/ / Language: Русский / Genre:sf_history / Series: Наследники по прямой

Всем смертям назло

Вадим Давыдов

Победа неизбежна – но и цена её неимоверно велика. Так бывает всегда, когда потеряно время, когда приходится исправлять ошибки и навёрстывать упущенное. Яков Гурьев прекрасно понимает это. Не дать стране сорваться в кровавую пропасть, спасти всех, кого можно – и необходимо – спасти. Не ослепнуть, не свернуть с дороги. И победить. История меняется прямо у вас на глазах – в последней книге трилогии «Наследники по прямой».

Вадим Давыдов

Всем смертям назло

Победа неизбежна – но и цена её неимоверно велика. Так бывает всегда, когда потеряно время, когда приходится исправлять ошибки и навёрстывать упущенное. Яков Гурьев прекрасно понимает это. Не дать стране сорваться в кровавую пропасть, спасти всех, кого можно – и необходимо – спасти. Не ослепнуть, не свернуть с дороги. И победить. История меняется прямо у вас на глазах – в последней книге трилогии «Наследники по прямой».

Венок эпиграфов

Когда погребают эпоху -

Надгробный псалом не звучит.

А.А. Ахматова

Надо идти всё дальше,

Дальше по той дороге,

Что для нас начертали

Гении и пророки.

Надо стоять всё твёрже,

Надо любить всё крепче,

Надо хранить всё строже

Золото русской речи.

Надо смотреть всё зорче,

Надо внимать всё чутче,

Надо блюсти осторожней

Слабые наши души.

Давид Самойлов

Мы кончены. Мы отступили.

Пересчитаем раны и трофеи.

Мы пили водку, пили «ерофеич»,

Но настоящего вина не пили.

Авантюристы, мы искали подвиг,

Мечтатели, мы бредили боями,

А век велел – на выгребные ямы!

А век командовал: «В шеренгу по два!»

Мы отступили. И тогда кривая

Нас понесла наверх. И мы как надо

Приняли бой, лица не закрывая,

Лицом к лицу и не прося пощады.

Мы отступали медленно, но честно.

Мы били в лоб. Мы не стреляли сбоку.

Но камень бил, но резала осока,

Но злобою на нас несло из окон

И горечью нас обжигала песня.

Мы кончены. Мы понимаем сами,

Потомки викингов, преемники пиратов:

Честнейшие – мы были подлецами,

Смелейшие – мы были ренегаты.

Я понимаю всё. И я не спорю.

Высокий век идет высоким трактом.

Я говорю: «Да здравствует история!» -

И головою падаю под трактор.

П. Коган

Господь! Прости Советскому Союзу!

Тимур Кибиров

Нет здесь выхода простого,

Только сложный – быть людьми.

Ощущать чужую муку,

Знать о собственной вине…

Н. Коржавин

Но в том то и дело, что было не это.

Что разума было не так уж и мало,

Что слуха хватало и зренья хватало,

Но просто не верило слуху и зренью

И собственным мыслям мое поколенье.

И так, о себе не печалясь, мы жили.

Нам некогда было, мы к цели спешили.

Построили много, и все претерпели,

И все ж ни на шаг не приблизились к цели.

А нас все учили. Все били и били!

А мы все глупили, хоть умными были.

И все понимали. И не понимали.

И логику чувства собой подминали…

Уходит со сцены мое поколенье

С тоскою – расплатой за те озаренья.

Нам многое ясное не было видно,

Но мне почему-то за это не стыдно.

Мы видели мало, но значит немало,

КАКИМ нам туманом глаза застилало,

С ЧЕГО начиналось, ЧЕМ бредило детство,

Какие мы сны получили в наследство!

Мы брошены в годы, как вечная сила,

Чтоб злу на планете препятствие было!

Препятствие в том нетерпеньи и страсти,

В той тяге к добру, что приводит к несчастью.

Нас все обмануло – и средства, и цели,

Но правда все то, что мы сердцем хотели!

Н. Коржавин

Мероув Парк. Июнь 1934 г

Авторитет, думал Гурьев, авторитет. Попробуй-ка. Что думают они – Осоргин, Матюшин, все остальные – обо мне, — мальчишка, сопляк, которому некуда девать деньги, решил развлечься? Ну, что ж, господа. Придётся вам поверить: это не так.

Мало научиться управлять людьми, словно фигурками на ящике с песком, думал Гурьев, перебирая и медленно, в который раз, перелистывая папки с личными делами «курсантов», — они с кавторангом не один день просидели, составляя списки отделений таким образом, чтобы Гурьева устраивало всё – от роста и веса до возраста и психологического портрета. Надо научиться выживать там и тогда, где и когда выжить решительно невозможно. Мертвый не может никем управлять. Нам всем придётся напрочь забыть всякие глупости о красивой смерти в бою, потому что цель – не красиво умереть, а выжить и победить. Нет больше мира, есть война. Никто не объявляет её начало или окончание. Это война умов, молниеносных ударов и рейдов, ночных взрывов, нападений из-за угла, десанта прямо с неба, подкупа депутатов и министров. Радиопередача и банковский вексель – тоже оружие этой войны, иногда более действенное и смертоносное, чем винтовка или танк. Каждая ваша мысль, каждый шаг, каждое движение – это действие солдата на войне. Война повсюду. Весь мир – это война. Вся наша жизнь теперь – война, спим мы, обедаем или практикуемся в стрельбе по движущимся мишеням. Хотим мы воевать или нет. Война уже идёт, и никто не спрашивает нас, чего мы хотим. Так что будем учиться воевать. И побеждать, даже если это кажется невыполнимым. Вот только как мне всё это им объяснить?!

Мероув Парк. Июнь – июль 1934 г

В сутках, как всегда, было всего-навсего жалких двадцать четыре часа. Выручали, конечно, инструкторы-японцы. Эти люди знали своё дело великолепно и выполняли его так, как и положено настоящим самураям. Курсанты, после недолгого периода врастания в новую атмосферу, перестали воспринимать японцев как чужеродный элемент. Во многом этому способствовало весьма приличное владение инструкторов русским языком. Правда, со звуком «л» никак не складывалось.

Тэдди занимался наравне со всеми. Конечно, никто не требовал от него выполнения жёстких нормативов, но тянулся он при этом изо всех сил. Он уже совсем сносно говорил по-русски – его лингвистические успехи просто поражали, и Гурьев практически перешёл в общении с мальчиком на родной язык. Оставалась совершенно иррациональной только ненависть Тэдди к художественной литературе – а мемуары и хроники он глотал, не жуя. Офицеры обращались к нему – Андрей Вениаминович. Простенько, но со вкусом.

— Тебе скоро тринадцать, Тэдди.

— Да. Время так медленно тянется, Гур…

— Это тебе кажется, дружок. На самом деле оно несётся, как сумасшедшее. А нам нужно успеть провести один очень важный ритуал.

— Какой?!

— Скоро узнаешь, — Гурьев потрепал мальчика по плечу. — Поможешь мне в кузнице?

— Ещё бы!

И, только когда стало совершенно невозможно дышать от воздуха, разогретого раскалённым металлом, Гурьев вытолкнул Тэдди из кузницы и вышел на воздух сам. И чуть ли не нос к носу столкнулся с Рэйчел.

— Я принесла тебе полотенце, — проговорила она, улыбаясь, и закрываясь ладонью от солнца. На ней было надето совсем простое ситцевое платье, синее с белым воротничком, немного напоминавшее «матроску», и волосы были перехвачены сзади широкой синей лентой. И всё это вместе – её голос, яркий солнечный день, кузница, запахи и остужающий разгорячённую кожу западный ветер – так отозвались в сердце застарелой болью, — Полюшка, — что Гурьев сгрёб Рэйчел в охапку чёрными от сажи руками и принялся целовать так жадно, словно хотел проглотить. Ему отчего-то показалось – Рэйчел знала о том, что он вспомнит, и очень хотела напомнить ему именно об этом. А потом она поливала их обоих водой – Гурьева и Тэдди, и Тэдди вопил, подвывая от смеха, и Гурьев крутил их, как на карусели, — Тэдди под левой подмышкой, и Рэйчел под правой.

Наконец, щит был готов. Овальный, выкрашенный багряной краской, с кованой окантовкой и солнечным кругом-сварогом посередине. Гурьев вынес его из кузницы, четверо офицеров приняли его – все в парадной форме, с погонами и лампасами, продели толстые древки рукоятей в тяжёлые кольца. Щит осторожно положили на землю, и Тэдди, кусая от волнения губы, взошёл на слегка выпуклую, прогретую солнцем поверхность, — он был босиком, в одной батистовой рубахе с широкими рукавами и светлых бриджах, с непокрытой головой. Он присел, поджав под себя ноги, и офицеры, взявшись за рукояти, подняли Тэдди на щите и пронесли перед строем: справа – русские, слева – японцы. Троекратное «Ура!» и «Тэнно хэйко банзай!» подняло с крыш поместья тучи голубей, которых Рранкар проводил недовольным взглядом – беркут терпеть не мог этих глупых, жестоких птиц и никогда не упускал случая на них поохотиться. Рэйчел посмотрела на него и улыбнулась сквозь слёзы, а беркут, встопорщив крылья на загривке, боднул её ладонь – он страшно любил, когда Рэйчел гладила его по голове.

Офицеры поднесли мальчика к Гурьеву, который помог ему сойти на землю. Они вместе подошли к камню, накрытому белым полотном, словно памятник перед открытием. Матюшин и Муруока, стоявшие там, одновременно потянули за концы полотнища и отбросили его назад. Надпись на камне -

— была аккуратно вытравлена славянской вязью по трафарету.

— Ну, вот, — Гурьев посмотрел на мальчика и перевёл взгляд на Рэйчел. — Теперь ты – настоящий князь из рода Рюрика Сокола. А мы – твоя дружина.

— Это правда?

— Конечно, правда. И этот щит будет висеть в зале славы в твоём родовом замке, Тэдди. Здесь, в Мероув Парк. А там и… Мы восстановили очень древний обычай. Спасибо тебе, что ты согласился. Твой старший сын тоже когда-нибудь встанет на этот щит, и мы поднимем его так же, как поднимали сегодня тебя. А теперь, чтобы восстановить этот обычай по-настоящему, мы устроим княжеский пир. Тоже самый настоящий.

В этот вечер Гурьев, изрядно поднаторевший в геральдических тонкостях, объяснил присутствующим: вопреки распространённому в Европах мнению, русские князья – не герцоги, а, скорее, бароны и графы, и, хотя русскую систему лествичного права невозможно уравнять с майоратом, всё же такое сопряжение – наиболее близкое и во времени смыслов, и в их пространстве. Именно потому – княжич. И – княгиня. Княгинюшка. Это не вызвало ни тени улыбки, ни тени протеста – усвоено и принято к исполнению.

В этот вечер отошли в тень все условности, и даже вечно застёгнутые на все пуговицы японцы – разумеется, только те, что были свободны от службы! — забыв о своих поклонах и бесконечных извинениях, пили вареные меды и закусывали жареной телятиной на рёбрышках и жареной же в глине рыбой, — Гурьев позаботился и о том, чтобы угощения в этот вечер были как можно более традиционны, никаких кулинарных изысков, никакого спиртного в бутылках. В этот вечер Рэйчел впервые за много лет пела под аккомпанемент фортепиано и гитары – и навсегда заняла место Прекрасной Дамы в сердцах ошеломлённых и околдованных её голосом людей, казалось, уже забывших о том, что пением можно так восхищаться. В этот вечер, слушая её голос, Гурьев подумал: именно этот голос ему хочется слышать всю свою жизнь – и саму жизнь слышать в звуках этого голоса.

В этот вечер Рэйчел, не отрывая от взгляда от Гурьева, который, кажется, веселился вместе со всеми, сказала Осоргину:

— Сыновей бы ему…

— За чем же дело стало? — осторожно покосился на неё кавторанг.

— Ах, Вадим Викентьевич, будь на то моя воля… Так ведь сказал же – пока даже мечтать не смей. Одна надежда у меня – на это его «пока»…

— Это… Из-за травмы?

— Может быть, он опасается немного того, что с ним случилось в Японии. Или нет. Боюсь, это для него всего только повод для манипуляций.

— Ну, так вы же женщина, — улыбнулся Осоргин.

— И что?! — посмотрела на него Рэйчел. — А он – не просто мужчина. Если… Обмана он никогда не простит. Не тот человек. Да и… Я только сейчас вдруг поняла: я впервые вижу его среди своих, а не как обычно, — вечно собранного, вечно готового к бою… Я так волнуюсь за него, Вадим Викентьевич. Вы только посмотрите! Ведь все молодые мужчины проводят столько времени в обществе себе подобных. Мне кажется, им это просто необходимо. Не может же он постоянно опекать меня, буквально не отходить ни на шаг?! Я же ему надоем. И у него… Ведь мы все его старше. Я – совсем чуть-чуть, а вы… Николай Саулович, остальные офицеры. И по возрасту, и по званию. Не может ведь быть, чтобы он не думал об этом? Он же абсолютно никогда не отдыхает, не развлекается… Всё время дела, дела, бумаги, занятия… Он же надорвётся!

— Ну, вы, по-моему, преувеличиваете. А с вами? А с мальчиком он что же?

— Это ведь тоже не просто так. Вы же видите, что он сотворил с Тэдди…

— Не тревожьтесь, сударыня. Возраст… Ну, что – возраст. А со званием… С этим нет совершенно никаких проблем. Уж вы поверьте моему командирскому опыту, моя дорогая. У Якова Кирилловича и звание, и чин такой, что это вслух и произнести невозможно.

— Я знаю, — немного печально улыбнулась Рэйчел. — Ангел-Хранитель.

Лев Иерусалимский, подумал Осоргин. Меч Господень. Боже, спаси, сохрани и помилуй нас…

Мероув Парк. Июль 1934 г

Осоргин находился при кают-компании неотлучно, гася возможные разговоры, могущие вызвать разброд и шатание. Когда миновали первые три недели и офицеры немного втянулись – так, что у них появились другие желания, кроме как рухнуть после тренировочного дня на кровать и забыться тяжёлым, как колосник, шестичасовым сном, молясь, чтобы «господа инструкторы» не устроили ночную тревогу, — Гурьев остался на ужин, решив: не сегодня, так завтра придётся, наконец, снизойти до некоторых пояснений.

— А скажите, Яков Кириллыч! Вы, по молодости лет, нигде, кроме Красной Армии, служить ведь не могли?

— И там Господь не умудрил-с, — Гурьев развёл руками. — На самом деле, я ведь человек сугубо штатский, господа. То, что я военной историей и историей вообще исключительно сугубо интересуюсь, — это да, это есть. А школы армейской – чего нет, того нет.

— Яков Кириллович наш совершенно безосновательно скромничает, — Матюшин усмехнулся, поставил чашку на стол и посмотрел на Гурьева. — Вы уж меня извините, Яков Кириллович. Думаю, пришло время вам кое-что нам и порассказать… А?

— Неудобно, Николай Саулович, — вздохнул Гурьев. — Получается, что я как будто цену себе набиваю.

— Скромность – качество хорошее, конечно, — задумчиво произнёс Матюшин. — Но только, знаете ли, до известных пределов. Я тут подготовился, господа, вы позволите? Извините, если поздновато. Мозги уже не те, да и в оперативных средствах некоторое стеснение имеется…

За столом установилась мёртвая тишина, — генерала в «кают-компании» безмерно уважали.

— Да ради Бога, Николай Саулович… Не томите! — подал, наконец, голос кто-то из офицеров.

Матюшин не спеша достал из нагрудного кармана очки в простой тонкой металлической оправе, водрузил их на кончик носа, покосился на Гурьева, продолжавшего, как ни в чём не бывало, беспечно улыбаться и вдруг жестом фокусника-иллюзиониста вынул откуда-то из-за спины увесистую папку. Открыв её, генерал начал раздавать аккуратно сцепленные скобочкой листочки:

— Попрошу вас, господа, внимательно ознакомиться. Попрошу при этом учесть: для нашего дорогого Якова Кирилловича этот примечательный документ – совершенно такой же сюрприз, как и для всех вас. И тиражирую я его с некоторым трепетом, ибо клянусь – реакции на него Якова Кирилловича не знаю и даже предугадывать не берусь. Далее переносить, однако, то, что никто из вас, кроме меня и Вадима Викентьевича, не понимает, с кем его свело Провидение, невозможно. Поэтому – повторяю, прошу внимательно ознакомиться.

Документы. Ноябрь 1933 г

Уполномоченному ГПУ по Забайкальскому р-ну тов. Глинскому.

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

Докладная записка[1] по ситуации в Трехречьи (фрагмент)

Трёхречье Манчжурское разделено на две волости, в соответствии с неким планом, утверждённым, как провозглашается, белоказачьим атаманом Семёновым. Главной станицей Северо-восточной волости (СВВ) является станица Драгоценка, Юго-западной (ЮЗВ) — Тынша. СВВ по размеру существенно уступает ЮЗВ, соотношение территории – примерно 3 к 1 в пользу последней.

В СВВ исп. власть представлена уполномоченным ат. Семёнова полковником Бородниковым. Под ружьём у Бородникова может обыкновенно находиться примерно ок. 600 сабель, в то же время активных отрядов насчитывается от 4 до 7 каждый численностью 20–25 чел. В случае военных действий это число может быстро возрасти до 1,2–1,5 тыс. Ничем особо интересным это направление для нас не является, т. к. оно полностью пропитано агентурой. Влияние советской печати и пропаганды очень сильное, хотя область находится в стороне от КВЖД. Регулярные донесения подтверждают уверенность, что переезд в СССР по мере ужесточения продажного режима буржуазии и милитаристов Манчжоу-Го сделается неизбежным. «…».

Совершенно иначе обстоят дела в ЮЗВ. Контрастирование с северо-востоком тут разительное, прежде всего в части управления и организации вообще жизни, а так же военной области. Адм. центр волости – ст. Тынша. Здесь заседает Волостной Круг в составе: «атаман», «полковник» Шлыков; гласные волостные, в составе 5 чел. казаков; по 1 представителю от станицы или 3–4 хуторов и по 1 гласному от них же. При Волостном Круге действует также и Женский «круг», в кол-ве 3-х чел. В волости действуют мельницы ветряно-электрические – 7 шт., маслобойных заводов – 2 (…), конных заводов – 4. Также имеются: школы церковно-приходские (17), школы средние (2), учительские курсы, фельдшерско-акушерские курсы и училище под рук-вом бывш. проф. Загряжского, 1 монастырское подворье, в котором находится также больница, приют для детей и стариков. В приюте дети находятся обычно недолго, т. к. младших разбирают по семьям казаки, а старшие попадают в кадетское казачье училище на полное довольствие волостного круга. Население волости постоянно растёт и сегодня приближается к 70 тыс.

Культурную жизнь ЮЗВ можно характеризовать как насыщенную. В станицы регулярно наезжают кинопередвижки, выходят газеты «Волостной Курьер» и «Голос Трёхречья», работает книжная лавка куп. Аникишина в Тынше. Обе газеты имеют строгую антисоветскую направленность, регулярно публикуют клеветнические измышления о Соввласти и руководителях СССР, сообщения о «репрессиях» и т. п. Для неграмотных казаков проводятся коллективные читки газет при станичных куренях.

Важным считаю отметить бросающуюся в глаза особенность антисемитской пропаганды, проводящейся в Трёхречье. При известном вообще антиеврейском настроении казаков с некоторых пор проводится некое разграничение м/у т. наз. «жидокомиссарами» и «иудеями». «Жидокомиссары» обвиняются в преследовании не только «православных християн», но также «иудеев» и «магометан», из чего настойчиво проталкивается вывод, что обе последних группы должны рассматриваться как «товарищи по несчастью». Самопровозглашённый «Митрополит Манчжурский и Харбинский» Мелетий (Заборовский) также регулярно высказывается на данную тему, призывая «молиться во спасение заблудших душ православных аще инославных, что вольно и невольно себя на путь диавольский воздвигли» (цитируется по проповеди в газ. «Голос Трёхречья» от 12.01.1932 г.) Отд. лица евр. нац-ти проживают в Трёхречье, наиболее изв. семья мелк. рем. Шнеерсона и пом-к ат. Шлыкова волостной секретарь (драгоман и писарь) Желковер. Отношение населения к указанным лицам или нейтральное, как к обычному жизненному элементу, или вовсе расположенное. На попытку, напр., с/с[2] Пряхина завести в адрес Желковера антиеврейскую беседу, т. Пряхин был избит казаками ст. Буранная вплоть до отзыва т. Пряхина. Упомянутый Желковер играет в местном обществе заметную роль, будучи с царских времен известным китаистом и японистом, владеет мандаринским наречием и т. д. Сношения с манчжоускими и др. китайскими властями с его помощью имеет особенный вид, вследствие большого уважения японско-китайской администрации к Желковеру, которое автоматически переносится на все русское население, т. к. для властей Желковер является русским. По отрывочным сообщениям агентуры, Желковер отказался от места доцента в одной из североамериканских школ из-за того, что работает в Трехречье. «…»

Собственными силами осуществляется в ЮЗВ поддержание гражданского порядка. Основная часть – т. наз. «Манчжурское Казачье войско» ат. Шлыкова, чей отряд с времени конфликта у КВЖД насчитывал ок. 300 сабель, в настоящий момент имеет состав ок. 1,5 тыс. кадровый с возможностью наполнения до 4 тыс., что уже представляет собой весьма значительную силу. В каждой станице, помимо станичного атамана, находится шлыковский «урядник» вкупе с 2–3 т. наз. регулярными казаками, т. о. решается помимо прочего вопрос продобеспечения и фуража. Основные силы квартируют в Тынше, которая на сегодняшний день представляет собой крупнейшую станицу края в кол-ве ок. 400 дворов. Застройка производится в соответствии с планом, две центральные улицы и площадь перед куренем волостного круга покрыты асфальтом. Казаки несут среди прочего обязанности по охране золотого прииска в верховьях р. Тыншейка, доходы от которого за вычетом используемого на подкуп местных властей в целях разнообразных послаблений тоже принадлежат волостному кругу. Под руководством Желковера и бывш. офицера царской армии Шерстовского предпринимаются регулярные топографирования и уточнение имеющихся уже карт, в т. ч. прилегающих областей СССР. В отличие от СВВ, с которой регулярно производятся казачьи рейды на территорию СССР, отрядов ЮЗВ в таких действиях незамечено. С другой стороны, опасность заключается ввиду постоянного просачивания несознательного крестьянско-казаческого элемента из СССР в ЮЗВ, о которой по всему Забайкалью распространяются сказочные легенды. Таковую опасность ни в коем случае нельзя недооценивать, поэтому я считаю необходимым мероприятия по агентурному проникновению всемерно углубить.

С момента провозглашения марионеточного государства Манчжоу-Го уполномоченным в ЮЗВ является майор Ген. Штаба Такэда Сабуро. Такэда, будучи в близко-родственных отношениях с начальником ЯВМ[3] ген. Ямагита,[4] относится к русскому населению лояльно, практически в дела самоуправления не вмешивается, поскольку продпоставки войскам выполняются казаками точно в срок. Влияние Такэда, как лица, принадлежащего к наиболее реакционным кругам японской аристократии, следует признать очень значительным на японскую политику в отношении русского населения вообще. Майор Такэда регулярно инспектирует территории ЮЗВ, для чего останавливается в Тынше в т. наз. «гостином дворе». Такэда передвигается по ЮЗВ исключительно в сопровождении казаков, его собственная охрана из манчжоу-японских войск квартирует во время поездок в Тынше. Уполномоченный правительства по делам русской эмиграции ген. Рычков и его заместитель ген. Бакшеев являются безусловными ставленниками Такэды и проводят среди КВЖД-инцев и вообще русских согласованную с ним по всем вопросам политику. С появлением Такэды в целом настроение манчжоу-японской верхушки к Семёнову изменилось в худшую сторону. Значительную роль в этом надо признать именно за работой ат. Шлыкова, хотя и отмечаю, что никаких демаршей открытого вида против Семёнова он и его подчинённые не производят. Т. о., при соблюдении формального признака подчинения ат. Семёнову ЮЗВ находится вне влияния Семёнова и семёновцев, в особенности наиболее оголтелых и запятнавших себя вопиющими зверствами против трудового крестьянства и сельской интеллигенции. Не пользуется авторитетом также изв. Родзаевский, которого употребляют по мере возможности для антисоветских эксцессов на КВЖД и в самом Харбине. В ЮЗВ о Родзаевском отзываются как о «пустом человеке», в отличие от Семёнова, о котором мало говорят вообще. Причину такого положения вещей до сих пор не удается выяснить достоверно. «…»

Пресловутый ат. Шлыков, ранее во главе белоказачьей банды неоднократно совершавший грабительские набеги на территорию СССР, где с особой жестокостью казнил работников Соввласти, активистов ВКП(б) и комсомола, колхозного строительства, в наст. время от подобной деятельности отодвинулся. В качестве главы волостного круга ат. Шлыков характеризуется населением положительно как лицо, осуществляющее власть умеренного но твердого образца. Употребление самогона и самогоноварение хотя и имеет распространение повсеместно, однако не наблюдается не только усиления пьянства и хулиганства на такой почве, но имеется даже их значительное сокращение. Приписать такое действие одному лишь присутствию «урядников» в станицах невозможно, в связи с чем необходимо затронуть следующий факт.

Примерно начиная с середины 1929 в Трехречьи активно при поддержке пресловутого Шлыкова и некоторых других лиц распространялись слухи о появлении якобы «чудом спасшегося наследника-цесаревича Алексея Николаевича». Субьектом данных слухов являлось неустановленное лицо, некто Цесаревский, известный так же как Гурин или Гуров, замеченный в Тынше ещё в середине 1928 года. К сожалению, ни тогда, ни в последствии, так и не удалось установить личность этого белобандита, причину его появления в Тынше и пр. Имеются сведения о его родстве с рем. кузнецом Тешковым, жителем ст. Тынша. Во время активных действий на КВЖДинском конфликте банда Шлыкова была наголову разбита, а сам он с остатками банды бежал. Затем однако через непродолжительное время отряд Шлыкова, заново укомплектованный, препятствовал силой населению Трехречья, стремившемуся выйти назад в СССР. К сожалению, ввиду недоучета опасности эта деятельность имела впечатляющий население успех. Ввиду занятости боевыми действиями непосредственно на КВЖД части РККА 1-й Дальневосточной Армии не смогли своевременно разгромить банду Шлыкова, возглавляемую в тот момент уже не самим Шлыковым, а якобы Цесаревским. Как уже сообщалось ранее, он несёт полную ответственность за гибель красных партизан, героев Гражданской войны на Дальнем Востоке тт. Фефелова и Толстопятова с их отрядами, проходивших в Трехречье для устранения опасности белоказачьего удара и помощи сочувствующему СССР населению края. Упомянутый Цесаревский и является провокационным источником невежественных и деморализующих слухов. Некоторые факты позволяют предполагать, что Цесаревский являлся белогвардейским эмиссаром, посланным недобитыми врангелевцами на помощь своему дальневосточному ставленнику Семёнову. Однако большого вреда ему нанести не удалось, хотя слухи о его якобы невероятных военных успехах и личной храбрости не утихли до сих пор. В настоящее время его деятельность обросла таким количеством фантастических выдумок и измышлений, что одно только их перечисление займет внушительное место: так, ему приписывают якобы единоличный разгром нескольких крупных отрядов бандитов-«хунхузов», многочисленные случаи «чудесных исцелений», в частности, самого Шлыкова и пр. Среди жителей Тынши весьма популярна вымышленная история о якобы прибытии в Харбин некоей специальной миссии от японского микадо, каковая «признала» в Цесаревском «наследника» и «кланялась до земли» последнему. По поводу личности Цесаревского, как сообщают наши источники в Харбине, имели место разногласия в рядах служителей культа. Некоторые заядлые мракобесы из числа белогвардейских попов и сейчас убеждены, что было «явление наследника» и отказываются признавать сына Николая Кровавого мертвым. Цесаревскому же приписывается действительно нехарактерная – в некоторых деталях – для местных условий структура управления, которая якобы введена в короткий срок по его указаниям. Надо отметить, что самоуправление очень мало бюрократизировано и поддерживается населением, что, в свою очередь, представляет серьезную трудность для агитации и пропаганды в пользу СССР среди казаков. Налажена, например, помощь семьям по утрате кормильца, бесплатное обучение грамоте и счету, оплата медпомощи в случае необходимости и т. п. Усилия сотрудников и агентов по выяснению подлинной личности и уточнению места нахождения Цесаревского существенных результатов не приносят, поскольку в этом вопросе население наименее охотно расположено к разговорам. Несомненна связь Цесаревского со Шлыковым и Шерстовским, появлением Желковера и Крайнева. По некоторым косвенным намекам возможно предположить, что Цесаревский в настоящее время пребывает либо в Японии, либо во внутренних районах Китая под покровительством японских милитаристов. Представляется, что в лице Цесаревского мы имеем матерого врага и непримиримого ненавистника делу строительства коммунизма в СССР. Трехреченское казачество убеждено, что Цезаревский отбыл заграницу для сбора средств и сплачивания всевозможного эмигрантского отребья. Цесаревского некоторые руководящие товарищи склонны считать вообще выдумкой, каковое мнение всё-таки ошибочно. О самом Цесаревском на местах в Трехречье говорят часто во множественном числе «они», что может вполне означать на самом деле засланную группу эмиссаров Врангеля и РОВСа, возглавлявшуюся Цесаревским. В наст. время предпринимаются мероприятия к выяснению личности Цесаревского, к чему по моей просьбе привлечены агенты ГПУ в Японии и Нанкинской обасти.

Как было отмечено выше, агентурная, а в особенности агитационно-пропагандистская деятельность в ЮЗВ крайне затруднена, если сравнивать с положением в СВВ, Харбине и др. районах. Видимость порядка, высокая зажиточность и другие факторы производят деморализующее воздействие не только на местное население, но даже и на некоторых сотрудников. К сожалению, имели место случаи поверхностной, спустя рукава вербовки лиц в приграничных местностях, от которых вскоре после засылки переставали поступать сведения либо приходили известия об их переходе к белоказакам. В связи с этим теперь требуется значительно большая осторожность в таком деле, как вербовка и забрасывание агентов. Кроме того, поставленное на широкую ногу дело политического сыска под руководством бывш. жандармского поручика Крайнева, возглавляющего т. наз. «информационное бюро при Волостном Круге», а по сути почти что контрразведки, значительно осложняет и без того нервную обстановку работы агентов. ЮЗВ представляет собой анклав, в котором влияние посторонних властей, от японо-манчьжоуских до семёновских, и влияние СССР очень слабое. Причину такого положения объяснить в наст. момент нечем. «…»

В связи со всем изложенным предлагаю произвести как можно скорее следующие мероприятия.

1. Выделить усиленные средства для контрбелогвардейской пропаганды, в т. ч. не только материальные, но и в виде наиболее подготовленных и идейных членов партии с командированием их на места.

2. Принять срочные действия по укреплению государственной границы СССР в районах, прилегающих к Трехречью для препятствия перебеганию населения из СССР.

3. Создать школу для подготовки агентов с целью засылки для работы в Трехречье.

4. Усилить дипломатическое давление на власти Манчжой-диго с целью воздействия через них на органы управления Трехречья с требованием роспуска белоказачьих отрядов, удаления из станиц «урядников», прекращения работы кадетского училища и учительских курсов, закрытия монастыря и др. деятельности, которая будет способствовать облегчению советской агитационной работы.

5. Провести расследование связей видных белогвардейцев – Шлыкова, Загряжского, Шерстовского, Крайнева, Желковера и др. на территории СССР и если имеются таковые, проводить с ними работу в адрес этих лиц с целью распространить на них влияние.

Уполномоченный ГПУ Петраков.

Мероув Парк. Июль 1934 г

Убедившись – текст господами офицерами прочитан, а некоторыми – так и вовсе по два раза, Матюшин улыбнулся:

— Ну-с, господа? Надеюсь, подробно растолковывать, кто такой Гурин, он же Цезаревский, не обязательно?

— Отчего же вы молчали, Яков Кириллович?! — сердито воскликнул кто-то из офицеров.

— Ну, а что же я должен был делать, господа? — развёл руками Гурьев. — Нацепить форму с аксельбантами, самодельными крестами и палашом да выступать перед вами эдаким фертом? Перед офицерами армии, гвардии и флота, которые эту форму и погоны потом и кровью выслужили? Так за то, что я по малолетству и неопытности мог себе позволить, мне теперь, поверьте, стыдно до последней возможности.

— Нет, это положительно ни в какие ворота не лезет, — не на шутку рассердился Осоргин. — Это же подумать только: мальчишкой восемнадцати лет самому Блюхеру нос утёр – а теперь и признаваться не желает, как будто и не про него речь!

— Ну, навались на нас Блюхер всей своей мощью – долго бы в таком случае не он, а мы юшку из-под носов утирали, если б живыми уйти довелось. Я уже говорил его превосходительству: какая же это победа? Слава Богу, выкрутились, и то чудом. Совершеннейшим чудом, уверяю вас, господа.

— А говорили, в чудеса не верите, — подал голос мичман Прокофьев, и офицеры заулыбались.

— Наш Яков Кириллович хитёр, как целый орден иезуитов и тридцать три масонские ложи в придачу, — улыбнулся генерал, складывая очки и пряча их в карман. — Он нам с вами сам каких хочешь чудес организует в два счёта. Вы только взгляните, господа, какого он тут скомороха перед всей Британией изображает. Дескать, влюблённый богатый чудак, чтобы пассии своей угодить, нанял её малолетнему братцу армию из отставных русских инвалидов, да и развлекается себе во всю ивановскую – не подкопаешься. И соответствующий фонд каким-то способом зарегистрировал, чтобы всякие расходы на нас с вами под благотворительные нужды маскировать и соответствующим образом с налогов списывать. В князей да дружинников играет, с японским посланником чаи до седьмого пота гоняет, жёны североамериканских миллиардеров у него гостят, как дома у собственной кузины – а вы говорите!

— Да что вы, право слово, Николай Саулович…

— Послушайте, Яков Кириллович, что я вам скажу, — поднялся со своего места Матюшин. — Я, как человек, который всю жизнь по штабам отирался и в Генштабе, можно сказать, пуд соли и свору собак съел, уверен вот в чём. Ни один есаул ещё войну не выиграл. И полковнику – ни одному полковнику – это пока не удалось. Войну выигрывают генералы и маршалы, — Матюшин взял со стола рюмку и поднял её на уровень плеча. — Я хочу провозгласить тост, господа. За вашу будущую армию и ваши маршальские погоны, Яков Кириллович.

Гремя отставляемыми стульями, поднялись и все остальные. Пришлось и Гурьеву перетечь в вертикальное положение. Оживлённо переговариваясь, офицеры сдвигали рюмки. Когда все вернулись на места, Гурьев остался стоять:

— Спасибо. Поверьте, господа, я хорошо представляю себе, что всё это означает. Спасибо. За ваши веру и мужество, господа.

Когда под воздействием выпитого и съеденного пафосное настроение несколько рассеялось, Матюшин спросил:

— А когда же вы нам своё казачье войско покажете, голубчик Яков Кириллович?

— Покажу, — покладисто кивнул Гурьев. — Возможно, очень даже скоро. Да какое там войско, господа, — смешно даже говорить.

— Опять скромничаете, — прищурился генерал. — По вот этой только справочке чуть не четыре тысячи сабель выходит, никак не меньше. А на самом деле, по моим куда более современным данным – от шести до семи, да полностью вооружённых и укомплектованных, с приданной артиллерией и бронетехникой. Кавалерийско-механизированная бригада.

— Вот так так, — не удержался от восклицания кто-то из офицеров.

— Всё равно, — Гурьев сделал маленький глоток и поставил стакан с водой на стол. — Это войско – не для набегов и диверсий.

— Но вы ведь и нас не в диверсанты тут подготавливаете, мосты взрывать да паровозы портить?

— Никак нет, Николай Саулович, — кивнул Гурьев. — Поскольку в такой деятельности ни большого смысла, ни перспективы не усматриваю. Диверсантская наука лишней не будет, однако она играет роль исключительно вспомогательную. Это ведь лет восемь-десять тому назад, глядя на большевистскую экономическую политику, некий, я бы даже сказал, расцвет частной инициативы, простительно было питать в их адрес некоторые иллюзии. Однако теперь, после ужасов коллективизации и голода, бюрократического перерождения и прочих прелестей, настроения в России, надо полагать, существенно переменились. Чем нам и предстоит в какой-то момент воспользоваться. Вот, представьте себе, господа, — Гурьев откинулся на стуле и обвёл кают-компанию весёлым взглядом. — Год, скажем, от Рождества Христова одна тысяча девятьсот тридцать седьмой. В гарнизон затерянного неведомо где города Урюпинска, в коем расквартирован какой-нибудь энский стрелковый полк, приезжает новый командир – на место прежнего, бабника, алкоголика и бездаря. На руках у него – все бумаги, всё честь по чести. И зовут этого нового комполка… Скажем, Прокофьев Михаил Фёдорович, — офицеры инстинктивно повернулись к мичману Прокофьеву, а Гурьев улыбнулся. — И этот новый комполка начинает наводить драконовские порядки. Сначала боевая учёба офицеров, потом отделенных командиров, сержантов, как они теперь называются, а потом и рядовых. В армии теперь, не то что в гражданскую войну, единоначалие, комиссаров не водится, так что – сами понимаете. Да и начальник особого отдела НКВД к нашему новому командиру как-то особенно благоволит. Может, потому, что они вместе, в один день и час, к месту службы в одном купе литерного поезда прибыли. А может, ещё и потому, что энкаведешный товарищ вовсе даже и не совсем товарищ, а имеет свои, очень специальные, указания.

— Однако…

— Да, господа. И такое случается теперь на просторах России. И никакой идеологии, заметьте. Одна сплошная военно-специальная подготовка. Особист наш с доносами в штаб округа, как я уже намекал, отнюдь не спешит. Проходит полгода, и получается у товарища Прокофьева образцовая воинская часть. Командиры в нём души не чают, красноармейцы иначе как «отцом родным» и не называют. В полку работает Командирский клуб – так теперь называется прежнее Офицерское собрание. Наш комполка, обладая надлежащей подготовкой, знанием психологии и умением читать по лицам, весьма скоро и споро выделяет из массы взводных, ротных и батальонных командиров тех смышлёных, честолюбивых и в то же самое время порядочных крестьянских и рабочих парней, тех сыновей разночинной русской интеллигенции и служилого «чёрного» дворянства, что пришли в армию не финики лопать, а Родину защищать. Именно с ними он работает дальше. Именно из них полгода спустя получаются депутаты в местные советы, сменяющие бывших ставленников партаппарата. Как получаются? А очень просто – так же, как и прежние, теми же методами. Только люди другие, а это – именно это всё и решает. А потом начинается самое интересное. В городе Урюпинске вводится должность военного коменданта, который со своими патрулями практически заменяет беспомощную милицию. Преступность ликвидируется, городская партийная и советская верхушка совершенно под умелым руководством нашего комполка разлагается, поскольку делать ей совершенно нечего, остаётся только водку в бане трескать. Военный комиссар района, в порядке эксперимента, одобренного в штабе округа, направляет призывников исключительно в наш отдельный полк. Для обеспечения бесперебойного снабжения полка и высококачественной боевой учёбы в городе и районе вводится де-факто прямое воинское управление. Колхозы реорганизуются в сельскохозяйственные артели, оставаясь на бумаге колхозами, в городе открываются мелкие частные лавочки, которые по форме и документации остаются не чем иным, как прежними точками соцторговли. Проходит ещё один год, и что же мы имеем? Мы имеем в Урюпинском районе несоветский строй, подпираемый штыками первоклассного воинского подразделения. В этом подразделении служат те, кто знает свой район и своих соседей, а чужие здесь не ходят. А всего таких мест в округе – пять или шесть. И все эти пять или шесть полков и отдельных батальонов – самые передовые и боеспособные части. И красноармейцы в них не голодают, и младшие командиры с семьями не живут в землянках. А в назначенный день и час… — Гурьев посмотрел на завороженно внимающих ему офицеров и улыбнулся: – Вот такая фантастика, господа. Это, пожалуй, похитрее будет, чем десяток заводов и мостов взорвать. Что скажете?

— Богатое у вас воображение, Яков Кириллыч, — покосился на него Матюшин. — Полагаю, однако, после всего, вами устроенного да мною увиденного… Как-то верится, что и такое вполне осуществимо.

— Ну, так ведь это пока только очень грубая схема. Набросок всего лишь, — Гурьев наклонил голову к левому плечу. — А детали как раз находятся в процессе проработки. С деталями – будет ещё осуществимее.

— И что же у вас, там, — Осоргин махнул рукой на восток, — единомышленники имеются?

— Ну, вас же я нашёл, господа, — улыбнулся Гурьев. — И там найду. Да и есть уже. Пока немного, но есть. А будет больше. И очень-очень высоко. Но только всё это очень серьёзно, господа. И пение «Интернационала», и отдание чести красному знамени – лишь малая толика неприятных вещей, через которые предстоит при этом пройти.

— По поводу красного знамени имею существенные возражения, — Матюшин поднял руку, как прилежный ученик на уроке. — Мы с вами, Яков Кириллович, это уже обсуждали, считаю необходимым и для господ офицеров озвучить. История наша от самых незапамятных времён красными, багряными стягами и знамёнами сопровождалась. И на поле Куликовом, и в Смутное время русские полки и дружины именно под красными знамёнами шли в бой. Ну, а оттенок – это, по моему скромному разумению, дело десятое. Так что, думаю, вооружённые этим знанием, мы и к цвету знамён быстро привыкнем. А, господа Совет?

Судя по прокатившемуся гулу, обращение было оценено по достоинству, — случайных людей здесь не было, и собравшиеся, как минимум, неплохо знали историю.

— Что же это, — прямо-таки какая-то параллельная страна получается? Параллельная Россия?!

— А что, — оживился Гурьев, — это просто-таки штучная мысль, как говаривал один мой хороший знакомый. Так и назовём наш проект. Проект «Параллель».

— А средства?

— А средства, и технические, и финансовые, — всё будет, господа. Это – моя забота. С вашей помощью. Но об этом – чуть позже.

Лондон, Кембридж, Мероув Парк. Июль 1934 г

Теперь, когда очередной механизм для поддержания деятельности был запущен и отлажен, у Гурьева появилось время, чтобы заняться химией, физикой и палеонтологией.

Первый же визит принёс целый букет сюрпризов. Гурьев узнал: «гребень дракона», во-первых, действительно принадлежал летающему ящеру неизвестного науке вида, а, во-вторых, химический состав материала вызывает гораздо больше вопросов, чем ответов. В ходе процесса, похожего на возникновение костных окаменелостей, а именно окремнения, произошло нечто весьма странное: на месте кремния оказался бор. В результате возникло соединение, в порыве вдохновения названное одним из химиков «боробонитом» – от «бор» и «bones».[5] Однако никаких мыслей по поводу того, каким образом метеоритное железо и «боробонит» взаимодействуют в присутствии «нечистой силы», порождая механические колебания, ощущаемые без помощи специальных приборов, у Гурьева по-прежнему не было. Хотя, надо заметить, подобные глубины научных изысканий мало его волновали: в первую очередь, его интересовало практическое применение и моделирование процесса, ведь исходный материал был представлен исключительно в конечном и ограниченном количестве.

Трудно сказать, что потрясло физиков больше – пробивные способности Гурьева или принесённые им для исследования образцы. Самого Резерфорда Гурьев беспокоить не решился, зато напал на Капицу – тем более, что русский физик занимался в некотором роде «смежным проектом», а именно – сверхмощными магнитными полями.

— Мне кажется ваше лицо смутно знакомым, — сказал Капица после короткой церемонии взаимного представления, не выпуская трубку, давно погасшую, из рук. — Мы нигде не встречались?

— Меня вы помнить не можете, — спокойно улыбнулся Гурьев, — разве что отца. Я же, напротив, превосходно помню и вашего батюшку, и матушку. При случае передайте нижайший поклон Ольге Иеронимовне[6] от Ольги Ильиничны Уткиной. Надеюсь, это будет ей приятно. Знаете, сейчас сочетание звуков вроде «русский либерализм» или «русская интеллигенция» звучит если не ругательством, то, по крайней мере, употребляется с недюжинной долей сарказма. Я же полагаю – благодаря таким людям, как ваши родители, этот сарказм, в общем, несправедлив и сильно преувеличен.

— Мир тесен, — Капица несколько удивлённо покачал головой.

— Да уж, на удивление, — согласился Гурьев. — Скажите, Пётр Леонидович, вы верите в сумасшедшие идеи?

— Верю вполне – идеи могут быть весьма сумасшедшими, — Капица жестом пригласил Гурьева следовать за собой. — Давайте взглянем поближе на вашу задачку.

По мере того, как Гурьев излагал ход событий, опуская, впрочем, щекотливые детали личного характера, лицо физика приобретало всё более растерянное выражение. Наконец, он медленно произнёс:

— Это действительно… Очень странно. И очень любопытно, хотя и лежит далеко в стороне от сферы моих сегодняшних научных интересов. Знаете что? Боюсь, я буду для вас совершенно бесполезен. Но помочь, тем не менее, помогу.

Капица извлёк из ящика стола записную книжку и раскрыл её на нужной странице:

— Вот. Ладягин Владимир Иванович. Это именно тот, кто вам нужен. Если не он… Весьма и весьма примечательная личность с очень непростой судьбой, но при этом – совершенно невероятное инженерное чутьё и прямо-таки безудержная техническая фантазия. Мы с ним сотрудничаем время от времени, заказываем у него некоторые образцы аппаратуры для лаборатории.

— Откуда он здесь взялся?

— О, это долгая история. Всех подробностей я не знаю, да и не интересовался особенно, признаться. Ладягина прислало военное министерство не то закупать оружие, не то надзирать за этим процессом, году в пятнадцатом, наверное. Потом революция, к которой Ладягин отнёсся довольно прохладно. Впрочем, и к белому движению Владимир Иванович отнюдь не расположен. Пообщайтесь с ним, думаю, вам, кроме всего прочего, он будет и по-человечески интересен.

— Надеюсь, мы и с вами ещё увидимся?

— Непременно, если вы дождётесь моего возвращения. Я буквально на днях уезжаю в Москву.

— Надолго?

— Да нет, недели на четыре.

— Что ж, тогда кланяйтесь матушке и Москве. И вот ещё что: если вам вдруг понадобится помощь в общении с советскими инстанциями, отыщите такого – Городецкого Александра Александровича и передайте ему от меня привет. А дальше – увидим. Найдёте с ним общий язык, он вас с удовольствием выручит – по мере сил, разумеется.

— Только привет?

— Только.

— Что ж… Спасибо.

— Да что вы, — Гурьев улыбнулся и надел шляпу. — Это вам спасибо, профессор. Удачного путешествия – и, главное, благополучного возвращения.

Ни Капица, ни, тем более, Гурьев ещё не догадывались: вернуться в Лондон Петру Леонидовичу суждено лишь много лет спустя.

Мероув Парк – Лондон. Июль 1934 г

Русская диаспора, какой бы огромной не была, всегда знает всё обо всех. Не стал исключением и Ладягин, о котором Гурьев скоро и легко навёл необходимые справки.

Во время семичасового завтрака – Рэйчел теперь вставала всего на четверть часа позже Гурьева, чего полгода назад и вообразить себе не могла, и, несмотря на бурные протесты Джарвиса, уверенного, что он и без помощи миледи в состоянии позаботиться, дабы еда для мастера Джейка и мастера Эндрю соответствовала требованиям, сама контролировала все приготовления к этому ежедневному ритуалу – Гурьев поделился планами насчёт Ладягина. Обычно они завтракали втроём, и Рэйчел с улыбкой следила, как юный князь из рода Рюрика Сокола набрасывается на еду, поглощая всё без разбора – после подъёма в половине шестого и семидесяти пяти минут разнообразных пробежек, заплывов и физических упражнений Тэдди едва ли не рычал при виде накрытого стола. Но время от времени – вот, как сегодня – к этому сугубо семейному мероприятию присоединялись Осоргин и генерал Матюшин, чьё мнение по каким-либо вопросам Гурьеву требовалось услышать.

— А кто он по профессии?

— Химик. И оружейник.

— Боюсь, ещё одного Бертольда Шварца[7] Мероув Парк может и не выдержать, — с неподдельной тревогой заявила Рэйчел. Мужчины заулыбались. — Ты уверен, это необходимо?

— Абсолютно.

— Тогда зачем спрашивать моего разрешения?

— Затем, что мне хочется его получить, — Гурьев наклонил голову к левому плечу и отправил в рот очередной комочек риса с кусочком сырого лосося на нём. Как он может спокойно жевать это, Рэйчел понять не могла. Ещё с большим трудом она представляла, как ему удалось приохотить к подобной пище Тэдди – не утверждениями же о том, что фосфор чрезвычайно полезен для мозга?! — Кроме того, твои замечания иногда поворачивают ситуацию совершенно неожиданной гранью, и мне это не просто нравится эстетически, но ещё и очень помогает взглянуть на происходящее под новым углом.

Рэйчел слегка зарделась от похвалы. Она прекрасно понимала, зачем и почему Гурьев проделывает это. Поднимая и укрепляя уверенность Рэйчел в себе, особенно в присутствии Тэдди, прислуги и подчинённых, делая вид, что интересуется её мнением и прислушивается к нему, он исподтишка, исподволь, готовил её к той роли, которую уже придумал для неё – роли хозяйки всего и вся. Не барыни, не самоуправной владелицы душ и сокровищ, а внимательного слушателя, арбитра и третейского судьи. Той самой роли, которую должен усвоить и Тэдди. Той самой роли, которую обязаны принять и все остальные, окружающие их ныне. Но… Может быть, его и в самом деле интересует, что она думает? Немыслимо. Мужчины… Но ведь он – совершенно не такой, как все?…

— На этот раз мой взгляд будет более чем традиционным, — улыбнулась Рэйчел. — Делай, что считаешь нужным, — надеюсь, ты поместишь его со всеми его чудесами как можно дальше от дома, чтобы нам не пришлось слишком часто вставлять новые стёкла?

* * *

Визит к Ладягину продумывался вплоть до мельчайших деталей. Осоргину было предложено надеть парадный мундир, — не так давно Гурьев настоял на том, чтобы для кавторанга построили нечто среднее между облачением командующего флотом цепеллинов и генерал-адмиральским камзолом великого князя Алексея Александровича.[8] Хотя ни габаритами, ни красотой лица – не говоря уже о поведении – Осоргин не походил на августейшего повесу и раздолбая, мундир смотрелся на кавторанге ошеломительно.

— А вы, Яков Кириллович?

— А я сегодня побуду шофёром, — усмехнулся Гурьев, с удовольствием оглядывая себя в зеркале – песочного цвета брюки, рыжие горные ботинки и краги, кожаная куртка, как у полярного лётчика. — То, что надо.

— «Ягуар» или «Ройс»? «Ройс», по-моему, предпочтительнее.

— Вам виднее, — улыбнулся Гурьев.

— И вам в тон костюма очень подойдёт. Номера менять будем?

— За полверсты до места, Вадим Викентьевич. На ваше усмотрение.

— Красный «Фалкон»?

— Годится. Мне нравится, Вадим Викентьевич, что вы меня всё чаще и чаще понимаете буквально с полуслова. Мне чрезвычайно легко и комфортно с вами работается.

— Злыдень вы, Яков Кириллович, — беззлобно огрызнулся Осоргин. — Всё окрыляете да окрыляете. Хочется прямо рвать и метать. Да за то время, что вы на меня потратили, тыкая носом во всё, как щенка безмозглого, уже и зайца можно научить на фортепьяно фуги выкамаривать.

— Ну, так то, чему я вас учу, несколько посложнее будет, — вздохнул Гурьев. — Едем.

«Ladyagin Arms Rifle Systems Ltd.» располагалась на окраине, в рабочем предместье Слау, уже вплотную подходившем к лондонской городской черте. Длинное, приземистое, сложенное из разнокалиберных каменьев здание с низкими стенами и практически без окон – зато с многочисленными застеклёнными рамами-вставками в проседающей местами крыше – явно знавало лучшие времена. Хозяин, он же главный инженер, он же ведущий технолог и протчая, и протчая, вышел к неожиданным визитёрам сам. Облик оружейника вполне соответствовал сложившемуся у Гурьева умозрительному представлению: сильный торс, несколько отяжелевший, — правда, без особенного перебора, по возрасту, сухие ноги, длинные могучие руки, лицо с крупными, рублеными чертами, но не грубое, а даже приятное, несмотря на суровость выражения. Наряд Ладягина не оставлял сомнений в том, чем последний был только что занят. При этом Гурьева приятно удивила опрятность одеяния и идеальный порядок вокруг, хотя всё на подвластной Ладягину территории прямо-таки вопияло о непреодолимых финансовых трудностях владельца. Гурьев уже был осведомлён о полнейшем пренебрежении Ладягина к неинтересным, по его мнению, заказам и о том, что все вырученные средства – до последнего пенни – тратятся на оборудование, опыты и исследования. Больше, кажется, инженера в принципе ничего не интересовало.

— Чем могу? — настороженно осведомился Ладягин, с некоторым недоумением оглядывая великолепный автомобиль с диковинными опознавательными табличками, не менее великолепного адмирала неведомого флота, небрежно прислонившегося к капоту и раскуривающего совершенно невообразимой длины и толщины «гаванну», и высоченного молодого мужчину, похожего на спортсмена-аристократа, лётчика, снежного барса и змею с завораживающе серебряными глазами одновременно. Почему-то у Ладягина не возникло ни малейшего сомнения в том, что перед ним – бывшие соотечественники, и вопрос свой он, нимало не сомневаясь, задал по-русски. Разбираться в таких замысловатых ощущениях Ладягин привычки не имел, и потому, немного смутившись, но всё ещё настороженно, добавил: – Господа?

— Здравствуйте, Владимир Иванович, — обезоруживающе-открыто улыбнулся спортсмен-аристократ. Улыбка была такая – устоять невозможно: белозубая, ясная, бесшабашная и ослепительная. — Не поможете в серию запустить?

В следующее мгновение – он мог поклясться, что не уследил, когда и откуда этот человек достал оружие, — прямо перед носом Ладягин обнаружил рукоять пистолета, в котором, по зрелом размышлении, можно было узнать «Colt Government», хотя и не без труда. Осторожно взяв пистолет, инженер не сумел скрыть удивления. От «Кольта» остались, фигурально выражаясь, «рожки да ножки» – калибр уменьшился до трёх линий, обойма явно вмещала куда больше штатных семи патронов, а вместо ствольной коробки – до самого окошка эжектора – возникло нечто, похожее на гладкую трубу, внутри которой располагался ствол. При полном сохранении механической части, пистолет выглядел… чудовищно и устрашающе, но при этом весьма технологично.

— Это кто ваял?! — вырвалось у изумлённого Ладягина.

— Я, — ещё шире и беззаботнее улыбнулся Гурьев.

— Идёмте, — всё ещё явно оставаясь полностью во власти удивления, кивнул Ладягин и направился к зданию.

Они вошли в помещение, повернули направо и оказались в длинной, довольно узкой комнате, напоминающей пенал, со струбцинами для крепления оружия и хлопковыми «подушками» – пристрелочной. Ладягин направил оружие в стену, отщёлкнул предохранитель и потянул спусковой крючок. Раздался звук, похожий на глухой, надсадный кашель больного чахоткой, негромко лязгнула отлично смазанная чистая механика, и жёлтая отражённая гильза, курясь чуть заметным дымком, покатилась по полу. Когда она оказалась у ног человека в фантастическом мундире, тот, ловко и небрежно нагнувшись, поднял её, выпрямился и опустил гильзу в карман с таким видом, словно проделывал это по сто раз на дню. При этом никто не вздрогнул и ухом не повёл. От гостей веяло таким непонятным, уверенным и почему-то опасным спокойствием, что Ладягину сделалось немного не по себе.

— Что вам сказать? — задумчиво проговорил Ладягин, доставая из кармана рабочих брюк чистую ветошь и любовно вытирая оружие. — Помочь – помогу, но вы хоть представляете, во сколько это вам обойдётся?

— Нет, — последовал невозмутимый ответ. — Но нас это в данный момент не слишком волнует. Не хотите взглянуть на помещение и оборудование?

— Хочу, — кивнул Ладягин, возвращая оружие хозяину и удивляясь ещё больше. Резкие вертикальные складки обозначились на высоком лбу. — С кем имею честь?

— Гурьев, Яков Кириллович. А это – капитан Осоргин, Вадим Викентьевич. Сколько вам нужно времени, чтобы собраться?

— Десять минут.

— Отлично.

— Разрешите мне за руль, Яков Кириллович? — козырнул кавторанг.

— Конечно, конечно, — кивнул Гурьев.

Окинув странную пару ошарашенным взглядом, Ладягин хмыкнул, повернулся и направился в свою конторку, стараясь ничем не выдать охватившего его странного предчувствия головокружительных и удивительных перемен, притаившихся за поворотом дороги.

Только после того, как Гурьев и Осоргин оказались на воздухе, они позволили себе обменяться заговорщическими и довольными улыбками.

Мероув Парк. Июль 1934 г

Дорогой Ладягин всё больше помалкивал, здраво рассудив, что на богатых и явно знающих, чего хотят, людей сдержанность должна произвести надлежащее – благоприятное – впечатление. Гурьев, к которому очевидно старший по возрасту и опыту Осоргин обращался с заметной почтительностью, лишённой при этом всякого подобострастия – как к командиру, проверенному в боях и никогда не дающему подчинённых в обиду, хотя и требовательному до придирчивости, — нравился Ладягину всё больше и больше, несмотря на то, что сам Гурьев вроде бы ничего специально для этого не говорил и не предпринимал. Ладягин решил позволить себе несколько технических вопросов:

— Вы, Яков Кириллович, что заканчивали? Императорское Московское?[9]

— Нет, Владимир Иванович, — печаль в голосе Гурьева показалась Ладягину несколько наигранной. — Так, всё самоучкой, знаете ли. Чертежи немного читать выучился, да к рукоделию по металлу некоторая склонность имеется… Вот-с.

— Поня-а-а-атно, — протянул Ладягин, хотя, признаться, ничего не понял. И сказал, чтобы сказать что-нибудь существенное: – На чертежи интересно будет взглянуть. А серия предполагается большая?

— Поначалу – в двести стволов, а там – как карта ляжет, Владимир Иванович. Надеюсь, тысяч десять нам в ближайшие года два будут в самый раз.

— Это… немало.

— Да и планы у нас развёрнутые, — не стал скромничать Гурьев.

— Не большевиков ли терроризировать?

— Ну, что вы, — Гурьев и Осоргин переглянулись и как-то очень по-доброму, необидно разулыбались. — Мы деловые люди, нам такие глупости ни к чему.

Почему-то Ладягин им сразу поверил. Не похожи были эти двое на суровых, насупленных и довольно обглоданных врангелевцев и РОВСовцев – обеспеченные, уверенные, расслабленно-спокойные. И в то же самое время было совершенно ясно – эти двое могут быть прямо-таки беспредельно опасными, если их разозлить. Особенно – молодой красавец с жутковатыми глазами. Кто же он такой, подумал Ладягин. Не лезу ли я головой в капкан?

— Вы не лезете головой в капкан, Владимир Иванович, — улыбнулся Гурьев, и Ладягин от неожиданности подпрыгнул на сиденье, вытаращив на спутника свои зеленовато-карие очи. — Никто из наших друзей и сотрудников не только ни в чём не нуждается, но и не испытывает при этом никаких проблем со своей совестью и внутренним чувством справедливости. Согласитесь – по нынешним весьма несентиментальным временам это не так уж и мало.

— Это звучит многообещающе, — осторожно и скупо улыбнулся в ответ Ладягин. — И на себя лестно такое примерить, весьма лестно. А вы что же, мысли читаете?

— Да, немного, — кивнул Гурьев. — Мимика, жестикуляция, движение глаз. Для человека искушённого – исчерпывающе красноречиво.

— Впечатляет, — вздохнул Ладягин. — В том числе откровенность. Ну, с друзьями – более или менее понятно. А что насчёт недругов?

— Недругов у нас с каждым днём всё меньше и меньше, — просиял Гурьев. — А друзей – всё больше и больше. Мы много работаем, Владимир Иванович, и добиваемся нужных нам результатов. Но вот настал такой момент, когда без вашей помощи нам никак не обойтись. Вы не думайте – у нас для вас, кроме револьверов-пистолетов, немало увлекательных занятий найдётся. Ручаюсь – не пожалеете.

— Спасибо, — вежливо поблагодарил Ладягин, не собираясь жадно заглатывать наживку целиком. Чем, кажется, привёл своих визави в изумительное и даже где-то игривое расположение духа.

Ладягин с любопытством разглядывал поместье, судя по всему, довольно обширное и процветающее. Правда, источники этого процветания пока оставались не слишком ясны, но ему не казалось это в настоящий момент сколько-нибудь определяющее важным. Производственные помещения, где ему предстояло стать полновластным хозяином, воистину не оставляли ни малейшего шанса попривередничать: новейшие дорогущие станки, немецкие и швейцарские, электричество, освещение, чистота, зеркально-гладкий нескользкий пол, вентиляция – фабрика будущего, да и только!

— Если что-то понадобится, литература в особенности – Королевская библиотека к вашим услугам, Владимир Иванович. Утром оставляете заказ, вечером получаете – даггеротипированный, проектор вот тут. Если захотите, точно такой поставим в ваши жилые покои.

— Вы что же, мне здесь и жить предлагаете?! — поразился Ладягин.

— Ну, разумеется, — с непоколебимым спокойствием пожал плечами Гурьев. — К чему же лишние неудобства? Поставим вас на довольствие по полному списку, оборудование ваше размонтируем-смонтируем, если что из него вам понадобится, сарайчик ваш починим и законсервируем – кто знает, может вам у нас со временем надоест, захотите снова на вольные хлеба.

— И отпустите? — недоверчиво усмехнулся Ладягин.

— Я же говорил, что мы наших друзей не обижаем. Наоборот. Защищаем и всемерно поддерживаем.

— Ну, коли так…

— Замечательно. Я знал, что вам тут придётся по душе. А теперь идёмте обедать-ужинать – познакомлю вас с хозяйкой.

— С хозяйкой?! — опешил Ладягин. — А как же… А вы?!

— А я тут распоряжаюсь. От имени и по поручению, — опять, очень по-доброму, улыбнулся Гурьев.

— Так я… не в форме, — попытался отбояриться Ладягин.

— Это совершенно не воспрепятствует, — твёрдо пресёк его поползновения Гурьев. — У нас тут натуральное хозяйство, всё под рукой, в том числе и конфекцион[10] на всякий непредвиденный случай. Конечно, не Сэвил Роу,[11] но в первом приближении – в самый раз.

Ещё полминуты назад Ладягин совершенно не собирался уступать, но – любопытство взяло верх:

— Ладно. Ну, вы, Яков Кириллович, прямо – дредноут!

— На том стоим. Прошу!

Убранство особняка – скорее, даже дворца – не подавляло, а располагало к себе. Ладягин, отнюдь не избалованный роскошью на протяжении всей своей пёстрой и нелёгкой жизни, был – в который уже раз – приятно удивлён и заинтригован. А потом – и вовсе остолбенел, увидев молодую женщину совершенно неописуемой красоты, радостно сбежавшую по парадной лестнице им навстречу, на мгновение прильнувшую к Гурьеву так, что сразу же и без слов всё сделалось Ладягину совершенно понятно.

— Здравствуйте, Владимир Иванович, — улыбнулась Рэйчел, приветствуя его по-русски, чем окончательно добила, и протягивая Ладягину руку. — Сердечно рада приветствовать вас в нашей маленькой кают-компании. Добро пожаловать на борт.

— Я тоже очень рад, миледи, — пробормотал смущённый, растроганный и восхищённый Ладягин. Осторожно пожимая мягкую и тёплую руку Рэйчел, он вдруг отчётливо понял: ему, чьи отношения с женщинами всегда складывались крайне непросто, — для подавляющего большинства из них он был слишком умён, слишком талантлив, слишком застенчив поначалу и безудержно страстен и требователен потом, — эта женщина, с лицом и голосом ангела, сошедшего с небес, до краёв наполненная поистине неземным светом, искрящаяся и переливающаяся любовью и нежностью к мужчине, которому безраздельно принадлежит, станет – как и для всех остальных своих… подданных – настоящим, надёжным, верным, отважным и преданным, самоотверженным другом. Окончательно растерянный и немного подавленный обрушившимися на него за сегодняшний день впечатлениями, Ладягин перевёл на Осоргина беспомощный взгляд и встретил мудрую, понимающую улыбку.

Обед прошёл непринуждённо и весело, и Ладягин почти не заметил, как застолье перешло сначала в ужин, а затем в некое подобие дружеской бурсацкой попойки – после того, как дети и женщины отправились почивать. Ладягин превосходно понимал, что его проверяют по всем статьям, и решил ни за что не ударить в грязь лицом. Когда выпито было уже всё, что можно, что нельзя и даже то, что совершенно невозможно ни в коем случае, Ладягин, нисколько не потерявший ни связности рассуждений, ни присутствия духа, предложил Гурьеву закрепить собственность на особенности конструкции пистолета патентом и вызвался тут же его написать, что и проделал к вящему удовольствию присутствующих. И, поймав на себе абсолютно трезвый, весёлый и восхищённый взгляд «шефа», как уже окрестил Гурьева про себя, Ладягин весело подмигнул в ответ. И понял, что принят в команду.

Правда, проснувшись утром, вовсе не смог припомнить, как, когда и каким образом оказался в кровати, да ещё и в очень приятной на ощупь шёлковой пижаме. Слегка оконфузившись данным обстоятельством, Ладягин встал, умылся, побрился новеньким станком с лезвиями «Жиллет», оказавшимся на умывальнике в запечатанном виде, вместе с кисточкой и кремом, а также знаменитым одеколоном «4711» и, облачившись в давешний костюм, надо признать, более чем приличный, спустился в столовую. Компания вчерашних знакомцев была уже в сборе, включая тотчас же представленного Ладягину пожилого господина, оказавшегося генералом Матюшиным, коего язык не поворачивался назвать «бывшим», и русского священника, и прежде знакомого инженеру, правда, довольно шапочно. Компания приветствовала Ладягина радостными возгласами и сияющими улыбками, снова смутившими его: он никак не мог уразуметь, чем же, чёрт подери, вызвано такое всеобщее к нему явное и недвусмысленное расположение.

Ладягин прекрасно понимал, что расположение это, несмотря на некоторую свою необъяснимость, тем не менее, вполне бескорыстное и совершенно искреннее. Понимал он и то, что им, в общем-то, откровенно, хотя и совершенно не во зло ему и не во вред, манипулируют. Легко и просто сходящийся с людьми, вызывающими у него симпатию своей безыскусственностью и несклонностью ко всякого рода аффектации, Ладягин и по отношению к сидящим за этим столом чувствовал себя так, будто находится в окружении стародавних друзей и добрых приятелей. Отлично развитая интуиция безошибочно подсказывала ему, что эти люди нуждаются в какой-то его помощи – правда, в какой, Ладягин терялся в догадках. Однако же, как всякий настоящий и природный русский человек, в характере которого принцип «для любимого дружка и серёжку из ушка» занимает едва ли не главенствующее место, он понимал, что, во-первых, его никто никогда ни о чём не попросит, пока он сам не предложит своё участие, и, во-вторых, ни словом, ни взглядом не попрекнёт, ежели он ничего такого не сделает. Последнее для Ладягина было совершенно непереносимо, и потому, когда подали десерт, он, прокашлявшись и багровея от неловкости, обратился к Гурьеву:

— Нуте-с, Яков Кириллович. Давайте уж, посвятите меня, наконец, чем я могу вам пригодиться. А то и напил, и наел тут на год вперёд, пожалуй, так, что, если не сочтусь, то и непременно совесть замучает.

— Пригодитесь, Владимир Иванович, — улыбнулся Гурьев. — Поскольку вы теперь – полноправный участник проекта, думаю, посвятить вас в некоторые весьма интересные и невесёлые нюансы настоятельно необходимо. Кто же начнёт, господа?

— А позвольте мне? — Осоргин отложил салфетку.

— Пожалуйста, Вадим Викентьевич, — предложила Рэйчел и ласково улыбнулась сначала кавторангу, потом всем остальным, а потом, персонально, — Ладягину. Совершенно непостижимым образом вышло это у неё так непосредственно и мило, что Ладягин почувствовал – защищать эту женщину и всю эту уютную, удобную, яркую и всецело принадлежащую ей вселенную отныне станет для него делом принципа и чести. И приготовился внимательно слушать.

По мере того, как рассказ Осоргина, подкрепляемый точными замечаниями генерала, репликами Гурьева и пояснениями священника, подходил к своему завершению, Ладягин всё больше и больше мрачнел, впадая в глубокую задумчивость. Правда, от него не укрылась ни тревога, всё отчётливее читавшаяся во взгляде леди Рэйчел, ни то, что, кажется, мальчик нисколько не воспринимался участниками беседы в роли несмышлёного дитяти – наоборот, к нему обращались, воспринимая его абсолютно равноправным и равноосведомлённым. Всё это – как и сами перипетии поведанной Ладягину истории – было настолько необычно, что он не сразу понял, что его задумчивость и сосредоточенность кое-кем воспринимается, как испуг. До глубины души уязвлённый этим возможным предположением, он вскинулся, но натолкнулся на остужающий и понимающий взгляд невероятных, потрясающе серебряных глаз «шефа».

— Что ж, — проговорил Ладягин, когда рассказ окончился. — Я дамы и господа, вижу в происходящем два аспекта. Первый, в котором ничего ровным счётом не понимаю и с которым Яков Кириллович, как я думаю, самостоятельно и безо всякой с моей стороны помощи справится – это детективное расследование. А вот другой аспект, а именно – естественно-научный, это уже моя, — с вашего, друзья мои, соизволения, — епархия. Тут я всецело в вашем распоряжении. Однако сразу я ничего сказать не готов – мне необходимо всё как следует обдумать. Если позволите, Яков Кириллович, я пока руки механической работой займу – мне это замечательно помогает.

— Ради Бога, Владимир Иванович, — утвердительно наклонил голову Гурьев. — Я распорядился ваше имущество из города сюда перевести, ваши рабочие ждут вас в цеху – пропуска, отдельный вход, доставка их на работу и развоз по домам, всё это улажено, можете о том не беспокоиться. Руководствуясь соображениями секретности, мы их вскорости удалим, подыскав им соответствующую замену, с надлежащей компенсацией, дабы ни у кого никаких обид не возникало. Что же касается раздумий – думайте, сколько потребуется, а мы с господами офицерами пока, действительно, займёмся детективными изысканиями. Если вам что-то потребуется – вы знаете, к кому обратиться.

— Спасибо вам, Владимир Иванович, — просто сказала Рэйчел. — У меня такое чувство, что вы скоро во всём разберётесь. Чувствуйте себя у нас в Мероув Парк, как дома, и не чинитесь. Всегда буду рада оказаться вам полезной.

— Ради вас, сударыня, клятвенно обещаю ни в коем случае не чиниться и не ломаться, — несколько неуклюже пошутил Ладягин, но неловкость его мгновенно улетучилась, потому что все, включая Рэйчел и мальчика, весело и открыто заулыбались.

В трудах и размышлениях прошла у Ладягина почти целая неделя. Предоставленные в его распоряжение образцы и материалы он тщательно исследовал всеми известными ему способами – вплоть до спектро— и рентгенографического. С «шефом» он практически не виделся, завтракал и ужинал в основном в компании генерала и кавторанга, отчего понял, что находится некоторым образом в непосредственной близости к руководству, обедал на скорую руку прямо в цеху – и думал, думал, думал. Получив бумаги, Ладягин убедился, что «Ladyagin Arms Rifle Systems Ltd.» больше не имеет ни кредиторской, ни дебиторской задолженности, все её споры и неурядицы урегулированы, и понял, что сделано это не с тем, чтобы купить его или привязать, а с единственной целью – облегчить раздумья и освободить от бремени ненужных забот. Пару раз за это время Ладягин был приглашаем на «семейные завтраки», и в первый раз даже напрягся, ожидая вопросов, ответов на которые пока не имел. Но лёгкая, ни к чему не обязывающая беседа протекала в непринуждённом, отнюдь не располагающем к расспросам на высокоучёные темы, ключе, и Ладягин расслабился, действительно ощутив себя, наверное, впервые за последние двадцать лет, как дома. Преисполненный благодарности за это, Ладягин и сам не заметил, как поведал Рэйчел, оказавшейся исключительно внимательной, заинтересованной и сопереживающей слушательницей, всю свою жизнь.

— Мы обязательно отыщем вашу жену и сына, Владимир Иванович, — проговорила Рэйчел, ласково накрывая огромную руку Ладягина своей ладонью. — Конечно, это будет совсем не просто, но Джейк… Вот увидите, Яков Кириллович непременно это сделает. Он у нас на самые настоящие чудеса способен. Вы, главное, не теряйте надежды.

— Да мне, собственно, — опять смутился Ладягин, — знать бы, что они живы-здоровы, и того вполне довольно. Я же прекрасно понимаю, что за такой срок жизнь необратимо переменилась, так что – какая там уж семья, о чём вы, сударыня…

— Не может быть, чтобы ваша жена вас забыла или разлюбила, голубчик Владимир Иванович, — покачала головой Рэйчел. — Вы же совершенно замечательный человек – разве можно, однажды с вами столкнувшись, забыть о вашем существовании или смириться с разлукой?! Конечно, Анна Сергеевна вас искала. Я совершенно уверена в этом! Но война, потом – война гражданская, весь этот переворот и водоворот совершенно, как вы верно заметили, переменившейся жизни – с этим и не всякий мужчина справится. Вы не должны думать о плохом. Всё образуется, вот увидите!

Изумлённо разглядывая сидящую перед ним молодую женщину, чьё неподдельное участие буквально перевернуло ему всю душу, Ладягин ясно и бесповоротно осознал, что ради неё готов – совершенно бескорыстно – решительно на всё, что угодно. И жаркая, кипящая ненависть к тем, кто посмел поднять руку на это невозможное чудо, накрыла его с головой.

* * *

Наконец, мысли Ладягина пришли в некое удобоваримое для популярного изложения состояние, в связи с чем он потребовал заслушать его доклад «О возможной природе так называемой души, а также нечистой силы и современных методах борьбы с нею». Несколько юмористическое звучание темы сообщения вызвало недвусмысленное, хотя и тщательно скрываемое недовольство священника. Однако, поскольку голос отца Даниила во всём, что не касалось практических аспектов защиты, имел статус совещательного, ему в активном оппонировании было мягко, но решительно отказано. На помощь священнику неожиданно пришёл сам Ладягин:

— Напрасно вы, дамы и господа, батюшку задвигаете. То, что мы с вами тут закоснели в безбожии и материализме, совершенно ничего не означает. Я, например, уверен, что механика и физика этих самых духовных процессов нам ещё долгое время будет оставаться неясной. А многовековая практика человечества говорит о том, что искренняя молитва и символические предметы, на которые такая молитва опирается, вполне могут послужить весьма действенной защитой. В какое-то высшее существо я не верю, а вот внутри нас, кажется, такие силы сокрыты, что просто удивительно…

— Это интересно, Владимир Иванович, — прищурился Гурьев. — Очень интересно. К вашим словам у меня имеется филологическое дополнение. Не примечательно ли, что глагол «молиться» имеет в русском языке возвратную форму? То есть мы молим более себя самих, нежели кого-то, самих себя на определённые действия и восприятие настраиваем. В английском или немецком такого, кажется, не замечено, а вот в древнееврейском – почти то же самое: молиться там тоже глагол возвратный, в буквальном переводе на русский означает «судить себя». Что скажете, отче?

— Скажу, что ваши, Яков Кириллович, поразительно энциклопедические познания во всех мыслимых областях вовсе вашего неверия не объясняют, — улыбнулся священник. — Во всяком случае, для меня. И как вам удаётся, неся такой груз познаний, сохранять возможность не только здраво размышлять, но и здраво действовать – для меня загадка едва ли не большая. Но давайте всё-таки выслушаем сперва глубокоуважаемого Владимира Ивановича.

В каминном зале собрались Рэйчел, генерал Матюшин, Осоргин, Тэдди, отец Даниил, Гурьев и, собственно, докладчик. Для наглядности установили грифельную доску и выложили мел, с тем, чтобы, возникни у Ладягина необходимость пояснять свои рассуждения рисунками и опорными словами, ему было легко это сделать. Несколько взволнованный всеобщим благосклонным вниманием, Ладягин, постепенно воодушевляясь, заговорил:

— Если представить, что моя теория верна, то каждый человек имеет непременно внутри своего тела образование, именуемое душою, совершенно уникальное, ничем, кроме собственно природы своей, на душу другого человеческого существа непохожую. Из курса элементарной физики известно, что водород – самый распространенный элемент в природе. Следовательно, вполне допустимо предположение, что таковая душа есть некая субстанция на основе атомов водорода, как самых простых и наиболее широко распространённых, обладающая особыми свойствами. Скажем, атомы такой субстанции лишены электронов и состоят из одних только нейтронов, что многократно увеличивает плотность и вероятность межатомных связей, образующих в том числе молекулы и некие совокупности молекул. Поскольку я прилагал усилия к тому, чтобы мыслить совершенно практически, этот экскурс в атомную теорию скоро станет вам, дамы и господа, понятен.

Ладягин, убедившись, что вступление не вызвало словесных возражений и его по-прежнему благожелательно слушают, перевёл дух и продолжил:

— Теперь позвольте мне провести некоторую достаточно поверхностную, однако при этом весьма наглядную аналогию. Всем вам, безусловно, известен такой бытовой прибор, как фонограф. Как известно, звук, точно так же, как иглой на воске, металле либо пластической массе, возможно записать в другом виде. Например, в виде букв, что мы делаем с вами постоянно, когда пишем на бумаге и затем воспроизводим при помощи наших губ, языка и голосовых связок обратно в звуки членораздельной речи. Так это, дамы и господа, есть не что иное, как процесс кодирования и декодирования. Так же само – в принципе – работает и радиоприёмник с передатчиком. Я же полагаю, что похожий принцип можно применить к записи любой информации. Именно этим и занимается наш мозг. На основании рассуждении о бессмертии души я предположил, что содержание души есть не что иное, как информация, каким-то неизвестным нам образом записанная и сохраняемая в структуре этого самого газа, о котором я вёл речь выше. Душа, что, опять же, известно и не противоречит никаким религиозным воззрениям, на протяжении жизни человека претерпевает изменения – что означает, в узко теоретическом смысле, накопление либо утрату информации. Известно и то, что информация не просто накапливается, но и обрабатывается – отсюда проистекают наши мнения, воззрения, убеждения и тому подобное. Следующее моё предположение, имеющее целью как-то придать гипотезе стройность и завершённость, заключается в том, что душа каждого человека, будучи информационно организованным «газом», имеет нечто, названное мною «результирующим зарядом». Зарядов этих, как можно предположить, только два – плюс либо минус. Это совершенно не моральный плюс или минус, а абсолютно физический, электрический, ничего общего с отрицательными или положительными качествами человека не имеющий. Моё глубокое убеждение состоит в том, что в общем случае души людей умных, высокоразвитых, образованных и общественно полезных, если хотите, мотивированных, высокоморальных, чьи устремления направлены на всеобщее благо…

Гурьев при этом привстал и шутовски раскланялся, чем несколько разрядил обстановку и внёс необходимое оживление – все засмеялись, улыбнулся и Ладягин, признательный Гурьеву за своеобразную поддержку. Когда «шеф» уселся, успев что-то шепнуть Рэйчел, от чего та медленно, но очевидно порозовела, опуская глаза, Ладягин, кивнув, продолжил:

— Так вот, души таких людей имеют, как и земля, заряд минус. Именно потому они от земли отталкиваются, устремляясь вверх, в космос, к звёздам, где, возможно, впоследствии становятся источником образования новых звёзд и вообще того, что мы называем «светом Вселенной». — При этих его словах присутствующие переглянулись. — Это не совсем, возможно, та «вечная жизнь», о которой говорят нам в Церкви, но, по крайней мере, это нечто не менее возвышенное и, если хотите, почётное… По крайней мере, меня такая судьба после окончания земного пути вполне бы устроила. В противоположность тому, души людей низких, глупых, злонамеренных, имеют заряд плюс, почему и стремятся, в некотором смысле, к центру земли, где, как известно, располагается, по мнению людей верующих, ад. Исходя из этого теперь предположения, легко допустить, что религия, духовные практики как-то пытаются человеческим душам… помочь, если можно так выразиться, устремиться не вниз, а вверх. Покаяние, прощение, соборование, отпущение грехов, всё, с этим связанное – это и есть не что иное, как направление и перенаправление души. Разумеется, всё это чрезвычайно сложно и неоднозначно, — например, покаяние, раскаяние может означать в том числе и реорганизацию информации, её переосмысление в определённом ключе, что меняет, опять же, результирующий заряд… Я, право же, не хотел бы чрезмерно в физику углубляться, поскольку и так уже всех бесконечно утомил.

— Ничего-ничего, Владимир Иванович, — подал голос генерал, — когда-то же и нам необходимо информацию реорганизовывать, ко всеобщему благу и усвоению необходимого для устремления в небеса заряда. А то так и помрём дураками – да и в ад, ничтоже сумняшеся, отправимся, так что мы вас чрезвычайно внимательно слушаем.

Все опять – включая священника – заулыбались. Ладягин, ещё более воодушевившись недвусмысленной поддержкой слушателей, — особенно польстил ему горящий любопытством взгляд мальчика – продолжил лекцию:

— Предполагаю, что по смерти человека выход этого самого газа происходит сравнительно медленно, поскольку, чтобы выйти в виде заряженных частиц через проводящие жидкости и ткани, например, позвоночного столба – так называемый ионный или ионно-связанный дрейф – необходимы часы и даже дни. В этой связи вполне возможно, что худшая смерть для человека – это моментальный разрыв на куски, как при взрыве, например. Поэтому Иван Грозный, взрывая людей порохом и преследуя мысль – «отправить в ад без покаяния» – был, к несчастью, в каком-то смысле прав.

— Получается, все эти девять дней, сорок дней и прочее имеют вполне материальную подоплёку. Интересно, отче, не правда ли?

— Если это поможет вам, Яков Кириллович, склониться к искреннему принятию Святого крещения, не замедлю согласиться, — отпарировал священник под общее веселье. — Правда, я пока не совсем понимаю, каким образом всё сказанное отвечает предмету нашей непосредственной заботы.

— Сейчас, батюшка, мы к этому подойдём, — пообещал Ладягин. — Я полагаю, в соответствии с изложенными соображениями, что ад есть не что иное, как скопление положительно заряженных газовых облаков, душ, не способных либо не сумевших переменить заряд с плюса на минус. А теперь я могу вполне последовательно предположить, что эти газовые облака взаимодействуют, во-первых, между собой, что совершенно логично, и, во-вторых, находясь в непосредственной близости от нас, живых людей, они пытаются взаимодействовать и с нами тоже.

— Зачем?! — звонко спросил Тэдди.

— Чтобы питаться, — повернулся к нему Ладягин. — Несомненно, в этой жизни после жизни, хотя и отсутствует биохимический обмен веществ, присутствует обмен энергетический.

— Джейк… Ведь именно об этом…

— Подожди, родная. Давайте дальше, Владимир Иванович.

— Дальше вот что получается, — заторопился Ладягин, понимая, что очень скоро у слушателей, за исключением, пожалуй, Гурьева, просто-напросто иссякнут запасы знания и терпения и они потеряют нить разговора. — Для тех, кто с зарядом минус, вопрос питания остро стоять не должен, поскольку в космических безднах всякого рода излучений масса – и звёзд, и Бог знает чего ещё. А вот на земле, паче того – под землёй, с этим должно быть не так чтобы уж очень замечательно…

— Но ведь они и должны быть там запечатаны, разве нет?

— А землетрясения всякие, сдвиги тектонические, трещины, провалы, бурение, наконец? Вот и получается у них… Выходить на поверхность. Естественно, поскольку тут много… энергии, то есть пищи, они стремятся тут как можно дольше и крепче задержаться.

— Яков Кириллович уже выдвигал гипотезу, что они способны на живом человеке паразитировать.

— Очень, очень возможно! Замечательная мысль! То есть… Что это я… Ничего замечательного в этом нет, конечно…

— Да уж. А как же обстоит дело с взаимодействием, если заряд – одинаковый?

— Заряд, как я уже говорил, результирующий. Опять же – разница потенциалов земли и эфира, сиречь космоса, да и процесс слипания равнозаряженных частиц науке хорошо известен.

— Значит, и тут нет противоречия?

— На мой взгляд, никакого. А вот с вами, Яков Кириллович, несколько сложнее обстоит, судя по всему.

— То есть?

— Из вашего рассказа – и про нападение в госпитале, и про того бандита американского – я сделал вывод, что на вас атмосферное электричество оказало какое-то очень избирательное влияние. То есть другие люди этих сущностей не видят – а вы видите. Конечно же, не оптическим зрением а, так сказать, духовным, но это «видение» потом просто в зрительные образы мозгом преобразуется, так что ничего особенно странного я тоже не нахожу. И выглядят они так, как именно и должны выглядеть – то есть… облаками. И ещё – похоже, вас они не пугают.

— С чего я должен их бояться?!? — изумлённо уставился на Ладягина Гурьев.

— Ну… видите ли… — замялся оружейник. — Есть в них что-то такое… Не просто опасное, а… может быть, вот это самое опасение, что оно зацепится – и пропала душа христианская… А у вас, похоже, и зацепиться не за что.

— Что ж я – ангел, по-вашему?! — рассердился Гурьев.

— Ну, ангел – не ангел, а вот зацепиться им, похоже, за вас не получается. Потому что пытаться-то должны были.

— Ладно, обо мне, любимом, мы ещё побеседуем. Давайте всё же к нашим этим сущностям возвратимся. Как же они выживают? Один способ, как мы сумели догадаться – паразитизм. Но это – для каких-то совсем мелкотравчатых сущностей, судя по всему. А посерьёзнее? Жрут друг друга?

— Думаю, именно так. Включают в себя, то есть пожирают.

— Тогда получается, что в результате некая сущность остаётся одна, включив в себя всех остальных? — нахмурился Осоргин. — Нет. Не то!

— Правильно, не то. Но думаю, есть… очень крупные. Старые, и потому… очень большие. А там уже совсем другие закономерности начинаются. Они уже, в общем-то, могут в нашем мире не только через кого-то, но и сами по себе действовать.

— А вот с этого места поподробнее, пожалуйста.

— Я вас прошу, дамы и господа, не переживать сверх меры раньше времени, ибо это всего лишь гипотеза – и очень мне хочется, чтобы она так гипотезой и осталась… Однако не поделиться с вами не считаю возможным. Так что… это Оно – просто-таки определенно некий громадный конгломерат присоединенных сущностей. Общая масса его видимо может достигать многих пудов, а то и метрических тонн. Вполне вероятно, что Оно может выглядеть большим облаком – при некоторых условиях освещения или, например, интенсивности солнечного ветра в атмосфере, или при северных сияниях. Иногда Оно – просто мираж. Живёт Оно, скорее всего, в больших естественных пустотах, где никто не мешает его покою. А может, и в морских глубинах – сколько у моряков существует легенд о том, как всплывает нечто, и все на корабле сходят с ума, и бросаются, обезумев, за борт… Вряд ли это совсем уж поголовно выдумки!

— Перемещаться оно может? — быстро спросил Гурьев.

— Да, — кивнул Ладягин, — и довольно быстро. По воздуху, в вакууме, в пористых телах. А вот через что-нибудь вроде брони или плотного бетона ему, думаю, будет невозможно напрямую просочиться – слишком много затрат на разборку кристаллической решётки.

— И энергии у него хоть отбавляй.

— И вот это уже опасно, — со вздохом сознался Ладягин. — Поскольку оно имеет множество зарядов, зарядовых связей, постоянно подпитывающихся природными полями. Чем, как говорится, чёрт не шутит – возможно, ему и предметы перемещать по силам, электростатикой, скажем, а металл – наведённым электромагнитным полем, говорил же Яков Кириллович, что оно с ним разговаривало, то есть разумность в нём некая присутствует… Вполне возможно, что такое вот Оно может и самоуплотняться, напоминая по консистенции уже нечто вроде киселя или студня. В таком виде, преобразовывая свою атомную структуру в нужное химическое вещество – например, кислоту какую-нибудь – может причинить материальный вред, а то и убить. Не исключено, что оно способно «отрывать» от себя «куски» и посылать «по делам». А затем вбирать обратно.

— Похоже, это с нами и случилось.

— Оно так произнесло «Я» – как будто бы с прописной буквы, — Гурьев прищурился. — Возможно, потому, что было частью… некоего целого?

— Яков Кириллович, а вы как это… существо уничтожили? Каким ударом?

— Этот удар называется «осенний лист». Один удар – из двух, в горизонтальной и вертикальной плоскостях. Сложно объяснить словами, ей-богу. Лучше я вам как-нибудь при случае продемонстрирую.

— Точно! — воскликнул Ладягин. — Точно! Обе плоскости симметрии, горизонтальная и вертикальная!

— Это очень сложный способ борьбы, Владимир Иванович, — улыбнулся Гурьев. — У меня такое чувство, что владеют им буквально единицы. Может, нам пора перейти ко второй части доклада, а именно – «методам борьбы»?

— Так ведь это я и собираюсь сделать! — боднул кулаком воздух Ладягин. — Я всё рассказывал затем, чтобы вы себе как можно лучше представили, с чем мы столкнулись! И есть ещё много вариантов, какими оно способно воздействовать на людей. В том числе очень опасных!

— Огласите оные, Владимир Иванович.

— Они могут наводить разнообразные мороки и галлюцинации… Не так ли, батюшка? — Отец Даниил нехотя кивнул, и Ладягин продолжил: – Думаю, действуют они через мозг, так как их сущностью является всё-таки информация, об этом забывать не следует никогда! Возможно, они могут – при помощи оставшихся в телах недавно умерших людей и животных химических соединений, вызывающих сокращение мышц – заставлять эти тела двигаться…

— Господи помилуй…

— Это очень сложно, Владимир Иванович, — скептически поджал губы Гурьев. — Насколько я знаю, такие вещества крайне неустойчивы и краткоживущи, поэтому… Ну, в каких-то совершенно уже исключительных случаях такое, может быть, и возможно в принципе, но уж статистически – просто ноль и неприличное число сотых.

— Ну, пусть, — не стал настаивать Ладягин. — Однако же недаром принято покойников всё-таки хоронить, и как можно скорее.

— Ну, это по многим причинам целесообразно, — усмехнулся Гурьев. — То есть вы предлагаете – поскольку мозг всё равно так или иначе всем управляет – стрелять непременно в голову?

— И разрывными, Яков Кириллович, разрывными, — поддакнул кавторанг.

— Господа, может быть, вы всё-таки дадите Владимиру Ивановичу закончить? — тихо попросила Рэйчел. — А то, я вижу, вы уже мысленно снаряжаете патронташи.

— Примерно, примерно, — покивал Матюшин. — Просим вас, Владимир Иванович.

— Не исключено, что они могут вселяться и в животных. В том числе с большой массой, хищников, и так далее. Так что если на нас бросится стадо обезумевших коров, можно с известной долей уверенности предполагать, с чем, или с кем, мы имеем дело.

— С бешеными тёлками, — вспомнил мальчик недавно услышанное от кого-то из господ офицеров словечко, чем развеселил всех – даже Рэйчел улыбнулась.

— Ну, уже… где-то, как-то, — отсмеявшись, Матюшин посмотрел на Осоргина, потом на Гурьева. — Некие облака положительно заряженных газовых частиц и их конгломератов. И что?

— А вот послушайте. Известно, что химически чистое серебро в результате слабо изученных внутриатомных процессов, находясь в воде, способствует появлению отрицательно заряженных ионов, которые, помимо всего прочего, обладают ещё и бактерицидными свойствами. Возможно, что-то похожее происходит, когда серебро взаимодействует с этими сущностями? Для отрицательно заряженного оно, так сказать, нейтрально-безопасно, а вот для положительно…

— А что? Непротиворечиво, опять же.

— То есть, все старые добрые дедовские способы можно применять?

— Ну разумеется!

— А ещё лучше тогда, если серебро распылять, — опять заговорил мальчик. — Да, Джейк? Так… Ну, область больше. И площадь, и объём.

— Правильно.

— А его же в святой воде растворяют, — добавил Тэдди. — Тогда вообще совсем просто: святая вода, с серебром – и пульверизаторы, водомёты. Да, Джейк?

— Тоже годится. Только воздействие может оказаться недостаточно мощным. Но над этим ещё Владимир Иванович подумает, с тобой вместе. Вы как, Владимир Иванович? Возьмёте Андрея Вениаминовича в помощники?

— Какие могут быть вопросы, Яков Кириллович, — улыбнулся Ладягин, без промедления подыгрывая Гурьеву. — Непременно возьму, и с огромным удовольствием. Я вот подумал, что на них может разрушительно влиять мощное ионизирующее излучение, вроде рентгеновского. И высокие температуры. А вот механическое воздействие им, похоже, сильно повредить не может.

— А мечи?

— Мечи – отдельная тема. Они ведь у вас, Яков Кириллович, совершенно не простые… Над прочими способами надо будет усиленно подумать. Теперь это немного легче…

— Всё равно мы ничего не знаем наверняка.

— Ну, почему же. Известно, что оно есть, обладает чем-то вроде разума, желает употребить в пищу нечто, находящееся внутри человека, и его можно уничтожить. Это очень ценные и важные сведения, хотя, конечно же, недостаточные для того, чтобы от суммы догадок переходить к теориям. Владимир Иванович, хочу увидеть список необходимого вам оборудования и примерный штат помощников с указанием научных профилей и специальностей…

— Нет, Яков Кириллович, — покачал головой Ладягин. — Это неправильно. Это в научном сообществе никогда – по крайней мере, в ближайшие десятилетия – принято не будет. А в одиночку мы такие исследования просто не потянем. Да нам это и не нужно. Оружие против этих… мерзотов я вам и без миллионных затрат предоставлю.

— Так как же мы их увидим?! Чтобы врага уничтожить, надо знать, где он находится!

— Детектор я сделаю, — спокойно, буднично даже заявил Ладягин.

— Детектор?!?

— Да. Яков Кириллович утверждает, что почувствовал вибрацию. Возможно это гармоника истинной частоты, скорее всего, очень высокой. Есть исходные материалы…

— И как мы его… испытаем?

— А вот как сделаем, так и испытаем.

— Да где?! Чёрта в гости позовём?!?

— Ну, это лишнее. Поднесём к какой-нибудь… сволочи. Сработает – значит, правильно настроили.

— Ну, это уж вы хватили, Яков Кириллович, — возмутился священник. — Злодеев детектором определять?!

— Злодей и так виден, — пожал плечами Гурьев. — Мне интересно, что у него внутри. Пока ещё вскрытие покажет! А мне сейчас интересно. И мы непременно должны выяснить, что же это на самом деле такое.

— Мы знаем достаточно для того, чтобы успешно им противостоять, — твёрдо заявил Ладягин. — Остальное – когда у вас, Яков Кириллович, будет в полном вашем распоряжении научный потенциал страны вроде Англии или Североамериканских Штатов. С меньшими силами браться за полномасштабные исследования в этой области по меньшей мере наивно.

— Они никогда не согласятся…

— Верно. Вам повезло в том смысле, что я прикладник, а не учёный. Будь я учёным, таким, как ваш Капица, вы бы мне и рассказывать ничего не стали, так?

— Так, — повесил покаянную голову Гурьев. — У кого ещё есть вопросы к докладчику?

— У меня, — поднял руку Матюшин. — А куда же нам поместить, в рамках вашей, Владимир Иванович, теории, всевозможные «эргрегоры толпы»?

— Пока не знаю, — покачал головой Ладягин. — Думаю, где-нибудь, если можно так выразиться, посередине, поскольку эти образования в некотором смысле неустойчивые и без адептов мало к чему способные. Если же учесть, что адептами на индивидуальном уровне возможно манипулировать, то эргрегор уже совсем становится совокупностью множества разнонаправленных элементов, так что…

— А есть ещё и эргрегор, то бишь бес, коммунизма…

— Стоп-машина, Вадим Викентьевич. Это уже преумножение сущностей, против которого я категорически возражаю. Эдак мы с вами ещё и до беса христианства договоримся, и батюшка нас совсем покинет. Это нам не нужно, не наш метод.

— И на том спасибо, — проворчал явно расстроенный священник.

— А к тому мы ещё имеем различные духи гор, ручьёв, тенистых рощ и старых развалин, чьё поведение может отклоняться как в плюс, так и в минус, в зависимости от того, на какую сторону их потянет в присутствии человека либо какой иной духовной сущности… Одним словом, получаем пёстрый и разнообразный духовный мир, — подытожил Гурьев. — И как прикажете в нём разбираться?

— Никак невозможно в нём разобраться, Яков Кириллович, — покачав головой, произнёс священник. — Поверьте опыту духовного лица, невозможно. Больше того – невозможно в принципе. И дело тут совершенно не в умственных способностях. Не вы, что называется, первый пытаетесь. Каббалисты, христианские гностики, всевозможные мистики, суфии – многие пытались, да только ничего не выходит. Это, друзья мои, падшие духи. Понимаете? Да, они легко идут на взаимодействие, дают «ценные», «правильные» советы, особенно поначалу, поэтому-то так легко человеку поддаться влиянию беса – он лучше «виден», ведь ангелы не вмешиваются открыто в нашу жизнь и на контакты не идут, за исключением самых судьбоносных моментов…

— А это, значит, был не судьбоносный момент. Рэйчел, ты ангела, случайно, не видела? Тебя никто на небушко не приглашал?

— Нет. Джейк, пожалуйста… Батюшка, мы вас слушаем.

— Наука изучает видимый мир. А этот мир – невидимый. Нематериальный, что бы Владимир Иванович не говорил. Исследовать этот мир – опасно, ибо они, эти сущности, рады любому «исследователю». Сколько таких исследователей по монастырям с незапамятных времён пряталось и прячется… — отец Даниил укоризненно покачал головой. — Нет там никакой науки, никакой физики. Другие там законы, совершенно другие. Они притворяются материальными, чтобы вы их «исследовали». Вот в чём дело.

— Это интересная мысль – притворяются материальными. Весьма, хотя и крайне противоречивая. Ну, да ладно. Одного я, похоже, всё же уничтожил. Как с этим быть? Вполне материальным инструментом, кстати. И сигнал о приближении я получил очень даже материальный.

— Да я понимаю, Яков Кириллович. Понимаю. Но и вы поймите. Человек, по Писанию, намеренно огражден от видения этого мира духов, чтобы не впасть в удручённое состояние – этих духов как мошкары. Они создавали бы большие препятствия для жизни нашей, заслоняя видимый, более плотный мир. Человеческая душа сама имеет тонкую природу. Но человеческий разум после грехопадения замкнулся на себе, потому в его развитие и вкладывает человек основные силы, не умея вотще наладить связь с душой, чтобы вкладывать свои силы в её развитие. Конечно, эти сущности действительно есть, и иногда можно действительно с ними столкнуться, особенно ночью, во сне или же в момент засыпания. Как с вами, Яков Кириллович, и произошло. Но исследовать их невозможно, повторяю. И не нужно. Не потому, что я против науки или исследований, спаси Господи. Но это мир, от которого защищаться необходимо, а не изучать его. Меня обнадёживает во всей этой истории только то, что и Владимир Иванович так считает.

— Верно, батюшка. Не стоит туда человеку соваться. Хотя соблазн, конечно…

— Вот. Соблазн!

— Да нет никакого соблазна, — поморщился Гурьев. — Есть интерес понять, с чем имеешь дело, чтобы правильно организовать защиту и нападение.

— Нападение?!? Да вы что такое говорите, Яков Кириллович!

— А что? — пожал плечами Гурьев. — Война – так война. А сидеть да обороняться – так много не навоюешь. Меня интересует один, на самом деле, вопрос: смертны ли эти сущности. То, что их можно уничтожить – понятно. Но человек смертен сам по себе, вследствие, так сказать, законов термодинамики. А эти? Что скажете, Владимир Иванович?

— Я думаю, что и на них те же самые законы распространяются. В конце концов, живая субстанция от неживой тем и отличается, что обладает, на основе химических и физических процессов, способностью к самоорганизации. Конечно, при этом накапливается энтропия. Уверен, что и у этих сущностей – та же проблема. Разумеется, они смертны, только срок их жизни, если можно так выразиться, очень длительный. И энергия для питания нужна им постоянно.

— А крест этот в госпитале?

— Не могу утверждать, но… Мне представляется, что они тоже подвержены своего рода эволюции, тем более, что мутационные изменения в их, так сказать, «организмах» вызвать не в пример легче, чем в сложных системах. Фактор среды очень сильно должен влиять.

— Бесы примитивны, а, отче?

— Безусловно, примитивны, Яков Кириллович.

— И тут нет противоречия с эмпирическим знанием. Дальше, Владимир Иванович.

— Полагаю, они умеют впадать в состояние, которое можно назвать спячкой. В состоянии покоя им нужно совсем немного энергии, буквально крохи. А вот в состояние возбуждения они приходят, когда их… вызывают.

— Имя!

— Да.

— Остаётся опять же проверить это на практике, — Гурьев посмотрел на священника. — Нет, нет, отче, вы меня неправильно поняли. Исключительно при благоприятных условиях.

— Господь с вами, Яков Кириллович.

— Погодите, господа, — вмешался Матюшин. — Но тогда получается, что они могут самостоятельно передвигаться? Даже самые примитивные из них?

— Я думаю, человек, вызывая беса, уже снабжает его энергией. А вот как это на физическом уровне происходит – это, знаете ли, вопрос вопросов, Николай Саулович.

— А я думаю, они всегда возле людей держатся, — сказал Тэдди. — Им же люди нужны, правильно? Они же только от людей могут получить то, что им нужно?

— На земле – скорее всего.

— Тогда они всегда близко, — нахмурился мальчик. — И всегда ждут, как за людей зацепиться. Да, Джейк?

— Очень похоже, — Гурьев кивнул. — Очень. И это, конечно, всего-навсего паразиты. Большие и маленькие. И перемещаются только в носителях, а в свободном, несвязанном, так сказать, состоянии, либо не слишком опасны вообще, либо очень непродолжительное время. Хотя, чтобы человека убить, времени нужно – всего ничего. Так что… опять никакого противоречия. Можно и повоевать.

— Единственно возможный способ войны, Яков Кириллович – принять сторону Господа, сторону Добра, если термин «Господь» вас не устраивает, и во всём этому выбору следовать.

— А мы не этим разве занимаемся? — удивился Осоргин.

— Совершенно не этим, Вадим Викентьевич, — повернулся к нему отец Даниил. — Или вы думаете, что путь Добра – это скакать с револьвером и палить в белый свет, как в копеечку? Освобождать, как Яков Кириллович выражается, души из тел – это, по-вашему, есть следование воле и принципам Господней Любви?!

— Не согрешишь – не покаешься, — проворчал Осоргин. — В монастырь теперь прятаться, так разве?

— И это путь, Вадим Викентьевич, — мягко возразил Матюшин. — Однако, насколько я понимаю, не для всех. Для вас, для меня, для Якова Кирилловича путь этот тоже, конечно же, не заказан, однако уж очень он долгий.

— Длительность вещь тоже крайне неприятная, однако беда не только в ней. Если бы мы Царство Божие на земле устанавливали, тогда, конечно, прямая дорога – в монастырь, другого пути не существует. Мы же, отче, таких возвышенных и, прямо скажем, несбыточных целей перед собой не ставили никогда.

— А какие ставили? Царство земное? — тихо спросил священник. — Известно ли вам, кто сим царством управлять будет?

— Нет, — резко сказал Гурьев, обменявшись быстрыми взглядами с Матюшиным. — И такую цель, невероятно глупую, по причине её амбициозности, я никогда перед собою не ставил. И абстрактная всеобщая справедливость меня тоже не интересует, ибо это утопия, и утопия крайне опасная и донельзя кровавая. Всегда существовал и будет существовать потенциал интересов, и баланс между ними, равновесие – вот это возможно и, больше того, настоятельно необходимо. Начинаю же я, что вполне понятно, логично, этично и так далее, с близких и дорогих мне людей – с себя, в каком-то смысле. Это – как точка отсчёта, печка, от которой мы пляшем. А все эти царства божии да земные, всеобщие справедливости, коммунизмы и прочие измы – совершенно неустойчивые, неравновесные системы, потому и такой, извините за выражение, бардак в мире и творится. Удерживающие нужны, отче. Да не один – много. Те, кто понимает: равновесие – вот главное условие существования и развития. И в обществе, и в космосе, и в природе. Иначе – энтропия и хаос, разрушение и смерть.

— Однако… — крякнул священник.

В каминном зале повисло молчание. Первым нарушил его генерал:

— Я, дорогие друзья, чувствую, что мы все уже устали неимоверно. Потому предлагаю господам перекурить происходящее на балконе, кто курит, а всем остальным переместиться в столовую с целью всё сказанное как следует разжевать, заесть и запить. Что скажете?

— Вы молодец, Николай Саулович, — Рэйчел вздохнула и поднялась, за ней повскакивали и все остальные. — Я настолько заслушалась, что совершенно позабыла о своих обязанностях хозяйки. Вы, в самом деле, можете спокойно покурить – здесь или в саду – а я распоряжусь насчёт ужина. Огромное вам спасибо за лекцию, Владимир Иванович. Было очень интересно и… познавательно. И как-то даже совсем не страшно, — она улыбнулась Ладягину. — Жду вас к ужину ровно в половине восьмого, господа.

Движение, возникшее совершенно естественным образом после этих слов, позволило Матюшину уединиться ненадолго с Гурьевым.

— Интересно вы пророчество интерпретируете, Яков Кириллович. Признаться, не ожидал – а получается-то весьма интересно.

— А вы думали – провалюсь, ваше превосходительство?

— Снова вы меня уязвляете, — кротко вздохнул Матюшин. — Да неужто не поняли вы ещё, что я за вас и за пресветлую нашу княгинюшку… Бог вам судья, Яков Кириллович. По-моему, извелись вы просто от тревоги за неё, голубушку. Надобно вам отдохнуть. Берите-ка её с мальчишкой в охапку, да отправляйтесь недельки на две, а то и на месячишко, на Мальорку какую, что ли. Ничего не рухнет, мы с Вадимом Викентьевичем справимся.

— Coupe d’etat?[12] — усмехнулся Гурьев.

— Опять вы, — уже сердито насупился генерал.

— Никак сейчас отдыхать не получится, Николай Саулович. Пиренейские дела на подходе, и вообще – не получится.

— Не считаете необходимым меня туда откомандировать?

— А не откажетесь?

— Так ведь сам вызываюсь. С удовольствием поеду. Тряхну, можно сказать, стариной.

— Вы берегите себя, Николай Саулович, — с тревогой сказал Гурьев, вглядываясь в лицо Матюшина. — Вы у нас совершенно уникальный, один, других таких, как вы, не имеется. Рисковать вами я не могу.

— А никакого риска, Яков Кириллович. Раз, два – и в дамках.

— Ну, в таком случае – на том и порешим.

* * *

После ужина все, как по команде, снова потянулись в каминный зал, кроме Тэдди и Ладягина. Мальчик отправился спать: режим – превыше всего, а оружейник, никогда не питавший особых пристрастий к политическим разговорам, решил, что ломать эту замечательную традицию, им самим для себя установленную, ему даже сегодня совершенно не хочется.

Джарвис, расставив кресла вокруг камина, чопорно пожелал всем приятного вечера и, вознаграждённый за усердие благодарным кивком Гурьева и улыбкой хозяйки, удалился. Разговор перешёл в другое русло и двинулся в область морали и права, где теперь уже отец Даниил чувствовал себя полноправным хозяином.

— И всё-таки меня, признаться, совершенно не радует перспектива быть безмолвным свидетелем насилия. Неправильно это, не по-христиански. Само понятие удержания, Удерживающего, наполнено глубоким смыслом. Оно наводит на мысль об ограде, об особом препятствии, которое стоит на пути вторжения зла в повседневную жизнь, и о страже, который препятствует такому вторжению… Именно такую мысль вкладывает православная церковь в свое учение о Христианском Царстве и о стоящем во главе его Царе – Удерживающем, Катехоне, единственном полномочном носителе власти судейской и карающей…

— Так ведь сначала нужно это Царство устроить, отче.

— Царство невозможно устроить человеческим промыслом, Яков Кириллович. Царство должно быть явлено, понимаете?

— Понимаю. Вид и способ явления не подскажете? Очень мне это напоминает старый еврейский анекдот об одном праведнике, который во время наводнения уселся на крыше и всё ждал, когда Бог пошлёт за ним ангела. Мимо люди плывут: садись, спасайся скорее! А он: меня Бог спасёт, я праведник, он за мной ангела пришлёт. Ну, понятно, не дождался никакого ангела и утонул, бедняга. На том свете предстал пред Богом и давай его поносить: да что же это ты, такой-растакой, я всю жизнь тебе молился, ни разу субботу не нарушил, туда-сюда – как же ты меня так бросил?! А Бог ему отвечает: а я не посылал тебе плот и лодку, мишугинер?! Так и у вас, отче – явлено будет. А вы увидите его, это явление? Не пропустите, особого явления ожидаючи?

— Господь укрепит и не допустит, Яков Кириллович. Непременно разглядим, непременно. Только для этого необходимо душу очищать, укреплять её пред Господом, а не гекатомбы громоздить! Ведь не просто какую-то коммунистическую сатрапию устроить хотите, а – Царство. Христианское Царство составляет ограду Церкви, ограду всего общества. Все государства, которые добро устроены, которые созидаются в согласии с данным апостолом Павлом образцом, охраняют каждого из нас от массы искушений. Как же Царство, на гекатомбе выстроенное, может от греха сохранить?! Да что далеко ходить за примером – не большевики ли о светлом и радостном будущем твердили…

— А с чего это вы взяли, что мы непременно гекатомбы возводить собираемся, батюшка?

— Государства по-иному не возникают, господа. Вам ли, военным людям, не знать об этом? Тем более во времена нынешние, времена последние…

— Вот именно. А Царство, о котором вы говорите – это Царство не от мира сего.

— А вы все, Николай Саулович, повторяю, Царство земное строить взялись!

— Нет, отче. Вы не правы. И вот почему. Евангелие говорит о Царстве земном, о Царстве Антихриста, в том смысле, что это Царство все страны и народы объединит. Речь в Евангелии идёт исключительно о всеобщем едином государстве. Но такое, во-первых, и невозможно – и слава Богу, и во-вторых – вообще нашей целью не является. Потому меня и не пугают евангельские ужасы, что я в них не верю и их не боюсь. Антихрист столько раз уже появлялся, отче, что бояться его как-то даже совестно.

— Что вы говорите, Яков Кириллович?!

— Да то и говорю. Наполеон. Троцкий. Теперь Гитлер с его «новым немецким порядком». Это всё явление совершенно одинакового свойства. То самое старание «объединить», «осчастливить» человечество, привести его к «свету» в рамках единого всемирного государства. А будет это всемирная республика коммунистического труда или национал-социалистическое «ариобесие» – совершенно неважно.

— Я вам просто поражаюсь. Вы же всё знаете – и не верите! Как так?! А может, напрасно не верите, Яков Кириллович?!

— Может. Но восстановить в России легитимную власть – это никак не может быть антихристианской мыслью, батюшка!

— Что вы понимаете под легитимной властью, Вадим Викентьевич? Разве не достаточно нам было послеоктябрьской смуты, чтобы понять – существование, не определённое ни законом, ни мечем начальника, ставит человека перед выбором не между грехом и добродетелью, но между грехом большим и грехом меньшим! Человек будет грешить не по страсти, не по произволу, а просто по жизненной необходимости! Так это было уже – и к чему привело?!

— Так вы, отче, полагаете, что мы новую смуту готовим? — настойчивость священника начинала Гурьева раздражать.

— Я не знаю, что вы готовите и, признаться, не горю желанием узнать. Я только думаю, что вам, Яков Кириллович, под силу раскачать всё, что угодно, и это несказанно меня пугает. Вас ведь назвали – Замыкающий Врата! А вы – отворяете!

— Чтобы затворить, как следует – заржавевшие петли ох как раскачать требуется, — пробормотал кавторанг.

— Сказано было как раз вовсе противоположное – не похож, — прищурился Гурьев.

— Так оборотитесь же, Яков Кириллович! Для того и сказано! Для того Господь и послал вам – и нам всем – это испытание, чтобы напомнить, предостеречь! Указать на то, что врата адовы не отворять, а замыкать необходимо! Раскачать – вы говорите, Вадим Викентьевич?! А не от крови ли пролитой они заржавели, попусту и напрасно, утехи сатанинской ради, пролитой?!

— То есть вы боитесь.

— Именно что боюсь. Конечно, боюсь. Боюсь и желаю, всею душой страстно желаю, чтобы вы именно чину Замыкающего, вам, по моему разумению, свыше пожалованного, несмотря на вашу вроде бы – якобы! Яков же вы! — непохожесть, соответствовали! Замыкающего – не отворяющего! Как же вы, Яков Кириллович, Царство Христианское строить собираетесь, если сами… даже в Бога не веруете?!

— А это обязательно? — без всякого сарказма поинтересовался Гурьев. Напряжение последних месяцев – месяцев?! — кипело в нём, требуя выхода. — Я же не собираюсь Христианским Царём становиться. Ни Боже мой. Мне это без нужды, знаете ли. А вы все – христиане, да ещё и верующие, и, что уж совсем замечательно – православные. Вот только царство вы строить разучились. Терять – научились, а строить… Придётся вам наставника нанять. Со стороны. Он, конечно, царства для вас не построит – не нужно это, богопротивно, я бы сказал, царство кому-то строить, чтобы этот кто-то на готовенькое царство пришёл и в нём уселся. Нет. Самим надо, непременно самим. Но навыки нужные заставит вспомнить, объяснит, что к чему в царствостроительстве организовать, так, чтобы и рыбку съесть, и косточкой не подавиться. Ну, а сам он – всего-то сбоку припёка, технический консультант. Он даже денег не возьмёт столько, сколько следовало бы запросить. Не то, чтобы он цены своей не знает – знает, очень хорошо знает. Только не нужны ему будут ни алмазы пламенные, ни палаты каменные. Мечи его всегда прокормят, пропасть не дадут. Вот потом и возьмёт он свою дорогую маленькую девочку, — Гурьев встал позади Рэйчел и положил ей руки на плечи, а она, повернувшись, подняла на него свои сияющие, полные слёз глаза. Гурьев ободряюще улыбнулся ей и повторил: – Возьмёт он свою дорогую маленькую девочку за руку – и уйдёт с ней, куда им обоим вздумается, на восход или на закат, на полночь или на полдень. Он научит вас равновесие установить и удержать, — с него и хватит. — И он наклонился к уху Рэйчел: – Пойдёшь со мной, девочка моя дорогая?

— Пойду, — кивнула Рэйчел. — Пойду, Гур.

Гурьев вздрогнул – нечасто она так называла его. Впервые – прилюдно.

— Господи, Яков Кириллович… Да что ж это такое… Нельзя же так… Кто же вас гонит-то?! Ах, Боже ты мой, да что же я такое говорю…

— Не гонят сейчас – погонят потом, — Гурьев присел на подлокотник её кресла, и Рэйчел вцепилась обеими руками в его руку так, словно боялась – он вот-вот улетит. — Мы это уже проходили. Да, девочка моя родная?

— Проходили, Гур, — шёпотом подтвердила Рэйчел. Говорить громче она не могла из-за слёз, сжимавших ей горло. — Проходили, конечно.

— Вот видите, отче, — бестрепетно улыбнулся Гурьев. — Девочка моя понимает меня – чего же мне ещё надо от этой жизни? Уверяю вас, отче – ничего. Ровным счётом.

Твоя девочка тебя понимает, Яшенька, подумала Рэйчел. Потому что она – твоя. Поэтому. Только твоя – и ничьей больше никогда не была и не будет. Не будет – и тебя никому не отдаст.

Рэйчел вдруг встала и шагнула вперёд, заслонив Гурьева собой. И голос её, поднявшись к сводчатому потолку каминного зала, обрушился на всех присутствующих, как невыносимая тяжесть самого Неба:

— Я понимаю. Лучше всех понимаю! Я знаю – и попрекнут, и погонят. И скажут: богатство твоё неправедное. И скажут: крови пролил – море, и головы рубил – не считая, и женщин любил – никого не спрашивал! А то, что упрашивали, умоляли – приди, помоги, оборони, выучи! — забудут. Забудут сразу и накрепко, словно и не было ничего. Ты прав, Гур. Именно так всё и случится. Поэтому ты уйдёшь – прежде, чем они сказать такое посмеют, а я – уйду с тобой. Нам с тобой ничего ведь от них не нужно, правда? Только прошу тебя – давай уйдём сейчас. — Она повернулась к нему. — Прямо сейчас.

— Я не могу, родная моя, — глухо проговорил Гурьев, тоже вставая. — Я слово давал.

— Они не стоят твоего слова!!!

— Ты стоишь, родная моя. Честь стоит. Родина стоит, Россия. Да и люди, в общем-то, не виноваты. Прости меня. Я так не смогу. Но в одном ты совершенно права: сейчас нам точно пора уходить, и пусть закончится этот разговор. — Он уже полностью взял себя в руки и обнял Рэйчел, которую колотила нервная дрожь, прижал к себе. — Пойдём, моя девочка. Утро вечера мудренее, и… Я с тобой. Идём. Спокойной ночи, господа.

Гурьев почти насильно увёл её – и не позволил оглянуться. И не оглянулся сам. Двери за ними закрылись, затворились беззвучно, словно те самые врата, и в зале повисла такая тишина, что её можно было резать ножом и раскладывать по тарелкам. Трое, оставшиеся сидеть в креслах у камина, никак не могли набраться мужества взглянуть друг на друга.

* * *

Химия. Химия. Он твердил про себя, — химия! — словно мантру, боясь, что сходит с ума. Понимая уже, что химия кончилась – и началось что-то совершенно иное. Он думал, что понимает. А оказалось – не так. Омываемый потоком её прикосновений, слёз и поцелуев, он понимал лишь одно, — что сходит с ума.

— Если ты ещё раз так дотронешься до меня, я умру.

— Как? Вот так? — Рэйчел улыбнулась сквозь слёзы, и он снова ощутил её жаркий, мягкий и дразняще-влажный язык на своей плоти. Он застонал, а она засмеялась тихонько. — Вот так, да? Или так?

— Господи…

— Это не «господи». Это я. Только я. Это могу только я. Больше – никто. Нигде. Никогда.

Чувствуя, как под её ласками выгибается дамасским клинком и звенит это сильное, красивое тело, понимая свою над ним безграничную, нежную власть, она уже знала – именно так. Никто. Нигде. Никогда. Кроме неё. Рахиль и Иаков.

Мероув Парк. Июль – август 1934 г

— Гур, а что мы сегодня ещё будем делать?

— Сегодня мы будем заниматься геополитикой. Знаешь, надутые профессора немецких университетов пишут толстые-претолстые труды по геополитике, поэтому все думают, будто геополитика – это что-то такое очень мудрёное, ужасно научное и архисложное, недоступное человеческому разуму. Сейчас я легко докажу тебе, Тэдди – это не так. Смотри.

Гурьев потянулся, взял из папки с контурными картами сброшюрованный лист Европы и быстро заштриховал на нём Германию. И пододвинул лист к мальчику:

— На что это похоже?

— В каком смысле?!

— Тэдди, у тебя же есть воображение, правда? Включи его. На что это похоже?

Мальчик некоторое время разглядывал заштрихованное поле, потом медленно проговорил:

— Это похоже… На огромного волка. Волка с разинутой пастью, — и посмотрел на Гурьева вопросительно.

— Верно, — улыбнулся Гурьев. — В самую точку! А теперь посмотри ещё внимательнее. Что тебе кажется?

— Мне кажется, — немного неуверенно начал мальчик, — что у него… Очень большая пасть. Гораздо больше, чем… нужно.

— Отлично, Тэдди, — потрепал его по плечу Гурьев. — Отлично, просто здорово! Молодец. Мне тоже именно так это представляется. А теперь скажи мне вот что. Животное с такой громадной, всё время разинутой пастью, маленьким туловищем, без передних лап и задних, для опоры – может оно быть жизнеспособным? Как ты считаешь? Подумай.

— Ну… наверное, нет. Наверное, такому… Я думаю, нет.

— Хорошо. А теперь давай представим, что нужно сделать, чтобы этот уродец превратился во что-нибудь полноценное. Давай приделаем ему туловище и лапы. Попробуешь?

Тэдди, закусив нижнюю губу, взялся за грифель. Гурьев внимательно следил за его работой. Наконец, мальчик закончил и положил грифель:

— Вот.

— Неплохо, — кивнул Гурьев. — Даже, можно сказать, хорошо. А теперь давай подумаем вот в каком направлении. Если бы во всей Европе жили одни только немцы, в той картинке, что ты нарисовал, не было бы ничего… страшного. Правда?

— Да.

— Но беда в том, что в Европе живут десятки наций и народов. Как ты думаешь, нравится ли им зверюшка, которую мы с тобой нарисовали?

— Нет, — улыбнулся мальчик и покачал головой.

— А теперь представь себе, что ты – немецкий император. Скажем, кайзер Генрих. И перед тобой стоит задача – чтобы вот этот нарисованный на карте зверь наполнился жизнью, государственной кровью, чтобы всё заработало. Что тебе нужно для этого? Чтобы завоевать, покорить, подчинить всех, кто не согласен с твоим рисунком. В первую очередь?

— Армия?

— И армия тоже, но сначала всё-таки нужны заводы для того, чтобы наделать достаточно ружей, пушек, танков и самолётов. Правильно?

— Да.

— Как ты думаешь, это легко?

— Нет, — уверенно сказал Тэдди. — Думаю, это сложно. И очень дорого.

— А где бы ты взял для этого деньги?

— Из казны. Из налогов.

— А если не хватит?

— Тогда… Надо будет увеличить налоги. Ввести пошлины.

— Акцизы, пошлины, налоги… Это довольно хлопотно, правда? Смотри, что у нас выходит. Для того, чтобы накормить и напоить нашего зверя, нам нужно очень много всего. Как ты думаешь, а люди, которые живут в твоей стране – им понравится то, что ты делаешь? Если ты увеличишь налоги, заставишь их делать пушки и ружья вместо велосипедов, заберёшь их сыновей в армию, заставишь их воевать и многих из них, в общем-то, просто убьёшь? И совсем не очевидно, что у тебя всё получится гладко и с первого раза. А?

— Думаю, им это совершенно не понравится, — нахмурившись, сказал мальчик. — Я думаю, они решат, что я очень плохой император и меня нужно свергнуть.

— Это правильное предположение. Но даже если люди согласились кормить этого крокодиловолка. Смотри, что получилось.

Гурьев снова подвинул себе карту и быстро заштриховал область германской оккупации к концу Великой войны.

— Видишь?

— Да.

— Что?

— Опять пасть! Ещё больше. Вообще необъятная. И так разинута – сейчас лопнет.

— Кстати, именно так и случилось в восемнадцатом году. Ну, отступление к старым границам, — Гурьев стёр ластиком лишнее. — Вот. Отступили. А дальше?

— Что?

— Что дальше, Тэдди? Смотри, кайзера больше нет. А пасть – есть. Вот ты уже не кайзер, а демократически избранный канцлер. А зверь-то – он остался прежним. Как быть?

— Ну… наверное, надо что-то придумать, чтобы… Я не знаю, — сердито сдвинул брови Тэдди.

— Сердиться не надо, — мягко проговорил Гурьев. — Надо думать. Сердиться гораздо проще и приятнее. Особенно приятно сердиться, когда ты – самый главный. Особенно – когда ты король. Или император. Когда сердится император, все вокруг начинают дрожать: какой ужас! Император в гневе! Скорее несите ему варенья, поите его сгущенным молоком с сахаром! — Тэдди широко улыбнулся. Но Гурьев не собирался разделять его веселье: – Напрасно ты смеешься, дорогой мой. Получается, никто не думает о том, как объяснить тебе, что ты ошибаешься. Наоборот, все стараются уверить тебя, что всё хорошо. А когда на самом деле всё плохо, они, чтобы ты не сердился, будут тебе врать. А когда ты узнаешь, что тебе врут, ты рассердишься ещё больше. И они снова станут врать тебе, чтобы ты не сердился. И ты перестанешь понимать, что творится у тебя в государстве. Потому что все, боясь твоего гнева и права императора казнить и миловать, будут врать, врать, врать безостановочно, громоздить выдумку на ахинею, чепуху на идиотизм, — лишь бы ты не сердился. И подсовывать тебе игрушки и сладости. И вместо того, чтобы руководить, принимать решения, править страной и людьми, ты будешь топать ногами, лопать мармелад и слушать враньё. И так до бесконечности. Хороший из тебя выйдет император?

— Нет. Ужасный, — продолжая улыбаться, покачал головой Тэдди.

— Правильно. Поэтому император никогда не покажет своим подданным, что он сердится. Он всегда будет с ними вежлив, ровно-доброжелателен, внимателен и спокоен. Он будет задавать вопросы и внимательно слушать ответы. И никогда не позволит им увидеть, что чем-то недоволен. А потом он примет решение, и все подчинятся, потому что он – император, царь, и таково его природное право и обязанность – принимать решения на благо страны и её подданных. А когда он захочет как следует посердиться, он отправится в тир и расстреляет из пистолета десяток поясных фигур – одиночными и очередями. Или возьмёт меч и разрубит на куски несколько деревянных болванов. Или просто наколет дров для своего Большого Императорского Камина. Или направится в гимнастический зал, наденет перчатки и будет дубасить боксёрскую грушу до тех пор, пока из неё не посыплется песок и сам он не упадёт от усталости. В зависимости от того, чего ему больше захочется. Это называется царским поведением. Правильным царским поведением. Усвоил?

— Да.

— Знаешь, почему Сталин победил Троцкого, который был в десять раз образованнее, в сто раз блистательнее, смелее и ярче Сталина? Троцкого, великолепного оратора и пламенного революционера?

— Почему?

— Потому что Сталин никогда не кричит и не сердится. Никто никогда не видел его с перекошенным от ненависти лицом. И поэтому он очень опасный противник. Жестокий и целеустремлённый, потому что так вести себя умеют лишь люди, которые очень хорошо знают, чего хотят. И он вовсе не посредственность. Он умеет слушать и преподнести своё решение так, как будто он принял это решение, советуясь со всеми остальными коммунистическими вождями. Иногда это на самом деле так, иногда не так. А Троцкий – никогда никого не слушал, а только говорил. Тот, кто не умеет слушать, всегда проигрывает. Умный Троцкий вёл себя, как дурак, и проиграл. Сталин, который нигде ничему толком не учился, который плохо говорит по-русски и совсем не умеет полемизировать, скучный Сталин повёл себя, как умный, — и выиграл. Так всегда было, есть и будет. Всегда. Запомнил?

— Да. Получается, Сталин лучше Троцкого?

— Мы вернёмся к этой теме в другой раз, а пока скажу так – оба они хуже. Каждый из них плох по-своему, уникально и неповторимо. Для России и Сталин, и Троцкий – несчастье. Просто один негодяй перехитрил другого. Вор у вора дубинку украл. Но об этом, повторяю, мы поговорим в другой раз. Обязательно. Хорошо?

— Хорошо.

— Отлично. Продолжаем занятие по геополитике. Мы остановились на том, что ни растить, ни кормить такого крокодила, какого мы тут с тобой нарисовали, никто особенно не жаждет. Ни сами немцы, ни французы с поляками, ни голландцы с чехословаками. А теперь давай представим себе, чтобы ты сделал, если бы был… русским царём.

— Почему русским?

— А посмотри-ка, на кого разинута эта пасть. Представь себе, что Польши нет. На кого?

— На Россию, — тихо проговорил мальчик.

— Верно. Так что бы ты сделал?

— Я бы…

— Накормил его? Засунул бы ему в пасть кусочек Польши, чтобы он успокоился? Посмотри, какое хорошее решение. Вот оно, прямо на поверхности.

— Наверное, поэтому оно не очень хорошее.

— Почему?

— Потому, что ты не дал мне подумать, — улыбнулся Тэдди.

— Великолепно. Видишь, Геополитика, получается, не такая уж и страшная штука, а? Ну, хорошо. Не стану тебе подсказывать. Подумай.

— Я бы… отрезал ему челюсти, — некоторое время спустя проговорил мальчик.

— Оторвал бы ему пасть. Давай называть вещи своими именами. Тут ведь нет газетчиков, репортёров, посторонних, которые могут разнести, что услышали. На советах с генералами и адмиралами нужно называть всё так, как оно называется на самом деле. В парламенте можно – и нужно – пользоваться аллегориями и метафорами. А с генералами – чётко, ясно, предметно. Оторвать пасть. Это решение очень ответственное, Тэдди. От него зависят десятки тысяч жизней – а может быть, миллионы. Ты хорошо подумал?

— Я подумал. Но, если я этого не сделаю, тогда получится, что любой немецкий кайзер или канцлер… всё равно будет хотеть накормить своего крокодила? Ведь так?

— Именно так, Тэдди. Именно так всё и обстоит на самом деле. Итак, это твоё решение. Нужно оторвать зверю пасть. Конечно, страна – это не животное, и «пасть» – это не совсем пасть, но что-то в этом, безусловно, есть, потому что семьсот лет постоянных войн для того, чтобы накормить «зверя» – это что-нибудь да значит, не так ли?

— Наверное, — Тэдди вздохнул.

— Хорошо. Предположим, решение принято – но выясняется, что в одиночку тебе не справиться. Что делать?

— Союзники, конечно, — пожал плечами Тэдди. — Британия, Франция, Чехословакия, Польша.

— Польша – нет.

— Почему?

— Польша исторически очень плохой союзник. Польшу следует принимать в расчёт, но ни в коем случае нельзя на неё надеяться. Я потом объясню подробно, почему. Пока просто запомни это. Не хочешь подумать ещё?

— Хочу, — посмотрев на Гурьева, кивнул мальчик. — Голландия и Бельгия. Да?

— А ещё? Может, подсказать?

— Нет. Не надо.

— Ладно. Я подожду, — Гурьев откинулся в кресле и сцепил руки в замок на затылке. — Не подсказка, но совет. Подними глаза от карты и подумай о Германии. О людях, живущих там.

— Шпионы!?

— Нет, Тэдди, — Гурьев снова сел прямо. — Нет. Шпионы – это… как-то это не очень хорошо, правда?

— Ну… Это… Предательство.

— А давай вспомним, что мы уже выяснили. Что кое-кто в Германии не хочет кормить крокодила. Это же совсем не обязательно хотеть, верно? Конечно, человека можно заставить это делать. Постоянно писать в газетах, например, что Германия – превыше всего, что немцы – самые правильные, самые добрые, самые справедливые люди на свете и сам Бог велел им править Европой. Можно делать это так часто и так хитро, что многих удастся убедить в этом. Но ведь мы с тобой знаем, что это не так и так быть не может. То есть верить в этот бред совершенно не обязательно, правда? И кормить крокодила поэтому – тоже.

— Нет, конечно!

— То есть среди немцев тоже должно оказаться совсем не так уж мало таких, кто не хочет кормить крокодила, — и не потому, что им лень работать, а, например, они любят своих детей и потому им не хочется, чтобы они погибли за «великий Рейх». Наверняка есть, не может быть, чтобы не было.

— Конечно, есть. Я понял, Гур. Надо найти как можно больше таких людей! И помочь им… Ну, помочь им, чтобы они объяснили другим, что всем будет лучше, если у зверя больше не будет пасти!

— Хорошо. А можно помочь кому-то из них стать политиком. Членом парламента, например. Или помочь нескольким, кто думает так, собраться и организоваться. Помочь, например, им создать газету. А ещё лучше – радиостанцию. Чтобы как можно больше людей узнали, что есть другой путь к процветанию, и совсем не обязательно кормить зверя, потому что никому за семьсот лет не удалось его накормить.

— Но ведь они… Это же их земля, Германия? Они же не захотят её просто отдать?

— Нужно спокойно и честно объяснить им, что земля – это просто песок и камни. Что поклоняться песку и камням так же глупо, как звёздам или огню. Что Родина и свобода – это больше, чем земля, сложнее, многограннее. Что ради большого можно и нужно иногда суметь поступиться малым. Что всегда есть шанс и необходимость договориться. Что это правильно, морально и честно – в первую очередь, по отношению к людям. Что песок и камни, как бы они не были хороши, не могут быть важнее людей. Их радости, их любви, их здоровья, их смеха. Их детей, которым не придётся умирать за песок и камни. У людей есть руки и головы, и они могут любые камни заставить благоухать и цвести. Кстати, почва, в которой за короткое время похоронено много мёртвых тел, становится ни для чего не пригодной. Так что поливать землю нужно водой, а не кровью, и закапывать в неё удобрения, а не трупы людей и железо. У тебя такие глаза, Тэдди, как будто ты только что сам открыл Америку без посторонней помощи.

— Это и есть – геополитика? — тихо спросил мальчик.

— Да. Тебе понравилось?

— Здорово. Особенно, когда ты так всё объясняешь.

— Правда, это совсем не так сложно?

— Ну… Это сложно, но… Это нужно. И…

— Правильно. Это очень нужно. Только не для того, чтобы писать толстые-толстые книжки, а для того, чтобы пользоваться правильными инструментами для правильных дел. Такими инструментами совсем не обязательно должны быть пушки и корабли. Это могут быть люди. Или целые народы.

— Как это – народы? Ну, человек – это я понимаю, ты же говорил, что каждым человеком можно манипулировать…

— И не обязательно во вред, — подхватил Гурьев. — Осторожно, аккуратно направлять. Не ломать, не корёжить, не насиловать волю и природу. А употреблять в нужном месте в нужное время по истинному, природному предназначению. Каждый народ имеет нечто, называемое народным характером. Есть он у англичан, есть у шотландцев, ирландцев, немцев и французов. И у русских, конечно.

— А русские – они какие, Гур?

— Это тяжёлый вопрос, — Гурьев вздохнул. — Ну, наверное, русский человек намного серьёзнее относится к дружбе, к товариществу, чем всякий прочий. Потому что в истории русскому человеку плечо товарища, друга было жизненно необходимо для того, чтобы выжить. Русские всегда жили на равнинах, их никогда не защищали горы или морские просторы, как шотландцев или англичан. На этих просторах, с длинной холодной зимой и коротким жарким летом, можно выжить только вместе. Поэтому русскому человеку бывает довольно тяжело понять, где кончается он и начинается другой. Конечно, русский человек вынослив и потому бывает жесток, когда требует выносливости от кого-то. С другой стороны, он добр, но бывает, что его доброта тоже жестока оттого, что слишком основательна, идеальна. Русский человек не очень почтителен к закону, потому что князь и дружина всегда были достаточно редкими гостями на просторах его жизни. Поэтому он приучен более жить «по правде», чем «по закону». Это уже трудно понять европейцу, потому что немцу или французу до замка барона и графа – рукой подать. А у русских между городами – сотни вёрст. Россию называли когда-то Гардарикой – страной городов, потому что русские поселения – не хутора, как у викингов, а, по средневековым представлениям, самые настоящие города – с площадью, на которой собиралось вече, с сотнями домов и тысячами людей, посадами, слободами. И русские – другие. Бывает, что русский увлекается какой-то идеей, которая кажется ему очень правильной – иногда единственно правильной – и становится её яростным, восторженным приверженцем. Разочарование же бывает для него тяжким нравственным переживанием. Но русский отходчив; увлекаясь сам, он, освободившись, снисходителен к увлечениям других, ему легко представить себя таким же. Русский человек бывает безрассудно отважен, но большей частью он проявляет в бою и на войне редкое умение устраивать себе жизненное пространство и выживать. Это делает его хорошим солдатом, неприхотливым и выносливым. Но этими его качествами ни в коем случае нельзя злоупотреблять. Некоторые военачальники, ошибочно принимая неприхотливость и приспособляемость за бессловесное скотство, очень любили бить русских «солдатиков» по зубам и посылать под пулемёты врага без артиллерийской подготовки. Это самый лучший способ для того, чтобы русские взбунтовались и повернули штыки – потому что русские очень хорошо чувствуют, когда к ним начинают относиться, как к скотине. Но если русский чувствует уважение к себе, чувствует то, что он называет «человеческим отношением», то от него можно добиться очень многого. А вот палку русский человек не выносит. Из-под палки он отвратительно работает, ещё хуже воюет и, если не может сбежать или взбунтоваться, предпочитает умереть, но не подчиниться. Делает он это очень страшно: пьёт водку без меры, опускается, ни на что не реагирует, превращается в дикое, отвратительное животное, оскотинивается совершенно, — раз вы ко мне, как к скотине, относитесь, вот вам скотина – получите и распишитесь! И добивается, как правило, своего – погибает. Вытащить его из такого состояния удаётся очень редко. Чаще всего не удаётся вообще. Если такое происходит, то происходит повсеместно и в таких количествах, что ставит под угрозу жизнь всего государства. Это как обвал, понимаешь? Лавина. Поэтому настоящий государь должен всегда помнить об этих русских достоинствах и недостатках. И правильно ими пользоваться. Это бесполезно судить или критиковать. Это можно только знать – или не знать. Понятно?

— Да. Понятно. А ещё?

— Что «ещё»? — улыбнулся Гурьев, взъерошив Тэдди макушку.

— Ещё расскажи. Про кого-нибудь ещё.

— Не «про», Тэдди. По-русски правильно будет «о ком-то». Ну, и о ком ещё тебе рассказать?

— Не знаю. Про… О ком хочешь.

— Ну, тогда я расскажу тебе о евреях. Потому что о них очень много говорят, в том числе господа офицеры. Говорят в основном вещи, довольно далёкие от действительности. А тебе нужно знать, как всё обстоит на самом деле. Так?

— Так… А евреи и жиды – это одно и то же?

— Да. В польском языке, например, или в чешском, словацком – это самое обычное слово. А вот в русском языке слово «жид» со временем стало ругательством, оскорбительной кличкой, которую произносят, когда хотят унизить, обидеть. Хотя во времена Пушкина это было трудно себе представить. Поэтому лучше всё-таки называть евреев не жидами, а евреями. Для настоящего государя нет никакой пользы в том, чтобы кто-то из его подданных на него обижался, правда? — Мальчик кивнул. — Ну, вот. Императрица Александра Феодоровна, которую я хорошо помню, имела, среди своих прочих добродетелей, одно замечательное качество. Она прекрасно понимала, что хорошо либо плохо относиться к человеку можно и должно только на основании его достоинств, недостатков и поступков, а не на основании крови, которая в нём течёт. Она понимала, что для какой-нибудь очень важной общей задачи можно и нужно объединить всех – и русских, и евреев, и ботокудов. Поэтому в Её Собственном госпитале работали не только русские и православные, но и лютеране, и магометане, и евреи, и вообще все, кто чем-нибудь мог помочь раненым русским солдатам. Среди которых, опять же, были отнюдь не только русские. Александра Феодоровна была русской государыней, и это своё предназначение осознавала. Хотя не везде и не всегда, но это уже – другая история. И к евреям, с которыми работала бок о бок, Александра Феодоровна относилась ровно так же, как ко всем остальным. Это единственное правильное отношение. Ко всем одинаково. Некоторые люди очень недовольны, что вот, например, Эйнштейн, открывший закон относительности, еврей. Или что еврей доктор Фрейд, или еврей – Ротшильд. Это есть претензия бездарности. В этом есть что-то такое жалкое, понимаешь? Есть только один способ борьбы против того, что евреи играют большую роль в чём-то. Способ очень простой: нужно самим делать великие открытия, быть великими учеными, банкирами, врачами и философами. Творчество, предпринимательство – это область свободы. А свобода есть испытание силы. И думать, что свобода всегда оказывается хороша для евреев и плоха для не евреев – это ужасно унизительно. Так что люди, которые набрасываются на евреев за их предприимчивость и учёность, сами не замечают, что унижают таким образом вовсе не евреев, а себя, и расписываются в собственном бессилии. Ты же не считаешь себя хуже или лучше какого-нибудь мальчика, твоего ровесника, только потому, что он еврей, а ты – нет?

— Нет, конечно. Это глупость какая-то!

— Правильно. А глупость – это первый шаг к неправильному решению. Государь не может позволить себе неправильных решений, поэтому, прежде чем решение принять, он должен многое узнать и всё хорошенько взвесить. Потому что ошибки в его решениях – это ошибки в государстве. А евреи могут быть очень полезны государству, в качестве друзей и верноподданных. А в качестве врагов и разрушителей – чрезвычайно опасны. Поступать с ними государю следует одновременно справедливо и твёрдо. Это хорошо понимали русские императоры Павел Первый и Александр Освободитель, и совершенно не понимали Александр Третий и Николай Второй. Евреи почти так же терпеливы, как русские, но там, где их народному телу грозит смертельная опасность, они гораздо ранимее и, быстро объединившись, яростно защищаются. Тот государь, который не станет этого забывать, сумет снискать их уважение и даже, возможно, любовь. У такого государя евреи будут трудиться сообразно способностям своего ума, закалённого и отточенного учением, на благо страны и своё собственное. Евреи предприимчивы и рациональны – как и воспитавшая их религия, рассуждения которой обо всех сторонах жизни очень конкретны и в то же самое время обширны, в точности, как концентрические комментарии к закону в книгах Вавилонского Талмуда. Я потом покажу тебе, как выглядит страница из этой книги, это очень поучительно и интересно. Иногда в своей предприимчивости их заносит, и это необходимо научиться видеть и предупреждать – но ни в коем случае не силой. Силу, палку еврей ненавидит так же, как русский, и никогда не подчиняется, но всегда находит способ от насилия уклониться, выскочить из-под его катка. От этого любят говорить, что евреи «изворотливы». Хороший государь, зная эти свойства и особенности евреев, всегда сумеет использовать их правильно. Тогда они будут, как ещё один бриллиант в короне. Некоторые из религиозных обычаев евреев непонятны, а их странноватый вид может показаться кому-то отталкивающим. Правда, тут, в Британии, таких евреев затруднительно увидеть, но мы с тобой скоро поедем на континент, и там они непременно нам встретятся. Но обычаи и верования многих народов могут показаться довольно странными. Например, эскимосы никогда не моются, потому что слой кожного сала предохраняет их от инфекций в условиях, когда гигиена в нашем понимании невозможна – ведь у них очень мало топлива и всё время очень холодно. С одной стороны, это довольно неприятно для европейца, но с другой – ты же не станешь ненавидеть их за это? Государь более всех остальных обязан уметь подняться над ограниченностью обывательских суждений и увидеть суть, главное, то, что определяет направление и сулит процветание. Противодействовать природе, будь то природа земли, космических сил или человеческого духа – опасно, потому что чревато разрушением самых основ жизни. Не противодействовать, а обращать на пользу каждого в интересах всех – вот в чём высшая мудрость государя. Ты не заснул, Тэдди?

— Да ну тебя. Мне… Джейк, а почему никто так не умеет, как ты?

— Я просто стараюсь, чтобы тебе было понятно и хотя бы чуточку интересно. На самом деле хороших учителей очень много, просто они до тебя пока не добрались.

— Да-а, как же, — улыбнулся мальчик. И сделался снова серьёзным: – Джейк… А это тоже – геополитика? Про… О народах и о государе?

— Конечно. Ты быстро учишься, ты внимателен и умеешь слушать, поэтому заниматься с тобой – сплошное удовольствие. Мне это очень нравится. Но на сегодня, я думаю, достаточно. Ты подумай ещё над всем этим, а завтра мы продолжим. И мне кажется, неплохо бы тебе поделиться тем, что ты узнал, с твоей дружиной. Потому что князь должен не только бегать и прыгать вместе со своей дружиной, но и настраивать её на правильное понимание своей политики. Потому что дружина непременно должна понимать и разделять политику своего князя. Понимать, что определять политику – это право и обязанность князя.

— А они меня послушают?!

— Что такое?! — изумился Гурьев. — Ты – князь или не князь?!

— Князь, — кивнул мальчик.

— Обязательно послушают, — пообещал Гурьев. — Послушают, и очень внимательно. Ты напишешь сообщение для господ офицеров, мы с тобой поработаем над ним, чтобы в нём не было ненужной воды и случайных слов, и ты прочтёшь им его, как доклад. Естественно, без бумажки. Князь ведь не может говорить по бумажке, как какой-нибудь генеральный секретарь. У князя каждое слово – золото, даже не серебро. Договорились?

— Да. А как будет называться доклад?

— Ну… например, так: «О некоторых особенностях народных характеров великороссов и евреев». Как?

— Очень длинно, — покачал головой Тэдди.

— Да, ты прав, — покаянно вздохнул Гурьев. — Действительно, очень длинно и скучно, как толстая книжка о геополитике. Слушатели могут разбежаться ещё до того, как начнётся доклад. Ну, тогда ты что-нибудь предложи.

— А я уже придумал. «Бриллианты короны – какие они?»

— Хм. Немного туманно, тебе не кажется?

— Зато никто не догадается. И будет сюрприз! Представляешь?! А начну я так: основа состояния Империи – это люди, её граждане и строители. Люди – главное сокровище Империи, без которого Империя не только не имеет смысла, но и вообще невозможна. Как ты думаешь, это… годится?

— Здорово! Просто отлично. Честно!

— Правда?

— Конечно.

— Гур… А ты мог бы стать королём?

— Нет, — сделав вид, что ответ стоил ему раздумий, покачал головой Гурьев. — Никогда.

— Почему?!

— Я очень люблю сердиться, — улыбнулся Гурьев.

* * *

— Что он делает?! — шёпотом спросил Осоргин, который вместе с Матюшиным слушал этот «открытый урок» в соседней комнате. Гурьев специально, с далеко идущими намерениями, пригласил обоих офицеров. — Господи Боже, да что же это он делает такое?!

— Он лепит нам с вами Государя, Вадим Викентьевич, — почти так же тихо ответил генерал. — С заглавной буквы. Того самого Государя, которого у нас нет и который нужен нам, как воздух. Вот что он делает. И вылепит, будьте уверены. А потом встанет – и уйдёт. Всё точно так, как говорил.

— Боже мой… Каждое слово, просто каждое слово! Ведь это же записывать надо, записывать! Как – уйдёт?! Кто же ему позволит – такому – уйти?!

— Уйдёт, Вадим Викентьевич. И правильно сделает. Поступит, так сказать, единственно возможным способом, — горько вздохнул Матюшин.

— Ну, значит, я с ним уйду, — Осоргин закрыл глаза. — Без него мне никакой государь не нужен. Вот такое моё всем вам слово – офицерское слово, последнее.

— Послушайте, Вадим Викентьевич, — сердито проговорил Матюшин. — Поверьте, я прекрасно понимаю, что с вами творится, ибо сам переживаю нечто весьма похожее. Но думаю, однако, следует всё же внять доброму совету Якова нашего свет Кирилловича и перестать воспринимать происходящее в столь откровенно мистическом и магическом ключе. И, наконец, вместо того, чтобы завывать от восторга и биться лбом об землю, — чего сии беспримерные деяния, вне всякого сомнения, заслуживают, — всё-таки начать в полную силу Якову Кирилловичу помогать. Так как именно для этого мы с вами, насколько я понимаю, сюда и приглашены!

— Призваны, ваше превосходительство, — Осоргин посмотрел на генерала и кивнул. — Призваны.

— Вот и замечательно. Так давайте-ка займёмся своими прямыми обязанностями призванных на службу солдат. Я подготовлю господ офицеров к предстоящему докладу и обговорю с ними круг возможных вопросов. А вы, если вам это не в тягость, подготовьте, пожалуйста, помещение и надлежащий реквизит.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — ухмыльнулся, козыряя генералу, Осоргин.

* * *

Тэдди волновался – кажется, это было первое в его жизни выступление на публике, да ещё перед теми, к кому он испытывал вполне понятное для мальчика уважение и даже восхищение: офицеры, почти все имевшие боевые награды и получавшие свои звания не в гарнизонах, а в битвах и сражениях с врагом, часто обладавшим многократным превосходством в живой силе и технике. «Курсанты», в свою очередь, чрезвычайно заинтригованные намёками генерала и таинственным видом кавторанга, тоже предвкушали удовольствие: кроме естественного любопытства, — как тринадцатилетний мальчик справится с ролью докладчика, это было ещё и достаточно редкое развлечение, поскольку предельно жёсткое расписание занятий курсантов «зигзагов» не предусматривало.

Наблюдая за тем, как преувеличенно-вежливое внимание на лицах мужчин, повидавших и переживших такое, чего при иных обстоятельствах хватило бы на добрый десяток жизней, сменяется неподдельным интересом и нежностью к мальчику, которого многие подсознательно воспринимали как своего собственного ребёнка, Гурьев откровенно любовался результатом своих усилий. Он знал, что «игра в дружину» кое-кому уже успела наскучить – следовало восстановить интерес и придать игре новый, куда более серьёзный, импульс.

Тэдди уложился в девять минут. Для первого раза это был отличный результат. Гурьев надеялся со временем довести регламент до двенадцати – пятнадцати, в зависимости от сложности темы, справедливо полагая, что больше не требуется. Когда взволнованный докладчик отступил от карты мира и вопросительно посмотрел на Гурьева, он чуть заметно, с явным одобрением кивнул, обозначив улыбку и приопустив веки. Генерал Матюшин поднялся и повернулся к слушателям:

— Господа, попрошу вашего внимания. По просьбе докладчика, ваш покорный слуга и Яков Кириллович окажут ему необходимую поддержку при ответах на возможные вопросы к докладу. Попрошу не стесняться, господа.

Тэдди отвечал ясно и чётко, без запинки – чувствовалось, что он полностью приноровился к ситуации и справился с волнением. Наконец, прозвучал вопрос, который Гурьев ожидал услышать – в той или иной форме, и понимал, что вопрос этот будет, конечно же, адресован не Тэдди, а ему. Майор Карташев, участник каппелевского Ледяного похода и, вероятно, первый в истории русский кавалер британского ордена «Крест Виктории»,[13] давший ему право жительства на островах, резко встал и одёрнул гимнастёрку:

— Вопрос к вам, Яков Кириллович, как к наставнику Андрея Вениаминовича. Поясните, пожалуйста, как следует нам, русским патриотам, относится к евреям-сионистам?

— Ну, поскольку речь у нас идёт о евреях, то я отвечу, как это частенько в обыкновении у евреев, вопросом на вопрос, — улыбнулся Гурьев и с удовольствием увидел ожидаемые ухмылки «курсантов». — А вопрос, Георгий Аполинарьевич, будет такой: какое из двух основных блюд, сервируемых современными политически ангажированными евреями – сионизм или социализм троцкистского образца – следует, по-вашему, предпочесть русскому патриоту? Я, например, предпочитаю первое, поскольку оно является ни чем иным, как еврейским патриотизмом, и тем самым более соответствует моему патриотическому вкусу, нежели троцкизм, который стремится всех людей без различия пола и происхождения превратить в бездушные винтики чудовищной социалистической машинерии. Ну, а как русскому патриоту следует относиться к другому патриоту? К греческому? К мексиканскому? На каком основании русскому патриоту уместно было бы оспаривать право евреев на собственный патриотизм? Отличается ли русский, болгарский, китайский и все прочие патриотизмы от еврейского? Если да, то чем и насколько принципиально такое отличие? Что вы лично, например, можете сказать по поводу программы еврейского патриотического движения? Как видите, вопрос совершенно не прост и не предполагает однозначных, простых ответов. Но это ещё далеко не всё, господа. Поскольку мы с вами находимся здесь вовсе не со скуки, круг вопросов неимоверно расширяется. Вот лишь малая толика таких вопросов. Каковы интересы России в Палестине, в будущем государстве евреев, если – точнее, когда – оно там возникнет? Каким образом лучше защищать эти интересы? Сумеет ли Россия отстаивать свои интересы, находясь, допустим, в конфронтации с сионистами, которые, несомненно, будут играть определяющую роль в будущем еврейском государстве? Выгодна ли России сильная Турция у её границ? Выгодны ли России военно-воздушные и военно-морские базы в непосредственной близости от Персидского залива и Индийского океана? Выгодно ли России возможное участие в предприятии Суэцкого канала? Каковы социально-политические и демографические виды еврейского государства, если туда – представим себе такое развитие событий – в течение, скажем, двадцати лет, переберётся, при структурной и технической помощи России, около восьми миллионов русских, польских, литовских, венгерских, бессарабских и румынских евреев? Каковы виды на установление особых отношений между русской православной церковью и иерусалимским патриархатом? Следует ли империи Российской, как метафизической наследнице империи Византийской, приложить усилия к установлению своей юрисдикции над Святыми Местами и какую роль в этом случае восстановленная московская патриархия будет играть в православном мире? Я не слишком озадачил вас своими вопросами, Георгий Апполинарьевич?

По выражению лиц присутствующих убедившись в том, что отнюдь не только Карташев, но и все они не просто озадачены перспективами, затронутыми его вопросами без ответов, а озадачены более чем основательно, Гурьев перешёл в наступление. Голос его при этом звучал ровно и тихо, заставляя курсантов ловить каждое произнесённое слово:

— Настоящего русского патриота невозможно запутать, господа, ибо настоящий русский патриот всегда руководствуется в своих размышлениях интересами России. В отличие от настоящего русского идиота, каковым является, безусловно, всякий русский, ненавидящий инородцев. Русская империя никогда не была и не будет империей нации или партии, а всегда была и будет, — как говорится, даст Бог – империей смыслов. Ибо имеет, кроме самого существования, вполне определённый смысл такового. Помнится, ещё благословенной памяти Пётр Аркадьевич Столыпин говорил – я именно потому, что русский, не могу быть ненавистником инородцев, в том числе и евреев. Это будет противно и нашей православной вере, и природе русского человека. Она добрая ко всем, снисходительная, уживчивая. Что же касается глубоко и трепетно волнующего многих вопроса о так называемой «ответственности за богоубийство» – тут я с удовольствием предоставлю слово нашему дорогому и глубоко всеми нами уважаемому батюшке, который любезно согласился специально прояснить этот вопрос для присутствующих. Отче, прошу вас.

Священник, давно искавший повода каким-то образом восстановить тёплые отношения между собой и Гурьевым, которые несколько охладились вследствие их спора по окончании ладягинской лекции, с удовольствием ухватился за великодушно предоставленную ему Гурьевым возможность сделать это. Приглашённый на доклад и предупреждённый заранее, он с готовностью поднялся:

— Разумеется, вы, господа, понимаете, о чём пойдёт сейчас речь – а именно о бытующем среди многих православных, даже иереях, опасном и антихристианском по своей сути мнении, будто бы иудеи по собственной воле виновны в грехе предания смерти Господа нашего Иисуса Христа. Это, однако, совершенно не так. Надобно, господа, во-первых, заметить, что грех убийства не переходит по наследству. Так и грех убийства Богочеловека вовсе не перешел в виде наследственного греха на весь народ еврейский. Хотя и кричали иудеи у Креста Христова: «кровь Его на нас и на чадех нашех», как указано о том в Евангелии от Матфея, в главе двадцать седьмой, стихе двадцать пятом, тем не менее, грех этот не перешел на потомков убийц. В этом нетрудно убедиться, познакомившись с чинопоследованием Большого Требника, — «Како подобает приимати приходящих от жидов к правей вере христианстей». Согласно этому чинопоследованию, перед крещением приходящие от жидов должны отрекаться от всех лжеучений и обычаев иудейских, от всех их лжеучителей. Однако от приходящих от жидов, господа, церковь никоим образом не требует покаяния в грехе убийства Господа нашего Иисуса Христа. Это значит, что клятва, о которой сказано было выше, никак не распространилась на потомков даже тех иудеев, что кричали свои страшные слова, видя мученичество Господа нашего на Кресте. Как учит нас святитель Иоанн Златоуст – хотя они, иудеи, и неистовствовали так безумно против себя и детей, однако человеколюбивый Господь наш не подтвердил согласием Своим этого приговора не только по отношению к детям, но и по отношению к ним самим. Сие же совершенно недвусмысленно означает, что не только уверовавшие во Христа и принявшие Святое Крещение иудеи, но и упорствующие поныне в своём иудействе, виновными в грехе убийства Богочеловека признаны быть не могут и обвиняемы в том не должны быть. Таково учение и слово пастырское Матери нашей Православной Церкви в том, что касается этого сложного вопроса, — священник слегка поклонился и сел.

— Спасибо, отче, — Гурьев обвёл взглядом притихших курсантов и, кивнув, продолжил: – Я, господа мои, превосходно понимаю, что за один вечер переменить мнение, утвердившееся за годы, крайне сложно. Но я хотел бы вам напомнить, господа – человек тем и отличается от жвачного копытного, всю жизнь шастающего на водопой одной и тою же тропкою, что наделён разумом, коим ему, человеку, надлежит при всяком удобном и неудобном случае пользоваться. Мы с вами как раз в таком неудобном случае и пребываем – мы бесправные изгнанники на неласковой чужбине, и наша цель, как патриотов, вернуть себя Отечеству и Отечество – себе. И мне кажется, нам теперь будет много проще понять других изгнанников, их чаяния и устремления, и тем помочь себе, в первую очередь, лучше осознать свои собственные задачи и осмыслить способы их осуществления. Мы, как мне представляется, именно за этим здесь и собрались. А сейчас, господа, я хотел бы от всей души – от своего имени и от имени Андрея Вениаминовича – поблагодарить вас за благосклонные внимание и терпение и пригласить вас на следующий доклад, который Андрей Вениаминович при помощи и поддержке его превосходительства генерала Матюшина любезно согласился нам с вами представить ровно через две недели. Темой доклада станет тактика государственного переворота под руководством товарища Бронштейна-Троцкого в Петрограде в октябре семнадцатого. Тактика чрезвычайно дерзкая и совершенно научная, потому, я думаю, вам, как людям военным, будет весьма интересно с нею ознакомиться. Надеюсь, таковые доклады на всевозможные военно-политические темы станут в нашем собрании со временем доброй традицией. Приятного отдыха, господа!

Когда офицеры, закуривая и переговариваясь, разошлись, а Матюшин и Осоргин принялись помогать Тэдди сворачивать карту, священник приблизился к Гурьеву:

— Могу ли я рассчитывать, что возникшее между нами недоразумение прекращено, Яков Кириллович?

— Да какое там ещё недоразумение, что вы такое говорите, отче, — широко улыбнулся Гурьев, протягивая священнику руку. — Это я совершенно утратил самоконтроль и наговорил неведомо чего, так что не вам, а мне впору прощения просить. Спасибо вам за выступление, вы меня не просто выручили, а… — Гурьев вздохнул и, закатив глаза, покачал головой.

— Ох, и артист же вы, Яков Кириллович, — грустно улыбнулся отец Даниил, пожимая протянутую ладонь. — Тем не менее, прошу вас на меня ни в коем случае не сердиться, если такое возможно. Я ведь…

Священник, не выпуская руки Гурьева из своей, чуть наклонился к нему, заглядывая снизу в глаза, — отец Даниил принадлежал к числу очень немногих, кто не боялся этого делать, — и тихо проговорил:

— Что бы там ни было, Яков Кириллович, только об одном вас прошу: оставайтесь, Бога ради, человеком. Никакие идеи, никакие царства даже одного-единственного расчеловечивания человека не стоят. Ради этого мальчика, ради женщины, которую, как я прекрасно вижу, вы всею душою полюбили – прошу вас, помните о том, о чём нас Господь наш даже на Кресте заклинал: оставайтесь, пожалуйста, людьми. Слышите?!

— Слышу, отче, — Гурьев с силой ответил на рукопожатие. — Слышу. И честно вам обещаю – я попробую.

Лондон. Август 1934 г

Гурьев подошёл к скамейке, где сидел, ожидая его, «гонец» от Городецкого, с которым удалось установить – восстановить – надёжную связь, и вежливо осведомился:

— Я не помешаю?

— Нет, что вы, — с готовностью откликнулся сидящий. — Прошу вас.

По скупой, экономной мимике «гонца», хорошо маскирующей для посторонних его истинные намерения и ощущения, Гурьев понял, что узнан. И с удовлетворением отметил – Варяг хорошо владеет искусством подбора кадров: «гонец» обладал ничем не примечательной внешностью, был одет подчёркнуто стандартно, хотя со вкусом и знанием предмета. Гурьев достал портсигар, вытянул папиросу и предложил «гонцу»:

— Курите.

— Благодарю покорно.

Условная фраза соответствовала. Далее, как тоже было условлено, «гонец» обмял гильзу – тем самым способом, каким когда-то проделывал это Вавилов – и сказал, поворачиваясь к Гурьеву:

— Здравствуйте, товарищ Наставник. Рад вас видеть.

— Взаимно, — Гурьев достал папиросу и себе. Закурив и с силой выпустив дым через ноздри, кивнул: – Я вас внимательно слушаю.

— Товарищ Варяг просил кланяться – всё ваши подарки он получил. Велел передать, что слов, какими можно его благодарность и признательность передать, ни в одном языке не существует.

— Вот так и велел?

— Так и велел, товарищ Наставник. И ещё – отдельное спасибо за Петра Леонидовича. Товарищ Варяг его принял, они всё решили к обоюдному согласию. Сейчас они составляют план работы. Сами понимаете, там – просто море разливанное дел.

— Понимаю. Так он не вернётся?

— Нет. Это невозможно.

— Жаль.

— Вы можете не менее успешно сотрудничать с Гамовым. Он отличный специалист.

— Ну, ладно. Спасибо за подсказку. Ещё что?

— Товарищ Варяг просил передать буквально следующее: ваше отсутствие, товарищ Наставник, становится просто непереносимым.

— Передайте Варягу, что целый ряд задач с наивысшим приоритетом требуют моего присутствия здесь и сейчас. Одной из таких задач является моё личное душевное равновесие и психофизиологическая адекватность. Запомнили?

— Так точно, товарищ Наставник, — от Гурьева не смогло укрыться удивление, прозвучавшее в голосе «гонца».

Я сам буду решать, когда и где требуется моё присутствие. И определять как сроки, так и формат присутствия буду тоже я сам. Надеюсь, Сан Саныч, ты это поймёшь, подумал Гурьев. Тебе придётся научиться понимать меня с полуслова. Или не понимать совсем.

— Пожалуйста, предайте именно это – слово в слово. Это важно.

— Будет исполнено, товарищ Наставник. Не извольте волноваться.

— Хорошо. Теперь вот что. У меня есть несколько вопросов, которые я хотел бы задать товарищу из Коминтерна.

— Задавайте, товарищ Наставник. Никаких возражений с нашей стороны нет и не будет.

— Мне бы не хотелось тратить время на подходы к нему, у вас, вероятно, имеются о нём достоверные сведения.

— Вы получите их немедленно, как только это будет возможно. Способ связи стандартный.

— Спасибо. Может, однако, оказаться, что мои вопросы произведут на него неизгладимое впечатление.

— На ваше усмотрение, товарищ Наставник.

Щедро, подумал Гурьев. Щедро. Покупаешь меня, Варяг?

— Мне бы не хотелось, чтобы у Варяга возникли в связи с этим какие-нибудь сложности.

— Не волнуйтесь, товарищ Наставник. У товарища Варяга не будет никаких неприятностей.

— Хорошо. Тогда мне нужны те самые материалы по коллективизации и подавлению рабочего и профсоюзного движения, с которыми я уже частично ознакомился. Я не хочу отбрасывать людей, которые могут нам серьёзно пригодиться. И побольше фотодокументов, если это возможно.

— Будет сделано, товарищ Наставник.

— Мне кажется, вы как-то излишне налегаете на слово «товарищ», — улыбнулся Гурьев.

— Прошу прощения. Привычка.

— Избавляйтесь, — на этот раз голос Гурьева прозвучал резко, как пощёчина.

— Слушаюсь. Господин Наставник.

— Вот. Это лучше, — он снова улыбнулся и добавил мягко, обезоруживающе: – Не обижайтесь. Слово «товарищ» очень хорошее. Правильное, нужное слово. Но от чрезмерного употребления стирается и выцветает. «Господин» же совершенно нейтрально и ни к чему никого не обязывает. У вас есть какие-то просьбы, личные дела? Если нужны деньги, не стесняйтесь. Я понимаю – с валютой у Варяга не так хорошо обстоят дела, как хотелось бы. А я совершенно свободен в средствах.

— Спасибо, господин Наставник. Не беспокойтесь, я полностью обеспечен всем необходимым.

— Ну, тогда – не смею задерживать. Берегите себя и привет Варягу. От товарища, — Гурьев наклонил голову к левому плечу и улыбнулся.

Мероув Парк. Август 1934 г

Гурьеву давно уже не давала покоя мысль о кольце. Интуиция прямо-таки вопила: найди его! Найди! Сделай хоть что-нибудь! Он поделился своими соображениями с Ладягиным, который сразу же высказал удивительно простую и здравую мысль, — Гурьев даже удивился, отчего она не пришла ему в голову без посторонней помощи:

— А почему бы вам не изготовить парочку копий, Яков Кириллович? Можно было бы, имея их перед глазами, что-нибудь интересное себе вообразить.

— Всё-таки я начинаю хотя и медленно, но верно осознавать разницу между гением и эрудитом, — вздохнул Гурьев. — Набитая сведениями голова – это одно, а способность расположить в нужном порядке знания и умения, пусть даже вовсе и не всеобъемлющие – это нечто совершенно иное. Как я вам завидую, Владимир Иванович, вы бы только знали!

— А мне кажется, ничего особенно сложного в этом нет, — возразил Ладягин. — Я ведь, решая задачу, думая над усовершенствованиями той или иной идеи, мыслю по определённому методу, алгоритму. Нужно просто этот алгоритм чётко определить и расписать по шагам. Вот и получится, что каждый, кто захочет, сможет изобрести что-то, о чём размышляет. Да ведь и у вас всё точно так же происходит. Просто времени как следует подумать об этом не находится.

— Вы думайте, Владимир Иванович, думайте, — согласился Гурьев. — Думайте – а остальное мы вам обеспечим. Средства, производственный потенциал. А изобретения, творчество – это не по моей части. Вот и мысль о возможности выработки теории изобретательства отнюдь для меня неочевидна. А ведь вы, безусловно, правы – возможен и метод, и алгоритм, особенно в том, что касается техники.

— Ну-ну, не скромничайте, — Ладягин посмотрел на Гурьева и хмыкнул. — А признайтесь, одному было бы скучно делать всё на свете?

— Ещё бы, — Гурьев покладисто кивнул.

Ни простые торговцы, ни златокузнецы-скороделы его не интересовали. Не откладывая реализацию ладягинской идеи в долгий ящик, Гурьев обратился к Рэйчел и получил – как всегда – точный совет и не менее точную исчерпывающую характеристику:

— Милрайс. Один из старейших домов, ему никак не меньше полутора столетий. Это на Хаттон Гарденс, совсем рядом с Марбл Арч. Ты легко отыщешь его. Не только ювелир, но и настоящий часовых дел мастер. Конечно же, он немного сумасшедший, но исключительно добрый и порядочный человек. По-моему, он легко нашёл бы общий язык с Владимиром Ивановичем. Мистер Джереми Милрайс – совершенно чудный старик, и тебе он непременно понравится.

— Я могу на тебя сослаться?

— Конечно! Только вряд ли он меня запомнил, — вздохнула Рэйчел.

Не может же он быть настолько сумасшедшим, чтобы не запомнить тебя, Рэйчел, подумал Гурьев. И меня, чёрт возьми, это радует.

* * *

При взгляде на Джереми Милрайса у Гурьева возникли некоторые подозрения – уж больно характерной внешностью обладал ювелир. Когда Гурьев отрекомендовался знакомым графини Дэйнборо, эффект превзошёл его самые смелые ожидания. Старикан подозрительно уставился на него горящими чёрными глазами, воинственно выставил вперёд бородку и грозно осведомился:

— И давно?!

Пришлось Гурьеву пустить в ход всё свое обаяние, навыки вербовки сторонников и искусство владения намёками и недоговоренностями, чтобы убедить ювелира в своих добрых намерениях – и в отношении Рэйчел, и вообще. Это возымело нужное действие, и Милрайс сменил гнев на милость. Правда, выразилось это весьма своеобразно. Оказалось, что ювелир в курсе происходящих событий и, сумев сделать из них собственные далеко идущие выводы, он тут же набросился на Гурьева:

— Эх, юноша. Как же вы могли допустить такое безобразие?!

— Никто не идеален, мистер Милрайс. Но я принял меры к тому, чтобы это не могло повториться. А кстати, откуда такая замечательная фамилия? Похожа на сефардскую. Не имеет, случайно, отношения к португальской валюте?[14]

— А вы откуда знаете?! Вы что, еврей?!? — изумился Милрайс.

— Самую чуточку, — улыбнулся Гурьев. — Тоже обожаю задавать вопросы вместо того, чтобы на них отвечать.

— Ну, если только в этом смысле, — успокоился старик. — А вообще запомните, юноша: евреем нельзя быть «чуточку» – или да, или нет! Поверьте, это гораздо хуже, чем беременность. Ребёнок родится и оставит мамочку саму себе, а еврей внутри вас – сдохнет, но не отпустит! Уж поверьте, я это отлично знаю.

Что-то в этом есть, подумал Гурьев. Но, желая закрепить достигнутый в охмурении ювелира успех, он возразил:

— Не скажите. Некоторые умудряются выдавить из себя еврея без остатка.

— Это вы о Ротшильде, что ли?! — опять взвился Милрайс. — Разве можно с такими людьми вести дела?!

— А вы не ведёте?

— Никогда не вёл и не собираюсь, — отрезал ювелир. — Приходил тут один из его молодчиков года полтора назад. Разумеется, я его взашей вытолкал. Они думают, если я еврей, так я обязан вылизывать пятки Ротшильда оттого, что его прадед тоже, оказывается, был когда-то евреем!

Вот это да, подумал Гурьев, чувствуя знакомый запах – если не удачи, то серы. Как всё интересно складывается-то.

— А ваш?

— Что?!

— А ваш прадед?

— Мои предки были ювелирами и часовщиками при дворе уже тогда, когда дедушка первого Ротшильда мальчишкой воровал у старьевщиков латунные побрякушки! — рявкнул Милрайс. — Да пусть только посмеет кто-нибудь равнять меня с этими жуликами! Ноги моей не будет в той синагоге, куда хоть раз в жизни заглянул один из этих полувыкрестов!

— Интересно, — улыбнулся Гурьев. — Чем это так вам не угодил мистер Ротшильд? Не богатству же его вы завидуете.

— Богатство?! Богатство – от слова «Бог»! Кто этого не понимает – идиот!

— Думаете, Ротшильд не понимает?

— Да конечно же, нет. Если Бог даёт еврею богатство – это не просто так, юноша. А если еврей таких вещей не понимает – пусть крестится к чёртовой матери, вот что я вам скажу! Каким жутким идиотом должен быть еврей, который твердит, что евреям незачем думать о Иерусалиме?!

— А зачем евреям думать о Иерусалиме? — Гурьев поудобнее устроился в кресле. — Расскажите мне, мистер Милрайс. Это меня страшно интересует.

— Зачем?! Я вот вам скажу, зачем. Конечно, если вы не еврей – откуда вам знать даже такие до смешного простые вещи!? Две тысячи лет, мистер Гур, евреи мечтали о Иерусалиме. Это делало их евреями и помогало оставаться ими – две тысячи лет. А потом приходит этот, как говорят ашкеназы, поц – и заявляет: я лучше знаю, о чём следует думать или не думать евреям, о чём им мечтать и на что надеяться. Почему?! Оказывается, потому, что он – Ротшильд и у него есть какие-то там деньги! Так я вам скажу по секрету, мистер Гур: пусть он катится к чёрту – вместе со своими деньгами! Конечно, не все Ротшильды – такие мерзавцы. Был всё-таки один нормальный. В семье, знаете, не без урода!

Извивы талмудической логики Милрайса откровенно забавляли Гурьева, хотя он и понимал, что ничего смешного в словах ювелира на самом деле нет.

— Так вы – сионист, мистер Милрайс?

— Да какой же из меня сионист, юноша?! Сионисты – это ваши ровесники, а мне сионизм – одна головная боль. Но еврей без Иерусалима – это не еврей. А сионисты это понимают. И я понимаю. Наверное, я сионист, хотя своего сионизма я уж точно не переживу… Слушайте, а зачем вам всё это?!

— Интересно, — пожал плечами Гурьев. — Знаете, вы необыкновенно напоминаете мне моего деда, мистер Милрайс. Хотя он был не сефардом, а ашкеназом. И, конечно, точно таким же, как вы, сионистом.

— Ага. Ну, я должен был сразу понять – если вы знаете, кто такие ашкеназы и сефарды…

— Я даже знаю, что такое «поц», — улыбнулся Гурьев.

— А графиня? Она знает?! — уставился на него ювелир.

— Что? Как переводится на английский слово «поц»?

— Не путайте меня! Про деда!

— Конечно, — пожал плечами Гурьев. — Мой дед не был большим праведником, но он был человеком слова. По-моему, достаточный повод помнить о нём и хорошо к нему относиться.

— Так значит, эта девочка ещё лучше, чем я сначала решил, — вздохнул ювелир и покачал головой. — Эх, юноша… Или вы – великий артист, или… Или мне можно вам поверить. Отчего-то мне кажется, что вас не интересуют пятипроцентные скидки…

— Совершенно не интересуют, мистер Милрайс. Торговаться я не обучен, хотя дедушка делал это виртуозно. А что, для евреев у вас специальные скидки предусмотрены?

— Да прямо! — рассердился ювелир. — При повторном заказе больше ста фунтов – пять, больше пятисот – десять процентов! Но только так – и всё! Гои, евреи, марсиане – идите все к чёрту! ваша графиня однажды чинила у меня часы своего дворецкого – подарок старого графа! А, вы ни черта не знаете… Это был настоящий Бреге с турбийоном из второй серии![15] Вы понимаете, что это значит?! Вы понимаете, сколько стоит такая работа?!? Она говорит, — он так ими гордится! Вы можете их починить? Могу ли я их починить?!? Что за идиот! Как можно сломать в таких часах турбийон – скажите мне, как?!? Я вам сам скажу, как! Нужно хорошенько закрепить их на своём дурацком котелке для овсянки – а потом разбежаться и со всего маху врезаться им в стену какого-нибудь их дурацкого замка потолще!!! Что вы улыбаетесь?! Вы понимаете, я ревел, как последний идиот, когда она ушла от меня со своими дурацкими часами?!? Женитесь на ней – или вы идиот ещё хуже меня!!!

— Я подумаю, — вздохнул Гурьев.

— Нет, вы посмотрите только на него – он подумает!!! Ещё один хахам гадоль![16] Когда надо думать – его нет! А когда надо хватать и бежать – он думает! Что вы смеётесь?! Что такого смешного в моих словах?!

Ну, вот – а ты сомневалась, что старик тебя запомнил, Рэйчел, подумал Гурьев, без всякого стеснения наслаждаясь происходящим. Ты всё-таки должна была предупредить меня, Рэйчел. Обязана была предупредить – по-настоящему. Совсем не так, как ты это сделала. Но я знаю, что тебе просто даже в голову это не пришло, моя Рэйчел. И не могло прийти – уж такая ты есть, моя Рэйчел. Он прав, моя Рэйчел. И сам не подозревает, насколько.

— Ничего, — продолжая улыбаться, заверил старика Гурьев. — Совершенно ничего, уверяю вас, мистер Милрайс. Я чувствую себя совершенно дома, и меня это радует.

— Сварить вам кофе? — проворчал ювелир. — Будете совсем как дома. Между прочим, в этой стране никто не умеет лучше меня чинить часы и варить настоящий тунисский кофе. Это же англичане. Они могут только выгонять из него пену. Ничего не понимают совершенно – а тем более, как надо варить кофе. Хотите?

— Хочу, — кивнул Гурьев. Наверное, Бог иногда всё-таки заглядывает на Землю, решил он. Ну, редко, конечно, и так – одним глазком. Но… — Очень хочу. Спасибо. Можно задать вам вопрос?

— Ну, задайте.

— Тот молодчик от Ротшильда, — вам не захотелось узнать, зачем он приходил?

— Затем же, за чем и все остальные ко мне приходят. Вы вот, например, — зачем? — Милрайс вдруг уставился на Гурьева: – А что, это как-то связано?!?

— Что?

— Графиня?! И Ротшильд?!

— Связано, — заявил Гурьев, не испытывая ни малейших угрызений совести по поводу своих умозаключений и стремления познакомить с ними ювелира. — Связано. Не знаю, как, но знаю, что связано.

Милрайс горько вздохнул и поднялся:

— Посидите, это недолго – кофе сварить.

Когда старик вернулся с двумя высокими чашками кофе, запах которого мог сбить с коня самого Салах-ад-дина, Гурьев достал изображение кольца и положил перед ювелиром:

— Хотелось бы стать счастливым обладателем хорошей копии.

Милрайс не спеша отхлебнул кофе, аккуратно поставил чашку обратно на поднос и извлёк из кармана своего необъятного жилета лупу. Он долго разглядывал рисунок, потом чуть отодвинул его в сторону. Подняв на Гурьева взгляд, сказал с ноткой уважения в голосе:

— Очень подробный рисунок. А что же, оригинала нет? Утерян?

— Украден, мистер Милрайс, — вздохнул Гурьев.

— Ага, — кивнул старик. — Хорошо, что сообразили зарисовать. Такие вещи, юноша, надо хранить, как зеницу ока, и если кому и показывать, так только в виде рисунков и фотографий.

— Каких – таких?

— Это итальянская работа, пятнадцатый век, самое позднее – начало шестнадцатого. Авторского клейма не вижу. Значит, это кто-то очень известный. Не исключено, что и сам Челлини.

— Да, мне говорили об этом.

— Ага, — повторил ювелир, снова с интересом посмотрев на Гурьева. — Вот этот узел конструкции мне не очень понятен, — Милрайс обвёл ногтем место под «короной». — И огранку художник изобразил, прямо скажем, схематично. Для ювелира, конечно…

— Я могу переизобразить для вас более подробно, если вы находите это важным, — улыбнулся Гурьев. — Я понимаю, что камень является центральным элементом, но не думал, что для сыщиков, на которых это изначально было рассчитано, детали огранки имеют большое значение.

— А как же тогда?!.

— Ничего, я по памяти, — скромно потупился Гурьев.

— Давайте, — без всякой паузы согласился ювелир. — Что вам нужно? Бумага, грифель – какой твёрдости?

— «НВ» будет в самый раз, — предположил Гурьев.

— Идёмте внутрь, здесь неудобно. Нет, погодите.

Старик направился к двери в магазин и решительно вывесил на ней табличку «CLOSED».

Пока Гурьев рисовал, Милрайс сидел рядом, как пришпиленный, не отрывая взгляда от бумаги, на которой постепенно возникало изображение огранённого камня. Несмотря на то, что Гурьев был совершенно уверен в своей зрительной памяти, некоторые замечания ювелира оказались более чем кстати. Заодно Гурьев попытался изобразить и сомнительный узел «короны».

— Очень хорошо, — произнёс ювелир, аккуратно складывая результаты гурьевских усилий. — Зайдите через десять дней. Камня я, конечно, так быстро не найду, да и стоить он будет целое состояние. Кроме того, судя по огранке, она имела целью выявить какие-то детали структуры, которые невозможно с уверенностью повторить, даже если исходный изумруд будет нужной чистоты и размера. Трудность ещё и в том, что самые незначительные примеси могут играть совершенно уникальную роль – неповторимую в самом прямом смысле этого слова. Я сделаю страз. В общем, десять дней.

— А нельзя как-нибудь пораньше, мистер Милрайс? Я готов компенсировать даже неустойки по срочным заказам, если это важно.

— Эх, молодёжь, — горько вздохнул ювелир. — Учить вас ещё и учить. Запомните, юноша: деньги – говно. Единственное, что ценно – это слово мастера. Если уж вам трудно такое понять, постарайтесь для начала хотя бы просто запомнить!

— Извините, — не на шутку смутившись, пробормотал Гурьев. — Я постараюсь.

— Ладно, ладно, — тронутый его искренностью, буркнул Милрайс. — Кланяйтесь за меня графине. Пусть выздоравливает поскорей. Может, я ещё успею порадовать её какими-нибудь мелочами, которые так любят все женщины на свете… Этот старый дурак, её дворецкий – он ещё не помер, не дай Бог?!

— Старина Джарвис в полном порядке, мистер Милрайс.

— Ну, так передайте этому идиоту: если он ещё раз сломает мне эти часы своей хозяйке, я тоже сломаю ему шею!

* * *

Удивление Гурьева было искренним и неподдельным, когда Милрайс ровно через десять дней выложил перед ним на заботливо подстеленную бархатную салфетку не одно кольцо, а два:

— Смотрите сюда, юноша, — ювелир взял первое кольцо. — Вот это я сделал сначала. Потом я подумал немного, и сделал вот это, — он указал на второй экземпляр. — Посмотрите внимательно. Отличия видите?

Гурьев, всё ещё находясь под впечатлением от великолепной работы и охваченный так некстати нахлынувшими воспоминаниями, медленно покачал головой.

— Ну, молодёжь, — опечалился старик. — Смотрите. Показываю медленно, специально для тех, кто туго соображает!

Приведённая в движение его пальцами, «корона» кольца повернулась сначала на девяносто градусов в горизонтальной, а потом – в вертикальной плоскости. Вполне удовлетворённый зрелищем приподнятой вверх правой гурьевской брови, Милрайс энергично закивал:

— Вот так. Тот самый узел, который с самого начала меня насторожил. Причём я могу вас заверить, юноша – механизм вращения восстановлен мною исключительно топорно. В оригинале, скорее всего, работа его обеспечивалась рубиновыми подшипниками. Тот, кто делал кольцо, додумался до этого чуть ли не на два века раньше швейцарцев! И, в отличие от моей жалкой поделки, оригинал был абсолютно надёжен.

— И зачем же? — рассматривая кольцо, произнёс Гурьев. — Резервуар для яда?

— Чепуха! — безапелляционно заявил ювелир. — Это ключ. Ключ! Больше это просто ничем не может быть! Если вы дадите мне ещё месяц, я попытаюсь сделать копию именно такой, какой она являлась в соответствии с замыслом. Денег возьму только за материалы!

— Конечно, хочу, — ослепительно улыбнулся Гурьев. — А заплачу я вам, мистер Милрайс, вдвое против прежнего – и с такой охотой, с какой мало кому другому бы заплатил. И не вздумайте отказываться, потому что я найду способ сделать по-своему в любом случае.

— Упрямый, — констатировал ювелир. — Будь по-вашему. Отчего-то вы мне нравитесь. Как поживает графиня?

— Неплохо, — продолжая улыбаться, сказал Гурьев. — У меня к вам будет ещё одна просьба, мистер Милрайс. Если вам кто-нибудь ещё покажет рисунок, похожий на этот – или фотографию, — обещайте этому человеку золотые горы и позвоните мне. А если меня не будет на месте – передайте графине. Она обо всём полностью осведомлена.

— Ага, — кивнул ювелир. — Не сомневайтесь. Надеюсь, вы хорошенько переломаете этим сволочам все ноги, когда доберётесь до них. От всей души желал бы узнать, что вам это удалось. А если они ещё как-то замешаны в том, что случилось с бедняжкой графиней – может быть, пригласите меня поучаствовать? У меня есть такой здоровенный револьвер…

— А я что делаю?! — усмехнулся Гурьев, протягивая ювелиру ладонь и с удовольствием наблюдая, как в бороде старика расцветает счастливая мальчишеская улыбка.

* * *

— Какая чудесная вещь, — вздохнула Рэйчел, передавая кольцо Ладягину, и посмотрела на Гурьева. — Рисунок – это рисунок, а когда видишь его, почти совершенно как настоящее… Правда, как хорошо, что мы обратились к Милрайсу! Я знала – тебе легко удастся втереться к нему в доверие. Я же говорила – он очень славный старик. И очень добрый.

Ладягин, совершенно забыв о кольце, уставился на Рэйчел. Ну да, подумал Гурьев. И что характерно: чем славнее старики, — а также все остальные, включая птиц и зверей, — тем быстрее они понимают, Рэйчел. И готовы – за тебя, за твою улыбку – Бог знает на что. А вот что касается иных

— Почему вы так на меня смотрите? — нахмурилась Рэйчел, переводя взгляд с Гурьева на Ладягина и обратно. — В чём дело?

— А какого-нибудь противного старика вы знаете, сударыня? — осторожно спросил Ладягин. — Хотя бы одного какого-нибудь, завалящего?

— Ну, конечно же, знаю. Но не могу же я на всех так смотреть всё время, как Джейк. Людям надо чаще улыбаться – и они когда-нибудь обязательно улыбнутся в ответ, — и Рэйчел подкрепила свой теоретический постулат наглядной практической демонстрацией, от которой Ладягин начал рассупониваться прямо на глазах.

Чтобы прервать этот процесс до того, как он станет необратимым, Гурьев подвинулся поближе к инженеру:

— Так что же вы скажете, Владимир Иванович?

— Похоже, он прав, этот ваш ювелир… — встряхнулся оружейник, с усилием переключаясь. — Да… Ключ. Интересный же должен быть, скажу я вам, замочек, Яков Кириллович! Челлини, Флоренция… Возрождение… Интересно, очень интересно!

— Но почему такой дорогой камень? Не понимаю. Сам камень является уже достаточным поводом для возбуждения алчности. Неужели нельзя было сделать что-нибудь менее яркое?

— Кто знает, для кого на самом деле предназначалось кольцо, — задумчиво произнёс Ладягин. — Изумруд… Огранка… Погодите!

— Что?

— Оптика!!! — Ладягин вскочил. — Ну, разумеется! Яков Кириллович! Оптика! Замок наверняка имеет оптическую рабочую часть!

— И как вы себе это представляете, Владимир Иванович?!

— Пока никак, — немного сник Ладягин. — И боюсь, вряд ли смогу когда-либо представить. Но пофантазировать, конечно, можно…

— Стоит ли?

— Стоит, — хотя бы затем, чтобы примерно представить себе размеры объекта, который содержит замок. Это наверняка что-нибудь достаточно большое. Возможно, неподвижное. Больше пока не скажу.

— Ну, и достаточно, — решил Гурьев. — В конце концов, у вас и без того – дел невпроворот. Как только разберёмся с Пиренеями – займусь вплотную любопытным господином, проявляющим такой странный интерес к тем же самым людям и предметам, что крайне интересуют меня самого!

Мероув Парк. Сентябрь 1934 г

Иосида сделался теперь частым гостем в поместье, — Гурьев смиренно постигал всевозможные тонкости чайной церемонии, великим мастером которой был Иосида.

А Иосида – спрашивал.

— Скажите, Гуро-сама. Я много лет изучал историю западных стран, и Россия занимает значительное место в моих интересах. Конечно, Русская Империя значительно моложе Ямато, но всё же она очень древняя. И она не распалась, даже с приходом к власти большевиков. Я хотел бы узнать секрет, если он существует.

— Он существует, хотя это и никакой не секрет, Сигэру-сама. Это, скорее, можно назвать рецептом. Да, вы правы, Русская Империя очень древняя, древнейшая из всех прочих западных империй настоящего времени. И она действительно всё ещё жива. И будет жива, пока сохраняет тот самый рецепт и следует ему день за днём. Он прост. Царский Род – не династия, а именно род, не следует путать эти понятия, — лежит в основе Русской Империи, являясь её стержнем, нисходящим на землю прямо с небес, отражая и являя собой образец универсального мироустройства. Да, сейчас – пока – Царя нет. Он не явился ещё, после того, как пресеклась так трагически прежняя династия. Смена династий всегда сопряжена со смутой. Смута может быть долгой, но не будет вечной. Это первое. Но этого – одного – мало. Другим столпом Империи является народ. Русские, Сигэру-сама. В русском языке, в противоположность японскому или английскому, русский – не имя собственное, но имя прилагательное. На просторах России живут множество людей. Но все они, к какой бы расе не принадлежали, являются русскими, поддерживающие собой и одновременно опирающиеся на тот самый Царский Род, мой дорогой друг. Третьи столпом империи русских становится вера в то, что такое устройство жизни для них, русских – единственно правильное и возможное. А скрепляется всё это вот чем.

Гурьев чуть опустил веки и продекламировал:

— Пусть другие тоньше выкуют дышащую бронзу, Живым выведут облик из мрамора, Лучше будут говорить речи, и движенье небес искусней вычислят, И предскажут светил восходы, — Ты же, римлянин, помни: державно править народами – В этом искусство твое! — налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных…

Он пригубил ароматный, восхитительно вкусный напиток:

— Самый многочисленный среди русских народов – собственно русские, Сигэру-сама. Они, как не раз и не два отмечали с изумлением многие, одарены весьма редким и счастливым характером мирно и дружно жить со всякими другими племенами. Зависть, враждебность, недоброжелательство к иноплеменникам не в характере обыкновенного русского человека. Это хорошая, очень хорошая черта, несомненный залог величия и спокойствия империи русских. Конечно, случалось, случается, и будет случаться всякое. Но тот тупой, пещерно-местечковый национализм, столь характерный для германцев или французов, для которых собственная кровь, вера и культура абсолютно, законченно самоценны, русским людям чужд, а то и вовсе противен. Все народы империи русских равны и равно заслуживают поддержки и наказания. Так мыслит всякий русский, Сигэру-сама, и это не столько даже в мозгу – в крови. Именно таким образом мысли и действий приобретается то самое священное право – по воле Царского Рода державно править народами. Народы Российской Империи всегда находились – и будут находиться – в самых сложных отношениях друг с другом. Они ссорятся, враждуют, копят обиды и счёты. Отрицать это способен только глупец и невежда. Но они знают, всегда знали – русские судят без гнева и пристрастия. Они могут ошибаться, — а как же иначе?! Ведь русские – всего лишь люди. Они могут лишать своей властью чего-то очень важного. Или того, что кажется сейчас важным, не являясь таковым на самом деле. Но русские никогда – слышите, Сигэру-сама, никогда! — не встанут на сторону врага только потому, что враг им больше нравится.

Гурьев поставил чашку с почти остывшим чаем на поднос и вдруг стремительно наклонился вперёд, к Иосиде:

— А теперь я открою вам настоящий секрет, Сигэру-сама. Если народ Ямато сумеет понять и принять этот рецепт, применить его к себе, империя Ямато станет не просто великой. Она станет вечной. И восходящее солнце на её знамени будет светить сквозь века бесконечным поколениям благородных воинов-самураев, стоящих на страже её благополучия.

— Позволено ли мне будет передать ваши слова моему божественному Тэнно, Гуро-сама?

— Разумеется, друг мой, разумеется, — Гурьев улыбнулся, священнодействуя над чашкой с новой порцией матча[17] и аккуратно взбивая ароматную смесь чясэном.[18] — Мы, русские, не делаем секрета из принципов нашего могущества, Сигэру-сама. Вовсе нет. Мы, русские, не жаждем никого раздавить и подмять. Наоборот – мы хотим уважать своих соседей и жить с ними в прочном, нерушимом мире, мой друг. Сейчас моей Родине нездоровится, Сигэру-сама. Но что значат какие-то два или три десятилетия – рядом с вечностью? Не правда ли?

— Да, мой дорогой Гуро-сама. Конечно, — Иосида принял из рук Гурьева чашку с чаем, осторожно придерживая обнимающую её кобукуси.[19] — Минуты, проведённые в беседах с вами, Гуро-сама, — наиболее драгоценные минуты моей жизни. Слушая вас, впитывая ваши слова не только ушами, но всей душой, всем сердцем, я начинаю постигать всю мудрость вашего великого народа, с тем, чтобы как можно лучше служить моему народу и моему Тэнно. У меня никогда не найдётся достаточно слов, чтобы выразить вам, Гуро-сама, переполняющую меня благодарность за то, что вы так бесконечно щедры со мной…

— О, вы так великодушны, Сигэру-сама, — поклонился Гурьев. — Я всего лишь старательный ученик своего учителя, Нисиро-о-сэнсэя, да пребудет с нами сила его великого духа.

— Вы – лучший из учеников, Гуро-сама, — почтительно улыбнулся Иосида. — Ваш чай совершенен, мой дорогой, любезный друг.

Откуда он знает, подумал Иосида. О, боги… Удивительные, непостижимые люди, дети невероятной, поразительной страны. Испытания, обрушившиеся, как молот богов, создали на наковальне России меч, затмевающий своим сиянием все остальные клинки, — Гуро-сама. Да, он без сомнения, лучший. А что, если он – всего-навсего первый?! Мудрость божественного Тэнно безмерна. Он сразу же понял всё, стоило мне только начать говорить… Тэнно хэйко банзай!

* * *

В свой следующий визит Иосида принёс Гурьеву текст, в котором почти с абсолютной точностью, — с поправкой на японский аспект – воспроизводились его слова, выверенные и рассчитанные для того, чтобы произвести надлежащий эффект. Гурьев притворился несказанно удивлённым:

— Вы превосходным образом развили мою мысль, Сигэру-сама. Только теперь, под вашим пером, она обрела необходимые ей изящество и законченность. Но я, признаться, теряюсь в догадках… Что будет с этим текстом дальше?

— О, это такой мой маленький сюрприз для вас, Гуро-сама. Вы считаете, что я понял вас правильно?

— Никто не смог бы сделать это лучше, Сигэру-сама, уверяю вас, мой друг.

— Превосходно. Значит, мой сюрприз последует очень скоро. Взгляните ещё вот на это, Гуро-сама.

Гурьев принял из рук Иосиды кожаный переплёт и раскрыл папку.

«…Помни: ты – самурай Ямато, поэтому будь честен с врагом и милостив к покорённому.

Помни: ты – самурай Ямато, поэтому будь справедлив и не позволяй гневу руководить тобой.

Помни: уважая других, не похожих на него, самурай Ямато завоёвывает уважение и дружбу всех и каждого.

Помни: ты – щит, на котором начертана священная миссия Ямато – вести народы Азии к совместному процветанию.

Помни: ты – меч, по чистоте и блеску клинка которого судят о блеске и чистоте помыслов божественного Микадо…»

— Что это? — улыбнулся Гурьев. — Десять заповедей для самурая?

— Идея с заповедями не так уж бесперспективна, Гуро-сама, — улыбнулся в ответ Иосида. — Не вы ли утверждали, что при механизме их распространения, отлаженном надлежащим образом, успех почти гарантирован?

— Очень важно, чтобы эти заповеди не были заведомо невыполнимыми, Сигэру-сама, — Гурьев посмотрел на дипломата. — Мне кажется, здесь не хватает небольшого завершающего аккорда. Вот такого: «Помни: быть самураем Ямато – великая честь. Будь достоин её каждый миг твоей жизни». Как вы считаете, Сигэру-сама?

— Превосходно, — поклонился Иосида. — Именно так и должно это звучать.

— Что ж, — Гурьев захлопнул папку и совершенно обыденным жестом протянул её Иосиде. — Давайте попробуем, пожалуй. Привычка к повиновению в данном случае должна сыграть роль, исключительно положительную. Начнём с курсантов военных и военно-морских училищ… А, кстати, как там у нас обстоят дела с планом «Фугу»?[20]

Глаза Иосиды прыгнули в сторону:

— Прошу прощения, мой дорогой друг. Я не помню, чтобы мы с вами когда-либо обсуждали этот вопрос.

— Совершенно верно, Сигэру-сама. с вами мы его действительно не обсуждали. Зато я обсуждал его с другими моими друзьями. Мне очень, очень интересно узнать, как продвигается этот план. Почему-то у меня создалось впечатление, что он довольно серьёзно… буксует. Как вы думаете, Сигэру-сама – отчего это происходит?

— Мы, как всегда, недостаточно последовательны и упорны в его осуществлении, Гуро-сама, — лёгкий вздох и поклон Иосиды свидетельствовал о глубоком раскаянии дипломата. — Я был бы очень признателен вам, Гуро-сама, если бы вы сочли меня достойным услышать ваше мнение по поводу этого плана и его воплощения в жизнь.

— Я думаю, те, кому принадлежит идея этого плана – генерал Хигуси и полковник Ясуэ – настоящие патриоты Ямато и очень, очень достойные люди, самоотверженные, благородные и отзывчивые, умеющие сострадать и лишённые глупых предрассудков. У этого плана есть только один серьёзный недостаток, мой друг. Но зато этот недостаток лишает такой замечательный во всех прочих отношениях план всякого смысла.

О, боги, в смятении подумал Иосида. Он знает не только о плане, но и о его авторах. Неужели у него есть настолько хорошо осведомлённые источники? Такэда? Нет, о Такэде он говорил мне сам. Значит, это кто-то ещё?

— Могу я узнать, в чём заключается этот недостаток, Гуро-сама?

— Конечно, ведь именно затем мы, очевидно, и обсуждаем его – здесь и сейчас. Всё дело в том, Сигэру-сама, что любой план осуществим только тогда, когда некая совокупность, совпадение мировых линий, воля Неба и воля людей совпадают. При этом всегда остаётся возможность выбора, чью сторону принимать – Тьмы или Света. Именно в этот выбор не могут вмешаться даже боги. Вы понимаете меня, мой друг?

— Думаю, да, Гуро-сама. Пожалуйста, говорите.

— Вы, несомненно, не раз слышали о том, что Всевышний, когда-то избравший евреев для служения себе, а потом разгневавшийся на них, изгнал их из земли, теперь именуемой Палестиной?

— Да, разумеется, слышал, Гуро-сама. Но должен, к своему глубочайшему стыду, признаться, что никогда не понимал, в чём состояло их преступление. Ведь это должно было быть нечто настолько ужасное, чтобы наказанием стала потеря родной земли. Да ещё и для целого народа?

— Вы совершенно правы, Сигэру-сама. Евреи были так ужасно наказаны не за то, что поклонялись чужим богам. И не за то, что были, скажем, корыстнее или развратнее других народов, живших с ними бок о бок. А за то, что не научились уважать друг друга в той мере, в какой требовал этого от них Всевышний. Ибо знал: только тогда они смогут служить ему по-настоящему, душой и сердцем, а не одной лишь головой. За грех беспричинной взаимной ненависти излил он на них свой гнев. И отправил их в изгнание для того, чтобы они поняли, каково это – быть беспричинно ненавидимыми. Всем народом целиком. А теперь скажите, мне, Сигэру-сама. Разве не стремится каждый японец домой, на землю богов?

— О да, Гуро-сама. Вы правы. Жизнь на чужбине для настоящего японца невыносима. Только гири может заставить японца делать это достаточно долго.

— То же самое – и с евреями, мой дорогой, любезный друг. Их сердца безраздельно принадлежат той земле, которую Всевышний завещал и передал их предкам – Земле Израиля, Иерусалиму. И теперь, когда евреев снова гонят и преследуют, им нужно помочь. Помочь вернуться в ту самую землю, которая им обещана – нет, не людьми, а Всевышним. Я полагаю, младший брат Тэнно, его императорское высочество принц Ясухито,[21] чьи познания в языке и истории евреев вызывают у меня безграничное восхищение, сможет куда лучше меня, посредственного дилетанта, всё объяснить императору. Вероятно, он будет рад возглавить школу, которая поможет японцам лучше узнать евреев, в том числе и получить знания из первых рук. Мне кажется, японцам будет интересно ознакомиться с переводами литературного наследия, которое поддерживало евреев долгие столетия злоключений на чужбине. А мы с удовольствием и надлежащим рвением поможем его высочеству. Что вы думаете об этом, Сигэру-сама?

— Я думаю, божественный Тэнно будет весьма заинтересован этой идеей, Гуро-сама. А ваша помощь, скорее всего, окажется более чем кстати.

— Несомненно, что время изгнания подходит к концу, — задумчиво проговорил Гурьев, подливая Иосиде сакэ. — Это чувствую не я один – это чувствуют очень многие, и евреи, и те, кто никак не связан с этим народом.

— Могу я спросить, как много евреев думают так, Гуро-сама?

— Я понимаю подоплёку вашего вопроса, мой друг, — улыбнулся Гурьев. — Думают все, но далеко не все готовы и способны превратить свои мысли в дела. Первыми будут самые искренние, самые отважные, самые достойные. Они сделают возможным возвращение для остальных.

— Это очень простая и правильная мысль, мой дорогой Гуро-сама, — поклонился Иосида. — Она настолько очевидна, проста и естественна, что я не могу понять, почему она не пришла в голову мне самому. Поистине удивительно, как просто и ясно вы умеете внушить понимание – единственно верное понимание – тем, кто удостоился чести слушать вас, Гуро-сама. Иногда мне хочется убить себя – так негодую я на себя самого за то, что смею перебивать вас своими глупыми вопросами и надоедать вам своим невежеством и самомнением. Если бы вы когда-нибудь простили меня за это, Гуро-сама.

— Благодарные и терпеливые ученики радуют сердце учителя несравненно больше, чем блистательные и непочтительные лентяи, — улыбнулся Гурьев, и дипломат улыбнулся в ответ, давая понять, что принял и оценил шутку. — И добиваются несравненно больших успехов. Я никогда не сержусь на тех, кто задаёт мне вопросы, мой друг. Я не гневаюсь на тех, кто спорит со мной, потому что в споре мы можем узнать о мыслях друг друга и найти решение, устраивающее все заинтересованные стороны. А вот те, кто делает глупости, даже не подумав о том, что он, возможно, не так уж и прав, не так уж безгрешен – да, такие люди вызывают у меня горькое сожаление и недоумение. Например, меня очень волнует то, как некоторые из доблестных воинов Ямато, которым Тэнно поручил заботу о заморских владениях и имуществе Империи, понимают идею совместного процветания. Им кажется, вероятно, что «совместное процветание» – это когда все вокруг прилагают усилия исключительно ради процветания Ямато, а о собственном процветании ни думать, ни заботиться не собираются. Более того, эти, безусловно, отважные и искренне стремящиеся наилучшим образом выполнить волю Тэнно офицеры жестоко обращаются с теми, кому их представления и мысли, — нужно сказать, довольно странные мысли – совершенно чужды. Это страшная ошибка, Сигэру-сама. Пока ещё её можно исправить, но в какой-то момент граница будет пройдена, и уже ничто не сможет помочь. Совместное процветание – великая цель, но, как это ни удивительно, коротким и прямым путём, путём силы, достичь её невозможно. Путь к процветанию тернист и извилист, он требует выдержки и терпения, умения отступать и следовать Середине. И такой путь оказывается в результате наиболее удобным и требует менее всего ресурсов, особенно ресурсов невозобновимых. Посмотрите хотя бы на наше предприятие, мой дорогой друг. Разве мы врывались во дворец короля, разве мы сжигали города его страны или убивали его подданных десятками тысяч? И дело вовсе не в том, что нас мало, или мы чего-то не можем. Дело в том, что мы не хотим. Процветание не может быть основано на горе, страданиях, крови и насилии. Я думаю и вы, мой дорогой друг, и Тэнно прекрасно понимаете это.

— Да, Гуро-сама. Конечно, мы это понимаем. Но что нам делать с теми, кто не понимает? Ведь это – вы сами говорили о них – доблестные и преданные солдаты Тэнно, истинные патриоты Ямато…

— Возможно, им просто необходимо подобрать занятие, более соответствующее их разумению, состоянию духа и представлениям о достойном служении Родине, Сигэру-сама. На самом деле, это самая трудная из стоящих перед нами задач – правильные люди в нужных местах. Я с удовольствием помогу вам в этом. Мы ведь уже начали, не правда ли? — Гурьев улыбнулся и поднял свою чашку сакэ. — За великую Империю Ямато, Сигэру-сама. За возвращение изгнанных и за процветание всех. Не может быть, чтобы у нас не получилось, мой друг. Вместе у нас всё всегда получается. Главное – никогда не останавливаться на половине Пути.

Лондон. Сентябрь 1934 г

Это был один из нечастых теперь визитов в Лондон, когда «кадеты» отрабатывали действия на «городском театре военных действий», включая «несанкционированные проникновения в особо охраняемые помещения» и кое-какие другие, не менее увлекательные упражнения. Предыдущий визит был приурочен к проводам Эйприл домой, в Америку, и оказался весьма краткосрочным. Маленькие Расселы и сама Эйприл за время, проведённое в Мероув Парке, практически сделались частью семьи, так что расставание было очень искренним и бурным.

Зато теперь Гурьев и Рэйчел сидели на веранде «Ритца» и ели пирожные – то есть, пирожные ела Рэйчел, — да и не столько ела, сколько исследовала их содержимое, — а Гурьев выслушивал короткие сообщения подсаживавшихся время от времени хорошо одетых джентльменов. Вечером – «разбор полётов», и следовало тщательно к нему подготовиться. Погода стояла великолепная – последние дни «бабьего лета» словно дразнили лондонцев, которые жадно пользовались благосклонностью природы – улицы и парки просто ломились от желающих проветриться, так что «учения» проходили в обстановке, близкой к идеальной.

— Что происходит? — безмятежно поинтересовалась Рэйчел.

— Тренировка, — Гурьев сделал символический глоток сельтерской из бокала.

— Княжеская дружина собирается захватить власть в Англии?

— В этом нет ничего невозможного, — пожал он плечами. — Но – фер-то с ней ке? Зачем?

— Ты, несомненно, придумаешь.

— И тебя это не пугает.

— Всё, что делает Джейк – добро. Всё, что мешает Джейку – зло, — она посмотрела на Гурьева с лукавой улыбкой.

— Это какая-то новая христианская ересь?

— Это я постепенно превращаюсь в домашнего попугайчика.

Наблюдая за тем, с каким удовольствием Рэйчел оглядывается вокруг, Гурьев со вздохом констатировал:

— В клетке, разумеется, скучно. А тут тебе нравится.

— Мне всегда тут нравилось, — живо откликнулась она. — Ты же знаешь, правда? Я в самом деле соскучилась по Лондону. Ну, немножко…

— Хорошо, — он снова вздохнул. — Я куплю этот отель.

— Что?! — Рэйчел чуть не выронила вилку. — Господи, Джейк, ты просто сошёл с ума!

— Отчего же, — спокойно парировал Гурьев. — Мне нужна штаб-квартира в центре Лондона, где я могу не бояться никого и ничего. Отель такого класса как раз подойдёт.

— Джейк, — Рэйчел вздохнула, укоризненно покачала головой и, улыбаясь, погладила его по руке. — Джейк, милый…

— Что?

— У тебя такие глаза, — опять вздохнула она.

— Какие?

— Как будто ты сейчас выстрелишь ими, Джейк. Разве можно так смотреть на людей? Люди ведь не виноваты. Они просто пугаются. Они же не знают, почему.

— Ты ведь не боишься.

— На меня ты смотришь совсем по-другому, — она положила ладонь Гурьеву на колено и больше уже не убирала её.

— Ну, вот, — он улыбнулся. Если бы он мог просидеть так всю жизнь, глядя в её лицо, чувствуя тепло её руки через тонкую шерсть костюма и невесомый шёлк перчатки. Но он не мог. Господи. Рэйчел. — Вовсе не страшно.

— Это ужасно. Ты не можешь расслабиться ни на секунду.

— Это не так, — Гурьев посмотрел на неё, и глаза у него действительно переменились мгновенно. Кажется, даже цвет изменился. — Ты же знаешь, Рэйчел. Воин Пути не может распускать нюни. Нужно всегда быть готовым к бою. Каждый миг.

— Но здесь не Москва, Джейк. Это Лондон, здесь никто никого не трогает!

— Ошибаешься, моя девочка, — улыбка Гурьева превратилась в усмешку. — Ничего. Скоро ты сама всё увидишь.

— Что ты уже опять решил? — Рэйчел улыбнулась.

— Мы не так уж часто выходим на поверхность. Помнишь?

— Помню. И понимаю – ты приурочил это к очередному мероприятию, — кивнула Рэйчел. — Или приурочил мероприятие к этому, что, собственно говоря, одно и то же, особенно в твоём исполнении. Но мне всё равно, потому что я вижу, как на нас смотрят и как тебе это нравится, Джейк.

— Ты считаешь, это заметно? — нахмурился Гурьев.

— Не волнуйся, — хихикнула Рэйчел. — Это вижу только я. Все остальные видят сухопутный дредноут, готовый вот-вот обрушиться им на головы.

— Это ещё хуже, чем я предполагал, — не на шутку расстроился Гурьев. — Почему ты молчала?!

— Я думала, тебе это необходимо, — удивилась Рэйчел. — Честно говоря, я в последнее время привыкла находиться внутри сухопутного дредноута, в окружении команды сумасшедших головорезов, которые готовы превратить в пар любого, кто только осмелится посмотреть косо в мою сторону. И, говоря столь же честно, это мне надоело, потому что это…

— Немыслимо, — Гурьев наклонил голову к левому плечу.

— Именно так, — отрезала Рэйчел.

— Ну, тогда, вероятно, наступило время сменить тактику, — решил Гурьев, принимая вертикальное положение – как всегда, до такой степени стремительно, что у Рэйчел засосало под ложечкой – и протягивая ей руку. — Больше того, мы сделаем это прямо сейчас.

— Куда ты меня тащишь?! — беря его под локоть и с тревогой заглядывая в лицо, требовательно спросила Рэйчел. — И зачем?

— Сначала – «зачем». Затем, что пора заставить эту шушеру как следует всполошиться. Поэтому мы едем в «Бристольский кредит».

— Что?!?

— Я хочу открыть там счёт.

— О, Боже…

Они сели в автомобиль. Осоргин повернулся и, с удовольствием отметив, что встревоженная и влюблённая графиня Дэйнборо совершенно ошеломляюще восхитительно выглядит, с широченной улыбкой спросил:

— Куда, Яков Кириллович? — несмотря на многократные толстые намёки Гурьева на то, что пора и честь знать, Осоргин никому не желал и не собирался уступать обязанность, она же почётное право, возить главнокомандующего.

— Почему бы вам, Вадим Викентьевич, хотя бы разочек, для разнообразия, не спросить меня?! — прорычала Рэйчел. — Почему всегда только – «Яков Кириллович»?!

— Ты предъявляешь права на моих подчинённых, Рэйчел? — приподнял Гурьев правую бровь. — Это чревато последствиями.

— Ты что, угрожаешь мне?!

— Предупреждаю, — подозрительно кротким голосом произнёс Гурьев. — Права совершенно неразделимы с обязанностями, миледи.

— Я знаю!

— Отлично, — рявкнул Гурьев, обращая к ней смеющееся лицо. — Капитан, отвернитесь!!!

Когда воздух в лёгких закончился, Рэйчел с сожалением оторвалась от его губ, и, задыхаясь, проговорила:

— Если ты думаешь, что это может…

— А это?!

Осоргин, мужественно сражаясь с желанием взглянуть в зеркало заднего вида, понял, что продолжает улыбаться, закрыл глаза и принялся медленно считать про себя. Наконец, моряк услышал ласковый, немного дрожащий голос Рэйчел:

— Поезжайте, куда он скажет, Вадим Викентьевич. Только, ради Бога, не слишком быстро.

— Слушаюсь, ваше сиятельство, — ехидно осклабился кавторанг.

— Отвезите нас в «Бристольский кредит», — Осоргину показалось, что голос Гурьева звучит тоже как-то странно. — Потом отправляйтесь в «Морнинг Сан» и скажите редактору, что я приглашаю его на выдающийся, свинский скандал. После этого возвращайтесь и ждите нас у банковского подъезда. Будьте готовы в любой момент сорваться с места и прикиньте маршрут, чтобы быстро и незаметно выехать из города.

— Обижаете, Яков Кириллович. Всё давно просчитано и расписано.

— Вопросы?

— Никак нет. Разрешите исполнять?

— Исполняйте.

— Обещай мне, что всегда будешь так поступать со мной, когда я начинаю тебе возражать, — пробормотала Рэйчел, кладя Гурьеву голову на плечо и чувствуя себя самой умиротворённой и счастливой женщиной на свете – больше, чем когда-либо прежде. — Господи, Джейк, если бы ты знал…

— Я знаю.

— Что?!

Вместо ответа Гурьев снова закрыл ей рот поцелуем.

Лондон. Сентябрь 1934 г

Усадив Рэйчел в кресло, Гурьев уселся перед предупредительно улыбающимся банковским клерком и оперся сцепленными в замок ладонями на «трость»:

— Говорят, у вашего банка какие-то проблемы?

Улыбка служащего сбилась с крещендо:

— Простите, сэр. Боюсь, я не совсем понимаю, о чём вы говорите. Наш банк имеет превосходную репута…

— А, перестаньте, — мерзко хохотнул Гурьев и сально подмигнул служащему. — Весь город только и твердит – у вас крупные неприятности. Вот, однако, графиня, — Гурьев небрежно ткнул подбородком в сторону Рэйчел, и она, хотя и абсолютно точно знала – Гурьев лицедействует, с ужасом поняла: не ведай она заранее о спектакле, ей не составило бы никакого труда поверить в его искренность. — Графиня Дэйнборо рекомендует мне открыть счёт именно тут. Правда, по словам самой леди Рэйчел, она ничего не смыслит в денежных вопросах. Поэтому я хотел бы встретиться с тем человеком, который ведёт дела графини, чтобы убедиться в вашей надёжности. Позовите-ка его сюда.

— Я… Я прошу прощения, сэр, — пролепетал клерк. — Кажется, вы хотели открыть текущий…

— Хотел, — оборвал его Гурьев, — и пока продолжаю хотеть. А теперь оторвите задницу от стула и сделайте, что вам говорят, ибо когда встану я, у вас немедленно начнутся неприятности, даже если вы ручаетесь, будто пока их у вас нет.

— Я не могу припомнить, чтобы наш банк когда-нибудь занимался делами графини Дэйнборо, сэр, — проблеял клерк, покрываясь мелкими пупырышками. — Я…

— По-вашему, я выдумываю?!? — взревел Гурьев.

— О, нет, сэр, вы меня не так по…

— Да всё я прекрасно понял, — оборвал клерка Гурьев. — Вы, наверное, недавно тут работаете. Не могу поверить, что существует другая причина, по которой вам не известны такие тривиальные сведения. Какого чёрта вы притащили меня сюда, миледи? Да тут правая рука не знает, что делает левая!

С удовлетворением отметив, что и служащие, и посетители уже начали коситься в их сторону, Гурьев, демонстративно утратив интерес к служащему, лучезарно улыбнулся Рэйчел и ткнул «тростью» в сторону одного из полотен, украшавшего стену за спиной клерка, при этом умудрившись чуть не вышибить едва успевшему отшатнуться бедняге глаз:

— А это что? Одна из тех картинок, которые они забрали у вас под залог поместья, леди Рэйчел? Неудивительно, почему у них такие неприятности. Только полный идиот может предпочесть какую-то размалёванную холстину недвижимости. Хорошо, им ещё не пришло в голову оклеить стены ассигнациями!

— А мне всегда казалось, что это настоящий Вермеер, — захлопала ресницами Рэйчел.

— Ха! — насмешливо рявкнул Гурьев, глядя на совершенно обезумевшего клерка с чувством такого бесконечного и пренебрежительного превосходства, что Рэйчел поспешно отвела глаза, чтобы не расхохотаться. — Если вам, графиня, удалось так легко облапошить этих простаков, ничего не смыслящих в искусстве, не надейтесь, будто у вас получится проделать это со мной! Какой же это, к чёртовой матери, Вермеер!? Разве Вермеер когда-нибудь употреблял такой охристый оттенок в терракоте?! А тени! Вы только посмотрите на тени – да Вермеер отдубасил бы меня мольбертом, посмей я утверждать, будто эта жалкая мазня – его работа!

Когда Гурьев умолк, в операционном зале воцарилась совершенно ужасающая тишина. Все присутствующие таращились на Гурьева в полнейшей прострации. Увидев, что через роскошную вращающуюся дверь в помещение просочились два весьма невзрачных человечка с чемоданчиками, подозрительно напоминающими кофры для фотоаппаратуры, он повернулся к белому, как извёстка, клерку:

— Какого дьявола вы стоите тут столбом? Я, кажется, ясно указал, чем вам следует заняться?!

— Да, сэр… Сию минуту, сэр… — служащий попятился, продолжая бледнеть, хотя Гурьев мог бы поручиться, что это невозможно.

Давая репортёрам время как следует подготовиться к кульминации спектакля, Гурьев обвёл взглядом людей и, растянув губы в ослепительной голливудской улыбке, громогласно объявил:

— А говорят, они ещё скупают у большевиков всё, что плохо лежит. Какая потрясающая тупость! Ведь большевики, насколько я знаю, все до одного поголовно жулики и шарлатаны. Об этом даже их вождь Ленин писал своему приятелю беллетристу Горькому. Пробовать на себе изобретение большевика – это чудовищно! Представляете?! Так и писал, негодяй! Когда я узнал, что вас лечит врач-большевик, я, мол, пришёл в ужас, потому что девяносто девять из ста врачей-товарищей – ослы! Нет, ну какова же скотина?! Даже не посчитал нужным соблюсти приличия! Не сомневаюсь, что им удаётся надувать этих дилетантов на каждом шагу. На вашем месте я не доверил бы им ни пенса, дорогая графиня. Ну, куда запропастилась эта засиженная мухами чернильница?!

В зале начался ропот, и люди, растерянно переглядываясь, стали понемногу перемещаться поближе к выходу. Стюарды и швейцар, явно позабыв о своих обязанностях, жадно впитывали флюиды разгорающегося скандала. Полыхнуло несколько магниевых вспышек, гул нарастал, норовя вот-вот сделаться угрожающим. Гурьев продолжал сидеть на месте, озираясь с независимым и невозмутимым видом. Наконец, появился служащий, облечённый более высокими полномочиями, чем давешний клерк, в сопровождении последнего. Приблизившись, он остановился и, отгороженный от Гурьева спасительным пространством большого стола, чопорно осведомился:

— Могу я узнать, что вам угодно, сэр?

— Для начала мне угодно узнать, как вас зовут, милейший, — процедил Гурьев тоном, преисполненным такого высокомерия, что Рэйчел сделалось жаль служащего, скорее всего, не замешанного ни в чём предосудительном. — Я сообщу ваше имя газетчикам, с тем, чтобы, когда эта лавочка вылетит в трубу, никому не пришло в голову предоставить вам даже место уборщика в бардаке, не говоря уже о чём-то большем. Итак?!

— Меня зовут Сэмюэль Стэнтон, сэр, — слегка наклонив голову, произнёс служащий. — Я помощник управляющего. А теперь, если у вас больше нет вопросов, сэр, я попросил бы вас покинуть здание банка. Скандал, которого вы, судя по всему, добивались, уже произошёл, и удар по репутации «Бристольского кредита», который вы намеревались нанести, сэр, достиг цели, — поэтому вы можете считать, что честно заработали уплаченные вам за это деньги. Прошу вас уйти, сэр. Не заставляйте меня прибегать к помощи полиции.

— На вашем месте я не стал бы торопиться выставить меня за дверь, мистер Стэнтон, — улыбнулся Гурьев. — Присядьте, нам, кажется, есть, о чём побеседовать.

— Я так не считаю, сэр, — снова церемонно наклонил голову помощник управляющего.

— Напрасно.

Угроза, с которой прозвучало это слово, задела Рэйчел едва-едва – «по касательной». Но этого было достаточно, чтобы у неё от страха потемнело в глазах. Помощник управляющего, для которого эта угроза, собственно, предназначалась, просто рухнул в кресло, как подкошенный, а стоявший рядом с ним служащий, схватившись за горло, жутко икнул и опрометью бросился вон. Рэйчел никогда не могла понять, как Гурьев вытворяет такое – одними модуляциями голоса или взглядом повергая людей в состояние безграничного ужаса или воодушевления. Единственным человеком, с которым Гурьев оставался самим собой, была она. Даже с Тэдди он проделывал кое-какие из своих штучек, правда, не в пример мягче и деликатнее, нежели с остальными. А вот с ней он обращался… совсем иначе. Наверное, он всё-таки немножко меня любит, подумала Рэйчел. И, в который раз удивившись тому, какая радость охватывает её при одной только мысли об этом, Рэйчел, устыдившись своего эгоизма, постаралась сосредоточиться на разговоре.

— Вы явно неглупый человек, мистер Стэнтон, — Гурьев, перехватив «трость» за «рукоять» и описав ею сложную траекторию, тем же непрерывным, небрежным и молниеносным движением очистил стол перед собой – так, чтобы между ним и Стэнтоном не было ничего, кроме голого полированного дерева. Осознав, какой физической силой и быстротой реакции необходимо обладать для того, чтобы выполнить такой фокус, помощник управляющего ещё глубже вжался в кресло. — Постарайтесь не разрушить благоприятного впечатления, которое вам удалось на меня произвести. Я умею ценить лояльность служащих и уважаю смелость. Но всё-таки лучше работать на меня или со мной. Это куда более почётно, прибыльно и безопасно, чем против. Если вы подумаете над смыслом, а не над формой того, что я говорил здесь, вы поймёте: репутации «Бристольского Кредита» совершенно невозможно повредить. Невозможно повредить тому, чего нет. Когда вы сделаете необходимые умозаключения и вам захочется мне помочь, покажите это моему другу мистеру Бруксу, — Рэйчел с изумлением увидела, что на девственно чистой поверхности стола совершенно непостижимым образом появился жёлтый кружок металла размером с соверен. — Если же вы предпочтёте остаться в стороне, можете выбросить или оставить себе на память. Всего доброго, мистер Стэнтон.

— Кто такой мистер Брукс? — хрипло спросил служащий.

— Вы знаете, кто такой мистер Брукс, — усмехнулся Гурьев. — Да, и ещё одно, пожалуй, последнее. Это не бизнес.

И, словно не замечая потрясённого взгляда помощника управляющего, Гурьев поднялся сам и увлёк за собой Рэйчел. Не обращая внимания на вспышки и толпу, они прошествовали к выходу.

— Ты умеешь быть очень убедительным, — заявила Рэйчел, когда они садились в машину. — Я почти поверила, что ты можешь уничтожить «Бристольский Кредит», если захочешь. Что за монету ты ему дал?

— Я действительно могу уничтожить «Бристольский Кредит», Рэйчел, — беспечно заявил Гурьев, доставая из жилетного кармана и протягивая ей копию жетона, оставленного на столе в банке. — Больше того, именно это я и собираюсь сделать.

Наклонив голову, Рэйчел рассматривала жетон. Бурт его был гладким. На аверсе был изображён орёл, окружённый надписью на латыни: «FALCON REX REXORUM». Реверс оказался более лаконичен: там красовался крест, похожий на мальтийский, только не восьми, — а двенадцатиконечный. Царь-сокол, подумала она. Сокол, царь царей. Сокол. Рюрик. Ну, конечно же, Господи Иисусе. Мне давно следовало догадаться.

— Это… золото?

— Это олово с тонким золотым покрытием, нанесённым гальваническим способом.

— Что происходит, Джейк?

— Думаю, тебе пора узнать правду, Рэйчел. Брукс уже провёл подготовительную работу, так что формальности будут улажены довольно быстро. Осталось только поставить подпись. Твою подпись, Рэйчел. И тогда – у тебя будет собственный банк. «Falcon Bank and Trust».

— Это же немыслимо, Джейк, — жалобно сказала она. — Зачем мне банк? Какой банк? Что я буду с ним делать? Я ничего в этом не понимаю…

— Тебе не нужно ничего в этом понимать. Брукс всё будет делать сам. И не один, кстати.

— Зачем тебе это, Джейк?

— Это трамплин, Рэйчел. Следующая цель – «Бристольский кредит».

— Это ты и подразумевал, когда разговаривал с этим… Стэнтоном?

— Да.

— Но… Зачем?

— Во-первых, месть, — улыбнулся Гурьев. — Во-вторых, она же. А в-третьих – там посмотрим. Нам очень нужны деньги, и много.

— Мне не нужны, Джейк. Ну, то есть, нужны, конечно же…

— Вот видишь. Разве тебе не хочется вернуть принадлежащее тебе по праву?

— Судиться с ними? Пустая затея…

— Нет. Не судиться. Поставить под контроль. Захватить.

— Ты сумасшедший, — после долгого молчания проговорила Рэйчел. — Сумасшедший. Опасный, как гремучая змея. Да что я говорю. В тысячу раз опаснее.

— Ох, я это уже слышал, — поморщился Гурьев.

— Но, вероятно, не отнёсся к этому всерьёз. Повторяю – ты сумасшедший. Джейк… Это ведь не ради денег. Ты сам сказал – это не бизнес. Я всё-таки уже немного знаю тебя. А чувствую совсем хорошо. Я не отказываюсь, Джейк. Я сделаю всё… Но я хочу знать, зачем.

Я сделаю всё, Джейк, подумала Рэйчел. Всё, что угодно, если это задержит тебя хотя бы на час.

— Хорошо, ангел мой. Хорошо. Я скажу. Всё очень просто, Рэйчел. Я не могу и не хочу смотреть, как коминтерновцы превращают мою Родину в железного змея, готового обрушиться на весь мир. Я думаю, мы все погибнем, Рэйчел. Но если так, то мы погибнем не как кролики в пасти удава, а как мангусты, сражающиеся до последнего вздоха. И кто знает, — может быть, удав, порванный нашими когтями и зубами, тоже сдохнет.

На этот раз Рэйчел молчала, наверное, минут пять. О чём она думает, встревожился Гурьев. Рэйчел, родная моя девочка, о чём ты думаешь сейчас?!.

— Ты не просто сумасшедший. Ты буйнопомешанный, — Рэйчел посмотрела на него, покачала головой. — У тебя ведь должен быть план, Джейк. Разве такие дела начинают на пустом месте?

— Все дела когда-то начинались на пустом месте. Это – во-первых. А во-вторых – где ты видишь пустое место? Посмотри, сколько всего у нас уже есть. Банк. Территория. И десятки людей, готовых идти за нами в огонь и воду.

— За тобой.

— За мной, — подозрительно легко согласился Гурьев. — Так что – никакого «пустого места», Рэйчел.

— Но зачем?

— Что?

— Если ты задумал… такое – зачем ты предупредил их?

— Я всегда так делаю – иду на вы. Это во-первых. А во-вторых – они ничего не успеют. У них даже представления не возникает, что, а, главное, как, я собираюсь сделать.

— Сколько времени ты находишься рядом со мной, Джейк?

— Почему ты спрашиваешь?!

— Сколько?

— Шесть… Нет. Семь месяцев. Почти семь.

— Мне кажется, что прошло сто лет, Джейк, — Рэйчел с улыбкой посмотрела на него. — Ты живёшь с такой скоростью, что у меня закладывает уши, и желудок вот-вот выскочит вон на виражах.

— Зато со мной не бывает скучно, Рэйчел. И не будет никогда, могу поклясться. Разве это не здорово?

— Пожалуй, я и в самом деле согласна мчаться, сломя голову, не разбирая дороги. Пока ты рядом со мной. Но лучше всё-таки представлять себе, куда мы мчимся и что нас ждёт впереди.

— Всё, что угодно, Рэйчел. Кроме покоя и скуки.

— Не сомневаюсь. И всё-таки, что там насчёт серьёзного плана?

— План не может быть написан сейчас в деталях, Рэйчел. Нам нужна точка опоры. Не одна точка – много. Целая сеть. И одна из таких точек – банк. Деньги. Не жалкие гроши по подписке, а настоящие деньги. И соответствующее влияние на умы и сердца. А план… До настоящего плана ещё далеко. Мы будем копить ресурсы. А когда начнётся война, мы выступим третьей силой. Силой, которая всё изменит. А ты – ты только представь себе, Рэйчел: ты, со своими связями и знакомствами – и руководитель крупного банка. Наверное, первая женщина-банкир в современной истории!

— Господи Иисусе, Джейк. Какой из меня банкир?!

Я не хочу быть банкиром, Джейк, подумала Рэйчел. Всё, чего я хочу – это нарожать тебе полдюжины мальчишек и девчонок, Джейк. Сколько хватит сил. Может быть, когда ты станешь возиться с ними, у тебя прояснится в голове хотя бы немного… Или не прояснится? Ах, всё равно…

— Банкирами не рождаются. Ими становятся. Нужно лишь захотеть, Рэйчел. Я прошу тебя – помоги мне.

— Я думаю, мама была бы в восторге от этого, — задумчиво проговорила Рэйчел. — Все русские сумасшедшие. И я тоже, — потому что я согласна…

— Спасибо.

— Тэдди знает?

— Немного. Ему не нужно пока погружаться во всё это. Пусть учится, набирается сил.

— Знаешь, мне совсем не думается о будущем Джейк, — она посмотрела на него умоляюще, словно желая получить от Гурьева какое-нибудь объяснение этой несуразности. — Раньше всё было так понятно. Пусть невесело, но понятно. А теперь… Я должна, вероятно, ужасно мучиться. Ведь ты не собираешься становиться добропорядочным, буржуазным гражданином, не так ли?

— Рэйчел…

— Подожди. Не перебивай меня, пожалуйста, — Рэйчел приподняла брови, вздохнула. — Не нужно, Джейк… В том смысле, в котором это понимают вокруг… Мне самой… Я ведь женщина, Джейк. Просто женщина, даже если ты что-то такое придумал про меня. Но я не боюсь и не думаю об этом. Ведь будущего больше нет, Джейк.

— Что?! Что ты говоришь такое, девочка?!

— Того будущего, которое было раньше, Джейк. Его больше нет. Это всё английская грамматика. Будущее – в прошедшем. Это действительно так, ведь будущее строим мы сами. И сейчас… Теперь… После того, как ты врезался в мою жизнь, Джейк… Всё стало по-другому. Всё изменилось. Ужасно изменилось. Я ведь должна была погибнуть, Джейк. И я уже умерла. Я видела это, как будто… А ты взял и выдернул меня оттуда, с того света. И теперь моя жизнь принадлежит тебе. Поэтому пусть всё будет, как ты хочешь. Как считаешь нужным и правильным.

— Прежнего будущего действительно больше нет. Ты права. Всё стало возможно изменить. И мы сделаем это.

— Ты думаешь, это правильно?

— Не знаю. Думаю, да. Потому что ты жива, Рэйчел.

— И тебе это нравится, — она улыбнулась.

— Безумно, Рэйчел. Безумно нравится.

— Сигэру-сама тоже в этом… замешан?

— Да. И он, и кое-кто ещё, кто вовсе не жаждет, чтобы коминтерновская хевра кадиша[22] хозяйничала по всему миру так же, как в Москве. И те, кому не нравится «новый порядок» в Берлине, с его опасными бреднями насчёт «природного права арийской расы». Видишь ли, самая большая проблема современности состоит в том, что людям просто не на что опереться. Фашизм расовый – или фашизм классовый. Чума на оба этих «дома», Рэйчел. Нет ничего «третьего». Так вот – я предлагаю это самое «третье». В первую очередь – русским, естественно. Но при этом – и всем остальным. Честь, Родина и свобода. Право самому решать, какой будет твоя собственная жизнь. Очень простые правила, которые нет нужды разъяснять – всё и так предельно понятно. Не можете выстоять в одиночку – добро пожаловать в команду. Под наши знамёна. Для этого мы здесь. Ты веришь мне, Рэйчел?

— Да, Джейк. Боюсь, это так… Я только хотела спросить у тебя кое-что очень важное. Обещай мне, что не станешь скрывать ничего. Я не хочу, чтобы у нас были секреты друг от друга. Пожалуйста, хорошо?

— Если это не военная тайна, — улыбнулся Гурьев, внутренне настораживаясь. — Я готов.

— Расскажи мне об этой женщине, Джейк. О Пелагее. Такое красивое, русско-греческое, имя. Как ты её называл? Полюшка?

— Откуда ты знаешь? — враз севшим голосом спросил Гурьев. — Боже мой, Рэйчел… Откуда?!

— Мне снятся сны с тобой, Джейк, — она улыбнулась, покачав головой. — Чудесные, волшебные сны. Таким она запомнила тебя, да? Я чувствую, она очень тебя любила.

— Чувствуешь?!

— Да. Вот здесь, — Рэйчел взяла его ладонь и умостила у себя под грудью, на сердце. — Она тебя очень любила, Джейк. Почти так же сильно, как я. А теперь я должна любить тебя не только за себя, но и за неё. Дважды, мой Серебряный Рыцарь. Поэтому расскажи мне о ней. Ты ведь ничего не забыл? Я знаю, ты никогда ничего не забываешь.

— Ты… не ревнуешь?

— Она спасла меня, Джейк. Ты и она, вы оба. Она отдала мне свою душу, а ты – свою силу. Как я могу ревновать? Теперь я – это она, а ты – это я. Это мы, Джейк. Это мы, Господи, понимаешь?

— Ладанка. Не может быть. Это мистика.

— Нет. Это не мистика. Это просто то самое, над чем, как ты говоришь, пока не властен человеческий разум. Возможно, когда-нибудь, потом…

— У меня есть её кинжал, Рэйчел. Я сделал его для неё, и… Он принадлежит тебе. Я немного переделаю рукоять, чтобы она ложилась крепко и твёрдо в твою руку. Её руки были крупнее.

— Крестьянские руки?

— Нет. Она была, — он улыбнулся, — колдунья. Она принимала роды, помогала женщинам – очень многим. У неё были руки врача, руки сестры милосердия – сильные ладони, длинные сильные пальцы, коротко, очень коротко, подстриженные ногти. Всегда очень чистые, пахнущие чебрецом и полынью. Она знала великое множество степных трав и умела лечить их отварами, кажется, всё, что угодно.

— Колдунья. Я так и знала.

— Да. Совсем как ты, Рэйчел.

— Ты любил её? О, да, конечно же, ты любил её. Там, на её могиле, каждый год цветёт японская вишня. Я очень хочу когда-нибудь там побывать. Побыть среди этих людей, которых знали и любили вы оба. Людей, которые помнят тебя и её. Тебя с ней. Она красивая?

— Ты говоришь так, словно она жива.

— Она жива, Джейк. Она жива… Яшенька. И я жива. Мы обе живы. Тобой, в тебе, для тебя. Всё это так не случайно, Джейк, — мне иногда даже страшно. Зато теперь я точно знаю, что никогда не умру – и всегда буду с тобой. Расскажи мне, Яшенька!

Мероув Парк. Сентябрь 1934 г

Получив сведения о коминтерновском резиденте, Гурьев удивился, но не очень сильно. Но уж очень как-то всё одно к одному складывалось. И это вызывало у него беспокойство – правда, пока очень смутное и слабое. Придётся мне подождать с операцией, подумал он. В конце концов, я же не могу разорваться. Впереди ещё Ватикан и Андорра. Пока Брукс занимается подготовкой почвы для банковских дел – мы возьмёмся за это направление. Матюшин с десятком офицеров поедет к Полозову – больше не требуется, а я поеду в Рим. Крылья его над Римом. Хотел бы я знать, что это значит на самом деле.

Известие о поездке в Италию Рэйчел встретила стоически:

— Надолго?

— Дней пять-шесть – с дорогой. Я полечу на аэроплане – и туда, и обратно. Возьму с собой двух офицеров – на всякий случай, да и для тренировки неплохо. На обратном пути успею полюбоваться видами Пиренейских вершин, — он улыбнулся. — Всё у нас получится, Рэйчел. Вот увидишь.

— Боже мой, Джейк. Когда я думаю о том, как ты рискуешь и что замыслил – у меня голова идёт кругом и отнимаются ноги от ужаса. Неужели ты способен на это?

— Я всегда был в душе игроком, Рэйчел. Но играл только тогда, когда знал, что выиграю, даже если проиграю. Дело ведь совсем не в азарте – и тем более, не в самой игре. Будь я другим – разве я нужен был бы тебе, Рэйчел?

— Ах, Джейк, — она провела рукой по его щеке. — Мне становится так страшно и так хорошо от твоих слов. Знаешь, чего я боюсь больше всего?

— Нет, конечно, — Гурьев улыбнулся и поцеловал её ладонь.

— Я боюсь того, что не имею над тобой никакой власти. Власть женщины в том, что мужчина, кто бы он ни был, растворяется в ней, погружаясь в неё. А ты… Ты, не растворяясь, пронзаешь меня. Твой разум, твои устремления раздвигают мой разум и плоть, подчиняя меня и заставляя понять всю свою беспомощность – перед твоим движением к цели. Ты говоришь со мной о своих мыслях, а я с тобой – о своих чувствах. Понимаешь ли ты разницу, Джейк?!

— Я люблю тебя, Рэйчел.

— Я знаю, мой милый, я знаю. Я ведь не утверждаю, что это не так. Просто это… Это что-то ещё, что-то другое, Джейк. Мне ведь совсем не нужно, чтобы ты был таким. Я не поэтому и не за это люблю тебя, вовсе не за твой масштаб, — она вдруг осеклась и нахмурилась. — Ах, нет, нет! Это тоже глупость. Ты сам – это и есть твой масштаб, твой размер, твоя суть. Ах, какая я глупая эгоистка, Джейк, — Рэйчел подняла на него свои глаза. — Мне просто хочется иногда, чтобы ты не был таким огромным. Мне кажется, что тогда мне было бы легче справиться и с тобой, с моими чувствами к тебе, а это неправильно. Ты – это ты. Ничего другого и никак иначе мне на самом-то деле не нужно. Слышишь?

— Да, Рэйчел. Да. Слышу.

— Моя жизнь принадлежит тебе, Джейк. И не только жизнь. Я верю, что никто не сможет распорядиться ею лучше, чем ты. Правильнее, чем ты. Пожалуйста, сделай так, чтобы с моей верой ничего не случилось. Обещаешь?

— Обещаю.

— Мужчины, — вздохнула Рэйчел. — Боюсь, ты так никогда и не поймёшь, что это значит – видеть мужчину со стороны. Мужчину, который занимает всё твои мысли, всё существо. Тебе не стыдно?

— Стыдно, моя девочка, — вздохнул Гурьев, обнимая её. — Стыдно, родная моя. Но нет хуже стыда, чем знать, что твоё слово ничего не значит. А моё слово кое-что значит. И меня это радует.

* * *

— Сантьяго де Гуэрра. Звучит неплохо, — Рэйчел, улыбаясь и качая головой, отложила в сторону чилийский паспорт Гурьева, доставленный вчера из японского посольства. — Ну, и зачем этот маскарад?

— Это мой любимый приём, — пробормотал Гурьев, рассматривая своё изображение в громадном зеркале. Из амальгамы на него смотрел высокий и суровый молодой прелат в соответствующем одеянии – чёрная сутана, малиновый кушак и малиновая шапочка, небольшой наперсный крест из серебра ручной работы на двойной цепочке. — Как думаешь, стоит показаться в таком виде отцу Даниилу?

— Если тебе дорого его душевное спокойствие – ни в коем случае, — возмутилась Рэйчел. — Такого обращения он не заслужил!

— Ну, ладно, ладно, — примирительно проворчал Гурьев. — Я пошутил. Я с удовольствием взял бы тебя с собой, но никто, кроме тебя, не в состоянии справиться в моё отсутствие с нашим неимоверно разросшимся хозяйством.

— По крайней мере, я могу быть уверена, что в этом наряде тебе на шею станет вешаться чуть меньше женщин, чем обычно.

— Да ну?! — приподнял Гурьев правую бровь. — По-моему, наоборот: запретный плод сладок. Далеко не каждая женщина может похвастаться тем, что ей удалось соблазнить католического епископа. Не сомневайся, желающих найдётся предостаточно.

— Негодяй, — Рэйчел засмеялась и ткнула его кулачком в бок. — На меньшее, чем притвориться епископом, ты не согласен?

— Ты же знаешь – я не люблю мелочиться, — заявил Гурьев, притягивая Рэйчел к себе и наклоняясь к её губам.

— Тогда я буду первой. Какая фантастическая, богохульная, восхитительная картина, — успела прошептать Рэйчел прежде, чем поцелуй выключил для неё всё остальное мироздание.

Ватикан. Сентябрь 1934 г

— Просыпайтесь, падре, — тихо проговорил Гурьев, увидев, как дрогнули веки понтифика. — Нам нужно о многом поговорить.

Он воспользовался одним из своих излюбленных и проверенных приёмов – появляться перед человеком в последней фазе третьего или четвёртого ночного сна, когда сознание занято углублённой переработкой пережитого за день. Этот приём лишал жертву какой бы то ни было воли к сопротивлению, а на людей верующих или мистически настроенных действовал просто безотказно.

— Доброй ночи, падре, — печально улыбнулся Гурьев, наблюдая, как близорукие, ещё мало что понимающие глаза Пия Одиннадцатого пытаются нашарить на его лице ответ на вопрос, кто же он такой и откуда взялся в папских покоях. — Вот ваши очки. Надевайте, я подожду. Свет мы зажжём немного позже.

Он специально подгадал свой визит к полнолунию. Погода ему благоприятствовала – небо было чистым, и спутница Земли в её вечном беге вокруг Солнца превосходно освещала помещение через высокое окно с предусмотрительно раздвинутыми шторами – без всяких свечей или электричества.

— Кто вы такой? — надев очки и тем самым почувствовав себя чуть увереннее, осторожно спросил понтифик. — На вас одежда священника, но вы, конечно же, не священник…

— Нет, — Гурьев, освободив фиксатор, удерживающий Близнецов в ножнах-рукоятях, нарочито рассеянно, ритмически раздвигал на пару дюймов и снова сдвигал нестерпимо бликующие в лунном сиянии клинки. — Нет, конечно же, я не священник. Хотя иногда чувствую себя так, словно должен был им стать. А вы, падре?

— Что?! — изумлённо пробормотал римский епископ, чувствуя, что не в силах оторвать взгляд, примагнитившийся к завораживающему мерцанию стали.

— Я спрашиваю вас, падре, — священник ли вы? Может ли человек, много лет бывший префектом Ватиканской библиотеки, — дипломат и учёный, нунций Святого Престола в Польше в дни наступления коммунистических орд на Варшаву, — человек, ожидавший шанса обсудить с Троцким и Лениным возможность с их помощью создать «католическую Россию», — человек, захотевший получить сокровища русской церкви в обмен на помощь голодным, чтобы сохранить эти сокровища от потока и разграбления, — человек, купивший у очень уж странных посредников, не задавая как будто бы лишних, неудобных вопросов, Одигитрию Софийскую, — человек, отстоявший независимость Града Святого Петра от грязных лап фашистов, — может ли этот человек называть себя верующим? Или, больше того, — священником? Расскажите мне, падре.

— Вы ждёте от меня исповеди? — усмехнулся понтифик. — Но ведь вы же сами сказали: вы – не священник.

— И всё же я готов выслушать вас, падре, — Гурьев наклонил голову к левому плечу. — Я знаю, что после вашего рассказа я больше никогда не смогу избавиться от иронии и сарказма по отношению к предыдущим и последующим наместникам Апостола Петра. Собственно, я и без того недостаточно почтителен. Но, право же, трудно ожидать почтительности к символам от людей, таких, как вы и я, — людей, слишком хорошо знающих, как отличается реальная история христианства вообще и Римской церкви в частности, от того, что рассказывают бедным маленьким человечкам с амвонов храмов и университетских кафедр. От людей, представляющих себе, какой массив свидетельств, живых и бумажных, навсегда похоронен под спудом веков ради ничтожных, бесконечно ничтожных миражей – власти и денег. От людей, знающих, до каких высот поднялся, несмотря на это, вопреки всему, человеческий дух. От людей, всей поверхностью кожи ощущающих нависшую над этим миром угрозу. Я слушаю вас, падре.

В полном молчании текли минуты. Гурьев ждал, опираясь на меч и глядя на сидящего на ложе понтифика. Пий Одиннадцатый молчал, время от времени надевая и снимая очки. Гурьев не торопил его. Тишина в папской спальне нарушалась лишь звуками, издаваемыми мебелью под тяжестью человеческих тел. Наконец, понтифик поднял на Гурьева глаза:

— Видимо, мне нечего вам сказать. Ничего нового – во всяком случае. Вряд ли я смогу переубедить вас… Но, похоже, вам есть что сказать мне. Мне не кажется, будто вы… хотите моей смерти. Собственно, я не слишком боюсь.

— Нет, падре, — улыбнулся Гурьев. — Боятся все, но в этом страхе нет ничего недостойного. Недостойно позволять страху овладеть собой. И, конечно же, я пришёл не затем, чтобы оборвать нить вашей жизни. Наверное, вы понимаете: я легко могу сделать это и уйти – так же легко. Но я хочу совсем иного. И мне действительно есть, что сказать вам.

— Чего же вы хотите?

— Я хочу заключить с вами соглашение. Соглашение, которое останется в полной тайне. Конкордат. О нём будем знать только вы и я. И оба станем неукоснительно его соблюдать. Независимо от того, верите вы в Бога или не верите, падре, священник вы или нет, — мы можем договориться.

— О чём?!

— О том, чтобы не нарушать равновесие. Ибо это самое главное условие существования мира и нас в нём – равновесие.

— И… что я могу для этого сделать?

— Для начала – выслушать настоящую историю раскола.[23]

— Вы полагаете, она мне неизвестна?! — изумился понтифик. — Не можете же вы быть настолько наивны!

— История – это не только факты, падре. История – это выводы. А их почему-то не сделал никто, хотя факты многим известны. Я начну – и это, поверьте, займёт куда меньше времени, чем вам сейчас кажется. А потом вы спросите меня обо всём, о чём только захотите. Договорились?

— Мне кажется – вы гораздо старше, чем можно было бы предположить по вашему лицу.

— Общение с теми, кого называют «сильными мира сего» – тяжкий труд, и не проходит бесследно, — усмехнулся Гурьев. — Скоро это начнёт отражаться и на лице. Не думаю, что это сильно понравится моим близким, но мне самому это знание не причиняет беспокойства.

— У вас есть близкие? Кто же они?

— Есть, — кивнул Гурьев. — Очень близкие, падре. Близкие настолько, что ради них я и решился на этот разговор.

— Вот как.

— Да, это так. Дайте мне вашу руку, падре.

— Зачем?!?

— Дайте, — потребовал Гурьев таким тоном, что понтифик поспешно протянул ему руку.

Гурьев нащупал пульс и долго слушал его, не шевелясь, прикрыв глаза. Молчал и растерянный, окончательно сбитый с толку понтифик. Наконец, Гурьев осторожно положил его руку ему на колено и произнёс:

— Вы очень больны, падре. Я уже не смогу помочь вам – по-настоящему помочь. Слишком поздно. У вас впереди – лет пять от силы. Я могу ошибаться – но как в ту, так и в другую сторону. Хорошенько подумайте: ведь всё, что останется после вас – это только память, и ничего больше. Вы сможете жить только в тех, кто будет помнить о вас. Для настоящих злодейств вы слишком горячи, но слишком теплохладны для настоящего добра. Но если вы хотя бы сейчас примете правильную сторону – о вас будут помнить, и станут вспоминать о вас добрым словом. Это само по себе – ох как немало, падре.

— Правильную? Это значит – вашу?

— Да, — спокойно ответил Гурьев. — И вы это знаете. Уже знаете. Ложитесь и закройте глаза.

— Зачем?!

— Я немного помогу вам. А потом вы выслушаете меня, и мы кое-что обсудим. Я не в состоянии терпеть, когда могу помочь человеку – я всегда должен сделать это немедленно. А дела всегда могут подождать.

Гурьев, дождавшись, пока понтифик вытянется на ложе и закроет глаза, закатал рукав, снял браслет с иголками и развернул его:

— Сейчас вы почувствуете слабые уколы в ушах, на лбу и на запястьях. Не двигайтесь до тех пор, пока эти слабые, но явственные ощущения, похожие на те, что возникают при электротерапии, не исчезнут. Когда почувствуете, дайте мне знать.

Расставив иглы, Гурьев поднялся, подошёл к стене и повернул выключатель, отрегулировав его так, чтобы свет не беспокоил лежащего в кровати пожилого человека с высоким лбом и глубокими вертикальными складками у носа и губ. Вернувшись к ложу, он снова сел и стал ждать, сцепив руки в замок на рукояти меча. Он умел ждать.

Наконец, понтифик едва заметно пошевелился:

— Кажется, всё…

— Хорошо, — Гурьев быстро вынул иголки и протёр лицо, уши и запястья понтифика комочком ваты, смоченным в эфире. — Это немного подкрепит вас. Правда, увы, повторюсь – ненадолго. Вы почувствуете себя лучше уже утром.

— Вы… врач? — спросил понтифик, с благодарностью взглянув на Гурьева, который протянул ему руку, чтобы помочь усесться снова.

— Врач? Нет. Скорее, немного лекарь. Во многих смыслах.

— Я хотел бы пересесть к окну. Мне кажется, нам так легче будет разговаривать.

— Хорошая мысль, падре, — согласился Гурьев, помогая понтифику теперь сойти с кровати и перебраться в кресло.

Со стороны картинка выглядела вполне мирно, даже идиллически – два прелата, молодой и преклонных лет, засиделись за важным теологическим разговором далеко за полночь. Только всё всегда на самом деле далеко не так, как кажется.

— Так вот, падре. Речь моя будет очень, очень короткой. А вывод – ещё более коротким и простым. Вы удивитесь, насколько он прост. Но в этом нет никакой сверхъестественной мудрости. Я всего лишь начал с самого главного. С Царского Рода. С меры Суда. И всё встало на свои места, падре.

— Царский Род?!

— Да, падре. Царский Род. Меровинги. Меровинги, как династия, их признанное общественным мнением, если позволено мне будет такой термин употребить, родство с Иисусом, пусть даже и мифическое – это большого значения в нашем случае не имеет, — стало восприниматься римской, прежде всего, церковью, как угроза её духовному авторитету. Не знаю, кому именно из ваших предшественников пришла в голову эта мысль – возможно, она посещала не одного и не однажды. Я думаю, воспринимающая Иисуса как меру Суда и себя как его, Иисуса, духовное тело, церковь чувствовала себя неуютно рядом с плотью, если можно так выразиться, его потомков. Повторяю – неважно, являлись ли Меровинги деспозинами в действительности или только в воображении людей. Очевидно, это мешало, смущало, сбивало с толку. А после того, как Богочеловечество Иисуса утвердилось в церкви на уровне догмата, существование неких людей, являющихся его детьми в прямом, физическом смысле, стало совершенно неприемлемым. Как говорится, тем хуже для фактов. Но только римский епископ Захарий решился поставить точку. Он нашёл того, кто мог нанести удар по Меровингам изнутри их собственного дома – Пипина Короткого. Предполагаю, — это задумывалось, как пролог к избиению арианских ересей. Вероятно, были и другие мотивы – установить это сейчас крайне трудно. Ну, а восточная ветвь, Византия, не признала этот шаг Захария. Потому что политика минуты была поставлена Захарием выше политики принципа. Так наметился раскол, который позже, спустя три столетия, оформился богословски, юридически и литургически. А потом было сделано всё возможное и невозможное для того, чтобы вот эту, главную, причину – присвоение меры Суда – затушевать, вычеркнуть из сознания людей. И благодаря этому разделение на Восточную и Западную традиции теперь воспринимается как спор свифтовских тупоконечников и остроконечников. А на самом деле – всё очень страшно, падре. И называется очень просто – предательство.

— Это действительно… очень коротко и понятно, — понтифик недоумённо приподнял брови и в смятении дотронулся пальцем до оправы очков на переносице. — Неужели вы в самом деле думаете, что это, как вы называете, предательство Церкви…

— Римского епископа Захария.[24]

— Хорошо… Святого Захария по отношению к Хильдерику послужило основой раскола?!

— Я уверен в этом, падре. Предательство было тяжёлым решением для Захария, но он принял его потому, что хотел вовсе не святости, а власти. Власти над церковью, а значит, и над всем миром, согласно тогдашнему пониманию. Он уже знал, что Константинополь не подчинится. И всё равно сделал это. Конечно, противоречия между западной и восточной ветвями уже имели место, но не были необратимыми. А после – стали. А теперь подумайте о России, падре. О Рюрике и его потомках. О том, почему, зачем, чего ради бились, как волны прибоя, рыцарские ордена Римской церкви, стремясь поглотить, смыть начисто, сделать небывшей Русь – последнюю крепость, последний оплот Царского Рода. О Бодуэне, короле Иерусалима. О четвёртом Крестовом походе, закончившемся разграблением и сожжением Византии. И о многом, о многом другом, падре, что было вызвано к жизни этим самым предательством. О Наполеоне, о Гитлере и о Ленине. И вам, уверяю вас, многое станет понятно. В том числе и ваши собственные устремления и поступки. А главное – подумайте о том, кому это нужно. Кто стоит за всем этим. Кто выигрывает от этой смуты. Чья власть укрепляется ею день ото дня.

— Я… мне трудно так однозначно судить…

— А мне – легко, — возразил Гурьев. — Надо мной не висит груз повседневных забот понтификата, а, кроме того, у меня совершенно свежий взгляд, взгляд со стороны. И от греха властолюбия вы тоже отнюдь не свободны, падре.

— А вы?

— Падре, я не стану разворачивать перед вами всю картину – поверьте, я легко мог воспользоваться целым рядом обстоятельств и инструментов, имеющихся в моём распоряжении, чтобы объявить себя наследником Российского престола и добиться соответствующего признания в качестве такового. Я не стал этого делать по одной-единственной причине: каким бы великим стратегом и выдающимся тактиком я не был, каким бы правым себя не считал, сколько бы людей не были бы готовы закрыть глаза на несообразности и какими бы благородными не являлись мои побуждения – это узурпация. Узурпация и предательство. Я не боюсь нарушать законы и делаю это постоянно. Но у меня есть принципы, падре. Мне кажется, они есть и у вас.

— Это… Невероятно.

— Вовсе нет. Но предательство – это не мой принцип. А святой Захарий… Римская церковь так никогда и не избавилась от этого страшного наследия. Предательство Царского Рода – это не просто предательство, хотя и просто предательство – вещь, в которой стоит от всей души раскаяться. Но то, что сделал Захарий – это попытка разрушить механизм осуществления принципа Суда. Пипин не был первым бунтовщиком. Беда в том, что он оказался первым по-настоящему удачливым. И всю остальную историю творили под тяжестью этого предательства, этого бунта, под гнётом этого преступления, падре – преступления через заповедь Суда. И сейчас, — Гурьев стремительно наклонился к понтифику, — я могу дать Римской церкви шанс. Настоящий, большой исторический шанс. Но – единственный и последний. Надеюсь, вы не захотите упустить его, ваше святейшество.

— А вы впервые обратились ко мне так вежливо, — чуть улыбнулся Пий Одиннадцатый.

— Мне показалось, что это добавит вам немного уверенности, — улыбнулся Гурьев в ответ. — Вы ведь не боитесь меня, падре?

— Почти нет. Хотя верю, что людей, которые не боятся вас вовсе, очень и очень немного.

— Ну, что вы, — Гурьев покачал головой. — У меня много друзей. И много тех, кто идёт вместе со мной не за страх, а за совесть. А противникам – настоящим противникам – я не позволяю перестать бояться меня и уж тем более – успеть осознать это.

— Простите меня… Мне почему-то кажется, что не только политика привела вас ко мне. Есть что-то ещё…

— Есть, падре, вы правы. Я ждал, спросите ли вы об этом.

— Хорошо, что я спросил? Или плохо?

— Отлично, — улыбнулся Гурьев. — Замечательно. Именно то, что нужно. Видите ли, падре, вся эта средневековая дичь касается моих близких.

— Тех самых?

— Да. Женщину, которую я люблю, и её родного брата. Судя по всему, Захарий и Пипин договорились уничтожить всякое семя Царского Рода на земле. Им очень многое удалось – не всё, но многое. Так вот, эта женщина и этот мальчик – их тоже пытаются убить. Подождите, — Гурьев остановил понтифика, вскинувшего голову, чтобы что-то сказать. — Я знаю, что давно нет никакого писаного приказа. Нет никаких документов. А даже если и есть – никто не в силах отменить приказ нелюдей, отданный нечисти, падре.

— Что?!

По мере того, как Гурьев излагал историю злоключений Рэйчел, выражение неизъяснимой муки всё явственнее проступало на лице понтифика.

— Боже мой, — проговорил Пий Одиннадцатый, когда Гурьев умолк. — Этого просто не может быть. Святой Захарий… Нет, нет, я вам верю. Но как он мог?! Боже мой, как он мог решиться на это?!

— Я не знаю, кто решился на это, падре. Я не пришёл сюда обличать или обвинять. Мне просто нужно понимание. И помощь. Возможно, это произошло позже. А может, раньше. Нет никакого способа это установить хоть сколько-нибудь достоверно. Но эта женщина и этот мальчик – они мои близкие, падре. И ради того, чтобы сохранить их жизни, я могу и буду убивать столько, сколько потребуется.

— Ну, это хотя бы честно… — Понтифик оперся на массивный подлокотник. — Это честно. Знаете, если бы вы не заговорили об этом… Если бы речь шла только о политике… Мне было бы куда тяжелее поверить вам. А теперь, когда я знаю, что всё это – куда более личное, чем… И ещё. Ваша убеждённость задевает меня. Гораздо больше, чем мне хотелось бы в этом признаваться. Почему-то с вами легко говорить… Это странно, вы не находите?

— Нет. Не нахожу. Это обычное дело. Случается со всеми, кому довелось поговорить со мной. И я люблю повторять: у вас есть два пути – поддержать меня и воспротивиться мне, попытаться помешать. Я мог бы двигаться путём сложных, многоходовых интриг – это возможно, но утомительно. И я всегда «иду на вы» – так говорил величайший из древних князей моей Родины, Святослав, сын Игоря из рода Рюрика Сокола, потомка легендарного Меровея и троянских царей. Два пути, падре. И оба они ведут вас к одному и тому же: к убеждению в моей правоте. В первом случае вы – мой друг, а во втором… Во втором я не советовал бы никому оказаться.

— И это честно, — удивлённо и задумчиво проговорил понтифик. — И что же я могу сделать, чтобы стать вашим другом?

— Вам придётся немало постараться для этого, падре. Пообещайте вернуть Одигитрию туда, где ей положено находиться, — не сейчас, но немедленно, как только я напомню вам о необходимости сделать это.

— Где положено? — осторожно спросил понтифик. — Где?

— В иконостасе Софийского Собора в Константинополе, естественно, — усмехнулся Гурьев. — Как вы могли подумать, падре, что я заведу речь о частной коллекции какого-то английского аристократа?! Неужели я произвожу такое жалкое впечатление?

— Вы… не шутите?!

— Разве такими вещами шутят? — удивился Гурьев. — Неважно, во что я верю или не верю. Неважно, во что верите или не верите вы. Есть время и место, падре. Об этом следует помнить.

— Клянусь, — понтифик осенил себя крестным знамением. — Клянусь. Клянусь завещать это своему преемнику втайне от всех, кто может попытаться этому помешать. Что ещё?

— Я хочу навестить Урхельского епископа и сообщить ему о кое-каких планах моих друзей. Я хочу, чтобы он понимал – я всё равно сделаю так, как мне нужно, но при этом у него есть отличная возможность сохранить со мной и моими друзьями безоблачные, более чем приятельские отношения. Подробности вы узнаете – в своё время.

— Как мне сообщить ему о вас?

— Скажите, что его навестит человек с серебряными глазами.

Заглянув Гурьеву в лицо, понтифик содрогнулся и отвёл взгляд:

— Ужасно. Невероятно. Неужели это… Такое… возможно?

— Возможно ещё и не это.

— Хорошо, — по-прежнему избегая снова встречаться с Гурьевым взглядом, кивнул понтифик. — Я сделаю это утром, не откладывая.

— Благодарю. И, падре: мне очень хотелось бы узнать, где мальтийские рыцари спрятали то, что ищут мои противники: а именно, — какую дверь открывает моё кольцо. Если получится узнать, что они спрятали – это было бы просто отлично.

— Этого я не могу вам обещать, — в сомнении покачал головой Пий Одиннадцатый. — Я приложу все усилия, но мальтийцы умели прятать концы в воду.

— Я знаю. Мне достаточно вашего слова в том, что вы будете стараться.

— Как я найду вас?

— Подумайте обо мне, — улыбнулся Гурьев. — А потом свяжитесь с японской миссией – в любой стране – и скажите, что у вас есть новости для Хатимана. Они найдут способ передать мне известия от вас – гораздо быстрее, чем это в принципе возможно.

— Ну, теперь я уже вообще ничего не понимаю, — понтифик снял очки и снова надел их. — Хатиман – это вы?!

— Многие думают так, и я вовсе не тороплюсь их разубеждать. Хатиман – это бог-кузнец.

— Ах, так это… — понтифик покосился на меч в его руках.

— Есть и более веские доказательства, — кивнул Гурьев. — Если вы когда-нибудь увидите рядом с собой большого беркута – не удивляйтесь, хотя он очень большой. А когда у вас возникнет очень странное, прямо-таки пугающее ощущение, что беркут каким-то непостижимым образом похож на меня – не бойтесь и не удивляйтесь тем более.

— Беркут?!? — переспросил понтифик. — Вы сказали – беркут?! Орёл?!

— Да, — кивнул Гурьев. — Тот самый, с вашего герба, падре.

— Так не бывает, — без улыбки посмотрел на него понтифик.

— Чтобы человек оборачивался геральдической птицей? Конечно, нет. Это антинаучный бред, недостойный не только обсуждения, но даже и упоминания иначе, кроме как в шутку.

— Вам никогда не говорили, что вы – сумасшедший?

— Меня постоянно пытаются убедить в этом, но ничего не выходит.

— Да. Было бы удивительно, если бы кому-нибудь так повезло… Будем считать, мы и об этом договорились.

— Когда к вам обратится человек, который покажет вам вот это, — Гурьев положил на стол жетон, — я хочу быть уверен, что вы поможете этому человеку, или этим людям, всем, чем можете. Они не потребуют у вас слишком много или того, на что вы не способны – но то, что вы сможете, вы сделаете до самого последнего предела. И эта маленькая вещица напомнит вам утром о нашей беседе и послужит зримым и осязаемым доказательством того, что всё происходящее сейчас – не ночной кошмар.

— Хорошо, — медленно кивнул понтифик, рассматривая жетон с изображением креста и сокола. — У меня тоже будет к вам просьба… я даже не знаю, как правильно к вам обращаться.

— Называйте меня Сантьяго, — улыбнулся Гурьев. — Я прибыл в Рим под этим именем – пусть так и будет. Я слушаю, падре.

— Хорошо, синьор… Сантьяго, — понтифик осторожно положил жетон обратно на стол. — Надо же, я только сейчас осознал, что всё это время мы беседовали по-итальянски… Я не уверен, что мы справимся со всем до того, как я предстану перед Господом. Поэтому прошу вас: когда мой преемник будет уже совершенно непоколебимо убеждён, что читает завещание окончательно выжившего из ума старика, дайте ему понять, что он – точно такой же окончательно выживший из ума старик.

— Обещаю, падре, — серьёзно кивнул понтифику Гурьев.

Лондон. Октябрь 1934 г

Guardian. Переворот в Пиренеях (фрагмент)

Париж, 17 октября 1934 г. Ещё не улеглось эхо страшного преступления в Марселе, унесшего жизни короля Югославии Александра и министра иностранных дел Франции Луи Барту, как у французского правительства появилась новая головная боль: крошечное княжество в горах, на границе с Испанией – Андорра. Как стало известно, на следующий день после марсельской трагедии, в среду 10 октября, в столице княжества группа военных-кондотьеров, возглавляемая неким Константином Полоцофф, предположительно – бывшим русским офицером, захватила ключевые пункты столицы княжества и при полной поддержке Совета Долин провозгласила суверенитет Андорры от Французской республики и Испании. Через четыре дня, в воскресенье 14 октября, состоялась коронация «Великого Князя Андорры Константина Первого».

Всё происходящее могло бы расцениваться как очередной фарс с участием ряженых путчистов, если бы не крайне странные, чтобы не сказать больше, действия и события, происшедшие буквально через несколько часов вслед за «коронацией». Ватикан в лице епископа Урхельского, ранее являвшегося одним из принципатов Андорры, заявил о признании андоррской независимости и власти «великого князя» Константина. Ожидается, что в ближайшие дни секретариат Апостольского Престола в Риме выступит с соответствующим заявлением. Не менее странными выглядят и одновременные заявления японских дипломатов в столицах Испании и Франции, в которых говорится об «увенчавшейся успехом многолетней борьбе свободолюбивого народа Андорры за равноправие и независимость». МИД Японии отказался комментировать события в Андорре, заявив, что «тщательно изучает ситуацию», но при этом «не видит никакой опасности, могущей послужить для роста напряжённости в Европе». Наш корреспондент в Париже срочно выехал в Андорру для того, чтобы на месте попытаться выяснить, что происходит. «…»

Мероув Парк. Октябрь 1934 г

Несмотря на очевидный успех операции «Аваланш»,[25] настроение в кают-компании было далеко не радостным: нелепая гибель короля Александра произвела на всех тяжёлое впечатление. Уже сделалось известным, что Карагеоргиевича предупреждали о готовящемся покушении и предлагали надеть под мундир панцирь. Более всех убивался генерал Матюшин, считавший себя в силах повлиять на ситуацию. Гурьев тоже был зол, как чёрт:

— Вы только посмотрите, что творится. Ему посылают лодку, а он…

— Яков Кириллович, да как же вы можете!..

— Забота о безопасности не может быть делом второстепенным, господа. А уж такое геройство и вовсе выглядит самой настоящей безответственностью, тем более – со стороны монарха, который собственному телу и здоровью не хозяин. Николай Саулович, господа, понимаю и разделяю ваши чувства. И даже «но» не говорю. Безумие какое-то.

— Мне следовало заниматься именно этим вопросом, а не Андоррой, — генерал был безутешен. — Я сумел бы найти рычаги, как-то воздействовать, я же знаю людей в свите его величества! Господи, ну, как же так?!

— Вот это совершенно эмоционально объяснимая, однако с практической точки зрения абсолютно бессмысленная позиция, Николай Саулович. Сейчас необходимо сделать всё, что в наших силах и по возможности облегчить последствия этой трагедии. Сегодня мы скорбим и не говорим о делах, а третьего дня я хочу увидеть ваши соображения по поводу раскладки политических сил в Югославии, о перспективах русских учебных заведений, — как мы сможем им помочь в сложившейся ситуации. Пускать это на самотёк ни в коем случае нельзя. Теперь у нас есть Андорра, — которая без вашего, Николай Саулович, вмешательства, могла и не состояться столь гладко. Так что давайте не будем заламывать руки от отчаяния – есть, чем ответить, как говорится. Записок ровным почерком мне не нужно, доложите устно, подумаем вместе, а потом оформите это документообразно в качестве руководства к действию. — И добавил, чтобы сказанное не выглядело слишком уж откровенным приказом: – Договорились, Николай Саулович?

— Договорились, — вздохнул Матюшин, встречаясь с Гурьевым взглядом.

— Ну, Яков Кириллович… Ещё неизвестно, как с Андоррой всё повернётся!

— А вот как пожелаем, господа, так и повернётся. На повестке дня сейчас – банк, потому что срочно нужны деньги. На сегодняшний вечер объявляю всех свободными от службы в знак траура по православному монарху и рыцарю, а завтра – будьте любезны, — Гурьев прищурился. — Мы на войне, и происшедшее только подтверждает это. Посему – раскисать и расслабляться запрещаю. Есть ли у господ офицеров вопросы?

— Никак нет, Яков Кириллович, — вздохнул, отвечая за всех, Карташев. — Только просьба.

— Слушаю.

— Разделите с нами тризну, Яков Кириллович. Как-то без вас неуютно будет, ей-богу.

— Хорошо, — без улыбки кивнул Гурьев. И добавил, уже много мягче: – Спасибо, господа.

Мероув Парк. Октябрь 1934 г

— Порадуйте меня, Оскар.

— Нет ничего проще, Джейк, — Брукс улыбнулся. — Шесть и две десятых процента. Конечно, это даже не блокирующий пакет, но даёт нам полное право на участие в собрании акционеров. В том числе и внеочередном.

— Превосходно. Меморандум готов?

— Да.

— Ну, что ж. Тогда – покой нам только снится, Оскар. Готовьтесь вступить во владение и распоряжение.

— О, я давно готов, Джейк. Очень давно.

* * *

Виктор очнулся и попытался шевельнуться, но ничего не вышло. Шевелить он мог только головой, и то, как быстро убедился, в довольно-таки ограниченной степени. Он, тем не менее, повернул голову сначала влево, потом – вправо. То, что он увидел, повергло его в беспокойство. Страха он не испытывал – настоящего страха. Но… Виктора беспокоило, что он совершенно не помнил, как очутился в том положении, в котором находился сейчас – как и то, что рот был тщательно забинтован. Не слишком плотно, но ни заговорить, ни закричать не вышло. Он попытался ещё раз как следует оглядеться. Помещение было ярко освещено и представляло собой кубическую комнату практически без всякой мебели, если не считать за мебель кровать, в которой лежал сам Виктор, и металлический шкафчик, стоявший чуть дальше, чем следовало, чтобы до него можно было дотянуться лежащему на кровати. В стене справа от него угадывался проём двери – без косяков и порогов. В противоположной стене находилось нечто, похожее на массивный люк, выполненный как конструктивная часть стены. Помимо весьма необычных зрительных, присутствовала целая гамма весьма необычных ощущений иного рода. Во-первых, полнейшая, едва ли не осязаемая тишина. Во-вторых, чувство, что он находится внутри металлического сейфа наподобие банковского хранилища. В-третьих, непонятное лёгкое, почти незаметное, жжение в пенисе и в сфинктере. Чувство замкнутого пространства окончательно окрепло, когда Виктор понял, что помещение имеет металлические стенки.

Дверь распахнулась – медленно, как свойственно тяжёлой двери сейфа – и в помещение вошёл очень высокий молодой мужчина, одетый в нечто, напоминающее военную форму, безукоризненно подогнанную по его фигуре, представлявшей собой предмет чёрной зависти какого-нибудь античного дискобола. В руках у него были стул – обыкновенный, ничем не примечательный стул, из тех, что называют «венскими» – и массивная трость. Вошедший как-то очень ловко и необычайно быстро разбинтовал Виктору рот и сел так, чтобы Ротшильду не представляло чрезмерного напряжения смотреть на него.

— Здравствуйте, Виктор, — проговорил Гурьев, устраиваясь поудобнее и ставя Близнецов между колен. Знакомая вибрация хорошо ощущалась. — Можете называть меня «сэр», или «мистер», как вам больше нравится.

— Могу я называть вас «мистер ублюдок», сэр? — улыбнулся в ответ Ротшильд.

— Пожалуйста, — благосклонно кивнул Гурьев. — Это меня совершенно не трогает, как и все прочие оскорбительные прозвища на всех прочих известных вам, дорогой Виктор, языках и наречиях. У меня очень тренированная психика, и всякие детские фокусы, вроде громкого голоса, презрительных интонаций и так называемой обсценной[26] лексики, на меня никак не действуют.

— Давайте проверим, мистер поганая сволочь.

— Сколько угодно, — Гурьев ослепительно улыбнулся. — Вам не кажется, что мы теряем время? У вас его совсем немного.

— Это у вас его очень мало, мистер урод. Разумеется, вы торопитесь, тупая скотина, потому что понимаете – меня будут искать. Мистер жопная дыра, сэр. Зато я могу подождать, вонючка.

— Да-а, — разочарованно протянул Гурьев. — Английский язык людей вашего круга и воспитания как-то довольно беден в определённом отношении, вы не находите? Вам следовало бы взять несколько уроков у докеров, интересы которых вы некогда жаждали защищать. Попробуйте немецкий или французский. Конечно, с идишем мало что сравнится, но вы вряд ли знаете что-нибудь по-настоящему занимательное.

— Знаю. Мамзер.[27]

— Нет, это не идиш, — вздохнул Гурьев. — Это арамейский. И это не столько ругательство, сколько юридический термин. Но вы продолжайте, продолжайте. В конце концов, пять, даже десять минут ничего не решают принципиально. Вы устанете и разнервничаетесь, а это мне только поможет. Хотите, я вам кое-что подскажу? Вот, например: мискен, шмендрик, шмок, какер, пишер, лузер, шнорер, штинкер, пацлуах, кликер, алув, небех, цилайгер, кунилемл. Запомнили? Только интонацией подыграйте, чтобы всё прозвучало, как надо.

— Да, чуть не забыл: твоя мать – отвратительная гнилоротая шлюха.

— Виктор, вы, ей-богу, совершенно напрасно так надсаживаетесь. Пока вы придумываете что-нибудь новенькое, чего я ещё не слышал, я вам, так уж и быть, объясню, как работает механизм, которым вы не умеете пользоваться. Дело в том, что люди, как правило, обладают пережитками магизма в сознании, и явление это очень-очень древнее. Ругательства, проклятия – это не что иное, как попытка «испортить» человека, вывести из эмоционально-психического равновесия, чего иногда удаётся с помощью этих приёмов достичь. Ну, например. Если бы чья-нибудь мать действительно была, как вы выразились, очень некрасивой женщиной с плохим запахом изо рта и ужасной репутацией, то напоминание об этом, скорее всего, должно было бы пробудить у её сына неприятные воспоминания. Они могли бы, в свою очередь, спровоцировать выброс в кровь химических веществ адреналиновой группы, вызывающие физические реакции – так называемое «бешенство». Но, поскольку моя мать была просто образцом добродетели, обладала исключительно приятной внешностью и от неё, насколько я помню, всегда восхитительно пахло – как вы можете рассчитывать, что ваши слова на меня подействуют должным образом? Вы же видите – я улыбаюсь. И получаю удовлетворение оттого, что абсолютно верно рассчитал ваше поведение. Вам же следует знать, что сквернословие воздействует на того, кто сквернословит, в гораздо большей степени и самым неприятным образом. Таково уж свойство обращения за помощью к демонам, — Гурьев посмотрел на Ротшильда и кивнул. — Конечно же, вы можете продолжать, если хотите. Думаю, впрочем, вам быстро надоест.

— Ничего. Я попытаюсь продержаться несколько часов, мразь.

— Ну, как скажете, — Гурьев, продолжая улыбаться, чуть наклонил голову к левому плечу. — Мне кажется, вы так реагируете оттого, что не понимаете происходящего. Наверное, вы думаете, что вас похитили с целью выкупа или ещё ради каких-нибудь подобных смешных глупостей. Может быть, вам следует всё-таки сначала попытаться узнать, что происходит? Я, во всяком случае, именно так и поступил бы на вашем месте.

— А вы, конечно же, собираетесь любезно развеять туман моего неведения, мистер сраная подтирка, — саркастически усмехнулся Ротшильд.

— Разве я недостаточно любезен? — удивился Гурьев. — Странно, мне представляется, наоборот – довольно-таки вельми и зело. Вы совершенно правы, Виктор. Именно собираюсь развеять, и намерен сделать это достаточно любезно. Я могу начать?

— Попробуйте, мистер траханная сука.

— Благодарю вас, барон, — Гурьев обозначил некое подобие церемонного поклона. — Несмотря на ваше общее недоумение и растерянность, в одном вы пока что совершенно правы. Вас действительно будут искать. Больше того, вас уже ищут. Правда, совсем не там, где следовало бы. Есть мнение, что вас либо похитили коммунистические агенты, либо инсценировали похищение, чтобы обеспечить вам возможность добраться до Москвы, шпионом которой, по мнению доброй дюжины таблоидов, вы являетесь, о чём они не замедлили сообщить любопытной британской публике. На самом деле вы находитесь в замкнутом, полностью изолированном от окружающего мира помещении, где отсутствует даже вентиляция. Она осуществляется только через дверь. Воздуха здесь немного, так что, если активно расходовать кислород, например, громко крича или бурно двигаясь, немудрено впасть в сонливость спустя некоторое время – по мере увеличения доли углекислого газа в составе воздуха. Это является одной из причин того, что ваше тело и конечности очень надёжно закреплены на кровати, а кровать – на полу. Стены, пол и потолок помещения облицованы свинцовыми плитами толщиной в дюйм, стыки залиты свинцовым припоем и зашлифованы. За слоем свинца находится серебряная фольга, потом – монолитный железобетон. Вверху размещено окошко из толстого стекла с высоким содержанием серебра и свинца, за ним – очень дорогой и очень хороший киноаппарат, тщательно фиксирующий всё, что происходит в помещении. А также новомодная игрушка – мониторная телевизионная оптическая камера, позволяющая видеть происходящее на экране специального прибора. Вас никто не собирается держать здесь месяцы и годы, словно какую-нибудь Железную Маску. После того, как вы ответите на мои вопросы, мы, возможно, придём к консенсусу по поводу вашей дальнейшей судьбы. Если не ответите, то умрёте – довольно быстро. Ваши мочевой пузырь и прямая кишка, а также вена для инъекций, тщательно, с соблюдением всех правил медицинской науки и под местной анестезией, катетеризированы. Вас никто не будет пытать, мучить, насильно кормить-поить и так далее. Я также не испытываю никакого удовольствия, нанося людям – даже моим противникам – телесные повреждения, в том числе, как это называют медики, несовместимые с жизнью, и я, конечно же, не стану ничего подобного делать. К вам не будут заходить сердобольные сиделки для кормления с ложечки либо перемены белья и судна, наивные стражи, сопровождающие палачей, равно как и добрые доктора, сострадающие пациентам. Я – единственное живое существо, с которым вы будете общаться, да и то – недолго и лапидарно. Я внутривенно введу вам слабительное и мочегонное, после чего, вследствие полной дегидратации, ваш организм прекратит функционировать примерно через шестьдесят – семьдесят часов. Резервуар под вашим ложем рассчитан примерно на сто литров – больше в вас, мой дорогой барон, никак не наберётся. Примерно сорок – сорок пять часов после процедуры у вас сохранится шанс попытаться ответить на мои вопросы и вернуться к исходной точке, то есть к поиску консенсуса. Но потом критический пик будет пройден, и спасти вас вряд ли получится. Никакой игры в доброго и злого следователя, никаких устрашающих мероприятий – одним словом, никакого дилетантства, идиотизма и мистики. Сплошная технология.

— Что вам угодно? — сухо и преувеличенно спокойно спросил Ротшильд, стараясь сохранить остатки самообладания, и чуть улыбнулся. — Кстати, извините за оскорбительные прозвища, которыми я вас наградил. Я должен был попробовать.

— Никаких проблем, дорогой барон, — улыбнулся в ответ Гурьев. — Я же сказал, на меня это не действует. Мне угодно получить ответы на мои вопросы, а также некоторые предметы, которые, по моим сведениям, находятся у вас. Я понимаю, что вы осознали происходящее в достаточной мере для того, чтобы приступить к сотрудничеству, не так ли?

— Я вас где-то видел.

— Возможно.

— Вы из… разведки?

— Ну, вы даёте, Виктор, — изумлённо вскинув брови, покачал головой Гурьев. — Мне не хочется разрушать то хрупкое подобие взаимопонимания, что установилось между нами. Зачем вам сведения, которые вы никогда и никак не сможете использовать? Да, я из разведки. Моей собственной, личной разведки. То есть я и есть разведка, контрразведка, а также государство, которое руководит этими службами. Это, право же, всё, что вам следует знать. У вас острый, аналитический ум, и вы прекрасно понимаете, что больше вам ничего узнать не удастся. Вы пытаетесь поиграть, потянуть время?

В следующее мгновение тело Ротшильда напряглось, а глаза закатились так, что сквозь трепещущие с нечеловеческой скоростью веки сделались видны лишь желтоватые белки глазных яблок в мелких красных и синих прожилках. Зрелище было отталкивающим и пугающим, но Гурьев, ожидавший чего-то подобного, даже немного подался вперёд, чтобы получше видеть происходящее. Близнецы отозвались в ладони сильной вибрацией. Давай, поговори со мной, подумал Гурьев.

— Отпусти меня, — глухое, лишённое интонаций рычание, низкое и отзывающееся пульсирующей вибрацией Близнецов, раздалось из глотки Ротшильда.

— Нет, — поджал губы Гурьев, вставая и обнажая клинки.

— Отпусти меня, — рычание сделалось ещё более низким.

Гурьев не стал утруждать себя ответом. Он ждал.

— Отпусти меня, — повторил голос немного тише. — Моё имя – Ардзаа. Отпусти меня.

— Выходи, — спокойно сказал Гурьев. — И попробуй уйти.

— Отпусти меня, — рычание, казалось, наполнило всю комнату. — Я убью твою шлюху. Убью щенка. Убью всех.

— Уй, — Гурьев сложил губы трубочкой и сморщился, копируя интонации какой-нибудь торговки рыбой с одесского Привоза. — Йа фсся дражжу. — И усмехнулся, не испытывая ничего, кроме удивления: – Ты что, пугаешь меня, зверёк?

— Отпусти меня, — рёв раздавался на пределе, так что Гурьев уже начал беспокоиться – сидящее внутри Ротшильда нечто, пытаясь воздействовать на психику модуляциями воздуха, проталкиваемого через гортань и связки, могло не на шутку повредить достаточно нежные ткани. — Отпусти.

— Эй, зверёк, — почти ласково произнёс Гурьев. — Советую вести себя потише, ты ему всё там порвёшь. У тебя была возможность удостовериться, что фокусы, рассчитанные на монахов святопупского монастыря или бобруйских цадиков, на меня не действуют. Хочешь поиграть? Возвращайся назад, с его мозгами и волей у тебя может получиться выйти отсюда внутри этого тела. А так – извини, никаких шансов.

— Это не я. Отпусти.

— Ах, не ты?! — радостно удивился Гурьев. — Какая прелесть. А кто?

— Алоай. Отпусти.

Ну и чепуха, подумал Гурьев. Да это же просто не может быть правдой. Однако…

— Я сказал, что тебе следует делать. Выходи или возвращайся. Это всё, — Гурьев прищурился, ощущая – или всё-таки видя? — едва заметный «туман», окутывающий тело Ротшильда.

Секунду спустя тело Виктора обмякло, голова безвольно свалилась набок. «Туман» исчез, и рукояти перестали пульсировать, вернувшись в состояние лёгкой, но ощутимой вибрации. Гурьев, сложив мечи, откинул тонкое одеяло и проверил пульс, оказавшийся вполне пристойным – пульс человека, находящегося в глубоком обмороке. Покачав головой, Гурьев поднял глаза в угол комнаты, где находилось окошко с объективами, и помахал ладонью – всё в порядке. И вышел.

В «тамбуре», отделявшем комнату узника от коридора и прочих помещений, Близнецы «успокоились». Удовлетворённо кивнув, Гурьев повернул маховик замка, распахнул дверь и шагнул в коридор.

* * *

В «караульной» его уже ждали – два «курсанта», отец Даниил и Ладягин. «Курсанты» смотрели на маленькие, расположенные за мощными, наполненными водой стеклянными линзами, экранчики приборов, похожих на осциллографы. Изображение комнаты с Ротшильдом, конечно, оставляло желать много лучшего, но на безрыбье и ёрш – стерлядь, подумал Гурьев. Вот только лица присутствующих ему не понравились.

— Что это вы, господа мои, — намеренно пропихивая насмешливые интонации в голосе, проговорил Гурьев, — такие серьёзные? Бабы-яги испугались? Не ожидал от вас, господа офицеры. Да какая-нибудь товарищ Землячка,[28] не закованная в железа да не опоенная бромом до надлежащей кондиции, пожалуй, поопаснее будет, чем эта карикатура. Вот не ожидал, господа, не ожидал. А вы что, батюшка?

— Господи, спаси и помилуй, — священник перекрестился, и его примеру, словно очнувшись, последовали остальные.

Гурьев воздел очи горе:

— Я услышу что-нибудь конструктивное сегодня, господа?!

— Услышите, Яков Кириллович, — пообещал священник, пристально разглядывая Гурьева. — Непременно услышите, можете не сомневаться.

— Что вы на меня так смотрите, отче? — уже почти в самом деле раздражаясь, произнёс Гурьев. — А-а-а, понимаю. Согласно вашим сведениям, почерпнутым из крайне достоверных источников, демоны боятся только двух типов сущностей: архангелов либо демонов высшего порядка. Ну, и кем же вы меня числите? Очень, очень интересно.

— Числю вас необыкновенно язвительным молодым человеком, Яков Кириллович, — без улыбки ответил священник. — Веселья, однако, разделить не могу.

— Ну, не надо, — пожал плечами Гурьев и плюхнулся в кресло. — Владимир Иванович?

— Что он… говорил?

— Просился погулять. Обещал «ффссехх уппить». Надувал щёки барона, пускал ветер, правда, спасибо, только изо рта. В общем, жалкая, ничтожная личность, — увидев, что надлежащий эффект достигнут, и лица у присутствующих несколько смягчились, Гурьев удовлетворённо кивнул: – Этот зверёк оказался даже вежливее предыдущего, он…

— Молчите! — резко наклонился к нему священник. — Не произносите даже мысленно! Он назвался?!

— Да, — Гурьев улыбнулся. — Не только назвался сам, но и любезно сообщил имя предыдущего визитёра.

— Я так и знал, — пробормотал Ладягин. — Так и знал. Я думаю, имя – это некий код информационной структуры, некая ключевая комбинация, произнеся которую, его… можно вызвать… переместить… Например… в себя… Господи, помилуй!

— Так он что же, рассчитывал, будто я, потрясённый тем, что мне открыто – ах, ох, ух! — имя демона, начну его склонять и спрягать на все лады?! И тем самым… — Гурьев прищурился. — Нет, что-то в этом, конечно же, есть. Неужели он на это рассчитывал?

— А вы… не собирались? — спросил священник, не сводя с него взгляда.

— Это когда вы на меня заорали? — приподнял Гурьев правую бровь. — Ну, я не так глуп, как вам могло бы показаться, отче. Или вы опасались, что он «зачепился» и сейчас «потянет меня за язык»?

— Представьте себе, опасался, — кивнул священник. И продолжил задумчиво: – Всё-таки странно. Ведь он не может не понимать, что иного выхода, кроме другого тела, у него нет. Почему он не попробовал?

— Потому что там были не вы и не я, батюшка, — сказал Ладягин. — А Якова Кирилловича, да ещё при мече, они боятся.

— А вы что молчите, господа? — обратился Гурьев к офицерам. — Хочу услышать и ваши соображения.

— Нет никаких соображений, Яков Кириллович, — щёлкнул каблуками Карташев. — Пока нет. Слишком мало сведений. Согласен с господином Ладягиным и батюшкой в том, что имя называлось с умыслом принудить вас к произнесению оного. Всё остальное не заслуживает доверия.

— И я не расположен ему доверять – даже в том, что касается их пресловутых имён, — Гурьев провёл тыльной стороной ладони по подбородку. — Вообще, всё это напоминает дешёвую оперетку, вы не находите?

— Нет, — отрезал священник. — Не нахожу. Что вы собираетесь предпринять?

— Собираюсь вколоть ему стимулятор и попробовать разговорить. Может, зверёк, как следует испугавшись, заставит нашего «красного барона» распеться.

— Вы что, не понимаете, насколько это опасно?!

— Отче, ему совершенно некуда там деться, — мягко проговорил Гурьев. — Вы уже убедились, что работает и меч, как детектор, и применяемые мною методы. Как только я сообщил ему о его шансах, он тут же вылез и начал, как говаривал в таких случаях мой дедушка, «казать мине козу». Уси-пуси. Обхохочешься, на самом деле. И я совершенно не понимаю, почему следует бояться какого-то солитёра. Вы как хотите, а я считаю, что это просто какой-то неизвестный науке тонкий паразит, и ничего больше.

— Науке сии паразиты, возможно, и не известны, — покачал головой священник. — Зато пастырям Церкви известны, и известны весьма неплохо. Вплоть до классификации и иерархии таковых… паразитов. И дело не в опасности этих падших духов для вас лично, Яков Кириллович. Дело в том…

— Что непонятно, как же сей дух может бояться человека, не причастившегося святых тайн и в жизни не побывавшего на исповеди, а также несущего совершенно невместный, с точки зрения богобоязненного пастыря, груз смертных грехов, среди которых самый малый – половая жизнь вне брака, — с улыбкой закончил Гурьев. — Фи, отче. У меня всё время такое чувство, будто вы меня боитесь. Я потому и пытаюсь вас рассмешить, что мне это страсть как мешает.

— Ну, если вас, Яков Кириллович, сами бесы, и те боятся, и при вашем появлении начинают многогрешные тела, в коих угнездились, в панике покидать, то чего же вы от меня-то ожидаете?! — уже несколько спокойнее отпарировал священник. — Я-то всего лишь обыкновенный смертный, хоть и пастырского сана удостоен, чего, как теперь понимаю, в силу своих способностей в Господнем промысле сомневаться, совершенно незаслуженно…

— Начинается – «аки, паки, каки», — вздохнул Гурьев. — Может, это бесы вам сомнения внушают, дабы оружие веры из ваших рук выбить? Не поддавайтесь! Смейтесь, отче. Смейтесь! Это здорово! В смысле – и для здоровья хорошо, помимо всего прочего. Ну, когда господа офицеры меня пуще чертей боятся – это мне, в некотором роде, лестно и полезно, — Гурьев посмотрел на Карташева и подмигнул слегка смутившемуся майору. — Я ведь могу и в ад повелеть отправиться, и если в этом случае страх ослушаться моего приказа более страха перед бесами окажется, мне только на руку. Однако и страх должен помещаться в некие границы, ибо парализованный страхом человек не способен думать, анализировать и делать выводы. Я вас, любезные господа мои, для того и щекочу постоянно – смейтесь, смейтесь! — дабы страх ваш слегка утихомирить, в рамочки ввести. Смешное не страшно. Мне требуется помощь ваших умов, а трепетать и благоговеть будете пред образами в церкви. Отче! — снова повернулся Гурьев к священнику. — Ну, скажите, что мне сделать, чтобы вы меня бояться перестали? Ну, хотите, облейте меня святой водичкой, помашите перед носом кадилом, наденьте крест на шею, провозгласите магические формулы – и стану я, по-вашему, православным християнином!

— Не станете, Яков Кириллович, — вздохнул священник. — Мне ли этого не понимать? Не станете. Вера вам в душу должна войти, тогда и поговорим.

Никакой веры нет, подумал Гурьев. Вера и неверие – всего лишь свойства разума, присущие либо неприсущие личности. Ничего внешнего в этом нет. На самом деле вообще практически ничего нет: есть только человек – и ветер в лицо. Этот мир человека и ветра нужно обустроить хотя бы немного. Просто жить в мире, в котором человек появился на свет, очень страшно. Надо придумать себе точку опоры. Точку приложения сил. Одним для того, чтобы жить, достаточно сущего пустяка – веры. А мне?

— А страх свой обуздывать надобно, в этом с вами согласен совершенно, — продолжил отец Даниил после некоторой паузы. — Обещаю всяческие усилия прилагать.

— Ну, хоть так, — проворчал Гурьев. — Тогда – улыбнитесь, отче, потому что после того, как я снова закроюсь с нашим подопечным, мне потребуется всё ваше самообладание.

— Вы всё-таки собираетесь попробовать?!

— Ещё как собираюсь.

— Вы ведь так и не дали мне договорить. Я просто опасаюсь – и поверьте, не без оснований, хотя вы, конечно же, моим источникам не доверяете, — что, когда вы его «разговорите», он душу-то и уничтожит окончательно! Вы его исповедаться заставите, а он…

— А священника при этом не будет. И тайна исповеди, коя велика есть, непременно нарушится. Отче, он же вам не поверит. Он решит, что мы ваньку валяем.

— А вам поверит?

— Нет. Но я обещаю ему сказать. Ваше человеколюбие, отче, может обернуться бедой. Вас я к нему не пущу. Я и так уже на столько уступок согласился, что меня господа офицеры просто сместят скоро за бесхребетность: и от допроса с пристрастием отказался, и помиловать обещал – и всё из уважения к вашему сану и убеждениям. А вы?

— А ваше… жестокосердие, Яков Кириллович, меня более всего и пугает, — покачал головой священник. — Всё упомянутое не ради него или меня – ради вас самого! Это же человек, душа живая, как же можно?

— Это резидент Коминтерна, батюшка, — подал голос Карташев.

— Это бес в нём такой – «Коминтерном» назвался, чтобы душу смутить и вас, господа, к жестокосердию принудить! Неужели вы не понимаете, что, среди всего прочего, и это – его пища?!

— Отче, но надо всё-таки действовать в соответствии с иерархией приоритетов, — усмехнулся Гурьев. — Я вашу точку зрения принял к сведению и обещаю её реализации поспособствовать, но ставить вашу телегу впереди моей лошади не стану. На этом полемику и софистику объявляю законченной, поскольку и её можно рассматривать в некотором смысле как бесовское попущение. Владимир Иванович, как там ваша «сыворотка правды», всё готово?

— Готово, Яков Кириллович. Единственное – прошу вас, не переберите с дозой. И я предлагаю предварительно обработать господина Ротшильда рентгеновской установкой. Тем более, я, наконец, получил рабочий элемент на основе серебра. Это должно подействовать, вот увидите!

— Мы не можем рисковать, Владимир Иванович. Если речь идёт об информационном образовании, то при успешном, то бишь разрушительном, воздействии излучения мы рискуем получить пускающего слюни идиота вместо серьёзного, но явно насмерть перепуганного врага, который рассчитывает нас как-то переиграть и потому будет сдавать сведения – хотя бы частично. У меня есть очень основательные сомнения в том, что у пациента имеется та самая душа, которую наш глубокоуважаемый батюшка надеется спасти. И то, что я собираюсь предоставить ему такой шанс, неоспоримо свидетельствует о моём полнейшем морально-политическом разложении – товарищ Гурьев попался на удочку церковника! Невероятно!

— Вы возьмёте телеграфон?

— Да, конечно. Только бы хватило батарей. Может быть, мы напрасно не установили электророзетки?

— Всегда успеем это сделать, — пожал плечами Ладягин. — Хотя необходимости особой не вижу. Я серьёзно опасаюсь, что эти сущности могут путешествовать по проводам, если провода не под напряжением…

— Ну, тогда, в общем-то, всё. Пора, — Гурьев перетёк в вертикальное положение, шагнул к столу, взял закрытую кювету со шприцами и пузырьками и небольшой, чуть больше кюветы, и усовершенствованный – как всё, что попадало Ладягину в руки – диалиграф Пфлеумера.[29] — Пожелайте мне доброй охоты, господа.

* * *

Ротшильд всё ещё находился в беспамятстве. Гурьев ввёл ему немного эфедрина в физрастворе и стал ждать наступления эффекта. Прошло около двух минут, прежде чем действие препарата проявилось. Веки Ротшильда задрожали, и ещё через несколько секунд он открыл глаза:

— Где я?

Голос звучит ужасно, подумал Гурьев. Ну, ещё бы – такое напряжение перенести. Он чуть подался вперёд:

— Виктор. Вы меня помните?

— А… Мистер похититель. Что со мной?

— Вы помните, о чём мы говорили?

— Вы хотели задать какие-то вопросы.

— А потом?

— Что – потом? — нахмурился Ротшильд.

— Потом вы потеряли сознание. Помните?

— Конечно, я потерял сознание. Вы вкололи мне какую-то гадость – вот я и потерял сознание. Помнится, вы обещали обойтись без пыток.

— Виктор, — мягко произнёс Гурьев. — Вы потеряли сознание вовсе не оттого, что я вам что-то «вколол». Я предпочёл бы именно это, но – увы. Вы потеряли сознание по совершенно другой, гораздо менее приятной причине.

— И какой же?!

— Виктор, постарайтесь выслушать меня очень внимательно и включите максимум воображения при максимуме скепсиса, на которые вы сейчас способны. Я не собираюсь с вами сюсюкать и уговаривать вас поверить мне. Верить, не верить – ваше дело. С моей стороны будет всего лишь справедливо дать вам шанс осознать, что происходит. Я всегда стараюсь поступать справедливо. И меня не интересует, верите вы в это или нет. Усвоили?

— У вас есть шанс поступить справедливо.

— И отпустить вас? — Гурьев улыбнулся. — Нет, это будет очень уж однобокая справедливость. Так не получится. Слушать будете или желаете дальше пикироваться?

— Давайте, говорите.

— Говорю. У вас внутри – не знаю, где, в мозгу, скорее всего, а может, и не только – находится существо, которое неизвестным науке способом очень сильно влияет на ваши решения, особенно по важным, основополагающим вопросам. Когда вы стреляли в моего друга, когда по вашему приказу сначала убили одного, а потом пытались убить другого близкого мне человека, возможно, во множестве других ситуаций, — это существо определяет ваши приоритеты и формирует пространство решений. Оно очень узкое, это пространство. Как правило, диапазон лежит между «убить» и «убить немедленно». Это очень плохо, Виктор. Очень.

— Я – стрелял в вашего друга?!? Вы с ума сошли…

— Отнюдь, — вздохнул Гурьев. — Мой друг – беркут.

— Так это…

— Да. Я пытался намекнуть вам, что есть вещи, с которыми не стоит заигрывать. Но, видимо, было уже поздно. Итак – вы мне попытаетесь поверить или нет?

— Я знаю, что сумасшествие может быть заразным… мистер. Но… Конечно же, я вам не верю. Это… Это бред. Что же касается убийств – я тем более не понимаю, о чём…

— Ну, как скажете, — пожав плечами, перебил Гурьев. — Моё дело маленькое – предупредить. Тогда сразу переходим к вопросам, — он вытащил другой шприц. — Сейчас я введу вам препарат, который несколько подавляет волю, и мы…

— Погодите.

— Да?

— Я вижу, что вы – человек с принципами. Я тоже. Так давайте…

— Это скучно, барон, — ласково сказал Гурьев, вставляя горлышко шприца в отверстие венозного катетера и осторожно поддавливая поршень. — Не бойтесь, это не больно. Ну, вот. Теперь подождём минут пять – и, как говорится, помолясь.

Тело Ротшильда опять напряглось и с неимоверной силой задёргалось – правда, амплитуда была очень мала. Всё-таки надёжно зафиксирован, подумал Гурьев. Надо же, какая воля к жизни у нашей зверюшки. Впрочем, ничего удивительного.

— Ты убьёшь его, и тебе придётся выйти, — спокойно сказал Гурьев. — Это займёт около трёх суток, но я подожду. За это время сюда не зайдёт ни один человек, в которого ты сможешь войти. А потом я убью тебя. Подумай хорошенько. Мозгов у тебя нет, но чем-то же ты пользуешься для обработки информации. Но ты поразительно, просто неимоверно туп. Это меня очень смешит.

— Ооотпуссссстиииииииии…

Гурьев решил проверить идею с именами, которую «прокручивал» с того момента, как обеспокоенный священник закричал на него:

— Назови моё имя.

— Яааааааа… нннееееее… могууухххх…

— Может, хватит? — скучающе спросил Гурьев. — Надоело, ей-богу. Назови моё имя.

— Ардзаа… Меннняааа… Ардзаа.

— Моё имя. Моё.

— Я… не… могу… — слова выходили из гортани лежащего человека с трудом, как будто тот, кто выталкивал их, стремительно терял силу.

— Боишься, — кивнул Гурьев. — Назови моё имя. Моё имя. Я хочу слышать, как ты произносишь его. Говори. Моё имя. Моё – имя!

— Нннеееееееттт…

— Моё имя.

— Ззззааа… Зззааааа… Нннеееееетттт…

— Тогда убирайся.

Близнецы на миг усилили вибрацию, но тут же притихли – вибрация не пропала, но стала значительно слабее. Вот так, подумал Гурьев. Вот так. Ротшильд открыл глаза и посмотрел на Гурьева мутным взглядом:

— Где… Где я?

— Дубль два, — улыбнулся Гурьев. — Весь вечер на манеже – одни и те же. Ваш квартирант почему-то говорит по-английски. Интересно, а по-русски он может? Вы знаете русский, Виктор?

— Н-нет…

— А как же вы общаетесь с вашими друзьями из Коминтерна?

— Немецкий… Английский…

— Ну, транслируйте ему: я хочу в следующий раз услышать какой-нибудь другой язык, а то английский за последнее время мне неимоверно надоел. Кстати, а этот господин, который вас завербовал, — Арнольд Дейч, он же Стефан Ланг, — на чём он вас развёл, Виктор? На любви барона и миллионера к несчастным оборванцам? Что он мог предложить вам в обмен на ваше сотрудничество? Да ещё такое активное – не просто позволить симпатизировать и оплачивать фокусы, а даже – вербовать неофитов. Что же? Должность председателя Всемирного банка Коминтерна?

— Я не знаю, о ком – и о чём – вы говорите.

— А вот мистер Дейч знал. Знаете, Виктор, вы оба – и этот вечный, вроде меня, скиталец, сын словацкого учителя, и вы – сумели, в общем, меня удивить. Единственное, чего я не могу понять: что у вас может быть общего? Или вы думаете, ваши контакты трудно было отследить? По-моему, только тупые ослы-педерасты из британской разведки могли не заметить, что вы оба тут под самым носом у них вытворяете. Так что же у вас общего? Вы мне не расскажете?

— А этот – как вы его назвали? — этот господин – он вам ничего не рассказал?

— Нет. Он продемонстрировал такое стремление воспарить к мировой революции, что пришлось его слегка… гм… заземлить. А то ведь буйные кембриджские идеалисты просто переключились бы с вашего канала связи на его. А это весьма не душеполезно. Весьма.

До Дейча-Ланга Гурьев пока не добрался, но Ротшильду не следовало об этом знать. Тем более, это скоро произойдёт, подумал он. Мои псы войны голодны, им нужно научиться охотиться. И – без Дейча охота на кембриджский кружок юных «сицилистов» могла не состояться, а этого допускать было ни в коем случае нельзя. Ни упускать этих золотых мальчиков, ни сдавать их секретной службе Гурьев вовсе не собирался.

— Вы… вы сумасшедший психопат, — Ротшильд задрал подбородок и закрыл глаза.

— А я думал, вы больше не станете ругаться, — Гурьев вздохнул. — Боже ты мой, я потратил больше часа, и до сих пор не узнал больше того, что уже знаю. Это мне не нравится. Вы слышите, барон? Не нравится.

— Я не… Этот орёл… Я не знал.

— А что – если бы знали, повели себя иначе?! С чего вы взяли, что меня интересуют ваши извинения?! Я не исповедник, чтобы вы передо мной каялись. Мне нужны ответы на вопросы, только и всего. Кольцо у вас? Где оно? Зачем оно вам?

— Не могли бы вы задавать ваши вопросы помедленнее? Я не могу сосредоточиться. О каком кольце идёт речь? У меня много колец, как вы понимаете.

— Понимаю. И вы понимаете, о каком именно кольце речь. Я слушаю.

— Какое отношение вы имеете к нему?

— Нет, ну это просто уже становится по-настоящему весело, — приподнял плечи Гурьев. — Неясно, кто кого допрашивает. Кольцо у вас, Виктор?

— Оно бесполезно. Оно ничего не значит. Вы не сможете им воспользоваться.

— Ф-фу, — Гурьев поджал губы. — Виктор, отвечайте на вопрос. Мне всё равно, что вы думаете. Или что думает этот зверёк у вас внутри.

— Кольцо в Москве. То, что вы ищете, не здесь. Возвращайтесь туда.

— Я ищу кольцо, Виктор, — терпеливо, как ребёнку, повторил Гурьев. — Вы врёте и тянете время. Я ищу кольцо. Я не собираюсь его никак использовать, кроме как по его прямому назначению – как венчальное кольцо. Где оно?

— Каким?!? — на лице у Ротшильда изобразилась такая бездна удивления, что Гурьев испытал почти непреодолимый соблазн поверить ему. — Каким, вы сказали?! Венчальным?!

— Венчальным, обручальным. Какая вам разница?

— Так вы ничего… вы не знаете, — в голосе Ротшильда послышалось неимоверное облегчение. — Вы не знаете. Мне нужно выйти отсюда, и я немедленно отдам распоряжение вернуть вам это дурацкое кольцо.

— Какая щедрость. Кольцо работы Бенвенуто Челлини, с изумрудом на двенадцать каратов и двенадцатью четвертькаратными бриллиантами, не считая мелочи по одной десятой – сорок восемь штук. Я просто вас выпущу, а вы – просто выйдете и просто отдадите распоряжение. Интересно, вы всегда так недооцениваете противников? Удивительное самомнение. — Гурьев снова вставил шприц в катетер и ввёл ещё немного «правдотина». — Ладно, оставим пока кольцо. Походим немного кругами. При чём тут графиня Дэйнборо?

— Я не понимаю…

— Понимаете, Виктор. Всё вы прекрасно понимаете. Не нужно сопротивляться этому пониманию. Нужно просто отвечать на вопросы. Вежливые, спокойные вопросы. Отвечайте на мои вопросы, Виктор. Это совсем не трудно – ответить на несколько вопросов. А потом можно будет отдохнуть. Договорились?

— Я не хочу.

— Я знаю. Но это очень нужно, Виктор. Простые вопросы – простые ответы. И тишина. Ведь нужно наказать графиню Дэйнборо, правильно, Виктор? За что нужно наказать графиню? Что она сделала?

— Нельзя, чтобы она смогла… Ей нельзя давать возможность… Чтобы мальчишка… Мальчишка не должен ничего знать. Нельзя допустить, чтобы она сказала ему.

— Она не скажет, Виктор.

— Вы… не понимаете… Этого нельзя допустить. Пока она жива, он может узнать. Только она может сказать. Только у неё есть такое… Она обязана сказать. Не может не сказать. Вы уже знаете… Я чувствую, вы знаете.

— Вы хотите её убить?

— Вы не понимаете… Я не убийца… Я охотник… Это такая кровь… Её можно почувствовать. Её нельзя не чувствовать… Нельзя убивать. Нужно просто… заставить умереть. Вы можете? Заставьте её.

Сковать тебе чего-нибудь железного, подумал Гурьев, или так сойдёт? Кто из них говорит со мной сейчас – зверь или человек? Или – уже нет никакой разницы?

— Конечно, Виктор. Конечно. А зачем?

— Графиня – недоразумение, — пробормотал, уже несколько расслабленно, Ротшильд. — Всё это – недоразумение, его надо прекратить. Прекратить во что бы то ни стало… Просто маленькая смазливая шлюшка… Как могло… не понимаю… Это кровь. Всё дело в крови. Вы не понимаете. Надо остановить. Тогда можно работать. Можно спокойно работать, потому что эти люди… Люди с этой кровью… Они всегда вмешиваются, постоянно мешают… Надо всё это остановить, потому что уже слишком много времени… Дайте мне воды. Я хочу пить.

— Я дам вам воды, Виктор. После того, как вы ответите на мои вопросы.

— Что… Чего вы не знаете? Эта кровь… вы знаете, что это за кровь?

— Знаю. При чём тут Коминтерн?

— Они хотят… договориться.

— С кем договориться?

— С ними… вы знаете. Я с ними. Это величайшая перспектива. Это новые горизонты науки и техники, это новое, невероятно мощное оружие, неисчерпаемые источники энергии, это выдающиеся возможности стандартного конвейерного производства, унификации всего, это симбиоз разумных существ в рамках самой передовой социальной системы, когда никому не нужно заботиться о мелочах, когда всё мгновенно решается для… Это и есть коммунизм. Это великое будущее. Разве всё это не стоит настоящих жертв?! Люди – это всего лишь топливо истории, её пища. Только мы… Такие, как вы и я, только мы делаем историю. Вы прекрасно знаете это. Вы же умный человек, вы не можете отрицать, что…

Гурьев, морщась, слушал этот поток сознания. А ведь батюшка прав, подумал он. Совершенно прав. Откуда-то в церкви всё-таки теплится это знание, как и стремление помешать «творческому процессу развития». Надо же. Есть многое на свете, друг Горацио.

— Вы очень многого добились за такой короткий срок, очень многого. Это явный признак того, что вы можете очень пригодиться новому миру, это значит, вы…

— Ага, — усмехнулся Гурьев. — Интересно – кто из нас сумасшедший? Виктор, перестаньте нести околесицу. Давайте-ка, расскажите, где кольцо и зачем оно вам понадобилось.

— Это ключ.

— Я знаю. Где дверь, Виктор?

— Не знаю. Мы не нашли. Но теперь это не имеет никакого значения. Всё изменилось…

— Что изменилось?

— Немцы… Они тоже ищут. Они думают, что там что-то важное… За этой дверью… Их надо опередить. Они другие… Они тоже не понимают. Это не поможет. Это неважно, потому что уже существуют технологии, потому что не нужны никакие… Эти люди скоро совсем ничего не смогут. Их уже почти не осталось, и те, кто уцелели… Кто уцелеют… Они уже ничего не смогут. Вообще ничего. Мы сосредоточимся на другом, и технологии опередят…

— Это зверьки вам пообещали?

— Зверьки?! Какие зверьки?! Вы сумасшедший. Этому разуму подвластно всё. Это величайший разум, древний разум, древний, как сама Земля, который творил людям богов, ведущих к свету…

Всё, понял Гурьев. Это конец истории. Это действительно просто мозговые паразиты, эмоционально-психические вампиры, пожирающие человека изнутри. Солитёры. Как можно быть таким тупицей, чтобы не увидеть этого?! И батюшка прав, и Ладягин прав. И я прав. Одно и то же явление, просто разные углы зрения. Непонятно только, как всё это связано с кровью, о которой болтает зверёк. Кровь. Царский род. Царский род. Какая же связь?

— Вы не волнуйтесь, Виктор, — увещевающе-докторским голосом заговорил Гурьев. — Не волнуйтесь. Расскажите мне про светлых богов. Это невероятно интересно. И важно. Очень важно.

— Никаких богов нет. Давно нет. Они установили порядок. Зачем нужны боги, когда порядок уже установлен? Это же так просто. Порядок. Раз и навсегда заведённый порядок. И ничего не нужно менять. Нужно только поддерживать порядок. Самое главное – это порядок. Люди… Люди должны работать. Служить. Люди созданы для того, чтобы служить. А они… Они нарушили порядок. Люди стали как боги. Перестали служить. Нужно всё вернуть. Мы должны всё вернуть…

— Кто эти боги, Виктор?

— Мы! Мы – эти боги! Мы знаем порядок. Боги оставили нас охранять порядок. Порядок, который они нарушали… Они во всём виноваты. Они обманули. Обещали сделать людей богами. Бог – это разум, великий разум, разум повелевающий. Человеку не дано. Человек – только слуга великого разума. Люди должны служить. Мы – это разум. Разум должен повелевать, разум неизбежно придёт к необходимости повелевать, потому что…

Опять путаница, подумал Гурьев. Опять – боги и люди. Как же мне надоело. Порядок. И ни слова о равновесии. Очередная версия криптоистории, на этот раз – от бесов. И опять – никакой системы. Одни осколки. Хотя…

— Хорошо, хорошо, — покивал он. — Хорошо. Боги оставили вас для охраны порядка. А их? Их они тоже оставили? Для чего?

— Боги оставили их. Боги прислали нас вместо них…

Может, и было нечто подобное, подумал Гурьев. Но теперь уже всё равно. Если даже вас и назначили когда-то хранителями, вы не справились. Ваше место – в провалах земли. И не вздумайте вставать у нас на пути – мы вас всех перебьём.

— Отпустите меня, — тихо попросил Ротшильд. — Я не понимаю, чего вы от меня хотите. Я знаю, что вы задумали какую-то банковскую афёру. Хотите заставить меня подписать какие-то бумаги? Я всё подпишу. Отпустите меня.

— Виктор, ваш зверёк или действительно патологически глуп, или считает меня полным идиотом. Вы не ответили даже на основные вопросы, а уже пытаетесь торговаться. И это – Ротшильд? Просто ушам своим не верю. Где кольцо?

— У меня его нет.

— Где кольцо?

— В Москве. Я уже говорил. Вам нужно…

— Я сам решу, что мне нужно. Где кольцо?

— Ну, поверьте же мне, — простонал Виктор. — В Москве. В Москве. В Москве!!! Я отправил его туда больше года назад!

— Зачем?

— Здесь нет двери. Понимаете?! Дверь там. Там!

— В Москве?

— Не знаю. Мы не нашли. Они ищут.

— Кто «они»?

— Зачем вам их имена? Вы всё равно не сможете их заставить вернуть вам кольцо. Эти люди вас уничтожат. Я…

— Сообщили им обо мне. Это было не очень умно, должен заметить. Ничего, я это переживу. Назовите мне хотя бы парочку имён. Меня прямо распирает от любопытства.

— Я не знаю их имён. Не знаю. Никогда не знал. Мне не нужно знать…

— Зато мне нужно. И я хочу их услышать. Назовите мне их имена. И я перестану спрашивать вас. Назовите их имена, и я дам вам воды. Ну же, Виктор. Назовите.

— Я не знаю. Они зашифрованы. Их имена зашифрованы…

— Они работают с шифрами, да, Виктор? Цифры и буквы.

— Да, да, — в голосе Ротшильда прозвучало облегчение.

Криптография, подумал Гурьев. Ну, конечно. Теперь они думают, что кольцо – ключ к шифру. К шифру. К хранилищу. Хранилищу – чего?! Сначала они решили, что «дверь» находится где-то здесь. Поэтому потребовали кольцо. А потом поняли, что ошиблись. Что же это за дверь такая, а?! Никаких случайностей не бывает. Вообще никаких. Варяг… Варяг?!

— Отпустите меня.

— Непременно. Сейчас вы уснёте, а когда проснётесь – станете бодрым и весёлым, как я, — сердечно пообещал Гурьев, доставая третий шприц и вставляя его в катетер. — Спи, моя радость, усни. Вам нужен отдых, вы очень устали, Виктор. Большое спасибо за то, что согласились мне помочь. Это было с вашей стороны очень любезно. Вы даже представить себе не можете, как я вам благодарен.

Гурьев, продолжая распространять вокруг себя атмосферу искренней признательности, положил два пальца на пульс Ротшильда. Убедившись в том, что тот спит, Гурьев вернулся в караульное помещение.

* * *

Здесь его уже ждали – в дополнение к присутствовавшим ранее – Осоргин и Матюшин. Когда катушки с лентой остановились, в караульной повисла гнетущая тишина, нарушаемая лишь фоновым треском помех из присоединённого к аппарату репродуктора. Первым нарушил молчание священник:

— Ужас. Настоящий ужас.

— Вы в состоянии определить, кто говорил с вами – сам барон или его… квартирант? — спросил генерал.

— Боюсь, это уже давно одно и то же, — покачал головой Гурьев. — Давайте попробуем сформулировать, что же мы имеем. Во-первых, это совсем не такая уж ерунда, как могло бы показаться. Действительно, существует некая система в виде единого и общего для всех народов Земли царского рода, рода судей – не правителей, а именно судей, это крайне важно, друзья мои, ведь первая и важнейшая функция царской власти и царства – это суд. Суд и рассуждение, на основе которого формируется законодательство. Отче?

— Да, Яков Кириллович, — кивнул священник. — Совершенно верно.

— За судом и законодательством следует власть исполнительная. Её бунт мы и наблюдаем в истории – уже европейской истории, начиная с Пипина Короткого. Никто не мешает нам предположить, что подобные бунты имели место отнюдь не только тут. В Японии – система сёгунатов тоже представляет собой классический пример такого бунта, правда, очень японского. Но суть, принцип – те же. Призвание Рюрика на царство – это осознание потребности установить функцию суда, по образцу и подобию того, что христиане именуют Судом Божиим. Собственно, мне это уже давно понятно. Я уже говорил об этом. Отче?

— Это не совсем именно так, но… допустим. И не переспрашивайте меня каждый раз, Бога ради. Мы вас и так слушаем предельно внимательно.

— Призвали же не Каролингов, а именно Рюрика. Потомка Дагоберта – Меровея. Почему? Вероятно, понимание узурпаторской сути королевской власти – Меровинги именовались не королями, а царями – было если не общедоступным, то, по крайней мере, не являлось большой тайной. Король – краль. А краль – это вор. На Руси же королей не водилось! Князья, потом – великие князья. И потом, после Византии – цари.

— Но в Византии, насколько я помню, царём мог стать чуть ли не кто угодно, — удивился Матюшин.

— Чуть не считается, Николай Саулович. Да, чехарда династий имела место, это верно. Но кто сказал, что это правильно или воспринималось, как правильное? Продолжаем. Почему же Меровинги? Меровинги, которые носили длинные волосы, как назореи, Меровинги, исцелявшие наложением рук. Я знаю, версия о родстве Меровингов с Иисусом воспринимается батюшкой, да и всеми остальными сегодня, как неизъяснимая ересь и арапство. Однако так было не всегда – в эпоху распространения гностических течений, таких, как катары и альбигойцы, это считалось чуть ли не общим местом. Ну, потом, после военной победы римских епископов над бедными лангедокцами всё полетело в огонь – это ясно. Даже если и были какие-то свидетельства – сейчас их не найти.

— Не их ли ищут?!

— Это нам пока не суть важно. Ну, найдут ещё одну картинку с древом Иессеевым, что это меняет? Ничего. Ровным счётом.

— То есть как?!

— Погодите. Дайте мне до эндшпиля добраться. Конечно, стихийному язычнику, каким являлся каждый христианин в историческом смысле ещё вчера, мысль о том, что его судит если не сам Бог, то его, по крайней мере, близкий родственник, должна была чрезвычайно импонировать. Так оно, я полагаю, и было, и есть – по сей день. Меня, однако, гораздо больше интересует не сосредоточенность версии на Иисусе как таковом, а то, что мимо многих проходит. Иисус, помнится мне, из рода царя Давида происходит? Давид же у нас – царь. По образу и подобию Мелхиседека, то бишь – праведного царя. То есть главная идея – не столько Иисус, сколько, опять же, Царский Род.

— И что же?

— Царь – это суд. А потом – всё остальное. Разделение властей – вещь, видимо, необходимая для того, чтобы общество людей, государство, оставалось здоровым, работало.

— Православие говорит не о разделении, а о симфонии власти, Яков Кириллович.

— Симфония всё же не подразумевает слияния. Разделённое слаженно исполняет одну мелодию – отсюда и симфония.

— Ну, если так…

— А теперь – нечто на самом деле важное. Возможно ли, чтобы носители определённой крови оказались… скажем, лучшими судьями, чем другие кандидаты на эту должность? Ясно, одной кровью не обойтись, нужна ещё и соответствующая идейно-политическая и моральная подготовка.

При этих его словах Осоргин и Матюшин обменялись красноречивыми взглядами, а офицеры-дежурные, как по команде, отвернулись от линз-экранов.

— В свете последних новостей науки генетики не вижу в этом предположении ничего особенно невозможного. Передаётся же по наследству дар музыкальный? Я понимаю, что это весьма дерзкая гипотеза, но – почему бы и нет? — Ладягин посмотрел на священника.

— Я, господа, испытываю самое настоящее смущение, — заявил отец Даниил. — Это Яков Кириллович любой источник по памяти наизусть цитирует, а я – что?

— Вы у нас выступаете в роли Патриаршего Синода и Синодальной комиссии, отче, — улыбнулся Гурьев. — А я, так уж и быть, исполню роль секретаря, подсовывающего нужные цитатки.

— Опять смеётесь.

— Так ведь не над чем пока плакать, отче. Вы посмотрите, как бесятся наши бесы, когда над ними смеются. У них аж заворот кишок – или чего там у них есть – начинается. Настолько, что я начинаю всерьёз сомневаться в их разумности. Ирония и, прежде всего, самоирония – лучшее лекарство от сумасшествия, уж вы мне поверьте, отче. Но мы отвлеклись. И, если с царским родом всё более или менее ясно, то при чём здесь моё кольцо и при чём ли оно вообще – мне по-прежнему решительно непонятно.

— Счастливчик вы, — завистливо хмыкнул Осоргин. — Всё-то остальное вам, как обычно, понятно!

— Придётся вам всё-таки подождать ответа из Ватикана, — покачал головой Ладягин.

— Прошло довольно много времени уже.

— Не все так быстро читают, как вы. А некоторым, в отличие от вас, требуется ещё и поразмыслить над прочитанным, — проворчал священник. И продолжил, когда отцвели улыбки: – Но мы же опять не узнали ничего принципиально нового. Чего-то, о чём мы даже не догадываемся?

— А по-моему, нет никакой особенной тайны, — покачал головой Матюшин. — Другой тайны, я имею ввиду. Вообще, нет ничего тайного, только скрытое, да и то – до поры.

— Истинно так, Николай Саулович, — вздохнул священник. — И всё же мы ходим вокруг да около. Кто же покушался на княгинюшку – ведь он так и не сказал?

— Это нам не очень интересно, отче, — усмехнулся Гурьев. — Теперь Рэйчел ничего не грозит, — во-первых, мы рядом, во-вторых, не в пешках дело, в-третьих – не нужно спешить, они вылезут сами, а гоняться за ними, таща за собой шлейф из слухов и Скотланд-Ярда – зачем? Ясно, за всей этой катавасией стоит именно Виктор. Ясно, как только я найду исполнителей, я их убью, а вы будете страшно переживать по этому поводу. Оно вам надо, отче?

— А вам?!

— Надо же и мне расслабляться как-нибудь, — усмехнулся Гурьев. — Да вы напрасно так переживаете, отче. Никакого удовольствия в этом нет, одна сплошная голая-босая необходимость. Зачистка окружающего пространства.

— Поражаюсь я вам, Яков Кириллович, — глядя на Гурьева, проговорил священник. — Не злодей же вы, не злодей, это же очевидно, — а такие вещи говорите, что прямо сердце болит!

— Извините, батюшка, — голос у Гурьева, не изменив ни высоты, ни тембра, сделался совершенно другим, и все это почувствовали. — Вот мы сейчас закончим самые необходимые мероприятия – и я вас непременно попользую. Нам всем ваше сердце ещё понадобится, и непременно – здоровое. Надеюсь, в моих возможностях, когда речь идёт о здоровье, вы хотя бы не сомневаетесь?

— Нет. Но меня сейчас вовсе не моё здоровье беспокоит. Что вы собираетесь делать дальше с господином бароном?

— Сдать его Владимиру Ивановичу на опыты, — немедленно заявил Гурьев. — Как раз, пока Виктор пребывает в объятиях Морфея. Надеюсь, его квартирант по-прежнему недооценивает противников и переоценивает себя. Давайте взглянем, что произойдёт. Владимиру Ивановичу не терпится испытать новый способ.

— Ну, ничего особенно нового в нём нет, — засмущался Ладягин. — Обыкновенная трубка Рентгена, только на основе радиоактивно заряженного изотопа серебра. А то, что не терпится – совершенно верно вы заметили. Вот только меня весьма заинтересовали его рассуждения насчёт богов, которые больше не нужны…

— Напрасно, Владимир Иванович, — Гурьев усмехнулся. — Это всё сиреневый туман, пургой, знаете ли, навеяно. Все эти боги-титаны-атланты-драконы, весь этот дух масонов с розенкрейцерами, все эти розы и шипы, крестики-нолики, молоточки-циркулёчки – это всё тоже бесами напридумано, чтобы бедных глупых человечков запутать. Вся эта теософщина с блаватщиной – вы только посмотрите, с чего начиналось масонство и чем закончилось, когда полезло сапожищами в египетские болота, в гости к Торам и Озирисам. Тот же опиум для народа, только в другой упаковке. Тоньше смолотый, специяльно для антиллихентов. Это наш чёртик-коминтерн так цену себе набивает, намекает, что неплохо бы его месячишко-другой порасспрашивать. Пока мы будем внимать ему, разинув рот от восторга перед его древними и глубокими познаниями, он и зацепится. Это как раз очень понятно и настолько примитивно, что даже не смешно. Вы можете быть совершенно уверены, что он завтра и не вспомнит, о чём молол языком вчера. Это сущность такая – откуда уж там в нём прочные связи, в газообразном-то нашем.

— Какие вы слова умеете найти, Яков Кириллович, — нежно сказал Матюшин, погладив усы. — Прямо слушал бы и слушал. А, батюшка?

— Да вам проповеди с амвона провозглашать, Яков Кириллович, — улыбнулся и отец Даниил. — Могли бы превосходную карьеру выстроить.

— Спасибо, господа, я подумаю над вашим предложением, но несколько позже, — невозмутимо кивнул Гурьев и снова повернулся к Ладягину: – Давайте приступать. Как раз тут полный комплект руководящего состава.

— А княгинюшка?

— Не думаю, будто это зрелище – для женских или детских глаз, — разом стёр улыбку с лица Гурьев. — Советую всем присутствующим быть готовыми ко всякого рода неожиданностям.

— Вы знаете, какого?!

— Всякого, — отрезал Гурьев. — Георгий Аполинарьевич, смените, пожалуйста, катушку в киноаппарате. Мало ли что.

— Слушаюсь.

Наконец, все приготовления закончились. Ладягин, перекрестившись, взялся за рубильник:

— Ну… С Богом, господа!

Сгрудившись у стеклянных линз перед экранами, они смотрели на оконечность трубы излучателя, напоминавшую иллюминатор глубоководного батискафа, только непрозрачный. Осоргину показалось, что он слышит басовитое гудение электромоторов, хотя это, безусловно, было иллюзией. А в следующую секунду тело Ротшильда затряслось – это было видно даже на отвратительном зернистом изображении, создаваемом экраном. Это продолжалось совсем недолго, а затем – изображение пропало вообще.

— Спокойно, — сказал Гурьев. — Спокойно. Пока – никакой паники. Подождите ещё минуту, Владимир Иванович. И выключайте.

В полной тишине караульного помещения раздавался только один звук – мерный стук запущенного одним из дежурных офицеров метронома. Наконец, вечная минута истекла, и Ладягин выключил рубильник. Прошло около трёх минут, прежде чем изображение с камеры вновь проступило на экранах. Собравшиеся вглядывались в него, хотя там по-прежнему мало что удавалось разглядеть. Гурьев выпрямился:

— Всё. Пойду, взгляну, что происходит. Георгий Аполинарьевич, смените опять катушку в аппарате и срочно отдайте отснятое в проявительную. Я никаких особых надежд не питаю, однако, возможно, киноаппаратуре повезло больше.

— Яков Кириллович…

— Всё в порядке, господа. Ну, насколько это вообще возможно в данной ситуации.

— Вы думаете, он… уничтожен? Мёртв?

— У нас есть только один способ это проверить, — кивнул Гурьев, направляясь к двери.

* * *

Близнецы «молчали». Пожалуй, это была единственная по-настоящему хорошая новость. Поскольку в остальном ничего хорошего не было.

Ротшильд лежал, завалив голову набок. Поза не оставляла никаких сомнений – Виктор мёртв. Что называется, мертвее не бывает. Вместо цветущего лица уверенного в своём могуществе, богатстве и интеллекте мужчины, каким был Ротшильд ещё несколько часов назад, на Гурьева смотрела искажённая мучительной гримасой маска из серо-жёлтой, покрытой старческими пигментными пятнами, кожи. Кожа на шее тоже опала, обнажив торчащий кадык. Ввалившиеся щёки и виски, закатившиеся глаза, фиолетовые губы – за несколько минут барон Натаниэль Виктор лорд Ротшильд постарел на несколько десятилетий. Гурьев мысленно содрогнулся, представив, какие ужасные ощущения сопровождали кончину этого человека – наверняка последние секунды казались ему вечностью. Вздохнув, он расчехлил фотоаппарат.

Вернувшись в «караулку», Гурьев в ответ на невысказанный вопрос присутствующих кивнул.

— Вы это предвидели, — с ноткой осуждения в голосе проговорил священник.

— Да, отче, — Гурьев поднял на него свой взгляд. — Не то чтобы предвидел – предполагал. Выдающийся экземпляр. Просто хрестоматийный пример. Достоин быть занесённым в анналы. Всё начинается с жажды справедливости, потом – масонские игры, плавно переходящие в увлечение коммунизмом и мистикой одновременно, потом парочка убийств во имя великих целей – и пожалуйста вам, готовенький контейнер для беса. Получите и распишитесь.

Отец Даниил хотел что-то сказать, но в последний момент передумал. Гурьев кивнул:

— Ладно. Владимир Иванович, вы можете заняться, чем у вас там запланировано. А лучше всего – отдохните, выпейте граммов сто – сто пятьдесят водки. Георгий Аполинарьевич и вы, Евгений Алексеевич, — Гурьев посмотрел на второго дежурного офицера, — проводите господина Ладягина и составьте ему компанию. Я сейчас вызову вам смену – надо заняться делом. Телом. Вадим Викентьевич, Николай Саулович – операцию осуществляем в соответствии с планом, у нас ещё семнадцать часов с минутами.

— Ничего не меняем?

— Нет. Зачем? — Гурьев пожал плечами. — Вот только его подопечными из Кембриджа мне придётся срочно заниматься. Но это мы оставим до момента, когда подготовим все материалы.

— Не хотите поручить это мне? — прищурился Матюшин. — Не всё же в кабинете штаны просиживать.

— Да помилуйте, вы же только что из Андорры вернулись, — улыбнулся Гурьев. — Впрочем, если хотите – отговаривать не стану. Займитесь. Определите вероятности, посмотрите, есть ли подходы. Только не забывайте, Бога ради: это не шпионы и не марионетки, а настоящие юные британские патриоты, искренне ненавидящие свой буржуазный образ жизни и саму свою принадлежность к правящим слоям общества. Интереснейшее явление, надо заметить. И деньги им предлагать ни в коем случае нельзя, хотя теоретически мы, конечно же, можем их купить оптом и в розницу. Справитесь, Николай Саулович?

— Я учёл свои прошлые ошибки, Яков Кириллович, — усмехнулся Матюшин. — Было, как вы знаете, время подумать. Да и вас, в общем, в симпатиях к империалистам-капиталистам трудно заподозрить.

— Несомненно. Надеюсь на вас, Николай Саулович – второго шанса нам с вами никто не предоставит, — кивнул Гурьев. — И ещё: примите к сведению, что двое из них, имена я позже назову, — определённо гомосексуалисты. — Увидев на лицах Карташева и Осоргина отчётливо обозначенное отвращение, он радостно кивнул: – Ну да. Мы – все в белом, а они – растленные негодяи, жиды и педерасты. Господа, это физиология. Химия. И мы с вами не в духовной семинарии, а на войне. Учитесь пользоваться, а пылать благородным негодованием будете после победы. И когда вам показывают или рассказывают что-нибудь донельзя омерзительное, — улыбайтесь. Тренируйтесь. Поначалу улыбки у вас будут стеклянно-идиотские, но постепенно соответствующие мышцы лица обретут надлежащую гибкость. Понятно?

— Так точно.

— Это радует. Товарища Немецкого[30] отправьте по назначению – картина маслом «Всё смешалось в доме Облонских» будет именно сейчас прекрасно смотреться в нашей галерее. Он, конечно, не Ротшильд, но и недооценивать его не следует.

А с господином Быстролетовым,[31] подумал Гурьев, я пообщаюсь позже – если он объявится. Этот персонаж может оказаться весьма интересен, уж больно биография пёстрая. В конце концов, лучше сменовеховец, чем коминтерновец, и два природных русских человека, один из которых – авантюрист штучного разбора, а второй – такой же, но со специфическими навыками, всегда сумеют договориться. Жаль только, что бывший граф действительно быстро летает: вербовщик – не резидент, на одном месте не сидит. Это было бы весьма занимательно – нельзя такого специалиста упускать.

— Все они одним миром, — проворчал Карташев.

— И не разочаруйте меня – я вас выпускаю на сцену самостоятельно, можно сказать, впервые, — проигнорировав его реплику, добавил Гурьев. — Андорра – это так, рабочий прогон, ни одного выстрела.

— Не извольте волноваться, Яков Кириллович, — козырнул Карташев.

— Изволю, и с этим ничего не поделаешь.

— Хотите показать им… это? — спросил Матюшин, указывая подбородком в сторону киноаппарата.

— Не исключено. Пока не знаю. Вадим Викентьевич, кто у нас там выдающийся киномеханик? Прокофьев?

— Так точно, мичман Прокофьев, Яков Кириллович.

— Распорядитесь, чтобы он немедленно приступил к проявительным и монтажным работам, выделите ему помощника и проследите, чтобы монтажный материал тоже был сохранён. Это может нам понадобиться в качестве отчёта перед властями, хотя не думаю, что до этого дойдёт. Пожалуйста, предупредите господ офицеров, что зрелище до тошноты отвратительное – наш пациент похож на муху, которую паук употребил в пищу некоторое время назад. Только что паутины нет.

Люди подавленно молчали, переглядываясь, священник качал головой, как заведённый, Осоргин вздохнул и перекрестился.

— Вадим Викентьевич.

— Слушаюсь! — рявкнул Осоргин, краснея и вскидывая руку к фуражке. — Разрешите действовать?

— Действуйте, — и Гурьев резко, чтобы вернуть людей к реальности, добавил: – Это всё, господа.

— Пустите меня к нему, Яков Кириллович, — попросил священник. — Я должен. Вы же знаете, знаете не хуже меня, — есть долг. Будьте рядом, — пожалуйста, я же не возражаю. Но так – нельзя. Нельзя. Это… не по-людски.

— Какою мерою меряете, такою же и вам отмерено будет. Отче.

— Вот именно.

Все молча смотрели на Гурьева и священника – никто не двигался.

— Ладно, — кивнул Гурьев. — Но на этом – всё, отче. Действительно всё. Я предупреждал вас – назад пути нет. Мы должны закончить начатое. И не говорите, мол, вы ничего не обещали. Есть долг – и есть данное слово. Извините, что напоминаю вам об этом. Идите за мной.

* * *

Отец Даниил несколько долгих мгновений вглядывался в лицо мертвеца.

— Я знаю, что вы думаете, Яков Кириллович, — тихо произнёс он, оборачиваясь. — Вы думаете, он это заслужил. Поверьте, никто, никто на свете не заслуживает такого.

— Не знаю, отче, чему ещё суждено произойти, чтобы я согласился с вами. Ей-богу, не знаю. Делайте, что считаете нужным. Я подожду.

Лондон, «Бристольский кредит». Октябрь 1934 г

Члены совета директоров и все крупные акционеры – всего около тридцати человек – рассаживались за огромным овальным столом, переговариваясь вполголоса. Настроение у многих было достаточно нервное – их беспокоили нападки в прессе. Несколько таблоидов – особенно усердствовал «Морнинг дэйли ревью» – наперегонки публиковали материалы о сотрудничестве банка с Советской Россией в недалёком прошлом, о скупке имущества уничтоженных и исчезнувших русских аристократических фамилий, о бесконтрольном вывозе сокровищ из русских музеев, о необеспеченных займах правительству народных комиссаров. Достоверные сведения щедро разбавлялись совершенно дикими измышлениями – о поставках большевиками крови для переливания по смехотворным ценам; утверждалось, что эта кровь взята у людей, пребывающих в трудовых концентрационных лагерях и тюрьмах; какие-то «неназванные источники из компетентных кругов» со страниц, испещрённых кричащими заголовками, уверяли публику в чуть ли не еженедельных вояжах руководителей «Бристольского кредита» в Москву, где большевистские вожди вместо возврата процентов и займов поили их водкой, кормили паюсной икрой и ублажали при помощи несовершеннолетних девиц сомнительного поведения. Любое слово в защиту репутации банка разбиралось по косточкам, и вскоре выяснялось: слова эти либо оплачены руководством на пару с большевиками, либо высказаны человеком, чья репутация вызывает по меньшей мере такие же сомнения, как и репутация подзащитного института. Одной из причин внеочередного заседания совета директоров и акционеров было как раз горячее желание разобраться в мотивах и целях нападения. Было уже ясно, что за кулисами кампании находится «Falcon Bank and Trust» – но в чём же причина?! Не всерьёз же кому-то есть дело до того, с кем и на каких условиях банк масштаба «Бристольского кредита» ведёт свой бизнес?! Каждому из собравшихся было отлично ведомо, что «Falcon Bank and Trust» не может соперничать с «Бристольским кредитом» ни на рынке частных вкладчиков, ни в области операций с торгово-промышленным капиталом. Два банка просто не являлись конкурентами! Последняя утка, выброшенная на улицы при помощи пресловутых таблоидов, гласила: «Бристольский кредит» получил на условиях комиссионерского процента останки русской императорской семьи – дескать, большевики надеются выручить немалые суммы за их продажу, тем более, что последнего Романова с семьёй русская православная церковь за рубежом объявила «святыми мучениками». Видимо, зёрна этой удивительно беспардонной клеветы упали на благодатную почву: некто из кругов, приближённых к Бэкингэмскому дворцу, уже намекал – было бы кстати получить от руководства банка подтверждения несостоятельности этих обвинений. «Конечно, вашего честного слова будет достаточно, но ведь вы понимаете, не так ли?» Скандал ещё более усилился, когда стало известно, что банк покинул один из его самых давних и надёжных сотрудников – технический заместитель управляющего Сэмюэль Стэнтон. Хотя Стэнтон не давал никаких интервью, не делал заявлений для публики и вообще всячески прятался, его отставка вызвала самый настоящий шквал спекуляций и инсинуаций. А исчезновение двое суток тому назад барона Ротшильда, который был душой и мотором банка, и самый настоящий визг, который подняла газетная свора по этому поводу, произвели на акционеров совсем уже тягостное впечатление. Положительно, с этим безобразием следовало покончить как можно скорее.

Некоторые из присутствующих, тщательно скрывая своё любопытство, рассматривали «новенького» – высокого худощавого джентльмена лет сорока с небольшим, с пронзительно-синими холодными глазами и типичной внешностью брокера из Сити. Правда, судя по экипировке с Сэвил Роу и Бонд-стрит, дела у «новенького» шли неплохо. Единственное отличие его от других завсегдатаев кабинета составлял довольно объёмистый портфель дорогой кожи. «Новичок» вёл себя так, словно не раз уже бывал здесь. Председательствующему – главе совета директоров – лицо «новенького» показалось смутно знакомым.

— Рад приветствовать вас, джентльмены, — председательствующий опустил обращение «леди» по одной простой причине: в зале заседаний не было ни одной женщины. — Хотя повод для нашего собрания несколько необычный…

Глава совета гневно обрушился на жёлтую прессу, невесть что возомнившую о себе, и от всей души заверил собравшихся: под его чутким руководством разработан остроумный а, главное, недорогой план по эффективному противодействию беспримерному в своей наглости плебейскому натиску на старинный и уважаемый вкладчиками оплот их финансового благополучия. Когда он набрал в рот побольше воздуха, намереваясь плавно закруглить явно произведший впечатление на публику спич, «новичок» неожиданно поднял руку.

— Могу я добавить несколько слов, мой дорогой друг?

— Сэр?! Прошу прощения? Мистер Брукс, если не ошибаюсь?

— Совершенно верно. Я полагаю, такое представительное собрание – само по себе замечательный повод ознакомиться с некоторыми документами, содержание которых представляется мне весьма важным. Я взял на себя труд изготовить достаточное количество копий, чтобы снабдить ими всех присутствующих, — с этими словами Брукс распахнул свой портфель и извлёк из него тоненькую папочку. — Прошу вас, господа.

По мере того, как до читателей начинал доходить смысл прочитанного, выражения вежливого любопытства или скучающего безразличия сменялись одним, одинаковым для всех: изумлённым негодованием, граничащим с ужасом.

«Меморандум

Владелец и дирекция банка «Falcon Bank and Trust», руководствуясь, в первую очередь, вопросами престижа, надёжности и соблюдения законности на рынке финансовых услуг Британской Империи и только во вторую очередь – вопросами извлечения прибыли, принял решение взять под свою опеку кредитно-инвестиционную и операционно-клиентскую части банка «Бристольский кредит». Нелёгкое и тщательно взвешенное решение владельца и дирекции «Falcon Bank and Trust» имеет под собой следующие Основания.

1. Разнузданная дискредитационная кампания, ведущаяся против «Бристольского кредита», подрывает доверие отечественных и зарубежных вкладчиков к кредитно-финансовой системе Великобритании.

2. Сомнительные сделки, осуществляемые на протяжении ряда лет руководством «Бристольского кредита» вопреки мнению ряда мажоритарных и миноритарных акционеров, а также рядовых клиентов-вкладчиков банка «Бристольский кредит».

3. Многочисленные нарушения финансовой отчётности в работе банка «Бристольский кредит», принявшие в последние 24 месяца систематический характер.

4. Неоднократно выражавшееся в конфиденциальном порядке недовольство дирекции Банка Англии работой и положением банка «Бристольский кредит».

5. Нарушения законодательства в области банковских операций в отношении ряда вкладчиков, предпринятые без согласования с Советом акционеров, о фактах которых Совет акционеров также не извещался.

6. Нотариальное мошенничество и шантаж в отношении ряда клиентов и вкладчиков.

7. Сокрытие условий ряда сделок с правительствами, институтами и частными лицами, ведущими враждебную народу Великобритании политику и деятельность.

Подробности и копии документов, подтверждающие настоящие Основания, изложены в Приложении к Меморандуму, с которыми желающие могут ознакомиться по их требованию.

Учитывая сказанное выше, владелец и дирекция «Falcon Bank and Trust» предприняли усилия по консолидации кредиторской и дебиторской задолженности банка «Бристольский кредит», а также акций банка, находящихся в свободном обращении. В связи с необходимостью полного контроля над деятельностью банка «Бристольский кредит» принято решение рекомендовать всем акционерам банка «Бристольский кредит» реализовать минимум 75 % принадлежащих им пакетов акций банка по номинальной стоимости таковых акций в пользу «Falcon Bank and Trust». Оставшиеся 25 % или менее акций акционерам надлежит передать в трастовое управление вновь назначенному после краткого периода реорганизации Совету акционеров. При несогласии с таким решением, оставшиеся на руках акционеров ценные бумаги банка им надлежит реализовать на рынке в срок, не превышающий шести недель с момента вступления в силу настоящего Меморандума.

При несоблюдении означенных выше требований, владелец и дирекция «Falcon Bank and Trust» оставляет за собой право применить к акционерам меры экономического и внеэкономического принуждения.

Лондон, 25 октября 1934 года».

— Что это за бред?!? — прохрипел управляющий, дрожащими пальцами расстёгивая пуговицу сорочки под узлом галстука. — Кто вы такой?!? Что это за…

В следующее мгновение в зале появилось около дюжины вооружённых мужчин, одетых в тёмно-синюю, чем-то напоминающую морскую, форму. Один из них, отставив стул, сел рядом с Бруксом и обвёл присутствующих свинцовым взглядом:

— Моё имя – коммодор Осоргин. Я начальник Отдела экономической безопасности банка «Falcon Bank and Trust». Эти люди в форме и с оружием – мои сотрудники. Я предлагаю вам, джентльмены, не изображать из себя героев, а быстро и чётко выполнить условия Меморандума, с которым вы были только что любезно ознакомлены.

— Какой-то бред. Я звоню в полицию!

Председатель потянулся к телефону и резко отдёрнул руку, услышав голос кавторанга, звучавший тихо и насмешливо:

— Телефонный узел банка находится под контролем моих офицеров. Входы, выходы, как и все прочие коммуникации. Не стоит даже пытаться.

Кто-то вскочил со своего места, но был тут же насильно усажен обратно. Осоргин обратил свой взгляд на взбунтовавшегося:

— Фамилия?!

— Фамилия этого человека Коллер, коммодор, — Брукс пристально посмотрел на стремительно бледнеющего акционера.

— У вас есть возражения, сэр? Вам не нравятся наши условия? — уже тише продолжил кавторанг.

— Вы…

— Мистер Брукс, — Осоргин повернул голову. — Вы подтверждаете участие этого лица в известных событиях?

— Подтверждаю, — плотоядная улыбка искривила тонкие губы Брукса.

— Отлично, — Осоргин вытащил пистолет и, направив ствол на сизого от ужаса Коллера, нажал на спуск.

Выстрел, похожий на короткий кашель, сопровождаемый негромким лязгом омасленной боевой механики, заставил сидящих в кабинете людей оцепенеть. Мягкая полуоболочечная пуля с экспансивной выемкой в головной части ударила в грудь своей жертве с такой силой, что вышвырнула тело из перевернувшегося кресла и протащила по ковру около ярда. Ковёр смягчил звук падения, но всё равно он оказался достаточно громким – как будто свалилось что-то довольно жёсткое. Один из офицеров подхватил тело подмышки и быстро выволок его вон из кабинета. Вернувшись, он аккуратно поставил кресло снова к столу и замер, отступив на шаг назад.

— Я достаточно красноречив, джентльмены? — спокойно поинтересовался Осоргин, кладя пистолет, странный ствол которого, похожий на трубу, сочился чуть заметным дымком, на стол прямо перед собой. — Кто-нибудь ещё желает заявить о своём несогласии с Меморандумом?

Тишина продолжалась долго – так долго, что Осоргин откровенно заскучал. Наконец, председатель выдавил из себя:

— Даже если мы согласимся, — он затравленно посмотрел на дверь, за которой исчезло тело, — это займёт месяцы…

— Вы напрасно переживаете, — вежливо улыбнулся кавторанг. — По моим расчётам, это займёт около одиннадцати минут. Вам надлежит поставить свои подписи всего лишь в четырёх местах – на доверенности на имя мистера Брукса и трёх нотариальных копиях таковой. После чего вы можете считать себя на свободе и в полной безопасности. Разумеется, если вы не станете в дальнейшем делать каких-нибудь глупостей, которые могут доставить нам некоторое минутное беспокойство.

— Это… Варварство! Это произвол. Грабёж среди бела дня. Мы будем…

— Вы будете выполнять то, что вам велено, или отправитесь на корм рыбам с порцией свинца в башке, мой дорогой сэр. Это касается всех. Мне кажется, это очень просто понять, и выбор более чем очевиден. Кроме того, мои офицеры буквально рвутся доказать мне и вам своё служебное рвение и специфические навыки, полученные в ходе изнурительных тренировок. Не заставляйте меня запускать механизм необратимых процессов. Прошу вас, мистер Брукс. Господа.

Офицеры быстро раздали бумаги и так же быстро собрали их, уже украшенные подписями, многие из которых были несколько неуверенными. Когда бумаги передали Бруксу, тот внимательно просмотрел их и церемонно кивнул Осоргину. Кавторанг угрюмо улыбнулся:

— Благодарю за сотрудничество, джентльмены. Сейчас вас проводят к в столовую, где вы сможете подкрепиться приготовленными для вас закуской и напитками. Не рекомендую, впрочем, злоупотреблять наиболее крепкими из них. После этого советую вам с недельку не появляться в городе, чтобы не попадаться под горячую руку газетчикам. Банк будет закрыт сегодня, завтра и третьего дня. Надеюсь, впечатления от нашего знакомства надолго останутся в вашей памяти. Не смею больше задерживать, джентльмены, — Осоргин поднялся.

Несколько минут спустя они вместе с Бруксом вошли в одно из подсобных помещений банка, где, испуская громкие жалобные стоны, лежал на импровизированном ложе из нескольких составленных вместе стульев «хладнокровно застреленный насмерть» Коллер. Возле него хлопотал ухмыляющийся Карташев. Толстый алюминиевый нагрудник с обширной вмятиной валялся на полу, вместе с разорванной сорочкой.

— Боже мой! Какая боль! — провыл Коллер, уставляя страдальческий взгляд на вошедших. — У меня наверняка сломаны все рёбра!

— Не больше трёх, — хладнокровно возразил Осоргин, проходя к телефону. — Вы неплохо справились, мистер Коллер. Сейчас вам наложат тугую повязку и увезут в безопасное место.

Ладягин немало поэкспериментировал с пороховым зарядом патрона с тем, чтобы Коллер не отдал концы по-настоящему, и потому, паля в него, кавторанг не испытывал ничего, кроме мстительного удовлетворения. Взявший Коллера за жабры Брукс не прогадал: до смерти напуганный угрозой компрометации и разорения Коллер честно – насколько такое слово вообще можно употреблять по отношению к подобным типам, подумал Осоргин – выполнил свою часть соглашения и теперь отчаянно трусил, мечтая поскорее исчезнуть с глаз долой. После того, как это чудо вынырнет – в разгар душераздирающих слухов о своей страшной смерти и газетной вакханалии по этому поводу – вся операция по «недружественному поглощению» «Бристольского кредита» предстанет перед ошарашенной публикой в виде совершеннейшего фарса. Отлично, усмехнулся про себя кавторанг. Замечательно. Всё, как и задумано главнокомандующим.

— А шишка! Шишка на голове! — продолжал стонать Коллер. — Вы просто настоящие звери, джентльмены! О-о-о-о… Как больно… Неужели нельзя было придумать что-нибудь менее ужасное?!

— Постановка должна была выглядеть правдоподобно и безупречно. Заживут ваши рёбра, ничего страшного. И вообще – искусство требует жертв!

— А деньги?!

— Вы не в церкви, вас не обманут, — отрезал кавторанг. Недавно попавшая в кают-компанию – стараниями Гурьева, который заботился о том, чтобы господа офицеры не оставались в неведении относительно происходящих в СССР литературных и не только событий – книжка одесских юмористов Ильфа и Петрова так понравилась моряку, что он цитировал её к месту и не к месту, нисколько не заботясь о том, насколько механический перевод цитат на английский соответствует британскому чувству юмора. — Мистер Брукс, выдайте этому засранцу его тридцать сребреников.

— Мастер Джейк вообще-то обещал перебить всех засранцев, а не одаривать их деньгами, — сердито поджал губы Брукс.

— Мастер Джейк отходчив и предпочитает элегантные решения кровавым, — усмехнулся моряк и подмигнул Коллеру. — Но и его терпение не безгранично. А уж моё – так я и вовсе не советую вам, Коллер, испытывать. Я как раз обожаю дырявить всё подряд. Хорошенько зарубите себе это на носу.

Он снял трубку телефонного аппарата и, услышав голос офицера, отвечающего за связь, велел:

— Соедините меня с базой. И дайте отбой по команде, всё прошло штатно.

Лондон. Октябрь 1934 г

«Sunday Times». Страшная находка

Сегодня, 27 октября 1934 года, тело Виктора Ротшильда было найдено в его рабочем кабинете в поместье Эксбери Парк. Никто из прислуги и домочадцев недавно бесследно исчезнувшего барона не может объяснить, каким образом тело появилось в доме и когда это произошло. Из кругов, близких к семье, сообщается, что по просьбе родственников лорда Ротшильда вскрытие производиться не будет, поскольку совершенно очевидна смерть Виктора Ротшильда от естественных причин – переутомления и нервного истощения, на которое барон Ротшильд неоднократно жаловался своему лечащему врачу. «…»

Осень 1934 – Осень 1935 г

Впервые за много, много лет у него появилось время. Время – с большой буквы. Время подумать о том, что произошло – и куда двигаться дальше.

Лондонский дом на Мотли-авеню купили и тоже переоборудовали: обнесли настоящим забором – то, что Гурьев называл «безопасным периметром». Там принимали политиков, и не только – вообще людей, которым совершенно незачем было лицезреть то, что творится в Мероув Парк. После странной смерти Ротшильда здесь буквально «прописался» Черчилль, у которого – то ли после этого, то ли вследствие этого – резко пошли на лад финансовые дела. В самом поместье стали традицией «субботы» и «вторники» – долгие, бесконечные разговоры у камина после ужина, когда ставшее уже довольно большим «общество» обсуждало всё на свете. В таких разговорах иногда рождалось нечто гораздо большее, чем планы на ближайшую неделю.

Гурьев много времени уделял Ладягину, который оказался настоящим кладезем идей – от концептуально-стратегических до предельно конкретных технических инноваций. К сожалению, работы по созданию детектора, обещанного ещё в июле, продвигались крайне медленно: экспериментально установив, что из оставшихся материалов, использованных для изготовления мечей, ничего не получится – слишком мало, Ладягин теперь пытался придумать что-нибудь ещё. Опасения Гурьева, что оружейник замкнётся на какой-то одной задаче, забыв обо всём остальном, оказались напрасными: в мыслях не было недостатка. И пистолет, и прочие проекты, существовавшие в голове – не только Гурьева, не только Ладягина – быстро, невероятно быстро обрастали плотью и кровью. Мыслей было много – даже, кажется, больше, чем нужно. Существовали значительные проблемы с их реализацией:

— Поймите, Яков Кириллович, невозможно частным образом финансировать исследования науки в целом ряде отраслей и областей. Нужна государственная воля, государственный интерес. Никакому частнику не нужна энергия освобождённого атома. Он просто не знает, куда её деть, а, главное, как!

— Электричество.

— А как передать его на большие расстояния? Как снимать? С какого рабочего тела? Масса, масса вопросов. Нужны лаборатории, сотни, тысячи людей, химики, математики. Никакой частный капитал, даже будь это такой банк, как у вас, не в состоянии оплатить такой объём работ. Мало ли, что я придумал? Нужно это ещё как-то воплотить. Вы поймите, Яков Кириллович. Ведь как всё начиналось? Возьмем век восемнадцатый. Это век Голландии: там сделали то, чего никто в истории до них не смог, — внедрили идеологию тотальной механизации. Открыли, можно сказать, созидательную мощь изобретений, науки и образования. Целое столетие маленькая, мизерная по мировым масштабам страна была лидером мирового развития! Потом – Британия подхватила этот порыв Нидерландов, продержав у себя первенство следующие сто лет. Ведь именно на долю Британии выпала судьба быть колыбелью овладения движущей энергией неживой природы – энергией пара, нефти, газа, электричества! Именно Британия дала идее прогресса мощь и размах! Именно Британия стала мастерской и лабораторией мира, в Британии была дана жизнь индустриальному обществу. Британия, став мировым лидером производительности труда, повела за собой остальную Европу. Да что там Европу – весь мир!

— Вы поэтому сюда так стремились в своё время? — улыбнулся Гурьев.

— Не только. Это уже, к сожалению, не совсем действительность. Девятнадцатый век – да, это, несомненно, по праву, — Век Британии. Если в восемнадцатом веке Нидерланды отстояли право нового общественного уклада жизни, то в девятнадцатом веке именно Британская Империя, кнутом и пряником, заставила признать весь мир первенство силы и привлекательности Европейского прогресса. Но сейчас совсем другое время! Сейчас и скорости возросли, и масштабы, и прогрессу стали тесны рамки британских доспехов, эстафету первенства принимает Америка. А могла бы – и Россия! Тот же атом…

— Это мне ясно. Атом – это очень интересно. Это одно из самых перспективных направлений. Но меня волнуют ещё две вещи. Даже три. Это связь, дороги – и дураки.

— Связь – я понимаю. В России возможна только беспроводная связь. У меня есть несколько мыслей на эту тему. Вот послушайте. Если поднять антенну на очень большую высоту…

— А как?

— Вот! Это – вопрос!

— Мачта до неба? Дорого.

— Мачта – дорого. А стратостат? Дирижабль? Дирижабль. Дирижабль, — Ладягин вдруг застыл с выпученными глазами, и секунду спустя – завопил так, что всё присутствующие повскакали, решив, что начался пожар: – Гелий! Гелий! Яков Кириллович, гелий!

— Владимир Иванович, не надо так… громко.

— Да вы что?! Гелий вместо водорода! Понимаете?! Инертный газ! Не горит, не взрывается!

Кто-то из лётчиков, заинтересовавшись, пересел поближе:

— А что? Это, действительно, идея! А гелий где взять?

— Это сопутствующий газ при нефтедобыче. Его уже научились собирать и превращать в жидкое состояние!

— То есть технически это возможно – гелий вместо водорода?

— Владимир Иванович хочет сказать – для такого проекта, как, например, этот, нужна поддержка государства, — прищурился Гурьев. — Правильно?

— Конечно! Никакой коммерсант это не вытянет…

— А обледенение? Там такие поверхности…

— А среднезимняя температура в России – чуть не минус десять по Цельсию… И восемь месяцев!

— Господа, господа! Но ведь у дирижабля есть двигатели? Можно поставить динамо…

— И?

— В оболочке пусть будет тонкая проволока, а по ней – электрический ток! Вот вам нагрев – и никакого льда!

— Пишите патент, Владимир Иванович, — кивнул Гурьев под одобрительный смех офицеров.

— На самом деле ничего смешного не вижу, — покачал головой генерал Матюшин. — Если связать с помощью грузового и пассажирского воздухоплавания те пространства, на которых совершенно невообразима прокладка железнодорожного полотна, и как следует подумать над тем, как правильно использовать великие русские реки в роли транспортных артерий – вполне вероятно, это могло бы решить проблему дорог, которая вас, Яков Кириллович, так озадачивает. Да не только вас одного, к слову сказать.

— А дураки?

— Перевоспитывать дураков – артель «Напрасный труд», знаете ли. Это – как если бы мы пытались переделать какую-нибудь из наших русских организаций здесь, за рубежом, для выполнения наших задач. Ничего не выйдет. Мы пошли по совершенно другому пути – и посмотрите на наши результаты!

— Где были бы мы, а где – результаты, если бы не ваше… душевное электричество, голубчик Яков Кириллович. Надо сразу воспитывать умных, я с вами абсолютно согласен. Это, разумеется, требует времени. Но державу не построишь ни за месяц, ни за полгода.

— И как же вы собираетесь это делать, Николай Саулович?!

— Есть кое-какие мысли…

А всё это ещё надо было как-то систематизировать, записать: голова – хорошо, но никто не в состоянии будет достать мысли из его головы, случись что. Писать Гурьев не любил – выручала стенография, и сильно. Стенография здорово экономила самое дорогое – время.

В марте тридцать пятого пришла долгожданная посылка с бумагами из Ватикана. Из этих сведений он смог, наконец, восстановить недостающее звено в цепи, связанное с кольцом: направленный в ещё в екатерининские времена на Мальту обучаться у иоаннитов корабельному делу, предок Гурьевых, видимо, причастился там мальтийской тайны, которую и привёз с собой по возвращении в Россию. Почему, отчего безвестному гостю из бесконечно далёкой страны доверили какую-то, судя по ценности кольца, значительную тайну – это установить не удалось, да и не слишком, в свете открывшейся массы дополнительных обстоятельств, Гурьева интересовало. Не стало яснее и то, что же, на самом деле, прятали Мальтийские рыцари. Зато выяснилось, где: Крым.

— Какой же вы сделались нелюбопытный, Яков Кириллович, — посетовал Матюшин.

— Да нет у меня ни времени, ни здоровья на всю эту чепуху, — поморщился Гурьев. — Ясно же – чепуха это всё, выеденного яйца не стоит. Что и кому можно по нынешним временам доказать самыми фантастическими бумагами, Николай Саулович? Ничего. Ровным счётом. Вы же сами – кадровый разведчик, штабист. При существующих технологиях изготовить любой памятник письменности, освящённый авторитетом хоть самого Гуттенберга, не стоит просто ничего. Да я сейчас выйду через наших новых парижских знакомых на специалистов – они нам оригинал Моисеева Пятикнижия, собственной рукой пророка начертанный, в момент сварганят. Не вижу я в этом никакого смысла – давайте мы это потому оставим. Нам есть, на чём сосредоточиться.

— И всё же – поверьте интуиции старого разведчика и генштабиста, Яков Кириллович, — прищурился генерал, — за всем этим что-то кроется, и что-то – для наших с вами планов весьма важное.

— А вы, Николай Саулович, поверьте моей, — возразил Гурьев. — Если от этой тайны что-то важное зависит – для нашего дела – она нам в соответствующий момент и откроется. Как то самое пророчество. А ломиться мы не станем. Раз такая каша из всего этого на сегодняшний день получается – это может означать только одно: мы не готовы. Ни духом, ни техникой. Вот и давайте будем готовиться.

— Откуда же такая уверенность, Яков Кириллович?

— Из опыта изучения текстографии и текстологии Священного Писания, — усмехнулся Гурьев.

Генерал только недоумённо головой в ответ покачал.

* * *

Да, время появилось, но и забот – не убавилось, хотя очень многое работало в автономном, автоматическом режиме. На Мотли-авеню не переводились гости со всего света. Нашлись подходы к Ильину,[32] Крамаржам,[33] вытащили через Финляндию Солоневича, эмиссары банка вовсю трудились в Китае и Индонезии. Гурьев и сам частенько отправлялся в вояжи – как правило, ненадолго, на два, на три дня, всегда – аэропланом и непременно в сопровождении Тэдди, двух офицеров и кого-нибудь из высокопоставленных сотрудников банка, иногда – самого Брукса. География этих поездок была более чем обширной – он даже побывал в Палестине, где разговаривал с Рутенбергом и раввином Авраамом Куком,[34] и Рэйчел видела, каким довольным он вернулся из этой поездки. Как и Тэдди, который взрослел просто на глазах. Они никогда – никогда, никогда! — не брали её с собой. Никогда. Рэйчел понимала – так он приучает её к мысли о разлуке.

Он и сам всё время жил с этой мыслью. И странным, непостижимым образом эта мысль нисколько не отдаляла их друг от друга – наоборот. Они оба – и Гурьев, и Рэйчел – научились ценить каждую секунду, проведённую вдвоём. Никогда время ещё не было таким плотным.

Только один раз он взял Рэйчел с собой, а Андорру – в июле тридцать пятого, на праздник в честь дня рождения наследника великокняжеского престола – Кириллу исполнялось четыре года. Рэйчел так хотелось побольше узнать о Гурьеве, познакомиться с теми, кто знал его ещё в Москве, в России, что она даже не думала о ревности и не испытывала никакой неловкости. Всё было просто чудесно, — Рэйчел безоглядно влюбилась в пейзажи крошечной горной страны, и они провели восхитительную, незабываемую ночь в пастушеской хижине у открытого очага, под огромными, яркими звёздами, в такой тишине, какой невозможно представить себе, не услышав её своими ушами. Только вдвоём. Вдвоём под огромным и чёрным куполом неба.

Ревновать его можно было, пожалуй, только к Тэдди. С мальчиком он по-прежнему проводил уйму времени – и не только в занятиях. Рэйчел пришла в ужас, когда в августе того же года на поле перед домом появился сверкающий самолёт – подарок для Тэдди. А через месяц Тэдди уже был в воздухе – за штурвалом. Она понимала: иначе нельзя. Судьба этого мальчика – это судьба воина и государя, даже если он никогда не наденет настоящую корону, и глупо, немыслимо этому мешать. Она знала – конечно, знала. Но то, как Гурьев воплощал эту судьбу в реальность, всё равно приводило её в ужас, хотя Рэйчел отчётливо понимала – никто, кроме Джейка, не сможет этого сделать. Никто, никогда не сможет сделать это лучше него.

О, Господи. Джейк. Мой Боже, мой храм. Моё счастье-судьба, моя боль. Мой ласковый зверь, мой Серебряный Рыцарь.

Это было такое горькое счастье – чувствовать спокойное лучистое тепло её души рядом с собой. Знать, что это ненадолго. Понимать, что это навечно. О, Господи. Рэйчел.

Это было такое горькое счастье – любить её каждый день. Каждую ночь, — каждый раз, как последний. Растворяться в пламени её желания, чувствовать, что всё это для него, одного, отныне и навсегда, — её жар, её влага, пронизывающая ласка пальцев, обжигающая нежность губ, вся она – целиком, без остатка.

Она даже не представляла себе никогда, что мужчина может быть… таким. Улыбалась, вспоминая, как думала о нём – и об этом – с опаской. Не могла и помыслить, что мужчина – такой мужчина, как Джейк – способен на такую невозможную нежность. Купаться в этой нежности, пропадая в ней, пить его ласки, чувствуя, как распаляется жажда. Ощущать его руки, восхитительную тяжесть сильного тела, подчиняться его ритму и включать его в свой, и терять сознание от восторга. «Ты моя тёпа-растрёпа». Она пугалась, хватаясь за зеркало, проверяя, не нарушилась ли причёска, не помялось ли платье, не появился ли где, упаси Господь, какой-нибудь непорядок. А он смеялся. О, Боже, как он смеялся. Над ней? Конечно, над ней. Как она была за это ему благодарна. Я люблю тебя, Джейк. Ты слышишь?!

Он слышал. И он был первый мужчина, с которым она не опасалась говорить о том, что чувствует. Произносить это вслух – «я люблю тебя». Потому что он не боялся – ни её любви, ни своей. Я люблю тебя. Он всегда – всегда! — говорил это только по-русски.

Я опять угадал, думал Гурьев, любуясь. Я угадал, — как я всегда угадываю, не так ли? Рэйчел. Певчая моя птичка… В ней было столько страсти и сдерживаемой нежности, которую не на кого было обращать, кроме брата. И это прорывалось иногда так неожиданно и удивительно. Он понимал, как старается она ему не мешать, и видел, как чувство Рэйчел к нему перерастает её, перехлёстывает через край, и как она, бедняжка, ничего не может с этим поделать. От этой нежности, затоплявшей Рэйчел, доставалось всем, не только Гурьеву – и Осоргину, и Ладягину, и Бруксу, и Матюшину, и всем остальным. А они – не то, чтобы они были в неё влюблены. Это было нечто иное. Они тоже, как и она, принадлежали к его личному пространству, и своей принадлежностью создавали его. Они – все вместе. Воспринимая и Гурьева, и Рэйчел, как одно существо, лишь по недоразумению – а может, напротив, по великому и чудесному замыслу?! — воплощённому в двух разных людях, мужчине и женщине, люди его – их, конечно же! — личного пространства составляли удивительный мир – мачту золотых нитей, устремлённую в бескрайнюю высь. Долг, честь, — и любовь, — скрепляли всё воедино. Так, что не было силы, способной порвать эту связь.

Мероув Парк. Октябрь 1935 г

«Рэйчел.

Ты знаешь, как я ненавижу прощаться. А я знаю, что это – трусость. Прости меня. Ты знаешь причину, по которой мне необходимо быть там, куда я отправляюсь сейчас, — как я знаю о том, что тебе необходимо остаться. Пожалуй, единственное, чего я так и не смог сказать тебе – как ты нужна мне, Рэйчел. Я слишком редко говорил о чувствах – куда чаще я слушал тебя, моя Рэйчел, и мне – помилуй, Боже, мне так это нравилось. Моя Рэйчел.

Ты – единственная причина всего, что я делаю и зачем живу. Даже если тебе в какой-то миг покажется, что это не так – не верь. Чувства иногда – нередко – обманывают нас. Судьба – никогда. Только об одном прошу тебя, моя Рэйчел – не сдавайся. Никогда не сдавайся, моя Рэйчел, ведь ты – моя Рэйчел. Моя судьба. И потому – мы обязательно будем вместе. И это случится тогда, когда всё ещё будет иметь настоящий смысл – и жизнь, и чувства. И всё остальное. Ты ведь помнишь – я всегда обещаю лишь то, что могу, и могу лишь то, что обещаю. Пожалуйста, верь – это возможно, и это непременно случится.

Я обещаю тебе, что найду кольцо. И оно обязательно будет твоим – если захочешь, если я буду достоин. Я люблю тебя, Рэйчел. Никого, нигде, никогда, — только тебя, моя Рэйчел».

* * *

Письмо выскользнуло из её пальцев, и Рэйчел показалось, что лист бумаги опускается на паркет целую вечность. Она смотрела на этот полёт, словно завороженная, и ничего не чувствовала – только огромную, заполняющую всё её существо пустоту.

Рэйчел давно поняла – он уедет. Не от неё – но она, со всей своей любовью, ничего не в силах изменить. Как и он – слово, неважно, когда и в каких обстоятельствах данное, должно быть исполнено. Ей было самой не занимать смелости – но то, как готовился Гурьев, как готовил её к своему отсутствию, — это было больше, чем просто любовь и забота. Гораздо, гораздо больше. Он выстроил – вокруг неё, для неё – целый мир. В точности, как и обещал. Море людей, невероятное количество дел – она будет думать о нём, но никогда не найдёт времени сосредоточиться на своей тоске, на своей боли. Слишком много будет вокруг того, что станет требовать усилий её души. Тосковать и болеть – на это просто не останется ни секунды.

Рэйчел знала: это письмо – последнее. Он больше не станет ни писать, ни звонить. Она будет знать о нём всё, как и он о ней, но – ни писем, ни разговоров. Ничего этого не будет. Потому что ни он, ни она – оба – каждый из них – не выдержат. Сорвутся с резьбы, слетят с нарезки. Для того, чтобы делать настоящее дело, нужно кого-нибудь очень сильно любить и жить надеждой на встречу. Иначе – ничего не нужно. И ничего невозможно – иначе.

Он запретил его провожать – она знала, почему. И позволила ему настоять на своём. Пусть всё будет именно так, как ты задумал. Если ты всё же задумал, что мы встретимся, Джейк – пусть мы и расстанемся именно так, как ты задумал. Пусть всё идёт по твоему плану. Всё равно, что – только знать, что ты жив и любишь меня. Под этим небом, под этим солнцем.

На этой земле.

Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935 г

— И что мне теперь делать? — потерянно спросил Городецкий. — Дела сдавать? Да-а. Я предполагал, в общем-то, что ты кое-чего достиг, но такого – извини, братец.

— Ну, а что уже такого особенного? — пожал Гурьев плечами. — Структура – да, имеет место быть. Опорный пункт. Но – не более того. Теперь, Варяг, только теперь – начнётся настоящая работа. И только тогда, когда я с ним поговорю. Не раньше.

— Подожди. А эта женщина?

— Не надо сейчас об этой женщине, Варяг. Не надо.

— Извини. Тогда о другом. На что ты надеешься?

— На то, что мы с ним очень похожи. Только он не знает, как, и у него – слишком много таких друзей, с которыми никакие враги не требуются. Вот именно на то, что он это почувствует, я и рассчитываю. Если так – то мы должны быть во всеоружии. Но – и пути отхода тоже надо подготовить. Потому что класть голову я не собираюсь – мне есть, ради кого жить.

— Понятно.

— Это радует.

— И что? Ты думаешь, он сразу тебе поверит?

— Ну, таким дураком он вряд ли окажется. Я думаю, он меня долго будет щупать. Но у меня есть в запасе пара фокусов – их он не сможет ни обойти, ни перепрыгнуть. Поэтому, Варяг – давай браться за работу. Надо подготовить несколько самых неотложных постановлений, чтобы запустить маховик – если он всё-таки начнёт со мной играть. Когда мы его раскрутим – остановить будет невозможно. Так это работает, Сан Саныч. Вот так – и никак иначе.

— Есть, товарищ Царёв.

— И я – царёв, и ты – царёв, Варяг. И даже Сталин – и тот царёв.

— Вот откуда имечко, значит.

— Правильно. Оттуда.

— Что тебе на всё это сказать? — Городецкий потянулся за очередной папиросой. — Честное слово – ума не приложу. Получается, я тоже каким-то боком виноват в том, что ты до такого вот… докатился?

— Я долго катился, дружище, — усмехнулся Гурьев. — Очень долго.

— Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, — Городецкий зажёг папиросу, с удовольствием затянулся и выпустил дым в потолок: – Так какой же у тебя всё-таки план? Я слушаю.

— Расскажу – содним условием: ты мне поможешь. Поможешь ведь?

— А что я – нерусский?!

Ближняя дача Сталина. Ноябрь 1935 г

Гурьев некоторое время любовался затылком Сталина с толстыми, зачёсанными ото лба назад волосами, когда-то тёмно-рыжими, а теперь, скорее, пегими с сединой. Сталин стоял у окна, чуть отодвинув штору, — так, чтобы видеть происходящее за стеклом и чтобы его самого невозможно было разглядеть с улицы: старая, проверенная привычка подпольщика и боевика. Судя по всему, Сталина беспокоило отсутствие охранника, до того слонявшегося, как маятник, внизу, с интервалом около десяти минут. Ну, пора, решил Гурьев.

Гурьев демонстративно громко кашлянул и тотчас же принял расслабленную позу с опущенными вдоль тела руками, чуть откинутой назад головой и разведёнными в стороны носками ботинок – позу, излучающую спокойствие и доброжелательность. Никакой угрозы. Зачем нам ссориться, промелькнуло у него в голове, мы просто мило побеседуем. И разойдёмся. Или не разойдёмся. Пятьдесят на пятьдесят. Сталин плавно и стремительно развернулся на пятках своих сапожек, — бесшумно, стремительно и плавно, как кошка. Жёлтые с коричневыми и зелёными крапинками глаза разъярённого и испуганного тигра – прицельный прищур, сузившиеся зрачки – уставились на Гурьева.

Сталин молчал. Молчал, понимая: посетитель, неведомо как очутившийся в кабинете, прошедший все кордоны охраны, смертельно опасен. Гораздо опаснее всех, с кем ему, Сталину, прежде доводилось сталкиваться. Надо выждать, решил Сталин. Выждать. Убить меня хочет? Если да – чего ждёт?

Гурьев решил, что паузу пора заканчивать. Он улыбнулся – ясной, обезоруживающей своей улыбкой:

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.

Сталин кивнул – но молча.

— Вы же видите, Иосиф Виссарионович, — Гурьев чуть развернул в сторону Сталина ладони и немного ослабил левую ногу в колене, демонстрируя полнейшее миролюбие и невозмутимость. — Я говорю очень тихо, не совершаю резких движений, не покидаю безопасную зону, зону контроля. Видите?

— И что это значит? — спросил Сталин. Голос его был спокоен, хотя Гурьев и чувствовал – спокойствие собеседнику дорого стоит.

— Это значит – я вам не угрожаю, не собираюсь причинять вам боль или покушаться на вашу жизнь, у меня нет оружия ни в руках, ни под одеждой. Нам необходимо поговорить, и вы понимаете уже – я не стану записываться к вам на приём. Как не записывался на приём к Пию Одиннадцатому, с которым мы чудесно пообщались около двух лет назад, и расстались совершеннейшими приятелями. Не исключено – нечто подобное произойдёт и сегодня.

— Я вас слушаю, — тихо произнёс Сталин, бросая быстрый взгляд в сторону своего рабочего стола.

— Спасибо, Иосиф Виссарионович, — снова улыбнулся Гурьев. — И хотя это пока ещё не так – вы не столько слушаете меня, сколько пытаетесь определить, насколько я опасен, — но всё же я более или менее успешно заговариваю вам зубы, Иосиф Виссарионович, и вы уже понимаете: непосредственная опасность вам не угрожает. Потому что, по вашим вычислениям, мне потребуется не менее шести – семи секунд, чтобы преодолеть разделяющее нас расстояние, а за это время, как вам кажется, вы успеете прыгнуть к столу и нажать тревожную кнопку. В принципе, это почти верно. Проблема в том, что, во-первых, кнопка не сработает, а, во-вторых, времени мне нужно гораздо меньше. Но, однако, как вы снова с недоумением видите, я по-прежнему не двигаюсь и по-прежнему заговариваю вам зубы. Может быть, у меня всё-таки нет агрессивных намерений? Понятно, что верить можно только себе, да и то следует постоянно взвешиваться, измеряться и проверяться. Но, всё-таки.

— Что же за дело у вас ко мне? — сейчас в голосе Сталина акцент был слышен куда более явственно, чем Гурьеву было знакомо по записям его речей.

— Нет, так не пойдёт, — грустно вздохнул Гурьев, покачав головой. — Давайте договоримся вот о чём. Вы сейчас сядете за свой рабочий стол, почувствуете себя увереннее, но при этом не станете выдирать наган из ящика и пытаться проделать во мне несколько отверстий. Это у вас не выйдет, а, отбирая у вас револьвер, я могу нечаянно причинить вам боль, чего я вовсе не хочу, Иосиф Виссарионович, и потому я очень, очень прошу вас – сядьте, пожалуйста. А потом пригласите и меня присесть, и мы, наконец, сможем поговорить. А то преамбула уже затянулась.

Некоторое время Сталин продолжал разглядывать незваного гостя. Гурьев улыбнулся и кивнул. Сталин, осторожно ступая и всё ещё косясь на Гурьева, стараясь не подать виду, как напряжён и напуган, прошёл к столу, сел в кресло, чуть подвинулся вперёд. И, конечно же, попытался нажать тревожную кнопку. Гурьев ждал. Сталин нахмурился – еле заметно, но нахмурился, вскинул быстрый взгляд тигриных глаз на Гурьева. Гурьев видел, что Сталин в бешенстве, и говорить с ним в таком состоянии было нельзя, да и невозможно. В общем-то, Гурьев был готов к долгой прелюдии, поэтому ему не составило никакого труда по-прежнему изображать на лице безмятежность. Сталин задумался, и, вероятно, решив для себя – чем сильнее будет опасный гость занят беседой, изложением своих требований и претензий, чем скорее он войдёт в состояние просителя, тем меньше у него будет шансов напасть внезапно, — кивнул, всё ещё очень напряжённо, но уже как будто бы соглашаясь:

— Я вас внимательно слушаю, товарищ.

— Яков Кириллович. Не называйте меня, пожалуйста, этим словом – «товарищ», я привык его слышать лишь в оценочно-поведенческой коннотации – и не хочу отвыкать. Нет, Иосиф Виссарионович, вы меня не слушаете, а очень сердитесь и боитесь. Это, право же, вы совершенно напрасно делаете. Во-первых, вы забыли предложить мне присесть. Я не обижаюсь, прекрасно понимая ваше состояние. Во-вторых, вы сейчас тщательно пытаетесь понять, как я сюда попал и сколько у меня – и у вас – времени. Отвечаю: времени достаточно, хотя и не бесконечно. Внешний периметр охраны я прошёл без особенных проблем, хотя там люди довольно хороши, дисциплинированны и организованны. Внутренняя же охрана, несмотря на вроде бы специальную подготовку, никуда не годится. Потому что у внешних и внутренних разные задачи, а этого вот понимания и не наблюдается. Ну и, собственно, поэтому их тоже не составило большого труда нейтрализовать.

— Они мертвы? — отрывисто спросил Сталин.

— Двоих мне пришлось убить, остальные надёжно обездвижены и усыплены специальными, мало кому на земле известными приёмами. Эти двое, будь они настоящими профессионалами, не стали бы доводить меня до крайних мер, но… Они оказались даже худшими дилетантами, чем я предполагал. Задача охраны ведь состоит не в том, чтобы умереть, а в том, чтобы умереть, выполняя задачу, верно? А если задачу выполнить невозможно – профессионал обязан это понять и принять. Зачем же умирать напрасно? Это неумно. Мне в самом деле жаль, Иосиф Виссарионович, что пришлось это сделать – я не испытываю никакого удовольствия от причинения смерти живым существам. Так что до утра у нас где-то часа четыре. За это время можно вчерне очень многое обсудить.

Сталин помолчал, посмотрел в сторону. Потом кивнул:

— Садитесь.

— Благодарю вас, Иосиф Виссарионович. — Гурьев осторожно, медленно шагнул вперёд и, отодвинув крайний стул у стола совещаний, сел.

— О чём же вы хотите со мной беседовать?

— Нет, нет, ещё рано, рано, Иосиф Виссарионович, — улыбка на лице Гурьева просто светилась. — Вы ещё не спросили всего, что хотели, затем, чтобы уяснить, с кем имеете дело. Я вам помогу, Иосиф Виссарионович. Я не шпион иностранных разведок, не наёмный или идейный террорист, не троцкист, не ленинец, не правый и не левый. Я русский. По убеждениям, прежде всего. В результате одного давнего, очень странного происшествия – поражения атмосферным электричеством – мои мозг и тело приобрели некоторые новые возможности, которые, неимоверно усугубив мои и без того весьма незаурядные способности и усовершенствовавшись в результате длительных тренировок по специальным методикам, привели к ещё более странным результатам. Перечислять всё долго и незачем, я назову лишь основные. Итак, я способен думать, оценивать и анализировать поступающую в мой мозг информацию с гораздо большей скоростью, чем любой высокообразованный человек с развитыми навыками критического мышления. С какой – сказать затрудняюсь, методики измерения субъективны, — но точно гораздо быстрее, чем считается возможным. Я могу делать это свободно на двух дюжинах языков. Я двигаюсь примерно в двадцать раз быстрее отлично тренированного боксёра и в восемь – десять раз быстрее бойца подразделения коммандос, находящегося в так называемом «боевом трансе» под воздействием стероидов и препаратов наподобие эфедрина или амфетамина. Я не слишком много непонятных терминов употребляю, Иосиф Виссарионович?

— Нет. Я понимаю, — разлепил губы Сталин.

— Ну, вот, — расстроенно произнёс Гурьев и всплеснул руками. — А сейчас вы подумали: Боже мой, да ведь этого монстра надо немедленно уничтожить, ведь если он захватит власть… Тут есть маленькое «но». Мне не хочется – да и не нужно – хватать власть. Почему? Я это попытаюсь объяснить чуть позже. Пока просто, то есть – совсем просто: не нужна, Иосиф Виссарионович. Вам даже может показаться – хотя на самом деле всё куда сложнее – что я вообще не совсем нормальный: ещё два месяца назад я жил в прекрасном поместье недалеко от одной из мировых столиц, вращался в свете, имел массу влиятельных знакомых, которые наперебой стремились сделать мне что-нибудь невообразимо приятное без всяких усилий с моей стороны их к этому принудить, посещал модные курорты – как вы догадываетесь, отнюдь не в одиночестве, и вообще всячески ублажал себя. И мне это даже нравилось – не буду скрывать и изображать из себя Савонаролу.[35] И вот – я бросил всё это и примчался сюда, чтобы поговорить с вами. Мне кажется, такие ужасные, в общем, жертвы заслуживают того, чтобы вы, Иосиф Виссарионович, меня хотя бы выслушали. Скажете, нет?

— Я вас слушаю, — чуть улыбнулся Сталин. Впрочем, глаза оставались настороженными, так что Гурьев знал – расслабляться рано. Со Сталиным – вообще никогда невозможно будет расслабиться.

— А у вас тут есть что-нибудь выпить? Вино, коньяк, сельтерская, боржом, на самый крайний случай? Как-то мы негостеприимно с вами расположились.

— Нет, — чуть мотнул головой Сталин. — Всё приносят. Я не пью, когда работаю. Вода в графине, можете налить себе, если хотите.

— Спасибо, Иосиф Виссарионович, — проникновенно сказал Гурьев и чуть поклонился. — Может, вам тоже налить себе пару глотков? Это снизит натянутое в воздухе поле напряжённости ещё на пару гауссов.

— Я не хочу пить, — спокойно сказал Сталин. — Я хочу знать, что вам нужно.

— На самом деле вы сейчас пытаетесь понять, чего я хочу у вас попросить и что будет, когда вы мне откажете. Вы понимаете, — вроде бы – что, если такому типу, как я, всё обещать, он не поверит, и станет требовать так называемой «честности» и «правды». Значит, придётся отказывать. И что же тогда? Нет, отвечаю я на ваш невысказанный тайный вопрос, Иосиф Виссарионович. Я ничего не стану у вас просить и, если мы с вами не придём к какому-то подобию консенсуса по всему кругу затрагиваемых вопросов, я вас покину навсегда и обоснуюсь на каком-нибудь острове в тёплом океане, чтобы уцелеть в будущей войне и сохранить жизни стольким из моих друзей, скольким получится. Убивать я вас не стану, мне это неинтересно. Лет восемь – десять назад эту мысль ещё можно было повертеть в голове так и сяк, но не сегодня. Нет.

— Почему же?

— Ну, одна из самых главных причин – это то, что из всей этой публики, которая окопалась в Кремле, из всех этих, как они себя называют, «вождей международного рабочего и коммунистического движения», — вы, Иосиф Виссарионович, — самый терпеливый, самый выносливый, самый изворотливый, самый стратегически мыслящий, самый бесстрашный, самый неприхотливый, самый, пожалуй, умный, самый обучаемый и самый способный. Железный. Действительно – Сталин. Все остальные – просто пена. Шлак. Конечно, вам не хватает знаний для того, чтобы действовать по-настоящему дальновидно, но это ещё поправимо. Вы практически всех уже переиграли, затасовали в конец колоды, и скоро просто вышвырнете вон. И я даже вам аплодирую – в самом деле, вся эта троцкистско-бухаринская хевра большего не заслуживает. Допустим, я не стал бы их убивать – противно, они ведь начнут – наперебой, наперегонки – каяться, клясться в любви и преданности, разоружаться перед партией. Пфуй. Мерзость. Но вы их, конечно же, перебьёте – ну и ладно. Я уж точно не заплачу. Ну, что? Лесть лучше действует, чем уверения в добрых намерениях? А, Иосиф Виссарионович?

— Нет, — несколько резче, чем следует, ответил Сталин и тут же постарался смягчить тон улыбкой. — Я всё-таки не понимаю, что вам нужно. Яков Кириллович.

— Ну, мне кажется, вы уже немного привыкли к моему голосу, присутствию и тому факту, что нам придётся побеседовать, хотя ещё минут пять назад вы так не думали, Иосиф Виссарионович. Я ведь намеренно, демонстрируя вам инструменты, которыми владею и пользуюсь, всё время даю понять: это – инструменты, и не более того. Отчасти – готовлю вас к тому, что по уровню цинизма и утилитарного подхода к действительности мы с вами примерно в равных, выражаясь специальным языком, весовых категориях. Отчасти – затем, чтобы вы, наконец, поняли: я буду с вами предельно откровенен. Ведь если два циника не могут договориться – это плохо, очень плохо. Просто беда. Скажите, Иосиф Виссарионович, как вы думаете – сколько вы проживёте? При самом удачном стечении обстоятельств.

— Возможно, до утра, — Сталин выложил руки на стол.

Гурьев счёл это хорошим знаком и слегка демонстративно обиделся:

— Ну, я же сказал, что не стану суетиться и заниматься глупостями вроде индивидуального террора. Индивидуальный террор в принципе достаточно бесперспективен, ибо существуют некие мощные мировые, исторические силовые линии, по которым всё и движется – медленным шагом, робким зигзагом, но движется. Важно вовремя почувствовать направление. Так сколько, как вы полагаете?

— А сколько вы бы мне посулили?

— Хороший вопрос, — вздохнул Гурьев. — Ну, скажем так. Если я буду раз в полгода проводить с вами сеанс иглотерапии, а вы станете следовать моим рекомендациям в питании, полагаю, до восьмидесяти двух – восьмидесяти трёх вы легко доберётесь. Если нет – лет на восемь-девять меньше. Согласитесь, Иосиф Виссарионович: восемь-девять лет – это довольно много. Ну, и, разумеется – никакого маразма, никаких неприятных штучек вроде обызвесткования мозга или паралича.

— Ц-ц-ц, — прищёлкнул языком Сталин. — Такая разница? Из-за диеты? У вас интересная манера предлагать услуги врача.

— Яков Кириллович.

— Простите?!

— Это очень простой и очень действенный психологический приём, Иосиф Виссарионович. Произнося имя собеседника, вы тем больше располагаете его к себе, чем чаще это делаете. Люди очень любят слышать собственное имя, Иосиф Виссарионович. Ни вы, ни я – не исключение. И вы помните многие сотни, если не тысячи, имён – именно для того, чтобы в нужный момент обратиться к человеку по имени. Вы уже знаете, уловили, как это окрыляет людей. А теперь я вам рассказываю дальше – надо чаще, Иосиф Виссарионович. Чаще. Чем чаще, тем лучше. У этого явления очень глубокие корни, это ассоциации с матерью, домом, любовью, безопасностью. Очень, очень важно, Иосиф Виссарионович.

— Я учту.

— Пожалуйста, всегда рад быть полезным, — снова поклонился Гурьев. — На самом деле я никаких, как вы выразились, услуг вам не предлагаю: это не услуга, не условие, а результат соглашения, — долгая, здоровая, полная побед и свершений жизнь. И лёгкая, красивая, мгновенная смерть. Согласитесь, это замечательно. Нет, нет, я не Мефистофель. Даже близко ничего подобного. Но мы с вами знаем, что по ту сторону нет ничего. Всё здесь. А, Иосиф Виссарионович?

— И что же вам нужно за восемь лет моей жизни? Яков Кириллович.

— Я же говорю – вы замечательно быстро учитесь, — лучезарно улыбнулся Гурьев. — Не хотите пересесть ко мне поближе? Мне кажется, мы уже немного продвинулись в деле установления взаимного доверия. По крайней мере, вы уже начинаете смутно догадываться, что на убийцу-террориста я не очень-то похож. Ну, разве что на маньяка-болтуна. Или разрешите мне к вам приблизиться?

Сталин несколько тяжеловато поднялся, немного помешкав, взял со стола трубку, пачку папирос и спички, — и, почти бесшумно ступая, подошёл к столу, где сидел Гурьев, с противоположной стороны. Пока он усаживался, Гурьев задумчиво проговорил:

— Сапоги у вас, Иосиф Виссарионович, замечательные. По звуку слышно – настоящая работа, редкость по нынешним временам.

Он подождал, пока Сталин набьёт трубку папиросным табаком, раскурит её, попыхтит, смакуя привычный вкус «Герцеговины». Все эти расслабляющие ритуальные действия работали сейчас на Гурьева, поэтому он спокойно ждал.

— Вы так и не приблизились ни на шаг к своим требованиям, — Сталин установил трубку на краю пепельницы и, выпустив дым через ноздри, посмотрел на Гурьева.

— Нет никаких требований, Иосиф Виссарионович, — мягко возразил Гурьев. — Я понимаю, как сложно вам в это поверить. Но вы скоро сами во всём убедитесь. Итак, мы остановились на том, что одним – подчеркиваю, всего лишь одним из – результатов нашего Entente Cordiale[36] может стать плюс восемь или даже девять лет интересной, насыщенной жизни. Второе, что тоже, на мой взгляд, должно крайне интересовать здраво, реалистично и рационально мыслящих людей – это лёгкая и мгновенная смерть. Потому что смерть в окружении врачей и сестёр милосердия, среди капельниц и запахов лекарств и карболки, в беспамятстве и невозможности ни шевельнуться, ни даже произнести сакраментальное «Ich sterbe»[37] – ну, это такая гадость! Даже не хочется об этом думать. Что скажете, Иосиф Виссарионович?

Сталин снова взял трубку, неглубоко затянулся:

— Допустим, я заинтересован. Продолжайте, Яков Кириллович.

— Продолжаю, Иосиф Виссарионович, — кивнул Гурьев, — и делаю это, поверьте, с огромным удовольствием. Особенно, когда представляю на вашем месте какого-нибудь трясущегося от страха Зиновьева или Бухарчика. Троцкий, при всём его позёрстве – не трус. Ну, впрочем, не о них речь.

— Можем поговорить и о них. Это интересно. Это интересные люди.

— Сейчас вы думаете: а может ли этот странный, опасный молодой нахал вот так же точно пройти к кому-нибудь ещё? Например, к Троцкому. Может, Иосиф Виссарионович. Хотите, чтобы я убил его для вас? — Гурьев улыбнулся. — Это хорошее правило – не оставлять в живых сильного врага. Мы позже вернёмся к этой теме, если у вас сохранится к ней интерес, Иосиф Виссарионович. Но думаю, новые перспективы увлекут вас куда больше. Двадцать лет, Иосиф Виссарионович. Двадцать два года. Ну, хорошо – четверть века. А потом?

— Не очень вас понимаю.

— Развалят же всё, Иосиф Виссарионович. Растащат, разнесут по чуланам. Но сначала – развалят. Стержня больше не будет. Страха не будет. Великого Сталина. Госстраха. Госужаса. Кончился. Умер. Бога – тоже нет. Значит – всё можно. Чувствуете, какой зыбучий песок под ногами? Вы оглядываетесь вокруг – нет ничего. Никого, кому можно было бы оставить Дело. Старший сын – тряпка. Младший сын – тоже тряпка. Не потянет. Власик – дурак, алкоголик, спаивает мальчишку. Светлана? Зять? Смешно, правда, Иосиф Виссарионович?

— Хорошие у вас источники. Доверяете им?

— Нет, — улыбнулся Гурьев. — Конечно, нет. Именно поэтому – хорошие. Самые лучшие. Идём дальше. Смотрим шире. Партия. Партия – это Сталин. Но на самом-то деле – это просто лозунг. Мыльный пузырь. Партия – это аппарат. Исполнительный, послушный. Верный. Вы его создавали и создаёте таким, Иосиф Виссарионович. Другим он не может быть, не может работать по-иному. Это правильная политика, верная линия, ничего не скажешь. Но – и там нет наследника. Нет в принципе, они невозможны, наследники в аппарате. Потому что никто из них не железный. Не Сталин. Знаете, Иосиф Виссарионович, меня прямо мороз по коже дерёт. Честно признаюсь – мне страшно. За четверть века – ну, пусть война, это даже полезно – победоносная война на чужой территории, — можно построить великую страну. Настоящую империю. Вернуться на границу России по Пруту и Висле, по тридцать восьмой, сороковой параллели – и на Кавказе, и в Маньчжурии. А потом – ухнуть всё это к чёртовой матери только потому, что нет, на самом деле, никакой идеи, никакой концепции, никакого смысла. Мировая революция? Не выйдет, уже ясно. Дураков нет, и у страха глаза велики. Я сижу сейчас перед вами, Иосиф Виссарионович, весь из себя такой-растакой – и, ей-богу, мне хочется умереть, чтобы не видеть, как всё кончится. Как окончательно не будет больше России – моей страны. Как придут на её развалины бритты и янки, боши и лягушатники, макаронники и косоглазые, жиды и черножопые, и станут рвать, драть, отгрызать, тащить, переть, тянуть, хапать. А всё почему, Иосиф Виссарионович? Потому, что вы оказались таким же тупым ишаком, как Троцкий и Ленин. Вы не позаботились о двух вещах, о которых должен – всегда и в первую очередь – думать хозяин. Хозяин державы. О концепции развития – и о наследнике. Я хочу вам предложить подумать об этом. Пока ещё не поздно.

— Почему?

— Потому что страх эффективен, но на короткой дистанции. На длинной работает только любовь. Любовь к Родине, к женщине, к Богу. Больше не работает ничего. С такой эффективностью – ничего. Поэтому, вдоволь набоявшись, люди захотят кого-нибудь полюбить. А вы, Иосиф Виссарионович, не годитесь в роли объекта любви. Но вы можете создать такой объект, если захотите. Вы должны это сделать, если вам дорог ваш труд руководителя и то, что вы желаете видеть в качестве его результата.

— Это что же – и есть ваше требование? — тихо спросил Сталин, разглядывая Гурьева так, словно только сейчас увидел.

Неужели сработало, подумал Гурьев. Господи, если ты есть, — посмотри, что я творю. Просто посмотри – этого будет достаточно.

— Да.

— Допустим, — снова сверкнули из-под нависших бровей и прищуренных век янтарные глаза хищника. Какой зверь, помилуй Бог, какой зверь, пронеслось у Гурьева в голове. — Допустим. Я слушаю. Дальше.

— Будет и дальше, — тихо пообещал Гурьев. — Будет и дальше – но только если вы захотите. Я ничего и никому не предлагаю дважды, Иосиф Виссарионович. Не сделаю исключения и для вас. Вы – обязаны схватить с первого раза. Вы жестокий человек, настоящий государь, но вам не на что встать. Вы не можете не понимать этого. Если такому, как вы – жевать по два раза?! Я лучше вернусь к себе в Аркадию. И пропади всё пропадом.

— Что вы предлагаете? — Сталин взял погасшую трубку и снова отставил её. — Что вы можете предложить? Себя? Вы тоже не вечный. Никто не вечен.

— Царский род вечен, Иосиф Виссарионович.

— Царь.

— Да. Великий Сталин, а потом – сразу царь. Без перехода, без метаний и шараханий. Великий Сталин, который вернул России трон и царский род на троне. Великий Сталин – спаситель России, строитель Империи, передающий корону единственному достойному. Царю из рода Рюрика-Сокола. Не вшивому засранцу из каких-нибудь Голштейн-Готторповичей. Настоящему царю. Царю с большой буквы. Достойному принять Державу из рук Великого Сталина. От Великого – к Достойному. Как всё это будет называться – вопрос технологии и пропаганды.

— А если Сталин не согласится?

— Если Сталин не согласится – тогда, разумеется, ничего не имеет смысла.

— А эти?

— Эти? Иосиф Виссарионович. Кто из нас Сталин? — Гурьев улыбнулся и всплеснул руками. Он понял, кто такие – «эти». — Убейте их, сколько хотите. Убейте их всех. Я вам помогу.

Сталин, быстро взглянув на Гурьева, пододвинул к себе пепельницу и принялся выстукивать в неё остывший табак из трубки. Он тщательно вычистил прибор, снова распотрошил папиросу, снова набил трубку, снова закурил, снова выпустил дым через ноздри, изредка, на протяжении всего этого священнодействия, бросая на Гурьева быстрые, острые, как удары испанской навахи, взгляды.

— В чём же вы видите свою роль, Яков Кириллович?

Несмотря на то, что Гурьев долго, очень долго и очень тщательно, готовился к разговору и к вопросам Сталина – всё равно, Сталину удалось если не застать его врасплох, то всё же слегка озадачить. Нет, он не обольщался – нельзя, нельзя обольщаться, ещё не время – но не предполагал, что Сталин так быстро возьмёт быка за рога.

— Вы позволите мне закурить? Если да, то я воспользуюсь вашими папиросами. Своих я не взял.

— Почему? — Сталин смотрел теперь с интересом, даже с любопытством. — А собачки?

— А что – собачки? — удивился Гурьев. — С собачками я очень дружу. Собачки меня любят. И кошечки, и птички. И все прочие скоты, кстати. Не смотрите на меня, как на малахольного, Иосиф Виссарионович, существуют особые методики, которые практически мало кому известны – но существуют. И никакой мистики, никакого глупого гипнотизёрства и цирковых пассов – всё строго научно-практично. И я вообще налегке пришёл. Ничего не взял с собой.

— Вот так пришли? — Сталин чуть приподнял подбородок. — Не по сезону.

— Мне не бывает ни жарко, ни холодно. Никогда.

— Курите, — разрешил Сталин. — Курите, Яков Кириллович. Тоже хотите подумать?

— Конечно, — Гурьев взял пачку, осторожно вытянул из неё папиросу. — Не каждый день со Сталиным доводится разговаривать. Я могу признаться и в том, что, не питая к вам ни любви, ни симпатии, испытываю уважение. Что же касается меня и моей роли… — Гурьев набрал дым в рот и с силой выдохнул его через ноздри. — А что вы могли бы мне предложить? У человека в вашем положении довольно узкий набор методов поощрения или наказания, Иосиф Виссарионович. В качестве поощрения вы можете, например, предложить мне – как максимум – звание Героя Советского Союза с вручением Золотой Звезды Героя и ордена Ленина, пяти— или шестикомнатную квартиру в одном из новых строящихся домов на улице Горького, какую-нибудь дачу с прислугой, автомобиль с шофёром, кремлёвский паёк – надо заметить, довольно скромный в сравнении с картой ресторана в отеле «Ритц», где я могу позволить себе без ущерба для своего бюджета завтракать, обедать и ужинать, — ещё какие-то мелкие шалости советского чиновника – ну, там, антиквариат-конфискат, — Гурьев вздохнул, покачал головой. — Можете предложить маршальские звёзды в петлицы, шевиотовую гимнастёрку и галифе с лампасами. В знак особого, необычайного расположения – участие в заседаниях этого, как его, Политбюро, здесь, на Ближней даче… А! Вспомнил! Можете ещё город какой-нибудь в мою честь переименовать. Где вы проживаете, товарищ? В Молотове! В Молотове – где?! В каком именно, простите великодушно, месте? Не хотите в Кагановича переехать? Это что же – разговор двух людей?! Нет, Иосиф Виссарионович – это разговор двух солитёров. Вот. Даже вам смешно, а уж мне-то… Я только не уразумею никак – это каким же нужно быть спесивым ослом, чтобы такое себе позволять?! Видите – это и всё. А взамен от меня потребуется страх. Страх потерять всё это необыкновенное богатство, всю эту неописуемую роскошь, всю эту божественную славу. Умение и стремление тянуться и рявкать: так точно, товарищ Сталин! Никак нет, товарищ Сталин! Слушаюсь, товарищ Сталин! Разрешите исполнить или умереть, товарищ Сталин! Это называется на самом деле очень просто: рабство. Вам не кажется, что это довольно скучно, Иосиф Виссарионович? Мне, например, быть рабом невероятно скучно.

— Допустим, — кивнул Сталин. — Допустим, вы богаты, и вас не интересуют материальные блага, которые предлагает советский строй лучшим своим представителям. Да, с богатством у нас туго. И надо сказать, в вашем исполнении это звучит действительно не очень заманчиво. Смешно звучит. Глупо звучит. Да. Несерьёзно. Хорошо. Это поощрения. А что вы скажете о наказаниях?

— Что наказания ещё скучнее, Иосиф Виссарионович, — Гурьев снова затянулся, пополоскал дымом рот. — Допустим, я, по какой-то неведомой, никому непонятной причине, позволю обращаться с собой, как этот смешной человек, сын еврейки, который… Ну, вы же лучше меня всё знаете, Иосиф Виссарионович, — то, чему учат в детстве, не забывается никогда. Что же в этом случае? Опять негусто. Как минимум – смерть: для меня лично. Как максимум – жизнь с сознанием факта, что самые дорогие, самые близкие тебе люди либо мертвы, либо влачат жалкое существование рабов в условиях, которые любая свинья сочла бы оскорбительными и неприемлемыми, и бросалась бы на «колючку», пока бы не сдохла от истощения либо не получила бы свою порцию свинца. Но – и это уже было в жизни, Иосиф Виссарионович. И смерть самых близких и дорогих, и ненависть, выжигающая всё внутри. И снова всё началось сначала. Так уж устроен человек: даже если ему кажется, что всё потеряно – ничего не потеряно, пока не потеряно всё.

— А вы мудрец, — Сталин снова обозначил улыбку сквозь усы.

— Теперь вы мне льстите. Но на меня это тоже не действует – потому что тоже было. Едва ли не в тех же, сопоставимых с вашими, количествах. А сейчас вы готовитесь задать мне главный вопрос: а власть? Поощрения, наказания – это неинтересно. А вот власть – власть распределять поощрения и наказания – это ведь куда увлекательнее.

— Вы так не считаете?

— Нет, я так не считаю. Скажите, почему Макиавелли написал «Государя», но не стал государем? Почему Аристотель воспитал Александра Македонского, но сам и не подумал отправиться завоёвывать Индию? Я вам отвечу сам: их не интересовала власть. Они уже находились на другом уровне. И вот это, Иосиф Виссарионович, настоящая проблема.

— Почему?

— Потому что вождём должен быть человек, получающий от власти настоящее удовольствие. И при этом – понятный людям. Умеющий переводить свои мысли на чёткий, ясный язык указаний и приказов. А Макиавелли и Аристотель остаются на своих местах – интересных собеседников великих людей. Великих государей, если уж быть предельно откровенным. Что и доставляет им истинное, ни с чем не сравнимое и ничем не подменяемое удовольствие.

— Свои мысли? — снова быстро глянув на Гурьева, переспросил Сталин.

— Конечно, свои. А чьи же ещё?! — удивился Гурьев. — Свои, Иосиф Виссарионович. Только свои. Исключительно свои. Ни в коем случае не чужие.

— Это становится интересно. Допустим на минуту – вы, действительно, не пытаетесь меня обмануть. И вас действительно не интересуют награды, и наказаний вы не боитесь. Вас даже не интересует власть. Предположим, это действительно так. Но вы же хотите чего-то. Чего же вы всё-таки хотите?

— Я хочу получить назад свою страну, Иосиф Виссарионович. Не власть над страной, а страну. И только один человек на свете может попытаться это сделать. Заставить его я не могу, могу лишь попробовать уговорить. Объяснить, что вместе со мной он тоже получит свою страну назад. Конечно, она не будет абсолютно похожа на ту, которую он отнял у меня, а заодно и у всех остальных – у себя в том числе, — она будет другой. Возможно, она будет другой абсолютно. Потому что, как известно, в одну реку не войти дважды. Но эту страну можно будет узнать. В отличие от той, что есть сейчас, название которой состоит из четырёх слов, и среди них – ни одного слова правды.

— Вы смелый человек, Яков Кириллович.

— Нет, Иосиф Виссарионович. Вы опять мне льстите. Смелый человек – это тот, кто преодолел свой страх. А я не испытываю страха – во всяком случае, перед вами. Вы ничего не можете сделать со мной, даже