«Путь Бро» – новый роман Владимира Сорокина. Полноценное и самостоятельное произведение, эта книга является также «приквелом» (предысторией) событий, описанных в романе «Лёд», вышедшем двумя годами ранее, и составляет первую книгу будущей эпопеи, над завершением которой автор работает в настоящее время. "Время Земли разноцветно. Каждый предмет, каждое существо живет в своем времени. В своем цвете. Время камней и гор темно-багровое. Время песка пурпурное. Время чернозема оранжевое. Время рек и озер абрикосовое. Время деревьев и травы серое. Время насекомых коричневое. Время рыб изумрудное. Время хладнокровных животных оливковое. Время теплокровных животных голубое. Время мясных машин фиолетовое. И только у нас, братьев Света, нет своего цвета земного. Мы бесцветны, пока в сердцах пребывает Свет Изначальный. Ибо Он – наше время. И в этом времени живем мы. Когда останавливаются сердца наши и Свет покидает их, мы обретаем цвет. Фиолетовый. Но совсем ненадолго: как только тело остывает, время его становится темно-желтым. Время трупов живых существ на Земле темно-желтое."
2004 ru ru denislist denislist@yandex.ru FB Tools 2005-03-14 BBA02935-6CEC-4841-927F-C20D0B30B4CF 1.0 Путь Бро Захаров Москва 2004

Детство

Я родился в 1908 году на юге Харьковской губернии в имении моего отца Дмитрия Ивановича Снегирева. Отец к тому времени состоялся как крупнейший российский сахарозаводчик и владел двумя имениями – в Васкелово, под Санкт-Петербургом, где я родился, и в Басанцах, на Украине, где мне суждено было провести свое детство. Помимо этого у нашей семьи был небольшой, но уютный деревянный дом в Москве на Остоженке и огромная квартира на Миллионной в Санкт-Петербурге.

Имение в Басанцах отец выстроил сам в «троглодитову эру сахарного дела», когда купил две тысячи десятин плодородной украинской земли под сахарную свеклу. Он был первым русским сахарозаводчиком, решившим обзавестись собственными сахарными плантациями, а не скупать буряки по старинке у крестьян. Там же они с дедом построили сахарный завод. В имении не было большой необходимости, так как семья уже жила в столице. Но опасливый дед настоял, повторяя, что «хозяин в наше лихое время должен быть поближе к бурякам и заводу».

Басанцы отец недолюбливал.

– Страна хохляцких мух, – часто повторял он.

– Мухи на твой сахар летят! – смеялась матушка.

Мух там и впрямь было предостаточно. Жара стояла все лето. Но зима была чудесной – мягкой и снежной.

Имение в Васкелово отец приобрел попозже, когда уже стал по-настоящему богатым человеком. Это был строгий старинный дом с колоннами и двумя флигелями. Именно в нем мне суждено было появиться на свет. Роды случились преждевременно, матушка недоносила меня две недели. По ее словам, причина тому – удивительная погода, стоявшая в тот день, 30 июня. Несмотря на безоблачное небо и безветрие вдруг раздались раскаты далекого грома. Гром этот был необычный: мама не только услыхала его, но и почувствовала плодом, то бишь мною.

– Гром тебя словно подтолкнул, – рассказывала она. – Ты родился легко и весил как доношенный ребенок.

В последующую ночь на 1 июля северная часть неба оказалась необычно и сильно подсвечена, поэтому ночи как таковой вовсе не было: вечернюю зарю сразу сменила утренняя. Это было очень странно – белые ночи к концу июня иссякают. Матушка моя шутила:

– Небо светилось в твою честь.

Родила меня она на жестком и всегда прохладном кожаном диване в кабинете отца: схватки застали ее за «дурацким разговором о старой клумбе и новом садовнике». Прямо напротив этого дивана во всю стену тянулись дубовые полки с сахарными головками. Каждая отливалась из сахара своего урожая и весила пуд. На каждой стоял оттиск ее года. Массивные белые конусы из крепчайшего рафинада, вероятно, были первым, что я увидел на этом свете. Во всяком случае они вошли в мою детскую память наравне с образами матери и отца.

Меня окрестили Александром в честь русского святого и полководца Александра Невского и в память моего прадеда Александра Саввича, зачинателя купеческого дела Снегиревых. Звали меня все по-разному: отец – Александром, мама – Шурой, тетушки – Сашенькой, сестры – Шуренком, старший брат Василий – Алексом, брат Ваня – Саней, гувернантка madame Panaget – Сашб, объездчик Фрол – Ляксандром Дмитричем, конюх Гаврила – малыґм барином.

В семье было семеро детей: четверо сыновей и три дочери, одна из которых, Настя, была горбуньей. Еще один мальчик умер от полиомиелита в пятилетнем возрасте.

Я оказался поздним ребенком – самый взрослый из братьев, Василий, был старше меня на семнадцать лет.

Мой отец был высоким, лысоватым и мрачноватым человеком с длинными и сильными руками. В характере его переплетались энергичность, обстоятельность, мрачноватая задумчивость, грубость и властолюбие. Иногда он мне напоминал машину, которая периодически ломалась, чинила себя и снова исправно работала. Он боготворил прогресс и посылал управляющих четырех своих заводов учиться в Англию. Но сам заграницу не любил, повторяя, что «у них там надо по струне ходить». Он был совершенно не способен к языкам и по-французски знал три десятка заученных фраз. Мать рассказывала, что за границей он терялся и чувствовал себя не в своей тарелке. Отец происходил из старого купеческого рода саратовских зерноторговцев, постепенно сделавшихся фабрикантами. Большой семье Снегиревых принадлежали четыре сахарных завода, кондитерская фабрика и пароходство. В молодости отец учился в Саратовском университете на политехническом факультете, но с третьего курса ушел по непонятным причинам. И сразу впрягся в семейное дело. Раз в два месяца он впадал в мрачный запой (к счастью, не более чем на трое суток), нередко громил мебель и ругал мать последними словами, но ни разу не поднял на нее руку. Протрезвев, просил у нее прощения, ехал в баню, потом в церковь – каяться. Но сильно верующим он не был.

Детьми же он вовсе не занимался. Мы были на попечении матушки, нянек, гувернанток и бесчисленных родственников, кишевших в обоих имениях.

Моя мать являла собой образец жертвенной русской женщины, забывшей себя ради детей и семейного благополучия. Наделенная замечательной красотою (она была наполовину осетинкой, наполовину теркской казачкой), горячим сердцем и широкой душой, она отдала свою бескорыстную любовь сначала отцу, который влюбился в нее до беспамятства на Нижегородской ярмарке, потом нам, детям. К тому же мать была гостеприимна до безумия: уехать от нас случайно заглянувшему гостю было решительно невозможно.

Хоть я и рос самым младшим в семье, самым любимым я не был: отец привечал смышленого и послушного Илью, проча его в преемники, мать обожала красивого и нежного Ванюшу, любителя книг про королей и вареников с вишнями. Силач и балагур Василий у отца слыл повесой, у которого «в голове черти горох молотят», а я – шалопаем. Три сестрицы мои характерами почти не различались: энергичные, жизнелюбивые, в меру эгоцентричные и впечатлительные, они легко и надолго впадали как в слезы, так и в хохот. Все трое яростно музицировали, и в этом горбатая Настенька преуспевала, всерьез готовясь к карьере пианистки. Разнились сестры только отношением к отцу. Старшая, Ариша, его боготворила, средняя, Василиса, боялась, Настя ненавидела.

Семья жила в четырех местах: Василий в Москве, где мучительно и бесконечно учился на адвоката, Василиса и Ариша – в Петербурге, Ваня с Ильей – в Васкелово, а мы с Настей – в Басанцах.

До девяти лет я прожил и получил воспитание в усадьбе. Помимо гувернантки француженки, занимавшейся со мной иностранными языками и музыкой, у меня был домашний учитель Диденко – молодой человек с невзрачной внешностью и провинциальными манерами, тихим и вкрадчивым голосом учивший меня всему, что знал. Более всего ему нравилось рассказывать о великих завоевателях и небесных телах. Говоря о походах Ганнибала и солнечном затмении, он преображался, и в его мутных глазах появлялся блеск. К моменту поступления в гимназию я знал, чем отличается Аттила от Александра Македонского, а Юпитер от Сатурна. Хуже дело обстояло с русским языком и арифметикой.

Догимназическое детство мое было вполне счастливым. Теплая и благодатная природа Украины качала меня, как колыбель: я ловил птиц и рыбу с сыновьями управляющего, катался с отцом на английском катере по Днепру, собирал гербарий с француженкой, дурачился и музицировал с Настей, ездил на свекловичные поля и на покос с объездчиком, ходил в церковь с матушкой и тетками, учился верховой езде с конюхом, а по вечерам наблюдал в телескоп за светилами с Диденко.

В августе вся семья встречалась в Васкелово.

Южная украинская природа уступала место русскому северу, и вместо каштанов и тополей наш белый дом с колоннами обступали строгие и сумрачные ели, меж вековыми стволами которых проблескивало озеро. Длинная каменная лестница вела к нему от дома. Сидя на ее замшелой гранитной ступени и свесив ноги над водой, я любил кидать в озеро камни, глядя, как рождается круг на воде и, стремительно расширяясь, скользит по стеклу озера, несясь к каменистым берегам.

Озеро было всегда холодным и спокойным. А наша многочисленная семья – шумной и многоголосой, как стая весенних птиц. Лишь мрачноватый и малоразговорчивый отец казался в этой стае грозным вороном. Мне было хорошо в кругу родных, который, как и круги на воде, расширялся с каждым днем, пополняя оба имения новообретенными родственниками и родственниками этих родственников. Богатство отца, гостеприимство и сердобольность матери, домашний уют и достаток притягивали людей, как мед. Приживалы и приживалки, странствующие монахи и спивающиеся актеры, купеческие вдовы и проигравшиеся майоры гудели по гостиным и флигелям пчелиным роем. В будни, когда садились обедать, стол накрывался человек на двадцать. В дни праздников и именин в столовой северного имения сдвигались три стола, а в Басанцах столы выносили в сад, под яблони.

Отец этому не препятствовал. Наверно, он любил такой стиль жизни. Но особого восторга на его лице во время семейных пиршеств я не замечал. Хохотал и плакал он только сильно пьяный. И я никогда не слышал от отца слово «счастье». Был ли он счастлив? Не знаю.

Матушка же безусловно была счастлива. Ее светлый дух человеколюбия и созидания парил и реял над нами. Хотя она частенько повторяла, что «счастье – это когда хлопот невпроворот и некогда задумываться».

В этом человеческом улье я рос здоровым и счастливым.

Я, как и матушка, особенно не задумывался, спрыгивая в июльский полдень с пыльной двуколки объездчика и несясь через анфиладу прохладных комнат на звуки «Баркаролы» с букетиком земляники, собранной мной на дальних лугах и перевязанной травинкой, чтобы вручить его музицирующей Настеньке, одновременно положив на ее горб улитку или жука, что вызывало вскрик, плескание в меня недопитым молоком, битье «Временами года», примирение и совместное поедание ягод на нагретом солнцем подоконнике.

Лишь одна странность в детстве пугала и притягивала меня.

Мне часто снился один и тот же сон: я видел себя у подножия громадной горы, такой высокой и беспредельной, что у меня вяли ноги. Гора была ужасно большая. Такая большая, что я начинал мокнуть и хлебно крошиться. Вершина ее уходила в синее небо. До вершины было очень высоко. Так высоко, что я весь гнулся и разваливался, как булка в молоке. И ничего не мог поделать с горой. Она стояла. И ждала, когда я посмотрю на ее вершину. Это все, чего она хотела от меня. А я никак не мог поднять свою голову. Как я мог это сделать, если весь гнулся и крошился? Но гора очень хотела, чтобы я посмотрел. Я понимал, что если не посмотрю, то весь раскрошусь. И навсегда стану хлебной тюрей. Я брал голову руками и начинал поднимать ее. Она поднималась, поднималась, поднималась. И я смотрел, смотрел и смотрел на гору. Но все не видел, не видел и не видел вершины. Потому что она была высоко, высоко, высоко. И страшно убегала от меня. Я начинал рыдать сквозь зубы и задыхаться. И все поднимал и поднимал свою тяжелую голову. Вдруг спина моя переламывалась, я весь разваливался на мокрые куски и падал навзничь. И видел вершину. Она сияла СВЕТОМ. Таким, что я исчезал в нем. И это было так ужасно хорошо, что я просыпался.

Утром я подробно помнил этот сон и за завтраком пересказывал его родным. Но на них это не производило должного впечатления.

Отец со свойственной ему грубоватой прямотой советовал «поменьше фантазировать, побольше дышать кислородом». Мать же просто крестила меня на ночь, кропила святой водой и клала под подушку образок Целителя Пантелеймона. Сестры не находили в моем сне ничего удивительного. Братья меня попросту не слушали.

В течение дня загадочная гора иногда всплывала для меня одного то тут, то там – сугробом возле крыльца, клином торта в тарелке сестры, можжевеловым кустом, подстригаемым садовником в виде пирамиды, метрономом Настеньки, горой сахарного песка на отцовском заводе, углом моей подушки.

Но к обычным горам я, тем не менее, был равнодушен. Показанный Диденко красивый атлас с надписью «Les plus grands fleuves et montagnes du Monde» не поразил меня узнаванием: среди Джомолунгмы, Юнгфрау и Арарата моей горы не было. Это были просто какие-то обычные горы. Мне же снилась Гора.

Постепенно мое райское детство стало давать трещины. И в них просачивалась русская жизнь. Сперва в виде слова «война». Мне было шесть лет, когда я услышал его на террасе нашей украинской усадьбы. Мы сильно заждались отца с завода к обеду и по команде матушки принялись уже за трапезу, как вдруг прогремели дрожки, и он вошел как-то медленней обычного. Серьезный, грозно торжественный, в нанковой тройке с белой шляпой и газетой в руках.

Бросил газету на стол:

– Война!

Вытащил из кармана платок, отер им крепкую длинную шею:

– Сперва австрийская сволочь, потом пруссаки. Хочется им Сербию сожрать.

Сидящие за столом мужчины повставали с мест, обступили отца и загалдели. Настя с Аришей растерянно посмотрели на мать. Она выглядела испуганной. Я же, прожевывая слишком большой кусок пирога с яйцом, уставился на газету. Она лежала рядом со мной между графином с малиновым морсом и блюдом с бужениной. Большое черное слово ВОЙНА было сложено пополам. Под ним виднелось слово поменьше – СЕРБИЯ. Оно заставило меня вспомнить серп, которым бабы жали пшеницу и гречиху на наших приусадебных полях. Прусаками у нас звали рыжих тараканов. Представив, как они рыжей тучей набросятся на железный СЕРП и сожрут его, к ужасу жницы, я содрогнулся и шумно выплюнул на газету непрожеванный кусок.

На меня никто не обратил внимания. Мужчины сдержанно галдели вокруг отца, стоявшего, как обычно, слишком прямо и, выставив сильный подбородок, что-то говорящего им об ультиматуме Австро-Венгрии. Женщины притихли.

Я же смотрел на непрожеванный кусок пирога, лежащий на черном слове ВОЙНА. Не знаю почему, но на всю жизнь для меня это стало символом войны.

Потом война вошла в обиход.

За завтраком вслух зачитывались вести с фронта. Имена генералов стали почти родными. Мне почему-то больше всех нравился генерал Куропаткин. Я представлял его дядькой Черномором из «Руслана и Людмилы». Еще мне нравилось слово «контрнаступление». Мы перебрались в Васкелово, ездили на вокзал провожать наши войска, мама и сестры шили белье для раненых, резали бинты, делали ватные тампоны, посещали лазареты и однажды снялись на фотографии вместе с государыней и ранеными. Василий, несмотря на протест отца и слезы матери, пошел вольноопределяющимся.

Вскоре после начала войны я познакомился еще с двумя верными спутниками человечества – насилием и любовью.

Весной отец поехал в Басанцы, прихватив нас с Настей. Было Вербное воскресенье, и мы на трех дрожках с тетушками и приживалами отправились в церковь. Красивая, бело-голубая, обновленная отцом, она стояла на краю села Кочаново – соседнего с Басанцами. В церкви мне всегда было уютно и спокойно. Мне нравилось, что все крестятся, кланяются и поют. В этом было что-то загадочное. Во время службы я старался все делать как взрослые. Когда батюшка стал брызгать святой водой на вербные ветки и капли попали мне на лицо, я не засмеялся, но стоял спокойно, как все. Однако к концу я всегда начинал скучать и не понимал, почему все это должно длиться так долго.

Когда служба кончилась, мы с толпой народа стали выходить из храма. Прямо за нами возникла толчея и несколько голосов заспорили:

– Хохлы завсегда первыми лезут!

– Поприихалы москали товкатыся!

Погода стояла весенняя, светило солнце, остатки снега хрустели под ногами. Отец и тетушки стали одаривать нищих, а мы с Настей сели в бричку и смотрели на площадь перед церковью. Она вся была запружена народом. Некоторые были уже пьяны. Здесь толкались селяне хохлы и заводские, которые работали на заводе отца. Завод стоял в версте от села, а прямо за широким оврагом начинался заводской поселок, выстроенный еще моим дедушкой. Хохлы лузгали тыквенные семечки и галдели, заводские курили и пересмеивались. Вдруг в толпе кто-то вскрикнул, послышался звук оплеухи, чей-то картуз покатился, возникло оживление, и мужчины побежали к оврагу. Женщины завизжали и побежали следом. Вмиг площадь опустела, на ней остались только нищие, калеки, два урядника с большими шашками да мои родные.

– А куда это они? – спросил я Настю, которая была старше меня на четыре года.

Жуя просфорку, Настя шлепнула ладошкой по ватной спине извозчика:

– Микола, куда они побежали?

Смуглолицый хохол с вислыми усами обернулся, заулыбался:

– То, барыня, побиглы бисови диты морды быты.

– Кому? – насторожилась Настя.

– А сами соби.

– За что?

– Та нэ знаю…

Мы привстали на дрожках. В овраге мужчины выстроились в две шеренги – в одной заводские, в основном приезжие русские, в другой – местные селяне-украинцы. Женщины, старики и дети стояли на краю оврага и смотрели сверху. Снова махнули шапкой, и началась драка. Она сопровождалась женским визгом и подбадривающими криками. Впервые в жизни я видел, как люди сознательно избивают друг друга. В нашей семье, кроме отцовских подзатыльников, маминых шлепков и постановки провинившегося ребенка в угол, наказаний не было. Отец часто орал на маму до посинения, топал ногами на прислугу, грозил кулаком управляющим, но никогда никого не бил.

Я смотрел на драку как завороженный, не понимая смысл происходящего. Люди в овраге делали что-то очень важное. Делали тяжело. Но очень старались. Так старались, что чуть не плакали. Они кряхтели, ругались и вскрикивали. И словно что-то отдавали друг другу кулаками. Мне стало интересно и страшно. Я стал дрожать. Настя заметила и обняла меня:

– Не бойся, Шуренок. Это же мужики. Папа говорит, что они только пьют и дерутся.

Я взял Настину руку. Настя смотрела на драку как-то непонятно. Она словно перестала быть сестрой. И стала далекой и взрослой. А я остался один. Драка продолжалась. Кто-то падал на снег, кого-то таскали за волосы, кто-то отходил, плюясь красным. Настина рука была горячей и чужой.

Наконец засвистели урядники, закричали старики и женщины.

Драка прекратилась. Драчуны с руганью двинулись восвояси – хохлы в Кочаново, фабричные – в поселок. Моя сердобольная мама не удержалась и выкрикнула им вслед:

– Бесстыдники! Православные с немцем воюют, а вы в праздник друг другу морды бьете!

Отец усмехался краем тонкогубого рта:

– Ничего, пусть попотешат жилку. Покойнее будут.

Он опасался стачек и забастовок, сотрясших русские заводы в 1905 году. Но все же был доволен: демобилизация его рабочих не коснулась, так как сахар в военное время был приравнен к стратегическим продуктам. Война сулила отцу большой барыш.

Мама села к нам, кучер дернул поводья, чмокнул, дрожки тронулись. Я отпустил руку Насти. Мимо шли двое заводских парней в распахнутых зипунах. Глаз одного был подбит, но радостно поблескивал. Другой парень трогал разбитый нос. Матушка негодующе отвернулась.

– Во как, барин, хохлов поучили! – парень с подбитым глазом вытащил что-то из костяшки левого кулака, показал мне, подмигнул и засмеялся. – Зуб хохляцкий в колотуху влип!

Его приятель быстро наклонился и сильно высморкался. Красные брызги окрасили снег. Парни были счастливы. У обоих был какой-то невидимый подарок. Получили они его в драке. И шли с ним домой.

Но я так и не понял, что это за подарок. А Настя и другие взрослые – понимали. Но не говорили. Мне вообще многое не говорили.

Тайны мира я открывал сам.

В конце июля мы перебрались в Васкелово. В полдень после двухчасового занятия с madame Panaget я пил топленое молоко с гонобобелем и отправлялся в сад погулять до обеда. Обустроенный полтора века назад, сад сохранил лишь остатки былой роскоши – прежний владелец совсем не заботился о нем. Я любил пускать бумажные кораблики в пруду, лазить по пригнувшейся к земле раките или, спрятавшись за можжевеловыми кустами, бросаться еловыми шишками в старого мраморного фавна. Но в тот день не хотелось ничего. Настя в доме музицировала, мама с няней варили варенье, отец, прихватив Илью и Ивана, уехал в Выборг покупать какую-то машину, Ариша и Василиса дремали с книжками в шезлонгах. Я побрел по саду, достиг его самого заросшего угла и вдруг увидел нашу горничную Марфушу. Протиснувшись меж двух раздвинутых железных прутьев в ограде, она скрылась в лесу, начинающемся прямо за садом. В ее торопливых движениях было что-то совсем не похожее на нее – пухло-спокойную, неспешно-улыбчивую, с глуповатым выкатом карих глаз. Я почувствовал в этом тайну, пролез в ограду и осторожно побежал за Марфушей. Ее строгое синее платье с белым передником необычно выделялось на фоне дикого леса. Девушка быстро шла по тропинке, не оборачиваясь. Я шел следом по мягкой от хвойных иголок земле. Густой старый ельник стоял вокруг. В нем было сумрачно и перекликались редкие птицы. Через полверсты он оборвался: здесь начиналось небольшое болото. На опушке леса были устроены три шалаша из еловых веток. Каждую весну отец с друзьями охотился здесь на тетеревов, токующих на болоте. Из шалаша раздался свист. Марфуша остановилась. Я спрятался за толстую ель. Марфуша оглянулась и вошла в шалаш.

– Я уж думал – не придешь… – раздался мужской голос, и по нему я узнал Клима, молодого слугу.

– Скоро обедать сядут, барыня варенье варит, господи, хоть бы не хватилась… – быстро заговорила Марфуша.

– Не боись, не хватится… – пробормотал Клим, и они стихли.

Я крадучись пошел к шалашу, чтобы вскрикнуть и испугать их. Дойдя до края шалаша, я уже было открыл рот, но замер, увидя сквозь высохшие еловые ветки Клима и Марфушу. На земле в шалаше была постелена мешковина. Они стояли на ней на коленях и, обнявшись, сосали друг другу рты. Я никогда не видел, чтобы люди так делали. Клим сжимал рукой грудь Марфуши, и она постанывала. Это длилось и длилось. Руки Марфуши бессильно висели. Щеки ее горели румянцем. Наконец рты их разошлись, и кудрявый худощавый Клим стал расстегивать Марфушино платье. Это было совсем непонятно. Я знал, что снимать платье с женщин может только доктор.

– Погоди, передник сниму… – она сняла передник, аккуратно сложила и повесила на ветку.

Клим расстегнул ей платье, обнажил ее молодую и крепкую грудь с маленькими сосками и стал жадно целовать, бормоча:

– Люба моя… люба моя…

«Он что – ребенок?» – подумал я.

Марфуша вздрагивала и прерывисто дышала:

– Климушка… светик мой… а ты меня правда любишь?

Он пробормотал что-то, стал дальше расстегивать синее шуршащее платье.

– Не надо так… – она отстранила его руки, подняла подол платья.

Под платьем была белая нательная рубашка. Марфуша подняла ее. И я увидел женские бедра и темный треугольничек паха. Марфуша быстро легла на спину:

– Господи, грех-то какой… Климушка…

Клим приспустил штаны, повалился на Марфушу и беспокойно заворочался.

– Ох, не надобно этого… Климушка…

– Молчи… – пробормотал Клим, ворочаясь.

Он стал быстро двигаться и рычать, как зверь. Марфуша же стонала и вскрикивала, бормоча:

– Господи… ой, грех-то… господи…

Тела их дрожали, щеки налились кровью. Я остро понял, что они делают что-то очень постыдное и тайное, за что их накажут. К тому же им было очень тяжело и, наверно, больно. Но им очень-очень хотелось это делать.

Вскоре Клим крякнул, как крякают мужики, когда раскалывают колуном полено, и замер. Он словно заснул, лежа на Марфуше, как на перине. Она же тихо стонала и гладила его кудрявую голову. Наконец он заворочался, приподнялся, вытер рот рукавом.

– Господи… а ежели ребеночек будет? – подняла голову Марфуша.

Клим смотрел на нее так, словно впервые видел.

– Ввечеру придешь? – хрипло спросил он.

– Господи, кто ж меня пустит? – она стала застегиваться.

– Приходи, как стемнеет… – Клим шмыгнул носом.

– Климушка, касатик, что ж таперича будет? – она вдруг прижалась к нему.

– А ничаво не будет… – пробормотал он.

– Ой, побегу я… – забормотала она.

– Ступай, я опосля… – Клим сумрачно покусывал веточку.

– Сзади не мокро на подоле?

– Не-а…

Я стал пятиться от шалаша, повернулся и побежал к дому.

Увиденное в шалаше потрясло меня так же, как и драка в овраге. Я понял всем своим маленьким существом, что и то и другое – очень важно для людей. Иначе бы они не делали это с такой страстью и силой.

Про деторождение вскоре я узнал от брата Вани. После чего сцена в шалаше обрела еще одно измерение: я понял, что дети рождаются от тайного кряхтения, которое тщательно скрывается ото всех. Ваня поведал мне, что детей делают только ночью. Я стал прислушиваться по ночам. И однажды, проходя мимо родительской спальни, услышал те же стоны и кряхтенье. Вернувшись к себе в постель, я лежал и думал: какое это все-таки странное занятие – делать детей. Одно было непонятно – почему это скрывается?

Утром за завтраком, когда Марфуша, Клим и старый папин слуга Тимофей обслуживали нас, а сидящие за столом, как обычно, обсуждали фронтовые сводки, я вдруг спросил:

– А у Марфуши будет ребенок?

Разговор стих. Все посмотрели на Марфушу. Она в этот момент держала фарфоровую чашу, из которой седовласый и мясистоносый Тимофей с неизменным страдальчески-озабоченным выражением лица раскладывал уполовником по тарелкам манную кашу. Клим, стоя в углу столовой у самоваров, наполнял чаем стаканы. Марфуша покраснела сильнее, чем тогда в шалаше. Чаша в ее руках задрожала. Клим косо глянул на меня и побелел.

Спасла всех матушка. Вероятно, она догадывалась о связи горничной и слуги.

– У Марфуши, Шурочка, будет пятеро детей, – произнесла матушка.

И добавила:

– Трое мальчиков и две девочки.

– Правильно… – хмуро согласился отец, обильно поливая свою кашу вареньем. – А потом – еще пять. Чтоб было кому на войну идти.

Все одобрительно засмеялись. Марфуша попыталась улыбнуться.

У нее это получилось плохо.

С каждым месяцем война вторгалась в нашу жизнь все сильнее. С фронта вернулся Василий. Вернее – его привезли с вокзала в отцовском автомобиле. Автомобиль дал три гудка, мы побежали встречать героя войны, писавшего короткие, но сильные письма. Василий вылез из автомобиля и, опираясь на шофера и Тимофея, стал подниматься к нам по лестнице. Он был в шинели, фуражке и с сильно желтым лицом. Тимофей осторожно держал его деревянную палку. Василий как-то виновато улыбался. Мы кинулись его целовать. Мама рыдала. Отец подошел и стоял, напряженно глядя на Василия и моргая. Сильный подбородок его подрагивал.

В Польше под Ловичем Василий попал под газовую атаку немцев. Хотя брата отравили хлором, змеиное слово «иприт» вползло в меня.

Сидя в гостиной у растопленного камина, Василий пил чай с пирожными и рассказывал о том, как бежал от облака хлора, как убил восемь немцев из пулемета, как одним снарядом разорвало на куски двух его фронтовых друзей – прапорщика Николаева и вольноопределяющегося Гвишиани, как бесшумно снимают часовых волосяной веревкой «цыганская невеста», как бороться со вшами и с танками, какие у немцев капитальные огнеметы и какое множество русских трупов лежало в огромном пшеничном поле после Брусиловского прорыва.

– Лежат ровными рядами, словно нарочно подровняли. Шли на пулеметные гнезда. Их и косили, как пшеницу.

Мы слушали, затаив дыхание. Стакан с чаем дрожал в желтой руке Василия. Он постоянно коротко подкашливал, глаза его слезились и были теперь всегда красные, словно он только что поплакал. При ходьбе Василий задыхался и, чтобы отдышаться, стоял, опершись на палку.

Отец отправил его в Пятигорск на воды.

А через год в Москве мой старший брат покончил с собой, выстрелив одновременно из нагана в висок, а из дамского браунинга – в сердце. Ваня сказал, что Василий застрелился из-за замужней женщины, которую безнадежно любил еще до войны.

Отец стремительно богател и все более зависел от войны. Дела его шли в гору. У него появилось множество новых знакомых, в основном – военных. Он стал больше и чаще пить и редко бывал дома, повторяя, что теперь «живет на колесах». Вокруг него шныряли какие-то тонкоусые и энергичные молодые люди, которых он называл комиссионерами. Он занимался уже не только сахаром, но и многим другим. Когда он кричал в телефон, до моего уха долетали диковинные фразы: «американская резина еще возьмет нас за горло», «эшелон с сухарями преступно забыт в пакгаузах», «мерзавцы из Земгора Юго-Западного фронта режут меня без ножа», «шесть вагонов мыльной стружки застряли на узловой» и так далее.

Моя бабушка, безвыездно и тихо доживающая свой век в доме на Остоженке, как-то на Пасху сказала:

– С этой войною наш Димуленька совсем голову потерял: за семерыми зайцами гонится.

И отец в то время действительно напоминал мне человека, мучительно и безнадежно гонящегося за чем-то вертким и ускользающим. Причем сам он от этой гонки не становился живее, наоборот, как-то окостеневал, а его малоподвижное лицо хмурилось все сильнее. Похоже, он вообще перестал спать. Глаза его лихорадочно блестели и бегали, даже когда он пил с нами чай.

Минул еще год.

И война вообще полезла во все щели. Она выползла на улицы. В городах маршировали колонны солдат, на вокзалах в поезда грузили пушки и лошадей. Мы с мамой перестали бывать в Басанцах – там было «неспокойно». Вся наша семья поселилась в Петербурге. Родственников оставили в имениях. Столица военного времени открыла мне три новых слова: безработица, стачка и бойкот. Для меня они воплощались в темных толпах людей на улицах Петербурга, которые мрачновато брели куда-то и мимо которых мы старались побыстрее проехать на лихаче или на автомобиле.

Петербург стали называть Петроградом.

В газетах про немцев писали злые стихи и рисовали карикатуры. Ваня с Ильей любили зачитывать их вслух. Все немцы для меня делились тогда на два типа: один – пузатый, с мясисто-хохочущей мордой, в рогатой каске, с саблей в руке; другой – худой, как палка, в фуражке, с моноклем, стеком и с кисло-презрительным выражением узкого лица.

Старшая сестра Ариша принесла из гимназии патриотическую песню. Оказывается, на уроке пения они всем классом сочинили музыку к стихам некоего провинциального учителя:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С германской силой темною,
С тевтонскою ордой!

Настя с Аришей аккомпанировали в четыре руки, а я с удовольствием пел, стоя на стуле.

Переехав в большой город, я заметил, что в нем все происходит быстрее, чем в Басанцах или Васкелово: люди двигались и говорили быстрее, извозчики мчались и кричали, автомобили гудели и тарахтели, гимназисты спешили в гимназии, газетчики орали про «наши потери», отец входил в квартиру, сбрасывая шубу, торопливо ел, запирался в кабинете со своим помощником, потом уносился на автомобиле с комиссионерами и исчезал на неделю. Мама тоже двигалась гораздо быстрее, куда-то ездила и что-то покупала. Мы часто и быстро ходили в гости. У меня появилось много новых друзей – мальчиков и девочек.

Меня усиленно готовили в гимназию: я занимался с Диденко русским языком и арифметикой, а с madame Panaget – французским и немецким. И занятия шли гораздо быстрее, чем прежде.

Даже оба наших мопса, Кайзер и Шустрик, теперь быстрей бегали, громче лаяли и чаще какали на ковер.

Рождество 1917 года мы праздновали в большом доме новых папиных друзей. Отец к тому времени вдруг резко прекратил все поездки и целиком отдался новому грозному слову, которое, как могучая метла, вымела из нашего дома «эшелоны колотого рафинада» и «вагоны с мыльной стружкой». Слово это было «Дума». Оно, словно толстый Пацюк из рождественской сказки Гоголя, вошло в нашу гостиную и надолго расселось там. Вместе с ним стали приходить и допоздна рассиживаться новые папины друзья. Почти все они внешне были одинаковые и сильно отличались от высокого и сухопарого папы: малорослые, подвижные, крепкотелые, с широкими бритыми затылками, подстриженными бородами и подвитыми усами, они много курили и непрерывно спорили. Потом, наспорившись и накурившись до хрипоты, они что-то писали, одновременно диктуя сами себе, затем пили с папой вино и ехали ужинать к Эрнесту или к новому Донону. Отец теперь был занят только политикой, ходил на заседания могучей и неведомой мне Думы и в разговорах с матушкой часто говорил о каком-то нарыве, который «вот-вот прорвется», и что «надо не упустить момент».

После начала войны самым близким папиным другом в Петрограде стал банкир Рябов. Он тоже был в Думе.

У них была одиннадцатилетняя дочь Ника, в которую я впервые в жизни влюбился. На том рождественском утреннике мы, дети, разыграли вертеп. Старший сын Рябовых Рюрик был Иродом, Настя – ангелом благой вести, Ваня, Илья и Ариша – волхвами, Василиса – Богородицей, какой-то гимназист-переросток – Иосифом. Малознакомые дети играли ангелов, чертей и избиваемых младенцев. Мы же с Никой исполняли по две роли: сперва солдат Ирода, ищущих младенца, а потом – ослика и вола, согревающего в яслях младенца Христа своим дыханием. Христом-младенцем был младший сын Рябовых, пятилетний Ванюша. Когда во втором действии он благополучно родился и мы с Никой, нацепив коровью и ослиную морды из папье-маше, с готовностью сунулись согревать его дыханием, Ванюша разрыдался. Мы переглянулись сквозь свои картонные глаза и тихо прыснули. Черный, весело блестящий глаз Ники в обрамлении огромных ослиных ресниц, ее тихий смех и запах каких-то приторных духов вызвали у меня неожиданный прилив нежности. Я взял ее влажную руку и не отпускал до конца лицедейства.

За обедом я сел рядом с ней, оттеснив какую-то девочку. Чувство мое к Нике нарастало с каждым подаваемым блюдом. Я болтал с ней, неся чепуху. На блинах с икрой я нервно-весело ущипнул ее за локоть, за чаем с бисквитами взял ее палец и ткнул в свою розеточку с абрикосовым вареньем.

Ника смеялась.

И в этом смехе было понимание меня. Видимо, я ей тоже понравился. После обеда был устроен детский маскарад с танцами вокруг елки. А когда мужчины отправились наверх курить и играть в карты, а дамы – обмениваться новостями на веранде в зимнем саду, детям было предложено сыграть в шарады. Две милые гувернантки-англичанки помогали нам.

– Чтоу телать этому фанту? – старательно выговаривала русские слова рыжеволосая и ужасно веснушчатая гувернантка, вынимая из оклеенной звездами коробки бумажки с нашими именами.

– Лаять на Нику! – кричал я громче других.

На нее лаяли, прыскали водой, ее возили на себе вокруг елки…

Ника смеялась мне черными глазами. Мне ужасно захотелось сделать с ней что-то такое, чтобы все вокруг исчезло. Но сцена, подсмотренная мною в шалаше, к этому не имела никакого отношения. Как более старшая, Ника поняла меня. Она вдруг пожелала сменить маску волка на маску бабы-яги.

– Саша, пойдем, ты поможешь мне, – она побежала по лестнице наверх, в свою комнату.

Там, не обращая на меня внимания, но пылая лицом от волнения, она кинулась на колени перед звездно-фиолетовым мешком с масками и стала в нем яростно рыться:

– Где же она… Oh… mon Dieu! Вот же!

Я опустился на колени рядом с ней, сильно обнял за шею, притянул и поцеловал в щеку.

– Саша, ты такой смешной… – пробормотала она, глядя на носатую маску.

Я целовал ее. Сердце мое трепетало. Она повернулась ко мне, закрыла глаза и прижалась своим лицом к моему. Мы замерли. И я впервые почувствовал, что время может стоять на месте.

– Это кто здесь прячется? – раздался притворный голос и громкий шелест платьев.

И ненавистное время пошло. А вместе с ним в комнату – хозяйка дома и какая-то дама с зеленым веером. Я не успел разжать объятия.

– Они амурничают! – восторженно ахнула дама и навела на нас лорнетку. – Нина Павловна, ты только посмотри! Какая прелесть!

Но некрасивая и неразговорчивая мать Ники была явно недовольна. Она внимательно посмотрела на нас – раскрасневшихся и прижавшихся друг к дружке.

– Надевайте маски. И ступайте вниз, – произнесла она.

И мы, нацепив маски тигра и бабы-яги, побежали вниз.

Нина Павловна ничего не сказала моим родителям. Но сделала все, чтобы мы с Никой больше не виделись. Мои просьбы «непременно поехать к Нике» кончались ничем: Ника то «неважно себя чувствовала», то «гостила у родственников», то (несмотря на рождественские каникулы!!) «усиленно занималась арифметикой».

Полтора месяца неосуществленного желания видеть мою черноокую любовь свалили меня в горячку. Трое суток с высокой температурой я лежал и бредил, проваливаясь в грозные цветные сны и выныривая из них в прохладные руки матери, кладущие мне на лоб влажное полотенце, пропитанное водой и уксусом, и подносящие чашку с клюквенным морсом. В тех снах я ни разу не увидел моей Горы. Мне мерещилось человеческое море, безбрежный океан голосов, лиц, платьев и фраков, кативший на меня мощные волны. Я тонул в них, барахтался, силясь выплыть, но меня снова и снова накрывало с головой. Я знал, что где-то рядом здесь же барахтается Ника. Но чем сильнее я искал ее в водоворотах шуршащих платьями взрослых, тем яростней меня мотало и отбрасывало в бесконечные анфилады комнат, в прокуренные гостиные, в душные спальни. Голова моя лопалась от голосов. Наконец я прорывался к ней и видел мою любовь в ее белом платьице с маской бабы-яги на лице. Я подбегал к ней, хватался за бесконечно длинный, бугристый нос маски, срывал. Но под картонной маской оказывалась Ника с живой ослиной головой. Она жевала что-то и в упор смотрела на меня ослиными глазами. И я пробуждался с криком.

Очнулся я на четвертые сутки.

Ни мамы, ни няньки не было рядом. Я поднял голову: шторы глухо сдвинуты, но в щели виден дневной свет. Я встал с кровати. Кружилась голова от слабости. Пошатываясь, в ночной рубашке до пят, я подошел к двери, открыл и зажмурился: наша огромная квартира была залита солнечным светом. Он проистекал из гостиной. Я направился туда, шлепая босыми ступнями по прохладному паркету. В гостиной, спинами ко мне, стояла наша семья. Окна были распахнуты, из них ослепительно било весеннее солнце. И все стоящие смотрели в окна. Я подошел к маме. Она схватила меня, поцеловала, как-то истерично обняла и подняла на руки. В окне была видна наша Миллионная улица. По обыкновению тихая и почти пустая, она вся была затоплена людьми. Толпа колыхалась, шумела и ползла куда-то. В толпе мелькали красные лоскуты.

– Что это, мама? – спросил я.

– Это революция, сынок, – ответила мать.

Потом в семье шутили: Саша проспал русскую революцию.

Революция

О ней говорили давно. Для меня же она случилась не в тот солнечный февральский день, а раньше, зимним вечером. Мы с madame Panaget раскрашивали контурные картинки, потом я немного побренчал на рояле и выпил молока с любимым печеньем «Ciy». После чего нужно было прочитать маме молитву на сон грядущий и пойти спать. Но тут возник отец и, не раздеваясь, подошел к маме.

– Все, Думы больше нет, – угрюмо сказал он.

Мама молча встала.

– Милюков и Родзянко своего добились, – отец сбросил шубу на руки горничной и устало опустился в кресло, – угробили Думу. Мерзавцы. Угробили-таки. Похоронили.

Он стукнул кулаком по подлокотнику.

Я похолодел: Дума, этот невидимый и могучий Пацюк, два года проживший с нами, убита и закопана.

– Что же будет, Дима? – спросила мама.

– Революция! – мрачно, но с какой-то злой гордостью тряхнул головой отец.

И я, восьмилетний, вдруг представил ее, эту таинственно-грозную Революцию в образе Снежной королевы, держащей в руках почему-то все тот же «съедаемый тараканами» серп.

Если до революции в Петрограде все двигалось и жило быстрей обычного, то теперь все просто замелькало. И людей сразу прибавилось. Улицы были почти всегда полны. По ним стало трудно проехать не только на автомобиле, но и на извозчике. Я узнал новые слова: «совдеп», «революционные массы», «временное правительство» и «хвост». Неведомый «совдеп», со слов отца, засел в Таврическом и первым делом выпил все вино и украл серебряные ложки из ресторана. Революционные массы часто проплывали под нашими окнами, о временном правительстве непрерывно говорили все, даже кухарки, а хвосты за хлебом росли и росли. Я не мог понять: почему люди стоят за хлебом в очереди? Объяснение взрослых, что хлеба не хватает на всех, меня не удовлетворяло: ведь пшеницы всегда так много, хлебные поля на Украине такие бескрайние! Я был уверен, что хлеб бесконечен, как и вода, как и небо. У нас за обедом хлеб всегда оставался.

И мне странно было слышать на улицах: «Подайте на хлеб!»

Лето 1917 года мы провели в Васкелово. Оно было каким-то удивительно красивым, спокойным и долгим. Никогда прежде летом мне не было так хорошо и вольготно. Я словно прощался с прежней, благополучной и беззаботной жизнью. И эта жизнь, уходя навсегда, прощалась со мной огромными темными елями, неподвижным озером, лесными ягодами, послеобеденным сном на веранде, невинным смехом сестер, стеклянными звуками рояля, радугой после дождя.

В конце лета я пошел в гимназию. Вернее – меня отвез туда шофер со смешной фамилией Кудлач на синем автомобиле. И возил каждый день. В той гимназии на Крюковом канале в основном учились дети богатых. Многих подвозили на автомобилях. Но не до самой гимназии – это считалось неуместным. Машины тормозили неподалеку от гимназии, мы выходили и шли пешком. Так было принято.

Мне было интересно на уроках. В гимназии преподавали люди, не похожие на невзрачного Диденко и тихую madame Panaget. Они умели хорошо и долго говорить. Особенно мне нравились неизменно веселый математик Терентий Валентинович, маленький, но невероятно активный физкультурник мсье Жакоб, прозванный Карманным Бонапартом, и громкая, всегда сильно пахнущая розовым маслом француженка Екатерина Самуиловна Бабицкая. Директор гимназии Казимир Ефимович Кребс, мужчина огромного роста, с громадной головой, густой бородой, трехпалой левой рукой и глухим рокочущим басом, прозванный гимназистами Навуходоносором, вызывал у меня чувство восторженного страха.

Но не прошло и трех месяцев моей гимназической жизни, как грянула еще одна революция. Отец назвал ее «большевистская смута». И пообещал, что «долго эта сволочь не продержится».

В этом он сильно ошибся.

Во вторую революцию все было по-другому: по улицам бегали, скакали на лошадях и проезжали на грузовиках только солдаты в шинелях и матросы. И все они были с винтовками. Горожане перемещались осторожно, стараясь держаться поближе к домам. Ночью были слышны выстрелы.

Затем время как-то сжалось. И полетело так быстро, что все вообще перепуталось и замелькало: люди, события, времена года.

Несмотря на «большевистскую смуту», занятия в гимназии шли до весны 1918 года. И прекратились по весьма простой причине: большая часть учеников побежала вместе со своими богатыми родителями из Петербурга. И из России.

Семья наша созрела для бегства к июлю. В ней произошли изменения: Илья, увлекшийся марксизмом еще в гимназии, сделался красным и ушел к большевикам. С отцом он порвал. Маме же передал с кем-то пару писем, в которых писал, что воюет за свободную Россию. Затем Илья исчез навсегда. Василиса стремительно вышла замуж за молчаливого и горбоносого поручика, демобилизовавшегося по ранению (в левое колено), и так же стремительно уехала с ним в Крым к его матери.

Отец, потерявший в России все, сперва намеревался вывезти нас в Варшаву. Там у него «было что-то небольшое», я так и не понял что – дом или дело. Затем он собирался отправиться дальше – в Цюрих, где «что-то лежало». В Швейцарию с семьей перебрался и банкир Рябов, еще до обеих революций приобретший там дом. Летом 1918 года путь в Европу лежал через Киев. Человек с маленькими усами по фамилии Дымбинский взялся переправить в Варшаву сначала маму с сестрами, потом отца со мною и Ваней. Отцу понадобилось еще пару недель, чтобы «утрясти делишки в Питере». Эти две недели стали для семьи роковыми. Едва мама с Настей и Аришей уехали, заболел брюшным тифом брат Ваня. Месяц он пролежал, но, к счастью, поправился, хотя сильно исхудал и пожелтел. Потом отца забрали в ЧК. Три месяца от него не было вестей. Набожная тетя Флора, мамина сестра, взявшая нас с Иваном к себе на Мойку, каждый день молилась за нашего арестованного отца. И чудо свершилось – его выпустили. Из ЧК он вернулся сильно поседевшим и ссутулившимся. Но сказал, что в тюрьме за три месяца его никто ни разу не ударил по лицу.

Так что в Киеве мы оказались только зимой. Поселились в Липках, богатом и ухоженном районе, в большой квартире папиного брата. Дядя Юрий, абсолютный антипод отца, увлекающийся, взбалмошный и громкоголосый, никуда не собиравшийся уезжать из родного Киева, принял нас так, словно никакой революции и войны не было вовсе. Стол у него дома ломился от жирной украинской еды, чисто одетая прислуга подавала шампанское, а дядя, слегка поседевший и похудевший, что-то бурно рассказывал и пил за здоровье неведомого мне Гетмана. После сурового Петербурга с его хлебными хвостами изобильный стол дяди казался невероятным. Но самым невероятным оказалось то, что мама и сестры, погостив у дяди Юрия, в начале ноября отправились в Варшаву. Но доехали ли они туда – никто не знал. Зато все знали, что в Варшаве тоже революция и Пилсудский объявил независимость. Отец был взбешен: он кричал на дядю, называя его «мокрым пентюхом», и топал ногами. Дядя Юрий успокаивал его как мог. Он давал обе руки на отсечение, что мама и сестры живы и в безопасности. Дядя Юрий был любимцем нас, детей. Своих у него не было, он жил неисправимым холостяком. Нас он обожал до слез. Мы же по-детски любили его, как сверстника-переростка. Еще давно Ваня с Ильей придумали ему сложное прозвище. Оно выскакивало у дяди изо рта каждый раз, когда он оказывался у нас в Петербурге. Любитель рестораций и кафе-шантанов, дядя в первый же вечер неизменно требовал отца отправиться с ним «куда-нибудь». Отец же, знавший чем кончаются эти походы «куда-нибудь», неизменно цедил, что «теперь и пойти-то некуда». На что дядя, откинув назад красивую голову, укоризненно разводил длинными, как и у отца, руками и начинал загибать пальцы:

– Помилуй, Дима! У вас тут Эрнест, Кюба и два Донона!

Это были названия четырех самых роскошных ресторанов. После чего отец и дядя исчезали до утра. Так дядя Юрий для нас стал Эрнесткюбаидвадонон. Когда его коляска въезжала в ворота северного имения, мы с Настенькой неслись по комнатам с криком:

– Эрнесткюбаидвадонон приехал!

Угощая нас, дядя уверял, что мы на днях отправимся в Варшаву. Дымбинский шнырял по городу, добывая какие-то «чертовски важные бумаги». Это тянулось несколько недель: дядя ждал помощи от его друзей немцев. Но немцы вдруг покинули Киев, даже не уведомив дядю. И как-то очень быстро к Киеву подошел Петлюра со своей «дикой первобытной ордой». О нем заговорили с ужасом. Петлюра входил в город, чтобы «перевешать офицеров, жидов и москалей». Он был украинец. И как поговаривали, в живых оставлял только украинцев. Его я представлял колдуном из «Страшной мести» Гоголя, самой жуткой сказки на свете. Как только немцы убежали, исчез Дымбинский. А веселый и самоуверенный дядя впал в панику. Он тряс отца за плечи и кричал, что «надобно бежать из Липок что есть мочи». Он был уверен, что петлюровцы придут грабить именно сюда, в самый богатый район. Отец стал ответно кричать, что он умеет стрелять. Но вскоре махнул на дядю длинной рукой и стал паковать вещи. Поутру мы выехали из Липок на двух колясках. В первой сидели мы с отцом, во второй – Эрнесткюбаидвадонон с грудой вещей и своим старым слугой Савелием. Было слегка морозно. И, несмотря на декабрь, снега выпало совсем мало. Но после бессонной ночи сборов и криков меня сильно знобило и ужасно хотелось спать. Я дремал в коляске, привалившись к отцу и сжимая в руках жестяную коробку из-под печенья «Ciy». В ней хранилось все мое богатство, россыпь любимых вещей – от набора карандашей и швейцарского перочинного ножичка до оловянного пугача с коробкой пистонов. Дважды мы останавливались, и я просыпался: первый раз к дяде подсела маленькая, полненькая и сильно взволнованная дама с двумя саквояжами, второй раз на какой-то ужасно горбатой улице к нам в коляску втиснулся Дымбинский с забинтованной рукой, с портфелем, в сером летнем пальто и мохнатой бараньей шапке. Он отдал отцу портфель и что-то сипло и обстоятельно забормотал про какую-то Пуще-Водицу и какие-то казармы. Его глаза были красные, а мохнатая шапка дохнула на меня глубоким сном. Я снова задремал. И открыл глаза от звука близкого грома. Обе подводы стояли на улице с одноэтажными домиками, окруженными слегка заснеженными садами. Толстая рыжеволосая баба в ночной сорочке с полураспущенной косой торопливо закрывала ставни. Снова громыхнуло, поближе.

– Шесть дюймов. Не меньше, – сказал Дымбинский и стукнул извозчика по спине. – Сворачивай!

В его руке вдруг появился большой черный маузер. Извозчик, чертыхаясь, свернул в проулок. Вдали по проулку убегали трое в шинелях. Где-то за домами затрещали выстрелы. И ударил пулемет. Дама во второй коляске вскрикнула и стала часто, как-то по-мышиному креститься. Дымбинский выругался по-польски. Отец прикрикнул на извозчика. Меня сильно зазнобило, я зевнул со стоном, во весь рот. И вдруг грохнуло совсем рядом. И зазвенели стекла в домах. И лошадь всхрапнула и дернула. И моя жестяная коробка с дорогим выскользнула из рук. И покатилась по дорожной наледи.

Обе коляски встали. Отец, дядя и Дымбинский закричали на извозчиков. Те, не понимая, куда ехать, натягивали поводья. Лошади храпели и пятились. А я смотрел, как катится моя жестянка. Лимонно-желтым колесиком она катилась, катилась и катилась, вниз, вниз, вниз – по горбатому переулку. Катилась, катилась, катилась до слез, до рези в глазах. И в ней, как в жестяном барабане, кувыркался оловянный пугач. И вдруг как по команде и совершенно неожиданно для себя я выпрыгнул из колышущейся коляски и кинулся за жестянкой.

– Александр, назад! Сейчас же вер… – закричал отец.

И его голос навсегда потонул в ужасном грохоте. Этот грохот проглотил все голоса в колясках. Грохотом меня толкнуло в спину так, словно я ковер. И грохот, как великан, выбил из меня пыль одним ударом. И я провалился.

Потом я открыл глаза. И увидел совсем близко лед, испачканный конским навозом. Лед был прямо возле моего носа. Я хотел приподняться, но не мог. Непонятно, что мешало мне. И я ничего не слышал. Я оперся руками о лед. И с огромным трудом приподнял голову. Впереди был пустой проулок. И посреди обледенелой дороги лежала моя желтая жестянка. Я сразу понял, что главное – сзади. И стал поворачивать одеревеневшую шею. Она очень плохо поворачивалась. Но все же повернулась.

И я увидел: дым, перевернутые коляски, лежащих людей, бьющуюся на боку лошадь с вылезшими кишками. И черную землю на льду. И еще что-то черное, что лежало совсем рядом со мной. Я скосил на это глаза. Это была нога в черном ботинке. И с полосатым серо-сине-белым шерстяным носком. С модным американским носком. Носком Эрнесткюбаидвадонона. Из носка торчала розовая нога. И из ноги торчало. Что-то.

У меня теплое протекло по губам. Я потрогал их. И посмотрел на руку. Рука была в крови. Я понял, что надо вставать и идти к папе. Потому что он звал меня. С трудом я подтянул под себя ноги и встал на колени. И тут же вокруг меня запустили карусель. И все – дым, дом, баба в окне, земля, нога, лошадь с кишками, дым, дом, баба в окне, – поехало, поехало, поехало. Слева-направо. Слева-направо. Слева-направо.

И я упал на лед.

Дорога

12 декабря 1918 года в Киеве кончилось мое детство. Его выбил из меня разорвавшийся шестидюймовый снаряд, унесший жизни отца, брата Вани, дяди Юрия. Также погиб один из извозчиков. Слугу Савелия и другого извозчика ранило, но они выжили. Дымбинский исчез. Любовница дяди, вдова штабс-капитана царской армии Лидия Васильевна Белкина, так же, как и я, была сильно контужена. Нас с ней подобрала и оттащила к себе в дом та самая толстая рыжая баба, что закрывала ставни. Три месяца я ничего не слышал. И не мог ходить: голова кружилась, и я сразу садился на пол и закрывал глаза. Удобнее всего мне было сидеть на полу и смотреть в него. За эти три месяца я досконально изучил три пола: глинобитный, устеленный домоткаными пестрыми ковриками, паркетный, покрытый огромным персидским ковром, и вагонный, заплеванный, усыпанный окурками. Вагонный пол качался.

Белкина сказала мне, что моих родных похоронили на Байковском кладбище. Она же помогла отправить меня с ее кузиной в Москву. Но туда я не доехал. Поезд остановили вооруженные люди на лошадях. И он пошел совсем в другом направлении. Я оказался сначала в Полтаве, потом в Харькове. Потом в Курске. Потом в Рыльске. Потом были: станция Красное, Моршанск, деревня Голубино, Серпухов, село Пехтерево, Подольск.

До Москвы я добрался только 2 августа 1922 года. За это время я вырос. Взрыв выбил из меня не только детство. Но и что-то еще. Он словно отрезал от меня прошлое. А вместе с прошлым – любовь к нему. За четыре года скитаний я ни разу не плакал о моем погибшем отце. Мать я вспоминал часто, думал о ней. Но у меня и в мыслях не было стремиться к ней, искать ее. Она стала недосягаемой не только в окружающем мире. Но и во мне самом. Лишь горбатая Настенька, моя любимая сестра, дотягивалась из отрезанного взрывом прошлого, являлась по ночам, подолгу застревая в мучительных снах о родном и потерянном. И я просыпался в слезах.

Все четыре года я куда-то постоянно ехал, ехал и ехал. Одна большая и бесконечная дорога стелилась под ноги и тянула, вырывая из очередного уюта, обещая и угрожая, пугая и успокаивая. Я не понимал, куда я еду и зачем. Но меня везли. Ни разу я не был один, ни разу не страдал от голода, ни разу не ночевал под забором или в стогу сена. Меня ни разу не ограбили, не ударили кулаком в лицо, не пырнули ножом. Обо мне заботились. Меня передавали с рук на руки, словно дорогую вещь, навсегда потерянную хозяином. Которую почему-то непременно нужно сохранить. Во всем этом было какое-то чудо. Мамины приживалы, безнадежно дальние родственники, шапочные и деловые знакомые отца, сослуживцы покойного Василия, учителя сестер и, наконец, просто посторонние люди удивительнейшим образом оказывались в нужном месте в нужное время, чтобы помочь «сыну Снегирева». Одни ссаживали меня с переполненного поезда, другие случайно встречали на перроне, третьи окликали на улице, четвертые устраивали на ночлег. Совпадения стали нормой. И я перестал им удивляться. Я просто ехал. Но не знал, куда я еду и зачем. Оказываясь в очередном городе, городишке или поселке, я сразу понимал, что не останусь здесь навсегда. Хотя чувство родного дома взрыв также выбил из меня. У меня не было больше дома. Мне некуда было стремиться. И Васкелово и Басанцы остались только в памяти. И я понимал это.

Пожив месяц или два на новом месте, у новых людей, я чувствовал, что пора ехать дальше. И произносил:

– Мне пора.

Удивительно, но слова мои действовали на очередных хозяев. Не спрашивая, куда я направляюсь, они тут же озадачивались, приходили в движение, что-то предпринимали, кому-то посылали записки, с кем-то договаривались, и через сутки-другие я уже катил в поезде или тащился с обозом туда, где меня ждали.

Дорога вела меня.

Четыре года я добирался до Москвы.

За это время многое произошло. Большевики окончательно победили. Война окончилась.

Россия стала красной.

Петроград

Оказавшись в Москве, я отправился на Остоженку, в уютный деревянный дом бабушки. Но бабушки там уже не было. В доме проживали девять семей рабочих. Женщина, стирающая белье во дворе, сказала мне, что «старушка умерла, как только дом уплотнили». Случилось это год назад.

В Москве я никого не знал.

В Петрограде осталась тетя Флора. На товарном поезде я добрался до Питера и нашел квартиру тети на Мойке. Тетя Флора была жива. Хотя и резко постарела. Она не сразу узнала меня. И сильно испугалась, когда я вошел. Ей показалось, что перед ней мой покойный брат Василий. Потом она плакала и пыталась целовать меня в макушку, как в детстве. Но я вырос. И у нее не очень получалось. Я рассказал ей все. Она крестилась и плакала. И снова пыталась целовать меня в макушку. Я наклонялся.

Тетушка рассказала мне, что двоих наших родственников расстреляли, один уехал в Париж, а ее родная сестра пропала без вести во время Гражданской войны. Имение в Васкелово стало школой-интернатом для беспризорных детей. Про имение в Басанцах она слышала, что его сожгли. Я тоже слышал это в Харькове. Нашу квартиру на Миллионной занял райжилотдел.

Четырехкомнатную квартиру тетушки тоже уплотнили, подселив четыре семьи. Одинокая тетя, как вдова буржуя, занимала бывшую кладовую. В этой полутемной комнатушке стояли железная кровать, комод красного дерева, швейная машина «Зингер» да несколько икон. Тетушка вытащила из-под кровати сложенный персидский ковер, лежавший раньше в гостиной, водрузила на него одну из своих больших, расшитых подушек и произнесла:

– В тесноте, Сашуленька, да не в обиде. Обживайся!

На этом сложенном ковре, у двери я и обосновался.

Тетушка Флора люто ненавидела большевиков, считая их слугами Антихриста. Жизнь ее была тесно связана с церковью. Бездетная, рано овдовевшая, тетушка проводила в ней большую часть своего времени. Но постричься в монахини, как сделали многие ее набожные подруги после победы большевиков, она не хотела. На пропитание она зарабатывала пошивом одежды да изредка продавала то немногое, что осталось от прежней благополучной жизни. Главные фамильные драгоценности у нее конфисковали при обыске.

Первым делом тетушка сшила мне рубашку и брюки. Во время работы она прочла мне наставление на будущее: я должен окончить гимназию, поступить в университет и получить высшее образование.

– Пока молод – заполняй голову! – повторяла она, качая маленькой, но сильной ногой педаль швейной машины.

Придя в свою гимназию на Крюковом канале, я обнаружил, что она переименована в школу имени Герцена. Из прежних учителей в ней осталась только немка Виолетта Николаевна Кнорре. А из моего класса продолжали учебу лишь двое – толстый увалень Штюрмер да насмешливый и вертлявый коротышка Яновский. Директором стал Борис Иванович Дьяков, типичный русский интеллигент, навсегда полюбивший революцию. Пройдя с ним собеседование, я был зачислен в пятый класс. Восьмого сентября начались занятия, и директор, преподававший историю, рассказал нам, торжественно поблескивая пенсне, как он дважды разговаривал с Лениным.

В этой школе я проучился три года. Поначалу мне нравилось узнавать новое, и я быстро наверстывал упущенное. Школа была прогрессивной: мы не писали классных и домашних работ. Учителя, приглашенные Дьяковым, были настоящими энтузиастами своего дела, они жили только школой, возили нас на экскурсии, играли с нами в лапту и в хэндбол, устраивали диспуты, а зимой, когда школу не отапливали, делились одеждой. Почти все они поддерживали большевиков. Только хмурый и задумчивый учитель рисования был убежденным анархистом и частенько повторял, что Ленин и Троцкий реставрируют государственную машину подавления личности.

В школе имени Герцена я выбрал себе профессию. Вернее – она выбрала меня. Дело в том, что после того рокового взрыва во мне открылась одна способность. Лежа контуженным в кровати и ничего не слыша, я развлекал себя тем, что считал окружающие предметы. Сначала я просто пересчитал их. Затем стал считать их углы. И вдруг обнаружил, что это очень легко. Обсчитывая японскую этажерку покойного Эрнесткюбаидвадонона, наполовину заслоненную шторой, я легко представил ее всю в пространстве и сосчитал число углов: 46. Потом я обсчитал дядин письменный стол: 28. Потом выглядывающую из гостиной люстру с восьмигранными хрустальными подвесками: 226. Так постепенно я обсчитал все углы в дядиной квартире. Их оказалось 822. На этом я успокоился. И, поправившись, совершенно забыл свое необычное занятие.

Но когда нам стали преподавать геометрию, я вспомнил его. С геометрией у меня все было хорошо. Даже не хорошо, а, по словам учителя Георгия Владимировича, «просто исключительно». Я легко решал все задачи, с ходу строил сечения, видел и понимал то, что с трудом давалось другим. К тому же я очень быстро считал. Математика после взрыва стала для меня понятной стихией. Но не могу сказать, что и геометрия и математика волновали и притягивали меня. Впрочем, другие предметы тоже: я был равнодушен к истории, зоологии, литературе. Рисование и пение мне казалось бессмысленным занятием. Русский язык я постигал с трудом. А французский – просто знал с детства. Меня смутно волновала только астрономия. Даже не астрономия, а сами небесные тела, висящие в пространстве. Представляя Вселенную, я словно терял себя. И сердце мое начинало тяжело биться. Но астрономию нам не преподавали. А математика с геометрией мне просто легко давались. Это и определило цель.

– Снегирев, только в точные науки! О другом не помышляйте! – категорически тряс козлиной бородой Георгий Владимирович.

Я стал готовиться к поступлению в университет. Директор помог мне пройти экстерном четыре класса, и в семнадцать лет я получил диплом о среднем образовании. И поступил довольно легко на физико-математический факультет. Но уже на первом курсе, сидя на лекции по высшей математике, я понял, что мир чисел, теорем и уравнений совершенно не интересует меня. Впрочем, как и физика. Начертательная геометрия была мне понятна еще в десятом классе, в ней, как и в математике, не было никаких притягательных тайн. Я откровенно скучал на занятиях, погружаясь в свои мысли. Но мысли эти не были продуктивными. На меня нападало некое внутреннее оцепенение, и я погружался в него, как в теплую приятную ванну. Надо сказать, что взрыв не только отделил от меня прошлое. Он как бы остановил меня. До него я был живым, общительным, смешливым и непоседливым мальчиком. Я обожал болтать со всеми. И обожал движение. Усидеть минуту спокойно мне было трудно. И при этом я совершенно не задумывался. После взрыва все изменилось: я стал молчаливым, замкнутым, малоподвижным, задумчивым и необщительным. В школе у меня практически не было друзей. Девочки, севшие с нами за парты после отмены раздельного обучения, также не волновали меня. Рядом со мною сидела чернокудрая и черноглазая Рита Резникова, любившая подтрунить над моей замкнутостью и неразговорчивостью.

– Скучный ты, Снегирев, как манная каша, – говорила она.

Я лишь криво ухмылялся в ответ. Шутить и дурачиться на переменах мне было скучно. Я бродил по школьному двору, обходя шумящих и резвящихся однокашников.

В университете общительнее я не стал. Университетская жизнь меня не интересовала. Аудитории бурлили дискуссиями, лекции перерастали в диспуты. Шла борьба между «красной» профессурой и старыми, «буржуазными» профессорами. Комитет комсомола играл в этой борьбе не последнюю роль. Комсомольцы могли прервать лекцию профессора обвинением в «скрытой контрреволюции» или «богоискательском мракобесии». В университет приглашались известные большевики для открытых диспутов. Луначарский спорил с митрополитом Введенским о существовании Бога, Зиновьев выступил с лекцией о роли комсомола в строительстве нового общества, Крупская провела диспут по женскому вопросу.

Я был далек от всего этого. После занятий я уходил бродить по городу. Домой меня не очень тянуло: там стрекотала тетушкина швейная машина да ругались соседки на коммунальной кухне. Бродя по Питеру, я трогал камни. Мне нравилось класть руки на прохладный гранит. От камней шел покой, которого не было в людях. Я прикасался к рубленым цоколям домов, гладил гладкие колонны Исаакия, трогал гривы гранитных львов, полированные пальцы ног атлантов, груди мраморных нимф и крылья мраморных ангелов. Каменные изваяния успокаивали меня.

Придя домой, я съедал скудный обед, оставленный тетушкой, и погружался в чтение книг, взятых мною в университетской библиотеке. В основном это были книги по астрономии и истории Вселенной. Меня волновали планеты и бесконечность звездного мира, окружающего Землю. Иногда я брал книги по минералогии, но не читал, а подолгу разглядывал цветные изображения камней. Я мог это делать часами, лежа на своем ковре. Книг по математике и физике я не читал вообще, довольствуясь только тем, что слышал на лекциях. Художественная литература меня также не интересовала: мир людей, их страсти и устремления – все это казалось мелким, суетливым и недолговечным. На это нельзя было опереться, как на камень. Мир Наташи Ростовой и Андрея Болконского по сути ничем не отличался от мира моих соседей, каждый вечер бранящихся на кухне из-за примусов или помойного ведра. Мир планет и камней был богаче и интересней. Он был вечен. Из астрономического атласа я вырвал лист с изображением Сатурна и повесил на стену. Когда тетушка садилась шить, голова ее оказывалась на одном уровне с Сатурном. Но разве можно было сравнить с Сатурном голову тети Флоры, бормочущую что-то про большевиков, про обновленцев и про цены на драп и крепдешин?

В университете астрономию читали только на третьем курсе. Я стал сбегать с занятий по физике и математике и посещать лекции профессора Карлова, известного астронома, специалиста по спектральному анализу планет. Слушая его глуховатый голос, рассказывающий про звездный параллакс, спутники Марса, солнечные пятна, орбиты комет и метеоритные потоки, я закрывал глаза и забывал про все. Я проваливался и повисал в звездном пространстве. И это чувство оказалось сильнее всех других. Это было ужасно приятно. Я переставал слышать и самого Карлова. И забывал про астрономию. Я просто висел среди планет и звезд. Так продолжалось из месяца в месяц. На другие лекции я ходил все реже. С трудом я сдал сессию и перешел на второй курс. Летом все студенты подрабатывали. Я тоже решил помочь тетушке деньгами. Сперва меня устроили на «Красный Путиловец» подсобным рабочим, но на второй день я почувствовал сильное раздражение и угнетение от работающих станков и механизмов. Люди же, обслуживающие эти громоздкие машины, раздражали меня еще больше: в них было что-то обреченно-угрожающее. В самом заводе я чувствовал невыносимое уродство. Я ушел с «Красного Путиловца» и устроился мыть посуду в ресторан при игорном доме на Владимирском проспекте. Заведение содержал типичный нэпман, словно сошедший с плакатов Маяковского – толстый и с неизменной сигарой. Моя посуду, я думал о планетах и звездах. Они всегда были со мной: я следил за орбитами, наслаждался плавным вращением небесных тел.

В сентябре я снова отправился на лекцию Карлова. Курс астрономии длился один учебный год. В сентябре Карлов каждый раз начинал читать свой курс очередному потоку третьекурсников. Я снова с удовольствием погрузился во вводную лекцию. Закрыл глаза. И повис, представив громадную звезду Бетельгейзе. Аудитория №8 стала моим вторым домом. На другие лекции я совсем перестал ходить.

И однажды, когда я висел, меня тронули за плечо.

– С тобой все в порядке? – спросил женский голос.

Я открыл глаза. Аудитория была уже пуста. Рядом со мной сидела девушка. Она была черненькая, с короткой стрижкой и слегка раскосыми глазами. Которые смотрели насмешливо.

– Ты что, по ночам работаешь? Не высыпаешься?

– Нет… – я с неудовольствием расстался с моим оцепенением.

– Каждый раз смотрю на тебя, как ты дремлешь на лекциях! – усмехнулась она.

– Я не дремлю, – ответил я, глядя ей в глаза.

Она перестала усмехаться:

– Ты… с какого потока?

– Я второкурсник, – ответил я.

– А почему ходишь к нам?

– Я очень люблю Вселенную, – откровенно признался я.

Она с интересом смотрела на меня. Мы познакомились. Ее звали Маша Дормидонтова. Она наблюдала за мной целый месяц. Студент, всегда сидящий на лекциях с закрытыми глазами и отрешенным лицом, заинтересовал ее. Выйдя из физико-математического корпуса, мы пошли по набережной. Маша задавала мне вопросы. Я сбивчиво отвечал. Она была бойкая, с быстрой реакцией и живым умом. Ее отец служил на флоте. Она же, учась на физика, была увлечена модной наукой – метеоритологией. Пройдясь с ней по городу и послушав ее быструю и эмоциональную речь, я сначала поверил, что ее единственная страсть – метеориты. Блестя раскосыми глазами, она воодушевленно рассказывала мне о метеоритном дожде, зодиакальном свете, железных метеоритах с видманштеттеновыми фигурами и каменных – хондритах и ахондритах. Но довольно быстро выяснилось, что за метеоритологией стоит определенный человек, «смелый, умный и решительный», который ищет теперь в Сибири самый большой метеорит. Говорила об этом человеке она с явным волнением. Его звали Леонид Кулик. Он был старшим научным сотрудником в Горном институте. Маша явно неровно к нему дышала. Я спросил о метеорите, который искал Кулик. Она сказала, что это громадный болид, упавший лет десять назад и наделавший много шума по всей Сибири. Переговариваясь, мы дошли до ее дома на Лиговке, возле Московского вокзала. Маша приветливо со мной простилась, сказав:

– До завтра!

И я побрел к себе домой на Мойку. Встреча с Машей ничего не изменила во мне. Я так же продолжал посещать лекции Карлова, проваливаться и зависать. Машу это интриговало. Она садилась всегда рядом со мной. Сначала она пыталась шепотом задавать мне смешные вопросы. Но я не отвечал. И она перестала. Зато после последнего слова Карлова она толкала меня в плечо, произнося:

– Finita!

И я открывал глаза.

Лекция Карлова всегда была последней. Если Маша не оставалась на факультете по комсомольским делам или не отправлялась к Кулику в Горный, я провожал ее домой. Мы шли пешком или ехали на трамвае. Я всегда провожал ее до дома. Она принимала это как должное. Ожидать от меня мужского внимания она перестала, решив, вероятно, что я «немного не в себе». Назначив меня на роль доверительного уха мужского пола, она изливала мне душу по дороге, рассказывая о сокровенном. Ей это нравилось. Но про Кулика говорила очень осторожно, всегда с волнением. Кулик на три месяца отправился в экспедицию за таинственным метеоритом. Маша «до ужаса» просилась с ним, но в экспедиции был железный закон: женщин не брать. Экспедиция метеорита не нашла. Но точно определила место и время его падения. Когда Маша показала мне вырезку из газеты со статьей Кулика «Тунгусский метеорит», я сразу увидел дату падения: 30 июня 1908 года. И вдруг вспомнил про необычный гром, услышанный матушкой во время родов. Я закрыл глаза. И неожиданно рассмеялся.

– Что с тобой? – спросила Маша.

– Я родился в тот самый день. 30 июня 1908 года, – ответил я.

Она была потрясена таким совпадением. И пообещала рассказать об этом Кулику. А я забыл про Тунгусский метеорит (ведь он уже упал!) и снова погрузился в свой родной мир Вселенной.

Зимнюю сессию я сдал с двумя «хвостами». Но меня, чудесным образом, не отчислили, а обязали пересдать физику и логику в летнюю сессию. Я смутно следил за происходящим не только в университете, но и в стране. Студенты обсуждали ссылку Троцкого в Алма-Ату, борьбу в партийном руководстве, саботаж крестьянами хлебозаготовок, а я проходил мимо или сидел с отрешенным видом. Мне было хорошо. У меня была точка опоры – планеты и звезды. Они были всегда со мной. И я совершенно не задумывался о будущем. Я никуда не стремился. Куда стремиться, если все уже есть ? Я прижимался лбом к мраморному льву. И плыл по орбите Ганимеда, между Ио и Каллисто.

Но вскоре реальность напомнила о себе.

В мае, придя из университета домой, я обнаружил там чекистов. Они производили обыск в нашей каморке. Тетушки не было. Оказывается, в храме, где она прислуживала, провели изъятие церковных ценностей, во время которого тетушка выхватила у чекиста тяжелый крестильный крест и ударила его по голове. Ее арестовали. Меня отвезли в ГПУ на Гороховую и допросили. Но отпустили. Я пытался выяснить судьбу тетушки, но лишь узнал, что она в Крестах и ожидает суда. Прошел месяц. Тетушку осудили на пять лет и отправили на Соловки. Больше я ее никогда не видел.

А через пару недель после суда меня отчислили из университета. Причин было предостаточно: непролетарское происхождение, антисоветчица-тетя, неуспеваемость. И я не был комсомольцем. Секретарь комсомола нашего факультета давно уже окрестил меня «чуждым элементом».

Отчисление я воспринял спокойно. Ведь посещать лекции Карлова я мог и без студенческого билета. А две книги по астрономии я успел украсть из библиотеки. Зато Маша была сильно огорчена. Дважды она ходила к декану и в комитет комсомола, прося за меня, но безрезультатно. Мы продолжали встречаться на лекциях и гулять по городу.

Вскоре я понял, что мне нечего есть: тетушкин запас перловой крупы и льняного масла иссяк. Тогда я продал ее швейную машину. Накупив крупы, сухарей, сала, подсолнечного масла, моркови и чеснока, я наелся и спрятал провизию в комод. Наутро я отправился в университет. Но там меня ожидало то, что я упустил из виду: курс лекций по астрономии завершился. Начинались экзамены. Разочарованный, я поплелся домой. Там тоже ждала новость: в комнате сидел домоуправ. Он сказал мне, что, если я не прекращу антисоветскую пропаганду, жильцы похлопочут о моем выселении. Я выслушал его молча. Он вышел, хлопнув дверью. Я понял, что, воспользовавшись моим беспомощным положением, домоуправ просто хочет отнять у меня комнату. Я взял свои две книги по астрономии и вышел на улицу. Стоял теплый и солнечный июнь. Я бесцельно побрел по городу. И почувствовал, что этот город выталкивает меня. Мне не оставалось в нем места. И меня ничего уже не связывало с ним. Я дошел до Невского, свернул и побрел в сторону Исаакия. Мне захотелось положить руки на его колонны. И прижаться лицом к холодному гладкому камню. Я сделал несколько шагов и столкнулся с Машей. Мы столкнулись так сильно, что книги мои упали на мостовую. А ее портфель раскрылся, и из него полезли бумаги.

– Господи… – пробормотала Маша, отпрянув и прижимая ладонь ко лбу: она ударила меня лбом в подбородок.

Я ошалело смотрел на нее. Опомнившись, она расхохоталась. Я помог ей собрать бумаги и поднял свои книги.

– С ума сойти! – она качала головой, смеясь. – Знаешь, я полчаса тому говорила о тебе.

– С кем? – спросил я.

– С Куликом. Хочешь поехать в экспедицию? У них как раз двое заболели дизентерией. А послезавтра они уже отправляются.

Я молча смотрел на нее, потирая подбородок. И вдруг в одну секунду, как тогда, после взрыва, после головокружения, после Киева и сосчитанных углов, я почувствовал, что я в дороге. Я снова в дороге. Нужно было двигаться. Дальше.

И я ответил:

– Хочу.

Экспедиция

Назавтра в 9.00 мы с Машей вошли в здание Горного института. Недолго шли по полутемному коридору и остановились возле двери с новой медной табличкой «Метеоритный отдел». Табличка выглядела необычно. Маша постучала в дверь. Никто не отозвался. Она приложила к двери ухо:

– Господи, неужели он уже на заседании!

– Пока нет, но скоро непременно направится туда, – раздался за нашими спинами высокий и слегка надменный голос.

Мы обернулись. Перед нами стоял худощавый мужчина в очках и с густыми светло-русыми усами а la Ницше. Одет он был подчеркнуто небрежно.

– Леонид Андреич! – пролепетала Маша, и я понял, что она сильно влюблена в Кулика.

– Это ваш protйgй? – Кулик глянул на меня своими умными, пристальными и слегка насмешливыми глазами. – Это он родился 30 июня 1908 года?

– Да… это тот самый Снегирев. Его отчислили из университета, но он… – забормотала Маша, но Кулик перебил ее:

– Это меня не интересует. Бывали прежде в экспедициях?

– Нет.

– Так, – Кулик сверлил меня взглядом. – Копать умеете?

– Ну… – замялся я.

– Таскать тяжести?

– В принципе… да.

– В принципе! В общем так… – Кулик достал часы со стершейся позолотой, глянул, убрал. – В принципе, если что, я выгоню вас с полдороги. А теперь – ступайте за мной.

Он круто развернулся на худых ногах и размашисто пошел, почти побежал по коридору. Мы с Машей поспешили за ним. Кулик свернул раз, другой, взбежал по лестнице и исчез в распахнутой двери одной из аудиторий. Мы вбежали следом.

– Дверь на крюк! – крикнул он нам с кафедры.

Маша привычным движением замкнула дверь. Я сел с краю и вполоборота осмотрелся: в просторной аудитории сидели шестнадцать человек.

Кулик достал скомканный платок и протер очки. Надел их, крепко взялся за кафедру длинными жилистыми пальцами и заговорил:

– Здравствуйте, товарищи. Итак, сегодня мы знакомимся с новоиспеченными метеоритологами в лице новичков и корректируем вектор нашего движения к месту падения Тунгусского метеорита. Учитывая, что от состава прошлогодней экспедиции осталось всего лишь трое, остальных мне пришлось турнуть к свиньям собачьим, вначале я представлю каждого из вас.

Он раскрыл толстую, замусоленную тетрадь и представил собравшихся, называя фамилию и профессию каждого. Меня он не упомянул. Захлопнув тетрадь, Кулик продолжил:

– Теперь я позволю себе сделать краткое сообщение о так называемом Тунгусском метеорите, из-за которого сломано столько копий и пройдено столько километров. Итак, 30 июня 1908 года в Восточной Сибири упал громадный болид. Падение его видели и слышали сибиряки, оно наделало много шума и оставило потрясающие следы: мощнейшая звуковая волна, пронесшаяся по всей Сибири, вывал леса на площади в сотни квадратных километров, световая вспышка и землетрясение, зафиксированное нелицеприятным сейсмографом в подвале Иркутской обсерватории. Метеорит видели не только тысячи безграмотных и суеверных обитателей Восточной Сибири, но и вполне цивилизованные люди из окон поезда под Канском, с которыми я имел длительные беседы. Суммируя свидетельства очевидцев, можно было смело констатировать: в Сибири упал громадный метеорит, вероятно, один из крупнейших, какие валились на землю. Но метеоритика двадцать лет тому назад еще не завоевала неоспоримых прав гражданства как самостоятельная наука. Метеоритами занимались не только ученые, но и откровенные проходимцы от науки, внесшие в историю Тунгусского метеорита много лжи и путаницы. К стыду отечественной науки, никто даже не попытался организовать экспедицию по горячим, в буквальном смысле слова, следам метеорита: дело кончилось десятком газетных и псевдонаучных публикаций. И лишь при советской власти ваш покорный слуга в непростом 1921 году, благодаря личной поддержке наркома Луначарского, сумел организовать первую метеоритную экспедицию. Товарищ Луначарский провел через Наркомпрос необходимую сумму денег, от НКПС направил для экспедиции вагон, а также обеспечил нас необходимым оборудованием. Присутствующий здесь Николай Савельевич Трифонов – предпоследний из могикан той легендарной экспедиции – в пути расскажет вам подробно о первом походе за тунгусским дивом. Первая экспедиция не нашла метеорит, но точно определила район его падения: бассейн Подкаменной Тунгуски, или Катанги, как называют ее эвенки. Систематизировав свидетельские показания очевидцев падения, я сделал вывод в своей статье для журнала «Мироведение»: в 1908 году в Восточной Сибири упал метеорит колоссальных размеров. К сожалению, по ряду объективных и субъективных причин, одна из которых – НЭП, следующая экспедиция смогла выехать в Сибирь из Ленинграда только в прошлом году. На этот раз нам помогли академик Вернадский и лично товарищ Бухарин. Экспедиция №2 почти дошла до места падения метеорита. Но «почти», товарищи метеорологи, в науке не считается. Ошибка второй экспедиции была в выборе времени. Чтобы пройти по таежным болотам, мы решили отправиться на Катангу в феврале, когда лед наведет естественные переправы через топь. С одной стороны это помогло, с другой – помешало. Лошади не смогли пройти от Ванавары до места вывала леса по оленьей тропе: снег оказался слишком велик. Договорившись с эвенками, мы вдвоем с Трифоновым поехали на оленях, отправив нытиков и паникеров назад в Тайшет. Увы, не каждый ученый готов к испытаниям во имя науки! Через трое суток тяжелейшего пути по заснеженной тайге наш неутомимый проводник эвенк Василий Охчен вывел нас к границе вывала леса. Когда мы с Николаем Савельевичем поднялись на сопку и увидели поваленный, переломанный лес, тянущийся до самого горизонта, нам стало по-настоящему жутко и радостно: такое феноменальное разрушение тайги могло произойти только по воле огромного болида! Невероятное зрелище! Столетние лиственницы и сосны были поломаны, как карандаши! Вот какова сила падающего на землю посланца из космоса! Немудрено, что эвенки отказались идти дальше – шаманы запретили им входить в «проклятое место». У некоторых из них во время падения метеорита там погибли олени и сгорели чумы. Охчен на всю жизнь запомнил страшный грохот и огонь с неба. Да! Лес не только был повален, но и горел, опаленный сильнейшей вспышкой от взрыва. Итак, товарищи, вторая экспедиция повернула назад. Экспедиция №3 находится сейчас в этой аудитории. И мне оч-ч-чень хочется надеяться, что ее не постигнет печальная участь второй экспедиции! Я буду и впредь беспощаден к нытикам и паникерам. Уверен, что среди вас их нет. Итак! За это время нас стало больше. Здесь присутствуют люди разных профессий: астрономы, геофизики, метеоритологи, буровики и даже кинооператор. Студенты-энтузиасты, возжелавшие идти с нами, надеюсь, в полной мере утолят свою жажду к открытиям и приключениям. Мы берем с собой солидное оборудование: аппаратуру для метеоритологических, гидрологических, геологических и фотографических работ, комплекты буров, помпу для откачки воды и различные инструменты. Теперь о маршруте….

Кулик сошел с кафедры, развернул лежащую на столе карту, повесил ее на доску и взял деревянную указку.

– Мы отправляемся завтра с Московского вокзала. Едем на поезде до Тайшета. Там нас встречают тридцать подвод, которые везут нас и оборудование по конному тракту 400 километров до поселка Кежма на реке Ангара, где мы меняем лошадей, садимся верхом и едем по таежной тропе еще километров 200 до поселка Ванавара на самой Подкаменной Тунгуске. В этом поселке – фактория Госторга, снабжающая эвенков продовольствием, порохом и дробью в обмен на пушнину. Последний, так сказать, форпост цивилизации. Место падения метеорита находится в восьмидесяти километрах к северу от Ванавары. Туда мы и пойдем по оленьей тропе. Пройдя в зону вывала леса и определив точное место падения метеорита, мы построим там барак из леса, заблаговременно поваленного для нас метеоритом, справим новоселье и начнем свою научную деятельность. Вопросы?

Полноватый астроном Ихилевич поднял руку:

– Как долго может продлиться экспедиция?

– Коллега, не задавайте метафизических вопросов, – парировал Кулик. – Пока не найдем!

– Пока хватит продовольствия, – заулыбался невзрачный Трифонов.

– Пока мороз не ударит! – подхватил маленький и вертлявый буровик Гридюха.

Студент-энтузиаст с еле различимой бородкой сутуло приподнялся:

– Товарищ Кулик, а правда, что курящих… того… вы не берете?

– Истинная правда, молодой человек! Табачный дым не переношу. И считаю курение вреднейшей привычкой старого мира. Мы с вами строим новый мир. Так что, выбирайте – табак или Тунгусский метеорит!

Все засмеялись. Студент поскреб подбородок:

– Ну, того… Метеорит.

– Прекрасный выбор, юноша! – воскликнул Кулик.

Все засмеялись еще громче.

– Ах, Боже мой… – качала головой Маша. – Как ужасно, что он не берет в экспедицию женщин. Это такая ошибка! Я бы дневник вела…

– И еще, товарищи! – посерьезнел Кулик. – Местное население, с которым нам предстоит работать, – эвенки и ангарцы, деньгам предпочитают продовольствие, а более всего – порох, дробь и спирт. Боеприпасов у нас с избытком, а вот спирта нам много не дают. Так что если каждый из вас прихватит с собой фляжку спирта, это заметно ускорит наше продвижение по тайге. Вопросы? Нет? Тогда – за дело, товарищи! Николай Савельевич проинформирует вас.

– Попрошу всех проследовать на паковку багажа, – привстал Трифонов.

Собравшиеся повставали, заговорили. Кулик снял очки и, близоруко щурясь, протирал их:

– Да! Вот еще…

Все тут же смолкли. Кулик надел очки и посмотрел на меня:

– Среди нас будет человек, родившийся в момент падения Тунгусского метеорита.

И я понял, что Кулик взял меня в экспедицию только из-за этого. Все с любопытством повернулись ко мне.

– В каком месте вы родились? – спросил Трифонов.

– В тридцати верстах к северу от Питера, – ответил я.

– Километрах, километрах, юноша! – поправил Кулик. – Гром ваша мамаша слышала при родах?

– Слышала. И не она одна, – ответил я.

– Его в тот день слыхали по всей Руси, – произнес сумрачный геолог Янковский.

– А что еще вам рассказывали про день вашего рождения? Было ли еще что-нибудь необычное? – пристально смотрел на меня Кулик.

– Необычное… – я задумался и вдруг вспомнил: – Конечно. Было. Родные говорили, что тогда совсем не было ночи. И небо сильно светилось.

– Совершенно верно! – поднял длинный палец Кулик. – Это явление было отмечено на всем побережье Балтийского моря, в северной части Европы и России – от Копенгагена до Енисейска! Аномальное свечение атмосферы!

– О чем писали Торвальд Кооль и Герман Зайдель, – закивал головой Ихилевич. – Яркие зори, массовое развитие серебристых облаков…

– Массовое развитие серебристых облаков… – громко повторил Кулик, задумался и вдруг резко ударил кулаком по кафедре. – В этот раз мы обязаны найти метеорит!

– Найдем! Никуда не денется! Для того и едем! – загалдели все.

– Саша, Саша, как это прекрасно! – Маша повернула ко мне свое раскрасневшееся лицо. – Найди, найди Тунгусский метеорит!

– Постараюсь, – пробормотал я без особого энтузиазма.

Мне просто хотелось куда-то ехать. Ехать и ехать, как тогда.

На следующий день мы отбыли поездом Ленинград – Москва – Иркутск, в котором для нас был выделен целый вагон. Четверо суток до Тайшета прошли в разговорах и спорах, в которых я был пассивным слушателем. В нашем вагоне №12 спорили на актуальные темы: о коммунизме, о свободной любви, об индустриализации, о мировой революции, о строении атома и, конечно же, о Тунгусском метеорите. Все это сопровождалось отличным по тем временам питанием и бесконечным питьем чая с неограниченным сахаром, что мне, после полуголодной жизни, было особенно приятно. Наевшись конской колбасы, балтийской селедки, вареных яиц, хлеба с коровьим маслом и напившись крепкого чая, я залезал на верхнюю полку и в полудреме смотрел в окно, где проплывали бесконечные вологодские и вятские леса. После уральских невысоких гор их сменил ни с чем не сравнимый сибирский ландшафт, а от Челябинска до самого Новосибирска раскинулось беспредельной ширью дно древнего, по словам Кулика, моря, поросшее сосной и лиственницей. И глядя на этот простор, я засыпал.

Отношения в экспедиции сложились хорошие, все были дружны и благожелательны. Загадочный метеорит, о котором, благодаря Кулику, уже стали писать в советских газетах, притягивал и будоражил воображение. Мне было приятно думать о нем, лежа на верхней полке. Но я всегда представлял его еще парящим во Вселенной. Так мне было еще приятней. Споры о его составе, скорости и размерах шли бесконечно. Кулик заражал всех своим энтузиазмом, переходящим в фанатизм. За это ему прощались диктаторские замашки, бытовой терроризм и нетерпимость в дискуссиях. В экспедиции он принципиально говорил всем «товарищ», игнорируя имена и отчества. После победы советской власти в России его «научный марксизм» еще более укрепился. Кулик боготворил «железную последовательность Сталина» и верил в грядущий советский экономический рывок, способный «доказать всему миру диалектическую объективность нашего пути».

В Тайшет мы приехали утром.

Нас встретили мужики на добротных сибирских подводах, жаркая солнечная погода и тучи комаров. Такого количества кровососущих насекомых в воздухе я не видел прежде никогда. Всем были розданы панамы с марлевыми забралами, изготовленные по эскизу Кулика, имевшего большой опыт общения с местными комарами. В этих одинаковых серых панамах мы были похожи на китайских крестьян. Погрузившись на подводы, мы тронулись в неблизкий путь по тракту, именуемому нашими ямщиками «шоссе», – широкой, но неровной насыпной дороге. Рытвины и колдобины испещряли ее. К нашему счастью, июнь 1928 года в Восточной Сибири выдался сухим, и грязевые лужи на дороге оказались вполне преодолимыми. Зато мосты через неширокие речки почти все находились в плачевном состоянии и требовали ремонта. Некоторые из них были почти полностью разрушены весенними паводками. Приходилось объезжать их и переправляться вброд. Когда в очередной раз мы, спешившись, толкали свои подводы через шатающийся мост, Кулик цитировал какого-то французского путешественника: «и по пути нам попадались сооружения, которые приходилось объезжать стороной и которые по-русски назывались ле мост».

Дорога пролегала через холмистую тайгу, поросшую смешанным лесом. Но вершины этих плавных холмов, называемых здесь сопками, были сплошь покрыты густым сосняком. Эти потрясающие девственные массивы напоминали мне гривы спящих чудовищ. Стройные корабельные сосны росли невероятно густо, и, когда ветер начинал качать их, они оживали, а вместе с ними и вся сопка словно просыпалась, и казалось – спящий монстр сейчас приподнимется, распрямится и огласит таежный простор могучим ревом.

Но настоящие звери, несмотря на девственность этого края, попадались нам довольно редко: кто-то видел куницу и лося.

Ехали мы крайне медленно, почти неделю, ночуя в небольших деревнях, похожих на северные русские хутора. Вокруг пяти-шести изб, рубленных из столетних сосен и обнесенных внушительным частоколом от зверей, расстилалась бесконечная тайга. Местные жители были нам всегда рады: прямодушные, закаленные суровой Сибирью, они жили в основном охотой, рыбалкой и проезжающими по «шоссе», для которых всегда стоял отдельный сруб с печкой и нарами. Мы платили им порохом и спиртом. Советские деньги здесь были еще редкостью, а сталинская программа всеобщей коллективизации пока не дотянулась до этих диких мест. Хуторяне угощали нас свежепойманной рыбой, жареными грибами, вяленой дичью и неизменной мучной похлебкой, заправленной черемшой, диким луком, сушеной морковью, чесноком и солониной из оленины или лосятины. Ночевали мы вповалку в срубах, банях, овинах и сенных сараях. А наши неприхотливые ямщики ставили на ночь телеги в круг, внутрь круга заводили лошадей, разжигали снаружи круга костры и спали на телегах, накрывшись, несмотря на лето, неизменными тулупами.

На шестые сутки наш обоз прибыл в Кежму.

Крупный поселок в сотню домов стоял на высоком красивом берегу Ангары – широкой и сильной реки. Круто обрываясь, берег переходил в небольшую песчаную отмель, за которой текла эта могучая река. Вода в ней, как и во всех сибирских реках, была холодной и невероятно чистой. Противоположный лесистый берег обрывисто тянулся вдали.

В поселке в основном жили русские, прозванные ангарцами, и редкие обрусевшие эвенки. Те и другие занимались охотой и рыбалкой. Добытая пушнина сдавалась государству за очень небольшие деньги, а рыба, лосятина и оленина надежно кормили круглый год. Домашних животных ангарцы не держали.

В Кежме для нашей экспедиции начал действовать кредит Госторга: мы получили восемь мешков вяленых щук, муксунов и пеляди, три бочки соленой нельмы, бочонок сала и пару мешков рыбной муки. Помывшись и попарившись в сибирской бане, мы отдались гостеприимству тамошнего начальника, бывшего по совместительству председателем сельсовета и хозяином Госторга. С Куликом он держался как со старым приятелем, показывал вырезку из тайшетской газеты о прошлогодней экспедиции. Больше всего начальника радовало, что мы «доперли сюда из самого Питера, где Ильич устроил буржуям карусель». Бывший красный партизан, воевавший на Урале, после победы большевиков он был командирован ими в далекую Кежму «провести линию партии». Прибыв сюда с конным отрядом, он за три дня «окончательно и бесповоротно решил вопрос советской власти в Кежме»: расстрелял двенадцать человек.

– Теперь понимаю – надо было больше… – чистосердечно признавался он за стаканом спирта, разведенного студеной ангарской водой.

В Кежме у него было две жены – старая и новая, которые прекрасно ладили между собой и устроили для нас настоящее пиршество: длинный грубый стол в избе начальника ломился от яств. Здесь я впервые в жизни попробовал пельмени с медвежьим салом и шаньги – маленькие пшеничные лепешки, зажаренные на сковороде и политые сметаной. Про метеорит начальник знал лишь одно: «что-то там грохнуло и повалило лес». В своих напутствиях он был категоричен, советовал с эвенками не церемониться и в случае чего «бить промеж косых глаз прикладом». Неудачу прошлогодней экспедиции он списывал целиком на саботаж коренного населения и «гнилое мягкосердечие» Кулика. Эвенков он звал тунгусами и считал скрытыми врагами советской власти:

– Я поначалу-то думал, раз в тайге в чумах живут, просто едят, просто одеваются, срут на ветру – значит, за советскую власть. А оказалось – кулаки кулаками! Только и считают – у кого оленей больше. Среди них свою революцию надо делать! Своего тунгусского Ленина искать!

Кулик пытался возражать ему, говоря, что главная проблема всех отсталых народов в СССР – поголовная безграмотность, выгодная царскому режиму для эксплуатации, и что партия этим уже занялась, организуя избы-читальни и школы для туземцев, что эвенков, как и всех крестьян и животноводов, скоро начнут коллективизировать, но начальник был непреклонен:

– Андреич, была б моя воля, я бы их по-своему коллективизировал: в вагон, да в город на земляные работы. Лопата перевоспитает! А оленей забил бы да голодающим Поволжья отправил.

– Голод в Поволжье победили два года назад, – с гордостью сообщил Кулик.

– Правда? – красномордо улыбался захмелевший начальник. – Ну тогда оленей сами съедим.

Наутро, переложив только необходимую провизию в рюкзаки, мы надели их, сели верхом на местных лошадей и тронулись по более узкому тракту, протоптанному оленями. До Подкаменной Тунгуски от Кежмы предстояло проехать еще 200 километров на север. Обоз с основным багажом тронулся следом.

Тракт шел через сопки. В гору мы ехали шагом, с горы – изо всех сил подгоняли наших тихоходных широкогрудых лошадей. Они тяжело трусили по долгому склону. Потом – снова подъем, и так до бесконечности.

Тайга на сопках изменилась: сосна довольно быстро уступила место лиственнице, смешанный лес сполз в долины, земля постепенно покрывалась мхом и лишайником. Стали часто попадаться звери. Их приветствовали вскриками. В чащобе взлетали дикие птицы, хлопая тяжелыми крыльями. Я видел несколько раз колонков и горностаев. Спугнутые нами, они молниеносно взбирались на лиственницы и исчезали в хвое. Среди нас было два заядлых охотника: буровик Петренко и геолог Молик. На первой же стоянке они отправились за дичью и довольно быстро вернулись с убитой глухаркой. Большую и красивую птицу ощипали, выпотрошили, разрезали на куски и сварили вместе с пшенной кашей. Но мясо ее оказалось жестким и отдавало хвоей. В первую экспедицию Кулик сделал большую ставку на местную дичь, надеясь ею подкормиться. Но ему не повезло: за все время они подстрелили только несъедобную лису и несколько уток. Первая наша ночевка в тайге была непростой: нарубив соснового лапника, мы соорудили себе постели, легли вокруг костра и попытались заснуть, накрывшись верхней одеждой. Но несмотря на теплую летнюю погоду от каменистой и мшистой земли тянуло вечным холодом, который забирался под одежду. Сверху же нас донимали комары, не унимающиеся даже ночью. Среди комариного племени появились мелкие, проворные и неистовые особи, именуемые гнусом. Тонко, противно пища, они забирались в рукава, лезли в глаза и ноздри. Бороться с ними было невозможно. По совету Кулика мы мазали запястья и шею керосином. Вскоре экспедиция стала вонять, как керосиновая лавка. Следующие три ночевки дались так же трудно: люди не высыпались, чертыхаясь и прячась от ночного холода и комаров, а днем тряслись полусонные в седлах. Но Кулик был несгибаем. Он будил нас ровно в шесть часов своим футбольным свистком, который носил в нагрудном кармане, поддерживая в экспедиции железный режим. Этим же свистком он командовал начало движения и остановку. Его главным лозунгом было: ради великой цели можно стерпеть все. В людях он превыше всего ценил волю и целеустремленность, а в материальном мире – книги. Сидя с нами у костра, он рассказал, как в ссылке ему помогла бросить курить книга Шопенгауэра «Мир как воля и представление»:

– Сутки я читал, а наутро вышел из своей лачуги, подошел к проруби и высыпал туда весь годовой запас табака со словами: «Пускай теперь рыбы курят. А я – человек воли!»

Как и многие социал-демократы, ставшие большевиками, он жил будущим, свято веря в новую советскую Россию.

– Наука должна помочь революции, – повторял он.

Ленинский план ГОЭЛРО он считал гениальным и провидческим, а сталинскую программу индустриализации и коллективизации – велением времени. Но его главной страстью все-таки был Тунгусский метеорит. Заговаривая о нем, Кулик забывал про Сталина и ГОЭЛРО.

– Вы представьте себе, товарищи, кусок, отколовшийся от другой планеты, отделенной от нас миллионами километров, лежит где-то здесь, неподалеку, – Кулик делал паузу, поправлял очки, в которых отблескивало пламя костра, и слегка поднимал голову к неярким сибирским звездам. – И в нем – материя иных миров!

От этой фразы у меня мурашки пробегали по коже: родной мир планет всплывал в памяти. Засыпая на куче сосновых веток, накрывшись с головой от гнуса, я представлял этот загадочный кусок иных миров, в черном безвоздушном пространстве подлетающий к Земле и переливающийся всеми цветами радуги. Он кружился в моей голове. И, проваливаясь в сон, я считал его углы…

Наконец к вечеру четвертого дня, опухшие от гнуса и разбитые от тряской езды по сопкам, мы подъехали к Ванаваре.

Десяток новых деревянных домов лепились на самом берегу Подкаменной Тунгуски: пару лет назад факторию отстроили заново. На самом солидным срубе виднелась крупная белая надпись ГОСТОРГ и висел полинялый красный флаг. Вокруг поселка расстилался потрясающий по красоте ландшафт: очень высокий, круто-скалистый берег реки, приютивший факторию, со всех сторон окружала густая тайга. Противоположный южный берег, наоборот, был довольно низким, и за ним далеко-далеко, до самого горизонта зелено-голубыми волнами разбегались бесконечные сопки, залитые лучами заходящего солнца. В вечернем розовато-голубом небе с проступившей луной парили орлы. Их короткие переклики были единственными звуками, нарушающими абсолютную тишину.

Но, завидя нас, залаяли собаки и вышли люди. Кулика и Трифонова встретили как родных. Для заброшенной в тайге фактории наше появление стало событием. Была срочно устроена баня, стоящая внизу на реке. Дров для нее не жалели, в парной клубился густой пар. Когда мы, напарившись до помутнения в глазах, выбежали на деревянный мосток и кинулись в холодную Тунгуску, уже стемнело. Белые северные ночи миновали, и густо-синее небо с россыпью звезд повисло над нашими головами. Перевернувшись на спину и чувствуя сильное течение реки, я смотрел на звезды. В Сибири они были выше и казались совсем далекими.

Нас накормили ухой и шаньгами, уложили спать. Наутро я осмотрел факторию. В ней жили двадцать восемь русских, шестнадцать эвенков, три китайца и двое чеченцев, сосланных сюда еще при царе за кровную месть. Здесь они занимались кузнечным делом. Госторг же, как и везде в Сибири, скупал за бесценок пушнину у эвенков и местных охотников, торгуя тем, что завозилось обозом. Зимой пушнину возили в Кежму на оленьих санях.

Через пару дней приполз и наш обоз. В пути не обошлось без приключений: лошадь сломала ногу, и ее пришлось пристрелить, а двое ямщиков сбежали, прихватив три ружья и рюкзак боеприпасов. Но Кулика это не очень огорчило: он был рад, что довезли оборудование и съестные продукты. Вообще по прибытии в Ванавару он стал нервничать и часто выходил из себя даже по пустякам. На меня он накричал, когда я уронил барометр, а двум буровикам пригрозил изгнанием за небрежное обращение с багажом. В экспедиции был один тридцатилетний астроном, Яков Ихилевич, непрерывно ведущий профессиональные «метеоритные» разговоры с Куликом. Почти всегда они заканчивались спорами на повышенных тонах, причем первым срывался Кулик, упрекая Ихилевича в «узколобости и метафизическом мышлении». Математик по образованию, Ихилевич, делая расчет падения метеоритов, вывел собственную универсальную формулу, по которой метеорит крупнее 248,17 тонны не может упасть на землю, не расколовшись на очень мелкие части. Он был абсолютно уверен, что от Тунгусского метеорита почти ничего не осталось, и оказался в экспедиции только для подтверждения своей теории. Кулик же, жаждущий найти упавшую с неба «материю иных миров» в виде огромной глыбы или многотонных кусков, взял с собой «зануду Ихилевича, дабы посмеяться в его лице над всеми кабинетными учеными червями». Засыпая у костра, я нередко слышал сквозь сон глухое, до тошноты обстоятельное бормотание Ихилевича и резкий, высокий голос Кулика.

Но в Ванаваре бесконечным дискуссиям с Ихилевичем пришел конец. Едва низкорослый, похожий в своем пенсне на сову Яков Иосифович заикнулся о «распылении гиперметеоритной массы при ударе», Кулик оборвал его:

– Коллега, если вы пошли с нами, чтобы мешать, я вас отправлю назад.

Это было слишком. Ихилевич обиделся и перестал разговаривать с Куликом. Ссора усилила всеобщее возбуждение. До зоны вывала леса оставалось всего 80 километров. Молодежь рвалась вперед, но наученный прошлым опытом Кулик на этот раз хотел все просчитать и подготовить. Двигаться дальше суждено было по узкой оленьей тропе. Обозы по ней пройти не могли. Вся поклажа навьючивалась на лошадей. Решено было продвигаться двумя группами: первая с легкой поклажей выезжает на лошадях, через двадцать верст разбивает лагерь, готовит еду и ночлег; вторая группа ведет тяжело навьюченных лошадей шагом и к вечеру приходит в лагерь; там все ночуют, наутро группы меняются местами, кто прежде вел лошадей едут на них верхом вперед, чтобы разбить новый лагерь. Кулик планировал преодолеть «тропу Охчена» за четверо суток. Треть провизии оставалась на фактории и должна быть подвезена нам уже силами ванаварцев.

Сам Василий Охчен, прошлогодний проводник Кулика, появился в Ванаваре на следующий день после нашего прибытия. Пятидесятилетний эвенк пришел со своего становья, что в двух днях хода, вместе со своим племянником. Как он выразился: «Охчен почуял, что бае приехал». Бае Кулик был рад ему, хотя отчасти из-за страха Охчена перед «проклятым местом» экспедиция №2 повернула назад. Охчен был немногословен. Но наш спирт развязал ему язык. Спрашивали его, конечно же, про «огненный шар».

– Моя тогда там с оленями на Чамба стоял. А брат моя на Хушма с жена ушел, там рыба ловил. Вдруг Он напал. Шибко шумел, лес ломал, землю ворочал, оленей кончал. Брат руку ломал, жену терял. Мы бежать сюда на Катангу. Там теперь никто нету – ни человек, ни олень, – цедил он слова, посасывая свою узкую костяную трубку.

Охчен был уверен, что с неба ничего не падало, а просто грозный зверь Холи (мамонт), живущий в подземном мире Хергуи, куда раньше спускались шаманы, чтобы глотать его дыхание и набираться сил, разгневался на людей и потряс землю. А небесные птицы агды с пышущим из клювов пламенем вместе со своим братом учиром (смерчем) помогли ему – валили лес и поджигали его. Произошло это, потому что шаманы стали часто пить огненную воду (спирт) и забыли Холи. Совершенно опьянев, Охчен рассказал, как однажды мальчиком слышал голос Холи:

– Зима был очень крепкий, кедр трещал, олень не шел. Когда Сохатый (Большая медведица) на дыбы встал (в полночь), земля на Хушма открылся, пар пошел, и Холи оттуда кричал: «О-о-о-о!» А моя упал и лежал. Моя очень Холи боялся.

Вместо себя Охчен предложил в качестве проводника своего восемнадцатилетнего племянника Федора:

– Он тайга хорошо знает.

Федор молчал, кивал и улыбался. Охчен дал ему берданку и два ножа.

Рано утром первая группа выехала во главе с Куликом и Федором. Я был во второй. Мы тронулись в полдень. Нас вел Трифонов. Навьюченные лошади шли шагом. Мы вели их под уздцы по оленьей тропе. Каждую зиму олени протаптывали ее, ломая кустарник и молоденькие деревца, поэтому тропа не успевала за лето зарасти. Местами, впрочем, и она зарастала, но шедшие впереди с топорами двое ванаварцев лихо прорубали дорогу. Тайга здесь была гуще ангарской. Белый, серый и зеленый мох стелился под ногами. Здесь я впервые заметил, что в тайге нет полян и травяных просветов: свободное место моментально зарастает кустарником и подростом. Не зарастают лишь водоемы и болота. Быстро идти можно только по звериным тропам. Но не успели мы пройти и половины пути до лагеря, как хлынул сильный ливень. Пришлось надеть бушлаты и продвигаться гусиным шагом. К лагерю мы пришли сильно за полночь. Первая группа тоже попала под ливень и потеряла патронташ. Промокший и сердитый Кулик кричал на всех. Поев пшенной каши с салом и напившись чая, мы завалились спать в мокрые палатки. А уже в шесть Кулик разбудил нас.

Тем не менее до границы вывала леса мы добрались за четверо суток, как и планировалось.

Но по дороге со мной стало что-то происходить. Во время третьей ночевки я вдруг увидел мой навязчивый детский сон, который не снился мне уже лет десять. Я снова стоял у моей великой Горы, мучительно поднимая взгляд по ее бесконечному склону к вершине. И снова я разваливался, как булка в молоке. Снова трепетал перед большим и непонятным. Снова поднимал руками свою голову. Но свет, пролившийся на меня с вершины, был слабым и каким-то робким, словно Гора потухала, как вулкан. Я не исчез в Свете, как в детстве, не растворился в нем, не умер от его необъятной мощи. Во всем сне была какая-то печальная обреченность. Что-то умирало и уходило навсегда . Это потрясло меня: моя Гора умирала. Рыдая, я стоял перед ней, держа свою голову. Я смотрел на вершину. И со мной ничего не происходило! Я видел, как гаснет Свет. Но я не мог допустить этого. Надо было помочь Горе, спасти ее. Надо было напрячься изо всех сил, что-то делать, делать, делать, делать в себе. Как в детских снах, когда машешь, машешь, машешь руками и вдруг летишь. Я весь напрягся. Но свет Горы затухал. Я махал руками, рычал, подпрыгивал. Но почувствовал, что мои мышцы, кости, мозг и голос не связаны с Горой. Они никак не влияют на нее. Но во мне есть что-то, что связано с ней напрямую. Но что?! Свет исчезал! Он таял, уходил. Я понял, что он уходит НАВСЕГДА! Рыдая от бессилия, я плясал, вопил, бил ногами в землю. Не помогало. Я вцепился в свое тело, стал ломать и рвать его, ища то, что связано с Горой. Я искал в своем теле, как в земле ищут клад. Пальцы разрывали мышцы, протыкали кожу. Стало больно. Очень больно. Это не остановило меня. Гора умирала. «Не умирай!!» – рыдал я, кромсая свое тело. И вдруг палец, пройдя между ребрами, тронул сердце. И в сердце что-то стронулось, сдвинулось с места. Словно что-то спящее в нем вздрогнуло. Но не проснулось. В сердце жило что-то другое, что-то помимо самого сердца. И именно это было связано с Горой. Надо разбудить это ! Но – как?! Я стал бить кулаками в грудь, кричать на свое сердце. Но это не помогало. Свет уходил! Я вонзил пальцы себе в грудь, вцепился в ребра и потянул. Ребра затрещали. Ломая ребра и крича от боли, я засунул себе в грудь руку и нащупал сердце. Теплое и упругое, оно равнодушно билось под моими пальцами. Я сильно сжал его. Сердцу стало нестерпимо больно. Но боль не помогла разбудить то, что дремало в сердце! Оно жило само по себе! Я сжал сердце изо всех сил. Закричал и проснулся.

– Что, кошмар? – спросонья спросил невозмутимый кинооператор Чистяков, с которым мы спали в одной палатке.

– Да, да… – пробормотал я.

– Пейте йод на ночь, юноша…

Мне было жарко и душно. Руки мои тряслись в темноте, рот пересох. Я потрогал грудь: цела. Кое-как выбравшись из спального мешка, вылез из палатки. В тайге светало. Я сел на влажный мягкий мох возле палатки. Его прохлада успокаивала. Дрожащие пальцы залезли в него. Лицо мое было в поту. Успокоившись, я напился воды и потрогал грудь. Она болела, словно я действительно пытался разломать грудную клетку.

Когда мы тронулись в путь, я почувствовал тревогу и возбуждение. Они нарастали с каждым шагом лошади. Последний переход все преодолевали вместе. Кулик торопил, проводник Федор что-то напевал на своем языке, Чистяков снимал, Ихилевич рассказывал студентам о комете Галлея. Тайга поредела, появились небольшие болотца, поросшие кочками. На привалах с них собирали чернику и голубику. Тропа наша расширилась, идти стало легче. Все ждали встречи с неизведанным и оживленно переговаривались. Я же шел молча, ведя под уздцы свою неказистую пегую лошадь. Возбуждение мое нарастало, сердце часто билось. Это заставило вспомнить кружку со спиртом и кокаином, поднесенную мне, тринадцатилетнему, мешочником Самсоном на станции Красное. Тогда я не спал всю ночь, что-то бессмысленно долго и энергично обсуждая с полуграмотными мешочниками, подсмеивающимися надо мной. Сейчас же мне совершенно не хотелось ни с кем разговаривать. Я шел и шел по мшистой тропе, обходя деревья, прислушиваясь к ударам своего сердца.

Вечером мы вошли в зону вывала леса.

Это произошло неожиданно для меня. Экспедиция наша сильно растянулась: нетерпеливый Кулик с Федором вырвались вперед, молодежь догоняла их. Я со своей лошадью брел последним, хмуро глядя под ноги и вспоминая странный сон. Вдруг солнце ударило мне в глаза. Это было странно и неожиданно: обычно вековая тайга скрывала солнце, лучи его застревали в густой хвое. На миг мне показалось, что сейчас раннее утро: сказывался недосып последних ночей. Но вспомнив, что мы идем на северо-запад, я опомнился и поднял голову.

Вокруг не было векового леса! Он весь лежал на земле. А вместо него рос невысокий молодой и довольно редкий подлесок. Впереди словно раздвинули занавес. И стало далеко видно: сопки, между которыми заходило солнце, до самого горизонта тоже стояли голыми, без тайги, слегка подернутые зеленью. И я увидел нашу экспедицию, сильно ушедшую вперед. Маленькая фигурка Кулика сняла с плеча ружье и выстрелила вверх. Остальные победоносно закричали. Тропа пересекалась с первым лежащим деревом. Я подошел к нему, опустился на корточки. Могучая лиственница лежала во всю тридцатиметровую длину с вывороченным корневищем. Ствол ее местами был тронут прелью, кора почти везде облупилась, ветки отломились. Рядом, почти параллельно лиственнице, лежала такая же толстая и длинная ангарская сосна. Сломанный в середине ствол ее порос мхом и грибами. Дальше начинался поваленный лес. Все деревья лежали вершинами ко мне, корневищами – к заходящему солнцу. То тут, то там торчали из земли стволы переломанных великанов, удержавшихся корнями за землю, но не спасших своих вершин от страшного удара воздушной волны. Погибший лес впечатлял размахом и силой внезапно налетевшей смерти. Я положил руку на посеревшую и потрескавшуюся лиственницу, испещренную древоточцами. Сердце мое затрепетало, в глазах помутнело. И вдруг мне стало ужасно приятно. Так приятно и хорошо, как бывает только в детстве. Когда вокруг все большое и громкое, а ты совсем маленький, но есть теплая и навеки родная ладонь, которая согреет и защитит, в которой ты лежишь, как в ракушке. Глаза мои наполнились слезами. И непроизвольная струя моей мочи тепло и нежно потекла по ногам. Я разрыдался. Лошадь покосилась на меня, протянула равнодушную морду и ухватила кустик зверобоя, выросший на трухлявом боку сосны. Я рыдал и мочился, совершенно забыв, кто я и где. Моча иссякла, я всхлипнул и встал. Ноги мои дрожали. Я вытер слезы и посмотрел на свои черные шерстяные штаны. Моча сочилась из них. Я расстегнул штаны и как мог отжал их. В голове было пусто, сердце часто билось. Лошадь жевала. Я взял ее под уздцы и повел меж двух поверженных деревьев. Вывороченные грозные корневища их почти смыкались. Навьюченная жующая лошадь всхрапнула, когда мы протиснулись между ними.

Подойдя к другим, я встал со своей лошадью неподалеку. Все шумно радовались и не уставали удивляться фантастическому ландшафту. Кулик был так возбужден, что готов был идти дальше. Но солнце село. Разбили лагерь, развели большой костер из сухих веток поваленных деревьев. По случаю выхода к месту Кулик разрешил выпить спирта. Все быстро повеселели, галдели, стали петь песни. Захмелевший Кулик спел старинную песню каторжан, услышанную им в ссылке. Я держался поодаль и молчал. Мне совершенно не хотелось разговаривать. Сидя у костра, я смотрел в огонь. Мне протягивали фляжку со спиртом, совали еду. Я мотал головой: есть я тоже не хотел. Мне было хорошо. Приятное оцепенение охватило тело. На меня не обращали внимания. Сердце мое стучало, я прислушивался к нему. Вскоре я залез в палатку и заснул глубоким сном без сновидений.

Встал я отдохнувший, но по-прежнему неспокойный. Глядя на вставшее солнце, я вдруг понял, что не случайно попал в это странное место. Что-то крепко связывало меня с этим безжизненным пейзажем. И что-то ждало впереди.

Разложили огонь, согрели чая. Но за быстрым походным завтраком мне опять не захотелось разговаривать. Да и аппетита не было. Я взял сухарь и, макая в чай, стал сосать.

– Как ты думаешь, Снегирев, он железный или каменный? – спросил студент Аникин.

Я пожал плечом.

– Я почему-то уверен, что каменный, – блестел очками заросший редкой щетиной Аникин.

Я снова пожал плечом.

Мы двинулись вперед.

Кулик определил маршрут по направлению лежащих деревьев. Мы должны двигаться от вершин к корням, то есть в ту сторону, откуда пришла воздушная волна. Пройдя километров пять по мертвой тайге, я вдруг заметил, что исчезли тучи гнуса, постоянно преследующие нас. И совсем перестали петь птицы. Молодые деревца робко росли между полегших исполинов. Кругом стояла абсолютная тишина. В ней робко звучали наши шаги, голоса, всхрапывание лошадей. Тишина была гораздо больше нас. Постепенно голоса смолкли, люди шли молча, завороженные и подавленные. Иногда попадались оленьи черепа и кости, пару раз я видел лосиные рога, торчащие из мха. Ни одного звериного шороха не нарушало тишину. Только мертвый лес проплывал мимо.

Постепенно сопки сгладились, болот стало больше. Мы обходили их. Вечером, как обычно, остановились на ночлег. Но прежнего веселья не было. У костра все выглядели усталыми, ели почти молча. Даже Кулик как-то притих. Худой и остроносый, с густыми, топорщащимися усами, в своих больших круглых очках, он напоминал вспугнутого зверька.

Я же у костра опять почувствовал нарастающее возбуждение. Но оно больше не сопровождалось страхом и беспокойством. Мне было спокойно. И я совершенно не устал, хотя прошел со своей лошадью пятнадцать километров, обходя болота, пробираясь через бурелом, переступая через замшелые стволы.

Спали мы на этот раз в палатке с Аникиным. Он долго ворочался и теребил меня разговорами. Я же мычал что-то в ответ, лежа в темноте с открытыми глазами. Спать мне не хотелось.

– Вообще страшновато здесь, а, Снегирев? Вакуум какой-то… – бормотал засыпающий Аникин. – Недаром эвенки сюда не ходят. Хотя, конечно, предрассудки… о-о-о-э-э… все-таки, черт побери, какова сила энергии космоса! Вот что надо покорить человеку… о-о-э-э…

Он заснул.

Я лежал, отдавшись своему чувству. Что-то приятно-мучительно просыпалось внутри меня. Я не понимал – что, но оно было связано с местом, где я оказался. Это я чувствовал точно. Сердце мое как-то по-новому билось. И замирало, останавливаясь. И в этом была радость предчувствия чего-то огромного и как-то по-новому родного. Оно росло, как тяжелая волна. И неумолимо надвигалось. Я трогал себя и старался дышать осторожно. В ту ночь я так и не заснул. Она пролетела быстро. Я встал раньше других, разложил погасший за ночь костер, сходил с нашим большим чайником на болото за водой и, подвесив его над огнем, сел рядом. Глядя на языки пламени, ползущие по сухим сучьям, я вспомнил свое прошлое. Оно показалось мне призрачным и зыбким. И стояло передо мной застывшей картиной под стеклом, словно гербарий в музее. И эта картина не вызывала никаких чувств. Благополучное детство, налетевшая как смерч революция, потеря семьи, скитания, учеба, одиночество и сиротство – все навсегда застыло под стеклом. Все стало прошлым. И отделилось от меня. Настоящим была только новая радость моего сердца. Она была сильнее всего.

Чайник закипел и пустил струю пара. Вид его был грозным и глупым. И я расхохотался.

– Над чем смеетесь, товарищ Снегирев? – раздался сзади голос Кулика.

Я даже не обернулся. Кулик тоже стал прошлым, как и вся экспедиция. За эту ночь я потерял интерес к нему. Он стал маленьким и беспомощно-грозным. Как чайник. Посмеиваясь, я кинул в огонь сучок.

– Ступайте, разбудите остальных, – сказал Кулик, протягивая мне свой футбольный свисток.

Я молча встал, взял свисток и оглушительно засвистел. Я свистел долго. Кулик внимательно посмотрел на меня.

– С вами все в порядке? – спросил он, когда я перестал.

Я не ответил. Мне ужасно не хотелось говорить. Каждое слово возвращало меня в прошлое. Ответить Кулику «спасибо, со мной все в порядке» означало вернуться назад, за стекло. За завтраком я снова молчал. Мне протянули сухарь и вяленую пелядь. Они выглядели убого. Я не притронулся к ним, положил на клеенку. Из берестяного туеска насыпал себе в ладонь голубики, съел и запил чаем. Кулик провел короткую летучку, сказав, что «до тайны осталось совсем немного». И мы тронулись в путь.

Я снова шел сзади. Окружающий ландшафт не изменился. Экспедиция продвигалась через поваленный лес. И чем дальше углублялась в него, тем восторженней и сильнее внутри себя я становился. Я вел свою лошадь без устали, помогая ей перешагивать через лежащие на земле стволы, пробираясь через завалы, вытягивая из болотной жижи. Болотистая местность дала о себе знать: к обеду все были грязными – люди и лошади. В отличие от меня все стали быстро уставать и раздражаться. При этом нарастала всеобщая угнетенность: мертвая зона настораживала. Вспыхивали ссоры. Янковский обвинил ванаварца Урнова в воровстве сахара. Ванаварец крестился и божился, что не брал. Ихилевич, молчащий последние дни, вдруг в дороге разразился полуистерической лекцией о теории звездных взрывов, в конце которой он почти закричал, что «наука не позволит дуракам шутить с собой». Кулик зло подсмеивался над ним. Два студента постоянно до хрипоты спорили, кому вести какую лошадь и что на ней везти. Их прозвали «братья Гракхи». Охотники Петренко и Молик четырежды за день поднимали с болота уток, но убили только одну. У Чистякова что-то сломалось в кинокамере, он постоянно чинил ее и грязно ругался. Трифонов делал ему замечания.

Вскоре мое нежелание разговаривать было замечено. Также заметили, что я практически перестал есть. За моей спиной переглядывались и перешептывались. Кулик и Трифонов пытались разговорить меня, спрашивали о самочувствии. Я только пожимал плечами и улыбался. Во время походного обеда, когда все с жадностью набрасывались на пшенную кашу с салом и вяленую рыбу, я ел ягоды и пил чай. Обычно во время обеда еда выкладывалась на большую клеенку, вокруг которой все рассаживались. На клеенке лежали: сухари, вяленая рыба, сало, лук, кусковой сахар. В центр клеенки на дощечку ставился котел с пшенной кашей, заправленной салом и сушеной морковью. Из него все черпали деревянными ложками. Мисок в экспедиции не было, Кулик говорил, что они только гремят в пути и требуют времени на помывку. После каши в жестяные кружки разливался густой чай. Его пили с сахаром вприкуску, чай внакладку Кулик пить запретил. Сидя в кругу, я пил чай из кружки и смотрел на едящих людей. Пища их казалась мне уродливой. Впервые за всю свою недолгую жизнь я вдруг разглядел, что едят люди. Они ели либо мертвое, либо переработанное, измельченное, перемолотое, высушенное. Вяленая сморщенная рыба и сухие сухари вызывали у меня одинаковую неприязнь. Из всего, что во время обеда выкладывалось на клеенку, только луковицы и ягоды не вызывали у меня отвращения. Они были нормальной едой. Иногда я брал луковицу и съедал, запивая чаем. На меня косились. Аникин, с которым я спал в палатке, стал со мной немногословен. Он больше не рассуждал о метеоритах и кометах. Лежа вечером в палатке, я услышал разговор Кулика и Трифонова:

– Снегирев, похоже, чокнулся. Надо что-то с ним делать.

– Что? Изолировать от общества? И куда же?

– М-да… некуда. Присматривайте за ним. Все-таки он наш талисман.

– Вы стали суеверны?

– На время экспедиции. Осуждаете?

– Нисколько. Я же диалектик.

– Ну, батенька, я тоже не метафизик!

Они рассмеялись в темноте.

Вторую ночь я провел в полусне. Мое состояние было прекрасным. Бодрость и энергия переполняли меня. И я жил только настоящим: прошлое было забыто. Мне хотелось одного: чтобы радость моего тела не кончалась. Ради этого я готов был на все.

Утренняя летучка прошла нервозно. В экспедиции начался ропот: пройдено тридцать километров по зоне вывала леса, а следов падения метеорита нет. Ихилевич и Потресов старались убедить всех, что метеорит взорвался в воздухе. Кулик грубо одернул их, назвав «малодушными ренегатами». Геологи предлагали пройти еще немного и развернуть строительство барака. Буровики, которые почему-то устали больше всех, поддержали их, советуя начать строить прямо здесь. Студенты, завороженные странным местом и измотанные дорогой, были готовы на все. Но Кулик и Трифонов настаивали на движении вперед. Я же слушал перебранки и споры, радуясь, что я не такой, как они, что мне дано что-то, что заставляет петь мое тело. В отличие от остальных я был счастлив. И мне было все равно – идти дальше или остановиться здесь.

Наконец Кулик не выдержал и засвистел в свисток: знак начала марша. Спорить с ним было бесполезно – начальником экспедиции был он. Навьючив поклажу на лошадей, экспедиция тронулась в путь. Сами лошади чувствовали себя неплохо: на болотцах было достаточно сочной травы, они паслись там ночами и во время стоянок.

Километров через шесть поваленный лес изменился: почти все стволы были переломаны пополам, вывороченных с корнями практически не стало. Лес как бы воскрес, но в виде высоких пней. Эти пни стали расти вверх с каждым километром. А еще через шесть километров старый лес восстал: деревья стояли целые, но были смертельно обожжены. Все они засохли и умерли. Этот стоящий мертвый лес выглядел еще необычнее поваленного. Здесь практически не было молодого подроста.

Экспедиция остановилась. Кулик дал команду разбить лагерь. Пока мы ставили палатки и готовили еду, они с Трифоновым и Чистяковым сели на лошадей и отправились вперед. Вернулись к вечеру. Кулик велел всем собраться и сделал важное сообщение: впереди большое болото. Вокруг него – выжженный лес. Судя по всему, метеорит взорвался высоко над болотом. Если бы он упал на землю, лес был бы полностью повален. Но лес, находящийся непосредственно под взрывом, лишь обгорел от вспышки, но устоял, так как направление ударной волны было строго вертикально, она шла с неба. Кулик предлагал переночевать, а завтра выйти к болоту, разбить там постоянный лагерь, построить барак и начать поиски осколков метеорита. В завершение своей речи он поздравил экспедицию с выходом к месту падения. Все, кроме меня, зааплодировали и радостно закричали. Буровики предложили выпить по этому поводу, но Кулик осадил их:

– Никакой выпивки! Праздновать будем, когда найдем осколки.

Больше остальных радовался Ихилевич: его гипотеза взрыва гиперметеорита оказалась верной. Но Кулик не выглядел разочарованным. Он был уверен, что вокруг болота разбросаны большие осколки. Все опять заспорили, теперь уже об осколках. Спор затянулся. Я же в темноте бродил вокруг лагеря. Мертвый лес стоял кругом. Луна освещала голые обугленные стволы. Мне было очень хорошо: радость причастности к этому удивительному месту переполняла меня. Каждое мое движение, каждый поворот тела, каждый вздох, каждое прикосновение пальцев к траве или к стволам вызывало сердечный восторженный всплеск. Сердце трепетало и пело. Кровь, нагнетаемая им, стучала в моих висках, играла радугами в глазах, звенела в ушных раковинах. Бродя меж стволов, я чувствовал, что где-то здесь, совсем рядом меня ждет что-то огромное и родное. Это оно заставляет сердце петь. Ради него я пришел сюда. И оно ждет меня. Одного меня. ТОЛЬКО меня!

Ночью я опять не спал.

С утра пораньше тронулись в путь. Кулик сказал, что до болота километров восемь. Это приободрило экспедицию. Все шли радостные, оживленно переговаривались, нарушая мертвую тишину. Впрочем, она была не совсем мертвой. Опаленный лес таил в себе реальную опасность: деревья за двадцать лет успели подгнить. При сильном порыве ветра некоторые из них рушились на землю. Звук падающего дерева далеко разносился эхом. Все замирали, слушая, как валится очередной великан. Потом продолжали движение, оглядываясь. Погода стояла чудесная: было по-летнему тепло, грело солнце.

К трем часам пополудни мы вышли к болоту. Оно простиралось вперед на несколько километров. За ним сквозь легкий болотный туман виднелись далекие сопки. Вокруг болота стоял опаленный лес. Чистяков, отошедший по нужде, нашел родник, бьющий из каменистой почвы и извилистым ручьем впадающий в болото. Вода в нем была удивительно чистой и вкусной. После кипяченой болотной воды все впервые за последние дни напились родниковой. Роднику сразу присвоили имя Чистякова. Кулик подошел к обгоревшей сосне с отломанной макушкой, вытащил из-за пояса свой самодельный кельтский топорик и вонзил в ствол:

– Тут будет лагерь заложен!

Путешественники закричали «Ура!», сняли свои «китайские» шапки и подбросили вверх. Был объявлен праздничный банкет. Все яства, которые только были в экспедиции, оказались на клеенке. На костре сварили гречневую кашу, заправили ее салом, луком и соленой нельмой. Фляжки со спиртом пошли по рукам. Я сидел, ел ягоды и пил воду. На меня уже не обращали внимания. Все быстро захмелели. Говорились тосты, хвалили Кулика за прозорливость и за правильно выбранный маршрут, пили за «шибко смелого» проводника Федора, за неутомимого Трифонова, фанатичного Ихилевича, несгибаемого Чистякова, храбрых Молика и Петренко, мужественных Янковского и Потресова. Студенты пили за буровиков, буровики за геологов, геологи за астрономов. Племянник Охчена быстро и сильно опьянел, пел тунгусские песни, щелкал языком и глупо хохотал. Буровик Гридюха подпевал ему по-украински, вызывая всеобщий хохот. В конце концов двум студентам стало плохо. Не пили только я, Ихилевич, не переносящий алкоголя, да чопорный геолог Воронин. Кончилось все сильно за полночь.

Когда лагерь захрапел, я снова стал ходить вокруг. Звезды и луна скрылись за облаками. Но северное небо даже ночью было светлым. Я бродил меж обугленных деревьев, трогал их стволы, садился на мшистую землю, потом вставал, брел к болоту, к ручью, трогал воду. Огромное и родное было где-то совсем рядом. Оно ждало меня. Оно прогнало сон из моего тела, оставив только восторг ожидания. Оно заставляло трепетать мое сердце.

Я встретил рассвет среди мертвых деревьев.

Наутро Кулик объявил всем распорядок дня: они с Трифоновым, Федором и Чистяковым отправляются на поиски осколков и составляют карту местности, все остальные под руководством строителя Мартынова возводят барак.

После завтрака началось строительство. Коренастый и конопатый молчун Мартынов наконец почувствовал, что пришло его время: лицо его покраснело от крика. Он зычно командовал всеми до самого ужина. Под его началом ученые мужи и видавшие виды геологи выглядели жалкими подмастерьями. Сначала мы рыли ямы под столбы для барака, потом валили обугленные стволы, обрезали их и катили к месту стройки. Из деревьев мы выбирали лиственницы, так как сосны почти все были трухлявые. Лиственницы же прекрасно сохранились за двадцать лет и при падении звенели, как железо. У них сгнили и ломались только макушки. Пилить их было тяжело: засохшие на корню, они стали тверже пил, которыми их резали. В ямы забили толстые комли, на них положили первый обугленный венец, и барак стал быстро расти. Венцы, естественно, не обтесывали – никакой топор не брал твердое сухое дерево. Кулик дал указание Мартынову: строить проще и не на века. Но дотошный Мартынов забыл наставление: он кричал и требовал от нас высшего качества. В конце концов буровик Мишин сказал Мартынову, что если тот не перестанет «брать на бас», то будет строить сам. Мартынов приутих, но ненадолго. К ужину пять венцов были сложены. Барак получался просторный.

После захода солнца вернулись радостные разведчики. В четырех километрах на юго-запад они обнаружили три большие воронки.

Назавтра трое буровиков и мы с Аникиным в качестве землекопов отправились туда с Куликом. Воронки были приблизительно одинаковы – метров по двадцать диаметром и глубиной метра три. На дне их стояла вода от подтаявшего льда вечной мерзлоты. Сначала вычерпали ее ведрами из крупнейшей воронки. Затем буровики стали бурить илистое дно воронки ручным буром. Не пробурив и метра, бур уперся во что-то. Кулик ликовал. Все взялись за лопаты и ведра: одни копали, другие вычерпывали жижу ведрами. Кулик копал вместе с нами. Я копал, стоя по колено в болотистой почве. Все, о чем меня просили, я исполнял, не задумываясь. Мне было все равно: никакая работа не отвлекала меня от внутреннего восторга. Сердце мое продолжало петь, пока я, забрызганный грязью, вычерпывал торфяную жижу. Часа через три в черной жиже показалось что-то большое и бесформенное. Кулик постучал по нему лопатой. Звук был глухой, явно не камень и не железо. Кулик ударил сильнее, и лопата вошла в трухлявое дерево: в воронке оказался громадный пень лиственницы. Проверили буром другую воронку – бур также уперся в дерево. Кулик был подавлен, но старался держать себя в руках.

– Первый блин – комом, – сказал он, вытирая платком забрызганное грязью лицо.

На вечерней летучке устроили научный совет по поводу найденных пней. Геологи утверждали, что воронки и погрузившиеся в них пни – эффект подтаивания вечной мерзлоты. Кулик с ними не спорил. Его интересовал метеорит.

Прошла еще одна ночь. Я провел ее в палатке в полудреме. Восторг сердца не позволял мне заснуть глубоко. Я молился об одном – чтобы мой восторг не кончался. Обо мне в экспедиции старались не говорить, меня не замечали, но брали на все работы. Однажды я услышал фразу Кулика:

– Слава природе, этот Снегирев – тихий сумасшедший…

Утром Кулик с Федором и Моликом отправились в разведку, остальные продолжали строительство барака.

К вечеру все десять венцов были сложены. Сруб из обугленных бревен выглядел зловеще. Между венцами просвечивали большие щели. Зато барак получался просторным. Решено было пологую односкатную крышу сложить из тонких деревьев, проложить привезенной клеенкой, а сверху покрыть все мшистым дерном и придавить камнями.

Сидя вечером у костра и глядя в огонь, пока другие ели, я вдруг испытал необыкновенное чувство. Я словно потерял свое тело. От него осталось только сердце, которое повисло в пустоте. Я почувствовал свое сердце. Оно напоминало зародыша. В нем равномерно пульсировала жизнь. Но оно спало, еще не рожденное. И самое поразительное – я почувствовал сердца сидящих вокруг костра. Они были точно такими, как и мое. Они так же пульсировали. И так же спали. Наши сердца еще не родились ! Это открытие поразило меня, как молния.

После этого я впал в транс. Я перестал не только говорить, но и реагировать на вопросы и просьбы. Я просто сидел, обняв колени, и смотрел в огонь невидящими глазами. Они видели только неродившиеся сердца. Меня отнесли в палатку, влили в рот опия. И я заснул глубоким сном.

Проснулся я через трое суток от криков и выстрелов. Мне было спокойно. Но радость ушла из меня. Выбравшись из палатки, я увидел всю экспедицию, стоящую вокруг готового барака. Они радостно кричали и палили вверх из ружей. Я подошел к ним. Ко мне подбежали, стали обнимать. Оказывается, радости было три: построен барак, совсем неподалеку найдена большая воронка, из Ванавары утром пришел вьючный обоз с продуктами. Я слушал, с трудом понимая. Я был опустошен и равнодушен. Ко мне подошел Кулик:

– Ну что, Снегирев, поправились?

Он внимательно посмотрел мне в глаза. Я ответил ему своим взглядом.

– Значит так, молодой человек, – заговорил Кулик, – питаться с сегодняшнего дня будете хорошо и под моим присмотром. Нам постники не нужны. Ясно?

Я молча смотрел ему в глаза. Кулик принял мой взгляд за согласие. Они уже пообедали, так что время насильного кормления меня перенесли на вечер. Обоз, разгрузившись и передохнув, забрал половину наших лошадей, двух больных – геолога Воронина (у него был сильный понос и поднялась температура) и студента Береловича (повредившего глаз на строительстве), почту и ушел назад в Ванавару. Меня с обозом назад не отправили, посчитав, что я, несмотря на тихое помешательство, способен приносить пользу. А может быть, Кулик и впрямь верил в меня, как в талисман.

Вскоре он собрал всех и произнес вдохновенную речь. Он говорил, что все идет по плану, все складывается наилучшим образом; найденная пятидесятиметровая воронка – явно метеоритного происхождения, буры никаких пней на ее дне не нашли, значит – отыщется что-то более важное; геологи промыли в ручье Чистякова местную почву и обнаружили в ней микроскопические металлические шарики, каждый размером не более двух миллиметров; эти шарики рассеяны практически везде и свидетельствуют о металлической природе Тунгусского метеорита; барак построен, он оборудуется под жилье, в него переносится вся провизия; трое человек остаются в лагере и занимаются обустройством барака, остальные перемещаются к воронке, находящейся всего в трех километрах, и до вечера занимаются раскопками.

В лагере оставили Мартынова, Аникина и меня. Барак был разделен на складскую и жилую половины: одна для хранения провизии и вещей, другая для сна. Сперва мы перенесли все наши вещи и сгрудили их в складской, потом стали мастерить нары из молодых деревцов и конопатить мхом щели в стенах. В бараке были прорезаны два небольших окошка. По-прежнему стояла теплая и сухая погода. Мартынов с Аникиным отправились по краю болота искать молоденькие деревца. Забивая белый мох в щель между обугленных, изъеденных древоточцами бревен, я машинально следил сквозь эту щель за двумя удаляющимися фигурками. Топор в руке Мартынова сверкнул на солнце. И эта вспышка света вдруг разбудила меня. Сердце мое затрепетало, мозг заработал. И я наконец понял всем своим существом, ДЛЯ ЧЕГО пришли сюда люди! Они пришли, чтобы найти огромное и родное. И навсегда отобрать его у меня! Я затрепетал в ужасе, комок мха и молоток вывалились из рук. Для чего они так долго шли сюда? Для чего терпели трудности? Для чего построен этот барак?! Чтобы найти мою радость ! Чтобы НАВЕК лишить меня встречи с ней!

Холодный пот выступил у меня на губах. Я слизнул его. Надо было действовать. Я огляделся: барак. Он построен людьми, чтобы помочь им найти огромное и родное. Без него они беспомощны в тайге. Я выбежал из барака. Поодаль стояла бочка с керосином. Кулик запретил хранить ее в бараке. Я подкатил бочку к бараку, втащил внутрь. Выбил пробку и наклонил бочку над ведром. Керосин потек в ведро. Я схватил ведро и плеснул на груду вещей, коробов и мешков. Потом наполнил второе ведро и вылил на стены. Третье и четвертое ведро расплескал на стены снаружи. Взял спички, вышел из барака. Чиркнул спичкой и бросил ее на черную стену. Барак загорелся.

Я повернулся и пошел в тайгу. Выбрав направление, противоположное тому, куда направились люди, я шел между почерневших деревьев. Сердце снова затрепетало, сильнее и настойчивей, чем прежде. Оно билось в груди так, словно хотело разломать решетку ребер и выпрыгнуть наружу. Я понял, что надо спешить, и побежал. Время остановилось, черный лес прыгал перед глазами, пот заливал мне лицо. Я бежал, бежал и бежал. Это длилось бесконечно. Солнце клонилось к закату, мертвая тайга погружалась в сумерки. Звезды сверкнули над обугленными макушками. Ноги мои подкашивались. Дыхание рвалось из пересохших губ. Вдруг впереди возникло поваленное дерево – единственное на весь умерший стоя лес. Старая толстая лиственница, переломившаяся пополам, лежала во всю свою длину на земле. Громадный не вывороченный до конца корень замер, приподнявшись над землей. На последнем издыхании я упал на землю, заполз под нависающий корень и потерял сознание.

Лед

Я открыл глаза.

Было темно и остро пахло землей. Я пошевелился, протянул в темноте руку. Она нащупала землю и корни. Холодная земля посыпалась. Я сразу вспомнил, кто я и где. И стал выбираться из своей норы. Выполз из-под нависающей над землей корневой «крыши» старой лиственницы, послужившей мне убежищем, и замер: все вокруг было залито ярким лунным светом. Я поднял голову: огромная полная луна висела в черно-синем небе в окружении звездной россыпи. Свет ее был так ярок, что я отвел глаза и осмотрелся: все до самого горизонта было залито этим невероятным светом. Фантастический пейзаж предстал передо мною. Освещенные сопки напоминали застывшие волны невиданного океана. Перетекая, наплывая и сталкиваясь, они уходили вдаль, к подсвеченному на востоке небу. Мертвый лес стоял вокруг в абсолютной тишине: ни звука, ни шороха. И посреди этого стоял я. Один.

Но страха не было. Наоборот, глубокий сон под корнем древнего дерева придал силы и успокоил. Лихорадка, постоянно сотрясающая меня, покинула тело, словно утекла в землю. Я поднял руки к луне, с наслаждением потянулся.

И застонал.

Я был свободен!

Никого не было рядом. Никто не смеялся надо мной, не приказывал, не просил, не понукал, не давал идиотских советов, не рассуждал о марксизме и астрономии. Ненавистный рой слов, словно гнус, преследовавший меня весь этот месяц, рассеялся, уплыл вместе с людьми. Абсолютная тишина мира потрясала. Земной мир замер передо мной в величайшем покое. И я впервые в жизни остро ощутил тварность этого мира. Наш мир не появился сам по себе. Он – не результат случайной комбинации слепых сил. Он был создан. Волевым усилием. И в одно мгновенье.

Открытие это потрясло меня. Я осторожно втянул в себя прохладный ночной воздух. И замер, боясь выдохнуть. Книги по философии и религии, споры о бытии, времени и метафизике не дали мне ровным счетом ничего в понимании мира, в котором я оказался. А эта минута посреди мертвой, залитой лунным светом тайги открыла мне великую тайну.

Я выдохнул.

И сделал шаг.

Сердце мое знакомо встрепенулось. И я вспомнил огромное и родное. То, что заставляло дрожать в немом восторге, не спать по ночам, идти без устали и молчать, сжав зубы. Оно было рядом. Я снова почувствовал его сердцем. Но уже – спокойно, без слез и содроганий. Огромное и родное звало меня. И я двинулся на его зов.

Я шел между почерневших стволов. Луна двигалась за мной, подробно освещая мой путь. Я видел каждый камень под моими ногами, каждый сломанный сук. Луна играла на обугленных стволах. Они поблескивали и переливались, как антрацит. Густой мох мягко прогибался под моими сапогами. Идти было легко: у меня больше ничего не было за плечами. Ни консервов, ни сала, ни сухарей. Ничего, что связывало с людьми. Но это не пугало меня – я совершенно не испытывал голода. Весь мой внутренний восторг последнего месяца теперь превратился в одно ровное и стойкое желание: идти к огромному и родному. И найти его.

Я шел.

Ноги легко преодолевали дикий безжизненный ландшафт. Я шел час, другой, третий. Сопки медленно проплывали мимо. Наконец они сгладились, расступились. И лунный свет сверкнул в полосе воды.

Болото!

Я приблизился к нему.

Легкий туман из испарений по-прежнему стоял над ним. Сердце сильно забилось. Меня тянуло туда непреодолимою силой. Родное было там. И я шагнул вперед. Мох под ногами сгустился, полностью скрыв почву. Выросли болотные кочки, и вскоре вязкая жижа захлюпала под ногами. С каждым шагом сердце мое билось сильнее. Но это не были привычные частые удары волнения и возбуждения. Сердце билось редко, но все сильнее и увесистей – каждый удар отдавался в груди, волны от него расходились по телу. Сердце словно начало жить своей жизнью, отдельной от жизни тела. Его равномерные и тяжелые удары сладко потрясали меня. Тело резонировало в такт эти ударам. Сапоги вязли все глубже, идти стало трудно. Болотная жижа поднималась. Вскоре я провалился по пояс. Холодная вода хлынула в сапоги, объяла ноги. Это был холод вечной мерзлоты. Луна ярко и бесстрастно светила мне. Гулкие удары сердца не оставляли места страху. Я ужасно хотел идти вперед. И рванулся изо всех сил. Ледяное болото обхватило меня за ноги. Но я был сильнее. Цепляясь руками за кочки, я пробивался вперед. Шаг, другой. Десять труднейших шагов.

Двадцать.

Сто.

Кочки кончались: впереди лежала ровная, подернутая ряской мочажина. Я сделал сто первый шаг. И провалился по грудь. Но сердце билось уже совсем оглушительно, каждый удар крови толкал меня вперед. Я ухватился за гнилой ствол старого сломанного дерева, торчащий из ряски. И понял, что впереди внизу – глубина и трясина. Но над этой трясиной есть полоса воды. И по этой воде можно плыть. Надо просто снять с себя все – поплыть вперед. Схватившись за ствол, яростным движением я вырвал ноги из трясины, подтянулся и сел на обломок. Снял с себя мокрую, облепившую тело одежду. Стянул полные водой сапоги. И, голый, оттолкнулся от ствола, кинулся вперед, как лягушка, разгребая воду руками и толкая ногами. Это было невероятно – я плыл по болоту, как по озеру. Вода наверху, под ряской была чистой и холодной. Надо было только плыть вперед, не останавливаться. Если остановиться – смерть, трясина засосет меня. Она щекотала мне живот гнилой тиной, цеплялась корягами. Но страх остался позади, в мире людей. Я проплыл немного и вдруг понял: огромное и родное совсем рядом. Еще немного – и до него можно дотронуться.

Сердце забилось так, что в глазах вспыхнули розово-оранжевые радуги. Мне стремительно стало тепло. Потом – жарко.

Восторг охватил меня.

Рыдания рвались из сжатого рта, забывшего язык людей. Я понял, что если не коснусь огромного и родного, то умру, утоплю себя. Мне незачем жить без него. У меня нет ничего, кроме него. Никогда в жизни я так сильно не желал чего-то.

Вода, разгребаемая мною, переливалась в лунном свете. Зеленая ряска играла на ней.

Божественная тишина стояла кругом.

Гребок рук, скольжение тела вперед.

Еще гребок.

Еще.

Еще!

Еще!!

Еще!!!

Мои руки коснулись Льда.

И я понял, почему я пришел сюда.

И разрыдался от счастья.

Я нашел огромное и родное ! Пальцы трогали гладкую поверхность. Сердце оглушительно билось. Я почувствовал, что теряю сознание. Голова моя вмиг очистилась. В ней зазвенела божественная пустота. А пальцы лихорадочно все трогали и трогали Лед под водой. Рыдая, я стал захлебываться. Край Льда плавно тянулся кверху. Я отчаянно оттолкнулся от воды. И вполз на Лед, словно ящерица. Над ним воды было совсем немного. Трясясь и рыдая, я полз и полз дальше, по линзе Льда. Вокруг до дальних сопок раскинулась ровная мочажина, затянутая ряской. Громадная глыба Льда спала под ней, погрузившись в болото. Эта родная глыба тихо лежала двадцать лет и ждала меня. Двадцать лет понадобилось мне, чтобы найти Лед! Рыдания гнули мое тело. Оно пылало от жара. Удары сердца потрясали. Я задыхался, глотая сырой воздух болота. Впереди зеленая ряска немного расступалась. Там в лунном свете сверкнул Лед! Маленький пятачок чистого Льда! Я приподнялся и побежал к нему, разбрызгивая воду, разгоняя сонную тысячелетнюю ряску. Лед! Лед сверкал белым и голубым! Какой чистый! Какой могучий! Какой родной!

Мой, мой навеки!

Подбежав, я поскользнулся.

И упал, со всего маха ударившись грудью о сияющий Лед.

Сознание покинуло меня. На мгновенье.

Затем мое сердце словно зазвенело от удара об Лед. И я почувствовал сердцем сразу всю глыбу Льда. Она была громадной. И вся она вибрировала и резонировала вместе с моим сердцем. И только для меня одного. Сердце, спавшее все эти двадцать лет в грудной клетке, проснулось. Оно не забилось сильнее, но как-то торкнулось – сперва больно, потом сладко. И, трепеща, заговорило:

– Бро-бро-бро… Бро-бро-бро… Бро-бро-бро…

Я понял. Это было мое настоящее имя. Меня звали Бро. Я понял это всем своим существом. Руки мои обняли Лед.

– Бро! Бро! Бро! – трепетало сердце.

И глыба Льда отвечала моему сердцу. Ее божественные вибрации вливались в мое сердце. Лед вибрировал. Он был старше всего живого на земле. В нем пела Музыка Вечной Гармонии. И ее нельзя было сравнить ни с чем. Она звучала Началом Всех Начал. Прижавшись грудью ко Льду, я замер, слушая Музыку Вечной Гармонии. В это мгновенье весь земной мир побледнел, стал прозрачным. И исчез. А мы со Льдом повисли одни во Вселенной. Среди звезд и безмолвия.

И пробудившееся сердце мое стало вслушиваться в Музыку Вечной Гармонии:

Сначала был только Свет Изначальный. И свет сиял в Абсолютной Пустоте. И Свет сиял для Себя Самого. Свет состоял из двадцати трех тысяч светоносных лучей. И одним из этих лучей был ты, Бро. Времени не существовало. Была только Вечность. И в этой Вечной Пустоте сияли мы, двадцать три тысячи светоносных лучей. И мы порождали миры. И миры заполняли Пустоту. Каждый раз, когда мы, лучи Света, хотели создать новый мир, то образовывали Божественный Круг Света из двадцати трех светоносных лучей. Все лучи устремлялись внутрь Круга, и после двадцати трех импульсов в центре Круга рождался новый мир. Мы порождали небесные тела: звезды и планеты, метеориты и кометы, туманности и галактики. Число их росло. И они радовали нас своей Гармонией. Вечная Музыка Света пела в них. Мы сотворяли Вселенную. И она была прекрасна. И однажды мы сотворили новый мир. И одна из его семи планет была вся покрыта водой. Это была планета Земля. Раньше мы никогда не сотворяли таких планет. И никогда не сотворяли воду. Ибо вода – непостоянна и дисгармонична. Она сама способна порождать миры – непостоянные и дисгармоничные. Это была великая ошибка Света. Вода на планете Земля образовала шарообразное зеркало. Как только мы отразились в нем, то перестали быть лучами Света и воплотились в живые существа. Мы стали примитивными амебами, обитателями бескрайнего океана. Наши крохотные тела носила вода. Но в нас по-прежнему был Свет Изначальный, потухший в дисгармоничной, миропорождающей воде. И нас по-прежнему было двадцать три тысячи. Мы рассеялись по просторам океана Земли. Дисгармоничная вода породила не только живых существ, но и время. Мы стали пленниками воды и времени. Потекли миллиарды земных лет. Мы эволюционировали вместе с другими существами, населяющими Землю. Наш верхний позвонок развился в громадную опухоль, именуемую мозгом. Мозг помог нам лучше других животных ориентироваться в мире. Так мы стали людьми. Люди размножились и покрыли Землю. Зависящие от плоти и времени, люди стали жить по законам мозга. Им казалось, что мозг помогает им подчинять пространство и время. На самом деле он лишь закабалял их в дисгармоничной зависимости от окружающего мира. Людей с хорошо развитым мозгом называли умными. Умные люди считались элитой человечества. Они жили по законам ума и учили этому других. Люди стали жить умом, закабалив себя в плоти и времени. Развитый ум породил язык ума. И человечество заговорило на нем. И язык этот, как пленка, покрыл весь видимый мир. Люди перестали видеть и ощущать вещи. Они стали их мыслить. Слепые и бессердечные, они становились все более жестокими. Они создали оружие и машины. У людей за всю их историю было три основных занятия: рожать людей, убивать людей и использовать окружающий мир. Люди, предлагающие что-то другое, распинались и уничтожались. Порожденные непостоянной и дисгармоничной водой, люди рожали и убивали, убивали и рожали. Потому что человек был величайшей ошибкой. Как и все живое на Земле. И Земля превратилась в самое уродливое место Вселенной. Маленькая планета стала настоящим адом. И в этом аду жили мы. Мы умирали в стариках и воплощались в новорожденных, не в силах оторваться от Земли, которую сами же и создали. И нас по-прежнему оставалось двадцать три тысячи. Свет Изначальный жил в наших сердцах. Но мы не знали этого. Сердца наши спали, как и другие миллиарды человеческих сердец. Что могло разбудить нас, чтобы мы поняли – кто мы и что нам делать? Все миры, созданные нами, были гармоничными и постоянными, мертвыми по земным понятиям. Они висели в пустоте, радуя нас гармонией покоя. В них пела радость Света Изначального. Только Земля нарушала гармонию Космоса. Ибо она была живой и развивалась сама по себе. Земля стала уродливой опухолью, раком Вселенной. Божественное равновесие Вселенной было нарушено. Миры сдвинулись, лишась Божественной Симметрии. И Вселенная, созданная нами, стала постепенно рассеиваться в Пустоте. Но на Землю упал кусок мира Гармонии, созданного нами прежде. Это был один из самых больших метеоритов, когда-либо падавших на Землю. Громадный кусок Небесного Льда, в котором пела гармония Света Изначального, миллиарды лет странствующий по Вселенной. Это был Лед Небесный, созданный по законам Гармонии твердым и прозрачным. По природе своей он отличался от убогого земного льда, образующегося из непостоянной воды, хотя внешне они абсолютно похожи. Пыль Космоса осела на нем, сковала в толстую железную броню. Броня помогла ему преодолеть атмосферу Земли и раскололась при падении. Это произошло 30 июня 1908 года здесь, в Сибири. Лед упал на Землю, вошел в ее почву. Вода сибирских болот скрыла его от людей. Вечная мерзлота помогла сохраниться. Двадцать лет Лед ждал тебя. Он лежит под тобой. Он твой. Он послан сюда гибнущей Вселенной. В нем спасение. Он поможет тебе и остальным пленникам Земли снова стать лучами Света Изначального. Он оживит ваши сердца. Они проснутся после долгой спячки. Они произнесут свои сокровенные имена. И заговорят на языке Света. И двадцать три тысячи братьев и сестер вновь обретут друг друга. И когда найдется последний из двадцати трех тысяч, вы встанете в кольцо, соедините руки и двадцать три раза ваши сердца произнесут двадцать три слова на языке Света. И Свет Изначальный проснется в вас и устремится к центру круга. И вспыхнет. И Земля, эта единственная ошибка Света, растворится в Свете Изначальном. И исчезнет навсегда. И земные тела ваши исчезнут. И вы снова станете лучами Света Изначального. И Свет по-прежнему будет сиять в Пустоте для Себя Самого. И породит Новую Вселенную – Прекрасную и Вечную.

Я открыл глаза.

И увидел утреннее небо. Звезды померкли. Луна побледнела. Лицо мое до самых глаз было погружено в теплую воду. Я пошевелился и приподнял голову. Тело мое лежало в углублении, образовавшемся во Льду и повторяющем контуры моего тела. Эта естественно получившаяся ванна была наполнена теплой водой. Жар оставил мое тело. Мне было удивительно спокойно и хорошо. Так спокойно и хорошо, как никогда ранее.

Я сел. В теле не было усталости от минувшей ночи. Только слегка болела грудь. Я посмотрел на нее: большой синяк выделялся посередине грудины. Этим местом я ударился о Лед. Я улыбнулся. Потрогал грудь. Потом встал.

Сопки на востоке подсветило восходящее солнце: наступал сибирский день. Новый день на планете Земля. Первый осмысленный день моего существования. Я понял, для чего я рожден и что мне надо делать.

Мозг мой заработал.

Углубление, в котором находилось всю ночь мое тело, напоминало букву Ф: руки мои лежали вокруг тела полукольцами. В центре этих полуколец за ночь образовались два продолговатых ледяных выступа, окруженные водой: мои горячие руки растопили Лед вокруг них. Изо всех сил я ударил ногой по левому выступу. Он треснул в основании. Я схватил его руками и отломил от основания. Отломив, поднял и прижал к груди. Лед вибрировал. Сердце мое резонировало с ним в такт. Сила Льда наполнила мое сердце. Я легко поднял массивный кусок, показал его бледному утреннему небу.

И закричал.

Крик мой разнесся над болотом, отразился от дальних сопок и вернулся ко мне голосами моих братьев и сестер, затерянных среди людей. Первый солнечный луч ударил мне в глаза. Божественный Лед засверкал на солнце. Надо было возвращаться в мир людей. И искать.

Я положил кусок Льда на плечо и пошел по линзе в направлении, подсказанном моим ожившим сердцем: на запад. Сглаживаясь, линза плавно уходила вниз, под воду. Я погружался вместе с ней, раздвигая зеленую ряску. Погрузившись до рта, я поплыл, крепко сжимая Лед в руках. И вскоре ноги коснулись ила. Здесь он был не такой вязкий, как ранее: под ним чувствовался другой лед – вечной мерзлоты. И, оперевшись ногами о земной лед, я спокойно выбрался из болота. Оглянувшись, я посмотрел назад. Ряска мочажины сомкнулась, скрыв глыбу, как будто никто так и не нарушил ее покоя. Я закрыл глаза. Сердце мое почувствовало всю глыбу. Она была огромной. Восьмая часть влипла в вечную мерзлоту, под водой был лишь сглаженный, обтаявший в форме линзы край.

Сердце знало: Лед будет ждать столько, сколько понадобится.

Я повернулся и с куском Льда на плече тронулся в путь. Голый, измазанный илом, я шел через мертвую тайгу, залитую солнцем. Сердце мое пело, перекликаясь со Льдом и вспоминая мое истинное имя:

– Бро, Бро, Бро…

Я потерял чувство времени и совсем не ощущал ни тяжести увесистого куска на плече, ни острых камней и сучьев под ногами. Обугленный стоячий лес уступил место поваленному. Усеянные лесовалом сопки проплывали мимо. Лед слабо таял на плече, превращаясь в воду. И непостоянные капли ее подгоняли меня. Я шел, твердо зная, куда иду. В голове было ясно: за ночь ее словно вычистили от всего мелкого, тревожного, никчемного. Мысль моя работала удивительно быстро и четко. С каждым шагом я заново открывал мир, в котором прожил двадцать лет. И это наполняло меня новой силой.

Вдруг, спускаясь в лощину, я услышал впереди рычание, хрипы и странный хныкающий звук. Я шел, не сворачивая. Рычание усилилось, раздались стоны. Передо мною расступился кустарник. И я увидел, как два медведя рвут агонизирующую стельную лосиху. Один держал ее за горло, другой разрывал ей большое брюхо. Изо рта лосихи вырывался хриплый стон, длинные красивые ноги ее бессильно бились по воздуху. Кости лосихи трещали под яростными лапами и клыками медведей. Черное, с белой подпалиной брюхо разошлось, и вместе с розово-желтыми кишками из него вывалился не успевший родиться лосенок. Черноватый, в мокрой шерсти, с большими влажными глазами, он едва успел зевнуть розово-белым нежным ртом, как медвежьи клыки с хрустом сомкнулись вокруг его головы. Алая кровь новорожденного фонтаном брызнула из медвежьей пасти. Поодаль раздалось ворчание: рослый медвежонок спешил присоединиться к родительской трапезе. Подкатившись бурым клубком, он впился в кишки лосихи, урча от нетерпения.

Эта кровавая сцена посреди мертвого леса наглядно демонстрировала мне суть земной жизни: не успевшее родиться существо стало пищей для других существ. Весь абсурд земного бытия был здесь, в этой хрипящей лосихе, в судорожно перекошенных губах лосенка, так и не успевших втянуть в себя воздух Земли, в яростном урчании медвежонка, в неизменно добродушных медвежьих мордах, вымазанных свежей кровью, бьющей ключом из прорванной шейной аорты.

Но хаос земного бытия уже был не страшен мне, познавшему Гармонию Света Изначального. Не дрогнув, я двинулся на зверей. Они повернули ко мне окровавленные морды. Клыки их сверкнули.

Я приближался, неся Лед.

Звери злобно зарычали. Пасти их раскрылись, бурая шерсть зашевелилась от ярости.

Я сделал шаг. Другой. Третий.

Медведи рыкнули и бросились прочь. И я почувствовал: мое проснувшееся сердце испугало их. Я ощутил свою мощь. С проснувшимся сердцем в груди я мог все. Мне нечего было бояться.

Я подошел к лосихе. Тело ее слабо подрагивало. В больших черно-синих глазах стояла влага. Кровь, исходящая паром в утреннем воздухе, толчками вырывалась из аорты. Я поставил босую ногу на плечо животного. Оно было гладким и теплым. Бессмысленная и мучительная жизнь уходила из тела лосихи. Труп лосенка лежал рядом. Она погибла, рожая его, он погубил мать, рождаясь, позволив медведям легко одолеть ее. А медведи просто хотели есть. Закон земной жизни. И это продолжалось сотни миллионов лет. И может продлиться еще миллиарды.

Я сжал Лед. В нем – разрушение дисгармонии.

В нем Сила Вечности.

Пора нанести удар.

Пора исправить ошибку.

Это сделаю я.

Переступив через лосиху, я продолжил путь. Я шел долго. Лед таял на моем плече. Но сердце спокойно вело меня. Наконец, когда солнце стало клониться к закату, я увидел впереди стойбище эвенков: два чума и пустой загон. Олени были на пастбище. Посреди поляны горел костер и варилась оленина в большом котле. Здесь ждали возвращения стада и оленеводов. Возле костра дремали три собаки. Завидя меня, они вскочили и радостно побежали навстречу: в этих диких местах собаки оленеводов и охотников лаяли только на зверей. Но подбежав, они отпрянули, поджав хвосты и рыча. Я шел прямо на левый чум. Туда вело меня сердце. Откинул засаленную полосу из выделанной оленьей кожи и вошел в него. Внутри было сумрачно: свет проникал сквозь дыру в вершине конуса чума и сквозь щели. Посредине, под дырой, стояла тренога с медной чашей. В чаше курилась смола кедра, отпугивая насекомых. Голубоватый дымок поднимался кверху и исчезал в дыре. На шкурах спала девушка. Она была не эвенка, с русыми волосами, заплетенными в две косы, и широкоскулым веснушчатым лицом. Девушка лежала на спине, раскинув руки. Сердцем я понял, что она очень устала и глубоко спала. На ней было простое, но добротное крестьянское платье с запачканным землей подолом. Рядом лежали меховая душегрейка, косынка, кожаный пояс с большим ножом, резной дубовый посох, заплечный, плетенный из лыка кузовок, полный земляники. Поодаль стояли совершенно грязные сапоги с висящими на них портянками.

Я понял сердцем, что шел сюда целый день ради этой девушки. Она была такой же, как и я. Сердце ее так же спало. Надо было разбудить его. Опустившись на колени, я снял Лед с плеча и только сейчас заметил, насколько маленьким он стал. Лед почти помещался в моих ладонях! Большая часть его растаяла в дороге. Надо было торопиться, пока Лед еще со мной. Девушка безмятежно спала. Губы ее раскрылись, уставшее тело с наслаждением отдавалось сну. Я занес руки со Льдом над девушкой. Но остановился: нет, не так. Силы рук моих сейчас не хватит. Я огляделся: поодаль лежала аккуратно сложенная меховая одежда оленеводов. Там же стояли парами кожаные чуни – самодельные полусапожки, перетянутые кожаными шнурками. Я вытащил один шнурок, взял посох девушки и накрепко привязал кусок Льда к посоху. Встав на коленях в ногах спящей, я размахнулся и изо всех сил ударил девушку Льдом в грудь. Лед раскололся о ее грудину, и куски его разлетелись по чуму.

Она же лишь слегка вздрогнула: так глубок был ее сон. Потом вдруг дернулась вся, голубые глаза ее широко раскрылись. Конвульсии охватили ее молодое тело, она забилась, словно в падучей, глаза остекленели, рот стал беззвучно раскрываться. И мое сердце почувствовало ее пробуждающееся сердце. Лед разбудил его. Это было как волна. Она пошла от девушки, из ее груди, из ее сердца. И с силой хлынула в мое сердце. И затопила его. И застыла, замерла во времени, соединив наши сердца, как мост соединяет два берега. Это было так ново, так сильно и необыкновенно приятно, что я вскрикнул. Сердца наши соединились. И я окончательно понял, кто я. Я начал жить, соединившись с другим сердцем. И я перестал быть сам по себе. Перестал быть двуногой песчинкой. Я стал мы ! И это было НАШЕ СЧАСТЬЕ!

Отбросив посох, я обхватил конвульсирующую девушку за плечи, поднял и прижал к своей груди. Она билась, голова тряслась, на губах показалась пена. Я сильней прижал ее. И вдруг услышал ухом и сердцем голос пробуждающегося сердца:

– Фер! Фер! Фер!

Мое сердце ответно заговорило:

– Бро! Бро! Бро!

Сердца наши стали говорить между собой. Это был язык сердец. Он соединял их. Это было блаженство. Никакая земная любовь, прежде испытанная мною, не могла сравниться с этим чувством. Сердца наши говорили неведомыми, им одним понятными словами. Сила Света пела в каждом слове. Радость Вечности звучала в них. Они звенели, текли, переливались, затопляли сердца. И сердца говорили сами. Без нашей воли и нашего опыта. А нам оставалось лишь впасть в забытье, обнявшись. И слушать, слушать, слушать разговор наших сердец. Время остановилось. Мы исчезали в этом разговоре.

И висели в пространстве, забыв, кто мы и где.

Сестра Фер

Я открыл правый глаз. И увидел огромное ухо с серебряной сережкой в форме рыбы. Прямо за ухом виднелись маленькие лица эвенков. Они испуганно смотрели на меня. Некоторые курили трубки. Левый глаз не открывался. Ему мешало что-то мягкое и горячее. Я захотел пошевелить руками. Но не смог: я не чувствовал рук. Я пошевелил головой. Эвенки, заметив это, оживленно заговорили между собой. Возле моего лица зашевелилась чужая голова. Раздался жадный вздох и стон. Голова отстранилась от моего лица. Чужой нос перестал давить на левый глаз. Я открыл его. И увидел лицо девушки. Она смотрела на меня. Взгляд ее голубых глаз был ужасен.

Это была Фер. Сердце мое все вспомнило. Я нашел Фер. Фер – моя сестра.

Обнявшись, мы стояли посреди чума на коленях: я – голый, Фер – в своем крестьянском платье. Вокруг сидели эвенки. Они оживленно переговаривались и жестикулировали.

Я попытался разжать руки. Но не смог: они онемели и я не чувствовал их. Фер застонала. Дрожь прошла по ее телу, руки зашевелились, вцепились в меня. Она заскулила. Прижалась ко мне, впилась ногтями мне в спину. Ее сердце тронуло мое. И снова пошла волна. И ударила в мое сердце. И наполнила его. И потекли слова сердец. И земля качнулась под ногами. И Вечность проснулась в нас. И время остановилось.

Эвенки загалдели. Кто-то из них тронул мое плечо. И заглянул мне в глаза.

– Как твой памилий? – спросил эвенк.

Сердце его было мертво. А морщинистое, обветренное и узкоглазое лицо я принял за камень. Фер подвывала и вскрикивала. Дрожь охватила ее. Сердца наши говорили. Слова неведомые бились и рвались. Свет пел и сиял в сердцах. Фер зарычала, оттолкнула меня, содрала с себя исподницу. Грудину у нее рассекал небольшой шрам от моего удара. Вокруг шрама запеклась кровь. Фер обхватила меня руками. Я ответно обхватил ее. Груди наши тесно прижались. Мы вскрикнули и застонали. Сердце Фер трогало мое. Мое сердце трогало ее. Вселенная распахнулась вокруг нас. Моча Фер потекла по ее и моим ногам.

Эвенки вскочили и с криками выбежали из чума. Нам стало очень хорошо. Потому что мы нашли друг друга.

Очнулись мы вечером следующего дня.

Разжав затекшие, посиневшие руки, мы повалились на застеленный шкурами земляной пол. И погрузились в сон.

Нас разбудила пожилая эвенка. Она толкала меня и Фер медвежьей берцовой костью. Когда мы зашевелились, старуха залепетала на своем языке и стала показывать нам костью на выход. Полог был откинут, в нем виднелась все та же мертвая тайга, залитая лучами восходящего солнца.

Фер застонала. И заплакала. Она смотрела на меня и плакала. Потому что наши сердца молчали. Я ударил Фер в грудь. Она вскрикнула и замолчала. Я схватил Фер и прижал к себе. Нам не надо было что-то говорить: мы знали друг друга очень давно. Ближе Фер у меня не было никого. Сердца наши изнемогли. Они требовали отдыха.

Я взял Фер за плечи. Разжал свои губы. И впервые за последние дни произнес на языке людей:

– Нам надо идти.

Она разжала свои побелевшие губы:

– Куда?

– Искать других братьев и сестер.

– Зачем?

– Чтобы снова стать Светом.

Фер смотрела мне в глаза. Она пока не понимала. Но поверила сердцем.

Я помог Фер встать, и мы вышли из чума. В загоне стояли олени. Возле лежали две собаки и копошились четверо эвенков. Завидя нас, голых, эвенки засмеялись и отвернулись. Собаки понюхали воздух и осторожно отошли. Возле чума на воткнутом в землю колу висела одежда Фер и кузовок. Он по-прежнему был полон ягод. Мы схватили кузовок и быстро съели все ягоды. Поверх одежды лежали пучок зверобоя и какой-то корень. Это положила старуха. Фер сбросила их и принялась одеваться. Я стал помогать ей. Старуха, не выходя из чума, что-то выкрикивала. Потом быстро высунулась и погрозила нам костью. Фер оделась, глянула на меня, потом быстро сняла свой кожаный пояс с ножом, взяла кузовок и пошла к эвенкам. Это было страшно: Фер отдалялась от меня! Сердце мое встрепенулось. Я понял, что не смогу жить без Фер. Если она уйдет – я погибну. Я перестал дышать. Замер. И ждал ее возле кола. Она быстро говорила с эвенками на их языке. Она торговалась. Мне казалось это бесконечным. Я ждал, боясь пошевелиться. Вдруг она вернулась бегом. Без пояса, кузовка и ножа. Обхватила меня руками, радостно закричала и заплакала. Я тоже держал ее в руках. И зарыдал от радости, что она вернулась и что она СНОВА СО МНОЙ! Я словно обрел мою сестру заново – минуту назад ее не было, я слышал только ее голос, говорящий на непонятном языке, и вот теперь Фер здесь, передо мною! Это было чудо. Фер разрыдалась тоже. Обнявшись и рыдая, мы повалились на землю. Рыдания обрушились на нас, как снежная лавина: никогда в жизни я так не плакал. Тело мое тряслось и корчилось, слезы лились ручьями, мне не хватало воздуха, я задыхался, давясь рыданиями, словно свинцовыми шарами. Я раскрывал рот и словно глотал самого себя, терял сознание и тут же пробуждался в корчах, рыдая снова и снова. Уже не было сил, уже опухшие глаза не открывались, уже из груди вырывался лишь хрип, а тело все билось и билось, все корчилось и корчилось. Меня словно рвало слезами. С Фер происходило то же самое. Я слышал и чувствовал, как она рыдает, и от этого заходился еще сильнее. Наконец мы потеряли сознание.

Очнулись мы опять в том же чуме. Фер лежала рядом. Я был одет в чуни, штаны из оленьей кожи и в старую, прорванную на локтях холщовую рубаху – на это обменяла Фер кузовок, пояс и нож. В чуме было сумрачно и спали эвенки. Я пошевелил рукой, сел. Тело устало от плача и плохо слушалось. Но в сердце было очень спокойно. Оно очистилось. Я осторожно разбудил Фер. Она посмотрела на меня, словно впервые увидела. Потом ее сердце вспомнило меня. А мое откликнулось. Свет качнулся в них. И тихо просиял. Он не покидал наши сердца. Нам даже не надо было обниматься и прижиматься грудью. Мы просто смотрели в глаза. Полежав еще немного, мы осторожно встали. И, поддерживая друг друга, вышли из чума.

В тайге опять был восход солнца. Словно специально для нас он длился бесконечно. Олени и собаки смотрели на нас.

Сердца наши успокоились. Я понял, что Фер никогда не покинет меня. Она же поняла, что я никогда ее не оставлю. Я разлепил губы:

– Надо идти.

– Куда? – спросила Фер.

– Куда сердце тянет.

Сердце тянуло меня на запад, к людям. И мы медленно пошли на запад.

Солнце встало и ярко светило. Мертвая тайга обступила нас. Здесь, в этом месте, было больше поваленного леса, чем сожженного. Над гниющими замшелыми стволами виднелись молодые лиственницы и сосны. В этой зелени перекликались редкие птицы.

Мы долго шли молча, не разбирая дороги. Потом мои губы заговорили с Фер.

– Ты местная? – спросил я Фер.

– Ага. С Катанги, – кивнула она.

– Почему ты здесь, у эвенков?

– Сбежала.

– От кого?

– От отца.

Я с трудом вспомнил, что такое отец. Потом вспомнил, что такое мать. И мне стало очень странно, что у меня они были. Это все было не со мной. Я вспоминал язык людей. Потом я рассказал Фер свою жизнь. И рассказал про Лед. Когда я говорил про Лед, сердце мое тоже стало говорить про него. Новые слова текли и светились. И сердце Фер внимало. И наполнялось. И отвечало. И пело. И слова сердца были сильнее слов человеческих. Губы запинались, язык деревенел. Убогие человеческие слова звучали глухо. А в сердцах сиял Свет Изначальный. Лицо Фер плыло рядом на фоне мертвого ландшафта. И светилось счастьем. В голубых глазах ее лучилось солнце.

Фер на ходу стала рассказывать свою историю. Она выросла на Ангаре в рыбачьем поселке, в большой работящей семье. Они жили в достатке, мужчины промышляли охотой и рыбалкой. Потом отец, разругавшись с братьями, увел семью на Катангу. Там в десяти верстах от Ванавары отстроились своим хутором и стали жить. Вскоре мать умерла. Отец привел в дом эвенку. Фер тогда было десять лет. Ее воспитала эвенка. Отец стал пить. Напиваясь, он бил всех, кто попадался под руку. Три дня назад пьяный отец избил Фер за то, что она закричала во сне. Ей приснился очень странный сон: будто покойная мать посылает ее по воду; Фер берет коромысло, два ведра и идет на Ангару; кругом жаркое лето, она бежит к реке; вдруг видит – Ангара замерзла, да не просто как зимой, а вся, до самого дна; вся Ангара стала ледяной; Фер спускается с обрыва к реке, подходит и ступает босыми ногами на лед, идет по нему; ей очень приятно, так приятно, как никогда; она чувствует, что ледяная Ангара тоже движется, что у нее есть свое течение, и оно совсем другое ; ледяная Ангара течет вспять и совсем в другую страну, эта страна огромная и белая, она манит и пугает Фер; Фер стоит на движущемся льду и не знает, что делать; страх побеждает, она сходит со льда на берег, смотрит, как утекает лед в огромную и белую страну, и плачет от досады.

Когда отец заснул, Фер поняла, что не может больше жить с ним. Она села на лошадь и ускакала. Проехав день, она повстречала эвенков. Они были пришлые, с Вилюя, иначе бы никогда не встали в мертвом лесу. Она продала им лошадь, чтобы добраться до Ангары и с пароходом уплыть в Красноярск. Там Фер хотела поступить на кирпичный завод. В мае ей исполнилось шестнадцать.

Она была неграмотной – читала по слогам, писать не умела вовсе. Зато хорошо говорила по-эвенкийски. Фер сказала мне, что может делать все, если захочет – охотиться, рыбалить, нянчить детей. Язык ее заплетался от нового счастья. Нашего счастья. Я крепко держал ее за руку. Мы шли и шли, не разбирая дороги. Потом снова обнялись и упали на колени. И сердца наши опять заговорили. И снова вспыхнул Свет. И распахнулась Вселенная. И остановилось время.

Так повторялось много раз. Говоря на своем языке, наши сердца учились новым словам. Сердца крепли. Они мужали и росли. И становились все свободнее и сильнее. Каждый сердечный разговор потрясал нас, вырывая из времени и земной жизни. Но после него мы тоже крепчали, как и наши сердца. Мы становились спокойнее и сосредоточеннее. Радостное безумие умножало силу и уверенность. Мы начинали понимать, что вдвоем можем все. И стремительно менялись. Мы шли, собирали ягоды и ели их, потом спали, обнявшись, на мшистой земле, потом говорили сердцем, потом снова спали и снова шли. Холод сибирской земли, пробуждающийся по ночам, мы не замечали. Гнус сторонился нас. Четверо суток понадобилось, чтобы добраться до Катанги. Там нас ждало охотничье зимовье, выстроенное на берегу реки между Ванаварой и хутором отца Фер. Зимовьем пользовались только во время зимней охоты. Фер была уверена, что там никого нет. И она не ошиблась. В маленьком бревенчатом домике мы отоспались и окончательно пришли в себя. И я снова сердцем рассказал Фер про Лед. Лицо ее засияло от восторга, сердце затрепетало, губы шептали:

– Я хочу его видеть.

– Ты увидишь его, – шептали мои губы.

Фер яростно схватила меня за плечи:

– Я хочу его видеть!

– Ты увидишь! – я встряхнул ее.

Наш сердечный восторг быстро сменился желанием искать. Оно было таким сильным, что буквально толкало нас в спины. Мы должны были искать сестер и братьев. И это было сильнее восторга от сердечного разговора про Лед. Мы стали мудрыми за эти дни. Сердца наши поняли, что Лед – всего лишь мост к другим сердцам. Лед – это помощь. Но нам нужны братья и сестры.

Поутру мы вымылись в реке, наелись земляники, густо растущей по небольшим травяным полянам вдоль обрывистого речного берега, и отправились на хутор отца Фер. Для того чтобы искать в мире людей, нам нужно было быть как все. Это значит – иметь деньги, одежду, еду, оружие. Все это было у отца Фер. Мы осторожно подошли к хутору и затаились в лесу. Фер знала, что отец ищет ее и пропавшую лошадь. Она рассчитывала на то, что его не окажется дома, а мачеха-эвенка не будет препятствовать нам. Но сердце подсказало Фер: отец дома. Мы сидели в лесу и ждали, пока он покинет хутор. По словам Фер, после обеда он может пойти за спиртом в Ванавару. Но отец все не выходил из дома. Наконец он вышел. И сразу раздался женский плач. Отец был уже пьян. Он двинулся вдоль берега в сторону Ванавары. Мы подождали немного и вошли в избу. Мачеха кинулась на Фер с бранью, но я замахнулся на нее посохом, и она с криком залезла под стол. Из-под него вскоре раздалась все та же брань. Мачеха робко выглянула. И вдруг я, увидя ее красивое узкоглазое лицо и грозящий нам маленький кулак, почувствовал сердцем, что разницы между столом и этой женщиной нет никакой. На меня бранился СТОЛ! Я рассмеялся. Фер тоже внимательно взглянула на свою мачеху. И мы впервые увидели вместе, сердцами. Под столом сидел человек БЕЗ СЕРДЦА! Вместо сердца в груди женщины работал насос для перекачки крови. Кроме мачехи-эвенки в избе были двое младших сестер Фер. Белокурые и голубоглазые, как и Фер, они с интересом смотрели на нас. Их маленькие кровяные насосы прилежно качали молодую кровь. Мы с Фер переглянулись. И расхохотались. Мачеха перестала браниться и испуганно уставилась на нас из-под стола.

– Анфиска, ты не бойсь, я батяне не скажу, – произнесла младшая из сестер и улыбнулась.

– Батяня тебя таперича до смерти запорет, – произнесла старшая. – Ты пошто лошадь увела?

Фер перестала смеяться и внимательно посмотрела на своих сестер. Она смотрела на них не только глазами. И сердце Фер не увидело в них сестер. Они были тоже частью избы, как печка или лавка. Фер отвернулась от них и повернулась ко мне. Я был ее настоящим братом. А она – моей сестрой. Мы обнялись. Потом стали забирать из этого дома все, что нам надо. Мы взяли охотничий нож, топорик, острогу, одежду, ружье, патроны, метрику Фер, песцовую шкуру, а из еды – только лук и морковь. Другая еда нам не показалась съедобной. Денег в доме не было. И я снял с мачехи серебряный браслет, яшмовые бусы и вырвал из ее ушей серебряные серьги с бирюзой. Ее крики меня не остановили. Бывшие сестры Фер плакали. Спустившись по тропинке к реке, мы отвязали самую большую лодку и поплыли вниз по Катанге. Фер села с веслом на носу, я с другим – на корме. Мы подгребали, помогая течению. Река плавно несла нас. Скалистые берега, поросшие тайгой, тянулись вдоль. Жаркое солнце сибирского лета грело нам спины: мы плыли на запад. Наши губы, говорящие на языке людей, не спрашивали друг друга: куда мы плывем? Сердца ведали маршрут. Берега Подкаменной Тунгуски были совершенно безлюдны. Ничто не напоминало о людях. Только птицы кружились над отмелями, да играла рыба в воде. Лишь к вечеру на обрыве показались два одиноких сруба. Из трубы одного из них шел дым.

– Беглый поселок, – произнесла Фер.

Река стала плавно поворачивать вправо. И на берегу среди таежной темной зелени появились избы. Беглый поселок, со слов Фер, состоял из бывших каторжников, бежавших и навсегда поселившихся здесь. Они обросли семьями, промышляли охотой и рыбалкой. У мостков стояли лодки и трое женщин полоскали белье. Они крикнули нам. Мы не откликнулись и проплыли мимо. Они смотрели на нас, прикрыв глаза руками от заходящего солнца. Мы миновали еще один поворот и увидели впереди три большие лодки, вставшие у отмели. На берегу горел костер и сидели люди.

– Гоны? – удивленно произнесла Фер.

Неожиданно для себя мы, не сговариваясь, стали выруливать к отмели. Нам не надо было миновать этих людей. Пока мы подплывали и причаливали, Фер быстро рассказала, кто такие гоны. Каждое лето девять ангарцев приходят на Катангу, берут три лодки и гонят вниз по течению до Енисея. По пути они скупают у местных пушнину. Платят всегда золотым песком и подороже, чем Госторг. Поэтому местные лучшую пушнину придерживают до гонов. Доплыв до Енисея, гоны бросают лодки, грузятся на пароход, который идет в Красноярск, там сбывают товар и живут до весны; весной покупают лошадей, едут на золотой ручей, известный только им, моют золото, затем добираются до Катанги, где в обмен на лошадей местные строят им три большие лодки. Фер сказала, что гоны – люди лихие, суровые. Местные с ними держатся настороженно, только продают товар и харч. Эвенки их боятся. В поселках гоны никогда не останавливаются.

Мы причалили. И подошли к костру. Вокруг сидели девять бородатых мужчин и ели из котла варенную с луком лосятину. Мы поздоровались. Они молча кивнули и продолжали есть, поглядывая на нас. В их манере не было угрозы, но не было и приветливости. Потом один из них узнал Фер:

– Ты никак того пьяницы дочь?

Фер кивнула.

– Совсем спился твой батяня. Всего три шкурки нам сдал.

Фер снова кивнула.

– Все, стало быть, пропил?

Фер опять кивнула.

Она смотрела не на этого гона, а на другого – голубоглазого и белобрысого, с густой рыжей бородой. Я тоже смотрел на него. Сердце мое торкнулось. Сердце Фер тоже. Рыжебородый держал в левой руке кусок дымящегося мяса, в правой – нож. Крепкими белыми зубами он хватал кусок, ножом срезал мясо, жевал и проглатывал. Вдруг он замер, перестав жевать. Посмотрел на меня, потом на Фер. И побледнел.

– Чего, понравился парень? – спросил Фер седобородый и горбоносый гон с переломанной ключицей. – Он у нас внове. Стало быть, ему до Енисея – никак нельзя. А вот ужо опосля – завсегда пожалста!

Два гона нехотя усмехнулись, остальные продолжали есть мясо. Видимо, седобородый давно наскучил им своими шутками.

– Жрать хотите? – сумрачно спросил нас коренастый крепкорукий гон.

Но котел с дымящимся мясом не будил в нас никаких желаний. Мы смотрели на рыжебородого парня. И видели его. Он тяжело вздохнул, распрямляя широкие крепкие плечи, кинул недоеденный кусок в котел, дернул ворот рубахи:

– О-х-ха…

– Чего ты, паря? – спросил седобородый.

– Муторно как-то… – парень встал, шагнул в сторону.

Его вырвало мясом.

– Фу ты, блядская зараза… – он сплюнул, подошел к реке, зачерпнул воды большими сильными ладонями и жадно выпил.

– Ишь, меченый, мясом блюется! – злобно усмехнулся маленький плосколицый гон.

– Не твово ума дела, Хорь, – буркнул на него коренастый. – Он тебе не загораживает. Жри, сколько влезет.

Мы знали, что рыжебородый наш, но не знали, что делать. Сердца были напряжены и молчали. Я видел этого здорового парня впервые, но сердце мое знало его давно. Самое удивительное, что он двигался и вел себя как все, даже не подозревая, что дремлет в его груди! Он отплевывался, мыл лицо, бормотал какие-то слова, словно КУКЛА! А сердце у него было живым. Это было так странно и комично, что мы с Фер расхохотались. Парень хмуро глянул на нас и пошел к лодкам. Явно ему было не по себе от нашего присутствия: его сердце забеспокоилось.

– Ишь, смехачи, – прищурился гон со вставными железными зубами. – Весело? Живете хорошо? Не достала вас ышшо савецка власть?

Он вынул из-за пазухи объемистый кисет с махрой, раскрыл, протянул всем. В кисет полезли грубые руки.

– Вы чего приплыли? – спросил нас молчаливый гон с худым и умным лицом.

– У нас песец, – ответила Фер.

– Сколько?

– Да один.

– Ради того плыли?

Фер пожала плечом.

– Она от отца ушла, – заговорил я. – Она жена моя. Плывем на новое место.

Гоны не выказали особого удивления.

– Ну, давай песца свово, – почесал заросшую щеку умнолицый гон.

Я достал из лодки песцовую шкуру, протянул гону. Он встряхнул ее, понюхал, потом перевернул, оглядывая.

– Золотник, – сказал он быстро.

Нам было все равно. Я кивнул. Гон развязал свою суму, достал медные весы, гирьки и мешочек с золотым песком. Он быстро отмерил один золотник, ссыпал золотой песок в бумажный фунтик, ловко сложил его, чтобы песок не просыпался, и протянул мне. Песца он запихал в мешок, набитый шкурами.

Гоны, завершив трапезу, стали готовить лодки к отплытию. Это было странно – солнце уже заходило.

– Вы ночью поплывете? – спросил я.

– А как же? – умный гон завязывал свою суму. – Река пока ровная. А до Енисея – тыщу верст. Ночевать некогда, паря.

– А спите когда?

– Днем на стойке подремем. И хорош.

– В гробах ужо отоспимси! – усмехнулся горбоносый.

– А поселок проплыть не боитесь?

– Поселок! Таперича два дни никаких тебе поселков.

Я разговаривал с ними, сердцем следя за рыжебородым. Я чувствовал каждое его движение. По сравнению с ним все остальные гоны были просто лодками на берегу. Они ничем не отличались от мачехи Фер, выглядывающей из-под стола. Гоны сели в свои лодки.

Надо было принимать решение.

– Можно мы с вами поплывем? – спросил я.

– Гони. Нам не жалко, – буркнул коренастый, веслом отталкиваясь от берега.

– Однако, с Богом, – громко произнес умнолицый гон, и они перекрестились.

Длинные лодки их тронулись. Я подсадил Фер в нашу лодку, столкнул ее с отмели, вспрыгнул. Чайки, сидящие на лиственницах, сразу спланировали на отмель к дымящемуся костру и стали клевать блевотину, оставленную рыжебородым.

Мы с Фер взялись за весла.

Гоны редко, но умело подгребали, помогая течению. Лодки их шли караваном, одна за другой. Рыжебородый парень сидел в последней. Наша лодка пристроилась сзади. Правя лодкой, мы поглядывали в белобрысый затылок парня. Он был напряжен и вел себя беспокойно: часто курил, плевал в реку, раздраженно бормоча что-то. Железнозубый гон затянул протяжную песню, ее неспешно подхватили остальные. Они пели о покинутом родном доме, о могиле матери, о горькой доле скитальца. Нестройные голоса их разносились над речной гладью.

Солнце скрылось. И на первой лодке зажгли смоляной факел. Река погружалась в нетемную сибирскую ночь. Песня кончилась. И с берега послышался звук валящегося дерева. Он словно подстегнул нас. Сердца наши встрепенулись. Мы по-прежнему не знали, что делать, но сердцами поняли – как. Я навалился на весло, сидящая ближе к носу Фер навалилась на свое. Лодка наша поравнялась с последней лодкой гонов. Мы приблизились к рыжебородому. Он поглядывал в нашу сторону. Я стал думать, что сказать ему. Но Фер опередила меня:

– Поучи меня гресть?

Рыжебородый, не поняв, что она обращается к нему, оглянулся. Но Фер смотрела ему в глаза. Двое гонов, сидящих с ним в лодке, усмехнулись, дымя махоркой. Парень злобно усмехнулся, сплюнул:

– Гресть… чего уж…

Казалось, что он обругает Фер. Но рыжебородый, отложив свое весло, схватил крепкими руками борт нашей лодки, подтянул ее и перемахнул к нам. Оставшиеся в лодке усмехнулись:

– Гля, колыванец наш загулял.

– Ну, паря, ты за жаной следи.

Рыжебородый сел посереди лодки, спиной ко мне, лицом к Фер. Она протянула ему весло. Он взял, оглянулся на меня, опустил весло за борт и стал грести. Он волновался и греб слишком старательно и сильно. Мы стали обгонять лодку его напарников.

– Не торопись, – произнес я.

Он снова оглянулся. В сумерках его взгляд показался растерянным. И я понял – ему никуда не деться от наших сердец. Фер тоже поняла это.

– Тебя как звать? – спросила она.

– Николой, – ответил он.

– Куды ты рвешься, Никола? – спросила Фер так, что у меня от восторга выступили слезы.

Я обожал Фер.

– Как куды? Туды! С ними! – усмехнулся парень, стараясь взять себя в руки.

– Тебе не надо с ними, – произнес я.

– Эт отчаво ж? – он зябко повел могучими плечами.

– Тебе не надо с ними, – произнесла Фер.

И наши сердца заговорили. Спящее сердце Николы оказалось между нами. Оно заволновалось. Он замер с веслом в руках. Я тоже перестал грести. Лодка наша стала отставать от каравана гонов.

– Тебе надо с нами, – произнес я.

– Тебе надо с нами, – произнесла Фер.

Парень замер в оцепенении. Мы тоже замерли.

Лодку несло течение. Караван уплывал, огонек факела уменьшался, теряясь в сумраке. Река стала поворачивать вправо. Лодку сносило к берегу. Днище зашуршало об отмель, нос ткнулся в темный берег. Лодка остановилась.

– Нико-ла-а-а-а! – раздался вдали слабый крик.

Парень вздрогнул.

Я положил руку ему на плечо:

– Они не поплывут против течения.

– А ну, не балуй… – пробормотал он, не шевелясь.

Фер взяла его за запястья.

– Вы… кто такие? – спросил Никола.

– Я твой брат, – ответил я.

– А я твоя сестра, – промолвила Фер.

– Мы пришли за тобой, – добавил я.

Минуту он сидел оцепенело. Потом всхлипнул и заплакал. Мы обняли его. Он рыдал, широкие плечи дрожали. В его рыданиях было много детского. Сердце мое чувствовало, что он устал ждать. И просто устал. Когда он успокоился и вытер рукавом лицо, мы помогли ему выбраться из лодки на берег, втянули ее на отмель, разложили костер и сели у огня. Никола перекрестился и сбивчиво заговорил. Он не спал уже четвертые сутки, после того как ему было видение. Когда гоны пришли на Катангу в поселок Нерюнду, их ждали три новые лодки, построенные местными. Гоны, как всегда, расплатились за лодки девятью лошадями и стали готовиться к плаванью. Осталось только просмолить лодки. Смолу растопили в трех ведрах. Одно из ведер взял Никола. Он пошел с ведром и веником к лодке, глянул в ведро и в горячей смоле увидел свое отражение. Это был он, но шестилетний. Он был с отцом, матерью и дядьями на покосе, они сидели за скатертью, постеленной прямо на траве, и трапезничали после косьбы. И вдруг по небу пролетел огонь. А потом загремело так, что лес заколыхался. И все взрослые со страха повалились на землю. А Николе не было страшно, наоборот – было очень хорошо в груди. Он сидел и смотрел на небо, где остался широкий след от огня. Когда все стихло, взрослые подняли головы. И Никола не узнал их. Отец, мать, дядья навсегда перестали быть для него родными. Их словно отодвинуло. Шестилетний Никола понял, что он один. Это так напугало его, что он перестал говорить и мгновенно забыл все, что случилось. Заговорил он только через два года. Горячая смола напомнила ему обо всем. Он выронил ведро. И вдруг почувствовал, что он по-прежнему один среди людей. Это так потрясло его, что он перестал спать. Ни ночью в пути, ни днем на стоянках, когда гоны дремали, он не мог забыться. Люди пугали его и вызывали недоумение: он не понимал, кто они. Гоны заметили, что он странно держится, и стали подсмеиваться над ним. Но коренастый земляк не давал его в обиду. С каждым днем гона Никола чувствовал себя все хуже. Жизнь среди чужих людей казалось ему ужасной. Он стал подумывать о самоубийстве. Появление нас с Фер потрясло его: он почувствовал, что мы другие. Все происходящее казалось ему сном: он не знал, что делать. Но понимал, что мы пришли не случайно.

Выслушав его сбивчивый рассказ, мы с Фер взяли его за грубые, натруженные веслом руки. Мы были счастливы.

– Когда ты родился? – спросил я.

– Три дни после Пасхи в тыща девятьсот втором, – ответил Никола.

– Где ты жил, когда увидел огонь на небе?

– В Усть-Куте, – ответил он.

Это было в семистах километрах от места падения Льда. Я уже знал сердцем, что Лед летел с юго-востока на северо-запад. Он пролетал над Усть-Кутом. Сердцем я позавидовал Николе: он видел Лед в небе. Я же только слышал его.

– А чево это было? – спросил Никола.

– Наша радость и наше спасение, – ответил я.

Он задумался.

– А чего тебя колыванцем кличут, коли ты с Усть-Кута? – спросила Фер.

– Я в Колывани в тюрьму попал. Потому и прозвали…

– За что?

– Да за конокрадство. Два года присудили, а я с этапу-то и убёг. К гонам и прибился.

Он уставился в костер. Пламя играло в его голубых глазах. Я сжал его руку:

– Никола, то, что ты видел, прилетело для нас. Оно упало на землю. И лежит здесь, за Катангой. Нам надо пойти туда.

Никола молча смотрел в огонь. Он оцепенел. Зато Фер заволновалась. Сердце ее почувствовало Лед.

– Господи, сердце рвется… – она положила руки себе на грудь. – Ведь недалеча, а?

– Дня четыре хода, – прикинул я. – Но – быстрого хода.

– А чего будет? – спросил Никола.

– Будет всё, – ответил я, помогая сердцем.

И он понял, хотя сердце его спало.

Путь назад, ко Льду, стал счастьем для меня, радостью для Фер и испытанием для Николы. Мы с Фер без устали шли день и ночь по тайге, словно нас подталкивали в спину. Никола переживал почти то, что и я в экспедиции Кулика. Он перестал разговаривать, впадал в ярость, потом плакал. Мы вели его под руки. Есть он также не мог. Мы с Фер питались ягодами, и голод совсем не мучил нас. После того как мое сердце заговорило, я навсегда забыл про голод.

Пройдя по руслу Чамбы, мы нашли следы стоянки нашей экспедиции и двинулись по старому следу. Четверо суток для меня пролетели как единый миг. Последние километры мы несли Николу на себе: горячка охватила его тело, он бормотал, не приходя в сознание. Мы же пьянели от восторга: Лед приближался с каждым шагом. Мертвая тайга расступалась, пропуская нас к чуду. Сердца наши предвкушали. Фер пела и рычала от радости, глаза ее сияли, как звезды.

Когда мы вышли к болоту, солнце стояло в зените. Мы опустили Николу на нагретый солнцем мох и стали срывать с себя одежду. Затем, взявшись за руки, вошли в болото. Ледяная вода казалась нам парным молоком. Мы смеялись и плакали: Лед ждал нас!

Трясина хватала нас за ноги, ветки гниющих в болоте деревьев царапали и не пускали, но что могло помешать нам?! Преодолев болотную топь, мы поплыли в полосе воды. И вскоре коснулись Льда. Фер протяжно закричала. Я вытолкнул ее на линзу Льда. И выбрался сам. Глыба невидимо завибрировала под нами. Наши сердца зазвенели ответно. Обнявшись, мы рухнули на Лед…

Очнулись мы ночью. Мы лежали в ложбине, протаявшей под нами во Льду по контуру наших тел. Теплая вода наполняла ложбину. Мы разжали объятия и выбрались на поверхность глыбы. Скрывшаяся за неплотными облаками луна слабо освещала водную гладь болота. Мы стояли на Льду по щиколотку в воде. Я прошелся по линзе и обнаружил мою впадину, напоминающую букву Ф. Она полностью сохранилась, словно я минуту назад покинул ее. Выступ льда по-прежнему торчал, слегка обтаяв. Другой я отломал и унес с собой, к людям. Фер подошла ко мне. Я взял ее руку и положил на место отломанного ледяного выступа. Она поняла, что именно этот Лед разбудил ее сердце. Плача и смеясь, она стала трогать Лед.

Но надо было думать о Николе. Сердце его ждало на берегу. Я ударил ногой по второму выступу. Он не поддался. Я ударил еще, изо всех сил. Он треснул и отвалился. Я поднял кусок Льда и пошел назад. Фер двинулась за мной. Сердце мое запомнило короткий путь до берега. Выбравшись, мы подошли к Николе. Он лежал на спине, раскинув руки. Глаза его были закрыты, губы шептали, бледное лицо выступало в темноте. Я опустился на колени, поднял кусок Льда в руках, размахнулся. И замер. И сердце снова подсказало: я делаю неправильно. Не руками! Для пробуждения сердца нужен молот. ЛЕДЯНОЙ МОЛОТ! Вот что поможет будить сердца во имя Света! Вот что нужно нам! Поискав глазами, я увидел неподалеку высохший сосновый сук. Схватив его, я нашел неподалеку свои чуни, вытянул кожаные шнурки. Вдвоем мы привязали Лед к палке. Маленькие, но сильные руки Фер разорвали рубаху на груди Николы. Я размахнулся и изо всех моих сил ударил его в грудь ледяным молотом. От сокрушительного удара Лед разлетелся на куски, палка переломилась. Грудина Николы ёкнула. Мы припали к ней. В груди послышалось еканье, тело Николы затрепетало, зубы заскрежетали. Наши уши и сердца услышали голос пробуждающегося сердца:

– Эп, Эп, Эп…

Тело нашего рыжебородого брата билось, как в падучей. Кровь хлынула у него из носа.

– Эп! Эп! Эп! – пульсировало его сердце.

Оно было большим. И сильным.

И мы обняли брата Эп.

Братья

Мы пришли в себя утром.

Эп был слаб, разбитая грудь его болела. Но сердце уже робко говорило с нашими сердцами. Усталость и потрясение обездвижили его сильное тело: он еле шевелился. Из глаз его постоянно сочились слезы. Мы с Фер соорудили шалаш из кустов и молодых деревьев и положили в него брата Эп. Когда он снова заснул, мы с Фер опустились на колени и долго говорили сердцами. В зеленом и грубом шалаше сердца наши учились друг у друга и у великого Льда, лежащего совсем близко. Его огромная глыба резонировала с нашими крохотными сердцами. Они же словно были созданы друг для друга. Сердца притягивались, как разные полюса магнитов. Порознь им было сложнее. А вместе они могли очень многое. Ощущая пробуждающуюся мощь наших сердец, мы трепетали. Резонируя со Льдом, сердца подсказали нам решение. Когда мы очнулись и поели ягод, губы наши озвучили Мудрость Света. Мы заговорили на скупом языке ума, помогая языком сердца.

Надо было идти и искать братьев и сестер. Но Лед должен быть всегда с нами. Так будет удобнее, так будет легче. Он не должен лежать здесь и ждать, пока мы подведем к нему новообретенного брата. Он должен быть всегда под рукой, среди людей. Мы изготовим из Льда ледяные молоты. Десятки, сотни ледяных молотов. Они обрушатся на груди братьев и сестер. И их сердца заговорят.

Три дня понадобилось Эп, чтобы встать на ноги. Проснувшееся сердце помогло его телу. Из подавленного, смертельно уставшего Эп преобразился в неистового и смелого. Он целовал наши ноги от радости, мы же учили его неопытное сердце первым словам.

Так нас стало трое. Мы были молодые, сильные и готовые на все ради Света. В шалаше мы решили, как действовать дальше: дождавшись холодной осени, нужно вырубить из Льда несколько больших кусков, перетащить их волоком к Хушме, изготовить плот, погрузить на него Лед и плыть сперва по Хушме, затем по Чамбе до Катанги. Там, на берегу, нужно вырыть яму, положить Лед в навечно промерзшую землю, засыпать. Из этого хранилища брать небольшие куски Льда и отправляться с ними на поиски.

Мы так и сделали.

Два месяца я, Фер и Эп провели в мертвой тайге возле Льда. Мы прожили все это время в шалаше. И были абсолютно счастливы. Лед был с нами, сердца наши мужали и мудрели, тела наполнялись новой силой. Она была не только физическая, хотя мышцы наши стали сильнее, чем прежде. Новая сила навсегда победила в нас страх, голод и болезнь. Три великих врага пали поверженными, чтобы никогда больше не воскреснуть в наших телах. Мы питались ягодами и корнями болотных трав. Мы спали на мху, обнявшись и не боясь холода вечной мерзлоты, пробуждающегося в тунгусской земле каждую ночь. По ночам в тайге подвывали волки и рычали медведи, но нас это не страшило: мы сладко засыпали под волчий вой. Звери обходили наш шалаш. Люди также не тревожили нас: после учиненного мною пожара экспедиция покинула местные пределы. Эвенки же по-прежнему опасались «проклятого» места. Всласть наговорившись сердцами, мы жгли костер. Обнявшись, молча смотрели в огонь. Земной, недолговечный, он был слабым отблеском небесного Огня – ослепительного, нетленного, порождающего миры Гармонии.

Сибирское лето кончилось к середине августа: листья кустарника и корявых берез вокруг болота пожелтели. Подул холодный северный ветер. И как-то поутру над нашим шалашом закружились редкие снежинки – провозвестницы долгой сибирской зимы. Первый снег подсказал: пришла пора действовать. Два месяца мы не только говорили сердцем, а нашли самый короткий проход ко Льду и проложили по болоту восемнадцать поваленных бревен. Их засосала топь, но на них можно было опереться. Раздевшись, взяв топор и ножи, мы прошли по этой гати ко Льду. Вырубив восемь больших кусков Льда, мы перенесли их на берег. Каждый кусок весил приблизительно столько, сколько человек. На берегу мы соорудили из молодых деревьев волокушу и в три захода перетащили Лед к Хушме, протекавшей в километре от болота. Эта река была раза в два уже Катанги и не столь высока берегами. Плот мы также собрали загодя из сухих сосновых стволов, связали лыком, содранным с молодых деревьев. Погрузив Лед на плот, мы притянули его к бревнам вымоченным в воде лыком, взяли в руки длинные весла, выструганные Эп, и оттолкнулись от берега.

Водное путешествие заняло трое суток. Наш плот благополучно проплыл по двум рекам и достиг Катанги. Мы очень старались доставить Лед в целости. И в пути не позволяли себе сердечного разговора. Студеная вода вынесла нас к тому месту, где мы ночью сидели с Эп у костра, слушая его сбивчивый рассказ. Причалив, мы развязали Лед и перенесли его на берег. Куски слегка обтаяли в пути. Недалеко от берега мы вырыли яму. Долго копать ее не пришлось – уже через полтора метра топор стукнул в скованную вечной мерзлотой почву. Выдолбив в ней впадину, мы уложили семь кусков Льда, укутали мхом и листьями и засыпали землей. Сверху на хранилище Льда мы с Эп навалили увесистый камень. Восьмой кусок зарыли прямо на берегу. Спрятав драгоценный Лед, мы обнялись. Наступила ночь, проглянули звезды. Разложив костер, мы дали волю своим сердцам. Они говорили всю ночь.

Поутру, спустив на воду спрятанную в кустах лодку, мы вырыли восьмой кусок Льда, обернули мхом, положили в лодку и тронулись в путь. Сердца подсказывали нам – надо плыть на запад. Туда и несли нашу лодку воды Катанги. Никто из нас не знал, где мы встретим братьев, но сердца помогали искать. Проплыв двое суток по реке, мы увидели большой поселок.

– Это Лакура, – сообщила Фер. – Здесь живут крещеные тунгусы.

Причалив, мы быстро закопали Лед в прибрежный песок и пошли в поселок. Сердца наши были спокойны. Нас встретили эвенки, Фер заговорила с ними. Они рассказали последние новости: русы ходили к «проклятому» месту искать упавшее с неба золото, но бог огня Агды спалил их чум, и они повернули назад. Об этом знали уже все эвенки в округе. Несмотря на православное вероисповедание и старенькую деревянную церковь посреди поселка, эвенки по-прежнему оставались язычниками. Также они сообщили, что гоны, недавно посетившие их поселок, потеряли по дороге одного парня – его унесла дева Воды. Общаться с людьми нам поначалу было непросто: я с трудом сдерживал смех, Эп смотрел на обыкновенных людей с недоумением, Фер старательно выговаривала забытые слова. Но сердца и здесь помогали нам, ни на секунду не отпуская нас. Мы стали мудрыми сердцем. И знали, как вести себя с людьми. Сердца и Лед учили нас многое предвидеть заранее.

Местный батюшка отец Варфоломей был рад встрече с нами. Каждый русский, оказывающийся проездом в Лакуре, становился для него родственником. Первым делом он велел истопить баню. Мы с удовольствием вымыли и пропарили наши тела. Затем попадья-эвенка накрыла стол. Здесь нас ждала неожиданность: обычная пища людей стала для нас, братьев Света, несъедобной. С неприязнью смотрели мы на пироги с рыбой, пельмени с олениной, яичницу на сале, свежеиспеченный хлеб и соленые грибы. Во всем этом чувствовалось уродство человеческой жизни, ее несвобода. Людям надо было предварительно что-то делать с пищей, прежде чем есть ее: жарить, варить, измельчать, заквашивать, молоть, вялить. При этом они всегда сильно переедали, уродуя излишком пищи свои тела и волю. Но самое чудовищное – люди с удовольствием пожирали живых существ, отнимая у них жизни только для того, чтобы набить их мясом свой желудок. Мясо переваривалось в нем и вываливалось из человека омерзительно пахнущим калом. Воля человека превращала живую птицу в кучу кала – и это было вполне нормально для homo sapiens. Деля эту планету с другими живыми существами, люди пожирали их. Это величайшее уродство называлось законом жизни.

Мы же могли есть лишь свежие плоды и ягоды. Только они не вызывали у нас отторжения. Вообще, после того как наши сердца проснулись, мы стали есть гораздо меньше. Горсти свежих ягод нам хватало на несколько дней. При этом мы не уставали, не теряли силы, как обычные голодающие. Сердце давало нам великую энергию. С ней был не страшен никакой голод. Сев за стол, я извинился перед хозяевами и сообщил, что вчера мы сильно отравились рыбой, а следовательно, можем есть сегодня только сырые овощи и ягоды. Поохав, попадья принесла нам репы и брусники. От водки мы тоже отказались. Поп же с попадьей не отказали себе в «удовольствии» выпить за здравие путешествующих. Глядя, как они вливают в себя разведенный водою спирт, чтобы временно потерять контроль над своим телом и чувствами, мы замирали от омерзения. Дикая популярность алкоголя у людей, их зависимость от него лишний раз доказывали неспособность человека быть счастливым. Люди пили водку и вино для того, чтобы «забыться», «развеселиться», «расслабиться», то есть чтобы хотя бы на миг забыть себя, свою жизнь. Напившись пьяными, они чувствовали себя счастливыми.

– Куды ж вы плывете, отроцы? Зима уж на носу! – спрашивал пьянеющий отец Варфоломей.

Мы отвечали, что ищем большую стройку, где можно подработать.

– Оставайтесь у меня новый храм строить. А то в старом уж куницы ночуют! Я вам заплачу больше, чем советская власть, – уговаривал он.

Но мы не хотели оставаться в поселке: сердца наши не видели тут своих. Надо было плыть дальше. Переночевав у отца Варфоломея и прикупив у него моркови и репы, мы вырыли лед, погрузились и поплыли. Подкаменная Тунгуска несла русло на запад, к Енисею. Мы проплыли еще три поселка, останавливаясь в каждом. И не нашли никого из наших. К счастью, похолодало, по ночам стояли заморозки, и наш Лед почти не таял. Мы старались не трогать его, что было тяжело, плывя с ним в одной лодке. Прикосновение ко Льду остро напоминало нам про Свет Изначальный. Сердцам это было очень приятно.

Тайга пожелтела и покраснела, готовясь к долгой зиме. Пошел первый снег и накрыл все. Вслед за ним пришел первый холод. Река стала замерзать по краям. Мы плыли посередине, в полосе воды. Над Тунгуской стоял пар. Минуло еще два дня, и река впала в другую реку – широкую и могучую. Это был Енисей. Он нес свои свинцовые воды на север, к Ледовитому океану. Течение его было таким бурным, что лед не успевал накрыть реку – его сносило. Плыть стало труднее – лодку кидало, водовороты крутили ее. Руки наши не выпускали весла. Но сердца вели нас. Они говорили нам, что 23 000 человек – крохотная капля в океане людей, но Лед, лежащий здесь, в Сибири, за эти двадцать лет притянул к себе многих наших. Они интуитивно направляются к нему, видят мучительно-сладкие сны о нем, ищут его. Спящие сердца их жаждут удара ледяного молота. И мы терпеливо плыли, борясь с сильным Енисеем, грея друг другу стынущие на ветру руки.

Не успели мы проплыть и полдня, как впереди показалась небольшая пристань. Рядом с ней лепились избы рыбачьего поселка. У пристани стоял маленький пароходик-буксир, дымя трубой. Мы решили причалить к берегу и посмотреть поселок. Недоплыв немного до пристани, мы вплыли в камыш, вытащили лодку на берег, передохнули, поев моркови и ягод. Затем посреди ивовых кустов стали закапывать Лед в песок. Но не успели мы завершить свое дело, как из кустов вышли трое вооруженных людей бандитского вида.

– А ну, не дыши! – осипшим голосом приказал один из них, черноусый, наводя на нас маузер. – Руки в небо!

Мы подняли руки. Двое других подошли и обыскали нас. Они отобрали у нас золотой песок, деньги, забрали из лодки ружье и патроны.

– Чего зарыли? – спросил черноусый.

Мы молчали. Это было важное мгновенье. Надо было что-то ответить людям. Мозг мой, как обычно в таких случаях, стал подсказывать, как обмануть этих людей, опутав их искусной ложью для спасения Льда и нас. Но сердце разрубило паутину мозга приказом: говори правду ! И это был самый верный ход.

– Мы зарыли Лед, – спокойно ответил я.

Фер и Эп поняли меня.

– Какой еще лед? – просипел черноусый. – А ну выкапывай!

Мы с Эп вырыли неглубоко закопанный, завернутый в мох Лед. Черноусый подошел, стволом маузера скинул со Льда мох. Глянул, потрогал.

– А ну копай еще.

Он думал, что главные сокровища мы зарыли глубже. Топором и ножом мы прокопали глубже. Черноусый подождал, сплюнул в яму:

– И на хрена вам лед?

Я ответил:

– Чтобы оживить сердца наших братьев и сестер.

Бандиты переглянулись. Усатый усмехнулся:

– И как ты их будешь оживлять?

– Мы изготовим из Льда молот, стукнем в грудь нашего брата. Сердце его проснется и заговорит на языке Света.

Бандиты снова переглянулись.

– Они чокнутые, – сказал один из них усатому. – Вали их к ебеням.

Раздался пароходный гудок. Бандиты зашевелились:

– Гробани их, Семен, и – айда.

– Погоди, Кочура. Они не местные. Тащи их сперва к Адмиралу. А ну, бери свой лед. И топай с нами.

Я с тихой радостью поднял Лед: он с нами! Бандиты повели нас на пристань. Там было пусто и лежали двое убитых матросов. В поселке слышен был женский плач. Пароходик дал еще гудок. Бандиты быстро втолкнули нас по трапу на палубу. Я заметил имя буксира: «Комсомол». Трап убрали. И пароходик сразу тронулся.

Как только мы с Фер вошли на палубу этого убогого буксира с гнутыми ржавыми бортами и закопченной трубой, сердца наши торкнулись. На корабле кто-то был! Горячий пот радости прошиб меня. Сам по себе я не знал, что совсем рядом кто-то из наших. Будучи одной, Фер тоже не ведала, кто есть кто. Но вместе с Фер мы составляли уникальный сердечный магнит, безошибочно определяющий брата. С Эп такого магнита не получалось.

Нас отвели в кубрик. Там толпились восемь человек. Все они были вооружены. На полу валялись охотничьи ружья, винтовки, звериные шкуры, одежда и нехитрая домовая утварь. Бандиты только что ограбили поселок и разбирали добычу. Главным среди них был человек маленького роста в кожаной куртке, кожаных штанах и высоких ботинках на шнуровке. На груди у него висел большой бинокль, у бедра болталась кобура с маузером. Из-под кожаной фуражки с красной звездочкой выбивались жидкие русые волосы, темно-синие маленькие глазки в обрамлении белесых ресниц холодно посверкивали из-под белесых бровей. Широкое лицо главаря отличалось крайне суровым выражением.

И мы с Фер увидели его.

– Козлов, гнида! Расстреляю! – закричал он на усатого. – Где ты шляешься, гад?! Смерти нашей хочешь, провокатор?!

Главарь был явным психопатом. Но хитрым и злым.

– Адмирал, мы тут троих задержали, – засипел усатый. – В кусты пошли оправиться, а они в землю что-то закапывают.

Главарь перевел злобный взгляд на нас. Первой перед ним стояла Фер. Я со Льдом в руках стоял за ней.

– Чего? – отрывисто спросил главарь.

– Лед какой-то… – ответил усатый.

– Чего-чего? – переспросил Адмирал, злобно щурясь.

– Лед, – внятно произнес я и вышел из-за Фер с куском Льда в руках.

Адмирал замер. Узкие лиловые губы его побледнели. Маленькие глазки уставились на Лед. Потом глянул на нас.

– Кто… такие? – с трудом произнес он.

– Я – Бро, он – Эп, а она – Фер, – ответил я. – Мы пришли за тобой.

Он оцепенел.

Гомон бандитов смолк. Все замерли и смотрели на нас. Мы же смотрели на Адмирала. Наш сердечный магнит работал. Я вспомнил гонов и Николу, сидевшего в лодке между мной и Фер. Ситуация повторялась. Но Адмирал был другим человеком. Стряхнув оцепенение, он расстегнул кобуру маузера и навел на нас вороненый ствол:

– А ну, бойцы, вяжите их.

Нас связали. Лед упал на пол.

– А теперь – посадите их в угол. А сами – на палубу, – приказал Адмирал. – Я с ними быстро потолкую.

Бандиты нехотя полезли наверх: в трюме было теплее.

Адмирал стоял с маузером и смотрел на нас. Сердце его вздрагивало. Но он изо всех сил боролся с ним.

– Еще раз: за кем вы пришли?

– За тобой, – произнес я.

Фер не успела помочь мне. Адмирал зло рассмеялся. Сердце его успокоилось.

– Адмирал, а куда плывем? – свесилась в люк чубатая голова.

– В Колмоторово.

– Так хотели ж в Ярцево наведаться?

– Там ГПУ. Колмоторово, я сказал! – выкрикнул он. – Самый полный! Встречным судам приветствие: три гудка! Пулемет с палубы убрать! Винтовки спрятать!

– Есть… – скрылась голова.

Пароход стал разворачиваться. Чубарый принес пулемет и поставил у ног Адмирала.

– Адмирал, я чего хотел, – забормотал чубарый, – в Ярцеве-то у меня два кореша и еще…

– Задраить люк!! – закричал Адмирал, белея.

Чубарый со вздохом поднялся по лестнице наверх и захлопнул люк. Адмирал подошел ко мне, опустился на корточки. Портупея на нем скрипнула. Он приставил дуло маузера мне ко лбу. И я почувствовал, что он захочет выстрелить. Сердце мое замерло.

– Так за кем вы пришли? – спросил он второй раз.

И Фер помогла мне.

– Мы пришли за тобой, – сказали мы одновременно.

Сердце его встрепенулось. Маузер задрожал в руке. Он выдохнул, опустил маузер и уперся им в качающийся пол кубрика.

– Кто вы? – неуверенно спросил он.

– Твои братья, – ответил я.

– Я сестра твоя, – сказала Фер.

Магнит наш заработал. И Эп тоже помог:

– Я брат твой.

Широкоскулое и мускулистое лицо Адмирала исказилось: мозг его яростно сопротивлялся. Я понял, что Адмирал страдал последнее время. Так же, как и Никола. Так же, как и я в экспедиции. Сейчас ему стало очень страшно. Тонкие губы его побелели. Пот выступил на бледном лбу. Адмирал задрожал.

– Бляд… ские… – прошептал он и стал поднимать маузер.

Ствол плясал в дрожащей, побелевшей руке. Он громко выпустил газы. И навел маузер на Фер:

– Бля… бляд… ские… гады…

Сердца наши замерли. И я понял, что мы ВСЕГДА готовы к смерти. Дрожащий палец уже давил на курок. Сердца наши вздрогнули. И Лед ответил им.

Адмирал в ужасе глянул на Лед. И выстрелил в него. Куски Льда разлетелись по трюму. Мы вскрикнули. Адмирал резко встал. Глаза его закатились. Он пошатнулся и повалился на пол.

Мы стали освобождаться от пут. Богатырь Эп разорвал свою веревку и развязал нас. Фер кинулась ко Льду. Эп – к потерявшему сознание Адмиралу. Я же моментально принял решение: пулемет! Новый, с новым диском, он маслянисто поблескивал возле лежащего Адмирала. Точно такой же лежал в сундуке у мешочника Самсона, приютившего меня, подростка, на станции Красное зимой 1920 года. Я схватил его, снял с предохранителя и оттянул затвор, как тогда это сделал Самсон, чтобы напугать приставших к нам в то утро оборванцев.

Эп раздвинул кожанку на груди Адмирала, разорвал гимнастерку и тельняшку. На безволосой груди главаря был вытатуирован орел, несущий в когтях дракона. Фер схватила большой кусок Льда.

– Нет! – шепнул я. – Свяжите его.

Они не поняли. Я показал глазами наверх:

– Нам помешают.

Они все поняли. И моментально стянули руки и ноги Адмирала нашими веревками. Эп взял маузер Адмирала. Фер – винтовку. Мы поднялись по железной лестнице, и я постучал в люк. Едва его откинули, я навел толстое дуло пулемета на бандита. Жуя что-то, он попятился. Мы стали подниматься на палубу. Бандиты заметили нас.

– Назад! – скомандовал я.

Они стали пятиться к корме. Большинство из них что-то дожевывали. Я краем глаза заметил на лавке у кормы какое-то мясо в бумаге, хлеб и бутыль с самогоном. После своей работы они решили закусить.

– Стоять! – скомандовал я.

Они осторожно переглянулись. Мозги их заработали.

– Погоди, браток, договоримся, – просипел усатый. – Вам чего надо?

– Разбудить сердце брата.

Я бы очень хотел с ними договориться. Сказать им: «Не мешайте нам. За это мы отдадим вам все, что у нас есть». Но сердце подсказывало: они не исполнят договора.

– Все за борт! – скомандовал я.

– Да чего ты кипятишься, браток, – улыбнулся желтыми зубами усатый и пошел ко мне. – Мы тебе золотишка нысыпем, скольки надо…

Рука его лезла в карман.

Я навел на него дуло и нажал гашетку. Пулемет загрохотал и затрясся в моих руках. Пули впились в тело усатого и вылетели с клочьями одежды и мяса.

Я впервые в жизни убил человека. И понял: с людьми мы НИКОГДА не договоримся. Бандиты кинулись за борт. Но в нас выстрелили из корабельной рубки. Эп стал неумело стрелять в нее из маузера, Фер умело выстрелила из винтовки. Я навел на рубку дымящийся ствол и нажал гашетку. Пулемет снова загрохотал и заходил ходуном в моих руках. Пули вспороли жесть рубки, старая белая краска посыпалась во все стороны. Вместе с ней посыпалась странная надпись суриком ЛОМ О СМОКИНГИ ГНИ, КОМСОМОЛ! с красной звездочкой. Прошив рубку, я отпустил гашетку, но ее заклинило: пулемет продолжал стрелять. Его повело влево, я опустил дуло вниз, пули вспороли палубу, полетели щепки, пулемет грохотал, его вело и вело влево. Задыхаясь от порохового дыма, я задрал дуло вверх. Пулемет строчил и вырывался из моих рук. В эту доли секунды я понял сердцем, что такое машина и почему она создана людьми: человек не может обойтись без машины, потому что он СЛАБ, он рожден вечным инвалидом и нуждается в костылях, в подпорках, помогающих ему жить. Машина уничтожения, созданная мозгом человека, вырывалась из моих рук. Она жила. Пули летели в небо, гильзы дождем сыпались на палубу. Не в силах справиться с ней, я попятился к бортику и отчаянным движением выкинул пулемет за борт. Падая, он продолжал стрелять. Но Енисей поглотил машину уничтожения.

Пороховой дым стелился над палубой. «Комсомол» плыл. Мы ворвались в рубку. Там корчился раненый рулевой в матросской форме. И лежал с открытым ртом мертвый чубарый. Эп встал за штурвал.

– Кто еще на корабле? – спросил я рулевого.

– Кочегары… двое. Они их заперли… Не стреляйте, – простонал он.

– Как туда пройти?

– За камбузом люк…

Мы нашли люк. Он был закрыт на штык. Кочегары работали в котельной, как части паровой машины. Мы вернулись в рубку.

– Держи руль, – сказал я Эп.

– Я никогда не правил кораблем, – промолвил он, щурясь на Енисей.

– А я никогда не стрелял из пулемета, – ответил я.

Мы с Фер спустились в кубрик. Связанный Адмирал очнулся и яростно катался по полу, стараясь освободиться. Мы схватили его, прижали к полу. Он рычал и кусался. От него пахло калом: он обмарался, когда почувствовал Лед своим неразбуженным сердцем. Мы привязали его к перилам лестницы. Фер схватила кусок льда. Я искал глазами: палки для молота нигде не было. Рядом с ворохом звериных шкур лежало оружие. Я выхватил из груды ружей и винтовок обрез, сорвал с Адмирала портупею. Узким ремнем мы прикрутили Лед к обрезу. Фер прижала голову рычащего и воющего Адмирала к перилам. Я разорвал его тельняшку еще больше, размахнулся и изо всей мочи ударил ледяным молотом по его татуированной груди. Раздался треск грудины. Лед брызнул в стороны. Адмирал дернулся и бессильно повис на веревках. Мы замерли: ничего. Его сердце молчало. Но такого не могло быть. Мы припали к нему. Стали трясти, тормошить. Его сердце молчало. Только за перегородкой глухо стучало железное сердце паровика.

– Бей еще! Оно не может пробудиться! – закричала Фер.

Но молот был разрушен. Я глянул на пол: он качался, куски Льда скользили в лужах. Фер схватила наибольший. Мы стали привязывать его к обрезу. Вдруг Адмирал дернулся. Мы снова припали к его покрасневшей от удара груди.

– Рубу… Рубу… Рубу… – ожило его сердце.

Мы закричали от радости. Сердца наши подхватили только что родившееся сердце. Адмирал застонал и открыл глаза. Мы развязали его. И положили на древний кожаный диван. Рубу снова впал в забытье. Сердце его было маленьким и слабым. По сравнению с ним сердце Фер казалось могучим великаном.

Я поднялся на палубу. Стоящий у руля Эп кричал. Сердце его знало, что случилось в кубрике. Я вбежал в рубку, выхватил у него штурвал. Трясясь и всхлипывая, он кинулся вниз. И из кубрика раздался его радостный вопль.

Рубу был с нами.

Он оказался бывшим моряком и красным командиром. В свои 37 лет Рубу, а в мире людей – Казимир Скобло, имел крайне цветистую биографию. До революции он мальчиком сбежал из зажиточной семьи на флот, прошел морскую службу на Балтике от юнги до боцмана, затем стал подпольщиком, вступил в РСДРП, вел агитационную работу в Одессе, женился на бомбистке Марине Евзович, был арестован и сослан в Сибирь, жена погибла в Киеве во время теракта, бежал из ссылки в Санкт-Петербург, там жил нелегально и бросил две бомбы, во время Октябрьского переворота был комиссаром матросского полка, работал в ЧК, в Гражданскую войну воевал на Украине, был комиссаром дивизии «Пролетарский меч», в споре застрелил командира дивизии, за что был приговорен Троцким к расстрелу, бежал к анархистам, командовал пулеметным взводом у Махно, был тяжело контужен в голову, три месяца пролежал в хате на чердаке, под другим именем вернулся к красным, оказался за Уралом, примкнул к красным партизанам, был политруком в отряде, после войны возглавил речное пароходство на Тоболе, потом на Иртыше, обзавелся семьей; три месяца назад бывший дивизионный сослуживец узнал его; не дожидаясь ареста, Казимир Скобло бежал, прихватив деньги пароходства, оружие и документы; скрываясь, организовал небольшую банду, добрался до Енисея, угнал буксир «Комсомол», успел ограбить пять сел и два сухогруза.

Месяца два назад Казимиру Скобло приснился сон: он, семнадцатилетний матрос, в увольнении в Выборге, в маленькой комнате проститутки; они сидят на кровати, перед которой небольшой столик; на нем стоят бутылка пива «Новая Бавария», бутылка сладкой воды «Фруктовый мед», лежат фунтик конфект «Раковые шейки», фунтик французского печенья и пачка папирос «Важныя» – все, на что у него хватило денег; у него еще ни разу не было женщины; проститутку зовут Ляля, она уже спала с его друзьями – матросами Наумовым, Сохненко и Грачом; Казимир волнуется, старается вести себя развязно, ему неловко, что член его давно торчит, как палка, топорща черные клеша, проститутка заметила это и подсмеивается над ним; она толкает его пухлым плечом и пускает папиросный дым ему в ухо; он краснеет, глупо смеется, разливает пиво в стаканы, они пьют и курят; проститутка просит налить ей в пиво «Фруктового меда»; Казимир нервно наливает, торопится; стакан проститутки наполнен с мениском; она хохочет и ставит перед Казимиром условие – если он поднесет стакан к ее губам и не разольет – она даст ему, если разольет – выгонит; Казимир не знает – шутит она или говорит правду; он бережно поднимает стакан, несет его к красным смеющимся губам Ляли; вдруг за окном гремит дальний, но очень сильный гром; Казимир замирает со стаканом в руке; он смотрит в мениск переполненного стакана и видит, как по мениску разбегаются еле различимые волны, и он чувствует, что они от того далекого, но сильного грома; он не может оторвать взгляда от этих крохотных, но стремительных волн и все смотрит и смотрит в стакан; и вдруг в мениске он видит слепую странницу, которая заходила в их дом испить воды, когда ему было восемь лет; она родилась слепой, глаз у нее не было вообще; она лечила болезни и предсказывала судьбу; маленькому Казимиру она сказала: «Когда ты вырастешь и совсем запутаешься в себе и в жизни, к тебе придут два брата и сестра и покажут что-то, что навсегда изменит тебя»; она ушла, и Казимир забыл ее пророчество; вспомнилось оно только сейчас, во время дальнего грома; он роняет стакан, проститутка хохочет, он смотрит на нее – у нее нет глаз; и он просыпается.

Проснувшись, Казимир вспомнил: этот сон – то, что было с ним наяву, когда он семнадцатилетним матросом в Выборге сошел на берег с минного крейсера «Стерегущий». Тогда он уронил стакан. Но проститутка все равно дала ему. И он сразу забыл о своем видении.

Сон стал сниться ему часто. Ночами он мучительно боролся с этим сном, хотел увидеть что-то другое, но тщетно. Днем же он ощущал нарастающее беспокойство, словно что-то огромное неумолимо приближалось к нему.

Заговорив сердцем, Рубу понял смысл пророчества и рыдал. Прошлая жизнь казалась ему кошмаром. Как и всем нам.

Мы проплыли по Енисею двое суток. На третьи запертые в котельной кочегары сообщили: уголь кончился. Не дотянув до Красноярска километров двенадцать, мы посадили «Комсомол» на прибрежную мель и сошли на лесистый берег. С пароходика мы взяли сумку с деньгами, золотым песком и револьверы. Также мы переоделись: у бандитов, ограбивших пять сел, было достаточно добротной одежды. Рубу был слаб, мы вели его под руки. Но долго идти не пришлось: вдоль Енисея по берегу тянулся тракт. Первому же обозу было приказано доставить больного красного командира в Красноярск. Въехав в город, мы сразу сняли отдельный домик на окраине и затаились: Рубу нужно было время, чтобы поправиться, его разбитая грудина болела. Но новое сердце помогало телу: раны у нас затягивались быстрее, чем у людей. Через четыре дня брат Рубу уже встал на ноги. Мы обняли его. Стоя вчетвером на небольшой веранде, мы молча радовались друг другу. Нам не нужны были человеческие слова, легковесные и недолговечные. У нас был свой язык. Я распахнул окно веранды: в Красноярске еще стояла золотая осень, первый снег не удержался на земле. Мы молча смотрели на улицу с деревянными заборами, березами и одноэтажными домиками. Был вечер. Перелаивались сторожевые псы, где-то пиликала тальянка. По улице поехал пьяный ломовик на пустой телеге. Старая лошадь нехотя плелась. Ломовик стегнул ее вожжами, выругался и, заметив нас, пьяно усмехнулся, кивнув на лошадь:

– Во бессердечная кляча, блядский род!

Рубу вздрогнул. И мы вздрогнули тоже. Бессердечный ломовик упрекал лошадь в бессердечности, избивая ее и эксплуатируя. Это была живая картина земной жизни, наглядный пример «гармонии» бытия. Рубу всхлипнул и схватился за грудь. Дрожь пробежала по его телу, слезы хлынули из глаз. Мы поняли: для него наступило время сердечного плача. Разрыдавшись, он повалился на наши руки. Рыдания сотрясали его неделю. Очнулся он уже окончательно другим.

Мы не знали, что делать в Красноярске: Лед был далеко, сердца наши молчали, Рубу следовало опасаться – ГПУ искало его. Но помощь Света пребывала с нами. И через пару дней мы поняли, что не случайно оказались в Красноярске.

В то утро мы решили посмотреть город. Я был уверен, что наш с Фер сердечный магнит поможет найти своих, если притяжение Льда забросило их в этот старый сибирский город. Мы наняли извозчика, сели в коляску и поехали как можно медленнее. Колеся по улицам, мы продвигались к центру. Сердца наши молчали. Наконец мы свернули на главную улицу, Воскресенскую, и поехали по ней. Возле большого дома, напоминающего театр, толпился народ и висели траурные флаги. Ехать дальше было невозможно: впереди стояли конники, топтался духовой оркестр. Кого-то хоронили. Я приказал извозчику разворачиваться. И вдруг из толпы к нам выбежал очкастый молодой человек в чекистской форме, с траурной повязкой на руке:

– Вы с Ачинска? Товарищ Кудрин? – озабоченно спросил он Рубу.

– Да, – неожиданно ответил Рубу.

– Ну, что ж вы, товарищи? – укоризненно развел руками очкарик. – Уже скоро вынос, а вас все нет! Идемте, идемте…

Мы сошли с коляски и двинулись за ним сквозь толпу. Стоящие на входе часовые с черными бантами на штыках пропустили нас в здание. В просторном зале было тихо и спокойно. Стоял гроб, убранный цветами и венками. В гробу лежал лысоватый усатый мужчина средних лет в форме чекиста, с орденом. Вокруг стоял почетный караул из местного начальства. Поодаль толпились собравшиеся. Почти все они были военные или чекисты в кожаных пальто и куртках. Женщины, как в православной церкви, стояли отдельно от мужчин. Фер встала с женщинами, я, Эп и Рубу – с мужчинами. Ко гробу вереницей шли прощающиеся – сначала мужчины, потом женщины. Затем прозвучала негромкая команда, гроб подхватили и понесли из зала. Венки стали разбирать.

– Товарищ Кудрин! Этот – ваш… – тот самый молодой человек протянул Рубу венок.

Рубу взял венок, кивнул мне. Я подошел к нему, и мы понесли венок. На черной ленте золотом было написано: «СПИ СПОКОЙНО, БОЕВОЙ ДРУГ! Чекисты г. Ачинска». Самое поразительное – никто, кроме нас, не претендовал на этот венок. Остальные разобрали свои венки. На улице, едва мы вышли, грянул духовой оркестр. Гроб понесли по Воскресенской. За ним несли венки, неторопливо следовало начальство, шел оркестр, ехала конница со знаменем и валила толпа. В толпе в первых рядах оказались Фер и Эп. Идя в ногу с Рубу, я вдруг испытал легкое возбуждение сердца. Оглянувшись, я встретился взглядом с Фер. Но она пожала плечами. Я же почувствовал, что мы не случайно попали на эти похороны. Судя по всему, хоронили главного чекиста Красноярска.

Дойдя до кладбища под траурный марш, мы встали вокруг свежевырытой могилы. Гроб поставили на деревянный подиум, обитый красным сатином и черным крепом. Рядом с гробом поставили фанерный куб, крашенный суриком. Толпа расступилась, и на куб взошел чекист средних лет в форме, с двумя орденами. Я не видел его в зале во время прощания. Вероятно, он приехал только что. Его волевое, умное и грубоватое лицо обрамляла небольшая светло-каштановая борода, такие же волосы были не очень гладко зачесаны назад. Серо-голубые глаза смотрели сурово. Он окинул ими толпу, качнул покатыми плечами, привычно вцепился левой рукою в ремень, правую сжал в кулак. И заговорил:

– Товарищи! Смерть вырвала из наших рядов боевого друга, соратника по борьбе, неутомимого борца за пролетарское дело и мировую революцию товарища Валуева. Не выдержало горячее сердце верного солдата революции. Сгорел в борьбе и партийной работе яркий коммунист, железный чекист, человек широкой души и ленинско-сталинского характера. Перестало биться горячее сердце чекиста…

Он резко замолчал. А мое сердце встрепенулось.

Он сделал паузу, набрал побольше воздуха и продолжил:

– Всем нам горько сегодня зарывать тебя, коммунист Петр Валуев, в сырую землю. Но мне, твоему старому товарищу, особенно горько. При кровавом царизме встретились мы с тобой, Петр Фролович. Сослал нас царь в один и тот же городишко, в Обдорск, за нашу подпольную революционную работу. Чтобы мы с тобой, значитца, сидели там тихо, не агитировали, не буравили угнетенный народ. А мы с тобой тогда взяли, да и показали этим гадам – во! – он резко и яростно выбросил вперед кулак.

Впалые щеки его моментально налились кровью.

Мое сердце почувствовало, как встрепенулось сердце Фер. Наш магнит заработал: мы узнали брата! Слаще этого мгновенья для наших сердец не было ничего. Я закрыл глаза. Этот решительный чекист был наш. Вот почему мы оказались в Красноярске.

Я открыл глаза. Чекист страстно говорил, помогая себе кулаком. Лицо его горело негодованием. Он очень не хотел верить в смерть. Я перевел взгляд на Рубу. Его неопытное сердце еще не знало. Но мозг его узнал выступающего.

– Кто это? – спросил я.

– Дерибас. Начальник ОГПУ Дальнего Востока.

Я сжал пальцы Рубу, держащие венок. Он посмотрел мне в глаза. Лицо мое светилось радостью.

– Да! – шепнул я.

И сердце Рубу поняло. Рубу задрожал, и слезы потекли из его глаз. Мы перевели свои восторженные взгляды на нового брата. Который ни о чем не догадывался.

– Не в бою пал ты, дорогой товарищ, не под Херсоном от белогвардейской сабли, не в Павлодаре от пули контры. На другом фронте довелось помереть тебе, Петр Фролович. На фронте архитяжелой и архинужной борьбы с контрреволюцией, с недобитками, с попрятавшимися гадами и врагами народа. За наше светлое будущее, за великие идеи Ленина – Сталина. Наша партия, наш народ, наши чекисты не забудут тебя, коммунист и чекист Петр Валуев. Спи спокойно, дорогой товарищ!

Он сошел с красного куба.

Потом выступали секретарь обкома и сослуживцы покойного.

Гроб закрыли крышкой, забили. Опустили в могилу. И стали быстро засыпать. Какой-то чекист махнул рукой, и спешившиеся конники дали залп из винтовок. Махнул еще раз – и оркестр заиграл «Интернационал». Стоящие вокруг могилы запели.

В свежий холм воткнули красную звезду и обложили венками. Мы с Фер, не сговариваясь, пошли через толпу к Дерибасу. Он стоял с секретарем обкома и курил. Вокруг них толпились чекисты.

– Товарищ Дерибас! – громко обратился я к нему.

Чекисты обернулись к нам. И охрана сразу встала у нас на пути. Дерибас поднял на нас суровые серо-голубые глаза.

– У нас к вам очень важное дело, – сказал я.

– Ты кто? – отрывисто спросил Дерибас.

– Твой брат.

Он внимательно посмотрел на меня. Сердце его было абсолютно спокойно.

– Как тебя зовут?

– Бро.

И тут сердце его вздрогнуло. И мы с Фер почувствовали его.

– Как? – переспросил он, хмуря брови.

– Бро! – громко повторил я и взял Фер за плечи. – А это твоя сестра Фер.

Впалые щеки Дерибаса побледнели. Сердце его вспыхнуло. Но очень сильная воля боролась с сердцем. Сдерживала. И сердце отступило. Стараясь не показать внутренней борьбы, он докурил. Кинул окурок, наступил на него:

– Михальчук, арестовать.

Чекисты наставили револьверы. Нас обыскали, отобрали мой вальтер и браунинг Фер.

– На паровоз их, – скомандовал Дерибас. – В дороге потолкуем.

Нас повели через толпу. Я мельком увидел Эп и Рубу. Замерев, они смотрели на нас. Но мы спокойно шли, не подавая никаких знаков: как обычно, мы не знали, что делать, но верили своим сердцам. Чекисты доставили нас на вокзал. Там стоял оцепленный охраной паровоз с двумя вагонами. Нас провели во второй вагон и заперли в купе. Мы радостно обнялись: еще один брат найден! Сердца наши заговорили. Они уже хорошо знали друг друга и умели набираться силы от сердечного разговора. Мы не заметили, как поезд тронулся. Прошло какое-то время, и наш сердечный разговор был прерван: дверь открыл часовой. Рядом с ним стоял чекист.

– На выход! – скомандовал он.

Мы вышли из купе и двинулись по коридору. Вагон был полупуст. В купе сидели немногочисленные солдаты охраны. Мы прошли через тамбур и оказались в вагоне первого класса, переоборудованном для поездок высокого начальства. Большая часть перегородок была снесена, вдоль зашторенных окон стояли диваны, на полу лежали ковры, в углу возле окна стоял пулемет и дремал пулеметчик. За большим столом восседал Дерибас в окружении четырех чекистов в форме и двух партийцев в типичных кителях. Они только что пообедали: солдат и женщина в белом переднике убирали грязную посуду. На столе стояли две пустые бутылки из-под шустовского дореволюционного коньяка. Дерибас распечатал пачку папирос «Пушки» и положил на центр стола. Он выглядел усталым. Сердце его не остерегалось сильных переживаний. Но мозг подавлял их. Судя по осунувшемуся, хотя и порозовевшему от алкоголя лицу, он похоронил сегодня близкого друга.

Сидящие закурили.

– Вот познакомьтесь, товарищи, – заговорил он, сильно затягиваясь папиросой, – перед вами мой брат и моя сестра.

Сидящие за столом посмотрели на нас. Он продолжал:

– Такая вот наша чекистская жизнь – хороним друзей, находим родню. И у этой родни в кармане по пистолету. Не плохо?

Партийцы усмехнулись. Чекисты спокойно курили.

– Ты кто? – спросил меня Дерибас.

– Я Бро, – честно ответил я.

– А ты? – он кольнул взглядом Фер.

– А я Фер.

– Кто вас подослал?

Фер молчала: она не знала, как выразить на языке людей нашу правду. Ответил я:

– Свет Изначальный. Который есть в тебе, во мне и в ней. Свет. Он живет в твоем сердце, он хочет проснуться. Всю свою жизнь ты спал и жил как все. Мы пришли, чтобы разбудить твое сердце. Оно проснется и заговорит на языке Света. И ты станешь счастливым. И поймешь, кто ты и для чего пришел в этот мир. Сердце твое жаждет пробуждения. Но разум боится этого и мешает сердцу. Прошлая бессмысленная жизнь не отпускает тебя. Она хочет, чтобы ты по-прежнему спал, а сердце спало вместе с тобой. Она висит на сердце, как мешок с камнями. Сбрось ее. Доверься нам. И сердце твое проснется.

Я замолчал.

Дерибас переглянулся с сидящими. Подмигнул им:

– Вот такие пироги! Я скоро проснусь, товарищи коммунисты.

Партийцы рассмеялись. Чекисты сердито глядели на меня. Но наш магнит работал: Фер сильно помогала мне. Сердце Дерибаса затрепетало. Но он боролся до последнего: смертельно побледнев, продолжал шутить:

– И как же вы его разбудите? Пулей?

– Нет. Ледяным молотом. Мы сделаем его изо Льда, посланного на землю, чтобы разбудить наше братство. Это Лед Вечной Гармонии, Лед, который создали мы с тобой, когда были лучами Света. Мы совершили Великую Ошибку и попали в ловушку. Лед вернулся к нам, чтобы спасти нас. Чтобы мы снова стали Светом, чтобы исчезла навсегда эта уродливая планета. Ледяной молот ударит тебе в грудь. И сердце назовет твое истинное имя.

Он слушал, оцепенев. Его нервы были на пределе. Мы почувствовали его сердце, как загнанного в угол зверька.

– М-да… – Дерибас разжал побледневшие губы, неловко усмехнулся. – И вот таких психов у нас, в Сибири… это самое… таперича много, очень много…

У него уже не получалась шутка.

– Нет, нас очень мало, – произнесла Фер.

– Нас всего двадцать три тысячи. И ты – один из них, – добавил я.

Он яростно глянул на меня, рванул ворот гимнастерки и стал приподниматься. Рука его тряслась, борода задрожала.

– Ты… ты… враг… – прошипел он.

Глаза его закатились, и он повалился в обморок. Чекисты подхватили его. Партийцы вскочили.

– Устал… с сердцем плохо, – пробормотал один.

– Врач есть? – засуетился другой.

– Врач не нужен, – ответил я.

Партиец кивнул чекистам:

– Убрать этих…

И нас увели в наше купе. Но ненадолго. Через час меня снова повели к Дерибасу. Он лежал на диване у себя в просторном купе. Рядом сидели партийцы и чекист. Окно открыли, ветер трепал шторы. Громко стучали колеса. Дерибас был бледен. Он сделал знак мне. Я сел.

– Выйдите-ка, я с ним поговорю… – произнес Дерибас.

– Терентий Дмитрич, тебе отдохнуть бы надо, – возразил партиец.

– Выйди, выйди, Петр…

Они вышли. Я остался сидеть. Дерибас долго смотрел на меня. Но уже без страха и ярости.

– Ты знал моего деда? – наконец спросил он.

– Нет, – ответил я.

– А кто тебе сказал про лед?

– Лед.

Он выдержал паузу:

– Это кличка?

– Нет. Это Лед, прилетевший из космоса и упавший возле Подкаменной Тунгуски.

– И он умеет разговаривать? У него рот есть?

– У него нет рта. Но есть память о Свете Изначальном. Я слышу ее моим сердцем.

Дерибас внимательно смотрел на меня. Фер не было рядом, и наш сердечный магнит не работал. Разум вновь заковал сердце Дерибаса в броню.

– У тебя есть трое суток до Хабаровска. Если не скажешь, кто вас подослал и где ты услышал про лед, на землю с поезда сам не сойдешь. Тебя на нее скинут. Понял?

– Я уже сказал правду, – ответил я.

Он позвал охрану, и меня увели к Фер.

Мы ехали до Хабаровска почти четверо суток. За это время никто нас больше ни о чем не спрашивал. Когда охрана принесла нам еду – вареный картофель, мы отказались. Тут же пришел молодой чекист, спросил, почему мы не едим. Мы рассказали о своих предпочтениях. Нам принесли четыре морковки. Мы съели их. И говорили сердцем в полутемном купе с зарешеченным окном. И купе раздвигалось. И мы повисали в бездне. Среди звезд и Вечности. Свет сиял в наших сердцах. Они становились сильнее. Мы узнавали все новые и новые слова Света, мы совершенствовались. И забывали про тяжелый мир людей. Сразу по прибытии в Хабаровск он напомнил о себе.

Едва поезд остановился, нас повели к Дерибасу.

Он стоял в своем купе одетый в кожаное пальто.

– Ну что? – спросил он, закуривая. – У вас два пути: на землю и под землю. Если вы говорите, кто вас подослал и кто рассказал вам про лед, вы идете по первому. Если не говорите – идете по второму. Tercium non datur, – добавил с чудовищным выговором.

Мы молчали. Но наш магнит заговорил.

– Надумали? – продолжил он и почувствовал нас.

Его броня дала трещину.

– Мы пойдем по первому пути, – сказал я. – И ты пойдешь с нами. После того, как Лед разбудит твое сердце. Лед, который ждет тебя.

Он побледнел. Разум его снова стал бороться с сердцем. И уцепился за смех.

Дерибас нервно рассмеялся.

– Сережа! – позвал он.

В купе вошел молодой чекист.

– Слушай, что мне делать с этими петрушками? – спросил он с усмешкой, стараясь не смотреть на нас.

– Товарищ Дерибас, давайте я их допрошу. У меня и глухонемой заговорит.

– Может, они и впрямь чекалдыкнутые? Лед, едрена вошь… Где этот ваш лед?

– В четырех днях хода от Подкаменной Тунгуски. А часть его закопана на берегу.

Сердце его трепетало. Разум отступал, но медленно. Дерибас кинул недокуренную папиросу на ковер:

– Черт бы всех подрал! У меня друг умер, контрики шевелятся, а тут – лед, блядь! Сережа, в подвал их. И допроси, чтоб заговорили.

Он раздраженно и с облегчением вышел из купе. Молодой чекист был в недоумении: с его железным шефом что-то происходило. Каток воли, которым Дерибас умело давил и сокрушал людей, против нас не работал.

С вокзала нас отправили в здание ОГПУ, расположенное на Волочаевской улице, и поместили в разные камеры. Они находились в подвале и были переполнены. В моей камере в основном сидели бывшие состоятельные люди, потерявшие все после революции. В камере Фер – их жены. Теперь беспощадная советская власть забирала у этих людей последнее – свободу и жизнь. Их обвиняли в контрреволюционных заговорах, сокрытии золота и антисоветской агитации. Мужчины были измотаны допросами и теснотою мрачной камеры, некоторые – сильно избиты. Страх парализовал этих людей, они разговаривали вполголоса, молились и тайком плакали. За стеной моей камеры сидели уголовники, которые громко перебранивались и часто пели: новая власть относилась к ним мягче, чем старая, считая их социально близкими пролетариату, но заблудшими.

Оказавшись в подвале ГПУ, я вслушался в негромкие разговоры арестованных. Из них выяснилось, что в городе и во всем Дальневосточном крае два всевластных человека – председатель ГПУ Дерибас и секретарь крайкома партии Картвелишвили. Они полновластные хозяева Дальнего Востока. Но последнее время они не очень ладят между собой. Дерибас, по словам арестантов, оказался сущим злом, свалившимся на Хабаровск из Москвы. Он был суров и беспощаден ко всем «бывшим», аресты шли непрерывно. Один из заключенных, воевавший в Гражданскую на стороне белых, сказал, что у Дерибаса есть стойкое убеждение, ставшее руководством к действию: все «бывшие» должны либо копать землю на сталинских стройках, либо кормить червей. Озвучивая эту максиму на допросах и очных ставках, Дерибас, обычно добавлял свое неуклюже произносимое tercium non datur. Соответственно, арестованные «враги народа» приговаривались к длительным срокам лагерей или к расстрелу.

Ночь я провел в полудреме, стараясь дотянуться до сердца Фер. И на рассвете мне удалось это. Сердца наши коснулись друг друга через кирпичные стены подземелья. Это был чудо, подаренное Светом. Теперь нам стало гораздо легче: я мог в любой момент заговорить с сердцем Фер, она тоже чувствовала меня. Мы могли помогать друг другу, используя сердечный магнит. На следующее утро я его впервые использовал.

Едва арестанты позавтракали мучной баландой и сухарями, как меня повели на допрос к тому молодому чекисту из поезда Дерибаса. Восседая за столом, он представился следователем Смирновым и потребовал, чтобы я назвал «соучастников по контрреволюционному заговору». В случае отказа он пообещал «отбить мне потрох».

Сердце подсказало: пора действовать. Я ответил, что готов назвать пославших нас, но только лично Дерибасу и на очной ставке с Фер. Через час меня и Фер привели в кабинет Дерибаса. Он был один, сидел за столом и что-то писал. Над ним висели два портрета – Сталина и Карла Маркса. Пока он писал, мы с Фер настроили наш магнит. Дерибас поднял на нас глаза. И сразу отвел их в сторону. И я почувствовал, что мы стали первыми людьми в его жизни, которых он не понимал. А значит – не знал, как обойтись с нами. Просто расстрелять он нас не мог: что-то мучительно мешало ему это сделать. Служа в карательных органах, он сталкивался с разными арестантами. Ему попадались мужественные белогвардейцы, готовые на смерть и плевавшие ему в лицо, непримиримые священники, видящие в коммунистах демонов ада, яростные заговорщики-монархисты, молящиеся убиенному царю, фанатичные эсеры, считающие большевиков предателями революции, анархисты, не ценящие свою жизнь, и просто сильные духом люди. Всех их перемолола машина ОГПУ, к каждому из них у Дерибаса был свой подход. Каждого из них он понимал, для каждого в его сознании была своя полка. Нас он понимать отказывался. Потому что был такой же, как и мы.

И я рассказал ему все, что я знал про Лед.

Он слушал с каменным лицом, не поднимая глаз.

– Вот что я решил, – проговорил он, подрагивающими пальцами доставая папиросу. – Сегодня же я отправлю людей на Подкаменную Тунгуску, к тому месту, где вы зарыли куски вашего льда. Чтобы его доставили сюда в целости и сохранности. Если льда там нет – я лично расстреляю вас.

Нас увели.

В камере я стонал и рычал от восторга, пугая «бывших». Мы пробили железный панцирь Дерибаса! Его приказ об экспедиции на Катангу по логике ОГПУ выглядел чистым безумием. Любой другой чекист его ранга давно бы приказал подвергнуть нас пыткам, а потом расстрелять. На следующий день он бы забыл про двух безумцев, говорящих о Льде, прилетевшем из космоса. А наши простреленные сердца благополучно бы впустили в себя могильных червей.

Но не на радость могильным червям проснулись наши сердца. А чтобы будить спящих. Сердечный магнит медленно, но верно притягивал «железного» Дерибаса. Чекистская экспедиция вернулась через две недели. И чекисты привезли Лед! Сердца в наших телах, запертых в подземелье, забились.

Мы увидели наш Лед в кабинете у Дерибаса. Один из семи кусков лежал на серебряном подносе. Дерибас сидел за своим столом. За две недели он осунулся и похудел. В его светло-каштановых волосах и бороде проступила седина. Рядом с ним стояли двое охранников: он боялся.

– Ты сказал правду, – он закурил, выпустив дым так, словно стараясь заслониться им от нас. – Зарытый вами лед нашли. Семь кусков.

Мы подошли ко Льду и положили на него руки.

Дерибас не препятствовал. Он сидел, закрыв глаза. Он окончательно потерял себя. Мы же блаженствовали, говоря со Льдом.

– И что… теперь? – пробормотал Дерибас, словно спрашивая себя.

– Теперь прикажи принести сюда простую палку и кожаный ремешок, – сказал я.

Дерибас поднял телефонную трубку:

– Поспелов, принеси мне простую палку и кожаный ремешок.

Когда приказание было исполнено, я попросил Дерибаса удалить охрану и запереть дверь на ключ. Охранники не смотрели на нас и на него как на сумасшедших: кабинет главного чекиста Дальнего Востока видал и не такое.

Дерибас приказал охране выйти. Затем тяжело встал и пошел к двери. До нее от стола было метров восемь. Для него они стали восемью километрами. Я никогда не забуду, как шел этот сломленный нами человек. Ссутулившись, он еле перетаскивал ноги в скрипучих сапогах. Голова его подрагивала, рот полуоткрылся, сильные руки потомственного крестьянина висели, как плети. Он словно тащил себя к двери. Чтобы навсегда запереть ее. И оставить за ней страшный мир людей.

Дойдя до двери, Дерибас повернул торчащий ключ в замке и уперся лбом в дверь.

– Я вас… застрелю… – прошептал он.

Но безвольная рука даже не смогла подняться к кобуре. Лишь оцепеневшие пальцы сжались. И разжались. Я резко повернул его спиной к двери, расстегнул гимнастерку на груди и разорвал нательную рубаху. Креста не было на его шее.

Мы с Фер подняли Лед и бросили на пол. Он раскололся. Мы схватили подходящий кусок, привязали ремешком к палке. И приблизились к Дерибасу. Он оцепенел и ждал. Ждало его сердце.

Я размахнулся и ударил его ледяным молотом в грудь. Он коротко вскрикнул и, потеряв сознание, стал падать на нас. Мы подхватили его и положили навзничь на пол. Удар был силен: из рассеченной грудины потекла кровь. Глаза Дерибаса закатились, тело затрепетало и задергалось, как при эпилептическом припадке.

Мы ждали пробуждения сердца.

Оно затрепетало. И вдруг остановилось.

Дерибас перестал дергаться. Мы замерли. Лицо его смертельно побледнело. Сердце не билось.

В дверь постучали. И голос секретаря спросил:

– Товарищ Дерибас?

Он почувствовал, что в кабинете что-то произошло. И сразу зазвонил телефон на столе. Дерибас лежал перед нами бездыханный.

– Товарищ Дерибас! – громче спросил секретарь и стукнул в дверь.

Но Дерибас не отвечал ни нам, ни людям.

– Ломайте дверь! – закричал секретарь.

Охранники навалились на дверь. Я замер. Потому что не знал, что надо делать. Сердце Дерибаса не выдержало удара. И вдруг Фер вцепилась в его плечи, встряхнула:

– Братик, говори сердцем! Братик, милый, родной, говори сердцем!

Сердце молчало.

Трещала дверь.

Фер легла на Дерибаса, обняла его, сжала. Изо рта ее вырвался пронзительный крик. И я почувствовал, как ее сердце встряхнуло остановившееся сердце нашего брата.

И оно ожило.

– Иг, Иг, Иг, – заговорило оно.

Мы закричали от радости.

Дверь распахнулась, в кабинет ворвались чекисты. Но мы не заметили: лица наши припали к окровавленной груди, сердца ловили голос пробудившегося сердца, губы повторяли имя брата:

– Иг! Иг! Иг!

Меня ударили рукояткой нагана по голове, и я потерял сознание.

Очнулся я в карцере.

Было почти темно: свет пробивался из-под железного «намордника» на маленьком подвальном окне. Я лежал на мокром полу. Он пах человеческой мочой. Я приподнял голову и потрогал ее: на затылке большая шишка, волосы склеились от запекшейся крови. Я осторожно встал, держась за стену. Голова слегка кружилась. Но сердце билось ровно: оно отдохнуло, пока я лежал без сознания. Я осмотрелся: в карцере не было ничего. Я осторожно прошелся. Голова болела. Я приложил ее к прохладному «наморднику». И вспомнил все.

Сердце радостно затрепетало: у меня есть брат Иг!

Я застонал от радости, закрыл глаза и улыбнулся в темноте.

Сердце мое стало искать Фер. Толстые кирпичные стены не помешали: Фер была рядом, в камере. Мы заговорили. И нам стало очень хорошо…

Прошли несколько суток.

Я очнулся от скрежета засова. Дверь распахнулась, тюремщик мотнул головой:

– На выход.

Я вышел из камеры. И вскоре стоял в кабинете начальника следственной части Кагана. Маленький, смуглый, с жестоким и умным лицом, он стал задавать мне вопросы о происшедшем. Я понял, что ему не надо говорить правду. Поэтому я сказал, что Дерибас допрашивал нас, потом у него случился эпилептический припадок, он упал и ударился грудью о стол. А мы старались помочь ему. Этот ответ, как ни странно, удовлетворил Кагана. Повертев в руках остро отточенный карандаш, он нажал кнопку звонка.

Меня отправили в общую камеру.

А еще через пару дней нас с Фер отвезли в больницу, где лежал Иг. У входа в отдельную палату сидел охранник в наброшенном на гимнастерку белом халате. Он открыл дверь и впустил нас в просторную и светлую палату. На единственной кровати лежал Иг. Он почти полностью поседел. Лицо его сияло невыразимой радостью. Мы бросились к нему, обняли. И он зарыдал от счастья. Сердца наши стали трогать его проснувшееся сердце. Оно было таким юным ! Иг вздрагивал и плакал.

Мы учили проснувшееся сердце первым словам.

Вошла полная и румяная докторша.

Завидя нас, обнимающих плачущего Иг, она расплылась в улыбке:

– Так это и есть ваши родные, товарищ Дерибас?

Иг кивнул.

Она поставила на тумбочку мензурку с лекарством, вздохнула, колыхнув своей большой грудью:

– Какое это счастье – найти на земле родного.

Мы были полностью согласны с ней.

В этот же день нас освободили, и заместитель Иг чекист Западный поздравил нас: в управлении уже все знали, что Дерибас, потерявший свою семью в Гражданскую войну, нашел сестру и брата. Свидетелям наших рассуждений о Льде и тайной миссии было сказано, что мы, добираясь до Красноярска, почти ничего не ели (что было правдой!), вследствие чего слегка «тронулись умом». Поздравляя нас, широколицый здоровяк Западный извинился за «рукоприкладство» и «вынужденное негостеприимство».

– Все-таки вы, ребята, здорово похожи на нашего Терентия Дмитрича! – искренне признался он.

«А как же: голубые глаза!» – тайно и радостно подумал я.

Нас поселили в общежитии ОГПУ.

Иг выписался из больницы через трое суток. Врачи поставили ему диагноз: «сильнейшее переутомление, поведшее за собой глубокий обморок с квазиэпилептическим припадком». Из Москвы от Ягоды пришло распоряжение – отправить Дерибаса в отпуск для поправки здоровья. Председатель ОГПУ СССР любил и ценил «неистового Дерибаса, железной рукой наведшего порядок на Дальнем Востоке».

В Хабаровске Иг занимал красивый особняк на Амурском бульваре. Бывшая жена и сын остались в Москве, здесь же он сожительствовал с актрисой Драматического театра. В особняке Иг мы снова встретились втроем. Иг пришел в себя, грудь залечивалась, сердце начинало жить. В небольшом, но уютном каминном зале мы разожгли огонь, опустили шторы, сбросили с себя убогие человеческие одежды, опустились на ковер и замерли, обнявшись.

Время остановилось для нас.

Очнувшись, мы с Фер впервые после нашей встречи вдоволь наелись фруктов, которых в доме Иг было предостаточно. Начальнику краевого ОГПУ доставляли крымский виноград и персики, астраханские арбузы и сливы, кавказские груши и мандарины. Глядя, как мы, голые, озаряемые сполохами каминного пламени, с наслаждением едим фрукты, Иг любовался нами. Он был похож на малыша, учащегося ходить. Жестокий и непримиримый, воспринимающий жизнь как непрерывную беспощадную борьбу, он словно вылез из старого стального панциря, утыканного окровавленными шипами, и, мягкий, беззащитный, сделал свой первый шаг.

Наши сердца бережно трогали его.

Наши губы говорили с ним.

Я и Фер рассказали обретенному брату свою жизнь. А он рассказал свою. Жизненный путь сорокапятилетнего Терентия Дерибаса прошел под знаком Вечной Борьбы: крестьянское детство в захолустье, затем город, реальное училище, заводская рабочая среда, нелегальный кружок РСДРП, романтика революционного подполья, вера в светлое будущее, листовки и агитация, русский марксизм, арест, ссылка, побег, опять арест, опять ссылка, революция, рабочие дружины, врожденное умение командовать людьми, заражать своей яростью и гнуть под себя, Гражданская война, путь комиссара полка, дивизии и армии, победа над белыми, опыт и авторитет, пост в ВЧК, беспощадность к оставшимся врагам, личная благодарность Ленина, непоколебимость и жестокость, абсолютная преданность партии и – должность начальника секретного отдела ОГПУ, члена коллегии ОГПУ, а затем – полпреда ОГПУ по Дальневосточному краю.

Десятки людей Дерибас во время войны и после расстрелял лично; тысячи были расстреляны по его приказу. Для большевиков он был идеальной машиной подавления и уничтожения.

Когда же ледяной молот ударил ему в грудь, Дерибас умер.

А Иг появился на свет. И стал нашим братом.

Он рассказал нам удивительную историю. В 1908 году он жил в очередной ссылке в Западной Сибири, в деревушке на берегу могучего Иртыша. Он ждал зимы, когда Иртыш встанет и можно будет договориться с ямщиком и на санях, по льду совершить побег до Омска, а там сесть на поезд и уехать из холодной Сибири. В конце июня он увидел сон: ему приснился его дед, Ерофей Дерибас. Дед был ледяной. Все тело его было изо льда – и голова, и кривые ноги кавалериста, и обрубок правой руки, потерянной им на войне с турками. Дед сидит за новым, пахнущим свежеструганым деревом столом в новой, только что поставленной хате Дерибасов в том самом селе Успенском, где родился и вырос Терентий. Вокруг деда восседает вся семья Дерибасов. Посреди стола лежит зажаренная свиная голова. Семилетний Тереша сидит напротив деда. Дед отрезает куски горячей, дымящейся свинины своей единственной и ловкой левой рукою и протягивает каждому члену семьи, сопровождая кусок прибауткой. Все смеются и с аппетитом едят свинину. Терентий чувствует, как вкусно пахнет мясо, он очень голоден; слюна течет у него изо рта, он не в силах больше терпеть – ему ужасно хочется есть. Но дед не торопится: ледяная рука, орудуя ножом, срезает очередной ломоть, протягивает, но – опять не Терентию. Пока дед говорит прибаутку, он держит теплую свинину в руке; жир сочится из ломтя, капает крупными каплями. Наконец, все, кроме маленького Терентия, получают свои куски и смачно, с аппетитом едят теплую свинину. Ест и сам дед.

– Деда, а мне? – спрашивает Терентий.

Дед ест и смотрит на Терентия ледяными глазами.

– Деда, а мне? – спрашивает снова готовый заплакать Терентий.

Быстро проглотив свой кусок, дед вытирает ледяной рукой ледяную бороду, рыгает и говорит:

– А тебе, Терешка, этого не надобно.

Рот Терентия кривится от обиды:

– А чего мне надобно?

– Вот чего! – отвечает дед и вдруг резко и очень больно бьет Терентия ледяным кулаком в грудь.

И от этого удара Терентий понимает всем существом, что ему нужен Лед.

Терентий проснулся на печи, в своей избушке от сильного грома. Избушку качнуло. Грудь его болела так, словно действительно его кто-то ударил. И он тогда почувствовал, что его дед в это мгновенье умер. Это было правдой: дед Ерофей скончался утром 30 июня 1908 года.

Услышав от меня в поезде первый рассказ про Лед, он вспомнил своего деда и свой фантастический сон. Тогда же у него возникло чувство, что я знал его деда. Поэтому он так навязчиво спрашивал меня про него.

Сон Иг укрепил нашу веру в силу Льда. Каждый из наших видел сны, связанные со Льдом. И в этом была Великая Мудрость Света.

Отдохнув и выспавшись, мы собрались в дорогу. Чекист Дерибас для поправки здоровья должен был отправиться в санаторий на крымском побережье Черного моря. Мы ехали с ним. Нам выдали новые документы с громкой фамилией Дерибас: я стал Александром Дмитриевичем, Фер – Анфисой Дмитриевной. Необходимо было остановиться в Красноярске, найти Рубу и Эп, чтобы взять их с собой. Мы беспокоились за их жизни – ГПУ разыскивало Рубу. И, конечно же, надо было сохранить оставшиеся шесть кусков Льда. Четыре куска Иг спрятал у себя в доме на чердаке: там было холодно, а зима в Хабаровске была морозной. Два куска он упаковал в деревянные ящики, опечатал пломбами ОГПУ и распорядился погрузить на поезд. Их разместили в неотапливаемом тамбуре.

В конце октября поезд тронулся. В нем ехали мы, охрана, повар, врач и секретарь Дерибаса. В Восточной Сибири уже стояла зима – снег лежал на проплывающих мимо окон сопках, кружился вокруг вагонов. Поезд с красной звездой на носу паровоза мчался на запад. Колеса стучали по промерзлым рельсам Транссиба. Мы втроем сидели в купе Дерибаса и говорили о будущем. Нас ждало очень большое дело. Дело всей нашей жизни. Мы стояли в начале великого пути к Свету. Важно было не ошибиться, не действовать наспех. Но и медлить мы не имели права.

Нас было всего пятеро, проснувшихся сердцем. Оставалось 22 995 братьев и сестер, рассеянных по сложно устроенному миру этой планеты. Они жили в разных странах, говорили на разных языках, не догадываясь о Великом Родстве, ничего не зная о своей истинной природе. Сердца их спали, бессловесными насосами качая кровь в телесной темноте. Потом изнашивались, старели, останавливались. И их закапывали в землю. Но Свет, покинувший умершее сердце, сразу же воплощался в сердце новорожденного человека, делая его нашим братом. И маленькое сердце его начинало снова качать кровь в темноте младенческого тела.

Нам предстояло нарушить этот порочный круг. Ледяным молотом отделить Божественный Свет от мерзкой, недолговечной плоти.

Сердца наши горели страстью.

Но ее одной было мало. Нам предстояло начать долгую и упорную войну против рода человеческого за наших братьев и сестер. На нее нужны были огромные средства. Чтобы просеивать человеческую породу, выискивая золотой песок нашего Братства, нужна была власть над этой породой. Власть над миром людей давали деньги. Но в советской России деньги не играли такой же роли, как в остальном мире. В стране, живущей под красным флагом с серпом и молотом, абсолютной властью обладало только государство. Чтобы добиться успеха в России, нам предстояло стать частью государственной машины, заслониться ею, и, надев мундиры чиновников, делать наше дело. Другого пути не было. Любое тайное общество, существующее вне тоталитарного государства, было обречено. Мы не могли позволить себе стать подпольщиками, членами тайного ордена, прячущимися по темным углам внизу иерархической лестницы власти. Такой путь вел в застенки ОГПУ и сталинские лагеря. Нужно было карабкаться наверх по этой лестнице и прочно встать на ней. Тогда сложный и кропотливый процесс поиска наших имел бы нужную защиту. Братству необходимо было идти во власть. Влезть в ее толстую кожу. И искать наших.

Так решили наши головы.

Так подсказывали наши мудрые сердца.

И мы начали поиск. Решено было останавливаться в каждом крупном городе. Так мы и сделали. В Чите поезд остановился. Иг вызвал своего секретаря и на наших глазах легко влез в свой стальной панцирь главного чекиста Дальнего Востока. С чужими он снова стал беспощадным и принципиальным Дерибасом, сторожевым псом революции. Он велел секретарю вызвать начальника местного ОГПУ. Когда озадаченный начальник поднялся в вагон, Дерибас приказал ему предоставить нам машину с водителем и сопровождающим чекистом. Мы с Фер сели в нее и поехали по городу. Наш сердечный магнит заработал. Мы искали. Останавливались на улицах, заходили на рынки и в магазины, в советские учреждения и казармы. Целый день мы перемещались по уютной двухэтажной Чите, окруженной белыми от снега горами. Но сердца наши молчали: в Чите не было наших. Устав от сердечного ожидания и отчаявшись, я приказал ехать на вокзал. На обратном пути я понял, как сильно рассеяны наши среди людей: в сорокатысячном городе не было ни одного! И наши с Фер сердца оценили чудесное и быстрое обретение трех братьев. Свет, живущий в наших сердцах, помогал нам.

Въехав на небольшую привокзальную площадь, усыпанную окурками и шелухой от кедровых орешков, мы стали вылезать из машины. И вдруг сердца наши торкнулись. Где-то неподалеку жалобно звучала флейта. Фер оглянулась. Ее сердце чувствовало наших сильнее моего. Как сомнамбула, она двинулась через площадь, натыкаясь на зевак и пассажиров, ждущих поезда. Я пошел за ней. Чекист, так и не поняв, кого так напряженно искали мы целый день, стоял и курил у машины. Пока я шел, сердце стало трепетать. Все больше и больше. Глаза мои, видящие спину Фер, заволокло слезами. Как я любил мою сестру в такие роковые мгновенья! Она вела меня. И сердца наши перекликались.

Фер остановилась. Я чуть не налетел на нее.

Перед ней на деревянном ящике сидел интеллигентного вида человек средних лет в некогда дорогом, но оборванном и грязном пальто с засаленным песцовым воротником и играл на флейте. На длинном, с горбинкой носу его подрагивало треснутое пенсне. Рыжеватые усы были в инее. Светло-голубые глаза смотрели рассеянно-обреченно: этому человеку уже нечего было терять. В старых серых валенках виднелись дырки. Он играл что-то жалобно-заунывное.

Мы замерли, стоя перед ним.

Сердца трепетали: он наш брат!

Спящее сердце его впервые почувствовало мощь Света, пылавшего в наших сердцах. Мелодия оборвалась. Наш брат поднял глаза. Они встретились с нашими. Пенсне его задрожало, глаза расширились от ужаса. Он поднял флейту, заслоняясь от нас, и хрипло закричал, валясь с ящика:

– Не-е-е-ет!!!

Мы подхватили его под руки. Он вопил хриплым, простуженным голосом, слабо вырываясь. Ужас его был неподдельным: тонкое, отощавшее лицо побледнело, рот свело судорогой.

– Не-е-ет!!! Не-еет! Не-е-е-е-ет!!! – вопил он, дергаясь в наших руках.

Народ с любопытством глазел на нас. Подбежал чекист.

– Мы искали его ! – срывающимся от радости голосом сообщил я чекисту.

– Так я ж его знаю, гада! – чекист схватил вокзального музыканта за воротник. – Недобиток белый! А ну пошли, хватит прикидываться!

Втроем мы поволокли воющего музыканта к платформе, где стоял наш красноносый поезд. По дороге музыкант лишился чувств. Флейта выпала из его окоченевших пальцев. Но мы не подобрали ее: зачем ему теперь флейта?! Радость наша рвалась из сердец. Хотелось хохотать, визжать и рычать от счастья.

– Он, тварь, у беляков в оркестре играл… – бормотал чекист. – Не шлепнули, пожалели гада: музыкант, как-никак… Товарищ Бабич сказал ему – чтоб духу твоего в Чите не было, говно белое. Нет, приполз назад, подлюка… Вы его за старое искали?

– За новое ! – радостно ответил я.

Чекист замолчал.

Мы отнесли бесчувственного флейтиста в главное купе, Дерибас дал команду. И поезд тронулся. Стоящие на перроне местные чекисты отдали честь. Город Чита, подаривший нам брата, уплывал за окном от нас навсегда: наших здесь больше не было. Наступал вечер, в двухэтажных домах тускло загорались окна. Заснеженные горы заслонили город.

Охрана внесла в купе ящик со Льдом. И вышла. Иг запер дверь. Рука его дрожала от нетерпения. Мы открыли ящик. Вынули Лед, положили на пол. И, не удержавшись, обхватили его руками. Сердца наши резонировали со Льдом. Стоны и вскрики вырвались из наших уст.

Музыкант зашевелился, открыл глаза. И с ужасом посмотрел на нас.

Пора было будить нашего брата.

– Ничего не бойся, – сказал я ему. – Ты среди самых близких.

Он закричал, как раненый заяц. Иг зажал ему рот, завязал носовым платком. Мы стали раздевать бродячего музыканта. Под пальто оказалась старая женская кофта, прорванная на локтях, под ней – грязная толстовка. Она кишела вшами. Тело его было худым и давно не мытым, как у настоящего бездомного. Он извивался в наших руках и слабо стонал. Иг рукоятью револьвера отколол от Льда подходящий кусок. Фер вытянула шнурки из своих ботинок, поискала глазами: в углу купе Дерибаса стоял красный флаг. По советским праздникам его укрепляли на паровозе. Фер схватила флаг, сорвала с древка полинявший кумач. Мы привязали Лед к древку, Иг поднял стонущего музыканта и прижал его спиной к своей груди. Я прицелился в его худую, грязную грудь, размахнулся и ударил в нее ледяным молотом. Удар был столь силен, что Иг вместе с музыкантом попятились, споткнулись о диван и повалились на него. Древко сломалось, куски Льда брызнули во все стороны. Один из них рассек Фер лоб над бровью. Музыкант потерял сознание. Мы бросились к нему, сорвали со рта повязку. Он был бездыханный.

– Ты убил его! – воскликнул Иг.

Но сердце Иг было еще очень молодо по сравнению с нашими. Мы знали, что брат жив. Из носа его потекла кровь. Фер прижалась ухом к груди флейтиста. Сердце молчало.

– Говори сердцем! – яростно прошептала Фер.

– Говори сердцем! – торкнул я.

– Говори сердцем! – прорычал Иг.

И брат наш заговорил сердцем:

– Кта! Кта! Кта!

Мы завопили от радости так, что секретарь Дерибаса постучал в дверь.

– Воль-но! – радостно крикнул ему Иг.

Брат Кта зашевелился, застонал. Ему было больно: молот сильно рассек грудину. Но ожившее сердце билось и говорило, билось и говорило:

– Кта! Кта! Кта!

Мы плакали от радости. Кта стонал. Кровь сочилась из раны, текла по его худым ребрам. Иг прижал платок к ране и, брызгая слезами, закричал так, что лицо его мгновенно побагровело:

– Фурман, врача!!!

– Есть! – раздалось за дверью.

Я кинулся собирать драгоценный Лед. Но сердце вдруг подсказало: не надо поднимать эти куски, ледяной молот бьет ТОЛЬКО в одну грудь. В этом была мудрость Света. Я замер на корточках над лежащими на ковре кусками. По одному из них ползла вошь. Она стряхнула с меня оцепенение. Подняв главный кусок, я положил его в ящик, закрыл крышкой, стал забивать ее рукоятью нагана. Иг схватил обломки древка и вместе с кумачом сунул под диван.

В дверь застучали. Иг открыл. Вошел врач, следом секретарь Фурман.

– У него грудь разбита, – показал Иг на Кта. – Сделайте, что надо, Семенов. За жизнь его отвечаете.

Врач потрогал грудину. Кта вскрикнул.

– Трещина… – пробормотал врач. – Нужна мягкая шина.

– Делайте… делай, что надо! Расстреляю!!! – закричал Иг, теряя самообладание.

Врач побелел: Дерибас никогда так не разговаривал с ним.

Я положил ему руку на спину, торкнул сердцем:

– Спокойно.

В отличие от нас с Фер Иг еще не плакал сердцем. И мудрость Света ему пока не открылась.

Врач наложил Кта на грудину мягкую шину, сделал укол морфия. Кта провалился в глубокий сон. Мы накрыли его одеялом, оставили на диване в купе. Охрана вынесла ящик со Льдом в холодный тамбур. Мы сели вокруг спящего Кта. Наступила ночь. Я выключил свет в купе. Вагон качало. За окном тянулся черный, непроглядный лес и промелькивало звездное небо. В темноте мы соединили руки. Сердца наши бились ровно. Они берегли сон новорожденного.

На следующее утро Кта пришел в себя. Страх не покинул его изможденное тело. Но мы сделали все, чтобы он понял, кто мы.

Поезд пошел вдоль берега Байкала, огромного сибирского озера. Вдруг мы встали. Дерибасу доложили: впереди произошло столкновение двух поездов. Починка путей заняла четверо суток. За это время Кта окончательно пришел в себя. Мы увидели в этом промысел Света: поезда столкнулись, чтобы дать отдых проснувшемуся сердцу.

Кта поведал нам о себе. Он, Иосиф Цейтлин, был из среднеобеспеченной еврейской семьи, окончил Московскую консерваторию по классу флейты, играл в оркестре Большого театра, во время Гражданской войны бежал из столицы за Урал, попал к белым, играл в военном оркестре на трубе, оказался в плену у красных, чудом не был расстрелян, четыре года прожил в Чите, давая частные уроки музыки, затем был арестован как «бывший», снова чудом избежал репрессий, был изгнан из города, скитался, играя на вокзалах, потом почему-то вернулся в Читу, хотя начальник тамошнего ОГПУ Артем Бабич пригрозил ему расстрелом.

Цейтлин тоже видел странный сон: 29 июня 1908 года под Москвой на даче пианистки Марии Керзиной состоялся музыкальный вечер по случаю именин ее мужа, известного промышленника, мецената музыкального искусства, председателя московского «Кружка любителей русской музыки»; на вечере играли камерную музыку, Цейтлин тоже выступил, сыграв со струнным квартетом; все завершилось традиционным дачным застольем с последующим шумным ночным купанием в реке Клязьме; в тот вечер Иосиф выпил больше обычного и рано утром проснулся от жажды и головной боли; спустившись с мансарды вниз, дабы не беспокоить спящих, он вышел в приусадебный сад, нашел колодец, открыл его деревянную дверцу; ведро на веревке было уже спущено вниз, оставалось только поднять его; Иосиф схватился за железную рукоять барабана и стал крутить, поднимая полное ведро; колодец оказался глубоким, даже очень глубоким; Иосиф вращал и вращал железную рукоять, поднимая ведро и думая о исцеляющей, холодной до ломоты в зубах колодезной воде; но ведро все не появлялось; мучась от жажды и нетерпения, Цейтлин заглянул в колодец; он оказался невероятно глубоким: дна не было видно! Стены колодца сужались в черную точку, над которой висело маленькое ведро – до него было еще очень далеко; Иосиф стал крутить изо всех сил; веревка наматывалась на барабан, делая его все толще и толще, пока он не превратился в толстенный моток веревки; Иосиф устал, крутил обеими руками, они дрожали от напряжения; наконец ведро показалось, Иосиф глянул: оно было кубической формы; от неожиданности он прекратил вертеть рукоять и вперился в необыкновенное ведро; чистейшая колодезная вода плескалась в нем; в это мгновенье взошло солнце, и его лучи коснулись воды в ведре; поверхность воды просияла светом и словно стала светоносной иконой; на этой иконе были изображены голубоглазые и русоволосые юноша и девушка с большим куском льда в руках; от них исходила новая сила, которая потрясла Цейтлина так, что он выпустил рукоять и проснулся; он лежал на кровати в мансарде дачи и очень хотел пить; спустившись по лестнице, он вышел в сад, как в своем сне, нашел колодец на том же месте, открыл его; полное ведро с водой стояло на краю колодезного сруба; он стал жадно пить из ведра; напившись, отстранился и увидел свое отражение в воде и понял, что когда-нибудь юноша и девушка с куском Льда придут за ним.

Когда мы с Фер на привокзальной площади подошли к нему, он узнал нас и закричал оттого, что сон его сбылся.

Мы говорили с Кта.

Потом поезд тронулся.

Следующей остановкой был Иркутск. Мы поступили так же, как и в Чите: сели в чекистскую машину и поехали по городу. Он был более цивилизованным, чем Чита, здесь стояли не только одноэтажные и двухэтажные дома, но встречались и довольно красивые здания. И опять мы проездили целый день по городу, заглядывая в людные места. И опять никого не обнаружил наш сердечный магнит. Быстро наступил вечер. Подъехав к вокзалу, мы с Фер вышли из машины. Здание вокзала было больше, чем в Чите. Но привокзальная площадь – меньше. Она тоже была усыпана окурками, шелухой семечек и кедровых орешков. Мы остановились посередине. Но здесь никто не играл на флейте.

Иркутск был пуст.

Мы сели в наш поезд, и он тронулся. После дня просвечивания Иркутска нашими сердцами мы с Фер почувствовали огромную усталость: словно нас, как провинившихся солдат в царской армии, провели сквозь строй. Сердца наши были выжаты и опустошены. Не было сил плакать. Еле добравшись до своих кроватей, мы повалились на них и заснули.

А проснулись уже в Красноярске.

Здесь надо было искать прежде всего Эп и Рубу, а потом уже – новых братьев и сестер. На вокзале нас уже ждали: иркутские чекисты сообщили в Красноярск о поезде Дерибаса, машина доставила меня и Иг в городское управление ОГПУ. Фер осталась в поезде с Кта. Первым делом мы на машине отправились по нашему старому адресу. Но домик, на террасе которого я услышал разговор пьяного ломовика с лошадью, был пуст. Наши братья покинули его. Соседи ничего не знали. Вернувшись в управление, Иг потребовал оперативные сводки за последний месяц. В одной из них сообщалось об угоне грузовой автомашины, принадлежащей городской хлебопекарне. Тремя днями позже эта машина была найдена брошенной в Канске. Там же угонщики сели на поезд, их опознала билетерша на вокзале. Они взяли билеты до Хабаровска. Значит, они уже были там! Эп и Рубу пробирались к нам на помощь, не ведая, что нам уже помогли. Теперь требовалось найти их в Хабаровске. Или уже в другом сибирском городе? Но мы-то ехали в Крым! Возвращаться было невозможно: мы везли Лед на запад, чтобы искать и пробуждать сердца. Эп и Рубу ждали нас где-то на востоке. Огромные российские расстояния угнетали: люди терялись на таких просторах, как песчинки. А братья – и подавно. Иг послал телефонограмму в Хабаровск: задержать только живьем двух опасных преступников; каждый, кто осмелится в них стрелять, пойдет под суд. Зловещие маховики ОГПУ завертелись: Эп и Рубу начали искать с новой силой.

А мы начали свой поиск: черный «Форд» выехал из ворот здания ОГПУ на улице Ленина. На заднем сиденье его расположились мы с Фер. Красноярск тоже не обрадовал нас: два дня колесил «черный ворон» по городу, напоминая жителям о ночных арестах, два дня перед нами распахивались двери университета, казармы, трех общежитий, четырех школ и больницы. Лица людей проплывали мимо сердечного магнита бесконечной чередой. Но наших не оказалось среди них.

На третьи сутки мы покинули Красноярск.

Мы с Фер привыкли к нашей работе. И уже не так уставали от сердечного просвечивания городов.

Следующим был Новосибирск.

И там нам повезло. Едва мы просветили рынок, чувствительное сердце Фер встрепенулось: кто-то есть. Сперва я не почувствовал ничего. Потом – почувствовал, но уже вместе с моей удивительной сестрой. Мы кружили вокруг рынка, но не видели нашего, хотя остро чувствовали его. Это продолжалось более часа. Фер стала впадать в отчаянье: она взвизгивала и била себя в грудь, словно заставляя сердце видеть точнее. И вдруг стало ясно, откуда идет источник: чуть вдалеке от рынка стояла небольшая церквушка. Большевики не тронули ее, в ней справляли службу. Дверь ее открывалась и закрывалась, впуская и выпуская верующих. Именно это и сбивало нас. Источник был внутри. Мы вошли в церковь. И закрыли глаза от восторга: он вел службу! Высокий и статный, лет сорока пяти, с гривой густых русых волос, с окладистой русой бородой, мужественно-благородным лицом и голубыми, близко посаженными глазами он стоял у алтарных врат в золотистом облачении священника и, маша дымящимся кадилом, сильным грудным голосом призывал верующих:

– Миром Господу помолимся!

И они молились, крестясь и кланяясь. Фер схватила мою руку и сжала до хруста. Сердца наши ликовали. Служба длилась слишком долго. Но мы терпели, наслаждаясь ожиданием. Мы понимали, что у нашего брата эта служба – последняя. Изредка он поглядывал на нас, выделяя из толпы. Но сердце его было спокойно. Наконец все закончилось. И к батюшке выстроилась очередь причащающихся. Как только он закончил причащать верующих, его арестовали и доставили к нам на поезд. Он оказался мужественным не только внешне: сопротивлялся, грозил нам адовыми муками и запел псалом. Ледяной молот прервал его пение. Потеряв сознание, он пришел в себя уже другим.

– Оа! Оа! Оа! – говорило его сердце.

Мы плакали от радости, обнимая его.

Оа принес нам счастье: после него в каждом крупном городе нашего следования мы обретали своих братьев. Но только братьев. И ни одной сестры. Так вершилась воля Света.

В Омске мы нашли Кти.

В Челябинске – Эдлап.

В Уфе – Ем.

В Саратове – Аче.

В Ростове-на-Дону – Бидуго.

Возможно, в этих городах находились и другие наши братья, но, найдя одного, мы уже не могли искать других: не было сил. Новообретенного сразу везли на вокзал, к поезду. На этом поиск прерывался и начиналась божественная процедура оживления. Она потрясала не только новообретенных, но и тех, кто держал их за дрожащие руки, зажимал им воющие рты, размахивался и со всей силы бил в грудь ледяным молотом, кто жадно вслушивался в трепыхание пробуждающего сердца, а потом, рыдая от восторга, повторял на убогом языке людей священные имена братьев:

– Кти! Эдлап! Ем! Аче! Бидуго!

После всего этого вновь садиться в чекистский воронок и отправляться на поиски еще раз мы уже не могли: сердца наши требовали отдыха. И поезд с красной звездою шел дальше. Новообретенных разместили во втором вагоне, где были отдельные гостевые купе. За ними присматривал врач. Все они оказались голубоглазыми и русоволосыми. Как я, Фер, Иг. Как Рубу и Эп. И мы навсегда поняли, что в этом опознавательный знак Света: черноволосыми и сероглазыми наши быть не могут. Искать надо только среди голубоглазых и светловолосых.

Сердца делали нас мудрыми. Чтобы у помощника и местных чекистов не было вопросов по поводу нашего не совсем обычного поиска, Иг говорил им, что мы ищем тайную шпионскую сеть вдоль Транссиба, организованную некой религиозной сектой. Это снимало любые вопросы. Чекистскому доктору Семенову давно уже было все равно – кого и от чего лечить. Охрана и помощник Дерибаса, слыша из купе начальника вскрики и удары, были уверены, что мы пытаем арестованных.

Мы же будили их от мертвого сна.

Но поняли, что скоро будет нечем это делать: после Саратова резко потеплело, заоконный градусник показывал +10. Лед в ящиках стал активно таять. Надо было что-то делать. И мы с Иг и Фер приняли решение: оставить ящики со Льдом в Ростове-на-Дону, поместив их в холодильник. Большие промышленные холодильники в этом городе в 1928 году имел только колбасный завод. Лед поместили в железные ящики, заперли их на замки и убрали в холодильник. Начальник холодильного цеха по распоряжению Дерибаса нес за них персональную ответственность.

Решено было продолжить поиск, но без льда. Найденных Иг предложил просто арестовывать и содержать в том самом арестантском купе, где везли нас с Фер до Хабаровска.

Но после того как мы расстались со Льдом, удача отвернулась от нас: ни в пыльном и заваленном фруктами Симферополе, ни в приморском Севастополе наш магнит не нашел никого. Опустошенные сердцем и огорченные, мы с Фер провалились в глубокий сон.

Очнулись мы уже в машине: нас везли по горному серпантину. Рядом с нами сидел Иг, переодевшийся в белый китель без знаков различия и белые брюки. Лицо его сияло радостью, он держал нас за руки. Мы подняли головы, осмотрелись: в Крыму стояла солнечная и теплая осень, горы с пожелтевшей и покрасневшей растительностью проплывали вокруг. Я оглянулся. За нами шла еще машина: в ней ехали четверо новообретенных братьев – Оа, Кта, Кти и Бидуго. Остальных Иг приказал разместить в симферопольском военном госпитале. Впереди нас рассекал утренний крымский воздух красный открытый автомобиль с местным начальством: секретарь Крымского обкома партии Вегер решил лично препроводить легендарного Дерибаса в санаторий РККА. Они были хорошо знакомы с Гражданской войны.

Проехав по Ялте, этому самому красивому городу Крыма, мы свернули к утопающему в пожелтевших каштанах и акациях зданию санатория и остановились. С братом Иг здесь случилось давно ожидаемое. Сперва по мраморной лестнице к нам спустился директор санатория – улыбчивый толстяк-грузин со сталинскими усами, в таком же белом кителе, как у Иг, и в широченных светло-серых брюках.

– Здравия желаю, гости дорогие! – вскинул он кверху пухлые руки и тут же с хлопком сложил их на груди, кланяясь прибывшим.

– Здравствуй, Георгий! – протянул ему руку некрасивый, крупнолицый секретарь обкома.

– Здравия желаю, Евгений Ильич! – директор затряс руку секретаря так, словно хотел оторвать.

– Смотри, какого человека я тебе доставил, – Вегер кивнул на выходящего из машины Иг.

– Таварищ Дерибас! – толстяк засеменил к нашей машине. – Устали ждать вас, клянус-честный-слов, осен уже, панимаешь, тепло уходит, а вы все нэ едите да нэ едите! Пачэму так нэ уважаете свое здоровье, нэ бережете, клянус-честный-слов, пажалуюс на вас таварищу Сталину!

Секретарь рассмеялся. Иг заулыбался, как положено Дерибасу, подал толстяку руку. Они были знакомы.

– Здоров. Ехали-ехали, вот и приехали. Два года не был у тебя, а?

– Плохо это, очень плохо, таварищ Дерибас, клянус-честный-слов!

– Зато теперь – с родней! Как тут у тебя? Отдохнуть можно?

Толстяк прижал пухлые ладони к своей пухлой груди:

– Таварищ Дерибас, я всэгда гаварил, что у нас красные командиры отдыхают сердцем.

Иг побледнел:

– Как… ты сказал?

– Сердцем! Самим сердцем, клянус-честный-слов! – захлопал себя по груди директор.

Сердце Иг вздрогнуло. И мы с Фер поняли, что сейчас будет. Иг со всхлипом втянул воздух, закинул голову и стал падать назад. Мы подхватили его.

– Эпилепсия! – сказал я людям.

На самом деле это заплакало сердце Иг. И сам он тоже.

Засуетились вокруг, прибежал дежурный врач. Иг рыдал и бился. Его отнесли в палату, вкололи морфия. Нас разместили рядом, в соседней палате.

– Вот так, ребята, – секретарь обкома сочувственно похлопал нас с Фер по плечам. – Врагов на Дальнем Востоке давить – это вам не подсолнух лущить. Устал товарищ Дерибас, перетрудился. Ему покой треба. Берегите сердце брата. Оно партии очень нужно.

– И нам тоже, – ответила Фер.

Сила сердца

Пять дней понадобилось Иг, чтобы прийти в себя. Опустошенный и очищенный сердечным плачем, он лежал на диване в трехместной палате и с осторожностью слабого старика ел крымский виноград. Я сидел в кресле напротив, Фер – на подоконнике распахнутого окна, Кта – на стуле, посередине палаты, Оа стоял, прислонившись к дверному косяку. Несмотря на конец октября, сохранялась теплая погода, ветерок чуть колебал занавеску окна и волосы Фер. Массивные напольные часы только что пробили четыре часа пополудни. Утомленное осеннее солнце припекало Фер, натертый мастикой паркет и пожелтевшие листья акаций за окном.

Мы встретились в палате Иг, чтобы поговорить о будущем. Кти и Бидуго не было с нами: пробуждение сердца потрясло их сильнее других, Иг приказал поместить их в госпитальную палату, пока они приходят в себя.

Нужно было понять – как нам жить дальше среди людей. И не просто жить, а искать наших. Возникало множество вопросов: где жить, кем быть в этой большевистской стране, как и в каких местах искать, где прятать найденных, как доставлять Лед, где его хранить и самое главное – что сделать, чтобы нас не арестовали как заговорщиков и после пыток не расстреляли в подвалах ОГПУ.

Все, что произошло, было не иначе как чудом. Мы все поняли: нам очень везло эти два последних месяца. Но надеяться на везение и впредь было крайне опасно. Нужно было рассчитать нашу дальнейшую жизнь. И составить план действий.

В этот тихий час угасающего осеннего дня наши сердца молчали. Но и разговаривать на языке людей тоже не хотелось. Мы замерли, глядя в окно, на угасающее солнце, и не двигались. Лишь Иг неспешно ел виноград. Пальцы его отрывали фиолетовые ягоды и отправляли в рот.

Наконец я прервал молчание:

– Как нам жить?

Все повернули ко мне лица. Лишь сидящая на подоконнике Фер осталась неподвижной. Гибкая и молодая фигура ее была залита солнечным светом. Она словно удерживала свет, не давая ему погаснуть.

– Как нам жить? – снова спросил я.

Иг перестал поглощать виноградины. Братья молчали. Сердца их – тоже. И вдруг впервые с момента пробуждения я почувствовал беспомощность. Как только мое сердце смолкло, я стал обычным человеком. И стал искать защиту у разума. С момента пробуждения, когда я ударился грудью о глыбу Льда, меня словно поставили на колеса. И я катил и катил на них, не останавливаясь и не сомневаясь ни в чем. Сейчас мой «поезд» остановился. Что-то произошло во мне и в нас. Я чувствовал, что братья молчат не случайно. Им нечего было мне ответить. Они тоже остановились. Впереди нас лежал мир людей. И никто не проложил по нему колеи для наших колес. Мир этот был суров и беспощаден.

И первые признаки земного страха шевельнулись в моей голове. Лица братьев побледнели: они чувствовали то же самое. Держащая виноградную гроздь рука Иг конвульсивно сжалась. Розовый сок брызнул сквозь пальцы. Губы Иг побелели.

Мудрость Света покидала наши сердца.

И мы почувствовали одиночество. И нам стало СТРАШНО. Это было ужасно: страх, который я победил, лежа на глыбе Льда, вдруг вернулся. Мне был страшен страх. Но гораздо страшнее была сама возможность страха. Его возвращение пугало и потрясало больше, чем он сам по себе.

Вдруг Фер зашевелилась и с величайшим трудом повернулась к нам. Лицо ее окаменело от ужаса. Я никогда не видел ее такой. Она смотрела на нас, как на умирающих. Волосы зашевелились на моей голове. Я в одну секунду осознал, что нам никогда не вырвать из тунгусского болота божественную глыбу Льда, никогда не найти всех наших, никогда не стать Светом. Мы обречены на гибель в этом чужом и беспощадном мире, перемалывающем живых существ. В мире, распахнувшем перед нами свою могильную пасть.

И человеческая Смерть бесшумно вошла в залитую солнечным светом комнату.

Мы застыли. Только пылинки кружились в солнечных лучах.

Но вдруг Фер, оцепеневшая на подоконнике, стала поднимать свои руки. Ей было невероятно тяжело это делать. Смертельный страх мешал ей двигаться. Но она боролась. Руки ее поднимались и тянулись к нам.

И мы поняли.

Сидящий справа от нее Кта стал тянуть к ней свою руку. Я, слева со своего кресла, протянул свою. Иг с кровати потянулся ко мне, стоящий у двери Оа – к Иг. Никогда в жизни мне не было так трудно тянуть свою руку. Она была тяжела и не слушалась. Другим тоже было очень тяжело. Дрожа и напрягаясь, мы тянулись друг к другу. Мы совершали тяжелейшую работу.

На мгновенья я почувствовал, что солнечный свет, затопивший палату, – это вязкое вещество, которое мы пытаемся раздвинуть своими руками. Руки тянулись, тянулись, тянулись. Кта упал со стула, я свалился с кресла, Оа и Иг поползли по полу. Мы мучительно ползли к подоконнику, к сидящей на нем Фер. Тела наши обливались ледяным потом. Пот залил мне глаза. Я видел лишь размытый контур руки Фер. В этой руке было спасение. И я дотянулся. Кта дотянулся до правой руки.

Мы вцепились в руки друг друга. И из последних сил образовали круг. Малый Круг Света. Едва мы сделали это, сердца наши вздрогнули. И ожили.

Свет снова заговорил в них. С такой силой, что крики восторга вырвались из наших уст. Фер спасла нас! Ее не покинула Мудрость Света. Наша единственная сестра стала Великой Спасительницей Братства Света Изначального.

Мы подползли к ней, обняли, плача от восторга спасения. А она все еще сидела на подоконнике. Мы любили нашу единственную сестру. И она любила нас. Сжимая наши руки и прикладывая к своей груди, она смотрела на нас сверху. Слезы радости текли из ее глаз, капали на наши лица. Солнечный свет играл в слезах Фер.

Сердца наши заговорили. С новой силой.

Это продолжалось всю ночь.

Утром мы знали, что надо делать. Чужой мир по-прежнему окружал нас со всех сторон. Но по нему уже были проложены дороги и колеи. Сила сердца проложила эти дороги. Она словно раздвинула мир. И мы увидели в нем глубокие щели, которые ждали нас. Нам нужно было без страха и опасений двигаться по этим дорогам, заползать в щели мира, мимикрировать и делать наше великое дело.

Фер произнесла на языке людей:

– Свет всегда пребудет с нами. Он научит нас. И мы сделаем все, что необходимо.

Больше мы никогда не доверялись только своему разуму. Любой замысел, любое начинание, любое дело каждый из нас сверял прежде всего со своим сердцем. Сила сердца подсказывала путь. Разум обеспечивал движение по этому пути. Сила сердца подталкивала разум, стояла за его спиной. И он двигался, преодолевая мир, забирая от него все нужное и отшвыривая лишнее, мешающее. Ложные страхи, неуверенность в будущем, опасения за жизнь братьев – все отлетало прочь.

В этой залитой солнцем палате мы обрели полную свободу. Потому что полностью и навсегда доверились своим сердцам. И ведали их мощь.

Росло число сердечных слов, обретающих в наших сердцах. Язык сердца становился богаче от каждого разговора. Обнявшись, мы учились друг у друга. Сердца наши становились уверенней.

И сила сердца пребывала с нами.

Сестры

Когда Иг окончательно встал на ноги, решено было воспользоваться его отпуском и начать поиск наших в близлежащих городах. Связавшись с местным ОГПУ, Иг достал машину с водителем. Мы с Фер должны были отправиться на этой машине в поисковый вояж. По плану с нами следовал сопровождающий – чекист из оперативного отдела симферопольского ОГПУ. Ему Иг железным голосом Дерибаса сообщил, что отправляет нас с Фер на поиск тайной контрреволюционной организации, на зиму сбежавшей из Сибири в Крым, членов которой мы знаем в лицо. Соответственно, чекист должен всячески содействовать нам в поимке «замаскировавшихся врагов народа». Как только сердечный «магнит» находит нашего, мы должны указать на него чекисту, чтоб тот арестовал его. Решено было не брать с собой новообретенных, а сразу препровождать их в местные тюрьмы. После окончания отпуска Дерибаса новообретенных необходимо было доставить на наш поезд. На обратном пути мы должны забрать ящики со Льдом в Ростове-на-Дону и в долгом пути до Хабаровска простучать наших ледяным молотом.

Ранним крымским утром автомобиль забрал нас с Фер из санатория. Мы отправились в трехдневную поездку: Севастополь – Симферополь – Мелитополь – Бердянск – Ростов-на-Дону. Теперь искать нам стало уже легче: мы знали точно, что братья и сестры Света голубоглазые и светловолосые. Бесконечной чередой проходили перед нами люди, их лица, тела. Мы плыли по морю людей, раздвигали его, погружались с головой и снова всплывали. Мы дышали толпой. Она пахла потом жизни и бормотала о своем. Толпа всегда торопилась. Наш магнит просвечивал ее. И чем глубже погружались мы в процесс поиска в море людском, тем тяжелее нам это давалось. Толпа густела. Сердца наши дрожали от напряжения.

В Севастополе мы нашли двух сестер.

В Мелитополе – одну.

В Симферополе – никого.

И никого в большом Ростове-на-Дону. Мы провели в нем сутки. После тяжелых и долгих поисков Фер рвало желчью от напряжения. Она впала в истерику, испугавшую сопровождающего нас чекиста. Я валился с ног от усталости, кровь пошла у меня носом. Автомобиль довез нас до общежития ОГПУ, шофер и чекист помогли Фер подняться по ступенькам крыльца. Я шел следом, стараясь не упасть. Встретившие нас молодые и загорелые ростовские чекисты были обеспокоены.

– Шо случилося, товарищи? – спросил один.

У нас с Фер не было сил ворочать языком. Мы пошли, держась за стену, к нашей комнате. И услышали, как сопровождающий чекист ответил местным:

– Вот, парни, как сибиряки врагов народа ищут. Без продыху. Учитесь!

Мы повалились на кровати. У меня в голове колыхалось людское море. И в нем не было ни одного родного лица! Мы обнялись и разрыдались.

Зато в маленьком и уютном Бердянске наш сердечный магнит нашел шестерых! И все они оказались сестрами! Это подействовало на нас с Фер как вспышка Света. Но физиологически совершенно раздавило: после поисков и арестов найденных мы упали на пыльную мостовую Бердянска и потеряли сознание. Очнулись уже на заднем сиденье машины: нас везли в Ялту. Я с трудом поднял голову, приподнялся на ослабевших руках. За окном мелькали пирамидальные тополя.

– Все найденные арестованы? – спросил я, с огромным трудом вспоминая слова.

– А то как же! – отозвался сидящий впереди чекист. – Будьте покойны.

Я облегченно откинул голову на кожаный подголовник. Голова кружилась. Фер спала.

– Я чего спросить хотел, – закурил чекист, – а чего это они все – бабы?

– Мужей мы уже арестовали, – пробормотал я.

– Понял, – чекист серьезно качнул смуглой головой, подумал и спросил:

– А много ыщо осталось?

– Много, – ответил я, гладя губы спящей Фер.

– Это точно! – бодро согласился чекист. – Вражин меньше не становится. Ну да – ничо. Вычистим наше поле от сорняков.

Вернувшись в санаторий, мы день пролежали, восстанавливая силы. Братья неотступно были с нами, помогая нашим телам и сердцам. Нас кормили с рук фруктами, как малых детей. Все наши были возбуждены: найденные девять сестер не давали им покоя. Братья просили историй, трогали наши руки, прикоснувшиеся к сестрам, стараясь почувствовать их. Но что могли рассказать губы? Разве способен был убогий язык людей передать восторг обретения? Мы говорили сердцем, держа братьев за руки. И они понимали нас.

Прошла неделя.

Кта и Оа прошли очищение плачем. Их содержали в больничном корпусе. Все братья, прибывшие с нами в санаторий, были под покровительством Дерибаса, а значит – ОГПУ.

– Им нужно нервишки подлечить, – говорил Иг главврачу санатория. – Работа у нас сам знаешь какая.

Главврач – ялтинский интеллигентный еврей, переживший ужасы Гражданской войны и чудом уцелевший во время красного террора, понимающе кивал.

Иг полностью оправился после плача и с новыми, учетверенными силами принялся за наше великое дело. Для людей он был все тот же Стальной Дерибас, жесткий и решительный, быстрый и беспощадный, энергичный и прямолинейный. Полустарик, тихо возлежащий в тот памятный солнечный день на диване с виноградной гроздью в руке, исчез навсегда. Голос Иг-Дерибаса звенел по коридорам санатория, сапоги его победоносно скрипели, глаза сверкали. Он источал невиданную энергию преодоления жизни, казавшуюся людям абсолютным проявлением жизнелюбия. Невысокий, быстрый и напористый, он стал «душой» санатория. Его обожали все: военные, с которыми он в столовой фанатично обсуждал «архиважную крутизну партийной линии по преодолению кулацкого саботажа хлебозаготовок», делился боевыми воспоминаниями и мечтал о мировой революции, директор, с которым яростно резался в бильярд и спорил о «местных перегибах в национальном вопросе», женский персонал, хохочущий от его фривольных и грубоватых шуток. Он спал не более трех часов в сутки, подолгу купался в осеннем море, шумно играл в городки, пел громче всех на вечерах боевой песни.

– Вот жизнелюб! – завистливо поправлял пенсне тщедушный главврач, глядя на хохочущего Дерибаса.

Но мы знали истинную природу этого «жизнелюбия». Брат Иг готовил себя для вечной борьбы во имя Света. И не щадил свою человеческую природу, натягивая ее, как лук. Чтобы выпустить разящую стрелу.

Из Хабаровска пришла телеграмма: Эп и Рубу найдены и арестованы. При задержании они застрелили двух чекистов, но сами не пострадали. Мы ликовали.

Отпуск Иг кончался. Пора было продолжать великое дело. За три дня до отъезда мы собрались на рассвете на обломках скал, неподалеку от санаторного пляжа. Солнце еще не встало, слабый прибой накатывал на серо-желтые камни, прохладный воздух бодрил. Иг, Фер, я, Кта, Кти и Оа взобрались на самую массивную скалу, входящую в море, как киль дредноута. Мы сели, образовав круг, и взялись за руки. Сердца наши заговорили. Они говорили о предстоящем. Солнечный луч сверкнул на морском горизонте, дотянулся до нас, осветил неподвижные лица с полуприкрытыми глазами. Но мы его не заметили. Солнце меркло рядом со Светом, сияющим в наших сердцах.

В начале ноября поезд Дерибаса отправился с севастопольского вокзала. Никого из братьев мы не оставили в Крыму, даже тех, которые еще не плакали сердцем. Нас провожало невзрачное местное начальство и загорелые пионеры. Секретарь обкома Вегер прислал три огромные корзины с фруктами, местное ОГПУ – громадную тыкву с надписью «Чекистам Красного Востока от чекистов Красного Юга». Дерибас, переодевшись в форму полпреда ОГПУ с тремя красными ромбами в петлицах и двумя орденами, стоял, как и положено, на вагонной площадке и махал рукой. Когда поезд тронулся, директор санатория двинулся за ним по перрону. Все так же прикладывая руки к пухлой груди, заговорил со своим грузинским акцентом:

– Таварищ Дэрибас, вы там на Дальнем Востоке пастарайтесь пабедить всех врагов зимой, чтоб они, клянус-честный-слов, летом нэ помешали вам к нам приехать!

Дерибас отдал честь, стер с лица улыбку и пошел в купе.

В Ростове-на-Дону мы забрали Лед. И наших девятерых сестер.

Когда солдаты с винтовками подвели их к поезду и скомандовали «Залезай!», женщины заплакали и заголосили: кто-то сказал, что их отправляют в Сибирь. Плача, они лезли в вагон. А у нас сердца горели от радости. Мы с Фер были готовы целовать ноги каждой из них. Светловолосые и голубоглазые, сестры сильно различались по возрасту: от четырнадцати до пятидесяти шести. Трое из них по земным понятиям были просто красавицы.

Сестер заперли в вагоне охраны.

Едва поезд тронулся, мы приступили. Охрана привела первую сестру – красивую полнотелую мелитопольскую еврейку-паспортистку с рыжеватой копной волос и огромными васильковыми глазами. Сильная и громогласная, она то рыдала, призывая маму по-украински, то бормотала на идише:

– Гутыню тойрер! О Гутыню тойрер!

Завязав ей рот, мы распяли ее на двери, Иг разорвал на ней платье, Фер и Оа отвели в стороны огромные белокожие груди со светло-розовыми сосками, я крепко обхватил толстые колени, а Иг, трясясь от сердечного восторга, со всего маха хрястнул ледяным молотом по ее нежной груди.

Ее звали Нир.

Следующей была полноватая, крепкотелая украинка. Торговка с севастопольского базара, с прямыми белесыми волосами и загорелым круглым лицом, она пыталась откупиться, предлагая «девять червонцив з подпола». Когда ее стали раздевать, она помогала нам, бормоча:

– Хлопци, робить шо хочете, тилькы не стреляйтэ…

Ее простукивал я. Понадобилось четыре удара, чтобы сердце назвало имя:

– Ат!

Она залила своей мочой нас – воющих от радости обретения.

Сестра Орти – бердянская комсомольская красавица – яростно отбивалась, грозя пожаловаться «самому Вегеру», племянник которого был ее женихом. Широкоплечий и сильный Оа, впервые взявший ледяной молот в руки, первым же сокрушительным, но не очень точным ударом сломал ей ключицу и выбил из сердца сокровенное имя:

– Орти!

Она потеряла сознание от боли и пробуждения.

С маленькой и хрупкой нищенкой-подростком, взятой на паперти севастопольской церкви, пришлось повозиться. Шесть ударов вынесла ее худая, грязная, усыпанная гнойными прыщами грудь, но сердце лишь вздрагивало и надолго замирало, пугая нас остановкой. Нетерпеливый Бидуго схватил бездыханную девочку, прижал к себе спиной, Иг ударил ее в седьмой раз так, что кусок отлетевшего Льда чуть не выбил глаз Кта. Кровь брызнула из губ нищенки. А сердце ожило:

– Недре!

Белобрысые, угловатые, скромно одетые работницы бердянской кожевенной фабрики Зина Прихненко и Олеся Сорока, казалось, родились сестрами-близнецами. Невероятно, но они даже работали в одном сушильном цеху: так промысел Света свел их вместе. Они безусловно ждали нас. Оцепеневшие, покорно проследовали в купе Дерибаса, послушно встали к двери, дали себя привязать за руки. Стояли, не мигая бледно-голубыми глазами, пока мы расстегивали их одежду, разрывали исподницы на груди, отводили за спины нательные крестики. Но едва ледяной молот был занесен, ноги их подкашивались, они теряли сознание: молот снился им, Лед сверкал в забытых детских снах, где сияющие и могущественные люди сладко теребили их детские сердца, мучительно преследовали, не давая покоя. Молодые сердца их жаждали Льда. И он ударил в них:

– Пило!

– Джу!

Клавдия Бордовская, арестованная в своем модном ателье, сохранившемся во время заката НЭПа благодаря красоте и любвеобильности хозяйки, решила, что ее арестовали за связь с покончившим с собой директором райторга, проворовавшимся морфинистом. Как только ее привели к нам, она бросилась на колени перед Иг и, обнимая его сапоги, закричала, что «подпишет все». Заметив, что мы с Фер привязываем к палке Лед, она решила, что ее будут «пытать бертолетовой солью», и завопила так, что пришлось сразу завязать ей рот. Мощным и хлестким ударом в холеную грудь я завершил карьеру модистки:

– Хортим!

Солидная дама дворянских кровей, статная вдова белогвардейского капитана с неистово-ультрамариновыми глазами яростно крестила нас, как бесов, и проклинала на чем свет стоит. Пока ее привязывали к двери, злобное шипение и проклятия вырывались из ее тонких губ. Она вся пылала ненавистью, извивалась в наших руках. Но, привязанная, застыла и замолчала, готовясь к смерти. Мы для нее оставались «большевистской мразью, погубившей Россию». Ледяной молот сильно рассек ей кожу на груди. Она стояла, побелевшая, словно мраморное изваяние, глядя сквозь нас своими удивительными глазами. Прижав свое ухо к этой окровавленной и гордой груди, я услышал:

– Епоф!

Последней оказалась мать семерых детей, домовитая хлопотунья, простая и добрая, как теплая сдоба, которую так любили есть ее дети, запивая холодным молоком. Детьми и мужем-красноармейцем она заклинала нас отпустить ее. Рожденная для продолжения рода, для воспроизводства жизни, она не могла себе позволить умереть. Для нее это было равносильно великому греху. Брат Эдлап, бывший кузнец, с одного удара пробудил ее сердце, заставив навсегда забыть детей и вспомнить имя свое:

– Уголеп!

Так мы обрели девять сестер.

Об их грудь был полностью разбит весь Лед, что мы взяли с собой. Куски его усыпали ковер в просторном купе Дерибаса. Они таяли, смешиваясь с мочой пробудившихся сестер. Обломки палок ледяных молотов валялись у нас под ногами. Часть Большой Работы была благополучно проделана.

Всего нас стало 21.

Мы ликовали.

И всячески заботились о новообретенных.

Сестер разместили как могли – в гостевых купе, арестантских, в столовой. Они были потрясены: стоная от боли, плакали слезами прощания с жизнью людей, тела их перестраивались, сердца произносили первые слова. Мы помогали. И они плакали уже от радости преодоления старого. Врач наложил шину на сломанную ключицу Орти. Он плохо понимал, что происходит в этом поезде, на всех парах идущем с юга на восток огромной страны, в которой взяли власть эти странные и беспощадные большевики. Ничего не понимал и помощник Дерибаса. Но традиция не задавать лишних вопросов начальству уже вошла в силу: карательный аппарат ОГПУ по всей стране превращался в большую и закрытую от посторонних глаз машину, работающую по своим законам. Если большевистская партия еще дышала жаром дискуссий, ОГПУ все больше и больше немело, закрываясь от постороннего взгляда. Чекисты приучались работать молча. Приказы начальства уже давно не обсуждались. Иг понимал это и использовал в наших целях.

Цели росли, как кусты. Сердца стремительно определяли направления, головы едва успевали просчитывать варианты. Сила Света несла нас. В Саратове поезд остановился. Братство приняло решение: я, Фер, Оа и Бидуго отправлялись в Москву. Остальные продолжали следовать с Иг в Хабаровск. Иг-Дерибас послал телеграмму в столицу: его влиятельные друзья в ОГПУ должны помочь нам, устроить на работу, обеспечить жильем. Чтобы сердечный магнит заработал в самом большом русском городе. И новообретенные братья смогли заговорить сердцем.

Мы сердечно простились с братьями и сестрами. Это было мощное прощание: образовав Круг, мы взялись за руки. И заговорили на языке Света. Купе исчезло. Мы повисли в пустоте, среди звезд. Сердца просияли. Потекли светящиеся слова. Опытные сердца учили слабых, недавно проснувшихся. Время остановилось.

Через несколько часов мы разжали руки.

И сошли с поезда Дерибаса на деревянный перрон. Поволжская метель продувала его, завиваясь в вихри. Укутанные по-зимнему пассажиры в ожидании поезда сидели на своих вещах, сбившись в кучу. В этой зябнущей толпе чувствовался страх затеряться на бескрайних просторах холодной и непредсказуемой страны. Но больше мороза и голода они боялись друг друга. Коченеющие руки их вцепились в баулы, чемоданы и деревянные сундуки с навесными замками. Они ждали поезда. На самом деле им было некуда ехать.

А нам – было куда !

Мы шли мимо них.

С мандатом, выданным Дерибасом, нас посадили на прибывший поезд.

И мы поехали в Москву.

Москва

12 ноября мы прибыли на Курский вокзал. Столица России, в которой я не был почти четыре года, встретила нас морозом, солнцем, серым от копоти снегом и толпами людей. Перрон был затоплен пассажирами: одни рвались на отправляющийся поезд, другие валили валом с прибывшего. Мы тут же оказались в толпе мужиков, приехавших в столицу на заработки. В тулупах, валенках и лохматых шапках, они брели стадом, неся под мышками завернутые в мешковину пилы, а на плечах – баулы, из которых торчали топорища. От мужиков пахло деревней. Москва ударила в чувствительное сердце Фер: сотни тысяч людей, наши среди них, здесь!

Фер сразу же торкнула меня сердцем: начали! Но я сжал ее руку: не время. Она выдернула руку, скрипнув зубами, гневно вскрикнула. Я схватил ее за плечи, встряхнул, останавливая. Заглянул в глаза. Они светились яростью.

– Этот город будет наш, – произнес я.

– Братья гибнут каждую минуту! Надо спешить! – яростно отозвалась она.

– Нет. Надо правильно войти в этот город. Тогда мы возьмем его, – ответил я.

– Нет времени! Нет времени, Бро!

– Фер, этот город может уничтожить нас. И мы уже никогда не найдем своих.

И добавил сердцем. Она ответила.

Оа и Бидуго слушали нас. Мудрость Света в этот момент говорила через мое сердце: в Москве необходимо действовать осмотрительно.

Неистовая Фер поняла. И со слезами обняла меня.

Наняв извозчика, мы поехали по Москве. Почти везде пахло едой. Еду носили по улицам на лотках, витрины ломились от булок и колбас. Многие прохожие что-то жевали на ходу. НЭП издыхал, и люди, словно предчувствуя надвигающийся суровый сталинский социализм, наедались впрок.

Приехав на Лубянку, мы вошли в большое здание, где размещалось ОГПУ. Отсюда из серо-желтого многоэтажного особняка тянулись нити этой могущественной организации во все концы СССР. Здесь сидело начальство Дерибаса, здесь работали его близкие друзья. Я показал наш мандат. У нас забрали поклажу, оружие, верхнюю одежду. И вскоре мы с Фер уже шли по скрипучему паркету за сопровождающим. Оа и Бидуго остались ждать нас в приемной. Надраенные сапоги чекиста скрипели громче паркета. Он доставил нас в кабинет заместителя начальника Особого отдела ОГПУ Якова Агранова. Мы вошли в секретарскую комнату с красавцем секретарем и машинисткой. Секретарь доложил по телефону, распахнул обитую кожей дверь, и мы вошли. Черноволосый, густобровый, с совиным носом и живым, хитроватым лицом, Агранов сидел за столом и что-то быстро писал. Секретарь закрыл за нами дверь. Агранов поднял голову, прищурился. И улыбнулся:

– Ааа! Дерибасовские найденыши. Добрались-таки до Белокаменной?

Он проворно выбрался из-за стола и, маленький, узкоплечий, пошел к нам:

– Ну-ка, ну-ка…

Впился в нас черными птичьими глазами:

– А похожи! Ну, давайте знакомиться. Агранов.

Он протянул маленькую, но цепкую руку. Мы пожали ее:

– Александр Дерибас, Анфиса Дерибас.

– Так, так. Прямо с поезда? Голодные?

– Нет, спасибо, товарищ Агранов, мы сыты.

– Как Терентий? Поправил здоровье? Что стряслось с моим боевым другом?

– Врачи говорят – переутомление, – ответил я.

– Да ну! Чертовня… – Агранов резко махнул короткой рукой, круто развернулся, подошел к столу и взял коробку папирос «Пушки». – Дерибас троих таких, как я, поборет. Он звонил мне третьего дня – голос нормальный. Батраков отбил телеграмму – эпилепсия! Какая, к черту, эпилепсия?! Я Терентия с семнадцатого года знаю. Эпилепсия! – он протянул нам раскрытую пачку, мы отрицательно качнули головами; он быстро закурил, со свистом выпустил дым из большого, тонкогубого рта. – Дураков везде навалом.

Зазвонил телефон. Он схватил трубку:

– Агранов! Ну? А что мне твой Кишкин?! Чертовня опять! Есть приказ Паукера: шестнадцать спецвагонов завтра к четырем утра! Да и не надо много охраны: это нэпманы, куда они побегут. Чай, не двадцатый год. Нет, сам звони. Заладил: Кишкин, Кишкин…

Он бросил трубку на рычажки. Раздраженно затянулся:

– Кишкин! Кишкин…

Пробежал по нам невидящим взглядом, снова схватил трубку:

– Антон, зайди.

Вошел секретарь.

– Слушай, я вспомнил, как звали того поляка, ну… по делу Горбаня. Не Кислевич, а Кишлевский.

– Кишлевский?

– Кишлевский! Точно! – еще больше оживился Агранов. – Давай звони Борисову, пусть освободит тех Кислевичей. Наарестовывал не тех, Пинкертон! Чертовня…

– Поэтому они и молчат.

– Конечно! Стоило Сомову повеситься, как все запуталось! Хорошо, я вспомнил. Кишлевский! Точно! Давай, Антон, пока Ягоде не доложили!

Секретарь кивнул, поворачиваясь, но Агранов не кончил:

– Погоди. И вот с ребятами.

Он снова увидел нас:

– Грамотные?

– Я учился в университете, – ответил я.

– Читаю и пишу, – ответила Фер.

– Значит, пристроим вас в архив. К Генкину веди их… нет, лучше сразу к Цессарскому! И в общежитие пусть устроят, в старое, на Солянку. Понял? Но сперва – Кишлевский! Понял? И никакой чертовни!

– Есть, товарищ Агранов.

– С нами еще двое, – вставил я.

– Антон, разберись… Все, ребята! – Агранов быстро пожал нам руки.

Через некоторое время мы сидели в отделе кадров. Протекция Агранова оказалась весьма весомой. Его секретарь помог с оформлением новых документов для Оа и Бидуго: мы сказали, что наших друзей обокрали в поезде. Оа представился как бывший художник (он действительно прекрасно рисовал, сам писал иконы), Бидуго (столяр из Ростова-на-Дону) не изменил своей профессии, назвавшись столяром-краснодеревщиком. Нас с Фер устроили в архивный отдел ОГПУ: меня – помогать архивариусам оформлять дела, ее – клеить папки и конверты для этих дел. Оа пошел работать в сектор наглядной агитации при Доме культуры ОГПУ, Бидуго – на склад, плотником. Жить нас с Фер определили в общежитие ОГПУ, Оа и Бидуго подселили в огромную коммунальную квартиру, густо заселенную одинокими рабочими.

Так началась наша московская жизнь. В ОГПУ мы получали продуктовые карточки, талоны в столовую и совсем крохотную зарплату. Но Дерибас дал нам немного денег с собой. На них мы покупали яблоки, морковь, капусту и зерно. Этим мы питались. В общежитии нас прозвали «деризайцами»: по вечерам мы жевали овощи. Зерно мы носили в карманах, стараясь жевать его на улице, когда никто не отвлекал разговорами. Вскоре обозначились две наши главные проблемы: питание и близкое общение с людьми. В ОГПУ, как и во всех советских учреждениях, было принято ходить «на обед» в столовую всем вместе, в обеденный перерыв. Нам стоило огромного труда избегать этого. Это было почти невероятно, но сердце подсказывало, что делать и как. Мы благополучно ускользали. Нас с Фер, «кровных родственников» Дерибаса, чекисты старались опекать, зазывали в гости. Мы панически отказывались, ссылаясь на что угодно, вплоть до различных болезней: в гостях надо было пить вино и есть пищу людей. Начальник учетно-архивного отдела Генкин, желая «подкормить» нас, иногда давал талоны в «хорошую» столовую (нам было положено обедать в столовой для рабочего персонала). Мы делали вид, что ходили туда, содрогаясь лишь от одного запаха столовой, где варили и жарили трупы кроликов. Один раз я не смог отказаться и проглотил кусок жареной крольчатины. Меня сразу вырвало. Фер же выпила вина, которое ей буквально влили в рот в день рождения Сталина, отмечаемого архивным отделом. Ей было ужасно плохо. В отделе решили, что у Анфисы Дерибас алкогольная непереносимость. Но табачный дым мы могли спокойно втягивать в свои легкие. Курение помогало нам «быть своими» в советском коллективе. Естественно, у нас не было никакой зависимости от табака, как у настоящих курильщиков. В рабочей столовой кормили кашами, но их мы тоже не могли есть: наши организмы принимали только цельную пищу, не тронутую тленом и огнем, не вареную, не замороженную, не перемолотую и не заквашенную. Трупы живых существ были для нас совершенно неприемлемы, но пожирать еще живые существа мы тоже не могли: сердце не принимало кровь. Ни живую, ни мертвую. Только зерно, фрукты и овощи могли перевариваться в наших желудках и давать нам силу. Мы впускали в себя только то, что было цельным, не разрушенным человеком. Дым был цельным. Как и вода.

Когда архивариус, вернувшись из «хорошей» столовой, ковыряя в зубах, бормотал, что «крольчатинка сегодня смерть как удалась», я кивал и бормотал:

– Конечно.

По будням мы работали, стараясь полностью слиться с массой советских людей,

вспоминая их привычки, жизненные ценности, моральные принципы, юмор и страхи. Мы влезали в чужую кожу, чтобы быть своими. Это давалось нам удивительно легко: сила сердца помогала. Свет, горящий в нас, крепил внутренние силы и умножал возможности. После пробуждения сердца каждый из наших стал подлинным Протеем: в нем открылась не только способность к перевоплощению, но и фантастическая пластичность в преодолении жесткого, непредсказуемого мира. Сбросив каменный панцирь прошлой мертвой жизни, разорвав родовые связи, мы словно стали бескостными, легко изгибаясь и проникая в щели мира. Ничто не сдерживало нас, только Свет сиял впереди, вел к заветной цели. Наша способность к мимикрии не имела аналогов в мире людей. Это был высший артистизм, не снившийся профессиональным актерам. Никто не мог оценить его, ибо в этом театре не было зрителей: только сцена, со всех четырех сторон.

К тому же мы отличались удивительной выносливостью, спали не более четырех часов в сутки. К концу рабочего дня мы не чувствовали усталости, «добровольно» брались за новую работу, стараясь казаться «самоотверженными и сознательными». Вскоре нас с Фер прозвали Двужильные Дерибасы. Начальство и сослуживцы были нами довольны. Оа и Бидуго тоже проявляли «трудовой энтузиазм» на своей работе.

По выходным мы вчетвером отправлялись в Сокольники, уединялись в лесу, садились в круг на снег и, взявшись за руки, часами говорили сердцем. Я и Фер учили Оа и Бидуго и учились у них. Росла мудрость сердец.

Мы ждали Льда.

Он прибыл в Москву 2 января 1929 года на Казанский вокзал в багажном отделении поезда «Хабаровск–Москва». На этом же поезде приехали братья Эп и Рубу. Мы обнялись посреди затоптанного и заплеванного людьми перрона. Сердца вспыхнули: Эп и Рубу! Братья-первенцы, посланные нам Светом, обретенные на реках суровой Тунгусии, затем потерянные. Мы кричали и выли от восторга, пугая советских пассажиров. Эп был в форме ОГПУ, Рубу – в гражданской одежде. Он изменил внешность, отпустил бороду, надел очки и внешне походил на советского инженера. Братья сопровождали четыре ящика со Льдом, те самые, спрятанные на чердаке у Дерибаса.

Когда сиворылые грузчики вытащили первый ящик из багажного вагона и поставили на сани, у меня помутилось в глазах: Лед! Я подошел, упал на колени и прижался к ящику. Фер, взвизгнув, прижалась к ящику с другой стороны. Сердца наши торкнулись в Лед. И он завибрировал в ответ. Недолговечный мир земной качнулся под нашими ногами. Это было мощно.

Грузчики стояли, непонимающе шмыгая синими носами. Остановился проходящий мимо милиционер:

– Что такое?

Мы с Фер не пошевелились, стоя на коленях перед Льдом.

– Очень важное оборудование, – ответил Рубу.

– Ясно, – милиционер покосился на ледяные глаза Эп, козырнул и пошел дальше.

В нашем театре не было зрителей.

Два ящика со Льдом по приказу Дерибаса доставили на Лубянку и поместили на складе под навесом. Там Лед мог спокойно сохраниться до весны. Другие два мы спрятали в подвале сгоревшего дома на Солянке, неподалеку от общежития.

Дерибас устроил Эп в транспортный отдел ОГПУ, что позволяло много перемещаться и быть рядом с транспортными средствами. Рубу с новыми документами и под новым именем был определен агентом по снабжению в Торфяной институт, секретарем парткома которого был однополчанин Дерибаса. Еще через пару недель в Москву из Хабаровска подтянулись братья Эдлап, Ем и отрыдавшие сердцем сестры Орти, Пило и Джу. Молодые и энергичные, комсомольцы-активисты по документам, все они, пользуясь пролетарским происхождением и рекомендацией комсомольской организации Дальневосточного ОГПУ, поступили на Рабфак. По замыслу большевиков, это новое учебное заведение должно было готовить молодую красную профессуру, преданную делу партии, чтобы постепенно вытеснять из вузов старую «идейно гнилую и мелкобуржуазную» интеллигенцию.

Так в Москве нас стало одиннадцать.

Лед был рядом. Все было готово для начала поиска.

Но сердца удерживали: еще нет последнего звена в цепи. Мы уже ведали, как искать братьев. У нас было чем будить их сердца.

Нужно было раз и навсегда понять, как это единственно правильно делать. Чтобы и все наши правильно делали это.

Ледяной молот

В начале февраля ударил сильный мороз. Москвички закутались в платки, воробьи и голуби попрятались под крыши, извозчики клали на спины лошадям двойные попоны. Только лоточники радовались: пирожки и калачи на лотках быстро промерзали, никто не мог проверить их свежесть. Замерзал водопровод. Люди и животные боялись холода, жались к домам и магазинам.

Но нам мороз был не страшен: огонь сердца согревал и помогал.

Утром в выходной день сталинской пятидневки мы собрались все в Сокольниках на трамвайной остановке. И молча направились в парк. В сорокаградусный мороз он был совершенно пуст: ни лыжников, ни конькобежцев на катке, ни громкоголосых советских физкультурников, ни лоточников с папиросами. Даже вороны скрылись. Лишь деревья в паутине инея неподвижно стояли, изредка потрескивая. Мы шли мимо них по аллее, громко скрипя прессованным снегом. Аллея кончилась, мы шагнули в глубокий снег и шли по нему до тех пор, пока не оказались на большой поляне, окруженной деревьями.

Образовав круг и взявшись за руки, мы сели в снег.

Сердца наши вздрогнули. И заговорили.

Нам нужен был ледяной молот. Мы хотели ведать все про него: какой он, как его делать, как им бить, что говорить при этом губами, а что – сердцем. В нашем Великом Деле все было ясно, как Свет, и прозрачно, как Лед. Кроме инструмента пробуждения сердец. Каким он должен быть? Девятнадцать раз мы стучали в груди наших, и каждый раз молот был разным. Каждый раз его делали наспех, используя то, что есть под рукой. Лед привязывали сыромятными шнурками к посоху, веревкой к обрезу винтовки, ремнем от портупеи к древку советского флага, носовым платком к палке, проволокой к железной трубе. Куски Льда при этом были совершенно произвольные. Мы не изготовляли ледяной молот заранее по единому образу. Это было неправильно. Сердца предупреждали нас.

И подсказывали.

Мы хотели увидеть правильный ледяной молот.

Сердца творили его.

Нам стало жарко. Пар пошел от наших лиц и крепко сжатых рук. Лица покрылись потом.

И наши сердца увидели правильный ледяной молот. Он парил в центре круга, как стрелка циферблата, поворачиваясь против солнца.

Мы поняли, как надо изготовить правильный ледяной молот. Кусок льда должен быть цилиндрической формы с круглым полувырезом сбоку посередине. В вырез вставляется рукоятка молота. Она должна быть суком дерева, умершего своей смертью. Рукоятка привязывается к ледяному цилиндру двумя полосами кожи животного, умершего своей смертью. Размер ледяного цилиндра должен быть таким, чтобы обе ладони двух первообретенных могли скрыть его поверхность. Длина рукоятки молота должна соответствовать длине правых рук двух первообретенных до локтевого сгиба. Толщина рукоятки должна соответствовать толщине средних пальцев двух первообретенных. Ширина каждой полосы кожи для закрепления цилиндра должна соответствовать толщине средних пальцев двух первообретенных.

Образ ледяного молота запечатлился в наших сердцах. Теперь мы ведали, как надо его изготовить.

Ледяной молот парил в центре нашего круга.

Чтобы разбудить сердце брата, необходимо ударить ледяным молотом в центр обнаженной грудины, произнеся на языке людей:

– Говори сердцем!

Параллельно говорить сердцем с сердцем брата так, как умеешь.

Каждый молот предназначен для одного брата. Его можно использовать только единожды. Палка и ремешки, оставшиеся от использованного молота, выбрасываются. Использовать их повторно нельзя.

Это все, что узнали мы о ледяном молоте.

Взошло зимнее солнце.

И вращающийся молот исчез.

Разгоряченные, с пылающими сердцами и лицами мы сидели в снегу, держась за руки. Радость переполняла нас. Мы громко вскрикнули. Эхо разнесло наши голоса по заснеженному лесу.

В этот же день мы приступили к изготовлению первого правильного ледяного молота. Найдя в Сокольниках засохший клен, мы отломали от него сук. Возле трамвайной остановки в овраге увидели труп околевшей от холода бездомной собаки. Эп ножом вырезал полосу кожи с ее спины.

Вечером мы собрались в подвале сгоревшего дома. Затеплив свечу, достали ящик со Льдом. И осторожно выпилили необходимый кусок Льда. Рашпилями мы придали ему нужную форму, выточили сбоку полуотверстие. Затем я и Фер – первообретенные брат и сестра – обхватили кусок ладонями. Он оказался чуть велик. Братья Ем и Бидуго обточили его рашпилями. Мы снова проверили размер куска. Наши ладони скрыли его полностью. Наконечник ледяного молота был готов. Мы с Фер согнули в локтях и вытянули в линию правые руки. Рубу приставил к ним кленовый сук, отмерил и отпилил вровень. Рукоятку слегка обточили и вставили в ледяное полуотверстие. По нашим с Фер средним пальцам сестры Пило и Джу вырезали из собачьей кожи два ремешка, очистили от шерсти. Брат Оа накрепко привязал Лед к рукояти.

Ледяной молот был готов.

При свете убогого земного огня мы держали ледяной молот на руках, как первенца. Я взял его, приложил к своей груди, заставив сердце встрепенуться. И со стоном передал Фер. Она приложила ледяной наконечник к своей груди, вскрикнула. И передала молот Эп. Он схватил молот, обнял и передал Рубу.

Так молот переходил из рук в руки, пока не вернулся ко мне.

Я сжал его в руках, размахнулся и ударил в темный воздух, окружающий нас в подвале. Молот со свистом рассек его.

Мы замерли.

Оружие борьбы против земного ада было у нас в руках. Но оно было одно. Для победы требовались десятки, сотни, тысячи таких молотов. Нам нужен был АРСЕНАЛ. Нельзя приступать к войне за освобождение наших братьев, не имея мощного арсенала.

И мы начали скрупулезную работу по изготовлению ледяных молотов. Трудиться приходилось по ночам. Безжизненный подвал сгоревшего дома был идеальным местом для этого: даже крысы не мешали нам. Ночи напролет при свете свечи мы обтачивали рашпилями ледяные куски, пилили и подгоняли рукояти, резали ремешки из трупов умерших животных, насаживали ледяные наконечники, прикручивали их. Работали молча. Холод и усталость не мешали нам: Божественный Лед был у нас под руками. Пальцы касались его, сердца трепетали. Своими руками мы творили нашу историю. Историю Братства Света Изначального. Каждый созданный нами молот передавался по кругу. Его прижимали к груди, как младенца. С ним говорили. И благоговейно укладывали в ящики – спать до Главной Битвы.

До конца февраля мы изготовили 64 ледяных молота, используя полностью два куска Льда из четырех, привезенных в Москву.

Мясная машина

Запасшись ледяными молотами, мы стали думать о месте, где можно было бы укрывать новообретенных. Это было крайне важно. Никто из наших не располагал индивидуальным жильем, все мы жили в советском коллективе, не имея возможности уединиться. А новообретенным братьям необходим покой, уход и изоляция. К тому же после простукивания многие из них будут нуждаться в медицинской помощи. Это создавало серьезную проблему. И требовало решения. Мы ехали в Сокольники, садились на снег в круг, говорили сердцем. Сердце подсказывало: загородный дом. Сидя в круге, мы видели его. Дом наплывал на нас из-за густых елей – деревянный, дореволюционный, со старой мансардой и флюгером в виде пегаса.

Сердце не могло обмануть: через два дня мы увидели этот дом глазами. Он принадлежал профессору Московского университета Головину, чей сын, бывший белогвардейский офицер, был арестован по обвинению в «антисоветском заговоре». Подобный арест в то время подразумевал один исход: пулю в затылок в подвалах Лубянки. Вскоре арестовали и старого профессора. Жена его не перенесла двойной утраты и скоропостижно скончалась от инфаркта. Московскую квартиру Головиных и дачу в подмосковном поселке Люберцы конфисковало ОГПУ. В квартиру въехал какой-то чин из 1-го отдела со своей семьей, а дачу приняли на баланс ХОЗУ, чтобы летом передать ее какому-нибудь чекистскому начальнику. До начала лета она стояла опечатанная. Мудрость сердца подсказала Иг нужное решение: звонок из Хабаровска Агранову, начавшийся как бодрый разговор о текущих делах двух старых друзей, завершился тем, что Агранов, рассказав о деле Головиных, сам предложил поселить брата и сестру Дерибаса на даче в Люберцах до лета.

В этом была сила Света: наша воля раздвигала густой окружающий мир, беря от него необходимое.

Мы с Фер въехали на дачу, чтобы «охранять имущество ОГПУ». Дача стояла за забором, лесистый участок скрывал ее от посторонних глаз. Лучшего места для укрытия новообретенных нечего было желать. На сэкономленные деньги мы закупили и завезли на дачу овощи, постельное белье и медикаменты. Сюда же перевезли тридцать ледяных молотов и спрятали в дровяном сарае. На службу в Москву мы добирались на ранних поездах.

Все было готово к началу поиска. Мы с Фер наметили день: 6 марта. Это был выходной, поэтому другие братья могли быть рядом с нашим магнитом. Без них мы оказались бы беспомощны.

Братство готовилось: встречаясь, мы говорили сердцами, намечали пути, страховались. Иг был с нами: из далекого Хабаровска шла помощь его сердца. Листы отрывного советского календаря опадали стремительно, как осенние листья: 2, 3, 4 марта. Мы приготовились.

Но 5 марта со мной случилось нечто очень важное.

В то утро, приехав на работу, я получил неожиданное задание: отправиться в Публичную библиотеку и доставить оттуда на Лубянку собранную информацию по буржуазной прессе. Сотрудник, постоянно занимающийся этим в архивном отделе, заболел. Узнав, что я знаю два иностранных языка, начальник поручил это мне. Добравшись на трамвае до библиотеки, я показал свое удостоверение и прошел в отдел спецхрана. Сотрудник библиотеки, собирающий информацию по западным газетам для ОГПУ, сказал, что ему нужно еще полчаса, чтобы просмотреть только что поступившие газеты. Он предложил мне подождать в читальном зале. Я взял несколько советских газет, вышел в общий зал и сел за свободный стол. Несмотря на утро, зал был почти полон. Опустив головы, все молча читали и писали. На глухой стене зала висели четыре громадных старых портрета: Пушкин, Гоголь, Толстой и Чернышевский, заменивший висевшего ранее Достоевского, уже тогда объявленного «реакционным писателем». Портрет Чернышевского был написан недавно и сильно выделялся живостью красок по сравнению с состарившимися изображениями трех русских классиков. Глядя на портреты писателей, я смутно вспомнил их, присутствовавших в моей прошлой жизни. И подумал, что сейчас для меня нет никакой разницы между Достоевским и Чернышевским. Потом я вдруг почувствовал очень сильную усталость. Последние трое суток я совсем не спал: ночами мы приводили в порядок дачу, разгромленную чекистами во время обыска, готовились к началу поиска и интенсивно говорили сердцем. Опустив глаза, я стал просматривать свежий номер «Правды». Но усталость наваливалась на меня: руки одеревенели, глаза слипались. Давно я не чувствовал себя таким беспомощно усталым. Сердце мое словно онемело. Спертый воздух читального зала, пахнущий старыми книгами и старой мебелью, стремительно усыплял меня, как эфир. Тараща слипающиеся глаза, я начал читать коллективное письмо рабочих завода «Красный выборжец», призывающих начать социалистическое соревнование на всех предприятиях в СССР, и заснул, уронив голову на стол.

Я провалился в яркий и глубокий сон: моя гимназия, урок литературы, я сижу, как обычно, на парте с увальнем Штюрмером; класс залит солнечными лучами, за вымытыми окнами начало лета; в классе полная тишина, только слышно, как поскрипывают наши перья да мерно прохаживается между рядами учитель литературы Викентий Семенович; мы пишем выпускное сочинение; я понимаю, что это сон из моей старой жизни, давно забытой мной, поэтому он смешон и жалок, но я смотрю его, потому что очень устал; все сидят, склонившись к партам; передо мной лист разлинованной бумаги с синей печатью нашей гимназии в углу; моя рука выводит на листе название сочинения «Федор Михайлович Достоевский»; я макаю перо в чернильницу, заношу его над листом и вдруг понимаю, что я совершенно забыл, кто такой Достоевский; я поднимаю голову и вижу большой портрет Достоевского, прислоненный к черной классной доске; я вглядываюсь в него; но чем больше я вглядываюсь, тем яснее понимаю – передо мной изображение совершенно незнакомого мне бородатого мрачноватого человека с массивным лбом; он серьезно смотрит на меня; я оглядываюсь: все пишут сочинение о Достоевском; я пытаюсь вспомнить и понять: что сделал этот мрачноватый господин? почему мы пишем сочинение о нем? кто он? Но память моя молчит; не зная, что делать, я поглядываю на однокашников: все они старательно скрипят перьями, все пишут; я понимаю, что теряю время, толкаю Штюрмера локтем, он нехотя поворачивается; «Кто это?» – спрашиваю я, показывая глазами на портрет; он достает из парты толстую книгу – собрание сочинений Достоевского, протягивает мне; я беру ее в руки, раскрываю и вдруг ясно понимаю, что эта книга, итог жизни бородатого человека с серьезным взглядом, всего лишь бумага, покрытая комбинациями из букв; именно о ней, об этой покрытой буквами бумаге пишем мы наше выпускное сочинение; только о бумаге – и ни о чем другом! Мне становится невероятно смешно, что сейчас мне предстоит описывать эту бумагу в сочинении; я смеюсь и прерываю сон.

Подняв голову, я открыл глаза: я находился в читальном зале. Но на самом деле я спал. И был уже в другом сне. Вокруг все так же сидели люди и тихо шелестели бумагой. Я поднял глаза. Четыре больших портрета висели на своих местах. Но вместо писателей в рамках находились странные машины. Они были созданы для написания книг, то есть для покрытия тысяч листов бумаги комбинациями из букв. Я понял, что это сон, который я хочу видеть. Машины в рамках производили бумагу, покрытую буквами. Это была их работа. Сидящие за столами совершали другую работу: они изо всех сил верили этой бумаге, сверяли по ней свою жизнь, учились жить по этой бумаге – чувствовать, любить, переживать, вычислять, проектировать, строить, чтобы в дальнейшем учить жизни по бумаге других.

Я понял и этот сон. И прервал его. Открыл глаза. Поднял голову. Я сидел на Льду. В той самой ложбине, протаянной моим телом в ночь, когда заговорило мое сердце. Вокруг были только звезды. Земли не было: глыба Льда парила в черном пространстве. Это был уже не сон. Но необходимое мне. Я положил ладони на Лед. И тут же коснулся его сердцем. Глыба тотчас ответила мне. Сильно и резко. Лед содрогнулся. И я сердцем принял этот неожиданный удар. Сердце содрогнулось. И в нем открылось новое. Я увидел сердцем. И Земля появилась вокруг. Я увидел сердцем всю нашу планету. Вся она от камней, воды и растений до животных и людей состояла из атомов – нашего строительного материала, порожденного Светом. Вся она была однородна – не было никакой разницы между камнем и человеком, деревом и птицей. И посреди этой однородной массы ошибочных, громоздких комбинаций атомов сияли двадцать точек Света. Они светились в сердцах моих братьев и сестер. Я видел каждого. Они были совершенны в этом угрюмом мире.

Я очнулся. Открыл глаза. В очередной раз поднял голову. Я сидел в читальном зале за столом. Вокруг сидели люди. На стене висели четыре портрета. Но вместо лиц писателей в них что-то клубилось и дрожало. Так бывает, когда смотришь на предмет заплаканными глазами. Но слез не было в моих глазах. Я протер их. Изображения не появились. Я стал пристально вглядываться в портреты: вместо лиц клубились розовато-коричневые сполохи. Я перевел взгляд на сидящих вокруг людей. В их внешности что-то переменилось. Я перестал видеть их только глазами. Во мне открылось новое видение. И увидел я человека сердцем. Всего. Целокупно.

Я осторожно встал. Подошел к окну. За ним был город людей.

И время остановилось.

И увидел я сердцем историю человечества. Многомиллионный рой голосов окружил меня: миллионы кроватей заскрипели, раздались сладострастные стоны, сперма хлынула в миллионы влагалищ, оплодотворились яйцеклетки, набухли матки, растянулись плодами, раздались крики рожениц, миллионы окровавленных младенцев выдавились на свет и слабо закричали, их обмыли, обрезали пуповину, спеленали, приложили к грудям, они жадно всосали в себя материнское молоко, стали расти, поползли, сели, встали, пошли, потянулись к игрушке, заговорили, побежали, пошли в школу с портфелями и цветами, стали писать буквы на бумаге, читать книги, учиться правилам жизни, стали любить и ненавидеть, играть и петь, восторгаться и издеваться, мучить и боготворить, надеяться и разочаровываться, обнимать и бить до крови, предавать и жертвовать собою, окончили школу, стали взрослыми, пошли на работу, стали зарабатывать деньги, влюбились, обнялись, рухнули на кровати, совершили миллионы половых актов, зачали, родили младенцев, состарились, умерли.

И увидел я: многотысячные армии, наступающие друг на друга под барабанный бой, держащие в руках хорошо сделанные орудия убийства, залпы ружей и пушек, свист горячего свинца, размозженные головы, вышибленные глаза, оторванные конечности, вой и стоны раненых, радостный рев победителей, тех, кто сумел убивать лучше, власть одних людей над другими, чудовищные унижения, фальшивое низкопоклонство, беспощадное подавление чужой воли, переполненные тюрьмы, зверские пытки, сдирание кожи с живых, сжигание на медленном огне, показательные казни под одобрительный рев толпы, продажу рабов, женщин, трудящихся на заводе по изготовлению совершенного оружия для уничтожения людей, нищих, умирающих на улицах, опухших от голода детей.

И увидел я: беспомощных стариков, умирающих в своих кроватях, молодых, тонущих в реках, горящих на пожарах, корчащихся от страшных болезней, сходящих с ума, женщин, кончающих с собой от несчастной любви, умирающих во время родов, младенцев, рождающихся мертвыми.

И увидел я: грабителей, убивающих ради денег, насильников, ножом заставляющих женщин разводить ноги, аферистов, умело разоряющих других, гениев лжи, сделавших обман великим искусством, расчетливых отравителей, палачей, спокойно обедающих после своей работы, инквизиторов, посылающих людей на костер во имя блага, массовые убийства за принадлежность к другой нации.

И увидел я: людей, запирающих свои дома на сложные замки, чтобы к ним не вошли другие люди.

И увидел я: охотников, убивающих животных ради удовольствия, изысканные блюда, приготовленные из трупов зверей, рыб и птиц, человеческие рты, пожирающие сочащееся кровью мясо, зверофермы, выращивающие животных, чтобы содрать с них шкуры и сделать из нее красивую одежду людям, женщин, щеголяющих в этой одежде и обольщающих мужчин.

И увидел я: опарыша, пожирающего падаль, жука, поедающего опарыша, птицу, клюющую жука, хорька, отгрызающего голову птице, орла, разрывающего хорька когтями, рысь, хватающую орла, волков, загрызающих рысь, медведя, ломающего волку позвоночник, рухнувшее дерево, убивающее медведя, мух, откладывающих яйца в гниющей медвежьей туше, опарыша, вылупившегося из яйца и пожирающего падаль.

И понял я суть человека.

Человек был МЯСНОЙ МАШИНОЙ.

Я перевел взгляд на портреты: краски клубились, дрожали, смешивались. Лиц не было. Я посмотрел в зал. За ближайшим столом сидел старик с какими-то журналами. Я подошел и уставился на раскрытый журнал. Вместо изображений в нем клубились все те же цветные и серые пятна. Я достал из кармана свое удостоверение, раскрыл. Вместо наклеенной фотографии клубилось серое пятно. Как только мне открылась суть человека, я перестал видеть изображения людей. Я осторожно прошелся по залу, словно боясь расплескать то, что открылось мне. Люди сосредоточенно сидели. Они были мясными машинами. И каждый из них существовал сам по себе. Они сидели, погрузившись в бумагу. Каждого интересовала только эта бумага. И совершенно не интересовал сидящий рядом сосед. Между ними не было и не могло быть братства. Они были нашей ошибкой. Мы создали их миллиарды лет назад, когда были светоносными лучами. Мясные машины состояли из тех же атомов, что и другие миры, созданные нами. Но комбинация этих атомов была ОШИБОЧНОЙ. Поэтому мясные машины были смертны. Они не могли быть в гармонии ни с окружающим миром, ни с собой. Они рождались в страданиях и в страданиях уходили из жизни. Вся жизнь их сводилась к борьбе за комфорт, к продлению существования тел, которые нуждались в пище и одежде. Но тела их, появляющиеся на Земле внезапно, как взрыв, исчезали так же стремительно. Они быстро старились, болели, скрючивались, обездвиживались, гнили и распадались на атомы. Таков был путь мясных машин.

И увидел я Землю. Плыла и кружилась она в космосе, посреди миров Покоя и Гармонии, созданных нами. И лишь Земля была неспокойна и дисгармонична. И была в этом только наша вина.

И только мы могли исправить ошибку.

– Все готово, можете забирать, – раздался голос.

Я оглянулся.

Позади меня стояла мясная машина в серой толстовке с синими нарукавниками и маленькими круглыми очками на неразличимом усатом лице. Он ждал ответа. Я стал вспоминать, готовя ответ на его языке. И вдруг увидел его жизнь: не очень удачные роды, болезненное детство, скупой и черствый отец, тихая, покорная мать, страх высоты, любовь к собаке, сломанный палец, гимназия, смерть сестры, страх заразиться дифтеритом, успешная учеба, неудачный половой акт с проституткой, боязнь женщин, университет, половой акт со старшекурсником, революция, смерть отца, жизнь в коммуне, гибель любовника, война, контузия, неудачная женитьба, неудачная попытка самоубийства, библиотека; он любил: сыр, карманные часы, ВКП(б), приказы молчаливых и сильных мужчин, фантастические романы Уэллса, лозунг Троцкого о ликвидации семьи, велосипеды, шахматы, синематограф, свою работу, чистую посуду, запах спермы, долгие разговоры; он не любил: высоты, болот, пауков, мучной баланды, снов про медленного толстяка, громкоголосых женщин, детей, заусенцев, священников, скрипучих сапог; больше всего на свете он боялся пыток огнем.

– Вы нездоровы? – спросил он.

– Я вполне здоров, – ответил я и, помедлив, спросил. – Где живет ваш медленный толстяк?

Он замер. Не различая выражения его лица, я видел, как он опешил.

– Не… знаю, – ответил он.

– А я знаю. В комнате вашей покойной сестры. У шкафа с трещиной. В мокром углу.

Он стоял неподвижно. Я взял у него пакет, вернулся к своему столу, положил пакет в портфель и покинул зал. Одевшись, я вышел из библиотеки. И оказался в городе мясных машин. Они шли по улицам, ехали на санях и машинах, влезали в трамваи, толпились в магазинах. Одни из них торопились на службу, другие – домой. На работе мясных машин ждали просто машины или бумага, покрытая буквами; дома – другие мясные машины и еда, приготовленная ими. Весь город состоял из маленьких каменных пещер. В каждой пещере жила семья мясных машин. Пещера крепко запиралась от других мясных машин, хотя и те и другие конструктивно ничем не отличались. Но мясные машины боялись друг друга, потому что у одних пещеры были большими, а у других – маленькими. На работе мясные машины зарабатывали деньги, чтобы купить на них еду и одежду. В пещере они ели, спали и производили новые мясные машины. Это происходило ночью: мясные машины ложились друг на друга и двигались. Потом в одной из них начинала расти маленькая мясная машина. Через 9 месяцев она выходила на свет и начинала свою жизнь в пещере. Она росла и постепенно становилась нормальной мясной машиной. Так жили мясные машины в своем городе.

До Лубянки можно было доехать на трамвае, но я пошел пешком. Прохожие проплывали мимо меня. И о каждом из них я мог узнать все. Сердце мое видело их. Лица прохожих сливались в одну единообразную морду. Морду мясной машины. На углу Тверской и Моховой меня кто-то схватил за рукав. Я остановился.

– Слышь, комсомолец, где тут Главпромсбыт?

Передо мной стояла полноватая, тепло одетая мясная машина, приехавшая в Москву из Подольска. Он родился в поезде, рос в мещанской семье с пьющим отцом и работящей матерью, работал перевозчиком на реке, потом грузчиком в городе, служил в кавалерии, попал на войну, зарубил шашкой троих, застрелил в бою одного, расстрелял шестнадцать пленных, служил в ЧК, был уволен за изнасилование, женился, работал на заводе, в порту, на железной дороге, спекулировал, подделывал документы, ушел в торговлю, стал снабженцем, приторговывал сахаром, гречневой крупой и морфием. Он любил: мясные тефтели в томатном соусе, самолеты, начальство, револьвер под подушкой, заставлять жену сопротивляться перед половым актом, запах аптеки, обманывать на деньги, думать, засыпая, о хорошем будущем, велюр и каракульчу, дамские перчатки, конные парады. Он боялся: начальства, змей, смерти во сне, мыслей о бесконечности вселенной, внезапного артобстрела, сифилиса и ареста.

– Не прячьте морфий. Прячьте лучше сахар, – сказал я и, оставив его стоять в недоумении, пошел дальше.

Мимо меня все шли и шли мясные машины. Каждая несла рой своей личной истории. Он гудел и клубился. Я двигался между этих клубящихся зон. Они были энергетическими дырами. Их энергетика была враждебна энергии Света в моем сердце. Я почувствовал, что каждое проникновение в чужую жизнь забирает энергию сердца. И я быстро устаю. Я шел, стараясь слегка касаться сердцем мясных машин.

Совсем неподалеку от здания ОГПУ по тротуару ползла нищая. Я поравнялся с ней. И не смог удержаться – вошел в ее рой: благополучные роды в бело-голубой спальне, отец, осыпающий мать и новорожденную дочь лепестками роз с золотого блюда, богатая семья, счастливое детство, пение под рояль, прятки, лошади, варенье, крокет, пудель Арто, любовь к сильным рукам отца, кукла Брунгильда, страх перед строгой матерью, смерть брата, подушка с «секретом», гербарий, попугай, говорящий слово «паровоз», бал, мальчик, целующий в щеку, любовь к этому мальчику, слезы, горячка, желание быть всегда с этим мальчиком, с мальчиком по имени Саша, с золотокудрым мальчиком с голубыми глазами, сон про мальчика, снимающего с нее маску бабы-яги. Которая никак, никак, никак не снимается. Маска бабы-яги. Бабы-яги с очень длинным носом.

Нищая перестала ползти.

И подняла свое лицо. Оно было смуглым от многолетней грязи. Вместо левого глаза зияла темная впадина. Бровь над ней рассекал глубокий шрам от сабельного удара: жара, пыль, бегство, долгая езда на телеге, солома, арбузы, бриллианты в левом сапожке, ночь, костер, люди, люди вышедшие из леса, убитая лошадь, смуглые люди, быстрые люди, вонючие люди, рвущие платье, быстрые люди, по очереди ложащиеся на нее и снова ложащиеся на нее и снова ложащиеся на нее, рассвет, удар саблей.

Я узнал Нику Рябову. И тоже остановился.

Она смотрела на меня мутным, слезящимся глазом. Губы ее разошлись, обнажив пожелтевшие зубы.

– Иммер миммер Жан Вальжан… – пробормотала она, выпустила газы, засмеялась и поползла дальше по тротуару.

Я смотрел ей вслед. Ника уползала. И вместе с ней от меня уползало все человеческое. И мне НЕ ХОТЕЛОСЬ ее останавливать.

Она ползла, как машина. Она и была мясной машиной. Одной из сотен миллионов.

Я повернулся. И пошел своим путем.

Я дошел до Лубянки. Миновал проходную. Поднялся на второй этаж. Отдал пакет начальнику. Он был недоволен задержкой. Его морда угрюмо пульсировала. Надо было что-то объяснить этой мясной машине. Я вспоминал слова мясных машин:

– Товарищ начальник, это произошло по вине библиотеки. Они обрабатывали свежие материалы.

– Ладно, Дерибас, иди обедать, – ответил он. – Двадцать минут. И за дело.

Начальник любил: быть начальником, жареных кур, точить рамки из дерева, охоту на уток, худых и истеричных женщин, запах бензина и военные парады.

Я пошел в столовую. Чтобы взять там пару яблок и съесть. Там пахло пищей для мясных машин. Большая столовая была полна мясных машин. Они энергично ели борщ, солонину с перловой кашей, пили чай с сахаром. Я смотрел на них. Морды их клубились. Они потели. Им было хорошо. Они напомнили мне цех на механическом заводе. Мясные машины сидели и поглощали пищу. Ложки стучали, зубы жевали. Это был цех по переработке пищи. Вдруг я заметил сестру Фер. Она вошла в столовую. И угрюмый мир мясных машин раздвинулся. Фер была ДРУГОЙ! Я подошел к ней. Мое сердце заговорило с ней. И я увидел ее всю. Всю ее жизнь. Фер поняла, что я вижу. Она взяла с подноса яблоко и вложила мне в руку. Пальцы наши сжали яблоко. Оно треснуло.

И мы вышли из столовой.

Цирк

Братский Круг Света помог мне понять новое во мне. Ночью я держал ледяной молот в руках и прижимал его к груди. Сердце успокаивалось. Оно сживалось с новым даром Света. Теперь оно видело мир Земли.

В ближайший выходной мы с Фер, Рубу и Эп отправились на поиск. Наш магнит просвечивал московскую толпу. Подъехав на трамвае к «Националю», мы пошли вверх по Тверской. Сердца наши напряглись. Мы заходили в магазины, смотрели очереди, заглядывали в подъезды домов. Мясные машины двигались вокруг. Они были заняты своими делами. Морды их озадаченно клубились. Сердца качали кровь. Мышцы передвигали кости. И вокруг каждой мясной машины гудел рой ее жизни. Я проходил сквозь десятки этих роев, оберегая от них свое сердце. Оно искало. Фер была рядом. Она стонала от напряжения. Мы старались.

Пройдя Тверскую до Лесной, мы остановились. Сердцам сталоn тяжело. Они сильно бились, пульсировали Светом. Московская толпа была тяжелой. Густой гул висел в ней. Надо было раздвигать его. Мы вязли в этом гуле. Лица наши покрылись потом. Ноги подкашивались. Рубу и Эп взяли нас за спины. Прижались сзади. Мы откинули назад головы, облокотились на наших братьев. Мы смотрели в небо. И тяжело дышали. Мы вспоминали Лед. И ложились на него. И брали новую силу. И лежащая в Сибири глыба откликалась нам.

Отдохнув, мы перешли на противоположную сторону Тверской. И двинулись вниз. Гул мясных машин охватил нас. Мы просвечивали и раздвигали. Эп и Рубу поддерживали нас за спины. Помогали сердцем. Ноги наши передвигались тяжело.

Мы дошли до Страстного бульвара. Остановились. Отдохнули. Повернули. И сердца вспыхнули: наш! Высокий худощавый человек в дорогом пальто садился в автомобиль. С ним были двое. Пока он неторопливо усаживался на сиденье, я увидел его: иностранец, благополучная семья, старый отец, восемнадцать колонн университетского двора, рапира, два шрама, новый дом, война, шрапнель, семь осколков, маленькая грудь жены, кофе на чертеже, две дочери, боязнь заражения крови, боязнь булавок, боязнь заблудиться в лесу, подземные работы, бетон, вода и машины, молочный шоколад, бритье женского лобка, большие деньги, гайморит, лабиринт из подстриженного кустарника, порядок в письменном столе, любимая лошадь Нерайде, озеро в горах, аэроплан, цирк. Цирк. Цирк.

Машина громко заурчала и поехала.

– Стоять! – зарычала Фер, бросаясь за машиной. Ноги ее подкосились, она упала на руки Рубу.

Сердце ее изнемогало. Она хватала ртом воздух. Лицо ее побелело. Я опустился на колени. Зачерпнул мокрый снег с тротуара. Стал сосать его. Эп держал меня за плечи.

– Цирк, – произнес я. – Они идут в цирк.

Фер стало рвать. Потом она пришла в себя.

Здание Московского цирка находилось на Цветном бульваре. Мы купили билеты. И вечером сидели в круглом зале. Мы с Фер сразу заметили нашего. Он сидел рядом с сопровождающим, который был с ним в машине. Мы вчетвером сидели спокойно. Зал был полон мясных машин. Духовой оркестр заиграл марш. Занавес открылся и началось представление. На арену выходили клоуны и акробаты. Мясные машины хлопали им. Клоуны изображали глупых мясных машин. Один клоун бил другого по голове большим молотом, который был из папье-маше. У другого от каждого удара громко звенело в голове и текли струями фальшивые слезы. И сидящие в зале мясные машины радовались, что они не такие глупые, как клоуны. Акробаты рисковали своей жизнью, летая на трапециях под самым куполом. Они за это получали деньги. Мясные машины радовались ловкости акробатов. И боялись, что акробаты упадут. Затем на арену вышли мускулистые мясные машины. Они поднимали гири, разрывали цепи, держали на одной руке трех женщин. Потом они стали бороться. Обычные мясные машины увлеченно следили за борьбой сильных мясных машин. Многие в зале завидовали их силе. После силачей на арену выбежали маленькие мясные машины. Они стали кривляться, танцевать чарльстон и хохотать тоненькими голосами, изображая нэпманов. Вдруг из-за кулис выбежал медведь. Он был в наморднике, в большой фуражке с красной звездой и в переднике дворника. К его лапам была привязана большая красная метла. Медведь побежал на маленьких мясных машин. И они с визгом убежали от него за кулисы. Зал засвистел и захохотал. К медведю подбежал дрессировщик и незаметно всунул ему в рот кусочек мяса. Громкий голос объявил, что «красная метла скоро выметет сор из советской столицы». Зал аплодировал. Наш сидел и с интересом следил за происходящим. Мы спокойно наблюдали за ним. На арену выбежала дрессировщица в ярком платье. И вышел слон. В руках у дрессировщицы был жезл, увитый золотой лентой. На конце жезла был пуховый шарик. Внутри шарика был спрятан острый стальной наконечник. Им дрессировщица колола слона, чтобы тот выполнял ее приказы. Зал же видел, что она касается слона пуховым шариком. Большой слон боялся маленькой дрессировщицы. Он залезал на тумбу и поднимал передние ноги. Потом вставал на передние ноги и поднимал задние. Он хотел, чтобы все это поскорее кончилось и его отвели в клетку, где есть еда. Мясные машины хлопали. Им нравилась дрессировщица. Слона увели. И на арену выбежали три обезьяны. Они были одеты во фраки. И изображали Чемберлена, Керзона и Пуанкаре. Обезьяны забрались на большой барабан с надписью «Империализм» и прыгали. Зал смеялся и хлопал. Советские мясные машины радовались, что обезьяны похожи на иностранных мясных машин, которых критикуют советские газеты. После этого вышел фокусник. Он стал умело обманывать мясных машин. И они восторгались его мастерству. Он обманывал, что достает из шляпы кроликов и цыплят, обманывал, что распиливает женщину, обманывал, что становится невидимым. Мясным машинам нравилось, что фокусник так ловко и незаметно обманывает их. Затем вышел дрессировщик с собакой. Он сказал залу, что собака умеет считать до десяти. Но он тоже обманывал: на самом деле собака не умела считать. Она просто вовремя лаяла, чтобы получить кусочек сахара из руки дрессировщика. Но мясные машины хлопали собаке и верили, что она знает арифметику. Вслед за собакой на арене появилась мясная машина в костюме флибустьера и с ножами за поясом. Напротив него поставили деревянный круг. И пригласили добровольца из зала. Добровольцем оказалась женщина, сидящая в первом ряду. На самом деле она тоже работала в цирке. «Флибустьер» привязал ее к кругу, отошел и стал метать ножи в круг. Ножи воткнулись возле тела женщины. Потом он дал команду, и круг стал вращаться. Ему принесли четыре ножа с рукоятками-факелами. Свет в цирке погас. Раздалась барабанная дробь. «Флибустьер» поджег ножи и метнул их в круг. Они воткнулись тоже возле тела женщины. Свет зажгли. Зал громко зааплодировал. Мясные машины радовались ловкости метателя ножей. Но они не знали, что он большую часть своей жизни метал в цирке ножи. Женщина работала с ним последний год. Он нанес серьезные увечья четырем женщинам. На теле этой женщины было девять шрамов от его ножей. Она получала за это деньги. В конце представления на арену вышли гимнасты с советским флагом, серпом и молотом. Они кувыркались, а потом составили пирамиду, на вершине которой оказался флаг, а по краям – серп и молот. Мясные машины долго аплодировали. Потом встали и пошли к выходу. Мы ждали этого момента. И сразу же протиснулись к нашему. Его сопровождала коренастая мясная машина. Я быстро просмотрел сопровождающего и понял, что он чекист. И приставлен к иностранцу для охраны. Иностранец был важен для советских мясных машин. Мы шли за ним по проходу. Они вышли на улицу. Возле цирка стояли девять колясок с извозчиками и шесть автомобилей. Одна из машин ждала его. Он подошел к машине, достал портсигар с сигаретами. Закурил. Я встал неподалеку и просматривал его. Он был связан с чем-то подземным: бетон, земля, вода, грязь, жижа, робы рабочих, шланги. Он курил. Сопровождающий тоже закурил. Папиросу. Он презирал иностранца. Но выполнял свою работу. Фер, Эп и Рубу стояли поодаль. Я ждал, что делать. Иностранец усмехнулся, докурил, кинул окурок. Сопровождающий открыл ему дверь автомобиля.

– Ньет. Гульят. Дишат, – произнес иностранец на ломаном русском, повернулся и пошел по бульвару.

Сопровождающий двинулся за ним. Автомобиль развернулся и поехал рядом.

Я взял Фер под руку. И мы последовали за ними. Эп и Рубу двигались поодаль. Иностранец пошел по бульварному кольцу в сторону Тверской. По бульвару шли редкие прохожие. Иностранец дошел до Петровки, свернул по направлению к центру. Возле Петровского монастыря он остановился и поежился:

– Сьергей. Холёдно. Домой.

Сопровождающий сделал знак водителю автомобиля. Тот подъехал. Сопровождающий подошел к машине, открыл заднюю дверь. Я оглянулся: впереди удалялась коляска и шла, пьяно посмеиваясь, пара мясных машин. Редкие фонари освещали ночную Петровку. Лаяла собака. Я торкнул сердца братьев. Они поняли. Братья выхватили оружие. Эп ударил сопровождающего наганом по голове. Тот упал. Я навел пистолет на иностранца:

– Bouge pas!1

Рубу приставил наган к ветровому стеклу автомобиля. Водитель замер.

– Montez dans la voiture!2 – приказал я иностранцу.

Он стал медленно садиться в автомобиль. Я подтолкнул его. Рубу сел на переднее сиденье рядом с водителем. Упавший чекист застонал. Эп и Фер подняли его и впихнули в машину. Фер втиснулась следом.

– Останься, – сказал я Эп. – Вызови Пило и Джу.

И он отошел от машины в темноту.

Иностранец был напуган. Я сидел с ним рядом, уперев пистолет ему в живот. Разбитая голова сопровождающего была у меня на коленях.

– Сидите спокойно, – сказал я ему по-русски.

– Разворачивайся, – приказал Рубу водителю, обыскивая его.

Водитель послушно стал крутить руль. Оружия у него не оказалось.

– Поедешь в Люберцы, – Рубу приставил наган к виску водителя.

– Бензина не хватит, – пробормотал водитель.

Я увидел, что он обманывает. И быстро просмотрел его:

– Хватит бензина. Вспомни погибшую жену. Не бойся пчел. Третий раз тебя не покусают.

Водитель замер.

– Глотни из тещиной фляжки. И поехали.

Водитель непонимающе покосился на меня. Потом дрожащей рукой открыл дверцу рядом с приборной доской, достал фляжку с зубровкой. Сделал большой глоток. Закрыл фляжку, убрал.

И мы тронулись.

По дороге иностранец стал спрашивать меня по-французски, кто мы и что хотим. Я ответил, что мы не причиним ему вреда. Сопровождающий слабо стонал всю дорогу, потом затих: сердце его остановилось. Удар Эп оказался слишком сильным. Прибыв на место, мы въехали на территорию дачи. Связали водителя и заперли в подвале. Иностранца ввели в дом. Едва за ним закрылась дверь, мы набросились на него, дрожа от нетерпения. Рубу схватил его сзади и прижал к себе, Фер разорвала на груди одежду, взвизгивая, обхватила его колени. Он был очень напуган. Потому что не понимал наших действий. Он предлагал нам деньги. Достав с чердака ледяной молот, я ударил его в грудь так сильно, что он сразу потерял сознание, а из носа и из ушей его потекла кровь. Мы припали к нему.

– Ковро, Ковро, Ковро, – откликнулось его сердце.

Мы закричали от радости. Сердца ликовали. Раздев брата Ковро, мы омыли его, обтерли, перевязали грудь и уложили в постель. Ожившее сердце вывело его из обморока. Обессиленный, он лежал при свете керосиновой лампы. И смотрел перед собой широко открытыми зелено-голубыми глазами. Мы сидели рядом. И осторожно трогали его сердце. Мы успокаивали его. У нас уже был опыт обращения с проснувшимися сердцами.

Ковро стал слабо бормотать по-немецки. Он терял сознание и снова приходил в себя. Проснувшееся сердце совсем обессилило его: он не мог пошевелить пальцем. Фер гладила ему руки, лизала и грела дыханием побелевшее лицо. Мы гладили его тело.

Он был немцем. В мире мясных машин его звали Себастиан Вольф. Ему только что исполнилось тридцать пять лет. Он происходил из солидной промышленной династии: его отцу и дяде принадлежали угольные шахты в Бохуме и медеплавильный завод в Дюссельдорфе. Едва окончив гимназию, он добровольцем пошел на фронт, был ранен шрапнелью и демобилизовался. Выучившись в Ганновере и в Оксфорде, он получил два диплома – архитектора и электротехника. Отказавшись от места управляющего на отцовских шахтах, Вольф стал сам делать себе карьеру. Организованное им проектное бюро занялось перспективным делом – подземными коммуникациями. К тридцати годам Себастиан Вольф состоялся в Европе как известный проектировщик. Он строил подземные заводы и цитадели, прокладывал тоннели в горах и шахты для метро. Проектное бюро «S.Wolf und Со.» стало модным в подземном строительстве. Большевики предложили ему огромные деньги за проект подвода коммуникаций для московского метро. Вольф согласился. Приехав полгода назад в Москву, он подписал контракт. Официально в печати его имя не фигурировало: советская пропаганда не могла допустить, чтобы в проектировании московского метро принимал участие буржуазный инженер. Он согласился и на это: ему был важен сам проект и деньги. Проект был почти готов. В Германии Вольфа ждали жена и две дочери.

Но его главной страстью было покорение подземелий.

Из развлечений он больше всего любил скачки, фехтование и цирк. С цирком был связан его детский сон. Семья жила в поместье под Дюссельдорфом. Однажды старший брат взял восьмилетнего Себастиана в город, чтобы показать ему приехавший на гастроли французский цирк-шапито. Цирк очень понравился мальчику. Особенно поразила его голубая девочка на розовом слоне. Девочка танцевала на нем, а слон кланялся публике и протягивал шляпу. В шляпу бросали деньги. Себастиан влюбился в голубую девочку. И назавтра потребовал, чтобы его опять повезли в цирк. Но шапито уже покинул Дюссельдорф. С Себастианом случилась истерика. Ночью у него поднялась температура. Ему приснился сон: он в пустом цирке, посередине которого стоит ледяной слон. На слоне сидит голубая девочка. Она приглашает Себастиана покататься на слоне. Он подходит, слон подсаживает его хоботом на спину. Себастиан садится на слона. Девочка обнимает его за плечи. И командует слону: «Ole!» Ледяной слон идет по кругу. И скрипит. Скрип ледяного слона заставляет Себастиана сладко плакать. Потому что слон очень холодный, но очень добрый. И мучительно родной. Голубая девочка обнимает Себастиана сзади теплыми руками и шепчет в ухо:

– Un enfant ne peut pas pleurer!3

После этого Себастиан навсегда полюбил цирк, хотя в семье его отца это зрелище считалось вульгарным развлечением толпы. Себастиан ходил в цирк гимназистом, до войны, и студентом – после нее. Он бывал в известных цирках Парижа, Лиссабона, Лондона и Гамбурга. Но никогда больше он не видел голубую девочку на розовом слоне.

А ледяной слон каждый раз приходил к нему в горячечные сны, когда он бредил с высокой температурой. И каждый раз Себастиан плакал во сне сладкими слезами, слыша ледяной скрип.

Мы берегли покой брата Ковро.

Под утро приехали сестры Пило и Джу. Они сменили нас. И сели рядом с постелью новообретенного. Мы же, пока не рассвело, снова посадили шофера за руль и поехали дальше от Москвы. Свернули с шоссе в глухой лес, пристрелили шофера, облили машину и оба трупа оставшимся бензином и подожгли. После чего мы долго шли пешком до железнодорожной станции. Сели на поезд и доехали до Казанского вокзала. Мы с Фер опоздали на службу на сорок четыре минуты. За провинность начальник обязал нас после работы мыть полы на нашем этаже. А также «сигнализировал о разгильдяйстве Дерибасов» комсомольскому секретарю, чтобы нас «проработали с песочком» на комсомольском собрании. Морда начальника властно клубилась:

– Забыли, где работаете? Забыли, чью фамилию носите? Дисциплина – прежде всего. ОГПУ – это вам не цирк!

Поиск

Четверо суток Ковро приходил в себя. Удар ледяного молота повредил ему грудную мышцу, она вспухла и болела. Но проснувшееся сердце помогало. Мы по очереди дежурили на даче, оберегая брата Ковро. Он был потрясен и обеспокоен. Его состояние менялось стремительно: он то восторженно целовал нас, прижимая к разбитой груди, то истерично рыдал, призывая по-немецки мать и всех святых. Тонкие пальцы его дрожали, глаза горели. А сердце трепетало.

Мы с Фер знали, что его сердцу необходимо пройти через плач. Поэтому отпускать Ковро было опасно. Просыпаясь, он кидался к двери. Мы хватали его, прижимали к себе, говорили с его сердцем. Он яростно кричал, бился в наших руках, потом успокаивался.

Мы знали, что ОГПУ ищет его. И старались быть крайне осторожны.

Наконец, на пятые сутки Ковро провалился в плач. Он рыдал, погружался в сон, просыпался и снова рыдал. Сестры Пило, Джу и Орти поочередно дежурили возле него. Братья Эдлап и Бидуго охраняли их.

Мы же с Фер снова занялись поиском.

Сперва нам повезло: едва мы вошли на биржу труда, где толпились безработные мясные машины, как наш магнит обнаружил сестру. Но она оказалась грудным ребенком. Безработная мать держала ее на руках, стоя в очереди. Дождавшись, когда она, в очередной раз получив отказ, пошла домой, мы двинулись за ней. Нам стоило большого труда сдержаться и не отнять у нее ребенка. Но мы не смогли бы сохранить жизнь сестре. Пришлось просто проследить, узнав адрес. Таким образом нам стало известно, что безымянная сестра растет в Кривоколенном переулке, в коммунальной квартире на первом этаже дома №6. Мясная машина, выдавившая нашу сестру на свет из своего влагалища, кормила ее своим молоком. Нужно было ждать, пока грудь нашей окрепнет и выдержит удар ледяного молота. И необходимо было помочь этой мясной машине. В тот же вечер мы собрали все деньги, которые были у нас, положили их в конверт и подбросили его кормящей мясной машине. Она осталась очень довольна находкой, считая ее помощью свыше. И в этом она была права.

Продолжив поиск, мы быстро поняли: проходы по улицам в час пик слишком тяжелы для нас с Фер. Двигаясь сквозь толпу, мы надрывали наши сердца. Просвечивать магнитом толпу торопящихся мясных машин было неизмеримее труднее, чем сидящих или стоящих. Идущая толпа подавляла нас, она гудела и клубилась, собираясь унести с собой, назад в страшную и беспросветную жизнь. Она жаждала поглощать. Нас сносило толпой, заставляло держаться за братьев. Колени наши дрожали. Начиная просвечивать толпу, мы моментально уставали и через пару минут буквально валились с ног. Потом требовались сутки, чтобы наши сердца и тела пришли в себя.

Мы решили больше не работать с движущейся толпой: это становилось опасно. Решено было просвечивать мясных машин в местах, где они работают, заседают, едят, смотрят зрелища, молятся, слушают ораторов и читают книги. Такими местами были заводы и фабрики, театры и кинотеатры, библиотеки, залы для заседаний, церкви, рестораны и столовые.

Первые два захода результатов не принесли. На вечере пролетарской поэзии в Политехническом институте и на комсомольском собрании ОГПУ наших не оказалось.

Зато нам очень повезло в третий заход: нам удалось раздобыть две контрамарки в Большой театр на оперу «Пиковая дама». Протиснувшись сквозь галдящую толпу в вестибюле, мы сели на галерке, среди студентов и рабфаковцев. Ярко освещенный зал был полон. Постепенно мясные машины успокоились и расселись по своим местам. Свет погас. Заиграл оркестр в оркестровой яме. Началась опера. На сцену вышли мясные машины в костюмах начала прошлого века и запели хором. Все они, благодаря врожденным данным и многолетним тренировкам, могли горлом издавать продолжительные звуки разной частоты и высоты. Сидящие в зале мясные машины не умели издавать таких звуков. Поэтому они пришли послушать поющих мясных машин. Те же изображали карточных игроков. Затем появились женщины в кринолинах. Они запели более высокими голосами. Зал зааплодировал, меломаны и студенты на галерке закричали «Браво!» Сюжет оперы сводился к двум главным темам – любви и деньгам, слияние которых, по убеждению мясных машин, гарантирует полное земное счастье. Оркестр подыгрывал певцам. Оркестранты старательно извлекали звуки из деревянных и медных инструментов, стараясь следовать особой гармонии, выработанной за тысячелетия существования мясных машин. В этих убогих звуках, сливающихся с голосами поющих, ощущалась неосознанная тоска по миру Высшей Гармонии, недостижимому для мясных машин.

Мы с Фер стали скрупулезно просматривать зал. Мясные машины, завороженные происходящим на сцене, сидели неподвижно. Они были хорошо видны нам. В партере восседало советское начальство со своими женами, видны были гимнастерки и кители военных, там же сидели иностранцы; чиновники занимали бельэтаж, интеллигенция и меломаны сидели еще выше. Просмотрев партер, мы не обнаружили никого. Но едва магнит коснулся бельэтажа, как сердца наши вздрогнули: есть! Мы содрогнулись: Фер взвизгнула и заскрипела зубами, я издал громкий стон. Сидящие рядом мясные машины зашикали, приняв нас за полусумасшедших меломанов. Но мы радовались не арии Германа, а молодой женщине в вечернем платье и меховой горжетке в третьем ряду бельэтажа. Она смотрела на сцену, часто поднося к глазам перламутровый бинокль на раздвижной ручке. Рядом с ней сидела какая-то мясная машина в морской форме. Я не пытался посмотреть ее жизнь – мы сидели слишком далеко. В антракте мы приблизились к ней. Она была из «бывших»: особняк на Пятницкой, счастливое детство с куклами, собака Рэт, пони Цора, золотые погоны отца, пухлые руки матери, сестры, брат, тяжелые месячные, страх потерять всю кровь, любовь к мичману Антоше, венчание в Елоховском, выкидыш, Италия, снова выкидыш, революция, смерть отца, бегство матери, нищета, голодные обмороки, второе замужество, тяжелый запах мужа.

После антракта мы стали смотреть балконы и галерку. Но тут по залу прошел ропот, все закрутили головами. В бывшей царской ложе появился Сталин с женой. Это было неожиданно для нас. Но не для мясных машин: Сталин часто посещал московские театры. Сразу же в проходах замаячили фигуры охранников. Мы с Фер остановились. Оставили толпу перешептывающихся мясных машин. И перевели наш магнит на нового хозяина России. Он сидел в полутемной ложе. Мы пристально смотрели его. Но он не оказался нашим. Сердце его было простым насосом для перекачивания крови. А сам он – сильной мясной машиной. Издали я смутно видел его тяжело клубящуюся жизнь: в ней не было ничего особенного, что отличало бы его от сидящих в зале и оглядывающихся на него мясных машин. Он был как многие из них. Он сильно любил власть. Но многие в этом зале любили ее так же сильно. Жена его тоже не была нашей. Мясные машины еще долго оглядывались на своего вождя. Сталин спокойно смотрел на сцену. Там полноватая мясная машина пела, что жизнь – всего лишь игра, в которой счастлив тот, кто «ловит миг удачи», а неудачник обречен плакать, кляня свою судьбу. Он закончил арию, вызвав бурю оваций в зале. И тут мы увидели второго нашего: старик во втором ярусе балкона. Он хлопал, кричал «Браво!» и радовался, как ребенок. Как истовый меломан, он пришел в оперу с партитурой. Она лежала перед ним на бархатном парапете балкона.

Мы с Фер до хруста сжали руки друг другу, чтобы не вскрикнуть от восторга. В темном зале сидели двое наших.

Успокоившись, мы просмотрели верхние балконы и галерку. Третьего нашего в зале не оказалось. Опера закончилась, на сцену полетели цветы, певцов вызывали на поклоны овациями. Сталин тоже похлопал и исчез вместе с охраной. Мы встали и поняли, что передвигаемся с трудом: мы сильно устали. Держась друг за друга, спустились в гардероб раньше толпы, оделись и стали ждать наших. Вначале появилась дама. Моряк вел ее под руку. Они оделись и стали выходить. Мы пошли за ними, и я посмотрел обоих: моряк был ей дядей и жил с ней как с женой. На выходе дежурили Эп и Рубу. Я показал им на даму с моряком. И они пошли за ними. Мы же дождались старичка. К счастью, он шел не очень быстро и жил не очень далеко. Нам удалось проследить его до самой квартиры в Столешниковом переулке. Я тоже посмотрел его: он всю жизнь проработал официантом в «Славянском базаре», но оставался при этом страстным меломаном; четырежды поступал в консерваторию по классу вокала и четырежды проваливался; он был одинок, обожал кошек и боялся налетчиков, которые однажды ограбили его, проломив голову; он молился покойной матери, придумав свою молитву.

Эп и Рубу проследили даму. Она жила возле Курского вокзала.

Засыпая ночью, мы решали, как лучше похитить даму и старичка и где их простучать. Но новый день смешал наши планы: в Москву из Хабаровска приехал Иг. Мы встретились с ним на Лубянке. Обнимая его, я почувствовал, как окрепло его сердце. А вечером мы все были уже на даче в Люберцах и сидели на полу, взявшись за руки. Керосиновые лампы освещали наши лица. В центре круга сидел брат Ковро. Он прошел через сердечный плач. Мы говорили с сердцем брата. Оно робко отвечало.

Этой ночью мы выработали стратегию поиска: Фер и я ищем наших, братья отслеживают их, затем похищают, привозят на дачу, простукивают и оказывают помощь; если похищение невозможно – простукивание производится на месте. Для перевозки новообретенных Иг нашел машину. Ее владелец, Соломатин, родственник жены Дерибаса, содержавший во время НЭПа авторемонтную мастерскую, разорился, побывал в подвалах ОГПУ и был отпущен благодаря заступничеству Дерибаса. Ему он был обязан жизнью. После краха НЭПа автолюбителю было не на что не только заправлять машину, но и жить: он едва сводил концы с концами в слесарной мастерской, в московские автохозяйства его, как бывшего нэпмана и белогвардейца, не брали. Ради куска хлеба Соломатин был готов на все. Прежде всего наше братство нуждалось в деньгах, играющих огромную роль в мире мясных машин. И мы решили ограбить несколько богатых москвичей. Чтобы забрать у них ценности, нам даже не пришлось их убивать. Вначале я увидел их в толпе, Рубу и Бидуго проследили. Пользуясь своей возможностью видеть сердцем тайны любой мясной машины, я узнал, где они хранили свои сбережения. Один из них, бывший придворный ювелир, прятал драгоценности в кирпичной кладке, на чердаке соседнего дома. Другой, сын сбежавшего в Париж банкира, закопал шкатулку с золотыми монетами в Нескучном саду. Третий хранил семь крупных бриллиантов в подоконнике.

Как только все это стало нашим, мы решили для себя проблему денег: золотые монеты продавались на черном рынке, золотые изделия мы относили в торгсин, где их скупали по низкой цене. Цена нас не очень интересовала: я мог найти еще много золота, припрятанного мясными машинами. Бриллианты мы берегли: братству Света предстоял долгий путь к своей цели.

Наняв Соломатина с его машиной, мы приступили к делу. Сначала похитили обретенную в Большом театре даму, а на другой день – старичка. Обоих вывезли на дачу в Люберцы и простучали.

Ее звали Атлу.

Его – Пчо.

Брата Ковро отвезли в подмосковный поселок Одинцово, где он, небритый, в грязной одежде, заявился в отделение милиции. Назвав себя, он на своем ломаном русском потребовал, чтобы о нем сообщили в ОГПУ. Чекисты, две недели разыскивающие пропавшего Вольфа, тут же приехали. Ковро рассказал им, что его похитили бандиты, с завязанными глазами вывезли куда-то, держали в чулане, вымогали деньги, затем повезли на новое место. По дороге ему удалось бежать. В ОГПУ были очень довольны, что он нашелся: большевикам Вольф был крайне необходим для строительства метро, и они не хотели скандала с немецкими промышленниками в случае «исчезновения известного архитектора в дикой советской России». Брат Ковро вернулся в номер люкс «Метрополя», где и проживал Себастиан Вольф, и через пару дней снова работал над своими чертежами. Сердце его крепло с каждым днем. Для нас Ковро стал первой надеждой поиска в Европе.

Имея автомобиль с шофером, мы стали более свободными в поиске. Соломатину платили приличные деньги. В подробности его не посвящали. Я знал, что он считает нас чекистами-перерожденцами, похищающими людей для грабежа, чтобы не делиться с начальством. Прикрытие Дерибаса успокаивало его. По-настоящему Соломатин боялся только мертвых детей (его старший брат утонул мальчиком) и голода.

На Пасху мы с Фер просмотрели толпу в четырех московских храмах. Но нашли только одного. Братом Цфо оказался большой, грязный и неграмотный крестьянин, сбежавший в Москву из глухой тамбовской деревни. Мужики их деревни, доведенной до отчаяния поборами советской власти, зарубили топорами государственных экспроприаторов, приехавших в очередной раз на подводах за зерном и картофелем. Председателя сельсовета вместе с тремя местными коммунистами заперли в бане и сожгли. Потом крестьяне вместе с семьями и скотиной разбрелись по тамбовским лесам. Карательный отряд ОГПУ ответно сжег их деревню и двинулся следом – ловить и расстреливать бунтовщиков. Брат Цфо, потерявший семью еще в Гражданскую войну, убегая от карателей, добрался до железной дороги и на крыше вагона доехал до Москвы. Здесь он просил милостыню и питался отбросами. Лохматый и сильный, как медведь, он яростно сопротивлялся нам. Эдлап сломал ему четыре ребра, прежде чем его богатырское сердце заговорило.

Вскоре после этого с Фер произошло то же, что и со мной в библиотеке: она перестала видеть изображения и узрела мясных машин сердцем. Преображение застало ее в женской бане, где в раздевалке висел большой плакат: СОВЕТСКИЕ ЖЕНЩИНЫ, БОРИТЕСЬ С БУРЖУАЗНЫМИ ПРЕДРАССУДКАМИ! На плакате перечислялись эти предрассудки: маникюр, педикюр, губная помада, румяна для щек, удаление родинок и волос на ногах, бритье подмышек, выщипывание бровей, ношение корсетов. На плакате были изображены две женщины: затянутая в корсет, накрашенная и наманикюренная буржуазная дама и просто одетая советская комсомолка. Фер не смогла различить их: изображения расплывались. Она глянула на себя в зеркало и не увидела своего лица. Зато она узрела сидящую рядом женщину. Восемнадцатилетней та бросила своего новорожденного ребенка. Чтобы проверить себя, Фер напомнила ей, где и как это случилось. Женщина упала в обморок. Фер вскрикнула от восторга:

– Дар Света!

Теперь мы с Фер совсем одинаково видели окружающий мир, братьев и мясных машин. Это видение открыло нам новые возможности. Просматривая вдвоем очередную мясную машину, мы переглядывались сердцами между собой. То, что ускользало от меня, подмечала Фер; то, что не различала она, видел я.

Вдвоем с Фер мы проникали в скрытые миры мясных машин. Их тайны и помыслы стали совсем прозрачны. Нам открывалась суть земной жизни.

Новая Мудрость проснулась в наших сердцах.

И она внесла новые коррективы в процесс поиска.

Ночью мы с Фер поднялись на крышу общежития, сели и взялись за руки.

Мы увидели мир.

И мы увидели его во времени. Мясные машины пришли в движение. Ранее каждая из них жила сама по себе. Теперь они объединялись. Объединяться их заставляла идея всеобщего братства. В прошлом она не имела такой силы среди мясных машин. Теперь же она собирала их в толпы. И заставляла забывать о прежней земной цели: личном комфорте. Эта новая идея заставила мясных машин вдруг ощутить новое родство: родство веры в коллективное счастье. Она сплачивала их. Вытягивала из каменных гробов на площади. Заставляла забывать про семьи и кровных родственников. Требовала жертвовать собой.

Такого объединения мясных машин не было ранее: только войны могли оторвать их от семей, от каменных гробиков, именуемых «домами», от денег и личного имущества. Но войны быстро кончались. И мясные машины, поубивав себе подобных, снова возвращались к былым ценностям: комфорту, семье, деньгам, личному счастью. Теперь же они объявили войну этим ценностям и учились жить только идеей всеобщего равенства и братства. Лишенные гармонии в себе, они яростно искали ее в толпе. Толпа клубилась коллективной жизнью. Каждая мясная машина стремилась как можно скорее раствориться в толпе. И обрести коллективное счастье. Они испытывали это новое счастье. Ради него мясные машины готовы были убивать тех, кто не разделял их идею коллективного счастья. Тех, кто не хотел объединяться и жил прежними интересами. Это была новая война, не похожая на прежние. Она надвигалась. Стремительно.

И мы поняли, почему Лед упал на Землю именно теперь, в век объединения мясных машин. Потому что в толпе легче искать! В этом была Высшая Мудрость Света. Когда мясные машины вместе, мы можем быстро найти среди них наших. Нам не нужно будет ездить по всей Земле: век объединения мясных машин соберет толпы в больших городах. И мы с Фер просмотрим их. И найдем 23 000 братьев и сестер.

Собравшись Малым Кругом в Сокольниках, мы донесли братьям и сестрам то, что осознали сердцем ночью на ржавой крыше общежития ОГПУ.

На следующий день мы продолжили поиск.

За 1929 год мы с Фер просмотрели десятки партийных, комсомольских и профсоюзных собраний. Мы сидели на политзанятиях, стояли на митингах и спортивных праздниках. По многу раз искали почти во всех московских театрах и на ипподроме. Нам не удалось проникнуть на Пятый съезд Советов СССР, но мы в течение недели просматривали 1-й Всесоюзный съезд женщин-колхозниц. Мы смотрели толпу на открытии первого в СССР планетария, на пуске первого электровоза на заводе «Динамо», на Красной площади, во время чествования летчика Громова, осуществившего перелет из Москвы по европейским столицам на самолете «Крылья Советов».

Было найдено 62 брата и 37 сестер. Но не все наши уцелели. Произошло то, к чему мы еще не были

готовы. Впервые нам довелось испытать потерю братьев: Аче и Бидуго погибли во время похищения брата Са, партийного функционера, сестра Хортим, больная гемофилией, умерла от потери крови. Сначала это потрясло нас. Хортим умирала на руках у меня и Фер. Когда я увидел, что Свет покидает остановившееся сердце Хортим, а я НИЧЕМ не могу помочь, во мне все сдвинулось вспять. Каждая клетка моего тела потянулась назад, ко Льду. Я перестал дышать. И ослеп. Окружающий мир пропал. Осталась только ТЬМА. И светящиеся в ней сердца. Они висели в темном пространстве и сияли. И из одного сердца уходил Свет. И я понимал, что ни мое сердце, ни сердца братьев и сестер не помогут Свету остаться в сердце Хортим. И самыми тяжкими были эти последние мгновения угасающего сердца.

Оно погасло. Навсегда.

Но мы с Фер сразу почувствовали, что Свет, ушедший от Хортим, воплотился в новорожденное сердце. Где-то во ТЬМЕ, окружающей нас. И сердце это забилось по-новому. Оно перестало быть сердцем мясной машины. Оно стало нашим. Оно ждало нас.

И я снова увидел мир. В котором мы оказались.

Земной смерти не было для нас. Свет, покидавший одно сердце, воплощался в другом. Но тела наши были смертны. Они жили не долго. Надо было искать. И искать БЫСТРО. Чтобы поиск не превратился в мучительный круговорот. Чтобы победить Время.

Чтобы сестра Хортим, братья Аче и Бидуго снова были с нами.

И мы искали.

Среди новообретенных оказались военные, совслужащие, инженеры, партийцы, рабочие, «бывшие», спекулянты, бездомные, домохозяйки, уголовники и один подпольный миллионер. Все они прошли через наши руки, каждого из них мы с Фер смотрели сердцем, в грудь каждого стучал ледяной молот.

Дачу в Люберцах пришлось оставить: ее занял высокопоставленный чекист. Но мы сняли две другие дачи – в меру удаленные от Москвы, с большими лесистыми участками, обнесенные глухими заборами. В них было спокойно простукивать наших. Их крики и стоны не долетали до чужого уха. Никто не мешал уходу за ранеными, никто не тревожил плачущих сердцем. Пробудившись, пройдя через очистительный плач, братья и сестры возвращались к советской жизни, вливались в нее как ни в чем не бывало. Но в сердцах их горел Свет Изначальный. Они были Братством Света. И делали все для достижения нашей цели.

Поиск велся интенсивно.

Многие из наших тоже перестали видеть лица и изображения и узрели сердцем. Тайны мясных машин открылись им. Это помогало обезопасить братство, знать, где нас подстерегает опасность, куда не следует внедряться. Знание тайн городов дало нам возможность быть экономически свободными. Деньги стали нам легко доступны. Потому что мы ведали, где они хранятся.

Но в советском обществе тотального контроля далеко не все решали деньги. Только власть давала абсолютную свободу. И мы продвигались наверх. Но крайне осторожно. Сестра Мород, обретенная нами во время коммунистического субботника, занимала высокий пост в одном из московских райкомов. Брат Са был партийным секретарем ткацкой фабрики. В ОГПУ мы нашли двоих. Но они не занимали высоких постов.

Поиск шел.

Но к концу года мы с Фер обнаружили, что быстро стареем. Не зря мы рано поседели, не зря испытывали страшную усталость после каждого поиска в толпе. Сердечный магнит был только у нас с Фер. Больше никто из братства, ни одна пара не обладала таким безошибочным и точным видением наших. Только мы с Фер, вместе, находясь рядом, обладали этим могучим Даром Света. Только мы могли искать. И видеть наверняка. Мудрость Света подсказывала мне почему: мы были первообретенными. Мужчина и женщина. Мы первыми прикоснулись ко Льду. И нам далось больше, чем другим. Но и бралось с нас больше: мы стремительно старели.

Наша ранняя седина, морщины, нездоровая бледность сразу стали заметны на службе. У нас стали дрожать руки. Поднимаясь по лестнице, мы отдыхали на лестничных площадках, как старики. Начальник направил нас к врачу. Мы пошли, хотя  знали причину. Врач не нашел у нас никаких болезней, кроме «катастрофического старения». Вскоре нам пришлось уйти с работы. Братство хранило нас. Мы поселились в большой квартире брата Лонду, известного московского врача, лечащего советскую номенклатуру. У него дома нам было спокойно и комфортно. Мы берегли себя: днем спали, ели фрукты, пили настой трав, выросших в горах, далеко от мира мясных машин. Ближе к вечеру принимали ванну из теплого коровьего молока. Это восстанавливало силы, заставляло нашу кровь течь быстрее. Вечером братья везли нас на поиск. Очутившись в очередном зале, где кривлялись на сцене накрашенные актеры или мясная машина читала доклад о грядущем коммунизме, мы просматривали зал. Каждый поиск потрясал наши тела. Мы с Фер сидели, сцепившись пальцами, помогая друг другу. Это была тяжелая работа. Природа мясных машин в наших телах сопротивлялась поиску. Наш магнит разрушал ее. За увиденных братьев мы платили своими клетками. Клетки гибли. Тела наши старели и слабели. Но никто, кроме меня и Фер, не мог искать и находить. Это была наша работа. И мы должны были торопиться.

Братство росло с каждым днем.

Оно становилось мощным организмом, живущим по своему закону. По закону Света. Оно проникало в мир мясных машин, внедрялось в их структуры, занимало важные посты.

Брат Ковро, завершив работу в Москве, вернулся в Германию. Его отец умер, завещав ему половину своего состояния. В распоряжении братства оказалась большая вилла в баварских Альпах и дом под Дюссельдорфом.

Но прежде чем двигаться на запад, нужно было укрепиться в России.

Мы с Фер берегли себя. Старались жить осторожно, не тратить силы. Мы копили энергию, закрывали глаза. И дремали в креслах. Ноги наши растирали братья. Свежие фрукты подносили нам. Мы поглощали их. Мы трогали тела друг друга, берегли кости и мышцы. Тела нужны были нам, чтобы переносить сердца к месту поиска. И мы искали.

Мясные машины яростно клубились. Они собирались. Рыли землю, плавили металл, громоздили камни. И строили железные машины. Машины для убийства мясных машин. Тысячи железных машин выстраивались в ряды и цепочки. Они ползли по земле. Копились в каменных пространствах. Их натирали специальным жиром. Из недр Земли высасывали тяжелую кровь. И заливали в железные машины. Машины питались тяжелой кровью Земли. Они рычали и ревели. И готовились давить и убивать.

Другие железные машины могли летать. И сбрасывать на города мясных машин большие железные яйца. Которые яростно взрывались. И разрушали города. Мясные машины гибли в своих каменных пещерах. Города горели.

Эти летающие машины тоже строились в ряды. Их красили в темные и светлые цвета. Они тоже питались тяжелой кровью Земли.

Строились и другие стальные машины для уничтожения мясных машин. Одни из них умели держаться на поверхности воды и плавать. Хотя они были очень тяжелые. Они подплывали к городам и яростно метали в них железные яйца. Которые взрывались. И уничтожали города.

Были машины, умеющие плавать под водой. И топить машин, плавающих на поверхности воды.

Всех этих машин становилось все больше. Мясные машины очень старались. И строили железные машины днем и ночью.

Мясные машины готовились к большой войне. Чтобы убивать мясных машин, которые говорят на других языках. И разрушать их города. А потом занимать эти разрушенные города, восстанавливать их. И жить в них. И рожать новых мясных машин.

Война надвигалась. Она была необходима миллионам мясных машин. Они ждали ее. Во время этой войны должны были погибнуть десятки миллионов мясных машин. И вместе с ними многие наши. Нам нужно было искать быстрее. Пока мясные машины не начали воевать.

Мы продолжали искать среди мясных машин, говорящих по-русски. Мы искали наших в двух главных городах русскоязычных мясных машин. Поиск велся планомерно и осторожно. Меня и Фер одевали в различную форму. И привозили на большие собрания мясных машин. Эти собрания шли несколько дней. Мясные машины сидели в просторных залах. Некоторые из них выходили на трибуны. И говорили о том, что надо сделать, чтобы все мясные машины стали счастливыми. Мы с Фер держались за руки. И просматривали сидящих в зале. И находили наших. Сердца их хранили в себе Свет. Мы видели этот Свет. И вынимали братьев и сестер из толпы мясных машин. Ледяной молот пробуждал их сердца.

Прошли три земных года.

Всего в стране, где лежал Лед, нас стало 186.

Братство укрепилось в этой стране. Братья Рек, Аву, Орже, Тнола, Са, сестры Мород и Фиу вошли в руководящую элиту. Братья Иг, Ха, Зчап, Шорор занимали важные посты в карательных органах. Братья Гба и Дэ командовали крупными военными подразделениями мясных машин. Брат Пеп изобретал новые виды железных машин. Сестра Чэх возглавляла больницу, где лечились высокопоставленные мясные машины.

Теперь можно было двигаться на запад.

7 марта 1931 года при помощи братьев Иг и Шорор мы с Фер пересекли границу страны, где лежал Лед. Нас везли в железной машине, использующей для движения огонь и воду и передвигающейся по железной колее. На нас с Фер была одежда, которую носят важные для государства мясные машины. Рядом были братья Гзем и Ту. Железная машина через двое суток привезла нас в главный город мясных машин, говорящих по-немецки. В этом городе мы стали жить. У нас была просторная каменная пещера в части города, называемой местными мясными машинами Прекрасная Гора. Эта часть города считалась очень красивой. Здесь жили богатые и известные мясные машины. У них было много денег. Их каменные пещеры были уставлены предметами, которые долго и тщательно изготовляли другие мясные машины.

Нам помогал брат Ковро и братья в Москве. Через 3 месяца и 12 дней к брату Ковро приехали 18 братьев и 18 сестер. Они стали жить в его большой каменной пещере, построенной в горах на юге страны немецкоговорящих мясных машин. Еще через 2 месяца и 8 дней к брату Ковро приехали 9 братьев. Он помог им обосноваться в главном городе этой западной страны. Но мы пока не видели наших братьев.

Поиск в западной стране начался постепенно. Зимой нам доставили Лёд. Братья Иг, Зчап и Аву сумели переправить в страну, где мы поселились, полторы тонны Льда. Лед перевезли на юг страны, к брату Ковро. Там братья и сестры стали делать ледяные молоты. Их хранили в холодных местах.

Мы с Фер тщательно искали пути поиска в этой стране. И поняли, куда нужно проникать и с чего начать. В этой стране мясные машины очень любили одно развлечение. Оно было открыто недавно. Но очень быстро стало популярным. Как и большинство развлечений мясных машин, оно было достаточно простым: мясные машины собирались в зале, свет гас, и на белую материю из специального ящика проецировали тени, напоминающие мясных машин. Эти тени совершали на белой материи необычные поступки: дурачились, убивали, грабили, путешествовали по экзотическим странам, женились на королевах, уменьшались в размерах, совершали полет на ближайшую планету, бились с несуществующими зверями, жили во дворцах. Мясные машины, сидящие в зале, пристально следили за тенями и забывали о своей реальной жизни. Жизнь теней волновала их гораздо сильнее. Они мечтали о необычных поступках и приключениях. И получали огромное удовольствие от наблюдения теней. Сидя в темном зале, они то хохотали, то плакали. Некоторые теряли сознание от переживаний. Жизнь теней помогала им забыть о собственной убогой жизни. Большинство из них совершенно не представляли, как получаются эти тени на белом. Их создавали специальные группы мясных машин. Они использовали комбинацию веществ и света. А также мясных машин, которые кривлялись в театрах. Их лица и фигуры при помощи комбинаций веществ и света превращались в тени. Эти мясные машины были очень известны. Их лица размножали на бумажных листах. Эти листы висели в людных местах. И в каменных пещерах мясных машин. Простые мясные машины хотели во всем быть похожими на эти тени. Они одевались как тени, подражали походке теней, их жестам и манерам. Тени на белом стали быстро вытеснять старые развлечения – театр и цирк. Они стали модными.

Братство решило использовать эту новую моду. При помощи брата Ковро в главном городе немецкоязычных мясных машин была создана организация, ищущая среди мясных машин тех, кто мог бы стать тенями на белом. Многие мясные машины мечтали стать тенями, чтобы на них из темного зала с восторгом смотрели другие мясные машины. К тому же в этом городе было много мясных машин, которые не имели работы. Им не платили деньги, поэтому им не на что было купить еду и одежду. Стать тенью на белом было для них спасением. Потому что мясные машины, ставшие тенями на белом, получали много денег.

Мясные машины называли тени на белом «звездами». Хотя это были всего лишь серые тени на белом. Но Братство решило использовать заблуждение мясных машин. И назвало новую организацию «Восходящие звезды». Чтобы она как можно сильнее притягивала мясных машин. За деньги мясные машины, специализирующиеся на комбинациях букв на бумаге, написали много букв о «Восходящих звездах». Эти буквы были размножены на тысячах бумажных листах. Мясные машины купили бумажные листы и прочитали про «Восходящие звезды». Они поняли, что «Восходящие звезды» ждут их. И каждая из них может стать «восходящей звездой», то есть – серой тенью на белом.

Братство сняло большую каменную пещеру в центре города. Туда должны были приходить мясные машины, возжелавшие стать тенями на белом. В бумажных листах сообщалось, что организация «Восходящие звезды» принимает к рассмотрению только голубоглазых и светловолосых мясных машин. Мясные машины с другим цветом волос и глаз рассматриваться не будут.

В назначенный день у входа в пещеру с вывеской «Восходящие звезды» выстроилась большая очередь из голубоглазых и светловолосых мясных машин. В пещере стояли яркие светильники. И машины, умеющие печатать изображения мясных машин на бумаге. Эти машины обслуживали братья Гзем и Ту. Я и Фер сидели в креслах. Мясные машины заходили по очереди. Рассказывали про себя. И показывали то, что они умеют: одни издавали горлом различные звуки, другие изображали чувства, третьи танцевали. Мы просматривали их. Если мы находили наших, Гзем говорил им, что у них есть возможность стать «новой звездой». И что они очень талантливы. С ними совершался договор. Затем новообретенных доставляли в горы, к брату Ковро. Там ледяной молот будил их сердца.

Это продолжалось 8 месяцев и 12 дней. За это время 10 309 мясных машин побывали в нашей пещере. Среди них оказалась одна горбатая мясная машина, в которой я узнал свою сестру из мира прошлого. Ту самую, с которой мы расстались, когда я был маленькой мясной машинкой. Судьба занесла ее в этот большой город. Как и я, она родилась голубоглазой и светловолосой. И тоже пришла попытать земного счастья. Меня она не узнала. Стоя перед нами с Фер, она щипала пальцами струны на пустотелом деревянном предмете, а горлом издавала высокие звуки. Она изо всех сил старалась нам понравиться. Одежда ее по меркам мясных машин была бедной. Сердце ее было мертво. Она была обычной мясной машиной. Фер поняла, что я вырос вместе с этой горбуньей. И взяла мою руку. Фер была моей сестрой.

Просматривая «восходящих звезд», мы нашли 45 братьев и 57 сестер. Их содержали в нескольких пещерах, принадлежащих Братству. Им залечивали раны. Они плакали сердцем. И вливались в Братство Света. Большинство этих новообретенных не занимали важных положений в государстве мясных машин. Нам нужны были деньги на их благоустройство. И братья ограбили каменную пещеру, где мясные машины хранили деньги и золото. Я и Фер помогали. Нас поселили в соседней пещере. И каждое утро, как слабых стариков, вывозили гулять в колясках. Мы просматривали жизни мясных машин, работающих с деньгами и охраняющих их. Через четыре дня мы знали жизнь каждого. На пятый день братья проникли в пещеру к главному хранителю денег. И забрали у него жену и троих детей. Затем ему предложили обменять деньги и золото на детей и жену. Он очень не хотел этого делать. Потому что деньги и золото были очень важны для него. Но жену и детей он любил немного сильнее денег. Поэтому он вынес из пещеры с деньгами мешок денег и полмешка золота. Детей мы вернули ему, но жену его пришлось убить. Она запомнила лица братьев.

После этого мы легко благоустроили новообретенных братьев и сестер. Братство покупало каменные пещеры в городах и за их пределами, железные машины для перемещения, предметы и вещества, оружие и одежду, которую носят военные мясные машины.

Вскоре в стране немецкоговорящих мясных машин произошли перемены. Ко власти пришла одна мясная машина, которая умела очень громко и яростно говорить. Она обожала говорить перед толпой мясных машин. Толпа слушала ее и верила ей. Эта мясная машина призывала всех немецкоязычных мясных машин объединиться, чтобы бороться против мясных машин, говорящих на других языках. Она говорила, что немецкоязычные мясные машины самые лучшие в мире. Они самые умные, самые честные и самые ответственные. Поэтому они должны управлять всеми другими мясными машинами. Но у немецкоязычных мясных машин очень мало места для жизни. Поэтому их каменные пещеры тесны, у них мало еды, а их дети растут слабыми и нездоровыми. Мясная машина говорила, что немецкоязычным мясным машинам нужно сделать много военных машин и пойти в другие страны, чтобы отвоевать себе новые места. Там будет много еды. И можно будет строить новые и просторные каменные пещеры. В них дети немецкоговорящих мясных машин будут расти здоровыми и счастливыми.

Большинство немецкоязычных мясных машин поверили призыву этой мясной машины. Им нравилась ее решительность и уверенность в своей правоте. Они прозвали ее вождем. И она стала главной в этой стране. И стала учить всех, что делать, когда и как. И мясные машины исполняли ее приказы. А кто не верил ей и не хотел исполнять ее приказов, не мог нормально жить в этой стране. Вождь утвердил новые законы жизни для этой страны. И создал сильную организацию. Она следила, чтобы немецкоязычные мясные машины жили по новым законам.

Мы поняли, что продолжать поиск, не имея поддержки у этой организации, опасно.

И Братство решило подождать. И накапливать силы. Чтобы разными способами добиться поддержки у новой власти.

Братство сравнивало обе страны, где мы начали свой поиск: русскоязычную и немецкоязычную. Они отличались не только размерами и количеством живущих в них мясных машин. Толпы мясных машин в этих странах имели свой определенный внутренний  гул. В немецкоязычной толпе внутренний гул ревел о Порядке. Эта толпа жаждала Порядка. Но только в мире мясных машин. Мир Земли этой толпе представлялся Абсолютным Порядком. В русскоязычной толпе стоял совсем другой внутренний гул. Он тоже ревел о Порядке, но не в мире мясных машин, а в окружающем мире. Русскоязычная толпа была смутно обеспокоена отсутствием Абсолютного Порядка в мире. Она хотела многое исправить в этом мире. Природа мясных машин казалась ей совершенством. Но, ревя об Абсолютном Порядке для окружающего мира и яростно стремясь к нему, она невольно вносила Беспорядок в жизнь мясных машин. Этот гул русскоязычной толпы разрушал природу мясной машины. Гул же немецкоязычной толпы стремился ее улучшить.

В нашем поиске надо было учитывать оба гула. Эти страны мы именовали по-своему. Большая, хоть и была по внутренней сути страной Беспорядка, именовалась нами страной Льда, потому что лежащий в ней Лед был для нас важнее всего. Меньшую мы называли страной Порядка.

Но самым важным было то, что мы почувствовали, что эти страны мучительно стремятся друг к другу. Их внутренние гулы, по сути такие разные, соединяясь, сливались в некий особенный гул, необходимый им. Но они об этом даже не догадывались. Они считали себя просто врагами. Мы понимали, что скоро между ними начнется большая война.

И Братству нужно было готовиться к ней.

Мы с Фер поселились в горах, в большой каменной пещере, принадлежащей когда-то семье брата Ковро. Теперь она принадлежала Братству. Вокруг пещеры был лес. Он рос на горах. В пещере жили 29 братьев и 44 сестры. Остальные братья и сестры жили в других местах этой страны. Я и Фер говорили сердцем с братьями и сестрами. Мы беспокоились. Потому что очень быстро старели. Из всего Братства только я и Фер могли видеть сердца наших. Мы могли это только вместе. Отдельно ни я, ни Фер не обладали этим Даром Света. Только вместе мы могли искать. И сразу находить. Каждый поиск потрясал наши сердца. И разрушал тела. Мы с трудом могли ходить. Братья возили нас в железных машинах и в колясках. Руки и ноги наши дрожали. Тела слабели и иссыхали. Морщины покрывали наши лица. Большую часть свободного времени мы спали, набираясь сил. Братья кормили нас фруктами, купали в молоке, натирали тела наши маслами. Нас берегли. Мы с Фер не участвовали ни в каких делах Братства, кроме поиска. Ибо это было Самым Главным Делом.

Но мы беспокоились.

Потому что чувствовали быстрое старение наших тел. За старением последует земная смерть. И мы уже не сможем искать. И помогать Братству. Нам необходимо было найти двух преемников, которые могли бы так же видеть вместе, как и мы. Мы испытывали сердца новообретенных. Мы искали себе подобных. Пробовали заменять в нашей паре меня или Фер кем-то из братьев и сестер. Но никто не мог заменить нас. И в этом была скрытая угроза Братству.

Мы спрашивали свои сердца. Но они молчали. Нам оставалось только искать наших. И искать в наших.

Другого пути не было.

Обнявшись с Фер, мы засыпали. Сердца наши искали даже во сне. Они вспоминали сердца остальных. И испытывали их.

Это продолжалось бесконечно.

Два земных года мы готовились к продолжению поиска. Наконец наступил долгожданный день. Летом в южном городе страны Порядка произошло важное событие. Вся страна ждала его с нетерпением. В этом городе собрались десятки тысяч самых сильных, самых преданных вождю мясных машин.

Вместе с ними собрались и самые важные для страны мясные машины, которые помогали вождю управлять миллионами мясных машин. За 6 дней все собравшиеся должны были убедиться, насколько они сильны, сплочены, преданны идеям вождя и готовы к войне за новые земли. Вся страна готовилась к этому событию.

Подготовилось к нему и Братство. Для нас такое скопление мясных машин было возможностью найти своих. И не только среди простых мясных машин. Но и среди представителей власти.

По приказу вождя каждая мясная машина в его стране должна была знать все об этом собрании сильнейших мясных машин. Для этого были наняты сотни мясных машин, умеющих писать буквы на бумаге так, чтобы все читающие эти буквы в других городах хорошо представляли бы себе, что происходило на собрании в южном городе. Но помимо мясных машин, быстро пишущих буквы, вождем была нанята одна мясная машина, умеющая при помощи различных веществ и света производить тени на белом. И производить их так, что смотрящие на эти тени мясные машины сразу поняли бы, что происходило на том самом большом собрании. Братство решило использовать эту мясную машину. Мы с Фер узнали ее жизнь. Она обожала не только быть тенью на белом, но и создавать другие тени. Больше всего она боялась умереть во сне. Поэтому она спала очень мало и чутко. Она была очень активной и сильной в своем желании быть самой известной и могущественной в мире теней на белом. Еще она очень любила вождя. Но не как вождя, а как яркую и сильную мясную машину. Он казался ей фонтаном горячей воды, освещенным голубым светом. И она мечтала сделать его тенью на белом. Для воплощения своей мечты она наняла 170 мясных машин, связанных с производством теней на белом.

Братство уже несколько лет работало в мире мясных машин, производящих тени на белом. Поэтому братья приложили все силы, чтобы оказаться в этой группе. 29 мясных машин должны были через специальные железные ящики с разных сторон смотреть на собрание мясных машин. В этих ящиках при помощи веществ и света постепенно накапливались тени на белом. Из 29 работающих с железными ящиками 6 были нашими братьями, а еще 7 мясных машин работали на Братство. Из остальных 141 нашими были 2 брата и 2 сестры, а 12 мясных машин также работали на Братство.

Все началось с прибытия вождя. Он прилетел на железной машине, пересел в другую железную машину и поехал в центр города. Мясные машины стояли на улицах и приветствовали вождя. Но мы с Фер тогда не просматривали толпу. Потому что она двигалась.

Мы с Фер стояли возле большой каменной пещеры, где должен был остановиться вождь. Пещера была украшена красной и черной материей. Вождь подъехал к пещере, вошел в нее и встал в открытом окне. Толпа мясных машин закричала от радости. Вождь поднял правую руку и показал толпе ладонь. В этот момент мы с Фер увидели его. Он был не наш. Мы заглянули в его жизнь. Она клубилась мучительной яростью. Как и правитель страны Льда, вождь обожал власть над миллионами мясных машин. Но еще сильнее он обожал возможность потери этой власти. Он добивался власти, чтобы наиболее мучительным способом потерять ее. В этом заключалась главная страсть его жизни. Хотя сам он не знал об этом.

Правитель же страны Льда хотел власти, чтобы просто властвовать. Он обожал только власть.

За 6 дней мы с Фер побывали на всех собраниях мясных машин. На первом собрании Братство одело нас в одежду, которую носят мясные машины, возделывающие землю и выращивающие на ней злаки. Мы приветствовали вождя вместе с другими земледельцами. Из них мы были самыми пожилыми. На другом собрании братья одели меня в одежду воюющих мясных машин. На грудь мне повесили металлические изделия, которыми награждают мясных машин за умение хорошо убивать. Я был посажен в коляску, Фер стояла сзади. На том собрании было много мясных машин, которые воевали. Перед ними выступал вождь и другие высокопоставленные мясные машины. На собрании мясных машин, строящих дороги и каменные пещеры, нас с Фер посадили в ящик с двумя окошками. Пока вождь приветствовал собравшихся, мы сквозь эти окошки смотрели толпу. И запоминали наших. Следующим было собрание молодых мясных машин. На него нас доставили в двух больших чемоданах. Их поставили рядом. Мы просматривали огромную толпу восторженно кричащих молодых мясных машин. Найдя в ней наших, мы запомнили их. На следующий день мясная машина, производящая тени на белом, со своей группой работала в месте, где временно жили приехавшие на собрание молодые мясные машины. Мы были в этой группе. И легко вспомнили новообретенных. Братья узнали их земные имена. На собрании мясных машин, рожающих мясных машин, Фер сидела в коляске, а я стоял сзади. Она вместе со всеми мясными машинами приветствовала вождя и слушала его речь. Он говорил, что мясные машины должны рожать здоровых и сильных мясных машин. Во время его речи мы просматривали толпу. Были еще собрания не очень больших групп мясных машин. На некоторых из них мы побывали.

На шестой день вождь выступил с краткой речью. После чего мясные машины построились в ровные группы и стали выходить из города. Другие мясные машины кричали им вслед. Мясные машины, умеющие извлекать различные звуки из предметов, сильно дули в них и громко стучали. Эти звуки провожали ровные группы мясных машин, покидающих город.

Вождь улетел на летающей машине. Его помощники уехали на машинах, передвигающихся от воды и огня. И в городе остались только живущие в нем мясные машины.

Поиск закончился. Он был очень важен.

76 братьев и сестер влились в наше Братство. И мы укрепилось в стране Порядка. Братья Пот, Ия, Мен и Офка занимали высокие посты среди правящих мясных машин. Братья Зел, Япор, Или и Ан имели власть в охранной стае вождя. Брат Ниэг и сестра Вафу имели много денег, каменных пещер и дорогостоящих предметов. В Братстве оказалось много сильной и здоровой молодежи, готовой на все ради Света Изначального.

Но этот поиск в южном городе оказался непростым для нас с Фер.

Тела наши сильно похудели, мышцы ослабли, руки бессильно висели. Мы перестали принимать пищу и лишь пили воду. Воду, упавшую с неба. И дышали. Сердца наши бились редко. Сестры грели нас своими телами, держали на руках, помещали в парное коровье молоко. Затем обертывали плотной материей и клали на солнце. Мы спали.

Так продолжалось долго. Земля кружилась вокруг Солнца. Планеты и звезды, созданные нами, плыли по своим орбитам.

Жизнь не покинула наши тела. Они снова стали принимать пищу и двигаться.

Когда мы с Фер окрепли, сестры научили нас ходить. Поддерживая друг друга, мы ходили возле каменной пещеры в горах. Потом сидели на траве. Трогали тела друг друга. И сердца. Которые были способны заметить и вызволить из толпы мясных машин тысячи родных сердец.

В стране Порядка произошло новое собрание мясных машин. На этот раз они собрались не для того чтобы слушать речи вождя и готовить себя к покорению соседних стран. Мясные машины устроили соревнование сильных и ловких тел. Мясные машины с самыми сильными и ловкими телами из разных стран приехали в главный город страны Порядка, чтобы соревноваться между собой. Показывая силу и ловкость, они бегали, прыгали в длину и в высоту, метали куски железа, поднимали тяжелые предметы, плавали, гоняли ногами кожаные шары, боролись, сражались на железных прутьях, били друг друга кожаными рукавицами, плевали из железных трубок металлом в бумажные листы. Это происходило на виду у десятков тысяч простых мясных машин, которые не были столь сильны и ловки. Они следили за сильными мясными машинами и радостно хлопали им руками. Сильные тела вызывали у них восторг и зависть.

Мясная машина, умеющая создавать тени на белом, также была на этом собрании. Вместе со своей группой помощников она следила за соревнованием сильных и ловких мясных машин сквозь железные ящики, в которые накапливались тени на белом. Потом эти тени должна была увидеть вся страна. И Братство снова воспользовалось этим. Мы проникли в толпу мясных машин, следящих за соревнованием, и просматривали ее. За 12 дней мы нашли 87 братьев и 101 сестру.

И снова целый год мы с Фер восполняли свои силы в горах.

Нас купали в парном молоке, оборачивали в ткань, сотканную из горных трав, и надолго клали в корзины, подвешенные между деревьями. Качаемые горным ветром, мы спали, наблюдая сердца новообретенных. Это радовало и успокаивало нас.

Братья стали готовиться к очередному поиску. Но произошло неожиданное. Правитель страны Льда начал энергичное уничтожение высокопоставленных мясных машин. Он делал это для сохранения своей власти. Были схвачены и заперты в каменные пещеры тысячи сильных мясных машин, управлявших и руководивших миллионами простых мясных машин. Братство не смогло избежать этого. Не все, происходящее в мире мясных машин, удавалось нам понять. Мы понимали каждую мясную машину. Но толпа мясных машин была не совсем прозрачна для нас. Ее гул подавлял наши сердца. И мы не все видели в толпе. Поэтому мы не смогли вовремя предупредить наших. И в один день были схвачены и помещены в подвал братья Иг, Зчап и Шорор. Мясные машины заперли их. Они стали бить и мучить тела братьев. От них требовали признаний в том, чего они не совершали. Братство не смогло помочь им. И мясные машины убили братьев.

Мы видели Свет, покидающий их сердца.

По всей стране Льда стали хватать и запирать опытных и сильных мясных машин. Их тела мучили. И заставляли признаться в том, чего они не совершали. Некоторые из них не признавались. И умирали от мук. Другие признавались. Их или убивали, или увозили в холодный край, далекий от городов. Там их заставляли валить деревья и копать землю, а на ночь запирали в деревянные сараи. Кормили их очень скудно. И мясные машины быстро умирали в этом холодном крае.

На место уничтоженных мясных машин правитель страны Льда назначил других мясных машин, более молодых и менее опытных. Они устраивали правителя. Братство поняло, что через несколько лет этих мясных машин постигнет все та же участь – они будут схвачены и уничтожены. И это будет продолжаться, пока жив правитель.

Мы поняли, что в стране Льда опасно внедряться во власть. Пока жив этот правитель, риск потери братьев слишком велик. Как только он умрет и на его место вступит другой, Братству можно будет снова стремиться проникать в руководство страной. Поэтому Братство приняло важное решение: братья и сестры, занимающие высокие посты в руководстве этой страны, должны как можно скорее покинуть ее.

В течение месяца 38 братьев и 8 сестер покинули эту страну. И перебрались в страну Порядка. Трое братьев погибли при перемещении от рук хранителей границ. Большая часть прибывших братьев и сестер осталась в стране Порядка. Остальные были переправлены в две небольшие северные страны. Там Братству достались несколько больших каменных пещер. В них стали жить братья и сестры, прибывшие из страны Льда. Они стали подготавливать возможность для поиска в этих северных странах, где проживало много голубоглазых и русоволосых мясных машин.

Мы с Фер окончательно восстановили свои силы.

И были готовы к новому поиску.

Но началась война мясных машин. Мы знали о ней давно. Ее начало, как и многое в мире мясных машин, произошло быстро и непредсказуемо. Братство ожидало большую войну между странами Порядка и Льда. Но началась маленькая война в другом месте. Вождь страны Порядка повелел своим мясным машинам напасть на небольшую страну на востоке. Мясные машины страны Порядка быстро заняли половину этой страны. Другую половину заняли мясные машины страны Льда. Затем вождь страны Порядка направил своих мясных машин в другие пограничные страны. Мясные машины страны Порядка клубились желанием убивать во имя Порядка. Для этого они использовали железные машины и железные трубки, плюющиеся кусками горячего металла. Эти куски попадали в тела мясных машин и убивали их. Страна считалась сильной, если у нее было много мясных машин, железных машин и железных трубок, плюющихся горячим металлом. У страны Порядка всего этого было много.

Братство было готово к войне.

Мы начали поиск среди готовящихся воевать мясных машин. Они собирались в ровные группы, перемещались, учились обращаться с железными трубками, плюющимися горячим металлом. Братство снова стало использовать нас с Фер. Нам изготовили два ящика, похожих на те ящики, в которые мясные машины кладут свою одежду, когда переезжают из одного города в другой. Перед поиском мы с Фер снимали с себя одежду, ложились в эти ящики и прижимали ноги к груди. Ящики закрывали. И их несли наши братья туда, где скоплялись мясные машины. Мы с Фер к тому времени стали очень худыми по меркам мясных машин. Мы ели очень редко. Только раз в три дня пили воду. Наши тела стали очень легкими, а ноги и руки – тонкими. Тонкая морщинистая кожа обтягивала наши тела. Нас нельзя было показывать мясным машинам – это напугало бы их и насторожило. Даже по сравнению с сильно старыми мясными машинами мы выглядели необычно. Наши лица напоминали черепа. Волосы на наших головах стали совершенно белыми.

Поэтому мы могли просматривать мясных машин только из ящиков. Братство возило нас в ящиках по стране Порядка и по завоеванным ею странам. Мы с Фер жили в ящиках. И привыкли к ним. В ящиках мы спали и говорили сердцем между собой. Когда начинался поиск, мы просматривали толпы мясных машин. В основном это происходило во время их собраний, когда они неподвижно стояли или сидели и слушали какую-нибудь мясную машину, громко говорящую им о войне во имя прекрасного будущего. Найдя в толпе наших, мы заглядывали в их жизнь, узнавали их имена в мире мясных машин. Сквозь щель в ящике я шептал братьям эти имена. Различными способами они находили новообретенных. И ледяные молоты будили их сердца.

Братство росло.

Но вскоре началась и большая война. Начало ее стало также неожиданно для нас. Мы ждали, что страна Льда первой нападет на страну Порядка. Но всего на несколько недель страна Порядка опередила страну Льда. Нападение застало мясных машин страны Льда и ее правителя врасплох: они не верили, что страна Порядка, имеющая меньше мясных и железных машин, нападет на большую и сильную страну Льда. Неожиданность помогла нападающим. Мясные машины страны Порядка, сев в свои железные машины и вооружившись мощными трубами, плюющимися горячим металлом, быстро продвигались на восток по стране Льда, уничтожая мясных машин и железных. Мясные машины страны Льда отступали, побросав свои трубки, плюющиеся горячим металлом. Многие из отступающих попали в плен к наступающим. Пленных мясных машин содержали в огороженных и охраняемых местах. Они должны были работать даром на страну Порядка.

Братство почувствовало, что нужно начать поиск среди плененных мясных машин. Братья сделали все, чтобы проникнуть в места, где содержались плененные мясные машины страны Льда. Их были сотни тысяч. Нас с Фер помещали в наши ящики и везли в эти места. Мы просматривали толпы плененных мясных машин. И находили наших.

В одной толпе я увидел мясную машину, приведшую меня ко Льду. Ту сильную и целеустремленную мясную машину, которая вела нас через непроходимый лес к месту падения Льда. Теперь это была слабая и больная мясная машина. Тело ее было измождено недоеданием, нога распухла. Власти страны Льда заставили ее взять в руки трубку, плюющуюся горячим металлом, и идти воевать. Она попала в плен и умирала, так и не узнав, что упало тогда с неба на землю. Она не знала, что такое Лед. И она не знала, что я смотрю на ее жизнь из ящика.

Мы с Фер искали. Но не только среди мясных машин. Мы по-прежнему искали среди новообретенных. Напряженно искали тех, кто способен заменить нас. И видеть сердцем так же, как и мы.

Но пока не находили себе подобных.

Мы беспокоились, лежа в своих ящиках. Мы были глазами Братства. Если эти глаза закроются, искать станет очень трудно. И поиск 23 000 затянется на десятилетия. Мы стонали сердцем от непреодолимого, но долгожданного. Мы любили Братство. Мы очень хотели снова стать Светом. Мы ненавидели Землю.

Но мы старели и слабели. Жизнь угасала в наших телах. Только сердца жили, как и прежде. Они работали.

Война расширялась.

Мясные машины страны Порядка продвинулись на восток, к двум главным городам страны Льда. Они осадили эти города. также мясные машины страны Порядка проникли на юг и на запад. Новые страны втягивались в эту войну. Постепенно их стало 47. Миллионы мясных машин, сев в железные машины, внедрялись во вражеские страны, плевали горячим металлом из широких труб, убивали мясных машин, говорящих на других языках, разрушали их города.

В сражениях и битвах, в разрушенных городах и деревнях гибли миллионы мясных машин. Вместе с ними гибли и не найденные нами братья и сестры. Мы с Фер чувствовали их гибель. И торопили Братство. В горах мы становились Малым Кругом, закрывали глаза, говорили на языке Света. Молодые братья и сестры учились у нас. Мы с Фер были счастливы отдать им все, что могли и умели. Наши высохшие руки трогали их лица. Наши сердца торкали их сердца: надо спешить! Мы показывали – где искать и кого. Рты наши раскрывались, мы шептали на языке Земли имена новообретенных. Их искали. Но не всех новообретенных успевали найти и разбудить. Не все дожидались спасительного удара ледяного молота. Многие терялись в хаосе войны. Многие гибли в городах и сражениях. Сердца их умирали, не проснувшись.

Война растянулась на несколько лет. Мясные машины страны Льда, накопив силы, изготовив много железных машин и труб, плюющихся горячим металлом, стали теснить мясных машин страны Порядка. Сопротивляясь, те стали отступать. Постепенно они отступили к своим пределам. В войну вступила большая и могущественная страна, отделенная океаном. В войне она была заодно со страной Льда. Живущие в ней мясные машины называли ее страной Свободы, так как в ней не было единовластного правителя, как в странах Льда и Порядка. Тысячи мясных машин страны Свободы сели в плавучие и летающие машины и достигли берегов стран, порабощенных страной Порядка. Мясные машины страны Свободы стали плевать горячим металлом из своих мощных железных труб в мясных машин страны Порядка и сбрасывать железные яйца на их города. Мясные машины страны Порядка яростно сопротивлялись, но вскоре стали отступать под натиском приплывших из-за океана мясных машин.

Братству стало ясно, что война закончится победой стран Льда и Свободы над страной Порядка. Но также мы поняли, что вождь страны Порядка осуществит свою главную страсть мучительной потери власти. И при осуществлении этой страсти он постарается погубить как можно больше мясных машин. Нам нужно было успеть найти новых наших и уберечь от гибели найденных ранее. Вождь страны Порядка и его помощники организовали несколько тайных мест для уничтожения мясных машин. Они считали этих мясных машин чуждыми идее Порядка. По убеждению вождя, эти мясные машины своим существованием мешали установлению полного порядка в его стране. Хотя ни внешне, ни внутренне эти мясные машины не отличались от остальных мясных машин страны Порядка. Они делали то же самое, что и все мясные машины: работали, рожали, воевали, строили, старели и умирали. Они не были врагами страны Порядка, как мясные машины страны Льда или Свободы. Их отличало только то, что их предки не жили в стране Порядка. Эти мясные машины пришли в страну Порядка с востока. Поэтому вождь и его помощники считал их чужаками. Братство сразу заинтересовалось местами уничтожения мясных машин. Мы использовали эти огороженные и сильно охраняемые места для поиска наших. Братья, носящие одежду военных мясных машин, сумели устроить так, что голубоглазых и светловолосых мясных машин не уничтожали, а содержали в большом деревянном сарае. Когда их накапливалось достаточно, их вывозили в тайное место, где мы с Фер просматривали их. Это произошло трижды. Мы нашли 48 братьев и 29 сестер. Но к концу войны уничтожение мясных машин стало нарастать. Особенно много их уничтожали в одном месте, находящемся в стране, захваченной страной Порядка. В этом месте скопилось много отобранных для нас голубоглазых и светловолосых мясных машин. Их собирались вывозить, но страна Льда усилила свое наступление, и Братство узнало, что вывезти отобранных уже невозможно. Их должны были уничтожить, как и других. Нужно было срочно отправляться в это место и просматривать отобранных там. Братья, использующие военных мясных машин, поехали в это место. Нас уложили в наши ящики и взяли с собой. Сначала мы ехали в железной машине по обычной дороге, потом братья пересели в длинную железную машину, которая повезла нас по железной колее. Место, куда мы направлялись, было довольно большим. Оно находилось в поле и было огорожено железными веревками с шипами. Его охраняли мясные машины с железными трубками, плюющимися горячим металлом. Это делалось для того, чтобы подготовленные к уничтожению мясные машины не разбежались. Наша длинная железная машина въехала в это место. И за ней сразу заперли ворота. Когда братья вынесли нас с Фер из машины и спустили на землю, мы сразу почувствовали видящее сердце. Одно из двух, которых мы искали взамен себе. Оно билось где-то рядом. Мы радостно заволновались в своих ящиках. Место, где мы оказались, клубилось тысячами жизней. Собранные из нескольких стран, мясные машины находились в деревянных сараях. И ждали уничтожения. В этом месте было пять больших печей. Возле каждой печи находилась каменная пещера. В нее заводили уничтожаемых мясных машин. Им говорили, что это баня, где они будут мыться. Мясные машины раздевались. Но вместо воды на них тек ядовитый воздух, созданный умными мясными машинами для умерщвления других мясных машин. Этот ядовитый воздух удушал мясных машин. Когда они все умирали, каменную пещеру открывали и проветривали. Затем другие мясные машины бросали тела удушенных мясных машин в печи. В печах тела сгорали и превращались в пепел. Который лежал толстым слоем повсюду в этом месте. Большинство мясных машин, ожидающих уничтожения, знали, что в каменных пещерах их ожидает не баня, а ядовитый воздух. Но они покорно ждали смерти. Хотя их было гораздо больше охраны, мясные машины не пытались объединиться и напасть на уничтожающих их мясных машин. Они ожидали своей участи. Многие надеялись, что выживут. Мы слышали клубящийся гул их жизней. И различали в нем наших. Братья долго говорили с главной в этом месте мясной машиной, руководящей уничтожением мясных машин. Главная мясная машина долго не хотела отдавать нам отобранных голубоглазых и светловолосых мясных машин. У нее было много вопросов к приехавшим братьям. Тогда братья дали ей несколько камней, очень дорогих в мире мясных машин. И главная мясная машина этого места разрешила нам взять отобранных. Они находились в двух больших сараях. Охрана скомандовала им, и они пошли из сараев к нашей длинной железной машине. Многие из них были очень истощены от недоедания и передвигались медленно. С ними вместе передвигалось и видящее, непробужденное сердце. Мы с Фер поняли, что оно среди отобранных. Когда они все сели на длинную железную машину, их заперли. И наша длинная железная машина выехала из места для уничтожения мясных машин. Мы с Фер трепетали: сердца наши почувствовали много наших среди этих мясных машин. И чувствовали видящее сердце. Мы стали торопить братьев. Машина проехала по железному пути четверть дня, и ее остановили на краю леса. Там был большой овраг. Братья приказали мясным машинам выйти из длинной машины и собраться в овраге. Мясные машины покорно исполнили приказание. Они вошли в овраг и встали в нем. Братья приказали им сесть. Мясные машины сели не землю. Братья вынесли нас с Фер из поезда, поставили ящики на край оврага, открыли и вынули нас из ящиков. Нас посадили на край оврага. Мы стали просматривать мясных машин. Они молча смотрели на нас. Их совсем не пугал наш вид, потому что они сами были очень худыми. Но они не понимали, что мы делаем. Мы стали находить наших. Братья сразу выводили их из оврага и сажали в длинную машину. Мы почти сразу нашли видящее сердце. Им обладал брат. Его посадили в машину. Мы нашли 17 братьев и 30 сестер. Всех их посадили в длинную машину и заперли. Когда поиск окончился, братья взяли нас на руки и отнесли в длинную железную машину. Братья, использующие одежду военных мясных машин и охранявшие мясных машин в овраге, тоже сели в длинную железную машину. Машина медленно поехала. Мясные машины, оставшиеся в овраге, смотрели. Они не понимали, почему мы уезжаем. Они были уверены, что мы собрали их в овраге, чтобы уничтожить из трубок, плюющихся горячим металлом. А мы поехали дальше с новообретенными. В пути братья достали припасенные ледяные молоты и приготовились простучать найденных. Мы с Фер указали на брата с видящим сердцем. Мы жаждали, чтобы он проснулся первым. Он был худым, с молодым и изможденным лицом. Ему было 23 года. Когда братья раздели его и стали привязывать к стене, он совершенно не сопротивлялся. Только молился. И сжимал в правой руке кусок скомканной серой бумаги. Мы с Фер увидели его жизнь и поняли, что это за бумага. Когда его везли в место для уничтожения, ему передала эту бумагу одна мясная машина. Она знала много молитв, и к ней в прежней мирной жизни приходили мясные машины, чтобы она подсказала им, как правильно жить. Передавая ему скомканную бумагу, мясная машина сказала, что эта бумага – он сам. И от него зависит, какой он будет – скомканный или расправленный. И каждую ночь в месте для уничтожения он расправлял эту бумагу на ладони. А утром скомкивал. Привязанный к стене, он сжимал в кулаке эту бумагу. Как только ледяной молот ударил в его худую грудь, скомканная бумага выпала из его руки. А видящее сердце заговорило:

– Уб! Уб! Уб!

И мы с Фер поняли, что Уб – один из двух наших преемников. Он сможет видеть мир так же, как и мы. Сможет в паре с еще одним видящим сердцем. Мы найдем и это сердце. Война кончится, мясные машины станут восстанавливать разрушенное и рожать детей. Братство укрепится в этом мире еще прочней. Наши смертельно уставшие тела умрут, сердца остановятся, Свет покинет их. Но сердца Уб и его напарника будут биться и искать. Они найдут ВСЕХ. И обретенные встанут в Большой Круг и произнесут сердцем 23 слова. И воссияет Свет. И исчезнет Земля. И остановится Время. И пребудет Вечность.

Но нужно было продолжать жить настоящим.

Братья отцепили от длинной железной машины пустые части. Без них она стала короче, но братья и новообретенные помещались в ней. Машина поехала быстрее. Нужно было как можно скорее доставить новообретенных в укромное место, где им оказали бы помощь. Многие из них от постоянного голода не могли даже стоять. Но никто не умер от удара ледяного молота: проснувшиеся сердца помогали им. Мы с Фер сидели возле Уб. Он был в забытьи и слабо дышал. Мы держали его руки. Они были почти такие же худые, как и наши. Мы трогали его лицо. Мы берегли его сердце.

После заката солнца железная машина повернула на север. Нам нужно было отвезти найденных в условное место, где их ждали братья. К утру мы достигли этого места. Это было место, где останавливались железные машины, ездящие по железным путям. Их там стояло много. В пути новообретенных переодели в обычную одежду. Когда наша машина стала останавливаться, нас с Фер снова стали укладывать в ящики. Мы с трудом отпустили руки Уб. Машина остановилась. Но что-то двигалось над ней. Высоко. В небе.

Мы с Фер вскрикнули в наших ящиках: сердца увидели четыре летающие машины вверху. Летающие машины открыли свои животы. И сбросили вниз большие железные яйца, набитые яростным веществом. Железные яйца полетели сверху. Их было сорок. Мы увидели их над нами. И поняли, что кто-то из нас погибнет. Железные яйца стали падать. Как только они ударялись о землю, яростное вещество разрывало их. А вместе с ними – все вокруг. Скорлупа железных яиц разлеталась с силой во все стороны. Три железных яйца взорвались рядом с нашей машиной. Скорлупа железных яиц пробила стены нашей машины и прошла сквозь тела 18 братьев и 12 сестер. Скорлупа железных яиц прошла сквозь голову брата Уб. Скорлупа железных яиц прошла сквозь ящик Фер.

Она прошла через тело Фер.

Через сердце Фер.

И сердце Фер остановилось.

Время

Время Земли разноцветно. Каждый предмет, каждое живое существо живет в своем времени. В своем цвете. Время камней и гор темно-багровое. Время песка пурпурное. Время чернозема оранжевое. Время рек и озер абрикосовое. Время деревьев и травы серое. Время насекомых коричневое. Время рыб изумрудное. Время хладнокровных животных оливковое. Время теплокровных животных голубое. Время мясных машин фиолетовое.

И только у нас, братьев Света, нет своего цвета земного. Мы бесцветны, пока в сердцах пребывает Свет Изначальный. Ибо Он – наше время. И в этом времени живем мы. Когда останавливаются сердца наши и Свет покидает их, мы обретаем цвет. Фиолетовый. Но совсем ненадолго: как только тело остывает, время его становится темно-желтым. Время трупов живых существ на Земле темно-желтое.

Сестра Храм

Семь лет минуло после гибели Фер.

Руки мои двигаются медленно. Пальцы с трудом шевелятся. Они редко прикасаются к вещам. К вещам Земли. К недолговечным вещам. Которые гниют и распадаются. Братья и сестры любят мои руки. Потому что знают их. Они кладут их на свои лица. И замирают. А я оберегаю моих братьев и сестер.

Глаза мои перестали видеть мир вещей. Тьма мира Земли стоит передо мной. Но сердце мое видит. Сердце мое знает многое.

Война мясных машин окончилась. Страны Льда и Свободы победили. Страна Порядка проиграла. Ее мясные машины клубились устало и отчаянно. Они убивали и погибали. Вождь исполнил мучительное желание своей жизни: он героически проиграл великую войну. Забравшись глубоко в землю, он убил себя металлом из железной трубки. Победившие мясные машины судили помощников вождя. Их подвесили за шеи на веревках, чтобы они не могли дышать. И помощники вождя задохнулись. Победившие мясные машины принялись восстанавливать разрушенное. На месте сожженных городов они возвели новые. Мясные машины рожают мясных машин. Новорожденные мясные машины растут. И заселяют новые города.

Я вижу это.

Вместо разбитых железных машин строятся более мощные. Тысячи новых труб, плюющихся металлом, создаются ежедневно. Миллионы железных яиц, разрушающих города, снова ждут своего часа.

Я вижу это.

В конце войны мясные машины создали мощнейшее яростное вещество, которого не было раньше. Взрываясь, это вещество могло уничтожать целые города. Его создавали самые умные мясные машины. Этим веществом набили два больших железных яйца и сбросили их на два города. Взорвавшись, яйца уничтожили оба города. В этих городах сразу погибли 223 418 мясных машин. Но среди них не было наших. Наши погибали в других местах.

И я видел это.

За четыре года войны Братство потеряло 49 братьев и 70 сестер. Они погибли в разных странах. От горячего металла, при крушении железных машин, в горящих городах, от болезней и ран.

Потери не обескровили нас. Основа Братства была заложена до войны. Она была правильно заложена. И осталась крепкой.

После войны Братство укрепилось в шести странах. Мы прочно стояли в мире мясных машин. Нам принадлежали каменные пещеры, сложные машины, дорогостоящие предметы. Мы владели местами, где производились вещи, без которых мясные машины не могли обойтись: одежда, обувь, предметы для каменных пещер.

У Братства стало много денег. Это помогало искать.

Но главная трудность осталась: после гибели Фер Братство лишилось Всевидящего Ока. Один я не мог различать наших в толпе. Мое сердце не справлялось. Оно захлебывалось гулом толпы. Я лишь чувствовал наших. Я мог только направлять поиск.

Моему сердцу не хватало сердца Фер. Вместе с Фер погиб и Уб, наша надежда. Мой ящик больше не понадобился Братству. Его сожгли.

Я живу.

И пока я живу, я знаю, где искать.

Как могу, я направляю братьев. Но все равно, пока они ищут вслепую. Похищая голубоглазых и светловолосых, они простукивают каждого ледяным молотом. Это сложно и трудоемко. Но выхода нет. И мы ищем.

После войны для простукивания потребовалось много Льда.

Лед лежал в стране Льда.

Его нужно было доставлять в страны, где обосновалось Братство. Где велся поиск. Братья занялись доставкой Льда. Они сумели устроить так, что мясные машины стали добывать Лед. Рядом с местом, где он лежал, было создано поселение мясных машин, провинившихся перед законом страны Льда. За это их обычно заставляли валить деревья и добывать из земли редкие металлы. Но братья сумели заставить власти страны Льда поверить, что Лед необходим для укрепления могущества этой страны. Умные мясные машины помогли нам в этом. Лед стали добывать и доставлять в главный город этой страны. Оттуда Братство тайно переправляло его в нужные страны. Братья распиливали его на сотни кусков. И изготовляли сотни ледяных молотов.

Поиск велся.

За земной год мы находили не более пятидесяти наших. Многие сотни голубоглазых и светловолосых мясных машин гибли под ударами ледяных молотов. Братьям приходилось простукивать всех похищенных. Это был очень медленный поиск по сравнению с прежним, когда мы с Фер за один день находили десятки братьев. Когда раздвигали клубящуюся толпу. Когда проходили сквозь ее гул. Когда увидели в ней сразу 199 наших, в том самом овраге. Когда братья, не успевая принимать новообретенных, отдавали им свою одежду. Когда мы с Фер падали от сердечной усталости. И из наших ртов текла желчь. А из ушей – кровь. Но мы стонали от счастья.

Собравшись в горах Большим Кругом, мы спрашивали наши сердца, спрашивали Свет: есть ли надежда на возвращение к прежнему поиску? Есть ли надежда быстро обрести всех 23 000? Есть ли надежда через несколько десятков земных лет встать всем в Главном Круге? И произнести 23 сердечных слова? И снова стать Светом Изначальным?

Надежда была.

Вернее – половина надежды.

Братья принесли ее на руках зимней ночью.

Это произошло в конце войны, через полгода после гибели Фер. Ее нашли среди мясных машин, угнанных из страны Льда в страну Порядка. Их собирались использовать как рабочую силу. Братья искали в подобных местах. Ее сердце назвало имя:

– Храм!

И я услышал. Хотя и был в горах, далеко от нее. Имя ее отозвалось во мне. Я почувствовал видящее сердце. Храм была половиной. Другой половиной был Уб, погибший вместе с Фер. Если бы кусок скорлупы железного яйца не прошел через голову Уб, они с Храм стали бы парой видящих. Стали бы Оком Братства. Таким же, каким были мы с Фер. И быстрый поиск продолжился бы. И мы нашли бы ВСЕХ.

Но Земля отняла у нас Фер и Уб.

А Свет подарил нам Храм.

Ее внесли на руках в нашу каменную пещеру. Храм была еще слаба. Сердце ее проснулось совсем недавно. Храм смотрела на нас только глазами. Я же видел ее сердцем. Я знал, кого вносят в пещеру. И многие находящиеся в пещере знали это. Храм поставили на камень посреди пещеры. И мы, братья и сестры, бережно приветствовали ее сердце. Видящее сердце. И поклонились ей. Чтобы она поняла, кто она для Братства.

Потом она плакала сердцем.

Сердце ее было готово ко всему. Мудрость и Сила Света пели в нем.

И я успокоился. Впервые после гибели Фер и Уб.

Если Свет послал нам Храм, значит, он пошлет и еще одно видящее сердце. Оно придет. Надо просто ждать. Искать. И готовить Храм к Последнему Поиску.

Она поселилась у нас в горах. Я

берег ее молодое сердце. Осторожно говорил с ним. Бережно трогал. В Малом Круге мы поддерживали Храм. Ее сердце крепло с каждым днем. И через 94 ночи в Малом Круге мы произнесли с ней все 23 слова. Она стояла с нами на снегу. С двадцатью двумя мудрыми сердцем. Мы произносили слова. И слова Света сияли в наших сердцах. И сердце Храм сияло вместе с нами. Оно было сильным. Оно могло многое.

Мы поддерживали Храм.

Она шла по стопам Фер. Я сделал ее путь более простым. Потому что я знал Фер. Я помогал Храм.

Пришло время, когда мы встали Большим Кругом. На холме лунной ночью мы, 230 братьев и сестер, стояли, взявшись за руки. И Храм стояла с нами. Мир Земли спал. Но не спали наши сердца. Большому Кругу открылось многое. Мы понимали то, что было скрыто. Что не могло открыться каждому отдельно.

Мы поняли, куда нужно направиться. Куда должно стремиться Братство.

И для Храм наступил важный день.

Это произошло 6 июля 1950 года по времени мясных машин. В маленькой северной стране, где обосновалось Братство. В тот день Храм проснулась, как и другие братья и сестры, с восходом солнца. Она говорила сердцем с нами. И это был мой последний сердечный разговор с ней. Братья поднесли меня к ней. Своими слабыми руками я взял ее молодые и сильные руки. Братство Света окружало нас.

Я заговорил:

– Храм, сегодня тебе предстоит покинуть наше Братство. Ты овладела языком сердца. Ты познала все 23 сердечных слова. Ты готова к подвигу во имя Света. Ты отправишься на восток, в страну, где лежит Лед. И будешь искать братьев и сестер. Будить их сердца. И отнимать их у мясных машин. В стране Льда остались только трое наших, сестра Юс, братья Ха и Адр. Они ждут нашей помощи. И твоей.

Я не говорил с ней о главном. Она знала это и без меня. Ведала то, что открылось всем в Большом Круге: ей предстоит найти свою половину. Которая поможет завершить поиск. Половину, которую ждали мы все. Стоя в Большом Круге, мы ведали, что Лед должен притянуть эту половину. Но в каких краях огромной страны Льда искать второе видящее сердце, не знали мы.

Храм понимала это.

Слабеющими пальцами я сжал ее руки.

Она бережно сжала мои.

Сердца наши вспыхнули, прощаясь. Чтобы встретиться потом. Навсегда. В Главном и Последнем Круге. Чтобы стать Светом.

Пальцы Храм разжались. И оставили мои дрожащие руки. Храм стала отдаляться от меня. Она преодолевала пространство. Она превозмогала время. Она стремилась на восток. Туда, где лежал Лед. Где ждали братья. Где ждало второе видящее сердце.

Я провожаю Храм.

Сердце мое замирает.

Сердце слабеет.

Сердце останавливается.

Сердце сделало свое дело.

И Свет покидает его.

body
section id="note2"
section id="note3"
Мальчик не должен плакать!