/ Language: Русский / Genre:prose_rus_classic,

Счастье Впереди

Сергей Пылев


Пылев Сергей

Счастье впереди

Сергей Пылев

Счастье впереди

Сергей Прокофьевич Пылев родился в 1948 году. Член Союза писателей России с 1984 года.

Печатается в "Литературной России", журнале "Провинциальный Воронеж", "Молодежь и православие" (издается при воронежском Воскресенском храме).

Сборники рассказов: "И будет ясный день", "Обстоятельства", "Радужная звезда", "Сон разума", "Вам бы птицами родиться".

Дом заходящего солнца

Отец сам на этом настоял.

"Я ухожу в дом престарелых!" - объявил Владимир Никанорович Владлену, и кончик его носа посинел от волнения.

Они жили вдвоем, и жили на пенсию Владимира Никаноровича. Найти работу Владлену не удавалось. Так что Владимир Никанорович не раз кричал ему: "Ты стал приживалой у беспомощного деда! Иногда мне хочется убить тебя!"

К пятидесяти трем годам Владлен Владимирович не имел даже временного заработка: в новые рыночные отношения он не вписался, хотя штатным неудачником никогда не был. По крайней мере, не был им, когда учился в институте искусств, играл в ТЮЗе, а позже стал режиссером народного театра на заводе, где директорствовал Владимир Никанорович. Как раз тогда он женился на одной из своих актрис и получил от завода двухкомнатную квартиру - отец успел посодействовать перед уходом на пенсию.

Только вскоре Дворец культуры отдали в аренду непонятно откуда вывернувшимся фирмам и фирмочкам. Само собой, театр отыгрался, хор отпелся, а танцевальный ансамбль отплясался. В кабинете Владлена Владимировича обосновалась частная охранная фирма "Белая гвардия", а гримерные заняли девушки по вызову.

Владлен Владимирович попытался сопротивляться этому процессу, но от него быстро избавились.

Поначалу он ни к кому на поклон не пошел: сработало то, русское "погибаю, но не сдаюсь"; а когда, наголодавшись, спохватился, уже было поздно.

В конце концов жена продала приватизированную на нее квартиру и куда-то уехала с деньгами без особо длинных объяснений. Так он оказался у отца в трехкомнатной "сталинке" сбоку припеку от его голодной пенсии.

Владимир Никанорович напрягся и устроил сына сторожем на автостоянку. Владлен проработал там с год, но бесплатно - высчитывали за разворованный в первое же его дежурство старенький "мерс".

Потом ему почти повезло: опять-таки по протекции отца Владлена приняли кладовщиком на оптовую базу. Только уже скоро его подставили там с товаром, и крупно. Чтобы рассчитаться с долгом, они с отцом были вынуждены уйти из "сталинки" в однокомнатную убитую "хрущевку" на окраине.

Есть учреждения, которые словно созданы для того, чтобы человек не забывался относительно своего места в жизни. И одно из них, если не самое первое, конечно же, собес. Даже только попасть в нужный кабинет здесь требуется чуть ли не дар Вольфа Мессинга: это учреждение всегда заполняют толпы людей, в очередной раз обманутых родиной.

Вот где пригодилась былая номенклатурная осанка Владимира Никаноровича - он беспрепятственно прошел сам и провел Владлена мимо затравленной, обессиленной очереди: в его стареющем облике еще не совсем стерлась командно-величественная стать, и это подействовало, не могло у нас не подействовать.

В нужном кабинете Владимир Никанорович без обиняков уверенно и даже как-то нахально дал инспектору взятку в известных всему городу размерах: пятьсот рублей.

- Я хочу получить направление в дом престарелых. Чтобы чистый воздух, сносная кормежка и молоденькие санитарки.

- Как раз одно такое место сегодня освободилось, - понятливо заметил инспектор.

Когда вышли на крыльцо собеса с его крутыми, разбитыми ступеньками, Владлен бережно взял отца под руку:

- Пожалуйста, передумай, батя... Я все-таки найду работу. Мы еще неплохо заживем!

Устанавливался майский вечер, из-за близкой церковной ограды сентиментально наносило запах молодой сирени.

- Передумай... - повторил Владлен.

Отец неуклюже обхватил его:

- Прости, мой мальчик! Ты тут ни при чем... Просто мне до блевотины осточертела эта новорусская жизнь! А там будет привычный контингент: такие же номенклатурные мастодонты, как я. Точно в санаторий ЦК КПСС попаду перед смертью! Сядем в кружок, я баян на колено поставлю, и врежем на все этажи: "И Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди!" И никакой тебе рекламы бабьих прокладок! - Владимир Никанорович судорожно вдохнул и вдруг сделал, вернее, сотворил то, чего Владлен за ним никогда не замечал: отец строго перекрестился на церковные, вдохновенно блещущие купола, и на глазах у него обозначились, может быть, последние слезы - эдакие мутные головастики.

Они долго обходили врачей: то в одну поликлинику была дорога, то в другую, - осмотры, анализы, рентген растянулись не на одну неделю.

Владимир Никанорович нет-нет да и возмущался волокитой, но как-то уныло: "К чему вся эта чехарда? Меня что, в космос хотят запустить?"

К психиатру он шел как на парткомиссию.

Врач, к которому его направили в регистратуре диспансера - молодой, до неприличия розовощекий, - снегирем подлетел к нему.

- Будьте любезны, какое сегодня число?

Владимир Никанорович молчал как глыба.

- А что у нас за месяц на дворе?

- Папа... - тихо сказал Владлен.

- Не подсказывать! - взметнулся психиатр.

Владимир Никанорович выждал паузу и рявкнул:

- А ты сам забыл, что ли?

- И все-таки?..

Владимир Никанорович покраснел:

- Хрен с тобой. Двенадцатое нынче мая. Две тысячи первого года. Страна Россия. Планета - Земля...

- Так-то лучше... - мальчишески улыбнулся врач. - А то бы я ненароком мог отправить вас к настоящим психам!

- Не беда... Вся страна - сумасшедший дом! - как ударил Владимир Никанорович.

- Я с вами вполне согласен... - философски загрустил избыточно розовощекий психиатр.

Наконец все необходимые кабинеты были посещены, и участковый терапевт сделал итоговую запись.

Еще с вечера Владимир Никанорович приготовил себе в дорогу кое-какие вещи, пару-другую книг и удочку, а к ней комплект запасных японских крючков. Чтобы не забыть баян, поставил его в футляре у порога.

Собравшись, Владимир Никанорович озабоченно ходил по комнате, словно что-то искал, но никак не находил.

К ужину он из утробы старого шкафа извлек бутылку марочного коньяка "Ереван" со впечатляющей датой розлива: "1948".

- Со дня твоего рождения припрятал! Под особый случай берег! нахмурился Владимир Никанорович.

Они выпили всего по две рюмки: то ли эксклюзивный напиток не пошел под их закус - некая "растительная" ливерная колбаса, - то ли ситуация не соответствовала.

Тем не менее и от малого Владимир Никанорович опьянел, точнее разладился. Как-то даже очень разладился...

Владлен наскреб по карманам мелочь и бросился в дежурную аптеку за нитроглицерином, по-мальчишески зажав деньги в кулаке. На какое-то время лекарство как будто бы помогло...

...Сердечники чаще всего умирают под утро. Владимир Никанорович эту печальную статистику не нарушил - он умер на рассвете, как только первая птица объявила утреннюю побудку...

На том заводе, где он некогда директорствовал, его еще помнили. Одним словом, нынешнее руководство выделило материальную помощь на похороны, а отвезти покойника на погост в родное село прислало машину, правда, почему-то самосвал. Разбираться и переиначивать было некогда. К тому же оказалось, что загрузить гроб в кузов самосвала даже сподручней.

Похоронили Владимира Никаноровича без лишних формальностей, так что документы отца остались на руках у Владлена...

...Дом престарелых, по-нынешнему "пансионат", в райцентре самое большое здание, прозванное в народе "Пентагоном". Его ударно построили еще при развитом социализме: многокорпусное пятиэтажное сооружение с большим парком, в котором всегда пасутся чьи-то лошади. При всем при том место это безлюдное: только изредка пройдет по двору пансионата санитарка или кто-нибудь из редких посетителей. Тем не менее тут и баян можно иногда услышать, и песню, даже смех, само собой, сдержанный, аккуратный. Смеются здесь сейчас чаще всего, когда вспоминают недавнюю оказию с уже бывшим пансионатовским директором: соблазнившись низкой оптовой ценой на гробы, он закупил сразу полсотни "домовин", а на просушку выставил их вдоль забора прямо под здешними окнами.

И все-таки птицы тут никогда не поют, а если и затевают что-то в этом роде, то как будто фальцетом.

За парком, в той стороне, где заходит солнце, красивая, покойная река.

С недавних пор почти каждый день на берегу в кустах рогоза, как медитируя, рыбачит новый пансионатовский жилец в выгоревшей газетной пилотке. Рядом бидон с карасиками или плотвичкой, бутылка марочного коньяка "Ереван" и книжка Канта "Конец всего сущего".

Он и сегодня здесь. Над ним громоздятся объемные, тяжеломясые облака с темным, волглым дном. Погода не меняется, будто замерла на месте.

От корпусов по тропинке к реке аккуратно сбежала Ирина Петровна, главврач. Работа работой, но губы у нее броско накрашены, и явно только что.

- Владимир Никанорович, дорогой! Вы опять пропустили обед! - сказала она рыбаку.

- Замечтался... - улыбнулся тот.

Ирина Петровна приобняла его:

- На баяне вечером играть будете?

- Если ты придешь, я и на барабане отстучу.

- Не хорохорься, милый дедушка! А то давление подскочит!

Дело в том, что по паспорту, с которым этот человек прибыл в пансионат, ему уже за семьдесят. В принципе он на эти годы и выглядит, если даже не старше.

И тем не менее с чего-то же тянется к нему Ирина Петровна при своих так охочих до счастья сорока пяти?..

Кстати, новый пансионатовец затеялся организовать что-то вроде самодеятельности и даже собирается поставить местными силами какую-то пьесу. Несмотря на то что основную часть здешнего контингента составляют незрячие и неходячие, эта идея понравилась всем. Говорят, у Ирины Петровны будет главная роль.

Богу Богово

Как всегда, "это" ничто не предвещало. Оно начиналось внезапно, без всякого к тому внешнего повода.

В прошлый раз "это" началось с Юрием Антоновичем, когда они были зимой в лесу на шашлыках в связи с его сорокапятилетием, а вот сейчас накатило в сауне, куда он со товарищи приехал, само собой, не в целях личной гигиены.

Вся приятельская троица - Владимир Алексеевич, директор центрального универмага, управляющий банком Сергей Михайлович и старший следователь прокуратуры Олег Васильевич - на собственном опыте знала, что "это" периодически бывает с Юрием Антоновичем, и как оно на него найдет, так уж лучше тут не противиться.

В общем, "это" случалось.

Юрий Антонович еще сам ни о чем не догадывался, а мужики со стороны уже опытно углядели.

Углядели же они "начало" по известному признаку: когда "это" приспеет, то посреди самой разгонистой гулянки Юрий Антонович вдруг становится похож на человека, который хочет спрыгнуть с несущегося поезда, запоздало спохватившись, что сел не в том направлении.

- Девочек привезли! - доложился Сашок, телохранитель Юрия Антоновича, бульдозерного облика парень, словно искусственно выращенный для такой работы.

- Впускай...

Они вошли, будто провинциальные абитуриентки перед просмотром в столичном театральном институте. А впереди молодой человек с внешностью способного, продвинутого менеджера: на нем хороший костюм, жилетка и галстук с металлическим отливом - прикид в самый раз для защиты диссертации.

- Ты что за баб привел?! - с ходу оценив девушек, крикнул Юрий Антонович, будто городошную биту с отмаха кинул под ноги этому менеджеру.

Тот как бы даже подпрыгнул на месте.

- Одна к одной!

- Обновить состав!

Заменили одномоментно.

- Хоть убей, но и эти рожи не по мне! - уныло констатировал Юрий Антонович.

Менеджер выхватил мобильник:

- Срочно на выезд Машину группу!

Только и ее Юрий Антонович без церемоний завернул, несмотря на то что Олег Васильевич, а за ним Сергей Михайлович и Владимир Алексеевич попытались оказывать девушкам знаки внимания.

- Всех "лолит" вон! - Юрий Антонович раздраженно повел монолитными, разворотистыми плечами. - Сашок! Выдай трудящимся полового фронта отступные за беспокойство!

Вот тогда и стало ясно всем: "это" приспело. С минуты на минуту события начнут разворачиваться по известному сценарию.

- Какая-то хреновень, а не отдых! - поморщился Юрий Антонович. - Может, разбежимся до лучших времен?

- Ты что, Антоныч? Хорошо сидим! - наивно попытался овладеть ходом событий Олег Васильевич.

- Все, кранты!

- Народ тебя не поймет, Цезарь! - интеллектуально улыбнулся Сергей Михайлович.

- Сказано!

- Тогда "стременную"! - чуть ли не заискивающе потребовал старший следователь.

- У меня в "членовозе" полный бар всякого дерьма!

Юрий Антонович сорвал с себя мокрую простыню, точно бинт с раны.

И когда все во благе разместились на мощных "кадиллаковских" креслах, он крикнул Сашке на переднее сиденье через весь салон:

- Дошло, куда едем?

- Ежику понятно!

- Это, Юра, у тебя на лбу уже с самого утра написано, - сдержанно сказал Сергей Михайлович. - Открытым текстом.

- Значит, так душа восхотела!

- Соображай.

- Надеюсь, возражений нет?

- Тебе возразишь.

- Ладно, прокатимся. Нам тоже не помешает. Все мы люди, все мы человеки... - душевно заметил Владимир Алексеевич.

Когда страну повернули в "капитализм", Юрий Антонович, бывший второй секретарь горкома партии, наладил собственную фирму: стал через брата Илью, начальника отдела сбыта на шинном, брать там вагонами колеса самых ходовых размеров, - само собой, не за деньги, а под реализацию.

Инфляция в стране разгоралась замечательная - за неделю-две цена товара разбухала втрое. Богатеть на таких дрожжах было одно удовольствие. И они с Ильей это и делали - весело, чуть ли не дурашливо. И хотя опасаться им было некого (оба сполна вошли в полную новорусскую силу), но на всякий случай Илья свою личную прибыль пока не забирал, и она вовсю наматывала гиперпроценты на счетах фирмы.

В итоге он ни разу своими роскошными миллиардами не попользовался, где-то через год Илья погиб: захотелось ему на даче по грибы размяться, да оскользнулся в лесу и затылком прицельно ударил в пенек...

Только Юрий Антонович деньги Ильи разумно оставил в деле, отстегнув золовке лишь видимую часть принадлежащего им с братом финансового айсберга. Кстати, ей и это показалось после советских зарплат неописуемо много. В общем, как говорится: и овцы целы, и волки сыты. И все же, все же...

Где-то через полмесяца после похорон Юрию Антоновичу до зубовного скрежета захотелось донской, царской стерляжины в белом вине с соусом из хрена да под резвую, медом катящуюся водочку.

Была самая середина стерляжьего хода: начало июля. Уже давно поднялась она из волжских провальных омутов, где ярусами неподвижно перестояла зиму, вошла в Дон и, пробив его давящее, размашистое течение, на подводных камнях и буграх отметала свою обильную, цепкую икру. И вот теперь пронырливо остромордая, по-хохляцки усатая стерляжина стаями откатывалась назад и, памятуя о недалеком уже предзимье, нажиралась личинками, комарами и вальяжно, добротно толстела.

Вот тогда они и вышли на нее.

Они с Сашкой вышли, как и полагается для охоты на стерляжину, в ночь, да еще подгадав дождь, когда эта рыбина особенно упоительна в своем жоре и игриво бьет свечой.

Они приготовились к встрече как следует: "донки" с гибкими титановыми наконечниками, потом же свежая, только выпустившая крылышки метелика и надежные керосиновые фонари "летучая мышь".

Еще издалека Юрий Антонович угадал ее подкат: прет с донского верху вереница стерляжины и, балуя, раз за разом хлещет воду резвыми хвостами, словно кто лопатой без устали колотит по реке.

За полночь взяли три матерые шипастые рыбины килограмма по два каждая.

Уху составили добротную, друг перед другом щеголяя особенными способами ее изготовления: рыбу предварительно ошпарили, по-донскому приему накрошили в котелок смачные помидорины (хотя и было первоначальное намерение готовить с молоком), костерный уголек-другой добавили, потом же осветлили крепкий, шафрановый бульон, оттянув его растертой паюсной икрой. Аккуратно, как священнодействуя, добавили водки. Ее же они и вкушали во благе под стерляжью горячую, скользкую плоть, заедая грибными слоеными кулебяками.

Строго-тихое предутренье только устанавливалось, когда Юрий Антонович тяжело вылез из палатки после короткого, отвратительного сна.

Прильнувший к вялой, высеребренной реке туман словно сочился из нее. Пустое, бледное небо только готовилось принять солнце.

Юрий Антонович, слегка косолапя по мокрому, слипшемуся песку, жадно двинулся к воде.

Сине-красный, залповый огонь вдруг прожег рассвет судорожным миллионовольтным зигзагом: крученая, верткая молния хлестнула в берег прямо перед ним, распавшись еще в высоте на три горящие неземным, электронным огнем жилы. Взрыв грома подсек Юрия Антоновича.

Он повалился. Молния угасла в доли секунды, но все еще продолжала истерически биться в его обожженных глазах.

Рядом, пропахав песок, припал Сашка:

- Вы как?

- Еще не знаю...

- Что это было?

- Наверное, молния... - трудно сказал Юрий Антонович.

- На небе ни облачка!

Юрий Антонович судорожно улыбнулся:

- Значит, знак свыше нам, сволочам...

Он по-пластунски подтянулся к воде и окунул лицо. Казалось, оно загорело от вспышки молнии и даже озонно пахло ею.

Ни есть, ни пить он в это утро не стал.

А на обратном пути Юрий Антонович впервые ощутил в себе "это".

...За Воронежем машина пошла разгонисто, почти на самолетной скорости, и в своем напоре была чем-то похожа на гончую, взявшую след.

На этот раз они сделали дорогу до Задонска быстрей обычного, чуть ли не в полчаса: водитель и Сашка четко освоили здесь каждый изворот и каждое взгорье.

Первая остановка была возле Богородицкого мужского монастыря. Четко, вдохновенно работал удар за ударом раскатистый колокол на высокой, белокаменной звоннице с печальными, будто падающими ангелами.

Все вышли из машины молча, и по их посерьезневшим лицам было видно, что они на ходу как бы перестраиваются, словно готовясь шагнуть, ни мало ни много, в другое измерение.

На монастырский двор входили с оглядкой.

- Кресты у всех есть? С голой грудью туда не след... - деловито сказал Юрий Антонович, старательно поправляя свой - Сашка только что принес ему в коробочке из "кадиллаковского" бардачка, - византийски-кружевной, отменного золота.

Вопрос был не праздный: конечно же, ни на ком крестов не оказалось. И тогда он повел их в монастырскую лавку, старушечьи пахнущую постно-матовыми свечами.

В храм вошли, будто на лужайку ступили - под ногами на полу россыпью свежескошенная, еще живая трава, вдоль стен кустики тонких березовых веток с молодыми, мелкими, просто-таки игрушечными листиками, потом же много цветов: изысканных, стройных ирисов, влажно-пряных, медово пахучих пионов и, конечно, вороха крылатых ромашек - Троица!

Юрий Антонович помнил, как мама под этот день натирала куском красного кирпича пол в избе, а бабушка окатывала его кипятком.

Утром же, как поднимутся они идти к обедне, под ногами янтарное сияние досок, а по дому витает терпкий смоляной дух, точно дьякон кадилом у них только что отмахал.

Они отстояли долгую очередь к раке с мощами святого Тихона Задонского. И когда подошла очередь приложиться Юрию Антоновичу, он коротко, отчетливо перекрестился и с хорошим, откровенным чувством сказал про себя слова, которым его научил недавно один здешний нищий: "Боже, милостив буде мне, грешному..."

- Теперь все, едем нырять? - нетерпеливо сказал Олег Васильевич.

- Не забывайте, надо еще благословение испросить на это, - настоящим знатоком сказал Юрий Антонович.

Он высмотрел в толпе черноризца, не занятого службой, и аккуратно подступил:

- Простите, какое ваше святое имя?

- Диакон Павел.

- Прошу вас, диакон Павел, благословите нас на омовение грехов в святой купели.

- Извините, не могу...

- Но вы же при одеянии!

- Я не имею такой благодати.

- Нам все равно!

- Силы в том никакой не будет.

- Сколько здесь своих тонкостей! - сказал Юрий Антонович и привычным жестом подал диакону стодолларовую бумажку. - На храм, батюшка...

Через минуту-другую тот подвел к ним иеромонаха: маленького, с ласковым, застенчивым лицом. Приподнявшись на цыпочки, священник осенил их крестным знамением, словно вложил в каждого частицу чего-то очень существенного.

Юрий Антонович напряженно задержал дыхание, чтобы на его физиономию, еще не совсем очеловечившуюся после бани с девочками, не вылезли слезы: внезапные, не от мира сего. Обошлось.

Дорогу от обители до святого источника ему всегда хотелось пройти пешком: забыть про свой бизнес, забыть о тайных швейцарских счетах, об обманутых партнерах, - и вдохновенно представить себя, ни мало ни много, скитальцем по святым местам, христолюбцем, которого чужие люди будут принимать и покоить, а на старости так и вовсе пропасть без вести где-нибудь в чащобе.

"Это русская праведная идея в чистом виде или мой похмельный синдром?" - осторожно усмехнулся Юрий Антонович.

Само собой, они поехали.

По пути дозором души стояли сельские промоленные церковки; задонские поля ожирели диким июньским травостоем, а впереди монастырский лес развернулся матерым урочищем, словно встал он здесь стражей земли русской.

Глухой, темный сруб, поставленный в сырой лесной ложбине между кленов и жилистых вязов, укрывал святой источник.

К крыльцу прилепилась сосредоточенная мужская очередь: за дверями, возле которых утомленно, бледно горели свечи, доносились колкие женские взвизги.

Дождавшись своего череда, мужчины заходили молча, задержав дыхание. Крестились напряженно, некоторые судорожно.

Вода купели строго ждала.

Оголясь и поправив на груди византийский крест, Юрий Антонович опытно, без проволочек ринулся в нее, вытягивая шею.

Ключевой, жесткий холод сурово ударил его.

- Прости, Господи! - не своим голосом крикнул он и трижды присел в ледяной пламень с головой, каждый раз словно бы расставаясь с жизнью; в эти мгновения сердце судорожно, подшибленно останавливалось.

Из купели Юрий Антонович вылетел буром, точно соскочил с раскаленной сковороды. Жизнь только что свернулась и вновь распахнулась в нем. Первое мгновение он имени своего не помнил.

Олег Васильевич вошел следом. Зажмурясь, протаранил воду с веселым испугом, но ни разу не окунулся.

Сергей Михайлович, как и все тоже, разделся донага, однако воду лишь пальчиками попробовал да аккуратно побрызгал себе на лицо.

Владимир Алексеевич с виноватой улыбкой простоял в стороне, у стены.

На крыльце Юрий Антонович громко, с удовольствием сказал:

- Продрало!

Сашка тотчас подступил к ним с подносом, на котором хорошей компанией стояли четыре стакана со свойским душевным самогоном на дубовой коре, очищенном в три приема: двойной перегонкой, активированным углем и сухим молоком.

Юрий Антонович перекрестился основательно, словно наглухо запечатал в себе до поры до времени нечто важное и хорошее.

Чем эта поездка закончится, было тоже известно наперед.

Машина шла бережно; мужики терпеливо скучали.

На полпути их краем зацепила невесть откуда объявившаяся грозовая, масштабная туча. Ее провисшее, многослойное дно низко проволоклось над ними, волгло замутив дорогу. Туча явно было огневая, готовая к бою, но силы своей почему-то так и не показала. Тем не менее она неприятно напомнила Юрию Антоновичу о той разлапистой молнии, которая жестко стеганула ему под ноги утром у реки из чистого, обнаженного неба.

Уже перед Воронежем Сашка внимательно, даже подчеркнуто внимательно спросил:

- По домам, Юрий Антонович?

Никто не сомневался, какой последует ответ.

И он не обманул их ожиданий.

- Пора усвоить: Богу - богово, кесарю - кесарево... - как ударил Юрий Антонович и закончил уже под дружеские аплодисменты: - После такой купели одна дорога - в сауну! И все такое...

Сашка взялся за мобильник: ему сказано, и повторять не надо, - сейчас он даст знать в баню, что хозяин подъезжает, а потом звякнет тому продвинутому сутенеру, заставит его покрутиться.

Счастье впереди

В подутреннем сне Алена скакала на одной ноге за щепочкой, вертевшейся в весеннем живчике-ручье.

Такой сон она уже однажды видела, когда ее квартиру залил сосед сверху Мишаня.

Алена медленно приподнялась на постели, как восстала из сна: звук вертлявого ручейка, даже нескольких ручейков, был на самом деле. Хлюпало основательно. Это на кухне с потолка шла вода, словно на стене пузырилась прозрачная пленка.

Мишанину дверь Алена прошибла одним ударом: не потому, что обладала силой некрасовских женщин, а просто эту кособочину по той или иной причине, уважительной и не очень, выбивали почти ежедневно. Случалось, рубили топором и поджигали. От двери, собственно говоря, остался щелястый, обугленный огрызок, и Алена, без обиды будет сказано, похожая на пятидесятилетнюю морщинистую девочку, сбила ее без напряга.

Мишаня сидел на корточках в темной пустой кладовке, сцепив руки, чтобы они судорожно не колотились, напоминая тщетную попытку взлететь на подраненных крыльях: его било после вчерашнего. Тем не менее он улыбнулся какой-то трудной, просто-таки последней улыбкой. Глядя на нее, хотелось заплакать.

- Сволочь! - пробегая в кухню, бросила Алена.

Она перекрыла злополучный кран, высушила на полу озеро воды и умчалась собираться на работу. При этом Алена все-таки пожалела, что не оставила Мишане во спасение хотя бы десятку, но возвращаться уже не стала: какое-то наказание он же должен понести.

Жила Алена на левом берегу, а работала на правом, в одной фирме вахтером и одновременно дворником. Добираться особых проблем не былопоследнее время по всему городу одна за другой бегали маршрутки, так что Алена, прежде чем сесть в одну из них, еще и выбирала: какая дешевле, где людей меньше и водитель однозначно трезвый.

Сегодня она из-за Мишани опаздывала и вскочила в первую попавшуюся маршрутку. За рулем был рыжий водила в тельняшке. Он управлял своим старым "рафиком", будто лодкой в шторм. Так что она всегда интуитивно избегала его.

На очередном вираже снаружи хрястнуло: они нормально зацепили иномарку. Запахло гарью, мелькнули сполохи огня - у "рафика" ко всему еще и мотор загорелся. "Морячок" выскочил из кабины, словно вниз головой бросился за борт.

Чтобы не опоздать, Алена за последнюю тридцатку наняла частника на "жигуленке".

Однако трудовой день у нее сегодня закончился, не успев начаться: фирма в одночасье самоликвидировалась.

- И куда ты теперь, мать?.. - посочувствовал ей охранник с особой душевностью только что похмелившегося человека. - В твои-то годы!

- Девочкой по вызову! - спокойно сказала Алена и ушла в скверик поблизости, чтобы не прилюдно поплакать.

Только слезы не состоялись. Не было их.

Алена закурила, и почему-то именно сейчас ей вспомнилась другая, давнишняя обида, ни мало ни много, полувековой давности. Тогда, в шестидесятых, в СССР объявили построение коммунизма. По этому поводу у Алены в классе провели пионерское собрание с повесткой дня: "Кого мы не возьмем с собой в светлое будущее?" Надо сказать, грядущий коммунизм Алене нравился, как может нравиться предстоящий большой праздник с гулянием и разной вкуснятиной на столе.

Только именно ее и было решено единогласно в этот счастливый праздничный коммунизм не брать. Оказывается, кто-то видел, как Алена недавно на Пасху ходила с бабушкой в церковь. И никто не захотел считаться с тем, что бабушка заставила ее, что за пазухой у Алены был амулетом красный галстук и все она там в церкви презирала: и толстого по-бабски священника, и слащаво-горький запах ладана, и хитроватое перемигивание свечей.

Тем не менее ее показательно проработали на классном собрании, потом на общешкольном. Директор сам срезал у Алены с рукава нашивки звеньевой и объявил, что она исключена из школы без права возвращения.

В церкви Алена больше ни разу в жизни не была. Даже не пошла после загса, когда муж, Витюшка, между прочим, секретарь комсомольской организации авиазавода, на коленях уговаривал ее венчаться.

Он, кстати, в свою очередь обещал Алене впереди чуть ли не коммунизм семейного масштаба, но вскоре сгинул в Афгане.

А теперь вот Алену, получалось, не хотели брать и в капитализм.

Она ускоренно дотянула сигарету, чиркнула по губам помадой и поехала к Оле. Ей было необходимо сейчас с кем-то душевно пообщаться, а Олечка уже год не могла найти работу и, как никто, могла понять ее теперешнее состояние. Потом же Оля была тем человеком, который не только выслушает как следует, но еще и сострадательно похлюпает над твоим горем. Среди подруг за глаза ее так и называли - "плакальщицей". И днем и ночью они везли к ней свои проблемы: слез у Оли пока на всех хватало. К тому же ее муж Андрей Юрьевич, преподаватель философии в университете, порой не только прислушивался к их женским историям, но даже резюмировал ситуацию - пусть не очень понятно, но всегда солидно, внушительно, что уже само по себе успокаивало.

Андрей Юрьевич и открыл Алене. А в ответ на ее обычное: "Мне бы нашу Олечку на блюдечке с голубой каемочкой" - вдруг неуклюже брякнул:

- Она в больнице! - Андрей Юрьевич заскрежетал зубами. - Мы купили Аленушке новые туфли, радовались, что еще способны это делать, а потом я вдруг набросился на нее с кулаками! И с чего? Мне показалось, будто она забыла взять чек! Не понимаю, что на меня нашло.

Андрей Юрьевич взвизгнул и убежал, выкрикивая что-то на непонятном Алене языке: он ругался на латыни, и это звучало как-то особенно страшно.

На улице возле Алены вдруг красиво остановилась иномарка.

- Хай! - крикнул из машины Павел Геннадьевич, который последнее время имел какие-то дела с Алениной фирмой.

Она молча провалилась в его машину, в ее особенный технологический мирок с пилотскими приборами, мятным холодком кондиционера и самодовольным, жирным запахом кожи. Сексуально постанывало крутое "стерео".

- Куда летим? - тихо, но внятно сказал Павел Геннадьевич.

Прежде чем упасть в этот тюнинговый омут, Алена успела с удовольствием увидеть себя в ртутной зеркальности тонированных стекол: еще отличная, почти игрушечная фигурка в сносных расклешенных джинсах, как присосавшихся к ее аккуратно вздернутой, курносой попке.

- Летим за счастьем! - четко ответила Алена. - И как можно быстрей, пожалуйста! Я опаздываю... Я все время отчаянно опаздываю!

Она судорожно улыбнулась: одной губкой, верхней. Это всегда классно получалось у нее и очень действовало на мужчин без мозгов: именно такие почему-то всегда около нее и обретались.

- Значит, нам в "Прагу"! - засуетился Павел Геннадьевич. - Я уже там и столик заранее заказал! Вот такая вот у меня зверская интуиция!

Алена благодатно притонула внутри этой какой-то живой, животной и даже по-своему развратной машины. Та жадно, напористо взяла с места очень приличную, вовсе не городскую скорость. Это было нечто почти космическое.

И словно продолжая ощущение полета, чьи-то руки, стоило машине остановиться возле "Праги", рванули дверцы, играючи выдернули Алену и расстелили на асфальте. Ощущение боли от удара и от защемивших кожу наручников пришло не сразу.

Часов через пять Алену отпустили, убедившись, что она никак не соучаствовала в делах Павла Геннадьевича.

По дороге домой она старалась не встречаться глазами с прохожими. Алена догадывалась, какой у нее сейчас фейс: будто у бабы ломка, и она вслепую, наугад дернулась на поиски дозы.

Вдруг звук трубы, яркий и сильный, точно с неба грянул над Аленой: в парке неподалеку от ее пятиэтажки заиграл, как всегда в этот час, духовой оркестр. Музыка была полновесная, вальяжно грациозная.

Она остановилась, словно ждала от нее какого-то откровения. Несколько пожилых пар вальсировали с осторожностью артрозных больных, и, глядя на них, Алене опять захотелось плакать.

Дремавший на лавочке немолодой мужчина вдруг вскочил перед ней:

- Будем знакомы, мадам! Я, между прочим, инопланетянин! Не хотите прямо сейчас побывать на моей родине - в туманности Андромеды?

Убегая, она у выхода из парка на куче прошлогодних исчерневших листьев неожиданно увидела голенькую, без платьица, одноногую куклу с мертво закрытыми глазами.

Тормознув, Алена машинально подняла ее. Кукла невнятно пискнула. Алена улыбнулась, погладила ее по голове и засунула в сумку.

"Я дура!" - восторженно подумала она.

Возле гастронома Алена отчетливо поняла: она совершит ошибку, если сегодня не выпьет со своей новой подруженцией. Вообще, выпить следовало в любом случае.

Она затарилась в долг бутылкой дешевого, без этикетки портвейна; а хлеб дома был, была, она точно помнила, и вчерашняя, жаренная на тараканах картошка.

За несколько шагов до подъезда вдруг что-то мясисто чвакнуло об асфальт за спиной у Алены: звук был сочный, емкий, с таким ударяется оземь сброшенный с крыши увесистый снежный ком.

Алена испуганно зыркнула назад.

На асфальте распластался человек. Поза его была неестественная: казалось, что каждая часть тела лежит сама по себе.

Червячок крови медленно вылезал из-под головы, словно приглядывался к новой для него жизни. Лицо у мертвого было какое-то безликое. Наверное, потому, что душа уже покинула свою оболочку.

Алена дико долетела до своей квартиры, пробежала на кухню и, не присаживаясь, лихорадочно отгрызла пластмассовую пробку на бутылке: скорей, скорей!

Вино прокисшее, запузырилось. Алена ничего не успела сделать, как оно кроваво разлетелось по кухне не хуже "шампуни". Правда, на стакан ей этого добра так-таки хватило. Зажмурясь, Алена выпила остатки и закурила.

Этой ночью ей впервые за все годы приснился муж Виктор, словно вынырнул из неведомой глубины. Он будто бы ничуть не постарел, выглядел пацан пацаном.

"У нас, Аленушка, мало времени, - торопливо заговорил Виктор, но рта при этом не открывал, - а сказать хочется много! За меня, милая, не переживай! После смерти жизнь не только есть, но она, честное слово, прекрасней всякой мечты! Помнишь, нам когда-то обещали коммунизм? Это плоская выдумка по сравнению с тем, что мы обретаем здесь! Так что, Аленушка, не горюй и почаще улыбайся! Впереди счастье!"

Алена нервно, рывком проснулась. Была середина ночи, и свет у нее на кухне горел неуютно, сиротливо, пахло прокисшим плохим вином и мокрой штукатуркой после мишаниного потопа. При всем при том чуть-чуть пахло и весенней тополиной горечью.

Алена вдруг перекрестилась и одну за одной шепотком прочитала молитвы, которым ее когда-то безуспешно учила бабушка. Они сейчас сами собой отчетливо вспомнились: и "Отче наш", и "Трисвятое", "Песнь Богородице"...

Тем временем подробности недавнего сна, как это часто бывает, стерлись, словно она подсмотрела что-то запретное. И лишь нежно теплились в ней слова мужа о том, что впереди ее ждет настоящее большое счастье. Только Алена, кажется, так и не врубилась, где конкретно. Хотя это сейчас было ей все равно. Главное - впереди счастье.

Молитва безбожника

Вместо предисловия

В 25-м году при ЦК ВКП(б) создана секретная комиссия по вопросу закрытия церквей.

От ГПУ-НКВД в ее состав вошел Евгений Александрович Тучков.

С 1939 по 1947 год он ответственный секретарь Центрального Союза воинствующих безбожников.

В 20-30-е годы физически уничтожены сотни тысяч служителей Русской Православной Церкви. В тюрьмы и ссылки отправлены еще полмиллиона.

Колокольный звон запрещен по городам России с осени 1930-го...

Я тогда еще не знал слова "Бог", но отец, "сталинский сокол", комэск, был для меня богом.

Для меня отец был богом, когда атакующе возносил свой ястребок над буддийски отрешенными сахалинскими сопками; когда после полетов вваливался в нашу землянку, распаленную румяной "буржуйкой", не по-земному облаченный в медвежьих объемов меховой комбинезон; когда вешал на грядушку моей кровати командирский ТТ в твердокожаной кобуре.

Однажды я нашел на улице медный, с бирюзовой патиной крестик на шелковой тесемке. Вряд ли кто здесь, в военном городке, мог его носить и случайно потерять: особисты умели работать. Скорее всего, крест был случайно обнаружен кем-то в старых вещах и поспешно выброшен как опасное свидетельство.

"Не надо нам монахов, не надо нам попов, бей спекулянтов, лови кулаков! Что с попом, что с кулаком - все одна беседа: в пузо толстое штыком дармоеда!"

Я не знал, что делать с крестиком, и, повертев его, поцарапав и даже понюхав, повесил поверх своей шикарной синей матроски с белым широким отложным воротником на спине. Само собой, был я при бескозырке с золотистыми лентами и геройской надписью на околыше - "Варяг".

Так и топал я с крестом почти до самого штаба, где мы тогда жили.

Увидев его на мне, мама обморочно, пугающе растерялась:

- Кто это тебе дал?..

Я на всякий случай захныкал. Что-что, а это я умел. Наверное, из меня со временем мог бы получиться профессиональный плакальщик, если бы это занятие востребовалось. Хотя однажды оно мне пригодилось - когда умер Сталин. Услышав сообщение по радио, первой в нашем доме заплакала мама, а потом к ней подстроился я, да так основательно, что она, невольно забыв обо всем, срочно бросилась успокаивать мой прорезавшийся рев.

Отец всадил мне четкий подзатыльник, сорвал крест и куда-то быстро вышел.

Когда он вернулся, на ладони у него воинственно сидел крупный, с грецкий орех, паук с белым крестом на брюшке. Я видел возле сарая его ловчую сеть: огромное, геометрически совершенное полотнище, нашпигованное мумиями мух.

- Если ты будешь носить свой крест, он ночью залезет к тебе на грудь и заберет его! Оттого он и называется "крестовик"! - сказал отец.

Крестовик приподнялся и, словно дирижируя жизнью и смертью, взмахнул когтистыми клешнями-хелицерами.

Я уверен, что отец понятия не имел ни о какой психотерапии. Это была не та наука, которая требовалась "сталинскому соколу"; ему преподавали науку побеждать.

И все же с пауком у отца по наитию получилась настоящая психотерапевтическая классика. Я на подсознательном уровне пережил страх перед крестом. Вряд ли такое мог проделать даже главный безбожник страны Тучков.

Завершил мой стихийный атеистический ликбез папин племянник Виктор. Он тогда служил в армии на Кавказе, получая лычку за лычкой, как и подобает крестьянскому парню, в котором перемешались две крови: запорожских казаков и уральских. Когда однажды он приезжал на побывку, мне запомнилось, как Виктор мог без особого напряжения заплести в косичку пару-другую гвоздей-двухсоток.

На третьем году службы он познакомился с девушкой и стал, как тогда говорили, "ходить" с ней. Но ходили они не в парк или в кино, а в церковь.

Это открылось: Виктора под аплодисменты всего полка выкинули из комсомола. В итоге он наладился бежать в Турцию. Само собой, его задержали; на суде прокурор торжественно потребовал расстрелять предателя. И все-таки Виктор остался жив: суд признал его душевнобольным.

Один раз, уже после папиной демобилизации, мы ездили к нему в диспансер.

Я невольно держался в стороне от Виктора: боялся заразиться сумасшествием, как заражаются тем же гриппом, боялся странного вида двоюродного брата - жилистый, ломовой мужик, развесивший матерую бороду, а выражение лица детски-восторженное, взгляд веселый, словно все вокруг себя благодарящий.

Так и отпечаталось во мне это триединство: предательство Родины, вера в Бога и сумасшествие.

Впервые церковь я увидел, когда мы переехали в Воронеж: пошли с мамой купить для меня пару почтарей на развод, а напротив птичьего рынка стоял под уныло зеленым куполом барабан Покровского храма. В нем год от года собирались сделать музей атеизма, но как-то все не складывалось. И не сложилось.

Служба только что закончилась: из храмовой черноризной полутьмы медленно выходили редкие люди - все больше суровые старухи. Они шли угнувшись, словно стеснялись глядеть встречным в глаза: просто-напросто после строгих церковных сумерек им был резок нахальный солнечный свет.

Когда старушки поравнялись с нами, мама закрыла меня собой и звучно сказала:

- Милые бабушки! Разве вы не слышали: Гагарин летал в космос, но никакого Бога там не встретил!

Кто ей ответил, я не видел. Мама умело позаботилась о моей атеистической непорочности. Пусть она это сделала не совсем изящно, но надежно. Притиснутый к ее спине, я слышал только старушечий голос, почти все слова в своей жизни сказавший: это был даже не голос, а как бы отголосок.

Я тем не менее хорошо расслышал его и слышу посейчас, и, наверное, буду слышать долгие годы, если не всю оставшуюся жизнь. Подобных голосов теперь нет. Никакой мастер сценической речи его не поставит. Такой голос может быть только у православной старушки, для которой церковь - дом, а дом - церковь, и жизнь ее кротко, нежно перетекает в Царствие Небесное, где ждут ее восемь сыновей, павших за веру, царя и отечество: кто на Японской, кто в дни Брусиловского прорыва. Да только если она когда и плакала, то благоговейно, застенчиво, памятуя душой, что уныние и горевание среди первейших грехов плоти.

- Как тебя, доченька, зовут? - услышал я ее.

- Татьяна Яковлевна!

- Ты в Москве, Танечка, была?

- Я недавно оттуда. У меня муж военлет, и его вызывали в столицу за новой правительственной наградой!

- И что же ты в Москве видела?

- Мы ее всю обошли! По Красной площади гуляли, в мавзолей очередь отстояли. На ВДНХ ездили!

- В зверинце были! - крикнул я. - Только больше всего мне в планетарии понравилось!

- А Хрущева, Танечка, ты видела?

- Москва большая!.. Нет, конечно!

- Теперь скажи: небо поболе столицы будет?

- Само собой! Только к чему вы это?

- А к тому, что твой Гагарин Бога в небе не увидал...

Мама растерялась, и как-то нешуточно, едва не до слез. Я впервые увидел, как она достала из своей бисерной сумочки тяжелый серебряный портсигар с папиросами и закурила. Эту сумку, как я позже узнал, расшили по сафьяну мелким цветным бисером монахини Киево-Печерской лавры. Она обычно лежала в дубовом, воскового отлива шкафу. Там под замком было еще много чего интересного: чернобурка с наглыми стеклянными глазами, меховая муфта с потайным, на молнии карманом, потом же мамины рисунки, стихи и папины награды, его летная книжка, которую я так любил перелистывать: тип самолета, задание, погодные условия...

Мама называла этот шкаф дворянским, старорежимным словом "шифоньер". Во всем облике этого высокого, ладного ящика, посейчас живущего у меня в квартире, была видна ручная столярная работа знатока. Шифоньер еще перед революцией сделал мамин отец, Яков Сердюков. Он и по мебели умел, и крупорушку мог соорудить, футляры для часов, киоты. Однажды, году в тридцать первом, перед майскими праздниками Яков поставил карусель, но сельсоветчики приказали порубить ее на дрова, признав такое веселье буржуазным пережитком.

На другой день после диспута о Гагарине и Боге мама принесла из библиотеки две книги и строго, осторожно, как ржавую гранату, которую я в очередной раз притащил домой, положила их на этажерку: "Забавная Библия" и "Забавное Евангелие".

Она прочитала все это за вечер. Хотя это было даже не чтение в прямом смысле слова. Нельзя здесь воспользоваться и сравнением "проглотила".

Мама напряженно проработала страницу за страницей, снайперски подчеркивая цитаты отточенным штурманским карандашом. Кое-что она деловито выписывала в толстую общую тетрадь, которая, однако, куда-то потом бесследно делась.

Я не без основания ждал, что в итоге последует митинг домашних масштабов. Все к этому шло. Тема его была ясна.

Время от времени мама отрывалась от чтения и педагогическим голосом рассказывала, как девчонкой бегала через все село глядеть на карнавал "Комсомольская Пасха". В конце празднично одетые активисты сжигали соломенное чучело Бога. А в храмовый праздник они поручали ей расклеивать на домах плакаты "Попам вход воспрещается!". Кто такой плакат у себя срывал, мог и на Соловки отправиться. Так и висели они месяцами, выцветая и лоскутясь.

До сих пор мама из года в год на святые праздники демонстративно затевала генеральную уборку или большую стирку. На плиту водружался один бак за другим. От пара темнели и пузырчато набухали потолки. Азартно кипящая вода была адской отбеливающей смесью из наструганного мыла мертвенно-воскового цвета, соды и сопливого канцелярского клея.

Эти трудовые вахты я помню еще по той причине, что и нас, школьников, на Пасху учителя выводили демонстративно трудиться наперекор поповским предрассудкам: сажать деревья и белить каменные бордюры. Они, между прочим, были выложены из могильных плит с крестами - наследием здешнего купеческого кладбища, ставшего недавно парком отдыха. Городские власти дали ему имя Лазаря Кагановича, но народ скоро определил называться тому "Жимом", парком "Живых и мертвых".

Между прочим, в Воронеже год из года перед Пасхой в магазинах исчезали яйца. Их не то чтобы разбирали: просто власть принимала негласное решение прекратить на время поставки в торговую сеть. Наверху хотели сократить крашение яиц, несовместимое со строительством новой жизни.

Дочитав Таксиля, мама молча отложила книги. Я ждал, когда начнется "разборка полетов". Она явно собиралась с мыслями. Со стороны казалось, что эти мысли были для нее не совсем приятны. Они, может быть, даже причиняли ей боль.

В итоге домашний митинг не состоялся.

Я, в свою очередь, долго не брался за Таксиля.

Наверное, очень даже долго. Так долго, что это перешло все рамки. К нам стали регулярно приходить строгого содержания открытки: библиотека требовала сдать книги в самый кратчайший срок. Иначе маму обещали подвергнуть штрафу в десятикратном размере их стоимости.

Я не читал Таксиля ровно столько, сколько что-то во мне этого не хотело.

Но однажды, казалось, безо всякого на то повода я наконец сел за книги.

Если мама проработала их за вечер и отложила навсегда, то у меня они надолго сделались настольными, я стал привязан к ним, как диабетик к инсулину.

При всем при том я не прочитал ни одной страницы Таксиля.

На Таксиля у меня стойко отсутствовал аппетит. Лео отбил его первой же попавшейся мне на глаза фразой: "Итак, вот бессвязная болтовня нашего мифического основателя христианства..."

И все-таки я благодарен ему за эти книги, и это чувство сохраняется во мне посейчас.

Спасибо Таксилю, что он щедро цитировал Библию на каждой странице.

Конечно, это недальновидно для атеиста. Слово Библии не следовало приоткрывать. Это все равно что выпустить джинна из бутылки. Сказалось, наверное, его палочное иезуитское воспитание: он и предположить не мог, на что Слово способно само по себе. Тем более в стране, где оно гонимо. Тем более в стране, где гонимых и униженных почитают особо.

Я мог достать запретного Солженицына или запретную Ахматову, но только не Ветхий или Новый Завет. Я читал даже преданный партийной анафеме сталинский "Краткий курс истории ВКП(б)", но до Таксиля не знал, не ведал ни единого Слова Божьего...

"Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною... И был вечер, и было утро... И увидел Бог, что это хорошо... Истинно, истинно говорю вам..." - этого у Таксиля сколько душа пожелает.

И она желала. Это было вдохновенное, ненасытное желание. Просто какое-то духовное пиршество с ее стороны.

Начитавшись досыта библейских цитат, я вовсю "богохульствовал": моим любимым присловьем по делу и без дела стала фраза "и увидел Бог, что это хорошо!".

Если мне не изменяет память, Таксиля, уже старика, в 1907 году разорвали в Париже бродячие собаки. Но это, как говорится, без комментариев.

И все-таки однажды я пришел в библиотеку вернуть "Забавную Библию" и не менее "Забавное Евангелие".

Меня встретил какой-то потусторонний запах книгохранилища - запах духовной вечности - и мистические лица авгуров-библиотекарей, приставленных бдить к ней за нищенскую зарплату.

Оказалось, что "забавности" давно списаны, и я запоздалым исполнением читательского долга только создал проблему: теперь им предстояло изобрести бухгалтерское ноу-хау, чтобы поставить книги вновь на баланс.

И все-таки на прощание меня поблагодарили, хотя и достаточно сдержанно.

В свою очередь я записал им в книгу отзывов - старомодный альбом в синем бархатном переплете - благодарность за Живое Слово. Я ничем их не подвел в смысле атеистической пропаганды. В стране уже потеплело, и про категорическое "опиум для народа" сверху было негласно велено постепенно забывать.

Однажды утром, когда мы сошлись в коридоре, мама, неловко отшатнувшись, уступила мне дорогу и что-то при этом сказала. Кажется, она сказала спросонья:

- Дрое уо, сык!

Мы не очень много разговаривали последнее время, но по-прежнему всегда желали друг другу "доброй ночи" и, само собой, "доброго утра". Когда я выскакивал из дому на работу, мама иногда успевала пожелать мне "всего наилучшего". Я бормотал в ответ что-нибудь более-менее подходящее. Я все-таки старался быть нормальным сыном, особенно с тех пор, как от нас ушел отец.

- Дрое уо! - глухо повторила мама.

Я был как раз озабочен тем, что у меня закончились бритвенные лезвия, и не очень внимательно отреагировал на ее слова. Я, честно говоря, по инерции решил, что она, как обычно, пожелала мне "доброго утра". И ответил ей тем же самым.

Мама улыбнулась. И вот эта улыбка показалась мне какой-то не ее. Мама в самом деле улыбнулась судорожно, трудно.

- Как самочувствие? - машинально поинтересовался я.

- Спа...о... - вздрогнула мама.

Я обнял ее и осторожно отвел в спальню. Она никак не хотела ложиться: чайник для меня еще не стоял на огне. Я все-таки уговорил ее. Она вздохнула и закрыла глаза.

Я вызвал "скорую", и сделал это как можно тише: ушел с телефоном на балкон и, раздражая диспетчера, говорил негромко.

- Адрес! - крикнула она голосом женщины, у которой дома в запое муж.

- Переулок Безбожников...

- Где это?

- У черта на куличках... - вздохнул я. - Между переулком Красных партизан и Снайперским.

- Что с больной?

- Что-то по-настоящему плохое...

Как видно, начинался инсульт. К приезду врачей - старого замотанного фельдшера и такой же замотанной молоденькой медсестры - мама потеряла сознание и почти не дышала. При всем при том у нее было осмысленное, пристальное выражение лица, словно она видела в глубине себя что-то необычное. Вернее, очень необычное, о чем до сих пор не имела ни малейшего понятия. Мама глядела туда неотрывно и настороженно, даже с опаской. Так разве что глядят на вдруг открывшуюся впереди бездну или какой-то иной, неведомый мир.

Очень вероятно, что ей открылась, ни мало ни много, иная Вселенная. Почему бы нет? В глубинах человеческих для нее не самое неподходящее место. По крайней мере, в это хочется верить.

Когда мы с фельдшером стали разворачивать носилки, чтобы мама не оказалась у подъездной двери ногами вперед, она вдруг подняла голову и как ни в чем не бывало громко, чисто сказала:

- Дай вам Бог здоровья!

Это были последние слова, которые я от нее слышал.

В больнице ей поставили капельницу, а среди ночи подключили аппарат искусственной вентиляции легких.

Чем больше аппаратуры появлялось вокруг мамы, тем понятней было, что положение ее все хуже. Она словно бы куда-то неостановимо погружалась. Порой казалось, что некая "черная дыра" с той стороны жизни втягивает в себя ее материю, а может быть, и саму душу.

Я выбил себе постоянный пропуск, врачи почти каждый день собирались на консилиум возле маминой кровати; все более-менее стоящие лекарства лежали в ее тумбочке.

Я к тому же задействовал "самых-самых" воронежских экстрасенсов и колдунов. Я ходил даже к какому-то вещуну, похожему на вышедшего на пенсию следователя "важняка". Они вдохновенно продавали мне обереги, амулеты и заряженные через космос собственные любительские фотографии.

И колдунов, и медиков тем не менее объединяло одно: ни те, ни другие не могли сделать того, чего не могли.

И тогда однажды вечером в переулке Безбожников у себя в квартире неуклюже опустился на колени унылый мужчина лет сорока.

Он попытался молиться.

Эту попытку безбожника молиться Богу в переулке Безбожников предпринял я. Я сознавал, что как бы не имею права, но у меня не было выхода.

Закрыв глаза и опустив голову, я стал шептать куда-то себе в грудь. Само собой, я не знал ни одной молитвы, на мне не было креста, и я лишь помнил одно: что молиться следует на восток. Если я правильно сориентировался, то так оно и было. Хотя не исключено, что я молился на север или юг: был не самый подходящий момент, чтобы как следует ориентироваться по сторонам света.

Я напряженно, до усталости крестился и лепетал:

- Бог наш, смилуйся! Ты всемогущ! Спаси маму! Дай ей облегчение... Пусть она поправится! Пожалей ее... И это будет хорошо!

Молился я долго и наконец с шепота перешел на сдавленный крик.

Как ни странно, с первых же слов мне показалось, что меня "там" слышат, что я не бормочу просто в стену. Слова доходят куда следует. Неясно только, как их там расценивают. В любом случае это не очень приятное ощущение. Даже достаточно страшное. Само собой, это совершенно не то, когда ты лялякаешь в телефонную трубку и по смутным колебаниям в ней чувствуешь, что тебе внимают. Скорее моя молитва напоминала попытку разговора мыши с горой.

Мама умерла на другой день за минуту до моего прихода.

Вернее, я в тот раз не пришел - прибежал в больницу. По дороге мне один за другим стали попадаться люди с погребальными венками. Было это плохой приметой или нет, я не знал, но только ноги заработали сами собой. Я побежал. Бежал я быстро, но в любом случае мне было не угнаться за тем, что происходило между мамой и Богом.

У мамы в подглазьях иссыхали две последние слезы. Они словно бы не хотели умирать вместе с ней и выбрались наружу, но и тут им ничто не светило.

В палате сказали, что перед смертью к маме снова вернулась речь, и она звала меня по имени. Чтобы его легче было выговорить, она произносила мое имя нараспев.

Я позвонил отцу.

Он пришел на похороны со своей новой женой.

У гроба отец туго надел на голову свою выцветшую, битую молью летную фуражку без кокарды и едва не полчаса стоял навытяжку, отдавая честь.

Перед похоронами следовало сдать мамин паспорт в погребальную контору. Я знал, что этот документ в шифоньере, но не знал, где ключ. Я этого никогда не знал. Шифоньер неофициально был запретной зоной, и любопытство к его содержимому не поощрялось.

Пришлось взять стамеску. Само собой, замок не представлял проблем.

Живые мамины флюиды дохнули из заматерелого, кряжистого ящика, словно ее душа пролетела напоследок мимо меня.

Я раздвинул висевшую в шкафу одежду с таким чувством, словно ожидал найти здесь, ни мало ни много, потаенную дверцу в детство. Но если бы и нашел, то наверняка не пролез.

Возле задней стенки шифоньера в полутьме стоял киот сердюковской работы. Через стекло, как сквозь оконце, внимательно глядела Божья Матерь, увенчанная короной Царицы Небесной. С правой щеки таинственно и кротко сбегала киноварная кровь.

На Богородице был девственно-розовый мафорий, на младенце Иисусе густо-бирюзовое одеяние - и все это на жарко-золотистом фоне: строгое, даже грозное мистическое трехцветье.

Я осторожно взял икону, которая ждала впотьмах своего часа долгие безбожные годы. Ей, наверное, был уже век, и когда-то еще мой дед Яков с женой Анисьей молились перед ней.

Серебряные листья ризы зашуршали в киоте, словно что-то ожило там внутри.

Это был образ Иверской Мироточивой.

Однажды в девятом веке ее оригинал спасла благочестивая вдова. Когда византийский император Фиофил издал указ об изъятии и сожжении икон из храмов и домовых молелен, она, рискуя жизнью, сохранила свою домашнюю святыню.

Я опустился перед ней на колени. Душа ждала молитвы, я не посмел. У меня уже имелся опыт молитвы безбожника.

Я заговорил с ней, приняв крещение. С этим после похорон задержки не было. Само собой, молитва все равно получилась неумелая...

...В мае 2001-го переулок Безбожников переименовали в Свечной.

Вместо послесловия

Позже в нашем фамильном шифоньере я нашел мамины записки: оказывается, в детстве она пела в церковном хоре и вообще была такой исполнительной и тихой, что набожная Анисья хотела отдать ее в монастырь, но те как раз начали громить.

P. S. В апреле былого, 1957 года патриарх Московский и всея Руси Алексий I был срочно вызван к Евгению Тучкову. Главпоп умирал. Перед смертью ведущий безбожник страны раскаялся и решил открыть душу патриарху.

Алексий I исповедовал его несколько часов.