/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Тайные дневники Шарлотты Бронте

Сири Джеймс

Шарлотта Бронте ведет простую уединенную жизнь дочери сельского священника из Йоркшира. Как и ее сестры Эмили и Анна, она мечтает о настоящей любовной истории, такой же яркой, как те, которые она создает в своих литературных произведениях. Но лишь страницам тайного дневника она может поведать свои глубочайшие чувства и желания — всю правду о ее жизни, полной успехов и разочарований, о ее скандальной тайной страсти к мужчине, с которым ей не суждено быть, и о ее драматических взаимоотношениях с загадочным Артуром Беллом Николлсом — человеком, которого она полюбит. Пребывая в душевных метаниях, писательница работает над своим лучшим произведением — блистательным романом «Джейн Эйр», в котором жизнь реальной Шарлотты тесно сплетается с жизнью ее героини.

Сири Джеймс

Тайные дневники Шарлотты Бронте

Моему мужу Биллу и нашим сыновьям Райану и Джеффуи за бесконечную любовь и поддержку.

А также светлой памяти моей матери Джоанн Астрахан, женщины проницательной, мудрой и великодушной, которая всегда говорила, что мне надо писать книги.

БЛАГОДАРНОСТИ

Я хотела бы поблагодарить всех, кто внес неоценимый вклад в написание этого романа. В первую очередь я признательна своему мужу Биллу, который искренне поддерживает мою литературную деятельность, хотя много дней подряд я провожу за компьютером, да и, вынырнув на поверхность, подолгу пребываю в творческом тумане. Огромное спасибо моим сыновьям Райану и Джеффу, которые по ночам читали рукопись, чтобы поделиться со мной ценными советами и отзывами. (Райан, спасибо, что указал на важность второго имени Эмили!) Спасибо Ивонне Яо, предложившей столь необходимую помощь в самый нужный момент. Спасибо моему агенту Тамар Ридзински за неустанную поддержку и за то, что она всегда знает, какие абзацы лишние. Спасибо моему редактору Лусии Макро: будучи не меньше меня очарованной Бронте, она помогала придавать роману нужную направленность. Также спасибо всем сотрудникам «Эйвон» за неизменно превосходную работу над моими книгами. Спасибо зорким редакторам Саре и Бобу Швагерам за восторженные комментарии, педантичную вычитку текста и неуклонное стремление добиться полного правдоподобия. Спасибо Анне Динсдейл, заведующей коллекциями Музея пастората Бронте в Хауорте, — она радушно встретила меня и разрешила взглянуть на подлинники писем, рукописей и прочих документов, написанных Шарлоттой и другими членами семейства Бронте. Спасибо Саре Лейкок, сотруднице музейной библиотеки и информационного отдела, которая поделилась чудесными подробностями о подвенечном платье Шарлотты, фате, кольце, ночной рубашке, платье для медового месяца и прочей одежде, а также предоставила всестороннее описание различных нарядов из коллекции музея. Я хочу поблагодарить Стивена Хьюза, президента «Холлибэнк–траст», за незабываемую экскурсию одним дождливым утром: он любезно провел нас с мужем по школе Холлибэнк в Мирфилде, Западный Йоркшир (бывшей школе Роу–Хед, обстановка и планировка которой во многом сохранились со времен Шарлотты), и рассказал о местном привидении. Также я очень много почерпнула из трудов многочисленных исследователей Бронте, таких как Джульетта Баркер, Уинифред Герин, Кристина Александер и Маргарет Смит. Под редакцией Маргарет Смит и Клемента Шортера вышли сборники писем Шарлотты Бронте, без которых этот роман не появился бы. Спасибо сестрам Бронте за романы и стихотворения, открывшие мне окно в их мир. И наконец, больше всего я благодарна самой Шарлотте Бронте, чьему исключительному духу и талантам я стремилась соответствовать; надеюсь, она одобрила бы меня.

АВТОРСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Любезные читатели!

Попробуйте вообразить, что было сделано невероятное открытие, вызвавшее ажиотаж в литературном мире: дневники, которые больше века были похоронены и забыты в подвале уединенного фермерского дома на Британских островах, официально признаны личными дневниками Шарлотты Бронте. Что могли бы мы узнать из этих дневников?

У всех есть секреты. Шарлотта Бронте, страстная женщина, написавшая несколько самых романтичных произведений английской литературы, не была исключением. Мы можем многое узнать о Шарлотте из биографий и сохранившихся писем, но, как и все члены семейства Бронте, самым личным она не делилась даже с ближайшими друзьями и родственниками.

Какие интимные секреты хранила Шарлотта Бронте в своей душе? Каковы были ее сокровенные мысли, чувства и воспоминания? Какие отношения связывали ее с братом и сестрами, такими же талантливыми и одержимыми творцами? Как сумела дочь священника, которая почти всю жизнь провела в безвестной йоркширской деревушке, написать всеми любимую «Джейн Эйр»? И самое главное: нашла ли Шарлотта истинную любовь?

В поисках ответов на эти вопросы я приступила к скрупулезному изучению жизни Шарлотты. Больше всего меня заинтриговала крайне важная и недостаточно подробно освещенная сторона жизни Бронте: долгие и бурные ее отношения с помощником отца, Артуром Беллом Николлсом. Хорошо известно, что Шарлотта Бронте получила четыре предложения руки и сердца, включая самое известное — предложение мистера Николлса. Тем не менее Артур Белл Николлс остается в биографиях Бронте загадочной и призрачной фигурой и обычно упоминается лишь мельком вплоть до последней части истории, да и тогда описывается не особенно подробно. И все же мистер Николлс восемь лет жил рядом с семейством Бронте, общался с ними практически ежедневно и был глубоко и тайно влюблен в Шарлотту задолго до того, как набрался смелости предложить ей руку и сердце.

Отвечала ли Шарлотта мистеру Николлсу взаимностью? Вышла ли за него замуж? Ах, но в том–то и загвоздка, как сказала бы сама Шарлотта, и мне нравится думать, что попытка разобраться в собственных чувствах служила основной причиной, по которой она писала книги.

Перед вами подлинная история. Жизнь Шарлотты настолько удивительна, что я смогла вести рассказ, базируясь почти на голых фактах. Я строила предположения, только если считала нужным усилить драматический эффект или заполнить лакуны в повествовании, а также добавила для ясности немного комментариев и сносок. Возможно, эта книга больше похожа на романы Шарлотты, чем на обычный дневник, поскольку автор чаще обращается к событиям прошлого, а не настоящего. И все же я верю, что Шарлотта писала бы именно так, поскольку привыкла к подобному стилю и структуре.

Итак, представляю на ваш суд «Тайные дневники Шарлотты Бронте» с огромным уважением и преклонением перед женщиной, послужившей для меня источником вдохновения.

ТОМ I

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Я получила предложение руки и сердца.

Дневник! Это предложение, поступившее несколько месяцев назад, повергло в возмущение весь дом — нет, всю деревню! Кто тот мужчина, что осмелился просить моей руки? Почему отец так настроен против него? Почему половина обитателей Хауорта решительно намерены либо линчевать, либо пристрелить его? Ночь за ночью я лежала без сна, обдумывая множество событий, повлекших такую сумятицу. Я не понимала, в какой момент все вышло из–под контроля.

Мне доводилось писать о радостях любви. В глубине души я давно мечтала о близких отношениях с мужчиной, полагая, что каждая Джейн заслуживает своего Рочестера. И все же я давно оставила всякую надежду испытать нечто подобное. Я посвятила себя делу и теперь могу ли — должна ли — бросить его? Способна ли женщина совмещать и дело жизни, и заботу о муже? Могут ли в женщине мирно сосуществовать разум и чувства? Наверное, могут — иначе, я уверена, настоящее счастье недостижимо.

Во времена радости и печали я давно привыкла искать убежище в своем воображении. Под защитным покровом вымысла в стихах или прозе я давала выход своим тайным желаниям и эмоциям. Но на этих страницах мне хотелось бы совершенно иного: излить сердце, открыть глубоко личные переживания, которые до сих пор я осмеливалась доверить лишь самым близким — или вообще никому. Дело в том, что я пребываю в смятении и должна сделать нелегкий выбор.

Осмелюсь ли я принять предложение, бросив тем самым вызов папе и навлекая на себя гнев всех, кого знаю? И самое главное, есть ли у меня желание принять его? Люблю ли я этого мужчину и хочу ли стать его женой? При первой встрече он не понравился мне, но с тех пор много воды утекло.

Каждая крупица моего опыта, все мои мысли, слова и поступки, люди, которых я любила, — все это существует во мне. Если бы кисть судьбы хоть раз коснулась холста иным образом, если бы ее мазок лег поверх более темного или светлого цвета, я стала бы другим человеком. И потому я обращаюсь к перу и бумаге в поисках ответов, в надежде разобраться, почему все сложилось так, а не иначе. Какое решение мне подсказывает Провидение в своей безграничной доброте и мудрости?

Но — тсс! История не может начинаться с середины или конца. Чтобы рассказать ее как следует, я должна вернуться в прошлое — туда, где все началось: в ненастный день почти восемь лет назад, когда незваный гость постучал в ворота пасторского дома.

День 21 апреля 1845 года был промозглым и мрачным.

Меня разбудил на рассвете оглушительный раскат грома; через несколько секунд небо над деревней, затянутое серыми тучами, разразилось ливнем. Все утро дождь струился по окнам пасторского дома, молотил по кровле и карнизам, затекал под могильные плиты на близлежащем кладбище и плясал по мостовой соседнего переулка, сливаясь в ручейки, которые уверенным потоком неслись мимо церкви к мощенной булыжником главной улице деревни.

Однако уютная кухня пасторского дома была полна ароматом свежеиспеченного хлеба и теплом живительного огня. То был понедельник, день выпечки и мой день рождения — весьма удобно, по мнению моей сестры Эмили. Я всегда старалась поднимать как можно меньше шума по данному поводу, но Эмили настояла на праздновании хотя бы в тесном кругу, поскольку мне исполнилось двадцать девять лет.

— Начинается последний год очень важного десятилетия твоей жизни, — сказала Эмили, искусно разделывая тесто на посыпанном мукой столе.

Два каравая уже стояли в печи, очередная миска теста спела под полотенцем; я же тем временем готовила начинку для пирогов.

— Нужно хотя бы испечь торт, — добавила сестра.

— Зачем? — отозвалась я, отмеряя муку для коржа. — Что за праздник без Анны и Бренуэлла?

— Их отсутствие не повод отказываться от удовольствий, Шарлотта, — торжественно произнесла Эмили. — Мы должны ценить жизнь и радоваться ей, пока она нам дана.

Эмили была на два года младше меня и выше всех в семье, не считая папы. Она обладала сложным, противоречивым характером: меланхолично размышляла о вопросах жизни и смерти, но обожала мирские радости и красоту природы. Пока Эмили могла находиться дома, в окружении своих любимых болот, она была счастлива, относилась к жизни просто и страдала редко, в отличие от меня. Более всего она любила погружаться в раздумья или читать книги, и я искренне понимала ее. Эмили не интересовалась ни общественным мнением, ни модой. Все давно носили приталенные, облегающие платья и пышные нижние юбки, однако Эмили по–прежнему предпочитала старомодные, бесформенные платья и тонкие нижние юбки, которые липли к ее ногам и не слишком шли к ее худощавому телосложению. Впрочем, какая разница? Она редко покидала дом, не считая прогулок по пустошам.

Стройным телом, бледным лицом и узлом темных волос, небрежно заколотых испанским гребнем, она напоминала мне крепкое молодое деревце, тонкое и грациозное, но несгибаемое, закаленное одиночеством, стойко противостоящее порывам дождя и ветра. При чужих людях Эмили замыкалась в себе, становясь безмолвной и серьезной, но в кругу родных ее кипучая чувствительная натура проявлялась во всей красе. Я любила сестру всем сердцем, как любила саму жизнь.

— Когда в последний раз мы отмечали твой день рождения всей семьей? — спросила Эмили.

— Уже не припомню, — с сожалением ответила я.

Несомненно, немало воды утекло с тех пор, как мы с сестрами и братом собрались в одном и том же месте в одно и то же время, не считая летнего отдыха и пары коротких недель на Рождество. Последние пять лет наша младшая сестра Анна служила гувернанткой у Робинсонов в Торп–Грин–холле, что рядом с Йорком. Наш брат Бренуэлл, на четырнадцать месяцев младше меня, три года назад присоединился к Анне в качестве учителя старшего сына семейства. В прошлом я много времени проводила в школе, сначала как ученица, затем как учительница, после чего сама поступила в гувернантки. Затем я прожила два года в Бельгии, что стало самым ярким, живым и судьбоносным — а также горьким — воспоминанием в моей жизни.

— Испеку тебе пряник, — объявила Эмили. — Прекрати упираться. После ужина посидим у огня, поговорим. Возможно, Табби и папа присоединятся к нам.

Табби была нашей самой давней служанкой, преданной и славной йоркширкой, которую я помнила с детства. В добром настроении Табби придвигала гладильный столик к камину в гостиной, разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая простыни и сорочки или плоя щипцами оборки своего ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, со страниц ее любимых романов, таких как «Памела».[1]

Однако тем вечером было неясно, примет ли папа участие в наших посиделках.

Я выглянула в кухонное окно на пустоши. Лохматая туча, прикрыв вершины далеких холмов своими космами, орошала их слезами.

— Подходящая погода для дня рождения. По крайней мере, соответствует моему настроению: мрачная, пасмурная, бурная, да и затянулась надолго.

— Рассуждаешь совсем как я, — улыбнулась Эмили, мешая тесто для пряника. — Не теряй надежды. Если жить одним днем, возможно, рано или поздно все само собой наладится.

— Как? — вздохнула я. — Папа продолжает терять зрение.

Наш отец, ирландский иммигрант, благодаря упорству и образованию высоко вознесся над своей бедной и неграмотной семьей. Много лет назад секретарь колледжа Сент–Джон в Кембридже из–за папиного ирландского акцента не понял, как пишется папина фамилия. Отец написал ее самостоятельно, изменив «Бранти» на «Бронте» — от греческого слова «гром». Папа всегда был хорошим, добрым, энергичным, умным и начитанным человеком. Его интересы в области литературы, искусства, музыки и науки простирались далеко за пределы компетенции священника маленького йоркширского прихода. Увлекаясь художественным словом, он опубликовал несколько стихотворений и религиозных рассказов, а также множество статей. Прирожденный священник, он активно принимал участие в политической жизни общины. В возрасте шестидесяти восьми лет, после долгого и верного служения церкви, наш обожаемый отец начал слепнуть и сильно переживал из–за этого.

— Мне приходится читать и писать для папы, — продолжала я. — Боюсь, вскоре он не сможет выполнять даже основные обязанности в приходе. Что нам делать, если он полностью утратит зрение? Он не только лишится последних радостей и станет полностью от нас зависеть, чего он, как тебе известно, очень боится, но и будет вынужден отказаться от должности. Мы останемся и без его дохода, и без крыши над головой.[2]

— В любой другой семье материальное положение спас бы сын, — заметила Эмили, качая головой, — однако наш брат ни на одном месте не сумел задержаться надолго.

— Но учителем в Торп–Грине он работает уже достаточно давно, — возразила я, раскатывая корж. — По–видимому, его высоко ценят. Хотя его доход едва покрывает его же расходы. Приходится признать, Эмили: если здоровье папы ухудшится, вся тяжесть домашнего хозяйства ляжет на наши плечи.

Наверное, давление долга я ощущала сильнее, чем брат и сестры, потому что была старшим ребенком — из–за трагедии и утраты, а не по праву рождения. Моя мать, о которой я сохранила лишь самые смутные воспоминания, дала жизнь шести погодкам и скончалась, когда мне было пять лет. Мои возлюбленные старшие сестры Мария и Элизабет умерли в детстве. Мы с братом и младшими сестрами, обученные отцом и воспитанные строгой, но любящей теткой, переехавшей к нам, нашли убежище в восхитительном мире книг и фантазий. Мы бродили по пустошам, рисовали карандашами и красками, с одержимостью читали и писали и все как один мечтали со временем издать свои произведения. Хотя наша общая мечта стать писателями никогда не угасала, ее давно сменила суровая действительность: нам всем приходилось зарабатывать на жизнь.

Лишь две профессии были возможны для меня и сестер — учительницы и гувернантки, и обе предполагали рабскую зависимость, которую я презирала. Одно время я верила, что лучше всего создать собственную школу. Именно с целью усовершенствования своих знаний французского и немецкого, дабы с большей вероятностью привлечь учеников, мы с Эмили три года назад отправились в Брюссель, где я одна осталась еще на год. Вернувшись, я попыталась открыть школу в хауортском пасторате, но, несмотря на все мои усилия, ни один родитель не пожелал отправить ребенка в такое захолустье.

Я не винила их. Хауорт — всего лишь деревушка в Северном Йоркшире, на краю света. Зимой там все покрывается снегом, холодный и безжалостный ветер утихает только летом. Железной дороги нет; ближайший город, Китли, находится на расстоянии четырех миль. За пасторским домом и вокруг него — безмолвные, обширные, бесконечные, продуваемые всеми ветрами вересковые пустоши. Мы были единственной образованной семьей во всем нашем болотистом приходе. Не всякий взор способен разглядеть красоту, которую мы с братом и сестрами находили в безбрежном, суровом, безрадостном пейзаже. Для нас пустоши всегда были раем, пристанищем, где наше воображение вырывалось на волю.

Пасторский дом — двухэтажное симметричное здание из серого камня, построенное в конце восемнадцатого века, — располагается на гребне холма с изрытыми крутыми склонами. Здание выходит на небольшой квадрат неухоженной лужайки, с другой стороны которой — низкая каменная стена, ограничивающая тесное, заросшее сорняками кладбище перед церковью. Садоводством мы не увлекались — климат поощряет только мхи, что устилают влажные камни и почву, — и потому у нас росло лишь несколько ягодных кустов, да еще боярышник и сирень вдоль покрытой гравием дорожки, очерчивающей полукружье.

Хотя садом пренебрегали, о доме нельзя сказать того же. Все в нем дышало любовью и безупречной чистотой, от сверкающих окон в георгианском стиле до полов из песчаника на кухне и в комнатах нижнего этажа. Отец боялся огня (и опасного сочетания детей, свечей и занавесок), а потому у нас всегда были внутренние ставни вместо занавесок и всего пара небольших ковров — в столовой и в отцовском кабинете. Голые стены выкрашены в чудесный серо–голубой цвет. Все комнаты на нижнем и на верхнем этажах небольшие, зато пропорциональные, мебели мало, но солидная: набитые волосом кресла и диван, столы красного дерева и несколько книжных шкафов с классическими произведениями, которые мы любили с детства. Пасторский дом, не роскошный ни по каким меркам, все же был самым большим в Хауорте и потому выделялся из всех; в лучшем мы не нуждались и всем сердцем любили каждый его уголок.

— Отец уже семь месяцев обходится без помощника, — посетовала я, — если не считать преподобного Джозефа Гранта из Оксенхоупа, который так занят своей новой школой, что толку от него не много.

— Разве папа не встречается завтра с кандидатом на место викария?

— Встречается, — подтвердила я. Мне было кое–что известно об упомянутом джентльмене, поскольку последние несколько месяцев я вела переписку отца. — С мистером Николлсом из Ирландии, он откликнулся на папино объявление в церковной газете.

— Возможно, он окажется тем, кто нужен.

— Надежда умирает последней. Хороший викарий поможет папе выиграть время, пока мы решим, что делать дальше.

— Хорошие викарии давно повывелись, — с тягучим йоркширским акцентом произнесла Табби, наша седовласая служанка, которая, прихрамывая, внесла на кухню корзину яблок из кладовой. — Нонешние молодые священники слишком уж заносятся и на всех смотрят сверху вниз. Я простая служанка и потому не стою доброго слова. Вдобавок они постоянно бранят йоркширские обычаи и йоркширцев. Валятся как снег на голову, напрашиваются к пастору на чай или ужин, бесстыдники! И все только ради того, чтобы доставить женщинам побольше хлопот.

— Все бы ничего, если бы наше угощение пришлось им по вкусу, — подхватила я. — Так ведь они то и дело жалуются!

— Разве сравнишь этих юнцов со старыми священниками! — вздохнула Табби. Она грузно опустилась на стул и взялась за чистку яблок. — Те умеют себя держать и одинаково обходительны с людьми всякого звания.

— Табби, а почту не принесли? — спросила я вдруг, взглянув на часы над каминной доской.

— Принесли, да только для вас ничего нет, bairn.[3]

— Ты уверена?

— Я похожа на слепую? Да и кому вам писать? Письмо от вашей подруги Эллен пришло всего пару дней назад.

— Да, верно.

— Только не говори, что до сих пор ждешь письма из Брюсселя, — вмешалась Эмили, резко на меня посмотрев.

Мои щеки загорелись, на лбу выступила испарина. Я заверила себя, что во всем виноват пылающий очаг, а фраза сестры и ее пронзительный взгляд ни при чем.

— Нет, конечно нет, — солгала я, промокнув лоб уголком фартука.

Очки запорошило мукой. Я сняла их и осторожно протерла.

На самом деле в нижнем ящике моего комода лежало пять драгоценных писем из Брюсселя, посланий от одного мужчины, которые перечитывались снова и снова так часто, что угрожали протереться на сгибах. Я мечтала о шестом письме, однако после пятого в бесплодном ожидании прошел целый год. Я чувствовала взгляд Эмили; она знала меня лучше всех и ничего не упускала. Но прежде чем она сказала что–то еще, проволока дверного колокольчика задрожала и раздался мелодичный звон.

— Кого это принесло в такую жуткую погоду? — удивилась Табби.

При звуке колокольчика собаки, безмятежно дремавшие у огня, вскочили на ноги. Флосси — добродушный шелковистый черно–белый спаниель короля Карла — просто оживленно заморгал. Кипер — крупный, похожий на льва мастиф с черной мордой — громко залаял и бросился к кухонной двери. Эмили молниеносно схватила своего любимца за латунный ошейник и оттащила назад.

— Кипер, тихо! — скомандовала она. — Надеюсь, это не мистер Грант или мистер Брэдли. Сегодня я не в настроении подавать чай местным священникам.

— Для чая еще слишком рано, — заметила я.

Кипер продолжал яростно лаять. Эмили напрягала все силы, чтобы его удержать, и наконец решила:

— Запру пса в своей комнате.

Она выскочила из кухни и побежала вверх по лестнице. Мне было прекрасно известно, что Эмили терпеть не может незнакомцев, и потому я не думала, что она вернется с такой же поспешностью. Поскольку Табби была старой и хромой, а Марта Браун, молоденькая служанка, которая обычно выполняла самую тяжелую домашнюю работу, уже неделю не приходила из–за больного колена, дверь пришлось открывать мне.

Разгоряченная и уставшая после целого утра на кухне, я не успела привести себя в порядок, а лишь взглянула мимоходом в зеркало в прихожей. Я никогда не любила свое отражение: ни роста, ни стати, а бледное простое лицо неизменно приводит в уныние. К моему вящему смятению, зеркало напомнило, что я одета в свое самое старое и некрасивое платье, на голове у меня косынка, передник вымазан мукой и специями, руки и лоб припорошены мукой. Я быстро протерла лоб фартуком, но стало только хуже.

Колокольчик затрезвонил снова. Я поспешила по коридору, сопровождаемая клацаньем когтей Флосси, и распахнула входную дверь.

В дом ворвались ветер и холодный дождь. На крыльце стоял молодой человек, вряд ли старше тридцати, в черном пальто и шляпе, с черным зонтом над головой. К испугу незваного гостя, порыв ветра внезапно вывернул зонт наизнанку; без этой жалкой защиты незнакомец на первый взгляд казался всего лишь долговязой мокрой мышью. Он щурился, лихорадочно пытался починить зонт и сморгнуть капли дождя, а потому разглядеть его лицо было непросто. К тому же при моем появлении он немедленно снял шляпу, отчего подвергся еще большей атаке стихии.

— Хозяин дома? — осведомился незнакомец глубоким, низким голосом.

К мелодичному кельтскому акценту, немедленно выдавшему ирландское происхождение, примешивался также и шотландский акцент.

— Хозяин? — возмущенно уточнила я и тут же покраснела от стыда: он принял меня за служанку! — Если вы о преподобном Патрике Бронте, то он, несомненно, дома, сэр, и он мой отец. Прошу простить мой внешний вид. Обычно я не встречаю гостей, вымазанная мукой с головы до ног, но сегодня у нас день выпечки.

Молодой человек, казалось, ничуть не смутился своего промаха (возможно, потому, что стоял под ледяным дождем), а просто извинился, продолжая щуриться.

— Простите. Я Артур Белл Николлс. Я переписывался с вашим отцом касательно места викария. Он ожидает меня только завтра, но я приехал в Китли немного раньше и решил нанести визит.

— Конечно, мистер Николлс. Прошу вас, — вежливо пригласила я его, отступив назад.

Гость шагнул в прихожую. Захлопнув дверь перед завывающим ветром и дождем, я улыбнулась.

— Не правда ли, ужасная буря? Не теряю надежды увидеть у дверей вереницу животных, пара за парой.

Я подождала улыбки или ответа в подобной непринужденной манере, но мистер Николлс лишь смотрел на меня, точно статуя. В руках он держал шляпу и зонтик, с которых на каменный пол стекала вода. Теперь, вне досягаемости стихии, я разглядела, что он обладает крепким телосложением и смуглым лицом с привлекательными крупными чертами, большим, но красивым носом, твердым ртом и густыми, черными как смоль волосами, которые из–за дождя прилипли к голове мокрыми завитками. Мистер Николлс был по меньшей мере шести футов ростом — на целый фут выше меня. В письме он отметил свой возраст: двадцать семь лет, почти на два года младше; он казался бы еще моложе, если бы не густые, аккуратно подстриженные черные бакенбарды, обрамляющие его выбритое лицо. Взгляд у гостя был настороженный и умный; впрочем, он отвел глаза и робко изучал прихожую, будто преисполнился решимости смотреть на что угодно, кроме меня.

— Полагаю, — попробовала я еще раз, — вы привыкли к таким ливням в Ирландии?

Он кивнул, уставившись в пол, но промолчал. Я подумала, что тирада у двери, по–видимому, останется его единственной попыткой заговорить. Флосси вертелся у гостя под ногами и поглядывал на него с любопытством и нетерпением. Мистер Николлс, промокший и, несомненно, замерзший, улыбнулся псу, наклонился и ласково потрепал его по голове.

— Позвольте забрать вашу шляпу и пальто, сэр, — предложила я гостю, кое–как вытерев руки о фартук.

Подозрительно посмотрев на меня, он молча протянул мокрый зонт и снял упомянутые предметы гардероба. Заметив, что его туфли промокли насквозь и покрыты слоем грязи, я спросила:

— Неужели в такую погоду вы шли пешком из Китли, мистер Николлс?

Он снова кивнул.

— Извините за грязь. Я как мог вытер обувь, прежде чем позвонить в колокольчик.

Наконец–то он заговорил! Целых две фразы, хотя и короткие! Я сочла это скромной победой.

— Уверяю вас, этому каменному полу не привыкать к уличной грязи. Не желаете погреться у кухонного очага, мистер Николлс, пока я схожу за полотенцем?

Он заметно встревожился.

— На кухне? Нет, спасибо.

Меня застало врасплох надменное удивление, с которым он произнес слово «кухня», будто искренне презирал саму ее суть. По–видимому, помещение, столь тесно связанное с женщинами, было недостойно его внимания. Я разозлилась и раздраженно ответила:

— Прошу прощения, но в столовой не разведен огонь, вот почему я предложила вам пройти на кухню. Там очень тепло и уютно; вас никто не потревожит, там только я и наша служанка. Вы обсохнете за пару минут и пройдете в кабинет отца.

— Мне хотелось бы увидеть его немедленно, — поспешно отозвался гость. — Наверняка у него разведен огонь. Я был бы крайне признателен вам за полотенце.

Я отправилась исполнять его пожелание. Итак, к нам приехал весьма заносчивый и высокомерный ирландец. По сравнению с ним наш бывший викарий, отвратительный Смит, показался настоящим сокровищем. Через несколько минут я вернулась с полотенцем. Мистер Николлс молча промокнул дождевую влагу с волос и лица, затем вытер ботинки и вернул полотенце мокрым и грязным.

Мне не терпелось уйти. Приблизившись к двери отцовского кабинета, я снова обратилась к гостю:

— В последнее время переписку отца вела я. Если не ошибаюсь, я предупреждала вас, что зрение отца оставляет желать лучшего. Он разглядит лишь ваши туманные очертания. Врачи прогнозируют, что рано или поздно он ослепнет.

Мистер Николлс только мрачно кивнул.

— Да, припоминаю.

Постучав в кабинет и дождавшись разрешения, я распахнула дверь и объявила о приходе мистера Николлса. Папа поднялся с кресла у камина и поприветствовал гостя удивленной улыбкой. Подобно мне, отец носил очки в проволочной оправе; его некогда красивое лицо избороздили морщины; высокий, худой, но крепкий, он изо дня в день щеголял в черной сутане. Копна его седых волос была белоснежной, как и шарф, который он, избегая простуды, всегда наматывал на шею так пышно, что подбородок почти исчезал в складках.

Мистер Николлс пересек комнату и пожал папе руку. Я оставила их одних и поспешила наверх, чтобы привести себя в порядок. Как я могла встретить незнакомца в таком виде? Сняв косынку, я аккуратно заколола наверх свои каштановые волосы, затем переоделась в чистое серебристо–серое платье, разумеется шелковое. (С тех пор как мы переехали в Хауорт, папа похоронил немало детей, которые сидели слишком близко к огню и загорелись. Он не доверял хлопку и льну и требовал, чтобы мы носили только шерсть и шелк — они не так легко воспламеняются.) Одетая как квакерша, я почувствовала себя более спокойно и непринужденно. Пусть мне недостает преимуществ красоты, зато больше не придется стыдиться перед гостем своих манер или нарядов.

Вернувшись на кухню, я застала там Эмили и повторила для нее и Табби маленькую сценку, разыгравшуюся у входной двери.

— На кухне? Нет, спасибо, — попыталась я изобразить голос и презрение мистера Николлса. — Как можно ступить в обиталище женщин!

Эмили засмеялась.

— Судя по всему, настоящая скотина, — заметила Табби.

— Будем надеяться, что отец не задержит его, и вскоре мы попрощаемся навсегда, — заключила я.

Когда я принесла к кабинету поднос с чаем, через полуоткрытую дверь доносились низкие голоса двух ирландцев. Ирландский акцент мистера Николлса был очень ярким, приправленным интригующими нотками шотландского. Папа старался избавиться от акцента с тех пор, как поступил в колледж, однако ирландская напевность всегда отличала его речь и перешла ко всем его отпрыскам, включая меня. Беседа была в полном разгаре; внезапно раздался взрыв искреннего смеха. Это обстоятельство немало меня удивило, поскольку я добилась от мистера Николлса лишь пары слов. Со мной он даже не улыбался!

Только я собралась войти, как услышала голос отца;

— Я говорил им; учитесь обращаться с иглой, шить рубашки и платья, печь пироги, и со временем выйдут из вас толковые хозяйки! Да только меня не слушали.

— Как вы правы, — согласился мистер Николлс. — Женщины более всего преуспевают в занятиях, назначенных им Богом, мистер Бронте: в шитье или на кухне. Вам очень повезло, что две старые девы ведут ваше хозяйство.

Я вспыхнула от ярости и негодования и чуть не уронила поднос. Разумеется, мне были известны отцовские взгляды на женщин. Мы с сестрами всю жизнь спорили с ним и безуспешно пытались убедить, что женщины не менее умны, чем мужчины, и вправе расправить крылья за пределами кухни. В конце концов он уступил и позволил нам присоединиться к брату в изучении истории и классической литературы, однако по–прежнему считал, что мы напрасно тратим время на латынь и греческий, Вергилия и Гомера.

Прощая отцу подобную нетерпимость, я отказывалась с ней мириться. Ему шестьдесят восемь лет; милейшего старика подводят не только глаза, но и разум, а также взгляды, свойственные мужчинам его поколения. Но от молодого образованного мистера Николлса, претендующего на должность, на которой ему придется тесно общаться с мужчинами и женщинами всех возрастов, можно было бы ожидать более широких и независимых суждений!

Кипя от ярости, я толкнула дверь плечом и вошла в комнату. Джентльмены сидели у огня. Домашнее тепло сотворило чудо: мистер Николлс выглядел согревшимся и сухим, его темные, гладкие, густые волосы были зачесаны в одну сторону над широким лбом и отливали здоровым блеском. На его коленях дремал наш полосатый кот Том; мистер Николлс широко улыбался и рассеянно гладил удовлетворенно мурчащего зверька. Сияющее лицо джентльмена, однако, поблекло с моим появлением; он выпрямился, отчего кот спрыгнул с коленей. Несомненно, я не нравилась мистеру Николлсу. Хотя это было неважно, ведь его последнее замечание заставило меня утратить остатки уважения к нему.

— Папа, ваш чай. — Я поставила поднос на маленький столик рядом с гостем. — Не хочу вам мешать, поэтому оставляю тебя в приятном обществе мистера Николлса.

— Погоди! Шарлотта, налей нам чаю. Как вы предпочитаете пить чай, мистер Николлс?

— Как нальют, — пожал плечами тот.

Папа засмеялся.

— Два куска сахара, пожалуйста, и ломоть хлеба с маслом, — отрывисто распорядился мистер Николлс.

Такой повелительный тон возмутил меня до глубины души. Хотелось поддаться порыву и швырнуть ломоть хлеба в его надменное лицо. Но я удержалась и исполнила приказ. Мистеру Николлсу хватило любезности поблагодарить меня. Оставив поднос, я вернулась на кухню, где затем битый час обсуждала с Эмили и Табби глупость узколобых мужчин.

— Надменный тип, считающий ниже своего достоинства ступить на кухню, назвал меня старой девой в двадцать девять лет! — негодующе воскликнула я. — И тут же потребовал прислуживать ему, намазывать хлеб маслом! Нет, это невыносимо!

— Меня он тоже назвал старой девой, — напомнила Эмили, — а ведь он даже не видел меня. Не обращай внимания. Ты всегда утверждала, что не выйдешь замуж.

— Да, но по своей воле. Мне дважды делали предложения, отклоненные мной. Старая дева — это перезрелая девственница, которую никто не любит и не хочет взять в жены.

— Ну и кто из вас надменный? — Овдовевшая Табби прищелкнула языком. — Я б не стала хвастать двумя предложениями по почте.

— Это свидетельствует о том, что у меня есть принципы. Я выйду замуж только в случае взаимного влечения, за человека, который любит меня и уважает всех женщин! — Изрядно раздосадованная, я опустилась в кресло–качалку у огня. — Мужчины вечно ставят «добродетельную жену» из притчей Соломоновых в пример «нашему полу». Что ж, она владела мастерской — выделывала покрывала и пояса и продавала их. Она была помещицей — покупала землю и насаждала виноградники![4] Разве в наше время женщинам дозволено подобное?

— Не дозволено, — признала Эмили.

— Из всех земных дел на нашу долю осталась только работа по дому да шитье, из всех земных удовольствий — бессмысленные визиты и никакой надежды на что–либо лучшее до конца жизни. Мужчины хотят, чтобы мы довольствовались сей унылой и пустой участью, постоянно, без единой жалобы, день за днем, словно у нас нет больше никаких задатков, никаких способностей к чему–либо другому. Разве сами мужчины могли бы так жить? Разве им не было бы тоскливо и скучно?

— Мужчины понятия не имеют, как тяжко приходится женщинам, — заметила Табби, устало покачав головой.

— А если бы даже имели, то ничего бы не стали менять, — добавила Эмили.

Наконец я со вздохом закрыла за мистером Николлсом дверь, ворвалась в папин кабинет и заявила:

— Надеюсь, сегодня мы в последний раз видели этого джентльмена.

— Напротив, — возразил отец. — Я нанял его.

— Ты нанял его? Папа! Ты, верно, шутишь.

— Он лучший кандидат, с каким я общался за последние годы. Он напомнил мне Уильяма Уэйтмана.

— Как ты можешь так говорить? Он совершенно не похож на Уильяма Уэйтмана!

Мистера Уэйтмана, первого папиного викария, любила вся община, а особенно моя сестра Анна. К несчастью, за три года до описываемых событий он подхватил холеру, когда навещал больных, и умер.

— Мистер Уэйтман был красивым, обаятельным и любезным мужчиной с превосходным чувством юмора.

— У мистера Николлса тоже превосходное чувство юмора.

— Ничего подобного, разве что насчет женщин. Он узколобый, папа! Грубый, заносчивый и слишком замкнутый.

— Замкнутый? Ты это серьезно? Он болтал без умолку! Не припомню, когда я в последний раз так приятно и интересно беседовал с мужчиной.

— Он сказал мне не больше трех фраз.

— Возможно, он боится общаться с едва знакомыми женщинами.

— Если так, община его не примет.

— Примет с распростертыми объятиями. У него великолепные рекомендации, как тебе известно, и я понимаю почему. В прошлом году он закончил Тринити–колледж. Он хороший человек с головой на плечах. У нас много общего, Шарлотта. Ты не поверишь! Он родился в графстве Антрим, на севере Ирландии, в сорока пяти милях от места, где я вырос. В его семье тоже было десять детей; и у него, и у меня отцы были бедными фермерами; нам обоим местные священники помогли поступить в университет.

— Все эти совпадения чудесны, папа, но разве они помогут ему стать хорошим викарием? Он так молод!

— Молод? Ну конечно, он молод! Милая моя, а разве можно найти опытного викария за девяносто фунтов в год? Мистер Николлс еще даже не рукоположен в сан, так что придется подождать около месяца, прежде чем он приступит к своим обязанностям.

— Целый месяц? Но накопилось столько дел! Разве ты можешь ждать так долго, папа?

Отец улыбнулся.

— Полагаю, мистера Николлса стоит подождать.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В последнюю неделю мая мистер Николлс поселился в приземистом каменном доме церковного сторожа, примыкающем к церковной школе, — через мощеный переулок от пастората и его палисадника, обнесенного стеной. Моим долгом было поприветствовать нового соседа. На следующий день после его прибытия я так и поступила, собрав традиционную корзину домашних угощений.

Стояло чудесное весеннее утро. Захватив подношение, я вышла из ворот пастората и приветливо кивнула камнерезу, который усердно выбивал надпись на большой могильной плите; еще несколько плит для новопреставленных лежали рядом.

— Мистер Николлс! — крикнула я, когда новый викарий показался на пороге своего дома.

Он направился по переулку мне навстречу, и я с улыбкой протянула корзину.

— Наше семейство радо новому соседству, сэр. Надеюсь, вы недурно устроились.

— Вполне, — удивленно отозвался он. — Благодарю, мисс Бронте. Вы очень любезны.

— Здесь не так уж и много, сэр, всего лишь хлеб, небольшой пирог и банка крыжовенного варенья, зато все это мы с сестрой приготовили своими руками. Добавлю также, что я лично подшила льняную салфетку. Насколько мне известно, вы считаете, что женщины более всего преуспевают в занятиях, назначенных Богом, — в шитье или на кухне, и потому, уверена, сочтете подношение уместным.

К моему удовлетворению, он покраснел и стушевался.

— Мне пора бежать, — продолжала я. — Так много домашних дел! Меня безмерно увлекают «Песни Древнего Рима» Маколея и «Etudes Historiques»[5] Шатобриана, к тому же я почти закончила переводить с греческого «Илиаду» Гомера. Прошу меня извинить.

В следующий раз я увидела мистера Николлса в воскресенье в церкви, где он впервые исполнял обязанности викария и читал молитвы. Прихожанам явно понравились его сердечные кельтские манеры и тон, и после службы многие захотели пообщаться с ним. Однако мистер Николлс лишь кивал и важно кланялся, едва ли обронив хоть слово.

Когда мы вернулись в пасторат и я пожаловалась на это обстоятельство Эмили, она ответила:

— Наверное, мистер Николлс слишком робок. Он, как и мы, может не хотеть беседовать с незнакомцами. В конце концов, он совсем недавно приехал. И у него действительно приятный голос.

— От приятного голоса мало проку, — возразила я, — если его обладатель слишком замкнут, чтобы говорить, а если и говорит, то непременно что–нибудь надменное и узколобое. Уверена, при более близком знакомстве мистер Николлс только проиграет.

Через несколько недель после приезда мистера Николлса в Хауорт я получила весточку от Анны, из которой узнала, что они с Бренуэллом вернутся домой на летние каникулы на неделю раньше, чем собирались. Анна не раскрыла причину такой внезапной смены планов. Поскольку ее письмо доставили всего за несколько часов до прибытия поезда, нам с Эмили пришлось немедленно отправиться в путь, чтобы успеть в Китли.

Июньский день был ясный, солнечный и теплый. Мы не видели сестру и брата с Рождества и с нетерпением их ожидали.

— Идет, идет! — воскликнула Эмили, поднимаясь с жесткой деревянной скамьи на вокзале Китли, когда пронзительный свист известил о приближении четырехчасового поезда.

Паровоз с ревом подкатил и заскрежетал тормозами, выпустив облако пара. Пассажиры вышли из вагонов. Наконец я отыскала глазами Анну, и мы бросились к ней.

— Что за чудесный сюрприз твое раннее возвращение, — сказала Эмили, обнимая сестру.

Анне исполнилось двадцать пять; она была невысокой и худощавой, как я, но Господь наделил ее милым, привлекательным личиком и чудесной белой кожей. В ее васильковых глазах светилась благородная душа, светло–каштановые волосы были зачесаны наверх, на шею спускались женственные кудри. В детстве Анна страдала шепелявостью; с возрастом это, к счастью, прошло, но сделало сестру замкнутой и робкой. В то же время она обладала спокойным нравом, который редко изменял ей, во многом благодаря глубокой и неизменной вере в высшее духовное начало и присущую человеку добродетель. Вскоре мне предстояло обнаружить, сколь сильно изменились ее взгляды в отношении последнего.

Мне показалось, что Анна бледнее обычного. Обняв ее, я ощутила, что она совсем исхудала и стала хрупкой, словно птичка.

— Все в порядке? — обеспокоенно спросила я.

— Вполне. Мне нравится твое новое летнее платье, Шарлотта. Когда ты сшила его?

— Закончила на прошлой неделе.

Я была довольна своим нарядом из бледно–голубого шелка, расшитого изящным узором из белых цветов, однако не имела настроения его обсуждать, тем более что Анна похвалила платье явно лишь для смены темы. Однако задать вопросы я не успела — из вагона выскочил брат; он отдавал приказания двум носильщикам, которые спустили на платформу знакомый старый чемодан.

— Анна! Это твой чемодан? — удивилась я.

Сестра кивнула.

— Зачем ты привезла его? А! Ты решила остаться дома? — обрадовалась Эмили.

— Да. Я уведомила о своем намерении Робинсонов и больше не вернусь в Торп–Грин.

На лице Анны отразилось облегчение, и в то же время в ее глазах таилось беспокойство.

— Я так рада, — Эмили снова обняла Анну. — Не представляю, как ты выдержала так долго.

Новость ошеломила меня. Я знала, что с первого же дня работы гувернанткой у Робинсонов Анна была несчастлива. Она больше всех расстроилась, когда провалилась наша попытка открыть собственную школу, ведь иначе у нее появился бы «законный повод совершить побег из Торп–Грин». Анна никогда не говорила, какие именно причины вызывали ее досаду, разве что выказывала обычное недовольство положением гувернантки, а я была не вправе допытываться.

Возможно, вам покажется странным, что сестры, столь любящие друг друга и столь схожие по возрасту, образованию, вкусам и чувствам, хранили друг от друга секреты, но дело обстояло именно так. В детстве, пережив ужасную потерю старших сестер Марии и Элизабет, мы научились виртуозно прятать боль — а значит, свои самые сокровенные мысли и переживания — за бодрым и отважным выражением лица. Через много лет мы пошли каждая своим путем, что упрочило существующее положение.

Разумеется, обо всем, что я вынесла в последний год в Брюсселе, я ни словом не обмолвилась со своими сестрами. Могла ли я ожидать, что Анна будет со мной более откровенна, чем я с ней? Как бы то ни было, она вернулась домой, и настала пора разрубить этот узел; я должна была выяснить, что происходит.

— Анна, — начала я, — замечательно, что ты осмелилась покинуть Торп–Грин, раз была там несчастна. Тебе известно, как мне ненавистна работа гувернантки. Но оставить столь надежное место сейчас, когда наше финансовое благополучие под угрозой… это удивляет. Что вызвало такой внезапный и решительный отъезд? Почему ты умолчала о нем в письме?

Анна покраснела и метнула странный взгляд на Бренуэлла, который хлопотал вокруг чемодана и саквояжей, собираясь погрузить их на тележку и доставить к нам домой.

— Нет особых причин. Просто мне надоело быть гувернанткой, вот и все.

Эмили не сводила с нее глаз.

— Ты же знаешь, я читаю тебя, как открытую книгу, Анна. Тебя что–то тревожит. Что случилось? Что ты скрываешь от нас?

— Ничего, — настаивала Анна. — Ах! Как прекрасно вернуться домой! Ну или почти вернуться. С каким нетерпением я ждала этого дня!

Завершив переговоры с хозяином тележки, Бренуэлл направился к нам с распростертыми объятиями и широкой улыбкой.

— А ну–ка обнимите нас! Как поживают мои любимые старшие сестренки?

Мы с Эмили засмеялись и прильнули к брату.

— Мы пребываем в прекрасном здравии и еще более прекрасном расположении духа, — сообщила я, — с тех пор как ты приехал, чтобы составить нам компанию.

Мой брат был красивым мужчиной среднего роста, двадцати семи лет от роду, с широкими плечами и стройной атлетической фигурой; очки балансировали на кончике его римского носа; копну морковно–рыжих волос, достигавших подбородка, венчала лихо заломленная шляпа. Бренуэлл был умным, пылким и талантливым, его окружала атмосфера абсолютной уверенности в собственной мужской привлекательности. За последние десять лет у него развилась роковая склонность к пьянству, кроме того, к нашему бесконечному ужасу и замешательству, брат время от времени принимал опий. В тот момент я с облегчением увидела, что его взгляд ясный, трезвый и искрится радостью.

С дружеской досадой я подтолкнула брата локтем и спросила:

— Почему ты не писал? За последние шесть месяцев я отправила тебе полдюжины посланий, однако ты ни разу не ответил.

— Все это время у меня и минутки свободной не было, к тому же мне не хватало на переписку терпения.

— В таком случае хорошо, что ты приехал домой отдохнуть, — заметила я.

— Папа так скучал по вам обоим, — сообщила Эмили, подхватывая Бренуэлла под руку, когда мы вышли с вокзала. — Если поспешим, то успеем домой к чаю.

— Для прогулки еще слишком жарко, — возразил Бренуэлл. — Давайте сначала заглянем в «Девоншир армс» и подождем, пока жара немного спадет.

Мы с сестрами переглянулись. Нам было прекрасно известно, что на постоялом дворе Бренуэлл непременно потребует выпить, и уж точно не чаю. Одна кружка неминуемо превратится в три или пять; меньше всего нам хотелось, чтобы брат напился в день своего возвращения.

— Я лично обещала папе, что мы сразу же отправимся домой, — сказала я.

— Не так уж и жарко, — быстро добавила Анна.

— Чудесный день, весьма подходящий для прогулки, — подхватила Эмили.

Бренуэлл вздохнул и закатил глаза.

— Прекрасно. Видимо, среди этих девиц мнение мужчины в расчет не принимается.

Мы пошли по главной улице Китли — процветающего городка с бурлящей новой рыночной площадью в окружении красивых зданий. Этот город, расположенный не слишком удачно в лощине между холмами, с небом, временами затянутым испарениями множества близлежащих фабрик, мы посещали все же довольно часто, поскольку его многочисленные магазины предлагали товары и услуги, недоступные в нашей крошечной деревушке.

— Как папа? — спросила Анна.

— Его нельзя назвать ни сварливым, ни раздраженным, скорее беспокойным и подавленным, — ответила Эмили.

— Я очень тревожусь из–за него, — призналась Анна. — Что с ним — и с нами — станет, если он ослепнет? Как, по–вашему, он лишится должности?

— Папа должности не лишится, — отрезал Бренуэлл. — В приходе его очень высоко ценят. И разве ты, Шарлотта, не говорила в своем последнем письме, что отец нанял нового викария?

— Да, мистера Николлса. Я нахожу его на редкость неприятным.

— Почему?

— Он очень замкнутый и необщительный.

— Но компетентный? Он хорошо выполняет свою работу?

— Пока слишком рано делать выводы. Он приступил к ней всего несколько недель назад.

— Мистер Николлс наверняка хороший человек, раз папа его выбрал, — заметила Анна.

— Папа также выбрал Джеймса Смита, — напомнила я, — а он был грубым, заносчивым и корыстным.

— Папа больше не повторит подобную ошибку, — заявил Бренуэлл. — Мистеру Николлсу цены не будет, если в приходе он возьмет на себя хотя бы половину обязанностей отца.

Мы уже достигли окраины города и начали долгий тяжелый подъем по волнистым холмам, мимо фабрик, которые высились у дороги между рядами серых каменных коттеджей.

— Надолго ли ты к нам, Бренуэлл? — поинтересовалась я. — Надеюсь, хотя бы на месяц?

— Я должен вернуться на следующей неделе.

— Вот как! — разочарованно воскликнула Эмили. — Почему так рано?

— Я нужен в Торп–Грин, но в июле снова приеду домой. Возьму остаток отпуска, когда Робинсоны отправятся в Скарборо.

— Чем ты так занят, что не можешь как следует отдохнуть? — спросила я.

Анна метнула на Бренуэлла косой взгляд; брат явно покраснел и поспешно пояснил:

— Я не только обучаю юного Робинсона, но и даю уроки живописи дамам.

— Уроки живописи? — удивилась Эмили. — И как так получилось?

— Довольно неожиданно. Когда я упомянул при хозяйке дома, что в юности изучал рисунок и живопись и год провел в Брадфорде, желая стать преуспевающим портретистом, она настояла, чтобы я написал ее портрет. Миссис Робинсон так порадовал результат, что она попросила научить рисовать и ее, и трех ее дочерей.

— Чудесное применение для твоего таланта, — обрадовалась Эмили.

— Как оказалось, — с энтузиазмом продолжал Бренуэлл, — миссис Робинсон тоже обладает художественными наклонностями. Она так жаждет еще поработать, прежде чем поедет отдыхать, что попросила меня вернуться через неделю.

Дневник! Если честно, новые художественные обязанности Бренуэлла вызвали у меня прилив зависти. Прости меня за эти чувства, которые, как известно, далеко не великодушны, — я постараюсь побороть их; но я столько лет тщетно мечтала стать художником! В юности мы с сестрами и Бренуэллом брали уроки у одного и того же мастера; для меня живопись стала всепоглощающей страстью. Я проводила бессчетные часы, склонившись с мелками, карандашами, пастелью и кирпичиками краски над листами бумаги и бристольского картона, реализуя свои фантазии или скрупулезно копируя меццо–тинто и эстампы знаменитых работ из книг и ежегодников. Когда мне исполнилось восемнадцать, два моих карандашных рисунка даже отобрали для престижной художественной выставки в Лидсе. Но мальчиком был Бренуэлл, и папа решил, что обучение должен продолжить именно он. Я не обиделась на брата, но как же мне самой хотелось освоить масляную живопись! Вместо этого мои уроки прекратились, и со временем я смирилась со своим уделом.[6]

— Написала что–нибудь новенькое, Шарлотта?

Голос брата ворвался в мои размышления. Я моргнула и огляделась, подозревая, что пропустила часть разговора. Фабрики остались позади, мы шагали по открытым голым полям, поделенным бесконечными каменными ограждениями на клетки, подобно шахматной доске. Забавно, что Бренуэлл спросил о литературе, в то время как я грезила о живописи; впрочем, эти два занятия в некотором роде идут рука об руку.

Прежде чем я успела ответить, вступила Эмили:

— Насколько мне известно, Шарлотта уже более года ничего не писала.

— Это правда? — с недоверием обратился ко мне Бренуэлл.

Я задумалась. На самом деле, вернувшись из Бельгии восемнадцать месяцев назад и пытаясь избавиться от тяжести на сердце, я создавала стихи и прозу поздно ночью, украдкой. Теперь с этим будет покончено, поскольку Анна вернулась домой и разделит мою кровать.

— В последнее время я не написала ничего стоящего, — сообщила я уклончиво.

— Почему? — не сдавался Бренуэлл. — Сочинительство пустило в тебе корни так же глубоко, как и во мне, Шарлотта. Ты как–то сказала, что день, прожитый без прикосновения пера к бумаге, для тебя настоящая мука. Признайся, что ты, по крайней мере, вспоминала об Ангрии и своем герцоге Заморне!

Ангрия — воображаемое королевство, которое мы с Бренуэллом изобрели детьми, благоуханный африканский край, именуемый Конфедерацией Стеклянного города. Мы населили Ангрию целой вереницей блестящих и богатых персонажей, которые страстно любили, вели войны, переживали удивительные приключения и были для нас абсолютно реальными. Героем моего детства был знаменитый герцог Веллингтон. Со временем я утратила к нему интерес, но выдумала его сына, герцога Заморну (известного также как Артур Август Адриан Уэллсли, маркиз Дору, король Ангрии). Заморна — поэт, воин, государственный деятель и отчаянный соблазнитель, покоривший мое сердце и дух чередой бесчисленных историй, которые я продолжала с огромным удовольствием сочинять и после того, как мне исполнилось двадцать, до отъезда в Бельгию. По возвращении я не посвятила Ангрии ни строчки.

— Наверное, наш преподаватель в Брюсселе отговорил ее, — предположила Эмили.

Мое лицо вспыхнуло.

— Ничего подобного! Месье Эгер охотно поддерживал мое творчество. Он считал, что у меня талант, и помог мне отточить мастерство. Я узнала от него больше, чем от любого другого учителя. Но он также заставил меня пересмотреть жанр, в котором я писала, в русле моей будущей жизни.

— Каком еще русле? — не понял Бренуэлл.

— Мне двадцать девять лет. Что толку марать бумагу глупыми романтичными бреднями, какие мы сочиняли в юности? В моем возрасте необходимо подрезать крону воображению, возделывать здравомыслие и выпалывать бесконечные иллюзии детства.

Бренуэлл засмеялся.

— Боже правый, Шарлотта! Можно подумать, тебе не двадцать девять, а сто двадцать девять!

— Мне не до шуток. Пришла пора серьезности. Я должна стать практичной и рассудительной.

— Мы вполне можем быть практичными и рассудительными, — вмешалась Анна, — не переставая писать.

— Мы? — Я внимательно на нее посмотрела. — Ты пишешь, Анна?

Мои сестры обменялись взглядами, затем Анна, немного помедлив, ответила:

— Нет–нет… так, пустяки.

Мое любопытство разгорелось; очевидно, Анна писала, но не более меня стремилась обсуждать свои достижения. Однако у меня имелась догадка касательно ее сюжетов. В детстве Эмили и Анна придумали собственный мир и назвали его Гондал. То был мрачный, волнующий, страстный северный край, которым управляли женщины. Сестры запечатлевали приключения своих любимых героев в стихах и прозе. Прошло немало лет с тех пор, как они делились с семьей плодами своих трудов, но я знала, что они тайком шепчутся и получают немалое удовольствие, разыгрывая сцены из гондальской жизни.

— Вероятно, сочинительство у нас в крови, — заметила я. — Никогда в нем не разочаруюсь, и все же мне необходимо найти более полезное и плодотворное занятие. Возможно, однажды нам придется жить собственным трудом, а творчество не приносит дохода.

— Но может приносить, — возразил Бренуэлл с внезапной и загадочной улыбкой.

Он снял шляпу и откинул голову назад, подставив лицо жаркому солнцу.

— Чему ты улыбаешься? — спросила Эмили. — Ты что–то продал, Бренуэлл?

— Угадала. Недавно я опубликовал четыре сонета в «Йоркшир газетт».

— Четыре сонета! — взволнованно воскликнула я. — Когда же?

— В прошлом месяце. Они напечатали «Блэккомб» и «Ближайший друг у гроба пастуха», которые я написал давным–давно, а также новую пару под названием «Эмигрант».

Бренуэлл тут же начал страстно декламировать свежие произведения небесам и полям. Я с удовольствием и любовью внимала его чистому, сильному голосу. Брат с детства обладал живой манерой чтения, он был способен превратить в шедевр даже самое обычное стихотворение. В конце представления мы с сестрами зааплодировали, и Бренуэлл поблагодарил нас поклоном.

Дойдя до единственной крутой, узкой и извилистой улицы Хауорта, мы с новыми силами стали подниматься по склону. По обе стороны дороги теснились магазины и серые каменные здания с шиферными крышами. Наши ноги решительно атаковали плиты мостовой, ловко огибая экипажи, занимавшие немалую часть улицы. Вскоре мы достигли хауортского кладбища на холме перед церковью. Был день стирки; стайка жен и прачек весело щебетала в церковном дворе, расстилая на могильных плитах мокрые простыни и белье. Поскольку большинство могил представляло собой большие каменные плиты, лежащие на низких пьедесталах, подобно столам, более удобного места для просушки и представить было трудно.

— Какая непочтительность! — возмутился низкий ирландский голос, когда мы повернули налево на Черч–лейн.

Мистер Николлс вышел из дома церковного сторожа с викарием из Оксенхоупа мистером Грантом, молодым человеком, которого мы хорошо знали, поскольку последний год он часто помогал папе в приходе.

— Церковный двор — священное место, — продолжал мистер Николлс. — Что за карикатура: могильные плиты, покрытые сырыми простынями, рубашками и сорочками!

— Не могу с вами не согласиться, — отозвался мистер Грант, худощавый мужчина с красным лицом и высоким гнусавым голосом, — но традиция есть традиция. Вы ведь не хотите рассориться с женщинами Хауорта?

Завидев нас, молодые левиты прервали беседу. Мы с мистером Николлсом не общались три недели, с тех пор, как я преподнесла ему корзину, и он окаменел при моем появлении. Оба мужчины повернулись к нам; мистер Николлс с любопытством посмотрел на Анну и Бренуэлла. Викарии одновременно коснулись своих клерикальных шляп и произнесли:

— Добрый день.

— Добрый день, — поздоровалась я. — Мистер Николлс, позвольте представить вам моего брата Бренуэлла и мою сестру, мисс Анну Бронте. Бренуэлл, Анна, это преподобный Артур Белл Николлс, новый викарий Хауорта.

Мистер Николлс пожал руку Бренуэллу и торжественно поклонился Анне.

— Полагаю, я заметил семейное сходство. Весьма рад знакомству.

— Я тоже, сэр, я тоже, — ответили Бренуэлл и Анна.

Эмили, как обычно, промолчала.

— Рад снова видеть вас обоих, — сообщил мистер Грант, когда рукопожатия и поклоны закончились.

Я считала мистера Гранта самоуверенным снобом, начиная от вздернутого носа и задранного кверху подбородка и кончая черными клерикальными гетрами и башмаками с тупыми носами, но он, по крайней мере, был деятельным и истовым приходским священником.

— Вы приехали домой на лето? — поинтересовался мистер Грант.

— Увы, вскоре я должен вернуться, — беззаботно обронил Бренуэлл. — Зато Анна останется насовсем. Наверное, ей надоело работать гувернанткой.

— Что ж, ее легко понять, — заметил мистер Грант. — Сидеть взаперти в деревенском поместье, вдали от остального мира и светского общества, по–видимому, смертельно скучно.

— Мне тоже сначала было тоскливо, — признался брат, — первые три месяца я почти рвал на себе волосы от скуки. Но со временем стало намного веселее.

Анна нахмурилась и быстро сказала:

— Прошу меня извинить, но я очень соскучилась по отцу.

— Я с тобой, — вызвалась Эмили.

Сестры умчались. Мне тоже не терпелось уйти. Я уже собиралась попрощаться, когда Бренуэлл обратился к священникам:

— Джентльмены, не хотите ли присоединиться к нам за чаем? Если не ошибаюсь, Табби и Марта приготовили настоящий пир.

Мистер Грант широко улыбнулся.

— Спасибо, с превеликим удовольствием.

Мое сердце замерло. Я предвкушала праздник в честь брата и сестры в тесном семейном кругу: только мы пятеро. Папа, вероятно, хотел того же. Всякий раз, как мы приглашали за стол местных викариев, я находила их своекорыстными, тщеславными и суетными, а мысль об ужине с мистером Николлсом была мне особенно отвратительна. Бренуэлл, однако, всегда был общительным и дружелюбным. Увы, у меня не было выбора!

— Увидимся в доме, джентльмены, — промолвила я, заставив себя улыбнуться, после чего ринулась по переулку вслед за сестрами.

Когда я миновала двор и вошла в дом, мои ноздри атаковал восхитительный аромат ростбифа и йоркширского пудинга. Сестры сидели на корточках на кухне и охотно принимали восторг и ласки своих собак. Наш мастиф принадлежал Эмили; Флосси подарили Анне ученики, Робинсоны, которые, к ее ужасу, так дурно обращались с прелестным спаниелем, что пришлось забрать его домой и вверить искренним заботам Эмили.

Табби (склонившаяся над кипящей кастрюлей с картошкой) и Марта (достающая пудинги из печи) при появлении Анны радостно вскочили и бросились ее обнимать.

— Мы так соскучились, дочка, — с чувством произнесла Табби, утирая краешком фартука слезы счастья.

— Я ужасно рада вас видеть, мисс Анна, — вторила ей Марта.

Этой жизнерадостной стройной девушке с мягкими темными волосами и приятным лицом было всего семнадцать лет. Она была второй по старшинству дочерью Мэри и Джона Брауна из соседнего дома церковного сторожа. В нежном возрасте тринадцати лет Марта Браун переехала к нам и взвалила на свои плечи самую тяжелую работу по дому.

— Вы с нашим дорогим мистером Бренуэллом всегда любили ростбиф и пудинг, — напомнила она Анне. — На ваше возвращение мы расстарались и приготовили настоящий воскресный ужин, хотя еще только вторник.

— Спасибо вам обеим, — поблагодарила Анна.

— Надеюсь, угощения хватит еще на двоих, — вмешалась я, — поскольку ваш дорогой мастер Бренуэлл только что пригласил мистера Николлса и мистера Гранта к нашему столу.

— Еды всем хватит, — успокоила Табби, — даже таким неблагодарным юнцам, как эти ваши викарии.

— Викарии? — испуганно повторила Эмили, отстраняя от себя Кипера. — Что… они сейчас придут?

Она взвилась как пружина и метнулась к двери кухни. В тот же миг я услышала голоса мужчин у главного входа. Псы навострили уши и выскочили в коридор.

— Нет! — издала вопль Эмили, кинувшись за ними.

После недолгой борьбы собаки прорвались в прихожую, где их заливистый лай гулко заметался меж стен.

— Пошел, пошел прочь! — крикнул кто–то визгливым, повелительным голосом.

Я узнала мистера Гранта и выбежала в прихожую, Анна последовала за мной. Кипер свирепо лаял и наскакивал на бедного викария.

— Сидеть, Кипер! — хором скомандовали Эмили и Бренуэлл, однако пес не обратил на них внимания.

Мистер Грант закрывал лицо руками и бросал отчаянные взгляды на входную дверь, однако Бренуэлл, мистер Николлс и папа (который только что спустился из кабинета) сгрудились за его спиной, перекрывая путь к спасению. Тогда мистер Грант повернулся и взлетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Кипер помчался за ним. Эмили перегородила дорогу рыжевато–коричневому зверю и схватила его за большой латунный ошейник. Пес лаял, выл и выкручивался; Эмили изо всех сил держала его, хотя не смогла бы долго сопротивляться такому натиску.

Только я собиралась прийти на помощь, как вдруг раздался свист, каким подзывают собак. Кипер замер и с любопытством осмотрелся, дергая ушами. Свист слетал с губ мистера Николлса, спокойно стоявшего посереди прихожей.

— Ко мне, мальчик, — приказал мистер Николлс, пристально уставившись на Кипера и похлопывая себя по бедру. — Ко мне, мальчик. Ко мне! Хороший мальчик.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Дневник! Всем жителям деревни было известно, что в доме священника живет весьма необычный мастиф. Большую часть времени Кипер был замкнутым, надменным, равнодушным, отвергающим любые ласки, не считая ласк хозяйки, которую обожал. Время от времени пес яростно набрасывался на избранную жертву, и я ни разу не видела, чтобы его сумел укротить кто–либо, кроме Эмили.

Как ни странно, огонь в бульдожьих глазах Кипера немедленно потух, пес перестал наскакивать и, подобно ребенку, увлекаемому зовом гамельнского крысолова, послушно потрусил к ногам викария, где мирно опустился на задние лапы. Мистер Николлс присел на корточки и, тихо воркуя, погладил Кипера между ушами, по шее и по макушке, в то время как собравшиеся взирали на них в совершенном изумлении.

— Спасибо, мистер Николлс, — поблагодарила я, пока Эмили, лишившаяся дара речи, приходила в себя и оправляла юбки.

— Вы настоящий гений, сэр, — заметил Бренуэлл. — Этот пес не позволял мне даже потрепать его по голове.

— И все же он обычно безвреден, — добавила я. — Не представляю, отчего он так завелся.

— Возможно, оттого, что мистер Грант пнул его, — предположил мистер Николлс.

— А! — откликнулась я. — Этого Кипер терпеть не станет. — Подойдя к балюстраде, я крикнула: — Мистер Грант! Можете спускаться! Опасности больше нет!

Дверь комнаты хлопнула, на лестнице раздались робкие шаги. Мистер Грант осторожно выглянул из–за поворота лестницы.

— Собака ушла?

Обнаружив, что гость вернулся, пес поднял глаза и издал низкое рычание, еще более ужасное и грозное, чем лай.

— Нет, — тихо, но твердо произнес мистер Николлс.

Рычание прекратилось так же быстро, как и началось.

Подставив свою большую тупоносую глупую голову под ласковую руку, Кипер снова принялся шумно дышать и распускать слюни от удовольствия. Может, я неверно оценила мистера Николлса? У человека, столь доброго с животными, вполне могут найтись скрытые достоинства.

— Бояться нечего, — Эмили едва сдержала смешок при появлении мистера Гранта, — Кипер вас не покусает. Его громкое и яростное рычание ровным счетом ничего не значит, а сейчас он и вовсе успокоился.

— Я не спущусь, пока собаку не запрут или не выставят на улицу, — заявил мистер Грант.

— Эмили, убери Кипера, — велел папа, который все это время молча стоял рядом с Флосси.

— Разумеется, сэр.

Кивнув, Эмили послушно взяла у мистера Николлса собаку и вывела во двор.

Папа воспользовался передышкой, чтобы обнять и сердечно поприветствовать Бренуэлла и Анну. Мистер Николлс тем временем обратил внимание на Флосси, и теперь уже тот наслаждался ласковым обращением священника.

— А этого парнишку как зовут?

— Флосси, — сообщила я.

— Ну разве не прелесть? — умилялся мистер Николлс. — Один из лучших спаниелей короля Карла, каких я встречал.

— Второй пес — настоящее чудовище! — негодовал мистер Грант, спускаясь по лестнице к остальному обществу. — Вы видели, как он наскакивал на меня? Чуть не откусил голову. Моя жизнь была в опасности.

— В следующий раз пропустите мистера Николлса вперед, — посоветовал Бренуэлл. — У него несомненно легкая рука.

— Следующего раза не будет! — отрезал мистер Грант.

Мы направились в столовую, где Марта ставила на стол два дополнительных прибора. Эмили вернулась со двора.

— Ноги моей не будет в этом доме, — продолжал мистер Грант, — если только я не получу заверений, что пес надежно заперт. Весьма странно, преподобный Бронте, что вы позволяете дочерям держать в доме столь опасное животное.

Гость сурово посмотрел на меня и на Эмили.

— Опасное? — улыбнулся папа. — Да Кипер и мухи не обидит! Он ест как лошадь и обходится мне в восемь шиллингов собачьего налога в год, но я считаю, что он стоит каждого потраченного пенни.

— Мы держим его, сэр, — вмешалась Эмили, — потому что он нам дорог.

— Не верю, что вы это серьезно! — удивился мистер Грант.

Викарии сели за стол напротив нас с сестрами, папа занял свое обычное место во главе стола, а Бренуэлл — напротив него.

— Какой леди придется по душе подобное уродливое чудище? — не успокаивался мистер Грант. — Настоящий пес ломового извозчика.

— Пес ломового извозчика? — недоверчиво повторила я. — Позвольте не согласиться с вами.

Марта внесла первые блюда. Вина на столе не было — мы запрещали подавать алкоголь, когда приезжал Бренуэлл, и все в комнате знали почему, за исключением, возможно, новоприбывшего мистера Николлса, но он либо не заметил, либо промолчал из вежливости.

Почувствовав, что мистер Николлс смотрит на меня через обеденный стол, я ответила ему тем же. Он тотчас отвернулся.

— Мистер Николлс, вы неплохо поладили с нашим «уродливым чудищем». Прошу вас, сэр, выступите в защиту бедного животного.

— Мастифы — прекрасные собаки, одни из самых благородных среди себе подобных. — Мистер Николлс метнул на меня быстрый взгляд. — Однако их разводят как сторожевых и цепных собак. Если честно, мисс Бронте, вам лучше отдать пса одному из фермеров прихода, чтобы Кипер охранял скот, а самим купить представителя породы, более подходящей для слабого пола.

Услышав подобную тираду, Эмили ахнула от досады, я же нашла происходящее забавным.

— В самом деле? — подняла я брови. — И какую же породу собак вы полагаете более подходящей для нашего пола, мистер Николлс?

— Леди, как правило, предпочитают комнатных собачек, — отозвался тот.

— О да, милых крошек, — согласился мистер Грант, — например, мопсов или пуделей.

— Что ж, — рассмеялась я, — тогда считайте нас с сестрами исключением из правил.

— Мои сестры — исключение из всех правил, — хихикнув, вставил Бренуэлл.

Эмили редко беседовала с гостями, но тут не удержалась и вспылила.

— Я в недоумении. Почему вы, джентльмены, считаете мужчин и женщин столь отличными друг от друга, что назначаете им разные породы собак?

— Я никого не хотел оскорбить, — заверил мистер Николлс. — Просто выразил мнение, основанное на моих собственных наблюдениях за собаками… и женщинами.

— Ваших наблюдениях? — возмутилась Эмили. — О да, Шарлотта поделилась с нами некоторыми вашими наблюдениями в отношении женщин. Кажется, вы одобряете только два женских занятия: кулинарию и шитье, причем оба, по вашему мнению, назначены самим Богом.

Судя по всему, мистер Николлс был захвачен врасплох. Бренуэлл снова засмеялся, однако остальные мужчины посерьезнели и налегли на ростбиф и пудинг. Довольно долго в комнате раздавалось лишь усердное жевание, звон серебряных приборов о тарелки и чириканье в клетке у окна, где обитала наша канарейка по имени Крошка Дик. Наконец мистер Николлс подал голос:

— Я только имел в виду, мисс Эмили, что женщины превосходно справляются со своими исконными обязанностями, а именно ведением дома и исполнением роли верной жены, послушной дочери и заботливой матери.

— Верно, верно, — подтвердил мистер Грант.

— Лучше и не скажешь, — одобрил папа.

— Вы шутите? — не сдавалась Эмили.

В моей груди внезапно разгорелся жар негодования. (Какое мимолетное помрачение рассудка заставило меня помыслить, что мистер Николлс может заслуживать лучшего мнения о себе?)

— Вы подразумеваете, сэр, — вмешалась я, — что женщины могут справиться только со своими исконными обязанностями? То есть им не следует мечтать о более разумном деле, чем печь пироги, мыть посуду, вязать чулки, играть на рояле да вышивать сумочки? Вы действительно полагаете, что все прочее выше их понимания, что женский интеллект изначально более скуден, чем мужской?

— Поосторожнее с ответом, — предупредил Бренуэлл.

— Я этого не говорил… — начал было мистер Николлс.

Однако мистер Грант перебил его:

— По–моему, здесь не о чем спорить. Это лишь вопрос науки, физиологических различий между полами. По меткому выражению Александра Уокера, мужчина, обладая способностью строить умозаключения, мускульной силой и смелостью ее применять, создан быть защитником, в то время как женщина, не способная строить умозаключения, слабая и робкая, нуждается в защите. В подобных обстоятельствах мужчина естественно повелевает, а женщина естественно подчиняется.[7]

— О! О! — хором выдохнули шокированные Эмили и Анна.

— Верно, мужчина по природе защитник, — заметил мистер Николлс, — и сила женщины — в ее мягкости, нежности и изяществе. Но проблема мужчин и женщин, так занимающая общество в наши дни, давно разъяснена в Библии, и особенно недвусмысленно — во второй главе Первого послания святого апостола Павла к Тимофею.

— И что же там написано? — полюбопытствовал Бренуэлл, который, к ужасу и сожалению отца, уже много лет не открывал Библию и не посещал церковь.

— «Жена да учится в безмолвии, со всякою покорностью, — процитировал мистер Николлс, — а учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии. Ибо прежде создан Адам, а потом Ева».

Эмили застонала и бросила на стол салфетку.

— Сэр, что касается Библии, полагаю, вы не станете отрицать за каждым человеком, будь то мужчина или женщина, права толковать все по–своему?

— Не стану, — отозвался мистер Николлс.

— А я стану, — заявил мистер Грант. — Женщины должны принимать мнения своих мужей как в политике, так и в религии.

— Какая глупость, сэр! — воскликнула Эмили. — Стыдитесь!

— Вы еще скажете, что мужчины тоже должны принимать без рассуждений все, что говорят священники ! — фыркнула я.

— Но так и есть, — пожал плечами мистер Николлс.

— Что же тогда останется от веры? — в ужасе вскричала я. — Теологическое толкование и суждение должны быть исполнены смысла, иначе это всего лишь слепое, бессмысленное суеверие! Вы, случайно, не пьюзеит, мистер Николлс?

— Да, я искренне придерживаюсь принципов преподобного доктора Эдварда Пьюзи и основателей Оксфордского движения, — гордо подтвердил мистер Николлс.

— Что ж, а я сторонница латитудинарианства,[8] — сообщила я, с большим трудом подавляя раздражение. — И резко выступаю против пьюзеизма и каждого слова «Трактатов для нашего времени». Принципы пьюзеизма негибки и опасно близки к папизму, а большинство его последователей — нетерпимы и жестоки к неортодоксальным протестантским сектам. Но хватит об этом! Я читала греческий оригинал абзаца, который вы процитировали, сэр, и считаю, что многие слова переведены неправильно.

— Неправильно?

— Да. Почти уверена, что абзац можно перевести совершенно иным образом, а именно: «Жена да учит и не безмолвствует, когда есть ей что сказать; жене позволено учить и властвовать во всей полноте. Мужу тем временем лучше всего хранить безмолвие».

Мужчины захохотали.

— Вот видите, джентльмены, — посетовал папа, — с чем мне приходится мириться в своем собственном доме! С раннего детства Шарлотта и Эмили расходились со мной во взглядах на подобные места Библии. Только Анна, моя милая, славная Анна, принимает библейские заповеди смиренно, не задавая вопросов. Однако все три дочери упросили меня позволить им изучать предметы, которые более подходят мужчинам. Все годы взросления они сидели здесь, за этим самым столом, корпели над заплесневелыми страницами греческих и римских трудов, перевели целые тома с латыни, пробрались через хитросплетения сложнейших математических проблем и в результате превзошли образованностью любого мужчину отсюда до Йорка.

— Одного не понимаю, — усмехнулся мистер Грант, — как они намерены использовать свои знания при выпечке хлеба или уборке постелей.

Мужчины снова засмеялись. В душе я кипела от злости. Вошла Марта с ягодным пирогом. Тут Эмили поднялась и заявила:

— У меня пропал аппетит и к беседе, и к десерту.

— Прошу меня извинить, — промолвила Анна, также вставая.

Обе поспешно покинули комнату. Мне хотелось присоединиться к ним, но разговор принял непростой оборот, кто–то должен был возвысить голос в защиту женского пола, и потому я осталась. Когда Марта подала кофе с десертом и удалилась, Бренуэлл, к счастью, переменил тему и гордо объявил о недавней публикации двух своих стихотворений. Разгорелся спор о ценности поэзии, в котором мы с Бренуэллом и папой противостояли мистеру Николлсу и мистеру Гранту.

— Поэзия — довольно бесполезное занятие, — рассуждал мистер Николлс. — Всего лишь горстка цветистых слов, кои призваны производить впечатление, а в результате только запутывают и раздражают.

— Как вы можете так говорить! — страстно отозвалась я. — В мире и без того достаточно сухой практичности и полезных знаний, насаждаемых бытом. Совершенно необходимо что–нибудь прекрасное и художественное, смягчающее и очищающее наши души. Для того и существует поэзия. Поэзия не только полезна, сэр, — она доставляет радость. Она ободряет нас, она возвышает нас, она превращает грубый материал в божественный!

Мистер Николлс взглянул на меня, словно поразившись силе чувства, затем опустил глаза и произнес:

— Рад, что вы так считаете, мисс Бронте. Возможно, я раньше этого не понимал. Изучая поэзию, я неизменно находил ее трудной.

— Кстати, о поэзии, Николлс, — произнес мистер Грант с полным ртом ягодного пирога, — вчера я получил записку с кучей рифмованной чепухи от одной из своих юных прихожанок, мисс Стокс.

— Она нравится вам? — поинтересовался мистер Николлс.

— Не знаю, — ответил мистер Грант, протянув мне опустевшую тарелку и потребовав добавки выразительным движением бровей.

Исполнив свой долг, я вернулась на место.

— Она самая красивая из сестер, — продолжил мистер Грант, — коих в общей сложности пять, и все незамужние, и все положили на меня глаз. Честное слово, со дня моего появления в Оксенхоупе все леди в округе принялись за мной гоняться. Постоянно ходят слухи, что я собираюсь жениться на мисс такой–то или мисс сякой–то. Откуда берутся эти толки — один Бог ведает. Я избегаю общества женщин столь же старательно, как и вы, мистер Николлс.

— Вы относитесь к любви свысока лишь потому, что никогда не испытывали ее, — вынес вердикт Бренуэлл, потягивая кофе.

Я взглянула на брата, поразившись такому суждению. Насколько мне было известно, он тоже ни разу не влюблялся.

— Даже испытав любовь, я не поддался бы ее власти, — возразил мистер Грант.

— Весьма мудро с вашей стороны, сэр, — одобрил папа. — Несомненно, лучше всего остаться холостым. Почти все браки несчастны, а если бы люди не скрывали правды, то выяснилось бы, что счастливых браков вообще не бывает.

— Разве вы с мамой не были счастливы, папа? — удивилась я.

— Из всякого правила есть исключения, — пояснил отец. — Ваша мать была редкой и особенной женщиной, и чувства между нами были не менее редкими. Большинство людей наскучат друг другу не позже чем через месяц и в лучшем случае останутся друзьями.

— И все же брак может принести немалую выгоду, — заметил мистер Николлс, — если основан на взаимном интересе и общности взглядов.

— Неужели? — спросил мистер Грант, выковыривая вилкой из зубов ягодные семечки. — Вы ищете жену, Николлс?

Тот покраснел.

— Едва ли. Я не имею возможности ее содержать. Мои мысли в настоящее время заняты совсем другими вещами.

— Но женщины, судя по всему, этого не понимают! — с раздражением воскликнул мистер Грант. — У них в голове и на языке только ухаживания и приданое.

— Деньги, несомненно, многое меняют, — засмеялся Бренуэлл.

Мое сердце судорожно билось, голова пылала, я едва сдерживалась. Весь мир к услугам этих самодовольных джентльменов, по воле слепого случая рожденных мужчинами! Кто наделил их правом так уничижительно думать, а тем более говорить о женщинах, любви и супружестве?

— По моим наблюдениям, единственная цель большинства одиноких женщин — выйти замуж, — рассуждал мистер Грант. — Они интригуют, соперничают, наряжаются, стараясь заполучить себе мужа, хотя это удается далеко не каждой.

— Видимо, здешний рынок невест переполнен, — отозвался мистер Николлс.

Мое терпение лопнуло. Я вскочила так поспешно, что опрокинула стул.

— А чем еще заняться одиноким женщинам в наши дни, как не поисками мужа, джентльмены? Разве общество дозволяет им иные занятия?

Мужчины изумленно на меня посмотрели. Я пылко продолжила:

— Возможно, вы считаете непристойным озвучивать столь непопулярные жалобы, которые обществу не так легко удовлетворить, но я рискну навлечь ваши насмешки и презрение, осмелюсь нарушить вашу безмятежность, перечислив несколько бесспорных истин. Взять хотя бы девушек из многочисленных семейств по соседству, например Стоксов, чьих дочерей мистер Грант столь опрометчиво очернил. Их братья все заняты делами или службой, однако сестрам, ум которых не менее пытлив, чем ум их братьев или ваш, джентльмены, совершенно нечем заняться! Эта безнадежность губит их здоровье и, что неудивительно, угнетает их разум и придает их взглядам поразительную ограниченность. Они не могут заработать на жизнь и знают, что их удел — лежать тяжким бременем на шее отцов и братьев и влачить скудное, нищенское, одинокое существование. Да, их заветная мечта и единственная цель — выйти замуж, чтобы, по крайней мере, выступать в роли любимой жены и гордой матери, уважаемой обществом. Ну разве можно винить их за это?

Мое сердце колотилось, тело дрожало от усилий, затраченных на эту тираду. Мужчины оцепенело уставились на меня, будто лишились дара речи. Я быстро подняла стул и направилась к двери с мыслью: «Вот и прекрасно, я должна была сказать это».

Однако на пороге я услышала, как мистер Николлс прошептал со своим ирландским акцентом:

— Вот слова безобразной старой девы, джентльмены.

Его фраза была встречена взрывом хохота. Мои щеки вспыхнули; я обернулась и неверяще посмотрела на своего обидчика, сомневаясь, верно ли расслышала. Неужели человек, не лишенный сердца и души, может быть таким жестоким? Мистер Николлс перехватил мой взгляд, его улыбка увяла, он побелел, а затем покраснел как рак.

Я убежала, полная решимости не доставлять мужчинам удовольствия видеть мои слезы.

Сестер я нашла наверху в своей спальне, которую нам с Анной предстояло отныне делить. Они разбирали чемодан, но при моем появлении прервались и стали допытываться, что случилось.

Упав на кровать, я поспешно отерла несколько слезинок, говоривших о моем бессильном горе.

— Ах! Это ужасно. Мужчины так черство рассуждали о незамужних женщинах, что я вышла из себя и выпалила все, накопившееся на душе. Судя по всему, они лишились дара речи.

— Мне и самой пару раз хотелось вставить словечко, — призналась Анна, опускаясь рядом со мной, — но не хватило решимости.

— Уверена, они это заслужили. Не надо плакать, — успокаивала меня Эмили.

— Я не плачу, — возразила я, отрицая очевидное, — и не сожалею о своем поведении. Просто… когда я покидала комнату, мистер Николлс сказал… ах! Я не в силах повторить.

— Что он сказал? — заинтересовалась Эмили, усевшись на полу по–турецки.

— Он назвал меня… — Я глубоко вдохнула, пытаясь успокоиться. — Он назвал меня безобразной старой девой.

— Не может быть! — воскликнула Анна.

— Ты уверена, что это был именно мистер Николлс? — уточнила Эмили.

— Его голос и акцент ни с кем не спутаешь.

— Поверить не могу, что мистер Николлс поступил так жестоко, — удивилась Анна. — Он кажется приятным, вежливым молодым человеком, несмотря на узость взглядов, и так прекрасно поладил с собаками. Наверное, ты ослышалась… или это сказал кто–то другой.

— Я слышала то, что слышала. — Я вытерла глаза и нос платком. — Мне все равно, что он назвал меня старой девой. Конечно, выражение гнусное, но верное по сути. Ничего другого я от мистера Николлса и не ожидала, ведь в первый же день знакомства он назвал меня старой девой. Но что касается безобразной!

Дневник! Надеюсь, я не страдаю от греха тщеславия; поистине верна поговорка: «Не по хорошу мил, а по милу хорош». Я понимала, что не следует принимать близко к сердцу чье–то личное мнение, и не питала иллюзий. Люди ценят здоровый цвет лица, румяные щеки, точеный нос и маленький алый ротик, в чести высокие, стройные и хорошо сложенные женщины. Ко мне все это не относилось.

— Я знаю, что я маленькая и невзрачная, — вздохнула я, — но между невзрачной и безобразной огромная разница. Невзрачной быть не так уж плохо. Конечно, о восхищении окружающих нечего и мечтать, но, по крайней мере, можно не опасаться насмешек. Безобразная женщина, напротив, оскорбление природе: несчастное, жалкое, презренное существо, само присутствие которого вызывает неловкость, тихие смешки и молча отведенные из жалости глаза. Безобразная! Пожалуй, самое ужасное слово во всем английском языке!

— Шарлотта, ты вовсе не безобразна, — ласково промолвила Анна. — Ты очень привлекательна. Я давно тебе об этом твержу.

— У тебя милое, славное и приятное лицо, на которое нам нравится смотреть, — заверила меня Эмили.

— Вы говорите это только потому, что я ваша сестра.

— Я говорю это, потому что это правда, — отрезала Эмили. — В нашей семье нет роковых красавиц, ну и что с того?

— Тебе никогда не хотелось быть красивой? — спросила я.

— Я такая, какой сотворил меня Господь, — пожала плечами Эмили. — И не желаю быть другой.

— Когда мне приходят в голову подобные мысли, — заметила Анна, — я прогоняю их и забочусь о своей душе, стараюсь быть добрым человеком. Бога не волнует наш внешний вид.

— Его, может, и не волнует, в отличие от людей. Нас судят по внешнему виду и редко изменяют своему первому впечатлению. Когда я встретилась глазами с мистером Николлсом, он явно устыдился, однако это не извиняет его. Он несносный мужчина, и мистер Грант ничуть не лучше.

— Они не так уж плохи, — возразила Анна, когда мы встали и продолжили разбирать ее чемодан. — Взгляды, высказанные ими в отношении женщин — по крайней мере, те, что я слышала, — не слишком отличаются от взглядов папы или других моих знакомых мужчин, а также от взглядов ежедневных газет. Просто мужчин воспитывают в подобных стереотипах.

— То, что большинство мужчин — болваны, не оправдывает принадлежности этих двоих к большинству, — заявила я.

— Возможно, — согласилась Анна, — и все же повторюсь: ты, наверное, ослышалась, Шарлотта. Поверить не могу, что мистер Николлс был столь жесток. Мне кажется, ты нравишься ему.

— Нравлюсь? Не смеши меня. Мистеру Николлсу не нравлюсь ни я, ни женщины вообще. Он считает наш пол примитивным и безмозглым, подобно гнусу. По–моему, он ясно выразился.

Тем же вечером в половине девятого домочадцы собрались в кабинете папы на чтение молитвы. Отсутствовал только Бренуэлл, который давным–давно отказался принимать участие в любых религиозных мероприятиях. Когда в девять (как обычно, минута в минуту) папа завершил службу, Анна сухо сообщила новость о своем расставании с Торп–Грин.

— Не понимаю! — встревоженно воскликнул отец. — У тебя было прекрасное место и хороший для гувернантки доход. С тобой дурно обращались?

— Нет, папа, — тихо произнесла Анна.

— Так почему ты уехала?

— Я просто ощутила, что пора, — пояснила сестра.

— Ты, верно, лишилась рассудка!

Я разглядела на щеках Анны румянец, оставшийся тайной для отца с его слабым зрением. Выскочив из кабинета, папа, соблюдая ежевечерний ритуал, завел напольные часы из красного дерева, стоявшие посередине лестницы, и скрылся в своей спальне. Мы тоже начали готовиться ко сну. Эмили и слуги исчезли в своих комнатах, а я исполнилась решимости побеседовать с Анной.

Мы с ней переоделись в ночные рубашки, вынули шпильки и расплели косы, в последнее время изрядно отросшие, и условились расчесать друг другу волосы, вместо того чтобы просто скрутить их в узел. Я села на кровать за спину Анны и принялась за дело. Эмили всегда не хватало терпения, а мы с Анной с превеликим удовольствием расчесывали друг другу волосы с самого детства и очень скучали по этому занятию в разлуке. Через какое–то время я сказала:

— Хорошо, что ты вернулась, Анна. Я никогда не видела Торп–Грин, и ты очень мало говорила о своей жизни там, однако я прекрасно понимаю твое желание его покинуть.

— Понимаешь? — удивилась сестра.

— Да. Я и сама была несчастна, как ты помнишь, в роли гувернантки, особенно в первый раз.

— А… понимаю, — откликнулась она.

— Быть гувернанткой — рабская доля, — продолжала я, энергично проводя щеткой по светло–каштановым прядям сестры. — Даже самый огромный дом, окруженный прекрасными лесами, зелеными лугами и извилистыми белыми дорожками, не в состоянии компенсировать недостаток свободной минутки или вольной мысли.

— Верно.

— Мне было двадцать три года, когда я поступила на службу к Сиджвикам. Миссис Сиджвик совершенно не стремилась меня узнать. Казалось, единственная цель ее жизни — выжать из меня как можно больше трудов. За нищенскую плату я преподавала дюжину предметов детям, которые вовсе не тянулись к знаниям. С момента моего пробуждения и до вечера, пока дети не ложились спать, они постоянно находились со мной. Затем я должна была шить при свечах, пока не падала от усталости — не только подрубать носовые платки и скатерти, но и мастерить целый кукольный гардероб.

— Я тоже, — кивнула Анна. — Кроме скатертей и кукольной одежды меня заставляли вышивать, рисовать и сочинять музыкальные композиции, а после выдавать их за творения своих учеников.

— О! Как же все это несправедливо!

— Тебе хоть раз позволили присоединиться к взрослому обществу, Шарлотта?

— Присоединиться к ним? Как бы не так! Когда Сиджвики развлекали гостей, в мои обязанности входило держать детей подальше. В редких случаях я облачала их в лучшие наряды и выводила в гостиную, где леди, вне себя от возбуждения и тщеславия, баловали их и осыпали похвалами. Мне же полагалось сидеть в углу, незваной и нежеланной.

— Нежеланной, но не пустым местом, — заметила Анна.

Она взяла у меня щетку, и мы поменялись местами.

— Именно. Тебя когда–нибудь обсуждали так, будто тебя нет в комнате или ты слишком невежественна, чтобы понять тему беседы?

— Постоянно.

Я вздохнула, пытаясь расслабиться, пока щетка в руках Анны покалывала кожу и приятно тянула за волосы, однако пробужденные нами воспоминания возродили разочарование и одиночество, которые я испытывала шесть лет назад.

— Наниматели не считали меня живым и разумным существом, за исключением всего, что было связано с моей работой. Слуги тоже держались в стороне, возможно, полагая, что образованная женщина им не ровня. В результате я была одна.

— Я тоже. Тебя изгнали в комнату под самой крышей?

— Да.

— Какими были твои ученики?

— Неисправимыми маленькими чудовищами, почти постоянно.

— Тебе разрешалось требовать послушания?

— Нет, даже когда Бенсон Сиджвик швырнул в меня Библией или кидался камнями в лицо и чуть не сломал мне нос.

— Ах, Шарлотта, какой ужас! Я прекрасно тебя понимаю. Моя жизнь у Робинсонов стала настоящим испытанием для меня. Не представляю, как, по их мнению, я должна была поддерживать порядок без дисциплины. Младшая дочь была грубой и сквернословящей, а две старшие наперебой флиртовали с безупречно порядочными мужчинами, на которых им было наплевать, желая лишь завоевывать восхищение и разбивать сердца, а после хвастали многочисленными победами. Увы, но взрослые были ничуть не лучше детей! Они… — Анна осеклась и поспешно добавила: — Мне следовало попридержать язык. Все в прошлом, а злословить дурно.

— Анна, ты оставила службу. Несомненно, теперь, после стольких лет, ты вправе говорить о Робинсонах свободно… но только со мной. Тебе станет легче, если ты поделишься, а я буду молчать, сама знаешь.

— Нет. — Сестра отложила щетку и забралась в кровать. — Робинсоны по–своему любили меня; надеюсь, такими они и останутся в моей памяти.

Затворив ставни, я улеглась в кровать рядом с сестрой, откинулась на подушку и сказала:

— По крайней мере, объясни мне одно. Почему Бренуэлл так доволен своим положением в Торп–Грин? Всякий раз, приезжая домой, он спешит назад. Терпит ли он те же унижения, что и мы? Или для него все иначе, поскольку он мужчина и учитель, а не гувернантка?

Анна умолкла; даже в тусклом вечернем свете я различила румянец на ее щеках.

— Его там очень ценят, — только и произнесла она.

Затем закрыла глаза, ласково пожелала мне спокойной ночи и повернулась спиной.

Мне было очевидно: сестра что–то скрывает, но пока не стоило наседать на нее.

В ту ночь мне приснилось, что я вернулась в сад пансионата в Брюсселе. Была залитая лунным светом апрельская ночь; воздух полнился ароматом грушевого цвета, смешанным с дымом сигары. Мы с хозяином стояли рядом, как два года назад. Даже во сне мое сердце отчаянно колотилось, и я проснулась в поту.

Лежа в предрассветной тьме, я пыталась успокоиться, чтобы не разбудить спящую Анну. Я задавалась вопросом: почему мне продолжает сниться бывший учитель, ночь за ночью? Почему я не могу забыть? Мне часто приходили мучительные сны, в которых он был суров, неизменно мрачен и зол на меня. Но на этот раз он был добр, ласков и нежен, как в тот судьбоносный вечер. Возможно, сон является предзнаменованием, не дурным, но хорошим? Может, он означает, что сегодня мое желание исполнится и я наконец получу письмо из Брюсселя?

Мысленно я представляла письмо: глянцевый лик и единственный, как у циклопа, кроваво–красный глаз посередине. Я почти осязала долгожданный конверт, заключающий в себе по меньшей мере целый лист бумаги — плотный, твердый, прочный и приятный на ощупь. По моему телу пробежала легкая дрожь. Я не привыкла вставать так рано, но в волнении покинула теплую кровать и тихо оделась.

Спустившись вниз, я приступила к чтению одной из французских газет. Вскоре церковные колокола возвестили о наступлении утра; через несколько мгновений раздался привычный резкий выстрел отцовского пистолета наверху. Со времен луддитских беспорядков[9] более чем тридцатилетней давности папа ложился спать с заряженным пистолетом на прикроватном столике, и первое, что он делал после пробуждения, — разряжал пистолет в окно, как правило, в сторону церковной колокольни. Эта довольно эксцентричная привычка оповещала весь дом — и, несомненно, соседей, — что пора вставать. Наверху послышался закономерный шум; вскоре появилась Марта и выразила удивление тем, что я поднялась раньше ее.

После завтрака я в некоторой рассеянности занялась домашними делами, с лихорадочным нетерпением ожидая шагов почтальона. Наконец он явился. Я подбежала, встретила его у входной двери, взяла корреспонденцию и проглядела ее. Меня охватило разочарование: письма не было.

— Что это вы вдруг вскочили? — спросила Табби, прохромав по коридору и выхватив у меня почту. — Письма — моя забота, это всем известно. Потом прочтете вместе со своим батюшкой, после чая.

Шаркая, Табби направилась в папин кабинет. Из отворившейся двери в коридор вырвалась музыкальная трель. Эмили практиковалась на небольшом пианино; сквозь дверной проем я заметила, что рядом с сестрой на скамейке сидит Анна и переворачивает ноты. Я должна была вернуться в столовую, где полировала каминную решетку, но в сердце поселилась тяжесть, и мне не хотелось двигаться. Долгожданное письмо стало бы ответом на мои молитвы и воздаянием за пустые месяцы лишений, однако оно не пришло.

Табби скрылась в кухне, и я постаралась встряхнуться. «Прекрати вести себя как идиотка! — строго прикрикнул внутренний голос. — Это всего лишь письмо. Когда–нибудь он напишет; несомненно, он должен». Другой голос, куда более льстивый и сладкозвучный, чем первый, добавил: «Если ты не можешь насладиться новым письмом, выход есть». Сердце забилось сильнее, я колебалась, даже мысленно выбранила себя: «Давно пора отказаться от греховного удовольствия». Но искушение было выше моих сил.

Быстрый взгляд в кабинет убедил меня, что сестры будут заняты игрой на пианино по меньшей мере добрых полчаса. Я прокралась наверх в свою комнату, вынула из кармана ключи и отперла нижний ящик комода. Из его глубин я достала небольшую палисандровую шкатулку, прежде принадлежавшую матери. Открыв шкатулку, я извлекла сверток в серебряной бумаге, развернула его и посмотрела на небольшую стопку писем, перевязанную алой лентой, — всего пять посланий, все мое сокровище. Сев на кровать, я развязала ленту и взяла первое письмо, которое пришло всего через несколько недель после возвращения из Бельгии.

Ах! Какую радость я испытала, получив его, а также четыре последующих письма. Каждая весточка, подобно манне небесной, была ниспослана Богом: чистая, сладкая, дарующая жизнь. Даже сейчас, когда я выучила их наизусть и могла цитировать во сне, при одном взгляде на конверт с надписью «Мисс Шарлотте Бронте», сделанной четким, решительным и знакомым почерком, с изящным оттиском трех драгоценных инициалов на обороте, волнение заструилось по моим жилам и согрело до самого сердца.

Много ли писем я отправила в Брюссель за последние восемнадцать месяцев? Слишком много, не сосчитать, и за все это время получила только пять драгоценных ответов. Некоторые я прочла сразу; другие — как безупречно спелый персик, слишком совершенный, чтобы съесть немедленно, — сберегала для позднейшего пиршества и удовольствия вдали от любопытных глаз и языков. Каждое послание я открывала с величайшей осторожностью, медленно подводя нож под печать, сохраняя расплавленный глазок в его нетронутой темно–алой красе.

Итак, аккуратно достав из первого конверта хрустящие белые страницы, стараясь не помять и не попортить края, я с отчаянно колотящимся сердцем развернула листы и отдалась наслаждению. Письма, разумеется, были на французском. В Бельгии я довольно преуспела в этом языке, а после отъезда дала зарок читать полстраницы французской газеты в день для поддержания навыка. Не торопясь, я прочитала все пять писем, одно за другим, медленно смакуя каждое слово. Закончив, я перевязала и упаковала послания, уложила в шкатулку и вернула в тайник.

Дневник! Ты можешь спросить: что было в этих письмах, почему я ждала их с таким горячим нетерпением и перечитывала вновь и вновь с такой охотой? Может, шекспировские строки, полные мощи и блеска? Или байронические излияния измученной души поэта? Нет, то были всего лишь приятные фразы, написанные в добром расположении духа, излагающие новости о наших общих знакомых и дающие мудрые советы. И все же они казались соком небесной лозы из кубка, который сама Геба наполнила на пиру богов. Они питали мою душу и дарили бесценное утешение. По мере того как я лишалась утешения — летели месяцы, сменялись времена года, но я не получила от него ни весточки, — я страдала все больше, запертая, подобно письмам в комоде, пребывающая в застое, от которого не было спасения.

Чем я заслужила молчание? После той ночи в саду — после его слов и последовавших событий — я не могла поверить, что он забыл меня, однако он явно надеялся, что я забуду его.

Понесшие утрату часто прячут от собственных взоров все то, что может напомнить о тяжелой потере; нельзя, чтоб сердце всечасно ранили уколы бесплодных сожалений. Именно поэтому я убрала его письма подальше и старалась пореже к ним возвращаться. Много месяцев я лишала себя радости его обсуждать, даже с Эмили, единственной из домочадцев, кто знал его.

О причуды человеческого сердца! Если бы мы только могли выбирать предмет своего восхищения с благоразумием и проницательностью! Когда одолевают телесные недуги, такие как поразившая папу слепота, мы, увы, обречены разделять свою боль с окружающими; страдания души, однако, могут и должны храниться в тайне. Я не смела разделить свой секрет ни с кем, даже с членами семьи. Они должны были считать, что я испытывала — всегда испытывала — только дружеские чувства к своему хозяину, что я всего лишь высоко ценила его как учителя, и ничего более.

А все потому, что месье Эгер был женат — и тогда в Брюсселе, и сейчас.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Уже довольно давно я мечтала сбежать из Хауорта, хотя бы ненадолго. Сестры убедили меня, что помогут папе, а я должна принять давнишнее приглашение и навестить свою любимую старинную подругу Эллен Насси.

С Эллен я познакомилась в четырнадцать лет. Мы добросовестно переписывались, обменивались частыми визитами и провели вместе немало приятных выходных. Теперь Эллен жила с матерью и неженатыми братьями и сестрами в доме под названием «Брукройд» в Бирсталле, в двадцати милях от нас. Однако сейчас я собиралась не в «Брукройд», а в Хатерсейдж, небольшую деревушку в дербиширском Скалистом крае неподалеку от Шеффилда, где прежде никогда не бывала. Эллен провела там последние несколько месяцев, приглядывая за перестройкой дома приходского священника по просьбе своего брата Генри, весьма серьезного молодого человека, недавно нашедшего себе невесту.

Второго июля я собрала чемодан и отправила с носильщиком на вокзал. Рано утром следующего дня сестры проводили меня в Китли, откуда начиналась первая часть моего пути. Вне себя от волнения, я села в поезд до Лидса, где мне повезло занять место у окна. В своей глуши я знала наизусть каждое поле, холм и долину и потому во время путешествий всегда наслаждалась видами, мелькавшими за окном, фантазируя, кто живет в причудливом фермерском доме или какие пленительные горизонты открываются по ту сторону далекой, скрытой дымкой горы.

Однако на сей раз я опустилась на сиденье, убаюкиваемая покачиванием вагона, но не сосредоточилась на пейзаже за окном, а вгляделась в собственное отражение на темном фоне пасмурного дня. Передо мной предстал слишком широкий рот, слишком крупный нос, слишком высокий лоб и чересчур румяная кожа; единственной подкупающей чертой были спокойные карие глаза. Я смотрела и вспоминала язвительное замечание мистера Николлса: «Слова безобразной старой девы, джентльмены».

Я никак не могла забыть эту фразу. Прежде меня назвали безобразной лишь однажды, много лет назад, а именно в день знакомства с Эллен Насси, той самой, которую я ехала проведать. Сейчас я могла посмеяться над воспоминанием, но тогда в нем не было ничего смешного. Я откинулась на спинку кресла, и мои мысли унеслись на четырнадцать лет назад, когда я была одинокой новой ученицей в пансионате Роу–Хед — учреждении, навсегда изменившем мою жизнь самым непредсказуемым образом.

Стылым серым днем в начале января 1831 года я узнала, что меня отсылают в школу Роу–Хед. Изо всех сил я противилась самой идее школы, что и неудивительно. Много лет я занималась дома самостоятельно в своем темпе, и перспектива лишиться этой сладостной вольности и надолго покинуть близких наполняла меня печалью. Но еще печальнее были мучительные воспоминания о последней школе, которую я посещала, когда мне было восемь лет. — Школе дочерей духовенства в Кован–Бридж, поистине страшном месте, пребывание в котором повлекло трагедию столь ужасную, что моя семья не оправилась до сих пор. Отец не переставал винить себя за ту катастрофу, однако настаивал, что новая школа совершенно другая.

— Роу–Хед — прекрасное учреждение, — заверил он меня, когда мы сидели у камина в его кабинете вместе с тетей Элизабет Бренуэлл, деловито вязавшей свитер. — Это только что открывшаяся школа на окраине Мирфилда, не более чем в двадцати милях от Хауорта. Набирают всего десять учениц, которые будут жить в добротном старом доме, приобретенном специально для этой цели. Моих средств достанет только на одну из вас; ты старшая и потому отправишься первой.

— Но, папа! — вскричала я; новость ошеломила меня, и я с трудом сдерживала слезы. — Мне нравится широкое домашнее образование. Почему я должна уехать?

— Тебе почти пятнадцать лет, Шарлотта, — заметил отец. — Я продержал тебя дома достаточно долго.

— Если ты не выйдешь замуж, — вмешалась тетя Бренуэлл, — то должна иметь возможность зарабатывать на жизнь как учительница или гувернантка.

Мамина сестра, крошечная старомодная леди, после смерти мамы перебралась из Пензанса в Хауорт, повинуясь долгу, и заботилась о нас. Как всегда, на лбу у нее красовались фальшивые светло–каштановые кудри, прижатые белым чепцом, достаточно большим, чтобы выкроить целую дюжину маленьких чепцов, какие тогда были в моде. Из–под пышных темных шелковых юбок выглядывали паттены,[10] которые она надевала, когда спускалась вниз, для защиты ступней от холодных полов пастората. Практичная и рачительная тетя Бренуэлл много лет заправляла нашим хозяйством умело и ловко, пусть и без особой охоты. Она следила за уроками и работой по дому, учила нас шить и часто тосковала по более мягкому климату и светским удовольствиям своего незабвенного Корнуолла. Отцу нравилось вести со свояченицей живые интеллектуальные беседы, мы ценили и уважали ее, а брат любил ее как мать, которой нам отчаянно недоставало.

— Юная леди должна преуспеть в некоторых областях, Шарлотта, — наставляла меня тетя Бренуэлл, — например, в языке, музыке и манерах, а также других предметах, которые мы с твоим отцом не можем преподать должным образом. Иначе тебе будет нечего предъявить своему будущему хозяину.

Я заплакала, слишком несчастная, чтобы говорить.

— Это еще не конец света, Шарлотта, — заметила тетя Бренуэлл. — Ты провела почти всю жизнь в одном доме. Школа пойдет тебе на пользу.

Папа наклонился вперед, ласково сжал мою руку и произнес:

— Ты узнаешь много нового, вот увидишь. Заведешь больше друзей. Надеюсь, тебе там понравится.

Семнадцатого января, в пронзительно холодный день двумя неделями позже, во время долгого и тряского пути в школу Роу–Хед я не верила, что папино предсказание сбудется. Наемная коляска стоила слишком дорого; меня усадили в задок медленного крытого экипажа, в каких в базарные дни развозили овощи по крупным городам. Наконец в блекнущем свете зимнего дня я прибыла на место назначения. Я совсем замерзла, меня мутило, ноги затекли. Во мне созрела готовность невзлюбить свой новый дом с первого взгляда, однако, как ни странно, он произвел на меня приятное впечатление. Большое трехэтажное здание из серого камня, расположенное на вершине холма, обладало радующим глаз фасадом с двумя изгибами. Перед ним спускались широкие лужайки, по бокам росли сады, вероятно прелестные весной. Возвышенное положение дома обещало восхитительный вид на леса, речную долину и деревню Хаддерсфилд вдалеке.

Служанка впустила меня в отделанную дубовыми панелями прихожую, спросила мое имя и забрала плащ. До меня донеслись слова трех девочек (одетых á la mode[11] и изысканно причесанных), которые обсуждали меня в соседнем дверном проеме, и мои сомнения и страхи немедленно вернулись.

— Она кажется старой и сморщенной, точно маленькая старушка, — прошептала первая девочка.

— Не волосы, а сплошные пружинки, — отозвалась вторая.

— А платье такое старомодное! — воскликнула третья, и они засмеялись.

Покраснев, я обхватила себя тонкими руками, будто пряча свое поношенное темно–зеленое шерстяное платье. Однако по–настоящему меня унизили фразы девочек о моей внешности. В то время я была совсем еще крошкой и худой как спичка, с миниатюрными ладонями и ступнями. Из гордости я не носила очки (жеманство, которое мне удалось преодолеть лишь через несколько лет) и видела не дальше собственного носа, отчего постоянно щурилась. На голове у меня красовалась сухая копна тугих кудряшек — результат, как я теперь понимаю, чересчур усердного скручивания волос на ночь. Оглядываясь в прошлое, я сознаю, что находилась в невыгодном положении по сравнению с остальными девочками, приехав из дома, лишенного матери, где нашему внешнему виду почти не уделялось внимания.

Мое сердце колотилось от смущения. Я проследовала за служанкой — опрятной девушкой лет восемнадцати с жалостливой улыбкой — по красивой дубовой лестнице на галерею второго этажа. Когда мы вошли в комнату, которую мне предстояло делить с двумя другими девочками, я задохнулась от радости. Помещение было в три раза больше моей спальни, с комодом красного дерева, гардеробом, двумя удобными на вид кроватями и большими окнами с портьерами до пола. За окнами виднелся кусочек замерзшего сада. Папа был прав в одном: это ничуть не напоминало просторные унылые дортуары Школы дочерей духовенства. И теперь меня терзал лишь один вопрос: смогу ли я поладить со здешними ученицами?

— На следующей неделе приедет еще одна девочка, будете спать с ней, — сообщила служанка. — Вторую кровать занимает мисс Амелия Уокер; ее семья приплачивает сверху, так что вся кровать в ее распоряжении.

Я слышала об Амелии Уокер, хотя ни разу не видела ее. Она была племянницей миссис Аткинсон, моей крестной матери, которая и посоветовала папе это учреждение. Я поблагодарила служанку и отклонила предложение поесть или попить, после чего она удалилась. Разбирая чемодан и вешая одежду в гардероб, я невольно испытала укол смущения, когда сравнила свои немногочисленные безыскусные вещи с красивыми яркими нарядами и роскошным темным бархатным плащом соседки. Вздохнув, я переоделась в воскресное платье, прекрасно сознавая, что оно произведет на моих критикесс не лучшее впечатление, чем первое, поскольку было таким же простым и старым. Затем я спустилась в классную комнату, где мне велели представиться.

Помещение оказалось просторным, целиком обшитым дубовыми панелями, с высоким потолком. Вдоль одной стены высились книжные шкафы, эркер на противоположной стене выходил на обширные передние лужайки. Посередине стоял длинный стол, накрытый темно–красной тканью, за которым находились четыре учительницы и восемь учениц, погруженные в занятия. Когда я появилась, все головы повернулись в мою сторону, и я подверглась безмолвному и неприятному осмотру.

Во главе комнаты за богато украшенным письменным столом сидела невысокая коренастая женщина лет сорока, одетая в вышитое платье цвета сливок. Благодаря папиному описанию я сразу узнала ее: мисс Маргарет Вулер, владелица и директриса школы. Она грациозно поднялась со стула, представилась и произнесла:

— Добрый день и добро пожаловать, мисс Бронте.

Мисс Вулер нельзя было назвать красивой, но с уложенными короной волосами и длинными локонами, ниспадающими на плечи, она излучала тихое и внушительное достоинство аббатисы. Последовало краткое знакомство с остальными учительницами — все они оказались сестрами мисс Вулер — и с девочками, которые на вид были моими ровесницами или на год–другой младше. Пока я пыталась впитать новые сведения, девочки вернулись к учебе, а мисс Вулер предложила мне занять стул напротив нее.

— Моя обязанность — определить ваше место в школе посредством устного экзамена, мисс Бронте, — тихо промолвила она. — Не переживайте, если не сможете ответить. Мне просто нужно оценить диапазон вашего образования.

Она задала мне множество пугающих, порой весьма тяжелых вопросов, касающихся самых разнообразных предметов. Казалось, экзамен никогда не закончится, но наконец–то мисс Вулер сказала:

— Итак, мисс Бронте! Вы продемонстрировали редкую осведомленность и понимание истории и литературных трудов, некоторые познания во французском и превосходные способности к математике. В других предметах вы преуспели меньше, в частности в грамматике. Географии вы, по–видимому, не знаете вовсе. Хотя по возрасту вам место среди старших девочек, боюсь, мне придется поместить вас с младшими, пока вы не догоните своих сверстниц.

Это уязвило мою гордость. День и без того был отмечен сердечной болью, силы иссякли, и я немедленно ударилась в слезы. Мои плечи вздрагивали от рыданий. Мисс Вулер умолкла; я чувствовала, что она наблюдает за мной.

— Мисс Бронте! Вас так расстраивает перспектива сидеть среди общества младших?

— О да! Пожалуйста, пожалуйста, мисс Вулер, позвольте мне сесть с ровесницами.

— Хорошо. Я допущу вас в старший класс при одном условии: в свободное время вы будете читать и дополнительно заниматься.

— О! Спасибо, мисс Вулер! Мне не привыкать заниматься в одиночку. Я буду очень прилежной, обещаю.

— Не сомневаюсь, — ласково улыбнулась мисс Вулер.

Позже тем же вечером я устало вошла в свою комнату, собираясь уже лечь спать, и тут увидела соседку. Мисс Амелия Уокер была высокой, красивой и светловолосой, к тому же она оказалась одной из тех девочек, которые подняли меня на смех по прибытии. На ней была самая прелестная и белоснежная ночная рубашка, какую я видела в жизни. Поставив свечу на комод рядом со свечой Амелии (каждой ученице выдавали собственную свечу и подсвечник — немалая роскошь), я молча разделась. Амелия повесила в гардероб изысканное розовое шелковое платье, решительным рывком передвинула по перекладине свои наряды как можно дальше от моих и властно предостерегла:

— Не трогай мои вещи. Они совершенно новые, не дай бог испортишь. И еще: никогда не садись на мою кровать. Я этого не потерплю.

— Не понимаю, как моя одежда или я сама можем повредить твоим вещам, — возразила я, вешая платье в шкаф.

Соседка взглянула на меня.

— Какой странный акцент! Ты из Ирландии?

— Нет. Мой отец из Ирландии. А я из Хауорта. Твоя тетя Аткинсон — моя крестная мать.

— А! Je comprends. Vous êtes cette Charlotte,[12] — жеманно заключила она, как если бы умение говорить по–французски было высочайшим достижением в мире.

Достав из комода коробку папильоток, она села на кровать; мы обе быстро закрутили свои волосы.

— Мой отец — сквайр. Он считает, что ирландцы — низшая раса. — Амелия бросила жалостливый взгляд на мою ночную рубашку, которую я сшила сама и не единожды чинила. — Ты, наверное, ужасно бедная. Твои vêtements[13] такие старые!

— Мы не настолько бедные, как многие жители нашего прихода. У нас достаточно еды, тепла и замечательных книг.

— Книг! — фыркнула Амелия. — Какая разница, сколько у вас книг? Книги нельзя носить. — Она забралась под одеяло и добавила: — Можешь погасить свет.

Хотя свечи стояли намного ближе к ее постели, чем к моей, я покорно задула их и ощупью в чернильной темноте пробралась на свое место. Однако, несмотря на утомленность, кровать не стала мне уютным прибежищем. Впервые в жизни я ночевала одна. Эмили делила со мной постель, сколько я себя помнила, и пустота между холодными простынями казалась непривычной и пугающей. В результате я лежала без сна до рассвета, пытаясь не думать, сколько долгих месяцев осталось до встречи с родными и близкими, и не гадать, что принесет завтрашний день.

К моему удивлению, школа Роу–Хед оказалась вполне приемлемой. Методы преподавания учитывали индивидуальные склонности и способности учениц. После уроков мы подходили к мисс Вулер и отвечали вслух. Она обладала поразительным талантом заинтересовать в своем предмете, учила нас мыслить, анализировать и понимать; она пробудила во мне еще большую тягу к знаниям. В отличие от моей предыдущей школы, где пища была скудной и несъедобной, еда в Роу–Хед была хорошо приготовлена и обильна. Мисс Вулер вообще заботилась о нашем физическом благополучии, оставляя довольно времени для отдыха и настаивая, что ежедневные прогулки и развлечения на свежем воздухе необходимы для нашего здоровья.

К сожалению, у меня не было опыта развлечений на свежем воздухе. На следующее утро после моего приезда, пока остальные девочки играли во «Французов и англичан»,[14] я укрылась под огромным голым деревом на замерзшей лужайке и погрузилась в «Английскую грамматику» Линдли Муррея. Через некоторое время рядом со мной раздался голос:

— Почему ты держишь книжку под самым носом? Тебе нужны очки?

— Нет! — возразила я, с негодованием вскинув голову. — У меня прекрасное зрение.

— Не хотела тебя обидеть. Тебя зовут Шарлотта?

— Да. А ты — Мэри Тейлор и приехала сюда со своей младшей сестрой Мартой?

— У тебя хорошая память.

Мэри оказалась на десять месяцев младше меня. Она была на редкость хорошенькой, с умными глазами, превосходным цветом лица и темными шелковистыми волосами. Однако я не могла не заметить, что хотя одета она намного лучше меня, но все же не так хорошо, как другие ученицы. Позднее я узнала, что виной тому — отцовское банкротство по армейскому контракту. У красного платья Мэри были короткие рукава и глубокий вырез, в то время такие платья носили только маленькие девочки, ее перчатки были прострочены, чтобы дольше служить, а синее пальто — мало и безнадежно коротко. Наряд придавал Мэри детский вид, но ей было как будто все равно, и оттого я почувствовала себя еще более непринужденно.

— Пойдем поиграем в мяч, — предложила она.

— Спасибо, но я не играю в мяч.

— В смысле? Все играют в мяч.

— Кроме меня. Я предпочитаю чтение.

Прежде чем я успела развить тему, другие девочки стали настойчиво нас звать.

— Поднимайся. — Мэри протянула мне руку в перчатке. — Ханна простудилась и осталась в школе, так что нам нужна еще одна девочка на нашей стороне.

Мне пришлось подчиниться. Отложив книгу, я взяла Мэри за руку, и мы побежали через лужайку к остальным шести девочкам. Услышав название их любимой игры, я призналась, что никогда не принимала в ней участия; последовало поспешное объяснение правил, за которым началось состязание. Я бегала вместе со всеми и пыталась принести пользу. Однако когда мяч кинули в мою сторону, мои неуклюжие попытки поймать его оказались неудачными.

— Да что с тобой, ирландка? — воскликнула пухлая темноволосая Лия Брук, дочь богатых родителей, на что недвусмысленно указывали бархатный плащ и черная бобровая шапка. — Ты слепая или просто идиотка?

— Я же предупреждала, что никогда не играла.

— Разве в Ирландии не играют в мяч? — съязвила Амелия.

— Я не из Ирландии! — возмутилась я.

— Ей нужны очки, — предположила Мэри. — В этом вся беда. Она не видит мяча.

— Тогда держись подальше, ирландка! — предостерегла Лия. — Без тебя будет лучше.

Подавленная собственной несостоятельностью, я все же обрадовалась спасению и скрылась в тихом местечке под деревом, где читала книгу до конца отпущенного часа.

Больше никто не звал меня поиграть. Остаток недели я целиком посвятила учебе. Наставницы были внимательны и терпеливы, но несколько девочек, подстрекаемые Лией и Амелией, при любой возможности потешались надо мной, моим акцентом, внешним видом и невежественностью. Когда я не могла отличить артикль от имени существительного или назвать малоизвестную реку в Африке, комнату наполняло дружное хихиканье. Ах! Как мне хотелось сообщить, что, даже не будучи особенно подкованной в грамматике или географии, я создала собственное королевство в неведомых глубинах Африки и написала множество историй, эссе и стихотворений, однако я молчала из опасения, что подвергнусь еще большим издевкам.

Через восемь дней после моего приезда насмешки достигли апогея. Девочки весело щебетали в прихожей, облачаясь в плащи и шапки в преддверии часа отдыха. Я шла мимо них с книгой в классную комнату, когда Амелия с надменной улыбкой объявила:

— Слышала новость, Шарлотта? Ты последняя в списке!

— Каком списке? — не поняла я.

— Мы голосовали, кто самая хорошенькая девочка в школе. Мэри заняла первое место, я второе. А ты — последнее.

Я замерла на месте, пораженная новым свидетельством их жестокости.

— Не расстраивайся, Шарлотта, — спокойно произнесла Мэри. — Кто–то ведь должен быть последним. Ты не виновата, что такая безобразная.

Безобразная? Я действительно безобразная? Впервые в жизни меня наградили подобным эпитетом. Я была бесконечно унижена, мне хотелось умереть. Глаза Мэри широко распахнулись, когда я выбежала из комнаты, словно она была удивлена моей реакцией.

Преследуемая хохотом девочек, я бросилась в класс, упала на пол в эркере и заплакала. Никогда прежде я не ощущала себя столь безгранично одинокой, столь глубоко пристыженной, столь безнадежно неполноценной. В этом чуждом месте я погрузилась в полное отчаяние. Полагаю, добрых полчаса я лежала на полу, исторгая рыдания из самой глубины души.

Вдруг я почувствовала, что в комнате кто–то появился. Вытерев глаза, я поднялась и попятилась к окну, надеясь остаться незамеченной. У книжного шкафа стояла невысокая девочка в светло–зеленом платье — новенькая. Не ей ли предстоит разделить со мной кровать?

— Что случилось? — ласково спросила она, направившись к эркеру.

Смущаясь оттого, что меня застигли в столь интимный момент, я молча отвернулась.

— Почему ты плакала? — допытывалась незнакомка.

Поняв, что просто так она не уйдет, я неохотно пояснила:

— Соскучилась по дому.

— Ясно. А я только что приехала. На следующей неделе твоя очередь утешать меня, потому что я наверняка успею соскучиться по дому.

Доброта и сочувствие в ее голосе привели к незамедлительному эффекту; я обернулась и внимательно на нее посмотрела. Девочка была очень хорошенькой, с бледным личиком, покорными карими глазами и мягкими темно–каштановыми кудрями до плеч. Она присела на скамейку у окна, жестом пригласила меня присоединиться и назвала свое имя:

— Меня зовут Эллен Насси.

Я тоже представилась. Вскоре я выяснила, что Эллен — последняя из двенадцати детей, почти на год младше меня и живет всего в нескольких милях от моей семьи.

— В прошлом году я посещала Моравскую женскую академию в миле от дома, но после кончины преподобного Граймса академия уже не та, и мама послала меня сюда.

— У тебя есть мама? — с завистью уточнила я.

— Конечно. А у тебя нет?

Когда я покачала головой, Эллен взяла меня за руки и тихо промолвила:

— Как жаль. Не представляю себе жизни без мамы, но знаю, каково остаться сиротой. Мой отец умер пять лет назад. Я очень по нему тоскую.

Мы улыбнулись друг другу дрожащими губами. Во взгляде Эллен отражалось глубокое и искреннее сочувствие. Тогда я не догадывалась, что это начало самой крепкой и верной дружбы в моей жизни.

Сначала я не была уверена, что полюблю Эллен, поскольку мы во многом отличались. Она, строгая кальвинистка, разделявшая жесткие религиозные доктрины, которые я научилась ненавидеть в Школе дочерей духовенства, была покорной социальным и моральным нормам поведения и не склонной задавать вопросы. Я же, напротив, постоянно подвергала все сомнению и стремилась вырваться за рамки, уготованные дочери священника. Эллен была здравомыслящей и добросовестной, однако не умной; она читала, но признавалась, что не понимает и не ищет глубинного смысла, который был столь важен для меня. Она была спокойной по природе, я же — страстной и романтичной. Несколько раз мне приходилось отнимать у нее книгу, когда она пыталась без малейшего драматического эффекта, запинаясь, читать вслух Шекспира или Вордсворта.

Эллен была доброй, верной, преданной подругой и внимательной слушательницей. Она служила буфером между мной и Амелией с ее капризным нравом и жеманством, а потому была поистине необходимой в нашей спальне. Привязанность, зародившаяся как семечко, пустилась в рост и стала мощным деревом. Деля кровать с Эллен — моей драгоценной Нелл, как я стала ее называть, — я каждую ночь наслаждалась спокойным сном.

Через несколько недель завязалась еще одна неожиданная дружба. На землю уже опустились сумерки, и пока мои соученицы весело щебетали у камина в классной комнате, я стояла на коленях у окна и читала книгу, ловя последние лучи света в надежде продлить занятия.

— Когда мы познакомились, я решила, что ты плохо видишь, но я ошиблась, — раздался голос Мэри Тейлор, которая уселась рядом со мной на пол. — Судя по всему, ты, Шарлотта Бронте, видишь не только днем, но и в темноте.

Мэри избегала меня со дня приезда Эллен; я предполагала, что она испытывает угрызения совести из–за того, что бестактно назвала меня безобразной. Я обернулась и обнаружила, что Мэри безотрывно на меня смотрит.

— Света еще достаточно, чтобы читать. Правда, с трудом, — призналась я.

Мы обе засмеялись.

— Уроки были весь день и продолжатся после ужина. Может, отдохнешь немного вместе с остальными? — предложила Мэри.

— Лучше не буду. Мое пребывание здесь недешево обходится родным. Я должна при каждой возможности получать знания, которые когда–нибудь помогут мне найти работу.

— По мнению моего папы, очень важно, чтобы все женщины могли зарабатывать на жизнь, — Мэри взглянула через мое плечо на книгу у меня в руках. — Это поэма, которую нам задали? Ох! Как она не нравится мне! Не понимаю в ней ни слова.

То было «Сказание о Старом Мореходе».

— Я выучила ее наизусть еще в детстве, — сообщила я. — Нам задали совсем немного. Хочешь, объясню тебе?

— Хочу.

Остаток часа я толковала поэму Мэри и цитировала самые драматичные и выразительные строки. Когда я закончила, Мэри удовлетворенно кивнула.

— Из твоих уст звучит намного интереснее. Ты очень необычная личность, Шарлотта Бронте. В тебе скрывается намного больше, чем кажется на первый взгляд.

— Надеюсь, так и есть, тем более что на первый взгляд я так безобразна.

Мэри покраснела и на мгновение умолкла, затем ответила:

— Мне очень стыдно, Шарлотта, за те слова. Я часто брякаю что–нибудь, не подумав, как и моя сестра Марта. Нас учили говорить все, что приходит на ум. Но я не хотела быть злой. Простишь ли ты меня?

Она не стала меня заверять, что ее замечание было неправдой или простой насмешкой, но искреннее раскаяние в ее тоне пролило бальзам на мою уязвленную гордость.

— Я прощаю тебя.

— Слава богу, — улыбнулась Мэри. — Теперь мы подружимся.

* * *

Той ночью случилось довольно важное событие, которое изменило мою участь самым драматичным образом. На закате поднялась буря; когда мы ложились спать, метель бушевала за окнами и весь дом стонал под порывами ветра. Мы с Амелией и Эллен переоделись в ночные рубашки и завершили вечерний туалет, как вдруг раздался еще более зловещий звук: пронзительный вой, человеческий, насколько мы поняли.

— Кто–то плачет, — рассудила я, немного послушав у стены, — и, мне кажется, в соседней комнате.

Рыдания продолжились, вскоре за ними последовал обмен неразборчивыми репликами. Мы с Эллен решили выяснить, в чем дело, и я взяла свечу. Амелия заявила, что не желает оставаться одна, и поспешно присоединилась к нам. Мы тихо вышли в коридор и постучали в соседнюю дверь. Через какое–то время оттуда выглянула Ханна, подняв над головой свечу.

— Да?

Ханна была серьезной худой девочкой, которая болела последние две недели и лишь недавно выздоровела.

— Мы слышали чей–то плач, — пояснила Эллен. — Все в порядке?

— Это Сьюзен. По–моему, она боится бури.

— Может, у нас получится ее успокоить? — спросила я.

— Как хотите. — Ханна оставила дверь открытой и вернулась в спальню. — Мы уже все испробовали.

В комнате, такой же как наша, жили четыре девочки. Лия Брук и ее сестра Мария занимали одну кровать, а мы с Амелией и Эллен подошли к другой, на которой в мерцающем свете огарка под одеялом виднелся холмик размером с человека.

— Сьюзен, — тихонько позвала я.

— Кто это? — откликнулся слабый приглушенный голос.

— Шарлотта Бронте. Мы услышали, как ты плачешь. Не надо бояться метели. Просто снег, карнизы и ветер беседуют друг с другом.

Одеяло внезапно отлетело в сторону, и на кровати уселась ее крепкая рыжеволосая тринадцатилетняя обитательница с несчастным и заплаканным личиком.

— Я не боюсь. Моя мама считает, что метель — дар божий, она укрывает мир свежим, сверкающим белым покрывалом.

Тут лицо Сьюзен снова сморщилось, и она разразилась слезами.

— Если ты не боишься, то в чем дело? — удивилась Эллен.

— Всякий раз, когда шел снег, — всхлипывала Сьюзен, — мы с мамой вместе смотрели в окно. А если метель бушевала поздно ночью, мама садилась ко мне на кровать и рассказывала историю. Ах! Как далеко я от дома! Как я скучаю по маме!

— Все скучают, — сердито буркнула Лия Брук со своей кровати, — но зачем так убиваться?

— Я предложила принести из класса книгу и почитать вслух, — обиженно произнесла Ханна, — но это ее не устроило.

— Лучше скрип ногтей по стеклу, — отмахнулась Сьюзен, — чем твои жалкие попытки читать.

Неоднократно слушая чтение Ханны в классе, я не могла не согласиться с такой оценкой ее дарований. Не раздумывая, я выпалила:

— Давай я расскажу тебе историю.

И тут же пожалела, что нельзя взять свои слова обратно. Все с интересом повернулись ко мне. Мои щеки вспыхнули, и я быстро пояснила:

— Мы с братом и сестрами постоянно выдумывали истории и развлекали друг друга.

— Серьезно? — Сьюзен утерла слезы. — И что, хорошие истории?

— Тебе судить.

— Ну давай, — Сьюзен подвинулась к спинке кровати и разгладила покрывало, освобождая для меня место. — Расскажи историю.

Я опустилась на кровать; у меня сосало под ложечкой. Обведя глазами девочек, я уточнила:

— Рассказывать?

— Мне все равно, лишь бы она перестала хныкать, — пожала плечами Лия.

Ее сестра одобрительно кивнула.

— Это глупо! — фыркнула Амелия. — Мы уже выросли из сказок на ночь.

— Можешь уйти, если не хочешь слушать, — парировала Эллен, сворачиваясь клубочком рядом с Марией Брук.

Помедлив, Амелия неохотно заняла соседний стул. Тут в комнате появились три остальные ученицы.

— Что происходит? — спросила закутанная в одеяло Мэри Тейлор; ее темные волосы, как и у большинства из нас, были закручены на ночь.

— Шарлотта собирается поведать нам историю, — сообщила Ханна.

— Надо же! Как мило! — обрадовалась Мэри.

Расстелив на полу одеяло, она села. К ней присоединились Сесилия Эллисон и шумная сестра Мэри, двенадцатилетняя Марта, которая воскликнула:

— Обожаю истории!

Мое сердце громко билось от страха. Что заставило меня поступить столь опрометчиво? Сказки, которые мы сочиняли, гуляя по пустошам или отдыхая у огня по вечерам, были глубоко личными, придуманными исключительно для нашего развлечения; мы ни с кем не делились ими. Однако девочки смотрели на меня с ожиданием, и я знала, что если не смогу выдать что–нибудь стоящее, мне никогда этого не забудут. Я решила, что лучше всего придумать совершенно новую историю, скроенную по вкусам моих слушательниц. Глубоко вздохнув, чтобы немного успокоиться, я начала тихим, выразительным голосом:

— Давным–давно, в далеком королевстве, в огромном замке с башенками, расположенном на высоком утесе над морем, жил–был вдовый герцог со своей единственной дочерью. Юную леди звали Эмили. Ей было восемнадцать лет, и ни одна цветущая в глуши дикая роза не могла сравниться по прелести с этим нежным лесным цветком.

В комнате повисла тишина. Я заметила, что все, кроме Амелии, слушают с любопытством.

— Эмили была не только красива, но и великолепно воспитана. Она играла на арфе, много читала, знала три языка, искусно рисовала и писала чудесные стихи. В любую погоду она могла пройти много миль, чтобы помочь нуждающейся семье.

— Звучит слишком хорошо для правды, — насмешливо вставила Амелия.

— Потише, — прошипела Сьюзен и обратилась ко мне: — Пожалуйста, продолжай.

— Доброта, ум и красота Эмили привлекли внимание очаровательного молодого джентльмена из соседнего графства, маркиза Бельведера по имени Уильям. Юноша и девушка встретились и полюбили друг друга. Наконец был назначен день свадьбы. В ночь перед свадьбой Эмили заснула в блаженном предвкушении, мечтая о предстоящем празднестве и долгой жизни со своим дорогим Уильямом. Остальные обитатели замка и гости тоже быстро уснули. Казалось, ничто не может нарушить покой и безопасность Эмили, ничто не помешает венчанию счастливой пары. Но все было не так просто, ужас заключался в том, что Эмили была сомнамбулой.

— Кем? — не поняла Лия.

— Сомнамбулой, — повторила я.

— Лунатиком, — взволнованно пояснила Мэри.

— О нет, — завороженно прошептала Сьюзен.

Увлекшись импровизированным рассказом, я в полной мере наслаждалась собой.

— Отец Эмили знал об этой опасной склонности и много лет нанимал сиделку, чтобы дочь не бродила по ночам. Но в тот раз сиделка выпила на праздничном ужине слишком много вина и задремала в кресле. Эмили встала с кровати и, не просыпаясь, босиком проскользнула мимо нее в длинный коридор и поднялась по лестнице на вершину самой высокой башни замка, возвышавшейся над морем на краю утеса. Девушка протянула руку к ведущей на крышу двери и распахнула ее.

— На крышу, — в страхе пробормотала Ханна; краски сбежали с ее и без того уже бледного лица.

— Когда Эмили выглянула наружу, ее встретил порыв холодного морского ветра, — живописала я, — но даже он не разбудил ее. Она думала, что идет по тропинке через свой любимый луг, и улыбалась, словно то был лишь освежающий весенний ветерок. Эмили достигла низкой зубчатой стены, окружающей крышу башни, и положила на нее ладони. Камень под кончиками пальцев был шероховатым, таким же, как скалы на лугу, по которым она привыкла легко карабкаться. Но Эмили была не на лугу, а у зубчатой стены, вровень с облаками, над бушующим морем. За стеной ничего не было, только звездная ночь и волны, которые разбивались о камни в сотнях футов внизу.

Я умолкла и с удовольствием отметила, что девочки, едва дыша и широко распахнув глаза, подались вперед в ожидании моих слов.

— Что было дальше? — поторопила меня Амелия.

— Как будто в трансе, Эмили забралась на узкий край каменной стены, — сообщила я.

Девочки тревожно завздыхали.

— Довольно долго она стояла на парапете; ветер трепал ее тонкую ночную рубашку и длинные золотистые волосы. Ей казалось, что в десяти ярдах находится ее возлюбленный Уильям с распростертыми объятиями. «Уильям, — тихо промолвила она. — Я иду». — Тут я поднялась и стала разыгрывать сцену, — Эмили двинулась вперед, шажок за шажком. Каждый раз она чудом ступала на зубцы парапета, понятия не имея, что один–единственный неверный шаг может стоить ей жизни.

— Ах! — в отчаянии воскликнула Ханна, прижав руку ко рту.

— В тот самый миг, когда Эмили пустилась в свое опасное путешествие, Уильям, спавший в противоположном конце замка, внезапно пробудился, уверенный, что слышал зов Эмили. Откуда же раздался ее голос? Следуя необъяснимому порыву, он выглянул в окно и задохнулся от ужаса. Эмили в белом струящемся одеянии, словно привидение, шла по круглому парапету самой высокой башни. Хуже того, Уильям увидел, что впереди ее подстерегает смерть: очередной каменный выступ был поврежден жестокими морскими ветрами и крошился.

Эта фраза также была встречена встревоженными охами слушательниц.

— Нога Эмили опустилась, — зловеще произнесла я. — Внезапно стена задрожала; известка не выдержала. «Эмили!» — позвал Уильям. Юная леди покачнулась, балансируя на краю бездны и протягивая руки в тщетных поисках опоры!

Тут воздух расколол пронзительный вопль, и я улыбнулась, польщенная тем, что моя история вызвала столь замечательный эффект. Но когда я повернулась в ту сторону, моя улыбка увяла: девочки смотрели на Ханну, которая лежала на кровати, задыхаясь и жестоко дрожа, ее глаза закатились, руки были прижаты к сердцу.

— У нее припадок! — крикнула Мэри.

— Сходите за мисс Вулер! — скомандовала я в полном смятении.

Мисс Вулер явилась незамедлительно и вызвала врача. Ханну сочли страдающей от учащенного сердцебиения и напоили успокоительным. Мы получили строгое предупреждение за разговоры после отбоя и без промедления разошлись по кроватям.

Я очень переживала из–за того, что стала причиной припадка Ханны, и почти не спала в ту ночь. Невольно я представляла возможные ужасные последствия в том случае, если припадок окажется роковым, и была готова выслушать за завтраком немало горьких упреков от соучениц и учителей. Однако утром, устало опустившись на скамью (Ханна была прикована к постели, а наставницы еще не присоединились к нам), я с удивлением обнаружила совершенно иную реакцию.

— Ну и представление ты устроила прошлой ночью, — улыбнулась Мэри, садясь рядом.

— В жизни не слышала такой волнующей истории, — сияя, заявила Сьюзен. — Я даже перестала скучать по дому.

— А я думала, что умру от страха, когда слушала, — с энтузиазмом поделилась Марта Тейлор.

— Ханна и впрямь чуть не умерла от страха, — съязвила Амелия.

— Шарлотта не виновата, — возразила Эллен.

Лия улыбнулась мне (то была первая ее улыбка, обращенная ко мне, и притом весьма одобрительная и благодарная) и сказала:

— В следующий раз мы соберемся в комнате Шарлотты, а Ханна может остаться у себя.

— Следующего раза не будет, — отрезала я. — Мисс Вулер очень расстроилась. Мы же не хотим, чтобы нас наказали за ночные разговоры.

— Тогда будем встречаться пораньше, — предложила Марта.

— Или не попадаться, — добавила Мэри.

Эта фраза была встречена смехом и хором одобрительных возгласов. Сьюзен осторожно покосилась на дверь — учительниц все еще не было. Тогда таинственным тоном она спросила:

— А чем закончилась история?

— Шарлотта, — встревожилась Эллен, — не смей.

— Мисс Вулер не запрещала разговоры за завтраком, — заметила Марта.

— Да, да! — согласилась Лия. — Так чем все закончилось?

Последовал такой шквал энергичных вопросов: «Эмили упала?», «Уильям спас ее?», «Они поженились?», — что я невольно улыбнулась. По–видимому, безопаснее было ответить.

— Случилось следующее: когда Уильям увидел Эмили на вершине башни, он произнес ее имя. Хотя расстояние было слишком велико и его голос не мог достичь возлюбленной, тем более что завывал ветер, девушка ясно услышала своего жениха и внезапно проснулась. Она поняла, где находится, осторожно поставила ногу, благополучно спустилась со стены и побежала к Уильяму, который бросился ей навстречу. Они обвенчались на следующий день и прожили долгую счастливую жизнь, родив пятерых замечательных, красивых и очень умных детей.

Сьюзен радостно вздохнула:

— Какой чудесный финал![15]

С того дня мое положение среди девочек в школе Роу–Хед безмерно и надолго упрочилось. Над моим внешним видом, одеждой или акцентом больше никогда не подшучивали. Даже Амелия принимала меня такой, какая я есть. Эллен и Мэри стали моими ближайшими подругами, а девочки, которые прежде презирали меня, относились ко мне с уважением и часто обращались за помощью и советом в учебе.

За время семестра, невзирая на опасность для наших судеб и репутаций, меня много раз умоляли рассказать историю после отбоя. Стараясь избежать разоблачения, мы собирались в дальнем углу моей комнаты при свете единственной свечи и общались приглушенными голосами. Ханна поборола свою робость и присоединилась к нам. Иногда я что–то сочиняла, иногда мы обменивались секретами, драгоценными воспоминаниями или надеждами и мечтами о будущем. Однажды нас наказали за «разговоры после отбоя», и мы вдруг поняли, что нам все равно. Дело того стоило: каким наслаждением было хотя бы раз в жизни нарушить правила!

Я с таким рвением овладевала знаниями, что закончила полный курс обучения всего за восемнадцать месяцев. Был лишь один предмет, в котором я не преуспевала, хотя очень хотела: музыка. Мои маленькие пальчики не доставали до дальних клавиш пианино, а близорукость мешала читать ноты; в конце концов меня освободили от занятий музыкой. Однако во всех остальных предметах я была в лидерах, состязаясь с Мэри и Эллен за школьные почетные знаки. В конце каждого семестра я получала высшую награду — Серебряную медаль за достижения. Учеба закончилась в конце мая 1832 года. Я оставила Роу–Хед, гордясь своими результатами, с обновленной верой в свои творческие способности. Кроме того, я на всю жизнь обрела дружбу трех женщин: Мэри Тейлор, Маргарет Вулер и Эллен Насси.

Когда много лет спустя июльским днем омнибус из Лидса остановился в Шеффилде, я заметила у обочины Эллен Насси. При виде дорогого лица и силуэта мое сердце защемило. Хотя со времен нашего детства Эллен выросла на несколько дюймов и ее фигура оформилась, подруга оставалась такой же бледной и хорошенькой, как в день нашего знакомства. И когда я шагнула из экипажа прямо в ее объятия, она встретила меня с такой же любовью во взгляде покорных карих глаз.

— Моя дорогая Шарлотта!

— Нелл! Как я рада тебя видеть!

— Я молилась все утро, чтобы ничто не помешало твоему приезду. Как путешествие?

— Без происшествий, хотя пейзажи за окном были настолько изумительны, что мне хотелось выскочить из поезда, а после из кареты и побежать по холмистым лугам.

— Хорошо, что ты сдержалась. И все же Дербишир — прелестное графство, не правда ли?

На Эллен было красивое платье из желтого шелка, скромное, но сшитое по последней моде. Ленточка того же цвета украшала шляпку на туго причесанных, мягких каштановых волосах.

— Я так скучала по тебе, Нелл! Впрочем, и по свежим сплетням тоже, — добавила я, когда мы сели в нанятый Эллен экипаж и я взяла подругу за руки.

— Я тоже. Что нового в Хауорте? Как Анна?

— Неплохо, полагаю, и счастлива вернуться домой.

— А что ты думаешь о вашем новом викарии?

— О нет! Давай не будем портить день, обсуждая мистера Николлса.

— Почему? Он не нравится тебе?

— Не нравится и никогда не понравится. Зачем только папа нанял его!

— Отчего мистер Николлс заслужил столь жестокую неприязнь?

Я понимала, что если поведаю Эллен о нелестном замечании мистера Николлса в мой адрес, то услышу ту же проповедь о превосходстве внутренней красоты над внешней, которую мне прочли сестры. У меня не было настроения для подобной лекции, а потому я ответила:

— Мистер Николлс — пьюзеит, и, как мне кажется, весьма узколобый. Но довольно о нем! Расскажи о себе, Нелл. Мне не терпится узнать все, что случилось после твоего приезда сюда.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Треща как сороки, мы проехали несколько миль до нового дома брата Эллен. Деревушка Хатерсейдж оказалась крошечной, окруженной фермами и населенной рабочими местных игольных фабрик. Как и Хауорт, она состояла из каменных коттеджей, которые выстроились вдоль крутой улицы, ведущей к церкви и дому священника — симпатичному двухэтажному каменному зданию, напоминающему наш дом и также расположенному на возвышенности.

— Прошу прощения за пыль и беспорядок, — извинилась Эллен, показывая мне дом, который претерпевал значительное расширение: к нему добавляли большую гостиную с эркерами и новую спальню над ней. — Каждый день очередная проблема. Штукатурам еще работать и работать, новая мебель до сих пор не прибыла, однако Генри непреклонен: они с женой приедут через четыре недели, будем мы готовы или нет.

— Выглядит весьма впечатляюще. Уверена, новобрачным понравится дом и они поблагодарят тебя за труды.

После чая Эллен предложила отдохнуть, но я призналась, что сидела целый день и теперь мечтаю изучить окрестности. Мы снова надели шляпки и перчатки, вышли в прохладный ранний вечер и зашагали по тропинке через широкое зеленое поле. У меня перехватило дыхание от удивления и радости — пейзаж был намного прекраснее хауортского и состоял из волнистых низких холмов и долин, покрытых пастбищами и лесами, которые поэтично контрастировали с высокими склонами пустошей вдалеке.

— Как здесь чудесно! — воскликнула я. — Хорошо, что Генри отказался от мысли стать миссионером. Он и двух недель не протянул бы в индийском климате. Твой брат поступил разумно, выбрав здешние края.

— О да. Надеюсь, он и супругу выбрал не менее разумно.

— Из твоих писем следует, что мисс Прескотт — то есть миссис Насси, они ведь несколько недель назад поженились, — хорошая женщина. Разве может быть иначе? Она удовлетворяет требованиям Генри, а он, как известно, был весьма придирчив в поисках жены.

Эллен взглянула на меня, оценив шутку, и мы обе захохотали. На самом деле скучный и основательный Генри за последние шесть лет сделал предложение множеству женщин, но всякий раз получал незамедлительный отказ; я была первой, к кому он обратился.

— Знаешь, — внезапно посерьезнела Эллен, — я часто думаю, что было бы, выйди ты замуж за Генри много лет назад. Мы стали бы сестрами, часто виделись бы, возможно, жили бы в одном доме.

— Ты вскоре устала бы от меня, Нелл, живи мы бок о бок.

— Я никогда от тебя не устану.

— А я — от тебя, — искренне произнесла я, сжимая руку подруги. — Однако мы с Генри не подходили друг другу. Я почти не знала его. И не могла полюбить. К тому же он сделал предложение по почте! Попросту известил меня, без тени лести или ханжества, что его дом слишком велик для одного человека, и поинтересовался, не желаю ли я стать там хозяйкой.[16] Согласись, редкая женщина мечтает получить предложение подобным образом. Поверить не могу, что со мной это случилось дважды!

— И то правда! Ведь однажды ты получила предложение от незнакомца!

— Именно, от мистера Прайса, молодого ирландского священника. Как–то днем он пришел к нам на чай, провел, наверное, часа два в моем обществе, а на следующее утро прислал предложение. Я слышала о любви с первого взгляда, но тот случай выходил за всякие рамки! А поскольку после предложения Генри прошло всего пять месяцев, сестры с братом нещадно задразнили меня.

Мы засмеялись и несколько мгновений молчали, наслаждаясь захватывающими видами дербиширской природы. Гудели насекомые, блеяли овцы, щебетали птицы; все вокруг цвело обильно и пышно, было ароматным, зеленым и сочным и купалось в лучах золотистого летнего солнца, сияющего на закатном янтарно–розовом небе.

Когда я снова взглянула на Эллен, к моему удивлению, она потупилась.

— Что–то случилось, Нелл?

— Нет. — Она вздохнула. — То есть да. Я думала о мистере Винсенте.

Мистер Винсент был молодым человеком, некогда горячо любившим Эллен, предложение которого она отвергла.

— Вот как. Ты жалеешь, что отказала ему?

— Иногда. Мои родные считали его достойной партией.

— Мне они говорили то же самое, причем неоднократно. Священник, да еще и старший сын знаменитого богатого хирурга — лучшего и желать нельзя.

— Наверное, но он целую вечность не решался сделать мне предложение. Ах! Шарлотта, если бы только ты видела его! Он был таким эксцентричным, таким робким и неловким, в моем присутствии едва мог связать пару слов. Когда я представила, что проживу с ним всю жизнь и буду делить с ним постель, меня чуть не стошнило.

— Что ж, тогда ты поступила правильно, — заключила я. — Если я когда–нибудь выйду замуж, то только за горячо любимого мужчину. Он должен превосходить меня во всем, чтобы я могла ценить его характер и ум. Он должен обладать душой поэта и здравомыслием судьи, быть тактичным, добрым, всеми уважаемым, должен восхищаться женщинами и видеть в них равных. И еще он должен быть старше меня.

— Насколько старше? Ты ищешь седого или лысого старика?

— Нет, спасибо! Но ему должно быть по меньшей мере тридцать пять, а по уму все сорок.

— Такого нелегко отыскать. Это плод твоего воображения или реально существующий джентльмен?

Я покраснела, поскольку поняла, что невольно описала своего бельгийского хозяина — мужчину, о котором Эллен было известно крайне мало и об отношениях с которым я никогда не упоминала.

— Это всего лишь плод моего воображения, — поспешила заверить я.

— Возможно, нам обеим повезет найти среди наших знакомых подходящего по всем пунктам пастора или викария.

— О! Уверена, я никогда не стану женой священника. Мое сердце слишком горячее, а мысли — слишком дикие, романтические и бессвязные и вряд ли устроят служителя Господа.

— Большинство достойных мужчин, которых мы встречаем, — священники. За кого тебе выходить, как не за священника, Шарлотта?

— Возможно, ни за кого. Если честно, мне кажется, в нашем возрасте весьма маловероятно встретить образец мужского совершенства и получить от него предложение руки и сердца. Даже если такой мужчина существует и даже если он появится, вряд ли я захочу быть с ним. Мы с тобой останемся старыми девами, Нелл, и замечательно проживем одни.

— Но если ты не выйдешь замуж, что ты будешь делать? Если я останусь одинокой, меня поддержат братья, в то время как твой…

Эллен осеклась.

— В то время как мой брат совершенно бесполезен, — закончила я. — Не переживай, Нелл, это давно не секрет. Бренуэлл — очаровательный тип, когда трезвый, но на него нельзя положиться, и кормилец из него никудышный. Для меня загадка, как он умудрился так долго продержаться в Торп–Грин. — Я вздохнула. — Папа не вечен, сохрани его, Боже. В будущем я могу рассчитывать только на себя. Мэри Тейлор сказала много лет назад, что все женщины должны иметь возможность зарабатывать на жизнь, и она права.

Мы обе преклонялись перед Мэри Тейлор. По–прежнему яркая и независимая, она училась в Бельгии в то же время, что и я, хотя в другой школе, и много путешествовала по континенту. Поняв, что не выйдет замуж, она решила присоединиться к своему брату Уэрингу в Новой Зеландии и вместе с ним держать универсальный магазин. Она отплыла всего несколько месяцев назад.

— Есть ли новости от Мэри? — спросила Эллен.

— Кроме последнего письма, ничего. Вообрази, обратный адрес — четыре градуса на север от экватора! Мэри уже много месяцев провела на борту, среди неминуемых болезней, трудностей, опасностей и жары! И все же ее дух, по–видимому, неукротим.

— Новая Зеландия. Представляешь? Уехать в другую страну…

— В другое полушарие! Какое невероятное приключение! Поступить совершенно неслыханно… разве это не потрясающе?

Эллен покачала головой.

— Нет. Мэри очень храбрая, но оставить Англию навсегда… всю жизнь провести среди иностранцев, на чужой земле… не хотела бы я такой судьбы.

— Возможно, ты права, — заметила я. — Но… ах! Как давно я мечтаю о переменах, Нелл! Мне двадцать девять лет, а я еще ничего не сделала в жизни. Мне нужно найти занятие, стать лучше, чем я есть. Для добродетельной англичанки должен быть способ зарабатывать на собственные нужды, не оставляя родного дома… или страны. Я найду его, иначе умру.

Во время моего пребывания в Хатерсейдже неизменно общительная Эллен заполняла дни разнообразными приключениями и множеством визитов, включая чай у всех значительных семейств в округе. Один из визитов, который произвел на меня глубокое, неизгладимое впечатление, был нанесен в Норт–Лис–холл — старинный аристократический особняк пятнадцатого века в Аутситсе, где жила семья Эйр.

Пред нами предстало внушительное трехэтажное серое каменное здание, зубчатые стены и башенки придавали ему особенно живописный вид. За домом лежали тихие пустынные холмы, создающие иллюзию уединения, и невозможно было поверить, что деревня Хатерсейдж совсем рядом. Перед старинным фасадом расстилалась широкая зеленая лужайка, позади высились деревья, унизанные черными грачиными гнездами, обитатели которых с гомоном кружили над нашим экипажем.

— Ну разве не прекрасный старый дом? — восхитилась Эллен.

— Напоминает мне Райдинге, — отозвалась я.

В Райдингсе Эллен провела детство. То был большой старый георгианский особняк, принадлежавший ее дяде, с такой же зубчатой крышей и гнездовьем, также стоящий среди широкого, живописного парка из вековых деревьев, в том числе каштанов и боярышника. Я часто навещала Эллен и искренне восхищалась домом и угодьями.

Когда мы выбрались из экипажа, я была потрясена зловещим обликом Норт–Лис–холла, будто намекавшим, что его стены скрывают ужасную тайну. Обстановка комнат поразила меня еще больше. С того мгновения, как нас пригласили внутрь, я едва дышала, восклицая при виде блестящих дубовых панелей, пышных бархатных портьер, великолепной антикварной мебели и массивной дубовой лестницы, ведущей в галереи наверху.

Гостиная была особенно изысканной, с белоснежным потолком, украшенным лепными виноградными гроздьями, и мраморными полами, застланными белыми турецкими коврами с искусно вытканными гирляндами цветов. Именно в этой комнате миссис Мэри Эйр, устрашающая седовласая вдова, облаченная в роскошный черный атлас, любезно угощала нас чаем с пирожными в обществе трех взрослых незамужних дочерей. Мы расселись по пунцовым диванам и оттоманкам; отражения смотрели на нас из больших зеркал между окнами, которые удваивали и без того огромное помещение.

— Эйры — древний род, — пояснила миссис Эйр, потягивая чай. — В церкви Святого Михаила вы найдете мемориальные таблички с именами Эйров и датами их жизни вплоть до пятнадцатого столетия. Некоторая мебель в этом доме также очень старая.

Особенно мне приглянулся большой черный шкаф, расписанный головами апостолов. Я спросила о нем, и миссис Эйр с гордостью ответила:

— Мы называем его Апостольским буфетом. Он принадлежит семье уже четыре столетия.[17]

После чая сын миссис Эйр, Джордж, кудрявый юноша лет девятнадцати, провел нас по всем уголкам дома, завершив экскурсию восхождением по узкой лестнице на окруженную зубчатыми стенами крышу, откуда мы насладились широким обзором холмов и долин за поместьем. Мне так понравилось на крыше, что я не сразу согласилась спуститься. На обратном пути мы прошли мимо тяжелой деревянной двери, которая, по словам нашего гида, вела на верхний этаж, где располагались помещения прислуги.

— По слухам, первую хозяйку Норт–Лис–холла, Агнессу Ашерст, заперли на верхнем этаже в обитой одеялами комнате.

— Почему ее заперли? — поинтересовалась я.

— Потому что она совершенно спятила. Говорят, безумная женщина погибла при пожаре.

— При пожаре? — Я была крайне заинтригована. — Она сама себя подожгла?

— Никто не знает, ведь это случилось очень давно. Якобы ее муж выжил, но большая часть дома сгорела, и его пришлось перестраивать.

— Какая ужасная история, — поежилась Эллен.

«Какая потрясающая история», — подумала я. Не впервые я слышала о сумасшедшей, запертой на чердаке; подобная практика была распространена в Йоркшире — а что еще оставалось семейству, член которого пал жертвой губительного умственного расстройства?

В школе Роу–Хед тоже существовала легенда об обитательнице верхнего нежилого этажа. То был призрак первой жены человека, построившего здание. В ночь своей свадьбы она трагически упала с лестницы и сломала шею. Вечерами мы часто шептались о загадочном привидении, шелковые платья которого шелестели на чердаке по ночам.

Согласно легенде, последний владелец Роу–Хед, пожилой джентльмен, не склонный к нервическим припадкам, однажды услышал пронзительный смех и увидел призрак покойницы, плывущий по галерее второго этажа. Джентльмен перепугался насмерть, выбежал из дома и поклялся никогда не возвращаться. Я была не в силах выкинуть эту историю из головы, хотя сама ни разу не видела и не слышала в Роу–Хед привидений. А история о пожаре, рассказанная в зловещей обстановке старинного Норт–Лисхолла, особенно пленила мое воображение.

Я пообещала себе когда–нибудь написать об этом.

* * *

На второй неделе моего пребывания в Хатерсейдже я проснулась среди ночи, дрожа от ужаса. Мне приснился яркий зловещий сон.

Я всегда верила в сны, приметы и предчувствия. Помню, как во времена моего детства Табби утверждала, что видеть во сне детей наверняка к неприятностям — или для тебя, или для твоих родственников. Далее она приводила несколько примеров с такой мрачной торжественностью, что я до сих пор их помню. Постепенно я стала замечать, что запоминаю сны чаще других людей, за исключением, возможно, Эмили. В восемь лет, накануне отъезда в Школу дочерей духовенства, мне приснилось, что я стою над кроватью болеющей девочки. Когда я поведала об этом папе, он лишь взъерошил мои волосы и сказал, что не стоит переживать из–за суеверной чепухи, что я сама еще совсем дитя и потому для меня вполне естественно видеть во сне детей. Мне снова приснился ребенок перед второй поездкой в Бельгию, однако я не вняла предупреждению и позднее часто сожалела об этом.

Теперь, после очередного подобного видения, меня мучило дурное предчувствие. Дневник! То было семнадцатое июля 1845 года, четверг; я упоминаю дату, поскольку сон оказался вещим. В тот вечер мы с Эллен легли рано. По привычке во время наших многочисленных визитов мы ночевали в одной кровати, даже когда это не диктовалось необходимостью. Нам нравилось спать вместе, как в школе: обычно мы немного разговаривали и затем уплывали в мирную дрему.

Однако тот вечер был другим. Когда я легла, то никак не могла заснуть. Летними вечерами темнеет поздно, а когда наконец стемнело, поднялся ветер и заскулил тонко и жалобно, навевая тоску. Залитые лунным светом ветви деревьев трещали и отбрасывали на стену танцующие тени. Вкупе с тоскливыми завываниями ветра создавалось впечатление какой–то мистической нечестивой мощи. Внезапно меня охватило непостижимое предчувствие неминуемой беды.

Затем я уснула, и мне привиделась темная бурная ночь. Мне снилось, что я, полная тревоги, иду по извилистой дороге к Хауорту. Я сознавала, что отчаянно нужна дома и должна добраться до него как можно скорее. Карабкаясь по холму, я несла ребенка, завернутого в шаль. Крошечное создание извивалось в моих объятиях и жалобно хныкало над ухом. Я пыталась успокоить его, напеть колыбельную, как–то утешить, но страдания его были столь велики, что слова не достигали цели. Мои руки устали, идти с ребенком было тяжело. Похоже, я не нравилась ему, и все же я не могла его нигде положить; я должна была изо всех сил беречь и согревать его.

Приложив массу усилий, я достигла вершины холма. К моему смятению, пастората там не было. Мой дом оказался незнакомым зданием, размахом, видом и размером более напоминавшим Норт–Лис–холл. И все же то был не Норт–Лис–холл, а угрюмые развалины. От величественного фасада ничего не осталось, кроме полуразрушенной стены, готовой вот–вот упасть, с зияющей дырой вместо прежней массивной парадной двери. «Где моя семья? — в ужасе подумала я. — Что случилось?»

Ветер продолжал завывать, и внезапно я поняла, что это вовсе не ветер, а доносящиеся из развалин голоса отца, Анны, Эмили и Бренуэлла, слившиеся в единую великую какофонию тоски.

— Где вы? — дрожа, воскликнула я. — Я иду! Иду!

С ребенком на руках я бросилась внутрь. Перегородки еще стояли, но зал был полон обломков кровли, штукатурки и карнизов. Я лихорадочно пробиралась из комнаты в комнату, пока наконец не нашла родных. Передо мной предстала картина страдания: все рыдали — все, только Бренуэлла в комнате не было, но я знала, что он тоже страдает. Его стоны, самые громкие, раздавались неведомо откуда и вторили жалобным крикам ребенка в моих объятиях.

Мое сердце внезапно защемило, словно оно было связано живой невидимой нитью с сердцем брата. Благодаря этой связи я ощутила терзавшие его приступы боли.

Мне хотелось выяснить, что случилось, но я не сумела вымолвить ни слова.

Внезапно стены начали крошиться и окончательно обрушились; камни и штукатурка ливнем посыпались на меня и родных. Я укрыла ребенка от камней и потеряла равновесие, почувствовала, что падаю, и проснулась, задыхаясь.

Эллен заворочалась рядом и спросила:

— Шарлотта, что с тобой?

Меня трясло. Я прижала покрывало к подбородку, пытаясь унять лихорадочное биение сердца.

— Ах, Эллен! Мне приснился кошмар!

Когда я закончила рассказывать, подруга ободряюще сжала в темноте мою руку.

— Это всего лишь сон, дорогая Шарлотта. Не надо так переживать.

— Во сне был ребенок, — настаивала я, все еще полная тревоги. — Тебе же известно, что это значит. Меня или кого–то из родственников ждет большое несчастье.

— Бабушкины сказки. Уверена, с твоим домом и семьей все в порядке.

— Я не беспокоюсь о доме. Это всего лишь символ чего–то: катастрофы, которая произойдет или уже произошла в мое отсутствие. Бренуэлл должен был вернуться из Торп–Грин на летние каникулы. Ах, Эллен! Мое сердце сжимается от страха. Я поеду домой на рассвете.

— Поедешь домой? Но две недели еще не закончились, и ты обещала, что, возможно, погостишь еще недельку.

— Я передумала. Я нужна своей семье. Не знаю зачем, но нужна.

— Не сомневалась, что ты заявишь нечто подобное, Шарлотта, ведь приближаются ежегодные занятия в воскресной школе, а потому обратилась к Эмили с вопросом, можно ли тебе остаться. Хотя бы подожди ее письма, прежде чем принимать решение.

Письмо пришло на следующее утро.

16 июля 1845 года, Хауорт

Дорогая мисс Эллен!

Если Вы хотите, чтобы Шарлотта осталась еще на неделю, то вот Вам наше общее благословление; лично я легко справлюсь в воскресенье одна. Я рада, что сестра получает удовольствие. Пусть она извлечет максимум пользы из ближайших семи дней и приедет домой здоровой и веселой. С любовью к ней и к Вам от Анны и от меня. Передайте Шарлотте, что у нас все хорошо.

Искренне Ваша,

Э. Дж. Бронте.

— Вот видишь! — воскликнула Эллен, когда мы прочли послание. — У твоих родных все хорошо. Я же говорила. Хватит переживать из–за сна. Послушай сестру и насладись ближайшей неделей.

Однако я была полна сомнений, сердце подсказывало, что дома случилась беда; но разве можно было не поверить бодрому и утешительному тону Эмили?

В ответном письме я сообщила о своем намерении пробыть в Хатерсейдже до двадцать восьмого июля. Мы с Эллен развлекались, принимали гостей, следили за расстановкой новой мебели Генри и нанесли еще один визит в Норт–Лис–холл, где я с облегчением убедилась, что особняк по–прежнему существует и не превратился в обитель сов и летучих мышей.

В конце концов двадцать шестого июля в субботу, не в силах далее игнорировать дурные предчувствия, я решила, что должна отправиться домой незамедлительно.

Поскольку я покинула Хатерсейдж в одночасье и раньше, чем предполагалось, я не смогла предупредить семью о своем возвращении и понимала, что никто не встретит меня на вокзале.

В поезде из Шеффилда до Лидса я на мгновение забыла о своих волнениях, увидев джентльмена на скамье напротив. Я испытала легкий шок узнавания: его черты, пропорции фигуры и одежда (работу французской швеи ни с чем не спутаешь) во многих отношениях походили на моего бельгийского учителя месье Эгера.

Я была почти уверена, что джентльмен — француз, и осмелилась обратиться к нему:

— Monsieur est français, n'est–ce pas?[18]

Мужчина вздрогнул от удивления и немедленно отозвался на родном языке:

— Oui, mademoiselle. Parlez–vous français?[19]

По моей спине пробежали мурашки. Хотя я старалась каждый день читать по–французски, я не слышала этого языка с возвращения из Брюсселя; его звуки напомнили, как сильно я соскучилась по нему. Мы с джентльменом несколько минут приятно общались, после чего я осведомилась — к его немалому изумлению и замешательству, — не провел ли он большую часть жизни в Германии. Он признал, что мое предположение верно, и поинтересовался, как я сделала подобный вывод. Когда я объяснила, что уловила следы немецкого акцента в его французском, он улыбнулся и произнес:

— Vous êtes un magicien avec des langues, mademoiselle.[20]

Я наслаждалась остроумной беседой и крайне неохотно попрощалась с французом в Лидсе. Во время поездки я была погружена в воспоминания о Брюсселе.

В Китли дурные предчувствия вернулись ко мне с прежней силой. Час был уже поздний, мне не терпелось добраться до дома, и потому я наняла экипаж.

Стоял ясный летний вечер. В другой ситуации я откинулась бы на спинку сиденья, наблюдая глазами живописца за последними лучами солнца и наслаждаясь его золотистым сиянием над знакомыми просторами лугов и пустошей, ведь как бы ни нравились новые виды, возвращение домой всегда приносит желанное облегчение. Но в тот раз я едва могла усидеть на месте, охваченная тревожными мыслями и необъяснимым опасением, что дома стряслась беда.

Уже почти стемнело, когда экипаж свернул на Черчлейн, миновал дом церковного сторожа и школу и затормозил у низкой стены, огораживающей палисадник пастората. Я заплатила кучеру, он спустил мой чемодан на мостовую и уехал. Направившись к воротам, я заметила среди теней знакомый силуэт. Мистер Николлс — вот уж по кому я не соскучилась! — совершал вечерний моцион. Викарий остановился в нескольких футах и взглянул на меня крайне мрачно и обеспокоенно.

— Мисс Бронте.

— Мистер Николлс. Что–то случилось?

Он помолчал. Внезапно поднялся холодный ветер, такой сильный, что непременно сдул бы мою шляпку, не будь она надежно закреплена. Меня охватил странный озноб, никак не связанный с холодом.

— Разве вы не слышали? — наконец произнес он.

— Что именно? — с растущей тревогой спросила я и обернулась на дом.

Тусклые огни мерцали в окнах нижнего этажа, указывая на то, что кто–то еще не спит. Тут из пастората донеслись вопли. Сердце мое забилось от тревоги и страха, поскольку голос принадлежал Бренуэллу, но не тому, которого я знала и любила, — этот Бренуэлл слишком много выпил.

— О нет!

— Он уже больше недели в таком состоянии, — пояснил мистер Николлс и, взяв мой чемодан, добавил: — Позвольте вам помочь.

Он зашагал к дому, прежде чем я успела возразить. Я поспешила за ним. Обнаружив, что парадная дверь заперта, я постучала. Несколько напряженных мгновений я стояла на пороге, изнемогая от неловкости из–за присутствия мистера Николлса, в то время как в доме раздавались взрывы бессмысленной ярости. Наконец дверь отворилась, и глаза Анны встретились с моими, ее лицо было искажено от горя, безмолвный обмен взглядами подтвердил, что мы обе страдаем.

Я переступила порог; мистер Николлс последовал за мной и поставил чемодан в прихожей.

— Вели своей тупой дворняге не лезть ко мне! — услышала я злобный невнятный крик из столовой.

При мысли, что мистер Николлс стал свидетелем безнравственного поведения моего брата, я вспыхнула.

— Чем еще я могу помочь, мисс Бронте? Возможно, мне следует поговорить с ним?

— Нет! Нет, спасибо, мистер Николлс. Уверена, мы справимся. Еще раз спасибо. Доброй ночи, сэр.

Недовольно нахмурившись, мистер Николлс удалился, и Анна заперла дверь. Я увидела папу в ночной рубашке, он осторожно спускался по лестнице в конце коридора. Мы с Анной поспешили в столовую. В камине остались лишь мерцающие угли, но пламя свечи и последние блекнущие лучи солнца открыли моему взору ужасную картину.

Бренуэлл стоял спиной к двери рядом с черным диваном, набитым конским волосом, и грозил кулаком смущенной и смятенной Эмили, за юбками которой прятался Флосси. Брат шатался, его рыжие волосы и одежда были в беспорядке.

— Мужчине уже негде вздремнуть, — пьяно негодовал Бренуэлл, — без того чтобы проклятая чесоточная псина не запрыгнула сверху и не обслюнявила ему все лицо!

— Бренуэлл, успокойся, — тихо промолвила Эмили; наши взгляды на мгновение скрестились, и я поняла, как она встревожена, — Флосси не специально. Просто он очень ласковый.

— К черту ласки! — рявкнул Бренуэлл.

Он схватил книгу с обеденного стола и метнул псу в голову. Флосси вовремя дернулся, и удар пришелся в бок, тем не менее песик жалобно завизжал и шмыгнул мимо меня в коридор.

— Бренуэлл! — в ужасе воскликнули мы с Анной.

В этот миг появился папа; я знала, что его и без того слабое зрение в полумраке комнаты окажется почти бесполезным.

— Довольно, — сурово произнес отец. — Возьми себя в руки, сын.

— Заткнись, старик! — Шатаясь, Бренуэлл шагнул к Эмили и ухватился за стол, пытаясь сохранить равновесие. — Это наше дело — меня, сестры и чертовой тупой псины!

Я осторожно направилась к нему со словами:

— Бренуэлл, пожалуйста, прекрати.

Мое сердце колотилось. Я не вполне представляла, что делать, поскольку брат был выше и сильнее. Прошлый опыт показывал, что в пьяном виде его сила только возрастает.

Бренуэлл обернулся и удивленно заморгал налитыми кровью глазами.

— Шарлотта. Где ты была?

— В Хатерсейдже, навещала Эллен.

Я надеялась, что смена темы отвлечет и успокоит его.

— А я было подумал, что ты вернулась в Бельгию, — пробормотал он; его ярость рассеялась, и лихорадочный вид постепенно сменился глупым. — Забавно… мы с Анной как раз обсуждали это на днях. Но что конкретно? Ах да. Я сказал: «Ты заметила, какая грустная Шарлотта с тех пор, как вернулась из Бельгии?» Анна заявила, что я выдумываю. Но я сказал: «Нет–нет, наша Шарлотта совершенно точно грустит. Попомни мои слова: за ее безмятежностью и степенностью что–то скрывается».

— Я не грустная и ничего не скрываю, — отозвалась я, но мои щеки вспыхнули, и я ощутила вопросительный взгляд Эмили.

— Нет, грустная, — пьяно возразил брат. — По глазам твоим вижу. Кому, как не мне, знать? Я все знаю о грусти.

К моему ужасу, лицо Бренуэлла внезапно скривилось, и он разразился слезами.

— О боже! Что мне делать? Трагедия… муки… отчаяние! — Он упал на колени. — Как мне жить без моего сокровища? Как вынести это?

Меня настолько поразило эксцентричное поведение брата, что я застыла в парализованном смятении. Эмили подошла к рыдающему Бренуэллу, убедила его подняться и вывела из комнаты. Мне было известно, что она доставит его наверх и уложит в кровать, как обычно в подобных случаях. В повисшей мертвой тишине папа тихонько всхлипнул. Он стоял в дверном проеме, его худое лицо исказилось от горя и разочарования. Я обняла его сухопарое тело и крепко прижала к себе, не находя слов.

— Я приехала, папа, — вот и все, что пришло мне на ум.

— Я рад, дитя, — надломленным голосом ответил он.

— Давай я провожу тебя в спальню, — предложила я, но отец решительно отмахнулся и, шаркая, вышел из комнаты.

В тот же миг заплакала Анна. Мои собственные слезы, которые я сдерживала почти неделю, вспыхнули в груди и хлынули из глаз.

Прежде, когда Бренуэлл напивался, мы с сестрами старались выступать общим фронтом, притворяясь, будто все в порядке, как только худшее было позади. Но на этот раз я слишком огорчилась и поняла по виду Анны, что она также неспособна проявить мужество. Мы одновременно бросились друг к другу, крепко обнялись и позволили себе немного поплакать. Затем вытерли глаза и опустились на диван, где я попыталась собраться с мыслями.

— Что случилось? — спросила я, снимая шляпку и перчатки. — Почему Бренуэлл так расстроен?

— Его уволили со службы.

— Уволили? Но почему? Ты же говорила, что миссис Робинсон очень высокого мнения о нем.

— Так и было. Ах, Шарлотта! Я чувствую себя такой наивной, такой глупой. С первого же дня Бренуэлл стал всеобщим любимцем в Торп–Грин–холле. Я гордилась им и радовалась. Миссис Робинсон постоянно твердила, какой он замечательный молодой человек. Я думала, что она восхищается им и ценит как учителя и художника. До последнего месяца я даже не подозревала… мне и в голову не приходило, что она… что он способен на такое… такое…

Голос Анны дрожал, по ее щекам снова заструились слезы.

— Что? Что сделал Бренуэлл?

— Последние три года у него была любовная связь с миссис Робинсон.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В удивлении и ужасе я уставилась на Анну.

— Любовная связь? Ты, верно, шутишь. Она замужняя женщина, причем намного старше его. Несомненно, они не…

— Увы, это правда. Вообрази самое дурное и постыдное поведение, Шарлотта, и ты поймешь, в чем они провинились. В прошлый четверг Бренуэлл получил письмо от преподобного Эдмунда Робинсона, в котором тот выразил свою ярость и сурово сообщил, что интрижка выплыла на свет. Под угрозой разоблачения он потребовал, чтобы Бренуэлл немедленно и навсегда прервал любое общение со всеми членами его семьи.

— Ты сказала, в прошлый четверг? Семнадцатого?

— Да.

Дневник! Это та самая ночь, когда мне приснился кошмар. От потрясения я совершенно оцепенела и на несколько мгновений утратила дар речи.

— Но возможно, мистер Робинсон ошибся? Ты уверена, что его подозрения основаны на реальности?

— Ах, если бы он ошибся! Но его обвинения небеспочвенны, Шарлотта. Бренуэлл во всем признался. Он утверждает, что миссис Робинсон сама соблазнила его.

— Ты веришь ему?

— Да. Мы обе хорошо изучили Бренуэлла с его фантазиями о Нортенгерленде и вряд ли усомнимся в том, что ему самому приятнее была бы роль соблазнителя.

Нортенгерленд был центральным героем в творчестве Бренуэлла — смесью Бонапарта, сатаны и типичного персонажа Байрона, — с которым брат отождествлял себя и именем которого подписал большинство опубликованных стихотворений.

— Согласна с тобой. С точки зрения Бренуэлла, было бы намного почетнее покорить хозяйку дома с первого взгляда и самому уложить ее в постель.

— По его словам, миссис Робинсон набросилась на него всего через несколько месяцев после его появления в Торп–Грин–холле. Бренуэлл восхищался ею и часто расстраивался из–за того, что муж обращался с ней грубо. Ты же знаешь, брат никогда не умел вести себя сдержанно.

— Знаю.

— Когда он необдуманно и поспешно излил свои чувства, к его изумлению, миссис Робинсон ответила тем же. К концу первого лета она уговорила его на… на… на крайности. Они тайно встречались в доме или ждали отъезда мистера Робинсона. Бренуэлл уверяет, что они любят друг друга всем сердцем. Судя по всему, она стала для него смыслом жизни.

— Какой кошмар! Однако это объясняет его странное и раздражительное поведение в последние несколько лет. Казалось, он терпеть не может проводить каникулы дома, и когда он все же приезжал, его настроение в одно мгновение менялось от прекрасного до наичернейшего, чего я никак не могла понять. Порой я улавливала в его глазах вину, но он все отрицал.

— Я думала так же.

— Он забылся тяжелым сном, — раздался голос Эмили. Она вошла в комнату и упала в кресло рядом с нами. — Если повезет, до утра будет тихо.

— Анна, как и когда ты узнала об их романе? — спросила я.

— В прошлом месяце я прогуливалась в роще за Торп–Грин и встретила Бренуэлла. Он сидел поддеревом и что–то писал в блокноте. Я полюбопытствовала, что именно он пишет, и он покраснел. Я не собиралась давить на него, но он сунул мне блокнот и велел прочесть. Там было множество стихотворений его собственного сочинения, в основном страстной любовной лирики, посвященной миссис Робинсон. Я была поражена и испугана, но Бренуэлл только засмеялся и сказал: «Не будь ханжой». Затем он открыл мне правду. Мне хотелось умереть от стыда, и я приняла решение немедленно покинуть этот дом.

— Прекрасно тебя понимаю, — заметила я. — На твоем месте я поступила бы так же.

— Ах, Шарлотта! В твоем голосе слышен упрек. Я и сама порой виню себя за то, что случилось.

— Что ты имеешь в виду?

Анна помедлила. За последние пару минут она произнесла больше слов и выразила больше чувств, чем в любой нашей беседе за последние пять лет. Я опасалась, что сестра вновь замкнется в раковине молчания, но опасалась напрасно.

— Я давно была несчастлива в Торп–Грин–холле, но не только из–за своего недовольства уделом гувернантки. Я наблюдала множество других неприятных и неожиданных проявлений человеческой натуры, которые… которые весьма тревожили меня. Зная, по крайней мере, подозревая… я не должна была рекомендовать Бренуэлла на должность в этом доме.

Эмили выпрямилась в кресле и уставилась на сестру.

— Каких проявлений, Анна? О чем речь?

Та отвернулась, ее щеки порозовели.

— Мне противно это обсуждать, но поскольку вам обеим уже почти все известно… — Она перевела дыхание и продолжила: — Я видела, как миссис Робинсон открыто флиртует с другими джентльменами, гостями и посетителями дома. Полагаю, она была излишне дружелюбна со многими из них. Однако так вела себя не только хозяйка. За годы после приезда Бренуэлла я наблюдала множество примеров низменной распущенности женатых людей, пока их супруги находились в доме или угодьях, порой даже в соседних комнатах. Мне было больно и отвратительно от столь аморального поведения, но я была не в силах его прекратить, ведь я не могла огласить свои наблюдения. Несомненно, меня тотчас бы уволили. Я краснела от стыда, когда думала, что безмолвие делает меня невольной сообщницей чужой неосторожности. И еще более стыдилась, вспоминая, как год назад один из гостей, изрядно выпив, попытался быть излишне фамильярным со мной.

— Ах, Анна! — воскликнула Эмили. — И как ты отреагировала?

— Прогнала его прочь. Он никогда не возвращался к этой теме; наверное, был слишком пьян, чтобы запомнить тот случай.

— Анна, мне так жаль.

Слезы обожгли мои глаза. Я взяла сестру за руки и внезапно поняла, что мой собственный опыт работы гувернанткой, который раньше я полагала гнетущим, был весьма безмятежным и невинным по сравнению с пережитым Анной.

— Я понятия не имела, что выпало на твою долю. Если бы только ты сказала мне, я бы настояла на твоем увольнении из Торп–Грин много лет назад.

— Именно поэтому я молчала. Зачем причинять тебе бессмысленную боль? Как я могла быть уверена, что на новом месте обстановка будет иной? — Анна глубоко вздохнула. — Как унизительно сознавать, что все это время миссис Робинсон была близка с Бренуэллом, а я ничего не подозревала! Должно быть, ее тщеславию льстило, что в сорок три года она сумела соблазнить привлекательного юношу на семнадцать лет младше, особенно если учесть, что в доме три красавицы дочери.

— Интересно, как им удалось так долго скрывать правду? — удивилась я.

— По–видимому, камеристка миссис Робинсон и семейный врач были в сговоре с ней, — предположила Эмили.

— На самом деле, — промолвила Анна, — миссис Робинсон умеет лицемерить. На глазах у мужа она всегда вела себя пристойно, а за его спиной беспрерывно жаловалась, что он стар, болен и не может… удовлетворять ее потребности.

— Как по–твоему, это правда? — поинтересовалась я.

— Не знаю. Он сильно сдал только в последнее время, и он не так уж стар, мистер и миссис Робинсон ровесники. Он суров и упрям, но, несмотря на все недостатки, намного более хороший и порядочный человек, чем его супруга.

— Как он выяснил, что жена ему неверна?

— Мы сами только вчера об этом узнали, — сообщила Эмили, — когда Бренуэлл получил письмо от врача Робинсонов, с которым подружился. Ведь Бренуэлл совершил еще одну невероятную глупость, будто его предыдущие действия были недостаточно порочны. Не в силах расстаться с этой женщиной даже на несколько недель, он втайне последовал за ними в Скарборо.

— Не может быть!

— Робинсоны взяли с собой садовника в помощь груму с лошадьми и багажом, — продолжила Эмили. — Садовник застал Бренуэлла и миссис Робинсон на утесе в лодочном сарае под ее апартаментами. Очевидно, он более предан хозяину, чем хозяйке, поскольку, вернувшись домой, обо всем доложил мистеру Робинсону.

— В результате тот написал Бренуэллу, — подхватила Анна, — угрожая его пристрелить, если он осмелится еще раз появиться в Торп–Грин–холле. Бренуэлл совершенно раздавлен. С четверга он только и делает, что пьет, бушует и носится по дому в лихорадочном отчаянии. Ни минуты покоя, разве что когда он в таверне или забывается тяжким сном.

— Брату плохо: в жизни не слышала столь бессвязных речей, — заметила Эмили. — Так души страдают в аду.

— Подумать только! Больше недели я развлекалась в Хатерсейдже, пока вы терпели подобные муки! Мне хотелось вернуться домой еще в прошлый четверг, я чувствовала, что должна вернуться.

— Хорошо, что ты погостила подольше и немного развеялась, — возразила Эмили. — Одному Богу известно, когда теперь здесь будет весело.

— Шарлотта, что нам делать? — спросила Анна.

— Не знаю.

С одной стороны, я жалела Бренуэлла и легко могла войти в его положение. Испытать симпатию, а после и великую любовь к человеку, скованному узами брака! В самых потаенных и укромных уголках своей души и сердца я хранила память об этом безнадежном и унизительном положении, полном мучений, страданий и боли.

— Я искренне опечалена, — осторожно произнесла я. — Мы не в силах выбирать возлюбленных, точно так же, как не в силах выбирать родителей. Но если по воле злого рока страсти призывают нас в направлении, которое не одобряется ни Богом, ни людьми, мы можем… мы должны… бороться с ними. Не стоит попустительствовать своим незаконным желаниям. То, как Бренуэлл поступил… то, что он поддался соблазну с миссис Робинсон… поистине безнравственно.

Эмили внимательно посмотрела на меня. Ее проницательный взгляд ясно показывал, что она уловила сокрытую в моих словах глубоко личную тайну. Однако она лишь промолвила:

— Согласна. Бренуэлл пытался винить во всем миссис Робинсон, но он точно так же виновен, и неважно, сколь откровенно эта женщина вешалась ему на шею. Его поведению нет оправдания.

Следующие десять дней все домочадцы были заложниками страданий Бренуэлла, топившего душевную боль в алкоголе или опиатах. Чтобы купить шестипенсовую порцию опиума, ему достаточно было перейти улицу, где напротив хауортской церкви располагалась аптека Бетти Хардакр. Мы отчаялись отучить его от привычки к опиуму. Не в силах больше терпеть, мы с сестрами отослали Бренуэлла на неделю в Ливерпуль в обществе его друга Джона Брауна, где они сели на туристский пароход и прокатились вдоль берега Северного Уэльса. Я надеялась, что краткая передышка пошла брату на пользу.

— Догадываюсь, что ты думаешь обо мне, Шарлотта, — заявил Бренуэлл одним теплым августовским вечером вскоре после своего возвращения. — Я сам навлек беду на свою голову и полон решимости все исправить.

Я сидела на перелазе на лугу за пасторатом. Передо мной расстилались пустоши, покрытые роскошным летним пурпурным ковром. Я отправилась туда одна, собираясь немного насладиться вечерней прохладой и почитать в лучах заката, но появился брат. Захлопнув книгу, я сказала:

— Аплодирую твоей решимости. С нетерпением жду знакомства с новым, улучшенным Бренуэллом.

— Не надо так скептически улыбаться. Гляди, какого успеха я достиг: стою и оживленно болтаю с тобой, не подкрепив силы шестью стаканчиками виски.

— Поразительное достижение! Но причиной тому, как нам обоим известно, лишь жестокая нехватка средств, ведь папа наотрез отказался снабжать тебя деньгами.

— Поверь мне, Шарлотта, я изменюсь. — Он забрался на перелаз рядом со мной и задумчиво уставился на пустоши. — Никогда больше я не паду так низко, как в те кошмарные дни много лет назад в Ладденден–Футе. Лучше отрежу себе руку, чем вновь предамся унизительной халатности и злостной невоздержанности, которые слишком часто отмечали мое поведение в те времена.

— Почему, Бренуэлл? Почему ты так поступал? Ты же утверждал, что тебе нравилась работа.

— Нравилась. Железная дорога — идея новая и захватывающая, и я мог сам себя содержать. Но ты–то понимаешь, что, воспитанный на Вергилии и Байроне, я стремился к большему, чем место заведующего крошечной железнодорожной станцией в глуши, ютящейся в убогой хибаре. Там нечем было заняться! Единственные мои друзья жили в Галифаксе, и я не мог навещать их так часто, как хотел. Где мне было искать убежища, как не на дне стакана?

— Ты же не надеешься, что я удостою подобный вопрос ответом?

— По крайней мере, там я не был потерян для всего. Я писал — или переписывал — множество стихотворений.

— Помню, — вздохнула я. — Если честно, я даже немного тебе завидую.

— Завидуешь мне? Почему?

— Потому что твои стихи напечатаны. Я давно мечтаю о публикации.

— Мечтами делу не поможешь, дорогая сестра. У тебя есть талант, сама знаешь. Но как известно, кто не рискует, тот не пьет шампанское. Чтобы опубликоваться, ты должна сначала написать что–то достойное, а после набраться смелости и предложить свое творение издателям.

— Ты прав.

Я посмотрела в его глаза. В них светилась столь искренняя привязанность, и сам он выглядел таким цветущим и здоровым, сидя на перелазе в лучах закатного солнца, золотящего его морковные волосы, что на мгновение он показался прежним Бренуэллом. В детстве мы были родственными душами, неразлучными, созвучными друг другу, мы могли завершать друг за другом фразы, предчувствовать мысли и поступки; мы находили радость в бесконечном творческом состязании, которое продолжалось почти двадцать лет. Возможно ли вернуть нашу прежнюю дружбу? Действительно ли Бренуэлл исправится?

— В последнее время я очень скучала по тебе.

— У тебя больше нет причин по мне скучать. Я здесь — и останусь здесь до тех пор, пока Лидия Робинсон не обретет свободу. Тогда мы сочетаемся браком, я стану хозяином ее поместья и буду жить с ней в аристократической роскоши до конца дней.

У меня сжалось сердце.

— Бренуэлл, я не верю, что ты это серьезно!

— Что?

— Ты не всерьез намерен жениться на миссис Робинсон!

— Разумеется, всерьез. Ее муж очень болен. Он скоро умрет.

— Говорить такое — гадко и ненормально, и еще более гадко говорить такое с надеждой.

— Я не единственный, кто мечтает об этом. Лидия не любит мужа. Она любит меня.

— Ах, Бренуэлл! Даже если любит, неужели ты считаешь, что женщина ее положения и богатства выйдет за мужчину на семнадцать лет младше, с которым у нее была скандальная связь?

— Конечно выйдет. Она обещала, что мы всегда будем вместе. Надо только подождать. Но я не намерен сидеть сложа руки — я найду себе занятие. И еще: даю слово, что буду трезвым как стеклышко.

Сдержать слово Бренуэлл оказался не в силах. На следующее утро отец и Анна вышли по церковным делам, а Эмили чем–то занималась у себя в комнате. Я читала в столовой, когда услышала голоса на улице, а затем стук в дверь.

К немалой досаде, на пороге я столкнулась с братом, который выкрикивал пьяные непристойности. Мистер Николлс придерживал его и не давал распускать руки.

* * *

После моего возвращения из Хатерсейджа всякий раз, как мистер Николлс навещал отца, я скрывалась наверху или уединялась в столовой за закрытой дверью. На этот раз избежать столкновения не удалось.

— Я проходил мимо «Черного быка», — пояснил мистер Николлс, удерживая вырывающегося Бренуэлла, — когда ваш брат и еще один джентльмен выскочили из двери, осыпая друг друга проклятиями и пинками. Я решил, что назревает нешуточная драка и мне следует отвести вашего брата домой.

— А ну отпусти меня, чертова деревенщина! — проревел Бренуэлл с дикой яростью, отчаянно, но безуспешно пытаясь высвободиться. — Не то натравлю на тебя собак, вот увидишь!

В юности брат несколько лет боксировал с городскими силачами, однако давно утратил практику; хоть и в пьяной злости, но ростом и статью он значительно уступал высокому и крепкому мистеру Николлсу.

— Я не боюсь собак, — парировал вышеупомянутый джентльмен, — напротив, я их очень люблю. — Несколько смущенно он обратился ко мне: — Куда прикажете доставить вашего брата?

— В столовую.

Мои щеки горели от стыда, когда я отступила, впуская викария. Несомненно, все жители деревни узнали об увольнении моего брата незамедлительно. Благодаря бесконечным пьяным излияниям Бренуэлла в пабе они также выяснили все до единой отвратительные подробности его низкого поведения и его абсурдные надежды на будущее. На Мейн–стрит я съеживалась при виде жалости во взглядах владельцев магазинов. Мое сердце сжималось, когда паства отводила глаза по воскресеньям, пока папа находился на кафедре. Но еще больший стыд я испытывала при мысли, что наш новый викарий наблюдает за падением Бренуэлла с такого близкого расстояния.

Мне уже было известно, что мистер Николлс считает меня высохшей озлобленной старой девой, слишком непривлекательной, чтобы обращать на нее внимание. Мой отец — полуслепой старик, мой брат — горький пьяница, который устраивает драки средь бела дня. Как, наверное, мистер Николлс сочувствует мне и моим домочадцам! Как смеется за нашими спинами! И все же мне подумалось, что нельзя давать волю уязвленной гордости. Пока викарий тащил извивающегося и сквернословящего Бренуэлла в столовую, я расправила плечи и поспешила за ними. Мистер Николлс не должен понять, как глубоко меня ранило его жестокое замечание в тот вечер; он никогда не увидит меня в минуту слабости, насколько это от меня зависит.

Викарий усадил моего брата в кресло и велел вести себя тихо и смирно. Тот пробормотал очередное ругательство и нехотя согласился. Но как только мистер Николлс его отпустил, Бренуэлл выкрикнул:

— Негодяй! Как ты посмел! Я сын священника, черт побери! Предупреждаю, Николлс: еще раз меня тронешь, и я пристрелю тебя или вышвырну обратно в Ирландию!

— Тогда нам остается молиться, чтобы мои услуги больше не понадобились, — заявил викарий, поправляя черное платье и воротничок.

— Бренуэлл, не надо обращаться к мистеру Николлсу в столь дерзкой манере, — предостерегла я.

— Как хочу, так и обращаюсь! — буркнул Бренуэлл. — А теперь пошел вон, Николлс! Ты выполнил свой христианский долг. Изобразил доброго самаритянина и привел блудного сына домой. Возвращайся к себе в церковь.

Вдруг в комнату вошла Эмили с озабоченным видом. Марта следовала за ней по пятам, но остановилась в дверном проеме, скрестила руки на груди и покачала головой.

— Так–так–так, мастер Бренуэлл! Два часа дня, а уже пьяный вдрызг!

— Марта. — Бренуэлл неожиданно улыбнулся и добавил в голос патоки. — Будь хорошей девочкой, принеси мне немного вина, которое хранится в запертом буфете.

— Еще чего, сэр, — фыркнула служанка.

— Эмили, ты ведь не откажешь брату в капле драгоценной влаги в час нужды?

— Полагаю, тебе уже довольно, — тихо промолвила Эмили.

Бренуэлл вжался в кресло и надул губы.

— Паразиты, вот вы кто! Сосете из меня все соки.

Повернувшись к мистеру Николлсу, я с прохладной вежливостью произнесла:

— Весьма благодарна вам, сэр, что проводили моего брата домой.

Я посмотрела в его глаза, ожидая встретить жалость и насмешку, но, как ни странно, обнаружила сочувствие и тревогу, смягченные выдержкой и самообладанием.

— С вами все будет в порядке, мисс Бронте? — тихо спросил викарий.

— Да, спасибо, — отозвалась я в некотором замешательстве. — Марта и Эмили помогут мне.

Он кивнул и взглянул на дверь. Я надеялась, что он уйдет, но тщетно: он застыл посередине комнаты, погрузившись в глубокое раздумье, как если бы набирался смелости. Я была озадачена и несколько раздосадована: почему этот высокий, сильный мужчина, который только что одной левой укротил и притащил домой моего своенравного брата, теперь замер передо мной, подобно застенчивой статуе?

Тут комнату наполнил храп; я с облегчением увидела, что Бренуэлл крепко уснул в кресле. Забавное, но весьма уместное окончание драмы! Короткие гнусавые всхлипы перемежались громким рыком — все это было таким смешным, что я невольно улыбнулась. Храп, казалось, вдохнул жизнь в мистера Николлса, поскольку он тоже улыбнулся и даже засмеялся. Эмили и Марта последовали его примеру, вскоре и я не удержалась от смеха. На пару минут мы дали себе волю, стараясь смеяться как можно тише и не разбудить спящего грешника.

Эмили повернулась и налетела на стол, случайно уронив подсвечник. Она затаила дыхание; все взоры метнулись на кресло, но его обитатель продолжал мирно храпеть, чем вызвал новый приступ веселья.

Марта покинула комнату, продолжая хихикать. Мистер Николлс прокашлялся, посмотрел на меня, затем на Эмили и сказал:

— Мисс Бронте, мисс Эмили, у меня к вам просьба. Позвольте мне время от времени выгуливать одного или обоих ваших псов на пустошах. Я люблю ежедневные прогулки и хотел бы обрести попутчиков.

Эти слова застали меня врасплох.

— Не мне решать, сэр, — пожала я плечами и покосилась на Эмили.

Помедлив, та ответила:

— Уверена, что Флосси будет рад составить вам компанию, сэр, но я должна посоветоваться с Анной: на самом деле пес принадлежит ей, я только иногда за ним ухаживаю. Что до Кипера — я не против, но окончательное решение будет за ним.

— В таком случае зайду завтра утром, — с довольным видом сообщил мистер Николлс, затем поклонился, бросил прощальный взгляд на Бренуэлла и добавил: — Если вам понадобится помощь, мисс Бронте, сегодня или в любое время, я всегда к вашим услугам.

— Еще раз спасибо, мистер Николлс, — поблагодарила я.

Он кивнул и вышел.

Лето миновало. Мы с папой и сестрами в бессильном смятении наблюдали, как Бренуэлл все больше слабеет физически и морально. Миссис Робинсон посылала ему деньги и, полагаю, даже втайне встречалась с ним раз или два в гостинице Харрогита. Он узнавал новости о своей возлюбленной из писем камеристки и врача и не пытался разорвать безнравственные узы.

Когда приходили деньги от «его дражайшей Лидии» или когда Бренуэллу удавалось выманить пару шиллингов у папы либо своего друга Джона Брауна, он прямиком направлялся к Бетти Хардакр за порцией забвения или заглядывал в «Черный бык», где несколько часов пил горькую. Он возвращался домой как лунатик, спотыкаясь, распевая песни или смеясь. Много раз — больше, чем мне хотелось бы помнить, — злобного и несдержанного брата приводил домой неизменно терпеливый мистер Николлс.

Если у Бренуэлла не было денег на потакание своим слабостям, он день и ночь метался по пасторату в бессильной ярости, орал на нас без малейшего повода и доводил до слез. Когда я напомнила, что он обещал устроиться на работу, он написал своему другу Фрэнсису Гранди, клянча место на железной дороге, но обнадеживающего ответа не получил. Брат отказывался ходить в церковь, отказывался помогать по дому, отказывался вообще что–либо делать, кроме как мучить нас.

— Я полон страданий. Я в аду! — кричал Бренуэлл с исказившимся лицом, расхаживая вечерами перед камином, словно тигр в клетке, пока мы с сестрами шили, вязали или гладили, — Лидия! Лидия! О! Дорогая, любимая! Я снова заключу ее в объятия! Я не могу жить без моей души!

— Если это и вправду любовь, — хмуро изрекла Эмили, — надеюсь и молюсь, что я не испытаю ее.

Но наше отчаяние из–за падения Бренуэлла вскоре затмило поразительное и судьбоносное событие, изменившее нашу участь совершенно неожиданным и многообещающим образом.

Утром девятого октября 1845 года я поднялась в комнату Эмили, чтобы постелить свежие простыни, и заметила на кровати сестры переносной столик для письма. Как странно! Обычно Эмили держала столик под замком. Несколько раз я видела (в тех редких случаях, когда сестра забывала притворить дверь), как она пишет у себя в комнате, держа столик на коленях, а Кипер сидит у ее ног. Это вряд ли были письма — Эмили некому было писать, но она очень ревностно охраняла свое личное пространство, и я не осмеливалась интересоваться, что она сочиняет.

В тот день, однако, на наклонной поверхности столика лежала раскрытая тетрадь. Перо было брошено рядом, а чернильница в небольшом отсеке наверху была открыта, как если бы сестру прервали посреди работы. Кровать стояла прямо перед распахнутым окном; небо было облачным и серым, угрожая пролиться дождем. Ветер задувал в комнату, вороша листы тетради, и я испугалась, что он может натворить бед.

Быстро опустив на постель стопку простыней, я закрыла чернильницу и собиралась убрать тетрадь в небольшой ящичек столика, но тут мое внимание привлекли поэтические строки. Стихотворение оказалось длинным и заканчивалось следующим образом:

Тоска и эгоизм сплетаются в мученье

Для сердца, где слились и жалость, и почтенье;

Порви я эту цепь — умчится птица вскоре;

Порву я эту цепь: иначе ей лишь горе.

Какое может мне прийти успокоенье,

Когда у Смерти ждет она освобожденья?

«Рошель, пускай полна ростками зла темница —

Ты слишком молода, чтоб жизни здесь лишиться!»[21]

Мое сердце необъяснимо забилось. Я понимала: необходимо остановиться, Эмили не понравится, что я заглянула в ее тетрадь. Но эти два четверостишия разожгли мой интерес. Они были удивительно яркими и музыкальными, и я невольно задалась вопросом, чему посвящено произведение. Кто такая Рошель? Почему она в темнице? Кто обращается к ней? Остальное стихотворение так же хорошо, как эти несколько строк?

Я подняла тетрадь в мягкой бордовой обложке. У меня была пара похожих тетрадей, не более элегантных, чем прачечный журнал. На обложке было выведено: «Эмили Джейн Бронте. Гондальские стихотворения». Я пролистала тетрадь. Страницы с блеклой линовкой были заполнены мелким узким почерком Эмили. По–видимому, она сочиняла стихотворения на отдельных листках и переписывала в тетрадь набело. Хотя разобрать почерк Эмили было нелегко, я хорошо знала его. Под многими произведениями были указаны даты; большинство не имело заголовков, но в начале некоторых стояло имя или два или просто инициалы — я решила, что они обозначают действующих лиц.

Так вот почему Эмили часто запиралась в своей комнате! Она писала о своем вымышленном мире под названием Гондал!

Открытие не стало для меня полнейшим сюрпризом: Эмили всегда любила и умела сочинять стихи. Детьми мы делились своим творчеством и искали друг у друга совета и поддержки. В последние годы из–за долгих разлук и растущего стремления к уединению этот обычай был оставлен. Я и понятия не имела, каких успехов добилась Эмили.

Момент был удобный. Сестры ушли с собаками на долгую прогулку; Бренуэлл после позднего возвращения из таверны еще валялся в постели; Табби тоже спала; папа сидел внизу в кабинете; Марта была на кухне. Совесть твердила мне, что следует немедленно застелить простыни и уйти, однако любопытство вступило с ней в короткую безмолвную схватку.

И любопытство победило.

Затворив окно, я опустилась на кровать и начала с последнего стихотворения в тетради — того самого, которое изначально привлекло меня. Оно было датировано сегодняшним днем — по–видимому, Эмили переписала его набело утром, едва встав с постели. Драматическая баллада была озаглавлена «Джулиан М. и А. Дж. Рошель» и повествовала о молодой женщине в темнице во время войны (великой и жестокой гондальской войны республиканцев и роялистов, как я позднее выяснила), а также о мужчине, терзаемом любовью и долгом, который не решался освободить женщину. Произведение было одновременно лирическим и волнующим, у меня даже дух захватило.[22]

Я пролистала обратно в начало тетради и проглотила ее содержимое. Мое возбуждение росло с каждым словом. То были не банальные излияния; ничего общего с обычной женской лирикой. Стихотворения Эмили были энергичными и искренними, в тоне ее повествовательных баллад, с какими я никогда прежде не сталкивалась, звенела настойчивость. Тема также была необычной. Вымышленные персонажи и ситуации (в этой тетради — связанные только с Гондалом) позволяли сестре вновь и вновь обращаться к занимавшим ее проблемам: цикличности и изменчивости природы, неопределенности времени, пределов одиночества, изгнания и смерти.

Кровь быстрее заструилась по моим венам. Я понимала, что обнаружила нечто бесценное. Я так погрузилась в чтение, что не услышала шагов на лестнице. Когда Эмили вошла в комнату, я успела только покраснеть и вскочить с кровати с тетрадью в руке.

Сестра застыла и в ужасе уставилась на меня.

— Где ты это взяла?

— Прости. Я…

Эмили бросилась ко мне и выхватила тетрадь.

— Это мое. Ты прекрасно знала, что никто не должен этого видеть.

Она от природы была немногословной; большое горе или радость редко развязывали ей язык, и даже взглядом она решалась выказать их лишь украдкой. Однако сейчас ее лицо исказила злоба, а голос звучал резко и скрипуче.

— Что ты сделала? Украла ключ от столика? Или взломала его?

— Нет! Твой столик был открыт и находился на кровати. Тетрадь и чернильница тоже были открыты.

Глаза Эмили на мгновение сузились, будто она взвешивала вероятность подобной небрежности. Я быстро продолжила;

— Когда я пришла сменить простыни, окно было распахнуто, дул ветер. Я только хотела закрыть чернильницу и тетрадь…

— Так почему не закрыла? — Глаза сестры вспыхнули; я впервые видела ее в таком состоянии. — Ты прочла стихи?

— Я… да, я…

— Ты не имела права! Сколько ты прочла?

— Почти все.

— Почти все? Как ты посмела!

Размахнувшись, она влепила мне пощечину.

От удара я пошатнулась и упала на кровать, слезы навернулись на глаза. При мне Эмили никогда никого не била, кроме своего любимого Кипера, если он плохо себя вел. Я редко видела ее в ярости, но даже в этих случаях ее ярость никогда не была направлена на меня. И все же я заслужила пощечину. Я села на кровати, прижав ладонь к горящей щеке, мокрой от слез.

— Пожалуйста, прости, Эмили. Я боялась, что ты разозлишься, но, боже мой, хочу верить, что ты простишь меня! Твои сочинения прекрасны… удивительны… невероятны! Мне казалось, что в руках у меня бесценный дар.

Я подняла глаза, надеясь уловить во взоре Эмили тень прощения, но нашла лишь негодование. Сквозь открытую дверь я заметила в коридоре Анну, которая смотрела на нас в молчаливом испуге.

— Пошла вон из моей комнаты! — крикнула Эмили так свирепо и четко, что у меня холодок пробежал по спине.

Однако я не пошевелилась — мне было известно, что, если я спасусь бегством, сестра захлопнет дверь и перестанет говорить со мной до конца дня, а то и недели. Оставшись на месте, я была готова встретить ее гнев, даже жестокость, лишь бы выразить свои мысли.

— Прошу тебя, Эмили, послушай. Я хотела уберечь тетрадь, только и всего. Но строчка или две приковали мое внимание, и… едва начав читать, я не смогла остановиться.

— Лгунья! Ты могла остановиться. Просто не захотела!

— Это было выше моих сил. Твой стихи так хороши, так необычны, словно сгусток энергии, полные пафоса, дикой и удивительной музыки, меланхоличной и возвышающей…

— Мне не нужна твоя лесть! Ты пытаешься оправдаться. Ты знала, что я почувствую, и все же перешла черту. Ты предательница. Немедленно убирайся из моей комнаты.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Эмили захлопнула за мной дверь и заперлась в спальне на два часа, после чего ей пришлось спуститься, чтобы помочь приготовить ужин.

Я попыталась помириться, когда мы работали бок о бок на кухне, но Эмили сурово упрекнула меня:

— Отвратительно уже то, что ты прочла одно стихотворение, Шарлотта. Но прочесть все… все! Это непростительно.

За столом Эмили меня игнорировала. Ужин вышел напряженным и неловким, на что папа заметил: «Что–то вы сегодня притихли, девочки» и «Не надо швырять тарелки на стол, звук громкий и неприятный».

Сразу после этого испытания я отыскала Эмили на крыльце. Она рассеянно гладила Кипера, лежавшего у ее ног. Я взяла шаль и присоединилась к сестре.

Солнце только что село, забрав с собой остатки тепла, но ветер все не мог угомониться. Меня охватил озноб, когда я опустилась рядом с сестрой на холодные каменные ступени. Свет быстро угасал; в небе висела всего одна туча, но она окутала всю землю от полюса до полюса, скрыв в серой дымке церковь за нашими спинами. Мы некоторое время молчали, пока я собиралась с мыслями. Наконец я отважилась:

— Мы живем в одном доме, Эмили. Работаем на одной кухне. Едим за одним столом. Дверь моей комнаты всего в нескольких футах от твоей. Ты не можешь вечно злиться на меня.

— Посмотрим.

Ее резкие слова жалили, как стрелы. Я вздрогнула, но не поддалась обиде.

— Позволь, я опишу тебе похожий случай.

— Не утруждай себя.

— Вообрази на мгновение, что у меня есть папка с картинами, которые я писала втайне. Я считаю их своей собственностью и ясно дала понять, что не хочу никому показывать.

— Прекрати эту смехотворную болтовню.

— Представь, что ты вошла в мою комнату и увидела распахнутое окно, на кровати лежит открытая папка, картины рассыпаны по полу. Ты собрала бы их или оставила так?

Эмили закатила глаза, но все же нехотя уточнила:

— Ветер дует?

— Дует.

— Дождь собирается?

— Это же Йоркшир.

— Флосси и Кипер дома?

— Они могут вбежать в любой момент.

— Тогда, полагаю, я соберу их.

— Даже если я категорически запретила их трогать?

— Только из опасения, что они испортятся. Однако, если это личные картины, я не буду смотреть на них.

— План, достойный восхищения. Но разве не может случиться, что, несмотря на самые благие намерения, твой взгляд случайно упадет на одну из них?

— Всего лишь взгляд, не более.

— А если этот краткий взгляд упадет на картину, исполненную такого благородства, такой изысканной красоты, какой ты никогда прежде не встречала? Ты отвернешься? Зажмуришься? Или испытаешь непреодолимую тягу изучить ее и остальные картины в подробностях, усладить ими свой взор, возблагодарив Бога за возможность восхититься сокрытым в них гением?

Сестра вздохнула и воздела руки.

— Ладно! Ладно! Из тебя получился бы прекрасный адвокат, Шарлотта. Я прощаю тебя. Ну как? Полегчало?

— Полегчало, — отозвалась я и тоже вздохнула.

Ветер задул с новой силой. Я придвинулась ближе к сестре, обняла ее и укрыла шалью нас обеих.

— О чем только ты думала! Выйти из дома без шали!

Она опустила голову мне на плечо.

— Прости, что ударила тебя.

— Прости, что прочла твои стихотворения без разрешения.

Несколько минут мы дрожали в объятиях друг друга и наблюдали, как пасмурное, безлунное, беззвездное небо становится из серого черным. В наших отношениях снова воцарилась гармония, и я позволила себе вернуться к вопросу, который реял на периферии моего сознания весь день, с тех пор, как я познакомилась с тетрадью Эмили. Не рано ли? Осмелюсь ли я заикнуться о нем?

Я осмелилась.

— Их нужно издать.

— Что?

— Твой стихотворения. Они достойны публикации.

Эмили оттолкнула меня и с негодованием вскочила.

— Ты презренное и невыносимое существо, Шарлотта Бронте. Если я считаю свои строки слишком личными даже для твоих глаз, зачем мне показывать их другим?

— Должна же быть в тебе искра честолюбия! — Я тоже встала и пошла за сестрой и Кипером в дом. — Разве ты не хочешь увидеть свои труды напечатанными?

— Не хочу.

— Зачем же ты старательно записываешь их в тетрадь?

— Чтобы сохранить и после перечитывать. Одной!

— Они заслуживают… они требуют публикации!

— Никогда! — отрезала Эмили, взбегая по лестнице.

Кипер следовал за ней по пятам. Через несколько секунд дверь ее спальни захлопнулась.

На следующее утро меня разбудил звук выдвигаемого ящика. Открыв глаза, я увидела, как стройная туманная фигура в белом одеянии что–то вынимает из комода. Я села и нашарила очки. Туманная фигура немедленно сгустилась и оказалась Анной. Заметив, что я проснулась, сестра подошла к кровати и неуверенно опустилась рядом, что–то прижимая к груди.

— Что это, Анна?

— Стихотворения Эмили доставили тебе столько удовольствия, — тихо промолвила сестра. — Я подумала, может, тебе будет интересно взглянуть на мои.

Она протянула две тетради размером и обложкой как у Эмили.

Я с удивлением взяла предложенное сокровище и заглянула внутрь.

— Как давно ты сочиняешь стихи?

— Много лет: все время, проведенное в Торп–Грин, и задолго до того. Я исписала еще три тетради.

— Почему ты молчала?

— Я, как Эмили, считала, что это личное, предназначенное только для моих глаз. Но ты обмолвилась, что ее стихи должны быть опубликованы, и я невольно задумалась… наверное, мне всегда было любопытно… обладают ли мои стихи хоть какими–то достоинствами. Ты не могла бы прочесть их и выразить свое мнение?

Тронутая ее скромностью и обрадованная ее готовностью поделиться, я немедленно прочла стихотворения сестры. Я провела над ними весь день и была удивлена и потрясена тем, что нашла. Я нежно любила Анну, а потому не могла судить непредвзято, и все же сочла, что ее произведения также обладают прелестным и искренним пафосом. Пусть не такие блестящие, как у Эмили, они тоже заслуживали публикации.

Размышляя над тем, что сестры втайне создавали столь великолепную поэзию, я внезапно испытала прилив возбуждения с привкусом стыда. Когда–то я тоже сочиняла стихи; они были похоронены в потрепанных коробках в моем бюро вместе с бессчетными рассказами и повестями. Почти всю жизнь я находила в творчестве величайшую радость и утешение, то был мой способ поделиться счастьем и облегчить страдания. Я давно хотела увидеть свои труды напечатанными, но не представляла, как воплотить эту мечту. А с тех пор как Анна вернулась домой в июне, я не написала ни единой строчки.

Но теперь честолюбие разгорелось во мне с новой силой — отчаянная жажда, которую я стремилась утолить. Я дождалась вечера, когда мы с сестрами остались в столовой одни. Я вязала чулки, Анна шила платье из серого травчатого шелка, перекрашенного в Китли, Эмили гладила.

— Анна показала мне свои стихотворения, — небрежно обронила я, не сводя глаз с вязания. — Они весьма хороши.

— Знаю, — отозвалась Эмили, ловко гладя ночную рубашку горячим утюгом.

— Несколько лет назад я и сама сочиняла стихи, — добавила я.

— Я читала стихи Шарлотты, — сообщила Анна. — Они прелестны.

— Мои труды не идут ни в какое сравнение с вашими, — заметила я. — Но мне пришло в голову, что мы втроем могли бы издать небольшой сборник.

Эмили презрительно фыркнула.

— Неужели это никогда не закончится?

— Разве мы с раннего детства не лелеяли мечту однажды опубликоваться?

— Я лелеяла, — подтвердила Анна.

Щеки Эмили залил предательский румянец, но она поджала губы и ответила:

— Нет.

— Мы отказались от мечты много лет назад, когда столкнулись с необходимостью зарабатывать на жизнь. Но теперь мы снова дома. Давайте попробуем объединить мечту и необходимость! Если мы выберем свои лучшие стихотворения, уверена, они составят весьма увесистый томик, который мы сможем продать за хорошую цену.

— Это попросту смешно, — отрезала Эмили. — Мои лучшие стихотворения — о Гондале. Читатели сочтут их бессмыслицей.

— Ничего подобного. Это универсальные произведения, как по форме, так и по содержанию. Тебе надо только озаглавить их и чуть–чуть изменить текст… возможно, изменить пару имен. Тогда их поймет кто угодно.

— Верно, — согласилась Анна.

Накануне она убедила Эмили позволить ей прочесть гондальскую тетрадь и была потрясена не меньше меня.

— Сомневаюсь, что нам удастся извлечь прибыль из поэтического сборника, — упиралась Эмили. — Вы просто желаете потешить свое тщеславие. Почему вы не можете писать только для себя, как прежде? Откуда эта внезапная жажда славы?

— Мне не нужна слава, — возразила я. — Если честно, мне нет дела, увижу ли я свое имя на обложке. Поэзией — вот чем я хочу поделиться, не только своей, но и вашей.

— Почему? — удивилась Эмили.

Я поняла, что ни разу не задавалась подобным вопросом.

— Наверное, потому что всю жизнь читала и восхищалась чужим творчеством. Много лет я испытывала потребность в сочинительстве и теперь намерена выяснить, как сказала сегодня утром Анна, обладают ли мои стихи хоть какими–то достоинствами.

— Выходит, ты нуждаешься в одобрении большого мира? — поддела меня Эмили. — Тебе важно, сочтут ли незнакомые люди наши сочинения достойными?

— Да.

Тут и Анна заявила, что разделяет мое стремление.

— У меня дух захватывает при мысли, — рассуждала я, — что люди, с которыми мы никогда не встречались, будут читать строки, сотканные нашим воображением, что через крошечные чернильные отметины на бумаге наши собственные идеи и образы перетекут в их мысли. Если при этом они испытают хотя бы малую долю того удовольствия, какое испытывала я во время работы, это станет для меня великой наградой.

В глазах Эмили мелькнуло одобрение; я понимала, что в глубине души она ощущает то же, что и я, но не может признаться. Хорошо бы раздуть из этой искры пламя!

— А если людям не понравятся наши работы? Ты думала об этом? — спросила Эмили. — Что, если они высмеют твои лучшие творения и назовут тебя идиоткой? Что тогда ты почувствуешь?

— Если я соглашусь с их оценкой, — вмешалась Анна, — то смиренно приму новый опыт и постараюсь исправиться. Если не соглашусь, то решу, что они не поняли моих творений, и тогда какое мне дело до их слов?

— Проще говорить, чем делать. — Эмили нахмурилась. — Критики могут быть грубыми и жестокими. Полагаю, не один достойный автор подвергся унижению дурных отзывов. На мой взгляд, это особенно тяжело для женщин. Судя по тому, что я читала, к их творчеству относятся с большим предубеждением.

— Мне тоже так кажется, — кивнула я. — Порой критики в своих рецензиях используют пол или личность в качестве упрека… или лести, не являющейся правдой.

— Я не желаю подвергнуться подобной критике, — заметила Эмили.

— Если Эмили не хочет участвовать, мы можем напечатать сборник стихотворений вдвоем с тобой, Шарлотта. Мы не обязаны ставить на нем свои имена.

От этого предложения мой пульс участился.

— Хорошая мысль. Я с удовольствием скроюсь за маской.

— Мы даже можем утаить свой пол, — продолжала Анна. — Придумать себе псевдонимы. Если, конечно, ты не считаешь наши сочинения предательски женскими.

— По–моему, никто не сможет определить наш пол по стилю или содержанию работ. Мужчины часто пишут как женщины, и наоборот.

— Какое имя ты выберешь? — поинтересовалась Анна.

Мое возбуждение росло.

— Понятия не имею. Но…

— Вы уже выбираете псевдонимы? — возмущенно перебила Эмили. — Да что вам известно об издательском деле? Ничего! С чего нам вообще начать?

Мысленно отметив слово «нам», я улыбнулась.

— Не знаю. Надо с кем–нибудь посоветоваться.

Хотя на словах Эмили еще несколько дней выступала против нашего поэтического сборника, она заинтересованно прислушивалась к нашим с Анной беседам и даже сделала пару замечаний. Как–то одним холодным сырым октябрьским вечером, когда весь дом погрузился в сон, а мы с Анной читали свои стихотворения за обеденным столом, в комнату вошла Эмили.

— Ладно. — Она выдвинула стул и бросила на стол две тетради. — Я приму участие в вашей авантюре, но только при одном условии.

— Ах, Эмили! — Глаза Анны сияли. — Я так рада.

— Каком условии? — с подозрением осведомилась я.

— Что мы реализуем идею втайне. Папе и без того приходится нелегко; не хочу ни волновать его, ни обнадеживать, ведь мы можем потерпеть неудачу. Если книгу ждет успех, только секретность позволит нам сохранить анонимность.

— Хорошо, — согласилась я.

— А как же Бренуэлл? — спросила Анна. — Давайте расскажем хотя бы ему. За последние годы он создал немало прекрасных стихотворений и может захотеть принять участие.

— Ты действительно веришь, что наш брат, узнав о нашем начинании, будет держать язык за зубами? — изумилась я. — И когда с ним разговаривать? Когда он носится по дому в ярости оттого, что никто не дает ему ни шиллинга? Когда с затуманенным взором лежит на диване, не в силах издать ни звука? Или когда, как трехлетнее дитя, рыдает на коленях о своей дорогой миссис Робинсон?

— В последнее время он жалок, это правда, — вздохнула Анна, — но он единственный из нас, кто издавался.

— Верно, — ответила я, — но сборник потребует напряженного труда. После того как мы исправим и перепишем стихотворения, нам придется отправить множество писем. Если нам повезет найти издателя, придется принимать решения и вычитывать гранки. Сомневаюсь, что Бренуэлл продержится без выпивки достаточно долго, чтобы справиться с подобной задачей.

— А если даже и продержится, — подхватила Эмили, — то вполне может потребовать отдать бразды правления ему, поскольку он мужчина и знает, как лучше.

— Что в его нынешнем состоянии повлечет за собой катастрофу, — закончила я. — Раз в жизни я хочу сделать что–то только наше, доказать, что три женщины, работая вместе, способны без помощи мужчин совершить нечто стоящее и чудесное. Что думаете?

— Мы с тобой! — хором воскликнули Анна и Эмили.

С немалым волнением мы приступили к подготовке нашего маленького сборника. Мы выбрали девятнадцать моих стихотворений и по двадцати одному стихотворению Эмили и Анны. С самого начала мы решили, что рукопись будет представлена как работа трех авторов под псевдонимами, и хорошенько обдумали свои вымышленные имена.

— Раз мы не можем остаться Бронте, давайте выберем фамилию, которая, по крайней мере, начинается на «Б», — предложила Анна.

Поразмыслив, мы отмели Бейкер как слишком провинциальную, Байрон как слишком громкую, Беннет как слишком уэльскую, Бьюкенен как слишком шотландскую и Браун как слишком скучную. Анна предложила Бьюли, но Эмили сочла, что это слишком напоминает блеяние раненого животного, а фамилии Болстер, Биглер и Бленкинсоп только рассмешили нас до слез.

К выбору имен мы отнеслись не менее серьезно. Нам не хотелось открывать, что мы женщины, но в то же время мы не собирались брать себе исключительно мужские имена, поскольку это было бы неприкрытой ложью.

— Есть множество имен, которые могут носить и мужчины, и женщины, — заметила я.

— Мне нужен псевдоним, начинающийся с той же буквы, что и мое имя, — заявила Анна.

— Прекрасная мысль, — поддержала я. — Что может быть лучше совершенной, остроумной аллитерации!

Мы вынесли на рассмотрение все известные нам неоднозначные имена, начинавшиеся с латинских букв «С», «Е» и «А». Повернись все иначе, и книга была бы подписана «Кэмерон, Эллиот и Обри Брук», или «Кэссиди, Юстас и Эштон Бич», или «Чейз, Эмери и Адриан Бристоль».

Наконец мы остановились на именах Каррер, Эллис и Актон. В конце октября мы продолжали ожесточенные споры из–за фамилии, в то время как наиболее значительные члены общины собрались отпраздновать установку новых колоколов.

Оригинальные колокола на церковной колокольне были старыми и довольно небольшими; первый был отлит в 1664 году, другие два добавили в сороковых годах восемнадцатого века. Папа, желая улучшить звук колоколов и повысить статус церкви, а также дать возможность хауортской команде звонарей выступать на новомодных состязаниях по переменному трезвону, весной организовал подписной комитет по сбору средств, чтобы заменить три старых колокола шестью новыми. За два месяца деньги были собраны, что позволило отцу заказать отливку колоколов у мистера Мирса в Лондоне. Новые колокола только что были установлены на колокольню, и все, кто внес вклад, были приглашены на обед в таверне «Черный бык», после чего был назначен торжественный перезвон.

Брат, слава богу, прибыл на обед трезвым и оставался таковым добрый час, прежде чем его пришлось отвести домой. Папа произнес короткую приветственную речь и поблагодарил присутствующих за поддержку. Джон Браун, церковный сторож, крепкий мужчина слегка за сорок, прочел длинный перечень отцовских добрых дел, особенно отметив его последнее достижение. Мы с сестрами наслаждались сытным обедом из ветчины, картофеля с петрушкой и овощей и с гордостью слушали восторженные отклики соседей.

— Отличная работа, мистер Бронте, — похвалил мистер Мэлоун, выходя из–за соседнего стола и пожимая папе руку (ирландец заправлял одной из четырех деревенских пивных). — Теперь мы можем задирать нос перед ребятами из Китли и Брадфорда, потому что у нас действительно одни из лучших колоколов во всем Йоркшире.

— Совершенно с вами согласен, мистер Мэлоун, — гордо отозвался папа.

Миссис Мэлоун наклонилась ко мне и прошептала:

— Просто чудо, что, несмотря на болезнь, ваш отец продолжает неустанно трудиться на благо общины.

— Мой отец удивительный человек, — подтвердила я.

— Новый викарий тоже очень симпатичный, — вставила их дочь Сильвия, жизнерадостная двадцатипятилетняя толстушка с темно–рыжими волосами и веснушчатым лицом.

Много лет я пыталась завязать общение с Сильвией на ежегодных церковных чаепитиях, но поскольку она никогда не ходила в школу, не любила читать и обсуждала в основном свою заинтересованность и недовольство всеми подходящими холостяками прихода, у нас было мало общих тем. Сильвия метнула взгляд в противоположный конец комнаты, где мистер Николлс был погружен в оживленную беседу со своими друзьями мистером Грантом и мистером Брэдли, викарием соседнего Оукворта.

— Я часто вижу, как мистер Николлс выгуливает ваших собак на пустоши, — Сильвия широко улыбнулась. — Он такой высокий и симпатичный!

— Мистер Николлс хорошо читает в церкви, — подхватила миссис Мэлоун.

— Кажется, он пришелся по нраву детям в дневной и воскресной школе, — заметил мистер Мэлоун.

— Судя по всему, мистер Николлс весьма ловко исполняет роль приходского священника, — продолжала миссис Мэлоун. — Это правда, что почти все обязанности перешли к нему, за исключением воскресной проповеди?

— Да, — холодно произнесла я.

Мне было известно, что каждое утро мистер Николлс обучает детей религии в народной школе, а днем навещает бедных и больных. В его руки перешло большинство свадеб, крестин и похорон; набор в воскресную школу значительно возрос. Викарий вел все три воскресные службы и помогал папе подняться по лесенке на высокую кафедру, чтобы прочесть еженедельную проповедь, то есть выполнить одну из немногих обязанностей, коим не мешала папина слепота, поскольку он всегда стремился говорить экспромтом, с безошибочным чувством времени, позволявшим ему закончить ровно через тридцать минут.

— Мистер Николлс хорошо выполняет свои обязанности, — добавила я.

— Наверное, это большое облегчение для мистера Бронте — найти человека, на которого можно во всем положиться, — сказала Сильвия.

— Несомненно.

Когда Мэлоуны вернулись к еде, я вздохнула и вполголоса обратилась к сестрам:

— Лучше бы люди поменьше распространялись о добродетелях мистера Николлса.

— Но это чистая правда, — возразила Анна. — Бренуэлл бесполезен, папа беспомощен. Без мистера Николлса мы бы пропали. Нам повезло, что он появился.

— Да, я тоже начинаю думать о нем несколько лучше, чем раньше. Он помогает нам во времена нужды, и за это я искренне ему благодарна, но… как неприятно быть обязанной такому человеку, как он.

— Какому — такому? — уточнила Анна. — Он всегда очень вежлив со мной.

— Разве ты не была свидетелем, как мистер Николлс вышел из себя в прошлое воскресенье только потому, что бедолага квакер не снял шляпу в церкви? Мистер Николлс взглянул на него так угрюмо и мрачно и обращался с ним так резко, что, боюсь, тот больше не придет.

— После службы я слышала, как мистер Николлс отзывался о диссентерах[23] в самой оскорбительной манере, — сообщила Эмили. — Он нетерпим и неуважителен ко всем, кто не разделяет учение высокой церкви.

— Мистер Николлс действительно излишне пылок в данном вопросе, — признала Анна. — Временами он довольно груб и невнимателен, и все же он симпатичен мне, и я уверена, что ты нравишься ему, Шарлотта.

— Опять ты за свое? В тот вечер за чаем он ясно выразил свое мнение обо мне.

— Это было много месяцев назад, Шарлотта, — мягко промолвила Анна. — Найди в своем сердце силы простить его. Разве ты не видишь блеска в глазах мистера Николлса всякий раз, когда он приводит домой Бренуэлла? Разве не замечаешь, как он смотрит на тебя весь обед?

Я бросила взгляд через комнату; к моему смятению, голова мистера Николлса действительно была повернута в мою сторону. Почему–то я покраснела и отвернулась.

— Он смотрит не на меня, а на всех нас.

После того как принесли торты и пироги и было выпито огромное количество чая и кофе, папа объявил, что настала пора собраться в церковном дворе и послушать перезвон колоколов. Оживленно болтая, люди надели шляпы, пальто, шали и перчатки, высыпали на улицу и окружили церковь. В пылком предвкушении мы стояли в вечерней прохладе и не сводили глаз с колокольни.

Наконец час настал, и веселый перезвон шести новых колоколов грянул с вышины. Молчание окутало толпу, когда колокола издали четыре трели одна за другой. Затем, в честь торжественного дня, звонари приступили к программе, которую готовили всю неделю, — изумительному музыкальному представлению продолжительностью в добрую четверть часа. Мощные, разнообразные звуки гудели в воздухе приятно и музыкально. В заключение толпа разразилась одобрительными криками и аплодисментами.

— Ну разве они не великолепны! — восхитилась я.

— Они намного более звучные, чем старые колокола, — отозвалась Эмили.

— Какой радостью и утешением станет их регулярный отсчет быстротечного времени, — улыбнулась Анна.

Люди начали расходиться. Когда толпа поредела, в некотором отдалении я заметила мистера Николлса. Наши взгляды встретились, и викарий коснулся шляпы. Я кивнула в ответ; он помедлил, как будто собирался подойти, но передумал и направился в свое жилище.

Мы с сестрами были на полпути к двери пастората, когда Эмили внезапно спросила:

— А как насчет Беллов?

— А что такое? — удивилась я.

— Я про наш литературный псевдоним, — пояснила Эмили. — Это среднее имя мистера Николлса, наверное, девичье имя его матери. Слушая звон колоколов,[24] я увидела викария и решила: может, нам стать «братьями Белл»?

— О! — воскликнула Анна. — Мне нравится. Хорошая, простая фамилия, которую легко запомнить, произнести и написать.

— Я предпочла бы не использовать имя, связанное с мистером Николлсом, — с сомнением заявила я.

— Почему? — уточнила Эмили.

— Если он узнает, что мы украли его имя, то может счесть это проявлением личной приязни, что абсолютно не соответствует действительности.

— Если книгу опубликуют, мы останемся анонимными, — настаивала Эмили. — Мистер Николлс никогда ничего не узнает.

Повисло краткое молчание.

— Ладно, — тихо произнесла я, когда мы вошли в дом. — Вообще–то «Белл» неплохо звучит.

И мы расхохотались.

Прежде чем продолжить путь к изданию, нам требовалось море чернил и горы писчей бумаги, чтобы переписать стихотворения и разослать письма. Бумага стоила недешево, но каждой из нас тетя Бренуэлл оставила небольшое наследство в триста фунтов (брату она не завещала ничего, полагая, что мужчины способны сами о себе позаботиться). Доход от этих вложений позволял нам потакать своим капризам. В местном канцелярском и книжном магазине мы уже купили последнюю бутылочку чернил и последнюю упаковку бумаги и теперь были вынуждены отправиться за ними в Китли.

Туда мы с Анной и поехали через несколько дней после церемонии перезвона колоколов, оставив Эмили помогать папе, а Бренуэлла, как обычно, чахнуть в постели. После бодрой прогулки мы вошли в город как раз тогда, когда церковные колокола отбивали час дня.

— Наши колокола звучат намного приятнее, — радостно отметила я, открывая дверь в канцелярский магазин, на которой тоже звенели колокольчики.

Посетителей в магазине не было. Владелец, миниатюрный усатый розовощекий мужчина, был нашим старым знакомым, поскольку за последние двадцать лет мы не раз покупали у него письменные принадлежности.

— Так–так, да это же мисс Бронте! — сказал он, выглядывая из–за стойки.

Его улыбка показалась мне опасливой. Может, до него дошли какие–нибудь слухи относительно нездоровья Бренуэлла? Но вскоре выяснилось, что дело в другом.

— Давненько вы, леди, не пересекали мой порог. Да что там, я с трудом узнал вас! Как поживаете?

— Прекрасно. Спасибо, сэр, — отозвалась я.

— Очень рад приветствовать вас обеих! Между прочим, мисс Анна, я помню вас крошечной, как кузнечик. Как дела у вашей сестры… забыл, как ее зовут.

— Эмили.

— Верно, Эмили. Сто лет не видел Эмили. Судя по всему, она очень робкая?

— Эмили — большая домоседка, — пояснила я, — но она трудится как пчелка и вполне довольна жизнью.

— Много лет я держал упаковку бумаги на особой полке в кладовке, на случай если кто–нибудь из Бронте нанесет внезапный визит. Жена всегда говорила мне: «Интересно, кому пишут эти молодые леди, зачем им столько чернил и бумаги? Наверное, у них много друзей».

Вновь прозвенели колокольчики. Владелец магазина взглянул в сторону двери, хохотнул и приступил к делу.

— Итак! Чем могу служить?

— Все тем же, сэр, — сообщила я. — Нам нужно две бутылочки вашей лучшей туши, полдюжины новых стальных перьев и три большие упаковки писчей бумаги.

— А! Именно этого я и опасался. Я с легкостью снабжу вас тушью и перьями, леди, но писчая бумага у меня, к сожалению, закончилась.

— Закончилась? — расстроилась Анна.

— Увы. Но я ожидаю поставку на следующей неделе.

— Это весьма огорчительно, — вздохнула я, зная, что на много миль нет ни одного магазина, где можно приобрести недостающие предметы. — Придется найти способ немного протянуть без бумаги. Полагаю, мы можем купить тушь и перья и вернуться в другой раз.

— Хорошо.

Пока владелец магазина собирал покупки и выписывал счет, за моей спиной раздался знакомый низкий голос с напевным ирландским акцентом:

— Мисс Бронте, мисс Анна?

Я обернулась и, к своему изумлению, увидела мистера Николлса.

— Какая приятная встреча, мистер Николлс, — промолвила Анна, когда мы присели в реверансе в ответ на его поклон.

— Что привело вас в Китли, сэр? — осведомилась я.

— Церковные дела по поручению вашего отца. Я только что встречался с местным священником. Заметил, как вы вошли в магазин, и решил, что уместно будет поздороваться.

— Прекрасная идея, сэр, — вежливо согласилась я.

— Не хочу показаться назойливым, — продолжал мистер Николлс, — но я невольно подслушал вашу беседу. Три упаковки писчей бумаги — это очень много. Могу ли я полюбопытствовать, для чего она предназначена?

Мои щеки покраснели, и я покосилась на Анну; ей тоже было не по себе.

— Это личное дело, мистер Николлс, я поклялась хранить его в тайне. Полагаю, вы не хотели бы, чтобы я нарушила слово даже легким намеком.

— Понимаю. Извините меня, мисс Бронте. Больше не буду расспрашивать.

Мы с Анной оплатили покупки и покинули магазин. Мистер Николлс вышел за нами на улицу и задал новый вопрос:

— У вас есть еще дела в Китли?

— Нет, мы возвращаемся домой, сэр, — сказала я.

— В таком случае позвольте мне сопровождать вас.

Я силилась изобрести вежливый способ отказа, однако не успела и рта раскрыть, поскольку случилось нечто, лишившее меня этой необходимости.

Анна коснулась моего плеча со словами:

— Кажется, это мисс Мэлоун?

Проследив за ее взглядом, я увидела двух девушек рука об руку, они переходили улицу и направлялись к нам. Первую я узнала: Сильвия Мэлоун, молодая женщина, которая несколько дней назад так пылко расхваливала мистера Николлса на обеде в честь колоколов. Ее спутницей была привлекательная девушка с темно–рыжими волосами, немногим старше двадцати; она напоминала Сильвию фигурой и чертами лица, но совершенно затмевала нарядом. В то время как Сильвия была облачена в серо–коричневое мериносовое пальто и незамысловатую шляпку, вторая юная леди красовалась в хорошо сшитом шерстяном плаще, прелестном шелковом платье и изящной шляпке с ленточкой в тон.

— Мисс Бронте! Мисс Анна! — воскликнула Сильвия, спеша к нам вместе со своей спутницей. — Добрый день, мистер Николлс, — с притворной скромностью добавила она.

Когда молодые женщины остановились перед нами, незнакомка и мистер Николлс с изумлением уставились друг на друга, покраснели и отвели глаза.

— Позвольте представить мою кузину, мисс Бриджет Мэлоун, она приехала из Дублина на несколько недель. — Сильвия улыбнулась, не замечая ни смущения кузины, ни того факта (очевидного для меня), что та уже знакома, и явно не самым счастливым образом, с нашим сопровождающим. — Бриджет, это Шарлотта и Анна Бронте, дочери нашего пастора, а это наш хауортский викарий, мистер Николлс.

Мы обменялись приветствиями и присели в реверансах, викарий поклонился. Только Бриджет оставалась безмолвной.

— Какой сюрприз — столкнуться с вами в Китли! — не унималась Сильвия.

— О да, на редкость неожиданная встреча, — пробормотал мистер Николлс. — Прошу прощения, мне пора идти. Меня ждут в Хауорте. Доброго дня, леди. Желаю приятно провести время.

Он коснулся шляпы, развернулся и зашагал по улице прочь.

— Несомненно, он очень спешит, — нахмурилась Сильвия, глядя в спину мистеру Николлсу. — А я–то надеялась с ним пообщаться! Такой симпатичный мужчина! Высокий, крепкий, с прекрасными глазами.

— Не верь его прекрасным глазам, — заявила Бриджет с сильным ирландским акцентом. — У этого мужчины каменное сердце.

— Что ты говоришь, Бриджет? — удивилась Сильвия.

— Вы знакомы с мистером Николлсом? — не удержалась я.

— Знакома, — подтвердила Бриджет. — Мы встретились в Дублине несколько лет назад. Он… ах! Это долгая история.

Лицо Бриджет внезапно исказилось, и она разразилась слезами.

— Бриджет! Боже правый! — перепугалась Сильвия. — Я понятия не имела, что вы знакомы. Ты должна мне все рассказать. — Затем она обратилась к нам: — Здесь недалеко «Девоншир армс». Не желаете выпить с нами пива или по чашечке чая?

Мы с Анной обменялись взглядами; по лицу сестры было ясно, что такой поворот заинтриговал ее не меньше моего.

— С удовольствием выпьем чая, — согласилась я, и мы немедленно отправились в «Девоншир армс».

ТОМ II

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Это был по–старомодному очаровательный оживленный постоялый двор, который мы часто посещали. Мы удобно расположились за столиком у камина, с дымящимся чайником и тарелкой пшеничных лепешек с джемом, и мисс Мэлоун поделилась своей историей.

— Я родилась в Дублине, — с сильным ирландским акцентом начала Бриджет, потягивая чай, — и прожила в нем всю жизнь. Мой отец — деловой человек. У него есть несколько магазинов, и живем мы в замечательном доме.

— Никогда его не видела, — перебила Сильвия, — но папа видел и уверяет, что дом и вправду чудесный.

— Когда мне исполнилось шестнадцать, — продолжила Бриджет, — у меня появилось множество поклонников, весьма богатых и порядочных мужчин, которых па и ма прочили мне в мужья, но я всем отказывала со словами, что не выйду замуж ради денег. Я ждала единственную любовь. Однажды брат привел в дом молодого человека, вашего драгоценного Артура Белла Николлса; они вместе учились в Тринити–колледже. Следующие шесть месяцев мистер Николлс навещал нас почти каждые выходные. Для меня этот джентльмен стал светом в окошке, и он влюбился в меня так же крепко, но нам приходилось хранить свои отношения в секрете, поскольку мистер Николлс, сами знаете, из очень бедной семьи — кажется, у него девять братьев и сестер.

— Да, мне говорили, — вставила я.

Бриджет на мгновение умолкла, намазала лепешку маслом и джемом и откусила кусочек.

— В конце концов мистер Николлс сделал мне предложение. Он предупредил, что у него нет ни гроша и помолвка будет долгой, он только через несколько лет закончит колледж и будет посвящен в сан. Согласна ли я ждать? Я с радостью согласилась! Я думала, что умру от счастья! Но когда мистер Николлс отправился к моему отцу за благословением, тот с хохотом прогнал его. Па заявил, что я вольна в своем выборе, но он и гроша не даст сыну бедного фермера, удел которого в лучшем случае — стать жалким викарием.

— Как жестоко и бесчувственно! — воскликнула я, всем сердцем сопереживая Бриджет.

— И как вы поступили? — поинтересовалась Анна.

— Несомненно, если вы любили друг друга, — заметила Сильвия, — то могли пожениться даже без отцовского благословения и денег.

— Именно так я и сказала мистеру Николлсу, — кивнула Бриджет. — Я была готова отказаться от всего и ждать. Но на следующий день он не явился, и на следующей неделе тоже. С тех пор я не слышала о нем.

— О! — вырвалось у меня; рука в смятении дернулась, пролив половину чая на блюдце. — Оставить вас подобным образом… отказаться от своей привязанности так холодно, без единого слова… непростительно.

— Это чуть не уничтожило меня. — Глаза Бриджет наполнились слезами. — Мне было ужасно стыдно, что я полюбила такого человека. Только через несколько лет брат сообщил мне, что мистер Николлс уехал в Англию. По–моему, он настоящий мерзавец. Совершенно очевидно, что он ухаживал за мной только ради денег.

Сильвия разразилась градом упреков, а Анна сидела в молчаливом смятении. Мы вскоре допили чай и покинули заведение, продолжая болтать по пути в Хауорт. На протяжении первых трех миль Сильвия поверяла нам свои бесчисленные сердечные разочарования. Напоследок Бриджет описала нам, как жила после предательства мистера Николлса и как ее тщетно добивалось множество поклонников.

— Полагаю, мое сердце разбито, — со вздохом заключила Бриджет. — Я пыталась полюбить мужчину, но каким бы искренним и достойным он ни казался, мне было страшно. Теперь я вижу лишь предательство и обман.

Дойдя до пивной Мэлоуна на краю Хауорта, мы с Анной на прощание обняли своих спутниц, и я пригласила их как–нибудь заглянуть в пасторат на чашечку чая. Бриджет вежливо отказалась на том основании, что не хочет выходить из дома, поскольку опасается еще раз столкнуться с нашим викарием во время своего визита.

— Ну вот, — начала я, когда мы с Анной стали подниматься по Мейн–стрит. — Мистер Николлс никогда мне не нравился, но сегодня я лишилась последних крупиц расположения к нему.

— Я бы не стала так поспешно судить мистера Николлса, — возразила Анна. — Возможно, есть другое объяснение, какое–нибудь недоразумение между ним и мисс Мэлоун.

— Какое еще недоразумение?

— Не знаю… но мне трудно поверить, что мистер Николлс сознательно повел себя столь холодно и черство. У него доброе сердце.

— Я не в силах разглядеть в мистере Николлсе зачатки доброты, которыми он, по твоему мнению, обладает. Если мистер Николлс увидит на улице истекающих кровью молодую женщину и гончую, уверена, он бросится на помощь собаке. Ему даже в голову не придет сначала помочь человеческому существу. Лично я буду счастлива, если никогда больше не встречу его.

Через два дня мы с Эмили и Анной заперлись в столовой; на столе перед нами лежала россыпь стихотворений. В дверь позвонили. Зная, что Марта откроет, я не обратила внимания.

— Мне кажется, — обратилась я к Эмили, — твое лучшее стихотворение «Ты мерзнешь, мерзнешь, холодна могила, и снег растет тяжелою горой».[25] У меня сердце разрывается при мысли, что героиня пятнадцать лет страдала без любимого. И все же произведению нужен заголовок.

— Я решила назвать его «Воспоминание», — ответила Эмили. — Я придумала названия для всех стихотворений и закончила редактуру, но для дальнейшего продвижения нужна бумага.

Вдруг в комнату постучали. Я приоткрыла дверь, выглянула в коридор и обнаружила Марту.

— Да?

— Явился мистер Николлс, мэм.

Марта уже много лет называла меня «мэм», а не «мисс»; полагаю, это было знаком уважения к старшей дочери в доме.

— Проводи мистера Николлса в папин кабинет, — велела я.

Только я собралась захлопнуть дверь, как Марта продолжила:

— Он говорит, что пришел к вам, мэм.

— Ко мне? Но я не желаю с ним общаться. Передай ему, что меня нет дома.

— Я уже впустила его, мэм, — прошептала Марта с тихой настойчивостью и покосилась в сторону прихожей. — И сказала, что вы дома. По его словам, он кое–что принес вам.

— Что именно?

— Не знаю, но он хочет видеть вас лично. Он стоит в прихожей.

— Ладно. Пусть немного подождет. Сейчас спущусь.

Я закрыла дверь и глубоко вздохнула, собираясь с духом. Необходимо сохранять спокойствие.

— Кто там? — спросила Анна, отрываясь от работы.

— Мистер Николлс. Что–то принес мне.

— Как мило, — улыбнулась Анна.

— У тебя все на свете милые, — отрезала Эмили и обернулась ко мне. — Нам убрать со стола?

— Не стоит. Я избавлюсь от него.

Плотно притворив за собой дверь, я направилась в прихожую. Мистер Николлс держал в руках перевязанный шпагатом сверток, размером и очертаниями напоминавший довольно большую книгу. Когда я приблизилась, викарий посмотрел мне в глаза.

— Мисс Бронте. Мне показалось, вы расстроились из–за того, что у торговца в Китли не нашлось писчей бумаги. Вчера я ездил в Брад форд и взял на себя смелость приобрести немного. Надеюсь, она пригодится вам и вашим сестрам.

Он протянул мне пакет.

От удивления я приоткрыла рот. Так вот оно, загадочное «кое–что» — писчая бумага! Бумага, совершенно нам необходимая! На короткое смятенное мгновение решимость покинула меня. Мистер Николлс предлагал мне подарок — подарок, который было нелегко раздобыть, поскольку Брадфорд располагался в двадцати милях от нас. Может, это в некотором роде искупительная жертва за сделанное много месяцев назад замечание? Но потом я подумала: нет. Нет! Этот мужчина однажды жестоко оскорбил меня за спиной, и ему нет прощения. Но что гораздо хуже, несколько лет назад он дурно и на редкость черство и бессердечно обошелся с невинной ирландской девушкой. Я не приму его жертву.

— Извините, но я не могу это взять.

Мистер Николлс побледнел; его взор выдавал замешательство.

— Что?

— Я не могу взять бумагу.

— Но почему?

— Полагаю, вы догадываетесь почему.

— Мистер Николлс! — раздался голос Анны; сестра подбежала по коридору и встала рядом со мной. — Я не ослышалась? В свертке писчая бумага?

— Верно, — подтвердил викарий, густо покраснев.

— Где вы нашли ее, сэр?

— В Брадфорде.

— Вы так добры к нам, сэр. Пожалуйста, простите мою сестру, она слишком горда и не умеет принимать чужую помощь. Мы с Эмили сочтем за честь принять бумагу вместо нее и, разумеется, возместим вам расходы.

— Это подарок, — с несчастным видом пробормотал мистер Николлс, передавая сверток Анне.

— Спасибо, сэр, за вашу щедрость и заботливость. Мы безмерно вам благодарны.

Мистер Николлс метнул на меня неуверенный взгляд и, не найдя одобрения, поспешно откланялся.

— О чем ты думала? — набросилась на меня Анна, когда викарий ушел. — Он наверняка ездил в Брадфорд только ради нас, и нам отчаянно нужна эта бумага!

— Не хочу быть у него в долгу. Мне отвратительна сама мысль о том, чтобы быть обязанной мистеру Николлсу.

— О! Ты невыносима!

Анна вернулась в столовую, где Эмили встретила подарок с огромным энтузиазмом.

Я упорно отказывалась взять хоть лист из свертка мистера Николлса и подождала, пока в местный канцелярский магазин придет новая партия товара, прежде чем копировать свои стихотворения и писать запросы потенциальным издателям.

Той осенью Бренуэлл сделал попытку исправиться. Как оказалось, эта попытка имела важные и далеко идущие последствия, которых он не предвидел. Одним дождливым днем в конце ноября, когда я сидела у камина в столовой и шила одежду для бедных, вошел Бренуэлл и, упав на диван, сделал неожиданное заявление:

— Радуйся: я приступаю к новому проекту.

— Неужели? И в чем он заключается?

— Пишу роман.

— Роман? — с сомнением отозвалась я.

— Да, и он будет значительно отличаться в лучшую сторону от всего, что я создал до сих пор. Он предназначен для чужих глаз. Я намерен опубликовать его.

Я с интересом оторвалась от шитья и повторила:

— Опубликовать?

Глаза Бренуэлла горели энтузиазмом.

— Когда–то я считал, что опубликовать книгу — настоящий, полноценный роман — непосильная задача для такого, как я. Все свои надежды я возлагал на печать стихотворений, которые отправлял в газеты и журналы. Но теперь я изучил вопрос и знаю правду. В современном издательском и читательском мире романы продаются лучше всего.

— Неужели?

— Да! Если бы я корпел над великим научным трудом, требующим долгих лет исканий и непосильного напряжения блестящего интеллекта, я почел бы за счастье, предложи мне за него десять фунтов. Но за роман — три тонких томика, которые я состряпаю, куря сигару и мурлыча песенку под нос, — мне с легкостью отвалят две сотни, а я с негодованием их отвергну!

Мое сердце забилось быстрее.

— Романы действительно так популярны и востребованы?

— Еще как. Тебе интересно взглянуть, что я написал?

Я кивнула. Брат выбежал из комнаты и быстро вернулся примерно с сорока страницами будущего романа, озаглавленного «И отдыхают истощившиеся в силах».[26] Я немедленно прочла его. То была история добродетельной молодой женщины по имени Мария Терстон, которой пренебрегал муж; томясь по любви, она против воли попала в объятия своего любовника, Александра Перси, графа Нортенгерлендского.

Вечером, возвращая рукопись Бренуэллу, я вынесла свой вердикт:

— Интригующе и драматично. Мне всегда нравились твои старинные ангрианские истории. Насколько я поняла, ты решил описать свои отношения с миссис Робинсон, слегка изменив развязку?

Брат покраснел и выхватил у меня листы.

— И что с того?

— Это был комплимент. Немного жизненного опыта пойдет произведению на пользу. Разве Шатобриан не считал, что «великие писатели в своих трудах всего лишь рассказывают свои собственные истории», что «подлинно открыть свое сердце можно, только наделив им другого»?

— Он говорил: «Большая часть гения состоит из воспоминаний», — добавил Бренуэлл.

— Именно. В детстве я не понимала этого, как и ты. Мы писали то, что диктовала нам фантазия. Теперь я стала мудрее и утвердилась в мысли, что в любом творчестве — стихотворении, прозе, картине или скульптуре — всегда лучше изображать реальную жизнь.

— Возможно, ты права.

— Если ты закончишь его, Бренуэлл… если сможешь излить свою сердечную боль в прозе, уверена, ты создашь нечто, достойное публикации.

Этой надежде не суждено было сбыться. Хотя Бренуэлл сумел опубликовать еще два стихотворения в «Галифакс гардиан», он забросил свою книгу после первого тома.

Однако его попытка и рассуждения лишили меня покоя.

В последние два месяца все свободное время было занято сборником поэзии, который мы готовили с сестрами. Теперь работа была завершена, осталось только найти издателя и ждать публикации. В ночь после беседы с Бренуэллом я лежала в кровати без сна и внезапно испытала озарение, отчего меня охватила нервная дрожь. Сборник поэзии был всего лишь упражнением, не целью, но средством. Это была попытка хоть как–то опубликоваться. Но на самом деле я желала — жаждала больше всего на свете, сколько себя помнила — не просто опубликоваться, а стать издаваемым автором.

Мне хотелось написать роман.

Что, если Бренуэлл прав? Мое возбуждение нарастало. Будет ли роман нового и неизвестного автора пользоваться спросом? Возможно ли, что меня, дочь священника из глухой деревни, без связей в литературном мире, ждет успех, пусть сколь угодно скромный? Я не спала всю ночь, размышляя об открывающихся возможностях. Мне не терпелось просмотреть свои прошлые литературные попытки и узнать, обладают ли они какими–либо достоинствами. Никогда прежде я не писала полноценного романа; мои самые длинные рассказы были посвящены Ангрии. Но я трудилась над новым произведением, которого никому не показывала. Что, если, подобно Бренуэллу, взять одну из этих повестей, исправить ее и расширить?

Забрезжил рассвет, серый и стылый, но, слава богу, ясный. После завтрака Анна и Эмили собрались на нашу обычную прогулку, а я сказала, что хочу остаться и написать письмо. Как только сестры покинули дом, я побежала наверх в свою комнату и отперла нижний ящик бюро, тот самый, в котором хранилась палисандровая шкатулка с письмами месье Эгера. Также там находилось множество коробок различных размеров и форм, созданных с единственной целью — доставлять всякую всячину; теперь они служили надежными вместилищами моих последних творческих попыток.

Достав одну из коробок, я открыла ее. Внутри лежала горка крошечных самодельных брошюр; некоторые были не больше дюйма в ширину и двух дюймов в длину, под стать батальону оловянных солдатиков, какими мы играли в детстве. Меня окатила волна ностальгии, пока я осторожно изучала брошюры. Писчая бумага была в нашем доме большой редкостью, поэтому мы с Бренуэллом шили миниатюрные книжки из обрывков бумаги для рисования, реклам, сахарных пакетов и тому подобного. Чтобы уместить на страницы как можно больше слов, мы изобрели невероятно мелкий почерк, напоминающий печатный текст. Выступая в роли вымышленных историков, поэтов и политиков — неизменно мужского пола, в подражание тем, кого мы читали (обычно я именовалась лордом Чарльзом Уэллсли), — мы сочиняли пьесы и рассказы, журналы и газеты, а также оскорбительные рецензии на работы друг друга. Листая страницы, я с удивлением обнаружила, что еще разбираю микроскопический почерк, если, конечно, поместить страницы прямо под нос.

Вернув эту коробку на место, я взялась за другую, где было множество стопок больших разрозненных листов бумаги, перевязанных шпагатом или лентой: одни были страницами дневника, другие — короткими романами времен моего отрочества и ранней юности, написанными все тем же миниатюрным почерком. Пробегая глазами строки, я умиленно улыбалась заголовкам вроде «Герцог Заморна», «Генри Гастингс», «Каролина Вернон», «Мина Лаури», «Альбион и Марина», «Стэнклиффский отель», «Секрет», «Соперники», «Заклятие».

Некоторые истории я помнила так ясно, словно создала их только вчера, некоторые стали для меня сюрпризом. Я читала отрывки, стремясь определить, достойны ли мои истории более внимательного взгляда. Увы, по большей части они оказались скучными, цветистыми и пустословными. Какими же бульварными темами я когда–то увлекалась! Как щедро страницы пестрили орфографическими ошибками и лишними запятыми! Почему меня так часто волновали сенсации, опрометчивые беззаконные романы и внебрачные дети? И все же я не могла забыть, как много часов подлинного удовольствия доставила мне работа над этими сюжетами. Я с улыбкой поместила листы обратно в коробку. Там им самое место — реликвиям моего прошлого, пылким проявлениям моей юной фантазии.

Перед третьей коробкой я помедлила; сердце лихорадочно забилось. Там были тетради, накопившиеся за два года обучения в Брюсселе: бесконечные эссе на французском с подробными, экспрессивными и поучительными замечаниями месье на полях. Ах, как часто за последние два года мои глаза наполнялись слезами при виде этих бумаг! Я была не в силах забыть, что руки моего хозяина когда–то касались каждой страницы. Но в этот раз я подумала, что не время для подобных размышлений, они не принесут мне ничего, кроме боли.

Так и не открыв эту коробку, я перешла к последней, четвертой. В ней лежала аккуратная стопка исписанных карандашом листов, составлявших мою наиболее новую литературную попытку: двенадцать глав романа, который я предварительно озаглавила «Хозяин». Я набросала план еще в Брюсселе, но приступила к нему лишь прошлой осенью, после возвращения. Я писала урывками, пока Анна и Бренуэлл не вернулись домой, после чего оставила это занятие.

Раздался собачий лай и стук кухонной двери: по–видимому, сестры вернулись с прогулки. Я быстро убрала бумаги в тайник и спустилась. Остаток дня я провела в такой рассеянности, что уронила в огонь еще вполне годную тряпку для вытирания пыли и насыпала в чайник кофе вместо чая. Эмили обвинила меня в преждевременном старческом слабоумии, а Анна предположила, что мне нужны новые очки; но все мои мысли были о романе.

Главы, в которых действие происходило в Брюсселе, — те немногие, что я завершила, — было особенно приятно писать, и в свое время я отложила этот труд с неохотой. Я обретала утешение и новые силы, поверяя свои воспоминания бумаге, описывая, пусть даже под тонкой вуалью фантазии, людей и места, которые знала и любила — или ненавидела. Я словно становилась ближе к человеку, которого не могла выбросить из головы; работа помогала мне коротать долгие одинокие вечера, когда весь дом погружался в дремоту, а ко мне сон не шел.

В свое время я считала «Хозяина» одной из многочисленных историй, коим уготована участь пылиться в коробке, теперь же его композиция предстала в новом свете. Чтобы закончить роман, пусть даже до объема единственного тома, придется немало потрудиться, но если я закончу — разве он не станет интересным и пользующимся спросом? Я исполнилась одновременно и пыла, и тревоги. Было ясно, что если я вернусь к роману, Анна и Эмили, несомненно, узнают об этом, хотя я буду рада их совету и поддержке. Однако местом действия была моя школа в Бельгии; герой, сколь угодно идеализированный, был списан с месье Эгера. Несомненно, сестры это поймут. Что, если они смогут разглядеть сквозь слова тоску, таящуюся за ними? Что, если, разделив с ними свою историю, я разделю и секреты своего сердца, которые так старательно прятала и так неуклонно отрицала?

Той ночью, когда все уснули, я прокралась в столовую и прочла свою рукопись. Она была весьма сырой, и все же мой энтузиазм возрос, поскольку она обладала некоторыми достоинствами. Но главным было то, что я не выразила никаких чувств к своему герою слишком явным образом. Мое сердце колотилось; я тихонько поднялась в спальню, убрала листы в бюро и легла в кровать рядом с Анной. Глядя в темноту, я пришла к выводу, что мой секрет в безопасности, я могу работать над книгой, не скрываясь от сестер. Приняв решение, я с трудом дождалась утра, чтобы известить их о своих намерениях.

Дождь лил все утро. К полудню он прекратился, и мы втроем надумали прогуляться — с немалым риском для обуви — по безлюдным сырым просторам пустошей. Флосси и Кипер радостно скакали рядом. Плотный полог туч еще висел над головами, но солнце уже с надеждой выглядывало сквозь прорехи; вдоль туманного горизонта сияла небесная белизна.

— Бренуэлл говорил вчера кое–что интересное, — сообщила я, когда мы шли по пустошам.

— Бренуэлл? — отозвалась Эмили. — Он действительно выразил здравую мысль?

— Вполне.

Я остановилась и глубоко вдохнула свежий, сырой ноябрьский воздух, радуясь прикосновению бодрящего ветра к щекам и восхищаясь пейзажем: обширными серовато–зелеными пустошами, тут и там рассеченными низкими каменными стенами. На много миль вокруг не было ни одного живого существа, не считая овец; единственными звуками были их частое блеяние, свист ветра и крики диких птиц.

— И что же? — спросила Эмили, оглянувшись, поскольку они с Анной опередили меня шагов на десять. — Ты расскажешь или мы должны угадывать?

Засмеявшись, я поспешила к сестрам.

— По наблюдениям Бренуэлла, в современном издательском и читательском мире романы продаются лучше всего.

— Романы? — со странным выражением лица уточнила Анна.

— Он утверждает, что за роман с легкостью предложат две сотни.

— Нельзя верить Бренуэллу, — скептически заметила Эмили. — В последнее время он постоянно лжет. Боюсь, что каждая фраза из его уст — лишь способ оправдаться или подогреть тщеславие.

— Он может быть прав на этот счет, — возразила я. — Мне ничего не известно об издательском деле, но чтение романов действительно становится все более уважаемым и популярным занятием. Особенно я обрадовалась мнению Бренуэлла, потому что… — Я немного помедлила и выпалила: — Теперь, когда наш поэтический сборник готов, я могу попробовать написать роман.

— Неужели? — удивилась Эмили. — Я думала, ты отказалась от подобного рода сочинений ради того, что практично и благоразумно. «Воображение следует подрезать и укрощать», «Необходимо избавиться от бесчисленных иллюзий ранней юности» — разве это не твои слова?

— Мои, и я не отказываюсь от них. Вместо любовного или приключенческого романа я хочу создать произведение настоящее, простое, искреннее и безыскусное. Мой герой будет не герцогом Заморной, а школьным учителем. Он будет сам прокладывать себе дорогу в жизни. Я встречала таких людей.

— Звучит многообещающе, — подбодрила меня Анна.

— Звучит на редкость скучно, — отрезала Эмили. — И все же, если ты хочешь написать об этом, Шарлотта, размышления и болтовня ни к чему. Приступай!

— Я уже приступила, — заявила я. — Начала работать над романом прошлой осенью. Если постараюсь, то смогу осилить один том.

— Хорошо, — кивнула Эмили.

Мы немного помолчали. Затем Анна тихо произнесла:

— Я тоже сочиняю роман.

— Правда? С каких пор? — осведомилась я.

Мужество покинуло Анну; она покраснела, отвернулась и чуть слышно пробормотала:

— Начала несколько лет назад в Торп–Грин–холле и работала над ним время от времени, когда выдавалась свободная минутка. Я хотела признаться, но боялась, что ты высмеешь меня: ты считала подобные сочинения легкомысленными.

— Полагаю, ты никогда не напишешь ничего легкомысленного, Анна. Чему посвящена твоя книга?

— Я назвала ее «Эпизоды из человеческой жизни». Повествует об испытаниях и горестях молодой гувернантки и молодого викария, которого она любит с давних пор.

Я не успела толком обдумать новость, поскольку Эмили немедленно сообщила:

— И я пишу роман.

С огромным удивлением я уставилась на сестер: Анну с ее застенчивым румянцем и тихой грацией и Эмили, которая объявила о своей попытке мимоходом, так спокойно, будто это самое обычное дело.

— Вы обе пишете романы?

— Сначала я решила переделать несколько своих гондальских историй, — пояснила Эмили, — но в итоге получился роман.

— Как далеко ты продвинулась? — поинтересовалась я.

— Сложно сказать. Возможно, на две трети. Пока готовы двадцать глав.

— Двадцать глав! — потрясенно воскликнула я. — Эмили, это чудесно! А ты, Анна?

— Завершила первую попытку, но результат мне совершенно не нравится. Собираюсь значительно переработать рукопись.

Я засмеялась. Было немного досадно, что сестры, единственными литературными притязаниями которых я полагала поэзию, настолько опередили меня в данном отношении. В то же время меня переполняла чистая, наэлектризованная радость, как если бы в лицо мне бросили перчатку как знак непреодолимо соблазнительного вызова.

Мы остановились на гребне холма, выходящего на широкие просторы пустошей и далекие холмы за ними, окутанные серой пеленой тумана. Внезапно сверкнула молния и раздался раскат грома. «Вот знамение неведомого будущего, лежащего перед нами», — подумала я, поскольку в то мгновение казалось, что мы находимся на пороге приключения, такого же дикого, бурного и неожиданного, как надвигающаяся гроза.

— Возможно, все мы станем публикуемыми авторами! — Меня переполняли возбуждение и решимость. — Но прежде чем это произойдет, мне предстоит немало потрудиться, чтобы догнать вас.

Теперь, когда правда открылась, мы с сестрами перестали таиться, по крайней мере друг от друга. Мы следовали тем же путем, что и во время подготовки поэтического сборника. Разделавшись с домашними делами и сократив ежедневные прогулки, мы выкраивали час–другой утром или днем, запирались в столовой или спальнях и корпели над своими историями. По вечерам, сразу после молитвы, когда все в доме спали, мы снова собирались в столовой и работали допоздна.

Мы не опасались, что привлечем нежелательное внимание домочадцев. Табби и Марта уже считали нас весьма эксцентричными, а папа и Бренуэлл ничего не подозревали, поскольку мы марали бумагу с самого детства. Эмили и Анна уже написали толстые карандашные черновики, мне предстояло написать гораздо больше, но мы решили начать редактуру, чтобы равно ознакомиться с произведениями друг друга.

Раз или два в неделю, по мере завершения отдельных отрывков, мы переключались на чтение вслух, что было невероятно интересным и волнующим. Затем обсуждали услышанное, или, точнее, полемизировали: делились мыслями, советами и оценками достижений друг друга в атмосфере абсолютного равенства и откровенности — и в то же время щедро критиковали и часто разражались жаркими спорами о стиле и содержании. Устав сидеть, мы продолжали словесные баталии на ногах, гуськом передвигаясь вокруг обеденного стола, — привычка, оставшаяся у меня после Роу–Хед. Мисс Вулер водила нас на такие «прогулки», которые, как она утверждала, «улучшают кровообращение и повышают умственные способности».

Один из вечеров мы посвятили Анне — читали ее спокойную и правдивую историю гувернантки. По моему совету сестра переименовала ее в «Агнес Грей».

— Обожаю твоего мистера Уэстона, — сказала я Анне. — Такой сердечный и искренний, любезный, добрый к бедным, поистине преданный своему делу — не то что большинство наших знакомых молодых викариев.

— Он очень напоминает Уильяма Уэйтмана, — заметила Эмили, имея в виду нашего дорогого викария, который трагически скончался от холеры несколько лет назад.

— Я думала о мистере Уэйтмане, когда начинала писать, — призналась Анна, прохаживаясь вместе с нами вокруг стола, — но теперь персонаж больше похож на мистера Николлса.

— Мистера Николлса? — удивилась я. — Что за нелепость! Мистер Николлс не обладает ни одним из достойных восхищения качеств твоего мистера Уэстона.

— Нет, обладает, — настаивала Анна.

— Марта говорит, что ее мать очень признательна мистеру Николлсу, — вставила Эмили. — Он добрый и внимательный жилец, а когда мистер Браун болел, был ей надежной опорой.

— Все в деревне любят мистера Николлса, — согласилась Анна.

— Все в деревне, кроме Мэлоунов, — не сдавалась я. — Если бы они из осторожности не скрывали историю этого джентльмена, к нему бы стали относиться совсем по–другому.

— И все же я считаю, что от мисс Мэлоун мы услышали только часть правды, — упиралась Анна.

— Лично я услышала о мистере Николлсе более чем достаточно! — раздраженно воскликнула я. — И вообще, мы собирались критиковать наши книги.

— Итак, Анна, — вернулась Эмили к прежней теме, — на мой взгляд, мистер Уэстон — ходячая добродетель, но остальные твои персонажи мне нравятся. Ученики и хозяева Агнес изумительно эгоистичны, а их вспышки жестокости весьма любопытны.

— Как раз эти места мне не нравятся, — заявила я. — Возможно, читателей покоробит эпизод, в котором маленький мальчик мучает и убивает птиц. Это возмутительно. Представить не могу, что шестилетний ребенок способен на такое.

— Но это правда, — пожала плечами Анна. — Канклиф Ингхэм, мой подопечный, именно так и поступал. Более того, все описанные мною случаи взяты из личного опыта, за исключением… — Она покраснела. — За исключением финала, который вы еще не слышали.

На следующий вечер мы обсуждали запутанный роман Эмили, действие которого происходило на наших родных йоркширских пустошах. Она назвала его «Грозовой перевал» — в честь дома, играющего важную роль в романе. Эпитет «грозовой» указывал на те атмосферные явления, от ярости которых дом, стоящий на юру, нисколько не был защищен в непогоду.

— Прежде я сомневалась, поддерживать ли структуру твоего романа, — сообщила я, когда Эмили закончила читать особенно мрачную, но захватывающую главу. — Эти постоянные скачки во времени, многочисленные повествователи, ни одному из которых нельзя особенно доверять… но теперь я считаю ее блестящей.

— Согласна, — отозвалась Анна. — Смена точек зрения дает совершенно новую перспективу. Пожалуй, опробую этот прием в своей следующей книге.

— Ты держала в голове «Роб Роя», Эмили? — поинтересовалась я. — Мне видится определенное сходство с сюжетами и персонажами Вальтера Скотта.

— Возможно, отчасти, — задумалась Эмили. — Он всегда был одним из моих любимых романов.

— Кэти во многом похожа на Диану Вернон, — отметила Анна. — Обе белые вороны среди своих неотесанных родственников.

— А Хитклиф своей дьявольской решимостью уничтожить Эрншо и Линтонов, захватив их наследство, напоминает Рашлея Осбальдистона, — рассуждала я. — Но если честно, Эмили, твоя история намного более яростная и темная. Я всем сердцем презираю Хитклифа. Он такой грубый, жестокий и безжалостный! Ему нет оправдания.

— Неужели? — Эмили подняла брови. — Может, всепоглощающая страсть к Кэтрин служит ему оправданием?

— Страсть не может извинить его хладнокровной мести Хиндли Эрншо и Линтонам, — возразила я, — или того, как он унижает и третирует Изабеллу Линтон и Гэртона. Он отвратителен.

— Мне все равно, что он отвратителен, — произнесла Анна. — В каждой истории нужен злодей.

— Но разве он злодей? — не сдавалась Эмили. — Или он сродни Манфреду Байрона, Каструччо Мэри Шелли или Сатане Мильтона — готический герой, персонаж, являющий собой воплощенное зло?

Я покачала головой.

— Он вампир, ифрит, демон. Разумно ли создавать таких персонажей, как Хитклиф?

— Я слышала голос Бренуэлла во всех воплях Хитклифа, — промолвила Анна.

— Точно! — подхватила я. — То, как он без конца распространяется о своей драгоценной Кэти: «Дорогая, любимая! Я не могу жить без моей души!» — и жаждет последовать за ней в могилу — это вылитый Бренуэлл. Но брат совершенно измучил нас, Эмили. Кому будет приятно читать об этом? Почему ты выбрала такой безнадежно мрачный сюжет?

— Я хотела рассказать эту историю, — просто ответила Эмили.

— Главы, с которыми ты знакомила нас на прошлой неделе, такие жестокие и страшные, что я до утра не сомкнула глаз, — содрогнулась я. — Образы, вызванные ими в моей голове, не давали мне покоя и днем.

— Глупости, — фыркнула Эмили. — Я не верю тебе.

— Может, ты все же подаришь некоторым своим персонажам немного счастья? — попросила Анна.

— Непременно подарю, — пообещала Эмили. — Вам только нужно дождаться финала.

Эмили судила мой роман без экивоков, как и я ее. Сестра раскритиковала заголовок. Она заявила, что название «Хозяин» ассоциируется с историей землевладельца и его служанки, и я изменила его на «Учитель». Затем она указала, что начало слишком затянуто, что роману в целом не хватает событий, что главный герой — на редкость бесцветная личность. Я не согласилась. Мне нравились сюжет и персонажи. Позже я переменила мнение, но тогда не замечала недостатков. Я восторгалась тем, что снова пишу и свободно и живо общаюсь с двумя яркими, увлеченными, смышлеными родственными душами, с которыми могу разделить самые сокровенные плоды своих трудов.

Каждый новый день я встречала во взволнованном предвкушении. Мне не терпелось взять карандаш и приняться за работу, узнать, что мои персонажи скажут и сделают. Я была счастлива, жизнь улыбалась мне; казалось, я проспала пять лет и только что проснулась; давным–давно питалась впроголодь и наконец села за пиршественный стол.

Мы творили, месяцы летели. Пришло и минуло Рождество, забрезжил 1846 год; деревню засыпал снег. К концу января мы так и не дождались ни единого отклика на мои письма издателям касательно судьбы нашего поэтического сборника. Однако я получила весьма разумный совет от Уильяма и Роберта Чемберсов, издателей одного из моих любимых журналов — «Чемберс Эдинбург джорнал». Они объяснили, что поэтический сборник неизвестного автора или авторов вряд ли вызовет читательский интерес, следовательно, не стоит излишне надеяться, что какой–либо издательский дом предпримет подобную попытку — если только упомянутый автор не согласен печататься за свой счет.

Сначала мы с сестрами отчаялись, но, немного поразмыслив, воспряли духом.

— Можно взять немного денег из наследства тети Бренуэлл, — предложила я, — если это не слишком дорого.

— Я не против, — согласилась Эмили. — Давайте надеяться, что на книгу будут хорошие рецензии и вложения хоть как–то окупятся.

— Если сборник вымостит дорогу нашим романам, овчинка стоит выделки, — рассудила Анна.

И я приступила к очередной серии писем издателям.

28 января 1846 года

Джентльмены!

Не желаете ли опубликовать сборник стихотворений в одном томе ин–октаво?

Если вы не склонны рисковать своими средствами, готовы ли вы издать его за счет автора?

Ваша покорная слуга,

Ш. Бронте.

К нашей радости, «Айлотт энд Джонс», небольшое лондонское издательство, вскоре согласилось напечатать сборник «за счет автора». С немалым волнением мы увязали законченную рукопись в два свертка и отправили по почте. Я сообщила, что авторы стихотворений — некие Беллы, добавив только, что они мои родственники и вся последующая корреспонденция должна доставляться на имя «их представительницы мисс Ш. Бронте».

После короткой деловой переписки мы с удивлением узнали, что стоимость печати нашего поэтического сборника намного выше, чем ожидалось.

— Тридцать один фунт! — воскликнула я. — Это в два раза больше, чем я зарабатывала за год в Брюсселе.

— И больше трех четвертей моего ежегодного жалованья в Торп–Грин, — заметила Анна.

— Возможно, нам следует передумать, — засомневалась Эмили.

Я тяжело опустилась на стул и покачала головой.

— Нет. Мы столько сил вложили в сборник, что не можем просто сдаться. Много месяцев я представляла эту книгу. Я мечтаю увидеть ее, подержать в руках. Мы не позволим каким–то деньгам встать у нас на пути. Я отправлю в «Айлотт энд Джонс» банковский чек на названную сумму.

Пока мы с сестрами ждали публикации поэтического сборника и усердно трудились над своими романами, папина немощь тяжелым грузом лежала у меня на сердце. Недовольная прогнозом местного врача относительно папиного состояния, я решила нанести короткий визит в «Брукройд» к Эллен и проконсультироваться с мужем ее кузины, хирургом, практиковавшим в Гомерсале. Визит оказался весьма обнадеживающим.

— Катаракту, несомненно, можно оперировать, — заявил мистер Карр, практичный медик с добрым лицом.

— Вы бы порекомендовали подобную операцию мужчине под семьдесят?

— Да. Хотя существует риск — небольшая доля пациентов слепнет после процедуры. Однако ваш отец и так слепнет, а потому риском можно пренебречь. Для большинства пациентов итог превосходен: зрение возвращается полностью.

— Куда нам отправиться для подобной процедуры, мистер Карр?

— В Манчестере есть учреждение, которое специализируется на лечении болезней глаз. Уверен, там вы найдете нужного врача. Не исключено, правда, что вам придется подождать. Операция невозможна до тех пор, пока катаракта достаточно не затвердеет, а из ваших слов неясно, готовы глаза вашего отца или нет.

Второго марта я вернулась в Хауорт с обретенной надеждой. Возможно, папину слепоту удастся исцелить! Сестры пообещали встретить меня на вокзале, но, никого не дождавшись, я дошла до дома одна.

— Наверное, они выбрали новую дорогу в Китли, — предположил папа, которого я застала в обществе мистера Николлса в кабинете. — Вы разминулись.

Мы с мистером Николлсом обменялись прохладными, но вежливыми приветствиями. Он каждый день приходил в пасторат обсуждать с отцом дела прихода, и я постоянно сталкивалась с ним в церкви и воскресной школе, где преподавала под его руководством, однако последние три месяца мне удавалось избегать неуместных бесед — с того самого дня, как он принес в подарок сверток с бумагой. Я уже хотела удалиться, но папе не терпелось узнать прогноз мистера Карра, и потому я вкратце описала свою поездку.

— Прекрасная новость, — с энтузиазмом произнес мистер Николлс. — Если вы найдете в Манчестере искусного хирурга, мистер Бронте, я посоветовал бы вам рискнуть.

Папа согласился; судя по всему, он был очень рад. Я отправилась на поиски брата, чтобы поделиться удивительной новостью. К моему смятению, я нашла Бренуэлла на полу в столовой рядом с диваном. Его одежда и волосы были в полном беспорядке, он что–то бессвязно лопотал с закрытыми глазами.

— Бренуэлл! — гневно позвала я, склоняясь над братом и тряся его за плечи. — Очнись!

Он не реагировал.

— Бренуэлл! Ты меня слышишь? Я общалась с хирургом и выяснила кое–что обнадеживающее насчет папиного состояния.

С тем же успехом я могла не утруждать себя. Брат только хихикал, не сознавая даже, что я нахожусь в комнате. Откуда у него деньги на выпивку? Папа лишил его средств много месяцев назад.

Тут открылась входная дверь. Эмили и Анна ворвались в дом, смеясь и щебеча, — они попали под внезапный ливень. Мы обнялись в коридоре, сетуя, что разминулись. Я пожаловалась сестрам на состояние Бренуэлла и спросила, что случилось.

— Утром он выклянчил у папы соверен под предлогом неотложного долга, — с отвращением пояснила Эмили, пока они с Анной снимали промокшие плащи и шляпки. — Затем немедленно отправился в пивную, разменял деньги и потратил их, как и следовало ожидать.

— Так и знала, что–то случится, пока меня не будет, — вздохнула я.

— Ты ничего не изменила бы, Шарлотта, — возразила Анна.

Эмили считала так же.

— Папа не теряет надежды, что его «мальчик» исправится, но Бренуэлл лжив и вероломен. Он сыграл на папиной слабости. Тебе же известно, как отец относится к неоплаченным долгам.

— Это гадко, гадко!

Эмили печально покачала головой.

— Бренуэлл поистине неисправим.

В этот миг за моей спиной раздался шум, я вздрогнула и обернулась. Брат, точно восставший из мертвых, нависал в дверях столовой, уставившись на меня налитыми кровью глазами и удивленно моргая.

— Так–так, смотрите, кто вернулся домой, — пробормотал он. — Потаскушка Шарлотта.

Захваченная врасплох неожиданным оскорблением, я застыла на месте. В пьяном виде Бренуэлл имел обыкновение говорить и делать ужасные вещи, но никогда не отзывался обо мне подобным образом.

— Я выяснил кое–что очень интересное, пока тебя не было, — продолжал он. — Похоже, не только я томлюсь в разлуке с любимым человеком.

Эта фраза лишила меня дара речи. Анна задохнулась от испуга.

— Бренуэлл, не надо, — вмешалась Эмили.

— Не надо что? Не надо упоминать о страшной тайне Шарлотты? — Он обратился ко мне: — Эмили все рассказала. Ты отправляла письма своему учителю в Брюсселе и рыдала над чаем.

— Бренуэлл! — Эмили виновато покосилась на меня. — Ты все неправильно понял.

— Прекрасно понял, — отмахнулся он. — Кроме одного, дорогая Шарлотта: почему ты осуждала меня за связь с замужней Лидией Робинсон, хотя сама развлекалась с женатым мужчиной в Бельгии?

Мои щеки пылали, кровь стучала в ушах.

— Это наглая ложь.

— А Эмили Джейн считает иначе, — пропел он, затем бросился к входной двери и распахнул ее, впустив в дом порыв дождя и ветра. — Потаскушка Шарлотта! — повторил он со скрипучим смешком и выскочил без пальто под ливень. — На воре и шапка горит!

С этими словами он захлопнул дверь и был таков.

В коридоре повисла тяжелая тишина. Мы с сестрами потрясенно молчали, пока я пыталась собраться с мыслями.

— Что ты сказала ему, Эмили? — дрожащим голосом спросила я.

— И речи не шло, что у тебя с кем–то связь, — с досадой помотала головой Эмили. — Я только обмолвилась, что у тебя возникли чувства к нашему учителю и… ну, что все немного вышло из–под контроля.

— Вышло из–под контроля? — завопила я. — На что ты намекаешь?

— Оставь свое высокомерие, Шарлотта! Я сказала ему только то, что считаю правдой. Я пыталась его утешить. Он был очень расстроен, все время рыдал и твердил, как тоскует по миссис Робинсон. Я посоветовала ему последовать твоему примеру и проявлять больше стойкости в борьбе со своим горем.

— Как ты посмела сравнить мое положение и его? — Моя ярость росла. — Бренуэлл три года находился в любовной связи! Он нарушил все до единого правила морали и приличия! Я не совершила ничего подобного!

— Возможно, — отозвалась Эмили, — но ты была сражена… одурманена… влюблена. Мне точно известно!

— Откуда тебе известно, что я испытывала и что случилось? Ты уехала домой после первого года в Брюсселе, Эмили! Тебя там не было!

— Шарлотта, по–твоему, я слепая? Или ты не знаешь собственного сердца? Я читала твои стихи: «Я нелюбимая любила, постылая от горя стыла». А «Сад Гилберта»! Твоя страсть видна в каждой строчке. Целый год после возвращения домой ты говорила только о месье Эгере. Даже сейчас ты каждый день проверяешь почту, отчаянно ждешь письма, которого все нет и нет.

Жгучие слезы навернулись на мои глаза; я не могла больше слушать. Я повернулась и, к своему крайнему ужасу, заметила, что дверь в папин кабинет, всего в трех футах, приоткрыта. Внутри был мистер Николлс; я перехватила его взгляд; по его лицу было ясно, что он слышал каждое слово разразившейся ссоры.

Задыхаясь от унижения, я бросилась наверх. Эмили безжалостно поспешила за мной. Когда я вбежала в свою комнату и упала на кровать, сестра вошла следом и захлопнула дверь.

— Я поняла! — с удивлением и торжеством изрекла Эмили. — Вот почему твоя книга так бесстрастна… так бездушна. Вот почему персонажи, которых ты рисуешь, подобны деревянным чурбанам!

— Что? — с негодованием воскликнула я, глядя на сестру сквозь слезы. — При чем тут моя книга?

— При том. Ты описала время, проведенное в Брюсселе, но лишь поверхностно, без глубины. Ты вложила больше страсти в пейзаж, который видит Уильям по прибытии в Бельгию, чем в сцены между ним и Фрэнсис. Мы ничего не чувствуем к твоему учителю и его скучной маленькой леди, потому что ты боишься позволить нам чувствовать! Признайся, Шарлотта: в Бельгии случилось что–то, что ты скрыла от нас. До сих пор ты переживаешь слишком сильно, чтобы писать об этом, вообще о чем–либо, хоть с каплей эмоций. Ты даже себе не позволяешь чувствовать! Ты обнесла свое сердце каменной стеной!

Вновь разразившись слезами, я обхватила голову руками и крикнула:

— Уходи! Оставь меня в покое!

Эмили удалилась. Я рыдала, изливая злость и унижение, которые пропитали мою душу. Бренуэлл назвал меня потаскушкой. Потаскушкой! Он уличил меня в романе с женатым мужчиной, и Эмили подтвердила его слова в присутствии папы и мистера Николлса! О горе мне! О мука! Что они подумают, услышав столь грязные, низменные упреки в мой адрес? Я плакала и терзала себя, припоминая все фразы брата и сестры.

«Похоже, в этом доме не только я томлюсь в разлуке с любимым человеком».

«Все немного вышло из–под контроля».

«В Бельгии случилось что–то, что ты скрыла от нас».

«Ты была сражена… одурманена… влюблена».

Обвинения были правдой от начала и до конца. Когда темнота окутала комнату, меня затопили воспоминания о путешествии в далекую Бельгию, так многообещающе начавшемся четыре года назад; воспоминания, которые я безуспешно пыталась забыть.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Бельгия. Сколько смешанных чувств поднимается в моей груди при этом слове! Бельгия. Название страны стало для меня синонимом человека и места, которые оказали на меня неизгладимое влияние и навсегда изменили мою жизнь.

Было холодное сырое утро 13 февраля 1842 года, когда мы с Эмили впервые увидели бельгийскую природу. В возрасте двадцати трех и двадцати пяти лет мы исполнились решимости на полгода вернуться к учебе, овладеть немецким и французским языками и впоследствии преподавать их в своей собственной школе. В то время шел второй год пребывания Анны в Торп–Грине, наш брат еще работал на железной дороге, а тетя Бренуэлл, которая щедро предоставила средства на наше образовательное предприятие, была жива и успешно вела домашнее хозяйство пастората.

В путешествии нас сопровождал отец, гидами были моя подруга Мэри Тейлор и ее брат Джо, которые неоднократно бывали на континенте. Поскольку новая железнодорожная ветка между портом Остенде и Брюсселем еще не открылась, нам пришлось сесть в дилижанс[27] и проехать около семидесяти миль, что заняло почти весь день.

— Какой унылый пейзаж! — пожаловался Джо Тейлор (практичный и повидавший мир молодой человек, который помогал вести семейный мануфактурный бизнес). — Скучный, плоский, никакой.

— И вовсе он не унылый, — возразила я, с улыбкой глядя в окно. — Его зимний облик прелестен.

Если честно, не такой уж отрадный вид представал нашим взорам на протяжении всего пути, но я была настолько счастлива приехать в незнакомую страну, что все казалось красивым и радующим глаз. После захода солнца дождь зарядил не на шутку, и вот сквозь его завесу, сквозь беззвездный мрак я уловила первые вспышки огней Брюсселя.

Ночевали мы в комфортабельной гостинице. Наутро Мэри и Джо Тейлоры попрощались с нами, поскольку Мэри должна была присоединиться к своей сестре Марте в первоклассной немецкой школе «Шато де Кукельберг».

Пансионат Эгера, «Maison d'education pour lesJeunes Demoiselles»,[28] был расположен в старинном городском квартале на узкой улочке д'Изабель, застроенной во времена испанской оккупации. Улица пробегала у подножия лестницы, ведущей к центральному парку, неподалеку от собора Святых Михаила и Гудулы, башни которого заполняли все небо, а огромные мелодичные колокола отбивали время торжественно и отрадно.

— Улица д'Изабель представляет собой нечто среднее между нижней средневековой частью города и верхним фешенебельным кварталом восемнадцатого века, — пояснил мистер Дженкинс, английский капеллан при британском посольстве в Брюсселе, который вместе с супругой любезно сопроводил нас с папой и Эмили в своем экипаже от гостиницы к школе.

— Наверху прелестный парк и дворец, — сообщила миссис Дженкинс, — и много превосходных аристократических особняков и гостиниц.

Но мы с Эмили не сразу нашли время исследовать пленительный город, в котором поселились. Когда я впервые увидела пансионат в то пасмурное февральское утро, он показался мне суровым и непривлекательным. Двухэтажное здание, построенное всего сорок лет назад, было намного больше и на этаж выше соседних и обладало рядом больших зарешеченных прямоугольных окон, выходивших на улицу. Однако за унылым фасадом скрывалось превосходное убранство.

Привратница впустила нашу небольшую компанию в коридор, выложенный попеременно черным и белым мрамором. Стены были выкрашены в подражание полу и снабжены деревянными колышками, на которых висели плащи, шляпки и сумочки.

— Смотрите! — с удивлением воскликнула Эмили, слабо улыбаясь. — Сад!

Она указала на стеклянную дверь в дальнем конце коридора, за которой я заметила вьющийся плющ и другие зимние кустарники. Но у меня не было времени их разглядывать, поскольку нас провели в комнату по левую сторону и попросили подождать.

Мы очутились в сверкающей гостиной с блестящим натертым полом, диванами и креслами с яркой обивкой, картинами в золоченых рамах и золочеными украшениями, красивым столом в центре комнаты и облицованной зеленым изразцом печью. Мне предстояло близко познакомиться с этой разновидностью печи, бельгийским аналогом камина; хотя ей не хватало вдохновенности открытого пламени, свои функции она выполняла весьма рационально и эффективно.

— Monsieur Brontё, n'est–ce pas?[29] — раздался за спиной голос с густым брюссельским акцентом.

Я чуть не подпрыгнула от неожиданности, поскольку не заметила, как в комнате кто–то появился. Я обернулась и не без изумления уставилась на нашу директрису. Я говорю «не без изумления», поскольку подсознательно ожидала встретить более пожилую и высохшую даму, похожую на мою бывшую директрису мисс Вулер. Женщина передо мной, однако, выглядела лет на тридцать, не более (на самом деле ей исполнилось тридцать восемь). Она была невысокой и несколько грузной, но двигалась изящно. Черты ее не казались ни миленькими, ни безупречно правильными, однако ни в коей мере не были некрасивыми; безмятежная ясность голубых глаз, свежесть белоснежного лица и блеск пышных каштановых волос (аккуратно уложенных локонами) ласкали взор. Темное шелковое платье сидело на ней превосходно, свидетельствуя о мастерстве портнихи–француженки, и выставляло достоинства своей владелицы в самом выгодном свете свежести и материнства — поскольку она находилась на седьмом месяце беременности.

— Je m'appelle Madame Héger, — представилась она с мимолетной улыбкой и официальным радушием, протягивая руку сначала папе, затем мистеру Дженкинсу, миссис Дженкинс, Эмили и мне.

Мадам была образцом хорошо одетой континентальной женщины. Из–под подола платья выглядывали легкие комнатные туфли, и потому мы не слышали, как мадам вошла через маленькую дверь у нас за спинами. Как я убедилась позднее, бесшумная походка — бесценное преимущество в управлении пансионатом.

Когда папа сообщил, что почти не владеет французским, мадам ответила, что ее «англисский не очень короший», и вступила с Дженкинсами в оживленную беседу, из коей я поняла крайне мало. Меня охватил приступ паники при мысли, что мое знание французского, которое я полагала по меньшей мере сносным, в действительности ничтожно; общение на иностранном языке в английском классе — совсем не то что беглый разговор с иностранцами на их родном языке.

Дженкинсы перевели, что мы приняты, но познакомимся с месье Эгером только вечером, поскольку в настоящее время он читает лекции в Athénée[30] «Руаяль», элитной брюссельской школе для мальчиков, которая находится по соседству. К счастью, наше обучение должно было начаться только на следующий день.

Главное здание было разделено на две части: частные покои Эгеров по левую руку и школьные помещения по правую. Нам устроили краткую экскурсию по школе и позволили заглянуть в два больших уютных класса, полных юных леди за devoirs,[31] и длинную трапезную, где, как пояснила мадам Эгер, нам предстояло обедать и готовить вечерние уроки.

— Что ж, — с довольным видом произнес папа, когда экскурсия подошла к концу, — условия достойные. Надеюсь, вам тут будет неплохо, девочки.

Мы поблагодарили Дженкинсов за руководство и поддержку, обняли папу на прощание и со слезами на глазах смотрели вслед карете, сознавая, что не увидим отца как минимум полгода, и волнуясь за его здоровье и безопасность во время путешествия. Через неделю наши страхи развеялись, когда мы получили письмо, в котором отец описал, как насладился видами Брюсселя, Лилля и Дюнкерка, прежде чем вернуться домой на пароходе из Кале.

Как только наши сопровождающие уехали, во дворе прозвенел колокольчик. В тот же миг незримые часы пробили полдень. Около сотни учениц в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет с криками выбежали из классов в коридор. Все девочки были хорошо одеты и весело щебетали. Больше половины их похватали плащи, шляпки и сумочки и высыпали в задний сад; я решила, что это приходящие ученицы, которые принесли обед с собой. Появились две maîtresses,[32] их визгливые голоса безуспешно силились навести какой–то порядок среди оставшихся пансионерок, но ни приказы, ни увещевания не оказывали эффекта. Дисциплина казалась недостижимой, а ведь заведение слыло одной из лучших школ в Брюсселе.

Мне не пришлось долго ждать, чтобы найти источник этой вполне заслуженной репутации.

Мадам Эгер (которая стояла в тени дверного проема своей гостиной) решительно направилась в коридор и с безмятежным видом сказала одно–единственное слово, спокойно и веско:

— Тишина!

Собравшиеся немедленно умолкли, воцарился порядок; юные леди хлынули в salle–à–manger.[33] Мадам Эгер наблюдала за их поведением с самодовольным, но критическим выражением лица, подобно генералу, следящему за передвижением войск. По реакции окружающих было ясно, что и ученицы, и педагоги относятся к ней с почтительностью, если не с симпатией.

Мадам Эгер перекинулась парой фраз с одной из учительниц (высохшей особой средних лет, которую, как я впоследствии выяснила, звали мадемуазель Бланш) и удалилась. Мадемуазель Бланш провела нас с Эмили за стол. Подали восхитительный ужин: мясо неизвестного происхождения под странным кисловатым, но приятным соусом; картофельное пюре, приправленное сама не знаю чем; тартинку, то есть тонкий ломтик хлеба с маслом, и печеную грушу. Пансионерки болтали, не обращая на нас внимания.

Как только ученицы вернулись в классы, меня и Эмили провели в дортуар наверху — длинную комнату, освещенную пятью массивными створчатыми окнами, большими как двери. По десять узких кроватей стояли по обе стороны прохода, вокруг каждой с потолка свисала белая драпировка. Под кроватями располагались длинные ящики, которые, как объяснила мадемуазель Бланш, служили гардеробами; между кроватями стояли небольшие комоды с дополнительными ящиками, на которых находились личные тазы, кувшины и зеркала. Я с одобрением отметила, что все опрятное и чистое.

— Мадам Эгер отвела вам отдельный угол, — сообщила по–французски мадемуазель Бланш, показывая на кровати в дальнем конце комнаты, отделенные от остальных занавеской. — Она специально повесила занавеску из уважения к вашему возрасту, полагая, что вам захочется немного уединения.

— Весьма заботливо с ее стороны, — ответила я на том же языке, с улыбкой озирая наши владения.

Мне показалось, что мы будем здесь очень счастливы. Поначалу довольно странно почти в двадцать шесть лет снова стать ученицей и после многих лет преподавания и работы гувернанткой вновь исполнять требования, а не требовать самой. Но я верила, что мне придется по душе подобное положение. Что касается приобретения знаний, мне всегда было намного проще подчиняться, чем повелевать.

Остаток дня мы с Эмили устраивались и разбирали вещи. Вечером мы получили приглашение присоединиться к Эгерам в их семейной гостиной.

Я знала, что к моменту нашего прибытия мадам и месье Эгер были женаты шесть лет и имели трех дочерей в возрасте от года до четырех лет. Тем не менее я не была готова к ожидавшей нас сцене: мадам полулежала на диване подле изразцовой печи, одной рукой баюкая у груди младшую дочь, другой рукой держа книгу. Она читала вслух, а старшая дочь сидела рядом и внимательно слушала, средняя тихонько играла на ковре у ног матери. За все время службы гувернанткой я не встречала картины столь небрежного и совершенного материнства.

Лишь тогда я поняла, почему эта школа казалась настолько особенной: управляемая семейной парой, жившей непосредственно в школе, она была пропитана домашней атмосферой, и это решительно отличало ее от всех остальных образовательных учреждений, в которых я бывала. Вскоре эта разница стала еще более заметной.

При нашем появлении мадам Эгер улыбнулась и кивнула в сторону дивана на противоположной стороне комнаты.

— Bon soir. Asseyez–vous, s'il vous plait. Monsieur approche dans un instant.[34]

Мы сели. Как и было обещано, в коридоре скоро раздались приближающиеся шаги, но далеко неделикатные — они больше напоминали частые раскаты грома, предвестие надвигающейся бури. Мое сердце тревожно забилось еще до того, как, подобно нечестивому призраку, в облаке сигарного дыма в комнату ворвался смуглый человечек, задев щеколду и с грохотом захлопнув дверь. Он был одет в бесформенный, черный как копоть paletôt; на коротко стриженной темноволосой голове под опасным углом балансировала bonnet–grec с кистью.[35] Вне себя от ярости, человечек подскочил к хозяйке и, рассерженно размахивая сигарой, разразился тирадой на французском языке, из которой я почти ничего не поняла, хотя из частых повторений слов «étudiant» и «Athénée» предположила, что речь идет об учениках соседней школы.

Кто этот ужасный мужчина? Мы с Эмили обменялись тревожными взглядами, вопреки логике надеясь, что это не месье Эгер. Мадам слушала спокойно, молчаливо и терпеливо; дети безмятежно хлопали ресницами.

— Mon cher, — произнесла мадам, когда ее муж (поскольку это, разумеется, был месье Эгер) на мгновение прервался, чтобы хорошенько затянуться сигарой, — les pupilles Anglaises sont arrivées.[36]

Она кивнула в нашу сторону.

Мужчина обернулся и посмотрел на нас. В мягком мерцании свечей, освещающих комнату, я разглядела его фигуру и черты лица. Он был ниже среднего роста, еще довольно молод (тридцати трех лет — на пять лет младше своей жены и всего на семь лет меня старше) и совсем не красив. Смуглая кожа удивительно гармонировала с мрачным выражением лица — эта мрачность исказила его черты в миг нашей встречи и теперь потихоньку рассеивалась. Черные густые усы и бакенбарды топорщились, как у разъяренной кошки.

— Ainsi je vois,[37] — задумчиво отозвался он, изучая нас через очки.

Его гнев испарился, будто по волшебству; три слова на мелодичном, чистейшем французском были исполнены удивления, тепла, радушия и дружелюбия. Этот новый тон настолько контрастировал с тем, чему мы стали свидетельницами всего пару минут назад, словно исходил из уст совсем другого человека. Месье вновь повернулся к жене и нежно поцеловал ее, после чего ласково обнял всех дочерей по очереди. Только после этого он пересек комнату и протянул руку Эмили и мне. Он говорил по–французски — все беседы во время нашего пребывания в пансионате, разумеется, велись по–французски, но впредь я буду приводить их по–английски для простоты восприятия.

— Добро пожаловать в Брюссель и наше скромное заведение, — поприветствовал он, сверкая голубыми глазами и пожимая мне руку. — Сидите! Сидите! Надеюсь, путешествие не слишком вас утомило? Вы мадемуазель Шарлотта и мадемуазель Эмили, верно?

Сестра молча кивнула, и мы снова опустились на диван.

— Oui, monsieur, — откликнулась я, радуясь, что поняла его, но на этом радости закончились.

Месье Эгер упал в широкое удобное кресло рядом снами и продолжил бегло болтать на родном языке. В тот момент смысл его слов остался для нас с сестрой загадкой; я поняла их только через несколько месяцев, когда месье припомнил их и перевел для меня.

— Когда вы написали нам, мадемуазель Шарлотта, нас с женой так поразил простой, серьезный тон вашего письма, в котором вы излагали свои надежды, а также финансовые ограничения, что мы решили: вот дочери английского священника, стесненные в средствах, стремящиеся к знаниям, намеренные в будущем учить других. Нам следует принять их и обеспечить самые благоприятные условия. — Он приумолк и улыбнулся, явно рассчитывая на изъявления благодарности. Не получив таковых, он поднял темные брови. — Надеюсь, вы сочли наши финансовые условия приемлемыми, раз приехали?

Мы с Эмили хранили неуверенное молчание, и он рассерженно продолжил:

— Вы писали мне по–французски. Я полагал, что вы сносно владеете языком. На что же вы рассчитываете? Вы хоть немного понимаете мою речь?

Поток слов совершенно оглушил меня, так что даже если бы я понимала, то не смогла бы достойно ответить. Месье Эгер смотрел на нас, и у меня мелькнула мысль: насколько хуже приходится Эмили! Не считая шести месяцев уроков французского во время краткого пребывания в Роу–Хед, когда я служила там учительницей, единственные познания Эмили в языке сводились к тому, чему я научила ее дома и что она сама прочла в книгах.

— Monsieur, — запинаясь, с горящими щеками пробормотала я, — je suis désolé, mais vous parlez trop rapidement.

— Nous ne comprenons pas,[38] — решительно и просто добавила Эмили.

Он заметно поморщился, и я догадалась, что наши северойоркширские потуги имитировать французское произношение невыносимы для его ушей.

— Ба! — сердито воскликнул он, выскакивая из кресла и бросаясь обратно к супруге. — Эти девчонки совершенно не знают языка! Они будут последними на занятиях. Мне придется самому учить их, чтобы дать им хоть какой–то шанс!

Он потряс темноволосой головой, распахнул дверь и пулей вылетел из комнаты.

В тот вечер мы с Эмили готовились ко сну в нашем отдельном углу и вслух гадали, во что ввязались. Конечно, в первые недели обучения мы потеряли немало времени. В школе имелись три проживающие учительницы и семь приходящих учителей, они вели различные предметы: французский, рисование, музыку, пение, сочинительство, арифметику и немецкий, а также Закон Божий и «секреты рукоделия, которые должна знать каждая воспитанная леди». Как и предполагалось, мы были вынуждены говорить, читать и писать по–французски каждый день; все предметы, не считая, разумеется, немецкого, преподавались только на французском. Мы не искали снисхождения и не получали его. Хотя я с нетерпением ждала подобной возможности упрочить свое знание языка (и действительно, нет лучшего учителя, чем погружение в языковую среду), усилия, которые требовались на занятиях по самым обычным предметам, превосходили все мои ожидания. Как я сожалела, что недостаточно подготовилась перед отплытием в Бельгию!

Тем не менее мы усердно трудились, и вскоре дело пошло на лад, во многом благодаря месье Эгеру, воплощению спокойствия и темперамента одновременно. Он давал нам еженедельные частные уроки французского, втискивая их между занятиями в соседнем атенеуме. Мы с Эмили часто сидели в его библиотеке в напряженном предвкушении, ожидая шагов, которые возвестят о настроении учителя.

Когда походка была размеренной и легкой, месье Эгер пребывал в превосходном расположении духа, хвалил нас за успехи и находил повод для восхищения. Если же в коридоре раздавался грохот, мы вздрагивали, поскольку это означало неудачный день. В таком случае месье Эгер вымещал на нас разочарование, давая урок жестокий и изнурительный. Он высмеивал то, как мы коверкаем своими языками французский, обвинял, что мы жуем слова, словно боимся раскрыть рот. Он часто доводил меня до слез, а Эмили — никогда; к его чести надо сказать, что при виде слез он немедленно извинялся и смягчал тон.

В пансионате Эгеров мы с Эмили были белыми воронами; все были франкоговорящими католиками, за исключением нас, еще одной ученицы и гувернантки хозяйских детей, англичанки, исполнявшей также обязанности камеристки и няни. К тому же мы были намного старше своих одноклассниц. Эта разница в возрасте, национальности, языке и религии проложила широкую демаркационную линию между нами и всеми остальными. Разрыв стал еще заметней из–за частных уроков, которые нам давал месье Эгер и которые сеяли злобу и зависть у остальных учениц. Мы чувствовали себя совершенно одинокими среди людей.

Моя сестра, неизменно тихая и замкнутая в присутствии кого–либо, кроме членов семьи, сначала, казалось, приуныла под гнетом всех трудностей, но после воспряла.

— Я поборю свои сомнения и страхи, — решительно заявила она однажды вечером. — И не потерплю поражения.

Шли месяцы; Эмили не заговаривала первой ни с кем, кроме меня, черпала силу из нашего маленького общества и усердно трудилась, точно раб на галерах.

В отличие от сестры, я была счастлива с самого начала. Новая жизнь показалась мне более радостной и близкой по духу, чем моя работа гувернанткой. Я набросилась на знания, точно корова, много месяцев проведшая на сухом сене, набрасывается на свежую траву. Я постоянно была чем–то занята, и дни летели незаметно.

Мы нанесли несколько воскресных визитов Дженкинсам, но их заметно разочаровали безуспешные попытки втянуть нас в светскую беседу, к чему мы с Эмили никогда не имели склонности, и эти встречи быстро прекратились. Мы получали огромное удовольствие от ярких, беспечных дней, проводимых с нашими подругами Мэри и Мартой Тейлор в «Шато де Кукельберг», дорогостоящем пансионате для девочек, который располагался в сельской местности к северо–западу от Брюсселя. Свидания с приятельницами согревали нашу кровь и сердца, тем более что мы жили среди чужаков.

— Я приехала сюда учиться французскому, как и вы, — заметила Мэри в наш первый мартовский визит в «Шато де Кукельберг», во время прогулки по роскошным школьным угодьям, — но большинство пансионерок — англичанки и немки и говорят по–французски мало и очень плохо.

— Хватит ныть! — воскликнула Марта, игриво дергая старшую сестру за темные курчавые волосы.

Марта, очаровательное лукавое дитя, так развлекавшее нас в Роу–Хед, расцвела и превратилась в не менее живую и веселую молодую женщину.

— Послезавтра приезжает новая учительница французского, так что вскоре дело пойдет на лад.

— В городе мы увидели кое–что странное, — сообщила я. — Нам показалось или некоторые местные джентльмены красятся?[39]

— Еще как! — засмеялась Мэри.

— Причуды моды, — пояснила Марта. — Разве не забавно? Я подумываю послать немного косметики Эллен для ее брата Джорджа. Да! В моду вошло еще кое–что: отправлять кипы чистой бумаги иностранным друзьям вместо писем! Может, пошлем немного Эллен, шутки ради?

Мы с Мэри засмеялись, но Эмили нахмурилась и возразила:

— Не следует напрасно переводить бумагу и деньги.

С чем мы полностью согласились.

В превосходном расположении духа мы отправились в библиотеку, чтобы внести свою лепту в письмо Мэри к Эллен.

В Брюсселе я научилась выставлять свою миниатюрную фигуру в более выгодном свете. Тетя Бренуэлл любезно снабдила нас с Эмили небольшими суммами на непредвиденные расходы. Я постоянно видела примеры мастерства бельгийских портних и наслушалась об их разумных ценах, в результате чего потратила часть своих карманных денег на новое платье. Меня охватило такое волнение, когда оно пришло! Я выбрала светло–серый шелк и простой облегающий фасон с пышной юбкой, узкими рукавами и белым кружевным воротником. Также я заказала новую, более пышную нижнюю юбку. Платье было единственным, и мне приходилось носить его постоянно, не считая дня стирки, латая по мере необходимости; зато теперь мне больше не казалось, что я разительно отличаюсь от окружающих.

Эмили, напротив, решила носить те же старомодные платья и тонкие нижние юбки, что и раньше. Когда другие девушки высмеивали странную одежду сестры, она холодно отвечала:

— Я хочу быть такой, какой создал меня Господь.

Ее слова встречались недоверчивыми взглядами и вызывали еще большее отчуждение.

Через шесть недель после нашего прибытия мадам Эгер подарила жизнь своему первому сыну, Просперу, вследствие чего первые месяцы в пансионате мы редко видели ее: обычно она отдыхала или занималась ребенком. Позже я познакомилась с ней поближе и сочла умелой директрисой, полной чувства собственного достоинства. В лоне ее хорошо поставленного хозяйства процветала сотня здоровых, веселых, хорошо одетых девочек, их обучение не требовало от них ни тяжких усилий, ни бесполезной траты умственной энергии. Занятия разумно распределялись и велись в понятной для учащихся форме; в школе были созданы условия для развлечений и телесных упражнений, благодаря чему девочки отличались завидным здоровьем; пищу им давали сытную и полезную. «Хорошо бы суровым наставницам из английских школ взять пример с мадам Эгер», — думала я.

По крайней мере, таковы были мои первые впечатления от нее — и они оставались незыблемыми очень долго.

Месье Эгера, напротив, мы с самого начала видели каждый день на уроках сочинительства и раз в неделю на частных уроках. Он был взыскательным, но превосходным учителем, противоположностью своей жене по характеру и темпераменту: раздражительным, неистовым, переменчивым и часто безрассудным. Время от времени, однако, в нем брала верх иная сторона личности, беззаботная и игривая. Месье Эгер не раз врывался без предупреждения в трапезную, где мы занимались по вечерам, и превращал тихое монашеское сборище в кипучее affaire dramatique.[40]

— Mademoiselles! — восклицал он, хлопая в ладоши и принимая комнату в командование, подобно маленькому Наполеону. — Отложите книги, перья и бумаги и достаньте рукоделие. Настала пора немного развлечься.

Учительницы и ученицы, сидящие за двумя длинными партами с установленными посередине лампами, откликались с равным энтузиазмом. Месье Эгер вынимал красивый книжный томик или стопку брошюр и потчевал нас отрывками чудесной повести либо остроумным рассказом с продолжением. Он читал умело и живо, не забывая пропускать неподходящие для юных леди абзацы, и часто заменял их забавной импровизированной прозой и диалогами. Подобные, увы, не слишком регулярные вечера приводили собравшихся в прекрасное расположение духа, и я ждала их с нетерпением.

Однако этот человек оставался для меня загадкой; перепады его настроения от светлого к мрачному невозможно было предугадать. Думаю, ему нравилось наблюдать за чувствами, которые он вызывал своим изменчивым лицом, прихотливым течением мысли и вспышками темперамента. Он мог испепелить ученицу, едва заметно дернув губой или ноздрей, или же превознести ее, опустив веки. Мы провели в пансионате чуть более двух месяцев, когда на одном из частных уроков месье Эгер швырнул в меня тетрадью. Ему пришелся не по душе мой последний перевод сочинения с английского на французский.

— Вы пишете по–французски, как маленький автомат! — рявкнул он. — Каждое слово — продукт излишне старательного изучения словаря и грамматических правил, но не имеет ничего общего с подлинным узором речи. Ваша младшая сестра, хоть и менее опытна, переводит намного лучше и лаконичнее.

— Прошу прощения, месье, — пробормотала я, будучи смертельно униженной.

— С настоящего момента, мадемуазель, запрещаю вам пользоваться при переводе словарем или учебником грамматики.

— Но, месье! Как же мне переводить без словаря или учебника грамматики?

— При помощи мозгов! — завопил он, стуча себя по голове и яростно взирая на меня сквозь очки. — Слушайте, что говорят вокруг! Проникнитесь французской речью! И пропускайте все, что услышали, через кончики пальцев, когда пишете!

— Постараюсь, месье.

Следует признать, что гневу этого человека была присуща некая затаенная страстность, способная исторгать слезы. И я, не чувствуя себя ни несчастной, ни испуганной, все же расплакалась.

— Месье, вы зашли слишком далеко, — сурово произнесла Эмили. — Мы с сестрой трудимся что есть сил. Нехорошо заставлять ее плакать.

Взглянув на меня, месье Эгер увидел мои муки; он издал долгий вздох, немного помолчал и промолвил более мягким тоном:

— Allons, allons.[41] Я поистине чудовище и злодей. Прошу, примите мои извинения и утрите слезы платком.

Он вынул из кармана сюртучка упомянутый предмет. Я с благопристойным видом взяла его и промокнула глаза.

— Пожалуй, я нашел решение этой головоломки, — задумчиво изрек месье Эгер, изучая корешки книг в своем шкафу — обширной библиотеке, которая занимала полки от пола до потолка. — Вы обе способны на большее, чем скучные переводы и заучивание слов. Давайте попробуем работу посложнее. — Он выбрал книгу. — Каждую неделю я буду читать вам избранный отрывок из лучшей французской литературы. Мы будем анализировать его вместе, после чего вы будете писать эссе в схожей манере.

Эмили нахмурилась.

— Но в чем здесь польза, месье? Если мы станем копировать других, то утратим всю оригинальность мысли и стиля.

— Я не имею в виду копировать! — пылко возразил месье Эгер. — Вы должны будете написать в схожем стиле, но совсем на другую тему и о другом персонаже, чтобы предотвратить бессмысленное подражание. Если вы преуспеете, то со временем разовьете собственный стиль. Заверяю вас, что уже опробовал этот метод со своими самыми успевающими и одаренными ученицами, и он всегда давал превосходный результат.

— На какую тему нам предстоит писать, месье? — спросила я.

— На любую, по вашему выбору. Надо найти в себе мысли и чувства, прежде чем браться за перо. Мне неведомо, что занимает ваши умы и сердца. Я оставляю решение за вами.

Немало времени я провела над своим первым сочинением, но сдала его с радостью, полагая, что мои подлинные таланты лежат в области прозы, и надеясь, что подобная попытка — пусть даже на несовершенном французском — завоюет похвалу месье Эгера. К моему ужасу, эффект был прямо противоположным. Стоял день; шел урок сочинительства.

— Что это за вялая чепуха, которую вы называете эссе? — возмутился месье Эгер, бросая злосчастную тетрадь мне на парту. — Река сантиментов! Плотина ненужных метафор и прилагательных! Вы позволили фантазиям увлечь вас, мадемуазель, как если бы стремились написать как можно больше слов.

Мои щеки горели от резкой критики; из–за смешков нескольких девушек, не успевших покинуть класс, унижение было еще большим.

— Сожалею, что вы нашли мою работу столь занудной и отвратительной, месье. Я старалась как могла.

— Неправда, вы способны на большее. — Он смотрел на меня через парту; кисть фески бросала мрачную тень на левый висок. — У вас богатое воображение, мадемуазель Шарлотта. Вы умеете видеть! У вас есть талант! Но вы совершенно пренебрегаете стилем. Вот над чем придется потрудиться, и весьма усердно.

— Я хочу писать лучше, месье. Но скажите: что мне делать?

— Прочтите мои замечания, мадемуазель. Отнеситесь к ним серьезно.

С этими словами он покинул комнату.

Я открыла тетрадь со своей последней работой и изучила замечания месье Эгера на полях. Мое бедное маленькое эссе словно подверглось нападению дикого зверя! Месье не просто оставил замечания и исправил ошибки. Неподходящие слова были жирно подчеркнуты, фразы подверглись безжалостной цензуре. Тут и там красовалось: «Ne soyezpas paresseux! Trouvez le mot juste!»,[42] «Вы переливаете из пустого в порожнее», «Почему именно это выражение?» Если я отклонялась от темы ради изысканной метафоры, месье вымарывал абзац и писал: «Не отвлекайтесь, двигайтесь к цели».

Сначала я обиделась, но когда поняла, сколько времени он уделил моему скромному упражнению, мое сердце исполнилось благодарности. Никто и никогда не критиковал мои труды подобным образом. Я поняла, что под руководством месье Эгера познаю совершенно новую и суровую, но желанную дисциплину.

От моих наблюдений не укрылось, что в чужие сочинения месье вносит крайне мало правок, разве что добавляет пару глубоких мыслей, однако в моих не терпит ни ошибок, ни изъянов.

— Развивая тему, вы должны без сожаления приносить в жертву все, что не способствует ясности и достоверности, — твердил он. — Именно это придает прозе стиль — точно так же, как придает живописи гармонию, перспективу и силу.

Его советы были для меня бесценными и совершенными перлами мудрости. Я, как губка, впитывала их и всегда жаждала большего.

Однажды вечером в середине июля я читала на скамейке в заднем саду. Это очаровательное пристанище представляло собой протяженный, с любовью возделанный участок земли сразу за школьным зданием, закрытый со всех сторон. В его центре было нечто вроде клумбы — цветник с аккуратно подстриженными розовыми кустами и пышными цветочными бордюрами — и аллея, окаймленная старыми, развесистыми фруктовыми деревьями. По одну ее сторону густо росли кусты сирени, золотого дождя и акации; стена и кустарник по другую сторону отделяли пансионат от атенеума «Руаяль». Поскольку одинокое окно дортуара атенеума смотрело на сад, ученицам было запрещено заходить в затененную деревьями аллею — «L'alléе défendue».[43]

Этот сад — вероятно, редкий для школы в центре города — являлся надежным убежищем от шумной суматохи школьной жизни. В нем приятно было провести час или два, особенно в такой чудесный летний вечер. Я была погружена в чтение, когда ощутила запах сигары и у меня за плечом раздался глубокий голос:

— Что вы читаете, мадемуазель?

Я показала месье Эгеру книгу: то был один из французских учебников.

— Замечательный труд, но не слишком захватывающий. Возможно, вы предпочтете это?

Он выудил книгу из складок сюртучка и протянул мне. То был прелестный старый томик, мягкий и приятный на ощупь: «Гений христианства» Шатобриана.

— Месье! Я безмерно вам благодарна.

— Молодой Виктор Гюго однажды сказал: «Быть Шатобрианом или никем». Вы читали его труды?

— Нет, месье. Но я видела эту книгу в вашей библиотеке. Название заинтересовало меня.

— Полагаю, сама книга заинтересует вас не меньше. Шатобриан написал ее в попытке осознать причины Французской революции и в защиту мудрости и красоты христианской религии.

— Мне не терпится ее прочитать.

— Мы ведь обсудим ее, когда вы закончите?

— Конечно.

Он опустился рядом со мной на скамейку. Мое сердце затрепетало от его близости; я отодвинулась, чтобы освободить немного места.

— Я неприятен вам, мадемуазель? — оскорбленно спросил он.

— Нет, месье. Просто я хотела освободить немного места.

— Немного места? По–вашему, это немного? Между нами пролегла пропасть, океан! Вы обращаетесь со мной, как с парией.

— Ничего подобного, месье. Я отодвинулась всего на фут или два. Я сидела почти посередине и боялась, что вы сочтете, будто я заняла больше своей законной половины скамейки.

— Итак, вами двигала забота о моем удобстве, а не отвращение к перспективе делить скамейку со мной?

— Верно, месье.

— В таком случае я принимаю ваше объяснение, хотя и не одобряю его. Мне было вполне удобно. Я маленький мужчина, вы маленькая женщина, а скамейка такая большая. Впредь вам незачем двигаться.

— Постараюсь это запомнить, месье.

Он умолк, попыхивая сигарой. Его внимание было сосредоточено на птичке, порхавшей на ветке соседней груши. Затем он произнес:

— Полагаю, вас следует поздравить, мадемуазель.

— Поздравить? С чем, месье?

— Вы стали писать намного лучше. Все же вы обладаете некоторым потенциалом.

Его тон был искренним, но блеск голубых глаз призывал к смирению. Я поняла намек. Меня переполняла радость, и я наклонила голову, скрывая улыбку.

— Спасибо, месье.

— Наверное, вы лелеете честолюбивые планы? Надеетесь стать известной? Издаваться?

— О нет, месье! Как вы могли такое подумать?

— Я вижу это в ваших словах на бумаге. Вижу в ваших глазах, когда мы обсуждаем работы других: страстный огонь, означающий блаженство, гнев или зависть в зависимости от уровня работы и вашего настроения.

Мое лицо залил жар; с меня как будто сорвали одежду, обнажили чувства, которые я вовсе не желала выставлять напоказ.

— Я люблю писать, месье. Всегда любила, с самого детства. Но я намерена открыть школу. Вот почему я здесь: чтобы учиться и в будущем стать более ценным преподавателем.

— Достойная цель. Но преподавание не исключает сочинительства.

— Я больше не мечтаю стать писательницей.

— Почему же?

— Такой совет дали мне джентльмены, чье мнение я ценю очень высоко.

— И кто же эти джентльмены, которых вы так цените?

— Во–первых, мой отец.

— Что ж, несомненно, вы должны подчиняться отцу. Отцам всегда известно, что лучше для их отпрысков, не так ли?

Его губы дернулись, выдавая усмешку.

— Мой отец очень добрый и мудрый человек, а другие… это великие английские писатели и поэты: Роберт Саути и Хартли Кольридж.

— Я слышал о них. Вы знакомы с этими джентльменами?

— Нет. Но я писала им и посылала образцы своих работ. Оба ответили одно и то же: хотя произведения написаны не без мастерства и обладают известными достоинствами, по их мнению, они все же не заслуживают публикации. Саути, которому я открыла свой пол, также добавил, что писательство — неподходящее занятие для женщины и я должна от него отказаться.

Месье засмеялся.

— Я не виню этих джентльменов, если работы, которые вы им послали, созданы в том же напыщенном, дурном стиле, что и ваши первые французские сочинения.

Теперь разозлилась уже я.

— Вы раните меня, месье. Если вы находите мои работы настолько отталкивающими, зачем вы утруждали себя поздравлениями?

— Я поздравил вас, поскольку вы стали писать лучше. С самого начала я увидел, что вы обладаете талантом — огромным талантом, — которому необходимы лишь руководство и практика. Вы полностью оправдали мои ожидания. Вы выросли. Пишете более уверенно. Научились укрощать свое перо. Теперь я доволен, что вы ступили на верный путь — путь к более строгой и элегантной прозе.

Как быстро он переходил от злобной критики к живительным словам похвалы! Моя уязвленная гордость воспряла так же быстро.

— Я действительно стала писать настолько лучше, месье?

— Несомненно. Что до ваших мистера Саути и мистера Кольриджа, не стану скрывать, что я думаю. Вам следует крайне осторожно относиться к советам касательно ваших сочинений, в особенности к советам людей, которых вы ни разу не встречали. Откуда этим людям знать, какие страсти в вас пылают? Кто дал им право гасить это пламя своими комментариями? Не обращайте на них внимания, мадемуазель, — и на меня тоже, если искренне не согласны с тем, что я говорю. Я всего лишь ваш учитель и могу только наставить вас в том, в чем сам разбираюсь. В конечном итоге вы должны прислушиваться к внутреннему голосу. Этот голос — ваш верный проводник. Он поможет вам существенно превзойти все, что я могу преподать.

По мере того как завершался июль, быстро приближался конец нашего запланированного шестимесячного пребывания в Брюсселе. Однажды вечером мы с Эмили готовились ко сну.

— Как жаль, что приходится покидать место, где такой простор для учебы! — воскликнула я.

Сестра удивленно на меня посмотрела.

— Мы не можем остаться. Средства, выделенные тетей Бренуэлл, потрачены. Не хочу больше обращаться к ней за деньгами.

— Я тоже, но мы можем сами себя обеспечивать. Преподавать английский и заниматься в свободное время.

— Я не сильна в преподавании, — ответила Эмили, у которой остались самые неприятные воспоминания о кратком шестимесячном пребывании на посту учительницы в школе Лоу–хилл в Галифаксе. — Но должна признать, у меня есть желание добиться больших успехов во французском и немецком, а такого прекрасного шанса может больше не представиться.

Возбуждение росло в моей груди.

— Не попросить ли Эгеров оставить нас до Рождества? Если они согласятся, ты со мной?

— С тобой. Но что мы будем делать во время les gran–des vacances?[44]

— Что–нибудь придумаю, — улыбнулась я и обняла сестру.

Сначала я побеседовала с мадам Эгер, затем она поговорила с мужем. Я заверила их, что уже преподавала несколько лет, хотя, если честно, ни разу не имела дела с классом из сорока девочек. Наконец мое предложение было принято. Мадам рассчитала учителя, который вел английский в первой группе, — в последнее время он стал ненадежен — и взяла меня на его место. Было решено, что Эмили, посещавшая лучшего учителя музыки в Бельгии, будет преподавать нескольким ученицам фортепиано. За эти услуги нам позволили продолжить обучение французскому и немецкому, а также бесплатно столоваться и жить. О жалованье речи не шло, но мы сочли условия справедливыми и охотно их приняли.

Пятнадцатого августа школа закрылась на летние каникулы. Эгеры отправились на ежегодный морской отдых в Бланкенберге, учителя тоже разъехались. Кроме нас с Эмили в пансионате осталось около дюжины учениц. В эти чудесные августовские и сентябрьские дни мы впервые в жизни испытали по–азиатски жаркое лето, а также наконец нашли время как следует изучить Брюссель. Мне понравился огромный, впечатляющий королевский дворец, роскошный парк и чистые, просторные улицы. Мы с радостью осматривали городские художественные галереи, церкви и музеи.

Лето промелькнуло незаметно; учителя и ученицы вернулись в классы, и снова закипела учеба. Касательно преподавания английского сбылись мои лучшие и худшие ожидания. Когда–то я считала, что с британскими ученицами нелегко справиться, но самых буйных английских учениц здесь сочли бы тихими мышками. Бельгийские девочки были поистине грубыми и дерзкими бунтарками, высокомерными, не уважающими старших. Первая группа прекрасно помнила, кто я такая: взрослая ученица, которая стала преподавать, чтобы обеспечить себя, и к которой они теперь обязаны обращаться «мадемуазель Шарлотта». В первые месяцы моей службы они много раз подвергали меня испытаниям, но я не сдавалась, полная решимости доказать им — и Эгерам, — что способна настоять на своем. Такая обстановка поддерживала во мне необходимое напряжение, благодаря чему я преуспевала.

* * *

Дневник! Я записала немало нежных воспоминаний, сладких, точно собранный с цветов дикий мед, но настала пора для менее приятных заметок. Случилось так, что, пока жизнь в Бельгии текла размеренно и мило, в Хауорте дела шли далеко не гладко. Из папиного сентябрьского письма мы узнали, что деревню поразила холера. Многие люди пали жертвами смертельной болезни. Среди них был и очаровательный молодой викарий Уильям Уэйтман, который после визита к больным и бедным заболел и умер.

Беда не приходит одна, и та осень не стала исключением. В конце октября наш бренный мир покинула Марта Тейлор, также от холеры. Казалось невозможным, что Марта умерла в столь первоклассном учебном заведении, как «Шато де Кукельберг» в Бельгии! У меня никогда не было более беззаботной подруги, чем Марта; она была любимицей всей семьи и верной спутницей своей сестры Мэри. И вот, к моему горю и изумлению, ее жизнь оборвалась в двадцать три года, не успев по–настоящему начаться.

Третий удар последовал всего через несколько дней. Папа написал, что тетя Бренуэлл скончалась от кишечной непроходимости. Потрясенные подобной вереницей скорбных событий, мы с Эмили засобирались домой. Хотя мы уже не успевали на похороны, но понимали, что должны немедленно вернуться в Англию. Папа и брат остались одни, им нужна была женщина для ведения домашнего хозяйства.

В вечер перед отъездом я была в дортуаре одна и со слезами на глазах собирала чемодан. Меня печалили не только кончина тети, Марты и Уильяма Уэйтмана, но и жестокая внезапность отъезда, отторгавшего меня от жизни, которую я полюбила. Вдруг в дальнем конце спальни отворилась дверь. Послышались шаги, мужские шаги, — я сразу их узнала; они затихли у белой занавески, после чего раздался голос месье Эгера:

— Мадемуазель Шарлотта? Можно войти?

Я разрешила сквозь всхлипы. Он отдернул занавеску, приблизился ко мне и промолвил с неподдельной мягкостью и искренностью:

— Скорблю о вашей утрате.

За эти слова я поблагодарила его. Он подошел еще ближе и вложил в руки книгу. Сквозь слезы я разобрала немецкий текст и добротный переплет.

— Что это?

Месье протянул мне носовой платок — ритуал, бессчетное множество раз повторявшийся за последние девять месяцев после наших стычек на уроках, — и, как всегда, я приняла платок, чтобы высушить слезы.

— Это подарок. Надеюсь, он позволит вам продолжить изучение языка, который вы только начинаете по–настоящему понимать.

— Спасибо, — еще раз поблагодарила я, тронутая тем, что он позаботился обо мне.

Когда я вернула платок, месье на мгновение нежно сжал мою руку, и тепло его драгоценного прикосновения заставило меня задрожать.

— Мне известно, каково утратить горячо любимого человека.

Я молча кивнула, не в силах говорить из–за комка в горле; я решила, что он имеет в виду смерть отца или матери. Но я ошиблась. Он тихо продолжил:

— Вы знаете, что я уже был женат?

В моем голосе прорезалось удивление.

— Нет, месье.

— Ее звали Мари Жозефина Нуайе. — Это имя он произнес с благоговением; на его голубых глазах выступила влага, и он сморгнул. — Мы едва успели пожениться, когда разразилась революция тысяча восемьсот тридцатого года. Я присоединился на баррикадах к националистам. Мой юный шурин погиб у меня на глазах. За свободу Бельгии пролилось немало крови. Ровно через три года мои жена и ребенок заболели и оба умерли от холеры.

Из моих глаз брызнули свежие слезы.

— Мне очень жаль, месье.

Теперь мне было ясно, отчего у него столь часто мрачный вид, почему он клокочет, как кипящий чайник. Никто не способен пережить подобные страдания и остаться прежним!

— Это было давно. Я рассказал вам, только чтобы вы поняли: вы не одиноки. Я сочувствую вам.

— Хотя невозможно сравнивать наши утраты, месье. Я лишилась двух друзей и любимой тетушки, но не жены и ребенка.

— И все же ваша утрата невосполнима. Ваши чувства глубоки, мадемуазель, но заверяю вас: боль со временем утихнет. Однажды вы оглянетесь назад, и вместо печали ваше сердце согреют нежные воспоминания.

Я снова кивнула со слезами на глазах, и он в очередной раз протянул мне платок.

— Оставьте его себе, мадемуазель. Вам он нужнее, чем мне. И помните: мы всегда охотно примем вас с сестрой. Расставание печалит и меня, и мадам. Вы стали нам совсем как родные. Приведите в порядок домашние дела, отдайте дань памяти тетушке и возвращайтесь, если пожелаете.

— Правда? — Все происходило так молниеносно, что я не успевала подумать о будущем. — Разве вам не придется нанять другого учителя английского на время моего отсутствия?

— Мы можем взять кого–нибудь до Рождества. Если нужно, ваше место будет ждать вас. Хотите ли вы вернуться к нам в Брюссель, мадемуазель?

Когда я встретила его взгляд, мои глаза вновь наполнились слезами, но теперь это были слезы благодарности.

— Oui, monsieur. Очень хочу.

С того самого мгновения, как я ступила на родную землю, я скучала по Бельгии. Я привезла домой бесценное письмо отцу от месье Эгера, в котором тот восторженно отзывался о наших успехах в пансионате и красноречиво умолял позволить нам с Эмили возвратиться на последний год обучения — на сей раз с жалованьем в обмен на наши преподавательские услуги. Однако необходимо было разрешить два важных вопроса, прежде чем папа одобрил бы наше возвращение: кто будет вести дом после смерти тети Бренуэлл? И что делать с моим братом? В том году брата уволили с поста на железной дороге из–за скандала с пропавшими средствами. Новой работы он не нашел и все время ошивался в таверне «Черный бык». Смерть тети и Уильяма Уэйтмана произвела на него огромное впечатление.

Одним бурным ноябрьским вечером мы сидели у камина в пасторате.

— Уилли совсем о себе не думал, — посетовал Бренуэлл. Взгляд его был влажным и отупевшим от выпивки. — Его волновали только бедные, больные и немощные. «Кто позаботится о них? — сокрушался он. — Кто займет мое место?» На свете не было человека лучше, попомни мое слово! А тетя… боже мой! Я проводил у ее кровати круглые сутки. Я стал свидетелем таких мучительных страданий, каких не пожелал бы злейшему врагу. Двадцать лет она заменяла мне мать, руководила и наставляла в счастливые дни детства — и теперь ее нет. Что мне делать без нее? Что нам делать?

Я ласково взяла его за руку.

— Единственное, что мы можем сделать, — это чтить ее память разумом, сердцем и всем своим поведением. Жить так, чтобы она гордилась нами.

Брат тупо уставился на меня, не в силах уловить намек.

— Ты должен меньше пить, Бренуэлл, — пояснила я. — Хватит!

— А чем же мне заняться? В этой забытой богом деревушке некуда приткнуться.

В декабре Анна написала из Торп–Грин, предлагая решение проблемы: Робинсоны были не прочь нанять Бренуэлла учителем к своему сыну, Эдмунду–младшему. Вопрос с хозяйством также отпал: Эмили объявила о своем намерении остаться дома и помогать отцу. Это не удивило меня, я знала, как сестра тосковала по нашим пустошам. Через несколько дней я получила письмо от мадам Эгер. Она подтвердила предложение, содержавшееся в письме ее мужа.

— Ты уверена, что хочешь вернуться в Брюссель? — спросила Эмили, когда папа дал согласие.

— Ни о чем другом я и не мечтаю. Здесь я чувствую себя праздной и бесполезной.

— В праздности нет нужды. Мы получили знания, за которыми отправились в Брюссель. Наш французский, полагаю, не хуже, а то и лучше, чем у большинства английских учителей. Мы можем предпринять шаги к открытию собственной школы, как и собирались.

— По–моему, еще рано открывать свою школу. Хочу подготовиться получше.

Эмили взглянула на меня.

— Это реальная причина твоего желания вернуться?

— Что ты имеешь в виду? — Я залилась краской. — Да, реальная. Но не единственная. Мне понравился Брюссель. Чудесно жить в большом городе, подальше от этого тихого уголка вселенной… и Эгеры искренне хотят моего возвращения. Я не собираюсь их разочаровывать.

Была еще одна причина, но тогда я не могла ее ни понять, ни объяснить: некая непреодолимая сила тянула меня обратно в Брюссель. Хотя внутренний голос предостерегал меня, я не обращала на него внимания, сосредоточив все мысли на одном: «Я должна вернуться. Должна».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Будь тетя Бренуэлл жива и знай она, что в январе 1843 года я в одиночестве совершила путешествие из Англии в Бельгию, она бы строго осудила меня. И все же, не найдя сопровождающих, я была вынуждена отправиться одна. Поезд задержался так сильно, что я прибыла в Лондон только в десять часов вечера. Я уже неплохо изучила город и потому отправилась прямиком на пристань, где кучер бесцеремонно высадил меня посреди оравы сквернословящих лодочников, которые немедленно вступили в борьбу за меня и мой чемодан. Сначала меня отказывались впустить на борт пакетбота в такое позднее время; наконец кто–то сжалился надо мной. Мы отплыли наутро. Днем, достигнув континента, я села на поезд до Брюсселя.

С облегчением и радостью я прибыла в пансионат в тот же вечер. Стояла глубокая зима, деревья были голыми, а вечер очень холодным, но как приятно было пройти через знакомую каменную арку в причудливую черно–белую мраморную прихожую!

Как чудесно было вернуться в столь дорогое сердцу окружение!

Едва я переступила порог, поставила на пол багаж и сняла пальто, как из гостиной показался месье Эгер, натягивающий surtout.[45] Он заметил меня, и его лицо просияло.

— Мадемуазель Шарлотта! Вы вернулись!

— Вернулась, месье.

При виде учителя я зарделась от удовольствия. Для моих ушей звук его голоса был музыкой; раньше я не понимала, как скучала по нему в разлуке.

— Где ваши спутники? Неужели вы приехали одна?

— Увы, месье. Мой отец, оставшись без викария, принял все приходские обязанности на себя. Он не мог оставить приход, а больше мне некого было просить.

— Вот как! Слава богу, вы добрались целой и невредимой. — Он на мгновение шагнул обратно в гостиную, подзывая мадам, и вновь обратился ко мне: — Я должен идти, у меня лекция по соседству. Доброй ночи, мадемуазель, и добро пожаловать домой.

Он поклонился и вышел.

Мадам поприветствовала меня радушно.

— Le maître Anglais qui nous avons employé pendant votre absence était absolument incompetent, et les jeunes filles ne cessent pas de demander de vos nouvelles. J'espère que vous resterez longtemps.[46]

Я заверила ее, что намерена остаться надолго — насколько они с месье захотят.

— Вы нам как дочь, — добавила мадам с непривычной улыбкой. — Прошу, считайте нашу гостиную своей собственной и навещайте нас в любое время или отдыхайте в ней после школьных обязанностей.

Мне выделили новую аудиторию на площадке для игр, примыкавшей к дому. Я преподавала английский язык, продолжала изучать литературное мастерство и французский, а также исполняла обязанности дневной и ночной surveillante[47] первой группы. Моего скромного жалованья в шестнадцать фунтов в год мало на что хватало, но вскоре у меня прибавилось дел. Месье Эгер попросил давать уроки английского ему и месье Шапелю, зятю покойной жены. Я с удовольствием повиновалась.

Мы встречались в моем классе два раза в неделю по вечерам. Месье Шапель обладал умом и хорошими манерами; оба мужчины выказывали искреннее желание учиться. Наши уроки, на которых мы с месье Эгером менялись ролями, выявили его природную веселость; он мог сбросить маску суровости, какую носил весь день, и сделаться очаровательным.

Эти занятия стали одной из моих любимых обязанностей. Всю неделю я с нетерпением ждала дня и часа, когда месье Эгер (обычно через несколько минут после месье Шапеля) войдет в класс, упадет за свободную парту и заявит:

— Я пришел! Давайте общаться по–английски.

За последние месяцы я научилась искусству управлять полным классом трудных учениц и потому могла усилить свои уроки живостью, воображением и уверенностью.

— Сейчас восемь вечерних часов, — произносил месье Эгер, глядя на часы в моих руках.

— Восемь часов вечера, — поправляла я.

— Как много вам лет? — задавал он вопрос.

— Сколько вам лет? — наставляла я.

— Мои родители были двумя брюссельцами, — сообщал месье Шапель.

— Говорите «оба» вместо «двумя», месье.

Мы начали с основ, но месье Эгер, у которого обнаружился природный дар к языкам, делал поразительные успехи. Всего за несколько месяцев он научился вполне прилично изъясняться по–английски. Вскоре я начала строить уроки таким образом, чтобы угодить его более изысканным вкусам и способностям. Тем не менее старательные попытки джентльменов подражать мне, когда я учила их английскому произношению, были презабавным зрелищем для всех участвующих лиц. Я смеялась до слез, слушая, как месье Эгер читает короткий отрывок из «Уиллиама Шакспира» («le faux dieu de ces païens ridicule, les Anglais»,[48] — съязвил он).

Порой, когда письменная работа месье Эгера нуждалась в немедленном исправлении, я шутливо приглашала его подняться из–за парты и садилась на его место, как частенько проделывал он.

— Карандаш, пожалуйста, — властно улыбалась я и протягивала руку, подражая требованию, которое неоднократно предъявлялось мне.

Месье подавал карандаш; но пока я подчеркивала ошибки в упражнении, он не довольствовался тем, что почтительно стоял рядом, как надлежало мне в подобных случаях. Нет, он нависал надо мной, рука его простиралась над моим плечом, ладонь опускалась на парту, голова придвигалась к моей по мере того, как он следил за прогрессом и вслух читал написанные замечания, словно стремясь выучить их наизусть.

Когда при каждом его слове я ощущала на щеке тепло дыхания, мое сердце колотилось, а мысли путались. Я твердила себе, что дело в позднем часе и жарко натопленной комнате, но в глубине души знала правду: дело в его близости, в его ладони, лежащей совсем рядом с моей.

Однажды рано утром, в первую неделю после моего возвращения, я была искренне поражена. В классе еще никого не было. Я открыла свой стол, и моих ноздрей коснулось нечто неожиданное, а именно сизое дыхание возлюбленной индианки месье Эгера — аромат сигары. Моему зрению также был уготован сюрприз: кто–то трогал вещи в моем столе — все лежало аккуратно, но не на тех местах, что прежде, словно незримая божественная рука снизошла до скромного обыска.

Более того, в столе появилось кое–что новое. Оставленное мной незаконченное сочинение, все еще полное ошибок, лежало поверх остальных бумаг, тщательно исправленное и снабженное замечаниями. Но что намного удивительнее, на потрепанной грамматике и пожелтевшем словаре красовалась новенькая книга французского автора, о желании прочесть которую я недавно упомянула. Сопроводительная записка лаконично гласила: «Взаймы. Наслаждайтесь».

Сердце во мне замерло. Подумать только, что среди многочисленных обязанностей, занимавших его дни и вечера, месье нашел время вспомнить обо мне! Более того, пока я спала, он прокрался в эту комнату и забрался в мой стол; его ласковая смуглая рука подняла крышку; он сел, сунул нос в мои книги и бумаги, изучил все по очереди и осторожно убрал на место, даже не пытаясь скрыть свои манипуляции. Кто–то счел бы это вторжением в личную сферу, но я разгадала его намерение. Он лишь хотел показать, что заботится обо мне, и доставить мне радость.

Запах дыма, однако, не доставлял мне ни малейшей радости. Я оставила открытой крышку стола, отворила ближайшее окно, высунула руку с книгой и осторожно помахала ею, пытаясь очистить книгу в раннем утреннем бризе. Увы! Дверь класса распахнулась, и на пороге появился сам месье. Увидев мои действия и верно истолковав их, он сурово нахмурился и направился ко мне через комнату.

— Насколько я понимаю, мой подарок вам неприятен.

Я быстро убрала книгу из окна.

— Нет, месье…

Прежде чем я успела продолжить, он выхватил томик из моих рук и заявил:

— Он вас больше не потревожит.

Затем ринулся к пылающей печи и открыл дверцу. Я в ужасе поняла, что он намерен швырнуть книгу в огонь, и воскликнула:

— Нет!

Я поспешила вперед и вцепилась в книгу. Последовала схватка; если бы он действительно хотел выиграть, исход борьбы был бы предрешен, поскольку мои силы, даже удвоенные яростью, не могли сравниться с его. Наконец месье уступил, я вырвала трофей из его рук и с облегчением и колотящимся сердцем сказала:

— Это прекрасная новая книга. Как вы могли помыслить уничтожить ее?

— Она слишком грязная, слишком гадко пахнет для ваших деликатных чувств. Зачем она вам?

— Я собираюсь ее прочитать. И я очень благодарна джинну, — добавила я с полуулыбкой, — который одолжил ее вместе с проверенным сочинением.

В глазах месье я заметила ответную улыбку.

— Так значит, вас не оскорбляет запах дыма?

— Если честно, я не люблю запах дыма. Книга от него не становится лучше, как и вы. Но я беру хорошее вместе с плохим, месье, и благодарна за него.

Он засмеялся и вышел из комнаты.

В последующие недели я продолжала находить подобные сокровища, но мне больше не удавалось застать врасплох любящее сигары привидение. Как правило, это были классические сочинения, которые чудом появлялись поверх моих бумаг; раз или два я обнаруживала романы, предназначенные для легкого чтения. Со временем я начала подносить книги к носу и вдыхать их едкий аромат. Мне было крайне приятно, что месье Эгер накоротке знаком с моим столом.

В тот первый месяц я была довольна жизнью, хотя погода оставалась пронизывающе холодной весь конец февраля и начало марта. Я дрожала в своем плаще во время одиноких воскресных прогулок до какой–нибудь из городских протестантских церквей. Друзей в Брюсселе у меня не было, поскольку Мэри Тейлор уехала после смерти сестры, а коллеги мне не нравились — эти лицемерные, полные горечи старые девы только и делали, что жаловались на жестокую судьбу. Я пыталась воспользоваться любезным приглашением мадам и присоединиться к ним вечером в гостиной, но ничего не вышло. Мадам и месье всегда были заняты детьми или вели беседы, которые казались мне слишком личными. В результате основную часть свободного времени я проводила одна. Я горячо скучала по Эмили и начинала понимать, что первый год в Брюсселе оказался таким приятным во многом благодаря ее обществу.

Именины месье Эгера приходились на одиннадцатое марта, день святого Константина.[49] На этот праздник ученицы по традиции дарили учителям цветы. Однако я не принесла букета, поскольку придумала более личный и долговечный подарок. Вечером, после урока английского, когда месье Шапель вышел из класса, я решила, что настало время преподнести мой маленький сюрприз.

Но прежде чем я успела это сделать, месье, сидя за партой, издал легкий вздох и произнес:

— Вы не принесли мне сегодня цветов, мадемуазель.

— Нет, месье.

— И в вашем столе не лежит букетик, иначе я давно бы уловил его запах.

Я спрятала улыбку.

— Вы правы, месье. У меня нет цветов.

— Но почему? Сегодня мои именины. Разве вы не моя ученица?

— Не верю, что вас печалит отсутствие моего букета, месье, ведь вы уже получили множество цветов.

— Дело не в количестве, а в личности дарителя и значении подарка. Но погодите, кажется, припоминаю… вы и в прошлом году не подарили мне цветов!

— Не подарила.

— Наверное, вы недостаточно меня цените? Я недостоин букета?

Мне хотелось рассмеяться; я чуть было не передумала преподносить ему подарок.

— Я очень ценю вас, месье, и вам это прекрасно известно. Но в прошлом году ко дню ваших именин мы с сестрой провели в Бельгии всего несколько коротких недель. Мы не знали о традиции. А если бы и знали, я все равно не купила бы вам цветов.

— А! — кивнул он, поднимая брови. — Понимаю… из–за дороговизны. Цветы дороги, а в саду в это время года ничего не найдешь.

— Причина не в дороговизне, месье. Причина совершенно в другом. Хотя мне нравится, когда цветы растут, но, сорванные, они теряют для меня прелесть. Я вижу, как они обречены погибели, и мне становится грустно от этого сходства их с жизнью. Я никогда не дарю цветов тем, кого люблю, и не желаю принимать их от того, кто мне дорог.

— Любопытная философия. Интересно, испытываете ли вы подобные чувства к пище? Морковь или картофель тоже вырывают из земли вместе с корнем. Всякий овощ и фрукт срывают со стебля или ветки. А как насчет ягненка, который лишается жизни ради вашего насыщения? Вам не страшно принимать пищу, мадемуазель?

— Нет. Я наслаждаюсь грушами, картофелем и зеленью не меньше других. Признаюсь, иногда мне жаль ягненка или корову. Но таковы пути природы, месье: мы должны есть, иначе умрем. Но необязательно украшать столы цветами, чтобы существовать.

Он хохотнул и покачал головой.

— Прекрасный аргумент и преподнесенный с той же ясностью мысли и твердостью веры, какие вы проявляете в своих работах. Сдаюсь. Вы победили.

— Хорошо. Кстати, месье, у меня есть для вас подарок, хоть и не из тех, что растут на земле.

— Правда?

Он начал вставать из–за стола, но тут же сел на место. От предвкушения и радости выражение его лица было почти детским.

— Но возможно, вы предпочли бы продолжить нашу дискуссию о цветах?

Смиренно опустив глаза, он произнес:

— Эта тема закрыта. Больше никаких обвинений с моей стороны.

Тогда я быстро достала из стола небольшую шкатулку и протянула ему.

— Это вам, месье.

Я купила нарочно; она была сделана из тропической ракушки и украшена венчиком сверкающих синих камней.

— Красиво.

Он открыл ее. На внутренней крышке я старательно выцарапала ножницами инициалы К. Ж. Р. Э. — Константин Жорж Ромен Эгер. Восторг озарил его лицо.

— Откуда вы знаете мои полные инициалы?

— Я много чего знаю, месье.

В шкатулке лежала свернутая цепочка, которую я сплела из яркого шелка и украсила блестящим бисером; золотой зажим я сняла со своего единственного ожерелья.

— Я видел, как вы трудились над ней последние несколько вечеров во время занятий, но даже не подозревал, что для меня. Это… цепочка для часов, полагаю?

— Да, месье.

— Прекрасно! Мне очень нравится. Спасибо.

Сияя, он вскочил, распахнул сюртучок и укрепил цепочку поперек груди.

— Ну как? Не хочу скрывать такую красивую вещь.

Дружеская приязнь в его взгляде согрела мне сердце.

— Великолепно, месье.

— Из шкатулки выйдет превосходная бонбоньерка, — объявил он.

Это весьма обрадовало меня, поскольку мне было известно, что он обожает сладости и любит делить их с другими.

— Еще раз спасибо. Ваш подарок, mon amie, — идеальное завершение прекрасного дня.

Я улыбнулась. В прошлом он столько раз обжигал меня холодно–вежливым, яростным или презрительным взглядом! А теперь называет «mon amie». Я уже понимала, что это выражение означает бо льшую степень близости и приязни, чем английское слово «друг». В тот миг я ощущала себя совершенно счастливой и легкой, как воздушный шар, готовый взмыть в небо.

Через несколько недель меня вызвали в библиотеку месье. Я застала его за столом, он что–то правил в бумагах.

— А! Мадемуазель Шарлотта. Вот и вы. Пожалуйста, закройте дверь и сядьте.

Повинуясь, я опустилась на стул напротив его стола и улыбнулась, заметив, что из–под черного сюртучка выглядывает цепочка, которую я смастерила.

— Хочу поговорить с вами. Я кое–что прочел.

Он вынул из ящика три небольшие переплетенные рукописи и положил на стол. Я узнала их, и у меня от волнения перехватило горло. Это были мои рукописи, несколько образцов моих ранних работ, которые я привезла из дома и отдала месье Эгеру неделю назад. Теперь, когда его английский стал достаточно хорош и он мог разобрать смысл, я решила разделить с ним эти стихийные творения своей юности. Бросив взгляд на его лицо, я горько пожалела об этом.

— Они не понравились вам, верно? Вы сочли их идиотскими и глупыми.

— Совсем наоборот. Пока я не слишком силен в английском, так что понял далеко не все. Но они кажутся мне довольно милыми, полными юности и жизни. Особенно смелым и фантастичным, а также крайне забавным мне показалось «Заклятие»[50] — и в то же время мучительно непостижимым.

— Непостижимым? Забавным? — Мое сердце сжалось; эта история задумывалась как захватывающая и драматичная, а не юмористическая. — И… полными юности?

— Да. Но этого следовало ожидать. Вы ведь создали их в юности? У вас не было ни направления, ни руководства. Одно только желание творить и любовь к словам. Вы описывали то, что занимало ваше сердце и ум. — Последовала пауза, во время которой он достал сигару из коробки на столе. — Вы не против, если я закурю, мадемуазель?

Будучи вне себя от горя, я покачала головой.

Он достал и закурил сигару. Затянувшись и выпустив душистую струю дыма в комнату, он продолжил:

— Просветите меня: что сейчас занимает ваше сердце и ум, мадемуазель? Если не считать сочинений, которые вы мне пишете, какие темы вы хотели бы исследовать в поэзии и прозе? Какими историями вам не терпится поделиться?

— Никакими, месье.

— Не верю. Такая страсть к литературному творчеству не могла просто высохнуть и иссякнуть.

— Это было юношеское увлечение, месье; увлечение, оставшееся позади.

— Тогда почему вы показали мне эти рукописи?

— Не знаю.

Он нетерпеливо фыркнул.

— Вы лжете или мне, или себе, мадемуазель. Вам было интересно мое мнение, а когда оно вам не понравилось, вы покраснели и стыдливо отреклись от своей цели, словно мышка, шмыгнули в норку.

Он был прав, но я не могла этого признать.

— Моя цель — управлять школой. Это лучшее и единственное доступное мне занятие.

— Говорят, вы неплохая учительница, и все же, повторюсь, преподавание не исключает сочинительства. Главное — умело организовать время. — Он откинулся на спинку стула и взглянул на меня. — Вы знаете, кем я мечтал стать в юности, мадемуазель?

— Нет, месье.

— Барристером.

— Барристером? — удивилась я. — В самом деле?

— Я вырос в богатстве и процветании, с самыми радужными видами на будущее, мог поступить в любой университет, который мне понравится, и стать кем угодно. Но однажды мой отец — он был ювелиром и весьма заботливым и щедрым человеком — одолжил большую сумму денег попавшему в беду другу и потерял все.

— Все, месье?

— Все. Мое будущее решительно переменилось. Я оказался простым подростком без профессии, плохо подготовленным к жизни. Отец послал меня в Париж искать богатства. Я поступил в секретари к солиситору и таким образом причастился юридического мира, куда меня так влекло. Но теперь у меня не было ни времени, ни денег для реализации мечты детства. И потому я начал учить. Единственным удовольствием, которое я мог в то время себе позволить, были визиты в «Комеди Франсез» в качестве клакера. Любовь к залу суда и сцене мне пришлось перенести на классные комнаты и аудитории.

Наверное, уместно было выразить сочувствие, но я выпалила:

— Возможно, это эгоистично, месье, но я не могу горевать о вашей утрате, поскольку она стала моим приобретением.

Он засмеялся.

— И это ваш ответ на мою печальную повесть?

— Простите. Я скорблю вместе с вами. Вы сожалеете, месье, что отказались от мечты?

— Нет. Я очень счастлив тем, что имею. К чему оглядываться в прошлое и гадать, что могло бы случиться? Но что верно для меня, необязательно верно для вас, мадемуазель. Вы еще не начали свою карьеру. Вы действительно хотите посвятить себя преподаванию?

— Я… я не знаю, месье.

Он поднялся, обогнул стол и замер прямо передо мной, опершись на стол; его туфли почти касались моих, темные складки длинного сюртучка скользили по юбкам моего черного платья. Так он стоял, курил и размышлял, всего в нескольких дюймах от меня. Какое–то время в комнате раздавалось лишь размеренное тиканье часов на каминной доске, которое не поспевало за лихорадочным биением моего сердца. Наконец он произнес:

— Я прочел ваши ранние работы, и ваши нынешние работы мне хорошо известны. Могу я быть с вами честным, мадемуазель? Могу я разделить с вами свои истинные впечатления?

— Прошу вас, месье.

— Ваше творчество я нахожу замечательным. Думаю, вы обладаете признаками гения.

У меня перехватило дыхание.

— Гения, месье?

— Да. И я уверен, что дальнейшие упражнения могут развить этот гений в нечто драгоценное.

Мысленно я смаковала слово «гений». Всю жизнь я верила, что, как и остальные члены моей семьи, обладаю даром, но до сих пор он оставался непризнанным и незаметным. В моих жилах вновь с полной силой заструились честолюбивые мечты, и все же что–то мучило меня.

— Если я и вправду обладаю гением, месье, — если обладаю, — неужели все эти тренировки и упражнения действительно необходимы? Зачем нужны бесконечные сочинения, в которых я вынуждена имитировать форму других писателей? Почему я не могу просто писать то, что пожелаю?

— Форму необходимо изучать, без формы не стать поэтом, с формой ваши работы будут намного мощнее.

— Но разве поэзия не добросовестное выражение того, что происходит в душе?

— Возможно.

— И разве гений не является чем–то врожденным, божьим даром?

— Небесную природу этого дара невозможно отрицать.

— В таком случае гений по своей природе должен быть бесстрашным и безрассудным, — заявила я, — и действовать подобно инстинкту — без обучения и долгих раздумий.

— Гений без обучения — все равно что сила без рычага, мадемуазель. Это душа, которая не может выразить свою внутреннюю песнь при помощи грубого и хриплого голоса. Это музыкант без настроенного фортепиано, который не может предложить миру свои чудесные мелодии. Это ваши ранние работы, мадемуазель. — Месье наклонился и посмотрел мне в глаза. — Природа наделила вас голосом, мадемуазель, но вы только учитесь его использовать и превращать в искусство. Вы должны стать художником. Учитесь, упорствуйте, и вы будете поистине великой. Ваши труды останутся в веках.

Мое сердце колотилось, отчасти от его близости, но еще больше — от воздействия этих фраз; для меня словно открылся новый мир. Радостное тепло разливалось по телу и переполняло грудь, поднималось к лицу, подобно солнечным лучам.

В этот миг дверь библиотеки распахнулась, и в комнате появилась мадам Эгер. Ее взгляд упал на нас, и она застыла на месте.

Месье Эгер выпрямился и небрежно затянулся сигарой.

— Мадам?

Их глаза встретились.

— Не знала, что у вас урок, — холодно сказала она.

— Я только давал мадемуазель Шарлотте мудрые советы касательно ее будущего и ее сочинений. — Он обратился ко мне: — Мы закончили, мадемуазель. Можете идти.

Я немедленно покинула комнату; мое сердце все еще колотилось. Мадам отвела глаза и сделала шаг в сторону, пропуская меня.

Из библиотеки месье Эгера я вышла, дрожа от возбуждения. Мне нужно было укрыться и сполна насладиться впечатлениями от нашей беседы. Я бросилась наверх, схватила плащ и выбежала в сад.

Уже давно стемнело, было прохладно и тихо. Я стояла на лужайке и вдыхала бодрящий ночной воздух; после недавнего апрельского дождя пахло свежестью и чистотой. Над головой мерцал звездный полог, серебряная луна бросала отблески на россыпи крошечных белых цветов, едва распустившихся на черных ветвях фруктовых деревьев. Я брела по центральной аллее. Мое сердце радовали веселые трели сверчков и звуки окружающего города, напоминавшие тихий гул далекого океана.

Тут стукнула щеколда, и задняя дверь в пансионат бесшумно распахнулась. Кто–то вышел, немного постоял и направился ко мне. Я знала, что это он. Я ждала. Он догнал меня и зашагал рядом.

— Чудесный вечер, не правда ли?

— Несомненно, месье.

Мы шли. От его одежды пахло дымом.

— Где ваша сигара, месье?

— Оставил в доме. Не хотел заглушать аромат весенних цветов. — Он глубоко вдохнул и улыбнулся. — Теперь, встретив вас, я особенно этому рад, поскольку знаю, что сигара вам не нравится.

— Я привыкла к ней, месье. Даже научилась ценить ее аромат, поскольку он напоминает о вас.

— Значит, вы больше не размахиваете моими книгами за окном?

— Я не посмела бы, месье, из опасения, что вы спикируете на меня, подобно ангелу мщения, и попытаетесь отобрать мой трофей.

— Ваш трофей? Приятно слышать, что вы так относитесь к моим скромным сюрпризам.

— Книги, которые вы разделили со мной… для меня это целый мир. Понимать, что вы нашли время подумать обо мне, простой ученице в вашей школе и учительнице под вашим началом, — это честь для меня, месье.

— Простой ученице в моей школе и учительнице под моим началом? — повторил он, в замешательстве тряся головой, затем повернулся ко мне, заставил остановиться и ласково посмотрел мне в лицо. — Мы оба одновременно ученик и учитель, мадемуазель. Но знайте, что вы значите для меня намного больше. Вы мой друг, мадемуазель, друг навеки.

Мое сердце переполняла такая радость, какой я никогда не испытывала; его слова продолжали звучать в моих ушах. «Друг навеки». Он объявил это с неприкрытой симпатией во взоре. С внезапной всепоглощающей страстью я поняла, насколько глубоки мои чувства к этому мужчине. Когда–то я боялась его, со временем научилась почитать и уважать, позже ценила как друга. Но теперь мои чувства окрепли и стали намного глубже. Я любила его. Любила.

О! Я отвернулась и застыла в смущении. Разве это возможно? Разве я могу любить месье Эгера? У него есть жена, семья, которой он предан должным образом, домашняя жизнь, стать частью которой мне не суждено. Любить месье Эгера нельзя, это нарушение всех правил морали и приличия! Разве я могу дать волю чувствам?

С колотящимся сердцем я лихорадочно пыталась осознать это великое открытие. Если я люблю месье Эгера, мне есть лишь одно оправдание: я люблю его не как невеста любит жениха или жена любит мужа, нет! Я люблю месье, лишь как ученица любит учителя. Я сотворила из него кумира и, подобно низшим существам, поклоняющимся кумирам, не нуждаюсь в ответной любви. Я довольна — должна быть довольна — тем, что он может дать: чистой и простой дружбой, которую он предлагает мне столь свободно. Эти молчаливые раздумья утешили меня и успокоили мою совесть, пока я так же внезапно не поняла еще кое–что — и тогда на меня обрушилось столь огромное горе, что слезы брызнули из глаз.

— Почему вы плачете, мадемуазель? Я только сказал, что вы мой друг навеки.

— А я ваш, месье, — тихо и уныло отозвалась я.

— И вас это печалит?

— Нет, месье. Я скорблю о другом.

— О чем же?

— О том, что когда–нибудь мне придется покинуть Брюссель, месье.

— Но Англия — ваш дом. Там живут ваши родные. Несомненно, вы будете счастливы вернуться к ним.

— Да. Но Брюссель — этот пансионат — стал мне домом больше года назад. Я жила здесь полной и радостной жизнью. Я говорила как равная с тем, кого я почитала, кем восхищалась; я имела возможность общаться с человеком незаурядным и сильным, человеком широкого ума. Я узнала вас, месье, и меня наполняет печалью мысль о том, что однажды мне придется покинуть вас… что нашим встречам настанет конец.

— Даже в разлуке, мадемуазель, мы сможем поддерживать отношения друг с другом.

— Но как, месье? Письма могут быть драгоценны; я часто перечитываю письма родных и друзей, и они много для меня значат. Но даже если бы я писала вам каждый день, а вы отвечали так же часто, я не получила бы и тысячной доли того удовольствия, которое приносит мне беседа лицом к лицу.

— В таком случае счастье, что для тесного общения мы не обязаны полагаться на письма и почту.

Открытая приязнь в его глазах обезоружила меня.

— Что вы имеете в виду, месье?

— Существует и другой вид связи между людьми, которые испытывают подлинную нежность друг к другу, — мгновенная связь разлученных сердец. — Он дотронулся до своей груди, затем протянул руку и осторожно прижал ее к моим пальцам. — Этот способ не требует ни бумаги, ни перьев, ни слов, ни посланников.

Его интимное прикосновение опьянило меня. Мои мысли путались.

— Что это за волшебный способ, месье? — чуть слышно прошептала я.

Он убрал руку.

— В нем нет ничего удивительного. Вы испытывали это множество раз, но, возможно, неосознанно. Надо только выбрать тихий, уединенный момент, сесть, закрыть глаза и подумать о другом человеке. Он возникнет перед вашим внутренним взором как живой. Вы услышите его голос и сможете поговорить с ним и облегчить свое сердце.

— Подобные безмолвные фантазии не лишены смысла, месье, но их никогда не будет достаточно для облегчения моего сердца.

— В воспоминаниях есть своя прелесть. Порой они даже приукрашают отсутствующих. — Он поднял руку, вытер слезы с моей щеки и погладил, ласково и нежно. — Если между нами протянется море, вот что я сделаю: в конце дня, когда померкнет свет, я завершу все дела, сяду у себя в библиотеке и закрою глаза. Я представлю ваш образ, и вы придете ко мне, даже против вашей воли. Будете стоять передо мной как сейчас. Мы снова встретимся, в мечтах.

Глубокий тембр его голоса словно звенел во мне, кровь стучала в ушах; я лишилась дара речи. Полная луна освещала мое лицо, и месье не был слеп. Несомненно, он как на ладони видел всю глубину чувств, которую я не умела скрыть.

И тогда это случилось: он приподнял мой подбородок, склонился ко мне и нежно поцеловал сначала в одну щеку, потом в другую, по французскому обычаю. Затем я ощутила мягкое прикосновение его губ к моим. Поцелуй был кратким и нежным, и все же насквозь пронизал мое тело, отчего я содрогнулась.

Месье немного отстранился, не отпуская моего подбородка и не сводя с меня глаз, его лицо оставалось в нескольких дюймах от моего. Я вся горела; мне казалось, я сейчас растаю и впитаюсь в землю; я не могла дышать и первая отвела глаза. Тут я заметила слабое, далекое мерцание за стеклянной дверью пансионата. В окне горела свеча. Месье Эгер стоял к зданию спиной и ничего не видел. Неужели кто–то следил за нами? Но кто? По моей спине пробежал внезапный холодок; меня затрясло.

— Вы замерзли, мадемуазель. Нельзя так долго дышать ночным воздухом. Возвращайтесь в дом.

Не в силах проронить ни звука, я кивнула и убежала. Мои щеки все еще пылали. Когда я распахнула дверь в задний холл, там не было ни человека, ни свечи.

До самого утра я носилась по бурному и радостному морю. Вновь и вновь я переживала сцену в саду, вспоминая каждое слово месье, его взгляды, прикосновение его губ. Я пыталась убедить себя, что не сделала ничего дурного, как и он. Месье — человек безупречной репутации, честности и незыблемых принципов. У него пылкое и любящее сердце; часто я видела, как он целовал своих друзей и учениц подобным образом, но не думала ничего плохого — во Франции так принято. Его поцелуй был лишь ласковым и ни на что не намекающим знаком внимания. Несомненно, он уже забыл о нем, и я тоже должна забыть. Все будет как прежде, мы останемся друзьями, словно ничего не произошло.

Однако на следующее утро принесли записку от мадам.

10 апреля 1843 года

Мадемуазель Шарлотта!

Мой муж и месье Шапель просили уведомить вас, что, к сожалению, все более насыщенные расписания не позволяют им впредь пользоваться вашими услугами учительницы английского языка. Они благодарят вас за усилия, поскольку оба получили немалую пользу. Кроме того, мой муж больше не имеет времени обучать вас французскому языку частным образом, хотя вы, разумеется, можете по–прежнему посещать уроки литературного мастерства, а также выполнять свои преподавательские обязанности.

Искренне ваша,

м–м Клэр Зоэ Эгер.

Я была поражена и расстроена. Неужели урокам английского, которые доставляли столько радости и удовольствия обеим сторонам, внезапно настал конец? Я не могла поверить, что это желание месье. Неужели он избрал этот час — сразу после ночи таких откровений, — чтобы отказаться от наших занятий? Несомненно, это происки мадам; по–видимому, она наблюдала за нами из окна. Возможно, даже прежде меня разглядела мои истинные чувства к ее мужу; возможно, ревновала. Ревновала ко мне! Какая нелепость!

С того дня я больше не оставалась с месье Эгером наедине. Если после урока я слышала его шаги в коридоре и выбегала поприветствовать его, он исчезал волшебным образом, словно в облаке сигарного дыма. Если во время прогулки в саду ветерок доносил до меня едкий аромат и я пыталась найти его источник, тот снова растворялся в воздухе. Если месье заходил в трапезную во время занятий и я с надеждой смотрела на него, через пару мгновений появлялась мадам и увлекала его прочь.

Лишенная общества учителя, я стала еще больше ценить наши краткие встречи. Но теперь нас связывали только исправленные сочинения, которые я находила в своем столе, и книги, которые он по–прежнему любезно оставлял мне по ночам — но теперь без единой записки. Эти книги были моим единственным удовольствием и развлечением. Я никогда больше не видела цепочку для часов, стоившую мне стольких трудов. Шкатулка, подаренная мною, тоже исчезла; когда он раздавал ученицам конфеты, они лежали в его старой бонбоньерке.

Однажды месье Эгер застал меня в классной комнате одну. Он нахмурился, за его ощетинившимися темными бровями угадывалась злость.

— Вы очень замкнуты, мадемуазель. Мадам считает, что вы должны подружиться с другими учителями. Полагаю, немного простого расположения и доброй воли с вашей стороны принесут немалую пользу.

С этими словами он удалился.

Я не желала дружить с другими учителями. Я уже пыталась, но тщетно. Раздражительность месье не пролила ни малейшего света на мое положение. Когда он целовал меня в саду, он проявлял ко мне приязнь — я ощущала ее! видела! — пусть даже всего лишь дружескую. Куда испарилась эта приязнь? Возможно, месье зол и избегает меня из–за чувства вины? Может, боится, что своим кратким поцелуем преступил границы или создал у меня неверное представление о его отношении? Может, понял мои чувства и опасается раздуть их пламя еще сильнее? Или же просто повиновался приказу жены прекратить со мной всякое общение?

Мадам удвоила мои обязанности, оставив единственной учительницей английского в школе, вследствие чего мое жалованье слегка возросло, но у меня почти не осталось свободного времени. Я была обречена целыми днями вдыхать спертый воздух классной комнаты, пытаясь вбить в бельгийские головки правила английского языка. По вечерам я была завалена грудами тетрадей, которые следовало проверить и исправить.

Была ли эта новая ответственность «наградой», как утверждала мадам, или наказанием? По слухам, мадам расхваливала меня перед другими. Она продолжала оставаться со мной вежливой, но часто я замечала, как она смотрит на меня в коридоре или через стол в трапезной, и от выражения ее темных голубых глаз у меня кровь стыла в жилах, как будто мадам пыталась проникнуть мне в душу. Когда ее не было рядом, я становилась объектом изучения мадемуазель Бланш, которая пристально следила за каждым моим движением.

Однажды днем, сославшись на головную боль, я отпустила учениц пораньше и направилась в дортуар отдохнуть. Вдруг я заметила тень за занавесками, отделявшими мои личные владения, и уловила, что кто–то осторожно открывает ящик комода. Встревожившись, я бесшумно прокралась на цыпочках и заглянула в щель между занавесками.

Гостем — или, вернее, шпионом — была мадам Эгер. Она стояла перед моим небольшим комодом и спокойно и педантично изучала содержимое верхнего ящика и рабочей шкатулки. Словно пораженная заклятием, я в ужасе наблюдала, как она открывает каждый ящик по очереди. Мадам изучила форзацы всех книг, открыла все коробочки, обратила особое внимание на письма и записки, затем старательно сложила их и вернула на место. Меня терзали ярость и негодование, и все же я не смела обнаружить свое присутствие, надеясь избежать скандала, стремительной, ожесточенной схватки. Я непременно наговорила бы лишнего и в результате была бы уволена.

Дальнейшие действия мадам поразили еще больше: она достала из кармана связку ключей и отперла длинный гардеробный ящик под кроватью! Затем вытащила платье и залезла в карман, хладнокровно вывернув его наизнанку. Забрезжило понимание: однажды ночью, когда я спала, мадам прокралась в спальню, украла мои ключи и сделала восковой слепок. Как давно она шпионит за мной?

Она вернула платье на место и начала просматривать другую одежду. Ее пальцы схватили платок, однажды подаренный месье Эгером; сокровище, которое я тщательно отгладила и сложила. Это уж слишком! С меня довольно! Я покашляла, давая мадам мгновение на то, чтобы собраться, затем отдернула занавеску. Невероятная женщина! Ящик был закрыт, рабочая шкатулка стояла на месте. Мадам поприветствовала меня холодным безмятежным кивком.

— Я заменила ваш кувшин и таз на новые, мадемуазель. Заметила, что они обкололись. Приятного отдыха.

Она поспешно покинула комнату.

Дневник! В письмах Эллен и родным я намекала на свои страдания и одиночество и признавалась, что мадам, похоже, больше не любит меня. Я утверждала, что не представляю, каким необъяснимым образом утратила доброе расположение женщины, столь любезно пригласившей меня вернуться в Брюссель. Что еще мне оставалось делать? Разумеется, я не могла назвать им истинную причину перемены поведения мадам, равно как и не могла скрывать правду от себя. Я знала. Знала! Моя хозяйка подозревала меня, а возможно, и своего мужа в поступках и чувствах, сама природа которых была вероломной, развращенной и пачкающей душу. И ее подозрения были совершенно беспочвенны.

Я любила месье Эгера и не могла этого отрицать. Однако у меня не было на него планов, я не стремилась им завладеть. Я всего лишь мечтала вновь испытать радость близости наших душ. Мое расположение к нему, простое и нетребовательное, не могло причинить мадам вреда! Несомненно, рассуждала я, достаточно немного подождать, доказать, что я не представляю угрозы, и мадам поймет свою ошибку, все благополучно вернется на круги своя.

Время текло, но легче не становилось. Наступил август. Экзамены прошли; призы были розданы; к семнадцатому числу школьный год завершился, ученицы разъехались по домам, и начались долгие осенние каникулы.

В канун своего отпуска месье Эгер (полагаю, без ведома или одобрения жены) преподнес мне еще одну книгу — двухтомник Бернардена де Сен–Пьера, который, как он надеялся, «поможет заполнить одинокие дни впереди». С какой благодарностью я приняла этот редкий дар! Но что за страшное пророчество таилось в словах месье?

О! Как я содрогаюсь, вспоминая эти ужасные долгие каникулы!

В том году все ученицы отправились к родным. В школьном здании не осталось никого, кроме меня и поварихи. Я отчаянно хотела вернуться домой, но было непрактично предпринимать долгое и дорогостоящее путешествие ради столь короткого визита. Пять недель, однако, никогда еще не казались мне вечностью.

Это лето полностью отличалось от прошлого, когда мы с Эмили наслаждались каждым мгновением свободного времени, проведенного вместе. На этот раз в безлюдных тихих школьных коридорах гуляло эхо; два ряда занавешенных белых кроватей в дортуаре глумились надо мной своей пустотой, подобно насмешливым призракам. Мои силы, которые с апреля постепенно слабели, окончательно иссякли. Лишившись работы и общества, мое сердце зачахло. Я ела в одиночестве. Пыталась читать или писать, но одиночество угнетало меня. Когда я посещала музеи, картины не вызывали у меня ни малейшего интереса.

Первые недели выдались жаркими и сухими, затем погода переменилась. Целую неделю бушевал равноденственный шторм. Я была заперта в огромном пустынном доме, а буря ревела и дребезжала стеклами. Однажды поздно ночью, не в силах более выносить эти яростные звуки, я распахнула створчатое окно у кровати и выбралась на крышу. Там, под порывами дождя и ветра, я наблюдала зрелище во всей его красе. Небо было черным, диким и полным грома; время от времени его пронзали ослепительно яркие вспышки молний.

На крыше я молила Господа избавить меня от одиночества и горя или хотя бы указать направление, объявить свою волю. Но ничего не произошло. Огромная десница Господня не опустилась, драгоценное наставление не прозвучало в моих ушах. Я вернулась в свою комнату, промокшая и дрожащая, и легла в постель. Когда я наконец уснула, мне привиделся сон.

Меня заточила в высокой башне жестокая и коварная ведьма. Вокруг неистовствовала буря. Всеми забытая, я умирала от голода и ждала, когда возлюбленный спасет меня. Я почти лишилась сил. Несомненно, он помнит обо мне, несомненно, примчится, пока еще не слишком поздно! В окно постучали; я бросилась к нему и распахнула створки. В башню стремительно ворвалась темная фигура в богатой одежде. Мужчина заключил меня в объятия и крепко поцеловал. Это был он! Это был мой возлюбленный герцог Заморна! Но он отстранился и одарил меня нежнейшим взглядом, и я задохнулась от смятения. Это был не герцог. Это был месье Эгер.

Сон продолжался не более минуты или двух, но этого хватило, чтобы, проснувшись, я скорчилась от унижения. Я так старалась убедить себя, что не питаю романтических чувств к своему хозяину, что моя любовь к нему невинна и совершенно благопристойна! Несчастная, несчастная Шарлотта! Что мне делать со столь нежеланными мыслями и образами?

Утром повариха принесла мне чай в постель. При виде моего смятенного лица она встревожилась.

— Vous avez besoin d'un docteur, mademoiselle. J'appel–le un.[51]

— Non, merci, — ответила я, поскольку знала, что врач не может помочь мне.

Буря наконец улеглась, восстановилась хорошая погода; я оделась и отправилась развеяться. Много часов я блуждала по бульварам и улицам Брюсселя. Даже побывала на кладбище, на полях и на холмах за ними. Во время прогулки мои мысли обратились к дому. Я пыталась представить, чем сейчас занимаются родные: Эмили, несомненно, на кухне нарезает рагу, а Табби раздувает огонь и собирается сварить из картофеля подобие клейстера. Папа сидит в кабинете и пишет жалобу в «Лидс интеллидженсер» касательно какого–нибудь вопроса местного импорта. Анна играет с детьми Робинсонов в Торп–Грин, а Бренуэлл декламирует своему ученику какое–нибудь классическое стихотворение. Какие чудные картинки мне грезились! Как я скучала по родным!

Я подняла глаза и обнаружила, что нахожусь в центре города у католического собора Святой Гудулы. Отец с презрением отвергал католицизм, а потому моей природе он был чужд. Тем не менее, живя в пансионате среди его приверженцев, я познакомилась с ним ближе.

Мне почудилось, что звон колоколов приглашает меня к вечерней службе. Неслыханно, но я вошла. Внутри молились несколько пожилых женщин. Я помедлила у двери, пока они не закончили. Я увидела шесть или семь человек на коленях на каменных ступенях, в открытых нишах, которые служили исповедальнями, и направилась туда, влекомая неведомой силой. Исповедующиеся шептались через решетку со священниками. Дама, стоявшая на коленях рядом со мной, ласково предложила мне пройти первой, поскольку сама еще не была готова.

Я колебалась, но в ту минуту любая возможность обратиться с искренней молитвой к Господу была мне желанна, как глоток воды умирающему от жажды. Я подошла к нише и преклонила колени. Через несколько мгновений деревянная дверка за решеткой отворилась, и я увидела ухо священника. Внезапно я поняла, что не знаю, с чего положено начинать исповедь. Что мне сказать?

И я прибегла к неоспоримой истине.

— Mon рère, je suis Protestante.[52]

Священник удивленно повернулся ко мне. Хотя лицо его было в тени, я заметила, что он старик.

— Une Protestante? En се cas, pourquoi avez–vouz appro–ché moi?[53]

Тогда я сообщила, что какое–то время страдала в одиночестве и нуждаюсь в утешении. Священник ласково пояснил, что как протестантка я не могу насладиться таинством исповеди, но он с удовольствием выслушает меня и даст совет, если сможет.

Я заговорила, поначалу сбивчиво, затем все более поспешно и страстно, пока слова не полились рекой. Я поведала ему все — открыла давно сдерживаемую боль, терзающую мое сердце, — и закончила свою речь вопросом, который мучил меня особенно сильно:

— Отец мой, если наши мысли и намерения чисты и благородны, должны ли мы держать ответ перед Господом за греховные видения, которые вторгаются в наш сон?

Насколько я могла судить сквозь решетку, священник испытал замешательство. Наконец он сочувственно произнес:

— Дочь моя, если бы вы принадлежали к нашей вере, я сумел бы вас наставить; но я не сомневаюсь, что в глубине души вы уже знаете, как поступить. Возможно, видения, которые причиняют вам тягостные страдания, ниспосланы Богом для того, чтобы вернуть вас в лоно истинной церкви. Я хотел бы помочь вам, но мне нужно больше времени. Приходите ко мне домой, и мы все обсудим.

Он дал мне свой адрес и велел прийти на следующее утро в десять.

Поблагодарив священника, я встала и бесшумно удалилась. Я была у него в долгу за проявленную доброту, однако понимала, что не вернусь. Он казался порядочным человеком, но в моем смятенном состоянии я боялась, что сила его убеждения окажется чересчур велика и вскоре мне придется перебирать четки в келье монастыря кармелиток.

Придя в пансионат, я подробно рассказала об этом случае (который, дорогой дневник, позднее произошел с Люси Сноу в «Городке») в письме к Эмили, скрыв, правда, содержание своей исповеди. Я ощущала пользу оттого, что поделилась страданиями с сестрой, равно как и со священником — человеком умным, достойным и благим. Мне уже стало легче.

«Не сомневаюсь, что в глубине души вы уже знаете, как поступить». Таковы были слова священника, единственное и верное его наставление. Той ночью я лежала в кровати, вокруг меня сгущался мрак, и мысли бушевали во мне, словно темный и бурный прилив.

— Что мне делать? — воззвала я к пустоте.

В голове незамедлительно возник совет: «Ты должна покинуть Бельгию!» Он был так ужасен, что я невольно заткнула уши. Я не хотела возвращаться домой, к праздности, поскольку там меня не ждало никакое занятие, и еще меньше хотела покидать месье Эгера, понимая, что потеряю его окончательно. И все же мысль о том, чтобы остаться, была не менее мучительной. Как я могла оставаться в этом доме и день за днем лелеять единственную надежду — увидеть его хотя бы мельком? Как я могла так жить, зная, что никогда не смогу открыто выразить свое расположение?

— Если я должна уехать, пусть меня оторвут от него! — крикнула я. — Пусть другие примут решение!

— Нет! — тиранически отчеканила Совесть. — Никто не поможет тебе, Шарлотта. Ты должна сама себя оторвать. Должна вырезать себе сердце.

— Подумай о долгих одиноких днях впереди! — воскликнула Страсть. — Ты будешь отчаянно мечтать о весточке, но тебе останутся лишь воспоминания!

Много недель я сгорала в агонии тягостной нерешительности. У меня не было желания оставаться и не было сил бежать. Наконец внутренний голос заявил, что пора действовать: отказаться от Чувства и последовать велению Совести. Тайная любовь, которая пылала в моей груди, неразделенная и неизвестная, могла лишь погубить питавшую ее жизнь. Одно только страшное слово звучало в моих ушах, напоминая мне мой мучительный долг: «Бежать!»

Вскоре после возобновления учебы я собралась с духом. Улучив момент, когда мадам Эгер останется в гостиной одна, я с извинениями уведомила о своем отъезде. На мгновение привычно безмятежное лицо мадам затопили удивление и облегчение, затем маска вернулась на место.

— Ничего страшного, мадемуазель, — ледяным тоном промолвила она. — Мы справимся. Можете отправляться хоть сегодня, если угодно.

На следующий день месье Эгер послал за мной. Когда я появилась в его библиотеке и села на предложенный стул, я изо всех сил сдерживала слезы и готовилась к тому, что считала неизбежным: спокойным, взвешенным словам прощания. Вместо этого, к моему изумлению, он воззрился на меня с поднятыми бровями и воздетыми руками; глаза его горели недоумением и болью.

— Что за безумие? Вы уезжаете? Что на вас нашло? Вы здесь несчастливы?

— Месье, я была счастлива. Мне горько покидать пансионат и вас. Но мне придется.

— Почему? Вам предложили другое место?