/ Language: Русский / Genre:nonf_biography,

Вторжение

Василий Соколов


Соколов Василий Дмитриевич

Вторжение

Василий Дмитриевич СОКОЛОВ

ВТОРЖЕНИЕ

Роман

ОГЛАВЛЕНИЕ:

Алексей Югов. Народ на войне

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

Глава тринадцатая

Глава четырнадцатая

Глава пятнадцатая

Глава шестнадцатая

Глава семнадцатая

Глава восемнадцатая

Глава девятнадцатая

Глава двадцатая

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

Глава тринадцатая

Глава четырнадцатая

Глава пятнадцатая

Глава шестнадцатая

Глава семнадцатая

Глава восемнадцатая

Глава девятнадцатая

Глава двадцатая

Глава двадцать первая

Глава двадцать вторая

Глава двадцать третья

Глава двадцать четвертая

Глава двадцать пятая

Глава двадцать шестая

Глава двадцать седьмая

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

Глава тринадцатая

Глава четырнадцатая

Глава пятнадцатая

Глава шестнадцатая

Глава семнадцатая

Глава восемнадцатая

Глава девятнадцатая

Глава двадцатая

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

Глава тринадцатая

Глава четырнадцатая

Глава пятнадцатая

Глава шестнадцатая

Глава семнадцатая

Глава восемнадцатая

Глава девятнадцатая

Глава двадцатая

Глава двадцать первая

Глава двадцать вторая

Глава двадцать третья

Глава двадцать четвертая

Глава двадцать пятая

Глава двадцать шестая

Глава двадцать седьмая

Глава двадцать восьмая

Глава двадцать девятая

Глава тридцатая

================================================================

Роман представляет собой первую часть известной трилогии

Василия Соколова ("Вторжение", "Крушение", "Избавление"),

посвященной Великой Отечественной войне и составляющей заметное

явление в современной советской литературе. Широко известен

отзыв маршала Г. К. Жукова, считавшего настоящий роман "одной из

интересных и значительных книг из того, что до сих пор было

написано о войне 1941 - 1945 гг.". И в этих словах нет

преувеличения: по охвату описываемых событий и значительности

поставленных в романе проблем он по праву входит в ряд

значительных эпических произведений о минувшей войне.

================================================================

НАРОД НА ВОЙНЕ*

Эпос Великой Отечественной... Сердце советского читателя истосковалось по нем! Не спорю, есть, и немало уже, художественно сильных и правдивых произведений, посвященных грозным, незабываемым и неизгладимым в истории всего человечества битвам и подвигам советского народа-освободителя; немало написано ценного и о том, что совершалось в те дни в сердце отдельного человека, - а и все же, читая и перечитывая множество так называемых военных рассказов и повестей, я неизменно думал, что вот нет же еще произведения, где бы сочетались в нерасторжимом единстве личное и всенародное; лучи сердцеведения, проницающие душевный мир особи, индивида, - и здесь же, в том же самом произведении, эпос, именно эпос войны!

_______________

* Текст статьи печатается по книге: С о к о л о в В.

Вторжение. - Моск. рабочий, 1972.

События войны гражданской давно уже обрели могучее эпическое отображение. Достаточно назвать такие произведения, как "Чапаев", "Железный поток", "Тихий Дон"). "Хождение по мукам".

Выставить равновеликое в эпосе Великой Отечественной войны мы все еще не можем. Однако ошибочно мнение, что здесь непременным условием, и даже независимо будто бы от степени дарования, является большое отдаление во времени от сотрясавших планету событий. И не более как парадоксом надо считать мнение Бальзака, будто бы изображение больших сражении является задачей, выходящей за пределы возможностей художественного слова. Нет, панорамно-эпическое изображение исполинских битв, даже и нашего времени, под силу русскому художественному слову! В этом, в частности, с чувством большой отрады, убедился я, прочитав и "Вторжение" и "Крушение", - оба замечательных романа, созданных писателем-воином, участником Великой Отечественной войны от первых и до последних ее дней Василием Соколовым. Это - крупнозернистая проза!

Первый из названных романов напечатан в 1963 году; второй - в 1970-м. Завершением всей триединой военно-исторической эпопеи должен явиться третий роман.

Свыше четверти века трудился над своей художественной трилогией Василий Дмитриевич Соколов. Замысел эпопеи возник у него еще на полях сражении. От первого дня Великой Отечественной и вплоть до самого дня победы автор "Вторжения" и "Крушения" был участником многих боев и сражений. Нет возможности дать их перечень, да и не входит в мою задачу. Участвовал он и в битве под Москвой, и в битве за Сталинград. Ранения и обширная колодка правительственных наград - боевых орденов и медалей - на груди этого седоголового писателя-воина свидетельствуют о мужестве и доблести, с которыми прошел он свой боевой путь. Все испытания и ужасы боевой страды изведаны этим человеком до дна. Но ведь каждому понятно, что, опираясь, например, на опыт не то что ротного или батальонного командира, а и на опыт военачальника крупнейших воинских соединений, писателю не создать вещи, которая в полном смысле могла бы называться эпопеей великой войны: ибо есть горизонты и горизонты! Ни из какого дзота, тапка или окопа не увидишь того, что происходит в Ставке Верховного Главнокомандующего или в штабе маршала Г. К. Жукова. Но Василий Соколов не только сам видит и слышит это, по и нас, читателей заставляет видеть и слышать - первейшее условие, чтобы иметь право называться художником слова!

Вполне обладает он виденьем - знанием и всего, что совершалось в те миропотрясающие дни и в стане врага, в логове Гитлера. А это, как понятно каждому, могло быть достигнуто лишь тщательным, многолетним изучением источников: отечественных и зарубежных. Порою труднодоступный.

Художественное претворение мировых, глобальных событий писатель может создать только через воссоединение, через синтез лично испытанного, виденного и слышанного - с глубинным, социологическим осмыслением опыта народа и человечества.

Таким именно путем и шел автор...

Глубокую народность, историческую правдивость книг Василия Соколова отметили в своих откликах советские читатели и почать множеством самых положительных рецензий.

* * *

Василий Дмитриевич Соколов родился в пылающем 1919 году в селе Ивановка Воронежской области, на земле, которая вскормила и дала живительные соки народной речи будущему писателю. Видимо, что-то роднит главного героя романа-эпопеи Алексея Кострова с самим писателем: в дорогу большой жизни и тяжких военных испытаний оба выходили, переступая через порог ивановской избы...

Воссозданный не только силой воображения, но и наделенный реальными, почти осязаемыми деталями, ситуациями, судьбою, которую пережил сам автор, главный герой Алексей Костров воспринимается как живой человек, со своим адресом, привычками, речью, внешними приметами. Этому самобытному герою присущи многие черты русского национального характера: стойкость, долготерпение, решительность и твердая воля в достижении цели, гражданское мужество и убежденность в правоте дела, неприхотливость во дни лишений и невзгод...

Писатель в создании образа Алексея Кострова пользуется многогранной палитрой: в родном доме и на границе, в предвоенные дни на плацу и в первый час сражений, в кругу однополчан и среди незнакомых ему, но одинаково близких сердцу местных жителей, - шаг за шагом реально и непринужденно создается характер. Мы видим, как в первый день войны вместе с комиссаром Костров выносит детей из подожженного немецким пиратом пионерского лагеря, и невольно вспоминаем: да, так было! Вот Костров волею судеб оказывается в окружении, делит с товарищами и сухарь пополам, и беду пополам. Напряжение наше достигает предела, когда мы видим изморенного, голодного, в одной гимнастерке ползущего по снегу Кострова, и его первый миг жданной и вместе с тем такой неожиданной встречи с бойцом, который и годами-то ровня ему, но который называет обросшего, бородатого Кострова папашей. У нас невольно навертываются слезы...

Читатель с волнением следит за сложной, интересной и - чего греха таить! - порой противоречивой судьбой главного героя и невольно думает: "Да, это присуще только Кострову и никому иному!" В этом сила художественного изображения действительности и лепка характера. Причем Костров не одинок в своих благородных и высоконравственных поступках. Рядом с ним живут и действуют и его однополчане; особенно запоминаются Степан Бусыгин, являющийся олицетворением русской силы и советского воина того времени, и старшие товарищи - талантливый военачальник Шмелев, пламенный комиссар Гребенников, у кого учится и от кого, надо полагать, примет эстафету жизни и борьбы Алексей Костров...

Мятущаяся Наталья, нежная, как цветок повилики, Верочка, чудесные, неповторимые сваты Игнат и Митяй, которых и в радости и в горе не покидает народная мудрость и усмешка, гордая Юлдуз, дед Силантий со своей непоколебимой верой в справедливость, в Советскую власть (ради ее защиты он и превратил свою каменную хибару в редут!), и отрицательные, так сказать, уходящие в прошлое типы, словно списанные с натуры, - да мало ли добрых и злых людей шествует по романам "Вторжение" и "Крушение"!

...Сваты Игнат и Митяй решают строить для молодоженов дом. Они обмозговывают, спорят, как сделать его красивее и на каком месте лучше сложить...

Война обрывает извечную заботу. Враг вторгается в страну, являющуюся огромным и светлым нашим домом, порушена жизнь. Собирая силы, народ поднимается на священную войну, и у читателя от главы к главе крепнет вера: скоро, скоро придет час суровой и справедливой расплаты.

Такова главная философия романов Василия Соколова. Философия не надуманная, а реальная, продиктованная самой жизнью.

Простая справедливость побуждает сказать, что в романах В. Соколова исполинские события безмерных фронтов отнюдь не подавляют изображении тыла с его трудовыми подвигами и тягчайшими испытаниями. Величайшую в истории войн победу над фашистским чудовищем одержал весь советский народ. Урал и Кузбасс были кузницами победы. Колхозы и совхозы стали неиссякаемыми житницами Отечественной войны. Миллионы и миллионы советских женщин заступили место мужей и отцов, ушедших на фронт. И закономерно и прекрасно, что военно-историческая эпопея В. Соколова выводит перед нами целый ряд этих "воинов трудового фронта" - женщин, подростков и стариков.

И массовое и личное автору удается изобразить зримо и убедительно, реалистической кистью. Иногда он достигает этого через безупречно точную, исконно-народную и очень, очень краткую реплику. Вот один из таковых примеров. Скорбная солдатская мать наконец-то дождалась отпущенного на побывку сына, по причине его ранения.

"Все окошки проглядела, ждамши!" - говорит она своему ненаглядному воину.

Язык всего произведения, за весьма ничтожным изъятием, обладает той "триадой" признаков, которая вполне определяет художественность языка: это - мыслеемкость, точность, вещественность.

Вот изображение (здесь даже как-то и нейдет сказать: "описание") ночного, силы выматывающего марша:

"Впотьмах длинными рядами колышутся люди, обвешанные с головы до ног грузом. Навьючены все с избытком - торчат на спинах ранцы, вещевые мешки, тускло блестят котелки, фляги, чернью стали отливают штыки и стволы винтовок. Посменно несут станковые пулеметы в разобранном виде, минометные плиты и трубы. Скатки шинелей повешены на шея, как хомуты. Тяжела ты, солдатская ноша! А ничего не поделаешь, все нужно для боя, для немудреного окопного быта".

Только истый фронтовик, сам изведавший бои-походы, мог столь верно и стилистически смело, по-своему изобразить колонну, изможденную отступлением, когда, как говорится, люди спят на ходу:

"Идут ноги. Идут и несут нагруженные сном головы. Только перестук сапог да говор от плеча к плечу бодрит колонну..."

А вот спрессованное до предела изображение обстановки в Сталинграде:

"Русские были прижаты к берегу. Война умещалась на тесном плацдарме, на узких, вдавленных в землю позициях под развалинами домов, у бойниц подвалов...

...Знала ли история войн, чтобы за один город, а теперь уже за один узкий, прижатый к волжскому берегу плацдарм (это все, на чем держались русские в Сталинграде), могли сражаться две немецкие отборные армии, итальянская и румынская армии, саперные штурмовые батальоны - огромное количество наземных войск, поддержанных армадой самолетов воздушного флота! Ничего подобного в истории войн не было".

Как то и должно быть в подлинной военно-художественной эпопее, обе ее части у В. Д. Соколова наряду с огромным количеством образов солдат, командиров неисторического, так сказать, ранга содержат реалистической и правдивой кистью написанные зримые образы высших творцов великой победы: и Верховного Главнокомандующего, и прославленных маршалов и командиров: Жукова, Рокоссовского, Ватутина, Соколовского, Чуйкова, Еременко...

Нелишне заметить, что в последнее время и писатели и критики, заодно, озабочены показом в романах о Великой Отечественной войне исторических событий, видных деятелей, крупных штабов, где решались судьбы армии и даже страны. Справедливости ради надо отдать должное писателю Соколову: еще задолго до этих призывов, точнее говоря в 1963 году (время выхода первой книги - "Вторжение"), он создал впечатляющие образы советских полководцев, и в частности выдающегося маршала Г. К. Жукова; вместе с автором читатель как бы входит в советскую Ставку Верховного Главнокомандования.

Вполне естественно, что эти страницы приковывают особое внимание читателей.

И теперь, много лет спустя после великой победы, разве можно без глубочайшего волнения читать о гениальном, всеопрокидывающем зимнем ударе под Москвой, который нанесли советские армии уже готовому торжествовать врагу!

"Контрнаступление, - пишет В. Соколов, - готовилось в жестокую бурю, в грозные и критические дни ноября, когда противник находился на расстоянии двадцати пяти километров от Москвы и подтянул дальнобойные орудия, чтобы бить по Красной площади. В эти напряженные часы Верховный Главнокомандующий Сталин и Ставка проявили огромную выдержку и стратегическую дальновидность, придерживая крупные резервы (преимущественно за флангами Западного фронта)..."

И, продолжает автор, "не выдерживали удара, ломались железные суставы вражеских танковых колонн...".

Следуют потрясающие картины разгрома и отката бронированных гитлеровских полчищ, неотступно преследуемых и уничтожаемых.

Из высших стратегических центров повествование вновь перебрасывает нас к рядовым советским бойцам-героям:

"Лютовали декабрьские морозы. Курил поземкой ветер, загривками опоясывая дороги. И сам воздух, казалось, стал тверже от стужи - его вдыхали маленькими глотками, как глотают лед. Трудно было говорить, но разве можно удержаться, не перемолвиться с товарищами, когда лежат у дороги, уткнувшись в канавы стволами, меченные свастикой танки и орудия, а рядом, в снегу, трупы немецких солдат, скрюченные, посиневшие, все еще как будто страдающие от холода...

- Лежат... Усмирились... - вымолвил Бусыгин, обращаясь к лейтенанту Кострозу".

Таков будет неизбежный и страшный конец любого агрессора, который вздумал бы пойти по стопам бесноватого фюрера, таков будет конец любого, кто посягнет на рубежи нашей Родины, ибо история показала, что за в т о р ж е н и е м следует к р у ш е н и е, а затем неотвратимое и грозное в о з м е з д и е.

Алексей ЮГОВ

Ч А С Т Ь П Е Р В А Я

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Вьюга набродилась за ночь, покуражила вволю и к рассвету улеглась, как усталая волчица в яру. Присмирела, не слышались ее воющие стоны мятежная непогодь уступила предутренней тишине. От снега, от его цельной, непорочной белизны стало шире, просторнее вокруг, будто раздвинулись и улицы, и выгон, я вон те крутобокие, табуном уходящие в поле бугры.

Спозаранку, когда не было еще и намека на рассвет, Игнат подался на конюшню, запряг в сани лошадь и поехал в лес. С ним увязалась дочь Наталья, с вечера просилась поехать и младшая, Верочка, но отец заупрямился, сказав, что проку от девок мало, только лишний груз возить, и взял одну Наталью. Теперь она, кутаясь в дымчатую вязаную шаль, сидела позади в розвальнях.

Пока ехали вдоль сада, лошадь волочилась медленно, вязла по грудь в снегу, а как перебрались по санному пути через реку и трудно поднялись на изволок, дорога пошла торная, лишь местами переметенная снежными загривками. Игнат ожег лошадь веревочными вожжами, и она пошла шибкой иноходью, взбивая коваными копытами наледь. На вязок передка Игнат намотал вожжи и, повернувшись, как бы защищая лицо от стылого ветра, спросил:

- Горюнишь, Наталья, али так... молчишь?

- Скучаю, батя.

- Знамо, одной-то несладко...

Игнат вынул из кожаного кисета трубку, обугленную по краям и обвитую медной проволокой, подложил табаку, умял пальцем и раскурил.

- Гражданская война меня тоже отнимала от гнезда, - проговорил он скорее ради успокоения дочери. - И горя и страхов - всего хлебнул. Ан выдюжил...

Наталья пожала плечами.

- К чему это, батя, про войну вспомянул?

Игнат шевельнул мохнатыми, седыми от инея бровями.

- О вас пекусь. Время такое...

- Теперь не война. Отслужит свой срок и вернется... - Наталья вздохнула и, ощущая холод в ногах, незаметно подвернула и зажала между колен юбку, уткнулась лицом в воротник овчинной шубки.

Стыли перед глазами печальные, строгие в своей зимней красе поля. Кое-где на межах ершисто топорщились прошлогодние былинки бурьяна и полыни. Круто легли возле дороги сугробы и по верху, по затверделому снегу, текла, вихрилась белесым дымком шаловливая поземка.

Свернули с дороги и по межевой растрепанной тропе скоро въехали в мелкий лес, холодный и неуютный в эту пору. Прикорнула тишина, только изредка ветер качал верхушки деревьев, и подернутые коркой льда ветки, будто стеклянные, ломко хрупали. Игнат завел лошадь в затишок, положил ей охапку пахучей зеленой вики, а сам с лопатой подошел к торчащему из-под сугроба пню, начал откапывать его.

Наталья стояла подле, не зная чем заняться. Попросила было у отца лопату, но он что-то буркнул невнятно. Раскидав снег, Игнат взял топор и, поплевав на руки, ударил обухом. Пень вздрогнул, топор отшибло назад, и слышно было, как тишина налилась певуче-чистым звоном. Видя, что пень твердый, как кость, и его разом не свалить, Игнат вошел в осинник, натесал клиньев. В холодном воздухе горько запахло осиновой корою.

- Батя, дай же я порублю, - начиная зябнуть, попросила Наталья.

- Это не по твоим рукам. Валежник вон собери. На растопку сгодится, отозвался Игнат и молча принялся колоть пень, вбивать в его расщелины клинья.

Проваливаясь в снегу, Наталья зашла в гущу леса, увидела лежащий навалом, потемневший от времени хворост. Выбирала какие потолще прутья, складывала их в вязанку, чтобы снести к саням. Делала это почти машинально. Мысли были заняты другим: думала об Алексее, с которым была разлучена, и тоска давней, незатухающей болью щемила сердце...

В куче хвороста попадались еловые ветки, сухие и колючие. Она почти не ощущала ни жалящих уколов на ладонях, ни холода - все думала о муже.

В то лето Наталья, по ее выражению, свалила с плеч гору - сдала курсовые экзамены в медицинском институте, решила отдохнуть наконец вволю, уехала к отцу в Ивановку. Пора была страдная, от зари до темна женщины пололи просо, овес, забиваемые колючим осотом и повиликой, окучивали картофель, уезжали с ночевкой на покос дальних лугов - словом, дел у всех хватало, и только Наталья проводила время в свое удовольствие. По утрам выходила к реке, подолгу сидела на берегу, и все ей казалось в диковинку: и придонная чернота воды, подсвеченная утренним солнцем, и снующие стрижи, чьи гнезда лепились под глинистой кручей.

Однажды, разморенная жарой, Наталья захотела искупаться. Огляделась вокруг - притихли в истоме кусты ольхи. Разделась и, любуясь собой, вывела вперед ногу, провела руками по бедрам и, осторожно ступая, несмело вошла в реку. Вода была жгуче-студеная, будто ее холодили бьющие со дна ключи. Наталья постояла немного, плеская на себя пригоршни воды, и подошла к ветле. Старая, дуплистая, она то ли не выдержала своей тяжести, то ли, сломленная бурей, упала в реку. У самого корневища ствол перекрутился, и ветла переметнулась на тот берег, лежала в камышах, раскидав невянущие, зеленые ветки. Под ними золотисто, как огоньки, помигивали желтые кувшинки.

Наталья пыталась достать из воды цветы, но они были далеко. Как нарочно, сзади послышался крупный всплеск. Вздрогнув, она оглянулась: никого нет. Только от берега валко раскатилась волна. Видно, кто-то нырнул или бросил камень, и Наталья замерла. Из-под куста ракиты вынырнул парень. Он раздвинул ветви и, наваливаясь грудью на воду, зашагал к ветле. На пальце высоко поднятой руки висел рак. Наталья вскрикнула, загородилась как могла руками, хотела выбежать на берег, но будто пристыли ко дну, совсем не повиновались ноги.

- Не бойся, деваха. Ты не подумай, что я нарочно... Погляди-ка на эту живность. - И парень, отведя взгляд от девушки, поднял цепко державшегося на пальце рака.

- Уходите отсюда! Не нужен мне ваш рак. Уходите же!.. - загораживаясь и отходя от него боком, настаивала Наталья.

Она вмиг выбежала из воды, с трудом натянула на мокрое тело платье и потом как бы невзначай взглянула на него. Парень был ладного сложения, крутые, потемневшие от загара плечи слегка подрагивали; озорно улыбаясь, обнажал крупные, хотя и редкие зубы.

Наталья немного поостыла и уже мягко, не сердясь, сказала:

- Лучше бы вон кувшинок нарвали.

Он словно ждал этого, выбросил рака на берег, в траву, опять нырнул и поплыл. И пока он рвал кувшинки, Наталья успела прибрать волосы.

Неловкость первого момента прошла, потом они долго сидели возле ольхи, опутанной сухой тиной. Разговор был сдержанный, весь в намеках и недомолвках - один из тех, что волнует сердце пугливо-трепетным ожиданием...

Наталье помнится, что с того дня они каждый вечер, когда спадала жара, ходили с Алексеем купаться, а однажды он ("вот уж дурной!") поднырнул, схватил ее, перепуганную, кричащую, и поволок на берег...

К концу лета они уехали в Воронеж: она училась, он работал на стройке. И опять встречи - короткие, как зарницы... И поженились, и так же скоро расстались.

Наталья жалела, что не пришлось им пожить вместе. "Даже обвыкнуться не успели", - подумала она, грустя.

Так бывало не раз: вздыхала, томилась, плакала украдкой... А время тянулось медленно, будто ехало на старых, изморенных волах.

Иногда ей чудилось, что она забывает Алексея: его глаза, губы, волосы. Вот и сейчас она вдруг почувствовала, что не может представить даже его улыбки.

"Да что это со мной?" - испуганно упрекнула себя Наталья и подняла вязанку хвороста и краем опушки, где снега было меньше, пошла к саням.

Выйдя на тропинку, она услышала какой-то шорох и оглянулась. У самых ее ног пробежал заяц-беляк, упругими неуклюжими подскоками метнулся в кусты.

Со стороны поля показался военный с подоткнутыми за ремень полами шинели. Он шел на лыжах машистым шагом.

- Не пробегал тут заяц? - спросил он подъезжая.

- В кусты шмыгнул, - ответила Наталья и повернулась, чтобы идти дальше. Но человек загородил ей путь, поставив лыжи поперек тропинки.

- В какие кусты?

- А вон видите след, - показала она рукой.

- Э-э, черт, в гущину мотанул. Теперь не найти, - пожалел военный и снял шапку: от свалявшихся мокрых волос шел нар. Он посмотрел на нее по-мужски напористым взглядом, охватив разом и лицо, слегка покрытое у глаз даже зимой веснушками, и разлато приподнятые, будто от вечного удивления, брови. Наталья встретилась с его глазами, внутренне поежилась.

- Куда вы торопитесь?

- Меня ждут.

- Муж? Он у вас строгий?

- Хотя бы и муж - не все ли равно, - сухо заметила она и внезапно усмехнулась: - Догоняйте своего зайца-то. Небось ждет...

- Потерпит. А вы, простите, в Ивановке живете?

- Хотя бы и там... - Удивленно посмотрела на него, как бы спрашивая: "Откуда это вам известно? И что вы от меня хотите?"

В это время из глубины леса послышался простуженно-хриплый окрик:

- Наталья! Куда ты запропала!

- Я сейчас, батя, - отозвалась она и пошла напрямик через заснеженный кустарник.

Он долго глядел ей вслед. Глядел и думал: "Ну и дикарка! А красавка жизни бы не пожалел ради нее..."

ГЛАВА ВТОРАЯ

Село Ивановка - большое, из конца в конец версты четыре наберется разметалось на юге Черноземья, в той местности, где зима полнится снегами, крепкими морозами, а лето долгое и жаркое, даже по ночам душно, и только изредка короткие ливни бодрят воздух прохладой. Село раскинулось полукружьем, с травяным выгоном посредине, и от избы до избы напрямую неблизко, глядишь вечерами - еле угадываются тихо мерцающие в окнах огни керосиновых ламп.

На юго-западе - два сада, разделенные сухим логом. Один - Старый подступает к селу совсем близко, в нем некогда стояла помещичья усадьба, о которой теперь и помину нет, разве только заметишь где-нибудь в ямах, густо заросших глухой крапивой, осколки фаянсовой посуды. Рядом со Старым садом разбит другой; его назвали Новым. Проходя через лог по тропинке, редко кто не захочет попить в жаркую пору воды из прохладного родника или поглядеть на одинокую, выросшую без догляда лесовику. Кудлатая, вся в сучьях, она не ведает неурожайных лет; обычно яблони-неженки через год родят, а эта - неприхотливая, дикая - каждую осень наливается рдяно-зелеными, вяжущими рот плодами, и вкусными они бывают только прихваченные первыми заморозками.

Оба сада полого спускаются к реке.

На юго-восток от Ивановки, сразу за огородами, которые кончаются зарослями ветел, раздались неоглядные ржаные поля. Нет им ни конца ни края, только седеют вдали курганы да ходят по горизонту наполненные ливнями облака.

Сторона привольная, русская... Когда-то спокойную округу будоражил тягучий звон колоколов. Теперь в церкви, что стоит на отшибе, за каменной щербатой оградой, служба не ведется, и самую церковь отдали под клуб, только еще не снят с изумрудно-зеленой крыши костлявый белый крест. Внутри, под сводами, и поныне парят упитанные ангелы, но молодежь, заходя в клуб, перестала замечать их. Рядом с церковью - белокаменная круглая колокольня. По винтовым ее ступенькам долго надо подниматься наверх, а взойдешь наконец и глянешь вниз - сердце замирает: на десятки верст уплывает земля, а из-под облаков тянут стужие ветры...

Всем сходом поговаривали селяне разобрать колокольню, но приехал из области старичок, ревнивый хранитель древних памятников, и повесил у самого входа табличку: "Под охраной государства". Сторожить эту редкостную колокольню заодно с клубом было доверено Игнату Фроловичу Клокову.

Живет Игнат с двумя дочерьми в пятистенной избе, по окна она сложена из кирпича, а выше, по самую кровлю - глинобитная. Изба обнесена частоколом, горбато сползающим к самой реке. В молодости своей Игнат был человек заводной, упрямый. Поругавшись однажды с отцом и выпоротый ремнем за непослушание, Игнат с котомкой удрал ночью из дому.

Шло время, тужил Фрол, что поступил круто, смутно надеялся, что сын объявится, да только не внял его поздним глухим просьбам Игнат. Едва очутился парень на свободе, взыграла в нем страсть повидать белый свет. Поначалу нанялся в грузчики на станции Лиски, а скопил деньжонок - махнул прямо на юг, к Черному морю.

Ехал в беспокойном смятении, откровенно побаиваясь этого края и его людей; еще в дороге наслушался, будто селятся там горцы, которые холодное оружие при себе держат, даже пляшут с ножами в зубах и жен имеют краденых...

Попал он в Феодосию и подивился, когда увидел, что море совсем не имеет черноты, хотя и зовется Черным; вода в нем, напротив, зеленая, с белыми волнами, несущимися вскачь. Храбро разделся, попробовал искупаться - ширь-то какая! - плыви хоть до горизонта, куда скатывается море дугою, и тело легко держится на воде - пошевеливай только руками.

А вечером Игната зазвали к себе рыбаки. В каменной хибарке, похожей на погребок, ночь напролет прокутил он с новыми братками.

Разбудили Игната чуть свет. В тихом томлении дремало море. Вода отливала причудливыми красками: у самого берега была чистейшая, каждый камушек, каждая рыбешка проглядывались, как в зеркале, а дальше лежала зеленая полоса, а еще дальше - лиловая, будто стлалась над морем густая пелена тумана.

Всматриваясь, Игнат с удивлением заметил, что вон там, в море, вода кипит, словно подогретая со дна. Подбежал к рыбаку, спросил, что это за диво, а тот спокойно ответил: "Кефаль идет. Стадно любит ходить..."

По душе пришлась рыбацкая жизнь Игнату. Остался на море. Бросали тяжелые сети и в прибрежных водах, и на глуби. Промышляли до поздней осени, пока не застигали опасные штормы.

С наступлением холодов рыбаки расставались на время с морем, уходили к семьям. В эту пору тоскливо становилось Игнату, и хотя товарищи звали его к себе пожить, все равно тяготился он своим одиночеством. Как-то пришлось ему зимовать в Инкермане, и тут подвернулась ему на глаза девица. Звали ее Нелла. Про нее рыбаки говорили: "Живая, как чайка". Темные волосы носила, не заплетая, и они тяжелыми пучками свисали на спину, а если бежала или поворачивалась лицом к ветру, волосы метались позади, как крыло ворона. Многие парни зарились на нее, да только ни с кем не хотела она знаться. Покорил ее Игнат - то ли силушкой, то ли сердцем открытым.

После недолгих приготовлений рыбаки справили шумную свадьбу. Зиму прожили вместе, ревниво не отлучаясь друг от друга. А по весне, когда опять начался лов, Игнат забрал молодую жену с собой. В кочевой жизни была она незаменимой помощницей.

На другой год Нелла родила девочку. По настоянию Игната, ее назвали тоже Неллой. Жену с ребенком Игнату пришлось отвезти в Инкерман, а самому вернуться к товарищам.

С того времени каждый сезон они жили в разлуке; муж возвращался только поздней осенью. Жена часто шутила: "Всю зимушку греешь меня, а летом и без того жарко!"

Не нравилось Игнату жить порознь, да что поделаешь, приходилось мириться. Деньги не лежат на дороге, их надо заработать.

Минуло пять лет. А на шестой год Игната постигла беда: приехал с промысла поздней осенью и не застал дома жены. Кинулся к соседям, а те только руками развели: "Да что же ты, дурень, не видел, кого выбирал? Голову тут ей один вскружил..." Жена и вправду увязалась за каким-то моряком и на попечение мужа оставила несмышленую Неллу.

В порыве гнева Игнат порвал метрику дочери, пригрозил ей, чтобы она забыла свое старое имя, и стал звать ее Натальей. Дочке было невдомек, куда девалась мать, долго и безутешно ждала ее, а со временем, когда тоска утихла, стала особенно доверчивой и ласковой к отцу.

Только Игнат был молчаливым, ушел в себя, потом запил с горя. Потянуло его на родину, продал скудные пожитки и уехал в жданную, по которой сердцем изошелся, Ивановку. Отца не застал. Фрол лежал на погосте.

Не успел обжиться, как языкастые бабы пустили слух: "Чужая кровь в дочери Игната. Антихристом рождена". Бабы это говорили, суча перед диковатой, как лань, девочкой кулаками. Наталья смекнула, в чем дело, и в слезы: "Батя, уедем отсюда. Житья не дадут!.." Отец цыкнул на нее и выскочил на улицу, подбежал к судачившим на завалинке бабам, готовый поколотить их.

- Посмейте еще раз обозвать. Только посмейте!.. Я вам подпущу красного петуха!

С той поры как рукой сняло - присмирели бабы, зная вольный нрав Игната. Чего доброго, и вправду спалит, нет на нем креста!

Чем дольше Игнат жил в одиночестве, тем чаще над ним подтрунивали селяне, называя старым вдовцом, и намекали, что выпорхнет дочь из дому некому будет даже белье постирать. Игнат страшился одиночества и, раскинув умом, решил: пока не поздно - жениться. Посватался к вдовушке Пелагее, по душе она ему пришлась - степенная, умелица на все руки. Вторая помолвка была справлена без радости и без печали.

Через год Пелагея принесла ему дочь. Игнат загорюнился, узнав, что народился не сын, но бабка-повитуха утешила: дочка-то вылитый папаша, и, стало быть, наречено ей быть счастливой. Назвали ее Верочкой.

Не суждено было Игнату пожить и со второй женой. Через три года при новых родах скрючили Пелагею тяжелые схватки... И в родильный дом Игнат довез ее мертвой.

Наталья была на семь лет старше своей сестры, но с годами эта разница сглаживалась.

"Ишь как вытянулись", - думал Игнат о своих дочерях, находя, что только в одном они разнились - в характере. В отличие от Веры, очень доброй и кроткой, Наталья обладала веселым, даже отчаянным характером: ей не стоило труда залезть на дерево и выбрать из гнезда грачиные яйца; частенько ввязывалась она в драку с ребятишками, и в конце концов те стали просто побаиваться ее. С начала лета и до осени, когда школа была на замке, Наталья работала в поле, подчас не уступая взрослым, умела и на коне верхом ездить, и подавать снопы на дроги... Бывало, дивились женщины, как она одна отбивалась от парней снежками или, поджав колени, мчалась с горы на ледянке. Несмотря на замужество, она и теперь почасту ходит на посиделки к подругам или танцевать в клуб. Вот и сегодня - не успел еще свернуться по-зимнему короткий день, как Наталья стала прихорашиваться перед зеркалом.

Игнат смотрел на нее придирчиво, а Наталья, догадываясь, что отец опять будет удерживать, подошла к нему и с мягкостью в голосе спросила:

- Чего ты, батя? Сердишься?

- Сидела бы дома.

- Почему?

- Нечего гулять да лясы точить. Чай, не вольная...

- Прямо уж и повеселиться нельзя? Сиди, как затворница... Я на часик, ладно? - И чувствуя, что отец не станет больше перечить, тихо выпорхнула из дома.

В клубе между тем народу собралось много. На стульях, расставленных подковой в зале, сидели парни и девушки. Среди них были и те, кто, несмотря на зимнюю стужу и дальность, пришли из соседних деревень Выселок, Дубовки. У входа пожилые женщины в платках, повязанных узелками на подбородке, щелкали семечки, нет-нет да вздыхали, глазея на молодежь.

Наталья попала в самый разгар веселья. Три балалаечника и гармонист восседали на хорах и усердно играли, то и дело оглашая высокие своды озорными припевками.

Возбужденная, вся пылая, Наталья чувствовала себя какой-то легкой и радостной, танцевала до упаду. Никто не приметил, как она неожиданно захромала и, еле дойдя до скамейки, села. Ощущая острую боль в ноге, Наталья сняла туфлю, провела по подошве рукой.

- Так и знала, гвоздь... - она отдернула руку, больно уколов палец. Наталья не знала, что делать. Она обернулась и увидела, что рядом с ней сидит тот самый военный, которого встретила в лесу.

- О, это вы? - обрадовалась Наталья.

- А как вы думаете: это я или нет? - широко улыбнулся он.

Весь этот вечер капитан Завьялов не сводил с нее глаз, искал случая заговорить.

- Ну, раз это вы, тогда по старому знакомству загните вот этот гвоздь, - она протянула ему туфлю. - Ах, как хочется танцевать!

- Как же его загнуть? - Завьялов вертел туфлю в руках, намеренно оттягивая время. "Конечно, можно с ней и потанцевать, да только... Вон уж эта старая сводня пялит глаза. А пойди танцевать с ней, так эти облезлые сороки трескотню поднимут. Знаю я деревенских баб. Лучше уж повременить". Завьялов попробовал расшатать гвоздь, но только содрал кожу на пальце.

- Ну что же вы?! - поторапливала Наталья. - Так и будете пальцем загибать?

- Какая вы горячая... Сидеть рядом страшно. - Петр бросил на нее проникновенный взгляд.

- Не бойтесь. Вам это не грозит. А впрочем... Я вижу, вы до утра будете возиться с этим гвоздем. Дайте туфлю, сама управлюсь. Тоже мне... А еще военный! - Она насмешливо вскинула брови, положила в туфлю скомканный носовой платок, обулась, вышла на середину зала и опять закружилась в танце.

Завьялов восторженно смотрел на нее.

Перед концом вечеринки капитан вышел на улицу и бродил возле ограды, томясь в ожидании. Из клуба люди выходили распаленные и, кутая лица, спешили по домам.

Наталья торопливо шла одна.

- Вас можно на минутку? - срывающимся от волнения голосом спросил он. Наталья кольнула его осуждающим взглядом и прошла мимо. Завьялов стоял растерянный, потом не выдержал, сорвался следом за ней.

Наталья ускорила шаг и скрылась в ночной метельной мгле.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Долги и невеселы зимние вечера в Ивановке. Накоротко проглянет из-за белесой хмари негреющее солнце, проплывут над морозной далью полосы света, глядишь - и день свертывается, густеют сумерки. И едва свечереет, Игнат задаст корове на ночь охапку собранной с огорода травы, принесет домой пучки хвороста с ледком на коре и, пока валежник оттаивает, слоняется по избе, не зная, куда себя деть: спать ложиться рано - бока пролежишь, а сидеть одному в пустой избе неохота. Не с кем потолковать, некому излить душу. У дочерей на уме только танцы да посиделки. Бывало, не раз пытался втянуть в разговор Пелагею, да что толку: начнешь ей говорить о заморских странах да о разных военных приготовлениях в мире, так она (хоть бы присела!) обопрется щекой на ладонь, послушает, вздохнет и пригорюнится. Спросишь: "Ты что, Полюшка?" - глядишь, а она уже со слезами в чулан. Известно: сердце у женщины как воск - не выдерживает. "Убралась на покой. Оставила на память о себе Верушку".

А вечер долгий и тягучий, как осенняя дорога. Не сидится Игнату. Опять поднимается с лавки, медленно ходит, поглядывает на дверь. Может, Иван Лукич не поленится, погорячит в езде коня. Поставил бы его рысака в сарай, задал бы овса, а сами - к столу, и зачали бы толковать про разные баталии и военные диспозиции. Правда, не все приходится брать на веру, но послушать Лукича - просто умора. "Да я же эту гидру, что супротив революции голову подняла, не щадил! - восклицает Лукич. - Бывало, чуть завижу, налетаю и раздваиваю!" - "Да что ты? В самом деде раздваивал?" спрашивает Игнат. "А вот таким манером... Смотри, как я их, басурманов!" Лукич выскочит из-за стола, схватит своей дюжей рукой за шиворот Игната. А тот, боясь, как бы сгоряча и в самом деле не прикончил, взмолится: "Погоди, Лукич, куда ты меня тянешь! Друг я тебе или кто?" - "Не бойсь! Я ж тебе покажу фактически", - а сам уже за саблю дареную хватается. У Игната, понятно, мелкая дрожь по спине, и, не в силах остановить дружка, он уже защищает рукой лицо, жмурится. "Да ты открой глаза, гляди, как я их!" - загогочет Лукич и так полоснет саблей возле Игната, что у того сердце занемеет. "Вот таким манером, когда служил в эскадроне Первой Конной, мы и расправлялись с контрой, - скажет Лукич и трясется от смеха. - Вдаришь с головы, а там сам надвое разваливается! Только и узнаешь образину по лампасам".

Много подобных страхов натерпелся Игнат со времени знакомства с Лукичом. А все-таки ладно будет, если заявится. Ну что ему стоит сесть на коня и махнуть - ведь и езды-то всего три версты. А может, занемог, рана старая открылась - нет, этого не хотелось бы, пусть себе живет в здравии Лукич...

"Гм... Собаки залаяли. Кто-то будет? Дельно, дельно", - обрадованно смекает Игнат, натягивает на плечи овчинный кожух и выходит наружу. Крыльцо заметено валиками снега. Стелет поземка, свистит в подворотнях ветер, дыбится соломенная стреха... Щуря глаза, Игнат вглядывается в мглисто-серую дорогу. Кто-то идет вон с того конца села. "Наверное, Захарий. Что ж, и тебе почтение", - мысленно зовет Игнат. И хотя с этим одноглазым Захарием разговор у них дальше рыбной ловли не идет, все равно охота почесать язык, вспомнить, как они в позапрошлом году задумали ловить сомов на Мотыре и под мостом, в омуте, поймали усача пуда на полтора. "А может, согласится ехать на подледный лов?" - соображает Игнат и машет рукой:

- Иди, иди, уж я тебя уломаю!

Но что это с Захарием? Бредет медленно, вихляет из стороны в сторону. Пьяный, что ли? Постой: да это же совсем не он. Захарий высокий, тощий, а этот приземист, широк в плечах. Кажется, избач, сын Паршикова. "Пошел он ко всем чертям. Приплетется, начнет танцульки выковыривать... Не пущу!" говорит сам себе Игнат и, обив о крыльцо валенки, поспешно закрывает дверь.

Минут пять в неприятном ожидании Игнат постоял в сенцах. Близко под окнами проскрипел снег. Кажется, прошел дальше. Нет, завернул, шаги все ближе. Вот уже на крыльце. Степенный стук в дверь. Игнат помедлил, не желая отворять. Но вот шаги от крыльца удалились, послышался легкий стук в окно. И до слуха донесся приятный, совсем родной голос:

- Игнатий, а Игнатий! Отвори, это я!..

"Сват заявился", - радостно екнуло сердце у Игната, и он чуть не сорвал щеколду, распахнул дверь настежь.

- Заходи, заходи, Митяй. Сваток мой! - рассыпался в любезностях Игнат и помог гостю обмахнуть со спины, с заячьего треуха снег. Пройдя в переднюю комнату, Дмитрий Васильевич отколупнул с усов ледяные сосульки, разгладил мокрые брови и сказал:

- Зимно-то. Ветер так и шатает. - Поглядев на железную печку-времянку, поежился: - Ай не затопляли еще? В деле, видать, забылся. А Наталью пошто не заставил?

- У печки сидеть - плечи не болят, - уклончиво ответил Игнат. - А Наталью винить напрасно. Еще молодуха, в клуб пошла. Да я сейчас... разом... - Приговаривая, Игнат начал колоть ножом тонкую сухую доску, вынутую из-под загнетки.

Немного погодя растопил времянку. Бока жестяного куба скоро покраснели, малиновый накал пошел все выше по слегка потрескивающей, изогнутой у потолка коленом трубе.

- Вера! Ты слышишь? Поди сюда, - позвал Игнат.

- Чего, батя?

- Принеси из погреба капустки, яблочек моченых. Да и редьку не забудь. Выбери из тех, что песком до осени засыпал. - И, поглядев на свата, причмокнул губами: - Эх и редька, сваток! Дотронешься ножом, аж звенит, как с корня. Верочка, чего ж ты медлишь?

- Неохота одеваться снова. Я спать легла.

- У-у, боже мой! Такую рань! Вон историю бы позубрила. А то в школу идешь, а ко мне с вопросами про царя Давыда...

Верочка на ходу надела стеганку, сунула босые ноги в сизые отцовы валенки и побежала в погреб.

Игнат удалился в чулан, долго развязывал бутыль. В нос ударило сладковато-терпким запахом смородиновой настойки. "Сейчас выпьем маленько и потолкуем... Уж он зачнет про мирские дела, а я, понятно, свое... Безобразие, что творится на белом свете! Уж мы с ним фюрера германского продернем, и этому... как его... Чемберлену надо бы холку намылить. Туда же гнет. А-а, все они мир баламутят, стервецы поганые!" - Игнат сердито плюнул и понес бутыль на стол.

- Чего ты, сваток, кажись, не в духе? - глядя на его хмурое лицо, не преминул спросить Митяй. - Аль некстати приплелся?

- Напрочь... Я ж глаза намозолил, тебя ожидаючи, - подобрел Игнат. Они чокнулись стаканами, Игнат первым опорожнил залпом и привычно понюхал корочку черствого хлеба.

- Да-а, такие они, дела-новости, - протянул Игнат, намереваясь сразу, пока сват не запьянел, поворошить политику. Митяй понимающе кивнул, отер концом полотенца вспотевшее лицо и сказал:

- Новостя, они от наших рук берутся. Слыхал, кобыла-то наша, Майка, опросталась! Какого сосунка принесла - прямо загляденье! На лбу, стало быть, белая полоска, и ноги по самую щиколотку вроде в белых чулках.

- Эх, что деется на белом свете! Что деется, - не слушая его, заговорил Игнат и, подняв руку, сжал в кулак. - Чуешь, куда фюрер ихний, бес этот Гитлер, клонит? Всю Европу хочет проглотить, что тебе акула...

Тем временем Митяй тянул свое:

- Ну и сосунок... Чистых кровей! И пойми - жеребчик. Не-ет, такого красавца продавать нельзя. Только на развод. - Подумал, хрустя моченой капустой, приятно пахнущей укропом. - Вот бы мне на выставке с ним очутиться! А что, думаешь, осрамлюсь? Лицом в грязь вдарю? Я бы там зашиб рекорды. Думаешь, нет?

Но Игнат ничего такого и не думал. Он поспешно вынул из ящика стола небольшую замусоленную карту с двумя полушариями и, тыча в нее пальцем, горячился:

- Ты вот, сват, гляди, как эта карта перекраивается. Прямо на глазах тают целые империи. Кажется, давно ли чехи жили в мире да спокойствии? А теперь крышка, и рта не разомкнут. А Гитлер видит, что ему не бьют по зубам, не присмирел, стал шире расползаться со своими танками. Как та черепаха заморская... Раздавил Данию эту самую, Норвегию и прочее... Вроде бы и люди там мастеровые да удалые, ко всем непогодам привычные. Ан не удержались. А почему все? Почему, тебя спрашиваю, такое на белом свете деется?

- Всего хватает, всяких безобразий, - отвечает, кажется, в тон сват и вздыхает: - Кормов, боюсь, не хватит. До рождества дотянем, а там хоть плачь али скотину на подпорках держи. Отвыкают у нас хозяевать. Отвыкают! Летом-то как просил председателя - давай выведем баб на косьбу трав возле речки... Какая трава-то уродилась кустистая! Не согласился, все поторапливал с уборкой раньше сроку управиться, да этот самый красный обоз перво-наперво отправить... Славу поиметь захотел, едрена мать!.. А без кормов скотину оставил... Эх, не умеют хозяевать!

- Ну, а чем ты-то виноват? - перебил в сердцах Игнат, придерживая в руках стакан. - Фюрер вон почти всю Европу прибрал к рукам, а ему прощают... Наши-то, русские, порываются надеть на него намордник, да пока не выходит. Как дела касается, поход бы объявить супротив Гитлера, а... а они на попятную. Британский лев молчит. Америка тоже боится золото растрясти... Вот и получается...

- Порядка нет, - заключил Митяй. - Кабы всем сообща в мирские дела встревать, был бы толк. А так - каждый за свой угол держится и ждет череда...

- И то верно, - поддакнул Игнат, втайне радуясь, что склонил свата на свою сторону. - Ну, а как бы ты хотел повести дело?

Сват Митяй сразу не ответил. Он отер лоб, покрывшийся каплями пота, пригладил волосы и попросил налить еще по стаканчику. Выпив, Митяй крякнул, отрезал два ломтика редьки, насыпал на один соли, потер другим, вызвав обильный горький сок, и стал смачно есть. Редька хрустела на зубах, как замороженная.

- Суть-то, она в чем, - заговорил он, слегка прищурив левый глаз. - В прошлые времена всяк по своему пекся, как бы себе побольше прихватить, что твой фюрер. А негоже так... Тунеядцев плодили, кулачье всякое... Мой-то брат, помнишь, который спьяну об угол кладовой разбился?.. Так он при жизни мельницу заимел, маслобойку отгрохал, а я в бедности жил. Нет бы лишний раз пособить, ведь в неурожайном тридцатом году с голоду пухли. Он же тогда и руки не подавал, за версту обходил...

- Чего-то, сват, непонятное затеял, - прервал Игнат. - Я тебе про льва скажу. Дай закончу, слухай, - взяв свата за рукав, настаивал Игнат.

- Постой, - перебил Митяй, пытаясь освободить рукав. - Дай же мне докончить... Так о чем я? Фу ты, совсем с панталыку сбил. Ах, да, о порядках, стало быть... Раз жизня наша сообща пошла, всем миром, то и порядок должон быть во всем. Каждому нужно встревать в мирские дела. По какому праву остались без кормов? Почему об эту пору никто не думает о ремонте плугов, сеялок и другого?.. Глаза не колет этот инвентарь, под снегом лежит. А весна придет, спохватимся. Муторно глядеть, когда порядка нет. А все от председателя зависит... Будь он башковитым, так и хозяиновал бы по-людски. Да и сами виноватые. Нет бы одернуть, схватить за рукав да и сказать: "Стоп, не туда гнешь!"

- Во. Истинно! - загудел, не в силах уже больше молчать, Игнат. - Так и с Гитлером бы расправиться. А то ишь, в бирюльки играют. Он на Францию махнул, вал этот самый ихний по всем швам затрещал, а остальной мир молчит... Заморский лев спит, американские толстосумы выжидают. А фюрер видит поблажку и давай ось настраивать... Так, глядишь, эта ось по всему миру покатится. Вот тогда придет, как в Библии сказано, великий потоп... Всему миру погибель.

Думая о своем, Митяй по-прежнему неохотно слушал, но когда сват заговорил о великом потопе и мирской гибели и что вроде бы кончина людская зависит от какой-то оси, он насторожился, помрачнел.

Долго глядел на окно, прислушиваясь, как мечутся, бьют о стекла иглистые снежинки. Поземка куражится с протяжным подвыванием. Слышится посвист ветра. Временами к нему примешивается какой-то стон - это с мороза трещит по углам изба.

- Лютует! - замечает Митяй и, прищуриваясь, спрашивает: - Вот насчет оси... Никак я в голову не возьму, что оно такое?

Игнат, видя, что озаботил этим свата, издалека повел речь, жестикулируя.

- Ну-ну, слыхал... И про Муссолини, и про фюрера германского, - с нетерпеньем перебил Митяй и развел руками. - А все ж, при чем ось? Извини, сваток, не могу докумекать...

- Как при чем? - загорячился Игнат, чуть было не свалив солонку. Ну, возьми нашу обыкновенную ось о двух чеках. На одной стороне, значится, вместо колеса - Гитлер, на другой - этот самый Муссолини... Японца тоже сажают... Вот они, стало быть, сели и поехали...

- Куда поехали?

- Знамо дело куда. Не к теще на блины, а мир баламутить.

- Постой-постой, сват, как это на одной оси три колеса очутились? Вроде бы не по-людски.

Игнат на миг растерялся; практические соображения свата поставили его прямо-таки в тупик. Так и не поняв толком, зачем и можно ли насаживать на одну ось три колеса, Игнат махнул рукой:

- Один черт, сколько у них колес! Факт, ось выстрогали. Понимаешь, сговор промеж себя затеяли... чтобы миром завладеть.

- Спицы поломают, - убежденно заверил Митяй. - А мой Алешка, думаешь, зазря на рубеже служит? И вообще, сват, не стращай меня этой самой осью. Ежели коснется, и ось не выдержит, и колес не соберут.

Мало-помалу разговор принял более согласный, совсем родственно-житейский характер. Сват Митяй, как человек практичный, высказал думку, что по осени Алешка сулится из армии и, дескать, не время ли подумать об устройстве их жизни. Игнат и раньше примечал, что сват дуется на него, серчает, что после свадьбы Наталья не перешла в избу Митяя жить по праву невестки, - осталась у родичей. Поэтому Игнат не пожелал на этот раз огорчать свата, тем более рано или поздно, а Наталья должна отделиться, и он согласно закивал головой:

- Я, знамо, не прочь. Можно и за стройку взяться. Да где место подобрать?

- Для избы-то? - спросил Митяй и поспешно ответил: - А возле клуба. Чем не место?

- Ха-ха! Разумно! - неожиданно рассмеялся Игнат. - Я вот в заморских странах, к примеру в Инкермане, бывал... Так, веришь, с музыкой ложатся, с музыкой и встают.

- Пущай и наши музыкой пользуются, ежели охота.

- Охота! - поддел Игнат. - Да я из-за этой чертовой музыки, может, и жены первой лишился. - Он встал, заходил по комнате. - Ну, соображаешь, куда ты клонишь? Возле клуба!.. Да от той дьявольской перепляски сам черт глаза завяжет и сиганет в омут... День и ночь одни танцульки, каблуки посбивали... Никакой серьезности!

- Кхе, - поперхнулся Митяй, но, вовсе не желая отступать от затей, сказал: - Да нешто добрых мест мало. Поселим хотя бы рядом с Феклой.

- Опять? Ну, сват, допечешь ты меня, - рассердился пуще прежнего Игнат. - Да я с этой квашней... на одной меже... прости меня, грешного... на одном гектаре оправляться не сяду!.. - Игнат брезгливо плюнул и уже миролюбиво: - Пригоже жить с хорошим соседом. А с ней что? Одни перебранки... Нет, допрежде чем строить избу, надо обмозговать, где ее поставить. Истинно!

Со двора донеслись суматошные хлопки, похоже - ветер трепал случайно забытую во дворе ветошь. Да нет же, это захлопал крыльями петух. Вот он гортанно и сипло пропел.

Под окнами послышались мелкие и быстрые шаги. Заскрипели половицы крыльца, распахнулась сенная дверь, и в избу вбежала Наталья, вся рдяная с мороза, возбужденная.

- Вечер добрый, - поклонилась она свекру, потом отцу.

- Ты где это припозднилась? - повел бровями Игнат и хотел еще какое-то внушение сделать.

Но Наталья опередила:

- Вроде бы не знаешь? Да в клубе. Кино новое показывали.

Она виновато опустила глаза и прошла в комнату. На кровати лежала, разметав руки и слегка посапывая, Верочка. На полу валялась раскрытая книга. Наталья подняла ее, взглянула на обложку: "Красное и черное". Она сунула книжку в этажерку и, быстро раздевшись, легко взобралась на кровать, перешагнула через сестренку и - под одеяло.

- Ой, ты холодная, как ледяшка! - спросонья буркнула Верочка.

- Погрей, я вся иззяблась, - прижимаясь к сестренке, сказала Наталья.

- Дельная картина?

- Какая картина! На танцах была, - шепнула Наталья и призналась: - Я туфли испортила. Только папе не говори...

Скоро послышалось сонное дыхание сестренки. А Наталья еще долго лежала с открытыми глазами и беспокойно думала, зачем она понадобилась этому военному, с какой стати он поджидал ее?.. "Тоже мне - ухажер! Гвоздя не мог согнуть!" - усмехнулась она, с головой кутаясь в одеяло.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Поутру Наталья любила, не одеваясь, в одном ситцевом платье выходить на улицу и подолгу стоять, чувствуя, как наливается свежестью тело. Этой своей давней привычке она не изменяла и зимой, в морозы, если даже приходилось что-нибудь делать в палисаднике или носить воду в кадку, что стояла в сенцах.

Когда проснулась нынче, в густо запушенные инеем окна едва пробивался свет. Вышла на улицу и удивилась - как распогодилось! Какой простор и какая звонкая слышимость! Небо высокое, без единого облачка. Акации с колючками на золеной коре и кусты сирени под окнами стояли мохнатые от инея, в задумчивой тиши, и ни одна ветка не шевелилась, только синица, весело попискивая, перелетала с куста на куст, стряхивала с нижних веток снежинки. Под лучами только что взошедшего солнца румянели и окна, и сугробистое поле, и даже столбы дыма, круто и лениво поднимавшиеся из труб.

Наталья на скорую руку поправила волосы, и в платье с закатанными рукавами пошла за водой. Колодец был у сухого лога, через который проходила переметенная снегом дорога. Позванивая ведрами, Наталья шла торопливо: надо было успеть прополоскать и вывесить белье, а потом идти на медпункт.

Возле сруба и на самом венце за ночь напластался лед. Из колодца шел белый теплый пар. Подцепив ведро воды, Наталья прикоснулась было к железной рукоятке барабана, но тотчас отдернула руку, почуяв, как пальцы в одно мгновение пристыли к металлу. Она подышала на пальцы, стараясь их отогреть.

В это время из лога вымахнул на горку знакомый ей капитан. Она узнала его и отвернулась, ожидая, что вот-вот подъедет. Но лыжи проскрипели не останавливаясь.

Что-то екнуло в душе у Натальи, она резко повернулась, ведро упало наземь и звякнуло.

Завьялов оглянулся. Из-под выбившихся на лоб волос на нее глядели голубые удивленные глаза.

- Рад вас видеть! Право, не узнал. Богатой станете!

- А я думала, что в приметы верят одни старушки.

- Это я так... Поговорки ради... - Завьялов хотел найти теплые, душевные слова, но так и не смог; поспешно подойдя к самому колодцу, хотел помочь отнести ведра.

- Не надо. Я сама... - возразила она и попросила только на минутку рукавицу. Надев ее, Наталья начала доставать воду, а тем временем Петр Завьялов жадно разглядывал ее. Живое, соблазнительное тело, кажется, даже на морозе отдавало теплом. Почти физически, до головокружения он почувствовал силу в ней... Наталья поставила ведро на обледенелый камень и быстро, будто ненароком взглянула на Петра. Он невольно смутился. Ее темные, непроницаемые глаза показались серьезными и пытливыми. И выражение лица было строгим, но, как заметил капитан, серьезность эта была какая-то особенная, привлекательная. Она изредка вскидывала длинные ресницы, и тогда глаза ее светились потаенным огнем.

Звякнув цепью, змеисто поползшей по срубу, Наталья повела глазами на капитана, как бы давая понять, что пора идти, и взяла ведра. Завьялов предложил ей донести воду, по она снова отказалась. Тогда он, дав волю чувствам, смело шагнул за ней. "Все равно... Все равно!" - лихорадочно шептал он.

- Вы что-то все молчите? - неожиданно спросила Наталья.

- Обстановка не та... Морозы... - невпопад ответил он.

- Какой вы, однако, догадливый... - усмехнулась Наталья.

И вдруг Завьялов выпалил сдавленным, глухим голосом:

- Вы не замужем?

Наталья покраснела. В глазах - недобрые, будто вспугнутые, искры.

- А не все ли равно?

- Хотя и правда...

- А что - правда? - Перегнувшись, Наталья посмотрела через плечо в упор. Из ведра плеснула на ноги капитану вода. - Извините.

- Ничего... Вода-то хрустальная! Бываете в районе? Мне хочется свидеться...

- Вы все такие, военные? - спросила она, настораживаясь.

- К-какие? - поперхнувшись, проговорил Петр.

- Не успели познакомиться, уже свидание назначаете?

Завьялов нахмурился, глядя себе под ноги.

- Ой, а вы, кажется, и обидчивый! - Она метнула бровями, обнажила в улыбке зубы. И уже на повороте стежки, Щуря глаза от ослепительно-жгучего снега, как бы невзначай Обронила:

- Будет время - приеду...

- Жду вас! - почти шепотом произнес Завьялов и, оттолкнувшись палками, пошел широким, забористым шагом.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Бывают знакомства, которые и радуют и тревожат.

Расставшись с Натальей, Завьялов долго не виделся с нею и все дни тешил и терзал себя ожиданием. В часы службы в военкомате он не находил покоя и, за какое бы дело ни брался, куда бы ни шел, не переставал думать о ней. И чем больше думал, тем сумрачнее и молчаливее становился. Порой он вдруг слышал стук в дверь и радостно вздрагивал: казалось, сейчас откроется дверь, войдет она и скажет, сияя черными глазами: "Это вы? Заждались? Вот я и приехала!"

Но это была игра воображения, после чего Петр всякий раз испытывал досаду. Иногда вкрадывались сомнения, что Наталья пошутила. И все же он надеялся. Непрестанно думая о ней, Петр словно воочию видел еле скрываемое потаенное желание в ее глазах, и уже это давало ему повод утешать себя, что и в ее сердце живут такие же чувства и, видимо, нужно только выждать, чтобы эти чувства окрепли.

Он знал женщин. Еще будучи курсантом пехотного училища, Петр время от времени заводил знакомства, которые кончались как-то легко и просто. Эти встречи рано обрывались, не доставляя ни горечи, ни радости, ни страданий.

Вспыхнула война с белофиннами, и Завьялов уехал на фронт. Под огнем вражеского дота он, пять часов пролежав на снегу, обморозил ноги. С полгода провалялся в госпитале, ему отняли три пальца на левой ноге, а когда излечился, был уже негоден к строевой службе и с тех пор работал в военкомате.

Позднее, перебирая год за годом свою жизнь, он вдруг обнаружил, что стал в летах, и сам себя уже называл убежденным холостяком.

С годами люди делаются осторожными. Во всем. Даже в любви. Так и Петр - он убедил себя, что в его возрасте найти девушку по своему характеру трудно, почти невозможно. А встретилась Наталья, и он ощутил какую-то мучительную радость.

Раньше он редко ездил в родную деревню, а теперь зачастил чуть ли не каждый вечер. Зимняя дорога пролегала через Ивановку, вблизи от дома, в котором жила Наталья, но как ни велико было желание увидеть, не решался вызвать ее или самому зайти в дом. Это всегда, наверное, так: чем сильнее любишь, тем больше стесняешься, говорил он самому себе.

Потом Завьялов стал реже появляться в Ивановке, а если и приезжал, то старался подальше держаться от дома Натальи. "Чего я буду маячить перед окнами, как бельмо на глазу. Неудобно", - думал он и, помимо желания, вовсе перестал заезжать в Ивановку. Правда, окольный путь через заснеженное поле, по речке, скованной льдом, стал труднее, зато спокойнее.

Он уже не надеялся свидеться с Натальей, как однажды, стоя у билетной кассы районного Дома культуры, нежданно увидел ее. Одетая в шубку, она подошла к нему запросто и попросила:

- Возьмите, пожалуйста, и мне билет.

- Вам один? - спросил Завьялов и огляделся: нет ли кого с ней?

- Один, - промолвила Наталья, заметно краснея.

Горячим током прошлось по телу Завьялова волнение. Он только побаивался: поселок небольшой, чуть ли не каждый житель знает его в лицо, и - чего доброго - найдутся злые языки, пустят сплетни. "У нее же муж... Скандала не оберешься, - подумал он. - Лучше, пожалуй, взять билеты отдельно и сидеть на одном ряду, но порознь".

До начала сеанса оставалось мало времени, им не удалось обмолвиться и накоротке. Войдя в зал, капитан хотел было передать ей билет, но она спросила с легкой обидой:

- А вы?..

- Нет, я... Нам, простите, билеты достались разные, - сбивчиво проговорил Петр.

- Можно поменяться, - не глядя на Завьялова, сказала она и обратилась к старичку в пенсне.

- От лучшего никогда не отказываюсь, - заметил в шутку тот и поднялся.

Завьялов сидел, точно прикованный к стулу, в напряжении, не смея шевельнуться. Лишь один раз он как бы нечаянно прикоснулся к плечу Натальи. Она была так поглощена всем, что виделось на экране, что даже не ощутила прикосновения его руки.

Завьялов увидел, как сияют ее глаза, похоже, они горели в темноте.

...На экране что-то двигается, громыхает, как бы переносясь в зал. Война. Подобно туче, заполняют небо самолеты, лавиной движутся серые коробки танков, идет, рубит прусским шагом несметная орда солдат в касках... Все гремит, рокочет... И, глядя, как враг прорывается, зрители невольно тревожатся.

- Откуда такая напасть? Где же наши?

Но вот, словно по мановению магической силы, появляются русские. Из тайных ангаров вылетают навстречу врагу самолеты. Земля, некогда спокойная, волнуемая разливами хлебов, разверзлась и вынесла из своей утробы массу танков, которые несутся будто на крыльях, утюжат врага. Раздвигаются кусты, обнажая бетонные колпаки дотов. Бесчисленные цепи солдат вырастают на пути врага. И неприятельские солдаты опешили, они бегут, они сдаются в плен. Кажется, не прошло и дня, как война кончилась.

В зале восторженно говорили:

- А наши здорово им врезали!

- Не будут соваться в чужой огород!

Только старичок в пенсне глубоко вздохнул:

- Ох, что-то не то!.. Уж больно шибко!

На старика кто-то сердито цыкнул, и он умолк.

Из Дома культуры Петр и Наталья вышли вместе. В ушах не переставала греметь песня: "Если завтра война, если завтра в поход..."

- А старик-то, пожалуй, прав. Перехлестнули малость! - угрюмо проговорил Завьялов.

Наталья ответила не сразу. Она осторожно ступала, глядя перед собой на обледеневшую стежку.

- Вы не смеете так говорить, - возразила наконец она.

- Почему?

- Взяла-то наша. Мы победили.

- Так легко бывает только в кино, - ответил Петр. - А случись настоящая война, всем туго придется... Сам, своим горбом изведал.

- Воевали? Когда это успели?

- В финской кампании. Здорово доставалось. Коченели в снегах под обстрелом. Не знаю, как и спасся.

Вечер был морозный. Временами луна пряталась, словно от холода, в редких облаках. Наталья зябко ежилась, то и дело прикрывала щеки меховым воротником.

- Ой, надо же - замечталась! Куда мы идем? - спохватилась Наталья.

- Идем правильно, - успокоил Завьялов. - Я ведь один. Холостякую. Вот и... переночуешь, - добавил Петр, искоса взглянув на нее разгоревшимися глазами.

- К вам ночевать? Вы что, шутите?

- Нет, всерьез. Зачем же, глядя на ночь, тащиться такую даль?

- Вон сколько снегу намело, а все равно пойду.

- Опять свое! - недовольно махнул рукой Завьялов и, поняв, что ее не уговорить, добавил: - Ну, коль так... Сейчас выведу каурую и довезу.

Подошли к заиндевелым, подрагивающим на ветру деревьям. В окружении их стояло деревянное, на высоком каменном фундаменте здание военкомата. У парадного крыльца в неосвещенных окнах тускло поблескивали стекла, а когда вошли во двор, увидели: ближе к двери окно было залито светом. Завьялов попросил Наталью зайти в комнату, но она упрямилась, пока он не взял ее за руку и не сказал:

- Чего ты? Иди погрейся у печки, пока мы лошадь запряжем. - И он громко позвал: - Дядя Николай! Товарищ Усачев, дай-ка ключи, лошадь вывести!

Наталья поднялась по ступенькам крыльца, потопала ногами, согреваясь. Но в комнату не пошла. Мимо нее прошмыгал в валенках конюх. Она видела, как конюх подошел к тесовому сараю, отворил жестко проскрипевшие на морозе ворота и вывел коня. В предчувствии поездки конь голосисто заржал. Завьялов подошел к нему, погладил по мелко подрагивающей шее и стал запрягать.

- Принеси старновки да коврик не забудь постелить, - попросил Завьялов конюха.

Выезжали со двора, когда в поселке уже погасли огни, но от этого темнее не стало. На притихший дрёмный поселок, на лоснящуюся дорогу, на деревья, покрытые снежной прядью инея, луна источала свой извечно блеклый свет. Слегка привстав и держась одной рукою за передок санок, Завьялов стегнул вожжами, конь как бы взыграл и, храпя, помчался по накатанной дороге. При выезде из поселка, на повороте, санки качнуло, кованые полозья крепко врезались в наст, и Наталья, млея от быстрой езды, вскрикнула:

- Ой!

- Испугались?

- Нет. Ужасно весело.

И опять молчание. Только скрип полозьев и колкий снег в лицо. Такой колкий и холодный, что даже на губах не тает. Но хуже всего молчание.

- Не встречали больше своего зайца? - спросила Наталья.

- Нет. А что - зайчатинки захотели?

- Серый волк так говорит... - отшутилась Наталья. - Охотнички повелись больно неудачливые.

Петр улыбчиво кивнул.

- Нынче охотничков больше влечет к другому...

Наталья не переспросила, к чему именно, но посмотрела на него испытующе.

- Нет, вы всерьез? - спросил Петр.

- Что всерьез?

- Зайчатину любите?

- Люблю. У нас кролики есть. Прошлым летом одна принесла целую дюжину. Да беда стряслась: не успели опушиться - ни одного не осталось. И куда подевались - не знаем.

- Самец небось сожрал, - заявил Петр. - Сам водил этих тварей и наблюдал, как он пожирает... От нелюбви. Привычка! - убежденно добавил он.

Наталья глянула на него удивленно, но возражать не стала.

Дорога круто свернула. Санки дернуло вбок, чуть не опрокинув. Завьялов отпустил вожжи и присел на корточки. Лошадь пошла спокойно.

- Устали, да? Сядьте, - отодвигаясь и давая ему место, предложила Наталья.

Петр сел рядом, сдерживая волнение. Хотел что-то сказать и не мог, только глядел ей в лицо, на брови, ставшие белесыми от инея, и вся она казалась ему какой-то уютной.

- Небось соскучилась по муженьку-то?

Она промолчала.

- Что же пишет он? Скоро отслужит?

- Откуда вам известно, что он в армии?

- Земля слухом полнится. К тому же у военкома все на учете.

Поле, искрясь перед глазами, уходило вдаль, скрывалось в мутно-сизой темноте. Сумрачной изморозью лоснилась широкая спина лошади. Крупинки снега застревали в меховой шапке Завьялова, в шинели, тихо ложились Наталье на волосы, выбившиеся из-под шали.

Она обернулась и, слегка склонив голову, спросила:

- И вам не жалко было?

- Кого?

- Тех крольчат, что поедались этим...

- Самец от этого только выигрывал... - Петр усмехнулся.

- Гадкая привычка, - упрямо возразила Наталья.

Быстрая, озорная езда и озорные мысли. Только и всего. Надо ли принимать все близко к сердцу ей, Наталье, да еще всерьез спорить, а может, он просто шутит...

Завьялов посмотрел на нее в упор. Наталья испуганно отвернулась, нащупала под ковриком и выдернула один колосок. Он был без зерен, но, надкусывая его, Наталья ощутила во рту сладковатый запах хлеба.

- Дайте вожжи, я буду править.

Она привстала, подалась грудью вперед и едва пошевелила вожжами, как конь перешел на рысь.

- А можно быстрее? - спросила она и, не дождавшись ответа, озорно сверкая глазами, стала отчаянно погонять. Разгоряченный конь, бросая ледяные комья в передок, фыркая от встречного колючего ветра, понесся скачущим наметом. Поле куда-то отступило, побежало назад, теряясь в дымке, и - чудилось Наталье - плывут они в безбрежье сизого неба. Боясь, что одной не управиться с разыгравшимся конем, Завьялов начал придерживать левой рукой вожжи, а правой обхватил ее за талию, молчаливо, все сильнее прижимал к себе и вдруг приник к ее лицу.

- Ой, что вы делаете! Не надо... - расслабленным голосом вскрикнула Наталья, а сама припала к нему горячими губами.

Не въезжая в село, остановились, сидели молча, виновато-притихшие, не смея взглянуть друг другу в глаза. Луна как будто смутилась, сползла к горизонту и теперь кралась над старыми ветлами. У конюшни, что стояла подле сада, залаяла собака, кто-то, видно сторож, негромко окликнул ее, и опять морозная стужа сковала тишину.

Завьялов помог Наталье сойти. Она поспешила к дому мелкими шажками. У палисадника немного постояла, приложив руку к груди и слушая, как бьется сердце, потом оглянулась: санки исчезли.

Поземка заметала разгульный след.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Зачем все это?.. Зачем? - проснувшись утром, спрашивала себя Наталья и чувствовала, как стыд жжет ей глаза. Час был поздний, она еще лежала в постели, растрепанная, и ругала себя за вчерашнюю вольность, и ждала, что, быть может, о ее катании с военкомом Петром Завьяловым уже знают и отец и сестренка, знают все на селе и укоряют ее полынно-горькими словами: "Срам-то какой! Свихнулась!"

- А в чем я виновата? - вслух произнесла Наталья. - Ну, каталась... Ну, позволила себя поцеловать. Так это же он, Петр, полез целоваться. Ради веселья, ради катанья! А я люблю Алексея! И меня никто не упрекнет в измене, никто! - с твердостью проговорила Наталья и, откинув одеяло, свесила с кровати ноги, пошевеливая пальцами, - странно, какие-то они короткие, совсем тупые. Наверное, оттого, что туфли всегда на номер меньше ношу, - усмехнулась она.

Рядом, на столике, портрет Алексея в рамке. Она взяла его и долго всматривалась: Алексей был снят в ладной гимнастерке, при ремнях, лежащих крест-накрест. Она гладила карточку, а как будто притрагивалась к его лицу, волосам. В уголках его широких губ держалась гордая улыбка, левый глаз был чуть сощурен в лукавинке, и Наталье казалось, что он осуждает ее строго, непрощенно... "Не надо, милый. Я твоя... Как есть твоя!" - шептала она, прижав портрет к груди.

Потом оделась, подошла к окну. Оно было запушено изморозью, и Наталья, отогрев своим дыханием кусок стекла, задумчиво глядела на сугробы, на деревья. Она знала, что где-то далеко-далеко, под Гродно, быть может, сейчас, в зимнюю стужу, стоит на посту Алексей. То и дело отогревая стынущее стекло, она не переставала смотреть и все ждала, а вдруг в это стеклышко увидит родное лицо... "Хоть бы скорее приезжал. Я же вся извелась..." - думала Наталья, и на душе было тоскливо и тяжело.

Посмотрев в сторону лога, на стежку, она вздрогнула и отпрянула от окна. "Опять он!" - кольнуло в сердце. Завьялов возвращался в поселок. Наталья пожалела, что именно в эту минуту вновь увидела его. "А что в этом такого? И почему некстати?" - поймала себя на мысли и опять поглядела в окно. Санки уже выезжали из села, а Завьялов, обернувшись, не сводил глаз с ее дома. Наталья почувствовала, как в груди у нее что-то встрепенулось, обдало жаром, и она уже не могла больше вот так просто и спокойно смотреть на сапки. И опять ловила себя на мысли, что раньше никогда так не бывало с нею. На душе было удивительно хорошо, все прохожие казались на редкость милыми людьми. Обычно ей не нравилось, когда снег медленно и нудно падает, но сейчас и эти снежинки казались вестниками чего-то доброго, чистого, большого.

Вот она неотрывно следит за тем, как медленно удаляется Завьялов. "Идти бы и идти с ним, ни в чем не сомневаясь", - шепчут ее губы.

Наталья как бы очнулась. "Что это я? К чему это?"

Она заставила себя думать о том, что надо сделать по дому. Ну, ясно комнаты еще не убраны, и обод надо приготовить...

Наталья долго искала веник, но, кроме куцего окамелка, ничего не нашла. В сенцах приставила к стене лесенку, забралась на чердак, надергала из вязанки красноталовых прутьев, связала веник. Обмакнула его в кадку с водой и начала мести пол. Пестрый котенок не сводил с нее глаз, весь напряженный и собранный, в который раз готовился к прыжку и опять не решался броситься. Но вот он мелькает рыже-белым пятном, кольцует пушистый хвост у ее ног, потом шаром перекатывается через веник, стараясь прижать его лапами. Наталья не замечает ни самого котенка, ни его шалостей. Руки ее также механически двигались, мысли были также далеко.

Неторопливо тянется время. Наталья заправила щи, поставила чугунок на угли. До обеда еще далеко, можно заняться и рукоделием. В руках у нее вышивка. Отец любит после обеда вздремнуть полчасика, не раздеваясь. Наталья давно задумала вышить ему подушечку, чтобы не брал большую пуховую с кровати, не подкладывал под голову овчинный кожух. Вышивает крестом. Привычные пальцы, едва касаясь тоненькой иголочки, заставляют ее вылезать то с одной, то с другой стороны атласной ткани.

Волосы падают ей на глаза. Не спеша ищет она в волосах заколку, чтобы поправить ее. Размеренно, мягко щелкает маятник часов. Скоро двенадцать. Как медленно тянется время! Наталья изумляется: что же она наделала? Черная нить, которой нужно было вышить два креста, поползла вниз, протянулась до самого края...

"И где только думы твои, девочка! - всплеснула руками Наталья. И тут же подумала: - А почему бы не разобраться в этом? Почему?"

Порывисто встала, прошлась по комнате, не удержалась, чтобы не заглянуть в окно. Вон и стежка, по которой она шла с Завьяловым. Он держался в сторонке, видимо, заботясь о ней, оберегая от пересудов. А потом эта бесшабашная езда... Стелется поземка, мгла скрывает все вокруг. Тогда она этого не ощущала. Ей было тепло от его прикосновения, от светящихся в темноте глаз...

Кажется - так давно это было! Просто не верится, что вчера. Она оглядывает комнату и видит до мелочей знакомые вещи. Они возвращают ее к чему-то старому, давно пережитому; в сознании последние события как-то странно отодвигали прочь внешний мир, и даже личные дорогие вещи становились ненужными...

"Будто в вечность погружаешься. Живешь здесь одна как заколдованная. Не хочу я такой жизни!" - думает Наталья, а сама чувствует, как на глаза навертываются слезы. И, чтобы утешить себя, вновь подходит к окну. Ей вспоминается детство, девичья пора.

Будучи маленькой, Наташа любила привычные домашние покой и ласку. К отцу относилась с доверчивой нежностью. Тогда же узнала, что матери у нее нет, куда-то уехала, набитая дура, как говорил отец. Она не сразу этому поверила, а когда поверила, на ее исхудалом личике появилась совсем недетская озабоченность.

- Как жить-то станешь, дочка? - спрашивал отец, притягивая ее к себе.

Задумчивая, она отвечала тихо:

- Как ты.

- Как же это?

Наташа начинала объяснять, но слов не хватало, и она, смущенная, умолкала.

- Не тужи, дочка. Проживем и без мамы. Ты уже взрослая...

Успокаивая, отец неловко гладил ее по плечу. Однажды она рассказала о своем решении стать врачом. Отец удивился, но горячо поддержал это желание.

- Молодец! Уж что может лучше быть? Продлять людям жизнь!

По вечерам Наташа слышала его горячий, молящий шепот:

- Господи, не оставь отроковицу чистую! Не дай заблудиться среди горя и зла!

- Чего это, батя? - испуганно спрашивала дочь, подбегая к нему.

- О тебе пекусь. Счастья тебе молю. - Игнат обнимал дочку, и они стояли рядом, взволнованные одним и тем же большим чувством.

С их переездом в село мало что изменилось в жизни Наташи. Мачеху она уважала, но никогда не любила и потому не могла привязаться к ней. По-прежнему все свои обиды и радости поверяла отцу, но об увлечениях своих, о первой любви - никогда ни слова. И он не спрашивал.

Так проходили месяцы, годы. Душевный подъем, радостное возбуждение сменялось тоскливым настроением, когда ничего не хотелось делать, когда без конца, с надоедливым постоянством приходила одна и та же мысль: "А в чем же счастье? Где оно?"

В такие дни все валилось из рук, и, сидя за книгой, она только делала вид, что занимается.

Незаметно для себя от случайных мыслей пришла к убеждению, что и отец не знает, что такое настоящее счастье, что он просто добрый и привык довольствоваться малым в жизни.

Позже она уже пытливо всматривалась в юношеские лица, искала развлечений, нарядов.

Когда уезжала в медицинский институт, робко заметила отцу:

- Пальто бы мне сшить к зиме новое. Короткое стало.

- Ох, доченька, и не знаю, как выйдет. Пальто сшить - не ложку купить. Да уж ладно, выкрою деньжонок.

В душе она не переставала надеяться на что-то лучшее в жизни, по крайней мере не хотела обременять отца. И когда Алексей сделал предложение, она не колеблясь дала согласие. Он нравился ей своим простым, хотя и несколько угловатым характером. Особенно по душе было завидное его трудолюбие. Ведь перед тем как пожениться, Алексей получил диплом в строительном техникуме, пошел на завод монтажником, а минуло полгода стал бригадиром. "Упорный", - отмечала про себя Наталья и радовалась, что оба они поднимаются по крутой лесенке, которая сулит им счастье...

От воспоминаний Наталью отвлекло неприятное ощущение холода. Удивилась, что все еще стоит в своем легком домашнем платье у окна, касаясь плечом холодной стены.

Раздались шаги в сенцах. По движениям, медлительным и грузным, догадалась, что пришел отец.

- Обед еще не сварила? - спросил он прямо с порога и, как показалось Наталье, непривычно сухо.

"Неужели все знает?.." - мелькнуло в голове Натальи.

- Есть хочешь, да?

- Не так чтоб... Уморился дюже, полежать хочу.

- А я вот тебе подушечку вышиваю, - похвалилась Наталья.

Отец погладил осторожно вышивку и сказал усмехаясь:

- Подушечка добрая, да не по моей голове.

- Почему?

- Наркомам спать на таких подушечках...

Наталья не стала спрашивать, почему именно они должны спать на таких подушках. Знала: отец помешался на этой самой политике, кстати и некстати произносит мудреные слова.

Она подошла к печке и, отодвинув заслонку, вынула рогачом щи, попробовала - сварились, но отец уже прилег на лавку, а самой ей не хотелось есть. Присела на окованный жестью сундук, склонилась над вышивкой, снова возвращаясь к своим думам.

"Как он ловко правит лошадью, - вдруг подумала она о Завьялове. - И какой внимательный. Настоял отвезти на санках, доверил самой править. А конь - ой как же несся!"

Ей Вспомнилось, что муж, когда хотел научить чему-нибудь, объяснял без особой охоты - как учитель, повторяющий давно наскучивший урок. Завьялов же в обращении с ней был мягок, даже когда чуть не свалила санки, не вспылил, не накричал.

Нет, Алексей и в первые дни был приметно грубоватым, говорил мало. Припомнилось ей, как после свадьбы они сняли комнату на окраине города, в Чижовке. Как-то на кухне испортился кран, и вода хлынула вдруг сильной струей, расплескиваясь во все стороны. Вместе с хозяйкой они с трудом завязали кран веревочкой, и вода пошла тише. Но вот, зайдя на кухню после работы, Алексей холодно произнес:

- В помощники не взял бы, - и мгновенно сорвал веревочку, стал молча возиться у крана.

Наталья быстро убрала кастрюли с готовым обедом и ушла в комнату обиженная. Постояла, успокоилась: "Стоит ли печалиться! То ли еще будет! Кабы всегда дорожка скатертью, так и головы не надо".

Тогда эти пришедшие на ум слова еще больше убедили Наталью, что надо быть терпеливое, во всяком случае, по пустякам не ссориться.

Все добродетели, о каких не раз говорили и подруги, и отец, были налицо, и Наталья жила покойно, однообразно, привычно и тихо: жила, давно уже не сравнивая мужа с кем-либо из мужчин, почти не обращая на них внимания.

Но, удивительно, сразу пришелся ей по душе Завьялов, сразу взволновали его мягкий голос, его улыбка, когда светится и преображается все лицо.

Против своей воли стала думать о нем все чаще и чаще. И вдруг сегодня такая страшная мысль: идти бы и идти с ним рядом, ни о чем не думая, ни в чем не сомневаясь... И ей стало жутко, что такая мысль пришла не о муже, а о другом, о ком совсем не следует так думать...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На полянке, за военным городком, бойцы расчищали снег. Трудились целый день, лишь с коротким перерывом на обед, и не видели конца этой работе; раскисший снег чавкал под ногами, а с неба, как из дырявого мешка, валили мокрые хлопья.

Подле кучи снега грохнули на землю, разбрызгивая жижу, носилки. Послышался сердитый голос:

- Таскаешь зазря с места на место. И какой черт послал нас сюда? В наказание, что ли?

Другой ответил насмешливо:

- Робыть надо швыдко! А то бачу...

- Разговорчики отставить! - прервал не то в шутку, не то всерьез Алексей Костров, назначенный старшим команды.

Все приумолкли, но оттого, что голоса стихли, работалось не легче. Предстояло сгрести этот рыхлый снег в кучи, потом перетаскать на край поляны, а плац посыпать песком... Но уж слишком медленно продвигается дело - такая дьявольская непогодь. Сверху бьет в глаза снег, снизу - под ноги - тоже поддувает снег, мокрый и черный. Иногда кажется - ничего бы не пожалел, только бы избавиться от всего этого. И что за погода в этой Белоруссии! Весь день, с утра и до вечера, падает снег, будто совсем прохудилось небо, а набрякшие гнилой сыростью облака ползут так низко, что задевают крыши домов.

- Перекур, братцы! - объявляет наконец Костров.

Блаженная минута! Бойцы расселись на носилки, на щиты, которыми сгребали снег, а иные прямо на мокрые, рыже-грязные сугробы. И удивительно - такова, видно, закваска солдатская! - еще не остыли разгоряченные потные лица, тупо поламывают от работы спины, а уже пошли по рукам кисеты, вьется дымок цигарок, бойцы рассказывают всякие небылицы, подтрунивают друг над другом.

Сидят кучно, и только Степан Бусыгин стоит, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Удивительный человек! Если в походе или на ученьях выпадает минута роздыха, он никогда не присядет, не пожалуется на усталость. Вот и теперь: стоит как на часах.

- Бусыгин, а Бусыгин? - окликает его кто-то.

- Чего?

- Присядь. В ногах правды нету.

- Ноги и кормят и поят, - отвечает он серьезно.

- Ну, а расскажи, как ты склепку делаешь! - пряча усмешку, спрашивает остряк. - Все-таки завидую тебе...

- Чего там завидовать, - вмешивается другой. - На турнике он преимуществом не пользуется. Даже, наоборот, одни неприятности терпит.

- Как же так? Выше высокого - и не берет?

- Пусть сам признается, ему виднее...

Бусыгин понимает, что его разыгрывают, но нисколько не обижается, а, напротив, гордится, что про него идет такая молва, и принимается рассказывать.

- Приходится терпеть бедствия, - говорит он простуженным басом. Сами посудите. Если маленькому нужно согнуться в две погибели, то мне - в три, не меньше. Вот и попробуй закинуть носки к перекладине, когда делаешь склепку... Для меня это чистое мученье.

- В таком случае, тебя спасать надо, - сочувствует остряк.

- Попробуй! - крякает от удовольствия Бусыгин. - Вчера, когда я складывался в эти самые погибели, старшина для страховки возле турника целое отделение поставил.

- И удержали?

- Куда там, падать зачал - разбежались все!

- Дывлюсь, яка матка его уродила, - трясясь от смеха, говорит Микола Штанько. - Пойдем, братка, ко мне на Вкраину.

- А чего у тебя делать?

- Горилку будемо пить, - отвечает Штанько, - да поженимо тебя.

- Брось заманивать горилкой да бабами, - вмешался остряк. - Сам-то небось маху дал...

- Якого такого маху?

- Такого. Дернуло тебя жениться раньше сроку.

- Батька поторопил.

- Э-э, знаем. А теперь вот ты служишь, снег копаешь, дрожишь тут, как цуцик, а ее кто-нибудь за цицки щупает...

- Женки, они разные бывают. Иную пока греешь - верность блюдет, а как отлучился - к другому под бочок лезет.

Алексей Костров чуть не выронил лопату, на которую опирался. Слова эти, как ножом, резанули его, и он беспокойно посмотрел на товарищей, которые покатывались со смеху. Если бы темнота позволила в эту минуту увидеть его лицо, нетрудно было бы прочесть на нем: "А? Вы о ком это? Про мою Наталку?.." - и Алексей, может, сразу бы, совсем не задумываясь, ответил: "Нет, нет, она совсем не такая, как вы думаете!" Но сейчас Костров сидел насупленный и молчаливый: "А писем-то нет!.."

Молодые люди по природе чувствительны: обогрей сердце, приласкай, и оно будет податливее воска, но едва потревожишь, как сделается тверже камня. Нечто подобное испытывал теперь и Алексей, который мысленно перенесся в родную Ивановку...

"Уже вечереет, - думал он. - Что сейчас делает Наталка? Пришла из медпункта и сидит дома... Ну, конечно. Сидит, наверное, пригорюнясь, у окна и думает... Но почему от нее писем давно нет? Может, занята по дому. Отписывал Игнат, что собираются избу перегородить, одну половину отдать ему с Натальей. Значит, ждут... Но все-таки могла бы урвать час для письма. А может, настроения нет?.. Не любит она без настроения писать. Чудная! Могла бы и сняться, карточку прислать... Ведь сколько времени не виделись. Эх, солдатская житуха!"

Алексей был так погружен в думы, что не услышал, как кто-то подошел к нему сзади, и хриповатым голосом заметил:

- Так-так... Отдыхаем, значит? Не ударим в грязь лицом... Старшего ко мне!

Костров вскочил, устремив глаза на подошедшего, и сразу узнал заместителя командира дивизии полковника Гнездилова, которого не раз видел на строевых занятиях и в штурмовом городке. По привычке Алексей одернул шинель, поправил шапку-ушанку со свалявшимся искусственным мехом и зычно начал:

- Товарищ полковник! Докладывает сержант Костров. Вверенная мне группа выполняет... - и запнулся, видя, как полковник махнул рукой, давая понять, мол, и без того видно, чем занимается вверенная тебе группа...

Не дослушав рапорта, полковник зашагал по плацу, а сзади, в смятении, непривычно мелкими шажками семенил Алексей Костров. По натуре Костров был не робкого десятка, а теперь весь как-то обмяк, принужденно сдерживал дыхание, боясь кашлянуть. В дивизии знали полковника Гнездилова как человека крутого, и поэтому многие откровенно побаивались его, старались не попадаться на глаза. Полковник был роста низкого, но тучный и широкий в груди; его крупное лицо с резко выдающимся подбородком вроде бы сходило на нет на покатом лбу; голова у него была маленькая, лысеющая, Гнездилову шел шестой десяток, но, наверное, как и все военные, к тому же строевики, он был не по летам бодр, аккуратно подтянут и с легким проворством шагал сейчас по рыхлому глубокому снегу.

- Какое прохождение службы имеешь? - не оборачиваясь, строго спросил полковник.

- Помощник... Во взводе... У командира, - сбивчиво ответил Костров и хотел что-то добавить, но полковник перебил:

- Не о том спрашиваю. Сколько лет в армии?

- Третий пошел...

- А порядка ни черта не знаешь! - упрекнул Гнездилов. - Учишь-учишь вас, здоровье подрываешь, а толку никакого! - Он остановился и, указав рукою на снег, спросил: - Когда будет расчищено? Когда, я спрашиваю?

- Погода, товарищ полковник... Устали все, мокрые, а он валит... осторожно пожаловался Костров.

- Вы мне про погоду забудьте. Тяжело в ученье, легко в бою. Зарубите это у себя на носу, поняли?

- Есть!

- Что есть?

- Зарубить на носу! - повторил Костров.

- А то, ишь мне, сидят, развалились, - продолжал свое Гнездилов и снова ткнул пальцем: - Что это за бугор? Зачем оставлен? Спотыкаться... Мне чтобы языком вылизать. Плац должен быть гладким, как стол, чтоб глаз радовался, а нога сама просилась вперед!.. Если не сделаете до отбоя, работать всю ночь!

- Есть, товарищ полковник, работать всю ночь! - повторил удрученный Костров.

Был уже вечер, и со стороны военного городка вспугнул залегшую было темноту, запрыгал по кустам, по чучелам для штыкового удара свет фар. Полоса этого света затем как бы выстелилась на плацу, щупая из края в край местность и пытаясь кого-то найти. Послышался сигнал. Но полковник Гнездилов, не обратив внимания, поглядел себе под ноги, на дорожку, и резко спросил:

- А это что за безобразие? Почему мало песку насыпали? Мне чтобы зернистого...

- Мужене-ек! - послышался женский голос из машины, и Гнездилов тотчас преобразился, сменив гнев на милость.

- Постарайтесь, солдатики-ребятушки! Чтоб всем нам... сообща... не ударить в грязь лицом, - весело бросил он на ходу, и скоро машина увезла его в город.

Облегченно вздохнув, Костров поспешил к бойцам; расчистка плаца по-прежнему шла полным ходом.

- Задал он тебе перцу? Небось поджилки трясутся, - сказал острый на язык боец.

Алексей хмуро промолчал. Мимо него провез тачку со снегом Бусыгин. Не остановился, только повернулся и сказал:

- Ты того... Алексей. Не тужи, за ночь весь этот хлам к едреной матери опрокинем!

Стояла черная, какая-то тягучая, сдавленная темнота. Работавший наравне со всеми Алексей Костров то и дело нащупывал ногами залитые водой ямки и выбоины. Его кирзовые сапоги, и без того тяжелые, глубоко увязали в глине, и приходилось выдирать их с натугой.

Городок сонно притих. Давно погас свет в узких и частых окнах казарм. Только в штабе, у подъездов да под главной аркой городка медленно и лениво покачивались на проводах лампочки, и свет их едва пробивал сырую темноту. Алексей вновь вспомнил о Наталке: "Спит теперь. В тепле да на мягкой постели", - и почувствовал, как разлука, обидная и раздражающая, вновь навалилась на него всей своей тяжестью.

Со стороны леса потянуло ветерком, и от сырой коры, от свежести зимнего ночного воздуха как будто запахло весной. "А что, весна не за горами... А там, глядишь, и лето пролетит. Придет осень и - домой!" успокаивал себя Алексей и усердно ворочал лопатой, словно бы стремясь этим скорее приблизить желанный час встречи.

Привычный к земляным работам, он все же почувствовал, как заныла спина, выпрямился, постоял, вслушиваясь в тишину.

С конца плаца донеслись чьи-то шаги. "Опять Гнездилов", - екнуло сердце. Алексей поспешно взял лопату, начал копать. А шаги приближались, вот уже отчетливо слышны, еще ближе... за спиной... И наконец голос:

- Э-э, вот так оказия!

Костров, в душе противясь новой встрече с полковником, все же быстро повернулся и хотел было доложить, что все равно управятся, но осекся, увидев перед собой совсем другого человека, в плащ-накидке.

- Чего это вы? Дня не хватило, так решили ночку урвать? - спросил тот и, видя, что бойцы не перестают молча трудиться, рассмеялся и отвернул капюшон: - Ну и орлы. Не признают своего командира...

Костров сконфузился: перед ним стоял Николай Григорьевич Шмелев.

- Ничего, ничего, не надо, - возразил комбриг, когда Костров начал было докладывать, и, протянув ему руку, спокойно спросил:

- Почему работаете после отбоя?

- Не управились. Снегу много, товарищ комбриг.

- Да, но вы чистите, а он падает. И если на всю ночь зарядит? Погода, она не хочет к нам приспосабливаться. Что же тогда?

- Солдату не привыкать. Осилим!

- Ишь какой шустрый! - рассмеялся Шмелев. - Кто это вас настроил так?

- Полковник Гнездилов.

- Н-да, - неопределенно протянул Шмелев. - Был он здесь? Только что? Куда же уехал?

- Не могу знать, - ответил привычной в таких случаях уставной фразой Костров.

Командир дивизии немного помедлил.

- Ну, вот что... - сказал наконец раздумчиво Шмелев. - Молодость, она, как крылья у птицы, пока есть - не чувствуешь, а как откажут жалеешь. Хватишься, да поздно... Быстро постройте людей и - спать. Не-мед-ленно! Нечего силы напрасно рвать, они еще пригодятся.

Комбриг опять натянул на голову капюшон и решительно зашагал в темноту. Он шел и думал: "Какой произвол, только самодуры могут так относиться к людям!"

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Против обыкновения, утро для полковника Гнездилова не стало мудренее вечера. Чуть свет придя на плац, он, к удивлению своему, обнаружил, что задание его не выполнено, строевому смотру грозил явный срыв, хотя, судя по холодной зорьке и чистому небу, день обещал быть ясным, солнечным, с легким бодрящим морозцем. Только бы выводить людей да шагать под бравурные звуки духового оркестра, а тут на тебе: плац завален кучами снега, лежат вразброс носилки, лопаты, фанерные щиты, и какой-то ротозей даже позабыл рукавицы. Тяжелое чувство вызвало в нем этакое безобразие. Словно бы намереваясь одним махом сбросить снег, Гнездилов хотел было поднять носилки - не отодрать, примерзли! - и вернулся в штаб гневный.

До подъема еще не меньше часа. Николай Федотович Гнездилов вышагивал по кабинету, проминал половицы и мучительно думал об одном: "Ну и подстроили, сукины дети! Приедет Ломов, скажет, мол, показывай товар лицом, а мы, а я?.. Дескать, извиняюсь, товарищ генерал, заминка вышла. Снежок на плацу". Да он за такие вещи головы поснимает - и будет прав! Но при чем здесь я? Ведь распоряжение расчистить плац мною отдано. Кто посмел отменить? Я вам покажу!" - погрозил, глядя на дверь, Гнездилов.

Штаб размещался на нижнем этаже, под казармой, и когда прозвучал сигнал подъема, загремел, ходуном заходил потолок. Гнездилов с силой надавил на кнопку звонка. Вбежал запыхавшийся, с тревожным взглядом дежурный по штабу. Полковник приказал доставить ему виновника. Дежурный выскочил из кабинета и на бегу беспрестанно бубнил: "Командира третьей роты сто пятого полка капитана Семушкина... Доставить живого или мертвого. Командира третьей..."

Взбежав на второй этаж, дежурный гаркнул на всю казарму:

- Командира третьей!..

Откуда ни возьмись с трясущейся рукой к дежурному подскочил старшина роты и скомандовал:

- Смир-р-на!.. Никак нет, командир третьей роты... товарищ капитан... все еще находится в отлучке!..

- Ох! - дежурный устало вытер рукой лоб, повернулся к двери, кубарем скатился по гудящей железной лестнице вниз. За капитаном он отправился на квартиру на дребезжащей полковой "эмке". "Вот разгильдяй! Поселился у черта на куличках - гони за ним!" - ворчал всю дорогу дежурный.

- Чего он вызывает? Случилось что? - уже в машине спрашивал дежурного капитан Семушкин.

- Приказано доставить вас живого или мертвого... - таинственно отвечал дежурный. - Пуговицу вон застегните, а то совсем крышка! И мне за вас влетит...

Шофер не удержал руля, машина вильнула в глубокий снег и застряла. Проклиная все на свете, они выскочили из машины и начали быстро откапывать засевшую "эмку"...

А тем временем Гнездилов нервно ходил по кабинету в ожидании капитана.

Он был человеком строгих правил, необычайно пунктуальным. Это стало не только привычкой, а второй натурой полковника и составило ему блестящую карьеру в армии. Позже, уже в преклонном возрасте, Гнездилов уверовал в то, что власть ему затем и дана, чтобы держать подчиненных в страхе, и благодаря этому стал знаменитым на весь округ строевым командиром.

Но если начальство военного округа без меры его хвалило, то от этого вовсе не легче было людям дивизии: все шишки сыпались на их головы. Редко кто, проходя мимо, не был им остановлен, даже командиры, которые гордились своим молодцеватым видом, безукоризненной выправкой, все равно не избегали его внушений, упреков, а то и взысканий.

Особенно привередлив и до жестокости строг был Гнездилов к тем, кто нетвердо знал устав. Такие, по мнению Гнездилова, попирали букву и дух воинского порядка. Встречаясь где-либо с младшим по званию, он окидывал его острым, мгновенно скользящим взглядом и приглушенно-напевным голосом спрашивал: "Ну-ну, который год служишь?.. Вон как! Седьмой, значит. А ответь мне: параграф третий, статья седьмая Устава внутренней службы о чем гласит?" Тот, потупив взор, сосредоточенно думал, потом что-то медленно говорил в свое оправдание. "Может, на что жалуетесь? С головой как?.." не отступал Гнездилов. "Никак нет, товарищ полковник, голова при полной ясности!" - "Значит, сам виноват, - принимался отчитывать Гнездилов и всплескивал руками: - Седьмой год на командной должности, а? И устава не знать? Мозгами не хотите шевелить. Да, да, мозгами... Все вы такие грамотеи!" - Гнездилов недовольно крякал и, прежде чем отпустить виновника, припугивал: "Попадешься второй раз на глаза - милости не жди".

Бывали случаи и похлеще... Николай Федотович решил лично проверить, умеют ли подчиненные ему командиры ходить на парадах. И хотя дивизия далеко отстояла от крупных городов, где по празднествам устраиваются воинские маршировки, он все же хотел знать, все ли умеют держать ногу при парадном шаге так, чтобы эта самая нога поднималась вровень с подбородком. Командиры были построены на плацу. Гнездилов взошел на деревянный помост и приложил руку к козырьку, как бы приветствуя войска. Перед ним проходили командиры. Они печатали шаг, казалось, земля гудела под ногами. И надо же было случиться беде: командир роты Семушкин, поравнявшись с полковником, повернулся к нему лицом, пожирая глазами, как тому учил сам Гнездилов. Но полковник насупился и поманил к себе Семушкина.

- Где службу проходил, молодец? - громко, так, чтобы слышал строй, спросил полковник.

- Имею честь доложить, пожизненно в пехоте! - видимо, не совсем поняв намек полковника, отрубил Семушкин.

- А до армии? При коне, наездником?

"Уж не собирается ли полковник сплавить в кавалерию?" - подумал Семушкин, а вслух повторил:

- Никак нет, пожизненно...

- Довольно! - взмахом белой перчатки остановил его Гнездилов. - Раз не научены - будем тренировать. Ша-агом... арш!

Не однажды Семушкин проходил вдоль строя, запарился, а голос полковника все подстегивал:

- Отставить! Повторить!

С потешным недоумением переглядывались товарищи, шепотом справлялись друг у друга: "Что это с ним? Совсем загоняет!"

Позже, когда кончились занятия, Гнездилов собрал всех в круг, сам вышел на середину и сказал кратко:

- Следите, товарищи командиры, за искривлением ног. Тренируйте их, как бы сказать, на вытяжку. А то видите вон у Семушкина... Ноги дугой, и одна вибрация... Не годится это для строя!

На этот раз Семушкина ожидала большая неприятность, если бы не задержалась машина. Полковник Гнездилов долго ждал, не утерпел и снова отправился на плац. К его радости, бойцы работали споро, и, хотя команда была та же, полковник воздержался от разноса. "Начни ругать, так руки опустят. Смотр мне сорвут", - благоразумно решил он и удалился с плаца.

...Строевой смотр начался в назначенное время - в одиннадцать часов утра. На импровизированную трибуну, наскоро сбитую из досок, поднялись инспектор штаба Западного округа генерал-майор Ломов, представитель генштаба полковник Демин и полковой комиссар Гребенников.

Справа, в десяти метрах от трибуны, расположился дивизионный духовой оркестр. В его составе было семь трубачей и один барабанщик. Дирижировал худой седенький старшина в куцей шинели и глянцевитых крагах.

Командир дивизии Шмелев, одетый в кожанку с барашковым воротником, в смушковой папахе, красиво заломленной назад, не спеша поднялся по скрипучим ступенькам, вскинул руку:

- Товарищ генерал! По вашему приказанию дивизия для строевого смотра построена!

- Все готово? - глянул из-под роговых очков генерал.

- Так точно! Прикажете начинать?

- Начинайте.

Комбриг Шмелев махнул рукой. Оглушительно звякнули медные тарелки, ударил барабан, оркестр заиграл марш. По рядам и колоннам из края в край прокатилась команда:

- К торжественному маршу! По-ротно! Первый батальон прямо!.. Остальные напр-р-р-раво! Ша-гом... арш!

Под сотнями ног загудел плац, лес штыков качнулся и двинулся вперед. Держа строгое равнение направо, полки дивизии - рота за ротой, батальон за батальоном с криком "ура!" проходили мимо трибуны, над которой развевалось красное полотнище с надписью: "Выше уровень строевой подготовки!"

Когда проходили первый и второй батальоны, генерал Ломов довольно улыбался. От нахлынувшего восторга он Даже покачивался на носках в такт музыке, словно сам шел в строю. Но вдруг лицо его помрачнело, в серых выцветших глазах мелькнул гнев.

- Черт знает что такое! Вы посмотрите, посмотрите на этот строй! На что похоже? Как это назвать?

Шмелев присмотрелся, куда указывал пальцем генерал, и увидел знакомую картину. У одного бойца размоталась обмотка, на нее то и дело наступал идущий сзади, и бедняга, сгорая от стыда, шагал, как спутанная лошадь. Радуясь за бойца, который даже в этом трудном положении не нарушил строя, не подвел товарищей, Шмелев улыбнулся. Это заметил генерал.

- Чему вы радуетесь? Плакать надо! - язвительно процедил он сквозь зубы.

- Да, - вздохнул Шмелев. - Вы правы, товарищ генерал. Грустно смотреть на солдата в обмотках. Сапоги бы пора...

- Сапоги? Лапти им, а не сапоги. В сапогах уметь надо ходить. А это что за шаг, что за хождение? Ног ни черта не слышно. А оркестр? Вы послушайте, что играет этот оркестр? Вместо военного марша, краковяк какой-то. Дирижера ко мне! Ди-ри-же-ра! - трубным голосом закричал генерал.

Дирижер наметом кинулся к трибуне, запыхавшись, взбежал по ступенькам, поднес трясущуюся руку к ушанке.

- Т-т-то-варищ ге-ге-не-рал! Д-д-ди-рижер д-д-дивизии... я-я-вил-ся!

- Вы что играете? Потешить нас захотели?

- М-м-арш. "Г-г-ге-рой", т-то-варищ ге-ге-нерал.

- Какой, к дьяволу, герой, когда это краковяк, смешанный с панихидой! Марш мне играть! Марш! Настоящий - суворовский, военный. Чтоб за душу брало, чтоб ноги сами шли. Понятно?

- Т-т-так т-т-точно! П-п-п...

- Ступай на место! - махнул рукой генерал. - Распыкался тут... Играть надо, а не пыкать.

Побледневший, перепуганный до смерти седенький старшина скатился с трибуны и, спотыкаясь, побежал к оркестру.

- Постройте мне полки буквой "П", - приказал генерал и, слегка улыбаясь, взглянул на командира дивизии. - Я покажу вам, как ходить надо. Я научу вас строевому шагу.

Через несколько минут личный, состав стрелковых полков был выстроен на плацу буквой "П".

Звеня серебряными, тоненькими, как женская заколка, шпорами, генерал Ломов вышел на середину строя, сухо кашлянул в кожаную перчатку.

- Гм... Да-с! Плохо! Очень плохо ходите, товарищи! - начал он, то и дело повторяя слова, желая, чтобы их непременно запомнили бойцы. Порадовать высшее командование вам нечем. Равнение у вас еще туда-сюда сносно... Выправка тоже сравнительно ничего... Но что касается ноги, то ее нет. Да, нет. Вместо того чтобы поднимать ее выше носа, печатать шаг, вы с трудом отдираете ногу на десять, максимум на пятнадцать сантиметров. А почему так происходит? Да потому, что вы явно недооцениваете строевой шаг. Да, недооцениваете. А недооценивать его нельзя!

В этот момент полковник Гнездилов стоял в кругу штабных командиров. В душе он радовался, что мысли генерала совпадают с его мыслями, и он не удержался, чтобы не высказать слова восторга вслух. И генерал услышал это, оглянулся, слегка наклонив голову:

- Вы что-то имеете сказать по ходу смотра?

- Нет-нет, товарищ генерал! - отчеканил Гнездилов. - Ваша речь очень правильная. Будущая война без строевого шага немыслима!

Генерал кивнул полковнику и снова обернулся к строю, посуровел:

- А вот они этого не понимают. Поэтому меры нужны самые быстрые и крутые. На строевой шаг надо подналечь, товарищи. Его надо отрабатывать, не жалея ни пота, ни сил. Это сейчас самое главное!

Заложив руки за спину, генерал прошелся по плацу, остановился и сказал:

- А сейчас, товарищи, я вам покажу, как надо ходить бойцу Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Покажу, какой должна быть его железная поступь.

Сказав эти слова, генерал Ломов, подобно петуху, готовому кинуться в драку, расправил плечи, выпятил грудь, подоткнул под ремень полы шинели, кивнул оркестру и, подкинув ногу до подбородка, ударил каблуком по насту. Под звуки суворовского марша "Солдатушки - бравы ребятушки" Ломов сделал еще один взмах ногой, тотчас грациозно выбросил другую, но поскользнулся и упал. Строй ахнул и замер в оцепенении.

К распластавшемуся генералу первым кинулся полковник Гнездилов. Но опоздал. Ломов успел сам подняться. Стряхивая снег с шинели, он зло бормотал:

- Бездельники! Идиоты! Нет бы песком посыпать! Боитесь - руки отсохнут. Чтоб вам!..

- Прошу прощенья, товарищ генерал, - вкрадчивым голосом произнес Гнездилов. - Разберусь, накажу. По всей строгости! Разрешите шинельку... Почищу... Шпора согнулась. Но ничего... Мы ее сейчас... Вот так... Вот и порядок.

Но порядка уже не было. Бравурное настроение генерала померкло. Он поправил на носу очки и, не глядя на окружающих, прихрамывая на правую ногу, заковылял по направлению к штабу.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Поутру капитана Семушкина опять вызвали в штаб. "Как будто на мне свет клином сошелся", - в сердцах подумал он, шагая по хрустящей, как раздавленное стекло, наледи. С ночи поджимавший мороз еще держался, но уже по дыханию влажного прибалтийского ветра, по тому, как румянилось взошедшее солнце и под его лучами обмяк, побурел снег, угадывалось, что через час-другой, по крайней мере к обеду, набухнут и поля и дороги. Денек обещал быть веселым, но это не поднимало у Семушкина настроения. Вчера поговаривали, что выедут на учения, а каких трудов стоит при такой слякоти колесить по полям, копать землю! Уж лучше бы перенесли выезд на более удобное время, когда наладятся дороги. "Ну и погода здешняя, - с недовольством думал он. - Декабрь, а на дворе чертовщина творится - и зимы нет, и на весну не похоже".

В штабе, в кабинете комдива, капитан увидел только старших командиров и, как ни напрягался, не мог одолеть смущения - доложил сбивчиво. Пожилой, с сединками на висках и шрамом под ухом, чего раньше, на смотру, капитан не заметил, генерал Ломов косо поглядел на него и, ни слова не говоря, отошел к окну. Постоял немного, обернулся, сказал с едва заметным пренебрежением в голосе:

- Если вчера на смотру осрамились, то... - генерал взглянул на командира дивизии, - надеюсь, товарищ Шмелев, покажете нам искусство тактики. Не правда ли? - И он подмигнул представителю генштаба, как бы подогревая этим уязвленное самолюбие командира дивизии.

Шмелев будто не заметил скрытой насмешки. Без всякого намерения ответить генералу колкостью, он заметил:

- Ходить на плацу парадным шагом - нет худшего обмана. А вот в деле...

Генерал свел кустистые брови.

- Ох, уж эти мне новаторы! Вечно свое упрямство показывают... То им планы не нравятся, то вот строевую подготовку заваливают. Словно только одни они и пекутся о боевой готовности армии. Но разве нам, вот уважаемому товарищу из генштаба, наконец самому наркому не ясно, куда направлять усилия? - угрюмо спросил Ломов, шагая по кабинету.

Этих неожиданно резких и откровенных слов капитан Семушкин испугался. "Лучше мне удалиться, не слышать их спора", - подумал он, пятясь к двери.

Заметив на лице командира роты смущение, Шмелев сказал, понизив голос:

- Если вы хотите знать мое мнение, товарищ генерал, то мы можем вернуться к этому позже... А пока позвольте дать распоряжение капитану? Он ждет.

В другом бы случае генерал Ломов не потерпел, чтобы младший по чину прерывал его мысли, но теперь, в присутствии представителя генштаба, он понимал, что резкость неуместна.

- Так начинайте, товарищ Шмелев. Я вас не задерживаю, - произнес он слегка повеселевшим голосом. - Мы вмешиваться не будем. Нам важно проверить тактическую выучку бойцов и начальствующего состава. Вот и действуйте по своему усмотрению!

Комбриг Шмелев сел в кресло, достал из планшета карту.

- Давайте, капитан, займемся нашим делом, - предложил Шмелев. Капитан Семушкин почти на цыпочках приблизился к столу, склонился в покорно-выжидательной позе.

С минуту Шмелев сидел раздумывая и наконец сказал:

- Вы назначаетесь командиром передового отряда. Пойдете ночью.

- Ночью? - спросил Семушкин мягким, удивленным голосом.

- Да. Разве для вас это ново? - в свою очередь искренно удивился Шмелев.

- Нет, товарищ комбриг. Я хотел только сказать, что ночью вроде бы легче.

- Почему?

- Мороз подожмет. Не будем вязнуть.

Шмелев усмехнулся.

- По учтите, - заметил он, - пойдете без света фар.

- Не беда - с подфарниками.

- И этого, дорогой мой, не разрешу, - запросто сказал Шмелев. - Надо уметь двигаться в полной темноте. Только в этом случае вы достигнете внезапности. А в замысле учения как раз и заложен элемент внезапности нападения. - И он привлек внимание капитана к разложенной на столе карте.

Слушая, Семушкин стремился яснее понять обстановку. Комбриг сообщил, что "синие" занимают позиции на противоположном конце лесного массива. Это - рубеж предполья, хотя и достаточно укрепленный...

- Как видите, удобного подхода нет, - сказал Шмелев. - Есть один путь, правда, трудный, но зато и самый верный: совершить марш через лес и появиться там, где "синие" не ожидают... Справитесь? - Шмелев поглядел на капитана пытливо.

Семушкин оглянулся, словно бы над ним посмеивались. Но тотчас внутренне приободрил себя: "Туго придется, а докажу свое!" Ему выпал, пожалуй, самый удобный момент дать понять и генералу, и Гнездилову, и всем, что он не тот, кем можно помыкать на каждом шагу и срамить перед офицерами полка. "Я докажу свое", - вновь подумал Семушкин и твердо сказал:

- Справлюсь, товарищ комбриг.

Семушкин вышел из штаба и долго стоял, осматриваясь по сторонам. С деревьев, как по весне, срывались и звонко цокали капли, повсюду лежал ноздревато-рыхлый, словно исклеванный снег. "К вечеру морозец подсушит", успокоил себя Семушкин и поспешил в казарму.

Приказ мог поступить с часу на час. И капитан Семушкин радел обо всем: заставил бойцов подготовить карабины, подогнать походное снаряжение. Потом вызвал начальника мастерских и приказал затушевать черный краской стекла фар у бронемашин, а на подфарники поделать щитки с узкими прорезями.

Допоздна Семушкин сидел над картой, учился, учил командиров, как лучше отыскать в темноте едва приметные ориентиры, запомнить развилки дорог, повороты, мосты, болота, низины... Но как ни вглядывался - карта оставалась картой, и многое, что на ней было обозначено, вызывало у самого Семушкина сомнение. Обычно в канун марша назначали специальную команду, которая загодя выезжала по маршруту, и потом можно было двигаться хоть с завязанными глазами. Так было заведено. Теперь это не разрешалось.

- Задачка! - вздыхал Семушкин, почесывая затылок. - Но мы, ребята, должны доказать! И Чтоб ни сучка, ни задоринки!

Ночью обстановка изменилась. Комбриг Шмелев, желая до конца испытать Семушкина, дал ему новый, более сложный маршрут.

- Как же так? А мы думали... - заикнулся было капитан, но комбриг не дал ему досказать:

- Пойдешь новым маршрутом. Главное - действуй внезапно! Верю сумеешь сделать.

И вот теперь, сидя в головной машине, капитан Семушкин вел отряд. Пока двигались по дороге, у него не возникало и мысли, что собьются с пути. "Вон и луна поднялась", - приоткрыв дверцу, обрадовался Семушкин.

Он сидел в тесной бронемашине и, подсвечивая карту, обдумывал, как лучше вывести отряд в район боя. В уме перебирал всякие варианты, одно решение заманчивее другого. Но этот новый, незнакомый маршрут... Да и силы "противника" не были достаточно изучены. Семушкин знал, что "синие" располагаются в предполье, что наиболее вероятные места подхода к своей обороне держат под огнем. "А ждут ли они со стороны болота? - подумал Семушкин, вглядываясь в карту. - Не ударить ли из-за болота?"

Капитан решил остановиться на этом варианте. Теперь все зависело от марша. Нужно было ускорить движение, в противном случае рассвет застанет в дороге - и пропала внезапность. Он взглянул на часы: время уже перевалило за полночь. Потом приоткрыл верхний люк, высунулся и удивился, не найдя на небе луны; она ушла за горизонт, темнота стала почти непроницаемой. Лишь обочины дороги покрывал серыми клочьями снег. Машины двигались без света, только сзади из подфарников едва пробивались узкие полоски.

"Только бы доехать, не сбиться с пути", - беспокоился Семушкин, зная, что позади едут, следят за каждым его шагом и комбриг Шмелев, и этот строгий генерал из округа.

Он передал по колонне, чтобы наблюдатели, сидящие на машинах, были внимательнее. Все чаще стал запрашивать по радио начальника головного дозора сержанта Кострова. Да и сам то и дело высовывался по пояс из люка и на встречном ветру напряженно, до рези в глазах вглядывался в местность. Трудно угадывал в темноте отдельные строенья, повороты и залезал в машину, чтобы сличить увиденное с картой. Вот его взгляд остановился на том месте, где обозначалась развилка дорог... А почему же не сообщил о ней дозор? Может быть, она уже позади?

И, едва усомнившись, Семушкин приник к микрофону рации, запросил у старшего дозора маршрут.

- Скоро будет поворот, - передал Костров. - Подъезжаем к развилке.

- Какая там развилка! - сердился Семушкин. - Вы уже проехали ее. Протрите глаза!

Свернув с дороги, капитан повел колонну краем опушки. Углубились в лес, двигались вдоль поруби. В лесу стало темнее, к тому же сбоку узкой просеки, как нарочно, тянулся глубокий, наполненный водой, канал. Малейшая неосторожность - и можно оказаться под откосом.

Семушкин поглядел на водителя. Тот, уткнувшись в броневой щиток, силился перед самым носом машины разглядеть путь.

- Как видите?

- Неважно, - с придыханием ответил водитель. - Темнота давит.

Дальше ехали медленно, как бы вырывая у дороги каждый метр. Лес кончился. Отряд оказался в небольшой пойме. Там и тут торчали кудлатые кочки и старые пни. Начиналось болото. Семушкин остановил колонну и подозвал Кострова, дозор которого теперь примкнул к ядру отряда.

- Надо поискать обходные пути... А впрочем, пойдемте вместе. Нам приказано действовать по собственной инициативе.

Прошло полчаса, пока они ползали по кочкам да ольховым кустарникам. Случайно напали на санный след, тянувшийся к копенке сена. По следу углубились в самое болото, покрытое тускло блестевшим в темноте льдом. Лед оказался совсем непрочным, крошился под ногами, но воды почти не было, должно быть, вымерзла.

Чем дальше шли, тем все чаще попадались вязкие участки.

- Трудно, а придется лезть, - возвращаясь назад, угрюмо сказал капитан.

Костров не проронил ни слова.

Очутившись возле машины, капитан Семушкин увидел на обочине мигающий фонарик и крикнул:

- Свет убрать! Какой леший там балуется?

Семушкин ругнулся и в ту же минуту увидел генерала, шедшего в сопровождении командиров.

- Здорово ты нас окрестил! - рассмеялся Шмелев.

- Простите, не заметил... - извинился Семушкин, а про себя подумал: "Тут во тьме болото месишь, а они с фонариком... А потом возьмут на заметку и тебя же обвинят".

- Ну что, в тупик зашли? - спросил генерал.

- Так точно, товарищ генерал. Болото...

- И что же вы решили?

- Будем преодолевать...

Семушкин сказал это с такой убежденностью, что генерал сразу оживился. Он спросил, каким способом капитан намерен провести колонну через топи.

- Способ обычный, товарищ генерал, - без тени иронии ответил Семушкин. - Засучим рукава, возьмем в руки лопаты, топоры, нарубим хворосту... Разрешите начинать?

- А это у своего комбрига спросите, - кивнул генерал и отошел в сторону.

Шмелев увидел напряженный взгляд Семушкина, потом посмотрел на Кострова - глаза их выражали нерешительность. "Когда человека хотят научить плавать, его обычно окунают с головой", - подумал комбриг и приказал двигаться через болото.

Ничего не видя в темноте и поеживаясь от холода, генерал Ломов зашагал к штабной машине. Шмелев хотел было позвать и представителя генштаба, но тот сказал, что пойдет вместе с бойцами.

Шмелев тоже забрался в штабную машину, и теперь ему ничего не оставалось, как руководить переправой с помощью рации. Вскоре Семушкин доложил, что завалилось в яму одно орудие, потом увязли два грузовика.

- Надо же! Такое невезение, - словно ища сочувствия у генерала, проговорил Шмелев.

Но Ломов не внял его словам. Тогда Шмелев достал портсигар и предложил ему папироску.

- Не курю, - сухо ответил Ломов.

При свете не сразу загашенной спички Шмелев увидел его хмурое лицо, сдвинутые брови. "Злится", - подумал Шмелев. Состояние генерала передалось и ему.

Капитана преследовала одна беда за другой: почти все колесные машины увязли, пушки пришлось тянуть на руках...

- Не медлите, - поторапливал Шмелев. - Уже наступает рассвет!..

- Разрешите атаковать без орудий сопровождения? - запросил упавшим голосом Семушкин.

- Атакуйте! - приказал комбриг.

После недолгой паузы, когда Шмелев снял меховой шлем с наушниками и вытер вспотевшую шею, генерал спросил:

- Как, и вы разрешили атаковать без артиллерии?

- Да, разрешил.

- В каком это уставе записано?

- Но, товарищ генерал...

- Бросьте, комбриг, мудрить! Это вы так понимаете искусство тактики? Новшество свое вводите? - в упор взглянул на него Ломов.

Шмелев не возразил, хотя в душе оставался при своем мнении. Он старался понять Ломова. "Откуда это у него берется? Всех поучать, поносить. Власть иных портит, сядет такой в кресло и думает, что только он один умный".

Шмелев готовился к неприятному объяснению с генералом.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Ветер переменился, потянул с севера и, сбивая снежную порошу, пластал ее низко по земле. Чтобы добраться до зимнего лагеря, разбитого в лесу, пришлось делать огромный крюк, и пока Ломов и Шмелев пробирались через ольховые заросли, тряслись по кочкам и пням старой поруби, застревали и выталкивали машину из сугробов, - учения кончились.

Отвалившись на переднее сиденье, Ломов всю дорогу молчал, даже ни разу не обернулся. "Злится. Только заикнись против - будет рвать и метать", - подумал Шмелев и неуступчиво молчал. В свою очередь и Ломов думал о нем недобро. То, что предстало его глазам на плацу и вот здесь, на учениях, выводило генерала из себя.

"Рога ему нужно обломать. Пусть не вольничает", - порешил Ломов, находя, что лучше сделать это в официальной обстановке.

У въезда в лагерь, на обледенелом, продуваемом ветрами большаке стоял в ожидании, как на посту, полковник Гнездилов. И когда увидел выползшую на дорогу легковую машину, побежал навстречу, поддерживая рукою шашку.

- Я, простите... тревож-жился, - глотая морозный воздух, едва выговорил Гнездилов. - Посыльного за вами... снаряж-жал... - и, указав на палатки, натянутые под старыми елями, добавил: - Прошу, товарищ генерал, греться. Не обессудьте, если чего не так... Не управились.

Комбригу Шмелеву претила эта заискивающая манера вести себя в присутствии старших. В душе он порывался сделать Гнездилову внушение, но уклонился, только сдержанно спросил:

- Расчеты все прибыли?

- Одна батарея еще не выбралась из болота, - ответил тот и опять обратился к Ломову, желая скорее зазвать его в палатку. - Ветрено, Павел Сидорыч, не мудрено и простудиться. Да и обуты вы легко, - увидев на генерале хромовые сапожки, посочувствовал Гнездилов.

Шмелев с ними не пошел.

"Вся забота о шатре. Какое угодничество!" - с досадой поморщился Николай Григорьевич и зашагал в сторону болота, чтобы помочь вытянуть застрявшие орудия. Скоро его одинокая фигура с бьющимися на ветру полами шинели скрылась между елей, растопыривших понизу тяжелые, покрытые снегом ветки.

Тем часом Павел Сидорович Ломов уже сидел за чашкой чаю, и опять - в который уж раз! - внушал Гнездилову, чтобы он самым серьезным образом занялся строевой подготовкой.

- У вас что, Шмелев... только доложите невзирая на должностное лицо... любит своевольничать?

Гнездилов привстал, развел руками:

- Как вам сказать? Какой-то он... Одним словом, гнет не в ту сторону...

- Ломать надо! - генерал стукнул кулаком так, что подпрыгнула на блюдце и звякнула опорожненная чашка.

- И чем скорее, тем лучше, - подзуживал Гнездилов и, озираясь на полотняную дверь, боясь, что кто-то может подслушать, заговорил шепотом: Вы еще не знаете его. Не такие штучки отмачивает. Послушаешь - уши вянут.

- Ну-ну? - вскинул брови Павел Сидорович.

- Однажды вывел я командный состав на плац, - вкрадчивым тоном продолжал Гнездилов. - Хотел показать, как обучать новобранцев штыковому бою. А чтобы занятие построить нагляднее, решил придать тактический фон... Высотку мы за городком штурмовали... Ну и уколы наносили по чучелам. И вот заявился Шмелев. Подходит ко мне и хоть, правда, негромко, но на полном серьезе спрашивает: "Ты что, Николай Федотыч, думаешь врагов штыком колоть?" - "Если приведется - буду колоть", - отвечаю. "Жди-ка, подставят они тебе грудь!" - "То есть, а почему же не подставят?" - "В будущей войне твои штыки сгодятся разве только для откупоривания рыбных консервов!" вот как он мне ответил. Верите, у меня даже в глазах помутнело от этих слов.

- Давно это было? - спросил, вставая, Ломов.

- Да сразу после осенних маневров.

Генерал постучал по столу ногтями. Лицо его потускнело, серые, навыкате глаза не мигали. Потом он обратился к сидевшему все время молча в углу старшему лейтенанту:

- Слышали? Возьмите, товарищ Варьяш, на заметку. - И к Гнездилову: А вы по всей форме, письменно нам Донесите. От него же антисоветским душком попахивает. За такие высказывания... - Ломов смолк на полуслове, заслышав чей-то простуженный голос у входа.

В палатку, пахнув клубами тугого, холодного воздуха, вошли представитель генштаба полковник Демин, полковой комиссар Гребенников и комбриг Шмелев. Лица у всех были красные с мороза. Раздевшись, Гребенников хотел повесить свою и представителя генштаба шинели, но гибкий березовый столбик не выдержал тяжести, согнулся, и шинели, среди которых была и генеральская, упали на землю. Гребенников водворил генеральскую шинель на выпрямившийся столбик, а остальные положил на сбитую из жердей кровать. Шмелев, однако, не спешил раздеваться, присел на пенек, облокотился на колени и долго о чем-то думал. С его оттаявших бровей стекали по лицу, по впалым щекам капли.

- Бросьте переживать, Николай Григорьевич, - подойдя к нему, сказал Гребенников.

- Что, собственно, произошло? - поинтересовался Ломов.

- Да одному бойцу, Бусыгину, ногу придавило, - пояснил Гребенников.

Ломов скосил взгляд на представителя генштаба, словно бы говорил: "Вот, видите, до какой жизни можно дожить! А все затея Шмелева - понесло его в это чертово болото!"

- Хорош солдат. Редкостной силы! - к неудовольствию генерала, заговорил представитель генштаба. - Вы понимаете, трое бойцов хотели вытянуть пушку. Не взяли. Тогда этот Бусыгин взялся за лафет, развернул пушку в самой трясине и сообща с парнями выволок ее из болота. А ногу ему прихватило, когда уже ехали... ездовой виноват.

- Меня заботит не это, - сказал Ломов. - Техника была загнана в болото, люди. Темп наступления потерян. И, что удивительно, такой, с позволения сказать, бой входит в замысел Шмелева.

Комбриг выпрямился, будто ужаленный, но, вовсе не выражая раскаяния, ответил:

- Да, я загнал. Преднамеренно загнал! - с ударением в голосе добавил он. - И сделал это ради того, чтобы знали, на своем горбу изведали все, с чем доведется столкнуться в ратном деле. А ходить, скажу вам, по брусчатке, усыпанной розовыми лепестками, - этому можно и не учить.

Ломов впился в него глазами:

- Дай вам волю, так вы отмените и парады...

- Они, вероятно, нужны, - ответил Шмелев. - Но я бы предпочел учить бойцов ходить не по розовым лепесткам, а по острым шипам, вот по этим топям. Это гораздо полезнее.

- На парадах демонстрируется наша мощь, сила, - заметил Ломов.

- Согласен, - кивнул Шмелев и, покусывая губы, добавил: - Но я стоял и буду стоять против парадного обучения.

- Никто вас к этому и не призывает, - ответил Ломов. - Но уставы писаны для всех, и надо их выполнять как подобает.

- В чем же мое отклонение от уставов? - спросил Шмелев.

Генерал поднялся. В штабной палатке было сравнительно тесно, но все равно Ломов, заложив по привычке руки назад и пошевеливая пальцами, начал ходить взад-вперед, вминая еловые ветки в сырой песок.

- Вы недооцениваете опыт штурма линии Маннергейма. Да, недооцениваете, - по обыкновению склонный к повторам, рассуждал генерал. Наконец, не учитываете последних маневров. Как было осенью, когда нарком приезжал, - забыли? После боя в полосе предполья... когда дивизии был дан приказ на атаку... Ровно в шестнадцать ноль-ноль, после пристрелки, артиллерия открыла сосредоточенный огонь боевыми снарядами по укреплениям.

- То иные масштабы, - попытался возразить Шмелев.

- Из ручейков собираются реки, - перебил Ломов. - В замысле каждого учения, пусть оно и малого масштаба, должно быть заложено рациональное зерно... Во время осенних маневров снаряды ложились на линии укреплений, скоро весь рубеж обороны покрылся сплошным облаком разрывов... Огневой вал представлял внушительное зрелище... И когда пехота двинулась в атаку, опять артиллерия дала еще более мощный шквал огня. Стрелки местами вплотную прижимались к разрывам своих снарядов, шли за ними... Как сейчас вижу, один боец даже схватил горячий осколок. Потом удостоился вызова к самому наркому. Маршал Тимошенко спросил у него: "Не боялись ли вы снарядов, которые летели над вами?" И знаете, как замечательно ответил этот боец? "Мы, - говорит, - но боялись белофинских снарядов, а своих тем более. Чего же их бояться, ведь они работали на нас". Вот как было на маневрах. А у вас? - генерал повернулся к Шмелеву. - Затащили артиллерию в болото, завязли пушки. Да какая же это, с позволения сказать, атака без артиллерийского сопровождения?

- Все зависит от конкретной обстановки, - попытался возражать Шмелев. - Вышло так, что удобнее было атаковать без шума. На внезапность рассчитывали. Это и сделали мои бойцы.

- Не упрощайте, - прервал Ломов. - Опыт современных войн не этому учит.

- Опыт опыту рознь, - раздумчиво заметил Шмелев. - Например, нас упорно призывают готовить пеших посыльных. Выдают это за одно из важных требований времени!

Гребенников усмехнулся. В недоумении пожал плечами и представитель генштаба полковник Демин. Но генерал не заметил, как они иронически переглянулись.

- Видите, куда камень брошен, - сказал он, подойдя к представителю генштаба. - За такое, мягко выражаясь, настроеньице по головке не погладят. И зарубите себе на носу, комбриг! - Он погрозил в воздухе пальцем. - Будем готовить пеших посыльных. Да, будем! Того требует нарком.

- Разве? - с искренним удивлением спросил Демин. - Что-то я не помню, когда это им было сказано.

- На маневрах, в речах зафиксировано, - пояснил Ломов. - И мы будем выполнять это как солдаты. А кому не нравится - пусть пеняют на себя... А то ишь - взялся критиковать самого наркома... Эка куда хватил!

- Не к добру эта перебранка, - вмешался полковой комиссар Гребенников. - Товарищ Шмелев мог погорячиться. Вот поедет в отпуск, отдохнет, многое передумает, и все пойдет своим ладом. Верно, Николай Григорьевич?

Но, как видно, комбрига, хоть и спорил он со старшим в чине, трудно было разубедить. Шмелев не сразу распалялся. Терпеливый, выдержанный по натуре, он мог до поры до времени молчать, а уж если затронули его спуску не давал. Шмелев и сейчас был в таком состоянии, когда ни уговоры товарища, ни резкость, даже угрозы того, с кем спорил, не в силах были унять его бушующего темперамента.

- Не пугайте! - встав, отрубил Шмелев. - Речь идет не о критике наркома. Никто на его авторитет не замахивается. Но все-таки... положа руку на сердце... стыдно нам, новаторам по природе, жить по старинке. Пешие посыльные!.. Да разве о них нам заботиться, когда моторы вытесняют пешую армию! Броня, мотор, скорость, а не ваш штык и гусиный шаг решат судьбы будущей войны. - Шмелев помедлил, расстегнул шинель. - А что касается финской кампании, то... - комбриг опять помолчал, нервно шевеля черными бровями. - Она и посейчас вот где сидит! - Он похлопал себя по шее. - У многих незаживающие рубцы оставила, многие вернулись калеками. Но мы-то живы, а те... тысячи честных людей... лежат там, в снегах... И никогда не вернутся... Что и говорить, стоила нам эта война дорого. А почему? Тактика лобовых штурмов подвела нас. Ломать, лезть грудью на огонь, на доты - вот наша тактика...

Пока Шмелев говорил, в палатке стояла гнетущая тишина. Генерал Ломов, словно пораженный этими словами, смотрел в угол. Шмелев только сейчас заметил тихо сидевшего в углу старшего лейтенанта с черными кудлами волос на затылке.

- Вы, простите, ждете кого? - осведомился Шмелев.

- Это товарищ со мной, - ответил за него Ломов. - Можете при нем говорить...

Но Шмелеву говорить не хотелось, и он тяжело опустился на пенек.

В палатку вошел офицер, весь увешанный ремнями, при пистолете в огромной потертой кобуре; он спросил, кто будет полковник Демин, и, вынув из кожаной сумки пакет, вручил его под расписку.

Надрезав пакет, Демин осторожно вынул содержимое, прочитал, потом, снова хмурясь и слегка бледнея, перечитал.

- Есть у вас разгонная машина? - вдруг сосредоточенно поглядел на Шмелева.

- Дежурная есть, но вы можете поехать на моей... - ответил комбриг.

Демин тотчас оделся, постоял раздумчиво, сказал:

- Немецкий самолет возле Слонима приземлился. Еду на место происшествия.

- Часто они блудят. Обычная история, - с иронией в голосе заметил полковой комиссар Гребенников.

- Видно, не совсем обычная, раз требуют срочно выехать и расследовать, - ответил Демин и начал прощаться. Пожимая руку Шмелеву, спросил:

- Значит, в отпуск?

- Придется. Лучше поздно, чем никогда.

- Поезжайте! - мягко сказал Демин и почему-то задержал взгляд на комбриге; в его умных, задумчивых глазах Шмелев уловил сочувствие.

Когда Демин вышел, генерал Ломов обратил на комбрига осуждающий взгляд:

- Видите, как нехорошо выглядим мы перед товарищем сверху. Доложит...

Шмелев опять покосился на кудлатого старшего лейтенанта, сидевшего в углу, и ничего не ответил.

Все умолкли.

Только слышалось - шумела, гневалась непогода. Ветер крепчал, вздувал парусину палатки. Тягуче скрипели деревья, срывались с веток и гулко падали на смерзшийся полог ломкие льдинки.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На аэродром Демин добрался в полдень. Немецкий самолет зеленовато-глинистого цвета стоял посреди взлетно-посадочной полосы. Возле него ходил часовой.

Демин выслушал доклад дежурного по аэродрому и, уже направляясь к деревянному домику, уютно стоявшему под елями, спросил:

- Погода летная?

- Последние трое суток без изменений. Нормальная. Наши летают спокойно. А немцы уверяют, что из-за плохой погоды сбились с курса...

- Как вы думаете?

- Похоже, они принимают нас за детей. Во всяком случае, аргумент сомнителен.

В домике Демин увидел немецких летчиков... Двое - в одинаковых светло-зеленого цвета комбинезонах. Маленький, с рыжеватыми и мягкими, как утиный пух, волосами на голове, и другой, сухощавый, с продолговатым носом и голубыми глазами, расположились на скамье, привалясь спинами к печи. Третий сидел на табурете возле стола. В его внешнем облике Демин уловил что-то от бюргера: полнеющий, с крутым, раздвоенным подбородком, крупным носом; светлые взлохмаченные брови и серые настороженные глаза, о которых можно сказать, что при любых обстоятельствах они остаются холодными и непроницаемыми. В отличие от своих спутников, он был в черных кожаных унтах с "молниями" и в куртке с цигейковым воротником. Завидев вошедшего полковника, немец неторопливо поднялся.

- О, герр полковник! Рад, очень рад! Позвольте представиться? Оберст-лейтенант Эрих фон Крамер. Это мой экипаж. - Он кивнул головой в сторону покорно вставших летчиков.

Демин сухо поздоровался и обратил внимание, что Крамер хорошо говорит по-русски, хотя акцент был довольно выразителен.

- Садитесь, господа, - предложил Демин. - Я думаю, мой вопрос не удивит вас, если спрошу: откуда и с какой целью вы прибыли к нам?

- Разумеется, герр полковник, - с подчеркнутой вежливостью улыбнулся Крамер. - Хотя, наверное... вам докладывали... - Он неторопливо достал сигарету и закурил.

Пауза была сделана намеренно.

- Да, мне доложили, что за последние трое суток погода благоприятствовала полетам, - стараясь подавить раздражение, произнес Демин. - Тем более странно, что вы утверждаете обратное и, как мне кажется, не можете концы с концами свести.

- О, герр полковник слишком подозрителен! Я даже не предполагал, что дружеские отношения между нашими странами могут дать повод для этого.

Демин понял, что Крамер начинает играть и склонен к демагогии. Вступать же в полемику с нацистом ему представлялось малоприятным.

- Россия - страна более чем загадочная, - продолжал Крамер. Особенно ее политический аспект. Ваш суверенитет является признанным и законным. И такая великая держава, как Германия, тоже признала его, подписав договор о ненападении. Поэтому беспокойство, которое проявляете вы по поводу случайных инцидентов, необоснованно. Германское правительство уважает международные договоры...

Демин неожиданно рассмеялся. Оберст-лейтенант посмотрел на него удивленно:

- Очень жаль, герр полковник, что вы не хотите понять меня.

- Простите, господин Крамер, но вы отвлекаетесь. Я отдаю должное вашему умению вести разговор. Не ответив на мой вопрос, вы принуждаете меня оправдываться. И все же я еще раз задам его: что послужило поводом для вашего визита? Только не говорите о плохой погоде.

- В таком случае, погода была прекрасная, - холодно и вызывающе ответил Крамер. - Но мы все-таки сбились с курса и вынуждены были сесть на этот аэродром. Теперь можете не дать нам бензина... и можете интернировать нас. Мы ваши гости или ваши пленники. Как будет угодно.

"Вот ведь каналья! - подумал Демин. - Опять разыграл из себя овцу". Он понял, что разговор с немцем ни к чему не приведет, если не применить власти. Крамер же вел себя нагло, вероятно зная, что в любом случае никакого насилия со стороны советского командования не будет.

Вошел дежурный по аэродрому и, наклонившись к Демину, что-то сказал. После этого полковник с явным неудовольствием обратился к немцу.

- Когда вы хотите лететь, господин Крамер?

- О, это деловой разговор, - оберст-лейтенант преобразился. - С вашего позволения, герр полковник, - он взглянул на часы, - через сорок минут.

- Обслужите немецкий самолет, - бросил Демин дежурному.

- Герр полковник очень любезен. Я бы не хотел так просто проститься с вами. Мы должны выпить по бокалу вина... за дружбу, герр полковник. Затем Крамер обратился к сухощавому немцу с голубыми глазами: - Штольц, зиген зи битте вайн*.

_______________

* Принеси, пожалуйста, вина.

Штольц тут же направился к двери.

- Проводите его к самолету, - приказал Демин дежурному.

Когда было принесено вино, Крамер наполнил два бокала.

- А ваши коллеги - трезвенники? - спросил Демин.

- В немецкой армии младшие чины не должны позволять себе вольности в присутствии старших офицеров, - заметил Крамер.

- Ну что ж, - произнес Демин, - выпьем за то, чтобы между нами не было разлада. Пожалуй, это единственное, чего можно желать сейчас в отношениях между нашими странами. Не правда ли, господин Крамер?

- О, да, конечно, - с улыбкой пробормотал Крамер. Он отпил глоток кислого рейнского вина. - Только печально, что эти отношения не греет русский климат. - Крамер на мгновение мысленно перенесся в ставку фюрера: там опасались, что из-за позднего вскрытия рек и тяжелого бездорожья нельзя будет раньше начать русскую кампанию. Затем он взглянул на Демина и как можно вежливее спросил:

- Скажите, герр полковник, как долго будут продолжаться холода?

- Природа имеет свои законы. А нам, русским, не привыкать к холодам. Но почему это интересует вас?

- О, обычное любопытство... Холод - нехорошая вещь, - поморщился Крамер. - Весной много воды... болота. Дороги непроходимы... В таких условиях нелегко жить.

- Никто не выбирает себе родины, господин Крамер.

- Вы любите Россию, - немец улыбнулся. - Конечно, в ней просторно, много земли... А Германия живет тесно, как в клетке...

- Поэтому вы и решили расширяться...

Поняв намек, Крамер не проговорил ни слова. Только прикусил тонкие губы. Его пальцы так крепко сжали бокал, что, казалось, он вот-вот хрустнет.

- Нет-нет, - наконец заговорил он. - Немецкий народ и мой фюрер добры. Я не ручаюсь за достоверность, но, как мне сказал один авторитет, прабабушка нашего фюрера крестилась в русской церкви. Кажется, Осташково.

- Может быть. Но этот факт мало что меняет в наших взглядах на вещи...

- Герр полковник, - с настойчивостью перебил Крамер. - Я понимаю, русские положительно не желают, чтобы германское оружие было... в общем... неудобно направлено... Но если русские будут иметь благоразумие удержаться от войны, то последствия побед германского оружия могут быть очень выгодны для вашей нации.

- Наше правительство строго придерживается нейтралитета, - сказал Демин, вглядываясь в глаза немца. - Но если кто захочет неудобно направлять пушки или вот летать неудобно направленным маршрутом, то это может для них плачевно кончиться. Советские люди по натуре очень добры, но не любят, чтобы их тревожили. Позвольте вам рассказать анекдот, не лишенный правды.

- Пожалуйста! Будем слушать! - ответил с вежливой ухмылкой Крамер.

- В тридцать девятом году, - заговорил Демин, - приехал к вам, в Германию, один из наших дипломатов... Все шло, как вам известно, нормально. И в знак уважения Риббентроп повел нашего дипломата в ботанический сад, чтобы показать редкостные растения. "Вот альпийская фиалка... Австрийская сирень... Французский тюльпан. Вот наши германские, маки, - похвалялся Риббентроп и подвел гостя к довольно непривлекательному кусту и сказал: - А теперь, господа, полюбуйтесь на русскую красоту. Вот она, русская крапива!" Советский дипломат подумал, попросил подойти поближе и ответил: "Господа, на всю эту альпо-франко-германскую и прочую красоту я сажусь вот этим местом. А вот вы попробуйте сесть на крапиву!" закончив, рассмеялся Демин.

Эрих фон Крамер долго молчал, вытаращив на него недоуменные глаза.

- Что есть крапива? - наконец спросил он.

- А это такое растение, - все еще ухмыляясь, ответил Демин. - Чуть прикоснешься к нему, так обжигает...

Немец хотел что-то возразить, но Демин продолжал:

- Итак, господин Крамер, надеюсь, наша встреча оставит какой-нибудь след. Если не в истории, - он усмехнулся, - то, во всяком случае, в нашей с вами памяти. - Демин взглянул на часы и поднялся: - Простите, но время не позволяет мне более задерживаться здесь. Только не забывайте: у крапивы русский характер. Лучше не трогать!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Приказание отпустить немецких летчиков и не чинить им никаких препятствий дал командующий военным округом генерал-полковник Павлов, который в свою очередь вызвал к себе Демина. "Зачем срочно я понадобился ему? И вот - приказ отпустить этих пролаз... Странно", - подумал он, садясь в поданную машину.

Ехать долго не пришлось. Командующий находился неподалеку от аэродрома, на станции, в личном вагоне. Уже через полчаса Демин попал на прием. Он обратил внимание, что Павлов чем-то озабочен и расстроен хмурился, мрачнел, тяжелые брови свисали на глаза. Лишь на минуту, когда Демин представился, Павлов заулыбался, потрогав щетинку усов, похожих на клочок овчинки, приклеенный к верхней губе, потом пригласил располагаться как дома, широким жестом указав на отдельный столик. На этом столике были бутылки, недопитое в бокале пиво, сухая таранка.

Сразу заговорить Демину не удалось: перед командующим, держа в руках раскрытую красную папку, стоял навытяжку генерал с крупными черными глазами и такими же черными, аккуратно причесанными волосами.

- Это мой начальник штаба генерал Климовских, - представил Павлов слегка склонившего голову генерала. - Кстати, пусть и представитель генштаба послушает, чем порой заражены чины. Большие чины! - подчеркнул командующий и раздраженным тоном добавил: - Черт знает, это какое-то поветрие! Им вдалбливаешь в голову, что реальной опасности на сегодня нет, а они... С ума посходили. Трезвонят на каждом перекрестке, вот, мол, немцы угрожают. Горит дом, спасайте!

- Настаивают, требуют, - мягким веселым голосом добавил Климовских и уткнулся в папку, начал читать вслух: - "Командир авиационной дивизии Белов докладывает: авиация находится на виду у немцев. Один бомбардировочный полк - в Пинске, истребительный - вблизи Кобрина, другой истребительный и полк штурмовиков - в районе Пружаны. Аэродромы примитивны, без бетонированных взлетно-посадочных полос. Летчики ждут замены старых самолетов новыми. Командиры полков беспокоятся, что в случае войны полкам немедленно нужно перебазироваться, так как старая аэродромная сеть немецкому командованию хорошо известна".

- Это я сегодня своими глазами видел, как они умеют разведывать, - не удержался Демин. - Погода летная, а они, видите ли, заблудились. Бензина не хватило. Сели. Ну и наглецы!

- Бывает. Я об этом уже не раз докладывал в Москву, - заметил Павлов, как бы оправдываясь. - Вот и насчет этого самолета запрашивал. Из органов Берия строго предупредили: не надо трогать. Мы не имеем права давать повода к ссоре.

"Ах, вот что..." - удивился Демин и нервно покусал губы. Он не знал, возражать ему или нет.

- А что касается запасных полевых аэродромов, - продолжал Павлов, то они у нас намечены, хотя, правда, еще не подготовлены. Докладывайте дальше, - обратился он к начальнику штаба.

- Письменных донесений больше не поступало, - спокойно ответил Климовских и, порывшись в бумагах, продолжал: - Вот только есть устные запросы. Я имел встречу с командующим четвертой армией генерал-лейтенантом Чуйковым. Должен сказать, требования его справедливы. В первом эшелоне его армии весной нынешнего года было всего две дивизии на сто пятьдесят километров фронта. Летом подбросили еще одну дивизию. Но это, как он выразился, латание дыр. Во втором эшелоне тоже не густо - только одна дивизия. Таким образом, армия похожа на корпус... Почему бы заблаговременно не выдвинуть две-три дивизии из тыла страны?..

- Я это слышал. Старая песня! - отмахнулся Павлов. - Как он не понимает, что подобными действиями можно спровоцировать войну! Да и вообще, - он повернулся к Демину, - надо бы некоторых командиров привести в чувство. Они проявляют чрезмерную немцебоязпь. Мне уже докладывали о Шмелеве... Там из-за страха даже не хотят перестраиваться. Не хотят расстаться с гужтранспортом. Привыкли коням хвосты крутить и думают на этом весь век выезжать.

- Товарищ командующий, вы тут неправы, - возразил ему Демин. - Я только что был у Шмелева. Они не против перестройки, но хотят, чтобы взамен им дали сразу новое оружие. Нельзя же, в самом деле, оставлять дивизию голышом...

- А где его взять, новое оружие? - нетерпеливо перебил Павлов и вернулся к прерванной мысли: - Мы должны решительно провести большую реорганизацию. Слов нет, в войсках необходимо поддерживать постоянную боевую готовность. Но следует уже теперь, когда еще не поступила, и в достаточном количестве, новая техника и оружие, подготовить бойцов морально, так сказать, психологически. Перестройка коренным образом изменит нашу армию. И мы заставим таких, как Шмелев, подчиняться и не поднимать петушиный гвалт!

- А как расценивает командование округа продолжающееся сосредоточение немецких войск на нашей границе? - спросил Демин, в упор глядя на командующего.

- Так же, как и Главное командование в Москве, - отпарировал Павлов и, довольный ответом, погладил гладко выбритую лоснящуюся голову.

Генерал Климовских усмехнулся, заискивающе подмигнув командующему.

Не желая обидеть представителя генштаба, генерал-полковник Павлов развил свою мысль. Он сказал, что Германия не осмелится нарушить договор о ненападении. Она стягивает свои войска к нашей границе потому, что просто опасается русских.

- Вы же знаете, - заметил командующий, - как искаженно преподносит заграничная пресса имевшие у нас место перевозки по железной дороге некоторых воинских частей из глубины страны в пограничные округа, а также лиц переменного состава на учебные сборы... А с другой стороны, продолжал командующий после минутной паузы, - можно допустить, что Германия концентрирует свои войска у наших границ для того, чтобы сдерживать нас, а может быть, и выторговать что-либо угрозой силы. Но мы исходим из известного положения: "Ни одного вершка своей земли не отдадим никому..."

- А не случится, что при нашей раскачке мы можем проворонить? - не отступал Демин.

- Ну что вы! - возразил Павлов, прохаживаясь по ковровой дорожке вагона. - Как можно? Успеем все сделать. Немецкая армия хоть и находится в прямом соприкосновении с нашими войсками, но инцидентов нет, войны тем паче не ожидается в ближайшее время. - Он взглянул на Демина, сощурив глаза: - Впрочем, кому-кому, а вам-то, представителю генштаба, все это известно. Пытаете меня, командующего? Так сказать, нервы проверяете? Они у меня достаточно крепкие.

- Еще в Испании закалены, - вставил Климовских.

Глядя на командующего, Демин подумал: "Слишком самонадеян, а этот Климовских, как видно, любит ему подмазывать".

Павлов неожиданно спросил:

- Вы еще не обедали? Говорят, соловья баснями не кормят. Уважаемый мозговой трест, - обратился он к начальнику штаба, - дайте команду повару, пусть накроет стол на три персоны. - Сам же присел за маленький столик и, опорожнив бокал пива, начал раздергивать таранку.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Чист и прозрачен воздух, далекая даль словно бы приближается, и если подняться на высокий откос, можно увидеть деревянные костелы, островерхие дома, обнесенные всяк своим забором, тесные полоски земли, словно сдавленные межами. Все это по ту сторону, за рекой. Окантованная прибрежными кромками льдов, река как бы застыла в задумчивой неподвижности. Посреди реки, словно бы норовя укротить ее бег, возвышается остров. Громадой древних камней шагнул он в реку и остался там навсегда бороться с вешними паводками и ливнями. Неуемные ветры обжигают его стужей, вода подтачивает каменистую твердь, а он, недоступный и гордый, стоит наперекор всему и, будто бросая вызов непогоде, приютил в своих расщелинах сосны. Дивно, как эти сосны взобрались на камни-валуны, расправили по ветру зеленые крылья, вот-вот готовые оторваться от земли и взмыть в заоблачную высь. Нет, не ждут покоя одинокие сосны на диком острове!..

Гребенников, любивший подниматься на откос, всякий раз видел, как древние камни острова, как бы подпиравшие друг друга, сблизили берега реки. В эти минуты, полные тишины и покоя, Иван Мартынович думал, что и между людьми вот так же можно перекинуть мостки, незримые, но которые их сблизят. Мостки соединят сердца людей, и жить они могут в дружбе и согласии, только надо, чтобы такие мостки были прочными и никогда не разрушались... "Эх, как еще много нужно сделать, чтобы не было вражды... На одной планете, одна земля, воздухом одним дышим, а такие противоречия в мире..." - подумал Иван Мартынович и обернулся, услышав голос жены с подножия откоса.

- Ваня, ну сколько тебя ждать? - еле выговаривала она, на ходу отогревая у рта озябшие руки.

- Поднимись сюда, Лена, - позвал Иван Мартынович. - Ты погляди, какая красота!

- Не хочу, я вся перемерзла! Даже топорик оставила там, у елки...

- Не нашла подходящую?

- Попробуй выбери... Они все такие стройные, молоденькие, просто жалко рубить.

Иван Мартынович сошел вниз, поднял топорик и, увязая по колено в снегу, вошел в редколесье. Среди старых деревьев облюбовал маленькую ель, раза три обошел вокруг нее, приминая снег, и потом срубил под самый корень. Елка была на вид неказистая, голая с одного бока, но с крупными мохнатыми ветками.

- Плешивая какая-то, - оглядывая елку, сказала жена.

- Зато какой новогодний сюрприз! - обрадованно возразил Иван Мартынович. - Соберутся все, и мы вдруг ввалимся с елкой!

Она помолчала. Только по дороге домой заявила:

- Знаешь, Ваня... Мне, откровенно говоря, не хочется идти.

- Почему?

- Не тебе спрашивать... - уклончиво обронила она.

- Опять свое! - с упреком сказал Иван Мартынович. - Я знаю, ты опять начнешь о платьях... Неужели ты думаешь, что я должен выбирать тебе фасон, шить платье. Умоляю, избавь меня от таких хлопот!

- А тебе не будет стыдно, когда все явятся разодетыми, а я... И это при наших-то деньгах!

- Иная вся в золоте, а внутри пустая.

- Не ты ли говорил, человека должно все красить?

- Но это совсем не значит, что мы должны сидеть дома, как бирюки, и даже в праздники не показываться на людях.

"С тобой только на людях и бывать", - подумала Лена. Невольно припомнилось ей: года три назад пригласил их старый друг по службе, Михаил, на день рождения. Все шло ладно: пили, танцевали под граммофон ничто, казалось, не омрачало веселья. Но вот в разгар вечеринки пришел сосед по квартире Михаила. В это время она, Леночка, сидела на диване и о чем-то (теперь уж выветрилось из головы) говорила с мужем. Надо же было этому военному сразу подойти к ней и пригласить на танец. Тогда Иван Мартынович в одно мгновение вскочил и, побледнев, сгоряча отчитал его. Отчитал так, что тот, наверное, и по сей день помнит. "Где ваша культура? - спросил Гребенников каким-то не своим, металлическим голосом. - Когда мужчина разговаривает с женщиной, безразлично кто она жена или просто знакомая - все равно, вы обязаны попросить у мужчины разрешения пригласить ее на танец. Вы просто бестактны!"

Вечеринка была испорчена. И как она, Леночка, ни доказывала мужу, что на такие вещи смотрят теперь иначе, проще, что в поступке военного ничего нет дурного, - Иван Мартынович был неумолим. "Если из человека не выбивать невежество, то оно может гнездиться в нем всю жизнь", - говорил он.

"Вот и покажись с ним на людях", - снова подумала Лена, а вслух промолвила:

- Неохота идти.

Иван Мартынович остановился.

- А зачем тогда нести ее? - спросил он, сбросив с плеча елку.

- Неси уж, - усмехнулась Лена. - Я вот только думаю, удобно ли... появляться с елкой.

"В самом деле, - подумал он, - кстати ли ему, полковому комиссару, тащить елку, да еще Гнездилову, с которым он был порой не в ладах? Скажут, начальству угождает. Впрочем, ко мне это не прилипнет, а праздник есть праздник, его нужно справить".

В ожидании чего-то доброго, радостного тянулись предновогодние часы. Держа на весу елку, Иван Мартынович шел позади жены. Неслышно падал легкий снежок. И тишина на улицах Гродно, и этот медленный снежок опять настраивали на размышления.

- Ты знаешь, о чем я думаю? - спросил Иван Мартынович.

Лена подождала мужа и взяла его под руку.

- В новогодний вечер всегда провозглашают тост за счастье, продолжал Иван Мартынович. - А знаешь, что это такое?

- Когда все в жизни удается...

- Нет, счастье не просто удача. Счастье даже в поисках лучшего, в преодолении всего, что мешает жить.

- Это похоже на муку, - обронила Лена. - Не хотела бы я такого счастья.

- Э-э, родная, и у нас с тобой всякое может быть в жизни: и слезы, и радости, и волнения, и трудное расставанье...

- Не пророчь, - перебила Лена.

Но Иван Мартынович продолжал рассуждать.

- Если во всем том - и в беде и в радости - мы останемся самими собой, чистыми и до конца верными - вот это и есть счастье.

Он остановился и, по привычке водя пальцем у своего лица, добавил:

- Мудрость в том, чтобы извлекать удачи из неудач, радость - из горя. И счастье может по-настоящему понять и достойно оценить только тот, кто пережил несчастье...

Особняк, в котором верхний этаж занимал полковник Гнездилов, отыскать было не так просто. Правда, особняк стоял в центре города, и Гребенников как-то заезжал к Гпездилову, но забыл, где он живет. Гребенников лишь помнил, что особняк имеет высокую каменную лестницу с двумя крылатыми львами по бокам, возле растут старые липы, каштаны. Деревьям, казалось, тесно было за железной оградой, ломились они всеми ветвями через решетку, на простор, застилая прохладной тенью дорогу. Теперь снег запушил и дома и деревья.

Долго пришлось Гребенниковым блуждать, пока наконец в переулке они не увидели приметную изгородь с высокой ажурной дверью. Войдя в палисадник, Иван Мартынович поднялся по каменным плитам на крыльцо и постучал в дверь. В прихожей послышались шаги, но, прежде чем открыть дверь, кто-то включил свет наружной лампочки.

- Свои, свои! - с нарочитой веселостью в голосе произнес Гребенников и, пропустив жену, неуклюже протиснулся с елкой и поставил ее на паркет, натертый до зеркального блеска.

Сам полковник Гнездилов не вышел встречать, и от этого Гребенников почувствовал неловкость. "Должно быть, гостей занимает", - успокоил себя Иван Мартыновыч, а минутой позже услышал голос хозяина дома.

- Ты уж чуть не вывел меня из терпенья. Хотел даже послать за тобой гонца.

- Лесная гостья задержала, - кивнул Гребенников.

- Ай да подарок! Ур-ра! - увидев у стены елку, гаркнул Гнездилов и, подхватив ее, понес в зал.

- Чуешь, Николай Федотыч, как о начальстве пекутся, - сострил кто-то.

- На то оно и начальство, чтобы о нем хлопотать, - не то шутя, не то всерьез ответил Гнездилов и захохотал. - За такую красотку комиссару придется приказом по дивизии благодарность объявить, - добавил Николай Федотович.

Сказано это было шутки ради, но Гребенникова внутренне покоробило: "Черт меня дернул на эту затею".

Елка была поставлена, в угол. Она отошла с мороза и источала острый запах хвои. Гости расселись за столы, сдвинутые в один общий. И когда послышался тягучий, словно идущий из глубин веков, перезвон кремлевских курантов, все поднялись, скрестили над столом руки. Зазвенели хрустальные бокалы. Сам Гнездилов, обычно неразговорчивый и строгий в обращении, был увлечен общим весельем, смеялся, успевал с каждым перекинуться словом; от удовольствия то и дело гладил рукой редкие, седеющие волосы. Его радовало, что компания подобралась приличная. Он все время порывался произнести тост, но никак не мог успокоить развеселившихся гостей.

- Тише! - жестом просил он. - Дайте мне слово сказать... - И едва смолк шум, Гнездилов обвел гостей умиленным взглядом и сказал:

- Выпьем, товарищи, за удачи по службе... Чтобы мы, так сказать, продвигались по лесенке и в чинах не были обделены...

Скучающими глазами посмотрел Иван Мартынович на Гнездилова и отвернулся. Чувствуя какую-то заминку, капитан Гольдман, ведающий продовольственным снабжением, привстал и, держа в руке рюмку, обратился к Гнездилову:

- Дорогой Николай Федотыч, прошу иметь в виду и подчиненных, а уж мы стараемся... - и гости, покатываясь со смеху, еще раз чокнулись.

Гнездилов попросил снова наполнить бокалы.

- Пойдем по команде, так сказать, по солнышку... Очередь за вами, Лена... Как вас по батюшке?

- Зовите меня так, просто, - заулыбалась Гребенникова и, подумав, сказала:

- Давайте выпьем за то, чтобы жилось всем... И чтобы никогда не было разлуки с нашими муженьками.

- Верно. Но когда будет на то приказ и придется нам в поход идти, чтобы жены не оплакивали, - добавил Гребенников, и все опять стали чокаться.

Столы сдвинули к передней стене. Молоденький лейтенант Володя Полянский, зять полковника, приехавший на побывку из Могилева, завел граммофон. Закружились пары, застучали каблуками женщины. В круг танцующих вошел и Николай Федотович. Его грузное тело было не под стать стремительным движениям, и, однако, Гнездилов в паре с живой, тонкой в талии Леной кружился необыкновенно проворно. Когда все утомились, Гнездилов попросил завести лезгинку и пошел вприсядку, гикая и размахивая руками, словно цеплялся ими за воздух.

- Браво, браво! - подзадоривали гости, и полковник еще быстрее закружился по комнате. Он так же быстро остановился и с разбегу опустился на тахту, не заметив, что там лежали пластинки; они глухо затрещали. В комнате поднялся хохот, только жена с сожалением покачала головой.

Минуты роздыха коротали в разговорах. Конечно же, Гнездилов и тут нашелся, будто подменил его кто-то, отняв у него привычную строгость и сделав настоящим добряком.

- Ну, Владимир, чего нос повесил? - спросил он зятя. - Жена есть, сыном тоже доволен.

- Доволен, - кивнул тот, держа в руках куски пластинки.

- То-то, помяни меня добрым словом, - гудел Николай Федотович. Забыл, как спасал тебя. Бунтарь эдакий! - рассмеялся Гнездилов и, видя, что все заинтересовались, принялся рассказывать: - Как же, подарил ему дочку - кровинку свою... А он и медового месяца не справил, как на дыбы встал. Разводиться! Характерами, видите ли, не сошлись...

- Будет тебе, Коля, перестань! - перебила жена.

- А что тут такого? Какая может быть в этом секретность? Для других будет наука и для него, - кивнул Гнездилов на зятя и продолжал: - Так вот, значит, разводиться - и никаких гвоздей. Меня в пот бросило. Это в наше-то время, когда такие законы! Можно сказать, настоящий бой ведем за мораль! Пришлось вмешаться, разбирать их персонально.

В это время стукнули брошенные на тумбочку куски пластинки. Насупясь, Володя Полянский зашагал к двери.

- Ты куда? - спросил Гнездилов.

- На воздух. Подышать хочу, - уклончиво ответил тот.

- Ишь, правда глаза колет, - сказал Николай Федотович, когда зять вышел. - А мне, думаете, легко было? Душой за них, птенцов, переболел. Да... Стал уговаривать - не помогло. Хотел отделить - тоже отбой дают. Ах, думаю, занозы! С целой дивизией управляюсь, а уж вас-то научу уважать законы морали. Сажаю с места в карьер в машину - и к себе на дачу. Верст тридцать отсюда. По весне дело было. Глушь кругом, зелень, соловьи свистят. Благодать, одним словом! Вручаю им ключи от дачи, наказываю: поживете на лоне природы - свыкнетесь. Через денек оду проверить, машину, понятно, оставил на дороге. Осторожно, маскируясь ветками, крадусь к даче и краешком глаза в окно: нет, сидят друг от друга на порядочной дистанции и ведут словесную перепалку. Ладно, думаю, помиритесь. Не мытьем, так катаньем возьму. Даю им недельку на раздумье. Всякую связь с ними прервал, только провизию мой шофер подвозил... Приезжаю потом сам и застаю, можно сказать, уставной порядок. Сидят они в обнимку за столиком и в цветках сирени счастье свое обоюдное ищут! - заключил Николай Федотович и позвал гостей опять к столу.

- Да, удобную гауптвахту устроил, - заметил под общий смех Гребенников.

- Живут, как миленькие. Зарок дали не браниться, - ответил Гнездилов и увидел на пороге Владимира: - Чего улыбаешься? Неправду говорю?

Подгулявшим гостям ни пить, ни есть уже не хотелось. Руки лениво тянулись к рюмкам. Вскоре на столе появился песочный торт, приготовленный хозяйкой. За чашкой кофе рассказывали анекдоты, такие, что женщины стыдливо прятали глаза. Лена Гребенникова выждала удобную минуту и запела. Поначалу она пела свободно и легко, но под конец не вытянула высокую ноту и в смущении замахала руками.

- Как соловушка! Душевно поздравляю! - хвалил Гнездилов и громче всех хлопал в ладоши.

Только ее муж не разделял восторга. Он хмурился.

- Печально это слышать, - к удивлению всех, заявил он.

Сказав так, Иван Мартынович вовсе не хотел обидеть жену. Чистый, дарованный самой природой голос ее всегда вызывал у Ивана Мартыновича радостное, почти детское восхищение; он надеялся когда-нибудь увидеть свою Леночку на сцене, но как ни уговаривал пойти учиться, жена чего-то медлила, колебалась. И время было упущено. Гребенников склонил голову и, глядя вниз, внятно повторил:

- Очень печально...

- Вы обижаете жену, - заметил ему Гнездилов. - У нее же талант. Да, да. Талант оперной певицы.

- Был когда-то... - нехотя проговорил Иван Мартынович. - Время потеряно. И его не вернуть.

Николай Федотович, не найдясь сразу, что ответить, пожевал губами.

- Время всегда можно наверстать. Мы, военные... Туда-сюда, смотришь и в генералах.

- Бросьте! - перебил Гребенников. - Думать о чинах - на это каждый горазд, а вот ум никогда не приобретается ни рангами, ни служебным положением. У иных даже плешь, а поглядишь...

Слова полкового комиссара, как бичом, хлестнули Гнездилова. Он резко привстал, тяжелое кресло отскочило от его ног и грохнулось на пол.

- Кто вам дал право оскорблять? - багровея, закричал Гнездилов. - Я вам покажу плешь!..

Поднялся переполох. Гости повставали из-за столов. Желая успокоить Николая Федотовича, они наперебой доказывали, что эти слова не имеют к нему прямого отношения и потому не должны его волновать, но полковник был неумолим.

- Вы забыли, в каком доме находитесь! - весь трясясь, кричал Гнездилов. - И прекратите мне грубить!

Гребенников покривил рот в усмешке.

- Я не грублю, горькую правду говорю, - вопреки ожиданиям, все так же спокойно проговорил Иван Мартынович. - Чины, ранги - разве об этом нам нужно думать? Николай Федотович, не туда ты гнешь... - И полковой комиссар махнул рукой, покачиваясь, зашагал в прихожую к вешалке. Минутой позже он уже шел темным переулком.

Было морозно. Под ногами скрипел сухой, как крахмал, снег. Там и тут в домах огнисто переливались окна, гремела музыка, но ко всему этому, казалось, безразличен был Гребенников.

Лена шла позади, не переставая укорять мужа:

- Что ты наделал? Понимаешь ли, что ты наделал?!

Иван Мартынович не отвечал, шел молча, перекипая от злости. Морозный воздух хватал за лицо, и постепенно нервы успокаивались. Припомнил недавнюю ссору в шалаше, как наяву увидел горящий блеск в глазах Шмелева и будто только сейчас понял - многое сближает его с комбригом. "Как мне не хватает тебя, Григорьевич!" - подумал он и отвернул лицо от колючего, стылого ветра.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Елка валялась изломанной во дворе. Ее выбросил, несмотря на протесты жены, Гнездилов. Выбросил сразу, едва разошлись омраченные гости. Хмель скоро вылетел из головы, и, ложась спать, Николай Федотович чувствовал себя как будто немножко помятым и не переставал думать о случившемся.

А случилось, по его убеждению, нечто ужасное. Его оскорбили. Он унижен. И кем? Человеком, который по-настоящему и армейской службы не нюхал, соленого пота в походах не испробовал, а корчит из себя!..

"Гм, плешь... ума не прибавляет. И продвигаться, видите ли, не могу поздно. Что и говорить - замахнулся. А на кого? На меня, черт побери!", думал, распаляясь, Гнездилов.

Он ворошил в памяти свою жизнь - месяц за месяцем, год за годом трудную военную жизнь. И как ни пытался найти прорехи, темные пятна в своей послужной анкете - не находил. "Чист и прозрачен, как стеклышко", усмехнулся он, довольный пришедшим на ум сравнением.

За долгие годы куда только не посылали его служить - он шел не задумываясь. Вот и сюда, в приграничный округ, послали - случайно ли? Нет. Значит, ценят, раз такое доверие... "Лысина, ум прожил... Да я тебя за пояс заткну!" - пригрозил Николай Федотович и встал, сунул ноги в тапочки с меховой оторочкой, набил в трубку табаку и стал ходить по комнате.

Время уже за полночь, но Гнездилов был так взвинчен, что совсем не хотел спать. И снова, в который уже раз, думал вслух: "На что это похоже? Весь отдаюсь службе, целыми днями на ногах, а в результате... оскорбление! На глазах у всех! Сам-то строя боится, только и умеет с трибуны языком молоть... И за что меня с грязью мешать? За что? - спрашивал себя Николай Федотович и отвечал: - Не за что! Сутками из казарм не выхожу да на плацу зябну - и ради чего? Чтоб строевую подготовку вытянуть, ближнему бою научить. А теперь вот перестройка в дивизии. Коней сдавать, старое вооружение... Опять на мои плечи ложится все... На него, языкастого оратора, взвалить бы это - не таким бы голосом запел! Нашелся... указывать!"

По характеру честолюбивый, Гнездилов не мог простить обиды и уже обдумывал, как бы проучить Гребенникова. "Конечно, силой власти нельзя сразу брать - скользкий путь. Надо как-то осторожно, исподволь... Но, может, Гребенников просто пошутил спьяна? Нет, что у пьяного на языке, то у трезвого на уме. А его надо призвать к порядку", - порешил Гнездилов и, выбивая пепел, постучал трубкой о ракушку, в которой, если поднести к уху, всегда слышался шум, напоминавший морской прибой.

Но месть, как бы она ни была жестока, еще не дает морального удовлетворения, тем более если она уготована тому, кто сам может показать зубы. Николаю Федотовичу начинало казаться, что ввязаться в драку сам долг чести повелевает, но пока этого делать нельзя.

"Что из того, если я с ним тяжбу сейчас затею?" - спрашивал себя Гнездилов, и словно чей-то спокойный, уравновешенный голос отвечал: "Никуда не годится! Ты начнешь его прижимать, а он тебя... И заварится каша. Дойдет до командования округа... Ну, ясно, этим не замедлит воспользоваться и Шмелев... Вызовут на Военный совет, дадут обоим трепку. А потом доказывай, что ты прав... Добрый авторитет годами добывается, а потерять его можно сразу. Нет, надо сначала силу обрести... полную власть! Вот тогда уж меня голыми руками не возьмешь!"

И Гнездилов решил упрятать на время обиду.

Утром, как всегда, Гнездилов пришел на службу рано. Его подмывало вызвать Гребенникова. Он снимал телефонную трубку и снова клал ее на место, ждал, не позвонит ли он сам. Потом наконец не выдержал:

- Гребенникова мне! - зычно произнес Он в трубку. Минуту подождал и вдруг заговорил совсем изменившимся, мягким голосом: - Доброе утречко, Иван Мартынович. Ты что же, батенька, не звонишь и не заходишь? Заглянул бы, дельце тут есть важное. Обкумекать нужно... А? Ну, рад, рад...

Не заставил себя ждать Гребенников - пришел подтянутый, чисто выбритый, отчего заметнее стала ямочка на подбородке. Встретившись с его глазами, Гнездилов добродушно улыбнулся, будто впервые увидел и продолговатую ямочку, и крутой лоб, и темные, с крупными белками глаза.

- Присядь, Иван Мартынович, не к спеху, - предложил Гнездилов и подвинул стул, что с ним редко бывало.

Выдержав паузу, он заговорил:

- Как там в зимнем лагере? Морозы закрутили, беды бы нам не нажить.

- Собираюсь поехать. Велел машину заправить.

- На ночь глядя! Отложи, может, утихнет вьюга.

У Гребенникова отлегло от сердца. "Что это с ним? Вчера вскипел, а сегодня такая вежливость..."

- Нет, Николай Федотыч, откладывать не могу. Думаю, доберусь засветло и там переночую.

- Пожалуй, и я проехал бы с тобой, но дел уйма. За строевую с нас шкуру снимут. Надо тренировать. Придется сегодня же выводить командиров на плац. Да и вот посмотри... - Гнездилов протянул надорванный пакет со следами сургучных печатей. Гребенников осторожно вынул из пакета отпечатанное на машинке распоряжение, и, пока читал, лицо его мрачнело, брови тяжело опускались на глаза.

- Как это понимать?

- Мало понимать, надо делать, - ответил Гнездилов. - Требуют сдать коней, старое вооружение. Скоро, брат, пересядем на стального коня!

- А где этот стальной конь-то?

- Пришлют.

Раздумчиво почесывая висок, Гребенников снова нахмурился, потом достал папиросу, хотя и медлил зажигать. Николай Федотович поднес ему спичку, но тот не стал прикуривать, выждал, пока не погас огонек, и вздохнул.

- Странно получается, - сказал Гребенников. - Требуют сдать оружие, а нового не дали. И до какой поры ждать?

- Им виднее. Наше дело выполнить приказ.

- Приказ-то приказом, да вот как бы мы на бобах не остались... Время не то.

- Ах, ты вон о чем, - усмехнулся Гнездилов. - Но бояться этого нечего... Там люди тоже с головами сидят.

- Есть такая поговорка: "На бога надейся, а сам не плошай". Мы порой, сами того не подозревая, неверными действиями себе же вред наносим.

- Какой вред? - Николай Федотович вскинул жесткие, торчащие брови.

- А вот посуди, - продолжал Гребенников. - Иной начальник плесенью обрастает, а мы ходим вокруг него, как возле индюка, и страшимся не то что одернуть, а слово против обронить.

Гнездилов хотел было спросить, кто именно обрастает плесенью, но выжидающе промолчал. Хотя и верил он, что не найдется против него подобных улик, все же уточнять не решился - всякое может брякнуть. В душе он по-прежнему неприязненно относился к Гребенникову. Деланно улыбаясь, он спросил:

- Что же ты предлагаешь?

- Пожалуй, надо в округ написать... А может, прямо и к наркому обратиться...

- По какому поводу?

- А вот по такому, что за сургучными печатями скрыто, - сказал Гребенников и кинул на стол пакет.

- Вопрос этот щепетильный. Взвесить надо, взвесить, - заметил Гнездилов вставая. - Ну, не буду тебя задерживать, поезжай. И построже там... Да, кстати, я разработал мероприятия после инспекции... Возьми с собой. - Гнездилов порылся в папке, подал густо напечатанный текст на тонкой папиросной бумаге.

Гребенников, довольный, что новогодняя история кончилась мирно, порывисто вышел из кабинета.

...Часа через два Гребенников выехал. Погода была обычной: умеренный морозец, легкий ветер заметал в переулки снег, дымком курившийся возле изгородей. Но стоило Гребенникову выехать в открытое поле, как закружилась метель. Тугой, рывками бьющий ветер гнал и гнал по равнине волны снега, переметая дорогу. Потрепанную, дребезжащую "эмку" продувало насквозь; она то непослушно скользила по наледи, то зарывалась в сугробе, и тогда мотор так натужно ревел, что машина дрожала как в лихорадке.

Нельзя было ожидать, что метель скоро утихнет. Гребенников подумал: "Стоило ли пороть горячку - ехать к такую стужу?"

Машина с трудом пробилась до опушки леса, а дальше - ни пройти, ни проехать. Дорогу совсем занесло снегом.

- Проезда нет, товарищ комиссар, - сокрушенно сказал водитель.

- На нет и суда нет. - Гребенников хотел выйти из машины и едва повернул ручку дверцы, как ветер рванул ее и крупинки снега жестко хлестнули в лицо.

- Метет...

- Может быть, вернуться, товарищ комиссар, пока не поздно, предложил водитель. - Иначе пути совсем занесет.

"А каково бойцам там, в лесу?.. Наверное, вот так же клянут погоду. Сидят, поди, и оттирают окоченевшие руки. В такую погоду и костра не разведешь. И почему только они должны страдать, терпеть лишения? Чем они хуже меня, Гребенникова?" Подумав так, Иван Мартынович с неожиданной решимостью сказал водителю:

- Ты вот что... поезжай обратно. А я пойду.

- То-ва-а-рищ комиссар, - начал было водитель, но Гребенников перебил:

- Нет, нет...

Водитель смолк, знал: не переубедить.

- Тогда хоть возьмите мои валенки...

Машина, барахтаясь в снегу, медленно начала удаляться. Гребенников долго глядел вслед, пока не скрылась она в метели, и зашагал в сторону леса, превозмогая осатанелый ветер, готовый свалить с ног.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Много лет Шмелев жил в Ленинграде и теперь снова приехал сюда в отпуск из глухоманного лесного края. Он дивился всему, что было знакомо и дорого, но уже понималось по-новому, рождало сложные чувства радости и душевного смятения.

Дни в эту пору необычайно короткие, и если летом, во время белых ночей, люди отвыкают от темноты, то теперь даже днем город освещался, и Шмелев, вместе с женой Екатериной Степановной бродя по площадям и улицам, видел, как сквозь туманную хмарь вонзился в небо подсвеченный косыми лучами негреющего солнца шпиль Петропавловской крепости. И эта крепость, и дышащая подо льдом Нева, и кованая вязь перил на мостах, и Зимний дворец с изумрудно-зелеными, как озимь, стенами, и мятежный. Петр, скачущий на медном коне, - все, решительно все вызывало в его душе гордое поклонение.

Оглядывая город, Шмелев испытывал несхожие, но одинаково волнующие чувства. Серые громады зданий, тяжелые мосты через Неву, низкое небо и сам воздух, словно бы наполненный тяжестью, - все придавало городу суровое, почти угрюмое мужество.

По вечерам, невзирая на промозглую сырость, люди гуляли по туманным улицам и площадям, по гранитным набережным, вдоль капризно вспухшей Фонтанки. И казалось, все им нипочем: ни эта сырость, ни ветры, дующие из каждого переулка. Проходя через Неву, Шмелев остановился возле каменно-хмурого Нептуна, подвел жену к перилам, и они долго стояли, глядя вниз, на спокойные полукружья спуска.

- Катюша, видишь? - подмигнул он, обращая ее внимание на прижавшуюся к обледенелой каменной стенке молодую пару. - И холод не берет!

- Тише, не пугай, - улыбнулась она темными глазами.

Они свернули с моста и пошли вдоль набережной.

- А помнишь этот подъезд? - кивнул Шмелев на глубокую арку, ведущую во двор высокого дома.

Катя с недоумением пожала плечами.

- Неужели забыла? - допытывался Шмелев и тихо усмехнулся: - Помнишь, как мы поднялись на самый верхний этаж и ты сказала: "Ой, жалко, как мало этажей!"

- Будет тебе! - ущипнула его за руку Екатерина Степановна. И, сама того не ожидая, вдруг ощутила, как в жарком волнении забилось сердце и память унесла ее далеко-далеко в прошлое...

Повиделось: идет она по Петрограду. И не одна, а с Колей Шмелевым. Со стен домов свисают обрывки воззваний, телеграфные столбы в витках порванных проводов. Хрустит под ногами битое оконное стекло. Только вчера взяли Зимний дворец. Пало Временное правительство. А сегодня по туманному городу патрулируют красногвардейцы. Катюша смотрит на них, грозно увешанных оружием, и ей совсем не боязно: люди-то нашенские.

Она еле поспевает за Шмелевым. Ей очень хочется, чтобы он был с ней ласковее, хотя бы взял ее под руку. Но Шмелеву нельзя, он весь в пулеметных лентах и строг до неимоверности, даже скулы заострились. Поэтому идти так, как этого хочется Кате, под руку, совсем не время, совсем некстати.

Чего уж там - заважничал Шмелев! Надел кожаную куртку, обвязался своими пулеметными лентами, и ему теперь не до любви.

У него только и думы - умереть за мировую революцию. Чудной! Зачем же умирать теперь-то, если власть взяли и такая красивая жизнь обоих нас ждет? Молоденький мой красногвардеец, ты все же побереги себя - для жизни, для труда и, конечно же, для меня, для Катюши...

Припомнила Екатерина Степановна и как подносила патроны во время штурма, и как волновалась за Колю, когда он в открытую перебегал простреленную площадь, и как лепила воззвания на стены домов и заборов, отворачиваясь от ветра с вонючим клеем.

Все, все помнила... И про этажи не забыла...

Северный день убывает рано. Уже стемнело, хотя по времени только-только за полдень. Они свернули сейчас в переулок, стиснутый зеленовато-серыми домами. Шли этим переулком и в ту давнюю пору. И совсем для Кати неожиданно Шмелев тогда завел ее в незнакомый подъезд. Завел храбро, а как очутились наедине, Коля опять притих. Стоит и молчит, будто и впрямь в его положении нельзя дать некоторую волю чувствам. Катя ощущает, как к лицу подступает жар, и думает: "Ну, дорогой Шмелев... Коленька... А что будет, если я тебя поцелую?" Не только думает, а шепчет почти вслух, и Шмелев дергает ее за рукав: "Потише, услышат", - и оглядывается на высокую строгую дверь с медной табличкой. "Мы все-таки не чужие... Чего нам бояться?" - "Хотя бы и так. Не чужие, - нарочито грубовато отвечает он и неловко прикасается губами к ее пылающим щекам. Потом, поднимаясь все выше, они целовались на каждом этаже...

- А помнишь, как потом рассвет встречали на Неве? - угадывая, что думает она о том же, спросил Николай Григорьевич. Она молчала, а он, распалясь воспоминаниями, допекал: - Ну и про пуговицы от пальто не забыла? Как искали...

- Ладно, Коля. Ты меня просто смущаешь, - отозвалась Екатерина Степановна, а по глазам видно - ей это тоже дорого...

С моста они пошли на Невский проспект. Широкий, будто распластанный вдоль реки, Зимний дворец кутался в сырые сумерки. Шмелев вдруг замедлил шаг и сказал:

- Знаешь что, Катюша, поедем завтра за город, и у ленинского шалаша побываем...

- Ты же не раз там бывал. Может, в театр сходим?

- Нет, Катя, все же поедем.

На другой день машина уносила их за город. И скоро перед их глазами потянулись низкорослые ели, песчаные загривки, наметенные ветрами. Дорога шла по берегу Финского залива. Вода как бы наплывала на дорогу. Тускло светило северное солнце.

- Коля, я тут однажды была, - сказала Екатерина Степановна. - Летом комаров - пропасть, и как только Ленин мог работать - не пойму.

Шмелев промолчал. Думал он о чем-то своем. Катя увидела окаменевшие черты лица и чуть потемневшие глаза. Казалось, эти ничего не видящие глаза сосредоточились на чем-то большом, важном, что еще не было сказано и таилось у него в груди.

- Чего же ты молчишь? - спросила Екатерина Степановна. - Уговаривал поехать...

Когда дорога сузилась, они оставили машину и пошли березняком, пока наконец снова не блеснула вода залива. Редкий ельник, и у самого берега поломанные прутья камыша. Они зашли в глубь леса, увидели стожок сена с приткнувшимся к нему шалашом.

Шмелев подошел к пню и долго стоял задумавшись.

- Катя, родная! - наконец сказал он радостно и устало. - Ты пойми, я не раз уже был здесь, а вот стою... и переживаю... Когда мы готовились брать Зимний... и ты клеила воззвания... Мы еще не знали, как и что будет... Он лучше нас знал, что мы делали. Отсюда, из подполья, он руководил нами. Он не хотел мириться ни с какими временными правительствами, потому что верил - будет новая власть. Пойми же ты это, Катя.

Она смотрела куда-то вдаль и улыбалась. Конечно же, Катя понимала. И повернувшись к нему, не скрыла улыбки, сказала:

- Товарищ Шмелев, Коленька... А помнишь, я тебе говорила... не надо умирать... Мировая революция для нас!

- Эх ты, роднулька, - ответил Шмелев притихшим голосом. Он отошел в сторону, смотрел на пенек, на котором писал Ленин, на шалаш, на стожок сена, а мысленно перенесся в свой далекий, расположенный почти на самой границе военный городок.

Отсюда Шмелеву как-то яснее и шире виделось...

Он вспомнил об учениях. Сейчас его меньше всего беспокоило, что орудия застряли в болоте. В конце концов можно было избрать иной маршрут, важно другое - как научить людей думать. Неужели надо натаскивать командира, быть при нем нянькой или опекуном? Ведь то, что испытал и передумал Семушкин, действуя самостоятельно, пойдет ему впрок. И было бы непростительно, если бы я водил его на ремешке. "Вот туда колонну можно вести, а туда не смей и шагу ступить без моего веления!" А кто я такой? Или мне положено думать, а другие не имеют права... Они - оловянные солдатики? Нет же!"

Чем больше думал Шмелев, тем сильнее убеждался, какой непоправимый вред наносит тот, кто мнит себя едва ли не сверхчеловеком, заставляя подчинять мысли и действия других своей воле и даже личному вкусу. "А у нас сплошь и рядом так. Люди привыкают в речах, в печати, на собраниях всюду повторять то, что изрекает начальник, поднятый властью. Благо, если он умен, но ведь есть и бездарные, облаченные в мундиры! Таким давать в руки власть опасно. Для них стул, на котором они сидят, дороже справедливости, совести и правды. Ради того, чтобы на этом стуле сидеть прочно, они готовы утопить любого... Вот и Ломов. Желая выглядеть эдаким умником там, наверху, он не потерпит, чтобы возражали ему младшие по чину... Ох, уж эта рутина, она выйдет нам боком, - тяжко вздохнул Николай Григорьевич, - и если мы будем так поступать всегда, то скуем путами волю и силу народную, и в конце концов недалеко и до произвола... Нет, надо в человека верить, он добрый и мыслить умеет. На нем все держится. На человеке!" - Шмелев опять подошел к шалашу.

"Вот и Ленин, он верил людям, и люди шли за ним с этой верой в сердце... Трудно нам, Ильич, очень трудно. Но ничего. Надо идти..."

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Больше часа плутал Гребенников по лесу в поисках подвижного лагеря. То и дело останавливался, чутко слушал, не раздастся ли где голос, но, кроме свиста ветра да треска ломающихся сучьев, ничего не улавливал. Лес стоял сумрачный и холодный, внизу, под деревьями, земля была голая, снег задерживался на верхних ветвях и лежал на них тяжелыми ворохами.

Просека, на которую он напал, вела в другой конец леса. Вдоль порубки, как из трубы, тянул сквозной ветер, и в его дуновении Гребенников вдруг почуял запах дыма. Это так обрадовало, что он прибавил шагу и скоро на полянке между елей увидел бойцов. Составив винтовки в козлы, они ютились у костра.

- Принимайте к себе. Замерз чертовски! - сказал Гребенников.

- Садитесь, товарищ полковой комиссар, - пригласили бойцы.

Он присел на корточки и скоро почувствовал, как иззябшие пальцы рук, стоило немного подержать их у огня, защемила легкая, приятная боль. А спину холодил поддувающий сзади ветер. Холод пробирал до костей и бойцов, которые молча жались у костра.

- А где же капитан Семушкин? - спросил Гребенников.

- Окопы проверяет, товарищ комиссар, - ответил сержант Костров.

- Так-так... Гляжу, спасенье только у костра. А как же с ночлегом устраиваетесь?

- Кто как сумеет.

- Чем укрываетесь?

- Во всех видах одна вещь служит нам, - пряча усмешку в глазах, ответил Костров. - Мы в таких случаях вспоминаем старую притчу: "Чем, солдат, укрылся?" - "Шинелью". - "А что постелил?" - "Шинель". "А что в головах?" - "Тоже шинель". - "Сколько же у тебя, солдат, шинелей?" - "Да одна!"

Бойцы посмеялись.

Кто-то принес охапку сухих веток, начал бросать их в костер, и, сердито потрескивая, они запылали жарким пламенем. В котле, подвешенном на двух толстых рогулинах, начала ворковать и пениться вода.

- Каша убежит. Держи, Степан, - послышались насмешливые голоса.

- У нас котел привязан, никуда не денется, - спокойно ответил Бусыгин и стал помешивать деревянной ложкой.

Не прошло и получаса, как котел был составлен на снег. Начали есть пшенную кашу. Она слегка попахивала дымком и зеленой, сгоревшей на быстром огне хвоей. Отведал каши и Гребенников. За эти короткие минуты он успел сродниться с бойцами. "Какие ребята! Мороз им нипочем, на снегу спят... Да, живет в нашем народе дух сурового мужества!" Потом с сожалением представил: вот надвинется ночь, потухнет костер, останутся тлеть головешки, и бойцы укроются одними шинелями, сердясь и на лютую непогодь, и на свою трудную службу...

Подошел капитан Семушкин, белый, как привидение.

- Ну и морозяка! Воробьи на лету падают. Сейчас бы погреться...

- А кто вам запрещает? - спросил Гребенников.

- Товарищ полковой комиссар, приказ, - развел тот руками. Действовать в отрыве от части... Пусть посидят в лесу, так сказать, сами по себе... Пищу готовят сами. Одним словом, учатся тому, что нужно на войне.

- Верно, - согласился Гребенников. - Но приказы пишутся в расчете на умных людей. Так ведь, а?

- Понятное дело.

- Так кто же вас заставляет вынужденно терпеть? Какая в этом польза? - спросил Гребенников и, заметив на лице капитана недоумение, добавил: - Надо было приноровиться.

В словах полкового комиссара слышался упрек. Красноармейцы переглянулись, молчаливо соглашаясь с тем, что сказал Гребенников, и одновременно сомневаясь: не напрасно ли они сидят вот так, на ветру? Но нужно это службе? А может, и нужно? Не пошутил ли полковой комиссар, говоря одно, а думая совсем о другом, чтобы попытать, как они себя поведут? Но Гребенников, кажется, вовсе не собирается шутить, выражение его лица озабоченно-строгое. И, немного выждав, он говорит:

- Да, да, зачем напрасные лишения?.. Закалять организм? Но разве это закалка, когда люди не знают, ради чего это делается. Вы так можете загубить и себя, и вот их...

- Что поделать? - передернул плечами Семушкин.

- Лопаты, топоры имеете?

- Имеем.

- Тогда совсем не понимаю вас, - развел руками Иван Мартынович. - Как можно держать топоры и не чувствовать себя дровосеками? Живо поднять бойцов и строить жилье!

Сказано это было так громко, что красноармейцы невольно повставали: некоторые сняли с себя плащ-палатки, другие поспешили за топорами и лопатами, лежавшими навалом под елью. Тем временем Гребенников вместе с командиром роты обдумывал, как лучше делать шалаши и снежные домики.

- Да, да, не смейтесь. Самые настоящие домики из снега, - заметил Гребенников. - В финскую кампанию мы делали их так... - Он взял лопату, воткнул ее четырежды в снег, подрезал его снизу и приподнял белый и граненый, похожий на кирпич пласт.

- А можно делать углубления прямо в снегу, - заметил подошедший Алексей Костров. - Мы еще в детстве их рыли.

Бойцы понимающе делятся на группы. Одни, выбрав твердый покров снега, нарезали квадраты, другие подносили еловые ветки.

Гребенников в паре с Семушкиным носил снежные глыбы. Таскать пришлось много, кажется, рубашки даже взмокли, а лица заиндевели. Порой Гребенников останавливался, потирал руки, обрадованно говорил: "Эх, и толково получается".

Он позвал Бусыгина, попросил взбодрить костер, поставить чай и снова взялся за дело. Он не ходил, а бегал, как бы призывая всех работать быстро. Потом так же споро укладывал снежные кирпичи. И на глазах вырастал дом: уже возведены стены, сверху положены жерди, ветки и на них пласты снега - так будет теплее!

- Славно получается. Как это я сразу не решился? - пожалел Семушкин.

- Ты будь себе на уме, - отвечал Гребенников. - Солдат - он такой... учи, требуй - не обидится. А проявишь заботу, и, честное слово, как отца будет почитать.

- По себе знаю, - кивнул Семушкин и, помедлив, признался: - Я вот только побаивался... Нагрянет полковник, накричит опять.

- Гнездилов, что ли? Что ему не понравилось?

- Кто его знает. Взъелся, как... Ноги мои не нравятся.

Свечерело. Метель, кажется, унялась, лишь изредка ветер шевелил, перекатывал возле елей седые космы снега. Только не сдавал, крепчал мороз. А в снежном доме почти не чувствовалось холода: стены обложены еловыми ветвями, пол тоже из веток, и так сильно пахнет смолой, будто весна пришла.

- Чудно! - говорит молодой боец. - Кругом зима, а тепло. Вроде бы снег греет.

- Известно, - ответил Бусыгин. - Возьми зверя, зайца, положим. Недаром в снегу спит. Снег-то, если к нему приноровиться, тоже тепло сохраняет.

- А вы, видать, лесной житель, - заметил Гребенников.

- Сибиряк, товарищ комиссар, - ответил Бусыгин.

Потрескивали в костре ветки. Костер маленький, разложен прямо на снегу у входа, а тепло дает - хоть снимай гимнастерки. Бусыгин вынул кисет, хотел закурить, но спохватился: нет бумаги, и затолкал кисет в карман.

Гребенников вспомнил, что у него в боковом кармане лежат тонкие листы бумаги, те самые, что передал ему Гнездилов. Вынув, пробежал глазами и усмехнулся: голая инструкция, мертвые слова...

- Берите, бумага самая подходящая, - подал Гребенников.

- Закурите и вы с нами за компанию, - протягивая кисет, предложил Бусыгин.

- Спасибо, неохота. Вот чайком побалуюсь...

Бусыгин тотчас снял с треноги котелок, достал из ранца чай, сахар, потом налил полную кружку и подал комиссару.

Время было позднее, но никто этого не замечал. Бойцы сидели на обрубке бревна, лежали на полу, на еловых ветках, и пламя костра выхватывало из темноты их лица, то смеющиеся, то молчаливо-сосредоточенные. Каждому хотелось услышать что-то необыкновенное или самому вспомнить такое, чем, может, никогда ни с кем не делился. Только один Алексей Костров сидел в сторонке, держа в руке погасшую папиросу. Заметив это, полковой комиссар спросил:

- Чего такой невеселый, Костров? Не приболел?

В ответ Костров покачал головой.

- У него своя болезнь, - усмехнулся Бусыгин. - По женскому вопросу... Не пойму, зачем только люди сходятся, а потом терзают себе души!

- А в чем, собственно, дело? - полюбопытствовал Гребенников и опять поглядел на Кострова участливо и выжидательно.

- Молчит, товарищ комиссар, письма не шлет, - угрюмо ответил наконец Костров и добавил, желая как бы оправдать ее: - Может, по причине заносов. Неделями, бывало, лежала почта...

- Женщин надо в руках держать, - перебил Бусыгин.

- Вот если бы можно было это делать на расстоянии, - сказал капитан Семушкин и рассмеялся.

Гребенников понимал: нелегко Кострову, страдает парень. Он отпил глоток чаю, отставил кружку и свел разговор к шутке.

- Один товарищ поступал так. С женой-то он, поди, лет двадцать пять живет. Мир и лад между ними. Раз спрашиваю его: "Неужели никогда не ссорились?" - "Нет", - хвалится он. "Как же вы этого добились?" - "О, секрет семьянина, - отвечает и вполне серьезно рассказывает: - Тогда мы только поженились. Помню, едем из загса на своей лошади. Старая была лошаденка, еле ноги волочила. И вдруг споткнулась. Я, то есть товарищ этот, - поправился Гребенников, - громко произнес: "Раз!" Проехали немного, и опять лошаденка споткнулась, и я более строго: "Два!" Наконец, третий раз споткнулась. Я выхватил наган и пристрелил клячу... Проходит время, медовый месяц наш кончился... И вот однажды жена, чем-то недовольная, зашипела на меня. Я ей говорю внушительно: "Раз!" Она не поняла и еще больше шипит. "Два!" - ей по всей строгости. Она взглянула на меня, и глаза у нее от страха повылазили. Видно, вспомнила про лошадь. С той поры такая ласковая да пригожая стала..."

- Вот так иные поступают, - добавил Гребенников и насупился. - Но я думаю, не строгостью нужно брать, а внимательностью. Женщина, она как воск, пригрей ее - и расплавится.

Помолчали. Кто-то вздохнул, кто-то закурил цигарку и, поперхнувшись дымом, закашлялся.

- Сам я немножко виноват, - переждав минуту, проговорил Костров.

- Возможно, - согласился Гребенников. - А как она характером?

- Кто ее знает, свыкнуться мы как следует не успели. Едва поженились, как в армию взяли. - А про себя Костров подумал: "Оставил ее, молодую... Может и загулять". Следя за его потускневшим взглядом, Бусыгин словно угадал его мысли:

- Поиграет и остепенится. Вот бы только война не грянула.

- Воевать-то вроде не с кем, - ответил Костров. - С неметчиной у нас лад. Не думаю, что полезут.

- Для кого неметчина, а для нас она теперь добрый сосед, - поправил капитан Семушкин.

- Войны не будет, - добавил Бусыгин и после долгого молчания спросил: - А все-таки скажите, товарищ комиссар, будет или нет война?

Послышался приглушенный смех.

- Чего же ты заклинал, если сам не уверен? - одернул его Семушкин.

- Откуда нашему брату знать? Мы же эти самые договоры не подписываем, - в сердцах ответил Бусыгин.

- Видите ли, договоры - это вопрос большой политики, сложной дипломатии, - медленно, раздумывая, заговорил полковой комиссар. - Наше правительство заключает их с чистым сердцем. Но силу эти договоры имеют тогда, когда и другая сторона честна и не превращает их в фиговый листок. Вы же знаете, как Гитлер топчет договоры. И кто поручится, что сегодня он разделается с малыми странами, приберет их к рукам, а завтра не пойдет против нас? Можем ли мы доверять ему? Нет. Значит, надо готовить себя к трудной, серьезной борьбе!

Умащиваясь на ночь, еще долго говорили бойцы, перебрасывались колкими остротами, вспоминали своих жен, невест и опять же думали о войне...

Постепенно голоса стихали. А зима по-прежнему злилась, бушевала, крепчал ветер, и над всем лесом стоял протяжный, беспокойный гул.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Опять в дорогу, и хлопот полно, и как-то немножко тревожно... Николай Григорьевич, его жена и дети - Алеша, с упрямым вихорком русых волос, Света, еще несмышленая, но умеющая сама заплетать косички и повязывать бант, - небольшая, как и у многих военных, семья Шмелева едет на новое место.

Муторными были сборы. Екатерина Степановна вместе с детьми жила в одной комнате, куда вселились еще во время финской кампании, и хотя знала, что придется уезжать, со дня на день ждала возвращения мужа, все равно приобретала вещи, обставляла комнату новой мебелью. А теперь пришлось многое продать, а то и просто подарить соседям. И все-таки, когда садились в вагон, вещей набралось много, и, внося в купе чемоданы, ящик, в котором был упакован радиоприемник, коробки и свертки, Николай Григорьевич, вспотевший, с взлохмаченными волосами, злился:

- Ох, этот переезд!.. Душу вымотает. Знаем ведь - живем на колесах, а не можем привыкнуть возить меньше барахла.

- Куда уж меньше, Коля? - разводила руками Екатерина Степановна. - Мы и так всю мебель за бесценок отдали.

- А приемник зачем везти? Нельзя на месте купить? А велосипед?.. Просто измотался с этими вещами!

- В вагоне отдохнешь. И чего сердишься? А ты, егоза, не мешай папе. Сиди вон у окна, - отстранила она рукой Дочку, которая поминутно просила подать ей то сверток, то корзиночку.

Света, поджав губы, нехотя отходила к окну, чертила на примороженном стекле елочки, а немного выждав, срывалась с места и бежала следом за отцом, который вносил вещи.

Звонко и далеко в морозном воздухе разносится гудок паровоза. Поезд набирает скорость. В купе, опершись руками на скамейку, сидит Николай Григорьевич. Ему ни о чем не хочется думать; он устал и теперь наконец отдыхает.

К нему на колени подсаживается Света.

- Папа, мы скоро приедем?

- Не успели отъехать, а ты уже о приезде. Надоело?

- Ни чуточки! - восклицает дочка и, задумавшись, тянет грустно: Папа, а почему мы киску нашу не взяли? Она теперь плачет.

Совсем неожиданно с места срывается Алешка.

- Что мы забыли! Что забыли!.. - восклицает он. - Папин портрет не сняли. Мама... все торопила!

- И утюг забыли, - добавляет упавшим голосом мать, как будто речь идет о чем-то значительном.

В купе появляется мужчина, полный, в темно-синем френче, в фетровых валенках. Света напрасно убивалась, заглядывая на верхнюю полку, где лежали оставленные кем-то вещи, - хозяин нашелся. И видать, добрый, потому что не успел поздороваться, как полез в свой потертый брезентовый саквояж и подал ей крупное, полосатое яблоко.

- Возьми, девочка. Это с наших яблонь, - сказал он.

Света смутилась, беря яблоко, и мать вынуждена была заметить:

- Что нужно ответить, когда дарят?

- Спасибо, - слегка поклонилась девочка, радуясь: у дяди нашлось яблоко и для Алешки, так что не придется делить с ним пополам. Свете хочется не только благодарить дядю, но и похвалиться, что она знает песенку про ежа и даже умеет писать буквы. Но дядя, кажется, не настроен ее слушать, потому что он щиплет себе усы и разговаривает с папой.

- Гляжу, переезжаете. Суетное это дело!

- Нет, дядя, на поезде так ин-те-рес-но! - вмешивается Света и даже подпрыгивает на мягком диване.

- Умница, - говорит дядя и, помолчав, пускается в рассуждения: - Я по себе сужу... Хоть и пуща кругом, болота, а доведись переезд... К примеру, выдвижение... Ни за какие гроши не соглашусь! Намыкался в свое время, когда в солдатах был.

- Значит, тоже служили в армии? - спрашивает Екатерина Степановна.

- Приходилось, - кивает человек во френче и потирает рукой лоб. Правда, много воды утекло с той поры. В гражданскую, под началом Буденного, на шляхту ходил!

- Дядя, а вы самого Буденного видели? - нетерпеливо спрашивает Алеша, которому всегда интересно слушать про войну.

- Бачил, - оживляется он. - Вот как с вами, товарищ комбриг, за одним столом сидел. Разные операции обмозговывали... Он же мне опосля, когда я по ранению списывался, саблю в награду подарил...

- Папа, а ты видел Буденного? Видел, да? Вот здорово! Расскажи, папа, - просит, сверкая восхищенными глазами, Алеша.

Но папа, как видно, не настроен ворошить в памяти прошлое, к тому же не любитель он похваляться заслугами даже в семейном кругу. Пообещав сыну рассказать в другой раз, Николай Григорьевич спросил попутчика:

- Далеко едете?

- В Гродно.

- И мы туда едем! - восхищенно сообщает Алеша.

- Значит, соседями будем. Вот приедешь ко мне в колхоз, я тебя на рысаке покатаю. Жар-конь! Прямо так и спрашивай: мол, мне к председателю колхоза, в гости...

- Найду! - с готовностью произносит Алеша и смотрит на мать, словно спрашивая, можно ли будет ему поехать. Мать улыбается.

- Дядя, а как вас зовут? - спохватывается Алеша.

- Наше село зовется Криницы. А фамилия моя Громыка, Кондрат Громыка. - Он порылся в боковом кармане френча, достал документ, как будто с военными без этого и обойтись нельзя.

- Зачем это? - усмехнулся Николай Григорьевич. - Давайте лучше поближе познакомимся, - и назвался сам, протянув руку.

Поезд не менее часа шел без остановки, потом как-то сразу сбавил ход, медленно перестукивал колесами на стыках рельсов и наконец остановился. Громыка попросил у жены комбрига бидончик и поспешил на станцию. Вернувшись, осторожно поставил на откидной столик бидончик с пивом.

- Угощайтесь, братки. Свежее, при мне бочонок открыли, - сказал Громыка и хотел налить в стакан, но Шмелев придержал его руку:

- Постой. Мы сейчас приготовим ужин по всем правилам. - И поглядел на жену: - Катюша, достань-ка нам что-нибудь из корзины.

Екатерина Степановна посмотрела мужу в глаза и протяжно сказала:

- Коля, бутылочку винца надо бы раскупорить. Я тоже за компанию. Она посмотрела на Громыку как бы извиняясь: - Верите, почти год ждала его и в рот ни капельки не брала.

- О чем разговор! - заулыбался Николай Григорьевич и вынул из-под сиденья два чемодана, составив их посреди купе в виде столика.

Затем Екатерина Степановна достала салфетку и накрыла чемодан. На столике появились колбаса, коробка паюсной икры, нарезанная ломтиками семга, мандарины...

Откупорив бутылку, Николай Григорьевич предложил жене выпить рюмку коньяку, но Екатерина Степановна отказалась, попросив вина.

- Неволить не буду. Давайте-ка с вами, товарищ Громыка.

- За вас, сябры! За наше доброе побратимство! - поднял стакан Громыка. - Коли ласка, бувайте у меня.

- Заглянем. У вас, говорят, бульба добрая, - улыбнулась Екатерина Степановна.

- И горилка тоже. Но вас, военных, не удивишь. Всякое повидали. А я вот поглядел на ваши кули да на хлопоты и подумал: чему завидовать? Жалость берет... Не приведи - избавь!

- Завидовать, конечно, можно... Все-таки в деньгах мы не урезаны, сказала Екатерина Степановна.

- Что гроши! Они как вода - нынче есть, а завтра нема, - продолжал Громыка. - Гляжу вот - все, наверное, промотали. После каждого переезда хоть сызнова жизнь зачинай.

- Что верно, то верно, - согласилась Екатерина Степановна. - Мы уже девятый раз переезжаем.

- За сколько лет?

- Да за восемнадцать, - Екатерина Степановна поглядела на мужа. Верно, Коля? Вроде бродячей труппы кочуем...

- Те под дождем, а мы в вагонах, - отшутился Шмелев.

- Наша крестьянская жизнь тоже неспокойная, - продолжал свою мысль Громыка, - а на одном месте обживешься, врастешь в землю, как корень, и ничто тебе не страшно. Окромя того, бережливее. Купил стул и знаешь долго вещь стоять будет. А там огород свой, садик. Зимой к столу моченая антоновка... Благодать!

- Не я ли тебя уговаривала, - вмешалась Екатерина Степановна, поедем на село, хоть к моим родичам. Будем растить зерно. Удобств, конечно, меньше, зато спокойно. На свежем воздухе, кругом зелень... Я вот вспомню, как под теплым дождиком босой бегала - сердце замирает от радости.

- Настроеньице! - перебил муж. - А кто же должен за нас служить? Человека с ружьем, его, знаешь, на Западе побаиваются.

- Правильно! - поддакнул Громыка. - Когда видишь военных, особливо если танки проезжают, как-то сильнее себя чувствуешь. Думаешь, не зря трудишься, поднимаешь хозяйство, есть у нас кулак супротив чужеземцев. - А помолчав, спросил: - Извиняюсь, товарищ комбриг, а как там, в верхах, насчет войны балакают? Ежели не секрет, понятно...

- Что думают в верхах - нам неведомо, - после недолгой паузы ответил Шмелев. - А на границе, если по правде сказать, неспокойно.

Слушая, Екатерина Степановна присмирела, глаза ее стали задумчиво-грустными. Это заметил муж, легонько похлопал ее по плечу.

- Ну чего ты? Испугалась?..

- За себя я не тревожусь. Вон дети, - вздохнула она.

- Переживать не стоит, - попытался успокоить и Громыка. - У нас армия сильнющая, сами знаете. В случае ежели сунутся германцы, согнем их в дугу.

Шмелеву нравилось, что вот обыкновенный труженик знает нашу силу, уверовал в нее. И однако, комбрига удивило, что этот простой, не искушенный в мудростях политики сельский житель назвал своими врагами не кого-нибудь, а немцев, и это в то время, когда с Германией у нас добрососедские отношения, даже заключен пакт о ненападении.

- Почему же вы считаете, что могут напасть германцы? - спросил, загадочно щуря глаза, Шмелев.

Громыка ответил не сразу.

- Чего же пытаете меня, товарищ комбриг? - через силу улыбнулся Громыка. - Сами-то больше меня знаете... Им наша держава, как нож у горла.

Оба они, не уговариваясь, принужденно прервали неприятный разговор о войне и вышли в тамбур покурить. Поезд мчался полным ходом, за окном проплывали снежные просторы. Почти на всем пути рябили в глазах щиты, вокруг которых лежали крутобокие сугробы.

- Значит, нет им веры? - спросил вдруг Громыка, отвернувшись от окна.

- Кому?

- Ну, им, пруссакам!

Шмелев не ответил, только сбил с папироски пепел.

Опять молчали, глядя в окно, по краям выстеганное инеем.

Тихи и безмолвны поля. Искрится в лучах предзакатного солнца снег, и так кипенно-бел, что нельзя смотреть на него долго - слепит глаза.

К самому полотну железной дороги подступила речушка. Над ней зябко склонились обледенелые ветлы, русло сдавили овраги и сугробы, но наперекор всему течет, извивается река и на морозе ей, кажется, не холодно: видно, как над водой поднимается пар.

Дорогу обступили елки. Под ними, в затишке зияют маленькие снежные ущелья - так и кажется, вот-вот выбежит оттуда зайчишка, с перепугу перевернется раза два в снегу и пойдет вскачь по полям, держа путь хотя бы вон в тот березовый подлесок.

- Эх, сейчас бы ружьишко - и по следу! - оживился Шмелев. - У вас как насчет охоты?

- Добычливая, - ответил Громыка и заинтересованно посмотрел на комбрига: - Бачу, и по части охоты мы с вами одним лыком шиты.

- Выходит, так, - улыбнулся Шмелев. - У вас какой марки ружье?

- Какая там, леший, марка! Самопал. Но бьет, как громадная артиллерия.

- И не боитесь - стволы разорвет?

- Стволы прочные, их еще дед мой закаливал, - сказал Громыка. Только в грудь дюже отдает, и в ушах потом от звона ломоту чую.

Они долго бы еще говорили, но вышел в тамбур Алеша и сказал, что мама зовет пить чай с домашним вареньем.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Шмелев селился в заурядном деревянном доме, крытом потемневшей от времени дранкой. Дом стоял на окраине, Неподалеку от военного городка, и эта близость к расположению полков, к бойцам как раз и привлекала комбрига. Он мог в любой час дня и ночи пройтись в городок. И сегодня, приехав на рассвете, Шмелев захотел побывать в казармах.

- Ты устраивайся, Катюша, а я схожу.

- Куда тебя в такую рань понесет?

Николай Григорьевич взглянул на часы. Пошел седьмой час. Потом, как бы желая убедиться, посмотрел в окно. И хотя еще все скрывала темнота, виден был только зимний белесый туман, рассвет вот-вот должен был рассеять ночную хмарь.

- Пойду проведаю, как там в казармах, - сказал Николай Григорьевич. В распахнутой шинели он уже направился к двери, но жена стала на пороге.

- Да ты всерьез или шутишь, Коля? Не спавши, даже не умывался - и в казарму? Успеешь, ложись-ка отдохни.

Она упрямо настояла на своем и почти насильно стащила с его плеч шинель. "А впрочем, чего горячку пороть? - подумал он, чувствуя, как расслабли за бессонную ночь мускулы. - Отпуск у меня еще не кончился, можно и отдохнуть".

Спать Шмелев все равно не лег.

Он принес из сеней дров, наколол сухой щепы и растопил облицованную кафелем печь. Сидя у огня, он с мягкой улыбкой поглядел на жену, сказал:

- Надо бы нам новоселье справить.

- Успеется, - отозвалась Катя. - Меня беспокоит, есть ли рынок близко. За картошкой надо сходить, за овощами...

- Гм... Да у меня этого добра на всю зиму припасено. Капусты целая бочка.

Екатерина Степановна взглянула на него с притворным удивлением.

- Кто это для тебя постарался? Вижу, пошаливал тут... без нас...

- Было кому... - улыбнулся он, разглядывая свои руки с давними сухими мозолями.

- И обеды, скажешь, сам себе варил?

Николай Григорьевич подошел к ней, неожиданно поднял на руки, весело покружился по комнате.

- Да будет тебе, Коля!

- Я же по тебе извелся... - сознался Николай Григорьевич.

Поутру Алешка побежал на улицу и скоро вернулся, весь взмокший, с глазами, полными радости.

- Ой, здесь так здорово! Лес кругом, снегу полно. Я одного командира видел, обещал мне гильзы дать. Можем, говорит, из винтовки научить стрелять. Разрешишь, папа?

- Рано тебе такими вещами баловаться. Увижу, уши отдеру, - строго заметил отец.

Алеша обиженно скривил губы.

- И бинокль не дашь? А в письмах обещал...

Усмехнувшись, Николай Григорьевич сказал:

- Бинокль хоть сейчас бери, на стене висит.

Алеша пошарил глазами по комнате и от радости захлопал в ладоши. Подбежал к двери, снял с гвоздика бинокль и тотчас стал нацеливаться окулярами на вещи в комнате, на окно, откуда открывался захватывающий, полный голубизны и солнца простор.

- Мама, что я вижу! Ты только погляди! - воскликнул он, подавая ей бинокль. - Речка вон. А подальше лес, такой большой, весь в белом!

- Этот лес для самой охоты, - отозвался Николай Григорьевич. - В нем белок тьма. И даже кабаны водятся.

- Какие они, страшные? - спросила Света.

- Очень. Бывает, что и на огороды, прямо к дому подходят. И клыки у них во какие! - Он присел на корточки, изобразил на пальцах клыки. Она вскрикнула, и тотчас прыгнула к нему на шею.

В сенцы кто-то вошел, потопал сапогами, видимо, обивая снег, и едва открылась дверь, как Шмелев встал и шагнул навстречу Гребенникову.

- Батенька мой! Ну-ну, заходи!

Гребенников немного постоял, разглядывая комнату.

- Познакомься, Катюша. Наш комиссар, - сказал Николай Григорьевич и с той же веселостью добавил: - Ну, а это мой выводок.

Гребенников задержал пытливый взгляд на мальчике, смерил его с головы до ног. Он не по летам вытянулся и, словно боясь своего роста, заметно сутулился. У него были большие хмуроватые глаза, топорщился коротко подстриженный хохолок, нос был с приметной горбинкой. "Как ястребок", подумал Гребенников, а вслух заметил:

- Шмелевской породы!

Разговор за столом велся о всякой всячине: то перекидывался на дальние берега Невы, то касался самых будничных армейских дел.

- Выводы инспекции не присылали из округа? - спросил Николай Григорьевич.

Гребенников покачал головой и, намереваясь что-то сообщить, повел глазами по комнате, как бы давая понять, что говорить в присутствии даже его жены неудобно. Екатерина Степановна поняла намек, быстро оделась и ушла с дочкой гулять во двор. Следом за ними, важно повесив на грудь бинокль, выбежал и Алеша.

- О главном я тебе не сказал, - оставшись наедине, озабоченно сказал Гребенников. - У нас большие перемены.

- В чем?

- Пришло указание сдать коней, упряжь, повозки. И оружие. Да-да, придется нам прощаться с трехлинейкой, - добавил Иван Мартынович, поймав настороженный взгляд комбрига.

- Взамен что дают? - отрывисто спросил Шмелев.

- А пока ничего. Только сулят...

- Как ничего? - вырвалось у Шмелева. И он вскочил упруго, словно подкинутый кверху пружиной. Глаза его в одно мгновение стали жесткими и неприязненно колючими.

Встал и Гребенников.

- Кому это взбрело в голову? - закричал почти в бешенстве Шмелев. Что делают! Что делают! Да ты знаешь, на что нас толкают?.. Это же обезоружить дивизию! - порывисто взмахивая руками, горячился Николай Григорьевич. - В такое время всякое может случиться... И тебе-то, комиссару, совсем непростительно! Только лозунги изрекаем о бдительности. А для нас это не лозунг, а реальность. Конкретная реальность!

Гребенников смотрел на комбрига исподлобья, смотрел не моргая, затем выпрямился и сказал:

- Ну, а разве наверху люди не понимают этого? Мы с тобой исполнители, так сказать, сошки...

- Не прибедняйся, - перебил ледяным тоном Шмелев. - Случись что, нас за шиворот потянут в трибунал... Нет, я этого не оставлю! Сейчас же, немедленно отменить! - Шмелев шагнул в прихожую, где стоял телефонный аппарат, но Гребенников осторожно взял его за руку.

- Погоди. Это не телефонный разговор, - заметил он и потянул комбрига в комнату. Сели за стол. Дав Шмелеву немного остыть, Иван Мартынович заговорил:

- Николай Григорьевич, не кипятись, дело поправимое... Сгоряча не надо. Люди разные, возьмут и раздуют...

- За правду бороться не страшно, а если прятать ее, правду-то, она обернется ложью... Великим обманом против нас самих, против народа.

- Все это верно, - согласился Гребенников. - Но побереги себя, не рви нервы.

- А как же иначе? Молчать? Смириться? Нет, так не пойдет! Совесть моя чиста. Перед собой, перед другими.

Шмелев на время умолк, хотел понять, в чем же причина его недовольства, почему, наконец, многое из того, что он видел в действительности, вызывало в нем протест, осуждение. Ведь, в сущности, и генерал Ломов, и он, командир дивизии, как и многие другие, служат одному делу. "Странно. А подход к вещам разный", - поймал себя на мысли Шмелев и вновь вспомнил разговор о пеших посыльных, о чрезмерном увлечении строевой маршировкой. А вот теперь вместо настоящей перестройки отбирают все, а взамен ничего не дают.

- Почему нас тянут назад - не пойму. Требуют перестроить обучение, всю армию на новый лад, а на самом деле цепляются за старинку, - говорит Шмелев, чувствуя в этом какую-то необъяснимую причину. - А может быть, виной всему привычка, сила инерции? Ведь бывает так: когда-то человеку удался прием. И от этого приема он потом танцует всю жизнь, как от печки. Ну, допустим, укрепили веру во всемогущество позиционной борьбы, в движение пеших колонн и топчемся на месте. А в трудный момент спохватимся!.. Противник может навязать нам новые приемы борьбы. А мы что ему противопоставим?

- Затем и перестройка ведется, - вставил Иван Мартынович.

Шмелев прищурился:

- Перестройка! Пеших посыльных требуют готовить, солдат обучаем на грудки сходиться, чтоб штыком колоть!.. Опасность даже не в том, что много военных живет старыми привычками, находится во власти инерции. Опасность в том, что мы не учитываем, к чему это приведет в будущем. Ты понимаешь? Отдуваться-то нам своим горбом, кровью большой... Мы давно стоим на пороге новых средств и методов борьбы, но никак этот порог не переступим. И если бы меня спросили, что сейчас опаснее всего, я бы ответил: старый прием, сила инерции, которая мешает нашему движению...

Наступила долгая пауза.

Уходя, Гребенников сочувственно поглядел на комбрига и тихо проговорил:

- Успокойся, Николай Григорьевич, что в наших силах - сделаем. А жизнь надо беречь, она, брат, один раз дается.

- Ну-ну, - устало улыбнулся Николай Григорьевич. - Мы с тобой еще доживем до того времени, когда сломаем хребет последнему врагу. А что касается меня, тут ничего не, поделаешь, таким, видно, уродился, да и нервы взвинчены...

Стоило только Гребенникову уйти, как Шмелев торопливо оделся и зашагал в штаб. Долго ждал Гнездилова. Он был в учебном городке, и пришлось послать за ним дежурного. Разговор между ними был кратким. Слушая, Гнездилов как-то странно вытягивал шею, будто хотел выпростать ее из узкого воротника, и наконец сказал:

- Я не в силах отменить, Николай Григорьевич. Стоит только прекратить сдачу имущества, как потребуют объяснений.

- Пока я командую дивизией, делайте как вам велено! - строго бросил Шмелев.

- Есть! - по привычке приложив к голове руку, угрюмо ответил Гнездилов. Лицо его в эту минуту выражало вынужденную покорность и скрытую неприязнь.

"А шут с ним, пусть дуется", - подумал Шмелев и наказал, чтобы до его возвращения из отпуска никакой ломки в дивизии не делать.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

На другой день Шмелев, желая развеяться, собрался побродить с ружьем. С особым раденьем протер он отливавшие синью стволы, несколько раз вскидывал ружье к плечу, приноравливаясь. Тем временем Алеша ходил по пятам за матерью, весь в слезах, просил, чтобы она разрешила поехать с отцом, и в конце концов ей это надоело - отпустила.

Сборы были недолгими. На машине сразу выехали за черту города. Потянулись поля с кое-где проступавшим из-под снега живником. День обещал быть теплым: ветра почти не чувствовалось, начинало припекать солнце. И чистый зимний воздух, пахнущий почему-то арбузами, и молодые елки, которые, не боясь ни морозов, ни снега, весело бежали по обочинам и махали зелеными ветками, - все это успокаивало Шмелева.

Подъехали к лесу. Охотиться начали прямо от дороги. Впереди, по запорошенной снегом тропинке шагал в резиновых сапогах и одетый в стеганку Николай Григорьевич, а по его следам - Алеша. Подойдя к опушке леса, Шмелев остановился, посмотрел, не отстал ли сын, и начал ступать осторожно, чутко поглядывая на елки, тяжело поникшие под тяжестью снега и похожие на белые пирамиды.

"Благодать-то какая!" - мечтательно подумал Николай Григорьевич и вздрогнул, услышав за спиной вскрик сына:

- Папа, глянь - заяц!

Обернувшись, отец метнул по кустам глазами.

- Где?

- А вон след...

- Ну-у, это он метки по себе оставил, - усмехнулся отец, разглядывая следы. - К тому же старые...

Шли дальше. В волнении Николай Григорьевич слушал тишину. Правее гряды обындевелого леса лежало болото. По нему, переваливаясь, устало брел охотник. Подходя, Шмелев узнал в нем знакомого Громыку, и оба они, сойдясь, облобызались, как старые приятели.

- И хлопца взял? - обрадовался мальчишке Громыка. - Ну, гляди, каких я тетерок словил, - и он снял заплечный мешок, вытряхнул на снег двух черных косачей. Алеша как увидел птиц, так и оцепенел, боясь даже шевельнуть слегка приподнятыми руками. Он был очарован красотой до сих пор не виданной им птицы, отливавшей зеленовато-синим пером и рдеющими, как угли, полосками над самыми глазами.

- Где вы их поймали, дядя? - спросил Алеша.

- А вон в пуще, - показал рукой на дальний лес Громыка. - Прямо грудками снег пашут.

Алеша перевел завистливый взгляд на отца, помрачнел.

- Эх, а мы ходим зря. Пойдем в пущу!

- Нет, Алеша, нынче уже не будет охоты на тетерева, - сказал Громыка, чем еще больше огорчил мальчика.

- Почему? - скривил он губы.

- Пуща хоть и велика, да тетеревиных лежек мало. Одну я знаю на вырубке, а другую - в болоте. - Громыка взглянул на Николая Григорьевича и сокрушенно добавил: - И чего весть мне не дали? Я бы сразу и повел к их спальням.

- У них спальни есть? - удивился Алеша, и, по глазам видно было, не терпелось ему поглядеть.

- Выбирай себе косача, - предложил Громыка. - Ну-ну, смелее!

Алеша колебался, в смущении свел темные брови и отвернулся. Громыка взял его за руку и заставил взять крупного, с завитками на хвосте, тетерева. Мальчик весь просиял, долго разглядывал косача, перебирал тугие перья, прежде чем положить его в рюкзак.

Охотники удалялись от пущи. Когда шли через болото, Громыка остановился возле кустов можжевельника, показал на лунки, вырытые в снегу. Это и были тетеревиные спальни. Одна ямка, осыпанная внутрь, была похожа на след копыта; покормится тетерев можжевельником или березовыми почками, пояснил Громыка, потом сложит крылья и падает прямо в рыхлый снег, проползет немного в снегу, сделает себе отдушину и ночует преспокойно.

- Тише! Я поймаю! - шепотом предупредил Алеша и стал красться, затаив дыхание. Шагах в пяти от него был подозрительный бугорок, и мальчик прыгнул на него, распластался на снегу, потешно обхватив руками разворошенный снег.

Громыка покатился со смеху.

- Братка, да они же переночевали, - сказал он, потирая слезившиеся от смеха глаза, - и убрались в пущу. В самую глубинку.

Болото скоро кончилось. Показалась дорога, петлистая и наслеженная. Она поднималась на изволок и вела через поле в деревню. Местами на бугорках ветром сдуло снег, обнажилась талая, сладко пахнущая зелень озими.

Николай Григорьевич знал, что зеленя - самая лакомая приманка для зайцев; предложил сделать заход, чтобы прочесать поле. Условились держаться порознь, хотя и не дальше ружейного выстрела. Громыка взял с собой Алешу, пошел сбоку дороги, обсаженной молодыми березками. Тем временем Николай Григорьевич, держа ружье на взводе, зашагал прямиком через поле. И хотя резиновые сапоги хлябали и в них трудно было двигаться, Шмелев шел бодро, чувствуя, что от нетерпеливого ожидания несет его, как на крыльях.

В ложбине на снегу показался четкий след. Шмелев окинул глазами ложбину, норовя раньше, чем поднимется заяц, отыскать лежку. Но поле словно прикорнуло в зимней дреме, только зябко дрожали на ветру березки у дороги. А следы увертливо петляли, пересекали друг друга. "Ну и хитрец! Отводит. Хочет сбить с толку".

По всем приметам, лежка его близко. Но где? Может, вон под теми кочками, в березняке? Нет, там только что прошли Громыка и Алеша. И вдруг ему показалось, что одна бурая кочка как бы вздрогнула, взметнулась снежная пыль.

Весь на виду, понесся заяц сбивчиво. Николай Григорьевич ловко вскинул ружье, и его палец коснулся металла. Тишину вспорол выстрел. Заяц раза два прянул ушами, пошел дальше. Шмелев хотел накрыть вторым зарядом и огорчился: крупный, с рыжими подпалинами заяц уходил.

Шмелев бросился вдогонку. Шагах в ста от него заяц остановился и, будто дразня, поводил трубчатыми ушами. Второй выстрел, кажется, не достал его. Шмелев на ходу переломил ружье, чтобы перезарядить, но, как нарочно, бумажный патрон заело в стволе. И пока он пытался выдернуть патрон, заяц сорвался с места, виляющими подскоками отбежал и опять присел. "Подранок", - подумал Николай Григорьевич. Но заяц не дал ему приблизиться, снова вскочил и ошалело бросился вдоль чернеющей борозды. "Ух, черт, уйдет!" - мелькнуло в голове. В азарте Шмелев сбросил на бегу один сапог, другой... Портянки сами собой размотались, и, оказавшись в носках, он побежал легко и быстро.

Кое-как удалось втолкнуть назад застрявшую гильзу. Потом он сдернул застежку патронташа и, выхватив свежий патрон, торопливо зарядил один ствол. Тем временем заяц, припадая на заднюю ногу, вяло одолел еще с десяток метров, избоченился, скосил на охотника огнисто-пугливые глаза. Оглушаемый ударами сердца, Шмелев даже не услышал, как раздался выстрел. Потом тихо, совсем уже не спеша, пошел к своей добыче.

Заяц лежал на мерзлой земле, судорожно бился и кричал пронзительно-тонким голосом. В этом крике вдруг явственно послышался Шмелеву плач ребенка, и он, чтобы не слышать этого голоса, отвернулся и отошел.

- Ого, какой! И не поднять! - услышал он голос Алеши и оглянулся. Радостно возбужденный сынишка поднес и положил к его ногам зайца, который теперь казался необычайно вытянувшимся. Это был старый, широкогрудый, усатый, с темной полосой вдоль спины русак. Задняя нога у него была откинута, и на ослепительно-белый снег стекали рдяные капли крови.

- Скорее убери его, сынок! - коротко бросил Шмелев, не любивший глядеть на кровь.

Громыка хотел поздравить Николая Григорьевича с добычей, но увидел на его лице бледность, встревоженно спросил:

- Что с вами?

- Так... ничего... Отойдет, - глухо ответил Шмелев, потом надел принесенные сыном резиновые сапоги и медлен но, устало побрел на дорогу.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Всякий человек верит в свои убеждения.

У одного эта вера идет от ума, у другого - от сознания собственной власти. И те и другие считают себя правыми и, сталкиваясь друг с другом, редко когда примиряются. Человек, наделенный умом, глубоко преданный делу, которому отдает себя, никогда не уступит своих позиций, но и не обидит другого. И, наоборот, тщеславный, самолюбивый, как правило, не одаренный умом, но мнящий себя всесильным прибегнет к любым средствам, чтобы утопить другого, а самому подняться.

Борьба между ними обычно кончается падением одного и торжеством другого.

Эти мысли занимали Шмелева, когда он ехал по срочному вызову в округ. Он догадывался, что вызвали его неспроста. Днем в разговоре с генералом Ломовым по телефону он почувствовал в его голосе холодный, отчужденный тон. И когда Шмелев намекнул, что отпуск у него еще не кончился и, быть может, поездку отложить на другое время, генерал заметил, что, когда старшее начальство вызывает, надо стараться лететь к нему пулей. После этого Николай Григорьевич больше ни о чем не просил. Он приказал заправить машину и, даже не заехав домой, поспешил в Минск.

"Ну, ясно, стружку будут снимать, - думал в пути Шмелев и чего-то опасался. - А за что? За какие грехи?" И опять мысленно перенесся в шалаш подвижного лагеря, туда, где, распалив себя, спорил с генералом. За давностью времени смутно припоминал суждения свои и поступки, но находил, что все было правильно. И, твердый в своих убеждениях, готовился опять схватиться, а в случае надобности - даже перейти в нападение.

Но откуда, с какой стороны ждать удара? Беспокойно думая об этом, Шмелев чувствовал, что его может нанести Ломов. И хотя силу этого удара трудно было представить, он вовсе не хотел ни преувеличивать, ни преуменьшать ее.

Николай Григорьевич слишком мало знал Ломова, но даже из коротких встреч с ним в округе и тем более из последнего досадного спора вынес убеждение, что человек этот в делах службы столь же упрям, как и опасен. Ломов, как казалось Шмелеву, весь был выражение той силы инерции, которая еще живуча и, если ее вовремя не остановить, не обезвредить, может обернуться немалыми бедствиями. Не страшно, если бы все, что он отстаивал и защищал, было плодом его личной фантазии или убеждения. Но Шмелев чувствовал: все, что говорил, чего требовал Ломов, исходило не от него и поддерживалось кем-то свыше. Припомнив разговор на плацу и в шалаше, Шмелев подумал, что у генерала Ломова вообще не было ни своих взглядов, ни своих мыслей.

"Живет отраженным светом!" - Шмелев улыбнулся, довольный найденным определением. Но, подумав так, Николай Григорьевич поколебался: такого не одолеть. Убеждения, если даже они верны, но исходят от людей ниже его рангом, Ломов, не задумываясь, отметет, зато будет рьяно отстаивать все, что ему выгодно, что сулит ему карьеру. И такие приходятся ко двору скорее, нежели люди прямые, горячие по натуре, самостоятельно думающие. "А впрочем, мне ли его бояться, ломать перед ним шапку? - решительно отбросил эти мысли Николай Григорьевич. - Будет угрожать или мешать в работе, обращусь к командующему, к наркому обороны. В конце концов можно дойти и до ЦК..."

К штабу Шмелев подъехал в полдень. И хотя на улице еще было светло, по-зимнему ущербный день свертывался. В окнах четырехэтажного, облицованного темно-серой крошкой здания штаба светились огни. Николай Григорьевич получил в комендатуре разовый пропуск и поднялся наверх. Ощущение силы и уверенности в себе окрепло в нем, когда подошел к двери, на которой висела черная табличка с золотыми буквами: "Генерал-майор П. С. Ломов".

Негромко постучав, Николай Григорьевич вошел. Генерал сосредоточенно писал, оттопырив локоть левой руки и не отрывая глаз от какой-то книжонки. Напишет строку-другую, бумагу чуть сдвинет вниз и опять глядит в книжонку, которая лежит перед ним.

Обращенный двумя окнами на запад, кабинет догорал в малиновом облачном закате. Только одна настольная лампочка под оранжевым колпаком светила генералу. Лучи предзакатного солнца, как и пучок света спрятанной под абажуром лампочки, не в силах были пробить стойкий полумрак кабинета, и все в нем - тумбочка с зеркалом, придвинутая к самой вешалке, застекленная картина, на которой была изображена атакующая конница, письменный прибор из серого мрамора, даже лоб, кажущийся большим оттого, что генерал начинал лысеть, - все при тусклом свете отливало свинцовой тяжестью.

Ломов отложил наконец бумаги в сторону, не поворачиваясь, пошарил сзади рукой, щелкнул выключателем, и в кабинете вспыхнул яркий свет.

- Присядь, комбриг Шмелев, и здравствуй! - протягивая через стол узкую ладонь, улыбнулся генерал. - Извини, Николай Григорьевич, запарился, доклад готовлю... Ну, что у вас там новенького? Как служба идет?

- Нормально, - ответил Шмелев, хотя настроен был говорить не это. Ему хотелось сразу, без проволочки, узнать, зачем вызвали, скорее управиться с делами и ехать обратно.

Собирался спорить, но повода для этого теперь не было. Шмелеву генерал показался совсем иным: не было ни начальственного тона, ни пронзительно-хмурого взгляда, после чего следовали обычно нравоучения, ни присущей ему сухости.

Ломов пересел на стоявший сбоку стул и повел разговор мягким, ровным голосом, и когда слушал, не перебивал, внимательно поглядывал на комбрига. Оба они точно дивились друг другу: Шмелев находил в нем бросающиеся в глаза доброту и спокойствие, генерал в свою очередь также заметил перемену в Шмелеве. И хотя лицо комбрига было, как всегда, худым, щеки впалыми, с двумя идущими книзу складками, а нос с горбинкой крупно выделялся, вид его, как и душевное состояние, скорее передавали глаза: они сияли, и взгляд был добрым, согревающим.

- Так, так... Жизнь, значит, идет, - медленно повторил Ломов и как бы ненароком коснулся его плеча. - Ну, а как настроение личного состава? Особых жалоб нет? Дельно. Закаленный у нас народ, должен отметить. С таким смело можно пойти в огонь и воду. Н-да, можно! А как с перестройкой? спросил генерал быстро, чем заставил комбрига внутренне встрепенуться: "Так и знал. С этого и надо было начинать!"

- С перестройкой сложнее.

- Почему? - насторожился генерал.

- Сдать старое вооружение, как и перекроить планы, легче легкого.

- Так и положено, - вставил Ломов и шевельнул бровями: - Но что вам мешает?

Николай Григорьевич помедлил, следя за настроением генерала. Нет, он по-прежнему был спокоен, уравновешен, будто сама эта перестройка мало его волновала. "Как подменили", - отметил про себя комбриг.

- В одном помеха: сдать-то сдадим, а что примем? - Шмелев поймал на себе испытующий взгляд генерала, пояснил: - В самом деле, что же получается: вверенное оружие у бойцов отнять, а взамен ничего. Голыми руками в поле размахивать... Я вынужден был отменить пока сдачу.

- Напрасно, - возразил Ломов, не повышая тона, и поднял указательный палец: - Имей в виду... Приказ дан свыше! Перестройка, решительно и бесповоротно!

- Я не против перестройки. Я жду ее с нетерпением, но я против того, чтобы проводить ее именно так. Наши винтовки, хоть и старое это оружие, я буду держать, пока не получу взамен другое оружие. И вообще, откровенно говоря, пора бы дать нам на вооружение автоматы. Читал я в зарубежном вестнике, германская армия давно перешла на автоматическое оружие. А у нас? Я, разумеется, не могу судить о всей армии, но у меня на всю дивизию два автомата ППД. Два, понимаете? Это же позор! Случись война, нас же автоматическим огнем зальют!

Ломов слушал не перебивая. Николай Григорьевич догадывался, ловил в глазах генерала выражение согласия и понимания. "Пронял", - обрадованно подумал Шмелев.

- Что же вы предлагаете практически? - спросил генерал вставая.

Комбриг ответил не сразу. "Испытывает меня или в самом деле нуждается в совете?"

- Нам могут и не поверить. Весу мало... - развел руками Шмелев. - Но на вашем месте я бы обратился в Москву. Может, командующему следовало бы переговорить со Сталиным...

"Ого! Храбрый какой!" - удивился генерал и побледнел, будто чего-то опасаясь. С минуту стоял неподвижно, позабыв даже шевельнуть неловко поставленными в момент поворота ногами. Потом заставил себя улыбнуться и спросил, сузив глаза в прищуре:

- С кем это воевать собираешься?

- Хотя бы с немцами, - поспешно ответил Шмелев, будто давным-давно вынашивал эту мысль.

- Что ты, голубчик! - всплеснул руками Ломов. - Да как можно? С Германией мы имеем пакт...

- Нет им веры...

- Кому? - изумился Ломов. - Пактам? Но это же наша линия, одумайся!

- Понимаю. Но где гарантия, что фашисты не доберутся и до нас? ответил Шмелев и болезненно сморщился.

Некоторое время в кабинете стояла тишина.

- Вы можете все это изложить письменно? - неожиданно спросил генерал.

- За свои слова головой ручаюсь!

Ломов кивнул в ответ и, давая понять, что разговор исчерпан, спросил, где устроился ночевать, и когда узнал, что Шмелев зашел в штаб прямо с дороги, сам позвонил в гостиницу, наказал приготовить для него отдельный номер.

Попрощался генерал так же добродушно. На лице его было выражение человека, завершившего некое сложное и запутанное дело.

Шмелев ушел, веря во что-то доброе и разумное в людях. "Черт возьми, можно, оказывается, и на ножах быть, и отстоять свою точку зрения. Нужна только твердость и еще раз твердость", - подбадривал себя Шмелев, выходя из штаба.

Николай Григорьевич сразу не пошел в гостиницу. Он только сейчас почувствовал, как разболелась голова, - то ли натрясся в машине, то ли нервное напряжение, сменившееся после встречи с генералом нежданной радостью, были тому причиной, но он решил часок-другой побродить по городу. И тихие улицы Минска, и мостовые, покрытые бурым, размякшим, как кисель, снегом, и сами дома, преимущественно деревянные, с тополями, на которых одиноко и печально висели старые грачиные гнезда, - все в нем было простым и будничным, но сейчас мир для него казался иным. Ему не надо волноваться; стычка с генералом, кажется, кончилась примирением, хотя он, Шмелев, ни в чем не уступил ему. Вот он шагает по городу, видит множество окон, в которых теплятся огни, осязает на щеках, на пересохших губах влажную изморозь, различает сквозь наволочь оседающего тумана крупные звезды и чувствует себя легко и приятно. И вдруг вспомнил, что, уезжая, не предупредил жену. "Как глупо! Теперь она, наверное, не спит, ждет", забеспокоился Николай Григорьевич и решил тотчас идти на междугородную телефонную станцию. Дождавшись вызова, Шмелев радостно бросился в переговорную будку.

- Алло! Это я, Коля. Д-да!.. - отвечал он, и вдруг голос его осекся. - Чего? Плакала? Да ты что, милая! Ничего со мной не случилось, понимаешь, ни-че-го... Что-что? Алеша нос разбил? И синяк на лбу посадил? Как же это он? Ах, поскользнулся... Не беда, все заживет. А Света спит? Ну, поцелуй ее и скажи, что я завтра ей гостинцев привезу. Куклу куплю. С закрывающимися глазами... Чего ты хочешь? Спортивные туфли? Это какие? На низком каблуке... Ладно, постараюсь выбрать по твоему вкусу...

Минут пять велся разговор, порой касаясь самых пустячных дел. Но прежде обыденное, незаметное обрело смысл и значение.

Наскоро перекусив в кафе, он пошел в гостиницу, не замечая ни промозглого тумана, ни хлюпающего под ногами мокрого снега.

Николаю Григорьевичу отвели укромную, чистую комнату. В ней пахло свежестью принесенных из кладовой простынь. Он быстро разделся, лег и не заметил, как одолел его сон.

* * *

...Ночью Шмелев был разбужен.

Сквозь дрему он услышал дробный стук в дверь. Подождал, стук повторился более настойчиво. Николай Григорьевич в потемках шагнул к порогу и осторожно снял крючок.

Дверь будто сама собой распахнулась, и в глаза ему брызнул мертвенно-синий луч фонаря. Ослепленный, Шмелев слегка попятился, но быстро освоился с темнотой и спросил:

- Что вам надо?

В комнату разом вошли двое. Щупая пронзительным лучом фонаря по углам, один шагнул к стулу, на котором висело снаряжение, другой включил свет и объявил:

- Вы арестованы!

- Я?!

- Собирайтесь!

Шмелев потянулся было к гимнастерке, в кармане которой лежали документы, но был схвачен сзади. Человек в шинели стального цвета и с тяжелыми кудлами на затылке заламывал ему руки за спину. Шмелев оглянулся и узнал его - он видел этого человека в шалаше подвижного лагеря.

- Что вы делаете? - крикнул комбриг и, собрав все силы, пытался отбросить от себя кудлатого, но был схвачен вторым. Качнувшись назад, Николай Григорьевич едва устоял и почувствовал ноющую боль в заломленных руках. Его так крутнули сзади, что хрустнули пальцы, и в этот миг все для него померкло: и эти люди, и свет, и эта комната, ставшая западней.

Ч А С Т Ь В Т О Р А Я

ГЛАВА ПЕРВАЯ

К середине двадцатого века в мире накопились смутные и тревожные силы, готовые разразиться большой бедою над Европой. Военные пожары, вспыхивающие то там, то здесь, местами погасли, уже наступило затишье, но было очевидно, что продлится оно недолго.

Сухая гроза, затмившая половину неба и ползущая все дальше, до поры до времени копит в себе страшную энергию, и потому, что заряды еще не разряжены, она кажется особенно опасной. И как неминуемы удары этой грозы, которую уже нельзя предотвратить, так и война, могущая ввергнуть в свой водоворот целые страны и народы, надвигалась неумолимо.

Но схожесть между грозою и войной лишь внешняя; эти явления на самом деле разнятся, как ночь и день. Грозы - стихийное явление - избежать невозможно, потому что человеческий ум не настолько еще силен, чтобы всевластно управлять законами природы; что же касается войны, то она стряпается руками людей, и, стало быть, от стран, народов и правителей государств зависело допустить, чтобы на полях гремели пушки, или, наоборот, заставить пушки молчать.

Была ли сила, чтобы укротить агрессора, и можно ли было избежать войны? На эти вопросы, которые мучили народы и тогда, перед войной, и впоследствии, найти правильный ответ возможно только в самой истории, в событиях и фактах, из которых она слагается.

Всякое действие, доброе или дурное, совершается в определенный отрезок времени, но становится невозвратным и принадлежит истории, которая - как бы ни хотели этого отдельные личности - уже не подчиняется никому и находится вне зависимости от человека. Но если человек не может повлиять на прошлые события, то сама история прямо, непосредственно влияет на него: стремясь постичь историю, проникнуть в ее глубины времен и тайн, человек сильнее обнажает земные пороки и достоинства, как бы возвышается над теми событиями, которые свершались в былые времена.

Потомки, которые будут изучать историю, найдут в наш век столько зверств, провокаций, массовых убийств, закулисных и дипломатических интриг, кровавых столкновений, лжи, обмана и самообмана, такое унижение достоинства и свободы не только отдельных лиц, но и целых народов, что они придут в ужас от всего, что происходило на многострадальной земле. Наверное, их больше всего поразит, что цивилизованные люди, давно сбросившие цепи варварства, вместе с тем волей своих правителей шли на самые гнусные и изощренные преступления, которые по своей массовости и жестокости не уступали жестокостям мрачных времен инквизиции и монголо-татарского нашествия. Как могло случиться, что сегодня, пользуясь днем отдыха, правитель иного государства выезжал в загородную виллу, ласкал своих детей и жену, позировал перед фотоаппаратом, наслаждался запахами цветов, грелся на солнце, подставляя свою, по его убеждению, конечно же мудрую голову под жаркие лучи, - словом, брал от природы все, что она так щедро и доверчиво предоставляла ему, человеку, а завтра этот же правитель, облеченный властью и располагающий орудием подавления, подписывал грязные документы, толкающие людей на преступления, на войну. Как могло случиться, что молодой парень, сын ремесленника, торговца или крестьянина, вчера целовал девушку, застенчиво дарил ей ветки сирени или жасмина, а призванный в армию, брал винтовку и шел на войну и, не моргнув глазом, убивал испанских остроглазых малышей, польских ткачей, югославских виноградарей, лондонских докеров, русских матерей, жен, невест? Как все это и почему происходило? Над этими вопросами не раз будут ломать головы потомки, которые навсегда избавятся от войн, соединятся узами братства, равенства и свободы...

__________

Ненастным вечером 11 марта 1938 года германская армия пересекла австрийскую границу и двинулась на Вену. Этот поход в Берлине называли миссией доброй воли: вот, мол, сами австрийцы пожелали слиться воедино, попросила немцев взять их под свое крылышко, и поэтому Гитлер протягивает руку братьям из Вены.

Больше того, австрийцы исстрадались в ожидании этого часа, и не потому ли готовы встретить немцев прямо-таки, как милых розовощеких деток. Пока германские части пробирались сквозь поднявшуюся в ночь метель, в Вене шли суматошные приготовления. На улицах гремели оркестры, только звучали теперь не мелодии сказок венского леса, а дробный бой немецкого барабана. Площадь перед ратушей, залитая огнями, готова была принять войска для парада. Под дождем обвисли мокрые знамена с черной свастикой, и устроители парада боялись: а вдруг к утру полотнища не просохнут и будут висеть сморщенными, уныло пряча свастику? Рьяные молодчики уже горланили на улицах - на завтра назначено факельное шествие. Цветочницы в эту ночь беспробудно спали под перинами - им не стоило тревожиться, что букеты за ночь завянут и не будут проданы; фиалки и ветки ранней сирени прямо с корня были закуплены устроителями торжеств.

По виду казалось, что Вена ликует.

Но ее оскорбленная душа протестовала.

За месяц до вторжения - 11 февраля - Гитлер вызвал к себе в Берхтесгаден австрийского канцлера Шушнига. Как бы в наказание за то, что Шушниг упрямится включать Австрию в состав "великого рейха", фюрер заставил его целый день ожидать приема. При встрече Гитлер даже не предложил ему сесть. Он потребовал, чтобы Шушниг безоговорочно принял условия.

- Вы не должны обсуждать эти условия, - тоном приказа говорил Гитлер. - Вы должны их принять, как я вам указываю. Если вы будете противиться, вы вынудите меня уничтожить всю вашу систему...

Австрийский канцлер пытался было прервать поток устрашающих слов. Это привело фюрера в бешенство.

- Вы что, не верите мне?! - завопил он. - Я вас раздавлю!.. Я величайший вождь, которого когда-либо имели немцы, и на мою долю выпало основать Великую Германскую империю с населением в 80 миллионов. Я преодолел уже самые невероятные трудности, а вы думаете остановить меня. Моя армия, мои самолеты, мои танки ждут лишь приказа...

Шушниг стоял как оглушенный. Не дав ему опомниться, Гитлер вызвал своего главного военного советника генерала Кейтеля, и тот доложил о числе немецких моторизованных частей, придвинутых к австрийской границе.

- Мой фюрер, они готовы перейти ее по первому вашему приказу, добавил Кейтель и строго покосился на непослушного австрийца.

Все же Шушниг противился. Он уехал, не подписав соглашения. Торг длился до 11 марта. Австрийский канцлер решил прибегнуть к последнему средству: он назначил на 13 марта плебисцит о независимости Австрии. На это последовал ультиматум из Берлина. За день до того, как ответить на тяжелые требования фюрера, Шушниг выступил по радио и сообщил австрийскому народу о своей отставке. Он заявил, что вынужден уступить насилию во избежание напрасного кровопролития.

Итак, ночью сквозь переметенную метельными снегами дорогу пробивались в Вену германские войска. Впереди главных сил громыхала 2-я танковая дивизия. Полк лейб-штандарт "Адольф Гитлер", посаженный на автомашины, замыкал колонну.

Что и говорить, австрийцы питали родственные чувства к немцам, коль этот путь братства прокладывался танками! Движение их поторапливал Гейнц Гудериан - тот самый генерал, который выпустил книгу под устрашающим названием: "Внимание, танки!" На этот раз, чтобы хоть в какой-то мере успокоить перепуганных австрийцев, генерал велел украсить танки флажками и зеленью.

Вместе с войсками вторжения, боясь поделить с кем-то лавры славы, спешил в Австрию и Гитлер. Конечно же, встречающие всегда найдутся. Прибытие фюрера в Линц - первый австрийский город - ожидалось к 15 часам. Момент встречи заранее был разыгран по нотам. Здесь уже находился начальник гестапо Гиммлер, умеющий всюду проникать и всех подозревать. Одновременно в Линц примчался из Вены новоиспеченный канцлер Зейсс-Инкварт.

Дорогу, по которой должен был проехать Гитлер, а также рыночную площадь оцепили танки и солдаты главных сил. Ожидание затянулось до вечера. Наконец, встреченный приближенными еще на окраине, Гитлер триумфально въехал в город. Погода была мокрая, стояла сплошная грязь, но угодливый Зейсс-Инкварт бросился в ноги фюреру, и потом оба они - Гитлер и его ставленник - вытирали на глазах слезы...

После того как Гитлер с балкона ратуши произнес речь, он приказал войскам двигаться на Вену. Факельное шествие назначалось там на субботу 12 марта. Однако встречать было некого. Немецкая моторизованная армада все еще гремела в пути, и дорогу от Линца до Вены загромоздили застрявшие немецкие танки и автомашины; стояло их так много, что Гитлер, проезжая мимо, невольно пришел в гнев и обрушился на своих генералов с руганью. Лишь при мысли, что Австрия досталась ему без кровопролития и в Вене уготовлено для него пиршество, он успокоился. Что же касается трудовых австрийцев, которые при виде чужих войск прятались от страха, то это нисколько не удручало фюрера. Главное - комедия слияния с Австрией сыграна, триумфальный въезд для него открыт, а заставить людей молчать помогут ему войска.

...Еще бороздили немецкие танки землю униженной Австрии, а Гитлер уже намечал на карте направление нового удара. Его давней мечтой было прибрать к рукам Судетскую область, а заодно с ней - территорию всей Чехословакии. Но как это сделать? Ведь Чехословакия заручилась поддержкой Франции, имеет пакт о взаимопомощи с Советским Союзом. Если пойти напролом, то можно потерять и голову. Армия Чехословакии - одна из лучших и сильных в Европе. Само географическое положение республики очень выгодно: в случае военного столкновения немцев с французами чешской армии очень удобно бить с тыла по Германии. Советский Союз тоже не будет сидеть сложа руки и может занести мощный кулак для удара с востока.

Гитлер побоялся сразу напасть на Чехословакию. Он предпочел пока не ломиться в открытую дверь. Надо успокоить своих западных противников обещаниями о "крестовом походе на Восток", припугнуть их. Глядишь, и поверят, пойдут на уступки. К тому же речь пока идет о Судетской области, и навряд ли западные державы, Франция и Англия, рискнут на большую войну из-за какой-то "чешской окраины". Не лучше ли предположить другое: западные державы, а заодно с ними и Америка, вынуждены будут принести в жертву ему, Гитлеру, малую страну, чтобы попытаться направить на Восток его дальнейшее наступление.

И Гитлер начал действовать. Он отправил личное послание английскому премьер-министру Чемберлену, чтобы тот не связывал ему руки и унял Францию. Это послание привез в Лондон 18 июля 1938 года адъютант Гитлера. И буквально на другой день английский представитель вместе с королевской четой прибыл в Париж. Совещания велись в обстановке глубокой тайны. Многое из того, о чем там говорилось, осталось в секрете. Что же касается "болезни" чехов, то им предлагалось одно лечение: безоговорочно передать Германии Судетскую область. Пугливые соглашатели, сидевшие в английском и французском правительствах, открыто заговорили, что Чехословакия своим упорством может вызвать всеобщую войну в Европе. Чтобы избежать этой катастрофы, они принуждали Чехословакию пойти на уступки Берлину.

Удивительно легко заполучив согласие своих западных противников, Гитлер потирал от удовольствия руки. Он почувствовал, что теперь никто его не сковывает, и это придало ему достаточно храбрости. Теперь можно идти с открытым забралом. 12 сентября Гитлер выступил в Нюрнберге с речью. "Не для того всемогущий создал 7 миллионов чехов, - неистово провозглашал фюрер, - чтобы они угнетали три с половиной миллиона судетских немцев!.." Тут же он заявил, что 28 мая отдал приказ всемерно увеличить мощь германской армии и авиации и выстроить "гигантские укрепления" на западной границе Германии.

Сентябрь - погожий, золотой месяц и в Чехословакии, но настроение у чехов и словаков в ту пору было мрачным: в их дом стучалась беда. Чтобы запугать чехов, правители Германии заняли демонстративно устрашающие позиции. В ряды армии были призваны запасные. На западных границах Германии спешно сооружались новые укрепления. Для нужд армии немецкие обыватели сдавали теплые вещи. Над территорией Чехословакии непрерывно летали германские самолеты. Отпуска государственным служащим в Германии были отменены. Объявлена была регистрация врачей и сиделок. Германские механизированные колонны и танки Гудериана уже стояли наготове, чтобы совершить прыжок через границу в Чехословакию...

Но чешские патриоты упорствовали.

Они верили в свои силы и надеялись, что на помощь придут Франция и Советский Союз, которые связаны с ними договорами о взаимопомощи. Что касается чешско-советского договора, то в нем было указано, что СССР выступит на помощь Чехословакии в том случае, если и Франция одновременно сделает то же самое. Видимо, чувствуя, что совесть жжет глаза, правители Франции еще в начале сентября обратились к правительству СССР с запросом, какова будет его позиция, если Чехословакия подвергнется нападению.

Ответ Советской страны был ясен и прям: мы готовы защитить Чехословакию, давайте немедленно выступать вместе. Ведь к этому нас русских и французов - обязывают договоры, нарушать которые равносильно измене.

Дело, таким образом, за Францией. Но в этот драматический момент правители Франции и ее генералы будто заткнули ватой уши. Они выжидали, держа нос по ветру. Что же касается самого пакта о взаимопомощи с Чехословакией, то они рады бы давно его похоронить. И в этом помогли французам правители Великобритании.

15 сентября 1938 года дряхлый, 70-летний английский премьер Чемберлен набрался храбрости впервые в жизни погрузиться в самолет. Курс был взят не на Прагу, чтобы помочь чехам в беде, а на Берлин, чтобы поклониться Гитлеру. В тот же день Чемберлен был принят германскими правителями в Берхтесгадене. Гитлер без обиняков потребовал, чтобы население Судетской области, якобы тяготеющее к немцам, было присоединено к Германии; после этого, когда в область будут введены германские войска, можно устроить и плебисцит. Скорее ради приличия Чемберлен пытался защищать интересы Чехословакии, но тут же согласился с требованиями фюрера. Он лишь попросил недолгой отсрочки, пообещав, сразу как вернется в Лондон, убедить также и членов своего кабинета и французское правительство.

Немного позже фельдмаршал Геринг вызвал к себе английского посла Гендерсона. Почесывая пухлые руки с перстнями, Геринг заметил, что империя вообще тянуть больше не намерена... "Если же Англия начнет войну против Германии, - пригрозил Геринг, - то трудно представить исход войны. Одно только ясно, что до конца войны не много чехов останется в живых и мало что уцелеет от Лондона".

Затем Геринг привел Гендерсону точнейшие данные о числе зенитных орудий в Англии и об общей неподготовленности ее к войне. Тут же Геринг заметил, что германские вооруженные силы превосходят любые западные армии и непобедимы.

Британский посол, уходя, испытывал страх, а после его доклада Чемберлен вынужден был вторично лететь на поклон Гитлеру.

На этот раз свидание произошло в Годесберге-на-Рейне 22 сентября.

Учтиво улыбаясь, Чемберлен доверительно сообщил Гитлеру, что все улажено, все согласны, все, чего требовал фюрер, сделано. Он ожидал, что берлинский притязатель, насытившись добычей, поблагодарит или хотя бы молча согласится. Но увы! Гитлер чуть-чуть помолчал и неожиданно заявил: "Очень сожалею, но теперь это нас не устраивает".

По приказанию Гендерсона в этот момент Чемберлен выразил "удивление и негодование". Видимо, он не был подготовлен к столь откровенной бессовестности и наглости фюрера.

В гостиницу "Петерсберг", отведенную для английской делегации, Чемберлен ушел удрученным, не зная, как унять аппетиты Гитлера. Эта гостиница стояла на возвышении, из окон открывался широкий вид на долину Рейна. И пока жил в ней Чемберлен, по долине грохотали немецкие танки и тягачи, двигались железнодорожные эшелоны с зенитными орудиями и пулеметами. Конечно же, это для устрашения силой. И Чемберлену было явно не по себе.

В то же время по другую сторону Рейна, в гостинице "Дрезден", Гитлер диктовал грубый ответ Чемберлену на его запрос, будет ли немецкий канцлер придерживаться своих прежних намерений мирно разрешить чехословацкий вопрос. Письмо было закончено, когда вошел Риббентроп.

- Я знаю мистера Чемберлена. Он сдастся, - сказал Гитлер, подавая ему письмо.

- Разумеется, мой фюрер, - кивнул Риббентроп и не преминул вспомнить одну из своих первых встреч с англичанами. Когда это было? Уже давно, летом 1935 года. Германия тогда еще задыхалась под бременем Версальского договора, хотя втайне и готовила себя к войне. И вот Риббентроп со своими коллегами отправился в Лондон. Ему надо было заручиться поддержкой Англии в строительстве военно-морского флота. Переговоры начались в старинном кабинете адмиралтейства. По одну сторону стола восседали немцы во главе с Риббентропом, по другую - англичане: заместитель министра Крэйчи со своими приближенными. Во время разговора гости обратили внимание на небольшую стрелку, укрепленную на стене. Стрелка приметно колебалась.

- О, это наш знаменитый флюгер! - похвалились англичане.

Оказывается, еще в эпоху парусных судов адмиралтейство, ни к кому не обращаясь, точно узнавало направление ветра. Для этого флюгер, укрепленный на крыше адмиралтейства, был соединен со стрелкой в зале, и английские адмиралы были всегда прекрасно осведомлены, куда дует ветер.

- Мой фюрер, вы помните, нам тогда без особого нажима удалось заключить морской пакт... Мы получили право строить военные корабли, подводные лодки, не уступающие по тоннажу флоту Британской империи. Думаю, что и Чемберлен понимает, куда дует ветер! - добавил, улыбаясь, Риббентроп.

Да, Чемберлен понимал, но для отвода глаз упрямился. Обратно в Лондон он возвращался очень раздраженный и встревоженный. Буквально на другой день кабинет министров объявил о приведении флота в боевую готовность. Военная лихорадка охватила и Францию - здесь было взято под ружье полмиллиона резервистов.

В Берлине эта возня никого не пугала: отсюда грозили войной.

Тогда же, в беспокойном сентябре, Чемберлен написал Гитлеру пространное любезное письмо, доказывая, как нехорошо воевать, когда ему ведь и без войны все дают. Сэр Горас Вильсон, коему английский премьер поручил отвезти письмо лично Гитлеру, прибыл в Берлин. Но тут возникла новая помеха: "...лишь с трудом можно было уговорить г. Гитлера выслушать письмо Чемберлена", как об этом свидетельствует в своих воспоминаниях Гендерсон. Дело в том, что Гитлер не пожелал сам прочесть письмо. Его пришлось упрашивать послушать. Во время чтения, не дослушав до конца, Гитлер вдруг встал и воскликнул: "Нет никакого смысла вести дальнейшие переговоры!" - и удалился из комнаты.

Посланцы Чемберлена были до крайности удивлены: такое теплое письмо и не хочет слушать!

На другой день все же уговорили Гитлера дослушать письмо до конца. Потом, когда Вильсон пытался затеять беседу, фюрер вышел из себя. Несколько раз он повторил: "Я разгромлю чехов!" Переводчик Шмидт перевел эту фразу на английский язык, и глагол "разгромить" произнес тоже с особым, пронзительным, ударением.

Кстати, не один Гендерсон, но и другие дипломаты уловили эту странную манеру: немецкие переводчики не говорили ровным голосом, а принимались как-то неестественно визжать, рычать и голосить всякий раз, когда доходили в своем переводе до тех фраз, которые только что выкрикивал сам фюрер. Так было заведено для пущего запугивания своих противников. Тогда же, во время беседы, Гитлер заявил, что если Англии и Франции угодно воевать, то он, Гитлер, готов. "Сегодня вторник, в будущий понедельник мы будем в войне с вами".

Вильсон поспешил в Лондон. Выслушав рассказ о разыгравшейся в Берлине сцене с его письмом, Чемберлен побледнел. Британскому старому "льву" совсем изменила воля. Пришлось Чемберлену в третий раз - 29 сентября лететь в Германию. С визитом в Берлин пожаловали и итальянский дуче Муссолини, и французский премьер Даладье.

Съехались в Мюнхен, Совещания велись в Коричневом доме при закрытых дверях. Французы и англичане сидели за столом с потускнелыми и грустными лицами. Их настораживали военные притязания немцев. Вчера прибрали к рукам Австрию, сегодня требуют отдать Чехословакию, а что будет завтра? В Европе не так уж много стран, чего доброго и до Франции доберутся, до Британских островов...

Нет, Чемберлен и Даладье должны показать свою твердость. Нужно прощупать почву. И если Гитлер, по обыкновению, начнет угрожать, то этим он только усложнит дело и внесет раскол в западный мир. Даладье убежден, что французская армия сильнее немецкой, а флот Великобритании был и остается господствующим на морях.

Так чего же хочет господин Гитлер?

Вот он встал, заговорил о всемогущем боге, который вверил ему, фюреру, империю и судьбу немцев. Нет, не только Германскую империю. Он прямо заявил, что волей провидения он стал канцлером, чтобы защитить западные страны от тирании с Востока...

Неподвижно сидевший Чемберлен пошевелился. Вздохнув, он мысленно перекрестился и не заметил, как рука непроизвольно дотронулась до груди... В этом жесте Гитлер уловил выражение согласия и, потрясая кулаками, заговорил о красной опасности, о революционном брожении рабочей черни, о большевистской России, которая, если ее не остановить, может пожрать всю Европу.

- Поверьте, господа! - чуть не вскрикнул Гитлер, взглянув полными страдания глазами в потолок. - Цель моей жизни, дарованной Германии, направить свои усилия и великую империю на уничтожение красной опасности, надвигающейся на европейскую цивилизацию с Востока... Чехословакия нужна мне как свободный коридор. В нужный час я замахнусь и нанесу такой удар, от которого большевики не смогут и опомниться. Драиг нах Остен - вот смысл моей борьбы!

Старый Чемберлен выпрямился и, посмотрев на французского премьера, кивнул ему головой. Даладье в свою очередь выразил на лице успокоение и даже слегка улыбнулся. Гитлер еще долго говорил, но те мысли и идеи борьбы, которые он выражал, уже не занимали гостей.

Переговоры, которые велись в строжайшем секрете и надолго оставались тайной Коричневого дома, закончились около двух часов ночи.

В свои столицы Чемберлен и Даладье въезжали, как триумфаторы. Еще бы! Чемберлен вез домой скрепленную им и Гитлером декларацию: "Мы, германский фюрер, имперский канцлер и британский премьер-министр... согласились в том, что вопрос об англо-германских отношениях имеет первостепенную важность для обеих стран и для всей Европы. Мы считаем, что соглашение, подписанное вчера вечером, равно Как и англо-германское морское соглашение символизируют волю обоих наших народов никогда впредь не воевать друг с другом".

Во Франции встречали Даладье овациями, восторгались, Что он избавил свою страну от страшной военной опасности. Восторги эти не имели границ, и в честь Даладье даже решено было выбить медаль.

Только об одном миротворцы умалчивали - о проданной несчастной Чехословакии. Оттяпав Судетскую область и пограничные районы, немцы вовсе не собирались унять свой аппетит. Гитлер потребовал приезда в Берлин нового чешского президента Гаха и министра иностранных дел Хвалковского. Но теперь фюрер и его министры Геринг и Риббентроп видели перед собой не представителей независимой республики, а вроде бы подсудимых, которым заранее уготован смертный приговор. Гитлер грубо заявил им, что сейчас не время для разговоров. Он вызвал их лишь для того, чтобы получить от них подпись на документе о том, что Богемия и Моравия включаются в состав Германской империи. "Всякий пытающийся сопротивляться, - заявил им Гитлер, - будет растоптан". После этого Гитлер поставил свою подпись на документе и вышел.

Двое чехов остались в пустом кабинете одни, словно заключенные.

Берлинскую сцену описал в донесении своему правительству французский посол Кулондр:

"Между двумя чешскими министрами и тремя немцами произошла трагическая сцена, - сообщал он. - В течение нескольких часов Гаха и Хвалковский протестовали против учиненного над ними насилия. Они заявляли, что не могут подписать представленный им документ. Они говорили, что если сделают это, то будут навеки прокляты своим народом. Гаха со всей энергией, на которую он был способен, восставал против протектората, который должен был распространиться на чехов. Он заявлял, что никогда люди белой расы не ставились в такие условия. Но германские министры были безжалостны. Они буквально не отставали от Гаха и Хвалковского; они бегали за ними вокруг стола, на котором лежали документы; они вновь и вновь клали их перед чехами, они совали им в руки перья; они твердили, что если министры будут сопротивляться, то завтра же половина Праги будет лежать в развалинах от воздушной бомбардировки. Но это будет только начало: сотни бомбардировщиков ожидают лишь приказа ринуться на Чехословакию; этот приказ будет дан в 6 часов утра, если к этому времени чешские представители не поставят своих подписей на документе. Президент Гаха был в состоянии такого изнеможения, что несколько раз ему пришлось прибегать к помощи врачей, которые во все время переговоров находились тут же, под рукой. Чешские представители заявили, что не могут принять предлагаемого им решения без согласия своего правительства. На это они получили ответ, что имеется прямой телефонный провод, по которому они могут связаться с министрами, заседавшими в это время в Праге: таким образом, они могут немедленно с ними переговорить... В 4 часа 30 минут утра Гаха, находившийся в состоянии полного изнеможения и поддерживаемый только впрыскиваниями, решился наконец поставить свою подпись. Уходя из канцелярии, Хвалковский заявил: "Наш народ будет проклинать нас, но мы спасли свое существование. Мы предохранили его от страшного истребления".

...И снова громыхали германские моторизованные колонны - теперь уже по дорогам Чехословакии.

В то время когда жители Праги с ужасом смотрели на марширующих солдат со свастикой, в Берлине праздновали победу. Это совпало с пятидесятилетием со дня рождения фюрера. 20 апреля был устроен грандиозный парад. Специальный батальон со знаменами "третьего рейха" приветствовал фюрера. А фюрер стоял на балконе имперской канцелярии и радовался, видя, как единым взмахом рук немцы выражают ему доверие. Эти устремленные вперед руки звали фюрера и его генералов на новые военные походы. И он, Гитлер, находясь в зените славы и веря в свою непобедимость, вместе с приближенными генералами спешил в имперскую канцелярию, в штабы, чтобы на карте мира наметить новую жертву.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В пограничном местечке Пшешу, в ресторане "Добжее шляхетство" стоял дым коромыслом; взахлеб пиликали скрипки, звенели медные тарелки, ухал барабан, и в сизом чаду табачного дыма офицеры инспекции польской кавалерии лихо отплясывали веселый краковяк. Майор Скрижевский, изящный, с тонкими, вздыбленными кверху усиками, склонял голову на плечо красивой дамы с открытой до половины грудью и умиленно ворковал:

- Але, пани! Я кажу пржиятельски, разбоя быть немамо... Но ежели пан Гитлер нас затроне, мы вшистко едно победим! О, наша кавалерия знает шлях через Бранденбургские ворота! - И он, притопнув ногой, будто готовый расколоть паркет, снова закружился в неудержимом вихре танца.

...А в это время неподалеку от пограничного немецкого города Глейвица, в глухом лесу, большая группа людей торопливо напяливала на себя польские мундиры. Почему прячутся эти люди? Зачем они ночью через болото тащат тюки с польским обмундированием - кого им бояться? Неужели носить польскую военную форму запрещено? И это в то время, когда Германия открыто требует присоединить к себе "Польский коридор" и портовый город Данциг? Разве эти парни, суматошно надевающие военную форму, решили постоять за интересы вольной Польши? Не лучше ли в таком случае прийти на призывной пункт - ведь в Польше уже объявлена мобилизация. На худой конец, не прятаться по кустам - не будут же польские пограничники стрелять по своим жолнерам! И уж совсем непостижимо - зачем надевать польские мундиры и четырехугольные конфедератки с козырьками, окованными медью, не у себя дома, а на германской пограничной территории! Уж не рехнулись ли эти отчаянные парни, которые решились подставить свои спины под пули немецких автоматов?..

Переодетые незнакомцы, воткнув за пояса ножи, гранаты, с карабинами на изготовку пошли в атаку. Грохот стоял неимоверный; рвались фугасы, слышалась отчаянная пальба. Немцы встретили их ружейно-пулеметным огнем в упор и буквально выкашивали и без того редкие цепи атакующих безумцев.

Услыхав пальбу, польские пограничники развели руками: что происходит, кто дал приказ жолнерам нарушить немецкую границу да еще атаковать? Всполошенно названивали в воинские гарнизоны, стоящие поблизости от границы, справлялись - уж не по воздуху ли заброшены обреченные на гибель парни!

Польские штабисты и дежурные отвечали, что никто и не помышлял о каком-то десанте, да и вообще не снаряжал этих невесть откуда взявшихся солдат. Майор Скрижевский из кавалерийской инспекции, всю ночь прокутивший в ресторане, бурчал в ответ воинственно:

- Что? В атаку перешли? Я так и знал! Пора и нам седлать коней!

Между тем на поле, неожиданно ставшем кровавым, продолжалась жестокая свалка. Противники - солдаты в немецких и польских мундирах - сходились врукопашную, нещадно били друг друга прикладами, расстреливали в упор...

После упорной потасовки небольшой группе одетых в польскую форму солдат удалось захватить радиостанцию в Глейвице. В эфир на чистейшем польском языке понеслось воззвание, что началась война и польская шляхта именем Речи Посполитой клянется довести эту войну до победного конца, если германские войска заранее не сложат оружия...

В полдень, в самый канун событий в Глейвице, Гитлер возбужденно расхаживал по кабинету имперской канцелярии. Верблюжий ковер, застилавший паркет, придавал его движениям приятную легкость. Подойдя к глобусу, который приходился ему по самые плечи, фюрер вперил глаза в Польшу. Постоял немного, подумал - в который уже раз! - об англичанах и французах: "Неужели они посмеют из-за какого-то чужого коридора и Данцига вступить в войну на стороне Польши?"

Гитлер отошел от глобуса, задержался у проема окна. Поглядел на Бранденбургские ворота. Кони, впряженные в колесницу, будто готовы соскочить сверху и мчаться дальше, по Унтер-ден-Линден. Фюрер перевел взгляд на эту широкую, обсаженную липами улицу. По ней прогуливались горожане. Одна женщина вела на ремешке ребенка. Неуверенно и трудно ступая, ребенок то и дело падал, но мать удерживала его на поводке. Это были первые детские шаги...

На мгновение у Гитлера мелькнула жалость. "Война. Не отнимет ли она у этого ребенка начатую жизнь?" - подсказал ему какой-то чужой голос, но фюрер отмахнулся от этой мысли. Все-таки фортуна ему улыбнулась. Никому и в голову не придет так ловко одурачить своих противников. Еще бы! Риббентроп едет в Москву, а в это время - 22 августа - он, фюрер, собирает у себя в Берхтесгадене генералов. Что он им сказал? Ах да, вот что: "Я дам пропагандистский повод к войне... Победителей не спрашивают, была ли это правда или нет. При развязывании и ведении войны важно не право, а победа... Наша сила - в подвижности и жестокости. Чингисхан с полным сознанием и легким сердцем погнал на смерть миллионы детей и женщин. Однако история видит в нем лишь великого основателя государства. Мне безразлично, что говорит обо мне одряхлевшая западная цивилизация..." Короче говоря, он, фюрер, тогда закончил свою речь словами: "Польша будет обезлюжена и населена немцами. А в дальнейшем, господа, с Россией случится то же самое, что я проделаю с Польшей... Итак, вперед на врага! Встречу отпразднуем в Варшаве!" - Гитлер видит, какое впечатление эти слова произвели на генералов. Герман Геринг вскочил на стол. Как он, толстый, мог так мгновенно прыгнуть! И плясал. Плясал Как одержимый, выкрикивая слова благодарности. Лишь немногие молчали. "Шут с ними! У них нет такой воли, как у меня, фюрера", - вновь подумал Гитлер.

Перебирая в памяти события этих дней, фюрер испытывал душевное удовлетворение. Он вновь подошел к окну, поглядел на Бранденбургские ворота. Отсюда Германия всегда начинала победные марши, войны. Вспомнилось Гитлеру, что и в день его прихода к власти - 30 января 1933 года - нацисты устроили факельное шествие через Бранденбургские ворота. И ему вдруг привиделось, что вздыбленные кони не отлиты из металла, а живые, и по его велению скачут с колесницей победы.

Он вернулся к столу, раскрыл блокнот и твердой рукою вывел заголовок приказа:

"Распоряжение No 1 по ведению войны".

Торопливо, едва поспевая за ходом собственных мыслей, писал:

"После того как исчерпаны все политические возможности для устранения мирным путем нетерпимого для Германии положения на восточной границе, я решился на то, чтобы разрешить этот вопрос силой. Западную границу ни в одном месте на суше не переходить без моего специального разрешения..." Он опять подумал об англичанах и французах: "Чудаки, я же пока не собираюсь с вами ссориться. Вот даже в приказе отмечаю. Дайте же мне выход через Польшу к русской границе!"

Фюрер отвернул листок настольного календаря и жирным кругом обвел дату - 1 сентября 1939 года. Довольно медлить! Решено! И бросил карандаш так, что он, подпрыгнув на столе, отлетел в угол.

Покончив с делами, Гитлер не уехал из имперской канцелярии к себе в замок. Он ждал вестей из Глейвица. Ждал допоздна, нервно покусывая ногти. Почти одновременно ему позвонили начальник гестапо Гиммлер и военный советник Кейтель. Они сообщили, что штурмфюреры из батальона "Бранденбург-800" доставили польские мундиры и снаряжение на границу, что специально отобранные в тюрьмах лица, напялив на себя эту форму, ловко и бесшабашно напали на немецкую радиостанцию в Глейвице.

Фюрер поблагодарил за столь хитро проведенную операцию, а уголовников, инсценировавших начало войны как дело рук поляков, все же надо убрать. Никаких следов оставлять нельзя. Только мертвые молчат...

В тот же вечер министерство пропаганды Геббельса пустило по свету телеграмму:

"Германское телеграфное агентство. Бреслау. 31 августа.

Сегодня около восьми часов вечера поляки напали и захватили радиостанцию в Глейвице. Ворвавшись внутрь здания, поляки успели прочитать воззвание по радио. Однако через несколько минут они были атакованы и разбиты полицией, которая вынуждена была применить оружие. Среди нападавших имеются убитые".

Некоторое время спустя, для пущей достоверности, пошла вторая телеграмма:

"Нападение на радиостанцию в Глейвице было со всей очевидностью сигналом для общего наступления польских банд на германскую территорию. Как удалось установить, почти одновременно поляки перешли германскую границу еще в двух местах. Передовые отряды, видимо, поддерживаются польскими регулярными частями.

Отряды полиции безопасности, несущие пограничную службу, вступили в бой с захватчиками. Ожесточенные боевые действия продолжаются".

Первого сентября германские войска начали вторжение. Не желая ни с кем разговаривать, кроме как со своими приближенными, Гитлер уединился в своем замке и оттуда продолжал управлять событиями. В воскресенье его побеспокоил Риббентроп, передал, что британский посол вручил ультиматум: если сегодня до одиннадцати утра Германия не прекратит боевые действия, Великобритания будет считать себя в состоянии войны с ней. Через час раздался второй звонок: с таким же ультиматумом прибыл французский посол.

Риббентроп был обескуражен. Нервничал и главный военный советник Кейтель. Фюрер успокаивал их: объявить войну это еще не значит начать ее. Он знал, что Великобритания и Франция не захотят проливать кровь из-за Польши. Британский и французский кабинеты напоминали фюреру две перезревшие дыни на грядке, прижатые одна к другой; поднять их с земли невозможно - расползутся. Вести боевые действия у них нет никакого желания, и если они объявили себя в состоянии войны, то это лишь для отвода глаз. На всякий случай Гитлер решил припугнуть оба кабинета. В присутствии Далеруса, пронырливого богатого шведа, который как частное лицо никого не представлял, но самозванно навязался в посредники между Англией и Германией, рейхсканцлер вышел из себя. В пылу гнева Гитлер вскрикнул: "Я буду драться хоть десять лет!" - и начал размахивать кулаком, согнулся настолько, что кулак почти коснулся пола.

Так началась вторая мировая война...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Париж 1940 года. По утрам на улицах раздавались заливистые голоса юных разносчиков газет:

- Боши топчутся у границ Франции! Ни один нацистский солдат не пройдет через железный барьер! Линия Мажино - это стальная стена, о которую разобьет лоб Адольф Гитлер! Покупайте газеты! Покупайте газеты!

Вперемешку с этими бойкими выкриками слышались более степенные, уверенные голоса пожилых, видимо, лучше понимающих толк в военных делах:

- Новая победа нашей стратегии! Французский ученый высчитал, что, продвигаясь такими темпами, боши могут пройти через линию Мажино только за 989 лет и 4 месяца!.. Невиданная сенсация! Спешите читать вестники!

Парижане раскупали утренние, пахнущие краской газеты и шли пить кофе. Они верили старому, умудренному опытом маршалу Петену, его генералам, которые еще в первую мировую войну разбили бошей и заставили побежденную Германию заключить перемирие в Компьенском лесу.

Вера рядовых французов покоилась на заверениях политиков и генералов. Линия Мажино как военное укрепление, рассчитанное на то, чтобы в нужный момент сдержать и обескровить врага, должна была до поры до времени представляться противнику загадочной, непонятной и внушать ему если не страх, то чувство опасения. Но французские генералы, пренебрегая правилами секретности, не хотели держать противника в неведении, любезно открывали перед ним свои карты. Линию Мажино они рекламировали столь же широко и усердно, как парижане свои моды.

Сотни туристов - и, быть может, не столько французов, сколько иностранцев - буквально зазывались на линию Мажино. Среди них, конечно же, терлись и немцы, получавшие задания лично от Канариса, начальника имперской военной разведки. Им, германским агентам, совсем не надо было рисковать, чтобы попасть на линию Мажино и оглядеть систему укреплений. Правда, не хватало путеводителей, но их более чем успешно заменяли словоохотливые гиды - французские офицеры и генералы. Языки у них были подвешены не хуже, чем у Петена.

Экскурсия на линию Мажино обычно начиналась в Вервейне - небольшом прифронтовом местечке, где размещался штаб французской Девятой армии. Тут расхаживали офицеры, подолгу простаивали у каменных оград под каштанами в окружении миловидных, глазастых вервейнских девиц. О чем они так шумно и весело говорили? Ну, ясно, о тоске по девичьим глазам, о сердечных муках, о войне, которая длится вот уже без малого восемь месяцев. Впрочем, на позициях французы и немцы так сжились, что ходили друг к другу, обменивались сигаретами, вином и дали этой долгой, спокойной войне меткое название: "странная".

Туристов нередко встречал сам командующий армией генерал Корап человек преклонного возраста, лишенный военной выправки, потолстевший, похожий на огородника или мелкого торговца. Путешественников из Парижа, особенно журналистскую братию, генерал не отпускал до тех пор, пока они не отведывали его любимого блюда - пулярки и не распивали с ним по стопке-другой выдержанного коньяку. Захмелев, генерал неизменно начинал припоминать свои былые военные походы, похвалялся, как геройски воевал во время подавления восстания риффов в Северной Африке и лично сам, вот этими руками, пленил Абу-эль Керима и как этот вождь племени благодарил его, тогда лейтенанта Корапа, за то, что попал к нему в плен.

- То была настоящая война! - восклицал генерал. - А сейчас что? Так себе - сушим суконные обмотки да танцуем румбу с девицами!

- Что вы, мосье генерал, - как-то возразил ему один из гостей, высокий человек в темных очках. - Весь мир удивлен вашей стойкой обороной.

Генерал медлил, стараясь разглядеть выражение глаз собеседника, укрытых теменью очков, - не шутит ли? - и отвечал с достоинством:

- В самом факте нашего стояния заключена недоступность и честь французского оружия.

Туристы улыбались.

- Извольте проследовать за мной на передовые позиции. Вы увидите современную оборону, - предложил генерал, прищелкнув шпорами. Всеми своими манерами принимать гостей и вести беседы генерал выказывал редкую для военных вежливость.

Пронырливые туристы залезали в машины и спешили на укрепления. Некоторые, словно не веря глазам своим, побаивались: ехали все-таки в места, где постреливают. Но чем ближе до переднего края, тем спокойнее чувствовали себя. Оказывается, на передовых позициях стояло полнейшее затишье, ни единого выстрела не раздавалось, и если бы не солдаты, ходившие там и сям вразвалку, с засученными по локоть рукавами, терялось бы всякое ощущение фронта.

Останавливались у одинокой крестьянской усадьбы. За садом, огороженным плитняком, змеилась, уходя все дальше, траншея. А возле усадьбы солдаты поливали грядки салата и лука. Один солдат, широкоспинный, с крупными ладонями, елозил на корточках вдоль канавы и рвал траву.

- Эй, Мишель, - кричали ему товарищи, побрасывая в него мелкими камушками, - скоро ли ты угостишь нас кроличьим рагу?

Туристы пришли в крайнее удивление, когда у старой, разваленной стены сарая увидели нанизанные друг на друга три клетки. В двух клетках лежали самки, под ними копошились крольчата с еще розовыми, не покрытыми пухом тельцами, а в третью, самую нижнюю, отделили самца; заметив людей, он заметался по клетке, то и дело фыркая и стуча лапами о проволоку.

- Ничего не поделаешь, - глубокомысленно заметил генерал Корап. Привычки и слабости детства иногда берут верх над жестокими солдатскими обязанностями. Мы, однако, позволяем. Пусть лучше кроликов выводят, чем без дела слоняются...

Потом ехали в район Монмеди. Тут до позднего вечера туристы шныряли по траншеям, любовались длинными, в несколько рядов, противотанковыми надолбами, в лифте спускались глубоко под землю, ходили вдоль главного тоннеля, неожиданно, с замиранием сердца останавливались, видя несущиеся навстречу электрические вагонетки; шли дальше, разглядывали в нишах и выступах бетонных стен цинковые ящики, легкие орудия, спаренные пулеметы. С помощью учтивого Корапа они много узнавали, а утром, когда генерал собирался приглашать туристов к завтраку, оказывалось, что и след их давно простыл.

"Неспокойный народ, - отмечал про себя генерал. - Вечно суетятся".

Военным обитателям линии Мажино некуда было торопиться. Они и не помышляли, что немцы посмеют когда-нибудь напасть на них, французов.

Правда, на заседаниях Верховного военного совета, объединявшего англо-французские штабы, теоретически допускалась мысль о возможности немецкого наступления. Но желание воевать у французов и англичан было невелико, и лучше, если бы ограничилось дело этой "странной войной". Ломая головы над будущей кампанией, французские генералы, а заодно с ними маршал Петен и начальник генерального штаба Гамелен убедили самих себя, что если наступление и состоится, то противник вторично применит старый план фон Шлиффена 1914 года. Но кому-кому, а немцам-то известно, чем кончилась тогда их затея. Вояки первой мировой войны и посейчас не оправились от старых ран. Помнят, наверное, Верден. Обладая двойным превосходством в пехоте и четырехкратным в артиллерии, немцы в шестнадцатом году десять месяцев штурмовали укрепления, так и не сломив железного упорства защитников Вердена. Более шестисот тысяч германских солдат сложили тут свои головы.

Памятуя об этом, ветеран первой мировой войны Гамелен уверился, что если немцы снова совершат неверный, опрометчивый шаг, то их ждет участь бесславно погибших. Генерал Гамелен твердо стоял за позиционную оборону. Эти его расчеты хорошо знали даже в стане неприятеля. Немцы были удивлены, что французское главное командование не использовало удобный момент для наступления осенью 1939 года. А ведь, по признанию самих немцев, их можно было крепко поколотить: германские сухопутные силы, и особенно бронетанковые войска, завязли тогда в Польше. Наступление французов было бы равносильно удару ножом в спину. Но французских генералов и их штабы будто кто держал на привязи. Они медлили, гадали, надеялись, что беда минует их спокойный и веселый очаг.

Но война жестоко и неумолимо ломилась в двери. Французы ждали ее с парадного входа, со стороны линии Мажино, которая пролегла от швейцарской границы до Люксембурга на протяжении семисот пятидесяти километров, а она нежданно-негаданно подкатила с черного хода.

На рассвете 10 мая 1940 года германские войска без объявления войны вторглись в пределы Бельгии, Голландии и Люксембурга. Уже на четвертый день голландская армия сложила оружие. Ровно через две недели перестали сопротивляться вооруженные силы Бельгии, и вместе с солдатами в плен пошел король Леопольд II. Через несколько дней танковые колонны фон Клейста и вездесущего Гудериана вырвались к французским границам.

"Странная война" окончилась.

Днем и ночью наступали германские войска. Железный гул катился по дорогам, дробя камни мостовых. Тяжелая пыль и пороховая гарь оседали на виноградных плантациях, садах. Перехваченные ремнями, в кожаных шлемах и темных масках-очках мотоциклисты наводили ужас на жителей. Перед солдатами со свастикой закрывались ставни, угрюмо затихали селения.

Только в Париже еще крепились. Оттуда по проводам неслись злые приказы Гамелена: "Пора наконец остановить поток германских танков!" Но кому это приказывал прозевавший войну генерал? Молчали обойденные неприятелем форты и бастионы укреплений, стояли в парках незаправленные французские танки - их, как уверял раньше военный министр, свыше четырех тысяч!

Тем временем немецкие войска уже прорвались к побережью Ла-Манша. В Дюнкерке, кишащем солдатами английского экспедиционного корпуса, пустили ядовитый слух, что немцы вот-вот предпримут массированную танковую атаку. Поднялась страшная паника. Англичане бросали танки, гаубицы, тягачи, автомобили и валом валили на пристань; у посадочных трапов толчея, давка, ругань:

- Сволочи, предали!

- Черчилля сюда! Пусть поплавает на бревнах!

- Прикуси язык, Джонс! Премьер спасает нас!

Да, новый премьер Уинстон Черчилль, так ненавидящий нацистов на словах, все же не набрался смелости выступить против них с оружием. Это оружие с нерасстрелянными патронами и снарядами пусть валяется на пыльных дорогах, под заборами, в порту - надо спасать людей. Сейчас ему не было дело до обреченной Франции. Каштаны из огня лучше таскать чужими руками. И пусть французы на защите Дюнкерка постоят денек-другой, пока англичане не унесут ноги. Что же касается истории, которая может заклеймить позором, то он, Черчилль, первым в своих мемуарах назовет эвакуацию из Дюнкерка величайшей победой. Это будет нечто новое в военной доктрине: бегство выдавать за победу!

Немцы пощадили: не стали топить беглых английских солдат в проливе. Гитлер как бы намекал мятущемуся Черчиллю: не тревожься, твои войска не трону, я даже издал строжайший приказ остановиться перед Дюнкерком, но попомни - не мешай мне разделаться с французами, а потом идти на Восток.

Германские танки из Дюнкерка повернули на Париж. Город был объявлен открытым. Парижские министры набивали чемоданы золотом, бриллиантами, акциями и на лимузинах мчались на юго-запад Франции. Маршал Петен обещал им создать независимую автономию или, в крайнем случае, помочь сесть на пароход и податься в колонии. Но многие из министров не успели даже упаковать вещи. Германские колонны уже громыхали по улицам Парижа, и пьяные немецкие солдаты, размахивая бутылками бургундского вина, горланили. "Германия превыше всего!.."

Катастрофа Франции завершилась в Компьенском лесу. Сюда приехал Гитлер, с ним неразлучный оруженосец Кейтель. Пока искали, кто может подписать акт о капитуляции Франции, германские правители забавлялись. Пили французские вина, кто-то пытался играть на пианино; не беда, что походный инструмент расстроен... Наконец привели генерала Хютцингера. Он представлял Францию. Церемония происходила в том же Компьенском лесу и в том же салон-вагоне, где почти четверть века назад битые немецкие генералы подписали акт о капитуляции Германии. Роли меняются: на месте некогда разгромленных и покорных немцев теперь стояли, склонив головы, побежденные французы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Германская империя разбухала. Подобно гигантскому осьминогу, она охватила своими щупальцами многие страны и земли Европы. Этот осьминог всасывался в воды Атлантического океана, одна часть его щупалец лежала вдоль франко-испанской границы, другая простерлась на восток, вплоть до советского Бреста.

Чем шире раздвигались пространства империи, тем все больше шалели от радости немцы.

В летние дни 1940 года Берлин закатывал шумные военные торжества. Депешами, короткими приказами, отбиваемыми на телеграфных лентах, срочно сзывали в столицу утомленных в походах, но чувствующих себя вселенскими победителями генералов, которые и ходить-то стали иначе - задрав кверху голову, никого и ничего не видя.

Вскоре после поражения Франции - на 19 июля - было назначено заседание рейхстага. Туда пригласили многих генералов. Мчались они в курьерских поездах, летели на самолетах из Франции, Польши, Венгрии, Болгарии, Румынии, Норвегии, Дании...

Собрался цвет германского воинства. И Гитлер, кому принесли они лавры победы, не жалел для генералов ни наград, ни званий. Перед тем как выступить в рейхстаге, фюрер присвоил высшие звания многим генералам. Фельдмаршалами стали Кейтель, Клюге, Рунштедт, Браухич... Гудериан, или, как называли его, быстроходный Гейнц, получил звание генерал-полковника.

Когда со званиями покончили, в имперскую канцелярию внесли ящики с орденами. Тут же к парадным мундирам привинчивали железные кресты с серебристыми ободками, золотые Дубовые листья, Рыцарские мечи.

Пока раздавали ордена, Гитлер нетерпеливо похаживал по кабинету, порой останавливаясь в углу возле глобуса.

Чинно выстроившиеся вдоль стен фельдмаршалы и генералы не сводили глаз с фюрера. Каждому хотелось, чтобы он смотрел не куда-нибудь в сторону, и даже не на соседа, а именно на него. Перехватить хоть бы мимолетный взгляд фюрера почиталось за высокую честь.

Не дождавшись, пока нацепят всем ордена, Гитлер решительно прошел через залу. Потайная дверь вела в сад, и через нее фюрер вышел из имперской канцелярии, сел в "Майбах", доставивший его к зданию рейхстага.

Спустя некоторое время он произнес речь; как всегда, бурно говорил о нации, чистоте германской расы, о третьей империи, которая наконец-то стала великой и непобедимой...

После выступления фюрера заседание прервалось. Депутаты рейхстага и военные поднялись и покинули высокий гулкий зал. Многие облепили широкие окна, а некоторые спустились вниз, на каменные плиты парадного входа. Площадь тонула в тяжелых полотнищах знамен и флагов. Строгие квадраты воинских колонн шествовали под грохот барабанов и пронзительные звуки флейт. Батальон знаменосцев прошел со знаменами вермахта.

Обступив здание рейхстага, обыватели безумствовали. Кому-то с улицы показалось, что вон там, на балконе рейхстага, у огромного глазастого окна стоит человек с продолговато-сухим лицом и щеточкой усов под самым носом. Прибой голосов как бы на миг откатился, затих, чтобы снова хлынуть шумной волной, но в этот миг безумный женский голос опередил:

- Хайль Гитлер! Хочу фюрера!

Ожидаемая волна приветствий не подкатилась, точно уступила этому женскому похотливому голосу. Обыватели неожиданным своим молчанием как бы хотели доставить фюреру удовольствие, чтобы он услышал это, никого не смутившее, желание немки. И, будто соперничая с ней, другие берлинки стали наперебой кричать:

- Хайль Гитлер! Хочу ребенка от фюрера! Хайль Гитлер!

Эрих фон Крамер, офицер по особо важным поручениям у фюрера, только что получивший чин полковника, стоял сейчас возле колонны, держа под руку фрау Гертруду. Она склонила белокурую голову на плечо мужа и громко прошептала:

- Я тоже хочу... фюрера...

- Это же неприлично, Гертруда! - всполошился Эрих.

Гертруда бросила на него злой взгляд. На лице ее вмиг проступило еще больше веснушек.

- В чем ты находишь неприличие? В чем? - настойчиво повторила она. Как будто не знаешь, обожать нашего фюрера - долг каждого немца.

Эрих огляделся вокруг и, боясь нечаянно быть подслушанным агентом гестапо, смолчал. А глаза Гертруды были непроницаемы. Она ждала ответа. И, не желая обидеть ее, Эрих улыбнулся, принужденно кивнул. "В конце концов это только выражение преданности фюреру. Ей же не удастся исполнить желание", - подумал Крамер.

А женщины продолжали выкрикивать свое, пока их голоса не заглушили поплывшие над площадью мощные звуки оркестра.

Мимо Крамера, слегка задев его плечом, прошел генерал-полковник Гудериан. Близко знающие друг друга, они обменялись взглядами и после общепринятых приветствий разговорились.

- Так где же теперь судьба нас сведет? Куда направим колеса? спросил Гудериан, для которого хоть малейший намек приближенного фюрера был верным прогнозом.

- Не терпится, дорогой Гейнц? - в свою очередь спросил, улыбаясь, Крамер.

- На военных мирное стояние действует разлагающе.

- Мы это учитываем. Да-да, учитываем... - отвечал полковник Крамер неопределенно.

Простившись кивком головы, Гудериан направился к стоянке автомобилей, сел в свою бронированную машину, в которой он колесил не только по полям войны, но и демонстративно приехал с фронта в Берлин, как бы давая понять, что броня, танки, за которые он так ратовал, восторжествовали.

По дороге к дому он опять мысленно возвращался во Францию, откуда не так давно приехал. Там он жил на широкую ногу. Вначале он занимал номер в отеле "Ланкастер", потом переехал в шикарный особняк, что неподалеку от тенистого и задумчивого Булонского леса. Все было к услугам генерала: вино, музыка, податливые француженки... Только не устраивало его перемирие. Он был твердо убежден, что после поражения Франции немцы могли бы навязать ей другой, более жесткий режим. Надо было полностью разоружить французов, создать такой оккупационный режим в стране, чтобы они и дохнуть не могли, отобрать у них все, вплоть до военного флота и колоний. И уж коль Рубикон перешагнули, необходимо поставить на колени и Великобританию, а не топтаться у берега Ла-Манша и ждать у моря погоды. Если не удалось разделаться с Англией дипломатическим путем, следовало бы немедленно навалиться на нее всей военной мощью. "Да, только так. Недорубленный лес вырастает", - гневно сказал сам себе Гудериан.

Он повернул голову и посмотрел в оконце. Над аккуратно подстриженными липами, тянущимися сбоку улицы, неслись обагренные закатным солнцем дымные разрывы облаков. Похоже, невидимые пушки выбрасывали ржавый дым из раскаленных стволов.

"Пока не остыли стволы, надо продолжать войну", - подумал Гудериан, чувствуя, что и в ставке что-то замышляют. Недаром штаб его танковой группы срочно перебрасывают в Варшаву. Видимо, на очереди Россия. Подумав об этом, Гудериан вспомнил, что, будучи во Франции, он осматривал музей Наполеона в Мальмезо. Старый, державшийся немного свысока хранитель музейных реликвий все же оказал ему почтение, водил по залам, наполненным каким-то тленным запахом. "Военные приходят сюда, чтобы унести с собой частицу его сердца", - кивая на бюст Наполеона, многозначительно заметил на прощание хранитель музея.

Да, он, Гудериан, не прочь походить на Наполеона, он даже мысленным взором окидывал его военные пути-дороги. Ему не нравился печальный конец французской армии, ее бегство из Москвы по старому Смоленскому тракту. "Нет, нет, я не хочу разделить его судьбу. Не дай бог!" - отмахнулся Гудериан. Он - генерал побед, поистине быстроходный Гейнц! И если что принял бы от Наполеона, так это устремление на Россию.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Орел-стервятник предпочитает забираться на высоту. Гнездовьем для него обычно служат скалы, расщелины, выступы каменных глыб, свисающих над пропастью.

Эта птица прожорлива. Зоологи доказывают, что за день стервятник поедает гораздо больше, чем весит сам. Добыв пищу, он съедает ее разом и все равно остается ненасытным, беспрестанно думает, как бы напасть на новую жертву. До поры до времени он выслеживает свою добычу, сухо пощелкивая изогнутым клювом. Когда же немигающие глаза его узрят поживу, он весь наливается злобой и бесшумно срывается вниз, бьет свою жертву с лету.

Выбирая для себя виллу, рейхсканцлер Гитлер не гнушался уподобиться этой хищной птице. Напротив, смысл своей жизни и борьбы он видел в том, чтобы устрашать всех в мире. Лучшие, отборные части фюрера служили в дивизии "Мертвая голова". В охранных отрядах каждый носил на петлицах две вышитые молнии - эмблему СС. А это напоминало о цели охранных отрядов молнией разить всех, кто противится нацистской Германии. На документах, которые исходили из имперской канцелярии, из различных фашистских организаций и военных штабов, была выбита в верхнем углу эмблема - орел, держащий в когтях свастику.

Личный замок Гитлера громоздился на самой вершине горы. Отсюда рукой подать до Бергхофа - постоянной резиденции, место для которой фюрер тоже избрал в глуши альпийских скал.

У подножия гор, в долине теснились дома Берхтесгадена. Этот курортный городок по-прежнему выглядел уютным, зеленым, был наполнен чистейшей горной прохладой. Раньше он был местом паломничества больных, страдающих астмой и сердечным недугом, туристов и любителей острых ощущений, но с той поры как в скалах возвели замок для фюрера, все реже и реже рядовые немцы навещали Берхтесгаден. Коренные жители ходили молча, прижимаясь к домам с узкими окнами, задраенными плотными жалюзи, посматривали друг на друга украдкой, тая в глазах страх и подозрение; теперь никого не манили ни эти шикарные кургаузы и отели, ни полосатые тенты и плетеные корзины, ветром поддуваемые на берегу реки, - все это выглядело сейчас, как останки вымершего города. Если же и заходили в ресторан четыреэтажного отеля "Кайзергоф", так это были в большинстве своем тайные агенты. Им было дозволено многое. Прикидываясь туристами, они заходили в номера отелей и частных пансионатов, поселялись там и потом, сидя в ресторане, подслушивали разговоры обитателей города. А по ночам устраивали облавы, или, как про себя шутили агенты, производили изъятия душ. Люди исчезали бесследно. И скоро среди горожан прошел тревожный слух, что сам дьявол ниспослал на их город невидимые, сверхъестественные силы, которые превращают земные существа в тлен...

Зато вольготно себя чувствовал уединившийся в скалах Адольф Гитлер. Тут он ощущал подоблачную высоту и, мысленно подчиняя ее себе, представлял, что лежащий внизу Берхтесгаден всего лишь создание слабых рук, не что иное, как расставленные игрушечные домики, и даже вся Германия - узкая, слишком тесная, всего лишь крохотная заплатка на огромном глобусе. Думая обо всем этом, он испытывал чувство неудовлетворенности и хотел видеть неизмеримо больше - весь мир, покоренный им.

Шум берлинских улиц действовал на него удручающе. Нервы постоянно были взвинчены. Гитлера мало устраивала просторная, с садом под окнами, имперская канцелярия. Там можно было подписывать уже готовые решения, во всеуслышание произносить речи о победах, награждать генералов, вернувшихся завоевателями с поля боя, а здесь, в глуши диких скал, легче и удобнее замышлять походы.

В летний день 1940 года, когда Гитлер окончательно решил воевать с Россией, он встал очень рано. Ночью его мучила бессонница. Чтобы взбодрить себя, он по обыкновению принял горячую ванну.

В окно зала, куда вскоре одетым в форменный костюм, в остроносых лакированных ботинках вошел Гитлер, лился мягкий полумрак наступающего утра. На письменном столе лежали книги о походах в Россию шведского короля Карла XII и Наполеона. Последнее время фюрер необычайно терпеливо изучал историю этих походов, и то, что в конце концов русские жестоко побили шведов под Полтавой, а французские войска, еле унося ноги, замерзали и гибли в снегах Смоленщины, - никак не поколебало его решимости.

Расхаживая по залу, Гитлер в который раз подумал, что если кто и мешает достигнуть величия Германии, так это только большевики. Советская Россия вообще опасна для германской империи. В течение целого поколения в России стоят у власти большевики. Они многое сумели. Главное, воспитали народ, особенно молодежь, в духе коммунистической идеологии. Советы создали огромную армию, по данным его разведки, поставили под ружье более миллиона человек. Зачем им держать столько войск? Уж не для того ли, чтобы в подходящий момент напасть на Германию? И Гитлер, которого, как тень, преследовал призрак красной опасности, серьезно считал: русские намерены завоевать всю Европу.

Правда, никаких подтверждений, что русские что-либо замышляют, фюрер не получал; напротив, они ведут себя спокойно, не дают никакого повода к ссоре, строго придерживаются нейтралитета. Но Гитлеру казалось, что в этой умеренности русских тоже таится угроза: в нужный момент большевики могут показать жало...

- Вздор! Вздор! - проговорил он, выйдя из замка и направляясь в горы, где, как ему казалось, легче наедине думать. - Я нанесу удар по русским раньше, чем они смогут напасть на Германию. Я ликвидирую угрозу большевизма на Востоке и завоюю для империи жизненное пространство!..

По узкой каменистой тропинке он стал подниматься на самую высокую скалу. Несмотря на жаркое лето, воздух тут был свеж и прохладен. Тропа вилась между старых буков с пепельно-серой корой. Кое-где по стволам ползли тонкие ветви хмеля, унизанного почти воздушными, прозрачными шариками. В складках гор лежали белые облака, они словно нежились, подставляя утреннему солнцу пухлые бока. Прекрасны и удивительны были горы, и деревья, карабкающиеся наверх по кремнистым скалам, и высокое небо над ними, но ко всему этому Гитлер был равнодушен.

Мысли его целиком были поглощены войной.

Нет, он не будет ждать, в нужный час даст приказ войскам ликвидировать угрозу на Востоке, разбить силы большевизма. Расстраивала его планы опасность войны на два фронта. До недавнего времени он надеялся принудить к перемирию Англию, но, когда эта возможность рухнула, фюрер все же не отказался от похода на Восток: "Я не пойду на уступки и никогда не капитулирую!" - вслух подумал он.

Эти размышления перемежались с воспоминаниями о прожитых годах, и Гитлер сожалел, что не все в его жизни шло гладко, душа его была нечиста, и это ранило самолюбие, вынуждало гневаться.

Когда-то в компании злоязыких дружков Адольф подвергался всеобщим насмешкам. Сын сапожника, он в армии еле выбился в ефрейторы. Конечно, говорилось это шутки ради, но попробовал бы кто-либо теперь таким образом острить - стер бы в порошок!

Никто ни словом не намекал ему на пороки, и все же гадкие, лезшие, помимо воли, мысли не давали ему покоя; он стыдился своего прошлого.

Впрочем, что касается происхождения, то Адольф не помнит, занимался ли когда-нибудь сапожным делом его отец, Алоиз Шикльгрубер. Возможно. Но, видимо, делал это из-за денег, ради карьеры сына. Так что же в этом зазорного! Во всяком случае, когда Адольф подрос, отец уже имел приличный достаток, служил таможенным чиновником и презирал рабочий люд в спецовках, комбинезонах и замасленных кепках. Скрипя зубами, он говорил сыну, что готов эту чернь потопить в помойной яме. Корысть, себялюбие, кипевшие в душе Алоиза, передались Адольфу. Смолоду он стал членом национал-социалистской партии, рвался к власти.

Перебирая в памяти прожитое, Гитлер думал и о том, как стал во главе рейха. Нелегко далась ему власть. Много было у него недругов. Он стоял, вот как теперь, перед пропастью. Поддержали его, не дали свалиться с обрыва гаулейтеры, личная бурная энергия, ловкие сделки с власть имущими, открыто провозглашенная им идея борьбы за "жизненное пространство" Германии.

Эту программу Гитлер изложил еще в 1924 году в книге "Моя борьба". Уже тогда он провозгласил "Drang nach Osten"*, что не исключало похода на Запад. А это значило - надо вернуться на путь старых рыцарей, завоевать Европу, дать жаждущим немцам жизненное пространство. Ох, как эти проповеди пришлись кстати и помогали Гитлеру!

_______________

* Поход на Восток.

Припомнил: массивное здание клуба промышленников в Дюсельдорфе. Холодный февраль 1932 года. Непогодь не помешала обладателям капитала со всех уголков Германии прибыть на свой съезд. Речей было много, и, пожалуй, промышленникам особенно пришлась по душе будто начиненная динамитом речь Гитлера. Он заверил участников съезда - если они помогут ему прийти к власти, то он завалит их такими военными заказами, какие никогда и никому не снились. Тотчас один из руководителей съезда, крупнейший рурский промышленник Фриц Тиссен вскочил и ответил на это возгласом, ставшим потом железной клятвой: "Хайль Гитлер!"

Да, с промышленниками у него нерасторжимая связь, круговая порука. Вспомнил Гитлер, как однажды пришли они в имперскую канцелярию целой делегацией. "Что это - бунт против меня?" - кольнуло сомнение, но тотчас он обрадовался, увидев, как все они - упитанные и тощие, длинные и коротконогие, лысые и седые - склонились в едином поклоне. Кто-то протянул обрубок стального каната, перевитого в узел. "Мы, рурские промышленники, связаны с вами вот так же, как этот узел. Никто наш союз не расцепит, не порвет", - заверили они.

Где теперь этот стальной узел? Кажется, в музее... Хорошо, пусть глазеют иностранцы и знают, что вся Германия идет за мной, фюрером.

Перед его силой склонилась покоренная Европа.

У немецких солдат гудели в походах ноги, не просыхали куртки, а он, Гитлер, все торопил, подхлестывал свои войска. Пала Франция... На очереди - Англия. Она огрызается огнем зенитных орудий, щупальцами радарных установок. Ее приходится брать измором, глушить с воздуха.

Не рискуя пока вторгнуться на Британские острова, Гитлер уже изготовился к прыжку на Восток. "Я знаю, что я долго не проживу. Я не должен терять времени. Мои преемники не будут обладать такой энергией, какой обладаю я. Им трудно будет в силу своей слабости принять серьезные решения. Такие решения должны быть приняты сегодня. Все это я должен сделать сам, пока жив!"

Его размышления нарушил вблизи свалившийся камень; зарокотал, ударяясь о выступы скалы, сорвал и увлек за собой другие камни. Фюрер прошелся краем скалы, заросшей лишайником. Остановился, прищурился, разглядывая горы. Нет, поблизости никого не обнаружил. Может быть, адъютант Шмундт где-то прячется, он ревниво несет службу, ни на шаг не отходит от него. "Но чего ему здесь-то меня оберегать, когда и так кругом охрана", - подумал Гитлер и на всякий случай окликнул своего адъютанта.

- Мой фюрер, это я! - откуда-то снизу отозвался слабеющий голос.

Ухватившись за выступ камня, Гитлер свесил голову и взглянул в пропасть. На скале, среди зарослей кустов, увидел фотографа Гофмана. Видимо, при падении он успел схватиться за ветки, иначе бы полетел вниз. Пряча в глазах усмешку, Гитлер подождал, пока Гофман щелкнул аппаратом и взобрался наверх.

- Пауль, какой черт тебя притащил сюда! - с неожиданной резкостью набросился на него Гитлер. - И откуда упал камень?

- Мой фюрер, - взмолился Гофман, почесывая ушибленное колено, - я хотел вас заснять... как удобнее... Чтобы вершина чувствовалась. И вы стоите на ней!

- Это верно, Пауль, - ответил Гитлер и строго добавил: - Но я стою перед великим решением, и всякое падение гнетет... Недобрая примета!

- О, храни вас бог! - взмолился Гофман. - Упал-то я сам. И разве может предчувствие, пусть и недоброе, одного человека передаться другому? Нет же! Клянусь своей жизнью, и если постигнет беда, то только меня лично...

Гитлер усмехнулся, вспомнив, как еще во времена, когда жил в Мюнхене, познакомился с Паулем Гофманом. Словно предвидя будущее, Гофман охотился за Адольфом Гитлером, передавал портреты в немецкие газеты, расклеивал на витринах Мюнхена.

Как-то проходя мимо ателье, Адольф загляделся на свой портрет и зашел в лабораторию Гофмана. Пауль, узнав, чего хочет заказчик, велел подождать. Не прошло и часа, как еще не просохший снимок вынесла лаборантка.

Это была белокурая Ева Браун. Ее гибкое, как лозинка, тело, точеные икры ног и большие глаза, в которых угадывалась похотливая податливость, сразу покорили Адольфа. Покосившись на портьеру, будто кого-то боясь, Браун доверчиво уставилась на посетителя и затем сказала:

- Прошу вас, господин, заходите к нам... - и медленно подала снимок.

Гитлер захаживал частенько. Пауль Гофман догадывался, что это неспроста. Адольфу явно нравилась лаборантка Ева. Правда, Гофман сам преуспевал в любовных связях с Евой, иначе бы какой смысл держать ее в лаборатории. Но изворотливый Гофман мудро порешил: когда судьба сулит превосходную карьеру, - не теряйся, заводи знакомство с сильными мира сего. И Гофман ловко свел Еву с Адольфом Гитлером.

Время показало, что сделка блестяще удалась. Гитлер стал рейхсканцлером, а он, мелкий мюнхенский фотограф, благодаря своей бывшей любовнице вошел в доверие к фюреру.

- Ну-ну, Пауль, ступай, - сказал Гитлер, дав себя еще раз снять на вершине "Орлиного гнезда".

Оставшись один, фюрер снова, как бы в последний раз, поглядел на остроугольный выступ скалы. Оттуда стремглав сорвался вниз орел-стервятник. Лег на крыло, долго парил над долиной и, выследив добычу, камнем кинулся вниз. Гитлер проследил за тем, как могучая хищная птица тяжело поднималась в горы, в свое гнездовье, неся в лохматых когтях жертву...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Дел у генерала Франца Гальдера, занимающего пост начальника генерального штаба сухопутных войск, было невпроворот. Давно ли завершился разгром Франции и немецкие войска, выйдя к побережью Ла-Манша, со дня на день ждали приказа, чтобы начать вторжение в Англию, а перед генеральным штабом уже стояла задача куда более масштабная и заманчивая: разработать оперативный план похода на Восток.

День ото дня Гальдер все больше погружался в работу, находя в ней истинное удовлетворение и зная, что это сулит ему завидную карьеру и почести от самого фюрера. Уже теперь рейхсканцлер Гитлер благоволит к нему, доверительно приглашает на самые секретные совещания, и это особенно приятно сознавать Гальдеру, бывшему артиллерийскому офицеру, который наконец-то приобщился к большим государственным и военным делам. Ради этого он жертвовал покоем, отдыхом, по нескольку суток напролет проводил в кабинете за планами и картами.

Генеральный штаб помещался в Цоссене - типичном баварском городке с широкими улицами, просторными серыми домами и низко подстриженными кустарниками, похожими на зеленые топчаны. Мало кто знал, что под черепицей укрывались вторые, железобетонные крыши, а островерхие башни, напоминавшие минареты и разбросанные там и сям по всему поселку, были бомбоубежищами. Они уходили глубоко под землю, куда вели узкие бетонные коридоры с лесенками. Под штабными зданиями Цоссена года два назад были сооружены многоэтажные казематы, могущие выдержать удары бомб самого крупного калибра. Правда, генералу Гальдеру еще не приходилось спускаться в подземелье. Рейхсмаршал Геринг заверял, что ни одной неприятельской бомбы не упадет на Германию. "Уже падают", - озлился Гальдер, зная о налетах англичан.

Порой он и собой был недоволен; нести ношу, которую взвалил ему на плечи фюрер, было трудно, просто не под силу одному. Разработка плана восточной операции велась медленно. А ведь не из вторых рук, а из уст самого фюрера получил Гальдер указание, что надо торопиться; поход на Восток должен быть продолжением уже ведущейся войны. Правда, в том, что еще нет окончательного варианта оперативного плана, виноват генерал-майор Маркс. Этого начальника штаба 18-й армии специально вызвали в Цоссен, но, как видно, не по его силам оказалась столь грандиозная операция. "Вот Паулюс - этот потянет. В нем ум стратега", - подумал Гальдер, довольный тем, что фюрер лично назначил этого образованного, прошедшего истинно прусскую школу генерала обер-квартирмейстером.

С часу на час Франц нетерпеливо ждал приезда Паулюса, который отныне становился его первым заместителем в генеральном штабе сухопутных войск. Желая сразу, как говорят, с места в карьер пустить Паулюса по нужному пути, Гальдер готовился к разговору с ним. Чтобы не упустить что-то важное, имеющее прямое отношение к восточной проблеме, Гальдер достал из тяжелого сейфа свой служебный дневник и начал перечитывать записи:

"30.6.1940 г. (Берлин)... 11.00 Беседа с Вейцзекером:

а) мы можем успехи этой кампании (имеется в виду кампания против Франции. - В. С.) закрепить только теми средствами, которыми они были завоеваны, т. е. военной силой;

б) для устройства мира еще нет никаких реальных предпосылок;

в) взоры обращены на Восток;

г) Англия нуждается, по всей вероятности, еще в одном доказательстве нашей военной мощи, прежде чем она уступит и даст нам тем самым возможность устремиться на Восток, не беспокоясь за тыл..."

Вспомнил Гальдер, с каким упоением он записал тогда эти хлесткие, как бич, слова. И все-таки сейчас они выглядели неполными, немножко устаревшими. Полистав дневник, Гальдер остановился на одной пространной записи. В тот день он удостоился высокой чести быть приглашенным в личный замок фюрера. И все, о чем там говорилось, Гальдер записал со скрупулезной точностью, втайне надеясь, что его дневник станет историческим, будет оставлен для потомков.

Сосредоточенно, стараясь как можно реже дышать, он читал:

"31.7.1940 г. (Берхоф)... Фюрер:

...Россия является фактором, на который особенно рассчитывает Англия. В Лондоне что-то произошло. Англичане совсем было пали духом, теперь они снова воспрянули. Подслушанные разговоры. Россия недовольна быстрым развитием событий в Западной Европе. России нужно только сказать Англии, что она не хочет видеть Германию слишком великой. Этого достаточно, чтобы англичане уцепились за это заявление, как утопающий за соломинку, и начали надеяться, что через 6 - 8 месяцев дела обернутся совсем по-другому.

Если Россия будет разбита, у Англии исчезнет последняя надежда. Тогда господствовать в Европе и на Балканах будет Германия.

Вывод: на основании этого заключения Россия должна быть ликвидирована. Срок - весна 1941 года.

Чем скорее мы разобьем Россию, тем лучше. Операция только тогда будет иметь смысл, если мы одним ударом разгромим государство. Одного захвата известной территории недостаточно. Остановка зимой опасна. Поэтому лучше подождать, но потом, подготовившись, принять твердое решение уничтожить Россию. Это необходимо также сделать, учитывая положение на Балтийском море. Существование второй великой державы на Балтийском море нетерпимо. Начало - май 1941 года. Срок для проведения операции - пять месяцев. Лучше всего было бы уже в этом году, однако это не даст возможности провести операцию слаженно.

Цель - уничтожение жизненной силы России..." - Гальдер на этих словах прервал чтение, откинулся на спинку кресла, задумался.

Вошел адъютант и доложил, что генерал Паулюс ждет приема.

Гальдер взглянул на часы: прибыл точно - минута в минуту.

- Поздравляю вас, мой дорогой коллега, с высоким назначением, - после взаимных приветствий сказал Гальдер, улыбаясь тонкими губами. - Я искренне рад иметь в вашем лице своего ближайшего помощника. Фюрером на нас возложена почетная миссия, и я надеюсь, что мы достойно выполним ее.

- Благодарю, господин генерал, за оказанную честь, - ответил Паулюс, слегка сгибая высокое, тощее тело и выражая на красивом остром лице учтивую улыбку.

Гальдер, в ком легко уживались деловитость и сухость, присущие многим военным, счел удобным сразу повести разговор о службе. Вначале Паулюс даже огорчился, узнав, что круг его обязанностей весьма ограничен; в сущности, полновластно замещать начальника генерального штаба придется лишь в то время, когда Гальдер будет находиться в поездке, а в обычные дни выполнять отдельные оперативные задания. Заметив на лице Паулюса некоторое разочарование, Гальдер вышел из-за стола, подозвал его к приколотой на стене карте Восточной Польши и пограничных областей России.

- Впадать в уныние, дорогой коллега, не имеет смысла. Вам предстоит выполнить задание особой важности. - Подергав хрящеватым носом, Гальдер помедлил и потом заговорил голосом, в котором слышалась властная убежденность: - В скором времени эти районы станут театром военных действий. Фюрер намерен сокрушить Советскую Россию. Война, которую мы начнем против большевиков, будет носить быстротечный, я бы сказал молниеносный характер. По примеру кампаний, которые мы так триумфально провели в ряде европейских стран. Поход на Восток предварительно намечен на весну 1941 года, и, уверяю вас, Россия не выдержит нашего натиска, рухнет!

В первый миг Паулюсу как-то не верилось: неужели придется воевать с Россией, с этой обширной, сильной державой, воспитанными в большевистском духе солдатами? Он стоял поджарый, бледный, силясь хоть осторожным намеком заронить в душу собеседника сомнение, но Гальдер даже не дал ему заикнуться, продолжал развивать замыслы, услышанные от самого фюрера. Оказывается, война против России не только замышляется и оттого может быть еще несбыточной, а имеет под собой реальную почву; на этот счет уже есть директива No 21, операция названа планом "Барбаросса". Сообщив об этом, Гальдер добавил:

- Первоначально план имел другое наименование, а именно "Фриц". Но посудите сами, к чему так называть? Не слишком воинственно! И я предложил фюреру назвать план именем Барбаросса. Ведь Фридрих Барбаросса воплощает наши вековые устремления на Восток. Мы пойдем по пути великого рыцаря... Фюрер остался доволен моим предложением.

- Это название содержит в себе динамичность, - согласился Паулюс.

- Вот именно, - кивнул Гальдер, довольный, что обер-квартирмейстер разделяет его мнение и, как видно, охотно отдаст свою энергию и обширные познания тому делу, ради которого и был назначен в генеральный штаб.

Гальдер вынул из массивного сейфа папку, надел пенсне, бегло полистал черновые наброски оперативного плана.

- Это неоконченный вариант, - заметил он, передавая папку с бумагами Паулюсу. - Вам надлежит в первую очередь взяться и завершить разработку плана нападения.

- Мне одному? - удивился Паулюс.

- Ну вот, а сперва затосковали, - скупо усмехнулся Гальдер. - Думали, без деда придется сидеть. Видите, как быстро ваши представления о характере работы изменились!.. Эге, мой коллега, поработаете, и вас отсюда пушкой не выбьешь! - рассмеялся Гальдер и, помедлив, продолжал: - Итак, что важно учесть в плане? Прежде всего необходимо произвести анализ возможностей наступления на Советскую Россию. Эту проверку нужно произвести с точки зрения анализа рельефа местности, в отношении использования сил, возможностей и потребностей в силах...

Когда приходилось отдавать распоряжения или приказы, Гальдер был строг и не допускал вольностей. Сейчас он говорил однотонно, не повышая и не понижая голоса, а Фридрих Паулюс, сознавая значимость этого разговора, записывал: в качестве основы плана "Барбаросса" взять цели и намерения фюрера - во-первых, уничтожение находящихся в западной России русских войск и пресечение возможности отступления войсковых частей в глубь России; во-вторых, достижение линии, которая сделала бы невозможными эффективные налеты русских военно-воздушных сил на территорию германской империи. Конечной целью является достижение линии Волга - Архангельск. Исходить из расчета 130 - 140 дивизий, которые будут двинуты для решения операции по вторжению...

- Минутку, - прервал Паулюс своего шефа, - а какие же меры оборонительного характера предусмотреть в плане?

- Что вы имеете в виду? - насторожился в свою очередь Гальдер.

- Я имею в виду оборону, как компонент любой войны. Не исключено, что наша империя тоже может подвергнуться нападению извне.

- Со стороны русских? - сняв пенсне, прищурился Гальдер.

- Хотя бы...

- О нет, - подняв руку, перебил Гальдер. - Могу вас заверить, возможность нападения на Германию исключена. Никаких сведений, которые могли бы свидетельствовать об агрессивных намерениях Советской России, от разведки не поступало. Наш военный атташе в Москве Крепс сообщает, что русские не верят в военное столкновение. Они ослеплены договором о ненападении. А мы... - Гальдер приподнял крепко сжатый кулак и ударил им о стол. - Мы нанесем им поражение внезапно. Побеждает тот, кто первым наносит удар. А наш удар должен не только ошеломить, но и повергнуть в прах большевиков. Поэтому никаких оборонительных мероприятий, могущих в душах немцев посеять только сомнения и страх. Блицкриг - это новая, истинно германская стратегия, которая целиком уже оправдала себя в Чехословакии, в Польше, наконец, во Франции, эта стратегия принесет победу Германии и в войне с Россией.

По обыкновению хмуроватый, замкнутый, что подчеркивали даже его плотно сжатые губы, Гальдер на этот раз разохотился, говорил почти без умолку и возвышенно. Слушая, Паулюс, однако, не переставал сомневаться. "Да, Советский Союз не ведет против нас военных приготовлений, - думал он. - Русских, как видно, сдерживают договорные обязательства. Но, а как же быть с Англией? Ведь у нас разработана операция "Морской лев" и мы открыто ведем подготовку к вторжению на Британские острова... Теперь же спешно планируем нападение на Россию. Не обернется ли против нас война на два фронта? На два фронта..." - мысленно повторил Паулюс и нахмурился. Он собрался было прямо спросить у начальника штаба - кому-кому, а ему-то, конечно, все известно, но Гальдер поглядел на часы, поморщился и сказал:

- Ну что ж, мы засиделись. Время повелевает нам прервать даже эту, столь значительную беседу. Жду от вас, дорогой коллега, успешной работы на трудном и сулящем счастье посту.

Они расстались.

Длинный, сверкающий лаком даже в темноте лимузин "Хорьх" увез начальника генерального штаба из Цоссена. Кажется, впервые после долгих, месяцев Гальдер позволил себе точно соблюсти часы отдыха. Он велел шоферу ехать к дому.

Его особняк находился в Целендорфе, в глубине подстриженного садика. Подкатив к парадному подъезду, Гальдер торопливо вылез из машины, которая тотчас стала заезжать в гараж. Тем временем ее хозяин взбежал на каменные ступеньки и нажал кнопку звонка, прикрытого металлическим щитком. Прежде чем впустить в особняк, горничная включила внутренний свет, в окованной железом двери вспыхнул зеленоватый глазок.

Гальдер застал жену и детей спящими; они в такой час не ждали его приезда и, как всегда, очень рано легли спать. Не желая будить супругу, походил по залу, остановился у трельяжа; в зеркале предстал он таким, как есть - невысокого роста, плотный. Сняв фуражку, он погладил торчащие ежиком волосы, прикоснулся почему-то к бархатному стоячему воротнику, обшитому кантом, и снова напялил на затылок фуражку с выгнутым козырьком. "Ничего, недалек день, когда будем шагать по Москве!" - подумал Гальдер и, довольный собой, ладонью погладил крутой раздвоенный подбородок.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Еще налиты свинцовой тяжестью облака, еще стынет сумрачный лес и по ночам вьюжит поземка, - в эту самую пору, бывает, займется весна-ранница, и не в лицо, а в самое сердце пахнет тоскливо-жданным запахом пробудившейся земли, повеет необъяснимо волнующим теплом ветер. И на полях, возле дорог, на припеке лесных вырубок с тяжким вздохом оседает ноздревато-рыхлый, будто исклеванный лучами, снег. А сосновый бор, а задумчивая по весне даль уже дымятся зеленым туманом...

Только по ночам еще держится, поджимая мороз, нехотя скрипят обледенелые деревья, а воздух тугой, недвижимый, обжигающий...

Но сквозь редеющую мглу короткой ночи все смелее пробивается рассвет, горизонт перед восходом становится жгуче-синим, необычайно высоким, и пламенеет небо, играет и смеется в палевых лучах вешнее утро.

Лед на реке взламывался бурно.

Под утро прошел теплынный дождь, и ручьи, ломко похрустывая и звеня льдинками, разбежались на дорогах. Пока еще крепкий, не размытый водой лед на реке пучился, как бы вздыхал, ворочался. К полудню, когда под лучами пекливого солнца разнежилась земля и забурлили вешние потоки, река насытилась водой, и лед начал горбиться, затрещал. Там и тут зеркало ледяного поля мгновенно, как молнии, рубцевали зеленые расщелины. Теперь уже лед не поглощал воду. А через недолгое время зашевелились, тронулись, сбивались кучно, терлись друг о друга льдины!..

Пока крепилась, была неподатлива санная дорога, проложенная зимой прямо через реку. Снег лежал на ней серыми заплатами. Солнце лило и лило потоки жарких лучей, съедающих снег, и дорога, кажется, тоже не выдержала - медленно стала поворачиваться...

Это было так дивно, что Марылька взбежала на откос и долго смотрела, как суетливые льдины уплывали все дальше, скрываясь за изгибом поросшего ольшаником берега. Вот уж и дорога оторвалась от прибрежного изволока и поплыла, чуть покачиваясь, на огромной льдине.

Марылька учила детей младших классов и каждое утро зимой ходила по этой дороге в школу, что стояла за рекой; вон даже и теперь виднелась на льдине ветка, воткнутая однажды в снег, и ей стало немножко грустно провожать уплывающую дорогу.

Сама не зная почему. Марылька пошла берегом, не сводя глаз с причудливо плывущей дороги. У моста путь льдине преградили, ощетинясь острыми ребрами, металлические брусья ледолома. Льдина наскочила на них, приподнялась и со скрежетом сползла назад, бултыхнулась в воду с тяжким вздохом.

Из-под насыпи выехала лодка, и девушка вскрикнула, увидев, как в одно мгновение на льдину прыгнул человек в военной форме. В крутоверти разлива льдина неуклюже повернулась, опять навалилась на рельсы, обламывая свои талые бока. Марылька боялась, что льдина совсем раскрошится и человеку не выбраться из этого страшного водоворота. Но военный - это был Алексей Костров, - словно бы не замечая опасности, прошел на середину ледяного поля и начал деловито долбить лунку. Продолбив, он опустил туда какой-то ящик. Потом привязал к ящику шнур, заложил лунку кусками льда и пошел на край льдины. Лодку подвел другой сидевший в ней военный, и Костров прыгнул в нее.

Отплыли подальше, к насыпи.

- Эх, красавица, шагала мелко. Юбчонка узка - помешала! - озорно обронил в сторону девушки Бусыгин. - Прозевала свою дорогу. Придется заночевать!

Марылька смутилась от этих слов, но ей было так интересно, что она поборола в себе чувство неловкости и промолвила:

- Может, перевезете?

- Пока нельзя. Прячьтесь! Будем рвать! - ответил Костров.

Перепугавшись, Марылька хотела было перебежать по мосту, но Костров окликнул ее и велел скорее укрыться. Она забежала за насыпь и в смятении ждала чего-то ужасного и для себя, и для них, военных.

Прошла трудная минута. И вдруг раздался глухой взрыв. Эхо раскололось по реке громом, и невдалеке от моста взметнулся белый столб. Марыльку обдало холодными брызгами. С насыпи к ее ногам покатились камушки. Марылька поглядела на место взрыва: огромной льдины не было, вместо нее крутились куски, и под мостом вода неумолчно шумела, пенилась.

"Где же военные?" - встрепенулась Марылька.

А в это время Алексей Костров, выпрыгнув из лодки, уже поднимался по насыпи. Марылька догадалась, что он идет к ней, и вдруг чувство смятения так захватило ее, что она готова была бежать, но, как нарочно, ноги словно пристыли к земле, и она не смела ступить шагу назад. "Да что это со мной? Чего я робею?" - упрекнула себя Марылька и гордо, стараясь никого не замечать, стала глядеть вдаль, туда, где лежал низкий луг и вышедшая из берегов река заливала его водой.

Сразу вот так, запросто, Костров не подошел к девушке. Кажется, тоже оробел. Взобравшись наверх, он походил взад-вперед, будто желая убедиться, не размыта ли насыпь, и, как бы между прочим, заметил:

- Разлилась - удержу нет!

Марылька точно бы ослышалась, тихо спросила:

- Что вы сказали?

- Красиво, говорю, весной в половодье... Вон даже кусок дороги унесло, - показал на санный путь, концы которого обрывались в реке.

- А хаты не затопит? - спросила девушка.

- Боитесь? - улыбнулся Костров.

Девушка поежилась и с сожалением промолвила:

- Боюсь.

- Чудная, - Костров встряхнул прядями волос. - Ничего не случится. Побушует, а там, смотришь, за ночь утихомирится. Да и мы вот посланы усмирять ее, - добавил он озабоченно. - Видели, как рвем льдины...

- А вы смелый! - не удержалась Марылька. - Видела, как вы на льдину прыгнули. Она же могла разломиться, и тогда...

- А если бы взаправду тонуть начал, - перебил Костров, - что бы вы тогда стали делать?

Марыльку этот вопрос озаботил, и все же, не задумываясь, она ответила:

- Позвала бы людей.

- Но поблизости никого нет?

- Тогда бы сама взялась помочь. Не оставлять же в беде! - сказала она смущаясь.

Костров подивился ее решимости. Узнав, что она возвращается из школы в свою деревню, он пожалел, что половодье снесло тропинку через реку, хотя в душе радовался случаю, который свел его с Марылькой.

Одета она была налегке - в синюю вязаную кофту с вышитыми белыми ромашками на груди; голову ее слегка покрывала кокетливо взбитая на макушке шапочка, тоже вязаная.

Ее чуть-чуть скуластое лицо было смуглым; всего красивее у нее длинные косы, одна коса лежала на груди, и девушка легким движением руки откинула назад тугой виток пшеничных волос. В глазах у нее стояла синь, будто заронили в них да так и оставили навсегда головки цветущего льна, эти глаза, казалось, могли заглядывать в самую душу человека, к тому же в них легко угадывалась доверчивость.

Бывают минуты, когда человек в увлечении своем может забыть о многом... Такое состояние испытывал сейчас Алексей Костров. Мучительно долго не заглядывал он в такие вот милые глаза, не чувствовал теплоты девичьей руки, не прикасался к мягким косам - и в эту минуту, казалось, запамятовал, что есть у него где-то жена, - он так увлекся, что позабыл обо всем на свете.

- А вы долго у нас собираетесь быть? - неожиданно спросила Марылька.

- Да вот к вечеру, надеюсь, разворошим лед у моста и обратно.

- Так скоро? - Марылька, сожалея, подняла брови.

- Ну, если понравится, то можно и задержаться маленько. Как привечать будете, - улыбнулся он, блеснув кипенно-белыми зубами.

- Ой, что вы! Заходите. У нас тут в каждой хате красноармейцам рады.

- Раз так, заглянем.

- А вы шлях к нам найдете?

- Смотря какие ориентиры укажете, - отшутился Костров, заставив девушку смутиться.

- Нас расшукать зараз легко, - помолчав, ответила она и показала рукой. - Попадете вон в ту веску, там справа четвертая хата. Поперед окон криница...

В это время со стороны моста послышался голос:

- Товарищ сержант! Пора!

Оба - Алексей и девушка - взглянули на реку: берега уже потонули в воде, их очертания угадывались только по ивам, которые как бы сгрудились посреди разлива и оробело вздрагивали, метались, то пригибая, то расправляя под напором воды тонкие, покрытые пушистыми сережками, лозинки.

Откуда ни возьмись, в полынью плюхнулась серая кряква. Следом за ней грациозно опустился селезень. Но то ли ей не понравилось, что разводье было маленьким, то ли боялась своего преследователя, утка взбалмошно закричала и поднялась. "Потешные. Им гнездиться одно раздолье", - отметил про себя Костров и повелительно сказал:

- Красавица, быстрее в лодку. Пока большой льдины нет - проскочим.

- А успеем? - встревожилась она, хотя ей тоже хотелось в чем-то показать себя смелой и уж, во всяком случае, не уронить девичьей гордости в глазах парня.

- Дорогу унесло. Вы теперь нам подчиняетесь, - ответил за Кострова Бусыгин и подал сержанту холодную цепь.

Бусыгин тоже был не прочь везти девушку, но лодка, шаткая и легкая, как перышко, опасно погрузилась в воду, и он уступил Кострову, сказав, чтобы держались подальше от льдин.

- Пока я съезжу, толовый заряд приготовь! - крикнул Костров и, оттолкнув лодку, прыгнул в нее.

Бусыгин не сводил с лодки глаз. А вокруг нее похрустывали, наваливались друг на друга и неуклюже кувыркались льдины. Костров отталкивал их веслами.

Выбрались на середину разводья, и Костров надбавил сил. И вправду только бы скорее: на стремнине льду стало просторнее, течение убыстрилось. Река шумела, суматошно несла вспухшие мутные воды.

Громадная, с вмерзшими камышинами, льдина двигалась наперерез лодке. Двигалась неторопко, как бы вовсе не повинуясь стремнине. Костров греб молча, в тревожном ожидании. Льдина того и гляди могла увлечь с собой лодку, притиснуть ее. Он прикинул: ждать, пока льдина пройдет, уже поздно, и возвращаться ему не хотелось. Бусыгин засмеет, да и не развернешься на стремнине быстро, льдина подойдет, подхватит лодку и унесет невесть куда. Что же делать? Спросить у Марыльки? Но она притихла, ей, кажется, не до этого, в душе, может, ругает себя, что согласилась ехать.

Что-то истошно кричал Бусыгин с берега, но Костров, упираясь в слани ногами, гнал и гнал лодку навстречу пучине. Вот уже и льдина рядом, виден ее изрытый и грязный верх. Что-то треснуло, надломилось и рухнуло вниз. Костров сквозь воду увидел, как под самой лодкой прошел, похожий на акулу, кусок льдины.

Марылька сидела с побелевшим лицом, но, поймав на себе взгляд сержанта, вмиг улыбнулась виновато, и, кажется, еще сильнее проступили на ее лице веснушки.

"Пронесло!" - с облегчением вздохнул Костров и только теперь почувствовал, что опасность миновала: лодка подходила к берегу.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Одно окно хаты Янки Коржа выходило во двор.

Днем дядюшка Янка, мастер портняжных дел, пропадал в мастерской, а под вечер, придя домой, снимал затрепанный, с глубокими карманами халат, обнажался по пояс и плескал на себя деревянным черпаком прохладную воду. После он лежал на топчане, давал отдых мозолистым, со скрюченными пальцами рукам и спине, которая все чаще ныла от многолетнего сидячего положения.

Перед заходом солнца, следуя давней примете, что в эту пору спать вредно, дядюшка Янка вставал и совершал короткие шествия по пригуменью, а чаще, в ненастную погоду, почитал за удовольствие сесть у распахнутого окна, что выходило во двор, и вдыхать густой, пропитанный запахами прелых листьев и трав, воздух, глядеть на предзакатное солнце, которое, будто на приколе у деревьев, долго висело, не желая уходить за горизонт.

Когда Марылька прибежала с реки, Янка лежал на топчане и дремал. При каждом вздохе сизые усы его потешно отдувались.

- Папаня, слышишь? Встань! - потеребила за плечо Марылька. - Сам же наказывал будить... Солнце заходит!

- Ой, что это со мной? Заспался. - И, приоткрыв один глаз, поглядел на румянившееся окно, вяло, со стоном приподнялся.

Обычной домашней одеждой Янки были белая посконная рубаха и такие же белые, плотно облегавшие костлявые ноги штаны, которые делали его похожим на старого отставного гусара. Но теперь, едва принялся он шнурками из сыромятной кожи засупонивать свои грубые башмаки, как дочь подбежала к нему, велела надеть новую куртку и синие брюки, которые он обычно заправлял в краги. Янка запротивился было, заявив, что такое добро даже и в престольные праздники жалко носить, но Марылька с крайним нетерпением метнула на него укоряющий взгляд, сказала, чтобы не срамился при людях.

- При каких людях? - ворчливо спросил Янка. - Что мне, в костел, на громадянский сход топать?

Марылька, однако же, не ответила. Сняв со стены под образами деревянную шкатулку, она отыскала ключ, открыла им высокий, обитый полосками жести сундук и с охапкою нарядов убежала в смежную комнату.

И оттуда, как ручеек, зажурчал ее голос:

Пойду, пойду, Ясю милый,

Пойду замуж за тебе.

Буду я тебе любити,

Буду дуже целовати.

Скоро Марылька вернулась и стала посреди прихожей: вот, мол, полюбуйся, какая нарядная!

Платье на ней было вышито цветами, рукава повыше локтей собраны в букет. Похоже: те самые ромашки и голубые колокольчики, что растут летом у них на приречном лугу, были перенесены на ее наряды.

- А матуля где? - спросила вдруг Марылька и, узнав, что мать ушла к соседке, в хату председателя колхоза Громыки, наказала отцу, чтобы сидел у окна и, как только появятся важные гости, немедля дал об этом весть.

- А я пойду Громыку предупрежу, - добавила она и выпорхнула из хаты.

"Птушка", - улыбнулся вслед ей старый Янка, а потом подумал: "Кому же забота идти до нас? Чудно даже! Но ежели пожалуют, то, понятное, дело, не какие-нибудь паны ясновельможные, а свои сябры... Им-то наша доля не чужда. Нехай едут, побачат, как мы живем-можем".

Но все же он принялся стягивать с себя узкие штаны, чтобы облачиться во все новое.

Погодя немного скрипнула сенная дверь, и Янка, на миг позабыв, что стоит почти нагишом, в одной рубахе, произнес второпях:

- Заходьте до нас, коли ласка!

На пороге появились двое в серых шинелях, и старик на миг оторопел, но по звездочкам на ушанках понял, что свои, червоноармейцы, и почтительно зазвал в хату, извиняясь за свой несуразный вид.

Переодевшись, он зазвал стоявших у порога бойцов в переднюю комнату. "Покуда какой-то там чин заявится, угощу-ка я братков чаем с липовым медком", - решил Янка и быстро растопил железную печку-времянку, поставил чайник.

- Сидайте, хлопцы, поближе к огоньку, - сказал Янка и от стены передвинул к самой печке лавку.

Время тянулось медленно. Да Янке и не хотелось, чтобы оно убывало: он совсем запамятовал, что ему велено сидеть возле окна и поджидать каких-то важных гостей. К тому же дядюшке Янке страсть как хотелось излить свою душу таким вот свойским парням, которые и слушать охочи, и сами, видать, смыслят в мирских делах.

"Вон какие хлопцы. Все хотят знать. И про житье-бытье, и бачил ли я панов... А у моей егозы только о нарядах думка", - отметил про себя дядюшка Янка, потом, потирая меж бровей морщинки, точно стараясь разгладить их, неторопливо вслух стал припоминать житейские истории.

...Смолоду Янке внушали, что жизнь - это темный бор, и бедных людей постигает то же, что и неокрепшие деревья: тянутся они к свету, ищут для себя волюшку, но погибают, задавленные другими - сильными, цепкими и могучими.

Семи лет Янка остался без отца, утонувшего во время сплава леса. Вскоре нужда свела на кладбище и мать. Янка пошел по миру просить милостыню. Кажется, нет такой вески, где бы не ступала нога бедного Янки. В конце концов ему надоело простаивать под окнами да терпеть обиды.

Однажды, проходя мимо панской усадьбы, Янка набрался решимости встретить самого пана, поклониться ему в ноги и попросить хоть какой-нибудь работы.

Целый день простоял Янка на дороге, ведущей из усадьбы, но пана так и не увидел. А в особняк боялся идти. Со своими громоздкими каменными надстройками, решетками на узких окнах, высокими чугунными воротами особняк был похож на крепость. Янке лишь удалось подсмотреть, что от железных ворот через палисадник тянется шнур, и стоило кому-либо с улицы дернуть за этот шнур, как звенел колокольчик. Из флигеля выходила девушка, встречала гостя: "Попробую и я позвонить, хуже беды не будет", - отчаялся Янка.

Выждал, пока свечерело. Пошел мелкий холодный дождь. Янка приблизился к воротам, дернул за шнур, замирая от страха и ожидания. Скрипнула во флигеле дверца, вышла девушка и второпях, даже не спросив, кто пришел, открыла калитку. Она увидела сгорбившегося, мокрого парнишку, который показался нищим, и захлопнула дверь.

Но Янка не ушел, позвонил опять. "Пустите! Мне к пану Ясинскому!" сказал он таким спокойным и твердым голосом, точно доводился знакомым пану или прибыл к нему с важным поручением.

Служанка впустила его.

Янка немного постоял у ограды, глядя то на лесенку, которая круто взбегала на высокий балкон, то на девушку, слегка вздрагивающую под дождем. С мольбой в голосе попросил ее, чтобы дозволила немножко обсохнуть, прежде чем идти к пану Ясинскому.

Поначалу служанка колебалась, но сжалилась над парнем и отвела его в маленький флигель.

Он сидел в углу, диковато озирался и подергивал носом. "Ой, да вы совсем босой и простужены!" - покачала головой Ядвига, достала из-под кровати и подала ему свои постолы.

Янка надел их и сразу ощутил какую-то приятность в теле, будто девушка передала ему свое тепло, и незаметно для себя заснул за столом, положив голову на руки.

Утром Ядвига велела обождать, а сама сходила к пану и уговорила его взять в имение Янку, своего, как она уверяла, родственника - послушного хлопца.

С той поры Янка исправно делал все, что ему поручали: задавал корм скоту, чистил псарню, разносил по округе почту со штампом ясновельможного пана Ясинского. И все это он почитал за благо, потому что не мерз, как раньше, под открытым небом, не стоял под окнами чужих хат с протянутой рукой, выпрашивая сырой бульбы. К тому же Янка нашел во флигеле свою радость. Белокурая, совсем еще юная Ядвига тянулась к нему сердцем, и, хотя была довольно сдержанна, скупа на слова, все равно рдели ее щеки при виде Янки. До этого ни одна девушка еще не обнимала, не целовала Янку вся горячность первой любви вырвалась у него из груди.

Но радость оказалась столь же мимолетной, как и тающий поутру туман.

Кто-то донес ясновельможному пану о любовных проказах во флигеле.

Собрав всю дворню, пан приказал гадкого парнишку вышвырнуть за ворота имения, а пустой девчонке Ядвиге всыпать дюжину розг.

Ядвига не могла снести позора, убежала из особняка той же ночью, следом за Янкой...

- Эх, и помаялись, - вспоминал, вздыхая, дядюшка Янка. - Но, кажут, хоть спина гола, да своя воля. Люба мне Ядвига, и вдвоем-то вроде нужды не чуяли... Чекайте малость, - сказал наконец Янка, беспокоясь, почему так задержались и жена и Марылька. Он встал, надел было кожушок, чтобы сходить к соседям, и едва переступил порог, как столкнулся в сенцах с дочкой.

Марылька вбежала в хату, увидела знакомых красноармейцев, в сердцах заметила отцу, почему вовремя не позвал и заставил парней томиться в ожидании.

- Тебя, дочка, наши мужчинские дела не касаются, - буркнул в ответ Янка. - Скажи, где твои гости? На волах едут?

От этих слов Марыльке стало весело, и озорные смешинки в ее глазах выражали: "Ничегошеньки ты, батя, не понимаешь!" Легко и живо бегала она по комнате - то сливала воду на руки бойцам, то накрывала стол новой скатертью, - по всему хозяин хаты догадался, что этих-то хлопцев и ждала дочка.

Вошла Ядвига, еще не старая, полнолицая; раскланялась и поставила на край стола тарелку с блинами, пахнущими льняным маслом. Потом она внесла Кринку с простоквашей, кусок сала, моченую антоновку.

Когда садились вечерять, к столу подоспел Кондрат Громыка.

- Ваш комдив мне вроде бы сродни. Уж больно душевный! - похвалил Громыка. - Как он поживает?

Костров уклончиво ответил:

- Да ничего себе... поживает...

- Передайте ему поклон. От сябров наших... От всего щирого сердца, сказал Громыка и обратился к Янке: - Ну что ж, без этой самой жидкости и за стол неудобно сидать. Да и хлопцы намерзлись - погреть резон.

Дядюшка Янка достал из чулана бутыль, отмотал тряпицу, и забулькала из горлышка в стаканы густая темная настойка.

- Не обделяй и дочку, - видя, что отец налил только в четыре стакана, сказал Громыка.

- Дите еще малое, - отмахнулся Янка.

- Прямо уж! Сняли только с люльки! - обиделась Марылька и украдкой поглядела на Кострова.

- Налей! - настаивал Громыка и, чокнувшись со всеми, опорожнил стакан, понюхал кусочек ржаного хлеба, сказал, ласково глядя то на Марыльку, то на солдат: - Вот кончат службу, и выбирай себе любого. Так я говорю, хлопцы?

Гости переглянулись. Костров промолчал, чем-то обеспокоенный. Бусыгин, наоборот, крякнул от удовольствия и сказал под общий смех:

- В таком деле зевать нельзя!

Потом говорили о делах артельных, которые, кажется, одинаково заботили и хозяев и хлопцев-бойцов. Но - удивительное дело! - даже когда Кондрат Громыка сыпал цифрами и вместо костяшек счетов загибал пальцы обеих рук, доказывая выгоды артельной жизни перед единоличной, даже в это время в хате не переставал гулять ветерок "провесни", пробуждая в душе все то молодое, чистое и далекое, что до сих пор было где-то глубоко скрыто, а теперь вырывалось наружу с первым дыханием весны.

Вон поглядеть на Марыльку - и не узнать, точно ее подменили! Вся, как струна. Подарит ласку синих очей батьке своему, Янке, а заодно, как бы между прочим, вмиг переглянется с Костровым... Или отойдет к печке, в тень, и то ли грустит, то ли радостно о чем-то мечтает, перебирая тугие пшеничные косы. Потом снова подойдет к столу, встанет за спиной матери, склонит ей на плечо голову и хоть делает вид, что слушает, глаза озабоченные - совсем как у взрослой! - а все равно уловит момент и улыбнется опять же ему, Алексею Кострову...

Степан Бусыгин уловил, как они переглядывались, поревновал в душе, а ничего не мог поделать: воля девичья - кому захочет, тому и подарит сердце...

Спать красноармейцев положили на хозяйской половине, куда Марылька отнесла свое пуховое одеяло и горку подушек. Она пожелала им спокойной ночи и, прикрутив фитиль в стенной лампе, тихо удалилась.

А утром, после завтрака, бойцы уходили на станцию, чтобы на рабочем поезде добраться до городка. Провожать их вызвалась Марылька.

Шли они краем пущи, по тропинке, прихваченной за ночь легким морозцем. Нога в ногу шагали они, мешая друг другу помечтать вслух. Поэтому, словно для отвода глаз, Алексой Костров заговорил о погоде.

- И у вас такая весна? - с живостью спросила Марылька, будто только и ждала этой минуты.

- Наша весна не похожая... Пошумит с недельку, а там, глядишь, и дороги подсохнут.

- Где же такое бывает?

- В степях воронежских. На моей земле.

- У вас матуля есть и батька? - допытывалась Марылька. - Наверное, дня не пройдет, чтобы не вспомянули?

- Думать есть кому. Не одним старикам, а и моей... - Костров не договорил, так как Бусыгин дернул его за рукав, мол, помалкивай, бес тебе в ребро!

Но и с одного этого намека Марылька поняла; побледневшая, с каким-то потерянным выражением лица, она притихла и ступала, не поднимая глаз. У тропинки, которая уходила от леса к дороге, Марылька остановилась, подала лодочкой сложенную, совсем холодную руку:

- Мне пора. А вам тем шляхом... До свиданьица!

Оставшись наедине, Бусыгин пнул ногой мерзлый ком земли и сухо сказал:

- Дернуло тебя с женой соваться!

Костров побагровел, но взял себя в руки:

- По-твоему, врать? Я на такие штучки не пойду!

Бусыгин передернул плечами. Намеренно отстал, плелся сзади, разминая с хрустом ледяшки, потом снова поравнялся и уже в шутку сказал:

- А все-таки растерялись вы, товарищ сержант. При вашем положении я бы...

- При каком таком положении?

- Да как же, видел давеча: девица льнула к тебе, как веточка в ветреную погоду. Протяни руку - и твоя, - пустился было в лирику Бусыгин, но с той же веселостью Костров его перебил:

- Да нет, брат, она же к тебе какой-то деловой вопрос имела!

Бусыгин махнул рукой:

- Э-э, где мне! Не везет по женской части! И все нос мой портит, будь он неладный!

Притворно удивляясь, словно впервые Костров рассмотрел его нос, усмехнулся:

- Да, брат, того... крупноват!

- В прошлую субботу, - продолжал свое Бусыгин, - в клубе чуть было одну совсем не сманил. Да поглядела она на свету и эдак говорит: всем ты, молодец, хорош, только нос дюже непривлекательный... Ну, в общем, как я ее понял, с толкушкой схож...

- Ничего, Бусыгин, главное в человеке - душа, а все остальное приладится.

- Такую деваху упустил. Такую деваху! - снова завздыхал Бусыгин и оглянулся: тяжелым, серым жгутом уползала в лес тропинка, по которой ушла Марылька.

Придя на станцию, они долго лазали под вагонами, искали нужный им рабочий поезд. У одного длиннющего состава Алексей Костров остановился, подозвал Бусыгина и указал на надпись, сделанную на двери вагона: "Советский Союз - Германия".

- А что мы везем туда? - спросил Бусыгин.

- Неужто не видишь? - Костров наклонился и показал на жирную россыпь золотисто-отборной пшеницы под вагоном. Набрал полную пригоршню, понюхал зерно, пахнущее теплом земли.

- Наша, русская...

Бусыгин поморщил нос, покачал головой и тяжело вздохнул:

- Да... Нашли кого подкармливать...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Уже третий месяц о Шмелеве не было ни слуху ни духу. И чем дольше тянулась эта неизвестность, тем чаще о нем вспоминали. Полковник Гнездилов, заняв пост командира дивизии, в узком кругу командиров заявил, что Шмелев арестован как чуждый элемент, и приказал строго пресекать всякие сочувственные разговоры. "Выкорчевывать будем эти вредные настроения!" - пригрозил он. А гулявшие по дивизии самые противоречивые слухи все равно от этого не унялись. Одни открыто презирали бывшего комдива, другие считали его арест случайной и жестокой ошибкой и в глубине души надеялись, что он вернется.

Для Ивана Мартыновича Гребенникова арест комдива явился тяжелым ударом. Его вызывали в следственные органы, требовали объяснений, почему он, полковой комиссар, проглядел, вовремя не разоблачил Шмелева, хотя не раз бывал у него на квартире. Впрочем, Гребенников меньше всего беспокоился, что брошена тень и на него; не мог Иван Мартынович отречься от товарища и откровенно тревожился за его судьбу.

"В чем он мог провиниться? - спрашивал себя Гребенников. - Ну, предположим, был резок, рубил напрямую... Генералу уступки не давал. Наговорил лишнего в присутствии представителя генштаба... Но все это не могло служить поводом для ареста... Ведь в спорах рождается истина. За что же тогда? Не согласился сдать оружие, нарушил приказ? Но его могли вызвать в округ, дать взбучку, в конце концов снять, но чтобы арестовывать... Нет, не могу поверить!"

Шмелев был тем человеком, с которым трудно сойтись, но так же трудно и расстаться. Иван Мартынович знал о нем, может, больше, чем сам Шмелев о себе, и поэтому тщетно пытался найти, что бы могло опорочить комдива. "Многим он был недоволен, и это недовольство было вызвано страстным его желанием видеть справедливость в жизни", - думал Гребенников и вновь терзал себя мучительно тяжким вопросом: "Но почему, за какую провинность упрятали человека в тюрьму?"

Тревожила Гребенникова и судьба семьи комдива. Он старался облегчить страдания его жены, детей: сразу же навестил их, как только узнал, что Шмелев арестован. Гнездилов потребовал, чтобы семью Шмелева убрали из военного городка, но полковой комиссар на свой риск настоял этого не делать.

Екатерина Степановна с детьми по-прежнему жила в том же домике, но теперь он выглядел осиротевшим: калитка была постоянно закрыта, детские голоса не оживляли его притихшую печаль, а по вечерам, когда соседние окна заливал свет, этот дом, ставший никому не нужным, чужим, погружался во мрак. "А может, с детьми что случилось?" - беспокоился Гребенников, и однажды, проходя мимо, решил зайти в дом. Еще более странным показалось, что и калитка, и даже сенная дверь были не заперты, а просто прикрыты.

В холодных, продуваемых сквозняком, сенцах Гребенников нечаянно споткнулся о ведро, и оно, дребезжа, откатилось в угол. С тревожно бьющимся сердцем он открыл дверь.

- Дома есть кто?.. Вы живы? - почти испуганно вскрикаул он.

Долго ли еще в доме висела стойкая тишина, полковой комиссар не помнит. Только услышал, как заплакал ребенок, и неожиданно, сам того не сознавая, обрадовался живому голосу.

- Это я, Екатерина Степановна... Дайте же свет, - сбивчиво промолвил Гребенников, услышав медленные шаги По комнате.

Некоторое время они молчали.

Еще совсем недавно Екатерина Степановна выглядела в свои срок два года очень живой и женственной. Но жестокий удар так скоро пригнул ее, что от ее живости не осталось и следа: впалые и бледные щеки, в глазах, как будто не просыхающих от слез, была заметна оторопь и вместе с тем затаенная, едва теплившаяся надежда. Да, теперь она верила, пожалуй, только самой себе. Она провела эти недели в горе, одна, без свидетелей и утешения других. Сейчас - Иван Мартынович поежился от ее отчужденного взгляда - она смотрела исподлобья, потом перевела взгляд на стул, где висел мундир мужа. Глаза ее, на миг ставшие ясными, опять помрачнели, и она отвернулась, пряча, казалось выдавленную сердцем, слезу.

- Да что вы, в конце концов!.. Заживо себя хороните! - запротестовал Иван Мартынович. В этот момент из смежной комнаты вышел Алешка и, нелюдимо косясь на полкового комиссара, шагнул к матери, сказал напористым голосом:

- Не надо, мама! Не плачь, слышишь!

Подбежала и Света, уцепилась за мамину юбку, таращила глаза на военного. Гребенников неловко нагнулся к девочке, подтянул ей штанишки, сползшие на пухлые коленки, и взял ее на руки. Девочка косила строгие глаза куда-то в сторону; она, казалось, успела отвыкнуть от доброты и ласки. Иван Мартынович ощущал, как трепетно бьется под его рукою крохотное сердечко.

- Гулять ходишь? - спросил он.

Девочка упрямо молчала, глядела на мать, и та помогла ей преодолеть робость.

- Светлана любит на санках кататься, - сказала она вздохнув. - Но теперь не до веселий. К тому же, на дворе такие холода, что даже в комнату, вон видите, мороз забрался! - Екатерина Степановна указала на углы, будто выстеганные игольчатым инеем.

- Ну, дочка, тебе пора спать. Сними только лифчик, когда ляжешь в кроватку... Да и тебе время, - обратилась она к сыну, заставив его недовольно поморщиться. - Да-да, и не вздумай за книжку браться. Свет не позволю включать и ставни закрою. Иди, иди, родной. - Впервые за время разговора улыбка тронула глаза матери.

- Это мне нравится, - заметил Гребенников, тоже улыбнувшись. - А то гляжу... просто лица на вас нет.

- Ох, Иван Мартынович, - вздохнула она. - За эти дни я столько пережила, что, кажется, и жизни бы не хватило. Да вы разденьтесь, посидите, - предложила она и помогла ему снять шинель.

Екатерина Степановна засуетилась, хотела пойти на кухню, что-то приготовить, но Гребенников упросил ее не хлопотать. "Небось и так посадили себя на скудный паек", - подумал он, и Екатерина Степановна, заметив в его глазах жалость, возразила:

- Не беспокойтесь, он же припас на зиму много овощей, как чувствовал... - И опять взгрустнула. Долго молчала, пока наконец, задыхаясь, не выдавила из себя:

- Не могу... Так тяжело! Когда Николая забрали, надо бы и мне уйти за ним. Пусть и дети...

- Нельзя так, - перебил Гребенников. - Куда это годится себя надрывать! И детям отравлять жизнь.

- Она у них уже отравлена, - простонала Екатерина Степановна и посмотрела в темный провал окна. - Для меня на свете есть один Шмелев. Только один. И где он, может, уж совсем... - Она не договорила, пошатнулась. Гребенников успел поддержать ее, помог сесть на стул. Ему хотелось тотчас возразить ей, но нужных слов не нашел. Да и как можно возразить? И хотя Иван Мартынович не переставал думать, что история с арестом Шмелева - грубая ошибка, он понимал, что могло произойти и худшее.

- Я все-таки верю. Люди разберутся, кто прав, а кто виноват, - с твердостью заметил он, стараясь хоть как-то утешить ее.

- Разберутся, - упавшим голосом отозвалась она. - Может быть... Только ведь и среди людей есть звери! Как угодно судите, но меня вынудили так думать. С арестом Шмелева слишком многое для меня умерло. Я теперь никому не верю, - повторила она безразлично, совсем не повышая тона. - Но если бы я потеряла веру и в него, в Шмелева, честное слово, я сошла бы с ума... Даже пусть и дети... На свете был только один Шмелев. И что бы с ним ни сделали, я верю... Верю ему до конца! Он был честен, поймите мое сердце! А те, кто состряпал против него дело, будь они прокляты! - с гневным ожесточением вскрикнула она.

Гребенников встал и, прежде чем ответить ей, долго стоял притихший, словно оглушенный.

- Вы мне об этом не говорите, я сам знаю его, - наконец, принужденно сдерживая себя, заговорил он. - Николай Григорьевич для меня так же ясен и чист, как глаза вашей дочери. Я вовсе не собираюсь отрекаться от него... Я убежден, долго это не продлится, дойдет дело до большого начальства, разберутся, выпустят... - Он раздумчиво помедлил. - А если нет, будем жаловаться, до ЦК дойдем! Кстати, вы никуда не обращались?

- Писала, - поспешно ответила она и с горечью добавила: - Да что толку? Теперь все отвернулись...

- Неправда! - возразил Гребенников. - Нужно поехать самой в округ. Добиться приема у прокурора. Я тоже приму все меры!

Неожиданно Гребенников перешел на "ты", как бы подчеркивая этим свою верность другу.

- Не думала пойти работать? В работе, как говорят, и горе не так гложет. И вообще, Екатерина, нельзя так травмировать себя. Встряхнись!

Она помолчала.

- Я связистка. Эта работа мне по душе, но куда поступить - пока не знаю.

Гребенников оглядел комнату и снова увидел на стенах темные потеки, иней.

- Насчет дров я улажу. Завтра подвезем, - пообещал он.

Время было уже позднее. Иван Мартынович надел шинель, собрался уходить. Пожав ей руку, добавил участливо:

- Только не вешай головы. Не сиди затворницей, а то по вечерам даже без света... Нехорошо так.

- Ничего не поделаешь, я ночами не смыкаю глаз, хоть и боязно... Поджидаю, а вдруг придет он...

Проводив гостя до калитки, она вернулась. Чем-то хотела заняться, но руки ни к чему не лежали. Медленно походила по комнате, увидела на стуле мундир с обвислыми плечами и, будто подкошенная, упала на кровать, уткнулась лицом в подушку, заливаясь слезами.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

По весне Игнат и Митяй все чаще подумывали строить молодоженам дом, и давний их спор - в каком месте его ставить - решился, как только сошла талая вода и наладились дороги. Усадьба у Митяя обширная, нашлось бы место для новой избы, но пораскинули умом и решили ставить рядом с Игнатовой все-таки у реки сподручнее: глину месить и кирпичи делать - нужда в подвозе воды совсем отпадает. А главное - ежели Алешка и Наталья пожелают вести хозяйство, то, конечно, не обойдутся без уток и уж обязательно будут выращивать вилковую капусту.

Чисто практические эти соображения заставили Митяя смириться с желанием Игната иметь по соседству молодую чету, и однажды, сидя на завалинке, Игнат и Митяй ударили по рукам и сразу принялись судить да рядить, с чего начинать.

- Фактически мне бы надобно махнуть в Грязи, а то и в самый Воронеж! - сказал Игнат.

- Куда тебя понесет в такую даль, - возразил Митяй, зная давнюю страсть свата к лихим странствиям.

- Сомнения надо упрятать, сваток! - отмахнулся Игнат. - Не думай, что в городе буду толкаться зазря или лишний целковый прожигать. С коей поры в рот не беру разного зелья. - Игнат помолчал и добавил: - А поехать надобно. Гвоздей купить, кровельного железа...

- Это другой коленкор, - заметил Митяй. - За такими вещами и я бы не прочь съездить. Все-таки шестой десяток живу, а, окромя Хворостянки, ни в каких местностях не был.

- Перечить не стану, можешь ехать, - согласился Игнат, а сам, не желая уступать свату, решил его припугнуть: - Только ведь в городе и потеряться немудрено... Но во что б ни стало нужно купить и гвоздей и железа... Окромя того, стекло привезешь...

- Куда же такую тяжесть, - взмолился Митяй. - Такое и на повозку не уложишь.

- Хлопотно! - поддакнул Игнат. - И, веришь, тебя жалеючи, хочу поехать. К тому же, в городах я пообтерся и с багажом имел дело. А так бы в жисть не решился.

Игнат, нагородив кучу всяких трудностей, был в полной уверенности, что сват откажется ехать. Но Митяй не поддавался на уловки и, чтобы не обидно было, предложил бросить жребий. Вынул из кармана медный пятак и, означив, Кому падет решка, а кому - орел, подкинул его с ноготка пальца в воздух.

Поездка выпала на долю Митяя.

- Так и быть, счастье твое, - вынужденно согласился Игнат.

...Шесть дней Митяй был в отъезде. За это время Игнат, желая удивить свата, разобрал и перенес на задворки сарай, а на его месте, где намечено было заложить избу, вырыл яму для извести, разметил колышками площадку. В пору бы засучить рукава и класть стены, но Митяй как в воду канул. Игнат все чаще поглядывал в сторону околицы, на взгорок, откуда сползала к мосту дорога, захаживал к его жене, Аннушке, справлялся, нет ли от муженька вестей, а по вечерам прислушивался, не грохочет ли телега, и в мучительном ожидании начинал высказывать сомнение: "Уж не приключилась ли с ним беда?" И когда терпению совсем пришел конец и он было решился навести справки в милиции, прибежала Верочка и сообщила:

- Батя, кажись, они прибыли!

Минут пять выжидал Игнат, потом схватил шапку и дробной рысцой побежал прямиком через выгон к избе Митяя. Еще издалека, к досаде своей, Игнат увидел свата, который свесил ноги с шарабана и о чем-то полюбовно толковал с Левкой Паршиковым, с этим гуляющим лоботрясом.

- Мое почтение, сват! - впопыхах откланялся Игнат.

Митяй протянул ему руку, соскочил с телеги и кивнул Паршикову.

- Слыхал, каким образом поджать решили? - и погрозил в воздухе скрюченным указательным пальцем. - Прямо не могли, так за глаза шпынять начали. Критика моя поперек горла им стала... Я им покажу! Покуда спокойно указывал, а то не такую критику наведу! Меня в области теперича знают!

- В чем дело? Чего ты разошелся? - не понял Игнат.

- Косточки мои на правлении перебирали. За спиной-то они готовы к ногтю прижать. Не выйдет! Кишка у них тонка! И ты, сваток, тоже хорош! Митяй косо поглядел на Игната.

- В толк не возьму, какая тебя муха укусила! - развел руками обескураженный Игнат.

- Гм... Вроде бы ты в сторонке стоишь, - прищурился Митяй. - Нет, сваток, так дело не пойдет. Родня она тогда бывает, ежели и в беде остается родней. А так, пожалуй, лучше врозь нам держаться.

- Ежели наскучило, то можно и врозь, - рассерженно ответил Игнат и со строгостью посмотрел на парня:

- Наговорил, басурман? Поссорить захотел?

- Да я, дядя Игнат, про ваше родство даже подумать дурно не смею. Паршкков приложил руку к груди и поглядел в сторону Митяя, с видимой озабоченностью добавил: - А когда тебя на заседании костили и хотели записать в протоколе отдельным пунктом, то я вступился...

- На каком таком заседании? - недоверчиво перебил Игнат.

- Да наплюйте вы на это! - махнул рукой, стараясь замять разговор, Паршиков и опять обратился к Митяю, заулыбался во все лицо: - Дозволь мне коней отогнать, а потом, конечно, урву часок-другой... загляну... - И он заговорщически подмигнул Митяю, явно намекая на то, что не мешало бы раздавить белоголовую по случаю его приезда.

Митяй, кажется, совсем было согласился, передал ему вожжи, вынул из-под сиденья сверток, пахнущий чесноковой колбасой, отчего Паршиков даже прищелкнул языком. Но их затею пресек Игнат.

- Проваливай-ка, пока холку тебе не намылили! - пригрозил Игнат и отнял у парня вожжи, а на свата поглядел с неотразимым укором: - И ты брось потакать! Иначе, клянусь, могу разойтись с тобой на все времена!.. Уходи, Паршиков! Уходи отсюда с глаз долой!

Парень скривил лицо в усмешке, с минуту еще постоял в нерешительности и поплелся домой.

Игнат смотрел ему вслед, жуя со злости губы.

- Чего ты взялся пригревать этого кобеля! Намедни он к Наталье нашей приставал... Так я его огрел промеж лопаток палкой.

- Ай-ай-ай! Сукин сын! - сокрушенно покачал головой Митяй и спросил: - Неужели и насчет правления он утку пустил?

- Ясное дело, подмазаться хотел. Защитник нашелся, едрена палка! сердился Игнат. - Я же при конторе сторожем... Все речи на правлении слышу с порога. Тебя хотя бы одним дурным словом упомянули, одно сочувствие... Гонца хотели слать...

- Зачем?

- Как же, уехал и целую неделю вестей не подавал. Вроде мы тебе и не родня! - незлобиво пощунял Игнат и стал расспрашивать, как съездилось, что купил.

- Всего привез сполна. - Митяй сдернул с повозки рогожу: в ящике блестели гвозди, а под ним лежали листы кровельного железа. Разворошив сено, Митяй показал аккуратно сложенную в телеге горку кирпичей.

- Ай да молодец! Ай сваток! За такое в пору расцеловать! - рассыпался в похвалах Игнат и покосился на задок телеги, где рядом с дегтярной лагункой был привязан пучок ветвей: - А зачем хворост вез?

- Какой хворост? - в удивлении крякнул Митяй и заулыбался. - Это же яблони. Редких мичуринских сортов! Прямо из ботанического сада!

- Ого! Где это раздобыл? - Игнат сделал неопределенный жест, точно собираясь в чем-то уличить свата.

Но Митяй отвечал с чувством превосходства:

- Захожу к ним, то есть к самому главному. Говорю, так и так, мол, желаю иметь мичуринские сорта. Ну, главный порасспрашивал, откуда родом, и насчет наших земельных угодий пытал, а потом и говорит: "Это вы, товарищ Костров, правильно решаете вопрос, по-научному, что продвигаете мичуринские породы". И, понятно, отпустил мне аж двадцать кореньев! Митяй смолк, подсчитал что-то в уме и сказал: - Откровенно говоря, сам хотел ухаживать за яблоньками, да уж поделюсь, чтоб не обидно...

- Ты бы, сват, поспешал малость, - сетуя на его жадность, заметил Игнат. - Отведи коней, пора дать им покой.

Митяй подхватился, кое-что из вещей снес в избу, а с остальной поклажей поехали они к Игнатовой усадьбе.

- А стекло не привез? - спохватился Игнат.

- Э-э, сват, со стеклом получилась заминка.

- Разбил в дороге?

- Не, по другой причине лишился стекла.

- Бракованное всучили?

- Не спрашивай, сват! - отбивался Митяй и авторитетно заверял: - Но стекло будет! У меня ж отныне в области широкие связи. Зазывали почаще приезжать. Хоть за стеклом, хоть... Одним словом, ежели порешим, целый сборный дом можем купить. А что, не веришь?

Игнат не ответил.

В манерах Митяя, так же как и в словах его, замечалось теперь некое превосходство, то самое превосходство, которое до последнего времени выгодно отличало на селе Игната. Откуда успел набраться этой гордости безвыездно проживавший в селе Митяй, осталось для Игната загадкой.

Они въехали во двор.

- Хоть верь, хоть нет, - не переставал дивить свата Митяй, - а меня без билета пустили в цирк. Вот нагляделся чудес! И про стекло временно забыл... Сижу, значит, в первом ряду на стуле этом самом... Как он прозывается?

- Приставной, - пояснил Игнат, пряча усмешку.

- Ну да, который для гостей, то есть для меня подан. Сижу, стало быть. Выходит на этот самый круг циркач. Гляжу на него, и меня даже пригибать начало к этому стулу. Грудь у него колесом, мускулы... Ой, ты бы только поглядел, какие у него мускулы! Думаю, попадись такому в руки - не пикнешь! Прошелся эдак важно по кругу и говорит, чтоб ему подали как ее... штангу, кажись. Лежала она у прохода, возле моих ног... Вышел один служивый, тоже упитанный, здоровый. Нагнулся, хотел эту штангу поднять, да кишка слаба. Кряхтел-кряхтел и отошел... Э-э, думаю, мой черед. Глядят на меня со всего цирка, и даже служивый подтрунивает: дескать, попробуй тряхнуть стариной! Ну и решился я. Встаю, значит, скидаю пиджак, чтобы не мешал, а в цирке тиха-а... Поплевал я на руки, взялся за штангу, поднатужился и - раз! И, конешно, перебросил ее через этот самый плюшевый забор. Ну и хлопали мне, хоть уши затыкай! А циркачу тому, поверишь, все представление сорвал. Жидко ему опосля хлопали. Дюже жидко! - Митяй расхохотался, да так громко, что копавшиеся под дрогами куры испуганно закудахтали.

- Ты чего? - спросил Игнат, но, видя, что свата разбирает пуще прежнего, и сам поддался искушению, тоже засмеялся.

Митяй насилу унялся, потом оглянулся как-то подозрительно и шепотом промолвил:

- Может, и грешно, а скажу тебе по секрету. Знаешь, кого я повидал в цирке? Ну, этих голых... Ну, в чем мать родила... Выходит одна, на лицо икона писаная, а стыда никакого. Стоит и смеется. Ей хлопать зачали, а она не то чтобы укрыться, по кругу пошла, вроде напоказ людям. Потом подходит к ней циркач, лягавый такой, тощий... И давай они номера откалывать! Уж как она на него прыгала: и сзади, и спереди, и через голову. Потом вроде бы нечаянно, а может и всурьез, толкнул ее от себя. Упала, бедная. Но не заплакала. Нет. Присела эдак, ноги развела этим самым... как его циркулем, сидит и ручками пошевеливает, вроде плыть собирается... И глазом я не моргнул, как она кинулась к нему обратно. Обвилась вокруг него, и они давай скакать по кругу... Вот, думаю, любовь до чего доводит, изломал всю, а она все равно льнет! Кончилось тем, что посадил он ее себе на шею и понес через весь цирк! Умора, как выкобенивались! - рассмеялся Митяй.

Он собрался было еще что-то рассказать, но подошли Наталья и Верочка, и вчетвером они начали переносить к плетню листы железа, кирпичи. Потом отец велел дочерям отогнать повозку. Митяй, однако, не согласился, сказав, что надо самому в конюшню честь честью поставить коня и сдать сбрую.

- Зайду, покалякаем, - пообещал Митяй и сунул свату белоголовую бутылку с буханкой ситного и колбасой.

Под вечер Митяй опять пожаловал к Игнату. Сваты за рюмкой водки толковали о новом доме, а когда стемнело, решили напоследок проветриться и, держась друг за друга, спустились по тропинке к реке. Небо было чистое, точно умытое дождем, крупно мигали над головами зеленые звезды.

- Доброе мы, сваток, место выбрали. Благодарить будут, - возрадовался Митяй.

- Самый раз для овощей. И рыбы тут - кишмя кишит. Опять же подмога в хозяйстве, - ответил Игнат и снова пожалел, что не удалось достать стекло.

- Да я ж тебе говорил, осечка получилась, - ответил Митяй.

- Обжулил кто-нибудь?

- Брось! Меня на мякине не проведешь! - возразил Митяй, зашел вперед и в упор поглядел на Игната:

- А тебе кто, сват, донес? Насчет этого жулика?

- Тьфу, голова садовая! - сплюнул себе под ноги Игнат. - Стало быть, и вправду обдурили. И сколько же ты отвалил?

- Молчи, сват. Молчи... - зашипел Митяй и, чувствуя, как горло чем-то сдавило, поперхнулся.

- Э-э-э, хотел было на все стекло выдать... Да сумление появилось... Так я ему малый задаток... четвертной...

- Не пойму, как это тебя поймали на удочку! И много их было?

- Да всего один, - сокрушался Митяй. - На вид, можно сказать, доверие внушал. В кожаном плаще. Усы вверх закручены. Только глаза шустрые, они-то и навели на подозрение. А то бы и сотняжку всучил.

- Где он тебя перехватил?

- А прямо на улице, - с видимым прискорбием отвечал Митяй. - Подходит ко мне и спрашивает: "Вам резиновая обувь нужна? Скобяные изделия? Стекло?" - "Все, говорю, нужно, а только стекло нужнее". - "Так пойдемте на склад, пока у меня время есть. Выпишем наряд - и пожалуйте!" Иду за ним, поспешаю... А он обернулся на ходу, дал мне сигаретку и спрашивает: "Сколько вам листов?" - "На четыре окна". - "Ясно. Только задаток положен. Ваш брат, простите, умеет плутовать. Выпишешь товар, а он помнется и уйдет. Только накладные портишь". Ну, как тут было не поверить? - спросил свата Митяй и развел руками. - Поверил. Даю ему четвертной. Подвел меня к высоченному дому, велел обождать у ворот и ушел. Я ждать-пождать, две цигарки сжег... Смотрю, раз прошел возле меня милиционер, другой раз и начал ко мне бочениться.

"Ты чего, гражданин, ждешь?" - спрашивает. "Да вот по причине стекла задержка", - отвечаю. "Какого стекла?" - "Склад, говорю, в этих воротах". - "Какой тебе склад? Поймал, старый леший, дурную болезнь, так плутуешь!" - сказал милиционер. А я все стою, потому как четвертной уплывает... Отошел я в сторонку, выждал, пока милиционер ушел, и бочком-бочком в самые ворота. Подхожу к лестнице. Четыре ступеньки ведут наверх, к двери с табличкой. Стучусь. Открывает мне старичок со стеклышками в глазах. Провел меня в комнатушку, усадил возле умывальника, на котором разные пузырьки, и эдак пальцем указывает, чтобы я снимал штаны... У меня очи на лоб повылазили. Так вот какие тут болезни лечат! Схватил я кожушок да шапку - и тягу... Все боялся, милиционер зацукает! В общем, нагрел меня этот окаянный, и веришь, даже стеклу был не рад.

Игната так и подмывало расхохотаться, но, пересиливая себя, отвечал он с видимым сочувствием:

- Понимаю тебя, сваток, понимаю. Благодари бога, что милиционер попался свойский. А так бы по причине такой болезни протокол мог составить.

Молча вернулись они назад.

- Ты уж, сваток, Аннушке моей - ни-ни... - умолял Митяй. - Иначе со свету сживет. А избу мы с тобой сложим. На диво сложим! - добавил Митяй и, низко кланяясь, распрощался. Игнат тоже пожелал ему доброй, спокойной ночи.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

По изложинам мокрого берега, с брезентовой сумкой, набитой медикаментами и висящей на ремешке через плечо, Наталья шла неторопко. Был утренний час, солнце плавилось в спокойной реке, покрытой в заводях круглыми листьями кувшинок.

Одета Наталья была совсем по-летнему - в платье с большим вырезом; от сырого тумана, пластающегося вдоль реки, ее чуть-чуть знобило.

Наталья была рада, что с наступлением полевых работ вырвалась наконец из тесного, пропитанного запахами лекарств медпункта, из дома, где всегда тяготили ее стирка белья, уборка и бесконечно-нудные причитания да вздохи по причине их разлуки, которая, видите ли, чем дольше тянется, тем прочнее свяжет ее с мужем. Такое говорили соседи, внушал отец. "Наивные люди, усмехнулась Наталья. - Ничего не понимают. Как будто сами не были молодыми".

Она твердо уверилась в том, что пора молодости скоротечна, поблекнет, как вон отцветающая в сухом логу одинокая яблоня, и жалела, что так проходит эта молодость, что ее никогда не вернуть.

Давно ли шумела по лощинам и оврагам полая вода, набухали почки на деревьях да на пригорках осторожно, словно боясь нежданного мороза, пробивалась трава? А теперь уже завяли сережки на ветлах, метелью осыпался белый цвет с яблонь, груш, и на листьях, поначалу изумрудно-зеленых, уже въедливо лежал налет дорожной пыли. "Так и моя молодость. Не успеешь оглянуться, как улетит", - комкая в горле обиду, думала Наталья.

Но что поделаешь? Ей ничего другого не оставалось, как ждать Алексея. Ждать... Странно: со временем чувства к нему как-то поостыли, притупились. Бывало, его письма - каждая строчка - волновали, а теперь, хоть и не растратил он еще пылкую страсть в письмах, эти его бесконечные заверения в любви и наказы хранить верность только раздражали ее. Не потому ли стала она нервной, вспыльчивой; даже когда отец объявил, что вместе с Митяем сложит им новую избу, Наталья приняла это без особой радости, а в душе подумала, что хотят скорее от нее избавиться. Может, и не следовало так думать, но душу грызло это сомнение...

Тропинка отвалила от реки на сухую, прижженную солнцем дорогу.

Минут через пять Наталья услышала сзади резкий треск мотоцикла. Не обернулась, шла валкой походкой краем дороги. Мотоцикл поравнялся, круто подвернул, обдав ее ноги теплой пылью.

- Ой, это вы! - увидев Завьялова, воскликнула Наталья нежданно послабевшим голосом. Метнула на него изломанные от удивления брови и, почуяв, как жарко вспыхнуло лицо, отвела глаза в сторону. Петр унял надоедливо-резкую дрожь мотора и поглядел на нее озорно. Низовой ветерок с реки шаловливо оголял смуглые икры ног. Платье на ней белое, легкое, а вырез вокруг шеи так глубок, что проступали литые, волнуемые частым дыханием, груди. Чуть пониже шеи Петр успел разглядеть шероховатое пятнышко родинки.

Она стояла, смущаясь, а Петр рассматривал ее, и глаза его в этот миг, казалось, горели. "Точно огнем жгут, и я не могу..." - стыдливо подумала она, но, словно опомнившись, проговорила:

- Мне пора идти. В бригаде ждут. - Она поправила сползший с плеча ремешок брезентовой сумки.

- В клуб не ходишь... танцевать?

- Какие теперь танцы, все севом заняты, - ответила она и притворно улыбнулась: - Мне и одной не скучно.

- В душной-то хате... Затворница!

- Откуда вы знаете, затворница ли? Я и так на улице... в амбаре сплю.

В это время от моста выкатилась повозка с бочкой и, расплескивая воду, затарахтела по дороге. Завьялов плутовато-жадными глазами взглянул на Наталью, потом резко завел мотоцикл и уже на ходу обернулся, помахал рукой.

По ухабистой дороге, взбадривая пыль, помчался мотоцикл. Наталья еще какую-то долю минуты стояла, провожая его тоскующим взглядом. Вдоль кочкастой поймы реки курились редкие туманы. А к горизонту, насколько хватал глаз, уходила синяя степь, и дорога вихрем уносила Петра все дальше и дальше, пока он совсем не растаял в синеве.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Оставшись одна, Наталья свернула на дорогу, уводившую в поле, и зашагала, ощущая прилив радости от встречи с Петром. И пусть до обидного коротким было свидание, все равно душа ее пела. Словно внемля ее настроению, высоко поднял свою песню жаворонок. Наталья, запрокинув голову, восхищенно следила, как эта добрая пташка мелко трепыхалась на одном месте и, точно по невидимой лесенке, забиралась все выше, в бирюзовое поднебесье...

Повозка с бочкой наконец догнала ее. Впереди, прислонясь к бочке, стоял Паршиков. Взглянув на него, Кострова слегка смутилась, подумала, что он, конечно, наблюдал за их встречей, но Паршиков как ни в чем не бывало уступил место на передке и пригласил сесть.

- Забрызгаешь. Больно-то охота мокрой быть.

- А мы потише, - упрашивал Паршиков и щерил зубы, не скрывая чувств. - Куда нам, Наташка, спешить? Правда? Вдвоем-то...

Наталья улыбнулась, как показалось Паршикову, с видимым согласием, но сесть на повозку не захотела, шла сбоку.

Левка Паршиков слыл первым парнем на селе: был ловок, статен, крупные голубые глаза и спущенная на лоб прядь волос делали его совсем красавцем. Не по летам рано начал он ухаживать за девушками, и, как сказывала Верочка, некоторые по нему с ума сходят.

"Молоко еще не обсохло на губах, а уже липнет ко всем", - подумала Наталья и вновь насмешливо поглядела на парня.

Паршиков по-своему оценил ее ухмылку и небрежно спросил:

- Сулится приехать твой ненаглядный?

- Пока еще нет. Обещается к осени...

- Ждать небось моченьки нет? - не отступал Левка, скаля крупные зубы, среди которых одного переднего недоставало.

- Кто это тебя... зуба лишил? - все так же наигранно спросила Кострова.

- Фью! - присвистнул он, отмахнувшись, и - свое: - Давно бы подыскала себе.

- Кого?

- Это уж твоя воля. - Паршиков посмотрел на нее и заулыбался. - Хотя бы меня. Чем не пара? А?

- Тоже мне ухажер! И не стыдно к замужней липнуть?

- Мне? - ткнул он себя в грудь. - Да разве я... Девчат, как на ярмарке, любую возьму... А вот тебе... Эх, не приведись! Одна голодуха!

- Коль таким успехом пользуешься у девчат, то и гуляй.

- Те обождут. Никуда не денутся, - продолжал он грубоватым голосом. Хочу тебе навстречу пойти.

- Слаб в коленках, - оборвала Наталья. - Научился бы человеком быть, а потом...

- Но-но, поосторожнее. Могем. Все могем! - похвалялся Паршиков. - Так что, если охота, приходи... Уделю внимание...

- Нахал! - гневно бросила Кострова и не успела отстраниться, как Паршиков с силой рванул вожжи.

Лошадь испуганно шарахнулась с дороги, бочка качнулась на ухабине, и вода, плеснув, окатила Наталье спину.

Она готова была броситься на него с кулаками и, окажись он близко, надавала бы тумаков. Но едва отошла от повозки, как заставила себя успокоиться. - "Что с него взять? Лучше не связываться с дурнем!" подумала она.

Дорога потянулась через яровое поле. Наталья подивилась: и недели не прошло, как посеяли тут пшеницу, а зерна уже проклюнулись, дали ростки, пока еще не зеленые, шелковисто-красные.

К яровому клину примыкал другой; его засевали сейчас просом. Дорога взбежала на пригорок, и отсюда Наталья, как зачарованная, окидывала взглядом привольную, уходящую к самому горизонту, равнину. Гудело поле, звенел сам воздух, и далеко разошлись, гуляли из края в край в затканном маревом просторе тракторы с сеялками.

На подножках сеялок в цветастых платьях и косынках стояли женщины. Когда один трактор, сделав прогон, стал разворачиваться, Наталья не вытерпела, поднялась на приступку сеялки и начала ворошить зерно.

- Доченька, и ты пришла пособлять, - окликнула маленькая, сухощавая, с родинкой возле носа Аннушка, доводившаяся Наталье свекровью.

- Он, мама! - воскликнула Наталья. - А я вас и не узнала!

- Богатой станет, - поддакнули женщины.

- Куда уж мне на старости лет... Зачем богатство? Пускай они вот себе наживают, - кивнула Аннушка на невестку, и Наталья, догадываясь, что сейчас начнут пытать да выспрашивать об Алексее, перевела разговор, спросила, нет ли больных.

- Кажись, нет, - ответили женщины и опять с вопросом: - Как служивый твой, отписывает весточки?

- Служит. И письма шлет, - скупо ответила Наталья.

- Вернется с армии - блинами будем угощать, - сказала Аннушка.

- Как знать, мама, - неопределенно проговорила Наталья.

- Знамо, - не поняв ее, поддакнула та. - Раз дождики теплые пошли, возьмется в рост, доброе уродится просо.

- А что это у вас? - неожиданно встревожилась Наталья, увидев у нее ссадину на руке.

Она уже хотела дать знак выглядывающему из кабины парню, чтобы остановил трактор, - надо же перевязать, но Аннушка велела ехать дальше, сказав, что беда не велика, до завтрака потерпит.

Действительно, до завтрака оставалось мало времени. Все сильнее припекало солнце, а небо было чистое, будто залитое хрустальной синью. Нагретая земля нежилась, млела, дрожала в зыби теплого воздуха. Следом за трактором по свежим бороздкам домовито, важно ходили грачи. То и дело откуда-то поодиночке прилетали скворцы и с трепыхавшимся в клюве червяком тут же улетали.

Трактор сделал еще один круг и остановился вблизи полевого вагончика.

- Ну-ка, покажите, мама, свою болячку. - Наталья повернула ее руку и нахмурилась: - Ой, да у вас опухоль! А вдруг заражение? - И тотчас достала из сумки флакончик спирта, омыла ранку и завязала.

Женщины расселись на лужайке в кружок и принялись завтракать. На корзинах, на обрывках газет и просто на коленях раскладывали узелки с едой - вареные яйца, печеную картошку, творог, соленые огурцы, куски сала, аккуратно завернутые в тряпицы, и одаривали друг друга.

За едой судачили о всякой всячине: и что привезли в кооперацию, и какого лучше материала взять на рубашонки детям, и почему на прилавки редко выбрасывают самый ходовой товар - ситец. Потом заговорили о сынках и дочках, которые в наш-то век совсем отбились от рук; не успеют повзрослеть, как разлетаются по свету, - все норовят в город, и разве только агрономы да учителя оседают в родимых местах.

- С образованием, вот и едут, - заметила Наталья. - На это обижаться не приходится.

- Да уж и правда. Нам-то, темным людям, езда была и невдомек, проговорила Аннушка, отпила из бутылки молока, вытерла уголком платка губы и продолжала: - Бывалыча, на соль денег не хватало... Хлеба, почитай, до весны но дотягивали, хоть зубы на полку клади... Теперь и в хлебе нет нужды, и работа ладится...

- А чего ж твой Митяй недовольство выражает? - поддела Христина, слывшая на селе языкастой и норовистой.

- Не городи, кума, - отмахнулась Аннушка. - Уж я-то муженька с коей поры знаю... - Она повременила и, видно, не удовлетворенная своим ответом, добавила: - Мой-то охапку сена обчественного не возьмет. А ежели и взял кого на заметку... Вот хоть бы тебя... чтоб сено не растаскивали... так за такое нужно не ругать, а премию давать.

- Я бы ему дала премию!.. - бойко, с каким-то непонятным намеком ответила Христина и расхохоталась.

- Свою премию вон жеребцу под хвост снеси! - оборвала одна из женщин, заставив Христину прикусить язык.

В это время где-то за вагончиком нежданно грохнул выстрел из ружья. От испуга Наталья даже опрокинула недопитое в бутылке молоко. Вихрем взметнулись с поля птицы, и только один грач затрепыхался на пашне.

Не помня себя Наталья подхватила сумку, побежала. С трудом поймала отчаянно бившегося грача. У него с узловато-сизой ноги медленно стекали бусинки крови. Грач глядел испуганно и даже в беде не выпускал из клюва червяка.

- Бедный, птенцам своим нес, - погладила его Наталья.

Она колебалась, не зная, что с ним делать. "Отнести домой, выходить, но у него же птенцы, они ждут и могут погибнуть с голода... А если перевязать? Честное слово, перевяжу и выпущу!" - улыбнулась Наталья, радуясь своей наивной мысли.

Присела на корточки и едва прикоснулась к окровавленной ноге, как грач нацелился глазами и больно клюнул ее в палец. "Глупый, да я же хочу тебя спасти..." - шептала Наталья и, слегка прижав под мышкой голову птицы, начала бинтовать ногу.

Сзади послышались чьи-то шаркающие шаги.

- Ощипала? - услышала Наталья злорадный голос и обернулась: перед ней стоял Паршиков.

- Кто стрелял? - строго спросила она.

- Ясно. Умеем! - засмеялся Паршиков, шевельнув плечом, на котором висело ружье.

- Эх, ты!..

Паршиков с недоумением поглядел на нее.

- Подумаешь, птица! Вредителей - с поля вон!

- Сам ты вредитель! Уйди с глаз долой! - резко оттолкнула его Наталья.

Перевязала ногу, потом расправила поломанные на левом крыле перья, осторожно посадила грача на пашню и отошла. Грач посидел немного, раза два клюнул себя в ногу, стараясь сорвать повязку, потом неловко сделал короткий разбег и полетел низко, над самой землей. Может, впервые в его жизни этот полет был мучительно трудным. Он все тянул и тянул через пашню, держа направление в сторону зеленеющего бора. Оттуда доносился птичий галдеж, и Наталье почудилось, что это маленькие, головастые и безобидные грачата ждут своего кормильца с пищей...

Не в силах заглушить в себе жалость, Наталья подошла к женщинам и сказала:

- Грач пользу дает людям, а он, поганый, чуть не сгубил.

Женщины согласно закивали в ответ, кто-то даже выругался, назвав Паршикова живодером, а Аннушка ласково улыбнулась невестке, проговорила:

- Гляжу на тебя, дочка, и себя вспоминаю... Тоже вот так норовила за всем доглядеть, - отвечала она. - Всякую живность жалела. Прилетят, бывало, пташки из дальних краев, зачнут напевать да гнездышки вить вот-то моя радость!

Слушая, Наталья все больше проникалась к ней чувством и пожалела, что раньше относилась без особой теплоты. Уважать уважала, а не любила. И сама не знала почему. Видимо, если бы сразу перебралась к ним жить, могла бы сродниться.

Приумолкшая было степь опять наполнилась веселым гомоном, возгласами, рокотом моторов. Из края в край гуляли тракторы, то и дело подъезжали повозки, люди торопливо относили к сеялкам зерно.

К вечеру отведенный для проса клин был засеян, и тракторы перегонялись на новый клин, выделенный под кукурузу. Понимая, что на поле ей делать больше нечего, Наталья раньше всех направилась в село. С дороги она свернула опять к реке, на которую во все времена не могла наглядеться, но теперь вид реки, залитой точно расплавленной лавой, предзакатными лучами солнца, не возбуждал в ней радостного ощущения. Мысленно перебирая в памяти виденное днем, она уже не могла чему-то горячо радоваться или печалиться чужой беде - как-то враз посвежела, встряхнулась, побывав на поле, но тяжелее стало на сердце. Безутешная грусть закралась в душу и, казалось, осела там, отдавала ноющей болью.

А вокруг нее - и этот раненый, отчаянно бившийся на пашне грач, и зерно, брошенное в землю, и весенняя даль просини, и ласково греющее солнце - все, решительно все стремилось к тому, чтобы дать кому-то новую жизнь. И Наталья, виновато укоряя себя, то ли прошептала, то ли вслух спросила: "А я? Кому я дала жизнь? Лечу больных... Но это же не то!"

И, распаляя себя чувствами, ставшими тяжкими и горькими, Наталья впервые с грустью подумала, что у нее нет ребенка. Ей хотелось чувствовать его в своем сердце, потом растить, как птенчика, забавлять с материнской нежностью. Думая о ребенке, она вместе с тем и пугалась этого желания.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Во все окна Верочка глядела, поджидала сестру. Уйдя без завтрака, Наталья как нарочно припозднилась, не пришла и к обеду. "Ну и вредная! Уйдет, так ровно на целую вечность!" - сердилась Верочка.

А как хотелось именно сейчас, в эту минуту, подивить сестру! Во-первых, получено письмо от Алексея, плотное такое - не иначе, карточка вложена. Наташе это доставит немалую радость. Во-вторых... Тут Верочка замолкала, чувствуя, как щеки обдает жаром. Несколько раз любопытства ради порывалась она спросить, как быть, если приглянулся парень, и что ей, Верочке, в таком случае делать? И можно ли согласиться, если он приглашает посидеть наедине и зовет даже пройтись в сад? Правда, совсем чудно сидеть там под старой грушей и слушать, как щелкает в кустах соловей. Да только можно ли быть вдвоем, к тому же ночью?..

Все это столь же волновало, сколь и смущало Верочку. Как всегда, поверяя свои нехитрые тайны старшей сестре, Верочка не могла ее дождаться и сомневалась, успеет ли обо всем поговорить. Ведь у нее прорва дел - отец велел воды в кадку налить, да загнать в катух корову, овец, да накормить наседку с выводком крохотных цыплят, тенькающих в кошелке, а за окном густеют сумерки, того и гляди звуки гармони покличут на вечеринку.

С улицы послышался голос Натальи, и Верочка метнулась к ней козочкой. Жгуче-синие, как утреннее небушко, спокойные, слегка выпуклые глаза Верочки доверчиво лучились.

- А я ждала-ждала тебя, - нараспев протянула она и вдруг, заметив на лице сестры озабоченность, забеспокоилась: - Чего такая невеселая?

- Да так просто... устала.

- Хочешь, я тебя обрадую? Ну, скажи, хочешь?

- Смотря чем.

Повернувшись на каблучках, Верочка убежала в комнату, взяла с подоконника письмо и, озорно сверкая глазами, сказала:

- Ну-ка, пляши. Вот здесь... сию минуту!

Наталья пыталась взять письмо без лишних церемоний, но сестренка отступила на шаг и спрятала дрожащий в руке конверт за спину.

- Отдай. И охота тебе домогаться, - попросила Наталья и как бы невзначай спросила: - От кого письмо-то?

- Странно: от кого же, как не от Алешки? И карточку, видать, вложил. - Верочка подала письмо, не сводя с нес восхищенных глаз. Наталья надорвала с уголка конверт, вынула сдвоенный листок, быстро пробежала его взглядом, потом с минуту подержала в руке карточку. За время, пока она читала письмо и разглядывала фотоснимок, ни один мускул на ее лице не шевельнулся и глаза не загорелись, по обыкновению, утешающей радостью. "Что это с ней? Вроде и недовольна?" Верочка взяла со стола только что отложенную карточку, долго рассматривала, гладила пальцами глянцевитую бумагу, на которой Алексей Костров был заснят в полный рост, перепоясанный ремнями; выражение его лица было задумчивым, слегка грустным.

- Если бы не доводилась мне сестрой, я бы никогда тебе не простила! запальчиво проговорила Верочка.

- Почему?

- Такой видный парень! А для тебя вроде бы чужой...

Борясь с собой, Наталья помимо воли ответила:

- Ах, ничего ты не понимаешь...

Подивилась Верочка, изумленно посмотрела ей в глаза: не шутит ли? Нот, она говорила вполне серьезно. И Верочка с обидчивой усмешкой спросила, едва выговаривая:

- Как ты смеешь? И не стыдно? Жена...

- Перестань! Не твоего ума дело, - перебила Наталья и удалилась в закуток. Вынула жестяную заслонку, поддела рогачом чугунок, из которого пахнуло вкусным, душистым паром. Потом налила в тарелку щей, порезала мелкими ломтиками черный хлеб. И пока ела, Верочка успела сбегать к колодцу за водой, загнала приученных ходить вместе на выгон корову и двух барашков. Зайдя в избу, Верочка увидела сестру сидящей на кровати; сбоку, на постели лежали и карточка и письмо. "Значит, поладили", - смекнула Верочка обрадованно.

Как бы в ответ на ее мысли Наталья улыбнулась.

Отношения между сестрами были необычными. Верочка тоже рано лишилась родной матери, и поскольку Игнат, как, впрочем, и многие отцы, не расточал особых нежностей, да и не умел этого делать, то все заботы и ласки взяла на себя Наталья, которая оказалась отменно щедрой на чувства и в какой-то мере сумела заменить ей мать. И не потому ли Верочка льнула к сестре, почитала ее и горячо прислушивалась к советам и наставлениям? И если и случались размолвки, то это было очень редко. К тому же Верочка не обижалась, по характеру была очень отходчивой. Вот и сейчас - не успело остыть чувство обиды, как Верочка запросто подошла к сестре, спросила:

- А в чем мне выйти погулять?

- Куда ты собралась? На вечеринку? - в голосе Натальи послышалось удивление, сменившееся согласием: - Ты уж взрослая. Надень новое платье, то, что с ромашками. Незачем его жалеть.

- Это правда? Я взрослая, да? - зардевшись, переспросила Верочка, а про себя подумала: "Вот и хорошо. Вот и поспрашиваю сейчас, как это можно нравиться парню и что делать, если кого-то любить хочется?"

Наталья улыбнулась и, помедлив, тихо вздохнула.

- У тебя, Верок, все впереди, - ласково проговорила она. - И любовь, и счастье... А мне уже двадцать, четвертый... Прошла молодость, отшумела, как кленовый листок по осени.

- Наговариваешь на себя, - заметила ей Верочка и присела рядом, обвила ее шею совсем еще по-девичьи, неумело и порывисто.

Они помолчали, испытывая тихую, уединенную радость.

- Ната, скажи... - прерывающимся от волнения голосом заговорила Верочка, - ну вот, когда любишь... Как поступить? Просто не пойму... - Вся пылая, она закрыла глаза.

Лицо Натальи приняло выражение озабоченности, в темных зрачках вспыхнул и враз потух игривый блеск; как-то по-новому, осуждающе смотрели эти глаза на младшую сестру. "Но я же сама путаюсь в своих чувствах. И смогу ли, имею ли право советовать, как любить?" - на миг ужалила Наталью мысль. Хотя и не поддаваясь чувству раскаяния, она по-прежнему глядела на сестренку серьезно, с выражением упрямой требовательности.

- Верок, милая, тебе об этом пока рано думать.

- Не понимаю, что же тут плохого? - тоскующим голосом отозвалась Верочка. - Любят же другие... И сама, неужто не любила?

- Мое дело спетое, - вздохнув, проговорила Наталья. В ней боролись чувства осуждения самой себя и строгой ревности к ней, к Верочке. - А ты еще мала. Вот окончишь шкоду... И поймешь, во многом будешь сама разбираться. А пока не забивай себе голову...

- Значит, и на вечеринку не идти? - Верочка обиженно поджала чуть припухлые обветренные губы.

- Сходи. Но только, чтоб никаких шалостей... Подальше будь от парней, слышишь? Подальше! - повышенным тоном сказала Наталья.

Без особого усердия, кое-как Верочка свила волосы в две косички, заплела в них синие ленты. Потом осторожно сняла ставшее непомерно узким платье, надела новое. Наталья поглядывала на нее, а мысленно, быть может помимо желания, унеслась туда, на дорогу, где свиделась утром с Завьяловым. "Какие у него глаза... Просто горят! И я не могу... Не в силах владеть собой!" - в невольном забытьи прошептала Наталья и вздрогнула, поймав, как показалось, Верочкин укоризненный взгляд.

- Я что-нибудь сделала не так, да? - в свою очередь полушепотом, застенчиво спросила Верочка.

Наталья не ответила. Уставилась глазами в пол, в одну точку, боясь выдать смятение, и только чувствовала, как щеки ее полыхали огнем, хотя в темноте вряд ли могла заметить это младшая, совсем еще не искушенная в любви, сестренка.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Мятежна весенняя ночь, не скоро тихнут ее звуки, до самой зари полнится шепотом и говором полюбовным; охватывают душу страстные, необузданные желания, и, кажется, не найдется такой силы, которая могла бы унять их или хоть на время заглушить... И бывает, даже неверная любовь порой в увлечении своем мгновенном прекрасна...

Наталья рано улеглась в амбаре, а не спалось ей: то гремели подойниками бабы, то с грохотом въехала на мост телега, скрипя несмазанными колесами, то волновали сердце забористые девичьи припевки. Гармонист увел стайку девчат куда-то за околицу, а звуки ночи так и не смолкли. С ближнего поля начала вещать перепелка. "Спать пора! Спать пора! - невольно передразнила ее Наталья и усмехнулась: - А почему сама-то не хочешь спать?"

Ночь стояла теплая. От крыши амбара пахло слежалой, видимо изъеденной мышами, соломой. Единственное в амбаре маленькое оконце, выходившее на гумно, было разбито, только снизу торчал невыпавший косяк стеклышка, и через прореху сквозило резкой свежестью ночных трав. Эти запахи волновали, как бы возвращали к утраченной девичьей волюшке, и Наталья не могла заснуть. Ей чудился приезд мужа; она силилась представить Алексея, но, кроме гимнастерки на нем да ниспадающих на лоб волос, ничего не видела. Некогда близкое, милое лицо теперь казалось каким-то расплывчатым, неясным, встающим словно из тумана, и она ужаснулась, что не могла вспомнить, какие у него глаза. "Как будто карие... Нет, светлые. Похоже, ячменные".

Но только ли память была тому виной?

С горечью сознавала она, что муж стал для нее каким-то чужим, и не могла, не в силах была совладать с чувством холодности и отчужденности, которое отваживало ее от мужа. Она пыталась разобраться: что же было причиной? Время? Да. Непрочность отношений в их совместной короткой жизни? Тоже верно. Ведь так мало они пожили, даже как следует не привыкли друг к другу! Но было и что-то другое, о чем она не могла никому сказать. И это другое все сильнее заполняло ее сердце и толкало на мятущуюся, неверную, но, как искра, разгорающуюся любовь, - тоска по мужской ласке.

Она подумала о Петре, и в ее воображении предстал его облик, до того зримый, совсем живой, что она даже привстала, протянула руки в ночи, точно желая приблизить его к себе. Как наяву видела слегка подавшуюся вперед его рослую фигуру, пересыхающие губы, которые он имел привычку часто облизывать, и глаза - о, как поражал он ее силой своих упрямых глаз!

"И чего я упрямилась? Ведь он же звал пойти на танцы, а я спать..." с досадой подумала Наталья и прилегла на жесткий, набитый сеном тюфяк. Ну, а что толку? Я же не могу... не могу перешагнуть через совесть, продолжала она рассуждать, но тотчас опять в ней взыграли чувства: - Да и он какой-то! Ни разу не расстроил... Тюлень мой! - усмехнулась она, невольно подмигнула, вообразив его перед собой.

Тяжелая и грустная темнота прикорнула в амбаре - ей казалось, что уже близко к рассвету. Она укрылась с головой одеялом, быстро согрелась и начала засыпать.

Несколькими минутами позже услышала осторожные шаги под оконцем, потом стук в дверь.

Она открыла глаза в спокойном ожидании, зная, что в такую пору иногда приходит с игрищ Верочка и, прежде чем идти спать, заходит к ней на минутку поделиться секретами. И хотя секреты у нее до смешного наивные, Наталья все равно была рада в разговоре с ней отвести душу. "Но почему она молчит? Ах, шутница, напугать захотела!" - подумала Наталья и окликнула ее.

- Наташа, открой! - услышала в ответ мужской голос, приведший ее в оцепенение.

Стук в дверь повторился, и следом - негромкий, умоляющий голос:

- Не бойся. Это я, Петр! Отвори...

Вскочила, свесила Наталья с шаткой кровати ноги, а в душе - смятение. Впустить или нет? Ведь только сейчас думала о нем, коротая свое одиночество, а чего-то боялась... Она убеждала себя, что Петр не решится тронуть ее, но в мыслях она же дозволяла ему и большее... А вот теперь он стоял за дверью. "Слава богу, что Верочка не пришла. А так бы... ужас какой!

Она еще колебалась.

- Наташа, да ты что в самом деле? Не узнаешь?

- Чего тебе?

Тишина. Долгая, надломная тишина.

- С тобой хочу... побыть...

Вдруг она представила его глаза. Огнисто-горящие... Упорные... В трепетном ожидании чего-то она подошла к двери, секунду-другую еще колебалась, обжигаемая стыдом. "Нет, нет... Что я делаю! Не надо", а рука между тем машинально тянулась к щеколде. Вот она слегка коснулась холодного металла. "О, господи... Прости меня", - и наконец с решимостью отдернула щеколду.

Блеклый свет луны воровато прокрался в амбар, выхватив ее из темноты - нагую, в короткой сорочке. Ее широко открытые, ждущие глаза встретились с его взглядом, и не успела опомниться, как очутилась в его объятиях, сильных, сдавивших дыхание.

Наталья вся исстрадалась в мучительно сладком томлении и сама вдруг прильнула к нему, обнимая теплыми руками и целуя. Петр обхватил ее, приподнял и, нежданно покорную и обмякшую, снес на скрипучую кровать.

Разомлевшая и усталая, Наталья до самого утра еле крепилась, не смыкая глаз. Она еще не сознавала, что украденное ею счастье мимолетно, но хотела, чтобы продлилось и это тепло, и эта приятность лежать с ним и чувствовать его близость. И когда сквозь оконце прокрался дремный рассвет и на крыше амбара волнующе заворковали голуби, она спохватилась, начала будить его.

Дергая за плечо, Наталья шепотом просила:

- Петенька... Встань! Как бы нас не увидели...

Поднялся он в одно мгновение. Быстро надел сапоги и, виновато прощаясь, взглянул ей в глаза, - в них стояла такая печаль, что Петр с трудом подавил в себе жалость. Тихо ступая, он вышел из амбара.

В лицо ему дохнула свежесть пробудившегося утра. Все блестело, все играло. На подсолнухе, в шероховатых складках листьев, крупными слезами лежала роса.

Позади двора Завьялов перелез через забор и побежал по росистой стежке.

У речки остановился, бодрый, довольный, будто впервые ощутив, как все цветет, пробуждается и, кажется, сам воздух звенит. Под ракитой, растрепанно свисавшей над темным омутом, плеснулась рыба. С невольным увлечением он склонился над берегом - мелкие рыбешки, словно прокалывая гладь воды, подпрыгивали, носились стайками, вспыхивали блестками серебра.

Побагровел, все гуще стал кровенеть восточный край неба, и кажется вот-вот вырвется оттуда солнце и расправит над землей свои огненные крылья.

"Жалко, черт возьми. Семью разрушаю, - беспокойно подумал Петр, чувствуя, как царапнула внутри совесть. - Да, собственно, чего жалеть? Подвернулось счастье - бери его, пока другой не перехватил!" - и Завьялов бросил в реку ком земли.

Вода разошлась мутными кругами.

__________

В ночь пала на травы да так и продержалась до утра, до высокого солнца холодная седая роса.

После ночного дежурства в сторожке Игнат вернулся и, не заходя в избу, прошелся на гумно, чтобы наломать хвороста для печи. Держась краем забора, он поглядел на межевую траву, которую обычно косил, и остановился как вкопанный, увидев следы на росе. Позабыв о хворосте, Игнат заспешил к амбару, навалился плечом на дощатую дверь и сдернул пальцами задвижку.

- Батя, куда же ты ломишься! - вскрикнула Наталья, еще не одетая.

- Что ж ты спишь допоздна? - спросил Игнат, нацеливая на нее прищуренные глаза.

- Утомилась, батя...

- Знамо... Выдь-ка, объясни мне, кто наследил, - с настойчивостью потребовал Игнат.

- Где? Да какие могут быть следы? - испуганно спросила Наталья и, чувствуя, как хлынул к щекам стыд, отвернулась.

Еле владея собой, она кое-как оделась, сунула ноги в босоножки и, не застегивая ремешки, медленно и пугливо последовала за отцом.

- Вон, погляди... Что это, я спрашиваю, такое? - уставился на следы Игнат.

Наталья стояла с непокрытой, растрепанной головой, держала под мышками мелко вздрагивающие руки, чувствовала обжигающий все нутро холодок. Лохматый щенок, подскочив, начал ластиться и тереться у ее ног, и Наталья неожиданно громко рассмеялась:

- Да это животина прошла!

- Какая тебе животина! - возмутился отец. - Ровно не видишь. Следы-то не копытные...

- Ну, а кто же, батя? Кто? - ледяным тоном спросила она, поглядев на отца с непокаянной смелостью.

Игнат, не отвечая, вздохнул, не стал дальше пытать и смиренно заковылял к забору, возле которого лежала куча мокрого хвороста.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

С того дня, как взялись строить избу, Игнат не ведал ни сна, ни покоя. Придет с ночного дежурства, часок-другой подремлет на топчане в темных сенцах, где мало беспокоят мухи, и встанет, поломается с недосыпу, прихватит инструменты и идет строить.

Спокон веку заведено у крестьян обходиться в хозяйстве без пришлых мастеров. В одном человеке легко уживается и землепашец, и плотник, и печник. Подобных умельцев, которые горазды на любое дело, в каждом ивановском дворе сыщешь. Находились тут и свои жестянщики, и резчики по дереву, и даже камнетесы. "Мы сами с усами", - говаривают они, имея при этом в виду, что их древние родичи сложили и вон ту высоченную колокольню с винтовыми внутри лестницами, и церковь с причудливыми сводами и расписным потолком, а сами в недавнем прошлом, как вступили в колхоз, сообща построили и конюшни, и гараж, и здание магазина на высоком фундаменте, и ветряную мельницу...

И не удивительно, Игнат, сызмала приученный еще покойным дедом, также имел свой талант. Он был отменным мастером на все руки - знал толк в плотничьем деле, научился в кузнице отбивать сошники, гнуть подковы, делать гвозди, закаливать металл, а потом, когда буйные желания унесли его на Черноморье, Игнат пристрастился к рыбному промыслу и с той поры лишился разума, грезя даже в своей безымянной речке наловить необыкновенных щук и линей... И если по весне еще не урвал время, чтобы наловить этих линей да пудовых щук, то только потому, что торопился поскорее сложить избу. Поскольку известно было, что срок службы у Алексея кончается, Игнат порешил сразу вселить молодых в новый дом: пусть себе поживают в счастье да уюте.

Нанимать плотников либо каменщиков Игнат и не думал. Он сам орудовал топором, лопатой, стамеской, фуганком не хуже заправского мастера - ловко и споро. Даже сегодня, хотя нежданно похолодало и дул со степной голызны сиверок, Игнат работал без устали, позабыв про обод и строго ограничивая себя в минутах отдыха. Он поджидал Митяя, норовя ужо теперь класть стены. Занятый на конюшне, Митяй дважды на дню урывал короткие часы: до обеда и в полдень, когда все лошади были в разгоне. Но сегодня, как назло, Митяй долго задерживался и приплелся только к вечеру.

- Я уж по тебе заскучал, - улыбнулся Игнат, протягивая ему шершавую от мозолей ладонь.

- Бывает... - неопределенно буркнул Митяй, не выразив на лице ни малейшей почтительности.

Игнат смерил его взглядом, понял: чем-то недоволен сват. Однако докучать не стал, а сразу позвал Митяя пройтись по новой усадьбе, чтобы подивить его своими дерзкими соображениями.

- У меня, сваток, думка засела в голову, - говорил Игнат. - Ежели порешились класть избу, то надобно удивить всех. И соседей, и самих себя! Ну, по правде говоря, на кой черт нужна обыкновенная изба? Хватит их, натыкали вон - курам на смех! Надо такую сложить, чтобы не только соседи, а начальники приезжие пялили глаза да приговаривали: "Ай да сваты, с понятием, башковиты! Ишь какой домище отгрохали!" Так что давай строиться на городской лад. Видел, какие там дома, а?

Игнат ждал, что на это ответит Митяй. Но тот стал почему-то молчаливым и встревоженным; глаза прищурены, и не понять - то ли подозрение, то ли недовольство закралось в них. "Не хочет раскошелиться. Боится в долги по уши залезть", - подумал Игнат и решил жалостью пронять свата, поведя речь с другого конца:

- Ну, ей-богу, есть же у нас люди... Добрые, щедрые - прямо человеки! Для своих деток не токмо денег, и жизнь не прочь положить. Вот и мы с тобой, сваток. Ну, потратимся маленько... Ну поднатужимся временно... А разве дети не вспомянут нас добром, не оценят наше радение? Еще как оценят! Придет из армии Алешка, и он для тебя станет самым родным, самым пригожим во всем свете сыном. Просто не сын будет, а ангел!.. И ежели всурьез посудить, то все мы бодримся, пока ноги нас носят да руки кормят. А случись несчастье... Не смейся... Лишимся того и другого - старость ведь не за горами! - кто будет тогда кормить да поить? Кто, я спрашиваю? Дети! Они не бросят на произвол судьбы, не обидят нас обоих. Но эдакого почета и уважения надобно заслужить у деток. Давай-ка и мы, пока не поздно, похлопочем о старости, а? - Игнат довольно погладил колючий, с неделю небритый подбородок и посмотрел на свата: тот будто и не слышал, стоял, глядя на крапиву, под которой сидела глазастая жаба.

- Откуда она, дьявол, взялась! - цыкнул Митяй и запустил в крапиву ком глины. Жаба как-то мокро пискнула и уползла.

- В сторожке за ночь я такую планировку обдумал, - не унимался Игнат. - Стены будут, как и задумано: низ кирпичный, а верх кизяковый. Но крышу погодим на эти стены класть. Приподнимем их вроде бы пирамидой. На юге я их видел, эти пирамиды. Сложу в точности... А в той пирамиде комнатку отделаем. Поверь мне, благодать-то какая будет, взлезешь туда - и хоть любуйся местностью, либо чаек попивай с вареньем! И еще... На кой леший простая печь? Много она места отнимет в избе, да и вечно чадит. Заместо ее мы сложим голландку, кафелем облицуем. Совсем иной уют, прямо на городской лад! Понимаешь, сваток? - Игнат подступил к нему, хотел было по рукам ударить, а Митяй, как нарочно, отошел, мрачно поглядел куда-то вверх. "Что это с ним? Белены, что ли, наелся? Или заважничал?" - Игнат подошел вплотную, потеребил Митяя за рукав.

- Ты чего, сват, такой несговорчивый? - громче обычного, под самое ухо, спросил Игнат.

- А, перестань! - отмахнулся Митяй.

- Сват, да ты что - осерчал?

- Отвяжись! Прицепился, как репей.

- В чем дело? Какая тебя муха укусила?

- Не муха, а змея! - сердито поправил Митяй, болезненно скривив лицо.

- Так, извиняюсь, откуда же они взялись, эти самые змеи в наших краях? Окромя ящериц, вроде бы никакие гадюки в садах не водятся, - развел руками Игнат.

- Водятся. - Митяй пронзил свата своим серым глазом, выпалил напрямую: - Чем твоя Наталья промышляет? Стыд потеряла!..

Игнат хотел было спросить что-то, но голоса не получилось.

- Ка... ка-ак? - через силу выдавил он.

- А так! - громко ответил Митяй, косясь на Игната. - Спуталась с этим гусаром... И шито-крыто... Но шила в мешке не утаишь!

- Ты, сват, чего-то умничаешь, - насмешливо поддел Игнат. - Гусары встарь водились. При Екатерине, положим...

- Ты меня не отсылай к своей Екатерине. На хрен она сдалась! отрубил Митяй и снова покосился на Игната гневно сощуренным глазом. - А Наталье своей хвост прищеми! А то - ишь снюхалась с этим военкомовским гусаром! Вся деревня заговорила. Гадючьи слухи ползут... И ты, сват, хорош... Нет чтобы пресечь, так норовишь потакать.

В это время на стройку прибежала Верочка. Легко, босыми ногами она пробежала по толстой слеге, подошла к отцу и сказала:

- Идите уж полудновать, что ли?

- Погоди, дочка, делом заняты, - уклончиво ответил Игнат.

- Все погоди да постой, - посетовала Верочка и, враз позабывшись, стала прохаживаться по бревну.

- Батя, а где же они будут спать? - по простоте душевной спросила Верочка.

Отец посмотрел на нее злыми глазами.

- Кому сказано - не мешай! Убирайся вон! - указал он рукой, и Верочка, опустив голову, нехотя побрела в избу.

Оставшись наедине, Игнат и Митяй глянули один на другого, вздохнули и разом отвернулись, будто догадываясь, что добрая их затея пошла насмарку. Впрочем, у Игната, видно, теплилась надежда, что дело еще поправимо.

- Я с нее востребую! По всем статьям востребую! - погрозился он кулаком в сторону старой избы, а свату сказал миролюбиво: - Ты поменьше слухай... Собака лает, ветер носит! Много у нас пустомель, языки бы им поотрубать!.. Наталья моя хоть и, по правде сказать, внутренний огонь имеет, а вольности не позволит. А ежели - не дай и не приведись! оступится, так я ее сумею поставить на место. - Потом тяжко вздохнул и добавил: - Значит, разлад у нас? Супротив стройки идешь? А я-то думал, чего это стекло не привез... Про разные мне болезни толковал... Тоже хорош сват!

- Не возводи тень на плетень, - ответил Митяй. - Строить я согласный, и даже супротив пирамиды не встану. Только глаз не спускай с молодайки...

- Говорю тебе, хвост прищемлю! - сердито буркнул Игнат. - А ежели не слажу, тебя позову. Вдвоем-то управимся! Сообща суд учиним! - После таких грозных слов, долженствующих положить конец всяким разногласиям, Игнат взял в руки топор и начал тесать бревно. Но теперь работа подвигалась медленно. Покалывало спину, зудели от усталости натруженные руки. К тому же вечер наступал стылый, совсем весенний.

За Митяем скоро пришла жена. Зябко кутаясь в черную шаль, Аннушка обвела сватов пытливым взглядом и вдруг всплеснула руками:

- Мужики, да вы окосели? Пожар вон, а они...

- Брось беду накликать, - буркнул Митяй. - Похолодание идет, солому жгут на бахчах, чтоб не померзло.

- А я-то думала - пожар, - немного остепенясь, сказала Аннушка и, точно бы в свое оправдание, продолжала: - Бывалыча, коль пожар - так чисто праздник. По улицам - тройки с колокольцами да бубенцами. Со звоном. На передней сам начальник: "Эй, граждане, выходи пожар тушить!" - Аннушка передохнула. - А нынче не пожары, а черт те што! Проедут, а куда едут никто не знает. Может, сосед горит, а ты спишь, тебя не тревожат. Нервную систему берегут. А что мне нервы, если телок в хлеве сгорит...

- Ну, хватит, мать, хватит. Пойдем рассаду прикроем, - перебил Митяй и как можно вежливее попрощался с Игнатом, ушел.

Погода и вправду испортилась. Низкий, со степи дующий ветер был колючим, острым. И травы, будто чуя холод, свертывали в трубочки листья, клонились к земле.

"Того и гляди, ударит мороз", - тревожно подумал Игнат, чувствуя озноб и видя, как на бревна, на травы ложится мглисто-седая пелена поздних заморозков.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Из-за дальнего косогора, подсвеченного на хребтине блеклыми лучами затухающего солнца, крутыми волнами накатывались вихри. Холодный, пахнущий разнотравьем ветер гнал по околице кутерьму пыли, мотки сохлого бурьяна, перекати-поле. С крыши Игнатова амбара сорвал клок соломы и, разметав над огородом, понес через задворье. На какую-то минуту ветер стих, присмирел, точно надоело ему сдирать с крыш вислые стрехи, но вдруг снова налетел с бешеной силой, вырвал у Игната из-под пояса холщовую рубаху, вздул ее парусом и погнал самого, прижимая