/ Language: Русский / Genre:adv_maritime, adv_geo, adv_animal

Бухта командора

Святослав Сахарнов

В книге собраны повести, написанные после многих лет плавания и путешествий в дальние края, где еще распахана не вся земля, а звери бродят стадами, не боясь встретить человека.

Бухта командора

ЧАСТЬ I

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

АВТОР ПЕРВЫЙ РАЗ БЕРЕТ СЛОВО, ЧТОБЫ ПОГОВОРИТЬ С ЧИТАТЕЛЕМ

Книги о путешествиях и приключениях никогда не залеживаются на прилавках книжных магазинов.

Что ищут и что находят в этих книгах школьники, домашние хозяйки, ученые-теоретики, характер работы которых поневоле делает их пленниками кабинетов, и, наконец, сами путешественники, своими ногами истоптавшие половину планеты?

В шестнадцать лет я попал на парусную шхуну и в первый же день был «расписан» на фор-марс — площадку на верху передней мачты. По команде «Паруса ставить!» бежал к передней мачте, карабкался по веревочным ступенькам на пятнадцатиметровую высоту и там, стоя ногами на пертах (веревки, подвешенные под реями) и видя под собой одну синюю воду да желтую, сбежавшуюся в размерах до спичечного коробка, палубу судна, ломая ногти, распускал тугие, мокрые узлы…

Но зато, когда прошел первый страх, я понял, что прикоснулся к открытию. Действительно, всякий раз, когда поднимаешься на мачту, горизонт отступает, из-за синего окоема появляются зеленые зубчатые полоски — маленькие острова — и, наконец, бледно, нехотя всплывает далекая, похожая на облако Большая земля. А главное — что чудо сотворил ты сам, сам вскарабкался на мачту, сам взлетел над поверхностью моря, преодолел себя, свой страх.

Мне кажется, нечто подобное испытывает и каждый, кто читает книгу о чужом путешествии. При чтении книги о путешествиях не просто сопереживаешь героям, сочувствуешь их страданиям, радостям и горю — становишься соучастником открытия. И не так уж важно, ведет ли тебя автор по богатой жизнью африканской саванне, где разбегаются глаза (в одном стаде антилопы, зебры, неподалеку слоны, на обочине дороги бабуины — и все десятками, сотнями!), или по безлесной, холодной и сырой ямальской тундре, где радуешься каждому редкому цветку, каждой редкой малой пичуге.

Чтение книги, в которой автор описал свои странствия, нелегкое дело. Затрудняют чтение подробные наблюдения, детали, если они озадачивают, значит, автор видит неожиданно, зорко. Он не должен повторять замеченное другими.

Бунин, рассказывая о тропиках, как-то написал:

«Утро, всего восьмой час. Но зной уже адский, он густ и неподвижен…»

Эту густоту и неподвижность зноя я ощутил, попав в Дар-эс-Салам. Читая книгу о чужих путешествиях, снова чувствую себя матросом: будто поднимаюсь по ступенькам, ведущим на верх мачты. Открываются горизонты.

В этой книге — пять повестей. Первая приключенческая. Хотелось бы назвать ее детективом. Но скорее всего это не детектив, а поиск. В необычных условиях, под водой. Остальные — описание дальних поездок — повести о путешествиях, о нашей маленькой голубой планете, опутанной самолетными трассами, железными дорогами, нитями асфальта. О Земле, которая так удивительна и ранима, о заповедных местах, о редких животных. Еще о людях, судьба которых — удача и счастье жить в таких местах, видеть и познавать этих животных.

ОСТРОВ ВОДОЛАЗОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой еще ничего не происходит

Мы столкнулись с Аркадием нос к носу у входа в Публичную библиотеку. За нашими спинами в скверике, около бронзового памятника Екатерине, шелестел ветками сырой ленинградский полдень, плащ императрицы отсвечивал зеленью, в мелких лужах плавали случайные листья.

Аркадий с любопытством разглядывал меня.

— Ну, здорово, Серега! Рад тебя видеть. Пришел поработать? По-прежнему в газете?

— Там. Тружусь. А ты, не ушел из института? Все крестьянские волнения, восемнадцатый век?

— Нет, теперь занимаюсь историей географических открытий. В основном — Дальний Восток. В отпуск не собираешься?

— Собираюсь. А ты?

— Поеду в командировку. Понимаешь, набрел на одну историю, сперва показалось — пустяк, попробовал разобраться — что-то в ней есть… Слушай, а что, если тебе прийти ко мне вечером? Посидим потолкуем. Кое-что покажу. Придешь?

Мне всегда было трудно ему отказывать. Я вздохнул:

— Ладно.

…Ах, Аркадий, Аркадий! Мы выросли в Харькове в трудные предвоенные годы. С вечера занимали у булочных очередь за хлебом. Тревожные ночи горели над нашими головами, они горели, роняя звезды на тусклые крыши домов. Мы сидели с Аркадием на краю тротуара и при свете электрического фонарика перечитывали потрепанную книгу «Путешествие вокруг Чукотки».

…Тусклым сентябрьским днем дежневские кочи прошли мыс. Коричневые, с белыми снежными языками каменные берега тянулись по правому борту.

Пал ветер, и казаки, свернув парус, достали весла. Мерный скрип уключин возник над морем. Семь кочей, как усталые воины, растягиваясь в цепь, шли вперед.

Они шли уже третий месяц, то прижимаясь к берегу, то ненадолго отдаляясь от него, от желтых светящих из-под воды мелей.

— Этот, што ли, тот нос, Семейка? — крикнули с весел.

Дежнев мотнул головой. Точно, он — Большой Каменный Нос. Никто еще не обходил того носу.

Оглянулся Семен. На последнем коче Герасим Анкудинов с людьми. Воровские люди. Бил челом Семен перед походом — не пускать Герасима Анкудинова с ним на далекую Анадырь-реку. Всего от таких людей ожидать можно. Ушла челобитная в Якутск к воеводе Василию Николаевичу Пушкину. Да разве удержишь таких — у Герасима вор на воре, один другого бойчее…

Влево посмотрел Семен. Там из-за моря — горы. Белыми зубьями торчат против чукотской земли. А какие — никому неведомо.

Нос остался позади. Синее облачко поползло вниз с каменной кручи, добежало до берега, упало на воду, понеслась по воде черная полоса — идет буря.

Пройдет семь лет, и напишет в Анадырском острожке — крепости служилый человек Дежнев новую отписку воеводе. Вспомнит те страшные дни:

«А тот Большой Нос мы, Семейка с товарищами, знаем, потому что разбило у того носу судно служилого человека Ярасима Онкудинова с товарищами. И мы, Семейка с товарищами, тех разбойных людей имали на свои суды».

Выручил тогда Семен Дежнев нелюбимого спутника. Да все равно не судьба. Недели не прошло — ударила новая буря, разметала суда.

«…И носило меня, Семейку, по морю после покрова богородицы всюду неволею и выбросило на берег в передний конец за Анадырь-реку. А было нас на коче всех двадцать пять человек. И пошли мы все в гору, сами пути себе не знаем, холодны и голодны, наги и босы. А шел я, бедной Семейка с товарищами, до Анадыри-реки ровно десять недель и пали на Анадырь-реку вниз близко моря».

— Они дошли, Серега, — шептал мне в ухо Аркадий. Он помнил все написанное в книге наизусть.

Эти бессонные ночи сблизили нас.

Летом сорокового года я уехал в Ленинград. Помахивая облезлым чемоданчиком, шел по Невскому, в чемоданчике лежали пачка учебников и тетрадь в липком зеленом переплете. В тетради были стихи, я писал стихи и собирался в военно-морское училище. Я хотел стать флотоводцем.

Война перевернула все. Я ушел с флота сразу же после ее окончания — два ранения, и потом я чересчур много думал о стихах. Зеленая тетрадь погибла в болотах под Лугой. Ее место заняли другие тетради — тонкие и толстые, я писал ожесточенно — по одному стихотворению в день. Когда демобилизовали, унес с корабля два чемодана тетрадей. Прямо из порта пошел в редакцию журнала.

— Что вам? — спросил редактор.

— Я принес стихи.

— Положите на стол и приходите через два дня.

— Они здесь.

Редактор с удивлением уставился на чемоданы.

Я открыл замки. Разноцветный поток тетрадей вылился к редакторским ногам.

— Вы сошли с ума… — сказал редактор. — Этого не прочитать и в год.

Поэтом я не стал — стал журналистом. В том, как я теперь писал, была месть юношескому увлечению, я писал фразами, которые напоминали строки военного донесения.

Женился, но не очень удачно. Кроме меня, у жены было Искусство, она готова была днями обсуждать влияние Паладио на архитектуру загородных домов Петербурга или до хрипоты спорить о том, была или нет надета во время дуэли у Дантеса под сюртуком кольчуга. С работы она приходила в полночь.

С Аркадием мы встречались редко: часто приходилось уезжать в командировки. Однажды я неосторожно позволил ему увлечь меня с собой в поездку на Урал. Он просидел безвылазно в архиве небольшого городка неделю. Городок был скучный, пыльный, в рукописях, написанных славянской вязью, я не мог разобрать ни слова. Вернувшись, дал себе зарок — больше не связываться с Аркадием никогда.

И вот я снова иду к нему.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

где появляются имена монаха Германа и сотника Кобелева

Узкая, крутая лестница. Шестой этаж. Коммунальная квартира.

Темным коридором, заставленным полуразвалившимися шкафами и остатками диванов, Аркадий повел меня к себе.

Его комната была набита книгами, на самодельных стеллажах сверкали лакированными обложками описания путешествий, мерцали золотыми буквами потертые томики стихов, пухлыми глыбами лежали журнальные подшивки. На полу, как маленький готовый к атаке танк, стоял включенный в розетку пылесос. На столе горами высились продолговатые ящики собственной, изобретенной им картотеки.

Аркадий извлек из-под стола два складных парусиновых стула.

— Садись.

Мой друг ничуть не изменился: страсть, с которой он изучал когда-то восстания холопов и судьбы их вожаков, была обращена теперь на те годы, когда ватаги казаков, выйдя через Колыму и Чукотку на берега Тихого океана, двинулись разрозненными отрядами на юг, исследуя Камчатку и Курилы, приводя к покорности местные племена и облагая их данью — ясаком.

— Так что же все-таки ты нашел? — спросил я.

— Сейчас расскажу. Все началось с пустяка. Газетная статья, лет десять назад мне почему-то понадобились газеты первых лет Советской власти, и в одной из них я наткнулся на такой занятный рассказ…

Он вынул из папки несколько тонких газетных листков.

На первом жирными буквами стояли название «Дальневосточный моряк» и дата выпуска — 26 декабря 1922 года.

В начале статьи излагалась история эвакуации большой группы белоэмигрантов из Владивостока. Эмигранты были погружены на пароходы «Аян» и «Минин». Почему-то пароходы направились вначале вдоль Курильской гряды на север. Здесь «Минин» сел на камни.

— Читай внимательно! — сказал Аркадий. — И не обращай внимания на стиль.

Отрывок из статьи Н. Сорокина «Жертвы волн», напечатанной в газете «Дальневосточный моряк» от 26.12.22 г.

«…Когда пароход очутился на камнях, с него начали спускать шлюпки.

— Грузить женщин и детей! — раздалась команда капитана.

Матросы, образовав цепочку, стали передавать из рук в руки ослабевших от страха пассажиров. После того как загруженные шлюпки отошли, команда принялась за сооружение плота.

Под тяжестью людей, которые непрерывно прыгали на плот, шаткое сооружение оседало в воду. Ветер подхватил его. Перегруженный плот накренился, рассыпался и перевернулся. Волны умчали его остатки с несколькими несчастными, которые все еще продолжали держаться за доски.

На судне мастерили второй плот. Между тем вода, поднимаясь, подступила к палубе. То и дело раздавались глухие удары — пароход било о камни. Были сорваны и отброшены в сторону несколько шпангоутов. Наконец плот готов. Все оставшиеся на судне во главе с капитаном перешли на него. И вдруг раздались крики. Капитан поднял опущенную голову. Несколько штатских волокли по палубе к плоту тяжелый свинцовый пенал.

— Это еще что за груз? — спросил капитан.

Штатские, которыми командовал высокий человек с рыжеватой, торчащей вперед бородкой, стали кричать, что они офицеры и что их груз — чрезвычайной важности.

— На плоту пойдут только люди! — повторил капитан.

Возмущенные матросы поддержали его. Тогда одна часть людей бросила груз и стала прыгать на плот, а другая — меньшая, помогая рыжебородому, поволокла пенал обратно внутрь судна. Странное дело — спустя несколько минут оттуда раздались выстрелы. Плот уже отходил, участники этого непонятного столкновения вновь выскочили на палубу и стали по одному бросаться в воду. Тщетно пытались они настичь плот, он, подгоняемый ветром и волнами, удалялся от судна…»

— Дальше можешь не читать, — сказал Аркадий. — Сорокин пишет, что после недолгого плавания люди со шлюпок и плотов оказались на твердой земле. Вот: «Холодный причудливый остров с плоской вулканической горой и озером на ее вершине стал для них убежищем». Ну так как?

— Что как?

— Ты ведь бывший моряк. Первое: насколько правдоподобно все описанное в рассказе?

Я задумался.

— Отчего же. Могло быть так, как описано. Хотя вряд ли моряк скажет о судне, которое билось о камни, что у него «были сорваны и отброшены прочь несколько шпангоутов». Ведь шпангоуты внутри корабля. От «глухих» ударов они будут погнуты. Фраза надуманная.

— Еще?

— В начале статьи говорится, что два парохода шли вместе. Значит, второй присутствовал при аварии. Так вот, если два парохода находятся в видимости друг друга, причем одно судно сидит на мели, а другое стоит на якоре или дрейфует, команда второго будет принимать все меры к оказанию помощи бедствующим, а команда первого, спустив шлюпки, направилась бы к этому судну. Отклонение от такого порядка — или драма или предмет судебного разбирательства.

— Значит, автор статьи не моряк?

— Я этого не сказал. Я сказал только, что в рассказе есть ошибки.

— Так, а что еще?

— Вся история с плотами сильно драматизирована. Вообще мне не понятно, из чего можно на современном — ну, не современном, но построенном уже в нашем веке — стальном пароходе соорудить плот… Я, может быть, ошибаюсь, но автор, видно, этого тоже себе не представляет, иначе он хоть как-то, но описал бы постройку плота.

— Ты придираешься!

— Может быть, но ты ведь знаешь — в рассказе убеждают только детали. Этим и отличается то, что пишет очевидец, от того, что написано с чужих слов… Хорошо, а что дальше? Ты сказал, рассказ тебя заинтересовал и ты занялся этой историей. Послал куда-нибудь запросы, письма?

— Послал. И даже получил ответы. Вот они. Ответы морского Регистра и дальневосточного пароходства. Прочитав статью Сорокина, я подумал: чем черт не шутит — вдруг описанное в газете — правда? На всякий случай запросил Регистр и пароходство.

Он достал из папки два письма.

Морской Регистр

исх. № 544/228-л

12.07.54 г.

Тов. Лещенко А. Г.

На Ваш запрос (наш вх. № 778—54 г.) сообщаем, что грузопассажирское судно «Минин» и грузопассажирское судно «Аян», принадлежавшие Добровольческому флоту и приписанные к порту Владивосток, погибли в 1922 году у Тридцать первого острова в Охотском море.

Инспектор Регистра…

Дальневосточное пароходство,

отдел учета судового состава,

г. Владивосток

№ 564, 4.07.1954 г.

Лещенко А. Г.

(исп. вх. № 977—54)

В ответ на Ваше письмо от 14 мая с. г. подтверждаем факт гибели судов «Минин» и «Аян» в ноябре 1922 года в районе Курильских островов. Одновременно сообщаем, что восстановить списки команд не представляется возможным.

За начальника отдела…

— Я хотел найти кого-нибудь из свидетелей катастрофы, — сказал Аркадий. — Представляешь, как бы все упростилось? Тут написано — Тридцать первый остров… Но такого ни в одном море нет… Да-а, так и пролежали у меня десять лет в папке эти бумаги. Я не собирался заниматься больше этой историей, почти забыл про нее и вдруг — видишь, сколько в ней случайностей? — просматривая газеты — на этот раз японские, но тоже начала и середины двадцатых годов, — натыкаюсь на такую заметку.

Он раскрыл очередную папку и положил передо мной фотографию: заметка, мелкие, словно шевелящие лапками, иероглифы, ее перевод.

«Майнити симбун», Токио, 1923 год.

«Хаккодате. 1 августа. Как сообщили местные власти, на острове арестован русский эмигрант Соболевский, задержанный при попытке похитить кавасаки у рыбаков. В полиции задержанный сообщил, что находится на Хоккайдо второй месяц. По его словам, он прибыл, чтобы разыскать свое имущество, погибшее осенью прошлого года при аварии пароходов «Минин» и «Аян». Оставшись без средств к существованию, он в отчаянии сделал попытку кражи катера. Задержанный отправлен в префектуру Хаккодате и будет выслан за пределы страны. Его сообщникам удалось скрыться».

— Н-да, — протянул я. — Это уже действительно что-то интересное. Твое дело приобретает неожиданную окраску: имущество, оставленное на пароходе, столь ценно, что эмигрант в чужой стране, рискуя попасть в тюрьму, идет на преступление.

— Вот, вот. Так подумал и я. Но в руках у меня появилась теперь фамилия — Соболевский! Что, сказал я себе, если снова попытать счастья? До революции, как ты знаешь, публиковались различные списки должностных лиц, их перемещения и даже знаменательные события в жизни. Так вот, я запросил Государственный архив и получил список — сорок четыре фамилии, сорок четыре чиновника, носивших фамилию Соболевский и занимавших достаточно высокие посты. Один из них — Соболевский Вениамин Павлович — оказался…

Он протянул мне узкую полоску бумаги со штампом архива.

«Соболевский Вениамин Павлович, 1871 года рождения, закончил историческое отделение Петербургского университета, исполняющий обязанности директора частного музея истории и естествознания, основанного на добровольные пожертвования владивостокского купечества».

— Ну и что? Он поморщился.

— Ты только подумай: свинцовый пенал. Из-за него во время катастрофы судна какие-то люди готовы применить, чтобы спасти этот пенал, оружие! Пенал, из-за содержимого которого директор музея, бежавший из Владивостока, несколько месяцев бродит по японскому острову и наконец идет на преступление, крадет судно. Зачем оно ему? Естественно, чтобы плыть к тому месту, где в каюте «Минина» лежит пенал… Ну как?

— Похоже… Дай посмотреть еще раз!

Я перечитал документы.

— Знаешь, что это за пенал? — сказал я. — На флоте, я имею в виду царский флот, в таких хранили секретные карты и шифр-документы. В случае угрозы попасть в плен, пенал бросали за борт.

— Ага! Так вот, внимательно следи за ходом моих рассуждений, я решил узнать, чем занимался историк Соболевский. Стал искать его труды. Оказалось — писал он мало. Я нашел только две заметки, подписанные его именем, и обе, как мне показалось сперва, были опубликованы по случайному поводу. Первая рекомендовала широкому кругу читателей «Очерки из истории православной американской духовной миссии» издания Валаамского монастыря, напечатанные в Санкт-Петербурге в 1894 году. Вторая — описывала целебные источники в долине реки Уссури близ села Лиственничного.

— Действительно, ничего общего.

— Тогда я решил посмотреть исторические журналы нашего времени, чтобы найти в них сведения о судьбе частного музея во Владивостоке. Просмотрел около пятисот номеров, и наконец в пятом номере «Исторических записок» за 1929 год мне попалась статья о последних днях хозяйничания японцев во Владивостоке. В ней есть любопытный абзац. Я сейчас прочту его. Сперва в статье идут общие сведения об освобождении Приморья. Могу напомнить. Оно завершилось в октябре двадцать второго года. Соглашение между представителями Народно-революционной армии, которой командовал Уборевич, и представителями командующего оккупационными японскими войсками генерала Рачибана было подписано двадцать четвертого октября. Эвакуация интервентов должна была закончиться к шестнадцати часам двадцать пятого числа. Она сопровождалась грабежами и пожарами… А далее вот что пишут «Записки»: «В эти дни из Владивостока было вывезено и погибло много документов. Так, был сожжен частный исторический музей, где хранилось наиболее полное собрание материалов по истории Приморья и города. Известно также, что директор музея имел собственную коллекцию документов семнадцатого-восемнадцатого веков, представлявшую большую ценность. В числе их были письма Германа, копия журнала сотника Кобелева и другие. Поскольку директор Соболевский исчез в эти же дни, представляется несомненным, что он имел непосредственное отношение к пожару и исчезновению документов».

— Так, так. Кое-что становится яснее.

— Да, мои подозрения относительно личности директора оправдались. Но тут-то и началось для меня самое интересное! В статье упоминаются письма монаха Германа и журнал сотника Кобелева. Слышал когда-нибудь о них? Конечно, нет. А напрасно. Герман — это монах, имя которого связано с колонизацией самых восточных окраин России…

— Заметка Соболевского о трудах валаамских монахов?

— Да. Я нашел эти труды. Библиотека выдала мне вместо одной книги сразу две. Это были те самые «Очерки из истории американской православной духовной миссии», о которых писал Соболевский, и «Миссионеры в Америке в конце восемнадцатого столетия», издания тысяча девятисотого года. В обеих есть имя Германа. Одновременно с первыми русскими колонистами, которые высадились на земле Аляски в тысяча семьсот девяносто третьем-четвертом годах, туда прибыли и монахи.

Герман, или, как он подписывался, Убогий Герман, происходил из серпуховских купцов, настоящие его имя и фамилия неизвестны. Был, по свидетельству людей, знавших его, простым, необразованным человеком, но имел живой природный ум. 24 сентября 1794 года он прибыл на остров Кадьяк и в первом же письме с Кадьяка сообщил весьма примечательную вещь: «Есть на куковских картах…»

— Что за карты?

— Незадолго до того у берегов Аляски побывал английский мореплаватель Кук… Так вот, продолжаю… «Есть на куковских картах назначено к северу: по одной реке живут русские люди, а у нас о них разные слухи…» Это значит, что на одной из карт, составленных Куком, есть надпись на английском языке — «Живут русские люди». А в другом письме Герман пишет: «Услышал там от приехавших с матерого (то есть с материка) от Лебедевской компании, что те русские люди от них близко, и хоть они с ними еще не виделись, но… живут они, как слышно, на большой реке, и рыба в ней сибирских рек, которой у нас на Кадьяке нет…» Эти слова Германа надо понимать так, что в глубине аляскинских лесов уже задолго до первых колонистов и даже до открытия Аляски жили русские переселенцы… Интересно?

— Очень.

— Так вот: я решил — надо искать этот пенал. Год назад сюда приезжал директор южнокурильского музея. Я виделся с ним мельком. Кое-что рассказал, а теперь, собрав все это, написал ему в Южно-Курильск. И вот ответ.

Южнокурильский

краеведческий музей

б/н

Уважаемый тов. Лещенко!

С большим интересом ознакомился с фактами, изложенными в Вашем письме. История края, тем более события, связанные с революцией и установлением Советской власти на Дальнем Востоке, представляют для нас большой интерес.

Ваше предложение организовать поиск затонувших судов достаточно реально, музей располагает средствами и возможностями для организации небольших по размаху водолазных и поисковых работ.

Однако указанное в письме и в копиях документов название острова Тридцать первый отсутствует на картах Курильских островов, и до выяснения этого вопроса предпринимать что-либо считаю преждевременным.

Мною возбуждено ходатайство перед дирекцией института о Вашей командировке.

С уважением В. С. Степняк.

— Ну что же, — сказал я, — могу поздравить. Но при чем тут я?

— Идем пройдемся.

Мы вышли на улицу, гостеприимный Невский понес нас навстречу Адмиралтейской золотой игле.

— Учти, — сказал я, — что перед тобой сразу два нерешенных вопроса. Первое — пенал и его содержимое. Как их найти? Обнаружить что-либо на судне, которое погибло сорок с лишним лет назад, почти невозможно. Второе — загадка русских поселений. Это очень интересно, но почему именно эти документы директор владивостокского музея увез с собой и они погибли во время крушения? Знаешь, что говорят математики о низких вероятностях?

— Откуда мне знать.

— Перемножаясь, они становятся еще меньше. Кроме Германа, ты упоминал какого-то сотника.

— Кобелева.

— А он кто такой?… Слушай, начинает моросить дождь, зайдем в кафе?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

которая продолжает предыдущую

Наш столик был у окна. Мы сидели и наблюдали, как покрывается лужами асфальт. Оранжевые огни Адмиралтейства, отражаясь в нем, змеились.

Прихлебывая кофе, Аркадий продолжал рассказывать:

— Итак, кто такой Кобелев? Сотник Кобелев был послан в 1799 году из Гижигинской крепости на Чукотку и посетил там острова. На острове Имаглин (теперь остров Крузенштерна) он беседовал с местным старшиной Каугуню Момахунином. Старшина рассказал, что на Большой земле и на реке Хеврене (Юконе) есть островок, называемый Кынговей, а в нем «жительство имеют российские люди, разговор имеют по-российски ж, читают книги, пишут, поклоняются иконам…». У живущих-де там россиян «бороды большие и густые».

— Что, опять слухи о поселении на Аляске?

— Да. Те же, что и в письме Германа. Дальше. На просьбу Кобелева отвезти его на американский берег старшина ответил отказом, объяснив, что в случае пропажи Кобелева с него, с Момахунина, строго взыщут. Но на просьбу Кобелева отвезти русским людям в Америке письмо старшина ответил согласием.

Кобелев такое письмо написал. После возвращения из поездки он представил донесение. Текст его был сокращен, обработан и опубликован. Получился так называемый «экстракт». Вот из него выдержка:

«Он же, Кобелев, слышал от пешего чукчи Ехипки Опухина, якобы был он на американской земле походом и для торгу разов до пяти и имел себе друга на острове Укипане.

Означенный друг приходил с того на Имаглин остров и привозил ему, Ехипке, написанное на доске…»

— Уж не ответ ли на послание Кобелева?

— Да…

«…длиною та доска, — как он пересказывал, — три четверти, шириною в пять, толщиною в один вершок, писано на одной стороне красными, а на другой черными с вырезью словами; и при той даче говорил, послали-де к вам бородатые люди, а живут они по той же реке в том же острожке, и велели то письмо довезти до русских людей, где в тогдашнее время российская команда находилась — в Анадырске. Только те бородатые люди сказывали: всего у них довольно, кроме одного Железнова. Только он, Ехипко, то письмо не взял; а де для моления (как крестятся, показал мне ясно и перекрестился) собираются в одну сделанную большую хоромину и тут молятся; еще есть у них место на поле, где те писаные дощечки…»

— Что это — «место на поле»?

— Кладбище. Кладбище и могилы с надписями…

— А «Железнова»?

— Железо. У них не было железа.

— Погоди, закажи еще кофе. От твоих «Имаглин остров» и «Железново» у меня болит голова. Правильно я понял? Какие-то русские, живущие на американском берегу, сообщили Кобелеву, что живут они в достатке и испытывают нужду только в железных изделиях?

— Правильно… Дождь кончился. Побродим еще?

Конец вечера мы провели у Аркадия, мы искали Тридцать первый остров.

Мой друг развернул на столе карты.

— Смотри. Вот Курильская гряда. Дело в том, что Шпанберг… Ты, надеюсь, помнишь, кто он такой?

— Преемник Беринга. Начальник Камчатской экспедиции.

— Он самый. Так вот Шпанберг, совершая в свое время опись Курильской гряды, естественно, прежде чем положить острова на карту, давал им названия. За частью островов он оставил местные названия — айнские, например, Коносир, ныне Кунашир, а части других дал порядковые номера. На карте, которую после окончания плавания представил Шпанберг, пронумерованы таким образом тридцать островов. Но, кроме них, на карте есть и совсем мелкие! Что, если, получив номер, они сохранили его до сих пор?

Мы стали перебирать пожелтевшие листы, мы искали Тридцать первый.

Его не было.

Тогда мы начали листать книги, изданные в нашем веке, мы искали упоминание о вулканическом острове с плоской вершиной и озером посредине. Один такой остров нашелся сразу, он был во всех описаниях Курильских островов, эффектную фотографию, сделанную с вертолета — вулкан Креницына на острове Онекотан, — приводили многие.

— Видишь, у Зарайского? — сказал я. — «Остров представляет собой вершину громадного вулкана с затопленным ключевыми водами кратером. Особенностью является возвышающаяся посредине этого озера еще одна огнедышащая гора — небольшой вулкан. Зрелище это в ясную погоду, в тех местах чрезвычайно редкую, производит незабываемое впечатление». Где у тебя карта? Нет, Онекотан, это местное название, сохраненное Шпанбергом.

— Отпадает, — согласился Аркадий. — Остров надо искать в другом месте. Тем более что там сказано «с озером посредине». Если бы посреди озера был еще один вулкан — зрелище действительно незабываемое, — он был бы упомянут.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

она начинается знакомством с адмиралом и заканчивается ветром надежды

Посещение Объединенного географического института оказалось делом серьезным, требующим дипломатического умения.

Дом на набережной Невы. В анфиладе комнат с высоченными потолками умирают робкие звуки. Дверь с табличкой «Секретарь».

За большим, уставленным телефонами столом сидела старушка.

— Помню, помню. Вы звонили, — очень серьезно, поджимая губы, сказала она мне. — Вам, голубчик, нужна, наверное, комиссия по неопознанным и неуточненным островам. Я проведу вас к Василию Васильевичу. — Помолчав, она добавила, выговаривая каждое слово раздельно: — Он отставной адмирал.

Она провела меня на скрипучую, с бесконечными шкафами галерею.

Здесь за тонконогим столиком сидел человек в мундире. Зеленая лампа освещала его лицо. В золоченом пенсне бродили изумрудные огоньки. Золото на рукавах, золото на груди, золотая авторучка в белых пальцах.

— Вы ко мне? К вашим услугам. Что вам угодно? — спросил адмирал.

Я почтительно изложил суть дела. Адмирал внимательно слушал. Ни один мускул на его лице не шевельнулся.

— Комиссия по Курильским островам заседает три раза в год, — сказал он. — Сейчас я уточню — когда… Последние субботы апреля, августа и декабря.

— Но сейчас май!

Он сделал движение руками, означавшее: комиссия есть комиссия!

— Собственно, мне достаточно было бы… Я хотел ознакомиться с донесениями Шпанберга.

— Шпанберг?.. Этим мореплавателем занимается Наталия Гавриловна. Она будет в следующую среду.

— Может быть, ее домашний телефон?

Адмирал поднял брови, беспокоить Наталию Гавриловну до среды он явно считал кощунством.

— Хорошо, — сказал я. — У вас, говорят, есть комиссия по неопознанным и неуточненным островам?

В глазах адмирала промелькнула тень любопытства.

— Подкомиссия, — мягко поправил он. — Но она не оформлена де-юре. И дни работы ее еще не установлены. Следующий раз она, говорят, соберется… — он снова полез в записную книжку, — двенадцатого сентября.

Он выдвинул ящик стола, достал из него несколько аккуратно завязанных тесемками папок, развязал одну из них и, нацелив стеклышки пенсне, прочел:

— Да, двенадцатого сентября. Председатель Горбовский Николай Петрович. Я могу при встрече посоветовать ему заслушать на подкомиссии ваш вопрос. Он будет для товарищей небезынтересен.

— Но я не могу так долго ждать. Я хотел бы сейчас…

Искра интереса на лице адмирала угасла. Он встал, давая понять, что разговор окончен.

— Наталия Минеевна, — сказал он, обращаясь к молоденькой девушке, которую я не заметил и которая тихо и незаметно, как мышь, копошилась в углу, — я на заседании редакционной коллегии.

Он проплыл мимо и, вспыхнув последний раз золотом, исчез за шкафами.

Я поплелся к выходу, проходя мимо девушки, машинально сказал:

— Простите, милая, до свидания.

Девушка смутилась и встала из-за своего столика.

— Вам нужен Шпанберг? — спросила она. — Он здесь.

Проведя меня в дальний угол галереи к огромному, как скала, шкафу красного дерева, она, по-прежнему смущаясь и придерживая юбку, забралась наверх и углубилась в книжные дебри.

Оттуда был извлечен переплетенный в кожу пухлый тяжелый том.

— Посмотрите. Не это?

Я бережно принял его. На пожелтевших ломких страницах бледные серые линии обозначали берега, около которых плавали первые исследователи Курил. Тонкая вязь надписей причудливо перемешивала айнские названия с порядковыми номерами.

Острова с тридцать первым номером среди них не было.

— Тогда посмотрите вот это.

На третьей странице, под рисунком утопающего в тумане берега, я прочел название: «Жизнеописание натуралиста Стеллера, участвовавшего в экспедиции Беринга, с приложением рисунков мест, встреченных во время плавания».

На 264-й странице мой палец торжествующе замер около строк:

«…что до сообщения куров, что близ Тридцать первого острова наблюдаются бобры, то промышленники, которые видели их, утверждают — звери имеют своим местом обитания Коносир и к острову заплывают, преследуя стаи рыб…»

— Куры — это айны, — объяснила девушка.

Больше упоминаний об острове, сколько ни искал, я не нашел.

Просидев за книгой до темноты, я вернулся к Аркадию.

Я сказал:

— Слушай, исследователь, Тридцать первый остров все-таки был… Сегодня я остаюсь у тебя. Нет сил и желания добираться через весь город домой. Итак, к чему мы пришли?

Сев за стол, мы шаг за шагом восстановили результаты наших поисков.

Можно было считать установленным, что пароходы «Минин» и «Аян», принадлежавшие Русскому пароходному обществу и приписанные к порту Владивосток, вышли в один из дней октября 1922 года из Владивостока. На них бежали люди, связанные с белыми или японцами, а также те, кто, боясь новых порядков в России, решил эмигрировать и начать жизнь за границей.

Среди пассажиров «Минина» был директор частного Владивостокского музея истории Соболевский и с ним несколько офицеров.

Также можно было считать установленным, что «Минин» и «Аян» погибли спустя несколько дней где-то в районе южной части Охотского моря или той части Тихого океана, которая прилегает к Курильским островам и Хоккайдо.

На пароходе «Минин» директор музея Соболевский и с ним неизвестные лица везли запечатанный свинцовый пенал, какой использовался на флоте для хранения чрезвычайно ценных документов и который пытались спасти даже в момент смертельной для судна опасности. Пенал не принадлежал к судовому грузу и не был судовым имуществом, иначе бы капитан и матросы вели себя в отношении этих людей и пенала иначе. Можно предполагать, что в пенале содержались наиболее ценные документы из собрания музея и частной коллекции Соболевского.

Остров, у которого произошла катастрофа, назывался Тридцать первый. Но такого острова в группе Курильских островов сейчас нет.

И наконец последнее. Пароходы «Минин» и «Аян» были выброшены на камни. Их остатки могли сохраниться до наших дней…

— Надо сделать вот что, — сказал я, — надо попытаться найти, во-первых, сотрудников газеты «Дальневосточный моряк», тех, кто работал там осенью двадцать второго года, во-вторых, родственников Соболевского. Сам он, полагаю, на родину не вернулся. В-третьих, кого-нибудь из команды «Минина» или «Аяна».

Аркадий кивнул:

— Ты прав. Я купил сегодня конверты, можно начинать.

Он вытряхнул из портфеля на стол кучу конвертов, сбил их в аккуратную пачку и уселся за пишущую машинку.

Звенящий белый лист с треском вошел под валик. Аркадий упоенно выстукивал текст. Он касался пальцами клавиш легко, как пианист. Он печатал не глядя.

— Пишу в музеи. В архив. В справочный стол.

— Напиши в Дальневосточное пароходство еще раз.

Кончив печатать, Аркадий ушел бросить письма, а я, сняв туфли, лег на кровать и вытянул усталые ноги. Незначительная, какой она казалась мне попервоначалу, история начала приобретать размах и четкость. Тонкая нить, которой следовал Аркадий, упорно не рвалась. Я представил себе: на груду рукописей, которая высилась на столе у Аркадия, в один прекрасный день ляжет письмо в сером конверте с криво наклеенной маркой, я отчетливо представлял себе это письмо, долгожданный ответ…

Когда я проснулся, Аркадий сидел за столом, неторопливо листая том за томом.

В город уже входило утро. За стеклом последний раз вспыхнули и погасли фонари. Призрачный свет зарождающегося дня упал на оконную раму. В стеклах заблестели капли дождя. Над горбатой черепичной крышей дома на противоположной стороне улицы возник силуэт парусного корабля. Осторожно, словно пробуя глубину, парусник плыл вперед. Безмолвные казаки сидели вдоль борта. Ветер надежды наполнял холщовый парус. Коч плыл в зеленом небе, отступая и уменьшаясь в размерах.

Я потер усталые глаза — видение исчезло.

Когда я отнял от лица руки, Аркадий все еще сидел спиной ко мне и что-то неторопливо вписывал в карточки. Стол был уставлен маленькими деревянными ящичками. Тысячи карточек заполняли их. Карточки были исписаны аккуратным почерком, каждая имела свой номер. Я позавидовал аккуратному безумству этого человека.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

где мы узнаем, что такое Тридцать первый остров, и перелетаем во Владивосток

Я сидел в редакции за колченогим столом, вдвинутым в узкое пространство между двумя шкафами, и писал передовую статью в номер. Послышался шум. Опрокидывая стулья, кто-то пробирался ко мне.

— Сергей, ты здесь? Я нашел! Ты слышишь, я нашел его!

Я поднялся со стула, ухватил на лету локоть Аркадия и потащил приятеля в коридор.

— Я нашел, понимаешь, нашел! — Он размахивал руками и поправлял поминутно падающие очки. — Все оказалось так просто.

— Сядь на подоконник и успокойся. Что оказалось просто? Что ты нашел?

— Остров. Я нашел Тридцать первый. Понимаешь, в 1946 году после освобождения Курил производилось переименование. Я взял список названий и вот… Видишь: «Тридцать первый — новое название Изменный, в память о событиях, происшедших в бухте Измены в тысяча восемьсот одиннадцатом году…» А вот план, я только что начертил его сам. Вот Кунашир, мыс Весло, бухта Измены. На полпути между мысом и островом Шпанберга маленькая точка. Это и есть Изменный. Все получается удачно: мы поедем туда в июле, в августе кончаются туманы, наступает сухая осень, тепло, только и работать.

— При чем тут я? Это ты едешь! Работать тебе.

— Ты был моряком.

— Странный предлог для того, чтобы тащить человека на край света…

— Какая разница, где тебе проводить отпуск? Пусть будут Курильские острова.

Я вздохнул:

— Если сказать откровенно, можно и поехать. Только уговор: пока не придут ответы на все письма, моего согласия нет. Уж я-то в отличие от тебя должен ехать наверняка.

— Идет.

Первым пришло письмо из Владивостока:

Городской архив

г. Владивосток

№ 554/л

Тов. Лещенко А. Г.

На Ваш запрос (наш вх. 775—65) сообщаем, что, по данным архива, газета «Дальневосточный моряк» выходила в 1922 году всего несколько раз и была закрыта распоряжением № 45 от 17 декабря 1922 года.

Фамилиями и адресами сотрудников газеты, а также лиц, имевших какое-либо отношение к ее изданию, архив не располагает.

На вторую часть Вашего запроса сообщаем, что директором частного исторического музея в городе Владивостоке до октября того же года был Соболевский В. П. Во время эвакуации белых из города музей частично сгорел, а Соболевский при невыясненных обстоятельствах исчез. Предположительно, бежал с белыми. До передачи не уничтоженных пожаром материалов в фонд государства обязанности директора исполнял тов. Прилепа Г. Р.

За начальника архива…

Вторым был ответ на запрос о родственниках Соболевского:

Центральный справочный стол

Отделение розыска № 25—17

На № 764—66

Гражданка Соболевская Нина Михайловна, 1885 года рождения, состоявшая в браке с гражданином Соболевским Вениамином Павловичем, проживает в г. Алма-Ате по адресу: Красноармейская ул., дом 4.

— Надо срочно написать ей. Может быть, она что-то знает о судьбе мужа, — сказал Аркадий.

— Столько лет прошло.

— Ну и что же?

— Захочет ли отвечать?

На следующий день пришло еще одно письмо.

— Опять Владивосток? — удивился Аркадий. — Ах, да, ведь мы запрашивали пароходство!

В конверте было:

На Ваше письмо от 7.04 с. г.

Прошу сообщить перечнем вопросов, какого рода обстоятельства аварии пароходов «Минин» и «Аян» Вас интересуют.

Инспектор безопасности кораблевождения Белов.

— Вот это да! — восхитился Аркадий. — А если в перечень я включу сто вопросов? Он на все ответит? Сразу видно человека. Аккуратен и исполнителен.

— Пошлешь ему перечень?

— Поздно. Приедем во Владивосток, поговорим.

Мы начали собираться.

Нужно было купить куртки, туристские ботинки, заказать билеты.

Аркадий отнес на почту заявление, чтобы все письма, адресованные ему, пересылали в Южно-Курильск Степняку.

Минута, когда в моих руках оказался билет до Владивостока, заставила наконец поверить в реальность происходящего — мы летели.

Последний день был наполнен горячечной суетой. Комната Аркадия оказалась заваленной вещами. Мы боролись с ними. Аркадий сидел верхом на рюкзаке и пытался втиснуть в него одеяло. Белье, посуда, книги, полотенце уже лежали там. У ног Аркадия валялись зеленые ласты и водолазная маска. Я ликовал. Я уложил вещи в два чемодана и злорадствовал.

— Несчастный, как ты потащишь их? — спрашивал меня Аркадий. Лицо его то краснело, то бледнело; одеяло то погружалось в рюкзак, то медленно, как осьминог, выползало оттуда.

— Не знаю, — равнодушно отвечал я. — Ездят же люди.

— Трубка! — вопил Аркадий. — Где моя трубка?

Он становился на четвереньки и лез под стол. Стол с жалобным скрипом поднимался, шаткие ножки его повисали в воздухе.

— Ты уже спрятал ее.

Аркадий бросался вытаскивать из рюкзака вещи и на самом дне обнаруживал анодированную трубку с загубником.

— Привяжи ее к чемодану. У тебя ведь будет и чемодан?

— Зачем он мне? Ну скажи — зачем, что я — артист? — Голос Аркадия переходил в стон.

И все-таки к концу дня рядом с его рюкзаком появился новенький, блестящий чемодан. Бока чемодана были безобразно раздуты. Лак потрескался.

— Первый раз еду так, — горестно говорил Аркадий.

По трапу самолета мы поднялись последними.

Ил-18 взвыл моторами и, подрагивая на бетонных стыках, помчался навстречу восходящему солнцу. Он нес нас к Тихому океану.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

в которой появляется маленький инспектор безопасности кораблевождения

Приморье встретило нас прохладной сырой погодой. С аэродрома пассажиров повез автобус. Он катил по равнине с рыжими конусами терриконов, по предгорью с редколесьем и камнепадами, по зеленому побережью залива. Впереди на рейде чернели корабли, голубые дымки висели над их трубами.

Вечером, получив в справочном бюро адрес Белова, мы отправились к инспектору. Его дом оказался неподалеку от гостиницы, где мы остановились. Среди низких, потемневших от времени строений старого города высилось новое многоэтажное здание.

Мы поднялись по лестнице и остановились перед дверью. Из-за нее доносился тонкий детский плач.

Аркадий осторожно нажал кнопку звонка. Плач прекратился, распахнулась дверь. На пороге стояла высокая грузная женщина, руки ее были обнажены по локоть, на мокрых ладонях пузырилась мыльная пена, рыжие головы двух мальчишек выглядывали из-за ее могучих бедер.

— Нам нужен товарищ Белов, — сказал Аркадий.

— Михаил! — крикнула женщина. Она ушла, а на ее месте возникла мужская фигурка в кителе, застегнутом на все пуговицы.

— Слушаю вас.

— Мы из Ленинграда. Моя фамилия Лещенко. Я недавно получил от вас письмо. А это мой товарищ.

Из глубины квартиры послышался плач. Маленький инспектор обернулся.

— Мария, пусть она замолчит.

— Перестань плакать, — равнодушно сказал женский голос.

Прижимаясь спинами к стене, в коридор снова вышли мальчишки. Их зеленые глаза горели любопытством.

— Мария, может быть, ты возьмешь мальчиков?

— Я стираю.

— Я вижу, мы не вовремя, — сказал Аркадий. — Вы уж извините. Наверное, нам лучше прийти в другой раз.

— В другой раз будет то же самое, — сказал маленький инспектор. — Идемте во двор.

— Люсе надо давать через полчаса кашу.

— Я вернусь.

Сопровождаемые Беловым, мы спустились по лестнице.

— Ваша маленькая Люся плачет как большая, — сказал я.

— Плачет Катя. Ей пятнадцать.

Я поперхнулся.

— Сколько же у вас детей?

— Четверо, — сияя произнес наш спутник. — Две девочки и мальчики-близнецы.

Около дома был разбит садик.

— Что вы хотели?

Аркадий помедлил.

— Многое, — сказал он. — Все, что связано с обстоятельствами гибели парохода «Минин».

— Для чего это вам нужно?

— Я историк.

— Что ж, все дела, связанные с авариями, хранятся у нас в межведомственной инспекции. Эта авария, мне помнится, изучалась в 1925 году, но расследование до конца доведено не было.

Вверху отворилось окно. Женский голос громко позвал:

— Михаил! Каша готова!

Белов потер ладонью висок и ушел. Из раскрытого окна вылетела и рассыпалась в воздухе как фейерверк, пачка цветных карандашей.

— Бежим! — сказал Аркадий. — Этот человек слишком обременен семьей. Никакой помощи мы здесь не получим.

В дверях подъезда снова показался Белов. Он тащил за руку упирающегося сына.

— Сейчас же собери карандаши! — сказал он. — Да, так на чем мы остановились? Вы правы — здесь неудобно, приходите завтра в инспекцию. Морская, семнадцать. Я буду в девять.

Мы ушли.

— Голова кругом. По-моему, у него не четверо детей, а шестнадцать!

— А ты заметил, — сказал Аркадий, — что двор вытоптан больше с той стороны, где живут Беловы?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

содержит историю острова Изменного и демонстрирует необыкновенные способности Белова

Утром мы отправились в инспекцию. В комнате, стены которой были увешаны белыми морскими картами, за канцелярскими, заваленными документами столами сидели представительные, рослые, ладные люди в форме. При виде нас Белов встал.

— Пойдемте в библиотеку.

В библиотеке мы сели на диван, под картиной, которая изображала открытие русским пароходом «Америка» одноименного залива в Приморье.

Маленький инспектор выслушал Аркадия, потер ладонями виски, нагнул по-птичьи голову набок и не торопясь начал:

— …Пароход «Минин» был построен в Англии по заказу России для работы на Дальнем Востоке фирмой Ланц. Фирме была заказана в 1906 году серия из трех судов: «Минин», «Аян» и «Карс». Пароходы почти не отличались по своим данным.

— Их было три?

— Нет, заказ на «Карс» аннулирован.

Аркадий хмыкнул:

— Как же тогда их отличить? Особенно если они пролежали бок о бок под водой без малого полвека. Значит, они…

— Две кучи одинакового железного лома, — это сказал я.

Из-за книжных стеллажей бесшумно вышла пожилая женщина.

— Михаил Никодимович, — обратилась она вполголоса к Белову. — Одному товарищу с юридического факультета нужно подобрать случай столкновения двух грузопассажирских кораблей в тумане.

— «Садгепул» и «Парция». Дело слушалось в Лондоне в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. — Белов произнес это, не задумываясь. — Пусть посмотрит реферат бюллетеней Ллойда за пятьдесят седьмой год.

Женщина исчезла.

— Итак, на чем я остановился?

— Вы сказали, что пароходы были однотипны.

— Да. Так вот, в двадцать первом году, после того, как Владивосток заняли интервенты, суда поступили в распоряжение оккупационных властей. Пароходы использовались как войсковые транспорты, а затем были вновь отданы военной комендатуре белых. Перед бегством белых из города оба парохода получили приказание грузить на борт и гражданское население.

Кончив погрузку, они ушли в Японию, а оттуда рейсом на Сан-Франциско с заходом в Петропавловск-Камчатский — на север. У одного из островов Курильской гряды оба потерпели аварию.

Как я уже говорил, есть акт расследования двадцать пятого года. Из-за недостатка данных расследование тогда прекратили.

— Кто производил его?

— Управление безопасности кораблевождения.

— Капитан «Минина» погиб?

— Умер в Японии.

— А капитан «Аяна»?

— Вернулся и скончался в госпитале в двадцать седьмом году. Его показания были главными.

— Та-ак… А вы сами никогда не были в районе Изменного?

— Нет.

— И не собираетесь?

— Нет причин. Правда, в этом месяце я должен работать в тех местах. На Шикотане столкновение, кое в чем надо разобраться.

Нас снова прервали: в дверях показался пожилой моряк.

— Товарищ Белов, — сказал он, — совершенно срочно. Пришла телеграмма. Готовится решение о дополнительном оборудовании района Семи Камней: маяк и два светящихся буя. Нужно сегодня же дать обоснование: кто сидел на Камнях. Ну, скажем, за последние три-четыре года.

— За три или за четыре, Алексей Алексеевич?

— За три.

Белов полуприкрыл глаза.

— 1960 год, — начал он. — Пароход «Шойна», пробоина в районе форпика, поврежден винт. Убыток тридцать одна тысяча рублей… — Его собеседник вытащил записную книжку и начал торопливо записывать. — Сухогрузный транспорт «Кассиопея», касание грунта, в убытки вошла только стоимость постановки в сухой док. Большой рыболовецкий траулер «Трепанг», пробит борт в районе сорок восьмого шпангоута…

Белов диктовал минут пятнадцать, он перечислил добрых два десятка судов, не забыв указать, что за повреждения были получены, во что обошелся ремонт и какие особые обстоятельства сопровождали аварию.

— Иду, заказан прямой провод с Москвой, — сказал моряк и исчез.

— А если в цифрах ошибка? — спросил Аркадий, обращаясь к маленькому инспектору. — Вы не хотите пойти их проверить?

— Я вас не понимаю, — простодушно ответил Белов. — Меня спросили, что за суда терпели бедствие на Семи Камнях, и я ответил. При чем тут ошибка? На чем мы с вами остановились?

— На расследовании, которое вы будете вести на Шикотане. Кстати, действительно, это недалеко от Изменного. Точно вы поедете?

Белов пожал плечами.

— Скорее всего. А сейчас надо вернуться в кабинет. Как только дадут Москву, меня будут искать. Я заказал дело о расследовании аварии «Минина» и «Аяна». Его вам принесут из архива. Что еще?

— Хотелось бы знать, что представляет собой Изменный.

— Возьмите лоцию.

Женский голос крикнул:

— Белова срочно наверх!

Мы отыскали на полках несколько старых книг по истории открытия южных Курильских островов.

В пожелтевших пыльных изданиях нашлась история острова.

Плавания в его водах восходили к началу XVII века, когда Евреинов и Лужин, Анциферов и Козыревский начали движение к Курильским островам со стороны Камчатки и Охотска. Двигаясь с севера на юг, от острова к острову, изыскивая поселения айнов и облагая их ясаком, они наносили на карты бесконечные и неуютные каменные громады с дымящимися вулканами.

Однако эти мореплаватели до Изменного не добрались. Первый корабль, который появился в его водах, был «Св. Михаил» Шпанберга. Энергичный, упорный в достижении цели, Мартын Шпанберг был помощником Беринга во второй Камчатской экспедиции. В районе Курильской гряды он начал работать в 1738 году.

Результатом его работ стала карта островов. Пораженный их обилием и утомленный необходимостью придумывать для каждого название, Шпанберг часто ограничивался тем, что указывал на карте порядковый номер. На карте, которую он представил в Санкт-Петербург после окончания плавания, значились тридцать островов. Однако на изданной двумя десятилетиями позже Парижской академией наук в нижней части Курильской гряды значился и Тридцать первый.

Название Изменный было присвоено ему на основании свидетельства о плавании в 1811 году в этом районе Головнина и происшествия, которое имело там место.

Совершивший под командованием Головнина плавание из Кронштадта на Камчатку корвет «Диана» вышел из Петропавловска с целью уточнить морскую опись островов, подтвердить государственную принадлежность Сахалина к России и попытаться установить дипломатические связи с Японией. Обнаружив в безымянной бухте на острове Кунашир селение, Головнин сошел в шлюпке на берег. Селение оказалось небольшим японским укреплением. Местные чиновники хитростью заманили Головнина с товарищами — мичманом Муром, штурманом Хлебниковым и четырьмя матросами — в крепость и арестовали их. Только после длительных переговоров, во время которых между крепостью и Хоккайдо, где сидел японский губернатор, с черепашьей скоростью двигались гонцы, а каждое сказанное или написанное слово превратно истолковывалось, отважный капитан-лейтенант и его товарищи были освобождены. В память об этом происшествии Головнин назвал бухту бухтой Измены, а остров, лежавший неподалеку в море, получил название острова Изменного. Это название вначале не привилось, и о нем вспомнили только в 1946 году…

— Вот теперь все ясно! — сказал Аркадий. — Однако нам нужно и описание самого острова.

— Тебе же сказали, возьми лоцию.

Вскоре мы сидели над толстой книгой в красном коленкоровом переплете и затаив дыхание перелистывали страницы.

— Кунашир. Это не то, — бормотал Аркадий. — А вот и Изменный… «Вход в бухту. У входа в бухту установлен на возвышении семнадцати метров огонь… В бухте возможна стоянка судов малого водоизмещения…» Все, никаких выброшенных на камни кораблей.

Он захлопнул книгу.

— Подожди, — сказал я. — Посмотри соседние страницы.

Мы снова углубились в чтение.

— Вот, — глухо сказал мой друг. Палец его уперся в страницу. — Вот. Тут прямо написано: «В 1922 году». Читай!

— «Два Брата. Отдельная скала, с раздвоенной вершиной, лежит в центре каменной гряды. В двух кабельтовых от нее среди камней ранее возвышались остатки судна, затопленного во время шторма в 1922 году. Ограждена южная оконечность гряды…»

— «Ранее возвышались». Что, теперь не возвышаются?. А где второй пароход?

— Больше в лоции ничего нет…

Затем нам принесли дело об аварии.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,

излагающая содержание папки с делом об аварии двух пароходов

Пароход «Минин» отошел в плавание от тридцать третьего причала Владивостокского порта 22 октября 1922 года в 15 часов 30 минут.

Капитан парохода Мостовой имел все основания быть недовольным рейсом.

Военный комендант, который накануне вызвал его, был краток:

— Погрузите все, что будут подвозить. Сколько влезет — все брать. Людей — только по моим пропускам. Пойдете в Нагасаки.

Капитан смотрел на узколицего лысеющего злого подполковника и думал, что если отказаться — расстрел.

— У меня неисправен радиотелеграф.

Подполковник пропустил эти слова мимо ушей.

— Взвод солдат посылаю сейчас. Команде на берег не сходить. И смотрите у меня… — Он выругался.

Когда капитан вернулся на пароход, погрузка уже началась. Первые часы солдаты кое-как сдерживали толпу у трапа, потом перестали проверять у тех, кто лез на судно, документы, а затем исчезли вообще, растворились, слились с пестрой массой, бушевавшей на палубе.

В 15 часов 30 минут, видя, что положение становится угрожающим, что пароход переполнен, а на причале уже вспыхивают драки и щелкают сухие винтовочные выстрелы, капитан приказал обрубить швартовы и перешел на рейд. Там судно нагнала гребная шлюпка с приказом коменданта ждать его семью.

Узкие миноносцы с бело-красными японскими флагами один за другим покидали рейд. На сигнальном посту подняли какой-то сигнал. Он бессильно повис, прочитать его было невозможно.

Мостовой поднял к глазам бинокль. У дальнего причала в Гнилом углу тянулся над водой дымок, это отходил «Аян».

Капитан приказал выбрать якорь и переставил рукоятки машинного телеграфа на малый.

Длинный зеленый остров медленно пополз по правому борту. Стеклянная башенка маяка мертво и безжизненно вспыхнула отраженным солнечным лучом.

Капитан вздохнул и приказал принести на мостик судовой журнал. Что писать? Количество людей, грузов, пункт назначения?

— Пишу, как акт о смерти, — сказал он помощнику.

Выписка из судового журнала парохода «Минин»

16.45. Снялись с якоря. На борту около 600 человек эвакуированных и груз около 40 тонн. Порт назначения Нагасаки.

17.01. Прошли маяк Скрыплев. На палубе среди нижних чинов возникла драка. Один человек убит. Тело выброшено за борт. Причины не выяснены.

Капитан смотрел на палубу, покрытую черно-зеленой массой пальто и шинелей, и думал, что в случае любой, самой незначительной аварии матросы не смогут ни подойти к якорному устройству, ни пробиться в трюм, ни включить пожарную систему. От фок-мачты доносились тонкие звуки гармоники. Там пили и пытались петь.

Вышли в Уссурийский залив. Первая волна ударила в борт, окатив людей на палубе длинными холодными брызгами. Гармошка умолкла. Черно-зеленая масса шумно вздохнула, подвигалась и, отчаявшись изменить что-либо в своей судьбе, затихла.

Пароход повернул на юг. За кормой тонко прорезали горизонт мачты «Аяна».

Выписка из судового журнала парохода «Аян»

17.20. Снялись со швартовов. На борту: эвакуированное из Владивостока население и служащие армии в количестве до 500 человек, архив Дальневосточного правительства и дела смешанного русско-китайского банка. Груз около 60 тонн. Пункт назначения Шанхай, с заходом в Нагасаки. Имеем приказание следовать совместно с «Мининым».

19.15. Догнали «Минин». Следуем в кильватер, расстояние 10 кабельтов.

Капитанов «Аяна» и «Минина» связывала дружба. С первой же встречи в Англии, где Мостовой и Нефедов принимали пароходы, между ними установились отношения, которые и должны были возникнуть между людьми одного возраста и одной судьбы. Оба из потомственных морских семей — их отцы начинали плавать еще матросами, они — выходцы из низших чинов — с большим трудом добились капитанских дипломов и не могли рассчитывать на хорошее судно на Черном море или на Балтике. В маленьком неблагоустроенном Владивостоке их семьи жили на одной — Подгорной — улице.

Вот почему среди всех бед, связанных с участием в эвакуации, капитаны видели только одно благо — совместное плавание.

Переход до Нагасаки занял менее недели.

В Японии их ждали новые неприятности. Вместо сотен шумных и растерянных людей в оставленные каюты пришли щеголеватые, не потерявшие еще лоска офицеры и странные, хорошо одетые мужчины, тоже отличающиеся военной выправкой. Они принесли приказ обоим пароходам следовать на Камчатку в Петропавловск, взять там особо ценные грузы (меха! — как проговорился один из подвыпивших офицеров), а затем идти в Сан-Франциско в распоряжение русского консула.

Узнав, что пароход идет в США, часть пассажиров вернулась на судно.

Запасы угля было приказано пополнить в Хаккодате.

Придя туда в конце месяца, «Минин» и «Аян» стали готовиться к далекому и, как надеялись Мостовой и Нефедов, последнему рейсу.

В Хаккодате к пассажирам присоединились несколько вечно пьяных казачьих офицеров со взводом солдат, от чего жизнь на пароходах приобрела характер скандальный и тревожный.

Выход из Хаккодате был назначен на первое, затем перенесен на второе ноября. Пассажиры волновались. Ходили слухи, что во Владивостоке на сторону Советов перешли два миноносца и им приказано задерживать, возвращать и даже топить пароходы с эмигрантами.

Первым закончив погрузку угля, Мостовой стал ждать напарника, однако вмешался консул и приказал выходить, не дожидаясь, когда «Аян» кончит бункероваться.

Капитаны встретились на причале.

— Мне еще полсуток, самое малое, — сказал Нефедов, он только что поставил пароход под погрузку. — Что ж — иди сам.

— Выйду, лягу на курс 48°, — сказал Мостовой. — Догонишь?

— Должен догнать.

Мостовой ушел, а капитан «Аяна», проклиная в глубине души консула и пассажиров, отправился на почту, рассчитывая послать весточку семье, оставленной во Владивостоке.

Вот почему на рассвете четвертого ноября «Минин» очутился один в водах западнее Хоккайдо, направляясь курсом 48° к островам Большой Курильской гряды.

Пароход шел двенадцатиузловым ходом.

На судне царило молчание. Ровная белесая поверхность океана, ее кажущаяся неподвижность не могли обмануть команду: по небу ползли длинные облачные перья — приближался тайфун.

Капитан за всю ночь только дважды покинул мостик. Первый раз, около трех часов, он спустился в каюту, выпил чашку горячего чая, сменил влажное от тумана белье. Второй раз прошел в рубку радиотелеграфиста — тот доложил о том, что наладил искровой передатчик. Но, едва капитан попросил связаться с Хаккодате и запросить погоду, передатчик снова вышел из строя.

Закутанный в длинную, до пят, шубу, Мостовой стоял у двери в ходовую рубку и смотрел, как впереди лиловыми полосами движется туман.

Настроение было плохим: длительный рейс на Камчатку не сулил ничего хорошего.

Около 13 часов он приказал помощнику принести карту. Она уверенно показывала полное отсутствие в районе плавания опасностей: цепочка безымянных мелких островов оставалась справа. Берег Кунашира должен был открыться часа через четыре. Обратив внимание помощника на высокую и, очевидно, приметную, судя по карте, вершину вулкана Тятя-Яма, капитан приказал взять, как только откроется вершина, ее пеленг.

В 14 часов 03 минуты капитан подошел к компасу и заметил, что рулевой вместо заданного ему курса 48° держит 43°. Мостовой сделал ему замечание, и в тот же момент послышался крик помощника:

— По носу — камни!

Первым движением капитана было перевести ручки машинного телеграфа на «стоп». Почти одновременно, взглянув за борт, он увидел слабый водоворот над камнем, едва скрытым водой.

В машинном отделении не сразу заметили перевод стрелки. Капитан резким движением повторил «стоп». Телеграф звякнул и подтвердил получение команды.

Глухие удары винта затихли.

— Прямо по корме — камни! — закричал помощник. Он успел выбежать на крыло мостика и, приложив к глазам бинокль, обшаривал взглядом пространство, по которому только что прошло судно.

Этот доклад имел роковые последствия. Трудно сказать, были или нет в действительности за кормой камни, или помощник принял за них движение потревоженной судном воды. Во всяком случае, Мостовой, вместо того чтобы дать команду «полный назад», снял руки с телеграфа, и пароход какое-то время шел по инерции, все глубже забираясь в район мелей.

Изменение хода не могло остаться незамеченным, на палубе появился боцман с двумя матросами.

«Минин» продолжал ползти вперед.

— Отдать правый якорь! — раздалась команда. И тяжелый судовой якорь, увлекая за собой цепь, с грохотом рухнул в воду.

Прошло еще около двух минут, прежде чем последовал доклад:

— Якорь забрал!

Цепь натянулась, и «Минин» под действием слабого ветра начал медленно разворачиваться.

Капитан осмотрел водную поверхность. То тут, то там виднелись выступающие из-под воды камни, тихая погода оказала пароходу плохую услугу: в ветер, при волнении пенные буруны выдали бы местоположение скал…

Отдали второй якорь, отгрохотала цепь, и судно остановилось среди мрачных, чернеющих в воде камней. Проклиная карту, капитан опять прошел в радиорубку. Искровой телеграф не работал. Надеяться на помощь не приходилось.

Пассажирам капитан ничего не объявил. Он выставил на носу и на корме вахтенных, вооружив их ракетницами, и приказал боцману приготовить на полубаке бочку, набив ее вымоченной в мазуте паклей. На мостике были прикреплены к фалам сигнальные флаги: «Терплю бедствие, необходима помощь».

Хотя непосредственная опасность судну не грозила, Мостовой прекрасно понимал, что, как только ветер усилится, положение судна может стать критическим. Поэтому он решил обследовать район вокруг судна, сделать промеры, обозначить буйками отдельные камни и вывести судно на чистую воду…

Шлюпка начала промер.

Между тем ветер усиливался, якорь-цепи натянулись. Размахи судна сделались значительными. Шлюпка то скрывалась среди пенных гребней, то показывалась вновь. Вскоре работать стало невозможно — шлюпку подняли.

Первым почувствовал надвигающуюся катастрофу капитан. По резкому вздрагиванию цепей он понял, что якоря ползут, а взяв пеленг на отдельно лежащую скалу, увидел, что пароход смещается по ветру в направлении двух больших торчащих под водою камней.

Где «Аян»? Вся надежда была теперь на него. Однако на сколько часов позже тот вышел из Хаккодате и стал ли выдерживать в точности условленный курс?

Напрасно всматривался капитан в горизонт, затянутый тучами, — «Аяна» не было видно.

Между тем ветер крепчал, судно неотвратимо ползло по камням. В 16 часов 20 минут послышался слабый удар, корпус парохода вздрогнул. Никто из пассажиров, томившихся в каютах и трюмах, не придал значения толчку, но Мостовой понял: «Это конец».

Выписка из показаний матроса 2-й статьи Калинчука Г. Н.

…Получил приказание капитана осмотреть трюм. Спустился. Мешали люди, которые с вещами сидели на ящиках. Воды не обнаружил, хотел уходить, тут как толкнет… Народ стал кричать: «Завезли нас и топите!» Какая-то женщина крикнула: «Вода!» Растащили ящики — и верно — вода. Ударило еще раз. Мне долго не давали выйти наверх — все лезли, отталкивали друг друга. Но я все-таки поднялся на палубу и доложил капитану…

В о п р о с. Что предпринял капитан?

О т в е т. Приказал запустить трюмную помпу. Стали откачивать воду. Вдруг еще удар. Тут вода хлынула потоком, я понял — не откачать…

Пробоина, которую обнаружил Калинчук, оказалась не единственной. Волны кренили пароход с борта на борт, и он то и дело бился о камни. Скоро вода была обнаружена в коридоре гребного вала, а затем появилась и в машинном отделении.

Сильный ветер рассеял туман, и на северо-востоке открылся небольшой остров с плоской вершиной. Поскольку пароход уже начал крениться и каждую минуту могла возникнуть опасность, что он опрокинется, капитан распорядился вновь спустить шлюпку.

К этому моменту все пассажиры уже толпились на палубе. Вызвав помощника и боцмана, Мостовой приказал им собрать женщин и детей у шлюпбалок левого борта. Но тут послышался шум, вспыхнула драка: несколько солдат и офицеров пытались самовольно спустить шлюпку.

Одну из шлюпбалок вывалили, корма шлюпки зацепилась за борт, солдаты не удержали канат, шлюпка перевернулась и пошла в воду носом — волна разбила ее о борт.

Как показал на следствии помощник капитана, Мостовой понял, что действовать надо иначе. К спуску второй шлюпки он не приступил, пока не вооружил нескольких матросов и не заручился помощью группы солдат.

Под их охраной шлюпка была спущена. В нее посадили женщин и детей.

Судьба шлюпки сложилась, как свидетельствовали материалы дела, следующим образом.

Под командой помощника капитана шлюпка направилась к видневшемуся на горизонте острову, однако она была отнесена в сторону усилившимся ветром. Опасаясь подходить к берегу в темноте, помощник приказал зажечь фонарь и лечь в дрейф. На рассвете их обнаружило рыбацкое судно.

В тот же день спасенных доставили на Кунашир.

Между тем на «Минине» начали строить плоты, пытаясь использовать палубный настил, но он оказался прочно прикрепленным к корпусу — доски крошились и ломались.

Тогда, сняв с трюмов люки, боцман с матросами принялись крепить к ним по краям пустые бочки. Первый плот спустили на воду. Он закачался на волнах, его перевели за корму и взялись за изготовление второго.

Увлеченные сооружением плотов, Мостовой и команда перестали обращать внимание на пассажиров. А между тем обстановка на судне становилась все более напряженной.

Не отобрав в свое время у пассажиров оружие, Мостовой совершил ошибку. Когда стали вязать бочки ко второму плоту, на корме раздались выстрелы: группа офицеров оттеснила матросов, сбросила с кормы два каната и по ним спустилась на плот. Вниз полетели чемоданы и баулы. Перегруженный плот осел, люди оказались по колено в воде.

Мостовой с мегафоном в руках перегнулся через борт и попытался образумить покидавших судно, в ответ раздались ругательства, щелкнул выстрел. Пуля ударилась в фальшборт и рикошетом ранила матроса.

Выписка из показаний матроса 1-й статьи Чалого П. Н.

…Капитан приказал мне принести винтовку. Он, видно, хотел, чтобы те, на плоту, вернулись. Я только принес, подошел к борту, слышу — щелкнуло, ударило в руку, на руке кровь. Меня повели перевязывать.

Вернулся, те — на плоту — перерезали канат, и их несет. Весла на плоту были, но мало — весла два. Они — давай грести. Мачта у них, между прочим, была и парусины кусок, хотели парус на плоту поднять, а ветром их сносит и сносит. Тут одну бочку оторвало, вижу — они все кинулись на борт, на тот, что повыше. Как раз и вторая бочка из воды выскочила. Один конец плота в воду — все с него и посыпались. Вдруг волна подняла плот и перевернула. Капитан в бинокль смотрел. «Никого, — говорит. — Конец».

Это видели не только мы, видели все — ну, на пассажиров подействовало. Работать стало легче, никто не мешал…

…Про второй плот могу показать следующее. Его мы собрали на воде, у левого борта. Аккурат над ним был открытый иллюминатор в каюту. Так вот, когда посадку заканчивали, кто-то из пассажиров вытащил на палубу груз, кричали — ценный очень. Что за груз, я не видел. Но капитан брать его не разрешил, брал только людей. Тогда груз унесли. И тут, слышу, в иллюминаторе, у меня над головой, в каюте — выстрелы. Я попробовал заглянуть туда — аккурат надо мной шлюпбалка была, я за трос зацепился, хотел подтянуться, кричат — отходим!

Как свидетельствуют документы, плот покинул судно в 17 часов 30 минут. Он пробыл в океане около двух суток, после чего был обнаружен рыбаками, которых направил в район катастрофы помощник капитана. Таким образом, экипаж и пассажиры «Минина» были собраны и доставлены на Хоккайдо.

Трагические события этого дня не прошли для Мостового бесследно. На Хоккайдо капитан заболел, долго лежал там в госпитале и скончался.

Команда после полутора лет пребывания в Японии почти вся вернулась на родину…

Судьба «Аяна» сложилась так.

Кончив бункероваться, Нефедов вышел из Хаккодате и, обогнув юго-восточный мыс, лег курсом вдоль берега, огибая Хоккайдо и стараясь догнать «Минина». Машина была в хорошем состоянии, и, имея преимущество в скорости в два-три узла, Нефедов рассчитывал догнать Мостового к исходу третьих суток.

Войдя в воды между Большой и Малой Курильскими грядами, «Аян» лег на курс 48° и дал самый большой ход, который могла развить машина, — 13 узлов. Радисту было приказано не оставлять попыток установить связь с «Мининым».

Однако тщетно Нефедов всматривался в затянутый тучами горизонт — впереди не было видно ни одного дымка.

Когда ветер усилился, Нефедов приказал проверить крепление палубного груза и осмотреть трюмы.

Океан все больше покрывался пенными гребнями. То и дело находил и полосами откатывался туман. В 18.20 заметили небольшую торчащую из воды скалу. На карте ее не было — это удивило Нефедова.

В 18.23 послышался голос вахтенного матроса:

— Слева тридцать — судно!

Одного взгляда в бинокль было достаточно, чтобы в черной полоске, то исчезавшей среди волн, то появлявшейся вновь, узнать «Минина».

«Аян» с каждой минутой приближался к опасному району.

У англичан для обозначения судов, построенных по одному проекту, есть выражение «систер-шип» — «корабли-сестры». У капитанов, плавающих на таких судах-близнецах, вырабатывается обостренное чувство понимания, в каком состоянии находится другой такой же корабль. Сначала Нефедову показался неестественным курс, которым идет «Минин», — почти на север, затем он обратил внимание на его значительный крен. Он уже хотел отдать приказание на руль повернуть влево, как вдруг высокие всплески волн у борта «Минина» показали, что судно не имеет хода и скорее всего сидит на мели. Заметив это, Нефедов рывком перевел ручки телеграфа на «стоп!». Но было уже поздно: содрогаясь всем корпусом, «Аян» со скрежетом выполз на камни. Как показало расследование, аварии способствовало и то, что вахтенный матрос, стоявший на носу судна, в это время отлучился сменить промокший насквозь ватник.

Осмотр трюмов принес утешительные известия: вода внутрь судна не поступала. Пароход стоял, вылетев с полного хода на каменную плиту и накренившись на 15°. На все сигналы прожектором и фонарем Ратьера «Минин» не отвечал. Стало ясно — команда покинула судно.

На следующий день, когда видимость улучшилась, Нефедов в бинокль увидел — палуба «Минина» пуста. Попытались запустить машину — корпус судна затрясся: погнут гребной вал. О том, чтобы сняться своими силами, нечего было и думать.

На третьи сутки на горизонте появились три паруса. Это шли рыбаки с Кунашира. Ими команда «Аяна» была снята…

В деле не хватало нескольких страниц. Вместо них чья-то заботливая рука аккуратно вшила такие справки:

Листы 275, 276 (метеообстановка в районе аварии) изъяты согласно запросу Гидрометеоотделения УБК.

Зав. канцелярией…

Здесь же были аккуратно вклеены: письмо таинственного УБК и памятная записка.

Гидрометеоотделение

Управление безопасности кораблевождения

На Ваш запрос сообщаю, что листы 275, 276 № 34-А высланы в Москву для составления сводного отчета ГМЦ по бассейну Тихого океана за 1922—1925 гг.

Начальник ГМО УБК…

В записке говорилось, что, по данным ГМО, в октябре 1922 года над районом южной части Курильской гряды проходил глубокий циклон. Можно с уверенностью предположить, что погода в районе аварии была неустойчивой, с дождем и ветрами до 7—8 баллов.

Все дело заканчивалось кратким заключением, в котором начальник инспекции констатировал, что судовые и машинные журналы «Минина» и «Аяна» не сохранились, материал расследования не дает возможности восстановить всю картину аварии.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,

в которой мы покидаем Владивосток

В течение тех дней, что мы провели в инспекции, я неоднократно убеждался в необыкновенной памяти нашего нового знакомого.

— Миша, дорогой, — обращался к Белову полный, черноусый, кавказского вида моряк, — лекция у меня сегодня в клубе. Хочу рассказать про локацию. Что, если им про «Стокгольм» и «Дориа», а? Популярно, наглядно.

Белов кивал:

— Расскажи.

— Где столкновение было? Где-то около Нью-Йорка? Лет десять назад?

— У плавучего маяка Нантакет. 25 июля пятьдесят шестого года.

— Швед с итальянцем? Виноват кто — итальянец?

— Суд этого не установил.

И Белов ровным голосом излагал драматическую историю столкновения, во время которого острый нос сверкавшего белой краской великолепного «Стокгольма» врезался в борт «Дориа», беспечного судна, команда которого плыла в тумане, не ведя прокладки за встречные суда, хотя их то и дело обнаруживали на экране радиолокатора.

— Нарисуешь на доске пеленга, — говорил Белов. — Бери лист бумаги… В центре — «Стокгольм». Около него пиши: момент первого обнаружения 23 часа, курс 90°, курсовой угол на «Андрея Дориа» 2° левого борта. Дистанция 10 миль… Второе определение…

Толстяк, пыхтя, послушно рисовал.

Наконец настал день, когда нам принесли билеты на рейсовый пароход до Южно-Курильска. Три билета, потому что Белов получил предписание тоже идти на Шикотан расследовать столкновение, о котором говорил нам.

Мы решили отнести ему билет домой.

Маленький инспектор озабоченно тер на кухне морковь.

— «Бира», — прочитал он на билете название судна. — Ну-ну…

Дверь скрипнула, и из-под нее показалось что-то черное, изогнутое, похожее на змею. Я вздрогнул.

— Это кочерга, — сказал Белов. — Дети, марш от двери! Не мешайте взрослым.

Кочерга исчезла.

— Я хочу пить! — сказал мальчишеский голос из-за двери.

Белов налил кружку воды.

За дверью послышались хихиканье и плеск.

— Миша! — сказала жена. — Они обливают друг друга.

Белов выскочил в коридор.

— Может быть, вы хотите чаю? Посидим, поговорим, — неуверенно, даже испуганно спросил он, вернувшись.

— Нет, нет, — улыбаясь, сказал Аркадий. — До завтра, на пароходе.

Мы встретились на палубе «Биры».

Владивосток отступал. Медленно повернулась плотно заставленная пароходами бухта. Задрожало и слилось с голубыми дымками заводов туманное пятно над восточной окраиной. Отошел Скрыплев — маяк на небольшом обрывистом островке. По правому борту потянулся бесконечный, с лысой горой и причудливыми бухточками, Русский остров.

Японское море гнало навстречу «Бире» пологую волну, раскачивало, шевелило в каюте вещи.

Мы с Аркадием сидели у иллюминатора и следили, как движется черно-зеленый берег, как сгущается над ним синева и как закипает белой пеной перепаханное ветром море.

Белов спал. Как только мы вошли в каюту, он забрался на верхнюю койку и заснул. Он лежал на спине беззвучно, вытянув руки по швам. Пухлый, огромный, покрытый царапинами дорожный портфель лежал у него в ногах.

Прошли остров Аскольд. Пять неровных, похожих на торчащие из воды зазубренные ножи скал — кекуры Пять Пальцев — прорезали горизонт, проплыли мимо борта, тая и оседая, скрылись в туманной дали.

Ночью на пароход обрушился ветер. «Бира» валилась с борта на борт. Рюкзак Аркадия упал и, как черепаха, начал медленно странствовать по полу. Я лежал на койке, ощущая сладковатый вкус обильной слюны во рту и привычную тяжесть в голове.

В полночь «Бира» изменила курс. Иллюминатор оказался неплотно закрытым, стол залило струями соленой воды.

Я плотно закрутил барашки иллюминатора, потушил свет и повалился на койку.

Ветер стих так же неожиданно, как начался. Размахи судна уменьшились, а под утро совсем прекратились.

Мы сидели и по очереди играли в шахматы.

— Так что там за история на Шикотане? — спросил Аркадий. — Что вы будете расследовать?

— Столкновение, как всегда, — нехотя произнес Белов.

— Сложный случай?

— Простых у нас не бывает.

…Это случилось туманным июньским днем. Рыболовный траулер «Заная», сдав улов, закончил разгрузку и, не дожидаясь улучшения видимости, отошел от причала. Со стороны Кунашира к острову в это время подходил малый танкер «Тис». Они шли в тумане навстречу друг другу и наблюдали один другого на экранах локационных станций.

— Корабли расходятся левыми бортами, — сказал инспектор. Он повторил: — Они должны расходиться левыми бортами во всех случаях, когда идут прямо или почти прямо друг на друга.

Когда порыв ветра поднял туманную пелену, капитаны увидели то, что давно представлялось им ясным из дрожания зеленых пятен на экранах локаторов.

Капитан «Тиса» увидел судно, идущее прямо на него, и для предупреждения столкновения приказал положить руль вправо. «Тис» покатился вправо, освобождая, как думалось капитану, дорогу встречному.

Капитан «Занаи» увидел нечто иное. Он увидел судно, идущее немного правее его курса, немного, но достаточно, как утверждал капитан, для того, чтобы благополучно разойтись, не прибегая к маневрированию. Он не изменил курс траулера и тогда, когда «Тис» начал, резко поворачивая, пересекать ему путь. Он не успел ничего изменить, и железный форштевень «Занаи» врезался в хрупкий борт танкера.

Не было жертв, оба судна ушли своим ходом на ремонт, комиссия определила ущерб.

— Итак, один из капитанов обязательно виноват? — сказал Аркадий.

— Обязательно, — ответил Белов, — всегда, при всех столкновениях есть нарушение правил.

— Когда это было?

— В начале мая.

— Но почему вы должны ехать из Владивостока расследовать случай, который наверняка сразу же был расследован другими, на месте, по горячим следам?

Белов кивнул.

— Столкнулись рыбник и строитель, а наша инспекция межведомственная. Было расследование. Признали виновным капитана «Занаи».

— Почему?

— Есть правило, — сказал он. — Во время расследования проверяются судовые журналы за последние три месяца. Судовой журнал «Занаи» велся с грубым нарушением правил. Записи в судовых журналах «Тиса» и «Занаи» противоречат друг другу, — добавил Белов. — Радиолокационные станции на судах были исправны, но показания станций явно записаны в журналы после столкновения.

Он достал из портфеля тоненькую книжку в сером переплете и помахал ею в воздухе.

— Это «Правила предупреждения столкновения судов». Они родились вместе с кораблями. Не нарушая правил, не столкнешься.

Я важно кивнул. Я разделял веру Белова в непогрешимую истину правил, над хитроумным усовершенствованием которых столетиями бились моряки…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Остров Кунашир

Вместо обещанных по расписанию пяти суток мы шли неделю — встречный ветер и пятибалльная волна уменьшили скорость «Биры» до трех узлов. Пароход шел настолько медленно, что пена, возникнув у его носа, успевала погаснуть, не пройдя расстояние до первой мачты.

Нам досаждал буфет. Мы не купили ничего на берегу и были отданы на милость двух женщин, изредка открывавших дверь с обманчивой табличкой «Обед и ужин».

Женщин укачало, вместо вожделенных супов и котлет в буфете продавали сырые яйца.

Мы пили их, давясь от отвращения, собирая у пассажиров соль, как подаяние, и бегали на палубу смотреть, как проплывают мимо берега.

Ночью на теплоход надвинулся огромный вулкан. Он навис над палубой. Стеклянные звезды обрамляли его вершину. Вершина была двуглавой.

— Тятя! — назвал гору, сверившись с картой, Аркадий. — На рассвете придем в Южно-Курильск.

Южно-Курильск оказался маленьким городком на берегу неглубокой бухты.

Он встретил нас солнечной погодой. Над яркой, омытой дождем зеленью лесов синело небо. С бурых скал свисали белые ниточки водопадов. Одинокий клок тумана дрожал, зацепившись за косматый склон сопки.

По шаткому, в три доски, тротуару мы добрели до единственной идущей вдоль моря улицы.

Она была вымощена черным шлаком. Невысокие деревья, кусты за низенькими заборчиками, высоко поднятые деревянные тротуары, одноэтажные домики… Чистым и даже щеголеватым был этот маленький поселок, приютившийся у подножия холма, огибающего полукольцом бухту.

Найти музей в таком городке было несложно.

По внешнему виду он ничем не отличался от окружающих домов — дощатое одноэтажное здание. Аркадий поднялся на крыльцо.

Дверь открыла молодая женщина.

— Василия Степановича нет, — нараспев сказала она. — Они вышли.

— Скоро придет?

— Скоро.

В руке она держала тряпку. Решив, что перед ним уборщица, Аркадий сказал:

— Мы к нему. Подождем в музее, а?

— Ждите.

— Можно войти?

— А бумаги у вас есть?

— Бумаг у нас больше чем нужно. И все с печатями.

— Я супруга Василия Степановича, — сказала женщина и провела нас в кабинет — комнатку с письменным столом, плоским стеклянным шкафом и тонконогим креслом, но одних не оставила, а принялась тут же протирать тряпкой окно.

Хлопнула входная дверь, и в кабинет вошел грузный, веселый, с красным обветренным лицом и копной русых волос мужчина.

— А, ленинградцы, — сказал он Аркадию. — Долго же вы, долго добирались. Ну что ж, выкладывайте новости.

Я понял, что предприятие, затеянное Аркадием, директору по душе.

Мой друг рассказал о том, что удалось нам узнать за последние месяцы о гибели «Минина».

— Изменный? — удивился Василий Степанович. — Так это же рядом! Там есть поселок рыбаков. У меня бригадир знакомый. И добираться туда несложно.

Поговорив, мы решили, что тотчас отправляемся на Изменный.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,

в которой с помощью вертолета мы достигаем Изменного

Нас отправили с первой же оказией. По узенькому трапу мы влезли в вертолет. Загремел мотор, кабина наполнилась ревом и дребезжанием, затем звук двигателя перешел в грохот, пол качнулся, за окном начала валиться набок, съеживаться, уменьшаться земля. Летное поле превратилось в узкую коричневую полоску. Синее искрящееся море понеслось навстречу.

Подавленные шумом, мы с Аркадием молчали.

Не успел скрыться Кунашир, как на синей поверхности океана возник небольшой зеленый остров. Он был подобен пуговице — края приподняты, середина вдавлена.

Остров стремительно приблизился, остановился, и стало видно, что это вершина затонувшего вулкана. В кратере светилось голубое озеро. Туман испарений курился над ним. Ручей, синей лентой вытекавший из озера, резал край горы и с отвесной стены падал дымной полосой в море. Белая пена казалась неподвижной.

— Так вот он какой — Изменный! — крикнул мне в ухо Аркадий.

Земля стала приближаться, увеличивалось озеро, росли деревья, чудовищно увеличился весь остров. Отчаянно, из последних сил взревел двигатель. Ноги ощутили удар, мотор чихнул и остановился. Тишина, как обвал, придавила нас.

Пилот открыл дверь.

К вертолету сбегались люди в ватниках.

Сопровождаемые кучкой рыбаков, мы пошли по поселку.

— Их к бригадиру надо! — сказал кто-то.

В бараке в низкой и тесной комнатке сидел за столом худощавый чернобородый человек. Он сидел согнувшись в три погибели над громадным, разграфленным на мелкие клеточки листом и с ожесточением вписывал в них тупым карандашом неуклюжие большие цифры.

— Совсем задурили голову, — сказал чернобородый, поднимая от листа невидящие глаза. — Кому это, скажи, пожалуйста, нужно? Вот сижу. Нет чтоб в море ходить.

Мы с Аркадием вежливо слушали.

— Без статистики нельзя, — сказал я, поняв наконец, о чем идет речь. — Это у вас улов?

Чернобородый кивнул.

— Матевосян, — сказал он. — Моя фамилия Матевосян. Вы кто — туристы? Жить у нас будете?

Мы объяснили, что хотели бы остановиться на месяц-два.

— У нас свободно, живи где хочешь, — сказал бригадир. — Раньше народу было много, комбинат хотели строить, не стали. Теперь мы от Кунашира работаем…

Аркадий сказал:

— Может быть, поговорим? Нам нужна ваша помощь.

— Потерпите немного. Совсем пропадаю. — И, обращаясь к рыбаку, который привел нас, бригадир сказал: — Григорьев, покажи им какой-нибудь пустой дом. Если стекол нет — фанеркой забей, дров принеси, в общем — сообразишь.

Дом, в который привел нас Григорьев, был действительно пуст, двери и окна прихвачены гвоздями, в щелях гулял ветер.

— Прекрасно! — Аркадий сиял.

Скоро в железной круглой дымной печке гудело пламя.

Вечером, прежде чем заснуть, я вышел на крыльцо. Звездный свет лежал на уставшем за день океане, на горизонте то разгорался, то погасал огонь далекого маяка, в поселке в окнах слабо и неверно светились оранжевые огоньки.

Утром нас разбудил кто-то шумный и властный. По комнате ходил человек, он гремел сапогами, переставлял на плите посуду, распахивал одно за другим окна.

Это был Матевосян.

— Проснулись? — сказал он. — Долго у нас не спят. Это что у вас — ботинки? В ботинках здесь тоже не ходят. Возьмите на складе резиновые сапоги. — Он уселся на табуретку. — Так что за дело? Короче — мне через час в море.

Аркадий рассказал, что мы приехали искать следы «Минина».

— А в памяти ни у кого не осталось: на скалы ведь выскочили сразу два парохода, — закончил он. — Может, какие разговоры, слухи?

Бригадир пожал плечами:

— Чего-чего, а обломков всяких тут хватает. Идешь с тралом, особенно если с донным, зацепит, поднимешь — кусок железа. Все время цепляем. Я почему про донный — это мы гребешка ищем. Ведь у нас что в плане? — гребешок, трепанг, морские ежи, мидии… Одним словом, морепродукты… Вам на острове сидеть расчета нет, надо в море идти. Хотите завтра к Двум Братьям?

Мы радостно переглянулись.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,

где меня облачают в водолазный костюм

На следующий день маленький водолазный бот, деревянный, с высокой надстройкой на носу, тарахтя и раскачиваясь, вынес нас из бухты, чтобы направиться к двуглавой скале, которая одиноко возвышалась на горизонте.

Здесь бот поставили на якорь. Григорьев натянул на себя толстое, в два пальца, вязаное белье, напялил сверху оранжевые резиновые штаны, надел стальное кольцо-пояс, резиновую рубаху с капюшоном и маской, накатал подол рубахи на кольцо, затянул пружиной.

Запустили помпу.

— Давай! — сказал Матевосян.

Григорьев, тяжело ступая медными башмаками, пошел к трапу. Ему подали веревочный мешок с петлей — питомзу и острый багорок с ручкой.

В том месте, где исчез водолаз, вспыхнуло, забурлило облако пузырей.

Я сидел, прижав к уху телефонную трубку, и слушал, как хрипит, откашливается водолаз, как шумит, врываясь из автомата в маску, воздух.

Григорьев работал молча. Только один раз я услышал от него:

— Подтяни!

Матевосян подобрал свободные метры шланга. Теперь пузыри всплывали у самого борта.

— Дай питомзу! — послышалось в трубке.

Бригадир поднял с палубы второй мешок, зацепил его защелкой — карабином, бросил в воду. Когда веревка дернулась, стал неторопливо, с усилием выбирать.

Из воды мешок всплыл раздутый, полный черной слизистой массы. Вдвоем с матросом Матевосян перевалил его через борт, на палубу хлынул поток шевелящихся шишковатых морских червей. Трепанги были похожи на резиновые игрушки. Их свалили в ящик. Матрос взял нож, сел, опустил в ящик ноги, не торопясь начал вспарывать им животы.

Очищенных бросали в бочку с водой.

Дважды сменились водолазы. Подул было и затих ветер.

Когда все бочки были заполнены до краев, Матевосян сказал не глядя:

— Может, кто из вас сходит?

— Я.

На меня надели костюм, сунули в рот загубник, я судорожно вдохнул сухой теплый воздух, кто-то толкнул в плечо, сказал: «Можно!»

Я вспомнил свои последние погружения на флоте, замахал руками, открыл окошечко маски:

— У меня неважные уши.

— Тут всего метров десять, — сказал Матевосян.

Повиснув в зеленоватой, наполненной солнечными пылинками воде, я, задрав голову, рассматривал темный силуэт катера. Он парил надо мной, как дирижабль, поблескивал винт, подрагивала, свисая с борта, узкая металлическая лесенка.

Когда боль в ушах утихла, попросил опустить пониже и очутился на дне. Всхолмленным полем лежала мелкая серая галька, туманилась сумеречная зеленоватая даль.

С трудом отталкиваясь ногами, я сделал шаг, второй…

— Куда влево забрал? — раздался в наушниках жесткий дребезжащий голос.

Я повернул вправо. Из зеленоватой полутьмы выплыл светящийся, голубой от падающего на него света якорный канат, тут же оранжевый от ржавчины якорь, одна лапа в гальке, вторая торчит вверх…

Я обошел вокруг него.

— Ну вот, — сказал дребезжащий голос. — Запутал шланг. Как теперь тебя поднимать? Стой!

Я остановился.

— В обратную, в обратную иди. От якоря отлепись. Якорный канат и мой воздушный шланг дважды перекрещивались.

— Опять путаешь! — сказал телефон. — Стой уж… Или с якорем его вытянем?

— Не надо с якорем, — ответил кто-то.

— Тогда жди!

Надо мной появилось темное пятно. Оно увеличивалось. Стали видны ноги, зеленая рубаха, блеснул шлем.

Водолаз сел на дно, повернулся, подошел, приблизил лицо. Через стекла на меня смотрели глаза Матевосяна.

— Он говорит, чтобы вы не шевелились! — произнес голос в моих наушниках.

Матевосян осторожно взял в руки мой шланг, затем медленно, толчками стал подниматься. Его подтаскивали, а он, перебирая руками, отделял шланг от каната.

Водолаз уменьшился, превратился в неясное пятно и исчез.

— Все в порядке! — передали сверху…

Когда бот шел назад, к острову, Матевосян сказал:

— Спрашивал я рыбаков. Погиб где-то здесь пароход. Только давно, слух есть, а никто ничего не помнит. Поискать придется…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Остров Шикотан и некоторые обстоятельства еще одной аварии

В конце недели неожиданно прилетел Василий Степанович. Он привез письмо.

— Написал! — удивленно и обрадованно говорил Аркадий. — Узнал адрес и написал. Вот человек!

Письмо было от Белова.

Маленький инспектор сообщал, что он задерживается на Шикотане, где расследование аварии идет очень медленно. Затем он писал, что ему удалось узнать новые обстоятельства, связанные с судьбой «Минина» и «Аяна». Дело в том, что один из этих двух пароходов, находившихся с 1922 года на камнях Два Брата, был снят в 1927 году и переведен на остров Шикотан. Остатки его, как утверждают рыбаки, лежат у берега и их можно осмотреть. Этим объясняется указание лоции на остатки всего одного парохода близ Двух Братьев…

— Так, так, так… Надо срочно ехать к нему! — сказал Аркадий. — А вдруг это и есть «Минин», а? Как отсюда добраться до Шикотана?

— Через Кунашир, — ответил Василий Степанович, — рейсовым катером «Орлец».

Следующим утром «Орлец» уже принял нас на борт.

Был штиль, неправдоподобный штиль со стеклянной водой и синими островами на горизонте. За кормой таял в белой дымке вулкан Менделеева, двуглавый Тятя угадывался с левого борта, справа в белесом небе висели розовые облака.

Мы сидели на носу «Орлеца» и молчали.

Шикотан возник слабым рисунком на голубом стекле, плоским и длинным, коричневым и зеленым.

В Мало-Курильске на причале нас встретил Белов. Усевшись на ящик из-под сайры, маленький инспектор достал из портфеля лист чистой бумаги и начал рисовать остров. Он вытянул его наискосок с северо-востока на юго-запад и нанес с океанской стороны в верхнем углу аккуратную звездочку. Около нее он написал: «Мыс Край Света», пониже — там, где берег делал изгиб, — понаставил в воде крестиков и нарисовал упавшую мачту. У нее было несколько перекладинок.

— Так обозначают затонувшие суда, — объяснил я Аркадию.

Потом Белов вытащил из портфеля пачку потрепанных машинописных листков, и мы с Аркадием принялись их читать.

Вот что узнали мы из немногословных донесений тридцатилетней давности.

«…Пароходы, затонувшие у Изменного, решили обследовать японцы, у которых в двадцатые годы широкое развитие получили легководолазные работы.

Один из пароходов оказался в хорошем состоянии: его днище было пробито только в одном месте, в районе мидель-шпангоута, судно лежало на боку, доступ к пробоине открыт. Водолазы работали около года, они наложили на пробоину пластырь, а изнутри залили ее цементом. После этого из парохода откачали воду. Работа была закончена осенью, пароход всплыл. Его потащили на Шикотан в ближайшую бухту.

Двум буксирам, которые вели судно, оставалось только обогнуть мыс Край Света, как неожиданно погода испортилась. Подул резкий юго-восточный ветер, буксиры попытались отвести пароход в море, но это им не удалось: прижимной ветер развернул пустую, высоко поднятую над водой коробку, уперся в борт, как в парус, и погнал судно на камни.

Когда на следующий год судно обследовали, стало ясно — вторично снимать с камней его нет смысла, днище и борт разрушены.

В отлив обломки парохода значительно выступают из воды». —

Так заканчивалось описание.

Белов забрал у нас смятые листки, аккуратно сложил и, сколов скрепками, сунул обратно в портфель.

— Ну что же, — сказал Аркадий. — Прекрасно. Если это и верно «Минин» и он возвышается над водой, то лучшего нельзя желать.

В день, который предшествовал нашей поездке на Край Света, я стал свидетелем того, как работает Белов.

Инспектор сидел в углу дощатого барака, на массивной табуретке за таким же, рубленным из тяжелых корабельных досок, столом и терпеливо выслушивал здоровяка в синей капитанской куртке, аккуратно записывая каждую его фразу.

— Восстановим еще раз последовательность ваших действий. Начните с момента отхода.

— Вышел я из бухты. Иду.

— Каким курсом?

Капитан вздохнул:

— Триста десять.

Белов взял со стола из стопки один журнал, полистав его, подтвердил:

— «Заная»… Триста десять… — И внес запись в опросный лист.

— Десятый раз спрашиваете, — сказал капитан.

— Триста десять… — протянул Белов. — Дальше?

— Тут он.

— Кто он?

— «Тис».

— Где вы находились в момент обнаружения?

— На мостике, где же.

— На мостике…

— Туман. Помощник доложил: «Судно!»

— Время.

— В журнале записано. Белов опять листает журнал:

— 9 ч 43 мин.

Капитан опять вздыхает:

— Значит, 9 ч 43 мин.

— Вот вам чистый лист. Будем восстанавливать прокладку.

Они выписывают из судового журнала доклады помощника и начинают прокладывать на бумаге пеленга и расстояния.

— Так?

— Так! — соглашается капитан.

— Хорошо. Теперь берем журнал «Тиса».

Они наносят на лист то, что записал в журнал второй капитан столкнувшегося судна.

— Получается… — тянет Белов. — Что получается?

— Ерунда, — говорит капитан и багровеет. — Как же так: я его обнаружил справа, в стороне, а он меня — прямо по носу? А шли мордотык: я — 310, он — 130.

— Ерунда, — соглашается Белов. — Значит, или у одного из вас был неисправен радиолокатор, или — записи фальшивы.

Белов берет со стола еще один журнал.

— Вот записи, которые вы вели с двенадцатого марта по двадцать седьмое августа. Это ваш журнал?

— Мой.

— Страница двадцать вторая. 3 ч 15 мин. Курс 27, скорость 12 узлов. Вот обсервованное место. Берите карту… Следующий момент. 4 ч 5 мин. Еще одна обсервация. Какое расстояние между ними?

Капитан раздвигает циркуль и снимает с карты пройденный путь.

— 18 миль.

— А сколько вы могли пройти за 50 минут при скорости 12 узлов?

Капитан достает из кармана огрызок карандаша и начинает подсчитывать на уголке карты. Белов морщится и подвигает к капитанской руке остро отточенный карандаш.

— Без малого десять миль.

— Без какого малого?

— Ровно десять.

— Другое дело… Так как это могло быть?

Шея капитана из розовой становится багровой.

— Сколько же вы прошли за 50 минут — 10 миль или 18?

Капитан молчит.

— Вот акт проверки радиолокационных станций. На обоих судах станции исправны. Вы говорите — неверны записи «Тиса». Почему я должен верить вашему журналу, а не его?.. Кстати, я проверил его журнал. Он велся предельно аккуратно.

— Суд? — прямо спрашивает капитан.

Белов поднимает плечи:

— Не знаю. Ущерб выплачен?

— Нет еще… Могу идти?

— Идите.

Капитан мнет в руках фуражку, кивает Белову и выходит, опрокинув по дороге стул.

— Так что и верно — суд? — спросил я Белова, после того как перед моими глазами дважды прошли оба капитана. Они были очень похожи, водители «Тиса» и «Занаи», но, вероятно, только внешне, так как безукоризненная аккуратность документов, представленных «Тисом», убеждала в точности поступков и слов его капитана.

— Может быть, обойдется одним арбитражем.

— Но ведь дело это как будто ясное? Коли записям журнала «Занаи» верить нельзя, остается принять за истинную прокладку «Тиса».

— Выходит так. Если бы можно было восстановить, как они шли на самом деле…

И тут в голову мне пришла мысль.

— Михаил Никодимович, в районе острова были в тот день еще судна?

— Конечно.

— И на них работали радиолокационные станции?..

Белов понимающе кивнул. Я предлагал ему непосильный труд: если собрать журналы всех судов, которые плавали в тот день в районе столкновения, и выписать их радиолокационные наблюдения, то среди сотен безымянных отметок где-то есть места «Занаи» и «Тиса»…

Каторжный, неблагодарный, рискованный труд…

Позвонили из рыбного порта и сообщили, что машина, выделенная в распоряжение инспектора для поездки на мыс Край Света, уже вышла.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

о том, что мы увидели, попав на Край Света

На потрепанных, облепленных сухой грязью шинах автомобиля висели цепи.

Мы погрузили в кузов надувную лодку, забрались сами, заурчал мотор. Пыльная дорога, понесло нас мимо однообразных деревянных бараков… Впереди синел горный перевал. Дорога кончилась, и под колесами начали прихотливо извиваться две разбитые, идущие вверх колеи.

— Я бы предпочел асфальт! — сказал Аркадий.

Едва он успел это сказать, одно колесо взобралось на камень, второе нырнуло вниз, Аркадий свалился на меня.

Жалобно стонали рессоры. Дорога соскользнула со склона горы, и началась болотная топь. Густая коричневая жижа поплыла вровень с осями. Шофер то включал, то выключал коробку скоростей, наконец круто положил руль вправо и съехал на камни в ручей. Здесь по крайней мере было прочное дно. Мы шли как торпедный катер — шумный водяной вал с ревом захлестывал берега. Наконец ручей ушел далеко в сторону. Снова вынырнула колея, теперь она шла круто вверх, машина лезла по склону. Среди поросших мелким бамбуком полян стояли увешанные голубым мхом ели.

Я перегнулся через борт и стал срывать со встречных кустов листья.

— Осторожнее — нарветесь на ипритку! — сказал Белов.

— На что?

— Сумах ядовитый. — Белов показал на куст с маслянистыми темно-зелеными листьями. — Будет тяжелый ожог!

Я отдернул руку.

Начался перевал, стало сыро, подул холодный ветер. Машина преодолела последний подъем, ударила кузовом и остановилась.

Впереди, тускло поблескивая в лучах неяркого солнца, лежал Тихий океан.

Начался спуск. Теперь машина катилась легко и непринужденно. Расхлябанный кузов пел ритмичную песню: крак-крак-крак… Голубоватые сосны неслись мимо. Сделав зигзаг, дорога вылетела к берегу. Впереди, на плоском коричневом мысу, высветился столбик маяка.

— Край Света? — спросил Аркадий.

Белов кивнул.

Мы проехали мимо башни, белой, с кольцевым балконом и стеклянным фонарем наверху. Башня была окружена грудой пристроек, бетонные казематы соединялись между собой глухими переходами. Маяк был похож на крепость, которой предстоит выдержать осаду долгих зимних штормов.

Машина резко затормозила.

— Дальше не проедем, — сказал шофер.

Внизу под обрывом, в центре небольшой бухточки, между двумя острыми, как лезвия ножей, скалами виднелся изуродованный корпус судна. Черные бакланы рядками сидели на его палубе.

— Вот ваш пароход, — негромко сказал Белов.

Разделив поклажу — корпус надувной лодки, весла, помпу, рюкзак — осторожно ступая, гуськом мы начали спуск. Из-под ног вырывались и, обгоняя нас, уносились вниз камни.

Судно лежало метрах в пятидесяти от берега.

Стали надувать шлюпку. Ручная, похожая на круглую гармошку помпа хрипела. Мы провозились целый час, пока наконец борта лодки не округлились и не стали тугими.

Спустили лодку на воду и, чувствуя себя в ней как неопытные наездники на непослушной лошади, двинулись в путь.

Острые края железных листов выступали из бортов, грозя распороть наше утлое суденышко. Мы кружили до тех пор, пока не приметили ровную стенку — остатки корабельной надстройки. Аркадий уцепился руками за иллюминатор. Белов с неожиданной легкостью прыгнул на палубу. Привязав лодку, мы начали осматривать пароход.

Зеленые нитевидные водоросли покрывали мокрые стены. Мелкие крабы шурша убегали при нашем приближении. На дне залитых черной водой трюмов мерцали фиолетовые иглы ежей.

Годы не сумели окончательно разрушить корпус. Палуба сохранилась, борт, правда, во многих местах разошелся, но надстройка в средней части судна была цела. Над ней торчали изогнутые остатки мачт и трубы.

Аркадий карабкался с одной балки на другую, лазал по трапам, заглядывая в каждый люк.

— Где тут шлюпочная палуба? — спросил он.

— Мы на ней.

Белов сидел на корточках и скоблил угол между двумя балками. Они соединялись треугольной кницей. Перочинным ножом Белов отделял пластинку за пластинкой гнилое железо.

Я уже понял тщету поисков. Зимние штормы вымыли из корабельных кают все. То, что не было унесено волнами, скрывалось теперь под грудой обрушившегося в трюмы железа или лежало на дне бухты под многометровым слоем песка.

— Что вы делаете? — спросил Аркадий.

Инспектор вытер тыльной стороной ладони потный лоб.

— Помогите мне.

Мы присели рядом и стали расчищать углубление. Наконец из-под ржавчины блеснуло железо.

Наши ладони были перепачканы коричневой пылью, пальцы кровоточили.

— Что мы делаем? Вы можете сказать или нет? — взорвался Аркадий.

Угол был расчищен, заклепки, которыми соединялись балки, обнажены.

— Это не «Минин», — сказал Белов. — Это «Аян». — Он печально усмехнулся.

Воцарилась тишина, великолепная тишина, которая всегда сопутствует неудаче. Слышны были только бормотание волн и тоскливые крики бакланов.

— Из чего вы это взяли? На судне нет ни одной надписи, — спросил Аркадий.

— Вот. — Белов погладил ладонью очищенные от ржавчины заклепки. — В 1909 году фирма Ланц перешла на крепление палубного бимса со шпангоутом с помощью кницы и восьми заклепок вместо шести, как это делалось ранее. «Минин» был построен в девятьсот шестом году, «Аян» заложен в девятьсот девятом… Здесь восемь заклепок.

Аркадий слушал Белова, хмурясь и кивая в такт его словам.

— Значит, это «Аян», — сказал он и захохотал. — Значит, это «Аян»! Ура!

С берега уже раздавались автомобильные гудки.

Назад мы ехали той же дорогой. Машина мчалась по ломкой, стеклянной воде ручья. Обезумевшие форели выскакивали из-под колес. Аркадий держался рукой за мое колено и счастливо улыбался.

— Ты понимаешь, — кричал он мне в ухо, — я струхнул. Как только увидел этот пароход, струхнул: в нем бы нам ничего не найти. Не найти — слышишь? А так есть еще шанс!.. Может быть, там, у Двух Братьев, до сих пор лежит «Минин»? Лежит спокойно на дне и ждет нас!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,

в которой мы с Аркадием снова расчищаем заклепки

Не застав на Кунашире Василия Степановича — он уехал по своим музейным делам на Сахалин, — мы с Аркадием вернулись на Изменный и с первым же катером отправились к Двум Братьям. Мы везли с собой небольшую лодку, которую нам дал Матевосян.

За черной грядой рифов вяло раскачивался океан.

Сперва мы прошли в лодке вдоль внутренней стороны мели. Черные блестящие камни неторопливо проплывали мимо борта. Пузырчатые бурые водоросли шевелились у их оснований.

Аркадий лежал на носу лодки и держался за борт побелевшими от соленой воды пальцами.

— Что видно?

Он безнадежно махнул рукой.

Зыбь лениво двигала воду.

Мы бродили между камней, то и дело уклоняясь от их острых, покрытых липкими водорослями боков.

— Смотри! — сказал вдруг Аркадий.

Он вытянул руку. Там, впереди, резко отличаясь от горбатых, облизанных волнами круглых каменных лбов, виднелся правильный черный прямоугольник.

— Это не камень.

Я перестал грести.

— Похоже. И верно не камень. Это какая-то платформа.

Мы прошли между извилистыми рядами бурых, вытянутых по ветру водорослей — ламинарий, проскользнули мимо островерхого кекура и очутились около ржавой, в черных потеках, железной платформы. Смятый, безжизненный металл — груда лома…

— Аркадий, как ты думаешь, — глухо спросил я, — что это?

— Остатки парохода.

Нос лодки ударился о платформу. Держась за ее края, мы перебрались на обломок судна.

При виде нас прозрачные рачки, как брызги, покатились по железу.

Под платформой бормотала вода.

Я подошел к краю, перегнулся и посмотрел вниз. В зеленоватой глубине шевелились бесформенные тени. По стене из желтого металла, выгибаясь, ползла фиолетовая морская звезда.

— Давай проверим, — сказал Аркадий.

Он присел на корточки и начал скоблить ножом источенные временем балки.

Я присел рядом. Лезвия с каждым движением все глубже погружались в коричневую ломкую кору. На руки Аркадия оседала красная пыль. Мы расчистили угол и стали считать заклепки. Их было шесть.

— Это «Минин», — сказал Аркадий. — Понимаешь, Сергей, это «Минин»! Надо срочно сообщить Василию Степановичу. Пусть вызывает водолазов.

Назад мы плыли медленно, мешала грести зыбь. Она подкрадывалась, поднимала, поворачивала лодку носом к Изменному. Остров дрожал на горизонте, впереди чернели Два Брата. Где-то около них раскачивался наш бот.

Мы рассказали Матевосяну и Григорьеву о находке.

— Самое главное, парни, какое там дно, — сказал Григорьев. — Если каменистое, все, что упало, еще можно найти, а если там ил… — Он присвистнул.

— Какая там глубина? Забыли смерить, вот шляпы! — сказал Аркадий.

Он снова ушел на лодке, на этот раз с Матевосяном. Вернувшись, бригадир сказал:

— А ведь нашли! Э! Я думал, не найдете. Все-таки городские люди, куда вам… Неглубоко — двадцать метров. Пустяк, да?

Мы вернулись на Изменный, и Аркадий тотчас же дал Степняку радиограмму. В ответ Василий Степанович сообщил по радио, что вылетает на Сахалин за водолазами, и обещал быть с ними к концу недели.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ,

заключающая в себе содержание двух писем

Почта сработала четко. Рыбаки привезли два письма. Их переслали почтовые отделения Ленинграда и Южно-Курильска. Из первого конверта Аркадий извлек пачку листов, исписанных мелким старческим почерком. Писал единственный оставшийся в живых сотрудник газеты «Дальневосточный моряк».

«Йошкар-Ола, 19 июля.

Уважаемый товарищ Лещенко!

На ваше письмо, переданное мне секретарем местного отделения Союза журналистов, сообщаю, что в 1922 году непродолжительное время был сотрудником оппортунистической газеты «Дальневосточный моряк», издаваемой эсерами. Будучи человеком молодым и политически незрелым, я соблазнился хорошим заработком, иметь который в те смутные дни во Владивостоке представлялось мне счастьем. Окончив незадолго до того курс гимназии и имея склонность к литературе, я решил стать на многотрудную стезю журналиста. В ответ на обращение близкого знакомого нашей семьи Неустроева Вадима Савельевича принять участие в редактировании газеты для русских моряков, дал согласие, в чем в дальнейшем неоднократно и горько раскаивался. Владелец газеты Неустроев оказался человеком эсеровских взглядов, алчным и предприимчивым. Газету, как помню, мы готовили в подвале дома № 8 на Суйфунской улице, где ранее размещались склады готового платья. Печатали ее в частной типографии Лазебко.

Всего было выпущено пять или шесть номеров. Выходили они раз в неделю, по субботам.

Не могу не дать оценки личности Неустроева, который в непродолжительном времени разоблачил себя как человек, обуреваемый жаждой наживы, для чего вскоре уехал на Камчатку и Колыму, где под прикрытием бочкаревских банд еще творился разгул частной инициативы. Как мне известно, Неустроев организовал там акционерное товарищество по добыче морского зверя. Потерпев неудачу в этом предприятии, он после уничтожения под Гижигой в апреле 1923 года последнего отряда Бочкарева бежал через Анадырь на зверобойной шхуне на Аляску, где след его теряется.

Что касается рассказа «Жертвы волн», то он был написан Левковским, печатавшим свои заметки под псевдонимом Н. Сорокин. По словам Левковского, писался он на основании свидетельств моряка, якобы спасшегося при гибели парохода «Минин».

Для того чтобы вы могли представить себе непорядочность Левковского, скажу только, что однажды этот журналист позволил себе опубликовать очерк о посещении Гонконга, в котором не бывал ни разу.

Из Владивостока Левковский бежал на пароходе «Осака-мару».

Моя дальнейшая судьба сложилась следующим нелегким образом…»

Под письмом стояла ничего не говорящая нам подпись. Аркадий вскрыл второй конверт. На нем был владивостокский штемпель.

«Уважаемый товарищ Лещенко!

На днях мне было передано письмо, из которого я узнал о Вашей работе по выяснению обстоятельств гибели парохода «Минин».

Будучи членом партии с 1921 года и занимая в продолжение жизни ряд ответственных постов, хочу живо откликнуться на Вашу просьбу.

Мне ничего не известно о пароходе «Минин» и причине его гибели. Однако упоминавшийся в Вашем письме пенал я видел.

Летом 1922 года в ожидании наступления Народно-революционной армии мы, подпольщики и активисты Владивостока, перешли к активным действиям. Мы вели разъяснительную работу среди населения, старались не допустить вывоз из города ценностей, оборудования заводов и средств транспорта. Чтобы предотвратить панику, решено было распространить среди населения листовки с приказами командования НРА и обращения к населению.

В те месяцы я устроился на работу сторожем в частный музей, где директором был Соболевский Вениамин Павлович. Это было лучшей формой конспирации: разъезжая по всему городу с поручениями, я имел возможность выполнять задания организации.

Пользуясь особым положением музея, я стал хранить в нем отпечатанные листовки, а иногда и оружие.

Перед вступлением в город Народно-революционной армии нам передали через линию фронта текст подготовленного приказа командира Уборевича, который мы решили распространить для предупреждения паники и слухов о готовящихся в городе боях. В эти дни отступающие белогвардейцы усилили террор. В городе начались обыски.

Отпечатанный приказ и листовку-обращение я принес в музей и хранил в мусорном ящике под лестницей.

Как-то, незадолго до ухода японцев, меня вызвал директор. Он был взволнован, то и дело нетерпеливо смотрел в окно. Не вдаваясь в подробности, Соболевский попросил моей помощи в упаковке пенала с какими-то бумагами, как он сказал, огромной исторической ценности. Я помог принести из подвала пенал, и мы стали укладывать в него зашитые в материю свертки.

Уложив их, Соболевский достал из своего стола небольшую тетрадь в мягком переплете, долго не мог решиться, но положил и ее в пенал, сказав что-то об особой ценности тетради для него лично.

В это время во дворе раздался шум, крики — звали директора. Соболевский вышел, а я выглянул в окно и увидел взвод солдат и несколько человек в штатском. Я понял, что пришли с обыском, бросился к себе в каморку, достал из ящика пачки с листовками, пистолеты, вернувшись в кабинет, спрятал их в пенал, на самое дно.

После разговора с директором солдаты ушли, и я до возвращения Соболевского успел изъять из пенала свои свертки и пистолет.

Соболевский приказал мне поскорее закатать пенал, что я и сделал, после чего попросил разрешения отлучиться. Я решил отнести листовки на квартиру одного товарища, который должен был расклеить их той же ночью. Однако на улице я был арестован и брошен в тюрьму, где просидел всего двое суток. Тюрьма была захвачена отрядом подпольщиков, а мы, арестованные, выпущены.

Вернувшись в музей, я не обнаружил там ни директора, ни пенала.

По сообщению жителей соседнего дома, ночью, перед эвакуацией, в музей ворвалась группа вооруженных офицеров. Вскоре они ушли, вместе с ними музей покинул и Соболевский. Какие вещи были унесены, соседи не видели, но через час после их ухода в музее начался пожар. Потушили его жители соседних домов (пожарная команда не приехала), при этом большая часть экспонатов пропала, что установлено актом инвентаризации, к составлению которого я привлекался.

После сдачи в государственные фонды оставшегося имущества музея я уехал из Владивостока, занимал ответственные должности в системе органов культуры и здравоохранения. В родной город Владивосток вернулся недавно, после выхода на пенсию.

Возвращаясь к личности директора Соболевского, могу сказать, что, кроме случая с кражей документов, других отрицательных черт за ним не могу отметить.

Искать же пенал, по моему убеждению, следует в подвале дома или в саду, окружавшем музей, где он вполне мог быть зарыт Соболевским.

Пенсионер республиканского значения Прилепа».

— Теперь мы знаем историю пенала. Многое стало ясно, — сказал Аркадий. — Прилепа ошибается только в одном — пенал не был спрятан, его увезли. А главное — мы теперь знаем: в нем есть важные документы и еще какая-то тетрадь — тетрадь Соболевского.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,

в которой появляются водолазы

Маленькое суденышко навалилось на пирс, раздался короткий хруст дерева и протяжный скрип стали.

Двое парней на палубе катера — рядом с ними стоял Василий Степанович — с любопытством разглядывали поселок.

— Водолазы? — крикнул Аркадий.

Парни закивали.

— Давай, ребята, выкидывайтесь, — сказал им, выходя из ходовой рубки, моряк в мятой капитанской фуражке. — Стоять не будем.

На пирс полетели рюкзаки, сумки, открыли борт, стали выносить какие-то ящики.

— Акваланги привезли, — сказал через борт Аркадию Василий Степанович. — Ну как, заждались? Новости есть?

— Есть немного.

Последней вынесли на причал связанную в оранжевый тюк палатку. Катер затарахтел дизелем, вычертил сложную кривую посреди бухты и исчез.

— Ну что ж, давайте знакомиться.

— Николай…

— Боб.

— Вообще-то его зовут Борисом, — объяснил Василий Степанович. — Но, сами понимаете, Боб звучит лучше — приобщение к цивилизации.

— Какая там глубина? — спросил Николай.

— Двадцать метров.

— Когда мы уродовались на «Эмбе», — сказал Боб, — у нас палатка стояла на палубе. Это около Сухуми, дыра у нее в борту была — грузовик въедет! Немцы торпедировали в начале войны… Начнем скоро?

Утром мы ушли к Двум Братьям.

На «Минине» ничего не изменилось.

По наклонной, изъеденной ржавчиной палубе бегали серые, похожие на пауков крабы. В пробоинах тускло светилась вода.

Николай ходил по обломкам «Минина», как кошка, принюхиваясь.

— Так… так… — бормотал он.

Затем они с Бобом надели акваланги, с плеском, баллонами вперед, упали в воду, поблескивая ластами, скрылись.

Овальные пузыри, вихляя, поднимались из глубины. Они выскакивали на поверхность и с легким урчанием распадались.

Мы с Аркадием ждали.

Прошло полчаса, Николай с Бобом взобрались на платформу, сняли акваланги, закутались в одеяла и стали рассказывать.

— Кто его знает, — как-то неопределенно начал Николай. — Пароход, конечно, тут. Вернее, то, что от него осталось, — средняя часть. В общем, лом. Там, под нами, машина, котлы. Много труб. Заросло все, раковин, извести — горы.

Аркадий слушал и мрачнел.

— Водорослей — лес, — добавил Боб.

— Не в них дело, — продолжал Николай. — Судно почему уцелело? Сидит между камней. Здоровенные две скалы. Из-под воды, если смотреть, получается так: скалы — между ними судно. Тут же лежит отдельно нос, корма. А чего удивляться — столько лет прошло.

Накатился дождь, капельная морось упала на остатки «Минина», море слилось с небом, воздух стал серым, непрозрачным, низкие ленты тумана повисли над скалами, как бинты.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Про остров водолазов

Матевосян стоял на берегу и с удивлением смотрел, во что превратила Двух Братьев фантазия Боба. Позади скрипел форштевнем о гальку водолазный бот.

Боб был комендантом. Он сам назначил себя комендантом острова и начал с водружения флага. На острове рядом с палаткой он установил мачту, на мачте развевался флаг. На нем были нарисованы два скрещенных баллона от акваланга и водолазная маска.

Боб объяснял бригадиру назначение флага:

— Это вымпел. Понимаете? Вымпел, как на военных кораблях. Сегодня подняли, а в день окончания работ торжественно спустим.

— Флаг — это хорошо, — спокойно отвечал бригадир. — А хлеб где будешь брать?

— Проживем на галетах.

— Умрешь ты на галетах. Деньги дай — привозить будем. Раз в три дня буду присылать катер.

Боб провел его в палатку. В ней стояли четыре раскладушки, стол, лежали акваланги, четыре рюкзака и наши с Аркадием чемоданы.

Рядом с палаткой стояли укрытые прозрачной пленкой компрессор и мешки с консервами.

Кухня располагалась под скалой, в нише.

Подивившись нашему быту, поцокав языком, Матевосян ушел.

Каждое утро, гремя кружками, мы собирались на завтрак. Потом надували шлюпку, и водолазы шли обследовать судно.

Начали с осмотра дна.

— Чисто. Кругом каменная осыпка, — рассказывали они. — Все хорошо видно, если бы что лежало — нашли бы сразу.

— А если пенал в середине судна? Что тогда?

— Тогда надо взрывать…

От картины, созданной когда-то воображением Аркадия, в которую поверил и я — громадный пароход на боку, в каютах плавают разноцветные пучеглазые рыбы, а в одной из кают лежит, ожидая нас, пенал, — не осталось ничего. Длительный, но такой понятный поиск — каюта за каютой, — полный приключений и романтики, оказался химерой.

Я с нетерпением ждал, когда под воду разрешат опуститься мне.

Наконец настал день, и Николай сказал:

— Сегодня пойдете, только недолго и со мной.

Одеться мне помогал Боб. Мы с ним бережно тянули, раскатывали тонкую резину, я приседал, разводил ноги; когда костюм был надет, взвалив на спину акваланг и сбив на лоб маску, пошел к борту, гулко шлепая ластами, добрел до края платформы, боком свалился в воду.

Зеленая густая полутьма, наполненная серебристыми пузырьками, закипела перед стеклом.

Пузырьки ползли вверх, следом за ними поднимался, переворачивался, теряя равновесие, и я. Всплыв, вынул изо рта загубник и попросил:

— Добавьте груз!

Меня подтянули, расстегнули пояс, надели на него еще два свинцовых кубика. Я снова прыгнул. Рядом, с шумом, в треске лопающихся пузырей, свалился в воду Николай. Сбоку от нас уходила вниз желто-зеленая стена — борт «Минина». На ней звездчатыми пятнами сидели ежи. Я тронул пальцем одного. Тоненькие нитевидные ножки высунулись между иглами, протянулись к выступу в борту ткнулись в него, приклеились. Сокращая ножки, еж начал уползать…

Две скалы, как огромные корни гигантского зуба, прочно держали остатки парохода. В одном месте борт был разорван от киля до палубы. Николай приблизился ко мне, показал рукой на пробоину, жестом позвал: «Плывем?» Я робко последовал за ним. Кромешная тьма. Кто-то тронул за руку, я вздрогнул, мое запястье обхватили чьи-то пальцы — Николай тащил меня вовнутрь. Впереди смутно зазеленело пятно. Оно было сначала расплывчатым, потом приняло форму круга. Иллюминатор! Забортная вода, серая, тусклая, теперь — если смотреть на нее изнутри судна — казалась изумрудной. Я высунул руку из иллюминатора, к ней тотчас подплыла стая вилохвостых рыбок. Они доверчиво стали тыкаться губами в подушечки пальцев.

Чувство радостного удивления захлестнуло меня. Я оттопырил вверх большой палец и показал Николаю — его маска была рядом: «Хорошо, очень хорошо! Мы найдем здесь этот чертов пенал. Подумать только: очутиться в затонувшем корабле!»

После полудня мы вернулись на скалу, разожгли костер и, согреваясь его горячим дыханием, слушали, как пузырится и щелкает в котелке вода и шевелится бережно залитая водой картошка.

Вечером на остров пал туман. Белая непроницаемая стена отгородила скалы от моря, палатку от камней, нас друг от друга. Серые капли сыпью оседали на лицо, все сделалось липким и скользким, стало трудно дышать.

Тяжелое белое безмолвие колыхалось вокруг палатки. Только крики чаек, обычно заглушаемые ветром, разносились необычно громко.

Наступила холодная сырая ночь. Я забился в глубь спального мешка и, закрыв глаза, еще раз увидел зеленое пятно иллюминатора и голубых рыб, доверчиво трогающих губами мои пальцы.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Мы находим сейф и ствол от пожарного рукава

На четвертый день Николай нашел гребной вал. Короткий и толстый массивный цилиндр лежал, вырванный из тела судна и отброшенный прочь силой удара. Винта около него не было.

Полуголые, сняв рубашки, мы с Аркадием сидели на железной платформе и следили, как пузырчатые дорожки опоясывают «Минин», — Николай и Боб плыли, расширяя круг поиска.

Ничего больше не обнаружив на дне, приступили к поискам во внутренних помещениях.

В носовой части «Минина» был трюм, а около форштевня система узких, похожих на колодцы отсеков. Обшивка здесь была почти вся содрана, и мы легко попадали внутрь. Навстречу из темных углов выплывали потревоженные жители: мраморные камбалы испуганно таращили глаза, колючие крабы, заметив приближение человека, откидывались назад и, подняв вверх массивные клешни, начинали грозить пришельцу.

Нашей добычей стал ящик с битым стеклом. На изогнутых осколках виднелись следы краски — в ящике боцман держал свой малярный скарб.

Закончив осмотр носовой части, вернулись на платформу. Через пролом в борту, который мы с Николаем нашли во время моего первого погружения, стали проникать внутрь судна. Доступными оказались три помещения.

Первое, с единственным, так восхитившим меня иллюминатором, оказалось пассажирской каютой. Пиллерсы — столбы, между которыми размещались койки, — остались нетронутыми, но сами койки провалились, их деревянные части сгнили. В каюте мы не нашли ничего.

Второе помещение было коридором.

Я попал туда с Николаем. Пятно дрожащего неверного света бродило по стенам. Фонарь выхватывал из темноты прихотливые ряды заклепок и коричневые облачка жидкости, которой стреляли в нас перепуганные, сидящие по углам крошечные осьминожки.

Столб света уперся в висевший на стене длинный предмет. Мы не сразу узнали его — пожарный ствол чистой меди избежал тлена. Николай протянул руку — сгнившие крючья рассыпались, ствол медленно, невесомо опустился на пол.

Я унес его на поверхность. Коллекция поднятых со дна вещей росла.

В коридоре мы нашли дверь. Она вела в маленькую, без иллюминаторов, каюту. В таких размещаются третьи и четвертые помощники капитанов.

Каюту обследовал Боб.

По его словам, он проплыл внутрь судна, осторожно проник в коридор и остановился перед дверью.

Она не была закрыта, но щель между дверью и стеной оказалась узкой. Плыть через нее, имея за плечами акваланг, он не решился.

Тогда он принес сверху ломик.

Пузыри воздуха бродили под потолком, ласты пловца поднимали облака желтой мути. Наконец свет фонаря стал неразличим.

Войти удалось только на второй день.

Через распахнутую дверь Боб влез в крохотное помещение. Он выкинул вперед руку с фонарем и стал торопливо светить по углам, стараясь все разглядеть, пока не поднялся потревоженный его вторжением ил.

Он успел различить остатки кровати, металлический стол, на стенке — крепления от книжной полки, в углу — открытый сейф.

Резкое движение, которое он сделал, подняло с пола новую струю ила. Боб отпрянул назад, забурлил ластами — все исчезло в желтом тумане. Держась руками за стенки, водолаз выбрался из парохода.

— Сейф? — переспросил Аркадий, когда Боб поведал нам историю посещения каюты. — Здорово! В нем тоже может лежать что-то важное. Надо осмотреть.

— Небольшой. — Боб показал руками размеры. — Стоит на полу. А вдруг и верно найдем в нем что-то?

Опускались Николай и Боб. Мы с Аркадием сидели на мокром холодном железе и смотрели вниз в воду.

Пузыри били родничком. Сперва они всплывали у наших ног. Потом исчезли — водолазы проникли внутрь судна, — спустя минут десять появились снова. В зеленой воде извивались две тени. Они увеличивались. Белые купола воздуха, обгоняя их, приближались к поверхности. Наконец из воды показалась физиономия Боба. Он держал над головой кулак. Раскрыл ладонь — на ладони лежала покрытая зеленью медная зажигалка…

— Я подумал: это часы или кошелек, — рассказывал он потом. — Оказывается — пустяк! Ерунда.

Он сплюнул.

— А по-моему, — сказал Аркадий, — зажигалка — это целая драма, это детектив.

Я понял ход его мыслей и представил себе такую картину.

На аварийном судне уже нет света. В темную каюту входит человек. Можно только догадываться: был ли это владелец каюты или кто-то посторонний? На палубе с боем, с криками идет посадка, а он (его лицо едва угадывается в темноте) шарит в сейфе, держа горящую зажигалку. Что он искал в сейфе? Деньги, ценные бумаги, драгоценности?.. И что изъял?

Этим кончились наши поиски: коридор и каюты не имели сообщения с остальными помещениями. Для того чтобы проникнуть внутрь, нужно было взорвать борт.

— Тола у нас взрыва на два, может, на три, — сказал Николай. — Рвать, так уж наверняка. Где? Есть такое место?

Такого места мы не знали. Решили еще раз осмотреть дно.

Теперь мы плавали от «Минина» по радиусам. Направления отмечали, устанавливая каждый день на платформе два шеста. Линия, проходящая через них, была ведущей. Водолаз, всплывая, смотрел — не сошел ли он с нее?

Эти дни ничем не порадовали. Только однажды тревога заставила забиться наши сердца. Плавая в паре с Бобом, я заметил странный предмет. Одна половина его была погребена под галькой, вторая выступала наружу. Ощупав его, мы с Бобом с радостным удивлением обнаружили, что это цилиндр, но когда очистили, на выпуклой крышке отчетливо проступили головки заклепок: всего лишь какая-то часть паровой машины…

Ощущение неудачи сделало нас необщительными. В тот вечер мы мало разговаривали между собой.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ,

где я встречаюсь с осьминогом

Шли однообразные дни поисков, мы осматривали шаг за шагом дно около «Минина», все еще надеясь обнаружить какой-нибудь след разыгравшейся когда-то здесь драмы. И он нашелся.

Под водой был Николай, время от времени Боб перегибался через борт катера, опускал в воду металлический стержень и ударял по нему молотком — это означало «работаешь в видимости катера, в сторону не ушел, все в порядке». Если сигнала долго не было, Николай всплывал; над водой показывался коричневый, как тюленья голова, капюшон его гидрокостюма, вспыхивало стекло маски, водолаз внимательно смотрел в нашу сторону, оценивал расстояние и снова нырял.

Но вот Николай всплыл, уцепился за лесенку, подтянулся, вылез по пояс из воды и, протянув сжатый кулак, раскрыл его. На ладони лежало желтое с зеленью колечко. Боб принял его, потер — колечко вспыхнуло золотым огоньком.

— Вот так раз! — удивился он. — Клад, ребята! Место засек?

— Буйком отметил, — тяжело дыша, сказал Николай. — Втроем обшарим? Чем черт не шутит.

Он был таким же, этот очередной день поиска, — прохладный, полный утренней сырости и усталого бормотания волн. Первым в район буйка нырял Боб. Он вернулся с горстью патронов.

— Лежат там россыпью на дне, — объяснил он.

— Никогда таких не видел. К нашей винтовке не подойдут, — сказал Николай.

— Мало ли какие винтовки были тогда, — ответил Аркадий. — Что это за место? Может, где перевернулся плот, а?

Следующими погружались Николай и я.

Мы нашли буек и вдоль тросика, на котором болтался белый пенопластовый поплавок, опустились на дно. Битая галька, перемешанная с черным песком, голубые пушистые водоросли. Даже ежей, обычных ежей с длинными фиолетовыми иглами здесь не было, пустыня, один только свет, слабый, рассеянный.

Около камня, к которому был привязан буек, Николай, отстегнув от пояса нож, начал ковырять дно.

Я отплыл чуть в сторону. По-прежнему ровное галечное поле.

И вдруг прямо перед собой я увидел странную фигуру, похожую на диковинный тонконогий гриб. Вода увеличивала ее, делая зыбкой и неустойчивой.

Два внимательных глаза смотрели на меня из-под шляпы гриба. Животное стояло, опираясь ногами о дно, высоко задрав пульсирующий мягкий живот. Это был осьминог.

Я тоже застыл на месте. Моя неподвижность успокоила животное. Оно не бросилось наутек, а стало отступать боком, не поворачиваясь и не спуская с меня глаз с черными квадратными зрачками.

Осьминог уходил на цыпочках, каждый раз высоко поднимая щупальце и перенося его вперед. Прежде чем поставить ногу, осторожно касался кончиком дна, находил камень, присасывался.

Я сделал неосторожное движение. Колебания воды встревожили животное. Осьминог покраснел. На коже его появились бурые пятна, он толкнулся ногами, оторвался от дна, набрал внутрь себя воды, выбросил ее сильной струей и поплыл. Восемь щупалец сложились в плеть, размахивая ею, животное стало удаляться. Оно плыло, ритмично сокращая тело, набирая в себя воду и выталкивая.

Два окруженных морщинками глаза непрерывно следили за мной.

Я решил было следовать за ним, как вдруг кто-то ухватил меня за ногу. Я испуганно обернулся. Позади меня парил Николай. Он парил, как большая черная птица, и настойчиво показывал пальцем вниз.

Повинуясь его жесту, я наклонил голову и увидел под собой разрытый разбросанный песок, на дне песчаной ямки какие-то комки. Николай взял несколько и жестом показал мне — возьми остальные! Я собрал их, порылся в песке, извлек еще два.

Усталые, озябшие, мы вернулись на остров к Двум Братьям.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ,

в которой мы изучаем находку

Поутру мы увидели в море черную точку. С Изменного шел сейнер. Он ткнулся носом в гальку, с катера спрыгнули два человека: навстречу нам брел Василий Степанович, за ним семенил Белов.

Сидя на перевернутых ящиках, мы пили, обжигаясь, черный несладкий чай.

— Писем нет? — спросил Аркадий.

— Не приходили. А у вас как дела?

— Нашли кое-что: золотое кольцо, какие-то странные патроны. Да еще вчера очень подозрительные камешки. Предлагаю их разбить: может, внутри что-нибудь есть?

Около палатки, прямо на гальку, постелили клеенку, рядом Боб поставил ведро с водой. Найденные камешки (комочки известняка, глины?) сложили горкой. Аркадий осторожно ковырнул острием ножа первый — камень распался, и на клеенку упал изъеденный ржавчиной, покрытый налетом извести и грязи железный болт.

— Та-ак, — сказал Аркадий.

Василий Степанович и Белов по очереди потрогали его. Болт развалился, как будто он был слеплен из ржавой глины.

Во втором комке оказалось горстка винтов.

В третьем — странно изогнутая, с замочком, двойная дужка.

— Это остатки кошелька, — сказал Белов. — Кожа, естественно, истлела… А вот и монетка… К сожалению, никаких надписей и цифр не сохранилось.

Василий Степанович бережно завернул монетку в тряпочку.

Оставалось еще два комка.

Осторожно разбили первый — в нем был точно такой патрон, какие нашел вчера Николай.

— И последняя попытка…

Аркадий надавил, комок развалился на части.

— Ого!

На ладони у Аркадия лежал корпус небольших наручных часов. Стекло утеряно, механизм сгнил…

— А я думал, еще найдем золото, — сказал Боб.

— По-моему, эти часы дороже золотых. — Белов взял корпус и поднес его к глазам.

— Вы опять говорите загадками. — Аркадий уже сердился. — Люди в панике покидали судно, стычки и драки, мало ли что было потеряно. Ну обронили в воду часы. Ну и что?

— Да, но часы наручные, небольшого размера, корпус из нержавеющей стали, штампованный.

Белов сказал последнее слово тихо, почти безразлично, но я заметил, как вытягивается у Аркадия лицо.

— А ну-ка, дайте. — Василий Степанович взял корпус часов, внимательно осмотрел, удивленно пожал плечами. — А ведь и верно, такие часы до революции не выпускали, им лет сорок-пятьдесят от силы.

Над палаткой нависло молчание, стал слышен шорох выбегающей на берег волны.

— Вы хотите сказать, — запинаясь начал Аркадий, — что часы попали в воду намного позже, чем погиб «Минин»?

— Да.

— И что кто-то побывал здесь до нас?

— Давайте рассмотрим еще раз патроны.

Их осмотрели, бережно перекладывая из ладони в ладонь. Патроны были не от русской винтовки.

— Когда же это было? Во время второй мировой войны — вряд ли. После войны — исключено. Выходит, тот, кто опередил нас, побывал здесь еще в двадцатые-тридцатые годы, — пробормотал Аркадий. — Шлюпка этих людей перевернулась — об этом говорят кошелек, часы, патроны…

Мы старались не смотреть друг другу в глаза. А что, если эти люди забрали пенал?

— Положим, о том, остался пенал внутри судна или нет, — сказал наконец Василий Степанович, — находка не говорит ничего. Ясно одно, кто-то продолжал интересоваться «Мининым». А мы… Нам надо продолжать искать. Будем пробиваться внутрь.

— Вот что, — сказал Белов. — Корпус пока не взрывайте. Осмотрите еще раз дно. Мне нужно съездить на Шикотан, к «Аяну». Постараюсь вернуться тотчас.

На следующее утро мы стояли на берегу и смотрели, как кивает кормой, переваливается с волны на волну маленькая лодочка. Григорьев отвозил Белова на сейнер.

Аркадий сказал:

— Зачем он едет? Зачем ему нужен «Аян»? Для чего? Не понимаю? И просил ждать.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

о том, как мы достали цилиндр

Ни через два, ни через три дня Белов не вернулся. Вместо него пришла радиограмма. Ее привез Матевосян.

В каракули, которыми радист Изменного записал принятый с Шикотана текст, мы всматривались по очереди.

«СРОЧНО ВЫЗВАН ВЛАДИВОСТОК. БУДЕТЕ ВЗРЫВАТЬ, ПРИКРЕПИТЕ ЗАРЯД БОРТУ ВОСТОЧНОЙ СТОРОНЫ ТРЕХ МЕТРАХ ПОВЕРХНОСТИ РАЙОНЕ ШЛЮПБАЛКИ. ПРОВЕРЬТЕ ОТСЕК БЛИЖАЙШИЙ ВЗРЫВУ. ОСМОТРИТЕ ШКАФ, ОСОБЕННО КОЙКУ, ПОВТОРЯЮ, КОЙКУ. БЕЛОВ».

— Какая-то чепуха! — сказал Аркадий. — Какой шкаф, какая койка? Что он там выдумал? Откуда он все это взял?

Николай еще раз перечитал радиограмму.

— В трех метрах от поверхности, районе шлюпбалки. Ишь какой умный! Что это еще за точность?

Боб присвистнул.

— Чудак! Заметили, какие у него глаза? Вроде смотрит на тебя и видит насквозь. И голова всегда — в плечи!..

— Что же нам делать?

Мы с Аркадием переглянулись.

— По-моему, надо рвать, — сказал я. — Если Белов пишет, значит, у него есть на то веские основания…

Николай вздохнул.

— Как прикажете. Ждать больше нельзя, будем рвать!

Взрывали на следующий день.

Николай и Боб прикрепили под водой к корпусу «Минина» толовые шашки, вывели провода наверх.

Катер стоял в стороне на якоре. Тонкие оранжевые проволочки, взбежав из-под воды на палубу, кончались у подрывной машинки. Около нее, держа в руке ключ, сидел Николай.

Мы с Бобом, одетые в гидрокостюмы, ждали в резиновой шлюпке.

Как хлыстом по воде ударил двойной взрыв.

Затем, глухо и резко, еще один.

— Все, — сказал Николай. — Кинулись!

Мы спустились под воду.

Облачки пузырей клубились в груде искореженного железа. В борту зияло отверстие… Кусок обшивки, который преграждал вход внутрь к каютам, упал, открылась узкая неровная щель.

Боб протянул мне фонарик и начал расстегивать пояс.

Я смотрел, ничего не понимая. Он сделал глубокий вдох, вынул изо рта загубник и сбросил акваланг. Взяв загубник в рот и держа акваланг перед собой в вытянутых руках, осторожно приблизился к пролому и начал пролезать внутрь судна. Черная пробоина поглотила его. Я просунул в пролом руку с фонариком. Тень человека внутри колебалась, таяла и наконец исчезла.

Я ждал.

Наконец в слабом укороченном луче фонаря зажелтело какое-то пятно. Оно приблизилось, выплыло из полутьмы и превратилось в круглое дно баллона. Вслед за аквалангом из пробоины выплыл Боб.

На катер Боб влез первым, я — за ним.

— Ну? — нетерпеливо спросил Аркадий. — Ну? Что? Как там теперь — посвободнее?

Боб молчал.

— Так что? — взорвался Аркадий. — Что? Внутри парохода были, каюты смотрели? Много их?

— В одной был, — сказал, смакуя каждое слово, Боб. — Прямо тут, где рвали… Какой-то цилиндр там лежит под койкой.

Если бы он сказал, что встретил там привидение или живого человека, прожившего под водой тридцать лет, он поразил бы нас не больше.

— Как? Прямо под койкой?

— Ну… Говорю — заплыл в каюту, ничего не тронуто. Все, конечно, поржавело, сгнило, ничего не завалилось — рванули мы аккуратно… А он в рундуке под койкой. Лежит вот такой. На трубу похож. Диаметр сантиметров двадцать. Тяжелый — не качнуть… Чтобы достать его, придется сломать у койки борт, а у пробоины загладить края. Иначе тросы, когда тащить будем, порежем.

— А если это не пенал?

— Вроде бы пенал.

— Фантастика!

— Но Белов-то каков! Откуда он все знает?

Последующие дни летели как мгновения.

Под водой пилили железо — снимали заусенцы, ломали в каюте остатки койки. Николай и Боб каждый раз проверяли таинственный предмет.

— Лежит, — говорили они, — лежит, а тащить неловко.

Наконец Николай сказал:

— Можно поднимать!

За борт опустили два тонких стальных троса с петлями и металлическими карабинами. Укрепляли их на цилиндре Николай и Боб. Возились долго. Отогреваясь на палубе катера, Николай рисовал нам систему креплений. Несколько раз он мастерил из обрывков пеньковых веревок мягкие петли-удавки и уносил их с собой под воду.

— Еще вот так прихватил, — говорил он, добавляя к рисунку линию. — И тут, для страховки…

Поднимали вечером. Погода хмурилась. На юге, над горизонтом, сгущалась синева. Невидимое солнце заходило.

Мы стояли у борта катера, наклонясь, ожидая, когда на поверхность выскочит белый буек, который унес с собою под воду Николай. Это будет сигнал к подъему.

Буек выскочил внезапно, заиграл, заплясал на воде. Мы расхватали стальные концы, обернули ладони тряпками.

Сначала тросы шли легко — выбиралась слабина, — потом остановились. Боб скомандовал: «Два — взяли!», — упираясь, преодолевая сопротивление, мы стали тянуть.

Мы тащили, кряхтя, переругиваясь, топчась на скользкой палубе.

— Скоро? — не выдержав, спросил я.

Боб озлобленно посмотрел через плечо:

— Тяни!

— Вижу! — закричал Аркадий. — Идет!

Он ошибся. Всплывал аквалангист. Николай выскочил на поверхность, замахал руками, сорвал с лица маску и крикнул:

— Стой!

Укрепив маску на лице, снова скрылся.

Мы ждали с полчаса.

Наконец Николай опять всплыл, устало сказал:

— Давай!

Мы работали с тупым упорством галерных гребцов, перебирали жесткие петли троса и укладывали их на палубу.

— Вот! — снова сказал Аркадий. — Идет!

Никто не отозвался. Все видели: из глубины в дробном облаке пузырей, поддерживая руками что-то длинное и бесформенное, всплывал человек.

Он терся у борта катера, остерегаясь удара, поддерживая опутанный тросами груз, отводил его от борта.

— Раз-два — взяли! — скомандовал Боб.

Груз вышел из воды, превратился в длинный, опутанный зелеными водорослями, заросший ракушками цилиндр.

Мы стали плотнее, уперлись, потянули. Груз, ударяясь о борт, пошел вверх, остановился, приподнялся, с грохотом обрушился на палубу.

Мы молча сели вокруг него.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой мы вскрываем пенал

Вечером того же дня мы открывали поднятый с «Минина» цилиндр. Николай лезвием ножа счистил налет водорослей, сбил слой раковин, нашел щель. Все затихли. Нож уверенно открывал место кольцевого стыка. Лезвие, повинуясь руке, углублялось в поверхность цилиндра, отделяло от металла чешуйку за чешуйкой. Тусклый свинцовый блеск возник на месте среза.

— Это пенал, — сказал Аркадий. — Друзья мои, это пенал.

В сарае, где мы сидели, наступило молчание. Немая тишина звенела над нашими головами.

Очистив цилиндр и уложив его на кусок брезента, мы внимательно рассмотрели находку. Это был действительно металлический пенал. Он состоял из двух половин. Свинец в месте соединения был искусно раскатан и закрывал щель впотай, были даже заметны остатки разорванных ушек (они, вероятно, предназначались для замка и пломбы)…

Николай стал осторожно резать свинец кончиком ножа. Узкая голубая полоска отходила, открывая щель. Пенал поставили на попа. Стали тянуть крышку вверх, она поддалась не сразу, покачали — нехотя поползла, из открывшегося отверстия пахнуло прелью. Показался матерчатый истлевший чехол.

— Осторожно, ради всего святого, осторожно! — едва выдавил из себя Аркадий.

Пенал снова положили набок и из него бережно вытащили сверток, зашитый в холст.

Василий Степанович вынул перочинный нож и аккуратно подпорол материю. Показались края бумажных листов, скатанных в рулон.

— Стойте, — сказал Василий Степанович, — надо фотографировать. Фотографировать и составлять акт.

Я начал снимать. Из пенала извлекали карты, хрупкие листы документов с коричневыми неровными краями. Выпала тетрадь.

— Вот она! — сказал Аркадий и бережно поднял ее. — «Версия господина Соболевского относительно русских поселений в Америке». Название почему-то зачеркнуто. Под ним — «Черновая запись для журнала «Русское историческое обозрение», тоже зачеркнуто. — Он перелистал тетрадь. — Прочесть будет нелегко — это черновик.

Стали по одному вынимать документы, раскладывая их на полу.

— Какие карты! — сказал Аркадий. — Им нет цены. Вот этой самое малое двести лет.

— Здесь написано «Необходимый нос», — сказал Боб.

— Да, да… А на этой карте карандашом — курсы. Смотрите, чье-то плавание с Камчатки на Сахалин.

— Какой год? — спросил Василий Степанович.

— Тысяча восемьсот двадцать второй. Время Крузенштерна и Головнина.

— Вот предписание, — сказал я. — «Предлагаю отправиться…» А это вообще не прочитать.

— Дай-ка! — Аркадий взял у меня из рук ветхий листок. — Письмо XVII века, челобитная царю Алексею Михайловичу.

Пенал перевернули. Еще два тронутых плесенью листка упали на деревянный пол. Николай подал их Василию Степановичу.

— Ничего не понимаю, — сказал тот. — С ума можно сойти — листовки 1922 года. Вот посмотрите.

«Товарищи командиры, комиссары и бойцы Народно-революционной армии. Сегодня в ночь вам придется отойти на несколько верст и с японцами в бой не вступать. Народно-революционная армия не хочет войны с японским народом. Она борется во имя мирной жизни…»

Далее текст приказа был неразличим, сохранился только конец:

«Товарищи! Держите крепче винтовку в руках и ждите дальнейших приказаний.

Главнокомандующий Народно-революционной армии Уборевич И. П.»

Во второй листовке было:

«Граждане города Владивостока!

Товарищи и братья!

Близок час освобождения. Народно-революционная армия стоит у ворот города. Еще несколько дней, и она победоносно вступит на его улицы. Презренные захватчики, интервенты, много месяцев топтавшие землю Приморья, и остатки разбитой белой армии бегут. Уходя, они стараются посеять панику, вывезти с собой как можно больше ценностей, машин, продовольствия, принадлежащих народу.

Не поддавайтесь панике! В городе не предполагаются бои. Не помогайте интервентам и белогвардейцам, не разрешайте им грузить на пароходы оборудование и продовольствие.

Сохраняйте революционный порядок.

Час освобождения настает…»

— Ничего не понимаю, — сказал Василий Степанович, — откуда эти листовки?

Я нервно засмеялся:

— Прилепа! Ну конечно, это листовки Прилепы. Он вытащил пачку, а две остались. Представляешь, Аркадий, какую панику могла наделать такая находка среди твоих друзей историков? Листовки девятьсот двадцать второго года и документы семнадцатого века.

Василий Степанович теперь тоже улыбнулся.

— Да-а… А знаете, — сказал он, — этот приказ есть у меня в музее. Известный приказ Уборевича.

— И все-таки меня поражает Белов, — сказал я. — Откуда он мог узнать, где лежит пенал?

— Может быть, он нашел на «Аяне» какой-нибудь документ? — сказал Аркадий. — Не зря же он туда уехал. И эта удивительно точная телеграмма…

Он развел руками.

Мы бережно сложили карты и бумаги обратно в чехол. Отдельно спрятали листовки. Пенал закрыли. Василий Степанович сел писать акт. Водолазы разошлись.

Ночью на Изменном неожиданно ударили заморозки. Белые пятна инея потекли по склонам кальдеры. В зеленой листве у подножия горы пробилась первая желтизна. По небу мчались когтистые облачка, в обманчивой тишине угадывались предвестники осенних непогод.

Наш катер уходил. Держа в руках вязаные шапочки, на пирсе стояли Матевосян и Григорьев. Оба молчали. Когда катер развернулся, оба невесело помахали нам.

Легли курсом на мыс Весло.

Синие вершины Кунашира медленно поднимались из воды. Нескончаемо длинный остров наступал на нас. Мы шли к его водопадам, к двуглавому вулкану Тятя.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

про тетрадь Соболевского

Гостиница в Южно-Курильске была маленькая, со скрипучими полами и огромной русской печью.

Купили билеты и стали ждать самолет. Аркадий целыми днями теперь не выходил из номера. Он взял у Василия Степановича тетрадь Соболевского, сидел на плоской койке, застеленной рыжим одеялом, и, шевеля губами, что-то читал и писал.

Был осенний солнечный день, когда мы собрались в номере Аркадия — Василий Степанович, Николай, я и Боб. За окном раскачивались желтые и белые осенние березы.

— Я прочел тетрадь, — сказал, обращаясь к нам, мой товарищ. — Это черновые наброски к большой статье, которую начал, а может быть, и закончил где-то в другом месте Соболевский. Помимо текста, тетрадь содержит выписки из документов, которые автор привлек для доказательства своих мыслей. Надо признаться, что он был упорный человек и строгий исследователь. Итак, я начинаю читать. Я буду читать все подряд, и только там, где текст станет бессвязным, постараюсь дать свои объяснения.

Он откашлялся, потер рукой воспаленные глаза и повернул листы тетради к окошку, к свету.

— Первые страницы представляют собой изложение письма монаха Германа о слухах, которые касались затерянной в юконских лесах русской колонии. Далее следуют записи, касающиеся сообщения, доставленного в Россию сотником Иваном Кобелевым.

Затем начинается текст, принадлежащий самому Соболевскому:

«Итак, чем больше я размышлял над неопределенными и, может быть, даже сомнительными сведениями, полученными Германом и Кобелевым, тем яснее мне становилась необходимость опереться на новые, не замеченные ранее исследователями или еще не найденные источники. Перебрав документы, относящиеся к плаваниям на Алеутские острова и на Аляску кораблей русских промышленников, и не найдя в них ничего, кроме сведений о меркантильной стороне походов, я вдруг вспомнил об одной славной и несчастной экспедиции 1732 года. Само по себе плавание подштурмана Ивана Федорова и геодезиста Михаила Гвоздева на боте «Святой Гавриил» — явление замечательное. Напомню о нем. Мореплаватели имели предписание «идти к Анадырскому устью и от Анадырского носа к так называемой Большой земле», то есть искать Америку.

Экспедицией, которая отправлялась с Камчатки, должен был командовать штурман Генс, но он к моменту начала экспедиции ослеп. Федоров тоже лежал, страдая цингой. По приказу Генса Федорова насильно перенесли на бот, и 23 июля 1732 года «Гавриил» вышел из Большерецка, а 5 августа был уже у Чукотского носа (т. е. у мыса Дежнева).

И вот, наконец, 21 августа, как пишет Гвоздев:

«…подняли якорь, паруса распустили, и пошли к Большой земле, и пришли к оной земле, и стали на якорь, и против того на земле жилищ никаких не значилось. И подштурман Иван Федоров приказал поднять якорь, и пошли подле земли к южному концу и от южного конца к западной стороне, видели юрты жилые».

Так совершилось еще до Беринга открытие северо-западной оконечности Америки.

Совершив свое удивительное плавание, «Гавриил» вернулся на Камчатку. Но вскоре после этого слабый здоровьем Федоров умер, а Михайло Гвоздев отослал свой «Морской журнал, или лагбук» в Охотское правление. Свои объяснения Гвоздев писал еще дважды в виде «рапортов», которые требовались Берингу и Шпанбергу, то есть начальникам Сибирско-Тихоокеанской экспедиции.

Документы, переданные им Шпанбергу, считались утраченными. Но, разбирая в частном собрании личные записи одного из участников экспедиции, я обнаружил листки «Экстракта, выбранного из лагбука руки подштурмана флота Ивана Федорова капитану Мартыну Шпанбергу для собственной его памяти», а среди них запись, сделанную иным почерком и на отличной по цвету бумаге. Запись эта не могла не привлечь моего внимания. Вот она:

«…августа 22 числа вдругорядь приезжал в кухте иноземный чукча и оной же чукча сказывал через толмача, что на Большой острову не раз русские люди за морским зверем ходили, а родники его чукчины ушли с теми людьми из Нова города на реку Хеуверен, где жительство русские люди имеют издавна от Ерасима». Толмач — это переводчик, кухта — байдарка, река Хеуверен — Юкон…»

— Далее, — прервал чтение Аркадий, — Соболевский на основании найденного документа утверждает, что первыми поселенцами на Юконе были потерпевшие бедствие спутники Дежнева, а именно та часть казаков, которая шла с Герасимом Анкудиновым. Кстати, выражение «вор», «воровской», которыми наградил Дежнев в своем известном донесении этих людей, означает всего лишь подозрение в том, что они намереваются присваивать государев ясак. Соболевский приводит цитату из Дежнева, где говорится, что буря, которая раскидала суда, унесла четыре коча, на которых были ранее спасенные люди Анкудинова, «а его семейкины кочи разбило чуть погодя…».

Интересно, что, опережая возражения, Соболевский сам пишет:

«Но ко времени путешествий Кобелева (1799 год) или Германа (1794 год) существование поселения, в котором жили бы дети дежневцев, владеющие грамотой, читающие книги и прочее, становится невероятным. Смены трех-четырех поколений в те времена было достаточно для полного забвения грамотности или пропажи к ней интереса. Кроме того, предприимчивые казаки постарались бы и на новом месте построить или починить кочи и уйти назад на Чукотку с вестью о новом богатом крае, каким представляется лесная Аляска по сравнению с каменной чукотской тундрой. Спутники Дежнева не были в душе своей колонистами. «Читают книги, пишут, поклоняются иконам…»! — это, конечно, не дежневцы. «Всего у них довольно, кроме одного железа» — так можно писать только о рачительных переселенцах. У потомков людей, выброшенных на берег сто лет назад, «всего вдоволь» быть не могло…»

И тут же Соболевский выстраивает цепочку фактов, которая окончательно убеждает в обратном. Вот смотрите, что он пишет:

«Однако, рассматривая письменные свидетельства о плаваниях на Аляску в прошлом веке, я обнаружил следующее удивительное явление. Начиная с похода Федорова и Гвоздева в тысяча семьсот тридцать втором году, начинается магия имен. Историки начинают следить за именитыми мореплавателями, бережно сохраняя для нас высокие фамилии Чирикова, Беринга, Евреинова, Шпанберга… О тех же, кто на самодельных дощаниках или ботах уплывал в океан из Колымы, или Анадыря, или Камчатки, никто более не пишет и судьбы их не прослеживает.

А ведь на Алеутских островах первые русские зверобои были уже в пятидесятых годах. Около семьсот шестидесятого года их корабли уплывали к побережью Аляски. На Большой земле Америки зимовали в семьсот шестьдесят первом — шестьдесят втором году промышленники иркутского купца Бичевнина. В том же шестьдесят втором году корабли русских промышленников под начальством мореходов Дружинина и Медведева были разбиты и сожжены алеутами после случайных ссор и стычек, судьба людей с них, за малым исключением, неизвестна. Не говорю уже о шлюпке, пропавшей с корабля Чирикова «Святой Петр», когда пятнадцать человек во главе с боцманматом Дементьевым, уйдя в июле семьсот сорок первого года в глубь залива, у которого остановился корабль, не вернулись…

Таковы были факты. И они образуют одну непрерывную цепочку от горемычных спутников Дежнева до современников Германа».

— Дальше текст обрывается, — сказал Аркадий. — Есть варианты окончания, но они все густо замараны чернилами. Однако и без этого ясно, в чем состояло открытие Соболевского. Поселение на Юконе, основанное первыми путниками Дежнева, сохранилось, принимая все новых и новых жителей, до времени Кука и Германа.

— Так вот почему он так стремился вернуть утраченный пенал, — сказал я. — В тетради труд всей его жизни…

— И все-таки… — сказал Василий Степанович. — Похитить такие документы! Какое тут может быть оправдание?

Я взял из рук Аркадия тетрадь. Листы в голубую линейку были густо исписаны, кое-где автор начинал и бросал рисовать чертежи земель. Около мыса Дежнева стоял крестик — это Соболевский отметил предполагаемое место гибели кочей Герасима Анкудинова.

— Упорный старик, — сказал Аркадий. Он забыл, что Соболевский в год написания статьи был одного возраста с ним. — Ну что же, Василий Степанович, принимайте тетрадь. Вам ее хранить. Самолет, обещают, прилетит завтра. Вот и конец нашему поиску, друзья.

Сказав «конец», он ошибся.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ,

в которой из Алма-Аты приходит письмо

Мы прилетели в Ленинград солнечным холодным днем. Желто-красные гатчинские аллеи пронеслись под крылом самолета. Жухлая болотная трава стремительно поднялась и превратилась в разноцветный дрожащий ковер. Движение ковра замедлилось, ноющий звук моторов оборвался и перешел в добродушный гул. Самолет запрыгал по бетонным плитам. Мы спустились с трапа, получили вещи и направились искать такси. Я провожал Аркадия.

Дома у него под дверью лежало письмо… из Алма-Аты.

«Уважаемый товарищ Лещенко!

Вам пишет дочь Соболевской Нины Михайловны — Вера Вениаминовна. С глубоким прискорбием должна сообщить, что моя мать умерла год тому назад от белокровия, болезни в нашей семье неизвестной и потому вдвойне коварной.

Из Вашего письма я поняла, что вопросы, которые Вы хотели бы ей задать, касаются моего отца, Соболевского Вениамина Павловича. Именно он исполнял обязанности хранителя частного музея в городе Владивостоке в годы революции. У него был брат, Константин Павлович, офицер белой армии, пропавший в те годы без вести, — вероятно, уехавший во время эвакуации с японцами.

Я не знала отца — родилась в 1922 году в январе месяце, в Петрограде, куда мать уехала к родственникам, незадолго до событий на Дальнем Востоке.

Отец погиб в поселке Вторая Речка под Владивостоком в том же 1922 году вследствие острого простудного заболевания, ослабленный потерей крови от тяжелой огнестрельной раны, полученной при неизвестных нам обстоятельствах. На могиле его я была в 1939 году.

Выполняя Вашу просьбу, я перебрала письма отца, оставшиеся после смерти матери, и нашла среди них одно, которое, может быть, заинтересует Вас. Никаких других вещей или документов отца у нас не сохранилось. К сожалению, это все, чем могу помочь.

С искренним уважением

Соболевская В.».

В конверт было вложено еще одно письмо. Пожелтевшие страницы, выцветшие чернила. Аркадий бережно развернул его.

«Дорогой друг!

Пишу тебе, вероятно, в самое тревожное время нашей жизни. В этом году рано кончились туманы, но для меня прояснение остается по-прежнему далеким и желанным. У вас в Петрограде уже все спокойно, а наш многострадальный Восток до сих пор терзаем распрями и междоусобицами. На рейде, против моего окна, стоят борт о борт японский и американский крейсеры, и никто не может поручиться, когда и в кого начнут стрелять их пушки. Ходят слухи о близкой эвакуации, но кто их знает, этих наших так называемых союзников. Нет более ранимой науки, согласись, чем наша с тобой история, и нет ценностей, более легко разрушаемых и похищаемых, чем ценности исторические. Вот почему предстоящие перемены, а они, конечно, наступят, беспокоят меня. Уже была попытка конфисковать и отправить морем в Нагасаки бесценные коллекции минералов. Я так и не понял, что за люди приходили тогда. Двое из них были в форме японских офицеров, двое в штатском — эти говорили по-французски. Однако японский комендант, к которому я обратился на другой день, сам был очень удивлен и выразил предположение, что это действовали частные лица.

У нас участились случаи ограбления на улицах. Поэтому, когда я задерживаюсь, приводя в порядок ценности, порученные моей защите, то не рискую идти нашей полутемной Шанхайской, а ложусь тут же, на кожаном диване, против стола, за которым когда-то любила сидеть ты, наблюдая за моей работой.

Вот почему, друг мой, я решил нынче же собрать все наиболее ценные рукописи, относящиеся к первым историческим плаваниям наших соотечественников в восточных водах и первым поселениям на Аляске, рукописи, которым нет цены и которые могут принадлежать только нашему народу. Я решил спрятать их. Для этого милейший С. (он часто вздыхает, вспоминая нашу дружную поездку семьями шесть лет назад из Петербурга сюда) принесет мне из штаба свинцовый пенал, в котором бросают за борт в случае гибели корабля карты минных полей и шифровальные коды. Я решил поместить внутрь его наиболее ценное и закопать пенал во дворе нашего дома. В случае если судьба окажется жестокой ко мне, передай письмо лицам, заинтересованным и облеченным государственным доверием, с тем, чтобы они могли вернуть стране принадлежащее ей по праву.

Многие суда уже ушли, и Золотой Рог кажется в эти дни мрачным и опустевшим. Я смотрю на темную поверхность его, скудную зелень сопок и на белый лоскут тумана, который один по-прежнему лежит в самом углу залива. Мне кажется, что жизнь покидает организм нашего города, и кто знает, когда она вернется в него снова.

Береги нашу дочь. Подумать только, преступный отец, я еще не видел ее, — тысячи верст и десять фронтов отдалили нас.

Уповая на высшее милосердие, остаюсь любящий вас и целую

В.

P. S. Мне не нравится последнее время Константин. Он твердо решил покинуть Россию и усиленно собирается сейчас с японцами. Но главное, что пугает меня, — это его разговоры относительно ценностей, которые поручены моей заботе. Вчера я был вынужден говорить с ним в очень резком тоне. Ну да что тебе — у тебя своих забот сейчас полно.

Еще раз целую, В.».

Мы сидели молча. То, что мы узнали, — изменило все.

Аркадий нехотя вложил письма обратно в конверт.

— Так вот оно что! — сказал он. — Значит, Соболевский был арестован и уведен солдатами. При этом тяжело ранен. Кто знает, может быть, его просто хотели убить, что стоила в те дни человеческая жизнь? Здание музея поджег, конечно, не он. Пенал он не успел спрятать. Пенал нашли и увезли. То, о чем пишет Прилепа, как раз и было нападением на музей и похищением пенала. Кто знает, может быть, организатор нападения — его брат? И на Хоккайдо и у Изменного тоже был он?

Я кивнул.

— Трагическое время, — сказал я. — Большие приобретения и большие потери всегда рядом.

— На днях приезжает из Владивостока Белов, — сказал Аркадий. — У него в Ленинграде недельные сборы. Что-то по безопасности кораблевождения. Думаю, на этот раз он расскажет нам все.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ,

последняя

Мы сидели втроем в узкой комнате Аркадия, зажатые между отвесными стенами из книг. Нетерпеливое ожидание, как вода, наполняло комнату.

И Белов начал рассказ. Из его косноязычных объяснений и односложных ответов я постарался извлечь нить, которой придерживался наш друг, размышляя о деле «Минина».

Из материалов расследования 1925 года он выделил для себя два обстоятельства.

Во-первых, пенал представлял для кого-то из пассажиров «Минина» особую ценность. Таким человеком мог быть директор музея Соболевский. Пенал пытались спасти, вывезти с гибнущего парохода любой ценой.

Во-вторых, когда это не удалось, пенал был унесен с палубы, очевидно, в ту самую каюту, где он хранился на протяжении всего плавания.

Далее появилось письмо и стало известным, что каюта, откуда слышались голоса и выстрелы, находилась на левом борту, ниже шлюпбалки.

Оставалось сделать последний шаг — узнать, где точно находилась каюта. И тогда в голову Белова пришла простая мысль — найти подобную каюту на «Аяне». К счастью, это сделать было несложно. Белов вторично посещает «Аян». Обнаружить каюту, расположенную как раз под шлюпбалкой в средней части судна, было нетрудно. И вот тогда, стоя в ней, Белов задает себе вопрос: куда мог положить пенал его владелец? Конечно, на старое место, спрятать его туда, где пенал хранился во время плавания. Подходящих мест оказалось всего два: металлический шкаф для одежды и рундук, служащий основанием для койки. Однако в шкафу пенал мог только стоять и во время качки сломать дверцу и вывалиться. Прятать его под койкой во всех отношениях удобнее.

Так родилась телеграмма…

— Конечно, это все были мои предположения — каюта, койка… Пенала там могло и не оказаться. Но чем больше я думал, ставя себя на место похитителя, тем крепче становилась моя уверенность: ценную вещь, которую я вынужден оставить на судне, я могу отнести только назад в свою каюту и спрятать снова только на старом месте… Вот почему я написал: «Если будете взрывать…»

— Поразительно, — сказал Аркадий. — Так просто… Знаете, тогда, во Владивостоке, я ошибся в вас. Вы мне показались… Как бы это сказать… Проще. Кстати, как здоровье ваших детей?

— Мои дети?.. Спасибо, все здоровы.

Чтобы не расхохотаться, я впился себе ногтями в ладонь.

— А чем закончилось дело о столкновении «Занаи» и «Тиса»?

Белов пожевал губами.

— Капитана «Занаи» оправдали, — нехотя сказал он. — Мне удалось восстановить прокладку. «Тис» действительно шел в стороне. Если бы он не произвел поворот, суда бы спокойно разошлись.

— Как это удалось доказать?

— Вы сами назвали тогда способ. В районе столкновения действительно было еще несколько судов. Я собрал их журналы и нанес на карту все, что обнаруживали их радиолокационные станции. Среди отметок нашлись и места «Занаи» и «Тиса».

— Сколько времени вы потратили на это?

— Какая разница? Два месяца.

— А могли ничего и не найти.

— Я нашел, — сухо сказал Белов. — Это моя работа.

— А как же аккуратный журнал «Тиса»?

— Он был заполнен после аварии. Капитан признал это на суде…

Мы помолчали.

— Аркадий, — спросил я, — что дальше? Ну, ты напишешь статью, кабинетные ученые, такие, как ты, узнают, что существуют еще листки из лагбука подштурмана Ивана Федорова и что разгадана тайна первых русских поселений. А Соболевский, его доброе имя? Разве мы теперь не его должники? А бессонные ночи на Изменном и белое галечное дно, по которому ходят, пританцовывая, осьминоги, — неужели это останется только в наших разговорах?

Я не упомянул имя Белова. Этот удивительный человек сидел наискосок от меня и задумчиво рассматривал бесценные книжные сокровища Аркадия. Неужели и его невероятная память и преданность поиску чужих ошибок в выполнении «Правил предупреждения морских аварий» канут в Лету?

Аркадий пожал плечами:

— Не знаю.

— Завтра на семинаре у меня, — сказал Белов, — маневр последнего момента. К нему прибегают, когда все прочие меры приняты.

— Друзья мои, — пробормотал я, — мне пора идти, проводите меня.

Мы вышли из дому. По пустынной улице ветер гнал ржавые листья, они мчались по тротуару, гремя и подпрыгивая. Желтые стены Адмиралтейства, подсвеченные фонарями, тлели как уголья, небо светилось отраженным светом реклам, разноцветные облака плыли качаясь — они кренились с борта на борт, как кочи.

Миновав начало Невского, мы вышли на Дворцовую площадь. Коричневая колонна парила в воздухе. Я понял, что должен написать об истории «Минина» сам. И еще мне захотелось стать летописцем маленького инспектора, расследующего морские аварии.

Остров Кунашир — Ленинград

1968—1981 гг.

ЧАСТЬ II

ПУТЕШЕСТВИЯ НА СЕВЕР

АВТОР ВТОРОЙ РАЗ БЕРЕТ СЛОВО

Люблю приготовления к путешествию. Отобранные к поездке вещи лежат в разных углах комнаты — одеяло, пластиковая накидка от дождя, фотоаппарат, консервный нож, водолазная маска. Уложив очередную вещь, ставишь в описке против ее наименования голубую птичку, похожую на чайку в полете.

Люблю возвращаться в края, где побывал ранее.

В 1954 году я уехал из Советской Гавани. Этому, запрятанному в дальний уголок Приморья месту я отдал семь лет жизни. Тогда это был почти самый край земли: не было моста через Амур, не было паромной переправы на Сахалин, на берегах залива лишь кое-где чернели крытые дранкой и железом, подставленные летом непрерывному дождю, а зимой ветру дома.

Бухта Уая… Семь лет маленькое суденышко, которым мне довелось командовать, покидало ее воды и отправлялось то на север, к заливу Чихачева, к желтым водам Амурского лимана, то на восток, к зеленым сопкам Сахалина, то на юг, к бухте Грассевича.

Полуостров, на котором мы жили, соединялся с материком узкой песчаной косой. В шторм тяжелые зеленые волны перехлестывали через нее. В особо сильную непогоду косу размывало и мы оказывались на острове.

По берегам бухты стояли прямые, как клавиши, деревянные причалы. Зимой на их сваях намерзал лед. В сильную стужу он покрывал всю бухту. Приходил прилив, поднимал лед и вместе с ним вытаскивал вбитые с таким трудом сваи. Потом вода откатывалась и лед, повисев некоторое время, с пушечным грохотом рушился.

В солнечные дни у причалов появлялись нерпы. У них были добрые вислые усы и умные высокие лбы. Нерпы лежали на льду и смотрели на людей круглыми печальными глазами.

Бухта дарила множество сведений и знакомств, но в то время я не был готов оценить их.

Однажды на берегу бухты Постовой мне встретился человек. Он бродил по берегу с записной книжкой в руке. Мы разговорились. Мой собеседник приехал, чтобы разузнать что-нибудь о «Палладе». Его томила мечта увидеть на дне остатки корабля, на котором писатель Гончаров совершил в прошлом веке кругосветное путешествие. Фрегат, затопленный командой сто лет назад, лежал под скалой где-то у наших ног.

Второй раз я встретил этого человека на вокзале. С рюкзаком за плечами он бежал по перрону — уходил поезд. Увидев меня, остановился и, светясь от радости, развернул пакет, который нес в руках: там лежал кусок почерневшего дерева. Он был изъеден корабельным червем — шашелем, в трубчатых ходах светилась коричневая пыль.

«Это кусок обшивки «Паллады», мне его достал водолаз», — захлебываясь от счастья, выкрикнул он…

А как-то я шел узкой таежной тропкой к морю. Был полдень, июль. По ногам били черника, жесткий мох, пригнутые ветром к земле, низкие, как кусты, березки. Тропинка начала карабкаться на скалы. Потянуло солоноватым ветром, внизу прямо подо мной, под гранитным коричневым обрывом холодно вспыхнула вода. Она была льдисто-прозрачной, зеркальной. По зеленому неровному дну двигались длинные серые тени — это отражались в воде облака.

Было время смены муссонов, восточный ветер, приносящий затяжные многомесячные дожди, повернул — облака уплывали на юг.

Стоя на краю обрыва, я смотрел со скалы в прозрачное море. Возникало ощущение полета: под тобой не вода, а земля — зеленые и коричневые пятна лесов и полей. Несколько раз над этими пятнами проползли живые дробные облачка — рыбьи стаи. И вдруг — длинная синяя тень. Она возникла там, где отражались облака. Тень приблизилась — острая голова, раздвоенный хвост… Кит!

Зверь изменил направление, описал широкую дугу, исчез из вида и мгновенно появился вновь. Он появился снова на том же месте, плывя в том же направлении. Между его исчезновением и вторичным появлением прошло не больше секунды. В чем дело? И вдруг я понял: внизу — два кита.

Они появились вместе, попеременно обгоняя друг друга. Один повалился на бок — из-под воды сверкнуло белое брюхо. Круги, которые описывали звери, становились все уже, скорость увеличивалась. Казалось, они играют в какую-то непонятную мне игру: старались соприкоснуться мордами или потереться боками. Вот один круто взял вверх — выбросился в воздух — грохот, столб брызг! Второй взметнулся и рухнул следом…

Ничего не понимая, восхищенный, я смотрел на них. Киты образовали черно-белое сверкающее колесо. Казалось, невидимый поток подхватил двух гигантов и носит их, как листья. Наконец кольцо разорвалось, сверкнули два белых длинных пятна. Выставив из воды боковые изогнутые плавники, животные припали на мгновение друг к другу и вдруг неожиданно скрылись под водой.

Только спустя много лет я понял, свидетелем какого редчайшего зрелища был: игра влюбленных китов, ритуал, который не могут наблюдать преследующие зверей китобои, который никогда не видят моряки, сотрясающие воду машинами…

Приготовление к путешествию.

Я достаю из холодильника красные картонные блоки с цветной фотопленкой и начинаю проверять камеру. Черная матовая шторка мечется взад-вперед, то открывая, то пряча стеклянный глаз объектива.

Потом укладываю теплое белье, легководолазный костюм.

Я собираюсь вернуться в места, оценить и полюбить которые когда-то не смог. Моя память о них преступно пуста…

Память. Разве не она основание, на котором стоит человек как личность, как гражданин, наконец, как житель планеты?..

В большом городе в круговерти и сутолоке забываешь: этой дорогой проезжал Пушкин, ключ в двери этого дома поворачивал Репин, вон за тем зарешеченным окошком прятал в дворцовом подвале динамит Степан Халтурин.

На заброшенном в океане острове Беринга — следы замытых дождями и временем могил. Наткнувшись на них, застываешь пораженный: там, где и сейчас буруны, судно командора село на риф, здесь, в устье речушки, пристали его шлюпки с командой. Повыше, на взлобке, была землянка, в которой умер он сам.

А что за радость, коротая на полуострове Канин бесконечный полярный день с охотниками-поморами, вдруг приметить в их поведении, занятиях, обычаях черты жизни, которую вели на полярных островах их предки.

Спросишь:

— Откуда это? Кто научил?

— Никто, всегда так делали…

Всегда. Вот это и есть Память.

БУХТА КОМАНДОРА

Я засиделся у Никанорова — сотрудника районной газеты «Алеутская звезда». Часы показывали полночь, в желтом небе за окном плавали розовые перья облаков.

Комната была завалена находками. Окатанные морем пестрые камни. Оленьи рога. На полках стояли бутылки. Прямоугольные и круглые, с затейливыми металлическими пробками, с литьем на выпуклых прозрачных боках, они были принесены течением от берегов Японии и Филиппин. Отражаясь в стеклянных бутылочных гранях, белела кость — длинная челюсть с пеньками выкрошенных зубов.

— Что это? — спросил я.

Хозяин снял ее с полки.

— Нижняя челюсть стеллеровой морской коровы, — с притворным равнодушием сказал он.

Воцарилось молчание.

«Во всем мире всего два-три скелета этого легендарного животного, а тут — рядом с бутылкой из-под джина…»

— Откуда она у вас?

— Нашел. У мыса Монати. Южнее бухты Командора.

Я бережно принял драгоценную реликвию. Промытая океанской водой и высушенная ветром, она еще сохраняла увесистость камня.

Мы поговорили о Беринге, имя его носил остров, и я ушел.

Несостоявшаяся ночь уже переходила в день. Алые краски вечера мешались с утренней зарей. На севере над вершинами плоских сопок, не поднимаясь, катилось солнце. Оно катилось, едва светя сквозь дымку тумана.

Я перебирал в памяти прочитанное когда-то.

«…Хриплый лай песцов доносился до холодной землянки, куда матросы положили больного командора. Землянкой служила яма, выкопанная в песке и прикрытая сверху куском паруса. Беринг лежал, до половины засыпанный песком.

Край паруса зашевелился, блеснули красные огоньки глаз. Песец отвел носом брезент, покосился воспаленным глазом на человека, соскользнул в яму. Зверь был облезл и худ, под грязным клочковатым мехом обозначились ребра. Он присел на задние лапы, обнюхал торчавшие из песка сапоги, покатал лапой рассыпанный голубой бисер — товар для мены с туземцами — и стал грызть голенища. Человек безразлично посмотрел на него и не пошевелился.

Когда вернулись люди и прогнали песца, Витус Беринг, командор и начальник экспедиции на пакетботе «Святой Петр», уже умер.

Могилу копали под крики — матросы волокли из воды на берег загарпуненное животное. Оно было странным: тело небольшого кита, тупая коровья морда, большие, как весла, грудные плавники, раздвоенный хвост. Из ран, нанесенных гарпунами, на песок сочилась кровь. Диковинная корова не издавала ни звука. В глазах ее было страдание.

Мясо коровы оказалось сочным и вкусным. В тот день для моряков, выброшенных штормом на необитаемый остров, отступила угроза голода. Когда экспедиция покидала остров, бесчисленные стада этих животных плавали у рифа, лениво пережевывая водоросли. Огромных морских зверей, которые, вероятно, могли бы стать первыми океанскими животными, одомашненными человеком, через двадцать лет после открытия острова истребили полностью…»

Я шел в маленькую бревенчатую гостиницу, начинался второй день моего пребывания на острове.

Лимон я купил в Якутске, когда самолет делал там остановку. В буфете было много народу. Встал в очередь за бутербродами, а когда очередь подошла, увидел на стойке в надбитой стеклянной вазе лимон.

— Один остался? — спросил я веселую краснощекую продавщицу.

— Один.

— Давайте его сюда… Это для Чугункова, — объяснил я и положил лимон в карман.

От Камчатки до острова Беринга шли на теплоходе. Судно было новенькое: все углы в каюте пахли краской, а пружины койки звенели. С нами шло много туристов. Они не спали, а бродили по коридорам, стучали огромными ботинками или собирались на палубе в кружок и пели под гитары.

Ночью я проснулся оттого, что пружины звенели особенно громко. Постель двигалась. Она наклонялась то назад, то вперед, и я то сползал с подушки, то снова влезал на нее. Радио повторяло:

— Пассажирам, идущим в Жупаново, высадки по условиям шторма не будет!

Вышел на палубу. Там было черным-черно и сильно качало. Внизу у борта, куда падал свет от иллюминатора, то и дело появлялась горбатая белая пена.

Пробегали взволнованные чем-то туристы.

— Говорят, все-таки высадят! — утешали они друг друга.

Когда рассвело, оказалось, что наш теплоход стоит неподвижно посреди залива.

С океана шли крутые зеленые волны.

От берега уже спешил буксир с низкой плоской баржей. Они остановились у нас под самым бортом. Волны с грохотом и скрипом набрасывали их на теплоход.

— Сходящим на берег собраться на корме! — объявило радио.

В такую погоду самое опасное — перейти на баржу: прыгнешь — да попадешь между бортами…

Прыгать никому не пришлось. На корме около мачты лежала сетка с дощатым поддоном, туристов завели в нее, заработала лебедка, канат поднял борта сетки.

— Прощайте, братцы! — туристы дурачились.

Сетка взмыла вверх, матросы вывели ее за борт, туристы повисли между небом и водой.

Матрос, который управлял лебедкой, поймал момент и ловко посадил сетку на палубу.

Люди, как раки, полезли из нее.

Мы пришли на Командоры на второй день. Лежал густой туман. Сперва между туманом и водой пробилась синяя полоска, потом стали видны белые зубчики — прибой на берегу, потом выскочил черный квадратик — причал, и наконец замелькали разноцветные пятнышки — дома. С берега пришел катер, забрал нас, пассажиров, описал вокруг теплохода прощальный круг и побежал к берегу.

Неторопливо стучит мотор, катер дрожит, покачивается, причал поднимается из воды. На причале — толпа. Приход теплохода тут — праздник.

— Где Чугунков? — крикнул я.

— Нету его!

На берегу объяснили:

— На лежбище твой Чугунков, вездеход завтра туда пойдет.

Поселок Никольское, две улицы: одна — старые, почерневшие от дождя и ветра дома, вторая — новые — розовые, зеленые, желтые. Так веселее.

Вспомнил про лимон, сунул руку в карман — исчез. Нашел я его в рюкзаке.

«Ишь куда спрятался!»

Шкурка лимона была пупырчатая, маслянистая. Палец сразу же запах солнцем, теплом, югом.

В вездеход мы взяли груз — ящики с консервами, муку в мешках. Машина сбежала с пригорка, перешла вброд речку, погромыхивая гусеницами, покатила по песчаному пляжу. На нем лежали разбитые суда, остовы, добела отмытые соленой водой, остатки японских шхун, сахалинских сейнеров, тайванских джонок — обломки катастроф, принесенные сюда великим течением Куросио от берегов Хонсю и Шикотана.

Когда пляж кончился, вездеход вскарабкался на сопку. Из-под гусениц полетел торф, железо врезалось в землю, из земли выступила вода — за нами побежали два ручейка.

На каждом ухабе ящики подпрыгивали.

Наконец тряхнуло так, что мы все чуть не вылетели из кузова.

— Ух ты!

Вездеход остановился, в кузов заглянул водитель.

— Приехали!

Машина стояла у подножия низкой зеленой сопки. Справа и слева высокая, в рост человека, трава. В ней два домика, похожие на железнодорожные вагончики. Над одним дымок.

Дверь в домике была без замка. Я толкнул ее — две кровати, железная печь, на плите подпрыгивает и плюется чайник. На кровати мальчишка.

— Чугунков?

— Юра.

— Значит, я к твоему отцу. Скоро придет?

— Он на лежбище, скоро, к ужину.

За дверью загромыхал, разворачиваясь, вездеход.

Мы вышли на крыльцо. Ящики и мешки уже были сгружены в траву, водитель высунулся из окошка, крикнул что-то, вездеход, разбрызгивая грязь, покатил по тундре.

— А вы свои вещи вносите, — сказал мальчишка. — Пока отца нет, можете на его кровати отдохнуть.

Из соседнего домика вышел высоченный парень в огромных с отворотами резиновых сапогах.

— Юра, — крикнул он, — это кто?

— К отцу.

— Разрешение есть?

— Есть. — Я понял, что это инспектор, и помахал в воздухе бумажкой. — Давайте я вам ящики помогу таскать.

Мы перетащили ящики под навес.

— Хлеба не привезли? — спросил Юра. — А то у нас черствый. Сейчас я уху варить буду.

Я прилег на кровать Чугункова и почему-то уснул. Проснулся оттого, что кто-то тихонько вытаскивал что-то из-под кровати.

Около меня сидел на корточках Юра и тащил резиновый сапог. Второй уже стоял посреди комнаты.

— Ты чего это?

— Рыбу ловить.

— Подожди.

Умыл лицо холодной водой из ведра, достал из рюкзака свои сапоги, спустились к морю.

Был отлив. Вода ушла, обнажилось дно — коричневые и зеленые водоросли. Среди них светились коричневые и зеленые лужи.

Юра пошарил в траве, достал припрятанный деревянный ящик и зашагал с ним. Я брел следом.

В лужах сидели колючие ежи и красные морские звезды. Ежи шевелили иглами, а звезды, когда их переворачивали, начинали медленно, как береста на огне, изгибаться.

Юра вышел на середину большой лужи, посмотрел в воду, поднял ногу и быстро наступил сапогом. Сунул под сапог руку и вытащил большую шишковатую камбалу. Сделал шаг и достал вторую.

«Ну и рыбалка!»

Набрав ящик рыбы, мы пошли домой.

У домика у двери стояло ружье.

В комнате гудела печь, а на кровати сидел Чугунков, без сапог, в толстых шерстяных носках.

— Привет!

— Привет.

— Как дела?

— Да вот котиков метили. Ну, как мой Юра?

— Молодец! Я его таким и представлял. Мы тут с ним камбал ногами ловили.

— Юра, на ручей за водой… Надолго?

— Как получится. Я ведь, между прочим, как писал, магнитофон привез. Запишем котиков?

— Попробуем.

Чугунков улыбнулся и вдруг заревел зверем. Потом залаял, заблеял тонко-тонко.

Это было очень смешно: сидит на кровати взрослый большой человек в носках и кричит по-звериному на разные голоса. Но я не смеялся, а, наклонив голову набок, серьезно слушал. Потом достал из чемодана магнитофон, и мы стали его проверять. Работал он хорошо.

— Ну так что, пока ухи нет, может, сходим на лежбище? — спросил я.

— Ты же там целый день был. Посиди.

— И то верно. Сходи-ка с Володей-инспектором. Ему все равно туда надо — обход.

Дул встречный сырой ветер. Он приносил слабый шум — блеяние, будто впереди кричат овцы, и запах хлева.

Тропинка карабкалась вверх, через густую траву, на сопку.

Володя шел молча и нельзя было понять: то ли он недоволен моим приездом — еще один человек в заповедном месте, — то ли вообще не любит разговоров.

— Ветер-то с моря! — сказал он, и я опять не понял: хорошо это или плохо?

Последние шаги, мы на перевале, и сразу же в глаза яркий блеск — вспыхнул на солнце океан — и рёв, рёв!

Вот оно какое, лежбище. Внизу под нами два моря: одно настоящее, серое, стальное — вода, волны; другое — живое, звери, тысячи звериных тел на сером песчаном пляже. Котики: громадины самцы-секачи, хрупкие, тонкие самочки, совсем маленькие, россыпью, как семечки, — котята.

Среди коричневых, черных зверей вспыхивают тут и там белые искры — перелетают с места на место чайки.

Огромный, чужой, непонятный мир!

Целый час я пролежал в траве, присматриваясь, прислушиваясь. Наконец Володя показал рукой — надо уходить, пора!

— Ветер меняется! — шепотом сказал он. — Учуют, шарахнутся, подавят черненьких. Пошли!

— Каких черненьких?

— Малышей.

— А-а…

Осторожно, стараясь не шуметь, мы поползли назад.

Уха была готова. Когда закипел чайник, я полез в рюкзак и достал лимон.

— О-о! — обрадовался Чугунков.

Он пил вприкуску. Долго дул в чашку, отгонял зеленую дольку, клал на язык белый сахарный кубик и, причмокивая, тянул коричневую кисловатую жидкость.

— Завтра чистим пляж, — сказал он. — Так что с магнитофоном придется потерпеть.

— Мне не к спеху. Ты на острове уже какой год?

— Десятый. С мая по октябрь, как штык. Хорошо Юрка подрос — вдвоем веселее. Лимон что, один?

— Один.

— Жаль… Юрка, понюхай, чем пахнет?

— Лимоном.

— Балда. Теплым морем пахнет. Солнышком.

Когда мы с Юркой утром пришли на лайду, прилив уже начался, вода закрыла верхушки камней. Все котики — они любили сидеть и на камнях — перебрались на берег.

Из-за сопки послышалось урчание мотора.

Над высокой голубой травой показалась кабина автомобиля. Пляж встревожился. Беспокойно завозились, заворчали самцы. Чайки поднялись в воздух. Самки начали беспокойно принюхиваться. Одни только черненькие продолжали дремать. Автомобиль выкатился на лайду. В кузове сидели трое рабочих. Пробуксовывая колесами, автомобиль подъехал к воде. Рабочие соскочили и побрели, на ходу подбирая вилами мусор и падаль, швыряя их в кузов.

Я был поражен. Я думал — начнется паника. Произойдет то, о чем говорил Володя: животные, сметая все на пути, лавиной кинутся к воде, будут раздавлены черненькие… Но котики скоро перестали волноваться. Только самочки, гоня перед собой малышей, отползли в сторону.

К автомобилю, видно, здесь привыкли. Рабочие, подобрав мусор, перешли на новое место.

Мы сидели с Юрой на сопке. Внизу под нами следом за машиной шел Чугунков. У него в руке была записная книжка. Он подходил к котикам и что-то записывал. Он смотрел на них, как врач смотрит на больных.

Вот он стоит, широко расставив ноги и сбив на затылок кепку. В резиновых сапогах отражается затянутое серыми тучами небо.

Кирюха появился в нашем домике неожиданно. Скрипнула дверь, на пороге выросла высокая мужская фигура. Человек был в кожаном потертом пальто, на голове полосатая спортивная шапочка. Черная густая борода.

— А, пришел? — недовольно сказал Чугунков. — По делу или так? Ночевать негде, видишь, гость.

— По делу, Дмитрий Иванович, — сказал Кирюха и продолжал стоять в дверях.

— Ну, раз по делу…

Мы сидели у плиты, весело потрескивал мелко наколотый Юрой, выброшенный морем, высушенный на ветру плавник.

Кирюха снял пальто, уложил его на кровать, стянул с головы шапочку, подтащил к плите перевернутый ящик, сел. Было видно — он побаивается Чугункова. Тот спросил:

— Так что у тебя за дело?

— Турист один приехал. Спрашивает: можно к вам на лежбище? Денька два пожить.

— Ох и прохиндей же ты! — сказал Чугунков. — Нельзя, так и скажи своему туристу — нельзя! Ведь знаешь сам.

Кирюха уныло кивнул.

— А зачем он приехал? Небось опять ты заманил, Что, не так?

Ответа не последовало.

— Переписывались?

Кирюха неопределенно пожал плечами.

— Что ты наобещал ему? Песцовую шкуру? Камни?

— Дмитрий Иванович! — взмолился Кирюха. — Ну за что вы так со мной? Ну написал. Он вовсе не к вам едет. Лежбище — как же так: был на Командорах и не видел?.. Так можно, я приведу?

— Сперва расскажи. Кто он?

— Химик, из Новосибирска. Хобби у него — наскальные рисунки.

— И что ты ему наобещал?

— Вот вы не верите, а я пещеру открыл.

Голос Кирюхи задрожал от обиды.

— За Островным. Там непропуск, а сверху если перейти — дыра. В скале, от воды ее не видать, она вбок идет.

— Ну?

— Нашел.

— Никого я с тобой на лежбище не пущу.

Кирюха понял, надо рассказывать.

— В прошлом году. Спускаюсь, ветер был — с ног валит. Сошел на карниз, думал яйца поискать, там ар много летало. Прошел шагов пять, гляжу — дыра. Я туда. На четвереньках вполз. Темно. Глаза привыкли, повернулся — чуть не закричал. Гад буду — прямо передо мной человек сидит. Лицо волосами закрыто. Волосы спутанные. Сидит в байдарке, рядом копье.

— Дядя Кирилл, а байдарка откуда? Вы же сказали, это на скале, — не выдержал Юра.

— Откуда я знаю. Рассказываю, что видел. Откуда, откуда…

— Так, так. — Чугунков к рассказу отнесся, к моему удивлению, очень спокойно. — Значит, одет. Во что?

— Камлейка из сивучих кишок. Байдара шкурами обита. В горловину посажен, и горловина ремнями затянута. Сидит как по морю плывет. Страх.

— Ладно, пора спать, — сказал Чугунков. Я даже удивился, как он это равнодушно сказал. — Давайте дым выгоним.

Он распахнул дверь, в вагончике сразу стало холодно.

Набросив на плечи куртки, мы вышли на воздух.

— Горазд он врать, — сказал Чугунков. — Все из книг. Это он про алеутские захоронения рассказывал. У нас таких нет… Ты завтра что собираешься делать? Я в Никольское уйду, вернусь с вездеходом.

— А я поброжу по берегу.

В темноте вспыхнула красная точка — в стороне, сидя на бревнах, курил Кирюха. В слабом звездном свете было видно — сидит, вытянув ноги, блаженно откинувшись. Красный огонек отсвечивает на щеках.

— Утром чтобы на берег сходил, плавника набрал, слышишь? — строго сказал ему Чугунков.

Утром, уходя, он предупредил меня:

— Не давать ему ничего, что бы ни просил. Ни денег, ни консервов, ни сигарет. Закурить — штучку, и все. Он теперь к тебе клинья подбивать станет.

И уехал.

Сразу же после его отъезда Кирюха повел себя как-то странно: присматривался, кружил вокруг меня и наконец не выдержал.

Был полдень, отлив, лайда обнажилась. В плоских черных лужах копошились грязные крабы. Мы сидели на берегу и ждали, когда Юра раскочегарит печку.

— Вы на Буян не ездили? — гася нетерпеливый блеск в глазах, спросил Кирюха.

— Нет.

Он полез в карман куртки и вытащил горсть мусора. В крошках табака и хлеба засияли обкатанные морем красные и зеленые полупрозрачные камешки.

— Меня это не волнует.

— Зря. А некоторые люди из Петропавловска специально прилетают поискать.

Он спрятал камни.

— А такое?

Из другого кармана он вытащил желтый полированный клык.

— Сивуч. С Монати. Там вообще костей много.

— Как ты туда попал?

— Добрался.

— И что там за кости?

— Китов. Сивучей. Морских коров.

— Ну, это уж ты загнул… За костями морских коров охотились двести лет, собрали всё, что могли.

— Значит, не всё.

Мы смотрели друг другу в глаза. Взгляд Кирюхи был чист и спокоен. Он что-то знал.

— К чему этот разговор?

— Да так…

На крыльцо вышел Юра.

— Чай готов!..

Вечером мы лежали в спальных мешках, Юра задержался — играл с инспектором в шахматы. Я не выдержал:

— Так зачем этот разговор был — утром, про кости? При чем тут Монати? Туда ведь не добраться.

— А если не Монати?

— А что?

— Это у кого какой интерес…

— Что ты темнишь? Что ты знаешь? У тебя что-нибудь есть?

Кирюха приподнялся на локте:

— Место есть. Я по берегу шел от Никольского к Тонкому мысу, гляжу — лежат. Я их тогда не тронул. Песком засыпал и ушел. Испугался. А скоро пойду.

Он вылез из мешка, сунул руку в нагрудный карман пальто, вытащил оттуда сложенную вчетверо страничку:

— Вот…

При тусклом свете электрического фонарика я рассмотрел вырезанную из какого-то журнала фотографию чучела стеллеровой коровы. Рядом был тщательно нарисован весь скелет.

— Я по нему проверял — точно они! — прошептал Кирюха.

— Слушай, Кирилл, — я старался говорить как можно мягче, — давай пока этот разговор отложим. Вернусь в Никольское — поговорим. Идет?

Он кивнул, бережно сложил листок, спрятал, кряхтя забрался в мешок, долго ворочался.

Лежа на спине, я смотрел в потолок. Сердце тревожно билось. Меня коснулось предчувствие тайны.

Мы записывали голоса котов.

Чугунков с магнитофоном оставался на сопке, а я ползал по пляжу. За мной, как змея, тянулся черный резиновый шнур.

Я старался не спугнуть зверей.

Встревожилась ближайшая ко мне самочка. Она привстала, подняла острую рыжую мордочку, зашевелила усами. Оторвали от песка головы ее соседки, завозился огромный секач. И вдруг весь гарем, как по команде, двинулся к воде.

Зашевелились звери, закачались, заныряли усатые черные головы, пляж начал приходить в движение.

Резиновый шнур натянулся, рывком остановил меня. Из травы Чугунков делал свирепо знаки: назад!

Чтобы дать зверям время успокоиться, мы ушли. Теперь Чугунков решил записывать сам: сходил в домик, принес бамбуковое удилище, привязал на конец его микрофон, поплевал на ладонь, повертел в воздухе — поймал ветер, — прикинул, где выходить из травы.

Я около магнитофона. Под локтями трава. Перед носом — петлей, с бобины на бобину, коричневая лента.

Что там делает Чугунков?

Ползет, не поднимая головы. Когда до ближайшего зверя — светло-коричневой самочки — осталось шагов шесть, остановился, долго лежал. Котики, встревоженные приближением непонятного темного пятна, понюхали воздух, успокоились. Ветер был от них. Чугунков, не поднимаясь, подвинул палку с микрофоном к самому зверю, я нажал клавишу — закрутились бобины…

Потом Чугунков пополз к воде, где стайкой лежали черненькие. Этим он совал микрофон прямо в мордочки. Котята отворачивались, отступали, одного заинтересовала блестящая белая штука на палке, он подковылял к ней, ткнулся носом, попробовал на зуб…

Последним записывали большого секача. Тот уже покинул свой гарем и лежал в стороне от стада.

Это было далеко от меня. Чугунков подполз к зверю со спины, положил микрофон рядом с ним, великан не обратил внимания. Он, видимо, молчал, потому что Чугунков вдруг привстал. Секач уставился на него. Человек и зверь смотрели друг другу в глаза, потом кот качнулся и, тяжело перебрасывая с места на место ласты, стал отступать. Короткий рев — одинокий, низкий, недовольный — пронесся над берегом…

Вечером в домике мы слушали записи. Сперва шелестела, перематываясь с бобины на бобину, лента. Потом послышался плеск волн и беспокойное мычание — шумело лежбище, затем кто-то задышал, захрюкал — сонно, лениво. Самочка! Опять молчание… Жалобно заблеяли малыши. Заскрипело — котенок куснул микрофон… Наконец из шелеста волн и шуршания песка возник, перекрывая их, заполнил весь домик могучий рев потревоженного самца.

— Ну вот и получилось! — весело сказал Чугунков. — Не зря ползали.

Растопили печь. Юра поставил воду. Жаль лимона нет: за окошком тундра, низкое серое небо, вот-вот пойдет дождь, а на столе у нас лежал бы опять круглый, желтый, как маленькое солнце, лимон! Лежал и пах далеким ласковым морем.

В ожидании чая Чугунков с громом выметал за порог пустые банки. Из угла он вытащил изогнутую желтую кость, хотел выбросить ее, передумал, положил на окно.

Передо мной была точно такая же кость, как у Никанорова.

— Слушай, откуда она? — спросил я.

Чугунков возился уже с замком.

— Черт, не входит язычок!

— Я спрашиваю, что это за кость. Ведь это челюсть стеллеровой коровы. Я видел точно такую в поселке.

У Чугункова во рту были шурупы. Он держал их губами и крутил отверткой, опуская планку замка.

— Ых ут олно… — промычал он и вытащил шурупы изо рта. — Я говорю: их тут полно, в каждом доме. Каждому приятно думать, что ему повезло и он нашел кость стеллеровой коровы. На самом деле — это кость северного оленя. Когда-то на остров завезли оленей, было большое стадо… Можешь взять, будешь показывать друзьям…

— Ты злой человек. Значит, в каждом доме? А я было поверил…

— Связался я с этим замком… То ли дело было раньше: людей мало, никаких туристов. Жили без замков… Теперь только зимой хорошо.

И он рассказал, что за роскошь — одному на острове.

Как-то остался он тут до декабря. Зима была недружная: снег то шел, то таял. В вагончике сыро, пляж голый, котики уплыли, остался только один самец. Здоровенный секач! Лежит на песке — отощавший, ни жира, ни мышц. Что он так задержался? Все котики уже давно в теплых краях, а этот — словно жалко ему уплывать! — то спустится в воду, то вылезет обратно на берег…

— Прихожу я как-то утром, — сказал Чугунков, — а его нет, уплыл. И снег в этот день такой пошел! Все занесло. И мороз ударил…

На следующий год Чугунков приехал на остров очень рано — только лед сошел. Стоит на лайде, смотрит в бинокль. Вдруг видит — черная голова! Плывет какой-то зверь, отфыркивается. А это котик, доплыл, шумно вздохнул, вылез на берег и в самой середине пляжа самое лучшее место занял. Как застолбил! Для себя и для своей будущей семьи.

Лежит. Такой красавец, такой здоровяк! Откормился за зиму в теплых морях.

— Тут я и подумал: «Уж не ты ли это, мой друг, первым вернулся? Видно, крепко тебя назад тянуло…»

Так они вдвоем на берегу и просидели до вечера. Сидят и на море смотрят — кто приплывет вторым?

Пришел конец моему пребыванию у Чугункова. Надо было еще попасть на островок Арий Камень, где все лето жила Михтарьянц — второй человек, ради которого я приехал на Командоры.

— В поселке говорили, ее скоро оттуда снимать будут, успеешь? — спросил Чугунков.

Я решил возвращаться в селение сегодня же один по берегу.

Кирюха дня три как ушел. На прощание он отвел меня в сторону и, понизив голос, сказал:

— Жду! — Крепко пожал руку.

Мы были похожи на заговорщиков. Чугунков посмотрел на нас, покрутил головой, усмехнулся.

Я положил в рюкзак пачку пресных галет, привязал спальный мешок, взял фотоаппарат, вышел из домика и, перевалив через сопку, побрел по тропе вдоль берега.

Шел, стараясь не пугать животных, прижимаясь к крутому зеленому боку горы.

На лайде — гаремы, котиковые семьи: в середине — секач, колечком вокруг него самочки, сбоку — черной стайкой — малыши.

На песке, в воде, на камнях — туши гостей котикового пляжа — сивучей.

Я шел медленно, то и дело останавливаясь, присматриваясь, стараясь ничего не пропустить.

Вот два молодых самца стоят друг против друга, расставили ласты, вертят шеями:

— Хр-р-р! Хр-рр-р!

Должно быть, не поделили место. Один изловчился, цапнул зубами противника. По золотистой шкуре клюквенными брызгами кровь.

Раненый обидчика за лоб. Теперь у обоих шкуры в крови. Не выдержал тот, что поменьше: повернул — и прочь. Бежит, выбрасывает вперед ласты, подтаскивает зад. Песок — в стороны!

Бежал, бежал — на пути великан-сивуч. Котик с разбегу под него. Повернулся между ластами-бревнами и замер: «Куда это меня занесло?»

А сивуч даже не заметил. Спросонок хрюкнул, накрыл ластом беглеца. Торчит теперь из-под сивуча одна котикова голова.

Подбежал и второй. «Стоп! Куда делся обидчик?» Понюхал — где-то здесь! Присмотрелся: «Ах, вот он где!»

Рычит котик, грозит, а подойти боится. Страшно: сивуч — такая громадина! Клыки что ножи.

Порычал, порычал и побрел прочь.

Я лежу в траве, перекручиваю пленку в фотоаппарате. Интересно, чем кончится?

Дремал сивуч, дремал, чувствует, поворачиваться неловко — возится что-то между ластами. Сонную морду опустил, котика за загривок зубами взял, не глядя, башкой мотнул. Полетел вверх тормашками двухметровый кот. Плюх в воду! А сивуч, глаз не открывая, снова голову опустил.

Тепло, хорошо на лайде.

Шел я шел, около кучки черненьких снова залег в траву. Чем занимаются малыши?

А у этих дела важнее важного: пришло время учиться плавать. Бродят у воды, мордочками вертят, то на океан посмотрят, то на песок. Страшно в воду идти… а внутри что-то так и толкает, так и толкает! Жмутся черненькие к воде, отскакивают: волна на песок набежит — того и гляди окатит!

Один черненький зазевался. Выкатила на берег волна, накрыла его, назад с собой поволокла. Очутился малыш в воде. Барахтается, ластами, как птица крыльями, трепещет. Не удержала его вода — скрылся с головой. Вынырнул — воздуху глотнул, задними ластами на манер хвоста шевельнул и… поплыл.

Плывет к берегу, торопится, головенкой вертит, успеет ли до следующей волны?

Успел.

Между коричневыми телами котиков там и сям чайки. Бродят между тюленей, выклевывают червяков, подбирают гниль, всякую всячину.

Заметила одна чайка: надо мной трава шевелится. Взлетела — и ко мне. Крылья растопырила, повисла в воздухе.

Кричит без умолку.

За ней — вторая. Вопят истошными голосами, пикируют на меня, вот-вот клюнут.

Забеспокоились и котики: кто спал — глаза открыл, кто бодрствовал — нос кверху поднял, принюхиваются, озираются. Кое-кто на всякий случай к воде поближе переполз.

Я рюкзак за спину и через траву, пригибаясь, на сопку — подальше от зверей, от тревоги.

Шел я поверху и снова увидел внизу среди огромных, упавших на лайду валунов желтые тела.

«Дай-ка подкрадусь к ним поближе!»

Подумал и начал спускаться.

Склон кончился. Трава уже выше головы. Под ногами песок. Вдруг прямо перед моим носом из травы — серая круглая громадина — валун. Подобрался я к нему, спрятался, стал потихоньку спину разгибать. Поднял голову и… очутился лицом к лицу с огромным сивучем. Стоим мы с ним по обе стороны камня и смотрим друг на друга.

Сивуч то и дело поводил шеей, и от этого у него под шкурой переливался жир. Видел он плохо, но чуял опасность, принюхивался и старался понять: откуда этот незнакомый тревожный запах?

А я стоял не шевелясь. Зверь смотрел на меня мутными глазами, недоумевая: камень я или что-то живое?

Не выдержав, я моргнул. Сивуч заметил это и, издав хриплый рев, круто повалился на бок. Качнулся и задрожал желтый бок, вылетел из-под ластов песок. Раскачиваясь из стороны в сторону, зверь вскачь помчался к воде. По пути врезался в груду других сивучей. Те, как по команде, вскочили и, тревожно трубя, обрушились в воду. Пенная волна выхлестнула на берег!

То ныряя, то показываясь, великаны поплыли прочь.

Стало смеркаться — надо было искать место для ночлега.

В одном месте над лайдой нависала скала. На плоскую ее вершину ветер нанес земли, на земле выросла трава. К скале то и дело с криками подлетали маленькие черные птицы с красными широкими носами — топорики.

Я положил под скалой рюкзак, достал спальный мешок, забрался в него с головой и долго лежал согреваясь. Ветер дул не переставая, острые песчинки, пролетая, царапали мешок.

Потом я заснул и даже не слышал, как ночью шел дождь.

Проснулся рано, стряхнул с мешка воду, подумал: «В вагончике-то тепло!» Сразу захотелось назад, к Чугункову, к Юре, к чайнику, весело поющему на плите.

Нельзя, надо идти.

Обратно шел быстро. Перевалив через скалу-непропуск, снова вышел на пляж.

В стороне от воды в неглубокой воронке лежал котик. Шкура на боку облезла, рой мух. Котик лежал прямо на пути, и я решил не сворачивать.

Зверь забеспокоился только тогда, когда я оказался совсем рядом. Ветер относил мой запах в сторону, и поэтому котик не понял, кто приближается. Он вытянул навстречу мне узкую, с повисшими усами морду и глухо рявкнул. Потом завозился, пытаясь выбраться из воронки. Слепые глаза тщетно старались разглядеть — кто перед ним? Мне стало жалко его, и я остановился. Моя неподвижность обманула животное. Котик, шумно вздохнув, улегся снова.

Прошумели крылья. На песок села чайка. Она покосилась на меня красным нахальным глазом, соскочила в воронку и, сунув клюв под зверя, вырвала из живота его клок шерсти. Поклевав, птица лениво взмахнула крыльями и полетела прочь.

Я сделал осторожно шаг назад. Котик вздрогнул во сне. «Это его последнее лето», — подумалось мне.

В селении меня ждали плохие новости: катера на Арий Камень не собирались.

Приходил Кирюха. Он садился на стуле в углу, мял в руках полосатую шапочку и, пряча глаза, говорил:

— И сегодня никак. Завтра пойдем…

Мне не давали покоя вопросы: кто он? Как попал на остров?

— Кирилл, ты давно здесь, на Беринге?

— Второй год.

— Где работаешь?

— На звероферме. Плотником.

— Родом-то откуда?

Я расспрашивал, словно клещами вытягивал. Он рассказал.

Родился в Донбассе. Шахтерские поселки стоят там густо, один кончается начинается другой, садики лепятся забор к забору, курятники и гаражи лезут друг на друга. По вечерам на скамеечки у калиток рассаживаются, как на смотрины, старухи.

— А какая была тут степь… — вздыхали они. — Выйдешь, бывало, медом пахнет. Суслики пересвистываются. А теперь?..

Прямо над домом, загораживая солнце, нависала рыжая остроконечная вершина террикона. Когда со стороны Донца дул ветер, красная пыль тонким слоем покрывала подоконник, стол, чашки на столе.

Учился Кирюха плохо, школу не кончил, немного поработал шофером.

Потом началась служба в армии. Служил он в авиации на аэродромах, шоферил, работу любил за то, что в ней было много воздуха, много простора, много ветра. Аэродром, степь до горизонта, пыльные грунтовые дороги, свободные минуты в кабине или на ватнике у колеса КрАЗа, высоченного и теплого, нагретого за день солнцем.

Любил, свернув с дороги в степь, лежать, прикрыв пилоткой глаза, и бездумно смотреть в небо, высокое и прозрачное. Рядом приемничек: биг-да-биг-да-да…

Однажды зимой их часть перебросили на север, морозы завернули до сорока, с ветром, и это уже было настоящим адом. Он обморозил кожу на щеках и ноготь на большом пальце ноги. Мороз огнем бил через прошитые валенки. Спасались так: пригнав бензозаправщик на летное поле, просили спецмашину, прогревающую моторы, дать тепла. Шофер позволял протянуть к себе рукав, врубал мотор, и в кабину густым потоком врывалась жара — сбрасывали гимнастерки и сидели на диванчике полуголые, липкие от пота, глупея от тепла и блаженства.

Так и промелькнула его служба: ночные выезды, караул, степное, безмерной высоты небо, зимние холода и одуряющая жара в кабине.

Самое интересное, что шофером он не стал, наоборот, появилось отвращение к машинам. Кончилась служба — подался на Дальний Восток. Был рыбаком, брал сайру у Южно-Курильской гряды. И опять во всем лове нравилась мелочь, пустяк, картина: свешенные за борт, пылают синие люстры, снизу из черных глубин клубится, поднимается наверх к манящему свету серебристая сайра, вот уже зарябила у борта вода, переключили люстры — вспыхнул алый пламень красных ламп, шарахнулась, села в кошель рыба… Эту игру цвета только и запомнил. Проплавал сезон, подался на Камчатку в геологоразведочную партию. Чуть не утопил вездеход — переходили вброд речку, взял левее, не так, как командовал инженер, уже побывавший в этих местах. Уехал на Командоры — захотелось посмотреть самый край земли, шоферское свое умение скрыл, назвался разнорабочим, пожалели, взяли на ферму — обучили плотничать. Чинил клетки, натягивал порванные сетки, насаживал на гвозди алюминиевые звенящие тарелки-пойлушки…

— Прижился бы ты тут… Семья есть?

— Откуда…

Наконец, прибежав однажды утром, он выпалил:

— Дали отгул — два дня. Быстрее — пошли!

К морю мы спустились у памятников командору. Памятников Берингу на острове было три: в разное время кому-нибудь приходила в голову мысль увековечить имя мореплавателя. Возникновение этой мысли вполне объяснимо — в печати появлялась очередная публикация, человек, побывавший на месте гибели, писал, что, кроме старого покосившегося креста, там ничего нет, на Большой земле изготавливался монумент (в двух случаях — надгробие с обелиском и плитой, окруженное цепями, в одном — скромная колонна, увенчанная бюстом), его грузили на корабль и доставляли в бухту Никольскую. Только тут сопровождающие монумент узнавали, что от Никольского до места смерти командора еще добрых полсотни километров — без дорог, по тундре… Как доставить туда многопудовое надгробие? И каждый раз решение было простейшим: устанавливали монумент тут же, на берегу. Так получилось это скопление чугуна и гранита.

Мимо школы, мимо причала спустились к воде и, обогнув мыс, побрели вдоль берега. Тропинка удалилась от океана, под ногами зачавкал мох, перебрались через ручей, попали в заросли борщевика. Сочная высокая широколистная трава. На взгорках карликовая рябина — листья мелкие, а ягоды обычные, крупные, алые, как капли крови в траве. Часа через три вышли к юрташке — полузаваленному дерном сарайчику. Кирюха развел костер, вскрыл ножом консервную банку, я достал флягу с холодным чаем…

— Вечером сюда же вернемся, — предупредил он.

Это значило — будем ночевать.

Снова вышли к океану. Теперь шли по лайде — песок и галька. По пути попался непропуск — огромная каменная скала падала отвесно в воду. У ее подножия лайда обрывалась, волны, ударяясь о скалу, заплескивали, оставляя на базальте серую пену и рыжие обрывки водорослей.

Снова пришлось взбираться в гору. Ободрав руки, перепачкав одежду, вышли на едва приметную каменистую тропку, по ней достигли вершины. На севере тусклое солнце катилось над самой тундрой. Вечерело. Внизу сверкнула бухточка.

— Пришли! — задыхаясь, сказал Кирюха.

Распадок между двумя сопками, из тундры в бухту бежит ручей. Желтые суглинки по берегам. Расхаживают чайки. Они подходят к воде и, вытягивая шеи, высматривают в ручье рыб.

— Скоро здесь нерка пойдет, — сказал Кирюха. — От нее весь ручей красным будет.

Это он про нерест…

Мы начали спуск. У самой воды я сорвался, покатился спиной по камням, следом, ударив по голове, свалился рюкзак. Скрипя штанами по камням, съехал Кирюха.

— Ну, где твое место? — потирая ушибленный затылок, спросил я.

Он уже крался к песчаному взлобку, который порос острой голубой травой и зелеными кустами крестоцвета.

— Давайте сюда!

Увязая по щиколотку в песке, я поспешил к нему. Кирюха стоял у неглубокой ямы. В ней лежали до половины занесенные песком, потемневшие от сырости и времени кости. Присев на корточки, я с волнением рассматривал их.

— Дай нож…

Кирюха протянул свой. Я стал извлекать кость за костью. Ребро… еще ребро… позвонок…

— Что-то они больно малы для коровы.

— Значит, детеныш.

Под лезвием покатился уплощенный желтый зуб. Показалась челюсть.

Мы бережно, в четыре руки извлекли ее. Это была уже знакомая мне оленья челюсть, точно такая, какие я видел — первый раз у Никанорова, второй раз — у Чугункова.

— И это, по-твоему, морская корова? — сказал я. — Это же олень. И ты прекрасно знал это. Интересно, куда делись рога? Унес или их и не было?..

Назад мы шли в молчании. Молча устроились на ночь в юрташке. Молча вернулись утром в Никольское. Расстались около причала. Меня окликнули: на Арий Камень шел катер — снимать Михтарьянц.

Я стоял, закутанный в плащ, на корме катера и смотрел, как уходит назад засыпанный углем и цементной пылью причал.

Описав по бухте полукруг, катер прибавил оборотов и побежал по свинцовой океанской воде туда, где на самом горизонте смутно чернел зубчик одинокой скалы.

Он шел, взбираясь с одной волны на другую. Берег, низкий, с заснеженными сопками, валился за корму.

Появились киты. Они неторопливо выдували прозрачные белые фонтаны, неторопливо погружались, всплывали. Стук мотора китам не понравился, и они ушли.

Черный зубчик поднимался, желтел и мало-помалу превратился в остров. Когда мы подошли поближе, от него отделилась струя серого дыма, она изогнулась, взмыла вверх и рассыпалась на тысячи белых и черных искр. Птичий гомон обрушился на катер: дым оказался огромной стаей птиц.

Под их гвалт старшина повел катер к берегу. Обрыв — метров сто, на узких каменных карнизах рядами — тысячи пернатых: белогрудые кайры-ары, черные как смоль бакланы, серые чайки. Птицы сидели, прижимаясь к отвесной скале. Удивительно, как это не падают в дождь и ветер с узких карнизов их яйца?

Отгрохотав цепью, ушел в воду якорь. Новый взрыв беспокойства: несколько самых отважных чаек бросились к нам, загребая крыльями воздух, с криком повисли над катером. «Людей мало, ружей нет» — чайки успокоились и унеслись прочь.

Два матроса спустили шлюпку, наладили уключины.

Ворочая тяжелое весло, я посматривал через плечо на каменную отвесную стену и все удивлялся: как можно к ней подойти?

Но матросы ловко направили нос шлюпки в какую-то расщелину, он ткнулся туда, матрос выскочил на камень и отчаянно завопил:

— Конец!

Его товарищ швырнул канат…

Вбив в трещину в скале обломок прихваченной с катера доски и привязав к ней шлюпку, мы отправились в путь. Сперва ползли на четвереньках, цепляясь руками за камни, потом выбрались на карниз. Карниз стал шире — появилась тропинка. Наконец я увидел сорванный каблуком мох и отпечаток резинового сапога.

Другая сторона острова: не такая крутая, на ней — площадки, лужи, густая сочная трава. И вдруг на одной из площадок грязное озерцо, а рядом вылинявшая зеленая палатка.

От палатки к нам уже шла женщина. Она была в синем спортивном костюме и коротких резиновых сапогах. Копна черных волос развевалась по ветру.

— Долго же вы добирались! — крикнула она. — Жду уже неделю.

— Ну у тебя и вид, Эля! — сказал я. — Надо же — одна на скале!

— Привыкла. Четыре месяца…

Мы стали помогать ей собирать вещи.

Пошел бус. Он посыпался из ясного неба мелкой водяной крупой и кончился так же неожиданно, как начался.

Когда постель и одежда были увязаны, Эля принялась складывать приборы и журналы с записями — их она не доверяла никому, а мы с матросами отправились бродить по острову.

С камня на камень, с камня на камень — камни мокрые, загаженные птицами, скользкие.

Вот и вершина острова, самая макушка скалы.

Здесь на крошечной, с ладонь шириной, площадке сидела кайра. Увидев меня, она по-змеиному зашипела, нехотя снялась и, распластав крылья, уплыла вниз, где лучилось и сверкало солнечными искрами море. На площадке осталось яйцо — зеленое в коричневую крапинку, один конец тупой, другой острый. Я положил его на наклонный камень, яйцо не покатилось, а покачалось, повернулось тупым концом вниз и замерло.

Яйцо-неваляшка, яйцо — ванька-встанька! Вот почему не падают вниз с обрыва ни в дождь, ни в ветер арьи яйца.

Постояв на вершине, я начал спуск. С камня на камень, как по лестнице. Справа и слева из-под камней, поблескивая белыми грудками, шипят кайры.

Лез, лез, снова попал на край обрыва. Снова под ногами море. Сбоку — на фоне воды — две черные змеи. Поднялись на хвосты, вертятся, раскачиваются, грозят.

Никакие это не змеи. Два баклана устроили на выступе скалы себе дом. Сидят бок о бок, как сажа черные, вокруг глаз — оранжевые ободки. Ворчат, успокаивают друг друга: «Не посмеет тронуть, не посмеет!»

И верно — лучше уйти.

Отполз в сторону, и тотчас один из бакланов метнулся вниз. Словно черная стрела полетела с обрыва, вонзилась в воздух, прочертила прямую линию. Развернулись крылья — баклан уже на воде. Качается черной лодочкой — сейчас начнет ловить рыбу.

А подруга его осталась на камне. Косит на меня оранжевым глазом. Если присмотреться, под ней, между лапами, — яйцо.

«Когда уйдешь?» — Это она мне.

Ушел я, ушел. Дальше пополз. Вниз.

Скатился со скалы, а там — Михтарьянц.

— Идем, — говорит, — я топориков покажу.

Внизу, где каменные уступы пошире, травы побольше, гнездятся топорики.

Сели мы в траву, стали наблюдать.

Ара взрослому человеку по колено, топорик меньше ее раза в два. Сам бурый, на голове два лимонных хохолка. Нос красный, лопаточкой. Лапки тоже красные.

Гнезд не вьет, на карнизах, как бакланы, не сидит — роет норы. Вон один старается: тюк, тюк! — красной лопаточкой, носом долбит землю, лапками из-под себя выбрасывает.

Взлетает топорик так: часто-часто замашет короткими крыльями, толкнется — и пошел. Пока набирает скорость, лапки опущены, пальцы перепончатые растопырены, точь-в-точь самолет на взлете. Но вот набрана скорость — можно убирать шасси, — топорик лапки подобрал, к пузечку прижал, стрижет воздух крыльями. Свист идет!

И садится топорик как самолет. Подлетел, выпустил лапки, затормозил крыльями — фррр! — приземлился около своего дома.

Мы идем, стараясь не шуметь, мимо россыпи валунов, мимо нор, пробитых в зеленой траве. Смотрят на нас умные птицы, поворачивают вслед пестрые хохлатые головы.

— Наш северный попугай!

У Эли для всякой птицы здесь прозвище, про всякую — сто историй.

Родилась она далеко от Командорских островов — в Армении.

Раскаленные красные камни, синие горы, маленькое селение посреди сухой безводной долины. Воду девочка видела всегда помалу: в ладошках — когда умывалась, в кружке — когда пила, на дне колодца, когда отец приоткрывал крышку, чтобы опустить ведро.

Выросла, окончила институт, попала во Владивосток. А тут — море! Вода до самого горизонта. Пораженная, решила: тут и останусь.

Как все горянки, была она молчалива и не боялась одиночества. Поэтому, когда ей предложили поехать на остров изучать птиц, сказала:

— Ладно! — и очутилась на Арьем Камне.

Когда собиралась туда, опытные люди советовали:

— Сапоги обязательно возьмите резиновые — в них нога не скользит. И конечно, примус. Деревьев на острове нет, костерок не разведешь. Одеяло потеплее, свитер — даром что лето, может и снег пойти…

— Это в июне-то?

— В июне.

Самой страшной была первая ночь. Катер, который привез ее, ушел. Набежали тучи, солнце село — темнота! Ни зги! Висит где-то между черной водой и черным небом крошечная палаточка, в ней на железной койке — маленькая женщина. Где-то внизу ворочается океан. Ветерок шевелит траву, а женщине кажется — кто-то подкрадывается. Идет кто-то по скале, все ближе, ближе… Камень упал. Крикнула морская птица… Такие тоска и страх!

Достала Эля из ящика примус, чиркнула спичку — разожгла. Вспыхнул над примусом голубой огонек, зажурчал. Набрал силу, стал желтым, красным, по палатке побежало, заструилось тепло. Шумит примус! Будто появился собеседник: торопится что-то рассказать взахлеб, а она сидит, слушает его и кивает…

Потом привыкла. И к темноте и к ветру. Бывает, задует он, белой пеной покроется океан. Волны с размаху — о камень. Гудит скала!.. Посыплет бус, тонкой водяной пленкой покроет скалы, траву, тропинки. И только птицы, верные соседи, по-прежнему галдят, хлопочут.

— Я их тогда и полюбила. Они бесстрашные! Хочешь расскажу, как они ведут себя в ненастье?

Над островом обрушивается шторм, а колония не прерывает дел. Во время самых диких ветров можно видеть в воздухе птиц. Только когда сидят, они поворачиваются носами к ветру да потеснее прижимаются к скале…

И еще — когда на Арий Камень первый раз упал туман, она тоже оробела.

Было безветрие. Туман наполз с океана плотной стеной. Стало трудно дышать. На лице, на плечах — мелкие водяные капли. Все как в молоке, вытянешь руку — не видно пальцев.

— Туман застал меня на берегу озерка. До палатки — шагов десять, а не дойти. Вдруг упадешь со скалы? Или подвернешь ногу… Села я на камень и стала ждать. В тумане ведь слышен даже самый слабый звук. И вдруг отовсюду понеслись крики, зашуршали крылья. Это взлетали и садились ары, бакланы, ссорились чайки, свистели крыльями топорики. В такой туман не выпускают самолеты, бывает, становятся на якорь корабли, а птицы летают! Молодцы!

Я заметил, как по-особенному научилась она здесь ходить. Тихо. Движения плавные, как в замедленном кино. Птицы ее не пугаются. Идет она прямо на чайку, та взмахнет крылом, отскочит на шаг и продолжает свои дела — рвет что-то на кусочки, ворчит.

— Как собака! — сказала Эля про одну злую чайку.

Мы ходили по острову, и она все рассказывала и рассказывала про птиц.

На Арий Камень птицы прилетают весной: надо снести яйца, вывести птенцов, поставить их на крыло или спустить на воду — у каждой птицы это получается по-своему.

У чайки-моевки птенец появляется на свет слабым, первую неделю лежит в гнезде и только к концу шестой крепнет, поднимается на ножки, пробует выходить на край обрыва. Станет здесь, развернет крылья, с опаской посмотрит вниз — страшно! А справа и слева такие же, как он, — серые, голенастые, бедовые. Кричат, подбадривают. Вьются над ними с криками отцы, матери. Но вот настает час — словно что-то толкнуло его, кувыркнулся птенец с обрыва, отчаянно замахал крыльями. Принял его воздух, поддержал. Описал смельчак петлю и снова вернулся к гнезду. А за ним — как купальщики холодной осенью, зажмурив глаза, в ледяную воду — соседи по скале — прыг, прыг!

Эти первые полеты продолжаются примерно месяц. Держится молодежь выводком. Постепенно смелеют — все позднее возвращаются на скалу, все дальше и дальше их полеты. Скоро на юг!..

У маленького топорика детство иное. Первые дни проводит он не под открытым небом, как чайка, а в глубине норы, на подстилке из сухой травы и перьев. Подрастет, начнет выбираться на свет, расхаживать у входа в нору. И вот настал день: подбадриваемый родителями, устремляется пешком через гальку, через обломки камней — к воде! Добежал до воды, упал, заработал лапками — поплыл. Прочь от берега! Больше не вернется сюда в этом году маленькая красноносая птица. Уплывет в открытое море, будет там расти, откармливаться, взрослеть среди кочующих рыбьих стай и холодных свинцовых волн.

Такое же детство и у птенца кайры. Этот, правда, растет на свету, на ветру, быстро оперяется, набирается сил. Но тоже приходит день — выйдет малыш на самый край обрыва. А под ногами-то — пропасть! Еле видны мелкие, как чешуйки, волны. И вдруг: замерло сердце, отчаянно затрепетали крылья, вытянул шею, растопырил ноги — и полетел! Вниз, вниз. По пути задел скалу, отскочил от нее как мячик. Все ниже и ниже. Держат крылышки, как парашюты работают перепончатые лапки. Вот и вода. Уф! Заработал ножками — поплыл! Как и топорик, прочь от берега. А неподалеку уже отец и мать. Радуются, торопятся плыть следом. Долго теперь им всем троим жить в море…

И уж совсем удивительно прощаются с берегом птенцы кайры на острове Тюленьем — еще на одном острове, где побывала Михтарьянц.

Тюлений — небольшая плоская скала. У подножия ее — котиковый пляж, на ровной как стол вершине — тысячи птиц. Отсюда совершают они полеты в море, чтобы накормить горластых большеротых птенцов. Но вот птенцы подросли. В жизни колонии наступает великий день. Небывалое оживление охватывает и без того шумный птичий базар. Тысячные толпы кайр совершают неосмысленные на первый взгляд перемещения: они то сбиваются в стаи, то рассыпаются. Постепенно вся эта черно-белая масса сдвигается в сторону моря, и тогда происходит великое: какой-то сигнал, всеобщее, по наитию, решение, случайный шаг вперед одной птицы — птичья толпа упорядочивается. Взрослые птицы спускаются со скалы и выстраиваются шеренгами, образуя проходы между котиками, а никогда не видавшие воды птенцы ручейками устремляются к морю. Они скатываются с обрыва и бегут по этим коридорам, между рыжих, рыкающих, страшных зверей, пока не достигнут камней, покрытых пеной. Бегут, бросаются в волны, а встревоженные котики, шумно дыша и вытягивая шеи, удивленно смотрят им вслед.

Над скалой всегда дикий гвалт: кричат во все горло, торопят родителей маленькие прожорливые кайры, бакланы, топорики. Напоминают о себе, зовут, упрашивают.

Мечется от скалы к воде легион черных, белых, коричневых птиц. Каждая пара кормит детей.

Охотятся птицы каждая по-своему.

Чайка ловит добычу на лету. Нырять не любит. Высмотрит у самой поверхности рыбешку, пронесется над ней, клювом, как крючком, подцепит. Есть!

Кайра — та может и нырнуть. Но под водой долго не сидит, догоняя, гребет одними лапами. Схватила добычу — и сразу наверх.

Совсем другое дело — топорик. Этот под водой чувствует себя как дома. Плоский нос вперед вытянул, лапами и крыльями как заработал… Мчится стрелой, никакой рыбе не уйти!

У огромной олуши и у маленькой вилохвостой крачки своя манера. Эти пикируют, входят в воду как камни. Поднимется олуша метров на тридцать, крылья сложит — и вниз. Бывали случаи, находили в воде олушу — сама мертва, на шее пробитый ее клювом баклан или топорик. Невзначай как копьем проткнула.

Но самый ловкий подводный пловец — баклан: этот, когда плывет, и лапами гребет, и всем телом, как бобр или выдра, извивается. Баклану нырнуть на десять метров ничего не стоит, несколько минут пробыть под водой — пустяк.

— Я опять о чайках, — говорит Эля. — Странные, ленивые птицы! Недаром их морскими воронами да побирушками называют. Никакой падалью не брезгуют. Что делается у рыбоконсервных заводов, видели? Или около китобойной флотилии. Их там туча! Крик, гвалт, из-за каждого кусочка — драка. Чешуя, кусочек кожи, кишки — им все равно. Недаром теперь многие чайки переселились в города. Я их называю помоечными чайками.

— Ну за что их так! — говорю я. — Птица красивая, неглупая.

— Умная. Посмотрели бы вы, как она с морскими ежами расправляется! Еж колючий, в известковой броне. Чайка заприметит одного, скажем, в море — отлив, и он в луже — обсох. На лету клювом за колючку подцепит и вверх. Поднимется, пролетая над берегом, разожмет клюв, еж с высоты об камень — бряк! Иглы вдребезги. А чайка уже тут как тут. Села рядом, лапой перевернула и давай клевать. Умная птица, но злая и хищная!..

Надо мной с диким криком парила серая чайка. Она то взмывала вверх, то пикировала, едва не ударяя крыльями. От такого крика мог переполошиться весь птичий базар. Но странное дело, птицы не обращали на нас никакого внимания.

В чем дело?

Я сделал шаг, и из-под ноги с хриплым писком вывалился огромный, с курицу, птенец. Он был серый, покрыт пухом, не умел летать, скользил по камням, проваливался и истошно орал.

Так вот отчего беспокоилась чайка — это была его мать! И вот почему не обращали на нас никакого внимания остальные птицы — разберетесь, мол, сами!

Вещи Михтарьянц мы перенесли к шлюпке. Только не сумели снять палатку: она была намертво прикреплена к стальным штырям, вбитым в камень. Такую не сорвет даже зимний шторм.

Мы волокли, переставляя с камня на камень, ящики, пустые баки из-под воды, спустили тюк, перебросали из рук в руки разную мелочь. И вдруг со звоном упал и покатился примус. Эля за ним — да куда там! С камня на камень — и в океан.

Уложили все в шлюпку, отвязали конец и, торопливо гребя, чтобы не набросило волной снова на камень и не разбило, отошли от берега.

— Жаль его, — сказала вдруг Эля, и я понял, что это она про примус. — В городах мы отвыкли от него. Газ да электричество. А ведь он был у меня как товарищ. Разговорчивый такой!

Я представил себе: май, по океану носит сахарные ломкие льдины. То и дело находит туман. А в крошечной палатке, около теплого подрагивающего примуса — женщина. Одна на скале посреди океана. Сидит и слушает, как шум огня мешается с криком улетающих в туман ар.

— Когда на Большую землю?

— Когда придет теплоход… С кем еще познакомились? У Чугункова долго были?

— Неделю… Познакомился тут с одним прохиндеем.

И я рассказал, как мне морочил голову Кирюха: про поход с ним, про то, как нашли оленью кость.

— Напрасно так, — сказала Эля. — Я его знаю. К нему присмотреться надо: он ведь бескорыстный. Ну что ему туристы? Что он от них имеет? Приехал человек, походил с ним, остров трудный, не всякому откроется — другой и обругает. А этот следующего зовет…

Признаться, я Элю не понял. У меня в голове было успеть до теплохода съездить на могилу командора.

Я успел.

Пройдя озеро Саранное, вездеход повернул на юг. Он шел тундрой, две дороги, то сближаясь, то расходясь, вертелись рядом. Колеи были заполнены жидкой грязью — ни одной за лето не удалось зарасти. Кто знает, сколько лет им теперь бежать ручьями!

Затравяневшие кочки. В пойме ручьев борщевики и колосняк. Рыжий, зеленый разлив. Вездеход идет, качаясь как лодка. Кое-где в траве мелькают березки — мелкие спутанные ветки лежат на земле. Деревцам не хватило за лето тепла, чтобы набраться сил, подняться, обогнать настырную траву. Только осенью повалится она, выйдут березки на волю, но сразу же пахнет холодом сентябрь, пожухнет, свернется лист, и снова стыть до будущей весны в жидких тельцах березовому слабому соку.

Наконец и Водопадский мыс. От него хорошо видна на юге наша цель — мыс Командор. По береговой лайде, объезжая скалы, приближаемся. Крутой поворот, последняя скала остается позади. Впереди распадок, в нем блестит речка, долину замыкает плоская наклонная сопка. Из воды едва заметными точками выступают камни — это Судовой риф, на нем и разбился двести сорок лет назад пакетбот «Святой Петр». Мы на месте.

Вездеход останавливается на берегу. Дерн здесь изрезан и порван гусеницами. Глаз тревожно скользит по неровной поверхности долины — в каждой ямке чудятся остатки землянок, «могилок», как их называли матросы Беринга.

Слезаю с машины и иду по пологому склону вверх, туда, где, утопая до половины в траве, стоит простой железный крест. Это могила Беринга. Стою сняв с головы вязаную шапочку. Поворачиваюсь лицом к востоку, внизу поблескивает в траве, бурлит речка — идет отлив. Все отчетливее выступает из-под воды риф. Освещенный закатным солнцем, пламенеет мыс.

Позади меня кто-то хрустнул песком. Поворачиваюсь — сзади Кирюха. Он стоит лицом к океану, сложив руки на груди, и молча смотрит на серую воду.

До поселка добрых полсотни километров. Какая нужда занесла его сюда? Человек — перекати-поле, ни семьи, ни двора, чужая крыша над головой, а ведь пришел через весь остров (сколько дней шел?), чтобы просто постоять у могилок…

— У нас в вездеходе есть место, — говорю я. — Ты с кем пришел?

Он пожимает плечами, что значит «один». Мы спускаемся к речке. Он приседает, зачерпывает песок, трет его между ладонями… В пальцах появляется голубая неровная бусина.

— Это вам, — говорит он и протягивает бусину мне.

— Ладно, — отвечаю я, — пойдем разведем костер. У нас с собой еда, дорога-то дальняя…

о. Беринга — Ленинград

1975—1982 гг.

БЕЛЫЕ КИТЫ

ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

У каждого человека есть особое отношение к какой-то стране или к каким-то местам, потому что с этой страной или с этими местами связано для него что-то важное или однажды глубоко его поразившее.

Для меня такие места — это Север, приполярные леса, деревни по Двине и Пинеге, Беломорье.

Объяснение этому искать недолго: мой отец родом с Вологодчины, а предки его, уйдя когда-то из Новгорода, расселились по берегам Белого моря и род свой стали выводить уже оттуда.

А еще меня с детства поразили удивительные рассказы о плаваниях утлых корабликов — кочей и лодий — за Полярный круг в Студеное море; поразила история архангелогородского мужика, ставшего академиком, и трагическая повесть о четырех поморах, заброшенных злой бурей, без оружия и провианта, на берег Шпицбергена и проживших там в дымной холодной избе без малого шесть лет.

«…Ничто так не подавало сим бедным людям помощи, как доска, которую прибили к ним морские волны и в которую был вбит железный крюк. Из найденного крюка сковали они сначала молоток, а потом при помощи его рогатины и стрелы. С оными рогатинами приняли они намерение учинить нападение на белого медведя, которого и убили, и из жил его натянули тетиву и лук. В течение шести лет добывали они с помощью этих орудий оленей, черных лисиц и песцов».

Невыдуманная эта повесть кончается тем, что один из поморов, самый малоподвижный, умер от цинги, а оставшихся спас случайный корабль…

День, когда я смог побывать в Заполярье, наконец настал. После двухчасового перелета из Ленинграда в Архангельск мы пересели в другой самолет, двухмоторный и неустроенный, с жесткими металлическими скамейками, и тот, взлетев, лег курсом к Полярному кругу.

Я летел в город Мезень, а оттуда должен был добираться в горло Белого моря, на полуостров Канин.

СЕВЕРНАЯ ЗЕМЛЯ

Воздушный путь наш тянулся над двинскими лесами, над рыжими болотами, синей путаницей озер. Земля была бесконечно однообразна и безлика — она напоминала коричневые и зеленые лужи или неумело раскрашенный асфальт, на который смотришь из окна многоэтажного дома.

И вот наконец после часа полета тряхнуло — самолет пошел вниз. Земля приблизилась, повернулась. Зелеными свечками побежали за окном елки. Завертелась река. Она заблестела, раздалась в ширину, берега поднялись. На воду упали спичечные плоты. Выскочила и задымила труба над крошечной лесопилкой.

Самолет, почти касаясь крылом песка, побежал по речному берегу, заскрипел, задергался, остановился.

Я вышел из кабины — над рубленой избой аэровокзала метался полосатый конус. Перешел поле, вскарабкался на бугор и замер…

Сколько тут света и воздуха!

Мезень — синий разлив, уходящий в море. Далекий берег с пестрыми невесомыми домиками. А справа и слева — за горизонт — поля, местами вспаханные, местами поросшие дикой травой.

За ними, как паруса кораблей, серые, наполненные ветром крыши сараев. И вверху белое, едва тронутое голубой кистью небо. В нем — длинные, растянутые ветром облака.

Земля, недавно безразличная и плоская, вдруг стала исполненной красоты и смысла, стала близкой и понятной. Я узнал ее — северную страну, в которой никогда не был, но память о которой бережно хранил.

Я вернулся на родину. Ветер, который протяжно дул с реки, подтвердил: это так!

МЕЗЕНЬ

Вскоре же оказалось, что выбраться из Мезени и лететь далее на север не так-то просто. Единственный самолет — одномоторная «Аннушка» — Ан-2 — застрял где-то из-за тумана, и когда он прилетит, никому не известно.

Я поселился в гостинице и стал бродить по городу.

Одна большая улица, непроходимая от грязи, с лежнями — бревнами, скрепленными металлическими скобами, по которым, как по рельсам, осторожно, чтобы не соскользнуть, брели грузовики. Улица тянулась вдоль речной долины. Самой Мезени не было видно — река терялась где-то на краю поросшей густой черной и зеленой травой поймы.

Натянув на ноги болотные сапоги, я спустился с угора — старого речного обрыва — в пойму и после получаса ходьбы достиг воды.

Шел отлив. Река отпрянула от берега, обнажив чистый мелкий желтый песок.

На песке лежала баржа. Она лежала, натянув канаты, которыми была причалена к деревянным, вбитым в песок палкам. Причальный помост остался наверху. Он словно вздыбился над упавшим судном. По вертикально задранной сходне, держа равновесие, карабкался матрос.

Снова на угор вышел я около городского кладбища. Покосившиеся, в трещинах деревянные кресты. В одну из могил было воткнуто древко, а на нем полоскался выцветший кумачовый флаг.

Около флага сидел на корточках бородатый человек в студенческой куртке и рисовал что-то в альбоме.

Я присел рядом.

— Удивительное кладбище, — доброжелательно сказал человек. — Заметьте, какие кресты. На каждом даже крыша от дождя. Лежи себе как в избе…

Он вздохнул.

— Из центра? — спросил я.

— Из Москвы. Мне эскизы к кинокартине нужно сделать. Снимать здесь через год будем… Ах, какая она, Мезень!

Я не понял его, а он сказал это нараспев и улыбнулся.

Мы просидели на кладбище до сумерек. Художник собирался назавтра ехать автобусом в деревни Лампожню и Заакокурье, смотреть там, как он сказал, «натуру».

— Мне не такой крест нужен, — объяснил он. — Одинокий нужен, за околицей, вымоченный, выветренный, аж синий. Говорят, там такие остались. Обетные кресты. «Обетные» — ставленные по обету, в память о чем-нибудь. Ну там суровая зима была, половодье…

Я пообещал, что если не улечу, поеду с ним. Но, прежде чем уйти с кладбища, спросил о древке.

— Этот-то флаг? — художник задумался. — Ставили тут и флаги. Было время, когда еще до обелисков не додумались. Говорят, раньше тут флагов было много, целая демонстрация.

Ночью мне не спалось. Я лег было, поднялся и, натянув теплую куртку, вышел из гостиницы. Было совсем светло, как днем.

В двух шагах от главной улицы начиналось поле. Вернее, даже не поле, а поросшая травой полоса земли между крайними домами и тундрой.

По полю бродили кони.

Солнце по краю тундры катилось с севера на восток. Оно пряталось за тонкой прозрачной стеной перистых облаков и от этого казалось тусклым и дымным. Оно катилось, то выходя из-за крыш, то скрываясь за ними. От избы к избе, и каждый раз стены изб вспыхивали, как от пожара, желтым и красным.

Красные кони бродили по черной траве. Алые ленты дымов таяли над крышами. Мезень засыпала.

Я ходил по полю час, пока небо не залиловело и из белесого не стало снова синим.

…Я так и не уехал с художником. Утром в гостиницу позвонили: летел самолет. Спешно подхватив рюкзак и чемодан, отправился на аэродром.

И только потом, в какой-то из очередных приездов, удалось мне побывать в этих мезенских деревнях с такими удивительными названиями.

ЗААКОКУРЬЕ

Названия северных деревень… Лежат по берегам могучей реки, переглядываются с угора на угор, перемигиваются зимними вечерами россыпью огоньков. Встречают молчаливой приветливостью высоких, пятистенных, наглухо, без окон, запечатанных с трех сторон изб. Лампожня… Палощелье… Долгощелье… Чучепала… Заакокурье…

Как-то идя по пустынной улице Лампожни, где около домов на суху лежат лодки, я встретил чистенького, аккуратного старичка. Тот, остановившись и вежливо поприветствовав, спросил меня, незнакомого, что возможно только на Севере:

— С какой целью, если можно узнать, прибыли к нам?

Я объяснил, а он, назвав свою деревню Лампочкой, сообщил, что река «ушла» из нее и возвращается теперь только в самые большие разливы. И что было время, в Лампожне играли самую северную в мире ярмарку и английские парусные корабли из Лондона становились на якоря против изб.

Узнал от него я еще, что соседка Лампожни — Долгощелье так названа из-за высоких обрывистых берегов, между которыми, как «в щели», течет река. А тогда уже и сам сообразил, что Палощелье, деревня на много верст выше по течению, стоит там, где эти крутые возвышенные берега кончались, «щель пала», началось болото, низменность.

И еще я узнал от него, что на месте Чучепалы отряд новгородцев много веков назад разбил орду местной чуди, и пришедшим издалека новгородцам открылась дорога на север.

Заакокурье… Одно только название этой маленькой деревни не открылось мне. Поставлена за речкою Курьей? Нет такой. За кекурами? Так называют одинокие, стоявшие в море камни. Какое тут море? И камней нет… Лежит у начала деревни старица. За светлой полоской воды разорванная старицей дорога убегает полем к едва виднеющимся на горизонте крышам Лампожни.

Неяркое белесоватое солнце неторопливо катится над пойменным лугом, высвечивает крытые дранкой крыши, серые, омытые дождями стены. Пройдет, затарахтит, волоча хвост пыли через деревню, автобус из Мезени на Лешуконье, и снова тишина.

Заакокурье… Нет, не далась мне разгадка этого имени.

ШОЙНА

Снова полет, на этот раз до Шойны — маленького селения за Полярным кругом, чтобы там еще ждать судно, которое доставит меня на полуостров Канин, в артель охотников за белухами. Что это за промысел, я не знал. Я знал только, что в нашей стране, а может быть, даже на всем земном шаре это единственные охотники и единственное место, где ловят белых китов.

Самолет, в котором мы летели, гремящий, свистящий, больше всего напоминал летающую консервную банку. Он круто взмыл над рекой, сделал поворот и, оставляя за хвостом Мезень с ее плотами, синим устьевым разливом и россыпью деревянных домов по берегам, лег курсом на север.

Полярный круг, невидимая и необозначенная линия, прошел под крылом, и мы очутились в местах, где бывает незакатное солнце. Внизу снова двигались, уходя из-под крыла, зеленые и ржавые пятна.

Была посадка в тундре. Едва открыли дверь, как рой слепней, зеленоглазых, алчных, бросился в кабину.

Пилоты торопились, они не стали выходить из машины, несколько пассажиров покинули самолет, кто-то один сел, дверь снова захлопнули. Отбиваясь от слепней и хватаясь друг за друга, чтобы не упасть — самолет долго бежал по кочкам, — мы пережили взлет. В кабину со свистом ворвался ветер, слепней отнесло и прижало к задней стенке.

Рыжая тундра и коричневые торфяные речки справа, слева — блестящее на солнце море. Час полета, и мы у цели — самолет уже катится по гладкому песку. Над горбатой оранжевой дюной висит полосатый маяк, а от него бегут к нам навстречу почерневшие от осенних и зимних непогод бревенчатые дома. Узкие, высоко поднятые над песком тротуары. Шойна.

ДЮНА

Я брел по поселку, с трудом вытаскивая из песка ноги. Желтая дюна наступала на дома.

Там, около аэродрома, где приземлился самолет, песок лежал тонким слоем. Самолетные шины едва отпечатались на нем.

У первых домов песок закрывал нижние венцы.

Здесь, в середине поселка, он уже доходил до окон.

Я прошел улицей, вскарабкался на вершину песчаного холма и от удивления присвистнул. Разбитые фарфоровые ролики висели ниже моих коленей. Рядом торчала из песка печная труба. Дюна поглотила дом.

Перевалил холм, и все пошло в обратном порядке: верхушки телеграфных столбов, концы труб. Остатки крыш. Стены, занесенные до половины. До четверти. Обнаженные, стоявшие на земле развалины домов. Отсюда дюна уже ушла.

Песок стал тверже, темнее. Близко вода.

Я вышел на берег моря.

Ровное и холодное, оно расстилалось до горизонта.

Белое море. Его горло. Я прилетел на полуостров Канин.

Над рыбацким, утонувшим в песке поселком Шойна тускло и малиново светило низкое солнце.

Был июль, второй час ночи.

СЛУЧИЛСЯ ШТОРМ…

Каждый день, проснувшись, я шел в контору портового пункта и узнавал, не идет ли мой кораблик?

ПТС — промышленно-транспортное судно — должно было прийти откуда-то с юга, забрать груз на Печору, а по пути сделать заход к бригаде охотников в Тархановку.

— Радиограммы нет… Сегодня не будет, — отвечали мне, и я отправлялся снова бродить по поселку.

Странное зрелище представлял он!

Со стороны моря на него наступала дюна. Отступая, он уходил в тундру.

Странными были дома. Добротные, рубленые, в два этажа. Однако во многих на окнах нет занавесок. Я подошел, ухватился за наличник, приподнялся на цыпочки, заглянул внутрь. Комната была пустой. Облупленная штукатурка лежала на пыльном полу. Мертвый дом…

Около большого пирса всего одна баржа. Десятка два легоньких карбасов в лагуне на якорях. Зато по берегу начиная от пирса в глубину лагуны полузарытые в песок, на боку или перевернутые вверх днищем, с проломленными палубами и бортами сейнера, сейнера. Целый флот. Тут же его мертвое береговое хозяйство: покосившиеся, с продавленными крышами, пустые сараи, пустые козлы для сушки сетей… Все заброшено, оставлено.

Я присел на корточки около старика, который на берегу чистил песком закопченный медный котел.

— Давно лежат? — спросил я, завязывая разговор, и показал на мертвые суда.

— Эти-то? — Старик отставил котел и охотно стал объяснять: — Семь лет. Рыбокомбинат когда-то тут был. Вон какой флот! А потом шторм случился. Страшная сила, такого и не упомнить — все на берег вынесло. Комбинат тогда и закрыли…

— Зачем же закрывать его было?

— Так сейнеров-то не стало.

— Новые могли дать.

— Так-то оно так. А что ловить?

Над нами возвышался пробитый, весь в дырах борт судна. Ржавая цепь выпала из клюза. В одном месте в борту было аккуратно выпилено квадратное отверстие. Через него достали когда-то мотор.

— А что ловить-то? — снова удивился старик. — Рыбы у берегов не стало. Это раньше, чуть отскочил в море — и бери. А сейчас рыба в океан ушла. А за Мурманском мы не нужны — там свои, железные ловят.

Я понял трагедию поселка. Ушла рыба, ловить ее маленькими судами стало невозможно, а ту, что осталась в малых количествах, невыгодно. И когда над Шойной прогремел шторм, небывалая погода, разметавшая и выбросившая на песок сейнерный флот, — рыбокомбинат, для которого был построен поселок, закрылся.

У людских поселений своя судьба. Они знают моменты рождения, юность, годы расцвета — уверенную в себе зрелость и, увы, старость. На Аляске стоит фантастический город Ном. В годы «золотой лихорадки» в нем жило 40 тысяч жителей. По шумным улицам скакали собачьи упряжки. По вечерам в ресторанах и игорных домах гремела музыка. Пышные траурные процессии провожали на кладбище, удачливых, золотоискателей, которым не до конца повезло в жизни.

Золото кончилось. Люди уехали. Теперь в этом городе живет всего две тысячи человек. Можно пройти несколько улиц — покосившиеся дома с заколоченными окнами и дверьми — и не увидеть дымка над трубой. Город умер.

НОЧЬ

В Шойне ночи не было. Солнце проходило Север, не касаясь горизонта. Оно плыло над морем, равнодушно освещая далекие оранжевые берега, желтую дюну, черные некрашеные стены домов, лагуну с поставленными в ней на якорь карбасами и дори.

На некоторых дори — больших мореходных моторных лодках — горели иллюминаторы. Лучи солнца попадали в них, и тогда на суденышке словно бы загорался пожар. Фиолетовая стылая вода лежала неподвижно и мертво. В воздухе — тишина. Слышно, как поскрипывают якорные канаты. Огоньки на дори загорались и гасли, будто кто-то переносил их с судна на судно. Солнце неторопливо катилось над северным канинским гористым берегом, уходя все дальше на восток.

Тянуло дымком — кто-то поторопился распалить печь. Кому-то показалось, что день уже начался.

ГОЛУБАЯ ТАРЕЛКА

Хозяйка — я остановился в избе у женщины, которая работала в школе завхозом, — пригласила меня к столу пить чай.

Я уселся за небольшой, квадратный, покрытый узорчатой, тяжелой, с петухами скатертью стол и начал пить из огромной пузатой расписной чашки, с любопытством поглядывал на стены. Они были увешаны полочками и рамочками, висели в них коричневые фотографии, восходящие по возрасту к началу века, грамоты, полученные хозяйкой, памятные подарки, рукоделия, назначения и названия которых мое поколение уже не знает.

И вдруг мое внимание обратила на себя тарелка, стоявшая в глубине буфета.

Удивительный синий рисунок раскинулся по фаянсовому вогнутому кругу: остроконечные черепичные крыши, отражаясь в воде, поднимались над кирпичным средневековым городом. Стояли, уронив паруса, усталые корабли, а полные, добродушные люди с трубками во рту сидели за вынесенными на улицу и уставленными пивными кружками столами.

— Что это за тарелка? — спросил я, и спросил неудачно, потому что в ответ хозяйка сказала просто:

— Для красоты.

— Да нет, я хотел спросить, откуда она?

— Материна. А у матери от бабки. Семейная. Наш дед, сказывали, привез.

— Купил, что ли? Хозяйка покачала головой.

— Такой посуды ни у кого теперь не осталось, — сказала она. — Ее наши от норвегов привозили.

Я постучал ногтем по краю тарелки. Звук был тупой, какой и должен издавать фаянс. Тарелке не меньше ста лет. Я бережно поставил ее на место.

— Норвеги-то и сами к нам бегали. Этих я помню. Революция уже была, а они все к нам за зверем ходили. Изба у них, говорят, на Канином стояла… Потом, как границу установили, они и перестали.

Разговор этот запомнился мне потому, что на следующий день пришел ПТС и мы поплыли на север, как раз к тому Канину полуострову, где промышляла артель и куда, по словам хозяйки, «бегали» когда-то таинственные «норвеги».

ТАРХАНОВО

Светлая полярная ночь превратилась в тусклый день, когда я вышел из душного кубрика на палубу и увидел впереди низкий берег с белой снежной полоской нерастаявшего льда, склон длинной горы и три карбаса, которые качались под берегом, поджидая нас.

Ниже снежника, но выше лодок на откосе золотился огонек — белая рубленая изба.

— Тархановка! — сказал, вылезая из рубки, капитан. — Вон они, ваши белушники. Шкуры уже тянут!

ПТС стал близ карбасов на якорь. Около каждой лодки плавали в воде большие, жирные, похожие на блины белушьи шкуры. Волоча их за собой, карбасы двинулись к нам.

Начали грузить. Каждую шкуру поднимали стрелой. На палубу дождем текла вода, перемешанная с жиром. Матросы бегали по ней, скользя, поругиваясь, разбрызгивая белые сальные капли.

Шкуры уложили в трюме одну на одну. Трюм, набив доверху, закрыли тяжелой деревянной крышкой, затянули брезентом.

О железный борт гулко бился штормтрап. По нему я спустился в карбас. С выстрелом завелся мотор, лодка вздрогнула и, кивая носом мелкой волне, побежала к берегу.

Там, встречая нас, стояли люди в ватниках и сапогах.

Мы вылезли из карбаса на мокрый песок.

Невысокого роста пожилой охотник с побитым оспой лицом подошел, спросил, кто я, назвался бригадиром:

— Коткин.

Стометровой лестницей, мимо своры собак, по шатким ступеням добрались до избы.

— Входите! — пригласил Коткин. — Вот так мы и живем.

ИЗБА

В избе по стенам тянулись сплошные, в один ряд нары, застеленные одеяло к одеялу, без промежутков. Лежали на одеялах книги, стояло два-три транзисторных приемника, лежали карандаши, письма, табак.

Посреди тянулся между нар чистый дощатый скобленый стол, около него — две скамьи. В углу под потолком светилась лётка — круглое, с кулак, всегда открытое отверстие для воздуха.

Передняя часть избы была отгорожена, там стояли большая русская печь и за ситцевой в цветочек занавеской железная кровать.

Дальше к выходу, за второй дощатой стеной, просторная прихожая была завалена резиновыми сапогами, заставлена ружьями.

Проживало в избе не меньше двух десятков человек.

Промышленники не обратили на меня внимания: кто лежал, так и остался лежать, кто писал или читал, сидя за столом, не поднял головы. Коткин подвинул крайние две постели и, показывая на освободившиеся доски, сказал:

— Тут ваше место. Калерия, постели. Эй, Калерия! — Занавеска дрогнула, скрипнула железная кровать, из выгородки вышла крупная пожилая женщина.

— Ах ты, милый, — сказала она (мы были одного возраста). Я сразу понял, так она называет всех по праву единственной бабы. — Постелю, не беспокойся. Ложку-то привез? У нас у всех свои.

Я вытащил из рюкзака деревянную расписную ложку, купленную в Ленинграде.

— Лепота!.. Откуда же такая? — сказала Калерия. — А мы все железными. — И, не дожидаясь ответа, пошла собирать постель.

АРТЕЛЬ

Разные люди собрались под крышей становой избы в Тарханове. Артель составляется на четыре месяца, с мая по сентябрь, и люди, входящие в нее, называются охотниками не только потому, что работа их — добыча морского зверя, но также потому, что идут они туда «по охоте», добровольно обрекая себя на тяготы и неудобства походной жизни.

Были тем летом в артели колхозники Гриша Ардеев и Степан Малыгин, зимой промышлявшие песца и нерпу, а летом ловившие рыбу или ходившие сюда, в Тарханово.

Был ненец Камков, которого все называли Стариком. Странный человек этот сидел всегда в углу на своей постели, на нарах, и читал, и только под конец моего пребывания в артели обнаружилось, что Старик моложе меня и что учился он до войны в Ленинграде, в Институте народов Севера.

Были два студента, Петр и Валентин, которые приехали на летние каникулы к родным да, решив подзаработать денег, завербовались в артель. Впрочем, студентом здесь называли одного Петра, Валентину было оставлено имя.

Был Коткин в прошлом матрос, а теперь уже много лет бригадир, водивший охотников и на лед в горло моря за бельком, и работавший в оленеводческих бригадах в тундре, и шестой уже год возглавляющий артель.

Был Капитон Личутин, человек чем-то испуганный, недоверчивый, который даже на меня с первого же дня стал коситься, ожидая, видно, какого-нибудь подвоха.

Были еще — всего человек двадцать. Была стряпуха и завхоз Калерия. А все вместе они назывались бригадой, или артелью.

СОБАКИ

В первый же день Коткин предупредил, чтобы к собакам не подходили, а то сожрут! И штанов не найдем.

Собаки сидели на цепях ниже избы. Я не сразу понял: зачем они вообще тут? Сторожить нечего и не от кого, добывать китов — собаки ни к чему, а их тут было десятка три, не меньше, и все на привязи.

— Прошлый год, — продолжал Коткин, — две сорвались, в тундре у ненцев оленя отбили, давай гнать. Выгнали на Камень, олень с обрыва — и вдребезги. Ненцы потом пришли с председателем штраф выписывать, так и их чуть не порвали.

— Господи, да что это за собаки такие?

— Ездовые.

— А порода?

— Каторжная.

Я удивился, потому что никогда о такой породе не слышал. Присмотрелся — громадные, каждая с телка, разномастные, с тяжелыми тупыми мордами, обгрызенными ушами и тяжелым, исподлобья, взглядом. Даже признаков какой-то известной по книгам и рисункам стати и масти не смог я обнаружить в этих грубо вылепленных телах. Точно — каторжные…

НА ЛАЙДЕ

В полдень я пошел бродить по берегу. С камня на камень. Кругом отлив.

В мелких стеклянных лужах шевелились кудрявые рыжие водоросли. Белой сыпью сидели на скале рачки-балянусы. Они сидели в известковых домиках, приоткрыв дверки и шевеля усами. Между камнями бродили прозрачные крабы.

Я сел на камень и стал смотреть, что делается под ногами. Около камня шла глубокая узкая лужа. В ней посредине, медленно шевеля плавниками, плавала короткая толстая рыбка. Это был пинагор. Мелкие черные точки вились вокруг него. Мальки! Он не преследовал их.

Чтобы получше рассмотреть рыбок, я наклонился. Моя тень накрыла лужу. Рыба вздрогнула, растопырила плавники и широко раскрыла рот.

Маленькая стая заметалась взад-вперед. Мальки словно обезумели: очертя голову они один за другим стали бросаться прямо в пасть пинагору.

Вот так раз! Когда последний малек исчез, пинагор осторожно захлопнул рот и отплыл в сторону. В дальнем конце лужи он остановился.

Заинтересованный, я стал наблюдать: что будет дальше?

Пинагор развел губы. Темный клубочек вывалился у него изо рта. Он рассыпался на точки, и стайка мальков снова завертелась вокруг отца: папа выгуливает своих детей!

Вода между камнями шевельнулась, дрогнула, потекла. Начался прилив. Надо было, пока не поздно, прыгать по камням назад к берегу.

ЗАБАВЫ

Лежать на нарах целыми днями было томительно. Охотники читали. Книжки и журналы на особом счету. Выносить их или рвать строго-настрого запрещалось. Старые газеты прочитывались по многу раз, и только потом их отдавали Калерии на разжог.

Читали с продолжением. Любую статью откладывали не дочитав, потом брались за нее, чтобы узнать, чем кончилось?

Книжки входили в моду неизвестно по какой причине. Угадать заранее, понравится она или нет, не было никакой возможности. При мне все вдруг стали читать «Голубую ленту Атлантики». Это была книжка про корабли, написанная для инженеров. В ней было много цифр и названий портов и маяков. Охотникам это нравилось.

Их восхищало, что пароход «Грейт Истерн» не могли спустить на воду три месяца — такой большой он получился. И что спустили его только потому, что помог необычайно высокий прилив.

— Ишь ты! — говорил Ардеев. — Сплавили. А не выпади такая вода?

— И стоял бы на земле, — отвечал Коткин. — С колесами! Никогда с колесами парохода не видал.

Эту книгу еще любили за звучные названия пароходных фирм и судов — «Кунард Лайн», «Уайт стар лайн», «Саксония», «Георг Вашингтон».

Играли в карты. Проигравшего били картой по носу. Я раз ввязался, проиграл, и Студент вежливо тюкнул меня валетом по ноздре.

— Я б ему врезал! — неодобрительно сказал Личутин. Он по-прежнему все ждал от меня какой-то неприятности.

Сам он бил не одной картой, а двумя, складывая их и выбирая потолще.

Старик, подложив под самое ухо транзисторный приемник, слушал. Он слушал подряд все передачи. Другое ухо он закрывал ладонью.

Ардеев сидел у окна. На коленях у него лежали две веревки. Ухватив каждую в руку, он связывал веревки узлами, затягивал их что есть силы, а потом не торопясь начинал развязывать.

— Паш, а Паш! — спросил я вполголоса у Коткина. — Чего это Григорий делает, а?

— Узлы вяжет, не видишь?

Я вспомнил ту самую книжку, которую читал в Ленинграде, как долгими полярными ночами поморы на Шпицбергене придумывали себе работу. Вспомнил еще одно поморское занятие, описанное в книге.

— А не бывает, чтобы заплаты нашивали и спарывали?

— Раньше бывало, теперь нет. Забылось. Все забывается помаленьку. От скуки чего раньше не делали. Без забавы тут нельзя.

Я лежал на нарах, внутренне ликуя. Вот так раз! Шестнадцатый век! Сидит передо мной человек, завязывает и распутывает узлы. И никто кругом не удивляется. Потому что это надо. Потому что дело верное — так и отцы делали, и деды.

Вяжет узлы, а спиной к спине рядом с этим охотником лежит другой, под ухом транзисторный приемник, слушает Москву.

БАЙКИ

Ветер, который проникает в избу через летку, неторопливо шевелит занавеску Калерии. Солнце, завершающее дневной круг, бьет прямо в окно. На пестром коткинском одеяле копошатся, как жуки, светлые пятна.

Коткин говорит смакуя, с подробностями, адресуясь ко мне, — торопиться некуда.

— Зимой это было, Гриша, когда Капу унесло?..

Гриша Ардеев радостно откликается:

— В марте.

Его лицо расплывается в довольной улыбке, он переворачивается на другой бок, готовый слушать.

— Ага, в марте. Светло, стало быть, уже было. У Летнего берега зимой ледокол два раза работал, нерпа к середине и отошла. Как про это ты, Капитон, прослышал?

— Про што другое не можешь? — спрашивает недовольно Личутин и настороженно глядит на меня. — Язык-то чесать и про тебя можно.

— А ты и чеши, — соглашается бригадир. — Так вот, прослышал наш Капа про зверя, дай, думает, я на него выйду! Один, значит. Чтобы одному упромышлять. Себе все, а другим — фиг!

— Ну? — спрашиваю я. Мне уже заранее жалко Личутина, который беспокойно следит, как развивается наша беседа.

— А то и ну, что одному на лед выходить запрещено. И вообще в правлении надо сперва разрешение получить. Лед, он лед и есть… Так вот, собрал наш Капа нарты, упряжку. На нарты лодку взгромоздил. Пораньше, когда еще все спали, выехал. Доезжает до продухов. А их нерпы в ту зиму понаделали видимо-невидимо. У каждой нерпы своя дыра… Только он ружьишко наладил, собак к торосу привязал — ветер! Как задует! Мрак — все бело, сапога на ноге не видно. Ветер озябный. Капа к лодке, собак под нее, сам сверху. Лег, закрылся шубейкой, лежит. Слышит — лед трещит. А ветер лед поломал и понес. Двое суток таскал. Потом спал, солнышко через тучи пробилось. Плывет наш Капа, кругом льдины скрипят, Летний берег чуть-чуть виден.

— Не было видно берега, — нехотя говорит Личутин.

— Был. Его от нас и то видно. А тебя вон куда уволокло… Так вот, стал наш Капа думу думать. Лодку спустить да на ней к берегу податься? Собак с собой… Да ведь нарты жалко! Рублей сто стоят. Без собак плыть — того дороже. Стал на льдине сидеть. Рассчитал — помощи ждать. Человек, мол, пропал, как его не найти? Найдут!

И точно. Когда задуло да на второй день он не пришел, Марья его в рев и к председателю: «Так, мол, и так, мой пропал. На льду». Тот сперва в крик: «Кто разрешил? Сводка была — на лед выходить по всему берегу запрещено». Но делать нечего, председатель за телефон, звонит летчикам: спасите! У тех своих дел невпроворот, но человека искать надо. Полетел вертолет. Один день ищет — ничего. Второй — нет нашего Капитона… Марья его изревелась. Все, что хотите, говорит, берите, все из дому выносите, только найдите… На пятый день взял вертолетчик галсом севернее, почти к самому Канину носу. Видит, на льдине вроде нерпа и вроде не нерпа. Снизился — собаки лежат. И нарты с лодкой. В лодке человек. А льдина большая была. Это Капу и погубило!

— Как погубило? — привстаю я. На дальней наре лежит и настороженно смотрит на нас сам потерпевший.

— А так, кабы маленькая, вертолет бы лестницу бросил, лестницей его и вытащил. А собаки бы на берег сами где-нибудь вышли, и весь сказ. А тут — вертолет покачался,, покачался и сел. Летчики говорят: «Быстрей залазь, сукин сын!» — «А нарты?» Летчики аж опешили, но нарты разрешили втащить. А Капа им тогда: «А лодка?» — «Пошел ты со своей лодкой! Улетаем». — «Улетайте, я без лодки не полечу». Летчики и так его, и эдак, не бросать же человека на льдине. Ругались, ругались, видят, уперся человек. Взяли лодку, затолкали ее в кабину. Но зло затаили. Прилетели на аэродром и документ оформили.

— Какой документ?

— Акт!

Бригадир трясется от беззвучного смеха. Он выгибается, как огромный ленивый кот, и, смакуя, заканчивает:

— Через неделю он к нам и пришел. Дорогому колхозу «Полярная звезда» на семь тысяч рублей за выполненную работу, поиск и спасение члена колхоза гражданина Личутина К. И. Председатель — он у нас заикается немного — этот акт как швырнет! «К-кто разрешение на лед идти д-давал? Никто. С-самовольная охота, с к-к-корыстной — для себя — целью. Платить потерпевшему из своего к-к-кармана!»

Суд скоро будет, — доверительно, но громко говорит мне Коткин и, приблизив лицо к моему, шепчет: — Уплатит. У них с Марьей в чулке есть. Пускай потрясут.

Мне почему-то жаль Капитона. Он лежит в дальнем углу, прислушиваясь к тому, что говорит Коткин. Смотрит исподлобья, настороженно, как зверь, перед которым в тундре на тропке вдруг оказался капкан и который не обойти…

КРЕСТ

Высоко над снежником, резко выделяясь на фоне белого неба, крест.

Я заметил его в первый же день и подумал, что его, должно быть, хорошо видно проходящим судам и что такие кресты отмечают моряки на своих картах, а штурманы определяют по ним место.

А еще сразу же подумалось: не знают ли охотники какую-нибудь историю, связанную с ним? Может, лежит под ним искусный мореход, кормщик и «вож», как называли в старину (а крест явно старинный) своих капитанов команды, ходившие из Белого в Студеное океан-море. Может, возвращался он из долгого двухлетнего плавания на Шпицберген — Грумант, да свалила его у самого берега лихая болезнь, умер, не повидав семью, не обняв жены и детей. И стоит теперь над холодным берегом, обращенный в такое же холодное море, распахнув по-человечьи руки и горько запрокинув голову.

— Что это он тут поставлен? — спросил я как-то Ардеева.

— Поставили, — уклончиво ответил тот.

Тогда я спросил Личутина.

— А вам зачем? — осторожно ответил тот.

— Просто интересно, кто там похоронен.

— Коткин знает.

Я пошел к Павлу. Момент был выбран неудачно: Коткин сидел вместе с Калерией над амбарной книгой и, мусоля карандаш, проверял записи полученных и израсходованных продуктов. Он посмотрел на меня невидящим взглядом и сказал:

— А?

— Кто похоронен там, под крестом? — повторил я.

— Это потом, — ответил бригадир. — Никак колокол шевелится? Нет, показалось. — И он снова опустил голову.

Зная его характер, я стал ждать.

КОЛОКОЛ

На подволоке прямо надо мной висел колокол. К нему вела стальная проволока. Она появлялась в избе, пройдя через летку, и была прикручена к языку. Иногда проволока шевелилась, и тогда колокол подрагивал.

Для какой надобности он?

Обойдя угол избы, я нашел летку. Проволока тянулась к столбу, дальше ее продолжала веревка, столб за столбом веревка поднималась на сопку, ей следовала узенькая, едва приметная тропка.

Тропка взобралась на вершину сопки и уперлась в сколоченную из серых щербатых досок будочку. В большом, в полстены, обращенном к морю проеме сидел Ардеев.

Он молча подвинулся.

Я так же молча сел и, взяв у него бинокль, стал разглядывать море.

Оно было ровным, спокойным, только на западе дрожала лиловая полоса. Это оторвался от Кольского берега и вышел на середину пролива туман…

Внизу, под ногами, в прозрачной воде хорошо видна тоня — загон для белух, собранный из серых неприметных сетей. В них лениво шевелились волны. Дрожали поплавки.

Под рукой у меня свисал со стены конец веревки.

Так вот зачем она! Здесь, на сопке, дозорный высматривает китов. Как только в синем, выхваченном биноклем из моря круге появятся белые буруны, замелькают белушьи спины, вцепится вахтенный в веревку, задребезжит, замечется под бревенчатым потолком избы колокол. Выскочат, покатятся вниз к лодкам охотники. И до тех пор будет он их тревожить, пока не столкнут они на воду карбасы, а над стоящей на рейде дори не замечется голубой моторный дымок.

И тогда начнется самый волнующий момент моего пребывания здесь, начнется охота.

ПРО БЕЛУХ

Собственно говоря, белыми этих китов называют редко. Обычно их зовут полярными дельфинами — белухами.

Живут они в северных морях, странствуют вдоль побережья вместе с косяками рыб. Бывают случаи, когда, преследуя стаю лососей, входят в реки. Построившись в линию, как рыбаки, ведущие невод, обгоняют стаю, а затем, совершив поворот, оказываются на пути у рыб.

Хитростью и ясным пониманием законов охоты белухи одарены щедро. Когда фарватер реки сужается и лососи устремляются в него, рассчитывая прорваться по глубокому месту, белухи, оставив у берегов дозорных, отступают и выстраиваются на фарватере в колонну. Теперь уже плотно идущий косяк звери встречают один за другим, и те из рыб, кто избежал зубов первых белух, становятся добычей последних.

Днем, когда лосося ловят люди, белухи осторожны и, завидев карбас или дори, погружаются. Зато ночью, зная, что люди спят, подходят к самому берегу и плещутся между лодками.

Еще я узнал от охотников, что белухи шумны и говорливы. Выставив голову в полынью, любят издавать свисты и тихие трубные звуки. Об этом давно знали на Севере. Отсюда и пошла гулять поговорка: «Ревет белугой». Никакого отношения к этой поговорке молчаливая речная белуга, конечно, не имела, а пришло в среднюю Россию это выражение именно отсюда, от поморов, которые всегда называли белуху «белугой».

…Я расспрашивал охотников, а сам поглядывал: не шевелится ли колокол?

ТРЕВОГА

И вот однажды он забился, застучал. Отбрасывая одеяла, кубарем валясь с нар, давясь в дверях, вырывались в полутемную прихожую охотники, с писком натягивали на босые, не завернутые в портянки ноги резиновые сапоги. Щелкали ружья. Грохоча сапогами, люди бегом неслись по крутой лестнице вниз к воде.

Опытные, не одну тревогу повидавшие на своем веку собаки, до отказа натягивая цепи, налитыми кровью глазами смотрели им вслед.

Грохнув, завелся на дори мотор. С хрустом подминая песок, побежали в воду легкие карбасы.

Я заметался. Желая посмотреть белух, кинулся было на сопку к дежурному — дежурным был Гриша Ардеев, — тот уже бежал навстречу. Я выхватил у него из рук бинокль.

Далеко у горизонта, еле видные, приближались белые точки — шла стая белух. Они хорошо были видны на свинцово-синей воде: над морем громоздились тучи.

Я кинулся вниз. Последний карбас ушел! Охотники были уже около тони.

Азарт охватил людей, никто не смотрел назад, на берег. Привстав над скамейками, охотники всматривались в море. Там серым пузырем прыгала на волне, раскачивалась, набирала ход дори. Командовал на ней Коткин. Дори шла в море, забирая наперерез стае. Карбасы рассыпались у тони, образовав завесу. Одна лодка замерла около перекрышного невода — он должен в последний момент закрыть вход в тоню, отрезав белым китам дорогу назад.

Скользя подошвами сапог по влажной коричневой глине, я снова полез на сопку. Отсюда, из сторожевой будки, вся сцена охоты была видна как на ладони. Стая, ничего не подозревая, продолжала идти вдоль берега. Белые спины то показывались над водой, то скрывались. Впереди треугольника, который образовала стая, шел крупный дельфин. Дори, тарахтя мотором, забирала все дальше от берега.

И вдруг мотор ее застучал сильнее, люди сгрудились на носу, засуетились: белухи пропали! Их не было видно несколько минут, а потом они вынырнули в стороне, совершенно очевидно уходя от берега. Теперь они шли прямо в море, часто погружаясь и все ускоряя движение. Дори держалась с ними наравне, но это движение только удаляло и зверей и охотников от тони. Некоторое время я еще различал белые точки, которые то вспыхивали, то гасли, потом они исчезли, и только дори — серый жук — упрямо полз от берега…

Коткин вернулся поздно вечером, злой и мокрый.

— Увела, — сказал он, забираясь на нары рядом со мной, садясь поудобнее и разматывая с ног портянки, — увела, зануда!

— Кто увел? — не понял я.

— Детна. Белуха с детенышем. Впереди стаи шла. Щенок около нее вертелся. Услышала нас и увела. Еще бы погнались с час — так бы в Летний берег и уперлись.

Летним берегом поморы называли противоположный берег моря, куда в прежние годы отправлялись на летние месяцы за зверем и рыбой.

— Большая была! — поддакнул я, давая Коткину понять, что и сам видел дельфиниху. — Здоровенная. А детеныша было не видать.

— Детна, — подтвердил Коткин и завернулся в одеяло.

Охотники молча рассаживались по нарам. Кто-то принес чайник, застучали жестяные кружки, зашелестели бумажки — доставали сахар.

Под потолком тускло светился неподвижный колокол.

ЧАЙКА

Мы бродили по берегу.

— Глянь-ка, подранок! — сказал Гриша. — Давай поймаем?

Большая чайка, странно, неловко оттопырив крыло, сидела на камне. Она сидела, тесно прижимаясь к нему животом, втянув голову в плечи, как человек, которому холодно.

Увидев нас, птица привстала.

— Давай!

Чайка сделала несколько неуклюжих прыжков и с размаху плюхнулась в воду. Это была моевка — большая серая птица с черными перьями в крыльях. Когда она прыгала, одно крыло волочилось сзади, как привязанное.

Чайка поплыла от берега.

Она плыла, а крыло — серый лоскут — тянулось позади.

— Здорово ее кто-то саданул! — сказал я. — Разве охота тут не запрещена?

— Запрещена.

Мы помолчали.

Чайка вышла на солнечную дорожку и закачалась на ней изогнутой черной лодочкой.

— Ладно, чего там. Айда назад!

Вернувшись, я рассказал в избе про чайку.

— С перебитым крылом? — спросил Паша Коткин. — С весны тут. Приезжий один ранил. Как человек или песец идет — она в воду. Касатка плывет — она на берег. Хитрая. Лето выживет.

— А зимой?

— Зимой помрет.

Я решил поймать чайку и отвезти ее в Ленинград.

Уговорил Гришу Ардеева, и на другой день мы отправились. Я по берегу, он морем в карбасе.

Карбасу надо было обходить камни, и я пришел на место первым.

Чайка была тут. Только на этот раз она не сидела на камнях, а бродила у воды, выклевывая из водорослей рачков.

Заметив меня, она спрыгнула в воду.

Послышался скрип уключин. Шел карбас.

Чайка попробовала нырнуть — сухое крыло, как поплавок, удержало ее на поверхности. Птица повернула и снова очутилась на берегу.

Я поспешил к ней. Сапоги скользили по обкатанным мокрым камням.

Чайка завертела головой и тяжело побежала к подножию обрыва. Глинистый и сырой — местами сочилась вода, — он поднимался над берегом ровно, без уступов. Кое-где из него торчали кривые корни мертвых деревьев.

Чайка полезла вверх.

Я кинулся следом.

Сырая глина потекла, и, оставляя за собой две блестящие канавки, я съехал вниз.

Карбас стукнул носом о берег.

— Может, плюнем, а? — сказал Гриша. — Как ты ее кормить будешь?

— Ладно. Хоть крыло отрежем. Все легче ей будет.

— Как знаешь.

Чайка сидела высоко, под сухим черным корневищем, и смотрела на нас красным раненым глазом.

— Полезли!

Я уже протянул было руку взять, как птица с криком вырвалась из укрытия и, ударяя живым крылом по глине, покатилась вниз.

Там она дождалась, когда мы слезем, и снова вскарабкалась на обрыв. Ей было трудно, испачканное глиной крыло отяжелело. Но чайка упорно волочила его.

— Не поймать! — сказал Гриша.

Птичий глаз, как огонек, горел вверху. Распластав одно крыло, тесно прижимаясь грудью к глине, чайка внимательно смотрела на нас.

— Да она умрет, а не пойдет в руки!

Мы стояли, задрав головы, и смотрели на чайку.

Это была прекрасная большая птица. Таких больших чаек я никогда еще не видел. Ей, наверно, ничего не стоило добывать самую крупную рыбу и улетать зимой в теплые края.

Мы с Гришей сели в карбас и медленно поплыли назад.

Полярное лето короткое.

— Когда зима-то тут наступает? — спросил я.

— В октябре.

Когда мы вернулись, край моря был обложен синими тучами.

ШТОРМ

К исходу суток тучи распространились на все небо. Они затушевали горизонт и погасили мерцание снежника.

Ударил теплый ветер — шелоник. Задребезжали стекла, по воде прокатился черным серпом шквал. Ветер с юга запел в трубе, понес бумажки от крыльца, стал гнуть низкую густую траву.

Тучи, которые двигались до того лениво и постепенно, теперь заторопились. Над берегом пронесся облачный клок. Шквальные полосы бежали не переставая.

Ветер набирал силу и к вечеру превратился в ураган. Зеленые валы пошли в наступление на берег. Подходя к мелководью, они меняли цвет, становились желтыми, с белыми пенными гривами, росли, увеличиваясь в размерах, и, наконец, не выдержав собственной тяжести, с грохотом рушились, выкатывая на берег плоские языки пены.

На желтых водяных горбах плясали поплавки — раскачивалась, содрогаясь, тоня. То обнажались, то скрывались под водой верхние, натянутые между поплавками подборы.

Свист ветра превратился в неутихающий гул. От мест, где скалы подступают к самой воде, несся низкий, тяжелый для ушей грохот.

Шторм бушевал всю ночь, а к утру неожиданно ушел. Ослаб гул ветра. Грохот волн стал тише, в нем появились ровные, как удары часов, промежутки. Похолодало. Уходя, циклон менял направление и уводил прогретый на юге воздух, освобождая место прохладному, пришедшему с Баренцева моря.

Я спустился к берегу. От подножия сопки до самой воды громоздился вал из гальки, принесённой волнами. Она была мокрой, подвижной, сапоги в ней вязли.

Около воды стоял Гриша Ардеев и недоумевая всматривался во что-то мелькающее среди волн.

В желтой, перемешанной с пеной воде, в круговерти подходящих и отступающих валов блестела белая крутая спина — большой дельфин кружил у каменной гряды, через которую опрокидывались волны и за которой была мель. В отлив эта гряда всегда обнажалась, и тогда пространство между камнями и берегом превращалось в озерцо.

И вот теперь белуха, как завороженная, вертелась взад-вперед около камней.

— Из винтовки ее, что ли, ударить? — сказал Гриша. — Чего это она? Сама, дура, пришла… Ты посторожи!

Он повернулся, чтобы идти в избу за патронами, но вдруг остановился, и его выгоревшие редкие брови сошлись у переносицы. Теперь он пристально всматривался в другое пятно — небольшое коричневое, — которое раскачивалось среди пологих, потерявших силу волн, медленно ползущих от камней по мелководью к берегу. Оно не стояло на месте, а с каждой волной смещалось, приближалось к нам.

— Ишь куда его занесло! — сказал Гриша. — Щенок!

Белуха беспокойно металась, пытаясь отыскать проход между камнями, вода с каждой минутой убывала, шел отлив.

Высокая волна перекатила через гряду, подхватила белушонка, понесла, и вдруг он остановился. Пятно больше не двигалось — маленькое животное оказалось на мели.

Азарт охотника боролся в Грише с жалостью.

— Перевернет ведь, — пробормотал он, и я понял, что он говорит про нас с ним и про лодку.

— Авось не перевернет. Попробуем?

Мы столкнули на воду карбас, торопливо загребая короткими веслами, отошли от берега. Завели мотор. Описав дугу, оказались рядом с камнями. За спиной у меня кто-то шумно выдохнул, я обернулся и успел заметить в серой, покрытой грязными пенными шапками воде молочную погружающуюся спину.

Второй раз белуха вынырнула у самого борта. Из воды показался белый крутой лоб, похожая на шар голова, короткий, безгубый, длинный, как птичий клюв, рот. Зверь выбросил из дыхала с тонким свистом струю брызг, перевернулся и, не погружаясь, поплыл. Он плыл прямо на камни, где еще недавно был проход и откуда теперь стремительным потоком уходила вода.

— Вот шальная, осохнет ведь! — сказал Гриша и, круто положив руль на борт, пересек зверю путь.

Лодка и белуха разошлись, едва не задев друг друга, карбас проскочил вперед. Гриша заглушил мотор. Тут же пронзительно заскрипел о камни окованный железом киль. Пришедшая следом волна приподняла нас, и карбас, перемахнув камни, закачался на тихой воде.

Мы подгребли к белушонку. Здесь было совсем мелко. Гриша перевалился через борт, слез, по пояс в воде подошел к животному. Белушонок лежал обессилевший, на боку, изредка ударяя хвостом.

— Веревку давай! — крикнул мне Гриша.

Он накинул петлю на хвост белушонку, вдвоем мы подтащили коричневое обмякшее тело к борту, привязали. Вторую петлю пропустили под плавники. Дождавшись волны, столкнули карбас с мели и, часто работая веслами, погнали его назад к камням.

Белуха была тут. Она вертелась у самых бурунов, то и дело выставляя из воды голову. Нижнюю челюсть она ободрала о камни — тонкие красные струйки бежали по горлу.

Нам повезло: лодка попала между двумя большими камнями, мы проскочили в щель между ними и очутились на открытой воде. Прежде чем очередной пенный вал успел швырнуть нас назад, мотор взвыл и карбас рванулся от камней.

Белуха неслась следом, не погружаясь.

Я увидел, что веревки, которыми был привязан белушонок, натянуты втугую.

— Стой! — закричал я. — Стой, Гриша! Мы задушим его.

Ардеев сбросил обороты и вырубил винт. Мотор работал теперь вхолостую. Блеснул нож — Ардеев перерезал веревки, дельфиненок очутился на свободе.

— Не убили?

Гриша пожал плечами. Невдалеке от нас всплывало огромное белое тело — мать спешила к детенышу. Он стал тонуть, она поддела его лбом, удерживая у поверхности.

Ветер относил нас. Привстав, мы смотрели во все глаза — что будет? Наконец мне показалось, что белушонок шевельнулся. Мать еще раз подтолкнула его, затем они погрузились и всплыли уже в стороне.

— Жив, — сказал Ардеев.

Когда они показались в следующий раз, белуха выставила из воды голову, и до нас донесся неторопливый, низкий, похожий на гудок паровоза свист.

Потом они поплыли — мать впереди, детеныш чуть поотстав. Плыли и становились все незаметнее…

— Пошли домой?

— Пошли.

Карбас повернул и небыстро вместе со слабеющими волнами побежал к берегу.

В избе наше отсутствие не прошло незамеченным.

— Чего это тебя в море носило? Бензин лишний? — спросил Коткин.

— Ага… — с вызовом ответил Гриша. — Лишний.

Из окна, около которого лежал на нарах бригадир, были хорошо видны и берег и море. Коткин недобро посмотрел на Ардеева, хотел что-то добавить, но не сказал ни слова.

Мы с Гришей молчали. Мы знали, что охотники не одобрят наше плавание.

ЗА РОГАМИ

— Линный гусь, он слабый, — говорил Ардеев, лежа на нарах и мечтательно смотря в потолок. — Летать ему нельзя, перо падает. Лучшего места ему, чем на Канином, не найти. На озерах он сейчас, в тундре. По Камню от моря, если прямиком, часа три. Эх, я бы пошел — Коткин не отпустит! А вы идите, там и рогов насобираете.

Мысль отправиться на озера, где жируют гуси, давно занимала меня. Теперь к этому добавилась возможность раздобыть пару оленьих рогов.

К тому, что я знал о том, как олени теряют рога, взамен которых вырастают новые, добавилась еще одна версия. Ее изложил мне Коткин.

— Рогов там много, — сказал он, узнав о походе, который я замыслил. — Только не все роненые. Ненцы их тоже пилят. Самым крепким спиливают, чтобы не дрались. А то что получается: олень старый, рога крепкие. Он этими рогами молодых оленей от самок гоняет. Потом — от тяжелых рогов у стариков «головная болезнь» начинается. Голову шибко вниз тянет… Ты к вечеру-то вернешься?

— Вернусь.

Я вышел утром после чая.

— До озер не доходя, только блеснут, влево возьми! — На крыльце стоял Гриша и кричал мне вслед. — Там распадок, по дну — речка. Берегом пройдешь, поднимись на угор. Там земля красная. На этой земле — рога. Лет пять их там режут.

Я вскарабкался на Камень, и меня подхватил ветер. Он уперся в спину и стал толкать. Ноги срывались с мелких, поросших морошкой и мхом кочек, вязли в топкой, сырой глине.

Рыжая всхолмленная тундра убегала к горизонту.

Я брел по ней, стараясь держаться спиной к ветру, чтобы не потерять направление.

По пути на северном склоне длинного пологого холма попался еще один снежник. Снег в нем лежал плотный, льдистый, намертво примерзший к глине. Теплые ветры и косые солнечные лучи сделали снежный вал узким, выпуклым и гладким. Я без труда нашел в нем узкую стаявшую перемычку, не набрав в башмаки снега, перелез через нее и снова зашагал по тундре.

Брел по ней уже часа два, когда заметил впереди слабый голубой свет. Отрываясь от горизонта, над коричневым разливом мхов дрожала синяя полоска озера. Белая, омытая дождями и талым снегом кость хрустнула под ногой — осколок оленьего черепа; я решил, что это напоминание, что гусей посмотрю потом — главное, рога! — и взял влево.

Еще полчаса ходьбы, и я стоял на краю каменистого неглубокого оврага, по дну которого весело бежал, подбрасывая и пеня воду, ручей.

Дальше все было просто: спуститься и идти по его берегу. Но ручей, проследовав некоторое время в одном направлении, вдруг сменил его. Изгиб за изгибом, поворот, затем путь преградил камнепад. С трудом преодолев завал из каменных глыб, я огляделся, но ничего похожего на угор не обнаружил. Овраг все углублялся, стены его были отвесны и ровны. Вскарабкался наверх, выбрал из возвышенностей, окружавших меня, поприметнее, добрел до нее, поднялся… Никакой красной земли. Озеро тоже исчезло… Я понял, что заблудился.

Когда о человеке говорят: он «заблудился», представляешь себе путника, окруженного густым лесом. Деревья отгораживают его от мира, прячут солнце, не дают видеть путь. В тундре иначе. Я стоял на вершине холма, вокруг меня до горизонта все было чисто, в глубине серого неба, за тонкой пленкой облаков, оранжевым пятном светило солнце, но я все равно не знал, что делать и куда идти. Направление на озера я потерял, сообразить, где море, смог не сразу. Наконец часы и солнце уверенно подсказали: берег там! То же подтвердил ветер. Но я решил довериться реке. Она уверенно бежала по склону — устье недалеко!

СТОЙБИЩЕ

Скоро я очутился в каменном ущелье, по дну которого, оставляя на берегах пену, несся холодный поток. Солнца не было видно. То и дело дорогу преграждали каменные осыпи. Послышался шум — ущелье сжалось, шум превратился в рев падающей воды.

Вода бурлила. Падая с каменного уступа, она выбила яму, и со дна ее, лопаясь, всплывали пузыри.

Для того чтобы обойти водопад, пришлось прыгать со скалы.

Здесь, внизу, ущелье расширялось, рядом с водопадом зеленела поляна. Посреди нее я заметил темный прямоугольник — дерн в одном месте был снят, по углам торчали колья. Около воды — пятно от костра.

Человеческое жилье!

Я прошел по поляне. В середине ее стоял вкопанный в землю божок — столб: его оголовье чья-то вооруженная ножом рука превратила в лицо. Пустые глазницы бесстрастно смотрели поверх бурлящей воды. Кое-где светлое дерево было тронуто красной и зеленой краской. Идол с пятнами на щеках сумрачно и молчаливо сторожил покой брошенного стойбища.

Слой пепла в кострище был в два пальца — люди прожили здесь не больше недели.

Я положил ладонь на голову божка. Столб покачнулся. Он был вкопан неглубоко, наспех или небрежно.

Что за люди водрузили его в глухом ущелье посреди тундры?

— Кто?

Может быть, старик ненец? Может быть. Проходило, кочуя, стадо. Подобрал старик на берегу моря белый, принесенный волнами столбик, долгими часами, сидя у костра, вырезал лик бога, слабыми руками нетвердо вкопал его.

А может быть, и не старик? Статую могли вырезать из дерева школьники. Каждое лето отпускают их из интернатов к родителям в тундру. Бродят мальчишки с отцами, помогают пасти оленей, собирают ягоду, охотятся на птиц. Видели ребята божков, которым еще недавно поклонялись в ярангах их деды, вырезали такого же из дерева и поставили.

А может, геологи? Каждое лето прилетают вертолетом в канинскую тундру люди из Москвы, Архангельска, Ленинграда. Перетаскивают от ущелья к ущелью тяжелые рюкзаки, палатки. Стучат молотками по камню, собирают в мешки обломки породы, ссыпают в банки песок, глину… Веселый и щедрый на выдумку народ. Бывает, кочует по тундре партией, живет по неделе, по месяцу на одном месте. И нет-нет соорудит на счастье и на удачу около палатки талисман — древнего бога, чтобы, одаренный вековой силой, вывел он из-под земли на них нужную жилу.

Я присел на сухую истоптанную землю, привалился спиной к идолу и продремал с час, пока не проник под куртку речной неторопливый холод. Вскочил, встряхнулся, зашагал дальше тропинкой вдоль реки, не оглядываясь, ожидая каждую минуту увидеть море. Так и случилось. Сперва в ущелье ворвался низкий гул опрокидывающихся волн. Затем каменные стены раздвинулись, и вместе с потоком чистого густого ветра на меня обрушилось светлое мерцание свободной до горизонта воды.

Речка с грохотом свалилась еще с одного скального порога, разлилась вширь и пропала, ушла в черную гальку, в нагромождение наваленных прибоем камней.

На склоне опускающегося к морю холма я увидел еще один след человека, еще один темный прямоугольник срытого дерна.

Еще одно стойбище?

ИЗБА

Это была изба. От нее остались одни нижние венцы. Размытая дождями, осевшая рыжая глина.

Я перелез через трухлявое бревно и, присев на корточки, поднял комок. Он рассыпался, что-то укололо ладонь. На землю упал маленький плоский камешек с острыми краями.

Я вытащил из кармана платок, протер его. В тусклом свете пасмурного августовского дня на ладони вспыхнул и засиял кусочек южного неба. В руках был осколок голубой фаянсовой тарелки.

Так вот к какой избе вывела меня тропинка! Изба норвегов, как называла ее в Шойне хозяйка.

Я нашел щепку и начал ковыряться в земле. Но на этом удача, видно, кончилась.

Обошел венцы. В траве угадывалась старая тропа. Она начиналась у стены и сбегала вниз, к морю. Это по ней бежали по тревоге к судам молчаливые норвежцы. Бежали и оглядывались на сопку. А оттуда, вытягивая руку, показывал им направление дозорный — на берег вышли моржи!

Зверя били на берегу, били, оттесняя от воды. Начинали с крайних, только что вышедших из моря. Били, вонзая гарпун в толстый коричневый, дрожащий от избытка сала бок. А потом, завалив на спину многопудовую тушу, выламывали клыки — драгоценный морской зуб.

…Я спустился тропинкой к самой воде. На лайде не осталось никаких следов промысла. Волны и дожди смыли доски прохудившихся лодок, позвонки убитых китов и тюленей. Унесли клочья моржовых шкур.

С моря донесся тихий протяжный свист. Я вздрогнул. Свист повторился. На серой поверхности воды показалось блестящее белое пятно. Медленно продвигаясь вперед, оно увеличивалось и становилось объемным. Солнечный блик вспыхнул на нем и погас. Позади бурунчиком завертелась вода, и всплыла лобастая мордочка белушонка. Старые знакомые! Огромная мать-белуха с детенышем неторопливо плыли вдоль берега.

Животные не торопились. Шумно вздыхая, белуха плавала взад-вперед, а рядом с ней, то обгоняя мать, то отставая, вертелся белушонок.

Он настойчиво преследовал ее, и наконец мать сдалась. Она замедлила ход, завалилась слегка на бок, а белушонок нырнул под нее, шаря ртом по молочному сверкающему животу. Затем они оба тяжело и лениво метнулись в разные стороны и снова начали кружение. Так повторялось долго, пока белуший ребенок не насытился, и тогда мать, решительно повернув в море, пошла от берега, увлекая за собой сына. Отплыв за черту желтых, обнажающихся во время отлива песчаных отмелей — кошек, они повернули и поплыли на север, где в туманной дымке угадывался Канин Нос, мыс — последний на полуострове, за которым черной полоской уже дымился океан.

Две блестящие точки, белая и коричневая, скрылись.

И тогда, обратив взгляд на юг, где осталось Тарханово, я увидел еще одну — черную. Она вертелась, раскачивалась и увеличивалась в размерах. Потом справа и слева от нее замельтешили пенные усы. Это шла, разбрасывая носом воду, наша дори. Шел, разыскивая меня вдоль берега, Паша Коткин.

ЯМКА

Норвежская находка не давала мне покоя. Перед отъездом я решил поковыряться в земле около нашей избы.

Взял лопату, отошел за угол, стал рыть.

Копнул один штык — наткнулся на клочок газеты. Названия не видно, а число есть — прошлогодняя.

Еще копнул — выскочил ржавый патрон. Да не охотничий, а от боевой винтовки. Удивляться нечего: во время войны тут недалеко проходил фронт — на том берегу. Наши могли бояться немецкого десанта. Ходили тут патрулями бойцы, лежали у пулеметных гнезд.

А ну, что там еще глубже?

А глубже — монета. Царская, с гербом. Зеленая монета тысяча восемьсот непонятно какого года. Тоже все ясно: промышляли тут поморы, приезжали за пушниной, торговали с ненцами в тундре купцы.

А еще глубже?

Зола. Черепки битые. Камень. Дальше лопата не идет. До материка докопался. Тонкая тут земля, видно, мало успели ее нанести ветры, набросать люди.

Чья зола? Чьи черепки, кто разбил красной глины грубо сработанный горшок? Что хранили в нем?

Может, приходили сюда триста-двести лет тому назад устюжане, архангелогородцы? Держали здесь избу, промышляли морского зверя, ловили песцов.

А может, заглядывали мангазейцы? Жители самого северного в мире и самого удивительного, далеко за Полярным кругом поставленного города? Вез мангазеец в горшке масло, не уберег сосуд — вот и черепок.

Нет, вроде не должен был он оказаться тут. Шел мангазейский морской ход южнее, по волокам, через тундровые озера, в обход сурового Канина Носа. Но все может быть!..

Я не взял ничего. Положил и закопал. Монетку, патрон, черепок. Забросал землей. Пусть лежат.

СНОВА КРЕСТ

Мы сидели за неструганым дощатым столом и подбирали ложками с тарелок черёва — жареные на сале рыбьи потроха. Под потолком свободно свистел ветер, колокол с проволокой подрагивали.

— Так все-таки кто там, наверху, похоронен, Коткин? — спросил я в третий раз бригадира.

Тот не ответил, облизал ложку, положил аккуратно на стол, достал с постели чистый платок, завернул ложку, спрятал ее под подушку.

— Пойдем!

Крутой, убегающей под снежник тропой мы взобрались на Камень, подошли к обрыву.

Я стоял около покосившегося, огромного, в три человеческих роста, креста.

Когда крест ставили, долбили скалу. Куски слоистой розовой породы лежали в отвале. Крест был срублен из толстой вековой сосны, какие не растут ни на Канином, ни под Мезенью и какую можно только высмотреть и свалить под Архангельском.

Вон откуда притащили неизвестному помору его друзья намогильный знак! Вот как крепко надо было помнить товарища!

Я присел на корточки и стал разглядывать надпись. Она была вырезана у основания на плоской, зеленой от плесени и мха деревянной грани:

«ПОСТАВИЛИ ЩЕЛЯНЕ, БОЖЕ, ДАЙ ИМ ВЕТРА».

Вот и все. Никакого помора, с существованием которого я уже успел свыкнуться! Никакого искусного морехода, кормщика и вожа.

Я еще раз представил, как летним солнечным днем ходят над Двиной охотники. Как высматривают самую большую, пропитанную душистой смолой сосну, валят ее, корнают, тешут. Как «в лапу» врубают в нее две поперечины, одну наискосок. Как на канатах спускают крест на песчаный берег, грузят его, облепив артелью, на ладью или на дори. Как неделю плывет, пробиваясь в тумане среди предательских кошек, на север хрупкая посудина. Пристает около промышленной избы, и снова волочит артель — теперь наверх — липкий душистый ствол, на Камень, чтобы поднялся над Студеным морем знак: «…дай им ветра».

Вот как нужна была удача этим молчаливым и упрямым добытчикам зверя, как нужен им был попутный ветер.

«А крест-то обетный, — подумал я. — Видно, в лихую годину дала обет артель: поставить тут, на голом каменном берегу, крест».

И привезли, как обещали.

— Особенного ничего, — сказал Паша Коткин. — Крест как крест.

— Ничего… — нехотя согласился я. — Что это, Паша? Никак тревога?..

ПОСЛЕДНЯЯ ТРЕВОГА

От избы вниз по тропке мчались, размахивая ружьями и ватниками, охотники.

Паша охнул и одним прыжком очутился метров на пять ниже меня, с грохотом сбивая по пути камни, помчался к лайде.

Около дори метался голубой дымок — Личутин уже запустил мотор.

Разбрызгивая воду, вброд бежали к карбасам, подняв над головами ружья, промышленники.

На ослепительно серой поверхности моря густо вспыхивали и исчезали пенные точки — шли белухи. Стая шла, как всегда, вдоль берега.

Карбасы по одному, таща за собой темные, расходящиеся как усы волны, вытягивались из ковша.

Выбрала якорь и свободно задрейфовала дори.

Стая приближалась.

Я окинул взглядом море. Карбасы уже сгрудились около тони. К ним шли два судна — наша дори и второе, побольше.

Сложил кулак и в узкую щелочку, как в бинокль, посмотрел в него. Это был ПТС. Значит, сегодня я уйду из Тархановки. Белых китов убьют и разделают без меня.

ПТС бросил якорь левее тони и закачался на слабой зыби. Он еще был весь в движении. Мачта подрагивала, голубой дизельный дымок вился за кормой.

Через час я перейду к нему на борт. Описав перед тоней круг, суденышко ляжет курсом на Шойну.

Прощай, берег, где узкой полоской на склоне лежит синий лед. Где валяются среди ягеля отпиленные оленьи рога, где стоит, прилепившись к зеленому боку сопки, изба, а в ней четыре месяца в году живут колхозники из Шойны, повторяя повадки и строй жизни дедов-поморов, охотников за морским зверем.

От автора

Я вернулся из Заполярья осенью того же года, а на следующий год был принят закон, запрещающий охоту на дельфинов.

Это правильно и хорошо. Но сперва этой охоте «изменили» люди. Такие, как Гриша Ардеев. И я рад, что был свидетелем его «измены».

Полуостров Канин — Ленинград,

1965—1982 гг.

ЧАСТЬ III

ПУТЕШЕСТВИЯ НА ЮГ

АВТОР ТРЕТИЙ РАЗ БЕРЕТ СЛОВО

Природа и Человек. Проблема эта волнует сейчас всех. Из одних парадоксов, рожденных ею, можно делать вязки, как из грибов.

Число охотников на Украине превышает число зайцев.

Количество писателей и журналистов, защищающих животных, которые вписаны в Красную книгу, давно перегнало количество редких зверей…

Планета опутана двумя сетями — железной и каменной. Железная — локомотивные дороги, газо- и нефтепроводы, телеграф. Каменная — города, автомобильные пути, плотины.

Распахана почти вся пригодная для обработки земля. Все меньше зеленых островков, куда под натиском человека слетаются птицы, уходят звери, сползаются гады.

Мир животных меняется и скудеет на глазах.

Мне повезло: я успел кое-что повидать.

В большинстве стран Африки крокодилы стали редкостью, можно прожить всю жизнь на берегу Нила и не увидеть ни одного.

Но на Кубе в заповеднике Гуама бронированные рептилии еще лежат в болотной траве тесно, как колоды в деревянной мостовой, — счет идет на сотни. Прогретые тропическим солнцем, хищники подвижны, предприимчивы и даже не очень-то молчаливы.

Маленькие — чуть подлиннее авторучки — пищат.

Повзрослее — величиной с галошу — крякают.

Крокодил средних размеров лает.

И наконец, матерый старик, метра три-четыре длиной, если его потревожить или испугать, ревет как бык.

Особенно интересно наблюдать скопления животных. Есть возможность сравнивать, видеть характеры.

Однажды в Танзании, неподалеку от Морогоро, наш автомобиль (шофер-африканец вел его прямо по саванне) наткнулся на группу молодых львов. Они поспешили ретироваться. Некоторые отступали, поджав хвосты. И только один лев, нахмурясь, пошел прямо на машину. Он шел медленно, не боясь. Шофер благоразумно свернул. Мы объехали большую черногривую кошку. Лев стоял и весело смотрел нам вслед. Он победил.

Провожая меня в Африку, художник Николай Устинов сказал на аэродроме:

— Слушай, а какого цвета, между прочим, слоны? Посмотри.

Я ответил ему:

— Что смотреть? Серые.

И ошибся.

Слон, который только что выкупался в реке, аспидно-черного цвета. Для того чтобы не докучали насекомые и чтобы солнце не иссушало кожу, слоны посыпают себя пылью. Они становятся серыми, желтыми, коричневыми. Однажды нам встретились два красных слона — они только что растоптали термитник из красной глины и вывалялись в пыли. О встрече с зеленым слоном рассказ впереди…

Всякий раз, когда видишь подобное, охватывает чувство восторга.

Небольшой экскурс в историю.

Во времена первобытные человек не очень-то выделял себя из природы.

Став сильным и разумным, он стал забывать о родстве. Между человеком и зверем возникла пропасть. Люди отмежевались от меньших братьев. В порядке вещей стало не только добывание еды, но и развлечение, при котором убивают животное, и способ хозяйствования, когда истребляется целый вид. Так произошло уничтожение миллионных стай перелетных голубей в Северной Америке. А уничтожение десятков тысяч морских черепах («живые консервы» на палубе судна)? А уничтожение миллионов котиков (ценный мех)?.. Уничтожение, уничтожение, уничтожение…

Странно, но и теперь попытки сказать о том, что охота как развлечение безнравственна, столь редки и робки, что их никто не принимает всерьез.

Что же главное в общении человека с диким животным?..

Созерцание картин великих художников, слушание классической (впрочем, любой) музыки необходимы. Сколько и что получает побывавший в Эрмитаже, прослушавший в филармонии концерт, мы точно не знаем. Догадываемся, но выразить числом, мерой не можем. Просто знаем, что без этого человеку нельзя. То же можно сказать и про общение с животными. Главное — само общение.

Я не могу объяснить, сколько и что дает созерцание котикового лежбища на Командорах, пасущегося стада слонов в африканской саванне, летящих над Днепром на юг журавлей… Что получаем мы, видя, слушая их? Не знаю. Но знаю, что без этого человеку тоже нельзя.

ДОРОГА НА БАГАМОЙО

Ливингстон умирал. Он лежал под развесистым деревом на берегу озера и слушал, как бьется в ушах кровь. Дул ветер, и кирпичного цвета волны с размаху колотились о глинистый берег.

Великому путешественнику было за шестьдесят. От беспрерывного хождения ноги его почернели и высохли. Год за годом он углублялся в экваториальные дебри. Его пути лежали в районе Великих озер — Виктории, Ньясы и Танганьики.

Незабываемым было открытие водопада на реке Замбези. Рев воды он услыхал почти за сутки. Полдня шел тропами, следуя за проводником. Наконец стена кустов раздвинулась, и над ней взметнулось белое облако брызг; река полным течением падала почти со стометровой высоты. Дрожала земля…

Ливингстон закрыл глаза, сказал, что хочет спать.

Он не проснулся.

«Мзее — умер!» — горестный барабанный бой разнесся над берегами Танганьики.

Слуги путешественника подняли на плечи ящик с его телом и понесли к океану. Они шли около полутора тысяч километров. В Багамойо, в единственной в те годы часовне на берегу океана, шествие закончилось. Здесь ящик лежал почти месяц, ожидая парохода, который мог бы отвезти прах в Англию.

Это был первый случай, когда мир поразился дружбе белого человека и черных жителей Африки…

ТАНЗАНИЯ

Мне довелось жить месяц в Восточной Африке, в Танзании.

Эта книга — попытка вспомнить, как было, попытка снова погрузиться в водоворот событий, дней, наполненных ревом моторов — самолетных, автомобильных — и редкими блаженными часами тишины.

Африка… Наверное, нет второго материка, который так властно и своеобразно входил бы в нашу жизнь, начиная с самого раннего детства. С Африки начинается познание заморских стран. Далекие волшебные слова: «слон», «антилопа», «Килиманджаро» — мы узнаем порой раньше, чем близкое — «выхухоль», «козодой», «Сороть».

А ее великие исследователи? Моей любимой книгой в школе было описание последнего путешествия Ливингстона…

МОСКВА — ЭНТЕББЕ

Мы вылетели из Москвы поздно вечером. Утро застало нас в Хартуме. Несмотря на ранний час, ртутный столбик дрожал около тридцати градусов. Из пустыни, которая начиналась сразу же за бетонным полем аэродрома, несло, как из открытой духовки, жаром.

Снова полет. Тусклое бесцветное небо за круглым стеклом иллюминаторов, внизу — безжизненные красные пески. Среди них коричневой лентой вьется Нил. Багровые облачка — пыльные смерчи кочуют по его берегам.

Через два часа пустыня кончилась, Нил поголубел, берега его оделись в зелень. Начались суданские плавни, бескрайние моря папируса и камышей, и неожиданно река прервалась — ее перерубило, как сабельный клинок, озеро Альберт.

Это здесь когда-то стоял на коленях пораженный Сэмюэл Бейкер. Долгие годы английский исследователь искал место, где начинает на север свое движение великая река. Он пришел сюда от озера Виктория, тщательно нанося на карту каждый изгиб. После водопада Мерчисон Нил повернул на юг, встретил узкое длинное озеро, влился в него и вдруг тут же, за мысом, совершив немыслимый поворот, снова вырвался на волю, чтобы полным течением устремиться на север…

Рев самолетных моторов стал тише, на горизонте вспыхнула солнечная полоса — вода огромного пресного моря — озеро Виктория. Машина, стремительно снижаясь, неслась к посадочной дорожке.

Мы прилетели на самый экватор, в Энтеббе. Кругом холмы, покрытые кустами и невысокими деревьями. Густая трава. Влажно, моросит дождь.

И не очень жарко. Как у нас в мае. После раскаленной пустыни новая — удивительно зеленая — Африка!

КИЛИМАНДЖАРО

Потом был последний перелет. Ушло под крыло озеро — коричневая вода, круглые, как тарелки, острова. Редкие горы, всхолмленные степи, змейки дорог.

С востока, с Индийского океана, ползли облака. Белое одеяло накрывало степь. По одеялу, чуть в стороне от самолета, подпрыгивая, мчался косой серый крест — наша тень. Самолет качнул крыльями.

— Килиманджаро!.. Килиманджаро!.. — заговорили в салоне.

Я привскочил:

— Где?

В одном месте облачное одеяло было приподнято. Что-то большое, с острыми краями пыталось пробить снизу облачную ткань. Напор великана был столь велик, что в облаках образовались трещины. Через них были видны скалы.

Я не успел рассмотреть — облака снова сомкнулись.

Знаменитая гора осталась позади. Я не увидел ее. Одинокий вулкан на экваторе не захотел показать себя. Он так и остался для меня только словом — Килиманджаро…

ДАР-ЭС-САЛАМ

Город возник горстью белых раковин, выброшенных океаном на берег. Узкая бухта, сплошь заставленная пароходами, светлые кубики домов в центре, короста шиферных крыш на окраинах, черные ручейки улиц.

По ручейкам плыли разноцветные коробочки-автомобили. Внизу замелькали зеленые и голубые квадраты полей.

Самолет, натужно ревя турбинами, тянул к аэродрому.

Мы промчались над прямой, как натянутая нить, дорогой. По ней ехала автомашина. В кузове ее стояло странное сооружение, напоминающее безоткатную пушку. Мы мчались быстрее автомобиля, и для нас он ехал задом наперед. Отступая, он пронесся под крылом самолета, пушка сверкнула стеклянным глазом, и я подумал, что это скорее всего телескоп. Мы промчались над ним, в канавах запрыгали листы бумаги, за обочиной легла трава.

Кресло подо мной приподнялось — удар! — самолет понесся по бетону, завизжали и умолкли колеса.

Когда мы вышли из машины, в лицо ударил влажный горячий ветер. Руки, лоб, щеки — все сделалось липким. Дышать стало трудно. Над головой плавилось и пылало солнце. С раскаленных крыльев самолета стеклянными ручейками стекал воздух.

Мы ехали в город. Разноцветные веселые домики, зеленые кукурузные поля бежали за стеклом.

Шоссе незаметно перешло в городскую улицу. Базарная площадь — водоворот повозок, людей. На остановке огромные, похожие на карнавальных, ярко раскрашенных китов автобусы принимали в свои чрева пассажиров. Темнокожие женщины в ярких платьях лезли в машины пригибаясь, на головах они держали корзины.

У лавок и столов прямо на земле были расстелены мешки, на них грудами лежали желтые бананы, красно-зеленые плоды манго, изогнутые коричневые корни маниоки.

Посуда: металлические голубые тазы и кастрюли, черные глиняные чашки, оранжевые, похожие на огромные груши кувшины — калебасы — громоздились на прилавках.

Базар гудел, пел на все голоса: тонко плакали дети, гортанно спорили торговцы. Из корзин на людей по-собачьи ворчали куры.

Наш автомобиль вырвался из базарной толчеи. Обогнав медлительный, переполненный людьми автобус, мы выкатили на набережную. В заливе стояли на якорях пароходы. Пересекая бухту, шел паром. На его палубе впритык, навалясь друг на друга, стояли автомобили. На крыше грузовика сидел шофер. Связка бананов висела у него на груди, как бусы.

Еще поворот. Мы проскочили старинное арабское здание с серыми некрашеными стенами, с узкими, похожими на крепостные бойницы окнами и очутились в центральной части города. Здесь над верхушками прозрачных пальм и густых многоствольных фикусов высились многоэтажные здания из бетона и стекла. По широким тротуарам неторопливо текла пестрая толпа.

На перекрестке двух улиц стоял бронзовый памятник. Африканский солдат, пригнувшись, с винтовкой наперевес шел в атаку.

Таблички на домах: «Индепенденс-стрит» — «улица Независимости».

Около гостиницы мы остановились. На ее вывеске белыми буквами было написано «МАВЕНЗИ». В этой гостинице я провел первые дни в Даре, как любовно называют танзанийцы свою столицу.

УТРО

Я просыпался рано от зычного голоса, который волной прокатывался над Дар-эс-Саламом.

Едва над океаном начинало сереть, в старой части города возникал слабый стонущий звук. Усиленный громкоговорителем, он проносился над крышами. Это был голос мусульманского служителя — муэдзина. С балкона мечети муэдзин возвещал о начале дня. Он держал микрофон у рта и расхаживал с ним взад-вперед. Голос его то замолкал, то усиливался до рева.

В небе одно за другим гасли созвездия.

На улицах появлялись грузовики. Они везли на базар груды кокосовых орехов, бананы в открытых мешках, гулкие жестяные бидоны с молоком. На городскую бойню везли в железных клетках коров. Коровы глухо мычали и бились рогами о прутья.

Появлялись прохожие. Торопились к бензоколонкам рабочие в синих и красных куртках. На их спинах белели названия фирм «Эссо» и «Шелл». Стайками бежали одинаково одетые школьники. В белых рубашках шли служащие.

Последними, держа под мышками блестящие кожаные папки, не торопясь, проходили чиновники из министерств.

С грохотом распахивались железные двери магазинов. Солнце уже висело огненной каплей над резными кронами пальм. Быстро нагревался асфальт.

КИДОГА

Я совершил три поездки по стране. Первая была в маленький городок Кидога, где в женской школе-интернате работала русская учительница Юросова из Орла. Она обещала познакомить меня с африканской школой.

Кидога, собственно, на суахили и значит «маленький». На окраине крошечного городка стояло несколько огороженных низким бетонным забором светлых, каменных, с большими окнами зданий.

Около одного из них, у длинной, во всю ширину здания, веранды, сидела на стуле женщина и читала книгу. Стайка смуглых девчонок играла перед домом.

Увидев меня, женщина встала, помахала рукой и направилась к ограде.

— Давно жду вас! — крикнула она по-русски. — Заходите.

Юросова работала учительницей математики в Орле, оттуда ее направили на курсы ЮНЕСКО, международной организации, которая занимается среди прочих дел и помощью школам молодых развивающихся стран. После курсов — Танзания.

Мы шли к главному корпусу.

— В нашем интернате учатся одни девочки, — объясняла Юросова. — Из разных концов страны. Разные племена, и это, вы понимаете, трудно. Вот веранда — бараза. А это боксы, в которых воспитанницы держат книги и тетрадки. Портфелей у них нет.

Мы вошли в класс. Грохнули стулья. Два десятка темнокожих девочек с любопытством таращились на меня.

— Это наш гость, девочки, — сказала Юросова. — Он хочет узнать, как мы учимся. Сделаем вид, что его нет… Итак, сегодня после уроков мы идем на шамбу. Могут остаться только те, кто выпускает рукописный журнал. Что ты хочешь спросить, Джоана?

— Откуда приехал наш гость?

— Так же, как и я, из России.

Легкий вздох пронесся над столами.

Я понял, что молчать дальше нельзя.

— Я прилетел из Ленинграда, — сказал я, — у нас сейчас зима, холодно. Ребята носят теплые пальто, шапки и варежки. Играют со снегом.

И тут я допустил ошибку. Я спросил, предвкушая неведение:

— А знаете ли вы, что такое снег?

Девочки молчали.

— Кто из вас видел снег?

Юросова улыбнулась.

— Кто видел снег, поднимите руки.

И… поднялся лес рук. Двадцать девочек стояли, каждая с поднятой рукой. Я растерялся.

— Вы видели снег? Ах да… в кино… Или на рисунках в книгах… Я говорю правильно?

Девочки заулыбались.

— Кили!.. Кили!.. — закричали они.

Юросова отдернула занавеску. Далеко на северо-западе в туманной дымке синела горная цепь.

— Там, за горами, посреди степи стоит Килиманджаро, — сказала он. — Все наши девочки бывали у его подножия. Они видели вечный снег на его вершине.

Грянул звонок. Юросова громко и отчетливо произнесла:

— Первый урок у нас сдвоенный. Пишем без перерыва контрольную по математике.

НИЗКАЯ ОЦЕНКА — ПЯТЬ

Шуршала бумага. Поскрипывали стулья. Двадцать девочек напряженно всматривались в листы, которые раздала им Юросова.

Я ждал, что они примутся решать задачи, что над столами склонятся курчавые головы и в такт задвигаются пальцы с шариковыми ручками.

Ничего подобного не происходило. Девочки рассматривали листы. Время от времени то одна, то другая что-то отмечали в них. И только!

Я вышел в проход между столами.

Никто никаких задач не решал. Воспитанницы рисовали кружки!

Посмотрит девочка на лист, где записаны задачи, пошевелит губами и обведет цифру кружком.

Удивительная контрольная!

С трудом дождался звонка, а когда Юросова собрала работы, спросил:

— Что они делали? Вместо того чтобы решать задачи, рисовали!

Юросова засмеялась.

— Вы хотите спросить, что они обводили кружками? Те ответы, которые считали правильными. Мы здесь не требуем от школьников, чтобы они решали задачи, а предлагаем с каждой задачей или примером набор ответов. Скажем: «Сколько будет 5×5?» Четыре ответа: 36, 12, 25 и 0. Правильный ответ ученик должен обвести. Вот и все. Собираем листы и ставим оценки.

— Пятью пять — двадцать пять. Сколько вы мне за это поставите?

— А что у вас было по математике?

— Пять.

Я произнес это с гордостью. Юросова перевела, девочки, толпившиеся вокруг нас, засмеялись. Я удивился:

— А что?

— Пятерка здесь — не очень высокая оценка. Сколько ты получила за прошлую контрольную, Сари?

— Шестьдесят.

— Немного… А ты, Джулия?

— Сто.

— Вот это другое дело! Сто — высшая оценка.

Девочки, посматривая на меня, заговорили наперебой.

— Они спрашивают, как вы вообще учились в школе?

Я смутился. Мои отметки по сравнению с теми, что получают эти темнокожие девчата, выглядели, конечно, нелепо. Четыре — это что-то вроде «очень, очень плохо».

— Скажите им, что я учился вполне удовлетворительно.

БАБУИНЫ

Мы сидели на баразе и смотрели, как опускается за горы сиреневое солнце. Синие тени ползли по двору. Из открытых окон школьного клуба доносилась песня.

— Это репетиция самодеятельности… — сказала Юросова. — Вы никогда не видели африканские народные танцы? О, они изумительны! Только для того, чтобы понимать их, надо знать, что значат отдельные движения.

От дерева, которое росло около огорода, отделилась маленькая горбатая тень. За ней вторая… третья… Животные пробежали по земле и скрылись среди грядок.

— Кто это?

— Обезьяны. Надо сказать девочкам.

Юросова ушла, и скоро на шамбе послышались визг и веселые крики. Заметались белые блузки. Потом они приблизились. Девочки со смехом вошли на баразу. Двое тащили мешок. В нем что-то стонало и билось.

— Поймали! Поймали!

— Кого?

— Молодого бабуина.

Девочки стали спорить, что делать с обезьяной. Одна из девочек что-то запальчиво говорила. Остальные ей возражали.

— Нкелигве, вон та девочка, предлагает выпустить обезьянку. А другие считают, что бабуина надо посадить на цепь. Он будет кричать и отпугнет остальных!

Мешок с обезьяной унесли.

— Как ни странно, девочки здесь обычно равнодушны к животным, — сказала Юросова. — В школе нет живого уголка. Никто никогда не приносил на занятия ни одного зверька. А ведь я помню, у нас в Орле это просто бедствие. То ужа в класс принесут, то воробья.

— Это потому, что у нас зверь или птица — редкость. А тут их еще хватает! Ведь ваши дети из деревень, а деревни в саванне…

РИСУНКИ

Юросову послали по делу в мужскую школу, и она предложила сопровождать ее. Мы шли узенькими улочками Кидоги. Ни мостовых, ни тротуаров. Поверх глины зола. Коричневые куры с ожесточением купаются в пыли. Вдоль улицы — каменные домики, по-тропически распахнутые настежь, без дверей, без стекол. Около домов на веревках белье, на крылечках шумные полуголые дети.

— Эти дома построило для бедняков правительство, — сказала Юросова.

Мужская школа была тоже в новом здании, только вместо огорода вокруг ее корпусов был разбит сад. Под огромным многоствольным фикусом играли в футбол мальчишки. Пятнистый мяч шурша носился по песку. Половина игроков была обнажена по пояс, остальные играли в майках. На груди у одетых были нарисованы львы.

— Симба! — вопили одетые, тесня противника.

Полуголые защищались.

— Симба!

Юросова ушла, а когда вернулась, сказала, что директор приглашает меня на урок рисования.

Урок начался, я попросил слова.

— Ребята, — сказал я. — У меня просьба: сделайте рисунки, которые я мог бы отвезти в Ленинград. Русским ребятам будет очень интересно увидеть Африку такой, какой ее знаете вы. Рисуйте то, что больше всего вам знакомо…

Первый листок лег передо мной на стол. На белом квадратике бумаги, вырванном из ученической тетради, был аккуратно нарисован самолет. Второй лист — футбол. Третий — снова футбол. Автобус… Регулировщик уличного движения… Снова самолет. Бензоколонка и целое семейство автомобилей…

— Стойте, ребята! — сказал я. — Неужели никто из вас не хочет нарисовать льва или леопарда? Саванну, джунгли, реку с крокодилами? Неужели никто из вас не видел на воле льва?

Мальчики замотали головами — нет, не видели.

— А бегемота или змею?

— Петер Космо! — дружно выдохнул класс.

Подталкиваемый друзьями, встал дол