/ / Language: Русский / Genre:prose_su_classics,detective,

Возмездие

Василий Ардаматский

Действие романа Василия Ардаматского происходит в начале двадцатых годов. В нем рассказано о том, как советская контрразведка под руководством Ф. Дзержинского провела умную и смелую операцию по обезвреживанию опаснейшего врага Советской страны Бориса Савинкова и руководимых им тайных организаций. В книгу включены новые главы — подробное исследование роли Б. Савинкова в корниловском контрреволюционном восстании в 1917 году.

Василий Ардаматский

Возмездие

В. И. Ардаматский

ИЗ ПРОТОКОЛА ПРЕЗИДИУМА ЦЕНТРАЛЬНОГО ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА СОЮЗА ССР

от 5 сентября 1924 года

§ 17. О НАГРАЖДЕНИИ ОРДЕНОМ КРАСНОГО ЗНАМЕНИ ГРУППЫ РАБОТНИКОВ ОГПУ.

(Внесено секретарем ЦИК Союза ССР)

Принимая во внимание успешное завершение, упорную работу и проявление полной преданности к делу, в связи с исполнением трудных и сложных заданий ОГПУ, возложенных на тт. МЕНЖИНСКОГО В. Р., ФЕДОРОВА А. П., СЫРОЕЖКИНА Г. С., ДЕМИДЕНКО Н. И., ПУЗИЦКОГО С. В., АРТУЗОВА А. X., ПИЛЯРА Р. А., ГЕНДИНА С. Г., КРИКМАНА Я. П., СОСНОВСКОГО И. И.,

Президиум ЦИК Союза ССР постановляет:

Наградить орденом Красного Знамени тт. МЕНЖИНСКОГО В. Р., ФЕДОРОВА А. П., СЫРОЕЖКИНА Г. С., ДЕМИДЕНКО Н. И., ПУЗИЦКОГО С. В. и ПИЛЯРА Р. А.

Товарищам: АРТУЗОВУ А. X., СОСНОВСКОМУ И. И., ГЕНДИНУ С. Г. и КРИКМАНУ Я. П. объявить благодарность рабоче-крестьянского правительства Союза ССР за их работу.

Председатель Президиума ЦИК СССР

М. Калинин

Секретарь А. Енукидзе

ЧАСТЬ 1

НАЧАЛО

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Офицер царской армии Леонид Данилович Шешеня ночью в сугубо штатском виде — в брезентовой куртке, в кожаной кепке-нашлепке и охотничьих сапогах — пробивался через польско-советскую границу. Унизительно офицеру, имеющему орден за храбрость, таиться по кустам, как последнему вору, замирать по-заячьи, слушая шорохи. У Шешени выбора не было, эмигрантская жизнь сделала его послушным, но он не из тех русских эмигрантов, которые счастливы, если могут, не голодая, ждать своего возвращения в Россию. Он борется за это возвращение, он кажется себе героем, и уж кому-кому, а ему по возвращении на родину за все воздастся сторицей.

В той, очищенной от красных, России Леонид Шешеня рассчитывает получить больше, чем другие. Борис Викторович Савинков сказал ему однажды: «Быть возле меня — значит быть возле истории». Шешеня не очень ясно представляет себе, что это означает, но, когда он думает о себе и об истории, он видит себя в черной лакированной пролетке на резиновых шинах, с ярко-желтыми спицами колес. Шурша резиной, мчится пролетка по мощеному большаку, а справа и слева мужики на полях — кланяются, кланяются, кланяются. Такое счастье обладания властью ему подсказывали воспоминания детства…

Как складно начиналась его жизнь — он был единственный наследник богатого хутора, дочка мельника поглядывала на него с авансами… И все пошло вкось. В двенадцатом году забрили в солдаты — как батя ни бился, откупиться не удалось. Но оказывается, и военная судьба может лечь хорошей картой. Батя снова потряс свою кулацкую мошну — густо смазал разных военных начальников, чтобы добрые были к его единственному наследнику. Да и сам Шешеня сообразил, что к чему, когда погоны на плечах. В начале семнадцатого года он был уже капитаном с двумя орденами, хотя всю войну служил в приличном отдалении от фронта. Война явно шла к концу, и Шешеня все чаще видел во сне свой дом в шесть окон, под железом, на высоком каменном цоколе…

Но тут случилось черт те что. Какие-то купленные на немецкие деньги большевики подняли голытьбу, устроили революцию и возвели на престол своего царя, тоже полученного из Германии в пломбированном вагоне. И пошли кроить жизнь по своим голоштанным меркам. Всех, кто жил хоть чуть почище, — к ногтю. Шешеня не успел из шинели выбраться, как пришло от родственников скорбное письмо: дом их реквизирован под школу. Когда пришли его забирать, батя бросился на разбойников с топором — угодил в тюрьму, и где он теперь, один бог знает. Мать померла тут же. Шешеня и опомниться не успел, как не стало у него ничего: ни дома, ни отца, ни матери. А вскоре он и земли родной лишился, стал эмигрантом.

Теперь вся жизнь его — это борьба с большевиками. Душа ноет, как гнилой зуб, от ненависти к ним, от неизбывной жажды мести. В двадцатом году первый раз дорвался он до них, порушителей своей жизни, — это когда в войсках генерала Перемыкина и Булак-Балаховича он участвовал в походе из Польши на Совдепию. Пощады коммунистам не давали…

Позже — в двадцать втором — Шешеня снова добрался до большевиков. Под началом полковника Павловского участвовал в рейде по западным окраинам Советской России. Снова потешились всласть, или, как говорил атаман, «постригли большевикам коготки». Целые города брали и свою власть в них устанавливали. Правда, ненадолго. Павловский, как никто, умел вовремя уходить…

Другим офицерам не повезло. Оказавшись за пределами родины, они присягнули кругом оскандалившимся русским генералам вроде Врангеля, Юденича или Деникина. Теперь эти генералы грызутся между собой — у кого для России лучший царь заготовлен, полученные от Антанты деньги прожирают на банкетах, а боевые офицеры, чтобы не околеть с голоду, идут в батраки к французским помещикам.

Шешене, слава богу, повезло — он сразу попал в хорошее, святое дело, его возглавляет великий вождь и защитник крестьян Борис Викторович Савинков. Созданный им Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) главной своей целью ставит свержение большевиков.

Все нравится Шешене в деле, которому он служит. А год назад произошло невероятное — он стал личным адъютантом самого вождя. Шешеня гордился, что допущен на самую вершину дела, он влюбился в вождя, в его бурное прошлое и великое будущее…

Шешеня благодарен Савинкову и за то, что именно его он выбрал для выполнения этого опасного поручения — он пробирается сейчас через границу, чтобы затем побывать сперва в Смоленске, а потом и в самой Москве-матушке. Он свято выполнит присягу члена Народного Союза Защиты Родины и Свободы — действовать в России, «где можно — открыто, с ружьями в руках, где нельзя — тайно, хитростью и лукавством». С ружьем Шешеня уже действовал и чести своей не посрамил. Теперь он поработает тайно, бесшумно…

Шешеня, к счастью своему, не знал, как обсуждалась в центральном комитете союза его кандидатура. Отклоняя две другие, Савинков сказал: «Пойдет Шешеня. Во-первых, в такую командировку надо посылать человека без собственных идей и мыслей, во-вторых, в случае чего — невелика потеря. Я могу обойтись и без адъютанта…»

А Шешене он сказал, что центральный комитет был вынужден остановиться на его кандидатуре, ибо с этим поручением в Россию должен идти человек самостоятельного, строгого ума, человек храбрый, неподкупный, беспредельно преданный делу и уже бывавший в Советской России.

Да, вождь в нем не ошибся. Он как следует проверит работу резидентов, посланных в Россию полгода назад. Савинков приказал ему: «Если увидишь, что они обманули нас, приканчивай их на месте, не задумываясь…»

Шешеня так и поступит во имя великого и святого дела, рука у него не дрогнет…

Он шел легким и широким шагом сильного, уверенного в себе человека. Шел напрямик — по еще не скошенным лугам, душно пахнувшим после горячего летнего дня, по сумеречным оврагам, где качались выплески первого тумана, по ольховому кустарнику, который ближе к черневшему впереди лесу становился все гуще и гуще.

Этот выход к советской границе Шешене хорошо известен по рейдам банды Павловского. Путь идет от польского городка Лунинец на пограничный хутор Гаище. Тогда они шли через границу сразу всей бандой — нагло, напролом. Красным пограничникам было не до них, потому что в это время они были под пулеметным огнем польской пограничной стражи. Впрочем, и сейчас на польской стороне Шешене остерегаться нечего. В кармане у него лежит квиточек, на котором машинкой напечатано одно непонятное слово: «презан», и синим карандашом — дата с неразборчивой подписью. Этот квиток выдал ему капитан Секунда — начальник пограничной экспозитуры[1] номер один польской разведки. Квиток дается на случай, если какой-нибудь польский стражник вдруг задержит того, кого не надо задерживать, и не поверит на слово…

До границы оставалось не больше километра. В плотной темноте летней ночи идти было очень трудно. Он то и дело приседал на корточки, чтобы на фоне неба высмотреть, где кустарник пореже.

Шешеня знал — скоро он войдет в лес, спустится в овраг, по дну которого вьется речка-ручеек в шаг шириной, поднимется по крутому склону из оврага, затем сделает еще десяток шагов и будет уже там…

Стараясь тише дышать, он шел и смотрел на черный, таинственно молчавший лес, оттуда тянуло прохладой и овражной прелью.

И вдруг ему стало страшно. Он вспомнил слова капитана Секунды: «Мы еще ни одного человека не похоронили», — Шешеня вышел из кустарника на небольшую поляну и остановился, чтобы отдышаться и оглядеться.

«Вы-то, может, и вправду не хоронили, а вот как красные?» — подумал он и осторожно двинулся по краю полянки к лесу.

Послушать наших, так красные только одни глупости совершают. Но почему же тогда с ними не могут справиться умнейшие люди всего мира? Почему так? Однажды Шешеня спросил об этом у самого Савинкова. Вождь не ответил, только обжег своего адъютанта таким взглядом, что у того навсегда пропала охота задавать вопросы…

Шел двенадцатый час ночи. Переходить границу надо в полночь. Красные стражники в это время сменяют посты и по этому поводу, наверное, митингуют, гады.

Шешеня сел на пенек и вытянул ноги. В самом деле, почему тянут эту лямку с красными? Польский начальник Шешени капитан Секунда твердит одно: «Большевиков надо разведать получше, тогда им крышка в два счета».

Не уважает Шешеня этого своего начальника, он поляков вообще терпеть не может, а этого особенно. Морда у него хоть и красивая, а острая, как у крысы, а глаза — как у злой собаки, неподвижные, не угадаешь, когда он тебя за икры хватит. Фамилия у него смех один: Секунда. Капитан Секунда. Только и слышишь от него: «Секунда не любит…», «Секунда не потерпит…», «Секунда все знает…». Все не все, но дело свое эта крыса знает.

Порядок такой: кто бы ни шел от Савинкова в Россию, он обязательно имеет дело с капитаном Секундой. И как возвращаешься из России, первым делом опять-таки к капитану Секунде. Все, что принесешь из-за кордона, должен отдать ему. Капитан Секунда отсылает полученное в Варшаву в генеральный штаб, и уже оттуда, в копиях, материал получает центральный комитет савинковского союза. «Получается, что эта крыса с капитанскими погонами важнее самого Савинкова», — злобно думает Шешеня. И ничего тут не сделаешь. Кое-кто пробовал не отдавать крысе самое важное, а сунуть ему какую-нибудь чепуху. Эти люди больше через границу не ходили, а значит, и не имели хорошего заработка в долларах. Вот в этих-то долларах и скрыта главная сила польского капитана. У Шешени в варшавском банке лежит 480 долларов, и все они от Секунды. Это еще за те дела, когда он ходил в Россию с бандой Павловского. Тогда Секунда хорошо платил за всякие советские документы. Банда охотилась на коммунистов и совдеповских активистов. Их документы и отдавали Секунде. Столько их навалили, что цена на них сильно упала. А Шешеня предугадал это заранее и, находясь в Советской России, вел свою особую охоту. Где учителя подстрелит, где почтальона, и документики их Секунде. И когда на партийные документы цена упала, Шешеня за свои — самые разные — продолжал получать полную цену…

Все говорят, что за шпионский материал этот капитан платит, не жалея денег. Теперь заведен такой порядок: деньги от поляков идут только через начальника виленского комитета НСЗРиС Фомичева. Значит, придется делиться с Фомичевым. Но Шешеня думает об этом без особой злости — Фомичев ему родственник, они женаты на сестрах.

Савинков сказал Шешене, что, возможно, оставит его в Москве резидентом, а тогда пойдет ему твердое жалованье — 120 долларов в месяц. Сто двадцать на двенадцать — тысяча с четвертью получается. Жена Шешени, Сашенька, любит говорить: «Нам бы, Леня, с тобой тысчонку долларов на разживу, мы бы круто в гору пошли».

Русские здесь, за границей, стараются не жениться. Кто дома оставил невест или жен и еще надеется, что они их ждут. Другие боятся брать жену чужих кровей — все равно, мол, толку из этого не будет. Но главное в том, что в здешней собачьей жизни при чужих домах и делах в одиночку продержаться легче. Но Шешене повезло.

Вспомнив сейчас о жене, Шешеня улыбнулся в ночную темноту, туда, где остался его дом и его Сашенька. Огонь-девка! Как поцеловала его в первый раз, он чуть с ума не сошел — сразу влюбился без памяти. И надо же ей такую фамилию иметь — Зайченок! Когда познакомились, он целую неделю не верил, думал — шутит. Она вообще забавная… Родом из Белоруссии. Когда началась революция, ее вывез оттуда в Польшу скупщик скота, у которого она служила в горничных. Вскоре хозяина ее убили на улице грабители. Шешеня легко простил ей этого скотника — уж больно она была хороша. Другая с ее красотой свихнулась бы в таком безжалостном городе, как Варшава, а Саша Зайченок выстояла, вскоре устроилась официанткой в большом варшавском ресторане и по совместительству стала еще агентом политической полиции. Она еще умная как черт, его Сашка! Ресторан этот любила всякая интеллигенция, так что работы у Саши хватало по обеим специальностям, и бывали месяцы, когда она от полиции получала больше, чем от ресторана. Так что не болтает она попусту, когда говорит про заветную тысчонку. Если такие деньги соберутся, она откроет собственное дело, и Шешеня уверен — так будет…

Шешеня решительно встал с бревна и, чувствуя в себе злую силу, переступал с ноги на ногу, вглядываясь в обступившую его черную ночь. Мелко перекрестив грудь, он, крадучись, пошел вперед.

Советские пограничники услышали его, когда он еще только подходил к границе. Их было двое, и оба, как назло, незавидного роста — не богатыри, одним словом, и оба первого года службы — всего три месяца, как прибыли сюда из Сормова по комсомольскому призыву. Одного звали Иван Панкин, а другого ни больше ни меньше — Александр Суворов. Они немного трусили, но не за себя, а за него, за нарушителя, — боялись его упустить и вместе с тем боялись, что не сумеют взять его, как приказано, живьем. Командир заставы делается синий с лица каждый раз, когда узнает, что нарушитель проскочил или убит. За это ему, как он говорит, «мылят шею из Минска». А что он может сделать, если пограничников мало: на целый километр границы даже двух не получается?.. «Но если уж тебе повезло и сволочь вышла прямо на тебя, — проникновенно говорил командир на каждом инструктаже, — то уж, будь ласков, прояви доблесть — не убивай его. Тебя просят об этом все, и сам товарищ Дзержинский. Эти гады нужны нашему государству живьем. Так что, товарищи бойцы, прошу вас, будьте ласковы…»

Легко сказать — не пропусти и не убей, когда он прет прямо на тебя и в темноте кажется здоровым, как лошадь.

Шешеня шел прямо на стоявшего за стволом сосны Суворова. Мало того — остановился у той же самой сосны, только с другой стороны. Остановился и часто-часто дышит. Суворов, наоборот, дышать вовсе перестал. И тогда он сделал то, над чем долго потом смеялись на заставе. Он тихонечко прислонил винтовку к сосне и с криком: «Ваня, сюда!» — бросился на Шешеню.

Шешеня резко крутнулся и присел. Суворов сорвался с его шеи и упал на пружинистый мох. Шешеня выхватил из-за голенища финку и бросился на Суворова, но в темноте не угадал. Суворов успел отползти в сторонку… А тут подоспел Панкин и, как коршун, налетел на Шешеню. Оба упали. Шешеня изловчился и пырнул Панкина ножом, но удар пришелся не опасно — в левую руку, чуть ниже плеча. От боли Иван взъярился необычайно. В это время Суворов руками нащупал голову Шешени и вжал ее в землю лицом. А Панкин поймал обе руки нарушителя и круто заломил их ему за спину. Шешеня обмяк и сделался как мешок с пенькой — видно, от боли потерял сознание…

Его попробовали допросить еще на заставе. Шешеня молчал, даже имени своего не назвал — он как-то еще не мог осмыслить того, что с ним произошло. Его отвезли в Минск. И прямо с поезда — на допрос, хотя шел третий час ночи.

Огромный кабинет. Вдоль стен, наверное, не меньше полсотни стульев. Письменный стол — на одной телеге не увезешь, лакированный и зеленым сукном покрыт. А на особом столе — телефоны. Да, тут тебе не клоповник капитана Секунды.

За столом сидел крупный мужчина с усталым лицом. Это был начальник ГПУ Белоруссии Медведь. Его глаза, скрытые в зеленой тени абажура настольной лампы, цепко и оценивающе ощупывали Шешеню: кто он, этот плечистый молодец с туповатым скуластым лицом, со срезанным подбородком и выпуклыми глазами, сонно прикрытыми тяжелыми веками? Ясно одно — экземпляр не породистый, но и не рядовая шавка.

— Ну, будем говорить? На уговоры у меня времени нет.

Шешеня молчал, смотря щелочками припухших глаз мимо чекиста.

— Ну, дело твое, — негромко бросил Медведь и приказал увести арестованного.

Шешеню поместили в переполненную камеру, где была собрана всяческая шваль: контрабандисты, валютчики, бандиты, торговцы наркотиками, взяточники.

Трое суток Шешеня терпел издевательства уголовников. Шешеня, конечно, наврал им, кто он и откуда, сказал, будто схвачен по подозрению на золото, а у него, мол, не то что золота, даже железа нет. Однако врал он не очень искусно, и уголовники решили, что он им «варит бодяг у без воды» и что он типичная подсадка или кряква. И тогда обитатели камеры избили его…

Шешеня вызвал надзирателя и потребовал, чтобы его повели на допрос, так как он хочет сделать важное заявление. Однако вызвали его только на следующий день. Ночью уголовники снова его избили, и утром он еле встал со скользкого пола возле параши, где ему было отведено место.

В первую ночь он думал о побеге и смотрел во все глаза — запоминал каждый поворот на пути из ГПУ в тюрьму. Теперь он смотрел только себе под ноги и думал о том, что, если он не желает заживо околеть в тюрьме, молчать у того важного следователя не следует.

Шешеня решил чуть приоткрыть себя, вызвать у следователя интерес, а потом тянуть мочалу и одновременно готовить побег. Полковник Серж Павловский не раз говаривал, что нет на свете такой тюрьмы, из которой нельзя бежать.

Но его привели совсем не в тот огромный кабинет и не к тому важному начальнику, а в похожую на карцер голую комнату. Следователь, очень молодой, красивый, с голубыми глазами, начал допрос.

Шешеня назвался Комлевым, сознался, что прибыл из-за кордона, и сообщил, что он по службе адъютант Савинкова. Он полагал, что следователь подскочит, услышав его титул. А тот и не шелохнулся.

— Не гните осину, у Савинкова нет адъютанта с такой фамилией, — кротко вздохнув, сказал он. — Вот что: на сколько оборотов вы решили размотаться, на столько давайте, и говорите без фокусов, а то нам дня не хватит, если я буду все ваши обороты сам угадывать. Но только без пыли. Фамилия так фамилия, адъютант так адъютант.

— Адъютант, — обиженно подтвердил Шешеня.

— Так. Фамилия?

— Шешеня.

— Вот это уже похоже на правду, — одобрительно сказал следователь. — Имя и отчество?

— Леонид Данилович.

— Пожалуйста, коротенько биографию. Чисто для сверочки. Я даже писать не буду…

Шешеня рассказал биографию почти без вранья. Но когда дело дошло до задания, с которым он шел, Шешеня сказал, что послан только посмотреть, как теперь жизнь под Советами.

Утреннюю баланду он ел не в камере, где у него каждый день уголовники отбирали хлеб, а в комнате следователя. Шешеня воспринял это как начало какой-то своей новой жизни. О побеге пока и думать нечего — за спиной неотступно маячил конвой.

Вечером его привели в огромный кабинет, где он уже был однажды. На этот раз важный начальник был в форме, Шешеня разглядел на его рукавах нашивки, но не знал, что они означают. Было ясно, однако, что начальство это высокое.

— Вы показали, что являетесь адъютантом Савинкова? — спросил начальник.

— Так точно, — вытянулся Шешеня.

— Тогда одно из двух: или Савинков растерял всех своих людей, а сам поглупел, раз послал в Россию вас, своего адъютанта, с таким ерундовым делом, или же у вас достаточно важное задание, о котором вы нам не говорите.

Шешеня судорожно соображал, что отвечать. О его участии в банде Павловского они знать не могут, сейчас он ничего преступного сделать еще не успел, судить его не за что.

— Я имел задание довольно серьезное… — после долгого молчания начал он, наблюдая за щелочками глаз начальника. — Да, вы правы, очень важное… для Савинкова. Сами подумайте: он посылает в Россию людей, а что они там делают — неизвестно. И он решил произвести выборочную проверку. Почему послали именно меня? Наверное, нужен был человек, которому Савинков полностью верил. Ведь он доверял и тем, кого послал раньше и проверять которых теперь возникла необходимость. Так и конца не будет, если посылать непроверенных людей.

— Не лишено, не лишено… — начальник внимательно рассматривал Шешеню, и тот начал ерзать на стуле. — По каким же адресам вы шли?

Шешеня ждал этого вопроса и выложил давно придуманное:

— Адреса я должен взять в Москве в почтовом ящике.

— Где?

— На Ваганьковском кладбище. (Савинков рекомендовал ему устраивать на этом кладбище конспиративные встречи.)

— Ну что же, раз так, придется везти вас в Москву…

Шешеню отвели в камеру-одиночку при ГПУ. Там было чисто, стояла койка с матрацем. Он лег и, всеми силами отпихивая навалившийся сон, пытался обдумать происшедшее… «Съели, гады? — злорадствовал он. — Думаете, на дурака напали? До Москвы-то верст тысяча, и на каждой версте бежать можно…»

В это время начальник ГПУ говорил по прямому проводу с Москвой, с начальником контрразведывательного отдела ОГПУ Артуром Христиановичем Артузовым.

Сообщив о поимке Шешени и его показаниях, Медведь попросил:

— Возьмите его к себе, у меня и так следователей не хватает.

— У меня тоже штаты не раздуты… — смеялся на другом конце провода Артузов. — Но ради такого экземпляра готов пострадать. Адъютанта вы охотно подбрасываете нам. А как вы поступите, когда прибудет сам? — Артузов подождал, точно всерьез ждал ответа, и потом спросил: — Каков этот Шешеня? Умный?

— Середняк. Я представлял себе адъютанта Савинкова головой повыше. Но сам адъютант, очевидно, думает, что мы против него кретины.

— Это все они, слава богу, так думают, — сказал Артузов и попросил получше проинструктировать конвойного, который повезет Шешеню.

— Не бойтесь, упакуем как следует…

— Тогда фиксируем еще раз, что польские заверения в лояльности — чистая брехня. У меня все.

Артузов, поговорив с Минском, сразу же позвонил своему помощнику Сергею Васильевичу Пузицкому и попросил его зайти. Это всего десяток шагов через приемную, которая разделяет их кабинеты. Работают они дружно и, чтобы накоротке перекинуться мыслями, за день много раз пересекают приемную в обоих направлениях. Вот и нынче, всего полчаса назад, Артузов был в кабинете Пузицкого и они разговаривали как раз о Савинкове, о том, осталась ли при нем хоть одна личность его уровня. По мнению Пузицкого, у Савинкова никогда не было выдающихся по уму соратников, а сейчас тем более. Он сравнивал Савинкова с актером-премьером, который не терпит в своей труппе других талантов. Артузов же опасался, что в Москве просто плохо знают его окружение. Этот их спор был далеко не случайным — Сергей Васильевич Пузицкий давно вынашивал идею смелой и необычайно сложной операции против Савинкова. Сколько-нибудь определенного плана еще не было, была только идея, которую они и обсуждали почти ежедневно. И так уж повелось — Артузов словно дразнил Пузицкого все новыми и новыми критическими придирками к его идее, а тот, неистово защищая ее, в каждом споре уточнял и совершенствовал то, что задумал. И конечно, оба они прекрасно понимали, что их разговоры и споры — это не что иное, как их ежедневная работа.

— Из Минска вам подарок, — сказал Артузов входившему в его кабинет Пузицкому. — На границе взят адъютант Савинкова.

— Шешеня? — Пузицкий как вкопанный остановился посреди кабинета.

— Он.

— А сам?

— Самого пока нет.

Пузицкий подошел к Артузову и, возбужденно вороша свои густые огненно-рыжие волосы, спросил:

— А не может быть, что сам прошел незамеченным?

— Нет, Минск заверяет, что больше никого не было. Но, впрочем, черт его знает. Надо, пожалуй, выяснить, не исчез ли он из Парижа?

Приложение к главе первой

Опись предметов и бумаг, отобранных у задержанного при попытке нелегального перехода государственной границы гражданина Шешени Л. Д.

1. Часы, золотые, карманные, марки «П. Буре». На внутренней стороне тыльной крышки надпись «Волоскову Н. К. от реввоенсовета I Конной армии».

2. Перочинный нож большого размера, по конфигурации как садовый. Может быть применен как холодное оружие.

3. Браунинг с полной обоймой патронов и запасной обоймой, в которой пять патронов. Все патроны с разрывными пулями.

4. Портмонет кожаный, двустворчатый, в коем находилось:

а) 11 (одиннадцать) червонцев советских;

б) фотография женщины лет 30, на обороте фотографии надпись «Вечно твоя! Саша»;

в) кусочек бумаги с печатным на машинке словом «презан» и подписью (неразборчивой) снизу от руки.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Борис Викторович Савинков и его ближайший соратник Александр Аркадьевич Деренталь мчались в скором поезде Варшава — Берлин — Париж. Они возвращались из Варшавы, где несколько дней провели в напряженной работе. Заново созданный Савинковым для борьбы с Советским государством Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) продолжал действовать. По-прежнему главным деловым центром союза оставалась Варшава, и Савинкову приходилось довольно часто ездить сюда из Парижа. Это, конечно, неудобно, но могло быть гораздо хуже, если бы правительство Польши всерьез выполнило бы свое обещание Москве ликвидировать антисоветскую деятельность русских эмигрантов на польской территории. Но, слава богу, дело ограничилось фактически только демонстративной высылкой из Польши одного Савинкова…

В двадцать первом году, в солнечные июньские дни, когда в Варшаве на Маршалковской улице в доме № 68 заседал учредительный съезд союза, все выглядело солидно и весьма перспективно. В зале были тайком пробравшиеся из России делегаты от двадцати шести савинковских организаций. За особыми столами сидели «иностранные друзья союза», представители разведок: от Польши — полковник Сологуб, от Франции — мосье Гакье, от Италии — синьор Стабини, от Америки и Англии — офицеры их военных миссий в Варшаве. И наконец, особый гость — представитель украинской контрреволюции атаман Тютюнник.

В программной резолюции учредительного съезда было записано:

«Считать нынешние условия во всех отношениях исключительно благоприятными для развертывания многосторонней деятельности НСЗРиС на территории России, имея конечной целью свержение режима большевиков и установление истинно русского, демократического строя…»

С тех пор не прошло и двух лет. До недавнего времени дела шли совсем неплохо — в России действовали тайные организации, некоторые, как, например, смоленская, насчитывали в своих рядах по нескольку сот человек. Эти люди совершали диверсии и террористические акты — летели под откос поезда, нарушалась связь между городами, горели фабрики, склады, коммунисты еле управлялись хоронить своих товарищей. Между организациями и Варшавой непрерывно челночили курьеры, которые приносили ценный разведывательный материал для поляков и французов. Соответственно пополнялся текущий счет союза… И вдруг сразу — резкое ухудшение всех дел и как чуткий барометр — недовольство в Париже и Варшаве.

В связи с этим и ездили в Варшаву Савинков и Деренталь. Задачей Деренталя было успокоить поляков. Задача Савинкова — выяснить истинное положение дел и поднять дух своих людей.

Савинков — фаталист: он считает, что просто началась полоса невезения. Она пройдет, необходимо только терпение. И все-таки он встревожен. Одно за другим поступают из России сообщения о провалах подпольных групп союза. Недавно прошел слух (Савинков нарочно называл это только слухом), что чекисты разгромили смоленскую организацию. Неясно положение и в московской. В течение года Савинков послал туда трех ревизоров, и все три как в воду канули. И конечно, не от хорошей жизни решил теперь Савинков отправить в Россию своего личного адъютанта. Шешеня должен выяснить положение в двух очень важных организациях — в Смоленске и в Москве. Резидент в Смоленске, к которому направлялся Шешеня, не был связан с основной действовавшей там организацией, и, если правда, что она разгромлена, Шешеня с помощью уцелевшего резидента должен ее восстановить. А затем перебраться в Москву. Из всего, что сделано в Варшаве в эту поездку, Савинков настоящим делом считает только отправку в Россию Шешени…

И еще одно дело, приятное ему лично: получил сигнальный экземпляр своей книги «Моя борьба с большевиками» — это исповедь его ненависти к ним. Для него выход каждой его новой книги — праздник. Его приятно волнует успех. И потом: гонорар позволяет ему жить на собственный счет — в этих делах он болезненно щепетилен всю жизнь.

Сейчас Варшава уже позади…

Савинков и Деренталь сидели друг против друга в двухместном купе вагона первого класса парижского экспресса. Только что они крепко поспорили — на этот раз о деловых качествах руководителей варшавского комитета своего союза. Это их старый спор. Деренталь считает, что Философов, возглавляющий сейчас варшавский комитет, как руководитель — «бледный нуль», а Савинков, явно дразня друга, назвал Философова самым умным и самым преданным своим соратником. Деренталь обиделся, очевидно, за «самый умный» и теперь молчал, уставясь в окно, задернутое плотной шторой.

Они вечно спорят. Иногда их споры переходят во взаимно оскорбительную ругань. Но спустя день-другой они как ни в чем не бывало вступают в разговор и начинают новый спор. Они уже давно близкие друзья. До этого они довольно долго знали друг друга заочно. Савинков знал, что есть в России такой оригинальный отпрыск прибалтийских дворян Дикгоф-Деренталь, который прославился тем, что сначала был верным последователем вождя «мирного движения рабочих» попа Гапона, а потом, разуверившись в нем и узнав, что он платный полицейский провокатор, участвовал в его убийстве — они собрались вместе, несколько таких же, как он, обманутых, и повесили своего недавнего кумира на даче под Петроградом… Савинков знал, что Деренталь пишет рассказы, которые печатались в журналах «Вестник Европы» и «Русское богатство», и некоторые он читал. Находясь во время мировой войны во Франции, Савинков частенько находил в «Русских ведомостях» бойкие корреспонденции Деренталя с французского фронта.

Деренталь, в свою очередь, конечно, был много наслышан о Савинкове, знаменитом эсеровском террористе, беспощадном охотнике на царских сановников.

Познакомились они только в семнадцатом году, когда случайно встретились в Париже перед отъездом в Петроград. Это было сразу после Февральской революции, Савинков и Деренталь, оба считавшие себя русскими революционерами, торопились в Питер. И вот, занимаясь в Париже оформлением выездных документов, они встретились однажды и даже вместе посидели часок за столиком в кафе.

Савинков выехал в Россию несколько раньше, и они расстались, как малознакомые соотечественники, которых случайно столкнула судьба. И как будто ничто не говорило, что эти люди могут стать неразлучными друзьями…

Приехав в Россию, Савинков явился прямо к Керенскому. Позже он писал сестре Вере, что не стал сразу министром правительства Керенского только потому, что приехал внезапно. «А.Ф. готов был придумать специально для меня министерство, но, слава богу, не придумал». Это Савинков напишет гораздо позже, когда Керенского уже не будет в России, а сам он найдет временно пристанище в Варшаве. Но тогда — летом семнадцатого — Савинков становится одним из самых близких и самых надежных помощников Керенского и управляет его военным министерством. О своем месте возле Керенского сам Савинков впоследствии сделает такое признание: «До сих пор не могу разобраться, какова была там моя роль? Не то я его охранял, не то я ему что-то советовал, не то я его сдерживал, не то толкал. Могу сказать одно — в безалаберщине, которую буквально излучал Керенский, я активно участвовал».

Только ли в безалаберщине? Белый генерал Краснов свидетельствует, что, когда угроза большевистского выступления и захвата власти стала угрозой завтрашнего дня, в борьбе с ней среди лиц Временного правительства наиболее энергичной фигурой был Борис Савинков. А когда большевики победили, Савинков ринулся в Гатчину, в штаб генерала Краснова, пытаясь организовать крестовый поход белых войск на революционный Питер…

Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь поехал из Парижа в Питер не один. Он повез с собой свою семнадцатилетнюю красавицу жену. Это было что-то вроде свадебного путешествия, но не по самому лучшему для такого события маршруту. Оставить жену в Париже Деренталь не мог. Только недавно в одной эмигрантской семье он нашел эту красивую девочку, мечтавшую стать звездой балета, а пока выступавшую на эстраде в каком-то испанском ансамбле. Почти сорокалетний мужчина, весьма образованный, таинственный (убил попа Гапона!), блестящий рассказчик, он без особого труда увлек юную танцовщицу.

Если Савинков в состоянии глубочайшего заблуждения мог считать себя русским революционером, то Деренталь не имел даже повода для такого заблуждения. Ничего, кроме попа Гапона, в его жизни не было, но невежество европейского обывателя стало для него плодороднейшей целиной, и он со своего попа, как говорится, снял два урожая. Первый раз — когда возник рядом с Гапоном, приехавшим в Париж сразу после Кровавого воскресенья, и прославлял его как революционного вожака питерских рабочих. И второй раз — спустя несколько лет, когда после убийства Гапона он опять приехал в Париж и с жуткими подробностями, вызывавшими обмороки у дам, рассказывал о своем участии в казни этого полицейского агента.

И вот теперь, в семнадцатом, Деренталь решил: и революция и любовь! Ему не так уж трудно было вовлечь в эту авантюру и свою жену. Боже, это же так романтично: преследуемый полицией русский революционер, презирая смертельную опасность, со своей юной женой мчится в сотрясаемый революцией Петроград!

В Петрограде они поселились в шикарном номере гостиницы «Астория», и сразу же выяснилось, что тогдашний Питер для медового месяца место неприспособленное. В городе то и дело исчезал хлеб. На улицах часто слышалась стрельба. Особенно по ночам.

Утром Деренталь оставлял жену в постели и уходил в город знакомиться с обстановкой. Он ходил по редакциям петроградских газет, разыскивал старых знакомых. То, что он узнал, было невероятно — оказывается, должна совершиться еще одна революция. С ума сойти можно! Вконец растерявшийся Деренталь решил обратиться за помощью к Савинкову. Дал знать ему, что они с женой находятся в Питере. На ответ почти не рассчитывал, он уже знал, что Савинков делает бешеную карьеру возле Керенского.

И вдруг однажды утром в гостиницу к Деренталям является адъютант Савинкова Флегонт Клепиков. Щелк каблуков, отработанные поклоны — господин министр приглашает супругов Деренталь отужинать с ним в ресторане «Нева», на втором этаже, в отдельном кабинете.

Когда метрдотель провел чету Деренталей в кабинет, Савинков и его адъютант были уже там. Савинков поцеловал мадам Деренталь руку и подвел ее к креслу. Она увидела перед собой две великолепные розы, лежавшие на синей кузнецовской тарелке: белую и алую. Это было так неожиданно и красиво, что она не могла сдержать возгласа восторга и стояла, переводя взгляд то на розы, то на лицо Савинкова — чисто выбритое, с узкими властными глазами.

— А я вас знаю… — гипнотически глядя ей в черные миндалевидные глаза, сказал Савинков.

«Боже, он помнит!» — вспыхнула юная мадам Деренталь. Ведь это было так давно, еще в Париже. Он был на концерте, где она танцевала. В антракте он пришел за кулисы, очень хвалил ее, но сразу же ушел. Импресарио сказал, что это был знаменитый русский убийца царей мосье Савинков. И вот теперь она снова видит его! И он все помнит! И эти розы!.. «Нас свела в тот вечер сама революция», — будет потом говорить Савинков, он любит, чтобы все в его жизни выглядело значительно.

Савинков, чуть склонившись над Любой, налил ей вина и вернулся на свое место. Старый худощавый официант разлил вино остальным, прозвучал краткий тост Савинкова:

— За Россию! За демократию!

И он начал говорить. Это было одно из любимейших его занятий — говорить, говорить, видя при этом, как покорены им слушатели. Он обрисовал положение в Петрограде. По его словам выходило, что вся смутившая Деренталя уличная шумиха, стрельба по ночам и прочее «непривычное нежному уху русского интеллигента» к революции никакого отношения не имеют. Или, вернее сказать, это пена над девятым валом революции. А сама революция поселилась в бывших царских дворцах, и у нее есть имя — Александр Федорович Керенский, рядом с которым он, Савинков, и имеет честь действовать… Слухи о якобы надвигающейся второй революции доходили и до него, но это непроходимая чушь. Если первая революция свергла царя, то кого свергнет вторая? Революционеров первой революции? Простите, но это уже из области шизофрении. Сейчас главная тревога революции — фронт против немцев. Его надо удержать во что бы то ни стало и не позволить темным силам подорвать и разрушить его…

Говоря, Савинков то и дело обращался к Любе и глядел ей в глаза. Люба была очень красива в своей широкополой шляпе по последней моде Парижа, в обшитом черным стеклярусом темно-сером шифоновом платье, через которое просвечивали ее плечи и руки.

Савинков чувствовал необыкновенный прилив энергии. В наглухо застегнутом френче а-ля Керенский, прямой и подтянутый, с бледным вдохновенным лицом, он был почти красив, и Люба, держа в руке розы, слушала его с быстро бьющимся сердцем, хотя понимала далеко не все. Она была, однако, очень взволнована, ей казалось, что сейчас происходит что-то необыкновенное, огромное, что она перерождается, слушая этого человека.

— Я охотно и гораздо более ясно объясню вам, мои друзья, что такое русская революция, но сделаю это несколько позже, когда ее величество революция, наконец, завершится и станет объективным фактом, подлежащим спокойному анализу историка. А пока это буря, анализировать которую бессмысленно. Ей надо или покориться, или… — Савинков неопределенно взмахнул рукой и долго смотрел на Любу.

Вдруг за окнами ресторана поднялась бешеная пальба. Люба вскрикнула и закрыла лицо руками. Савинков быстро встал и, подойдя к окну, задернул тяжелые гардины. Возвратившись к столу и снова смотря на Любу, он сказал трагически:

— А ведь только что там, на улице, кто-то был убит, и этот кто-то — жертва революции, но имя его останется никому не известным. Революция — это очень жестокая дама…

Савинков в ударе, он импровизирует портрет жестокой дамы — революции. О, сейчас он мог бы говорить без конца, лишь бы видеть перед собой эти черные глаза, такие таинственные и бездонные!..

Деренталю нравилось то, что говорил Савинков, его восхищало впечатление, которое произвела его юная жена на одного из виднейших деятелей современной истории и русской революции. И вообще в этой их встрече — прекрасная романтика революции!

А Савинков все говорил, говорил, и Люба слушала его, не в силах оторвать взгляда от его гипнотических глаз. Для нее это тоже были прекрасные минуты…

Воспользовавшись паузой в бесконечном монологе Савинкова, Деренталь сказал:

— Гляжу я на вас, Борис Викторович, и думаю, как любопытно сводничает судьба. Вдруг свела нас, а ведь мы с вами две грани революции или два берега революционного моря России, и если с моей стороны символическая фигура — Гапон, то с вашей — ваш сообщник по убийству великого князя Иван Каляев.

Савинков удивленно сузил и без того узкие свои глаза:

— С политикой, которая именовалась Гапоном, к счастью, не имею ничего общего. Да и не политика это была, а мелкий полицейский авантюризм… — сказал он вдруг с открытой угрозой, но сразу же улыбнулся и, наклонив голову, без слов извинился перед Любой.

— Наше Девятое января уже вошло в историю! — воскликнул Деренталь. И Савинков отчеканил в ответ:

— Ваше Девятое января стоит ровно столько, сколько выплатила полиция вашему Гапону.

— Не уверен, что гонорар вашего Азефа был меньше, и мы по крайней мере своего Азефа повесили, — после секундной паузы запальчиво ответил Деренталь…

Они заспорили тогда, в первый же час своей встречи. И спорят до сих пор обо всем на свете. И все же нет возле Савинкова более близкого ему человека, чем Деренталь.

Сейчас, сидя в купе поезда, мчащегося из Варшавы в Париж, Савинков вспоминает прошлое и, глядя на сидящего напротив Деренталя, думает: боже, сколько воды утекло с того вечера в Питере! И тем труднее ему начать разговор, который больше откладывать нельзя. В Париже ждет Люба. Она знает, что он должен говорить с ее мужем. О ней. «Я хочу, чтобы между нами троими все было ясно и чисто», — сказала она Савинкову. Этот неприятный разговор Савинков намеревался провести в поезде, но помешал спор. Теперь надо делать приличную паузу.

Деренталь приподнял штору и стал смотреть в окно: в темноте ночи пролетали редкие огни.

Савинков сидел, выпрямившись, откинув голову на валик мягкого кресла, сложив на груди руки, закрыв глаза. Молчание продолжалось долго. Стучали колеса на стыках рельсов, покачивался вагон…

— Я не устану удивляться вам, — сказал наконец Савинков. Голова его по-прежнему запрокинута и глаза закрыты, но он нервным движением ослабил галстук и крахмальный воротничок — так ему легче говорить. — Вы знаете мое безграничное к вам доверие и ревнуете меня к Философову. Боже! Наверно, просто скучно было бы оказаться единственным заслуживающим доверия. Ведь тогда все люди автоматически превратились бы в потенциальных обманщиков. А? — Он чуть приподнимает веки и смотрит на Деренталя, близоруко прищурясь.

— Вы знаете, Борис Викторович, степень моей преданности вам, — с достоинством отзывается Деренталь, продолжая смотреть в окно.

— Сейчас я проверю степень вашей преданности, — с непонятной внезапной злобой говорит Савинков. Он отталкивается от спинки кресла и весь устремляется к собеседнику. — Хочу, чтобы вы знали следующее: я люблю Любу, и она меня! Я обещал ей внести ясность в наши отношения, имея в виду нас троих. Да и сам я не мог бы жить без такой ясности. Особенно когда дело идет о вас — о самом близком моем соратнике, о человеке, которому я безгранично верю, которого люблю, вместе с которым я прошел такой страшный, тернистый путь, — закончил он почти торжественно, выжидательно глядя на Деренталя и удивляясь, что тот совершенно спокоен.

Александр Аркадьевич ждал этого объяснения. Он давно видел, что происходит между его женой и его вождем.

Это началось еще тогда, в Питере, в семнадцатом. И продолжалось в Москве, когда после Октябрьской революции Дерентали приютили в своей московской квартире Савинкова, скрывавшегося от чекистов. Положение тогда переменилось — более или менее устроенными в жизни были Дерентали, они жили в уютной квартирке в Гагаринском переулке. Александр Аркадьевич сотрудничал в газете. И вот однажды неожиданно к ним пришел Савинков — давно не бритый, в тужурке и желтых крагах, бездомный, затравленный погоней. Деренталь был рад, что судьба дает ему возможность «отыграться» за петроградский обед и что Люба увидит своего кумира в падении. Но радость его оказалась преждевременной: гонимый, находящийся в смертельной опасности Савинков вызвал у Любы горячее сочувствие. Он скупо и нервно рассказывал, что призван самой историей спасти Россию от большевиков и что он, не задумываясь, реками крови зальет пожар революции. Люба не сводила с него восторженных глаз.

Когда все это превратилось у них в любовь, Деренталь не заметил, да это уже и не имело теперь никакого значения. Выслушав признание Савинкова, Деренталь думал, что было бы удивительно, если бы этого не случилось.

Тем не менее услышать об этом от самого Савинкова и в такой форме Деренталю неприятно, хотя он, на удивление самому себе, совсем не испытывал острых мук ревности. Сейчас его больше тревожит другое — он боится из-за всей этой истории оказаться за бортом дела, которому искренне и преданно служит. И еще: он знает — стоит ему оторваться от Савинкова, и он превратится в ничто.

Но, несмотря на такие мысли и против своей воли, он продолжал ненужный им обоим тяжкий разговор. Глядя в окно вагона, он спрашивает кротко и скорбно:

— Как далеко зашли ваши отношения?

— Мы обсуждаем сейчас духовно-нравственную проблему, — укоризненно отвечает Савинков. Его голова снова запрокинута и глаза закрыты. — Но если уж вы этот вопрос затронули, скажу: я хочу ясности между нами совсем не для того, чтобы сегодня же лечь с Любой в постель. Просто я хочу знать, что отныне вы ей не муж…

— Я знал, что это произойдет, — шепотом говорит Деренталь, отрываясь наконец от окна. И, неожиданно повысив голос, с пафосом произносит: — Борис Викторович, запомните этот час и это место… — Он порывисто дышит, тискает свои мягкие руки. — Запомните, Борис Викторович! В этот час вы тяжело ранили беззаветно и до последнего удара сердца преданного вам человека. Но я так люблю вас обоих, и вас и Любу, что…

Савинков не дал ему договорить, схватил его руки и прижал их к своей груди:

— Никогда! Никогда не забуду этот час торжества высокой мужской дружбы и мужской верности! — торжественно произносит он.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сорокалетний, но еще очень моложавый Савинков рано утром шел не торопясь по безлюдной парижской улице. Его большие прищуренные глаза смотрели из-под темных бровей вперед холодно, не мигая, без всякого любопытства. На нем модное в талию пальто из темно-серого в елочку дорогого материала, чуть надвинута на лоб темная широкополая шляпа, на руках — тонкие кожаные перчатки кремового цвета. Он элегантен, но не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Он не первый раз и не первый год живет в Париже. Когда у него спрашивают, любит ли он этот город, он отвечает: «Я его слишком хорошо знаю». Но для своей жизни в Париже он выбрал эту тихую улочку де Любек только потому, что она чем-то напоминала улицу его детства в Вильно.

С Парижем судьба свела его больше двадцати лет назад. Ему было ровно двадцать, когда он впервые приехал сюда из России, спасаясь от царской полиции. Он был тогда уже знаменитым эсеровским террористом — грозой царских сановников. В другой раз он приезжал в Париж вместе с Иваном Каляевым. Скрывшись от русской полиции после очередного покушения, они прибыли в Париж без паспортов и без копейки денег. Каждый вечер у подъезда кафе «Олимпия» они подкарауливали руководителя эсеровских террористов Азефа, чтобы получить у него семь франков на обед, — тогда еще никто не знал, что Азеф полицейский провокатор. Если бы не эти семь франков, они околели бы с голоду…

Сегодня он вышел из своего дома на улице де Любек, как всегда, ровно в восемь часов. Консьержка даже не посмотрела, кто там выходит, только кинула взгляд на часы, точно проверяла их по выходу из дома этого странного русского с третьего этажа.

Он свернул за угол и остановился перед парикмахерской.

Каждый день Савинков брился у Жака Факту, но они не стали даже хорошими знакомыми. Савинков всегда неохотно и трудно сближался с людьми, а умный и скромный цирюльник в друзья не навязывался, хотя Савинков вызывал у него немалое любопытство.

— Доброе утро, мосье Фигаро, — без улыбки обронил Савинков, садясь в кресло перед зеркалом в старинной золоченой раме с пузатенькими ангелочками по углам.

— Доброе, доброе, дорогой мосье из-за угла, — рассеянно пробормотал Жак Факту и, шумно отложив ворох страниц газеты «Тан», ушел за перегородку.

Они не называли друг друга по имени. Однажды Жак Факту спросил имя своего клиента, но Савинков, подчеркнуто помолчав, сказал: «Я живу тут, неподалеку, за углом». Так это и осталось: «мосье из-за угла» и «мосье Фигаро».

— Ну, что сообщает «Тан»? — спросил уже намыленный Савинков.

— Опять ребус из вашей России, — ответил Факту, энергичными движениями направляя бритву на ремне. — Русские большевики протестуют против того, что Франция хочет продать какие-то пароходы, угнанные из России бароном Врангелем. Барон украл почти сто пароходов! Позвольте не поверить?!

— Барон был еще и генералом, а одно время даже главой России. На тех пароходах он эвакуировал оттуда свою армию и всех, кто спасался от большевиков, — пояснил Савинков и выразительно взглянул на стенные часы.

— Значит, все-таки это не его пароходы? — Факту уже занес бритву и через зеркало тщетно пытался поймать взгляд Савинкова.

— Это пароходы России.

— Но тогда при чем тут мы? Почему мы должны их продавать?

— Франция понесла расходы, помогая Врангелю во время его войны с большевиками.

— Но у пароходов есть настоящие хозяева, которые когда-то платили за них деньги, и не маленькие?! Почему о них нет и речи?

Савинков молчал и думал, что, наверно, европейский обыватель так никогда и не разберется в нынешних русских делах и проблемах.

Наконец Факту приступает к бритью и продолжает:

— Ваших русских вообще никто понять не может. Сначала они буржуев уничтожали, а теперь сами их выращивают и называют это новой экономической политикой, а? Похожее проделал мой сосед — он прогнал жену, сказав, что хочет одиночества, и спустя неделю привел в дом новую. Помоложе старой, конечно… — Факту весело посмотрел на Савинкова через зеркало, но наткнулся на его холодные глаза.

— Поторопитесь, пожалуйста, мосье Фигаро, мне очень некогда, — деликатно попросил Савинков. Настроение у него окончательно испортилось. Он не так давно оставил жену с детьми и переехал на холостяцкую квартиру сюда, на улицу де Любек.

Савинков всегда мечтал о точно размеренной и до мельчайших деталей спланированной жизни. В его дневнике можно найти даже такую запись: «Не забыть — неукоснительно, каждое утро — пять страниц из Достоевского, час на правку рукописи, чистить ногти (1 р. в 3 дн. — подстригать)…»

…Увы, вся его жизнь — суетность и непостоянство. Для самоутешения у него было объяснение, что неизменность способствует нарушению конспирации, что всякое постоянство среди мирской суеты привлекает к себе внимание. Он умел объяснить и оправдать все, что угодно. Но когда он объяснял знакомым, что семья мешала ему безгранично принадлежать своему делу, они были убеждены, что он оставил семью из-за молодой жены своего друга Деренталя…

Савинков виделся с ней каждый день за непременным утренним завтраком. Видеть ее, переброситься с ней хотя бы парой фраз — это вошло в его железный распорядок начала дня. Встречаться с ней наедине в тот период он почему-то избегал. К столу садились Люба, ее теперь уже бывший муж Александр Аркадьевич Деренталь и самый близкий друг Савинкова полковник Сергей Эдуардович Павловский. Приходящая по утрам экономка готовила завтрак на четыре персоны. Никто и подумать не должен, что эти завтраки он устраивает только для того, чтобы увидеть Любу…

Когда он вошел в столовую, его друзья уже сидели за огромным, занимавшим всю комнату овальным столом. Савинков обошел стол, молча прикасаясь к плечу каждого, и сел на свое место.

Завтрак проходит в молчании. По неписаным правилам разговор за столом начинает хозяин, а он сегодня сосредоточенно ест и молчит. Люба тревожно посматривает на Савинкова — чем он расстроен? Она хочет казаться спокойной, она знает, что этого хочет Борис Викторович, но не может совладать с собой. Но она научится. Она уже многому научилась.

Она знает, что из-за нее Савинков оставил семью и снял эту холостяцкую квартиру, из которой она надеялась быстро сделать семейную. Это по ее просьбе он объяснился с ее мужем. Но теперь Савинков вдруг начал говорить, что он-де плохой муж, что он вообще не рожден для тихих семейных радостей. К тому же по французским законам оформление развода, а затем брака требует неоднократного и публичного его появления перед официальными инстанциями. Учитывая осведомленность парижских газетных репортеров, это явилось бы вопиющим нарушением обязательной для него конспирации. «Поймите, дорогая, что я из тех людей, чьи слова ценятся дороже бумажных обязательств», — сказал он ей недавно.

Что могла Люба возразить против этого? Как ей теперь поступить? Она знает только одно: она любит этого человека, любит безумно, не может прожить без него ни одного дня. И она уже начинает свыкаться с мыслью, что ей придется положиться на его слово. Думает она об этом и сейчас, глядя на мрачного Савинкова.

Павловский видит все эти, как он говорит, «нежности при нашей бедности», и красивое его лицо кривит презрительная усмешка. В свою очередь, Савинков видит эту усмешку и знает, чем она вызвана.

— Что из Варшавы? — строго обращается он к Павловскому.

— Ни-че-го. — Павловский перевел взгляд на Савинкова и повторил: — Ни-че-го-с…

— Почему мы не знаем даже, как Шешеня перешел границу? — спросил Деренталь.

— Фомичев тогда болел и проводить его до границы не мог, — ответил Павловский, не поворачивая головы.

— Договоритесь с Варшавой, чтобы впредь при переходах границы там всегда был наш или их представитель, — приказал Савинков.

— Договорюсь… — Павловский с грохотом отодвинулся от стола, вытянул ноги в начищенных сапогах и расстегнул до курчавой груди свой лоснящийся китель со следами орденов и погон.

— Здесь дама, Сергей Эдуардович, — укоризненно заметил Деренталь.

— Где? — Павловский испуганно подобрал ноги, застегнул китель и, смотря по сторонам, сделал вид, что ищет даму.

Это уже чересчур — Деренталь срывает с носа очки:

— Ваше эскадронное остроумие, как всегда, изумительно! — Деренталь знает, что полковник остро переживает, когда на людях указывают на его «кавалерийское образование».

Павловский, побледнев, скомкал в руке салфетку и встал.

— Сядьте, Сергей Эдуардович! — строго приказал Савинков. — Черт возьми, мы политическая организация или кружок неврастеников? — Голос Савинкова стал глухим, глаза потемнели, и это не предвещало ничего хорошего.

— Мелочная лавка — вот что мы такое, — нервно смеется Павловский, снова усаживаясь.

Люба прикусила нижнюю губу, она требовательно смотрит на Савинкова — неужели он простит Павловскому и это хамство? Ей всегда очень хочется ссоры между ними. Она ревнует Савинкова к полковнику. Видя, что Савинков пропустил издевку Павловского мимо ушей, она сжимает губы, сделав свое любимое движение головой, про которое Савинков однажды в лирическом настроении сказал: «Так отряхиваются птицы после дождя».

Деренталь молчит — он видит, что Павловский, умеющий только рубить людям головы да расстреливать, Савинкову дороже и ближе. Даже ради Любы он не захотел поставить своего полковника на место. Впрочем, это даже к лучшему — она же не может сейчас не думать о том, что ее кумиру хамоватый кавалерист дороже, чем она и ее честь…

Люба так и думает. Но ей хочется понять и оправдать своего кумира. Он как-то говорил ей, что Серж Павловский однажды спас ему жизнь, что долг его перед этим человеком неоплатен, и попросил впредь ничего плохого о Павловском ему не говорить, все плохое в нем он знает лучше всех…

Павловский не терпит ни Деренталя, ни его Любы, считает их нахлебниками, и сейчас он очень доволен происшедшим и преданно посматривает на вождя.

Савинков думает в это время о том, что тревожит его со вчерашнего вечера, — о предстоящей ему сегодня встрече с работником французской разведки мосье Гакье.

— Александр Аркадьевич, как, по-вашему, котируется на мировом рынке Франция?

— Ну что же, можно обрисовать вам и этот рынок и место на нем Франции, — добрым мягким голосом отзывается Деренталь, будто ничего сейчас не произошло.

Не зря Деренталя называют савинковским министром иностранных дел — он всегда в курсе всего, что делается в мире, и никакой вопрос не может застать его врасплох. Он ежедневно прочитывает кучу газет и, обладая феноменальной памятью, потом долго держит в голове великое множество фактов…

Деренталь вообще несколько эксцентричный и бесспорно одаренный человек… Однажды осенним вечером Савинков и Деренталь сидели в номере дешевой варшавской гостиницы. Дела что-то не веселили, и настроение у обоих было неважное. И вдруг Деренталь ни с того ни с сего начал читать на память по-испански комедию Лопе де Вега «Овечий источник» и прочел ее всю. Не зная испанского языка, Савинков ничего не понимал, но как завороженный слушал музыку незнакомой речи и восторгался образованностью своего соратника. С тех пор он не раз мог убедиться, что Деренталь человек легкомысленный и, что называется, непрочный, ненадежный, что у него страсть к игре в дешевую таинственность, но уже ничто не могло отвратить Савинкова от того Деренталя, который читал на память «Овечий источник». Савинков обожал в людях всяческую исключительность…

Деренталь закончил обзор международного положения Франции и, глотнув из чашечки остывшего кофе, сказал:

— Франция удивительная страна — во всех исторических ситуациях она непременно выигрывает, она выиграла даже на революции!

— Может она стать лидером всего Запада? — перебил его Савинков.

— Не позволит Америка, — быстро ответил Деренталь. Бесшумно отодвинувшись от стола, он встал и заходил по комнате от стены к стене. — Америка — вот страна, которая сейчас должна стать нашей главной надеждой!

— Я не верю этим барышникам! — резко сказал Савинков. Ему подозрительно, что Деренталь последнее время так упорно и восторженно говорит об Америке. — Мы уже имели возможность убедиться в их непристойной меркантильности. Если ты берешь у них цент и послезавтра не отдашь им пять, ты для них уже жулик и они не постесняются упрятать тебя в тюрьму. Вы учтите это, Александр Аркадьевич.

Савинков переводит последнюю фразу в шутку, но здесь сидят люди, которые слишком хорошо знают его, и поэтому никто даже не улыбается. Деренталь обиженно уселся за стол и молчит.

— По-моему, — продолжает Савинков, — сейчас на этой гниющей планете есть только одна страна, где действительно возрождается национальный гений народа. Это Италия. А Бенито Муссолини — человек, который знает, чего он хочет, и, не боясь никого, идет напролом к своей цели. Нам бы в семнадцатом в России иметь своего Бенито вместо Александра Федоровича Керенского, и мы бы сегодня завтракали с вами в Питере.

Никто не возражает — все знают, что сейчас Савинков увлечен фашистским дуче Муссолини.

— Как по-вашему, Александр Аркадьевич, — пытается загладить свою бестактность Савинков, — не может возникнуть борьба между Америкой и Францией?

— Может случиться всякое… — не сразу отвечает Деренталь. — Если Франция всерьез захочет стать лидером Европы, вздыбится Англия и позовет на помощь Америку. Вместе они быстро спеленают Францию, потому что, так или иначе, Америка, Франция и Англия — конкуренты, которые бдительно следят друг за другом. Но может случиться и другое: Франция и Англия объединятся и выпихнут Америку из Европы…

Савинков фиксирует в уме эту давнюю истину. Сколько раз за последние годы в своих делах с западными странами он ставил на конкурентную грызню стран и всякий раз выигрывал!

— Но почему вас не интересуют козыри помельче? — оживляется Деренталь. — Например, Чехословакия. Нельзя ли нам сорвать хорошую взятку у Масарика?

— У этой лисы под одно слово ничего не получишь… — Савинков уже имел дела с Масариком. — Он, наверно, не может забыть те двести тысяч, что давал мне на убийство Ленина.

— Стойте! Идея! — тихо воскликнул Деренталь. — А что, если мы возьмем у господина Масарика деньги под воспоминания?

— То есть?.. — спросил Савинков.

Молчавший до сих пор Павловский смеется, Деренталь обжигает его презрительной улыбкой и продолжает:

— Масарик сейчас дорвался до полной власти, он хочет быть маленьким цезарем в маленьком чехословацком Риме. А мы ему кое-что напомним… Двести тысяч… Ленин…

— Шантаж?

— Почему шантаж? Просто обращение к человеческой памяти.

Савинков молчит. Он, пожалуй, примет совет своего друга и консультанта…

Вчера его встревожил телефонный звонок ответственного чиновника французской разведки мосье Гакье, с которым он давно связан. Между ними было условлено: пока у Савинкова не возникнет серьезного повода для встречи, Гакье тревожить его не будет. И вдруг звонок! И разговор такой официальный — обязательно быть сегодня в двенадцать в каком-то неизвестном ему отеле «Фрида».

Савинков познакомился с Гакье еще в Москве, в восемнадцатом году. Гакье был тогда доверенным человеком французского посла Нуланса и консула Гренара, Савинков получал от него инструкции и деньги на организацию восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме. Правительства Франции и Англии обманули тогда Савинкова — не помогли ему десантом, и восстание провалилось. Разъяренный, он бежал из окровавленного, горящего Ярославля и спустя почти год встретился с Гакье в Париже. Савинкову было не до сведения счетов — быть бы живу, как говорится. С тех пор он снова связан с Гакье и через него — с французской разведкой.

Он вспоминает, как тогда, в восемнадцатом, начался его роман с французской разведкой. Ведь французы, возможно, и не заинтересовались бы им, если бы до этого не связались с ним руководители чешских легионов. На их деньги он смог сколотить в Москве мощное контрреволюционное подполье, свой Союз Защиты Родины и Свободы, остро понадобившийся Франции. Может быть, подобная ситуация повторится и теперь? Но, к сожалению, он уже не успеет съездить в Прагу. А может, у французов возникли в отношении него какие-нибудь новые планы в связи с болезнью Ленина?..

Павловский видит, что вождь встревожен, и догадывается чем. Наверное, французы потребуют сегодня оплаты старых векселей. Павловский не понимает, почему Савинков не хочет делать для французской разведки фальшивки. Сам он год назад, рейдируя с бандой по Белоруссии и России, гонял через границу курьеров, которые привозили для польской разведки фантастические донесения о великих подвигах, якобы совершенных его бандой, и о любви к ней белорусского народа. В эти реляции поляки не только верили, но даже печатали их в своих газетах.

Приблизив к Савинкову свое пахнущее духами красивое породистое лицо, Павловский тихо сказал:

— Ну разве нельзя сказать французам, под большим секретом конечно, что мы имеем хотя бы одного курьера, который переходит границу без контроля поляков? Может быть, мы завели этого курьера специально, заботясь об интересах Франции?

Савинков, глядя на Любу, ответил:

— Запомните, Серж, всякая ложь однажды разоблачается.

— Тогда имею дельное предложение, — сказал Павловский, и Савинков сразу повернулся к нему. — У Шешени, даже если все идет благополучно, новости будут не раньше чем к осени. Пошлите в Россию меня, — несколько высокопарно продолжает Павловский, и его голубые глаза горят огнем решимости. — Будем трезвы, Борис Викторович. От Философова и его варшавского кагала вообще мало чего можно ждать. А я понимаю, что конкретное дело в России вам необходимо именно сейчас. Я это обеспечу. Наши французские друзья на первое время примут, как вексель, самый факт моей поездки туда. Они-то знают, что я зря не поеду и с пустыми руками не вернусь.

Савинков поражен, он восторженно смотрит на своего друга.

— Нет, Серж, больше я с вами не расстанусь никогда! — театрально восклицает он. — И не волнуйтесь, ничего страшного не происходит, сегодня мне предстоит обычная деловая встреча.

— Возьмите меня с собой! — говорит Павловский, уже несколько переигрывая.

— Я пойду один, — сухо отвечает Савинков.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

С большим трудом Савинков отыскал улицу, которую ему назвал Гакье. Он прошел мимо, не заметив ее, и, только вернувшись назад, обнаружил щель между двумя старинными домами. Это и была нужная ему улица. Здесь он нашел отель «Фрида» — двухэтажный домик с облупленной штукатуркой. «Они нарочно назначают встречу в такой трущобе, чтобы унизить меня, — подумал Савинков, входя в отель. — Ничего, отнесемся к этому философски…»

Гакье встретил его, как всегда, дружески. Показав на покрытые плесенью стены, сказал:

— Наше начальство помешалось на экономии — ликвидировало все служебные квартиры и апартаменты в хороших отелях. Бр-р! Может быть, поедем ко мне домой, мосье Савинков, меня ждет машина?

— Мне абсолютно все равно, — холодно произнес Савинков, садясь на замусоленный диванчик. Он уже понимал, что его пригласили в эту дыру учить экономии, а может быть, сообщить об отказе в помощи вообще…

Он молча ждет. Гакье тоже молчит, ему трудно начать этот разговор. Начальство действительно помешалось на экономии средств и на страхе, что тайные расходы разведки, по примеру Англии, могут быть преданы гласности. Но дело не только в этом. Возник вопрос о дальнейшем сотрудничестве с Савинковым вообще.

Гакье учитывал, что правительство его страны виновато перед Савинковым за восемнадцатый год, но оно в его старый и в нынешний союз вложило колоссальные деньги. Одновременно французское правительство взяло на себя немалые обязательства и перед русской монархической эмиграцией. Время показало, однако, что оторванные от современной России русские монархисты и их генералы менее реальная сила, чем Савинков и его союз. И все же, чтобы не промахнуться, надо кормить и тех и других — это расходы немалые. А все понимают, что самое необходимое сейчас — это вести в России глубокую разведку, чтобы Францию не оставили с носом конкуренты, чтобы не пропустить решающий час и вовремя сесть к русскому столу. Последние два года успешнее других разведку в России вел савинковский Союз Защиты Родины и Свободы. Но и эта работа Савинкова становится все менее эффективной.

Французская военщина встревожена. Она знает: больше никто не сунется в Россию без предварительной тщательной разведки, и тогда это будет уже настоящей войной с далеко нацеленной стратегией и продуманной тактикой. Важно не оказаться в обозе этой войны. Вот французское правительство и добивается от своей разведки, чтобы разработка России не прекращалась, но стоила дешевле. Сам же Гакье считает, что сейчас экономить на Савинкове не время. Французское посольство в Вашингтоне бьет тревогу: американцы готовы широко торговать с красной Россией. Но одновременно они щедро финансируют все антисоветские силы. Да и об Англии не следует забывать. Не далее как вчера Гакье узнал, что последнее время возле Савинкова трется известный английский разведчик Сидней Рейли. Только этого еще не хватало!..

Начать обо всем этом разговор Гакье трудно еще и потому, что он уважает Савинкова. Ведь Савинков не просто один из его агентов, Гакье искренне преклоняется перед бурной биографией Савинкова и перед его трагедийной судьбой. Он не мог представить даже в своем воображении то, что пережил Савинков. И этот человек после стольких поражений и разочарований продолжает жить и остается сильным, спокойным, готовым к новым испытаниям во имя своих идеалов… Сейчас Гакье видит, что Савинков находится в плохом, угрюмо-настороженном настроении, и не знает, с чего начать. Прежде всего нужно было бы выяснить, почему деятельность савинковского союза в России стала менее эффективной, но начинать с этого ему не хочется.

Савинков вдруг саркастически рассмеялся.

— Сидя в этом вонючем клозете, приятно представить себе вашего посла в Москве, как он после первого легкого завтрака, дымя великолепной сигарой, пишет вам донесение о богатеющей России. Чушь! Чушь! — Он вскочил с диванчика, легкими шагами подошел к Гакье и сказал с яростью: — Перед лицом самой истории свидетельствую вам, что даже при идеальных объективных условиях русский мужик в ближайшие двести лет не познает ни счастья, ни благополучия! Слышите? Двести лет! А русский мужик, мосье Гакье, — это есть Россия. И русский мужик — это, может быть, единственное, что я действительно знаю и понимаю. — Глаза Савинкова влажно заблестели, он сделал паузу.

Миролюбиво улыбаясь, Гакье сказал:

— Я верю вам, и мы верим в то же, во что верите и вы. Но мы хотели бы знать еще кое-что. Например, что от вас хочет мистер Рейли? — Вот с чего решил он начать разговор.

— Того же, чего и вы. Только он в отличие от вас уважает меня, — с брезгливой усмешкой и уже совершенно спокойно ответил Савинков, возвращаясь на обшарпанный диванчик. Он обвел взглядом ободранные, покрытые зелеными потеками стены гостиничного номера и заключил неожиданно: — Англичан я не люблю, как, впрочем, и американцев.

— Что же остается французам? — полушутя-полусерьезно спросил Гакье.

— Все остальное, — совершенно серьезно ответил Савинков. Он был все-таки непревзойденный мастер мгновенно переходить из одного настроения в другое. Он уже видел, что Гакье настроен совсем не агрессивно и никаких ультиматумов, в частности денежных, по-видимому, предъявлять не собирается. И он успокоился.

Гакье начал издалека:

— Мы, мосье Савинков, были в свое время очень расстроены вашей берлинской неудачей. Кое-кому это дало тогда повод говорить об ослаблении в вашей организации элементарной дисциплины. А сейчас об этом снова вспомнили, но совсем в другой связи…

Савинков молчал. То, что Гакье назвал берлинской неудачей, было несостоявшимся покушением на советского наркоминдела Чичерина, ехавшего через Берлин на Генуэзскую конференцию. Неудача — это сказано мягко. Позор — вот что случилось в Берлине. И Гакье прав — никакой дисциплины! Разве могло быть такое во времена эсеровского террора в России, чтобы четыре человека стояли на своих боевых местах и чтобы двое из них имели возможность застрелить наркома и не сделали этого? Один, увидев идущего на него Чичерина, убежал со своего боевого поста. У другого будто бы «заел» спусковой механизм браунинга. Позор! Не говоря уже о том, что необычайно важный акт, который должен был фактически сорвать Генуэзскую конференцию, оказался проваленным.

— Оставим это, — сказал Гакье. — В конце концов и без этого Генуэзская конференция большевикам ничего не дала.

— А договор с Германией? А демонстрация перед всем миром волчьей грызни между странами Антанты? Нет, нет, мой дорогой Гакье, меткий выстрел в Берлине мог сделать многое.

Гакье удивленно смотрит на Савинкова. Сколько лет он знает этого человека и все не может привыкнуть к его манере строить разговор, то и дело противореча самому себе. Гакье не знает, что даже такой прославленный словоплет, как Александр Федорович Керенский, сказал однажды, что, если бы в России была партия демагогов, она в лице Бориса Савинкова получила бы гениального вождя. И тот же Керенский сказал также, что, разговаривая с Савинковым, собственную мысль нужно держать двумя руками.

— Оставим в покое то, чего не случилось, — предложил Гакье.

— Одна из моих книг называется «То, чего не было», — весело сообщил Савинков.

— В этой книге, — подхватил Гакье, — я бы с особым удовольствием прочитал главу под названием «Связь с английской разведкой».

— Что, что? — злобно сощурился Савинков, он вдруг с хохотом откинулся на спинку дивана и стал беззвучно аплодировать протянутыми вперед руками. — Великолепно, Гакье! У теннисистов такой точный удар в дальний угол называется «смеш». Браво, Гакье!

Гакье шутливо поклонился:

— Но все же мы бы хотели быть уверены.

— Повторяю: я их ненавижу, в этом главная правда. И мне есть за что их ненавидеть, — продолжал Савинков, быстро накаляясь. — Никогда не забуду, как я был у Черчилля по русским делам, в очередной раз просил для борьбы с большевиками денег, оружия. А он в ответ на мои мольбы встал, подошел к висевшей в его кабинете карте России, показал на расположение войск Деникина и Юденича и воскликнул: «Это не ваши, а мои армии!..» После этого я ничего не хотел просить у него.

— Вы не ответили на мой вопрос, — тактично помолчав, напомнил Гакье.

— Какой вопрос?

— О вашей связи с англичанами.

— Ах, это… — вздохнул Савинков. — Ну что же, могу сказать так: они к этому стремятся. Да, да, они хотят этого! А я хотел бы им отомстить!

— Ответьте мне, мосье Савинков, просто и ясно: названное вами стремление англичан имеет у вас успех?

— Нет.

— Почему же вы так часто встречаетесь с мистером Рейли?

— Это уже слишком, уважаемый Гакье, — с грустным сарказмом произнес Савинков. — Мне ведь за сорок. И кроме того, что я, очевидно по вашему мнению, мелкий шпик-двойник, я еще и руководитель организации. Я же еще и писатель, и, наконец, я — глава семьи. По-моему, мне уже можно доверить выбор знакомых.

— Вас слишком часто видят вместе…

— За мной следят ваши шпики?

— При чем здесь это? Вы бываете с ним в достаточно популярных местах.

— Значит, если бы я хотел утаить от вас свои встречи с ним, я должен был встречаться с ним в местах иных, не так ли? — усмехнулся Савинков.

— А может, именно так?

— Нет, нет, — Савинков поднял руку, как бы останавливая улыбающегося Гакье, и довольно долго отрицательно качал головой. Потом он скрестил на груди руки. — Я хочу вам сказать, что Сидней Рейли — выдающаяся личность. Я его знаю еще по России и, общаясь с ним, получаю огромное удовольствие. Я обязательно напишу о нем, может быть, даже целую книгу. Я истосковался по сильным людям, понимаете вы меня, Гакье? Если понимаете, объясните это и своим начальникам.

Гакье наклонил голову в знак согласия.

— Вы знаете, мосье Савинков, очень сложно у нас сейчас во Франции, — сказал он, и его подвижное сухое лицо стало печальным. — Институты демократии все более наглеют и хотят контролировать абсолютно все расходы правительства. Наше правительство вынуждено думать о каждом франке, особенно если он израсходован на секретные нужды. Скажу вам откровенно: уже не раз ставился вопрос о целесообразности помощи вам и вашему союзу, — Гакье умышленно резко поставил вопрос, чтобы затем иметь возможность сделать отступление.

Савинков иронически покачал головой.

— У вас сначала разговор о деньгах, потом о работе в России, а я стою на позиции диаметрально противоположной: сначала Россия, а потом уже печальная необходимость — деньги.

— Идеализм прекрасен в теории, — ответил Гакье, на его лице хитрая улыбка, глаза прячутся в сетке морщин.

Савинков встал с дивана и, сцепив руки за спиной, начал ходить по комнате, где и ходу-то было два шага туда и два обратно. Но взгляд его прищуренных глаз был далеко-далеко за этими грязными стенами.

— Моя мысль — о России, о работе там, о борьбе за новую историю моего народа — развивается вне всякой зависимости от ваших денег и от вашего мнения. Здесь главное — моя связь с Россией, мое знание того, что там происходит. Стоит ли вкладывать деньги в мое дело? — Савинков на мгновение останавливается, поднимает плечи. — Не знаю. Помогать монархическому охвостью, мне кажется, для вас спокойней. Они вам по крайней мере обещают за это Россию. А я вам этого не обещаю. Более того, вы должны отказаться от мечты оккупировать Россию. Моя русская душа, как и душа моего народа, этого не приемлет. Дайте русскому рай, но если бог будет говорить с иностранным акцентом, русский убежит в ад. Именно поэтому в России постигла неудача все иностранные интервенции. Но!.. — Поперечные складки за уголками его рта шевельнулись злой улыбкой. — Русские беглые монархисты на самом деле за ваши деньги ничего вам не дадут. Вы знаете, что они полученные от Форда доллары сожрали на банкетах по случаю получения этих денег? Но исторический позор они вам все-таки обеспечат. А я, верней, не я, а освобожденная мною от большевиков новая Россия деньги вам вернет. И откроет вам свой бездонный русский рынок. Улавливаете разницу?

— Это прекрасно, но деньги любят счет конкретный, — вставляет Гакье.

— О деньгах оставьте, — поморщился Савинков. Разговор о деньгах действительно раздражал его. На него нашел экстаз импровизации, он хотел говорить о России, которая известна только ему, о ее будущем, которое он, Савинков, пока еще не очень ясно, но все же видит в тумане грядущих времен, а тут — деньги. Он несколько раз повторил: — Оставьте… оставьте… — И, помолчав, продолжал, снова быстро воспламеняясь: — В России зреют совершенно новые силы антибольшевизма, и я имею об этом совершенно достоверные данные.

— Почему же мы не имеем этих данных от вас?

— Боже мой! — трагически сцепил руки Савинков. — Да вас же подобная информация никогда не интересовала. Вам подавай количество убитых коммунистов или заговор русских генералов в городе Пскове, а то, о чем я говорю, вы назвали бы теоретической чепухой.

— Вы все-таки расскажите, — попросил Гакье. Ему действительно хотелось узнать, что за данные получил Савинков. Более того, хотелось даже заранее поверить в особое значение этих данных. Ему самому осточертели парижские спасатели России, все эти великие князья и дряхлеющие генералы.

Савинков остановился у окна и смотрел на узкий, темный двор. Не оборачиваясь, он сказал:

— Я могу назвать, к примеру, полученное мной на днях письмо русского офицера, который теперь служит в Красной Армии. Он пишет своему другу о душной атмосфере жизни, о мечте дождаться очистительной грозы, которая смоет с русской земли большевистский мусор. Более того… — Савинков повернулся к Гакье и, скрестив руки на груди, продолжал, сам уже почти веря в то, что говорил: — Мы располагаем письмом коммуниста, который пишет брату, тоже коммунисту, о своем полном разочаровании в политике. Теорию коммунизма он называет абстракцией, которая выглядит еще более дико на фоне реально развивающейся новой советской буржуазии, вызванной к жизни самим Лениным. Мосье Гакье, я разрешаю вам доложить своему начальнику, что мы — Союз Защиты Родины и Свободы — делаем ставку теперь и на это.

— Хорошо, я доложу все это, — негромко сказал Гакье и вдруг спросил: — Скажите мне, только откровенно: вы не устали? Морально, конечно.

— Нет, — тихо ответил Савинков. — Я вообще не знаю, что такое усталость, особенно когда речь идет о политической борьбе…

Они вполне корректно простились. Сначала ушел Савинков, минут десять спустя — Гакье.

Савинков шагал по улицам с легкой душой, охваченный любимым с детства ощущением: неприятное дело позади, можно ни о чем плохом не думать. И он был доволен собой — он хорошо провел этот опасный разговор.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Возвращаясь утром из парикмахерской, Савинков на своей улице столкнулся лицом к лицу с высоким мужчиной средних лет. Бормоча извинения, он сделал шаг вправо, но мужчина тоже сделал шаг в ту же сторону. Он смотрел в глаза Савинкову и как-то странно улыбался, не то он извинялся, не то выказывал иронию. Савинков никогда не видел этого человека, но по светло-серым глазам, по широкой кости лица, по бородке лопаточкой, по всей манере держаться, по этой, черт возьми, улыбке он решил — это русский.

— На два слова, господин Савинков, — тихо по-русски произнес незнакомец. — Вы, как всегда, домой? Разрешите, я вас провожу?

И они пошли рядом. Савинков хотел было возмутиться, потребовать, чтобы его оставили в покое, но что-то заставило его идти дальше, с любопытством ожидая объяснения.

— Вы меня, конечно, не узнаете, — сказал незнакомец, лукаво косясь на Савинкова. — А вот я узнал вас сразу. В Вологде мы с вами в одно время в ссылке были…

Нет, Савинков его категорически не помнил, но он этого не сказал.

— Вы сидели как эсер, а я как большевик, — продолжал незнакомец с улыбочкой и таким тоном, что нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез. — А теперь я работаю здесь… И мне поручено передать вам приглашение советского полпреда товарища Красина — он хочет с вами встретиться и сделать вам хорошее предложение.

Незнакомец не переставал улыбаться и говорил с такой естественной простотой, что Савинков замедлил шаг, будто соглашаясь на разговор.

— С кем имею честь? — сухо спросил он.

— Сергей Ильич Трифонов. А по ссылке — Горбачев. Может, помните «горбачевские четверги» по изучению марксизма? Вы еще однажды явились к нам, высмеяли наше, как вы выразились, словоблудие. А Луначарский с вами тогда сцепился. Помните?

Савинков вспомнил, но опять промолчал. Спросил небрежно:

— Зачем я понадобился вашему полпреду?

— Он хочет сделать вам хорошее предложение.

— Ловушка?

— Глупости, господин Савинков. Мы подобными авантюрами не занимаемся. Наконец, вы можете, направляясь на свидание, предупредить полицию. А я уполномочен заявить вам вполне официально, что ваша неприкосновенность во время свидания гарантируется.

— Кем гарантируется? Чем?

— Честным словом товарища Красина. Можете и это сообщить полиции, и пусть ему позвонят. Хотя он еще и не аккредитован, он для них фигура вполне официальная.

— Цель встречи?

— Я уже сказал: вам сделают хорошее предложение.

В это время они подошли к подъезду савинковского дома и остановились перед дверью. Трифонов протянул визитную карточку:

— Здесь мой телефон. Можете три дня думать, а потом позвоните, пожалуйста, и скажите ваше решение. И если оно будет положительным, полпред в тот же день вас примет на улице Гренель, семьдесят девять, в бывшем русском посольстве… — Трифонов приподнял шляпу и слегка поклонился…

В то утро Савинков не завтракал. Он поднялся к себе и предложил друзьям завтракать без него, а сам, извинившись, скрылся за дверью своего кабинета. Там он опустился в глубокое кожаное кресло и, стиснув руки меж колен, стал напряженно обдумывать случившееся. В конце концов все его терзания, надежды и сомнения сосредоточились на той фразе, которую дважды повторил Трифонов, не меняя даже порядка слов: «Полпред хочет сделать вам хорошее предложение».

Что это может быть за предложение? Савинков хитрит с самим собой. Еще поднимаясь домой по лестнице, он почему-то решил, что ему хотят предложить какой-то политический пост в России. Поэтому он сразу же решил ничего не говорить своим соратникам о полученном предложении. Он расскажет им о результате встречи. Конечно, если он будет достаточно для него почетным.

В то, что результат будет именно таким, он верил все больше и больше: большевики поняли, что его нельзя поставить на колени, и решили, что лучше иметь его своим союзником, чем врагом.

Но тогда как же он объяснит миру свой столь неожиданный альянс с большевиками? Он размышляет недолго и отвечает: моей любовью к русскому народу, ради которого я иду на все. Да, он пришел к выводу, что, только находясь там вместе с народом, он сможет сделать для него больше. Именно так он все и объяснит. Савинкова совершенно не смущает, что всего десять минут назад он считал себя непримиримым, смертельным врагом большевиков и все свои планы, все свои мечты и надежды строил на своей ненависти, являвшейся, кстати, и его главной рекомендацией для западного мира.

На другой день он позвонил по телефону Трифонову и договорился о встрече завтра в пятнадцать тридцать. О предстоящем ему свидании он не сказал никому из своих ни слова. А вот мосье Гакье он известил и попросил принять меры на случай, если его заманивают в ловушку.

— Как вы думаете, зачем они вас зовут? — спросил Гакье.

Вроде бы шутя Савинков ответил, что ему будет предложено принять министерский портфель в правительстве Ленина.

Гакье немедленно доложил об этой странной новости начальству и вскоре получил одобрение решению, принятому Савинковым, и приказ позаботиться о его безопасности. В конце концов, если Савинкову действительно предложат какой-нибудь пост в России, это вполне устроит и французскую разведку. На всякий случай Гакье все-таки позвонил Красину и, назвавшись адвокатом и доверенным лицом Савинкова, попросил подтвердить, что его клиенту гарантируется неприкосновенность. Ему подтвердили. После этого Гакье протелефонировал Савинкову, что он может идти на свидание совершенно спокойно. Осторожный Савинков записал эти его слова на отдельном листе бумаги, поставил число и даже час, когда сделана запись, и вложил этот лист в папку с письмами от сестры Веры.

Ровно в четырнадцать часов сорок пять минут Савинков вошел в ворота советского полпредства на рю Гренель и, обойдя овальную клумбу, направился к главному входу. Навстречу ему из дверей вышел Трифонов — он был в черном костюме, в крахмальном воротничке и черном галстуке с булавкой-жемчужиной. Он встретил Савинкова как старого знакомого, и они вместе вошли в здание.

— Я хвалю ваше решение прийти к нам, вы действительно умный человек, господин Савинков, — говорил Трифонов, и опять было непонятно, шутит он или всерьез. — И хотя вы пришли чуть раньше, полпред уже ждет вас. Его зовут Леонид Борисович… Прошу вас, господин Савинков, — Трифонов открыл перед ним массивную дверь.

Красин сидел в кресле перед холодным и, видно, давным-давно не зажигавшимся камином и читал «Тан». При появлении Савинкова он отложил газету и чуть кивнул на кресло по другую сторону круглого столика. Савинков еще раньше решил, что первым здороваться не будет.

Он молча опустился в кресло и чуть заметным наклоном корпуса вперед дал понять, что готов выслушать советского полпреда.

— Я надеюсь, что вы имеете сведения о разгромленных за последнее время в России ваших организациях, — начал Красин без всякого обращения. — По мнению наших хорошо осведомленных органов, скоро будут разгромлены и все остальные ваши большие и малые контрреволюционные организации. Исходя из этого объективного факта, а также учитывая полную бесперспективность вашей борьбы с Советской властью, соответствующие советские органы предлагают вам сложить оружие, объявить полную капитуляцию перед Советской республикой и явиться с повинной на Родину…

Полпред уже с минуту молчал, с любопытством наблюдая за игрой лица Савинкова. Сначала на нем было только настороженное любопытство и попытка изобразить величественное равнодушие, потом на нем затрепетала растерянность. И наконец, лицо его окаменело, искаженное гримасой ярости.

— Вы поняли, что я сказал? — негромко спросил Красин. Он уже видел, что из этой встречи ничего не вышло. Но он не собирался уговаривать Савинкова сдаваться, это было бы унизительно для страны, которую он представлял. Предложение сделано, и достаточно.

— Все… — Савинков не узнал своего голоса, прокашлялся и сказал отчетливо: — Все прекрасно понял…

Он встал и, не глядя на Красина, вышел из кабинета.

Савинков не мог прийти в себя до конца дня, ходил по городу, сидел в шумных, прокуренных бистро и снова плутал по незнакомым темным улицам.

«Почему они это сделали? Почему?»

В конце концов определилось два ответа: они сделали это, искренне считая, что его дело бесповоротно проиграно, или они сделали это, чтобы таким способом устранить его — главную для них опасность. И верен, конечно, второй ответ — он им опасен! Они поняли, что, пока он жив, эта опасность висит над ними как дамоклов меч.

И, только окончательно утвердившись в этой мысли, Савинков поздно ночью направился домой.

На другой день он попросил Деренталя остаться после завтрака. Люба и Павловский, нисколько не обижаясь, ушли — завтрак окончен, вождь приступил к работе.

Савинков и Деренталь впервые после мелодраматического объяснения в поезде остаются вдвоем. Оба испытывают неловкость, Савинков не знает, в каком ключе провести разговор, и от этого злится — у него подрагивают глубокие складки за углами рта. Деренталь терпеливо и мстительно ждет, и он похож сейчас на сову — чуть опущенный нос, как клюв, круглые очки…

— Я вчера виделся с советским представителем… — кривя большой рот, сказал Савинков.

— Перестаньте! — Деренталь придвинулся, пытаясь заглянуть ему в глаза. — Вы нехорошо шутите, Борис Викторович…

— Да, да, Александр Аркадьевич, я был вчера в хорошо известном вам особняке на рю Гренель. Неким Красиным мне было предложено предательство… Но я преподал им краткий урок порядочности, — я просто не стал разговаривать, выслушал гнусное предложение и, не опускаясь до разговора с ним, молча ушел. Вы бы видели его харю, когда я уходил. Он готов был погнаться за мной с лаем и укусить меня за ягодицу… — Савинков рассмеялся и подмигнул Деренталю. — Наши дела отличны, Александр Аркадьевич, если Кремль поручает своему представителю склонить меня к измене моему знамени, моей священной борьбе. И мы на эту их подлость ответим достойно.

— Но как… как это произошло?

— За то, что я предварительно не информировал вас, извините. Но я, по правде, не считал это дело важным.

— А если бы вас там схватили?

— Это я предусмотрел… И давайте об этом больше не говорить. Отнесем это в область бесполезного прошлого и обратимся к настоящему. Я решил еще раз сыграть на грызне наших закадычных друзей и под это вырвать для нас средства. А заодно и расширить круг друзей.

— Все дело в технике исполнения, — холодно сказал Деренталь. — А кто же новый?

— Муссолини, — осторожно отвечал Савинков, внимательно наблюдая за реакцией собеседника. Последнее время Савинков увлечен личностью итальянского дуче и стесняется этого, потому что вокруг никто серьезно к Муссолини не относится, печать же открыто издевается над ним, называя его «Нероном на час», и буквально дня не проходит без газетных карикатур на дуче.

— Во-первых, у него казна пуста, как полковой барабан, — привычно улыбается Деренталь. — Во-вторых, если вы всерьез скажете где-нибудь, что наше движение связано с Муссолини, вы подорвете и свой авторитет и, следовательно, авторитет всего нашего дела.

— Это смешно, Александр Аркадьевич, вы презираете Муссолини, но между тем он — вождь государства и создатель нового политического движения, а вы…

Деренталь встал:

— Я могу уйти, Борис Викторович?

— Выслушайте меня… — тихо говорит Савинков и без паузы продолжает: — А вдруг у Муссолини сейчас есть какой-то свой интерес к России? Я скажу ему, что мы изучаем сейчас его политическую программу. Я, кстати, действительно смотрел его программу — в ней немало разумного. Хотя и чуши тоже у него порядочно… Но вдруг он сам предложит нам помощь?

Деренталь, ссутулясь и сцепив руки за спиной, выхаживает от стены до стены, говорит на ходу:

— Борис Викторович, настоящая политика никогда не строится на «а вдруг»…

— Муссолини — политик импульсивный, от него можно ждать чего угодно.

— Нас поднимут на смех, — печально роняет Деренталь.

— Собаки лают, а караван идет, — самонадеянно смеется Савинков. — Фашизм — движение сейчас крайне модное. Во всяком случае, это движение, Александр Аркадьевич, популярней нашего с вами. К Муссолини никто не суется с предложением предательства. Ну, а что касается насмешек, то больше всего их было обрушено на большевиков. Что только о них не писали, не говорили! А большевики плюют на это и укрепляются в России с каждым годом. Разве это не факт?

Деренталь молчит, он знает: если Савинков принял какое-то решение, подвергать его сомнению попросту опасно. И он ждет, стараясь понять, принял ли вождь решение или он еще действительно сомневается…

— Представьте себе, в печати появляются глухие сообщения из Рима о том, что я веду там какие-то переговоры с Муссолини, — продолжал Савинков. — С помощью нашей газеты мы можем даже пустить слух, будто инициатор этих переговоров — сам Муссолини. Разве это нам повредит?

— Но принесет ли пользу?

— Сейчас нам полезно каждое шевеление воздуха вокруг нас! — повышает голос Савинков. — Словом, я еду к Муссолини!

— А мне кажется, надо поехать к Черчиллю, — осторожно перечит Деренталь.

Савинков на мгновение задумывается.

— Это само собой. Но теперь-то он всего лишь министр колоний.

— Он Черчилль, Борис Викторович, — Деренталь смотрит на Савинкова через очки сильно увеличенными светлыми глазами. — Но его следует пугать не Муссолини, а Францией. Намекнуть, что наши дела в России идут в гору и что в связи с этим Франция потребовала от нас верной любви. А мы, мол, прошлое не забыли и идем к Черчиллю, ибо нам дружба с Англией дороже легкомысленной французской любви.

— Да, да. Именно, — рассеянно соглашается Савинков. — Именно так… И я, как вы советовали давеча, пощекочу еще и чехов. Вы правы — и Масарика и Бенеша будет шокировать одно мое появление в Праге. Их репортеры ринутся ко мне, но я буду молчать. А вот мой болтливый братец сделает заявление, полное туманных намеков. После этого я уже сам позвоню Масарику. Он примет меня, вот увидите! И он отвалит нам немалую сумму за одно мое обещание молчать о том, как он в восемнадцатом году давал нам деньги на устранение Ленина.

— Конечно… конечно… — бормочет Деренталь, привычно не замечая, что вождь выдает его мысли за свои.

По широким каменным ступеням на градчанский холм в Праге поднимались два брата Савинковы — Борис и Виктор. Издали они были похожи — оба рослые, сильные. Но это только кажется издали. А вблизи у них не было никакого сходства, даже внешнего. У Бориса Викторовича лицо замкнутое, сосредоточенное, с высоким лбом, с резко очерченным большим ртом и крупным носом. Это лицо умного, серьезного и сильного человека. И одет он просто, строго, как умеют одеваться люди со вкусом и средствами. А у Виктора Викторовича все легкомысленное: и его пестрый в клетку костюм, и лицо, и прежде всего его глаза, светло-серые, весело блестящие и живые как ртуть. Он моложе своего брата всего на четыре года, а выглядит моложе лет эдак на десять, если не больше. Сейчас он шел позади брата и то отставал от него на несколько ступенек, то одним прыжком настигал его.

На площадке посередине лестницы они остановились. Виктор Викторович сказал, покачиваясь с носков на каблуки:

— И все-таки ты мог бы взять меня в Париж…

— Ты мне там не нужен, — строго ответил Борис Викторович, оглядывая красное море черепичных крыш. — Как деятель не нужен. А как брат ты чересчур накладен. — Он посмотрел еще немного на Прагу, лежавшую внизу, и двинулся вверх.

Виктор постоял, глядя в спину брату, и двумя прыжками настиг его.

— Ты эгоист. Так было всегда. И не только по отношению ко мне.

Борис Викторович повернулся и сказал в лицо Виктору:

— Конечно, я был эгоистом, когда с Ваней Каляевым мерз на московских улицах, карауля великого князя, а ты в это время сидел у мамы под юбкой и таскал из папиного стола деньги на конфеты девчонкам! Ты скажи мне спасибо, что я устроил тебя в Праге, а не в каком-нибудь уездном польском городке, где нет даже венеролога…

Они долго шли молча, старший на ступеньку впереди. На вершине лестницы он внезапно остановился, и Виктор Викторович чуть не налетел на него.

— Ты не обижайся, я ведь любя… — глухо сказал старший.

— Избави бог, — усмехнулся обиженный Виктор.

— Ну и дурак. Нет денег. Нет у нашего союза и у нас с тобой особенно. И еще — учись скромности у Веры, пользуйся случаем, что рядом с тобой живет такая умная сестра.

— В Париже возле тебя я не стоил бы дороже, — по-детски клянчил Виктор.

— Заладил: Париж, Париж… Не видишь, какая красота здесь?

Савинков смотрел на лежавшую внизу Прагу. И действительно, вокруг была волшебная красота тихой и нежной пражской весны. Цвела сирень, каштаны выкинули вверх свои фарфоровые подсвечники, белой пеной покрыты фруктовые деревья — весь город тонул в цветах, в пряном их аромате. Влтава, по-весеннему чуть вспухшая и пожелтевшая, ослепительно сверкала на солнце своими быстринами.

Борис Савинков напишет впоследствии в Варшаву Философову: «Кто бы мог подумать, что среди всей этой весенней прелести впереди меня ждала этакая мерзость…»

Братья прошли через Градчаны — пражский кремль, наполненный каменной тишиной, и вскоре приблизились к Чернинскому дворцу, где была резиденция Бенеша. Виктор Викторович остановился — он будет ждать брата у лестницы. Отходчивый по натуре, он шел и думал, что брат в общем прав: он не так уже плохо устроен со своей женой Шурочкой в этой скучной добропорядочной Праге. Разве что денег маловато. Но это с ним всю жизнь… В Варшаве, когда он был начальником разведки союза, даже того оклада и то не хватало. И все же Виктор Викторович втайне надеется, что брат сейчас замолвит о нем словечко перед чехами…

У входа во дворец Савинкова поджидал сухонький старичок, одетый во все черное, со стоячим до ушей крахмальным воротничком. Удостоверившись, что перед ним действительно то лицо, которое ждут, старичок открыл огромную скрипучую дверь и, прижав ее спиной, пригласил Савинкова войти.

Они бесконечно долго шли по сумеречным, прохладным и пустым коридорам и залам дворца. И вдруг Савинков подумал, что зря он пошел в этот затхлый дворец. Впрочем, пока все совершалось точно по плану — был слушок, пущенный савинковской газетой «За свободу», что Савинков-де приглашен для переговоров в Прагу. С раннего утра репортеры осаждали его, но он молчал. А к вечеру брат сделал туманное заявление для вечерней газеты о том, что ему неизвестна цель приезда его брата Бориса, но не секрет, что связи брата с руководящими кругами Чехословакии начались не сегодня, а еще в России, сразу после революции…

Старичок в черном подвел Савинкова к громадной резной двери и низким наклоном головы дал понять, что за дверью тот, кто нужен посетителю. От легкого прикосновения дверь открылась, и Савинков вошел в большую светлую комнату.

Тридцативосьмилетний Эдуард Бенеш, аккуратный, подтянутый, с постным лицом, стоял за своим столом, внимательно и настороженно смотря на приближавшегося Савинкова. Бенеш в это время находился в зените своей политической карьеры — он и лидер главной партии страны, и министр иностранных дел, и премьер в послушном кабинете министров. Появление Савинкова в Праге и прозрачные намеки в связи с этим его брата встревожили президента Масарика. Он пригласил к себе Бенеша, чтобы обсудить этот вопрос со всех сторон. Было решено — принять Савинкова, постараться поставить его на место и дать ему понять, что его шантаж ни к чему хорошему не приведет. Но если…

— Здравствуйте, господин Бенеш.

— Здравствуйте, господин Савинков.

Оба приветствия звучат холодно, формально. Бенеш садится и унизительно долго не приглашает сесть Савинкова. Он знает, как самолюбив Савинков и как трудно ему будет держать себя в руках после такого начала.

— Я что-то не понял опубликованного вчера заявления вашего брата, — с едва уловимой иронией говорит Бенеш. — Но один намек в нем я все же понял и решил, что поступил глупо, выполнив просьбу маршала Пилсудского об устройстве в Праге некоторых ваших людей. Согласитесь сами: ваш брат в общем живет на деньги, которые даем ему мы, и благодарит нас за это, попросту говоря, грязными намеками в печати.

— Этот намек если и понятен, то только вам и мне, — чуть улыбаясь, говорит Савинков. — И я, между прочим, не знаю, как вы поняли этот намек…

Премьер молчит. Его бледное холеное лицо ничего не выражает.

Выждав немного, Савинков говорит доверительно и проникновенно:

— Я, господин Бенеш, нуждаюсь в помощи. Конечно, не я лично, а мое дело.

— Вы все-таки хотите поддержать намеки брата и навязать мне какие-то переговоры, касающиеся России? Не нужно этого, господин Савинков!

— Но я никогда не поверю, что вы изменили свое отношение к так называемой русской революции и к большевикам!

— Мне всегда казалось, господин Савинков, что вы умный человек, — неторопливо отвечает Бенеш. — Неужели вы до сих пор не поняли, что ваше личное отношение к России большевиков не может определять отношений к ней целых государств, которые существуют с Россией на одной довольно тесной планете?

— Однако мою программу в отношении России почти открыто поддерживают деятели государств, не менее уважаемых, чем ваше, — парирует Савинков. — Когда мое движение победит, эти средства будут возвращены сторицей.

— Мой принцип — политика не финансируется! — глядя поверх Савинкова, отвечает Бенеш.

— Простите, но… это нонсенс.

— Да, да, господин Савинков! Если политика жизнеспособна и выражает волю народа, она не нуждается в допингах. — Глаза Бенеша очень спокойны, он видит, что бьет точно и больно.

Савинков чувствует, что бешенство туманит ему голову, но берет себя в руки. Тянуть разговор, однако, не следует — пора пускать в ход последний, главный козырь.

— Каких-нибудь четыре года назад, господин Бенеш, — говорит он, — у вашего нынешнего президента и у вас были совсем другие принципы и вы совсем иначе смотрели на Россию большевиков. И тогда вы давали мне деньги на устранение Ленина.

Бенеш принимает удар почти незаметно. Только левая рука, лежавшая на столе, непроизвольно сметнулась со стола на колени.

— Этого никогда не было, господин Савинков, — негромко говорит он.

— Что-о? — Савинков ошарашен. Он ждал, что Бенеш пустится в объяснения, но такого… бесстыдства отрицания фактов он не мог себе даже вообразить. — Значит, в первых числах марта восемнадцатого года господин Масарик не встречался со мной в московском отеле «Националь»? — звенящим голосом спрашивает Савинков. — И мы не говорили с ним о цене террора? И он не обещал мне двести тысяч рублей на устранение Ленина? И я потом не получил эти деньги из рук вашего генерала Клецанды?

— Генерал Клецанда умер и потому беззащитен, — тихо, не опуская глаз, отвечает Бенеш.

— Да, боже мой! — почти кричит Савинков. — Может, и я не был здесь два года назад, в кабинете господина Масарика, и он не давал мне денег для моей борьбы с большевиками?

— Тогда ваше поведение похоже на попрошайничество, — невозмутимо произносит Бенеш.

Савинков выдерживает и это. Но вести нормальный разговор он уже не может — мысли как бы вырываются из-под его контроля.

— Лицемерие — старое оружие буржуазных политиканов! — прерывисто дыша, восклицает он. — Так неужели вы не понимаете, что, лицемеря со мной, вы лицемерите с великим русским народом! А этого история вам не простит!

Бенеш встает. Морщится. Весь его вид говорит: довольно, мне надоела вся эта чушь…

— Моему народу, моей стране кровно близки страдания русских, — говорит он проникновенно. — Но и это не дает и никогда не давало нам права вмешиваться в их внутренние дела.

Савинков тоже поднимается.

— Ну, а я не лишен права передать в печать письмо ко мне вашего генерала Клецанды, — осекшимся от злости голосом говорит он. — Я сделаю это хотя бы для того, чтобы развеять мистику. До свидания, господин Бенеш. Благодарю вас за урок лицемерия.

Бенеш чуть поклонился.

— Взаимно — за урок… безрассудства, — пробормотал он.

Когда дверь за Савинковым закрылась и прошло несколько минут, Бенеш соединился по телефону с Масариком.

— Савинков только что ушел от меня, — сказал он. — Я сделал все, чтобы образумить его, но вряд ли мне это удалось. Он грозится опубликовать какое-то письмо генерала Клецанды.

— Он не посмеет, — отзывается Масарик.

— А если все же?

— Он тогда перед всем миром признается, что брался за убийство Ленина и получал за это деньги.

— Ну и что это для него? Но нам лучше подобные идеи скрывать…

— Да, да, я понимаю… — неуверенно соглашается Масарик и решительно добавляет: — Будем все опровергать — настойчиво, многократно…

После долгой паузы Бенеш говорит:

— Мне докладывали, что брат Савинкова, которого мы приютили, личность довольно легкомысленная. Надо послать к нему умного агента, и пусть он посулит ему большие деньги за письмо Клецанды.

— Обдумайте это сами, — отвечает Масарик, — но надо все-таки перевести Савинкову небольшую сумму. Это заставит его не торопиться со всякими публикациями. При перечислении денег — ни слова текста. И сделать это через Легио-банк как некий взнос в счет имущества, вывезенного из России нашими войсками… В конце концов этот банк для того и создан. А для отвода глаз переведите небольшую сумму и другим лидерам русской эмиграции…

Спустя три дня Савинков был уже в Лондоне. Он сразу позвонил в редакцию «Таймс», назвался секретарем Савинкова и продиктовал информацию о своем приезде в Англию по делам, связанным с его Союзом Защиты Родины и Свободы… Увы, потом он не нашел своей информации ни на одной из страниц «Таймс». И тогда понял свою ошибку — надо было звонить в менее солидную газету…

Он был готов и к тому, что Черчилль откажет ему в приеме, но, когда позвонил в секретариат министра колоний Черчилля и попросил записать его на прием к министру, ему чуть позже ответили, что он может прийти завтра, в одиннадцать утра…

Савинков вошел в приемную Черчилля без пяти минут одиннадцать — пусть не думают, что он мог прибежать сюда за час до приема и потом на глазах у чиновников трепетать в ожидании святого мгновения, когда его позовут.

Прием, прямо скажем, наивный, и Черчилль сбил с него спесь в первую же минуту, причем министр об этом и не думал, это получилось у него само собой. Савинков приблизился к столу Черчилля, и тот протянул руку, не поднимаясь в кресле. Савинков решил, что произойдет рукопожатие, и потянулся к министру, но в этот момент пухлая рука министра сделала жест, приглашающий его сесть в кресло перед столом. Бледное лицо Савинкова побледнело еще больше, складки за уголками рта беспрерывно подергивались, и он еще долго не мог подавить в себе бессильную ярость. Но Черчилль, наверно, ничего не заметил — за высоченными окнами стояла мгла не развеявшегося с ночи тумана, и в кабинете было сумрачно.

— Вы совершенно не меняетесь, это что, национальное свойство русских? — спросил Черчилль, бесцеремонно разглядывая Савинкова своими маленькими влажными глазками. Черт возьми, действительно же этот русский ни на йоту не изменился с тех пор, когда бывал у него в качестве представителя адмирала Колчака, а позже и всех других белых генералов России.

— После наших встреч, мистер Черчилль, прошло не так много времени, чтобы мы могли измениться. Надеюсь, что это относится и к нашим взглядам.

— Я слушаю вас, — деловито произнес Черчилль, уверенный, что Савинков пришел просить деньги. И чтобы процедура не затягивалась, он мягко добавил: — Люди, меньше слов — жизнь так коротка… — Черчилль улыбнулся, и на его пухлых щеках зашевелились глубокие ямочки.

Савинков тоже улыбнулся, но Черчилль прекрасно видел, что ему не до шуток.

— Мое движение, моя борьба с большевиками нуждается в поддержке, — негромко, в меру патетически и с достоинством произнес Савинков.

— Я только что прочитал вашу замечательную книгу. Кажется… «Лошадь белой масти». Так? — спросил Черчилль, будто не расслышав того, что сказал Савинков.

— «Конь блед», — ответил Савинков сквозь сжатые зубы.

— По-моему, вы хороший писатель, мистер Савинков.

— Я политический деятель, мистер Черчилль.

— Господи! Зачем вам это? — почти искренне воскликнул Черчилль. — Да если бы я умел писать, я бы купил себе домик в Ницце, ящик сигар, кучу великолепной бумаги…

— Я борец, мистер Черчилль, — прервал его Савинков. — Россия, плененная большевиками, — моя кровоточащая рана. Мне нужна помощь.

— Я всего-навсего министр колоний, — развел короткие руки Черчилль, и его широкая черная визитка распахнулась, открывая белоснежный жилет.

— Вы Черчилль! — вспомнил Савинков ход мыслей Деренталя. — И я знаю ваше отношение к большевикам.

— Что вы знаете… — вздохнул Черчилль. Он встал из-за стола, не спеша подошел к камину и сказал, вороша угасшие угли: — Не хотел бы быть пророком, но дело идет к тому, что мы увидим в Букингеме их посла в кожаном фраке…

— Политическая игра.

— Все не так просто, мистер Савинков. Вы, надеюсь, Маркса читали?

— Конечно.

— Так что не так все просто…

— В ваше примирение с большевиками я не верю!

— Что касается меня — да, этого не произойдет никогда, — твердо и с чувством сказал Черчилль. — Но большевикам от этого ни жарко ни холодно. — Он вернулся за стол, тяжело вжался в кресло и выразительно посмотрел на часы, стоявшие на камине.

— Помогите моему движению, и большевикам станет жарко, — тоном сдержанной страсти начал Савинков. — Сейчас у меня создается весьма благоприятное положение в России. Ленин скоро умрет, а тысячи моих людей в России начинают действовать. Это не могло не случиться, мистер Черчилль! Альянс русского народа с большевиками невозможен. Я от его имени обращаюсь к вам, мистер Черчилль!

— Да, да, я понимаю… — сочувственно кивнул Черчилль, отстригая кончик сигары. — Но поймите и вы: мы подвергаемся атакам слева. Впереди выборы.

После этого он закуривает и так долго молчит, что возникшая было у Савинкова надежда на благоприятный исход свидания испаряется и уже становится просто неприличным ждать. Он собирается встать, но в это время Черчилль приоткрывает тяжелые веки и, уставившись на Савинкова своими острыми глазками, говорит не то серьезно, не то шутя:

— Как министр колоний, могу предложить — не хотите ли поехать от нас в Индию? Нам в колониях очень нужны сильные люди.

Савинков встает и, чуть наклонив голову, говорит:

— Прошу извинить за отнятое время. До свидания, мистер Черчилль… — Он совершенно бесстрастен, холоден, и только ноздри его тонкого неправильного носа выдают волнение.

Неожиданно быстро и легко вынув свое толстое тело из кресла, Черчилль так же легко выходит из-за стола и обнимает за талию только что повернувшегося было уходить Савинкова. Они вместе идут к дверям, как добрые близкие друзья.

— Больше оптимизма, мистер Савинков, — говорит Черчилль, добродушно пыхтя сигарой. — Далеко не все еще потеряно. И мир в общем-то существо благоразумное… У вас есть шансы на успех, и, кроме всего прочего, вы еще имеете возможность купить домик в Ницце… запастись великолепной бумагой… Желаю счастья, мистер Савинков!..

В этот же день под свежим впечатлением Савинков написал Деренталю нервное, полное сарказма письмо, где назвал своего друга и советника гадалкой от политики и комнатным пророком, а себя доверчивым идиотом. Черчиллю досталась характеристика политика, у которого мозги заплыли жиром…

Между тем вскоре после ухода Савинкова в кабинет Черчилля пришел руководитель британской разведки. Они обсудили дела, касавшиеся министерства колоний, потом Черчилль сказал:

— У меня сегодня был Савинков. Как бы ему помочь?

— А крикуны Макдональда?

— Ерунда! — воскликнул Черчилль, и толстые щеки его задрожали. — Запомните мои слова: если, не дай бог, лейбористы поселятся на Даунинг-стрит, вы, как и при нас, будете подкармливать таких людей, как Савинков. Разведка России нам, Англии, черт возьми, нужна как воздух!

— Пока они кричат, будто единственная государственная мудрость состоит только в том, чтобы не делать того, что делалось нами, — ответил руководитель разведки.

Черчилль пренебрежительно махнул рукой:

— Не обращайте внимания. Но советую — установите за Савинковым внимательное наблюдение в Париже. Он намекал, будто у него в России дела пошли в гору. Верить ему на слово не стоит, но нам не простят, если мы здесь что-нибудь прозеваем.

— Наблюдение за ним можно поручить Сиднею Рейли. Последнее время он часто бывает в Париже и видится с Савинковым.

— Согласен.

— Между прочим, есть сообщение из Праги, что Савинков был принят Бенешем.

— Подробности? — энергично спросил Черчилль. — Выясните непременно. Масарик и Бенеш зря ничего не делают. Не забудьте, как они ловко сыграли на послевоенном хаосе и сделали себе государство!

Черчилль помолчал, смотря куда-то вдаль, а потом сказал задумчиво:

— Если кому-нибудь специально надо разучиться логически мыслить, лучший для этого способ — заняться русскими делами…

Савинков направлялся в Италию. Он ехал туда почти уверенный в бесполезности своей поездки — и все-таки ехал. Это было похоже на действие под самогипнозом, когда его вела за собой некая неосознанная упрямая сила. Трезвый рассудок предупреждал, что поездка в Рим принесет ему только новые унижения. А внутренний голос той упрямой силы кричал: «Поезжай! Мир состоит из неожиданностей!»

Свидание с Муссолини ему устроил живший в эмиграции русский писатель Александр Амфитеатров, сын которого Данила служил в личной охране итальянского дуче.

Муссолини в это время находился на курорте, и Савинкову пришлось из Парижа выехать не в Рим, а в Леванто. Это было гораздо ближе Рима, всего в ста километрах от Генуи, и дорога сюда по побережью была поистине волшебно красивой, казалось, она вела от голубого моря в голубое небо.

В Леванто его встретил Данила Амфитеатров. Очень важный от сознания, что устраивает встречу двух великих людей, он, соблюдая наивную конспирацию, отвез Савинкова в бедный пансион, пропахший луковым супом и каким-то химическим средством против клопов, заметим сразу, средством тщетным — в этом Савинков убедился в первую же ночь.

Амфитеатров сказал, что удобнее всего представить Савинкова дуче прямо на пляже, и утром они направились к морю.

Савинков не предполагал, что попадет в курортное место, и выглядел довольно странно в своем черном пиджаке и стоячем крахмальном воротничке. Леванто по случаю присутствия итальянского вождя было переполнено агентами, и Савинкова наверняка сцапали бы, если бы не присутствие рядом охранника дуче Амфитеатрова-младшего.

Однако на этот раз Савинкову встретиться с Муссолини не удалось. Когда дуче в сопровождении своей супруги донны Ракеле появился на пляже, сбежавшиеся итальянцы устроили ему такую восторженную встречу, что впору было подумать о его безопасности. Данила Амфитеатров оставил Савинкова и бросился сквозь толпу к дуче…

Муссолини рассердился, отказался от мысли совершить прогулку по морю. Он сел в подъехавший к берегу автомобиль и уехал в свою резиденцию.

Савинков наблюдал все это с острой завистью — именно о таком восторженном поклонении народа мечтал он втайне. И думал о том, что Муссолини это гарантирует вечность. Откуда было знать Савинкову, что пройдет всего двадцать лет, и итальянцы будут равнодушно наблюдать, как партизаны вешают их обожаемого дуче на фонарном столбе вниз головой…

Только на третий день, когда из-за гор наползли тучи и с утра зарядил дождь, Муссолини принял Савинкова. Охранники — черноглазые и черноволосые красавцы с белоснежными зубами — бесцеремонно его обыскали, а затем провели в кабинет дуче. Савинков принял все это как должное, он считал, что Муссолини достоин такой охраны, и теперь с любопытством оглядывал громадную комнату, обставленную с безудержной роскошью. У стены, закрытой гигантским гобеленом с изображением пасторального пастушка, стоял огромный мраморный стол, под креслом был специальный постамент — дуче был мал ростом.

Муссолини ворвался в свой кабинет с такой быстротой, будто не хотел, чтобы посетители долго видели его маленький рост. Забежав за стол, он сразу стал выше и, выкинув вперед и вверх короткую руку, негромко произнес: «Чао».

Савинков, садясь в кресло перед столом, как-то странно провалился и понял, что у его кресла укорочены ножки. Сидеть ему было неудобно, колени высоко задрались, и он не знал, куда девать ноги. Но зато он сразу стал невообразимо ниже вождя.

— Итак, синьор Савинков? Прекрасно! — не садясь, заговорил Муссолини на дурном немецком языке. Видимо, Данила Амфитеатров предупредил его, что гость не владеет итальянским. — Мне рассказали кратко вашу биографию — она похожа на сюжет авантюрного романа! Вы мне нравитесь, а это уже немало! — Муссолини опирался сжатыми кулаками на мрамор стола, как мог бы это делать высокий человек. — Да, да, синьор Савинков! В нашу с вами эпоху взрывов и катаклизмов не в ходу вожди с благопорядочными буржуазными биографиями. Конечно, кое-кому такие люди, как мы с вами, кажутся выскочками. Ха-ха! Поглядели б вы, как год назад сам король отдавал мне в руки Италию! Эта старая перечница поняла, что под ним, вот здесь, — дуче похлопал себя по налитому заду, — накаленная сковородка. И я сразу из выскочки превратился в надежду Италии. Так он это и сказал, бывший король бывшей Италии. А теперь он для меня нуль, и я поведу Италию к таким высотам, что у мира закружится голова, наблюдая за нашим взлетом!

Муссолини на мгновение умолк, и Савинков не замедлил врезаться в эту паузу — он знал о способности дуче часами говорить о себе.

— Господин Муссолини, я приехал к вам с надеждой.

— О! Еще бы — без надежды! — злорадно заорал Муссолини, распахнув свой огромный рот. — Моя Италия отныне и на века для всех — Мекка! Для всех, кто думает о будущем. Не будь я Муссолини, если я не увижу весь мир стоящим на коленях перед моей Италией! Древний Рим — чепуха! Обожрались и потеряли чувство ответственности перед историей! Италия моей эпохи создаст нечто такое, перед чем человечество ахнет! Остолбенеет! Вы читали мою последнюю речь? Зря, синьор Савинков. Все, кто хочет идти вперед не с завязанными глазами, должны читать мои речи! Запомните!

Все это было похоже на оперетку, но, увы, происходило не на сцене, и Савинков, снова уловив паузу, сказал:

— Россия, та, за которую я борюсь с большевиками, могла бы стать вашим могучим союзником.

— Что значит — союзником? — выпучил свои масленые глаза Муссолини. — Что значит могла бы стать? Союзников выбираю я сам. Понимаете, синьор? Сам! Ни черта вы не понимаете! Весь мир, и ваша Россия в том числе, оскандалился! Могучая Россия — что это за чушь? Не позволю! Новую историю человечества провозгласил я! Неужели и это вам не понятно?

— Наоборот, синьор Муссолини! Наоборот, мне очень близки ваши идеалы. Именно поэтому я и пришел к вам просить помощи.

Муссолини удивленно замер, выпучив глаза, в которых вдруг вспыхнули лукавые искорки.

— Ах, помощи? — переспросил он. — Я действительно помогу вам. Да! — Из груды книг, лежавших на приставном столике, он взял одну и начал ее подписывать. — Я редко это делаю. Это моя книга, о моей жизни и о моих идеях и борьбе. Слушайте, что я вам написал: «Синьор Савинков! Идите за мной, и вы не ошибетесь!» И не благодарите меня. — Он протянул книгу Савинкову, вставшему с кресла. — Это мой долг — помогать слепым! Эта книга поведет вас по единственно правильному пути. Чао! — Муссолини снова вскинул руку, потом круто повернулся всем своим маленьким плотным туловищем, соскочил с пьедестала и выбежал из комнаты. В других, уже открытых дверях стояли два охранника.

Савинков, ошеломленный, покинул кабинет дуче…

В тот же день он написал своей сестре Вере в Прагу: «Ты не можешь себе представить, как все это было, — ни одному клоуну не снилось то, что так легко и непринужденно продемонстрировал этот фигляр от политики. Но самое страшное в том, что мне вдруг показалось: он сам понимает, что фиглярствует, и видит, что мир, глядя на него, не только не смеется, но даже восхищается им! Что же касается меня, то произошло уже привычное — еще одно унижение!..»

Савинков уезжал из Италии подавленный. Он не знал, что в Париже его уже ждало уведомление из банка о двух поступлениях на его счет от лиц и организаций, «пожелавших остаться неизвестными». Как только он возьмет в руки эти голубенькие гербовые бумажонки с солидным названием банка, к нему мгновенно вернутся и уверенность, и энергия, и прекрасное настроение. Он не зря совершил эту нелегкую поездку…

Приложение к главе пятой

Собственноручная запись Масарика о переговорах с Савинковым 2 и 5 марта 1918 года[2]

С Савинковым, Москва

2. III.-8

5. III.-8

1. Имеются организации по городам.

2. В начале прошлого декабря на Дону еще монархически.

(Трубецкой говорил правду.)

В этот период соглашение Алексеева с Корниловым 26.XII. Соглашение с демократами: с этого времени монархизм снят с повестки дня.

3. Важнейшее дело, что знаю правду о казаках Г.Л.

Я — свое мнение. Будет вести переговоры с Клецандой, Максой.

Я ему, чтобы А. Скупать хлеб, чтобы не достался немцам. Мануфактурой! Значит, японцы.

Б. В случае чего «Хлебный террор».

В. Политтеррор?

Алексеев писал — он не разбит, отходит на юг.

Террор: покушение на великого князя Сергея стоило всего лишь 7000 рублей.

Плеве — 30000.

Я могу предоставить некоторые финсредства — Шипу, чтобы Клецанда 200000 рублей…

Примечание автора:

Как всякую дневниковую запись, в которой используются сокращенные слова и фразы, понятные только автору дневника, эту запись Масарика точно расшифровать очень трудно. А нам это и не нужно. Нам интересен и важен только конец записи, где Масарик записал сообщенные ему Савинковым цены покушений, в которых он, Савинков, участвовал Масарик записывает сумму в 200000 рублей. И эта сумма в точности совпадает с той, которую позже назовет однажды Савинков. Двести тысяч на убийство Ленина…

Письмо Б. В. Савинкова — Масарику от 9 ноября 1921 года

(Перевод с французского оригинала, обнаруженного в архиве Бенеша)

Прага, 9 ноября 1921 года.

ГОСПОДИНУ ПРЕЗИДЕНТУ РЕСПУБЛИКИ

Господин президент,

когда в последний раз, в сентябре, я имел честь быть принят Вами, Вы соблаговолили подать мне надежду на то, что не откажетесь от своей выдающейся поддержки дела «зеленых», интересы которых я защищаю…

По требованию коммунистов я с несколькими друзьями был выслан из Варшавы. Несмотря на это, наша революционная организация в Польше осталась почти нетронутой и продолжает свою деятельность так же, как наш филиал в Финляндии…

Мы всегда страдали из-за огромных финансовых затруднений. Однако сейчас нам грозит полная ликвидация, потому что мы совершенно лишены каких-либо средств.

Я прибегаю к последней возможности и от имени всех «зеленых» крестьян, солдат и ремесленников апеллирую к Вам, господин президент, к великому демократу и другу России, каковым Вы являетесь.

Соблаговолите принять, господин президент, выражение моего глубочайшего уважения и преданности.

Б. Савинков.

Собственноручное письмо Б. Савинкова Масарику от 29 ноября 1921 года

(Обнаружено в архиве Бенеша)

29/XI 1921 г.

Париж.

Господин президент,

я должен выразить Вам самую горячую благодарность за ту исключительную помощь, которую Вы соблаговолили оказать делу, которому я имею честь служить.

Прошу Вас, господин президент, соблаговолить принять вместе с моей благодарностью и выражение моего глубочайшего уважения и совершенной преданности.

Б. Савинков.

Примечание автора:

Таким образом, мы устанавливаем, что и в конце 1921 года Масарик продолжал подкармливать Б. Савинкова и поддерживать его борьбу против нашей страны.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Леонид Шешеня струхнул, узнав, что доставлен в Москву, на грозную Лубянку, но скоро успокоился.

Допросы — чистая проформа: где был в семнадцатом, перечислите близких и дальних родственников. И часа не спрашивают, отправляют обратно в камеру. Привык Шешеня и к своему следователю Николаю Демиденко. Они, наверное, однолетки. И такой он другой раз бывает робкий и даже ласковый, так бы и сказал ему: «Друг ты мой, Коля, не тяни ты резину попусту…»

Но бывает, что Шешеня думает о следователе совсем по-другому. У следоьателя привычка — во время допроса заглядывать в окно. Тогда Шешеня видит розовенький, чисто выбритый затылок чекиста и косточку над впадинкой. Шешеня с необыкновенной ясностью представляет себе, как он в этот розовенький затылок бьет тяжелым малахитовым пресс-папье.

Однажды Демиденко резко отвернулся от окна и застал в глазах Шешени мысль о своем затылке. Не мог не застать. Но, видать, тепа этот следователь — ничего не заметил, улыбнулся, как всегда, и спросил:

— Может, на этом кончим?..

Шешеня уяснил для себя, что Лубянка совсем не так грозна и беспощадна, как про нее рассказывали, и что с чекистами вполне можно ладить. Вот уже почти месяц сидит он тут, и ничего страшного не произошло. Все, что он говорит на допросах, Демиденко с полной верой пишет в протокол. Поверили чекисты и в «почтовый ящик», где должны лежать адреса тех, к кому его послал Савинков.

Шешеня сказал, что «почтовый ящик» находится на Ваганьковском кладбище позади памятника с ангелом. Когда его туда привезли, он показал на первый попавшийся памятник с ангелом. Его возили туда три раза, и Шешеня успокаивался все больше — чекисты поверили и в его «почтовый ящик». Больше всего Шешеня боялся, что чекисты как-нибудь дознаются о его кровавых делах в банде Павловского. Но не случилось и этого. Демиденко все ковыряется в его адъютантстве у Савинкова — что за работа, какие ему известны документы, кого видел возле Савинкова и прочее.

Хуже бывает, когда на допрос приходит кто-нибудь из начальников. По тому, как в их присутствии держится Демиденко, Шешеня догадывается, что за птица пожаловала. Одного он приметил особо — рыжий, плотный, с явно офицерской выправкой и глазами как у рыси (это был помощник начальника контрразведывательного отдела ОГПУ Сергей Васильевич Пузицкий). Он чаще других приходил на допросы, но никогда в них не вмешивался, только слушал да смотрел на Шешеню.

Последние дни Шешеню вообще на допросы не вызывали. Это время им не потеряно. Он сумел сблизиться с тюремным надзирателем Хорьковым. Дядька тот оказался подходящий, может пригодиться в рассуждении побега. Жалуется на жизнь, значит, намекает. В свое дежурство уже дважды вызывал Шешеню из камеры и назначал его вне очереди уборщиком по этажу, а там всей работы дай бог на час, а потом они с надзирателем сидели в его уголке и толковали о жизни. Так появилась у Шешени еще одна тайна от следователя — надзиратель Хорьков. Кабы гепеушники знали, с какими настроениями есть надзиратели в ихней тюрьме, они бы ахнули! Но Шешеня доволен. Он готовит Хорькова для своего побега.

Дверь в камеру распахнулась, и надзиратель Хорьков, как положено службой, объявил:

— Шешеню — к следователю.

До конца тюремного этажа заключенного сопровождал надзиратель, дальше его вели конвойные. Шешеня спросил:

— Чего это я опять понадобился?

— Мало ли что? Может, и обвинительное вручат. Тогда и суд не за горами, — равнодушно пояснил Хорьков.

— Шлепнут? — беспечно спросил Шешеня.

— Все возможно.

Шешеня испуганно глянул на Хорькова — надзиратель никогда так с ним не разговаривал.

— Чего выпялился? Не узнаешь, что ли? А ты что думал? Здесь, брат, Чека, здесь не шутят. «И никто не узнает, где могилка твоя», — пропел Хорьков, подталкивая остановившегося Шешеню.

В кабинете, кроме следователя Демиденко, оказались сразу два начальника: тот, знакомый Шешене, рыжий, с рысьими глазами, и чернявый красавчик с бородкой клинышком и светло-серыми веселыми глазами. Это был начальник контрразведывательного отдела ОГПУ Артур Христианович Артузов.

В этот утренний час кабинет Демиденко тесен и мрачен. Сумрак в комнате кажется еще плотнее оттого, что противоположная стена здания вызолочена солнцем и над ней в синем небе плывут прозрачные легкие облака. Шешеня видел в окне и эту солнечную стену и это синее небо. И вдруг сердце у него защемило от предчувствия беды.

Пузицкий сидел у стола, за спиной у него, облокотившись о подоконник, стоял Артузов, а Демиденко виновато, словно отстраненный за что-то от допросов, уселся на стул позади Шешени и все время там вздыхал и шуршал какими-то бумагами.

От одного лишь взгляда Пузицкого у Шешени похолодела спина.

— Как вы сами понимаете, все должно иметь свой конец, — заговорил Пузицкий высоким голосом. — Нужно кончать и вашу затянувшуюся историю. Мы все время проверяли ваш почтовый ящик — там ничего нет.

— Ума не приложу, в чем дело, — тихо сказал Шешеня, повернувшись к Демиденко и как бы ища у него поддержки.

— Может быть только одно объяснение — что людей, к которым вы шли, мы уже взяли.

— Так, наверное, и есть, — обрадовался Шешеня.

Пузицкий вздохнул:

— Вы свой почтовый ящик выдумали, и это с вашей стороны серьезный промах — за ложные показания мы сурово наказываем. Ну, что вы нам скажете?

— Почтовый ящик — это правда. Я прямо не знаю, что случилось, — уныло ответил Шешеня.

— Ладно, оставим в покое почтовый ящик. Займемся вашими делами более ранними. Будьте любезны, ознакомьтесь вот с этим документом.

Шешеня взял из рук Пузицкого сколотые листы бумаги с машинописным текстом и мгновенно прочитал заглавие: «Перечень преступлений Л. Д. Шешени, совершенных им в бандах Булак-Балаховича и Павловского на территории советской Белоруссии, Западной области и в др. местах в 1920–1922 гг.».

Мелькнула мысль — отшвырнуть бумаги. Но Шешеня не сделал этого, он заставил себя внимательно читать каждую строчку. Откуда-то издалека донесся до него голос Пузицкого:

— Прошу читать внимательно. Может быть, есть лишнее? Ваши соратники по банде способны и на это, все записано под их диктовку…

Шешеня читал, и перед его внутренним взглядом, как мигающая кинолента, проносились воспоминания, и были они такими отчетливыми, что он видел даже лица убитых им людей. Документ вырвал из прошлого то, что он особенно не любил вспоминать, — как он убил молоденькую учительницу на глазах у ее матери и как мать умоляла его не трогать дочку, а он убил потом и мать. Прочитав про это, Шешеня невольно поднял на Пузицкого полные ужаса глаза.

— Что-нибудь лишнее? — вежливо, почти участливо спросил Пузицкий.

Несколькими минутами позже Шешеня начал отрицать все, но эти первые, страшно длинные минуты он молчал, затравленно смотря то на Пузицкого, то на Артузова. И это его молчание было признанием вины. А потом он стал все отрицать. Ему предложили очную ставку с Никитиным, который был с ним вместе в банде Павловского и уже давно сидел в советской тюрьме. Шешеня сначала категорически отказался. Но сразу передумал: раз не расстрелян Никитин, значит, может уцелеть и он. Но чтобы проверить, действительно ли чекисты оставили Никитина в живых, надо пойти на очную ставку. Теперь все, что с ним происходило, он мерял одной меркой — может ли это спасти ему жизнь?

На другой день в кабинете Демиденко Шешеня встретился с хорошо известным ему павловцем Никитиным, который подтвердил все, что в перечне было отнесено на личный счет Шешени, и под конец сказал:

— Не вертите хвостом, Шешеня. Если хотите выжить, как я, говорите правду…

Никитина увели, Шешеня тяжело задумался. И когда поднял голову, то вздрогнул: он не заметил, как за столом следователя вместо Демиденко оказался Пузицкий. Будь у Шешени время, он, может быть, и придумал бы что-нибудь, но времени у него уже не было — прямо перед собой он видел потемневшие глаза Пузицкого и его мягкое: «Ну, Шешеня, ну?..» И тогда он тихо произнес:

— Я расскажу все.

— Начнем с конца… — Пузицкий подвинул к себе лист бумаги. — Начнем с паролей и адресов, по которым вы теперь шли.

Шешеня сообщил адреса двух подлежавших его ревизии резидентов: Герасимова в Смоленске и Зекунова в Москве…

Операция по изъятию смоленского резидента, бывшего штабс-капитана царской армии Герасимова, проводилась сразу после полуночи. Герасимов (он жил в Смоленске под фамилией Дракун) по паролю Шешени мирно принял оперативного работника ГПУ Григория Сыроежкина, провел в свою комнату, а там вдруг стал выхватывать из-за голенища маузер. Но с Сыроежкиным нельзя было так шутить. Герасимов не успел еще поднять свой маузер, как уже лежал на полу, и Сыроежкин скручивал ему руки веревкой. Затем Сыроежкин выстрелил из форточки два раза вверх — это нужно было сделать по плану операции, соседи должны знать, что ночью здесь что-то произошло. Это на случай, если сюда придет еще какой-нибудь ревизор от Савинкова — чтобы не было у него никаких иллюзий о судьбе резидента.

На другой день в Москве Герасимов дал довольно откровенные, а для чекистов неожиданные показания. Смоленские чекисты считали, что главная савинковская организация ими ликвидирована, а оказалось, что она была совсем не главной. Герасимов возглавлял большую контрреволюционную организацию, имевшую свои базы в Смоленске, Ярцеве, Рудне, Гомеле и Дорогобуже. Организация насчитывала свыше трехсот человек, которые были законспирированы в тройки. Они вели работу среди крестьян и интеллигенции. И все это создал и возглавлял на вид удивительно скромный и даже туповатый штабс-капитан Герасимов. Сын крупного помещика, убитого разъяренными крестьянами в девятьсот пятом году, за две революции потерявший все, он стал непримиримым врагом Советской власти. Считая свою игру окончательно и бесповоротно проигранной, он ничего не скрывал и только просил поскорей провести следствие. Никакого снисхождения к себе он не ожидал и не просил.

Включить Герасимова в задуманную игру против Савинкова было бы полным безумием. Даже если бы Герасимов согласился стать приманкой для поимки Савинкова, он пошел бы на это только с целью побега или чтобы провалить планы чекистов.

Было решено арестовать всех членов герасимовской организации и устроить над ними открытый суд. Так родился знаменитый в свое время смоленский процесс савинковцев во главе с Герасимовым. А вслед за ним процессы в Петрограде, в Самаре, Харькове, Туле, Киеве, Одессе…

С московским резидентом Зекуновым дело обернулось совсем иначе.

Как раз в это время в Москве были раскрыты 23 савинковские резидентуры, и ни с одной из них Зекунов контакта не имел. Служил он теперь в войсках железнодорожной охраны, и там о нем отзывались хорошо. Недавно на товарном дворе он поймал и задержал грабителей. Получил за это благодарность в приказе и премию. Наблюдение показало, что со службы он шел прямо домой и все остальное время проводил с семьей. У него была жена, пятилетний сын, и вскоре жена должна была родить второго ребенка. Соседи говорили о нем: «Семьянин, какого поискать, и вообще человек тихий, приятный…»

Еще не было десяти вечера, но Москва уже спала, погруженная в осеннюю темноту и дождь. Только над рестораном «Прага» в начале Арбата висело светлое облако. Там то и дело к освещенному подъезду ресторана подъезжали автомобили и извозчики с гостями, перед которыми распахивал зеркальные двери седобородый швейцар в золотых галунах. Когда дверь приоткрывалась, на улицу доносились звуки оркестра. А дальше Арбат был темен и безлюден. Только у особо осторожных лавочников в тамбурах магазинов дремали сторожа.

Дождь усилился. Чекист Андрей Федоров ругал себя за то, что не надел, как его товарищи, брезентовый плащ, на нем было черное пальто в талию с бархатным воротничком, которым и шею-то не прикроешь, — вода с кожаной кепки льется за ворог.

Федоров наискось пересек Смоленский бульвар, где ветер шумел пожухлой листвой, и вошел в Третий Смоленский переулок. Вот и дом, где на втором этаже живет Зекунов. Ни одно окно в доме не светилось.

Войдя в тоннель низких ворот, он подождал, когда в просвете появились его товарищи, и вошел в дом. По дощатым скрипучим ступеням он поднялся на второй этаж. В тускло освещенном коридоре нужная дверь — четвертая и последняя справа.

Федоров негромко постучал. Подождал. Постучал еще раз. За дверью послышался шорох и отчетливое:

— Лежи, я сам.

Рука шаркнула по двери, щелкнула задвижка, и дверь немного приоткрылась.

— Вам кого? — спросил мужской голос.

Федоров тихо произнес:

— Вы случайно не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?

За дверью долго молчали.

— Подождите меня на улице, — наконец сказал из темноты мужской голос, и дверь захлопнулась.

Федоров решил не уходить. Если Зекунов задумал бежать через окно, там его возьмут товарищи. А он будет ждать его здесь.

Зекунов вышел одетый по-уличному, даже в калошах. Он кивнул Федорову и пошел впереди. На улице к ним на почтительном расстоянии присоединились оперативники. Они прошли к бульвару, где Зекунов сел на мокрую скамейку и молча показал Федорову место справа от себя. Но Федоров не сел и, стоя перед ним, повторил пароль.

— Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир, — печально и устало ответил наконец Зекунов.

— Надо сразу отвечать на пароль, — строго сказал Федоров, садясь рядом. — Докладывайте, как дела.

— Нету дел… нету ничего… Что хотите думайте, а нет, и все тут, — повторял Зекунов.

— Шевченко за это не похвалит. Тем более — отец, — с угрозой сказал Федоров.

— Ну и пусть… Ну и пусть… — еле слышно произнес Зекунов и, вдруг вскочив, крикнул: — Откуда у них право на мою душу? Что вам от меня надо?

— Прекратите истерику! — цыкнул Федоров. — Нам от вас нужна только правда.

— Я уже сказал: нету никаких дел! Нет! — Зекунов действительно был близок к истерике, он снизил голос, но как бы шепотом продолжал кричать: — Я свою душу вам не продавал! Не продавал! Оставьте меня в покое!

— Прекратите! — тихо приказал Федоров продолжавшему причитать и качаться на скамейке Зекунову.

— Не из железа у человека нервы. Не из железа, — опустив голову, сказал Зекунов и затих.

— Значит, никакой работы вы не вели?

Зекунов поднял голову и заговорил с нараставшим возмущением:

— А чего вы ждали? Чего? Посылаете нас сюда, как последних идиотов. Говорите: вас поддержит народ! Какой народ? Тут каждый второй с полным удовольствием сволокет тебя в ГПУ! Не вышел из меня герой! Не вышел. И вообще — отпустите меня подобру-поздорову. Я не знаю вас, вы не знаете меня! — Зекунов вскочил, но Федоров схватил его за рукав и силой усадил снова.

— Вы арестованы, гражданин Зекунов, поднимите руки, — негромко приказал он. — Я из ГПУ.

Подошедшие оперативники помогли Федорову обыскать окаменевшего Зекунова, а потом отправились делать обыск в его комнате.

Федоров с арестованным пешком отправился на Лубянку. Он решил допросить Зекунова сейчас же, пока тот не успел придумать обманных версий. По дороге и в кабинете Федорова Зекунов не проявил ни страха, ни особой взволнованности и охотно рассказывал все, о чем его спрашивали.

После нескольких допросов было установлено, что Зекунов как резидент Савинкова ровным счетом ничего не делал. Он даже не сходил по трем адресам, которые ему дали в Варшаве. Прибыв в Москву, он прежде всего отыскал свою семью. Оказывается, он еще раньше задумал: если семью не найдет, тогда будет работать как резидент, а если найдет, то на этой опасной работе поставит крест…

Выяснили, что Зекунов был младшим командиром Красной Армии и во время наступления на Варшаву попал в плен к полякам. Там он пошел в армию Булак-Балаховича, но вовремя понял, что угодил к бандитам. Бежал. Скрывался у своего однополчанина, работавшего в польской полиции. Тот его и познакомил с представителем савинковского союза, выдав за капитана белой армии. Зекунов сразу же согласился, чтобы его забросили в Россию, и его стали готовить как резидента.

Федорову казалось, что Зекунов рассказывает правду, но он продолжал допрашивать его каждый день, пытаясь поймать на неточностях или противоречиях. Зекунов твердо держался один раз сказанного и вызывал у Федорова все больше доверия.

Поскольку сам Зекунов жене ничего о своей тайной миссии не сказал, Федоров сообщил ей, что муж ее арестован в связи с хищением грузов на железнодорожном складе, но сам он в воровстве, мол, не участвовал и арестован за служебную халатность, так как ограбление склада произошло в часы его смены.

— Я знала, что его зря взяли, — убежденно сказала она.

Федоров был уверен, что жена Зекунова расскажет это всем соседям и знакомым. Так что, если Савинков поручит кому-нибудь еще проверить Зекунова, ревизор получит именно эту информацию: резидент арестован по воровскому делу, но не как прямой соучастник, а за служебную халатность…

Операция против Савинкова, задуманная ОГПУ, должна была начаться посылкой из Москвы за границу савинковца, которому можно было настолько верить, чтобы без колебаний отправить его туда одного.

Выбор был небольшой: либо Шешеня, либо Зекунов.

Шешеня по своим данным подходил больше, а главное — он был известен всему руководству савинковского союза. Но веры у чекистов ему не было никакой. Страх перед расплатой за совершенные им преступления, может быть, еще сделает свое дело, но твердо надеяться на это нельзя…

Сейчас самым главным было выяснить меру допустимого доверия Зекунову. Если Зекунов, перейдя границу, переметнется к противнику, вся операция будет провалена. Более того, вторично начинать ее будет уже бессмысленно…

Зекунова ввели в кабинет Федорова в седьмом часу вечера. Это был первый случай, что его вызвали на вечерний допрос, но он этим не был ни встревожен, ни удивлен. Он поспешно сел на обычное свое место перед столом Федорова и опустил голову.

— Ну что же, Михаил Дмитриевич, вспомнили что-нибудь еще?

Зекунов отрицательно покачал головой и, не поднимая головы, ответил:

— Я сказал: врать не буду. Один раз соврал — хватит.

— Когда соврали?

— Да не вам, а там, в Варшаве, Шевченко и компании. Будь проклят тот час!

— Значит, во всем виноват только тот час?

— Я во всем виноват! Но самое тяжкое наказание несу не я.

— А кто же?

— Жена моя, вот кто. Один ребенок на руках, другой скоро родится, — Зекунов обхватил голову руками и закачался из стороны в сторону. — Ждала меня столько, и для того, чтобы я ее погубил.

— Запоздалое раскаяние, Михаил Дмитриевич. Расскажите-ка лучше, как вы попали в плен.

Зекунов вскинул голову и удивленно посмотрел на Федорова.

— А это к чему?

— Хотим знать о вас и это.

— Все по той же глупости и в плен попал. Да, да! Меня, дурака, жизнь все время учит и все без толку.

— Расскажите.

— Тут целая история… — начал Зекунов. — Значит, был со мной на военной службе такой человек — капитан царской, потом комбат Красной Армии Чапельский. Мы с ним всю царскую войну вместе отбыли. Почему-то он меня отметил среди других офицеров и даже вроде опекал. А в революцию вышло наоборот — я его уговорил податься в Красную Армию, и мы вместе наступали на Варшаву. В одном запутанном бою видим — плена не миновать. Ночью Чапельский подозвал меня и говорит: «Идем!» Я пошел. Спрашиваю — куда. Он говорит: «К разуму и свету». Ну, идем и идем. А он меня, оказывается, в плен привел. Он, видите ли, в красных идеалах разочаровался.

— А как с идеалами у вас? — спросил Федоров.

— Сам не знаю, а раз не знаю, значит, их нет.

— Как это так может быть? Ну, вот вы проклинаете какой-то там час. А нас вы проклинаете?

— Нет.

— Значит, все-таки какие-то убеждения у вас есть. Ну ладно… — Федоров отодвинул в сторону протокол допроса. — Я вызвал вас главным образом по поводу вашего заявления. Вам предоставлено свидание с женой.

— Когда? — выдохнул Зекунов.

— Сейчас. Вот вам пропуск на выход.

Зекунов, очевидно, не поверил и не двинулся с места.

— Возьмите! — повысил голос Федоров. — Но ровно в двадцать четыре часа вы должны вернуться. Понимаете?

— Понимаю, — еле слышно отозвался Зекунов.

— Тогда не теряйте времени, идите!

Зекунов взял пропуск, встал и медленно пошел. В дверях он остановился, оглянулся.

— Идите, идите… — сказал Федоров. — И не опаздывайте обратно.

…Зекунов вернулся около девяти, пробыв в отлучке только чуть больше часа. Казалось, он за это время постарел и похудел. Он стоял перед Федоровым и смотрел на него черными воспаленными глазами.

— Все, хватит, — говорил он, тяжело дыша, будто только что бежал. — Ставьте меня к стенке, и нечего тянуть, прошу вас!

— А больше вы ничего не хотите? — спросил Федоров.

— Что, что я могу еще желать?

— Искупить вину перед своим народом — вот что! — строго сказал Федоров.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Совещание происходило на Лубянке в небольшом кабинете председателя коллегии ОГПУ.

— Нам, товарищи, следует обсудить вопрос, у которого есть имя, отчество, фамилия и биография, — Борис Викторович Савинков, — начал Дзержинский. Тень усмешки прошла по его лицу как бы вслед сказанным словам, и он продолжал: — Безжалостная ирония судьбы — всю свою путаную, рискованную и в общем бесполезную жизнь этот человек, очевидно, мечтал стать великой личностью. Как-то, еще в самом начале века, скрываясь в Париже от царской полиции после убийства великого князя Сергея, Савинков гордо отверг предложение французских газет написать о своих похождениях террориста, он сказал: «Такие люди, как я, о себе не пишут. О них пишет история». Однако вскоре после этого он написал сам о себе весьма кокетливую книгу «Конь блед», в которой фактически отрекся от эсеровского террора и, что самое подлое, отрекся от таких своих замечательных товарищей по эсеровской партий и по террору, как казненный царскими палачами Иван Каляев. Уже одним этим Савинков заявил о себе как о человеке, для которого нет ничего святого. И дальнейшие его дела целиком это подтвердили — охотник на царских сановников, он брал у империалистов деньги на убийство Владимира Ильича Ленина. Большей беспринципности, я думаю, и быть не может. Но это наш враг, крупный враг, как бы он ни был мелок человечески. — Выпуклые скулы Дзержинского порозовели, как всегда, когда он что-нибудь принимал близко к сердцу и начинал волноваться.

У железного Феликса добрейшее сердце, оно наполнено любовью к людям, страстным желанием принести им счастье. И в этой любви к людям начиналась его холодная, беспощадная ненависть к врагам Советской власти — они были для него прежде всего врагами человеческого счастья. Ему трудно было говорить о Савинкове не волнуясь. Но он не мог позволить себе, чтобы его товарищи видели сейчас его злость, совсем не помогающую делу. Он приказал себе говорить спокойнее, и постепенно кровь отхлынула с его щек, но он не сделал даже маленькой паузы в своей речи и продолжал энергичнее:

— Я сказал, что Савинков прожил жизнь в общем бесполезную. Но существует объективный критерий не только пользы, но и вреда. В последнем Савинков может быть признан личностью поистине выдающейся. Он буквально всю свою сознательную жизнь приносил людям только вред. Даже когда убивал царских сановников, — вы знаете, как мы, большевики, относимся к террору. Так вот, вся жизнь во вред людям. Но, может быть, он человек, который заблудился в тумане политического неведения? Нет, он достаточно умен, чтобы понимать, кто он в руках капиталистов Запада. Это наш сознательный враг, он открыто нас ненавидит и старается причинить зло. Он, например, клялся в верной любви к русскому мужику, и одновременно его же люди, по его же указке убивали крестьян Западного края только за то, что они поверили в Советскую власть. Мы обезвредили в нашей стране тысячи его последователей, его агентов, и за каждым стояли диверсии, шпионаж, убийства. Обезвреживание этих савинковцев я и теперь считаю самой главной частью операции против Бориса Савинкова. Но дошла очередь и до него самого…

Когда Владимир Ильич был еще здоров, я однажды рассказал ему о нашем замысле выманить Савинкова из-за границы и здесь судить за все его преступления перед нашим народом и государством. Владимир Ильич к нашему замыслу отнесся одобрительно, но сказал, что это будет такая крупная игра, проиграть которую непозволительно. Я хочу, чтобы вы это знали…

Мне сегодня был задан вопрос: зачем нам, рискуя жизнью своих людей, добывать Савинкова, если его силы внутри страны все равно будут ликвидированы?

Дзержинский обвел всех взглядом своих светло-коричневых глаз и, отжав в кулаке клинышек бородки, продолжал:

— Мы хотели обойтись и без лишних усилий и без риска — некоторое время назад Савинкову было предложено сложить оружие и явиться с повинной к своему народу. Он отклонил это разумное предложение и тем поставил нас перед необходимостью действовать…

Но главное объяснение нашей операции все же в другом — в международной обстановке. Генуэзская конференция показала не только грызню среди империалистов, но также их патологическую ненависть к нашему Советскому государству. Для борьбы с нами они еще долгие годы будут подбирать по всему миру все темное, продажное, готовое за тридцать сребреников на любое преступление. И у нас уже есть сведения, что Савинков предлагает свои услуги даже Муссолини.

Долгое время мы не могли начать, потому что не имели подходящего савинковца, без которого немыслима завязка задуманной нами игры. Теперь, после раскрытия в одной Москве более чем двух десятков савинковских резидентур, мы получили возможность подобрать такого человека, и мы можем начать операцию.

Предложенная товарищем Менжинским схема, на первый взгляд, проста: мы должны заставить Савинкова поверить в существование в России новой, дотоле неизвестной ему мощной контрреволюционной организации, остро нуждающейся в опытном, авторитетном руководителе. В интересах большего правдоподобия мы для Савинкова изобразим даже контакт этой организации с его людьми в Москве. Их достаточно здесь под нашим контролем. Поверив во все это, он должен приехать к нам. А поверить ему в это тем легче, что он знает: подлинной антисоветчины у нас предостаточно. Естественно, что наша организация действовать не будет. Она — миф. Миф для всех, кроме Савинкова и его людей. И чтобы они этого не разгадали, нам надо работать очень умно и точно, наполняя миф абсолютно реальным, хорошо известным нам опытом деятельности подлинных антисоветских организаций. Мы не будем провоцировать наших противников на преступления. Этого нам не нужно. Но нам нужно разгадать и парализовать направленные против нас вражеские усилия. А конкретная наша цель — выманить сюда преступника из преступников Бориса Савинкова. И судить его. Это нанесет удар по всей контрреволюционной эмиграции, внесет разлад в ее ряды, облегчит нам борьбу с нею.

Сегодня мы собрались, чтобы коллективно представить себе фигуру Савинкова во всех доступных нам ракурсах. Кто начнет разговор?

Феликс Эдмундович передал ведение совещания начальнику контрразведывательного отдела Артуру Христиановичу Артузову, а сам сел за свой стол и углубился в чтение бумаг. И все знали: если он подвинул к себе папку с четырьмя тисненными на ней буквами ВСНХ, значит, он взялся за свои государственные дела по Высшему Совету Народного Хозяйства. Дзержинский, услышав, как Артузов грустно уговаривал кого-нибудь выступить первым, сердито отодвинул от себя папку и поднял голову.

В этот момент встал оперативный уполномоченный Андрей Павлович Федоров и попросил слова. Это был невысокий худощавый мужчина лет тридцати пяти, с гладко зачесанными назад густыми каштановыми волосами. Он был в штатском костюме, сидевшем на нем ладно и непринужденно: на нем был грубошерстный свитер с высоким валиком воротника, казалось, его крупная голова посажена прямо на плечи.

— Я взял на себя довольно трудную задачу — обрисовать психологическое состояние Савинкова, — начал Федоров очень серьезно и совсем без волнения, — по его биографии у нас есть особый докладчик, но и мне неизбежно придется опираться на различные эпизоды его жизни. Кто-то заметил, что ничто так не разрушает веру, как разочарования. Савинков пережил минимум два огромных разочарования. Первое — в эсеровском терроре против монархии. Об этом он пишет в книгах «Конь блед» и «О том, чего не было». Второе — разочарование во всех своих планах погубить Октябрьскую революцию и Советскую власть. Об этом — книги «Конь блед» и «Моя борьба с большевиками».

— А если он еще верит в победу? — раздался высокий голос Дзержинского.

Вопрос был неожиданным, и Федоров немного стушевался, но, помолчав, ответил:

— Этого не может быть, Феликс Эдмундович, для этого он должен иметь сильную и ясную идею.

— Сильную и ясную с вашей точки зрения? — перебил Дзержинский. — А разве с его точки зрения не является такой идеей свержение в России большевиков? — спросил Феликс Эдмундович, вставая из-за стола и подходя к Федорову.

— Попытаюсь ответить вам, Феликс Эдмундович.

— Ну, ну, давайте, — Дзержинский сел рядом с Федоровым и, подперев голову руками, приготовился слушать.

— По-моему, он просто из тех, кому легче умереть, чем с арены активного действия уйти в небытие, — продолжал Федоров свою мысль. — Он насмерть отравлен сознанием своего соучастия в делании истории. И вот он продолжает деятельность, благодаря которой он так или иначе находится на поверхности и, кроме всего прочего, сохраняет за собой право надеяться на международное покровительство и на международную славу. Но поскольку вся его деятельность направлена против нас, против нашей Страны Советов, он прекрасно знает, что на западной политической бирже котируются не прошлые его дела, а будущие. Сейчас он теряет опору в нашей стране и очень нервничает…

Дзержинский вырвал из блокнота листок, написал на нем что-то и передал Артузову. Тот прочитал: «Кого назначим первым номером?» Артузов написал поперек: «Думаю» — и вернул листок Дзержинскому.

— Мне кажется, — продолжал Федоров, — что Савинков сейчас должен находиться перед необходимостью сменить тактику борьбы с нами, и вот это для нас главное. Припертый к стенке небытия, он может пойти на все, и, поскольку за спиной у него остаются наши заклятые и могущественные враги, мы можем понести новые серьезные потери. Так вот, мне кажется, что сейчас он на перепутье, и психологически этот момент для наших планов весьма благоприятен… — Федоров остановился, чуть вопросительно глядя на Дзержинского.

— Последнее верно… Согласен… согласен, — ответил ему Феликс Эдмундович и обратился ко всем: — Но его психология, товарищи, еще не все. Мы должны ясно представлять себе, чего он добивается. У него есть ближняя цель, есть кадры и есть главное задание тех, кто его кормит, — свергнуть в России большевиков, утопить в крови Советскую республику. Значит, он может стать слугой самых разномастных, тоже желающих этого господ. А это опасно, потому что чревато внезапными изменениями обстоятельств. Заметим себе это… Продолжайте, товарищ Федоров. Извините…

— Посмотрим теперь, что происходит у него, так сказать, в собственном доме… — улыбнулся Федоров. — Показания его адъютанта подтверждают то, что мы знали раньше: Савинков оставил семью и живет отдельно, сняв довольно дешевую квартиру. Шешеня говорит, что в кругах, близких к Савинкову, давно было известно, что тот не ладит со своей женой, будто бы не понимающей его исторического предназначения. Но ходили упорные слухи в Париже, что он ушел от семьи, чтобы быть свободным в отношениях с женой своего друга Деренталя. Шешеня говорит, что это очень молодая и красивая женщина, что он часто видел их вместе. Я лично думаю, что это на Савинкова похоже больше. Так или иначе, это изменение в личной жизни Савинкова для нас крайне важно, ибо вносит существенные поправки в его внутреннее состояние. Наконец, я читал последнюю статью Савинкова в газете «За свободу». Он нещадно ругает монархическую эмиграцию и белых генералов, обвиняет их в трагическом и традиционном непонимании России и ее народа. Это в общем правильно, хотя и не ново. Удивительно другое: Савинков в этой статье делает то, чего никогда не делал раньше, — он резко нападает на западные страны, и, хотя ни одна из них не названа, легко можно узнать и Англию, и Францию, и Польшу, то есть страны, которые давно являются его покровителями. Тут явно что-то кроется. Замечу в скобках, что об Америке в статье ни слова. Вся остальная часть его статьи — это стенания о мученических страданиях русского мужика, который по своей натуре непримиримый враг большевистского коллективизма. И тут у него рассыпаны намеки на то, будто он знает о России что-то такое, чего эти страны, роковым для себя образом, главным не признают. И что именно поэтому Россия и ее история всегда для Запада полны неожиданностей. И так далее и тому подобное. Создается впечатление, что он пугает эти страны с какой-то целью.

— А может, его цель иная? — мягко спросил Артузов и продолжал: — Может, он, с одной стороны, пускает Западу пыль в глаза, а с другой — выманивает на переговоры Америку, а?

— Я думал об этом, — ответил Федоров. — И это не снижает благоприятности момента для нашей операции. Западные разведки, которые кормят Савинкова, вероятно, толкают его в спину, требуют оправдания расходов, и в этой ситуации наша легенда о появлении в России новой контрреволюционной организации явится для Савинкова бесценным подарком. А если он решил сменить хозяев, она явится для него еще большим подарком. В общем, я считаю, что мы начинаем операцию в очень благоприятный момент.

Федоров сел и, опустив голову, смотрел исподлобья на товарищей, стремясь угадать, как они оценили его выступление.

Дзержинский заметил, что помощник зовет его к телефону, встал, одобрительно тронув Федорова за плечо, прошел к своему столу и взял телефонную трубку.

Федоров встретился взглядом с сидевшим напротив Гришей Сыроежкиным, тот закатил под лоб глаза, показывая, с каким невыразимым восторгом он слушал его выступление. Федоров рассмеялся, не замечая, как пристально смотрит на него издали Дзержинский, слушая кого-то по телефону.

— Твоя речь еще впереди, товарищ читатель… — тихо сказал Федоров Грише, и тот сразу увял.

— Я откажусь, сошлюсь на то, что ты все уже сказал и по его книгам.

Дзержинский вернулся к большому столу и снова сел рядом с Федоровым. По лицу его все поняли — случилось что-то неприятное. Феликс Эдмундович, чуть склонив голову к плечу, казалось, рассматривал стоявший перед ним графин с водой.

— Плохо, товарищи, с Ильичем… — сказал он. — Позвали мы светил заграничной медицины — все то же самое: может положение улучшиться, а может и ухудшиться… Поражен мозг. Вы понимаете, товарищи, поражен мозг Ленина… — точно отрицая эту возможность, Дзержинский покачал головой, обвел взглядом своих товарищей, встретив у каждого понимание и сочувствие, и глухо сказал: — Продолжим работу…

Помощник начальника контрразведывательного отдела Сергей Васильевич Пузицкий, как всегда затянутый в ремни портупей, в ладно сшитой гимнастерке, встал и заговорил, образцово строя каждую фразу. И эта его железная манера разговора сразу вернула всех к делу.

Пузицкий сделал обзор показаний савинковцев, которые в той или иной степени знали своего шефа, а затем обрисовал его окружение, кратко охарактеризовав ближайших соратников: Дмитрия Владимировича Философова, Александра Аркадьевича Деренталя, Сергея Эдуардовича Павловского, Евгения Сергеевича Шевченко, Виктора Викторовича Савинкова и других.

Дзержинский спросил, кто из них самая влиятельная, а значит, и самая опасная личность?

Пузицкий запустил пятерню в свои рыжие волосы, хмыкнул, улыбаясь, и сказал:

— Если измерять это по степени влияния на Савинкова, как бы такой личностью не оказалась жена Деренталя…

— А объективно? Объективно? — очень серьезно переспросил Дзержинский.

Пузицкий довольно долго обдумывал ответ.

— Очень они разные, Феликс Эдмундович! И каждый в своем роде — личность. Философов — образованный, опытный политик, вместе с Савинковым разрабатывал политическую программу союза, редактирует их газету «За свободу». Деренталь — полиглот, знаток испанской культуры, способный журналист, его корреспонденции с фронта в «Русских ведомостях» были явно не рядовые. Знаток международных отношений, он по этим делам — первый советник Савинкова. Павловский — бандит экстра-класса, человек безудержной жестокости и храбрости, его банда в Западном крае пролила реки крови, захватывала, как вы знаете, целые города. А как он лихо вырвался из рук нашей засады, помните? Сейчас он везде и всегда при Савинкове — телохранитель, что ли, и одновременно советник по боевой деятельности. Николай Маулевский — давний спец Савинкова по вопросам конспирации. Видите, каждый по-своему личность…

— Так, так, так-так… — задумчиво повторял Дзержинский. — А кого он называет своим преемником?

— Этого я не знаю, Феликс Эдмундович.

— Никто не знает?

— По-моему, Савинков не из тех, кто может публично назвать кого-нибудь своим преемником, — ответил Федоров.

— Почему?

— Да потому, Феликс Эдмундович, что это означало бы для Савинкова признать кого-то способным заменить его. А он-то в собственном понимании необыкновенный и единственный. В этом вопросе, мне кажется, надо исходить только из его характера.

— Пожалуй, да… — согласился Дзержинский. — Что у нас дальше?

— Мой обзор истории савинковского союза и их газеты «За свободу», — ответил, вставая, заместитель начальника контрразведывательного отдела Роман Александрович Пиляр. Талантливый контрразведчик, прекрасно знавший, в частности, русскую контрреволюционную эмиграцию, Пиляр говорил о савинковском союзе, с такой точностью называя все даты, фамилии и места событий, словно он сам участвовал в его создании и работе.

Положение савинковского Народного Союза Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) в схеме выглядело так: всего два года назад союз располагал в России тысячами верных людей, хорошо вооруженными бандами, крепко сколоченным руководящим аппаратом во главе с центральным комитетом в Варшаве и, наконец, резервом, состоявшим из находившихся в Польше пленных русских офицеров, фактически переданных Савинкову польским правительством. Союз пользуется поддержкой главы Польши Пилсудского, который, кроме всего прочего, лично симпатизирует Савинкову и считает его на антисоветском фронте самой крупной фигурой. С помощью польских пограничников через границу в Советский Союз и обратно курсируют курьеры и агенты Савинкова, а раньше переправлялись его банды.

Но Советское правительство приняло решительные ответные меры. Главные савинковские банды были разгромлены, чекисты ликвидировали многочисленные организации савинковского союза в Белоруссии, в России и на Украине. И наконец, Советское правительство предъявило ультиматум правительству Польши в отношении Савинкова и его союза. Польское правительство не смогло опровергнуть фактов, приведенных в советской ноте, и сообщило, что центральный комитет савинковского союза расформирован и самому Савинкову предложено покинуть Польшу. Формально все так и выглядело, на самом деле произошло нечто другое.

Как только польское правительство объявило о своем решении, руководитель французской военной миссии в Варшаве генерал Ниссель ринулся в польский штаб спасать Савинкова. Дело в том, что по договоренности с Савинковым французская разведка получала от польской копии всех разведматериалов, доставляемых из России савинковской агентурой. Однако тревога французского генерала была напрасной. Пилсудский сам принял все необходимые меры для спасения савинковского дела. Центральный комитет НСЗРиС был разделен на несколько частей. Несколько членов ЦК во главе с братом Бориса Савинкова Виктором перебрались в Прагу, под крылышко чехословацкого правительства, которое попросил об этом Пилсудский. Другая довольно многочисленная группа членов ЦК во главе с Философовым и Шевченко осталась в Варшаве, объявив себя областным комитетом союза. Газета «За свободу» автоматически стала органом этого областного комитета. Три члена ЦК во главе с Фомичевым переехали в Вильно и назвались там тоже областным комитетом союза. Один член ЦК выехал в Финляндию для организации там представительства союза. И наконец, глава союза Борис Савинков, его верный соратник полковник Павловский, советник по иностранным делам Деренталь и его жена Люба, спешно произведенная в личные секретари шефа, перебрались в Париж.

Все было сделано довольно хитро: польское правительство, как и обещало Москве, действительно расформировало центральный комитет савинковского союза, а никаких иных обещаний оно не давало, и, таким образом, фактически все осталось по-прежнему…

Пиляр закончил свое выступление утверждением, что Савинков больше не может создавать в России новые свои организации. Дзержинский назвал это утверждение маниловской попыткой желаемое выдать за действительное и продолжал жестко:

— Во-первых, немало савинковских организаций еще действует. Во-вторых, Савинков может послать одного своего мерзавца в какой-нибудь наш уездный город, и он найдет там десяток мерзавцев, которые будут его прятать и кормить. И вот вам еще одна новая савинковская организация, от которой можно ждать чего угодно. Не забудем также, что, кроме савинковского подполья, есть подполье монархическое, белоофицерское, церковное, кулацкое. И все они, в случае чего, могут объединиться. Нет, нет, товарищи, пройдет еще немало времени, прежде чем мы сможем сказать, что у нас, в нашем обществе больше нет питательной среды для врагов. Так что в этом смысле у Савинкова надежды не отняты и он может торговать ими на западной бирже. Знать это для нас очень важно… — Дзержинский посмотрел на хмурившегося Пиляра и сказал: — Я хотел бы пожелать вам, Роман Александрович, так же отлично, как вы знаете мир зарубежный, знать мир наш собственный и не торопиться его идеализировать…

Оперативный уполномоченный Николай Иванович Демиденко сообщил совещанию, откуда Савинков получал и получает деньги. В списке его благодетелей того времени были: французская военная миссия в Варшаве, польский генеральный штаб, польское министерство иностранных дел, лично Пилсудский, чехословацкое правительство Бенеша я персонально президент Чехословакии Масарик, бывшие русские капиталисты и государственные деятели, находившиеся теперь за границей, — Бахметьев, Маклаков, Грис, Нобель и другие. Речь шла об очень крупных суммах. Выплаты производились повременно и за выполнение отдельных поручений.

— А сейчас у Савинкова есть деньги? — спросил Дзержинский.

Вокруг этого вопроса разгорелся большой спор. Были вызваны сотрудники финансового отдела, которые тут же составляли ориентировочные сметы расходов савинковского союза на различные цели.

В конце концов совещание пришло к выводу, что больших запасов денег у Савинкова быть не может. Косвенно этот вывод подтверждали только что полученные сведения о поездке Савинкова в Прагу, Лондон и Рим.

Следующим оратором на совещании был Григорий Сыроежкин. Он делал обзор литературных и журналистских трудов Савинкова.

Следует сказать несколько слов о Грише Сыроежкине и объяснить, почему именно ему поручили доклад о литературном творчестве Савинкова; хотя до этого он, как говорится, и близко не подходил к подобным делам. Был он парнем совершенно легендарной храбрости и слыл специалистом по ликвидации контрреволюционных банд. Он делал это поистине артистично — пробирался в банды под видом обуреваемого чувством мести оскорбленного революцией поручика царской армии. Красивый, сильный и умный парень, умеющий, как говорили про него, «перепить лошадь», Гриша быстро завоевывал расположение бандитов и становился приближенным атамана. Затем он придумывал «увлекательный сюжет», по которому атаман вместе с ним должен был куда-то поехать. То к девушке небывалой красоты, а то к куркулю, у которого в печке золото спрятано. Они ехали, попадали в засаду чекистов, а в это время другой отряд чекистов брал обезглавленную банду… Несмотря на то, что одна рука у Гриши действовала плохо (в схватке были порваны сухожилия), физическая сила у парня была огромной. В то же время он отличался необычайной добротой. Про него говорили: «Товарищ верный, как гранитная скала». Все помнили трагическую историю, случившуюся в Якутии во время ликвидации очень опасной банды. В перестрелке был убит один из наших, чекистам пришлось отступить в тайгу. Гриша унес тело товарища, «чтобы не надругались над ним бандюги». И потом двое суток носил его по тайге, чтобы дождаться возможности похоронить с заслуженными почестями. И дождался такой возможности. За ним насчитывалось немало подобных историй, и не удивительно, что Гриша Сыроежкин был всеобщим любимцем.

Подбирая участников для операции против Савинкова, Артузов, не задумываясь, включил в группу и Сыроежкина, считая, что чекист с его данными может пригодиться.

Вскоре Сыроежкину было поручено подобрать в служебном архиве полный комплект контрреволюционных листовок эсеровского подполья. Гриша час сидел в архиве и явился к Пузицкому:

— Я шел в Чека не для того, чтобы копаться в контрреволюционных помоях.

— Что это с вами? Вы же с бандитами водку пили и не брезговали, — рассмеялся Пузицкий.

— То дело другое. Там я глядел в их собачьи глаза и знал — не сегодня, так завтра я их глаза закрою. А тут кто-то из гадов понаписал всякое и скрылся, а я это — читай?

Артузов, узнав об отказе Сыроежкина, рассердился.

— Пора с этим детством кончать! — сказал он и приказал прислать к нему Сыроежкина…

Спустя час Гриша вышел из кабинета Артузова с целой пачкой книг Бориса Савинкова.

И вот теперь он должен рассказать совещанию о литературном творчестве этого человека.

Высокий, статный, с густыми пшеничными, расчесанными на пробор волосами, с ясными, как утреннее небо, голубыми глазами, он стоял, поминутно одергивая фланелевую гимнастерку с воротником, плотно обхватывавшим его могучую шею. Он долго не мог начать — все перебирал лежавшие перед ним бумажки с заметками. Артузов, наблюдая за ним, еле сдерживал улыбку. Да и все тоже старательно прятали улыбки и понимали, что Артузов не зря дал Грише такое вроде неподходящее для него задание, — парня надо учить сложному делу контрразведки…

Но вот Гриша поднял глаза, показал на лежавшую возле него груду книг и сказал со злостью:

— Все это написал наш Савинков…

Постепенно Сыроежкин освоился и заговорил спокойнее, как вдруг распахнулась дверь и в кабинет вошел тучный мужчина в свободном пиджаке, с громадным портфелем в руках. Он близоруко оглядывал с порога кабинет. Чекисты сразу узнали наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского и удивленно переглядывались. А Сыроежкин мгновенно проглотил язык — говорить о литературных делах Савинкова в присутствии самого Луначарского — «это, знаете ли…».

— Сюда, пожалуйста, Анатолий Васильевич, — Дзержинский вышел навстречу Луначарскому и усадил его в кресло рядом с собой. Анатолий Васильевич протер кусочком замши пенсне и, водрузив его на свой массивный нос, внимательно оглядел всех находившихся в кабинете.

— По-моему, когда я вошел, тут кто-то жег глаголом, — улыбнулся Луначарский. — Или у вас тут и глаголы секретные? — он смеющимися глазами смотрел на Дзержинского.

— Спасибо, Анатолий Васильевич, что отозвались на мою просьбу, — ответил Дзержинский и, обращаясь ко всем, объяснил: — Я просил товарища Луначарского зайти на наше совещание и помочь нам. Анатолий Васильевич знал Савинкова лично… Так вот, Анатолий Васильевич, товарищ Сыроежкин только что начал сообщение о литературных трудах Савинкова.

— Очень интересно! — воскликнул Луначарский. — Не каждый день услышишь отзыв чекиста о литературе. Прошу вас, продолжайте.

— Давай, Гриша, бога нет, — шепнул Федоров Сыроежкину и закрыл ладонью смеющиеся глаза. А Сыроежкину было не до смеха. Но как всегда, когда ему бывает трудно, он вспоминал о любимой поговорке начальника отдела Артузова: «Плохо тебе? Зови на помощь прежде всего себя». И Гриша позвал…

— В сочинениях Савинкова, которые я прочитал, — решительно заговорил он, — трудно понять, где правда, а где сочинение. Но постепенно все же начинаешь в этом разбираться. Вот читал я, к примеру, того же Пушкина… — Сзади послышался чей-то смех, а Федоров низко наклонил голову. Гриша, ничего не видя и не слыша, продолжал: — Скажем, «Капитанскую дочку». Там же все сплошь сочинение. По Пушкин делает это не для того, чтобы выпятить себя, как сочинителя, а чтобы ярче показать историю и своих героев. А Савинков сочиняет только для того, чтобы покрасивее показать самого себя. И сочинения Савинкова, как нэповская реклама, показывают товар в лучшем виде, чем он есть на самом деле…

— Это очень, подчеркиваю, очень точная оценка творчества Савинкова, и обращаю на это ваше внимание! — раздался восторженный голос Луначарского.

Теперь Грише Сыроежкину сам черт был не страшен. Он говорил и все время видел довольное лицо Луначарского, видел его блестевшие из-за пенсне глаза. К разбору отдельных произведении Савинкова Гриша перешел, уже совершенно успокоившись, но тут его снова прервал Луначарский:

— Молодой человек, вы повторяетесь, а повторение далеко не всегда мать учения…

Сыроежкин даже не заметил, как это произошло, но вдруг обнаружил, что уже давно говорит Луначарский, а он сидит на своем месте за столом и без всякой обиды, с огромным интересом слушает наркома.

— Прежде всего скажем так… — говорил Луначарский. — Савинков — личность незаурядная, не рядовая. Это, безусловно, яркая индивидуальность, не лишенная таланта. Но, увы, жизненное применение этих качеств оставляет желать лучшего. Я давно знаю Савинкова, мы были вместе с ним в ссылке, потом я довольно часто встречал его в эмиграции. Мне приходилось близко сталкиваться с людьми, хорошо его знавшими. В добавление ко всему я внимательно следил за его литературной деятельностью и разнообразной эпопеей, какую представляет собой его общественная жизнь. Я согласен с предыдущим оратором, — Луначарский обернулся к Сыроежкину. — Действительно, вся его литературная продукция — это не лишенная таланта самореклама. Но нам, дорогой коллега, надо смотреть глубже…

При слове «коллега» Сыроежкин склонил к столу мгновенно побагровевшее лицо, боясь встретиться взглядом с товарищами.

— Савинков важен нам как яркий тип мелкобуржуазной революции, — продолжал Луначарский, — той революции, которая до такой степени шатка в своих принципах, что совершенно переходит в самую яркую, или, лучше сказать, в самую черную, контрреволюцию. Борис Савинков — это артист авантюры, человек в высшей степени театральный. Я не знаю, всегда ли он играет роль перед самим собой, но перед другими он играет роль всегда. И именно мелкобуржуазная интеллигенция порождает и такую самовлюбленность и такую самозаинтересованность. Для Савинкова призыв к революции означал особенно эффектную сферу для проявления собственной оригинальности и для своеобразного чисто личнического империализма. Савинков влюбился в роль «слуги народа», служение которому, однако, сводилось к утолению более или менее картинными подвигами ненасытного честолюбия и стремлению постоянно привлекать к себе всеобщее внимание. Как истерическая женщина не может спокойно посидеть минуту в обществе, потому что ей нужно заставить его вращаться вокруг себя, так точно и Савинкову нужно было постоянно шуметь и блистать. Но он, дорогие друзья, не шарлатан авантюры, а ее артист. У него всегда хватало вкуса, он умел войти в свою роль, и он перед другими и перед собой разыгрывал роль героя, загадочной фигуры с множеством затаенных страстей и планов, но несокрушимой волей, направленной к раз навсегда поставленной цели, с темными терпкими противоречиями между захватывающим благородством своих идеалов и беспощадным аморализмом в выборе средств. Для революционера все средства позволены, и борьбу нужно вести всеми средствами! Подумайте, сколько в этом романтики, подумайте, как все это эффектно, — вся эта езда на коне бледном! — воскликнул Луначарский и продолжал: — Вокруг Савинкова создались и узкие и широкие круги поклонников. Может быть, и находились отдельные проницательные люди, которые понимали, что это актер, что это новый трагический гаер, у которого нет внутри никакой серьезной идеи, никакого серьезного чувства. Но таких проницательных людей было мало, и Савинков со всеми своими мелодраматическими аллюрами действовал неотразимо и многих приводил к убеждению в том, что он есть настоящий великий человек, даже чуть ли не сверхчеловек. В его роль входила и холодная отвага, и циничная расчетливость, и непрерывная трудоспособность, и чеканные фразы оборонительного и наступательного характера, и многое другое, что было, конечно, полезно его партии…

Луначарский рассказал об очень характерном для Савинкова случае, происшедшем в вологодской ссылке. Социал-демократы и эсеры собрались на теоретические занятия по какому-то очень важному вопросу тактики революционной борьбы. Вдруг посреди диспута является Савинков — бледный, движения рассчитанно небрежные. Он выходит на середину комнаты и разражается речью из отрывистых фраз, что пора перестать болтать, пора перестать теоретизировать, что дело выше слов. Казалось бы, за эту выходку его нужно было бы по-товарищески ругнуть или даже выставить за дверь, но, увы, все были в восхищении, и не только эсеры, но и наши социал-демократы. «Ах, этот Савинков! Вот человек дела! Какой свежей струей пахнуло от его слов!» и т. д. А между тем Савинков просто сорвал так нужное всем, и особенно ему самому, занятие по революционному образованию. А сама фраза Савинкова о деле была лишена смысла, ибо ничего конкретного он не предложил и не мог предложить — все это было лишь эффектной позой.

— Любопытно, что при всем этом назвать его пустословом никак нельзя, ибо он не раз выказывал себя сильным человеком дела. Тут-то и начинается в нем самое интересное, — продолжал Луначарский. — В то время как фраза его, что сказалось и в его романах, полна пафоса морализма, пропитана самой розовой сентиментальностью, разного рода трогательностью и высокопарностью, за всем этим следует маленькая переходная предпосылка — ради столь высокой морали, ради таких великих целей можно в борьбе идти на все… Савинков стоял перед своей практикой, как перед безбрежным океаном. Он мог ехать в какую угодно сторону, входить в какие угодно сочетания. Достаточно было иметь пару софизмов в голове и гибкий язык, — а все это у Савинкова было, — чтобы оправдать какую угодно комбинацию и всякую подлость представить как подвиг…

Какая ширь, на самом деле! Золоченые генералы протягивают ему руки, зубры-помещики кричат ему «виват», вся разношерстная интеллигенция, индивидуалисты, эстеты, мистики, а за ними эсеры от правых до левых, наконец, плехановцы и сами меньшевики, с разными, конечно, чувствами, разными опасениями, разной степенью увлеченности, обращают на Савинкова глаза, как на самой судьбой посланного освободителя от большевистского кошмара. И Савинков восторженно и упоенно отдается этой новой борьбе против Октябрьской революции и Советской власти. Какое раздолье для интриг! А Савинков безумно любит интригу. Его увлекает не только широкая стратегия, ему нравится всякая игра в камарилью. Он шпионит, за ним шпионят. Ему лгут, он лжет. Под него ведут мину, а он ведет еще глубже. Его хотят употребить как карту в своей игре, а он чуть ли не на весь мир смотрит, как на веер карт в своей собственной игроцкой руке.

После иных неудач бывали моменты, когда все отступались от Савинкова. Ведь в самом деле, кто он такой? Для революционера он слишком неразборчив. Сколько-нибудь уважающий себя революционер, хотя бы даже эсер, не может идти за ним сквозь всю его грязь. Но он и не реакционер, ведь он цареубийца почти. И вот никто ему не верит и все рады повернуться к нему спиной. Но в этих случаях Савинков придумывает новый трюк. Он с костяным стуком выбрасывает на зеленое поле свои карты, и вся эта банда, не верующая в себя, близкая к отчаянию, хватается за него, как за спасительную соломинку, как за возможного вождя. И вновь его принимают министры, едут к нему на поклон генералы, и вновь в карман суют ему миллионы, он вновь на хребте новой мутной волны контрреволюции. Савинков наиболее яркий тип в самой своей мутности…

Луначарский говорил с удовольствием, легко и так убежденно, словно все это он давно и много раз передумал. К концу своей речи он поднялся с кресла, подошел к столу, за которым сидели чекисты, и остановился напротив Сыроежкина.

— Теперь я должен объяснить своему молодому коллеге, почему я прервал его доклад, — сказал он. — Главное-то, что вы сказали во вступительной части своего обзора, было совершенно правильно: да, самореклама. Но сразу заметим: не дешевая. А потом, прямо скажем, дело было не в том, что вы стали повторяться. Мне показалось, что вы о произведениях Савинкова стали говорить смело, но не глубоко, хлестко, но легковесно, легкомысленно. И я решил так: здесь у вас не гимназический литературный кружок, где можно безответственно болтать что угодно. Савинковым вы заинтересовались не из простого любопытства, так я полагаю. Так что при подходе к Савинкову все, что угодно, товарищи, но не легкомыслие. Помните, что сам он всё, в том числе и свои книги, делает со свинцово-тяжелым и опасным для нас умыслом. И вы самой службой своей обязаны это видеть и понимать. И еще — он совсем не мелочен в своих помыслах. Отнюдь! И вам, дорогие товарищи, не следует разменивать Савинкова на мелкие купюры. Это крупный международный банкнот контрреволюции, и, как ни приятно сделать из него ничтожество, лучше не обманываться, а точно соразмерить силы…

После совещания к начальнику контрразведывательного отдела Артузову зашел Дзержинский.

— Давайте решать, Артур Христианович, больше тянуть нельзя, — сказал он, стоя перед столом Артузова и заложив ладони за ремень гимнастерки. — Решать должны вы, и никто другой. Ну! Что скажете?

— Мы же вместе смотрели, — уклончиво ответил Артузов.

— Что мы смотрели? Карточки, анкеты? А вы знаете каждого в лицо, знаете их характеры.

— Это верно… — как-то нерешительно согласился Артузов.

— Ну хорошо, дайте мне кусочек бумаги. Я напишу свою кандидатуру, а вы свою, и мы обменяемся. Так мы не будем влиять друг на друга…

Сказано — сделано. И вот они громко смеются: оба написали одну и ту же фамилию — Федоров.

— Когда будем с ним говорить? — спросил Артузов.

— Сейчас же. Вызывайте. — Дзержинский встал и, отойдя в глубь кабинета, сел на стул.

— Интересно, Феликс Эдмундович, почему мы все-таки выбрали его? — спросил Артузов, распорядившись о вызове.

— На нашем первомайском вечере он здорово басни Демьяна Бедного читал, — ответил Дзержинский. — В нем артист погибает, надо не дать погибнуть.

— Я серьезно, Феликс Эдмундович.

— Ах, серьезно? Ну, тогда ответьте лучше вы мне, почему выбрали его вы.

Артузов рассмеялся:

— Тоже первомайский вечер вспомнил, Феликс Эдмундович… басни…

— Это ведь он писал записку о юнкерах? — спросил Дзержинский.

— Записка — четверть дела, — ответил Артузов. — Он же привел тогда с повинной пятерых заговорщиков.

— Записка тоже была хорошая. Была она с юмором. Я вообще чувство юмора готов иной раз выменять на образовательный ценз…

В кабинет вошел Федоров. Увидев Дзержинского, он в нерешительности остановился посередине комнаты. Низкорослый, коренастый, большелобый, он точно врос в пол, стоял недвижно.

— Меня вызвал начальник отдела, — негромко, точно извиняясь, сказал он.

— Проходите, Андрей Павлович, садитесь, — сказал Дзержинский и, не ожидая, пока Федоров усядется, продолжал: — Мы назначаем вас первым номером в операции против Савинкова. Что вы скажете?

— А что же мне говорить? — ответил Федоров, чуть подняв густые брови над черными глазами. — Отказываться глупо и не хочу. Еще глупее радоваться. Я действительно не знаю, что сказать. — Федоров серьезно посмотрел на Артузова, потом снова на Дзержинского.

— Вы уже сказали, и сказали хорошо. — Дзержинский сел за приставной стол напротив Федорова. — Тут ведь, прямо скажем, игра не на равных. И вы, Андрей Павлович, должны это понимать. Савинков мастер конспирации. Вы… — Дзержинский остановился на мгновение, и Федоров закончил вместо него:

— Разве что подмастерье.

— Допустим. Но вы приедете к нему как полномочный представитель сильной контрреволюционной организации. Прежде всего надо придумать, кто вы будете: офицер, дворянин без занятий, инженер, бывший промышленник или коммерсант?

Федоров попросил три дня на разработку личной биографии.

— Три? — удивленно переспросил Дзержинский. — А может, пять?

— Да не знаю, как лучше, Феликс Эдмундович. Хочется поскорее сделать и посоветоваться.

— Хорошо, хорошо, но мы даем вам пять дней. Сделаете раньше — обсудим сразу. Первый вариант покажите товарищу Менжинскому…

Приложение к главе седьмой

Разработанная А. П. Федоровым его личная биография

Фамилия, имя, отчество — Мухин Андрей Павлович.

Родился в 1888 году в семье богатого крестьянина Мариупольского уезда. Мать умерла, когда ему было 5 лет.

До 1904 года учился в гимназии в городе Мариуполе, но не окончил ее — исключен за связь с местной анархистской организацией. Отец увозит его в Харьков, где репетиторы подготовляют его к поступлению в местный университет, в котором он и учится до 1909 года. Будучи студентом, попадает под влияние известного харьковского эсера Мирошниченко. Дело грозит обернуться исключением из университета, но отец своевременно устраивает его перевод в Новороссийский университет. Там в первые же месяцы учебы он участвует в студенческой забастовке протеста против казни социалиста Ферера. За это его исключают из университета, и он возвращается домой к отцу. Спустя год он в Харьковском университете на правах вольного слушателя, а в 1914 году экстерном сдает выпускные экзамены.

Сразу по окончании университета он заболевает — нервное истощение. В результате в армию его взяли только в августе 1915 года. Как имеющий высшее образование, он был направлен в Александровское военное училище, которое окончил с отличием. Выпуск был ускоренным, и в 1916 году он уже на фронте в качестве офицера для поручений при штабе полка. Ранение в первый же месяц фронтовой службы. Из госпиталя в Воронеже выписан в январе 1917 года и получает двухмесячный отпуск…

Ехал домой через Москву, где постоянно жил брат отца — путейский инженер. Здесь застал отца, и они вместе пережили Февральскую революцию. Отец спешно увез его домой, в Мариупольский уезд.

После большевистской революции отец не стал ждать, пока голытьба растащит его большое хозяйство, и выгодно продал его мариупольскому купцу. А сами они выехали в Москву, к брату отца. По дороге отец заболел тифом и умер. С огромным трудом Андрей все же пробился в Москву и поселился у дяди. Нигде не работал и не знал, что делать. Весной 1918 года случайно встретил в Москве начальника Александровского военного училища полковника Каменщикова, который ввел его в круг военной интеллигенции. Здесь он познакомился с Новицким, который помог ему получить хорошую работу в тресте, занимающемся внешнеторговыми делами, а позже ввел в созданную им подпольную контрреволюционную организацию интеллигенции «ЛД»[3], а еще позже рекомендовал его в состав ЦК «ЛД».

Женат. Ждет первого ребенка.

Примечание автора романа:

Эта личная биография А. П. Федорова состоит из смеси правды и вымысла. Скажем, имя и отчество он взял в легенду свои, а фамилию Мухин — вымышленную. Год рождения истинный, а то, что родился в богатой крестьянской семье, — выдумка. Родители его были бедняки. То, что он учился в Мариупольской гимназии, — факт, а вот из гимназии его не исключали. Но анархистские выступления среди гимназистов были. И за это из гимназии действительно исключали.

Переезд в Харьков, ученье в университете и угроза исключения из него — это все правда. Но угроза исключения возникла не потому, что Федоров связался с эсером Мирошниченко, который между тем имел большое влияние на студентов, а за участие в революционных беспорядках.

Также и в Новороссийском университете его исключают не за участие в забастовке протеста против казни Ферера (такая забастовка в действительности была), а за подстрекательство к забастовке рабочих порта.

Такое смешение правды и вымысла дает Федорову возможность уверенно чувствовать себя, живя по легенде.

Сложней дело обстоит с послеоктябрьским периодом. Здесь все неправда. Сразу после Октября Федоров попадает на юг страны и там активно участвует в борьбе за Советскую власть, впервые становится разведчиком, действующим в ближних тылах врага. Однажды он был схвачен деникинской контрразведкой. Ему грозил расстрел, но Федоров сумел подчинить своему влиянию офицера контрразведки, который его допрашивал, и, когда Деникин объявил амнистию, офицер в список амнистируемых вставил Федорова. А потом они вместе через фронт перешли к красным. С 1919 года Федоров работает в ЧК.

Главная неправда — подпольная организация русской интеллигенции «ЛД», но эта неправда у Савинкова вызвать сомнения не должна, он знает, что в России всякого антисоветского подполья еще более чем достаточно…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Зекунов сразу согласился на все, что предложил ему Федоров. Он только очень боялся, что не справится:

— Никогда даже близко к артистам не был. А чтоб самому стать — и во сне не снилось. Но я буду стараться, сердце положу. Я ведь понимаю, Андрей Павлович, что фактически вторую жизнь начинаю, — взволнованно говорил он Федорову.

Готовилась первая встреча Шешени с Зекуновым. Она должна стать и первой проверкой уменья Зекунова действовать по легенде, — если он не сумеет играть роль здесь, посылать его за границу нельзя. Не мудрено, что, приступая к этой проверке, Федоров волновался, пожалуй, даже больше, чем сам Зекунов.

— Вы Шешеню хорошо знаете? — спросил Федоров у Зекунова на утреннем допросе.

— Пару раз в Варшаве видел.

— Узнаете его?

Зекунов не отвечал, тревожно глядя на Федорова, потом тихо сказал:

— Должен узнать.

— Ну вот и хорошо. А пробел насчет знакомства мы исправим. Леонид Шешеня сидит у нас. Он шел как раз на связь с вами, да раньше попал к нам. От него мы и о вас узнали. Но вы его за это не корите, хорошо?

— Он же мне добро сделал, — попытался шутить Зекунов. Но Федоров видел, как он волнуется.

— Вот что, Михаил Дмитриевич… Так у нас с вами ничего не выйдет, — грубовато сказал Федоров. — Вам следует взять себя в руки. И вы и я в недавнем — люди военные и знаем, что такое приказ и дисциплина. Вы привлечены к участию в операции, если хотите, военного характера. Во всяком случае, она эпизод нашей непримиримой войны с врагами революции. И я думаю, пора наши отношения подчинить суровой дисциплине. А то что-то у нас с вами слишком много времени уходит на переживания. Так вот, переживания отставить. Только дело! Только операция! Все силы души для этого!

— Есть все силы!.. — повторил Зекунов, автоматически выпрямляясь.

Живущее у военных в самой их крови обостренное чувство дисциплины и беспрекословного подчинения приказу помогло Зекунову собраться.

Около семи часов вечера Зекунова поселили в камеру, где сидел Шешеня.

Надзиратель принес ему матрац, и Зекунов стал устраиваться на второй пустовавшей койке. Шешеня со своей койки молча наблюдал за ним, а когда Зекунов, кряхтя, улегся, Шешеня подсел к нему.

— Давайте знакомиться, — сказал он тихо. — Нелепо жить в одной комнате и не знать друг друга. Меня зовут Леонид Данилович. А вас?

— Зекунов, — неохотно ответил Зекунов.

Шешеня надолго умолк — ему было о чем подумать… Случайно ли Зекунов попал именно в эту камеру? Нет, случайно такое произойти не могло, и надо выяснить, зачем это сделано… Знает ли Зекунов, кто его выдал чекистам? А может, его взяли раньше?..

— За что взяли? — осторожно спросил Шешеня.

— Сам не знаю, — ответил Зекунов. — Жил себе, служил как мог, никому вреда не делал… И вдруг…

— Давно?

— Да нет… четвертый день.

«Они ждали, что к нему явится кто-нибудь еще», — подумал Шешеня и спросил:

— К чему вяжутся на допросах?

— Еще не пойму. Спрашивают про офицерство в царской армии, про плен в Польше. А что они хотят — неясно.

— Ну что же, может быть, вам еще и повезет. Они тут иногда потрясут, потрясут человека и отпустят с богом.

— Не надеюсь. И очень это обидно, потому что вины у меня никакой.

— Ну ладно, отдыхайте. Утро вечера мудренее.

Шешеня вернулся к себе, лег и вскоре начал похрапывать. Но на самом деле он не спал и думал о том, что, возможно, Зекунов не знает, кто его выдал.

Утром Шешеню вызвали на допрос. С руками, сцепленными за спиной, он шел впереди конвойного по коридорам и лестничным переходам, погруженный в тревожное раздумье. Следует ли ему верить в то, что Зекунов не чувствует и не знает своей вины? А может, он действительно ничего против Советской власти не делал? Тогда его могут выпустить. Значит, надо поскорее с ним сдружиться, чтобы заиметь своего человека на воле… Шешеня не успел прийти к какому-либо решению, как его уже ввели в кабинет Федорова.

Федоров молча показал ему на стул и продолжал рассматривать какие-то бумаги. Шешеня наблюдал за ним с предчувствием беды. Он очень свыкся со следователем Демиденко, ему иногда начинало казаться, что следователь ему сочувствует. Он не подозревал, что Демиденко умышленно создавал на допросах такую атмосферу, заметив, что Шешеня сентиментален и, впадая в такое состояние, становится менее осторожен.

У Федорова была совсем иная задача — он должен дать Шешене понять, что ни в каких его услугах следствие больше не нуждается и что высшая мера ему обеспечена. Федоров рассчитывал при этом, что страх окончательно подорвет силы и нервы Шешени и оголит его душу настолько, что в ней можно будет обнаружить какие-то стойкие человеческие качества.

Федоров продолжал рыться в бумагах. За окнами только начинался мглистый осенний день, на столе еще горела лампа. От ее абажура на лицо Федорова падал зеленый свет. И оттуда, из зеленой темноты, на Шешеню поглядывали холодно блестящие черные глаза. Страх все больше овладевал Шешеней.

— Познакомились с новым жильцом в вашей камере? — спросил Федоров.

— Имел честь.

— Он себя назвал?

— Так точно — Зекунов.

— А вы?

— Обошелся без фамилии.

— Нехорошо, Шешеня, невежливо, особенно для офицера. Или вы прежде хотели выяснить, знает ли он, кто его выдал?

— Не без того, гражданин следователь, — тихо ответил Шешеня. — Он говорит, будто не знает, за что его взяли.

— Ну, если учесть, что он ничего по вашему ведомству не сделал, он действительно может так говорить. Но и мы можем недоумевать, не назвал ли нам Шешеня вместо резидента первого попавшегося и нерадивого функционера.

Темные глаза Федорова смотрели на Шешеню с пугающей неподвижностью. Шешеня непроизвольно прижал руку к груди.

— Я сказал правду, я шел именно к нему, это правда. Зекунов Михаил Дмитриевич. И внешность сходная с описанием. Я вас не обманул. Как можно? Но он, наверное, действительно сачковал, я же этого не знал.

— На каждом допросе вы говорите, что ничего от нас не таите, а на самом деле ищете связи с Савинковым.

— Не было этого! Не было! — громко сказал Шешеня.

Федоров положил перед ним записку, которую тот только вчера дал тюремному надзирателю Хорькову. В записке был телефон французского посольства в Москве и фраза, которую должен был сказать Хорьков, позвонив по этому телефону. Не стоило большого труда догадаться, что фраза эта должна была явиться сигналом для Савинкова: его адъютант попал в беду.

Шешеня сделал попытку заплакать и броситься на колени.

— Прекратите истерику, — сказал Федоров, — скажите лучше, кто вам дал этот телефон.

— Борис Викторович дал… Савинков, стало быть… сам… лично… — ответил Шешеня, глотая слезы.

— Не думал, что вы такая тряпка… мокрая тряпка, — брезгливо поморщился Федоров.

— Извелся, гражданин следователь… — всхлипнул Шешеня, — вконец извелся… Вы же знаете… как это висеть между жизнью и смертью… Для всех уже вроде я покойник… Да и сам соображаю — пощады ждать нечего. Вот и решил — пущу весточку, может, дойдет до моей жены Сашеньки. — И снова глаза Шешени наполнились слезами.

Федоров осторожно повел разговор о семенных делах Шешени. Да, он не ошибся, Шешеня действительно любил свою жену. Это была своеобразная, но все-таки любовь. Он считал, что судьба подбросила ему в жены красивую и ловкую женщину, с которой ему легко будет в жизни и с которой он не пропадет нигде, даже за границей. Мысль, что его Саша может изменить ему, вызывала у него бешенство… Когда Федоров грубовато заговорил об этом, Шешеня скрипнул зубами и закрыл глаза. Совладав с собой, он сказал:

— Поймите меня, я все потерял: если я потеряю и ее, я окажусь голый на голой земле, и тогда я человек конченный. — Плечи его обмякли, опустились, и он пустыми глазами смотрел в слезливое окно, за которым ничего не было видно, кроме тихо падавшего мокрого снега.

СТЕНОГРАММА ОЧНОЙ СТАВКИ МЕЖДУ ШЕШЕНЕЙ И ЗЕКУНОВЫМ

Федоров. Вы уже частично знакомы. (К Зекунову.) Он не сказал вам свою фамилию, это Шешеня. (К Шешене.) А Зекунова зовут именно так, как вам известно, — Михаил Дмитриевич. И еще мне следует внести некоторую ясность и в ваши отношения. Вы, Шешеня, должны знать, что Зекунову известно, кто дал нам его адрес.

(Шешеня настороженно смотрит на Зекунова, который улыбается.)

Федоров. Итак, фиксируем вашу первую личную встречу.

Шешеня. Мы уже виделись в камере.

Зекунов. А я видел Шешеню в варшавском комитете НСЗРиС.

Федоров. Все это не то. Настоящая личная встреча двух соратников происходит сейчас в моем кабинете. Вопрос к Шешене: вы подтверждаете, что по заданию руководящего центра НСЗРиС лично от Савинкова шли на связь к этому человеку?

Шешеня. Если напротив меня сидит Михаил Дмитриевич Зекунов, я шел к нему.

Федоров. Уточним этот факт с другой стороны. Вопрос к Зекунову: какой пароль должен был сказать вам Шешеня?

Зекунов. «Вы не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?»

Федоров (Шешене). Вы подтверждаете эту фразу-пароль?

Шешеня. Да.

Федоров. Что вы должны были услышать в ответ?

Шешеня. «Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир».

Федоров (Зекунову). Верно?

Зекунов. Верно.

Федоров (Зекунову). Кто вам дал пароль?

Зекунов. В Варшаве, в савинковском центре, именуемом областным комитетом союза. Этот пароль мне дал начальник разведки Мациевский.

Федоров (Шешене). А вам кто дал?

Шешеня. Тот же Мациевский.

Федоров. Значит, мы установили, что вы оба именно те лица, которым принадлежат фамилии Зекунов и Шешеня и которые являются сообщниками по савинковской контрреволюционной организации НСЗРиС. Так?

(Шешеня и Зекунов подтверждают.)

Федоров (Шешене). С какой целью вы шли к Зекунову?

Шешеня. Выяснить, почему от него нет никаких сведений. Потом…

Федоров. Минуточку, если бы вы обнаружили, что Зекунов умышленно не работает, иначе говоря, дезертировал, что вы должны были сделать?.. Ну, ну, Шешеня, мы же договорились, встреча у нас откровенная.

Шешеня. Ну… я должен был… принять меры… по обстановке, так сказать…

Федоров. Меры всякие, вплоть до…

Шешеня. Вплоть до убийства.

Федоров. Вот, Зекунов, значит, вам жизнь спасли наши пограничники, которые не дали Шешене перейти границу. (Шешене.) Еще какие цели были у вас?

Шешеня. Если бы я обнаружил, что Зекунов не умеет работать как резидент, я должен был с его помощью осесть и устроиться в Москве и помочь ему наладить дело, а затем вернуться в Польшу.

Федоров. И на какой срок вы собирались тогда остаться в Москве?

Шешеня. Уславливались — на год.

Федоров. И что было бы главным в вашей работе вместе с Зекуновым?

Шешеня. Установить связь со всеми находящимися в Москве савинковцами. Добыча и переправка в Польшу разведывательных материалов, касавшихся Красной Армии и внутреннего положения в стране. Связь с другими антисоветскими элементами.

Федоров. Так. Значит, вам наши пограничники помешали выполнить шпионское задание?

Шешеня. Так точно.

Федоров. И, таким образом, вы ни в чем не виноваты и мы вас зря держим за решеткой?

Шешеня. Нет, не зря.

Федоров. А за что же? Ну, ну, Шешеня, все — откровенно.

Шешеня. Я участвовал в рейдах против Советской республики.

Федоров. И, таким образом, на ваших руках есть кровь наших советских людей?

Шешеня. Есть… да, есть.

Федоров (Зекунову). А ваши руки чисты?

Зекунов. Чисты.

Федоров. Ну вот… А теперь, когда вы все друг о друге знаете, я вас на полчаса оставлю. Вы побеседуйте тут откровенно.

(Федоров уходит.)

Шешеня. Ну вот мы и встретились.

Зекунов. Да уж, встретились…

Шешеня. Не повезло мне… на границе.

Зекунов. А мне с курьером, трус оказался. Выболтал все на свете.

Шешеня. На мне много висит, Михаил Дмитриевич, приходится стараться.

Зекунов. За эти старания там вас не похвалят. Знаете наш закон — предателю жить незачем?

Шешеня. Я, брат, и так и так смерти подлежу.

Зекунов. Но там-то наверняка.

Шешеня. От этих тоже пощады не жди. Чека, одним словом.

Зекунов. Эта Чека меня регулярно домой к жене отпускает.

Шешеня. Бросьте!

Зекунов. Вот и сегодня пойду.

Шешеня. С чего бы это заботы такие?

Зекунов. В прятки с ними не играю, вот и все.

Шешеня. На службе у них?

Зекунов. Да, и жизнь моя у них в руках.

Шешеня (после паузы). Мне они службы не предложат…

Зекунов. К стенке торопитесь?

Шешеня. Они торопят.

Зекунов. Кабы торопили, давно б кончили. Вы уже сколько здесь?

Шешеня. Месяц.

Зекунов. Давно б кончили. Зачем-то вы им еще нужны.

Шешеня. Да ну?..

Зекунов. Это уж так и есть…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Руководитель английской разведки предложил Черчиллю для наблюдения за Савинковым их выдающегося агента Сиднея Рейли и сказал при этом, что Рейли и Савинков почти друзья. Но это не самое точное определение взаимоотношений этих двух по-своему знаменитых людей…

Впервые они встретились в Москве весной 1918 года. Савинков только что вернулся с юга России, где с ним случилось то, что он потом называл «нелепейшей демонстрацией генеральской тупости, цена которой — Россия». Белые генералы Каледин, Корнилов и Алексеев отказались признать его вождем. Кроме всего, им, собравшимся вернуть России батюшку-царя, было не с руки иметь дела с человеком, который недавно бросал бомбы в членов царской семьи и именовал себя революционером. Генералы попросили его отправиться в Москву собирать там офицерские силы для контрреволюционных выступлений.

Савинков уехал в Москву. Он понимал, что ссориться с генералами было неразумно — за ними была белая армия, единственная реальная тогда сила в борьбе с большевиками.

В Москве Савинков, как мы уже знаем, поселился на первых порах у Деренталей и начал по крохам собирать силы контрреволюции, объединяя их в так называемый Союз Защиты Родины и Свободы. В это время на него и обратил свое благосклонное внимание находившийся в Москве чехословацкий политик господин Масарик, а затем посольства и разведки Франции и Англии. Сидней Рейли, тоже находившийся тогда в Москве, считался специалистом по России, «Лоуренсом русской пустыни», и это именно он получил приказ разыскать Савинкова и встретиться с ним…

Потом Савинков всегда старался подчеркнуть, будто у него с Рейли были тогда чисто личные отношения. Это тщетная предосторожность — Рейли был для него прежде всего резидентом английской разведки.

В следующий раз они встретились уже в Польше. Савинков начинал тогда новый этап борьбы с Советской Россией. Красная Армия только что разбила сформированную и оснащенную польской военщиной армию генералов-бандитов братьев Булак-Балаховичей. Польша была вынуждена подписать мир с Советской Россией. Но она и не думала честно выполнять договор и помогала Савинкову формировать банды из остатков разбитого воинства Булак-Балаховичей и из белого офицерья, привезенного в Польшу из Прибалтики.

Савинков считал, что неудача Булак-Балаховичей произошла оттого, что их поход был попросту еще одной надоевшей людям войной. Он решил применить совершенно новую тактику — теперь в Россию пойдут небольшие группы его людей. Пойдут неторопливо, каждый по своему маршруту, от деревни к деревне, тщательно обходя города. Политическая программа очень простая: мы — за землю крестьянам и за Советы без большевиков. Группы уходят в глубь России все дальше и дальше, оставляя после себя контрреволюционные ячейки — пятерки, которые впоследствии сделаются органами власти на местах. Кроме того, от польской границы в сторону Пскова пойдет большой отряд, который должен демонстрировать не только новую тактику, но и силу. Этот отряд будет брать даже города и устанавливать там новую власть — Советы без коммунистов. Во главе отряда пойдет полковник Павловский, который сейчас вместе с генералом Балаховичем сидит в польской тюрьме, но должен быть со дня на день выпущен.

Именно в эти дни к Савинкову в Польшу приехал старый его знакомый Сидней Рейли. Савинков подумал было, что Англия решила помочь ему в новом походе, но, увы, оказалось, что Рейли, если ему верить, приехал по своей личной инициативе и даже вопреки воле своих начальников. Он был возмущен отношением своих хозяев к русскому вопросу.

— Для них это одно из дел, — говорил он с натуральной яростью. — Балканский вопрос, германский вопрос и, где-то в перечне, еще и русский. Вы знаете, зачем я приехал?

Савинков ответил отрицательно, но подумал, что гнев Рейли не больше как маскировка и что прислан он сюда выяснить, насколько серьезна задуманная Савинковым новая акция против Советов.

— Я приехал просить вас включить меня рядовым бойцом в один из ваших отрядов, — неожиданно сказал Рейли.

Савинков не мог скрыть своего удивления, а Рейли продолжал страстно:

— Никто не понимает, что Россия стала моей судьбой! Я не могу быть в стороне от русских дел, когда другие несут такую ношу. Вы берете меня?

— Беру, — у Савинкова влажно блеснули глаза.

Они встали, обнялись и потерлись щеками. С первых же дней похода банда Павловского начала ощущать весьма чувствительные удары отрядов ЧОН[4] и чекистов. Население относилось к банде открыто враждебно или, в лучшем случае, равнодушно. Павловский развернулся вовсю. В то время как небольшой отряд, в котором был сам Савинков, таился в полесских болотах, бандиты Павловского расстреливали, вешали, жгли, грабили и быстро продвигались в глубь Белоруссии, в сторону Псковщины.

Рейли шел с бандой Павловского. Спустя двадцать дней после начала действий Павловский и Рейли приехали в отряд, где был Савинков. Он принял их в лесной землянке при свете коптилки. На стол была поставлена бутылка мутного самогона, однако выпивка не состоялась. Выслушав доклад Павловского, Савинков набросился на него с бранью, обвиняя его в срыве политической программы похода, в неумении сочетать ее с открытой борьбой. Павловский стоял на своем: пока не будут перебиты коммунисты, надеяться не на что…

Рейли воспользовался этим разладом между Савинковым и его ближайшим соратником, заявил, что не может участвовать в борьбе, у которой нет ясной цели, ясной стратегии, и уехал…

Но Савинков недолго осуждал террор, — увидев, как бесславно идет дело, он безоговорочно принял террор и занимался им сам наравне с Павловским. В письме из похода Дикгофу-Деренталю он писал: «Поистине таинственна наша матушка Россия. Чем хуже, тем ей, видимо, лучше. Язык ума ей недоступен. Она понимает или запоминает только нагайку да наган. На этом языке мы с ней теперь только и разговариваем, теряя последние признаки гнилых, но мыслящих русских интеллигентов…»

Когда спустя почти два года Рейли без всякого предупреждения явился к Савинкову на его парижскую квартиру, он был встречен холодно. Но Рейли тут же признался, что тогда он выполнял задание английской разведывательной службы.

— Мне было приказано узнать перспективы вашего похода, — сказал Рейли. — И если уж говорить все, то своим бегством я хотел помочь вам поскорее понять, что без ясной цели и без ясной тактики вести борьбу нельзя…

Савинкова подкупила искренность Рейли, и постепенно их отношения наладились. Они стали встречаться, но нет — друзьями или даже, как выразился руководитель английской разведки, почти друзьями они не стали…

Утром в понедельник встретились в парижском ресторане «Трокадеро». В зале было тихо и неуютно — ресторан был рассчитан на вечерний уют. Очевидно, еще с ночи кисло пахло табаком и духами. Официанты только начали работать и двигались вяло, нехотя. Им хотелось потолковать между собой о жизни, а тут вдруг явились гости. Это были Сидней Рейли и Борис Савинков. Они сели у окна, заказали завтрак и долго молча смотрели в окно, как упругий дождь выхлестывал площадь.

— Я тысячу раз звонил вам. Где вы пропадали? — заговорил наконец Рейли.

— Где я был, там меня нет, — усмехнулся Савинков. — И в данном случае эта русская поговорка удивительно точно выражает истину.

Но Рейли знал, где был Савинков, и ему нужно было только перепроверить свои данные.

— Должен сказать, что ваш кумир Бенито Муссолини — пошляк и позер.

Савинков не возражал. Раньше он немедленно бросился бы на защиту Муссолини, а теперь молчит — значит, в Италии у него ничего не вышло.

— Позавчера я смотрел кинохронику, — продолжал Рейли. — Какое-то шествие по Риму с участием Бенито. Удивительно дешевая и совсем не смешная оперетка. Декорации прямо трагические: древний Рим. А ваш дуче вел себя как бездарный клоун.

— Он мой в такой же мере, как ваш, — холодно ответил Савинков.

— Пардон, пардон, мон ами, — засмеялся Рейли. — Вы же так недавно его защищали от всех. Да если бы кто-нибудь попробовал устроить такую оперетку в Париже, его бы утопили в Сене.

— Но итальянцы за ним идут, — сумрачно сказал Савинков. — Каждый народ имеет таких вождей, каких он заслуживает.

— Вы как-то сказали: «России бы своего Муссолини».

— Я просто имел в виду, что России нужен сильный лидер.

— Что нужно России, никто не знает. Может, ей нужен второй Распутин.

— Не глумитесь, не надо, — устало поморщился Савинков.

Рейли положил руку на его плечо:

— Извините.

И снова они долго молчали…

— Когда я думаю о России, она видится мне одиноким путником, идущим в ночи по необозримой степи и незаметно для себя меняющим направление, приходящим на свой вчерашний след и снова идущим по старой своей тропе, по этой страшно одинокой и бесконечной орбите… — Глаза у Савинкова вспыхнули влажным блеском — он обладал этой способностью растрогать себя.

Но Рейли не до сантиментов. Он положил на стол перед Савинковым вырезку из французской газеты «Тан». Это интервью Бенеша, в котором тот говорит о политических шарлатанах, пытающихся приписать скромной и маленькой Чехословакии желание и даже попытки свергнуть в России Ленина.

Рейли видит, как лицо Савинкова по мере чтения становится серым. Щелчком отбросив от себя вырезку, Савинков сказал глухим голосом:

— По-видимому, малый размер страны формирует мелких политиков.

— Но не вы ли напоминали ему о Ленине? — невозмутимо спросил Рейли. — Я ведь помню, как вертелся в Москве возле вас чешский генерал Клецанда, да и сам Масарик.

— Сейчас самое важное для всего мира — это процессы, происходящие внутри, в глубине русского общества. Но, к сожалению, еще многие умнейшие люди Запада продолжают думать о России примитивно и не видят, а может, даже и не хотят видеть то новое, что наметилось там… Но ничего, придет час… — Савинков внезапно умолк.

— Я хочу, мой друг, помочь вам… — Рейли накрыл своей холодной рукой руку Савинкова. — В Америке есть денежный фонд, созданный автомобильным королем Фордом. Из этого фонда вам можно довольно легко получить деньги. Там размениваться на копейки не любят. Но их надо заинтересовать. Не хотите встретиться с одним человеком оттуда?

— А он не потребует у меня душу?

— Я вам искренне рекомендую встретиться с этим человеком.

— Когда? Где?

— Сейчас я позвоню, — ответил Рейли, вставая.

Савинков нисколько не удивился бы, узнав, что человек, о котором сказал Рейли, уже сидел здесь, в «Трокадеро». Он появился в зале спустя пять минут после возвращения Рейли.

Это был почти карлик в кожаной курточке и в модных ботинках на толстой подошве. Его надменное сухое лицо было покрыто густым загаром, и держался он с такой непринужденной элегантностью и великолепной независимостью, что от этого казался выше ростом. Официанты издали почтительно кланялись ему.

— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал он, садясь рядом с Савинковым, но не протянул ему руки и не назвал себя. Увидев влюбленно ожидающий взгляд официанта, американец сделал величественный жест своей короткой ручкой и отпустил его. — Я слышал, что вы нуждаетесь в деньгах для своего дела в России? — повернулся он к Савинкову. — Мы можем вам эти деньги предоставить. Но при одном условии — от вас мы хотим получить только нетенденциозную информацию на тему: Россия сегодня. Только это! Сейчас все поясню. Мы — страна деловых людей. Мы готовы вкладывать деньги в политические перевороты, если это дело не затяжное и если после него нам открыты еще более широкие возможности для бизнеса. Но когда все это затягивается на годы и еще ни черта не известно, чем все это кончится, в такую игру мы не играем. Ваши нынешние политические дела и интересы в России остаются при вас, и мы, конечно, будем рады приветствовать вашу победу. Но вне всякой зависимости от ваших успехов или поражений мы должны получить от вас, вернее, от сети ваших информаторов в России абсолютно точную объективную картину того, что происходит там сейчас в экономических и политических сферах. Вы согласны на это мое условие? — маленькие серые глазки человечка, глубоко посаженные под крутым лбом, смотрели на Савинкова весело и нахально.

Рейли в это время с равнодушным лицом перелистывал какой-то иллюстрированный журнал; казалось, что он ничего не слышит и разговор этот его совсем не касается.

— Надо обдумать, — нерешительно начал Савинков, который при всей своей способности не теряться в любых обстоятельствах еще не успел сообразить, что он должен сейчас ответить.

Американец, подождав мгновение, воскликнул:

— О таинственная русская натура! Как утверждает ваш же Достоевский, с вашим соотечественником господином Раскольниковым ничего хорошего не случилось оттого, что он начал обдумывать свое преступление. Все предельно просто: вам нужны деньги, а нам объективная картина внутренней жизни России. Вам нечего обдумывать… — Он посмотрел на часы и встал. — Ответ завтра, через Рейли.

Американец уже давно исчез в темноте ресторанного вестибюля, а за столиком все еще продолжалось молчание.

— Я вам не завидую, — сказал наконец Савинков.

— У меня с ним чисто коммерческие дела, — ответил Рейли, откладывая журнал.

— Да? — иронически поднял брови Савинков.

— Да, да и да, — игнорируя юмор Савинкова, ответил Рейли. — Я организую торговую фирму по продаже в Америке произведений искусства из русских музейных фондов и из коллекций частных лиц. Надо начинать заботиться о собственной старости.

— Но от меня он хочет получить что-то другое, — возразил Савинков, несколько сбитый с толку доверительным тоном англичанина.

— А вы ожидали, что он предложит вам переиздание ваших книг? Или предложит войска для похода в Россию? — добродушно язвил Рейли. — Я вам искренне советую — берите деньги, которые они вам предлагают, и рисуйте им картину России. Можете рисовать даже по памяти, все равно они одному вашему свидетельству не доверятся.

— Нет! Мое имя — гарантия правды! — воскликнул Савинков.

— Сдаюсь, — Рейли шутливо поднял руки.

— Но неужели и они могут пойти на сговор с большевиками?

— Они? Могут, мой друг. Они все могут.

— Все эти толстопузые боятся революции у себя, — с ненавистью негромко сказал Савинков. — Они избрали наивыгоднейшую позицию — и барыш можно иметь и своему пролетариату рот заткнуть. Но они еще разочаруются. Я жизнь свою пожертвую для этого. И перед смертью увижу, как эти толстопузые будут рвать на себе волосы, но будет уже поздно. Россия, великая, самостоятельная, без большевиков, будет возвышаться над миром, погрязшим в болоте разложения и наживы. И пусть тогда эти карлики пишут воспоминания о том, как они мне хамили.

Рейли с задумчивым видом наблюдал за Савинковым и думал: неужели он действительно все еще верит в эту свою Россию? Именно это и просили выяснить начальники из английской разведки. Неужели верит?

— Я думал, что их напугает Германия, — подбросил он щепки в костер разговора. — Ведь революция в Германии возникла явно как отражение русской. Значит, сегодня Германия, а завтра Англия?

— Нет, — отрезал Савинков, внезапно оживляясь. — Именно события в Германии их и успокоили. Оказалось, что революцию совсем нетрудно подавить, надо только этого захотеть, а еще важнее до нее не допускать. В России все гораздо сложнее. Невыразимо сложнее. Надо видеть Россию, знать ее и чувствовать, как я, и тогда не будет недоумений и не будет пугающих сюрпризов. А я все, абсолютно все вижу сквозь туман времени! — Он незаметно для себя переходил в свое знаменитое состояние экстаза, которое он сам про себя называл «взрывом самоубеждения», а для других это было экстазом, вдохновением, пророческим прозрением. Люба Деренталь называла это вещим голосом его души. Савинков все выше и выше задирал голову, его узкие глаза широко открылись и смотрели вдаль, не замечая ничего вокруг. Он не повышал голоса, но артикулировал все отчетливее, иногда переходя на шепот.

Рейли уже не раз бывал свидетелем такого его состояния и поэтому слушал его без особого удивления. Он только пытался разобраться, что в словах Савинкова было шаманством, а что имело реальное основание и могло представить чисто служебный интерес.

— Я имею в России то, чего больше там ни у кого нет, — продолжал Савинков, вдруг закрыв глаза и перейдя на шепот. — Там находятся мои люди, мои верные, испытанные люди, и они там не случайные свидетели, как ваши дипломаты, они участники жизни. И они — антибольшевистская сила не потому, что им это предложили со стороны. Они пришли к этому как к единственному логическому следствию их собственной жизни. Вот как зарождается в России не искусственный, а самой жизнью созданный антибольшевизм. Да, да, да!

Он закончил на высокой ноте, глубоко вздохнул и замолчал. Глаза его погасли, и только глубокие складки у рта еще продолжали некоторое время подрагивать, прежде чем все его лицо приняло обычное выражение несколько сонливой задумчивости.

У Савинкова было несколько отработанных перед зеркалом выражений лица, они даже имели у него свои названия: «Наплевать на все», «Я всем вам недоступен», «Я наедине со своими мыслями». Сейчас вот эта последняя маска и укрепилась на лице Савинкова. Он был наедине со своими мыслями. А Рейли в это время думал: «Черт возьми, все-таки Савинков — единственный, кто действительно имеет своих людей в России и связан с ними. Он имеет информацию, которая минует и польскую и французскую разведки, а если он ее не имеет, то может начать получать ее завтра. Честность его вне подозрений. Нет, нет, такого человека терять нельзя». Информация его для английской разведки была готова, и разговор можно было кончать.

Савинков с неподвижным лицом, чуть подняв глаза, спросил:

— Значит, вы считаете, что мне стоит принять предложение этого гнома?

— Я бы не сомневался ни минуты, — ответил Рейли. — Вам предложены великолепнейшие условия: никого не нужно убивать, ничего не нужно взрывать, только дать объективную информацию. И наконец, информация может оказаться такой, что они решат сделать ставку на вас.

— Я не лошадь.

— Ну хорошо, хорошо, они станут вашими союзниками. И я советую вам: не тяните с ответом. Разрешите мне сказать им завтра же, что вы согласны.

— Говорите, — ответил Савинков одними губами.

Приложение к главе девятой

ПРОЕКТ

Автор — А. П. Федоров

Общие обстоятельства, объясняющие появление в России новой контрреволюционной организации «Либеральные демократы» («ЛД»)

Признание, что Советская власть укрепляет свои позиции в России.

(Пометка на полях Артузова: Не только в России, но и в международном мире. Необходимо привести подтверждающие это факты.)

Основные классы населения — пролетариат и крестьянство — получили от Советской власти немалые выгоды, льготы и гарантии. Так, например, почти полностью ликвидирована безработица в промышленности. На глазах у рабочих происходит заметное расширение производства. На свое жалованье рабочий может вполне прилично жить. Нэп насытил внутренний рынок всем необходимым. Крестьяне получили землю и безраздельно ею владеют. Кроме того, русские крестьяне впервые видят уважительное к себе отношение.

Можно сколько угодно говорить и писать о грабительском смысле продналога, но факт состоит в том, что этот налог тяжел только для богатых крестьян.

Вот почему, когда большевики говорят, что в стране ликвидируется социальная база для контрреволюции, — это и правда и неправда. Для нас важно выяснить, в чем неправда.

Возникновение организации «ЛД»

Тайная организация «Либеральных демократов» («ЛД») возникла в среде старой интеллигенции как одно из конкретных выражений ее антисоветской позиции. В ней Савинков увидит и достоверные приметы известных ему антисоветских настроений интеллигенции и нечто новое — то, что эта организация очень серьезно задумана, хотя руководство ее и не лишено некоторой наивности, так свойственной русской интеллигенции. Он увидит, что организация родилась в муках, но естественно и живет в среде, ее породившей.

(Пометка Артузова на полях: Вместо «живущая» надо написать «действующая» — пусть думают, что «ЛД» уже что-то делает, а не только наполняет силы.

Ввиду того что в данных «ЛД» использован опыт подлинных контрреволюционных групп интеллигенции в самых разных местах России, у Савинкова должно сложиться впечатление, что «ЛД» массовая и глубоко разветвленная контрреволюционная организация.)

Руководство «ЛД» продолжает считать главной своей задачей дальнейшее накопление сил и в этом смысле располагает неограниченными резервами. И если руководство «ЛД» решает обратиться к помощи извне, то только по причинам, которые изложены ниже.

(Пометка Пузицкого: Следует сказать, откуда у организации средства. Я думаю, можно назвать такие источники: добровольные взносы членов организации, персональные пожертвования, сдача личных ценностей и др. способы сколачивания средств, известные нам по подлинным организациям.)

Перед лицом исторических событий

Проста и каждому ясна программа «ЛД»: интеллигенция — это известно всем — соль и ум своего народа. Коммунисты этого не признают. В ответ интеллигенты не признают коммунистов и объявляют им непримиримую борьбу.

Пока мы только накапливали силы и это считалось главным делом, члены «ЛД» говорили о себе: мы «накописты». В накапливании сил достигнуто немало. Наконец, «ЛД» может гордиться и всей массой организации, между тем в организации весьма пестрый состав. Но пестрота состава нисколько не мешала единству организации вокруг главной политической программы.

(Замечание Менжинского на полях: Здесь нужно показать, что сделала «ЛД» в осуществлении своей программы, кроме того, что она накапливала силы. Надо дать какие-то чисто интеллигентские примеры, вроде помощи в устройстве на приличную работу членов «ЛД» или материальной поддержки особо бедствующих членов «ЛД». И еще парочку таких же деляческих занятий, говорящих, однако, Савинкову о том, что у организации есть и деньги и всякие другие возможности.)

Но, видимо, неизбежным было возникновение в свое время у наиболее нетерпеливых членов «ЛД» мысли, что-де пора от накопления сил перейти к действию. Это еще не был политический раскол организации, ибо мысль эта о действии не имела необходимой поддержки в самой организации. А в центральном комитете эту мысль поддержал только один человек (Мухин А. П.).[5] Однако позже выяснилось, что мысль о переходе от накопления сил к действию заразительна, или, точнее сказать, соблазнительна, особенно для людей, столь много переживших, претерпевших и еще продолжающих страдать от большевиков. Так наряду с «накопистами» в «ЛД» появились «активисты».

И к настоящему моменту вопрос о действии приобрел настолько широкую популярность в организации, что мы вынуждены были приступить к его обсуждению.

(Пометка Пузицкого: Нужно уточнить для Савинкова, что обсуждение велось только на уровне высшего руководства и организация о нем не извещена.)

В возникших спорах истина не родилась. В них возникли и остались нерешенными такие, например, вопросы:

а) Какую обстановку внутри России и в международном масштабе руководство «ЛД» считает объективно идеальной для своего решающего выступления против большевиков?

б) Что подразумевается под понятием «решающее выступление»? Восстание? Дворцовый переворот?! Террористические акты? Диверсии? Саботаж?

в) «ЛД» и зарубежные контрреволюционные силы. «ЛД» и европейские страны. А Америка?

(Замечание Артузова: Пункт «в» лучше сформулировать так: «Как «ЛД» реагирует, если в момент решающего выступления, и в частности в момент напряженного положения, Запад предлагает «ЛД» свою помощь?..»)

Из этих проблем некоторая ясность есть только по последним двум: учитывая печальный и кровавый опыт прошлого, «ЛД» категорически отказывается от помощи иностранных государств, от иностранной интервенции в особенности; «ЛД» отказывается и от помощи зарубежной русской контрреволюции, ибо считает монархию еще большим злом для России, чем большевизм. В этом отношении вопрос стоит так: или «ЛД» действительно та реальная сила, которая может однажды взять власть в свои руки и построить демократическое государство XX века, или «ЛД» жалкая марионетка в руках иноземных генералов, без которых она оказывается бессильна. Это руководству «ЛД» ясно. И все же, как уже сказано выше, споры вокруг программы действия ни к чему не привели. Если не считать, что теперь за переход к действию голосуют два члена ЦК. Кроме того, споры не содействовали единству организации, ибо, как конспиративно все это ни обсуждалось, сведения о разногласиях среди руководителей просочились в организацию.

Отсутствие ясности в вопросах действия следует объяснить еще и тем обстоятельством, что в руководстве «ЛД» нет ни одного человека с опытом политического деятеля «ЛД» даже систему конспирации организовала сама, и, кстати заметить, сделала это неплохо — в «ЛД» не было до сих пор ни одного провала. Но «активисты» правы в том отношении, что, как бы «ЛД» хорошо ни законспирировалась, а надо готовиться к открытому сражению за власть, за изменение государственного строя в России. Действительно, как ни отодвигай это, однажды это надвинется неотвратимо, и, если к этому не готовиться, можно в решающий момент оказаться бессильными даже совладать с имеющимися у организации силами. Это не парадокс, а реальная ситуация, сознаваемая уже всеми членами ЦК «ЛД», как серьезная и насущная проблема, однако для большинства членов ЦК эта проблема чисто теоретическая.

Так или иначе, именно в этой ситуации родилась идея получить политическую консультацию у известных находящихся за границей русских политических деятелей. Речь шла о таких деятелях, как Чернов, Савинков и Керенский. В результате обсуждения признана наиболее желательной фигура Савинкова. Но руководители «ЛД», если решат вступить с ним в консультативные переговоры, считают своим долгом откровенно сказать, в чем были сомнения и в отношении фигуры Б. В. Савинкова. Вся его прежняя деятельность — имеется в виду его борьба против царизма как террориста и как участника боевой организации эсеров — вызывает у руководства «ЛД» уважение, но оно же считает необходимым прямо сказать, что у него никогда не будет пользоваться одобрением то, что делал Б. В. Савинков с момента падения русской революции в октябре 1917 года, имея в виду и его попытки организовать военное подавление революции, и вызванное им бессмысленное кровопролитие в Ярославле, Муроме и других местах России, и, конечно, организацию им поддержки из за границы монархической белой армии, и вообще его ставку на иностранную интервенцию.

И все же руководство «ЛД» считает Б. В. Савинкова сейчас единственным политическим деятелем, к которому оно может обратиться за советом, честно предупредив его о плюсовом и минусовом отношении членов ЦК «ЛД» к его деятельности, начиная с того, что руководство «ЛД» решение об этом обращении за советом к Б. В. Савинкову принимает пятью голосами против трех.

Заключение: Это только схема. После утверждения она будет наполнена жизненным материалом, достоверными деталями, приметами времени, отдельными человеческими судьбами и т. п.

А. П. Федоров

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Андрей Павлович Федоров работал по восемнадцати часов в сутки. Перед ним на столе лежала груда дел разгромленных и находящихся под чекистским контролем контрреволюционных организаций. Из этих папок он по крупицам выбирал типичные примеры контрреволюционной деятельности, фамилии, служебные и домашние адреса участников подполья.

Схема организации «ЛД» обрастала жизненными подробностями ее деятельности, организация наполнялась людьми, которые в будущих разговорах Федорова с Савинковым будут как бы оживать, действовать, укрепляя достоверность легенды.

Прошло два месяца, прежде чем труд этот был окончен, придирчиво обсужден, уточнен и дополнен другими работниками контрразведки и, наконец, утвержден Менжинским.

Прочитав весь материал, Феликс Эдмундович вызвал к себе Федорова и, вручая ему папку с материалами «ЛД», сказал:

— Не дай бог иметь вас по ту сторону баррикад, пришлось бы с вами помучиться.

В глазах у Дзержинского нет и тени улыбки. И он так же серьезно продолжает:

— Тут интересные ножницы: чем достоверней наша «ЛД», тем явственнее в ней проглядывают черты обреченности, то есть черты тех организаций, чей опыт вы использовали и которые уже или разбиты нами, или находятся накануне разгрома. И я подумал: это ваш промах или, наоборот, еще одна достоверность легенды?

— Я тоже думал об этом, Феликс Эдмундович, — ответил Федоров. — Но действительно получались ножницы: если достоверно, то реальной радужной перспективы у «ЛД», как у подлинных подобных организаций, нет. Радужную перспективу видят отдельные и даже весьма авторитетные деятели «ЛД», в конце концов это их субъективное право. Но объективных данных для этого я найти не смог.

— Очень хорошо, что вы остановились на такой позиции Савинков совсем не дурак, и кое-что о положении в нашей стране он знает. В общем хорошо, товарищ Федоров. Начинайте…

Поезд на Минск уходил в двадцать три тридцать. Шел десятый час вечера, а Федоров и Зекунов все еще разговаривали. В кабинете Федорова было холодно. За окнами билась вьюга, ветер дул в незамазанные рамы и шевелил гардины. Зекунов сидел спиной к окну и все поеживался от озноба, а может быть, от волнения и тревоги. Он знал свою роль отлично. Федоров продумал ее особенно тщательно: это был первый выход к врагам, и от него зависела вся дальнейшая операция. Вместе они продумали множество ситуаций, с какими Зекунов может столкнуться за границей, и все же поручиться за успех нельзя. Если он, играя свою роль, допустит самую малейшего ошибку и савинковцы поймут это, его уничтожат.

— Главное, Михаил Дмитриевич, — это владеть нервами, — говорил Федоров. — И какая бы неожиданность ни возникла, мгновенно оценивайте ее с позиции того человека, роль которого вы играете. Все видите и слышите не вы, а тот, для нас с вами умерший Зекунов — верный, но не очень умелый савинковец. Не обижайтесь, пожалуйста. Но чем скромнее вы будете держаться, тем будет лучше, потому что вам не надо будет вдаваться в подробности, где они могут вас запутать и поймать. В моей жизни был случай. Взяли меня в девятьсот пятом харьковские жандармы. Взяли с поличным — в кармане у меня пачка листовок, которые я всю ночь дома писал. На допросах я стал разыгрывать роль простого посыльного: мое, мол, дело — взял сверток, отнес сверток и лег спать. Две недели бился надо мной следователь, я за это время стал дурак дураком; даже говорить стал на каком-то идиотском языке. И выиграл эту дуэль. Вот так… И вы всего-навсего курьер, почтальон. Но вы все-таки из России, из самого логова большевиков, и потому цена вам повыше тех шишек, что отсиживаются там, в Польше. Да, да, Михаил Дмитриевич, вы должны гордиться своей деятельностью курьера из Москвы, но на большее не претендовать…

Зекунов рассмеялся, и Федоров удивленно посмотрел на него:

— Что с вами?

— Да уж в который раз вы все это мне в голову вдалбливаете, тут поневоле придурком станешь, — сказал Зекунов и встал. — Надо идти, Андрей Павлович, нехорошо начинать дело с опоздания на поезд.

Федоров тоже встал и протянул руку:

— До свидания, Михаил Дмитриевич.

Зекунов молча пожал его руку и, уже повернувшись к дверям, сказал глухо:

— О жене моей, если срок настанет, потревожьтесь…

— Непременно, Михаил Дмитриевич! И вообще, все будет в порядке. Возвращайтесь, и мы с вами выпьем за наших наследников — у меня ведь аналогичная ситуация…

— Да ну! И тоже вот-вот?

— Правда, правда.

— Ну, тогда я спокоен…

Этот мимолетный разговор уже у порога неожиданно сблизил их, и Федоров, смотря на закрывшуюся за Зекуновым дверь, не сомневался, что Зекунов не продаст и сделает все как надо…

Зекунов поднимается вверх по Тверской. Встречный ветер бил в грудь, швырял в лицо жестким сухим снегом, распахивал, трепал его пальтишко на рыбьем меху. Мороз наступил после оттепели — на тротуаре припорошенный вьюгой черный гололед. Возле ресторана «Медведь» шумела пьяная компания.

Желтым, расплывчатым в метели пятном, беспрерывно звоня, прогромыхал трамвай, и снова пуста Тверская, только крутится, вьется на ней с воем и свистом метель. Поворачиваясь к ветру то плечом, то спиной, Зекунов шел на Белорусский вокзал, проклиная себя за то, что не послушался жены и не навертел на ноги шерстяные портянки — мороз уже колодил ноги, болтавшиеся в широких сапогах.

В здании вокзала непонятным образом сосуществовали две смертельно враждебные друг другу жизни. Подъезд в левом крыле вокзала был ярко освещен, и там стояли, подрагивая и храпя, припорошенные метелью рысаки лихачей. За стеклянной дверью виднелся просторный пустой зал, освещенный огромными люстрами. Зекунов открыл тяжелую зеркальную дверь и удивленно услышал печальное цыганское пение. Тотчас перед ним будто из-под земли возник осанистый швейцар в золотых галунах и при бороде:

— В ресторане мест нет.

— Мне на поезд.

— Курьерский ушел час назад. Остальные — рядом.

В правом крыле вокзала царила людская беда, снявшаяся с прижитых мест и пустившаяся в путь-дорогу по белу свету. Люди сидели и лежали на бугроватом от грязи полу. Вповалку — дети, женщины, мужчины, старики. Прежде чем сделать шаг, смотри под ноги, чтобы не наступить на кого-нибудь. Пахло портянками, уборной, махоркой и какой-то дезинфекцией.

Зекунов пробрался до середины зала, и в это время где-то впереди послышался неясный тревожный крик. Наверное, объявили, что поезд подан, и весь зал мгновенно пришел в движение. Люди подхватывали на руки детей, вскидывали на плечи деревянные чемоданы, узлы, корзины и, толкая друг друга, бежали к выходу.

Зекунова вместе с толпой вышвырнуло на метельный перрон. У вагонов уже кипела крикливая свалка. Зекунов решил переждать немного, но давка не прекращалась, и он понял, что может остаться на перроне. Начал беспокоиться об этом и сотрудник ГПУ Гриша Сыроежкин, которого Федоров послал на вокзал проследить, как Зекунов будет уезжать, и в случае необходимости помочь ему. И сейчас, когда Зекунов направился, наконец, к вагону, Сыроежкин опередил его и начал расталкивать толпу, открывая Зекунову проход.

Вдруг оравший впереди верзила-мешочник, которого оттолкнул Сыроежкин, с матерной бранью занес над ним свой огромный кулак. Сыроежкин мгновенно схватил его за руку и стиснул ее со всей своей страшной силой. Мешочник взвыл от боли и ринулся в сторону. В это время Зекунов уцепился за поручни, и поезд тронулся. Еще минута, и он уполз в непроницаемую белую мглу метели. Гриша Сыроежкин, глядя ему вслед, вытирал шапкой взмокший лоб.

…Зекунову повезло. По всей Белоруссии всю эту неделю кружила метель. Но все же, старательно избегая лишних любопытных глаз, он от Минска до Заславля добрался местным поездом — дело было к вечеру, вагоны не освещались, и на Зекунова никто не обратил внимания, даже контролер прошел мимо, не спросив билета. От Заславля до села Петришки Зекунов шел пешком, прямо по шпалам, а потом, взяв чуть севернее, по проселочным, еле видным дорогам вышел к назначенному месту возле советско-польской границы. Против графика Зекунов опоздал на час с лишним и поэтому заторопился на перекресток лесных пограничных просек, где его должен был ждать проводник…

Уже возле самой границы на заброшенном большаке повстречался Зекунову паренек лет 15–16, одетый в длинный не по росту кожушок и буденновский шлем. Сперва они мирно разошлись, но вдруг паренек окликнул Зекунова, вернулся к нему и попросил спичек. Зекунов дал ему спички, он повертел их в руках и боевито спросил: может, есть и махорочка? Зекунов угостил его из пачки, подаренной ему в дорогу Федоровым. Это были довольно дорогие в то время папиросы «Сафо», каких паренек до этого и в глаза не видел. Забыв даже прикурить, он пялил глаза на Зекунова и вдруг сорвался с места и стремительно убежал.

Зекунов постоял немного озадаченный и тоже бегом пустился к пограничному лесу…

Он стоял на условленном месте, прислушиваясь к ровному гулу и морозному потрескиванию леса. Вскоре перед ним бесшумно возникла черная фигура, которая махнула ему рукой: иди за мной.

Шагая по глубокому снегу вслед за проводником, Зекунов подошел к самой границе. Проводник безмолвно показал ему рукой, куда идти, а сам пошел в противоположную сторону.

Зекунов перешел границу. Первый раз он сделал это почти два года назад, когда с тайным поручением направлялся в Москву. Тогда он страшно нервничал и боялся, особенно когда шел по советской земле. В каждом человеке ему чудился чекист или милиционер. Боялся он и теперь. Но нервничал меньше, потому что нерушимо верил Федорову, который доказал ему, что в Польше с ним ничего особенного произойти не может. Даже если схватят польские стражники, он потребует, чтобы его связали с экспозитурой польской разведки, и все будет в порядке. И боится он только какой-нибудь нелепой случайности вроде недавней встречи с пареньком.

Зекунов перебрался через лесной овраг и вскоре вышел из леса. Метель заметно стихла, и он увидел впереди уютно светившееся в ночи одинокое окошко.

Зекунов пошел прямо на светившееся окно и вскоре уже стучался в дверь богатого хутора. Это был высокий каменный дом под железом, по бокам — громоздкие пристройки. Последнее время вдоль всей польско-советской границы вот в такие дома-крепости поселялись польские кулаки — верные помощники пограничной стражи.

На стук Зекунова никто не отозвался, и он толкнул дверь плечом. Она легко открылась. В сенцах вкусно пахло квашеной капустой и чесноком. Из-за двери, под которой виднелась полоска света, доносились пьяные мужские голоса.

«Чему быть, того не миновать», — сказал про себя Зекунов, торопливо перекрестил грудь, нащупал ручку двери и потянул ее на себя…

За столом сидели двое. Один пожилой, видимо хозяин хутора. Он сидел в одной жилетке, расстегнутой на тугом брюхе. Другой, молодой, был в форме пограничника. Стол обслуживала еще довольно молодая женщина с красивым злым лицом. Увидев Зекунова, она вытаращилась на него, как на привидение. Перестали жевать и уставились на него и мужчины.

— Кто такой? — сердито спросил хозяин хутора.

— С той стороны иду, — ответил Зекунов на смеси украинского и польского. — Я есть курьер до польской экспозитуры.

— Какой такой экспозитуры? — встрепенулся пограничник.

— Той, где служит капитан Секунда.

— Смотри, что знает! — удивился пограничник. — Кто же тебе капитан Секунда? Может быть, дядя?

— Я к нему по делу, а по какому, могу сказать только ему, — ответил Зекунов.

— Вот, пся крев, явился загадки мне загадывать. А я тебе не начальник? — рассердился польский пограничник.

— Почему? — возразил Зекунов. — Вы для меня тоже начальник.

— Угостил бы человека с дороги… — сказал пограничник хозяину дома.

Когда Зекунов хватил водки и закусил жирной домашней колбасой, пограничник похлопал его по спине и спросил:

— Так то есть правда, что ты оттуда?

— А почему нет? — спросил Зекунов.

— Давно тихо не ходили. Когда от нас идут, всякий раз стрельбой кончается. Русские стали границу держать крепко.

— Я их даже издали не видел.

— Повезло, значит. Ну ладно, каждому свое. Пей, ешь. Ночевать будешь здесь, а утром я за тобой заеду.

За полночь пограничник ушел в сильном подпитии, приказав хозяину хутора стеречь гостя.

Вернувшись к столу, хозяин сказал брюзгливо:

— Только по осени капрала получил, а уже корчит из себя генерала. Скажи-ка лучше, как там у вас мужик живет?

— Как везде, — равнодушно ответил Зекунов. — Хороший мужик живет богато, плохой — водяные щи хлебает. — Он замолчал, давая понять, что в обстоятельный разговор вступать не намерен.

Хозяин проворчал что-то про себя и спросил:

— А большевики как?

— Что как? — поддразнил его Зекунов. — Как они живут? Хорошо живут, им-то что?..

— Все равно смерть им, голодранцам паршивым! — взбесился хозяин. — Мы, новопоселенцы, не зря тут землю получили. Ты так им и скажи на той стороне. Не эти дураки капралы границу стерегут, мы ее стережем, и через нас красная зараза не пройдет!

Он кричал что-то еще, а Зекунов в это время вспомнил, что говорил ему об этих новопоселенцах Федоров: бешеные от злобы и от страха польские кулаки. «Все точно так и есть», — думал он.

Спать его положили в расположенной за хозяйской спальней маленькой комнатушке без окна — здесь кисло пахло овчиной, зато было тепло и постель была мягкая. Зекунов только успел об этом подумать и тотчас уснул.

Утром приехал на бричке вчерашний пограничник, он отвез Зекунова на железнодорожную станцию, купил ему билет до Вильно и посадил в поезд. Вагон был совершенно пустой, так что Зекунову ничего не оставалось другого, как смотреть в окно на пролетавшую мимо польскую землю. И подумывать с глухой тревогой о том, что ждет его дальше…

В Вильно он был не впервые и экспозитуру капитана Секунды нашел сразу.

Его ввели в комнату, где стояли два обшарпанных стола. За одним из них сидел тучный лысеющий офицер непонятного возраста. По нашивкам Зекунов разобрал, что это поручик.

— Фамилия, имя? — начал допрос поляк. Когда Зекунов ответил на все анкетные вопросы, поручик отодвинул в сторону протокол допроса и вкрадчиво спросил: — Расскажите, пожалуйста, с какой целью вы прибыли в Польшу?

— Моя должность курьерская: доставил кому надо что надо — и домой, — ответил Зекунов.

— Мне сказали, что вы знаете капитана Секунду.

— Так точно, знаем и имеем к нему дело.

— Что за дело?

— Могу сказать только ему лично.

— У вас есть к нему письмо?

— Есть и письмо.

— Давайте, — чуть повысил голос поручик.

— Только ему самому лично.

Зекунова отвели в другое служебное помещение, и там он сразу же попал в руки капитана Секунды. Это был крупный красивый мужчина: черные брови вразлет над светло-синими глазами, тонкий нос с фарфорово-прозрачными крыльями ноздрей, четко очерченный рот. Его узкое лицо обладало удивительным свойством беспрестанно менять выражение, и иногда казалось, что у него темнеют не только глаза, но и все лицо.

Капитан Секунда только на мгновение остановил взгляд на Зекунове, и профессиональная память разведчика напомнила ему, что этот человек проходил через его руки, направляясь в Россию.

— Ваш псевдоним? — доброжелательно улыбаясь, спросил капитан Секунда.

— Браунинг, — охотно ответил Зекунов. — Помните, как вы искали для меня слово, чтобы в нем четвертая буква была та же, что в моей фамилии?

— Прекрасно помню, — улыбнулся Секунда. — Как и то, пан Браунинг, что от вас не послышалось ни одного выстрела. Не так ли?

— Мне там не повезло, пан Секунда. Я попал в тюрьму, — тихо сказал Зекунов.

— Что?!

— Да, пан Секунда, пришлось посидеть в тюрьме. Но вы не тревожьтесь, я сидел не за наши с вами дела.

— Извольте доложить подробно, что у вас произошло… — строго приказал Секунда и откинулся на спинку кресла, приготовясь слушать.

Зекунов рассказал свою незамысловатую историю о том, как он, прибыв в свое время в Москву, устроился, как было ему приказано, поближе к железной дороге и стал служащим военизированной охраны железнодорожных складов. Как он быстро пошел на повышение и стал уже заместителем начальника смены, когда вдруг на складе произошло воровство ценных грузов, и случилось это в ночь его дежурства. А позже выяснилось еще, что два его стрелка оказались подкупленными ворами. Суд дал ему полтора года тюрьмы, но он, правда, и года не отсидел…

Капитан Секунда знал, что агент, попавший в тюрьму той страны, куда он послан, уже не агент. Он начал задавать Зекунову вопросы, пытаясь обнаружить в его рассказе ложь. Сделать это ему было нелегко, для этого капитан слишком плохо знал жизнь и порядки в Советской России. Но если бы Зекунов хоть на минуту потерял уверенность в неуклонном следовании разработанной для него легенде, опытный разведчик Секунда сразу бы это заметил.

Зекунов играл свою роль уверенно и точно. Он уже понимал, что эта уверенность — его единственное спасительное оружие. Сейчас, видя, что капитан явно остыл со своими расспросами, Зекунов выждал паузу.

— Может, вы все-таки возьмете письмо от Леонида Даниловича Шешени?.. — сказал он, доставая письмо из потайного кармана в рукаве. — А то накинулись на меня, будто я главный и за все в ответе. А я курьер от Шешени, и с меня только и спроса…

Капитан Секунда быстро и профессионально аккуратно распечатал письмо и начал читать:

«Многоуважаемый господин капитан! Податель сего вполне верный человек, тем более что он вам хорошо известный, он расскажет вам в подробностях о том, как я попал в Москве на пустое место и с каким трудом и риском мне удалось избежать неприятностей…»

«…Слава богу, все это позади. Положение у меня теперь хорошее. Работу имею твердую, обрастаю полезными знакомствами, а главное, вышел на одну весьма перспективную дорогу, о которой вкратце (курьер есть курьер) расскажет вам податель сего. Вкратце еще и потому, что больше ему, может, и знать не стоит… Имеете от меня маленький подарочек, найденный мною на той же перспективной дороге. В общем, надо, очень надо налаживать связь, и срочно. Понимаете?

А пока остаюсь преисполненный уважения Леонид».

Секунда направил в расшифровку присланные Шешеней документы и снова принялся расспрашивать Зекунова про московскую жизнь. Он хотел выяснить, на что Зекунов способен и следует ли в дальнейшем использовать его как агента. После короткого диалога Секунда решил оставить Зекунова половинным агентом. Так он про себя называл агентов, половину содержания которых присваивал себе…

Приняв это решение, он стал расспрашивать Зекунова о Шешене — что это у него там за перспективная дорога, о которой тот пишет? Так, исподволь Секунда подобрался к самому для него главному, ибо он, что называется, нюхом почуял, что за шешеневской фразой о перспективной дороге кроется что-то важное.

— Это он, наверное, про одного военного начальника, — не то устало, не то лениво ответил Зекунов.

— Что за начальник? И, пожалуйста, не засыпайте, у вас впереди целая ночь.

Зекунов молчал. Эту ленивость и сонливость он не раз репетировал в кабинете Федорова. Она нужна, чтобы выяснить степень заинтересованности собеседника в том или ином поднятом в разговоре вопросе.

После долгой паузы Зекунов сказал неохотно:

— Ну… Встретил Шешеня сослуживца по старой армии. А тот теперь у красных важная шишка. По-моему, из-за этого Шешеня и погнал меня сюда. В общем, Шешеня его случайно встретил в Москве на улице. А тот оказался из вожаков большой подпольной антисоветской организации под названием «ЛД», которая действует в Москве и по всей России.

— Что это значит «ЛД»? — быстро спросил Секунда, гася в пепельнице только что раскуренную папиросу.

— «Левые демократы».

— Левые?

— Нет, нет, кажется, либеральные! Ну да, «Либеральные демократы», — поправился Зекунов.

— Как фамилия этого знакомого Шешени?

— Новицкий как будто. По армии, кажется, полковник. А вообще-то Шешеня говорил, что он из каких-то военных ученых.

— Так. Дальше, — нетерпеливо подгонял Секунда, проклиная Шешеню за то, что тот не мог послать курьера потолковее.

— Ну вот… — продолжал Зекунов свой неторопливый и путаный рассказ. — Шешеня узнает, значит, что этот его товарищ — один из главарей этой самой «ЛД». А организация большая, ее люди где-то и в армии, и в институтах, и на железной дороге, и еще где-то. И все это народ с положением. Интеллигенция, одним словом. Но поэтому и слабина по части боевых действий — так Шешеня мне говорил. И когда тот, Новицкий, узнал, зачем Шешеня приехал в Москву, он стал просить его восстановить знакомство для обоюдной, как говорится, пользы. В общем, они уже не раз встречались.

— Так, дальше, — торопил Секунда, но в это время в кабинет вошел высокий, худой, как жердь, мужчина лет пятидесяти и положил на стол перед Секундой бумаги.

— Тут нечего расшифровывать, это все подлинники.

— Что говорил вам Шешеня об этих документах? — спросил Секунда, разглядывая бумаги.

— Если говорить правду — ничего, — ответил Зекунов. — Он принес мне их за час до моего отъезда на вокзал, сказал, что и сам их только что получил. Мы только то и успели, что зашили эти бумаги под подкладку, где письмо было.

Секунда уже не слушал Зекунова. Он вчитывался в документы. Перед ним лежал «подлинный» приказ по артиллерии РККА № 269 от 29 августа 1922 года о результатах обследования артиллерийских складов Московского военного округа, а также складов в Курске, Калуге и Тамбове.

Второй документ — меморандум от 14 декабря 1922 года о политическом и хозяйственном положении Белорусско-Балтийской железной дороги. И наконец, третий документ — самый сладкий для капитана Секунды — копия докладной записки о необходимости создания при генштабе РККА специального отделения по изучению польской армии.

Надо было немедленно связываться с самым высоким начальством.

— Пока вы, господин Зекунов, свободны, — сказал капитан. — Вы, кажется, хотели попасть к пану Фомичеву — мои люди объяснят вам, как к нему пройти…

Фомичев жил неподалеку — в тихом, лезшем в гору переулке. Он занимал деревянный дом простой крестьянской постройки, который стоял в глубине двора. Дверь открыл сам Фомичев.

— Я привез вам подарок от пана Могульского.

— Очень приятно, но разве пан Могульский жив?.. — механически проговорил Фомичев ответный пароль, явно не узнавая Зекунова.

— Михаил Дмитриевич Зекунов, девиз «Зеркало», — помог ему гость.

— А?! Ну как же! Как же! Заходите, Михаил Дмитриевич…

— Ну, прежде всего, конечно, привет вам сердечный от Леонида Даниловича. Привет и письмецо, — сказал Зекунов, снимая пальто.

— Анфиса! Иди сюда! — закричал Фомичев, и тотчас в переднюю выплыла закутанная в огромный пуховый платок высокая и дородная супруга хозяина дома. — Свояк мой Леня жив и здоров. Вот письмо… Но что же это мы? Проходите, Михаил Дмитриевич. Анфиса, все, что есть в доме, — на стол дорогому гостю.

— Значит, жив своячок мой, жив сердечный наш Шешенечка! — без конца повторял Фомичев. — Вот как не повезло: вчера только его жена у нас была и вечером уехала к себе в Варшаву. Сколько они тут слез пролили по Лене, они ведь сестры родные.

— Может, послать Саше телеграмму, чтобы вернулась? — предложила Анфиса.

— Погоди, Анфиса, ты стол накрывай, а там подумаем. Вы грейтесь, Михаил Дмитриевич, садитесь вот сюда, поближе к печечке, — суетился Фомичев. — А я пока что, извините, Ленино письмо прочитаю.

Содержание письма Фомичеву было почти такое же, как и капитану Секунде, только написано оно было по-родственному на «ты» и чуть подробнее. И о Зекунове в нем было написано тепло, по-дружески.

«…Словом, самому мне отправиться к вам было недопустимо, — читал Фомичев. — Случись со мной что-нибудь, и мы теряем единственную связь с «ЛД».

Зекунов сделал весьма обстоятельную информацию об антисоветской организации «ЛД» и видел, что интерес Фомичева к его рассказу все возрастает.

— Вы все это уже рассказывали капитану Секунде? — вдруг спросил Фомичев.

— Зачем же вы меня дураком считаете? — незлобиво отозвался Зекунов. — Мы же еще в Москве договорились с Шешеней, кому какие давать калачи.

— Узнаю Леонида, его школа, — довольно рассмеялся Фомичев.

— Да, доложу я вам, — подхватил Зекунов. — Свояк ваш, Леонид Данилович, боец что надо. Что он пережил, другому во сне не увидеть…

Зекунов рассказал, как Шешеня, перейдя границу, явился в Смоленск к Герасимову, а там в это время были чекисты, которые как раз брали резидента. Пришлось Шешене прибегнуть к оружию, еле ушел. А потом приехал в Москву с одной-единственной явкой к нему, Зекунову, а он в это время в тюрьме сидел. Хорошо еще, скоро выпустили. Но два-то месяца Шешене надо было уметь прожить в красной столице на полных птичьих правах… Ну, а когда все обошлось и он крепенько осел, как он развернул работу — любо-дорого смотреть…

— Все же, что это такое — «ЛД», про которую он пишет? — нетерпеливо спросил Фомичев.

— Главное в этой «ЛД» то, что в ее составе люди умные, в чинах, сидят на высоких постах и буквально повсюду — в Красной Армии, военспецами в штабах разных. Есть они в институтах, среди тех, кто студентов учит. Даже артисты есть у них в организации.

Фомичев слушал рекламные разглагольствования Зекунова с напряженным вниманием. Он уже прикидывал, какие безграничные возможности откроются для савинковского союза, если Шешене удастся связаться с этой организацией или — еще больше — если удастся ее подчинить руководству союза. Фомичев думал и о себе. Последнее время положение его стало незавидным — жил он на жалкие подачки от польской разведки, а от ЦК своего союза получал только бесчисленные директивы.

Именно такая позиция Фомичева была точно предугадана в Москве Федоровым, и Зекунов сейчас снова поразился точности плана операции.

— С людьми из этой «ЛД» можно таких дел наделать — загляденье, — продолжал он. — Надо сказать, свояк ваш мертвой хваткой вцепился в своего старого дружка полковника Новицкого. Но тут ему одному трудно. И он еще очень нервничает, боится, что у вас здесь сразу не поймут всей важности возникшего дела и будут ставить палки в колеса.

— Все может быть, все может быть, — повторил два раза Фомичев.

— Шешеня приказал мне, если я увижусь с кем из варшавского комитета или даже выше, передать его просьбу, чтобы вся перевалка материала и людей от него и к нему шла только через вас. Он от этого будет чувствовать себя увереннее.

Фомичев пристально посмотрел на Зекунова и сказал решительно:

— Завтра же мы вместе едем в Варшаву… А теперь — к столу! К столу! И никаких разговоров о делах!..

ЧАСТЬ 2

ПАРИЖ

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Савинков любил говорить, что его может увлечь многое, в том числе и порок, но деньги — никогда. А последние дни он не раз возвращался к мысли, что все-таки иметь деньги — великое дело. Даже думается и чувствуется по-другому, когда они есть. На его текущий счет перевели деньги чехи и англичане, а вчера Рейли передал ему чек на пять тысяч долларов — аванс от американцев. Когда он представит им информационный доклад о России, они выплатят ему еще десять тысяч. Деньги непомерно большие, но Савинков задумываться об этом не хочет. К своему счастью, он не слышал, как малорослый американец мистер Эванс, передавая Рейли чек, сказал «Ваш Савинков продается, как и все на этой продажной земле…» И наконец, французы, точно не желая отстать от других, известили его о переводе на его счет двадцати пяти тысяч франков.

Очень давно не было у Савинкова такого хорошего настроения. Все радует его душу. И ему самому хочется быть щедрым и небрежным с деньгами. Больше года он был должен своему издателю в Ницце. И долг-то несерьезный, всего сто тридцать франков, но последнее время у него не было возможности вернуть даже такую сумму. Сегодня он послал этому издателю сто пятьдесят франков с припиской, что, случайно вспомнив о долге, он, однако, не помнит точно его размер. Очень хотелось послать пятьсот — великое это было искушение, но не было уверенности, что издатель лишнее вернет… Сегодня же он разделается со всеми парижскими долгами, выдаст деньги Деренталям и Павловскому, сделает перевод в Варшаву. Между прочим, там, в Варшаве, точно почуяли, что у Савинкова появились деньги, — прислали связного с финансовым отчетом варшавского комитета НСЗРиС.

Вот с этого связного и начались неприятности. Он пришел на квартиру Савинкова во время завтрака, который на этот раз никак не был бедным. Из ресторана были доставлены омары, дорогое вино. А связной был оборванный, небритый и глядел на стол голодными глазами.

Савинков усадил его рядом с собой и объяснил, что за этим столом отмечается дата создания союза.

— Придет время, и за стол нашей годовщины сядут тысячи и тысячи, — проникновенно говорил Савинков, чокаясь со связным. — А пока за вас, рядовых бойцов нашей армии, ведущей беззаветную борьбу за будущую свободную Россию!

Связной, поначалу обалдевший от сознания, что он сидит за одним столом с самим Савинковым, не произносил ни слова. От волнения он почти не ел и только пил да во все глаза смотрел на своего вождя. Но когда Савинков уже хотел распорядиться, чтобы осоловевшего связного уложили спать, тот вдруг встрепенулся и изъявил желание высказаться.

— Вы не думайте, что мы, маленькие, мало знаем и еще меньше понимаем, что к чему, — заговорил он осевшим голосом, глядя испуганно и преданно на Савинкова. — Мы все понимаем в доскональности. Прикажут взять на себя губернию — я возьму и жаловаться не стану. Коммунистов — на фонари, землю — мужику, советскую голытьбу — в колодец. Начальником в каждую деревню — своего человека, чтобы с полным ручательством…

Савинков растроганно смотрел на связного и думал, что вот такие маленькие исполнители и есть главная его сила и что он может гордиться прежде всего тем, что сумел за границей сохранить и воспитать такие кадры бойцов за будущую демократическую Россию.

Деренталь слушал связного с еле заметной брезгливой улыбочкой. А Люба вплотную, жадно его разглядывала — она плохо знала Россию и ее людей. И этот рыжий, с клочковатой бородой и дикими серыми глазами и притягивал ее и пугал. Серж Павловский смотрел на связного настороженно. Наверное, он первый почувствовал что-то неладное. Между тем связной говорил все громче и нахальнее.

— И мы теперь очкастых слушать не будем, — погрозил он пальцем Деренталю. — Хватит, что они подбили нас царя погубить. Какого царя, ироды, загубили — нашего, мужицкого! Он же сапог с ног не снимал. И он-то знал, где у плуга лемех, а вы разве знаете? Где вам! — снова обратился он к Деренталю и вдруг, выпрямившись, диким голосом запел: — «Боже, царя храни».

Павловский бросился к нему, ударом в челюсть сбил с ног и вытащил в переднюю. Там произошла какая-то короткая возня, потом стукнула дверь и стало тихо.

— Боже, что он с ним делает? — прошептала Люба.

— Учит… — нервно рассмеялся Савинков.

— Разъясняет ему программу нашего союза, — ехидно добавил Деренталь.

Савинкова этот инцидент привел в состояние, испугавшее даже видавших виды Деренталя и Павловского.

— Что происходит? Кто мне скажет — что происходит? — кричал он, бегая по комнате. — Связной моего союза с монархическим гимном в голове! После этого не хочется жить! Понимаете вы это?

Все делали вид, что понимают.

— Школа господина Философова… — сказал вернувшийся Павловский.

— Позвольте узнать, в чем теперь ваша школа? — закричал на него Савинков.

— У меня, Борис Викторович, обязанности более чем простые — убивать, уничтожать большевиков любым способом, и все, — обиженно ответил Павловский.

— Где уничтожать? Здесь, в Париже? — кричал в ответ Савинков.

Он переругался со всеми, накричал даже на Любу. Оставшись один, как волк в клетке, метался по комнате из угла в угол. От хорошего настроения, с которым начинался завтрак и все это утро, не осталось и следа, и тревога, может быть, и была тем острее, что возникла она именно в такое хорошее утро…

Ему очень хочется к инциденту с монархически настроенным связным отнестись как к нелепому и даже юмористическому случаю, но сейчас, находясь в состоянии злой трезвости, он думает о том, что может поручиться за идейную приверженность только небольшой группки хорошо известных ему людей. Но что толку от приверженности того же Философова, уже давно отошедшего от конкретной политической борьбы? И конечно же, нет ничего удивительного в том, что рядом с этим Философовым появляется связной, распевающий «Боже, царя храни…». Это что-то объясняло, но не снимало тревоги. Насколько он может верить всем тем людям, которых он считает своим боевым резервом, своей армией? В свою очередь, в какого бога верят они? И не стал ли он генералом давно разложившейся армии? Что будет, если это увидят, поймут те, кто дает средства на его движение?

Надо действовать! Он огляделся вокруг, точно просыпаясь в незнакомом месте. Да, действовать! И только действовать!

Как никто другой, Савинков умел мгновенно переходить из одного душевного состояния в другое, и вот он уже сидит за столом и составляет план своей поездки в Варшаву. Он возьмет с собой только Павловского. Там не нужно будет болтать языком. Там нужно действовать!..

Савинков и Павловский вышли поговорить и покурить в тамбур вагона. Савинков накинул на плечи пальто, Павловский был в своем вечном френче — он не боялся холода.

За окном пролетали близкие и дальние огни: близкие — быстро, дальние — медленно и будто по кругу.

— Придется варшавский комитет перетрясти, — сказал Савинков.

— Наконец-то! — отозвался Павловский. — Во главе комитета должен быть энергичный Шевченко, а не давно полинявший Философов.

— Разумеется, — согласился Савинков. — Но Запад, черт возьми, хочет иметь дело не с лихими кавалеристами, умеющими шашкой рассечь человека от головы до пояса. Им нужны интеллектуалы и фигуры от политики.

— Философов — фигура? — фыркнул Павловский, пропуская мимо обидный для себя упрек.

— Да, фигура! Он человек идеи и опытный политик. Наконец, он прошел вместе со мной целую эпоху борьбы.

— Боже мой, Борис Викторович! Неужели и Мережковский со своей шизофреничкой тоже фигуры?

Савинков посмотрел на Павловского с усмешкой. Он любил подразнить этого могучего красавца, которого он про себя зовет «прелестным и верным зверем».

— Да, Сергей Эдуардович, и Мережковский и Зинаида Гиппиус — фигуры. Конечно, Мережковскому и не снилось устроить экспроприацию советского банка, но зато они вместе со своей супругой поверили мне у самых истоков моей борьбы и теперь украшают нашу газету «За родину». Эссе Мережковского и стихи Гиппиус читает вся Европа. И этой Европе импонирует, что в моем движении есть не только политики и солдаты, но и известные русские литераторы.

— Тогда все в порядке, — Павловский отвернулся к окну. — Но мне непонятно, почему мы торопимся в Варшаву и для чего, в частности, еду туда я.

Савинков видит, что больше дразнить Павловского нельзя, придвигается к нему, берет его за локоть.

— Я буду там работать с Философовым и его окружением, — серьезно и доверительно говорит он. — Мне надо будет примирить их с мыслью, что практическим руководителем варшавского комитета станет Шевченко. В этом отношении вы правы. Но вы должны объяснить Шевченко, что ему ни к чему политические посты и звания. И в этом духе вы его подготовьте для разговора со мной. Выболтайте ему тайну, что я хочу сделать его фактическим главой варшавского комитета, но только фактическим, понимаете вы меня?

Павловский, не отвечая, продолжает смотреть в окно, но Савинков знает, что Серж сделает все точно так, как он ему приказывает…

В Варшаве их никто не встретил. Отказавшись от назойливых носильщиков, рвавшихся к единственному чемоданчику Савинкова, они порознь вышли на затушеванную зимним туманом привокзальную площадь. Савинков подозвал извозчика, у которого была пролетка с поднятым верхом, а Павловский пошел пешком, проверяя, нет ли за ними наблюдения и не поедет ли кто за Савинковым. Но ничего подозрительного он не заметил. На улицах было довольно людно. Шел девятый час утра, и варшавяне торопились на службу в свои конторы, канцелярии и магазины.

Савинков Варшаву не любил, считал ее мещанским городом, населенным самовлюбленными, невежественными и до невозможности вспыльчивыми людьми. Самый тяжелый, самый унизительный в его жизни период связан с Варшавой, когда он вынужден был впервые иметь дело с нахальными офицерами польской разведки, которые разговаривали с ним, как со спекулянтом, предлагавшим лежалый товар. Он чувствовал себя здесь бескрыло, униженно, точно забытый всеми на свете и отданный в распоряжение ничтожных личностей. Но теперь все это позади. И он больше никому не позволит сесть ему на шею. Так ему по крайней мере кажется.

Философов жил в дешевом коммерческом доме на узкой кривой улочке, начинавшейся где-то за спиной богатой Маршалковской улицы. Хозяин коммерческого дома писал в газетной рекламе, что его дом современный, прекрасно меблированный и находится у Маршалковской улицы. Буква «у» в данном случае означала целую систему проходных дворов, только зная которую можно было с Маршалковской улицы быстро попасть на ту, узкую и кривую. Савинков знал эту систему проходных дворов и отпустил извозчика на Маршалковской…

Дверь открыл сам Философов. Вид у него был заспанный, мятый, и даже его всегда холеная бородка имела неопрятный вид. На Савинкова пахнуло провинциальной ленью, безмятежностью, и ему сразу стало тоскливо.

— Вам кого? — спросил Философов и вдруг закричал: — Боже! Входите, входите! Прошу вас сюда, сюда, Борис Викторович, в мой кабинет, так сказать.

Савинков вошел в кабинет и увидел сидевшего в глубоком кресле полковника польского генштаба Сологуба, который неторопливо поднялся и сделал шаг навстречу.

— Приветствую вас, пан Савинков, в польской столице, — сказал он, делая галантный поклон.

— Здравствуйте, полковник, — сухо обронил Савинков. Он давно ненавидит полковника за то, что тот обращается с ним как с третьестепенным агентом. Савинков демонстративно отвернулся от него к Философову. — Меня никто не спрашивал?

— Нет, никто… — несколько удивленно ответил Философов.

— Разве, кроме нас, кто-нибудь мог знать о вашем приезде? — спросил Сологуб. — Я позволил себе заехать сюда, только чтобы узнать, нет ли у вас к нам каких-нибудь вопросов.

— Вопросов к вам нет.

— Тогда разрешите откланяться и пожелать вам приятно провести время в Варшаве… — Гладко выбритое, чуть синеватое, откормленное и холеное лицо полковника Сологуба источало доброжелательность.

— Что это с ними случилось? Почему они так вежливы? — спросил Савинков, когда дверь за польским генштабистом закрылась.

— Сам не понимаю, — недоумевал Философов. — Еще на прошлой неделе я звонил ему, просил бумагу для газеты — ничего похожего не было, а сегодня явился с поклонами.

Савинков сидел с многозначительным видом, а потом тряхнул головой:

— Кто они для нас? К чертям собачьим! Мы, Дмитрий Владимирович, начинаем совершенно новый этап борьбы. В связи с этим я и приехал… Итак, неизменной остается наша цель — парламентская Россия!..

Философов слушал его не очень-то внимательно. Но вскоре насторожился — понял, что их союз снова располагает значительными средствами. С этой минуты все мысли Философова свелись к одной — вырвать побольше денег для редактируемой им газеты. Он должен всем: наборщикам, поэтам, редакционным сотрудникам, даже сторожу на книжном складе…

Думая теперь только об этом, Философов в туманной импровизации лидера о парламентской России с опозданием уловил тревожную для себя новость — оказывается, Савинков хотел фактически отстранить его от руководства варшавским комитетом союза. Это было страшно. Руководя только газетой, он станет просто одним из тех, кого местные савинковцы презрительно называют писаками. Он трезво сознавал, что главная его сила и авторитет кроется в праве распоряжаться средствами областного комитета.

Савинков наткнулся на тревожно-вопросительный взгляд Философова, и ему вдруг стало неловко, что он ораторствует перед своим давним и верным сообщником.

— В общем, Дмитрий Владимирович, — сказал он просто и доверительно. — Речь идет всего лишь о тактической хитрости. Пусть видят — мы перестраиваем ряды, мы готовимся наступать. А для меня и для всех вы останетесь тем же, кем были всегда. И оставим это. Ну, как вам нравится Америка? Деловое государство! А?

— Я об этом давным-давно писал в нашей газете, — сказал Философов, все еще думая о нависшей над ним угрозе.

— Читал, Дмитрий Владимирович. Но в той статье вы заблуждались, восхваляя идейность американцев. Нет у них никаких идей в точном смысле этого понятия! Нет! Жрут до отвала, растят текущие счета в банке, радуются гибели конкурента — вот и все их идеи и идеалы. Мы переживали это у себя в России, когда на смену одряхлевшему дворянству приходил деловой класс капиталистов. И нам тоже не надо было плакать чеховскими слезами о вырубленном вишневом саде. Надо было максимально использовать ту новую ситуацию, и тогда, может быть, мы миновали бы революцию. Вы с этим согласны?

— Может быть… — уклонился Философов. — Но я думаю, что в связи с этим ни тогда, ни теперь от своих идей отрекаться нельзя.

— Разве я давал или даю вам повод для подобных напоминаний? — удивленно спросил Савинков.

— Пока нет… — Философов попытался улыбнуться. — Но, как сказала наша несравненная Зинаида Николаевна Гиппиус: не требуй постоянства от меня, оно не в моде в мире лживом.

— Обойдемся без поэзии, тем более плохой. Итак, я принял решение, — без паузы продолжал Савинков. — Варшавский комитет нашего союза условно разделяется на две группы. Первая группа — это идея, идеология, пропаганда нашей борьбы — словом, ее ум. Другая группа — действие, повседневная практика борьбы. Вы, Дмитрий Владимирович, возглавите первую группу, вторую — Шевченко.

Савинков отошел к окну и стал там, сцепив руки за спиной. Философов смотрел ему в спину и думал: уже сколько лет он связан с этим человеком, делит с ним нелегкую судьбу и до сих пор не уверен, что тот однажды не предаст его, не оставит одного на дороге.

— Борис Викторович, объясните мне, только откровенно: зачем вы это делаете? — спросил он.

— Зачем? Чисто стратегическое объяснение я вам уже дал. Хотите еще и практическое? Извольте, но не обижайтесь за правду… — Савинков подошел к Философову вплотную. — Вам нравится неподвижно сидеть в теплом болоте? И за борьбу выдавать свои статьи, писанные на сытый желудок в безопасном отдалении от арены борьбы? — спросил он, близко глядя в безмятежно голубые глаза Философова. — Дмитрий Владимирович, вы же были когда-то бойцом! А теперь вы делаете кислую физиономию, узнав, что я хочу продолжать нашу борьбу. Будем же откровенны! Да скажи я вам сейчас, что оставляю казну в ваших руках, и у вас мгновенно пропадет всякий интерес к тому, зачем я разделяю варшавский комитет. Разве не правда?

Философов молчал, но сильно покраснел.

— Так вот, казной отныне и навсегда буду ведать я, и только я, — продолжал Савинков. — Мы получили сейчас большие средства и обязаны израсходовать их с разумом и с честью.

В передней послышались нервные звонки.

— Извините… — Философов ушел и через минуту вернулся, сопровождаемый Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус.

— Это мистика! — воскликнул Савинков, рассмеявшись. — Вы знаете, на каких моих словах раздался ваш звонок? На словах: «Мы получили сейчас большие средства».

— О, прекрасная новость! — воскликнул Мережковский, пожимая сухую и прохладную руку Савинкова своей пухлой и влажной.

— Как поживает русская поэзия? — спросил Савинков, целуя руку Гиппиус.

— Поэзия околевает от голода, — по-французски в нос протянула Гиппиус. — Ведь наша главная кормилица — газета не платит гонорар уже скоро полгода, а моя книжка стихов лежит на складе, так как поляки раз и навсегда решили, что, кроме их Мицкевича, никаких других поэтов не было, нет, а главное, и не будет.

— Насчет средств — это что, злая шутка? — деловито спросил Мережковский.

— Вы не дали мне договорить… — недобро улыбнулся ему Савинков. — Да, мы получили большие средства, и я об этом сообщил Дмитрию Владимировичу. Но после этого я сказал ему, что мы обязаны израсходовать их с разумом и с честью. Я обращаю ваше внимание на вторую половину моего сообщения о средствах, ибо если говорить о разуме, то ваши фельетоны о Советской России — жалкая глупость!

— Ну уж, ну уж, — беззлобно бормотал Мережковский, который, кроме всего прочего, знал, что ругаться с Савинковым небезопасно. Особенно сейчас, когда у него появились деньги.

— Да, глупость, и только глупость — рисовать большевиков вурдалаками, пьющими детскую кровь, или жуликами, спекулирующими царскими ценностями. На каких дураков рассчитаны подобные басни? — Не ожидая ответа, Савинков продолжал: — Что же касается умных людей, и в их числе тех, кто дает средства на наше движение, у них подобное сочинительство вызывает одну логическую мысль: плохи дела у Савинкова, если он вынужден рассказывать людям подобную чушь.

К Савинкову решительно подошла Гиппиус. Сбросив пепел с длинной папиросы чуть ли не на лацкан его пиджака, она сказала:

— Вы бы оставили немножечко злости для большевиков, шер ами. Я, между прочим, помню, как вы говорили когда-то, что в отличие от милюковской газеты мы в нашей будем печатать правдивые материалы, присланные нашими людьми из России. Позвольте у вас узнать, где они, наши люди, и их правдивые материалы? И апропо — мы можем предпочесть брань господина Милюкова.

Савинков кричит про себя: «У Милюкова и без вас дерьма хватает!» — а вслух говорит:

— За резкость я готов извиниться. Только за резкость. А что касается материала для газеты из России, то в ближайшее время мы будем иметь его вполне достаточно.

Говорит он это так уверенно, будто и сам в это действительно верит. Но, не выдержав презрительного взгляда синих глаз Гиппиус, обращается к Философову:

— Гонорар надо выплатить всем авторам, и вообще ликвидируйте абсолютно все долги. Дайте мне справку, сколько вам нужно.

— Ну, вот и прекрасно, правда, Зи? — благодушно восклицает Мережковский и напяливает на свою крупную голову заношенную шляпу с обвисшими полями. — И самое время, Зи, уйти и не мешать. Пошли.

Философов проводил гостей и вернулся с виноватым видом.

— Вот так всегда — бесцеремонно вваливаются и ведут себя, как гении, не признанные человечеством.

— Ужасно другое, — подхватил Савинков. — Никакого интереса к нашему делу. Деньги, и все на этом заканчивается. И это тот самый Мережковский, который однажды клялся мне, что мои идеи — единственная цель его жизни.

— Он, по-моему, сходит, — вздохнул Философов.

«А ты сам разве не сошел?..» — подумал Савинков, а вслух сказал:

— Но нам выгодно их существование возле нас. Мне только страшно делается при мысли, что после нашей победы в России они вдруг станут лидерами русской литературы — куда они ее, многострадальную, заведут?..

А в это время у Павловского с Шевченко шел разговор куда более конкретный и деловой.

— Осипов Яков как? — спрашивал Павловский.

— Можно считать, спился, — печально отвечал Шевченко.

— Ну, туда ему и дорога. Когда еще я говорил ему, что он шею на водке свернет. А Лузиков Григорий?

— Официантом работает, мечтает о настоящем деле.

— Зови его на завтра, на утро, — Павловский сделал запись в блокноте и продолжал: — А Провоторов Сергей? Голубков Дмитрий? Иноземцев Геннадий? — Он называл фамилии, не заглядывая в блокнот. Было удивительно, сколько их он держал в голове. Да и Шевченко тоже про каждого знал, помнил, что с ним, где он и чем дышит…

— Есть новость о Шешене. Вчера пришел из Смоленска наш человек, Семыкин, если помните, — сообщил Шевченко.

— Бывший дьяк? — уточнил Павловский.

— Он. Так вот, у него тоже, как и у Шешени, была явка в Смоленске, к Герасимову. На счастье, он пришел туда, когда Герасимов уже был взят, и застал там только его брата, который ему и рассказал, что, когда брали Герасимова, в тот самый вечер пришел к нему человек из-за кордона. Чекисты хотели его взять, но он удрал. По нему стреляли.

— Может, это был не Шешеня?

— Кроме него, быть некому, и сроки совпадают точно.

— Доложите об этом Борису Викторовичу, — приказал Павловский. — Ну вот, если Шешеня хорошо осядет — это большое дело будет. Сейчас там каждый наш человек прямо по золотому счету идет.

— А мы опять отрядом двинемся? — спросил Шевченко.

— Одиночками, Евгений Сергеевич! По два, по три. Новая тактика!

— И что же будем там делать?

— Кто что, в общем по специальности. Разведка, террор, диверсия — но все масштабно. Борис Викторович новые методы разработал и получил под это большие средства. Здесь, в Варшаве, если уж не держать секрета, главным будете вы.

— Он Философова мной не заменит…

— А зачем менять? Ему — свое, вам — свое. А главный — вы…

Шевченко молчал, обдумывая и переживая столь важную новость. Но что случилось с Философовым? Неужели в тираж вышел?

Польская разведка была уверена, что Савинков приехал в Варшаву в связи с успехами своих московских представителей. Полякам и в голову не могло прийти, что ни Савинков, ни Философов еще не знают о прибытии в Вильно Зекунова. Поэтому так неожиданно вежлив был полковник Сологуб, нашедший нужным лично приветствовать Савинкова в час его появления в Варшаве. И он немедленно доложил начальству, что Савинков обошелся с ним более чем холодно.

Волнение поляков было понятно: первые же документы, доставленные Зекуновым, оказались очень ценными. Возможно, что Савинков решил в дальнейшем получать подобные документы, минуя польскую разведку, — на такие документы охотники найдутся где угодно. Может быть, он приехал в Варшаву в связи с этим?

Но польской разведке было совсем нетрудно выяснить, что делал Савинков в их столице. Их давним платным агентом был Шевченко; он еще сегодня напишет подробнейшее донесение о своем разговоре с Павловским, и поляки найдут в нем подтверждение своей тревоге — Савинков начинает применять новую тактику. Шевченко предварительно уже сообщил об этом по телефону и предупредил, что сегодня вечером Савинков встретится с ним и Философовым за ужином в каком-нибудь варшавском ресторане. Полковник Сологуб порекомендовал пойти в ресторан «Лира», арендуемый женой Шешени Сашей Зайченок. Шевченко не спрашивал, чем вызвана эта рекомендация, он давно догадывался, что жена Шешени такой же агент, как и он…

Найти этот ресторан было не так-то легко — он помещался в полуподвале старого каменного дома, стоявшего в темном переулке. Тусклая лампочка чуть подсвечивала вывеску ресторана, на которой была нарисована лира и перебирающие ее струны неправдоподобно длинные пальцы. Внутри ресторана единственная лампочка горела над буфетной стойкой, в зале не было ни души. Но когда гости спустились в зал, зажглась люстра и навстречу гостям вышла сама Саша Зайченок — рослая, красивая, лет тридцати. Золотые ее волосы были короной уложены на голове. На ней было сильно декольтированное и плотно обтягивающее ее высокий бюст платье с блестками. Она ждала этих гостей, но пока делала вид, будто никого из них не знает.

— Прошу панов пожаловать за стол, — пригласила она с поклоном и только теперь «узнала» Шевченко. — Что-нибудь с Леней? — прошептала она, округлив глаза.

— Леня жив и здоров, шлет вам сердечный привет, — бодро ответил Шевченко. — Как раз по этому поводу и в гости к вам зашли. Устройте-ка нас, чтобы никто не мешал.

Саша провела их в свою квартиру, находившуюся за ресторанной кухней. Она накрыла на стол и сама потом обслуживала гостей. Однако они ее не пригласили к столу. Она не в обиде — чтобы слышать разговор гостей, вовсе не обязательно сидеть с ними за столом. Что же касается привета от мужа, то она, хорошо зная Шевченко, просто не поверила ему.

Савинкова злило все. Ему не нравилось, что они забрались в эту дыру, вместо того чтобы пойти в какой-нибудь хороший ресторан. А объяснения Шевченко, почему следовало идти именно сюда, казались ему подозрительными. Его выводили из себя надутые физиономии и Философова и Шевченко — они, видите ли, обиделись за то, что у них отнята возможность распоряжаться деньгами. Его нервировала и хозяйка ресторана, все время тершаяся возле стола. Кстати, откуда Шевченко получил для нее привет от Шешени?

Ужин начался без тостов и общего разговора. Саша исправно разливала водку и потчевала закусками. И, только осмелев после пары рюмок, Шевченко сказал:

— Я хотел бы пригласить всех выпить за нашего дорогого гостя…

— Это ни к чему! — раздался резкий голос Савинкова. — Здесь не праздная вечеринка, а деловая встреча серьезных людей. И уж, кстати, с каких это пор, господин Шевченко, я стал для вас гостем, хотя бы и дорогим? Мало того — я для вас даже такой гость, которого следует держать в неведении о делах, — почему я не знаю о том, что вы установили связь с Шешеней?

— Мы получили сведения, что он благополучно проследовал через Смоленск… — пробормотал Шевченко.

— Ничего себе — благополучно, — вмешался Павловский. — Еле выскочил из перестрелки. Да и выскочил ли, толком не известно.

Саша по-бабьи прикрыла рот рукой, глаза ее округлились.

— Будьте любезны, господин Шевченко, — отчеканил Савинков. — Извинитесь перед хозяйкой, приютившей нас в своем доме, надеясь, что мы порядочные люди. Хотя вообще-то обман такого рода женщины не прощают.

— Они на все способные, — плаксиво сказала хозяйка.

Савинков обернулся к ней:

— Он принесет вам свои извинения. Заодно примите и мое. И затем — оставьте нас, пожалуйста, одних.

Саша с достоинством поклонилась и вышла из комнаты, в которой потом долго стояло тягостное молчание. Никто не притрагивался к еде.

— Господа, ужин все равно испорчен… — Савинков отодвинул от себя тарелку. — О нашей новой тактике мы говорили достаточно, и все всем ясно. Но у меня один вопрос к вам, Дмитрий Владимирович.

Философов весь внимание, подался вперед.

— Последнего курьера с финансовым отчетом направляли ко мне вы?

— Конечно, я.

— Что вам доложил курьер по возвращении из Парижа?

— Что пакет доставлен… и все.

— Надо думать, что курьерами вы посылаете только доверенных и хорошо известных вам лиц?

— Безусловно. Это был есаул Пономарев, его все тут знают…

— Господа, этот есаул, которого вы все знаете, высказал мне сожаление по поводу убийства Николая Второго и пытался спеть «Боже, царя храни», — быстро сказал Савинков, словно торопясь выплеснуть из себя злость. — Надеюсь, вы меня простите за то, что я этого известного всем вам есаула вышвырнул из моей квартиры…

— А я вынужден был дать ему практический урок политической грамотности, — добавил, усмехаясь, Павловский.

— Это невероятно… — негромко сказал Философов. — Он наш верный человек.

— Вот-вот, на этом именно и я хочу теперь остановиться, — длинные близорукие глаза Савинкова спрятались в глубокие щели. — Кого мы считаем теперь верными нам людьми? Оборотная сторона этой медали — вопрос ко всем вам: что вы делаете для того, чтобы поддерживать в наших людях верность нашим идеям? Или вы считаете, что вполне достаточно того, что мы не даем им умереть от голода? Сам по себе этот монархически настроенный есаул — грустный анекдот, но за всяким политическим анекдотом, как правило, находится какое-то реальное явление. Прошу вас, Дмитрий Владимирович, и вас, Евгений Сергеевич, завтра к десяти утра принести мне ваши планы, касающиеся широкой пропагандистской работы вокруг наших целей в России. Надеюсь, вы понимаете, что это не просто мой каприз, а острейшая необходимость, — наше новое наступление на большевиков превратится в фарс, если его поведут поклонники «Боже, царя храни». — Савинков встал. — Затем я прошу извинить меня и Павловского, но мы сейчас вынуждены покинуть этот гостеприимный дом, у нас дела…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На другой день савинковская газета «За свободу» вышла с подписной передовицей Философова «Мы видим впереди только парламентскую Россию». Выдержки из этой статьи читатель найдет в приложении к этой главе. Он увидит, как круто взялся Философов перевоспитывать своего верного есаула на демократический лад.

Деятели польской разведки, наверное, восприняли эту статью как еще одно доказательство, что Савинков затеял что-то новое и почему-то не торопится их об этом информировать.

Утром в отель к Савинкову приехал полковник польского генштаба Медзинский, который до недавнего времени был постоянным посредником между ним и Пилсудским. Вот и сейчас он привез Савинкову сердечный привет от майора Спыхальского — так условно в переписке и разговорах именовался Пилсудский. И приглашение совершить вместе с ним автомобильную поездку к советской границе, куда майор Спыхальский едет по служебным делам.

С трудом подавляя ликование, Савинков согласился. И все же не удержался, сказал Медзинскому:

— Предупредите о моей поездке полковника Сологуба, он, вероятно, сочтет необходимым организовать за мной слежку и там.

Медзинский сделал вид, будто ничего не понял…

Завтракали они на квартире Медзинского. Меню было самое изысканное, и разговор за столом витал в немыслимых эмпиреях. Видите ли, полковник Медзинский последнее время заинтересовался проблемой бессмертия человеческой души. Материалисты отнимают у людей веру в это бессмертие, но ничего не дают взамен. А полковник Медзинский знает, что нужно дать людям взамен. Национализм! Такой же фанатический, как религиозная вера в бессмертие. Нужно, чтобы каждый человек знал, что и после него его нация будет жить и процветать и что только в этом его вечное и посмертное счастье.

Савинков не очень внимательно слушал полковника, гораздо больше, чем бессмертие, его интересовали причины такого неожиданного внимания к нему поляков…

Ровно в двенадцать в столовую вошел адъютант полковника, объявивший, что машина у подъезда.

В десяти километрах от Варшавы они остановились и подождали огромный черный «роллс-ройс» Пилсудского. Савинков пересел к нему, и автомобили помчались дальше по припорошенному снегом кирпичному шоссе.

Пилсудский был в военной форме, в длинной светло-серой шинели с меховым воротником. Пушистые усы и косматые брови придавали его лицу несколько комичное выражение, но это впечатление сразу рассеивалось, стоило заметить его необыкновенно выразительные глаза — глубокие, умные, то хитрые, то веселые, то подернутые пленкой задумчивости, то цепко-сосредоточенные. Польский лидер был в прекрасном настроении, глаза его смеялись.

— Я рад, что вы согласились совершить со мной эту поездку. Я всегда рад видеться с вами, — сказал он своим сиплым, грубоватым голосом.

— Увы, очевидно, еще большей радостью для вас было вышвырнуть меня из Польши, — ответил Савинков.

Веселые искорки в глазах Пилсудского погасли. Он согнутым пальцем провел по губам, чуть приподнимая усы, и холодно сказал:

— Господин Савинков, я готов уточнить наши позиции. Моя — такова: каким бы грандиозным я ни считал ваше дело, я не отдал бы за него Польшу на растерзание большевикам. А именно так и стоял вопрос, когда они прислали нам свою ноту. Надеюсь, что моя позиция вам понятна.

— Я хочу, чтобы вы постарались понять и меня, — глухо отвечал Савинков, смотря в окно на пролетающие мимо стриженые ивы. — Высылка из Польши в личном плане принесла мне радость жить в прелестном Париже. Но во всем остальном, что мне дороже моей собственной персоны, она отбросила меня и всю мою борьбу в России на несколько лет назад.

— Повторяю, я мог понести куда больший урон. И тоже совсем не личного порядка… — Пилсудский положил свою большую узловатую руку на колено Савинкова и добавил: — И чтоб покончить с этой неприятной темой, сообщаю вам, что я отдал распоряжение юристам воспользоваться тем, что вы родились в Польше, и дать вам право жить у нас где угодно…

Савинков промолчал, даже не сказал спасибо. Сидевший рядом с шофером полковник Медзинский время от времени объявлял, сколько километров проехали и к какому населенному пункту приближаются. Недавно они проехали город Калушин.

Пилсудский принялся ругать англичан и французов за их непоследовательность в международных делах, и в частности в русском вопросе.

— Для них политика — еще один бизнес, — говорил он. — Причем бизнес всякий — от раздела мира до захвата какого-нибудь маленького рынка на окраине Европы. Я горячо рекомендовал бы вам, пан Савинков, не доверяться им слепо и всегда быть настороже. Уж лучше иметь дело с немцами или американцами, но только не с этими торгашами, которые могут продать вас каждую минуту…

Савинков слушал очень внимательно и даже чуть кивал головой, соглашаясь с Пилсудским, но внутренне усмехался, ибо видел, куда тот клонит.

Проехали город Седльце. Полковник Медзинский извинился, что перебивает разговор, и спросил у Пилсудского, когда он хочет остановиться в местечке Лукув — сейчас или на обратном пути? Пилсудский ответил, что сейчас, и обратился к Савинкову:

— Вот очень кстати, что вы здесь, мне в Лукуве нужно проверить полученную мной жалобу от ваших русских…

Савинков уже догадывался, что сейчас произойдет.

— Да, все очень кстати… — сказал он с чуть заметной, но вполне понятной для Пилсудского иронией.

— То, что пишут мне в этой жалобе, невероятно. Ну я понимаю, когда русские жили в лагерях в качестве пленных, тогда было не до роскоши, плен есть плен. Но и тогда, как вы помните, мы всячески помогали вашим людям. Но теперь? Ведь каждый может получить работу по специальности и жить не хуже поляков. Наконец, они свободны уехать к себе на родину.

— Все не так просто, как кажется, — сказал Савинков. — Живут эти русские, как и раньше, в тех же не приспособленных для жизни бараках. А что касается работы, то ее имеют далеко не все поляки. О русских и говорить нечего.

Машины остановились возле забора из колючей проволоки, за которым виднелись полузасыпанные снегом деревянные бараки. Опережая Пилсудского, туда, к баракам, побежали офицеры свиты, а Пилсудский и Савинков, сопровождаемые полковником Медзинским, остановились у ворот, от которых осталось только два кирпичных столба.

— Видите, даже колючая проволока не снята, — сказал Савинков.

— Но ворота настежь, — возразил Пилсудский.

Потом они осмотрели барак, в котором жили те, кто прислал жалобу. Помещение не имело дневного света. Подвешенная в середине барака керосинокалильная лампа еле была видна сквозь густой дым, валивший из нескольких чугунных печек. У стен — нары в два этажа, на которых ютились люди; худые, в лохмотьях, грязные, они окружили Пилсудского, свита мгновенно образовала вокруг него живое кольцо. К счастью для Савинкова, обитатели барака, очевидно, не узнавали его…

— Да, мы писали жалобу! — кричал по-русски высокий и худой, как скелет, мужчина лет сорока. — Я сам офицер и, когда был в плену, понимал, что особых претензий предъявлять не имею права. Тогда мы могли возмущаться только нашими прекрасными соотечественниками из савинковского эвакуационного комитета вроде генерала Перемыкина, разворовавшего деньги, которые предназначались нам. Но теперь мы не пленные. И мы не хотим возвращаться в красную Россию. Но мы не хотим и умереть тут от голода и мороза, как бездомные собаки!..

Пилсудский с удивительным терпением выслушал все, что прокричали ему возмущенные обитатели барака, а затем, потребовав тишины, сказал:

— Господа, польское правительство не знало о таком бедственном вашем положении. Я благодарю приславших жалобу и дам распоряжение об оказании вам всяческой помощи… — Пилсудский обернулся к Савинкову и тихо спросил: — Вы не хотите им что-нибудь сказать?

Это предложение было похоже на провокацию, и Савинков резко ответил:

— Нет!

Они молча вернулись к машинам и потом, так же не проронив ни слова, ехали до перекрестка шоссе, где их ждало пограничное начальство. И только здесь Пилсудский нарушил молчание:

— Я сейчас буду инспектировать самую опасную границу Польши. И я хотел бы уже до конца воспользоваться тем, что вы здесь, пан Савинков, и просить вас встретиться с нашими людьми, которые помогают вам на границе. Вы сами знаете, как важно для дела вовремя сказать людям доброе слово.

— Может, их лучше освободить от всех хлопот в связи с нами? — сухо спросил Савинков.

Пилсудский только внимательно посмотрел на него и ничего не ответил.

Все было заранее продумано поляками. Савинков вместе с полковником Медзинским, который должен был сопровождать его к самой границе, пересел в другой автомобиль, и там оказался уже давно ждавший их капитан Секунда.

— Разве ваш район здесь? — удивился Савинков.

— Наш район везде, господин Савинков, — обворожительно улыбнулся красивый капитан.

Они съехали на плохо накатанную, лежащую в кустах дорогу, и капитан Секунда объявил почему-то вполголоса, что они находятся уже в пограничной зоне. Савинков вдруг подумал, что об этой поездке к границе с Россией он сможет потом красиво написать и рассказывать. Он стал запоминать пейзаж и обдумывать те мысли, которые якобы приходили ему в голову, когда он приближался к заветной границе. Секунда давал пояснения, как организуется переброска людей Савинкова через границу и обратно. Получалось, что польские пограничные власти окружают этих людей самоотверженной заботой и предотвращают все грозящие им опасности.

К обеду они приехали на кулацкий хутор — точно такой же, как тот, на вильненском направлении. Предупрежденный о приезде важных гостей хозяин хутора уже ждал их с обедом. Тотчас сюда приехали начальники трех ближайших пограничных стражниц. Каждый прежде всего подходил к телефону и сообщал своим людям, где он находится. Сопровождающие их солдаты занимали посты вокруг дома и потом весь обед маячили перед окнами. Весь этот спектакль был поставлен специально для Савинкова. Но это было только начало.

После обеда Савинков, Медзинский и Секунда направились к самой границе. Идти было нелегко, то и дело они проваливались в снег по колено. День по-зимнему быстро клонился к вечеру, стало ветрено и морозно. Обычная русская зима окружала Савинкова со всех сторон, и трудно ему было поверить, что они все ближе подходят к раскаленной линии границы, за которой лежала плененная большевиками Россия.

Они вышли из кустов на поляну, за которой четкой стеной стоял пограничный лес. Здесь они должны были дождаться начальника стражницы, который поведет их к торчавшей над лесом смотровой вышке. Но начальника что-то не было видно. Капитан Секунда сказал, что пойдет выяснить, в чем дело. И как только он исчез в лесу, где-то справа и очень близко началась горячая перестрелка.

Полковник Медзинский первый прилег за холмиком. Савинков не замедлил лечь рядом. Стрельба начала перемещаться вдоль границы влево. Несколько пуль просвистели над головами лежавших. Наконец перестрелка стихла, и вскоре прибежал, согнувшись, капитан.

— Русские держат границу под огнем, — доложил он полковнику.

Стали обсуждать, стоит ли подниматься на вышку. Капитан Секунда был против, хотя говорил, что русские никогда не стреляют по ясно видимым служащим пограничной стражи. Но Савинков-то в штатском.

— Решайте вы, — обратился к нему полковник Медзинский.

Не таков Савинков, чтобы на глазах у других праздновать труса.

— Пошли, — небрежно бросил он и зашагал впереди.

На вышку поднялись Савинков, Медзинский и Секунда. Внизу остались начальник стражницы и сопровождавшие их солдаты.

Со смотровой площадки вышки Савинкову открылась бело-черная панорама равнин и холмов, которую то и дело закрывала поземка.

Савинков рассматривал Россию через взятый у полковника бинокль и видел все так явственно, что начал всерьез волноваться. Секунда тихим голосом объяснял, где расположены красные заставы и их пограничные дозоры. Получалось, что русские охраняют границу крепко.

Низко над вышкой в сторону России пролетела ворона.

— Как бы я хотел быть на ее месте, просто вот так взмахнуть крыльями и оказаться в России! — сказал Савинков.

Савинков и Медзинский невольно следили за полетом вороны, которая вдруг повернула обратно и улетела в Польшу.

— Даже ворона решила на всякий случай вернуться, — рассмеялся полковник.

Снова в приграничной полосе послышались выстрелы. Капитан Секунда попросил быстро спуститься с вышки.

Внизу Савинков все же спросил у Медзинского:

— А как бы вы посмотрели на предложение освободить вас от беспокойства, связанного с переходами моих людей через границу?

Полковник пожал плечами:

— Не понимаю, зачем вы хотите поставить своих людей под удар.

Поляки сыграли для Савинкова неплохой спектакль, который свое дело сделал. Идея освободиться от помощи поляков окончательно развеялась…

Приложение к главе двенадцатой

Из передовой статьи «Мы видим впереди только парламентскую Россию», напечатанной в газете «За свободу»

Автор статьи Д. В. Философов.

…В то время, как монархические витии русской эмиграции, проев на банкетах полученные из Америки доллары, ждут новых безответственных благотворителей, мы начинаем новый этап борьбы с большевизмом — этим главным несчастьем человечества. И мы заявляем, что однажды избранный нами путь мы пройдем до конца. Мы не позволим себе обманывать надежды тех, кто надеется на нас. Мы держим в руках оружие, а не банкетные бокалы с вином. И как никогда мы уверены в победе!..

…Но мы торжественно заявляем — реставрации монархии в России не произойдет! На это пусть никто и не надеется. Мы заявляем это в столь категорической форме, зная, что и в наших рядах есть явные и тайные сторонники монархического строя. Одни являются ими по убеждению, и им мы говорим: или решительная смена убеждений, или уходите от нас под посрамленные знамена монархистов. Другие являются ими по ошибке, по примитивному неразумению законов прогресса истории, и им мы говорим: не превращайтесь в политических обывателей, задумайтесь еще раз над нашей программой и, если она вас не устраивает, прямо об этом скажите — двери перед вами открыты, идите под те же посрамленные знамена. Третьи являются ими просто по темноте разума своего, и для них мы не пожалеем сил, чтобы разъяснить им их роковое заблуждение и наши великие цели в России…

…Мы видим впереди только парламентскую Россию, и это не зыбкий мираж, а твердая наша цель, к которой мы приближаемся тысячами путей и сейчас, как никогда, ощущаем ее близость и ее реальность. Вперед, с открытыми глазами и преданной борьбе чистой душой и с верой в нашу грядущую победу!..

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Из поездки в Польшу Савинков вернулся в подавленном состоянии. На душе остался очень нехороший осадок от встреч с Философовым и Шевченко. С одной стороны, он чувствовал себя перед ними виноватым — отобрав у них право распоряжаться средствами, он выразил им недоверие, как бы он это им ни объяснял. Но поступить иначе он не мог. Он не допускает и мысли, что эти двое могут воровать деньги, как это делал в свое время генерал Перемыкин, но он твердо знает, что правильно израсходовать средства они не сумеют. Именно в эту поездку он с особой остротой почувствовал, понял, как они безнадежно устарели и совершенно не годятся для руководства новым наступлением на большевистскую Россию. Философов тонет в провинциальности своего варшавского существования и давно уже перестал быть боевым вожаком. Он разучился даже смело думать. А Шевченко просто исполнитель без всякого полета мысли.

Но черт с ними, с Философовым и Шевченко. В конце концов, когда потребует дело, он может послать в Варшаву и Деренталя и Павловского, да и сам он может туда перебраться. Но как раз главная беда в том, что вызывает глубокую тревогу само дело. Вернувшийся из Смоленска человек в общем подтвердил разгром чекистами мощной смоленской организации. Неутешительны сведения из Минска и Пскова, где также еще недавно были очень активные организации. Абсолютно нет сведений из Москвы и Петрограда. Разрабатывая новую тактику борьбы, он основой для нее считал свои организации, действующие по всей России и Белоруссии. Без них поход малочисленных групп в глубь страны обрекался на провал.

Савинкову страшно не хочется делать выводы, но втайне он уже не раз приходил к мысли, что все его дело снова идет в тупик. И это далеко не первый тупик, в который заводит Савинкова его путаная судьба.

В самом начале века, двадцатилетний, он в Петрограде вступил в партию эсеров и почти сразу стал одним из главных ее боевиков-террористов. В это время он делает публичное заявление, что он «поэт и раб дисциплины и, если партия прикажет ему убить самого себя, он выполнит приказ и умрет счастливым».

Спустя год в его полицейском досье можно было бы прочитать:

«Подлинные имя, отчество и фамилия — Борис Викторович Савинков. Из семьи среднего, но либеральствующего судебного чиновника губернского масштаба. В боевую террористическую организацию эсеровской партии пришел сам, по убеждению. Борьбу посредством агитации не признает. Смерть и страх перед нею считает движущей силой. Примечен среди компании террористов не больше как год, а уже успел прославиться заявлением вслух о своей готовности со счастьем по приказу партии убить самого себя. Для его характера это не фраза. Физически вынослив, с гипнотическим взглядом. Настойчивый. С волей, быстро подавляющей окружающих. Один из лидеров партии, Чернов после знакомства с Савинковым высказал свое впечатление словами: «Это приобретение». Впредь фигура сия должна иметь пристальное наблюдение при помощи известной возможности…»

«Известная возможность» — это Евно Азеф, в одном лице главный руководитель эсеровского террора и полицейский агент-провокатор. Азеф делает Савинкова своим заместителем в боевой организации террористов, теперь он знает и направляет каждый его шаг. Савинков гордится доверием Азефа, он учится у него сложной технике террора, его выдержке и даже внешним повадкам.

С чисто юношеской одухотворенностью и готовностью к самопожертвованию Савинков берется за самые трудные террористические предприятия. Он участвует вместе с Каляевым в убийстве великого князя Сергея Александровича. Иван Каляев за это повешен. Савинков безнаказанно уходит в тень. Он участвует вместе с Сазоновым в убийстве министра внутренних дел Плеве. Сазонов схвачен жандармами. Савинков безнаказанно уходит в тень.

Савинков был арестован только один раз, в Севастополе, и то по ошибке. Когда он там находился, было совершено покушение на местного генерала Неплюева. Савинков был арестован по этому делу вместе с другими, и ему грозил военно-полевой суд. Но с помощью друзей ему удается совершить поистине фантастический побег из тюремной крепости… и прямо в Румынию. Даже только эти факты заставляют подумать, что известная полицейская «возможность» не только информировала полицию о Савинкове, но и спасала его от ареста. Азеф не мог допустить провала Савинкова — самого близкого ему боевика, ибо все знали, что в дела Савинкова посвящен только он.

Самыми печальными страницами своих впоследствии написанных воспоминаний назвал Савинков главу «Разоблачение предательства Азефа». Эти страницы были для него не только самыми печальными, но и самыми сложными. Савинков знал, что у многих и не раз возникал вопрос: почему охранка не арестовала его, зная о его участии в таких крупных террористических актах, как убийство великого князя и министра внутренних дел? Очень хорошо видно, как Савинков торопится написать и опубликовать свои воспоминания террориста. В них он назойливо подчеркивает свою прямую подчиненность Азефу и пишет о своей слепой преданности ему, и только ему. Так он в сознании читателей хочет утвердить мысль, что да, от арестов его спасал Азеф, но делал он это в интересах собственных.

С присущей ему одаренностью Савинков описывает, каким трагическим ударом для него явилось разоблачение Азефа, оно казалось ему концом его собственной жизни. И он отрекается от эсеровского террора. Под псевдонимом «Ропшин» он пишет повесть «Конь блед» — своеобразный гимн отречения. Но здесь он уже не связывает свое разочарование с предательством Азефа и утверждает, что оно пришло к нему постепенно. А чтобы это новое объяснение выглядело убедительно, он не щадит даже священную память своего казненного палачами боевого друга Ивана Каляева и рисует его в повести придурковатым богоискателем.

Любопытна сама по себе история несостоявшейся партийной казни Азефа. Сначала Савинков предлагал, ввиду полной ясности дела, казнить Азефа без всякого следствия и суда. Даже брался сам совершить казнь. Но затем он быстро согласился с большинством членов ЦК и вместе с лидером партии Черновым и еще одним членом ЦК взялся допросить и потом казнить Азефа от имени партии. Однако допрос ничего не изменил — Азеф защищается, не признает вины, но его связь с полицией доказана как дважды два — четыре. И тогда именно Савинков первый говорит Азефу: «Мы уходим. Ты ничего не имеешь прибавить?» Чернов добавляет: «Мы даем тебе срок: завтра до двенадцати часов. Ты можешь обдумать наше предложение рассказать откровенно о твоих сношениях с полицией…»

«Азеф: Мне нечего думать.

Савинков: Завтра в двенадцать часов мы будем считать себя свободными от всех обязательств».

И грозная тройка уходит. Естественно, что провокатор, не дожидаясь завтрашнего дня, бежит из Европы. И снова имена Азефа и Савинкова на страницах газет стоят рядом — теперь в связи с удачным, но очень странным бегством предателя от казни.

Когда начинается первая мировая война, Борис Савинков объявляет себя оборонцем и поступает в русский экспедиционный корпус, действовавший на французской земле. И конечно же, война оказалась для людей более важным событием, чем все, что происходило до сих пор, и о Савинкове забыли.

В 1917 году почти сорокалетний Савинков возникает возле Керенского в дни Февральской революции.

В то время он пишет своей сестре Вере:

«То, что происходит в Питере, — это буря, и я — в центре этой бури. Перед глазами у меня известная картина: «Какой простор!»

Он опять ошибался. Центр бури был совсем в другом месте — на окраинах Питера, где большевики созывали рабочих на последний, решительный бой.

Несколько позже он писал сестре: «Сложно и нелегко, но все-таки я пришел к своей заветной цели — очистительной русской революции, у которой сейчас есть только один недостаток — это А.Ф.».[6]

ВЫДЕРЖКИ ИЗ РЕДАКЦИОННОЙ СТАТЬИ В САВИНКОВСКОЙ ГАЗЕТЕ «ЗА СВОБОДУ»

…Терпение и надежда вознаграждаются всегда. Мы говорим это сегодня с особой уверенностью, хотя еще не можем, верней не имеем права из высших соображений борьбы, мотивировать свою уверенность. Всему свой час… Насколько же нужно забыть, что такое Россия, насколько нужно не понимать глубины и сложности русского общества, чтобы отказаться от надежды и терпения. Меж тем, пока в Париже высшая аристократическая эмиграция в пьяном цыганском угаре хоронит Россию, сама матушка-Русь собирает свои душевные силы для борьбы с большевиками, ищет (и находит!) тех из своих блудных сынов, в чьих душах еще горит огонь надежды и страстное желание борьбы. Б. В. Савинков писал однажды на страницах нашей газеты, что «трагически заблуждаются и думают поставить историю с ног на голову те, кто готов за уничтожение большевиков заплатить русском государственностью, уничтожением русского общества, русской мысли. Этим жалким перетрусившим пигмеям не по разуму знать, что главная сила спасения России находится в самой России и эта сила, в свой час, сметет с лица земли и большевиков и пигмеев, потерявших веру в свою отчизну…»

Мы снова печатаем эти слова Б. В. Савинкова сегодня и с большей, чем когда бы то ни было, уверенностью называем эти слова вещими…

В письмах Савинкова из Петрограда 1917 года сестре, когда их читаешь подряд, прослеживается любопытная особенность: чем ближе время корниловского контрреволюционного заговора, тем неистовее становятся клятвы Савинкова в его верности революции и тем непонятнее становится его отношение к Керенскому… «Революция — мое великое счастье…», «А.Ф. бывает великолепен…» Немного позже: «Все мое прошлое не стоит и дня моей радостной службы революции…», «Наш лидер — непревзойденный акробат в политике…» Еще позже, за две недели до корниловщины: «…Что бы ни случилось, я служу революции. Только революции…», «Может быть, один только он (Керенский. — В.А.) верит, будто в этих условиях видит компас…»

После провала корниловщины Савинковым написаны сестре два письма. Одно — нечто вроде памфлета о Керенском: «Фат в кальсонах… комик, взявшийся читать эпос… поверить в его слово — самоубийственное легкомыслие… как нельзя проследить мгновение смены дня и ночи, так нельзя вовремя проследить смену его позиций» и тому подобное. В другом письме — реквием по собственным иллюзиям, и вдруг такое откровение: «…видимо, революции, становясь фактом, действием людей, совсем несхожи с книжными понятиями о них, и когда далекая четкая перспектива надвигается на тебя, лишив тебя объемного обозрения событий, ты просто обязан верить кому-то, и даже тому, кто хотя бы самонадеянно заявляет, будто он продолжает видеть перспективу. Хотя позже тебе будет дано убедиться, что и тот тоже был слеп…» Это — снова о себе и о Керенском.

Создается впечатление, что Савинков в этих письмах старательно создает себе «алиби» участника русской революции, восторженно ощущающего великое счастье своей причастности к происходящему в России, но еще не умеющего разобраться в событиях, тем более, что во главе событий находится непревзойденный акробат в политике, самонадеянно заявляющий, будто он видит перспективу.

Перед каким же судом Савинков создавал себе это «алиби»? Он знал, что его сестру окружают его бывшие товарищи по эсеровской партии, и конечно же именно им он и предъявлял эти свои показания. Это подтверждает и тот факт, что спустя несколько лет, уже возглавляя созданный им открыто контрреволюционный Союз Защиты Родины и Свободы, он в лживой статейке об Октябрьской революции ссылается на эти свои письма сестре и называет их доверительными документами пережитого…

Но тогда возникает вопрос: почему в этих доверительных документах о пережитом нет ни слова о генерале Корнилове и его попытке утопить в крови революцию? Это тем более подозрительно, что все связанное с этим было для Савинкова, пожалуй, самым сильным переживанием — ведь он один из активных организаторов похода Корнилова на Питер, и провал этого заговора был для него не только страшным ударом, но и поворотом всей его судьбы. А в «доверительных документах о пережитом» про это ни слова. Странно. Но только на первый взгляд…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Попробуем разобраться в истинной роли Савинкова в кровавом заговоре генерала Корнилова.

Мощный революционный взрыв в июле 1917 года, когда на улицы Петрограда с лозунгом «Вся власть — Советам!» вышли полмиллиона питерских рабочих, не стал концом Керенского только потому, что большевики в тот момент захват власти сочли преждевременным.

Стрельба по рабочим демонстрациям «во имя наведения порядка» явилась открытой пробой сил контрреволюции. Но выстрелами на Невском и Литейном дело не ограничилось. Петроградская конференция большевиков в своем воззвании от 24 июля заявляла: «Обыски и разгромы, аресты и побои, истязания и убийства, закрытие газет и организаций, разоружение рабочих и расформирование полков, роспуск финляндского сейма, стеснение свобод и восстановление смертной казни, разгул громил и контрразведчиков, ложь и грязная клевета, все это с молчаливого согласия эсеров и меньшевиков — таковы ПЕРВЫЕ шаги контрреволюции…»

Большевистская «Правда» запрещена. Отдан приказ об аресте Ленина, приказано расстрелять его на месте. Этот беспощадный террор был организован Временным правительством при прямой поддержке эсеров. Этот факт историей установлен, и остается только напомнить, что в то время Савинков был самой активной фигурой как во Временном правительстве, так и среди эсеров.

Однако террор оказался бессильным против неумолимо надвигавшейся пролетарской революции — большевиков, В. И. Ленина убрать с политической арены не удалось. Русская буржуазия, ее политические слуги и иностранные советчики пришли к единодушному мнению о необходимости поставить рядом с Керенским — а лучше вместо него — сильную фигуру, способную на самые решительные действия. По выражению одного из главных политиков русской буржуазии Милюкова, «в пороховой атмосфере того времени надежды и упования России невольно устремлялись к миру сильных людей армии». Сам Керенский, отлично понимавший, что единственной реальной опорой и для него может быть только армия, тоже пришел к решению искать верного помощника из военной среды.

Генерал Лавр Корнилов возник и был стремительно возвышен, на первый взгляд, внезапно. Вдруг Керенский сначала назначил его главнокомандующим Юго-Западным фронтом, а вскоре и всей русской армией. Причем никогда раньше Керенский генерала Корнилова не знал и познакомился с ним во время поездки в действующую армию. Знаменательно, что и Савинков, находясь на Юго-Западном фронте, тоже «нашел» там именно Корнилова, увидев в нем «личность с перспективой». Но, может, генерал прославился как военачальник? Отнюдь. Его военные заслуги, как говорится, оставляли желать лучшего. Их попросту не было. Мало того — он только недавно сбежал из немецкого плена, и в статьях о нем этот побег фигурировал как его главный подвиг на войне. Вот как характеризовал Корнилова хорошо знавший его комиссар Северного фронта Станкевич: «…судьба не дала ему возможности доказать свои стратегические таланты: отступление из Галиции выявило его личное бесспорное мужество, как и бегство из плена; лавры взятия Галича оспаривал у него, и, по-видимому, не без оснований, Черемисов. Несомненно слабой стороной Корнилова была неспособность, неумение наладить административную сторону дела, подобрать себе сотрудников: его ближайшие сотрудники в Петрограде постоянно жаловались на его неспособность работать и руководить делом, на тяжелый характер и даже мелочность; а между тем выбор помощников зависел от него самого. При старом строе он не мог двинуться дальше дивизионного командира…»

Словом, совершенно ясно, что Корнилов был вознесен на высший военный пост не по его чисто военным данным. Но тогда по каким же?

На фоне растерявшегося, перепуганного и разъяренного революцией генералитета Корнилов произвел на Керенского впечатление прямотой суждений и солдатской решительностью. Он и разговаривал повышенным, громким голосом, отрывистыми фразами, будто командовал на плацу. Во время посещения Юго-Западного фронта, беседуя с Корниловым, Керенский пожелал узнать мнение генерала: можно ли исправить положение на фронте?

— Все можно сделать! — рявкнул генерал.

— Но почему же не делается? — спросил Керенский.

— Потому, что штаны с лампасами даны высшим генералам не для того, чтобы в них накладывать от страха перед крикунами и изменниками, — громыхнул генерал без тени улыбки, и для сверхвпечатлительного Керенского это оказалось вполне достаточно.

Знал ли он, подписывая приказ о назначении Корнилова командующим фронтом, что генералу по его данным еле-еле под силу командовать дивизией? Знал. Его предупреждали об этом…

— Интриги, — говорил Керенский. — И они не понимают, что сейчас нужны не академики, а решительные командиры.

Горячо одобрил назначение Корнилова Борис Савинков, которого Керенский в это же самое время забрал к себе в правительство и сделал своей правой рукой. И когда на узком совещании у Керенского кто-то из министров заметил, что назначение Корнилова кажется ему несколько поспешным, вскочил Савинков.

— Революция — это стремительность! Пора это понять! — заговорил он напряженно повышенным голосом. — В отличие от вас, мы с министром-председателем Корнилова знаем. Или вы посоветуете подождать, пока узнаете его вы? Но для этого надо, господа, поехать на фронт. В общем, министру-председателю и России генерал Корнилов нужен, как надежда, без которой нельзя идти вперед!..

Корнилов о решительной поддержке его Савинковым, конечно, знал, и в последующих событиях это сыграет немаловажную роль…

В должности командующего фронтом Корнилов успел прославиться только тем, что потребовал у Керенского ввести на фронте смертную казнь. В историю вошла его телеграмма об этом Керенскому, заканчивавшаяся так: «Довольно. Я заявляю, что если Правительство не утвердит предлагаемых мною мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному назначению защиты Родины и Свободы, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия главнокомандующего…»

Эта телеграмма не вызвала у Керенского ни гнева, ни самого малого возмущения. Любопытно, при каких обстоятельствах эта телеграмма была получена…

Керенский проводил в ставке совещание командующих фронтами. Генерал Корнилов на нем отсутствовал… Выступал генерал Деникин. Как и многие другие царские генералы, Деникин ненавидел Керенского — он был для них олицетворением революции, перевернувшей Россию с ног на голову и отнявшей у нее монархию, по их мнению, единственную годную ей форму правления. Не понимая происшедших событий, Деникин знал одно: был царь, и солдат был послушен, а теперь солдат взбунтовался…

У Деникина была своя программа действий, и он в письменном виде предъявил ее совещанию. Она сводилась к требованию предоставить армии полную самостоятельность, изъять из нее всякую политику и принять самые крутые меры для укрепления дисциплины. Генерал Деникин тоже был за восстановление смертной казни, но не только на фронте, но и в тылу. На совещании он не пожалел красок, чтобы живописать развал армии, и, позабыв про первый пункт своей программы, где он писал, что армия одобрила Февральскую революцию, вдруг сказал гневно:

— Таков весьма трагический итог революции для армии…

Керенский резко поднял голову и хотел что-то сказать, но Деникин опередил его и добавил:

— Вашей ррреволюции, господин Керенский, и вашей деятельности как главы правительства.

— Я готов выслушать ваши советы, генерал, — с заносчивой покорностью сказал Керенский.

Деникин побагровел от ярости:

— Я солдат, господин Керенский, а не политик, и мои советы вам ни к чему. Могу сказать только, что если бы ваши бесчисленные и, замечу, сильные речи сопровождались хотя бы самыми малыми делами по наведению порядка в армии и стране, мы были бы далеко от того болота, в котором теперь сидим.

Во время этой перепалки вошел адъютант Керенского, вручивший ему телеграмму генерала Корнилова. Керенский прочитал ее и, положив перед собой, обратился к Деникину:

— Спасибо, генерал… — Керенский картинно наклонил голову. — Но здесь сейчас совещание военного характера, и я, разваливший страну и армию своими речами, хотел бы услышать ваше мнение военного, как вы сами выразились — солдата: что же нужно армии вместо моих речей?

Деникин долго молчал, наверно, боролся с собой, чтобы не сказать то, что он на самом деле думал. И вдруг сказал:

— Вся беда в отмене отдания чести, и это уставное правило необходимо восстановить.

Тут уже не могли сдержать улыбок и генералы.

— И все? — почти весело спросил Керенский.

— Это главное… — пробурчал Деникин и сел.

Сделав в его сторону иронический поклон, Керенский сказал:

— Благодарю вас, генерал, за то, что вы хотя бы имеете смелость откровенно высказывать свои суждения…

Это уже прозвучало как издевательство. Насладившись последовавшей за этим густой паузой, Керенский взял со стола телеграмму Корнилова и звенящим голосом, с выражением зачитал ее. Бросил на стол и сказал, взволнованно глядя поверх генералов блестевшими глазами:

— Есть все-таки армия! И есть у нее генералы! И есть у всех нас надежда!..

Вскоре генерал Корнилов был назначен верховным главнокомандующим всей русской армии.

Снова странно: почему Керенский понял Корнилова и не понял Деникина, чьи позиции были одинаковы, — оба они спасение России видели в применении драконовских мер и в армии, и в тылу. Далеко не исчерпывающее объяснение этой странности дает оброненная в те дни Керенским парадоксальная фраза, что «Корнилов дороже десятка Деникиных, потому что Деникин стоит десятка Корниловых». Но нет, история молниеносного вознесения Корнилова не так проста, и не от одного Керенского она зависела. Так или иначе, возвышен был именно Корнилов, как человек твердой руки и готовый к самым решительным действиям.

Знаменательно, что западная, и в частности английская, пресса тоже вначале высказывала недоумение по поводу возвышения Корнилова, но затем начала всячески его восхвалять. Объясняется это просто: в ноте от 18 июля 1917 года, направленной военным союзникам царской России, правительство Керенского утверждало, что неудачи русской армии вызваны преступной агитацией большевиков, и заявляло: «На фронте приняты все меры для восстановления боеспособности армии. Вступая в четвертый год войны, страна будет делать все нужные приготовления для дальнейшей кампании…», чтобы «завершить победно великое дело…». Этого заверения больше всего ждали в Лондоне и Париже, после этого там никаких недоумений по поводу фигуры Корнилова уже не возникало…

Словом, история молниеносного вознесения не так проста и, уж во всяком случае, не однозначна. Не случайно впоследствии Керенский найдет нужным издать целый том своих объяснений по «делу Корнилова». Этот крайне путаный и лживый трактат состоит из обрывков стенограммы допроса Керенского созданной им же следственной комиссией и его пространных комментариев отдельных моментов этой постыдной истории. Читая этот том, невозможно отделаться от ощущения, что Керенский предпринял сей труд только для того, чтобы в мути изощренного многословия потопить правду о Корнилове и корниловщине. Сразу же обращает на себя внимание, что, объясняя свои внезапные симпатии к Корнилову и веру в него до определенного момента, Керенский пишет о чем угодно и почти ничего о той обстановке, которая была тогда и на фронте, и в в стране, и прежде всего в Петрограде.

Почему надо ему молчать об этом самом главном? Да только потому, что если он признает, что в это время под ним уже горела земля — в Петрограде назревала пролетарская революция, а на фронте солдаты, понявшие «февральский обман», не сегодня-завтра могли оставить окопы и повернуть оружие в другую сторону, — у читающего его объяснения неизбежно возникнет мысль, что он вознес тупого Корнилова только потому, что, зная обстановку, считал, что его единственной надеждой и защитой от надвигавшейся революции может стать только армия. А для того чтобы армия выполнила этот свой «долг», необходимо, чтобы во главе ее находился верный и беспощадный человек, ничего не смыслящий в политике, но элементарно сознающий, что за столь высокое свое вознесение он должен платить преданной службой? Конечно же, только так думал Керенский. И так же думали и те, кто им управлял. И именно поэтому Керенский потом в разных своих сочинениях, как черт от ладана, будет открещиваться от этого предположения, желая остаться в истории в качестве бессильного рыцаря революции.

Однако эту музыку ему сильно портил Борис Савинков. В 1919 году он написал, что «в то время всяческий спрос на генерала Корнилова с его заведомо ограниченными данными, но со способностью, выполняя приказ, идти напролом в любом направлении, объяснялся вполне элементарно — какая сила, кроме армии, могла остановить поднятый большевиками грозный вал анархии, угрожавший самому существованию России»… Тут все ясно, ибо в 1919 году Савинков свою контрреволюционную позицию уже не скрывал, и ему даже хотелось в этом смысле выглядеть последовательным.

Кровавую контрреволюционную авантюру Корнилова Савинков полностью и безоговорочно поддерживал, причем с первых же шагов генерала к вершине военной власти. К уже упоминавшейся телеграмме Корнилова Временному правительству с требованием ввести смертную казнь на фронте Савинковым была сделана следующая приписка: «Я, с своей стороны, вполне разделяю мнение генерала Корнилова и поддерживаю высказанное им от слова до слова…»

Зачем вводилась смертная казнь, было совершенно ясно и Керенскому и Савинкову. Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в своей резолюции протеста от 18 августа заявлял: «…Введённая под предлогом борьбы с преступниками смертная казнь при новом режиме все яснее вырисовывается, как мера устрашения солдатских масс в целях порабощения их командным составом, что введение смертной казни на фронте служит в глазах всех деятелей контрреволюции лишь вступлением к ее установлению, как обычной меры репрессии, во всей стране… Петроградский СР и СД постановляет протестовать против введения смертной казни на фронте, как против меры, могущей быть использованной с контрреволюционной целью, и требовать от Временного правительства ее отмены…»

Итак, ясно, для чего нужен был сверхрешительный и беспощадный Корнилов. Сошлемся еще на одно свидетельство Савинкова: «Временное правительство в то смутное и грозное время стояло перед двумя опасностями: большевики с подготовленным взрывом анархии и вся, оставшаяся от царского времени, еще живая и деятельная реакция. Что касается этой реакции, то здесь Керенский еще мог рассчитывать на какую-то, хотя бы временную, компромиссную ситуацию, исходя из надежды, что эти «дети монархии» понимают, что большевистская анархия это гибель для всех. А она — эта анархия — уже ломилась в двери России…»

Но тут в оценке положения опять обнаруживается некоторое несогласие между Керенским и Савинковым. Когда Керенского в следственной комиссии по «делу Корнилова» прямо спросили, были ли у него сведения о готовящемся выступлении большевиков, он ответил так: «…незадолго до 27 августа в заседании правительства кто-то из министров задал вопрос, известен ли мне — министру внутренних дел — слух о готовящемся большевистском выступлении и насколько он серьезен. Тогда я и, кажется, Скобелев ответили, что эти слухи несерьезны… Я должен сказать, что никакой роли выступление большевиков тогда не играло. У меня есть показание, которое я давал судебному следователю о разговоре с В. Львовым. Там говорится, что Львов уверял меня, что большевистское выступление неминуемо, а я возражал, что, по нашим сведениям, большевистское выступление не предполагается…»

Итак, «никакой роли выступление большевиков тогда не играло». Это заявляет Керенский. А Савинков еще тогда той же следственной комиссии говорит нечто совсем иное: надо было подавить выступление большевиков. Да и как ему можно было говорить иное, если в это время у следственной комиссии уже был протокол его переговоров с Корниловым в ставке.

Вот он, этот протокол:

ПРОТОКОЛ

Пребывание управляющего военным министерством Савинкова в гор. Могилеве 24 и 25 августа 1917 года, касающийся разговоров верховного главнокомандующего генерала Корнилова с ним и другими лицами по вопросу, касающемуся ближайших событий…

Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, почти дословно сказал следующее: «Таким образом, Лавр Георгиевич, ваши требования будут удовлетворены Временным правительством в ближайшие дни, но при этом правительство опасается, что в Петрограде могут возникнуть серьезные осложнения. Вам, конечно, известно, что примерно 28 или 29 августа в Петрограде ожидается серьезное выступление большевиков. Опубликование ваших требований,[7] проводимых через Временное правительство, конечно, послужит толчком для выступления большевиков, если последнее почему-либо задержалось. Хотя в нашем распоряжении и достаточно войск, но на них мы вполне рассчитывать не можем. Тем более, что неизвестно, как к новому закону отнесется СР и СД.[8] Последний также может оказаться против правительства, и тогда мы рассчитывать на наши войска не можем.

Поэтому прошу вас отдать распоряжение о том, чтобы 3-й конный корпус был к концу августа подтянут к Петрограду и был предоставлен в распоряжение Временного правительства. В случае, если, кроме большевиков, выступят и члены СР и СД, то нам придется действовать и против них. Я только прошу вас во главе 3-го конного корпуса не присылать генерала Крымова, который для нас не особенно желателен».

Затем Савинков вновь вернулся к вопросу о возможном подавлении при участии 3-го конного корпуса выступления в Петрограде большевиков и СР и СД, если последний пойдет против Временного правительства. При этом Савинков сказал, что действия должны быть самые решительные и беспощадные. На это генерал Корнилов ответил, что он иных действий не понимает… что в данном случае, раз будет выступление большевиков и СР и СД, то таковое будет подавлено со всей энергией…

После этого Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, сказал, что необходимо, дабы не вышло недоразумений и чтобы не вызвать выступления большевиков раньше времени, предварительно сосредоточить к Петрограду конный корпус, затем к этому времени объявить петроградское военное губернаторство на военном положении. Дабы Временное правительство точно знало, когда надо объявить петроградское военное губернаторство на военном положении и когда опубликовать новый закон, надо, чтобы генерал Корнилов точно протелеграфировал ему, Савинкову, о времени, когда корпус подойдет к Петрограду.

Подписали:

генерал от инфантерии Корнилов,

генерал-лейтенант Лукомский,

генерал-лейтенант Романовский…

Итак, можно считать установленным, что Борис Савинков находился у самых истоков корниловского заговора. И не просто находился, а от имени Временного правительства организовывал его. Здесь все более чем ясно…

Но разве Керенский не должен был опасаться, что именно Савинков может впоследствии разоблачить его ложь, будто «никакой роли выступление большевиков тогда не сыграло». Думал об этом Александр Федорович, еще как думал! И для того чтобы предупредить это разоблачение, он проделал огромную работу, которую мы можем проследить по его тому «Дело Корнилова». Фамилия Савинкова мелькает там почти на каждой странице. В одном месте обронена фраза: «Савинков сам не понимал и меня подвел»; в другом — «чтобы это понять, следует знать характер Савинкова»; дальше: «Савинков не поставил меня в известность о своих шагах…» Или: «Савинков внес в это дело, желая или не желая, роковое недоразумение», и так далее и тому подобное.

У читающего складывается впечатление, будто возле доверчивого бедняги Керенского действовал этакий сумасброд Савинков, который ничего не понимал, все запутал и бросил тень на его пусть наивные, но благородные действия во имя революции. В самом конце тома Керенский пишет: «Да, Савинков виноват, но не в сговоре с Корниловым, не в том, что, как думает Алексеев, через него я был заранее «осведомлен» о выступлении Корнилова. Но виноват в том, что, совершенно не отдавая себе отчета в фигуре и в настоящих намерениях Корнилова, он бессознательно содействовал ему в его борьбе за власть, выдвигая Корнилова, как политическую силу, равную правительству. Виноват в том, что, выступая в Ставке, он превышал данные ему полномочия и действовал не только в качестве моего ближайшего помощника, но и самостоятельно ставил себе особые политические задания. Виноват в том, что, недостаточно осведомленный об общем положении государства и после долгого заграничного изгнания, не разобравшись еще в политических отношениях и действительных настроениях масс, он самоуверенно начал вести личную политику, совершенно не считаясь с опытом и планами даже тех, кто его выдвинул на исключительно ответственный пост, взял на себя формальную ответственность за всю его государственную деятельность»…

Вдумаемся, что здесь написано… Нас интересует Савинков, и здесь все — о нем. Смысл написанного сводится к юридической формуле «виновен, но заслуживает снисхождения». Такой формулировки от суда добиваются адвокаты. В этой роли здесь и выступает Керенский. По образованию он юрист, и до того, как стать главой Временного правительства, он занимался адвокатурой. Но звездой этой профессии он не стал. Теперь понятно почему. У него неблагополучно с логикой, с уменьем ею пользоваться. Знаменитый русский адвокат Карабчевский говорил, что адвокату недостаточно на прокурорское «виновен» ответить «не виновен», между прокурорским «да» и его «нет» должен уместиться мыслительный процесс, и настолько глубокий по логике, по анализу фактов, по знанию психологии, что он способен увлечь за собой всех, включая и прокурора… Вот этих-то качеств у адвоката Керенского и не было…

Но вернемся к прерванной цитате из его адвокатского выступления в защиту Савинкова. Мы прервали ее на фразе, по существу обвинительной: в ней говорится, что Савинков «взял на себя формальную ответственность за всю его (Керенского. — В.А.) государственную деятельность». Вот так защита — свалить на подзащитного всю собственную вину. Но апогеем антилогики является окончание цитаты: после всего сказанного выше Керенский заявляет:

«Но какова бы ни была моя личная оценка такого поведения Савинкова, я должен решительно протестовать против относящегося к Савинкову и сделанного на 4-м съезде партии с.-р.[9] 26 ноября заявления В. М. Чернова о том, что в деле Корнилова «более чем двусмысленная, можно сказать, предательская роль выпала на долю человека, который когда-то был членом партии с.-р.». Никаких данных для подобного заявления «Дело Корнилова» не дает. Бросать подобное, более чем неосторожное обвинение было особенно недопустимо в такое время, какое переживала Россия в ноябре прошлого года, — время разгула кровожадных инстинктов!..»

Ну действительно же, невозможно понять господина Керенского, если не знать, как важно было ему поторопиться заверить Савинкова в своей лояльности и таким способом обезопасить себя от разоблачений с его стороны. И надо заметить, что впоследствии Савинков, в воспоминаниях приближаясь к правде о событиях того времени, во многих случаях явно щадил Керенского…

Но вернемся в лето 1917 года…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

…Корнилов уже назначен главковерхом, но в ставку не едет, остается на Юго-Западном фронте, где он, по слухам, подбирает себе помощников. Не торопится туда и Филоненко, назначенный в ставку комиссаром Временного правительства. Меж тем война еще не окончена, около миллиона солдат находятся в окопах, гибнут от огня немецкой артиллерии, почти никакого управления русскими войсками нет. Ставка парализована. Руководители союзнических военных миссий при ставке бомбардируют Временное правительство запросами — когда прибудет главнокомандующий?

Керенский им не отвечает… Впоследствии министр Временного правительства Терещенко засвидетельствует, что в эти дни у него создавалось впечатление, что всем, что было связано с Корниловым, занималось не правительство, — роль Керенского ограничилась только приказом о назначении генерала, а все остальное решалось другими силами, с которыми Керенский не мог не считаться…

Это очень важное свидетельство — оно подтверждает, что за спиной Корнилова с самого начала его сказочного вознесения стояли некие могущественные силы. Что это были за силы, мы позже узнаем…

Керенский пригласил к себе Савинкова и дал ему прочитать очередные телеграммы от глав союзнических военных миссий.

— Только что мне звонил английский посол Бьюкенен, — раздраженно сказал Керенский. — Разговаривал непозволительно, требовал, вы понимаете — требовал сказать, когда начнет действовать ставка и какие у нас намечены военные планы.

— Неужели он ничего не понимает? — спросил Савинков, швырнув на стол прочитанные телеграммы.

— Они все прекрасно понимают! — быстро распаляясь, заговорил Керенский. — Они имеют исчерпывающую информацию обо всем, в том числе и о нас с вами. Но они официально признали нас, и это значит, что мы их военные союзники. Поэтому они считают себя вправе требовать.

— Но мы же свою военную программу объявили. Вы в каждой речи прокламируете войну до победного конца. Что же мы можем еще? Мы же политики, а не генералы, — сказал Савинков.

— Но вы-то, Борис Викторович, управляете военным министерством, — напомнил Керенский.

— Но я и не произношу речей, — парировал Савинков.

— Оставьте, Борис Викторович, — устало обронил Керенский. — В ставке разброд, и они это видят. А им нужно одно — чтобы русская армия воевала, на все остальное им наплевать. На нас в том числе… — Керенский встал и начал прохаживаться перед столом, поглаживая ладонью свои ежистые волосы. — Крайне запутанный узел… крайне… — говорил он негромко, размышляя вслух. — Петроградский Совет — один наш с вами фронт, и мне там все труднее… Ленин и его компания — фронт второй, отсюда можно ждать чего угодно. Союзники — фронт третий. Дума — четвертый.

— Родив вас, Дума фактически умерла, — сказал Савинков.

— Вы прекрасно знаете, что все монархическое крыло Думы действует, и это неважно, что они собираются не в Таврическом дворце. С ними абсолютное большинство заметных генералов, а это армия, Борис Викторович. Армия, которая наш с вами пятый фронт. Экономическая разруха и безалаберщина в государственном аппарате и на местах — фронт номер шесть. А то, что мы обязаны сделать на фронте нашего военного союзничества, путает нам карты на всех фронтах. Крайне запутанный узел… Крайне… — Керенский вернулся к столу и сел, откинувшись на спинку кресла.

— Что американцы? Их посол был у вас? — спросил Савинков, хотя прекрасно знал, что американский посол сегодня утром пробыл в этом кабинете больше часа.

В эти дни в реакционных кругах Петрограда с нетерпением и надеждой ждали, какую позицию займет Америка. Керенский считал, что вступление Америки в войну решит или даже устранит большинство проблем. Но американский посланник в Петрограде до последнего времени не проявлял заметной активности, и сегодняшний его визит был первым, но и его он попросил считать неофициальным и не вносить в протокол. И сам разговор был на редкость неконкретным и ничего не обещающим. Сейчас Керенскому не очень хотелось рассказывать о визите американца…

— Он спросил, сколько еще может воевать наша армия? — Керенский помолчал и продолжал: — Я ему ответил: если бы я назвал вам такой срок, я был бы авантюристом. А когда я стал говорить о внутреннем положении в России, он меня прервал, сказав, что наши внутренние дела его не интересуют. И стал задавать нелепейшие вопросы, вроде есть ли у меня семья или не мешает ли нам то, что наше правительство называется Временным. А когда я сказал ему, что могущественная Америка могла бы навести порядок в мировом хаосе, он заявил: да, Америка действительно сильна, но она не волшебница. И, только прощаясь, спросил: почему ваша ставка без головы? В общем, я разочарован, Борис Викторович. По-моему, эту надежду мы теряем. Америка страна торгашей, и никогда не знаешь, что ей в данный момент выгодно.

— Я думаю, они должны понимать, каким грандиозным рынком для них могла бы стать Россия, — сказал Савинков и спросил: — Об этом разговора не было?

Керенский не ответил и спросил:

— Но что все-таки можно сделать со ставкой?

— Корнилов прибудет туда недели через две, не раньше, — ответил Савинков. — Но чтобы произошло какое-то движение воды, я предлагаю немедленно послать в ставку нашего комиссара. Филоненко к выезду готов, и до появления Корнилова он сможет успокоить там союзников.

— Да, пусть выезжает немедленно, — согласился Керенский.

Итак, на горизонте новая фигура — Филоненко. Кто он? Откуда взялся?

Керенский его совершенно не знает, но верит Савинкову, который сказал ему, что он может верить Филоненко, как ему.

Как только стало известно назначение Филоненко главным комиссаром в ставку, на фронте в 8-й армии, в дивизионе, где раньше служил Филоненко, состоялось собрание солдат и офицеров, которое постановило: «Довести до сведения военного министра Керенского, совета Р и СД и Исполнительного комитета съезда Советов, что вся предыдущая деятельность Филоненко в бытность его офицером в дивизионе выражалась в систематическом издевательстве над солдатами, для которых у него не было иного названия, как «болван», «дурак» и т. п., в сечении розгами, например ефрейтора Разина, причем, будучи адъютантом, применял порку без разрешения командира дивизиона, исключительно опираясь на свое положение, что ему никто не смел перечить в мордобитии, которым он всегда грозил и цинично проповедовал, и самом невозможном, оскорбительном отношении к солдатам, на которых он смотрел как на низшие существа, а потому, принимая во внимание эту деятельность, считаем, что Филоненко не может занимать поста комиссара революционного правительства…»

Это постановление читал Савинков и… сдал в архив, где оно и хранится по сей день в «Деле Корнилова». Фронтовики не понимали, что комиссаром при Корнилове должен быть именно такой человек. А Савинков прекрасно знал, за кого ручался, как за себя…

Работавший в ставке полковник Данилов С. И. впоследствии писал: «Появление в главной ставке господина Филоненко — одно из необъяснимых явлений тех дней. Хам, наглец, безграмотный в военном отношении тип, он в святая святых русской армии вел себя как жандармский прапорщик. Подслушивал разговоры генералов, третировал в глазах Корнилова работников ставки, объявлял их заговорщиками против главковерха. Но, минуя его, попасть к главковерху было невозможно…»

А вот свидетельство о том, как он попал на этот пост.

Один из сподвижников Керенского, его министр Терещенко, желая постфактум объяснить, почему все шло тогда «не так, как хотелось», писал: «Было большой бедой, что и возле Корнилова возникли темные личности вроде комиссара Филоненко, который появился из-за кулис вместе с Савинковым, чтобы сделать свой вклад в трагедию. Но он был только одним из тех, кого слали к Корнилову закулисные силы, полагавшие, что присутствие на вершине событий их человека гарантирует им привилегии на торжестве победы… У драмы было слишком много режиссеров…»

Выяснено — Филоненко выдвинули все те же закулисные силы, и он был послан в ставку, чтобы оградить Корнилова от влияния других генералов и воздействовать на него в нужном направлении. Заметим тут же, что с обязанностями наставника при Корнилове он явно не справился: это оказалось труднее, чем пороть солдат…

В свидетельстве Терещенко есть очень важное признание — «в драме было слишком много режиссеров».

Терещенко мог бы одного из них назвать по имени. Это английский посол в Петрограде Джордж Бьюкенен. К нему в посольство Терещенко в то время хаживал чуть не каждый день, докладывал ему о всех шагах Временного правительства, выслушивал советы… Вот выдержки из дневника Бьюкенена: «…Видел Терещенко сегодня утром. «Я очень разочарован, — сказал я ему, — тем, что если положение переменилось, то только к худшему, что едва ли хоть одна из задуманных дисциплинарных мер была применена на деле и что правительство кажется мне более слабым, чем когда-либо…»

После июльских событий в Петрограде, когда была расстреляна рабочая демонстрация, Бьюкенен записал: «В настоящее время опять наступило полное спокойствие… После того как были написаны эти строки, я имел беседу с Терещенко. В ответ на мой вопрос он сказал, что не разделяет мнения Милюкова о том, что исход недавнего конфликта между Советом и правительством является большой победой для последнего… Правительство, сказал он мне, приняло меры противодействия этому притязанию (ранее Терещенко сказал Бьюкенену, что Совет хочет подчинить себе армию. — В.А.) путем усиления власти генерала Корнилова, командующего петроградским гарнизоном, и он убежден, что правительство в конце концов станет господином положения, хотя, быть может, им придется включить в свои ряды одного или двух социалистов. Рабочие разочаровались в Ленине, и последний, как он надеется, в недалеком будущем будет арестован…» Чуть позже такая запись: «Когда я зашел через несколько дней к Терещенко, то последний заверил меня, что правительство теперь является в полной мере господином положения и будет действовать независимо от Совета… Керенский, в удовлетворение требований Корнилова, уже уполномочил начальников армий расстреливать без суда солдат, не повинующихся приказам. Однако… он совершенно не сумел надлежащим образом воспользоваться своими полномочиями. Он не сделал никаких попыток разыскать и арестовать Ленина… Я был отнюдь не удовлетворен позицией правительства и в разговоре с Терещенко старался убедить его в необходимости применения тех же самых дисциплинарных мер в тылу (речь идет о расстреле без суда. — В.А.), какие были санкционированы на фронте…» Запись после провала корниловского похода на Питер: «…Если бы генерал Корнилов был благоразумен, то он подождал бы, пока большевики не сделают первый шаг, а тогда он пришел бы и раздавил их». Корниловщине в дневниках Бьюкенена посвящено немало страниц, и мы видим, как активно действовал в те дни этот режиссер. Даже Керенский докладывал ему о ходе событий и получал от него указания…

И после всего этого Бьюкенен позволит себе сделать такое официальное заявление: «Я хочу, чтобы русский народ знал, что ни я сам, ни кто бы то ни было из находившихся в моем распоряжении агентов не имели ни малейшего желания вмешиваться во внутренние дела России».

Ложь Бьюкенена в отношении себя ясна. А теперь раскроем ее и в отношении его агентов. И тут мы возвращаемся к Савинкову…

Бьюкенен в своих мемуарах фамилию Савинкова называет всего два-три раза, и только раз его запись о нем более или менее подробна: «…Мы пришли в этой стране к любопытному положению, когда мы приветствуем назначение террориста (Савинкова. — В.А.), бывшего одним из главных организаторов убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в надежде, что его энергия и сила воли могут еще спасти армию. Савинков представляет собою пылкого поборника решительных мер как для восстановления дисциплины, так и для подавления анархии, и о нем говорят, что он просил у Керенского разрешения отправиться с парой полков в Таврический дворец и арестовать Совет. Излишне говорить, что такое разрешение не было дано…» Это самая подробная запись Бьюкенена о Савинкове. Затем он еще упоминает его в связи с идеей подчинить Россию диктаторскому триумвирату Керенский — Корнилов — Савинков.

Право же, интересно, почему Бьюкенен, подробнейше пишущий о многих третьестепенных русских деятелях, молчит о человеке, которого прочили в диктаторскую тройку?

Все дело в том, что связь англичан с Савинковым проходила, так сказать, по другому ведомству, которое избегает всяческой гласности.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Ближайшим сотрудником Бьюкенена в России был английский консул в Москве Локкарт, тот самый Локкарт, который войдет в нашу историю как организатор в Советской России одного из опаснейших контрреволюционных заговоров. Он крупный английский разведчик, деятель не меньшего масштаба, чем сам Бьюкенен. Он оказался консулом в тихой Москве потому, что в Лондоне этот русский город считали не менее важным экономическим и политическим центром, чем Петроград. При его назначении предусматривалась также возможность в случае неудачного хода войны перевода столицы в Москву, отдаленную, в глуби России.

Локкарт провел в Москве большую работу по насаждению агентуры. Во время войны он сообщал в Лондон, что в Москве «нет ни одного сколько-нибудь существенного института жизни, откуда я не имел бы надежной и регулярной информации». После Октябрьской революции Локкарт, организуя заговор против Республики Советов, опирался на свою проверенную агентуру, и тем опаснее был его заговор…

А в те летние дни 1917 года Локкарт примчался в Петроград, зная, что все решается там. Концы некоторых своих московских связей он потянул за собой в Петроград. Один из таких концов был предназначен для Савинкова. Дело в том, что один из друзей Савинкова — Деренталь к этому времени обосновался в Москве, и там Локкарт установил с ним связь, а уезжая в Петроград, взял у него письмо к Савинкову.

Они встретились «у Донона» в отдельном кабинете. Пока официант накрывал им стол, Савинков прочитал письмо Деренталя и небрежным жестом сунул его в карман френча. Что означает письмо, доставленное работником английской разведки, Савинков прекрасно понимал. Но он был уверен, что ему, с его положением, не посмеют предложить прямую службу в британской Интеллидженс сервис. (Это случится позже, когда Октябрьская революция вышвырнет его из министерского кресла, тогда он сам предложит свои услуги иностранным разведкам.) В свою очередь и Локкарт понимал, что Савинков в нынешнем своем положении может оказаться полезным в несколько ином качестве. Вдобавок, Локкарт его опасался. От Деренталя он знал биографию Савинкова, знал, что он был участником убийства великого князя Сергея Александровича и царского министра Плеве, и это делало Савинкова в его глазах более опасной фигурой, чем Керенский. Не ошибались ли московские друзья Локкарта в оценке Савинкова, считая его таким же случайным временщиком, как и Керенский? Локкарт был тесно связан с дворянскими и буржуазными кругами Москвы и прекрасно знал, что там готовятся покончить и с Временным правительством, и со всей революционной неразберихой.

А Савинков в это время думал: зачем он понадобился этому англичанину, о котором Деренталь пишет, что он влиятельнейшая личность, располагающая возможностью прямого воздействия на решающие инстанции своей страны. Во всяком случае, Савинков приготовился дать почувствовать англичанину, что тот имеет дело с русским особого склада… Он будет сдержан и немногословен, как положено государственному деятелю. И еще — ирония, у англичан столько для нее открытых больных мест. И он определил себе главную цель разговора: попытаться выяснить, можно ли использовать этого человека в своих интересах?

Официант наконец вышел…

— Мой друг мог не затруднять вас доставкой столь бессодержательного письма, — сказал Савинков. — Впрочем, иного письма я от него и не ждал… — Это сказано, чтобы англичанин сразу уяснил, что цену Деренталю он знает…

— Обязательность англичан общеизвестна, — улыбнулся Локкарт. — Мы не делаем только то, что не можем сделать.

— Тогда почему вы так застенчиво воюете? — жестко, без тени улыбки спросил Савинков, давая понять, что он не собирается тратить время на пустые разговоры.

Холеное, но несколько увядшее лицо Локкарта стало хмурым, и крупные его глаза утонули в глубоких ямах под нависшим лбом.

— Ответа не будет, — негромко сказал он. — Как и вы, наверно, не ответите на вопрос, почему вы так плохо распоряжаетесь своей революцией?

— Почему? Я отвечу… — Савинков с вызовом смотрел в неуловимые глаза англичанина: — Для нас революция абсолютно новое дело, никому до нас неведомое, этим все и объясняется. Но для англичан-то война привычнейшее занятие во всей их истории… — Не сводя глаз с собеседника, Савинков взял свой бокал с вином. — Вы не обижайтесь, пожалуйста, такой уж у меня характер, — люблю прямой разговор. За ваш приезд в Петроград — сердце русской революции.

Локкарт все с тем же замкнутым лицом пригубил свой бокал и поставил на стол.

— Но в чем, однако, вы видите нашу плохую распорядительность? — заинтересованно спросил Савинков, тоже ставя бокал на стол.

Ну что же, Локкарт тоже не боится прямого разговора.

— Поразительно неуяснима главная ваша цель, — отвечает он. — Создается впечатление, что на каждый день у вас новая цель.

— Отдаю дань вашей откровенности… — чуть наклонил голову Савинков. — Но, мистер Локкарт! Нашей революции навязано столько посторонних проблем, что мы действительно вынуждены лавировать, как корабль, плывущий среди рифов. — Савинков сделал небольшую паузу и небрежно выбросил на стол главную для англичанина карту: — Чего стоит одна война по долгу союзничества, подписанного царем…

— Вы сторонник выхода из войны и сепаратного мира? — тоже без особого интереса, как о чем-то маловажном, спросил Локкарт.

— Отнюдь, — Савинков резко повел головой. — Тупой и наглый империализм немцев мне глубоко отвратителен, всю войну я писал об этом в статьях с французского фронта. Но революция потрясла Россию, и ее союзники не могут с этим не считаться и продолжать делать ставку на ее людские резервы. Эти резервы — русский народ, измученный бесконечными военными потерями и неудачами, и он сейчас все свои надежды связал с революцией. Я знаю, что думает сейчас русская армия.

— Интересно — что? — спросил Локкарт.

— Не пора ли союзникам, особенно Англии, показать свое неоспоримое могущество и дать России передохнуть и… хорошо распорядиться своей революцией, — чуть заметно улыбнулся Савинков.

— Выигрыш войны неминуем в самом скором времени, необходимо последнее усилие. Но усилие всех… — спокойно ответил англичанин.

— Равное? — поднял узкие брови Савинков.

— Это определят военные…

— Мистер Локкарт? — Савинков надвинулся грудью на стол и заговорил напряженным, глухим голосом: — Не пора ли и военным и политикам честно подсчитать, что и во имя чего Россия уже вложила в эту войну? Сказочку для дураков о Дарданеллах и Константинополе пора забыть. Мы стоим перед реальностью катастрофы. Неужели у вас не понимают, что анархия, которой хотят большевики, для России сейчас большее несчастье, чем даже проигрыш войны? Крестьянская темная масса солдат каждый день слышит от большевиков, что она вправе бросить фронт и наплевать на войну, начатую царем. Эта темная масса, хлынув с фронта, сметет нас, и вы окажетесь перед лицом страшной для вас России с экспроприаторскими лозунгами господина Ленина. Вы вместе с нами обязаны это предотвратить… Обязаны… — повторил Савинков и устало откинулся на спинку кресла. Он сказал все, что хотел, и ждал, что же ответит ему англичанин. Локкарт долго молчал. Он не ожидал, что этот, по сути второй, человек из Временного правительства так прямо все это выскажет. Но у Локкарта есть еще один очень важный вопрос, который прояснит все до конца…

— Любопытно, какой тип государственного устройства вы хотите для России? Английский, например? Или какой-нибудь другой? — спросил наконец Локкарт.

Савинков ждал этот вопрос и совершенно спокойно ответил:

— Если английский, то, конечно, без короля… — И спросил: — Может, лучше французский?

— Так думает и господин Керенский?

— Вы же разговариваете со мной, — укоризненно заметил Савинков, заранее решивший, что в этом разговоре он будет высказывать как бы свое личное мнение — он слишком хорошо знал непостоянство взглядов премьера.

— Если дело обстоит так… — сказал Локкарт, пристально наблюдая за собеседником, — то у вас есть возможность получить серьезную поддержку тех, кто сейчас считает вас своими противниками.

Савинков отлично понимает, о ком идет речь, но хочет, чтобы англичанин сам сказал все, и потому смотрит на него чуть недоуменно.

— Например, авторитетные генералы русской армии… — осторожно продолжал Локкарт. — В известной мере деловой мир… некоторые популярные политики…

— Если они хотя бы не будут нам мешать, мы выиграем бой с анархией, — уверенно сказал Савинков, но уклонясь, однако, от признания возможности прямого союза с теми силами.

— Они вас боятся… — Щеки Локкарта шевельнулись в улыбке. — Но это оттого, что и им не ясна ваша цель.

— Они должны понимать, что не всякую цель имеет смысл декларировать раньше времени, — небрежно, как нечто незначительное, обронил Савинков.

— Я слышал, что вы поддерживаете генерала Корнилова, — немного помолчав, сказал Локкарт и добавил: — Это правильный путь к сближению.

Савинков промолчал — он предполагал это, готовясь к встрече, а теперь был уже уверен, что его собеседник связан с теми, кого он назвал противниками Временного правительства, а это значило очень многое…

— Мы возлагаем большие надежды на Московское совещание, — после недолгой паузы заговорил Савинков. — Там будут все, кто заинтересован в будущем России. Весь вопрос — захотят ли они разумно сотрудничать с нами или поднимут на нас меч? А тогда — гражданская война. У нас есть возможность громко хлопнуть дверью.

Локкарт решает на этом деловой разговор оборвать — ему тоже все ясно. Никаких обещаний Савинкову он давать не будет. Разве только предостережет.

— Когда хлопаешь дверью, — говорит он с улыбкой, — следует помнить, что после этого дверь закрывается…

Разговор окончен. Савинков уверен, что он сделал очень важный и хитрый политический ход. Керенскому об этой встрече он не скажет, решив, что его лучше поставить перед фактом. Он надеется, что результат его разговора с Локкартом отзовется уже на Московском совещании…

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Керенский, готовясь к совещанию, очень нервничал. Он располагал информацией, что в Москве готовится бой Временному правительству и ему лично. Самая главная беда и тревога — Корнилов не оправдал его надежд. Объявившись наконец в главной ставке, генерал беспрерывно слал ему телеграммы, и что ни телеграмма, то — ультиматум. Московское совещание задумано как демонстрация поддержки Временного правительства всеми общественными силами России. Керенский даже подумывал после совещания вычеркнуть из названия своего правительства слово «Временное»… Но если и верховный главнокомандующий окажется в стане противников, — а судя по его телеграммам, дело шло к этому, — совещание станет похоронами Временного правительства, у которого сейчас единственная опора — армия. Керенский решил генерала Корнилова на совещание не приглашать…

Буквально перед самым совещанием Керенский узнает уже совершенно точно, что на Московском совещании главный удар по Временному правительству нанесет генерал Корнилов…

Керенский позвал к себе Савинкова и спросил звенящим шепотом:

— Кто пригласил Корнилова на совещание?

— Я.

Савинков и Керенский вплотную стояли друг перед другом.

— Это — измена! — закричал Керенский. — Вы или не ведаете, что творите, или… — Губы у него задрожали, казалось, он не в силах больше говорить.

— Я просил бы вас, прежде чем говорить, думать, — с холодной яростью ответил Савинков.

— Я думаю только о судьбе России, — несколько снизив тон, произнес Керенский. — Если Корнилов свои дурацкие ультиматумы потащит на совещание, все погибло!

— А вы собирались уверить совещание, что армия с вами, в отсутствии главнокомандующего? — спросил Савинков.

— Он должен быть там, где ему следует быть, — с войсками! — выкрикнул Керенский.

— Значение совещания для армии столь велико, что Корнилов просто обязан на нем присутствовать и сказать…

— Я приказываю отменить приглашение, — перебил его Керенский.

— Я этого не сделаю, — спокойно ответил Савинков.

— Я сделаю это сам… — Керенский уже шагнул к столу.

— Тогда я подам в отставку, — решительно произнес Савинков.

— Как? — Керенский вернулся к нему и снова заговорил почти шепотом: — Тогда мне все ясно. Вы решили покинуть корабль русской революции!

— Ваша аналогия дает основание думать, что вы считаете этот корабль тонущим, — холодно роняет Савинков.

Керенский хотел что-то сказать, острый его кадык выпрыгивал из ворота френча, но губы шевелились беззвучно. Савинков повернулся и вышел из кабинета.

Надо думать, что Савинков немедленно связался с Корниловым и сообщил ему о своем столкновении с Керенским. Только так можно объяснить получение Керенским в тот же день следующей телеграммы от Корнилова:

«До меня дошли сведения, что Савинков подал в отставку. Считаю долгом доложить свое мнение, что оставление таким крупным человеком, как Борис Викторович, рядов Временного правительства не может не ослабить престижа правительства в стране, и особенно в такой серьезный момент. При моем выступлении на совещании московском 14 августа я нахожу необходимым присутствие и поддержку Савинковым моей точки зрения, которая, вследствие громадного революционного имени Бориса Викторовича и его авторитетности в широких демократических кругах, приобретает тем большие шансы на единодушное признание…»

Ну что ж, не очень грамотно, не все понятно, но цель все же ясна — генерал сообщает, что он и Савинков заодно.

Спустя час Керенский получает вторую телеграмму из ставки:

«Ваша телеграмма Корнилову не могла быть вручена в связи с отбытием главковерха в Петроград».

В Петроград Корнилова вызвал тоже Савинков. Весьма примечательны переговоры Савинкова и Филоненко по этому поводу со ставкой. Корнилов не соглашается приехать. Он не видит ни необходимости, ни важности договариваться о чем-либо с Керенским и его правительством. Он уже почувствовал, какая сила у него в руках. Сказал: «Теперь все должны решать военные». Вот это-то и опасно — не для того Керенский и Савинков тащили генерала на вершину, чтобы там потерять на него влияние.

«Савинков. Не приехав в Петроград, вы сделаете ошибку непоправимую, и то, чего можно достигнуть безболезненно для страны, не будет достигнуто…

Филоненко. Если завтра Б.В. (Савинков. — В.А.) и я уйдем, то вы, оставшись на поле деятельности, не имея нас рядом, будете роковым образом возбуждать подозрение даже в широких кругах, и тогда дело без ужасного столкновения не обойдется… Наша политическая окраска для вас тот щит в бою, который так же необходим, как и меч…»

Корнилов соглашается приехать, чтобы предъявить Керенскому и Временному правительству свою военную и политическую программу.

В этом разговоре что ни слово, то шедевр лицемерия и политического иезуитства. Чего стоит одно это признание, что «политическая окраска» Савинкова и Филоненко, как деятелей революционного правительства, должна стать щитом для контрреволюционного заговора. И мы видим, как старательно Савинков делает все, чтобы скрыть истинные цели переворота.

Корнилов появляется в Петрограде и заявляет Керенскому, что у него есть программный документ, который является также основой его выступления на Московском совещании. Керенский бегло просматривает документ, видит всю его опасность и употребляет все свое искусство главноуговаривающего, чтобы убедить генерала отказаться и от документа, и от выступления в Москве. Особая трудность разговора для Керенского была в том, что разговора-то по существу не получалось, — генерал Корнилов не очень-то разбирался в собственной программе и только повторял без конца пять-шесть фраз, явно заученных с чужого голоса. Документ этот писали для него его ближайшие помощники полковник Плющик-Плющевский и главный при нем «литератор» в звании ординарца Завойко. Генералу было недосуг даже внимательно его прочесть. Доводы и угрозы Керенского производят на Корнилова впечатление, и он сообразил, что вести политический спор ему не стоит, и, прекратив торг, пообещал заново продумать свою записку.

В тот же день к вечеру он снова пришел к Керенскому и заявил, что у него готов новый документ и что он согласован с военным министерством. Держался генерал уверенно, даже нагло…

— С кем персонально согласован? — спросил Керенский.

— С Савинковым и Филоненко.

Керенский приперт к стене — послезавтра открытие Московского совещания.

Только вышел Корнилов из его кабинета, является министр Кокошкин. Он предъявляет ультиматум: принять программу Корнилова, или он, Кокошкин, выйдет в отставку, а за ним это сделают и другие министры.

Керенский торопливо заверяет министра, что программу Корнилова никто отвергать не собирается. Более того, он заявляет, что между ним и Корниловым принципиальных разногласий нет… Непонятно? Но дело в том, что между первым и вторым приемом Корнилова у Керенского состоялся разговор с Савинковым. Были выложены и открыты все карты, и они пришли к выводу, что рвать отношения с Корниловым ни в коем случае нельзя, а главное, что это не вызывается необходимостью. По свидетельству Савинкова, он «убедил Керенского, что и у тех, кто давит на Корнилова справа, и у нас в данный момент, в общем, цель одна — спасти Россию от анархии третьей силы[10]…». И наконец, Савинков заверил Керенского («я взял это на себя»), что выступление Корнилова на Московском совещании скандального характера носить не будет…

Наверное, Савинкову не так уж трудно было убедить «непревзойденного акробата в политике» Керенского в том, что Корнилов ему не враг. Да и на самом деле, разве они, в конечном счете, враги? Лидер архибуржуазной партии кадетов Милюков свидетельствует в своей «Истории второй русской революции», что борьба между Корниловым и Керенским шла «по существу, не столько между двумя программами «революции» и «контрреволюции», сколько между двумя способами осуществить одну и ту же программу, в важности и неотложности которой для спасения нации обе стороны были согласны». Вот и генерал Деникин в своих «Очерках русской смуты» утверждает, что «в борьбе между Керенским и Корниловым замечательно отсутствие прямых политических и социальных лозунгов, которые разъединяли бы борющиеся стороны»… Ну и еще Савинков об этом же: «Я уверен, если бы удалось спасти Россию от большевизма, знамя этой победы объединило бы многих, Керенского и Корнилова — всенепременно. Но чтобы осуществилось спасение, объединение должно было произойти раньше и во имя этой победы. Но вместо этого пришлось наблюдать раскол и дробление всех потенциальных сил…»

Корнилов выступил на Московском совещании с речью, напичканной всякого рода ультиматумами, которые, в общем, сводились к требованию представить ему реальную власть для наилучшего исполнения армией своего исторического долга. И хотя за этим прозрачно виднелось требование личной военной диктатуры, Временное правительство и Керенского генерал свергнуть не предложил. О том, как удалось Савинкову и другим режиссерам Корнилова убедить его отказаться от первоначального плана разгромить Временное правительство, потом никто распространяться не будет. Однако Корнилов позже все же пояснит, что в те дни Савинков не раз давал ему понять, что приставка к правительству Керенского «Временное» — «это не этикетка, а суть его судьбы». Это объяснение для Корнилова было весьма существенным, тем более что Савинкову он верил больше, чем Керенскому, и знал, что он и относится к нему лучше.

Однако ни речь Корнилова, ни все остальное на совещании, связанные с ним, не могло Керенского успокоить… Он видит нечто очень для него опасное. В Москве Корнилову было устроено буквально царское чествование. Собирались даже организовать его торжественный въезд в Москву на белом коне. В зал совещания то и дело прибегали взмыленные курьеры, приносившие телеграммы из всех углов России и из армии. Каждая телеграмма — восторженный гимн Корнилову. О Керенском в них ни слова. После речи Корнилова в зале творилось бог знает что. Овация, митинг! От имени русского казачества поступило требование голосовать резолюцию о несменяемости главковерха Корнилова. Поздравляли Россию с обретением национального вождя. Дело дошло до того, что кто-то в глубине зала затянул «Боже, царя храни», но, правда, одинокий голос не был подхвачен и утонул в грохоте оваций Корнилову.

Керенский сидел в президиуме, опустив голову, и нервным движением руки вздыбливал свой ершик волос. А за ним из-за кулис наблюдали монархист Милюков и «революционер» Савинков, и между ними происходил знаменательный диалог, впоследствии обнародованный Милюковым.

— Неужели он ничего не понимает? — спросил Милюков.

— Он все прекрасно понимает, — ответил Савинков и в свою очередь спросил: — Неужели вы его не понимаете? Его породила революция, и он это слово произносит сто двадцать раз на день. Думаете, ему после этого так просто публично признать единомыслие с вами?

— Но он становится помехой для Корнилова — последней надежды России, — сказал Милюков…

— Я бы советовал вам не искать помех на гладкой дороге, — сказал Савинков и отошел прочь.

Милюков принял этот совет Савинкова и, как он вспоминает, немедленно сообщил его «всем, кого это касалось». И надо думать, что и Савинков прекрасно понимал всю значительность этого своего мимолетного разговора с Милюковым…

На непосвященных Московское совещание произвело странное впечатление и вызвало всеобщее разочарование. Корреспондент «Русского слова» с многозначительной торжественностью описывал съезд его участников в Москве, здание Большого театра, где они будут работать, и за каждой строкой его репортажа стояло: вот кто спасет Россию, вот когда наконец будут приняты исторические решения, которых ждет истерзанная Россия! С особой значительностью описывался приезд генерала Корнилова с личной свитой текинцев в огромных бараньих шапках и алых халатах. О прибытии Керенского сообщалось куда короче и суше, — репортер явно знает об особой роли генерала, которую он должен сыграть на совещании…

Но после первого дня работы совещания в репортерских отчетах зазвучала нотка разочарования. Ну, а после совещания на страницах газет попросту царило уныние. То же «Русское слово» в редакционной статье «Великий искус» утверждало: «Теперь, подводя общий итог историческим дням 12–15 августа, мы вынуждены открыто признать, что возвышенная, высокопатриотическая цель государственным совещанием достигнута не была…» А десятью строками ниже газета уже совершенно недвусмысленно, но, правда, пока осторожно поднимает черное знамя контрреволюции: «Никто честно и прямо не посмеет отрицать, что причиной постигшей нашу родину небывалой разрухи и анархии является не только печальное наследие старого режима, но и сама русская революция…»

Английский разведчик Локкарт, вернувшийся в Москву, чтобы быть в курсе совещания, в служебном отчете писал: «Обывательская Москва недовольна совещанием. Она ждала от него чуда, но она не знала и не должна была знать происходящего за пределами того, что стенографировалось журналистами»… Локкарт не пишет, что же происходило за кулисами совещания, но и без него все ясно. Там состоялся сговор всех сил реакции задушить надвигающуюся пролетарскую революцию и провести эту кровавую операцию под прикрытием псевдореволюционной болтовни Керенского.

Английский посол Бьюкенен о закулисной стороне совещания, конечно, знал все. В служебном донесении в Лондон он писал: «Едва успело разойтись Московское государственное совещание, как слухи о проектируемом (реакцией, естественно. — В.А.) перевороте стали приобретать более конкретную форму. Журналисты и другие лица, находившиеся в контакте с его организаторами, говорили мне даже, что успех переворота обеспечен и что правительство и Совет капитулируют без борьбы. В среду 5 сентября ко мне зашел один мой друг (агент, естественно. — В.А.), состоявший директором одного из крупнейших петроградских банков, и сказал, что он находится в довольно затруднительном положении, так как некоторые лица, имена которых он назвал (естественно, что агент их назвал, как естественно и то, что Бьюкенен оставляет их в тайне. — В.А.), дали ему поручение, исполнение которого, как он чувствует, для него едва ли удобно (естественно, что даже эти господа испытывали некоторое неудобство открыто говорить о своем кровавом заговоре. — В.А.). Эти лица, продолжал он, желают поставить меня в известность, что их организация поддерживается некоторыми важными финансистами и промышленниками, что она может рассчитывать на поддержку Корнилова и одного армейского корпуса, что она начнет операции в ближайшую субботу, 8 сентября, и что правительство (Керенского. — В.А.) будет при этом арестовано, а Совет распущен. Они надеются, что я поддержу их, предоставив в их распоряжение британские броневики, и помогу им скрыться в случае неудачи их предприятия…»

Итак, осведомленность Бьюкенена о заговоре вне всякого сомнения. Но почитаем еще, что он в своем служебном донесении писал о самом Московском совещании. Здесь тоже немало интересного…

«Единственные конкретные результаты (совещания. — В.А.), насколько я могу судить, заключаются в том, что после очень подробных заявлений министров нация узнала правду об отчаянном положении страны, тогда как правительство познакомилось со взглядами различных партий и промышленных организаций. Что касается до установления национального единства, то совещание послужило лишь к обострению партийных разногласий… Курьезно, что все они, по-видимому, приписывают себе успех на совещании, но ни один не сходится с другим по вопросу о том, что в действительности оно достигло… Керенский лично потерял почву и произвел определенно дурное впечатление своей манерой председательствования на совещании и автократическим тоном своих речей. Согласно всем отчетам, он был очень нервен; но было ли это вызвано переутомлением или соперничеством, несомненно существовавшим между ним и Корниловым, трудно сказать. Корнилов гораздо более сильный человек, чем Керенский… Я слышал из разных источников, что Керенский старался всеми силами не допустить, чтобы Корнилов выступал на конференции, и хотя он был вынужден силой обстоятельств уступить всем требованиям генерала, однако он, очевидно, видит в нем опасного соперника. Родзянко и его правые друзья, со своей стороны, компрометировали Корнилова, выдвигая его вперед как своего передового борца, тогда как социалисты, ввиду этого, заняли по отношению к нему враждебную позицию и приветствовали Керенского.

Сверх того, поведение Корнилова едва ли было рассчитано на то, чтобы усыпить подозрение, с которым на него смотрит Керенский. Он устроил драматический въезд в Москву, окружив себя туркменской стражей, и, прежде чем явиться на конференцию, посетил мощи в Успенском соборе, где всегда молился император, когда приезжал в Москву. Керенский же, у которого за последнее время несколько вскружилась голова и которого в насмешку прозвали «маленьким Наполеоном», старался изо всех сил усвоить себе свою новую роль, принимая некоторые позы, излюбленные Наполеоном, заставив стоять возле себя в течение всего совещания двух своих адъютантов… Керенский не может рассчитывать на восстановление военной мощи без Корнилова, который представляет собой единственного человека, способного взять в свои руки армию. В то же время Корнилов не может обойтись без Керенского, который, несмотря на свою убывающую популярность, представляет собой человека, который с наилучшим успехом может говорить с массами и заставить их согласиться с энергичными мерами, которые должны быть проведены в тылу… Родзянко и другие слишком много говорили о контрреволюции (имеется в виду угроза выступления большевиков. — В.А.) и указывали на то, что военный переворот есть единственное средство, которое может спасти Россию…»

Так анализировал совещание Бьюкенен, который отлично знал, что произошло за его кулисами и что должно произойти позже, когда Корнилов двинет войска на Питер. Этот анализ он делал только для того, чтобы в Лондоне была понятна расстановка сил, учитывавшаяся организаторами заговора.

И снова любопытно — ни слова о Савинкове, будто его там, на совещании, и не было. Но мы знаем — был, и не просто был, а находился в непосредственном контакте с участниками заговора. Но об этом смотри в документах Локкарта. Там мы можем прочитать такое, например: «В дни совещания стало ясно, что из всего временного, что тогда было в России, самым временным был министр-председатель Керенский. Однако возле него были и такие люди, на которых можно было без риска положиться. Например, Савинков…» Или: «Савинков и раньше проявлял эту способность — в зависимости от обстановки резко менять направление, но если решение им принято, то, пока длится породившая его обстановка, он проявляет исключительную решительность и способность влиять на людей. В данной ситуации нельзя было придумать лучшей фигуры при расслабленном лидере…»

В анализе Московского совещания, сделанном Бьюкененом, есть весьма серьезное упущение. Но, может быть, оно сделано и умышленно, чтобы не подорвать свой престиж в глазах английского правительства…

Дело в том, что Московским совещанием очень заинтересовалась Америка. В Москву были посланы сотрудники американского посольства, которые не только внимательно следили за ходом совещания, но и развернули вокруг него активную закулисную деятельность. То, что Временное правительство обречено, им было ясно, и они выявляли реальные силы, способные дать России сильное правительство. В отличие от русских газет, американские уделили большое внимание проведенной большевиками в день открытия совещания мощной, почти полумиллионной забастовки московских рабочих, с которой власть не смогла справиться. Американцам ясно, что реальной силой в стране остается только армия и что переворот может быть только военным. Но они смотрят дальше — что будет потом? Опыт истории подсказывает, что военные перевороты, как правило, только открывают двери политикам. Американцы сделали ставку на партию кадетов, представлявшую интересы крупной буржуазии, — деловая Америка предпочла в будущем иметь дело с людьми наиболее ей понятными в этой непонятой России. Чтобы не объяснять американцам непонятное словечко «кадеты», в американской печати называли их «партией делового мира». Перед самым концом совещания лидер этой партии Милюков был заверен американцами, что он и его партия могут рассчитывать на полную поддержку Америки. 16 августа срочно созывается центральный комитет партии, которому Милюков рассказал о своих переговорах с американцами. Было признано, что совещание «дало максимум того, что можно было ожидать». Газета кадетов «Биржевые ведомости» деловито сообщила: «Ближайшим результатом работ Московского совещания… явилась возможность заключить на заграничном рынке пятимиллиардный государственный заем. Заем будет реализован на американском рынке…»

Пройдет не так уж много времени, и Милюков, находясь уже за границей в эмиграции, сравнит эту американскую гарантию с «энергичными действиями врача возле тела, уже испустившего дух», и воскликнет: «Где он, этот доктор, был раньше?..»

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Вскоре после Московского совещания начинается осуществление главной фазы заговора — посылка Корниловым войск в Петроград для беспощадного подавления надвигавшейся пролетарской революции.

Но дело не сводилось только к посылке войск. Оно было задумано гораздо шире и страшней. При организации военного похода на Питер все время фигурировала дата 27 августа как день решительного выступления большевиков с целью захвата власти. Именно 25 августа Корнилов и двинет свои войска к русской столице. Но на самом деле большевики в это время готовили пролетариат и беднейшее крестьянство к вооруженному захвату власти, но никакой даты выступления еще не было. Организаторов заговора это нисколько не смущало — они готовили на 27 августа инсценировку большевистского восстания. Одновременно проводились и другие мероприятия, чудовищные по своей подлости. Так, без истинной к тому нужды русские войска по приказу верховного главнокомандующего Корнилова сдают немцам Ригу. Реакционные газеты визжат о развале армии, называют солдат тупым быдлом, в сдаче Риги винят большевиков, разложивших доблестную русскую армию. В это время (25 августа) Корнилов, отправляя в Петроград своего сообщника Львова, поручал ему: «Передайте Керенскому, что Рига взята вследствие того, что мои предположения, представленные Временному правительству, до сих пор им не утверждены. Взятие Риги вызывает негодование всей армии. Дальше медлить нельзя. Необходимо, чтобы полковые комитеты не имели права вмешиваться в распоряжения военного начальства, чтобы Петроград был введен в сферу военных действий и подчинен военным законам, а все фронтовые и тыловые части были подчинены верховному главнокомандующему…»

Все ясно — Рига еще один повод ввести военную диктатуру Корнилова. В то время «Правда» опубликовала секретное донесение итальянского посольства в Петрограде своему правительству, в котором излагался разговор итальянского дипломата с Корниловым. Генерал сказал ему, что «не нужно придавать большого значения взятию Риги» и что он, Корнилов, «рассчитывает также на впечатление, которое взятие Риги произведет в общественном мнении, в целях немедленного восстановления дисциплины в русской армии…». «Правда» в связи с этим писала: «Документ, который мы печатаем, подтверждает чудовищную провокацию Корниловых и Милюковых на фронте. Они сдали Ригу, они расстреливали солдат немецкими пулеметами, чтобы добиться повсеместного распространения смертной казни. Программа Корнилова и кадетов — это программа предательства, измены, палачества, неслыханного лицемерия и провокации. Вот истинная физиономия врагов народа!..»

Но и сдача Риги только одна из чудовищных провокаций контрреволюционной корниловщины. Корнилов с благословения Керенского отдает приказ разоружить революционно настроенный Кронштадт и вывести оттуда его гарнизон. Заговорщики не брезговали ничем. Они организуют в Питере целую серию крупных пожаров, уничтоживших не только жилые дома, но и склады с военным имуществом. И конечно же и в поджогах обвинялись большевики.

Знал ли обо всем этом Савинков? Конечно, знал. Он был теснейшим образом связан с Корниловым, и не просто связан, а являлся одним из его главных советчиков. Но, понимая, что тут все пахнет кровью, он, вспоминая впоследствии о корниловщине, никогда в «подробности» входить не будет. Только однажды с присущим ему литературным кокетством напишет, что из тех времен к нему иногда «прилетает ощущение, будто все мы босиком ходили по битому стеклу, уже не чувствуя боли и своих окровавленных ног…». Или: «Это были дни всеобщего безумия, когда никто не знал, что он скажет через минуту и как он поступит через час. Теперь мне иногда слышится оттуда страшная какофония, будто взбесившаяся обезьяна играет на рояле, вырывая клавиши и струны. И страшно, потому что неизвестно, куда бросится обезьяна, покончив с роялем…»

К этому трудно не добавить, что сам он был среди тех, кто выпустил на свободу ту самую бешеную обезьяну.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Смутные опасения за свою личную политическую судьбу, возникшие у Керенского в дни Московского совещания, к двадцатым числам августа превратились в реальную угрозу, — все говорило о том, что Корнилов и стоящие за ним люди готовят свержение Временного правительства, чтобы установить свою военную диктатуру. Меж тем войска по приказу Корнилова уже передвигались к Петрограду. И только Савинков продолжал уверять Керенского, что Корнилов остается верен ему и его правительству, а решительные действия Корнилова в отношении Петрограда продиктованы только его опасением за судьбу Временного правительства.

«Может, так это и есть…», — с последней надеждой думал Керенский. Ему хотелось Савинкову верить. Кому же тогда и верить? Тем более, не дальше как вчера Керенский получил от английского посла Бьюкенена «джентльменскую информацию» о том, что большевики форсированно готовятся к захвату власти. Может, об этом узнал и Корнилов?

Керенский решил еще раз посоветоваться с Савинковым. Но странное дело — он нигде не мог его найти, и, куда девался управляющий военным министерством, никто не знал.

Савинков появился в четыре часа ночи.

— Я выезжал навстречу войскам, — объяснил он, всем своим усталым и запыленным видом показывая, что он проделал немалый путь. — Встретился с передовым казачьим разъездом в тридцати верстах от Петрограда, но, к сожалению, они не знали, насколько они оторвались от войск. Я проехал еще вперед, но потом принял решение вернуться — наступила ночь, и мы могли разминуться. Потом…

— Корнилов требует нашего с вами прибытия в ставку, — перебил его Керенский.

— Ну и что же? Утром можно выехать… — небрежно обронил Савинков, стряхивая пыль с френча.

Керенский пристально наблюдал за ним и думал: почему он так безразличен к этому требованию Корнилова и не подозревает в этом ловушки?

— Чертова пылища… — проворчал Савинков.

— Но почему мы должны уезжать из Петрограда, когда именно здесь развернутся решающие события? — спросил Керенский, не сводя глаз с Савинкова.

— Но если мы всю ответственность за военные гарантии возложили на Корнилова, нам все-таки следует считаться с его соображениями, — ответил Савинков, продолжая заниматься френчем. — Или, может быть, он как раз считает, что в момент событий вам разумнее находиться не здесь…

— Что сообщает Филоненко о положении в ставке? — спросил Керенский; спокойные рассуждения Савинкова никак не рассеивали его подозрений.

— Последний раз я говорил с ним позавчера вечером, — ответил Савинков, заняв наконец в кресле спокойную позу. — Действия Корнилова одобряются всем генералитетом, и это очень укрепило его авторитет даже среди тех, кто еще вчера не хотел с ним считаться.

— Это естественно… естественно, — рассеянно произнес Керенский. То, что он сейчас услышал, укрепляло его подозрение, ибо поддержка Корнилова генералитетом вовсе не означала поддержку его Керенским, ибо там были ненавидящие его генералы-монархисты. И наконец, зачем он им, когда все явно будет решаться силой? — Я полагаю, что нам с вами надо быть здесь, — твердо произнес Керенский.

Савинков некоторое время молчал, нахмуренно смотря прямо перед собой…

— Боюсь, Александр Федорович… — заговорил он наконец, — что, как и перед Московским совещанием, вы снова создаете искусственный конфликт с Корниловым, в данный момент это еще опасней.

— Как это искусственный? — взметнулся в кресле Керенский. — Да если бы я не отверг первоначальной его программы, мы с вами не находились бы в этом кабинете и в России уже бушевала бы гражданская война!

Савинков снова молчал. Не будет же он разъяснять, кто на самом деле остановил тогда генерала. И вообще этот их спор сейчас не имеет значения — ключ к событиям уже передан в руки Корнилова, и уже никто ничего остановить не в силах.

— Принимайте решение, — устало произнес Савинков.

— Оно уже принято. Мы остаемся здесь.

— Я позволю себе на пару часов прилечь, — сказал Савинков, вставая…

— Нет, — решительно произнес Керенский. — Я прошу вас немедленно выехать в ставку…

Савинков послушно отправился в ставку. Его задача там — еще раз получить от Корнилова заверение, что он согласен с программой Керенского: Петроградский военный округ подчинить главковерху, но Петроград из округа выделить, — властью здесь останется Керенский и его правительство. Все остальные условия Керенского не так существенны…

24 августа Савинков уже в ставке у Корнилова. Его сообщения оттуда несколько успокаивают Керенского — главковерх согласен на все его условия. Знал ли Савинков, что на самом деле Корнилов продолжал готовить военный переворот? Конечно, знал. Но впоследствии он будет уверять, что он выехал из ставки в Петроград, когда там у Корнилова все было именно так, как он докладывал Керенскому. Эти его уверения будут явной ложью, которую разоблачают все дальнейшие события.

25 августа, когда Савинков еще был в ставке или в пути оттуда в столицу, Керенский узнает, что посланный Корниловым третий кавалерийский корпус уже под Петроградом и что командует им генерал Крымов. А одним из его условий Корнилову, по заверению Савинкова принятых генералом, было не назначать Крымова командиром корпуса. Заметим, что приказ о назначении Крымова Корнилов подписал 24 августа, когда Савинков находился рядом с ним…

Керенский вызывает генерала Крымова к себе и спрашивает, какая задача поставлена Корниловым перед его корпусом? Поначалу генерал путано уверяет Керенского, что петроградские дела его не касаются, но затем, уличенный Керенским в противоречивости объяснений, передает Керенскому официальный приказ по корпусу, из которого совершенно ясно, что корпус должен обеспечить объявление в Петрограде военной диктатуры Корнилова. По-видимому, Крымов был честным военным человеком; увидел, что он втянут в опасную политическую игру, и решил из нее выйти. И та же честность понудила его спустя полтора часа после разговора с Керенским пустить себе пулю в лоб.

Но для Керенского игра продолжалась… 26 августа к нему является бывший член Государственной думы В. Львов с устным ультиматумом от Корнилова: Временному правительству — конец, вся власть Корнилову, а Керенскому с Савинковым в будущем правительстве диктатуры предлагаются министерские портфели.

Керенский потрясен. Но, зная Львова как не очень серьезного человека, он решает устроить проверку. По его просьбе Львов излагает основные пункты ультиматума письменно. Затем Керенский отправляется на военный телеграф, по аппарату «юза» связывается с Корниловым и проводит с ним телеграфный разговор. Львов на пункт связи опоздал, но Керенский в начале разговора сообщил Корнилову, что Львов присутствует на пункте связи и находится рядом с ним.

Корнилов все подтвердил…

Керенский понял, что он в западне. И тут он во имя своего спасения на вершине власти проявляет необыкновенную для него решительность. Не считаясь ни с чьими возражениями и сомнениями, он рассылает — всем! всем! всем! — свой приказ о смещении Корнилова и объявлении его изменником. Впоследствии П. Милюков в своей «Истории второй русской революции» признается, что Корнилов «не ждал, что в последнюю минуту Керенский цепко ухватится за власть и пожелает сохранить ее во что бы то ни стало, рискуя тем, что, с точки зрения Корнилова, было последним шансом спасти государство…».

Но где в эти дни Савинков? Создается впечатление, что он просто не показывается Керенскому на глаза. Но он был рядом и, наверно, надеялся на то же, что и Корнилов, — что Керенский не будет и не сможет цепляться за власть столь решительно, отбудет в небытие, и тут-то он, Савинков, и объявится рядом с Корниловым. Но все повернулось иначе.

Как только Савинков узнал о приказе Керенского, он буквально через несколько минут ворвался в кабинет премьера.

— Вы погубили революцию! — хрипло произнес он, с яростью смотря на премьера.

— Я спас себя и вас, — спокойно ответил Керенский.

— Но что случилось? Кому мог изменить Корнилов? Кому? — почти прокричал Савинков.

— Сейчас соберется правительство, и я все объясню…

— Если вы надеетесь на мою поддержку, вы ошибаетесь…

Вскоре Савинков снова появится в кабинете Керенского и будет настойчиво убеждать его войти в переговоры с Корниловым и найти спасительный компромисс. В данном случае Керенский изменил своей манере менять взгляды и решения. Но вот что удивительно: почему у Керенского не вызвали подозрения действия Савинкова и он после всего этого назначил его военным губернатором Петрограда? Сделал он это только потому, что не хотел иметь его своим врагом, — Савинков слишком много знал о его участии в эпопее генерала Корнилова.

После того как генерал Корнилов был арестован, его ближайший сообщник генерал Алексеев обратился к Милюкову со следующим письмом: «Многоуважаемый Павел Николаевич… Помощь Ваша, других общественных деятелей, всех, кто может что-либо сделать, нужна скорая, энергичная, широкая… Усилия лиц, составляющих правительство, сводятся к тому, чтобы убедить всю Россию, что события 27–31 августа являются мятежом и авантюрой кучки мятежных генералов и офицеров, стремившихся свергнуть существующий государственный строй и стать во главе управления… а потому кучка эта подлежит быстрому преданию самому примитивному из судов — суду военно-революционному — и заслуживает смертной казни. В этой быстроте суда и в этих могилах должна быть скрыта вся истина — действительные цели движения, участие в деле членов правительства… Неужели не настало время громко вопиять об этом и разъяснить русскому народу, в чем же заключается дело Корнилова? Думаю, что это дело честной печати. Дело Корнилова не было делом кучки авантюристов. Оно опиралось на сочувствие и помощь широких кругов нашей интеллигенции… Выступление Корнилова не было тайною от членов правительства. Вопрос этот обсуждался с Савинковым, Филоненко и через них — с Керенским… Участие Керенского бесспорно. Почему все эти люди отступили, когда началось движение, почему они отказались от своих слов, я сказать не умею…Участники видимые объявлены авантюристами, изменниками и мятежниками. Участники невидимые или явились вершителями судеб и руководителями следствия, или отстранились от всего, отдав около 30 человек на позор, суд и казнь…

…Вы до известной степени знаете, что некоторые круги нашего общества не только знали обо всем, не только сочувствовали идейно, но как могли помогали Корнилову…» И дальше — внимание! «…Нужно сказать, что если честная печать не начнет немедленно энергичного разъяснения дела… тогда генерал Корнилов вынужден будет широко развить перед судом всю подготовку, все переговоры с лицами и кругами, их участие, чтобы показать русскому народу, с кем он шел, какие истинные цели он преследовал и как в тяжкую минуту он, покинутый всеми, с малым числом офицеров предстал перед спешным судом…»

Так для того, чтобы спасти Корнилова, генерал Алексеев угрожал разоблачением всех, кто был за спиной Корнилова, включая сюда и Милюкова, которому он направлял это письмо, и, конечно, Керенского. Но напрасно он тревожился о жизни Корнилова: когда подступит Октябрьская революция, Временное правительство само выпустит его из тюрьмы… И вообще уже наступили дни, когда ничего не зависело ни от Керенского с его правительством, ни от генералов и некогда популярных политиков. Пролетариат Петрограда сам выступил на защиту революции. Та самая третья сила уже брала власть в свои руки, великий Октябрь надвигался могуче, неудержимо, сметая с пути всех, кто пытался остановить историю.

Смел он и Савинкова…

Что же касается последовавшего спустя несколько лет утверждения Керенского, что он еще, оказывается, и предотвратил в Питере кровопролитие, то это запоздалая ложь. А правду еще тогда докладывал своему правительству английский посол Бьюкенен. Объясняя, как и что произошло, он писал: «Так как он (Ке