/ / Language: Русский / Genre:prose_history

Русь изначальная. Том 2

Валентин Иванов

VI век нашей эры. Распад родового строя у приднепровских (восточных) славян. Связанные общностью речи, быта и культуры, вынужденные обороняться против разбойничьих набегов кочевников, приднепровские славяне осознают необходимость действовать сообща. Так закладываются основы Киевского государства. «Русь изначальная» – многоплановое произведение. но в нем четко проведены две линии: славяне и Византия. В то самое время, когда на Руси идет большая созидательная работа, наемники Второго Рима уничтожают мириады «еретиков», опустошают Малую Азию, Египет, Северную Африку, войной выжигают Италию, – начавшая оскудевать Восточная империя свирепо отстаивает рабовладельческие порядки и интересы автократической церкви. В этом романе Валентин Иванов выступает не только как писатель, но и как исследователь – историк. «Русь изначальная» – первое произведение не только в русской, но и в мировой литературе, посвященное эпохе VI века.

Валентин Иванов

РУСЬ ИЗНАЧАЛЬНАЯ

Том 2

Глава девятая

ВЛАЧА КРОВАВЫЙ СЛЕД

Черные тучи с моря идут,
хотят прикрыть четыре солнца,
и в них трепещут синие молнии.
Быть грому великому!

«Слово о полку Игореве»

1

Не на сторожевой вышке, что внутри росской слободы, а на высоком берегу, где на холме стоит забытый бог забытых людей, запылал прозрачным пламенем костер из сухого долготья. Не дали воли веселому огню, забросали сучьями сырой ольхи, заложили травой. Со свистом, с шипением боролись вода и огонь, текучее и твердое, сухое и жидкое.

Князь-старшина Колот-ведун положил руку на плечо Всеслава. На волосатом запястье блестел бронзовый браслет в три пальца ширины, на темных пальцах сверкнули перстни. Колот громко произнес слова, смыслом своим понятные только Всеславу:

– Куда дерево рубят, туда и валится оно, князь-брат, – сказал Колот, по ошибке будто бы дав Всеславу высокий титул.

Да, рубили дерево, срубили. Перед светом в слободу прискакал Мстиша, передал, слова не изменив, сказанное ему для воеводы. Близятся хазары. Упало дерево в сторону, избранную дровосеком Всеславом да его подсказчиком, князь-старшиной Колотом.

Шепча заклинания одними губами, Колот бросал на костер травинки, связанные наговорными узлами, следил, какую примету явят судороги сгоравших былинок. Следили и другие, веря в гаданье. Верил и сам Колот.

Утро тихо, ветер спит, и серо-черный дым распускается исполинским хвостом над вершинами росского леса. Еще и еще несут сухие дрова, еще и еще гнетут пламя сырьем. Великому костру гореть до ночи; его заменят смоляные факелы на сторожевой вышке.

К небесной тверди лезет зыбкая башня. Будто бы люди замыслили построить небывалое. Внизу воздух по-прежнему недвижим, но там, в высоте, видно, есть ветер. Башня оседает, опять вздымается. Вверху хлопья дыма тают и, сделавшись нежно-прозрачными, исчезают в пустыне поднебесной степи. Но снизу, от. тлеющей громады, в небо, подобно нашествию, идут новые и новые дымные орды. Само солнце застилается, и на землю ложатся тени. Ныне никто в росской земле не сможет утешить себя сомнением, никто не скажет, что либо смолокур запалил крытое дерном огнище из корней, сочных смолой, либо кузнец задумал жечь в яме березу на уголь, чтобы сварить железо из руды.

У россичей все готовы услышать злые вести, как вспаханная земля готова принять семена. Не зря старался и карикинтийский пресвитер Деметрий. Не мог он похвалиться обращением славян в истинно кафолическую веру, обратно увез медные и серебряные крестики и иконки на шелковых гайтанах, на серебряных цепочках и на льняных шнурках. Не привел он ко Христу людей, зато хорошо посеял в сердцах не страх пусть, но ожидание верной беды.

Для Деметрия жизнь была неизменна, от века однообразна; все живое наделено печально-гибельным стремлением к греху. Путь земной жизни краток, ничтожен перед вечностью страданий для многих или перед вечностью рая для избранных.

Будто бы метко уличил Чамота злого проповедника. Будто бы доказал умный князь-старшина, что не бог ромейский, а сами ромеи науськивают Степь. Тем более помнились пророчества Деметрия:

– Что ж, надевайте ваши шлемы, облекайтесь в брони и точите копья. Вы увидите, что совершится с вами. Отовсюду ужас. Не убежит быстроногий, не спасется сильный, они споткнутся и упадут. Нет для вас спасенья, ваш вопль наполнит леса и нивы, и степь покроется вашими телами, и ваша плоть останется без погребения. Вы не послушались слова божия. Вы будете истреблены, и дома ваши, и дети, и жены, и скот. И трупы ваши будут брошены под дневной жар и на холод ночи.

Люби ближнего, как самого себя, не поднимай меча, будь кроток, прост душой – мягкие увещевания Нового завета легко забывались проповедниками Христа. Сам Христос сказал, что не мир он принес на землю, но меч, и признал святыней преданья Израиля. И Деметрий с искренней верой повторял грозные предсказанья древних свирепых пророков:

– Истинный бог говорит вам: я подниму на вас степных людей, жестоких, необузданных, которые бродят по земле лишь с целью грабежа. Кости отцов ваших выбросят из могил, раскидают под солнцем, луной и звездами, которым вы поклоняетесь. А вас самих не уберут и не похоронят. И будете вы, как навоз в огородной гряде. И если кто из вашего племени останется жив, то сам смерть предпочтет жизни.

Накаркал черный ромей в души славянских людей.

Ждали. С не случайной поспешностью поднялся дым над слободой илвичей. Еще два дыма вскоре сделались заметны: на северо-востоке, где каничи, и на севере, у россавичей.

Знали: тревога пошла в глубь земли людей росского языка, передаваясь от слободы к слободе, от илвичей – к ростовичам, от тех – к славичам и триполичам с хвастичами, далее – к бердичам, к здвижичам, житичам. Так до самых припятских дебрей узнают о войне, которая движется в лес из степи.

Земли росского языка рассечены реками, речками, многими речушками, ручьями, ручейками, ключами, подключиками. Затенены земли лесами, ограждены болотами и трясинами. Чем далее к северу от Рось-реки, чем далее от Днепра к западу солнца, тем труднее пробраться, тем легче заплутаться-запутаться и без лукавой помощи лешего.

Здесь, не зная, не пролезешь. А кто знает, тот может за шесть дней проехать верхом от Роси до Уж-реки через земли пяти племен: илвичей, триполичей, ирпичей, здвижичей и иршичей. Некогда россичам бегать за помощью к дальним соседям, ближние помогли бы. Всеслав не послал в дальние земли. К ближайшим же поедут избранные послы, росские князь-старшины: Дубун – к илвичам, Колот – к каничам, Чамота – к россавичам. Их дело собрать роды на погостах и уговорить не ждать времени, когда заплачет кровью росская земля, а вместе идти на Рось-реку и бить хазар на выходе из степи.

В свои роды поскакали слобожане с копьями, на копьях хвосты вороных коней; встречный россич без слов узнает весть по черной пряди.

Нынче в росской слободе почти две сотни слобожан. Никогда, даже с Всеслава Старого, не скапливалось у росского воеводы столько воинов. В хозяйстве готово все, но каждому нашлось дело. Разбирали стрелы из запаса и, заворачивая в кожу, вязали снопами по четыре десятка. Так стрелы возят в тороках[1] при седле для пополнения колчанов. Владевшие мастерством продолжали готовить новые стрелы – в бою стрела в избытке не бывает. Сухими клинышками подбивали насадку топоров и копий. На точильных кругах острили мечи, ножи, сабли, секиры. Работали споро. О хазарах – ни слова. Праздное слово ослабляет душу. Для боя род кормит слобожан, слобода головами платит за корм. Так было и есть.

Воевода лгать не привык. Колоту же весело. Это он, бродя в поисках налитых тайной силой трав, подметил в степи за Турьим урочищем хазарский загон. Он же, передав весть Всеславу, хитро научил друга молчать. Но совершить ложной вестью испытание общности росских племен надумали оба. Ответ будет на одном Всеславе.

Солнце шло к полудню, когда к броду вырвался всадник. Замученный долгой скачкой конь пал в воду. Не успел еще второй Ратиборов посланный пешком доковылять до слободы, как Всеслав узнал Мужко и понял без слов. И дурно подумал: накликали сами.

Мужко меньше чем на день отстал от первого посыльного. Увидев собственными глазами хазарское нашествие, он гнал лошадей и себя без пощады.

Еще день, два или три, но не более шести дней могут дымиться костры над Поросьем. Более двух десятков сотен степных людей, жестоких, необузданных, идут на Рось с единственной целью грабежа. Не придется ли росским градам вновь рассыпаться золой? Не останутся ли от росского семени редкие люди, как былки на выбитом пастбище?

Тусклы выцветшие глаза князь-старшины Велимудра: старческая вода погасила ясность взора. Бурые пятна, будто осенние листья, налипли в трещинах сухих морщин. Ничто не мило старику, его сердце закрылось для движений любви, радости, жалости, сострадания к чужому горю. Велимудр остался одиноким. В своем роду среди своих кровных он жил воспоминаниями и правил родом привычкой к обряду правления. Себя же он держал в жизни силой воли, единственной силой, которую не отняла дряхлость.

Выставив косым горбом спину, – как давно спина перестала гнуться и когда нарос горб, князь-старшина не помнил, – он топтался на росском погосте. Было неприбрано, пора бы велеть прополоть под богами. Да времени нет – хазары из степи идут. Одеревеневшие ноги старика путались в стеблях травы. Обеими руками Велимудр цеплялся за княжеский посох. Переступит, вытащит увязший конец с железной, как у копья, насадкой, опять переступит.

Ветхий старик ковылял по колено в траве у дубовых подножий покровителей племени. Устал он, ох как же устал!.. Ему нужно вспомнить нечто, самое важное, самое нужное. Вспомнить бы, более он не забудет. В ушах свистит, будто близко что-то льется. Велимудру слышится звук: «Ти-ли, ти-ли-ли, ли-ли, ти-ли…»

Знакомый звук, такой знакомый. Но – мешает, мешает. Сейчас Велимудру нужно уйти в себя, поискать, вспомнить главное. Еще самая малость, и вспомнится.

«Ти-ли-ли, ти-ли, ти-ли-ли-ли…» Липкой паутиной тянулась, вилась без разрыва детская песенка пастушьей свирели. Деревянная дудочка мала и тонка, ее голос чуть сильнее комариного свиста, но слышен далеко – как птичий. Вблизи голосом легко заглушить свирель. Но вдали будет слышен не голос, а свирельный перелив.

В траве, за спиной Велимудра, сидел беловолосый парнишка в холщовой рубахе. Следя за пращуром, как бы тот не запнулся, не упал, парнишка пищал в свирель.

Имен много, разве все удержишь в голове. Не стараясь запомнить, князь-старшина звал кощея-прислужника Малом – от малого. Второе лето ходил Мал за князем, силенка прибавилась. Велимудр же вовсе иссох. Мал его мог поднести на руках, хоть головой доставал лишь до подбородка старца.

Для родовичей Велимудр – князь, для Мала – забота. Они все вместе и вместе, древнее смешалось с детским. Старик про себя нашепчет, Мал по-своему поймет.

Под навесом для гостей на скамье лежали мешочки из холстины. В них съестной припас: печеный хлеб, толченое просо, луковицы, сушеная рыба, завяленное мясо, соль, вымененная у ромеев. В очаге допревал кусок мяса в жидкой кашице. Перестав свистеть, Мал побежал к очагу поглядеть, не готово ли варево. Помешал, попробовал – мягко ли? Зубов у Велимудра совсем нет.

Свирель умолкла, и князь-старшина вспомнил, что хотел. Всю жизнь он прожил в страхе. Всегда в нем было два человека: один боялся, другой прятал стыдное чувство. Никому не признавался, никому не признался бы, но дни были отравлены. Привык, не давал воли страху, жил, как все. Думал, не все ли боятся, не все ли прячут и от себя, и от других мысль о тщетности жизни, которую завтра насильно отнимут. При вести о хазарах Велимудр отказался от старшинства, чтобы не мешать роду своей беспомощной дряхлостью. Пусть отбиваются, как умеют. Жизнь не мила, нужен покой, чтобы в покое уйти. Самая страшная смерть – от зверя. Зверь будет тело трепать, не даст умереть в покое. Нет страха, есть злоба на степных людей за то, что не дали умереть в покое.

В горьком бессилии Велимудр поднял руку на Дажбога. Метил в лицо покровителя славян острым посохом и шептал:

– Вот я тебе! Я тебя не боюсь…

Бросив ложку, Мал подбежал к старику.

– Опоздал бы я, ты бы, глядишь, и обломался! Угляди-ка за тобой, старый ты, старый…

Велимудр ухватился за подножие бога, оттолкнул парнишку.

– Мешаешь ты! – и, как копьем, пырнул острой клюкой.

Мал присел шустрым волчонком. Железо, скользнув по плечу, до крови поцарапало кожу. Едва не убил злой старик.

Не в первый раз парнишке увертываться от клюки. Он не обижался. Двенадцатилетняя нянька при столетнем ребенке, мальчик считал себя разумным за двоих. Как никто, он знал жалкую дряхлость князь-старшины, привык с материнской небрезгливостью ходить за стариком, жалея его любовью сильного к слабому. Мог бы Мал клюку отнять, дав Велимудру простую палку. Вместо того парнишка ждал, готовясь увернуться от второго удара. Нет, задохнувшись от усилия, Велимудр опустил посох. Голова затряслась, а тусклые глаза прояснели.

– Пойдем, пойдем, – позвал князь.

Крепко обняв старика, Мал повел его к очагу. Будто ничего между ними не случилось. Волоча клюку левой рукой, правой Велимудр гладил парнишку. В неловких движениях сухих костей, обвитых дряблым мясом, была особая ласка. Слабый просил прощения у сильного. Мал думал: «Горяч ты еще, а угоди ты мне в сердце, кто б за тобой глядел? Пропал бы ты, как куренок».

Кашица хорошо разопрела. Велимудр тер еду пустыми деснами, и его лицо становилось странно-широким, а седая в прозелень борода дыбилась к вислому носу. Мал вытащил мясо, отделив мякоть, мелко ее искрошил, натер луком, подсолил.

Князь-старшина ждал терпеливо. Не ворчал, как всегда: «Сам я себе, сам я все, что я тебе, малый, что ль!» Парнишка понимал, что пращур смягчился, жалея об ударе клюкой. Он ведь такой – гневлив, да отходчив. В бане как? Дерется, толкается. Сам! Сам! Потом устанет и будто не замечает, что его моют. Они, древние, уж такие.

Накормив Велимудра досыта, Мал выгладил ложкой горшок, чтоб не пропало зря крошки. Мешочки с припасом убрал со скамьи и подвесил повыше на деревянный гвоздь, не то мыши источат.

– Ты поди, сюда поди ты, – позвал пращур. Обняв Мала, он начал речь. Едва, едва, с одного слова на пятое, понимал Мал, будто и не по-росски говорил древний.

Велимудр жаловался на извергов, которые от лета к лету все более плодятся, а льнут они все к Всеславу. Хазары пришли, побьют россичей. Всеслав хазар побьет, слобода власть заберет. Рода ослабли ныне. Не будет вольности градов.

Ничтожно мало из слов Велимудра дошло до Мала – все плохо, и только. Цепляясь за парнишку, старец заключал свои речи.

– Ты понимай, помышляй, – твердил Велимудр, – ты уходи тотчас, уходи. Один. Не путайся меж хазар и наших. На Припять ступай. Нашего языка там люди. Тебя примут в род. На Рось не помысли вернуться.

– Без тебя куда мне? Ты ж и по ровному еле бредешь, ты через лес не пролезешь. Ты и на коне-то сидишь, когда тебя с обеих сторон держат, – безжалостно уличал старца Мал.

Рука Велимудра нашла ухо непослушного. Не обижаясь, Мал отвел скрюченные, холодные пальцы и сурово пригрозил:

– Будешь щипаться, я отсяду, чтоб не дотянуться тебе.

– Ладно, не стану, – смирился Велимудр. – Гордый ты. Я тебе говорю: уходи. Не понимаешь ты… – Пращур признался: – Коль не было б никого, и я хорошо бы помер. Все вы, живые, меня тянете, умереть не даете. Буду один – и покой. Лес шумит, нет живых, нет ни страха, ни заботы нет…

Сумерки пали на лес. Велимудр начал совсем непонятно сбиваться в словах. Соскучившись, Мал приподнялся; старик поймал его за ногу:

– Ты, ты куда? Спать будем, я с тобой буду спать.

Вместе с ночью к Велимудру приходил последний страх. Древний старик боялся сна, ужасаясь, что в сновидении разорвется нить опостылевшего бытия и душа уйдет незаметно, обманув спящее тело. Ночами мальчик грел коченевшую спину пращура. Дремля, Велимудр тосковал, пугался и щупал за собой: не удрал ли ненавистный и любимый парнишка?

Мал грезил, что живет в слободе, скачет на злых конях, сечет хазар острой саблей. И виделся ему воевода Всеслав, великий и прекрасный, как живой образ Сварога, что смотрит на степь из священного дуба.

2

В зеленой чаще векового осокоря затрещали завитые ветки. Упал сухой сук. Ратибор грузно валился вниз. Сверху еще сыпались листья, а Ратибор был уже в седле.

Четвертый день идет, как хазары гонятся за росским дозором. Четвертый день идет, как слобожане отходят, не давая загонщикам обойти себя и взять в петлю облавы. Россичи могли бы уйти, оторваться, но Ратибор не хочет. Хазарские конники опасаются слишком далеко опередить свою главную силу, а главная сила не может бросить обоз. Все Ратибору понятно. Понимает он: и хазары знают ведь, что россичи в силах уйти. Не уходят, стало быть, нечто задумано.

Так играли, так играют в степях старые игры. Без закона, без правил, без уговора. Выживает тот, в ком быстрее мысль и чье тело послушнее воле.

Россичи знают, что хазары, достигнув горы, опознали следы. Многодневный привал – не подбитое сухой травой и пухом куропаточье или стрепетиное гнездышко, которое прячется в мелкой ямке. По следам на привале легко счесть и людей и коней.

В первую же ночь хазары пробовали опередить слобожан. Ратибор обманул, сокращая время ночлега. А утром хазары оказались невдалеке, и слобожане дали им поглядеть на себя. Игра затянулась. И хазарам и россичам приходилось давать отдых коням.

Изволоки, увалы, излоги да взлобки[2] – степная дорога не ровная. Лето стояло в полной силе, короткие ночи были теплы, днем степь дышала зноем, как очаг с живыми углями под пеплом. От пота гнедой конь выглядел вороным. С удил падала белая пена. На всадниках одежда волгла и размокали ремни.

В балках-овражках крепко-полынный аромат степи перебивался запахом травяной гари, как жгучее солнце палило скаты лощин. Безостановочным стрекотом зеленые и бурые кобылки-кузнечики славили жар распаленной земли, ночью сверчки поднимали слитный гомон.

На остановках с брюха коней тек струйкой пот, прозрачный, как слезы. Выпаивали лошадей только на ходу, давая опустить губы в ручей на броде. И тотчас же гнали дальше. Если горячему коню после водопоя дать отдых, конь остудится, а всаднику без коня не уйти от гибели.

На третий день слобожане сообразили, что хазарские охотники далеко ушли от своих. Были видны две стайки погони. На высоких местах, доступных глазу издали, Ратибор сдерживал своих, маня хазар видом возможной потехи. Ныне, на четвертый день, дозор уходил, дерзко показываясь раз за разом. Хазары прибавляли ходу. С осокоря Ратибор видел, что за ним гналась одна стая. Те, у кого кони были послабее, остались далеко позади.

Уже шли знакомые места. Степная дорога бежала по лысой гриве, горб которой питал два речных истока: ингулецкий и ингульский. До Рось-реки отсюда остается верст сто сорок. Не жалея коней, можно за день поспеть к Турьему урочищу.

Справа и слева подбегали лесные опушки, обещая укрытие слабому, а степь, свободная от доброй защиты деревьев, языком изгибалась. Гнись, гнись, змея-дорога, а ведешь ты всех, кто захочет, прямо на Рось!

Ратибор придерживал своих коней, и слобожане послушно равнялись по старшему. Хазары поспевали, в их стайке уже различались отдельные всадники. Выступ леса ненадолго закрыл обзор. И когда дорога вышла опять на прямую, сделалось очень заметно, как догоняли степняки. Сейчас их можно счесть всех без ошибки, не путая верховых лошадей с заводными. Ратибор приказал:

– Стой, меняй коня!

Переседлывали коней на виду у хазар, и с места тронулись шагом. Верстах в двух спешила стая загонщиков, не по следу, а назрячь.[3] Махали плетями, спешили. Видели хазары, как слобожане, переменив коней, не смогли оторваться даже на свежих.

Близился верхний исток Ингула, первый, если считать от Роси. Дубовые рощи стеснили степную дорогу до узкого прогала – знакомого россичам горла змеиного пути. Скоро будет узость, где от леса до леса не более четырех сотен шагов.

Степные люди сбивались в кучу для удара. Задние подтягивались, передние придерживали, помня об осторожности. И слобожане дали волю лошадям.

Свежие кони взвились, и тонкие травы не успевают согнуться. Будто в былинках родились великие силы и бросают всадников все вперед и вперед. Уже не скачут, летят над степью чудесные всадники.

Поворот и еще поворот. Ветер хватает топот, и, как из пращи, назад уносятся твердые камни ударов. Вот и нужное место! Ратибор закричал, указывая влево. Слобожане птицами порхнули к опушке, твердо удерживая поводья и сжимая колени, чтобы кони не побились о деревья. С полуслова поняв волю старшего, каждый закрепил оголовья заводных лошадей за дерево. И взор уже в поле, и стрела уже на тетиве. Ждать, видно, недолго.

Жаркий пот струится по лошадиному телу, лошадь не шевельнется. Конь ждет, зная чудесной общностью с всадником, что задумано дело и дело должно совершиться. Медленно впивается жало овода в тело притихшей лошади, медленно наполняется кровью серое брюшко злобного мучителя. Ему нет дела до людей, он хочет насытиться и отложить яички, чтобы продлить свой род неизвестно зачем.

Мгновения неподвижны, как вода в речной заводи. На вершину дуба, битого громом, упал ворон. Он был так же черен, как сучья, опаленные гневом Перуна. Птица с приподнятыми крыльями была похожа на человека, вздернувшего плечи. Ворон не верил затаившимся людям. Блестя горькой ягодой глаза, он был готов к бегству. Он знал – человек не берет ворона. И все же боялся. Дурно тому, кто мучает себя лишними страхами – от излишнего знанья. Плохой из него будет воин. По скупости души он старается так поступить, чтобы совершить задуманное без потерь. И – все потеряет.

В тишине зябко дрожали пугливые листья робких осин. Не сдержавшись, конь ударил хвостом. Жесткая прядь просекла раздутое брюшко овода, брызнула кровь.

Раздался звук трубы. Хазарин, надув щеки, дребезжал в пустую кость. Звал своих, подгонял.

Солнце светило слобожанам в затылок, хазарам – в лицо. Хазары скакали кучно, дав коням полный мах. Думали степные, что догоняют усталых, слабых числом россичей. Спешили прямо на солнце.

Умей выбрать засаду, зная и ветер и свет, на кого бы ни засел: и на зверя, и на человека!

Будто опуская с размаху топор с криком-выдохом – га! – слобожане всем телом бросили первые стрелы. Еще рубила жильная тетива дубленую рукавичку – защиту левой руки, а правая уже клала новую стрелу, уже тянула-рвала тетиву. И гнется тугой лук колесом, над ухом срывается тетива с пальцев. И опять вслед стреле рвется из груди не то вздох, не то выкрик. Никто не видел, как от боевого гнева постарели молодые лица.

Стрелы шли густо, тяжелые, крепкие, с пером весеннего матерого гуся. Хазары падали. Падали и хазарские кони, сбитые уздой, которую тянули мертвеющие руки. Росские стрелки, не мигая, брали цель, высоко поднимаясь на стремени.

Россичи делали дело, вложенное в ум и в руки трудными годами учения. Убивали верной смертью тех, кто хотел их убить. Ни один хазарин не проскочил мимо засады, ни один не успел повернуть. Вперед умчались кони, лишенные всадников, назад не вернулся ни один, как всегда.

Кто-то из сбитых хазаров попробовал встать. Меч довершил побоище.

Скорее, скорее! Ратибор помнил об отставшей, второй шайке хазаров.

Слобожане вырывали из тел драгоценные стрелы. Владельцы отменно борзых коней, на поле боя полегли хазарские богачи. Невзятой останется богатая добыча – времени нет ничего. Торопись, торопись! Гибнут после удачи воины, забывшие себя от жадности. Спеша, слобожане хватали хазарское оружие. Громко звал Ратибор разбирать заводных лошадей, которые ярились от запаха крови.

На поле, где лежало былое городище длинноруких людей, от россичей шарахнулись хазарские лошади. Сбившись вместе, они тянулись к траве. Слобожане развернулись и погнали живую добычу.

Ратибор знал, что хазары непременно запнутся на телах своих, и все же чувствовал на своей спине хазарскую стаю. Молодой вожак хотел сберечь чистой боевую удачу.

Броско скакали прыткие кони, всей силой костей, мышц и дыхания. Впереди уходили, шпоря себя пустыми стременами, хазарские лошади.

Злая дорога, в несчетный раз политая кровью, дико и мощно бежала назад от людей.

Ветер, остужая горячие тела, свистел в ушах, наполняя раздутые ноздри чистым воздухом леса и степи.

Были вольная воля, разгул, боевое веселие. Никто не помнил о смерти, и все были равно бессмертны – и люди и кони.

3

В каждом доме Поросья есть оружие, из поколения в поколение накопленное заботой хозяев. Есть привычка к оружию, есть любовь к нему.

Каждый россич, проведя свой срок в слободе, оттуда вместе с воинскими навыками уносил придирчивое знание оружия, уносил неизгладимое пристрастие не к любому, а к отменному копью – однорогой рогатине на прочном ратовище, к луку тугому, к надежной стреле. В оружии ценил не красоту, не изящество, а верность. Выйдя на поляну, россич умел любоваться стрелой, брошенной вверх под самое облако, глядел, как она, повернувшись в выси, возвращалась и тяжко вонзалась в рыхлую землю. Хорошо!..

Обтесав и распарив вязовую доску, житель Поросья тянул размякшее дерево, гнул, выгибал, строя длинный щит для пешего, круглый – для конного боя. Из копыт своих лошадей и диких тарпанов, из лобных костей быков, коров, туров вытачивались бляхи. Из них, из копытной роговины, из железных пластин так умели набрать чешую на доспехе, что лежала она, подобно рыбьей, – кожи не видно.

Любо россичу вольно творить вольной рукой. Беден и слабодушен ленивый неумелец, который не знал счастья владеть воистину собственными вещами. У него нет ничего своего. Он голый. Он как евнух, о которых рассказывают ромейские купцы на Торжке-острове.

В первых впечатлениях ребенка вместе с любовно сделанной домашней утварью и игрушкой, вместе с плугами, боронами, вилами, граблями во дворе неотъемлемо присутствовало оружие.

На стене висел отцовский доспех, выпятив грудь и чудно распялив бока с ремешками-хвостами. К ним тянулось дитя, когда кошка увертывалась от докучливых детских ручонок.

И запоминался первый подзатыльник-наука: гляди глазами, а не руками.

Росское войско встало за Росью, верстах в трех от брода. Оказалось его числом меньше, чем могло быть. Из десяти родов только восемь выслали подмогу слободе. Свои же предали, свои же ударили с тыла, рассудив, как чужие. Кого тут винить, князь-старшин? Невелика их власть, ничто она по сравнению с вольностью рода. Род терпит власть старшего, пока хочет. Два рода, которые в страшный час въявь отказались от общности, решив обороняться у себя, из-за градских тынов, были из дальних по месту от южного кона племени.

Илвичи и каничи поступили будто бы и по чести. От илвичей пришло шесть десятков слобожан, от каничей – четыре. Лишняя сотня мечей – помощь большая. И какая малая, если подумать, что пять сотен могли бы прийти, и шесть набралось бы, и семь…

Хазары еще не пили воды из Роси. С Турьего урочища они выслали вперед сотни две всадников, и те, завидев россичей, отошли без боя. Опытные в набегах, хазары оценили засаду, устроенную Ратибором для зарвавшейся погони, и вторично попасть в ловушку не захотели.

В пешей части росского войска стоял ромей Малх. Странно и дико ему было все. Один среди чужих, за чужих будет сражаться и за них, если решено судьбой, сложит голову. Его шею еще саднило от аркана. Бредя опушкой, Малх впервые за весь путь от Хортицы-острова заметил черный перехват на стволе березы от срезанной бересты, увидел пенек от срубленного дерева. Люди близко. Вдруг что-то упало на плечи. Пытаясь сорвать удавку, Малх задохнулся. Очнулся он крепко связанным и встретил чей-то недобрый взгляд. За маской молодого лица прятался человек, умудренный жестокостью жизни. Воин собирал черный, как уж, волосяной аркан, ловко меча петли на локоть и отогнутый палец.

Малх заговорил на росском наречии. Поимщик удивился, спросил о хазарах. Такие же вопросы задал Малху и Всеслав. Ромея опознали несколько слобожан, побывавших весной на Торжке-острове. Воевода позволил приблудившемуся человеку остаться.

Славянский лагерь расположился открыто, под охраной дальних и ближних дозорных и наблюдателей на вершинах деревьев. Встретив Ратибора, Малх потянулся к нему, как к другу, пытался объяснить причину бегства от своих и сам сбился: разве свободному можно понять сложные законы империи, давящие совесть?

– Стало быть, ты изгой, – заключил Ратибор.

Малх понимал смысл жестокого слова. Изгнанник – как птица голая, лишенная пера.

– Буду биться за вас, – сказал Малх. Он хотел завоевать не милость, а право жить среди славян. Волей Всеслава Малх попал в пешее войско и сейчас наблюдал, как хазары готовились к бою.

Крытая войлоком, со сплошными колесами высотой в человека, за тысячу лет не изменилась телега кочевника, и Малх опять вспомнил Эсхила. Хазары окружили свой стан сотнями телег, образовавших прочную стену, их стрелки могли бить снизу, прикрываясь колесами, как щитами. Обозных лошадей хазары отогнали к Турьему урочищу пастись на нетронутых травах. Табун скрылся, и хазарские воины начали выезжать из лагеря, строиться тремя полками. Ошибся Ратибор в своем счете. Только войска, которое готовилось к нападению, было здесь сотен не менее двадцати пяти. В лагере тоже не одни женщины с рабами остались. Табун обозных коней погнали сотни три табунщиков. Всеслав счел, что более трех тысяч хазар-воинов пришло на Рось.

Конные толпища хазар клубились, будто роясь, волновались, подобно степной траве под ветром. Вот двинулись тремя тучами, нестерпимо громадными для россичей, из которых никто никогда не видел такое множество всадников сразу. В разных местах сторожевые слобожане трубили тревогу в рога. С высокого дерева князь-воевода Всеслав птицей слетел вниз, и княжеский коновод поспешил помочь князю стянуть ремни доспеха.

За ночь пешие славяне набили перед собой ряды острых кольев. Низкие, до половины бедра, острия спрятались в траве. Справа от хазарской конницы войско прикрывалось лесом. Пешие еще не могли рассмотреть хазар. В ожидании кто дремал, развалившись, кто беседовал с товарищем, и Малха поражало общее безразличие, как ему казалось. Сзади закричали приказ:

– К бою готовься, к бою, к бою! Тетиву натяни, тетиву!

Войско зашевелилось. Переминались, проверяли, хорошо ли меч пойдет из ножен, удобно ль висит секира-чекан, щупали рукоять ножа за голенищем, подтягивали колчанные перевязи, с тем, чтобы колчан, поднявшись над левой лопаткой, сам подставлял оперенные бородки стрел. И потом только гнули лук и натягивали тетиву. Близко к Малху в строю был знаменитый стрелок Горбый. Горбый сидел на скамье. Лет пятнадцать уже, перестав владеть ногами, он таскал на костылях свое тело. И без того сильные руки сделались крепкими, как кузнечные клещи, и Горбый мог послать стрелу на расстояние, никому не доступное. Глядя на калеку, многие со злобой вспоминали здоровых, оставшихся дома. Но не стало времени думать об этом. Заметили пешие, как над травой появились хазарские полки. Различались головы лошадей и людей. Хазары скакали плотным и широким строем. Над их множеством на невидимых древках трепетали, как ястреба в полете, пучки конских волос и куски ярких тканей, боевые значки. Славяне изготовились к стрельбе.

Оставалось хазарам пройти не более версты, когда они сдержали коней. Три полка остановились, равняясь стеной, а те, кто не сумел сразу овладеть слишком горячим конем, скакали перед плотным строем, чтобы, как в наказание, встать сбоку.

4

Как всегда перед боем бывает, между хазарами и славянами осталось пустое, ничье поле. Будто бы огороженное, хотя стен нет, оно запретно на срок, которого никто не знает.

Первым решился хазарин. Он медленно выехал из средины хазарской конницы. В черном железе доспехов он казался широким, как бочка. Показывая искусство наездника, хазарин вздернул коня на дыбы и заставил его пройти на задних ногах шагов сотню. Потом, дав волю, похлопал коня по шее, и тот, беззаботный, повернув голову, потянулся к руке за подачкой. Не спеша, хазарин приближался и остановился на расстоянии, безопасном от стрелы. Боец поднял копье, требуя боя. Будто капли росы искрились на его низком шлеме, искрилось и оголовье коня. Знатный хазарин искал соперника для единоборства.

От людей росского языка выехал простой по виду всадник, в копытном доспехе, в шлеме из турьего черепа. Ехал просто, не показывая своего наезднического умения, прямо на хазарина. Тот тронул навстречу, но дугой уклоняясь к своим. Было понятно, что опытный воин остерегается, чтобы в сшибке нечаянно не попасть в опасную близость к росским стрелкам.

И место, и время дня принуждали росского воина принять бой лицом к слепящим лучам солнца. Хазарин толкал и толкал коня, пока тень шишака не легла между ушей животного.

Наклонили копья. Уже на скаку россич бросил круглый щит со спины на левую руку.

С места оба прыгнули разом. Большие, тяжелые всадники сорвались птицами, без разгона, на полный размах. К этому славяне приучали боевых коней. Степные же лошади иначе и не могли начать скачку. Может быть, под россичем был степной конь, взятый прошлым летом у хазарского загона. Может быть, этот конь родился в одном табуне с конем хазарина. Причудливы пути и коней и оружия.

Сшиблись беззвучно. Каждый сумел принять острие копья срединной бляхой щита, копья отбросило вверх, и размах разлучил бойцов.

Россич раньше повернул коня, но, встав лицом к бою, выждал хазарина. Он искал равного боя и дал противнику оправиться.

Опять поскакали. Коснулись. Что это? Россич копье потерял? Среди пешего войска поднялся крик – и смолк. Под хазарином лошадь споткнулась. Наверно, неудачно всадник принял копье своего противника. Вниз отбил, и оно поразило коня.

Широкое поле, высокое небо. Под небом людей на поле собралось, сколько никогда не сходилось сюда с сотворения мира. Но для всех будто только один человек на этом поле. Для славян – россич, для хазар – хазарин.

Хазарин легко и ловко спрыгнул с коня – до того, как тот завалился на бок. Из хазарского войска выскочили всадники, но тут же и вернулись: россич спешился столь же быстро, как его противник. Равный бой.

Хазарин, небрежно свесив левую руку с круглым щитом, пошел на пешую стречу. Россич спешил, широко шагая. За ним, как собака, шел конь. «Наш без щита, без щита!» – кричали около Малха. Ромей вгляделся. Нет, россич со щитом, но щит заброшен за спину. Почему? Рядом прозвучало незнакомое слово: обоерукий. Что оно значит?

Объяснение пришло само. Бойцы сошлись. Лязг, треск, что-то мелькнуло, и хазарин пал, как битый громом. Взметнув его тело перед седлом, россич уже скакал к пешим. Его узнали. То воевода Всеслав вышел на бой простым, как последний из не имущих железного доспеха, взял врага честно, грудь на грудь, без уловки. Не в доспехе сила, а в твердости сердца. Пешие кричали:

– Слава князю, слава Всеславу всеславному!

Добрый знак. Второй раз берут россичи хазарскую кровь, капли своей не дав взамен. И – навсегда среди россичей был наречен князем слободской воевода.

Новые хазары выезжали для состязания, новые россичи принимали вызов. Малх хотел бы принять участие, он надеялся на свое умение, соединенное с ловкостью мима-жонглера, но пешими хазары не сражались.

Ромей хотел биться за чужое знамя. Он не знал своего. Все были чужими. В легионах он думал о жалованье солдата, о добыче. Ничто иное не манило. Победа, захват лагеря противника знаменовали не успех империи, не общее благо, а возможность схватить добычу, за которую скупщики дадут серебро и золото. В войсках империи ходили рассказы о чудесном обогащении солдат. Называли имена легионеров, которые купили себе виллы, женщин и окончили дни в пышной праздности, окруженные рабами. Писатели сочиняли подобные истории – это Малх знал. Мечта о богатстве делала легионера империи ослом из басни, который бежал за пучком зелени, подвешенным на конце дышла. В сущности, человек любит быть обманутым, нищета умеет рядиться в пышность слов. Обогащались базилевс, полководцы, скупщики. Однажды евнух-сановник, прибыв в армию из Византии, обратился к солдатам с декламациями о любви к отечеству. Оратора осмеяли. «Здесь все иное», – думал Малх, наблюдая за состязанием воинов. Издали и чужой, он не мог различить, где россич и где хазарин.

Но вот одиночных всадников сдуло с поля как ветром. Остались ли в траве тела людей или коней, не рассмотришь. У хазар загудели бубны, протяжно захрипели рога. Изгибаясь, трепеща усами копий, играя бликами оружия и плеском значков, хазарская масса двинулась к полю.

Тесный строй конников съедал степь. Тысячи копыт сминали травы, не встать им более, стоптанным, изломанным, раздробленным, вбитым в землю.

Ничего не осталось от степной дороги, всю ее заняли хазары, и бежали их кони, и мчались хазары, нарастая и все возвышаясь. Сейчас они явятся над росскими стрелками валом конских морд, валом рук, щетинистых копий и сабель.

Солнце замерло в небе, время остановилось, ничего не было в мире, кроме безмерно растущего, как воля судьбы, наступленья буйной, неудержимой, никем еще не обузданной Степи.

Малха отрезвил близкий звук, подобный гудению толстой струны. Горбый, расставя мертвые ноги, сидя пустил первую стрелу. От вздутых мышц его спина казалась горбатой. Опять изогнулся необычайно тяжелый лук из турьего рога. Пора? Старшины закричали:

– Бей, бей, бей!

Не стало слышно тетив, их пение утонуло в криках стрелков.

С визгом и свистом неслась хазарская конница. Хазары кричали:

– Харр, харр!

В их боевом кличе россичам слышалось карканье хищного ворона. Еще скорее метались руки стрелков к колчану и к тетиве.

Малх не мог заставить себя прицелиться и бросал стрелы, как в воду. Ему казалось, что он бьет в грозный вал, каким Черный Понт нападает на берег.

Стрелки самозабвенно рвали тетивы. Не веснами, не лунами и не днями считалась ныне их жизнь, но стрелами, которые они еще успеют выпустить, прежде чем хазары наступят на голову.

Росская конница ждала скрыто, за восточной опушкой поля, в кустах орешника и боярышника, среди лип, лапчатых кленов, остролистых ясеней. Всеслав двинул конных, когда хазары в боевом порыве открыли ему свой бок.

Управляя ногами, как умели они водить своих коней, россичи с ходу пустили в дело луки. Правое крыло хазар замялось, загнулось и слитно полилось навстречу.

Повинуясь приказам Всеслава, слобожане с дивной скоростью сбились в кулак перед ударом. Колено с коленом, выставив копья, россичи врезались в хазар.

Бой конных стремителен, головокружителен, мысль отстает от тела, слова не успевают выразить действие. Земля колеблется, дрожит под ногами коней, будто ее твердость колдовски, превращена в ходячую зыбь. Носятся призраки, реют лица, руки, гривы, раззявленные рты. Человек отдан не сознанию, а вихрю навыков воинской науки, в нем все приобрело чудесную силу, он молния, он не думает, но знает, освобожденный от рассужденья, он сразу везде и во всем.

– Рось! Рось! Харр! Харр!

Разве можно, разве нужно думать, где осталось копье, разве не сам меч в руке, разве не само рубит и колет железо! Перья-шипы боевой палицы ломают хазарский шлем, а левая рука рубит и рубит. Правая сокрушает палицей либо чеканом уже не шлем хазарина, а конскую голову, захваченную убийственным полукружьем размаха.

Сжимая коней клещами колен, славянские всадники парят над седлами, необычайно высокие, и, обоерукие, косят, косят и косят.

Поле качается вверх, вниз, вверх, вниз. Совсем перекосилось поле, и в наслаждении боем сердце пылает.

Тихий бой!.. Нет треска, лязга, нет криков людей и храпа коней, нет стонов и воплей, все звуки отстали, мгновенья отскакивают в небытие, как прах от копыт.

Белыми пушинками, такими легкими, что на них могла бы заснуть только невесомая душа, тополевый пух подбивается в затишные от ветра места. Поднесите огонь – пух, дав пламя, исчезнет мгновенно. А ведь в каждой пушинке скрывается семя, из которого может вырасти многосаженое дерево. Так в тихом для сражающихся бою пылает единственный в своей силе пламень. В нем сгорают, не узнав о собственном исчезновенье, жизни людей.

Россичи знали разве что из преданий о боевой встрече с таким множеством степняков. Всеслав годами размышлений сам додумался, как вести бой со степными людьми.

Он знал, что степные все отлично-хорошие воины в скачке и в рубке, хорошо мечут стрелы с седла и копьем умеют играть, как журавль клювом. Степняк родится и умирает на коне. Но степные своевольны, бьются без строя, табуном. Двадцать лет Всеслав готовился к большому бою со Степью, веря в силу единства росской конницы, веря в стойкость и высокое искусство росских стрелков.

Для воеводы нынешний бой не был ни тихим, ни призрачным. Всеслав, подчиняясь преданьям и обычаю всех народов своего времени, принял единоборство как необходимость для звания вождя воинов. Сменив простой доспех на железный, покрывшись кованым шлемом, Всеслав стал каменно-спокоен. Как пастух, он правил стадом железных быков – слобожан, направлял, вел, посылал, имея наградой слепое послушание воинов.

Россичи, опомнившись после первого удара, не успели удивиться пустому полю, куда они выскочили, пробив хазарский полк, как опять были брошены в сечу. И только немногие из бойцов понимали, почему сейчас перед ними были спины, затылки хазар, конские хвосты, а не хазарские лица и лошадиные морды. Ведь это они, по воле Всеслава, описали в поле полукруг и вторично ударили на смешавшихся, потерявших размах хазар. С торжеством подумал Всеслав о своей правоте, о правильности с трудом надуманного, с сомнениями принятого решенья, как биться. И со злобой вспомнил и о своих, и о соседях. Будь бы у него сейчас хоть семь, пусть даже шесть, сотен конных, он разбил бы всех хазар на этом поле, как орел бьет стаю гусей, как один камень побивает целую кучу глиняных корчаг.

Единственный зритель, который мог правильно оценить бои Всеслава, был ромей Малх. Удар конных россичей, разбросав правое крыло хазар, вынудил остальных замяться и повернуть на помощь своим. Малху было ясно, что хазарские полководцы преувеличивали силу росской конницы. Да и что могли они видеть из глубины своего строя! Пешее войско еще било стрелами хазар, почти достигших кольев, а передовые хазары уже напоролись на невидимую преграду. Но порыв их был остановлен не кольями, а хаосом, возникшим, как по воле богов, среди собственного войска. Малх видел все и думал: «Какие могучие силы зреют вдали от границ империи, в местах, о которых известно одно – здесь живут варвары…»

Росская конница скрылась. Солнце, склоняясь к закату, решило за хазарских полководцев. Подхватывая тела товарищей, хазары без порядка отходили к своему лагерю. Ночью конница не бьется. Росские пешие стрелки пошли на ничейное поле шарить в траве в поисках стрел, оружия и забытых тел. Чужих и своих.

5

Чтобы хазары не могли сосчитать росскую силу, костры для варки пищи были разожжены в ямах. Князь-старшины Колот, Чамота с избранными слобожанами ходили по лагерю, опрашивая каждого, сколько стрел он пустил, и число отмечали буковками-цифрами на липовых дощечках.

– А сколько ты нашел своих стрел? – спрашивали старшины и бранили тех, кто подобрал мало. Напрасно стрелок оправдывался тем, что его стрелы унесли в себе хазары, хазарские кони, что трава на поле слишком густа. – Не то говоришь ты, ленивый, – строжили старшины от скупости.

В телегах, спрятанных в роще Сварога, хранился запас. Каждому стрелку полагалось иметь при себе сорок стрел. На три с половиной сотни пешего войска требовалось сто сорок сотен стрел. Почти столько и осталось в запасе после ночной раздачи.

Малху тоже сделали упрек, снесенный им без обиды. Ромей, естественно, привалился к костру десятка, с которым он стоял в бою. Суровые россичи, он чувствовал, не чуждались его. Малха поражало спокойствие этих людей. Будто бы не было страшных минут, будто завтра ничего не может случиться. Хазары нависли над росским войском. Кому, как не Малху, помнить их близость: хазарская стрела нашла место в его доспехе, ткнулась между роговыми пластинами и вонзилась над левым соском. В горячке Малх не чувствовал боли. Сейчас ранка ныла. Россичи говорили между собой, что хазарские руки слабее славянских, их стрелы легко застревали в коже доспехов. Малх слышал, что пешее войско потеряло не более десятка – битых в лицо, в шею. Ромей сидел у костра, сняв тунику. Не обращаясь ни к кому, он сказал, гордясь своей раной:

– Попало и мне.

Он уловил несколько взглядов, скользнувших по его лицу, до окровавленной груди. Кто-то сунул Малху пачечку сухих листьев, перевязанную мочалом, сказав:

– Пожалуй, приложи, быстро дырку затянет.

Терпкая кислота трав вязала язык и рот. Наложив на рану целебную кащицу, Малх прилег. Его удивляла тишина. Военный стан славян дышал тайной, как сборище поклонников запрещенной религии или заговорщиков против базилевса. Из ям тянуло удушливым дымком, как от печи, где пережигают дерево на уголь. Приглушенно и невнятно тек чей-то голос, и, когда он прерывался, ночь наваливалась мрачным молчаньем. Не таковы бывали военные станы имперских войск, пьяные, буйные, с высоким пламенем костров, среди которых начальники проходили с охраной, не рискуя в одиночку доверяться солдатам.

Малх приподнялся. Его товарищи спали или мечтали. В смутно угадывающихся телах, наверно, тлела мысль, как и в нем. Внезапно Малх ощутил и тревогу и скрытое волнение россичей, и странная теплота разлилась в его сердце. Друзья, близкие люди! Издали донеслись слабые звуки, крик. И опять тишина все задавила, Малх слышал только свое дыхание. Он лег. Рана больше не ощущалась. Дремоту прервал топот. Большое тело вынеслось из мрака странными прыжками. Кто-то, дыша, как бык, спросил:

– Эй, люди, здесь вы?

И сразу три или четыре голоса ответили:

– Здесь.

Хрустнуло. Малх уловил бросок, узнал костыли. Рядом с ним сел безногий стрелок. Горбый ворчал:

– Ишь, сколько моих стрел унесли они, клятые…

– Что, не собрал? – откликнулись голоса.

– Все помню, куда садил. Видишь, они тела подобрали.

– А что там кричали?

– Лазутчики хазарские набежали. Тех лазутчиков наши били.

Горбый обратился к Малху:

– А ты слышь, чужой, лук не так гнешь, я тебя поучу…

Но его прервали бранью:

– Ложись и молчи. Назавтра будет наука нам всем.

Князь-воевода не спал. Нет, не так он поступил бы на месте хазарских полководцев. Не ушел бы из боя, конных сковал бы, пеших раздавил бы.

Всеслав уже давно, сам того не зная, постиг тщетность греческой истины, заключавшейся в том, что для познания других надо познать самого себя и судить по себе. Нет, люди различны.

Даже холод и голод терпят по-разному, иначе любятся, не каждое сердце раскрывается на ласку. Уча людей, Всеслав сам учился. Гордясь своим племенем, Всеслав знал: россич цепок, стоек. Однажды схватившись, рук не разожмет, за себя не боится, начав, дела не бросит, лезет, пока его не убьют. Для россича битва не удалая игра. Степные же люди горячи, пылко-поспешны, в бою смелы, но не настойчивы. Всеслав знал, что и у степных людей, и у ромеев бывает, когда по нескольку дней войска, выйдя в поле с утра, стоят до вечера, тешась схватками одиночек-удальцов, и без боя расходятся к ночи. Бывает, что и сшибутся, и опять разойдутся, не добившись решенья.

Трупы коней казались буграми. Ратибор осматривал поле. Всеслав послал слобожан стеречь хазар, чтобы они ночью не подползли к кольям, не разведали бы защиту пешего войска.

Чтобы видеть ночью, нужно глядеть снизу вверх. Слобожане припали к земле, наблюдая хазарскую сторону. Место знакомое, каждый несчетно проезжал здесь верхом, ходил пешим. Отсюда Ратибор, как многие до него, проходя испытание воина, глядел из травы на образ Сварога, а Сварог глядел на него. И сейчас Сварог, прозревая тьму, так же смотрит на степную дорогу, видит хазар, видит своих. Так же глубоки его глаза под челом, выпуклым, подобно щиту.

Боги уходят со своими пародами, новые боги приходят с новыми людьми. Быть может, и Сварог обречен на забвенье смерти, как каменные боги забытых длиннопалых людей. Победят хазары и срубят священное дерево росских. Образ бога превратится в дрова под котлом со сладким мясом неезженой лошади…

На теле Ратибора вспухли рубцы от ударов, но ни одна хазарская сабля не просекла доспехов. Где им! Обоерукий, как сам Всеслав, Ратибор и отбивал и разил двумя мечами. Он помнил все, не поддавшись боевому хмелю: он по приказам Всеслава тоже вел строй, сросшись с конем, которого чувствовал, как другой чувствует собственные ноги.

Чуть шелестела трава, чуткое ухо ловило невидимый ход зверя. Степь не спала. Под трупом лошади трудилась крыса; впиваясь в свежую падаль, она скребла, грызла, теребила. Жук-могильщик налаживал нору, червь пробивал дорожку к поживе. Ночь полна звуков, ночь полна запахов.

Нет хазар. Сзади слобожан, как мертвые, лежат обученные послушные кони.

Скучно ждать. Нет, не скучно – нужно ведь. От напряжения глаза устают, что-то мелькает. В ушах шумит, и кажется, что из дальнего лагеря хазар доносится гул голосов, ржанье лошадей, лай собак. Чтобы рассеять образы, приходится быстро закрыть глаза и опять раскрыть. Ведь это ночь, это земля сама говорит, вспоминая в сонной дремоте. Души убитых носятся в воздухе, земле есть что вспомнить. А сама она шепчет: «Спи, спи…» Тело устало, в темноте успокаивается сердце.

Мать Анея учила сына: «Будь с людьми справедлив, блюди правду, будешь людям всегда хорош, и они к тебе будут хороши». Нет справедливости. Люди своего языка бросили россичей в беде, на одних россичей возложили защиту границы меж лесом и степью. Враг тот, кто напал. Как назвать того, кто своих оставил на волю врага?

Ратибор смотрит – опять движется степь. Он не верит обманчивой темноте – он не слышит запаха хазар. Сегодня он навечно запомнил запах степных людей…

В чудном мгновении Ратибор спал и не спал. Внутри звучал голос, лились слова певца:

И вещий сон в тени родных лесов,
и шепот наших трав в лугах и на полянах,
и шелест наших злаков в бороздах,
возделанных руками росских…

Темное небо с темным солнцем боя. Обе руки расчищали дорогу, и каждая знала, когда колоть, когда рубить. Словами не передать, как пахнет хазарская кровь. А голоса внутри напоминали, утешая:

Но человек, он не исчезнет,
он умер – как закат,
он успокоен.

Не надо покоя, покой – для мертвых. Ратибор жил, будет жить без утешения, сам, волей разума и тела. Он приподнялся, ощутив свежий запах хазарина.

Земля была железная, когда рубились через хазарское войско. С копьем пришлось разлучиться после первого удара. Не нашлось оно и после. Хорошее было копье. Тот, первый хазарин, в которого ушло копье, вогнал Ратибору в ноздри свой запах, от которого не избавиться.

Мстиша, подтянувшись к Ратибору сзади, шепнул:

– Слышу хазар.

Ратибор, стоя на коленях, освободил аркан, пробуя, верно ли легли петли. Тише вздоха он ответил:

– Будем брать.

Хазары наплывали, как души мертвых. Явились над степью черными призраками, сгустками мрака. Догадались, наверное, обуть коней кожей.

Ночной воздух тек, неся чужой запах, как струи мути в чистой воде. Взять живого!..

Ратибор скорчился на коленях, выгнув спину горбом. Хазары здесь, над ним. Вскочив, Ратибор метнул аркан, бросил в сторону, рванул. Мстиша, достав конного длинной саблей, кричал, созывая своих:

– Рось! Рось!

Испуганные кони хазар прянули, аркан натянулся, и Ратибор поволок грузное тело. Взял!

Свои уже скакали на схватку. С гордостью Ратибор подумал: «Не спали, в седлах все, паша сила!» С болью, с гневом закричали чужие голоса. В темноте всадники сшиблись, и топот унесся в хазарскую сторону. Кто-то из слобожан высекал огонь, собираясь осветить сбитых наземь хазар.

Ратибор рвал аркан к себе, чтобы не дать опомниться взятому в плен хазарину. Ощупал. Петля захватила шею и руку. Видно, хазарин сразу обеспамятел. Живой ли? Сердца не прощупаешь под жестким доспехом. Ратибор нашел запястье. Жив… Связав арканом хазарина, Ратибор понес добычу к коню. Конь ждал, лежа на земле, неподвижный, как дикий камень.

Освобожденный от железных доспехов, босой, в прелой рубахе, черной, как земля, хазарин переминался около костра. Он шевелил стянутыми за спиной руками, выгибал грудь, пробовал землю бурыми пальцами ног, будто хотел взвиться, улететь. Был он костист, плосконос, широкорот. На вопросы не отвечал, как глухой. Черноглазый, он лицом напоминал ерша, а телом, емким в плечах, узким в бедрах, был как клин.

Кроме хазарского клича «харр», никто из россичей не знал хазарских слов. Ратибор вспомнил о многоязычном ромее. Старшины знали, где находился каждый человек из росского войска, и Малха быстро доставили к костру воеводы. Малх попробовал ромейскую речь, потом готскую. Знал он немного и наречие степняков, которых ромеи называли по старой памяти гуннами-хуннами. На вопрос: «Как тебя звать, имя как?» – хазарин встрепенулся, но не ответил, хоть и явно выдал себя.

– Ты его спрашивай теперь, сколько их всех, сколько они нынче потеряли людей? Да зачем к нам пришли? Да что думают далее совершать? – приказал Всеслав толмачу.

Хазарин молчал.

– Железо калите, – велел воевода.

6

Тридцать два лета тому назад через Рось перевалили степные пришельцы. Треть века, более одного поколения минуло с того времени, которое сейчас жило в памяти Всеслава. Тогда воеводой был Гудой, предшественник Всеслава Старого. Князь-старшины скупились, отзывали своих для хозяйственных поделок, полевых работ. Гудой, имея малое число слобожан, испугался хазар, без боя пустил их через Рось, а сам заперся в слободе. Степняки не старались взять слободу: трудное дело лезть под стрелы на недоступный холм-крепость. Свободно разойдясь по росским полянам, хазары жгли грады, набирали добычи, полонянников. Под конец Гудой вышел из слободы, побив малый отряд хазар, лениво наблюдавший за затворниками. На обратном пути хазар Гудой сильно щипал степных, отбил часть полона и скота. Сам Гудой был дважды ранен, но не искупил своей вины перед племенем и был за измену живым сожжен на костре. После того упала слобода в мнении россичей. С несказанными трудами поднимал слободу Всеслав Старый. Не мстить за набег, а не пускать степных через Рось должна слобода. Род кормит слобожан не для мести, а для своей защиты. Лечь должна слобода, если силы не хватит. Так думали все, так мыслил в молодости воевода Всеслав. Потом, с возрастом, с опытом власти, явились сомненья. Что пользы лечь, не выиграв боя? Нет на мертвых бесчестья. Но живые? Беспрепятственно степные возьмут все, беспрепятственно угонят людей, сколько захотят. Давно уже нынешний воевода оправдал былого воеводу Гудоя. Не его жечь – карать бы соседей, оставивших своих без помощи в бедствии, карать рода, которые отстают от общего дела.

– Честь родным нашим братьям илвичам с каничами, – говорил Всеслав, – честь тем, кто пришел вместе с нами делить железную жатву. Да и то сказать: никто не отличит россича от илвича, от канича. Бесчестье тем, кто ныне, оставшись за засеками, думает бесстыдно: пусть-де другие ложатся под хазарской саблей, мне ж нет горя, до меня не добраться степнякам. Бесчестье тому, кто, как князь Павич, в гнусной жадности не позволил родовичам жить братьями в росской слободе. Бесчестье нашим князьям Могуте и Плавику, не давшим нам ратников. А еще, – восклицал Всеслав, – глядите на извергов! Люди они в родах нелюбимые, утеснение от князей испытавшие. Они ж пришли. Семьи покинули не за стенами градов, – в жалком бегстве, в лесах прячутся те, как мыши. «Кто же свои нам?» – спрашивал Всеслав, не ожидая ответа.

Нет для человека горше обиды, когда он, зная, что и как свершить, лишен такого счастья по тупости других. Пора крикнуть правду во весь голос. И Всеслав бередил души воинов:

– Думайте! Было б по-нашему, не мы бы ждали сегодня хазар. Они, как вепри, обложенные в болоте, ждали бы ныне последнего часа. Хоронились бы они за своими телегами, бога своего проклиная, что завел их на росские земли.

Колот-ведун сказал однажды, что злоба рождается от бессилья.

Всеслав не мог решиться уйти с дороги хазар. Хазары же были свободны.

Лаяли и выли желтые хазарские собаки, чуя россичей, которые приближались к тележному лагерю, чтобы следить за врагом. Еще до рассвета пешее войско успело поесть. Малху казалось, будто каждый славянин думает, что ему удастся насытиться последний раз в жизни. Все ели жадно и много, уничтожая остывшее варево из мяса с кореньями, печеную и вареную говядину, пахучий хлеб из мягкой пшеницы, копченое сало. За едой дожидались воли старших и воли хазар.

Солнце уже порядочно припекало, когда широко и вольно полилась хазарская конница из проездов-ворот, оставленных в тележном обводе.

– Неужели они повторят по-вчерашнему? – спрашивал себя Всеслав, наблюдая за полем с самого высокого дерева Сварожьей рощи.

По дальности расстояния хазары казались мелкими, как мураши. Не спеша, они нестройно клубились перед своим лагерем. Лишь постепенно наметился разрыв между массами конницы и краем лагеря. Хазары наступали. Медленно-медленно.

Ратные росской пешей дружины разбирались по местам, как стрелки в засаде на зверя. Но засада была на виду, и зверь-хазарин и видел и знал охотника.

Один стоит трех, сражаясь из крепкого места. И больше стоит, пока не сломается крепость. Колья в траве не крепость, а хитрость.

Хазарские конники приближались. Стало видно, что строй их редок. Вначале казалось, что хазары все здесь. Теперь Всеслав, охватывая взором десятки и полусотни, счел немногим более тысячи конников. Где остальные?

Сегодня хазары не высылали одиночных бойцов, чтобы разжечь себя лихостью застрельщиков. Их конная рать, нависая в готовности к удару, удерживала славян, как капканом. С места не сойти, ждать. «Чего ждать?» – спрашивал князь-воевода. И отвечал: «Исполнения хазарского замысла». Ему все мерещился воевода Гудой, несправедливо осужденный всеми людьми росского языка. Нет, не быть тому. Всеслав не думал, что нынче же хазарская стрела или сабля могут послать его душу на небо, а тело – на погребальный костер. Он верил себе, искал решенья, прислушиваясь к внутреннему голосу, и приказал готовиться к отходу за Рось. Но – к непростому отходу.

Наблюдая сбор стрелков в общий строй, хазары заволновались.

Из-под высокого знамени поскакали посыльные, и скоро сотни две разведчиков широким махом коней пустились взглянуть на россичей. А главное войско шагом текло им вслед.

Росские стрелки двинулись не вспять, но на сближение с хазарами. Разведчики стали сдерживать коней, главная же сила ускорила ход. Всеслав старался войти в душу хазарских начальников, понять ее по поведению их войска.

Пешее войско славян остановилось, явно пугаясь сближения с хазарами. Сначала один десяток, потом другой повернулись и побежали обратно. За ними в смятении пустились все три с лишним сотни пеших.

Вид бегущих нестерпимо заманчив для конницы. Сами лошади просят повод, рвутся, хотят догнать. Хазарский строй изогнулся пилой, бросив вдогонку горячих наездников. Наверное, веселый ветер свистнул в ушах, ввысь взлетели и сабли и души бойцов в упоении предстоящей рубки бегущих. Но беглецы остановились и повернулись все разом.

Нелегким гнетом лежало на племенах кормление слобод, еще хуже была потеря сил, отрываемых от работы. Всеслав Старый добился в конце своего воеводства, чтобы каждый мужчина отдавал слободе первую молодость и покидал бы слободу, только достигнув двадцать третьей весны. Разной работы в роду не перечислить, легче было сказать, что умел делать лихой слобожанин. Что в том, что на лошади он ездил, как единое с ней тело, или мог бить из лука в яблоко на три сотни шагов? Возвращаясь в род, мужчина не приносил ни ремесла, ни уменья-сноровки к пашне. Хуже еще было другое. Многие возвращались из слободы, неся презренье к обыденному труду. Скучно им бывало гнуть спину на полях, нудно ремесленничать. Россичи не только посылали на Торжок-остров меньше товаров, чем могли дать по своим угодьям, и по числу мужчин. Не случайно, что именно они раньше других оставались без хлеба, пока не смелют новинки.

Зато любо-дорого было посмотреть, как, заманив хазар ближе к кольям, пешее росское войско развернулось для боя.

Малх, как и все пешие, был предупрежден о замысле ложного бегства. Военное искусство ромеев и римлян давно знало этот прием, и ромей удивился лишь тому, что славяне на краю земли сами додумались до хитрой и опасной стратегии великих полководцев Средиземноморья. Он видел, что лучшие легионы империи едва ли могли с такой выдержкой проделать рискованный маневр. Здесь приказывал кто-то один, просто голосом. В легионах кричали, команды подтверждались звуками труб, флейты давали скорость шага.

Когда стрелки вернулись и расступились, чтобы не было помехи для лука, Малх, считавший себя ловким и гибким, один из всех отстал, потеряв свое место в свой десяток.

Хазары были уже на кольях. Налетев, как стая воронов, с оглушительным воплем: «Харр, харр!» – хазары замялись, видя падающих передних.

Отвлекшись, Малх наблюдал, как далеко отошли правые локти стрелков, и ему, впервые в жизни, удалось уловить удивительный звук, короткий, могучий, мелодичный аккорд сотен тетив, сразу рассыпавшийся в щелканье жил и стрелковые рукавички. Очнувшись, отбросив пробудившееся чувство художника. Малх нашел место в строю и, видя только хазар, стрелял, не слыша чужих тетив и зная только свою.

Мелькали кони, руки людей, чьи-то лица. Лошадиное копыто явилось почему-то вверху, и будто уже над Малхом повисла конская грудь с широким ремнем и красным камнем на грудной бляхе. Потеряв лук, Малх схватил щит и на коленях, не успев встать с земли, принял удар, рухнувший на щит каменной глыбой. Тело ромея все же вспомнило уроки, которыми ворчливый центурион, издеваясь над бывшим мимом, зло докучал Малху. Отставной легионер сумел, выбросив вверх славянский меч на всю длину своей жилистой руки, проколоть хазарина. И лишь тогда он понял приказ:

– Стрелков оберегай от конных!

В десятках ратники со щитами и мечами образовали заслоны, из-за которых другие продолжали бить из луков. Хазарские конники рассыпались, пронеслись дальше, и перед пешим войском открылось поле. Главная сила хазар задержалась у кольев.

– Отходить всем! – раздалась команда россичам.

Тут оказалось, что не так много хазар прорвалось через пеших. Хазарские конники уже возвращались к своим, избегая столкновения с вышедшей конницей россичей. Малх успел сорвать с убитого им хазарина пояс с длинным ножом в ножнах, оправленных серебром и украшенных цветными камнями. Не жадность толкнула ромея. Он хотел унести с поля доказательство своей верности новому знамени.

Ратники уходили широким шагом, и Малх, непривычный к такому движению, почти бежал. Несли своих убитых и раненых. Малх нечаянно встретил живые глаза под рассеченным черепом, увидел твердо сжатые губы. Отвернувшись, чтобы не бередить сердце страшным зрелищем молчаливой муки, Малх заметил, что ратники уже далеко оторвались от хазар. Те, опасаясь новых ловушек, медлили.

Вот кусты, выброшенные рощей Сварога поперек пути. Отсюда уже не видно того, что творилось позади.

Где-то опять раздалось боевое хазарское «Харр, харр!».

Но кто-то сказал свое:

– Вот и Рось наша.

7

Конь воеводы осторожно, едва тряхнув хозяина, переменил ногу. Мертвый хазарин лежал ничком, странно и чуждо для живого подогнув голову под грудь. Невнятные речи болтал ночью пленный лазутчик под пылким железом. Толмач Малх передал, что будто бы три старших хана ведут хазар, будто бы хотят делать ратное дело порознь. Был ли хазарин упрям, плохо ли его слова были поняты толмачом, кто мог сейчас знать. Еще одно безыменное тело осталось около Роси, сломанная ветка, листок, опавший с дерева жизни.

Для воина, участника схватки, битва подобна налетевшему вихрю. Для полководца бой кажется медленным, тягучим.

Всеслав видел, как замялись хазары у кольев, и оценил их осторожность. То, что казалось пешим стрелкам бурным порывом, на самом деле было короткой вспышкой. Горстки наездников наскочили на стрелков, а сотни были удержаны кем-то, кто без горячки руководил боем. Теперь, когда росские ратники уходили, десятки казались плотными, как клади снопов. Если есть среди хазар те, кто помнит набег при Гудое, они скажут, думалось Всеславу, что нашли других людей на месте былых.

С всхолмленной лесной опушки открывался хороший обзор, а хазарам не были видны всадники в доспехах, крашенных ореховой краской.

– Опасаются хазары ныне, – говорил Дубок.

– Да, прав ты, брат воевода, – согласился Всеслав не потому, что уместно думать вслух, но желая показать расположение преемнику Мужилы.

Хазары, более не доверяя ровности поля, не стремились преследовать отступающих. Степная конница выпустила щупальца, чтобы вновь не попасть в засаду.

Всеслав пытался разгадать замысел хазар. Две трети их сил ушли неведомо куда, и одна треть вышла в поле. Две трети хазар потерялись для Всеслава. Нет хуже, когда враг исчезает неведомо куда.

Последний десяток пешего войска закрылся Сварожьей рощей. Осмелев, голова степняка пошла широким махом. Всеслав послал им навстречу илвичей с Дубком и четыре десятка своих. Степные завопили свой клич – «харр, харр!», бросились было, но повернули назад, не принимая боя. И в этом тоже нашел Всеслав подтверждение своих мыслей о хазарах.

Воевода довел всех к броду. В это время с вышки в слободе запрыгали клубы черного дыма.

Свои места, исхоженные, изъезженные. Колеи от телег, привозивших белую глину из подкопов в овраге на Синем ручье и добычу, взятую охотниками в степи, и стежки, годами пробитые лошадиными копытами и человечьими ногами, сходились у брода через Рось. Были и другие стежки-тропы, проторенные охотниками за бобрами, за бортями дикой пчелы, за дикой птицей, за вепрем. Они вели к другим местам росского берега. Тропы набиваются раз за разом, год за годом и не зарастут, пока жив человек, пока не изменились его потребности. Звериные тропы другие: если еще и ошибешься на открытом месте, то в лесу сразу поймешь – высота ее невелика под низкой кровлей ветвей. Да и без того не обманется степняк, изощренный в чтенье следов.

Трое ханов вели степное войско на Рось, и из них старшим себя никто не мог утвердить. После первого боя ханы метали жребий, и волей бога, выраженной в движении граненой кости, один остался в лагере, дабы, охранив семьи и имущество ушедших, самому давить на Рось. Двое ушли для охвата, для прорыва в тыл упорных в защите россичей. В орде были удальцы, некогда ходившие на Рось. От них хазары знали, что леса на этом берегу реки, будто непролазные, доступны и конным, на реке же есть несколько бродов.

Ночь помогала лесу защищаться. Овраги-промоины пугали непривычных лошадей, копыта ломались о корни, задние теснили передних. Рассвет сорвал полог тайны, нашлись тропы. Мешало озеро – следы указывали место обхода. Болото противилось – твердый бережок предлагал себя. Осмелев, хазары ускоряли движение.

Потревоженные птицы поднимались над лесом; в листве, перепрыгивая, застрекотали сороки, вепри, выживаемые небывалой облавой, уходили в сторону Роси, чтобы спрятаться в тростниковых затонах.

Воевода Всеслав оставил опустелую слободу на попечение нескольким взрослым воинам, помощниками которых были десятка три подростков, еще не годных для боя в поле.

Одолев рощи, хазары вышли к берегу Роси. Заметив их приближение, слобожане зажгли огонь на вышке, завалили пламя сырой травой и раз за разом набрасывали и срывали сырую шкуру. В небо клубок за клубком рвался черный дым – знак того, что степняки нависли над рекой, что близки они и уже могут отрезать дорогу защитникам росского племени.

Высокую муку испытали оставшиеся в слободе от неведения о судьбе своих. Горстка взрослых и горстка подростков, они обязаны были выполнить волю воеводы, не отдать слободскую крепость, не выходить, не верить хазарам. Со стен слободы было видно, как бегом отходило к броду пешее войско. А где братья по слободе? Вот и росская конница. Все доспели к броду раньше хазаров. Еще цела росская сила, еще есть стрелы в колчанах.

Россичи переправились на свою сторону. Не дожидаясь приказа, слобожане принялись портить брод ершами, утапливая заготовленные на берегу подобия острозубых борон. А хазары лились из редких лесов того берега, глазея на росских. На броде ширина Роси составляла считанных двести двенадцать шагов. Стрелки готовились защищать брод. Опустив в воду мертвые ноги, уселся Горбый со своим жестким луком. И, позвав Малха, безногий стрелок наставлял чужака:

– Ты левую руку не так держишь. Смотри, на кость опирай. Выгни запястье. Опять прямо поставь. Как я делаю. Видишь? Эх, бить тебя надо, неука! Как тебя звать? Малхий? Выискал имечко…

Свое делали россичи. Они не пустят на брод хазар. Не пустят? В степях рек много, мостов нет. Без бродов переправлялись хазары через Днепр ниже Хортицы-острова. Без брода одолевали Ингул. Найдут они много дорог через узкую Рось. Нужно ждать воли хазар, нужно ждать, когда они первыми поднимут руку. Начать самим у россичей нет силы.

Росское войско одиноко перед степной силой. Помощи не жди, делай сам, сам умирай.

8

Липа была многоствольная, громадная, древняя, но еще полная силы. Другие липы уже отцвели, а эта еще щедро манила медовым ароматом. Черные пчелы густо гудели, на миг замирали в цветке и опять ненасытно искали. Тяжелые, мохнатые, злые, они жили, ко всему безразличные, кроме своей собственной цели, как само дерево, как земля, как небо, как туча на небе.

Всеслав глядел на липу. Опомнившись, князь-воевода подумал: «Проклятое дерево!» Беззаботность жизни вызвала гнев.

На берегах Теплых морей людям помогала вера в несокрушимость Судьбы. Фатум, безличный, извечный, несотворенный, предсуществовавший, стоял выше богов, распоряжался богами. Старые боги умерли, Судьба продолжала жить. Удары Судьбы не унижали, подобно ударам, нанесенным человеческой рукой.

Великий Фатум! Добрый освободитель от усилий, от борьбы, щедрый даритель покоя души, он умеет насыпать на свежие раны маковые зерна забвенья.

Даже лучшие люди нового мира не могли придумать ничего утешительней, чем сочетание слов магической силы: делай, что должен, свершится то, чему суждено.

Никто, никакой Фатум не мог помочь воеводе Всеславу. Ни один из бойцов его войска не мог утешить себя верой в Судьбу. Стрела не попала – ты плохо стреляешь. Срубил тебя хазарин – ты сам виноват: опоздал отбить железо, опоздал нанести удар. Конь твой споткнулся – всадник, не конь оплошал. У славян было свое утешение – счастливое бессмертие в вечных лесах, на полянах, где властвует непреходящее лето. Но чтобы подняться после смерти на небесную твердь, душе славянина нужно пламя погребального костра. Никто, кроме тебя, не будет виноват, если твое тело окажется брошенным, истлеет, как падаль. Так решай, делай сам.

Люди, рожденные на берегах Теплых морей, не могли бы понять муки, в которых Всеслав решал будущее без помощи Судьбы, которая льстиво оправдывает ошибки. Живая кость обрастет мясом. Для воеводы костью россичей были его конные слобожане и его пешее войско – ополчение росских родов. Не дать хазарам сломать кость…

Близко, на виду, к Рось-реке, катились хазарские телеги. Дул южный ветер. Дыхание степи тянуло из Заросья скрежет и скрип сотен колес, тяжелых, сбитых из досок, широких в ободьях, чтобы телеги не увязали в грязи. Десятки лошадей, запряженных цугом, тащили кузова, громадные, как избы. Обозы колыхались, вздрагивали. Всадники гнали табуны запасных лошадей. Никогда россичи не слыхали такого разноголосого крика и ржания. Своими телегами, своими табунами хазары могли бы запрудить Рось и, как посуху, пройти обнаженным дном.

Степные люди пришли сюда навсегда, думали россичи. Это не случайный загон удальцов, которые стремятся пограбить, нахватать пленников. Тесно стало хазарам на травянистых просторах у берегов Теплых морей, не с кого им там брать добычу, если с таким упорством Степь напирает на Лес.

Россичи глядели, как хазары устраивались на правом берегу реки, но помешать не могли.

Родовичи Ратибора оставили обычные дела втуне. Князь-старшина Беляй отослал почти всех мужчин защищать кон – границу племени. Длинные летние дни уходили без вестей с Рось-реки. Женщины, дети и немногие из мужчин, оставленные в граде, уже закончили расчищать русло ручейка, питавшего ров, и глубокий окоп округ градского тына заполнился водой. Заступами подрезали вал, чтобы он стал покруче со стороны поля. Месили глину с половой и навозом, густо смазывали кровли изб, амбаров, надворных клетей, закрывая тес, солому, камыш, которыми были застелены крыши. От пожаров, если хазары задумают поджечь град горячими стрелами. Беляй не оставлял своих в добычу тягостной праздности.

От первой тревоги прошел день, другой, шестой… Трое девочек лет по девяти-десяти и трое парнишек того же возраста были отпущены на лесное озеро за пернатой свежинкой, за кряковой и за серой уткой. Прибыло время года, обильное кормом для водяной птицы. Утиная трава подняла коробочки с маслянистым зерном, а вода кишит червяками и водяными букашками. Ранние выводки уже выспели, птенцы матереют, готовы встать на крыло.

Как деды и отцы, дети добывали птицу нагоном. По очереди малые загонщики лезли в воду, вооруженные бычьими пузырями. В озере есть топкие места, есть и глубокие, а плыть в камыше и траве нельзя. Пузыри поддержат на воде, дадут отдохнуть, когда выбьешься из сил. Где плавом, где ходом загонщики отжимали птицу к условленным береговым зеркальцам-плесам, на охотников. Кричать не нужно – утка всего больше боится глухих, но гулких ударов пузырями по воде.

«Хуп, хуп, хуп», – слышится в камышах. Опасаясь странного звука, выводки перестают кормиться и скользят между камышом дальше от нехороших голосов. Не шелохнув камышинкой, на зеркальце выплывает мать-старка, за ней тесно, голова к хвосту, тянет послушный выводок.

Детские луки короткие, в четыре пяди, стрелы – в три.

Девочки ждали, устроив засидки в камыше. Выбранная старшей – без старших нельзя – свистнула по-куличьи, и стрелы ударили. Тихо, без звука почти. Стреляли еще. Не сразу опомнились птицы.

В камышах все хупают старательные загонщики, нажимают, вновь выставляют уток. под стрелы. Глупых уток. Умную утку загоном так не возьмешь, она зря не выйдет на чистое место. Она и нырнет под загонщика, она и на дно уйдет, захватит там корень клювом и ждет. Задохнувшись, она не всплывет, а выставит сначала один клюв и глаза, посмотрит. Все звери, все птицы – как люди, разные по уму, по хитрости.

Загонщики выбились на плес. Помогая себе пузырями, мальчики собрали стреляных уток. Девочки полезли в воду за подранками, они приметили, куда те попрятались.

– Ныне много птицы уродилось, – говорил маленький охотник, выбравшись на берег и давя пяткой пиявку. – Ишь, как насосалась, кровью так и хлестнуло.

В воду загонщики лезут, одевшись в старье, но босые ноги и руки кровоточат от озерной травы-резухи. Пиявки успевают залезть под холстину.

– Хорошо уродилась, – соглашался другой мальчик, помогая товарищу завязать мочало на поджилке, месте, излюбленном пиявками. А ранку после пиявки нужно зажать листком болотной сушеницы, иначе крови много сойдет.

Битых уток связали за шеи. Пора снова разбираться для охоты, теперь очередь девочек лезть в озеро. Дети-охотники знают свое озеро не хуже родного града, умеют отжать птицу на удобные плесы.

День за делом бежит как бегом. Темнеет, пора на ночлег. На сухом месте хранятся корчажка, огниво, кремень, трут в берестяной коробочке. Град близок, да ночь ныне короткая, утром нужно взять еще птицы.

Дети огоили каждый по утке, разрубили, вымыли в озере. Для костерка пришлось вырыть ямку, натыкать кругом веток, затянуть резаным камышом. В граде велели варить варево скрыто. После еды все легли рядышком, покрылись общим пологом. Одна из девочек сказала еще чистым от сна голосом:

– А дым в слободе бросали дотемна.

– Они-то, хазары, вышли к реке, – ответил мальчик. Все россичи с раннего детства знают смысл дымных знаков.

– А факелы жгут ли, за лесом не видать отсюда-то, – сказала другая девочка.

– Жгут, наверное, – после молчания ответил сонный голос, и под пологом сделалось тихо.

В камышах звучно шлепали носами утки, пропуская густую воду через дырявый клюв. Утка жадная, спит мало, кормится долго и много. Всю ночь.

Стараясь не показать один другому, как тяжело нести, утром дети тащились домой. В поле они заметили всадника. Он катился к граду, как несомый ветром.

– Гонит-то как!

Посмотрели в сторону, где должно быть слободе. Не клубами, как было вчера, а столбиком стоял дымок, тусклый, темно-серый. Стало быть, хазары близко. Стало быть, степные люди уже перебрались через Рось-реку.

Деревянный град казался прочным, неприступным. Вот в поле бы не поймали злые степняки, только бы добраться до тына. Шатаясь под тяжестью добычи, не чувствуя мерзких вшей, которые уходили на теплую детскую кожу с охладелых тушек птицы, маленькие охотники заспешили домой.

Мостик через ров еще не был порушен. Однако концы переводных бревен уже были подняты вагами из врезов опоры, уже были заведены веревки, чтобы разом втащить мостовое строение в ворота. На улице за воротами клеткой лежали длинные плахи. Сдвинуть их, припереть изнутри дверные полотнища, и в град здесь лучше не пробовать пробиться.

Двое родовичей встретили Ратибора вопросом:

– Хазары где?

– Переправились хазары через Рось ближе к илвичскому кону. Где река перед излучиной течет с заката. И на восток от слободы переправились.

– А вы, слободские, что совершили?

Ратибор не ответил. Из-за плах показался князь-старшина Беляй. Он, думать надо, все слышал, но не повторил вопроса, оставленного без ответа, другое спросил:

– С чем пришел?

– Воевода Всеслав приказал, знать бы тебе, двумя полками хазары перешли через Рось. Третий их полк стоит против слободы, у брода.

– Благодари Всеслава за милость, – ответил Беляй. – Что переправились, знаю по дыму. А двумя ли полками, одним ли, тремя ли, то мне знать все одно.

В чистых белых штанах, в белой рубахе с белым поясом, в белых онучах князь-старшина Беляй глядел старым лебедем. Он приготовился к встрече с хазарами. Больше не спрашивая Ратибора, Беляй посторонился, давая конному дорогу.

Низко поклонившись с седла, Ратибор толкнул коня, обогнул стенку, которая запирала прямой вход в градскую улицу, и поскакал к своему дому. Ворота были распахнуты и подперты кольями, чтобы сами не навалились на косяки. И все дворы были раскрыты – так удобнее будет подавать помощь в ту сторону, где хазары нападут на тын.

Блестели покатые кровли, жирно смазанные свежей глиной. Во дворе на козлах был распялен отцовский доспех. Свежесмазанный салом, он лоснился, как змеиная спина. Три лета тому назад Ратибор еще мог надеть старый доспех, потом сын перерос отца. Вот и отцовский меч с глубокой выщерблиной на лезвии. А это что? Кривой нож, подарок Индульфа, лежал на колде точила. Но где же мать, где Млава?

Гнедой жеребец, чуя кобылу, заржал. От соседей ему ответило звонкое горло. Открылась калиточка в заборе. Мать! За Анеей появилась и Млава. И сейчас же в избе позвал требовательный голосок сына, малого Ратибора, грудного еще:

– К-ха, к-ха, аааа!

Не запах дома, Ратибор унес запах горячей смолы, все заслонивший, все заменивший. И, думая о своем граде, он слышал горький запах смолы. Великие чары кроются в запахах.

– Мы здесь сами будем, сами, – сказала Анея. – К своим спеши. Застигнут тебя в поле, и ты один зря пропадешь.

Нигде не осталось пристанища. Среди поля распластался град – серый кусок, обрезанный тыном. Над гребенкой тына одиноко торчал трубой узкий сруб. Это вышка: Беляй велел срубить ее при вести о нашествии. При той, первой, вести, ложной, которую привез Мстиша. Как и все, Ратибор не знал Судьбы. Солгать своим было противно, и только. Ратибор подчинился воле воеводы для блага общей защиты. А теперь он забыл свою ложь. Все стало иным, прошлого нет.

В дворе Анеи амбар прислонился задней стеной к тыну. На его крыше сделали помост, на помосте очаг под котлом со смолой. Черный край котла виден конному. Оттуда и тек запах, который остался в ноздрях. И весь град пахнет смолой. Не в граде дом Ратибора, а в слободе.

С опушки леса виднелись крыши, на них кто-то шевелился. Готовят и готовятся. Напрасно тын в остриях, за острие легко зацепиться петлей аркана. Привыкли люди острить пали. Ратибор все вспоминал, как мать торопила его. Еще она сказала: «Зарок я на тебя положила, чтобы ты взял иную жену, коли нас побьют».

Все в прежних мыслях мать держится – чтобы ее род не прервался. Сама наточила оружие, закляла жениться только на своей, помнит хазаринку. Князь-старшина Беляй, когда Ратибор ему поклонился, слова не сказал. Садясь за рвом в седло, Ратибор все глядел на град, на Беляя в воротах.

Будто бы нечто хотел сказать князь-старшина своему родовичу.

Молодой слобожанин чутко медлил.

Беляй мысленно складывал краткую речь для передачи Всеславу. А сложив, молча махнул Ратибору, чтоб тот не ждал. Прошло время, ни к чему и слова.

Ратибор, пустив коня, думал о том, что мало мужчин осталось в граде, почти все ушли в войско.

Градским теперь все равно, сколько хазар перешло Рось и где перешли.

На поле выколосившийся хлеб наливал зерно. Поросшие сором межи рубили поле на польца. Ратибор узнавал желтоватые колосья пшеницы, сизую зелень овса, светло-остристую щетку ячменя, полбу, перистые метелки проса, синеву гороха. Ни души кругом града, никто не сторожит хлеба от потравы зверем. И дикой птице тоже раздолье.

Эх, а сын-то на два колена песенку тянет, как пташка певчая. «А-а, а-а», и пойдет: «Ааааа!..» Те ребятишки-то тащились, видать, с лесного озера. Добыча у них хорошая. Ратибор туда хаживал малым. Давно было, кажется, и не он то был. Там птица не переводится, сколько ее ни бери… Беляй ладно сделал с мостом, его теперь легко затащить внутрь тына. Кажется, тащат уже!..

Толкнув лошадь, Ратибор без оглядки скрылся в лесу.

Глава десятая

ВСЕСЛАВ

Вступите, вступите в стремя
златое
За честь сего времени,
за Русскую землю!

«Слово о полку Игореве»

1

В степи всадник видит далеко и привык запоминать приметы. Он ловит очертания земли там, где опускается небо, замечает место солнца, следит, куда падает тень. В лесу иное. Хазары постоянно оглядывались, пытались приметить деревья, кусты, повороты, чтобы суметь вернуться, когда понадобится. Тропа привела к засеке. Здесь следы подсказали хазарам место прохода через омерзительный для них вал беспорядочно поваленных деревьев. Над засекой хотя было видно небо. В лесу листья гасили солнце, превращая власть света в игру лучей и теней. Тропа извивалась. Сжечь бы злой лес, чтобы ходить и искать безвозбранно по всей земле. Рожденный в степи ненавидит лес, горы. Их создали алые духи-джинны, чтобы повредить людям.

Передний поднял руду, остановился, и все всадники замерли затаив дыхание. По цепи скользнул шелест шепота: тропа потерялась. Не совсем. Оставалось шагов десять, и дальше – как обрубило. Колдовство? Не повернуть ли обратно? Хазары ищут славянские грады, им не нужны слепые тропинки. Нет, здесь тайна. Тропа скрылась, подобно зайцу, который перед лежкой делает длинный прыжок. Кто прячется, тот выдает себя.

Вожак, один из младших сыновей хана и самый молодой в отряде, двинулся вперед. Тропа кончалась на полянке. Кругом стеной толпился крепкий подлесок из калины, орешника, молодых кленов. Конь вожака ступил на траву. Раздался резкий звук, как от тетивы, впереди тряхнуло листья, и конь вожака, подпрыгнув, завалился. Всадник успел соскочить.

В конской груди торчала толстая стрела, оперенная тонкими, как рыбий плавник, деревянными пластинками, Хазары отпрянули. Спешенный вожак заставил себя приблизиться к роковому месту. Найдя что-то, он знаком подозвал других.

В траве были вбиты колышки. К крайнему была привязана жилка, пропущенная через серьгу, подвешенную на другом колышке. От него жилка уходила дальше, в кусты.

Спешившись, хазары охватили опасное место. Они нашли трехаршинный, наглухо закрепленный лук. Он был нацелен так, чтобы стрела попала в грудь человеку, не посвященному в тайну. Нашлись и еще два самострела. В древко лука и в тетиву упиралась круглая палка, от нее шла жилка, прикрепленная к тяжелому обрубку дерева и от обрубка – к колышкам. Задевший жилку ногой сбрасывал плаху с подставки, плаха срывала палку, лук пускал стрелу.

Хазары злобно изрубили славянскую выдумку. Загадку тропы они разрешили в поисках самострелов. Славяне, доходя до известного места, расходились по лесу. Куда? Вскоре лес просветлел. Открылась поляна.

Это не град. На поляне стояли полумесяцем ложные боги, кощунственно вырезанные из дерева. За ними в холм был врезан навес, тоже в форме полумесяца. Людей не было видно. Навалившись на ограду из жердей, хазары слушали тишину.

Было совсем легко оторвать несколько жердин ограды, прикрепленных к деревьям. Хазары, не любят ходить пешком. Верхом, торжествуя, двенадцать разведчиков въехали в росское свястилище.

Презренные боги презренных язычников! Боги, которых можно увидеть глазами, ощупать руками. Хазары знали истинного бога, единого, который проявил себя сотворением неба и земли. Он создал свет, отделил твердь от воды, сотворил солнце, луну и звезды, управлял вселенной. Но образа он не имел. Смертным грехом, оскорблением бога была попытка изобразить его черты в камне, металле, в дереве, нарисовать на доске, полотне. В своем величии единый бог воспретил людям искать способ познания его божественности в видимых глазом предметах. Бог был больше неба, вмещал в себе все доступное и недоступное пониманию. Бог людей, духов, ангелов таинственно проявлялся во снах, святые слыхали его голос. Намеком на высшее существо был черный камень, хранившийся в Аравии. Бог избрал хазарский народ. Только хазары имеют право владеть землей. Бог допускает существование иных народов, чтобы хазары овладевали их имуществом и надевали им на шею ярмо, как скоту.

Хакан, великий хан-владыка, и знатные люди исповедовали истинного бога под именем Яхве. Простой народ знал бога Хавра, более простое и более понятное выражение Яхве. Бог един, поэтому у него много имен. Хакан допускал веру в Хавра. Хавр был богом предков хакана, пока не пришли с юга учителя-мудрецы, посланные Яхве. Они объяснили, что в Яхве заключен истинный смысл бога, а Хавр – его отражение, временно пригодное для низких разумом подданных хакана.

Велик Яхве-Хавр! С насмешкой хазары смотрели на глупых богов бессильных славян, которые живут в лесу, как грязные свиньи. Вожак хлестнул плетью дерево побежденного Дажбога. И кто-то поспешил осквернить погост. Но что там, под навесом. Тоже бог?

Отделанный обрубок пня со спинкой и подлокотниками, с мешком пуха на сиденье был так же удобен, как ромейское кресло, заплетенное ремнями. Велимудр дремал, его разбудили голоса хазар. Он не шевелился. Сейчас его убьют. Ему было все равно. Хазарин оскорбил Дажбога. Велимудр созерцал явь, как через очи сна.

Хазары приближались. Впервые Велимудр видел живых хазар так близко. Молодой хазарин подошел и остановился в двух шагах. Кожей коричнево-смуглый, под короткими усами яркие губы казались вывороченными, черноглазый. По щекам из-под шлема падали две курчавые прядки. Сзади высовывался рыжий, его борода росла редко по кости челюсти. Рот узкий, как прорубленный, глаза – щелочки.

Страха у Велимудра не было. Умер страх, который терзал князь-старшину всю его длинную жизнь. Степь пришла за ним в лес. Пусть.

Неподвижность Велимудра остановила хазар. Что это или кто? Руки, лицо казались высеченными из коричневого камня, располосованного трещинами. Вожак дернул Велимудра за бороду, и князь-старшина ответил ему острием посоха. Будто бы опять вожак задел жилку, которая освободит стрелу.

Хазары отпрянули. Вожаку не счастливилось. Судьба была против него, и Рок может обрушиться на ближайших.

Не было у Велимудра силы; упершись в доспех хазарина, посох выпал из скрюченных старостью пальцев. Вожак ударил старца ножом, бросил легкое тело наземь, вскочил на грудь, подпрыгнул, вволю вымещая злобу за потерянного коня и за дерзость удара.

Победители свалили росских богов, сволокли дерево в кучу и подожгли. Они торжествовали победу разрушеньем славянского святилища. Убивая иноверных и уничтожая ложных богов, исповедники Яхве утверждались в своей вере, огнем и мечом они славили и истинного и старого Хавра, который был пусть и несовершенным, но все же допустимым отражением Единого. Так научили народ проповедники, присланные Яхве с жаркого Юга.

Разгромив погост, хазары принялись искать тропы к градам славян. Они слыхали об обычаях лесных людей. Каждый град ходит сюда поклоняться идолам. Хазары поняли, что они натолкнулись на одну из этих троп, но случайно пошли в обратную сторону. Они были довольны успехом. В их руках оказался ключ к дорогам. Но по знакомой они не хотели идти. Там ждал Рок, не следовало опять испытывать Судьбу.

Пошарив в лесу, хазары без большого труда нащупали новую тропу. Наученные опытом, они нашли и обезопасили самострелы.

Лента тропы загадочно струилась под лесным сводом. Прошло возбуждение, вызванное удачей. Хазары вспомнили, что славяне хитры на ловушки. Они двигались шагом, останавливаясь, озираясь, перешептываясь. Вдруг, как в ответ на мысль, из лесу прилетела стрела. Это не самострел. Удар нашел жертву на остановке – кони не шевелились, никто не мог задеть предательскую жилку. Хазары метнули стрелы в дебрь. Несколько всадников, пригнувшись к холкам, бросились в чащу. Послышались крики, раз-другой звякнули тетивы.

Поимщики вернулись ни с чем. Видели коварного стрелка, били в него. Но он свалился в овраг, где нет хода ни лошади, ни человеку.

Вожак лежал без жизни. Тонкая стрела впилась в шею, над самым воротом доспеха, сбоку, под концом прядки волос, которые он отпускал на висках в знак почитания Яхве. Сегодня Рок победил его. Дважды он избежал Судьбы, но не понял смысла предупреждения. К счастью для подчиненных ему бойцов. Иначе он не ехал бы первым. Впрочем, Судьба сильнее людей, такова воля Яхве. Подчиненные ханского сына, простые люди, почитавшие старого Хавра, верили в непререкаемость Судьбы. Они привязали тело на спину лошади, чтобы вернуть его отцу-хану для исполнения священных обрядов над умершим.

Хазарская стрела нашла Мала, вонзилась в мякоть ноги и вышла с другой стороны на добрую четверть. Стрела задевала за сучья, мешая бежать. Все же Мал перебрался через овраг по упавшему дереву, которое легло мостом над влажной трясиной глубокого ложа. Эх, не дошли сюда хазары! Мал не бросил свой лук, стрелы были. Лук простой, охотничий, стрелы тонкие, да жалят изрядно. Побоялись хазары трусливые…

Мал взялся за дело. Со стрелой в ноге далеко не уйдешь. Тем же ножом, каким он кухарил для Велимудра, Мал переточил твердое, как кость, дерево и вытащил стрелу из мяса. Хорошо вот, что в кость не попало. В кость, говорят, худо. Воевода Всеслав из головы своей вытащил стрелу. Вот это диво. Не простонал, не охнул даже. А тащить из мягкого мяса просто. Мал не заметил, как сразу не стало ни ног, ни рук, ни мысли.

Откуда-то наплыла, как из тусклой воды, мохнатая морда. Мал глядел на черные дырки ноздрей в мелко-морщинистой, как у собаки, темной коже. А ведь он, Мал, как видно, сомлел!.. Сер-серячок учуял свежинку. «Сейчас я тебя угощу, как хазарина». В руке не было силы, чтобы взять нож или лук. А серый скрылся из глаз, спрятался без звука шороха, будто и не был здесь.

Сороки стрекотали на низких ветках. Испуганные движением мальчика, птицы вспорхнули, и одна из них смешно запуталась в мертвой метелке сухих веточек. «Молода и глупа летать еще», – решил Мал. На кровь наползли муравьи. Мал приподнялся: что лежать-то, если живой! На голени раны заплыли мясом и сухой кровью. Мал опустил штанину, закрутил ремни постола, встал. Ступать было больно, да нужно.

Мальчик знал, что хазары ушли. Будь они здесь, то и сороки не насели бы, да и серый бы не прибрел на их стрекот. Сороки крикливы себе во вред. Найдя поживу, дадут голос, а другие, зная сорочью повадку, умеют попользоваться найденной падалью.

Мал потащился обратно через овраг по дереву-мосту. Он твердо помнил, откуда бил по хазарам. Там он бросил торбы с припасом. Сегодня спозаранку мальчик бегал в град за едой. Еще вчера они со стариком приели все до крошки. Велимудр его не отпускал почему-то. Старых трудно понять. То «уходи, умирать буду». То «не пущу никуда, без тебя худо тут, а хлеба мне не надо». Беда быть старым. Не нашли ли проклятые торбы? Нет, оберег Дажбог от потери. Скорей на погост. Велимудр извелся один да голодный. «Я ему про хазар не скажу. А охромел – зашиб ногу, быстро бежал. Нет чести в неправде. А правду ему сказать нельзя, он старый».

2

Более не посылали за градский тын, как всегда бывало, сторожей для ночного обхода. Не охраняли, как велось от дедов, посевы от потравы. Перед закатом в хлеба валились стаи пестрых уток. И ночью, когда никакой глаз не рассмотрит летящую птицу, споро свистели над градом тугие крылья. Одни стаи, покормившись, шли на озера, другие, напившись досыта, летели на смену. Табуны гусей падали на поля трижды в день: утром, в середине дня и под вечер.

Нет в поле хозяина. Вороватая утка шарит понизу, сосет повисший колос, собирает с земли. Гусь ломит грудью, топчет, выбивает хлеба. Где жировала гусиная станица, будто кони валялись, и человеку ничего не останется.

В памяти людей вепри перевелись внутри кона россичей. Вытесненные вепри жили в Заросье и на левый берег Роси переправлялись вплавь. Иногда вепри забредали от илвичей. У илвичей земли больше, чем у россичей. Хазары спугнули вепрей. В полях червями извивались черные спины свиней, гноящих посевы.

Над росскими градами нависло одиночество. Запершись, родовичи не знали, что творится на земле. Укреплялись против хазар и против тоски. Ожидание хуже самой беды.

Иногда удавалось заметить струйку дыма в стороне Рось-реки. Слобода держалась против хазар. Своего дыма в граде боялись. Из опасения хазар очаги для пищи топили ночью.

В град Беляя пришел день, когда на опушке леса, на дальней меже, сделались заметны конные. Свои или чужие? За полторы версты не рассмотришь ни лиц, ни обличья. Всадники растаяли в кустах. А пустые поля уже не казались пустыми.

Вечером вдали послышались звуки била. Будто бы в граде соседского рода, где правил старшинство Горобой. Ночью в той же стороне зарево подсветило небо. Опасаясь, что в темноте хазары нечаянно бросятся на град, Беляй послал в поле дозорных. Не взрослых мужчин, которых слишком мало осталось в граде, а быстроногих подростков с собаками. Тяжелая тревогой ночь разрешилась ничем. Наутро слобода по-прежнему держала дым, а на западе, где жил род Горобоя, воздух стал чист.

По истечении первой четверти дня хазары пришли на поле. От погоста они ехали с той опушки, где вчера виднелись конные. В граде принялись бить в било и подняли густой дым. Пусть другие роды знают, где хазары.

Хазарские кони травили хлеба, хазарские воины объезжали град, высматривая, как и откуда приступить.

В граде у котлов со смолой лежат черпаки на длинных держалках. Наточены секиры, ножи, копья, мечи. Натужены луки, стрел хватит. Да мало кому из защитников по руке-то оружие.

Мужчин почти никого, нет в граде стрелков, и близко ходят хазары, пестры, на разномастных конях, дикие, хищные.

За тыном родовичи – женщины, девушки, старики. Дети около взрослых. Хоть поднесет, хоть в руку подаст нужное, все в помощь. Самых малых спрятали в тайник, подпольный лаз. Присматривает за ними соседка Анеи, старуха Арсинья, бережет зернышки рода.

Хазары подвозили из леса толстые вязанки свежих веток и, прикрывшись ветвями и щитами, лезли к граду. Они бросали снопы веток перед рвом, гатили воду. Кто из градских умел стрелять, пытался бить в щели между палями. Хазарские стрелки заставили защитников скрыться.

Тын высотой в три человеческих роста кажется очень высоким, ров – широким. Но хазары во рву, гатят ров. Их визг, крик, говор – везде. Трещат под ногами сучья, плещет вода.

Над тыном взлетела арканная петля. Захваченного вслепую мальчика волосяная веревка свалила, вздернула между остриями палей. Кто-то рубанул по удавке. Ребенок упал без жалобы.

Арканы цеплялись за пали, хазары вопили: «Харр, харр!» На тыне сразу появилось много хазар. Погрузив черпаки в котлы, женщины плескали смолой, жидкой как вода, дымно-пламенной. Душно, дымно, дико. Темно, будто ночью. Непривычное к доспеху женское тело обливается потом. Под котлами рдеют угли, сбоку к жару придвинуты корчаги с запасной смолой. Не попасть бы смолой на своих. Своих не попалить бы…

Млава не заметила, как ее подруга упала под хазарской саблей. Не видела, как убийца, одолевший тын, сам свалился от чьего-то копья. Другие руки подобрали подружкин черпак. В котел опрокинулись запасные корчаги. Но вот железо черпака заскребло по меди. Хрипло, с бабьими слезами, прорвавшимися в горле, Млава закричала, неслышная в общем гомоне:

– Смолы давайте, смолы!

Нет смолы, пусты корчаги. Млава увидела подругу-соседку. Она лежала ничком, и разлетевшиеся косы тлели на угольях. На темном тыне – брызги и затеки, черные, как колесный деготь. Бросившись к палям, Млава присела в самое время. Стрела пролетела, едва не задев кожаную шапку. В глазах осталось страшное видение: на снопах ветвей, заваливших ров до верха, кто-то корчился, кто-то рвал с себя доспехи, одежду.

– Смолы, смолы!

Дети волокли туесы из луба с разогретой смолой, тащили кули с углем. Мехи раздували синий огонь, чадный, как в кузнице.

Хазар будто не бывало. Прибежал подросток со словами:

– Князь-старшина велел вам. Хазары прикрываются от смолы. Так вы на них бревна мечите.

И опять хазары за тыном. Несут над собой плащи, кожи, идут, как степные черепахи.

Росская женщина умела поднять мешок зерна на пять-шесть пудов. Ноша дров, куль репы пуда в три казались легкими. Через тын падают на хазар плахи, бревна. Летит жгучий дождь черной смолы.

Кажется, отбились. Но из всех родовичей один Беляй охватывает взглядом и град и то, что творится за тыном. Уже со всех сторон лезут степные люди, ничем не поможешь, нет запасных людей. Град мог бы отбиться против воровского налета, отстоял бы себя от сотни-другой степняков. Против войска граду не отбиться, даже имея всех мужчин за тыном. Род Беляя кончался под длинной ступней хазарина.

Князь-старшина был один, всех мальцов разослал с последним советом. Четверть дня продержался град. Хоть мало, но взяли хазарских жизней. Другим будет легче.

Расставаясь с жизнью, Беляй чудесно светлел умом, крепился волей. Внизу, во дворе, уже кричали чужаки. В избе – ни души. У очага лежало высокое бремя бересты. Есть и горячие угли, немного раздуть – и запылала смолкая кора женского дерева. Стены сухи. Как старый трут, сухи и черные стропила крыши. Занялось все сразу. Старый князь с мечом вышел из двери, махнул раз-другой. Бил по-старинному, без промаха, но тело свое не хотел защитить. С рассеченной грудью, ослепленный кровью из пробитого лба, Беляй отступил прямо в пламень, сумел запахнуть дверь, набросить засов. И лег, умирая.

Кругом пылал, не потушишь, погребальный костер, угли засыпали белую, крашенную кровью рубаху. И вольно и мощно взвилась душа россича, очищенная огнем, ввысь, к небесной тверди, собственному жилищу людей росского языка.

Отбитые в двух местах, хазары ворвались в град в шести других, и ловили людей, и давили арканами, и резали, если взять не хотели. Победители разбирали бревна у ворот, чтобы открыть ворота и бросить мост через ров.

На родовичей, которые думали, что отбились, беда упала сзади. Хазары явились со спины, лезли из самого града. Остатки защитников скатились во двор Анеи.

– Спасайся, матушка! – крикнула Млава перед открытой дверью избы.

– Беги, глупая, слушайся, – приказала старуха.

Двое мальчиков заскочили в избу вместе с женщинами.

За ними сунулся было хазарин, но его ударили сзади, и он упал на подставленный Млавою старый меч отца Ратибора, окровянив источенный клинок с глубокой выщерблиной.

Вскочил сосед и захлопнул дверь. Понимая, что более своих нет, Анея наложила засов.

Млава отбросила творило над подполом. Старуха молча толкнула в темную яму мальчиков.

– Лезь скорее! – приказала она Млаве.

– Матушка, матушка, без тебя не пойду я! – взмолилась сноха.

– Ступай! – закричала старуха. – И ты, сосед, торопись. Едва вам успеть…

– Мать, пожалей себя, я останусь, – просила Млава, когда сосед исчез в яме.

– Сказано тебе, безголовая, – тихо и страшно ответила Анея. – Ратибор вернется ли, нет ли. Ты ж внучка моего сбереги, глупая. Не вернется, другого мужа бери, рожай! Старые да бесплодные ныне роду не нужны.

От ее голоса, от тайной силы огненного взгляда Млава безвольно опустилась на край подпола и соскользнула вниз.

Анея накинула творило, поддернула ларь, поставила сверху тяжелый ящик и, ломая очаг, скрепленный хрупкой глиной, бросала камни в открытый зев, чтобы сделать ларь потяжелее.

В дверь гулко ударили, Анея не прекращала свое дело. Еще ударили. Дверь не поддавалась. Снаружи, наверное, бревно пустили тараном. Толстые доски, собранные деревянными гвоздями и клеем в единое тело, щепились, но не падали.

Еще и еще били. Наконец дверь рассыпалась. Встав сбоку, у притолоки, Анея успела уколоть мужниным мечом первого, а второй достал по ее голове краем круглого щита. Хазарская рука приподняла Анею за косу. Старуха. Старухи не имели цены. Подобрав с пола кривой нож, подарок Индульфа, хазарин умело отделил голову от тела. По обычаю племени, он подвесит эту добычу к передней луке седла. Голова нечестивого врага украсит воина, хан даст награду. Покрасовавшись, хазарин закинет падаль. В законе старого Хавра и нового Яхве сказано: «Дома их сожги, кости их размечи. И похорони их ослиным погребением».

В подполе ночь. Станет светло, если хазары отвалят творило. Ощупывая осклизлые бревнышки, из которых был сложен сруб подпола, Млава нашла нужное место. Вынув два коротких бревна, Млава тихонько позвала мужчину, и он прополз в дыру. С той стороны Млава наладила на место заслон. Низкий и узкий лаз тянулся на сажень.

– Помогай, помогай, – шепнула Млава соседу.

Они толкали руками и ногами рыхлую землю, на которой лежали, назад в лаз. Задевали один другого, царапали руки, срывали ногти, не замечая. Ход нужно забить, пока хазары не догадаются о тайнике. Земля мягко осыпалась, непослушные комья катились обратно. Люди-кроты нащупывали, доверху ли засыпается проход. Опрокинувшись на спину, они старались ногами утрамбовать землю.

Было парно и душно. Густая темнота давила, как жерновом. Неожиданно заплакал детский голосок: «К-ха, к-ха, аааа…» – Ратибор звал мать. Другой ребенок невнятно забулькал, и старушечий голос прошептал нараспев:

Гулюшки-гулю, баюшки-баю,
спи, усни, хазар придет,
твою голову сорвет,
т-шшш, т-шш, т-шш…

Млава поползла на голос, наткнулась на чье-то тело. Старуха Арсинья громко спросила:

– Ты, живой, кто?

Млава ответила шепотом:

– Тише молви, матушка, тише.

Арсинья возразила:

– Коли ты ход прочно забила, им не услышать. Плохо заделала, и без голоса найдут нас.

– Не знаю, матушка, – уже громче сказала молодая женщина и добавила: – Павно здесь тоже, живой.

Павно был сыном Арсиньи, но старуха не откликнулась, будто ей сказали о чужом.

– А где Ратибор мой? – спросила Млава.

– Руку дай…

Пальцы Арсиньи были холодны, как земля. Млава нашла губами лобик сына, влажный и теплый. Ребенок опять заснул. Млава слышала, как темнота дышала многими дыханиями. Придерживая малого Ратибора, другой рукой Млава нашла тельце еще одного ребенка, другое, третье, еще и еще. Малые дети, слабое семя погибшего рода, спали, перепутавшись, как колосья. Душа Анеи, наверное, видела их. Ведь это Анея сварила для малых сонный напиток из маковых головок. Таким отваром ведунья лечила от иных болезней. Человек забывался, исцеляясь во сне. Самым малым, грудным, дали выпить чуть-чуть. Ратибор опять проснулся, нашел материнскую грудь.

– Севинья где? – спросила темнота голосом Арсиньи.

– Матушка, не знаю, там она где-то осталась… – ответила Млава. Вспомнился запах горящих волос и затылок Севиньи с разрубленной шеей. Севинья была снохой Арсиньи, женой Павно.

– Полонили Севинью? – настаивала старуха. Видно, и в этой семье было больше близости между снохой и свекровью, чем между матерью и сыном.

– Нет, не взяли Севинью, она спряталась, верно, – уклонилась Млава.

Причмокнув, Ратибор отвалился. Тайник молчал, Арсинья и не вздохнула. Переждав что-то, она позвала:

– Млава, слышь?

– Слышу.

– Дончика возьми, покорми. Сюда. Руку дай. Эх ты, неловкая!..

Грудной Дончик был сыном Павно и Севиньи. Маленький сонно пососал, причмокнул, отвалился от груди.

– Павно целый? – только сейчас спросила мать про сына.

– Будто бы целый он…

– Заснул, стало быть, – заключила Арсинья.

И на Млаву навалилась удушающая сознание дрема. С ребенком у груди она уходила далеко-далеко. Не чужой Дончик, он родной, своей крови. Для детей, для рода Анея отослала Млаву жить, а сама осталась хазарам.

Гул, тяжелый, страшный, заставил женщину очнуться. С бревенчатой крыши тайника посыпалась земля.

– Что это?

– Дом упал, другому нечему быть, – ответил голос Павно. – Град наш они разоряют. Не любят они градов, – рассудительно объяснял Павно.

– Ох-хо-хо, – вздохнула Арсинья, – завалится все, мы не выбьемся. Некому будет и о косточках наших позаботиться, душам нашим послужить…

3

На поле-поляне погибшего рода Беляя воевода Всеслав нашел потерянных им хазар. Теперь не россичи – хазары не знали, где росское войско. Разведчики-слобожане высмотрели степняков. Пешие и конные одолели леса, поляны и засеки. Они были дома. Дома помогают и стены.

Никто не спросил воеводу, успел ли он спасти град Беляя. Что он сам об этом знал, оставалось в тайнах его души. В тех тайнах, в которые и сам их владелец умеет не заглядывать.

В последней четверти дня Всеслав своими глазами увидел град, разрушенный, подобный мертвому телу, с хазарами, похожими на хищных птиц. Такое на своей земле россичи видели при воеводе Гудое, тридцать два лета тому назад, так давно, что никто уже и не помнил. И если кто подумал о Гудое, то лишь один Всеслав.

Хазары заночевали в граде и около града, у высоких костров. Россичи ночевали в лесу, без огней, как звери в логове, в молчании, чтобы ничем не выдать своего присутствия. От поляны с хазарами лес охраняли Ратибор и другие родовичи Беляя, люди, знавшие каждое дерево.

С вечера Ратибору удалось поймать на тропе, ведущей к погосту, пятерых посыльных хазар. На допросе опять толмачил ромей Малх. После отступления за Рось Всеслав взял его в конные. Когда первого молчальника изрубили, четверо остальных, прося пощады, попытались говорить. Посещая для торговли проток из Меотийского болота[4] в Евксинский Понт, они чуть-чуть научились ромейскому наречию в Фанагории. Хан Эган-Саол, владыка, наследственный повелитель рода-гнезда, который ныне взял росский град, завтра пойдет брать другой. Можно было догадаться, что на очереди был град князь-старшины Колота. Куда были посланы изловленные хазары? Из поневоле сбивчивых объяснений удалось понять, что они направлялись к градам Горобоя и Келагаста. Там, толковали посыльные хазары, находится хан Шамоэл-Зарол. Росские грады малы и бедны. Ханы будут ходить порознь. Они торопятся, пока все росские не убежали в далекие леса, как убежало их войско.

Утром было тихо, по лесу стелился легкий туман, как бывает после сражений: души убитых не покидают места своей гибели, пока не совершится обряд погребения. Над ручьем, который рассекал поле-поляну, белый полог стоял стеной, скрывая погибший град.

По степному обычаю хазары пустили коней вольно, неспутанными, пастись в поле. Округ лес, коням уйти некуда, под копытами сытный корм созревающих хлебов.

В туманной дымке, среди многих сотен лошадей, незаметно появились полторы сотни слобожан. Широко развернувшись между станом хазар и полем, россичи без труда стронули с места пугливых степных лошадей, потеснили и начали сбивать в табун.

Десятка два конных пастухов, как воробьи, разлетелись перед упавшими с неба россичами. Слобожане секли степных коней мечами, саблями, кололи копьями. Обезумев от боли, от медвежьего рева и волчьего воя, которыми их пугали россичи, хазарские лошади, подобно листьям под вихрем, унеслись в лес. За ними, раня и убивая несчастных коней, скрылись слобожане.

Без строя, без всякого порядка хазары побежали из лагеря спасать лошадей. Еще почти никто из них не понимал, что случилось. Каждый, вооружившись кое-как, думал только о потере: хазар без коня не хазар! Дорогие лошади хана и его близких выпасались в путах, под особой охраной, около шатров, раскинутых для повелителя.

Эган-Саол скакал в парчовом халате, на который оруженосец успел надеть латы, и тщетно созывал своих. Спешенные знали одно – найти лошадей. Около хана собралось сотни две конных. Все совершалось с быстротой боя. Солнце остановилось в ожидании битвы.

Поляна рода Беляя имела в поперечнике три с небольшим версты. Град был поставлен почти в середине поляны. Много ли нужно времени, чтобы проскакать полторы версты!

Эган-Саол знал, что в конном бою только ударом можно встретить удар, и отчаянно бросился на слобожан. Тяжелые, сомкнувшие плотный строй слободские всадники с размаху столкнулись с хазарами. Сила сегодня равная, один на один.

Взвились струи рук и оружия, дико смешались крики: «Рось! Харр-харр!» Поле вспенилось, поднялось в визге, стоне, вое. Конный бой сравнивают с молнией. И верно. Только столкнулись, и уже дальше проносятся слобожане в крепком строю, а сзади – тела, тела, тела. Как червями кишит земля, и нет чистого места и нет стебля, не окропленного кровью, и воет хазарин, грызя землю. Один на один!

Где хазары? Как рука, прикрепленная к невидимому телу, росские всадники поворачивают. Лошади послушны железным коленям, конники знают, что делать. Их уже не три тесных ряда, которыми они раздробили хазарскую стаю, а один ряд. И строй не тесен, а редок. Кажется, они заняли все поле, от леса до леса. Много обоеруких, им сейчас раздолье. Не люди – джинны, которым Хавр отдал хазар.

Всеслав зовет в рог, и дикие всадники собираются к князю послушными овцами. Не окончена железная страда. Пешее войско пошло из леса навстречу спешенным хазарам. Нужно торопиться, пока хазары не опомнились.

Нет хана, нет старших, нет значков, нет управления. Конные врезаются строем острым, как лезвие топора. Пешее войско охватывает хазар, их сжимают, им тесно. Хазар все еще больше, чем россичей. Но росские бьются два и три против одного. Только крайние хазары могут отбиваться. Сзади них в тесноте мнется подобие стада, окруженного волками. Тот, кто опустит руку, уже не может поднять ее. Сабля колет своих, копье, войдя в спину друга, пронизывает его и убивает других, пока не опустится под тяжестью тел. Извне россичи рубят, росские стрелы падают, как с неба, и каждая находит цель.

Пыль, смрад, грохот и неумолчный стон, стон, стон – хор душ, кипящих в адских котлах Хавра.

Бросив оружие, хазарин охватывает руками голову и падает на колени. Он сам тянет горло под железо. Поднимаются руки с ладонями, обращенными к россичам. Этих рук много. Утомившись, россичи прекратили бойню.

Никому не уйти. Конные и пешие окружили хазар, как табун, пригнанный на продажу.

Такова воля Яхве, такова воля Хавра. Бог предначертал судьбу каждого живого, ни один волос не упадет без его воли. Живому псу лучше, чем мертвому льву. Бросая оружие, срывая на ходу доспехи и шлемы, рабы идут вереницей через строй победителей.

Всеслав взглянул на солнце, образ Дажбога, довольного своими детьми.

Все наше здесь.
Имеем мы обычаи свои,
завет отцов и вечные преданья.
И вещий сон в тени родных лесов,
и шепот наших трав в лугах и на полянах,
и шелест наших злаков в бороздах,
возделанных руками росских,
и гик коней,
и топот стад,
и грай воздушных птиц.
Все наше здесь!

Час ранний… Солнце не успело сделать и двадцатой части дневного пути, а уже совершилась победа.

Ратибор верхом проехал в ворота, как несколько дней тому назад. Хазары не удосужились убрать с улицы тела погубленных россичей. Там и сям лежали они, как убили их. Одни будто спали, иные воздевали мертвые руки, призывая Сварога и навьих взглянуть вниз и сжалиться над участью своих.

Вместо двора князь-старшины Беляя рассыпалось пожарище в смраде горелого дерева, кожи, мяса.

Вот и дом Ратибора. Не узнать. Ворота сорваны, вместо избы – куча бревен и ломаных досок. Ударили в стену, и все развалилось. Только и осталось целого – амбар, где на обрядовой постели из немолоченых снопов воля матери Анеи сделала сына мужем Млавы. Неотвязно стучалась глупая мысль: «Ты же видел, что нижние венцы подгнивали, не поправил…» Будто бы из-за венцов рухнула жизнь двух женщин и сына.

На земляном ходу у тына опрокинутый котел, разбитые корчаги, черные, блестящие. Выплески смолы стылой. И женщина! Ничком лежит, головой в золе. Млава? Нет, соседка Севинья. Бились они. Не отбились. А ты, воин, жив…

Нет матери, нет жены, нет сына. Где же их тела? С улицы кричали, звали:

– Ратибор! Ратибор!

Что спешить, такое всегда успеется. Нечего спешить, не спешить, не спешить… Венцы были гнилые – вновь вспомнилось глупое.

Ратибору казалось, что бесконечно долго сидит он в седле, опершись на луку, и смотрит на верного пса Анеи, лохматого, как медведь, изрубленного, как доблестный воин.

– Ратибор, Ратибор!

На улице тесно стояли его родовичи из слобожан, из пешего войска, что-то заслоняя. Ратибор взглянул и опустил голову, закрыл глаза, чтобы не вглядываться. Женщины, дети. Все одинаковые, все связанные. У каждого горло вскрыто от уха до уха. Кровь еще ярка, как краска марена. Пока в поле бились, охрана пленников потешилась росской мукой. Наверное, Ратибор это сказал вслух, так как кто-то ответил:

– Никуда не ушли те хазары…

С поля звал рог. В его звуки привычное ухо вкладывало привычные слова: «Всем собираться, все быть сюда! Всем поспешать, поспеша-а-ать!»

Конь Ратибора сам тронулся с места. За ним послушно потянулись все конные и пешие, оставляя тела своих, как нашли их. Лица живых россичей были страшнее, чем у джиннов, выдуманных служителями свирепых Яхве и Хавра.

«Не лилась бы невинная кровь, соблюдай племена росского языка росскую общность, помогай бы друг другу не скупым подаянием воинами, как илвичи с каничами нам помогли», – так запомнилось всем сказанное воеводой Всеславом в кратких словах. Отдыхать было некогда, пировать было не к чему, да и нечем. Ходит хазарин по росской земле.

К убийце кровных можно коснуться только железом. Быстро перебили пленных хазар, некогда было утешить сердца медленной местью. Только хану и нескольким знатным оказали почесть размычкой. Согнули березы, к одной вязали правые руку и ногу, к другой – левые. Понемногу отпускали стволы, согнутые, как луки. И – сразу бросали…

Не хлеб – бранную добычу собрали на вытоптанном поле. Цена же победы была три десятка своих по вещей мудрости воеводы. Для охраны разоренного града от зверя да от ускользнувших с побоища хазар оставили горстку пеших воинов. Остальные – все нужны.

Сделалось пусто, сделалось тихо. Души павших невидимо носились над оставленным полем.

Очнувшись, Млава достала рукой до низкого потолка. День, ночь ли? Женщина позвала, ей ответил мужской голос:

– Здесь я. Слушай. Откапываться будем. Не откопаемся, пропадем напрасно.

– Назад думаешь выйти?

– В град, к хазарам? Нет, – возразил Павно. – Будем копаться наружу. Через вал. Ваш двор строен вплотную к тыну.

Глинистая земля, которую никогда не ворошил заступ. Материк. Узкий ход прорезали ножом. Осязание чудесно обострилось. Светильню зажгли один раз, когда начинали подкоп. Огонь отразился в блестящих, как у зверя, глазах. В тайнике – трое взрослых, два грудных ребенка и девять детей. Свет – надежда. К нему все потянулись. Но огонек, слабый, как мошка, сам угасал в густом воздухе. Огню нужно больше простора, чем человеку.

Россичи рыли. Женщина работала в очередь с мужчиной. Грудные – Ратибор и Дончик – отмечали время. Они жадно брали холодную грудь, и мать старалась, чтобы глина не попадала в глупые рты.

Павно торопил. Мальчики и девочки копошились у ног, стараясь помочь старшим. Сырая земля студила тело, но воздух был жаркий, удушливый. Мрак утомлял, руки обессиливали. Пора съесть кусок. В тайнике был накоплен припас. Арсинья берегла бадейку с молоком последнего удоя. Старуха делила мясо, на зубах пища мялась вместе с землей. Арсинья, нащупывая лица, подносила к губам лубяной ковшик, ворчала:

– Не хватай, разольешь, хуже слепых вы…

Павно замирал в узком лазе, отдыхая на миг. Не двигалась и Млава. Слышно, как шепчет, рыхло возится, как быстро-быстро дышит тайник. И молчит.

Пот застывал на теле. Павну мерещились души, чьи тела погребены под землей. Они вечно томятся во мраке, истлевают без света. Страшно остаться без погребального костра. Павно устал и не в силах справиться с ужасом. В подкопе не повернешься. Павно пятится ползком. Спина задевает за верх подкопа. Кротовая нора завалит, сейчас завалит!.. Сердце останавливается. Не человек – мышь давленая. Голые ступни упираются в плечи Млавы: тебе, женщина, пора покопать…

В подкопе не воздух – гарь горькая. Млава тешится мыслями. Она была взята из старшего рода. Мужнин род – младший. Матушка Анея знала: род живет, род держится женщиной. Широкий нож переворачивается в руке. Ногти сорваны. Нужно копать. Млаве казалось, что она копается на огороде. Женщина, лежа ничком, рылась, зажмурив глаза. Сильно пахнуло травой. Впереди осыпалась земля.

Млава опомнилась. В тайнике сидят тринадцать душ, она – четырнадцатая. Род сохранится. Открыв глаза, Млава увидела серый свет. Будто бы голоса слышно. Слышно, как комок земли плеснул в воду.

Женщина поползла назад, назад, пятясь на локтях, чтобы сберечь пальцы с сорванными ногтями. И в тайнике, в темноте настоящей, черной, подземной, она шепнула, чтобы снаружи не услышали бы:

– Павно, а Павно! Я пробилась.

Через лаз, более не закупоренный телом, потекла тонкая-тонкая струйка свежести. Ее можно было учуять только тому, кто дышал тяжелым смрадом подземелья.

4

В жизни воеводы Всеслава случались схватки, слобода отбивала набеги. Настоящей войны не было. Большая война впервые пришла к Всеславу.

Среди людей славянского языка передавались преданья о былых войнах, о сраженьях с гуннами. В молодости, посещая в дни весеннего торга островок на Днепре, Всеслав слушал рассказы ромеев, запоминал трудные для славянского уха имена полководцев. Ганнибал и Кесарь Юлий, Ксеркс, Александр, Ахилл, Август, Октавий, Феодосии, Иуда Маккавей, Пирр, Константин, Юлиан, Хосрой, Фабий, Агафокл, Кир, Помпей, Феодорих, Ксенофонт, Филипомен, Леонид, Марий, Агамемнон… Когда они жили, сколько поколений истекло со времени их побед, их поражений? Когда-то. Давно или недавно – это не интересовало повествователей и слушателей. О полководцах говорили, как о живых. Некоторые рассказчики будто сами участвовали в знаменитых сражениях.

Всеслав Старый начал готовить росское войско, Всеслав-преемник продолжал труд. Кто мог сказать, сильно ли росское войско, умеет ли воевода водить войско. Теперь Всеслав уверился в своей силе.

Под копытами лошадей мягко ложилась лесная земля. Шли по родной земле Всеслава. Здесь ему было знакомо все. Двое людей вылезли навстречу войску. Свои родовичи.

– Что град? – спросил Всеслав.

– Нет града, – ответил мужчина.

– Нет града, – повторила женщина.

Всеслав, не чувствуя, сжал ногами гибкие ребра коня, и, захрапев, конь пошел боком.

– Зорище на месте града, – сказал мужчина.

– Зорище, место пустое, разоренное, жженное! – выкликивала женщина.

Глупая, глупая!.. Не понимает разве воевода, что коли нет града, значит, тот разорен дотла, вытоптан, выжжен.

Воевода сидел камнем в седле, прямой, большой, светлые усы концами легли на железную грудь доспеха. Князь-воин обоерукий.

Страшная видом, обожженная, грязная, почти голая, женщина залилась в причитаниях:

– Одни мы ушли, одни с ним бежали, одни мы остались, всех постреляли, всех посекли-порубили, всех подушили, всех полонили. Нет нашего рода. Побили князь Горобоя, Красу твою побили, деток побили. Горе нам, не стало нашего рода, не стало, не стало… Деревья плачут, трава, горем сожженная…

А-а! Хуже нет надоедливой, глупой кликуши!.. Некогда слушать. Времени нет, солнце не ждет, хазары не ждут. Где твой костер, былой воевода Гудой?!.. Что в победе тому, кто, всех потеряв, остался один? Горе ему, победителю…

Всеслав тронул коня. В бой идти нужно. Князь оглянулся. Вот они все: род, семья, племя, своя кровь. Конные, бронные, тихие в походе молчальники. Не идут, не едут – парят ястребами на мягком крыле. Всадников больше двух сотен, пеших почти три сотни. Мало их легло, сохранилась росская сила. Теперь Всеслав знал, что мог бы он не пустить хазар за Рось-реку. Свои все полегли бы, ни один не сплошал бы. Зато у хазар не хватило бы смелости и силы пойти через Рось, разбивать грады.

Всеслав встретился взглядом с Ратибором. Сын души! Безродный воевода хотел напомнить безродному воину, что есть в градах тайники. Раздумал. К чему манить сердце на двойную утрату, бередить боль надеждой. Будем жить без надежды. Свершилось. Не вернется. Тихо, но с внятностью голоса птицы Всеслав сказал двоим уцелевшим:

– Вы… бредите к нашему граду. Тела оберегите для погребения. Хазар не будет более.

Еще ходили хазары по росской земле. С ближних полей было слышно гудение била. Этот град еще жил, еще взывал к мужеству женщин, детей и горстки мужчин, оставшихся за тыном после ухода бойцов в ополчение племени.

Всеслав не мог ценой истребления Келагастова рода повторить воинскую хитрость, погубившую хана Эгана-Саола. Князь-воевода не хотел дожидаться, пока хазары войдут в град.

Хан Шамоэл-Зарол, опытный вождь, умел по-своему брать крепости. Хазары-стрелки, на конях и пешие, густо стояли перед тыном, и ни одна голова, ни одна рука не могла подняться над палями, ни один глаз не мог взглянуть из града в поле. Под надежным прикрытием хазары забрасывали ров жердями, укладывали на жерди поперечины, щиты. Широкий мост даст подойти к валу вплотную, на тын поднимутся сразу сотни. Защитники вслепую метали смоляные факелы. Вот-вот хазары-работники обернутся бойцами и хлынут в град, подобно воде, которая, вскипев, переливается через край полного котла.

Росские грады схожи между собой, как люди. Град Келагаста казался собственным и для тех, кто, как Всеслав или Ратибор, знал – нет больше их градов.

Сотня пешего войска медленно вышла на межу. В граде сильнее ударило било, явно зовя на помощь. А хазары, как казалось, не сразу заметили дерзкую горстку. Они продолжали мостить ров.

Пешие россичи отошли от опушки на полет стрелы, когда сотни три хазар нацелились в их тыл. Лихие всадники были похожи на соколов, которые заходят косым полетом, чтобы ударить сверху на утиную стаю.

Тогда вторая сотня пеших россичей вышла из леса, а первая остановилась. Неожиданность лишила хазар порыва. Степная конница замялась перед копьями, из-за которых густо сыпались стрелы. Стрелы били в лицо, в бок конным, и всадники откатились. Шамоэл-Зарол понял, что перед ним не кучка росских, жертвующих собой, чтобы продлить агонию града, обреченного на гибель волей Степи.

Пронзительно свистали дудки десятников, ревели рога сотенных начальников. Коноводы гнали лошадей прямо ко рву, и хазары, бросив осаду, садились в седло.

Хазарские кони не успели вытравить хлеба. Высокие колосья закрывали пеших до пояса, упавших людей и коней не было видно. Поле еще казалось ровным, нетронутым.

Значок хана веял на высоком древке. Красное и желтое полотнища были сшиты в длинную полосу. На ней два золотых треугольника, наложенных один на другой, изображали звезду, символ Яхве, имеющий высокое значение.

Хан размышлял. Изощренный в хитростях войны, он взвешивал росскую дерзость, росскую доблесть, свою силу. Хан слушал, как медленно падали капли мгновений в чашу вечности, как истекал неведомый людям срок жизни, предначертанный волей Яхве. Непобежденными росские бежали с поля. Так же поступил бы и сам Шамоэл-Зарол, встретив большую силу. Хан должен суметь сохранить войско. Тогда в его руках останется власть. Только власть дает полноту наслаждения жизнью. Тот настоящий победитель, кто умеет сохранить власть. Будь он сегодня в степи, Шамоэл-Зарол помедлил бы и день и два. Он вызнал бы нужное, он заморил бы пешего противника набегами конных. Лес стеснял, в лесу конница теряет свою силу. Что сейчас делает хан ЭганСаол, друг-соперник, что задумал старый Суника-Ермиа, который хотел идти прямо на север от реки? Шамоэл-Зарол не знал. Они втроем решили поделить между собой опустошение этой земли.

Наставив уши, пружинисто подтянув под брюхо задние ноги, конь хана бережно ждал воли всадника. Конь родился в песчаной Аравии, около черного шатра сарацина. Он был дымчатой масти с белой мордой от ушей до ноздрей. Таких, лучших в мире коней, ромеи звали фалионами, степные народы – баланами. Они носят в крови уменье вести себя в бою и верны всаднику. Аттила ездил на балане.[5] Предки Шамоэла-Зарола ходили вместе с великим сыном Мундзука к берегам неизмеримого Западного моря. Балану исполнилось пять весен, хану – сорок. Зрелый воин на молодом коне есть сочетание силы и мудрости.

Побить этих нечистых лесных зверей! Гнев на врага поднимался, как жгучая боль. Хан махнул саблей, указывая. Балан рванулся, но, покорный, замер. Шамоэл-Зарол остался на месте с отрядом избранных телохранителей-сеидов.

Проклятие лесам, проклятие тесному полю! Еще один отряд пеших вышел из лесу. Не разрывая строя, будто скованные цепью, подобно железным полкам бессмертных персов, лесные спешили на помощь своим.

Кто в силах вернуть конницу, взявшую полный размах, вернуть здесь, не в степи, где вольны и широки травянистые просторы! Вот и лесная конница. Они перехитрили!..

Хан видел тучи стрел, которые поднялись перед росскими, как стаи воробьев с тока. Хан закрыл глаза. Не из робости. Но страшно смертному встретить свершенье Судьбы.

Не было сил отказаться от зрелища. Теперь ударила росская конница! Бессилие, бессилие… Они рычат, как тигры в камышах. Брызгами воды всадники разлетелись по полю. В беглецах хан узнавал своих хазар. Лесные бойцы казались кораблем. Вместе все, вместе. Кто же кричал, что на этой реке ловят рабов, как зимних дроф, обледеневших во время джута!

Погибал род Шамоэла-Зарола. Его дед овладел властью в кочевом гнезде как самый богатый, самый сильный, отмеченный богом за ум, за храбрость. Отец обогащал род удачными набегами на аланов, булгаров, черных мадьяров. Сам Шамоэл-Зарол, приняв новую веру в Яхве, был уважаем великим хаканом.

Тесно поле, падают стрелы. Телохранители не успели подхватить своего хана. Он, отмеченный богом, увидел Асроэля – ангела смерти.

Мимо бежали колосья, свистел ветер, уши были полны воя и рева, плескало железо, капали огненные стрелы. Раз, два раза ударили молнии. Хан отбивал угрозы грома. Разве можно отвести рок рукой человека?..

Умный балан сразу остановился, повернул морду и захрапел, увидя хозяина. Хан висел вниз головой, разбросав руки, полные земли. Балан не шелохнулся, спасая господина, когда чужой человек с чужим запахом взял брошенный повод. Ногу хана вырвали из стремени, и балан рванулся: чужой был в седле. Невыносимая боль стиснула ребра, между ушей грянул удар кулаком, как молотом, и балан едва не упал. Повод дернуло. Балан, спасая нежный рот, задрал голову. Он подчинялся, подчинялся! Прежде у него не было повелителя, теперь есть…

– Они сопели около нашего града, втягивая воздух нашего леса, они урчали, чуя запах пашей крови. И нет их более. Их – нет! – так воздавал князь-старшина Келагаст славу победителям.

– Знай, Всеслав! – восклицал Келагаст. – На тебя, на твоих воинов ляжет ответ перед Дажбогом, ты ответишь перед навьими, если не совершишь того, что должен. Я вижу гибель росского языка. Имя наше отойдет в предания. Впоследствии уйдет и из них. Останутся от нас безыменные могилы, как от длиннопалых людей остались каменные боги, а как звали тех людей и как звали богов – никто из живых не знает. Так совершится и с нами. Уже нет у нас погоста, спалили богов. Земля разорена, поля потравлены, люди побиты. Три наших рода погибли – твой род, Всеслав, Беляя и Тиудемира, мы стали слабы, как каничи. Нет нам спасения, разрозненным. Еще и еще будет терзать нас Степь, еще и еще будет истреблять детей наших: пока не соберем мы силу такую, чтобы забыли они мечтать брать на Роси полон и добычу.

Далеко смотрит старый Келагаст-князь. Некогда слушать его. Доломать надо хазарскую кость.

Без отдыха, прямо с поля боя, часть конных слобожан пошла за Рось-реку. Отобраны они были не по обычному строю, в котором воины привыкли ходить, зная передних, задних, крайних. Ратибор повел родовичей Горобоя, Беляя, Тиудемира – тех, кто жил в слободе, тех, кто пришел в ополчение племени от погибших родов.

«Жизнь обманывает сновидениями, успокаивает достижением желанного, но нет победы, нет покоя человеческой душе, пока не поднимется его тело на погребальный костер» – так думал Всеслав, вспоминая речи Келагаста. Завтра не будет таким, как сегодня. Новый день приходит голодным, его не насытишь памятью совершенного вчера.

«Нашего воеводу несет к большой власти, как вешней водой, – думал Колот, глядя на Всеслава, – в гору он поднимется на слободских мечах».

Душа Всеслава горела больнее, чем живое тело на костре. Чтобы быть, как все, он не постарался спасти своих родовичей, свой град. Он вел войско для победы, не для защиты. Где найти оправдание перед мертвыми!

Войско уже прибавило к имени Всеслава прозвище «Вещий», уже не воеводой звали его, а князем, тем выражая безграничность почета. Но никому не знать мук чужой души, не понять со стороны томлений, сомнений, печали того, в ком видят вождя и героя.

5

В сухое лето Рось-река оскудевает задолго до солнцеворота, выступают камни на перекатах, открываются скалистые гряды.

Брод в излучине против слободы обмелел раньше обычного времени, и хазары растаскали ерши. Слобода была заперта, как щука в слепом протоке, заплетенном забором. Хазары не любили нападать на крепкие места. Холм, на котором сидела слобода, был крут и высок, еще выше поднимался вал с прочным тыном. Слишком многих жизней потребует открытое нападение, лучше пустить в дело старое средство – голод.

Дни не шли – тянулись тягучей живицей-смолой, как из подсеченной сосны. Щерб, на которого воевода покинул гнездо, усердно учил подростков. Наука шла, как всегда, будто бы за тыном не стояли степные люди. Бились мечами и саблями, кололи копьями, до изнеможения держали коленями тяжелые камни.

На излете ложилась во дворе хазарская стрела. Прервав труд, молодые слобожане льнули к тайным щелям тына. Безногий стрелок Горбый перебрасывался на костылях, гудела и жестко хлопала тетива всей силой турьей роговины тяжелого лука, и, коль не успевал укрыться хазарин, молодые завистливо кричали:

– Труп, труп!

Калека озирался, хохотал, бил кулаком в гулкую грудь, как молотом в бочку. Он счастлив, здесь он первый воин, мужчина!

Щерб бранил подростков дармоедами-бездельниками и тычками гнал к делу.

Со слободской вышки по-прежнему поднималась тонкая струя дыма в знак того, что хазары перешли Рось, что слобода еще жива. По дыму, по зареву слобожане знали, что погибли три града, угадали, чьи грады погублены. Где же свои, где воевода?

Днем из слободы было видно далеко. Ночью приходили темнота и сомнения. Погибли слободские с князем, побито ополчение. Щерб размышлял, втихомолку от меньших советовался с несколькими старшинами. Хазары разорят землю дотла, но не останутся в ней навечно. Что делать тогда? В слободской крепости много припасов, есть колодезь. Если хазары пойдут на слом большой силой, не жалея себя, тогда не отбиться. Не пойдут – крепкое место уцелеет. Пойти вдогонку хазарам, отбить своих пленных, сколько будет силы, или сберечь себя? Затворникам казалось, что они одни на росской земле.

Старшие готовились увидеть, как хазары примутся нарочно, на виду, играть славянскими головами, складывать их кучами, как распнут избранных пленников для устрашения осажденных.

Однажды на заходе солнца в слободе заметили всадников, переправлявшихся в Заросье к востоку от брода. Подумалось, что это свои. Иначе почему бы им идти вплавь, а не бродом? За все дни впервые появилась надежда.

Ратибору помнилось, как степь пахла горелым в затишных лощинах, когда он возвращался из далекого дозора. Нынче и ночью пахло так же. Заросье сгорало от солнца.

Небо рассыпалось звездами, пели сверчки. Издали доносился многоголосый лягушечий вопль. Вдруг, вспыхивая, он взлетал, тревожный, трескучий, и умолкал, удушенный ночью. Кто-то топтал пересыхающие озерки и болотца, кто-то крался между тростником, рогозом, рдестом, кто-то охотился за живым мясом.

Ущербная луна взошла после полуночи, лесные тени сгустились, поляны белесо запестрели, будто влажные. Свет обманывал: жаркой ночью росы не бывает.

На рассвете Ратибор вышел со своими в тыл хазар, на южный край Турьего урочища. Широкие ободья хазарских колес отметили степную дорогу, подсохшие травы не могли налить соком и поднять сломанные стебли. Здесь, от маленьких искорок, которые железо выбьет из души кремня, суждено родиться великому бедствию для всего живого.

Конному легко набрать в лесу сушняка и разбросать по степи костры. Через Турье урочище протянулись цепочки хвороста. Из костра, разложенного в лесу, всадники выхватывали головни и уносились в степь. Припав к земле, человек раздувал уголек, пока не затрепещет бледная душа огня. Степь запылилась серым дымом.

Мстиша, друг Ратибора и родович Всеслава, захохотал.

– Знатное будет кострище! Я охотник отведать жареного хазарского мяса! – и завертелся в пляске.

Мрачно и страшно глядели на одичавшего Мстишу воины из погибших родов.

Новые и новые места степной дороги вздыхали дымом, разрастался пожар, пахнуло гарью. Мстиша плясал и плясал. Невеликий ростом да мощный телом, он плескал широкими ладонями, щелкал пальцами и выкрикивал все одно, все одно:

– Мясца мне жареного, паленого, копченого!.. – Двое детей было у Мстиши. И к жене он любил отлучаться почаще иных, тоскуя по нежности.

Ратибор схватил друга за плечи. Мстиша вырвался, затрясся, закричал:

– Не тронь меня! Не тронь, ты железный! – и вскочил в седло.

И все вразброд поскакали по степной дороге, утолял жгучую муку пожаром. Собирали хворост, раскладывали новые костры, перехватывали степную дорогу тропами огня.

Уже метнулась дикая птица; забыв о труде повседневной охоты, уходили ястребы, вспархивал перепел, куропатки срывались, отлетали стрепета, уводя свои выводки. Гибли жалкой смертью мыши, кузнечики, сами прыгали в огонь, тысячи тысяч малых жизней исчезали в слепом гневе огня.

Пожар родит ветер. Горящая степь пробудила воздух. И раз и два вздохнуло небо, открывая ворота ветров, и бросились ветры от прозрачной тверди небесной на жесткую твердь земную, и заиграли на выжженных, оголенных гривах.

В бегстве смешались волки с козами, корсаки и лисицы с зайцами. Табун тарпанов ушел через Сладкий ручей, тяжелый скок туров был слышен на версты. Попав в западню между двух огней, жители степи спасались в леса. Каменный бог забытых людей безлико глядел на восток, безразличный, овеянный копотью.

На Турьем урочище старые дубы, помнившие гуннов, вновь увидали огонь, ползущий к корням. Как и тогда, старых спасала толстая кора, как и тогда, погибал молодняк.

Стоглавые ветры крутились, облекаясь пеплом. Свив гарь с пламенем, они, найдя забытые кости, жарко гладили их горькой лаской запоздалого погребения, заглядывали в раскрытые пылкому дыханию трещины земли и камней, выжигая живое, и забавлялись, сея огонь, огонь и огонь. Недобрые сеятели! Злые ветры войны, немые соратники, слепые помощники, глухие союзники, одни вы тешитесь общим несчастьем. Выпусти вас вольно, и вы сожрете весь мир и упьетесь победой, лишь когда по всей земле протащите смрадно-черное пожарище смерти.

Не веря ветру, не доверяясь удаче, слобожане весь день поджигали степную дорогу.

Возвращались ночью. На Турьем урочище пылали высокие факелы. Горели старинные пни, многими летами копившие на себе толщи мха. Опушки лесов были отмечены змеистыми грядами огня, который доедал кочки и подсушенные пожаром кусты. Пламени не было хода только во влажные лесные сени, защищенные сочными папоротниками, кипреем, липкой сон-травой.

Ветер срывал пепел с выгоревшей степи, открывая рдеющие поляны. Глубоко затлелась степная одежда, сотканная тысячами поколений отмерших корней.

Ратибор думал: «А если бы мы подожгли степь навстречу хазарам?» Не находя ответа, он утешался: тогда степь еще не так высохла, как ныне. И – старался забыть, забыть. Нельзя переделывать совершенное, нет на это власти ни у богов, ни у людей.

Степь! Да ныне весь край неба в Заросье захватило огнем. Пожар изъел всю степную дорогу. Хазары свои табуны подогнали к Рось-реке и, защищаясь от степного пожара, пускали встречный огонь. Грозы не было, не сами же хазары жгли степь.

С наступлением темноты затворники-слобожане слушали из своей крепости, как необычно завозились хазары. Что-то новое творилось в стане степных людей. Под самой же слободой было тихо. Вдруг снизу легко позвали:

– Люди!.. Эй, слобода!.. Наши…

Щерб перегнулся через тын, сказал:

– Слышу… Крук, ты?

Снизу звук идет хорошо. Щерб узнал кровного брата. Крук прокрался между хазарами!

– Лестницу кидай, – приказал снизу Крук и, не дожидаясь, спросил: – А степь-то хорошо горела?

Теперь Щерб догадался, что пламя пустили свои. Для чего же?

С тына свесилась многосаженная лента. Два толстых ремня с вшитыми поперечинами достигли низа сухого рва.

– Полезай… – шепнул Щерб вниз, но услышал не Крука, а чужой голос, хазарский. Вскрик, ворчание, возня, чей-то хрип. Лестница натянулась, задрожала.

– Иду, – сказал Крук. Он поднимался медленно. Захватившись за тын, он другой рукой поднял чье-то тело: – Принимай…

Перебросив себя через тын, Крук повернулся и начал выбирать лестницу.

– Там еще один, – объяснил он Щербу. – Я его привязал.

Крук положил тела хазар перед дверью воеводиной избы. Масляный фитиль осветил Крука – он сам был хазарином. В желтых сапогах, красных штанах, в наборной, из колец, железной рубахе, с хазарской саблей в роскошных ножнах красной кожи, украшенных светлыми камешками и золотыми гвоздями. На голове Крука ладно сидел низкий шлем.

– Горела степь, говоришь? – спросил Крук.

– Еще и ныне горит. Страшно глядеть. Что дальше, то шире. Сушь. До самого моря дойдет.

Кровные братья забрались на вышку. Оглядевшись, Крук приказал:

– Факел вяжите на шест.

Широко размахнувшись факелом, Крук объяснил:

– Так князь узнает, что я добрался. Теперь же укрепи шест прямо. Он узнает, что степь выгорела.

Падающими звездами вниз, в темноту, улетали горящие слезы смолы. Никто не спрашивал Крука, он сам, зная, что все собрались, крикнул в темноту:

– Тех хазар мы покончили всех. Завтра покончим этих. И вы, молодые, тоже готовьтесь к бою. Доучиваться будете… в поле…

В княжеской избе Крук попросил Щерба:

– Дай испить нашей, слободской водицы.

Не снимая железной рубахи, он повалился на шкуру, бормоча сонным голосом:

– Спать буду до света. Как мы пошли из дома, я, будто помнится, не спал ничего… Брат, доспех мне дашь на завтра. Этот я сам просек на живом хазарине. Через хазар идти, вот и обрядился в нечисть. А тебе был бы ныне конец…

– Что так? – спросил Щерб.

– Припаса на слом не поленились собрать хазары.

– Видел я, – возразил Щерб, – я бы отбился.

– Со ста сторон они бы полезли, не отбиваться нам, бить нам нужно, как… – и сон сковал язык Крука. Он спал, не успев рассказать, как придушил обоих хазар, как хоть и худая, а спасла его от ножа добытая с боя кольчуга.

Нет, все равно не рассказал бы. Мелким стало такое для людей, которые научились бить врага в чистом поле. Щерб знал, что тела случайно убитых хазар Крук притащил не для хвастовства, не для того, чтобы попользоваться добычей. Иное здесь скрывалось. Убитый в бою не знает, кто его поразил, душа его не погонится за победителем. Не так в одиночной схватке. Душа, отойдя от истлевшего тела, прилипнет к убийце, будет мстить. Тело нужно зарыть, чтобы земля изъела Душу.

6

Ночью в лесу следов не увидишь. Держа повод в сгибе правого локтя, Хилла шарил по земле руками. Найдя отпечатки копыт, Хилла старался нащупать, где зацеп, где пятка.

Черный лес, черная ночь. Дурной лес, дурная ночь. В степи видно и ночью, старый степняк Хилла в степи – дома.

И все же он верил, что выберется. Ему всегда везло, Хавр даровал ему особое счастье в несчастье. Нуждаясь в утешении, Хилла разогнулся и стал считать удачи последних дней. На тропе росский самострел убил лошадь сына хана. Хилла был рядом. Будь самострел насторожен чуть-чуть иначе, Хилла потерял бы свою лошадь. После сожжения росских идолов Хилла шел пешком, сын хана взял его лошадь. Тонкая стрелка ужалила ханского сына, и Хилла опять сел в свое седло. Когда в поле росская конница ударила, Хилла, оказавшись крайним в строю, был отброшен к лесу, иначе ему бы не уйти. Три раза Хилла имел счастье в несчастье. Он еще будет жить. Теперь он сумел найти следы конных. Следы шли от реки. Хилла был уверен, что именно здесь хан вел свой род. Нужно ехать против следов.

Хилла боялся ехать верхом. Ночью ветка сорвет с седла, сучок выколет глаз. Это не степь. Новый хан захочет, чтобы его полюбили. Он раздаст пережившим поход имущество и скот погибших, отдаст жен, детей, чтобы было кому позаботиться о слабых. Росские побили родовичей Хиллы, зато теперь у него будет много жен и послушных детей, много лошадей, баранов, коров. Быть счастливым в общем несчастье – великое благо. Хилла даст Хавру быка, корову, овцу, барана, жеребца. Всех – черной масти. Хавр любит кровь черных животных, она ярче и гуще другой.

Лошадь, задевая за корни, оступалась. Хилла тоже спотыкался. Они оба не умели ходить в лесах. Что-то зашуршало, затрещали сучья. Лошадь Хиллы рванулась.

– Чи! Чшии! – зашипел Хилла, подбирая повод.

Тигр, или волк, пли барс… Э, сейчас у всех много поживы, зачем им нападать на живого человека, на живую лошадь…

– Ту-вза! Ту-вза! – взвизгнул Хилла, пугая зверя. – Вперед, вперед, – он потянул за повод.

Ему казалось, он вспоминает дорогу. Лес вдруг обрезался. Запахло рекой. Спуск. Да, он не ошибся. Хавр велик.

На этом берегу тысяча всадников вытаптывала кусты, траву, ломала камыш-редник на песчаной отмели. У Хиллы не было с собой бурдюков. Он потерял свои бурдюки. Нужно пару на каждого всадника. Так хазары переправлялись через Днепр, где от берега до берега больше одного фарасанга[6], где человек на другом берегу кажется сусликом, лошадь – кошкой. А-а, до Днепра Хилла сделает себе новые бурдюки.

– Ча-шаа-а! Ча-а, чши, красавец, сильный, умный! – говорил Хилла, трепля коня по шее. – Идем, идем!..

Ноги устали и болели от ходьбы. Хилла с трудом забрался в седло. Вперед, вперед! Конь сторожко переступил, остановился в реке, но, почувствовав твердое дно песчаной отмели, послушно пошел. Камыш тревожно зашелестел. Войдя по грудь, конь остановился, натянул повод, прося воли. Хилла позволил коню сделать глоток-другой. Сам Хилла решил напиться только после переправы, хотя и его сжигала жажда. Никогда Хилле не приходилось переправляться ночами. Он не умел плавать, конь умел, конь вывезет. Там – степь, здесь – росские.

Река поднималась, холодная вода налилась в сапоги. Конь опустился, поплыл. Хилла соскользнул влево. Течение неслось с правой стороны и могло затащить Хиллу под брюхо коня. Хилла вцепился в холку. На коня – вся надежда.

Плеснуло. Рот Хиллы залило. Он судорожно глотнул, хотя пить ему уже не хотелось. Берега он не видел. Реке не было конца. Конь ударил передними ногами, вода вспенилась. В отчаянье Хилла приподнялся, опираясь на холку. И почти сразу конь достал дно. Измученный, обессиленный Хилла едва смог лечь животом на седло. На берегу он вспомнил, чего испугался конь. Это было лошадиное брюхо, над которым торчала нога в сапоге. В таком же, какие носил сам Хилла. И спасшийся вознес бессловную благодарность Хавру: другой погиб в проклятой реке, не Хилла!

Почтительно сидя на корточках перед ханом Суникой-Ермиа, Хилла рассказал короткую, как смерть, историю гибели хана Эгана-Саола и тех, кто был с ним.

Бесстрастно, не моргая, хан Суника-Ермиа смотрел на желтое лицо Хиллы, на редкую бороду, которая росла только по челюсти. Узкие глаза дурного вестника прятались в веках-щелках и казались закрытыми. Рот, как прорубленный, был заботливо сморщен, и губы едва шевелились. «Жадный к добыче, скупой в бою», – невольно определил Суника-Ермиа характер ничтожного человека. С его висков не падали нарочно спущенные прядки волос. Родович Эгана-Саола был поклонником Хавра, язычником.

Ощущение неудачи тревожно проснулось в душе Суники-Ермиа. Он полагал, что славяне нападут на обоих его друзей. Он сам нарочно остался сзади. Он выжидал, когда схватки со славянами, истощив, ослабив друзей-ханов, сделают его самого первым. Суника-Ермиа вступит в славянскую землю сильнейшим, и он, а не Шамоэл-Зарол, не Эган-Саол, получит настоящую цену победы. Сегодня днем загорелась степь. Теперь пришла весть об истреблении воинов Эгана-Саола…

Хан не слушал Хиллу, который вразброд доставал из своей памяти подробности поражения, запинаясь, как сытая курица, лениво клюющая зерно, рассыпанное небрежной рукой.

Все легли… Все? Он лжет, трус. Он бежал от первого взмаха славянской сабли. Нет, не лжет…

Хан вспомнил своего отца. В конце жизни отца проповедники Яхве принесли Закон с берегов Серединного моря. Хакан принял Закон, его воле, его примеру последовали лучшие люди. На их тела и на тела их детей проповедники Закона наложили знак союза. Низкие люди, как этот ничтожный, продолжали держаться старого Хавра. Учителя Закона советовали хакану не спешить, они хитроумно нашли сходство между Яхве и Хавром. Пусть истину знают высшие, простым довольно ее отражения. Старый отец Суники предсказывал бедствия хазарам. Они раздвоились. Отныне у знатных другой Закон, другой обычай, чем у простых. В разделении заложена гибель народа…

В шатре хана горел седмисвечник[7], заправленный подземным маслом-нафтой, которое доставали у персов. Огни колебались, искажая лицо Хиллы. Яхве жесток, мстителен, он тысячами тысяч уничтожал своих врагов. Враги Яхве – все, кто не принял его Закона, кто не носит на теле знак союза. Темные хазары – тоже враги Яхве. Хан сделал движение, будто отмахиваясь от мухи. Согнувшись, Хилла попятился к выходу. Суника-Ермиа не успел додумать свою думу, в седмисвечнике не успели нагореть фитили, как в шатер проникли другие вестники другой гибели: меч Яхве рукой славян поразил также и хана Шамоэла-Зарола.

Ночью хазарские рога разбудили всех слободских, кроме Крука, мертвецом спавшего на воеводской постели. Славяне зовут в рога иначе, чем хазары. И все же ухо чувствовало, что только к общему сбору может созывать чередование протяжных и коротких вскриков. И шум был у брода, и громкие голоса. Почему не рождаются воины с глазами совы!

При утреннем свете Щерб увидел то же, что видел вчера. На расстоянии выстрела были разложены длинные лестницы, шесты, бревна, канаты. Там же стояли подобия длинных корыт, сплетенные из ветвей, высотой больше человеческого роста. Накрывшись таким корытом, сразу человек двадцать могут вплотную подойти к тыну, не боясь стрел и камней. Кучами лежали щиты, которыми могли защищаться три и четыре бойца. На месте была и решетчатая башня из бревен на тележных колесах. С нее, если подкатить к слободе, хазары смогут бить стрелами. Щерб похвалился перед Круком, обещаясь отбить натиск. Слободу ждала скорая гибель.

Все заготовленное для слома слободы было на месте. Но ни одного хазарина не оставалось на лесном берегу Роси.

Хазарин не умеет рубить топором, как россич, не может вытесать паз и врезать лапу так плотно, чтобы одна тесина держалась в другой, как сук на породившем его стволе. Хазарский осадный припас был связан сыромятными ремнями, и на берегу тухло разило сыромятиной. Казалось, что и от самих хазар тянет терпко-кислая вонь.

От дедов не было слыхано, чтобы россичи мирно говорили со степными людьми. Утром, когда росское войско вышло к слободе, из хазарского стана к Роси поехали конные, небольшим числом, без доспехов, без шлемов. На том берегу хазары стали звать на переговоры. Один из них, дойдя до середины брода, кричал по-росски:

– Мир! Мир!

Не наблюдая враждебных действий со стороны россичей, несколько хазар вслед за первыми перешли Рось.

На заготовленных хазарами щитах уселись степняки и россичи. Хазарин заговорил:

– Мой хан, славный, могущественный, по имени от предков Суника, Ермиа по закону Яхве, хочет уйти с миром обратно в степи. – При этих словах встал пожилой хазарин, одетый в длинный кафтан блестящей ткани, расшитый золотыми нитками. Он кивнул головой в черной шапочке, торжественно поднял руку к небу и приложил ладонь к сердцу.

Толмач сказал:

– Хан поклялся именем Яхве в истине слов и в чистоте намерений.

Сев на плоский мешок, принесенный для него одного, хан, глядя на Всеслава, в котором сумел угадать равного себе, произнес несколько слов. Толмач тянулся ухом к хану и покрякивал: «Э! Э! Э!»

– Хан говорит, у него нет зла на вас. Он вам дурного не сделал. Другие ханы вошли в ваш лес и там погибли. Он, Суника-Ермиа, ныне уходит от вас с миром, – перевел толмач.

– А это он к чему совершал? – спросил Всеслав, указывая на лестницы, на щиты.

– Хан изменил намерения, – вывернулся толмач.

– Лжешь! – крикнул Щерб.

– Пес ты, – сказал Крук, – псица ты, не в обиду псу. С твоим ханом!

– Спроси твоего хана Сунику, – приказал Всеслав толмачу, – своей ли волей он на нас напал? Нам ведомо: ромеи засылали к хазарам послов. Мы же с ромеями торгуем от века и с ними мир не нарушили.

– Справедливый и благородный хан говорит, – ответил толмач, – хазары общаются со многими людьми, общаются и с ромеями. Хан говорит: теряет лицо тот, кто разглашает слово, доверенное ему.

– Вот оно, – вслух подумал князь-старшина Чамота. Он, израненный, сидел рядом с калекой Горбым, который вместо слов зловеще загудел тетивой своего страшного лука.

Всеслав встретился глазами с холодным и бесстрашным, как у орла, взглядом хана и поднял руку. Все ждали в молчании.

Малх боялся упустить слово, звук. Неужели он один понимает совершающееся? В глубине скифской пустыни происходит необычайное. Что знал мир о славянах! Говорили, что они живут в бедных хижинах, редко разбросанных в дикой земле. Что нет у них власти, что они из дикости не верят даже в Судьбу и поклоняются рекам, деревьям. Воистину места, обозначая которые на картах, ученые писали «варвары», полны чудес и великих сил.

Ромей чувствовал, что хазарский хан отдался на милость росских из высоких побуждений. На неведомом МИРУ рубеже безвестной реки не найдется третейского судьи. Степной вождь рисковал собой, чтобы спасти своих, пришел, веря в силу слова, к врагам, не требуя заложников и обещаний.

Толмач опять убеждал:

– Хан говорит: судьба людей в руках бога. Без воли бога ничто не совершается. Мои братья погибли волей бога. Не искушай его, славянский хан, удовлетворись своей удачей. Ты хочешь еще сражаться? Судьба воинов, судьба сражений решается богом. Если мы падем, и ты потеряешь своих. Я дам тебе выкуп. Когда мы приходим из степи в границы империи ромеев, полководцы базилевса дают нам выкуп, и мы уходим с миром. Сегодня и ты можешь поступить с нами, как мы с ромеями. В этом нет бесчестья, в этом – слава.

«Да, – думал Малх, – империя прикормила варваров и приучает одних за другими ходить к себе за золотом».

Всеслав отвечал:

– В твоих словах нет правды. Воля людей совершает дела. Наш Перун помогает нам, когда мы сами себе помогаем. Не волей твоего бога, а нашей волей перебиты твои братья. Вы напали на нас, вы разрушали наши грады, вы сожгли образы наших богов. Мы продаем ромеям хлеб, меха. Мы не продадим никому нашу кровь и наших богов. Ромеи поступают бесчестно. Уходи! Может быть, я позволю одному из всех вас вернуться домой. Чтобы он сказал другим: «Не ходите на Рось, на Роси живет хазарская смерть». Теперь иди, хан, я не дам тебе мира.

Малх не отрывался от лица хана. Толмач переводил слова князя. Кустистые брови, брошенные, как крылья, на широком лбу хана, не дрогнули. Чуть косые глаза в мелких морщинках смотрели спокойно и казались серыми камнями. Точеными, как у статуи, руками хан провел по щекам, по острой бороде, поднял глаза к небу, произнес:

– Яхве, о Яхве! – и что-то сказал толмачу быстрым решительным голосом.

Толмач торжественно перевел:

– Хан говорит: «Бог битв изменчив». Хан говорит: «Сегодня ты победил, другой победит завтра». Хан говорит: «Все люди смертны, один удел у победителя и у побежденного – смерть». Смерть идет рядом с тобой, славянский хан. Увы тебе! Ты играешь с Судьбой. Она отвернется от тебя, и люди оставят тебя. Так Суника-Ермиа говорит тебе: пока воля бога дает тебе дыхание, живи!

Хазары поднялись, пошли к броду. На плетеном щите остался красный мешок, набитый пухом, на котором сидел хан. Степняки уходили медленно-медленно, будто желая дать славянам время, пока еще можно перерешить, передумать. Хан махнул рукой, и хазары послушно опередили своего повелителя. Он, как сильнейший на поле битвы, отступал последним. Никто не оборачивался. Казалось, что эти незащищенные взглядом спины и затылки ждут удара. Может быть, им будет легче, когда удар наконец упадет.

На броде мелкая вода струилась между камнями, гладко обточенными мягкой силой реки. Хан все больше отставал, прямой, гордый. Остальные хазары были уже на степном берегу, когда хан ступил в воду.

Кто-то из россичей подумал вслух:

– Однако ведь не обещались же, что более к нам не придут…

Смутно и неясно в уме Всеслава, не изощренного в применении Власти, зарождались особенные мысли. Нужна слава. Сила славы не выше ли силы меча? За славой идут. Наследием славы живут. Имеющий лишь тень славы живет в этой тени как сильный.

Всеслав хотел решать один. У него не было утешенья, которое давало спокойствие хану Сунике. Над князем россичей не стояла Судьба, заслоняя извечным предначертаньем ответственность перед своей совестью, перед людьми. До сих пор Всеслав совершал задуманное сам. Не гордость – совесть не позволяла ему переложить бремя на плечи других.

Всеславу казалось, что много времени прошло с того, в сущности, недальнего дня, когда он послал Ратибора за ложной вестью о нашествии степняков. Воевода забыл свои сомненья. Да, с той вестью, с выдумкой, он хотел требовать от соседей помощи. Он знал – они откажут. Он задумал напасть сначала на каничей, потом на илвичей. Он мог бы смирить их, набрать в слободу сотни новых воинов… Совершилось во сто крат большее, чем задуманное. Всеслав не знал тогда, какую силу составляют его россичи. Уже избиты две тысячи хазар. Добыча, взятая на телах, и степные кони несказанно обогащают росское племя.

Хазары предложили выкуп. Они отдали бы все. Можно оставить по коню, по одному луку на троих, по ножу на двоих, чтобы им только добраться домой.

Всеславу решать. Разве он щадил себя? Ныне его, воеводу, сами люди князем зовут. Нет россича, равного ему с оружием. Кто лучше его знает править боем, знает, что и как совершать? Он по праву князь россичей. Умирая, Всеслав Старый нарек его своим преемником не по любви, не по родству, но заботясь о защите земли.

Княжить-править – не хитростью властвовать, не уговорами, не разделеньем людей, не подкупом, не насильем.

Княжить – жить труднее, чем живется другим. Княжить – не о себе, о других думать.

Оттолкнул Всеслав тени отца, жены, просивших его поберечь кровь россичей. Нет. Не будет мира хазарам! Слава нужна россичам, слава!

Медленнее, чем пешеход, хазарский обоз тянулся по степной дороге на юг.

Легкий пепел, истолченный копытами и колесами, поднялся серой тучей. Сам цвет неба изменился. В скрипучем скрежете громадных колес неумолчная жалоба. Твердое дерево втулок и осей кричало, прося пить.

Росское войско висело над хазарами. Пеших больше не было, Всеслав посадил всех на коня. Россичи опережали хазар. Князь опасался, чтобы они не попробовали вырваться, бросив обоз.

Сладкий ручей печально рассекал степную гарь. Сухая пора убивала его струи, местами ток воды прерывался совсем. Пользуясь медленностью хода хазар, россичи успели отравить скудный водоем конским навозом. В первый день хазары ночевали в степи без воды, без травы для лошадей. Второй раз хазары ночевали у Сладкого ручья, обманувшись в надежде найти воду.

Вспоминая мужество благородного хана Суники, Всеслав понял, что он не бросит обоз с усталыми, ранеными, слабыми, с женщинами. На третий день, дав хазарам сняться с привала, князь вывел им навстречу все войско. Теперь Всеслав видел, что есть еще сила у хазар. Быстро выровнялись телеги, образуя вал, непроходимый для конных. В порядке вышла на горелое поле хазарская конница. Степняки не решились ударить первыми, и Всеслав понимал, что Суника боится засад и хитростей. Всеслав медлил, томя хазар. Так стояли долго, солнце ушло за полдень.

Потеряв много времени, хазары решились двинуться дальше. Всеслав отходил, наблюдая, как степняки изменили строй телег.

До сих пор они шли тремя нитками, теперь – уступами, чтобы быстро оградиться от внезапного нападения с ходу. Добрые воины хазары, добрый воевода хан Суника-Ермиа, воевода двухименный.

Десятки сотен запасных коней – сила степняков – сейчас обременяли хазар. Но хазарину легче расстаться с женой, чем с конем. Перемолотый пепел степного пожарища закрывал хазар густым пологом. Когда ветер сносил пыль в сторону, появлялись ряды конницы, которая казалась совсем истощенной, и телеги, подобные серым осенним холмам. И опять вилась пыль, опять все исчезало. Порой хазары, точно заблудившись, останавливались и выжидали, когда сделается виднее. Они боялись потерять путь, боялись внезапного нападения, боялись ловушки. День стал ночью.

И россичи глотали пыль, и россичи шли днем во мраке. Зато ночью находили в оврагах знакомые ручьи и озера, а коням хватало лесной травы.

Обезумев от жажды, собаки бежали из хазарского стана. Зачастую вырывались и лошади.

Малх, сердечно привязавшись к Ратибору, рассказывал молчаливому товарищу о Крассе, полководце римлян. То было не так давно, двадцать, может быть, и тридцать поколений тому назад. На западе римляне владели всеми землями и всеми водами до Мирового океана, который не имеет конца. А на востоке римляне граничили с мидами – ныне там персы. Красс повел легионы на мидов. Он шел пустыней, его окружила конница мидов. Римляне были пеши. Несколько дней миды били римлян стрелами. У римлян были хорошие шлемы, длинные щиты, поножи. Стрелы редко убивали их, но вскоре не оставалось почти ни одного, кто не был бы ранен в руки, в ноги. Легионы сделались слабее больных детей. Миды перебили всех и долго потом похвалялись головой Красса.

Ратибор не отвечал, и Малх замолкал неловко, стесненно, как человек, неумно болтающий там, где пристойно только молчание.

На четвертый день хазары дотянулись до развалин жилищ длиннопалых людей, где на исходе весны ночевал Ратибор, слушая, как в степи див кликал перед бедою.

Огонь случайно пощадил городище. Всю ночь слышался визг лошадей, дравшихся из-за скудной пищи. Под утро много сотен хазарских коней вырвались из лагеря. Степняки не пытались гнаться за беглыми.

Когда обоз медленно двинулся, Всеслав послал в дело лучших стрелков на лучших конях. Степняки попробовали отогнать славян. Хазарские стрелы не доставали слобожан, достав – не били. Их лошади, обеспамятев от жажды, обезумев от завяленного мяса, которым их кормили вместо травы, неслись, как в лихорадке, и вдруг останавливались, не слушая плети. Опорожнив свой колчан, россич отъезжал за новым. Небо дождило стрелами, стрел не жалели, берегли себя. Когда оседала пыль, замечали, что на пути хазарских телег оставались тела людей и лошадей, лошадей и людей. Как холмики у сурчиных нор, они обозначали скорбный путь степняков. Вот один, другой, и два, и пять сразу – частые, как кочки на моховом болоте.

Взмахи крыльев хищных птиц, падавших на добычу, поднимали облачка пепла.

В тот день изнемогшие хазары не дотянули до вечерней зари. Кое-как телеги составили круг.

Россичи приблизились, высматривали, щедро тратили стрелы. Ночью, оцепив стан, они ловили тех, кто пытался в одиночку добраться до лесов, сочных, богатых водой.

Утром от хазар бежали новые табуны лошадей. В этот день тележный стан оставался в неподвижности. Приблизившись к нему, россичи встретились со степняками. Шагом шла хазарская конница – полумертвые люди на обессилевших лошадях.

Можно было набрать хазар для весеннего торга с ромеями. Претила мысль: а не даровал ли ты жизнь, не кормишь ли того, кто открыл ножом горло твоей матери, сыну, отцу? Пусть и не самого убийцу, а его брата ты будешь кормить, его друга, его соплеменника, который пришел издалека по ничейной земле с мыслью погубить славянина, которого и имени-то он никогда не слыхал…

Князь Всеслав не искал хана Сунику, чтобы потешиться праздным словом. Хан сгинул безыменно, ушел в землю голый средь других голых тел, зарытых в глубоких могилах, чтобы зверь, раскопав, не выпустил к свету луны мстительные души хазар.

Свое обещание Всеслав выполнил с лихвой. Двум хазаринкам, может быть, из числа жен успокоенного железом хана, оставили жизнь. Дали им лошадей, оружие, дали съестной припас, проводили до свежей травы и отпустили на волю хазарской судьбы.

7

Поют колеса хазарских телег. Раскачиваясь, запинаясь в рытвинах, кренясь, подобно челнам на Днепре в свежий ветер, движутся к Роси крытые возы, каждый ростом в избу. Плохо слушаются лошади чужого голоса, не понимают чужих слов.

Трудись, князь, трудись, воин! Смерть идет рядом с вами. Она – общий удел. Души убитых мятутся над землей, как стаи вспугнутых птиц, как стада, брошенные пастухами. Удел воина. Трудись же, спеши совершать свое дело.

Мерзка уху надоевшая жалоба колес. Гарь тяготит сердце, томителен запах тления. А погани сколько! От самой Припяти до Теплого моря среди чернокрылых прошел слух о пышном столе. Ворон-крук, серая ворона, сорока, коршун – все здесь. Они ненасытны, как непогребенные души.

Россичи шли облавой, теснили на свою сторону, к Роси, хазарских коней, собирали оружие, одежду. Птицы указывали. Погляди только, куда летят, где садятся. Засеялась степная дорога. Весной на удобренной пеплом земле поднимутся травы сильнее, чем были. И случайный охотник наступит на желтую кость, под его стопой хрустнет древко стрелы с наконечником, источенным ржавчиной.

Возы наполнялись добычей. Скоро некуда будет класть, а все свозят и свозят воины, безразличные к ценности взятого. Князь велел все собрать, он знает, он Вещий.

Всадник, не чувствуя, забывается в седле. Лошадь останавливается, человек утыкается лицом в гриву. Миг – и он проснулся. Поясница гибка, ноги держат коня обручем, это усталая душа задремала. Вещий велел, чтобы не пропадали зря седла, стрелы, узда. Велел брать все, до ремня, до рваного кафтана, до сломанной сабли.

У Роси родовичи приготовили встречу победившему войску. Столы поставили из лестниц, из осадных хазарских щитов.

Князь-старшины Могута и Плавик постарались об угощении, они могли изготовиться к встрече: это они отказались дать дружинников при вести о нашествии. Мужчины их родов дома сидели, готовясь отбиваться из-за тына своей силой. Не дошли до них хазары, иначе погибли бы их грады, не устояли бы перед хазарской силищей.

Соседи – Плавик и Могута без жалости жали вольных пахарей-извергов, считая их как изгоев, зато умно вели родовое хозяйство и были среди россичей самыми богатыми. То-то и навезли они к берегу Роси глубокие кадки меда, простого и ставленого, мяса разного, сладкой домашней свинины. Туши нетелей, годовалых бычков и кабанчиков жарились на вертелах, пеклись в ямах. Десятки сотен уток и гусей, битых на озерах, лежали на плетенках, коричневые, копченые, исходя ароматным жирком. В корчагах упревало варево. Ждали каши из полбы, из гороха, из дробленой пшеницы, поджаренной на сковородах. Высокие фляги были полны зеленого масла, свежедавленного из семян конопли и льна.

Хазарские лошади, ручные от изнурения, табунами потекли к Роси. У степных скакунов не хватало сил прибавить ходу и при виде воды. Не обращая внимания на чужих людей, лошади пили, отходили, чтобы схватить желтыми зубами пучок травы, и возвращались к реке. Иные еще несли седло на спине, у иных оно сбилось под брюхо. Следом за живой добычей появилось войско.

Крик и плач женщин встретил победителей. От пяти родов, которые уцелели, если не считать Могуты и Плавика, только женщины, старики да дети могли прийти к слободе. С оружием, сбившись в отряды, они пробрались лесными тропами. Они боялись недобитых хазар, которые разбежались по росской земле после поражения. Много ль они гостинцев могли принести кровным? Только самое дорогое – себя.

С гордостью думал Всеслав, что немногие матери, жены, отцы не найдут своих в рядах войска.

Могута и Плавик встречали слободу, неся на белых полотенцах дары – свежий хлеб. Вдруг звякнули тетивы. Несколько стрел поразили князь-старшин, изменников росскому единству.

Не сказались стрелявшие, смолчали видевшие стрелков. Темной осталась смерть тех, кто чрезмерно возлюбил своих близких. Убийц не искали. Убийц ли? Слишком руки привыкли к оружию, слишком уж обучился глаз видеть двуногую цель, ярить сердце, и тешиться боем, и мстить. След войны выжигается в сердце, и никто не возвращается с поля таким, каким вышел из дома.

Могута приподнялся перед копытами княжьего коня, сказал:

– Ты, ты… – и захлебнулся.

«Смерть твоя рядом с тобой», – вспомнилась Всеславу речь хана Суники. Да, он князь-победитель, бездомен, безроден. Зажглось сердце. Нет отца, нет детей. Нет жены, голодной по ласке, которую он не хотел дать, не умел. А вот сейчас бы он смог, он сжег бы красавицу Красу буйством зрелой любви. Все – пустое…

Князь сказал мужчинам из родов Могуты и Плавика:

– Вы не дар принесли. Знайте, с вас я беру дань, а не дар. Вы робкие, вы затынники, идите вину заслуживать, мужское дело делать. На трапезе женщины прислужат. Вы же слушайте! Хазары беглые из нашей земли выбираются – вы их ищите и бейте. Реку стерегите, чтобы они в степь не бежали бы. Князь-старшин я вам даю из слободских. Вот вам Щерб, вот вам Кулик. Они вами управят, где вам быть, как вершить. А непослушных ставленные мною князь-старшины смертью накажут на месте!

Оставив пиршество, Всеслав поскакал на развалины своего града. Тела найти, хоть косточки, пусть обожженные пожаром, пусть изглоданные зверем, исклеванные птицей. Скорее, скорее похоронить их по росскому обычаю, чтобы успокоить их души, чтобы на небесной тверди, в лесах Дажбога и Сварога встретиться с ними, сказать несказанное, дать недаваемое.

Образы славянских богов разнятся чертами лица, разнятся ростом. На каждом погосте – свои. Как вдохновился мастер мечтой, как прошел резец, как поддалось железу твердое дерево, так и сделалось обличье бога. Боги – блюстители неба. На небе мать встречает ребенка, сын находит отца, воин – товарища. Славянин не признавал смерти, росское сердце не могло допустить мысли о разлуке навечно. Сильный духом россич утверждал себя в вечности непрерываемой жизни.

Илвичи звали к себе россичей погостить перед богами. Погосты людей росского языка все схожи между собой. Лики богов, стоящих полукружием, обращены на восток. В дни равноденствия солнце – живой глаз Сварога, – поднявшись над лесом, сразу находит свой земной образ. «Ты – наверху, я – внизу», – перекликаются они.

Илвичей много больше числом, чем россичей, и погост их обширен.

Весть о победе россичей разнеслась повсюду. Сейчас и на Припяти уже знали об избиении тысяч хазар, о несказанной добыче. В самых дальних градах дальних племен радовались поражению Степи. Говорили о силе россичей, о Вещем князе, которого и стрела не берет, который бьется обеими руками. Он сам, одетый в копытный доспех, как бедный родович, побивал хазарские рати. Он, Вещий, слышит слово, сказанное от него в двух днях пути. Будь такой князь и такая сила у россичей в гуннские дни, не загнали бы славян в припятские болота. И тянулись любопытные издалека, через многие засеки, реки, речки, ручьи и овраги, через лесные пущи, только чтобы взглянуть на никогда не виданные хазарские возы величиной с гору, на буйных степных лошадей, дышащих огнем, на сабли длиною в оглоблю.

В назначенный день илвичи, оставив дома только древних старух и стариков да детей, шли на свой погост. Родовичи не довольствовались тайными лазами в засеках, делали широкие проходы напрямую. Смело топтали тропы, не заботясь, как делали раньше, идти вразбивку, чтобы скорее зарос след. Бита степная сила, не скоро вырастят хазарские вдовы новых бойцов, чтобы бегать на Рось.

Больше трех тысяч взрослых илвичей собрались на погосте. К полудню прибыли россичи. Как воевали, так они и явились, конные, бронные, щит за спиной, лук у седла, меч на левом бедре, копье у правого стремени. Илвичи кричали славу гостям, и оглушенные птицы падали с неба.

В общем молчании, служа Сварогу, лили кровь белых петухов, кормили навьих ягненком, сожженным на костре. И двадцать три князь-старшины разом кланялись россичам, благодаря от имени родов за оборону от недруга росского языка. Россичи не сошли с коней, не ответили на поклоны. Князь Всеслав сказал:

– Нет человека, который не ценит хвалу, коль она достается за доброе дело. Примите и вы, князья, мое слово по чести и разуму-совести. Зимой ездили-ходили к вам наши князья кланяться, как будто погорелые. Много ль вы дали? А кто и совсем не дал нам помощи. Это вам россичи запомнили. Послали к вам с вестью о хазарах близ Роси. Что дали вы? К нам пришел воевода Дубок с шестью десятками мечей от ваших многих сотен. Много ли это? Так кость бросают псу, чтобы он отстал. Того вам россичи не забыли, скупые князья. Не вас благодарят россичи, благодарят Дубка с его воинами. И то скажу вам: плохо вы учите ваших воинов. От плохого умения половина ваших полегла из малого даже числа.

Всеслав умел голосом охватить весь погост. Окаменев, слушали его илвичи, еще не понимая, что хоть и навезли они снеди чествовать россичей, а не получается чествованье.

Перерывом в речи Всеслава воспользовался князь-старшина Павич.

Павич начал с важностью:

– Ты, видать, крепким пивом упился, воевода! Явился к нам оружный, старшим дерзишь….

Всеслав не дал Павичу кончить, закричал на князя, как на собаку:

– Цыц! Знай свое место, дурная борода! Ты, глупец, сделал изгоями из рода своих, которые хотели защищать росский язык. Молчи, или плетью отвечу!

Охватив голову руками, Павич спрятался за чужими спинами от страшного лица яростного князя. Всеслав же продолжал с великим гневом:

– Доколе так жить будем, илвичи? Гунны нападали, от россичей осталось семь человек. После гуннов сколько раз степные приходили, сколько росских градов сожгли. А к вам не доходили, насытясь нашим горем. Ныне хазары пришли с великой силой, пропали наши грады. Вам же – ничего. Да, россичи побили великую хазарскую силу. А коль бы их, хазаров, еще больше пришло? Нет, не забуду я, худой россич забудет вам то, что вами не совершено. С нашей общей силой я бы хазар через Рось не пустил, в степи всех удушил бы. И с вами поделил бы неслыханную от века добычу.

Илвичские князь-старшины повесили головы. Была их вина, была. Боялись: гневный россич велит своим посечь их мечами.

Всеслав пустил коня в толпу илвичей, как в море. Дымчатый, беломордый, невиданный конь. Глаза ясные, под кожей горячая кровь играет сетью жил. Осторожно, будто рукой, конь раздвигал людей, в тесноте умел искать опору и, чувствуя ногу человека, скользил чутким копытом на землю.

Князь поднял руки, призывая внимание. Князь говорил, а под мордой коня-балана стояла женщина с малым ребенком на руках. Дитя гладило конские ноздри, а бывший ханский конь с девичьей нежностью ловил губами детские пальчики. Забывшейся матери князь Всеслав казался воплощеньем Сварога, который покинул священный дуб в заросской роще.

– Люди росского языка, я к вам обращаюсь, ко всем… не быть прошлому! Одна наша речь, един наш обычай и боги. Одна кровь у нас, и никто не отличит илвича от россича, от канича, от россавича, от всех людей, живущих между Росью и Припятью. Будем ли мы в раздроблении жить жалкой жизнью птицы, беззащитной в гнезде на голой земле, или будем сильны единством? Решайте!

Взмыл общий вопль, прокатился, затих.

– Я обещаю вам вольность, защиту. Я обещаю вам жизнь без страха. Я дам вам, люди, великую силу!

Восторг сжимал горло нового россича Малха, бывшего грека-ромея. Он своей кровью завоевал право быть в славянском братстве. Доброжелательный Фатум бросил Малха на межу степи и леса, дал ему видеть созидание народа. Как в дни рождения Древнего Рима! Налитые силой жизни суровые люди вольно объединяются для великого будущего.

Всеслав еще говорил бы, но уже как в исступлении кричали илвичские родовичи, кричали илвичские изверги – вольные пахари:

– Слава! Слава! С тобой, Вещий! С тобой, князь великий, с вами мы, россичи, с вами!

Все ли илвичи, как один, принимали единство? Нет. Запнувшись, молчали медленные умом. Были и такие, как Павич, противники всякого новшества и блюстители старины. Против них Всеслав с россичами был готов биться, как против хазар. Но они не решились возражать. Они, ощущая свое меньшинство, поняли: в чрезмерности общего ликования таился и гнев. И гнев этот мог упасть на несогласных. Злобно глядя на Всеслава, Павич грозился в душе – ужо тебе! – и знал свое бессилье.

На щеке Всеслава белой звездой рисовался шрам от хазарской стрелы. Был князь в копытном доспехе, с простым росским оружием. Жил, как все, общим обычаем, ел общую пищу, мысли его были общими.

Умный конь осторожно, чтобы всаднику не помешать, тешился нежной лаской с ребенком.

К каничам послали послов с богатыми подарками. Отблагодарив за помощь четырьмя десятками воинов, послы сказали каничам:

– Нет больше отдельно россичей и илвичей. Россичи стали как илвичи, илвичи – как россичи. Хотите быть с нами – будете. Не хотите, уходите с вашей земли. Вам не будет защиты. Придут степные, мы их от себя к вам отгоним, чтобы они вас били.

Каничи приняли союз. Им другого не оставалось делать.

На полях жали хлеб. Несколько родов собирались после жатвы приняться за росчищи для новых полей, забыв про былую бережливость к лесным стенам.

В росских родах не хватало девушек, чтобы дать в жены слобожанам и дружинникам из родов Горобоя, Беляя и Тиудемира. По воле князя Всеслава илвичи дали невест. За них князь платил выкуп из хазарской добычи. Илвичи и каничи помогали россичам восстановить разрушенные грады. В обновленных градах не стало князь-старшин по выбору родов, князь Всеслав дал новоселам старшин своим решением. Незаметно, по необходимости будто бы, совершались дела, ранее небывалые.

И каничи и илвичи предложили невест вдовому князю, чтобы не была холодна его постель, чтобы восстанавливалось славное семя Горобоя. Всеслав отказался. На время, пока не кончит плакать душа по Красе, по детям.

Для крепкого града Всеслав выбрал место на высоком мысу, где стоит древнейшее святилище росских племен, погост каничей, племени-рода, ведущего себя от Скифа, но ни в чем от россичей неотличимых. С двух сторон град будет защищать вода, для войска же открыл путь и на Рось и на Днепр.

Малх, которого Всеслав заметно приблизил к себе, рисовал на липовых досках стены, башни, дома. Россичи любили лепить из глины детские домики-игрушки. Вместе со Всеславом, с Колотом, с Чамотой, с Ратибором Малх увлекался созданием глиняного малого обличья большого града. Одних воинов, и то лишь для начала, в нем будет жить двенадцать сотен. Нужны всем дома со складами, кузницами, банями, колодцами. Нужно место для княжьего двора, нельзя забыть дворы заслуженных воинов, которые решатся вечно жить в княжеском граде.

– Верно, верно, князь, – говорил Колот-ведун. – Безумен тот, кто захочет вырастить яблоню-дерево на тропе, которой привыкли ходить вепри. Верно, глуп, кто разведет огород у водопоя. Но что будет, когда ты построишь крепкий град? Недавно еще двенадцать десятков мечей ты имел в старой слободе. Двенадцать сотен будет в твоем граде. Минуют годы, и россавичи и ростовичи отдадут тебе свои слободы. В градах накопятся воины. Дальше что будет? Думал ты?

Слушал Чамота, слушал Ратибор, слушал Дубок, бывший илвич, слушал Малх, бывший ромей, что скажет князь.

Всеслав отвечал:

– Не думал. Я знаю без думы. Конь неезженый, только кормленый, хилеет, жиреет. Сердце остужается праздностью. Рука сохнет без труда. Войску – дело нужно. – И, помолчав, князь добавил: – Большому войску – дело большое…

В полусне Ратибору казалось, что руки его еще касаются чего-то нежного, податливого и прекрасного, как раскрытый цветок. Ратибор возвращался издалека, во внутреннем зрении души еще жили сны. Он медленно облекался телом. Его коснулся пух куниц, шкурки которых были сшиты легким одеялом, под ним сжался медвежий мех, прикрытый смятым полотном.

В узкое оконце чуть брезжил рассвет. Пахло свежей сосной, женщиной. Ратибор повернулся на бок. Он был один.

Закричал петух. Утро. Скрипнула дверь, потянуло свежестью и Млавой. Застучали кремень и огниво. Вспыхнула береста, из очага пахнуло дымом.

Ратибору казалось, что все это уже было, было. Когда? Очнувшись, Ратибор вспомнил. Нет более Анеи, нет матери. Он был безучастен к матери. И Анеи нет, нет, не будет… Отдала себя, чтобы сыну спасти жену и Ратибора малого.

Ратибор сел, понурился. Жена подошла к ложу, обняла склоненную голову. Она знала, о чем подумал любимый.

Ветка, привитая к щедрому соком стволу, – так бывший ромей Малх прижился на Роси.

Уже без помощи памяти, без усилия, сама собой скорая мысль одевалась звучной плотью славянской речи.

Уже в своем доме ждал он ребенка от молодой жены, с которой жил он разумно, забыв лукавые утехи Теплых морей.

И спокойно отдавался восстановлению познанного и виденного: князь Всеслав хотел знать меру и счет силы империи.

По сравнению с жизнью племени коротко бытие человека. Его можно уподобить траве-однолетке, которая в поспешности своего существования все же успевает познать и радость цветенья, и тайну созревания плода. Можно найти много других сравнений. Все будут верны. И все солгут: нет меры и счета для изменчивых слов.

Для Малха судьба великих поэтов в одном была одинакова. Веками волнуя сердца, все они содействовали облачению прошлого в маску уродливой глупости. Беседуя с учеными, читал, размышляя. Малх понял, что Эсхил, Софокл, Еврипид были людьми трезвейшего ума.

Отец поэзии Гомер, будто бы лично живший с богами, на самом деле видел мир таким же, как видит Малх. Не было олимпийцев, которые будто бы вмешивались в битвы и вступали со смертными в браки, не было Прометея, Зевсова орла.

Были великолепные сравнения, были слова для изображения борьбы и людских страстей.

Впоследствии самодовольные, нетерпимые невежды поняли строки былых поэтов дословно.

Так нашлись доказательства: и жившие прежде люди ославлены легковерно-ничтожными язычниками, преданными детским, смехотворным суевериям. А сами христиане верят подобному же: хотя бы, что дьявол во плоти поднял Иисуса на настоящую гору и там, как в театре, соблазнял богатствами мира. В действительности – записавший преданье хотел образно рассказать о мыслях и сомнениях вероучителя.

Остережемся красивых сравнений.

В чем сущность империи? С помощью своей союзницы церкви империя хочет покорить весь мир и никогда не пребудет в покое. Эта истина не нуждается в волнующих красотах речи.

Нужны мера и счет.

Пути в империю, пути внутри империи. Длина дорог. Высота гор, за которыми стоят ромейские города.

И высота городских стен. И ширина рек. Где, сколько людей живет. Кто они, как живут. Что они умеют.

Счет войска.

И вес ромейского доспеха, меча, копья.

Мера богатства и мера нищеты.

И как приказывают в империи.

И как слушаются приказа.

Малх вспоминал, как из вскормленного волчицей разбойничьего племени народилась и разрослась Римская республика, как упала республика в гражданских войнах, как стала быть Римская империя.

Искусства и науки Рим брал у Греции. Потом, подобрав под себя весь мир, съел и Грецию.

И все расширялся, разрастался, усиливался, брал все и все к себе, пока былые мышцы не заплыли жиром награбленной роскоши, пока от богатства не стал нищать, не стал измельчаться в нем человек.

Древний римлянин, строитель крепкого Рима, сын волчицы, остался в преданьях. К его тени взывали красноречивые ораторы на собраниях теней прежних сенаторов, его труп они хотели оживить. А его разжиревший распутный последыш, соря накопленным золотом, принялся нанимать войско из неримлян-варваров, и варвары стали распоряжаться Римом.

Единая империя рассеклась надвое. Сегодня осталась одна, Восточная Византия. На западе же италийский Рим, с которого все началось, сделался ныне готской державой.

Исполнились пророчества Эсхила – старые боги умерли. Византия взяла себе нового бога и усилила империю новым богом.

Как это стало возможным? Забыв былые обиды, Малх перестал понимать, почему явные в Слове истины бессильны против своего искажения. Может ли слово отличаться от дела так, как ягненок отличен от волка? Может. Но претерпевши насилие, слово становится ядом души.

Малх хотел быть таким, каковы люди его нового племени. Здесь каждый видит мир таким, как он есть, и понимает его. Делая что-либо общее, никто не сомневается, не спрашивает почему, ибо все доступно его разуму. И ненужного, чужого, непонятного не делает никто.

В империи все чужое, непостижимое. Почему берут столько налога, а не меньше или больше? Сколько денег собирает власть и куда их тратит? Кого спросить? Некого. Почему судьи сегодня решают так, а завтра иначе? С чем приходят иноземные послы, и для чего империя посылает своих? Из-за чего начинают войну? Что даст мне победа, и чего я лишусь, если войско будет разбито на дальней границе? Вопросы наполнят время с утра до вечера и с ночи до ночи. Ответов нет. Есть дикое море темных, противоречивых, невероятных слухов. Шепчутся. Ответит ли сам базилевс? Может быть. Но не будут ли и его слова пусты от смысла? Не блуждает ли в словесной тьме и сам Автократор?

Малх думал: слово, разлученное с делом, превращается в подобие шума волн, бесцельно терзающих берег.

Просветленный ясностью новой жизни, Малх освобождался от гнета былой злобы: они сами слепы, его обидчики. Все они – равно рабы.

Для Малха, как и для людей всех племен его времени, бессмертие души было такой же очевидностью, как солнечный свет или ход ночных светил. Встречались такие же вольнодумцы, как он, утверждавшие непознаваемость всех богов. Иные считали вселенную злом, а бытие – наказаньем. Но и вольнейший искатель смысла вещей был убежден во временности видимого тела и в бессмертии духа. Рассужденья о сущности Христа могли быть для Малха упражнением в связности словесных построений, но оставались праздномыслием: божественное не поддается испытанию опытом. Однако он не сомневался, что, если дух, носивший имя Христа в телесном обличии, вновь воплотится, он обрушит на Византию огненное проклятие отца растлителям дочери.

Восточная империя жестока, жадна, как языческий Рим. Ее щупальца повсюду. И повсюду она носит смуту и беды, и чем больше смуты и бед, тем ей лучше. Не будет в мире тишины, пока живет империя. Вот уже и россичи через хазар ранены зубами империи.

Малх помогает князю Всеславу понять силу империи. Всеслав засылает своих на Днестр, к Дунаю, где живут славянские племена, ближние соседи империи.

Князь хочет пощупать росской стрелой византийский доспех. Что может сказать ему Малх? В Ветхом завете отмщение оправдано: око за око, зуб за зуб. А россичи, старинные земледельцы, берут еще глубже, говоря: что посеешь, то и пожнешь.

Новый завет заповедал прощение обид. Но разве сами византийцы, принявшие заповедь, хотят и умеют прощать?

Глава одиннадцатая

БАЗИЛЕВС

Бесчисленные «завтра», «завтра»,
«завтра» крадутся мелким шагом
день за днем к последней букве
вписанного срока; и все «вчера»
безумцам освещали путь к пыльной смерти.

Шекспир

1

Галера была быстроходная, с носом, окованным медью. Сорок гребцов несколькими взмахами весел сумели разогнать галеру еще в порту. Перед узостью ворот гребцы положили весла, и галера вырвалась на простор, как квадрига на бегах. Тяжелый удар волны подбросил нос. Еще, еще. Галера бежала в Азию.

Трое людей, сидя вблизи носа, кутались в плащи из тяжелого сукна. От волн их закрывали высокие, чуть загнутые наружу борта, при нужде служившие защитой и от стрел. Столкнувшись с гребнем волны, галера приподнималась, как лошадь, собирающаяся вскинуться на дыбы. Струи холодной воды, рассыпаясь ледяной пылью, кропили лица и руки. На западе облака улеглись тяжелыми горами, солнце пропало где-то там, задушенное зловещими громадами.

Пробус, цепляясь за Ипатия одной рукой, другой держась за скобу, чтобы не соскользнуть под ноги гребцов, шептал:

– Зачем, зачем ты согласился, и зачем согласились мы? Увы, это гибель души. Молю тебя, подкупим кормщика и гребцов. Подумай, Никомедия близка. Если ты сочтешь Никомедию опасной для нас, до наступления утра мы успеем пройти Абидос.

Ипатий не отвечал, и Пробус потянулся к Помпею.

– Почему же ты молчишь? Убеди его. Мы идем на безумство, на позор. Бежим, лучше смерть, лучше утонем…

Галера подпрыгивала. Падая, узкое днище издавало странные звуки, будто жаловалось дерево, насильственно скрепленное железом. Пробус замолчал в отчаянии. Старшие братья выглядели мертвецами. Сумерки закрыли Византию, и казалось, что галера затерялась одна в открытом море, пустом, злом и холодном, как жизнь.

Сильно качнуло, волна ударила в правый борт. Второй удар, вкось, и устойчивое судно выпрямилось. Галера совершила полный поворот. За кормой светились огни Халкедона, счастливого мирного города, где не было Палатия, не было мятежа. Огни замкнули пространство, не стало широкого моря, в стылой луже Пропонтиды не больше свободы, чем в рыбном садке. Галера возвращалась в Европу, как камень, который падает обратно на землю.

Ипатий сказал:

– Неподчинение бесполезно. Нет места, куда уйти, он найдет нас везде. Бежать? К чему я говорю такое! Ведь мы с Помпеем поклялись. Ты не клялся случайно. Мы поручились в душе и за тебя.

– А грех лжи? А величайший из всех грех соблазна чужих душ? – спросил Пробус.

– Греха нет, – возразил Ипатий. – Мы христиане, не нам судить пути бога. Разве не сам патриарх напутствовал нас? Своей апостольской властью он наставил нас. У меня возникли сомнения – святейший Мена разрешил их. Не патриарх ли объяснил и мне наедине, и нам всем вместе в присутствии Божественного, что грех, коль он будет в чем-либо нами совершен, отпускается нам, а сам он, как верховный судья душ, будет свидетельствовать за нас перед богом на Страшном Суде. У меня нет сомнений. Не скрою, я не гожусь для подвига. Мне тяжко. Моя душа горит… И я прошу тебя, милый Пробус, брат мой, не увеличивай мучений…

Ипатию ответили рыданья. И сам он вытирал лицо.

Галера вскочила в Золотой Рог. Здесь волны кипели с такой силой, что судно черпнуло бортом.

– Еще, боже великий, еще, – взмолился Пробус. – Пошли еще волну! Пусть все мы погибнем!

Бог не сжалился. После узости море, разбитое выступом Сик, сделалось спокойнее. Стало совсем темно. Кормчий либо знал залив наизусть, либо видел, как сова.

Ипатий молился, стараясь сосредоточиться на словах, освященных церковью, и не мог. В темноте он чувствовал бога рядом, как льва, устроившего засаду. Дыхание бога было в ветре, в редких разрывах туч являлись не звезды – блистали грозные очи божьи. Мена-патриарх произносил слова Христа: ложь во спасенье.

Да, мед земли есть худший из ядов. Вчера Ипатий видел сон: сокол похитил его любимого голубя, а голубь пел в кривых когтях, как соловей. Не себя ли и Мену он видел? У Мены седая борода, длинная, раздвоенная, брови черные, как камень агат, густые, и ряса неприятно пахнет. «Мир держится на тонкой, тонкой нити, – думал Ипатий. – Бог едва коснется ее – и мир кончится. Придет Страшный Суд, и покой, покой, покой…» Ипатий видел унылый берег, стаи черных псов бродили по песку. А вдали уходили корабли, корабли, корабли, малые, как осы, которых угнал береговой ветер. Черно-желтые с прозрачными крылышками парусов…

От толчка судна Ипатий вздрогнул и очнулся. Галера стояла твердо, как на земле. Кто-то негромко объяснял:

– Мы во Влахернах, против портика Кариана. Под носом воды меньше, чем на локоть…

Да, да, конечно. Ипатий помнил условленное место. Его подхватили, подняли над бортом, как маленького ребенка, осторожно опустили на длинном поясе, продетом под руки, Ипатий пошел прямо к берегу, нависавшему угольно-черной горой. Ноги сжимала холодная вода, заныла правая голень. Туда, в кость, воткнулась когда-то персидская стрела. На берегу Ипатий оглянулся. Братья еще шлепали по воде. Галеры не было видно, но слуха Ипатия коснулись свист, короткий приказ, плеск – гребцы столкнули галеру с мели. С воды послышалось:

– Успех и счастье…

Жесткий акцент напомнил спафария Арсака. Разве он там? Ипатий не помнил, чтобы Арсак проводил его дальше Буколеона.

На берегу метнулись тени бездомных собак, послышалось рычанье, угрожающее и жалкое. Братья поднялись между сетями, растянутыми на шестах. На затишном от ветра берегу резко пахло смолой сетей и рыбой.

– Подождите, – сказал Пробус, – я не пойду дальше, прощайте.

– Прощай, – устало ответил Ипатий. – Но куда ты уйдешь?

– Не знаю. Да смилуется надо мной Христос, над вами… над нами всеми…

– Мы будем молиться за тебя, – сказал Ипатий.

– Я тоже. О, горе нам, горе!

– Постой, маленький! – с мягкой заботой окликнул сорокапятилетний тридцатилетнего. – Возьми. Вот солиды.

Ответа не было.

– Благородный Ипатий чудом спасен из Палатия! Ослоподобный держал Ипатия в заточении! Бог вывел его из темницы! – кричали на улицах Византии.

– Но где он?

– В своем доме! Около цистерны Бона.

– У святого Феодосия! Но кто ты, сын мула, который не знает жилища племянника базилевса Анастасия?

– Идем к нему. Пусть он расскажет о замыслах убийцы!

– Я предлагаю объявить его базилевсом!

– Ипатий базилевс!

– Базилевс Ипатий, Ипатий!

– Пусть обещает брать не больше налогов, чем при его дяде!

– Он будет раздавать хлеб!

– Он выдаст нам на расправу Носорога!

– И Трибониана! И Евдемония!

– Пусть он даст мне Коллоподия на один миг, мне хватит!

– А, он бросит нам всех светлейших, как зверей для травли!

– Будут богатые состязания по случаю нового правления!

– Ипатий базилевс! Базилевс!

Очевидец мятежа записал: «С восходом солнца распространилось известие, что Ипатий вернулся домой. Весь народ бросился к нему, провозглашая Ипатия базилевсом».

Отнюдь не такое счастливое, отнюдь не такое удачное правление Анастасия впоследствии даже историкам казалось более светлым временем, чем Юстиниановы годы. Тем более прасины были склонны, терпя обиды от Юстиниана, преувеличивать достоинства своего покровителя Анастасия. Люди умеют возвышать прошлое в ущерб настоящему, но правление Анастасия не омрачалось обдуманно жестоким преследованием некафоликов. Анастасий уничтожил налог хрисаргирон, облагавший все орудия, необходимые для существования человека, даже руки наемного слуги, собаку нищего слепца, ослика разносчика. Разорительные для земледельцев эпибола и синона были изобретены при Анастасии, но по-настоящему применены Юстинианом. Налоговый пресс давил менее жестоко в правление Анастасия. Суды решали более справедливо. Легко понять, что если дни безвластия не сумели выдвинуть кандидата на престол, весть о появлении племянника Анастасия могла быть понята, как выход, как находка. Но каким способом эта весть распространилась с быстротой степного пожара?

Бывший центурион Георгий, сделавшийся довольно известным под кличкой Красильщика, и его друг Гололобый были разбужены криком:

– Ипатий базилевс! Ипатий сверг ослоподобного! Идем к дому Ипатия!

Вчера на ипподроме Красильщик растерял три четверти своего отряда. Глумление над Юстинианом ослабило сердца. Распространилось мнение, что делать больше почти нечего: Юстиниан бежал. С Красильщиком осталось человек до сорока. «Мои ипасписты» – так он их окрестил в дружеской шутке. В Октогоне под ноги Красильщика попалось несколько блюд и чаш. Серебро купило всем сердечное гостеприимство в одной из дешевых таверн близ площади Быка. Хозяин был рад посетителям, которые в смутные дни платили не угрозами. В низкую и темную залу опускались шесть-семь ступенек. Спали вповалку на соломе, которой зимой для тепла застилают полы византийских таверн.

Очнувшись, Красильщик вскочил. Из открытой двери вниз тек ручей холода. Крик удалялся.

Ипатий? Почему бы не он! Красильщик расталкивал тех, кто до сих пор не сумел проспать вчерашнее вино. Хозяин таверны с помощью двух слуг тащил корзины с хлебом, деревянные блюда с холодной свининой и говядиной, распечатанные амфоры. Возвращалась лихорадка мятежа. Давились куском. Пусть будет новый базилевс. Один бог в небе, одно солнце греет. В доме – хозяин, в семье – отец. Другой власти не бывает. Сменить базилевса, жизнь станет лучше. Хотя бы потому, что он не отомстит за мятеж. Хотя бы потому, что он побоится участи старого. Хотя бы потому, что новый еще никого не обидел. Племянник Анастасия? А ведь это уже совсем хорошо. «Я вернусь в войско», – думал Георгий Красильщик. «Я уйду за Красильщиком», – думал Гололобый. Каждый видел лучшее, чем сегодняшний день.

Тощий, долгорукий и по-особенному ловкий в своем деле, хозяин спешил ублаготворить гостей. Он улыбался, кланялся, заискивал, называя каждого добрейшим, любезнейшим, умнейшим, прекраснейшим, щедрейшим… Наилучшие качества и в превосходной степени сыпались с его языка, как отборный горох с лотка. Конечно же, он возьмет на сохранение все серебро – это великолепные вещи, большого веса, большой цены. Христос свидетель, он все сбережет, он будет безо всякого обмана, троица святая видит, да, да, он будет кормить, поить, давать кров благороднейшим людям, он запомнил каждого, достаточно войти, чтобы получить все желаемое… Напрасно, право же, напрасно великодушный начальник упоминает о расправе за неверность. Пусть спросят весь город, здесь никогда не обманули христианина.

С топотом, бряцая оружием, сталкиваясь щитами, отряд Красильщика выбрался на улицу. В таверне сделалось пусто. Холодные струи наружного воздуха размешивали застоявшийся смрад человеческих испарений, кислого вина. Хозяин чувствовал гнетущую усталость, он не спал ночью, тревожимый сознанием беды. Еле держась на ногах, хозяин выбрался наверх и опустился на камень у входа. Он помнил смуты при Анастасии, помнил бойню, устроенную благочестивым Юстином после смерти Анастасия. Ничего нет хорошего в жизни. Налоги растут до неба, силы уходят, все ухудшается, и нет надежды иной, как будущая жизнь. Бог милосерд, он отпустит жалкие грехи жалкого человека. Хозяин, скорчившись под овечьей шубой, шевелил губами. Да, грешен, грешен, лгал много, обманывал, обсчитывал, изворачивался, задаривал сборщиков налога – и это грех, по словам духовника; утаивал доходы – худший грех, но не убивал, не отнимал суму нищего, не вымогал – господи, ты видишь! – и в грехе иудином не грешен, не предавал, не доносничал – ты знаешь, господи! А вот человеку, что недавно пробежал, возглашая Ипатия-базилевса, ему не простится, иуде. Двуногая ищейка. Палатийская ли, Евдемония или еще чья, ты все видишь, господи!

Хозяин таверны знал несколько таких. Зря не проходит жизнь, пусть и убитая на услуги первому встречному. Глаз учится сам находить, его уже не обманешь безразличием взгляда, небрежным видом. Ищейки все одинаковы, даже удивительно, как люди не умеют их узнавать. Иуды не меняются, такие же были при Зеноне, при Анастасии. Ныне их во много крат больше. Прежде, бывало, вся неделя пройдет, прежде чем среди пьющих и утоляющих голод появится шпион. Ест он, и пьет, и говорит, и слушает даже, пожалуй, как все. Однако же слепость человеческая удивительна! Теперь без тайного надзора не проходило дня, до самого мятежа. Часто сразу две, три ищейки трутся у столов, ведут речи, наводят на опасные слова, притворяются, вызывают. Ты же, хозяин, знай, да молчи…

Так почему же иуды сами сегодня провозглашают противника Юстиниана? Ба, для новой заслуги. Дело Юстиниана пропало, базилевсы уходят, а ищейки служат новым. Сегодняшнего иуду хозяин помнил с лет Анастасия. Лучше не думать о делах Власти. Да прекратится мятеж. Сколько бед, сколько несчастий!.. А ведь наемникам-варварам очень приятно безнаказанно избивать и грабить ромеев.

Ночными ворами пробирались Ипатий с Помпеем к дому, принадлежавшему старшему племяннику базилевса Анастасия. Мятежный город не хотел спать. Братья уступали дорогу, поспешно и робко прижимаясь к стенам. Перед каким-то шествием они метнулись в переулок и выжидали, когда протечет толпа, гудящая, визгливая, испятнанная дымным светом факелов.

«Нет, нет, я не сделаю ничего, чтобы привлечь к себе внимание, – думал Ипатий, так он решил в своей душе. – Пусть вершит Судьба, он не будет противиться, и только, и только, не больше, нет, нет!» Забывшись, Ипатий заговорил во весь голос.

– Что с тобой? – испуганно спросил Помпей.

– А? Ничего, ничего…

Еще недавно улицы были опасны из-за бесчинства разбойников. В страхе перед еженощными грабежами и убийствами жители с наступлением темноты лишь по крайней необходимости покидали дома. Богатые выходили с многочисленной свитой из клиентов и слуг, вооруженных, увы, только дубинами, ибо настоящее или самодельное оружие было воспрещено подданным. А бедные – грабители не брезговали ничем и никем – поручали себя богу.

– Наверное, наверное, теперь все воры и убийцы нашли себе другое дело, – шепотом утешал себя и брата Ипатий.

«Ах, почему Божественный, который все знает, видит, во все проникает, не дал нам охрану…» – но такое Ипатий мог едва-едва и осторожно подумать, не больше.

Слабый, опираясь на слабого, братья благополучно добрались к дому Ипатия. Родовое владение от улицы защищала стена, сложенная на извести из тяжелых тесаных камней. Для пеших был оставлен вход не более трех четвертей ширины. Массивная дверь ложилась без щелки в выемы порога и притолок.

Две серые фигурки боязливо сжались. Есть еще время уйти, как Пробус, скрыться, исчезнуть. «Но куда деваться от бога, разгневанного ложной клятвой! Куда уйду от лица его?..» Нащупав молоток на цепи, Ипатий опустил его с силой, испугавшей его самого. Он замер в странном удивлении: прожито скоро полстолетия, но впервые он сам прикоснулся к молотку собственной двери. Да, с той минуты, когда базилевс позвал, многое сделалось впервые. Внутри груди, где обиталище души, кололо и болело. Боль отдавала в плечо. Это было тоже впервые.

Привратник ответил немедля. Упал один засов, другой, загремела цепь. В привратной ложе горела масляная лампада перед иконой Богоматери Влахернской. Привратник поцеловал господина в плечо, нашел руку, поспешный, искренний в радости. По сравнению со многими и в понятиях своего времени Ипатий был добрым человеком.

– Запри дверь, дверь! – нетерпеливо крикнул Ипатий, охваченный внезапным гневом. Он едва не ударил докучного.

По мощеному дворику бежали навстречу. Почему столь быстро?

Ипатия мягко и нежно обняли.

– Вернулся, вернулся! Я так ждала, я так боялась! Пойдем же, идем же, слава Христу! Но ты дрожишь, ты болен? Ты попал в воду! Святая Приснодева!

Мария, мать его детей, была известна городу своей душевной чистотой и разумом. «Небесное благословение» – так звали жену Ипатия домочадцы, клиенты, рабы, вся фамилия патрикия. Не он, Мария была настоящим хозяином владений Ипатия.

– Но почему ты здесь? Я просил тебя покинуть город в такое тревожное время. Я думал, ты на вилле, с детьми, – говорил Ипатий.

– Не думай о детях, они на вилле, с ними ничего не случится. Я не могла быть там, так далеко от тебя. Я вернулась сюда, я ждала, я сразу поняла – ты!

По привычке Ипатий не возразил. Он не признался, но вправду ему сделалось хорошо, увы, лишь на короткое мгновение, когда ее руки прикоснулись к нему.

Ипатий проснулся перед рассветом, угнетенный тайной, неуверенный, сомневающийся в действительности событий. Он не понимал, что случилось, зачем? Непоправимое… Но где Мария, почему ее нет рядом? Ипатий вошел в малую молельню, соединенную со спальней коротким переходом. Неугасимая лампада освещала жесткий лик Христа Пантократора.

Ипатий шептал слова молитв, зерна четок скользили в пальцах. Он просил помощи, чтобы его миновало горькое испытание. Он опять видел во сне голубя и ястреба. «Боже, да минует меня чаша сия…»

Жена прервала его уединение.

– На улице становится все больше и больше людей. Они спрашивают тебя. Первые пришли, когда ты еще спал.

– Чего же они хотят? – спросил Ипатий с деланным безразличием. Четки упали на пол. Теперь Ипатий слышал – день пришел.

– Все готово, – сказала Мария, не отвечая на вопрос мужа, – пойдем скорее!

– Что готово?

Мария объяснила с обычным уважением к мужу: ему и деверю приготовлены туники рабов из бурой шерсти, пояса, сумы с хлебом, деньги. Сейчас брадобреи снимут им волосы на правом виске, легкой краской покроют лица и руки.

– Ты станешь неузнаваемый, только я угадаю тебя, любимый! Я выпущу вас обоих через задний выход для рабов. С вами пойдут Павел и Андрей, они ждут уже. Вы пройдете воротами Харисия. За стеной они наймут или купят лошадей. Идем, я расскажу остальное, пока тебя будут брить. За меня не бойся. Я сговорюсь с толпой.

– Я не должен бежать, – с трудом выговорил Ипатий.

2

Ипатий молил бога о чуде, но в памяти оживали едкие слова Прокопия-ритора, советника Велизария. Действительно, нужна ли молитва-прошение к богу? Прокопий говорил о свойственной несчастным вере в чудеса и великие блага в будущем. В тяготах текущих бедствий люди находят указание на лучшее в дальнейшем, но без всяких оснований. Прокопий утверждал, что человеком управляет судьба. Коль суждено хорошее, ничто не помешает счастью, и явные ошибки служат на пользу. Если же судьба противна, самые мудрые решения приносят только вред.

– Но где же воля божия? – спросил Ипатий, подозревая ересь в мыслях ученого.

– Судьба установлена богом. Не может быть противоречия между творцом и творением.

«Суждено быть, так будет, – утешал себя Ипатий, освобождая совесть от необходимости действия. – Ничто не совершается без воли бога…»

Он слышал крики, прерываемые многозначительными паузами. Мария убеждала охлос уйти, доказывала, просила. И опять, будто на ипподроме, охлос вопил по слогам:

– И-па-тий! Сла-ва! Ба-зи-левс! Сла-ва!

Юстиниан прозрел будущее. Нужно подчиниться.

Ипатий узнал Оригена, некогда с издевательской злобой обиженного Феодорой. Узнал демарха Манассиоса, патрикия Тацита…

Приветствуют именем Великого, Покровителя, Деспота ромеев. Мария кричит, кричит женщина, которая никогда не повышала голоса:

– Не отдам мужа, не отдам отца моих детей! Смилуйтесь, христиане! Вы ведете его на казнь! Он погибнет, и вы вместе с ним. Пощадите его и себя!

Его хватают, увлекают, поднимают, несут.

На улице Ипатия встретили поднятые руки, разинутые рты, вопли восторга, длинный, слитный вой сотен-сотен голосов. Мария осталась далеко. Помпея несли, как Ипатия. Кружилась голова. Ипатия опустили, посадили в кресло, опять подняли. Он вцепился в подлокотники.

Его несли почти бегом, бледного, с непокрытой головой. Ветер раздувал длинные волосы. Ему было холодно, он дрожал.

Толпы, толпы, толпы… Крики оглушали. О, неутомимые глотки плебса, ярость зверя-охлоса, порвавшего цепь. Ипатий никогда не искал милостей демоса. Почему его избрали жертвой – он не понимал. В смятении чувств он старался не забыть, только не забыть великую клятву, волю церкви, выраженную патриархом, волю Юстиниана.

Нет пуха мягче мускулов носильщика. Кресло владыки парило. Ипатия проносили под арками водопровода недалеко от пересечения улицы Палатия с улицей Меса. Капитолий остался влево. Шествие клином врезалось в скопления людей на площади Тавра. Отсюда до площади Константина один прыжок. «Как короток путь, – жаловался себе Ипатий, – если бы тысячи стадий…»

И вот он уже на ступенях колонны Константина.

– Венчать! Венчать! Да будет возложена диадема на главу Доброго базилевса Ипатия Благословенного!

Не диадема – нашлась золотая цепь из толстых колец, ею приковали голову невольника Власти к судьбе Византии.

Он был уже Добрый, уже Благословенный, базилевс Ипатий. Его уже любили, но почему бы и не так? Византийский демос впервые осуществлял естественное право самовольного выбора властителя. До сих пор этого не случалось. Юстин и Юстиниан подкупили палатийские войска. Анастасий женился на вдове базилевса Зенона – тоже способ взять диадему. А как сам Зенон овладел престолом?.. Кто помнил об этом! Да живет Ипатий, избранник, первый базилевс, поставленный демосом.

Новое начало не сулило ли лучшую жизнь? С инстинктом справедливости, свойственным людям всех веков и племен, демос мог ждать внимания к себе, мог любить Ипатия, как любит человек сотворенное своей рукой.

Получив живое знамя, мятеж мог преобразиться в переворот. Самые решительные, самые дерзкие теснились к базилевсу. Здесь были и многие сенаторы. Обладатели пустого звания возмечтали о воскресении сената. В них переворот мог найти людей, способных на создание формы новой власти. Но Ориген не видел вожаков венетов, даже Вассос, способный растерзать своими руками Юстиниана в отместку за соляную монополию, и тот исчез.

Вчера к Оригену явился некто с подлинным письмом от Хранителя Священных Щедрот Нарзеса: обещались забвение мятежа и дарственная на виллу с пахотной и садовой землей в пятьсот югеров, свободных от налога! Ориген приказал проследить експлоратореса-лазутчика и прирезать его. Обещания Палатия, гарантии, клятвы… Ложь и ложь!

Власть и переворот подобны состязающимся на бегах: остановись, и тебя обгонит самая слабая квадрига. Штурмуя город, палатийское войско будет бито само, охлос доказал свою способность к обороне.

Притворяясь умирающим, Ориген начал с мечты о яде для Феодоры, закончил размышлениями об уничтожении династии. Он радовался каждому кровососному новшеству Юстиниана – чем хуже, тем лучше. Да процветут гонения, пусть гибнет Сирия, Ливан, разоряется дельта Нила! Кровь вопиет к небу. Как логик, Ориген верил в справедливость.

Но и его мятеж застал врасплох, подобно летней буре на Евксинском Понте, которую угадывают лишь за четверть дня до начала. Ориген не сумел удержать руку на пульсе демоса.

Около нового базилевса начались речи, обычное самоутешение, когда нет организации и плана действий. Третьего оратора, блуждавшего в героических дебрях воображаемого прошлого, Ориген решительно перебил:

– Базилевс великий и вы, ромеи! Война! Власть и война, вот дела наивысшей важности! Нам нужны разумное решение и долгие усилия. Если мы сейчас пойдем на врага, наше дело решится кратко и судьба наша будет на острие бритвы. Не будем же отдаваться случаю, как игрок – кубику кости. Спокойно устроим наши дела, и Юстиниан, сидящий в твоем Палатии, великий базилевс Ипатий, – твой пленник! Подумайте, ромеи. Ведь власть презираемая рушится сама собой. И тот тиран, – Ориген указал на Палатий, – теряет силы. Разъедаемый сомнениями, он боится вызвать новое войско. Он сидит, как рак, забравшийся в неподъемный панцирь. В городе есть дворцы, кроме палатийских. Пойдем за Ксиролоф в Плакиллины дворцы.[8] Оттуда тебе, базилевс, удобно будет вести войну с тиранами и править империей. А Юстиниан пусть бежит хоть сегодня. Нет убежища свергнутым базилевсам, нет клочка земли, где не проклинали бы Юстиниана и Феодору.

Протянув руки к Ипатию, Ориген вкладывал в свой взор всю силу убеждения. Решайся же, решайся, спаси себя и нас!

Ипатий страдал от острой боли в груди, как вчера, перед дверью своего дома. Почему никто, сильный и властный, не возьмет его за руку, не прикажет так, чтобы пришлось согнуться? Тогда нарушение клятвы, быть может, простится. Ему претило многоглавое чудище демоса – брезговать им он, патрикий, сам собой учился чуть не от груди кормилицы. Дурно пахнущий, говорящий на грубом наречии, замешанный, как земля, на крови сотен племен и народов, демос был приемлем только в строю войска, под розгами профоса. Базилевс-игрушка не будет иметь и дня покоя. Юстиниан бросил его в пищу зверю, но, может быть, Ориген прав? А клятва?

Не понимая причины промедления, не слыша, о чем говорят знатные у колонны Константина, демос волновался. Ничтожная доля терпения истлела фитилем без масла. Судорога бросила волны голов, угрожающих рук:

– На Палатий! На виселицу Юстиниана! В клоаку Феодору! Перебьем наемников! В ипподром! На кафизму базилевса! Ипатия на кафизму! На кафизму!

Что другое мог найти демос? Единственное место, где плебей иногда сознавал себя хозяином города. Где еще могли бы сойтись, видеть и слышать друг друга почти сто двадцать тысяч человек? Трибуны зрителей в дни волнений превращались в организацию. Понятно стремление базилевсов разбить демос на партии. Склонность некоторых базилевсов уступать перед единством всех «зрителей» и даже их части говорит о разумной осторожности, но не о трусости носителей диадемы.

Ипатий решился:

– На ипподром!

«Идем навстречу Судьбе», – подумал Ориген. С ним было десятков пять хорошо вооруженных людей. Прежде чем он успел окружить ими базилевса для охраны, Ипатий сказал кому-то на ухо несколько слов. Доверенный утонул в толпе, как краб в камнях.

Единственно Величайший любил перстни с сардионами-сердоликами за женственно-человеческую способность камня изменять свой цвет. По воле бога золото зарождается влиянием Солнца, серебро – под действием Луны. Но камнем Луны называют только сардион. Он умеет быть красноватым, как Владычица ночи на восходе, и делаться белым, как она же в зените. Сардионы падают прямо с Луны.

Сегодня базилисса надела на палец Любимейшего новый перстень с удивительно нежным сардионом – ведь это был Ее камень, Камень Феодоры. Чета во всем условилась, Феодора все поняла со свойственным ей одной тонким ощущением действительности. Расстались ненадолго. Юстиниан направился к себе.

Базилевсу предшествовали два спафария. Четверо замыкали шествие. Нападение сзади вдвое опаснее. Вне своего обыкновения, Коллоподий добавил к незримой охране явную.

Удача кинжала – и судьбы империи могут измениться. Сегодня, по древнему выражению, Судьба идет по лезвию бритвы. Случайный взгляд на выпуклость кубелиса-секиры вызвал у Юстиниана мысль о тайне слов. Кубос – игральная кость, кубе – голова, а кубелис – то, что снимает голову. Цель изобретателя секиры-кубелиса была ясна, забытый правитель знал, что делал. Самосближение понятий разрешало казнь. Речь греков полна удивительного смысла. Но что нужно Коллоподию?

Начальник охраны и разведки Коллоподий сказал:

– Единственный, пришел человек от Ипатия. Лжебазилевс ведет весь охлос на ипподром. Таково известие, Божественный.

– Где посланный? – спросил Юстиниан с улыбкой. Сегодня давно затасканный титул приобретал значение.

– Он умер.

– Кому он сказал?

– Мне.

Движением руки базилевс отпустил понятливого слугу. События подчинялись.

Сегодня Юстиниан не без умысла избрал ту часть дворца Буколеона, которая выходила в порт. Сановники пали на колени. Базилевс осенил всех знамением креста.

Молчание лежало, как лужа под стеной. Но вот и Феодора. В пурпуре, в диадеме. Юстиниан так хотел. Сам он ограничился шерстяной тогой патрикия и десмойлентой для волос. Он сказал:

– День жаден к событиям. Нам угодно выслушать мнения Наших подданных. Остаться ли Нам в Палатии? Или отбыть, дабы укротить охлос извне?

Юстиниан счел удачным слово «охлос». Многозначительное понятие.

Не отрицая заранее возможность получить разумный совет, Юстиниан слушал не без внимания. Но не было тонкого Трибониана. Не хватало едкости ручного Носорога. Их робкие заместители, Фока и Василид, не сумели ничего лучшего найти, кроме отъезда. Один предложил Гераклею Европейскую, другой – Пафлагонийскую на Понте. Они солидно поспорили. Ничтожные люди, которые считают себя не ромеями, а римлянами на старый образец. Носорог в своей берлоге нашел ли способ подслушать? Он – внизу.

Блюститель Палатия Гермоген подал мнение покинуть город. Он, раскосый гунн, ловко сыграл словом «охлос». Этот настоящий ромей. Но его мнение не имеет цены: ему было указано готовиться к погрузке на корабли.

Нарзес, взятый в плен ребенком в Персоармении, отказался от слова. Тоже ромей, но более тактичный, чем Гермоген. Ему известно больше, чем многим.

Мунд клялся: какова воля базилевса, таково и его, Мунда, желание. Он, Мунд, перебьет всех мятежников, коль они полезут в Палатий. Но, да не гневается Божественный, сил мало, чтобы пойти в город. Увлекшись и забыв изысканное начало своей речи, Мунд сорвался:

– Да будь я базилевсом, разве я ушел бы из Палатия!

Юстиниан улыбнулся. Сановники с подчеркнутым смехом указывали пальцами на дурачка с мечом, изрекшего глупость, почти преступную: будь Мунд базилевсом!

Движением руки базилевс призвал к порядку. Обсуждение продолжалось, сановники высказывались.

При всей выдержке они были взволнованы. Тем ярче проявлялась разноплеменность Юстиниановых слуг. Базилевс вспомнил, что вредный предрассудок наций родился в грехе вавилонского столпотворения. Разогнанные богом, одни почернели и пожелтели на солнце. Кто долго смотрел на синеву моря, стал синеглазым. Северяне – белокожими, как снег… В речи отразился шум волн, лесов, степного ветра. Наследники Адама перестали считаться родством. Но в Палатии Юстиниана они сделались равно ромеями.

Базилевс слушал. Не желая – он не имел в том нужды, – Юстиниан подверг своих светлейших острому испытанию.

Автократор создал из палатийских сановников людей особых чувств. Каждый из них бессознательно, подчиняясь инстинкту самосохранения, воздвиг внутри себя некое здание любви и верности базилевсу. Так моллюск строит себе раковину. Благодетельный самообман срастался с кожей, от неосторожного прикосновения струпья добровольного рабства ныли, кровоточили. Поэтому даже случайное слово сомнения, высказанное посторонним, вызывало ярость: скорлупа требовала защиты. Нельзя безнаказанно играть роль в жизни, это не сцена, где слова означают действие и действие ограничено словом.

Автократор распространял заразу. Совещание со светлейшими было никчемной затеей, чего Юстиниан не знал, ибо познавший эту истину перестает быть автократором.

Светлейшие умели схватить мысль, едва воплощенную в первом слове Божественного, умели развить ее – в предугаданном желании Повелителя. Умели хорошо, непреклонно исполнить, в исполнении были смелы, решительны. Самые умные ощущали намерения Божественного без его слов, умели спешить действовать. Им даже казалось, что они действуют самостоятельно , и они получали удовлетворение творчества. Но дать совет, настоящий, нужный? Для этого требуется внутренняя свобода, условие, при котором нельзя быть светлейшим.

В зале Буколеон толпились сановники, чьи лица и позы выражали смелость и уверенность в себе, насколько позволял этикет. Но внутренне они были смятенны, остановленны, как колеса телеги, когда заел слишком низко опущенный башмак тормоза. Как, как угадать волю Единственного в столь необычайных обстоятельствах?

Как человеку, который никогда не видал лошадей, сразу выбрать в табуне лучшего скакуна?

Большинство рекомендовало отъезд по той причине, что Юстиниан не оборвал Фоку и Василида. Как! И Велизарий за бегство? Юстиниан считал его своим лучшим полководцем, чего никогда не высказывал.

Этот фракиец любил войну. Однажды Юстиниан заставил Велизария дать присягу: никогда не мечтать о престоле. Клятвы! Они годны лишь для слабых душ, таких, как у Ипатия, у Велизария. Жена полководца Антонина, фаворитка Феодоры, отличалась распущенностью. Юстиниан не был свободен от мужского презрения к влюбленному мужу. Итак, этот храбрый и удачливый воин, рогоносец в красивых латах на красивом теле, хочет уплыть. Куда же? В Никею. Конечно, конечно, Никея сильная крепость. Смельчак не трусил на полях сражений, но испугался охлоса. Солдат… Не стоило тревожить его клятвой… Его душа мельче тела. Пора поставить все на свое место. Юстиниан коснулся руки Феодоры.

– Мне кажется, – говорила Феодора, – что ныне излишне рассуждать, пристойно или непристойно женщине быть храброй, когда мужчины находятся в нерешительности, когда мужчины, как я вижу, не знают, что им делать и чего не делать…

Базилисса сделала паузу. Лица сановников превращались в набор театральных масок: от Удивления с открытым ртом и выпученными глазами до Восторга с медовой улыбкой и массой морщинок у прищуренных глаз. «Подождите, вы еще услышите, как Любимейшая поднесет вам Наше мнение!»

– Но как же устроить Наши дела? Где лучший способ? Как разрешить выход не из Палатия, Мунд, но из опасного положения империи? – С каждым вопросом базилисса заставляла свой голос звучать все громче. – Многие говорили здесь: отъезд, отбытие, временная отлучка… – Феодора понизила голос и бросила: – Я скажу прямо – бегство! А я думаю, – она улыбнулась, – бегство Нам наиболее вредно. Пусть оно и поведет к временному спасению жизни. Впрочем, нельзя избежать общей участи смертных. Но тому, кто однажды властвовал, невыносимо скитаться изгнанником. Да не даст мне бог лишиться этого пурпура, дожить до дня, когда меня не будут больше приветствовать базилиссой!

Как это звучало! Значительнее и красивее, чем казалось Юстиниану, когда он готовил речь Феодоры. Молва разнесет слова Любимейшей, века поймут, что она была достойна диадемы. Внимание! Она должна обратиться к нему.

– Итак, Божественный, беги, если хочешь. У тебя горы золота, там, – Феодора указала в сторону порта, – ждут корабли. Море открыто всем ветрам. Но после, – в голосе Феодоры звучала высокая трагедия, – не пришлось бы тебе предпочесть смерть ТАКОМУ спасению. А я остаюсь. Пурпур Власти есть лучший саван!

«Поистине Возлюбленная сказала больше, лучше», – думал Юстиниан. Он сам был маска Восторга.

– Слава Божественным, Вечным! – кричали светлейшие, наконец найдя разрешенье мучительной неясности. – Смерть охлосу, смерть лжебазилевсу!

Неискренних не было.

Готы Мунда и герулы Филемута заслоняли Палатий с севера и с запада. Чтобы защититься от нападения по линии: площадь Августеи – море, должно было хватить ипаспистов Велизария. Оставляя в запасе схолу Рикилы Павла, спафариев и остатки одиннадцатого легиона, Юстиниан поручил Велизарию отправиться в казармы екскубиторов и приказать им выступить.

Военные дворы поражали странной пустотой. Двери казарм были закрыты наглухо, изнутри. Велизарий велел звать, стучать. И сам он именем базилевса требовал, чтобы екскубиторы открыли двери и готовились к походу.

Отсюда до ипподрома было не более трех стадий птичьего полета. Ограда Палатия высотой в четыре человеческих роста казалась низкой по сравнению с каменной горой ипподрома. Ипасписты переговаривались между собой: они презирали золотую гвардию. Телята с мечами, скворцы в латах, каплуны – такие клички были еще наиболее нежными.

Вдруг ипподром заговорил. Стаи голубей, живших под карнизами венчающей галереи, поднялись, как в дни бегов. Испуганные птицы уходили в небо по спиралям невидимых лестниц.

– Рыжее мясо заквакало, рыжее мясо! – выкрикнул кто-то презрительную кличку горожан.

Не ожидая приказа, двое ипаспистов подскочили к двери, в которую тщетно стучал их вождь. Один смуглый, другой белокожий, оба в одинаковых доспехах, черненных горной смолой-асфалиосом, рослые. Смуглый махнул топором, дверь треснула сверху донизу.

– Метко, Ахарес, – одобрил белокожий и с разбегу ударил плечом.

Дверь упала. Внутри, как во всех казармах, стояла внутренняя стенка. Из казармы закричали:

– Не входить. Смерть! Бей, бей!

– Назад! – приказал Велизарий.

Ипасписты отошли ворча. Они охотно потешились бы над этими багаосами – евнухами, но Велизарий не собирался тратить ипаспистов на бессмысленную драку. Полководец бегом вернулся к Юстиниану. Красноречие базилиссы не убедило Велизария, из фракийского солдата не получался сановник. Екскубиторы могут ударить с тыла. Нельзя нападать на ипподром.

Велизарий умолял базилевса бросить Палатий, вызвать войска из Азии, Фракии, Эллады. Осадить город, закрыть подвоз и с моря. В этом плане, как во многих солдатских планах, содержались в избытке разрушения, избиения, денежные траты, но не хватало того, что в дальнейшем назвали политикой.

Базилевс был решителен и краток:

– Ты пойдешь с твоими ипаспистами кругом, через Халке, через развалины тамошних пропилеев.[9] Оттуда ты ударишь на ипподром. Ты встретишь не фаланги персов, даже не вандалов, но бессмысленное рыжее мясо, и ты его успокоишь. Сзади тебя прикроет Рикила. Мунд и Филемут поведут своих с другой стороны. Ты не будешь один, не будешь оставлен, – повторял Юстиниан, как бы внушая по способам магии египтян, – ты победишь, ты прекратишь мятеж, ты восстановишь порядок, удача летит перед тобой, возьми ее! – и базилевс перекрестил воспрянувшего полководца.

И все же тревога охватывала Палатий. Спафарии стягивались на линию, проходящую с восхода на запад. Дворцы Буколеон и Ормизда прикрывались спафариями, но Дафне, Христотриклиний, Магнавра остались к северу. Там образовалась пустота, так как готы и герулы уже покинули площадь Августеи. Охрана этой части Палатия была доверена прислуге. Так же, как екскубиторы, прислуга подчинится сильнейшему. Сейчас она сможет быть полезной только против кучек случайных грабителей. Ненадежны и остатки одиннадцатого легиона.

Империя Юстиниана свелась к нескольким югерам.[10]

3

Антонина имела еще большую власть над страстями своего мужа, чем Феодора над изощренными чувствами Юстиниана.

– Ты победишь, ты победишь, победишь, я знаю, – внушала она, спеша вместе с Велизарием. – Все в твоих сильных руках, которые я так люблю. Верный Прокопий увековечит и этот твой подвиг. Ты усмиришь охлос, ты будешь прославлен. Феодора передает тебе привет и ласковое слово.

Антонина была старше мужа, он не знал этого. Бурная жизнь молодости оставила женщине двух детей – Велизарий усыновил их. Минуло пятнадцать лет брака. Любовь Велизария к жене не ослабевала. Когда сейчас, прощаясь, Антонина без стеснения впилась в его губы, он вздрогнул. Остаться! Он едва поборол неуместное желание.

Антонина была сильна при Феодоре, из-за жены базилисса покровительствовала и мужу. Отнюдь не по «дружбе» к своей наперснице, как шептали завистливо-близорукие глупцы и как думали иные умные люди. Осведомленная Антониной об интимнейших сторонах характера Велизария, Феодора, знаток мужчин, лучше Юстиниана понимала, что этот смелый и полезный империи полководец не способен покуситься на диадему базилевсов.

Уже пять дней Антонина не покидала Священных Покоев базилиссы. Пять дней! Их Велизарий прожил один среди ипаспистов, томясь страхом и ревностью. Он боялся Юстиниана. Был слух, что имя Велизария провозглашалось охлосом. Кроме того, знаменитый полководец неудачно выступил против мятежников. Из двух тысяч ипаспистов, которых ему разрешили взять в Палатий, тогда он вывел к Халке только пять сотен. Кто виноват? Он сам. Нет, не он. За городом у него было еще три тысячи ипаспистов. Почему ему не разрешили взять сюда и их? Базилевс не доверял ему без всяких оснований. Антонина покинула его. В Палатии много мужчин. Почем знать, какой каприз пришел в тело женщины, которую он всегда желал и желает…

Оторвавшись от Антонины, Велизарий указал солдатам направление, и сотня ипаспистов опередила своего вождя. Живой щит, они шли, как хорошо натасканные псы, озираясь и понимая указку без слов.

Ко времени Юстиниана заимствованная у варваров идея – дружина из лучших воинов как личное войско вождя – была окончательно воспринята ромеями. Но родовой вождь у варваров был связан укладом и племенными традициями со своими дружинниками, ипасписты оставались наемниками. Казна империи не участвовала в содержании дружинников-ипаспистов. Начальствующие платили лучше, чем империя. В противном случае ипасписты перешли бы в общий строй.

Численность ипаспистов Велизария иногда достигала семи тысяч. В позднейшие времена цивильных листов королей Англии или Франции не хватило бы на содержание личного войска в таких размерах. Полководцы империи грабили в размерах невообразимых. Или им удавалось грабить, или они умели грабить. Дело не меняется от слов.

Юстиниан не захотел наводнять Палатий ипаспистами Велизария не из страха перед полководцем. Владыка империи не собирался дать начало опасному обычаю, освятив его своим высоким почином.

В Халке громоздились остывшие развалины. Кое-где еще держались стены, покачнувшиеся – в ожидании случайного сотрясения или порыва ветра. Из груд камня торчали обгоревшие балки. Ипасписты, сильные телом и доверием к вождю, пробивались через развалины. Поднималась пыль, пахло падалью, как на старом поле сраженья. Шум и свист ипподрома нарастал. Велизарий вдруг увидел себя рядом с целью. Передние ипасписты уже проникли в малые ворота, именуемые портиком венетов. Дело начиналось, и Велизарий ощущал знакомую сухость легкой жажды, легкость тела, поднимаемого собственной силой. Он называл это особенное чувство вдохновеньем меча.

В узких воротах могли бы поместиться в один ряд человек десять-двенадцать. Велизарий шел по оси ворот, с боков его закрыли ипасписты. Они толкали горожан, гнали перед собой. Раздались ругань, протесты, угрозы. Кто-то кричал: «Опоздавшие могут подождать!» В беспорядке ипаспистов приняли за своих.

Велизарий воображал, что он встретит хотя бы подобие войска, какие-то посты, сторожевых, которые поднимут крик. Он готовился к бою по закоренелой привычке – он начал носить оружие раньше, чем брить щеки.

Ипасписты выжимали весом своего строя византийцев, заткнувших ворота. Из-под сумерек свода Велизарий видел больше спин, чем лиц. Недовольные византийцы уступали место. Велизарий приказал не брать щиты, считая их ненужными. Ипасписты были разнообразно одеты и пестро вооружены, без луков. Вероятно, поэтому они остались неузнанными.

В тесноте можно было только колоть. Ипасписты сломали помеху, растоптали тела и выпятили на арену железную голову строя. В давке демос погибал, не успевая понять. Выжимаемые своими же, ипасписты какую-то минуту казались молотом, ручка которого застряла в проходе. Вдруг плотная масса убийц расширилась, солдаты разреживали строй, чтобы дать место размаху оружия. Свирепые окрики убийц утонули в общем вопле ужаса и отчаяния.

Над сознанием людей веками работала сентиментальная легенда о рыцаре-воине, который, пренебрегая слабым противником, ищет себе равного силой, оружьем, уменьем. Прочный лак покрывает и македонцев Александра, и старую гвардию Наполеона. Однако каждая война велась с единственной целью грабежа. Не было армии, которая отказалась бы избивать безоружных; победитель всегда выворачивал карманы побежденного; на рыцарских турнирах выигравший шуточную, казалось бы, схватку, получал оружие и лошадь проигравшего; а сила всегда доказывала только силу, но не справедливость.

Ипасписты наслаждались мягкостью тел и казались сами себе волками-оборотнями с зубами-мечами, когтями-кинжалами. От дыхания, от горячих тел, от крови, обильно лившейся из широких ран, в холодном воздухе над ареной сгущалось подобие тумана.

Старый автор, чье имя забыто, оставил несколько строк своей правды о живом лице древнего Бога Войны:

И в тебе сидит людоед.
Твоя кровь помнит, хоть ты не знаешь того,
костер, обугленный вертел из обломка копья,
костел человечьих костей
и обглоданный череп, который катает собака…

Мунд приказал пробить стену Палатия, избрав место южнее портиков Маркиана, шагах в ста от берега моря. Отсюда до короткой стены ипподрома было рукой подать. Кто-то бежал, кто-то кричал, ненужно и бесполезно пытаясь предупредить о появлении войска. По ужасающим воплям, которые сменили пчелиное гудение ипподрома, Мунд понял, что Велизарий сумел ворваться и начать дело.

Готы и герулы вышли к воротам Некра.[11] По общей небрежности ворота были распахнуты, проход не охранялся.

– Ловушка, – сказал Филемут, напоминая об отступлении охлоса с площади Августеи и забыв, что он тогда слишком поздно догадался о своей ошибке.

– Кого хочет погубить, лишает разума, – ответил римской поговоркой Мунд.[12]

Пока готы и герулы пробирались к ипподрому, демос, в какой-то мере защищенный своей собственной массой, попытался оказать сопротивление ипаспистам. Около входа венетов на самой арене и на нижних ступенях трибун образовалось нечто вроде пояса сражения. Жертвуя собой, кое-как вооруженные демоты попробовали, действуя сверху вниз, остановить ипаспистов Велизария. Вторжение Мунда и Филемута сломало волю к сопротивлению.

Герулы ворвались на верхнюю галерею, которая командовала над всем ипподромом с высоты почти сорока локтей. Оказавшиеся там мятежники были перебиты, многие сброшены или сами упали наружу с отвесной стены, ломая себе кости.

На этот раз Филемут не забыл выдоить арсенал Палатия. Кроме двух колчанов с шестью десятками стрел, кроме запасных тетив и лука, каждый герул получил еще сотню стрел, связанных, как ржаной сноп.

Захватив галерею, стрелки занялись хладнокровным истреблением мишеней.

Ни Велизарий, ни Мунд не осмелились вторгнуться на ипподром через Главные ворота, со стороны площади Августеи. Полководцы боялись утонуть, быть смятыми человеческим множеством. Но теперь было уместно заткнуть путь спасения охлоса. Филемут приказал стрелять по воротам. Приседая, подпрыгивая, комес-патрикий с лицом вепря торопил своих. Для управления годились только жесты, никто не слышал и своего голоса. И все же герульские стрелки выкрикивали два ромейских слова, которые знал каждый наемник:

– Рыжее мясо! Рыжее мясо!

Внизу, на арене, готы подали руку ипаспистам Велизария. Сам Велизарий при всей жадности к самоличному участию в бою внезапно остыл. Он устал. Как ни велика будет его заслуга, он заранее очернил ее сомнениями. Его самолюбие корчилось – всего час тому назад, нет. еще меньше, он, глупец, уговаривал Юстиниана покинуть Палатий, нет, бежать, как назвала Феодора бессмысленную осторожность робких советчиков. А-а-а!.. Он испугался баранов! Он стонал, благо никто не мог слышать горестного мычания прославленного храбреца.

С военной непосредственностью Велизарий запамятовал собственные ощущения, как забывает солдат тревогу перед боем в блаженный час взвешивания добычи. Но с той же солдатской простотой Велизарий понимал, что пусть Мунд и не справился бы без его почина, завистники припишут лавры победы не Велизарию. Полководец клялся себе впредь слушаться Божественного без рассуждений.

По малочисленности славянской схолы Рикила Павел не имел веса. Известие о появлении соперника базилевса комес воспринял с трепетом жадности: открываются двойственные возможности, намечаются соблазнительные сложности. Собрание мятежников на ипподроме Рикила оценивал правильнее Велизария: охлос в ловушке. Звезда Юстинианова соперника не взойдет, суметь бы отличиться службой теперешнему Божественному. С удачно избранного места он наблюдал бегство мятежников, вырывавшихся из Главных ворот. Рикила решил помедлить среди развалин Халке. Отсюда был путь в Палатий из города, Палатий сейчас обнажен. Если они метнутся к Палатию… Рикила мнил себя спасителем Божественного, заранее сочиняя героические подробности боя в развалинах. Увы, «рыжее мясо» устремлялось на запад. Затем исход прекратился. Неудавшийся спаситель, опасаясь упреков в бездействии, повел свою схолу по следам Велизария.

Под портиком венетов, как на бойне, застоялся запах крови и вывернутых внутренностей. Ипподром замолкал. Сделалось слышно истерическое ржание лошадей, дикий рев хищников, вопли зверья, запертого в обширных помещениях под трибунами. Во многих местах ипподрома разбившиеся на группы ипасписты и готы еще убивали. Еще тявкали тетивы герульских луков.

Если и считают, что жить не так уж обязательно, если иные люди с удивительной для других легкостью прекращают чужую жизнь, то все же каждая жизнь есть своего рода вселенная. Нужно затратить многие годы, дабы в каком-то приближении к правде изобразить истребление десятков тысяч, хотя их общий переход в небытие занял всего один час.

В Индульфе, в Голубе, в других славянских наемниках не изгладилось воспоминание о гибели византийского плебса. Славяне еще оставались вольными людьми. Они ушли из дому, подчиняясь стремлению видеть мир, испытать сказочную жизнь Теплых морей, набрать золотых монет. Несведущие и в своей простоте недоступные соблазнам измены, они сами могли быть обмануты начальниками, но не способны к предательству по собственному почину. Комес объяснил им, какая опасность угрожает базилевсу. Они пошли защищать того, кому обещались служить.

У них не было опыта бойни. Им подарили зрелище смерти в самом отвратительном виде. С дельфийского жертвенника свисали трупы. Бесформенные груды тел сползали с трибун. Торчали мертвые руки, как странные вехи. Мрамор статуй залился темным пурпуром крови. Даже на бронзовой квадриге, над Главными воротами, мятежников настигли герульские стрелы. Внизу громадный завал тел заткнул ворота. Груда высотой в несколько человеческих ростов еще шевелилась – колоссальный муравейник, разворошенный и густо утыканный стрелами с белым оперением, ярким и чистым, как хлопья первого снега.

Ипасписты возвращались с одичалыми лицами, расслабленные, увядшие. Погнутые, иззубренные мечи не входили в ножны, забрызганные кровью; кубелисы-секиры были выщерблены; на латах виднелись вмятины; висели полуоторванные бляхи наборных панцирей, шлемы были сбиты на сторону или на затылок не то чьим-то ударом, не то собственной рукой. Кому-то изменило железо, но он не бросил рукоятку дорогой работы и шел, размахивая рукой, глядя глазами, способными проткнуть стену. Другой, всласть насладившись убийством, кривляясь, как мим, декламировал Гомера:

Арей дико кричал, в злобной радости выли
Эринии,
и Аид открывался, мглистый, пустой, ненавистный
даже бессмертным…

– Вот они, вот лжебазилевсы! – воскликнул Рикила Павел.

Где, где? Славянские солдаты успели заметить только Велизария. Герой дня выделялся среди своих унылым выражением красивого, гладко выбритого лица. Всем была известна его страсть самому принимать участие в схватках. Он был так же забрызган грязью бойни, как другие. Шел он вяло, едва волоча ноги в латной чешуе. Он не ответил Рикиле, который выкрикнул:

– Честь победителю! Слава спасителю империи!

Потом началась иная процессия. Ипасписты выносили своих, не более трех сотен убитых и раненых, дешевая плата за спасенье империи Юстиниана.

Так кончилось все. И – надолго. Ипподром закрылся на несколько лет. В дальнейшем мятежи возобновлялись, но никогда в таких размерах, как мятеж Ника.

В течение нескольких дней мятежа было убито в уличных схватках и погибло во время пожаров четыре или пять мириадов жителей Второго Рима. На ипподроме наемники Юстиниана перебили пять мириадов. Общий итог жертв мятежа – около ста тысяч человек.

Причины отчаяния, в которое империя погружала своих подданных, продолжали существовать. По-прежнему находились люди, которые спешили напасть на Власть и опаздывали отступить.

До самой бойни на ипподроме большинство собравшихся там уверились в бегстве Юстиниана. Этим объяснялась общая беспечность. Правда, сведения о бегстве базилевса были противоречивы. Очевидцы утверждали, что корабли Юстиниана, покинув порт Буколеон, направились к югу, в Абидос. Другие видели флот, уходивший в Босфор. При общем возбуждении дело доходило до озлобленных драк между «очевидцами». Люди, считавшие себя разумными, смиряли свои сомнения простыми доводами: Юстиниан бежал, а куда – не так уж существенно. Желаемое принималось за свершившееся. Но разве не было сомнений в самом Палатии! Дважды предлагая Юстиниану бегство, Велизарий был искренен в своей преданности пошатнувшемуся базилевсу.

Имперский закон гласил: «Кто составит заговор против базилевса, подлежит смерти, его имущество – конфискации. Дети его, в которых, естественно, может подозреваться врожденная преступность, должны бы разделить участь отцов, но им даруется жизнь. Однако же они не имеют права наследовать отцам и матерям, ни родственникам, ни даже чужестранцам. Пусть они в бедности несут позор, им нет доступа ни к службе империи, ни к какой другой».

Пылко выслуживаясь, шпионы были неистощимы на имена замешанных в гнусной измене.

Пытаемые оговаривали Византию, провинции. Пользуясь пыточными речами, Юстинианово правосудие истребляло остатки древних патрикианских родов заодно с богатыми купцами-плебеями. Имущество всегда конфисковалось.

Не находила пощады и мелкая рыбешка. Помилованным сохраняли жизнь, но отмечали таких бывших мятежников ослеплением, отсечением носа, ушей, правой руки, дабы наказать члены тела, которыми подданные дурно воспользовались.

Восстановленный в высокой должности префекта Священного Палатия, Иоанн Носорог неутомимо повторял слова, которые, как стало известно, принадлежали самому Божественному:

– Великодушно щадить виновных, ибо таково есть свойство человеческой природы. Понимаешь, человеческой! Но не щадить невиновных – вот истинное богоподобие. Понял? Богоподобие! Не понял? Ты глуп. Разъясню тебе: не все ли равно, на кого падают удары! Нужно, чтобы все боялись. Понял? Чтобы тряслись все! И все.

Власть выжимала из мятежа новую выгоду – устрашение подданных. Отныне и навек никто не должен чувствовать себя в безопасности под плащом так называемой невиновности – ни в чем.

Примеры обдуманно подчеркиваемого бесчеловечия способствовали дальнейшему одичанию нравов. До этого Власти не было никакого дела.

Не было препятствий одичанию в самой имперской религии. Предания Иудеи, вошедшие в святую книгу христиан под названием Ветхого завета, внушали исполнителям воли Власти веру в благо неограниченного насилия во имя высшей цели. Воля бога проявляла себя земной Властью в лице базилевса. Враг Власти был врагом бога и лишался права даже дышать. С него совлекалось все человеческое, он опускался ниже животного. Наивные и неграмотные подданные искали в исповедуемой ими религии способ спасения души от адских мук и повторяли слова о том, что бог есть любовь. Ученые церковники и правители, вычитывая совсем иное, умели делать далеко идущие выводы.

Было время, когда бог сказал: «Истреблю с лица Земли людей, которых я сотворил, и гадов, и птиц небесных, ибо я раскаялся, что сотворил их…»

Сохранив одного Ноя, бог счел нужным разделить потомство праведника, опасаясь силы размножившегося человечества. Смешав людскую речь так, что один перестал понимать другого, бог дал одному народу, особо им избранному, право истреблять все остальные. В этой борьбе бог нарочно ожесточал сердца обреченных, чтобы те сами дали повод избранным для войны и захвата. А потом бог открыто хвалился, как предательски он использовал свое всемогущество…

Разве христианская империя, этот образ царства божьего на Земле, не имела тех же прав, что бог, воплощением которого она являлась! Церковь, слитно с Властью, неутомимо укрепляла строителей новой, христианской империи бесчисленными примерами дел, еще более кровавых, бесчеловечных, но божественных. Цель непреложно оправдывала любые средства. Язычники не имели такого страшного арсенала!

За восемьдесят один год мятежа Ника разноплеменные армии Аттилы и империи встретились на Каталаунских полях. Сражение длилось весь день. Из полумиллиона сражавшихся пала треть.

По упорству, по числу участников и убитых это сражение долгими веками помнилось как самое страшное в истории Запада. Случайная победа угасающей Западной империи была воспета как торжество культуры. Коль это так, то ту же цену имеет и успех Юстиниана в мятеже Ника.

Нет. И там и здесь старая опытная машина угнетения оказалась сильнее; и там и здесь память о побежденных была оболгана, затоптана в грязь победителями: на горе потомкам и тех и других.

4

В триста восемьдесят первом году отцы второго вселенского собора христианской церкви, съехавшись в Византии, в своих решениях утвердили так называемое третье правило: византийский патриарх да имеет преимущество чести сразу после римского епископа, ибо Византия есть Второй Рим.

Византийский патриарх Мена относился к базилиссе Феодоре с неугасающей подозрительностью, но молчал, молчал. Свирепый аскет Мена ненавидел Женщину. Бог проклял Еву обязанностью рождения детей, упорная плодовитость женщины не благо, а грех. Прекратись деторождение, и мир земных бед, земных мучений безгрешно закончит свое существование. Впрочем, да будет воля божия!.. Он начертал Судьбу каждого человека и всего мира.

Мена забыл страсти, владевшие его юностью; постыдное совершалось будто бы не им, а лишь кем-то похожим на него в отдаленные годы плотских безумств. Память старца извлекла поучение из грехов молодости, и теперь он, недоступный соблазнам, холодным умом понимал разорительное для духа могущество Женщины. Да и не об этом ли ужасающем могуществе свидетельствуют многие повести святого писания? Пора бы, давно пора во избежание соблазна запретить чтение книги мирянам.

Базилисса Феодора была воистину Ева, изменчивая, лживая, но постоянная в ненависти, настойчивая в защите своих. Вначале Мена с отвращением ощущал в базилиссе нечто знакомое, и отвращение мешало понять. Наблюдая, Мена открыл: базилисса бесстрастна к плотскому греху. Поэтому, принимая лживые слова лживого рта, выдаваемые базилиссой за исповедь, и в ответ на ничтожные признания в гневе, несдержанности, Мена, давая отпущение, внушал:

– Благословенно твое служение Несравненному мужу. Облегчай же ему и впредь бремя Величественной Власти.

Духовнику приходилось внимать признаниям зрелых матрон, сохранивших чувства, о которых многогрешный для Мены Соломон пел в Песне Песен: «На ложе моем ночью я искала того, которого любит душа моя…» Презренье не мешало Мене понимать, что стареющие матроны сберегли силу молодости ценой стыдливой сдержанности. Он думал – утомление распутством приносит холод пресыщения: бог отнимает у грешника орудие греха. Мене случилось напутствовать перед смертью старого безумца Гекебола; бывший префект Пентаполиса Ливийского до последнего вздоха сохранял злобу к опустошившей его Феодоре.

Святейший патриарх напутствовал Ипатия с Помпеем, но не в жизнь вечную. Поэтому Мена счел необходимым в звании высшего сановника империи присутствовать в ряду других светлейших, когда в залу Буколеона ввели патрикиев-лжебазилевсов.

Золотая цепь, которой византийский демос венчал Ипатия, была украдена кем-то из победителей, сохранилась лишь пурпурная хламида как свидетельство преступного замысла.

Братья упали на колени перед креслом-престолом. Оба были взволнованы, но не чрезмерно, как с удовлетворением заметил Мена.

– Твоя воля исполнилась, Несравненный, – довольно уверенно сказал Ипатий. – Твое Величество знает, что собранные нами на ипподроме мятежники уничтожены твоими воинами, как хищные звери в загоне.

Юстиниан дал сигнал светлейшим легким движением бровей, и взрыв яростного возмущения обрушился на Ипатия. В злобе светлейшие, воздевая руки, проклинали преступников. Пусть им бросят этих самозванцев, с ними расправятся здесь же, без помощи палачей.

Ипатий припал к полу, как животное под ударами. Помпей схватился за голову. Юстиниан сказал, подчеркивая насмешнику:

– Это очень хорошо, благороднейший Ипатий, это очень похвально, любезнейший Помпей. Поступив как верноподданные, вы заслужили награду. Вы воспользовались своей властью над охлосом. Ибо действительно первым встречным не удалось бы столь ослепить гнусно-безбожных мятежников. Правильно ты, Ипатий, уподобил ловушке мой ипподром, на котором ты осквернил кафизму. Христос Пантократор помог Нам победить охлос. Но почему же вы оба, владея такой властью, не вмешались сразу? Почему вы соизволили дождаться, пока охлос не сжег Наш город?

Благодарственное богослужение происходило в церкви святого Стефана, составляющего целое с дворцом Дафне. В галерее дворца стояла мраморная статуя Дафне, стыдливой нимфы, превращенной Аполлоном в лавровое дерево в наказание за строптивость.

В Палатии был и храм Христа. Церковь святого Стефана была избрана потому, что находилась неподалеку от ипподрома.

Для необычайного богослужения Мена нашел много подходящих мест из святого писания:

«Злодей уничтожен перед ним, а он прославляет боящихся творца-вседержителя! На коней твоих он воссядет, и будет езда его спасением!»

В кадилах-фимиамницах на хорошо отожженных углях тлел чистый аравийский ладан.

Окутанный благовонным дымом, Юстиниан незаметно покинул церковь. В сопровождении героев дня – Мунда, Филемута и Велизария – Божественный, запросто взойдя на кафизму, обозревал ипподром.

Среднего роста, довольно плотный, но отнюдь не толстый, Юстиниан обладал прекрасным здоровьем благодаря воздержанности в пище и трезвости. Подражая неписаному правилу – традиции Первого Рима, монетный двор Византии сохранял штампы бритого лица базилевса. Впоследствии, чтобы скрыть седину, Юстиниан действительно брился. Но лет до пятидесяти седина не была заметна в русых волосах базилевса, и он носил небольшие усы. Из подражания базилевсу такие уже носили сановники и полководцы, кроме немногих, как Велизарий.

Несколько сот рабов под надзором надсмотрщиков и под охраной солдат пять суток очищали ипподром. Тела вывозили к морю через Мертвые ворота. Сейчас работа едва начиналась, и можно было без труда воссоздать шествие Победы.

Император-язычник Вителлий удачно обмолвился, что труп врага хорошо пахнет, особенно если это соотечественник.

Император-христианин Юстиниан двенадцать истекших дней нес удесятеренное бремя диадемы, не позволяя проявиться во внешности и мельчайшим признакам страха. Теперь он вновь на башне кафизмы. Отсюда базилевсы обязаны по ряби голов ощутить рождение ветра в непостоянном море народа. «Немного времени прошло от оскорбления Власти, и вот Мы здесь, а охлос превращен в падаль. Что же вы замолчали?» – хотел крикнуть Юстиниан и крикнул бы, будь он один. Власть – ты высшее наслаждение, но ты и железные путы! Если бы богу было угодно на мгновение вдохнуть жизнь в трупы, дабы они поняли!..

Но что случилось внизу? Рабы отскочили. Базилевс увидел человека, поднявшегося над грудой мертвых тел. Юстиниану показалось, что он узнает дикого монаха-оскорбителя. Несколько солдат вскарабкались на трупы. Крик гнева. Взмах меча, удар копьем…

Ни к кому не обращаясь, базилевс приказал:

– Строго наблюсти, дабы не ускользали… Тщательно обыскать все склады, жилища служащих… Везде…

А в храме святого Стефана продолжалось богослужение.

– …И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, а нечестивые как прах, взметаемый ветром с земли. Ибо знает господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет. Я помазал владыку над Сионом. Ты поразишь их железом железным, сокрушишь их, как горшечный сосуд. Ибо ты бог, не любящий беззакония, у тебя не водворится злой… – восхвалял Мена небесную власть.

Юстиниан вернулся с ипподрома, и патриарх вещал:

– Вот нечестивые были чреваты злобой, рыли ров и упали в яму, которую себе приготовили, злоба обратилась на их головы, и злодейства упали на их темя. У врага совсем не стало оружия, и погибла память их с нами.

Пусть. Но свою память владыка не оставит праздной, он не должен забывать…

– Остры стрелы твои, они в сердце врагов, и народы падут перед тобой. Убьет грешника зло, и ненавидящие праведного погибнут!

Верно, верно. Сами противящиеся Власти губят себя, нет Власти не от бога. Как бы читая мысли Божественного, Мена отвечал:

– Престол твой утвержден искони. Ты – от века! Нечестивый увидит это, заскрежещет зубами – и истает. Желание нечестивых погибнет!

Хор подхватил: «Погибнет!» – и долго басы тянули мрачное слово, затухая, усиливаясь, опять затухая.

Патриарх благословил хоры, где базилисса слушала богослужение, и возгласил:

– Стала владычица рядом с тобой! Слышь, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое! И возжелает владыка красоты твоей, ибо он повелитель твой, и ты поклонись ему. Посему народы будут славить тебя во веки веков.

Хор ответил:

– Осанна, осанна, осанна!

Никто не заметил угодливое искажение строф сорок четвертого псалма.

Юстиниан, вдохновленный торжественной службой, думал: «Нет потери в гибели базилики Софии». Он выстроит новый прекраснейший храм. Рим отдаст колонны из капища Солнца, в Эфесе есть колонны зеленого мрамора, многое найдется еще в Афинах, Кизикии, Троаде. Скорее послать мастеров на мраморные ломки в Евбее, Карни, Фригии, Проконнезе и в Шемте Нумидийской. Фессалия и Лаконика дадут зеленые мраморы с крапчатым рисунком, Египет – порфиры. Золото, серебро, драгоценные камни, слоновая кость будут использованы без ограничения. Завтра же послать приказы Исидору Милетскому и Анфимию из Траллеса. «Пусть забудут сон эти подданные, пока не сотворится новая Софья, моя!»

Подобно архангелу на облачном ложе, Юстиниан отдыхал, грезя о будущем величии храма Софьи Премудрости, земном воплощении небывалого Могущества Власти.

Такого же небывалого, как величие его собственных трудов, за которые его справедливо называют Единственным.

Подобно титану Антею из древних сказаний, он собой держит бремя Величественной Власти.

Он. Один он.

Единственно он руками державной воли истребил мятежников, когда все ослабели.

И вот Святая Империя укреплена изнутри.

Укреплена вовремя. Меч упадет на готов, похитителей Италии. Готы разделены изнутри, и нет у них союзников. Готы исчезнут из вселенной, как исчезли вандалы, братья готов по греху похищения имперской земли, по арианской схизме.

Он, один он.

Он призван богом создать вселенную империю. Да падут все стены, исчезнут все границы!

Границы… Как птица, уставшая в полете, дух Юстиниана опустился на землю. Единственный увидел Дунай, на берегах которого он побывал, еще не будучи призванным к служению базилевса. Великая река, временная граница империи, за которой живут славяне, еще не подданные.

Невежды по-прежнему называют их скифами. Издавна, до готов и до Аттилы, и позже, после готов и Аттилы, славяне приходят в империю. Когда-то они проникли даже в Малую Азию. Они осели во Фракии. Они живут в Эпире, в Македонии, в Фессалии. Платят налоги, служат в войске. Одни совсем потеряли свою речь и обычаи. Другие еще сохранили. Империя нуждается в подданных, империя, как и бог, терпелива.

Лазутчики наблюдают за славянами-неподданными. Эти, коснея в языческом многобожии, слабы внутренним разделением. При базилевсе Анастасии вольные славяне участили набеги. Потому что они плодятся с излишней скоростью, не как подданные, которые плохо размножаются вопреки наказаниям за безбрачие.

Комес Хилвуд, командуя пограничным войском, научился укрощать задор тиверцев, везунтичей, уголичей и других задунайских славян, готовя их к подданству.

Успех портит подданного. Такой, даже не злоумышляя, делается опасным. Так и этот полководец. Возомнив себя непобедимым, Хилвуд в походе за Дунаем погубил войско базилевса и сам был убит.

Подготовка войны против италийских готов помешала послать за Дунай новое войско. Юстиниан обратился к хазарам. Прибыв в хазарский город Саркел, послы рассказали Хакану о богатстве и о беззащитной беспечности задунайских славян. Хазары приняли подарки.

Карикинтийский префект донес: по варварской лености хазарское войско не пошло далеко. Хазары напали на днепровских антов, с которыми империя ведет торг с незапамятных времен. И днепровские пахари избили хазарское войско до последнего человека.

Хазары ослаблены. Пока нет других, чтобы наказать задунайских варваров. Будет продолжено строительство крепостей.

Ибо мудрость и в постройках. Строение есть зримое воплощение Силы. Недальновидно-скупой Анастасий не решился бы сразу приступить к созиданию новой Софии. Про себя глупцы удивятся. Власти нужен не ум, а послушание подданных.

Великолепие новой Софии будет подобно сильному войску. Перед храмом Юстиниана преклонятся народы. Самый дальний варвар, услыхав о Софии, поколеблется в своей косности.

София Юстиниана! Краеугольный камень Империи Вселенской!

5

– Рождаются, страдают, умирают… К чему? Люди-тени шепчутся, как призраки, о надежде, о любви. Жизнь зажигается и рассыпается пеплом. Пустыня, беременная зимним холодом, северо-восточный ветер, шум крыльев невидимых птиц… Мириады убитых на рассвете и днем, и удушенных ночью, и стены тюрем, и смрад падали, в которую бог превращает своих детей. К чему? Ужели для того, чтобы кто-либо один из сотен мириадов постиг высокое? Чтобы мужественнее умереть?

В темноте подземных нумеров под дворцом Буколеон человеческий голос задавал эти вопросы не спеша, очень спокойно, как бы предлагая обсудить существенные дела, не более.

Из мрака плотного, как нечто осязаемо-твердое, ответил второй голос:

– А совершенное спасителем, брат мой Тацит? Земная жизнь коротка. Своими страданьями человек заслуживает венец блаженства. Я давно покончил бы с жизнью, если бы не уверенность в существовании загробной справедливости. Иначе нельзя принять очевидно-временные несправедливости бытия. Я знаю, никто не захочет жить без веры.

Нашелся и третий голос:

– В тебе говорит слабость, добрый Манассиос. К чему нам, уже неживым, топтаться на камне, отшлифованном самоутешающимися слепцами? Прошла тысяча лет с тех пор, как Аристофан вложил своему Сократу умные слова: если Зевс действительно поражает клятвопреступников, почему его молнии не попали в Симона, Клеонима, Феора? Вместо негодяев Зевс бьет высокие деревья и собственные храмы. Чем они ему повредили?

– Ах, Ориген, Ориген, – простонал Манассиос.

– Прости, – с неожиданной нежностью сказал Ориген. – Не тебя я хотел обидеть. Верь, если тебе так легче. Я не хочу оскорбить ни тебя, ни Христа. Клянусь, Христос был лучшим из людей.

– Увы, ты остался язычником, – мягко упрекнул Манассиос.

– Нет, Ориген не язычник, – вмешался Тацит, – просто он умеет думать.

Воцарилось молчанье. В тишине слышно было падение капель воды, шелест дыхания. В тесном нумере изломанные пытками Ориген, Тацит и Манассиос почти касались друг друга. В соседнем нумере кто-то застонал.

– Моя жизнь была ошибкой, – снова сказал Тацит. – Я думал, что в империи можно сохранить честность, непоколебимость убеждений. Я не заметил, как сделался робким. Я жил трусом. Вместе с другими ничтожествами я был крупицей безответного демоса. Я спокойно наслаждался нравственной жизнью. Никто в империи, проклятой бесчестием и угнетением, не может не изувечиться, не задохнуться. Я не жалею о своей гибели.

– Время течет, – пожаловался Манассиос, – и нет чуда искупления. Пророчества и видения ныне прекратились. Воля божья невидима. И нет более пророков.

– Брат в смерти, – твердо возразил Ориген, – а разве те, кто умер на ипподроме, не пророки?

Снова молчание и темнота, настоящая темнота пещер или подземелий.

– Тацит! – позвал Манассиос. – Ты жестоко осудил себя. Однако ты ведь жил чем-то?

– Я пытался подражать предку. Я обсуждал наедине с папирусом. Я пережил республику и отверг ее.

– Почему? – спросил Ориген.

– В то ложно прославленное время римляне умели грабить все, что другие наживали веками. Я ужаснулся, считая, сколько они отняли в самой Италии, у Карфагена, в Африке, в Сицилии и Тиранте, в Эпире, Македонии, Элладе, Испании, Азии. Чудовищно много они захватили у фараонов, в Пергаме, Сирии, на Кипре, в Иудее. Начальствующие даже в дни мира умели извлечь все золото и серебро провинций. Истощенные народы вымирали. Республика кормила сотни тысяч граждан, ею же приученных к тунеядству, и каждый римлянин был соучастником грабежа. Из-за этого и погибло многоголовое чудовище волчьего племени – римская республика. Она изжила себя. Остатки награбленного исчезли в гражданских войнах, которые предшествовали империи. И в начале империи…

– Мне нравится жестокость твоей правды, но, прошу тебя, подожди, – прервал Ориген.

Тацит слышал тяжелое дыхание сенатора, Ориген делал какие-то усилия, вот он затаил дыханье. Звучно капала вода. Еще мгновение, и Ориген прошептал:

– Свершилось. Сердце Манассиоса больше не бьется…

– Да будет ему легкой земля, – сказал Тацит.

Прошли века или минуты – в нумерах нет времени. Ориген напомнил Тациту:

– Ты говорил об империи…

– Да, – и, стараясь победить страдания тела, Тацит продолжал: – Уделяя много внимания войнам и императорам, историки не заметили главнейшего – нарастания налогов. Первый каталогос людей был составлен при Октавии Августе. Я описал, как все время увеличивалась подать с земли, скота, торговли и с людской головы. Что сказать об империи… Не видя разницы между Диоклетианом и Юстинианом, я уважаю Христа-моралиста и презираю его последователей. Гонимые ныне монофизиты, манихеи, несториане, ариане возбуждают мое сочувствие своими страданиями… Но каковы они станут, овладев властью? Такими же гонителями.

Тацит застонал, но победил боль:

– Я пускаюсь в предсказания, зная несовершенство человеческого предвиденья. Базилевс умело и ловко пользуется христианством. Церковь его опора во всем худшем. Мне казалось прекрасным зерно христианства. Нежный росток дал ядовитые всходы. В одном из списков Историй Геродота я нашел рассказ о деревьях смерти, близости которых не выдерживает ни одно растение, не говоря о живых существах…

Глубокий и мелодичный гул прозвучал в подземельях: открылась дверь в нумеры. Послышались голоса, топот ног. Шли мима. В кратком явлении света, проникшего через щелистую дверь, Тацит увидел тело Манассиоса. Бывший демарх прасинов лежал на спине, со скрещенными на груди руками. К чему было знать, сам ли он так отошел или о нем позаботился Ориген из уважения к усопшему. Шаги вернулись. Чье-то тело проволокли мимо ну мера.

Когда снова все стихло, Ориген возобновил беседу – единственное утешение умирающих:

– Знаешь ли, Тацит, затаившись зверем в норе, я пережевывал мысли, как бык жвачку. Империя воспитала рабский склад ума, люди не осознают событий. Слышащий дурное о базилевсе полагает, что жалобщик был лично обижен. Он же не доверяет и похвалам, так как вестник мог быть задарен. Я хотел бы загробной жизни, лишь чтобы встретиться там с Юстинианом! Отомстить ему за мое рабство. Я знал, против кого иду. А за что? Не знаю. Рабство выжгло мне душу. К несчастному Ипатию меня привлекала его доброта, мягкость. Но был бы он лучше?

– Оставим базилевсов тлению, – ответил Тацит. В его голосе зазвучал гнев.

– Но я не могу не думать о будущем, что мне остается? – с жесткой иронией отозвался Ориген. – О будущем не империи, которую я навеки покидаю, но хоть о людях. Всегда ли и во всем им предстоит унижение?

– Что наша гибель! – сказал Тацит. – Людское семя неистребимо упорно. Я наблюдал свободных и рабов, белых, черных, желтых. Я считаю равными разум и чувства людей. Нет низших и высших по праву рождения, хочу я сказать. Мне хотелось бы возродиться по поверию индов. Вернуться в дни, когда…

Тацит умолк, и Ориген подсказал:

– Воскреснуть, когда по Апокалипсису Иоанна не будет более времени?

– Нет, проще, – ответил Тацит, – когда люди перестанут питаться людьми. – Приподнявшись на руках, он попробовал удобнее переложить сломанные ноги. Но боль вспыхнула еще сильнее. Тацит сказал дрогнувшим голосом: – Раскаянье тщетно… но я раскаиваюсь в зле, вольно или невольно причиненном низшим мною и моими…

Темнота молчала долго-долго. Времени не было, ни дня, ни ночи. Тем более не было утра.

Ориген забылся. Вдруг, очнувшись, он испугался, что Тацит уже ушел вслед за Манассиосом. Опять послышался топот ног. Ориген спросил темноту:

– Ты здесь?

Услышав свой голос, Ориген понял, что не хочет ответа. Пусть Тацит уже освободился. Но друг последнего часа ответил:

– Да, идут. Пусть мы погаснем. Не знаю, был ли хоть в чем прав распятый галилеянин, но он умел верить в лучшее и умер хорошо. Придет час для людей… Все – благо…

Желтый луч воткнулся в пол нумера. В замке поворачивался ключ. Тацит сказал:

– За нами. Теперь могу признаться тебе, Ориген, я трусливо опасался, что злоба базилевса забудет нас в пищу червям.

Эти слова были сказаны так же спокойно, как оба они рассуждали о судьбах империи и людей.

Дверь отошла бесшумно. Заботливый смотритель нумеров Алфей берег железо петель жирной смазкой.

Тацит, заставляя себя не жмуриться в ослепительном свете, сказал:

– Привет тебе, Ориген, и прощай.

– Прощай.

6

Патриарху Мене не нравилась страсть Юстиниана к богословию. Державный теолог называл себя Внешним Епископом Церкви. Он любил жечь схизматиков. Как-то на руке базилевса Мена заметил след старого ожога. Сам познав боль от огня, Юстиниан считал казнь в пламени наиболее мучительной.

Базилевс присвоил себе удивительное право предавать анафеме давно усопших вероучителей. На это не могли решиться даже вселенские соборы пастырей Церкви, ибо умершие не могут дать объяснений. Юстиниан повелел анафемствовать умершего триста лет тому назад экзегета Оригена за слишком вольные аллегории, извлеченные из Библии. Анафема пала и на отцов Халкедонского собора Федора, Ива и Феодорита, защищавших восемьдесят лет тому назад догму Нестория. Мирянин Юстиниан хотел стоять выше соборов, папы, патриархов.

Однако же Мена не отказывался именовать Юстиниана Верховным Учителем веры. Малый, преходящий соблазн, не угрожающий Церкви Высокой, Церкви Властительной…

По иным причинам Церковь находится в непрестанной опасности. Истина, брошенная на площади, превращается в смертельный яд. Уподобляя невежественных людей свиньям, евангелие завещало апостолам Логоса остерегаться излишеств в откровении перед народами: «Дабы они, не поняв, не обратились против вас же!»

Недаром, не случайно страсти кипят только вокруг богочеловека Христа: как понимать его существо? Задолго до учения христиан подобие евангельского учения проповедовалось в Палестине безвестными учителями: христианство готовилось произрасти в душах людей, как лес из малых зерен многих посевов. Об этом непреложно свидетельствовали древние записи. Разоблачение, смутив души, сокрушит молодое здание Церкви. Сам Мена некогда едва не впал в соблазн. Мена содержал особых послов в Иерусалиме, Вифлееме, Тивериаде, Дамаске, Баальбеке. Облеченные верховными полномочиями, послы разыскивали в монастырях, архивах префектур, храмовых хранилищах и у подданных пергаменты, папирусы, ситовники, уничтожая все сколько-нибудь древнее без выбора, без исследования, чтобы не впадать в грех искушения свободомыслием. Не эллинские идолы, не схизмы по-настоящему угрожают вере! Поистине бог ослепил врага Церкви Юлиана Отступника, скрыв от него уязвимое место!

Предыдущее правление было опасным для Высокой Церкви. Базилевс Анастасий не умел бороться со схизматиками. Сам он был настолько подозрителен в склонности к монофизитству, что патриарх Евфимий потребовал и получил от Молчаливого письменное исповедание кафолической догмы. Теперь кафоличность подданного подтверждается в сомнительных случаях поручительством трех заведомых кафоликов с их клятвой на евангелии. Обратившийся из ереси в кафоличество подвергается наблюдению – не хитрит ли он? Обманщик предается смертной казни. Это благочестиво.

Старый Юстин славился как ревностный кафолик. Поэтому Высокая Церковь сразу призвала верующих признать нового базилевса. Пусть острый меч кафолизма зовется Внешним Епископом. Этот базилевс постиг единство судеб Церкви и Власти…

Но чего, чего сейчас хочет Юстиниан от патриарха?! Мена был взволнован, испуган. Верные подданные, истинные кафолики Ипатий и Помпей с достойной искренностью и с успехом выполнили порученное. Почему же базилевс зовет Мену для суждения об их жизни?

Конечно, для величия Власти базилевс должен был жестко по внешности обойтись с Ипатием и Помпеем. К тому же нельзя посвящать в тайну ипподрома излишних людей. Вероятно, оба ложных мятежника теперь сами поняли, что не сразу будут приближены к особе Юстиниана, как им обещано. Пусть вначале всем покажется, что смерть повисла над их головами. Потом базилевс простит с неизреченным милосердием, и в дальнейшем каждому, кто вздумает заговорить о жестокости Юстиниана, бросят в лицо: а Ипатий с Помпеем? Они раскаялись и ныне в чести.

Но почему базилевс прислал письмо патриарху? Небывалое дело. Все имеет значение: и содержание письма, и посланный, и время, и место, куда зовут. Думай же, тебе дано время размыслить… Принес евнух из покоев базилиссы, Юстиниан зовет в ее покои, и слова как бы предрешают судьбу обоих патрикиев.

А не имел ли кто-либо из братьев несчастье воспользоваться милостями базилиссы в прошлые годы? Тогда они в смертельной опасности, и базилевс зовет Мену на помощь как свидетеля договора и поручителя обеих сторон. Когда вмешивался этот Змий в образе Евы, Мена терял присутствие духа. Он вспомнил исповедь Гекебола. Нехорошо, если базилисса знает, что сам он, Мена, исполнял роль духовника у человека, который был владыкой Феодоры и тяжко ее оскорбил. «Почему же Гекебол властью префекта не утопил блудницу?» – мелькнуло в сознании, и Мена задушил дурную мысль в момент ее рождения.

В трубках часов песок опускался с излишней быстротой. Феодора вмешалась, вмешалась. Хорошего не жди. По уставу Церкви священнослужитель, нарушив клятву, лишается права служения. Мена поклялся Ипатию и Помпею. Мена своей апостольской властью разрешил сомнения их совести. Он уподобил обоих красавице Юдифи, которая хитростью отсекла голову врагу – Олоферну и Давиду, поразившему Голиафа. Чтобы внушить патрикиям сознание подвига, на который они призваны, Мена говорил о каре, наложенной богом на Саула. Бог приказал Саулу истребить без пощады амалекитян, всех – от мужа до жены, от отрока до грудного младенца – и весь их скот от вола до овцы, от верблюда до осла. Саул не послушался, и бог отказался от строптивца. Зато велик был подвиг благочестивого владыки Израиля, благословенного богом Ииуя. Он объявил себя предавшимся Ваалу, святым обманом своим собрал идолопоклонников и перебил их до единого. Богу угодна ложь с благой целью. Не надо бояться кровопролития. По молитве иудейского владыки Езекии бог сам убил в ассирийском стане в одну ночь сто восемьдесят пять тысяч человек. Взяв город Каспин, Иуда Маккавей, побил в нем столько врагов, что кровью наполнилось озеро, имевшее две стадии в ширину, ибо по воле бога врагов побивают со зверской яростью, как сказано во Второй книге Маккавеев.

Так был укреплен дух патрикиев. Патриарх принял их клятву на Гвоздях Креста. Святыня, не менее великая, чем Древо, хранилась в Палатийском храме Христа Пантократора. Масло от Лампад при Гвоздях своей силой равнялось Маслу от Гроба в Иерусалиме. Им соборовали умирающих базилевсов, им же патриарх Константин совершил первое помазание на престол империи. Это Масло было как бы собственностью базилевсов, никто не смел помыслить о нем для себя, равно как о диадеме.

Пробус лишился сознания, и патриарх открыл святыню только для старших братьев. Ларец стоял на куске гладкого мрамора, стены и купол были выложены красным порфиром, так отшлифованным, что тысячекратно отраженные огни не позволяли судить о размерах святитилища; оно казалось беспредельно обширным. Пять лампад на цепях висели крестом. Ни одного украшения, ни одной иконы здесь не было – творения человеческого художества недостойны соседствовать с Гвоздями. Лампады имели форму страусового яйца, цепи выкованы из круглых колец, так как круг знаменует вечность.

Патриарх, проникая в святыню, читал сто пятидесятый псалом: «Хвалите бога во святыне его… хвалите по могуществу его».

Не прекращая чтения, Мена медленно открывал ларец.

– Все дышащее да хвалит господа… аллилуя, аллилуя…

Прикасаясь к ларцу, Мена всегда ощущал, как старую кожу его старого тела охватывал озноб. Кружилась голова.

Черные, ржавые от крови богочеловека Гвозди были неравной длины. Самый большой – в четверть, самый малый – немногим длиннее среднего пальца. С грубыми шляпками, затупленные, ужасающие… Мена видел сияние, которое дрожало синеватой дымкой.

– Хвалите бога по могуществу его, хвалите его по множеству величия его…

Своими руками Мена поднес к ларцу руки клянущихся. Все трое тряслись, ощущая святыню.

Мена ни на миг не усомнился в Ипатии, Мена был убежден в помощи божьей и принял успех как должное. Но почему базилевс задумал совещаться об участи людей, повторивших к славе божьей великий подвиг Ииуя и Юдифи?

В стеклянной трубке часов порошок уже истощился…

Избрав патриарха Мену своим духовником, Феодора испытывала его обдуманными полупризнаниями. Ей была скучна простая речь, двойственность развлекала, в простоте живет опасная ясность.

Феодора предпочла бы патриарха еще более тупого ума, чем Мена. Монах догадался, что в холоде ее чувств и скрывается тайна женской власти над Юстинианом. Впрочем, другой будет хуже. Святители ловко наносят умную маску тупицы. Пусть этот остается, он труслив.

С Церковью, с настоящей, сокрытой от невежды, базилисса была осторожна. Богослужебный ритуал есть могучее магическое действие. Сразу во множестве храмов толпы людей под управлением священников произносят одинаковые слова, делают одинаковые движения. Объединенные таким способом излучения душ накопляются, укрепляют Тело Церкви, впервые созданное Христом и апостолами. Посвященные в Тайну называют это Тело Существом.

В своем дворце Ормизда базилисса прятала Анфимия, лишенного патриаршего сана. Мудрец посвятил Феодору в тайное учение. Как капли дождя сливаются в реки, так излучения душ способны творить Существо. Оно неуязвимо, бессмертно, но истощается угасанием веры в него, чахнет из-за вырождения ритуала, как плодовое дерево без ухода. Эллин Эсхил, будучи Посвященным, устами Прометея пророчествовал о гибели олимпийцев. Ибо до явления Христа все Существа были временными.

Феодора поняла, что лишившие Анфимия сана были невеждами. Он якобы сочувствовал догме монофизитов. Но каждая вера, даже ересь, может обладать своим Существом. Существа, созданные арианами, манихеями и христианами других догм, ныне угасают. Обессилевшие, они, как былые олимпийцы, перерождаются в ничтожных демонов, прячутся в горах, лесах, пещерах. Но Существо монофизитов сильно, десятки тысяч мучеников придали ему могучую жизненность. Поэтому Анфимий, радея о пользе Церкви и империи, готовил унию кафоликов и монофизитов, дабы слить воедино два Существа.

Отрешенный патриарх дал своей покровительнице золотой ключ к тайнам, скрытым в священном писании, и преподавал посвящаемой науку обращения с Существами.

В Ормизде Феодора дала приют многим монофизитам, позволяла им отправлять богослужение. Так она устанавливала личную связь с Существом монофизитствующих, пользуясь также и его силой.

Базилисса наслаждалась беседами с Анфимием. О, эти Существа, учение о них объясняет все тайны, устраняет противоречия, изгоняет сомнения. Это подлинная пища для ума. Следует помнить: замок на двери истины отпирают, а не взламывают.

Анфимий объяснил базилиссе секрет Диоклетиана. Этот император хотел соединить Существо египтян с эллинским Существом, но удачи не имел, так как опоздал. Тело церкви христиан верой людей и экстазом мучеников успело накопить покоряющую силу.

Повсеместность борьбы увлекала Феодору. Воистину все борется, утверждал Анфимий. Он объяснял тайну свободы воли. Человек наделен свободой воли, и он как бы может быть равен творцу. В писании это сказано уклончиво, дабы не соблазнить слабый ум: сотворил по образу своему и подобию… Анфимий заставлял свою ученицу упорно размышлять о значении этих слов. Его поучения не напоминали ересь, где все происходит из-за спора о внешнем.

Сильным уготовано скрытое от слабых. Взору базилиссы открывались грандиозные просторы. Она обозревала мир с орлиных высот.

В раю Сатана открыл Еве тайну свободной воли. Ева научила Адама неповиновению. По невежеству обоих произошла ошибка. Хитрость Сатаны заключалась в посвящении неподготовленных. Однако даже бог, сотворив людей по собственному подобию, не смог их уничтожить.

Феодоре льстило доверие посвятителя, но посвящение она принимала как должное. Она в своей жизни проделала путь всего человечества от сотворения мира. Рожденная невинной, освобожденная крещением от бремени первородного греха, она познала все падения; не было низости, которой она не подвергалась бы и какой не творила бы сама. Очистив себя до бесстрастия, она силой свободной воли поднялась на высшую ступень. Никто не помогал ей. Без советчиков, без опоры – она поднялась сама. Многие женщины возвышались посредством телесной красоты. Но те были игрушками, делившими ложе. Феодора сделала себя сама, была нужна Юстиниану навечно, она владела не только страстями супруга.

Явные дела Церкви и тайны, открываемые Анфимием, утверждали в сознании Феодоры догму единства жизни в неравенстве людей. Феодора увидела здание вселенной. Христос создал стройность, подобную пирамиде. Феодора встречала великие постройки, скитаясь в Египте. Единство божества, опирающегося на иерархию архангелов, серафимов, херувимов, ангелов и приобщенных к ним святых, лежало на человечестве, своим множеством подобном песку пустыни под пирамидой. То, что находится вверху, подобно тому, что находится внизу. Бог нужен людям, люди нужны богу. Правление земное создается в подобии небесному: бог – базилевс – бог.

Анфимий руководил мыслями Феодоры, осторожно подводя ее к идее Страшного Суда. Когда судьбы мира исполнятся, одни души навеки унаследуют рай, другие – навечно погрузятся в ад. Поэтому между людьми нет и не может быть равенства. Мысль о равенстве есть безумие. Человек, ею одержимый, столь же низок, как животное, в своем ничтожестве не имеющее души.

«Знает ли что Мена о тайных учениях?» – спросила себя Феодора. Патриарх опирался на посох с рукоятью, загнутой крюком. На торжественных выходах Мена пользовался творением из драгоценных металлов и камней, но предпочитал апостольскую клюку пастухов пустыни длиной в рост человека, пригодную, чтобы, зацепив, повалить овцу для стрижки или под нож.

Мена носил черную монашескую скуфью с расширенным вверху плоским дном, черную рясу грубой шерсти, сандалии на босых ногах – несмотря на холодное время года. Даже зимой патриарх издавал запах немытого тела, чего не могло простить тонкое обоняние базилиссы. Свита патриарха удалилась. Владыки империи остались наедине с владыкой Церкви.

Входы охранялись схолариями Рикилы. Невозможно было бы сказать, людей какого племени охраняли славяне.

Юстиниан не интересовался своим происхождением. Он родился во Фракии. Фракийцы? Это слово не имеет этнического значения. Кто они? Даки, македонцы, эллины, славяне? Из всех высказанных предположений ни одного обоснованного. Юстиниан свободно говорил по-эллински с детства. Но это не служит племенным признаком. Столь же свободно Юстиниан владел латинским языком. Он видел империю через Рим. Никогда он не проявлял пристрастия к какому-либо одному племени. В костюме, церемониале, в архитектуре его вкусы выражали азиата, никак не римлянина, не грека. Юстиниан был истинным ромеем – детищем многонационального имперского сплава.

Феодора была в какой-то мере эллинкой. К этому времени Эллада успела подвергнуться стольким нашествиям, переселениям, заменам населения, что кровная преемственность от современников Перикла казалась утерянной.

Патриарх Мена был по рождению греко-римлянином с возможной примесью крови арабов, иудеев, самарян, финикийцев, вавилонян, эламитов, ассирийцев.

Для славянских наемников, свободных от унижающих церемоний, от гнева верноподданничества, сейчас Юстиниан, Феодора и Мена были смешными непонятностью движений фигурками.

До славян долетали звуки слов, не слова. Им было скучно, скука утомляла. Утомили изображения ромейских богов. Приелась клетка Палатия. Бойня безоружных мятежников внушила отвращение. Желания были обмануты.

Здесь не нашлось невозможного, необычайного, к которым стремился Индульф. Золото заслуживало презрения. К чему оно? Купить женщину, вкусную еду, оружие хорошо несколько раз, потом все приедается, даже оружие и женщины. Единственно желанной женщины нет больше…

В своем военном доме славяне с презрением отзывались об ипаспистах Велизария, о готах и герулах Мунда. Их война не труднее мясницкой работы.

Ромеев слишком много, коль базилевс невиданно режет своих. Так и зверя не бьют на облавной охоте, иначе ничего не останется. После ужаса, который вызвало зрелище бойни, славяне поразились глупостью ромеев. Хуже лесного зверя, они сами забрались в ловушку и ждали смерти.

Сейчас Индульф наблюдал за лицами владык только от безделья.

Здесь много говорят, владыки золота питаются словами. Базилисса – как ромейская статуя. У камня нет возраста.

Однажды Индульф спросил Амату, молода ли базилисса и кто она родом. Любимая приложила палец к губам и приказала: «Никогда, нигде, ни с кем не говори о ней. Придет время, я расскажу тебе». Время не пришло. Аматы нет.

Славяне привыкли общаться между собой, не тая голос, как эти трое ромеев. Наверное, базилевс опять узнал, где собрались его ромеи, и совещается, как пустить кровь.

Славяне не сочувствовали восставшим ромеям. Не имея возможности постичь жизнь Византии, славяне мерили своей мерой. Кому плохо – может уйти куда глаза глядят, земля велика, пищу не найдет только глупый. Бессмысленно с дрекольем нападать на вооруженных; сначала найди, чем сражаться.

Скучно здесь… Голуб стоял, опустив голову, с безразличным лицом. Ему и от скуки вслушиваться незачем, он еще плохо знает ромейскую речь. Индульф напряг слух. Нет, они говорят слишком тихо, иначе он понял бы. Теперь Индульф мог объясниться с любым ромеем. Их речь не трудна, очень многие ромейские слова похожи на славянские. Нос челна или корабля называется проорой – плуг орет землю, корабль – воду. Воин – стратиос, встречич, встречающий врага. Вино – меду. Белиерос – хороший, белый. Баня – баланейнон. Иерос – верящий. Кудрявое дерево кедр – кедрос. Делаю край, кончаю – крайно. Вишу – кремо, все одно что кренюсь. От пива жиреют, вот ромеи и зовут пиво – корма. Каменная, кремневая стена – кремнос. У лилий цветок кринкой, ромейская лилия – кринон. Кротос – слабый, кроткий человек. Лаская, ромейская женщина называет мужчину милете, славянка – милый ты. За смелость же бранят кубалесом – кобелем. Логге – могила-лог. Логос – слово-слог. Смертный человек – смердос. Речь – рисес, хлеб-жито – зитос. Стебель – стибос. Трус, который трясется, – трестос. Копье-ратовище – ратос, желтый цвет – зантос. Мешал свист на конце слов; не будь его, язык ромеев был бы для уха куда легче.

Что это свистнуло? Феодора сказала: долос. Это слово было совсем чужое, не похожее на славянские, а смысл у него был гадкий: и ромейская хитрость, и кинжал ромея, тонкое, длинное жало, пригодное для слабой руки евнуха и женщины.

Индульф прислушался, уловил еще одно знакомое слово: каинис – бойня, убийство. «Ромеи не могут насытиться», – решил он.

– Благодать священства получается незримо, так же незримо отнимается при отлучении священника. И верующий не имеет признака, чтобы отличить духовника, действительно имеющего власть отпускать грех, от недостойного, от лишенного благодати, – говорила Феодора, как бы предлагая патриарху ответить на один из многих сомнительных вопросов, касающихся неустройства церкви.

Будучи предупрежден базилевсом, Мена знал, что его позвали не для беседы о церковных порядках. Мена не отвечал, базилисса продолжала:

– Добродетель колеблется под влиянием времени, сатана предлагает человеку коварные умозрения. Иногда неразумный духовник влияет на совесть подданного, не зная, что невольно содействует злу. А если духовник сам чрезмерно разумен? И наделен неповиновением Власти? И искушен самомнением?

Слишком разумный духовник – сам Мена. Но он нечестолюбив, нет, базилисса не права, – внутренне защищался патриарх. Он сидел с невидящим взглядом, зерна остановившихся четок согрелись в руке.

– Сила Церкви вложена в духовника, когда он снимает грех с души подданного. Совершается великое таинство. Затем духовник опять человек с невоздержанным языком.

Эти слова Мена не мог оставить без ответа:

– Нет! Нет, о Величайшая! Тайна исповеди ненарушима!

– Всегда ли? – спросила Феодора.

Мена не ответил. Юстиниан слушал с легкой улыбкой. Феодора наступала, колебля один из краеугольных камней, на которые опирается церковь.

Исповедь, отпущение грехов и причастие – тройственный ритуал, которым церковь общалась с подданными. Нарушение тайны исповеди превратило бы таинство в гнусность, для которой нет имени.

Мена никогда не мог бы воспользоваться откровенностью исповедуемого. «А не мог бы ты повлиять на верующего, чтобы он сам разоблачился в грехе?» – спросил себя Мена.

Сегодня пять смертных знали тайну ипподрома. Завтра Феодора потребует и голову Мены? Старый патриарх не боялся умереть. Тщетно спорить с базилиссой, она права. Тайный еретик-священник может разрешить от клятвы Ипатия и Помпея. Может найтись и кафолик, чья совесть, не просвещенная истинным понятием о благе империи, возмутится. Ипатием и Помпеем воспользовались как острым оружием. Обоюдоострый клинок может перевернуться в руке и ранить хозяина. Его нужно сломать. Его сломают – и патриарх сделается клятвопреступником. Страшное бремя ему придется принести на Страшный Суд.

На лице Феодоры не было ни морщинки. Круглый подбородок, маленький рот, серые глаза, всегда ясные, девически-чистые, – в ней все говорило о мягкости характера, о слабости воли. Мена подумал о непостижимости воли божьей, наделившей черную душу лукавейшей Евы ангельским обличьем. Над ее плотской оболочкой время не властно, душа женщины состарилась, иссохла, как гнилое дерево, а тело цветет. Евтихий, настоятель Софии, принял раскаяние Феодоры, сжалился, не отверг, как другие, заботился о ней. Готы убили Евтихия. Его тело, неопознанное, безыменное, брошено в море на поругание подводным гадам. А ей – ничего, она помнит об Евтихии не более чем помнит нога случайную опору. Еще хуже она поступает с ним, с Меной, она покусилась на вечное спасение души, на единственное, чем он дорожил. Судьба мученика Евтихия стократ лучше. Как спастись от проклятия? Мена наложит на себя власяницу до смерти, до смерти не будет мыть тело, которое и сейчас он моет только два раза в год. Наденет вериги весом в двадцать фунтов…

Наблюдая, Феодора понимала: невидимая сила Существа Церкви, излучающаяся из Гвоздей Христовых, падет на этого старика. Где ему защититься, глупцу? Он слишком прям. Отныне в этом деле Феодора и Юстиниан подобны людям, наблюдающим грозу издали. О мудрый посвятитель Анфимий! Твоя ученица выиграла!

– Так что же решит Святейшество? – спросила Феодора.

– Да поступит Власть на благо святой империи, – ответил Мена голосом тяжко больного. Такими же или похожими словами много раз уже выносились смертные приговоры и будут вынесены еще много раз. Но Феодоре было мало уклончивых слов. Невидимое Существо нуждается в точности выражений.

– О ком говорит Святейшество? – спросила базилисса.

– Об Ипатии и Помпее, – ответил патриарх. Он был готов на все, лишь бы прекратить муку. Скорее припасть к ногам распятого и забыться в молитве.

Для Феодоры было достаточно. Догадливый, но и тупой старик направил на себя – теперь невозможна ошибка – гнев Существа за нарушение клятвы. Глаза Феодоры потемнели, зрачки расширились, и лицо потеряло выражение невинности.

Патриарх поднялся, не разгибая спины; осеняя крестным знамением воплощения Власти, он не мог внутренне произнести священную форму благословения. Его ослепило жгучее воспоминание о Пилате, римском проконсуле Иудеи. Что есть истина?!

Будучи сам Властью, Мена мог понять проконсула, перед которым разъяренные иудеи вопили: пусть лучше погибнет один человек, чем весь народ. Богослов Мена понимал и иудейских старшин; Христос нарушал порядок, призывая иудея общаться с чужим, как со своим. Ломая стену между иудеями и другими народами, Христос отрицал исключительность иудеев и тем самым угрожал их мечте создать свою земную империю. Утонченный римлянин, Пилат видел в споре между иудеями еще одно варварское проявление надоевшего ему фанатизма. Он мог и хотел отпустить Христа. Но когда иудеи пригрозили доносом в Рим, проконсул, помня злобную подозрительность императора Тиберия, умыл руки.

Тяжелый ответ понес Пилат перед богом. Но ведь он был лишь циничный скептик и слепорожденный язычник. А ты? – спросил себя Мена. Вот перед тобой двое невинных. Их существование оказалось опасным для Власти. Дабы не нарушить покоя государства, ты по тяжкой обязанности первосвященника согласился на их гибель. Но истина, истина? А лучше бы умереть сегодня утром! За какие грехи, боже мой, ты начертал мне злую судьбу клятвопреступника… Насколько лучше Ипатию и Помпею! Через краткий миг быстрой муки бог вознаградит их за подвиг, за мученичество.

Индульф следил глазами, как главный жрец ромеев стоял, раскачиваясь, будто пьяный. Его губы чуть шевелились. Он упадет? Нет, вот он побрел неверной походкой, точно истерзанное животное. Как тощи и как грязны руки, которыми он цепляется за клюку.

Базилисса подошла к Индульфу вплотную, и он почувствовал ее запах, особенный, не похожий на запах всех женщин. Наверное, у нее были собственные ароматы, не те снадобья, которыми торговали лавки в Месе.

Базилисса прикоснулась к наконечнику копья. Индульф сдержал дыхание. Железо наточено, как бритва, – коль базилисса хочет порезаться, пусть режется без его помощи. А! Отдернула пальцы… Взгляды Феодоры и Индульфа встретились. У нее глаза, как стекло, с зеленой тенью внутри, чуть-чуть косые. Индульфу захотелось спросить это существо об Амате. Но ведь он не знал имени, которым Любимую называли другие. Как тут спросишь? Он в упор глядел в глаза базилиссы, сверху вниз – она была ростом едва выше Аматы.

Отступив, Феодора толкнула серебряный диск, висевший на стене. Металл издал мелодичный звон, звук его казался голосом самой базилиссы – белым, сухим. Появился служитель и тотчас исчез летучей мышью. Вошли еще восемь товарищей Индульфа. Славянам было приказано следовать за Феодорой. Базилисса торопилась. Сразу потеряв направление, как обычно бывало в переходах палатийских дворцов, славяне тесной колонной спешили вслед владычице. За какой-то дверью они попали в темноту, потом оказались в круглом зале, освещенном сверху. Открылась еще одна дверь. Узкая площадка падала вниз крутыми ступенями. Сильно пахло нафтой, черные жилки копоти плавали в застоявшемся воздухе.

Нити копоти оседали на лицах Ипатия и Помпея. Из дыры в полу тяжко разило аммиаком, до крутого свода можно достать рукой. Но узники не были забыты. Широкое ложе, пригодное для двоих, покрывалось шерстяными одеялами, на низком столе нашлось место для амфор с вином, корзины с хлебцами и сухим печеньем, блюда с жареным мясом, смокв, нанизанных на толстую нитку.

Братья успели победить первое смятенье, вызванное злой издевкой Юстиниана. Так же как и Мена, они поняли необходимость внешнего проявления гнева Божественного, каждый утешил себя, оба успокоили друг друга. Конечно же, Единственный мог найти более подобающее для них место, чем секретная тюрьма базилиссы. Но тут же со свойственным многим желанием истолковать все в хорошую сторону братья согласились, что лучшего тайника не найти. Остерегаясь дионисовых ушей[13], братья шептались о событиях, которые происходили, быть может, именно в этом нумере.

Вспомнился полководец по имени Буз. Во время болезни Юстиниана он говорил, что новый базилевс не будет избран помимо воли войска. Это было угрозой базилиссе, которая собиралась, как соправительница мужа, править в случае его смерти. После выздоровления Божественного военачальники пустились доносить друг на друга. Феодора пригласила Буза в Ормизду под предлогом совета. Буз вернулся через два года. Живая развалина, полуослепший старик казался воскресшим из мертвых.

– Но мы, конечно, пробудем здесь лишь неделю, пусть дней десять, – убежденно заверял Помпеи. Красавец, он пользовался доходами от родового состояния и был любим за веселый, незлобивый нрав. Он охотно вносил налог за безбрачие, только бы не связываться семьей. Когда работорговец Зенобий привозил мавританок из Ливии, кельтиберок из Испании, африканок из-за нильских катарактов, белокожих ибериек с Кавказа, Помпеи извещался первым. Он был добрым хозяином и щедрым другом, он заботился передать в хорошие руки женщин, когда те приедались.

Слушая успокоительные речи брата, Ипатий думал о том, что не воспользуется обещаниями базилевса, переданными Меной. К чему обременять себя войной или хлопотливыми должностями? Почет и власть не стоят потери покоя. Он предпочтет мирно-безгрешную жизнь в кругу семьи. Ипатий не откажется от денег, от лишнего поместья, а в остальном проявит скромность. Его беспокоила судьба Пробуса. Где он? Базилевс может вспомнить о третьем брате. Дурно, дурно, что Пробус из-за обморока не прикоснулся к Гвоздям. Могут сказать – опасен рот, не закрытый клятвой.

– Э, бог даст, о Пробусе забудут. Кому сейчас все это нужно! Мы свое совершили. Охлос укрощен. Кому захочется ворошить хлам прошлого! Эллины говорили, что над минувшим даже боги не властны, – беспечно утешался Помпей.

– Да, да. Я спокоен, как никогда. Сегодня я отлично выспался. После всех волнений Христос послал мир моей душе, – согласился Ипатий.

Нарочно повышая голоса, братья изъяснялись в преданности Божественным владыкам. А потом, чтобы развлечься – само место служило острой приправой, – они опять шептались о разных ужасах.

Ведь известно, что у бесплодной Феодоры однажды все же родился ребенок. Когда она еще была… ш-ш-ш! Случайный отец отвез младенца в Аравию, отнял его, потому что мать хотела… ш-ш-ш! Впоследствии отец на смертном одре открыл сыну тайну его рождения. Феодора уже была базилиссой… Словом, осиротевший юноша явился в Палатий. Кто-то из евнухов побежал доложить. Дурак, он наивно вообразил, думать надо, что счастливая мать его наградит. Юноша исчез, исчез и евнух. Где и как они расстались с жизнью? Может быть, именно здесь, в нумерах Ормизды? Не нужно… Это по-настоящему страшно.

Находились другие случаи, обсудить которые было интересно.

Решительные действия Власти не вызывали протеста у верноподданных Ипатия и Помпея. Как многие из многих ромеев, они не были способны отличить силу от насилия. Сам язык, сами слова не рознили эти понятия.

Нужно было бы изощряться в философии. Но сами философы понимали благо как пользу империи.

Церковь грозила отвергающим авторитет Власти вечностью ада – муками смертной казни, продленными в бесконечность.

Ибо Власть даже языческой империи была объявлена самим первоучителем христиан происходящей от бога.

Явление Феодоры в тюрьме показалось узникам сошествием ангела. Базилисса медлила.

– Привет тебе, Иптиос, – наконец сказала она.

Феодора любила игру слов. Ипатиос значит «верховный», «правящий», иптиос – «лежащий на спине», «упавший навзничь». Разница в одной букве.

Большинство религий внушало верующим добродетельность прощения обид. Груз прошлого слишком велик, месть есть наслаждение богов, не людей. Забвение помогает жить. Но как отделаться от пережитого, чтобы оно не влияло на страсти человека, на его влечения, его призвание, на восприятие жизни!

В семье медвежатника и уборщика ипподрома Акакия разговоры о знатных служили наилучшим развлечением. Все живо интересовались патрикиями, богатыми, и наиболее осведомленный сплетник оказывался самым почетным гостем. При всех гадостях, действительных и выдуманных, которые беззастенчиво обсуждались взрослыми, девочке Феодоре знатные мужчины и женщины казались высшими существами. Отец с матерью, копаясь в грязи слухов, завистливо вздыхали: «Ах, почему не мы рождены патрикиями, злая судьба!..» Дочь привыкла завидовать знатным и богатым как высшим.

Впоследствии Феодора разочаровалась. Многие из высших не выдерживали сравнения с наездниками, мимами, солдатами и даже рабами. Для актрис Порная источником дохода являлись богатые. Некоторые оказывались гнусно скупыми, и все были исполнены бесчеловечной наглости.

Куртизанке Феодоре удавалось мстить, играя страстями, ибо среди клиентов Порная встречались слабые сердцем и волей. Потом злоба сменилась презреньем. Базилисса не мстила, а развлекалась: либо издевкой, либо ножом палача.

Познав изнанку жизни, она простила женщину. Соправительница Юстиниана устраивала убежища для павших. Вскоре надоело. Несчастные презренны. Почему эти твари не захотели подняться? Сумела же она. И благочестивые учреждения базилиссы сделались ужасом византиек. Попасть в эти застенки страшнее, чем в настоящую тюрьму.

Ценя только ум, Феодора приблизила к себе Антонину, Индаро, Хрисомалло, тоже побывавших на сцене Порная. Общность прошлого была тут ни при чем.

Базилисса знала свое призвание. Соправительница обязана возмещать упущения излишне прямого мужского ума Соправителя. Так было и сейчас. Супруг собрался исполнить обещания, данные Ипатию. Мужская ограниченность! Базилисса, как всегда ни в чем не споря, настояла на своем решении, нужном для Власти. Оставалось немногое. Исполняя ее, долее волю, Юстиниан назначил этим ничтожествам легкую, быструю смерть. Базилисса избежит явного неповиновения Любимейшему.

Однако же…

Подводя базилиссу к познанию сокровенного из сокровенных, опальный патриарх Анфимий не скрыл от своей ученицы величайшую тайну. Все писаные учения лишь намекают на эту тайну, чтобы не соблазнить слабых духом. Тайна передается изустно: душа человека не обязательно бессмертна. Загробный мир может выпить душу, душа способна раствориться в его легком эфире, как капля влаги растворяется в Мировом океане. Невидимое Существо Церкви поддерживает души, поэтому Христос смог обещать верующим вечную жизнь. Но не все ее обретут. Страдания, повергая душу в смятение, ослабляют ее способности. Душа может оторваться от Существа. Смерть тела опасна, когда человек потрясен отчаянием; его душа, падая в бездны тонкого эфира, может утонуть, подобно человеку, не успевшему научиться плавать.

– Твои дети завтра будут просить милостыню, – жестко сказала Феодора Ипатию, который упал на колени согласно палатийскому церемониалу.

Он ответил с неожиданной твердостью:

– Итак, базилевс нарушает обещание…

– Нет, – возразила Феодора, – воля базилевса есть воля бога, а бог не связывается обещаниями.

Эти слова должны были ударить по вере Ипатия и поколебать его связь с Телом Церкви. Феодора выжидала, чтобы сомнение и отчаяние всосались в Ипатия, как вода в сухой песок.

– Патриарх Мена обманул тебя, глупый иптиос. В ларце лежали не Гвозди Христовы, а простое железо. Простое, ржавое железо.

Это был второй удар по вере, удар сокрушительный. Феодора соединила его со вторым ударом по сердцу:

– Завтра добродетельная Мария, бывшая твоя жена, продаст свое тело за обол. Большего она не стоит.

Ипатий сделался белее палатийской хламиды.

«А, он онемел! – сказала себе Феодора. – Будь его душа тверда, он ответил бы оскорблением. Продолжим».

– Ты понял ли, что твоя клятва была недействительна? Послушайся ты умных советчиков, ты увел бы охлос во Влахерны. И сегодня не мы, а ты был бы базилевсом!

Ипатий, разорвав одежду на груди, вытянул шею. Он видел солдат за порогом нумера и просил смерти. Пытка души хуже пытки тела.

– Куда ты торопишься? – спросила базилисса. – Помни, как только твои глаза откроются в той жизни, ты будешь бессильно созерцать позор и гибель твоих близких. По твоей вине, глупец, по твоей!

Ипатий упал вниз лицом. Помпей сидел с улыбкой идиота. Этот нежный патрикий уже достаточно искалечен. Его можно отпустить для вечной смерти. Но Ипатий должен очнуться. Феодора, наступив на откинутую ладонь Ипатия, надавила. Еще, еще… Ипатий пошевелился, Феодора использовала последнюю стрелу.

– Ипатий, благородный патрикий, – позвала она нежным голосом. Такую певучесть знал только Юстиниан. Ипатий приподнялся, будто на зов ангела.

– Бедный, жалкий, несчастный, обманутый… И ты хочешь умереть? И ты хочешь избавиться от мук? Ты хочешь? – Базилисса изображала сочувствие, как на сцене Порная она играла в невинность, дабы оглушить внезапной переменой. – А разве ты не слышишь, как тебя зовут пять мириадов? – В голосе базилиссы зазвучали трагедийные ноты. – Души пяти мириадов, которые ты обманом затащил на ипподром? Да, да, ты предал их, как бык, который, зная, что его самого минует нож, ведет стадо на бойню! Не правда ли, любезнейший патрикий?! Смотри, – Феодора указала в темный угол нумера, – они здесь! Подумай же, с каким нетерпением загубленные тобою ждут встречи с иудой. Ведь ты иуда, иуда, иуда… Но Христос простил Иуду, не будь Иуды, не было б победы на Голгофе. А ты? А тебя кто простит за гробом?

Феодора почувствовала приятную истому удовлетворения. Пора отдохнуть. Ее ждут нежные, сильные руки слепых массажистов и молочная ванна. Эти двое патрикиев, рожденные в холе, нежившиеся на мягких подушках на лучших местах трибун ипподрома, богачи, чьи объедки когда-то подбирала Феодора, помогая отцу, теперь растоптаны, как глупые крысы, выскочившие на арену под копыта квадриги. Живая падаль, им нельзя ни жить, ни умереть!

Отступив, базилисса приказала солдатам жестом а голосом:

– Убить! Обоих! Бейте!

Она обдуманно выбрала сегодня не своих безупречно надежных, но неуместно-понятливых спафариев. Эти славянские дикари все равно что глухонемые. Не постигнув тайны убийства души, они задавят осужденных, как псы душат зверей.

– Убить!

Никто не двинулся, чтобы исполнить очевидный приказ. Нахмуренные брови, искаженные гадливостью губы. На лицах своих товарищей Индульф читал отвращение. За золото, за корм они поклялись на оружии сражаться за наемщика, охранять его жизнь. Где здесь враг? Эти двое, умершие заживо?

Зная, что Индульф – помощник комеса, базилисса подошла к нему. На мраморе ее лица виднелись черточки прилипшей копоти, зрачки расширились, как у кошки, и она в третий раз повторила приказ. Индульф ответил Феодоре словом, выражающим по-ромейски совершенное отрицание:

– Анаиномай!

…Так души Ипатия и Помпея чуть-чуть задержались в грешных телах, прежде чем безвозвратно упасть в зев вечной смерти.

Быт имперских армий изобиловал примерами неповиновения, несравненно более серьезного и опасного, чем отказ солдат от исполнения палаческих обязанностей.

Не будучи ни гражданами, ни воинами родовых дружин, связанных бытом, укладом и честью с вождем, имперские солдаты даже на полях сражений ссорились и торговались с полководцами, не желая биться, пока не будут удовлетворены те или иные требования.

Военные мятежи, никого не удивляя, не считались позором, к ним относились как к неизбежным неприятностям. Привыкнув иметь дело с наемниками, империя умела терпеть нарушения дисциплины. В этом терпении проявлялись гибкость, способность трезво ценить вещи, но не слабость. Старались не озлоблять мятежников, а разделять их подкупами, смягчать обещаниями, уговорами. И когда восставшие войска добивались своего, они возвращались по Золотому мосту как ни в чем не бывало под хоругви империи.

Палатийские екскубиторы, занявшие изменнически-нейтральную позицию во время мятежа Ника, не были ни распущены, ни наказаны. Сейчас они столь же верны, как до мятежа. К чему поминать прошлое и обижать людей! Комес спафариев Коллоподий, пользуясь своими агентами, подвергал ряды золотой гвардии Палатия осторожной и медленной чистке. Спешить некуда, обескровленная Византия не скоро соберется с силами.

Той же участи подверглись остатки городского легиона. Не следовало выбрасывать опытных солдат, как старую ветошь. Выживших легионеров постепенно рассылали по дальним гарнизонам пограничных крепостей. Одновременно войско столичной охраны пополнялось из среды наемников, федератов-союзников, людей разных племен, для которых у византийцев было одно название – скифы.

В тревожные дни восстания Ника славян берегли, чтобы они наравне со спафариями оказались последним щитом в час рокового испытания, если он наступит. Вообще же предполагалось, что этот небольшой отряд, привыкнув жить в Палатии, сделается таким же надежным, как спафарии. Вернейшие из верных не должны быть многочисленными.

– Редкие камни теряют, когда их слишком много. А от соседства с другими, тоже редкими, они лишь выигрывают, – так говорил Коллоподий, докладывая базилевсу о приезде в Византию Индульфа и его товарищей, ибо тонкий намек, удачное иносказание убедительнее, чем грубое признание: «Я хочу иметь возможность противопоставить и спафариям вторую силу…» Родина этих славян казалась бесконечно удаленной от империи, что увеличивало ценность наемников.

До маленького события в подземной тюрьме дворца базилиссы единственное обстоятельство тревожило Коллоподия: гений имперской разведки еще не обзавелся среди славян ушами и глазами, каких у него было достаточно везде. Сейчас Коллоподий заключил, что варвары слишком быстро освоились с эллинской речью и по дикарскому упрямству нежелательны в непосредственной близости к Священному телу.

Военный дом, занятый славянами, предназначался для новых избранников, навербованных в верховьях Дуная из гуннов. Славян же соблазнили походом в богатейшую страну Теплых морей, в Италию, на славную войну. Там они смогут хорошо отдохнуть от утомительной скуки палатийской службы.

Комес Рикила Павел был уволен совсем. Со свойственной базилевсам проницательностью Юстиниан заметил, что этот человек, будучи, вероятно, эллином по происхождению, недостаточно, кажется, любит своего владыку.

Для Юстиниана дни мятежа упали в прошлое, откуда они будут сиять Его Победой, его «Ника». И он возобновил подготовку великого дела возвращения Италии в лоно империи.

После смерти Феодориха некому было продолжать его дело, и готы тонули во внутренних неурядицах. Корону Италии надела дочь Феодориха Амалазунта. Властная, склонная к насилию, она была близорука. Готы, считая себя опозоренными властью женщины, мирились с временным положением Амалазунты как регентши на годы малолетства Аталариха, ее сына. Аталарих умер. Амалазунта казнила трех вождей, упредив готовящийся переворот, а затем совершила роковую ошибку, вступив в фиктивный брак с Феодатом, последним мужчиной из правящего рода Амалов, своим дальним родственником. По условию власть оставалась за ней.

Агенты Юстиниана давно вносили смуту в Италию. Магистру Петру, полномочному послу Византии, удалось завершить дело. Феодат, любитель греческой философии и страстный стяжатель, ощущал нарастание беды. Ему обещали звание патрикия империи и поместья в Греции в обмен на его земли в Италии. После брака люди Феодата предательски схватили Амалазунту и отвезли в крепость на островке горного озера Больсино. Там родственники недавно казненных вождей осуществили кровную месть, задушив дочь Феодориха в бане горячим паром.

Великий гот Феодорих дал в Италии равноправие всем – даже язычникам и иудеям, как и христианам-еретикам. Он ошибся, возглашая терпимость в века нетерпимости. Терпимость власти сделала италийских кафоликов более нетерпимыми, чем византийские. От их имени папа Сильверий молил Юстиниана спасти Италию от нечестивых ариан-готов, которых ничтожно мало по сравнению с истинными кафоликами.

– Как в засуху колосья жаждут дождя, так италийцы жаждут воссоединения с империей, – напутствовал Юстиниан Мунда, Велизария и многих подчиненных им военачальников. Мунд в сане Главнокомандующего Западом выполнит главное. Он вторгнется в Италию по суше с северо-востока, разобьет главные силы готов и пойдет к Равенне, светской столице страны. Велизарий поплывет в Сицилию, откуда высадится на юге и пойдет к Риму, духовной столице, резиденции папы. Из Рима он направится к северу, очищая землю от готов, как сад от сорняков, и под Равенной встретится с Мундом. По воле базилевса Нарзес составил планы. Война будет легкой, победа обеспечена, понадобится шесть-восемь месяцев. Заботила только Равенна, сильная крепость, осада которой может затянуться. А там казна Феодориха, меньшей части которой хватит на все издержки войны.

И худший знаток душ человеческих, чем Юстиниан, мог уловить огорчение Велизария. Конечно, он считал личной обидой назначение Мунда. Конечно, он был уверен, что более Мунда подходит для решения главной задачи войны. Велизарий забыл свои ошибки и сомнения в дни мятежа.

Феодора через Антонину дала понять Велизарию, что Божественный не удовлетворен его поведением во время мятежа. Но о своей истинной заботе Юстиниан не сказал даже Феодоре: почему Велизарий во время нападения мятежников на Халке вывел в бой только четверть своих ипаспистов? Для каких целей он оставил в Палатии полторы тысячи своих людей? Умный, но чрезмерно тонкий и подозрительный, базилевс не мог понять, что Велизарий руководствовался лишь самонадеянным презрением к охлосу. Для Юстиниана неясность, которую Феодора, не зная того, разрешила, опять поручившись за Велизария. Иначе он не получил бы и второстепенного командования.

– Я дарю тебе моих храбрых славян, – улыбнулся базилевс Велизарию. – Они хорошие воины, так же, как готы, не хотят подчиняться женщинам, – и Юстиниан улыбнулся Феодоре.

Это была маленькая месть державной супруге за Ипатия и Помпея, допустимая между любящими.

Может ли воля одного человека изменить жребий мириадов? В первой молодости Юстиниан задавал себе этот роковой для правящих вопрос. Первые опыты власти, когда он подсказывал решенья своему стареющему дяде Юстину, наталкивали на положительный ответ. В дальнейшем Юстиниан укрепился: да, может! И в дополнение, решая, приказывая, требуя, владыка обязан освободиться от тех понятий о добре и зле, которые обязательны для подданных. У него другое добро – благо империи, и другое зло – ущерб империи. Пусть умрут мириады, это их жертва, их вклад в дело империи. Цель освящает все. Для правителя нет дурных поступков, есть только ошибки. Так называемые злые средства добродетельны для правителя, коль они служат цели. И правитель обязан воздвигнуть в своей душе тайное зерцало для преображения видимого подданными в его истину. Магистр Петр описал смерть Амалазунты в горячем пару. Отвратительные и жалкие подробности обратились радостью в душе Юстиниана. Эта женщина не умерла бы, не будь его воли, но грех пал на готов. У него же – заслуга. Погибла еретица и дочь похитителя Италии Феодориха. Для воссоединения Италии эта смерть равна выигранному сражению, она стоит армии!

В мыслях явилась помеха, что-то просило вспомнить о себе. Что? А, Ипатий и Помпей… Он обещал им и, как думают эти простаки, обманул. Они, подобные живой наживке на крючке рыболова, умерли для блага империи. Позже он вернет их семьям конфискованное имущество. Пусть охлос славит его доброту. А сейчас пора к Феодоре.

Он поднялся, ощущая приятное напряжение тела. Она всегда желанна, Единственная Женщина…

Глава двенадцатая

ЧУЖИЕ ЗНАМЕНА

Подобно как в темном тумане
Рыщут, почуя добычу, гонимые
бешенством глада,
Хищные волки, и, пасти засохшие
жадно разинув,
Их волчата ждут в логовищах…

1

Подданные империи читали манифест Юстиниана. Среди звучных фраз о божьей воле, справедливости, чистоте намерений, общем благе на земле и спасении душ на небе базилевс заявил: «Захватив Италию силой, готы не только не вернули ее империи, но прибавляли нестерпимые обиды. Поэтому мы вынуждены пойти на них войной».

Часть готов, вытесненная в пределы империи страхом перед гуннами, по наущению Византии завоевала Италию. Другая часть готов, сделавшись союзниками империи, была натравлена на завоевателей Италии. Империя хотела избавиться от слишком сильных и опасных друзей и вернуть себе Италию. Первое удалось, во втором – империя потерпела неудачу: союзные готы завоевали Италию для себя. Усевшись сословием господ, готы с удивительной быстротой потеряли племенную сплоченность и боеспособность. Византия же, пользуясь отвращением коренных италийцев-кафоликов к готам-арианам, успешно подкупала, разделяла, соблазняла.

Юстиниан поклялся восстановить империю в прежних пределах. На глазах как будто ослепших готов византийская армия вернула империи Западную Африку, одним ударом уничтожив не только государство вандалов, но и сам народ, от которого не осталось даже могил.

Одолев пять морей, армия под командой Велизария высадилась в Сицилии, с восторгом отдавшейся в руки базилевса-кафолика. Из Сицилии рукой подать до Италии.

Над стеной Неаполя взвился темный ком. Уже замер сухой стук рычага катапульты, а брошенный камень продолжал подниматься по крутой кривой. Вот он взобрался на вершину воздушной горы и начал спуск, увеличиваясь, подобно дикому гусю, который летит прямо на охотника. И каждому казалось, что многопудовый камень нацелен прямо в него.

Угадывая место, которое поразит неаполитанская катапульта, Индульф увлек товарищей подальше от опасности. Забросив щиты за спины, они побежали, оглядываясь. В Неаполе были и баллисты для метания толстых стрел с длинным острием.

Глыба грянула о выступ скалы, которая высовывалась из тощей земли, как кость, продравшая старую шкуру. Брызнули осколки камней, звякнула медь чьего-то шлема.

Славяне отошли под защиту акведука. Древний акведук шагал к городу высокими арками с северо-востока, от нижних террас Везувия, и врезался в городскую стену на высоте трех человеческих ростов.

Славяне бездельничали, как и вся армия. Индульф любил подниматься на спину колосса. Это была забава для славян, подобно рыси забиравшихся в своих лесах на самые высокие деревья. Немного терпения, чтобы зацепились крючья ременной лестницы, – и наверх.

С высоты акведука морской залив казался пастью. Длинный и короткий мысы – челюстями, которые защелкнутся сегодня-завтра, может быть – никогда. Вдали торчала зелено-синяя гора. Ближе ее на воде лежал маленький остров. В Теплых морях острова были подобны стаду удивительных зверей, созданных волей древних богов, изгнанных новым. Здесь все воюют – и боги и люди.

Даже со спины колосса Индульф видел только стаи крыш – острых, тупых, разноцветных; стены Неаполя закрывали город. Нельзя было догадаться, где улицы, площади. Местами поднимались кресты церквей, такие же, как в Византии. Бог не мешал своим драться.

Налево, в порту, теснился плавучий город. Корабли византийского флота были связаны канатами, соединены помостами, лесенками. У ворот порта распластались низкие галеры, как будто готовые двинуться по первому приказу, – Велизарий велел бдительно следить за морем. Матросы смеялись над приказом. Кому же неизвестно, что у готов нет боевых кораблей!

Последнюю ногу последней арки акведук ставил шагах в десяти от стены. Толстый хобот уходил в камень. Свисали, как обрывки шкуры, клочья засохшего мха. Днище висячей галереи было пробито в первые дни осады. Говорили, впрочем, что в самом Неаполе много запасных цистерн и колодцев с хорошей водой.

Как стволы гигантских деревьев, вросших в камень, из стен выпячивались башни. Велизарий дважды посылал солдат на штурм. Известь и кипящее масло выедали глаза. Тот, кому жгучий подарок заливался под доспех, бежал как безумный, срывая броню в попытке сбросить отравленную тунику Несса.[14] От второго штурма солдаты отказались. Ипасписты Велизария, подавая другим дурной пример, вяло остановились, как только стрелы баллист и камни катапульт упали в опасной близости к строю.

Готский гарнизон Неаполя имел не более восьмисот воинов. Горожане, считавшиеся природными ромеями, помогали готам. Неудача озлобила армию Велизария. Кто-то потерял друга или родственника в день неудачного штурма, но все разъярились на богатый, недоступный город. Лагерь возненавидел неаполитанцев, которые убивали своих освободителей и не давали ограбить себя. Ночью солдаты подходили к стенам и состязались с осажденными в ругани и угрозах. Самой горькой обидой для армии были хлебы, мясо, сушеные фрукты, которые неаполитанцы бросали сверху, доказывая, что город не боится осады.

Лагерь ворчал. Плохая война. С начала похода войско не получило ни одного города. Вся Сицилия отдалась без сопротивления.

Войско успело окрестить эту войну смешной. В ответ на увещевания начальников и приказы не обижать подданных базилевса, возвращаемых в лоно империи, солдаты отвечали свистом и руганью.

Лагерь Велизария был укреплен. Старые полководцы Первого Рима сочли бы ров мелким, вал – невысоким и слабой – защиту гребня одним рядом кольев, торчащих на насыпи, как редкая щетина на хребте опаршивевшей свиньи.

Не только разноплеменные отряды наемников, но и легионы Византии не обладали послушанием былых римских солдат. Каждый увиливал от кирки и лопаты. К тому же всем было известно, что на юге Италии нет готской силы. В день высадки в Региуме[15] на виду войска знатный гот Эбримут, которому нынешний рекс Феодат доверил охрану юга, явился с поклоном к Велизарию. Знали, что Юстиниан уже пожаловал перебежчику звание патрикия империи. Ему завидовали – умный человек, хоть и гот.

За лагерной оградой отряды, объединенные не племенными отличиями, но общностью диалектов, располагались отдельными группами.

Каждый устраивался как привык. Черные шатры, завезенные из Месопотамии, длинные, двускатные, растягивались веревками из верблюжьей шерсти. Объемистые, как дома, они укрывали прежде род араба-сарацина, а сейчас служили целой центурии.

Исавры довольствовались четырьмя шестами с длинной перекладиной, их палатки поражали необычайной пестротой. Горцы любили яркие цвета и смело соединяли синие, зеленые, желтые, красные полосы, треугольники, многогранники с условными изображениями зверей и птиц.

Сирийцы раскинули круглые палатки из желтоватой шерсти киликийского козла. Герулы, гепиды, безразличные к красоте, удовлетворялись четырехскатными палатками из грязной холстины. Гунны, хазары, массагеты, даки и другие солдаты из-за Дуная зачастую обходились совсем без палаток. Завернувшись в просаленные кожи, они спали, как в гнезде, устроенном из седла, переметных сум и сакв. Свое место в лагере они обтягивали волосяными арканами и веревками из овечьей шерсти, как в пустыне для охраны от змей и ядовитых насекомых. Здесь такая изгородь-символ была достаточной, чтобы никто чужой не забредал в расположение недавних кочевников.

Лагерная стоянка каждого служила не столько местом для отдыха, сколько для сохранения солдатской собственности. Добыча была еще притягательнее жалованья, за которое служил солдат. Добыча возбуждала доблесть в нападении и стойкость в защите. Армия империи носила с собой изустную историю, составленную из рассказов о замечательных случаях. Ничье сознание не вмещало хронологию, давно прошедшее казалось вчерашним, ничего не изменилось: ни оружие, ни цели войн. В лагерях войск всегда хранилась добыча, всегда к кольям привязывались взятые с боя рабы, всегда солдаты таскали с собой пленниц.

За войском следовали отряды торгашей; никогда никто из полководцев этому не препятствовал. Начальствующие имели свою прибыль от торгашей и вступали с ними в тайные компании. Торгашам давали место на кораблях, в обозах, в лагере под общей защитой. По-своему они были и полезны. С яростью крыс, запертых без выхода в подвале, торгаши старались отбивать атаки мародеров на лагерь, остававшийся пустым во время битвы.

Но не из одной личной выгоды и не для дополнительной охраны полководцы голубили торгашей. Только торгаш мог придать подвижность войскам империи. Что может сделать полководец, когда его армия переобременится добычей! Он прикован к месту, как узник на цепи.

У пехотинца есть мешок, у всадника – вьюк на седле. Много ли туда войдет? Несколько фунтов, и то ощутимых как обременительное дополнение к оружию, припасам, снаряжению. Некуда девать утварь, кожи, одежду, меха, сукна, зерно, ткани, масло и все прочее, тяжелое, громоздкое, взятое в добыче. А невольники? Мужчины, женщины, дети, особенно дети. Живые деньги, которые так легко пропадают от усталости, холода, жары и просто случайно. Дохлый раб хуже дохлого осла, с того хоть возьмешь шкуру. И при всем том рабы еще разбегаются, их нужно сторожить, будь они прокляты! По закону рабы есть собственность первого солдата, наложившего на них руку. Прикованные к добыче солдаты поднимут на копья обезумевшего полководца, вздумавшего отогнать их от завоеванного богатства.

Как посланник богов или как ангел с неба появляется летучий торгаш. Святой, поистине святой покровитель солдата, попечитель армий, спаситель полководцев. Ну как его не беречь! Торгаш покупает сразу и все. Носильщик добычи и погонщик рабов, который боялся на шаг отлучиться от своего имущества, вновь стал солдатом, вновь слышит трубу, играющую сбор.

Торгаш покупал за серебряные и золотые монеты. Солиды и статеры империи! Неровно обрезанная монета катилась лучше самого ровного колеса от сухих, как солнечный луч, закаспийских пустынь до болот нижнего Рейна, где, как говорили, от постоянной сырости у людей вырастали перепонки между пальцами, точно у тритонов.

Когда не хватало монеты, торгаши расплачивались кусками металла. Не жалко было плющить посуду, статуэтки, браслеты. Недаром Архимеду предложили узнать примеси к золоту в изготовленной чаше.[16] Покупая изделия, платили за вес, труд шел в придачу.

За лагерным валом, близ места, отведенного торгашам, стояла высокая виселица. На длинной перекладине болталось с десяток голых трупов. Неизбежные вороны сновали в воздухе.

Недавно у Велизария побывал управитель поместий одного из сенаторов. Знатный римлянин ждал в Риме прихода армии-освободительницы. Во время ра