/ / Language: Русский / Genre:det_history,

Пурпурная Линия

Вольфрам Флейшгауэр

На классической картине в Лувре — две обнаженные красавицы в красивой ванне… Одна — Габриэль д\'Эстре, ЛЕГЕНДАРНАЯ фаворитка Генриха IV… Другая — ее подруга и соперница на королевском ложе Анриэтт д\'Эстрапо… Но — ПОЧЕМУ одна из любовниц «веселого Генриха» надевает на палец другой ОБРУЧАЛЬНОЕ КОЛЬЦО?! Символ? Или единственная зацепка в деле об убийстве, случившемся много веков назад? Убийстве, тайну которого так и не разгадали современники?.. Поклонники Артуро Переса-Реверте! Разгадка преступлений далекого прошлого ПРОДОЛЖАЕТСЯ!

Пурпурная линия : роман / Вольфрам Флейшгауэр; пер. с нем. А.Н. Анваера ACT: ЛЮКС Москва 2005 5-17-026831-9 Wolfram Fleischhauer Die purpurlinie

Вольфрам Флейшгауэр

Пурпурная линия

ПРОЛОГ

Вчера я снова видел ее.

Выделяясь матовым силуэтом на фоне полутьмы приглушенно освещенного музейного зала, смотрит она сквозь меня в пространство за моей спиной.

Она стоит справа, навеки застыв на картине, из композиции которой и без того вытеснено всякое движение. Голова, вскинутая над обнаженным, освещенным сильным боковым светом, белым как мел телом. Удивленное, оттененное высокой, похожей на парик, прической, лицо. Кажется, еще мгновение — и в его чертах отразится какое-то сильное чувство. Но художник не пожелал показать его нам.

Маленький, словно самой природой созданный для поцелуев рот — впрочем, это скорее лишь подсказанное воображением впечатление, — замечательно гармонирует с красным бархатным занавесом, тяжелыми складками обрамляющим картину, напоминающую театральную рампу. Удлиненная, как слеза, жемчужина украшает золотую серьгу в левом ухе. Оттуда по плечу, продолжаясь по руке до самой кисти, тянется длинная тень. Предплечье левой руки поднято на уровень пупка и покоится на задрапированном тканью краю каменной ванны, в которой стоит женщина. Кисть левой руки выставлена вперед. Кажется, что это защитный жест, — но нет, рука что-то показывает нам. Большим и указательным пальцами женщина держит золотой перстень с сапфиром. Но как она его держит? Создается впечатление, что женщина сжимает его не подушечками пальцев, а опасливо касается лишь кончиками ногтей, словно золото раскалено или сапфир отравлен. Мы ищем, но не находим объяснения в правой руке — она безвольно свисает с края ванны, мизинец странно оттопырен в сторону. Я поднимаю глаза и прямо над пальцами, держащими перстень, вижу орехового цвета сосок дамы. Кажется, еще мгновение — и я разгадаю тайну, скрывающуюся за неподвижным, как у Сфинкса, лицом женщины. Мимолетное озарение проносится в моем сознании, когда я вижу, что другая рука — также большим и указательным пальцами — крепко ухватилась за бутон соска, словно хочет извлечь из него занозу. Пальцы этой руки — удлиненные и изящные — выдержаны в коричневато-красных тонах, намного более теплых, нежели мертвенно-бледный цвет кожи дамы, держащей перстень. Вот оно снова появляется — то предчувствие, напоминающее мысль, предшествующую словам. Или это всего лишь игра воображения?

Перед нами стоят две женщины, предлагающие зрителю причудливую загадку. Действительно, до странности похожи эти два образа, две обнаженные женские фигуры, стоящие в одной ванне и связанные между собой игрой рук — правые покоятся на краю ванны, а левые одинаковыми жестами держат в кончиках пальцев перстень и сосок. Однако есть и разница — у дамы слева торжествующий и лукавый вид. Красноватый тон сообщает ее коже дыхание цветущей жизни.

Постепенно начинает открываться внутреннее пространство, красноречивый задний план картины, и за наполовину раздвинутыми занавесями освобожденному взору предстает еще одна женщина — вероятно, камеристка, — сидящая возле камина, Третья женщина склонилась над рукоделием, с ее колен на обе стороны свисает длинный белый шарф. За ее спиной на стене висит зеркало в позолоченной раме, отблескивающее не серебристым, а черным цветом. Рядом с камеристкой, в центре картины, возвышаясь над сплетенными в загадочной игре руками, в сумраке стоит накрытый темно-зеленым бархатом стол. Мы видим длинные складки зеленой материи, которая — это сразу чувствуется — только что накинута на столешницу. Эта деталь внезапно возвращает нас в бренный мир. Мягкая гладкость материи на столе, напоминающем смертный одр, и тусклый свет угасающего огня в камине на заднем плане превращают камеристку в Парку, прядущую и распускающую нить судьбы под черным зеркалом, в котором обитает смерть. Но почему? Почему так рано? Может быть, ответ на этот вопрос знает мужчина, чьи едва прикрытые чресла мы видим над камином? Но это всего лишь образ, образ в картине, который будто переходит из живописного полотна в реальный мир, в действительность. Мы не знаем, кто это. Художник не показывает нам его лицо. Мужчина лежит на полу, истомленный ласками ночи любви, и его бедра окутаны роскошной пурпурно-красной тканью. Неизвестный мужчина господствует над всем сюжетом, возвышаясь над угасающим огнем камина, зеленым бархатом стола, Паркой и обеими дамами на переднем плане, занятыми загадочной игрой жестов.

Только теперь нам приходит в голову, что отрешенный взгляд дамы справа уже не принадлежит миру. Кажется, что ее фигуру поддерживает незаметный глазу легкий деревянный остов, не дающий даме упасть и придающий ей видимость живого человека. Потух свет очей, жизнь покинула тело под восковой оболочкой, застыли движения рук и пальцев, в которые кто-то, зло пошутив, вложил золотой перстень.

Вторая дама смотрит на нас с коварным торжеством. В ее руках пульсирует горячая кровь, в ней жива воля, в то время как на другую женщину земной мир отбрасывает последний отсвет, крошечной точкой отражающийся от похожей на слезу жемчужины, украшающей ухо. Кажется, что это последняя, отчаянная попытка вырваться в мир перед картиной, к свечам, горевшим в мастерской художника — жалком чулане, где вонь чадящих свечей смешалась с запахом олифы, — в одну из безмолвных ночей 1600 года. Чудится, что до слуха все еще доносится шорох кисти, старательно наносящей последние штрихи, навек заключившие тайну обеих женщин.

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

РУКА СЕСТРЫ

ОДИН

Естественно, в то время я не мог даже предполагать, что в открытии Кошинского скрыт ключ к разгадке. Впрочем, и сам он так же мало понимал значение своей находки, в противном случае его голос в телефонной трубке не звучал бы так безмятежно. Рассказывая о своих путевых злоключениях, он, как бы между прочим, заметил, что у него есть для меня интересная новость, которой он поделится со мной в случае, если я перед отъездом нанесу ему визит. Самое же главное — не забыть привезти ему газеты на английском языке, которых он не может найти у себя в отеле.

Со времени нашей последней встречи с Кошинским прошло больше трех лет. Впрочем, наши дружеские отношения ничуть не страдали от редкости и мимолетности встреч. Поддерживать дружбу какого-то иного рода мне, при моем образе жизни, было едва ли возможно. Как приват-доцент кафедры американской литературы я вел поистине кочевую жизнь, а большую часть последних пятнадцати лет прожил в Канаде и Соединенных Штатах, где совсем недавно получил гражданство. Внешне это последнее обстоятельство проявилось лишь в том, что я получил американский паспорт и из Андреаса превратился в Эндрю Михелиса. В начале восьмидесятых я получил поощрительную стипендию и место стажера-исследователя в Чикаго. Там я был настолько сильно захвачен соблазнительными возможностями учебы и исследовательской работы в Америке, что годичное пребывание в Штатах растянулось на целых восемь лет. После этого о возвращении в Германию не могло быть и речи. Здешняя недифференцированная форма учебного процесса стала бы в скором времени просто невыносимой для меня, и, как легко было предвидеть, столь долгое отсутствие повлекло за собой разрыв с немецкими академическими кругами. Изредка приезжая в Германию с курсами лекций, я вынес из этих посещений убеждение, что стал гостем в собственной стране. Общее прошлое, связывавшее меня с прежними друзьями, расплылось в тумане времени, а настоящее было столь различным, что стоило большого труда не дать слишком сильно разойтись нашим жизненным путям.

Николас Кошинский в этом смысле представлял собой редкое исключение. Этот человек — в противоположность мне — вел оседлый образ жизни и уже много лет жил в Штутгарте, где работал архивариусом Земельной библиотеки. Но в душе он был настоящим бродягой, неутомимым и беспокойным путником на бескрайних просторах печатной вселенной. Меня поражала в нем одна отличительная черта — необыкновенная приверженность этикету, из-за которой мы — несмотря на многолетнюю дружбу — продолжали оставаться на «вы».

О курсе лекций во Фрейбурге я упомянул в одном из последних писем Кошинскому. Меня удивило только то, что он позвонил с такой задержкой. Приглашение Кошинского позволило мне сменить обстановку перед отъездом к следующему временному месту жительства, поэтому я не колеблясь принял приглашение друга. Собственно говоря, вместо этого я мог бы воспользоваться летней паузой, чтобы возобновить свои европейские связи. Кроме конференции в Амстердаме, которая обещала быть интересной, следовало принять в расчет дни американистики в Цюрихе, хотя я не сделал заявки на участие в них. Быть может, я инстинктивно надеялся таким образом освободиться от подобных обязательств? Да, я очень противился этому ощущению, но признаки были столь отчетливы, что следовало давно понять — очарование литературой давно угасло во мне. Это выражалось не только в желании избежать участия в конференциях, нет, с годами я стал замечать, что мои студенческие семинары стали более сухими и абстрактными. Я заставлял студентов заниматься педантичными формальными исследованиями, а потом опровергать меня же в жарких дискуссиях. Наконец мне стало казаться, что, прибегая к такому микроскопическому анализу, я надеялся открыть последние отблески тайны, которая когда-то очаровала меня и побудила сделать литературу моей специальностью. Однако к тому моменту, когда я осознал это, волшебство композиции текста, механизм которой — как мне верилось — я смогу познать, стало мне чуждо, да, пожалуй, и безразлично. Механически изучал я новейшие течения литературоведения, усваивал их и рутинно передавал дальше, подобно врачу, назначающему больным новейшие медикаменты. Фигурально выражаясь, я умел вылечить все, но потерял способность удивляться.

Не по этой ли причине недоставало мне того невозмутимого тщеславия, которое в наибольшей степени вознаграждается профессорским званием? Ощутив разочарование, я решил на первых порах заняться музыкой, но ее законы, разумеется, так и остались чужды мне. Потом я какое-то время пытался бежать от книг к живописи, но и это оказалось неким промежуточным этапом, поскольку темы живописи сродни тому, что я тщился оставить и забыть. Изучая старых мастеров, я постоянно наталкивался на хорошо знакомые сюжеты и мотивы — античные легенды, исторические события и знаменательные чудеса христианского предания. Мой взгляд равнодушно скользил по этому знакомому, как мне казалось, миру, до тех пор, пока я не остановился, пораженный, перед одной картиной, пугающая необычность которой не желала укладываться в рамки моего безучастного взгляда. Сила живого очарования этого полотна разбудила во мне чувства, которые я, как мне казалось, давно утратил.

Теперь я уже не знаю, где и когда впервые увидел картину, изображающую двух дам в ванне. С годами их образы в альбомах, в каталогах, на книжных обложках и даже в студийном оформлении одной телепередачи стали настолько хорошо мне знакомы, что слились в непрерывный поток, став неотъемлемой и не имеющей начала составной частью моего сознания. Часто, в очередной раз глядя на эту картину, я пытался проникнуть за ее внешнюю оболочку. Кто написал это полотно, что побудило художника шестнадцатого века выставить на всеобщее обозрение — в ванне — двух знатных дам? Картина относительно хорошо известна. Однако в результате моих любительских изысканий я выяснил лишь одно — за четыре века существования картины никто не смог дать ее исчерпывающего историко-художественного описания.

Картина была написана около 1590 года художником, близким школе Фонтенбло, а одна из изображенных на ней дам — возлюбленная Генриха IV, короля Франции. Больше об этом полотне ничего не известно. Имя художника не установлено. Исследователям также не удалось дать сколько-нибудь убедительное толкование странной игры жестов стоящих в ванне женщин. В прикосновении к соску одной из них — которая, кстати говоря, была герцогиней — историки искусств распознали, впрочем, чисто умозрительно, тонкий жест, указывающий на беременность. Такой жест вполне соответствует вкусам маньеризма и встречается в подобной форме в других картинах. Что касается неповторимости и таинственной непристойности прикосновения к соску, то для таких понятий в умозрительном толковании вообще не нашлось места. Все же, как мне казалось, есть большая разница, держит ли персонаж картины в кончиках пальцев перстень, гвоздику или лорнет и есть ли какое-то скрытое значение в том, каким образом одна благородная дама трогает сосок другой благородной дамы. Однако я не получил от ученого сообщества историков искусств ни одного вразумительного ответа на подобные вопросы. Это означало, что из-за отсутствия источника однозначных сведений картина навсегда сохранит свою тайну.

Не это ли впечатлило меня в наибольшей степени? Не тронуло ли меня в композиции картины нечто такое, чего мне все больше и больше недоставало в моих профессиональных исследованиях? Я рассказал о картине друзьям и начал повсюду носить с собой маленькую репродукцию в надежде, что когда-нибудь встречу человека, который что-то знает о запавшем мне в душу полотне. Несколько лет назад я упомянул о картине и в разговоре с Кошинским, но в ответ получил то же, что и от многих других. Да, ему известно это произведение, да, оно своеобразно, но таковы были многие полотна того времени.

Я задержался во Фрейбурге еще на два дня, освобождая квартиру в доме для приезжающих научных работников. В июльскую жару паковка вещей и сборы были сущим мучением, и я почувствовал громадное облегчение и радость, когда рабочие погрузили мои пожитки в контейнер, и зеленый фургон повез их в Брюссель, где осенью я должен был провести семинар и прочесть курс лекций. Меня ждали в середине сентября, и предстоявшие два свободных месяца казались мне даром небес. Никаких планов, как я уже говорил, у меня не было. Статья для сборника по американскому натурализму, готовая к печати, лежала на пустом письменном столе и нуждалась только в корректуре. После недолгого размышления я сунул рукопись в парусиновую сумку и оставил ее на выходные дни у привратника. Общение с Кошинским вряд ли оставит мне время для работы. В тот момент я не догадывался, насколько верным окажется мое предположение…

Отель Кошинского располагался в часе езды от Фрейбурга в высокогорной долине. На пассажирском сиденье «фиата», который я взял напрокат на выходные дни, лежали свежий «Economist», «Financial Times» за вчерашний день и номер «Scientific American» с интересовавшей Кошинского статьей об иероглифах. Солнце уже начало клониться к западу, когда я въехал на стоянку отеля. В приемной внушительного, но со вкусом вписанного в красивый ландшафт здания мне сообщили, что господин Кошинский взял на себя смелость забронировать для меня номер и попросил передать, что в шестнадцать тридцать будет ждать меня на террасе, куда он придет после выполнения неизбежных лечебных процедур.

Я занял номер, принял душ, переоделся в легкий летний костюм и, вооружившись привезенными для Кошинского изданиями, вышел на террасу. Народу было довольно много, но мне удалось отыскать свободное место, и я уселся на нагретый солнцем плетеный стул. Передо мной расстилался пейзаж, окрашенный во все мыслимые оттенки зеленого цвета. Светлые луга плавно спускались вниз по склону и, постепенно темнея, обтекали передние ели и сосны, которые, также меняя оттенок цвета, сливающейся волной уходили к горизонту. Там, вдали, наступающий вечер уже окутывал лес тонкой дымкой, разбавляя зелень нежной, прохладной синевой, и казалось, что лес мирно врастает в постепенно темнеющее облако. Наступил момент, когда вторая половина дня переходит в вечер, когда ничтожное, но всегда заметное изменение освещения, каждый миг разительно преображает окружающий пейзаж. Мягкие округлости становятся жесткими и холодными, легкий озноб едва заметно сотрясает мир, и воздух властно разрежается в той точке горизонта, куда через несколько часов начнет садиться громадный красный диск.

— Чудесный вид, не правда ли? — Неожиданно появившись, он сел за стол напротив меня. Все те же огненно-рыжие волосы и явные следы целебного воздействия только что принятой грязевой ванны.

Я встал, и мы сердечно обнялись. Его маленькое круглое лицо, как и всегда, показалось мне необыкновенно симпатичным. Понравился ли мне номер? Что я предпочитаю — кофе или чай? Он просиял, увидев на столе привезенные мною газеты и журнал.

Я вкратце рассказал о событиях последних лет. Когда я упомянул Брюссель, Кошинский недовольно поморщился.

— Отвратительный город. Вы знаете, какое самое любимое ругательство у тамошних таксистов?

Я удивленно покачал головой.

— Архитектура! Это сразу говорит вам все. Город совершенно обезображен.

Он промокнул носовым платком лоб и жестом подозвал официантку. Пока он разговаривал с ней, я не смог удержаться и скользнул любопытным взглядом по бумагам, которые мой друг положил перед собой на стол. Старые пожелтевшие листы. На верхнем были видны пятна от воды, а на середине страницы виднелся четырехугольный след какого-то предмета, наполовину прикрытый деревянным брелоком ключа от гостиничного номера.

Когда Кошинский, сделав заказ, снова посмотрел на меня, то сразу заметил мое нетерпение.

— Собственно, я хотел поговорить об этом завтра, но мне было очень интересно увидеть вашу реакцию.

Он обстоятельно сложил носовой платок и положил его в карман. Я застыл в ожидании.

— Так-так, старые документы? — спросил я наконец, не пытаясь скрыть некоторую насмешливость.

Он наморщил лоб, словно раздумывая, стою ли я того, чтобы посвятить меня в его тайну. Я взял предложенную Кошинский сигарету и, щелкнув зажигалкой, дал ему прикурить.

— Как сказать. Собственно, это скорее старое семейное дело.

Он проводил взглядом блестящую точку самолета, который пролетел высоко над нашими головами на запад, прочерчивая в небе серебристую полосу. Потом Кошинский окинул оценивающим взглядом людей, наслаждавшихся на террасе теплом наступавшего вечера. Затем его лицо потемнело, и он вперил взгляд в пространство, словно стараясь разглядеть события далеких времен. Я вежливо ждал, когда закончится его исход в необъятную тьму минувшего. Хотя, собственно говоря, он всегда держался прошлого. Иногда я ловил себя на том, что для Кошинского настоящее, а отнюдь не прошлое, представляет собой непроницаемый пандемониум, в котором он чувствует себя как праздный турист. Этот человек — старая причудливая душа — все время путешествует между мирами.

Два часа спустя толпа людей на террасе заметно поредела. На столе перед нами стояли несколько пустых кофейных чашек и два стакана только что принесенного виноградного сока. Мой собеседник выдерживал одну из долгих пауз, которыми он имел обыкновение прерывать свои рассуждения.

Тем временем я мысленно обобщал услышанное от Кошинского. Он побывал в Лондоне на аукционе средневековых инкунабул. Суетная, почти непристойная атмосфера открытого аукциона делала его, по меткому замечанию Кошинского, похожим на публичную казнь. Он и его коллеги из Земельной библиотеки не приобрели ничего. Как обычно, их обошли японцы. Он предположил даже, что швейцарские участники аукциона были всего лишь посредниками некоего консорциума, штаб-квартира которого находится в Киото. Правда, можно порадоваться тому, что бесценные средневековые рукописные книги попали в цивилизованную страну, тогда как в Европе в прошлом с ними не всегда обращались должным образом. Потом Кошинский и его коллеги отправились в Париж, где провели переговоры с Национальной библиотекой о приобретении ряда факсимильных копий.

История не особенно волнующая, хотя из-за нее им пришлось пробыть в Париже целых четыре дня. На обратном пути в Штутгарт Кошинский заехал в Кель навестить родственников. Знаю ли я Кель? Я ответил отрицательно, но потом припомнил, что несколько раз проезжал этот город, хотя в нем самом не был ни разу. Кошинский всегда останавливается в Келе, когда ездит в Париж, а это случается приблизительно один раз в два года. Его дальние родственники владеют там издательством, а когда люди, так сказать, делают одно дело, то им всегда есть о чем поговорить. Поэтому-то он и делает остановку в Келе каждый раз, когда возвращается из Парижа.

На этот раз его тоже встретили очень сердечно, несмотря на массу хлопот. Переезд был в самом разгаре. Кругом ящики и коробки. Хмурые упаковщики в синих робах. Пыль. Телефоны, погребенные под грудами бумаг и глухо звонящие неизвестно откуда. Полная противоположность оснащенным климатическим контролем помещениям государственных библиотек, в которых Кошинский провел всю свою сознательную жизнь и где в последние годы треск компьютерной клавиатуры заглушает звонкие щелчки сейсмографов. Невозможно представить себе большей несопоставимости — здесь лихорадочно пульсирующая работа издательства, похожего нервной суетой на родильный зал, там — холодная, законсервированная ученость и тщательное мумифицирование давно забытых мыслей в стерильных архивах.

Правда, переезд совершенно не волновал родственников Кошинского. Состояние старых фондов требовало наведения порядка в течение многих месяцев. В конце концов, издательский дом существует с начала века и имеет вдобавок предысторию, уходящую корнями во времена гонений на гугенотов. Достоверно проследить эту предысторию можно приблизительно до 1800 года. Дальше начинаются легенды. Предположительно основатели издательского дома происходят из гугенотов, которые после падения Ла-Рошели в 1628 году присоединились к исходу иноверцев на восток и бежали в южную Германию. Правда, подробности этого бегства не сохранились в семейных преданиях.

Вместо того чтобы тщательно привести все бумаги и документы в порядок, сотрудники издательства спешно и без всякой системы разобрали их на кипы и упаковали в ящики, которые теперь стояли в подвале в ожидании вывоза. Кошинский не выдержал искушения и попросил у своего двоюродного брата разрешения хотя бы краем глаза взглянуть на содержимое ящиков. Мы будем тебе за это только благодарны, прозвучало в ответ. Кошинского, правда, предупредили,

чтобы он не ожидал многого от этих ящиков, так как в них уложили остатки тиражей малоценных изданий и старую корреспонденцию.

Он прошелся по подвалу вдоль голых стен, на которых виднелись явственные следы убранных стеллажей. Кошинский провел там много часов, невзирая на предупреждение брата, и убедился в правоте его слов. Здесь было все — бухгалтерские книги, альманахи, календарь для образцового дамского будуара, библии в жалком и убогом типографском исполнении, поваренные книги, счета, песенники, давно забытые романы, поэтические сборники с душещипательными четырехцветными виньетками, годовые подшивки ежедневных газет в некогда зеленых глянцевых папках, партитура «Летучего голландца», «Путеводитель по Эльзасу», испанско-немецкий словарь, горы деловых писем. Коротко говоря — ничего. Любопытство Кошинского начало истощаться. Ему уже не хотелось рыться в других коробках и тревожить мирный сон непроданных учебников, книг полезных советов и никому не нужных альманахов. Другие помещения являли собой ту же картину — геометрически правильные следы исчезнувших стеллажей на стенах и картонные коробки на полу, помеченные синими или красными крестами. Видимо, так обозначили очередность ликвидации этого печатного хлама.

Кошинский испытывал странное чувство — трепет от созерцания уцелевших реликтов прошлого. Не важно, что хранилось в коробках, не важно, насколько малоценными, бессмысленными и ненужными были эта печатные издания. Все равно они трогали его за душу, наполняя ее сладкой печалью. Вот и сейчас его посетило это знакомое чувство. Нет, Кошинский не был собирателем. Для этого ему не хватало дисциплины и алчности. Скорее, его можно было назвать наблюдателем, своего рода геологом мысли, который получает радость, видя, как ее пласты наслаиваются друг на друга, переплетаются, расходятся и вдруг исчезают, как горные жилы, для того только, чтобы неожиданно вынырнуть в другом месте. Эти наблюдения, впрочем, были лишены всякой методической основы, и сам Кошинский сознавал, что его деятельность субъективна и ошибочна. Но что делать, такой он человек, человек мифа, а не сказки.

Пол усеивали обрывки газет и мятой упаковочной бумаги. Солнечные лучи, с трудом пробиваясь сквозь матовые стекла маленьких окошек под потолком, свертывались в бессильный беловатый клубок. Стены дрожали от рева дизельных моторов подъезжавших грузовых автомобилей. Под потолком полуподвала, как снежинка, стремительно проскользнул в поисках выхода растревоженный шумом паучок.

Рядом с одним из ящиков Кошинский вдруг увидел валявшийся на полу кусок картона со странным рисунком. В первый момент его удивил не столько орнамент, сколько свойства самого материала. Только присмотревшись, Кошинский понял, что это не обычный полусгнивший картон, а маленький кусочек холста, который был настолько грязен, что не сразу бросился в глаза. Посмотрев обрывок материи размером не больше спичечного коробка на свет, мой друг с удивлением обнаружил, что этот холст соткан не на автоматическом станке. Даже любитель в состоянии при некотором навыке отличить домотканый холст от холста машинной выработки. Архивариус, который в конце концов просто в силу своей профессии изо дня в день рассматривал на свет старинные пергаменты, сразу разглядел грубую структуру материи, хотя она и была соткана из довольно тонких нитей. Естественно, каждый ребенок знает, что ткацкий станок был изобретен во Франции в 1745 году. Сорок лет спустя, в Англии, Картрайт успешно испытал первый механический станок. Правда, до поступления новых тканей на рынок прошло еще почти шестьдесят лет. В Германии первый механический станок был установлен Шенгерром на ткацкой фабрике в Хемнице в 1845 году. Приблизительно в это время появились первые скатерти машинной выработки.

Рассказывая мне все это, Кошинский тонким слоем насыпал на блюдце сахарный песок, тщательно его разровнял и кончиком зубочистки начертил на полученной поверхности несколько линий. Закончив, он осторожно повернул блюдце ко мне, и я увидел размашисто нарисованную букву S, пронзенную стрелой, направленной снизу вверх. Некоторое время я рассматривал рисунок, а потом недоуменно пожал плечами.

— Вы говорите по-французски? — спросил Кошинский.

— Да, довольно неплохо.

— Как вы переведете: «S, пронзенное стрелой»?

— Un S percé d'un trait? — предложил я.

Из-за соседнего стола поднялась группа посетителей. Снятые со спинок стульев пиджаки, хруст гравия под ногами. Личико ребенка, спящего на плече отца, который молча покачал головой, когда его жена попыталась набросить на него пиджак.

Кошинский посмотрел на спящего мальчика, помолчал, а потом снова заговорил:

— Рисунок — типичный ребус. Решая его, отвлекаются от абстрактного смысла символов и воспроизводят исходное звучание букв или содержания рисунка. Поэтому дети очень легко решают ребусы.

Он отодвинул в сторону коробки, возле которых нашел кусочек холста. Все они были помечены синим крестом и, очевидно, предназначались для разрезающей машины. Поэтому Кошинский, не испытывая угрызений совести, решительно их вскрыл. Вероятно, это были остатки списанного фонда какой-то библиотеки, неведомо какими путями попавшие в подвал издательства. Скорее всего там когда-то прорвало водопроводную трубу — все бумаги были покрыты водяными разводами.

Кошинский принялся без разбора просматривать содержимое коробок. В нос ударил запах старой бумаги. Он бесцельно пролистал какие-то папки и черновики, но не нашел ничего, имеющего хотя бы самое отдаленное отношение к странному рисунку. Несмотря на это, он упрямо продолжал поиск, удивляясь, как могла такая старая ткань ни с того ни с сего попасть в подвал издательского архива.

В первых пяти или шести коробках оказались подшивки газет начала века, не представлявших, впрочем, никакого интереса для библиофила. Понятно, что издатели решили пустить под нож журналы о лесах и лугах, так же как и содержавшуюся в следующей коробке деловую корреспонденцию. Находчивый филателист, вероятно, нашел бы здесь пару-тройку интересных марок, но Кошинский был к ним равнодушен в такой же степени, как к астрономическим новостям из неизведанного уголка Млечного Пути.

Но вдруг у него в руках оказался пакет — темно-коричневый конверт из вощеной бумаги. На оборотной стороне были четыре кожаные кнопки. Бело-красная крученая нить в виде восьмерок связывала попарно эти кнопки, как бы запечатывая конверт. Края его были надорваны, открывая сложенные в стопку листы бумаги.

Мой друг перевернул одну из пустых коробок и положил пакет на этот импровизированный столик. Кошинскому удалось легко снять нитки, так как за долгие годы они утратили прочность. Когда он начал развязывать узлы, они расслоились в его пальцах, как покинутое осиное гнездо. Он осторожно открыл вощеный пакет и взглянул на первый, представший его взгляду лист бумаги. Да, сомнений быть не могло. Лист был пуст, но в его середине отчетливо виднелся след какого-то вдавления. Кошинский взял найденный кусочек ткани с рисунком и наложил на этот след. Отпечаток и кусок холста полностью совпали. Коричневатая окраска материи оказалась точно такой же, как цвет прожилок водяных разводов на старом пергаменте.

— И это те самые бумаги, которые сейчас лежат перед вами?

Он кивнул.

— Здесь только протокол допроса. Рисунок и остальные тексты у меня в номере.

— Протокол допроса?

— Да. Вот, например, — он протянул мне лист бумаги, — допрос гражданина Парижа, датированный двенадцатым апреля 1599 года. Речь идет о пожаре на улице Двух Ворот, который частично разрушил один из парижских домов в ночь предположительно с десятого на одиннадцатое апреля 1599 года. В подвале нашли труп. По моему мнению — если оно вас интересует, — чистой воды вымысел, но, надо сказать, неплохо исполненный.

Я взял один из листов. «Свидетеля зовут Гастон Бартоломе. Ему тридцать семь лет. Род занятийторговец лесом. Проживает в Париже на улице Двух Ворот». Почерк размашистый, но довольно разборчивый. Лист исписан с обеих сторон. В верхнем левом углу каждой страницы красовался номер.

— Вымысел?

— Да. Уголовное дело представляет собой смесь исторических фактов и очевидной фантазии. В стопке приблизительно две сотни плотно исписанных листов, и это, несомненно, результат многолетней работы. Можно думать, что это чистовик некоторых глав какого-то романа или чего-то в этом роде. Не видно ни зачеркиваний, ни поправок. Отдельные части сюжетно никак между собой не связаны. Позже, когда я основательно ознакомился с историей, мне постепенно стало ясно, из какого целого она возникла. Но первое впечатление таково, что я столкнулся с его осколками, хотя, быть может, лучше было бы сказать — с набросками.

Я вернул ему листы.

— Но почему никто не захотел сохранить эти документы? Так просто подобные вещи не выбрасывают.

— Я тоже об этом думал. Забрав бумаги из подвала, я показал их двоюродному брату. Он был удивлен тем, что я сумел отыскать, но не выказал по этому поводу особого интереса. Я спросил, известно ли ему о попытках кого-нибудь из его умерших родственников писать, но он ответил лишь, что у каждого из людей их цеха что-нибудь, да завалялось в письменном столе. Кузен бросил беглый взгляд на кипу бумаг, взял кончиками пальцев кусочек полотна и посмотрел его на свет. В этот момент в комнату вошли упаковщики, волоча за собой громадный пластиковый рулон, в который, как я понял, они намеревались завернуть копировальную машину. Этим мое дело было для кузена исчерпано. Он сдвинул бумаги на мой край стола и сказал, что в случае если я найду в них что-то интересное, то смогу ему об этом сообщить. Я покинул невообразимое столпотворение, вышел на кухню и перелистал найденные страницы. Мне хотелось убедиться, стоит ли брать эти документы с собой в Штутгарт. Тут мой взгляд натолкнулся на одно имя, и я внезапно понял, что означал кроссворд на отвалившемся от титульного листа куске материи.

Кошинский еще раз задумчиво разглядел линии, нанесенные им на тонком слое сахарного песка.

Потом он посмотрел на меня, словно ожидая реакции на свой странный вывод, но на моем лице отразилось лишь полное недоумение.

— Вы не понимаете? — спросил он. Я пожал плечами.

— Не понимаю что?

Он таинственно усмехнулся.

— Без вас и имени в рукописи я бы тоже ничего не понял.

— Без меня?

— Да. Взгляните на ребус. Un S percé d'un trait.

— И что?

— Отбросьте все избыточное. Существенными элементами здесь являются S и стрела.

С этими словами он встряхнул блюдце, разровнял слой сахара и зубочисткой написал ESS.

— А дальше?

— Надо дописать вторую часть. — Он быстро что-то черкнул зубочисткой и повернул ко мне блюдце.

— ESS… trait?

Он ободряюще подмигнул мне, как учитель школьнику, который вот-вот сделает великое математическое открытие.

При всем желании я все же не мог понять, чего он от меня хочет.

— Estrait… — неуверенно произнес я.

Теперь он смотрел на меня как на человека, которому приходится объяснять, что Земля круглая. И вдруг меня осенило.

— Вы хотите сказать… Глаза его радостно блеснули.

— Да, именно. Герцогиня де Бофор. Возлюбленная Генриха IV. Самая загадочная смерть шестнадцатого века. Ваша дама в ванне. Габриэль. Габриэль д'Эстре.

В главном корпусе позвонили к ужину.

ДВА

На следующее утро мы встретились в парке у источника. За ночь небо заволокло облаками, и немногочисленные отдыхающие прогуливались по дорожкам, вооружившись зонтиками и перекинутыми через руку летними плащами. Кошинский в отличие от прочих курортников, видимо, знал какой-то тайный прогноз погоды, так как был одет так же легко, как и в предыдущий день.

Направившись к воротам, мы вышли на шоссе, а потом свернули на узкую тропинку, ведущую — если верить указателям — в горный лес.

— Нам повезло. Пара облачков удержала отдыхающих от дальних прогулок. Но через два часа проглянет солнце, и мы насладимся прекрасным видом.

Это была идея Кошинского — он высказал ее за вчерашним ужином — прогуляться утром по лесу. Я, естественно, загорелся, мне не терпелось узнать продолжение истории о документах и странном рисунке на куске холста, которые мой друг показал во время разговора на террасе. Но врачи предписали Кошинскому рано ложиться спать. Кроме того, на мои настойчивые вопросы и просьбы он отвечал, что история эта перегружена подробностями и очень сложна, поэтому он продолжит рассказ завтра и изложит всю историю целиком. Немного подождав, я, чтобы сразу направить разговор в нужное русло, заговорил:

— Ваш вчерашний рассказ о Габриэль д'Эстре возбудил мое любопытство. После ужина я пошел в читальный зал и заглянул в энциклопедический словарь.

— И что вы там нашли?

— Эстрагон и Эстремадуру.

Он покачал головой.

— Лучше вообще ничего не говорить, если не можешь докопаться до корней.

Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую коробочку и извлек оттуда кусок полотна, о котором рассказывал в предыдущий день. Для лучшей сохранности материя была умело заключена между двумя стеклянными дисками, склеенными по краям окантовкой из черной газовой полоски.

— Посмотрите ткань на свет, и вы увидите ее неправильную структуру. Я показал этот кусок одному моему приятелю, реставратору. По его мнению, эту материю соткали приблизительно около 1800 года. Для более точной оценки надо провести химический анализ ткани. Но это целое дело, к тому же весьма дорогостоящее. Как бы то ни было, картинка на холсте явно старше, чем автор найденных мною текстов. Либо он где-то нашел этот ребус, который действительно был составлен в конце восемнадцатого или в начале девятнадцатого века, либо съездил в замок Фонтенбло и срисовал эту эмблему, воспользовавшись в качестве полотна куском старинной ткани. Вам знаком замок Фонтенбло?

Я ответил, что нет.

— Ребус был нарисован на деревянной облицовке стен королевского кабинета. Сейчас это «Салон Людовика XIII». В середине рисунка находится большая буква М, обрамленная лилиями. Справа и слева от буквы расположены пронзенные стрелой буквы S, каждая из которых сверху и снизу переходит в орнамент из лилий, что вы и видите на рисунке. Белое знамя Бурбонов всегда украшали лилиями. Буква М, по всей видимости, означает Его Величество король Франции, который и придумал этот орнамент.

Я внимательно рассмотрел рисунок. Буква S была изображена крупно, с серповидными закруглениями. Стрела, пронзавшая букву, придавала картинке отдаленное сходство с символом американского доллара. Лилии были нарисованы грубо, но верно схвачены, и их нельзя было ни с чем спутать.

— А рукопись? — спросил я. — Боюсь, я не понимаю связи между нею и рисунком.

Кошинский взял у меня орнамент и бережно уложил его в коробочку.

— Да. Связь. Она настолько своеобразна, что ее, очевидно, до сих пор никто не замечал. Портрет дам в ванне, конечно, странен сам по себе. Но не менее таинственна судьба героини картины, этой самой Габриэль д'Эстре. Ее внезапная смерть за несколько дней до венчания с Генрихом IV так и не нашла вразумительного объяснения. Хотя, надо думать, что историки и искусствоведы занимались этой проблемой. Мне и самому никогда не приходило в голову искать какую-то связь между историей жизни Габриэль д'Эстре и этой картиной. Когда читаешь о том давнем событии, вся история представляется в высшей степени загадочной и таинственной. Видите ли, пресловутая картина произвела на одного моего дальнего родственника такое же сильное впечатление, как и на вас, и он оставил по ее поводу несколько заметок, и я хорошо понимаю, почему старик не мог оторваться от этой темы. Но также хорошо я понимаю, что свою работу он не закончил.

— Старик?

Кошинский виновато покачал головой.

— Вы правы. Мне следует рассказывать историю по порядку, она и без того достаточно запутанна. Перечитав рукопись дома, я позвонил в Кель и спросил, известно ли, кто ее составил. Естественно, я умолчал о том, что находка показалась мне весьма ценной. Из страха лишиться выгодной вещи кузен мог потребовать документы назад, отправить бумаги в новый архив и забыть о них за сотней неотложных дел. Я также солгал, что речь идет о своего рода эссе о религиозных войнах во Франции, что, если разобраться, было почти правдой. Возможно, кто-то собирался писать исторический роман, но, по понятным причинам, остановился на полпути. Мой телефонный собеседник предположил, что речь, вероятно, идет о набросках лекций, которые его блаженной памяти прадедушка читал в Базеле. Прадедушку звали Ионафан Морштадт. О нем мало что известно. Морштадт умер в 1912 году. Две мировые войны не только разметали по свету его потомков, но и превратили старый родовой дом в обугленные развалины, под которыми оказались погребены все семейные документы и фотографии. После воздушных налетов уцелела лишь пара коробок.

Кузен вспомнил, что в конце пятидесятых годов по почте пришел запрос от одного базельского докторанта. Ученый писал диссертацию об обществах историков и хотел знать, не осталось ли у наследников Ионафана Морштадта каких-либо материалов о нем, и если да, то не мог бы он взглянуть на них. Докторанту с сожалением ответили, что все наследство уничтожено и что, напротив, наследники будут очень благодарны, если он найдет возможность что-либо сообщить им о дорогом родственнике. В ответ пришло не менее прочувствованное письмо, в котором докторант сообщал, что о Морштадте не известно ничего, кроме того факта, что его имя упоминается в протоколах заседаний общества «Друзей истории протестантизма». В конце письма докторант выразил вежливую благодарность, и больше о нем никто не слышал. В том числе и мой двоюродный брат.

Мы углубились в лес, и Кошинский снова погрузился в молчание. Я ждал, скрывая нетерпение.

— Таким образом, из этого разговора я не смог извлечь ничего особенно интересного, — наконец продолжил мой друг, — но, во всяком случае, мне удалось узнать имя предполагаемого автора рукописи. Насколько я знаю, она никогда не публиковалась. После недолгих поисков мне удалось найти несколько ежегодных сборников упомянутого базельского общества историков, которое с 1889-го по 1906 год занималось историей протестантизма, пока из-за недостатка средств — а может быть, потому, что все его члены один за другим умерли, — не прекратило свое существование. В найденных сборниках мне, однако, не удалось отыскать ни одной статьи или заметки, написанной нашим дальним родственником. Правда, мне было незачем рыться в библиотеках. Ведь на моем столе лежала интереснейшая находка — собрание неопубликованных сочинений Ионафана Морштадта, бывшего издателя из Келя-на-Рейне и самодеятельного историка французского протестантизма. Однако чем глубже я вникал в рукопись, тем сильнее становилось впечатление, что в первую очередь я имею дело отнюдь не с историком. Кипа исписанных листов представляла собой беловики частей незаконченной книги, и у меня, естественно, возникло желание восстановить задуманный автором порядок следования глав. Я предположил, что сам старик Морштадт не вполне ясно представлял себе, какие лакуны ему предстоит заполнить и каким образом будут скомпонованы отдельные главы. Нумерация страниц подтверждала такое предположение, потому что касалась только отдельных частей. Страницы каждой следующей части нумеровались заново. После первого чтения я составил оглавление и по возможности снабдил каждую часть названием, поскольку в исходном тексте их не было. Морштадт использовал четыре типа текстов. Во-первых, это протоколы дознаний или допросов, один из экземпляров которых вы вчера видели. Кроме того, в рукописи имеются выдержки из писем, часть которых взята из Архива Медичи во Флоренции. Эти письма могут оказаться подлинными. Во всяком случае, на каждом стоит архивный номер, а источник обозначен как Mediceo Filza. Некоторые главы написаны с точки зрения всезнающего рассказчика. И наконец, рукопись содержит отрывки дневника художника, который приехал в Париж в 1598 году, чтобы стать придворным живописцем.

— Стало быть, если я вас правильно понял, речь идет о многих историях?

— Да, если угодно. Но одна из них обставлена такими фактами, как об этом во многих местах говорит и сам автор, что слово «история» в данном случае вряд ли уместно. Как бы то ни было, должен вам сказать, что после всего, что я читал об упомянутых в рукописи событиях, я все же не могу достоверно утверждать, что в ней соответствует исторической правде, а что вымышлено. Одно небо знает, какая драма разыгрывалась в Париже весной 1599 года! Тот, кто долго занимается этим случаем, по зрелом размышлении приходит к выводу, что часть так называемых исторических документов суть не что иное, как подделки. Стоит для примера привести мемуары маркиза де Рони, будущего герцога де Сюлли, в которых цитируются письма, являющиеся вымышленными с вероятностью, граничащей с уверенностью. Случай этой Эстре неясен до сего дня, и я сомневаюсь, что на истину вообще когда-либо будет пролит свет. Дело выглядит так, словно художник своей странной картиной указывает нам верный след. Однако я снова забегаю вперед, хотя и взялся рассказывать все по порядку.

Кошинский снова замолчал, правда, лишь на мгновение, только для того, чтобы привести в порядок мысли. Я приготовился к короткому изложению сути, но вместо этого он развернул передо мной целое историческое полотно.

ТРИ

И так, 1590 год. Франция почти полностью опустошена тридцатилетней религиозной войной. Генрих IV Наваррский уже год король Франции. Но что это за король — в его столице хозяйничают испанцы и Католическая лига, для которых Наварра не более чем протестантский еретик, ухитрившийся, как это ни прискорбно, пережить Варфоломеевскую ночь. Не проходит и дня, чтобы в том или ином городе королевства его не сжигали in effigie[1]. По всей стране бушует гражданская война, разжигаемая вмешательством других европейских держав. Перевес католичества удручает. На востоке Лотаринги с ненавистными Гизами, вождями Католической лиги, окопавшимися в Париже, призывают на трон Карла де Бурбона, который в том же году умирает. На северо-востоке Нидерланды, оккупированные испанцами. И наконец, сама Испания — центр Контрреформации — нависла над южной границей королевства. Филипп II Испанский использует любую возможность, чтобы с помощью военных операций углубить раскол Франции. Генрих, вернувшийся в лоно протестантства, отлучен от церкви и потерял юридическое право быть королем. В течение своей жизни он пять раз меняет вероисповедание. Очень трудно, практически невозможно отделить религию от политики. Монтень пишет, как однажды, стоя рядом с Наваррой на берегу моря, он любовался закатом солнца. На вопрос, какая религия истинна, король ответил не сразу. Он долго смотрел на море, уставив на горизонт неподвижный взгляд, а потом обернулся и произнес знаменитые слова: «Что я знаю?» Генрих был скептиком, как и большинство умных людей.

Девятого ноября 1590 года королевская армия становится лагерем в Суассоне. Генриху Наваррскому тридцать семь лет, он одет в простую рубаху и штаны, у него нет нижнего белья, но есть королевство, на которое ополчилось полмира. De jure[2] он состоит в браке с женщиной, много раз посылавшей против него войска и которую он в конце концов сажает под домашний арест в Юссоне, близ современного Клермон-Феррана. Вы, несомненно, знаете эту даму. Маргарита, дочь Екатерины Медичи. La Reine Margot[3], как называют ее французы. Нелегкая задача — создавать реалистичные портреты людей того времени. Иногда это вообще кажется невозможным, как в случае с Маргаритой, которая — с головой засыпанная приписываемыми ей скандалами — предстает перед нами самой ненасытной хищницей в мировой истории.

Париж остается неприступным. Во время последней осады от голода умерли пятнадцать тысяч человек, но город устоял. Как только Майенн, командовавший войсками Лиги, получил помощь от герцога Пармского, Генрих вынужденно снимает осаду, отводит армию к Суассону и остается там на зиму.

В свите Генриха находится двадцатисемилетний Роже де Сен-Ларри, герцог де Бельгард, самый пылкий дамский угодник из аристократов того времени. Во время охоты он начинает увлеченно рассказывать королю о своей новой победе. Генриха охватывает любопытство. Король желает лично посмотреть на красавицу, и они с герцогом скачут пятнадцать километров до замка Кевр.

Кевр, думает король, значит, это Эстре. Дитя семи смертных грехов. Чудная семейка. Владелец замка носит ветвистые, как у матерого оленя, рога, которыми наградила его супруга, много лет назад сбежавшая в Иссуар с маркизом д'Аллегром. Правда, сам рогоносец Антуан д'Эстре тоже отсутствует в замке, когда к нему подъезжают Генрих и Бельгард. Издали видны влажно поблескивающие шиферные крыши башен. Герцог продолжает радостно превозносить достоинства своей прекрасной возлюбленной, пока они с королем проезжают по подъемному мосту и, делая энергичные знаки слугам, минуют ворота замка. Челядь едва не ломает себе спины в поклонах, разрываясь между подобострастием и любопытством хотя бы краем глаза взглянуть на короля. Бельгард оставляет его в зале и вскоре возвращается с Дианой, старшей из сестер д'Эстре. Габриэль пока но видно, а больше в замке никого нет. Диана кланяется умело и низко, но без намека на угодливость. Снизу король видит блеск ее узких красивых глаз, во взгляде которых читается понимание — это не коленопреклонение, а расчетливая благодарность очарованной публике. Генрих предоставляет Диане наслаждаться триумфом и вознаграждает себя долгим взглядом на пресловутое богатство семейства, которое она воплощает в своем желтом с глубоким вырезом платье.

В следующий миг внимание короля отвлечено — наверху, на площадке лестницы появляется еще один образ. Бедный Бельгард. Не надо смотреть на Генриха дважды, чтобы понять, что герцог совершил непростительную ошибку. Король выглядит так, словно увидел привидение. Диана, мгновенно превратившаяся в золушку, понимающе улыбается и взбегает вверх по лестнице, чтобы взять сестру под руку.

Мой Бог, думает король, начиная подыскивать слова для писем, которые будет писать. На ум, однако, приходят пустые, ничего не значащие слова, избитые сравнения с мрамором, лилиями, розами и пурпуром. Король отходит в сторону и уступает место Бельгарду. Пока тот приветствует Габриэль, Генрих выходит во внутренний двор замка и окидывает его взглядом. Влюбленные шепчутся за спиной короля, который с трудом сохраняет внешнее хладнокровие. Вдобавок его мысли уже унеслись в невообразимую даль. В поле зрения Генриха появляются другие фигуры, которые тоже следует иметь в виду. Во-первых, отец, Антуан д'Эстре. Этот из тех, кто многого хочет, но ничего не может. Затем тетка, госпожа де Сурди, сестра прожженной матери. Ее муж, господин де Сурди, был раньше правителем Шартра, который сейчас в руках Лиги. Постель эта дама делит с отставным канцлером господином де Шиверни. Настоящие оборванцы, бездонные бочки. Генрих представляет себе строгое бледное лицо своего казначея Рони, который посчитает, во что обойдется эта любовная история. Ну и что? Он король. Разве нет? Точка и никаких возражений.

Он круто поворачивается, подходит к парочке и велит Бельгарду прогуляться. Поклон Габриэль не столь искусен, как у ее сестры. К тому же от нее веет искренностью, почти наивностью. Она пока не знает, что стоящий перед ней и пылающий жаркой страстью человек не даст ей покоя, пока не назовет своей. Она учтиво принимает сдержанные похвалы и как подобает отвечает на них. Кролик болтает с удавом о погоде, как это забавно, думает сестра, с удовольствием представляя себе лицо, которое сделает тетка, когда узнает, что произошло.

Тем временем король, вглядевшись в красавицу, испытывает легкий озноб, осознав совершенную красоту своей Габриэль. Она будет принадлежать ему, это решено, и пока вежливые слова отвлекают внимание короля, его взгляд, словно ловкий вор, шарит по облику девушки, умыкнув здесь улыбку, там — отсвет снежно-белой кожи, а тут — нежный силуэт мягко очерченных губ.

Это, вероятно, был единственный момент, когда они встретились открыто. Оба были сущим ничто. Она — семнадцатилетняя красавица из семьи с безумными и несбыточными притязаниями. Он — преданный папской анафеме король без королевства и столицы. Если бы за эти годы хотя бы один из направленных в него кинжалов поразил цель, то мы вряд ли помнили бы его имя. Что касается Габриэль, то ее скорее всего задушил бы ревнивый муж, не дав дожить до двадцати лет. Этот король с плохими зубами и немытой шеей выглядит не слишком внушительно по сравнению с изящным любовником, который уже в третий раз обходит колодец, изредка поглядывая на короля и Габриэль. Если бы она сразу приняла решение, игра бы уже закончилась. Однако когда король уходит, она, словно сквозь туман, слышит: «Я вернусь».

Может быть, и так, ей все равно. Тетка проявила к этому делу гораздо больший интерес. Воображение мадам де Сурди разыгрывается от распаляющих аппетит планов, которые теперь, после такого неслыханного события, как визит короля, могут воплотиться в действительность. В нескольких сильных выражениях она растолковывает племяннице, что не стоит валить целое дерево, если хочешь надкусить яблоко, и что было бы непростительной глупостью выталкивать из постели короля Франции. Габриэль сопротивляется и протестует. Однако строгий взгляд тетки заставляет ее замолчать. Потом она выслушивает приказ. Никакой милости, пока он не начнет сгорать от вожделения. Это совсем не трудно. Габриэль думает о бородатом, изборожденном морщинами лице почти сорокалетнего короля и об исходящем от него запахе солдатчины. Потом мадам де Сурди называет цену. Теплые места для ее мужа, для ее любовника Шиверни и, конечно, для старика Эстре. И если этот человек хочет весной взять какой-нибудь город, то почему бы не Шартр, в котором пустует кресло правителя, предназначенное для ее мужа.

Габриэль, погруженная в свои мысли, едва ли слышит слова тетки. Она вспоминает тот сентябрьский вечер, когда Бельгард поднялся к ней в башню и лег рядом. Она, одетая лишь в свет луны, отдалась этому нежному и красивому мужчине, свежему, как только что выпавший снег. Его я люблю, думает она, и буду любить всегда. Может быть, я научусь для блага семьи осчастливливать и другого. Но никто не сможет купить мое сердце. Прощайте, Роже де Сен-Ларри, но не покидайте меня, властитель моей души. Отныне я вступаю в новую — отвратительную — жизнь.

Весной 1591 года был осажден не желавший сдаваться Шартр. Тем не менее Генрих был исполнен энергии и уверенности. Король все дни проводил в траншеях и на стенах осадных сооружений. Вечерами он занимался другой добычей, которую доставили ему в лагерь. Семейный совет мог быть уверен: как только город падет, король заплатит за Габриэль.

Католики, державшие сторону Наварры, не скрывали, что им не нравится эта слишком прозрачная возня. Протестанты тоже реагировали на проделки короля с отвращением и сдержанным гневом. Из-за этой Габриэль и ее семейки они штурмуют никому не нужный Шартр, а в это время важнейший Руан остается в руках неприятеля.

Падение Шартра 20 апреля 1591 года показало, что расчет госпожи де Сурди был верен. Генрих сделал господина де Сурди правителем, а Шиверни произвел в канцлеры.

Однако вместо того чтобы захватить наконец Руан, армию заставили терять драгоценное время под стенами Нуайона. Некоторые горячие головы никак не могли взять в толк, что не у дел остается еще старик Эстре, которого ждало место правителя в строптивом Нуайоне. Так люди наживают себе врагов.

Тем временем Габриэль научилась разделять чувства и дело. Как только позволяли обстоятельства, она уезжала в Кевр, где в сумерках ждал ее Бельгард. Генрих, как утверждает молва, застиг ее на месте преступления во время очередной ночной отлучки. Бельгард успел вовремя спрятаться под кровать. Король, которому ничто человеческое не было чуждо, бросил на пол несколько сладостей, которые они с возлюбленной вкушали в постели после объятий, чтобы соперник тоже поел и осознал безвыходность своего положения. Тот все понял и очень скоро уехал, а потом начал ухаживать за мадемуазель де Гиз и ее матерью.

Отца Габриэль постепенно начало тошнить от историй, ходивших вокруг его семьи. Антуан д'Эстре, вдохновленный, по-видимому, тем обстоятельством, что его неверную жену настигла справедливая кара — ее и разрушителя семьи маркиза д'Аллегра нашли с перерезанными глотками на берегу Иссуара, — спешно выдал Габриэль за сеньора Лианкура — вдовца Никола д'Амерваля.

Тому вся эта история пришлась не по душе, но он согласился, хотя, как вскоре выяснилось, несколько переоценил свои способности. Страх от того, что он противозаконно замахнулся на королевское добро, настолько охватил д'Амерваля, что в первую брачную ночь мужская сила покинула этого отца четырнадцати детей. Во всяком случае, именно так он верноподданнически доложил выведенному из себя Генриху Наваррскому, который нанес ему неожиданный визит. Удар лошадиным копытом, как стало в конце концов известно, давно лишил его мужественности, и лишь неохотно уступив натиску тестя, он женился на упомянутой Эстре. Брак оказался несостоятельным. Несколько месяцев спустя Габриэль покинула замок Лианкур и окончательно соединилась с Генрихом.

Она принесла ему счастье. Король нуждался в Габриэль. Время было трудное. Оставаясь протестантом, он терял всякую надежду когда-либо занять трон. Лига сохраняла прежнюю силу. Конечно, можно было осадить Париж и уморить голодом все его население до последнего человека. И что он получит? Нескончаемую резню и город, полный трупов. С другой стороны, Сословное собрание Лиги в Париже было совершенно беспомощным и не могло выставить против Генриха ни одного достойного кандидата. Будь Наварра католиком, его короновали бы на следующее утро. Но менять веру было рискованно. Его гугеноты почувствуют себя брошенными на произвол судьбы. И может ли он отважиться обмануть Англию, своего единственного союзника? Елизавета отвернется от него, если он на коленях приползет в курию вместо того, чтобы поставить на колени Париж. Правда, она была настоящим политиком и сама не упустила бы выгоду от перехода в католичество. Генрих с удовольствием предпочел бы купить победу золотом, а не кровью. Он вообще был властителем, не склонным к насилию, и даже обуздал своих наемников, разрешив им грабить взятые города в течение одного дня вместо прежних трех.

Филипп Испанский, властелин мира, перестал понимать, что в нем происходит. Он, христианнейший король, вынужден бездеятельно наблюдать, как чаши весов медленно и неудержимо начинают склоняться в пользу французского еретика. Смертельным холодом веяло от донесений, доставляемых в величественный дворец Эскуриал. Послы могли только с прискорбием сообщить, что план короля посадить инфанту на французский трон никогда не будет поддержан парламентом. Ни один чужеземный принц и ни одна чужеземная принцесса не могут быть возведены на французский престол, так как это противоречит салическому праву и потрясет самые основы французской монархии. Стоит Наварре переменить веру — а этого надо опасаться, — как Париж немедленно откроет перед ним ворота.

Приближалось лето 1593 года. Пока Сословное собрание Парижа от заседания к заседанию все больше раскалывалось на враждующие партии, Наварра обдумывал последствия смены вероисповедания, смертельного прыжка, как он сам это называл. Он советовался с прелатами по вопросам чистилища, отпущения грехов и иерархии ангелов. Его соратники начали опасаться будущего, но Генрих успокоил их одним ясным словом. Он, король французов — как католиков, так и протестантов, — не позволит разрезать себя на две части, и тот, кто думает иначе, скоро поймет это. Разум подсказывал ему, что делать дальше. Факты диктовали выбор пути. Католики, которые все еще поддерживали Генриха, ставя интересы королевства выше интересов веры, не будут вечно соблюдать верность отлученному от церкви еретику. Как только Парижский парламент объединится в вопросе о короле, Генрих проиграет. О его душевном здоровье заботилась Габриэль. Как говорят, тетка нашептала ей, что только Его Святейшество может расторгнуть брак короля. Между ею и престолом стояли Папа и ложная вера Генриха. Уговаривай его отступиться, шептала хитрая тетка в ухо прекрасной племянницы. Мольбы и слезы сделают все остальное.

25 июля 1593 года Наварра вошел в ворота Сен-Дени и явился к алтарю, где его принял окруженный любопытным народом архиепископ Буржа.

— Кто вы?

— Король.

— Что привело вас сюда?

— Я хочу вернуться в лоно католической апостольской Римской церкви.

После этого Генрих произнес традиционные слова символа веры.

Удар оказался удачным. Коронации больше ничто не препятствовало. Так как Реймс был в руках Лиги, короновать Генриха пришлось в Шартре. Нашелся и елей, подходящий для помазания. Были небольшие разногласия в слухах, приходивших из Испании. Поговаривали, что король Филипп заражен дурной болезнью. Этот позор лишил последнего ветра паруса испанцев, которые все еще сидели в Париже и во все горло требовали подкреплений. Среди народа все больше и больше усиливалось мнение, что лучше иметь королем своего, пусть и новообращенного соотечественника, чем отпрыска чужеземного фанатика-сифилитика.

Час пробил в марте 1594 года. Вступление в Париж было хорошо подготовлено. Король вступил в свою столицу ранним утром через Порт-Нев. Внезапность была настолько ошеломляющей, что практически никто не сумел оказать сопротивления. Двое ландскнехтов были убиты, их просто бросили в воду. Герцог де Фериа получил приказ до полудня построить свои войска и до пятнадцати часов вывести их из Парижа, в противном случае они будут вытеснены из города силой. Но деморализованные испанские оккупанты и не думали сопротивляться. Точно в назначенное время под проливным дождем испанцы покинули город через ворота Сен-Дени. Наварра наблюдал за их исходом, стоя на высокой арке ворот. Не раздалось ни одного выстрела. Чавканье сапог в грязи и скрип тележных колес составили шумовое оформление отступления. Великая держава с позором уходила прочь.

Испанцы были разбиты. Однако до мира было еще очень далеко. Лига раскололась, но не перестала существовать. Король, хотя и овладевший своей столицей, пока не получил папского отпущения грехов. Правда, военное счастье скоро улыбнулось Генриху. Был принужден к капитуляции Лион. За ним последовали Пуатье, Кемпе, Камбрэ, Амьен. Немного позже сдались Бове, Перонн, Дуллен и Сен-Мало. Генрих посчитал, что наступил момент для возвращения в Париж. На этот раз он вступил в него торжественно и официально, как подобает вступать властителю в столицу своего королевства. Вечером 15 сентября 1594 года при свете факелов он вошел в Париж в сопровождении аристократов, офицеров, королевских чиновников, немногочисленного военного отряда и массы праздных радостных зевак.

Это пышное зрелище значит для возлюбленной Генриха отнюдь не меньше, чем для самого короля, — ее несут впереди шествия в роскошном паланкине. Габриэль одета в свое любимое темно-зеленое платье из тяжелого бархата, от корсажа до подола усеянное жемчугом и драгоценными камнями, в которых, играя, отражаются огни факелов. Что происходит в душе этой женщины, вознесенной из провинциальных болот в столицу? Не прошло и четырех лет с тех пор, когда она, семнадцатилетняя девушка, влачила жалкое существование в замке Кевр в окружении славного, но потерявшего всякое значение и влияние семейства, и от скуки приказывала слугам давить мух, докучавших ей своим непрестанным жужжанием. И вот сегодня она возглавляет триумфальное шествие короля, отвоевавшего свою столицу и укротившего непобедимых испанцев.

Зрители в недоумении терли глаза. Кто эта женщина, въезжающая в их город как королева? Она, конечно, очень красива, но подобает ли католическому властителю во время официального вступления в столицу выставлять напоказ, словно дорогую куклу, свою разодетую в пух и прах содержанку? Папские шпионы, стоявшие в толпе, внимательно наблюдали за происходящим. Один из них — Бончани, — растолкав булочников и рыночных торговок, пробрался вперед, чтобы лучше разглядеть красавицу. Но пока сухопарый дипломат протискивался между дородными тушами зевак, паланкин пронесли мимо, и Бончани удалось увидеть только красиво причесанный затылок высокой дамы и ворот бархатного платья. Отступая в гущу толпы, папский шпион мысленно успел составить первые фразы донесения, которое он сегодня же вечером отправит в Рим, где с большим интересом следят за событиями в Париже.

Между тем Климент VIII, ставший Папой в 1592 году, доставлял королю гораздо больше хлопот, чем любовница. Папа оказался в затруднительном положении. Он, разумеется, прекрасно понимал политику, проводимую испанцами и Лигой, как и то, что только Франция могла служить серьезным противовесом габсбургскому спруту. Будь Наварра католическим союзником Рима в борьбе против могущественного Филиппа, Клименту удалось бы ослабить смертельные объятия спрута. Посланники Филиппа, вившиеся вокруг Папы, не жалели яда и желчи в адрес французского короля. Несколько лет назад — Климент слишком хорошо это помнил, — когда его предшественник Сикст V объявил о своем нейтралитете в отношении Франции, Филипп прислал в Рим графа Оливареса. Переговоры больше походили на свару и кончились ничем, а через несколько дней Папа слег от непонятной болезни и вскоре умер. Сегодня, пять лет спустя, положение Испании и Лиги еще больше ухудшилось, и Климент опасался прикасаться к еде во время трудных переговоров.

Правда, в такой же степени не доверял Папа и этому новообращенному, который меняет религии, как перчатки. Король отступился от своей веры, чтобы завоевать Париж, следовательно, его вера так же фальшива, как парики его слуг. Генрих Наваррский хочет получить отпущение грехов, чтобы устроить вечерю Антихристу. Но можно ли доверять Испании? Так же думают во Флоренции и Венеции. Без Франции весь христианский мир навсегда окажется в руках Габсбургов. Что будет, если отлученный Генрих объявит о создании французской государственной Церкви? Переживет ли Рим вторую схизму? На горизонте до сих пор угрожающе маячила зловещая тень другого Генриха.

Случилось так, что один молодой иезуит совершил покушение на короля Генриха. Во время приема в Лувре он бросился на короля с кинжалом, но промахнулся и лишь рассек Генриху губу. Три дня спустя во время суда над преступником король издал указ об изгнании из страны ордена иезуитов. Надвигалась буря, и впервые за много лет в Риме были вынуждены принять посланника французского короля.

Переломный момент наконец наступил. Пока войска Филиппа вяло наносили свои последние удары, посредникам Генриха удалось получить у Папы отпущение грехов своего короля. Вожди Католической лиги начали один за другим складывать оружие. Габриэль, ставшая к тому времени маркизой — владелицей замка Монсо, — приняла там в 1596 году одного из них — Майенна. На лоне природы гости наслаждались изысканными блюдами и забавлялись пасторалями, которые радушная хозяйка устраивала для всеобщего увеселения. Вот один из малых сих, которые подсылают ко мне убийц, думал, должно быть, Генрих, чокаясь с толстым Майенном в ухоженном саду маркизы де Монсо.

До установления мира оставалось в то время только два года. В том, что его придется добиваться силой, у короля не было никаких сомнений. Но теперь у Генриха была под ногами твердая почва. Он — король, притом католический, законный властитель, пребывающий в лоне католической церкви. Ни один испанский солдат не будет отныне иметь права под предлогом защиты христианства от еретиков вторгаться в города и убивать крестьян. То, что это был лишь предлог, знает каждый. Но до воцарения мира должно будет пролиться еще немало крови.

Но лишь очень немногие задумывались над тем, что будет дальше. Одним из таких людей был Максимильен де Бетюн, маркиз де Рони, будущий герцог де Сюлли. Едва ли кто-нибудь смолоду так верно служил королю и был так щедро за это вознагражден. Мало кто мог умом и способностями соперничать с маркизом. Войска противников еще отнимали друг у друга города, а в столе Рони уже лежали готовые планы послевоенного устройства королевства, в которых было написано, что следует предпринять для восстановления разоренного государства, облепленного, как паразитами, алчными чиновниками и беспринципной аристократией. Но без денег ни дорог, ни мостов не починить, а без путей сообщения невозможна никакая торговля, без которой не собрать налогов. Соляной налог был сдан в откуп. Сборщики налога, когда им вообще удавалось что-то собрать, отсылали значительную его часть во Флоренцию, Великому герцогу Фердинанду де Медичи, который, предоставив Генриху военный кредит, потребовал уплаты по нему в виде части соляного налога. После того как еще часть брал себе сборщик, в королевскую казну попадали лишь жалкие крохи. Исписав рядами цифр гору бумаги, Рони понял, какие громадные суммы бесконтрольно исчезают неизвестно куда. Этот безжалостный государственный муж, гугенот до мозга костей, бесчеловечно жестокий и раздувшийся от чувства долга и чести, наводил ужас на чиновников финансового совета.

Рони не тратил времени на измышления по поводу зажравшихся и разложившихся государственных чиновников. Весь материал против них был собран и черным по белому запротоколирован. Королю осталось добавить совсем немного, чтобы они, как по мановению волшебной палочки, стали трезвыми, неподкупными и изящными, как математическое доказательство.

Но самой сильной головной болью маркиза де Рони стало не поддающееся никаким расчетам сердце его сюзерена. Уже восемь лет с ним эта Габриэль, которая после каждых родов получает новый титул. Она с самого начала домогалась его дружбы, скорее всего по совету Сурди, которые, прячась за красивым фасадом этой марионетки, дергали за ниточки. Он хорошо помнил, что именно Габриэль посоветовала королю ввести его, де Рони, в финансовый совет. Неплохо, подумал он тогда. Но я не продаюсь, и в совет я бы вошел и без вашего заступничества, и напрасны все ваши усилия — вы никогда не станете королевой.

Дождь, начавшийся в день Всех Святых и превративший улицы города Париж в месиво холодной мокрой грязи, не прекращался до самого конца 1598 года. В большинстве кварталов свирепствовали корь и ветряная оспа. По безутешным в скорби улицам почти ежечасно проносили детские гробики. В городе не осталось почти ни одного жителя, который не страдал бы кашлем или лихорадкой. В довершение всех бед урожаи в этом году были плохи, и цены на овощи и хлеб стремительно взлетели. Те, кто верил, что с окончанием войны и осады минует самое худшее, смиренно взирали теперь на нового невидимого врага, который без милости и пощады уносил одну душу за другой. Горожане беспрестанно возносили молитвы, во всех церквах служили мессы, и только врачи благоденствовали, находя все более широкое поле для применения своих, большей частью совершенно бесполезных, микстур.

13 декабря 1598 года в церкви Сен-Жермен состоялось крещение младшего сына короля. Мальчика нарекли Александром. Несмотря на плохую погоду, в церкви собралось много людей, может быть, надеявшихся, что это радостное событие хоть как-то смягчит их собственное горе. И разве не коснулась милостивая рука Божья самого короля? Тяжелая болезнь, которая грозила унести его в могилу, пощадила его, и теперь он идет по храму вместе с Габриэль, ставшей герцогиней де Бофор, в окружении крестных — Дианы Французской, герцогини Ангулемской, и графа де Суассона. Они подходят к кардиналу, чтобы испросить у прелата благословение на совершение таинства крещения в лоне святой Римской церкви.

Народ перешептывается. Сам король не желал такого пышного торжества, все же речь идет не о наследнике французского престола, этот мальчик — не дитя Франции. Прошел слух, что маркиз де Рони, казначей короля, отказался заплатить музыкантам деньги, положенные за игру при крещении отпрысков коронованных особ, на том же основании — это не дитя Франции, а поэтому в крещении нет ничего из ряда вон выходящего.

Когда об этом узнал король, он, как говорили, желая помириться с герцогиней, послал к ней посредника — маркиза. Она уже знала о скандале с музыкантами и без лишних слов выставила де Рони вон. После этого у нее появился сам король, чтобы указать Габриэль ее место, но все кончилось тем, что смертельно оскорбленная герцогиня разразилась слезами, крича, что лучше умереть, чем сносить такой позор. Пусть король задумается — оставаться ли ему с ней, которую любят все, или держаться за маркиза де Рони, на которого жалуется половина королевства. На это Генрих ответил — как шепотом передавали друг другу люди, — что ему гораздо легче было бы расстаться с десятком таких любовниц, как она, чем с одним таким слугой, как маркиз де Рони. Должно быть, после этих слов герцогиня схватила нож и сказала, что, значит, ей нет больше места рядом с королем и что пусть клинок поразит ее в сердце, где она всегда хранила образ Генриха, и так далее в том же духе. Чем все кончилось, никто толком не знал.

Даже мирное и торжественное впечатление, которое должен был произвести показанный во второй половине дня балет пяти народов, оказалось чисто внешним. В душах по-прежнему царил разлад.

Мучимые голодом и болезнями горожане не упускали тем не менее случая послушать жестокие словесные дуэли по поводу Нантского эдикта о веротерпимости, которые почти постоянно разгорались на площадях. Под одобрительные или возмущенные крики толпы богословы вели нескончаемые диспуты и предоставляли изнуренным людям, которым уже нечего было положить в рот, возможность вместо еды и питья глотать их распаленные речи и доводы.

Даже на Рождество, когда после четырех отслуженных месс перед церквами скопилось так много людей, что в течение еще трех дней продолжали служить обедни и вечерни, напряженность в городе не уменьшилась. Счастье еще, что дождь и холод удерживали большинство людей дома — греться у камина, если были дрова.

Так, за пеленой нескончаемого дождя, расплылся и ушел в прошлое последний день того достопамятного, богатого событиями года, принесшего Франции долгожданный мир. Кое-где праздновали наступление нового года, но в большинстве кварталов свет факелов освещал лишь пустынные, словно вымершие улицы и переулки, хранившие следы игравших похоронные мелодии маленьких оркестров, а в большинстве домов молились святым, которых не найти ни в одном календаре.

Первые дни января принесли с собой ту же пасмурную погоду, небо было по-прежнему покрыто свинцовой серостью. Церемония посвящения в рыцари, которую пришлось четыре раза откладывать из-за дождя, состоялась лишь на третий день нового года в монастыре августинцев. По прошествии церемонии король воспользовался благоприятной возможностью и, к удивлению собравшихся, оповестил их о том, что в конце месяца состоится бракосочетание госпожи Катрин, сестры короля, с герцогом Баром, маркизом дю Поном. Удивление присутствующих было непритворным. Вообще о возможном замужестве сестры короля поговаривали давно и даже называли возможных претендентов на ее руку. Ни для кого не было секретом, что всякое бракосочетание такого рода необходимо преследует политическую цель. Иначе для чего еще протестантская принцесса пойдет к алтарю с католическим принцем из лотарингского дома? Это могло означать только одно — конец вражды Генриха с Лотарингами. Принцесса выйдет замуж за заклятого врага своего брата. Было очевидно, что этот брак — вызов Риму. Как мог король допустить такое? Глупо, очень глупо, думали простые души. На могущественных врагов надо производить сильное впечатление, иначе они растопчут, — так думали хитрые. Однако бесхитростная правда была, видимо, совсем иной. Генрих всегда в первую очередь думал об интересах королевства и только во вторую — об интересах религиозных. Если Лотаринги продаются по столь низкой цене, то надо их покупать, форма покупки не имеет никакого значения. Лучше незаконный брак, чем законная религиозная война.

С помощью подобных союзов королю удалось — хотя бы внешне — сгладить волнения минувшего десятилетия, но духовенство и парламент продолжали их возбуждать. Как и прежде, Парижский парламент отказывался ратифицировать Нантский эдикт. Каждый день арестовывали религиозных подстрекателей и заговорщиков, замышлявших убийство короля. Множились ереси и богохульства, и на каждого изгнанного из Парижа с пробуравленным языком и отрезанными губами находилось десять новых проповедников, призывавших огонь и серу на голову короля и Нантский эдикт.

Генрих, насколько возможно, игнорировал подстрекателей. Пусть кричат и рвут на себе волосы. Тот, кто видит многое безумие, либо подпадает под его влияние, либо приобретает устойчивость. Неужели было недостаточно тридцати лет опустошительной войны? Какое безумие поразило эти головы? Разве лучше сжечь весь Париж со всеми его жителями, чем оставить в живых хотя бы одного еретика? Он задумчиво покачал головой, подошел к окну своих луврских покоев и посмотрел на расстилавшийся внизу город. Он никогда не допустит, чтобы подстрекатели и раскольники снова посеяли в умах его несчастного народа семена самоубийственного раскола. Эдикт должен быть ратифицирован и приведен в исполнение во что бы то ни стало. Если бы нашелся хоть один человек, на которого можно было положиться! Раскол царит даже среди его ближайших советников. Со всех сторон доносятся слухи об интригах и изменах, все обвиняют всех, и если бы он верил всем доносам, то давно остался бы один рядом с горой трупов казненных сановных изменников.

Осенью прошлого года, когда он лежал в замке Монсо, окруженный врачами, боровшимися за его жизнь, король вдруг явственно представил себе, что произойдет в случае его смерти. Все пойдет прахом. Даже сама возможность его ухода из жизни уже привела к волнениям и даже отдельным восстаниям. Счастье, что на этот раз Богу было угодно исцелить его от недуга. При этом Господу не было никакого дела до него, плохого раба Божьего, пораженного сомнениями и не знающего истинного учения. Но королевство не должно погибнуть, думал Генрих, и именно поэтому простер всемилостивый Господь свою защищающую длань над его грешной головой. Но если это так, то, значит, он совершил далеко не все для упрочения власти? Не в этом ли заключается его наипервейший долг?

Словно отвечая на этот невысказанный вопрос, в покои вошла Габриэль с детьми — Катрин-Генриеттой и Сезаром, которые шли рядом с ней. Маленького Александра Габриэль несла на руках. Король поспешил навстречу возлюбленной, с преувеличенной нежностью поцеловал детей и взял из рук Габриэль маленький теплый сверток.

Генрих сразу заметил, что женщина дрожит от какого-то лихорадочного возбуждения.

— Вернулся Ланглуа, — сказала Габриэль. — Маргарита согласна на развод. От нее получена доверенность.

Все это уже давно было известно королю.

Бросив влюбленный взгляд на ее раскрасневшееся от плохо скрытой радости лицо, Генрих взял герцогиню за руку и подвел к большому окну, из которого были видны город и окрестные поля.

— Там, стоя на арке ворот Сен-Дени, я видел, как подо мной проходят испанцы, покидающие Париж. Вы помните этот миг? Тогда, как и сегодня, шел дождь, но мне кажется, что это был самый лучший день моей жизни. Подумать только, с тех пор прошло уже пять лет.

— И мертв тот, кто прислал сюда испанцев.

Генрих удовлетворенно кивнул. Филипп, главный его противник и враг, умер прошлой осенью. Тогда никто не поверил в эту новость — за прошедшие годы из Мадрида не раз приходили ложные вести о смерти Филиппа.

— Пусть мертвые говорят о мертвых.

Она положила голову на плечо Генриха и принялась гладить по волосам дочку, прижавшуюся к ее ногам. Король тихо продолжал:

— Прошло уже три недели, как Силлери уехал в Рим. Письменное подтверждение согласия на развод облегчит его миссию. Я сейчас же пошлю в Рим гонца.

Габриэль промолчала, задумчиво глядя сквозь зеленоватые стекла окна. Она слышала тяжелое дыхание мужчины, стоявшего рядом, чувствовала на плече его тяжелую сильную руку. Если бы могла она всегда стоять вот так, у окна, издали наблюдая за событиями, разыгрывающимися у ее ног, и чувствуя себя уютно и надежно рядом с этим человеком. Но она угадывала его мысли, а то, что ей не удавалось разгадать самой, услужливо подсовывала тетка, которая ежедневно, словно перемены неаппетитных блюд, подавала ей отвратительные новости.

Говорят, что несколько дней спустя из Юссона в Лувр пришло еще одно письмо. В нем королева отказалась от своего согласия на развод. Она с большой благодарностью приняла, писала Маргарита, великодушное разрешение короля вернуться из изгнания и после многочисленных совещаний с советниками решила принять и условия, которыми было оговорено ее возвращение. Она хорошо осознает, как важно для короля вступить в новый брак, чтобы таким путем достичь того, в чем ей было отказано Богом, а именно, подарить короне и Франции законного наследника. Но если такое соглашение будет выполнено, то она, Маргарита, опасается за благополучие королевства и спасение своей души, ибо до ее ушей дошло, что после развода король собирается жениться на своей любовнице Габриэль д'Эстре. Если на место королевы претендует женщина такого низкого звания, женщина, о чьих грязных и отвратительных похождениях ходит масса слухов, то она, Маргарита, никогда не уступит своего места ради заключения столь скандального союза. Мало того, она считает, что надо приложить все усилия для того, чтобы не допустить такого позора для короля, ее самой и всей Франции.

Дела между тем шли своим чередом. Силлери вскоре прибудет в Рим, где его примет Папа. Климент, которого к этому моменту поставят в известность обо всем, грубо отчитает посланника и спросит, не держит ли французский король Папу Римского за дурачка.

Посланник Силлери видел перед глазами эту сцену еще в карете, не успев доехать до предгорий Альп. Дождавшись, когда уляжется первая вспышка гнева Его Святейшества, он ответит на нее взвешенными словами.

— Мой повелитель и король заверяет вас в своем верноподданническом служении. Я не знаю, какие сведения сообщают вам и какими путями достигают они вашего слуха, но издалека многое представляется угрожающим и сложным, а вблизи предстает надежным и простым. Но самое главное, время не терпит. Бог явил чудо и избавил короля от тяжелой болезни, так как не желал допустить, чтобы доставшийся столь дорогой ценой мир был принесен в жертву внутренней смуте.

— Меня радует, что вы так хорошо постигли волю Божью. Силлери не даст сбить себя с толку.

— У Франции великий король, но у него нет наследников. Вы отлично знаете, что устроенный Екатериной брак короля с Маргаритой в течение двадцати семи лет не привел к появлению на свет детей. Кроме того, королева повинна в государственной измене и нарушении супружеской верности. Одно это является достаточным основанием для расторжения брака, не говоря уже о кровном родстве этих состоящих в браке людей. В связи с этим король настоятельно просит вас признать его брак несостоятельным. До тех пор, пока новая королева не подарит французскому королю законного наследника, нам будут угрожать раздор, беда и гражданская война. Таково положение, которое мне поручено довести до вашего сведения.

— Мне хорошо известно, каково действительное положение дома Бурбонов. Вы полагаете, что я не молю ежедневно Творца о ниспослании правильного решения? Но чего требуете от меня вы? Уж не должен ли я из-за страха кровосмешения допустить, чтобы бастарды и шлюхи свили себе гнездо в луврском замке?

Силлери смущенно опустит голову. На такие прямые нападки он не рассчитывал. Насколько же беспомощен Альдобрандини, если прибегает к такой речи. Чем сильнее выражения, тем слабее доводы.

— Король ни разу не обманул вас. Вы нашли в его лице самого верного вашего союзника. Но он сможет стать вам еще ближе, если Вы освободите его от оков.

— Как же в таком случае быть с Нантом?

— Со времени объявления Нантского эдикта во Франции воцарился мир. Страна оправляется от войны и начинает расцветать. Ушли в прошлое черные тени войны. Эдикт — очень скромная цена для такого большого облегчения.

Папа шумно выдохнет воздух и резко повернется спиной к посланнику. Какое беззаконие! С антихристом не заключают сделок: его либо уничтожают, либо он уничтожает тебя, если на то будет воля Божья. Каким разрушительным духом веет от компромисса, высказанного устами посланника.

— Вот что я скажу вам, господин де Силлери…

Но тот уже ничего не слушал и пытался прогнать неприятное видение, разглядывая из окна кареты расстилавшийся перед глазами ландшафт. Положение было безнадежным, и с каждым часом на душе Силлери становилось все тяжелее от невыполнимости возложенной на него задачи. Закутавшись в тяжелое покрывало и втянув голову в плечи, он погрузился в свои мысли, глядя на заброшенные, покрытые изморозью поля и слушая монотонный топот копыт и звон сбруи четверки лошадей. Многоногий медлительный жук не спеша начал подниматься по склону Альп.

ЧЕТЫРЕ

Кошинский прервал свое повествование и присел на траву. Мне же потребовалось несколько мгновений, чтобы вернуться к действительности. Гуляя, мы незаметно выбрались на высокое плато, откуда открывался вид на пологий берег Рейна. Далеко внизу лежал Фрейбург. Из клубившегося над городом тумана острой иглой выдавалась башня монастыря. Над горизонтом вырисовывался призрачный силуэт Вогезских гор, и мне было совсем не трудно вообразить, как четыреста лет назад по этой равнине, трясясь на ухабах, медленно ползла карета, запряженная четверкой лошадей.

Кошинский, обняв руками колени, оглядел панораму. Я последовал его примеру, и некоторое время мы сидели молча, наслаждаясь великолепным видом окрестностей. У меня в ушах продолжали звучать многие названные Кошинским имена.

Не из рукописи ли почерпнул он свой рассказ, поинтересовался я.

— Нет-нет, автор предполагал, что читателю известен исторический фон повествования. В конце концов, он был членом общества историков и общался с людьми, которые, вероятно, наизусть знали статьи Нантского эдикта. К тому же временам царствования Генриха IV посвящена обширная литература. Его любовь к Габриэль д'Эстре произвела неизгладимое впечатление на современников, в особенности из-за странной кончины, которая постигла несчастную герцогиню за несколько дней до намеченного бракосочетания с королем. Важнейшие исторические труды, посвященные делу Габриэль д'Эстре, были опубликованы уже к восьмидесятым годам прошлого века.

— Король хотел жениться на Габриэль, а Рим не желал допустить этого брака?

— Да, во всяком случае, такова официальная версия.

— Но почему?

— Почему в Риме были против этого брака?

— Да.

— Для этого было множество причин. Папа Климент с большой неохотой заключил союз с Генрихом Наваррским. Он не доверял королю, считая его веру неискренней. Нантский эдикт был пощечиной Святому Престолу. Политическая подоплека Эдикта понятна, и с современной точки зрения его можно считать великим дипломатическим достижением, но в те времена люди думали по-другому. Ставкой в игре была святость христианской веры. Сейчас трудно себе представить, какое значение истинность вероучения имела для современников. В тот год, когда Генрих подписал Эдикт, Декарту было два года, а в Риме полным ходом шел процесс Джордано Бруно. Конечно же, и в те времена политику тоже принимали в расчет. Франция должна была стать оплотом в борьбе с Габсбургами. Сильный союз Парижа и Рима должен был ослабить мертвую хватку Филиппа и покончить с его превосходством в Европе. Все сходились в том, что Генрих должен развестись с Маргаритой и заключить новый брак. В то время, в 1599 году, смерть Генриха привела бы к новой вспышке усобицы между принцами крови. О своих притязаниях на трон заявили бы и другие аристократические дома. Вопросы веры послужили бы топливом войны, и на авансцену снова вышли бы великие европейские державы. Все началось бы сначала, и Франция как государственное образование скорее всего исчезла бы с карты мира или разделила судьбу Германии. Княжества стали бы независимыми, и в стране развернулась бы настоящая охота за иноверцами, которых начали бы убивать, как зверей. Этого следовало избежать любой ценой. Должны были появиться законные наследники, или, выражаясь языком истории, нужна была мать для Людовика XIII. Была для этого и подходящая кандидатура — Мария Медичи, племянница Фердинанда Медичи, Великого герцога Тосканского. Но король любил только Габриэль.

— Значит, она стала препятствием для большой политики? — спросил я.

— Все было не так просто и однозначно. Достоверно известно только одно — за несколько дней до назначенного бракосочетания с Генрихом IV Наваррским Габриэль неожиданно умерла от какой-то загадочной болезни. На Пасху король отправил ее в Париж, а сам остался в Фонтенбло. Полагают, что он сделал это, чтобы в преддверии близкой свадьбы не рисковать лишним скандалом. Габриэль в то время находилась на шестом месяце беременности, подорвавшей ее силы. Кроме того, она была подавлена нехорошими предчувствиями и зловещими предсказаниями своего астролога. Что происходило в деталях, точно не известно. Свидетели противоречат друг другу. После обеда в доме одного богатого итальянца герцогиня упала в обморок, а потом у нее начались ужасные судороги, которые не отпускали ее до самой смерти, наступившей в канун Пасхи. Это событие вызвало такое потрясение среди ее ближайшего окружения, что никто из присутствовавших при ее болезни, продолжавшейся со среды до субботы пасхальной недели, оказался не в состоянии оставить связного рассказа о происшедшем. Габриэль умерла в страшных мучениях утром 10 апреля 1599 года, за несколько дней до назначенного бракосочетания с королем. Она постоянно звала его и за время своей короткой болезни даже написала ему несколько писем. В Страстную пятницу Габриэль впала в кому, и король, покинув Фонтенбло, направился в Париж, чтобы быть рядом с возлюбленной в ее последние часы. Однако у въезда в город его перехватили. Приближенные обманули его, сказав, что Габриэль уже мертва, и король повернул назад.

Кошинский погрузился в красноречивое молчание. Я с нетерпением посмотрел на него.

— Да, я понимаю, о чем вы сейчас думаете. Все выглядит так, словно Габриэль помогли умереть. Спекуляциям на эту тему несть числа. Год спустя Генрих IV женился на Марии Медичи. Племянница Великого герцога Тосканского взошла на французский престол. Таковы факты.

Немного помолчав, Кошинский добавил:

— Все происшедшее, как и эта картина, выглядит весьма странно.

— Картина, о которой я вам когда-то рассказывал?

— Да, хотя если быть точным, то нет. В рукописи речь идет о восьми других картинах, каким-то образом связанных с изображением двух дам в ванне, которое вы мне один раз показали. Вы не стали заниматься дальнейшими поисками?

Я покачал головой.

— Я много раз пытался узнать об этом деле что-нибудь новое, но похоже, что о картине не известно ничего надежного. Оригинал выставлен в Лувре, но согласно каталогу о ней знают не слишком много.

— Странно, не правда ли? — Кошинскому доставляло очевидное удовольствие подвергать меня этой пытке.

— Ну и?.. — спросил я.

— Давайте еще пройдемся, — предложил он. — Когда сидишь, плохо рассказывается.

Мы поднялись и продолжили нашу прогулку.

— Когда я прочитал все, о чем только что вкратце рассказал вам, мне стало ясно, о чем идет речь в рукописи. Я уже говорил вам, что малозначительная часть рукописи посвящена жизнеописанию одного художника. В различных местах манускрипта речь идет о ряде картин, которые, как представляется, имеют какое-то отношение к загадочным обстоятельствам смерти герцогини. Я выписал соответствующие места и показал своему другу — историку искусств. Он позвонил мне в тот же вечер и сообщил, что не составит никакого труда идентифицировать эти картины. Некоторые из них принадлежат к окружению школы Фонтенбло. Что же касается описанных мною картин, то они, по всей вероятности, являются различными версиями находящегося в Лувре портрета, который, хотя его происхождение точно не известно, обладает определенными признаками школы Фонтенбло. Версий портрета много — они разбросаны по всей Европе — в Монпелье, Флоренции, замке Шантильи. Один экземпляр есть даже в Базеле. Это последнее удивило меня менее всего.

— Картина из Лувра не упоминается и в документах? — спросил я.

— Как я уже говорил, и да, и нет. Весь рассказ ведет именно к ней, но рукопись обрывается на самом неожиданном месте. История, таким образом, оказывается неполной. Но есть один интересный момент! Много месяцев спустя, оказавшись в Париже, я воспользовался случаем и решил посмотреть оригинал в Лувре. Реконструкция в то время была еще не завершена, пирамиды во внутреннем дворе отсутствовали, и входили в музей через закрытые теперь ворота напротив церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа. Я встал в очередь посетителей, купил билет и мимо египетского колосса прошел на лестницу, ведущую в картинную галерею.

Людей было немного. От картины к картине переходили группы школьников. Туристы сосредоточенно читали свои многоязычные путеводители или внимательно слушали разъяснения, которые читал записанный на магнитофонную кассету женский голос. Как только я вошел в зал, эта картина сразу бросилась мне в глаза. Потом я долго думал, почему она не поразила меня раньше. Ведь я был здесь не первый раз. Может быть, до этого портрет меня просто не интересовал. Как говорит пословица, глаза спят, пока не пробудится разум. То же самое происходит подчас и с книгами. Ее прочитывают и равнодушно ставят на полку, но наступает день, когда ее берут снова, открывают и не могут оторваться.

Сначала я отошел на некоторое расстояние и принялся наблюдать, как реагируют на картину другие посетители. Большинство смотрели на нее отчужденно, подходили ближе и оглядывали полотно недоверчивым взглядом. Некоторые отворачивались, словно боясь, что их застанут за ее разглядыванием. Но ни у кого не возникало видимого желания задержаться у необычного портрета. Пожимания плечами, многозначительные улыбки, укоризненное покачивание головой. В отличие от других картин эта излучала странную силу, привлекающую любопытных, чтобы в следующий момент оттолкнуть их противоположно направленной силой. Я до сих пор не понимаю природы такого воздействия.

Он снова на некоторое время замолчал. Мы молча шли по лесу, Кошинский, казалось, погрузился в свои мысли, предназначенные, по-видимому, не для меня. Наконец он снова заговорил:

— Наша способность видеть и наблюдать достойна сожаления. Мы воспитаны в способности ничего не видеть. В противном случае мы не смогли бы пройти и сотни метров по оживленной торговой улице. Зрительное раздражение от сияния рекламы свело бы нас с ума. Именно поэтому мы способны наслаждаться выстроенными в ряд старыми картинами, хотя ничего о них не знаем. Они становятся доступными нашему обозрению, выступая в сравнении с окружающим нас миром. Может быть, именно из этого незнания возникает то наслаждение, какое мы испытываем, созерцая такие полотна? Картины ничего не хотят нам продать или рассказать нам об ужасных событиях, происходящих в нашей или другой стране. Религиозное содержание картин уже не трогает нас. Какой король изображен в виде Юпитера, а какая герцогиня в виде Дианы, не имеет для нас никакого значения. На наш праздный туристский взгляд, пейзажи, которые мы видим, не являются аллегориями разрушения или тонко рассчитанным художниками изящным оптическим трюком. На сцену охоты в самом лучшем случае накладывается повествование Овидия. Нам не надо выносить своего суждения о них, соглашаться с ними или менять свое поведение. Нам даже не нужно знать содержание повествования. Нам снисходительно сообщают какие-то сведения, мы читаем, киваем, удовлетворенно бросаем последний взгляд на чудесное полотно и спешим прочь. Нам достаточно объяснений, приведенных искусствоведами, которые убеждают нас в том, что в то время люди уже сознавали, что надо видеть на картинах. Вакх, Протей, Цирцея, Дафна… Мы читаем, смотрим. Сивилла Тибурская. Давид, поражающий Голиафа. Похищение Прозерпины. Положение во гроб. Пожар Трои. Нам не нужно ничего, кроме этих названий. При этом они говорят нам не больше, чем надгробные эпитафии…

— Или каталожные справки.

— Да, почему бы и нет? Я подошел к картине и прочитал: «Школа Фонтенбло. Неизвестный художник. Габриэль д'Эстре и одна из ее сестер». Картина датирована приблизительно 1600 годом. Это самая своеобразная из всех картин, какие мне приходилось видеть. Вы тоже ее хорошо знаете. Две дамы позируют обнаженными в каменной ванне, на край которой наброшен кусок ткани. Дама справа от зрителя — должно быть, Габриэль. Между вытянутыми пальцами левой руки она держит кольцо, правая рука безвольно свисает с края ванны. Правая рука сестры тоже покоится на ванне, а большим и указательным пальцами левой она ухватила сосок правой груди Габриэль.

— Кроме того, картина обрамлена роскошным пурпурно-красным занавесом. Создается впечатление, что смотришь на сцену, а у обеих дам такое выражение лиц, словно они стоят на виду у многочисленной публики.

Кошинский кивнул:

— Да. Однако, рассматривая оригинал, я открыл в нем детали, которых не заметил, когда вы показали мне маленькую репродукцию. Оказалось, что в портрете есть и другие странности.

— Вы имеете в виду женщину на заднем плане?

— Не только. На среднем плане выступает стол или ларь, покрытый зеленой материей. Этот предмет закрывает камин, образующий задний план пространства картины. Угасающее пламя отбрасывает слабый отсвет на темно-зеленую ткань. Возле камина сидит какая-то женщина, занятая шитьем. Между ней и камином на стене висит черное зеркало. Вы не помните, что над камином?

Вопрос обескуражил меня. Я смотрел на полотно бесчисленное множество раз, но не смог дать ответ. Но Кошинский не стал его дожидаться.

— Это деталь, которую легко пропустить, но которая тем не менее хорошо видна на оригинале. Над камином видна картина — так сказать, картина в картине, если вам нравится такое определение. Картина изображает нижнюю часть тела обнаженного мужчины, на чресла которого наброшена красная материя. Создается впечатление, что истомленный мужчина только что соскользнул с кровати на пол.

— Да, теперь я припоминаю. Но я принял эту картину за простое украшение. Может быть, там изображен какой-нибудь мифологический сюжет или что-то в этом роде.

— Все может быть. Но почему герцогиня должна была позировать в таком виде? Что означают эти своеобразные жесты? Кто эта женщина, склонившаяся над шитьем на заднем плане картины? Камеристка? Что означают другие предметы на картине? Стол или ларь, покрытый темно-зеленой материей. Угасающий в камине огонь и половина картины, показывающая нам едва прикрытые чресла обнаженного мужчины.

Описание Кошинского воспламенило меня, я снова почувствовал то очарование, которое охватило меня много лет назад при первом взгляде на странную картину.

— Но самая большая загадка, — сказал я, — это необычная игра рук обеих дам. Почему одна из них держит другую за сосок?

— Естественно, я тоже думал об этом. Может быть, эти жесты аллегорически указывают на беременность, и надавливание на сосок имитирует движение, которым после родов выжимают из груди первую каплю молока. Возможна и другая интерпретация, которую не следует сбрасывать со счетов, а именно, что такой жест — это намек на какую-то непристойность, может быть, даже на извращенную связь.

Я знал, что искусствоведы, исчерпав другие возможные толкования, склонялись и к этому, не слишком удовлетворительному, но, по-видимому, весьма основательному объяснению.

— Я читал, — сказал я, — что герцогиня была беременна в то время, когда предположительно был написан этот портрет. Жест сестры скорее всего намекает на скорое рождение ребенка. Отсюда становится понятным, что делает камеристка на заднем плане. Она шьет для будущего младенца крестильную рубашку.

— А на картине, висящей над камином, изображен, вероятно, отец ребенка.

От удивления я остановился. Такое объяснение, признаться, не приходило мне в голову.

— Да, а почему, собственно говоря, нет?

— Хорошо, допустим, что это так, но почему в таком случае мы не видим его лицо? Герцогиня вряд ли была заинтересована в том, чтобы скрыть правду об отце ребенка. В конце концов, она была официальной любовницей короля, maîtresse en titre, с перспективой брака и получения короны. И почему, спрашивается, так мрачна атмосфера среднего плана картины — покрытый темно-зеленой тканью стол, гаснущий огонь в камине, согнувшаяся над рукоделием камеристка?

Я и сам хорошо помнил гнетущую неподвижность картины. Однако Кошинский не упомянул еще одну деталь и согласно кивнул, когда я продолжил:

— Совершенно не понятна роль кольца, которое герцогиня держит кончиками пальцев, словно кусок раскаленного металла или только что извлеченную из кожи занозу. Создается впечатление, что кольцо вообще висит в воздухе.

— Можно также предположить, — подлил масла в огонь Кошинский, — что кольцо было дорисовано позже.

— Что? — Я был до такой степени поражен, что снова остановился. — Почему вам пришло это в голову?

— Это всего лишь предположение. Но я могу понять ваше изумление. Я был точно так же удивлен, когда полгода спустя наткнулся на обеих дам во флорентийском Палаццо Веккьо. Сцена была та же — две дамы в ванне. Задний план исчез, закрытый задернутыми занавесями. В ванне мы видим ту же пару — Габриэль и ее сестру, занятых загадочной пантомимой, с некоторыми, правда, отличиями. Дама слева уже не держит герцогиню за сосок, а лишь указывает на него безымянным пальцем левой руки. Герцогиня же делает такое движение, словно надевает на этот палец кольцо — символ предстоящего бракосочетания. Но вы уже догадались об остальном — между кончиками пальцев в действительности нет никакого кольца.

Я недоверчиво посмотрел на своего друга.

— Это та же картина, говорите вы?

— Она проникнута тем же духом, что и полотно, выставленное в Лувре. Композиция немного другая, но картина, несомненно, принадлежит кисти того же художника.

— А кто художник?

— Он неизвестен, как и автор луврской картины.

— Оба полотна анонимны?

— Да, как оказалось, о картине во Флоренции известно так же мало, как и об ее пандане в Лувре. Правда, новейшая история флорентийской версии документирована гораздо лучше. Ее последним владельцем был не кто иной, как Геринг. Рейхсмаршал через подставное лицо отправил конфискованные во Франции у евреев-коллекционеров картины импрессионистов в Италию, обменяв их на полотна итальянских мастеров. Так он стал обладателем картины.

Я не успел еще переварить эти сведения, а Кошинский, открыв следующий отсек архива своей поразительной памяти, высыпал на меня новый поток имен и дат:

— Картину нашли лишь в 1948 году и сразу же вернули во Флоренцию. Луврская картина вообще впервые упоминается в анекдоте первой половины девятнадцатого века. Картина, судя по описаниям, идентичная луврскому полотну, долгое время висела в здании полицейской префектуры на улице Иерусалим. Говорили, что Луи-Филипп, инспектируя префектуру, увидел картину и, выразив недовольство ее непристойным содержанием, велел закрыть ее занавеской. Когда несколько лет спустя занавеску открыли, обнаружилось, что портрет исчез. Полстолетия спустя он снова нашелся. Точнее сказать, это произошло 29 марта 1897 года в Париже во время распродажи коллекции знаменитого барона Жерома Пишона. Мне думается, что автор рукописи в первый раз увидел картину именно на этом аукционе. Если верить каталогу, полотно досталось некой мадам Гибер де Гестр. Во всяком случае, именно она в 1937 году продала его Лувру, который с тех пор и является владельцем картины.

— Так вы полагаете, что ваш покойный родственник, этот Морштадт, увидел картину и решил написать о ней книгу?

— Я не знаю, хотел он написать книгу или научное исследование. Записи, которые я нашел, представляют собой пеструю смесь текстов. Однако после того, как я увидел картины воочию, до меня постепенно дошло, что в них очаровало старика Морштадта. Я стал изучать рукопись более целенаправленно. Правда, то, что я открыл, привело меня в еще большее замешательство. Я обнаружил другие версии картины. Оказалось, что многие художники того времени и следующих столетий пробовали свои кисти на этом сюжете. Сцена в ванне настолько же окрыляла фантазию живописцев, насколько жалкими оставались наши знания о происхождении и смысле исходного полотна. Я обратился к аукционным каталогам. В 1917 году состоялась распродажа следующей части собрания Пишона. В каталоге этого аукциона я наткнулся на репродукцию еще одной картины, которая к и без того многочисленным загадкам обеих первых картин добавила новые.

На переднем плане, как обычно, были изображены две дамы в ванне. Слева сестра, справа герцогиня, на шее которой теперь красовалось жемчужное ожерелье. Левой рукой она перебирает жемчужины. Таинственные жесты обеих дам на этой картине отсутствуют. Между женскими фигурами на среднем плане мы видим кормилицу с ребенком, а на заднем плане — служанку, ставящую на стол кувшин. В отличие от первых двух картин главные персонажи обозначены большими золотыми буквами. Это было очень интересно, потому что теперь я мог на основании этих обозначений точно установить, кого предполагал изобразить художник. Я умышленно употребляю слово «предполагал», поскольку с известной долей уверенности могу утверждать, что картина была написана спустя какое-то время после смерти Габриэль д'Эстре. Это следует из того факта, что дама слева обозначена как Duchesse de Villars.

— Честно говоря, я ничего не понимаю.

— Смотрите, справа написано: «Герцогиня Габриэль д'Эстре». Слева как будто стоит ее сестра Жюльетт-Ипполит. На картине она обозначена как герцогиня де Виллар. Габриэль умерла в 1599 году. В то время ее сестра не могла быть герцогиней, поскольку Виллар был тогда маркграфством. Виллар стал герцогством лишь в 1627 году.

— Но, может быть, картина была написана при жизни Габриэль, а литеры добавлены позже, после 1627 года?

— Конечно, возможно и такое. Однако это полотно исполнено в совершенно иной манере. Если эти картины поставить рядом, то проданная в 1917 году покажется неуклюжей копией луврского оригинала. Но я уже вижу, что сверх всякой меры потрепал вашу фантазию. Думаю, что те картины, которые я представил вам парой жалких слов, слились в вашем сознании. Но могу вас уверить, что со мной поначалу происходило почти то же самое. Я раскладывал на столе все мои репродукции, но разнообразные и странные различия между версиями начинали накладываться друг на друга, и в результате, глядя на одну картину, я невольно начинал думать и о других. Но если вы думаете, что это конец истории, то я вынужден вас разочаровать.

Кошинский мгновение помолчал, испытывая мое и без того напряженное ожидание, а затем продолжил:

— На третий день, словно по воле злого волшебника, я наткнулся на репродукцию еще одной картины, выставленной в музее Фабра в Монпелье. Это полотно было почти точной копией только что упомянутого, с одной только разницей — чья-то неизвестная рука удалила золотые буквы и стыдливо прикрыла обеих дам прозрачными белыми вуалями. Может быть, в данном случае речь шла о той третьей картине, репродукцию которой я нашел в каталоге аукциона 1917 года? Не переписал ли ее кто-то в угоду жеманным нравам того времени, убрав заодно лишние буквы? В библиотеку меня привели две картины — из Лувра и Флоренции. Покинув библиотеку с репродукциями трех других картин, я не узнал решительно ничего нового об их происхождении и смысле.

— Но не было ли ответа в документах, оставленных вашим родственником?

— Если верить Морштадту, то картина имеет самое непосредственное отношение к загадочной смерти герцогини. Дело выглядит так, словно художник был каким-то образом замешан в заговоре, направленном против Габриэль. Картины, однако, своеобразны и сами по себе. Как бы то ни было, речь идет о дорогостоящей живописи маслом, работа была, несомненно, заказана. Но кто сделал этот заказ? И главное — зачем? Содержание документа не дает полного ответа на эти вопросы. Ясно одно: сама рукопись — это лишь уцелевший фрагмент. Морштадт не закончил свою историю. Несмотря на это, мне иногда казалось, что в конце появится шанс на разгадку. Однако, чтобы судить об этом, вы должны, естественно, познакомиться с началом истории, с художником по имени Виньяк, который приехал в 1598 году в Париж, чтобы стать придворным живописцем, и истории жизни которого было непредсказуемым образом суждено переплестись с судьбой Габриэль д'Эстре.

— Виньяк, говорите вы?

— Да, должно быть, так звали мастера.

Тем временем мы снова приблизились к курортному отелю. Подул легкий ветер, заставивший величественно качаться верхушки елей. От рассказа Кошинского я испытывал сильное внутреннее напряжение, вызванное воспоминаниями о неделях и месяцах, в течение которых своеобразное полотно держало меня под своим обаянием.

— Теперь вы знаете подоплеку, — сказал в заключение Кошинский. — Если хотите, я дам бумаги до завтра. Но должен вас предупредить — в рукописи есть невосполнимые пробелы, без которых невозможно установить целое. Не ждите от нее слишком многого. Естественно, у меня есть теория относительно всей истории, поэтому мне очень интересно ваше мнение. К тому же это ведь и ваша картина, не правда ли?

— Моя картина?

Он дружелюбно посмотрел на меня и сказал только:

— Я ни разу не видел, чтобы вы с подобным волнением и воодушевлением следили за моими рассказами. Картина вас действительно околдовала.

Околдовала. Да, это было самое подходящее слово. Я прикоснулся к тайне, которая сначала овладела мной, а потом была забыта. И вот она снова дала о себе знать, но на этот раз по-другому — настойчиво, требовательно.

Вечером, вернувшись из бассейна за ключами от номера, я получил от портье плотно набитый конверт.

Поднявшись в номер, я вскрыл его и положил документы на кровать. На обложке со следами холста не было никакого текста. На второй странице я нашел оглавление, составленное Кошинским, и окинул взглядом перечисленные в нем восемнадцать глав. Потом я положил документы на письменный стол и осторожно перелистал несколько страниц внимательно приглядываясь к листам рукописи. Почерк былпоистине замечательным — четким и разборчивым. Черные строчки на пожелтевшей бумаге не носили следов редактуры. Не было никакой корректурной правки и никаких зачеркиваний. Я прочел первый абзац первой главы и почувствовал, что мое сердце начало быстрее биться. Было такое впечатление, словно я наткнулся на вход в потайную комнату. Подталкиваемый беспокойным любопытством, я перевернул несколько страниц и прочел несколько строк из следующей главы. Между частями не было никаких переходов. Как и говорил Кошинский, рукопись представляла собой смесь описаний, писем и протоколов дознания. Дневник художника датирован 1628 годом, а это намного позже событий, о которых сообщалось в первой главе. Что еще сказал Кошинский? В конце истории угадывается перспектива?

Я взял карандаш и протянул руку к кипе почтовой бумаги, лежавшей на комоде рядом с телевизором. Конверт из плотной бумаги все еще лежал на кровати. Я пошарил в нем рукой, но внутри больше ничего не было. Когда я положил конверт на комод, то обнаружил на обратной стороне надпись. На конверте большими печатными буквами, нанесенными черным фломастером, было выведено: КЕЛЬСКАЯ РУКОПИСЬ. Под надписью красовалась буква S, пронзенная стрелой.

Я погасил верхний свет, взял в руки первую часть рукописи, придвинул поближе настольную лампу и начал читать.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ

РУКА БОЖЬЯ

ОДИН

MANUSDEI[4]

Ранним утром 10 апреля 1599 года в спальне появляется личный врач короля. Властно отодвинув в сторону любопытных, Ла-Ривьер подходит к кровати и бегло осматривает лежащее на ней мертвое тело. Открытые глаза умершей герцогини закатились. Руки и ноги крепко привязаны к стойкам кровати грязными полосами наспех разорванных простыней. Лицо, искаженное ужасными судорогами, страшно почернело. На полу валяются деревянные крошки и выломанные зубы. Воздух спальни наполнен нестерпимой вонью мочи и едким запахом рвоты. Необычайно теплая весна пробудила от зимней спячки мириады мух, и последние семьдесят два часа они тучами проникали в комнату через плохо закрытые окна, несмотря на неустанные попытки разогнать их взмахами вееров. Такими же докучливыми, как мухи, были праздные зрители, любопытствующие зеваки, которым — и это было совершенно непонятно врачу — позволили глазеть на тело этой несчастной. Любопытных — десятки, и Ла-Ривьер чувствует, что каждое его движение, каждое, пусть даже мимолетное изменение выражения лица не ускользает от их напряженного внимания. Он знает, что все глаза и уши направлены на него; люди с недоверием, раздражением и страхом ждут его последнего слова. Ла-Ривьер ощущает тяжесть положения, непоправимость и кошмар происшедшего. За спинами зрителей кто-то пытается привести в чувство упавшую в обморок мадемуазель де Гиз и лишившуюся сознания мадам де Сурди. Ла-Ривьер нервно оглядывает лица обступивших его людей, лица, на которых играют, сменяя друг друга, недоверие и ужас, сострадание и злорадство, скорбь и сомнение.

С улицы в комнату проникает приглушенный шум начавшегося дня. Грохот тележных и каретных колес по булыжникам мостовой, крики торговцев и, временами, собачий лай и лошадиное ржание. Словно из неимоверного далека доносится звон одинокого колокола. И все же в комнате стоит мертвая тишина, кажется, что все застыло и оцепенело, а все дьяволы преисподней собрались здесь, чтобы устроить в теле двадцатишестилетней Габриэль д'Эстре — в прекраснейшем и любимейшем теле королевства — шабаш уничтожения и разложения.

Ла-Ривьер в сотый раз обдумывает течение болезни и не находит ни объяснений, ни аналогий. Ему рассказали об отъезде герцогини из Фонтенбло, о ее возбужденном и приподнятом настроении. Еще несколько дней, и Рим разрешит развод короля, устранив последнее препятствие к новому браку. Минует Пасха, и трое детей Габриэль избавятся от клейма бастардов и станут законными отпрысками короля Франции. Предсказатели и ясновидящие, правда, в один голос утверждали, что четвертый ребенок, которого она носила в чреве, перечеркнет все ее планы. Чем ближе становится срок родов, тем беспокойнее спит по ночам Габриэль. Ей снится пожирающее ее пламя, но одновременно сны рисуют утешительное зрелище карминно-красного подвенечного платья, давно дожидающегося ее в Париже. Она не отходит от короля Генриха Наваррского, который собирается держать герцогиню в Фонтенбло в течение всей Пасхи в ожидании вестей из Рима. В Фонтенбло Габриэль чувствует себя в безопасности, она даже обещает посреднику короля, Брулару де Силлери, должность хранителя печати, и он, желая заслужить такую честь, не пожалеет никаких усилий, чтобы добиться от Папы разрешения на развод. В Белое воскресенье [5] — в первое воскресенье после Пасхи — она станет законной супругой короля. В крайнем случае во Франции тоже найдется епископ, который освободит короля от брачных уз, а если не получится и это, то вторжение турок в Венгрию и наглые выходки испанцев напомнят Папе Клименту о том, что ему не следует пренебрегать французским королем.

Если бы только не эти пророчества. При одном воспоминании о них герцогине становилось нечем дышать, как тогда, всего несколько недель назад, когда один из гадателей, сидя в ее доме на улице Фруаманто, сурово осмотрел ладони герцогини и объявил, что не видит в линиях ее рук признаков королевского достоинства. А этот — как его — Бизакассер или Ридзакацца, как его называли некоторые! Тот еще в январе предсказал Габриэль, что она не переживет Пасху. Эфемериды вещали о скорой смерти некой выдающейся дамы. Некоторое утешение приносил скептически настроенный король. Предсказатели и ясновидящие, утверждал он, лгут до тех пор, пока все наконец не поверят в их ложь, а потом стряпают из этой горы вранья нечто вроде правды. Но можно ли рисковать? Пасху она проведет с королем, который избавит ее от всего, что может повредить ее душевному здоровью.

Но в это время является Бенуа, исповедник короля, и вопрошает, как такое решение согласуется с церковными законами и как на это смотрит сам король. Бог будет не слишком доволен, если Генрих проведет светлое Христово воскресенье во грехе со своей любовницей. Ей следует — дабы подать другим добрый пример — исполнить свой религиозный долг в Париже. Это понравится народу и будет соответствовать закону и обычаю к вящей славе католического короля.

Когда эта новость доходит до Габриэль, она плачет и умоляет, хотя и понимает, что никакие возражения не помогут.

Врачу рассказывают, что удалось подслушать у двери королевской спальни в ночь с воскресенья на понедельник, в предпоследнюю ночь, которую король и Габриэль провели вместе. Все это было очень прискорбно, но религиозный долг неумолим, и к всхлипываниям герцогини примешивается успокаивающий нежный голос короля. Потом послышалась какая-то возня, и под утро оба наконец уснули.

Герцогиня чувствует себя совершенно разбитой, когда королевская свита трогается в направлении реки. Король не отходит от возлюбленной ни на шаг. В Мелюне они ужинают, а в Савиньи останавливаются на ночлег. Ночь проходит спокойно. Когда король входит в покои герцогини, они обмениваются взглядами, но ни одним словом не нарушают в этот последний момент тишину, прерываемую лишь щебетом птиц и шумом ветра. Они больше никогда не встретятся — король и Габриэль. Она отводит взгляд.

Уже на следующее утро, когда они остановились на берегу реки, где уже ждала лодка, король бросается к ней. Она прижимается к нему всем телом. Ее душа разрывается от немого крика, она чувствует, что они никогда больше не увидятся. Прекрасное лицо мертвенно бледнеет, солнечные лучи падают лишь на лица сопровождающих, словно герцогиня уже недостойна внимания светила. Король едва не идет на попятную, он крепко прижимает к себе возлюбленную, снова видя ее в Фонтенбло, прижимая ее руки к своим губам, покрывая поцелуями ее нежную шелковистую кожу. Миллион раз, как заканчивал он каждое свое письмо к ней. Кажется, кто-то поет ей песню? Cruelle départie, malheureux jour! Que ne suis-je sans vie ou sans amour!

Чудное видение исчезает. В сопровождении Бассомпьера и герцога де Монбазона она идет к лодке, продолжая ощущать нежные прикосновения короля. Она резко оборачивается и просит короля позаботиться о детях. Лошади, натянув бечеву, потянули лодку вверх по течению реки, но мысли и желания Габриэль снова и снова устремляются над водной гладью к единственному образу — образу любимого, стоящего на берегу и машущего рукой до тех пор, пока родные черты не расплываются за пеленой слез.

Возле Арсенала она сходит на берег. Здесь ее ждут деверь, маршал Балиньи, и сестра Диана, живущие неподалеку. Брат герцогини, маркиз де Кевр, помогает ей выйти из лодки, и Габриэль тотчас попадает в круг герцогинь де Гиз и де Рец, которые встречают ее со своими дочерьми. Едва лишь она входит в дом сестры, как словно огонь прокатывается по близлежащим улицам и переулкам. Герцогиня в городе, и толпы народа стекаются к дому Дианы, чтобы посмотреть на будущую королеву. Она предпочла бы уединиться, так как не хочет видеть дерзких посетителей, и Ла-Варен предлагает подкрепиться в укромном доме итальянского финансиста Дзаметты. Там герцогиня удаляется в отведенные ей покои, а внизу благородные девицы оспаривают друг у друга право и честь прислуживать Габриэль за ужином.

Вторник проходит спокойно. К герцогине допущена лишь супруга господина маркиза де Рони, которой Габриэль одной доверила высокую честь присутствовать при пробуждении и отходе ко сну. Строгая Рашель де Кошфиле покорно кланяется и в бешенстве кусает свои и без того слишком широкие губы. Потом она спешит домой и жалуется мужу на несправедливость, говоря, что либо королевская шлюха окончательно потеряла разум, либо сознательно подвергает себя опасности его лишиться. Сам маркиз де Рони, разумеется, не говорит об этом ни слова, нанося визит герцогине. Он с супругой приехал заранее в тот же вечер. Он произнес лишь, что надо посмотреть, целы ли еще паруса. Эти слова стоит запомнить.

Между тем в столовую Дзаметты вносят суп. Герцогиня с аппетитом ест. Как говорили впоследствии, на ужин она не получила ни лимонов, ни груш, ни апельсинов. Однако в остальном никто из присутствовавших на ужине не заметил ничего необычного.

В среду герцогиня приступила к отправлению религиозных обрядов, для чего направилась в Париж. Утром она была на исповеди, а потом поехала в маленькую церковь Святого Антонина, куда она вернулась еще раз ближе к вечеру. Люди праздновали Ввод в Узилище и пришли в церковь послушать прекрасную музыку и лицезреть не менее прекрасную герцогиню. Ее принесли в церковь в паланкине, рядом шел герцог де Монбазон, а позади лотарингские принцессы и другие дамы в своих каретах. Весна в этом году выдалась ранняя, и вдоль дорог цвел виноград. Казалось, ничего плохого не может произойти в такой великолепный день.

К вечеру духота в церкви стала просто невыносимой. Для герцогини соорудили нечто вроде помоста, и хотя на нем она была ограждена от толпы прихожан, прошло совсем немного времени, и она пожаловалась на недомогание. Мадемуазель де Гиз показала ей письма из Рима с приятными новостями, которыми она хотела подбодрить не столько герцогиню, сколько самое себя. Однако вскоре после начала божественной литургии звезда обеих дам начала клониться к закату. Габриэль пожаловалась на сильную головную боль.

Ее отнесли обратно в дом Дзаметты. Во время прогулки по саду ее снова охватил приступ недомогания. По телу прошла сильная судорога, заставившая герцогиню опуститься на землю. Оправившись от слабости, она потребовала, чтобы ее доставили в дом тетки, которой в то время еще не было в Париже. Гонец, которого тут же послали на поиски тетки, половину ночи проблуждал по графству Шартр, прежде чем нашел мадам де Сурди в Аллюе. Мятеж в Шартре задержал ее на несколько дней, и в Париж она прибыла лишь в субботу.

Герцогиню спешно перенесли в дом тетки. Мадемуазель де Гиз первая обратила внимание на необычную зловещую бледность ее лица. Ла-Ривьер до сих пор слышит возбужденный голос мадемуазель де Гиз, когда она, потрясенная увиденным, сообщила врачу о состоянии герцогини:

«Мы были вынуждены покинуть церковь до окончания мессы, так как герцогиня пожаловалась на головную боль и нехватку воздуха. Мы вернулись в дом Дзаметты. Там она сделала несколько шагов по саду и вдруг упала. Придя в себя, она начала заклинать господина де Ла-Варена перенести ее в дом тетки.

Сначала мы отнесли ее в дом священника. Мы едва успели принести ее в дом и положить на кровать, как вдруг неведомая сила приподняла ее тело, выгнув его дугой. В таком положении она застыла на секунду, а потом с диким криком упала на кровать только затем, чтобы в следующую минуту ее снова охватила обездвиживающая судорога, которая длилась несколько секунд. В мгновение ока все тело герцогини покрылось холодным потом. Пройдя по телу, судорога перешла на лицо, которое исказилось в страшной гримасе. Я услышала, как щелкнули зубы, когда подбородок с силой ударился о грудь. С каждым приступом из ее легких вырывался воздух, дыхание было таким, словно герцогиню били кулаками, вскоре на губах появилась пена. С большим трудом нам удалось удержать несчастную в кровати и обернуть ее мокрыми холодными простынями, что принесло ей некоторое облегчение.

Но это было лишь зловещее начало. В четверг утром Габриэль видели в общине Сен-Жермен-л'Оксеруа, неподалеку от Лувра, где все уже было готово для перевозки ее мебели. Священник, принявший ее исповедь, видел ее утешенной, в чем была отчасти и его заслуга, увидел, как она сделала несколько шагов из церкви, чтобы войти в дом своей тетки. Это были ее последние шаги. Возможно, она предчувствовала это, потому что отправила королю первое письмо, в котором просила разрешения вернуться в Фонтенбло. Это письмо единственное дошло до адресата. Получить два других письма, написанных с почти нечеловеческим напряжением сил, королю было не суждено. Она была слишком слаба, чтобы вернуться в дом итальянца, где предусмотрительно приготовили обед. Силы Габриэль иссякли.

Около двух часов дня она легла в постель. Чуть позже все началось сначала. Приступ был так тяжел, что челядь, охваченная ужасом, попряталась по углам. Ла-Варен, который не имел права терять головы, ибо отвечал ею за здоровье и жизнь герцогини, послал за повитухой, мадам Дюпюи, а одного из пажей отправил за королевским лекарем. Ла-Ривьер получил вызов около половины четвертого, когда вернулся домой, и без промедления отправился в дом священника.

Войдя в дом, Ла-Ривьер не был уверен, идет ли он к живой больной или к уже умершей — так тихо и пусто было в помещениях. На первом этаже он наткнулся на мебель герцогини, стоявшую здесь в ожидании транспорта для перевозки в Лувр. На середине лестницы он услышал дикий крик, который заставил его преодолеть остальные ступени одним прыжком. Он не успел опомниться, как его руки уже коснулись обезумевшей герцогини, которую не могли удержать на постели двое мужчин.

— Принесите теплого молока, — прошипел он в лицо мадемуазель де Гиз, которая, оцепенев от ужаса, смотрела на врача ничего не выражающими глазами.

Между тем голова больной с силой ударилась о стойку кровати, а потом бессильно упала на подушку, которая мгновенно окрасилась в алый цвет. Руки метнулись к животу, который от судороги стал твердым как камень. Не сумев ничего поделать с ним, она сжала кулаки и ударила себя по лицу, словно пытаясь загнать туда источник страданий. Потом она снова схватилась за живот, будто стараясь голыми руками проникнуть во внутренности, чтобы вместе с ними вырвать боль. Лица больше не было. В глазах лишь белизна пустоты мучений, с каждым рывком головы зубы все глубже и глубже вонзаются в и без того разорванные в клочья губы. С быстротой кошки врач вставляет в рот женщины угол подушки и делает это вовремя, так как еще немного — и между зубами оказался бы язык.

Когда мадемуазель де Гиз возвращается с молоком, лекарь уже не выглядит таким самоуверенным. Всего несколько минут этой болезни истощили силы этого здорового зрелого мужчины. Сдавленным голосом он отдает распоряжения. Больную крепко привязывают к кровати. Тело трепещет, ждет, словно собираясь с силами. Пульс едва прощупывается, врач ощущает лишь слабую вибрацию. Судорога на какое-то время отпускает страдалицу, и врач успевает отворить вену. Кровь наполняет лоток за лотком, дыхание больной становится ровнее, мышцы расслабляются.

Ла-Варен, который входит в комнату, не верит своим глазам. Что хочет врач делать с молоком? В этот миг, словно ей не хватало только возвращения Ла-Варена, герцогиня, казавшаяся полумертвой, открывает глаза и смотрит на него. Тот быстро отворачивается и осеняет себя крестным знамением, но так, чтобы этого никто не заметил. Врач тоже пребывает в полной растерянности. Он видел многих людей, находившихся между бытием и небытием, но ни разу не видел, чтобы человек с такой быстротой переходил из одного мира в другой.

— Принесите мне перо и бумагу, — слабым голосом произносит она, и до присутствующих лишь через несколько мгновений доходит смысл ее слов, с трудом пробившихся сквозь опухшие губы. Ее отвязывают от кровати, и Ла-Варен бросается вниз по лестнице, чтобы принести требуемое. Когда он возвращается, она сидит, выпрямившись в кровати и устремив взгляд в даль. Мадемуазель де Гиз что-то тихо говорит ей, но нельзя отделаться от впечатления, что ее речь больше обращена к ней самой, нежели к той, которая уже потеряла всякую связь с миром живых.

Когда герцогиня заканчивает письмо, бьет половину шестого, и за окнами начинает понемногу темнеть. У Габриэль нет сил сложить и запечатать письмо, и Ла-Варен, передавший его гонцу, бегло прочитывает строчки, в которых герцогиня просит короля разрешить ей вернуться в Фонтенбло, так как она опасается за свою жизнь. На лбу Ла-Варена выступает холодный пот. Придворный охвачен сильным сомнением, его вводит в заблуждение видимость быстрого улучшения. Он спешит, как никогда.

Пока Ла-Варен, обманутый переменой в состоянии герцогини, поднимается в ее спальню, гонец уже во весь опор скачет в Фонтенбло. Но Габриэль уже снова привязана к кровати, и вся ярость судорог на этот раз обрушилась на суставы, которые под их напором трещат, как сухие ветки. На секунду туловище выгибается вверх, словно в нем заключен мечущийся дикий зверь. Потом голова сильно запрокидывается, словно Габриэль хочет зубами выгрызть зло из своей спины. Такого врач еще никогда не видел, но об этом он не смеет даже думать. Здесь речь идет не о смешении больных соков, здесь действует злой дух, но он, королевский врач, не в состоянии с ним бороться. Он будет с больной до конца, но решать исход будет злой дух, и это неподвластно человеку, но он, Ла-Ривьер, будет пытаться — уж если он не может вылечить болезнь — не становиться на пути естественного ее течения. Нормальный больной давно бы впал в беспамятство и не бросался бы с такой ожесточенной живостью навстречу неизбежному. Но герцогиня упрямо противостоит каждому новому приступу с необъяснимой силой и побеждает его час за часом, пока дикий зверь в ней не истощается. Это произошло около восьми часов, после чего герцогиня наконец засыпает.

Во сне она бежит по бесконечному коридору мимо бесчисленных запертых дверей. Вот она уже в самом конце этого коридора. Навстречу ей распахивается дверь и разлетается на тысячу кусков. За дверью чернота, скрывающая еще более густой мрак, в котором блуждает невидимый глазу король. Она не видит его, но каким-то непостижимым образом знает, что он там, вплетенный в складки ночной тьмы, окружающей ее. Потом темнота расползается в клочья, и взору предстает пустой зал, в который проникают первые рассветные, прихотливо изломанные солнечные лучи, играющие на стенах и убранстве.

В таком состоянии находит герцогиню мадам Дюпюи, которая является к ее одру утром в пятницу. В это время весь Париж уже говорит о неслыханном событии, и в течение следующего дня у дома священника собирается половина города. Народ, как всегда, раньше, чем те, кто должен это знать, чувствует, что час пробил. Будущая королева лежит при смерти, а король сидит в Фонтенбло и нерешительно взвешивает донесения? Раньше его можно было просто поманить пальцем, и он ради возлюбленной бросал наполовину выигранную битву, чтобы оказаться у подола ее юбки. И куда, спрашивается, поместили такую высокопоставленную даму? К Дзаметте, в этот бордель для аристократов? Говорят еще, что она, во избежание скандала, должна была провести пасхальные дни подальше от Фонтенбло. Весть распространяется из уст в уста и в течение дня выливается в резкую рифму, которую повторяют на улице под окнами умирающей. Не следует забывать и о времени. Дьявол особенно охотно забирает рожающих женщин по пятницам, а если это Страстная пятница, что ж, тем лучше. Никто не удивляется, успокаиваются даже самые совестливые. То, что здесь происходит, — не обычное зло, решила даже челядь, которая уже накануне, после первых приступов, в панике покинула дом. И что распространяется быстрее слухов? В кабачках люди напряженно и со страхом слушают рассказы слуг и пажей, и все находят понятным, что никто не может оставаться в доме, где дьявол творит свои темные дела. Ими можно заразиться, и кто может быть уверенным, что он не стоит следующим в списке черного князя тьмы? Уход и молитва — вот лучшее средство в таких случаях. И что может сделать там эта повитуха? Врач потребовал теплого молока. Каждый цирюльник и аптекарь в городе знают, что это может означать.

Между тем в доме священника делали все, чтобы обуздать припадки. Судороги стали реже, и появилась надежда, что их возобновление удастся предупредить теплой ванной. Однако когда герцогиню погрузили в ванну, вода внезапно окрасилась в темно-красный, а потом в коричневый цвет. Габриэль застонала, стала часто и поверхностно дышать и едва не лишилась чувств. Не успели ее уложить обратно в постель, как судороги возобновились с новой силой. Ей пустили кровь, сделали ей три клизмы и поставили четыре свечи с выжимками трав, которые должны были вытравить незрелый плод. Когда это не удалось, подумали было о том, чтобы выдавить его силой, но при непрекращающихся судорогах такое вмешательство было немыслимо. Герцогиню снова привязали к стойкам кровати и попытались введением большого количества жидкости хотя бы на мгновение облегчить ее страдания и вымыть из нее зло. Когда и это не удалось, врачебное искусство было исчерпано. Ла-Ривьер снял с себя ответственность, поскольку это тело, которое с таким упрямством сопротивлялось всем средствам и способам медицины, принадлежит уже другому порядку вещей. Вечером герцогиня перестала видеть, потом ей отказал слух. Судороги продолжались механически, словно болезнь жила в онемевшем теле, подчиняясь только своей воле.

В таком состоянии видели ее любопытные, которые невозбранно заходили в дом священника. Сотни людей побывали в доме, и десятки пробрались к постели умирающей. Мари Эрман, рыжеволосая домоправительница умирающей, с громкими воплями бросилась на колени возле бесчувственного тела и обняла его, чтобы уронить горючую слезу на шею госпожи. Так велико было горе Мари, что она, видимо, от избытка чувств, освободила шею и уши герцогини от драгоценных украшений. Ее муж, гвардейский капитан де Менвиль, подошел к обезумевшей от горя жене и, утешая, обнял ее, при этом украшения непостижимым образом скользнули в его широкий карман. Между тем к освободившемуся месту спешит мадам де Мартиг, припадая в столь же глубоком горе к краю кровати, чтобы покрыть поцелуями руки умирающей возлюбленной герцогини. Драгоценные камни ее перстней позже видели в четках мадам де Мартиг.

Никто не мог сказать, где был король. Вернее, мог только один человек, но переполох этих страшных дней совершенно лишил его мужества. А ведь Фуке де Ла-Варен был слеплен из очень крутого теста. Во время войны с Лигой он даже отважился отправиться к испанскому двору как тайный агент, чтобы перехватить послание, направленное Лигой испанскому королю, а потом в качестве протестантского шпиона проникнуть во дворец и выведать ответ испанцев. Ла-Варен не только разработал этот дерзкий план, но сам же его и исполнил. Он поехал в Мадрид, был принят Филиппом и ухитрился пересечь границу Франции за несколько часов до того, как был отдан приказ о его аресте.

Однако нынешние события в Париже научили его страху. Разве не говорил король, что он — Ла-Варен — головой отвечает за безопасность герцогини? Зачем он вообще отправил ее в столицу, из которой удалился весь двор? И почему ее надо было поместить у Дзаметты? Как нарочно, у Дзаметты, этой креатуры Медичи, сапожника из Лукки, этого предводителя всех парижских итальянцев? Всем известно, как по нраву пришлась бы итальянцам смерть его возлюбленной, прежде всего Великому герцогу Фердинанду, который хочет посадить на французский трон свою племянницу. Однако Ла-Варен отогнал дурную мысль. Хотя это знали все, он исключил, чтобы по приказу герцога соперницу накормили в итальянском кабаке отравленным супом. Да и самому Дзаметте не было никакого резона лишать жизни человека, который был должен ему семьдесят тысяч талеров. Именно такую сумму дал заимодавец герцогине, чтобы она смогла выкупить Бофор. И вот теперь она лежит наверху, душа ее расстается с телом, а он, Ла-Варен, должен знать, что делать? Чего хочет король? Что в его интересах? Ла-Варен знал его слабости, именно он устраивал все его любовные приключения — от поиска новой красотки до подкупа лакеев. Список был бесконечен. Этой он пообещал жениться. Тоже не новость. Он обещал это многим только затем, чтобы провести сладкую ночь, но не сдерживал обещания. Вслед за одними появлялись другие. Этот человек был не способен на любовь. Он не мог устоять перед женскими чарами, и в этом заключалась большая опасность для государства.

Все это вертится в голове Ла-Варена, в то время как его подопечная усыхает и съеживается от приступа к приступу, а граждане Парижа, словно мухи, слетаются к ее кровати. После того как он вечером отправил гонца и убедился, что состояние герцогини ухудшилось, он вернул гонца, чтобы лично доставить королю нужное известие. Тот не смог поверить известию и решил переждать. Ла-Варен, однако, чувствовал, что король почему-то медлит. Он поскачет в Париж, думает он, увидит герцогиню в плачевном состоянии, смягчится и, уступив мольбам, согласится на брак in extremis. Той же ночью Ла-Варен скачет обратно в Париж, к постели умирающей, которая не хочет умирать, не повидав короля. Она даже набралась сил, чтобы с нечеловеческим напряжением написать еще два письма королю, которые так и не были отправлены адресату.

Ла-Варен не обманулся в своих ожиданиях. Ранним утром король послал впереди себя гонца, который должен был встретить его у Тюильри с паромом, чтобы Генрих мог незаметно прибыть в Париж. Но гонец не стал спешить, так что король догнал его в предместьях и напустился на него за то, что тот так медленно ползет.

Под давлением обстоятельств, требовавших незамедлительного решения, Ла-Варен почти лишился рассудка. Наконец он пишет королю известие, которое может стоить ему головы. Пока Габриэль перед его глазами сопротивляется припадкам, стараясь дождаться короля, Ла-Варен пишет Генриху короткую записку: «Герцогиня умерла, сир. Не приезжайте». Он пишет и велит передать записку господам Бассомпьеру и маршалу д'Орнано, которые немедленно садятся на лошадей и скачут в пригород, чтобы перехватить короля.

В ожидании короля они остановились в Вильнев-Сен-Жорж возле дома де Бельевра, который тоже присоединился к ним. Король поражен и удивлен таким выступлением. Что такое? Они хотят воспрепятствовать его въезду в его собственную столицу? Он наступает на них. Он осыпает их грубостями. Они должны убраться с дороги. Перед королем предстает Бельевр и передает ему записку от Ла-Варена.

— Герцогиня умерла, сир.

От себя он добавляет, что Генриху не следует ехать к усопшей, его просто не поймут. Он должен пощадить свой взор.

Но последнее, что в данный момент печалит короля, это его взор. Новость слишком нова, слишком свежа. Вокруг поют птицы, с безоблачного неба светит солнце, в отдалении раскинулся его город. Он не может вместить в себя скорбь. Словно сквозь туман слышит он из уст Бассомпьера рассказ о ее последних часах, рассказ об ужасных судорогах, о страшно исказившемся лице.

— Ваше Величество, таким посещением вы навеки разрушите в своей душе воспоминания о прекрасном облике герцогини. В ней не осталось ничего из того, что вы так любили в ней. Болезнь взяла все. Пощадите свои глаза.

И в той же мере, в какой в его сознание начала медленно вторгаться страшная правда, начинает сжиматься его сердце. Он спешивается, делает несколько шагов влево, потом вправо и падает в траву, рыдая, как ребенок. На него обрушивается водопад мыслей и воспоминаний, но ни одно из них не настолько просто, чтобы соответствовать его простой скорби. Безгранично и его удивление, когда он обнаруживает, что ее образ уже расплылся в его воспоминаниях. Что вызвало слезы — печаль или стыд за то облегчение, которое он сейчас испытывает? Корень моего сердца мертв. Ее никогда больше не будет. Так напишет он вечером своей сестре Катерине. Будет видно, какой из своих возлюбленных он через пару недель пообещает супружество. На этот раз в письменном виде. И он снова не сдержит обещание, так как король прежде всего супруг своего королевства, это знает даже такой волокита, как Генрих. Но если наступит опасность того, что он может об этом забыть, то всегда найдется человек, который ему об этом напомнит.

Наконец он поднимается на ноги. Бассомпьер держит под уздцы его лошадь. Двое других стоят поодаль. Гонец Пюипейру предлагает королю помочь сесть в седло, но тот устало отмахивается, откидывает плащ и подолом сорочки вытирает заплаканные глаза. Никто не произносит ни слова. Все присутствующие отводят взгляды, но все чувствуют облегчение — дело сделано. Взгляд короля устремлен в небо, словно он хочет раствориться в его бездонной синеве. Бог любит этот город, думает он, и не даст ему погибнуть. Неверными шагами король направляется в сторону Фонтенбло и делает Пюипейру знак следовать за собой. Бассомпьер выпускает из руки уздечку королевского коня и некоторое время идет вслед за ним. Неужели кто-то поет ее песню? Жестокое прощание. День, полный скорби. Лучше бы мне умереть или не знать любви. Потом все садятся на коней и уезжают прочь.

Габриэль будет цепляться за жизнь еще целый день и целую ночь, так сильно ждала она прибытия короля. Рано утром в субботу она наконец умерла. Когда короткое время спустя в дом входит тетка, он уже снова полон любопытных. Наконец пришел врач. Люди освобождают ему проход, и он подходит к кровати умершей. Следы смертельной схватки с недугом видны чересчур отчетливо, почерневшее, страшно искаженное лицо жутко выделяется на фоне свежей белой наволочки.

Ла-Ривьер молча смотрит перед собой, потом отходит от кровати и поворачивается лицом к толпе. В углу кто-то пытается привести в чувство упавшую в обморок мадам де Сурди. В комнату втискиваются еще какие-то люди. Внезапно наступает мертвая тишина. Ла-Ривьер смотрит в лица обступивших его людей. Все глаза устремлены на него. Что они от него хотят? Он бросает последний взгляд на умершую и произносит спасительную фразу:

— Hic est manus Dei [6].

Среди собравшихся пробегает ропот. Торопливые крестные знамения. Раздаются щелчки перебираемых четок. Ла-Ривьер выходит из дома в сопровождении любопытных, которых страх и потребность распространить новость по городу выгнали на улицу.

Несколько часов спустя, в полдень 10 апреля 1599 года, в Риме Папа Климент покинул свою личную часовню, где провел почти сутки в тяжких раздумьях и молитвах, и объявил, что его беседа с Господом завершилась. Один из современников запомнил его слова: «Бог позаботился обо всем».

ДВА

письмо

Клод Дембур герцогине Тосканской

Архив Медичи,Mediceo Filza

Nr.5948

Госпожа,

в среду в Рим прибыл гонец с вестью о том, что госпожа де Монсо скончалась в канун Пасхи. Король в это время находился в Фонтенбло. Когда он услышал о ее болезни, то немедленно направился в Париж, однако к этому времени госпожа де Монсо уже умерла, в чем короля уверил маршал д'Орнано, выехавший ему навстречу.

Насколько мне известно, король не видел умершую. Он не упустил случая возложить руки на больных в следующий день пасхальных праздников и, как мне кажется, был не слишком потрясен этой смертью. Представляется, что Господь ведет его Своей рукой, чтобы отвратить от зла и печали, так что, по всеобщему мнению, это было последнее препятствие на его пути.

Герцог Савойский будет очень огорчен этой новостью, так как герцогиня была для него очень важной поддержкой в его стремлении получить обратно маркграфство Салуццо.

Он делал герцогине прекрасные и дорогие подарки в надежде таким путем получить назад эту провинцию. Послы и агенты герцога Савойского изо всех сил добиваются встречи с господином де Силлери, надеясь обсудить с ним создавшееся положение.

Папа, со своей стороны, однако, начеку. Вчера он принял господина де Силлери для двухчасовой беседы. Сам Бог вдохновил короля, что он прислал сюда такого посла, который очень хорошо себя здесь зарекомендовал и который хорошо понимает, как надо представлять интересы короля и Франции. Сейчас я должен прервать письмо, так как мне надо сопровождать господина де Силлери на его переговоры.

Дано в Риме 2 мая 1599 года.

Ваш преданный слуга Клод Дембур.

ТРИ

12 АПРЕЛЯ 1599 ГОДА

Свидетеля зовут Гастон Бартоломе. Возраст — тридцать семь лет, род занятийлесоторговец, проживает на улице Двух Ворот в Париже.

Дверь была взломана?

Да. Для этого потребовалось несколько ударов топором, но в конце концов она все же поддалась. Мы ожидали, что внутри окажется пламя, и немного задержались у входа, прежде чем войти. В доме была такая тьма, что хоть глаз выколи.

В доме не было света? Нигде?

Нет. В доме было совершенно темно. Из нас два человека вошли внутрь, не могу, правда, припомнить, в какой последовательности, да еще с улицы пришли несколько любопытных, но теснота входа, а еще больше страх помешали войти остальным.

Опишите помещение.

Поначалу вообще было трудно что-либо разглядеть. Огонь факелов разгонял тьму лишь на расстоянии вытянутой руки. Несколько факелов мы наспех воткнули в стены. Было душно, жарко и пахло гарью. Но, кроме этого, я не заметил ничего особенного. Комната выглядела нежилой и заброшенной. В воздухе висела пыль, поднятая упавшей внутрь дверью.

Продолжайте.

Потом все пошло очень быстро. Мы решили узнать, откуда идет запах гари, но в доме ничего не горело. Однако снаружи было полно дыма, и он продолжал откуда-то идти. Мне первому пришло в голову, что очаг пожара находится в задней части дома. Когда я отыскал дверь, ведущую во двор, и открыл ее, моя догадка подтвердилась. Над внутренним двором висела густая пелена дыма. Поначалу мы не смогли понять, откуда валят его клубы. От чада заслезились глаза и перехватило дыхание. Наконец нам удалось разглядеть, что дым идет из сарая, примыкавшего к дому. Это был грубо сколоченный чулан без окон, служивший, видимо, хлевом или амбаром. Дым шел из всех его щелей. Некоторые из нас тотчас бросились назад, к дому, чтобы принести воды, но, как оказалось, пожарные колокола звонили уже давно, и во двор откуда-то вбежало множество людей с пожарными кишками. Не успели мы толком понять, что произошло, как на дощатую стенку сарая обрушились удары топоров, так как огонь факелов мог разогнать только темноту, но не удушливый дым, который повалил еще гуще. У нас просто не оставалось времени на поиски входа в сарай, да и воздуха хватало только на то, чтобы подбежать к стене с закрытыми глазами, нанести по ней пару ударов топором и выбежать на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха. По счастью, доски стены нам удалось прорубить довольно быстро, но за спешкой мы совершенно не подумали о последствиях наших торопливых действий. Как только стена была проломлена, нам в лицо полыхнул желтый огонь. Каков бы ни был очаг пожара, как только мы дали огню доступ воздуха, он немедля превратился в пламя, которое, без всякого сомнения, пожрало бы дом и двор, а то и всю улицу, если бы в это дело не вмешалось Божье провидение.

Смогли ли вы заглянуть в сарай после того, как в его стене было прорублено отверстие?

Я как раз снова вошел во двор, когда из клубов дыма показались первые языки пламени. Мы поняли, что в отверстие надо немедля начать лить воду, если мы не хотим, чтобы нам пришел конец. Ничего не видя, я подскочил к отверстию в стене, из которого буквально бил огонь, и наудачу плеснул воду внутрь сарая.

Вы что-нибудь при этом там заметили?

Там все было серо. В тот краткий миг, когда я подбегал к стене сарая, я различил в помещении фигуру стоявшего там человека. Естественно, я подумал, что все это мне привиделось, было обманом зрения. В клубах дыма, освещаемый пляшущими отблесками пламени, стоял человек, который вдруг медленно, словно призрак, повернулся лицом к прорубленному отверстию. Я говорю, что видел его, но это слишком сильно сказано. Скорее его образ мелькнул передо мной, как лик в тумане. Меня тотчас же оттеснили в сторону, и другой человек выплеснул содержимое своего ведра в сарай. Когда снова настала моя очередь, внутри все горело, как в аду, и я больше ничего не увидел. Нам удалось сдерживать огонь до тех пор, пока с небес, с Божьей помощью, не хлынул дождь, который, как вам известно, потушил пожар и воспрепятствовал тому, чтобы все наши дома и дворы погибли в пламени, и это точно случилось бы, и нам надо благодарить Бога за то, что Ему было угодно избавить нас от наказания, которого мы не заслужили.

Вам известно, что это было за видение, нагнавшее на вас такой ужас?

Как я слышал, в обломках сгоревшего строения нашли труп.

Есть ли у вас какое-либо объяснение того, что этот человек не попытался выйти из огня? Ведь под лестницей дома находилась маленькая дверь, ведущая в сарай? Почему он был вынужден остаться в огне? И вы видели, что он стоит, не так ли?

Я не могу в этом поклясться. Я видел призрачный, похожий на тень образ, который медленно поворачивался к отверстию, которое мы вырубили в стене.

Вы рассмотрели его лицо?

Нет.

А его одежду?

Я не смогу ее описать — все произошлоочень быстро.

И вы также не можете сказать, был ли это один из жильцов дома?

Нет, господин.

Но вы знаете всех жильцов этого дома ?

Да, но я не слишком близко с ними знаком.

Но достаточно для того, чтобы узнать их даже при таких чрезвычайных обстоятельствах, о которых мы сейчас с вами говорим ?

Я видел этого человека мельком, он стоял ко мне боком и был к тому же объят дымом и пламенем.

Как был одет этот человек ?

В рубаху и, кажется, в плащ. Правда, вся картина расплывалась перед моими глазами. Даже сны бывают более отчетливыми, чем та мимолетная картина на пожаре.

Но там, в помещении, действительно кто-то стоял и медленно поворачивался к вам лицом?

Да, очень медленно. Он вел себя как человек, который направился было к двери, но потом передумал и решил пойти в другую сторону.

Он что, не обращал никакого внимания на огонь?

Человек, которого я видел, казался глубоко погруженным в свои мысли.

Вы не помните цвет его волос?

Нет, и вообще его голову я видел очень нечетко, так как она была окутана дымом. Я видел лишь смутные очертания фигуры.

Потом вас оттеснили в сторону, но вы вскоре вернулись, чтобы выплеснуть в огонь еще одно ведро воды ?

Да.

Что вы увидели в этот раз?

Ничего. Только огонь.

Силуэт к тому времени исчез?

На этот раз внутри сарая вообще ничего не было видно, так как все помещение было охвачено огнем.

Как вы полагаете, возможно ли, чтобы тот человек незамеченным покинул горящее строение?

Входная дверь, как вы уже сами сказали, находилась под лестницей, ведущей на второй этаж дома. Кто-то заколотил дверь, выходившую во двор, поэтому выйти из сарая можно было только через потайную дверь под лестницей строения. Ставни были заперты изнутри. Если бы кто-то находился в сарае и захотел незаметно выбраться оттуда, то ему пришлось бы выходить по крышам. Если бы он вышел через дверь, ведущую в дом, то его сразу заметили бы, так как в доме суетилось великое множество народа.

Вы рассказали кому-нибудь о том, что видели?

Да, естественно, я сразу прокричал об этом во всеуслышание, из-за чего соседи потом подняли меня на смех. Потому что тот, кого потом нашли под обгоревшими остатками сарая, не мог задумчиво ходить по комнате, когда его со всех сторон обжигало пламя.

Итак, давайте подытожим все, что вы мне рассказали. 10 апреля, в ночь на пасхальное воскресенье, в доме Перро по неизвестной причине вспыхнул пожар, который — по запаху гарибыл обнаружен около полуночи. Жители соседних домов пришли к выводу, что очаг возгорания находится в необитаемом доме Перро. Дверь взломали, и тут выяснилось, что в главном доме ничего не горит. Вы сами догадались, что очаг пожара находится в задней части дома. В стене чулана или амбара было вырублено отверстие, из которого очень опасно полыхнул огонь. Прежде чем пламя охватило все строение, вы увидели в его внутреннем помещении живого человека, который шел сквозь огонь. Смог ли он выбраться из строения, осталось неизвестным. Ни один свидетель не показал, что из объятого пожаром строения кто-то выходил, поэтому можно предположить, что человек, коего вы видели, — это тот же мужчина, труп которого был обнаружен на месте сгоревшего сарая. Вы сами больше ничего не видели, и только благодаря Божьему провидению вам удалось избежать большего ущерба. Все правильно?

Да, все происходило именно так.

Вы сказали, что в доме Перро никто не жил ?

Да. Перро покинул Париж после несчастья, которое постигло его летом прошлого года. Его жена умерла в родах, и он…

Это не имеет отношения к делу. Дом с тех пор стоял пустым?

Нет, не совсем. Зимой в доме жили господа Люссак и Виньяк. Перро, один Бог знает почему, оставил дом в их распоряжении.

Вы хорошо знали Перро?

Можно сказать, что да. Он придерживался другой религии, но в остальном был весьма достойным человеком. Судьба подвергла его тяжким испытаниям, но он, кажется, еще дешево отделался. Родом он из Пикардии, куда и уехал после смерти жены. Но я не был близко знаком с ним, и у нас не было с ним никаких дел.

Что вы можете сказать о господах Виньяке и Люссаке?

Они пришли в июне прошлого года, как раз тогда, когда у Перро произошла трагедия с женой.

Давайте еще раз вернемся к обсуждаемому вечеру, когда вы взломали дверь дома. Вы сказали, что дверь была заперта. Дверь, ведущая во двор, тоже была заперта, как и ставни на окнах, которые были заперты изнутри. Таким образом, никто не мог свободно зайти в дом?

Да, это так.

Дом находился в таком состоянии с тех пор, как в марте или в апреле господа Люссак и Виньяк покинули его?

Да.

Уходя, они заперли дом, и с тех пор в нем никто не жил?

Да, так оно и было.

И это произошло в марте?

С тех пор прошло несколько недель. Я не могу вспомнить точную дату.

И никто не проходил мимо? Вы не видели с тех пор этих господ?

Нет, мсье.

Что вам известно о местонахождении первого из этих людей?

Люссака?

Да.

Он исчез вместе с Виньяком. Я никогда больше его не видел.

Ранее вы сказали, что во второй половине того дня, когда вам пришлось вломиться в дом, там слышался какой-то шум?

Да, это правда.

Но дом тем не менее был необитаем. Как вы объяснили себе этот факт ?

Я решил, что там живет кто-то, кому не нужны двери.

Вы сами что-нибудь слышали?

Весь вечер стоял какой-то шум. Вечером послышался треск разрываемой материи, ломаемых сучьев и какой-то глухой, неопределенный стук. Все эти звуки стихли, когда позвонили к вечерне.

Вы не могли ошибиться ?

Спросите любого человека с этой улицы, и он подтвердит мои слова.

И никому не пришло в голову пойти и поинтересоваться, что там происходит ?

Нет.

Могло ли быть, что вы слышали шум разграбления мастерской?

Да, может быть.

Давайте еще раз вернемся к этим людям и к тому, что вы о них знаете. Виньяк и Люссак явились в Париж летом прошлого года?

Да, именно так.

Откуда они пришли?

С юга. Насколько я знаю, из Ла-Рошели. После Эдикта они почувствовали себя в безопасности и решились на столь длинное путешествие.

Известно ли вам, зачем они пришли в Париж? Эдикт, между прочим, запрещает отправление протестантской религии в столице.

С вашего позволения, я не думаю, что оба имели какое-то отношение к религии.

Когда вы увидели их в первый раз?

В июне, в день, когда рожала жена Перро. Я увидел их утром, когда они поворачивали с улицы От-Фюэль на улицу Двух Ворот.

Значит, они скорее всего вошли в город через Сен-Жермен?

Это вполне возможно, у заставы их наверняка зарегистрировали.

Они пришли пешком ?

Да, но в сопровождении верхового пристава, который показывал им дорогу.

И пристав привел их к дому?

Да.

Вы разговаривали с ними?

Нет, никоим образом. Было раннее утро, и у меня были неотложные дела на Набережной. К тому же я не был знаком с этими господами.

Жена Перро умерла от родов вечером того же дня?

Да, это случилось ночью. Крики смолкли, когда настало утро, чтобы осветить происшедшее несчастье. После полудня мать и ребенка похоронили. На следующий день Перро покинул город и с тех пор не возвращался.

Но оба господина остались?

Да, они прожили в доме Перро всю зиму.

Вы не бывали в доме в течение этого времени?

Я был в нем один раз. Я искал новых жильцов, чтобы поговорить с ними насчет оплаты освещения. Я должен был объяснить им, что каждый сосед должен внести свою долю за освещение улицы. Потом мы еще поговорили насчет приобретения дров. Молодые господа просили меня приберечь для них топливо и в случае нужды пополнить их запасы. Тогда я осмотрел внутренний двор и большую поленницу. Пока я измерял ее, во двор вошел этот Виньяк в сопровождении молодой девицы и спросил, достаточно ли в поленнице дров. Я ответил утвердительно, но он сказал, что надо подумать об отоплении не только дома, но и пристройки.

Он хотел отапливать сарай?

Я был удивлен не меньше вас и спросил, есть ли в пристройке камин. При этом девица хихикнула и посмотрела на меня широко раскрытыми глазами. Ее очень рассмешило мое удивление. Господин Виньяк попросил меня увеличить поставки дров на треть и с тем оставил меня без дальнейших объяснений.

Когда это было?

Ну, свечные деньги мы собираем на Михайлов день.

Что вам известно об этой девушке?

Очень немного. Я слышал, что они где-то ее подобрали. Она была так же хороша, как и невоспитанна, и поговаривали, что она итальянка, что вполне могло соответствовать истине, если принять во внимание ее внешность и дурные манеры. Однако по-французски девица говорила как мы с вами. Она появилась только после того, как Перро уехал из Парижа, и я не думаю, что ему бы понравилось, что в его доме появляется такая женщина. Говорили, что она поселилась у какого-то своего родственника неподалеку от Арсенала. Но я знаю только то, что об этом рассказывали.

Известно ли вам, что с ней сталось ?

Нет. С тех пор как отсюда исчезли оба господина, эту девицу ни разу не видели в нашем квартале. Скорее всего она ушла с ними. Сюда вообще больше никто не приходил.

Никто? Что вы хотите этим сказать?

Ну, однажды сюда приходил какой-то человек. Он интересовался, где живут господа из Ла-Рошели. Это было, если память мне не изменяет, в декабре. Случилось это около пяти вечера, после наступления сумерек. Я помню, что в тот день на мосту Сен-Мишель поймали оборотня из Анжера, которого потом увезли в Консьержери. Я видел того дьявола, и сердце мое преисполнилось страха, а душа молитвой. Я как раз собирался войти в свой дом, когда кто-то остановил меня и спросил, не знаю ли я, где находится дом Перро. Я был немало испуган, так как меня все еще переполняли мрачные предчувствия после того, как я узнал, что человек может принимать облик зверя, а у этих протестантов все не как у обычных людей. Человек, обратившийся ко мне, был мал ростом, но одет как Дворянин. Я ответил на его вопрос, после чего он перешел на Другую сторону улицы, где его уже ждали. Перейдя улицу, он перекинулся парой слов с какой-то дамой, при этом он несколько раз показал на меня рукой. Дама кивнула мне, как будто в знак благодарности, и я поклонился ей в ответ. Потом он пошли по улице и зашли в дом, который я описал. Дама до сих пор стоит у меня перед глазами, потому что, несмотря на сумерки, я сумел разглядеть ее волосы, сиявшие из-под капюшона. На ней была надета темная мантилья с широким капюшоном, прикрывавшим ее голову. Но ярко-рыжие волосы жаром горели из-под него. Ее одежда напоминала о зимних сумерках, а волосы — о восходе летнего солнца.

Вы не знаете, сколько времени длился этот визит ?

Нет. Я не видел, как они уходили.

Она всегда приходила с сопровождающим ?

Того сопровождающего я больше ни разу не видел, о чем, честно говоря, нисколько не жалею, так как он сильно напугал меня в тот вечер, когда страх и без того сковал все мои члены из-за того оборотня. Я даже думал, что он будет преследовать меня, да что там говорить, он и сейчас видится мне как живой. Мне редко приходилось видеть таких уродов. Его благородная одежда находилась в вопиющем противоречии с его природной внешностью, о которой мне остается только надеяться, что она не является отражением его души. Он был мне едва ли по грудь, и ему было, очевидно, трудно поднять голову, к тому же он был горбат, и прямая походка, видимо, давалась ему с большим трудом. Говорил он с иностранным акцентом, а его «р» так рокотало, словно у него во рту было два языка, причем с обоими он очень скверно справлялся.

Он испанец?

Возможно.

Вы не знаете его имени?

Нет, мсье.

Эти визиты повторялись?

Да, та дама приходила еще раз в январе.

В сопровождении слуги?

Нет, того слугу я больше ни разу не видел и не желаю видеть. Дама приходила одна, но она уже знала дорогу. Меня немного удивило, что она пришла пешком, так как этой зимой на улицах была такая слякоть, что пройти было очень трудно, как вы и сами, должно быть, хорошо помните. Правда, перед домом кто-то набросал соломы на самые глубокие лужи, чтобы дама могла с более или менее сухими ногами добраться до нужного ей дома. Нечасто бывает, что на нашей улице появляется такая дама. Но еще более странно, что она пришла одна, без сопровождения, потому что нет никакого сомнения, что она пришла к господам по чьему-то поручению.

Почему вы пришли к такому выводу?

Это не более чем предположение, мсье. Но скажите на милость, зачем даме, внешность которой имеет так мало общего с людьми, живущими здесь, добровольно подвергать себя таким мукам и ходить в наш квартал?

Что еще вам известно о тех господах? Чем они занимались?

О них никто не мог ничего сказать наверняка. Когда их об этом спрашивали, они всегда отвечали, что приехали в Париж в надежде получить место в каком-то учреждении, но решение затягивалось, и они договорились с Перро — родственником одного из них, — что в его ожидании они пока поживут в его доме.

И насколько это соответствует действительности ?

Я ничего об этом не знаю. Если вас интересует мое мнение, то я считаю, что в том, что они говорили, нет даже намека на правду.

А какова была, по-вашему, правда?

Я никогда особенно не прислушивался к тому, что болтают люди на улице. Соседи постоянно о чем-нибудь сплетничают и судачат. Лучше спросите об этом Аллебу.

Амебу?

Аптекаря. Я видел, что оба молодых господина часто к нему захаживали, а однажды я даже видел, как они все трое занимались таким делом, какое я лучше не стану вам описывать, потому что такие дела мне просто отвратительны. В этом доме вообще делали что-то неладное. Одно небо знает, что творили там эти господа со своими горшками, мешками, зельями и деревяшками.

Что рассказывал вам Аллебу?

Он мне никогда ничего не рассказывал. Аллебу разговорчив, как рыба. Когда он тащит по улицам свою тележку, все речи за него ведет Себастьен, его помощник. Вообще этот человек, когда он не сидит в своей аптеке и не варит свои декокты, проводит время в лесах, полях и каменоломнях. Я не знаю, что подвигло этих молодых господ близко сойтись с этим старым сычом. На улицах рассказывали, что они много раз покупали у него всякие снадобья и при этом расспрашивали его, у каких торговцев и на каких рынках города можно было достать масла и разные настойки. Аллебу, конечно, проявлял большое любопытство и спрашивал, зачем им нужны все эти вещи, на что этот Виньяк объяснил, что один его родственник в Ла-Рошели, тоже состоящий в цехе аптекарей, просил его поискать в Париже, где намного больше нужных веществ, всякие зелья, которые он хочет испробовать в своих новых рецептах. Довольно странно, что этот Виньяк выказывал такой интерес к делам Аллебу и говорил с ним о взаимодействии природных элементов и веществ и проявлял себя при этом большим докой, какими вообще редко бывают средние люди. Мало того, он якобы знал латинские наименования всякого рода чужеземных горных пород, а также названия растений и минералов, а также вещества, экстракты и соединения, которые из них получают.

Откуда люди об этом узнали?

Об этом всем подряд рассказывал несносный крикун Себастьен.

Что вы можете сказать о действиях, о которых вы только что упомянули? В чем они заключались?

Это было в конце октября. В тот день я уезжал из Парижа по делам и как раз в это время находился на пути домой. Шел сильный дождь, и дорогу развезло так, что я двигался очень медленно и с большим трудом. В довершение всех бед моя лошадь совершенно обезножела, и я был вынужден остановиться, чтобы дать ей передохнуть. В такую ужасную погоду на дороге, как и следовало ожидать, почти никого не было. Пока мы стояли, я попытался хотя бы немного привести в порядок свою насквозь промокшую одежду и время от времени посматривал на горизонт, надеясь, что там появится хотя бы небольшой кусок синего неба. Вдруг мое внимание привлекли несколько человек на поле, раскинувшемся между мною и городом. Люди что-то делали на маленьком участке пашни.

В первый момент я не придал этому никакого значения, но потом задумался. Неужели даже в такой день крестьяне должны выходить в поле на работу? Затем мне пришло в голову, что я мог бы скоротать время за разговором с этими крестьянами. Я торопливо направился к ним вдоль канавы, увяз в грязи и уже собирался повернуть назад, но в этот миг заметил, что крестьяне начали поспешно что-то закапывать. К этому времени я уже понял, что это никакие не крестьяне, а городские жители. Я не знаю, заспешили ли они, увидев меня, или решили оставить поле, почуяв другую опасность. Как бы то ни было, их поведение, явно говорило о какой-то опасности, и я счел за благо спрятаться в канаве.

Когда я выглянул из нее, чтобы посмотреть, что происходит, эти люди проходили мимо меня на расстоянии броска камнем. Я был немало испуган, ибо они не только неожиданно, как ниоткуда появились перед моими глазами, но и тем, что в одном из них я узнал Аллебу, а в двух других — обоих приезжих. Дождь лил ручьем, все трое шли, низко опустив головы, чтобы лучше видеть дорогу в непролазной грязи, и прошли мимо, не заметив меня. Я уже хотел было их окликнуть, но что-то в их повадке показалось мне подозрительным, и я побоялся, что мое появление может их разозлить. Им не без оснований могло показаться, что я преднамеренно следил за ними. Пока я, размышляя, лежал в канаве, они исчезли из виду.

Я хотел уже вернуться к лошади и продолжить свой путь домой, но любопытство одержало верх. Я выждал еще несколько минут, чтобы удостовериться, что поблизости точно никого больше нет, и направился к тому месту, где только что побывала троица. Когда я до него добрался, то был немало разочарован тем, что вымазался с ног до головы в грязи только для того, чтобы уткнуться в кучу лошадиного навоза, в которой не было ничего, кроме всякой дряни. На куче валялось, кроме того, несколько палок, которыми Аллебу скорее всего копался в навозе. Один Бог знает зачем. Может быть, искал сокровище или прячущихся иноземных наемников. Я взял в руку палку и несколько раз ткнул ею в кучу, естественно, не обнаружив ничего стоящего. Палка каждый раз глубоко втыкалась в мягкий навоз, не встречая на своем пути ни золотых слитков, ни напуганного немца. Я вообще ничего там не нашел и уже собрался уходить, когда в нос мне ударил тот едкий запах. Я несколько раз обошел то место, стараясь определить, откуда шел запах, но так и не смог обнаружить его источник. Я смахнул с лица дождевые капли и с отвращением понял, что запах исходит от моей собственной руки. Наконец мне удалось найти источник. Палка, которую я подобрал, была буквально пропитана уксусом.

Вы, конечно, представляете себе, что я вообразил. Этот проклятый Аллебу со своими опытами! Что можно искать на этом забытом Богом поле, где нет ничего, кроме кучи навоза и одного дурака? Перед тем как уйти, я с досады еще раз ткнул палкой в навозную кучу. На глубине примерно одного локтя палка уперлась концом во что-то твердое. Я, как мог, ощупал препятствие и принялся снимать сверху пласты навоза. Моему взгляду предстал пустотелый сосуд размером приблизительно с чашу для причастия. Стенки сосуда немного суживались книзу. Он состоял, если быть точным, из двух частей — верхней и нижней, которые были скреплены друг с другом с помощью толстой бечевки. Это было странно само по себе, но еще больше я удивился, когда поставил сосуд на землю и развязал узлы. Едва я успел открыть крышку, как стремительно отпрянул назад, так как мне показалось, что в сосуде лежит змея, готовая в любой момент выпрыгнуть из горшка. В сосуде лежала — прижатая к выступам внутренней стенки сосуда, которые, вероятно специально служили этой цели, — серая лента, свернутая в спираль. Лента была толщиной с мизинец и шириной в половину ладони. Я не решился вытащить ленту из сосуда, так как это было какое-то чародейство или даже дьявольщина, а я и так слишком долго пробыл в этом нечистом месте. Нашел я и объяснение едкому запаху, потому что на дне сосуда под свернутой лентой находилась склянка, наполненная уксусом. Однако я не стал дальше обследовать найденный предмет, я просто — быстро, как мог — закрыл сосуд, сунул его туда, откуда достал, поспешил к лошади и вернулся домой.

Когда все это произошло?

Как я уже сказал, в конце октября…

Подумайте, когда точно?

Этого я не могу вспомнить.

Какой был день недели ?

Погодите. Помнится мне, что это было в то время, когда в городе все говорили о болезни короля. Двор тогда покинул Париж и переехал в Монсо. Было это в тот день, когда городские ворота были заперты до позднего утра. Было очень неспокойно. По обе стороны ворот скопилась уйма народа, одним надо было выйти из города, другим войти в него. Прошел слух, что Его Величество поразила какая-то серьезная болезнь и скоро неминуемо начнется новая война.

Это было тридцатого октября, в пятницу. Тогда действительно заперли ворота, потому что надо было арестовать наместника Крана.

Значит, это и в самом деле было в пятницу.

И именно в этот день вы видели Аллебу и двух других господ в поле?

Нет. В тот день я только выехал из Парижа с некоторым опозданием, так что мне пришлось провести ночь не в городе, и я вернулся домой только на следующий день. Если все так, как вы говорите, то все дело происходило в субботу тридцать первого октября.

Вы потом не говорили об этом с Аллебу?

Нет.

Давайте снова вернемся к пустотелому сосуду, который вы нашли в поле. Он был наполнен уксусом, в котором лежала свернутая в спираль серая лента?

Да, именно так.

Вы трогали ленту?

Клянусь своей бессмертной душой, нет.

Вы не можете сказать, что эта лента была органического происхождения ?

Я не понимаю вас.

Вы сказали, что эта лента выглядела как змея. Это действительно была змея? Имел ли этот предмет животное или человеческое происхождение? Или, может быть, это была всего лишь свернутая в спираль ветка, которая обманула ваше зрение?

Нет, эта лента была действительно очень похожа на змею. Хотя я не увидел ее головы. Одно небо знает, что это было, может быть, один из сумасшедших рецептов Аллебу, которыми он кормил этого слабоумного Себастьена. Тому точно ничто не может повредить.

Вы уверены, что в сосуде действительно находился уксус?

Жидкость пахла уксусом, но точно я не знаю, потому что тотчас же снова закупорил сосуд.

Вы не заметили, что несли с собой эти трое, когда проходили мимо вас?

Один из господ нес сумку, а Аллебу волок мешок, с которым он всегда шатается по округе. Но я не могу сказать, что они несли что-то особенное. Может быть, они и приходили в поле только для того, чтобы закопать там сосуд?

Можете ли вы вспомнить что-то еще, что представляло бы какой-либо интерес?

Нет, мсье, пусть поможет мне Бог, но больше я ничего не могу вспомнить. Все это было так давно.

Клянетесь ли вы Господом Богом, что сказали правду и ничего, кроме правды?

Я клянусь, что все происходило именно так, как я сказал. Кроме того, я заявляю, что протокол был прочитан мне вслух, и я не могу ничего возразить против истинности изложенных в нем событий. Господь мне свидетель. Аминь.

Составлено и подписано в Париже в сей понедельник, 12 апреля 1599 года

ЧЕТЫРЕ

POST SCRIPTUM

Шарль Лефебр Его Превосходительству…

Mediceo Filza Nr.5963

Ваше Превосходительство!

Вы совершенно правильно поступили, незамедлительно поручив мне расследование обстоятельств пожара на улице Двух Ворот, а прочтя нижеследующее, убедитесь, что ваши опасения оказались совершенно справедливыми. К сожалению, мы прибыли на место происшествия слишком поздно и, как мне кажется, не так уж много узнаем о мертвеце и другом, исчезнувшем, человеке из опросов соседей. Как вам станет ясно из приложенного протокола, лица, о которых идет речь, не поддерживали никаких сношений с жителями улицы. Из высказываний соседей следует, что жильцы дома дали им неверные сведения о своем окружении и роде занятий. Немногочисленные факты, которые вы любезно сообщили мне касательно двоих разыскиваемых, ни в коей мере не подтверждаются сведениями, полученными от свидетеля и занесенными в протокол.

В тот же день я допросил врача, исследовавшего труп. Это известный хирург Джакомо Баллерини, уроженец Падуи, проживавший последние несколько месяцев в Париже. Он был первым, кто осмотрел труп после того, как он был извлечен из-под обгоревших обломков. Врач показал, что прибыл на место происшествия утром после пожара. Стражники заметили его у сгоревшего строения около половины девятого утра. Баллерини объявил, что он врач, и его провели через дом во двор к обугленным остаткам сарая. Он показал, что на месте пожара было несколько человек, занятых растаскиванием балок, которые еще продолжали дымиться Их поливали водой и складывали у каменной стены.

На мой вопрос, знал ли он обитателей дома, Баллерини ответил, что одного из них, по имени Виньяк, он знал, так как тот в предыдущие годы долго работал его помощником. Будучи спрошенным о втором жильце по имени Люссак, врач ответил, что не знает такого. Я попросил его сообщить мне, где в настоящее время находится Виньяк, на что он удивленно посмотрел на меня и сказал, что это очень странный вопрос, поскольку именно его обгоревшие останки были обнаружены под обугленными обломками сарая. На это я заметил, что сгоревший человек, найденный на месте происшествия, считается неизвестным, и хотя это очень вероятно, но все же нельзя с уверенностью считать, что это труп означенного лица.

На мой вопрос, бывал ли Баллерини в этом доме раньше, он ответил, что никогда там не был, что и занесли в протокол.

Откуда же в таком случае он знал, что там жил Виньяк?

Врач пояснил, что случайно встретил Виньяка три месяца назад на рынке возле Ратуши. До этого они не виделись много лет и ничего друг о друге не знали. Тогда Виньяк рассказал ему, что живет в доме друга на улице Двух Ворот, а работает за городом на какого-то фламандца. Он, Баллерини, позже случайно один раз попал на эту улицу, но в дом не заходил.

После этого я попросил его перейти непосредственно к описанию трупа.

На это допрашиваемый сообщил следующее. Труп сгорел приблизительно на две трети. Лицо покойного стало совершенно неузнаваемым. Волосы, брови и баки были полностью уничтожены пламенем. К тому же кожа настолько плотно прилегала к костям, что можно было говорить не о голове, а об обтянутом кожей черепе. Что же касается тела, то его вообще удалось сохранить лишь с большим трудом.

На этом месте я прервал свидетеля, так как секретарю стало дурно. Я попросил допрашиваемого опустить ненужные подробности и в коротких словах описать самое существенное. На это врач показал, что труп лежал на столе, который сломался под тяжестью обрушившейся крыши. По мнению Баллерини, человек был уже мертв к тому времени, когда начался пожар. При более тщательном осмотре он обнаружил, что на шее мертвеца была затянута петля. Петля была привязана к потолочной балке веревкой длиной около трех футов. Балка лежала рядом с трупом, оказавшись там после того, как рухнула кровля. На основании этого наблюдения врач предположил, что человек повесился, прежде чем сгореть. Возможно, что он сам и поджег строение, а потом — да простит его Бог — предпочел более быструю и легкую смерть.

Это заключение имеет для нас неоспоримую ценность, позволяя объяснить и принять во внимание загадочное показание свидетеля Бартоломе, который, как вы прочтете, утверждает, что видел какого-то человека, стоявшего в огне. Вероятнее все-го, он видел подвешенный к потолку труп мертвеца. Пламя, дым и возбуждение ввели свидетеля в заблуждение, и он решил, что в помещении стоит человек, «словно погруженный в свои мысли». Так, во всяком случае, утверждал свидетель.

Когда я отпустил врача, мне в голову пришли еще некоторые вопросы. Прежде всего я забыл спросить его, как зовут того фламандца, у которого работал Виньяк. Я послал стражника за врачом, но того не оказалось дома. Стражник оставил на месте письменный приказ врачу вернуться ко мне для продолжения допроса. Баллерини, однако, не выполнил предписания, и с тех пор мы его больше не видели. Дальнейшее расследование показало, что после нашей беседы он тотчас покинул город. Это могло оказаться случайностью, хотя его отъезд можно объяснить и тем, что продолжение допроса было бы для него неприятным.

От вашего внимания, конечно, не ускользнуло, что теперь надо принять в соображение, что допрос лишь одного-единственного человека может как-то прояснить дело. Поэтому я решил непременно разыскать Перро, владельца дома, и допросить его относительно обоих интересующих нас лиц. Само собой разумеется, что дальнейшее расследование я буду проводить со всей возможной секретностью, коей требует этот случай. Считаю, что поимка нами второго — бежавшего — человека — вопрос нескольких дней.

Да сохранит вас Бог от зла, которое творится вокруг нас.

Дано в Париже, сего дня 12 апреля 1599 года.

Ваш покорнейший слуга Шарль Лефебр

ПЯТЬ

ЗАПИСКИ ВИНЬЯКА

Ла-Рошель, 18 октября 1628 года

Только что вернулся с прогулки по городу, который все больше и больше напоминает царство мертвых. По мостовым, сквозь камни которых прорастает трава, бродят, шатаясь, высохшие фигуры людей, потерявших всякую способность говорить и жестикулировать. За последние шесть месяцев мы потеряли восемь тысяч человек, из которых только за последние две недели умерло две тысячи. У нас больше нет сил, чтобы хоронить мертвых. Из последних сил умерших стаскивают на веревках к кладбищу или к городской стене и оставляют там не погребенными. Многие незаметно умирают в своих домах. Часто они даже не гниют, настолько высохли от недоедания их тела. Некоторые несчастные, потерявшие всякую надежду найти что-либо съестное, едят любую траву, которая попадает им в руки, — от белены до красавки, они заболевают или теряют рассудок, слоняются по улицам нагишом или впадают в неистовство. Рассказывают страшные истории о людях, которые начали есть человечину. Прошли недели с тех пор, как у нас кончились последние запасы продовольствия, и люди стали варить шкуры. Мех выщипывают, кожу хорошенько скоблят, моют, ошпаривают, а потом варят так долго, что она кажется нам такой же вкусной, как свежая дичь. Если какому-нибудь счастливцу повезет и у него найдется немного жира, то он сможет приготовить что-то вроде мясных фрикаделек. Сначала я думал, что самое большее, на что голод сможет возбудить наш аппетит, — это шкуры ослов и лошадей, но я ошибся. С улиц города исчезли последние собаки — их использовали с той же целью. Некоторые мудрецы дошли до того, что обрабатывают пергамент и пытаются есть его. В дело идет не только чистый пергамент, но и покрытый буквами. Люди не боятся поедать даже старые книги. Их кладут в воду на один-два дня, они разбухают, а потом их варят, и они становятся мягкими и такими нежными, что из них можно делать фрикасе и клецки, которые начиняют травой и кореньями. Так как запасы пергамента истощились, мы перешли на барабанную кожу, которую снимают с барабанов, варят и едят. То же самое происходит с решетками сит, а когда истощится и этот источник и в городе действительно не останется больше ничего, люди бросятся к помойкам, чтобы посмотреть, не выброшено ли в спешке и сытой невнимательности что-нибудь, что можно употребить в пищу. Как я слышал, люди уже начали собирать лошадиные копыта. Раз уж в пищу пошел рог, то скоро с улиц исчезнут последние фонари — от них оторвут роговые пластины, зажарят и съедят. На свете, пожалуй, нет ничего такого, чего нельзя было бы съесть. Даже то, чем пренебрегают свиньи и собаки, подбирают, перемалывают, варят, жарят и едят люди. Недоуздки, упряжь, подпруги, постромки — каким бы старым все это ни было — режут на куски и готовят в пищу. На бойнях, где эти вещи стоили очень дорого и всегда пользовались большим спросом, не найдешь теперь даже кусочка старого ремня.

Сегодня было нападение на дом главы магистрата. Как ни невероятно это звучит, но у заговорщиков не оказалось даже сил на то, чтобы его поджечь. Из этого легко заключить, до какого состояния дошел город и запертое в нем население. На каждой утренней поверке выясняется, что гарнизон тает не по дням, а по часам. Люди превратились в исхудалые скелеты, почти не способные носить оружие, а когда идут строем, то напоминают шествие призраков. Почти никто не в силах сделать больше ста шагов, а потом валится на землю в изнеможении. Не находится даже добровольцев, которые были бы готовы или способны позвонить к проповеди.

Ввиду нашего безнадежного положения мои записки представляются мне совершенно бессмысленными, словно я пишу их на буковых листьях, которые несутся по мостовым, гонимые осенним ветром. Кольцо вокруг Ла-Рошели сомкнулось столь плотно, что мы не сможем его прорвать, и срок падения города — лишь вопрос времени. Маловероятно, что написанное мною надолго переживет стены города, которым неминуемо и скоро суждено сгореть от неприятельского огня. Я не думаю, что король и его всесильный кардинал упустят возможность навеки и навсегда уничтожить любое упоминание о нас, от которых отвернулся Господь. Лишь время от времени являет Он Свою милость, чтобы закрыть глаза кому-либо из нас. В остальном Он, кажется, узрел в наших врагах лучших слуг Своих, чем мы.

Устал я после всех этих беспокойных лет моей жизни. В конце моего земного пути видятся мне лишь загадки, проливающие мертвенный свет на мою истекающую жизнь. Мне пятьдесят шесть лет, и я чувствую оба века, между которыми оказалось зажатым мое, разделенное ими ровно пополам, земное существование. Все вокруг меня движется к чему-то, для чего мир еще не придумал названия. Снова и снова беру я в руки книгу философа и нахожу в ней все, что я думаю и чувствую, выраженное прекраснейшим языком. Но в то же время одолевает меня страх перед тем временем, той эпохой, когда будут читать лишь те мысли, которые — в конце — будут неизбежно свертываться в большой вопросительный знак. Да, иногда является мне подозрение, что все религии и философские системы суть, быть может, то место, где упокоятся после своей смерти истины. Они продлят на какое-то время срок своего существования в ученых книгах и ритуалах, пока их окончательно не забудут, так как перестанут понимать.

У меня осталось не так уж много дел. Руки мои ослабели от подагры. Глаза отказываются видеть уже через несколько часов после пробуждения, а ночами я занимаюсь тем, что прислушиваюсь к тихой работе своих внутренностей. Часто я спрашиваю себя, что происходит в ночной тьме моей груди, и временами удивляюсь, почему за столько лет я не делал никаких усилий, чтобы поближе познакомиться с этой самой чуждой для меня частью моего «я». Я рассматриваю свои руки, ногти и маленькие лунки на них, и, вероятно, сознание того, что скоро это тело перестанет существовать и жить, наполняет меня нестерпимым любопытством относительно его природы.

Кардинал Ришелье велел замуровать вход в гавань. Время от времени в виду наших берегов появляются английские корабли, которые, однако, не имеют сил или — как я склонен думать — желания оттеснить французский флот и освободить гавань. Король не ведет с нами переговоры, и это очень плохой знак, убеждающий меня в том, что он совершенно уверен в своем успехе. Зачем вести какие-то переговоры о том, что и без того получишь рано или поздно? На этот раз нас не спасут выборы короля в Польше.

Они снова стоят перед нашими мертвецами в своем блестящем вооружении. Какая странная игра судьбы заключается в том, что последние мои дни я влачу там же, где началась моя грешная жизнь. Дух мой пребывает в смущении. Те немногие свидетельства, которые я оставляю после себя, вряд ли будут кому-либо понятны. Да, боюсь, что я и сам не слишком хорошо их понимаю.

Поэтому хочу я те немногие оставшиеся в моем распоряжении дни использовать для того, чтобы рассказать об основаниях, побудивших меня создать мою картину, место пребывания которой мне неизвестно, а значение представляется сомнительным. Так уж угодно Богу, да убережет Он меня от попытки утолить голод листками, на которых я пишу это, а пошлет мне вместо этого скорую смерть. Правда, иногда мне кажется, что для нашей гордыни было исцелением то, что все, что мы написали, пошло в пищу на закате нашей жизни.

Меня зовут Виньяк. Свой первый стон я испустил в 1570 году, за два года до избиения иноверцев. Мой отец находился в Париже в то время, когда Екатерина велела взмахнуть косой в ночь святого Варфоломея. Узнав о резне, моя мать едва не лишилась разума. Мы бежали в Ла-Рошель, которая была тогда самым надежным оплотом против католических убийц-поджигателей. Правда, и реформаторы были немногим лучше. Я никогда не мог понять, в чем заключается разница между католическим и протестантским мечом, когда он пронзает живот какого-нибудь бедняка. Только убийства и грабежи кажутся святыми любой религии. Первая осада Ла-Рошели, начавшаяся в 1573 году, едва не стоила мне жизни. Моей матери удавалось с величайшим трудом кормить меня на протяжении всех четырех месяцев осады, но к тому моменту, когда неприятельские войска отошли, так как король был призван в Польшу, мать настолько ослабла сама, что умерла спустя несколько недель. Так как у нее не было никакого имущества, ее похоронили с сотнями других за городской стеной в одной большой братской могиле. Это мое первое живое и самое яркое воспоминание: вид той могилы, куда складывали друг на друга трупы, зашитые в мешки, и посыпали их белой известью до того, как покрыть землей.

Как всех других сирот, меня отвели в церковь, где мы ждали, что кто-нибудь заберет нас. Через несколько дней в церкви появилась пожилая супружеская чета, которая испытующе начала присматриваться к мальчикам и девочкам, сидевшим на полу. Супруги забрали меня, у портала назвали свои имена, которые служка записал в какую-то книгу большими черными буквами, и молча повели меня по улице к своему дому.

Едва мы вошли, как меня сразу отвели в какую-то мастерскую, пристроенную к дому, показали место, уставленное разными приспособлениями, и сказали, что я должен делать. Мне дали в руки каменную ступку и большой, размером с руку и похожий на колокол, пестик, сделанный из того же материала. Потом передо мной положили мешочек, развязали его и высыпали на стол пригоршню мускатных орехов. Господин, чьего имени я так и не узнал, показал мне, как надо с помощью пестика размалывать и измельчать орехи.

Убедившись, что я с грехом пополам научился справляться с нехитрым приспособлением, он сказал только: «Когда разотрешь все орехи, получишь еду». Сказав это, он исчез.

Я не могу сказать, сколько орехов, костей, ядрышек, углей, камней, семян и бог знает чего еще я растер в ступке за первые десять лет моей жизни. Меня будили рано утром, давали чашку горячего молока и кусок хлеба, после чего я шел в мастерскую аптеки и растирал всякие снадобья. Когда я стал старше, Болье, как он себя называл, строго-настрого запретил мне рассказывать кому бы то ни было, что за вещества и материалы он давал мне растирать. Естественно, я пообещал и сдержал слово, но для себя по воспоминаниям сделал позже много заметок о материалах, рецептах и методах их приготовления, что очень пригодилось мне в моей собственной работе.

Болье, должно быть, считал, что сделал в церкви неплохое приобретение. У меня была верная рука, и, кроме тщательного приготовления порошков и масел, я, по его желанию, рисовал всякого рода приспособления и инструменты, приходившие ему на ум во время работы, но которые он не мог сам воплотить в штрихи и линии. Иногда он едва ли не бегом являлся из аптеки в мастерскую и начинал диктовать мне вид своего нового изобретения, которое я должен был немедленно запечатлеть на пергаменте. Он описывал мне предназначение и форму инструмента, нужного ему для работы, и я переносил его в рисунок, подгоняемый его нетерпеливыми указаниями: «Длиннее! Шире! Здесь сделай закругление!» С этим рисунком аптекарь потом шел к кузнецу, чтобы обговорить с ним особенности изготовления и цену изделия.

Своими инструментами Болье прославился на весь город, и со временем стали упоминать и его помощника, который умел с полуслова воплощать в рисунок идеи своего хозяина, причем воплощать так хорошо, что требовалось только участие хорошего кузнеца или столяра, чтобы изготовить бесчисленные щипцы и зажимы, непрерывно возникавшие в неистощимом воображении Болье. Ла-Рошель — обязанная своим названием тому обстоятельству, что ее основали на огромной скале, — изобиловала процветавшими мастерскими по обжигу угля и извести. Вдоль городской стены постоянно вырывали все новые угольные и известковые карьеры и тотчас же принимались обжигать уголь и известь. Болье очень интересовался обработкой извести, как, впрочем, и всем, что хотя бы в отдаленной перспективе могло принести хоть какую-то прибыль. Он присматривался к каждому движению мастеров и к каждой детали оборудования мастерских для обжига, и если ему в голову приходила идея, как упростить или улучшить процесс, то он сразу спешил в аптеку и звал меня, чтобы перенести свои планы на бумагу.

Что же касалось меня, то я вскоре стал тяготиться тем, что мне приходится рисовать только инструменты и приспособления для измельчения породы. Я уже почувствовал, что рисование освободило во мне страсть, которая становилась все сильнее с каждым ударом моего сердца. Все чаще и чаще я, когда меня никто не видел, отодвигал в сторону жалкую ступку и принимался рисовать. Как только я начинал соразмерять какую-нибудь форму, размышляя, как мне перенести ее на бумагу, я забывал обо всем, что происходило вокруг меня. Ничто не казалось мне столь таинственным, как все оттенки расположения складок на юбке, небрежно брошенной на спинку стула у двери, которые я должен повторить карандашными линиями. Какие неисчислимые особенности проявлялись даже в этом простейшем предмете. Насыщенный цвет индиго, переходящий в глубине складки в почти черный, изящная узорчатость ткани, филигранная кайма, тот чудесный способ, каким воротник выступает из жабо, которое не менее чудесно исчезало под меховой опушкой. Я никогда не уставал смотреть на эти вещи. Я рисовал все, что попадалось мне на глаза. Как быстро я схватывал мир! Все, что меня окружало, я умел мгновенно охватывать одним поверхностным взглядом. Только когда я рисовал, только когда я чувствовал, как мне подчиняются цвет и форма, только тогда, в те мгновения, соприкасался я с вещами.

Неудивительно, что Болье внимательно присматривался к моему поведению, и наше первое серьезное столкновение произошло, когда он обнаружил мои рисунки. Наделенный мелкой душой торговца, он никак не мог понять, какой смысл рисовать одежду или траву, если за один рисунок хорошего инструмента можно выручить пару золотых монет. Я тоже не смог ему ничего объяснить, зачем я делал все эти рисунки, которые он недрогнувшей рукой бросил в огонь, дав мне понять, что на будущее я должен оказаться от такого бесполезного занятия. Я не моргнул даже глазом, хотя внутри у меня все кипело от желания бросить в огонь самого Болье.

Прошло немало времени, и гнев мой улегся. Я остался там же на том простом основании, что не мог представить себе, куда мне идти. Уже один переход через болота, окружавшие Ла-Рошель, вселял в меня страх. По всей Франции бушевала война. По стране бродили военные отряды, и их жестокость, о которой ходило множество рассказов, отбивала всякую охоту покидать город. Единственным моим имуществом была одежда, так как деньгами, которые он получал за мои рисунки, Болье со мной не делился, и я их не видел. Он рассматривал этот источник дохода как справедливую компенсацию за то, что взял меня в свой дом. Чем больше я об этом думал, тем в большую ярость приходил по поводу своей жалкой судьбы. Я не завидовал его деньгам. Я был обязан ему благодарностью, но понимал также, что на этой окольной дороге он уже вознаградил свои усилия сторицей. Но я чувствовал, что он хочет навеки заточить меня в своей мастерской, чтобы я из года в год делал рисунки изобретенных им инструментов. Во мне, однако, росло непреодолимое стремление к художественному самовыражению. Все, что я видел, немедленно оформлялось в виде упорядоченных линий, закруглений и промежутков. Если моему взору попадался какой-то предмет, то затем лишь, чтобы я мог его сразу же расчленить только для того, чтобы немедленно снова собрать. Предметы интересовали меня ровно настолько, насколько я мог с помощью карандаша повторить на бумаге их форму, чтобы совершенно заново воссоздать их и тайну их красоты.

Я тайно продолжал предаваться своей страсти. Так как в любой момент я должен был быть начеку, ожидая, что Болье застанет меня на месте преступления, мне пришлось выработать привычку рисовать очень быстро. Как только я слышал, что он возится в другой половине дома или занимается своими микстурами, я скоренько доставал блокнот и рисовал быстрыми, уверенными штрихами самый ближайший предмет, все, что в этот момент попадалось мне на глаза. Это мог быть сапог, моя собственная рука или лицо только что прошедшего мимо окна человека. Как только шум в аптеке стихал, я мгновенно прятал рисунок.

Именно эту свою способность быстро и верно схватывать в рисунке суть предметов должен благодарить я за то, что в конце концов мне удалось вырваться из дома Болье. Все, чему я у него научился, позже сослужило мне неоценимую службу, и я до сих пор печалюсь, что мне столь постыдным образом пришлось его покинуть. Но все же, по сути дела, он бессовестно меня эксплуатировал. Он взял меня из церкви только потому, что ему нужен был дешевый помощник. Его выбор пал на меня только потому, что я был самым старшим и к тому же самым рослым из сирот, и ему не пришлось тратить время на то, чтобы сначала поставить меня на ноги. Он смог тотчас сунуть меня в свою мастерскую, и я скорее всего сидел бы в ней по сей день, растирая в ступке семена льна и рисуя случайные вещи, если бы однажды в нашем городе не появился знаменитый Баллерини.

В первый раз я услышал это имя от Болье, который как-то раз, вернувшись из гавани в радостном возбуждении, рассказал, что приехал человек, бывший одним из самых прославленных на свете хирургов. Родом он был не то из Падуи, не то с Востока, этого никто не знал точно. Как бы то ни было, учился он в Падуе и там же приобрел славу и честь за свою ученость и одаренность. Сразу по приезде он вырезал нескольким горожанам гнойные язвы и сделал это с таким мастерством, что, по единодушным отзывам очевидцев, при этом не вытекло ни одной капли крови. Потом он — какими-то доселе невиданными щипцами — освободил одного капитана от двух гнилых зубов и сделал это так искусно, что капитан продолжал в ожидании сидеть с открытым ртом, когда врач уже давно закончил свое дело, и никак не мог понять, почему все смеются — то ли над ним, озадаченно уставившимся на хирурга, то ли радуясь тому, что в городе появился столь искусный целитель. Люди приходили отовсюду, чтобы полечиться, и с каждым днем об этом ученике Гиппократа распространялись фантастические слухи, и в конце концов создалось впечатление, что в гавани Ла-Рошели на берег сошел воплощенный отец небесный, который отсюда начнет исцеление мира.

Болье не пожалел бы ничего на свете, лишь бы принять у себя дома этого гения врачебного искусства, и вот так случилось, что в один прекрасный июньский день года 1586-го за нашим столом отобедал великий Джакомо Баллерини, а все соседи собрались около дома, чтобы поглазеть на прославленного мужа. Болье гордо показал гостю свою аптеку, при этом оба обменивались латинскими фразами, которые не понимал никто, кроме них. Баллерини очень интересовался инструментами, которые изобрел Болье, и когда тот показывал гостю рисунки, итальянец вдруг взглянул на меня и сказал: «Я слышал, что ты одаренный рисовальщик. То, что я здесь вижу, очень мне по вкусу. Упражняйся и дальше в своем искусстве, ибо мало людей, кто умеет так остро наблюдать и к тому же обладает даром столь верно передавать наблюдение на бумаге». С этими словами он хотел было отвернуться. Меня словно молния пронзила мысль, что передо мной стоит богиня судьбы в облике этого высокого благородного человека, и я не успел сам понять, из каких глубин души моей явились нужные слова, когда я воскликнул: «Господин, так возьмите меня с собой, чтобы я мог служить вам своим искусством».

Сокол не бросается с неба с такой быстротой, с какой опустилась на мою щеку тяжелая рука Болье. Когда я пришел в себя после полученной оплеухи, все собрание уже вернулось в дом. От обуявшей меня ярости я не мог двинуться с места, скованный словно параличом. Я изо всех сил противился желанию поспешить за ними, повалить Болье на пол и голыми руками вырвать из его груди жестокое, не знающее милости сердце. Больше, чем боль в щеке, в холодное неистовство меня приводило унижение, которое он заставил меня испытать перед всеми окружающими. Но какой-то инстинкт запретил мне делать то, что подсказывало сердце, и велел подчиниться голосу разума. Весь мой слепой гнев, вся безрассудная ярость внезапно уступили место одной мысли. Я взял лист бумаги, и пока общество обедало, а прославленный Баллерини снизошел до того, что позволил принимать себя ничтожному аптекарю, я в лихорадочной спешке нарисовал портрет хирурга. Я изобразил его таким, каким запомнил за тот краткий миг, когда он говорил со мной.

Для этого мне потребовалось лишь полчаса, и я сам был поражен результатом. Позже мне редко удавалось исполнить такой портрет столь быстро, и в нем была та правда, которую позволяет схватить наивному новичку вдохновение и которую не всегда может передать на холсте даже мастер, умудренный годами совершенствования и овладения тайнами искусства. Даже сам великий Микеланджело на картоне, на котором он изобразил выбегающих из Арно бросающихся к оружию купальщиков, достиг тогда такой изобразительной силы, которой позже ему никогда не удавалось добиться. И если теперь, по прошествии столь долгого времени, я осмеливаюсь сравнивать себя с самым великим из всех смертных художников, то только потому, что нас с ним связывает одно: конечно, с годами мы становимся умнее и искуснее, но ни долгое учение, ни старательные усилия не даруют нам ту милость, которую получает в дар не знающая ничего этого молодежь.

Как только я услышал, что врач собрался уходить, я проскользнул сквозь толпу гостей, приблизился к Баллерини, опустился перед ним на колени и, прежде чем Болье успел вмешаться, протянул ему рисунок. Со всех сторон раздались выражения похвалы. Болье между тем разрывали противоречивые чувства — радость от одобрения врача и гнев от того, что я посмел докучать его гостю своей пачкотней. Он уже давно понял, чего я добивался своим поведением, и ждал только, когда разойдется толпа, чтобы разобраться со мной по-свойски, показав мне, что прекрасно понял мотивы моего поведения. Я боялся, что он либо забьет меня до смерти, либо переломает мне ноги, чтобы я не вздумал убежать. Между тем Баллерини вернул мне рисунок и произнес:

— Продолжай рисовать инструменты. Такие рисунки питают лишь славу, но не желудок.

Не успел врач покинуть дом, как сильная холодная рука схватила меня за шиворот и поволокла в самую дальнюю комнату дома.

Несколько недель, прошедших после того случая, были самыми ужасными в моей жизни. Болье так сильно избивал меня, что те немногие, кто видел меня после этого, вполне могли принять меня за призрак. Он прекратил свои издевательства только потому, что ему пришло в голову, что полумертвый подмастерье попросту бесполезен. Он держал меня взаперти в мастерской, снабжая лишь самым необходимым, чтобы я не умер от голода. Всего лишь бросок камнем отделяет то место, где я сижу сейчас и описываю давно минувшие события, от проклятой мастерской, где я был заперт в свои шестнадцать лет, как побитая голодная собака, и смотрел на фонтан, который вижу и сейчас. Весь июль и август я безвыходно провел в доме и влачил свои дни в душной сумрачной мастерской, когда улицы пустели от нестерпимого солнечного зноя.

Я размышлял о своем злом жребии, который предоставила мне судьба, и о моем бедном отце, которого я никогда не знал и пепел которого был развеян ветром по парижским предместьям. Думал я и о моей матери, которая обитала теперь в своей могиле по соседству с червями и могла надеяться на большее тепло и покой от сырой холодной земли, чем от этого измученного чумой и войной мира, в коем мы блуждаем и только тем отличаемся от насекомых, что можем иногда поднять голову к небу, чтобы испросить милости у Всевышнего. Каждое движение причиняло мне боль. Постоянное сидение в полутьме помутило мой разум. Мои надежды когда-нибудь уйти из этого проклятого дома начали казаться мне пустыми мечтаниями. Я был никем, и у меня не было ничего.

О Господи, если бы судьба даровала мне имя и немного почвы под ногами, чтобы я никогда не оказался в той круговерти, которая так искушает мое честолюбие.

Однажды в сентябре в окно мастерской постучался какой-то уличный мальчишка. Не успел я открыть створку, как он с быстротой молнии просунул руку внутрь и схватил меня за грудь. Я испугался, отпрянул назад и попытался оттолкнуть его руку, но вдруг заметил, что он оставил в моей рубашке клочок бумаги. Чтобы не возбуждать ни в ком подозрений, я выкрикнул в его адрес что-то оскорбительное, закрыл окно и стал дожидаться вечера, чтобы беспрепятственно ознакомиться с содержанием записки. Эта предосторожность едва не стоила мне самой возможности побега. Было уже девять часов, когда я достал из-за пазухи бумажку, расправил ее и бегло прочитал: «Наука не может позволить себе отдых и направляется к водяной гробнице святого Северина».

Я тотчас понял, что все это означает. Мое решение было непоколебимым. Лучше умереть, чем задыхаться в этой чахоточной мастерской и изо дня в день заниматься тем, что перетирать в ступке льняное семя. Я бесшумно снял ботинки и положил их в стоявшую на стуле кожаную сумку, которую Болье использовал для сбора трав. Это была единственная вещь, которую я унес из его дома и которую спустя много лет был вынужден вернуть.

Погода стояла теплая, так что мне не нужно было брать с собой теплые вещи. К тому же я едва ли смог бы шарить по шкафам так незаметно, чтобы не привлечь внимания домашних. Самого Болье не было дома. Вероятно, он сидел в кабачке и в сотый раз рассказывал приятелям о том, как он принимал у себя дома великого Баллерини. Жена хозяина спала, а прислуга с наступлением темноты отправилась шататься по улицам или посидеть в злачных местах. Я подошел к двери мастерской, выходившей во двор, но потом снова вернулся в спальню, уложил на стул рубашку и штаны, рядом поставил башмаки, свернул черный платок, свернул его в кокон, отдаленно напоминавший голову, и так убрал кровать, чтобы при взгляде издали могло показаться, что в ней кто-то спит. После этого я скользнул вниз по лестнице.

Жилые комнаты были погружены в непроницаемый мрак, но я назубок знал каждый угол моей тюрьмы. В мгновение ока я миновал обеденный стол, прошмыгнул через дверь, ведущую в контору, обогнул прилавок и остановился в проеме двери в мастерскую. Здесь надо было соблюдать особую осторожность, так как вокруг были расставлены разные приспособления и сосуды, от которых был бы очень сильный шум, если бы я налетел на них. Вытянув вперед руки, я пощупал ногой холодный глиняный пол, и в этот момент мне всерьез подумалось, что сейчас мое сердце перестанет биться. В темноте моя рука вдруг натолкнулась на что-то мягкое, и ее в мгновение ока схватила чья-то чужая ладонь. Я не успел испустить полный ужаса вскрик, как почувствовал, что другая рука невидимого человека зажала мне рот, а весь я словно утонул в большом незнакомом теле, лишившем меня всякой возможности двигаться. Но руки, схватившие меня в темноте, не были руками Болье. Парализованный страхом и ужасом, я, однако, не чувствовал никакой опасности, и когда руки отпустили меня, а комната осветилась тусклым светом масляного светильника, я увидел перед собой измученное заботами, усталое лицо жены Болье.

Она молча смотрела на меня. Я тоже был не в силах вымолвить ни слова. Каким-то чутьем, свойственным одним только женщинам, она, должно быть, сразу почувствовала, что у меня на уме. Но она не стала бить тревогу, даже застав меня врасплох в этой непроглядной тьме. Но почему? Мне было некогда долго размышлять над этим вопросом, и сейчас мне остается только признаться, что в тот момент, вздумай она подать малейший признак того, что собирается меня выдать иди задержать, я бы без промедления задушил ее на месте. Когда-нибудь Бог накажет меня за те мысли, потому что она, как ангел, выглянувший из-под маски раздраженной бабы, прижала меня к себе, а потом сунула в руку маленькую сумочку, подвела к двери, бесшумно отперла ее и ласково вытолкнула на залитую лунным светом улицу, едва слышно шепнув: «Да хранит тебя Господь». Из глаз моих полились слезы стыда и раскаяния.

По узким улочкам я поспешил к гавани. Я решил не идти мимо ратуши по Рыночной площади, хотя это был наикратчайший путь. Но расположенные там ворота в гавань, которая со стороны города была защищена высокой каменной стеной, были уже, без сомнения, заперты. Однако в северной части города стена была не достроена, и здесь мне надо было преодолеть лишь невысокую ограду, возле которой в такое время не было ни прохожих, ни стражи. Под покровом темноты я добрался до площади и увидел перед собой мельницу, силуэт которой отчетливо вырисовывался на фоне ночного неба. Невдалеке я увидел башню маяка, стоявшую у входа в гавань. Мою разгоряченную голову остужал свежий ветер с океана. В небе висела полная луна. Прилив был в самом разгаре, и гавань была наполнена водой. Покачиваясь на невысоких волнах, у причалов стояли застывшие в ожидании отплытия корабли.

Только теперь до меня дошло, что мне предстоит подняться на корабль, который пустится в путешествие по морю, и меня пронзил леденящий ужас. На каком-то крошечном деревянном суденышке мне надо будет отправиться в никуда? Такая будущность едва не заставила меня отказаться от моего предприятия, но одно воспоминание о мастерской Болье наполнило меня еще большим ужасом, и я начал спрашивать, какой из кораблей направляется в Бордо — ибо я тотчас понял из записки Баллерини, что речь идет о Бордо.

Двухмачтовое судно, которое мне описали, накрепко пришвартованное, стояло у причала. Пирс был пуст, весь груз был давно в трюме, и голландец ждал только высшей точки прилива, чтобы с началом отлива отправиться в плавание. Баллерини, по всей видимости, уже находился на борту. Я вообще не мог понять, есть ли на вахте кто-нибудь из экипажа. Деревянные сходни, перекинутые с причала на корабль, были пусты, их никто не охранял. Двумя короткими прыжками я преодолел сходни, и прежде чем волна успела дважды удариться о городскую стену, я уже притаился за грудой бочек, которые были крепко привязаны к палубе в носовой части судна у левого борта.

Я сам не понимаю, что заставляло меня вести себя с такой опаской. Баллерини недвусмысленно дал мне понять, что собирается взять меня с собой. Но я был так возбужден, а страх настолько лишил меня духа, что мне все время казалось, что в последний момент обязательно что-то случится, и я решил выйти из своего убежища только после того, как скроется из глаз город, в котором я провел, как пленник, большую часть своей жизни. Съежившись, сидел я в своем укрытии и ждал, когда начнутся приготовления к отплытию. Но на корабле ничего не происходило. Я напряженно прислушивался к каждому шороху и ловил каждое движение, которое было доступно мне из укрытия, но время шло, и ничего не менялось. Наконец усталость взяла свое, и я задремал, вдыхая запах вина, пропитавшего дерево бочек.

Насколько приятным было погружение в сон, окутанное ароматом перебродившего винограда, настолько тяжким оказалось пробуждение. На меня со всех сторон лились струи холодной соленой воды. От страха я вскочил на ноги и неминуемо вывалился бы через поручни за борт к своей погибели, если бы чья-то рука не схватила меня за воротник, не перетащила через бочки и не выволокла по палубе на самую середину судна. Я не успел опомниться, как меня окружила толпа матросов, которые, крича что-то на совершенно непонятной мне тарабарщине, начали охаживать меня такими пинками, что мне показалось, будто я вот-вот потеряю и зрение, и слух. Наконец они оставили меня в покое, поставили на ноги, и когда я открыл глаза, то увидел багровое от злости лицо какого-то бородатого мужчины, изо рта которого на меня дохнуло не только запахом мертвечины, но и потоком неистовых ругательств, которые посыпались на меня, как из рога изобилия. Каждое клокотание, вырывавшееся из зловонной клоаки его глотки и повергавшее меня в неимоверное изумление и состояние тошнотворного отвращения, сопровождалось звонкой оплеухой, от которых моя голова, как тряпичная кукла, моталась то вправо, то влево. Эта разрядка его раздражения никоим образом не смягчала его гнев, напротив, словно питая вонючую язву, он вкладывал все новые и новые гнойники слов и проклятий в отхожее место своей глотки, откуда — облитые невероятным запахом — они выливались на меня неиссякаемым потоком. Я уже подумывал, что настал Судный день и передо мной стоит князь преисподней, наказывающий меня за грехи. Правда, в действительности это был всего лишь вонючий голландский боцман, который, к счастью, отстал от меня, когда на палубе появились еще два человека, которые освободили меня от этого проклятия.

Я услышал, как Баллерини что-то говорит капитану, который тем временем поймал за руку боцмана и одним словом разогнал матросов, на что те, поняв, что представление окончено, разбрелись по судну. Баллерини и капитан обменялись еще несколькими словами на языке, который я не понимал. Потом капитан исчез, а меня отвели на нижнюю палубу, где хирургу была предоставлена каюта.

Когда я сел, он протянул мне платок, чтобы я вытер лицо, и когда я это сделал, врач дал мне кусок хлеба и немного вина в глиняной кружке. Баллерини был очень доволен тем, что я вдруг объявился на корабле. Он уже не рассчитывал на меня, после того как я не нашел его в гавани, и был очень удивлен, увидев, против всякого ожидания, меня на судне. Он не думал, что когда-нибудь встретит меня снова. Сейчас же он был очень рад, что ему удалось спасти от матросов незваного пассажира, которого те, без сомнения, бросили бы на съедение рыбам. Он некоторое время смотрел, с какой жадностью я жую хлеб, налил мне еще вина, велел не выходить из каюты и отправился к капитану, чтобы внести плату за мой перевоз.

Все время короткого путешествия в Бордо я безвылазно просидел в каюте. Меня вовсе не разбирало любопытство снова увидеть команду, сыгравшую со мной столь злую шутку, и я был просто счастлив, когда мы, прибыв в гавань Бордо, покинули судно и смогли повернуться спиной к этим беспрерывно ругающимся тварям. Едва очутившись на берегу, я почувствовал, что погружаюсь с головой в пестрый мир портовой толпы. Люди из всех Божьих земель текли мимо широким потоком по улицам города, в котором, как утверждали, жило больше тридцати тысяч человек. Переулки были шире, чем в моем родном городе, и мы пересекли по дороге несколько празднично убранных площадей, пока не добрались до гостиницы, где Баллерини собирался остановиться на ночлег. Он оставил меня одного до вечера, так как у него были какие-то дела, а я исходил Бордо вдоль и поперек, все еще обезумевший от того факта, что мой побег удался и я избавился от предназначенного мне злого жребия. Я все еще не знал, для какой цели Баллерини вообще взял меня с собой, и беззаботно наслаждался впечатлениями, которые представлял мне незнакомый город.

Я вышел на центральную площадь и долго бродил между мощными римскими колоннами, безмолвно говорившими о громадном здании, некогда стоявшем на этом месте. Я даже забрался в сад, расположенный наверху, над колоннадой, и сделал несколько набросков оштукатуренных стен. Бросив взгляд на восток, я увидел в некотором отдалении церковь Святого Северина. Мне сразу вспомнилась записка Баллерини, и я решил направиться в церковный сад, чтобы подробнее разузнать о легенде. Рассказывали, что в церкви Святого Северина является сам Господь Иисус Христос в образе одного епископа. Во дворе церкви друг на друге сложены скрепленные между собой железными скобами каменные гробы. В полнолуние один из этих гробов наполняется водой, а потом медленно высыхает и к новолунию становится совершенно сухим. Самое главное же заключается в том, что гроб этот расположен на другом гробе, на высоте четырех футов над землей.

Когда я вошел на церковный двор, небо на западе уже окрасилось в оранжевый цвет. С окрестных лугов раздавалось кваканье тысяч лягушек и стрекотание невидимых насекомых. Между стенами стремительно сновали ласточки, время от времени стрелой взмывая в небо. Со всех сторон доносились запахи трав и цветов, которые, смешиваясь с вечерней росой, выпавшей на растениях, наполнили воздух непередаваемым осенним ароматом. В ограде церкви стояла почти полная тишина, и я медленно подошел к сложенным друг на друге крест-накрест каменным гробам. Они оказались простыми выдолбленными каменными глыбами. На поверхности их можно было разглядеть грубые следы резцов. Никто не дал себе труда отполировать камень. Вокруг не было ни души, и мне некого было спросить, откуда взялись здесь эти гробы.

Я залез на один из верхних гробов и, к своему изумлению, увидел, что его, на ширину ладони не доходя до края, наполняла вода. Опустив руки в воду, я смотрел, как исчезло в появившейся ряби мое отражение, а потом медленно появилось снова. Я долго сидел на гробе святого Северина, тихо молился Богу и благодарил Его за мое спасение.

Вернувшись в город, я нашел Баллерини в гостинице занятым переговорами с возчиками, которые должны были сопровождать нас в дальнейшем путешествии. Насколько я понял из их разговора, они должны были проводить нас до Тулузы. Там мы должны были задержаться на несколько дней, а потом через Руэрг отправиться в Монпелье. Было сказано много слов об опасностях и мародерствующих бандах, которые рыскали по стране и грабили беззащитных путешественников, поэтому было чистым самоубийством отправляться в такое дальнее странствие без вооруженной охраны. Возчикам, которые ехали на рынок Тулузы, было только на руку, что к ним хотели присоединиться столь богатые путешественники, ибо теперь можно было собрать сумму, достаточную для того, чтобы нанять четырех вооруженных гасконцев, которые смогут защитить нас от нападения и прочих неприятностей.

Эти четыре товарища по оружию полностью подтвердили репутацию, которой пользуется население этой части страны, потому что стоило нам проехать всего лишь час от города, как они вдруг попросили нас остановиться и объяснили, что нам придется всего лишь один миг подождать, пока они посмотрят, безопасен ли лесок, который нам предстоит миновать. Когда они не вернулись через час, наш караван двинулся в путь, так как мы думали, что гасконцы ждут нас на опушке леса. Но мы не встретили их ни у первых деревьев, ни у выезда из леса. Следы их коней, ясно видные на дороге, исчезли на полянке в подлеске.

Тут в нашей компании поднялся немалый крик. Один испанец в ярости и отчаянии даже порвал на себе рубаху, и, как это часто случается, за неимением истинных злодеев люди решили взвалить вину на того, кто был ближе и оказался под рукой. Не успели мы оглянуться, как несколько рассерженных купцов окружили торговца пряностями, который нанял провожатых, и, пригрозив, что немедленно повесят его на первом же суку, потребовали возместить им убыток. После долгих препирательств, во время которых бедному торговцу разбили в кровь губы, все наконец успокоились, и мы дружно поспешили в Кадиллак, где, поумнев, попросили у местного капитана гвардии надежную охрану. Баллерини, который в немалой степени способствовал улаживанию ссоры, заметил, что нам надо почитать за счастье, что эти воры удовлетворились теми деньгами, которые мы им заплатили, а не вздумали ограбить нас до последней монеты. В конце концов, мир и его обитатели так сотворены, что люди не могут долго удивляться несчастью; скорее надо удивляться тому, что дела не приняли худший оборот. Если человек вышел из неприятного положения с малыми потерями, то надо не гневить Бога, а возблагодарить небеса за то, что они сохранили тебя от больших бед.

Города и ландшафты, которые мы проезжали, казались мне тогда загадочной, полной тайн книгой, на страницах которой обладавший неистощимой фантазией автор запечатлел необычнейшие образы и события. В каждой деревне видели мы особые костюмы, дома и обычаи. Справа и слева от дороги, пока мы ехали по ней, можно было наблюдать прелюбопытные сценки. Так, однажды мы увидели стадо быков, каждому из которых было надето на шею деревянное колесо. Мы спросили у одного крестьянина, что могут означать эти «жабо» — неужели быки получили дворянскую грамоту и обязаны следовать моде европейских дворов? Он ответил, что эти колеса мешают быкам вылизываться, и от этого их мясо становится особенно нежным. Узнав об этом, некоторые из нас заметили, что, должно быть, все обстоит наоборот, и придворные раньше, чем быки, позаботились о том, чтобы их надутые животы стали мягкими и нежными.

На двенадцатый день мы прибыли в Тулузу. Уже издалека в лучах заходящего солнца стали видны нам крепостные стены из красного обожженного кирпича. Укрепления были столь мощными, что у путника создавалось впечатление, что он с войском Агамемнона подъезжает к стенам неприступной Трои. Городская стена была сложена так прочно, что самые тяжелые ядра вряд ли могли оставить на ней следы больше своих размеров. Многочисленные обводные стены, валы и бастионы окружали город, защищенный сверх того глубоким рвом. Улицы, по которым мы вскоре проехали, были выложены острыми камнями, и, должно быть, сапожники считали себя здесь счастливцами.

Можно многое рассказать о достопримечательностях города, но особенно поразил меня рынок, на котором можно было подивиться всем мыслимым на свете вещам. Прежде всего там была принесшая этой провинции неисчислимые богатства цветная вайда, которую в то время еще не вытеснило индиго. В специальных мельницах размалывали листья вайды, потом из них прессовали твердые шарики, из которых готовили синюю краску чудесного оттенка. Я видел эти шарики в мастерской Болье, но никогда прежде не доводилось мне встречать в таком количестве эту некогда столь желанную для многих, а ныне почти забытую краску.

Однако самое значительное событие за все время нашего пребывания в Тулузе произошло на следующий день. Мы сидели за обедом в гостинице, когда с улицы донесся истошный крик. В мгновение ока на улице образовалась большая толпа, из середины которой до наших ушей доносились эти душераздирающие вопли, заглушавшие громкие голоса зевак. Баллерини тотчас вскочил на ноги и, выбежав из гостиницы, протолкался сквозь толпу. Я поспешил за врачом, и когда мне удалось протиснуться между прижатыми друг к другу животами, я увидел, что Баллерини склонился над маленькой девочкой, обе ножки которой были придавлены огромной бочкой. Телега, с которой упала бочка, стояла рядом, а на ней сидел возница с сокрушенным лицом и смотрел на происходящее. Несколько крепких мужчин старались оттащить в сторону бочку, но она была настолько тяжела, что им никак не удавалось сдвинуть ее с места. Мужчины попытались было откатить бочку, но Баллерини прикрикнул на них — они что, хотят окончательно раздробить малышке ноги? Хирург приказал им принести два клина, и когда они появились, их подложили под бочку рядом с бедняжкой и слегка приподняли бочку, после чего девочку удалось вытащить из-под нее.

Баллерини взял ребенка на руки. Я побежал вперед, расталкивая людей и освобождая дорогу, а хирург следовал за мной, неся на руках дитя, раздробленные ножки которого болтались под туловищем, словно безжизненные члены повешенного. Новый крик ужаса раздался, когда мы вошли в столовую гостиницы. Люди повскакивали из-за столов, сбрасывая на пол тарелки и чаши, и Баллерини положил девочку на один из столов.

Лицо ребенка было белым как мел. Застывший взгляд был устремлен на врача, который пытался ласковым голосом успокоить дитя, уговаривая его, что все будет хорошо. Баллерини взял со стола белую скатерть, дал ее двоим мужчинам, стоявшим справа и слева от стола, и сказал им, чтобы они натянули полотно над животом девочки так, чтобы она не видела свои изуродованные ноги. И пока у верхнего края стола делали все мыслимое и немыслимое, чтобы укрепить дух и тело бедняжки перед предстоящим ей испытанием, Баллерини послал меня за сумкой с инструментами.

Когда я вернулся, возле гостиницы снова творилось какое-то смятение. Привели мать ребенка, и она, безумно жестикулируя, требовала, чтобы ее пустили к дочери. Ее пропустили, и, как это ни странно, войдя в зал, она сразу успокоилась, взглянув на то, что стряслось с девочкой. Она подошла к дочке, положила руки ей на голову и принялась тихо напевать, отчего у всех, кто при этом присутствовал, от печали и сочувствия увлажнились глаза.

Баллерини между тем исследовал изуродованные ножки, которые уже начали окрашиваться в ужасный и отвратительный цвет. При падении бочка сначала ударила ребенка ребром, и обе ножки девочки выше колена оказались раздробленными. После этого бочка упала набок и погребла под собой голени. Из невообразимого месива кожи, мышц и костных осколков вытекала на стол кровь. Руки и верхние части бедер девочки были крепко привязаны к столу, поэтому крики боли, которые дитя испускало при каждом прикосновении хирурга к ранам, сопровождались лишь жуткими содроганиями маленького тельца. Мне стало страшно, когда Баллерини взял в руку ножницы и разрезал платье до самого пупка. Когда это было сделано, он смыл все выделения, которые вылились из маленького, объятого смертельным страхом детского тела. Он пододвинул к столу, на котором лежала девочка, еще один и приказал отвязать ее, а потом снова привязал дитя, которое корчилось от нестерпимой боли, так, чтобы верхняя часть бедер бедняжки висела между столами. После этого он открыл сумку с инструментами и послал за священником.

Он кивнул матери и обменялся с ней несколькими словами. Я не смог разобрать, что они сказали друг другу. Очевидно, он о чем-то спросил ее, в ответ на что перепуганная насмерть женщина лишь потрясла головой. Внезапно она отпрянула назад и устремила на врача взор, полный ужаса. Баллерини неловко отвернулся от женщины и начал медленно складывать инструменты в сумку. Женщина упала перед ним на колени, обняла его ноги и начала умолять хирурга сделать все, что в его силах, чтобы спасти ее бедную дочку. Баллерини довольно грубо поднял женщину и что-то сердито сказал ей на ухо, на что охваченная отчаянием мать снова приникла к ногам врача, обещая, что отдаст ему все на свете, лишь бы он проявил все свое искусство и ее дитя было бы с Божьей помощью спасено.

Вся эта сцена продолжалась не больше двух минут, и я не смог понять, какой разговор состоялся между ними. Да у меня и не было времени раздумывать над этим, потому что по залу вновь прошел ропот, когда хирург взял сумку и начал выкладывать на стол свои инструменты. Готовясь к операции и раскладывая рядом с собой ножи для рассечения кожи, ремни и прижигатели, он приказал принести жаровню с горящими углями и раскалить прижигатели. Я удивленно разглядывал эти инструменты, которые выглядели как турецкие орудия пыток. Лезвия ножей были вставлены в резные деревянные рукоятки, которые внизу заканчивались толстыми набалдашниками, чтобы ножи было удобно держать. Ножи были разной длины. Одни были тонкими, изогнутыми, как серп, другие расширялись на конце и были похожи на остро отточенные обоюдоострые сабли. Прижигатели были длиной с руку, концы их Баллерини обернул тканью. Различались же эти орудия своими наконечниками. Один был круглым и широким, как толстая монета, и был хорошо приспособлен для прижигания рассеченных кровеносных сосудов. Другой прижигатель, предназначенный для облитерации костей, был отлит в форме сердца. Его можно было вставить в распиленную кость, чтобы запаять раскаленным металлом образовавшееся отверстие. Рядом с прижигателями лежали различные щипцы и зажимы, которые благодаря изощренной фантазии изготовившего их мастера выглядели как настоящие тиски. Однако самое большое впечатление на меня произвел зловеще сверкавший инструмент, который хирург извлек из выложенного красным бархатом футляра. Две мрачные хищные птицы держали раму из литого железа, между ветвями рамы было туго натянуто железное же полотно с мелкими зубьями. Я долго не мог оторвать взгляд от этих ужасных птиц, из клювов которых высовывались раздвоенные, как у пресмыкающихся, языки. Головы украшали натянутое полотно, на котором были видны большие буквы надписи: PATERE UT SALVERIS [7].

В зал вошли священник и двое горожан, которые оттеснили Баллерини от стола. По какой причине пришло ему на ум провести здесь операцию? Кто он такой и может ли подтвердить свою пригодность для дела, которое он готов здесь совершить? Баллерини сказал свое имя и звание. Он направляется в Монпелье, куда его пригласил для преподавания хирургического искусства известный врач Сапорта. Он случайно оказался здесь проездом, когда произошло это несчастье, и сейчас нет никакой возможности откладывать прискорбную и достойную сожаления операцию, так как в противном случае жизнь несчастного дитя угаснет через несколько часов. Может ли он чем-нибудь подтвердить свои слова? Баллерини достал рекомендательное письмо, и пока двое горожан внимательно его изучали, в зал внесли жаровню с раскаленными углями. Хирург вставил в нее прижигатели и повернулся к девочке, которая в полузабытьи повторяла латинские слова, которые говорил ей священник. К этому времени лицо ребенка стало пепельно-серым. Смоченные потом черные волосы рассыпались по рукам матери, ласково державшей голову девочки. Чем ближе был момент начала операции, тем тише становилось в зале. Тишина стала почти благоговейной. Священник бормотал свои молитвы, горожане внимательно читали письмо, над углями, потрескивавшими в жаровне, поднимались тонкие струйки дыма.

Горожане прочитали письмо, серьезно кивнули головами и вернули письмо Баллерини. Тот не стал больше ждать ни одной секунды, схватил нож и быстро сделал разрез. Был слышен только приглушенный, короткий и какой-то шлепающий звук, за которым последовал душераздирающий крик. Баллерини мгновенно обернулся к столу и схватил окровавленными руками пилу. Обезумевшее от муки и боли создание извивалось в вязках, словно фурия. В промежутках между криками, когда девочка набирала в грудь воздух, был слышен только скрежещущий, пожирающий звук полотна, зажатого телами двух зловещих драконов. Баллерини работал быстро, не обращая внимания на крики ребенка. Отделив левую ногу, он взял прижигатель и стремительно прижал его к тем местам, откуда гневно хлестала кровь, запечатывая извергавшие ее сосуды. Воздух наполнился кисловато-гнилостным запахом горелой плоти, а когда хирург принялся ампутировать вторую ногу, крик девочки внезапно прекратился, голова ее бессильно упала на руки матери. Несколько минут не было слышно ничего, кроме визга пилы и шипения горячего металла, который своим раскаленным укусом навсегда запирал поврежденные сосуды.

Через полчаса все было кончено. Культи были перевязаны белым полотном. Девочка все еще была без сознания, но сердце ее билось. Очнется ли бедное создание и выздоровеет, зависело теперь от милости Божьей и искусства аптекаря.

Мы покинули город в тот же день. Баллерини опасался, что с ним могут расправиться, если девочка не выживет. Мы пошли к Кастру. Солнце светило нам в спину, и мы шли до тех пор, пока тени не вытянулись далеко впереди нас. Ночь мы провели под открытым небом. Следующий день тоже оказался солнечным, и к полудню мы достигли лесной поляны, где решили устроить привал. Баллерини приказал мне поудобнее устроиться в траве. Я бросил сверток на землю, лег рядом и устремил взор в голубизну полуденного неба. Мне было слышно, как Баллерини возится рядом со своей сумкой, но его возня не могла вывести меня из мечтательной полудремы. Вдруг хирург обратился ко мне:

— Вставай, мой мальчик, настало время показать, на что ты способен.

Я сонно обернулся на его голос. Но в ужасе отпрянул, когда увидел, что именно он положил перед собой на траву.

Вот дьявол! Он сумел обобрать даже несчастную мать в ее горе. Я ощутил в горле спазм, но Баллерини смотрел на меня строго и неодобрительно.

— Нечего прикидываться. Ну-ка живо принимайся за работу. Такая возможность выпадает не каждый день.

Я, все еще не веря своим глазам, выдержал его взгляд. Только после того, как он несколько раз подмигнул мне и парой движений дал понять, что мне следует достать из сумки мои перья, я понял наконец, что он хочет делать с теми безобразными предметами, которые лежали перед нами в траве, и пока я, трясясь от отвращения и ужаса, доставал перья, тушь и бумагу, он уже приступил к делу, начав от пальцев аккуратными изящными разрезами рассекать ампутированные детские ножки.

ШЕСТЬ

ДОПРОС МАРКИЗА ДЕ РОНИ

ШАРЛЬ ЛЕФЕБР: Господин маркиз, вам известно, что король уполномочил меня провести расследование, касающееся обстоятельств смерти герцогини. Готовы ли вы ответить на некоторые наши вопросы?

РОНИ: Исполняйте свой долг.

Ш.Л.: Где вы находились в момент смерти герцогини де Бофор?

РОНИ: В моем замке Рони, куда я уехал на пасхальные дни вместе с принцессой Оранской и другими высокопоставленными особами.

Ш.Л.: Виделись ли вы с герцогиней перед вашим отъездом?

РОНИ: Да. Я попрощался с ней в доме господина Дзаметты, где она остановилась.

Ш.Л.: Как протекал этот визит?

РОНИ: Герцогиня неважно себя чувствовала и своей беременностью вызывала сострадание. Однако она выказала мне большую привязанность и просила меня забыть наши старые распри.

Сама герцогиня, как она сказала, уже сделала это.

Она клялась, что всегда была мне другом, и всячески уверяла меня в своем расположении. К этому она присовокупила, что великие услуги, какие я оказал королю и государству, более чем когда-либо обязывают ее способствовать моему возвышению. Подробности она собиралась разъяснить мне по возвращении, но обещала, что впредь не будет ничего предпринимать, не посоветовавшись предварительно со мной.

Ш.Л.: Что вы ответили на эту любезность?

РОНИ: Я поблагодарил герцогиню в приличествующих выражениях, не показав ей, однако, что догадался, куда она клонит, хотя мне это было совершенно ясно.

Ш.Л.: Герцогиня открыто намекала на свое скорое бракосочетание с королем. Это намерение было известно всем, и никто не знал об этом решении лучше, чем вы. Как же вы могли представить дело так, словно вам непонятны намеки герцогини?

РОНИ: Несмотря на то что все дело вступило в завершающую стадию, я не верил, что замыслы герцогини де Бофор увенчаются успехом. Я был свидетелем колебаний короля, который постоянно разрывался между верностью своему сердцу и верностью государству. Кроме того, из трех писем, полученных мною от королевы, я знал, что она твердо решила воспрепятствовать этому браку.

Ш.Л.: Король больше не колебался. Он, как вам хорошо известно, принял окончательное решение, что же касается противодействия королевы Маргариты Валуа, то не могли бы вы показать нам письма, которые она писала вам?

РОНИ: Вот последнее из них. Королева говорит, и это ее доподлинные слова, что ее промедление и сомнение основаны на том, что она не желает уступать свое место женщине со столь сомнительной репутацией.

Ш.Л.: Должен на это заметить вам, что письмо, которое ни в коей мере не соответствует стилю королевы, полностью противоречит фактам. Королева подтвердила свое согласие на развод и 3 февраля 1599 года подписала полномочное разрешение на начало процесса, каковое было шесть дней спустя получено в Париже.

РОНИ: Мне ничего не известно об этом документе.

Ш.Л.: Это трудно себе представить, учитывая то положение, которое вы занимаете в королевском совете, и то доверие, которым облек вас Его Величество. Однако ответьте, пожалуйста, еще на один вопрос. Ваша супруга, маркиза де Рони, не посетила герцогиню де Бофор, чтобы попрощаться с ней?

РОНИ: Я сам послал ее к герцогине.

Ш.Л.: Что произошло во время их свидания?

РОНИ: Герцогиня приняла мадам де Рони очень дружелюбно. Она сказала, что хотела бы отнестись к ней как к своей лучшей подруге. Кроме того, герцогиня просила, чтобы мадам де Рони, со своей стороны, полюбила ее всей душой и без принуждения согласилась бы жить с ней, чтобы по желанию герцогини присутствовать при ее отходе ко сну и пробуждении.

Ш.Л.: Какое впечатление произвело это свидание на вашу супругу?

РОНИ: Домой она вернулась в сильном гневе. Она спросила меня, должна ли маркиза де Рони считать за высокую честь предоставленное ей право прислуживать при засыпании и пробуждении герцогини де Бофор. Это предложение она восприняла как унизительное. В конце концов, это можно было бы считать за честь, если бы речь шла о достойной и добродетельной королеве Франции.

Ш.Л.: Что вы ответили на это вашей супруге?

РОНИ: Я сказал ей, что хорошо понимаю, что означают подобные речи, и что подробно мы поговорим об этом в другое время. Но она должна поостеречься говорить об этом с кем-либо и ей следует держать свои мысли при себе, особенно в присутствии принцессы Оранской, которая, казалось, очень заинтересовалась этим делом.

Ш.Л.: Один свидетель утверждает, что от вас слышали еще кое-что.

РОНИ: Ну, еще я добавил, что надо посмотреть, как пойдут дела и стоит ли рвать все нити.

Ш.Л.: Мы попросим вас растолковать эти слова, поскольку они звучат очень двусмысленно и допускают весьма неблагоприятное истолкование. Однако вернемся к вашим показаниям. Как вы узнали о смерти госпожи де Бофор?

РОНИ: Два дня спустя после нашего прибытия в замок Рони, в пасхальную субботу ранним утром, буквально на рассвете, я беседовал с супругой, которая еще лежала в постели. Мы говорили о надеждах госпожи герцогини сочетаться с королем браком. Я начал с того, что поделился с женой некоторыми своими мыслями, заговорил о больших препятствиях, которые, на мой взгляд, стояли на пути этого бракосочетания, говорил я и о тех последствиях и катастрофах, которые, без сомнения, последуют из этого события. В это время у двери зазвонил колокольчик, длинный шнур которого был протянут за ворота и перекинут через ров. Секунду спустя мы услышали громкий голос за воротами: «Именем короля, именем короля!»

Я немедленно приказал опустить подъемный мост и открыть ворота.

Спустившись по лестнице, я встретил посланника, который взволнованно обратился ко мне: «Господин, повеление короля. Соблаговолите сегодня же прибыть в Фонтенбло».

«Господи Иисусе, мой друг, — ответил я, — что случилось? Уж не заболел ли король?»

«Нет, мсье, но он печалится и гневается больше, чем когда-либо. Умерла герцогиня!»

«Герцогиня умерла, — вырвалось у меня. — Но как это случилось? Что за стремительная болезнь унесла ее жизнь? Пройдем в мои покои, я тоже опечалился, и за едой — ведь ты наверняка голоден — ты все мне расскажешь».

Придя в мои покои, посланник все рассказал нам, что он знал о смерти герцогини. В мой замок он ехал через Париж, где встретил господина Ла-Варена, который передал ему для меня письмо.

Ш.Л.: В свое время мы заслушаем и господина Ла-Варена. Но сначала расскажите нам, пожалуйста, с какими словами вы обратились к своей супруге, когда, охваченный волнением от услышанной новости, вошли в спальню. Гонец слышал эти слова и передал их нам.

РОНИ: Я нашел свою супругу еще в постели и, обняв ее, заговорил: «Дитя мое, я принес вам добрую весть. Вам не придется присутствовать ни при пробуждении, ни при отходе ко сну герцогини, так как нитка оборвалась. Но поскольку она мертва, то помолимся Господу, чтобы он даровал ей на небесах долгую и счастливую жизнь. Король избавился от множества неразрешимых вопросов и тяжких раздумий».

Ш.Л.: Да, это те самые слова, которые были услышаны и о которых сейчас так много говорят. Люди, которые превзошли других заслугами и достоинством, всегда имеют врагов. Ваши враги придали вашим словам то значение, какое вы сами никогда не осмелились бы им придать даже в своих мыслях. Не можете ли вы точно сказать, что именно хотели вы выразить этими словами? Для начала вспомним, что в утреннем разговоре с вашей супругой вы сказали о том, что надо еще посмотреть, как пойдут дела и не порвется ли нить.

РОНИ: Это было сказано в переносном смысле, который всегда употребляется в обыденной речи, чтобы выразить то, что может принять совершенно неожиданный оборот. Я всегда считал, что в последний момент бракосочетание герцогини столкнется с каким-нибудь препятствием, будь то со стороны Папы, королевы Маргариты или даже самого короля. Я полагал, что в самый решительный момент он не отважится на этот шаг. Это и дало мне повод сказать, что нить, возможно, порвется. Но должен признаться, что единственный исход, к которому привело провидение, никогда не приходил мне на ум. Откуда бы ни явилось это препятствие — от Бога или от людей, — но мое предсказание сбылось, и поэтому позже я действительно сказал: нить порвалась.

Ш.Л.: Мысль о том, что все опасности, угрожавшие Франции, миновали со смертью герцогини, конечно, пришла вам в голову сразу же после этого события?

РОНИ: Естественно! Я хорошо вижу, к чему вы клоните своими вопросами. Предполагается, что против герцогини был составлен заговор и на ее жизнь готовилось покушение. Никто не осмелился открыто обвинить меня в участии в этом заговоре, но все допускают, что, зная о нем, я не предпринял ничего, чтобы помешать заговорщикам. Я не действовал, но позволил действовать другим.

Ш.Л.: Ну и?

РОНИ: Если бы я знал о готовящемся преступлении и не сделал бы ничего, чтобы ему воспрепятствовать, то тоже оказался бы виновным. Я не пользуюсь репутацией человека, водящего дружбу с темными низкими личностями, и не думаю, что меня можно упрекнуть в попустительстве преступлений для извлечения личных выгод или повышения авторитета. Чтобы очернить таким подозрением долгую, посвященную исключительно благополучию государства жизнь, требуется нечто большее, чем несколько второпях сказанных слов, которые можно объяснить, не стыдясь за свои объяснения. Прежде чем искать соучастников, надо сначала доказать, что вообще существует виновник. Этого пока никто не сделал и, по-видимому, не в состоянии сделать. Вы допросили господина Дзаметту и что вы узнали? Ничего, что можно было бы вменить ему в вину. Он объяснил, что герцогиня умерла естественной смертью. Та излишняя поспешность, с которой она покинула его дом — единственный выдвинутый до сих пор повод для его обвинения, — может быть убедительно объяснена желанием герцогини находиться ближе к Лувру, где она ожидала приезда короля. Господин де Шиверни, чьи высказывания вы читали, в этом пункте подтверждает показания господина Дзаметты. Со смертью герцогини господин де Шиверни многое потерял, и, узнав о печальном событии, он горько и во всеуслышание жаловался на несчастье, которым обернулась его близость к герцогине. Однако разве он высказал хотя бы малейшее подозрение о преступлении, на расследовании которого он должен был настаивать? Другие родственники герцогини, ее сестры, ее тетка де Сурди, высказали ли они хотя бы легчайший намек на саму возможность злодеяния, погубившего герцогиню? Сам король, который так беззаветно ее любил, — поделился ли он своими подозрениями, о которых сегодня осмелились бы думать? Нет. Более того, он почтил господина Дзаметту своей дружбой. Если он и позволил проводить какое-то расследование, то только из уважения к юстиции. Что касается меня, то король оказал мне великую честь, назначив — после смерти герцогини — министром финансов…

Ш.Л.: …а также главным начальником артиллерии, то есть пожаловав вам должность, которую до смерти герцогини занимал отец умершей, которого король отважился уволить с поста только после того, как дочь утратила возможность встать на его защиту.

РОНИ: Вы вольны строить любые самые омерзительные догадки на этот счет. Неужели вы действительно полагаете, что я настолько низок, что из-за должности мог убить человека, которого король любил больше всех на свете? Признаюсь, что для меня было сущим мучением видеть должность, для которой я обладаю всеми необходимыми качествами, в руках человека, совершенно не способного ее исполнять. Однако если ваше подозрение относительно меня покоится на этом мотиве, то в таком случае вы можете с равным успехом подозревать самого короля, ибо он постоянно выглядел пристыженным, видя полную непригодность мсье Антуана д'Эстре к порученному делу. И, между прочим, хотя бы одним дыханием высказал ли король хоть самое ничтожное подозрение в мой адрес? Ни в коем случае. Напротив. В тот день, когда случилась беда, полный печали, он послал за мной и публично, на глазах у всего двора, искал у меня утешения по поводу этого прискорбного события. Это позволило мне говорить с ним о божественном провидении, которое часто облекает наше исцеление в горе, в коем видим мы лишь свою погибель. Разве это не в достаточной мере показывает, что ему никогда не приходило в голову подозрение и что он никогда не думал о моей причастности к его несчастью?

Ш.Л.: После смерти герцогини де Бофор вы арестовали двоих ее слуг и отправили их в Бастилию — а именно женщину, которую называют La Rousse, и ее мужа. Зачем вы это сделали?

РОНИ: Оба знали интимные подробности частной жизни герцогини и низко пали в своей вине. Вместо того чтобы держать при себе свои мысли, они принялись чернить свою бывшую госпожу и распространять о ней злоречивые или по меньшей мере неправдоподобные слухи. Я положил конец этому скандалу.

Ш.Л.: Не преследовали ли вы этим арестом каких-либо иных целей?

РОНИ: Нет. Мы с герцогиней де Бофор были в ссоре. Это факт, который я даже не собираюсь скрывать. У меня часто бывали с ней серьезные столкновения из-за ее непомерных требований и чрезмерной гордыни. Насколько мог, я воздействовал на короля, удерживая его от шагов, которые казались мне вредными для славы и безопасности государства. В полном согласии с другими, самыми лучшими советниками я желал для короля иного брачного союза. Все это я делал открыто, на глазах у всех, и, как уже повторял под присягой, я ни в коем случае не являюсь поклонником коварства и хитрых уловок. Провидение избавило нас от опасности, приближение которой я видел. Я воспринял этот исход как знамение и вслед за врачом Ла-Ривьером воскликнул: «Hic est manus dei». Но одновременно я не забывал о моем долге перед королем, который почтил эту даму своей дружбой. Из уважения к ней и ее детям, которые являются также детьми короля, и в память о той великой любви, какую питал к этой женщине наш властитель, я покарал клеветников. По этому поступку можно судить, что бы я сделал с предполагаемым убийцей, если бы думал, что смерть герцогини последовала не по воле Божьей, а по другой причине.

Записано в Париже 4 мая 1599 года.

СЕМЬ

ЛИЦО

Земля покорно лежала под низко нависшими черными тучами. Ласточки стремительно носились над полями на высоте человеческого роста, временами круто взмывая вверх, и тогда черный след их полета скрывался в еще более глубоком мраке. Даже малейшее дуновение ветерка не мешало ласточкам. К горизонту беззвучно несла свои воды река, поверхность ее отливала траурным серебристо-серым блеском — казалось, в ней нашел последнее пристанище какой-то языческий бог. Ниже по течению реки, там, где земля сливалась с тучами, небо горело яркими красками. Красный и желтый свет, переливаясь в тесной клетке иссиня-черных туч, сошлись в непримиримой схватке, слившись в страстном объятии и порождая темную киноварь. Ближе к краям клетки кармазин и шафран, разрешаясь глубокой лазурью, разлетались в стороны, словно измотанные битвой витязи, только затем, чтобы снова, напившись ослепительной белизны, броситься в самоубийственном самозабвении на черную стену, облив ее роскошным пурпуром.

Оба всадника остановили лошадей, развернулись и поскакали назад, в ту сторону, откуда они ехали. Удар грома с треском разорвал мертвую тишину. Лошади в страхе всхрапнули, глубоко утопая копытами в рыхлой земле. Склонив головы к гривам своих скакунов, всадники изо всех сил погнали животных к лежавшей за холмами деревне. Виньяк оказался там первым. Лошадь Люссака внезапно захромала. Виньяк уже спешился, когда его спутник только проехал мимо развалившейся ограды. Воздух, казалось, вот-вот разорвется от предгрозового напряжения, но пока с неба не упало ни одной капли дождя.

Стоявшие там и тут дома были необитаемы. Над выжженной землей поднимались покрытые сажей обгорелые стены. Над остатками стен возвышались торчавшие сквозь осевшую кровлю балки стропил. Деревня скорее всего была разрушена уже несколько лет назад. Люссак занялся копытом своей лошади и через мгновение ловко извлек камешек, застрявший под подковой. Виньяк между тем обходил дом за домом, стараясь среди развалин найти более или менее надежное укрытие от надвигающейся непогоды. Наконец ему удалось найти крытое стойло, каким-то чудом избежавшее всеобщего разрушения. Едва он успел привязать лошадь и махнуть рукой Люссаку, как с неба хлынул ливень.

Всего через несколько минут земля вокруг стойла раскисла, превратившись в непролазное месиво. За сплошной пеленой дождя остатки строений казались неясными темными силуэтами. Порывы ветра гнали перед собой струи дождя, не обойдя стороной маленький беззащитный навес, под которым пытались укрыться путники. Их ветхая одежда с жадностью впитывала влагу и постепенно темнела от воды.

Люссак угрюмо взглянул на небо, в котором гонимые ветром серые тучи, разрываясь в клочья, сталкивались друг с другом. Он прикрыл глаза и ощерил зубы, словно желая состроить погоде страшную гримасу. Виньяк, уставившись в пол, зябко прятал голову в плечи, чтобы вода не попадала за воротник.

Люссак уселся на порог хибары и сунул обутые в сапоги ноги в кучу какого-то хлама.

— Господи, как они тут жили!

Виньяк окинул взглядом разрушенные дома и попытался представить себе разыгравшуюся здесь трагедию. Он увидел охваченных страхом людей, которые с поднятыми руками молча выходили из своих домов, низко опустив головы. Вокруг каждого дома гарцевали вооруженные всадники. Один из них как бешеный носился взад и вперед по улице и яростно кричал, что каждый, кто попытается укрыться в доме, будет немедленно убит. Но жители и без угроз спешили покинуть свои жилища. Встав вдоль стен, поселяне, дрожа, ожидали своей участи. Главная улица усеяна трупами. Почти сплошь плохо вооруженные крестьяне. Молодой капитан снова начинает носиться по улице. Он кричит так громко, что кажется, вот-вот взорвется от собственного крика. «Lutheranos, fuera, Lutheranos!» [8] Капитан спешивается и подбегает к женщине, прижавшейся к стене дома. Потом откидывает с ее головы капюшон и срывает парик. Разъяренное лицо молодого испанского капитана — это последнее, что видит в своей жизни крестьянский сын, переодетый в женское платье. Он чувствует, как по его груди прокатывается горячая волна, и видит, как испанец отскакивает назад с окровавленным клинком в руке, приговаривая: «Во имя Отца и Сына и Свя…». Солдаты спрыгивают с коней и следуют примеру своего командира, убивая всех подряд, не разбирая, кто перед ними — женщины или переодетые мужчины.

Виньяк опустил веки, но страшная картина не желала исчезать. Он снова открыл глаза. Взору снова открылась пустынная улица, по обе стороны которой стояли остовы обугленных домов. Прошло еще несколько мгновений, и шум дождя сгладил леденящие душу крики детей, звон оружия и доносящийся время от времени сухой, приглушенный хруст клинка, вонзающегося в затылок очередной жертвы.

До замка, куда держали путь Виньяк и Люссак, оставалось три дня пути. Три дня при благоприятной, сухой погоде. Если же зарядят дожди, то дорога займет не меньше недели. Однако хуже всякой непогоды были эти призрачные поселения, на которые то и дело натыкались путники. Хотя эти грабежи и убийства случились месяцы, а то и годы назад, над всеми сожженными деревнями до сих пор висела мрачная аура застывшей смерти. Здесь проходили они, протестантские и католические отряды, военное счастье улыбалось то одним, то другим, но жалкие хижины бедняков равно страдали от безжалостных копыт многоногого чудовища.

Сейчас все говорили о мире. Произошло невероятное. Наварра победил всех — сначала Фарнезе, потом императорскую армию Майенна и, наконец, Меркера. Испания, исполинская держава, которую было невозможно целиком обозначить ни на одной карте мира, наносила конвульсивные бессильные удары, ввязывалась в стычки в беспокойных провинциях и иногда занимала мелкие города без всякой надежды их удержать.

Виньяк еще раз угрюмо оглядел сожженную деревню.

Плевок Люссака описал в воздухе высокую дугу и шлепнулся в ближайшую лужу.

— Проклятое место!

Виньяк ответил не сразу. Помолчав, он заговорил таким тоном, словно уже занимал высокое положение:

— Когда-нибудь мы будем жить в Париже, в большом доме с камином и печами.

— С чего ты так в этом уверен? — проворчал Люссак.

— Все главные беды миновали. У нас есть король, он принудит испанцев к миру, и мы получим эдикт, который защитит нас от папистов. Когда закончится эта ужасная война, в Париже будет очень много работы.

— Когда, когда… Нам уже сейчас нечего есть, а впереди еще три дня пути.

Люссак прищурил глаза и резко дернул поводья своего коня. Из двоих путников Люссак был крупнее и выше ростом. Черные вьющиеся волосы мокрыми прядями свисали с головы, обрамляя юное, безбородое и очень подвижное лицо. Темно-карие глаза беспрестанно скользили с одного предмета на другой, окидывая все окружающее недоверчивым взглядом. Узкий нос был мало заметен над полными губами, которые, обнажая редкие зубы, приоткрывались всякий раз, когда Люссаку что-либо попадалось на глаза. Было такое впечатление, что даже необходимость сосредоточиться на чем бы то ни было уже причиняет Люссаку невыносимую боль.

Виньяк был среднего роста. Темно-каштановые волосы — чтобы не завшиветь — были коротко острижены. Имея двадцать шесть лет от роду, он был моложе своего спутника, но производил впечатление человека, юность которого осталась далеко позади. Глаза окружали лучики морщин. Лицо выражало непрестанную борьбу недоверия и любопытства. Только когда Виньяк рисовал, его лицо теряло привычное выражение — в эти минуты он говорил с Богом и знал, что Он слышит его.

Путники, застыв, сидели, уставив взоры прямо перед собой, и слушали, как ливень обрушивает струи воды на деревянную крышу жалкой лачуги. Капли дождя, с силой ударяясь о стропила, дробились, заполняя домик пеленой мельчайших брызг. Лошади дрожали. Люссак погладил их по ноздрям и подтянул под крышу строения. Виньяк задумчиво глядел в большие печальные глаза верных животных. От их крутых боков исходило живительное тепло, и Виньяк, испытывая благодарность, с удовольствием грелся в его потоках. Барабанная дробь дождевых капель усилилась гремящим стаккато. Градины величиной с крупную гальку, раскалываясь, сыпались с небес, падая в грязь и на стены развалин. Недалеко от лачуги неуклюже подпрыгивал в поисках укрытия дрозд с покалеченным крылом. Проскакав по размытой борозде несколько саженей, он упал на бок и затих. Невдалеке с треском обрушилась стена. Кони испуганно всхрапнули, но Люссак быстро успокоил их парой кусков свеклы, извлеченных из дорожной сумки.

Буря наконец начала стихать. Сквозь непроницаемую серость пробился свет, тучи разлетелись в стороны, и природа обрела свои естественные краски. Вскоре запели птицы, и их щебетание слилось с бульканьем и журчанием стекавшей в придорожные канавы воды.

Путникам понадобилось довольно много времени, чтобы через непролазную грязь вывести лошадей на дорогу. Правда, дорога оказалась немногим чище и суше, поэтому странники не рискнули сесть верхом. Кони поминутно оступались, обрызгивая людей водой и грязью. Так Виньяк и Люссак, проклиная все на свете, продолжили свой путь.

— Расскажи мне о своем дяде Перро, — попросил Виньяк после некоторого молчания.

Люссак смахнул ладонью пот со лба и вытер руку о штанину.

— Что ты хочешь о нем узнать? Я и сам едва с ним знаком. Видел-то я его всего один раз, на крестинах моей сестры. Было это восемь лет назад. Он пришел в Париж с Наваррой, да так и остался в столице.

— Он солдат?

— Да, точнее, он был им. Теперь он снова каменотес. В нашей семье все каменотесы. Кроме меня…

— …который стал скульптором.

— Именно так, — гордо подтвердил Люссак и продолжил: — Это единственный вид искусства, который может показать человека целиком.

— То же самое сто лет назад утверждали венецианские скульпторы, но Джорджоне проучил их за высокомерие.

— Картина может показать только одну сторону любого предмета. Даже самый одаренный художник не сможет в этом отношении на равных помериться силами со скульптором.

— Именно так говорили и венецианцы. Джорджоне побился с ними об заклад. Он заявил, что сможет представить на полотне человека или неодушевленный предмет так, что его можно будет увидеть со всех сторон, не сходя с места. Живопись превзойдет скульптуру и в том, что для осмотра сюжета со всех сторон зрителю не придется обходить картину, и тем не менее он увидит его со всех сторон.

— Нет, каков хвастун!

— Перестань. Джорджоне изобразил обнаженного мужчину, стоящего спиной к зрителям. Перед мужчиной у самых его ног он изобразил широкий ручей, в котором отражалась передняя сторона мужчины. Слева художник поместил блестящий нагрудный панцирь, в полированной поверхности которого отразился левый бок натуры. Справа же Джорджоне установил зеркало, в котором был виден правый бок человека. Увидев картину, скульпторы были вынуждены признать, что живопись гораздо искуснее и труднее скульптуры, ибо позволяет увидеть модель сразу со всех сторон.

—Ха!

Виньяк рассмеялся.

Дорога вывела их на плотный песчаный грунт, и путники снова сели на коней. Слева и справа простирались запустевшие поля, поросшие высоким бурьяном. И так целую неделю. Обезлюдевшая местность. Ни одного обработанного поля. Только ковер одуванчиков и заросли крапивы, по которым гуляет шальной ветер.

Какой печальный контраст с местами, по которым ему пришлось вдоволь попутешествовать за прошедшие годы. Виньяк вспомнил о тех днях, когда они с Баллерини скакали верхом через Лангедок и Монпелье, через эти благословенные, плодородные места, пышущие изобилием. Даже вино там было таким крепким, что его приходилось разбавлять водой.

— Почему ты тогда уехал из Монпелье? — Казалось, Люссак прочитал потаенные мысли Виньяка.

— Баллерини больше не мог возить меня с собой. Да и я подумал, что четыре года — достаточный срок для расплаты за спасение из Ла-Рошели. Иногда я жалею о тех временах. Там я был счастлив. Ты знаешь Монпелье?

— Нет, но там, должно быть, очень красивые женщины.

— Да, в этом можешь быть уверен. Об этом говорит само название этого места. Mons puellarum, Гора женщин. У тамошних девушек кожа нежная, как персик.

— И он взял и просто так тебя отпустил?

— У нас был договор, что я буду служить ему до тех пор, пока он не закончит свой учебник по хирургии. Боже мой, никогда в жизни не стану больше рисовать органы или кости. Баллерини заставлял меня сидеть с ним возле рассеченных разложившихся трупов, которые буквально разваливались в его руках. Никогда не забуду этот запах. Я должен был всегда находиться рядом и после каждого разреза делать рисунок. Меня охватывали ужас и отвращение всякий раз, когда он находил новый труп. В анатомическом театре я обычно стоял рядом с Баллерини и ждал, когда он закончит вводную лекцию. При этом мне приходилось смотреть на мертвое тело, коему вскоре предстояло быть рассеченным, подобно старому гнилому плоду. Разве это не грех — вскрывать грудную клетку, вместилище нашей бессмертной души? Кто знает, быть может, душа не сразу взлетает к небу, но ждет Судного дня запертой в нашем безжизненном теле. Да и где же еще ждать ей своего Спасителя? Но самым отвратительным было то, что внутренности выглядели как хитроумный, но бездушный механизм. В них не было ничего человеческого. Вскрой свинью, и ты будешь уверен, что вскрыл человека.

Люссак неопределенно фыркнул. Некоторое время они ехали молча. Но Виньяк еще не закончил свою историю. После долгого молчания он снова заговорил:

— Однажды мы вскрывали беременную женщину. Открыв нижнюю часть живота, мы нашли то место, где должен был находиться растущий ребенок. Когда мы извлекли это создание на свет, очистив его от плоти матери, то обнаружилось, что в ее чреве находилась тварь, похожая на прозрачного головастика. Между студентами разгорелся спор. Одни утверждали, что женщина совокупилась с животным, а другие — что ее после зачатия напугал своим ужасным видом сам дьявол. Я же тогда лишь подумал о том, как всемилостивый Господь допускает, чтобы в нашем чреве росли звери и чудовища. Баллерини заметил, что все это чистейший вздор, что каждый ребенок, которого извлекают из лона мертвой матери на этой стадии развития, выглядит точно так же. На это студенты возразили, что все эти женщины умерли, что указывает на то, что их беременность не была здоровой. Да и как можно объяснить, что дитя сначала выглядит как головастик, а позже выходит на свет Божий в человеческом облике?

На это Баллерини ответил, что цыпленок, вылупившийся из яйца, выглядит не так, как тварь, которая обнаруживается в яйце, если его разбить на половине положенного срока высиживания. На это последовало возражение, что нельзя переносить наблюдения за курами на человека, это противоречит Писанию, в котором прямо сказано, что человек создан по образу и подобию Божьему. Люссак снова фыркнул.

— По образу и подобию Божьему! Особенно толстопузые попы в своих рясах и вообще всякий сброд. Все эти вонючие образины, которые начинают приставать, стоит только приехать в какой-нибудь город. А само Писание? Скажи-ка мне, почему в Библии ничего не сказано о той сказочной стране, которую открыл этот генуэзец? Если Бог всеведущ, то, рассылая своих апостолов проповедовать в мире, должен он был позаботиться о спасении душ жителей этой дикой земли? Все так запутанно. Послушаешь попов, так, может, и покажется, что все ясно. Но стоит только начать думать своей головой, то все становится не таким уж и понятным.

— Поменьше думай и чаще молись.

Дорога стала круто спускаться вниз. Копыта лошадей звонко зацокали по камням. Всадники снова спешились и осторожно повели коней вниз по склону. Оказавшись у подножия холма, они вдруг увидели слева столб дыма, поднимавшийся к небу в некотором отдалении. Люссак прищурил глаза, но не смог рассмотреть, откуда идет дым.

— Что это, как ты думаешь? — спросил Виньяк. Люссак в ответ лишь пожал плечами.

— Я никогда здесь не бывал. Может быть, это деревня или пара крестьян решила поджечь поле.

— После такого дождя?

— Да, это было бы своеобразно. Дорога дугой огибает это место. Может быть, не слишком разумно ехать туда.

Они проскакали еще полмили, все время держась в виду дыма, который иссиня-черными клубами продолжал вырисовываться на фоне неба. Подул легкий ветерок. Но там, где что-то горело, воздух был, видимо, неподвижен, так как дым продолжал подниматься отвесно вверх.

Потом они услышали топот копыт.

— Проклятие, — прошипел Люссак. — Скорее прочь с дороги, туда, в кусты!

Они развернули коней и погнали их вниз по склону к небольшому лесу. Едва достигнув его, они спешились, отвели коней в чашу и спрятались между деревьями, скрывшись в тени густой листвы. Стук копыт между тем приблизился. Лошади начали нервно всхрапывать.

— Мы пропали, — прошептал Люссак. — Следы выведут их прямо сюда… Черт! Что эти проклятые лошади так беспокоятся?

Стал слышен звон упряжи. Земля начала вибрировать, потом эти сотрясения стали сильнее, показавшись испуганным путникам настоящим землетрясением. От страха кобыла Виньяка заржала и лягнула копытом воздух.

— Люссак, ради всего святого, она сейчас вырвется!

Но у Люссака хватало забот с его собственной лошадью.

Все последующее произошло очень быстро. В нескольких футах от них мимо проскакали какие-то всадники. Испуганная до смерти видом многих коней кобыла Виньяка едва не вырвалась, но в это время из кустов вылетело что-то черное и обрушилось на голову напуганного животного, которое от удара рухнуло на землю. Виньяк оцепенел от страха. Дикий зверь, пронеслось в его голове. Но он не отважился даже поднять глаза, чтобы посмотреть, что произошло. Страх сковал все его члены. В сотне шагов продолжали нестись куда-то неизвестные всадники. Каждое движение могло выдать. Однако кобыла больше не двигалась. Люссак обнажил нож. Виньяк посмотрел на него расширенными глазами. Потом оба взглянули на какой-то сверток, обвивший голову лошади Виньяка. Сверток лежал неподвижно. Казалось, он сросся с оцепеневшим животным. Виньяк вдруг увидел черные волосы, а рядом с собой распростертую по земле маленькую хрупкую ножку. Как это вообще возможно? Он сделал Люссаку знак, одновременно приложив палец к губам, и вжался в землю головой так, что в ноздри ударил пьянящий запах прелой почвы. Беда, однако, миновала. Мимо проскакали еще пять, нет, шесть всадников, и все стихло.

Люссак полез в драку, как только стих топот копыт. Одним прыжком он оказался возле лошади Виньяка и схватил обеими руками темный сверток. Отбросив назад гриву черных волос, Люссак нацелился ножом в белое пятно под волосами. Маленькое тельце резко сместилось в сторону, однако Люссак снова ухватился за голову незнакомого человека и вдавил ее в землю. Он снова поднял клинок, но в этот момент получил такой удар ногой, что на мгновение утратил способность дышать. В следующий момент удар кулаком отшвырнул его назад. Когда Люссак снова обрел способность открыть глаза, он увидел, что Виньяк держит за плечи какую-то девушку. Однако она так дико закричала, что Виньяк отпрянул, а девушка сделала резкое движение назад, упала перед ними на колени и в ужасе уставилась на двоих мужчин.

Люссак ощутил во рту металлический привкус крови. Виньяк медленно опустился на колени и, не спуская с девушки глаз, поднял руки в умиротворяющем жесте. Лицо девушки было пепельно-серым, а на левой щеке выделялся узкий темно-красный след плашмя скользнувшего по ней клинка. Девушка хрипло задышала, живот ее затрясся, и она, не отводя взгляда от Люссака, разрыдалась, как ребенок. Какое-то время казалось, что она вот-вот задохнется. Слезы и текущие из носа сопли покрыли лицо, стирая с него всякие черты и превращая его в сплошную невыразительную жалобную маску. Губы девушки тряслись, обнажая зубы, но она продолжала неотрывно смотреть на Люссака. Было видно, что ей хочется вскочить и бежать куда глаза глядят, но она, словно пойманный в капкан зверь, сидела, опутанная растущим горем, которому ее храброе сердечко не могло больше противостоять.

Всхлипывания начали стихать. Виньяк подошел к девушке и, крепко взяв ее за плечи, прижал к себе и держал до тех пор, пока не прошел следующий приступ страха, а потом еще один. Люссак молча посмотрел на них и смахнул со лба пот. В это время они снова услышали топот копыт.

Из груди девушки вырвался крик. Виньяк упал на землю, увлек за собой девушку и зажал ей рот. Люссак подскочил к лошади Виньяка, которая оправилась и ошалело вертела головой.

Вернувшиеся всадники остановились у спуска к лесу Люссак понял, что это местные жители. Они нерешительно потоптались на дороге, решая, очевидно, стоит ли начинать погоню. Наконец они развернули коней и ускакали туда, откуда появились. Потом наступила тишина Люссак перекрестился.

Виньяк встал и подошел к нему.

— Испанцы?

— Нет, французы.

— А те, другие?

— Не знаю. На испанцев они не похожи. Один Бог знает, кто они такие. Мимо нас проехали солдаты, пожалуй, из всех земель Божьих.

Потом он повернулся и снова подошел к девушке, которая по-прежнему сидела на земле и, казалось, была не способна двигаться. На вид этому хрупкому худенькому созданию можно было дать не больше шестнадцати-семнадцати лет. Ее лицо напомнило ему лица девушек, которых он видел на юге. Черные волосы падали ей на грудь, отливая синевой воронова крыла. Брови оказались тонкими и выгнутыми крутой дугой Матово поблескивавшие глаза покраснели от соленых слез Черное крестьянское платье, доходившее до бедер, было разорвано у ворота, и в прорехе были видны выступавшие под кожей ключицы. Руки были невероятно грязны и покрыты царапинами. Ноги скрывались под грубыми домоткаными льняными штанами, схваченными у лодыжек тесемками. Обуви на ней не было, а ноги, казалось, вообще не знали прикосновения мягкой кожи Подошел Люссак и поклонился.

— У меня только одна жизнь, но вам я обязан еще одной. Если бы я был Господом, то смог бы расплатиться с вами. Но я всею лишь человек, и я виноват перед вами Я прошу вас простить меня.

Она не ответила, со страхом глядя на человека, который только что посягал на ее жизнь К ним приблизился Виньяк.

— Мой друг не злой человек, он испытал точно такой же страх, как и вы. Простите его, и давайте все втроем возблагодарим Господа за то, что он уберег нас.

Девушка продолжала упорно молчать. Ее глаза, в которых все еще стояли слезы, смотрели сквозь обоих мужчин, словно сквозь невероятное привидение. Голоса доносились до ее слуха словно издалека, и она не могла уловить смысл в словах, которые они произносили.

Виньяк озабоченно склонился над своей кобылой. Ноги ее тряслись, но в остальном она казалась невредимой. Он удивленно оглянулся на девушку и спросил себя, как могло получиться, что она повалила лошадь на землю. Виньяк развязал седельную сумку, достал оттуда хлеб и вино и предложил девушке. Она молча принялась за еду. Никто из троих не произнес ни слова.

Через два часа они тронулись в путь. Люссак поехал вперед, а Виньяк и девушка следовали за ним на некотором расстоянии. Столбы дыма, продолжавшие подниматься к небу, указывали направление. Когда они оказались на расстоянии оклика от разрушенной деревни, Виньяк остановил лошадь и с безопасной дистанции наблюдал, как Люссак взад и вперед ездит между сгоревшими хижинами.

Через некоторое время он вернулся и рассказал о том, что видел. Все окрестные поля истоптаны копытами многочисленных коней. От деревни практически ничего не осталось, кроме полудюжины дымящихся куч пепла. В центре наспех насыпанный холм свежей земли, который недолго сможет противостоять зверям, питающимся мертвечиной. Очевидно, у разбойников не было времени унести добычу, их спугнули раньше времени. Слишком поздно явившиеся спасители взяли ее себе в качестве платы за похороны жертв. На улице валялось несколько мертвых кошек и собак. Словно в насмешку буйно цвел дрок.

Лицо девушки по-прежнему ничего не выражало. Мужчины прошептали слова молитвы и повернули лошадей на запад. Следом за путниками тянулись клубы дыма. Девушка непрестанно оглядывалась, чтобы запечатлеть в душе и навсегда унести с собой то постепенно исчезавшее за горизонтом место, где некогда стояла ее деревня.

На опушке леса они нашли заброшенную хижину. Дав лошадям некоторое время попастись на зеленой траве, они зашли в жилище, где и провели ночь, зарывшись в сырое сено.

Виньяк проснулся первым. Не став будить спутников, он вышел из хижины и немного прогулялся, углубившись на несколько шагов в окрестный лес. Виньяка мгновенно охватила задумчивая тишина, всевластие которой только усиливалось от тихого шелеста листвы. Туфли его мягко и неслышно погружались в густой мох. Свет утреннего солнца проникал сквозь кроны деревьев и рассыпался на траве желтыми мерцающими горошинками. Потом пространство раздалось вширь от пробившихся сквозь листву косых лучей восходящего светила.

Виньяк был утомлен, но не мог больше спать. Он не понимал, откуда исходило то странное беспокойство, которое лишало его сна и отдыха в последние месяцы. Разве не мог он считать себя счастливым оттого, что в его сумке лежало предложение, которое на всю будущую зиму обеспечит его работой, хлебом и крышей над головой? Нет, он презирал эту неизбежную поденщину. Но проклятое ремесло не оставляло иного выбора, кроме стычек с другими бродячими художниками за грошовую работу в забытых Богом местах. Сеньоры замков знали, как использовать это бедственное положение вольных художников. Тот, кто осмеливался возражать против тяжелых и унизительных условий, вскоре оказывался на улице или попадал в руки откормленной челяди господина и был вынужден — чтобы сохранить жизнь — спасаться бегством. Виньяку часто приходилось видеть, как жилось ремесленникам, перебивающимся жалкими заработками. Избиения были наименьшим из зол. В Оверни Виньяку пришлось увидеть, как одному каменотесу, который осмелился погрозить своему благодетелю кулаком, просто отрубили руку.

Но он, Виньяк, заслуживает гораздо более почетного жребия. Его не покидала эта мысль. Настанет время, настанет срок, когда ему подвернется случай доказать свое умение.

Он вышел на полянку, опустился на траву и огляделся. Вокруг царил полный покой. Виньяк открыл кожаную сумку, с которой никогда не расставался, извлек оттуда альбом для набросков, перевернул лист и внимательно просмотрел записи последнего месяца. Потом он раскрыл альбом и углубился в рассматривание двух рисунков, исполненных уверенными тонкими росчерками пера. Неискушенному взгляду эти эскизы могли бы показаться совершенно одинаковыми. Но сам Виньяк хорошо помнил то едва уловимое различие между двумя живописными версиями, которые он увидел несколько месяцев назад в одном из южных замков. Что-то неудержимо привлекло его внимание в этих картинах, и он старательно срисовал их. При этом в обеих картинах не было ничего необычного.

На лесной поляне у ручья стояла женщина, из которого она только что вышла. Капли воды блестели на ее снежно-белом теле, стекая по плечам, груди и бедрам. Слева в траве сидела молодая девушка и насмешливо смотрела на двоих мужчин, вышедших в нескольких шагах от ручья из зарослей кустарника. У одного из мужчин в руке флейта. За купальщицей видны еще две девушки, которые изображены в движении, набрасывающими полотенце на женщину. На заднем плане виден всадник, перед которым несется вперед свора лающих псов. Охотничья сцена была написана так живо, что зрителю казалось, что он слышит лай и щелканье собачьих челюстей. Два десятка гончих в головокружительном темпе неслись позади купальщицы к оленю, который, уже столкнувшись с передними псами, высоко подняв рога, тщетно старался отразить нападение своры. Передовая гончая уже вонзила клыки в мягкий, незащищенный бок животного и вырвала оттуда клок мяса размером с кулак. Два черных пса уже повисли на горле и сомкнули челюсти, прервав предсмертный рев раненого оленя. Но вот подоспели и остальные собаки. Короткий шум борьбы — и подкосились задние ноги оленя. Он падает и перекатывается на бок. Собаки всюду, они набросились на благородное животное, как стая рассвирепевших волков, и принялись рвать его на части. Ноги животного беспомощно бьют воздух. Последние искры жизни гаснут в затянутых ледяным туманом глазах.

Все произошло так быстро, что всадник не успел даже доехать до середины поляны. На первой картине он одет в черно-белый полосатый наряд, обличающий в нем высокопоставленного господина, который носит траур по дальнему родственнику. На второй картине охотник одет в темный костюм, а лицом очень похож на короля Генриха. Издалека он с довольным видом смотрит на чистую работу своих гончих псов. Дамы в ужасе. Флейтист поднял свой инструмент к губам. Другой мужчина спокойно улегся в траву и принялся смотреть на выходящую из ручья даму.

Виньяк сравнил оба эскиза. Сцена была, несомненно, навеяна рассказом об Актеоне из «Метаморфоз» Овидия. Растерзанный собаками олень. Выходящая из лесного ручья дама. На картине показана страшная месть, которую богиня Диана обрушила на несчастного Актеона, который увидел ее обнаженной. В наказание богиня превратила Актеона в оленя, которого сожрали его собственные псы. Но какую роль играет всадник на заднем плане? Что он здесь ищет? Диана и всадник на первой картине были незнакомы Виньяку. Возможно, на ней была изображена вельможная возлюбленная пара, любовь которой можно было возвысить, прибегнув к такой аллегории. Во второй картине Виньяка очаровало то, что художник придал чертам всадника и купальщицы сходство с королем Генрихом IV и Габриэль д'Эстре. Виньяк смутно чувствовал, что именно это тонкое изменение в изображениях и не дает ему покоя. Нельзя ли использовать эту идею для исполнения своих собственных планов?

Он поднялся и пересек лесную поляну. Солнце поднялось довольно высоко, и подлесок, высыхая от ночной влаги, слегка хрустел под ногами. Когда он вошел в хижину, девушка и Люссак все еще спали. Виньяк не стал будить спутников. Он вышел из лачуги, уселся под деревом на траву и, погрузившись в свои мысли, бездумно уставил взор прямо перед собой.

ВОСЕМЬ

ДОПРОС ЛА-ВАРЕНА

Свидетеля зовут Гийом Фуке, господин де Ла-Варен и

Сен-Сюзанн, главный почтмейстер и государственный советник. Возрасттридцать девять лет.

Этот тот самый человек, которому король поручил сопровождать герцогиню де Бофор в дом Дзаметта.

ШАРЛЬ ЛЕФЕБР: В какой день герцогиня направилась в церковь, чтобы присутствовать на мессе?

ЛА-ВАРЕН: Это было в среду.

Ш.Л.: Не было ли у нее какого-либо недомогания до того, как она отправилась в церковь?

ЛА-ВАРЕН: Она вообще довольно тяжело начала переносить свою уже подходившую к концу беременность. К тому же ее душа — и об этом знали все — была смущена самыми разнообразными суеверными страхами. Тем не менее в тот день она ела с большим аппетитом.

Ш.Л.: Действительно, в своем письме господину де Рони вы особо подчеркнули этот факт. Я читаю в вашем письме от девятого апреля, что герцогиня была в церкви, слушала проповедь, а потом хорошо и с аппетитом поела, при этом, как вы добавляете: «Хозяин побаловал ее самыми вкусными и дорогими блюдами, о которых он знал, что герцогиня их очень любит». Но у вас не было причин этому удивляться. Герцогиня ела у господина Дзаметты не впервые. Стол у этого финансиста всегда богат и накрывается с отменным вкусом. В тот раз он, без сомнения, делал то же, что делал всегда, принимая у себя короля или иную высокопоставленную персону. Я не могу дать разумное объяснение этому вашему замечанию. Но еще меньше я понимаю смысл слов, которые следуют за только что процитированными: «…что не могло ускользнуть от вашего внимания, ибо моего оказалось недостаточно, чтобы сделать предположение о деле, которое не слишком сильно бросилось мне в глаза». Что хотели вы сказать этими словами? Нет ли в них какого-то скрытого намека?

ЛА-ВАРЕН: Болезнь герцогини развилась довольно внезапно и многим показалась весьма необычной. Но существует ли здесь какая-либо почва для подозрений? Этого я не знаю и просто хочу сказать, что не увидел ничего, что могло бы привести к таким умозаключениям.

Ш.Л.: Складывается, однако, впечатление, что вы на что-то намекаете, на то, что вы не называете прямо, но хотите обозначить. Не подозреваете ли вы господина Дзаметту?

ЛА-ВАРЕН: Я никогда не высказывал ничего подобного.

Ш.Л.: Не был ли господин Дзаметта вашим другом?

ЛА-ВАРЕН: Я действительно очень тесно с ним связан. Когда армия господина Майенна стояла у Дьепа, король послал меня в Шампань и Пикардию призвать на помощь маршала д'Омона и герцога де Лонгвиля. Однако я попал в плен к людям Суассона, и господин Дзаметта внес деньги на мой выкуп.

Ш.Л.: Видимо, это обстоятельство заставляет вас сохранять верность и не делать пустых замечаний, если, конечно, за ними не прячутся какие-то намеки, которые могли бы быть отнесены на его счет. Можно подумать, что вы из страха оказаться замешанным в расследование заранее решили себя обезопасить, чтобы потом сказать: я был первым, кто высказал сомнение по этому поводу.

ЛА-ВАРЕН: Зачем мне было вообще предпринимать какие-то меры предосторожности? У меня очень мало общих дел с господином Дзаметтой. Услуга, которую он мне когда-то оказал, была больше нужна королю, нежели мне, и деньги ему вернул именно король. Я вообще ничего не знаю о финансовых делах Дзаметты. И мне не стоит бояться быть впутанным в дело, если против него действительно начнут какой-то судебный процесс, потому что каждый знал, что я пользуюсь доверием как герцогини, так и самого короля, который поручил мне охранять госпожу де Бофор. Еще накануне ее отъезда из Фонтенбло я не знал, что должен буду ее сопровождать. Каким образом я должен был участвовать в заговоре на ее жизнь и ради каких интересов? Мои истинные интересы предписывали мне охранять ее, а не причинять ей вред. Мне вообще не нужно было принимать меры предосторожности, а тем более опровергать какие бы то ни было сомнения.

Ш.Л.: Когда началась болезнь герцогини?

ЛА-ВАРЕН: После возвращения из церкви Сент-Антуан. Герцогиня немного прошлась по саду господина Дзаметты, и во время этой прогулки у нее случился приступ судорог, которые едва не задушили ее.

Ш.Л.: Не было ли у этих судорог каких-либо предвестников?

ЛА-ВАРЕН: Да, были. Во время богослужения герцогиня почувствовала приступ слабости, по причине которого она вернулась в дом Дзаметты раньше, чем предполагалось. В церкви было очень тесно и душно. Кроме того, там было очень много народа.

Ш.Л.: Да, это верно. Таким образом, можно считать установленным, что герцогиня, чье здоровье было ослаблено беременностью, сильно страдала от духоты. Не ела ли герцогиня после возвращения в дом Дзаметты фрукт — большой, похожий на лимон фрукт, который называют айвой?

ЛА-ВАРЕН: Возможно, да, но я этого не заметил.

Ш.Л.: Этот факт подтверждают многие свидетели, которые считают, что внезапная лихорадка, поразившая герцогиню, имела причиной то, что она, не оправившись от действия духоты, поела холодный и горький фрукт, что привело к колике и плевриту.

ЛА-ВАРЕН: Внезапные сильные судороги, жертвой которых стала герцогиня, не дают оснований для таких предположений.

Ш.Л.: Как выглядели эти приступы?

ЛА-ВАРЕН: Это были приступы удушья и судороги, которые беспрестанно повторялись через короткие промежутки времени.

Ш.Л.: Фрейлина де Гиз говорила о судорогах, а врачи в один голос утверждали, что такого рода болезнь часто встречается у беременных женщин при приближении родов. Продолжайте, однако.

ЛА-ВАРЕН:Уже после первых приступов она утратила сознание и зрение. Спазмы в горле, удушье и судороги сопровождали каждый приступ. Мы думали, что она может умереть в любой момент. Однако ее удалось привести в чувство, и когда она пришла в себя, то не говорила ни о чем, кроме своего желания тотчас покинуть дом Дзаметты. Она хотела только одного — чтобы ее перевезли в монастырь Сен-Жермен, в дом ее тетки, которая в тот момент находилась в своих владениях в Аллюе.

Ш.Л.: В своих письменных показаниях господин Шиверни утверждает, что после того, как о герцогине позаботились и ее состояние немного улучшилось, она провела спокойную ночь в доме господина Дзаметты. И только утром в четверг она начала настаивать на переезде в дом тетки.

ЛА-ВАРЕН:Канцлер заблуждается. Вечером в среду, придя в себя после первого приступа, герцогиня сразу же приказала перевезти себя в дом тетки. Она выказала такое страстное желание покинуть дом Дзаметты, что у нас не осталось иного выбора, как незамедлительно перевезти герцогиню в деканат монастыря.

Ш.Л.: Что произошло после того, как герцогиню перевезли в дом ее тетки?

ЛА-ВАРЕН:Она сразу же легла в постель, и мы немедленно послали за врачом. Но так как приступы становились все сильнее и чаще, я счел необходимым известить обо всем короля, сообщив ему, что врачи опасаются за жизнь герцогини. Из-за беременности нельзя было применять средства, могущие усмирить силу болезни.

Ш.Л.: Первое письмо королю вы написали в среду?

ЛА-ВАРЕН: Нет, в четверг.

Ш.Л.: Не написала ли герцогиня в это время отдельное письмо?

ЛА-ВАРЕН: Это возможно, хотя сам я этого не видел. Она была окружена камеристками и придворными дамами, которые поспешили к ней, как только услышали о ее болезни. Правда, со временем часть из них покинула герцогиню, увидев, в сколь плачевном и сомнительном состоянии она находилась. Сам я тоже не все время проводил в ее покоях.

Ш.Л.: Господин Шиверни сообщает, что за время болезни герцогиня написала королю три письма. Когда она заканчивала третье письмо, ее поразил приступ, который оказался тяжелее всех предыдущих. В тот момент сознание ее помутилось, несколько часов спустя она утратила зрение, затем слух, а потом и все остальные чувства.

ЛА-ВАРЕН: Я не думаю, что она была в состоянии написать три письма в течение короткого промежутка между приступами в четверг вечером. Канцлера в этот момент вообще не было в Париже. Он знает о событиях только из вторых рук.

Ш.Л.: Достоверно известно, что одно письмо герцогиня все же написала. Королю его доставил господин Пюилейру. В этом письме она просит разрешения короля вернуться в Фонтенбло. Она была убеждена, что он избавит ее от утомительного переезда и приедет в Париж сам. Действительно, едва Пюипейру успел приехать к Его Величеству, как тот немедленно послал его в Париж с заданием держать в Тюильри наготове карету, чтобы король мог сразу переехать из Сен-Жермена в Лувр, минуя Париж. Его Величество выехал следом верхом и был весьма разгневан, когда вскоре нагнал Пюипейру. Король был очень рассержен такой медлительностью, однако дальше они поехали вместе, но на полпути король получил от вас весть о том, что герцогиня умерла.

Слуги короля преградили ему дальнейший путь в Париж и убедили Его Величество вернуться в Фонтенбло. Когда вы составили врученное королю послание?

ЛА-ВАРЕН: В пятницу, незадолго до полудня.

Ш.Л.: Однако герцогиня умерла только на следующее утро. Как вы могли в пятницу сообщить королю о ее смерти?

ЛА-ВАРЕН: Лицо герцогини превратилось в отвратительную маску. Голова судорожно и неестественно запрокинулась. Увидев ее в этом положении, я подумал, что королю не следует смотреть на нее в таком состоянии. Кроме того, врачи потеряли всякую надежду на выздоровление. Я решил уберечь короля от ненужной боли и страданий, которые он неизбежно бы испытал, если бы застал герцогиню в таком виде. Я отважился написать королю, что он может не приезжать, только потому, что герцогиня была уже все равно почти как мертвая и ее вид мог только усилить боль Его Величества.

Ш.Л.: Это не слишком убедительные основания. Это непростительно, что вы обманули короля в таком серьезном и важном деле. Вы помешали ему утешить в смертный час ту, которую он любил больше всего на свете. Ваше письмо поразило его, как удар молнии. Его слуги, господа Роклор и де Фонтенак, доставили короля в аббатство Соссей в Вильжюифе и уложили в постель. Однако вскоре он поднялся и сказал, что настаивает на том, чтобы увидеть ее мертвой и в последний раз заключить в свои объятия. Пришлось едва ли не силой усадить его в карету и увезти в Фонтенбло. На каком основании вы воспрепятствовали Его Величеству прибыть к одру умирающей, чтобы он мог сам представить себе картину происшедшего?

ЛА-ВАРЕН: Никаких иных оснований, кроме тех, о которых я уже сказал, у меня не было. Король ничего не смог бы узнать от самой герцогини, ибо она все время была без чувств. Я хотел защитить короля от ненужной боли и уберечь от страшной картины, которая могла бы заставить его совершить какой-нибудь необдуманный поступок. Я сделал то же самое, что сделали самые преданные слуги короля, которые удержали его от ненужной поездки в Париж. Господин Бельевр, встретивший Его Величество на пути в Париж, сказал ему, что герцогиня мертва, хотя и знал, что это не так. Этими господами руководил такой же порыв, какой руководил и моими действиями, — уберечь короля от тягостного зрелища, которое ожидало его в Париже.

Ш.Л.: Я прекрасно вижу, что для вас самым главным было пощадить чувства короля. Но господа д'Орнано и Бассомпьер в такой милости не нуждались. Однако им вы рассказали ту же вымышленную историю, что и королю. В пятницу вы нашли их на пасхальной службе в Сен-Жермен-л'Оксеруа и сказали им, что герцогиня умерла. Потом вы попросили обоих этих господ выехать навстречу королю, который, без сомнения, уже находился на пути в Париж, и предпринять все возможное, чтобы Его Величество повернул назад.

ЛА-ВАРЕН: Эти господа либо неверно передали мои слова, либо неверно их поняли. Я не сказал, что герцогиня умерла, я сказал, что можно считать ее мертвой. Господин де Рони тоже друг Его Величества и пользуется большим доверием короля, чем господа д'Орнано и Бассомпьер. Сокрыл ли я от него правду? Вы держите в руках письмо, которое я написал в пятницу вечером и передал с курьером короля, посланным к маркизу де Рони, которого Его Величество хотел видеть в Фонтенбло. Разве не сказал я ему в том письме о своем мнении относительно поступков короля? Разве я не обосновал свое к ним отношение? Разве я оставил его в неведении о том, что, хотя госпожа де Бофор еще дышала, король уже оплакивал ее? Вот мои доподлинные слова: «И вот я нахожусь здесь и держу в своих руках эту несчастную, уже почти мертвую женщину и думаю, что она проживет не больше часа, учитывая те ужасные припадки, которыми она одержима». Прошу вас обратить внимание на слова «почти мертвую»! Я написал это письмо около девяти часов вечера. Но с того времени, когда я писал королю, положение не изменилось, и мы с минуты на минуту ждали конца, который наступил лишь утром следующего дня.

Ш.Л.: Фрейлина де Гиз, однако, утверждает, что к этому моменту герцогиня разрешилась от бремени после приема средств, которые ей дали.

ЛА-ВАРЕН: Фрейлина де Гиз заблуждается. Она не является свидетельницей, так как оставила герцогиню сразу же после того, как ее перевезли в дом тетки. Верно противоположное. Врачи не могли применять средств, успокаивающих приступы, поскольку герцогиня была беременна. Ее не смогли разрешить от бремени, и только после ее смерти живот вскрыли и по частям извлекли из чрева ребенка, который умер в первый же день болезни герцогини.

Ш.Л.: Врачи вскрыли и труп матери. Они попытались выяснить причину болезни. Известны ли вам результаты этого исследования?

ЛА-ВАРЕН: Нет. Однако там собрались лучшие парижские врачи, включая тех, которых прислал сам король. Речь идет о людях, которые благодаря своим знаниям и положению пользуются всеобщим уважением. Они никогда не утаили бы правду. Если бы они обнаружили признаки неестественной смерти, то было бы странным, если бы они отказались обнародовать свою находку. По меньшей мере о ней узнал бы король. Однако ничего подобного королю сказано не было.

Ш.Л.: Все это в достаточной степени указывает на легкомыслие, которое вы проявили, высказав подозрения, ничтожность которых сами же и удостоверили.

Дано в Париже, сего 7 мая 1599 года.

ДЕВЯТЬ

ПЛАН

Три дня спустя они наконец достигли замка. Как потерпевший крушение и выброшенный на берег корабль, лежал он среди жалких холмов Бретани. Они достали из сумок и предъявили свои пригласительные письма, и им указали комнату возле мастерских. После некоторых препирательств договорились, что девушка на все время их пребывания в замке останется здесь же и будет за стол и кров помогать на кухне без денежного жалованья.

Ремонтные работы шли полным ходом. Сточные канавы были засыпаны песком. Все внешние стены были избиты пушечными ядрами, да и внутренние строения тоже сильно пострадали. Главные ворота были полностью разрушены, от скульптур, некогда их украшавших, остались лишь осколки. На следующий день Люссак уже стоял, склонившись над старыми рисунками, и озабоченно рассматривал головы, лица, фрески и орнаменты, которые вскоре должны были снова украсить портал. Виньяк присоединился к художникам, которые очищали поврежденные холсты и готовили их к восстановлению. Он, однако, сразу понял, что в большинстве случаев великолепие картин было утрачено навсегда и спасти их невозможно, а значит, на старые места придется повесить новые, еще более блистательные полотна.

Они оставались там всю зиму. Дни, занятые бесчисленными делами, становились все короче, а ставшие бесконечно длинными ночи собранные со всей Европы художники и ремесленники проводили в своих тонкостенных, пропахших дешевой едой, потом и чадом хибарках и слушали, как по полям, завывая, гулял холодный, пронизывающий ветер. Иногда до них стороной доходили слухи о событиях, происходивших в королевстве. В ноябре пал Амьен. Еще одно поражение испанцев, которые захватили город весной. Генрих послал дю Плесси Морнея, этого папу протестантов, в Нормандию, чтобы принудить к покорности Меркера, последнего сопротивляющегося лотарингца. Как он, должно быть, побледнел от злости, сидя в своем пропитанном морской сыростью замке на краю земли. Все принимали эти новости к сведению, но в сердцах был живуч страх, а души переполняли воспоминания об ужасах Тридцатилетней войны. Этот страх был слишком велик, чтобы последние новости могли вселить в души надежды на лучшее. Кто знает, что принесет с собой весна? Что, если Наварра падет жертвой одного из бесчисленных направленных в его грудь кинжалов? Где-то за непроницаемым горизонтом запечатана судьба, благосклонность которой может быть утрачена уже завтра утром. Надежными были лишь ветер, дождь, тепло огня и мучительный голод.

Когда выпал первый снег, их поселили в подвале, который отличался от темницы лишь тем, что двери не были заперты, а на холодном полу была расстелена чистая сухая солома. Горячая еда и — пусть даже весьма скромное — жалованье превращали темное помещение в роскошные, радующие глаз покои, давали защиту от ненадежной морозной свободы, разгулявшейся за стенами замка.

Виньяк работал над деревянной обшивкой стен обеденного зала, которые надо было украсить живописными сюжетами. По окончании этой работы его ждали еще несколько комнат, где тоже надо было расписать стены.

Внутренне он, однако, был занят совершенно иными впечатлениями. Лесная сцена, те две картины, которые он видел в замке на Юге, не давали ему покоя. Но почему этот сюжет преследует его с таким немилосердным упорством? Снова и снова в его душе, как в зеркале, отражалась та сцена на лесной поляне, а стоило ему закрыть глаза, как прекрасное юное лицо незнакомой, окруженной лесными нимфами дамы обретало черты герцогини де Бофор. Все детали и подробности картины вставали перед ним так ясно и четко, словно он видел их только вчера. Тогда, в замке, он столь внимательно разглядывал картины, быть может, только потому, что они поразили его своей схожестью. На берегу ручья стоит дама, окруженная тремя нимфами, и стыдливо прикрывает платком свое лоно. Слева от нее, присев на корточки, расположился, повернувшись лицом к зрителю, онемевший от изумления Пан. В центре полотна другой Пан как ни в чем не бывало играет на флейте. Слева, в глубине картины, на заднем плане благородный рыцарь скачет на коне к оленю, которого собаки уже повалили на землю. Да, сомнений быть не может. Это сцена Актеона из третьей книги «Метаморфоз» Овидия, где описывается жуткий конец племянника Кадма, увидевшего обнаженную купающуюся Диану, которая из мести превратила его в оленя, растерзанного его же собственными собаками. Виньяку даже показалось, что он явственно слышит чеканные строки поэта, когда в его памяти все отчетливее всплывали оживленные воспоминанием картины.

Только вошел он под свод орошенной ручьями пещеры,
Нимфы, лишь их увидал мужчина — как были нагими, —
Бить себя начали в грудь и своим неожиданным воплем
Рощу наполнили всю и, крутом столпившись, Диану
Телом прикрыли своим. Однако же ростом богиня
Выше сопутниц была и меж них главой выступала —
Отсвет бывает такой у облака, если, ударив,
Солнце окрасит его, какой у Авроры румянец, —
Цвет лица у застигнутой был без одежды Дианы.
Но хоть и тесно кругом ее нимф толпа обступала,
Боком, однако ж, она обратилась, назад отвернула
Лик; хотела сперва схватить свои быстрые стрелы,
Но почерпнула воды, что была под рукой, и мужское
Ею лицо обдала и, кропя ему влагой возмездья
Кудри, добавила так, предрекая грядущее горе:
«Ныне рассказывай, как ты меня без покрова увидел,
Ежели сможешь о том рассказать!» Ему окропила
Лоб и рога придала живущего долго оленя;
Шею вширь раздала, ушей заострила верхушки,
Кисти в копыта ему превратила, а руки в оленьи
Длинные ноги, всего же покрыла пятнистою шерстью,
В нем возбудила и страх. Убегает герой Автоноин
И удивляется сам своему столь резвому бегу.
Только, однако, себя в отраженье с рогами увидел —
«Горе мне!» — молвить хотел, но его не послушался голос.
Он застонал. Был голос как стон. Не его покатились
Слезы из глаз. Лишь одна оставалась душа его прежней!

Ужасный конец — найти смерть от зубов собственных псов. На заднем плане картины можно было видеть эту страшную смерть.

…Обступили кругом и, в тело зубами вгрызаясь,
В клочья хозяина рвут под обманным обличьем оленя.
И лишь когда его жизнь от ран столь многих пресеклась,
Молвят — насыщен был гнев колчан носящей Дианы. [9]

Но кто был тот рыцарь, въехавший на поляну, изображенную на заднем плане картины? Не отклонился ли здесь художник от мифологического сюжета, чтобы показать того всадника мстителем за проступок Актеона? Да, должно быть, так и есть. Именно поэтому он и придал лицу богини черты герцогини де Бофор. Картина установила аллегорическую связь между тем всадником и Габриэль д'Эстре. Рыцарь — это не кто иной, как сам король Генрих Наваррский. Никто не смеет безнаказанно приблизиться к возлюбленной короля! Предупреждение содержалось в обеих картинах.

Это открытие больше всего будоражило Виньяка. Ибо как только он прозрел тот тонкий штрих, который использовал художник, чтобы включить мотив Дианы в представление любви между Наваррой и Габриэль, его пронзила неслыханно дерзкая мысль. В нем крепла уверенность в том, что он понял, какую великолепную идею удалось ему нащупать в обоих живописных изображениях. Да, он внезапно и совершенно случайно отыскал путь, который выведет его из нынешнего жалкого прозябания.

Он отложил в сторону кисть и уставил отсутствующий взгляд в деревянную панель стены. Постепенно мало-помалу в долгие ночные часы выкристаллизовывалась в его душе ясная идея. Ключ к его судьбе спрятан в этом видении. Тайно он начал проникать в него, нащупывая верный след.

Весной свершилось то, о чем всю зиму пророчествовали случайно забредавшие в замок путники. Генриху удалось покорить последнего лотарингского мятежника. Меркер до последней возможности противился всем предложениям посредников и мольбам своей сестры. Избежать победы короля было невозможно, речь шла только о ее цене, и весь вопрос заключался в том, чем удовлетворится король — кровью или деньгами.

Бретонская знать откололась от Меркера и толпой переметнулась на сторону Генриха. Город за городом открывали свои ворота и покорялись королю. Военное столкновение, пережить которое у мятежного герцога не было никакой надежды, казалось неизбежным. Однако вместо мушкетных выстрелов и набата первые дни апреля наполнились огнями фейерверков и свадебной музыкой. Пока толпы любопытных со всех концов провинции осаждали замок Анжер, в богато украшенной часовне священник венчал старшего сына короля Сезара с единственной дочерью Меркера.

Через неделю после этого события двор переместился в Нант. За несколько дней до этого Меркер сдал свой замок. Именно в нем 13 апреля 1598 года герцогиня де Бофор родила Александра, своего второго сына. Она пробыла в Бретани еще несколько недель, чтобы оправиться от родов и представить новым подданным своего старшего сына, который после женитьбы на дочери Меркера стал наместником Бретани.

Приблизительно в это самое время, однажды ночью, Люссак, проснувшись, увидел, что спальное место рядом с ним пустует. Он закрыл глаза, чувствуя, что инстинктивно продолжает прислушиваться — не слышно ли приближающихся шагов. Так прошло несколько минут. Ни один шорох не возвестил о возвращении Виньяка. Тогда Люссак встал и, выйдя на лестницу, поднялся в вестибюль. Здесь тоже было тихо. Лунный свет, проникавший в обширный зал через высоко расположенное окно, наполнял пространство слабым сиянием. Люссак нерешительно сделал пару шагов, остановился и прислушался.

Не было слышно ничего, кроме храпа и тяжелого дыхания спавших в подвале людей. Куда мог уйти Виньяк в такой поздний час? Правда, в последние недели его часто бывало трудно найти, и он казался охваченным каким-то странным беспокойством. Но такое ночное исчезновение было неслыханным, и Люссак от души надеялся, что его друг не решил увеличить преступным путем свое нищенское жалованье. Может быть, он по ночам ходит в замок и ворует? Эта мысль лишь только начала формироваться в его мозгу, когда его взору представилась картина, предложившая другое, не менее тревожное объяснение. Люссак вдруг увидел, как из боковой двери в зал, не производя ни малейшего шума, который мог бы их выдать, вошли Виньяк и девушка. Они бесшумно пересекли лужи лунного света, разлитые по каменному полу, прошли в вестибюль и на какое-то время затаились в тени колонны. Потом девушка растворилась в темноте и исчезла.

Виньяк подождал, пока за девушкой затворится дверь, и, не скрываясь более, направился к лестнице, ведущей в подвал, где спали люди. Он не успел сделать и нескольких шагов, как его остановил яростный шепот Люссака:

— Откуда, черт возьми, ты явился?

Виньяк от неожиданности отпрянул.

— Тихо, тихо. Ты не спишь?

— А ты? Ты что, хочешь, чтобы нас заковали в железо и повесили?

Виньяк прижал палец к губам Люссака.

— Не так громко!

Люссак с отвращением сплюнул.

— Что это за чертовщина у тебя на пальцах? Виньяк тихо рассмеялся.

— Прости. У меня на руках осталось немного уксуса. Но ты можешь говорить тише?

— Где ты был?

— Пошли спать, я очень устал.

— Ах вот как! А она? Она тоже устала?

— Ты сам-то зачем подстерегаешь меня посреди ночи?

— А ты? Что у тебя на руках? Ходил в кладовку, чтобы подкрепиться перед любовными утехами? Как ты вообще смеешь бродить здесь, как вор, по всему дому?

— Как вор? Я? Дурацкая мысль. Единственный, кого здесь действительно обкрадывают, это я, я ворую у себя драгоценный сон. Но пошли. Мне надо безотлагательно кое-что с тобой обговорить. Не возражай. Мне надо, чтобы ты написал Перро, что мы приедем к нему в июне.

Люссак не верил своим ушам.

— В июне? Как так в июне? Почему ты хочешь уехать отсюда? Я вообще не думаю об отъезде. Здесь работы по меньшей мере еще на десять месяцев. И ради чего мы должны ехать в Париж?

Виньяк увлек приятеля к лестнице. Все спали. Никто не заметил их отсутствия. Когда они спустились вниз, Виньяк схватил друга за руку, притянул к себе и тихо заговорил:

— Я хочу стать придворным живописцем.

Люссак в изумлении уставился на него. Его друг — в этом нет никаких сомнений — лишился разума. Но Виньяк между тем продолжал:

— Посмотри на нас с тобой, Люссак. Мы сидим здесь, как мыши в погребе, и готовы целовать господам ноги за каждый кусок хлеба и за любую самую глупую работу, которую нам бросают, как кость дворняге. Когда же работа будет закончена, нам укажут на дверь и через мгновение забудут о нашем существовании. Кто будет знать через двадцать лет, какие мастера выполнили эту работу? У мира есть творец, это Бог, и каждый человек знает, кто его отец и кто его мать, а они смотрят на него и говорят — это мой сын или это моя дочь. Но наши детища выходят в мир сиротами, они безымянны, у них нет ни роду, ни племени. Много лет я брожу от одного замка к другому, здесь расписываю потолок, там отделываю карниз только для того, чтобы все это разрушили в следующем же году. Не хочешь же ты закончить свои дни, долбя резцом по никому не нужному порталу? Послушай меня, Люссак. Я прислушиваюсь к разговорам, которые ведут между собой люди. Наступление мира — вопрос не столь уж долгого времени. Генрих обязан дать нам свободу вероисповедания. Он издаст эдикт, он утвердит для партии реформаторов место под солнцем, он обеспечит нам участие в управлении государством и отправлении правосудия. Призрак наконец исчезнет. Да будут прокляты Филипп и его католики. У него итальянская болезнь. Прекрасный вождь христианства, нечего сказать.

Но что будет, когда наступит мир? Люди начнут строить. У короля есть умный советник. Его зовут Рони, и у него уже готов план восстановления. И представь себе, говорят, что король хочет расширить замок Лувр. Люссак, он хочет построить галерею, которая позволит ему прогуляться из Лувра вдоль Сены в Тюильри. В этой галерее будут устроены мастерские для живописцев, скульпторов, резчиков по дереву, граверов, садовников, часовщиков, портретистов, для всех, кого только можно себе вообразить. Ты только подумай о славной работе, которую закажет Генрих! Как ты думаешь, сколько каменотесов потребуется, чтобы выполнить эту грандиозную работу? И кто изваяет скульптуры, которые украсят фриз? Капители колонн? Кто вылепит фигурки купидонов на карнизах? Кто распишет потолки и стены? Ты и я, мой дорогой. В Париже будет работа, и не такая, как здесь, где мы вынуждены, как свиньи, ютиться в подвале и пачкать стены изображениями винограда и яблок. Я сыт по горло этой так называемой работой. А материал! Здесь же ничего нет. То, что я намалевал сегодня, облупится раньше, чем я сойду в могилу, даже если Господь отпустит мне жизни вполовину от положенного. Мел плох, масло нечисто. Пигменты выцветут через самое короткое время. Я не знаю, то ли эти люди просто ничего не понимают, то ли их обуяла такая жадность, что они используют столь жалкие краски. Как глупо, что все это пойдет прахом, и потомки будут вынуждены начинать все сначала, и для этого даже не понадобится новая война. Я не собираюсь выдавать господину маркизу свои рецепты ради этой смехотворной мазни на кухонных стенах.

— Но эта мазня, однако, не дает тебе умереть от голода.

— Такая работа найдется всегда. Но у меня теперь есть ключ от ворот Парижа. Ты помнишь картины, о которых я тебе однажды рассказывал? Обе сцены с Актеоном? Я закрываю глаза и вижу их перед собой, эти аллегорические изображения соединенной возлюбленной пары — Генриха и Габриэль. Люссак, что произойдет, когда наступит мир? Генрих женится на герцогине де Бофор. В этом нет никакого сомнения. Габриэль д'Эстре станет королевой. Ты же понимаешь, как устроена придворная политика. Тот, кто хочет чего-нибудь добиться от короля, обращается к королеве. Эти мысли непрестанно приходили мне в голову, и внезапно мне все стало совершенно ясно. Ты помнишь, что я видел герцогиню в Анжере, это было несколько недель назад. Ты помнишь?

— Это было во время бракосочетания детей?

— Да. Ты тоже видел свадебный кортеж. Какое божественное лицо! Какое волшебство кроется в его чертах. Неудивительно, что о ней говорит половина Европы. Ты видел ее волосы, украшенные бесчисленными бриллиантами, ее золотые косы? Ее белое шелковое платье казалось черным в сравнении с белизной ее груди. Неужели тебя не поразили ее глаза? В них воплотился цвет неба, и они сияют таким ослепительным блеском, что трудно понять, то ли этот живительный блеск подарило ей солнце, то ли она сама одолжила это сияние нашей прекрасной звезде. А ее брови, они так красиво выгнуты, как они черны! Орлиный нос. Ее губы не уступают рубину, а шея гладка и бела, как слоновая кость. На ее руках блистали перстни розовых и лилейных оттенков, и это было так прекрасно, как все, что окружает этот небесный образ, что ее можно было бы принять за шедевр природы. И когда она проследовала мимо нас, я вдруг отчетливо представил себе все. Я в новом свете увидел эти сцены Актеона, взгляды, лица, все, что одним штрихом придало форму чудесному видению, которое преследует меня с той поры словно дивный аромат. Ты еще помнишь Шенонсо?

— Замок Шенонсо?

— Да, картину в вестибюле.

— Портрет благородной дамы в ванне?

— Да. Пойдем, я кое-что тебе покажу.

Он поднялся. Люссак хотел было остановить друга, но Виньяк был уже у двери. Они проскользнули по темным переходам, незаметно вышли на первый этаж, пересекли западное крыло и наконец добрались до маленькой лестницы, которая вела наверх, в одну из башен. Лестница заканчивалась узкой площадкой, и, сделав еще несколько шагов, они очутились в помещении с высокими стенами. Сквозь узкие стрельчатые окна было видно ночное небо. Виньяк осторожно прикрыл дверь и зажег пару стоявших на полу незатейливых масляных светильников.

От изумления Люссак раскрыл рот. Как это оказалось возможным? Как Виньяк сумел устроить здесь себе мастерскую? По стенам плясали блики огня светильников. Взгляд Люссака упал на стол, из кувшинов и горшков торчали испачканные засохшей краской шпатели и пестики.

Люссак сделал пару шагов в глубь комнаты, увидел брошенные на стол эскизы, развернул их, аккуратно разложил на столе и принялся внимательно рассматривать. От увиденного его сердце бешено заколотилось. Словно охваченный лихорадкой, он быстро просматривал лист за листом, вглядываясь в фигуры, которые отвечали ему безжизненными взглядами. Некоторые пары глаз смотрели в пустоту мимо него, другие, казалось, искали его взгляда, чтобы посмотреть на него, как смотрят статуи — насмешливо, высокомерно, холодно. Перед его глазами прихотливо округлялись складки тяжело ниспадавшей занавеси. На краю ванны лежит рука, приподнявшая материю, чтобы стыдливо прикрыться от нескромного алчного взгляда. Еще один набросок — блюдо, наполненное грушами, виноградом, яблоками и цветами; перед блюдом застыла рука, держащая гвоздику.

Виньяк взял из рук друга наброски и повел его к холсту, установленному в глубине комнаты. Люссак сразу узнал полотно. Да, это картина из замка Шенонсо, но в то же время это было совсем другое изображение. Он отступил на один шаг, поднял с пола светильник и, покачивая им из стороны в сторону, постарался лучше осветить картину.

Рассматривая установленную на мольберте картину, Люссак одновременно попытался воскресить в памяти полотно, виденное им в замке Шенонсо. Это не составило для него особого труда, так как он видел ее всего несколько месяцев назад. На той картине была изображена благородная дама в ванне. Она стоит в каменной ванне, на край которой наброшена белая материя. Дама обнажена, и верхняя часть ее тела обращена к зрителю. Между тем осанка дамы, ее тщательно уложенные волосы, покрытые бархатным темно-синим чепцом, на котором, немного спускаясь на лоб, была укреплена диадема, придавали ей достоинство, которым она своеобразно рассеивала чары тихой домашней обстановки, окружавшей ее. Вообще пурпурные занавеси, обрамлявшие сцену, указывали на то, что этой царственной, показной частной жизни придается явное общественное значение.

Дама смотрела в пустоту мимо зрителя. Большим и указательным пальцами левой руки она сжимала белую материю, складками накинутую на край ванны. При этом был виден кусок белого камня, из которого она была сложена. Правая рука покоится на покрытой скатертью доске, положенной на закругление ванны так, что получился стол, на котором стояло наполненное фруктами блюдо. Запястья дамы украшены витыми золотыми браслетами. В пальцах правой руки зажат цветок гвоздики. Позади дамы виден маленький мальчик, который, стоя за ванной, приподнялся на цыпочки и пытается дотянуться ручкой до блюда, чтобы взять оттуда какой-нибудь фрукт. Рядом с ним, в левой части картины, сидит кормилица, держащая у груди новорожденного младенца. Глядя сейчас сквозь полотно Виньяка, Люссак явственно видел задний план картины из замка Шенонсо. Там виднелся наполовину отдернутый в сторону пурпурно-красный полог. За пологом был виден покрытый темно-зеленой скатертью стол. Горничная, стоявшая у стола, ставила на возвышавшийся за ним деревянный подоконник кувшин с водой. За спиной горничной в камине горел огонь, отбрасывая слабый отсвет. Над камином был виден фрагмент другой картины, на котором был запечатлен какой-то пейзаж. Рядом с камином приоткрытое окно, сквозь которое видны деревья и кусок желто-голубого вечернего неба. Стену между камином и окном украшало зеркало и изображение единорога.

Все эти подробные детали картины из замка Шенонсо пришли на ум Люссаку, пока он с изумлением и восхищением рассматривал картину Виньяка, стоявшую на мольберте. С каким мастерством приблизился он к оригиналу! Нет, не приблизился, наоборот, он сумел исправить погрешности перспективы исходного полотна. Телу прекрасной купальщицы он придал большую мягкость, лучше смоделировал шею и лицо, укоротил предплечье, чем добился более совершенного изящества. Виньяк сумел придать даме грацию, которой искал, но не сумел найти мастер, написавший первую картину. Впрочем, в остальном Виньяк позволил себе очень мало вольностей. Ванна, в которой стояла прекрасная дама, была точной копией ванны на исходной картине. Точно такими же были блюдо с фруктами и мальчик, который за спиной матери и под добродушным насмешливым взглядом кормилицы, баюкавшей младенца, тянулся за яблоком. Задний план картины также был практически целиком списан с оригинала. Камин, огонь, обтянутый зеленым чехлом стол, деревянный карниз, на который горничная ставит кувшин, из которого она только что налила воду в ванну своей госпожи. Не пропустил Виньяк ни зеркало, ни единорога, украшавших заднюю стену в глубине картины. Было здесь и полуоткрытое окно, которое позволяло глазу зрителя радоваться простору небес. Все было повторено настолько замечательно, что в душе Люссака тесно переплелись восхищение и зависть перед талантом друга.

Но что-то в этом полотне было другим, и Люссак начал присматриваться, каким образом воплотил Виньяк в этой картине свой далеко идущий план. На картине была изображена не некая неизвестная дама, ее лицо приобрело прекрасные черты Габриэль д'Эстре. В части картины над камином Виньяк тоже произвел некоторые изменения. Люссак подошел ближе к картине и присмотрелся к редкостному каменному рельефу, высеченному на обрамлении камина. Это был сфинкс, державший между лапами маску. Люссак посмотрел на друга и усмехнулся. Виньяк виновато вскинул брови. У маски были черты лица Генриха Наваррского.

Люссак тихо свистнул сквозь зубы. Он начал понимать. Как удачно сумел Виньяк передать на холсте свое почитание герцогини! Разве не были всей Европе известны красота и высокое предназначение Габриэль? Разве это не была женщина, о которой говорили при всех европейских дворах? Она уже родила Генриху троих детей. Оба их сына были изображены на картине: шестилетний Сезар, который тянется за фруктами на блюде, и родившийся весной Александр, прильнувший к груди кормилицы. Маленькая жемчужная коронка, украшавшая голову Габриэль, была незакончена, но все и так знали, что на пути бракосочетания короля стоит согласие Рима.

Не ускользнули от внимания Люссака и другие детали, которые ввел в картину Виньяк. Гвоздика, которую Габриэль держит в руке как символ целомудрия и скорого замужества. Переполненное фруктами блюдо рядом с фавориткой — превосходный символ плодовитости. Одинокая вишенка, упавшая на белую льняную скатерть с блюда, говорит о преходящей разлуке возлюбленных. Грусть, которую навевает вишенка, немного рассеивается цветущей ветвью, пророчащей счастье, а не мрачное будущее, как еловая лапа на картине-предшественнице. И

разве не возносится наивысшая похвала порядочности и чистоте прекрасной женщины присутствием единорога на заднем плане картины? По легенде, этого самого пугливого из зверей удалось поймать только благодаря помощи Пресвятой Девы, она показала грудь единорогу, и охотник сумел схватить отвлекшегося зверя.

Все это было исполнено с таким замечательным мастерством, что Люссак целую минуту не мог найти слов.

Виньяк встал рядом с ним. Он чувствовал удовлетворение от того впечатления, какое картина произвела на его друга, и не сомневался, что она окажет нужное действие и на герцогиню де Бофор.

— И что ты надумал? — заговорил наконец Люссак.

— Мы напишем Перро, что хотим приехать в Париж. , Люссак кивнул.

— В Париже ты хочешь предложить эту картину герцогине?

Окна задребезжали от порыва ветра. Легкий сквозняк заставил плясать огонек в масляной лампе. Виньяк взялся за табуретку и сел, прислонившись спиной к влажно поблескивавшей каменной стене. Люссака бил озноб. И виной тому был не только холод, вдруг пронзивший его до костей. Притязания друга внезапно показались ему чересчур самонадеянными. Разве не знает он, как ревниво оберегают свое привилегированное положение придворные художники? Как он вообще рассчитывает получить аудиенцию у герцогини, чтобы передать ей картину? Уже только одна попытка приблизиться к ней может стать смертельно опасной. При этом он ни в коем случае не может рассчитывать на помощь других художников. Напротив, они сделают все, что в их силах, чтобы удалить ненужного конкурента и любым способом от него отделаться. План Виньяка абсурден. Мало того, он опасен. Как ему вообще пришло в голову написать эту картину?

— Девушка поедет с нами. Она должна и дальше служить мне моделью.

Люссак решительно тряхнул головой.

— Перро ни за что не согласится, чтобы она жила в его Доме.

— Ну, тогда мы поселим ее на постоялом дворе. Люссак нерешительно сунул руки в карманы и подошел к окну. Услышал, как друг поднялся за его спиной. Потом ощутил его руку на своем плече.

— Люссак, прошу тебя. Ты не можешь себе представить, как много для меня значит добиться протекции герцогини де Бофор. У тебя есть сомнения? Выскажи их. Я сумею их рассеять. Ты думаешь, я не знаю, как противостоять придворным завистникам? Ты полагаешь, что долгими ночами, стоя здесь, я не думал, как привести в действие мой план? Никто не узнает, чья рука произвела на свет это свидетельство почтения к герцогине. Втайне очарую я ее картинами, которые заставят сильнее биться сердце короля и откроют ему глаза на то внушающее любовь создание, которое он вскоре сделает своей супругой и королевой Франции. За то, что я представлю миру ее несравненное предопределение в картине, она возвысит меня. Наконец-то я вырвусь из той жалкой лачуги в Ла-Рошели, куда много лет назад забросила меня несчастливая судьба. Мир узнает мое имя…

Люссак молча слушал. Исполненная неуемным честолюбием речь Виньяка снова заставила его вздрогнуть. Но дерзновение замысла не оставило его равнодушным. Он повернулся и снова подошел к картине. Потом посмотрел на Виньяка, на его покрасневшие от переутомления глаза, блестевшие сейчас нездоровым возбуждением.

— Ты сошел с ума, — прошептал он. — Но хорошо, я напишу ему.

Виньяк подошел к другу и крепко обнял его.

— Никому ни слова об этом. Напиши Перро и помоги нам выбраться отсюда. Ты и сам об этом не пожалеешь. А теперь пойдем спать.

ДЕСЯТЬ

СЛЕДЫ

Бончани, тайный агент Великого герцога Тосканского Фердинанда, жил в Париже с тех времен, когда в столице Франции хозяйничала Лига. Его донесения всегда отличались надежностью и поставляли важные сведения его господину, который внимательно следил за событиями во Франции. С тех пор как Генрих Наваррский в 1594 году занял город, в Париже не происходило ни одного более или менее значительного события, о котором тотчас не становилось известно во Флоренции из донесений Бончани. Разумеется, он придумал себе псевдоним. Уже в то время он назвал себя Баччо Строцци, и немногим было дано знать, что происходит в голове этого человека.

Легко можно было себе представить, как, пользуясь покровительством кардинала Гонди, в доме которого он занимал две комнаты в верхнем этаже, он расхаживал по Парижу, чтобы выяснить, как обстоят сердечные дела короля Франции. Ибо именно этим больше всего интересовался благодетель Бончани Фердинанд Медичи. Чем больше содержанок, тем меньше внимания этим Эстре, которые постепенно стали внушать Бончани неподдельный ужас.

Он регулярно наносил визиты «сожительнице милостью короля», как он неизменно величал ее в разговорах с венецианскими шпионами, терпеливо ждал в вестибюле приглашения с коробкой конфет в руках, внимательным оценивающим взглядом рассматривая дорогие турецкие ковры. Вечерами он сидел при тусклом свете коптящей сальной свечи и исписывал своим бисерным почерком большие листы бумаги.

«Мадам, герцогиня де Бофор обещает оказать услугу. Можно в обмен за это польстить ей известными знаками внимания». Certegentilezze. На следующий день донесение уходило в Рим, в Casa Tiberio Ceuli. В конце концов, осторожность никогда не бывает излишней. Вся тайная корреспонденция в Тоскану шла через город Святого Престола.

Бончани требовались часы, чтобы перевести свои пространные донесения в сложный цифровой код, которым он пользовался при составлении секретных депеш. Даже если их перехватывали, никакой опасности не было. Система шифра была придумана так, что один цифровой код шифровался другим кодом, и даже разгадывание первого шифра само по себе не давало возможности прочесть послание.

Пока он без устали записывал свои наблюдения, исписывая листы рядами цифр, дух его витал далеко, размышляя над великими вопросами времени, над вечным соперничеством грузов на чашах весов, грузов, каждый из которых имел свое лицо и имя. Бончани перебирал в уме бесконечную, запутанную систему сетей и нитей, окрашенных во все мыслимые цвета и входящих в самые разнообразные союзы. Как огромный корсет, сдавливала династия Габсбургов весь известный мир. Но католический панцирь начал прогибаться, испорченный отвратительными протестантскими вкраплениями. Он хрустел от ржавчины и больше напоминал запятнанный во многих местах плащ, чем блистательные латы, призванные защитить истинное учение. Вообще в этом одеянии не осталось ни одной ниточки, которую надо было сохранять на ее месте. Стоило только нажать в одном месте, как все начинало трещать, балки цеплялись одна за другую, с быстротой молнии поражая все строение до его самого укромного уголка.

Бончани обладал редкой способностью в мельчайших деталях схватывать все бесконечные пермутации пестрой картины мировых событий, не теряя при этом умения видеть их последствия и здраво мыслить. В конце концов, на то он и дипломат. Понимание политики выковывалось в его голове при флорентийском дворе, и низость не была ему чужда. Этого человека могли ошеломить только простота, доверчивость, наивность. Одним словом, Габриэль д'Эстре.

Ему казалось, что с этой двадцатипятилетней женщиной что-то нечисто, когда она, сидя напротив него и с удовольствием жуя конфеты, щебетала, как веселая птичка, расспрашивая Бончани о его флорентийском господине. Она что, действительно так наивна? Так глупа? Нет, подобно всем другим членам своей семейки, она только разыгрывает простушку, чтобы он почувствовал себя в полной безопасности.

Он: «Во Флоренции проявляют большой интерес к благополучию короля Франции, вашего повелителя».

На что она не моргнув глазом: «Как я рада, что мы с вами пребываем в столь полном единодушии».

Хоть бы эта змея немного покраснела!

«Берегитесь лукавства здешних людей, — писал он вечером во Флоренцию. — Эта Габриэль носит ангельскую личину, но она ничто иное, как bourdaisière, вместилище всех семи смертных грехов. Я не сообщал вам о судьбе ее матери, которая восемь лет назад сбежала со своим молодым любовником, управляющим Аллегром, в Иссуар, чтобы там ублажить свою постыдную похоть и явить всей округе пример нравственного разложения? Этот Аллегр, сам по себе совершенное ничтожество, был не более чем корыстолюбивый вымогатель, чьи алчность и необузданность уступали лишь таковым его любовницы. Обоих весьма скоро настигла Немезида в лице решительного убийцы, однажды ночью ворвавшегося в их дом, который они из гордыни и не думали охранять, и перерезал горло обоим. Следующим утром на рыночной площади нашли их обнаженные трупы. Король никогда не пользовался особым влиянием в этой провинции и не смог найти и покарать убийцу. Так все происходит в этой стране, где коррупция и разложение наказываются людьми, которые и сами заслуживают виселицы».

Однако когда он сидел перед герцогиней и смотрел ей в глаза, этот отвратительный образ исчезал. Клевета и оскорбления не касались этой красоты, скатываясь с нее, как вода со смазанного жиром оперения лебедя, и иногда Бончани жалел, что должен смотреть на эту женщину как на врага. Когда она выступала рядом с королем в своем великолепном платье, играющем всеми оттенками от синего до темно-зеленого, — с изящно, но роскошно поднятыми плечами и грудью, выглядевшими как слоновая кость на фоне ляпис-лазури, от этого зрелища можно было прийти в отчаяние.

Придя в дурное расположение духа, он начал копаться в старых бумагах. О чем он уже писал? Вот год назад он сообщал о положении дел. Он заново перечитал скупые фразы донесения. «Без герцогини де Бофор вопрос о свадьбе вашей племянницы Марии с королем можно было бы решить в течение четырех месяцев. Любовь короля к его даме становится сильнее день ото дня. Это взрастит здесь неизлечимое зло, если Господь не вмешается в это дело Своей святой рукой». Он раздраженно отодвинул лист в сторону. Разве можно было выразиться яснее?

«Что же касается короля, то ему ни в чем нельзя верить. Никто, ни один человек, не знает, что у него будет на уме завтра. Он весьма одаренный интриган, который левой рукой отбирает у вас то, что дает правой. Берегитесь. Вы не получите от него ни одного предложения, которое не обернулось бы для вас неприятными последствиями».

Он посмотрел вверх и устремил взор своих утомленных глаз на беззвездное ночное небо. Нет, от него ждут ясных наблюдений. Конечно, король очень хитер и коварен. Чтобы это понять, не нужны никакие агенты. Но он, Бончани, умеет наблюдать и видеть то, чего не видят другие. Он взял новый лист. Что означает этот неторопливый брачный торг с Флоренцией? Чего хочет добиться этим Наварра? При дворе все знали, что король хочет возвести свою любовницу на трон. С другой стороны, эти двусмысленные авансы Марии. Ага, скорпион! Он хочет скорее получить развод с Маргаритой. Но Папа никогда не даст разрешения на развод, пока будет существовать опасность, что король женится на своей куртизанке. Бончани окунул перо в чернильницу и, не останавливаясь, написал:

«Король только делает вид, что хочет жениться на Марии Медичи, чтобы достичь аннулирования своего прошлого брака. Как только разрешение на развод будет получено, король тотчас женится на герцогине де Бофор. Откройте глаза и уши, поскольку нет никакого сомнения, что нам приходится иметь дело с весьма лукавыми личностями. От Виллеруа я слышал, что Ваше Превосходительство очень хорошо осведомлены об этих обстоятельствах, однако вы должны знать, что король, хочет он этого или нет, лукав не более, чем любой обыкновенный человек. Я был бы глубоко опечален, если бы вы оказались обманутыми, посему мне кажется необходимым, дабы расстроить такого рода планы, чтобы вы сообщили обо всем Его Святейшеству».

Немного подумав, он торопливо приписал: «Король написал Силлери, чтобы тот навел справки о состоянии здоровья принцессы Марии. Здесь ходят слухи, что она так толста, что вряд ли будет в состоянии иметь детей. Коннетабль просил меня ходатайствовать, чтобы вы, Ваше Превосходительство, прислали королю портрет принцессы».

Пока Бончани сидел на чердаке кардинала Гонди и писал депеши, двор пребывал в Нанте и пышно отмечал рождение Александра. Вскоре после этого в Анжере праздновали усмирение Меркера и бракосочетание Сезара и дочери покорившегося мятежника.

«Никто не может составить верной картины того, что здесь в действительности происходит. Королева Маргарита находится в заточении в замке Юссон, а счастливый король празднует в Нанте рождение второго сына, прижитого от фаворитки. Этой последней удалось заполучить руку единственной дочери герцога Мерксра для своего первенца, который, таким образом, становится наследником одного из самых могущественных домов королевства. Позволю себе заметить, что испанцы растеряны до того, что безучастно наблюдают за происходящим. В те же дни, словно для довершения всех этих мерзостей, король, сидя в Нанте, подписывает богопротивный эдикт».

Театр в голове Бончани мгновенно наполнился живыми сценами. Он представил себе, как Папа Климент VIII, рассвирепев, едва сдерживается, чтобы не обрушить на голову Наварры новое отлучение. Что вдруг нашло на этого новообращенного еретика? Чего он хочет? Религиозной свободы для протестантов? Теплых мест? Доступа к государственным должностям для еретиков? Гугенотских судей? Сейчас Бончани видит, как на бледные щеки короля Филиппа медленно возвращается краска, король видит, что его акции в Риме резко повышаются в цене. Наварра слишком много возомнил о себе, думает Мадрид. Так же думает и Бончани. Надо, однако, принять во внимание полную картину. Что делает император, кардинал Австрии? Что думает Англия? Как обстоят дела с наступлением турок на Венгрию?

Бончани начал холодно размышлять. Курия топает ногами, но, бранясь и злобствуя, вынуждена глотать Эдикт. Будут ли отныне европейские религиозные конфликты решаться в Париже? Насколько неуверенно чувствует себя Папа Климент VIII? Какой позор. Наварра принудил Испанию к заключению мира. Еще не высохли чернила Вервена. Да еще этот Эдикт! Гугеноты с политическими правами? Бончани писал об этом все летние месяцы. У него всюду были уши, и агент герцога Тосканского пытался разгадать основное направление борьбы великих держав, постоянно имея при этом в виду, что Генрих стал самым могущественным королем христианского мира. После Вервенского мира Генрих Наваррский превратился в сильнейшую фигуру европейской политики, и речь теперь, среди прочего, должна была идти о том, чтобы подобрать для него достойную спутницу.

В депешах Бончани подробно описывались и вспомогательные фигуры, коих можно было использовать ко благу общего дела. Естественные союзники — самые дешевые союзники. Ближайший из них — Рони. Нет сомнения, что этот черный протестантский ворон преследует ту же цель, что и он, Бончани, хотя, конечно, по совершенно иным мотивам. Тосканскому агенту рассказывали, какая сцена разыгралась между Рони и королем в садах Ренна в марте 1598 года. Король четыре раза приглашал своего всесильного министра на охоту, прежде чем набрался мужества назвать вещи своими именами. Каждый раз король говорил, что хочет обсудить с Рони важные дела, но только в четвертый раз он раскрыл свой замысел. Король подошел к своему лучшему слуге, как он всегда называл Рони, взял его за руку и заговорил:

— Давайте пройдемся наедине. Мне надо поговорить с вами о деле, которое давно мучит меня и по поводу которого я уже несколько раз звал вас с собой на охоту. Вы помните эти случаи? Но каждый раз меня отвлекало столько дел, что я не мог свободно говорить с вами на эту деликатную тему.

После этого Наварра стал живописать министру мрачную и безрадостную картину положения дел в унаследованном королевстве, о его жалком состоянии и о тех непомерных усилиях, которые ему, королю, предстоит приложить, чтобы окончательно освободить это королевство и привести его в порядок. Он описал трудности и опасности, которым подвергался, нападки всякого рода, кои ему пришлось перенести, чтобы стать королем-умиротворителем в глазах Франции и всей Европы. Потом он, однако, начал жаловаться на то, что все эти усилия окажутся напрасными, если у него не будет последователей и прямых наследников, особенно ввиду ожидаемых притязаний на трон со стороны его племянника принца Конде и других принцев крови. Его супруга, с которой он твердо намерен развестись, никогда не сможет забеременеть.

Потом Генрих перечислил всех возможных кандидаток, но в каждой из них нашел какой-либо изъян. Мадридская инфанта безобразна и кривобока. Правда, с этим он мог бы примириться, если бы мог одновременно с ней жениться на Нидерландах. Подошла бы ему и кузина Иоанна I, принцесса Арабелла Стюарт, если бы она могла стать наследницей английского престола, но королева Англии была далека от таких мыслей. Из других иноземных принцесс одни были гугенотки, другие — немецкие — горькие пьяницы. У Великого герцога Тосканского есть племянница, которая, должно быть, весьма хороша собой. Однако она происходит из довольно худородного дома, принадлежит купеческому семейству, будучи отпрыском выскочек, которые всего шестьдесят или восемьдесят лет назад были алчными и жадными провинциальными знаменитостями. Кроме того, она принадлежит к роду Екатерины Медичи, которая не делала Франции и лично ему, Генриху, ничего, кроме гадостей.

Потом он перешел к обсуждению французских принцесс. Ему нравилась племянница, мадемуазель де Гиз, но о ней ходили слухи, что она бессердечна и зла, а ему нужна женщина, у которой на уме любовь, а не головная боль. Оставались еще принцессы из захудалых домов — две из дома Мэнов, две из дома Омалей и три из дома Лонгвилей — и целая череда девиц еще более низкого происхождения. Но в любом случае, даже если они были ему по сердцу, оставался нерешенным один вопрос, который заставлял Генриха мучиться сомнениями.

«Кто может гарантировать мне, что кто-то из них сможет соответствовать трем непременным условиям, без которых ни одна женщина не сможет стать моей супругой? Именно, надо, чтобы она могла родить мне сыновей, чтобы она отличалась мягким и добродушным нравом и, наконец, чтобы она духовно была готова в случае моей смерти взять в свои руки судьбу государства и моих детей. Чтобы она обладала достаточным мужеством и здравым смыслом и могла ревностно следовать моему примеру. Подумайте сами, не знаете ли вы кого-нибудь, кто бы обладал всеми этими свойствами одновременно?»

Рони уже давно понял, куда клонит король, но не спешил это показывать. Он с большим удовольствием согласился бы гореть в аду, нежели избавить своего суверена от необходимости самому высказать чудовищную мысль.

«Я не знаю ни принцессы, ни простой женщины, которая могла бы соответствовать таким требованиям».

«Что бы вы в таком случае сказали, если бы я сам ее назвал?»

«Сир, я бы сказал, что вы, вероятно, знаете ее лучше, чем я, и, кроме того, она должна быть вдовой, чтобы вы точно знали, что она в состоянии иметь детей».

«Вот как? Вы так думаете? Если вы не знаете, кого назвать, то я сделаю это сам».

«Так, прошу вас, назовите ее, ибо мой разум отказывается заглядывать столь высоко».

Король резко повернулся к Рони и воскликнул:

«Ах, так вы хитрец? Я прекрасно вижу, чего вы хотите, разыгрывая из себя бесхитростного глупца. Ваша цель — вынудить меня самого произнести имя. Что ж, извольте, я это сделаю, ибо вам придется признать, что всеми тремя достоинствами обладает только одна женщина — моя возлюбленная».

Рони упрямо сжал губы.

Генрих, словно желая отмежеваться от собственных слов, добавил:

«Я не хотел этим сказать, что окончательно решил на ней жениться. Мне просто захотелось узнать, что вы думаете по поводу этой мысли, которая на днях пришла мне в голову за неимением других достойных кандидатур».

Рони хорошо видел пропасть, куда хотел увлечь его король. Маркиз знал, что Наварра задумал послать в Юссон посла, чтобы получить от Маргариты согласие на развод. Она непременно его даст. Разрешение вернуться из изгнания в Париж и прощение всех преступлений и прегрешений — это то, против чего она не сможет устоять. По праву Генрих мог предать ее суду и казни за государственную измену и нарушение супружеской верности. Однако Рони чувствовал, что король хочет услышать правду. Что ж, пусть он ее получит.

«Сир, вы только что говорили об опасностях, которые хотите отвести от Франции заключением этого брака. Если вы хотите, чтобы после вашего ухода из жизни королевство было вновь ввергнуто в войну и хаос, то я посоветую вам сделать то, что вы хотите. Можно, конечно, не считаться с всеобщим негодованием и возмущением, которое вызовет этот шаг. Но нельзя не принять во внимание придворные интриги и претензии, а они неизбежны, учитывая те многочисленные и необычные обстоятельства, при которых дети появились на свет. Смею ли я сказать, что ваше отцовство открыто подвергается сильному сомнению? Я не говорю о жуткой истории с неким аптекарем, которого якобы отравила госпожа де Бофор, потому что он диагностировал ей беременность в те времена, когда Ваше Величество еще не требовали от госпожи благосклонных услуг такого рода. Первый сын герцогини не сможет отрицать, что родился вследствие двойного нарушения супружеской верности. Второй, которого герцогиня только что родила, будет чувствовать себя обманутым, так как он, принимая во внимание тот факт, что госпожа де Бофор в это время покинула господина де Лианкура, родился вследствие простого нарушения супружеского долга. И что будет с другими детьми, которых герцогиня родит, когда вы уже будете повенчаны с ней? Только этих детей надо будет рассматривать как законных наследников вашего величества. Я прошу вас учесть все эти трудности, прежде чем я разовью дальше свою мысль по этому поводу».

«Неплохо, но вы говорили только о первом требовании и предпочли умолчать обо всем, что касается непосредственно моей возлюбленной».

Он разовьет дальше свою мысль. Ее можно развить и без него. Король знает своего Рони. Рука всегда на кошельке. Он может только считать. Если король возьмет в жены банкирскую племянницу из Флоренции, то Франции сразу же простят все долги.

Но достаточно о Рони. Бончани продолжал писать.

В поле его зрения появился следующий персонаж. Никола де Нефвиль, владетель Виллеруа. Родился в 1542 году в Париже, от своего тестя получил в 1567 году должность государственного секретаря. Позже присоединил к своим владениям Майенн, который потерял в 1593 году, когда положение Лиги стало бесперспективным. В 1594 году Генрих назначил его государственным секретарем по иностранным делам. Он часто выступал против Рони и даже самого короля, который всегда считал его тайным другом испанцев. Вообще казалось, что Генрих держит Виллеруа на должности государственного секретаря исключительно за его способности, нисколько не доверяя его верности.

Бончани еще раз обдумал указание, полученное из Флоренции.

«Мы хотим, чтобы вы втайне попытались достигнуть взаимопонимания с Виллеруа, для чего можете пообещать ему часть тех доходов, которые мы получаем от налога на соль. Это означает, что Виллеруа был бы в этом случае готов помогать восстановлению принцев в их прежних правах. Действуйте с глазу на глаз и в полном доверии к Виллеруа. Гонди и Дзаметта сообщают, что сделали ему щедрые подарки, чтобы получить назад свое имущество. Однако если вы боитесь смутить его такой бесцеремонностью, то госпожа де Бофор за ту же долю в солевых налогах позаботится об этом сама, особенно если вы поговорите с ней в присутствии мадам де Сурди».

Бончани тихонько свистнул сквозь зубы. Такие вот дела. Рони изо всех сил старается ради короля отобрать у герцога Фердинанда право аренды солевого налога. В то же самое время Габриэль носится с дерзкой идеей втайне сыграть на руку обездоленным вассалам Фердинанда в наивной вере, что таким образом ей удастся завести друзей во Флоренции, которые попросят Папу не препятствовать разводу короля. Герцога Савойского она заманила обещанием отдать ему Салуццо, если он сумеет склонить испанцев принять ее сторону в вопросе о разводе. Не так уж это глупо, подумал он и озабоченно покачал головой, удивляясь такой неуклюжей дипломатии. Виллеруа понимает, что надо надежно прикрыться, чтобы не оставить следов в таких опасных делах, что же касается Габриэль, то надо сделать небольшой намек на эту тему Рони, чтобы об этом наверняка узнал король.

Следующим в списке Бончани был Дзаметта, сын сапожника из Лукки. Будучи сам сапожником, он прибыл во Францию в свите Екатерины Медичи, а при Генрихе III стал камердинером. Кажется, он был единственным, кто владел тайной, как шить обувь для крошечных ножек последних Валуа. Это умение стало основой его богатства. С умом вложив деньги, он сумел вскоре финансировать Лигу, давал в долг Майенну, а позже Генриху IV. Деньги под высокие проценты. Однако Бончани больше интересовал дом итальянца. Дом, спрятанный от любопытных взглядов высокой каменной стеной, неприметно стоял на Вишневой улице, недалеко от Арсенала. Утопая в густых зарослях сада, роскошно обставленный дом предоставлял всем, кто имел туда доступ, все мыслимые удобства. Король встретил там сочувствие всем своим желаниям: королю было предоставлено право свободного передвижения по дому, полная непринужденность, возможность угождать всем своим потребностям, всегда открытый кошелек на случай, если у короля не окажется денег, постоянно накрытый для его фаворитки роскошный стол и, наконец, потайная комната для случайных любовных утех.

Бончани написал:

«Дзаметта заверяет Вашу Светлость в своей всеподданнейшей преданности. Несколько дней назад я нанес ему визит. В нашей беседе мы коснулись прискорбной проблемы аренды солевого налога. Он подтвердил мне то, что сообщили мне вы, Ваша Светлость, в последнем письме. В будущем французская корона будет сама собирать соляной налог, а вашу долю направлять непосредственно вам. Дзаметта не видит никакой возможности воспрепятствовать этому, но уверяет, что убытки понесут бывшие субподрядчики, такие, как он и Гонди. Вам это нововведение не грозит никаким ущербом, а он, Дзаметта, займется другими делами, когда будет перекрыт этот источник дохода.

Как вы легко можете себе представить, цель моего визита все же была несколько иная. Я прямо спросил его, как обстоят дела в его отношениях с герцогиней. Как я и ожидал, этот сапожник уклонился от прямого ответа и заявил, что те милости, которыми осыпает ее король, дают ему основания предполагать, что она всегда будет верна своему долгу по отношению к королю и всегда будет следовать за ним. Вам известно, что Дзаметта одолжил ей деньги, которые были нужны для покупки герцогства Бофор? В денежных вопросах они очень быстро находят общий язык, так, например, она сумела уговорить Дзаметту одолжить его величеству деньги для похода на Амьен. Король в мгновение ока взял реванш. Речь идет о сорока тысячах талеров на восстановление замка Монсо, которые Дзаметта одолжил герцогине.

Я решил добиться более четкого ответа и спросил его, не известно ли ему о каких-либо неприятностях, которые могут произойти для Флорентийского дома от тех милостей, которыми король осыпает герцогиню. На это Дзаметта ответил, что он уверен, что можно найти такую форму урегулирования, чтобы остались удовлетворены все заинтересованные стороны. На мой следующий вопрос, каким он сам представляет себе возможное решение, он ответил, что доверяет дипломатическим способностям господ де Силлери и Виллеруа, которых король уполномочил искать такое решение.

Я указал ему на то, что некоторые из сторон весьма холодно смотрят на возможное решение и что может наступить такое время, когда трудно станет рассчитывать на умение других, а обстоятельства могут сложиться так, что придется полагаться только на собственные суждения. На мой заключительный вопрос о том, как он собирается вести себя в подобном случае, я не получил вразумительного ответа, но лишь ничего не значащие заверения, примеры которых я уже привел в достаточном количестве.

Я взял себе за правило один раз в неделю столоваться у Дзаметты, в его с большим вкусом обставленном доме, и осмелюсь сообщить вам, что там подают блюда отменного качества. Хозяин дома всегда принимает меня с должным уважением, которое приличествует посланцу Вашей Светлости. При этом на его лице отражается страх, который он всячески пытается скрыть. Возможно, настало время дополнить богатейшее меню нашего удачливого земляка, обосновавшегося здесь, в Париже, парой вкусных флорентийских блюд. Я уверен, что в нужный момент не будет упущена возможность вернуться к ним».

Слуга уже дважды стучался в дверь.

— Si [10], — прозвучало из глубины комнаты, и вслед за тем хозяин быстро перешел на французский: — Entrez! [11]

Слуга открыл дверь и согнулся в низком поклоне.

— Простите за беспокойство, господин. К вам какая-то посетительница. Она не желает уходить.

— Ты знаешь, который теперь час? Кто это?

— Это госпожа де Менвиль.

— Менвиль? Что ей надо в такой неурочный час? Слуга снова поклонился.

— Я скажу ей, что вы не сможете ее принять.

— Нет, веди ее сюда. Я сейчас выйду.

— Как вам будет угодно.

Бончани бегло просмотрел последние строки своего донесения, лежавшего на столе, потом тщательно запер бумаги в секретер и спустился вниз, в салон.

Женщина уже сидела в кресле у камина. На даме была надета темно-синяя накидка. Изящная, немного удлиненная голова красиво сидела на сильной шее. Дама сняла чепец, и Бончани, как всегда, когда видел эту женщину, невольно задержал изумленный взгляд на огненно-рыжих волосах домоправительницы герцогини де Бофор. Она заметила, что ее визит неприятен флорентийцу. Об этом говорили все его жесты. То, как он спускался по лестнице, как на мгновение остановился на нижней ступеньке, задержал на посетительнице взгляд и только после этого сделал последний шаг, как он несколько дольше, чем требовалось, держал руку на перилах, словно оставляя последнюю возможность к отступлению, как пересек разделявшее их пространство — все это говорило о нерешительности и беспомощности, но ни в коем случае не о готовности нащупывать возможность какого-либо невероятного решения.

Она протянула ему руку. Бончани сдержанно поклонился.

— Я приношу вам тысячу извинений за столь поздний визит.

Итальянец наклонил голову.

— Могу ли я предложить вам перекусить?

— Нет, благодарю вас, это очень любезно с вашей стороны, но у меня не слишком много времени.

Бончани сел.

— Как чувствует себя герцогиня? Смею надеяться, что наилучшим образом?

— Госпожа герцогиня думает, что я сейчас еду в Монсо. Я должна быть там уже сегодня ночью.

Она помолчала, потом снова заговорила:

— Вы будете рады услышать, что дождливая осенняя погода весьма расстраивает ее, и она, окруженная врачами и астрологами, очень дурно проводит ночи.

Бончани прищурил глаза. Он поднялся, подошел к двери, быстро открыл ее, чтобы удостовериться, что за ней нет непрошеного слушателя. Он закрыл дверь и направился к окну. Ветер гремел ставнями, капли дождя тяжело падали на толстое, грубой выделки, стекло. Каким унылым и мутным был этот октябрьский дождь во французской столице. Вот и кончается 1598 год. Неужели он здесь уже восемь лет? Но как же подавляет все, что окружает его здесь. Вечные низко нависающие тучи, никогда не кончающийся дождь, тупость людей. Даже художники не могли подняться здесь над тяжестью бытия. Строят здесь неуклюже и грубо. Здания слишком высоки, широки, все сделано с добрыми намерениями, но без истинного чувства меры. А картины! Любой итальянский хлебопек разбирается в пропорциях лучше, чем эти северяне с их тестообразными, топорно сработанными телами. Теперь пришла эта дама и думает смутить его парой небрежно брошенных слов.

— Вам известен мой ранг и мое положение?

Бончани обернулся и внимательно посмотрел на женщину. Однако ее не вывел из равновесия его строгий взгляд.

— Я Мари Эрман, госпожа де Менвиль. Если бы я сказала, что представляю собой нечто большее, то это было бы не только дерзостью, но и черной неблагодарностью по отношению к тому, кому было угодно предоставить мне это место. Одному вельможе было угодно возвысить меня, и я благодарно покорилась его воле. Но если бы ему пришло в голову поднять меня еще выше, выше того положения, для которого сотворил меня князь этого мира, то я бы настоятельно просила его оказать эту честь другой, той, которую провидение создало для такого положения. Такая естественная скромность дается далеко не всем. Мой пол, и без того отягощенный самыми ужасными преступлениями в мировой истории, несчастным образом влечет к тому, чтобы быть самонадеянной и ненасытной. Примеров тому достаточно. Нет, прошу вас, не перебивайте меня. Я знаю, какими тяжелыми мыслями занят ваш ум. Уверяю вас, что мною движут такие же мысли и заботы. Наконец наступил мир. Франция вдохнула полной грудью. После Вервена над Францией нависает только одна опасность. Вы понимаете, о чем я говорю. Итак, слушайте, что я хочу вам предложить…

ОДИННАДЦАТЬ

ПЕРРО

Ваше имя?

Перро. Пьер Поль Перро.

Родился 14 марта лета от Рождества Христова 1557-го. По роду занятий каменотес, если я не ошибаюсь.

Все так, как вы сказали.

Родился в Лионе. Служил в войске короля Франции. В почетную отставку вышел в Париже в 1594 году. Вы были ранены?

Да, господин. День триумфа королевских войск оказался для меня не столь счастливым, ибо в тот самый день я получил в грудь стрелу из арбалета. Но я не жалуюсь. Король по-царски наградил меня за верную службу и многократно возместил мне увечье. Так как я не мог вернуться на службу даже после того, как моя рана затянулась, то я вновь занялся своим прежним ремеслом.

Я рад это слышать. Вы знаете, зачем мы здесь?

Пожар?..

Вам уже сообщили об этом ?

Два дня назад я получил депешу.

От кого?

От моего племянника.

Люссака?

Да.

Простите, что я вынужден допрашивать вас. Но таково данное мне поручение. Я обязан выяснить обстоятельства, приведшие к пожару в вашем доме. Вы готовы дать сведения по этому поводу, которые могли бы оказаться полезными для прояснения причин несчастья?

Я охотно отвечу на все ваши вопросы. Хотя и боюсь, что вряд ли смогу оказаться вам полезным.

Что вам известно о местонахождении вашего племянника?

Два дня назад я получил от него письмо. Вы можете сами его прочитать. Этот дармоед постыдно злоупотребил моим гостеприимством. Он написал мне, что прибыл в Париж среди ночи. Улица была полна народа. В пристройке начался пожар, однако благодаря доблести соседей и дождя, который по воле божественного провидения пролился на огонь, пожар был потушен. Он написал также, что очень беспокоится за своего друга, которого в тот день так и не смогли найти, и что он направляется на поиски. Потом шли извинения и благодарности, которые я не стал читать. Я был просто взбешен, скомкал письмо и швырнул его в угол. Да что там говорить, у меня просто руки тряслись от ярости. Письмо пришло из Парижа?

Думаю, что да. Откуда же еще? Его доставил почтальон. Я заплатил за письмо цену двух хлебов.

Сегодня среда, двадцать первое апреля. Письмо, как вы сказали, пришло два дня назад. Почтальон преодолевает расстояние от Парижа до Клермона за несколько часов. Значит, письмо было написано девятнадцатого апреля, то есть через девять дней после пожара.

Нет, на письме стояла дата — тринадцатое апреля. Это число было написано рядом с приветствием. Значит, письмо было написано во вторник. Да, во вторник на прошлой неделе.

Но отправлено оно было лишь неделю спустя? Да. Это действительно странно.

Только через девять дней после поджога вы узнали, что в один миг лишились своего парижского дома?

Проклятый оборванец!

Постойте. Мы еще не знаем, как все произошло. Итак, Люссак написал вам, что приехал в Париж поздно ночью, обнаружил, что на улице много народа, а дом объят пламенем.

Да, это верно.

Значит ли это, что он не жил в вашем доме в Париже?

Уже нет. Однако он весь март провел здесь.

У вас?

Да.

Значит, в тот день, когда произошло несчастье, его вообще не было в городе?

Нет. Он был как раз на пути в Париж. У кареты отвалилось колесо, и это задержало его. На улицу Двух Ворот он пришел только в полночь, но об этом я уже сказал вам.

А до этого он был у вас?

Да, как уже было сказано, он провел здесь весь март. Он объявился здесь в четверг, после кануна Великого поста. Но я тогда ни о чем не подозревал.

А его спутник?

Вы имеете в виду этого Виньяка?

Да.

Люссак приехал один. В почтовом экипаже он доехал до Клермона, а весь остальной путь проделал пешком. Он неожиданно вошел в кухню в тот момент, когда мы сидели за ужином. Мы очень удивились, но обрадовались его приезду и тотчас пригласили его за стол, как то водится между порядочными родственниками и добрыми христианами.

Какое впечатление он произвел на вас?

Ну, он был голоден и очень устал с дороги. Я не видел его с лета прошедшего года, поэтому нам было что рассказать друг другу. Мне очень хотелось знать, как идут его дела в Париже. Но в тот вечер я не стал сильно докучать ему расспросами. Однако в последующие дни и недели он вел себя довольно странно, но я решил, что это происходит от неуверенности, в какой он пребывал по причине положения, в котором оказался. У него были какие-то дела с Маршаном и Пети. Вероятно, вам известно, что король подписал несколько патентов на приведение в порядок Пон-Нёф. Люссак представился этим господам. Речь шла о заказе на исполнение нескольких масок, которые должны будут украсить мост. Дело, как вы понимаете, очень выгодное. Однако для окончательного решения вопроса он должен был представить проекты. У него были при себе наброски и эскизы мужских и женских лиц, представленных в сочетании с речными мотивами. Водные растения, листья, пальметты, раковины. Но уверенности у него не было, так как он не знал, насколько его эскизы придутся по вкусу заказчику. Кроме того, на заказ претендовали еще несколько соискателей. Я пытался вселить в него мужество, но он выглядел подавленным и нерешительным.

Он рассказал вам, почему он покинул Париж?

Естественно, я спросил его об этом, так как был сильно обеспокоен. Кроме того, я оставил в его распоряжении свой дом, который теперь остался без присмотра. Но Люссак рассеял мои сомнения, заверив меня в том, что Виньяк надежный и заслуживающий всяческого доверия человек, на которого вполне можно положиться.

Но все же почему Люссак приехал к вам ?

Ну, во-первых, из-за эскизов. Он хотел посоветоваться со мной. Жаловался на Париж — на грязь, вонь, опасности, которые поминутно подстерегают на улицах людей. Эдикт запретил богослужения в городе. Из того, что рассказывал Люссак, можно было заключить, что Париж не показался ему слишком привлекательным. Прошлогодний урожай был плох, и весной сильно подскочили цены на хлеб. Было похоже, что Люссак приехал в Клермон, чтобы спокойно поработать над рисунками и чтобы суета Парижа не выбивала его из колеи. Для меня эти основания казались настолько очевидными, что я не стал больше ни о чем допытываться, хотя сам он не объяснял мне, почему ему пришлось покинуть Париж.

Однако потом он все же вернулся в Париж?

Да, в тот самый день, десятого апреля, в субботу.

В пасхальную субботу?

Да.

Вы говорите, что в канун Пасхи он вернулся в Париж? Но почему он избрал для возвращения именно этот день ?

Люди вольны приезжать и уезжать, когда хотят. Я не могу ответить на ваш вопрос. Люссак просто собрался и уехал.

Не получил ли он какого-либо известия, или, быть может, Виньяк прислал ему письмо с просьбой приехать?

Нет, об этом я бы знал. Мы не получали никаких писем от Виньяка. Я, правда, спрашивал Люссака, все ли в порядке в Париже, но он всегда успокаивал меня одними и теми же словами.

Не было ли каких-либо новостей, которыми можно было бы объяснить его внезапный отъезд?

Ну, в новостях, спаси нас Господь, недостатка не было. Везде только и разговора было, что об этой Марте, которую привезли в Париж из Лоша. Здесь было несколько приезжих, видевших ее на площади Святой Женевьевы, где ее показывали народу. Эта тварь кричала, что дьявол вкрался в ее тело и нашептал ей, что все гугеноты — плоть сатаны и что он постоянно бывает в Ла-Рошели и в других местах, где забирает все новые и новые души в свою огненную геенну. Нет никакого чуда, что парижский люд охотно верит в эту крамольную болтовню. Говорили, что ее мать тоже предалась дьяволу, но королевские врачи осмотрели ее и пришли к заключению, что она вовсе не одержима дьяволом. Мы с облегчением узнали, что король отдал приказ господину д'Эстре призвать эту сумасшедшую к ответу и что никакие вопли капуцинов, собравшихся у ворот Консьержери, не смогли отвратить короля от его решения. Самому господину д'Эстре пришлось несколькими днями позже пережить большое несчастье, ведь его дочь, герцогиня де Бофор, пала жертвой какой-то таинственной болезни. Но, как я слышал, смерть дочери не помешала ему в тот же день упаковать все ее пожитки и отправить в Кевр. Нет, конечно, новостей было великое множество, но я не в силах понять, что было в них такого, что могло бы заставить Люссака вернуться в Париж. Напротив, не кажется ли вам, что любого истинного христианина такие новости навсегда отвратили бы от желания возвращаться в этот город?

Стало быть, ваш племянник уехал в пасхальную субботу, и с тех пор вы его больше не видели?

После того последнего письма я не имел о нем никаких известий. Правда, я думаю, что он скоро вернется, чтобы дать мне объяснения по поводу пожара.

Надеюсь, что так и будет, мы тоже очень этого хотим, потому что, собственно говоря, допрашивать надо его, а не вас, который вообще не имеет никакого отношения к этим происшествиям.

Вы не говорили с ним?

Нет.

Разве он не в Париже?

Этого мы не знаем. Мы не нашли в сгоревшем доме ни одного живого человека.

Ни одного живого человека?..

Так вы еще не все знаете ?

Кто-то пострадал во время пожара?

В развалинах нашли труп.

Боже правый!

Пожар заметили около полуночи. После этого люди вломились в дом, увидели, что горит пристройка, и попытались потушить огонь. Когда соседи прорубили стену, чтобы получить доступ к месту возгорания, наружу полыхнуло такое пламя, что огонь, несомненно, перекинулся бы на соседние дома, если бы через короткое время не пошел сильный дождь. Труп обнаружили только утром, когда начали разгребать пепелище. Однако мы не знаем, кто был этот человек. Труп полностью обожжен и изуродован до неузнаваемости. Тело так и не опознано.

Великий Боже.

Вы, конечно, понимаете, что нам очень хотелось бы побеседовать с вашим племянником. Вероятно, этот мертвец и есть тот самый Виньяк, что, однако, вряд ли можно будет установить точно. Но, пожалуйста, скажите мне, что находилось в пристройке?

В пристройке за кухней?

Да.

Ничего особенного. Метла, ведра, дрова и всякий хлам.

Была ли там дверь ?

Дверь? Конечно, была, даже две двери, если уж быть точным.

Где именно находились эти двери ?

Одна выходила во двор, слева, если смотреть из дома. Был туда еще один вход — из-под лестницы. Но я не понимаю, почему вы об этом спрашиваете?

Дверь, ведущая во двор, была наглухо заколочена гвоздями. Вход под лестницу вообще никто бы не заметил, если бы люди не вырубили дощатую стену пристройки. Так вы действительно не знаете, что находилось в пристройке?

Боже мой, мне надо немедленно ехать в Париж. Неужели Люссак?..

Нет, этого просто не могло быть. В конце концов, именно он известил вас о пожаре. Хотя странно, конечно, что он не сообщил вам всех подробностей, которые вы теперь таким неприятным образом узнаете от нас.

Этот неблагодарный бездельник. Я немедленно поеду туда, чтобы за все с него спросить.

Нет, прошу вас, сядьте. Боюсь, что если мне и моим людям до сих пор не удалось заполучить его в наши силки, то тем более вам будет не под силу отыскать его. Мне очень неприятно, что именно я вынужден сообщать вам все эти ошеломляющие новости. Но, прошу вас, ответьте прежде на мои вопросы. Я сообщил вам кое-что о событиях в Париже, но я ничего — или почти ничего — не знаю о вашем племяннике или об этом Виньяке, труп которого предположительно был найден на месте пожара. Если же мы объединим наши знания, то в сумме они, быть может, помогут нам прояснить истину. Прошу вас, не ездите в Париж. Эта поездка в любом случае будет бесполезной. Ваш дом в Париже охраняют мои люди. Вашего племянника простыл и след. Это бессмысленноехать в Париж.

Ну хорошо, пожалуй, я послушаюсь вас. Будь проклят тот день, когда я пустил их обоих в свой дом! Но скажите мне, что вы нашли в пристройке?

Создается такое впечатление, что они оборудовали в сгоревшей пристройке какое-то подобие мастерской. Среди обгоревших досок нам удалось найти остатки холста, а также емкости и горшки для смешивания красок, не считая загрунтованных досок, шпателей, кистей, коробок с какими-то порошками, бутыли с настойками, серебряную коробочку со звериными волосами, вощеные нити и многое другое в том же роде.

Боже мой, там была мастерская художника?

Есть ли у вас какое-либо объяснение этому факту?

Проклятое легкомыслие. Святая Троица! Вот почему он исчез. Как он мог так меня провести? Теперь он, конечно, боится навлечь на себя мой гнев. И по полному праву!

Так вы ничего об этом не знали ?

Я? Знал ли я об этом? Да я бы в тот же день выгнал их из моего дома, а заодно и из Парижа. Я не знаю, во что впутался Люссак. Несомненно, его впутал во все этот Виньяк. Ясно, что дверь во двор забили для того, чтобы никто не знал, что творится в пристройке. Теперь я все понял.

Вы не могли бы рассказать и мне, что вы поняли ?

А ведь я их предупреждал. Но послушайте меня. Они оба явились в Париж в июне прошлого года. За несколько недель до того Люссак прислал мне письмо, в котором спрашивал, не смогу ли я оказать гостеприимство ему и его другу. Они рассчитывали на то, что в Париже им удастся найти хорошо оплачиваемую работу. Мы немного говорили об этом, но они выбрали для приезда столь несчастливый момент, что я нимало не мог заботиться об их неприятностях. Моя жена лежала при смерти. Душа моя была полна горя и сомнений. В одну ночь потерял я жену и дитя, которое она носила. Мы с ней и без того давно собирались уехать в Клермон. Этой зимой Париж уже не видел бы нас среди своих вечно недовольных граждан. Но после того ужасного события я не мог больше ни минуты оставаться там и через несколько дней уехал в Клермон. Мне было даже лучше от того, что я мог оставить дом на Люссака и его друга. Я направил свою повозку на север с тем, чтобы никогда больше не возвращаться в город.

Что эти двое собирались делать в городе?

Как я уже сказал, они собирались найти в Париже хорошее место. Я говорил им, что это безнадежное дело. Не будучи принятым в цех, без протекции и знакомства с влиятельными персонами просто невозможно добиться хорошего заказа. Конкуренция просто убийственна. Для такого художника, как Виньяк, перспективы были совершенно безнадежны. Поэтому обычно приезжие художники и ремесленники селились в пригородах, где цехи не имели большой власти. Как мне рассказал позже Люссак, Виньяку удалось найти работу у одного фламандца, жившего вне города, и поэтому я думал, что все в порядке. Но если верно то, что вы мне рассказали, если они действительно оборудовали мастерскую в моем доме, то я не удивляюсь, что там произошло несчастье.

Как я должен вас понимать?

Это очень опасно, работать без разрешения. Тех художников, которые работают, не будучи членами цеха, безжалостно преследуют. Если им повезет избегнуть гнева разозленных хозяев цеха и их челяди, то их неминуемо покарает закон. Есть еще много горячих голов, которые не страшатся этих ударов судьбы, если обычный путь к признанию кажется им слишком долгим. Если бы все это знал Люссак! Как он мог допустить такое?

Никто не знал о существовании этой мастерской.

Откуда вы это знаете?

Мы провели расследование.

Ну, значит, тогда те, кто был в этом заинтересован, должно быть, узнали о мастерской и положили конец ее работе. Другого объяснения у меня нет.

А Люссак, опасаясь ваших упреков, умолчал об этом.

Каков мерзавец.

Он никогда не говорил о том, что они делали в Париже?

Люссак изо всех сил старался получить заказ на строительстве галереи в Лувре. Потом он узнал, что Маршан и Пети подрядились участвовать в строительстве Пон-Нёф. Но об этом я вам уже говорил. Для этой работы он готовил наброски и эскизы.

А Виньяк, как вы утверждаете, работал за городом у какого-то фламандца. Вам известно его имя ?

Нет. Мы мало говорили об этом, пока Люссак был здесь. Я спрашивал, как идут дела у его друга, но Люссак становился очень немногословным, когда речь заходила о Виньяке.

Но все же что именно он отвечал на ваши вопросы?

То же, что я только что говорил вам. Виньяк работает в Вильжюифе.

И это все?

Да. Он больше ничего не говорил, а я не спрашивал.

Вы знаете, когда и где они познакомились ?

Они встретились в Лионе.

Когда это произошло?

Года два назад, а может быть, и раньше.

Но вы должны были видеть Виньяка, когда он и Люссак прибыли в Париж.

Да, конечно, я его видел.

Вы бы узнали его при встрече?

Думаю, что да. Но разве он не сгорел во время?..

На что жил ваш племянник ?

До приезда в Париж он всю зиму работал и жил в Бретани. Где-то недалеко от Анжера. Не помню, как точно называется это место. Вероятно, они получили плату за работу, так как уехали оттуда и добрались до Парижа.

Могло ли случиться так, что Люссак в марте приехал в Клермон, потому что между ним и Виньяком произошла размолвка ? Или, если вы позволите мне по-иному сформулировать вопрос, не сложилось ли у вас впечатления, что Люссак питает неприязненное чувство к своему другу?

Откуда вы это взяли?

Вопрос напрашивается сам собой при самом поверхностном взгляде на положение вещей. В начале марта ваш племянник без всяких видимых причин покидает Париж. Он приезжает сюда, не говорит ни слова о своем компаньоне, а потом, также без всякой разумной причины, возвращается в Париж. Приехав, он видит, что ваш дом объят пламенем, в котором к тому же погиб человек. После этого он пишет вам письмо, в котором оповещает вас, правда, не полностью, о том, что случилось, и куда-то бесследно пропадает. Кроме того, Люссак утаил правду о том, что они с Виньяком делали в вашем доме. Разве нельзя предположить, что и в остальном все его рассказы были так же лживы? Конечно, вы правы, когда говорите, что цеховые художники непременно вмешались бы в это дело, узнав о существовании мастерской, а я, со своей стороны, не могу исключить того, что разгневанные люди, уверенные в своей правоте, весьма вероятно, склонились бы к тому, чтобы самим совершить правосудие, не прибегая к помощи судейских, дабы укрепить страх перед законом. Однако оба, сознавая незаконность своих деяний, предприняли меры предосторожности, чтобы избегнуть раскрытия своих поступков. К тому же неприметная пристройка была надежно заперта. Если бы какой-то неизвестный захотел проникнуть в помещение и поджечь его, то для этого ему пришлось бы либо разбить стекло, либо взломать дверь. Однако все замки и запоры остались целы. Как вы можете это объяснить? Не было ли ключа у кого-либо, кроме Виньяка и Люссака?

Нет. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно.

Кроме Виньяка и Люссака, кто-нибудь проживал в вашем доме?

Насколько я знаю, нет.

В июне они явились к вам вдвоем ?

Да, это совершенно точно.

Один из свидетелей утверждал, что видел Виньяка в доме вместе с молодой женщиной. Судя по его описаниям, речь идет о темноволосой, довольно красивой особе, весьма развязной и невоспитанной, по виду похожей на южанку. Не знаете ли вы какую-либо особу, к которой подходит такое описание?

Такая бабенка, какую вы описываете, вряд ли могла бы похвастать знакомством со мной. Нет, такая особа никогда не обреталась в моем доме.

Как это ни прискорбно, но похоже, что слова свидетеля соответствуют действительности. Но давайте вновь вернемся к отъезду Люссака. Он покинул Клермон в субботу десятого апреля, не так ли ?

Да.

В котором часу?

Сразу после восхода солнца. В город он пошел пешком. Обычно требуется не больше часа, чтобы добраться отсюда до почтовой станции. Экипаж из Нуайона прибывает около полудня и до наступления темноты приезжает в Париж. В письме Люссак писал об отвалившемся колесе, из-за которого он прибыл к цели своего путешествия только в полночь.

Как он был одет ?

На нем были коричневые панталоны, рубашка из фламандского полотна, красный камзол и серая пелерина без капюшона. Кроме того, на плечи был накинут шерстяной шарф того же цвета, что и пелерина.

У него были с собой какие-либо вещи ?

Сумка и кожаный футляр, в котором он носил свои рисунки.

Была ли у него лошадь ?

Нет, лошадей они продали еще летом. Но вот его изображение. Этот портрет нарисовал его друг. Сейчас волосы у него немного длиннее, но в целом портрет очень похож. Вылитый племянник. Если вы хотите сделать копию с этого рисунка, то я могу дать его вам на несколько дней.

Благодарю вас. Вы очень любезны. Но не могли бы вы все же объяснить, почему ваш племянник вначале буквально бежит из Парижа, потом неожиданно возвращается туда, но при этом так скупо пишет вам о происшедших событиях?

Нет, мне и самому непонятно его поведение. Если вам удастся его найти, то я думаю, что все очень скоро прояснится. Он, конечно, заслуживает хорошей взбучки за то, что так меня подвел.

Кто знает. Пока у нас нет полной уверенности в том, что Люссак что-то знал о тайной мастерской. Может быть, этот Виньяк подвел вас обоих и именно поэтому услал Люссака из Парижа. Но, прошу вас, ответьте еще на один, последний вопрос. Знаете ли вы человека по имени Джакомо Баллерини ?

Вы сказали, Баллерини?

Да.

В своей жизни я знавал очень многих людей, но ни один из них не носил такого имени. Бог свидетель, что я говорю правду.

Нухорошо. Вы искренне и правдиво отвечали на мои вопросы, и с Божьей помощью нам, быть может, удастся узнать истину. Я благодарю вас за откровенность.

Да. Быть может, кому-то и удастся с Божьей помощью распутать этот клубок. Мне это не по силам.

Записано в Клермоне 21 апреля 1599 года.

ДВЕНАДЦАТЬ

РАЗГОВОР

Виньяк покинул дом Перро с наступлением темноты. Был холодный, неприветливый ноябрьский вечер 1598 года. Виньяк прошел по улице Двух Ворот и свернул на улицу От-Фюэль. В лицо летели сорванные с деревьев листья, по улицам гулял нетерпеливый, пронизывающий до костей осенний ветер. На фоне ночного неба смутно вырисовывался силуэт церкви Сент-Андре. Улица была пустынна, но Виньяк часто останавливался, скрывался в темноте проулков, прислушивался к тишине и ощупывал рукоятку кинжала, спрятанного под одеждой. Он понимал, что в серьезной схватке кинжал вряд ли поможет, но тяжелая холодная сталь оружия действовала успокаивающе. Воздух был напоен холодной сыростью. Целый день не переставая шел дождь. Немощеные улицы раскисли от грязи, не говоря уже о том, что они, как и в любое время года, были густо усеяны выброшенным мусором и отбросами. Требовалось настоящее искусство, чтобы, не заблудившись, ходить в полной темноте по таким улицам и не утонуть в куче рыбных или еще более неприятных остатков. Только приблизившись к реке, Виньяк почувствовал, что вонь стала немного слабее.

С наступлением темноты переправа переставала работать, и Виньяку пришлось выбрать более длинный путь через Сите.

Правда, было неразумно ходить ночью по узким лабиринтам улочек этого района. Даже городские стражники после наступления сумерек отваживались забредать в этот пользующийся дурной славой квартал, только вооружившись до зубов и большими группами. Пройдя вниз по течению Сены, Виньяк вскоре добрался до остова моста Пон-Нёф. Внизу черная вода, образуя буруны, обтекала насыпанные фундаменты опор, которые вот уже двадцать лет торчали из реки, как осиротевшие необитаемые острова. Правда, в последние месяцы начались работы по восстановлению моста, и между будущими быками протянулась тонкая паутина из сколоченных между собой досок. Под временными дощатыми пролетами у берега покачивались привязанные к пристаням лодки. Непосредственно над поверхностью воды вокруг основания каждого быка были видны венцы из брусьев. Весной на них возведут опоры, на которых будут держаться вновь выстроенные арки моста.

Он пробрался сквозь прибрежный кустарник и спустился на мокрые доски, которые грозили в любой момент подломиться под его тяжестью. Шум воды под ногами скрадывал шум шагов, а пелена брызг мешала вообще что-либо разглядеть в и без того кромешной тьме. Крепко ухватившись руками за толстые пеньковые канаты, заменявшие перила, он начал осторожно продвигаться вперед, медля и ощупывая ногой качающиеся доски, прежде чем сделать следующий шаг. Не прошло и минуты, как он с ног до головы покрылся потом. Промокшая рубашка ледяным компрессом прилипла к спине, пронизывая все тело нестерпимым холодом.

Он остановился передохнуть на первой опоре. Оба берега, как челюсти исполинской пасти, ощерились, словно зубами, высокими зданиями, а под ногами жадно шевелился язык, готовый слизнуть Виньяка с ненадежной переправы. Зубы художника стучали от страха.

К чему вся эта таинственность? Посланный от герцогини, которого три дня назад привела Валерия, говорил ясно и недвусмысленно. Через два часа после захода солнца он должен войти в замок через вход Сен-Никола. При этом ему надлежало убедиться, что никто не следует за ним. Никто также не должен был знать об этой встрече, в противном случае другая сторона будет вынуждена отменить заказ, содержание которого будет обсуждаться на встрече.

Виньяк сделал следующий шаг по мокрой доске, поскользнулся и упал. Он сильно ударился обо что-то головой и, чувствуя, что судорожно хватает рукой пустоту, вдруг ощутил, что нога его запуталась в канате, удержав от падения в воду. Он рванулся вверх, что-то ударило его по плечу, и через мгновение в дюйме от лица пролетел его кинжал и исчез в потоке. Виньяк тихо выругался, извернулся, ухватившись за канат, и снова встал на узкие мостки. Ему потребовалось еще несколько минут, чтобы выпутаться из каната, спасшего ему жизнь. Он двинулся дальше, соблюдая еще большую осторожность. Прежде чем делать шаг, надо было убедиться, что доска крепко подвешена к канатам. Он долго тащился по доскам, перебирая руками пропахший дегтем и смолой канат, прежде чем наконец добрался до противоположного берега.

Не обращая внимания на боль в ушибленной голове, он пробежал сотню шагов до условленного места и замер там в ожидании у ниши в стене. Небольшие ворота, вделанные в нишу, были заперты. Виньяк не получил никаких указаний стучать. Оставалось только одно — набраться терпения и ждать.

Спустя некоторое время у темных ворот произошло какое-то изменение. Там появилось что-то темное. Виньяк прищурил глаза, но не смог разобрать ничего, кроме какого-то темного пятна на фоне блестящей от сырости стены. Потом он услышал свое имя.

— Мэтр Виньяк? — раздался приглушенный пронзительный шепот на расстоянии вытянутой руки. Едва Виньяк успел выйти из ниши, как темный силуэт приблизился к нему, схватил за руку и повлек к воротам, которые с едва слышным стуком затворились за ними.

Виньяк изумленно посмотрел на человека, который столь бесцеремонно заставил его войти в замок. Незнакомец был закутан в черную накидку. Лицо скрывалось под низко надвинутым на глаза капюшоном, и его черт нельзя было рассмотреть. Человека по-прежнему совершенно не занимали удобства Виньяка. Он продолжал тащить художника за собой по тихой улочке до большого дома, задняя стена которого упиралась в Лувр. Человек коротко постучал в дверь, которая тотчас открылась и поглотила обоих посетителей.

Оба быстро пересекли темный внутренний двор, вошли еще в какую-то дверь и внезапно оказались в ярко освещенном вестибюле. Когда глаза Виньяка привыкли к свету, таинственный человек, который привел его сюда, исчез.

Виньяк осмотрелся. В конце зала находились две винтовые лестницы, по которым можно было подняться на галерею второго этажа, где, видимо, находились жилые помещения. Два одетых в ливреи лакея охраняли входы на лестницы. В камине под галереей, потрескивая, горел огонь, источая благодатное тепло. Пол был выложен плитами из красного и белого мрамора. Вдоль стен были расставлены удобные роскошные кресла, стены украшали турецкие ковры.

Лакеи стояли неподвижно, как статуи. Виньяк нерешительно потоптался на месте и тоже застыл в неподвижности, там, где оставил его незнакомец. Откуда-то доносились голоса, при этом казалось, что говорившие намеренно старались говорить тише. Потом внезапно наступила тишина. где-то захлопнулась дверь. Кто-то не то задернул, не то открыл портьеру. Послышались удаляющиеся шаги.

Сердце Виньяка билось так сильно, что было готово выскочить из груди. Собственно, он даже не понимал почему. Он сделал вид, что хочет сдвинуться с места, не зная, правда, куда ему идти. Но едва он успел сделать почти незаметное движение, как один из лакеев повернул голову в его сторону. «Тс-с», — произнес он. Потрясенный Виньяк посмотрел на совершенно бесстрастное и неподвижное лицо. Однако за этим приглушенным свистящим приказом ничего не последовало. Посмотрев долгим вопрошающим взглядом в ледяные глаза лакея, Виньяк опустил взгляд и снова застыл в полной неподвижности.

Прошло еще несколько томительных минут. Появился еще один ливрейный лакей и жестом предложил Виньяку следовать за собой. Художник сделал то, что ему велели, подошел к двери, на которую указал ему слуга, и подождал, когда она откроется, а потом вошел в нее, оказавшись в какой-то комнате.

Помещение было маленьким с низким потолком. Здесь тоже горел огонь, распространявший, кроме тепла, приятный сладковатый запах. В кресле, стоявшем в глубине помещения, сидела женщина и рассматривала художника оценивающим взглядом. Виньяк поклонился, потом опустился на колени, стараясь найти нужную меру угодливости и покорности. Взгляд, которым дама одарила Виньяка после того, как он поднялся, сказал ему, что верной меры он так и не нашел. Дама отвела от него глаза с едва сдерживаемым негодованием, потом снова посмотрела на него с оттенком смиренного самообладания. Рука осторожно, словно боясь какой-то заразы, легко поднялась, и женщина жестом велела Виньяку сесть.

— Я надеюсь, что ваш вид нельзя истолковать в том смысле, что по дороге сюда вы привлекли внимание других лиц? Указания, которые вы получили, были, как я все же надеюсь, недвусмысленны, и их строгое соблюдение является залогом и основанием для нашей дальнейшей беседы. Могу ли я с полной уверенностью знать, что вы в полной мере соблюли нашу договоренность?

— Я был вынужден избрать такой путь, который сам по себе не позволил бы мне уделить надлежащее внимание одежде. Кроме нескольких рыб, никто не видел, как я шел сюда.

— Что вполне соответствует вашим же интересам. Принесли ли вы с собой письмо, которое привело вас сюда, или же оно пало жертвой вашей безрассудной переправы?

— Письмо Вашей Светлости…

Повелительным жестом женщина велела ему замолчать.

— Вы принесли письмо?

— Оно здесь, возле моего сердца.

— Отлично. Дайте его мне. Я исхожу из того, что никто, кроме вас, не знает о существовании такого послания. Так, а теперь возьмите его и бросьте в огонь. Наш разговор не займет много времени. Оно и так излишне затянулось и бесполезно потрачено. Я имею задание в нескольких словах объяснить вам суть нашего заказа. Почему выбор пал именно на вас, выходит за пределы моего знания. Заинтересованное лицо и его советники озаботились найти такого человека, который достоин доверия выполнить заказ, не отличаясь при этом вредной многоречивостью. Но так вышло, что выбрали вас. Все мы слуги и рабы Божьи. Но не всем открывается понимать его повеления и действовать согласно Его воле. Отсюда проистекает ропот и крик мелких душ, которые воображают, что лучше, чем немногие избранные, знают, что должно произойти Его Именем. Но мы, которые служим тем, кого Он назначил своими наместниками по вечному праву и закону, должны в такой же мере слушаться их воли и за отсутствием ясных указаний выполнять ее дух. Посему непозволительно руке спрашивать, чего хочет голова. Судьба руки повиноваться — и правильно повиноваться. Вы понимаете меня?

— Вот Господь Всемогущий, свят, великий царь над всей землею…

Женщина прищурила глаза. Виньяк выдержал исполненный таинственности взгляд и воспользовался возможностью рассмотреть даму. Белое лицо было изящно очерчено, моложаво, но странным образом казалось старым. Даже во время разговора лицо оставалось странно застывшим, а голова — неподвижной, покоясь на массивном жабо, венчавшем кораллово-красное платье, плечи которого были так высоко подняты, что остальное тело казалось отодвинутым куда-то вниз. Голову украшали две переплетенные косы, столь же красные, как и тяжелое, ниспадавшее складками платье незнакомой женщины. Ее белое лицо казалось призрачным, и когда слова тягучим потоком снова полились с ее уст, он понял вдруг, почему, собственно, такое юное лицо показалось ему преждевременно состарившимся. Толстый слой белил, наложенных на лицо, подчеркивал предательские складки морщин вокруг рта.

— Хвалите, хвалите Бога, хвалите, хвалите царя нашего. Воистину. Мне было поручено послать за художником, но ко мне привели псалмопевца. Какими еще дарованиями вы обладаете? Было бы очень прискорбно, если бы мы стали искать в вас только одаренного ремесленника, но просмотрели бы сущего ангела.

— Все, что я приношу на продажу, — это труды моих рук и моих глаз, которым Бог даровал способность наблюдать. Если бы Он распорядился по-иному, я сейчас вряд ли стоял бы перед вами.

Он почти физически чувствовал, как его слова погружаются в тело, скрытое красной тканью. Не зашел ли он слишком далеко? Не слишком ли вольно он себя ведет, не выказывая должного уважения? Но что означает эта ходульная проповедь? Они что, устроили проверку, насколько он тверд в догматах веры? Он процитировал псалом только потому, что не знал, чем ответить на своеобразное поведение дамы. Повсюду Виньяку чудились ловушки и подводные камни, скрытой угрозой выступавшие в речах женщины. Он нерешительно потупил взор. Втайне он, однако, продолжал с прежним вниманием наблюдать за мельчайшими деталями ее поведения. Ее лицо было скрыто от него толстым слоем косметики. Но ее осанка, то, как она держала руки, близко сдвинутые ноги, выступавшие из-под красной ткани, позволяют ему угадать очертания тела, скрытые платьем. На ум ему пришло старое изречение: Нет такого человеческого движения, как бы незаметно оно ни было, которому нельзя было бы найти соответствия в какой-либо форме; и нет такой формы, за которой не было бы скрыто какое-либо намерение.

Ну, в мои намерения не входит испытывать ваши цели. Вы сумели портретом моей госпожи возбудить благоволение. Именно этому обстоятельству вы обязаны тем, что послали именно за вами. Отличная работа, надо признать без зависти. Без зависти, это касается меня, так как я не в ваших кругах зарабатываю свой хлеб. Должна сказать, что я поражена вашим мужеством. Когда столяры повесили обрамленную картину в замке Монсо и госпожа де Бофор показала ее собравшимся, то видели бы вы лица присутствовавших там художников. Один даже повысил голос и заметил, что это просто неслыханно, чтобы картина, которую втайне написал никому не известный выскочка, который к тому же, видимо, не имел никакого права это делать, была выставлена при дворе на посмеяние настоящих живописцев. При этом госпожа пришла к вам на помощь, спросив того художника, уж не считает ли он возможным, чтобы мать детей короля Франции послужила объектом подобных насмешек, чем, естественно, заставила замолчать наглого глупца. О, этот маленький эпизод, быть может, покажет вам, что речь идет об обоюдном интересе, который предполагает наше умение хранить тайну.

— Моя картина была даром и знаком благоговения перед герцогиней. Работа была написана не в Париже. Упрек этого художника меня не касается.

— Давайте не будем отвлекаться на такие частности. Какую бы цель вы ни вкладывали в свои действия, вам всегда припишут иные намерения. Разве не так и с Богом, нашим Господом? Он заглядывает прямо в наши сердца и судит нас по нашей истинной вере, а не по нашим сомнительным делам, которые сегодня означают одно, а завтра — совсем другое. Не правда ли, что именно так гласит учение людей, к которым принадлежите и вы?

Она опять вернулась к вопросам веры. Но Виньяк чувствовал, что она для отвлечения внимания пускает ему пыль в глаза, а сама в это время заманивает его совершенно в другое место, в гораздо более опасную ловушку. Но в какую? При дворе его картину заметили. Он привлек к себе внимание и, естественно, возбудил зависть. На это он рассчитывал. Самое страстное его желание начало исполняться. От него хотели еще картин. То, что речь идет именно об этом, не вызывает никаких сомнений. Но зачем эта аудиенция у герцогини? Пусть даже она принимает его не сама; ее представляет дама, которая перед ним. Эта женщина — руки и уста самой влиятельной женщины Франции, будущей королевы. При всех европейских дворах говорят о ней и о великой любви, которой одарил ее король. Он, Виньяк, написав ее, вложил в свою картину все мыслимые атрибуты красоты плодовитости, очарования и королевского достоинства, и это не оставило герцогиню равнодушной. Он чувствовал, что образ неизвестной благородной дамы должен очаровать прекрасную Габриэль, как великолепная жемчужина.

Приманка была расположена с умом и достигла своей цели. Об этом он, конечно, не должен был догадаться. От него хотят покорности, послушания и новых картин. Эти разговоры о вере не более чем дымовая завеса, чтобы нагнать на него страх. При этом каждый знает, что герцогиня протестантка, а король — новообращенный католик. Виньяк слушал себя словно со стороны:

— Добрая набожная работа никогда не сотворит доброго набожного человека, но добрый набожный человек создаст добрую набожную работу. Так учил и Христос: «Дурное дерево не приносит добрых плодов. Доброе дерево не приносит дурных плодов».

— Да-да, вы хорошо затвердили уроки этого самоуверенного немецкого монашка. Но мы не собираемся советоваться с вами в вопросах веры. Вы доказали, что обладаете незаурядным талантом. Чего вам все же не хватает, так это истинного понимания смысла формы, внешним отображением которой вы владеете с таким неподражаемым мастерством. Вам, несомненно, придется согласиться со мной, если я скажу, что задачей художника является не только изображение вещей, не правда ли? Отобразить предмет может любое зеркало, и оно сделает это куда быстрее и лучше, чем любой представитель вашего цеха. Истинное искусство заключается в том, чтобы произведение убедило изображаемого в том, чего он сам в себе уловить не в состоянии. Нужны ли были бы вообще живописные изображения лесов, ландшафтов или лиц, если бы речь шла только о том, чтобы вырвать их из оков скоротечности бытия? Нет, греховным было бы даже пытаться вступать в спор с круговоротом творения, выступать с пестрой палитрой против всемогущего провидения Божьего. Задача искусства — показать суть вещей. Ваше устремление должно состоять в том, чтобы уловить неповторимую единичность в пролетающем мимо потоке внешних проявлений.

Этот взгляд на живопись не вполне чужд вам, так как тот, кто видит вашу картину, которую вы написали с герцогини, естественно, замечает ваше почти ученическое, но, однако, не совсем прямолинейное усилие разглядеть смысл. При этом вы преследовали свою определенную цель. Это очень разумный образ действий, однако он никогда не бывает связанным с куда большим риском ступить на неведомую тропу, по которой до вас никто не блуждал по незнакомой местности. Вы — хитрец, мэтр Виньяк, и это нам очень нравится. Но для искусства хитрость — смертельный яд. Она — мать осторожности, а значит, враг великих произведений. Она не позволит вам найти истину, в лучшем случае суть, соль, неожиданность, которая быстро утомит нас, так как за краткий миг наслаждения нам тотчас придется платить осознанием блестящей находки, которой успеваешь пресытиться, прежде чем оценить ее по достоинству. За кулисами прекрасно видны механизмы, блоки и распорки. Слышны скрип и скрежет вращающихся колес, и мы желаем, чтобы произошло сильнейшее потрясение, которое положит скорый конец этой превосходно задуманной шумихе.

В вас есть умение, но не хватает школы и руководства. Ваш взгляд мастерски выхватывать частности, но, к великому прискорбию, вы слепы к целому. Вы раболепно подражаете своим предшественникам, в чье время эти фокусы были общепринятыми, и это может в какой-то степени служить вам оправданием. Но в равной мере вы проявили известное остроумие, попытавшись таким неслыханным способом привлечь к себе внимание. Можно простить тупой инструмент, если у него есть не совсем тупое намерение.

Виньяк словно зачарованный смотрел на уста, из которых лились эти слова. Строгий негромкий тон действовал усыпляюще.

Одновременно Виньяку почудилось, что где-то между бесчленными, переплетенными между собой нескончаемыми потоками слов мелькнуло нечто, составлявшее действительное содержание речи, и это нечто ни в коем случае не должно было от него ускользнуть. Он чувствовал, как в нем закипает возмущение той снисходительностью, с какой она говорила о его работе. Что это за невыносимая болтовня, которую она обрушила на его голову? Она может поставить ему в вину все что угодно — его положение, веру, происхождение. Но называть его дешевым копиистом? От этого оскорбления в его душе поднялась волна холодной ярости. Что эта дама знает о нем и его способностях? Но одновременно он чувствовал, что ее слова находят в нем соответствующий отклик. Он сразу подавил в себе это чувство, но сомнение уже начало размывать его гнев и лишило его остроты, прежде чем он успел полностью завладеть им.

Внезапно речь дамы прервалась, и он почувствовал, что совершил непростительную ошибку. Он пришел в отчаяние, поняв, что в комнате только что прозвучал вопрос, который он по невнимательности пропустил. В нем боролись страх и восхищение, пока он силился понять, каким образом ей так ловко удалось подметить краткий миг его мысленного отсутствия и как незнакомка использует это наблюдение для еще большего его унижения. Но что делать, здесь ему не дадут времени на размышления. Чего бы они ни потребовали, у него все равно не будет времени обдумать условия. Он сделал глубокий вдох, чтобы обрести голос, но дама опередила Виньяка.

— Я не привыкла разговаривать с людьми вашего звания и очень сожалею, что подвергла непосильному испытанию вашу способность сосредоточиваться. Я спросила вас, где вы сейчас занимаетесь своим ремеслом?

— Я работаю на одного фламандца в Вильжюифе.

— Кто-нибудь видел портрет герцогини, прежде чем вы послали его в замок?

— Нет, госпожа. Только мой друг, некий Люссак. Я показал портрет ему сразу после того, как закончил работу. Мы жили тогда в Бретани, где я тайно писал эту картину. Ее никто не видел, кроме, конечно, одной девушки по имени Валерия, которая несколько раз служила мне моделью. Она и передала картину…

— Я знаю. У вас есть договор с этим фламандцем?

— Нет.

— Тогда скажите ему, что больше не будете у него работать.

— Как я должен это понимать?

— Герцогиня желает взять вас на службу. Вы не можете одновременно служить двум господам. Когда вы после нашего разговора покинете этот дом, вам вручат деньги, которые позволят вам спокойно работать и не думать о заработке на пропитание. Обстановка при дворе такая, что сейчас вы не можете там появиться. Поэтому вы выполните порученную вам работу в тайне, что не составит для вас особого труда, так как вы имеете немалый опыт в этом отношении. В мою задачу не входит рассказывать вам о побудительных мотивах герцогини. Условия жизни при дворе будут для вас чуждыми и незнакомыми, а для того, чтобы исполнить порученное, вам не надо знать больше, чем я уже вам сказала. Герцогиня и король пребывают в большой опасности. Подобно вам, они преследуют одну великую цель, но чем ближе они к ней подходят, тем больше опасностей возникает вокруг. Король слеп и не видит пропасть, которая разверзлась перед ним, так же как он не видит, что особе, которая возбудила в нем ослепляющую, безумную любовь, со всех сторон грозит позор и унижение.

Ваша задача — открыть королю глаза, потому что если этого не удастся сделать, то нам всем грозит уничтожение, а Францию ожидает большая беда. На этом зиждятся и ваши собственные надежды, поэтому ради вашей собственной безопасности вам надлежит оставаться в тени и незаметно выполнить работу, которую мы вам поручим. Нет, не надо ничего говорить. Слушайте меня внимательно и запоминайте мои слова. Когда я отпущу вас, вы выйдете в помещение, какое вам укажет слуга, который стоит в приемном зале. Не пугайтесь, когда войдете туда. Вы увидите задернутый занавес. В середине помещения, которое вам укажет слуга, находится стул, на который вы можете сесть. Когда занавес откроется, вы увидите за ним нечто такое, что может показаться вам непонятным. Как я уже говорила вам, у нас нет времени на подробные объяснения. Внимательно всмотритесь в то, что вы там увидите. Когда вы все поймете, то поднимите правую руку. Занавес закроется, а вы можете покинуть помещение.

В вашем распоряжении шесть недель на то, чтобы написать эту сцену. Когда вы закончите работу, то пришлите девушку к Дзаметте, чтобы дать мне знать об этом. Потом я посмотрю работу и пришлю за ней. Более подробные инструкции вы найдете в мешке с деньгами, который вам вручит слуга. Если вы увидите, что не в состоянии выполнить работу, то не возьмете денег, покидая дом. В этом случае мы будем считать, что нашей встречи не было. Вас не станут больше беспокоить, а вы забудете все, что вы здесь увидели и услышали.

— Простите, но я не понимаю…

— Вы станете богатым человеком, Виньяк. Вы знаете только то, что вам надлежит знать, и я уверена, что вы прекрасно поняли, что от вас требуется. Ненужные знания только повредят вашей работе. Работайте тщательно и используйте лучшие материалы. Вы получите достаточно денег, чтобы купить необходимые материалы. Как вы устроите так, чтобы никто не видел, как вы работаете, мы предоставляем решать вам. Однако могу вас уверить, что только вы один отвечаете за сохранение абсолютной тайны относительно авторства картины. Теперь уходите. От имени герцогини я благодарю вас за ваш визит. Не разочаруйте ее, и это послужит лишь вашей выгоде.

Он обернулся. Дверь, через которую он вошел сюда, была широко открыта. Он захотел еще раз взглянуть в глаза своей собеседницы, но она уже поднялась и повернулась к нему спиной. Он еще раз удивленно посмотрел на шлейф кораллово-красного платья, решительно повернулся и последовал за слугой в зал.

Одетый в ливрею слуга знаком велел ему подождать и исчез. В доме стояла мертвая тишина. Огонь в камине почти погас. Пустое кресло равнодушно смотрело на него, а ледяное дыхание холода обжигало ноги. В голове было странное ощущение одновременной пустоты и переполненности. В голове продолжал звучать чужой голос. Он подошел к входной двери и нажал на створку. Дверь не поддалась. В этот миг он услышал тихий свист лакея. Виньяк обернулся и увидел, что дверь, через которую он только что вошел в приемный зал, снова была распахнута. Виньяк еще раз обдумал заключительные слова незнакомки, взял маску, которую протянул ему слуга, надел ее на лицо и вошел в помещение.

ТРИНАДЦАТЬ

13 ОКТЯБРЯ 1598 ГОДА

Повремени, не уходи так скоро. Обними меня крепче. Согрей мне спину, приласкай своими нежными руками мой живот. Все это твое, только твое, навсегда твое. Да, я знаю, все мое тело принадлежит другому, но сейчас он далеко. Мои мысли, моя душа — с ним, я нужна ему. Но сердце мое и все, для чего в нашем бедном языке не хватает слов, — это твое и для тебя, мой единственный возлюбленный друг. Лишь к тебе стремятся мои упоительные желания, томление любви пишет в моей душе только твое имя, и я чувствую себя самой одинокой из людей, когда твой взгляд не устремлен на меня, твой голос не ласкает мой слух, а твое жаркое дыхание не согревает мое тело. Нет тебя, и черная холодная ночь сковывает мой ум, и, лишенная жизни, я лечу в леденящее пространство небытия, где даже нет Сатурна, правящего свой жестокий пир. Но стоит тебе явиться, как все вокруг исполняется будущностью и радужными обещаниями. Всю душу мою окатывает благодатная волна, я возрождаюсь. Одна только близость с тобой преображает и одушевляет мою безжизненную плоть. Приди, мой возлюбленный, целуй меня, целуй неустанно.

Волна блаженства захлестнула ее. Спальня огласилась протяжным негромким вскриком, руки бессильно упали на простыню. Мужчина, приоткрыв зажмуренные до тех пор глаза, тяжело дыша, приподнялся на руках и, напряженно застыв, смотрел на лежавшее под ним любимое существо, пока черты его лица не разгладились после пережитого упоения страсти. Заметив слезы на глазах женщины, он подумал лишь о могущественном, неведомом божестве, которое, окружив, зажало его крошечное, жалкое бытие своим огромным, неохватным телом. Он начал жадно искать губами соленые слезы любимой, язык скользнул по горячему, совершенно безмятежному лицу. Они тихо улеглись рядом и застыли в неподвижности, словно два тесно обнявшихся маленьких зверька, над головами которых только что пронеслась буря.

Прошло некоторое время. Женщина высвободилась из объятий мужчины, выскользнула из кровати и подошла к окну. Слегка раздвинув тяжелые портьеры, она с удовольствием ощутила тепло упавших на влажную кожу лучей неяркого осеннего солнца. Замок и его строения были похожи на игрушки, расставленные на фоне ландшафта. Башенки — слева и справа на высокой каменной стене, сено на скошенном поле, уходящем до темного, обрамленного густым лесом горизонта. Она весело показала лесу язык, но сегодня ее озорство ударилось о равнодушную зеленую стену, отразилось назад и тяжелым камнем упало на ее обнаженные плечи.

В замке Монсо было тихо. Под окном простирался пустынный внутренний двор. В разных местах его лежали тяжелые глыбы итальянского мрамора, ожидавшие возвращения каменотесов, ушедших из замка на ужин. У колодца стояла брошенная карета, словно лошадей выпрягли, напоили и увели в конюшню, забыв прихватить экипаж. О близости расположенной неподалеку деревни напомнил собачий лай и одинокий плач ребенка. Потом за узким рядом деревьев стихли и эти звуки, и в замке снова воцарилась первозданная от сотворения мира тишина.

Она почувствовала, что он подошел к ней сзади. Спиной она ощутила изливающееся на ее обнаженную спину тепло его большого и сильного тела, шею опалило огненное дыхание. Он прижался к ней, и груди ее набухли, когда она ощутила, как его ласковые руки скользнули вниз, к тому месту где его восставшая мужская плоть вошла между ее бедер. Вдруг ей померещилось, что из леса выехали всадники. Она оцепенела. Руки мужчины нерешительно застыли на месте Видение исчезло так же неожиданно, как и появилось, но призрак его остался перед глазами, наполнив ее сердце страхом и заставив прислушаться.

Бельгард вернулся в спальню. Она услышала шелест простыней и приглушенный звук упавшей на пол подушки.

— Идите ко мне, — прошептал он, — вам просто что-то показалось.

Внезапно он вскинул вверх руку.

— Нет, останьтесь, — вскричал он, — останьтесь там, где вы стоите.

Габриэль вопросительно взглянула на возлюбленного, но остановилась.

Мужчина сел на пол перед кроватью. Угол красной простыни, задержавшись между его ног, бросал темную тень на его чресла. Сидя на полу, Бельгард пил взором красоту своей возлюбленной, как ароматный восхитительный напиток. Она была везде — перед ним, над ним, вокруг него. В полутьме осеннего вечера она возвышалась над ним, глядя на него с едва заметной насмешливой улыбкой. Постояв некоторое время, она вдруг исчезла в соседней комнате, вход в которую был задрапирован ковром. Через несколько мгновений она вышла, одетая в шелковый пеньюар, сквозь который, матово поблескивая, как марципан, соблазнительно просвечивала ее атласная кожа.

Бельгард застыл, прижавшись спиной к кровати.

Она села рядом с ним и прижалась головой к его груди.

«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна. Волосы твоикак стадо коз, сходящих с горы Галаадской. Как лента алая губы твои, и уста твои любезны…»

Она поцеловала его своими дивными губами, заставив онеметь.

— Не говорите ничего, Бельгард, прошу вас. Моя голова тоже переполнена словами и мыслями, но я не желаю ни думать, ни говорить. Когда мы стояли у окна, мне показалось, что он возвращается и может застать нас, как тогда, в Кевре. Чем я обязана ему? И к тому же я не чувствую никакой вины. Разве не должны мы следовать зову своих сердец? Но что делать, если один король требует себе места в том сердце, где уже властвует другой король?

— Разделяй и властвуй, — прошептал Бельгард и обнял свою нежную возлюбленную.

— Вы только так говорите, однако сразу убегаете, когда приближается другой.

— Но чего вы хотите? Вы желаете, чтобы я вызвал своего короля на поединок? Кроме того, вы любите меня так же, как его, и так же, как люблю его я.

Она закрыла глаза и еще теснее прижалась к груди кавалера.

— О да, я люблю вас, Бельгард, люблю всей душой, но я люблю и моего повелителя и короля. Как это возможно? Почему одна моя любовь не отравляет другую? Почему, насытившись одной из них, я сразу начинаю жаждать другую?

Мужчина рассмеялся.

— Каждый из нас может дать вам то, чего нет и не может быть у другого. Я могу сделать вас лишь королевой моего сердца. Но стать королевой Франции вы можете только рядом с другим.

— О, Бельгард, вы так говорите, будто это уже свершилось.

Он поцеловал волосы герцогини, потом нашел губами ее ушко и зашептал:

— Пока мы с вами лежим в этой постели, в Фонтенбло заседает Совет, который решает, кого послать в Рим, а кого в Юссон, чтобы окончательно добиться развода короля.

Габриэль выпрямилась.

— От кого вы это узнали? Бельгард поцеловал ее в губы.

— От Ла-Варена. Он вчера уехал в Фонтенбло, а сегодня уже прибыл назад. Собственно, Совет созвали для того, чтобы определить, что делать в будущем году, но сначала речь зашла о вашем бракосочетании с королем. Хотя большинство высказалось против такого союза, было все же решено послать господина Ланглуа в Юссон, чтобы добиться согласия Маргариты на развод. Как только от нее будет получена доверенность, Силлери немедленно отправится в Рим. Частности, впрочем, не обсуждались. Как вы знаете, во время заседаний Совета у короля случился приступ.

— Какой позор, какой стыд, я лежу с вами в постели, когда король страдает в Фонтенбло.

— Если принять в расчет природу его болезни, то надо сказать, что он вряд ли смог бы меня заменить.

— Бельгард!

— Тс-с, могут услышать.

— Я не позволю вам так говорить о нем. Он ни разу не причинил вам зла и всегда прощал вам ваши ошибки и промахи.

— Даже ту ошибку, что я полюбил вас?

— Нет. Где нет ошибки, там нет и порицания. Генрих — великий король. Франция обязана ему всем, но не испытывает ни малейшей благодарности. Но нельзя требовать от человека того, что недоступно даже богам. Он любит меня, хотя знает, что тот, кто привел меня к нему, навеки обрел приют в моем сердце. Он может уничтожить вас, но не делает этого, так как вы — его друг. А мы платим ему за доверие подлым обманом. Да, мы подлы, но как она сладка, эта подлость.

Бельгард погладил Габриэль по волосам и откинул голову на подушку. Некоторое время они молчали, прислушиваясь к дыханию друг друга. Габриэль прикрыла глаза и постаралась отогнать мысли, которые пробудил в ней только что состоявшийся разговор. Когда это не удалось, она попыталась отвлечься, стараясь дышать в такт с возлюбленным. Она вдруг уверила себя в том, что неминуемо задохнется, если через минуту не попадет в ритм дыхания Бельгарда.

— Роже, я боюсь. Что будет, если с ним что-нибудь случится? Что станется с моими детьми? Никто из окружения короля не защитит меня.

— В этом нет никакой необходимости, король все сделает сам. Вот что я скажу вам, любимая, прекрасная, нежная Габриэль: вы для него — словно теплый луч света в холодном мраке. Не сомневайтесь в его верности. Я знаю короля, как самого себя. Почитайте его письма, загляните в его глаза, когда он входит в ваши покои и смотрит на вас, окруженную детьми. Если бы не этот злокозненный, нежеланный брак с Маргаритой, он давно бы возвел вас на трон.

Она знала, что он говорит правду. Письма короля. Разве могут существовать на свете более веские доказательства любви? Мое верное сердечко, вы жалуетесь, что не получали от меня вестей целых два дня, но это случилось единственно от того, что я был в отлучке и сильно занемог. Только что я прибыл сюда и сразу шлю вам свой привет. Сколько бы я ни старался, я не могу освободиться от меланхолического состояния духа, но думаю, что завтра я найду средство, которое поможет мне. Но ничто не поможет мне так, как один ваш взгляд, который и есть единственное средство, которое неизменно помогает мне от всех моих скорбей и печалей. Я прибыл бы к вам завтра же, если бы не эта злосчастная необходимость руководить Советом и заниматься делами будущего года. При нашей следующей встрече я расскажу вам все новости. Посылаю вам письма для Фурси, Мармора и хочу еще раз сказать, что господин де Ла-Ривьер окажет вам любую услугу, если таково будет ваше желание. Доброй ночи, мое верное сердечко. Целую вас миллион раз. 13 октября 1598 года…

Бельгард с любопытством взглянул на нее.

— Хотелось бы в это поверить. — Она прижалась к нему и глубоко вздохнула. Потом, едва слышно, словно шепча молитву, проговорила: — Боже, если бы мне удалось подарить ему еще одного сына…

Солнце зашло за горизонт, и из-под тяжелой портьеры виднелась лишь узкая полоска тусклого света. Бельгард задумчиво посмотрел на комочек, прижавшийся к его лону, но не стал вслух проявлять то беспокойство, которое вызвала в нем ее последняя фраза.

Король скорее всего вернется через несколько дней. Но даже если он прибудет и раньше, у него, Бельгарда, все равно будет достаточно времени, чтобы незаметно выскользнуть из спальни герцогини. Ла-Варен рассказал ему, что приключилось с Генрихом. Вечером в воскресенье, после первого заседания Совета в Фонтенбло, у него обострилась застарелая болезнь, пошла мутная моча, а потом началась сильная лихорадка. Какая-то опухоль в промежности уже давно причиняла королю страдания во время верховой езды, а теперь дали себя знать и камни в мочевом пузыре. Болезнь стала устрашающей. Врач короля Ла-Ривьер ждал разрешения Наварры начать лечение, но Генрих боялся вмешательства. Бельгард всегда приписывал этот отказ от лечения обычному страху перед операцией, но слова Габриэль выставили болезнь короля в новом и неожиданном свете. Существует ли возможность, что король.. Нет, этого просто не может быть. Бельгард задержал дыхание, словно это могло помочь отогнать странную мысль. Но вместо нее пришла другая, не менее, чем первая, изумившая кавалера. Он едва отважился даже мысленно произнести то, что пришло ему в голову: что будет, если король после операции потеряет способность к зачатию? От этой мысли сердце Бельгарда бешено застучало. Он почувствовал таившуюся в этом смутную опасность и открывшиеся возможности, которые он, однако, не мог сейчас полностью оценить.

Но кто знает, может быть, король уже давно пребывает в таком состоянии? Наследник престола — главная забота Генриха. Он мог защитить детей Габриэль после своей смерти только их признанием законными наследниками короны. Но оба его сына были зачаты во грехе. Их притязания на трон всегда оставались бы спорными. Но если бы Генрих сейчас женился на Габриэль и если бы она родила ему сына, то никто не осмелился бы выразить сомнение в легитимности такого принца.

Едва только мысль оформилась, как все строение начало расползаться по швам от одной возможности, что Генрих после операции лишится детородной способности. Какой чудный план можно построить на этом. Разве не зависит все от того, сможет ли женщина, которая сейчас мирно спит в его объятиях, благословенно зачать от короля и уже в качестве супруги родить ему законного наследника?

Бельгард чувствовал, что покрывается жаркой испариной. Не поэтому ли оказывает ему Габриэль такую неслыханную милость все эти годы? И быть может… но нет, это просто немыслимо. Неужели сам король?.. Он рывком приподнял женщину и приблизил ее голову к своему лицу. Но он не увидел ничего. Сейчас их разделяла тьма, и он чувствовал только ее жаркое дыхание и вдыхал аромат ее кожи, и прежде чем Бельгард успел вымолвить хотя бы слово, он упал в темноту жадно раскрытых мягких губ, прикосновений опытных рук и проворного, как гусеница, языка, нежно ищущего его уста.

Издалека донесся приближающийся топот копыт и звон упряжи несущихся во весь опор лошадей. Бельгард приподнялся и прислушался. В замке слышалось хлопанье дверей. Было слышно, как по двору бегают люди, в спальне запахло смолой горевших факелов, свет которых проникал в окно. Прежде чем успели заскрежетать открываемые железные ворота, Бельгард, полностью одетый, уже стоял у открытого окна и выглядывал во двор из-за портьеры. Вдоль опушки леса рысью скакали лошади. Лошадей было не меньше восьми или десяти, не считая запряженных в карету, которую сопровождали окружавшие ее всадники. Вернувшись в спальню и подойдя к кровати, он нашел ее уже покинутой. Бельгард бесшумно скользнул к двери, приоткрыл ее, потом снова плотно закрыл, поспешил обратно к окну и через секунду очутился на балюстраде. Прежде чем спрыгнуть на покрытую мхом крышу навеса, он услышал настойчивый стук в дверь спальни. Пробежав по крыше, он спрятался в нише и затаился, ожидая, когда лошади въедут во двор замка. Только после этого отважился Бельгард спрыгнуть с крыши и смешаться с толпой бегущих людей, заполнивших внутренний двор.

Отряд возглавляли герцог де Монбазон и капитан гвардии де Менвиль. Всадники тотчас спешились и окружили карету.

Лакеи, стоявшие на запятках кареты, спрыгнули на землю и бросились открывать дверь экипажа, не забыв приставить к ней маленькую лесенку. Принесли и носилки, но король, бледный и изнуренный лихорадкой, лишь слабо махнул рукой и, опершись на плечо Монбазона, заковылял к дому. Но не успел он дойти до входа, как навстречу ему бросилась Габриэль.

Бельгард держался в стороне и не мог слышать, о чем они говорили. Он обернулся и увидел, что к нему направляется Рони, мрачное лицо которого говорило о многом. Министр подошел к Бельгарду и перешел прямо к делу:

— С воскресенья непрерывная рвота и лихорадка. Где Ла-Ривьер?

— Мне казалось, что его вызвали в Фонтенбло. Насколько я знаю, за ним посылал Ла-Варен.

— Значит, мы разминулись. Хорошенький сюрприз. Мне придется немедленно послать еще одного гонца за Беро в Париж. Все равно они нужны нам оба.

— Неужели все так плохо?

— Своему злейшему врагу не пожелал бы я такой болезни.

Он посмотрел на лестницу крыльца, где король и Габриэль продолжали о чем-то говорить. Рони молчал, но его молчание было красноречивее сотен слов. Он внимательно взглянул на Бельгарда.

— Я не знал, что герцогиня так рано ложится спать.

— В замке холодно, в каминах очень плохая тяга.

От ледяного взгляда Рони Бельгарда бросило в дрожь.

— Вам стоит поискать себе нового камердинера. У вашего так сильно дрожат руки, что он, как видно, не в состоянии как следует застегнуть камзол своего господина.

С этими словами Рони отвернулся, оставив Бельгарда, и, подбежав к всадникам, продолжавшим толпиться возле кареты, приказал двоим из них не мешкая скакать в Фонтенбло, найти Ла-Ривьера и доставить его в Монсо.

Бельгард не спускал с него глаз. Едва слышно выругавшись, он заново застегнул камзол и размеренным шагом последовал за придворными, вошедшими в вестибюль замка.

Через несколько часов прибыл Ла-Ривьер. На рассвете приехал Беро в сопровождении столичных врачей и хирургов. Горячая ванна и компресс из масла сладкого миндаля облегчили страдания короля, но тем не менее после тщательного осмотра, учиненного прибывшим врачебным сообществом, оно пришло к выводу о неизбежности хирургического удаления камней из мочевого пузыря.

В последующие дни врачи рассуждали о случае и спорили о правильности диагноза. После этого настало время подумать о сроке проведения операции. Все врачи были единодушны в том, что данное время года благоприятствует оперативному вмешательству. Так как холод и сухость суть главные стихии мочевого пузыря, то было бы верным выбрать для операции такое время, когда Марс и Сатурн не противостоят Луне. Противоречия возникли лишь по поводу места оперативного доступа. Одни врачи настаивали на том, чтобы провести операцию через половой член, так как это наиболее безопасный путь удаления камней. Опыт показывал, что разрез между задним проходом и мошонкой весьма рискован и к тому же намного болезненнее, чем одиночный разрез на боковой поверхности члена. Кроме того, при таком подходе можно использовать то обстоятельство, что крайнюю плоть, которую при выполнении операции вытягивают далеко вперед за головку члена, можно после успешно проведенного вмешательства натянуть назад, чтобы прикрыть ею рану, создав естественную защиту от воспаления. Ла-Ривьер весь день отстаивал эту методу, но был вынужден в конце концов уступить доводам Беро о том, что, во-первых, камень еще не вышел в мочеиспускательный канал и что, во-вторых, никто не знает, позволят ли размеры камня провести его по каналу. Кроме того, вообще неизвестно, со сколькими камнями им придется столкнуться, и будет весьма прискорбно, если они удалят один камень из мочеиспускательного канала только для того, чтобы позже удостовериться в том, что в пузыре есть другие камни, которые по прошествии недолгого времени приведут к возобновлению прежних страданий.

Собрание врачей пришло наконец к единому мнению — выполнить операцию под руководством Беро. Утром двадцатого октября врачи и хирурги собрались в библиотеке замка. Председательствовали Ла-Ривьер и Беро. Рядом с врачами Мареско, Мартеном и Розе, а также с главным хирургом Реньо, который уже оперировал короля по поводу генитального свища, но предоставил право провести следующую операцию Беро, находились и другие прославленные коллеги по врачебному цеху. Все расселись вдоль стены и приготовились старательно записывать речи выступающих.

Первым слово взял Ла-Ривьер, указавший коллегам на исключительную важность данного хирургического вмешательства. В длинной вступительной речи, умело украшенной многочисленными риторическими вставками, он постарался в самом выгодном свете представить собранию заслуги и труды короля, описать бремя его служения государству и всем населяющим его подданным и внушить врачам, что долг всех и каждого — молиться за короля и призывать милость Божью во имя исцеления властителя. Им же самим выпало нечто гораздо большее, нежели просто возносить молитвы. Так как Бог дал каждому его особенный талант — одному плавать по морям, другому печь хлеб, еще кому-то Бог даровал способность писать и оказывать духовные услуги человечеству, точно так же угодно было Господу дать присутствующим в этом зале знание человеческого тела.

Заканчивая речь, он попросил коллегу Беро объяснить присутствующим, каким именно способом собирается он избавить короля от его болезни, с тем, чтобы каждый, кто примет в этом посильное участие, мог скромно и в меру сил исполнить свой долг, дабы оказать Его Величеству скорую и действенную помощь.

Беро поднялся со своего места, подошел к кафедре и начал говорить:

— Великий Мариан, святой Баролитани и его выдающийся ученик Амбруаз Паре оставили нам чудесное знание, которое с Божьей помощью позволит нам исцелить недуг, поразивший нашего возлюбленного короля. От природы, воли Божьей и таланта присутствующих здесь хирургов всецело зависит, насколько скоро исцелятся раны, которые мы будем должны причинить телу короля. Мне нет нужды объяснять вам, как готовят страждущего к оперативному вмешательству. Точно так же, как надлежит очищать душу молитвой и исповедью для обретения единения с сонмом святых, так надлежит перед операцией готовить внутренности тела, для чего надо опорожнить мочевой пузырь, разбавить кровь, вскрыв вену и выполнив кровопускание, и не давать лекарств, могущих ослабить тело. Срамное место пациента надо вымыть и выбрить и умягчить его ваннами и масляными мазями, что облегчит вмешательство и упростит экстракцию камня. Мы исследовали мочу короля и нашли, что она прозрачна, но содержит примесь крови. Из этого мы вывели заключение, что речь идет об остром зазубренном камне, который к тому же является единственным, и в мочевом пузыре нет других камней. Мы не можем пребывать в полной уверенности по этому поводу, но опыт учит нас, что множественные камни всегда трутся друг о друга и поэтому становятся гладкими. Образующиеся при этом мелкие частицы выделяются в мочу и превращают ее в мутную, похожую на молоко жидкость, чего мы не наблюдаем в данном случае. Если мы будем ждать, когда камень продвинется к мочеиспускательному каналу, то тем самым увеличим опасность того, что на своем пути камень причинит еще большие повреждения внутренности тела. Кроме того, нам неизвестен размер камня. По этой причине мы решили предпринять вмешательство на мочевом пузыре, не пользуясь доступом через половой член. Однако вы с полным правом можете спросить, как будет проходить столь сложная операция. На каком основании мы найдем верное место для нанесения разреза? На это я отвечу, что природа сама указывает нам путь доступа к месту, где гнездится болезнь. Однако позвольте мне вначале остановиться на укладке больного, чтобы я мог полнее осветить вопрос должной подготовки к операции.

Нам потребуется стол, который одним своим краем прочно крепится к стене. Под спину больного на уровне почек мы подложим несколько подушек, в то время как его седалище будет покоиться на мягком тюфяке, набитом овсяной соломой или отрубями, которые впитают кровь и мочу. Колени больного, находящегося скорее в сидячем, нежели в лежачем положении, мы разведем в стороны и закрепим кожаными ремнями для того, чтобы как можно больше освободить операционное поле. Нам потребуются четверо сильных и смелых мужчин. Двое из них будут держать больного за руки, а двое за ступни и колени, чтобы больной своими непроизвольными движениями не осложнил ход операции. До того, как мы уложим больного в это не слишком приятное положение, нам надо приготовить следующие инструменты: зазубренный железный зонд, скальпель, направительную канюлю, железные расширители, зажимы, элеваторы и двустворчатые зеркала, кроме того, шлифованные или зубчатые клювовидные зажимы для остановки кровотечения и для извлечения осколков камня, а также маленькие зажимы и ножницы. Четыре самых важных инструмента я спрячу в рукава. Это необходимо для того, чтобы не тревожить больного их видом. Кроме того, находясь в рукавах, эти инструменты будут теплыми, чем мы предотвратим ненужное повреждение внутренних органов тела. Рукава будут перехвачены у запястий повязками, чтобы инструменты раньше времени не запачкались кровью.

Рассказывая все это, Беро называл каждый инструмент, поднимал его над головой, а потом укладывал на обтянутый черным бархатом столик, чтобы коллеги позже могли внимательно их рассмотреть. Размером каждый инструмент не превышал ладони. Эти редкие вещицы поблескивали на черном бархате, как невиданные украшения, и хирурги нетерпеливо вытягивали шеи, стараясь лучше рассмотреть их. Каждый инструмент был украшен символической эмблемой согласно его функции. Так, рукоятка зонда была выполнена в виде двух змеиных голов, буж напоминал дуэльный кинжал, а рукоятка расширителя была покрыта мелкими, переливающимися на свету пластинками, похожими на панцирь рака или омара.

Беро между тем продолжал говорить:

— Когда все, таким образом, будет готово, можно начинать собственно операцию. Для этого мне придется вернуться к вопросу, который я затронул в самом начале своего выступления. Как нам быть уверенными в том, что операционный нож с первого раза попадет в надлежащее место? Для сего нам надо через мочеиспускательный канал ввести в мочевой пузырь трубчатый зонд. Когда зонд окажется в пузыре, хирург должен добиться того, чтобы закругленный, тупой конец зонда был слегка повернут влево и направлен вниз, чего можно легко достичь осторожными вращательными движениями. Теперь у нас есть четкий ориентир — крутой изгиб трубчатого зонда. После этого ассистент, стоящий справа от меня, получит задание отвести мошонку больного как можно дальше вправо и вверх, чтобы освободить место оперативного доступа. Теперь перейдем к разрезу. Его надо выполнить немного левее промежности, но не слишком близко от ягодицы. Если разрезом мы повредим сфинктер мочевого пузыря, то больной не сможет впоследствии контролировать мочеиспускание. Если мы проведем разрез слишком близко от заднего прохода, то явится опасность повреждения геморроидальных вен, которое может произойти либо тотчас, либо при попытке извлечения камня. Следствием такого повреждения может стать кровотечение, которое мы не сможем остановить и которое неминуемо станет причиной смерти больного. Но даже если этого не произойдет, то все равно, проведя разрез слишком близко от заднего прохода, мы будем впоследствии вынуждены расширить рану, что неизбежно приведет к разрыву ткани мочевого пузыря. Исходя из этих соображений, мы сделаем разрез точно посередине между задним проходом и головкой бедренной кости. Разрез, который мы проведем вдоль волокон тканей, не должен превышать размером большой палец. По ходу операции рану придется расширить с помощью расширителей, и поскольку разорванные ткани заживают быстрее, чем разрезанные, то и разрез должен быть как можно меньшим.

Введенным в рану пальцем надо будет нащупать твердый металлический зонд, предварительно введенный в мочевой пузырь. Точно установив его местоположение, мы далее произведем быстрый энергичный разрез, при этом металл лезвия должен зазвенеть, столкнувшись с местом изгиба железного зонда. Таким способом мы сможем одним разрезом провести лезвие сквозь кожу и стенку мочевого пузыря. После этого можно считать, что зонд выполнил свою функцию, и теперь его можно удалить. Далее: по раневому каналу в полость пузыря вводят два элеватора и расширяют рану. Затем ассистенты с силой разводят эти два элеватора, чтобы обеспечить возможность свободного доступа в рану другими инструментами. Если не хватит места для немедленного введения двустворчатых зеркал, то рану придется расширить с помощью меньших расширителей. Затем в рану вводят двустворчатые зеркала и расширяют рану стенки мочевого пузыря настолько, насколько потребуется. Иногда для удаления камня оказывается возможным воспользоваться непосредственно зеркалами.

Если после всех проведенных манипуляций рана оказывается достаточно широкой, то мы вводим в пузырь зажим и осторожно захватываем камень. Камень не следует грубо выдирать, нет, он должен быть удален с помощью легких возвратно-поступательных движений. Сначала его надо расшатать, а потом аккуратно извлечь из пузыря. Если камень окажется настолько велик, что его невозможно будет удалить описанным путем, то камень придется раздробить и в конечном счете извлекать по частям. Для этой цели пользуются зубчатыми зажимами. Когда камень будет раздроблен, то с каждой его частью поступают так же, как с целым камнем. Перед окончанием операции непременно следует удостовериться, что в пузыре нет других камней и затеков крови, которые могут послужить причиной образования новых камней. Для того же мы должны внимательно осмотреть извлеченный камень, чтобы проверить, нет ли на нем отполированных или стертых мест. Если таковые не обнаруживаются, то мы можем с уверенностью считать, что в мочевом пузыре нет больше ни одного камня.

Теперь надо как можно скорее закрыть операционную рану. При необходимости накладывают швы, для чего подходят крепкие шелковые нити, предварительно навощенные, чтобы нитки не рвали ткани и не разлагались под действием мочи и раневого отделяемого. Шов надо накладывать глубоко, чтобы нитки не прорезались и чтобы не пропала даром вся перенесенная пациентом боль. После операции, однако, надо оставить малое отверстие, через которое в мочевой пузырь вводят серебряную трубку, по которой будут оттекать кровь и моча. Эту трубку не следует оставлять в мочевом пузыре надолго, чтобы тело не привыкло выводить мочу по такому искусственному ходу. Отсюда следует, что трубку надо держать в ране до того времени, когда по ней потечет прозрачная моча без примеси крови. После этого трубку удаляют, а рану закрывают окончательно.

На этом заканчивается работа хирурга. Пациенту перевязывают раны и со скрещенными ногами переносят в затемненную теплую комнату, где его примет в свои объятия Морфей, принеся облегчение после перенесенных мук и страданий. Через несколько дней в заживающий мочевой пузырь можно впрыснуть бальзам из подорожника, паслена и розовой воды. Если мочеиспускательный канал окажется закупоренным сгустками крови или иными частицами, то в него следует ввести буж, чтобы дать моче свободный отток. Все это с Божьей помощью должно быть сделано, чтобы уберечь нашего короля от осложнений. Да сохранит его Господь. Аминь.

Беро сошел с кафедры и вернулся на свое место. С противоположного конца зала доносился шорох перьев, торопливо царапающих бумагу. Потом все стихло. Ла-Ривьер поднялся и обратился к собранию:

— Да будет так. Восхвалим Господа. Давайте помолимся.

Наступила благоговейная тишина. Головы склонились и не надо было обладать большой фантазией, чтобы представить, что в них происходило. Через короткое время собрание разошлось, и каждый отправился усердно готовиться к предстоящей операции.

Однако не считая самого Беро, к которому сразу же были приставлены два отборных стражника, в замке после доклада врача не было человека, который не думал бы, что дни короля сочтены.

ЧЕТЫРНАДЦАТЬ

ПОСТСКРИПТУМ

Ваше Превосходительство, греховен и преступен человек, как милости Божьей, ожидает он исцеления, и каждый тихо молит Господа в сердце своем: Господи, прости мои прегрешения. Зыбка моя вера, высокомерны и грязны мысли мои, и душа моя — легкая добыча для темных сил. Хорошо лишь, что мы знаем, насколько омерзительна и вероломна, как лукава и хитра природа человеческая, ибо в противном случае мы были бы такими же беззащитными перед ее коварством и кознями, как ягнята перед волками. Мало того, та глупость и безумие, таящиеся в бездонной душе алхимика, куда я был вынужден заглянуть, посетив дом того аптекаря Аллебу в ходе настоящего расследования, вообще не поддаются никакому описанию. Мы не смогли добиться ни одного вразумительного слова от этого обитателя микрокосма, не говоря уже о его сумасшедшем помощнике Себастьене, которого мы в конце посещения забрали из его дьявольской кухни, где готовят зелья из жаб и трав, чтобы отвести его к знающему врачу и узнать, сохранился ли в темном лабиринте его души хотя бы один проблеск божественного света.

Что же касается самого Аллебу, то провидение, создавая его, не позаботилось вложить в его душу того, что мы обыкновенно считаем разумом. Скорее дерево превратится в орех, нежели удастся вложить в голову этого аптекаря хотя бы крупицу понимания. Но там, где нет ясного сознания, не стоит искать вины, хотя для нашего дознания было бы весьма полезно на месте узнать, что именно и с какой целью делали в октябре на поле в предместьях города аптекарь и оба разыскиваемых нами человека.

То, что мы все же в конце концов узнали, и еще кое-что, содержится в дополнении к моему сегодняшнему донесению. Как вам станет ясно по прочтении протокола допроса господина Перро, владелец дома узнал о причинившем всем нам большие неудобства несчастье из письма, полученного им за два дня до моего прибытия к нему. В том письме племянник господина Перро — его имя Люссак — известил своего дядю о пожаре, который случился до его приезда в Париж. Вы можете лично ознакомиться с ответами допрошенного Перро. Также пересылаю вам копию письма, которое допрошенный Перро передал мне вместе с рисованным портретом разыскиваемого Люссака. В этом письме вы найдете заверенные показания допрашиваемого, а именно в том, что Люссак достиг цели своего путешествия в полночь, увидел, что улица полна народа, а дом его дяди объят пламенем, и, не выяснив причин пожара, покинул место происшествия и направился искать своего друга. Письмо датировано тринадцатым апреля, но было получено адресатом всего за два дня до моего приезда к нему.

Уже по пути в Клермон у меня возникли первые сомнения относительно истинности полученных сведений. Но поскольку у меня не было никаких оснований подозревать господина Перро, тем более что он произвел на меня самое благоприятное впечатление, я, после того как почтмейстер подтвердил, что в ту субботу у почтовой кареты действительно сломалось колесо, задержавшее прибытие в Париж до глубокой ночи, отправился в гостиницу, чтобы продиктовать переписчику копию упомянутого письма. Однако оказавшись там, откуда автор письма писал о своем прибытии в Париж, я вдруг осознал всю лживость той картины, которой меня пытались потчевать. В письме не было ни слова о сломанном колесе. Я тотчас снова разыскал почтмейстера и спросил его, не разговаривал ли он с господином Перро после Пасхи. Почтмейстер ответил, что нет, и добавил, что Перро не слишком часто появляется в Клермоне, так как письма за него получает его племянник, который и в канун Пасхи ездил за своего дядю в Париж, откуда — я не поверил своим ушам — вернулся в понедельник или во вторник.

Может ли он в этом поклясться? Почтмейстер был твердо уверен в этом и даже описал мне того человека, и по этому описанию я легко узнал Перро.

Я кликнул вооруженную стражу, и мы снова проскакали четыре мили до имения Перро. Когда мы увидели постройки, я приказал всадникам тихо рассредоточиться вокруг домов и задерживать всякого, кто захотел бы покинуть имение, а сам, захватив с собой двух вооруженных стражников, пешком направился к дому. Один только взгляд в ярко освещенное окно подтвердил справедливость моих предположений. Вся семья сидела у камина в гостиной, а в соседней комнате, расхаживая взад и вперед, бешено жестикулировал Перро. До моего слуха доносился даже звук его голоса, прерываемый время от времени голосом другого человека, который не менее раздраженно пытался ему возражать.

Оба спорили так жарко, что даже не услышали криков удивления и страха, которые издали люди в гостиной, когда мы вошли туда. Только когда мы открыли дверь в соседнюю комнату и двое стражников с алебардами наперевес ворвались в помещение, страх запечатал уста споривших. Они побледнели, подняли руки и пали к моим ногам, умоляя о пощаде.

Я велел связать их и взять под караул. Но прочтите сами, что мне удалось узнать на другой день.

ПЯТНАДЦАТЬ

СТИХОТВОРЕНИЕ

Виньяк до конца своих дней запомнил первую среду того Великого поста.

Догадался ли он, что его обвели вокруг пальца? Или, быть может, подумал, что его обманывает воспаленное воображение?

Обескуражено смотрел он на рисунок с прокламации, ужаливший его в глаза, как ядовитая змея. Неужели это творение его рук? Да, это его картина, грубо и торопливо скопированная на ксилографию. Даже нет, это было точное воспроизведение той сцены, которую он видел в доме герцогини и которую потом в течение нескольких недель воспроизвел на холсте согласно распоряжению, положенному в мешок с деньгами. Но какой дьявольский смысл приобрел рисунок в таком неожиданном исполнении. В полной растерянности он пробежал глазами красовавшиеся под рисунком гротескные шутовские четверостишия…

Женитесь, господин, женитесь ради Бога!
Невесту, как и род ее, мы знаем наизусть.
Белил, румян мазок — и в царские чертоги
Для сына шлюхи вы мостите гладкий путь.

Блудливая девица, сестры-шлюхи.
Такие все, как их родная мать.
Равно как все ее кузины, тетки.
Да и Мадам Сурди — такая ж блядь.

Придут за ними следом лотаринги,
Считайте, царство в их руках.
Вручите скипетр — наследье Капетингов,
Не все ль равно чьему бастарду на века.

Виньяка поразила сильнейшая слабость. Поток прохожих увлек его за собой, и через минуту художник оказался в близлежащем кабачке. Не успел Виньяк оглянуться, как очутился в темном, набитом десятками людей притоне. Вокруг стоял грубый хохот. Из беззубых ртов, как помои, выливались бездарные стихи, с быстротой весеннего половодья распространяясь от стола к столу. Каждый вновь входящий, фыркая и хихикая, подхватывал возникшую из ничего мелодию, на которую уже успели положить незамысловатые оскорбительные вирши.

— Лавровый венок поэту! — прорычал кто-то.

— Да здравствует герцогиня свинарника! — заорал другой.

Захлебываясь громовым хохотом, все сборище шумно радовалось удачным четверостишиям. Со всех сторон прибывали новые посетители, тесня старых, которые никак не могли насытиться едкой насмешкой.

Виньяк видел и слышал все это как сквозь туманную пелену. Он не отрываясь всматривался в рисунок, напечатанный на листке бумаги, который он продолжал держать в руке. Он буквально сверлил рисунок взглядом. Лоб его покрылся холодной испариной. Тем временем толпа затолкала Виньяка в самый темный угол. Кто-то опрокинул бутылку, и вино пролилось на одежду Виньяка. Его толкнули, и он едва не упал, споткнувшись о скамейку. Но все это было сущим пустяком по сравнению с сумятицей, которая творилась в его душе.

Как он мог оказаться таким глупцом? Все предприятие было задумано только затем, чтобы самым низким образом оскорбить герцогиню. Но он по-прежнему ничего не понимал. Его же принимали в собственном доме герцогини. Она сама приказала ему написать эту картину. Она даже заплатила за это. Но ради какой цели?

Или его позвала вовсе не герцогиня? Возможно ли, чтобы в ее ближайшее окружение входили люди, в чьих интересах было нанести ей такое оскорбление? Какая низость — подвергнуть будущую королеву такому осмеянию. В довершение всех бед оттиск именно его картины красовался над пасквильными стихами.

Сердце Виньяка сжалось от страха. Если его найдут, то пробьет его последний час. Ему припишут не только картину, но и стихи. Какая глупость. Если его найдут. Они прекрасно знают, где его искать. Однако что-то здесь не сходится. Его хотят уничтожить? Но что преступного он совершил? И что ему теперь делать? В городе у него нет ни одного знакомого.

Чем дольше Виньяк размышлял, тем более беспомощным он себя чувствовал. И чем больше становилось ощущение беспомощности, тем больший страх охватывал все его существо. Закрыв глаза, художник вспомнил тот октябрьский вечер, когда его позвали в дом герцогини. Шорох раздвигаемых занавесей. Удаляющиеся торопливые шаги. Потом разговор с той женщиной. Никогда не забудет он металлических ноток в ее голосе. Почему он не ушел, как ему в тот момент хотелось? Вместо этого он послушно направился в комнату, которую указал ему лакей, надел на лицо маску, которую ему дали, не произнеся при этом ни единого слова, а потом вошел в зал и сел на стул, глядя на красный занавес, прикрывавший противоположный конец зала. Занавес был пурпурно-красным, отделанным золотой бахромой, из тяжелой материи карминно-красного, поистине королевского цвета. Потом занавес раздвинулся в стороны, и его взору открылась самая загадочная сцена из всех, какие ему приходилось когда-либо видеть. Сейчас, в воспоминании, он видел эту картину как необъяснимый сон, как то видение, которое год назад посетило его в лесу. Но если в тот раз душа преподнесла ему воспоминание о картине, то теперь все обстояло наоборот. То, что он увидел в доме герцогини, не было сном, то была явь, такая же таинственная, как и картина, в которую она должна была воплотиться.

Две дамы стояли перед ним в каменной ванне, на край которой была наброшена белая ткань. На заднем плане виднелся другой красный занавес, на фоне которого очень отчетливо выделялись оба белоснежных тела. Обе женщины были обнажены, и потребовалось некоторое время, прежде чем Виньяку удалось оторвать взгляд от безупречной красоты обоих тел и обратить внимание на удивительные жесты, которыми обменивались дамы. Женщина, стоявшая справа, смотрела прямо перед собой. Взгляд ее был устремлен в пустоту, сквозь Виньяка. Левая рука ее покоилась на краю ванны, между большим и указательным пальцами была зажата складка белой материи. Он тотчас узнал этот жест, тот самый, который он приписал герцогине на своей картине. Лицо этой женщины, тело которой был таким же прекрасным и совершенным, как у Габриэль, не имело ничего общего с лицом герцогини д'Эстре. Тем не менее эта женщина должна была изображать именно ее. Но что, ради всего святого, делает она правой рукой? Она согнула ее в локте и подняла на уровень плеча. Большой и указательный пальцы она держит таким жестом, словно между ними зажато кольцо. Правда, самого кольца не было видно. Слева, за краем ванны, располагалась другая женщина. Она сидела на краю ванны, спиной к Виньяку, но лицо ее было обращено к нему. Взгляд ее был лишен какого бы то ни было выражения, но художнику казалось, что она хочет сообщить ему какую-то тайну. Правой рукой женщина опиралась на край ванны. Левую руку она, как новобрачная, протянула герцогине, которая должна была надеть ей на средний палец невидимое кольцо.

Кто эта вторая женщина? Что за воображаемую свадьбу здесь разыгрывают? Вся сцена была обольстительной и отталкивающей одновременно. Эту картину он воспринимал как тяжкий, незнакомый аромат, соблазну которого безуспешно пыталась сопротивляться какая-то часть его существа. Потом он снова вгляделся в лица в надежде увидеть в них хоть какой-то штрих, знак откровения, но тотчас понял, что как раз в этих лицах он не должен был увидеть ничего. Женщина справа выдавала себя жестом руки, собравшей в складку покрывало на краю ванны. Но кто была та, другая? Ее тело не уступало белизной и формами телу герцогини. Создавалось такое впечатление, что вторая дама готова покинуть ванну и ждет только, когда герцогиня закончит свое движение и наденет ей на палец воображаемое кольцо. Теперь только бросилась ему в глаза бледность герцогини, беловатый, светлый оттенок ее кожи, в сравнении с теплыми тонами, в которые было окрашено тело второй дамы. И пока Виньяк широко раскрытыми от изумления глазами пытался разглядеть тайну, связывавшую оба образа, пока вопросы и догадки метались в его мозгу, как напуганные серны в предрассветном лесу, он уже знал, что возьмется писать заказанную картину, возьмется, хотя бы только из-за тайны, явленной его взору, хотя он не находил даже подобия ответов на поставленные ею вопросы.

В ушах назойливо звучали обрывки разговоров. Что? Королю уже показали эти стихи. Черт возьми. Да, в понедельник. То есть позавчера. В Сен-Жермене? Отлично, пусть знает. Пусть подумает, прежде чем жениться на этой потаскухе. Стыд и срам всему королевскому дому. Ах вот что. Хорошая шутка на Масленицу. Да и вторая не лучше. Для еретического трона подойдет и задница потаскушки. Ха-ха-ха. Где он это нашел? В оранжерее в Сен-Жермен-ан-Лэ? Да, этот листок воткнули в трещину дерева так, чтобы он не прошел мимо. И что? Что же он сказал, король? Сказал, что так же привяжет автора, только не к апельсиновому дереву, а к дубу. Ха-ха. Хорошо сказано. Да здравствует король. Долой герцогиню.

Виньяк не мог больше этого вынести. Он вскочил и принялся расталкивать туши, загородившие ему путь и мешавшие дышать своим зловонным дыханием. Он терпеливо протискивался к двери. Гвалт и не думал стихать. Каждый вопил, что взбредало ему на ум. У самого выхода одна фраза ударила Виньяка словно обухом по голове: «А после Белого воскресенья он хочет на ней жениться».

Виньяк рванулся вперед и схватил говорившего за воротник.

— Что ты сказал?

— Он сам говорил это только вчера. На банкете. Убери руки, иначе…

Еще два шага, и Виньяк выбежал из кабака. Не разбирая дороги, он опрометью бросился по улице. Вокруг валялись прокламации, около которых собирались группы оживленно обсуждавших событие людей.

Он с трудом проталкивался мимо повозок, запрудивших мостовую. Неяркое мартовское солнце тускло светило из-за беловато-серых облаков. Улица Двух Ворот находилась в пяти минутах ходьбы, но Виньяк поймал себя на мысли, что ноги, не подчиняясь сознанию, несут его в противоположную сторону. Он побежал к югу по улице Сен-Жак, добрался до одноименных ворот, после недолгих колебаний свернул вправо, потом снова налево и кинулся назад по той же дороге.

Дух его метался, и хотя он понимал, что для того, чтобы хорошенько все обдумать, надо остановиться в тихом спокойном месте и взять себя в руки, возбужденное состояние, в которое привела его прокламация, принуждало его к непрестанному движению. Вдруг в голову ему пришла одна мысль. Он стремительно перешел на другую сторону улицы, через несколько мгновений пересек реку и свернул на улицу Веннери, которая вела на Гревскую площадь, к ратуше. Оставив позади площадь, он пошел по улице Мучеников к Арсеналу. Пройдя несколько шагов, Виньяк оказался на Вишневой. Пройдя по ней небольшое расстояние, он очутился перед стеной, которая отгораживала дом итальянского финансиста от улицы. Он назвал стражнику свое имя и попросил его вызвать Валерию, девушку, которая прислуживает в этом доме. Стражник сказал, что по случаю праздника вся прислуга отпущена из дома и что лучше Виньяку прийти завтра.

Немного подумав, Виньяк вынул из кармана монету, дал ее стражнику и попросил его передать Валерии, чтобы она по возвращении отыскала господина Виньяка. Дело срочное и не терпит отлагательства. Стражник кивнул и, пожав плечами, вернулся на свое место.

Делать было больше нечего, и Виньяк пустился в обратный путь. На город неотвратимо спускались сумерки, и когда художник добрался до развилки улиц Двух Ворот и Сен-Жак, вечер уже вступил в свои права. Несколько минут Виньяк бездумно смотрел на очертания домов, обрамлявших перекресток. Но наступившая темнота принесла с собой промозглую сырость, проникавшую своими холодными пальцами до самых костей, и Виньяк наконец решил вернуться домой.

В доме было тихо. Люссак еще не вернулся. Виньяк закрыл за собой дверь и, не зажигая огня, прошел под лестницу к почти невидимой в ее тени двери, открыл ее и прошел в соседнюю комнату. Только затворив и надежно заперев дверь, Виньяк зажег масляную лампу, поставил ее на большой стол, занимавший середину комнаты, и уселся на приставленный к стене деревянный ящик.

Он окинул взглядом разложенные на столе предметы, стараясь не упустить ни одну мелочь. Но ничто не говорило о том, что в его отсутствие кто-то побывал в мастерской. На противоположной деревянной стене висели эскизы и, казалось, вопросительно смотрели на создавшего их художника. За сеткой вертикальных и горизонтальных линий угадывались силуэты двух женских тел. Другие линии, соединявшие фигуры, сходились в том месте, где дамы обменивались странными жестами.

Он с отвращением отвел взор и поглядел на кисти и другие принадлежности, разбросанные по мастерской. Нет, здесь он сможет найти лишь то, что порождено его рукой и фантазией. Возможно, все это было ошибкой, заблуждением. Кто знает, не является ли связь между его рисунком и издевательскими стихами чисто случайной? Собственно говоря, что вообще происходило с картиной после того, как ее забрали заказчики? Если бы только ему удалось поговорить с Валерией! Завтра он снова пойдет в дом Дзаметты. Он мало-помалу успокаивался. Если бы ему хотели причинить вред, то для этого можно было бы и не прибегать к такому странному заказу. Кто мог иметь интерес нанести ему такой подлый удар?

Когда смятенный разум Виньяка пришел в относительный порядок, он постарался обдумать все возможности. Если кто-то хотел с помощью картины унизить и оскорбить герцогиню, то, значит, едва ли она сама делала заказ. Следовательно, его обманул кто-то, живущий в ее доме. Но кто? В понедельник, позавчера, король, осматривая апельсиновые деревья, обнаружил пасквильный листок. Какое немыслимое оскорбление. Его возлюбленную назвали шлюхой, а ее семью — гнездом разврата. Лучше доверить наследственный трон омерзительной Католической Лиге, чем мнимым сыновьям короля, а скорее, бастардам кого-то из придворных — Ла-Варена или этого Бельгарда. Слухи о связях герцогини были так же стары, как и ее роман с самим королем, и к тому же глупы и невероятны. Обычный придворный яд, который впрыскивают всякому, кто, по мнению короля, старается взлететь слишком высоко. Во всем этом нет ни слова правды. Стал бы король обещать свою руку и сердце женщине, если бы не был уверен, что при крещении она не подсовывает ему чужих детей? Истории с Бельгардом много лет. А Ла-Варен? Этот вообще тайный иезуит. И с ним герцогиня тоже могла… мысль показалась совершенно неуместной. Известно, как все это происходит. Одно лживое слово, высказанное в горячечном бреду человеком, который на какое-то время расцветил свой разум красками потаенных желаний, и вот уже сплетня летит из уст в уста по всем гостиным, пока не достигает слуха короля, который, смеясь, отгоняет ее, как назойливую муху.

В понедельник ему подбросили эту мазню. Но уже на следующий день во время банкета он публично обещает взять эту женщину в супруги. О святые небеса! Что было разыграно на этом банкете? То, что служило целью оскорбления, стало явным, и его результат был показан всем присутствующим. Король женится на герцогине. Габриэль избрана королевой. Теперь никакая сила в мире не может помешать ей принять французскую корону.

Виньяк нервно провел ладонью по лицу. Какой дьявол попутал его принять этот проклятый заказ? Его же просто использовали. С самого начата эту картину задумали как орудие низкого и подлого оскорбления, и только воля короля и его решительный шаг положили конец этой клевете и всем спекуляциям о его бракосочетании.

Нет, но как же глупо все получилось. Как он мог поверить в то, что герцогиня сама закажет такой непристойный портрет? Что сказали ему тем осенним вечером? Король и герцогиня оказались в большой опасности. Что это за опасность? Ослепленный король стоит на краю бездонной пропасти, которая разверзлась перед ним и угрожает благополучию — как его собственному, так и всего королевства. Проклятая паутина лжи. Опасность исходит от тех, кто так щедро заплатил ему. Что же касается самой картины, то она должна оказывать свое клеветническое воздействие не столько при дворе, сколько на улицах, среди граждан Парижа.

Но коварный план не удался. Ославленная шлюхой герцогиня вышла из схватки будущей королевой. В нее кидали грязь, но эта грязь превратилась в чистое золото. Однако теперь она захочет найти заговорщиков, узнать, кому обязана она этой злокозненной интригой. И те, кто дергал за ниточки, постараются как можно скорее избавиться от единственного свидетеля, который сможет вывести герцогиню на верный след.

Виньяк вскочил. Надо немедленно бежать, бежать из этого дома и вообще из этого города. Не раздумывая больше ни минуты, он сорвал со стены эскизы и, свернув их в трубку, засунул в кожаный футляр. Остальные рисунки он бросил в камин. В считанные минуты огонь без остатка пожрал наспех брошенные друг на друга листы бумаги. Виньяку потребовалось совсем немного времени на то, чтобы положить в большую кожаную сумку инструменты и принадлежности, с которыми он не пожелал расставаться. Потом он взял прокламацию и торопливо написал что-то на обороте. Он тщательно запер мастерскую, придвинул к двери комод и быстро поднялся на второй этаж, чтобы взять кое-что из одежды.

Одевшись и обувшись, он спустился в комнату, прижал листок бумаги к столу подсвечником и загнул край прокламации, чтобы каждый, кто войдет, мог увидеть послание. Потом Виньяк осторожно открыл дверь дома и опасливо выглянул на улицу.

Улица была совершенно безлюдна. Пробило семь часов. Прежде чем выйти, он мысленно проделал предстоявший ему путь. С улицы Двух Ворот на улицу Де-ла-Гарп, потом по Сенной улице к улице Сен-Жак. Потом он минует площади Нуажье, Сен-Женевьев и выйдет к воротам Сен-Марсель. В пригороде он перекочует, а на следующий день отправится в Вильжюиф, где сможет рассчитывать на дружеский прием и безопасность. Какая-то неясная тень мелькнула на ничтожную долю мгновения, но Виньяк сразу узнал этого человека. Художник неслышно скользнул в спасительную темноту дома и закрыл за собой дверь. Стараясь не шуметь, он повернул в замке ключ. Став спиной к двери, он бросил ключ в карман и застыл в неподвижности. Ничего не происходило. Затаив дыхание, Виньяк прислушался. Когда легкие начали гореть от нехватки воздуха, он сделал два глубоких вдоха и снова затаился. В этот миг он услышал за спиной тихие шаги. кто-то вставил ключ в прорезь замка. Тихий скрежещущий звук подсказал Виньяку, что человек поворачивает ключ, зубья бородки которого с силой давят на механизм замка. Из-под стола, куда быстро спрятался Виньяк, ему были видны две ноги вошедшего человека, четко выделявшиеся на фоне серого фасада стоявшего напротив дома. Дверь закрылась, и комната погрузилась в непроницаемый мрак.

Непрошеный гость тяжело дышал, словно ему пришлось бежать. Под его неуверенными шаркающими шагами заскрипели половицы. Виньяк уставился в темноту широко раскрытыми глазами. Незнакомец прошел мимо стола и направился ко второй, задней двери. Легкий шорох и постукивание подсказали Виньяку, что пришелец ощупывает стену. Потом послышался металлический щелчок, и в комнату проникла струя холодного воздуха. Значит, незнакомец отыскал дверь во двор.

Сапоги заскрипели по песку. Снова послышался шорох. Человек вновь принялся шарить руками по стене.

Он ищет вход, пронеслось в голове художника, так как не знает, где дверь, ведущая в мастерскую. Виньяк поспешно выбрался из-под стола и вскочил на, ноги. Одним прыжком он достиг входной двери и через долю секунды был уже на улице. Он бежал не разбирая дороги, петляя по узким, запутанным улочкам, меняя направление, до тех пор, пока не добежал до берега реки. Он не знал, преследует ли его незнакомец, но настолько боялся погони, что ни разу не отважился оглянуться.

Он немного постоял, перевел дух и под спасительным покровом темноты побежал дальше, к воротам Сен-Марсель. Он нисколько не сомневался, что таинственный пришелец и человек, ожидавший его у калитки Сен-Никола, — это одно и то же лицо. Они напали на его след. Бледный от изнеможения и мучимый страшными догадками, метался он по пустынным улицам, видя перед собой образ, который как призрак бежал впереди него.

ШЕСТНАДЦАТЬ

ЛЮССАК

ШАРЛЬ ЛЕФЕБР: Вы сами виноваты в том, что вас доставили сюда в цепях. Стража! Снимите с этого человека кандалы и закройте дверь. Итак, садитесь. Нет, сюда, на стул у стола. Секретарь, пишите: Гастон Люссак, родился 27 апреля 1568 года в Лионе. Допрос производится апреля двадцать четвертого дня тысяча пятьсот девяносто девятого года во дворе дома, принадлежащего Пьеру Полю Перро, в селении Ла-Рок вблизи Клермона. Начало допроса в три часа пополудни. Арестованный находится в полном телесном здравии. Со времени своего задержания он получил обед и достаточно питьевой воды. Допрос проводится нижеподписавшимся Шарлем Лефебром в присутствии секретаря Бартоломе Лерру и стражников Мишеля Кастеля и Непомука де Фриза.

Господин Люссак, готовы ли вы ответить сегодня на поставленные вам вопросы и хотите ли вы говорить правду, согласно своему разуму и пониманию, в чем да поможет вам Бог?

ЛЮССАК: Да, я готов.

Ш.Л.: С вами не случится ничего плохого. Проводится обычное полицейское расследование по поводу пожара на улице Двух Ворот…

ЛЮССАК: Поберегите для других свои трюки. Я не знаю, кто вас прислал, но я не настолько глуп, чтобы поверить, будто речь идет о каком-то дурацком пожаре. Прошу вас, давайте не будем играть в эти детские игры. Ведь вам за это неплохо платят, не правда ли? Вы же знаете конец гораздо лучше, чем я.

Ш.Л.: Ваш дядя предупреждал меня