
В плеяде российских мореплавателей (1776– 1831) занимает особое место. Вице-адмирал, член-корреспондент Петербургской Академии наук, он внес значительный вклад во все области военно-морского дела, много сделал для организации и строительства российского флота, получил заслуженную известность как талантливый ученый и писатель, воспитал целую плеяду отважных русских мореплавателей: Ф. П. Литке, Ф. П. Врангеля, Ф. Ф. Матюшкина и других. Именем Головнина названы мыс на юго-западном берегу Северной Америки – бывшей «Русской Америки», гора на острове Новая Земля, пролив в гряде Курильских островов, залив в Беринговом море.
Всегда вопреки обстоятельствам и судьбе – такой была жизнь В. М. Головнина.
Уроженец сухопутной Рязанской губернии, он и не думал становиться моряком, но оказался в Морском корпусе. Не имея никакой поддержки «извне», прошел все ступени служебной лестницы: от гардемарина до вице-адмирала. Не собирался надолго задерживаться на чужбине, но судьба распорядилась иначе – ему и его товарищам пришлось расплачиваться за неразумные действия других.
Кругосветная экспедиция на шлюпе «Диана», которым командовал Головнин, намерения имела самые мирные. Но дважды русские моряки оказывались в плену. Сначала – в британской Южной Африке: заходя в чужеземный порт, капитан «Дианы» просто не знал, что между Россией и Британией началась война. Целый год русскому кораблю не давали покинуть порт, и тогда Василий Михайлович решился бежать, прямо из‑под носа многочисленной эскадры противника. А затем – два года неожиданного вынужденного пребывания в Японии. Но Головнин снова сумел перебороть обстоятельства: вернулся из японского плена, чего никому прежде не удавалось.
Головнин не искал опасностей – они сами находили его. Не выслуживался – но сделал немало для русского флота. Не собирался «открывать» Японию – но использовал представившуюся возможность досконально изучить страну вынужденного пребывания. Не стремился к литературной славе – но она не обошла его стороной. Головнин опроверг утверждение самого Ивана Федоровича Крузенштерна, который любил повторять: «Моряки пишут плохо, зато искренне». «Записки в плену у японцев» Головнина написаны так, как и положено писать моряку: искренне и честно – и при этом талантливо. Уникальный материал о неведомой тогда стране Японии и ее народе плюс блестящий литературный слог – неудивительно, что книга Головнина сразу стала бестселлером, получила массу восторженных отзывов и была переведена на многие европейские языки.
Василий Михайлович Головнин никогда не шел на поводу у судьбы. Мореплаватель и кораблестроитель, ученый и военно-морской теоретик, лингвист и этнограф, писатель и философ, государственный и общественный деятель – кажется, что его таланты безграничны!
А обстоятельства… подчиняться им – удел слабых. Подчинять их себе – привилегия, данная сильным и незаурядным личностям, к числу которых относится и великий русский мореплаватель Василий Михайлович Головнин.
Электронная публикация включает все тексты бумажной книги В. М. Головнина и базовый иллюстративный материал. Но для истинных ценителей эксклюзивных изданий мы предлагаем подарочную классическую книгу. Прекрасная офсетная бумага, десятки цветных и более 300 старинных черно-белых картин и рисунков не просто украшают книгу – они позволяют читателю буквально заглянуть в прошлое, увидеть далекие земли в давние времена такими, какими их видели участники той удивительной экспедиции. Это издание, как и все книги серии «Великие путешествия», напечатано на прекрасной офсетной бумаге и элегантно оформлено. Издания серии будут украшением любой, даже самой изысканной библиотеки, станут прекрасным подарком как юным читателям, так и взыскательным библиофилам.



А. Хорошевский. Вступительная статья
Головнины – род древний. Не Рюриковичи конечно, но генеалогическое древо в полтора столетия – тоже немало. Первым из фамилии в исторических документах значился «служилый человек» Игнатий Головнин. За особые военные заслуги ему был пожалован герб и вотчина. Впрочем, древний-то древний, но обедневший и, как говорится, без претензий. «Дворянствовали» себе потихоньку в Гулынках – старом селе в Рязанской губернии. Здесь и появился 8 (19) апреля 1776 г. первенец Михаила Васильевича и Александры Ивановны (урожденной Вердеревской), нарекли которого Василием.
Для таких мелкопоместных дворянских отпрысков, как Вася Головнин, судьба была расписана едва ли не до рождения. Дед и отец служили в гвардейском Преображенском полку, туда же в шесть лет был записан сержантом и Василий. Далее, как виделось Михаилу Васильевичу, по накатанной: нужно сыну пройти чины, дослужиться до майора, выйти в почетную отставку и обосноваться в родных Гулынках.

Не сложилось. Отец и мать умерли рано, а родственники-опекуны рассудили, что пойдет сирота (мнения которого за малостью лет никто не спрашивал) по морской части. Резон был простой: гвардия требовала денег. У Василия их не было, родственники же тратиться на недоросля не хотели. В Морском же кадетском корпусе, куда определили юношу в 1788 г., все было попроще.
Корпус, основанный в 1752 г. и в 1771-м переведенный из Санкт-Петербурга в Кронштадт, знавал лучшие времена. Помещения, где жили и учились кадеты, обветшали, снабжение, и без того не аховое, усугублялось традиционным российским «воруют». Закон сохранения энергии и снабжения из государственной казны работал здесь на сто процентов: если где-то прибывает, то где-то обязательно убывает. Прибывало в карманах каптенармусов и, чего греха таить, высшего начальства, убывало же в желудках кадетов, которым, чтобы обеспечить себе пропитание, нередко приходилось «пользоваться услугами» соседних огородов.
Тем не менее, свою задачу Морской кадетский корпус исправно выполнял – регулярно выпускал партии гардемаринов, многие из которых прославляли Россию во всех концах света и океана. Выучился и Василий Головнин. И сразу же попал на войну. С одной стороны – вот она, жизнь военного моряка: красавец линкор, грозный, но справедливый и всезнающий командир, «дым баталий грозных». А с другой… Это, вообще-то, была самая настоящая война, и на ней вполне по-настоящему могли убить. Ядра и пули – они ведь не разбирают, кто перед ними: старый морской волк, для которого смерть в бою – почетней и милее, чем в кровати от немощей и болезней, или четырнадцатилетний гардемарин, который жизнь по-настоящему еще не повидал.
Воевали родственники. Государственные мужи и историки, наверное, хорошо знали, что не поделили между собой двоюродные брат и сестра – шведский король Густав III и российская императрица Екатерина II, но гардемарину 66-пушечного линейного корабля флота Ее Величества «Не тронь меня» Василию Головнину рассуждать об этом было не положено.
Сразу же после поступления в корпус, Головнин начал вести «Записную книжку» – примечательный документ, в который он скрупулезно заносил все события, произошедшие с ним во время службы с 1788 по 1817 г. По поводу своего пребывания на войне со шведами Василий предельно лаконичен: «Участвовал в троекратном сражении», имея в виду два боя у Красной Горки 23 и 24 мая 1790 г., окончившиеся без явного перевеса одной из сторон, и Выборгское сражение 22 июня, в котором русский флот одержал победу. Уже с юности проявляется характер Головнина – скромный, без выпячивания своих заслуг и талантов. Ведь не только участвовал, но получил боевую медаль. А это значит – не отсиживался в трюме, проявил себя, несмотря на «сухопутное» происхождение, как настоящий моряк.

* * *
Закончить обучение в Морском корпусе Василий должен был в 1792 г. На выпускных экзаменах он был вторым по числу набранных баллов среди всего выпуска. Но товарищи стали мичманами, а его сделали «второгодником». Причина – малый возраст гардемарина Головнина: ему не стукнуло еще и семнадцати. Вот она, справедливость: на войну в четырнадцать – пожалуйста, а выпустить способного ученика и позволить ему надеть мичманский мундир – мал еще.
И снова Василий проявил не по годам крепкий характер. Моряку, конечно, не положено плакать, но обидно было до слез. Однако не раскис, пережил и, раз уж так получилось, с упорством продолжил учиться дальше. Этот дополнительный год дал Головнину едва ли не больше, чем предыдущие четыре. Он взялся за физику, словесность, английский язык – уступавший в те времена в «модности» французскому, но, как оказалось, очень пригодившийся в дальнейшей службе. И тогда же, в последний год в корпусе, поглощая одну за другой книги о дальних странствиях, Василий загорелся путешествиями.
В январе 1793 г. состоялось наконец-то долгожданное производство Головнина в мичманы. В имении, в Гулынках, дела шли неважно, надо бы заняться хозяйством, но обязанностям помещика Василий предпочитает морские походы. Он добился назначения на транспорт, на котором в Стокгольм, теперь уже дружественный, направлялось русское посольство. В 1795–1796 гг. служил на кораблях «Рафаил» и «Пимен», в составе эскадры вице-адмирала П. И. Ханыкова, противодействовавшей французам в Северном море. А в апреле 1798 г. Василий Головнин назначен флаг-офицером на эскадру контр-адмирала М. К. Макарова, младшего флагмана вице-адмирала Ханыкова.
Это уже серьезная должность, «прямой помощник командующего», как было сказано во флотских наставлениях. Часто на нее назначали «своих», по протекции. У Головнина протекции не было, но Михаил Кондратьевич Макаров и без нее приметил энергичного и любознательного офицера. И не ошибся. «Поведения весьма хорошего, должность свою знает хорошо и исполняет оную с ревностным усердием к службе, – писал в 1801 г. Макаров о Головнине, который тогда уже стал лейтенантом. – А сверх того, по знанию его английского языка, был употреблен к переводу английских сигналов и прочих дел… Потому долгом поставляю рекомендовать его достойным к повышению чина и впредь в команде моей иметь желаю».
Вопреки желанию контр-адмирала Макарова, под его началом Головнин служил недолго. В июне 1802 г. он в числе двенадцати лучших молодых офицеров российского флота был отправлен в Англию – совершенствоваться, изучать, перенимать опыт. Тогда такие командировки продолжались не месяцы – годы. Повидать пришлось многое, хотя в своей «Записной книжке» Василий Михайлович был краток: служил на разных английских кораблях, за четыре года на семи, плавал в разных морях. В эти годы Британия соперничала с Францией за господство на море, Головнину довелось участвовать в боевых действиях англичан в Средиземном море и Вест-Индии, служить под началом прославленных адмиралов Корнваллиса, Нельсона, Коллингвуда. Последние двое оставили похвальные аттестации русскому моряку. Немалая честь, между прочим, но Головнин верен себе – в его записках об этом ни слова.
В начале августа 1806 г. Василий Михайлович вернулся в Кронштадт. Через двадцать дней лейтенант Головнин получил под свое командование первый корабль – «Диану». На первый взгляд, судно невзрачное – трехмачтовый шлюп, переделанный из обычного транспорта-лесовоза, шестьдесят человек экипажа, двадцать две пушки. Но «Диана» была предназначена не для баталий.
Буквально за несколько дней до возвращения Головнина из Англии, в кронштадтском порту пришвартовались «Надежда» и «Нева» – корабли, на которых Иван Крузенштерн и Юрий Лисянский совершили первую в истории российского флота кругосветную экспедицию. Головнин и его «Диана» должны были продолжить начатое. Правительство решило направить шлюп в кругосветную экспедицию, главной целью которой были географические открытия в северной части Тихого океана. Попутно «Диана» должна была доставить грузы в Охотск, в те годы – главный порт России на ее восточных окраинах.

Без малого год Головнин, его заместитель Петр Рикорд, с которым Василия Михайловича связывала многолетняя дружба, и тщательно отобранный самим капитаном экипаж готовили «Диану» к дальним странствиям. Помимо этого, Головнин обрабатывал материалы командировки в Англию (результатом стала книга «Сравнительные замечания о состоянии английского и русского флотов») и, по заданию морского министерства, занимался составлением Свода военных и морских сигналов для дневного и ночного времени, который использовался в русском флоте более четверти века.
25 июля 1807 г. «Диана» снялась с якоря. То, что путешествие будет непростым, стало ясно буквально с первых же пройденных миль: в восточной части Финского залива корабль попал в шторм, с грозой, какую Головнину до сих пор не доводилось видеть в других морях.
Первую остановку сделали 7 августа в Копенгагене. Здесь русских моряков ждали недобрые вести, ставшие, как оказалось, предвестниками будущих бед. Обстановка в столице Дании была напряженной. Во времена наполеоновских войн Дания, во многом из-за враждебных действий британского флота, приняла сторону Франции. Заключив союз с Наполеоном, Дания готовилась присоединиться к континентальной блокаде Британии. Но англичане упредили противника и 16 августа высадили десант на датский берег. Поскольку Датское королевство было в ту пору союзником России на Балтике, это вызвало недовольство российского правительства и привело к обострению отношений уже между Петербургом и Лондоном.
«Диана» успела покинуть Копенгаген до того, как началась англо-датская война. Но ведь держала путь она к британским берегам. Прибыв в Портсмут, Василий Михайлович сразу понял, что обстановка накаляется. По договоренности с английским правительством, торговый департамент должен был снабдить русский корабль необходимыми припасами. Однако от Головнина потребовали уплаты пошлины, которая взималась с торговых судов, хотя «Диана» значилась как военный корабль. Потребовалось вмешательство российского консула, чтобы разрешить эту ситуацию.
Василий Михайлович чувствовал, чем может обернуться «непонимание» между двумя странами, и потому решил подстраховаться. Пока его «Диана» стояла в Портсмуте, он отправился в Лондон – выхлопотать специальное разрешение британского правительства на проведение научных изысканий в колониальных водах империи. В столице в какой-то момент показалось, что его опасения напрасны – он узнал, что в Портсмут вот-вот должна прибыть с дружественным (!) визитом эскадра адмирала Сенявина. Но нужную бумагу все-таки получил.
К концу октября все формальности были улажены, и 31-го числа «Диана» вышла из Портсмута. Два месяца шлюп пересекал Атлантический океан. 2 января 1808 году на горизонте показалась земля – знакомство с Южной Америкой для русских моряков началось с небольшого бразильского острова Святой Екатерины. После десятидневной стоянки капитану нужно было принимать решение – как идти дальше. Варианта два: обойти вокруг мыса Горн или же взять курс на Африку, обойти мыс Доброй Надежды и через Индийский океан выйти в Тихий. Первый путь короче, однако «Диана», быстротой хода не отличавшаяся, раньше марта до мыса Горн не доберется. А это значит, что высока вероятность стать «заложником» сильнейших западных ветров. И Головнин решил изменить маршрут, повернув к мысу Доброй Надежды.

* * *
Переход к берегам Африканского континента прошел благополучно, погода благоприятствовала русским морякам. 18 апреля Василий Михайлович отметил в «Записной книжке»: «В 6 часов, вдруг открылся нам, прямо впереди у нас, берег мыса Доброй Надежды… Едва ли можно вообразить великолепнее картину, как вид сего берега, в каком он нам представился. Небо над ним было совершенно чисто, и ни на высокой Столовой горе, ни на других ее окружающих ни одного облака не было видно. Лучи восходящего из-за гор солнца, разливая красноватый цвет в воздухе, изображали или, лучше сказать, отливали отменно все покаты, крутизны и небольшие возвышения и неровности, находящиеся на вершинах гор».
Василий Михайлович, как и любой моряк, был доволен – долгий переход закончен, есть время и возможность отдохнуть, насладиться окружающей красотой. В бухте Саймонстаун, в принадлежавшей Великобритании Капской колонии, где бросила якорь «Диана», стояла английская эскадра. Туда, на флагманский корабль «Резонабль», Головнин отправил с обязательным визитом вежливости своего заместителя.
Время шло, а Рикорд не возвращался. Наконец показалась шлюпка, но вместо Рикорда на борт «Дианы» поднялся британский лейтенант. Учтиво, но очень холодно он сообщил: две империи, Британская и Российская, находятся в состоянии войны.
Что же случилось за то время, пока «Диана» плыла от Южной Америки к берегам Африки? Не вдаваясь в подробности и не расставляя оценки по принципу «кто прав и кто виноват», отметим главное. Потерпев поражение в кампаниях 1806 и 1807 гг., Александр I был вынужден начать переговоры с Наполеоном. 25 июня в Тильзите (ныне – Советск Калининградской области) состоялась встреча двух императоров, по результатам которой был подписан мир между Россией и Пруссией с одной стороной и Францией с другой. Российская империя присоединилась к континентальной блокаде Великобритании, а после того, как 7 ноября 1807 г. англичане захватили Копенгаген, начались боевые действия.
Хотя столкновения между флотами двух государств, которые велись в Атлантическом океане, Средиземном, Адриатическом, Баренцевом и Балтийском морях, не носили масштабный характер, для Головнина и его подчиненных это было слабым утешением. Безрадостная ситуация выглядела следующим образом: «Диана», военное судно, вошла в территориальные воды враждебного государства (к сожалению, Головнину за время перехода не встретился ни один корабль и никто не мог предупредить его о начале войны), она была окружена превосходящими силами противника, сопротивляться было не только бесполезно, но и просто глупо. А значит, «Диана» становилась призовым судном, судьбу ее и экипажа должно было решить командование британской эскадрой.
Оставалась последняя надежда – на «охранную грамоту», полученную в Лондоне. В какой-то мере она сработала – британские офицеры не решились «взять в приз» «Диану» и вынуждены передать вопрос о ее судьбе на рассмотрение вышестоящего начальства. Русские моряки оказались в каком-то подвешенном состоянии: они считались не пленными, а «задержанными до особого распоряжения начальства». А оно, судя по всему, этих распоряжений давать и не собиралось, несмотря на то, что Головнин неоднократно писал и в Капштат, и в Лондон, в британское Адмиралтейство. При этом в Саймонстауне решили (возможно, по негласной «рекомендации» сверху), что поскольку русские пленными не считаются, то кормить их и снабжать всем необходимым вовсе необязательно.
Так продолжалось десять месяцев. Василий Михайлович, по духу исследователь, изучал флору и фауну местности, составил подробное описание мыса Доброй Надежды, изучал, насколько это было возможно, быт коренного населения. И продолжал писать письма. Когда же понял, что это бесполезно, решился бежать. Тут прежде всего нужно было разрешить «дилемму чести», ведь ранее Головнин пообещал англичанам не предпринимать попытку к бегству: «Когда я уверился, что по сему делу между англичанами и мною справедливость на моей стороне, тогда я решился, не теряя первого удобного случая, извлечь порученную мне команду из угрожавшей нам крайности».
«Техническую» же часть – как выйти из глубины залива из-под носа множества кораблей противника – Головнин решил, выйдя с позволения англичан несколько раз на шлюпке в море. Исследовательский склад ума помог и здесь: Василий Михайлович определил, что если в бухте, где стояла «Диана», при сухой погоде дует западный или северо-западный ветер, то в это же время в открытом море преобладает южный или юго-восточный. Это позволило капитану точно определить благоприятный момент для побега. Он наступил 16 мая. Британская эскадра стояла со спущенными парусами. Когда начал усиливаться северо-западный ветер и стало темнеть, Головнин решил – пора. Он отдал приказ поставить штормовые паруса и обрубить якорные канаты (выбирать якоря было слишком долго и шумно).
Существует версия, что командование английской эскадрой намеренно не стало препятствовать бегству русского корабля. Она ничем не подтверждена, хотя и не лишена оснований. Для англичан «Диана» стала обузой: смотреть безучастно на то, как вскоре русские моряки начнут умирать с голода, было бы как-то «неудобно», но и помогать им не было никакого резона. Именно поэтому русских якобы и решили отпустить с миром, хотя с ближайшего корабля сразу же сообщили на флагманский, что на «Диане» ставят паруса. Но даже если и так, это совершенно не умаляет смелости и решительности Головнина – он-то о намерениях англичан, какими бы они ни были, знать точно не мог. И потому записал в дневнике, имея на то полное право: «Сей день по многим обстоятельствам есть один из самых критических и примечательных в моей жизни».
Как говорят в таких случаях, для русских моряков было две новости. Хорошая – ветер и погода снова благоприятствовали быстрому ходу «Дианы». Плохая – питаться приходилось заплесневелыми сухарями и солониной, не хватало пресной воды. Пополнить запасы удалось на острове Танна в архипелаге Новые Гебриды (ныне принадлежит государству Вануату), куда «Диана» прибыла 25 мая 1809 г. Головнину, который уважительно относился к любому народу вне зависимости от степени его «дикости», быстро и успешно удалось наладить контакт с местными жителями.
После недельной стоянки «Диана» снова отправилась в путь. 13 августа она пересекла экватор, 23 сентября достигла берегов Камчатки, а 25-го – вошла в бухту Петропавловска. В путешествии, продолжавшемся 794 дня (из них 326 корабль шел под парусами, 468 – стоял на якоре), была поставлена точка.

Впрочем, точка эта была с продолжением. Едва ли не сразу после того, как «Диана» пришла в Петропавловск, Василий Михайлович начал готовить корабль к весенней навигации. Не захотел он и зимовать без дела – многомесячное «сидение» на одном месте было слишком утомительным. Снарядил нарты и в середине января 1810 г. отправился в путь, взяв себе в напарники молодого мичмана Никандра Филатова. Передвигаясь от одного поселения камчадалов к другому, делая переходы по сорок-пятьдесят верст, за два месяца объехали полуостров. Путешествие оказалось поучительным и полезным – Головнин, которому Камчатка поначалу «не глянулась», при более близком знакомстве увидел огромный потенциал и ресурсы этого далекого края.
Видел он и другое – «беспримерное» воровство тех, кто был облечен хотя бы малейшей властью. С этим бичом государства Российского Василий Михайлович столкнулся еще во время учебы в Морском корпусе. Но тогда юный гардемарин разве что констатировал факт – «воруют», то теперь начал задумываться, почему так происходит. Нет, он никогда не был бунтарем, верно служил государю, но мысли в «Записной книжке» появлялись невеселые: «Голодные чиновники, служащие в тех краях, не только что хотят быть сыты, но и богаты. Когда мы видим часто дерзких смельчаков, которые… обогащаются в самих столицах, грабя казну и ближнего, то чего же можно ожидать от подобных сим людей в странах, отдаленных от высшего правительства на многие тысячи верст, где они управляют народами, не имеющими почти никакого понятия о законах и даже не знающими грамоты?» Были, конечно, и те, кто пытался быть честным, но таких обычно ждала незавидная судьба: «Справедливость заставляет сказать, что бывали там чиновники, которых одна честь побуждала служить, так сказать, на сем краю света, но весьма редко; и все такие были притеснены сверху за то, что нечем им было поделиться, а снизу оклеветаны и обруганы потому единственно, что ворам и грабителям не давали воли».
* * *
В конце апреля 1811 г. «Диана» снова вышла в море. Головнину было поручено описать и определить астрономическое положение Курильских и Шантарских островов и берега Татарского пролива. Василий Михайлович, произведенный уже в капитан-лейтенанты и награжденный несколькими орденами, намеревался начать опись от пролива Надежды, выйти южнее острова Хоккайдо и затем подняться вдоль восточного побережья Сахалина к Шантарским островам.
Закончив исследование островов Курильской гряды, жители которых считали себя русскими подданными, Головнин направил «Диану» дальше. Василий Михайлович, подходя к японским владениям, действовал с осторожностью, однако поскольку экспедиция носила мирный характер, контактов с японцами не избегал. Из-за сильного ветра и тумана «Диана» была вынуждена две недели лавировать у берегов островов Кунашир, Итуруп и Шикотан. На корабле заканчивались провиант и вода, и капитан решил идти к Кунаширу, где, по имевшимся сведениям, была удобная гавань. 4 июля «Диана» стала на якорь. Головнин, вместе с мичманом Федором Муром, штурманским помощником Андреем Хлебниковым и матросами Симоновым, Макаровым, Шкаевым и Васильевым отправился на берег…
О том, что произошло дальше, о японском плену, продолжавшемся более двух лет, Василий Михайлович рассказал в книге, которую предвосхищает эта статья. На вопрос «как это было?» Головнин ответил более чем подробно, мы же остановимся на том, почему же это произошло.
Начать придется издалека, с середины XVI в., когда к японским берегам пристали первые европейцы – сначала португальцы, а затем и испанцы. Поначалу все шло хорошо и к взаимной выгоде – активно развивалась торговля, за купцами вскоре появились и миссионеры, главным образом иезуиты. Местные феодалы не только разрешали им свободно проповедовать, но и сами активно принимали христианство и заставляли делать это своих вассалов.
К концу XVI столетия ситуация начала резко меняться. Бурное развитие торговли в портовых городах привело к появлению мощной прослойки буржуазии, что, в свою очередь, грозило подорвать устои феодального строя. Кроме того, иностранцы в междоусобных конфликтов часто занимали сторону врагов центральной власти.
Особенно рьяно взялись проводить в жизнь «сакоку» (буквально «страна на замке») – политику самоизоляции Японии от внешнего мира, сегуны из клана Токугава, который пришел к власти в 1603 г. В 1614 г. было запрещено исповедование любой иноземной религии, с 1636-го японцам без особого правительственного разрешения под страхом смертной казни не разрешалось покидать пределы страны и строить корабли для дальних плаваний. А в 1638 г. по указу бакуфу (центрального правительства) из Японии были высланы все иностранцы. Исключение было сделано для голландцев-кальвинистов, которых, не вдаваясь в тонкости религиозных течений, японцы не считали христианами, и китайских купцов, но и им было разрешено заходить только в один порт – Нагасаки – два раза в год.

Из-за «сакоку» контакты россиян, с XVII в. начавших осваивать Дальний Восток, и японцев долгое время носили случайный характер. Для России налаживание отношений с соседним государством было важно прежде всего с точки зрения снабжения своих дальневосточных поселений – везти товары из европейской части морем или через Сибирь было очень долго и дорого. Именно с этой целью в 1792 г. в Японию было отправлено первое русское посольство во главе с поручиком Адамом Эриковичем Лаксманом. Несмотря на то, что японцы с недоверием относились к иностранцам, а посольство так и не было допущено в столицу (переговоры велись с правительственными чиновниками в главном городе острова Хоккайдо, в то время как судно стояло на якоре в порту Хакодате), Лаксману удалось наладить контакт с правителями княжества Мацумаэ и через них получить разрешение на заход одного русского судна в Нагасаки для продолжения переговоров о возможности торговых сношений.
Русское правительство сразу не воспользовалось разрешением, полученным Лаксманом. Внимание России в то время было занято европейскими делами – организацией коалиции против революционной Франции и разделом Польши (1795 г.). Длительная ведомственная переписка и смерть в ноябре 1796 г. Екатерины II помешали организации второго русского посольства в Японию.
Вторая попытка наладить отношения с Японией была предпринята в начале царствования Александра I. На этот раз миссию в Японию возглавила очень важная персона – Николай Петрович Резанов, камергер его величества, зять и наследник владельца Русско-американской торговой компании Григория Шелехова, руководитель первой российской кругосветной экспедиции на кораблях «Надежда» и «Нева». Резанов прибыл в Нагасаки в начале сентября 1804 г., имея поручение передать личное послание Александра I и подарки японскому императору. Японцы продержали посольство в порту полгода, после наконец-то дали ответ, что устанавливать отношения не желают. В письме губернатора Нагасаки об этом говорилось без каких-либо дипломатических изысков: «Дров, воды и провизии велено мною вам дать. При японских берегах на якоре не оставайтесь, а отправляйтесь скорее от берегов наших».
После этого началась странная и запутанная история под названием «Рейд лейтенанта Хвостова и мичмана Давыдова на японские острова». Резанов, вельможа крайне честолюбивый, почувствовал себя оскорбленным действиями японцев и решил им отомстить. Орудием мести он выбрал лейтенанта Николая Хвостова, который с 1802 г. служил в Русско-американской компании.
Хвостов – личность примечательная, В. М. Головнин, кстати, хорошо знал его – они вместе учились в Морском корпусе. Летом 1805 г. Резанов в письме Александру I характеризовал лейтенанта, как «офицера, исполненного огня, усердия, искусства и примерной неустрашимости». Однако уже через пару месяцев характеристика была несколько иной: «На одну свою персону, как из счета о заборе его [Хвостова] увидите, выпил 9,5 ведер французской водки и 2,5 ведра крепкого спирта, кроме отпусков другим и, словом, споил с кругу корабельных подмастерьев, штурманов и офицеров».
Тем не менее, в сентябре 1806 г. Резанов поручает Хвостову секретное дело: совершить рейд к южному Сахалину и островам Уруп и Симушир, уничтожить находящиеся там японские суда и склады и захватить в плен трудоспособных японцев. Через некоторое время камергер его величества, видимо, начал осознавать, что его действия с точки зрения раздраженного сановника, может быть, и оправданны, но для человека, которому поручено ответственное дипломатическое поручение, не слишком уместны. Он направил Хвостову новое письмо, в котором приказывал ограничиться разведкой японских территорий. Отказ от «военного вояжа» он весьма расплывчато объяснял тем, что путина уже закончилась, значит, японцы перебрались на большие острова и ожидаемого эффекта достигнуто не будет.
Лейтенант Хвостов, хоть и был «нраву буйного», все же понимал, что начальство отдает какие-то «неординарные» приказы, к тому же противоречащие друг другу и весьма туманные. Он рванулся в Охотск, чтобы получить у Резанова разъяснения. Но тот уже выехал в Петербург. Такие вот гримасы истории: отношения между двумя соседними странами оказались испорченными на долгие годы не из-за каких-то высших политических соображений, а потому что один лейтенант не застал своего начальника. Тот же, в свою очередь, оказался слаб здоровьем – по дороге в столицу Резанов заболел и скончался 1 марта 1807 г. в Красноярске.
Не встретившись в Резановым и не получив от него четких инструкций, Хвостов решил действовать по первоначальному плану. 6 октября 1806 г. фрегат «Юнона» под его командованием появился в заливе Анива на Сахалине. Высадившись на берег, русские моряки разгромили несколько японских факторий, сожгли склады, сети и лодки, взяли в плен нескольких японцев.
Весной следующего года Хвостов решил «закрепить успех». На «Юноне», теперь уже в сопровождении тендера «Авось» под командованием мичмана Гавриила Давыдова, он «прошелся» по японским селениям Найбо и Сяна на Итурупе, вернулся в залив Анива, где сжег оставшиеся поселения японцев, а затем у северо-западной оконечности Хоккайдо сжег четыре японских судна. Войдя во вкус, лейтенант, взяв на себя роль «вершителя государственных дел», отпустил возле острова Рисири восьмерых пленных японцев и передал через них ультиматум японскому правительству следующего содержания: «Соседство России с Япониею заставило желать дружеских связей к истинному благополучию сей последней империи, для чего и было отправлено посольство в Нагасаки; но отказ оному, оскорбительный для России, и распространение торговли японцев по Курильским островам и Сахалину, яко владения Российской империи, принудило сию державу употребить наконец другие меры, кои покажут, что россияне всегда могут чинить вред японской торговле до тех пор, как не будут извещены чрез жителей Урупа или Сахалина о желании торговли с нами. Россияне, причинив ныне столь малый вред японской империи, хотели им показать только чрез то, что северныя страны оной всегда могут быть вредимы от них, и что дальнейшее упрямство японского правительства может совсем лишить его сих земель».
Правда, на родине старания Хвостова и Давыдова не оценили. 16 июля 1807 г., по возвращении в Охотск, они были арестованы и отправлены под конвоем в Санкт-Петербург. Адмиралтейств-коллегия грозилась предать их суду, однако вместо этого они были отправлены в Финляндию. Там как раз шла очередная война против шведов. Хвостов и Давыдов, командуя вверенными им кораблями, проявили чудеса храбрости, за что были награждены орденами. Однако на представлении о награждении Александр I собственноручно написал: «Неполучение награждения в Финляндии послужит сим офицерам в наказание за своевольство против японцев». Впрочем, лишение орденов было единственным наказанием (не считая кратковременного ареста в Охотске), которые два офицера понесли за свои действия. «Буйные головушки» Николай Хвостов и Гавриил Давыдов вместе закончили свой земной путь и, учитывая их характер, сделали это вполне «логично». Вечер 4 октября 1809 г. они провели у известного исследователя, академика Лангсдорфа. Возвращаясь в два часа ночи домой и увидев, что Исакиевский мост разведен, изрядно пьяные офицеры решили перебраться на другой берег с помощью проходившей по Неве барки, но не рассчитали, упали в воду и утонули.
В Японии тем временем готовились к нападению «страшного врага с севера». Известия о рейде Хвостова и Давыдова быстро распространилась по всей стране, из многих мест приходили сообщения о появлении у японских берегов новых русских кораблей. Все они были ложными, однако напряжение не спадало. Этому немало поспособствовали голландцы, которые, переводя ультиматум Хвостова, весьма вольно трактовали его чин: слово «lieutenant» имеет во французском языке также значение «наместник». Заявления российского правительства, что Хвостов и Давыдов действовали самовольно и будут за это преданы суду, обстановку не разрядили. Как справедливо замечал В. М. Головнин, после того, как русские сожгли склады и дома японцев, «они вынуждены были много претерпеть от голоду и холоду, до того даже, что многие лишились жизни», и потому невозможно, «чтобы они, видя русское судно столь близко у своих берегов, были покойны и не боялись».
Такая вот ситуация сложилась на тот момент, когда «Диана» вошла в бухту Кунашира. Так что объяснять произошедшее с Головниным и его семью товарищами исключительно вероломством жестоких японцев, конечно, удобно, но не совсем честно. Другое дело, что моряки «Дианы», имея абсолютно мирные намерения, вынуждены были отвечать за действия других.


* * *
7 октября 1813 г. Василий Михайлович Головнин вернулся на палубу «Дианы», которую он покинул два года, два месяца и двадцать шесть дней назад. Его путешествие из Петербурга на Камчатку и обратно продолжалось ровно семь лет – 22 июля 1807 г. он выехал из Петербурга в Кронштадт, а 22 июля 1814-го вернулся в столицу. В феврале следующего года Головнин уехал на родину, в Рязанскую губернию: взял отпуск на год, чтобы прийти в себя после трудного и долгого путешествия и описать всё увиденное и произошедшее.
«Записки в плену у японцев» первым начал печатать журнал «Сын отечества», в 1816 г. в книжные лавки поступило отдельное издание в трех частях. Сочинение Василия Михайловича было встречено (и это не преувеличение) с восторгом.
В чем же заключался секрет успеха «Записок»? В сенсационности материала, его «эксклюзивности»? Да, без сомнения. Литературы о Японии в ту пору практически не было, жалкие крохи, а тут обстоятельный рассказ очевидца, два года проведшего среди загадочных японцев и сумевшего изучить их нравы и обычаи, которые русскому человеку были непривычны и непонятны. Василий Михайлович и сам понимал, что обстоятельства, ранее трагические, теперь работали на него. При этом он всегда честен и правдив, дешевая популярность, сенсация ради сенсации его не интересуют. Можно ведь было, например, сделать из японцев «исчадия ада», но Головнин до этого не опускается, наоборот, подчеркивает их положительные черты. Да, вероломно заманили в крепость, да, держали на положении пленников, но ведь всегда обращались учтиво, даже после попытки побега, никоим образом не позволяли себе унижать человеческое достоинство русских моряков.
Однако сенсационность сенсационностью, но если сочинение написано топорным языком, то ему уже ничего не поможет. К примеру, Адам Лаксман в 1805 г. издал книгу под названием «Первое русское посольство в Японию под начальством поручика Адама Лаксмана». А ведь до него подобной литературы о Японии не было. Но описание экспедиции было слишком сухим, и потому читающая публика практически не почтила его своим вниманием.
У Головнина же искренность и честность сочеталась с незаурядным литературным талантом. О «Записках в плену у японцев» восторженно отзывались Батюшков («Недавно прочитал Монтеня у японцев, то есть Головнина «Записки». Вот человек, вот проза!») и Кюхельбекер, восхищался книгой Головнина будущий автор «Фрегата «Паллада»» Иван Гончаров. «Записки» Василия Михайловича стали «бестселлером» не только на родине – в 1818 г. они были изданы на английском, немецком, голландском и датском языках, чуть позже были переведены на польский.
Одно дело сделано – можно приступать к другому. В том же, 1816 г., Василий Михайлович, отложив обустройство семейного очага (на Евдокии Степановне Лутковской он женился уже после возвращения из плавания), занялся подготовкой своей второй кругосветной экспедиции. Конечно, масштабы были другими, чем в 1807 г. Головнин уже капитан II ранга, почетный член Государственного адмиралтейского департамента. «Камчатка», его новый корабль – не переделанный лесовоз, как «Диана», а специально построенное и подготовленное для дальних странствий военное судно. Экипаж – 130 человек, среди которых будущие «звезды» российского исследовательского флота Фердинанд Врангель и Федор Литке. Впрочем, в целом все было примерно также, как и десять лет назад – Головнину и его подчиненным предстоял долгий и опасный путь. Похожими были и задачи экспедиции: доставить грузы в Охотск и Петропавловск, описать и нанести на карту неизученные острова. Плюс Василий Михайлович должен проинспектировать владения Русско-американской компании, жалобы из которых на всевозможные притеснения пусть и с большим опозданием, но все же достигли адресатов в петербургских властных кабинетах.

«Камчатка» отшвартовалась от причала кронштадтского порта 26 августа 1817 г. 71 день занял переход до Рио-де-Жанейро – очень быстро по тем временем. В Рио русских моряков принимали с большой помпой, Головнин, среди прочего, удостоился аудиенции португальского короля Иоанна VI (теснимый французами, он бежал из Португалии еще в 1807 г.). Правда, португальцы и бразильцы с удовольствием оказывали всевозможные почести, но когда речь заходила о делах, их как будто подменяли, из-за чего экипажу «Камчатки» пришлось самостоятельно заниматься пополнением запасов провизии и воды.
В канун нового года обошла мыс Горн – «Камчатка» стала первым русским кораблем, прошедшим по этому опасному маршруту. Затем еще одна остановка в Южной Америке, в перуанском порту Кальяо, а в начале мая судно достигло берегов Камчатки и вошло в Авачинскую бухту. Путешествие продолжалось восемь месяцев и восемь дней, из них около месяца заняла стоянка в портах.
В Петропавловске Василий Михайлович после долгой разлуки встретился со своим давним товарищем, заместителем по экспедиции на «Диане» Петром Рикордом, благодаря настойчивости которого он и семеро товарищей были освобождены из японского плена. В 1817 г. Петр Иванович был назначен начальником Камчатки с производством в чин капитана I ранга. Рикорд в силу своих возможностей пытался улучшить положение «несчастного края» и, как писали в источниках тех лет, «своим честным отношением к делу, неутомимой заботой о благе подвластных ему жителей и особенно тем человеколюбием, которым были проникнуты все его распоряжения, он во многом улучшил положение несчастного края, который под его управлением отдохнул, наконец, от тиранства прежних начальников».
После исследования Командорских и Алеутских островов, во второй половине августа «Камчатка» поплыла к берегам Калифорнии. Головнин побывал в Форт-Россе – владении Русско-американской компании (в 1841 г. компания продала свои калифорнийские владения крупному землевладельцу Джону Саттеру), и Сан-Франциско. Затем, через Сандвичевы, Мариинские и Филиппинские острова, обогнув мыс Доброй Надежды, «Камчатка» взяла курс на остров Святой Елены. Василий Михайлович втайне надеялся увидеть знаменитого пленника, томящегося на острове (в конце концов, некоторое время назад он сам был в похожем положении), но англичане, опасавшиеся бегства Наполеона, охраняли его с особой тщательностью и посторонних не пускали. После двухдневной стоянки сужно отправилось на Азорские острова, после – к берегам Британии, и, наконец, 5 сентября 1819 г. возвратилось в Кронштадт. Свое второе кругосветное плавание, продолжавшееся два года и десять, Василий Михайлович описал в книге «Путешествие вокруг света на шлюпе «Камчатка» в 1817, 1818 и 1819 годах».
В 1821 г. Головнин вернулся в Морской корпус – теперь уже в должности помощника директора. Нахлынувшие было воспоминания юности быстро сменились мрачными мыслями: альма матер переживала далеко не лучшие времена. Как вспоминал Василий Михайлович, «повсюду царили дикий произвол учителей и одичалость воспитанников». В своем желании изменить положение он нашел нескольких единомышленников среди наставников, однако они были в меньшинстве. Оттого и проработал капитан-командор в Морском корпусе меньше двух лет. Непростой была и следующая должность Головнина – в 1823-м его назначили генерал-интендантом флота. Безусловно, повышение – теперь в его подчинении находились все судостроительные верфи и береговая инфраструктура Адмиралтейского ведомства. Долг присяги и чести требовал быть дотошным, но вал бумаг начал его захлестывать. И ладно бы от них был толк, но зачастую делопроизводство «по правилам» превращалось в абсурд. Например, пришлось Василию Михайловичу заниматься «делом о сломанной лопате». Цена той лопаты – 40 копеек, а бумаги и сургуча на него ушло на полтора рубля. И это не считая времени, угробленного впустую…
Как это часто бывает, выйти из оцепенения помогло несчастье, чрезвычайная ситуация. В ноябре 1824 г. сильнейшее наводнение затопило Петербург и Кронштадт, вода и сильнейший ураган разрушили верфи и корабли, которые стихия раскидала по берегу едва ли не на сотню верст. Генерал-интенданту флота пришлось мобилизовать себя и других, чтобы восполнить потери. За шесть лет «хозяйство» Василия Михайловича выдало флоту 23 линкора, 21 фрегат, 24 шлюпа и брига, 13 шхун и яхт, 8 пароходов (первых в России), 14 транспортов, 52 канонерки, и все эти суда были вооружены и снабжены всем необходимым.
Болью в сердце отозвалось 14 декабря 1825-го: Головнину казалось, что после провала отчаянного шага декабристов в России уже не осталось места для благородных порывов и беззаветного служения родине. Василий Михайлович находил успокоение в работе, благо ее хватало: с 1827 г. в распоряжение вице-адмирала (да, он уже дослужился до адмиральского чина) были переданы кораблестроительный, комиссариатский и артиллерийский департаменты. Он немного завидовал другу Рикорду, который в это время командовал средиземноморской эскадрой, помогавшей грекам в их борьбе за независимость от Османской империи. Успокаивала мысль, что кому-то нужно готовить флот к боевым и мирным свершениям на берегу, пока на то были силы.
Здоровье особо его не беспокоило, разве что побаливало колено, ушибленное при побеге от японцев, и временами донимал ревматизм – традиционная болезнь моряков. В мае 1831 г. семейство Головниных перебралось с зимней квартиры на дачу на Петергофской дороге. В это же время по центральным губерниям страны покатилась эпидемия холеры, в середине июня она дошла и до столицы. Тут бы поберечься, пересидеть на даче, но Василий Михайлович и слышать об этом не хотел. 29 июня экипаж, по обыкновению, рано утром отвез Головнина в Петербург. А около четырех часов вечера, раньше обычного срока, его привезли назад. Василий Головнин прошел через две кругосветки, два плена и бесчисленное множество штормов и бурь. А умер на суше, сгорел буквально в один вечер – страшная болезнь не оставила ни одного шанса на спасение…


ЗАПИСКИ ФЛОТА КАПИТАНА ГОЛОВНИНА О ПРИКЛЮЧЕНИЯХ ЕГО В ПЛЕНУ У ЯПОНЦЕВ
Предуведомление
Не нужно распространяться о том, сколь мало Япония известна в Европе. Хотя было время, когда японцы, не имея понятия о корыстолюбии европейцев, допускали их в свое государство и позволяли им делать всякого рода замечания, но разногласия и противоречия, встречающиеся в сочинениях многих писателей о Японии, не дозволяют верить их повествованиям. Притом с той поры, как японцы лишили европейцев свободного к себе доступа, прошло столько времени, что по естественному порядку вещей должна была последовать перемена во многих частях, и Япония, конечно, ныне не то, что была в те времена. Голландцы, торгующие в Нагасаки, при всем стеснении в обращении с жителями, по знанию японского языка, без сомнения, могли бы собрать весьма многие любопытные сведения о сем государстве.
Но если, как всем известно, они держат в тайне описи и карты даже таких мест, куда имели доступ другие европейские народы с большими познаниями и наблюдения о которых сообщены свету во всей подробности, то чего ожидать от них относительно Японии, куда из всех европейцев они одни допускаются? Следственно, сведение о сем древнем народе должно быть занимательно для людей просвещенных. Сие самое побудило меня сообщить свету приключения мои в плену у японцев, которые в другом случае не заслуживали бы внимания публики. По прочтении их увидят, какие ограниченные средства имел я для наблюдения всего, что потребно к описанию великого и малоизвестного государства, и не станут винить меня в краткости моих замечаний о таком предмете, подробное описание которого могло бы доставить материалов на несколько томов.
Если б по примеру некоторых издателей путешествий я имел желание увеличить сию книгу для моих выгод, то, конечно, мог бы под названием предисловия, введения, вступления и проч. и проч. наполнить добрый том выписками из других книг, в коих писано о Японии и которые известны всем просвещенным читателям, но я хочу описывать только то, что со мною случилось, что я сам испытал и видел собственными глазами.
Здесь за нужное почитаю сказать, что записки сии были готовы к печати при возвращении моем в Петербург (в июле 1814 г.), но разные причины, не от меня зависевшие, препятствовали издать их прежде сего времени.

Часть первая
Глава 1
Предмет похода шлюпа «Дианы». – Приготовление к оному. – Имена прежних мореплавателей, бывших у Курильских островов. – План мой, как производить опись сих островов. – Затруднения и опасности, встречаемые при описи оных. – Первое наше свидание с японцами на острове Итурупе, где нашли мы курильцев. Замечания о подвластных России курильцах вообще. – Свидание с японцами на острове Кунашире. – Неприятельский их поступок. – Объяснения наши с ними. – Коварство и хитрость их. – Взятие нас в плен.
В апреле месяце 1811 года, командуя императорским военным шлюпом «Дианой», находившимся тогда в Камчатке[1], получил я от морского министра предписание, коим, по высочайшей воле, повелевалось мне описать точнейшим образом южные Курильские острова, Шантарские острова и Татарский берег, от широты 53°38' N до Охотска.
В повелении господина министра было упомянуто о двух бумагах, содержавших в себе подробное описание возложенного на меня поручения и посланных с оным повелением в одно время из Адмиралтейств-коллегии и из Адмиралтейского департамента, но сих бумаг я не получил, да и получить их в Камчатку прежде будущей осени, зная здешние почтовые учреждения, никакой возможности не предвидел. Для получения нынешним летом упоминаемых бумаг оставалось мне одно средство – идти со шлюпом в Охотск.
Предмет сей, без всякого сомнения, был весьма важен, хотя по предписанию морского министра мне вполне известна была воля его императорского величества: я знал, какие места должен был описывать и что государю императору угодно, чтобы оным сделано было точнейшее описание; но каким образом надобно было произвести в действо высочайшую волю, в том я должен был руководствоваться наставлениями Государственной Адмиралтейств-коллегии. Равным образом и инструкция Государственного Адмиралтейского департамента хотя служила только дополнением к той, которую я уже имел, однако же могла содержать в себе предписания и наставления, без коих при описи я мог сделать, по неопытности и по недостатку столь обширных сведений о здешнем крае, какие имеет департамент, немаловажные упущения.

Я очень жалел, что не получил прежде упомянутых бумаг вместе с повелением министерским, и чувствовал все неудобства, от неприсылки оных произойти могущие; но, с другой стороны, ясно предвидел потерю времени, убыток для казны и невозможность сделать что-либо порядочное, стоящее издержек и трудов, словом сказать, совершенное упущение целого лета без всякой значащей пользы по предмету предпринятой экспедиции, если бы я пошел сначала в Охотск[2]. Сие мнение мое основывалось на следующих причинах:
1. Судя по времени года, когда открывается с моря доступ к Охотскому порту, и прибавив к тому время, нужное на перевоз провизии, на запас пресной воды, дров и прочего и на переход от Охотска к южным Курильским островам, я не мог со всякой поспешностью и благоприятством ветров быть на том месте, с которого надлежало начинать опись, прежде первых чисел июля месяца; следственно, май и июнь потеряны.
2. Состояние шлюпа и некоторым образом команды требовало, чтобы он зимовал в порте, где можно бы было его осмотреть, очистить и исправить, потому что с самого отправления нашего из Кронштадта в 1807 году я не имел случая его разгрузить и осмотреть внутренние и наружные подводные повреждения, ибо в Петропавловской гавани едва достает кое-каких дурно выстроенных амбаров для помещения провианта, принадлежащего гарнизону, а для посторонних вещей нет никакого строения, и потому все провизии и материалы хранились на шлюпе в течение обеих зим. От сего завелось невероятное множество крыс, поедавших провиант и портивших запасные паруса, армяк, бочки и все, что только им попадалось. Чтобы истребить их, непременно нужно было шлюп совсем очистить, да и гнилых членов мы нашли много в тех местах, кои могли осмотреть.
Сверх того, люди износили все почти свое платье и обувь, и нужно было их обмундировать, чего без помощи Охотского порта невозможно было сделать. Все сии причины понуждали меня необходимо зимовать в Охотске, куда надобно было прийти в исходе сентября или, по крайней мере, в начале октября. Следственно, всего времени для описи оставалось около трех месяцев, самых неблагоприятных (кроме июля) для сего дела.
Все мореплаватели, бывшие в здешних морях, жалуются на необыкновенные туманы и мрачные погоды, препятствовавшие им видеть и близко приходить к берегам для осмотра и описи оных. Идучи в прошлом году в Америку и возвращаясь оттуда в Камчатку вдоль гряды Алеутских островов по южную сторону их, я сам испытал то же. Кроме сих препятствий, останавливающих мореплавателей в описи берегов и островов сего края, они бывают здесь подвержены еще другим, гораздо большим и опаснейшим затруднениям.
Находясь между Алеутскими или Курильскими островами, от чрезвычайно быстрых течений и неудобоизмеримой глубины подле самых берегов сих островов (из коих у многих в расстоянии от берега трех миль полутораста или двухсотсаженным лотлинем дна нельзя достать), лот, в большей части морей служащий верным и надежным показателем приближения к земле, недействителен, а это в соединении с беспрестанными почти туманами делает плавание по здешним водам весьма опасным. Сии обстоятельства были мне известны и заставили меня стараться о выборе лучшего и удобнейшего времени для исполнения данных мне поручений. На сей конец я рассматривал описания путешествий известных мореплавателей, кои посещали край сей. Вот как они об нем относятся.
В 1779 году английские королевские суда «Резолюшн» и «Дискавери», по смерти капитанов Кука и Клерка доставшиеся в команду капитана Гора, отправились из Авачинской губы 9 октября по новому стилю с намерением между прочими открытиями, относившимися к цели их вояжа, осмотреть Курильские острова. Но им удалось видеть только первый и второй из сих островов – Сумшу и Парамушир; прочих же, несмотря на все их старания приблизиться к оным, они не видали по причине частых сильных ветров с западной стороны. Первую землю, после помянутых двух островов, они увидели на восточном берегу Японии в широте 40°05' 26 октября. Капитан Гор нетерпеливо желал осмотреть южные Курильские острова, но почти беспрестанные бури в том ему препятствовали. Авачинскую губу оставил он по старому стилю в исходе сентября. Итак, можно заключить, что сентябрь и октябрь суть неудобные месяцы для списывания Курильских островов.
Лаперуз, пройдя пролив между островом Сахалином и островом Матсмаем (после названным его именем) в половине августа 1787 года от мыса Анивы до мыса Тру острова Штатенландии (земли Штатов)[3], никакой земли не видал и, усмотрев сей мыс 19 августа (по новому стилю), видел после Компанейскую землю[4] и Марикан[5], между коими прошел, назвав сей пролив именем своего фрегата La Boussole (компас). Но почти беспрестанные густые туманы препятствовали ему производить дальнейшую опись Курильских островов, и он нашелся принужденным, оставив свое намерение, идти в Камчатку. На сем пути не видал он по причине туманов ни одного Курильского острова, кроме трех вышеупомянутых. Это было по старому стилю в первых числах сентября.
Капитан Сарычев (в изданном им путешествии по северо-восточной части Сибири, Ледовитому морю, Восточному океану и проч.) пишет, что из Авачинской губы отправились они 6 августа (по старому стилю) 1792 года с намерением описывать Корейское море[6] и шли к SW вдоль Курильской гряды. Но сырые туманы препятствовали им видеть землю до 20-го числа, а тогда, будучи в широте 47°28', увидели они, как господин Сарычев полагает, остров Марикан и некоторые другие. Они хотели осмотреть их, но туманы помешали. Позднее время принудило их оставить намерение описывать Корейское море и возвратиться в Охотск. На обратном пути видели они седьмой остров и пик на двенадцатом острове, потом видели южный край второго острова и верхи трех сопок пятого; но все это являлось в тумане так, что они не могли определить географического сих мест положения.
Английский капитан Бротон в 1796 году, оставив Вулканический залив, находящийся на южном краю Матсмая, плыл по восточную сторону сего острова, прошел между островами Кунаширом и Итурупом, приняв первый из них за часть Матсмая. Потом, идучи вдоль северо-западного берега острова Итурупа (Штатенландии), видел лишь первую половину его протяжения и северо-восточную оконечность, не зная, что они составляют один и тот же остров. Потом, пройдя вдоль западной стороны Урупа (Компанейской земли) и Симусира (Марикана), доходил до острова Кетоя. Оттуда воротясь, проходил по южную сторону Урупа, Итурупа и Кунашира, не сделав никаких примечаний о берегах сих островов. Сколько, впрочем, велико ни было желание капитана Бротона точнейшим образом осмотреть сии столь малоизвестные земли, но он не успел в своем намерении по причине туманов, крепких ветров и вообще неблагоприятной погоды. Плавание капитана Бротона по водам южных Курильских островов происходило в октябре месяце.
Капитан Крузенштерн в 1805 году, возвращаясь из Японии в Камчатку, находился у Курильских островов в последних числах мая и в первых июня. Потом, идучи к острову Сахалину, проходил он мимо них в первой половине июля, а на обратном пути – в исходе августа[7]. Мне это известно было по карте, приложенной к вояжу капитана Крузенштерна, которую я получил вместе с некоторыми другими от подштурмана Курицына, командира одного из судов Американской нашей компании; но, не читавши второй части его вояжа, я не знал, какие погоды он встретил у Курильских островов.
Впрочем, кроме сих знаменитых мореплавателей, у коих я, так сказать, заимствовал советы в моем деле, старался я также и здесь, в Камчатке, отыскать людей, бывавших в местах, предназначенных мне для описи, и расспрашивал их о всех обстоятельствах с большой подробностью. Но от людей, не знающих мореплавания и вообще с весьма ограниченными понятиями, каковы камчатские промышленные, которые одни только вместе с гражданскими чиновниками ездят на ближние обитаемые Курильские острова для сбору ясаков и прочего, мало можно получить нужных мореплавателю сведений. Они знают только, что летом бывают ясные дни и хорошие погоды, но как часто и в каких месяцах более, обстоятельно сказать не могут, ибо при переездах через проливы одна необходимость заставляет их примечать состояние и перемены погод и ветров. А там, добравшись до курильских жилищ, им мало нужды до атмосферы, и они не заботятся о метеорологических замечаниях; добыча и сбор ясаков составляют все их упражнение.
Но некто подштурман Андреев, человек с порядочными по своему званию сведениями, бывший с лейтенантом Хвостовым на компанейском[8] судне у южных Курильских островов в первых числах июня, уверял меня, что тогда погоды стояли хорошие. В прошлом году я шел с Камчатки в Америку в июне месяце, а возвращался в августе и сентябре: в оба раза имел я очень часто пасмурные погоды и туманы, а горизонт почти всякий день был покрыт мрачностью. Итак, все вышесказанное мною о погодах на Восточном океане уверяло меня, что сему морю свойственны туманы, что оные бывают здесь часто и продолжительны во всех месяцах без исключения, только в одних чаще, нежели в других, и что здесь нет такого времени года, в котором бы стояли по неделе сряду хорошие и ясные дни.
Это самое заставило меня думать, что для описи такого пространного берега непременно нужно употребить целое лето – с начала мая по октябрь. Для сего надобно стараться сколько возможно держаться ближе берегов, если ветер позволяет, во всякую погоду, и когда выяснит или туман прочистится, тотчас подходить к ним вплоть. Иначе в три года едва ли можно кончить сию опись, если только употреблять на то средние летние месяцы, то есть июнь и июль. Сии заключения понудили меня приступить к делу как возможно ранее.
Здесь упомяну кратко о моем плане, как производить опись. Он состоял в следующем. Из мореплавателей, имевших средства определять долготу места на море астрономическими наблюдениями, видели Курильские острова Гор, Лаперуз, Сарычев, Бротон и Крузенштерн. Капитан Гор видел только два первые от Камчатки острова – Сумшу и Парамушир. Лаперуз видел Итуруп (Штатенландию), Уруп (Компанейскую) и Симусир (Марикан). Господин Сарычев не упоминает в своем путешествии об определенном им географическом положении островов, кои он видел. Бротон видел часть Матсмая, Кунашир, Итуруп, Уруп, Симусир и Кетой издали. Капитан Крузенштерн проходил три раза Курильскими островами, и, судя по трактам его, положенным на карте, надобно думать, что он видел с разных сторон все острова от мыса Лопатки до острова Расшуа, который, по его карте, тринадцатый из островов Курильских.
Следовательно, нет сомнения, чтобы все сии острова, виденные капитаном Крузенштерном, по широте и долготе не были положены во всех отношениях с величайшею точностью. Что же касается до южных островов, виденных Лаперузом и Бротоном, то они не со всех сторон ими осмотрены. Следовательно, сии мореходцы не могли определить настоящего их местоположения, а притом они не занимались описью оных, и кроме Нортона, на который капитан Бротон один раз посылал шлюпку, не посещали ни одного из них. Что же касается до старых наших мореплавателей и промышленных, учащавших своими посещениями Курильские острова, то стоит только сравнить карту капитана Крузенштерна северных Курильских островов с прежними картами, изданными с повествования сих господ, чтобы увериться в недостатке их описей. Некоторые острова в двух местах положены под разными именами, другие – маленькие, ничего не значащие, увеличены в 5 или 10 раз против настоящей своей величины; одни между собою сближены, другие, напротив, отдалены. Словом, множество разных грубых ошибок наполняют все старые карты Курильских островов.

По сим причинам я положил, оставив Камчатку, идти прямо к проливу Надежды между островами Матуа и Расшуа, где, поверив свои хронометры по положению оных[9], если лунные обсервации сделать сего не позволят, пуститься вдоль южной гряды Курильских островов, начав опись с острова Кетоя, которого Крузенштерн не видал, и продолжать описание каждого острова одного за другим по порядку до самого Матсмая. Потом пройти между островами Кунаширом и Матсмаем и описать всю северную сторону сего последнего до самого Лаперузова пролива, а оттуда пойти в виду восточного берега острова Сахалина до самого места (в широте 53°38'), откуда должна начаться опись Татарского берега, и кончить лето описанием сего берега и Шантарских островов.
Составив таким образом план свой, я немедленно стал приготовляться к походу. Мы прорубили в Петропавловской гавани лед и 25 апреля вывели шлюп из сей гавани в Авачинскую губу, а 4 мая отправились в путь. 14 мая достигли мы пролива Надежды, то есть предела, откуда, по расположению моему, должна была начаться опись. Не стану описывать ни плавания нашего между Курильскими островами, ни того, каким образом мы производили опись (для сего предмета назначена особая книга[10]), скажу только, что до 17 июня, то есть до дня, когда мы случайно имели первое наше с японцами свидание, невзирая на то, что почти беспрестанные густые туманы и сильные неправильные течения много препятствовали в нашем деле, мы успели описать из числа Курильских островов: тринадцатый – Расшуа[11] (1), четырнадцатый – Ушисир (2), пятнадцатый – Кетой (3), шестнадцатый – Симусир, или Марикан, семнадцатый – два Тчирпоя и Макантор и западную сторону восемнадцатого, или Урупа.
Теперь, прежде нежели я приступлю к описанию сношения нашего с японцами и последовавшего потом со мною несчастия, за нужное почитаю сказать нечто о существовавшем тогда политическом отношении между Россией и Японией, как оно мне было известно.
С лишком за тридцать лет пред сим на Алеутском острове Амчитке японское торговое судно претерпело кораблекрушение. Спасшийся с него экипаж, в числе коего находился начальник того судна Кодай, был привезен в Иркутск, где несчастные сии японцы жили около или более 10 лет. Наконец блаженной памяти императрице Екатерине Великой благоугодно было приказать отправить их в отечество из Охотска и с тем вместе попытаться о восстановлении с Японским государством торговли ко взаимной выгоде обеих держав. Высочайшее именное повеление по сему предмету, данное сибирскому генерал-губернатору Пилю, заслуживает особенного внимания. В нем между прочими наставлениями имянно предписано было генерал-губернатору отправить в Японию с посольством малозначащего чиновника и подарки от своего имени как от пограничного генерал-губернатора, а не от императорского лица, и притом замечено, чтобы начальник судна был не англичанин и не голландец.
В исполнение сей высочайшей воли генерал-губернатор Пиль отправил осенью 1792 года в Японию из Охотска поручика Лаксмана на транспорте «Екатерина» под командою штурмана Ловцова. Лаксман пристал к северной части острова Матсмая и зимовал в небольшой гавани Немуро[12], а в следующее лето по желанию японцев перешел в порт Хакодаде, находящийся на южной стороне помянутого острова при Сангарском проливе, откуда сухим путем ездил в город Матсмай, отстоящий от Хакодаде к западу на три дня ходу, где и имел с чиновниками, присланными из японской столицы, переговоры. Следствием их было следующее объявление японского правительства:
1. Хотя по японским законам и надлежит всех иностранцев, приходящих к японским берегам, кроме порта Нагасаки, брать в плен и держать вечно в неволе, но как русским сей закон был неизвестен, а притом они привезли спасшихся на их берегах японских подданных, то сей закон над ними теперь не исполнен и позволяется им возвратиться в свое отечество без всякого вреда, с тем чтоб впредь к японским берегам, кроме Нагасаки, не приходили и даже, если опять японцы случатся быть в России, то и их не привозили; в противном случае помянутый закон будет иметь свое действие.
2. Японское правительство благодарит за возвращение его подданных в отечество, но объявляет, что русские могут их оставить или взять с собою, как им угодно, ибо японцы по своим законам не могут их взять силою, предполагая, что люди сии принадлежат тому государству, к которому они занесены судьбою и где спасена жизнь их при кораблекрушении.
3. В переговоры о торговле японцы вступить нигде не могут, кроме одного назначенного для сего порта Нагасаки, и потому теперь только дают Лаксману письменный вид, с которым один русский корабль может прийти в помянутый порт, где будут находиться японские чиновники, долженствующие с русскими договариваться о сем предмете.
С таковым объявлением Лаксман возвратился в Охотск осенью 1793 года. По отзыву его видно, что японцы обходились с ним дружелюбно и с большою вежливостью, оказывали ему разные по своим обычаям почести; офицеров и экипаж содержали на свой счет во все время пребывания их при берегах японских и при отправлении снабдили съестными припасами без всякой платы, сделав им разные подарки. Он жалуется на то только, что японцы, исполняя строго свои законы, не позволяли русским свободно ходить по городу и держали их всегда под присмотром.
Неизвестно, почему покойная государыня не приказала тотчас по возвращении Лаксмана отправить корабль в Нагасаки. Вероятно, что беспокойства, произведенные в Европе французской революцией, были тому причиной, но в 1803 году при ныне царствующем императоре [т. е. при Александре I] послан был в Японию двора его величества камергер Николай Петрович Резанов. Путешествие капитана Крузенштерна познакомило с сим посольством всю Россию. Написанное в его книге касательно до сего предмета и мне было известно, ибо первый том сего путешествия, как я выше упомянул, удалось мне прочитать до отправления моего из Камчатки. Я знал, что объявление японского правительства, сделанное Резанову, состояло в строгом запрещении русским судам приближаться к японским берегам, и даже людей их, буде принесены будут к нашим пределам, запретили они привозить на наших кораблях, а предложили присылать их, если хотим, посредством голландцев.

Господин Резанов, возвратясь из Охотска в Камчатку, отправился оттуда в Америку на компанейском судне, которым командовал лейтенант Хвостов. Оттуда он на следующий год с тем же офицером возвратился в Охотск и поехал сухим путем в Петербург, но на дороге занемог и умер, а Хвостов пошел в море и сделал на японские селения нападение. О всех сих происшествиях упоминается в предисловии к книге под заглавием «Двукратное путешествие Хвостова и Давыдова…», изданной его превосходительством вице-адмиралом Александром Семеновичем Шишковым. Любопытные могут там видеть, как дело это случилось, но мне достоверно было известно, что правительство не одобрило поступков Хвостова. Впрочем, если бы Резанов и Хвостов в живых находились, то, может быть, поступки сего последнего были бы лучше объяснены, но теперь станем держаться старой пословицы: об умерших, кроме хорошего, ничего говорить не должно.
Получив повеление описывать южные Курильские острова, знал я, что некоторые из них заняты японцами, и потому всеми мерами старался, сколько возможно подробнее наведаться о всем том, что Хвостов у них делал, и на сей конец расспрашивал бывшего с ним штурмана, которого ответы уверили меня, что оба их нападения на японцев походили не столько на войну просвещенного народа, сколько на самовольные поступки, и что японцы не имеют ни малейшей причины быть уверены, чтобы такое на них нападение двух малозначащих судов могло быть сделано по воле монарха великой и сильной державы, о пространстве и могуществе коей они должны были иметь ясное понятие по описанию своих единоверцев, живших несколько лет в России. Объявления помянутого штурмана совершенно сходствовали и с тем, что я о сем деле слышал в первый год прибытия нашего в Камчатку от компанейского приказчика Масникова, бывшего также с Хвостовым в его экспедициях. Но, несмотря на все это, я не хотел без повеления высшего начальства иметь с японцами никакого ни сношения, ни свидания. Намерение мое было плавать подле берегов тех островов, которые они занимают, не поднимая никакого флага, дабы не произвести страха и сомнения в подозрительных японцах. Но судьбе угодно было все расположить иначе и, вероятно, к лучшему.
Вот в каком отношении, сколько мне известно, находилась Россия в рассуждении Японии, когда я должен был отправиться к берегам островов, в японской зависимости находящихся. Теперь обращусь к главному предмету моей книги.
После полудня 17 июня мы находились весьма близко западной стороны северной оконечности острова Итурупа, не зная тогда, что она составляет часть сего острова. Оконечность сия, напротив того, казалась нам отделенным островом, ибо залив Сана, вдавшись далеко внутрь земли, походил на пролив, да и на карте капитана Бротона сия часть берега оставлена под сомнением по неизвестности, пролив ли тут или залив.
Желая узнать это достоверно, приблизились мы к берегу мили на три итальянские. Тогда увидели на берегу несколько шалашей (по-сибирски барабор), две большие лодки (байдары) и людей, бегающих взад и вперед. Полагая, что тут живут курильцы, отправил я для отобрания от них сведений об острове и о других предметах, до нашего дела принадлежащих, мичмана Мура и штурманского помощника Новицкого на вооруженной шлюпке с четырьмя гребцами. А усмотрев, что с берега едет большая лодка к ним навстречу, и не зная, как жители хотят их встретить, я тотчас подошел со шлюпом ближе к берегу и потом на вооруженной шлюпке с мичманом Якушкиным и с четырьмя гребцами поехал сам к ним на помощь. Между тем лодка, встретив первую нашу шлюпку, воротилась и вместе с нею погребла к берегу, куда и я приехал.
На берегу нашел я, к великому моему удивлению, мичмана Мура в разговоре с японцами. Он мне сказал, что тут есть несколько наших курильцев с тринадцатого острова, или Расшуа, занесенных сюда в прошлом лете погодою, которых японцы, продержав около года в заключении, решились наконец освободить. Теперь они приведены были на сие место под конвоем японских солдат с тем, чтобы при первом благополучном ветре отправиться им отсюда на лодках к своим островам. Господин Мур показал мне японского начальника, стоявшего на берегу саженях в сорока от своих палаток к морю; он был окружен восемнадцатью или двадцатью человеками в латах и вооруженными саблями и ружьями; каждый из них в левой руке держал ружье у ноги без всякого порядка, как кто хотел, а в правой два тонких зажженных фитиля. Я ему сделал приветствие по нашему обыкновению поклоном, а он мне поднятием правой руки ко лбу и небольшим наклонением вперед всего тела.
Мы говорили посредством двух переводчиков: первый был один из его воинов, знавший курильский язык, а другие наши курильцы, умевшие немного говорить по-русски. Японский начальник задал мне сперва вопрос: зачем мы пришли к ним; если торговать, а не с худым против них намерением (наш переводчик выражал этот вопрос: «С добрым умом или с худым умом вы пришли сюда?»), то чтобы шли далее вдоль берега за сопку, где находится главное сего острова селение Урбитч[13]. На это велел я ему сказать, что мы ищем безопасной для нашего судна гавани, где могли бы запастись пресной водой и дровами, в коих имеем крайнюю нужду, а получив нужное нам количество воды и дров, тотчас оставим их берега (такое объявление я сделал для того, чтобы под видом отыскивания удобной гавани мог обойти кругом все их острова и сделать им точнейшую опись); впрочем, опасаться нас они не должны, ибо судно наше есть императорское, а не купеческое, и мы не намерены причинять им никакого вреда.

Выслушав мой ответ со вниманием, он сказал, что японцы имеют причину бояться русских, ибо за несколько лет пред сим русские суда два раза нападали на японские селения и все, что в них ни нашли, то или увезли с собою, или сожгли, не пощадив даже ни храмов, ни домов, ни съестных припасов. А так как пшено, главная и единственная их пища, привозится на остров из Японии, нападение же на них сделано было одно поздно осенью, когда суда их в море не ходят и нового запаса на зиму привезти не могли, а другое рано весною, прежде нежели пришли суда, притом и жилища их были выжжены, и потому японцы принуждены были много претерпеть от голоду и холоду, до того даже, что многие лишились жизни. Следовательно, невозможно, чтобы японцы, видя русское судно столь близко у своих берегов, были спокойны и не боялись. На этот вопрос отвечать было трудно посредством таких плохих переводчиков, каковы были курильцы, однако же я старался вразумить им мои мысли и желал, чтобы они постарались пересказать мои слова сколько возможно точнее.
Я спросил японского начальника: если бы их государь хотел на какой-нибудь народ идти войною, то много ли бы судов и людей он послал? Ответ его был: «Не знаю». – «Но судов пять или десять послал бы?» – спросил я. «Нет, нет, – сказал он, засмеявшись, – много послал бы, очень много». – «Следовательно, как же японцы могут думать, – продолжал я, – чтобы государь русский, обладатель такой обширной земли и великого множества народа, мог послать два суденышка вести войну с Японией; и потому они должны знать, что суда, сделавшие на них нападение, были купеческие, и все те люди, которые ими начальствовали и управляли, не принадлежали к службе императорской, а занимались звериными промыслами и торгами, напали на японцев и ограбили их самовольно, даже без ведома последних наших начальников; но коль скоро поступки их стали известны начальству, то дело было исследовано, и виновные наказаны по нашим законам; доказательством сему может послужить и то, что суда сии, сделав два набега, которые оба имели совершенный успех, более уже не являлись в течение трех лет, но если бы государь наш имел причину и желал объявить японцам войну, то множество судов приходило бы к ним всякий год, покуда не получили бы того, чего требовали».
Японец, приняв веселый вид, сказал, что он рад это слышать, всему, что я ему говорил, верит и остается покоен, но спросил, где теперь те два человека, которых увез у них Хвостов, и не привезли ли мы их с собою. «Они бежали из Охотска на лодке, – отвечал я, – и где скрылись, неизвестно».
Наконец он нам объявил, что в сем месте нет для нас ни дров, ни хорошей воды (что мы и сами видели), а если я пойду в Урбитч, то там могу получить не только воду и дрова, но сарацинское пшено[14] и другие съестные припасы, а он для сего даст нам письмо к начальнику того места. Мы его поблагодарили и сделали ему и приближенным к нему чиновникам подарки, состоявшие из разных европейских вещей, а он нас отдарил свежей рыбой, кореньями сарана, диким чесноком и фляжкой японского напитка саке, которым потчевал нас, отведывая наперед сам, а я поил начальника и всех его товарищей французской водкой, выпив сперва сам по японскому обыкновению, дабы показать, что в ней нет ничего опасного для здоровья. Они пили с большим удовольствием, прихлебывая понемногу и прищелкивая языком. Принимая от меня чашечку, из которой пили, они благодарили небольшим наклонением головы вперед и поднятием левой руки ко лбу. Я взял у одного из них фитиль, чтобы посмотреть его, и когда стал ему отдавать, изъявляя знаками вопрос, можно ли мне от него немного отрезать, то они мне тотчас предложили весь моток.
Начальник их, видя, что мне желательно посмотреть их ставку, тотчас повел меня туда. Она состояла из весьма длинной, невысокой, крытой соломенными или травяными матами палатки, разгороженной поперек на многие отделения, из коих в каждое вход был особенный с южной стороны; окон не было, а свет проходил дверьми. Его отделение находилось на восточном краю; пол в оном устлан очень чистыми матами, на которые мы сели, поджав ноги, как портные, в средине поставили большую жаровню и принесли ящик в чехле из медвежьей кожи, шерстью наружу. Начальник положил две сабли в сторону и стал снимать кушак. Приметив, что он сбирается угощать нас не на шутку, а на дворе становилось поздно, и шлюп был слишком близко к берегу для ночного времени, я поблагодарил его за ласковый прием, велел сказать, что приеду к нему в другой раз, а теперь остаться не могу, и пошел к шлюпке.
Когда я был с начальником на берегу, ко мне подошел с большим подобострастием и унижением престарелый тайон, или старшина, мохнатых курильцев в сей части острова. Их тут было обоего пола человек до пятидесяти; они показались нам так угнетены японцами, что тронуться с места не смеют, сидели в куче и смотрели с робостью на своих повелителей, с которыми иначе говорить не смели, как стоя на коленах, положа обе руки ладонями на ноги немного выше колен и наклонив голову низко, а всем телом нагнувшись вперед. Наши курильцы с нами говорили с такими же знаками почтения, как и с ними. Я желал на свободе с ними поговорить и сказал, чтобы они приехали к нам, если это не будет противно японцам и не причинит им самим вреда. Впрочем, велел я, чтоб они уверили японцев в нашем дружеском к ним расположении и что мы не намерены делать им отнюдь никакого вреда. Курильцы пересказали им мои слова, но за точность перевода я ручаться не могу. В ответ же они мне объяснили, что японцы нас боятся и не верят, что мы к ним пришли с добрым намерением (или с добрым умом, как они говорили), но подозревают, что мы с таким же худым умом пришли, с каким приходили к ним суда Хвостова. Я желал более о сем деле разведать и сказал курильцам, чтобы они поговорили с японцами и узнали, что они об нас думают, а потом приехали к нам.

Мы возвратились на шлюп в 7 часов вечера, а курильцы приехали через час после того; их было двое мужчин, одна женщина и девочка лет четырех. Мужчины оба говорили по-русски столько, что нас понимали, и мы их могли разуметь без затруднения. Они нам привезли обещанное письмо японского начальника к главному командиру в Урбитче, уверяя, что оно содержит извещение о приходе нашем сюда не со злым, а добрым намерением, и сказали, что тотчас по отъезде нашем из селения японцы отправили в Урбитч с подобным известием байдару (большую лодку), которую мы и сами видели, когда она отправилась. Письмо было писано на толстой белой бумаге и сложено кувертом длиною в 6½, а шириною в 2¼ дюйма; куверт был сделан таким образом, что с одной стороны бумаги оставался треугольник, который краями был приклеен к той стороне, а верхний оставшимся углом длиною в полдюйма загнут на другую сторону, где края также приклеены, а на самой вершине положен черными чернилами штемпель; надпись была сделана с обеих сторон.
Сверх того, вот какие вести курильцы нам сообщили: японцы не хотят верить, что мы пришли к ним за каким-нибудь другим делом, кроме намерения их грабить, утверждаясь в своем подозрении на прежнем примере. Рассказывая о сем поступке русских, они обыкновенно говорят: русские на нас напали без вины, перебили много людей, некоторых захватили, разграбили и сожгли все, что у нас было; они не только отняли у нас обыкновенные вещи, но даже лишили всего нашего пшена и саги (единственная их пища и питье в здешних местах) и оставили нас, несчастных, умирать с голоду. А потому, по уверению курильцев, японцы пребывают в полном убеждении, что россияне решились делать им всякое возможное зло, подозревают, что и мы пришли к ним с таким же намерением, почему они давно уже все свое имущество отправили внутрь острова.
Весть сия крайне огорчила всех нас; однако же курильцы утешали нас уверением, что не все японцы так мыслят о русских, но что один только здесь находящийся при них начальник и товарищи его считают русских грабителями и боятся их, чему, конечно, чрезвычайная трусость сих людей причиною. В доказательство сего они рассказали нам свои приключения. В прошлом лете принесло их сюда бурей; японцы их взяли и посадили в тюрьму, предлагали им множество вопросов касательно сделанного на них русскими нападения, на которые они отвечали, что курильцы в поступках русских никакого участия не имели, притом слышали они в Камчатке, что начальники тех судов, которые их грабили, были промышленные, а не государевы офицеры, и нападение сделали без приказу, за что исправник (по мнению сих людей, исправник должен быть один из первых государственных чиновников в России) отобрал от них японские вещи и положил в государевы балаганы (магазины), а их самих посадил в тюрьму. После сего объявления, продолжали курильцы, японцы сделались к ним добрее, стали их лучше содержать и, наконец, велели немедленно отпустить, одарив пшеном, сагою, табаком, платьем и другими вещами, а теперь они сюда привезены с тем, чтобы им с первым благоприятным ветром отправиться на свои острова.
Между прочими разговорами, когда они сделались посмелее от двух рюмок водки, часто упоминали они, что имеют крайнюю нужду в порохе, что им зимой нечем будет промышлять зверей и что япони (так они называют японцев) все им дают, кроме пороху. Частое повторение о порохе нетрудно было понять: они хотели просить его у меня, но не смели, а я, будучи уверен, что они имеют в нем надобность действительно только для промыслов, подарил им 1½ фунта мелкого английского пороху, прибавив к тому еще табаку, бисеру и сережек. Позднее время не позволяло мне продолжать с ними разговор, и я отпустил их в десятом часу на берег, сказав, чтобы они сколько возможно старались изъясниться с японцами и уверить их в нашем миролюбивом и дружеском к ним расположении. Между тем как курильцы у нас гостили, я посылал на берег мичмана Филатова, дав ему табаку, чтоб достать черемши и сараны от мохнатых курильцев. Он скоро возвратился и привез несколько пучков, которые я велел оставить для больных. Тишина, во всю ночь на 18-е число продолжавшаяся, не позволила нам удалиться от берега, а рано поутру увидели мы едущую к нам байдару под флагом.
Думая, что японцы хотят нас посетить, мы приготовились принять их и показать, что мы их дожидаемся. Я велел опустить паруса, хотя по причине безветрия настоящей нужды в том и не было. Около восьми часов байдара подъехала к нам столь близко, что вместо флага виден был белый кусок мата или рогожки, а вскоре после того узнали мы старых своих друзей, курильцев, всех тех же, которые и вчера нас навестили; с ними был еще молодой мужчина, который называл себя Алексеем Максимовичем. Мужчины были одеты в японские длинные и очень широкие халаты с короткими широкими рукавами; халаты сии сшиты из толстой бумажной материи синего цвета с частыми сероватыми полосками. Женщина одета была в парку, сшитую из птичьих шкур, на спине у нее для украшения висели в несколько рядов носы топорков[15], на голове был бумажный платок. Мужчины были с открытыми головами; на ногах торбасы, или русские бахилы, сделанные из горл сивучей. Есаул на шлюп вошел босой, но прежде, нежели поклонился или стал с нами говорить, сел на шкафуте, надел свои торбасы, а потом подошел ко мне и присел с таким же подобострастием, как они кланяются японцам.
Из сего я заключил, что у них неучтиво босому показаться людям, которых они уважают. Человек он лет пятидесяти и, по-видимому, очень дряхлый. Маленькую дочь свою во все время таскал он у себя за спиною в своем халате, придерживая веревкою, кругом его обвязанною, которая обыкновенно была против груди спереди, а когда надобно было ему действовать руками, то чтобы, сжимая плечи, она не мешала, он поднимал ее на лоб, для чего в том месте, где веревка должна касаться лба, пришит был к ней широкий ремень. Мужчины имели большие густые черные, как уголь, волосы и бороды. Волосы они так носили, как наши ямщики. Искусственных украшений никаких у них на лице и на теле не было, а у женщины рот кругом по губам на 1⁄3 или ¼ дюйма выкрашен синей краской, и так же испещрены руки. Они привезли нам в гостинец два пуда рыбы кунжи[16] и трески, несколько сараны[17] и черемши.
Первый вопрос мы им сделали о японцах и узнали, что начальник их, вследствие подаренной ему мною бутылки водки, весь вечер и ночь до самого утра весьма покойно и крепко спал, но прочие во всю ночь не спали и стояли в ружье. Подозрения своего в дурных наших против их замыслах они не оставляют и грозят курильцам, что если мы на них сделаем нападение, то они им головы отрубят как русским подданным, для чего и отпустили их к нам всех, а некоторых оставили у себя под стражею, равно как и этих во всю ночь караулили, а поутру послали сами нарочно к нам, чтобы точнее выведать, зачем мы пришли и чего хотим. В сей раз курильцы наши сбились в словах и признались, что их сюда не погодой занесло, а приехали они к японцам торговать, что в старые годы им позволялось, но ныне по причине неприятельских поступков со стороны русских японцы их захватили и поступили с ними, как выше описано, а потом велели отпустить, дав им на дорогу 20 мешков пшена, саги и табаку. Хотя им возвращена была свобода, но дурная погода мешала им уехать до нашего прихода; ныне же японцы хотят опять их держать с тем, что они головами своими должны будут отвечать за наши дурные против них поступки. Они приехали к японцам в числе семи мужчин, шести женщин и двух ребят, из коих во время их пребывания на сем острове от заключения в тесном месте умерло трое мужчин и три женщины. Они не умели назвать по-русски болезни, бывшей причиною их смерти, но по описанию должна то быть цинга и слабость. Однако же японцы прилагали попечение о сохранении их здоровья, и им удалось побывать в руках японских врачей.
Один из курильцев имел опухоль в руках, а в ногах судороги, так что ноги притягивало икрами вплоть к задним частям лядвей [ляжек]. Его лечили бросанием крови, сначала вдруг из обеих ног, а после из рук, из одной после другой. Впрочем, по незнанию выражений не могли они описать ни инструментов, ни средств, употребленных японцами, только они сего курильца вылечили. Он жаловался лишь на то, что после сей болезни не стало у него, так он изъяснялся, мяса ни на руках, ни на ногах. По мнению нашего лекаря господина Бранда (человека в своем деле весьма искусного), этому должна быть другая причина. Рассказывая свои приключения, они часто сбивались и противоречили друг другу. Наконец стали меня просить взять их с собою и отвезти на их остров Расшуа, потому что они имеют крайнюю нужду там быть. На вопрос мой, если я их возьму, что тогда будет с их товарищами, двумя женщинами и ребенком, оставшимися на берегу у японцев, они молчали, но скоро опять возобновили свою просьбу, говоря, что япони их убьет. Вчера ни слова не было ими сказано нам о нуждах их ехать скоро на свой остров, а только лишь твердили, что пороху нет, и что не знают, чем им промышлять на Урупе.
Дурная погода, препятствовавшая им отправиться, была также сущая ложь. Им неизвестно было, что мы давно уже в соседстве их плаваем и знаем, когда какие погоды стояли: крепких ветров давно не было, и туманы случались не так часто, чтобы с острова на остров нельзя было ехать, а особливо с Итурупа на Уруп, где переезд менее 25 верст, а притом туманы им неопасны, потому что у них был компас, который мы видели. Они его привозили к нам и берегут как глаз, не оставляют даже в лодке, а выносят с собой[18].

По всем их рассказам, из коих многие не стоят того, чтобы об них здесь упоминать, можно было догадываться об их положении: коль скоро японцы, подозревая, что мы хотим напасть на их селения, сказали об этом курильцам и погрозили их наказать за наши поступки, то они, имея причину так же об нас дурно мыслить, как и японцы, стали опасаться, чтобы не потерять голов, для спасения коих желали лучше быть у нас, оставляя на жертву своего товарища, двух женщин и ребенка, почему и просили меня взять их с собой. Я старался их убедить, что им японцев бояться нечего: мы им ни малейшего зла не желаем и не сделаем, следовательно, и они нашим вредить не захотят; что мы только сыщем гавань, запасемся водою и дровами и потом оставим берега их в покое, и что в Урбитче мы постараемся своими поступками уверить японцев в нашей к ним дружбе, почему и советовал им, ничего не боясь, ехать на берег.
Для начальника японского послал я в подарок четыре бутылки французской водки, узнавши, что им отменно нравится сей напиток. При расставании я предложил, не хочет ли один из них остаться на шлюпе, чтобы показать нам гавань в Урупе и, если пойдем в Урбитч, служить переводчиком. На предложение мое они все тотчас согласились остаться, но сего нельзя было сделать, и так решено оставаться Алексею, а прочим ехать на берег. Они так уверены были в нашем намерении неприятельски поступить против японцев, что перед отъездом один из них уведомил нас, хотя прежде о том ни слова не говорил, будто они слышали, что в Урбитче поставлены пушки, и коль скоро русские покажутся, то станут стрелять, а через минуту после другой сказал нам, что там у них одна только пушка.
К полудню ветер стал изрядно дуть от S. Погода была светлая; чтобы успеть осмотреть восточный берег Урупа, отправив наших гостей, мы поставили все паруса и пошли к О. Но, оставив их от нас на полмили или на версту, мы увидели, что они стояли в байдаре с поднятыми вверх руками, махали нам и громко что-то кричали. Думая, что байдара тонет, я велел тотчас остановиться. Они приехали к нам опять очень благополучно только для того, чтобы сказать, что они боятся японцев, которые их убьют, если мы сделаем им что-либо дурное. Надобно было снова их уговаривать; наконец решились они ехать с величайшею робостью, не оставляя мысли, что мы покусимся разбить японцев. Последнее прощание с нами сих жалких бедняков очень меня тронуло; они кричали нам с байдары своей: «Прощайте, мы вам наловим рыбы, наберем черемши и сараны и будем вас ожидать, если японцы не убьют нас!»
От Итурупа пошли мы к восточному берегу Урупа, у которого для описи провели три дня, а потом хотели возвратиться к Урбитчу, но ветры не позволяли пройти проливом де Фриза, а посему и стали мы держать к югу вдоль восточного берега Итурупа для описи сего острова.
Между тем, по необходимости мы должны были усилить подозрение нашего курильского лоцмана в том, что хотим напасть на японцев. Я, с моей стороны, охотно бы старался в других случаях искоренять из него такую мысль, но в таком деле этого миновать было нельзя. Когда день был тихий, со светлой сухой погодой, мы обучали команду абордажной экзерциции с настоящей пальбой. Коль скоро курилец наш увидел всех в ружье, одно отделение с большими мушкетонами, другое – с малыми, третье – с пистолетами и пиками и проч., то при виде такого, по его понятиям, множества оружия не мог он скрыть своего удивления. Мы старались уверить его, что сами боимся нападения на нас японцев и для того готовимся защищаться, а им от нас вреда никакого не будет, если они обойдутся с нами дружески. Он, хотя и качал головою в знак согласия, но про себя совсем не то думал.
Впрочем, часто он сам открывал нам нечаянно такие вещи, в которых на вопросы наши запирался и приходил в замешательство. Например, он не хотел признаться, каким образом они прежде производили торговлю с японцами, когда мы его о том прямо спрашивали, а после, между посторонними разговорами и особливо за чаем, сам рассказывал, почем за какие товары японцы им платили, не помышляя нимало, что объявлял тайну, которую прежде хотел скрыть. Я был очень доволен, что мы могли, не приводя его в замешательство и не причиняя страха нашему гостю, узнать в обыкновенных разговорах все, что только нужно было и что вредить ему никак не могло, а потому я не стал его спрашивать ни о чем, кроме самых обыкновенных всеобщих вопросов, иначе как заведя сначала постороннюю речь.
Сим способом при разных случаях я от него узнал, что торг с японцами до разрыва с нами они действительно производили постоянный и правильный, так, как бы он был учрежден публичными актами двух государств, а может быть, еще и с лучшим порядком и с большей честностью. Курильцы возили к японцам на промен бобровые[19] и нерпячьи (тюленьи) кожи, орлиные крылья и хвосты, а иногда лисиц, которых, однако же, японцы покупают редко и за дешевую цену. От них же получали сарацинское пшено, бумажные материи, платье (главное – халаты), платки, табак, курительные трубки, деревянную лакированную посуду и другие мелочи. Пшено меряется у японцев мешками, большим и малым; три малых мешка составляют один большой, который, по описанию курильцев, так тяжел, что один человек с нуждою его поднимает, следственно, можно положить, пуда в четыре. Мена товаров происходила по взаимному согласию с обеих сторон без всякой обиды и притеснения. Цены вообще почти всегда постоянны и одинаковы, обыкновенно японцы давали курильцам:
за одного полнорослого бобра – десять больших мешков сарацинского пшена;
за тюленью кожу – семь малых мешков;
за десять орлиных хвостов – двадцать малых мешков или шелковый халат;
за три орлиных хвоста – бумажный халат с такою же подкладкой и с ватой в средине;
за десять орлиных крыльев – папушу [связку сухих листьев] табаку, до которого курильцы великие охотники. Они вообще кладут его за губу, некоторые нюхают, а другие и курить научились у японцев из таких же трубок.
Японцы употребляют крылья и хвосты орлиные для своих стрел, почему они у них отменно ценны. Впрочем, в большом уважении и по весьма дорогим ценам продаются у них разные европейские вещи, которых курильцы не имеют. Главные из них: алое или красное и других цветов сукна, стеклянная посуда, янтарные и бусовые ожерелья, стальные вещи и прочее. Алое сукно употребляют они для знатных гостей, расстилая кусок оного в квадрате на аршин и более на том месте, где гость должен сидеть, а из других сукон шьют платье.
С не меньшею откровенностью гость наш Алексей Максимович, когда кстати и обиняками заставляли его о том говорить, рассказывал нам об успехах своих промыслов, также о способах, какими они производят их, и о своем прокормлении. Он жаловался, что ныне бобров стало мало, в чем верить ему очень можно, и даже одно это показание достаточно вселить доверенность к другим его рассказам; ибо и на Алеутских островах, и на Американском берегу, занимаемом работниками промышляющей там компании, сих животных ныне не стало. Они все, испугавшись человеческого гонения и взора, удалились далее к югу в проливы, рассеянные между бесчисленными островами, окружающими северо-западные берега Америки.

Летом, когда море бывает покойно и позволяет безопасно ездить и отдаляться от берегов на байдарах, курильцы бьют бобров стрелами, а зимою у берега стреляют их ружьями или ловят сетями, протягивая оные между каменьями, где сии животные бывают. Лисиц они промышляют как черно-бурых, сиводушек, так и красных, тремя способами: во-первых, если попадется, то стреляют винтовками; во-вторых, ловят кляпцами, как и в Камчатке, то есть ставят западню с приманкой, которую коль скоро зверь дернет, то спускается острое железо и ударяет в него; а третий способ – чайками: привязав чайку к чему-нибудь в том месте, где приметят лисьи следы, окружают ее петлями, а охотник сидит притаившись, чтобы лисица не успела, попавшись в петлю, перегрызть оную. Зверь, услышав порханье чайки, тотчас бросается на свою добычу и попадает в петлю.
Песцов на Курильских островах нет, и жители имени их не знают. Увидев у нас кожи сих животных, они называли их белыми лисицами. Сивучей и нерп они стреляют, а орлов ловят чайками, только не таким образом, как лисиц. Ставят небольшой шалаш с одним отверстием на самом верху, внутри шалаша под отверстием привязывают чайку, в которую орел, спустившись, вцепляется когтями. И пока он силится добычу свою оторвать или остается там пировать на ней, его убивают.
Орлы у них бывают только зимой, а летом, как они говорят, улетают хищные сии птицы в Камчатку, что и справедливо: их там бывает великое множество. Многие рыбой изобильные реки, текущие по сему полуострову, доставляют им обильную пищу. Бобры, сивучи, тюлени, лисицы и орлы суть единственные промыслы курильцев, производимые для торговли. Впрочем, для своего прокормления и домашних потреб они промышляют разных морских птиц, как то: гусей, уток разных родов, чирков и прочих, и рыбу, которой нам принадлежащие Курильские острова очень неизобильны; при берегах обитаемых островов тринадцатого и четырнадцатого, то есть Расшуа и Ушисира, только и есть один род рыбы, жителями называемой сирбок; она величиной с горбушу, красноватого цвета, ловят ее удами между каменьями.
Из птиц гусей и уток они промышляют редко, потому что сей промысел сопряжен с трудами и издержками пороха и свинца[20], но ловят руками топорков, старичков и еще род птиц, на их языке называемых мавридори, в их гнездах, так что один человек в день наберет их 40–50 штук, с коих кожу с перьями сдирают и, сшивая, делают парки для жителей обоего пола. Из жиру топят сало, а мясо, выкоптив над дымом, берегут в зимний запас своей пищи, которое вместе с черемшою, сараною, разными дикими кореньями, ракушками, морскими яйцами и разными родами морского растения составляет главный и, можно сказать, единственный их запас, к которому иногда прибавляется купленное у японцев пшено.
Вдобавок к сему описанию присовокупляю еще следующие подробности касательно курильцев. Наши курильцы вообще бреют бороды, хотя найденные на Итурупе были с бородами, но это делают они из подражания мохнатым, которые носят длинные бороды, а потому наш Алексей, находясь между русскими, изъявил желание выбриться, в чем его и удовлетворили, а сверх того я велел дать ему пару казенного платья, оставшегося после умерших. Жители Сумшу и Парамушира ездят на собаках подобно камчадалам, а на Расшуа и Ушисире не ездят по неумению, но некоторые держат сих животных для лисьей травли. Я выше не говорил о сем способе промышлять лисиц, потому что он не общий и употребляется только некоторыми на острове Расшуа, где есть свои лисицы, а ушисирские жители, не имея их у себя, ездят на другие острова, и потому с собаками таскаться им невозможно. Впрочем, на обоих островах собачьи кожи употребляют для зимних парок.
Алексей нас уведомил, что на южной стороне острова Кунашира (двадцатого Курильской гряды) есть безопасная гавань и укрепленное при оной селение, где могли мы запастись дровами, водою, пшеном и зеленью, почему я и вознамерился в Урбитч уже не ходить, а идти прямо к Кунаширу. Главной же причиной сему намерению было желание мое описать подробнее гавань и пролив, отделяющий Кунашир от Матсмая, который прежде сего европейским мореплавателям не был известен, и на многих картах означен вместо него сплошной берег, да и на карте Бротона оставлен он под сомнением. Сверх того, и другая причина еще понуждала меня поскорее прийти к селению в безопасную гавань: мы нашли, что в трюме у нас крысы съели более четырех пудов сухарей и около шести четвериков солоду, а так как мы не могли знать, в каком состоянии находится провизия, лежащая внизу, то и нужно было поспешать к месту, где бы в случае нужды можно было получить какой-нибудь запас.
Ветры, туманы и пасмурность не позволяли нам войти в пролив между Матсмаем и Кунаширом прежде 4 июля. Во все сие время мы бились у островов Итурупа, Кунашира и Чикотана, часто их видали, но по большей части они были скрыты в тумане. Вечером подошли мы близко к длинной низкой косе, составляющей восточную сторону Кунаширской гавани, а чтоб не причинить беспокойства и страху японцам входом нашим в гавань к ночи, я рассудил стать в проливе на якорь. Во всю сию ночь на двух мысах гавани горели большие огни, вероятно, для сигнала о нашем приходе.
На другой день (5 июля) поутру мы пошли в гавань; при входе нашем с крепости сделаны были два пушечные выстрела ядрами, которые упали в воду, далеко не долетев до нас. Мы заключили, что японцы здесь не получили еще известия с острова Итурупа о миролюбивом нашем расположении. Между тем густой туман покрыл крепость и залив, почему мы бросили якорь; а когда погода прочистилась, то опять пошли ближе к крепости, с которой уже более не палили, хотя промеривавшая глубину впереди шлюпка была от нее не далее пушечного выстрела.
Крепость вся кругом была обвешана полосатой материей, состоящей из белых и черных или темно-синих широких полос, так что ни стены, ни палисад нельзя было видеть; местами между материи поставлены были щиты с нарисованными на них круглыми амбразурами, но так грубо, что даже издали нельзя было принять их за настоящие батареи. Мы могли только видеть некоторые строения внутри крепости, кои, будучи расположены по косогору, видны были через вал. В числе их дом начальника отличался от прочих множеством флагов и флюгеров, над ним выставленных; на прочих частях города также много сих знаков развевалось, но гораздо менее, нежели у начальника. Алексей не знал причины, для чего это делается, но сказывал, что всегда город таким образом украшается, когда приходит в порт чужое судно или приезжает чиновная особа.
Остановясь на якоре в расстоянии верст двух от крепости, поехал я на берег, взяв с собой штурманского помощника среднего, четырех гребцов и курильца. Японцы, подпустив нас сажен на пятьдесят к берегу, вдруг начали с разных мест крепости в шлюпку стрелять из пушек ядрами. Мы тотчас поворотили назад и стали грести, как то всякий и сам легко догадаться может, из всей силы. Первые выстрелы были очень опасны, и ядра пролетели, так сказать, мимо ушей наших, но после они пушки свои заряжали медленно и нехорошо наводили[21].
С нашего шлюпа при первых выстрелах старший по мне офицер, капитан-лейтенант Рикорд, отправил к нам на помощь все наши вооруженные гребные суда, в коих однако ж, к счастью, мы не имели нужды: ни одно ядро в нашу шлюпку не попало. Когда я уже выехал из дистанции пушечных выстрелов, японцы не перестали палить и даже продолжали по приезде моем на шлюп. Бесчестный их поступок крайне меня огорчил. Я думал, что дикие одни только в состоянии сделать то, что они: видя небольшую шлюпку с семью человеками, едущую прямо к ним, и подпустив оную вплоть к батареям, стали в нее палить, так что от одного ядра все бывшие на ней могли бы погибнуть.
Сначала я считал себя вправе отомстить им за это и велел было уже сделать один выстрел к крепости, чтоб, судя по оному, лучше можно было видеть, как поставить шлюп, но, рассудив, что время произвести мщение не уйдет, а без воли правительства начинать военные действия не годится, я тотчас переменил свое намерение и отошел от крепости, а потом вздумал объясниться с японцами посредством знаков.
На сей конец поутру следующего дня (6 июля) поставили мы перед городом на воду кадку, пополам разделенную: в одну половину положили стакан с пресной водой, несколько поленьев дров и горсть сарацинского пшена в знак, что имели нужду в сих вещах, а на другую сторону кадки положено было несколько пиастров, кусок алого сукна, некоторые хрустальные вещи и бисер в знак, что мы готовы за нужные вещи заплатить им деньгами или также отдарить вещами. Сверху положили мы картинку, весьма искусно нарисованную мичманом Муром, на которой была изображена гавань с крепостью и нашим шлюпом, на коем пушки были означены очень явственно и в бездействии, а с крепости оные палят с летающими ядрами чрез нашу шлюпку. Сим способом я хотел некоторым образом упрекнуть их за их вероломство. Лишь только мы оставили кадку и удалились, как японцы тотчас, взяв оную на лодку, отвезли в крепость.
На другой день мы подошли ближе пушечного выстрела к крепости за ответом, будучи на всякий случай готовы к сражению; но японцы, казалось, не обращали никакого на нас внимания: ни один человек не выходил из крепости, которая вся кругом была обвешана по-прежнему. Рассматривая положение наше со всех сторон, мне казалось, что я имел основательные причины потребовать у японцев ответа каким бы то ни было образом. Первое наше с ними свидание случилось нечаянно: начальник их сам собою вызвался дать нам письмо в город, уверяя, что по оному мы можем получить не только воду и дрова, но и съестные припасы. В надежде на его обещание мы пришли сюда, потеряв полмесяца, в которое время могли бы прийти в Охотск, и издержав немало провизии, которую надеялись получить у японцев за плату по их желанию. А они, приняв нас неприятельски, не хотят дать никакого ответа на миролюбивые наши предложения.
В таком затруднительном положении я потребовал письменным приказом, чтобы каждый офицер подал мне на бумаге свое мнение, как поступить в таком случае. Они все были согласны, что неприятельских действий без крайней нужды начинать не должно, пока не воспоследует на сие воля правительства. Вследствие сего мнения господ офицеров отошли мы от крепости. Я принял другое намерение и послал вооруженные шлюпки под командою капитан-лейтенанта Рикорда в рыбацкое селение, на берегу гавани находящееся, с повелением взять там нужное нам количество дров, воды и пшена, оставив за оные плату испанскими пиастрами или вещами, а сам со шлюпом держался подле берега под парусами в намерении употребить силу для получения нужных нам вещей, буде бы японцы стали противиться выходу нашего отряда на берег.
Однако же в селении не только солдат, но и жителя ни одного не было; воды там, кроме гнилой, дождевой, господин Рикорд не нашел, а взял дрова, небольшое количество пшена и сушеной рыбы, оставив за оные в уплату разные европейские вещи, которые, по словам курильца Алексея, далеко превосходили ценою то, что мы взяли. После полудня я сам ездил на берег из любопытства посмотреть японские заведения и, к удовольствию моему, увидел, что оставленные нами вещи были взяты. Это показывало, что после господина Рикорда тут были японцы, и теперь в крепости знают, что мы не грабить их пришли. На сей стороне гавани были два рыбацких селения со всеми заведениями, нужными для ловли рыбы, для соления и сушения оной и для вытопки жиру. Невода их чрезвычайной величины, и все, принадлежащее к сему промыслу, как то: лодки, котлы, прессы, лари и бочки для жиру и прочее, находилось в удивительном порядке.
8 июля поутру увидели мы выставленную на воде перед городом кадку, тотчас снялись с якоря и, подойдя к ней, взяли оную на шлюп. В кадке нашли мы ящик, во многих кусках клеенки обвернутый, а в ящике три бумаги. На одной было японское письмо, которого мы прочитать не умели, следовательно, все равно как бы его и совсем не было, и две картинки. На обеих были изображены гавань, крепость, наш шлюп, кадка, едущая к ней шлюпка и восходящее солнце; с тою только разностью, что на первой крепостные пушки представлены стреляющими, а на другой обращены они дулами назад. Рассматривая сии иероглифы, всякий из нас толковал их на свой лад, да и немудрено: подобное сему нередко и в академиях случается. Мы только в одном были согласны, что японцы не хотят с нами иметь никакого сношения. Я понимал сии знаки таким образом, что в первый раз они не палили в шлюпку, которая ставила кадку перед городом, и позволили оную поставить, а если в другой раз станем делать то же, то стрелять будут. Посему и пошли мы к небольшой речке на западном берегу гавани, где, остановясь на якоре, послали вооруженные шлюпки наливать пресную воду. Почти весь день мы работали на берегу, и японцы нас нимало не беспокоили, они только выслали из крепости несколько человек курильцев, которые, будучи от нашего отряда в полуверсте, примечали за нашими движениями.
На другой день, 9 июля, поутру опять поехали наши шлюпки на берег за водою, тогда подошел к нашему отряду высланный из крепости курилец. Он приближался потихоньку, с величайшею робостью, держал в одной руке деревянный крест, а другою беспрестанно крестился. Он жил несколько лет между нашими курильцами на острове Расшуа, где известен был под именем Кузьмы. Там, вероятно, научился он креститься и, узнав, что русские почитают крест, оградил им себя и отважился идти к нам парламентером. Первый встретил его лейтенант Рудаков. Он его обласкал, сделал ему некоторые подарки, но, несмотря на все это, Кузьма от страху дрожал, как в лихорадке. Я пришел после, но хорошенько объясниться с ним не мог: Алексея на берегу с нами не было, а посланный не хотел его ждать и на шлюп ехать боялся, силою же задержать его мне казалось неловко, а по-русски он и десяти слов не знал.
Однако ж, кое-как знаками толкуя, я мог понять, что начальник города желает встретить меня на лодке с таким же числом людей, какое у меня будет, и со мною переговорить, для чего и просит подъехать к городу с четырьмя или пятью человеками, на что я охотно изъявил мое согласие и отпустил его, дав ему в подарок нитку бисеру. Он от того сделался смелее и сам уже попросил курительного табаку, которого, однако ж, со мною тогда не случилось, и я обещал привезти его после.
Между тем японцы выставили другую кадку перед крепостью, но так близко батарей, что подъезжать к ним я считал неблагоразумным. Из крепости никто ко мне навстречу не выезжал, но махали только белыми веерами, чтобы я ехал на берег, почему и заключил я, что мы с курильцем худо объяснились, и я не так его понял. Но когда я стал возвращаться, то с берегу тотчас отвалила лодка, на которой подъехал ко мне какой-то чиновник с переводчиком курильского языка. Людей у них было гораздо более, нежели на моей шлюпке, но как мы все были хорошо вооружены, то я не имел причины их бояться. Разговор они начали извинением, что в меня палили, когда я ехал на берег, поставляя сему причиною недоверчивость их к нам, происшедшую от поступков двух русских судов, за несколько лет пред сим на них нападавших, с которых люди сначала также съезжали на берег под предлогом надобности в воде и дровах; но теперь, увидев на самом деле, сколь поступки наши отличны от деяний тех, которые приезжали на прежних судах, они более не имеют в нас никакого сомнения и готовы оказать нам всякое зависящее от них пособие.

Я велел нашему переводчику Алексею объявить им, что прежние суда были торговые, нападали на них без воли правительства, за что начальники оных наказаны, а справедливость сего удостоверения доказывал им тем же способом, как и на острове Итурупе. Они отвечали, что всему этому верят и очень рады слышать о добром к себе расположении русских. На вопрос мой, довольны ли они оставленной нами платой за вещи, взятые у них в рыбацком селении, они сказали, что взятое нами почитают безделицей и думают, что мы оставили за то более, нежели надобно, притом уверяли, что начальник их готов снабдить нас всем, что у них есть.
При сем случае они спросили у меня, что нам еще нужно. Я попросил у них десять мешков пшена, несколько свежей рыбы и зелени и предлагал в уплату пиастры, сколько им самим угодно будет назначить. Они просили меня ехать на берег, чтоб переговорить с самим начальником города, но я на сей случай отказался, обещаясь приехать на другой день, когда шлюп будет ближе к крепости. По обещанию, данному парламентеру Кузьме, я привез с собою табаку, но курильцы не смели принять оного без позволения японского чиновника, а он на это не соглашался. Я желал было поговорить поболее с японцами, но Алексей мой, найдя на лодке гребцами своих приятелей, беспрестанно почти с ними разговаривал: я велю ему говорить японцам, а он заведет с курильцами свой разговор.
Когда мы с ними расстались, то Алексей рассказал, что ему говорили курильцы. По их словам, японцы были в чрезвычайном страхе и смятении при появлении нашего судна. Они думали, что мы тотчас сделаем нападение, и потому немедленно отправили в лес все свои лучшие пожитки, да и сами мы видели, как они вели из крепости в горы вьючных лошадей. Палили они в нашу шлюпку, как уверяли курильцы, действительно от страху, и когда наши гребные суда поехали в рыбацкое селение, то они уверены были, что мы непременно будем там все грабить и жечь. Но коль скоро мы оставили берег, и они, осмотрев свои дома, увидели, что в них все находилось в целости, а за взятое пшено, рыбу и дрова положены были разные недешевые между ними европейские вещи, тогда японцы обрадовались до чрезвычайности и совершенно успокоились.
Я тем более поверил курильцам, что действительно японцы палили в нас от трусости, считая, может быть, что у нас внизу шлюпки лежало много людей. Впрочем, хотя она и мала для сего была, но, как говорится, у страха глаза велики, иначе зачем бы палить им было в горсть людей, прямо к ним ехавших? Они могли нас выпустить на берег и потом поступить, как им угодно. Курилец Алексей также сказывал мне, что японцы чрезвычайно боятся русских и неоднократно ему изъявляли свое удивление, каким образом русские могут так скоро и метко стрелять, как они заметили при нападении на них Хвостова.
10-го числа поутру мы наливали последние наши бочки водой и не успели подойти ближе к крепости, а после ветер не позволил. Между тем японцы выслали лодку, с которой делали знаки, что желают с нами переговорить. Я тотчас поехал к ним, но, подъезжая, увидел, что лодка, оставив на воде кадку, погребла назад. В кадке нашли мы все оставленные нами на берегу вещи и даже те, которые прежде они взяли в поставленной нами кадке. Прибавив к оным 18 пиастров и несколько шелковых ост-индских платков, хотел я ехать на шлюп, но японцы вдруг на берегу начали махать белыми веерами и делать знаки, чтобы я пристал к берегу.
Я приказал гребцам, коих со мною было только четыре человека, положить свое оружие под парусинную покрышку неприметно, но так, чтоб вмиг можно было оное выхватить. Мы пристали к берегу в расстоянии сажень шестидесяти или восьмидесяти от ворот крепости. Я, курилец Алексей и один матрос вышли на берег, а прочим приказано от меня было держать шлюпку на воде, не позволять японцам до нее дотрагиваться и, не спуская глаз с меня, слушать, что я буду приказывать. На берегу встретил меня японский чиновник, называемый оягода[22], и с ним два еще офицера. При них было двое простых японцев и более десяти человек курильцев.
Все японцы, как чиновники, так и рядовые, были в богатом шелковом платье и в латах с ног до головы и имели при себе по сабле и по кинжалу за поясом, а курильцы были без всякого оружия. У меня же была наружу одна сабля, а шести пистолетов, разложенных за пазухою и по карманам, они видеть не могли.
Оягода принял меня очень учтиво и ласково и просил подождать на берегу начальника крепости, который скоро выйдет. Я его тотчас спросил, что бы значило то, что они положили все оставленные нами вещи в кадку и выставили на воду. «С тем чтобы возвратить вам, – сказал он, – ибо мы думали, что вы не хотите более вступать с нами ни в какие переговоры, а до окончания оных мы ничего принять не можем».
Я тотчас вспомнил описание посольства Лаксманова, где упоминается, что японцы до окончания веденных им переговоров никаких подарков принимать не хотели, а после все брали, что он им давал; почему с сей стороны я совершенно успокоился.
Вскоре и начальник появился в полном вооружении в сопровождении двух человек, также вооруженных, из коих один нес предлинное копье, а другой шапку или шлем, похожий на наш венец, при бракосочетаниях употребляемый, с изображением на оном луны. Ничего не может быть смешнее его шествия: потупив глаза в землю и подбоченясь фертом, едва переступал он ногами, держа их одну от другой так далеко, как бы небольшая канавка была между ними. Я ему сделал европейский поклон, на который он мне отвечал поднятием левой руки ко лбу и наклонением головы и всего тела вперед, а потом начался у нас разговор. Я извинялся, что крайняя нужда заставила нас причинить им столь много беспокойства, а он жалел, что по незнанию настоящей цели нашего прихода принуждены они были в нас палить, и спрашивал, зачем при входе нашем в гавань не послали мы от себя шлюпки навстречу к выехавшей из крепости лодке; если бы мы это сделали, то не произошло бы никакого недоумения. Я уверял его, что мы никакой лодки не видали, чему, вероятно, туман был причиною.
Впрочем, приметно было, что он искал предлог извинить свой поступок и говорил неправду, ибо при входе нашем в гавань мы смотрели по обыкновению весьма зорко вокруг себя, так что и птица не скрылась бы от нас, не только лодка. Потом спросил он, я ли начальник корабля или там есть другой старше меня, и повторил свой вопрос несколько раз. Напоследок спрашивал, откуда мы едем, зачем пришли к их берегам и куда от них намерены идти.
Чтоб не возбудить в них страху и подозрения объявлением настоящей причины плавания нашего вокруг их островов, сказал я, что мы возвращаемся из восточных пределов нашей империи в Петербург, встретили много противных ветров и, быв долго в море, имеем недостаток в воде и дровах, для запасения коих искали удобной гавани, но, найдя случайно на острове Итурупе японский военный отряд, получили письмо от их начальника в город Урбитч, которое я теперь позабыл на шлюпе, но после пришлю с уверением, что нам окажут всякую помощь, почему мы и пришли сюда, а получив все нужное, пойдем ближним путем в Кантон для вторичного запаса помянутых вещей. Тогда он сделал замечание, что на Итурупе говорили мы, будто пришли к ним торговать, а здесь говорим другое. На это я уверял его, что если было им так сказано, то ошибка сия должна произойти от курильцев, не понимающих по-русски, впрочем, мы на Итурупе сказали точно то же, что и здесь. Ошибка же такая и действительно могла случиться, ибо на курильском языке нет слов, означающих «деньги» и «покупать», а выражают они это словами «менять», «торговать».
Далее спрашивал он имя нашего государя, как меня зовут, знаю ли Резанова, бывшего у них послом, и есть ли в Петербурге люди, умеющие говорить по-японски. На все сии вопросы дал я ему удовлетворительные ответы, уведомил о смерти Резанова и о том, что мы имеем в России переводчиков их языка. Надобно заметить, что он рачительно записывал на бумагу все мои ответы. Напоследок стал он меня потчевать чаем, табаком курительным, напитком их, сагою и икрою.
Всякая вещь была принесена на особливом блюде и особливыми людьми, кои все были вооружены саблями и кинжалами. Принеся что-нибудь, каждый у нас оставался, так что кругом нас составился добрый круг вооруженных людей.
В числе прочих вещей, привезенных мною для подарков, была французская водка, и потому я предложил начальнику, не угодно ли ему попробовать нашего напитку, и приказал принести бутылку, а в то же время под видом приказа о водке повторил своим матросам, чтобы они готовы были на всякую крайность. Сказать же японцам, что я их боюсь и чтобы лишние из них удалились, честолюбие мне не позволяло, а притом и не хотел показать, что им не доверяю, однако же я видел, что они ни на какое насилие не покушались, хотя легко могли бы все с нами сделать, что хотели, с некоторой только потерей.
Мы курили табак, пили чай, шутили, они спрашивали у меня, как некоторые вещи по-русски называются, а я любопытствовал знать японские слова. Напоследок я встал и спросил его, когда могу получить обещанные их чиновником съестные припасы и что должен я за все вместе заплатить, показав при том пиастр, чтобы он назначил число оных. Но, к удивлению моему, услышал от него, что он не главный начальник крепости и договариваться об этом не может, а просит, чтобы я пошел в крепость для свидания с самым главным начальником. На сие, однако же, я не согласился, сказав, что я и так уже долго у них гощу, и если еще поеду в крепость, то это на шлюпе причинит беспокойство, и, может быть, произойдут неприятные следствия, но если их чиновники поедут на моей шлюпке на корабль, то оставшиеся там офицеры будут в рассуждении моего положения покойны, и тогда я пойду в крепость. На сие предложение один из них тотчас пожелал ехать. Когда же послали к начальнику спросить на это позволения, то он его не дал, а обещался скоро сам выйти ко мне. Но чрез несколько минут прислал сказать, что он обедает и скоро выйти не может. Ждать его я не хотел и сказал, что, подойдя со шлюпом ближе к крепости, приеду и пойду в крепость.
Второй начальник нимало меня не удерживал и при расставании подарил мне кувшин саги и несколько свежей рыбы, извиняясь, что теперь более нет. Показав на большой завезенный невод, сказал, что он для нас закинут, и просил прислать перед вечером шлюпку, говоря, что тогда доставят всю рыбу, которую поймают. Равным образом и от меня принял зажигательное стекло и несколько бутылок водки, но табаку курильцам брать от нас не позволял. Сверх того дал он мне белый веер в знак дружбы, сказав, чтобы мы, подъезжая к берегу, им махали и что сие будет служить сигналом мирного нашего к ним расположения. При сем случае Алексей, переводя речи японца, толковал мне что-то о кресте, но так несвязно и беспонятно, что я ничего уразуметь не мог. А уже на шлюпке, собравшись с духом, и на свободе, прибрав приличные выражения, вздумал он объяснить мне, что они значили: японский начальник, зная, сколь много русские почитают крест, просил меня, чтобы я в знак благонамеренного нашего к ним расположения перекрестился. Случай этот для меня очень был неприятен, и я крайне сожалел, что не мог понять Алексея на берегу.
К вечеру подошли мы к крепости на пушечный выстрел и стали на якорь. Самому мне на берег ехать для переговоров было поздно, почему послал я для доставления к японцам письма с острова Итурупа и за рыбою мичмана Якушкина на вооруженной шлюпке, приказав ему пристать в том месте, где я приставал, и на берег отнюдь не выходить. Он исполнил мое приказание в точности, возвратился на шлюп по наступлении уже темноты, привез от японцев более ста больших рыб и уведомил меня, что японцы обошлись с ним очень ласково, и когда он им сказал, что сегодня мне быть к ним поздно и что я намерен приехать на другой день поутру, то они просили, чтобы в туман мы не ездили, и притом сказали, что они желали бы видеть со мною на берегу несколько наших офицеров.

Надобно признаться, что сие последнее приглашение от такого народа должно бы было возбудить во мне некоторое подозрение, но я сделал ошибку, что не поверил господину Якушкину: он был чрезвычайно любопытный и усердный к службе офицер, ему хотелось везде быть, все знать и все видеть самому. Я думал, что он, заметив, что я ездил всегда один на берег, выдумал это приглашение от себя, чтобы я его взял с собою на другой день, а более в том уверило меня то, что он в ту же минуту стал просить позволения со мною ехать, но я, пригласив прежде мичмана Мура и штурмана Хлебникова, принужден был ему отказать.
11 июля поутру, в девятом часу, поехал я с упомянутыми господами Муром и Хлебниковым на берег, взяв с собой четырех гребцов[23] и курильца Алексея.
В благомыслии об нас японцев я был уверен до такой степени, что не приказал брать с собою никакого оружия: у нас троих были только шпаги, да господин Хлебников взял с собою ничего не значащий карманный пистолет, более для сигналов на случай тумана, нежели для обороны. Проезжая мимо стоявшей на воде кадки, мы заглянули в нее, чтоб узнать, взяты ли наши вещи, но, увидев, что они все тут были, я опять вспомнил Лаксмана и сей случай приписал также обыкновению японцев не принимать никаких подарков до совершенного окончания дела.
Наконец пристали мы к берегу подле самой крепости. Нас встретил оягода и два других чиновника, те же самые, которые накануне меня встречали. Они просили нас подождать немного на берегу, пока в крепости все приготовлено будет для нашего приема. Желая доверенностью своей к японцам отдалить от них всякое против нас подозрение, велел я шлюпку нашу до половины вытащить на берег и, оставив при оной одного матроса, приказал прочим трем нести за нами стулья и вещи, назначенные в подарки японцам. Минут десять или пятнадцать мы ждали на берегу. В это время я разговаривал с оягодою и его товарищами, расспрашивая их о положении бывших тогда в виду у нас матсмайских берегов и о торговле здешних островов с главным их островом Нифоном[24]. На вопросы они отвечали не очень охотно, по крайней мере так мне показалось. Потом повели нас в крепость.
Войдя в ворота, я удивился множеству представившегося мне народа: одних солдат, вооруженных ружьями, стрелами, копьями, было от 300 до 400 человек. Они сидели вокруг довольно пространной площади на правой стороне ворот, а великое множество курильцев с луками и стрелами окружали палатку, из бумажной полосатой материи сделанную, которая стояла против площади на левой стороне ворот, в расстоянии от оных в шагах тридцати. Мне в голову никогда не приходила мысль, что в такой маленькой крепостце могло быть столько вооруженных людей. Надобно думать, что, пока мы были в сей гавани, они собирали их из всех ближних мест.
Лишь только мы вступили в крепость, то нас ввели в помянутую палатку, где против входа на стуле сидел их главный начальник в богатом шелковом платье и в полной воинской одежде, имея за поясом две сабли, через плечо у него лежал длинный шелковый шнур, на одном конце коего была такая же кисть, а на другом стальной жезл, который он держал в руках и который, конечно, служил знаком его власти. За ним сидели на полу его оруженосцы: один держал копье, другой ружье, а третий шлем, такой же, какой я видел прежде на втором начальнике, только на этом изображено было солнце. Второй начальник со своими оруженосцами сидел по левую сторону главного начальника, и также на стуле, только его стул был пониже; а по сторонам у них вдоль палатки сидели на полу, как наши портные, по четыре чиновника на каждой стороне, на них были черные латы и по две сабли за поясом.
При входе нашем оба начальника встали; мы им поклонились по своему обычаю, и они нам тоже, потом просили нас сесть на приготовленные для нас скамейки, но мы сели на свои стулья, а матросов наших они посадили на скамейки позади нас. После первых приветствий и учтивостей они нас стали потчевать чаем без сахара, наливая, по своему обычаю, до половины обыкновенных чайных чашек, которые подносили на деревянных лакированных подносах без блюдечек, но прежде потчевания спросили нас, чего нам угодно, чаю или чего другого. Потом принесли трубки и табак и начали говорить о деле: они спрашивали о наших чинах, именах, об имени шлюпа, откуда и куда идем, зачем пришли к ним, какие причины заставили русские суда напасть на их селения, знаем ли мы Резанова и где он ныне.
На все сии вопросы мы дали им ответы, сходные с прежним нашим объявлением, а второй начальник записывал. Потом сказали они, что для определения количества нужных нам съестных припасов им должно знать, сколько у нас всех людей. Вопрос сей был довольно смешон, однако же не без намерения сделан. Мы сочли за нужное увеличить свою силу вдвое против настоящего: 102 человека. Алексей не понимал сего числа, и потому я принужден был поставить на бумаге карандашом такое число палочек и дать японцам перечесть.
Далее спросили они, есть ли у нас в здешних морях еще такой величины суда, как «Диана». «Много, – сказали мы, – в Охотске, Камчатке и Америке очень много таких судов». Между прочим предлагали они несколько ничего не значащих вопросов касательно нашего платья, обычаев и прочего и рассматривали привезенную мною карту всего света, ножи со слоновыми череньями и зажигательные стекла, назначенные в подарки начальнику, а также пиастры, которыми я хотел расплатиться с японцами и показал им для того, чтоб они назначили, сколько им надобно.
Пока мы разговаривали, мичман Мур заметил, что солдатам, сидевшим на площади за нами, раздают обнаженные сабли, и сообщил об этом мне. Но я думал, что господин Мур увидел одну саблю, обнаженную как-нибудь случайно, и сказал ему с усмешкою, не ошибся ли он, ибо японцы, я думаю, давно уже имеют при себе сабли, которых обнажать теперь, кажется, им не нужно; тем дело и кончилось.
Но скоро после того открылись основательные причины к подозрению их в злых умыслах. Второй начальник на несколько времени выходил и, сделав какие-то распоряжения, опять вошел и шепнул что-то главному начальнику, который, встав с места, хотел выйти вон. Мы в то же самое время встали и хотели с ним прощаться, спрашивая его о цене съестных припасов и намерен ли он их нам дать. Тогда он опять сел, просил нас сесть и велел подавать обед, хотя и рано еще было. На приглашение его мы согласились, решась посмотреть, что будет далее, видя, что пособить делу уже поздно, но вдруг ласковое обхождение японцев и увещания их, чтоб мы ничего с их стороны худого не опасались, опять нас успокоили, так что мы никакого вероломства не ожидали. Они потчевали нас сарацинским пшеном[25], рыбой в соусе с зеленью и другими какими-то вкусными блюдами, нам неизвестно из чего приготовленными, а напоследок напитком их сагою.
После сего главный начальник опять покушался выйти под пустым предлогом. Мы сказали, что нам нет времени дожидаться и пора ехать. Тогда он, сев на свое место, велел нам сказать, что ничем снабдить нас не может без повеления матсмайского губернатора, у которого он состоит в полной команде, а пока на донесение его не последует решения, он хочет, чтобы один из нас оставался в крепости аманатом [заложником]. Вот уж японцы начали снимать маску! На вопрос мой, сколько дней нужно будет на то, чтобы отослать в Матсмай донесение и получить ответ, отвечал он: «Пятнадцать».
Оставить таким образом офицера аманатом мне показалось бесчестно, а притом я думал, что с таким народом, как японцы, сему делу конца не будет. Губернатор, верно, без правительства ни на что не согласится, и решительного ответа я и до зимы не получу, почему я отвечал японцам, что без совета оставшихся на шлюпе офицеров так долго ждать решиться не могу, а также и офицера оставить не хочу. Засим мы встали, чтобы идти, тогда начальник, говоривший дотоле тихо и приятно, вдруг переменил тон, стал говорить громко и с жаром, упоминая часто Резаното (Резанов), Николай Сандрееча (Николай Александрович Хвостов), и брался несколько раз за саблю. Таким образом сказал он предлинную речь. Из всей же оной побледневший Алексей пересказал нам только следующее: «Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому брюхо разрежут». Ответ был короток и ясен.
Мы в ту же секунду бросились бежать из крепости, а японцы с чрезвычайным криком вскочили со своих мест, но напасть на нас не смели, а бросали нам под ноги весла и поленья, чтобы мы упали. Когда же мы вбежали в ворота, они выпалили по нас из нескольких ружей, но никого не убили и не ранили, хотя пули просвистали подле самой головы господина Хлебникова. Между тем японцы успели схватить господина Мура, матроса Макарова и Алексея в самой крепости, а мы, выскочив из ворот, побежали к шлюпке. Тут с ужасом увидел я, что во время наших разговоров в крепости, продолжавшихся почти три часа, морской отлив оставил шлюпку совсем на суше, саженях в пяти от воды, а японцы, приметив, что мы стащить ее на воду не в силах, и высмотрев прежде, что в ней нет никакого оружия, сделались смелее и, выскочив с большими обнаженными саблями, которыми они действуют, держа в обеих руках, с ружьями и с копьями, окружили нас у шлюпки. Тут, смотря на шлюпку, сказал я сам себе: «Так! Рок привел меня к предназначенному мне концу, последнего средства избавиться мы лишились, погибель наша неизбежна!» – и отдался японцам, которые, взяв меня под руки, повели в крепость, куда повлекли также и несчастных моих товарищей. На пути один из солдат ударил меня несколько раз по плечу небольшой железной палкой, но один из чиновников сказал ему что-то с весьма суровым видом, и он тотчас перестал.

Глава 2
Происшествия на пути от Кунашира до города Хакодаде. – Жестокость японцев против нас, с одной стороны, а с другой – непонятное их об нас попечение. – Странные предосторожности конвойных. – Обхождение их с нами. – Поступки с нами японских чиновников и гостинцы их. – Содержание наше. – Ласки к нам жителей и соболезнование их о нашей участи. – Прибытие в Хакодаде и заключение наше в тюрьму.
В крепости ввели нас в ту же палатку, но ни первого, ни второго начальника в ней уже не было. Тут завязали нам слегка руки назад и отвели в большое, низкое, на казарму похожее строение, находившееся от моря на противной стороне крепости, где всех нас (кроме Макарова, его мы не видали) поставили на колени и начали вязать веревками в палец толщины самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками гораздо мучительнее. Японцы в сем деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом постановлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и прочее.
Кругом груди и около шеи вздеты были петли, локти почти сходились, и кисти у рук связаны были вместе, от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если бы он дернул веревку, то руки в локтях стали бы ломаться с ужасною болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула. Сверх сего, связали они у нас и ноги в двух местах – выше колен и под икрами, потом продели веревки от шеи через матицы и вытянули их так, что мы не могли пошевелиться, а после сего, обыскав наши карманы и вынув все, что в них только могли найти, начали они покойно курить табак. Пока нас вязали, приходил раза два второй начальник и показывал на свой рот, разевая оный, как кажется, в знак того, что нас будут кормить, а не убьют.
В таком ужасном и мучительном положении мы пробыли около часа, не понимая, что с нами будут делать. Когда они продевали веревки за матицы, то мы думали, что нас хотят тут же повесить. Я во всю мою жизнь не презирал столько смерть, как в сем случае, и желал от чистого сердца, чтобы они поскорее свершили над нами убийство. Иногда входила нам в голову мысль, что они хотят повесить нас на морском берегу в виду наших соотечественников.
Наконец они, сняв у нас с ног веревки, бывшие под икрами, и ослабив те, которые были выше колен, для шагу, повели нас из крепости в поле и потом в лес. Мы связаны были таким образом, что десятилетний мальчик мог безопасно вести всех нас, однако японцы не так думали, каждого из нас за веревку держал работник, а подле боку шел вооруженный солдат, и вели нас одного за другим в некотором расстоянии. Поднявшись на высокое место, увидели мы наш шлюп под парусами. Вид сей пронзил мое сердце; но когда господин Хлебников, шедший за мною, сказал мне: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на «Диану», – то яд разлился по всем моим жилам. «Боже мой! – думал я, – что слова сии значат? Взгляните в последний раз на Россию, взгляните в последний раз на Европу! Так! Мы теперь люди другого света. Не мы умерли, но для нас все умерло. Никогда ничего не услышим, никогда ничего не узнаем, что делается в нашем отечестве, что делается в Европе и во всем мире!» Мысли сии терзали дух мой ужасным образом.
Пройдя версты две от крепости, услышали мы пушечную пальбу. Наши выстрелы мы удобно отличали от крепостных по звуку. Судя по многолюдству японского гарнизона и по толстоте земляного вала, коим обведена крепость, нельзя было ожидать никакого успеха. Мы страшились, чтобы шлюп не загорелся или не стал на мель и чрез то со всем своим экипажем не попался в руки к японцам. В таком случае горестная наша участь никогда не была бы известна в России, а более всего я опасался, чтобы дружба ко мне господина Рикорда и других оставшихся на шлюпе господ офицеров не заставила их, пренебрегая правилами благоразумия, высадить людей на берег в намерении завладеть крепостью, на что они могли покуситься, не зная многолюдства японцев, собранных для обороны оной; у нас же оставалось всего офицеров, нижних чинов и со слугами 51 человек. Мысль эта до чрезвычайности меня мучила, тем более что мы никогда не могли надеяться узнать об участи «Дианы», полагая, что японцы нам не откроют, что бы с нею ни случилось.

Я был так туго связан, а особливо около шеи, что, пройдя шесть или семь верст, стал задыхаться. Товарищи мои мне сказали, что у меня лицо чрезвычайно опухло и почернело. Я едва мог плевать и с нуждою говорил, мы делали японцам разные знаки и посредством Алексея просили их ослабить немного веревку, но пушечная пальба их так настращала, что они ничему не внимали, а только понуждали нас идти скорее и беспрестанно оглядывались. Я желал уже скорее кончить дни свои и ожидал, не поведут ли нас через реку, чтобы броситься в воду, но скоро увидел, что этого мне никогда не удастся сделать, ибо японцы, переходя с нами через маленькие ручьи, поддерживали нас под руки. Наконец, потеряв все силы, я упал в обморок, а пришед в чувство, увидел японцев, льющих на меня воду. Изо рта и из носа у меня шла кровь, несчастные товарищи мои, Мур и Хлебников, со слезами упрашивали японцев ослабить на мне веревки хотя бы немного, на что они с большим трудом согласились. После сего мне сделалось гораздо легче, и я с некоторым усилием мог уже идти.
Пройдя верст с десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Матсмая, к небольшому селению, где и ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарацинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так чтобы мы один до другого не могли дотрагиваться, дали каждому из нас по пустой кадке, чтобы облокотиться, веревки, за кои нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченными, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах по-прежнему очень туго.
Сделав все это, японцы сели на средине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если бы львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними сесть покойно без всякого опасения, но японцы не могли быть покойны: они каждые четверть часа осматривали всех нас, не ослабли ли веревки. Мы считали их тогда лютейшими варварами в целом мире, но следующий случай показал, что и между ними были добрые люди, и мы стали поспокойнее, если возможно только было успокоиться в нашем положении.
Здесь свели нас вместе с матросом Макаровым, от крепости до того места его вели особо. Он нам сказал, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его сагою и кашей, и он довольно исправно поел, потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки сагу, а подойдя уже к самому селению, опять его связали, но не туго.
В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии, я не беспокоился более уже о своей собственной участи и почел бы себя счастливым, если бы возможно было освободить злополучных товарищей моих, которых бедствию я был один виною. Великодушные поступки господ Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только что не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности. Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия – они были совершенно правы; притом негодование свое против меня изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем жалобы их были для меня чувствительнее. Положение наше делало нас равными, мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хотя дерзкою бранью отмстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были далеки от сего.
Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении даже одной головой несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у Бога смерти как величайшей милости.
Между тем к начальнику нашего конвоя беспрестанно приносили записки, которые, прочитав, он объявлял своим подчиненным. Разговоры их были так тихи и, как нам казалось, так осторожны, что мы думали, будто они от нас таятся, хотя мы не знали ни одного японского слова. Посему я и просил Алексея хорошенько вслушиваться в их разговор и, если что он поймет, нам пересказывать. Алексей нам сказал, что японцы получают записки сии из крепости и разговаривают о нашем судне и о русских; это все, что он мог понять, говоря, что, впрочем, ничего не разумеет в их разговоре. Известие сие жестоким образом нас тревожило. Мы думали, что участь наших товарищей, оставшихся на «Диане», никогда не будет нам известна.
По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали сбираться в дорогу, а около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым при них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на сию доску, понесли вон. Мы, опасаясь, что нас хотят навсегда разлучить и что это может быть последнее наше в сей жизни свидание, простились со слезами и с такою искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали. Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу, через несколько минут таким же образом принесли господина Мура и положили со мной в одну лодку. Сим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли господина Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.
Японцы сидели смирно, ни слова не говоря и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы от боли и от душевного мучения иногда взывали к Богу.
На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Матсмая. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу. Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения, из коих при всяком обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны, мы часто проезжали тони[26] в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величи ны с невероятным количеством рыбы[27]. Здешняя лучшая рыба вся из роду лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.

Японцы часто предлагали нам кашу из сарацинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пищу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что принадлежит до меня, то я не мог употреблять никакой пищи.
Японцы внимание свое к нам простирали еще далее. Мы не умели изъяснить им словами, а быв связаны, и знаками не могли сообщить, когда требовалось исправление естественных надобностей, но они прежде еще сами показали нам весьма вразумительными телодвижениями, какие нужды нам могут повстречаться и как что на их языке называется. Два слова сии мы тотчас затвердили, и когда кто из нас, имея надобность, произносил их, того японцы тотчас поднимали с большой бережливостью, снимали платье, словом, ничем не гнушались. Попечение японцев об нас этим еще не кончилось: они приставляли к нам работников с ветками отгонять комаров и мух.
Две такие противоположности в их поступках с нами крайне нас удивляли: с одной стороны, прилагали они непонятное об нас попечение, а с другой – стоны наши, происходившие от чрезмерной боли, слушали спокойно и отнюдь не хотели для нашего облегчения ослабить веревок. Мы никак не могли согласить сии два противоречия, впрочем, как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, но станут держать по смерть нашу в неволе, а мысль о вечном заключении меня в тысячу раз более ужасала, нежели самая смерть.
Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою: не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Для ободрения своего в нашем несчастии мы иногда рассуждали: не вечно же японцы станут нас держать связанных, теперь они боятся, чтобы мы не ушли, ибо корабль наш недалеко, но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные, следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкою, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтобы нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет с позволения китайского правительства приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве! Но такие приятные утешительные мечтания мгновенно исчезали. «Так, японцы вас развяжут, – говорил нам здравый рассудок, – но это будет в четырех стенах, за железными запорами. Вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше!» Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и единой искры надежды не оставалось.
Я неоднократно говорил: если бы кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня к японцам в руки, то я никогда не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно, но я сам добровольно отдался им. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если бы был причиною только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить. Господин Мур заметил, что меня мучит честолюбие, зачем я допустил японцев обмануть себя, и советовал мне вспомнить многие примеры в истории: что люди во всех отношениях несравненно выше меня сделались жертвою ошибок, подобных моей, как то: Кук, Делангль, князь Цицианов и прочие. Но я находил разность между их жребием и моим: они мгновенно были умерщвлены и ничего после не чувствовали, а я живу и терзаюсь, будучи виною и свидетелем страданий моих товарищей и своих собственных.
13 июля на рассвете остановились мы подле одного небольшого селения завтракать. Жители со всего селения собрались на берег смотреть нас. Из числа их один, видом почтенный старик, просил позволения у наших конвойных потчевать нас завтраком и сагою, на что они и согласились. Старик во все время стоял подле наших лодок и смотрел, чтобы нас хорошо кормили. Вид его лица показывал, что он жалел о нас непритворно. Такое добродушие и внимание к нашему несчастию в постороннем человеке весьма много нас утешило. Мы стали о японцах лучше мыслить и не считать их совершенными варварами, презирающими европейцев как каких-нибудь животных.
После завтрака опять потянули наши лодки вдоль берега далее. День был прекрасный, тихий, мрачность вся исчезла, и горизонт сделался совершенно чист. Все соседние горы и берега были весьма ясно видны, в том числе Кунашир и берега, образующие ужасную для нас гавань, мы очень хорошо могли отличить, но «Дианы» нашей не видали. Я, с моей стороны, и не желал ее увидеть: вид сей, если только можно, еще увеличил бы грусть нашу. Часа за два или за три до захождения солнца мы остановились при небольшом числе шалашей, обитаемых курильцами. Тут японцы вытащили обе наши лодки на берег, а потом, собрав великое множество курильцев, потащили их со всем, с нами и с караульными, на гору сквозь кусты и небольшой лес, очищая дорогу и уничтожая препятствия топорами. Мы не могли понять, что бы могло их понудить тащить на гору такой огромной величины лодки[28].
Мы думали, что они, увидев нашу «Диану», идущую к берегу, и опасаясь, чтобы русские на них не напали и нас не отбили, по свойственной им трусости хотят спрятаться. Но вскоре после того дело объяснилось. Подняв лодки на самую вершину довольно высокой горы, начали оные спускать на другую сторону и спустили в небольшую речку, весьма много похожую на искусственно сделанный канал. Всего расстояния тащили они нас от трех до четырех верст. В это время у матроса Васильева пошла из носу кровь, и с таким стремлением, как из открытой жилы. Мы просили японцев ослабить на нем веревки, а особливо около шеи, но они нимало не внимали нашим просьбам, а затыкали ему нос хлопчатой бумагой, но когда приметили, что средство сие не могло остановить течение крови, тогда уже ослабили веревки, и то очень мало. Такая их непреклонность хоть к малейшему нашему облегчению изглаживала из мыслей наших доброе о них мнение, которое мы начинали было иметь по поступкам некоторых частных людей, и мы опять считали их самыми жестокосердыми варварами.
Впрочем, когда нас спустили на речку, то конвойные наши стали обращаться с нами гораздо ласковее, вероятно, оттого, что теперь уже всякая опасность для них от нашего шлюпа миновала. Они старались нам изъяснить знаками, что через восемь или десять дней мы приедем в Матсмай, тогда нас развяжут и позволят написать наше дело, которое будут рассматривать главные их чиновники, и после привезут нас назад и отпустят в Россию. Мы хотя очень мало верили сим рассказам, но не отвергали вовсе истины оных, и надежда немного нас успокаивала.
Рекою вышли мы в большое озеро, которое, нам казалось, имело сообщение с другими обширными озерами. По озерам плыли мы всю ночь и следующий день, только очень медленно. Лодки наши часто должны были идти мелями, и не иначе как таким образом, что курильцы сходили в воду и тащили их. Ночью шел сильный дождь. Японцы покрыли нас рогожами; но как они часто с нас сваливались, то мы принуждены были почти беспрестанно просить приставленных к нам работников поправлять их: один из них был человек добрый – он был приставлен к господину Хлебникову, но готов всегда служить нам всем, а прочие отправляли днем должность свою хорошо, ночью же иногда ленились, отчего нас исправно дождем помочило, а один из них даже несколько раз ударил господина Мура за то, что он его часто беспокоил, между тем должно сказать, что конвойные наши за это его побранили.
В половине ночи пристали мы к одному небольшому селению или городку для перемены гребцов. На берегу разложены были большие огни, которые освещали несколько десятков японских солдат и курильцев, стоявших в строю: первые были в воинской одежде и в латах с ружьями, а последние со стрелами и луками. Начальник их стоял пред фронтом в богатом шелковом платье и держал в руке, наподобие весов, знак своей власти. Старший из наших конвойных подошел к нему с великим подобострастием и, присев почти на колена, с поникшей головой долго что-то ему рассказывал, надобно думать, о том, как нас взяли. После сего начальник всходил к нам на лодку с фонарями посмотреть нас. Мы просили его велеть нас несколько облегчить, стражи наши, понимая, чего мы просим, пересказали ему, но он вместо ответа засмеялся, проворчал что-то сквозь зубы и ушел.
Тогда мы отвалили от берега и поехали далее; а в ночь на 15-е число пристали к большому огню, разведенному на берегу. Тут развязали нам ноги и стали нас выводить одного после другого и ставить подле огня греться, а наконец повели всех на невысокую гору, в большой, на сарай похожий, пустой амбар, в котором, кроме одних дверей, никакого отверстия не было. Там дали нам одеяла постлать и одеться, положили нас, связали опять ноги по-прежнему, покормили кашей из сарацинского пшена и рыбой. Сделав все это, японцы расположились курить табак и пить чай и более уже об нас не заботились. 15-го числа во весь день шел проливной дождь, и мы остались на той же квартире и в том же положении. Кормили нас три раза в день по-прежнему кашей, рыбой и похлебкой из грибов.
16-го числа поутру было уже ясно, и мы стали сбираться в дорогу. Ноги нам развязали внизу, а выше колен ослабили, чтобы можно было шагать, надели на нас наши сапоги и вывели на двор. Тут спросили нас, хотим ли мы идти пешком или чтобы нас несли на носилках. Мы все пожелали пешком идти, кроме Алексея, у которого болели ноги.
Японский оягода здешнего места долго устраивал порядок марша; наконец шествие началось таким образом: впереди шли рядом два японца из ближнего селения, держа в руках по длинной палке красного дерева, весьма искусно выделанной, должность их была показывать дорогу; они сменялись вожатыми следующего селения, которые встречали нас, имея в руках такие же жезлы, на самом рубеже, разделяющем земли двух селений; за ними шли три солдата в ряд, потом я; подле меня шли по одну сторону солдат, а по другую – работник, который отгонял веткой мух и комаров; сзади же другой работник, державший концы веревок, коими я был связан; за мною одна смена курильцев несла мои носилки. Носилки сии составляла доска длиной фута в четыре или четыре с половиной, шириной в два с половиной фута. К углам были привязаны деревянные вязы, которые сходились вверху все вместе углом, в вышину от доски фута на четыре.
Под углом проходил шест, за который несли курильцы, положив оный на плечи, три человека впереди и три позади, носилки же были обвешаны кругом рогожками от дождя. Другая смена курильцев шла подле в готовности переменить людей первой смены, когда они устанут. Потом вели господина Мура, за ним господина Хлебникова, там матросов одного за другим, точно таким же образом, как и меня, а наконец несли Алексея; весь же конвой замыкали три солдата, шедшие рядом, и множество разных прислужников – японцев и курильцев, несших вещи, принадлежащие нашим конвойным, и съестные припасы. Всего при нас было от 150 до 200 человек, у каждого из них к поясу привешена была деревянная дощечка с надписью, к кому из нас он определен и что ему делать, а всем им список оягода имел при себе.
На дороге японцы часто останавливались отдыхать и всякий раз спрашивали, не хотим ли мы есть, предлагая нам сарацинскую кашу, соленую редьку, сушеные сельди и грибы, а вместо питья чай без сахару. В половине же дня остановились мы обедать в одном довольно большом опрятном сельском доме. Хозяин оного, молодой человек, сам нас потчевал обедом и сагою. Он приготовил было для нас постели и просил, чтоб нам позволили у него ночевать, так как мы устали. Караульные наши на это были согласны, но мы просили их продолжать путь: чрезмерная боль в руках заставляла нас не щадить ног и стараться как возможно скорее добраться к концу нашего мучения, полагая, по словам японцев, что в Матсмае нас развяжут. После обеда шли мы очень скоро; стражи наши спешили, чтобы к ночи прийти в город Аткис, и как они нам сказали, что там на несколько времени руки у нас развяжут, и лекарь приложит пластырь к тем местам, где веревками они перетерты, то мы и сами торопились идти скорее.

День был ясный и чрезвычайно жаркий. Мы устали до крайности и едва могли переступать; но в носилках сидеть не было способу: они были так малы, что мы должны были сгибаться, а завязанные руки не позволяли нам переменить положения без помощи других, отчего нестерпимая боль разливалась по всему телу. Притом мы шли по узкой тропинке сквозь лес, почему носилки наши часто ударялись о пни, и как курильцы шли очень скоро, то всякий такой удар, причиняя сотрясение телу, производил боль еще несноснее, и потому минут по десяти ехали мы в носилках, а потом по часу шли пешком.
Наконец перед закатом солнца пришли мы к небольшой речке, где ожидали нас две лодки. Речка сия, нам сказали, впадает в залив, при котором стоит Аткис[29], и объявили, что мы через короткое время будем там. Господина Мура, меня и двух матросов посадили в одну лодку, а господина Хлебникова с прочими в другую. Лодки наши кругом были завешены рогожками так, что кроме неба и того, что было в лодке, мы ничего не могли видеть.
Людей, поверженных в великое несчастие, малейшее приключение может тревожить и утешать. Случай сей мы тотчас истолковали счастливым предзнаменованием: мы думали, что подозрительность японцев заставила их закрыть нас, чтоб мы не могли видеть залива и окрестностей приморского города, а если так, то, конечно, конвойные наши имеют причину полагать, что заключение наше будет не вечно и что рано или поздно нас освободят, иначе к чему бы им было таить от нас то, чего мы никогда не будем в состоянии употребить ко вреду их. Мысль сия, подкрепляемая надеждою, так нас успокоила, что мы, позабыв свое состояние, начали разговаривать между собою с таким духом, как будто бы уже половина дела к нашему освобождению была сделана.
Между тем лодки наши выплыли из речки в залив, и когда мы были на верху надежды увидеть еще свое любезное отечество, как один из бывших с нами солдат, отдернув рогожи, сделал нам знак, не хотим ли мы встать и посмотреть залив и город. Боже мой! Какой для нас удар: с верху надежды мы вмиг погрузились в пропасть отчаяния! Теперь видно, очень ясно видно, говорили мы друг другу, что японцы никогда не намерены нас освободить, по сей-то причине ничего они от нас и не скрывают. Но как ни сильно приключение сие над нами подействовало, надежда не совсем еще нас оставила: мы вспомнили, что за двадцать лет пред сим в здешний залив заходил русский транспорт, следовательно, японцам не было причины от нас скрывать то, что русские давно уже видели и знают. Мысль сия несколько нас успокоила, но все мы лучше желали бы, чтобы солдат не отдергивал рогожек, которых настоящая цель была скрыть нас от комаров, а не предметы от нас.
Мы приехали в Аткис уже ночью и встречены были отрядом воинской команды с фонарями. Нас ввели в крепостцу, обвешанную полосатой бумажной материей, и поместили в хороший очень дом, чисто внутри прибранный и украшенный живописью на японский вкус. Для нас всех была отведена одна большая комната, в которой прикреплены были к стенам доски с вколоченными в них железными скобами, за кои привязывали концы наших веревок. Впрочем, дали нам постели и одеяла, накормили ужином, связали ноги по-прежнему и оставили в таком положении до утра.
17-е число мы дневали в Аткисе. Поутру развязали нам руки на несколько минут, а потом опять завязали, обвертев их в больных местах тряпицами. Когда веревки были сняты, то мы не в силах были сами руки свои привести в натуральное положение, а когда японцы начали их разгибать, то боль была нестерпимая, но еще сделалась сильнее, когда опять стали они их завязывать. Кормили нас здесь три раза в день и дали по бумажному халату на вате, чтобы надевать сверху во время дождя или от холода.
18-го числа поутру перевезли нас через залив на другую сторону оного к небольшому селению, где накормили завтраком и повели далее таким же порядком, как я выше описывал. Носилки были с нами, и кто из нас хотел, тот мог ехать, но конвойные наши всегда шли пешком, изредка только садились они на короткое время по очереди на вьючных лошадей.
Во все время путешествия нашего японцы наблюдали один порядок: в дорогу сбираться начинали они до рассвета, завтракали, нас кормили завтраком и отправлялись в путь, часто останавливались по селениям отдыхать, пить чай и курить табак, а в половине дня обедать, через час после обеда опять шли далее и часа за два до захождения солнца останавливались ночевать, и всегда почти в таком селении, где была военная команда; такие места обыкновенно были на случай нашего прихода завешиваемы полосатой бумажной материей. Отводили для нас всегда очень хороший дом[30] и помещали в одну комнату, но к скобам привязывать не упускали.
Приходя на ночлег, всякий раз приводили нас к дому начальника и сажали на скамейку, покрытую рогожами. Начальник выходил и нас смотрел, тогда отводили нас в назначенный нам дом и на крыльце разували и мыли нам ноги теплой водой с солью, потом вводили уже в нашу комнату. Кормили по три раза в день: поутру перед выступлением в дорогу, в полдень и вечером на ночлеге. В кушанье – как при завтраке, так обеде и ужине – не было большой разности, обыкновенные блюда были: вместо хлеба сарацинская каша, вместо соли кусочка два соленой редьки, похлебка из редьки, а иногда из какой-нибудь дикой зелени, или лапша и кусок жареной или вареной рыбы. Иногда грибы в супе, раза два или три давали по яйцу круто сваренному. Впрочем, порции не назначалось, а всякий ел сколько хотел. Обыкновенное питье наше был очень дурной чай без сахару, изредка давали саги. Конвойные наши точно то же ели, что и мы, и, надобно думать, на казенный счет, потому что старший из них на каждом постое с хозяином расплачивался за всех.
19-го числа просили мы своих стражей, чтобы они на несколько минут развязали нам руки поправить тряпицы, на которых засохшая кровь и гной при малейшем движении трением по ранам причиняли нам чрезвычайную боль. Вследствие нашей просьбы они тотчас сели в круг и составили совет. Конвойные наши солдаты были княжества Намбу[31]. Они все были в одном звании, и хотя в некоторых случаях принимали приказы от старшего из них, но вообще в таких обстоятельствах, которые выходили из обыкновенного порядка, все делали с общего совета. Решено было удовлетворить нас, с тем, однако же, условием, чтобы прежде им нас обыскать и отобрать все металлические вещи, хотя мы еще в крепости были обысканы, но они желали повторить эту осторожность. На требование их мы охотно согласились, а они, обыскивая нас, взяли и кресты наши, но ключей, бывших у меня в кармане исподнего платья, ощупать не могли, а я показал оные, когда мне развязали руки. Это привело их в великое изумление, и они снова начали меня обыскивать, не осталось ли еще чего-нибудь. Осторожность или, лучше сказать, трусость их была так велика, что они не хотели развязать нас всех вдруг, а только по два человека, и не более как на четверть часа; потом, переменив тряпицы, опять завязывали.
Сего дня догнал нас посланный из Кунашира чиновник (мы тогда его считали чиновником по отличному платью и по почтению, какое оказывали ему наши конвойные, но после узнали, что он был солдат императорской[32] службы, а не княжеской, следовательно, против княжеских воинов имел старшинство и большие преимущества, почему они и уважали его как своего начальника; он даже занимал особенную комнату и ел не вместе с ними) и принял начальство над нашим конвоем. С нами обходился он весьма ласково и на другой день (20-го числа) велел развязать кисти рук совсем, оставив веревки только выше локтей. Тогда мы в первый раз нашего плена ели собственными своими руками. После сего мы уже шли свободнее, местами только переезжали с мыса на мыс водою на лодках. Тогда опять на это время нам руки связывали, но такие переезды были невелики и нечасто случались.
Японцы так были осторожны, что никогда почти не подпускали нас близко воды, а когда мы просили их позволить нам в малую воду идти подле самого моря по той причине, что по твердому песку легче идти, то они с великим трудом на это соглашались и всегда шли между нами и морем, хотя бы для сего нужно было им идти и по воде. Они не токмо сберегали нас от самоубийства, но и от болезней: никогда не позволяли нам мочить ног и через самые мелкие речки и ручьи приказывали работникам как нас, офицеров, так и матросов переносить на себе. Даже сначала не позволяли нам по дороге сбирать и есть самую спелую малину и землянику, говоря, что эти ягоды вредны здоровью, пока мы не уверили их, что над русскими они имеют противное действие.
21-е и 22-е число мы провели в одном небольшом селении, где были, однако же, начальник и военная команда. Разлившаяся от дождя река препятствовала нам продолжать путь. Тут был лекарь, которому приказано было лечить нам руки, для сего он употреблял порошок, весьма похожий на обыкновенные белила, коим присыпал раны, и пластырь лилового цвета, неизвестно из чего сделанный, который прикладывал к опухлым и затвердевшим местам пальцев и рук. Мы скоро почувствовали облегчение от его лекарств, которыми он нас снабдил и в дорогу.
Получив облегчение в руках, мы могли уже покойнее спать и легче идти, а когда уставали, то садились в носилки и ехали довольно покойно, не чувствуя никакой большой боли. Японцы стали обходиться с нами гораздо ласковее. На некоторых постоях начальники селений приходили к нам, сидели у нас по нескольку часов и расспрашивали о Лаксмане и бывших с ним русских, которых некоторые из японцев помнят очень хорошо. Также и о Резанове иногда говорили. Хвалили их и обнадеживали нас, что японское правительство держать нас не станет и со временем отпустит. Странно нам казалось, что во всю дорогу ни один человек из японцев никогда ни слова не спросил нас о тех судах, которые на них сделали нападение, ни о командирах сих судов.
Даже стороною не намекал никто о том, хотя, впрочем, весьма часто говорили они с нами о других известных им русских и о бывших в России японцах, которые, сказывали они, весьма хорошо относятся о приеме и обхождении с ними в нашем отечестве. Мы не могли согласиться, которой из двух причин приписать такую их скромность: тому ли, что они не хотят приводить нас в отчаяние и тем заставить покуситься на жизнь свою напоминанием о таких против их поступках наших соотечественников, за которые мы не имеем права ожидать большой благодарности, или тому, что такими вопросами не хотели заставить нас краснеть за зло, сделанное не нами.

Впрочем, как начальники в селениях, где мы проходили, так граждане и народ вообще хорошо с нами обходились. При входе и выходе из каждого селения мы окружены были обоего пола и всякого возраста людьми, которые стекались из любопытства нас видеть, но ни один человек не сделал нам никакой обиды или насмешки, а все вообще смотрели на нас с соболезнованием и даже с видом непритворной жалости, особливо женщины. Когда мы спрашивали пить, то они наперерыв друг против друга старались нам услужить. Многие просили позволения у наших конвойных чем-нибудь нас попотчевать, и коль скоро получали согласие, то приносили сагу, конфеты, плоды или другое что-нибудь, начальники же неоднократно присылали нам хорошего чаю и сахара. Они нас несколько раз спрашивали о европейском народе, называемом орандо, и о земле Кабо; мы отвечали, что таких имен в Европе нет и не знают. Они крайне этому удивлялись и показывали вид неудовольствия, что мы им так отвечаем.
Мы после уже узнали, что японцы называют голландцев – орандо[33], а мыс Доброй Надежды – Кабо[34]. Причиною того, что мы их не понимали, статься может, было невежество нашего переводчика Алексея, только мы весьма жалели, что подали им повод сомневаться и подозревать нас, будто мы притворяемся и не хотим сказывать того, что сами знаем, ибо о японцах мы начали мыслить лучше и думали, что, быв раздражены дурными поступками некоторых из наших соотечественников, они с нами поступили сначала весьма жестоко. Но не получив еще никакого удовлетворительного объяснения от нас на сие дело, начинают уже переменять свое обхождение с нами к лучшему, следовательно, если мы уверим их, что поступки прежних русских судов были противны воле нашего правительства, каковы они и действительно были, то японцы, кажется, нас отпустят. Нам казалось легко это сделать, и мы уже начинали ласкать себя надеждою, что непременно успеем в том и возвратимся в свое отечество.
Японцы час от часу становились к нам ласковее. Узнав от Алексея, что положенную в кадку картинку рисовал господин Мур, они просили его нарисовать им русский корабль. Он, полагая, что одним рисунком дело и кончится, потщился сделать им очень хорошую картинку и через это выиграл то, что ему ослабили веревки на локтях, но за то беспрестанно просили то тот, то другой нарисовать им корабль. Работа эта для него одного была очень трудна, и господин Хлебников стал ему помогать, а я, не умея рисовать, писал им на веерах что-нибудь. Все они нетерпеливо желали, чтобы у них на веерах было написано что-нибудь по-русски, и просили нас неотступно не только для себя, но и для знакомых своих. Другие из них приносили вееров по десяти и более, чтобы мы написали им русскую азбуку или японскую азбуку русскими слогами, или счет русский, либо наши имена, песню или что нам самим угодно. Они скоро приметили, что господа Мур и Хлебников писали очень хорошим почерком, а я дурно, и потому беспрестанно к ним прибегали, а меня только тогда просили, когда те были заняты. Японцы было и матросов просили писать им на веерах, но крайне удивились, когда они отозвались неумением.
Японцы употребляют два способа писания. Один – китайский, в котором почти всякое слово означается особенным знаком. Знаки сии, по словам японцев, они заимствовали около тысячи лет тому назад из Китая, так что название какой-либо вещи хотя совершенно различно выговаривается на китайском и японском языках, но пишется одним знаком. Сей способ употребляется в лучших сочинениях, в официальных бумагах и вообще в переписи между людьми хорошего состояния. Второй способ – алфавитом, в котором у японцев 48 букв и посредством коего пишет простой народ. В Японии нет человека, впрочем, какого бы низкого состояния он ни был, который не умел бы писать сим способом, и потому-то они удивлялись, каким образом из четырех человек наших матросов ни один не умеет писать[35].
Японцы почитают русское писание такою же редкостью, как и мы восточные рукописи. Они показали нам веер, на котором написано было четыре строки песни «Ах, скучно мне на чужой стороне» и подписано каким-то Бабиковым, бывшим здесь с Лаксманом. Тому 20 лет, как они здесь были, но веер чист и нов совершенно, хозяин оного хранит его в нескольких листах бумаги и едва позволяет до него дотронуться.
Во всю дорогу мы им исписали несколько сот вееров и листов бумаги. Надобно сказать, однако же, что они никогда не принуждали нас писать, но всегда просили самым учтивым образом и после не упускали благодарить, поднеся написанный лист ко лбу и наклоняя голову, а часто в благодарность потчевали чем-нибудь или дарили хорошего курительного табаку.


Когда у нас развязали руки, то японцы стали давать нам табак курить из своих рук, опасаясь вверить нам трубки, чтоб мы чубуком не умертвили себя. Но после, наскучив этим, сделали совет и решились дать самим нам трубки, с такою только осторожностью, что на концах чубуков подле мундштука насадили деревянные шарики около куриного яйца величиною. Но когда мы, засмеявшись, показали им знаками, что с помощью сего шарика легче подавиться, нежели простым чубуком, тогда они и сами стали смеяться и велели Алексею сказать нам, что японский закон повелевает им брать все возможные осторожности, чтобы находящиеся под арестом не могли лишить себя жизни.
Любопытство японцев было столь велико, что они на всяком постое почти беспрестанно нас расспрашивали, как, например, имена наши, каких мы лет, сколько у нас родни, где, из чего и как сделаны бывшие тогда при нас вещи и прочее, и все наши ответы записывали. Более же всего любопытствовали они знать русские слова, и почти каждый из них составлял для себя лексикончик, отбирая названия разным вещам то от нас, то от матросов. Заметив это, мы заключили, что они делают сие не из любопытства, а по приказанию начальства, следовательно, в ответах своих должны мы были соблюдать осторожность.
29 и 30 июля мы пробыли на одном месте. Сначала японцы сказали нам, что по причине болезни, приключившейся с некоторыми из наших конвойных, нам нельзя идти далее, но минуты через две начальник селения объявил, что недостаток в людях для нашего подъема препятствует продолжать путь, но коль скоро соберут людей, то здесь жить не будем. Из сего разногласия заключили мы, что японцы нас обманывают и что другая какая-нибудь причина заставляет их медлить. Сие действительно вскоре подтвердилось: Алексей узнал от некоторых из курильцев, что в городе Хакодаде, куда нас ведут, не готов еще дом для нашего помещения, и потому из оного города присланы с повелением остановить нас навстречу нам чиновники, императорские солдаты, которые, числом трое, к нам и явились, объявив о себе, что присланы от хакодадейского начальника нас встретить для препровождения в город и надзирать, чтобы на дороге мы не имели ни в чем нужды.
Старший из них, по имени Ямандо Гоонзо, обошелся с нами весьма ласково и во всю дорогу почти был при нас неотлучно. С прибытия их к нам содержать нас столом стали гораздо лучше. Гоонзо уверял, что по прибытии в Хакодаде мы будем помещены в хороший дом, нарочно для нас приготовленный и убранный, веревки с нас снимут, будут содержать нас очень хорошо, и многие из господ станут с нами знакомиться и приглашать к себе в гости. Такие рассказы нам казались одними пустыми утешениями, когда мы помышляли, что нас ведут связанных веревками, как преступников, но, с другой стороны, слышав, что японцы и своих чиновников, когда берут под арест (правы ли они или виновны после окажутся), всегда их вяжут[36]. Следовательно, рассуждали мы, нам не должно сравнивать их обычаи с европейскими и из сего заключать, что хорошего состояния люди не могут с нами быть в обществе. Притом Гоонзо умел так хорошо с нами обходиться, что мы ему более верили, нежели собственным своим умствованиям, основанным только на том, что видели кругом себя.

Кроме сих чиновников еще один в то же время к нам присоединился, он был настоящий офицер службы князя Намбуского. В знак отличия за ним носили копье с лошадиным хвостом, и хотя все прочие оказывали ему особенное почтение и получали от него приказания, но должность его, как мы заметили, более состояла в содержании караула за нами, продовольствие же наше зависело от присланных из Хакодаде.
Из товарищей Гоонзо один был молодой, скромный, приятный в обращении человек, он обходился с нами очень учтиво и с большой ласковость, а другой – старик, который никогда с нами не говорил, но всегда, глядя на нас, улыбался и с величайшим вниманием слушал, когда мы разговаривали между собой, почему мы и стали подозревать, что он из числа японцев, бывших в России, умеет говорить по-русски и определен к нам нарочно подслушивать, что мы говорим. Подозрение сие казалось нам тем более вероятным, что конвойные наши никогда не сказывали нам, что у них в Матсмае есть люди, знающие русский язык, но в одном селении на постое писарь начальника потихоньку нам сказал об них.
С того времени, как мы встретили Гоонзо, японцы стали делать между нами различие: всегда, когда мы останавливались, нас сажали на одну скамейку, а матросов на другую; и маты нам подстилали лучше, а им похуже, и где позволял дом, нам отводили особливую от них комнату, но в пище никакой разности не было.
7 августа попался нам навстречу один из главных матсмайских чиновников, ехавший на остров Кунашир для исследования на месте всех обстоятельств, по нашему делу случившихся. Сперва мы встретили его свиту и тотчас получили повеление возвратиться. Это весьма много нас обрадовало: мы думали, что матсмайский губернатор отправил сего чиновника узнать точнее все подробности происшествий, случившихся между нами и японцами на острове Кунашире, и, вероятно, удостоверившись в дружеском нашем к ним расположении, они отпустят нас нынешним же летом на лодке к своим островам; но надежда наша была неосновательна и непродолжительна. Скоро мы узнали, что нас велено воротить только в ближнее селение, где помянутый чиновник хотел посмотреть нас, но после переменил свое намерение и велел остановиться на дороге. Он сидел в беседке (везде по дорогам в японских владениях на каждых четырех или пяти верстах сделаны для удобности путешественников беседки и шалаши) с двумя другими чиновниками, подле беседки стояло несколько человек его свиты.
Нас посадили против него на доску, положенную на два куска дерева и покрытую рогожками. Он спросил наши имена, сколько нам от роду лет и здоровы ли мы. Вопросы его и наши ответы записал бывший с ним чиновник, который при сем случае, кажется, исправлял должность секретаря. Потом, пожелав нам счастливого пути, он велел нас вести далее.
Скоро после сего поднялись мы на гору и увидели обширную долину, а вдали город Хакодаде. Потом, спустившись с горы, пришли мы на последний ночлег в селение, называемое Онно. Сие селение есть величайшее из всех, чрез которые мы проходили, и по местному своему положению самое лучшее. Оно находится в обширной долине, имеющей в окружности верст двадцать пять или тридцать, с трех сторон окружена она высокими горами, защищающими ее от всех холодных ветров, а с южной стороны находится Хакодадейская гавань и Сангарский пролив. Долина орошается множеством небольших быстротекущих речек и ручьев. Селение Онно стоит, так сказать, в саду: каждый дом имеет при себе обширный огород и сад. Кроме всякого рода обыкновенной в Европе огородной зелени мы видели и деревья с плодами: яблони, груши, персиковое дерево, а сверх того местами коноплю, табак и сарацинское пшено. Онно находится верстах в семи от Хакодаде.
Здесь не излишним будет заметить насчет многолюдства и трудолюбия японцев, что по всему берегу, по коему мы шли, протягивающемуся почти 1100 верст (японцы считают от Кунашира до Хакодаде берегом 255 ри, из коих каждая имеет с небольшим 2000 сажен нашей меры), нет ни одного залива, ни одной заводи или даже изгиба берега, где бы не было многолюдных селений[37]; даже между селениями на летнее время становятся шалаши, в которых живут люди. Все они вообще занимаются рыбной ловлей, добываемую рыбу солят и сушат, также достают морские раковины и сушат их. Равным образом сбирают приносимое к берегу в великом количестве морское растение, называемое русскими в том краю морской капустой, которую, расстилая на песке, сушат, потом складывают в кучи, похожие на сенные копны, и покрывают рогожами, пока не придет время грузить оную в суда для отправления в порты главного их острова Нифона. Море ничего не производит такого, чего бы японцы не ели: всякого рода рыба, морские животные, раковины, растения морские, трава, растущая на каменьях, – все это употребляется ими в пищу, и потому-то великое множество людей занимается беспрестанно прибрежными промыслами для прокормления невероятного народонаселения Японии.
Верстах в ста пятидесяти или двухстах от Хакодаде кончаются курильские селения[38] и начинаются японские; их разделяет небольшая, но весьма быстрая река, чрез которую мы по причине недавно бывших дождей с немалым трудом могли переехать. Курильские селения большей частью невелики и состоят из хижин, нет при них ни огородов, ни садов, и вообще имеют они вид бедности. Одни только японские домики между ими, в которых живут начальники или приставы японские и приказчики, надзирающие над промыслами, порядочно построены, содержатся очень опрятно и окружены огородами и садами.
Японские селения, напротив того, имеют совсем другой вид: они очень обширны, расположены правильно улицами, строение все деревянное, но весьма чисто отделанное; при всяком доме есть огород, а при некоторых и садик. Во всей Японии нет другого строения, кроме деревянного. Японцы несколько раз нам говорили, что они могли бы и каменные дома строить, не хуже других народов, но землетрясения, часто у них бывающие, того не позволяют. В улицах и в домах опрятность удивительная; народ гораздо живее, и на всех лицах заметно удовольствие. Впрочем, и о курильцах нельзя сказать, чтоб они казались печальными; вообще матсмайские курильцы довольно высоки, статны, проворны и гораздо виднее и мужественнее, нежели наши курильцы или те, которые обитают на островах Итурупе и Кунашире.
8 августа поутру конвойные наши стали приготовляться к церемониальному входу в город, надели они новое платье, латы и военные свои шляпы. Завтрак нам дали гораздо лучше обыкновенного, а именно курицу в соусе с зеленью, очень хорошо приготовленную, что у них почитается одним из самых лакомых кусков, а это не добро предвещало. Мы еще прежде несколько раз заметили в дороге, что если японцы должны были сделать для нас что-нибудь неприятное, то всегда прежде потчевали лучше против обыкновенного, и в сем случае точно так было. Лишь только кончили мы свой завтрак, как намбуские солдаты, отправленные с нами из Кунашира, посредством своего курильского переводчика и нашего Алексея по обыкновению своему торжественным образом (когда японцы хотели о чем-либо нас известить, то всегда делали это с некоторой важностью и торжественно: сами становились в ряд против нас, переводчик их и наш Алексей становились на колени между ними и нами; потом провозглашаемо было, чтобы все предстоящие молчали, и тогда уже старший из них начинал объяснять дело тихим голосом и медленно своему переводчику, тот Алексею, а он нам) объявили нам, что, к великому их сожалению, они не могут нас ввести в город иначе, как завязав нам руки по-прежнему, так точно, как мы были отправлены из Кунашира, и тотчас приступили к делу без дальних обиняков.
Гоонзо с своими товарищами и намбуский офицер, узнав о сем, не хотели, чтоб руки у нас были завязаны назад, но солдаты не соглашались на это и делали свои представления с учтивостью. Тут у них начался спор, который продолжался более четверти часа. Солдаты часто упоминали кунаширского начальника (надобно думать, что они ссылались на его приказание непременно доставить нас в Хакодаде связанных) и настояли на своем, но Гоонзо отправил с донесением о сем деле в Хакодаде нарочного, который нас встретил верстах в двух или трех от Онно с повелением развязать нам опять руки, что в ту же минуту и было исполнено.
Не доходя верст трех до города, мы остановились в одном домике ожидать, пока пришлют повеление вести нас; между тем из Хакодаде вышло великое множество обоего пола и всякого возраста людей. Из мужчин некоторые были верхами в шелковом платье, одежда их и убор на лошадях показывали, что они люди хорошего состояния. Наконец нас повели скоро после полудня с большим парадом между многочисленного стечения народа, которым обе стороны дороги были усеяны. Зрители были весьма скромны: я нарочно примечал, с каким видом они на нас смотрят, но не заметил ни у кого из них на лице какого-либо сурового вида или показывающего презрение или ненависть к нам, а чтобы делать какие обиды или насмешки, то и похожего на это не было.
Наконец ввели нас в город, где народу было еще более, так что конвойные наши с трудом могли очищать дорогу. Пройдя городом с полверсты по одной длинной, весьма узкой улице, поворотили мы налево в переулок, который вел в чистое поле. Тут на возвышенном месте увидели мы определенное для нас здание, вид оного поразил меня ужасом. Мы могли видеть только длинную его крышу, судя по коей, можно было заключить о пространстве оного. Самое же строение было закрыто от взора нашего деревянной стеной, которую украшали большие железные рогатки, а кругом стены обведен был немного пониже ее земляной вал, обвешанный на сей случай полосатой материей. Подле ворот был караульный дом, в коем сидели чиновники, а от караульного дома по дороге, где мы шли, стояли солдаты в полном воинском уборе в расстоянии сажен двух один от другого и с разным оружием, как то: один с ружьем, другой со стрелами, третий с копьем и т. д. Офицеры были перед фрунтом.
В воротах принимал нас от конвойных наших по списку какой-то чиновник и велел вести далее на двор. Вот тут-то открылся глазам нашим весь ужас предназначенного нам жилища. Мы увидели большой, почти совсем темный сарай, в котором стояли из толстых брусьев сделанные клетки, совершенно подобные клеткам птичьим, кроме величины; притом темнота не позволила нам вдруг их обозреть.
Японцы поставили нас всех рядом к стене, а сами стали рассуждать о нашем размещении. С полчаса мы стояли в ужаснейшем унынии, воображая, что, может быть, нам суждено вечно не выходить из сего страшного жилища. Наконец японцы спросили меня и господина Мура, которого из матросов мы иметь хотели с собой. Мы очень обрадовались, полагая, что они не хотят заключать нас порознь, и просили, нельзя ли еще присоединить к нам господина Хлебникова, но японцы на это не согласились. Причина отказа их была весьма основательна: они сказали, что с матросами должен быть один из офицеров для того, чтобы он мог своим примером и советами ободрять и утешать их в несчастии, без чего они совсем потеряют дух и предадутся отчаянию. Сделав нам такой ответ, японцы повели меня, а за мною господина Мура и матроса Шкаева вдоль строения в одну сторону, а прочих в другую.
Мы со слезами простились со своими товарищами, считая, что, может быть, уже никогда не увидимся. Меня ввели в коридор, сняли сапоги и вовсе развязали веревки, потом велели войти в маленькую каморку, отделенную от коридора деревянной решеткой. Я оглянулся, думая найти за собой Мура и Шкаева, но в какое изумление пришел, увидев, что их тут не было, и не слыша их голоса. Японцы же, не сказав мне ни слова, заперли дверь замком, а выйдя из коридора, и его замкнули также. Тогда я остался один. Вообразив, что мы заключены все порознь и, вероятно, никогда уже друг с другом не увидимся, я бросился на пол в отчаянии.

Глава 3
Заключение наше в тюрьме в городе Хакодаде. – Дурное содержание и строгость караула. – Свидание с градоначальником; вопросы его, открытие некоторых бумаг и обстоятельств, для нас пагубных. – Отправление из Хакодаде. – Происшествия на пути. – Прибытие в Матсмай и заключение в ужасную тюрьму.
Долго я лежал, можно сказать, почти в беспамятстве, пока не обратил на себя моего внимания стоявший у окна человек, который делал мне знаки, чтобы я к нему подошел. Когда я исполнил его желание, тогда он подал мне сквозь решетку два небольших сладких пирожка и показывал знаками, чтобы я поскорее их съел, изъясняя, что если другие это увидят, то ему дурно будет. Мне тогда всякая пища была противна, но чтобы не огорчить его, я с некоторым усилием проглотил пирожки. Тогда он меня оставил очень с веселым видом, обещая, что и вперед будет приносить. Я благодарил его, как мог, удивляясь, что человек, по наружности долженствовавший быть из последнего класса в обществе, имел столько доброты сердца, что решился чем-нибудь утешить несчастного иностранца, подвергая себя опасности быть наказанным.
Вскоре после сего принесли мне обедать, но я не хотел есть и отослал все назад, потом и ужинать приносили, но мне и тогда было не до еды. Я то ложился на пол или на скамейку, то ходил по комнате, размышляя, нельзя ли как-нибудь уйти. На сей конец рассматривал я внимательно строение моей тюрьмы: она была в длину и в ширину по шести шагов, вышиною футов восьми, от коридора отделялась деревянной решеткой из довольно толстых брусьев, в которой и двери были с замком; в стенах находились два окна с крепкими деревянными решетками снаружи и с бумажными ширмами внутри, которые я мог отодвигать и задвигать по воле. Одно окно было обращено к стене какого-то строения, отстоящей от моей стены шагах в двух, а другое к полуденной стороне ограды нашей темницы; из сего окна я мог видеть горы, поля, часть Сангарского пролива и противоположный нам берег Японии. Подле дверей, в сторону, был небольшой чуланчик с отверстием на полу в глубокий ящик за замком для естественных надобностей. Посреди каморки стояла деревянная скамейка такой величины, что я едва мог лежать на ней, а на полу в одной стороне постланы были три или четыре рогожки – вот и все мои мебели.
Рассмотрев весь состав места моего заключения, я увидел, что с помощью одного обыкновенного ножа легко можно было перерезать в окне решетку часа в три и вылезть на двор, а пользуясь темнотою ночи, мог я также перелезть через деревянную стену и через вал. Но дело состояло в том: первое – где взять нож, когда нам и иголки в руки не давали, а второе – если бы я и вышел на свободу, то куда идти одному и что после сделают японцы с несчастными моими товарищами? Мысль об их участи меня ужасала так, что если бы я действительно имел у себя нож и мог бы на берегу спустить лодку, чтоб при восточном ветре пуститься на ней к Татарскому берегу, то и тогда ни под каким видом не покусился бы на это единственно для того, чтобы горькую участь моих товарищей не сделать еще несноснее; следовательно, все такие размышления были одни воздушные замки.
К ночи принесли мне бумажное одеяло на вате, совсем новое, и большой спальный халат, также на вате, но столь изношенный и перемаранный, что происходил от него несносный запах гнилью и мерзкой нечистотой, почему я бросил его в угол без употребления. Во всю ночь каждый час кругом стены ходили обходы и стучали в трещотки[39], а солдаты внутреннего караула также и в коридор ко мне заходили с огнем смотреть, что я делал.
Рано поутру, когда еще вокруг была глубокая тишина, вдруг поразили мой слух русские слова. В ту же секунду, вскочив со скамейки и подошед к окну, обращенному к стене ближайшего строения, услышал я, что в оном разговаривал господин Мур со Шкаевым. Нечаянное сие открытие чрезвычайно меня обрадовало. Я благодарил Бога, что по крайней мере товарищи мои не по одному заключены, следовательно, имеют способ утешать друг друга и проводить время не в такой ужасной горести и отчаянии, как человек особо заключенный; притом утешала меня еще надежда, не будем ли мы когда-либо в состоянии сообщить свои намерения друг другу и уйти вместе. Вслушиваясь в их разговоры, мог я разобрать, что господин Мур рассказывал Шкаеву виденный им сон об Архангельске. Я нетерпеливо желал открыть им о моем с ними соседстве, но не смел на сие отважиться, опасаясь, чтобы разговоры мои не причинили для всех нас вредных последствий.
Между тем караульные и работники, встав, начали приниматься за свои дела. Тогда наступивший шум заглушал их разговоры. Тут принесли мне теплой и холодной воды умываться, отперли дверь, а когда я умылся, то опять заперли; потом приносили завтракать, но я все еще не мог ничего есть.
Около половины дня пришел ко мне в коридор один из чиновников здешнего города. С ним был вновь определенный к нам переводчик курильского языка по имени Вехара Кумаджеро, человек лет под пятьдесят, лекарь, которого звали Того, и наш Алексей. Они стояли в коридоре и говорили со мной сквозь решетку. Чиновник спрашивал, здоров ли я, и, указывая на лекаря, велел мне объявить, что он прислан из Матсмая тамошним губернатором нарочно с тем, чтобы иметь попечение о нашем здоровье. Пока японцы при сем случае разговаривали между собою, я успел сделать несколько вопросов Алексею и узнал от него, что господин Хлебников заключен вместе с Симоновым, Макаров с Васильевым, а он отдельно, как я. Алексей прибавил еще, что у них каморки очень дурны, темны, совсем без окон и крайне нечисты.
В полдень принесли мне обед, но я отказался от еды, однако же караульный отпер дверь и, проворчав что-то с сердцем, велел кушанье у меня оставить и запер дверь. Под вечер опять пришел ко мне тот же чиновник с переводчиком Вехарою и с Алексеем для объявления мне, что начальник города, полагая, что мне скучно быть одному, велел спросить меня, кого из матросов я желаю иметь при себе. На ответ мой, что они для меня все равны, он сказал, чтобы я непременно сам выбрал кого мне угодно, ибо таково есть желание их градоначальника; почему я сказал, что они могут со мною быть по очереди, и начал с Макарова, которого в ту же минуту перевели ко мне. Я уговаривал Алексея, чтобы он попросил японцев поместить его с Васильевым на место Макарова, но он на это не согласился, и сие заставило меня очень сомневаться в его к нам расположении.
При сем случае я узнал, что чиновник сей есть первый в городе по главном начальнике. Я спросил его, всегда ли японцы думают нас так содержать, как теперь. «Нет, – отвечал он, – после вы все будете жить вместе, а потом отпустят вас в свое отечество». – «Скоро ли сведут нас в одно место?» – «Не скоро еще», – отвечал он. Люди в подобном нашему положении всякое слово берут на замечание и толкуют; если бы он сказал, что скоро, то я почел бы речи его одними пустыми утешениями, но в сем случае я поверил ему и несколько успокоился.
Когда японцы нас оставили, то я обратился к Макарову. Он чрезвычайно удивлялся приятности моего жилища, с большим удовольствием смотрел на предметы, которые можно было видеть из моего окна; клетка моя ему казалась раем против тех, в которых были заключены господа Хлебников, Симонов, Васильев и Алексей и откуда его перевели ко мне. Описание их жилища навело на меня ужас: они были заперты в небольших клетках, сделанных одна подле другой, посреди огромного сарая, так, что клетки сии были окружены со всех сторон коридорами; вход же в оные составляли не двери, а отверстия столь низкие, что должно было вползать в них. Солнце никогда к ним не заглядывало, и у них господствовала почти беспрестанная темнота.
Обнадеживание японского чиновника и разговоры с Макаровым несколько смягчили грусть мою, и я стал за ужином в первый раз еще в Хакодаде есть и поел исправно, несмотря на то что здесь стол наш был весьма дурен и совсем не такой, как в дороге. В Хакодаде кормили нас отменно дурно, а особливо сначала, обыкновенную нашу пищу составляли: каша из сарацинского пшена, похлебка из простой горячей воды с тертой редькой без всякой приправы, горсточка зеленого луку, мелко накрошенного, или вареных бобов, а иногда вместо луку или бобов кусочка по два соленых огурцов или соленой редьки; изредка варили нам лапшу из бобовой муки, подавали гнилую треску или китовый жир вместо редечного супу и раза два в 50 дней дали по половине камбалы с соей на человека. Есть давали три раза в день: поутру в 8 часов, в полдень и в 4 часа вечера; пить же давали теплую воду, а иногда очень дурной чай без сахару.
Вечером принесли нам по одной круглой подушке, похожей на те, какие у нас бывают на софах, наволочки были бумажные, а внутри шелуха конопляного семени.
10 августа поутру переводчик Кумаджеро известил меня, что сегодня начальник города желает всех нас видеть и что после обеда нас к нему поведут. В назначенное время нас вывели на двор одного после другого, обвязав каждого около пояса веревкою, за конец которой держал работник, но рук уже совсем не вязали. На дворе поставили всех нас рядом; около четверти часа присланный за нами чиновник делал свои распоряжения, как быть шествию, которое после и началось таким образом: впереди шли два старика в простых халатах с большими палками, у коих на концах были насажены небольшие, фигурою на ланцеты похожие топорики, за ними шли рядом три намбуские солдата с саблями за кушаком, потом я, подле меня императорский солдат, а за мною работник, державший веревку; после меня таким же образом вели господ Мура и Хлебникова, матросов и Алексея; сзади же всех шли еще три солдата намбуские.
Нас вели очень медленно, почти через весь город, по одной весьма длинной улице, в которой все дома были наполнены зрителями. Тогда в первый раз мы заметили, что у них почти во всех домах были лавки со множеством разных товаров. С улицы поворотили мы влево на гору к замку, обведенному земляным валом и палисадом; воротами вошли мы на большой двор, где стояла против самых ворот медная пушка на станке о двух колесах, весьма дурно сделанных. С сего двора прошли мы небольшим переулком на другой двор, где находились в ружье несколько человек императорских солдат. Они сидели на постланных на земле рогожках в расстоянии около сажени один от другого; оружие же их, состоящее из ружей и стрел, было приставлено к стене подле каждого из них. Нас привели в небольшой закоулок между двумя строениями и посадили нас, троих офицеров, на скамейку, а матросов и Алексея на рогожи, по земле разостланные.
Тут велено нам было дожидаться, а между тем принесли курительные трубки, очень хорошего табаку, лучшего зеленого чаю, сахарного песку и стали нас потчевать именем главного начальника города. Тем из нас, которые любили курить табак, это было великим угощением, ибо по приходе в Хакодаде нам уже более ни трубок, ни табаку не давали (впоследствии караульные наши, составлявшие внутреннюю при нас стражу, находившись всегда подле каморки господина Мура, где было сделано для них место, иногда потихоньку давали ему курить из своих трубок сквозь решетку, но к другим не смели носить).
В ожидании, что будет далее, мы имели время поговорить между собой. Господин Хлебников рассказал мне о месте своего заключения. Описание его совершенно сходствовало с тем, что я прежде слышал от Макарова, а господин Мур уведомил меня, что он содержится точно в такой же каморке, как моя, имея два окна, в которые можно видеть несколько наружных предметов. Мы дожидались более часа.
Наконец в окно ближнего к нам строения назвали меня по имени (капитан Головнин; но японцы фамилию мою произносили почти как Ховарин) и велели ввести. Тогда два караульные солдата, идучи у меня по обеим сторонам, подвели меня к большим воротам и, впустив чрез оные в обширную залу, опять их затворили, а там тотчас меня приняли другие. Здание, в которое я вошел, походило одной половиной своей не столько на залу, сколько на сарай, ибо не имело ни потолка, ни пола. В ближней половине оного к воротам вместо досок на земле насыпаны были мелкие каменья; в другой же половине пол от земли возвышался фута на три, на нем были постланы соломенные, весьма чисто сделанные маты.
Вся же сия зала величиною была сажен восьми или десяти в длину и в ширину, а вышиною футов в восемнадцать и от других комнат отделялась изрядно расписанными подвижными ширмами; окон было два или три с вставленными в них деревянными решетками, а вместо стекол задвигались они бумажными ширмами, сквозь которые проходил тусклый унылый свет. На правой стороне подле возвышенного места в вышину фута четыре от земли во всю стену развешаны были железа для кования преступников, веревки и разные инструменты наказания, других же никаких украшений не было. С первого взгляда на сие здание подумал я, что это должно быть место для пыток, да и всякий на моем месте сделал бы подобное заключение – так вид оного был страшен!

Главный начальник сидел на полу посреди возвышенного места; по сторонам у него немного назади сидели два секретаря, перед коими на полу же лежала бумага и стояли чернильницы; по левую сторону у главного начальника сидел первый по нем чиновник, а по правую – второй, потом на левой и на правой стороне еще по чиновнику. Они сидели в таком положении, как у нас садится президент с членами, только у японцев не было стола и находились они шагах в двух один от другого. Все они сидели на коленах с поджатыми взад ногами, так что ноги лежали плотно на матах, а задняя часть тела касалась до подошв. Одеты они были в обыкновенных своих черных халатах, имея за поясом кинжалы, а большие сабли лежали у каждого из них на левой стороне подле боку. По обеим сторонам возвышенного места на досках, положенных на земле, сидели по часовому без всякого оружия, а переводчик Кумаджеро сидел на том же возвышенном месте подле края оного на правой стороне.
Принявшие меня в зале солдаты подвели меня к возвышенному месту и хотели посадить на каменья, но начальник что-то им сказал, и они оставили меня на ногах против него. Потом таким же образом привели господина Мура и поставили его подле меня на правой стороне. После ввели господина Хлебникова, которого поместили подле Мура (у японцев левая сторона имеет преимущество, как у нас правая, мы везде это замечали у них, а после они и сами то же нам сказывали, но причины сего обычая объяснить не могли). Наконец ввели матросов одного за другим и поставили рядом за нами, а после всех привели Алексея, которого посадили в ряд с нами на правой стороне подле господина Хлебникова, ибо он должен был переводить.
Устроив все таким образом, переводчик сказал нам по приказанию начальника, указав на него, что это главный начальник города. Тогда мы ему поклонились по-своему, а он отвечал небольшим наклонением головы, опустив глаза. После сего, вынув из-за пазухи бумагу, стал он по ней нас спрашивать. Сначала спросил мои чин и фамилию, потом имя, а после отчество. Сей вопрос немало сделал нам затруднения: Алексей, не умея выразить по-русски, спрашивал нас: «Какой хвост у твоего имени?» Надобно знать, что на курильском языке хвост и конец одинаково называются. Мы не могли понять, что он хочет сказать, пока не вошла ему в голову счастливая мысль объяснить вопрос сей примером. Он сказал: «Вот меня зовут Алексей, а еще хвост у имени моего Максимыч, а у тебя какой «ич»?» Впрочем, и во всех других вопросах не без хлопот нам с ним было; частенько мы толковали друг с другом по целому часу и оставались так же, как и прежде, не понимая, что кто говорил.
Ответы мои оба секретаря записали, потом те же вопросы были предложены господам Муру, Хлебникову и всем прочим. Секретари также записывали их ответы. За сим вопросом последовали другие каждому из нас порознь и вопрос за вопросом, а именно: сколько от роду лет, живы ли отец и мать, как зовут отца, есть ли братья, сколько их, женат ли, есть ли дети, из каких мы городов, во сколько дней от наших городов можно доехать до Петербурга, какие наши должности на кораблях в море, что мы делаем, будучи на берегу, и велика ли тогда вверяется нам команда.
На каждый из сих вопросов ответы наши записывали, как и прежде. На ответ наш, из каких мы городов, японцы сделали замечание: почему мы служили на одном корабле, будучи все родом из разных городов? На это ответ наш был, что мы не городам своим служим, а всему отечеству и государю, следовательно, все равно, на одном ли мы корабле ходили или на разных, лишь бы корабль был русский. И сей ответ они не упустили записать. Вопрос их, чем мы командуем или, как Алексей говорил, повелеваем на берегу, наделал нам впоследствии много хлопот и неприятностей. Японцы непременно хотели знать, сколько числом людей у нас бывает в команде, и когда мы объяснили им, что это бывает разное и зависит от обстоятельств, то они спрашивали, каким числом людей мы по чинам своим должны командовать; наконец, чтобы отвязаться от них, принуждены мы были сказать им по сравнению наших чинов с армейскими, что майор командует батальоном, а капитан ротою. Мы думали, что тем дело кончено, но ниже будет сказано, сколько досады они нам сделали по сему случаю.
Потом японцы спрашивали имя нашего судна и хотели знать величину его маховыми саженями и число пушек, в чем мы их удовлетворили, а напоследок начальник сказал нам, что в бытность у них Лаксмана он имел длинную косу и большие волоса на голове, в которые сыпал много муки (пудрился), а у нас волосы острижены, так не переменен ли в России закон? Когда мы сказали им, что уборы головные не входят в наши законы, то японцы засмеялись, немало удивясь, что на это нет общего устава, но и сей ответ наш они также записали.
В заключение они требовали, чтоб мы объяснили им и показали на карте, где мы шли и когда с самого отбытия из Петербурга; карта у них для сего была скопированная с русского академического глобуса, напечатанного при покойной императрице. Показывая им наше плавание, я спросил, где та карта, которую я в Кунашире предложил в подарок тамошнему начальнику, ибо она лучше этой, и путь наш там отчасти назначен, но японцы сказали, что никакой нашей карты к ним не доставлено; коль скоро они ее получат, то покажут нам, а до того и эта годится. Они не только расспрашивали, где мы шли, но хотели знать точное время, в какие месяцы мы какие места проходили и куда когда пришли. Все наши ответы и пояснения они записывали, спросив наперед у переводчиков, точно ли то они переводят, что мы говорим.
По причине слабого знания нашего переводчика в языке и необыкновенной точности, с каковою японцы отбирали от нас ответы, они занимали нас несколько часов. Наконец главный начальник велел нам идти домой, объявив, что когда нужно будет, то нас опять сюда приведут, а до того времени советовал нам отдыхать. Мы возвращались из замка в сумерках точно таким же порядком, как и пришли, с тою только разностью, что по причине прекращения всех дневных работ число зрителей было гораздо более прежнего.
По возвращении в темницу нас опять развели по прежним каморкам и дали на счет градоначальника каждому из нас по одному летнему японскому халату из бумажной материи, а также попотчевали нас вином сагою.
Во время нашего отсутствия японцы соединили мой коридор с коридором господина Мура и посредине оных сделали место для внутренней стражи, откуда они могли вдруг видеть сквозь решетки, что делается у меня в каморке и у него. Чрез сие способ к побегу совсем уничтожился, но в замену мы имели ту пользу, что могли лучше слышать разговоры наши, а потому я с господином Муром и переговаривался не прямо, а под видом, что говорю товарищу своему Макарову, и он то же делал, обращая разговор к Шкаеву. Но это продолжалось только несколько дней, а после при одном случае спросили мы второго чиновника по градоначальнике, можем ли мы между собою разговаривать, и получили в ответ: «Говорите что хотите, и так громко, как вам угодно». После сего объявления мы разговаривали уже свободно, но остерегались говорить что-либо предосудительное японцам, опасаясь, не определены ли к нам люди, знающие русский язык, чтоб подслушивать. По той же причине боялись мы говорить и на иностранных языках, чтобы приставленные к нам тайно переводчики не объявили о наших разговорах не на своем языке своим начальникам и не возбудили тем в подозрительном сем народе какого-нибудь сомнения.
После первого нашего свидания с градоначальником восемнадцать дней нас к нему не призывали и не объявляли, что с нами будут делать, а на вопросы наши о сем деле все японцы отзывались незнанием. Но во все сие время каждый день поутру и ввечеру приходили к нам дежурные городские чиновники по очереди с лекарем и переводчиком, наведывались о нашем здоровье и спрашивали, не имеем ли мы в чем нужды.
Однако же, невзирая на такое их внимание, кормили нас очень дурно и большей частью пустым редечным бульоном. Господин Мур сделался болен грудью, лекарь тотчас прописал ему пить декокт из разных кореньев и трав, но диеты не назначил, а советовал только более есть того, что дают. Японские лекари нимало не заботятся, чтобы больные их соблюдали диету, они всегда советуют им более есть: и чем более больные едят, тем они довольнее, ибо хороший аппетит, по их мнению, всегда есть верный признак скорого выздоровления. Когда же Мур жаловался на дурное содержание и объяснял японцам, что при такой худой пище лекарство не может иметь действия, второй в городе начальник по имени Отахи-Коеки спросил, что русские едят в болезни. «Что лекарь назначит», – сказал Мур. «Однако же, что обыкновеннее?» – спросил он. «Курицу, сваренную в супе». Тогда Отахи-Коеки расспросил подробно, как русские делают такой суп, чтоб японцы могли сварить для нас подобную пищу. Мур рассказал все очень подробно, а он записал; но это было только для любопытства или в насмешку, ибо после о супе с курицей более мы ни слова не слыхали, а ели то же, что и прежде.
Сей самый чиновник, один из всех японцев, нередко над нами шутил: он обещал нам мяса, масла и молока, говоря, что русские это любят, а чрез несколько дней в насмешку извинялся, что коровы еще ходят в поле. Однажды, дав нам саги, хотел он, чтобы я велел матросам петь песни и плясать, рассказывая, что он видел русскую пляску, когда Лаксман был здесь, и что она ему очень нравится. Но когда я ему сказал, что в нынешнем нашем состоянии никто в свете и ничем не может нас к сему принудить, то он, засмеявшись, сказал мне в ответ: «Правда, правда! И японцы также в подобном вашему состоянии не стали бы петь и плясать».
Кроме дежурных чиновников, в известные часы нас посещавших, переводчик Кумаджеро и лекарь Того были при нас всякий день часов по шести и более. Оба они отбирали у нас русские слова и составляли лексиконы (для сего они приносили к нам всякую всячину и спрашивали, как что называется). Надобно сказать, что каждый занимался сим делом порознь: когда один был на нашей половине, другой в то же время находился у господина Хлебникова.
Лекарь был человек очень сведущий в географии, имел у себя весьма чисто гравированный японский глобус, снятый с какого-нибудь европейского, и разные рукописные картины японских владений, которые он нам иногда показывал и объяснял все, о чем мы его спрашивали, делая свои собственные замечания на известные ему места, о которых будет упомянуто впоследствии.
Но более всего японцы нас беспокоили просьбами своими написать им что-нибудь на веерах или на особенных листах бумаги; как чиновники, так и караульные наши солдаты беспрестанно нас этим занимали, а особливо последние. Но как они всегда просили нас учтивым образом и после не упускали благодарить с комплиментами, то мы им никогда не отказывали в их просьбах, почему некоторые из них, пользуясь нашим снисхождением, были так бессовестны, что приносили вдруг по 10 и 20 вееров, чтобы их исписать. Но сия скучная работа лежала более на господах Муре и Хлебникове, потому что они писали очень чисто и красиво. Первый из них для одного из наших караульных исписал более семидесяти листов бумаги, почему мы имели причину думать, что они нашим письмом торгуют, рассылая оное на продажу как вещь, достойную кабинетов редкостей[40]. Но скучнее всего нам было писать для чиновников, потому что они всегда хотели знать, что мы им написали, а получив от нас перевод, тотчас ходили к господину Хлебникову, чтобы и он перевел то же. Они сличали переводы и усматривали, правду ли мы говорим; а когда он что для них писал, то они к нам после приносили для проверки перевода. Таким образом однажды я причинил большой страх и хлопоты господину Хлебникову.
Один из чиновников просил меня в третий уже раз написать ему что-нибудь по-русски. Я в досаде написал следующее: «Если здесь будут когда-либо русские и пленные, но вооруженные, то они должны знать, что семерых из их соотечественников японцы захватили обманом и коварством, посадили в настоящую тюрьму и содержали как преступников без всякой причины. Несчастные сии просят земляков своих отомстить вероломному сему народу достойным образом». И подписал свой чин и имя, а когда японец спросил, что это такое, то я сказал ему: «Русская песня, береги ее до того, как в другой раз здесь будут русские, и покажи им». Он понес ее для перевода к господину Хлебникову, который не знал, что ему делать, но после попал на ту же мысль, что это очень мудреная песня и перевести оную трудно, так и отделался.
25 августа пришел к нам второй начальник Отахи-Коеки. Он прихаживал редко и всегда с чем-нибудь необыкновенным, с ним была большая свита. Остановясь в коридоре перед моей каморкой, велел он подле решетки постлать рогожки. Смотрю, что будет. Наконец велел что-то нести, и вдруг вижу я, что четыре или пять человек несут на плечах мой сундук, стоявший у меня в каюте на шлюпе, чемоданы господ Мура и Хлебникова и еще несколько узлов. При сем виде я ужаснулся, вообразив, что японцы не иначе могли получить наши вещи, как завладев шлюпом, или его разбило на их берегах, а вещи выкинуло. С большим усилием отвечал я прерывающимся голосом на их вопросы, кому из нас оные вещи принадлежат. Наконец они нам объявили, что шлюп наш перед отходом своим из Кунашира свез все сии вещи на берег и оставил. Тогда я совершенно успокоился; радость моя была чрезвычайна, ибо я полагал почти наверное, что наши товарищи благополучно достигнут своих берегов и участь наша доведена будет до сведения государя императора. После сего японцы, записав, что из присланных вещей принадлежало мне, пошли о том же спрашивать других моих товарищей. Посылки наши состояли в некотором нашем платье, белье и обуви, которые преемник мой по команде господин Рикорд за нужное почел нам прислать. Это впоследствии послужило для нас к большой пользе, хотя в сем случае японцы нам не дали ничего из присланных вещей.
Сей день памятен для меня по двум обстоятельствам: во-первых, по беспокойству, причиненному мне присланными вещами, а во-вторых, что за неимением бумаги, чернил или другого, чем бы мог я записывать случавшиеся с нами примечательные происшествия, вздумал я вести свой журнал узелками на нитках. Для каждого дня с прибытия нашего в Хакодаде завязывал я по узелку: если в какой день случалось какое-либо приятное для нас приключение, то ввязывал я белую нитку из манжет; для горестного же происшествия – черную шелковинку из шейного платка. А если случалось что-нибудь достойное примечания, но такое, которое ни обрадовать, ни опечалить нас не могло, то ввязывал я зеленую шелковинку из подкладки моего мундира. Таким образом, по временам перебирая узелки и приводя себе на память означенные ими происшествия, я не мог позабыть, когда что случилось с нами.
Между тем господину Муру сказали за тайну караульные наши, что нам недолго жить в Хакодаде, но мы им не верили, ибо имели многие признаки, что мы помещены здесь на немалое время. Во-первых, дали нам новые тяжелые на вате халаты, которые японцы для спанья вместо одеяла употребляют и редко берут с собою в дорогу; а во-вторых, около стены нашей тюрьмы в двух разных местах построили чрез несколько дней по прибытии нашем караульные дома и во внутреннем расположении сделали вновь некоторые перемены.
Поутру 28 августа повели нас во второй раз к градоначальнику точно таким же порядком и тем же путем, как и прежде. В замке посадили на прежнее место и во всем по-прежнему ввели в судебную залу. Число бывших там чиновников было то же, что и прежде, и так же они сидели, с той только разницей, что при входе нашем главного начальника тут не было, а вышел он из-за ширм минут десять спустя. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи тетрадь, всю исписанную, и положил перед собой. Потом, назвав каждого из нас, смотря в тетрадь, по фамилии, велел переводчику сказать нам, что ответы наши на прежде сделанные вопросы были отправлены к матсмайскому губернатору[41], от которого теперь получено повеление исследовать наше дело самым подробным образом, и потому на вопросы, которые они нам станут делать, мы должны отвечать справедливо и обстоятельно, ничего не утаивая и не переменяя, что знаем. Ответ наш был, что мы не имеем никакой причины что-либо скрывать от японцев и потому, конечно, все, что они желают знать, объясним в истинном виде.
После сего начали они делать нам вопросы, в коих повторили большую часть прежних, и снова записывали ответы наши. Вопросы сии предлагали они так беспорядочно, что и на один час невозможно было припомнить, какой из них после какого следовал, а притом их так много было, что, не записывая на месте, не было возможности все их удержать в памяти. Следовательно, нельзя мне приложить здесь вопросы их таким порядком, как они были нам предлагаемы, но я помещу все те из них, которые мог упомнить до того времени, как получили мы свободу иметь у себя чернильницу и бумагу.

Главные предметы, о коих они нас спрашивали, были следующие. Куда Резанов поехал из Японии? Каким путем он возвращался в Россию? Когда прибыл в Петербург? Кто дал повеление двум русским судам напасть на японские берега? По какой причине они нападали? Зачем сожгли селения, суда и вещи, которых с собою увезти не могли? Что сделалось с японцами, увезенными на русских судах? Каким образом употреблены в России увезенное японское оружие и другие вещи?
В ответ на сии вопросы мы объявили японцам возвратный путь Резанова в Камчатку, плавание его к американским компанейским селениям[42], в Калифорнию и возвращение в Охотск, и что, не доехав до Петербурга, он умер в Красноярске, а суда, нападавшие на японские берега, были торговые, но не императорские, и управлявшие ими все люди не состояли в службе нашего государя; нападения сделали они самовольно, а целью их, вероятно, была добыча, полагая, что жалоба от японцев не может дойти до нашего правительства, чему сами японцы виною, объявив Резанову, что не хотят с русскими иметь никакого сообщения. Сожжение всего того, что оные суда не могли увезти, должно было произойти также от своевольства начальников. Увезенные ими два японца были в Охотске на воле, а не в заключении; они, воспользовавшись своей свободой, взяли ночью лодку и уехали, а после о них ничего не было слышно.
Японцы желали знать имена начальников судов, делавших на них нападение, и удивились, когда мы их назвали Хвостов и Давыдов. Они тотчас спросили нас, те ли это люди, которые известны им под именем Никола Сандрееч (Николай Александрович) и Гаврило Иваноч (Гаврило Иванович). Мы не понимали, каким образом японцы могли знать их имена и отчества, а фамилий не знали. Сначала мы подумали, не те ли два промышленные, которые, побоясь обещанного им Хвостовым наказания, бежали от него к японцам при острове Итурупе, им это открыли, но в таком случае, конечно, узнали бы японцы и фамилии их. Оба они нам были коротко знакомые люди, но мы не хотели японцам сказать, что знаем, как их звали по имени и отчеству, а говорили, что они нам известны только под именем Хвостова и Давыдова, а более мы об них ничего не знаем.
Причина сему была та, что мы опасались, не известно ли японцам наше обыкновение знатных людей и также знакомых своих называть не по фамилии, но по именам, а когда бы они узнали, что Хвостов и Давыдов были нам знакомы, тогда вопросам их не было бы конца. Они непременно захотели бы знать, чьи они дети, как воспитывались, каких были лет, какого права и образа жизни и проч. И потому-то, чтоб избавиться от таких скучных или, лучше сказать, мучительных спросов, сказали мы, что знали их только по одним слухам. Японцы хотя прямо не отвергали нашего показания, но, по-видимому, не верили нам и оставались в том мнении, что Никола Сандрееч не то, что Хвостов.
Наиболее они старались узнать от нас, почему после первого на них нападения допустили их вторично напасть на японцев. Мы отвечали, что нам точно неизвестно, отчего это произошло, но причиною, по мнению нашему, должно быть то, что служившие на помянутых судах люди утаили свои поступки от камчатского начальника. Японцы этим довольны не были, они подозревали даже, не был ли из нас кто-нибудь при сделанных на них нападениях или, по крайней мере, не находились ли тогда мы сами в Камчатке, почему и расспрашивали нас с величайшей подробностью о нашем пути, времени отбытия, о разных местах отдохновения и остановках от самого Кронштадта до Петропавловской гавани, сличая время нашего прихода со временем, когда были учинены набеги на их берега.
Другое их подозрение против нас, как мы заметили по вопросам их, состояло в том, не пошли ли мы из Петербурга по возвращении туда Резанова вследствие сделанного им правительству представления о неудаче его посольства. На сей конец они расспрашивали нас: зачем мы посланы были так далеко, как велико и как вооружено было наше судно, сколько людей, пушек и мелкого оружия мы имели. При сем случае сделали они несколько и смешных вопросов (по крайней мере, по совершенству, до коего доведено наше мореплавание, они должны показаться смешными), как например: каким образом мы могли так долго быть в море, не заходя никуда за съестными припасами, за водой и дровами; зачем русские строят такие крепкие суда, что они так долго в открытых океанах могут плавать; зачем мы имеем пушки и оружие; зачем плыли океаном, а не вблизи берегов от самого Петербурга до Камчатки и т. п.[43]
Главную причину нашего похода, то есть что мы посланы были для открытия и описи малоизвестных берегов, мы от них утаили, опасаясь навести тем подозрение на себя, как то я выше упомянул, а сказали, что пришли мы в Камчатку с разными казенными вещами, нужными для здешнего края. Расспрашивая о нашем плавании, не упускали они под видом посторонних вопросов будто для одного любопытства спросить между прочим расстояние от Камчатки до Охотска, а оттуда до Иркутска и до Петербурга, и во сколько дней почта и путешественники обыкновенной и скорой ездой могут оное расстояние переехать. Но мы довольно ясно видели, что вопросы сии клонились к тому, чтобы определить им точнее, мог ли Резанов быть в Петербурге до нашего отбытия. Для той же самой причины спрашивали они нас и о возвращении корабля Резанова и изведывали, точно ли это правда, что корабль его без него возвратился в Петербург, а он сам остался в Камчатке и на другом судне ездил в Америку.
Японцы судили по малому пространству своих владений и по крайне ограниченному сношению их с иностранцами, где всякое малейшее происшествие, в котором замешаются чужеземцы, занимает все их государство как весьма важное и великое приключение, достойное быть во всей оного подробности предано позднейшему потомству, и потому воображали, что не только Россия, но даже вся Европа должна знать о нападениях Хвостова. А это их мнение было причиною, что они нам не верили и думали, будто мы в состоянии дать им подробный обо всем отчет, но не хотели. Сомнением и странными своими вопросами они нас доводили иногда до того, что мы им с досадой говорили: «Неужели вы можете воображать, чтобы такой малозначащий клочок земли, какова Япония, которого и существование не всем европейцам известно, мог обращать на себя внимание просвещенных народов до такой степени, что каждый человек должен знать о всех подробностях, как на некоторые ваши селения нападали самовольно два незначащих купеческих суденышка? Довольно и того, что вам говорят и доказывают, что нападение было своевольно, без воли русского императора!» Такими нашими замечаниями они отнюдь не обижались, а только смеялись.
Японцы одарены удивительным терпением, каждый из своих вопросов повторяли они по два и по три раза, стараясь всеми мерами, чтобы переводчики мысли их нам, а ответы наши им переводили со всякою точностью. Иногда по часу и более занимал их один какой-нибудь вопрос, но невзирая на такое беспокойство, они не показывали ни малейшего неудовольствия и даже между делом вмешивали, как будто для отдохновения, бездельные вопросы и допытывались ответа с такою же точностью. Например, спросили у нас, чья должность на корабле предсказывать ветры и погоды и назначать время, когда отплывать в путь. И когда мы сказали, что у нас нет особенного для сего человека, а это зависит от воли корабельного начальника, то они изумились, потому что у них на всякой лодке есть такой человек, и опять повторили вопрос.
Они нас продержали до самого вечера, позволив раза два выйти для отдохновения и обеда. Обед наш принесен был нашими работниками и состоял в каше и вяленых сельдях. В прибавок к тому дали нам японского вина саги по чайной чашке, а во время отдыха потчевали курительным табаком и чаем с сахаром, что между японцами считается немалозначащим угощением. Вечером возвратились мы из замка обыкновенным порядком и нашли свое жилище в прежнем положении.
На другой день, 29 августа, поутру опять пошли мы к градоначальнику. Японцы и в сем случае строго держались прежнего порядка в нашем шествии. Коль скоро введены мы были в залу и главный начальник вышел, то, сев на свое место, вынул он из-за пазухи несколько бумаг, из которых одну отдал первому по нем чиновнику Отахи-Коеки, а сей – подле него сидевшему, от коего отдана она была в руки переводчику Кумаджеро, который, развернув оную, сказал нам, по повелению начальника, чтобы мы ее прочитали, и с сими словами положил оную перед нами. Взглянув на бумагу, мы в ту ж секунду увидели, что она была подписана всеми нашими офицерами, оставшимися на шлюпе. Неожиданное сие явление тронуло нас чрезвычайно. Мы тотчас представили себе прежнее свое состояние и нынешнее и, воображая, что это последнее к нам письмо от наших друзей, с которыми так долго вместе служили, а теперь, вероятно, уже никогда не увидимся, мы не могли удержаться от слез, а особливо господин Мур: он был так тронут, что упал на колена и, приложив письмо к лицу, горько плакал. Японцы, тут бывшие, смотрели на нас с большим вниманием, не спуская глаз, и кроме Отахи-Коеки, все были тронуты; у некоторых даже на глазах показались слезы, которые они старались скрыть; а Отахи, напротив того, смеялся. Письмо сие было следующего содержания:
«Боже мой! Доставят ли вам сии строки, и живы ли вы? Сначала общим мнением всех оставшихся на шлюпе офицеров утверждено было принимать миролюбивые средства для вашего освобождения, но в самую сию секунду ядро с крепости пролетело мимо ушей наших на дальнее расстояние чрез шлюп, отчего я решился произвести и наш огонь. Что делать? Какие предпринимать средства? Малость наших ядер сделала мало впечатления на город, глубина не позволяла подойти ближе к берегу, малочисленность наша не позволяет высадить десанта. Итак, извещая вас о сем, мы предприняли последнее средство: поспешить в Охотск, а там, если умножат наши силы, то возвратимся и не оставим здешних берегов, пока не освободим вас или положим жизнь за вас, почтенный начальник, и за вас, почтенные друзья! Если японцы позволят вам отвечать, то предписывай, почтенный Василий Михайлович, как начальник. Мы все сделаем на шлюпе, все до одного человека готовы жизнь свою положить за вас.
Когда мы прочитали письмо несколько раз, то японцы требовали, чтобы мы перевели его. Нам не хотелось открыть им, что шлюп был не в состоянии сделать им ни малейшего вреда, хотя и желал бы того, и что принужден он идти в Охотск с намерением получить там подкрепление. И потому, следуя собственному нашему честолюбию и не желая дать японцам презирать нашу силу и возгордиться, будто они могли отразить наш шлюп, мы сочли за нужное дать в некоторых строках другой толк нашему письму: пальбу шлюп произвел, по нашему переводу, в собственную свою защиту, но не с тем, чтобы на японцев нападать, ибо они первые начали палить в него с крепости; малость ядер истолковали мы малым числом выстрелов; десант означало не то, чтобы съехать на берег и напасть на крепость, но окружить оную, чтобы не дать способа японцам нас увести из оной; умножить силы в Охотске – значило умножить или распространить власть действовать, ибо настоящим образом без воли правительства напасть на японцев шлюп не мог.
Когда мы перевели сие письмо таким образом, что японцы поняли наши мысли, на что было употреблено с лишком час, тогда они меня спросили, что бы я написал на шлюп, если бы японцы в Кунашире позволили мне отвечать. «Чтобы шлюп, – сказал я, – ничего не предпринимая, шел скорее к русским берегам и донес обо всем случившемся правительству».
По окончании расспросов о письме приступили они опять к другим вопросам, из коих весьма многие были те же, на которые мы накануне дали им достаточные ответы, а другие были новые, которые они предлагали нам так же беспорядочно, как и прежде, перемешивая их со старыми и вмешивая между ими какие-нибудь безделицы. Важнейший из вопросов был следующий: зачем мы пришли к их берегам, когда японцы запретили русским ходить, объявив Резанову именно, что у них существует закон, по которому приходящие к ним, кроме порта Нагасаки, иностранные суда должно жечь, а людей брать в плен и вечно держать в неволе?
На сей вопрос ответ наш заключался в следующем: мы слышали, что японцы не хотят позволить русским кораблям приходить к ним для торгу, но мы никогда не слыхали и даже вообразить не могли, чтобы запрещение сие могло простираться на те суда, которые, быв поблизости японских берегов, претерпят какое-либо бедствие или, по случаю недостатка в чем-либо для них необходимом, будут иметь нужду в их пособии, ибо большая половина самых необразованных, диких народов никогда не отказывает давать прибежище и помощь бедствующим мореплавателям. По сей-то самой причине и мы, имея крайнюю нужду в необходимых жизненных припасах и находясь недалеко от Курильских островов, искали между ими пристанища, где, встретив случайно японского чиновника, получили от него письмо и дружеское уверение, что нуждам нашим пособят его соотечественники в Урбитче, куда ветры нас не допустили, и потому мы пришли в Кунашир, где употребили все средства обойтись дружески с японцами и изъяснить им свои надобности, но они с нами поступили иначе.
Японцы желали, чтобы мы рассказали им все происшествия, с нами случившиеся, по порядку, с самого первого нашего свидания с их отрядом на острове Итурупе до той минуты, как захватили нас на Кунашире. При сем случае они притворялись и делали вид, как будто ничего прежде о сем деле не слыхали, а особливо удивлялись они, что начальник кунаширский не прислал к ним вещей, оставленных нами в кадке на воде и в разных местах на берегу. Потом спрашивали они нас, куда мы шли, когда повстречалась надобность в жизненных припасах, и потребовали, чтобы мы показали им наш путь на карте, в чем мы их удовлетворили, указав место нашего назначения согласно с прежним нашим объявлением.
Между тем японцы и сего числа, между прочими непосредственно к общему нашему делу принадлежащими вопросами, спрашивали нас о разных посторонних предметах, как например: о жителях Дании, Англии и других земель, где мы проходили; в каких местах у нас суда строятся, из какого леса, как скоро и прочее; а притом, под предлогом любопытства, спросили, велики ли у нас сухопутные и морские силы в здешнем краю? Обстоятельства и положение дел между двумя державами требовали, чтобы мы увеличили и то и другое; почему в Сибири прибавили мы довольно крепостей и войск, а также и в числе судов не скупились и рассеяли их по портам Охотского берега, по Камчатке и по северо-западному берегу Америки, а между прочим слепой случай заставил нас сказать, что и в Петропавловской гавани немало у нас императорских судов. Когда же японцы спросили, сколько, то мы нечаянно, к беде нашей, как то после окажется, попали на число семь.
Сегодняшнее наше свидание с японскими чиновниками так же было продолжительно, как и вчерашнее; по временам мы выходили отдыхать, обедали и были угощаемы на дворе сагою, табаком и чаем, а вечером возвратились в свою тюрьму таким же порядком, как и прежде.
В следующие два дня нас не призывали, но мы заметили, что японцы стали обходиться с нами ласковее, позволяли давать нашим матросам горячей воды и выпускать их по одному в коридор для мытья своего и нашего белья (с самого того дня, как нас взяли, по сие время японцы только один раз в дороге вымыли наши рубашки и то, по неимению мыла, очень дурно, и так легко вообразить себе можно, до какой степени ныне они были черны и даже гадки, следовательно, позволение вымыть их должны были мы почитать немаловажным снисхождением). Дали нам по чистой рубашке из присланного к нам платья, а также и матросам по просьбе нашей дали из нашего белья по одной рубашке, согрели для нас ванну и позволили вымыться.
Ванну японцы сделали для нас в пребольшом чану, нагрев воду посредством вставленной в боку чана медной трубы с небольшою каморою вместо печки, в которой жгли дрова несколько часов кряду, пока вода не согрелась. Они нас посылали мыться по очереди, начиная с меня и до Алексея, и всех в одной и той же воде. Сначала нам это показалось досадно; мы думали, что они в сем случае поступают с нами, как с презренными преступниками, которых восемь человек могут мыться в одной грязной воде, но успокоились совершенно с сей стороны, когда, к немалому нашему удивлению, увидели, что после всех нас в той же самой воде, не прибавляя ни капли свежей, мылись три или четыре человека из наших караульных солдат императорской службы. Звание сие, как я выше упоминал, довольно почтенное в Японии. Из сего видно, что японцы нимало не брезгливы и не имеют отвращения к христианам, которых многие другие азиаты считают существами погаными.

И, наконец, многие из дежурных чиновников, посещая нас в определенные часы, приносили нам гостинцы, как то: хороший чай, сахар, фрукты, сагу и прочее. А особливо один, по имени Осагава Накаемо, был к нам чрезвычайно хорошо расположен, ни одного своего дежурства не пропускал, чтобы не сделать нам какого-нибудь ласкового приветствия и не принести гостинцу. Мы после узнали, что судно, на котором ехал его брат родной, недавно без вести пропало; итак, может быть, мысль, что он где-нибудь терпит, подобно нам, такую же горькую участь, заставляла его более других об нас соболезновать и иметь попечение.
Но за все эти снисхождения, нас несколько утешавшие, японцы открыли нам такую новость, которая вдруг повергла нас в ужасное уныние. 31 августа поутру при обыкновенном посещении нас дежурным офицером, лекарем и переводчиком сей последний говорил с господином Муром что-то, в которое я вслушаться не мог, и подал ему бумагу. Мур, приняв оную, притворно смеялся и говорил, что это обман; потом вдруг сказал мне прерывающимся голосом, каким обыкновенно говорит человек в страхе и смущении: «Василий Михайлович! Слушайте!» – и начал читать следующее:
«1806 года октября 12/24 дня российский фрегат «Юнона» под начальством флота лейтенанта Хвостова в знак принятия острова Сахалина и жителей оного под всемилостивейшее покровительство российского императора Александра Первого старшине селения на западном берегу губы Анивы пожаловал серебряную медаль на Владимирской ленте. Всякое другое приходящее судно, как российское, так и иностранное, просим старшину сего принимать за российского подданного.
Теперь всяк легко может себе представить наше положение! Могли ли мы тогда вообразить, что японцы нам поверят? Правительство их, крайне осторожное и осмотрительное в принятии мер, наблюдающее величайшую точность в исполнении оных, чрезвычайно взыскательное за самомалейшие упущения, строго или, лучше сказать, жестоко наказывающее за всякое преступление и привыкшее о законах других держав судить по сравнению со своими собственными, могло ли быть убеждено одними нашими словами, чтобы человек, так мало значащий в государстве, осмелился простереть дерзость свою столь далеко, чтоб брать самовольно формальным актом народ, в чужой зависимости находящийся, в подданство России, не имея притом сил удержать владения над оным, и раздавать полудиким людям медали с изображением своего государя? Бумага сия уверяла японцев, что нападавшие на них действовали по воле нашего императора. В таком случае они нас не иначе должны были считать как шпионами, которые думали в японцах сыскать дураков и уверить, что нападения на них сделаны были своевольством частного лица, а между тем высмотреть их берега и укрепления.
Сколь жестоко ни тронуло нас сие приключение, однако же мы не потеряли твердости и смело сказали японцам, что если они нам не верят, то пусть убьют: смерть нас не страшит, а рано или поздно дело сие откроется в настоящем виде. Японцы станут раскаиваться в своем легковерии и пожалеют об нашей участи, но уже пособить будет поздно; нам только то больно, что японцы так дурно мыслят о нашем правительстве. Как могут они думать, чтобы монарх такой великой и сильной империи, какова Россия, унизил себя до такой степени, чтобы послать горсть людей разорять беззащитные селения и пустые земли присваивать своему скипетру? И чем? Раздачей медалей с его изображением и бумаг за подписанием начальника торгового судна, которые были вручены людям, никакого понятия о их значении не имеющим! Такой поступок заслужил бы одно посмеяние. Но если бы обстоятельства заставили российского императора послать медали со своим изображением в какое-либо чужое государство, то мы смело можем японцев уверить, что поручение это не на Хвостова было бы возложено, посланный не стал бы ни жечь, ни грабить бедных поселян, и меры взяты были бы иным образом. «Смешно было бы причесть воле японского императора поступок двух или трех ваших купеческих судов, сделавших на каком-нибудь нашем курильском острове то же, что русские суда у вас сделали».
Японцы объяснение наше слушали со вниманием и на все говорили: «Да! Так!» Но сами смеялись и, казалось, ничему не верили. Они хотели знать настоящее значение бумаги Хвостова: где он взял медали, и действительно ли Хвостов и Никола Сандрееч один и тот же человек.
При переводе бумаги мы принуждены были уверять японцев, что российский фрегат не значит то, чтобы это было императорское военное судно, ибо фрегат может быть и купеческий, а «российский» означает, что он принадлежит русским. Другую перемену мы сделали в изъяснении Владимирской ленты, назвав оную полосатой лентой, ибо мы уже хорошо знали приятелей своих японцев: если бы сказать им истинное значение сего наименования, то они стали бы нас пять или шесть часов мучить вопросами. Надлежало бы сказать, кто учредил орден сей, на какой конец, кто был Владимир, когда царствовал, чем прославился, почему ордену дано его имя, есть ли какие другие ордена в России, какие их преимущества и т. п. Словом, надобно было бы объяснять им все наши орденские статуты, теперь же все это изъяснено одним словом полосатой ленты.
Что принадлежит до медалей, то мы сказали японцам: «Хотя никто в России не имеет права носить медали, кому не пожалована она государем, но серебряные медали даются у нас рядовым за храбрость, оказанную ими на войне, и также другим невысокого состояния людям за какую-нибудь услугу отечеству, и их можно купить после умерших. Хвостов же купил ли эти медали или снял со своих подчиненных промышленных, которые, может быть, находившись прежде в императорской службе, их получили, – нам неизвестно. В рассуждении же его имени мы только можем сказать, что судами, нападавшими на ваши берега, действительно начальствовал бывший в службе торговой компании лейтенант по имени Хвостов; если он вам известен под именем Никола Сандрееч, то это один и тот же человек». С такими нашими ответами японцы ушли от нас.
На другой день (1 сентября) поутру привели нас в замок к градоначальнику, наблюдая во всем прежний порядок, а сверх того, по причине бывшего тогда дождя, шел подле каждого из нас работник и нес над головою зонтик, чтобы нас не замочило. Такую же предосторожность и после они всегда брали, когда водили нас в ненастную погоду. Там сначала они нас расспрашивали о грамоте и медалях Хвостова; на вопросы их изъяснения наши были те же, которые накануне мы сделали переводчику. Сверх того они желали знать, что значили флаги, при конце бумаги нарисованные, и зачем они тут помещены. «Один из них, – отвечали мы, – называется военный флаг и употребляется императорскими военными судами; а другой – купеческий, для торговых судов, но зачем они тут нарисованы, мы не знаем, а думаем, что Хвостов хотел вас научить, как узнавать русские суда обоего звания, то есть военные и купеческие».
Однако же японцы думали не то и спросили нас: «Может быть, оба эти флага принадлежат императорским военным судам, но один из них поднимается тогда, когда они приходят с неприятельскими намерениями, а другой – когда цель их есть торговля?» Японцам немудрено было заключить, что у нас военные корабли торгуют, ибо у них весь иностранный торг с голландцами, китайцами, корейцами и жителями Ликейских островов принадлежит императору. Он скупает все привозимые ими товары и после отсылает их на своих судах во все порты государства, а некоторую часть и на месте продает купцам оптом. Но мы их уверяли, что в Европе военные суда никогда не торгуют. Потом они спросили нас, почему Хвостов приходил к ним под военным флагом. «Быв в таком месте, – сказали мы, – откуда никто не мог поступки его довести до сведения нашего правительства, он был в силах все делать, что хотел, и даже поднять флаг (штандарт), который только поднимается в присутствии одного нашего императора». За сей неосторожный ответ японцы помучили нас часа два вопросами: какой фигуры этот флаг, велик ли, что на нем изображено, в каких случаях он поднимается, часто ли государь приезжает на корабли и проч. и проч.
Между вопросами своими о бумаге Хвостова японцы спрашивали нас и о других предметах, из коих, по-видимому, более всего занимали и беспокоили их две небольшие медные дощечки, оставленные нами на Итурупе и на Кунашире. На первом из сих островов мы вручили ее самому японскому чиновнику, а на последнем оставили в пустом селении. На сих дощечках была вырезана следующая латинская и русская надпись:
Nov. Imp. Russ. Diana.
An. Dom. 1811.
Е. И. В. шлюп «Диана».
Капитан-лейтенант Головнин.
Мы оставляли такие дощечки на всех островах, нами посещаемых, как на обитаемых, так и на тех, где жителей не было, прибивая оные к деревьям с тем, чтобы в случае кораблекрушения и гибели нашей со временем могло быть открыто, где мы были и где должно было последовать несчастие с нами. Объяснив сии причины японцам, мы не могли их убедить в истине.
Сначала они несколько раз принимались расспрашивать нас, что значит надпись, и требовали объяснения на каждое слово порознь, переставляя иногда их в другой порядок и надеясь тем нас запутать. Потом сказали нам, что они слышали в Нагасаки от голландцев, будто такие дощечки европейцы оставляют на тех пустых островах, которые хотят присвоить себе во владение, и так не имели ли и мы того же намерения? Ответ наш, что доски, о коих они говорят, оставлять есть у европейцев обыкновение, только с другой надписью, не мог их успокоить; прямо они нам не говорили, но мы ясно могли видеть, что они нам не верили и сомневались, так ли мы переводим нашу надпись.
Японцы весь сей день занимались с нами. Главные и важнейшие предметы их расспросов были бумага Хвостова и наша дощечка, но они не упустили также, по своему обычаю, предложить нам несколько и посторонних, отчасти смешных вопросов, например: сколько в России и во всей Европе военных и торговых кораблей, сколько в какой земле портов и много еще других.
Возвратились мы из замка уже поздно вечером. Между тем, как выводили нас из присутственного места на двор обедать и отдыхать, мы имели случай обо всем между собою переговорить и сообщили друг другу наши мысли. Положение наше всем нам казалось самым ужасным. Опровергнуть подложность грамоты Хвостова мы считали невозможным, и как мы ни рассуждали, но видели, что японцы не иначе должны об нас думать, как о шпионах, следовательно, жребий наш будет либо мучительная смерть, либо вечная неволя, что должно быть еще в тысячу крат жесточе смерти. В побеге мы находили единственное наше спасение, но как нам можно было уйти? Мы содержались по двое, а потому всем вместе уйти было невозможно. Отчаяние иногда заставляло нас думать, не возможно ли открытою силою отбиться, когда нас вечером поведут из замка, но это была пустая мечта: сверх большого конвоя мы всегда были окружены таким множеством зрителей, что нас, так сказать, забросали бы грязью. И так мы, не находя никакого средства к спасению, решились ожидать, когда нас сведут всех вместе, и тогда уже помышлять о побеге.

На другой или на третий день после сего происшествия, когда дежурный чиновник, лекарь и переводчик во время обыкновенного утреннего своего посещения занимались с господином Муром и расспрашивали его о русских словах, Алексей несколько раз проходил по коридору подле решетки моей каморки, глядел на меня пристально, изредка посматривая на японцев, и, казалось, хотел мне тайно от них что-то сообщить, но когда я начинал с ним говорить, то он ни слова не отвечал. Наконец, сыскав случай, когда японцы на нас не смотрели, вдруг бросил ко мне сквозь решетку завернутую бумажку. Я тотчас наступил на нее ногой и стоял на одном месте, пока японцы не ушли, потом, взяв ее, нашел, что в нескольких лоскутках бумаги завернуты были небольшой гвоздик и записка, гвоздем писанная. Подписана она была Хлебниковым, но я не мог разобрать оной, сколько ни старался. Черты многих слов были неявственны, я только мог прочитать в разных строках следующие слова: «Бог», «надежда», «камчатский исправник Ламакин», «Алексей», «курильцы», «будьте осторожны» и несколько других. Я не мог вообразить, что бы значила эта записка. Если господин Хлебников пишет о деле, что и должно быть, то какую связь имеет с нашим делом какой-то Ламакин, о котором мы отроду не слыхивали?
Наконец я начал бояться, не лишился ли он ума. Мысль эта жестоко меня беспокоила: потерять лучшего и благоразумнейшего из товарищей для всех нас было горько. Когда Алексей пришел опять в наш коридор вечером, я спросил его: «Не потерял ли ума господин Хлебников, и что значит записка его, которой я разобрать не мог?» – «Нет, после все узнаешь!» – сказал он и опять оставил нас в величайшем недоумении. Я сообщил сие обстоятельство господину Муру, но записки послать было невозможно; он также не постигал, какую роль неизвестный нам Ламакин мог бы играть между японцами и нами.
Напоследок 4 сентября повели нас опять в замок, где, по обыкновению, до представления градоначальнику посадили на дворе на скамейки и дали курить табак. Тут мы имели случай свободно говорить, и господин Хлебников открыл нам ужасную тайну, в которой Алексей ему признался. Она состояла в том, что, когда японцы, захватив с лишком за год пред сим Алексея и его товарищей, расспрашивали их, зачем они приехали, то курильцы, вместо вымышленной ими басни, которую они нам рассказывали на «Диане», объявили японцам, что их послал камчатский исправник Ламакин высмотреть японские селения и крепости, а на вопрос их, зачем ему это надобно, они отвечали, что на другой год (то есть точно в то время, когда мы пришли к их берегам, как будто нарочно, чтоб подтвердить показание курильцев) придут к японцам из Петропавловской гавани семь судов: четыре в Матсмай, а три на Итуруп, за тем же точно, за чем приходил Хвостов (не должно позабыть, что прежде сего слепой случай заставил нас попасть на число семь, говоря о судах, находившихся в Петропавловской гавани).
Курильцы вымыслили сию сказку с тем намерением, чтобы отвлечь беду от себя и уверить японцев, что они силой принуждены были русскими к ним ехать. Теперь же Алексей просил господина Хлебникова уговорить нас, чтобы мы подтвердили, что они точно были посланы Ламакиным. Пусть всяк теперь поставит себя на нашем месте и вообразит, в каком мы долженствовали быть положении! Медали и грамоты, им розданные, и наконец, последнее объявление курильцев – все убеждало японцев, что мы их обманываем, а доказательства в нашу защиту в том только и состояли, что государь наш употребил бы большую силу, нежели два судна, если бы хотел объявить войну Японии. Но разве японцы не могли приписать слабого на них нападения худо обдуманным мерам нашего правительства или бессилию пограничных с ними наших областей, состояние коих хорошо им известно по описанию многих из их людей, проезжавших чрез всю Сибирь и даже до Петербурга?
Самое сильное против нас доказательство заключалось в Алексее. Я уже сказывал, что он требовал нашего подтверждения вымышленной им и его соотечественниками лжи; это значило, чтобы мы, быв правы, обвинили сами себя, а его, виноватого, оправдали. Мы заключили, что он, конечно, настоятельно станет утверждать справедливость своего показания и постарается всеми мерами нас обвинить; и если мы откажемся на его просьбу, то он более будет ожесточен против нас и, опасаясь наказания по возвращении в Россию, конечно, употребит все способы, чтобы нам никогда не быть в своем отечестве. С другой же стороны, мы и думать не могли о подтверждении его обмана по причинам, для всякого очевидным. И так мы сказали ему ласково и дружески, что согласиться на его просьбу никак невозможно и что это было бы дело ни с чем несообразное. Алексей ни слова нам не отвечал и заставил нас думать, что мы в нем получили непримиримого и опасного врага.
Когда нас представили градоначальнику, то он с самого начала стал нас спрашивать, справедливо ли, что камчатский исправник посылал курильцев для высматривания японских жилищ и укреплений? Получив наш ответ, состоявший в том, что мы этого не слыхали, да и быть сему никогда невозможно, они спрашивали Алексея, но ни их вопроса, ни ответа его мы не разумели. Наконец, после некоторых бездельных и ничего не значащих вопросов нас вывели, а Алексея оставили. Его долго расспрашивали, а когда его привели к нам и мы спросили у него, о чем японцы с ним говорили, то он отвечал нам коротко и сухо: «О своем старом деле». В продолжение дня одного Алексея раза два вводили к градоначальнику, но он не хотел никогда нам сказать, о чем японцы расспрашивали его.
Сегодня в числе многих пустых вопросов был один очень важный и любопытный, показывающий мнения японцев о справедливости и их законы. Они нас спросили, для чего мы взяли на берегу дрова и несколько пшена без согласия хозяев. Мы отвечали, что японцы должны знать, без сомнения, по донесению кунаширского начальника о всех средствах, употребленных нами, чтобы переговорить и снестись с ним, но он, загнав всех людей в крепость, оставил пустые селения по берегу и тем лишил нас способа объяснить ему нужды наши; когда же мы ехали к крепости, то он стрелял по нас из пушек. Мы хотели изъясниться знаками и оставили картинку и прочее на воде, но и это не помогло. Быв же обнадежены японским чиновником на острове Итурупе, что в их порту по письму его получим всякое вспоможение, мы не возвратились к своим берегам, что, конечно, сделали бы, если бы не получили его письма и не имели уверения в их дружбе, отчего находились долго в море и издержали почти всю провизию. А это и было причиной, что, лишившись всей надежды переговорить с японцами, мы взяли в оставленном ими селении небольшое количество дров и пшена, оставив за них плату разными европейскими вещами, а сверх того в кадку еще положили вещи и серебряные деньги. Когда же японцы с нами снеслись, то мы и в крепость поехали расплатиться с ними и спрашивали, чтобы они сами назначили цену.
На сей ответ градоначальник спросил нас: «Есть ли в Европе закон, по которому в подобных случаях можно было бы брать чужое?» – «Именно закона письменного, – сказали мы, – на это нет, но если человек, умирающий с голоду, найдет оставленное хозяевами жилище и возьмет нужную ему пищу, положа притом на месте плату, далеко превосходящую ценой взятое, то никакой европейский закон не обвинит его». – «Но у нас другое, – возразили японцы, – по нашим законам должно умереть с голоду, не смея тронуть одного зерна пшена без согласия хозяина».
Надобно здесь заметить, к чести японцев, что все вопросы они нам предлагали тихо, скромно и с большой ласковостью, беспрестанно улыбаясь приятным образом, и, по-видимому, старались сделать, чтобы вопросы их отнюдь не походили на следственное дело, но на обыкновенный разговор между знакомыми или друзьями.
5 сентября в последний раз мы были у градоначальника. До полудня японцы делали нам вторично разные из прежних вопросов и расспрашивали весьма обстоятельно о семи человеках, спасшихся с их судна, разбитого на Камчатском берегу. Мы им сказали о месте и времени, где и когда судно разбилось, сколько людей и как спасено, и что они находились при нашем отбытии в Нижнекамчатске. Господин Мур их там видел, но он не хотел об этом сказать японцам, опасаясь, что они замучат его вопросами, которых мы так боялись, что всеми мерами старались не давать им повода нас о чем-либо расспрашивать. После полудня мы долго сидели на дворе, пили чай и курили табак. В это время переводчик Кумаджеро беспрестанно к нам выбегал и спрашивал разные русские слова, которые записав, опять уходил.
Наконец, ввели нас в залу. Тогда один из чиновников, старик лет семидесяти, бывший еще при Лаксмане употреблен к составлению русского лексикона, развернул перед нами пребольшой лист бумаги, весь исписанный японскими характерами, и начал оный читать, по своему обычаю, нараспев. Из первых десяти или двадцати слов мы ничего разобрать не могли, но после поняли, что он воображает, будто читает по-русски: слова «россияне», «корабля», «вашу государя», «Хвостос» (Хвостов), «огонь», «Карафта» (Сахалин) и проч. показали нам, что он потщился сделать перевод на русский язык нашего дела. Мы не могли удержаться от смеха и сказали японцам, что тут мы ничего не понимаем, кроме небольшого числа рассеянных в разных строках слов. Тогда все бывшие с нами японцы, да и сам господин семидесятилетний переводчик начали смеяться от всего сердца и более уже нас не беспокоили сей бумагой. Потом градоначальник, распрощавшись с нами, отпустил нас из замка.
Японцы стали с нами обходиться еще ласковее, а особливо караульные; они даже иногда позволяли господину Муру выходить из своей каморки, греться у огня в коридоре (в исходе августа по утрам и вечерам начало становиться довольно холодно; господин Мур был нездоров и жаловался на холод, почему японцы велели всякое утро и вечер держать огонь в коридоре против его каморки на небольшом подвижном очаге) и подходить к моей решетке, где мы могли с ним разговаривать потихоньку о том, о чем не смели говорить громко, опасаясь, нет ли между караульными из тех японцев, которые были в России, знающих русский язык.
Но содержания нашего столом они не улучшали, несмотря на то что мы часто упрекали их в варварских поступках против иностранцев. Однажды господин Мур, толкуя с Кумаджеро по-японски, хотел сказать, что они нас содержат, как собак, а он понял, что японцы как собаки нас содержат, и сказал господину Муру, что он на него за это не сердится, но советует ему впредь быть осторожнее, ибо если другие услышат такие его замечания, то ему может быть худо.

Между тем мы пребывали в ужасной неизвестности, как японское правительство примет наши ответы и объяснения и что с нами будет. Мы только видели, что жестокая судьба решилась нас гнать, и сверх стечения земных происшествий, соединившихся на нашу гибель, даже и самые знамения небесные явлением своим хотели нас погубить.
В сие время нашего заключения видна была комета, мы желали знать, имеют ли японцы понятие о сих телах небесных, и спросили их о том. Из ответов их мы могли только уразуметь, что им известно непостоянное пребывание в небе сих звезд и что они редко являются. После хотелось нам узнать, не почитают ли их японцы, подобно некоторым другим азиатским народам, предвестницами народных несчастий, и если так, то это может быть для нас полезно. Вероятно, что японцы сочтут сию комету возвещением наказания небесного за их несправедливый и жестокий против нас поступок. А когда мы их спросили, не почитают ли они светила сего каким-нибудь предвозвещением, тогда они, к величайшему нашему огорчению, сказали, что в тот год (1807), когда русские суда сделали на них нападение, такая же точно звезда видна была в небе, и теперь при нашем прибытии видимо подобное явление.
13 сентября первый по градоначальнике чиновник объявил нам, что по причине наступающей холодной погоды он имеет повеление выдать нам теплое платье из числа того, которое оставил наш шлюп для нас в Кунашире, и спрашивал, что нам надобно. Потом тотчас по назначению моему выдал он мне форменную шинель, фризовые фуфайку и нижнее платье, шапку, рубашку, чулки и платок, а после и всем моим товарищам выдано было, чего они требовали.
Я прежде упоминал, что японцы согласились матросов держать с нами по очереди, почему 31 августа еще Васильева перевели к господину Муру, а Шкаева посадили одного. 23-го же сентября Макарова, содержавшегося со мною, сменили Шкаевым. От него узнал я две новости: первая, что японцы ошибкою дали Симонову большой складной нож, и вот каким образом: он имел у себя в кармане в фуфайке матросский ножик, привязанный к петле фуфайки на ремне, что матросы обыкновенно делают, дабы не потерять ножа, когда лазят на мачты; фуфайка его лежала в шлюпке, когда нас захватили, и ныне при раздаче платья отдана ему без осмотра, хотя ремень был весь на виду. Нам крайне удивительно показалось, каким образом любопытные и осторожные японцы пропустили это без замечания и не сняли ремня, а особливо когда мы видели, что они осторожность свою в рассуждении нас столь далеко простирали, что не давали нам ножниц для обрезывания ногтей, и мы должны были просовывать руки сквозь решетку, где караульные обрезали нам ногти; даже иголок не вверяли нам, но работникам приказывали чинить наше платье. Ножу сему я чрезвычайно обрадовался в надежде, что со временем он может быть нам полезен, и при первом случае дал Симонову знать, чтобы он берег его как глаз, а если японцы спросят, зачем ремень был у фуфайки, то сказал бы, что шляпа привязывается к нему, дабы ветром не унесло ее.
Другая же Шкаева новость состояла в том, что караульные разговаривали что-то о нашем отправлении в Матсмай и что прежние наши носилки принесены уже на двор. Весть сию на другой же день поутру подтвердили сами японские чиновники, объявив нам формально, чтоб мы готовились в дорогу. Вечером дали каждому из нас по одному бумажному лакированному плащу, по соломенной шляпе с круглыми полями, по одной паре японских чулок и по паре соломенных лапотков, какие японцы в дороге носят.
26 сентября вечером нас известили, что в следующее утро, если дождя не будет, мы должны отправиться в путь, и с рассветом 27-го числа начали сбираться. Поутру приходили к нам разные городские чиновники прощаться, все делали это церемониально: подойдя к каморке каждого из нас, приказывали переводчику сказать нам учтивым образом, что такие-то чиновники пришли нарочно с нами проститься, что они желают нам здоровья, благополучного пути и счастливого окончания нашему делу.
Между тем нам по поясу повязывали веревки и выводили на двор, где ставили рядом, определяя к каждому из нас по солдату для караула и по работнику держать веревку. Сии приготовления худо соответствовали учтивости, с какою японцы с нами прощались. В другом случае можно было бы принять прощание их за насмешку, но нельзя было думать, чтобы все чиновники города согласились шутить над нами. И действительно, все они к нам приходили, кроме самого градоначальника, притом мы уже начали привыкать к странностям сего народа. Около половины дня мы отправились в путь. Вели нас точно таким же порядком, как и прежде, с той только разностью, что сверх носилок были еще при нас верховые лошади, на которых вместо седел были положены наши одеяла и спальные халаты.
От тюрьмы сажен на сто по улице стоял в строю военный отряд пехоты, мимо которого мы проходили. День был очень теплый и ясный, почему зрителей собралось великое множество; из них многие провожали нас версты три. Конвой наш состоял из одного чиновника, начальствовавшего оным, двенадцати или шестнадцати человек солдат, двух непременных работников и великого числа переменных на станциях людей, которые несли наши носилки, вели лошадей и проч., а сверх того были при нас переводчик Кумаджеро и лекарь Того.
Пробыв пятьдесят дней в заключении, мы лучше согласились идти пешком, нежели ехать, а садились на лошадей тогда только, когда уставали. При сем случае японцы, свернув веревку, закладывали ее к нам за пояс и оставляли нас, но это делали они только в поле, а проезжая селениями, всегда держали за конец оной, так точно, как и в то время, когда мы шли пешком.
От самого Хакодаде мы шли подле берега около всей гавани, а поравнявшись с мысом полуострова, на коем стоит город, поднялись на гору, где была батарея, которая, по-видимому, поставлена с намерением защищать вход в залив, хотя и нимало не соответствовала сей цели как по чрезвычайной вышине горы, где она стоит, так и по большой ширине пролива, составляющего вход.
Японцы провели нас чрез сию батарею и тем немало причинили нам беспокойства и горести. Батарея сия состояла из невысокого земляного бруствера, за которым стояли в барбет три или четыре небольшие медные пушки на двух колесных станках, которые, однако же, сделаны совсем не так, как наши лафеты, а внизу на небольшой площадке лежала на перекладинах восемнадцати– или двадцатичетырехфунтовая чугунная пушка, по-видимому, европейского литья. Надобно думать, что ею так и действуют японцы с перекладин, ибо орудие такой тяжести при первом выстреле изломает станок, сделанный по их образцу.
«Вот, – говорили мы друг другу, – они и укреплений своих от нас не скрывают? что же это иначе значит, как не то, что они никогда не намерены нас выпустить, следовательно, уверены, что мы во всю жизнь нашу не будем в состоянии употребить ко вреду японцев сведений наших об их укреплениях». Вспоминая притом о всех обстоятельствах, открывшихся в Хакодаде, мы не находили другого средства к своему спасению, кроме побега, и начали помышлять, как бы произвести в действие наше намерение, но скоро увидели невозможность такого предприятия, ибо ночью сделать сего было нельзя, потому что хотя японцы позволяли нам на ночь совсем снимать с себя веревки, но почти целая половина из них по ночам не спала, и несколько человек находились беспрестанно в нашей комнате, а днем должно было силой отбиваться, чего также нельзя было исполнить по причине множества людей, всегда нас окружавших, и по неимению у нас, кроме одного складного ножа, какого-либо оружия.
Дорожное наше содержание ныне было такое же, как и на пути к Хакодаде, и кормили нас также по три раза в день. В сей части острова селения чаще и многолюднее. Все здешние жители беспрестанно занимаются рыбной ловлей и собиранием морской капусты, а сверх того имеют еще пространные огороды, особливо сеют великое количество редьки (целые поля засеяны ею). Японцы редьку варят в похлебке – как богатые, так и бедные люди. Словом сказать, редька у японцев точно в таком же употреблении, как у нас капуста, а сверх того они солят ее и подают к кушаньям вместо соли кусочка по два, которые с рыбой или со всем тем, что хотят посолить, прикусывают понемногу.
С 29 на 30 сентября мы имели последний наш ночлег в селении на половину дня ходу от Матсмая. Сей ночлег примечателен для нас по следующим обстоятельствам: переводчик Кумаджеро советовал нам в Матсмае отвечать на вопросы, которые там будут нам предлагаемы, совершенно сходно с прежними нашими ответами, говоря, что если хотя в малости мы будем показывать разное, то по японским законам нас должно обвинить. Во-вторых, раздал он каждому из нас по нескольку очень хорошего табаку и бумаги[44] и сказал нам, что делает сие для того, дабы начальники в Матсмае, приметив, что у нас нет сих вещей, не отнесли этого к упущению сопровождавших нас, и что в таком случае им сделан будет выговор. И, наконец, советовал нам не верить лекарю, уверявшему нас, что в Матсмае мы будем жить в хорошем доме и все вместе. Слова сии почти то же значили, как если бы он прямо сказал, что для нас там тюрьма приготовлена, но что значило внимание его к нам в рассуждении табаку и бумаги, мы понять не могли.
30 сентября вскоре после полудня остановились мы в одном селении верстах в трех от Матсмая, где встретили нас несколько солдат и множество народа. Мы пробыли тут с полчаса, в которое время конвойные наши надели на себя хорошее свое платье и потом повели нас в город точно с такою же церемониею, как вводили в Хакодаде; только зрителей по причине многолюдства города было несравненно более. Городом мы шли вдоль морского берега версты четыре или пять, потом вышли на большую площадь, окруженную множеством народа, стоявшего за веревками, нарочно вокруг площади протянутыми. С площади поднялись на довольно высокую гору, к самому валу замка, а пройдя вдоль оного на небольшое расстояние, поворотили во двор, обнесенный совершенно новой высокой стеной. Тут встретил нас отряд солдат в военной одежде. С сего двора маленькими дверьми вошли мы за другую стену, выше первой, а тут вдруг увидели перед глазами почти темный сарай, в который нас тотчас ввели и поместили нас, троих офицеров, в одну каморку, подобную клетке, а матросов и Алексея – в другую.

Глава 4
Свидание с губернатором, вопросы его, снисхождения, им нам оказанные, и содержание наше. – Ласковые и утешительные его речи и обнадеживание ходатайствовать о нашей свободе. – Описание и перевод на японский язык нашего дела. – Трудности, при переводе встретившиеся. – Перемены, сделанные в месте нашего заключения и в нашем содержании, к лучшему.
День был прекрасный, светлый, а у нас темнота уже наступала, ибо лучи солнечные к нам не проницали. Обозревая наше жилище, мы думали, что сегодня в последний раз в жизни наслаждались зрением солнца. Тюрьма наша, окружавшие двор заборы, караульные дома, словом сказать, все было совершенно новое, лишь только оконченное, так что еще не успели очистить щепок. Здание же это было большое, сделанное из прекрасного леса, и, конечно, недешево стоило японскому правительству, следовательно, рассуждали мы, японцы не стали бы употреблять времени, трудов и издержек напрасно, если бы они намерены были скоро нас освободить. Для помещения нашего на год или на два могли бы они сыскать место, но расположение и прочность жилища нашего показывают уже, что нам определено до самой смерти не выходить из него. Мысли сии беспрестанно терзали дух наш, мы долго пребывали в глубоком молчании, поглядывая друг на друга и воображая себя обитателями того света.
Наконец работник принес нам ужин, состоявший из сарацинской каши, небольшого кусочка рыбы и горсти бобов с патокой. Подавая сию пищу сквозь решетку, он не приметил меня, лежавшего в углу, и сказал: «Где третья человека?» Господин Мур тотчас спросил его, где он научился говорить по-русски. «В Камчатке», – отвечал работник. На это господин Мур сказал ему, что он и сам был в Камчатке, а японец, поняв господина Мура, что он видел его в Камчатке, очень тому обрадовался и тотчас сообщил переводчику сию новость. Мы же сказывали еще прежде им несколько раз, что при нас в Камчатке не было японцев, кроме семерых, спасенных прошлой весной с разбитого их судна, которые находятся в Нижнекамчатске и которых мы не видали. Почему, когда мы стали переводчику объяснять ошибку работника, он сказал нам в ответ: «Лукавый, лукавый!», и ушел. А мы остались с новым горем, возродив в японцах подозрение, что были в Камчатке, когда их люди там находились, но не хотим того им открыть. Нам желательно только было знать, из тех ли японцев был этот человек, которых Хвостов увозил, или из тех, которые претерпели в Камчатке кораблекрушение и после ушли.
Вот для любопытных описание нашей тюрьмы: надобно вообразить четырехугольный деревянный сарай длиною шагов двадцать пять, шириною в пятнадцать, а в вышину сажени в две; с трех сторон у сего сарая глухие стены, в которых нет ни малейшего отверстия, а с полуденной – вместо стены решетка из толстых брусьев дюйма четыре в квадрате и в таком же расстоянии брус от бруса; в сей решетке сделаны дверь и еще маленькая калитка; та и другая всегда на замке. Посредине сарая стояли две клетки, из таких же брусьев сделанные; они отделялись от стен и одна от другой коридорами; одна из клеток была в длину и в ширину по шесть шагов, вышиною же футов десять, а другая при той же ширине и вышине имела восемь шагов длины. Первая из них назначена была для нас троих, а последняя для матросов и Алексея. Вход в них сделан столь низок, что мы принуждены были вползать; дверцы состояли из толстых брусьев и запирались толстым железным запором; над дверцами находилась небольшая дыра, сквозь которую нам подавали пищу.
При задних стенах клеток были небольшие чуланчики также из толстых брусьев с небольшими отверстиями на полу в ящики для естественных нужд. Смежные же стены клеток были обиты досками, дабы мы матросов, а они нас видеть не могли; для той же причины и между чуланчиками стоял щит. Подле же решетки сарая с наружной стороны была приделана караульня, в которой беспрестанно сидели по два солдата императорских войск; они могли сквозь решетки все видеть, что мы делали, и глаз с нас не спускали. Весь сарай в расстоянии от оного шагов на шесть или восемь окружен был высокой стеной с деревянными шпицами; для выхода из сего двора служили небольшие ворота прямо против дверей сарая; вокруг же первой стены находилась другая, поменее; оная окружала пространный двор, в котором подле ворот большой стены на одной стороне был караульный дом, а на другой кухня и комната для работников.

Наружный караул содержали солдаты князя Сангарского, они к нам доступа не имели и даже внутрь первой стены не смели входить, а только ходили кругом для осмотра каждые полчаса; ночью же носили они с собой огонь и били часы двумя дощечками, а императорские солдаты каждые полчаса входили к нам в сарай и, обходя коридорами кругом наших клеток, осматривали нас сквозь решетки. Все сие здание было поставлено между крутым и глубоким оврагом, в котором текла речка, и валом замка, от коего отделялось оно не очень широкой дорогой. Ночью тюрьма наша казалась еще ужаснее, ибо огня у нас не было, а горел только ночник из рыбьего жира в караульне, и то в бумажном фонаре, от коего чрезвычайно слабый свет едва мог освещать сквозь решетку некоторые места огромного сего сарая; прочие же части его находились в непроницаемой темноте. Стук, происходивший среди глубокой ночной темноты от замков и запоров каждые полчаса, когда караульные отпирали и запирали двери в тюрьму при входе и выходе их для осмотра нас, увеличивал еще ужас и не позволял нам ни на минуту заснуть, ибо и без того уже мы не могли наслаждаться покойным сном, который беспрестанно был прерываем душевными мучениями и встревоженным воображением.
1 октября дали нам знать, что на другой день поведут нас к буньио (т. е. к губернатору), что и случилось поутру 2 октября. Вели нас точно таким же порядком, как в Хакодаде, с той токмо разностью, что здесь не работники, но солдаты императорской службы держали концы наших веревок. Дорога к полуденным воротам замка или крепости, в которые нас вводили, лежала между самым валом и оврагом, на краю коего стоял замок расстоянием от тюрьмы нашей до ворот на четверть версты, и была несколько грязна, почему японцы во всю длину устлали ее досками и вели нас по ним, а от дождя держали над нами зонтики. В крепости привели нас на большой двор, усыпанный мелкими каменьями, и посадили в длинную беседку на лавку всех рядом. Тут мы дожидались около часа. Напоследок отворились ворота на другой двор, куда нас и повели. Подойдя к воротам на третий двор, конвойные наши солдаты сняли с себя сабли, кинжалы и башмаки (или, лучше сказать, соломенные подошвы, ибо японцы не носят ни сапог, ни башмаков, а плетут из соломы или из травы подошвы, которые будут описаны подробно в своем месте) и оставили у ворот, а нам велели снять сапоги.
Тогда отворили ворота, повели нас по весьма чистым соломенным матам к огромному деревянному зданию и поставили перед большой залой, у которой на двор все ширмы, составляющие по образу японского строения стены, были раздвинуты. Нас троих поставили впереди на возвышенном месте рядом, матросы рядом же стояли за нами ступенькою пониже, а на левой стороне у них посадили Алексея. Работник наш, знавший несколько русских слов[45], сел у нас на правой стороне; это было место переводчика, а переводчик Кумаджеро сидел на левой стороне. Работник сей и прежде толковал нам, что он будет переводить при разговоре между буньиосом и нами, но мы сомневались и не верили, чтобы он, ничего не разумея, осмелился взять на себя сию должность, а теперь, к крайнему нашему удивлению, увидели, что он взялся не за свое дело.
Зал был огромной величины, стены в оном состояли из ширм, те, которые стояли в наружной галерее, были бумажные, а другие – деревянные, раззолочены и расписаны японской живописью, на них были изображены ландшафты, разные звери и птицы. Но главное украшение зала сего заключалось в чрезвычайной резьбе и красоте дерева разных родов, из коего были сделаны двери, рамы и прочее; пол же весь устлан был прекрасно отработанными матами.
По обеим сторонам зала в длину оного сидели, по японскому обычаю – на коленах, чиновники по пяти человек на каждой стороне. У всех были за поясом кинжалы, а большие сабли лежали подле левого боку только у троих, которые сидели выше; одеты же они все были в обыкновенные свои халаты. Подождав с четверть часа, в которое время японцы между собою разговаривали, шутили и смеялись, вдруг из-за ширм услышали мы шорох идущих людей. Тогда один из чиновников тотчас сказал: «Ши…» – и в ту же секунду последовало глубокое молчание.
Сначала вошел японец, просто одетый, который у самого входа, присев на колена, положил руки ладонями на пол и наклонил голову; за ним вошел буньиос в простом черном халате, у которого на рукавах, как и у всех японцев, вышит его герб; за поясом имел он кинжал, а саблю нес за ним один из пяти человек (считая и того, который шел впереди) его свиты, держа оную за конец эфесом вверх и в платке, так, что голыми руками до нее не касался.
Буньиос по входе тотчас сел на пол так же, как другие сидели, лицом прямо к нам, а в рассуждении своих чиновников в таком положении, как у нас президент сидит в рассуждении членов. Все чиновники свиты его сели рядом за ним, шагах в трех от него; тот, который нес саблю, положил оную подле буньиоса на левой стороне. Лишь только он уселся, то все японцы вдруг изъявили ему свое почтение, положа руки ладонями на пол, наклонились так, что лбом почти касались пола, и пробыли в таком положении несколько секунд, а он им отвечал довольно низким поклоном, при котором положил руки ладонями на свои колена. Мы сделали ему наш европейский поклон, и он в ответ кивнул нам головой, беспрестанно улыбаясь и стараясь показать хорошее свое к нам расположение.
Потом, вынув у себя из-за пазухи лист бумаги и смотря в оный, называл каждого из нас чином и именем, на что мы отвечали ему поклоном, причем и он кланялся. Таким образом перекликав нас, стал он говорить работнику Гейнсту, который слушал его, положа руки на пол и лбом коснувшись пола, а по окончании его речи Гейнсте встал на ноги и начал говорить мне так, что мы ничего не могли понять, что он хотел сказать; слова его были: «Ты человек, я человек, другой человек, говори, какой человек». Мы стали ему объяснять и уговаривать, чтобы он не обманывал своих начальников и признался им, что не может переводить, а иначе, если он не откажется, то ему со временем дурно будет. Он слушал нас с большим вниманием, и как мы кончили, тогда он стал переводить буньиосу, приняв прежнее покорное положение, а что он говорил, то японцы записывали (здесь не было секретарей, как в Хакодаде, но ответы наши записывали двое из членов: один из них сидел на правой стороне, а другой – на левой), и потом опять чрез него же другой вопрос нам последовал.
Тогда уже дерзость и бесстыдство сего наглого бездельника вывели нас из терпения; мы видели, что он их обманывает, и сказали прямо, что не хотим отвечать, дабы обманщик сей не погубил нас, выдумывая от себя ответы на те вопросы, которые нам делают. Но Гейнсте, не понимая, что мы говорили, нимало не приходил в замешательство, отвечал за нас, а японцы ответы его записывали и снова нас спрашивали. Мы обращались к Алексею и Кумаджеро и требовали, чтобы они объяснили буньиосу наши мысли, но они не смели говорить. Наконец мы решились замолчать и ни слова не говорить, а между тем буньиос, говоря Гейнсту, употребил слово «отец», которое мы знали; видно, он хотел велеть ему спросить нас, как звали наших отцов. Гейнсте вынул из-за пазухи тетрадь собранных им русских слов, начал в ней рыться и признался, что он этого слова не знает и приискать не может; тогда буньиос и все чиновники, увидев, что он не знал такого обыкновенного слова, стали громко смеяться и, прогнав его с сего места, велели опять Кумаджеро и Алексею переводить, а ему приказали сесть на другой стороне и слушать, что мы будем говорить.
Вопросы их начались тем же, чем и в Хакодаде: спрашивали наши имена, отечество, фамилии, чины, живы ли у нас отцы и матери, как их звали, есть ли братья, сестры, жены, дети и прочее. Только здесь расспрашивали нас с большею подробностью, например: когда мы говорили, что у нас есть братья, то спрашивали, как их зовут, сколько им лет, в каком они звании и так далее, и все наши ответы записывали. Вопросы же предлагал всегда сам буньиос, а прочие чиновники в присутствии его ничего у нас не спрашивали. Потом сделал он несколько вопросов касательно возвращения Резанова из Японии и о причинах нашего к ним прихода, о чем нас прежде еще в Хакодаде спрашивали; между тем буньиос не упустил также спросить нас между делом и о разных посторонних вещах. Всех такого рода вопросов его не было средств удержать в памяти, однако же некоторые я мог припомнить. Он нас спрашивал, каким образом русские хоронят умерших и какие знаки ставят над могилами; есть ли разность в погребении между богатыми и бедными людьми. Когда мы упомянули, что тела богатых людей сопровождают много священников, тогда буньиос сказал нам, что и у японцев то же самое бывает. Наконец после множества разных вопросов спросил он, не имеем ли мы какой-нибудь к нему просьбы, и если хотим о чем-либо его просить, то чтобы теперь ему объявили.
«Мы не понимаем, – отвечали мы, – что значит этот вопрос и что господин губернатор разумеет под ним, ибо он и сам без нашей просьбы может видеть, в чем должна она состоять, когда мы обманом взяты и теперь содержимся в самом жестоком заключении». На это он отвечал, чтоб мы подали к нему просьбу, где желаем жить: в Матсмае, в столичном их городе Эддо или в другой какой-либо части Японии, или хотим возвратиться в Россию. «У нас два только желания, – отвечали мы. – Первое состоит в том, чтобы возвратиться в свое отечество, а если это невозможно, то желаем умереть, более же мы ни о чем не хотим просить японцев». Тогда он говорил с великим чувством очень длинную речь, которую все присутствовавшие слушали со знаками глубочайшего внимания, и на лицах их, казалось, было изображено сожаление; видно было, что они речью сей весьма тронулись.
Но когда наш Алексей, приняв ее от переводчика на курильском языке (конечно, уже не в том виде), начал нам переводить, то признался, что ему говорено так много и так хорошо, что он и половины не умеет таким образом пересказать, но постарается изъяснить нам только главное содержание речи, к чему все наше дело клонится и чему мы, конечно, порадуемся. «Генерал {так наш Алексей величал буньиоса, ибо в том краю сим названием именуют камчатского областного начальника: должность сию с 1799 года по 1812 год отправляли генерал-майоры} говорит, – продолжал Алексей, – что японцы такие же люди, как и другие, и что у них также есть сердце, как и у других, а потому мы не должны их бояться и тужить; они дело наше рассмотрят, и если увидят, что мы их не обманываем и о своевольных поступках Хвостова говорим правду, то японцы нас отпустят в Россию, наделят пшеном, сагою и другими съестными припасами, а также одарят разными вещами.
Но между тем будут они стараться, чтоб мы ни в чем не имели нужды и были здоровы, почему и просят нас, чтоб мы не печалились много и берегли себя, а если в чем имеем нужду, как то в платье или в какой особенной пище, то чтобы не стыдясь просили». Мы поблагодарили буньиоса за его утешение и обещание оказать нам справедливость; тогда он ушел. Перед отходом своим он поклонился чиновникам, и они ему точно таким же образом, как и прежде; и коль скоро он начал вставать, то оруженосец его свиты, взяв саблю его по-прежнему в платке за конец и подняв оную эфесом вверх, понес за ним. А по выходе его из зала и нам велено было возвратиться в нашу темницу, куда отвели нас прежним порядком.

Невзирая на необыкновенное и несчастное стечение разных происшествий и обстоятельств, клонившихся к возбуждению в японцах против нас подозрения и ненависти, речь губернатора очень много нас успокоила. Мы думали, что людям, если дьявол в них не вселился, невозможно так искусно притворяться и принять на себя не токмо в словах, но даже в чертах лица, в глазах и в голосе личину искренности и сострадания, какую японцы принимали, когда утешали и обнадеживали нас. Но, с другой стороны, быв взяты в плен коварством и обманом, мы уже имели перед глазами ужасный опыт, над самими нами совершившийся, который подтверждал то, что прежде удавалось нам читать или слышать о восточных народах, а особливо о японцах. От сего иногда мучило нас сомнение, что японцы – народ тонкий и хитрый, конечно, должны знать пользу, могущую для них произойти от нашего между ними пребывания, если им удастся исподволь приучить нас сносить горькую нашу участь и, привыкнув к ней, водвориться в Японии. А потому, думали мы, не утешают ли они нас с намерением, чтоб мы в отчаянии не покусились на жизнь свою и тем не лишили их вдруг способа употребить в свою пользу наши сведения и познания в делах и науках европейских; и в надежде, что время и привычка могут примирить нас с нашим состоянием, они нас утешают пустыми обнадеживаниями.
На другой день (3 октября) опять повели нас в замок и представили буньиосу, наблюдая во всем прежний порядок. О деле спрашивал он нас очень мало, но более любопытствовал знать о разных обычаях и образе жизни европейцев. Между прочим спросил: «Бывают ли в России такие сильные громы, какой был в прошедшую ночь?» – «В некоторых местах России еще сильнее бывают», – сказали мы. «Но это еще не самый большой гром, – продолжал он, – какой у нас здесь бывает, а на Нифоне случается он несравненно жесточе и чаще». Вопросам своим вообще старался он дать вид дружеского разговора.
Продержав часа два, отпустил он нас отдохнуть. Мы пришли на большой двор и сели в беседке, где японцы по повелению губернатора потчевали нас чаем с сахаром, но табаку курить не давали, ибо у них не позволено курить на дворе в замке, где имеет свое пребывание губернатор, а потому и конвойные наши уходили для сего по очереди на кухню или в караульные дома.
Между тем пришел к нам переводчик Кумаджеро с одним чиновником и с портным и объявил, что губернатору угодно приказать сшить нам платье по тому образцу, как мы сами хотим – японское или русское; и если мы пожелаем иметь оное русским покроем, то чтобы сказали им, на какой манер из находящегося с нами платья мы хотим иметь оное. На ответ наш, что у нас платья довольно и мы в нем нужды не имеем, японцы говорили, что до этого дела им нет, много или мало у нас платья, но губернатор хочет сделать нам подарок, следовательно, и не должно от него отказываться. Итак, надлежало согласиться. Мы сказали, чтобы они нам сшили теплое платье по образцу фризового капота, присланного со шлюпа господину Хлебникову, почему они тотчас повели портного в кладовую тут же, в крепости, где хранилось наше платье, и показали ему капот, а потом пришел он снять с нас меру. Они не употребляют мерок, а меряют человека кругом футом, разделенным на десять частей, и записывают на бумагу; таким образом портной и нас всех вымерял.
Через несколько дней мы получили обещанные платья; для нас троих сшито оно было из толстой бумажной материи, похожей несколько на байку, вишневого цвета, которая по-японски называется момпа, на вате и бумажной подкладке, а для матросов из простой бумажной материи на бумажной же подкладке, также на вате и одного покроя с нашим. Сие платье было так странно сшито, что не походило ни на шинель, ни на капот, ни на тулуп, ни на сюртук, а кажется, всего тут было по частице. Алексею же дали халат на японский покрой.

После сего приводили нас опять в присутствие буньиоса, где он расспрашивал еще несколько часов и отпустил, сделав опять увещание, чтоб мы не предавались отчаянию, но молились Богу и ожидали терпеливо конца нашего дела, а притом были уверены, что он употребит все средства исходатайствовать у своего государя позволение возвратиться нам в свое отечество. И что на сей конец он велит дать нам бумаги и чернил, с тем чтобы мы все свое дело написали по-русски, а потом переводчик вместе с нами напишет оное по-японски; тогда губернатор, рассмотрев, препроводит его к своему правительству и будет иметь попечение, чтобы оно кончилось в нашу пользу; описание же нашего дела чтобы мы представили при прошении к нему. Поблагодарив его за такое к нам доброжелательство, мы возвратились опять в мрачное свое жилище, пребывая по-прежнему в большом сомнении, искренно ли японцы нас обнадеживают.
После сего свидания не представляли нас буньиосу до 6-го числа; между тем содержали столом или, попросту сказать, кормили в Матсмае гораздо лучше, нежели в Хакодаде. По обыкновению японцев, сарацинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли; сверх того давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной лесной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбой, или похлебку из ракушек; рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей; а когда выпал снег, то стреляли для нас нарочно оленей и медведей, а иногда и зайцев. Самое же лучшее кушанье, по мнению японцев, было китовина и сивучье мясо. Работникам нашим, так как они были в России, приказано было стараться приготовлять кушанье на наш вкус, почему иногда делали они для нас пирожки из ячной муки с рыбой довольно вкусные, а иногда варили жидкую кашу. Вот только и было два русских блюда, которые они сделать умели. Кормили же нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда водили в замок, то по возращении давали каждому из нас чашке по две чайных подогретой саги; то же делали, когда погода была холоднее обыкновенной.
Так как мы жили почти на открытом воздухе, а погода стала наступать холодная, то японцы дали и матросам по большому спальному халату, которых у них прежде не было, а потом им по одной медвежьей коже, а нам по две, и велели сделать для нас по скамейке на каждого для спанья, узнав, что русские не любят спать на полу; матросам всем дали одну скамейку, на которой могли бы они сидеть. Попечение японцев о нас сим еще не кончилось: зная, что у них места для естественных нужд не так, как у нас, делаются, они хотели знать, как мы строим их, и тотчас велели сделать, хотя точно не потрафили, однако довольно близко. Такое внимание их к нам в последних безделицах не очень согласовалось с жестокостью нашего заключения, и странность эта была тогда для нас непостижима.
Здесь, кроме дежурных чиновников, ежедневно посещавших нас по очереди, был еще определен к нам один непременный, на которого было возложено попечение о нашем продовольствии. Ласковое всех их с нами обхождение подало нам повод спросить одного из чиновников, нельзя ли на задней стороне сарая сделать окно, чтобы мы могли что-нибудь видеть, ибо в теперешнем положении сквозь решетки, кроме неба и вершин двух или трех дерев, мы ничего не видали. Он нам в сей просьбе не отказал, тотчас пошел осмотреть, где бы прорубить окно, спросил о месте для оного наше мнение, похвалил выбор и ушел. Мы уже думали, что окно тотчас будет сделано, но не тут-то было; когда же через несколько дней мы повторили нашу просьбу, то чиновник в ответ сказал, что японцы берегут наше здоровье и боятся, дабы мы от холодных северных ветров не простудились, а потому и окна прорубить нельзя. Тем дело и кончилось.
6 октября и потом до исхода сего месяца через день и через два водили нас к губернатору, и по большей части на весь день, так что и обед работники нам туда приносили. Водили нас в замок и представляли буньиосу тем же порядком, как и прежде; разность состояла только в том, что с половины октября (первый снег выпал в Матсмае ночью с 14 на 15 октября, но, пролежав несколько дней, опять сошел, а около половины ноября выпал настоящий снег, и наступила зима), когда уже наступили холода, буньиос стал принимать нас не в зале, а в судебном месте в другой части замка, которое было точно так же устроено, как и в Хакодаде, где и орудия наказания были таким же порядком разложены.
Нельзя дать счету вопросам, которые сделал нам буньиос в продолжение сего времени. Спросив о каком-нибудь предмете, к нашему делу принадлежащем, предлагал он после сто посторонних, ничего не значащих и даже смешных вопросов, которые заставляли нас выходить из терпения и отвечать ему дерзко. Несколько раз мы с грубостью принуждены были говорить ему, что лучше было бы для нас, если бы японцы нас убили, но не мучили таким образом. Например, кто бы не вышел из терпения при следующем вопросе? При взятии нас у меня были в кармане десять или двенадцать ключей от моих комодов и от казенных астрономических инструментов. Буньиос хотел знать, что в каждом ящике и за каким ключом лежит, а когда я, показав на мою рубашку, сказал, что в одном сундуке такие вещи, то он тотчас спросил, сколько их там. «Не знаю, – отвечал я с сердцем, – это знает мой слуга». Тогда вдруг последовали такие вопросы: сколько у меня слуг, как их зовут и сколько им лет.
Потеряв терпение, я спросил японцев, зачем они мучат нас такими пустыми расспросами? К чему им все это знать? Ни вещей моих, ни слуг здесь нет: они увезены в Россию, так к чему может им служить все то, о чем они нас спрашивают? На это губернатор сказал нам с ласкою, чтоб мы не сердились за их любопытство; они нас не хотят принуждать к ответам, но спрашивают как друзей. Такая вежливость нас тотчас успокаивала, и мы, сожалея, что отвечали дерзко, опять начинали говорить с ним почтительно и с учтивостью, а он, сделав нам вопроса два дельных, снова обращался к пустякам и опять заставлял нас приходить в сердце. Таким образом, каждый день мы ссорились и мирились раза по три и по четыре.
Дабы сообщить любопытным, что японцы хотели знать и чего нам стоило объяснять им и толковать о разных предметах, обращавших на себя их любопытство, помещаю здесь несколько из их вопросов, которые составляют, я думаю, не более сотой доли всего числа оных. При этом надлежит помнить, что мы должны были отвечать посредством полудикого курильца, который о многих вещах, входивших в наши разговоры, не имел ни малейшего понятия, да и слов, их означающих, на его языке не было. Вопросы же свои японцы предлагали, не наблюдая порядка, чтобы, расспросив все об одном предмете, приступить к другому, но, так сказать, бросаясь от одной вещи к другой, не имеющей с первой никакой связи. Вот подлинный образец беспорядка их вопросов.
Какое платье ваш государь носит? Что он носит на голове? (Узнав, что господин Мур умел очень хорошо рисовать, они просили его, чтобы он изобразил на бумаге государеву шляпу.) Какие птицы водятся около Петербурга? Что стоит сшить в России платье, которое теперь на вас? Сколько пушек на государевом дворце? (Когда мы им сказали, что европейские государи не украшают своих дворцов и не ставят на них пушек, то сначала они не поверили нам, а после немало дивились такой, по мнению их, неосторожности.) Из какой шерсти делают сукно в Европе? (Сказав им об овцах, надлежало господину Муру нарисовать барана, а потом козла; наконец дошло дело до ослов, лошаков, до карет, саней и прочего; одним словом, японцы хотели, чтобы он представлял им на бумаге все то, чего нет в Японии и чего они видеть в натуре не могли, а как они всегда просили его с большой учтивостью, то он и отказать им не хотел, хотя слишком скучно и трудно было ему удовлетворять всем их просьбам; к счастью его, он мог рисовать очень скоро и свободно.)
Каких животных, птиц и рыб русские едят? Как они пищу приготавливают? Какое платье носят русские женщины? На какой лошади государь ваш верхом ездит? Кто с ним ездит? Любят ли русские голландцев? Много ли иностранцев в России? Чем кто торгует в Петербурге? Сколько сажен в длину, ширину и в вышину имеет государев дворец? (На ответ наш, что мы этого не знаем, японцы просили сказать хотя примерно. То же делали они и при всех других вопросах, когда мы отговаривались незнанием, и даже упорностью своею нередко сердили нас, требуя настоятельно, чтобы мы сказали им примерно то, чего мы совсем не знаем, например: число портов во всей Европе, где строятся корабли, или сколько во всей Европе военных и купеческих судов. Можно было сказать им наугад, но надлежало в таком случае все это помнить, ибо они все ответы наши записывали и спрашивали об одной и той же вещи раза по два и по три, только в разное время и другим порядком.) Сколько в нем окон? Какое вы получаете жалованье? Давно ли в службе? За что чины получали? Сколько раз в день русские ходят в церковь? Сколько у русских праздников в году? Носят ли русские шелковое платье? Каких лет женщины начинают рожать в России и в какие лета перестают?
Сверх того, спрашивали они имя нашего государя и всех членов императорской фамилии, имена сибирского генерал-губернатора, иркутского губернатора, охотского и камчатского начальников и проч. и проч.
Но ничем столько японцы не причинили нам досады, как расспросами своими о казармах. Прежде сего я упомянул уже, что в Хакодаде они непременно хотели знать, над каким числом людей мы должны по чинам нашим начальствовать на сухом пути. Здесь они повторили тот же вопрос и потом спросили: «Где матросы живут в Петербурге?» – «В казармах», – отвечали мы. Тут стали они просить господина Мура начертить им, сколько он может припомнить, расположение всего Петербурга и означить на нем, в которой части стоят матросские казармы. Коль скоро это в угождение им было сделано, тогда хотели они знать длину, ширину и вышину казарм, сколько в них окон, ворот и дверей, во сколько они этажей; в которой части оных живут матросы и где хранят свои вещи; чем они занимаются; сколько человек стоит на часах при казармах и проч. Но этого еще мало: от матросских казарм обратились они к солдатским. Непременно хотели знать, сколько их всех, в каких частях города находятся, и велико ли число войск все они вместить могут.
На большую часть таких вопросов мы отзывались незнанием; но это отнюдь не мешало японцам продолжать нас спрашивать о подобных безделицах. Потом спрашивали они нас, в какой части города были наши квартиры, в каком расстоянии от дворца, и требовали, чтобы мы означили их на плане. Наконец, хотелось им знать, велики ли были они и сколько находилось людей в услугах у нас. Часто мне приходила в голову мысль, не с намерением ли японцы таким образом нас мучат? Ничто не могло быть большим нам навязыванием, как принуждение отвечать на такой вздор, и потому иногда мы, потеряв терпение, прямо говорили им, что не хотим отвечать, пусть лучше убьют нас, нежели спрашивают такие нелепости, но буньиос тотчас ласковым обхождением примирял нас с собою и, спросив что-нибудь дельное, опять принимался за безделки.
Мы старались уже всеми мерами не подавать им причин к каким-либо вопросам и всегда отвечали коротко, но это не помогало. Всякое слово наше доставляло им материю предложить несколько вопросов. Например, удивляясь красивому почерку и искусству в рисованье господина Мура, почитали они его человеком весьма ученым, а потому и спросили, где он воспитывался. Господин Мур не сказал им, что получил воспитание в Морском кадетском корпусе, дабы тем не подать японцам поводу к тысяче вопросов касательно сего заведения, а отвечал, что он воспитан в доме дяди своего. Тут пошли вопросы: кто дядя его, богат ли, где живет, сам ли он учил его и проч., а на ответ, что он нанимал для него учителя, – где он сам учился и проч. Когда же меня спросили, где я воспитывался, то, чтобы избежать столь несносной скуки, отвечал я, что учил меня мой отец. Я думал, что тут и конец вопросам, но ошибся: надлежало еще опять сказать, в котором месте это было, давно ли, велико ли состояние имел мой отец, какие науки он знал и проч. Между прочим показывали они нам все отобранные от нас вещи и спрашивали о каждой порознь, как они называются, к чему и каким образом употребляют их, из чего и где деланы, чего стоят и проч. Все наши ответы они записывали, а к вещам привязывали билеты также с надписями.
Однажды в присутствии буньиоса вдруг принесли один из оставшихся после меня на шлюпе ящиков с английскими и французскими книгами, о котором мы и не знали, что он прислан. Японцы, вынув из него все книги, стали нам их показывать и расспрашивать, о чем в них писано. Объяснения наши на каждую книгу они записывали и приклеивали к ней. Содержание некоторых из них нам нетрудно было изъяснить, но другие причинили нам много затруднения и скуки, в том числе Либесова физика в трех томах на французском языке. При сем сочинении находилось много чертежей и рисунков разных инструментов и машин, которые произвели в японцах чрезвычайное любопытство.
Рассматривая рисунки, они крайне удивлялись и радовались, что попалась им в руки такая книга; они хотели знать, что в ней писано, и требовали изъяснения разных фигур, наиболее их поразивших. Тщетно мы отговаривались, представляя им, что с таким переводчиком, каков наш Алексей, невозможно дать им какое-либо понятие о предметах, в этой книге заключающихся. Они настоятельно просили нас как-нибудь объяснить им, что это за книга. Мы показали Алексею на ворот и на блоки и сказали ему, что она учит, как легче поднимать большие тяжести и многому другому. Алексей нас тотчас понял и перевел японцам, но они этим не были довольны – такие обыкновенные вещи и самим им давно уже были известны. А показав на чертеж, которым изъясняется преломление лучей, спросили они, что это значит, не расстояние ли между Солнцем и Землей посредством этой фигуры узнается?
Я думал, что сие будет не слишком трудно объяснить Алексею, и спросил его, заметил ли он когда-нибудь, что весло, будучи одним концом опущено в воду, кажется переломленным. «Да, так, видал я это, – сказал он, – а какая причина, не знаю». Но когда дошло дело до преломления лучей, то он спросил у меня, что такое луч, а узнав настоящее значение сего слова, начал громко смеяться, сказав: «Чиорт тебе знает, какой люди могу луч ломать!» Мы не могли удержаться от смеха, да и японцы, видя нас смеющихся, начали также хохотать, не понимая чему. Однако нетрудно было им угадать причину, что Алексей был плохой переводчик в таких предметах, хотя сам он, вероятно, был тех мыслей, что мы не дело говорили, а бредили. Тогда они, взяв от нас книгу, сказали: «После, после», – и начали с большой бережливостью укладывать наши книги в ящик по-прежнему. Случай сей и слова японцев «после, после» много увеличили грусть нашу.
Мы рассчитывали, что теперь, верно, японцы принимают нас за людей весьма ученых, а особливо меня, потому что на всех книгах было подписано мое имя, о чем они спрашивали и изъявили удивление, узнав, что все книги сии принадлежат мне одному, следовательно, скоро и легко они с нами не расстанутся. Слова же «после, после», кажется, довольно ясно показывают их надежду, что придет время, когда мы будем в состоянии объяснить им содержание сих крайне мудреных для них книг, а вероятно, что рисунки разных машин захотят они употребить в пользу своего государства. Тогда без нас им уже не обойтись. Такая мысль нас жестоко мучила.
Здесь упомяну я о двух замечаниях японцев касательно наших книг: они спросили, почему у меня все книги иностранные, а русских только две (Татищева французский лексикон в двух томах); разве не умеют в России таких книг печатать? «Это так случилось, – сказал я, – что прислали с корабля ящик с иностранными книгами, русские книги лежали в других ящиках». Тогда они спросили, отчего это происходит, что иностранные мои книги напечатаны так чисто и на такой прекрасной бумаге, а русская дурно напечатана и на весьма худой бумаге. «Есть и русские книги, напечатанные хорошо, и иностранные, которые дурно напечатаны и на худой бумаге, а это случайно так попалось», – отвечал я.

Но между чрезвычайным множеством к одному любопытству принадлежащих вопросов или других, и совсем ни к чему не служащих, японцы расспрашивали нас о войсках сухопутных и морских, о крепостях, о богатстве и силе империи нашей и проч. На это мы охотно им отвечали и всегда хорошо помнили, что говорили, так что если бы десять раз вздумали они повторять свои вопросы, то ответы были бы те же. Им невероятным казалось, чтоб у нас были девятипудовые бомбы, а также смеялись они тому, что мы предпочитаем палить из ружей кремнями. Японцы же употребляют фитили.
Что принадлежит до предметов, собственно к нашему делу принадлежащих, то здесь буньиос повторил по нескольку раз все те вопросы, на которые мы уже дали ответы в Хакодаде, но предлагал их в разные дни и не более как по одному и по два в день между безделицами, так точно, как бы они для японцев не имели никакой важности. Но, спросив о чем-либо, до дела касающемся, старался он всеми мерами получить подробный и ясный ответ.
При сих вопросах открылось нам вновь весьма неприятное обстоятельство, очень много нас огорчившее: мы узнали, что определенные к нам два работника были те самые, которых Хвостов увез с острова Сахалина и, продержав зиму в Камчатке, опять возвратил в Японию, но с какой целью все это он делал, мы не знали. Работники сии по череде ходили с нами в замок и всегда находились при наших свиданиях с буньиосом. Однажды, расспрашивая нас о Хвостове, спросил он что-то у бывшего тут работника, который в ответе своем (что мы очень хорошо поняли) говорил и показывал, что Хвостов носил мундир с такими же нашивками, какие у меня и у господина Мура, чему японцы, поглядывая на нас, очень много смеялись.
Когда буньиос расспросил нас обо всем, то сказал, что теперь он нас долго не позовет к себе и даст нам время описать подробно все наше дело, а каким образом составить это описание, будет нас руководствовать переводчик Кумаджеро, которому по сему предмету даст он нужные наставления. Он всякий раз отпускал нас, увещевая не предаваться отчаянию, молиться Богу и на него надеяться, а также, если в чем имеем нужду, то не стыдясь просить у него прямо, ибо он сделает для нас все, что не противно японским законам.
Теперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы нам оказали в течение октября. Я уже выше сказал о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали. А как погода становилась день ото дня холоднее, и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однако же, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их, по крайней мере иногда, могли мы видеть небо и вершины дерев, а иначе не видали бы совершенно ничего. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо.
Потом перед каждой клеткой шагах в полутора или двух от оных вырыли они большие ямы, на всех сторонах коих положили толстые плиты и внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для сего дровяное уголье. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу подле решеток. Через несколько дней после сего дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на средине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано было в предосторожность, чтобы мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость нам была крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что оные повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному добродушию и снисхождению губернатора.
Впрочем, по закону их позволить сего не следовало, а чтобы, не нарушая закона, сделать и нам добро, японцы выдумали сии круги, и потому сердиться за это мы не должны. Сие изъяснение нас тотчас успокоило, и мы даже обрадовались, что услышали такую весть, рассуждая: «Видно, и у японцев так же иногда бывает, как и у европейских умников, что дважды два иногда делают четыре, а иногда пять». И если так, то немудрено, что они, опасаясь войны с Россией, согласятся лучше сквозь пальцы посмотреть на строгость своих законов и ввернуть в них, по-нашему, по-европейски, какой-нибудь крючок, чтобы нас освободить, нежели подвергнуть себя нападению сильного, воинственного соседа.
Притом японцы уверяли нас, что состояние наше постепенно будет улучшаться и со временем содержать нас станут весьма хорошо. А наконец, в довершение всех милостей они нам позволят возвратиться в свое отечество. При сем разговоре японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно; да и в самом деле мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают.
Между прочими одолжениями, которые оказывал буньиос, одно заслуживает особенного внимания. Однажды принесли к нам на показ модели разных лодок и судов, только не европейских, а, как я думаю, из какой-нибудь китайской провинции, наш серебряный рубль с изображением Екатерины II, мешок японского пшена пуда в два и богатый судок, или погребец, под лаком и местами под золотом, который, как сказали, принадлежал губернатору. О моделях и о судке спрашивали нас японцы, видали ли мы такие вещи в Европе; о рубле спросили, как монета сия называется и какой цены; а о мешке – сколько в нем будет русского весу. Вопросы их были коротки, и спрашивали они нас без обыкновенного своего любопытства, но после, вынув из судка прекрасную сагу и конфеты, стали нас потчевать. По окончании же потчевания переводчик Кумаджеро дал нам знать, что это было сделано по повелению губернатора, который по их законам не может угощать нас у себя.
Вообще можно сказать, что теперь японцы прилагали старание, чтобы нас успокоить, и чрезвычайно заботились о сохранении нашего здоровья. Всякий день нас навещал лекарь, а если кто имел какой-нибудь малейший припадок, то он приходил по два и по три раза в день, и нередко случалось, что в сомнительных для него случаях приглашал с собою для совета других лекарей. Они стали такое иметь об нас попечение, что однажды ночью по случаю сделавшейся тревоги в городе от пожара (при пожарах японцы бьют набат в колокол так же часто, как и у нас, и стучат в барабаны по улицам) караульные вошли к нам тихонько и, сказав причину оной, просили, чтобы мы не беспокоились. В первые же дни заключения нашего в Матсмае не были они так внимательны к нашему спокойствию.
В числе снисхождений, которые японцы старались нам оказать, не должно умолчать об одном довольно смешном случае, которому, однако же, настоящей причины мы не могли узнать. Над столом нашим имел надзор один чиновник, старик лет в шестьдесят. Он с нами обходился весьма ласково и часто утешал нас уверениями, что мы непременно будем возвращены в свое отечество. Однажды принес он нам троим три картинки, изображающие японских женщин в богатом одеянии. Мы думали, что он нам принес их только на показ, и для того, посмотрев, хотели ему возвратить, но он предложил, чтобы мы оставили у себя, а когда мы отказывались, то он настоятельно просил нас взять их. «Зачем нам?» – спросили мы. «Вы можете иногда от скуки поглядывать на них», – отвечал он. «В таком ли мы теперь состоянии, – сказали мы, – чтобы нам смотреть на таких красоток?» (которые, однако же, в самом деле были так мерзко нарисованы, что не могли произвести никаких чувств, кроме смеха и отвращения, по крайней мере в европейцах). Несмотря, однако же, на отказ наш, старик настоял, чтобы мы приняли картинки, которые мы тогда же подарили переводчику Кумаджеро.
В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для сего дана нам была бумага и чернила, и Кумаджеро сказывал нам, как писать. Сначала случилась у нас с японцами большая ссора, и мы не хотели было ничего писать. Причина оной была следующая: Кумаджеро хотел, чтобы мы сперва написали на особенных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки: то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и проч. и проч. Мы удовлетворили его требованию, но когда это было кончено, то он хотел, чтобы мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали, например: русские хоронят мертвых за городом, на особенных кладбищах у церквей, нарочно для того сделанных; над могилами ставят кресты или другие памятники и проч. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века недостанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали, что буньиос уверял нас, будто он хочет только иметь на бумаге в японском переводе наше дело, которое мы всегда готовы написать, но вздора ни за что писать не станем.
Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтобы мы не отговаривались сделать то, что может послужить нам в пользу, однако же мы поставили на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и проч. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношении нашем с японцами надлежит как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская даже самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам. Мы на сие согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил, чтобы копию для перевода писали мы так, дабы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.

Условясь таким образом, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, дабы иметь у себя копию, но опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили (они почти беспрестанно на нас смотрели) и после не отобрали от нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Господин Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате спиной к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке чернила (японцы не употребляют ни ложек, ни вилок, а едят двумя тоненькими палочками; жидкое же кушанье прихлебывают из чашки, как мы чай; почему, в дороге еще курильцы сделали для нас деревянные маленькие ложечки, из коих одна пригодилась нам на чернильницу) и писал соломинкой. У них перья не в употреблении, а пишут они кистями, которыми так скрытно нельзя было господину Хлебникову владеть, почему принуждены мы были прибегнуть к соломинкам, попавшимся на полу. А я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумагу, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а господин Мур переписывал набело наши сочинения, которые под видом обыкновенного разговора мы ему диктовали.
Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребляя в оной сколько возможно более слов и идиом, к которым Алексей привык. Так, например, вместо «очень» или «весьма» ставили «шибко»; «неприятельские действия» означали мы словом «драться»; вместо «приходил с дружеским намерением» писали «с добрым умом», и проч. Так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом, но, со всем тем, мы не в силах были да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным образом для Алексея, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтобы сообщить оные японскому переводчику.
Кумаджеро приступил к делу таким образом: сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения. Вот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея и знаками, и примерами, то он, слушая, беспрестанно говорил: «О! О! О!» – что у японцев значит то же, как у нас: «Да, так, понимаю». Таким образом, толковав ему об одном слове с полчаса и более, мы оканчивали, воображая, что он хорошо понял, но лишь только мы переставали говорить, то он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен.
Одно слово «императорский» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит. Часа по два сряду мы объясняли ему сие слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал оное очень хорошо и также толковал ему; он слушал, улыбался, приговаривал: «О! О! Со!» («так»), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: ««Император понимаю, ской не понимаю», то есть: «Что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит ской».
Более же всего затрудняли тупую его голову предлоги, он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и не верил почти, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь порядочно изъяснить. Написав же значения слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды.
Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверен и подозрителен, когда в нем то слово будет стоять на конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное. Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же означающих, и сравнил бы их, одним ли порядком слова в обоих сих языках стоят. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».
Замечанию этому немало мы смеялись, и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть великое множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно: поняв смысл нашего перевода, подбирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, то он чрезвычайно был доволен, отчего иногда, поторопившись, впадал и в погрешности, ибо, не поняв хорошенько нашего толкования, но видев, что если японские слова поставит он тем же порядком, как у нас они стоят, то выйдет смысл совершенно различный от настоящего, однако же тотчас с большим восторгом записывал оный и всегда переменял с некоторым неудовольствием, когда мы, спросив его, как он нас понял, находили ошибку и снова изъясняли ему иначе.
По окончании перевода нашего дела (что не прежде случилось, как около половины ноября) написали мы к губернатору прошение, в котором, дав ему титул превосходительства, просили его учтивым образом принять в рассуждение все обстоятельства, доказывающие нашу справедливость, и представить своему правительству о доставлении нам свободы и средств возвратиться в Россию. Над переводом сего прошения немало также мы трудились и хлопотали. Наконец после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и проч., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело сие было кончено и нам сказано, что скоро нас представят буньиосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтобы поверить точность перевода.
Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас, но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собой отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова, что Алексей очень скоро заметил и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу в рассуждении его недоверчивость, и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он не был такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. Причем он сказал, что по взятии их на острове Итурупе японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой и Алексей со своим отцом находился, отправили на Кунашир. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане и что он готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле – ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить сие обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.
Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувствами и с таким необыкновенным до сего в нем красноречием, что не оставалось малейшего сомнения, чтобы он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную ими ложь он никогда наказан не будет, ибо до сего доведен он был своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы, и боимся, чтобы они не подумали, будто мы научили его отпереться от прежнего своего показания. И потому нужно подумать прежде, каким бы образом приступить к сему делу, ибо японцы могут спросить: «Почему Алексей не признался вам в сделанном им обмане, будучи на корабле у вас или и во время вашего заключения, но прежде сего? Времени было на то довольно». – «Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я прав был перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него слезы на глазах; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвинив бедного Алексея, открыть японцам сей обман, но не находили никакого способа.
Между тем он сам при первом случае объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими, а напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился сему объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть.
Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам, но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли оный, и дошло дело до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал отвергать прежнее свое показание с такою же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил, почему все бывшие тут японцы, так как и караульные наши в тюрьме, удивляясь тому, что он сам себя губит, называли его несмышленым дураком, вероятно, потому что они считали его действующим по нашему научению, вопреки истинному делу.
Сие его объявление и твердость, с каковою он настаивал в справедливости оного, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтобы они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. Почему при возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты лица его, дабы видеть, в каком расположении духа он находится. А так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтобы они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он отвечал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, то они изъявили бы сие нам, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчали бы. Однако же, к удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто было между ними поветрие, но когда нам удавалось потихоньку разговаривать с матросами, то они чрезвычайно подозревали Алексея и думали, что он хитрит и японцам совсем другое объявляет, нежели как говорит нам. В доказательство сему они приводили некоторые его покушения выведать у них настоящую причину прихода нашего к Курильскими островам и то, что иногда он им советовал открыть японцам прямо все известное им о наших намерениях. Но мы трое полагали, что какое бы ни было прежнее намерение Алексея, но теперь он говорит искренно и решился утверждать правду, что бы с ним ни случилось.
Когда японцы отобрали от Алексея все то, что им было нужно, тогда нас привели к губернатору. Первый вопрос его был: «Действительно ли это правда, что русские не посылали курильцев к их берегам?» А потом спросил, когда Алексей признался нам, что они обманули японцев. Тут вышло несогласие в ответах: Алексей, не поняв хорошенько нашего наставления, сказал не то, что должно, чему японцы много смеялись. Мы не понимали, что они по сему случаю говорили между собой, но казалось, что они подозревали нас и Алексея в выдумке сего способа отвергнуть прежнее показание курильцев. Но Алексей не робел и, смело подтверждая свое объяснение, требовал личной ставки с его товарищами, о которых японцы никогда достоверно нам не сказывали, отпустили ли они их с Итурупа по отбытии «Дианы» или задержали. Из караульных же наших на вопросы от нас все они говорили разное: одни уверяли, что их отпустили, другие утверждали – нет, а некоторые отзывались незнанием.
Впрочем, как бы то ни было, но в сей раз мы возвращались домой в большой горести, полагая, что японцы непременно объявление Алексея считают выдумкой и обманом, которые натурально должны они приписывать нашему изобретению, что, конечно, послужит несравненно к большему еще их против нас предубеждению. «Теперь уже, – говорили мы, – японцы имеют полное право поступить с нами как со шпионами и обманщиками, хотя, впрочем, сколь мы ни правы, но невинность наша известна только одному Богу и нам».

Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу крат предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию. Японцы, приметив наше уныние, старались нас успокаивать, несколько улучшили наш стол и под видом попечения о нашем здоровье дали нам по другому спальному халату на вате. А наконец 19 ноября с изъявлением большой радости повели они нас в замок.
До представления нашего губернатору переводчик, караульные наши и работники были очень веселы и уверяли нас, что губернатор объявит нам весьма приятную новость, но мы нимало не понимали, что бы то была за радостная весть, которую буньиос намерен нам сообщить. Долго очень мы ждали в передней, пока не ввели нас в присутственное место, где находились почти все городские чиновники, а напоследок вышел и буньиос. Заняв свое место, спросил он нас, здоровы ли мы (надобно сказать, что он и прежде почти всякий раз при свидании с нами приветствовал нас вопросом о состоянии нашего здоровья, а иногда сверх сего спрашивал, всем ли мы довольны, каково нас содержат и не делают ли нам каких обид), а потом спрашивал, действительно ли все то правда, что написали мы о своевольстве Хвостова и о том, что приходили мы к их берегам без всяких неприятельских видов.
Когда мы это подтвердили, то он произнес довольно длинную речь, которую Алексей не в силах был перевести как должно, но, по обыкновению своему, пересказал нам главное содержание оной. Вот в чем она состояла: прежде японцы думали, что мы хотели грабить и жечь их селения; к такому заключению дали повод поступки Хвостова и другие обстоятельства, нам уже известные; почему они нас, заманив к себе в крепость, силою задержали с намерением узнать причину неприязненных поступков россиян, которым японцы никогда ни малейшего зла не сделали и не намерены были делать. Теперь же, услышав от нас, что нападения на них были учинены торговыми судами не токмо без воли государя и правительства российского, но даже без согласия хозяев тех судов, он (то есть губернатор) всему этому верит и нас почитает невинными, почему и решился тотчас снять с нас веревки и улучшить наше состояние, сколько он вправе сделать. И если бы от него зависело дать нам свободу и способы возвратиться в Россию, то он, не медля нимало, отпустил бы нас, но мы должны знать, что матсмайский обуньио не есть глава государства и что Япония имеет государя и высшее правительство, от которых в важных случаях он должен ожидать повелений, почему и теперь без их воли освободить нас не смеет. Впрочем, он нас уверяет, что с его стороны будут употреблены все способы, чтобы преклонить их правительство в нашу пользу и убедить оное позволить нам возвратиться в свое отечество, и что на сей конец посылает он в столичный город Эддо нарочно одного из первых матсмайских чиновников с нашим делом, который будет стараться об окончании оного с желаемым успехом.
Между тем советует нам не предаваться отчаянию, молиться Богу и ожидать со спокойным духом решения японского государя. Всякий раз почти, утешая нас, напоминал он нам о Боге, что весьма для нас было приятно. Мы радовались, что, по крайней мере, народ, к коему в плен судьбе угодно было нас ввергнуть, имеет понятие и помнит, что есть вышнее существо, владыко всех языков, которому рано или поздно должны мы будем дать отчет в своих действиях.
Когда Алексей кончил свое изъяснение и японцы уверились, что мы его поняли, тогда тотчас велели караульным снять с нас веревки и стали нас поздравлять, как по наружности казалось, с непритворной радостью, а двое из них (первый по губернаторе чиновник именем Сутцыки-Дзинн-нне и наш переводчик Кумаджеро) так были сим явлением тронуты, что у них слезы на глазах показались. Мы благодарили губернатора и чиновников за доброе их к нам расположение и за принимаемое ими участие в нашей судьбе. После сего он откланялся и вышел, тогда и нас вывели из присутственного места. Тут начали нас поздравлять караульные наши и работники и даже посторонние люди от большого до малого, которые пришли по любопытству нас видеть.

Глава 5
Внимание и снисхождения к нам японцев. – Явился некто Теске для изучения у нас русского языка. – Прибытие из столицы геодезиста с намерением учиться у нас делать астрономические наблюдения и производить опись берегов. – Гостинцы, им привезенные от правительства. – Позволение нам выходить из тюрьмы и прохаживаться по двору. – Позволение выходить с конвоем гулять в городе и за городом. – Открытие важных обстоятельств, лишивших нас надежды возвратиться в Россию. – Намерение наше уйти. – Способы и приготовление к сему. – Г-н Мур отказывается быть нам товарищем, решается водвориться в Японии, переменяет свое поведение в рассуждении нас и делается нам весьма опасным. – Японцы переводят нас в дом и улучшают содержание наше, но губернатор при сем делает объявление, которое кажется нам подозрительным.
Возвратившись в свою темницу, нашли мы ее, к крайнему нашему удивлению, совершенно в другом виде. Непонятно, как скоро японцы делают все, что только захотят. Передние решетки у наших клеток были вынуты до основания и клетки соединены с передним коридором, во всю длину коего успели они настлать пол из досок и покрыть его чистыми новыми матами, так что он представлял длинный, довольно опрятный зал, по коему мы могли прохаживаться все вместе. На очагах кругом сделали обрубы, где поставили для каждого из нас по чайной чашке, а на огне стоял медный чайник с чаем. (У японцев огонь с очага летом и зимой не сходит от утра до вечера. Они беспрестанно сидят около него и курят табак, как мужчины, так и женщины, а на очаге всегда стоит чайник с чаем, ибо чай есть обыкновенное их питье для утоления жажды; когда нет чая, то пьют они теплую воду, холодной же воды никак пить не могут; они даже вино подогретое предпочитают холодному.) Сверх того, для каждого было приготовлено по курительной трубке и по кошельку с табаком; вместо рыбьего жира горели свечи.
Мы крайне удивились такой нечаянной и скорой перемене. Лишь только мы пришли в свое жилище, явились некоторые из чиновников со своими детьми. Они нас поздравляли, сели вместе с нами к огню, курили табак и разговаривали, словом сказать, теперь они обходились с нами не так, как с узниками, но как с гостями. Ужин подали нам не просто в чашках, как прежде, но на подносах, по японскому обыкновению. Посуда вся была новая, и для нас троих лучшего разбора, нежели для прочих; кушанье же было для всех одинаково, только несравненно лучше прежнего, и сагу не разносили чашечками по порциям, как то прежде бывало, но поставили перед нами, как у нас ставится вино.
Такая чрезвычайная перемена нас тем более обрадовала, что возродила в нас большую надежду увидеть еще свое отечество, и ночь сия была еще первая во все время нашего плена, в которую мы спали довольно покойно.
На другой и на третий день мы также были очень покойны и веселы, считая возвращение свое в Россию не только возможным или вероятным, но почти верным. Однако же радость наша не была продолжительна: новые происшествия опять вселили в нас подозрение в искренности японцев, и хотя изъявленная ими радость при перемене нашего состояния и поздравления их нимало не походили по наружности на притворство, но мы рассуждали, что японцы для собственных своих выгод дорого ценят жизнь нашу, и потому для сохранения оной им нет ничего невозможного. Такой хитрый, проницательный и тонкий народ может играть всякую роль, какую хочет, и немудрено, что все видимое нами есть только комедия.
Вот что подало нам причину сомневаться в их искренности. Во-первых, содержание наше столом они тотчас свели на прежнее, так что, кроме посуды, ни в чем не было никакой разности, и свечек нам давать не стали, а употребляли рыбий жир. Важнее же всего было то, что снятые с нас веревки караульные наши принесли и опять повесили в том же месте, где они прежде обыкновенно висели. Во-вторых, еще до последней перемены мы слышали, что кунаширский начальник, нас обманувший, помощник его и чиновник, давший нам письмо на Итурупе, приехали в Матсмай, но ныне буньиос решился призвать Алексея к себе в их присутствии и спрашивать его опять, каким образом курильцы обманули японцев, сказав, будто они посланы русскими, и точно ли это правда; причина же сему была та, что они объявили это сперва помянутым кунаширским чиновникам.
Из сего следовало, что дело наше буньиос не полагал совершенно конченным; Алексей же, возвратившись из замка, сказывал, что губернатор стращал его смертною казнью за перемену прежнего своего показания, но Алексей был тверд, сказал, что смерти он не боится и готов умереть за правду, почему губернатор, обратив угрозы свои в шутку, советовал ему быть покойным и не думать о том, что он говорит. С тем и отпустил Алексея, сказав, что через несколько времени опять его призовет. В-третьих, Кумаджеро привел к нам молодого человека лет двадцати пяти по имени Мураками-Теске и сказал, что буньиосу угодно, дабы мы учили его по-русски для того, чтобы они вместе могли проверить перевод нашего дела, которого теперь японское правительство не может признать действительным, потому что переводил один переводчик, а не два. Но когда мы спросили, что же значило объявление буньиоса, что он показанию нашему верит и вследствие сего облегчает нашу участь и обещает доставить нам свободу, то он отвечал, что буньиос объявил собственные свои мысли, но для правительства нужно, чтобы означенная бумага была переведена двумя переводчиками.
Мы этим предложением чрезвычайно были тронуты и, полагая наверное, что тут непременно кроется обман, сказали прямо переводчику с досадою: «Мы видим, что японцы нас обманывают и отпустить не намерены, но хотят только сделать из нас учителей, а мы их уверяем, что они ошибаются. Мы готовы лишиться жизни, а учить их не станем; если бы мы уверены были, что японцы намерены точно возвратить нас в Россию, то день и ночь до самого времени нашего отъезда стали бы их учить всему, что мы сами знаем, но теперь, видя обман, не хотим». Кумаджеро смеялся и уверял нас, что тут нет ни малейшего обмана и что мы так мыслим по незнанию японских законов. Наконец господа Мур, Хлебников и я сделали между собою совет, как нам поступить: учить нового переводчика или нет, и по некоторому рассуждению согласились учить понемногу до весны, а там увидим, решатся ли японцы нас отпустить.
Сие происшествие повергло нас вновь в мучительную неизвестность. Между тем Алексея опять водили к буньиосу, и по возвращении его на вопросы наши, о чем его спрашивали, он отвечал сухо: «О том же, о чем и прежде», так что мы боялись, не отперся ли он от последнего своего объявления и не сказал ли, что мы его научили это говорить.
Новый переводчик Теске, получив наше согласие на обучение его русскому языку, не замедлил явиться к нам с ящиком, наполненным разными бумагами, в котором находились прежние словари, составленные японцами, бывшими в России, и тетради, заключавшие в себе сведения, которые они сообщили своему правительству о России и обо всем ими виденном вне своего государства. Вместе с Теске стали к нам ходить также лекарь Того и Кумаджеро. Последний объявил нам желание буньиоса, чтобы сверх учения русского языка сообщали мы Теске статистическое описание России и других европейских государств, за что японцы будут нам весьма благодарны.

Усматривая, что в известных отношениях из сего может быть не токмо собственно для нас, но и для России некоторая польза, когда мы сообщим японцам то, что нам нужно было довести до их сведения, мы охотно на это согласились, но в предосторожность, чтобы они слишком нам не докучали спросами своими о разных мелочах или о том, чего им знать не должно, сказали мы, что они не могут надеяться получить все сведения, которые захотели бы иметь о России, от людей, почти всю жизнь свою проведших на море и не имевших случая многое видеть и узнать. (В числе присланных к нам книг было английское сочинение господина Тука «Обозрение Российской Империи», где все то заключалось касательно России, что японцам хотелось знать, но мы не сказали им подлинного содержания сей книги, опасаясь, чтобы не стали они принуждать нас переводить оную, а также и по другим причинам.) Японцы на это отвечали нам учтивым образом, что они и тем будут довольны, что мы в состоянии будем им сообщить.
Теске в первый день, так сказать, своего урока показал нам необыкновенные свои способности: он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способность выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русского языка и не притворяется ли с намерением; по крайней мере, думали мы, должен быть ему известен какой-нибудь европейский язык. Он прежде еще выучил наизусть много наших слов от Кумаджеро, только произносил их не так, причиной сему был дурной выговор учителя. Но он в первый раз приметил, что Кумаджеро не так произносит, как мы, и тотчас попал на наш выговор, что заставило его с самого начала поверить собранный Кумаджеро словарь, в котором над каждым словом ставил он свои приметы для означения нашего выговора.
Ученики наши ходили к нам почти всякий день и были у нас с утра до вечера, уходя только на короткое время обедать, а в дурную погоду и обед их приносили к ним в нашу тюрьму. Японцы между местом нашего заключения и настоящей тюрьмой делали различие: первое называли они «оксио», а последнюю «ро»; разность же, по словам их, состояла в том, что в тюрьме нет огня, не дают ни чаю, ни табаку, ни сакэ (которую стали нам давать через четыре или пять дней по две чайные чашки), а также кормят гораздо хуже, и даже кашу дают порциями. Впрочем, образ строения и строгость караула одинаковы. Мы сначала думали, что «оксио» значит место для содержания пленных, но после узнали, что в известных случаях они и своих людей в таких местах содержат. Итак, по всему можно назвать сие место тюрьмой высшей степени.
Теске весьма скоро выучился по-русски читать и начал тотчас записывать слова, от нас слышанные, в свой словарь, русскими буквами по алфавиту, чего Кумаджеро никогда в голову не приходило. Теске выучивал в один день то, чего Кумаджеро в две недели не мог узнать. Отбирая от нас и записывая рачительно на своем языке сведения о России и о других европейских землях, не упускал он из виду и слова наши, при объяснении встречавшиеся, вносить в лексикон со своими замечаниями. Теске спрашивал нас по описаниям японцев, бывших в России, так ли это, правда ли то и то, а из сего выходили случаи, которые подавали ему повод к новым вопросам, и часто делал он нам вопросы от себя.
Теперь уже и нам позволено было иметь чернильницу и бумагу в своем распоряжении и писать, что хотим, почему и стали мы сбирать японские слова, но замечания наши записывать мы опасались, подозревая, что японцы вздумают со временем отнять наши бумаги.
Чрез несколько дней знакомства нашего с Теске привел он к нам своего брата, мальчика лет четырнадцати, и сказал: «Губернатору угодно, чтобы вы его учили по-русски». – «Мало ли что угодно вашему губернатору, – отвечали мы с досадой, – но не все то расположены мы делать, что ему угодно. Мы вам сказали прежде уже, что лучше лишимся жизни, нежели останемся в Японии в каком бы то ни было состоянии, а учителями быть и очень не хотим; теперь же мы видим довольно ясно, к чему клонятся все ваши ласки и уверения. Одного переводчика, по словам вашим, было недостаточно для перевода нашего дела, нужен был другой, этого закон ваш требовал, как вы нас уверяли. Мы согласились учить другого, а спустя несколько дней является мальчик, чтобы его учить, таким образом, в короткое время наберется целая школа. Но этому никогда не бывать: мы не станем учить, нас здесь мало и мы безоружны, вы можете нас убить, но учить мы не хотим».
Сей наш ответ чрезвычайно раздражил Теске. Он, быв вспыльчивого нрава, вмиг разгорячился, заговорил, против японского обычая, очень громко и с угрозами, стращая нас, что мы принуждены будем учить против нашей воли и что мы должны все то делать, что нам велят. А мы также с гневом опровергали его мнение и уверяли, что никто в свете над нами не имеет власти, кроме русского государя, умертвить нас легко, но принудить к чему-либо против нашей воли – невозможно. Таким образом, мы побранились не на шутку и принудили его оставить нас с досадой и почти в бешенстве.
Мы ожидали, не произведет ли ссора сия каких-нибудь неприятных для нас последствий, однако же ничего не случилось. На другой день Теске явился к нам с веселым видом, извинялся в том, что он накануне слишком разгорячился и неосторожностью своей нас оскорбил, чему причиной поставлял он от природы свойственный ему вспыльчивый характер, и просил, чтобы, позабыв все прошедшее, мы были с ним опять друзьями. Мы, со своей стороны, также сделали ему учтивое извинение, тем и помирились.
Он и в сей раз привел к нам своего брата, но не с тем, чтобы брать у нас урок, а как гостя, однако же после, дня через два, опять напоминал, что губернатор желает сделать из него русского переводчика, и хорошо было бы, если бы мы стали его учить. Он говорил это под видом шутки, и мы отвечали ему шутя, что если японцы помирятся с Россией и будут нам друзьями, то брата его и несколько еще мальчиков мы можем взять в Россию, где они не только русскому языку, но и многому другому полезному для них научатся, а если они не хотят с нами жить в дружбе, то и мы учить его не хотим, да и ему зачем по-пустому голову ломать. После сего он уже никогда не напоминал нам об учении его брата.
Между тем, искренни ли уверения буньиоса были, когда он облегчил нашу участь, мы тогда не знали точно, но видели, что верховное японское правительство не слишком было расположено нам верить. Члены оного даже сомневались в справедливости сделанного нами перевода письму, оставленному офицерами «Дианы». А чтобы поверить точность оного и не обманули ли мы их, они употребили следующее забавное средство: в тетради, разделенной на четыре столбца, поместили в одном из оных по алфавиту все слова, заключающиеся в помянутом письме, кроме тех только, которых значение они сами могли понять, как то: мое имя, слово «японцы» и имена подписавшихся офицеров; на конце было подписано «тигр дорносте», а потом – «знак вас Англия, Франция или Голландия писать И. Гоол».
Первой из сих подписей мы не могли понять, но немудрено было угадать, что последняя значила: японцы хотели, чтобы в порожних столбцах выставили мы против каждого слова на английском, французском и голландском языках значения оного, но что значит «И. Гоол», мы не понимали.
Они нам сказали, что тетрадь сия прислана к ним из столичного города, но из какой бумаги выбраны находящиеся в ней слова и кто оную составлял, им неизвестно, но думают, что писал оную какой-нибудь японец, знающий голландский язык. Приметив сей забавный обман, мы и сами притворились, что не понимаем, из какой бумаги могли бы слова сии быть выбраны, и что смыслу им никак дать не можем, а особливо потому, что много есть тут слов, которых нет в русском языке. Под сим мы разумели некоторые слова, которые начинаются с буквы С, но написаны в сделанном японцами словаре под буквою Е, например, еекунду (секунду), ередство (средство) и проч. Впрочем, надобно было полагать по чистоте письма и по правильности почерка, что составлял оную какой-нибудь европеец, не разумеющий, однако же, нимало русского языка (после уже, спустя несколько времени, сказывал нам Теске, что писал сию бумагу один голландец по имени Лаксман, согласившийся добровольно за большую плату никогда не выезжать из Японии; он живет в японской столице Эддо и занимается астрономическими наблюдениями и сочинением карт), потому что, кроме вышеупомянутой ошибки, и слова он ставил точно в том же числе и падеже, как в письме они находились, а в других вместо Н писал К, и тому подобное.
Но удовлетворить требованию японцев мы отказались, объявив им, что, по всей вероятности, мы имеем причину думать, что если написаны нами будут иностранные слова, соответствующие тем, которые находятся в тетради, то смысл оным после станут давать голландские переводчики, которые, как известно, недоброжелательствуют русским, доказательством чему служит собственное их признание, что они много пособили произвести ссору между японцами и Резановым. А потому мы боимся, что они и эту бумагу перетолкуют на свой лад к нашему вреду, но если они покажут нам оную всю так, как она написана, а не порознь слова, то мы переведем ее охотно.
Японцы тотчас к нам привязались и спрашивали, каким образом голландские переводчики могли участвовать в ссоре между ими и Резановым. Тут мы им рассказали о письме, перехваченном на корабле англичанами, в коем голландцы сами признаются, что успели внушить японцам ненависть к русским, которых отправили они с таким ответом, что русские не пожелают более приходить в Японию. На вопрос их, зачем прежде мы не открыли им об этом обстоятельстве, отвечали мы, что нам сомнительно было, поверят ли японцы этому. Притом же мы думали, что они, употребляя своих переводников, не хотят вмешивать в это дело голландцев. Но коль скоро мы видим, что теперь дело до них доходит, то отнюдь не хотим дать им способа в другой раз сделать зло и японцам, и нам.
Тогда мы рассказали им некоторые весьма справедливые анекдоты о поступках Восточно-Индийской и Западно-Индийской компаний сего народа, и сколько они честны бывают, когда дело дойдет до торговли. Во всем этом сослались мы на бывшую у нас английскую книгу, в которой деяния сих обществ описаны довольно подробно. После сего японцы не стали уже принуждать нас к употреблению в сем деле иностранных языков, а просили изъяснить им хорошенько значение каждого слова, с тем чтобы они могли выставить в пустых столбцах вместо иностранных слова японские, им равнозначащие. Мы на сие согласились. Работа эта, продолжавшаяся несколько дней, стоила много труда японским чиновникам, а нам причинила беспокойство и досаду. По окончании оной взялись они за бумагу Хвостова, которую также надлежало переводить.
Между тем сказано нам было, что отправляемый с нашим делом в столицу чиновник сбирается в дорогу и что с ним буньиос посылает на показ к императору своему по одной из каждого сорта наших вещей, в том числе хочет послать несколько книг. Но как он намерен позволять нам от скуки читать наши книги, то и велел нам отобрать, которые желаем мы оставить у себя, для чего переводчики и ящик наш с книгами к нам принесли. Выбрав несколько книг, мы их отложили в сторону в надежде, что японцы хотят оставить их у нас, но не так случилось: они только их разделили и положили свои знаки, а с каким действительно намерением, мы не знали. Впрочем, унесли ящик назад, не оставив у нас ни одной книги.
При разборе книг случилось одно происшествие, которое привело нас в большое замешательство и причинило нам великое беспокойство. Кумаджеро, перевертывая листы в одной из них, нашел между ими красный листок бумажки, на котором было напечатано что-то по-японски (такие билетцы они привязывают к своим товарам); и я вспомнил, что принес его ко мне на показ в Камчатке один из наших офицеров, и после он остался у меня в книге вместо закладки. Это был ярлык с японских вещей, которые взяты Хвостовым на Итурупе и привезены в Камчатку.
Кумаджеро, прочитав листок, спросил, какой он, откуда и как попал в мою книгу. На вопросы его я сказал: «Думаю, что листок этот китайский, получил же я его, не помню каким образом, в Камчатке и употреблял в книге вместо закладки». – «Да, так, китайский», – сказал он и тотчас спрятал его. Теперь мы стали опасаться, чтобы не вышло нового следствия, и японцы не сочли бы нас участниками в нападениях Хвостова. «Боже мой! – думал я. – Возможно ли быть такому стечению обстоятельств, что даже самые ничего не значащие безделицы, в других случаях не заслуживающие никакого внимания, теперь клонятся к тому, чтобы запутать нас более и более, и притом в глазах такого осторожного, боязливого и недоверчивого народа, который всякую малость взвешивает и берет на замечание! Надобно же было так случиться, чтобы я читал тогда книгу, когда листок сей ко мне был принесен, чтобы понадобилась мне в то время закладка, и наконец, чтобы книга сия находилась в том из семи или восьми ящиков, который товарищам нашим рассудилось к нам послать!»
Мы часто говорили между собой, что и писатель романов едва ли мог бы прибрать и соединить столько несчастных для своих лиц приключений, сколько в самом деле над нами совершается, почему иногда шутили над господином Муром, который был моложе нас, а притом человек видный, статный и красивый собой, советуя ему постараться вскружить голову какой-нибудь знатной японке, чтобы посредством ее помощи уйти нам из Японии и ее склонить бежать с собой. Тогда наши приключения были бы совершенно уже романические, теперь же недостает только женских ролей.
Перед отправлением назначенного ехать в столицу чиновника приводили нас к буньиосу. Он желал, чтобы сему чиновнику показали мы, каким образом европейцы носят свои шпаги и шляпы, почему оные и велел принести. Любопытство их и желание знать всякую безделицу до того простиралось, что они нас спрашивали, что значит, если офицер наденет шляпу вдоль, все ли их носят поперек, и всегда ли углом вперед или иногда назад. Они удивлялись и, казалось, не верили нам, когда мы им сказали, что в строю для вида и порядка офицеры носят таким образом шляпы, впрочем, кто как хочет, а в чинах и в достоинстве это никакой разности не показывает. После сего дошло дело до матросов: каким образом они носят свои шляпы.
Говоря о шляпах, я должен рассказать здесь одно странное происшествие. Когда японцы нас брали в Кунашире, то у некоторых из наших матросов упали шляпы с головы, и японцы изрубили оные в разных местах саблями, а в Матсмае, когда мы содержались еще в клетках, они хотели, чтобы матросы их зашили, но те говорили, что без шила и без ножниц этого сделать нельзя, что, впрочем, тут нет ничего мудреного, и японцы сами могут зашить. Но они непременно хотели, чтобы русские зашили их, почему хотя прежде иголок нам в руки не давали, но теперь решились дать и шило и ножницы. Японцы, искусные во всех рукоделиях, могли бы зашить шляпы лучше наших матросов, но, мы полагаем, сделали это для того, чтобы в столице сказать, если спросят, почему шляпы перерезаны и зашиты, что русские сами это сделали, не сказывая, впрочем, когда и по какой причине, ибо, в противном случае, солдаты их за храбрость, оказанную над шляпами, могли бы подвергнуться взысканию. После мы уже имели средства узнать, сколь тонки и оборотливы японцы в таких делах.

Наконец после всего, губернатор сказал, что живущим в столице любопытно будет видеть рост таких высоких людей, как русские, и что ему желательно было бы снять с нас меру (мы трое в Европе считались бы среднего роста, но между японцами были великанами; матросы же наши и в гвардии Его Императорского Величества были бы из первых, так какими исполинами они должны были казаться японцам), почему нас всех тогда же с величайшею точностью смерили и рост наш записали. Но этого было еще мало для любопытства японцев: они хотели послать наши портреты в столицу и поручили снять их Теске, о коем до сего времени мы и не знали, что он живописец. Теске нарисовал наши портреты тушью, но таким образом, что каждый из них годился для всех нас: кроме длинных наших бород, не было тут ничего похожего ни на одного из нас, однако же японцы отправили сии рисунки в столицу, и, верно, их там приняли и поставили в картинную галерею как портреты бывших в плену у них русских.
Дня за два до своего отъезда чиновник, отправлявшийся в столицу, приходил к нам, сказав, что пришел с нами проститься и посмотреть, каково мы живем, дабы мог он о содержании нашем дать отчет своему правительству. Притом уверял он нас, что будет всеми мерами стараться доставить нашему делу самое счастливое окончание, и, пожелав нам здоровья, нас оставил. Из Матсмая же поехал он в исходе декабря месяца, взяв с собою бывшего кунаширского начальника, помощника его, чиновника, давшего нам письмо на Итурупе, переводчиков курильского языка, употребленных при наших с ними переговорах, и несколько из здешних чиновников.
По отъезде их мы думали иметь покой, но ожидание наше было тщетно: чем более Теске успевал в нашем языке, тем более нам было трудов. Впрочем, он нам казался человеком добрым, откровенным, многое мы от него узнали, чего Кумаджеро никогда бы нам не сказал, да и ему иногда препятствовал рассказывать о некоторых вещах (однажды Теске хотел нам рассказать нечто о живущем у них в столице голландце Лаксмане, но Кумаджеро тотчас что-то проворчал сквозь зубы, и Теске замолчал). Вообще казалось, что Теске был расположен к нам лучше всех японцев, он редко приходил без какого-нибудь гостинца, да и губернатор стал еще снисходительнее к нам, причиною сему также был Теске. Теперь мы узнали, что он отправлял у него должность секретаря и был в большой доверенности, которую употребил в нашу пользу и внушил ему самое выгодное о нас мнение, несмотря на то что мы с ним частенько ссорились. Причиной нашим ссорам было не что другое, как несносное его любопытство, которым он докучал нам ужасным образом.
Японцы нам несколько раз говорили, что они ничего вдруг не делают, а все понемногу, и на самом деле подтверждали это: мы думали, что переводам нашим конец, но нет! Теске и Кумаджеро однажды принесли к нам написанную на японской бумаге следующую надпись: «Здесь был российский фрегат «Юнона» и назвал здешнее селение Селением Сомнения». Они сказали, что Хвостов в одном их селении прибил на стену медную доску с сей надписью, которой теперь нужно иметь им перевод.
Тут встретилось новое затруднение: что такое сомнение, что значит Селение Сомнения, в чем состояло это сомнение и почему селение так названо. Во-первых, японцы не скоро поняли настоящий смысл слова «сомнение», а во-вторых, и поняв оный, сами еще сомневались, так ли они понимают, ибо, по их мнению, никак нельзя употребить слова сего в таком виде и с такой надписью. Мы же, с нашей стороны, и сами, не разумея, что Хвостов хотел выразить словами «селение сомнения», не могли никак японцам изъяснить надлежащим образом надписи. Когда же мы их уверяли, что ни один русский не понял бы подлинных мыслей сочинителя сей надписи, почему он дал такое имя селению, то они, по-видимому, сомневались и думали, не обманываем ли мы их, желая утаить смысл, заключающийся в ней, который может быть для нас предосудителен. Надпись сия дня два или три нас занимала, но и по окончании перевода японцы остались в подозрении, что тут употреблена нами хитрость и что мы, конечно, скрыли что-нибудь для них важное.
Потом явилась к нам для перевода эпитафия, вырезанная штурманом Ловцовым подле местечка Немуро на дереве, под которым похоронено тело умершего от цинги команды его матроса во время зимования в том месте Лаксмана. Это дело кончено было в час, потому что японцы, без сомнения, имея уже перевод от самого Лаксмана, тотчас увидели сходство с нашим и успокоились.
Японцы как будто нарочно хотели занимать нас беспрестанно переводами, чтобы иметь случай учиться русскому языку, но более, кажется, происходило сие от любопытства и недоверчивости. Например, показывали они нам копию с грамоты, привезенной Резановым от нашего государя к японскому. Содержание оной, конечно, должно быть им известно от слова до слова, но они хотели, чтобы мы ее перевели для них. При сем случае мы спрашивали у них о настоящем титуле их императора, но они отвечали только, что он весьма длинен и помнить его трудно, и никогда не сказывали нам.
Равным образом таили они от нас и имя государское, хотя прямо и не отговаривались сказать оное, но все они на наши вопросы порознь сказывали разные имена; это уже и значило, что подлинное его имя они скрывали. Мы только узнали, что по японскому закону никто из подданных не может носить того имени, которое имеет царствующий государь, почему при самом вступлении на престол наследника все те, которые имеют одно с ним имя, переменяют оное.
У японцев есть фамильные имена и собственные, только фамильное имя они ставят прежде, а собственное после, например: Вехара есть фамилия, а Кумаджеро собственное имя, говорят же и пишут Вехара Кумаджеро. При разговорах весьма редко употребляют оба сии имени, но одно какое-нибудь как в фамильярном разговоре, так и говоря с почтением, с той только разностью, что в последнем случае употребляют слово «сама», соответствующее нашему «господин» или «сударь», которое придается и к фамилии, и к имени без разбора, но всегда ставится после, например, Вехара-сама, Теске-сама и проч. Сие слово «сама» весьма много значит у японцев, оное можно сравнить с нашими словами «господь, владыко, господин». Например, Тенто-сама значит Небесный Владыко, или Бог; Кумбо-сама – японский гражданский государь; Кин-рей-сама – японский духовный государь (Кин-рей имя его дома); обуньио-сама – губернатор. Но к другим чинам «сама» не прибавляют, например, не говорят гинмиягу-сама и проч. Надобно знать, что выговор сего слова одинаков во всех вышепрописанных случаях, но пишется оное везде различным образом.
В сей грамоте были прописаны все подарки, посланные от нашего Двора к японскому императору. Мы знали из путешествия капитана Крузенштерна, что японцы их видели, но переводчики наши сначала хотели, чтобы мы им объяснили, что это за вещи, а потом уже признались, что они всем им имеют у себя подробное описание, в котором означены не только величина и свойство каждой вещи, но также когда и где оные деланы; описание сие они нам показывали и некоторые места из него переводили.
Здесь надобно заметить, сколь умны и тонки японцы: когда они хотят о чем-нибудь узнать и станут спрашивать, то притворяются, что об этом деле не имеют ни малейшего понятия и как будто в первый раз в жизни слышат об нем, а когда расспросят все, что им нужно было выведать, тогда уже откроют, что сие дело японцам небезызвестно.
Кроме русских бумаг, с коих японцы желали иметь переводы, Теске и Кумаджеро приносили к нам множество разных вещей и несколько японских переводов с европейских книг, на которые хотелось им получить от нас изъяснение или знать наше мнение, а более, я думаю, желали они поверить точность переводов, чему причиною была обыкновенная их подозрительность. Между прочими вещами показывали они нам китайской работы картину, представляющую вид Кантона, где над факториями разных европейских народов изображены были их флаги. Японцы спрашивали нас, почему нет тут русского флага, а узнав причину, хотели знать, каким же образом намерены мы были идти в такое место, где нет наших купцов. Они крайне удивились и почти не верили, когда мы им сказали, что в подобных случаях европейцы все друг другу помогают, к какому бы государству они ни принадлежали.
Еще Теске показал нам чертеж чугунной восемнадцатифунтовой пушки, вылитой в Голландии. Честолюбие заставило его похвастать и сказать нам, что пушку эту за двести лет пред сим в последней их войне с корейцами[46] японцы взяли у сего народа в числе многих других после великой победы, над их войсками одержанной. Но мы видели по латинской надписи, на пушке находившейся, что и ста лет не прошло, как она вылита для голландской Ост-Индийской кампании, однако же не хотели его пристыдить, а притворились, что верим и удивляемся беспримерному их мужеству. Сверх того, показали они нам рисунок корабля «Надежда», на котором господин Резанов приходил в Нагасаки, и спрашивали, что значит кормовой наш флаг, гюйс и разные другие европейские флаги, которые, вероятно, капитан Крузенштерн поднимал для украшения корабля, или, по-морскому сказать, рассвещал его флагами.
Но более всего удивили нас нарисованные теми японцами, которых Резанов привез из Петербурга, планы всего их плавания. На них были означены Дания, Англия, Канарские острова, Бразилия, мыс Горн, Маркезские острова, Камчатка и Япония, словом, все те моря, которыми они плыли, и земли, куда приставали. Правда, что в них не было сохранено никакого размера ни в расстоянии, ни в положении мест, но если мы возьмем в рассуждение, что люди сии были простые матросы и делали карты свои на память, примечая только по солнцу, в которую сторону они плыли, то нельзя не признать в японцах редких способностей.
После Теске сказал нам откровенно, что из столицы прислана большая кипа японских переводов разных европейских книг, с тем чтобы мы их прослушали и сказали свое мнение, но как в пользу нашу японское правительство ничего еще не сделало, то губернатор не хочет нас много беспокоить, а желает только, чтобы мы проверили три книги. Другие же можно будет прослушать тогда, когда последует повеление о нашем возвращении, если время сие позволит. «Впрочем, – прибавил он, – это дело не важное, можно их и оставить». Три книги, о которых говорил Теске, были следующие: «Бунт Бениовского в Камчатке и побег его оттуда», «Повествование о нападении русских и английских войск на Голландию в 1799 году» и «Землеописание Российской Империи».
Первыми двумя из них Теске немного занимался, но последнюю читал от начала до конца, причем мы принуждены были делать наши замечания и опровержения почти на каждой странице, потому что Россия тут описывается во времена ее невежества, и хотя заключающиеся в сей книге описания большею частью справедливы, но они относятся к нашим прапрадедам, а не к нам. Японцы же, судя по собственной привязанности к своим старинным законам и обычаям, не хотели нам верить, чтобы целый народ в короткое время мог так много перемениться.
Любопытство японцев понудило их также коснуться и до веры нашей. Теске просил нас именем губернатора, чтобы мы сообщили ему правила нашей религии и на чем оная основывается. А причину, почему губернатор желает иметь о ней понятие, объявил он следующую: губернаторы порта Нагасаки, куда приходят голландцы, имеют надлежащее сведение о их вере; и если здешний губернатор возвратится в столицу и не будет в состоянии ничего сказать там об нашей, то ему в сем случае будет стыдно. Мы охотно согласились для собственной своей пользы изъяснить им нравственные обязанности, которым учит христианская религия, как то: десять заповедей и евангельское учение, но японцы не того хотели. Они нам сказали, что это учение есть не у одних христиан, а у всех народов, которые имеют доброе сердце[47], и что оно было от века и им давно уже известно. Но любопытство их более состояло в том, чтобы узнать значение обрядов богослужения.
Японцы, жившие долгое время в России, очень часто ходили в наши церкви, заметили и описали все действия, совершаемые при служении литургии. Теперь им хотелось знать, что какое действие значит, зачем священник несколько раз отворяет и затворяет двери, выносит сосуды, что в них хранится и прочее. Но это был предмет, к которому мы никак приступить не могли с таким ограниченным способом сообщать друг другу свои мысли, как мы с японцами имели, и потому сказали им, что для объяснения таинств веры нужно было бы или нам хорошо знать японский язык, или им уметь говорить хорошо по-русски. Но как и в том и в другом у нас великий недостаток, то и не можем мы коснуться столь важного предмета, дабы по незнанию языка не заставить их понять нашего изъяснения в другом смысле и не произвести в них смеха вместо должного почитания к святыне. Но японцы не такой народ, чтобы скоро согласились отстать от своего намерения: несколько раз принимались они разведывать у нас о богослужении, упрашивая изъяснить им хотя немного чего-нибудь. Напоследок мы сказали им решительно, что никогда не согласимся говорить с ними о сем предмете, пока не будем в состоянии совершенно понимать друг друга.
Алексей также был не без работы: у него отбирали японцы сведения о Курильских островах и заставляли его иногда чертить планы оных. Алексей, не отговариваясь, марал бумагу как умел, а для японского депо карт все годилось.
Они говорили, что в Японии есть закон: всех иностранцев, к ним попадающихся, расспрашивать обо всем, что им на ум придет, и все, что бы они ни говорили, записывать и хранить, потому что по сравнении таких сведений можно легко отделить истинное от ложного, и они со временем пригодятся.
Между тем на вопросы наши о новостях из столицы касательно нашего дела переводчики по большей части говорили, что ничего еще не известно, а иногда уверяли, что дела там идут хорошо и есть причина ожидать весьма счастливого конца. В январе сказали нам переводчики за тайну, сначала Теске, а потом Кумаджеро, что есть повеление перевести нас в дом и содержать лучше и что приказание сие губернатор намерен исполнить в японский новый год[48]. О сем некоторые из наших караульных нам прежде еще потихоньку сказывали, но как они часто обещали нам разные милости, которые не сбывались, то мы и не верили им, полагая, что они с намерением в утешение наше обманывают нас. Но переводчикам мы поверили и обрадовались не дому, а тому, что показывается надежда возвратиться в отечество, почему стали с большим нетерпением ожидать февраля месяца.
Губернатору вздумалось к новому году сшить нам новое платье, почему прежде еще несколько раз просил он, чтобы мы сказали ему, какого цвета, из какой материи и каким покроем хотели мы иметь оное. Но мы благодарили его за такое к нам внимание, а от платья отказывались, говоря, что у нас своего платья слишком много и что в заточении оно нам не нужно. Ныне же он непременно решил подарить нам обновки, почему переводчики и взяли мундир господина Хлебникова для образца, а чрез несколько дней принесли к нам платье. Для нас троих сшили они кафтаны из тафты с такой же подкладкой на вате: мне зеленого цвета, а господам Хлебникову и Муру кофейного; матросам же серого цвета из бумажной материи также на вате, но, стараясь сшить оные на покрой нашего мундира, сделали ни то ни се, так что они сами видели несходство, смеялись и удивлялись искусству европейских портных, которым японские швецы никак подражать не могли, имея даже образец перед глазами.
Господа Мур и Хлебников носили иногда сшитые нам японцами капоты, а я всегда носил свою фризовую фуфайку и панталоны. Губернатор спрашивал меня, зачем не ношу я их платья, не потому ли, что будучи начальником, не хочу носить одинаковое платье с подчиненными своими офицерами. Я смеялся над таким замечанием и сказал ему, что мы и в России носили бы платье одного сукна и одного цвета, что он может видеть по нашим мундирам, где нет другой разности, кроме знаков, показывающих чины наши. Однако, по-видимому, он остался в тех мыслях, что догадка его справедлива, и потому ныне велел отличить меня цветом платья.
С того времени как переделали нашу тюрьму, караульные внутренней стражи были почти безотлучно у нас, сидели вместе с нами у огня, курили табак и разговаривали. Все они вообще были к нам отменно ласковы, некоторые даже приносили конфеты, хороший чай и прочее, но все это делалось потихоньку, ибо им запрещено было без позволения вышних чиновников что-либо нам давать.
Японцы сколь ни скрытны и как строго ни исполняют своих законов, но они люди, и слабости человеческие им свойственны; и между ними нашли мы таких, хотя и мало, которые не могли хранить тайны. Один из них, знавший курильский язык, рассказал нам потихоньку от своих товарищей, что два человека, бежавшие от Хвостова на остров Итуруп, убиты были тогда же курильцами, которые по отбытии судов, пришед первые к берегу и увидев сих людей пьяных, подняли их на копья. Сим, однако же, японское правительство не было довольно, и это очень вероятно, ибо умертвить их всегда было в воле японцев, но от преждевременной смерти сих двух человек японцы лишились способа получить многие нужные для них сведения, и если бы они были живы, то, открыв своевольство Хвостова поступков, давно бы уже примирили их с нами. Тогда, конечно, и мы не терпели бы такой участи; впрочем, это одни предположения. Обратимся лучше опять к настоящему.
Таким же образом узнали мы еще, что на Сахалине бежал от Хвостова алеут именем Яков (этого, однако, японцы не таили, потому что Теске после нам то же рассказывал). Он долго у них содержался, напоследок умер в цинге. Объявления его японцам много служили в нашу пользу, ибо он утверждал, что нападения на них русские суда делали без приказа их главного начальника, о чем, по его словам, слышал он от всех русских, бывших на тех судах. Ненависть же его к Хвостову была столь чрезмерна, что, очернив сего офицера всеми пороками, просил он у японского чиновника в крепости ружья и позволения спрятаться на берегу, дабы при выходе Хвостова из шлюпки мог он иметь удовольствие убить его и тем отмстить за несправедливость, ему оказанную, которая состояла в том, что один раз он был пьян, и Хвостов высек его за это кошками[49].
По мнению же Алексея, промышленных не курильцы убили, а японцы, ибо первые не смели бы сами собой этого сделать, а чтобы доказать справедливость своего мнения, рассказал он нам следующее происшествие. Хотя оное и не служило доказательством словам Алексея, но по другим причинам заслуживает иметь здесь место.
Японцы, продолжая несколько лет войну против курильцев, живущих в горах северной части Матсмая, не могли их покорить и решились вместо силы употребить хитрость и коварство, предложив им мир и дружбу. Курильцы с великой радостью на сие согласились, мир скоро был заключен, и стали его праздновать. Японцы для сего построили особливый большой дом и пригласили сорок курильских старшин с храбрейшими из их ратников, начали их потчевать и поить. Курильцы по склонности к крепким напиткам тотчас в гостях у новых своих друзей перепились, а японцы, притворяясь пьяными, мало-помалу все вышли. Тогда вдруг двери затворились, а открылись дыры в потолке и стенах, сквозь которые копьями всех гостей перебили, отрубили им головы, которые посолили и в кадках отправили в столицу как трофеи, доказывающие победу.
Слышать такой анекдот (в истине коего, однако, мы сомневались) и на воле не весьма приятно. Что же мы должны были чувствовать, находясь у того самого народа, который мог сделать такое ужасное вероломство и варварство? Бедный Алексей, рассказав нам его, извинялся, что прежде не сказывал для того, чтобы не заставить нас печалиться, и что у него есть еще в памяти о японцах много кое-чего сему подобного, но он не хочет уже про то рассказывать, приметив, что и от первой повести мы сделались невеселы. Мы внутренне смеялись простоте сего человека, просили его, чтобы говорил смело все, что знает, ибо важнейшая часть уже им открыта, а остаются только одни безделицы, которые мы хотим знать из одного любопытства. Но Алексей слов наших не понимал и не хотел нас печалить.
Между тем наступил и февраль – японский Новый год, но о доме никто не упоминал.


Мы думали, что японцы слишком запраздновались и им уже не до нас, почему и заключили, что в половине месяца мы можем надеяться получить обещанную милость, но ожидание наше не сбылось, а напротив того, мы находили себя в худшем положении перед прежним: в пищу нам стали давать одно пшено и по кусочку соленой рыбы.
В первые пять или шесть дней японского праздника ни один чиновник к нам не пришел, и даже переводчики не ходили, а когда они к нам пришли и мы стали упрекать их в обмане, то Кумаджеро уверял нас, что они нас не обманули, но причина, почему не перевели нас в дом, есть та, что в нынешнее время множество рыбы идет вдоль берегов, и потому все жители города с утра до вечера занимаются рыбной ловлей, так что некому отгрести снег от назначенного для нас дома, который, простояв во всю зиму пустой, почти до самой крыши занесен снегом. Такая отговорка была очень смешна. Трудно поверить, чтобы в городе, имеющем около пятидесяти тысяч жителей, не нашлось несколько человек работников для очищения снега. Итак, мы наверное заключили, что японцы никогда не помышляли перевести нас в дом, а только обманывали с тем, чтобы, утешая нас таким образом, приучать понемногу к нашей участи. Мы прямо им говорили мысли наши, но они смеялись и уверяли нас, что мы ошибаемся.
Вместо перемещения в дом губернатор сделал нам два одолжения: позволил брать по две или по три из наших книг для чтения и велел по требованию нашему давать нам бритвы, если мы пожелаем бриться. Бороды у нас были уже довольно велики; сначала они делали нам некоторое беспокойство, но теперь, привыкнув к ним, я и господин Хлебников не хотели пользоваться таким снисхождением японцев, а более потому, что бриться надлежало в присутствии чиновника и нескольких человек караульных, которые строго наблюдали, чтобы кто-нибудь из нас не вздумал умертвить себя бритвой. Сперва японцы предложили нам бриться на наш произвол, но увидев, что господин Хлебников и я не бреемся, стали было нас принуждать к этому, говоря, что губернатору угодно видеть нас без бород, но мы таких причин не уважили, а сказали, что долг губернатора узнать, правду ли мы объявляем по нашему делу, и оказать нам справедливость, но с бородами ли мы или без бород – ему дела нет. Впрочем, все, что только можно, мы сделали бы охотно в его угождение, если бы видели какие-нибудь верные признаки, что японцы искренны и нас не обманывают, но теперь, видя тому противное и не имея никакой надежды возвратиться в свое отечество, нам не до того, чтобы бородами заниматься. Японцы несколько раз покушались уговаривать нас, чтобы мы выбрились, но не успели в своем намерении: мы твердо решились не удовлетворять пустым их прихотям.
Наконец уже и переводчики не стали таить от нас, что дело наше в столице идет не очень хорошо. Теске нам сказал, что хотя все чиновники, находящиеся в Матсмае, и даже жители сего города показанию нашему верят, но члены верховного их правительства не соглашаются на мнение здешнего губернатора, полагая, что мы их обманываем, и что переводчик Кумаджеро был не довольно сведущ в русском языке, чтобы мог верно перевести наши ответы и написанную нами бумагу, а более потому они так думают, что есть в ней некоторые места, для них весьма непонятные. Когда же мы спрашивали Теске, что японцы намерены с нами сделать, то он отвечал, что это еще точно не известно, ибо правительство их ни на что не решилось, но многие думают, что нас держать не станут, а отпустят в Россию. Мы видели, что эта последняя часть его речи клонилась к тому, чтобы нас не вовсе привести в отчаяние и подать хотя малейшую искру надежды.
Однако такое утешение не слишком много над нами подействовало: советуясь между собою о нашем положении, мы все были согласны, что нет никакой надежды получить освобождение от японцев. Оставалось одно только средство – уйти, но на такое отчаянное предприятие господин Мур и двое из матросов, Симонов и Васильев, никак согласиться не хотели. Я и господин Хлебников употребляли все способы склонить их на сие покушение; мы представляли и доказывали им возможность уйти из тюрьмы и у берега завладеть судном, а там пуститься, смотря по обстоятельствам, к Камчатке или к Татарскому берегу, как Бог даст. Мы говорили, что гораздо лучше погибнуть в море, в той стихии, которой мы всю жизнь свою посвятили и где ежегодно множество наших собратий погибает, нежели вечно томиться в неволе и после умереть в тюрьме; впрочем, предприятие сие хотя весьма опасно, но не вовсе отчаянно или невозможно. Японские суда неоднократно одним волнением и ветрами были приносимы к нашим берегам, а если мы будем править к ним, то скорее достигнем. Но все наши представления и доводы были напрасны: господин Мур оставался непреклонен, а следуя ему, и помянутые два матроса не соглашались. Однако в надежде когда-нибудь их убедить к принятию нашего плана мы стали заготовлять съестные припасы, оставляя каждый раз, когда нам приносили есть, по нескольку каши таким образом, чтобы караульные и работники не приметили; ночью потихоньку сушили мы ее и прятали в маленькие мешочки.
Между тем весна наступала, дни стали гораздо длиннее, и настала теплая погода. Посему в начале марта губернатор приказал нас выпускать иногда на двор прохаживаться. Четвертого числа сего месяца Теске нам сказал, что гораздо лучше было бы, если бы отвезли нас в столицу, где мы могли бы иметь случай лично уверить членов их правительства в истине нашего объявления и убедить их согласиться на наше освобождение. Но без того сомнительно, чтобы они решились нас отпустить, ибо ни один из них не верит тому, что мы сказывали о поступках Хвостова и о нашем к ним прибытии, а вся столица вообще думает, что Хвостов действовал по воле правительства, и мы приходили с намерением высмотреть их гавани и укрепления, дабы после большими силами сделать на них нападение. Мы полагали, что японцы сей речью хотят приготовить нас к равнодушному принятию формального объявления об отправлении нашем в столицу, откуда, конечно, уже никогда нам не возвращаться.
Сверх того в сие же время Теске открыл нам другое обстоятельство великой важности: он сказал, что Хвостов при первом своем нападении на них увез несколько человек японцев, которых, продержав зиму в Камчатке, на следующий год возвратил, выпустив их на остров Лиссель (Pic de Langle) с бумагою на имя матсмайского губернатора, которую со временем нам покажут. Теске не знал (или, по крайней мере, говорил, что не знал), кем она подписана и какого содержания. Но как японцы прежде уже показали нам каждый русский лоскуток, какой только у них был, и требовали перевода, а о сей бумаге ни слова не упоминали, то мы и заключили, что это должна быть какая-нибудь важная бумага, которую, конечно, берегут они для окончательного нашего уличения в обмане. Лишь только Теске нас оставил, как господин Мур тотчас сказал, что теперь он видит весь ужас нашего положения и решается с нами уйти; Симонов и Васильев, услышав это, также скоро согласились.
Теперь оставалось нам подумать, как поступить с Алексеем: объявить ему о нашем намерении и уговорить следовать за нами или потихоньку оставить его. Сделать первое мы боялись, чтобы он нам не изменил и не открыл японцам нашего предприятия, а оставить его жалели, дабы не подвергнуть жестокому наказанию как соучастника нашего, и потому мы сперва согласились было написать письмо к губернатору, обнаруживающее невинность Алексея, но после господин Мур уговорил нас открыть ему наше намерение и взять его с собой, ибо, по знанию его разных кореньев и трав, годных в пищу, а также многих признаков на здешних морях, он мог нам быть весьма полезен. Когда мы ему об этом сказали, то он сначала крайне испугался, побледнел и не знал, что говорить, но, подумав, оправился и тотчас согласился, сказав: «Я такой же русский, как и вы, у нас один Бог, один и государь, худо ли, хорошо ли, но куда вы, туда и я: в море ли утонуть, или японцы убьют нас, вместе все хорошо. Спасибо, что вы меня не оставляете, а берете с собой». Мы удивились такой решительности и твердости в этом человеке и тотчас приступили к советованию, каким образом предприятие наше произвести в действо.
Выйти из тюрьмы мы имели два способа: из караульных наших, составлявших внутреннюю стражу, находились при нас беспрестанно по два человека, которые весьма часто, или, лучше сказать, почти всегда, сидели с нами у огня до самой полуночи и иногда тут засыпали. Притом многие из них были склонны к крепким напиткам и частенько по вечерам, когда не было им причины опасаться посещения своих чиновников, прихаживали к нам пьяные. Следовательно, дождавшись темной ночи и попутного ветра, мы могли вдруг кинуться на караульных, связать их и зажать им рот так, чтобы они не успели никакой тревоги сделать; потом, взяв их сабли, перелезть сзади через ограды и спуститься в овраг, которым пробираться потихоньку к морскому берегу, и стараться завладеть там судном или большой лодкой, и на ней пуститься к Татарскому берегу.
Но как на сей способ мы согласиться не могли, то и выбрали другой: с полуночи стражи наши уходили в свою караульню, запирали нашу дверь замком и ложились покойно спать, не наблюдая нимало той строгости, с какою прежде они за нами присматривали. В дальнем углу от их караульни находилась небольшая дверь, сделанная для чищения нужных мест. Дверь сия была на замке и за печатью, но, имея у себя большой острый нож, мы легко могли перерезать брус, в котором утвержден пробой, и отворить оную. Потом, потихоньку выбравшись, перелезть через стену посредством трапа или морской лестницы, которую мы сделали из матросской парусинной койки. Когда нас взяли в Кунашире, то на нашей шлюпке постлана была под сукном матросская койка. Сукно, которое мы просили вместо одеяла, японцы нам не отдали, но койку в Хакодаде еще дали одному из матросов, и она теперь пригодилась нам на лестницу. А чтобы не быть нам совсем безоружными, то мы имели у себя длинные шесты для сушения белья и для проветривания платья, из коих намерены были в самую ночь исполнения нашего предприятия сделать копья, или, лучше сказать, остроги.
Решившись твердо этим способом произвести в действо наше намерение в первую благоприятную ночь, мы ожидали оной с нетерпением. Наконец 8 марта повеял восточный ветер с туманом (в здешних морях туманы суть вечные спутники восточных ветров) и дождем.
Постоянство его обещало, что он продует несколько дней, и если удастся нам завладеть судном, то донесет нас до Татарского берега, почему в сумерки мы стали готовиться самым скрытным образом, чтобы караульные не могли заметить. Но по наступлении ночи облака стали прочищаться, показались звезды, а скоро потом приметили мы, что ветер переменился и стал дуть с западной стороны. По сей причине мы нашлись принужденными отложить предприятие свое до другого времени.
Дня через два после сего опять подул благоприятный для нас ветер, и с такой погодой, какой лучше нельзя было желать. Но когда я и господин Хлебников сказали, что в следующую ночь с помощью Божией мы должны приступить к делу, то, к крайнему нашему удивлению и горести, господин Мур отвечал, что нам ни советовать, ни отговаривать не хочет, что же принадлежит до него, то он нам не товарищ, приняв твердое намерение ожидать своей участи в заточении, что бы с ним ни случилось; сам же собой никогда ни на что для освобождения своего не покусится. Мы старались было его уговаривать и просили ради Бога основательно подумать, что он делает, но представления наши были недействительны. Он нам отвечал с сердцем и колко, что он не ребенок и знает весьма хорошо, что ему делать. Впрочем, он нам нимало не мешает, мы можем, буде хотим, и одни уйти, без него, а в заключение просил нас более не упоминать ему об этом, ибо, что бы мы ни говорили, но все наши доводы и убеждения будут бесполезны, и он нас слушать не станет. С сей минуты господин Мур совершенно переменил свое поведение в рассуждении нас: стал от нас убегать, никогда ни о чем с нами не говорил, на вопросы наши отвечал коротко и часто даже с грубостью, но к японцам сделался крайне почтителен, начал перенимать все их обычаи и с чиновниками их не так уже говорил, как прежде мы все делывали, соблюдая наши европейские обыкновения и сохраняя свое достоинство, но как будто они были его начальники, и часто, даже к удивлению и смеху самих японцев, оказывал он им почтение по их обряду.
Не зная, что нам в таком положении делать, я было предложил взять честное слово или клятву с господина Мура, что он допустит нас уйти и до самого утра не откроет караульным, а нам, со своей стороны, оставить письмо к губернатору такого же содержания, какое об Алексее хотели мы написать, и обязаться, если нас поймают, сказать, что господин Мур не был участником в нашем предприятии и ничего об нем не знал. Но матросы все в один голос были противного мнения, говоря, что в сем случае на обещание господина Мура никак положиться нельзя. Они много кое-чего в пользу своего мнения говорили насчет сего офицера, справедливо или нет, только я принужден был согласиться с ними, что в столь важном деле вверить себя ему опасно. А как переводчики нас уверяли, что по наступлении теплых дней будут нам позволять ходить под присмотром небольшого числа японцев по городу, то решились мы подождать, не будут ли нас водить иногда за город и не представится ли случай силой отбиться у японцев. Тогда уже нечего нам будет опасаться господина Мура, а чтобы он заблаговременно не открыл им нашего прежнего намерения, то согласились мы притвориться перед ним, что, следуя ему, мы также оставили всякую мысль об уходе и решились ждать конца своей участи в плену, предавшись во всем на волю Божию, но он нам не верил и нимало не переменял своего обхождения.
Между тем явилось к нам новое лицо: это был присланный из японской столицы землемер и астроном по имени Мамия-Ринзо. В первый раз он к нам пришел с нашими переводчиками, которые сказали, что он приехал недавно из Эддо, откуда правительство их, по совету врачей, знающих европейские способы лечения, прислало с ним некоторые припасы, могущие предохранить нас от цинготной болезни, столь в здешней стороне обыкновенной и опасной. Припасы сии состояли в двух штофах лимонного соку, в нескольких десятках лимонов и апельсинов и в небольшом количестве какой-то сушеной травы, имеющей весьма приятный запах, которую советовали нам японцы понемногу класть в похлебку. Сверх того, губернатор тогда же прислал нам от себя фунта три или четыре сахарного песку и ящичек вареного в сахаре красного стручкового перцу, до которого японцы великие охотники. Буньиос и прежде еще несколько раз присылал нам понемногу сахару, перцу и прочего.
Но все сии гостинцы, как то мы скоро приметили, клонились к тому, чтобы нас, так сказать, задобрить и понудить, не отговариваясь, учить японского землемера нашему способу описывать берега и делать астрономические наблюдения. На сей конец он не замедлил принести к нам свои инструменты, как то: медный секстант английской работы, астролябию с компасом, чертежный инструмент и ртуть для искусственного горизонта, и просил нас показать ему, как европейцы употребляют сии вещи. Он стал ходить к нам всякий день и был у нас почти с утра до вечера, рассказывая о своих путешествиях и показывая планы и рисунки описанных им земель, которые видеть для нас было весьма любопытно. Между японцами он считался великим путешественником: они слушали его всегда с большим вниманием и удивлялись, как мог он предпринимать такие дальние путешествия, ибо ему удалось быть на всех Курильских островах до семнадцатого, на Сахалине, и он достигал даже до Маньчжурской земли и до реки Амура. Тщеславие его было столь велико, что он беспрестанно рассказывал о своих подвигах и трудностях, им понесенных, для лучшего объяснения коих показывал дорожные свои сковородки, на которых готовил кушанье, и тут же у нас на очаге всякий день что-нибудь варил или жарил, сам ел и нас потчевал. Также имел он кубик для гнания водки из сарацинского пшена, который беспрестанно у него стоял на очаге. Выгнанную же из него водку пил он сам и нас потчевал, что матросам нашим весьма нравилось.
Он умел брать секстантом высоту солнца на естественном и искусственном горизонте и знал, как по полуденной высоте сыскать широту места, для чего употреблял таблицы склонения солнца и всех входящих тут поправок, переведенные на японский язык, по словам его, с голландской книги. Не имея у себя наших таблиц, мы не могли узнать, довольно ли их таблицы верны, но, кажется, что они взяты из какой-нибудь старинной голландской книги. Мамия-Ринзо нам сообщил многие весьма любопытные сведения, которые нашему правительству небесполезно знать, и тем более, что они заслуживают вероятие, ибо прежде сего мы то же самое слышали от других японцев. Я буду иметь случай упомянуть об них в другом месте.
В самом начале почти нашего знакомства с сим геодезистом мы узнали, что он не только известен между японцами как человек ученый, но и славится яко отличный воин. При нападении на них Хвостова он был на острове Итурупе, где с прочими своими товарищами также дал тягу в горы, но, к счастью его, русская пуля попала ему в мягкое место задней части, однако он не упал и ушел благополучно, за что награжден чином и теперь получает пенсию. Иногда он перед нами храбрился и говорил, что после набегов Хвостова японцы хотели послать в Охотск три судна, с тем чтобы место сие разорить до основания. Мы смеялись и шутили над ним, говоря: «Крайне сожалеем, что японцы не могут найти дороги туда, иначе не худо было бы, если б они послали не три судна, а тридцать или триста, верно, ни одно б из них не возвратилось домой». Тогда он обижался и уверял нас, что японцы не хуже других умеют драться. Надобно знать, что это был еще первый японец, который перед нами хвастался своим искусством в военных делах и грозил нам; за то не только мы, но и товарищи его над ним смеялись.
Мамия-Ринзо, умея найти широту места по солнечной высоте, слыхал также, что и долготу можно сыскать по расстоянию Луны или звезды от Солнца, и хотел, чтобы мы выучили его, как это делать. Но каким способом возможно было приступить к сему делу? Мы не имели при себе ни нужных для сего таблиц, ни календаря астрономического, а притом и переводчики наши столько смыслили по-русски, что мы с нуждою могли объяснить им самые нужные вещи. Отказ наш произвел в сем японце великое против нас неудовольствие, он даже грозил нам, что из столицы скоро будут сюда переводчики голландского языка и японские ученые, чтобы отбирать от нас объяснения на некоторые предметы, до наук касающиеся, и что тогда уже не посмеем мы отговариваться и хотим или нет, но должны будем отвечать. Новость сия не слишком нам была приятна, она показывала, что японцы сбираются силой принуждать нас учить их. Господин Мур уже взялся за сие добровольно, только математическим наукам учить не хотел, отговариваясь незнанием, а советовал им употребить к сему господина Хлебникова, которому сия часть была очень хорошо известна.
Хотя сей ученый сделался нам большим врагом, однако не всегда мы с ним спорили и ссорились, а иногда дружески разговаривали о разных материях, в числе коих политические предметы более прочих заслуживают внимания. Он утверждал, что японцы имеют основательную причину подозревать русских в дурных против них намерениях, и что голландцы, сообщившие им о разных замыслах европейских дворов, не ошибаются. Но Теске не так думал: он полагал, что голландцы с намерением внушили японскому правительству подозрение к русским и англичанам, уверив оное, что сии две державы, воюя соединенными силами против Франции и союзных ей земель, имеют также в виду распространяться к востоку: Россия по сухому пути, а Англия морем, обещаясь помогать друг другу и со временем Китай и Японию разделить между собой. Голландцы приводят в доказательство своему мнению со стороны России приобретение Сибири, Алеутских и Курильских островов, а в отношении к Англии распространение ее владений в Индии, показывая чрез то японцам, сколь близко к ним в короткое время эти два народа подвинулись.
Известно, что английский капитан Бротон два лета плавал к японским берегам, в оба раза к ним приставал и имел с жителями сношение. Это случилось в самое то время, когда Англия и Россия союзно действовали против Франции и Голландии, и потому голландцы, по словам Теске, старались уверить японцев, что англичане с намерением высматривают их гавани, чтобы после на них напасть. Мы опровергали такое мнение, старясь уверить японцев в истинной причине плавания Бротона около их берегов, которая также известна была очень хорошо и самим голландцам. Но непомерное их корыстолюбие и зависть произвели страх, чтобы японцы не дали позволения русским и англичанам с ними торговать; в таком случае голландцы должны были бы лишиться знатного прибытка, ибо не могли бы уже обманывать их и продавать европейские безделицы за высокую и, можно сказать, бессовестную цену. Теске с нами был совершенно в этом согласен и верил, что одно сребролюбие и коварство заставляют голландцев так говорить, но Мамия-Ринзо не хотел согласиться.
При сем случае Теске рассказал нам об одном происшествии, которое жестоко раздражало японское правительство против англичан, и говорил, что если бы теперь пришло английское судно к их берегам, то они тотчас сыграли бы с ним такую же шутку, как и с нами. Происшествие сие было следующее: через год или через два после Резанова показалось перед входом в Нагасакскую гавань большое судно под русским флагом, несколько человек голландцев и японцев по повелению губернатора тотчас поехали на оное, где первых всех, кроме одного, задержали, а последних вместе с голландцем отправили назад сказать, что судно принадлежит англичанам, и как они в войне с голландцами, то всех людей сего народа увезут с собой в плен, если японцы не пришлют к ним известного числа свиней и быков. В ожидании ответа англичане разъезжали на шлюпках по всей гавани и промеривали оную. Между тем оставшиеся на берегу голландцы склонили губернатора на сей выкуп, свиней и быков отослали на судно и выменяли за них захваченных голландцев. Губернатор за сие лишился жизни, и дано повеление повсюду поступать с англичанами неприятельски. По случаю же замечания нашего, что голландцы обманывают японцев привозом к ним дурных вещей и продажею оных за дорогую цену, Теске нам сказал, что правительству их все это известно, но оно не хочет переменить прежних своих постановлений и допускает голландцев возить к ним то самое, что возили в начале их торговли с Японией; впрочем, худое ли или хорошее – до этого им нужды нет.

При сем рассказал он нам следующий анекдот. По причине войны с Англией голландцы, не находя средств доставлять в Японию европейские товары, наняли корабли Соединенных Американских областей[50], чтобы они привезли нужные им вещи в Нагасаки и пришли под голландскими флагами. Товары были уже выгружены на берег, как японцы увидели обман, приметив, что между сими кораблями и их экипажами большая разность с теми, которые прежде их посещали, а более всего взяли они подозрение, видя отменную доброту товаров (которые были английские). Но, невзирая на это, правительство приказало все привезенное погрузить опять в те же корабли и выгнать их из порта.
С половины марта губернатор позволил нам ходить прогуливаться по городу и за городом; водили нас в неделю раза два часа на четыре в сопровождении пяти или шести человек солдат императорской службы, содержавших при нас внутреннюю стражу, и трех или четырех княжеских солдат под распоряжением одного из переводчиков. Кроме сего, так сказать, конвоя, ходили с нами по нескольку человек работников, которые несли чайный прибор, сагу, маты для сидения, а нередко и кушанье, ибо иногда мы обедали в поле. Сверх сего, от города назначался полицейский служитель, которого должность состояла в том, чтобы он шел впереди и показывал дорогу. Японцы водили нас иногда версты за четыре от города на горы и вдоль морского берега.
Мы тотчас приметили, что отбиться от них нам нетрудно было бы их же собственным оружием (военные японцы всегда носят за поясом по сабле и по кинжалу; даже когда они и дома сидят, то одну саблю только снимают, а кинжал редко; если же когда и вынут его из-за кушака, а понадобится им хотя на одну минуту выйти на двор, тотчас опять берут, словом – без кинжала ни на минуту), но дело в том состояло, куда после деваться, и потому мы решились ожидать случая, не попадется ли нам у берега большая лодка, на которой, отбившись от японцев, могли бы мы уехать, для чего просили мы их водить нас гулять вдоль берега и запасенную нами провизию всегда таскали с собой. Но господин Мур, подозревая наше намерение, упрашивал японцев не ходить далеко от города под видом, что у него болят ноги.
В последних числах марта переводчики и караульные наши опять начали поговаривать о переводе нас из тюрьмы, и что дело стоит только за некоторыми переправками в назначенном для нас доме. А скоро после Кумаджеро приступил к господину Муру, чтобы он сделал рисунок нужного места на русский образец, дабы японцы могли нам этим услужить в новом нашем жилище. Мы смеялись таким их затеям и уверяли их, что в этом разности большой не будет, если они сделают место сие и по-своему, но Кумаджеро непременно хотел иметь рисунок и наконец получил оный. После мы узнали, что Кумаджеро не шутил: нужное место японцы сделали по чертежу господина Мура.
Первого апреля с утра японцы начали переносить наши вещи в дом, а после обеда повели нас в замок и представили буньиосу, который в присутствии всех знатнейших чиновников города сказал нам, что теперь переводят нас из тюрьмы в хороший дом, в коем прежде жил японский чиновник, и что содержать нас станут гораздо лучше прежнего, а потому мы должны жить с японцами как с соотечественниками (или, по переводу Алексея, как со своими земляками) и братьями. С тем нас и отпустили.

Глава 6
Описание нового нашего жилища и содержания. – Причины, заставляющие нас уйти. – Г-н Мур остается непреклонным, становится нашим врагом и делается для нас еще опаснее прежнего. – Мы его обманываем и уходим.
Из замка пришли мы прямо в назначенный для нас дом, который находился против самых южных ворот крепости между валом и высоким утесом, под коим расположена средняя часть города. Стоял он посредине обширного двора, окруженного высокой деревянной стеной, с рогатками, наверху оной поставленными. Двор сей был разделен пополам также деревянной стеной: одна половина, ближняя к утесу, была назначена для нас, тут стояли три или четыре дерева и несколько пучков тростника, что все вместе японцы называли садом, когда показывали нам прелести нового жилища нашего, а лужу, в одном углу двора бывшую, именовали озером, находившейся же в ней куче грязи давали имя острова.
Сообщение с нашего двора, или сада (говоря согласно с японцами) на другой двор было посредством небольших ворот, которые всегда находились на замке. Они отпирались только тогда, когда начальник сангарских войск или их дежурный офицер приходили осматривать наш двор или когда нас водили гулять. Да еще по ночам, от захождения до восхождения солнца, каждые полчаса караульные наши ходили дозором и осматривали вокруг всего двора, а с другого двора ворота были на дорогу подле самого вала и запирались только на ночь.
Дом наш по направлению средней стены также был разделен пополам деревянной решеткой, так что одна его половина находилась на нашем дворе, а другая на другом: в первой из них были три комнаты, разделяющиеся между собою ширмами, а во второй за решетками в одной части содержали караул при одном офицере солдаты сангарского князя, которые могли сквозь решетку нас видеть. От них к нам была дверь, но всегда на замке, солдаты сии были вооружены, кроме саблей и кинжалов, ружьями и стрелами, и офицер их почти беспрестанно сидел у решетки, смотря в наши комнаты. Подле сей караульни, рядом с ней, также за решеткой, находилась небольшая каморка, в которой сидели посменно по два человека императорских солдат, коих настоящая караульня была за сей каморкой. Они также могли видеть все, что у нас делалось, притом от них к нам дверь только на ночь запиралась, но они и ночью по нескольку раз сначала к нам приходили, а днем бывали у нас очень часто. Далее же за комнатами караульных в том же доме находились горницы для работников, кухня и кладовая.
На нашей половине около дома была галерея, с которой мы могли через стену видеть к югу Сангарский пролив, противоположный берег Японии и мачты судов, стоящих у берега, а в щели стен видели и самые суда и еще одну часть города; к северу же видна была крепость и горы Матсмайские.
Город Матсмай стоит при большом открытом заливе и не имеет никакой гавани, но японские суда затягиваются к самому берегу и стоят за грядами каменьев, которые, останавливая волны, служат им защитой. В некоторых местах, по уверению японцев, глубина в малую воду простирается до 4 сажен, следовательно, достаточна для больших европейских коммерческих судов.
Теперь жилище наше во многих отношениях переменилось к лучшему, мы могли по крайней мере наслаждаться зрением неба, светил небесных и разных земных предметов, также свободно прохаживаться по двору и пользоваться прохладой ветров и чистым, не вонючим воздухом. Сих выгод прежде мы не имели, а сверх того, и пищу стали нам давать против прежнего несравненно лучшую. Но все это нас нимало не могло утешать, когда только мы вспоминали о последних словах буньиоса: он нам советовал жить с японцами как с братьями и соотечественниками, а о России не упомянул ни слова, чего никогда не случалось. Прежде, бывало, во всяком случае, расставаясь с нами, утешал он нас обещанием ходатайствовать по нашему делу и обнадеживал, что мы будем возвращены в свое отечество, а ныне уже и это перестал говорить, советуя нам японцев почитать своими соотечественниками. Что же это значило, как не то, что мы должны водвориться в Японии, а о России более не помышлять? Но мы тогда же решились и внутренне поклялись, что этому не бывать, и во что бы то ни стало, но мы должны или силой отбиться у японцев и уехать, буде лодка нам попадется на берегу, или потихоньку уйти ночью и завладеть судном. Впрочем, все мы, кроме господина Мура, единодушно положили: лучше умереть, но в Японии на всю жизнь не оставаться.

Японские чиновники и переводчики наши, по обыкновению своему пришедшие нас поздравлять с переменою нашего состояния, тотчас приметили, что дом не произвел над нами ожидаемого ими действия и что мы так же невеселы, как и прежде были, почему и сказали нам: «Мы видим, что перемена вашего состояния не может вас радовать и что вы только и помышляете о возвращении в свое отечество, но как правительство японское ни на что еще не решилось в рассуждении вас, то губернатор нынешним летом по прибытии своем в столицу употребит все средства и зависящие от него способы склонить свое правительство дать вам свободу и отправить в Россию».
О намерении губернатора стараться в нашу пользу Теске неоднократно нам говорил и однажды, рассказывая, сколь много губернатор нам доброжелательствует и как хорошо он к нам расположен, открыл такое обстоятельство, которое понудило нас непременно до наступления лета уйти. Теске нам сказал, что на сих днях губернатор получил из столицы повеление, которое он при нем распечатал, но, прочитав, выронил из рук и в изумлении и печали повесил голову. Когда же он спросил его о причине сего, то губернатор отвечал, что правительство не уважило его представления, коим испрашивал он позволение, буде русские корабли придут к здешним берегам, снестись и объясниться с ними дружески о существующих обстоятельствах.
Но вместо сего теперь ему предписывается поступать с русскими судами по прежним повелениям, то есть делать им всякий возможный вред и стараться суда жечь, а людей брать в плен; и потому, ожидая прибытия русских в Кунашир, приказано князю Намбускому послать туда большой отряд войск под предводительством знатного военного чиновника, много артиллерии и разных снарядов, а равным образом и прочие приморские места укрепить и усилить. «Если так, – сказали мы, – то война необходимо должна последовать, и теперь уже не будут русские в кровопролитии виновны; японцы сами поставляют преграду к примирению!» – «Что же делать? – отвечал Теске. – Война будет, но не вечно же она продолжится, когда-нибудь мы примиримся, тогда вас и отпустят домой». «Так! – думали мы. – Отпустят! Это случится тогда, когда уже и кости наши истлеют».
Мы очень хорошо знали, что с пособиями Охотского порта невозможно было сделать никакого впечатления над японским правительством, чтобы понудить оное на примирение. Для сего надлежало бы отправить сильную экспедицию из Балтийского моря, но это зависело от того, скоро ли прекратится война с Англией, а между тем время бы текло, и обстоятельства постепенно позабывались.
Вот что страшило нас и понуждало уйти до прибытия наших судов: с появлением их у японских берегов караул за нами сделался бы строже, притом японцы, смотря по их поступкам, опять могли бы нас запереть в клетки.
Теске нас только обнадеживал тем, что по прибытии сюда другого губернатора, если и он будет об нас тех же мыслей, как и Аррао-Тадзимано-ками[51], и сделает в пользу нашу представление, то с помощью личного ходатайства его товарища они могут делу нашему дать другой ход, но нового губернатора мы не прежде могли ожидать, как через два месяца. А между тем наши суда могли прийти и, испытав от японцев назначенную для них не слишком гостеприимную встречу, вероятно, не стали бы сносить более такого оскорбления и принялись бы сами за неприятельские действия.
Притом от Теске мы также узнали, что новый губернатор везет с собой ту тайную бумагу, присланную к ним Хвостовым, которой они нам еще не показывали, и в ожидании коей японцы беспрестанно предлагали нам новые вопросы о разных предметах по совету Мамии-Ринзо, ибо он (как то нам сказал Теске), сделавшись великим нашим врагом, утверждал здесь перед губернатором и в столицу отправил донесение, что, по мнению его, мы непременно обманываем японцев и что мы не случайно к ним пришли, а в качестве шпионов, чему приводил он разные доказательства. Все доводы, на коих основывал он свое мнение, нам не были известны, но те, о которых Теске сказывал, были весьма смешны и глупы, по крайней мере европейцу должны они были таковыми показаться.
Например, ему казалось сомнительным, чтобы мы имели кредитивное письмо на пять тысяч пиастров в Кантон к английскому купцу, говоря, что иностранцу нет никакой нужды давать нам деньги и что мы все нужное должны везти с собой, почему он и спрашивал нас, как зовут этого купца, бывал ли он в России, умеет ли говорить по-русски и проч. Но как бы то ни было, а Теске признался нам, что хотя Мамия-Ринзо не в силах был поколебать губернатора в добром его об нас мнении, но представление его в столице будет иметь большое действие, ибо и без того уже не токмо правительство, но и вся публика там очень предубеждены против нас.
Между тем переводчики наши прилежно продолжали учиться по-русски, беспрестанно нас расспрашивали и записывали сообщаемые им нами различные сведения, напоминая часто, что с новым губернатором будут сюда ученые нарочно, чтобы заниматься с нами науками и узнать содержание наших книг.

Короче сказать, сколько мы ни рассматривали свое положение, но не видали ни малейшей надежды, чтобы японцы освободили нас по доброй воле. Перемену же нашего состояния к лучшему мы имели многие причины приписывать желанию их сберечь нашу жизнь, приучить нас терпеливо переносить горькую нашу участь и пользоваться нашими знаниями.
Утвердясь в сих мыслях, мы помышляли единственно о том, каким способом привести в исполнение смелое свое предприятие, которому величайшую преграду мы находили в товарище своем господине Муре. Это несчастное обстоятельство делало положение наше еще ужаснее, если только возможно. Мы ясно видели, что он, так сказать, переродился и сделался совсем другим человеком. Он даже перестал называться русским (отец господина Мура был немец в нашей службе, но мать русская, а потому он и крещен в нашей вере, воспитание получил он в Морском кадетском корпусе), а уверял японцев, что вся родня его живет в Германии и проч. Явные разговоры его с переводчиками показали нам очень хорошо, чего мы должны ожидать от него, а Алексей нам сказывал за тайну, что господин Мур открыл ему свое намерение вступить в японскую службу и быть у них переводчиком европейских языков, и что он его приглашал к тому же, обещая ему свое покровительство, когда он будет в случае. Тогда мы увидели, что он для нас был самый опасный человек и что мы непременно должны поспешить исполнением своего предприятия.
Если бы мы все были согласны уйти, то исполнение такого покушения было бы не слишком трудно. Солдаты сангарского караула хотя и не спали по ночам, но они нами не занимались, сидели обыкновенно около жаровни, разговаривали и курили табак; их дело было только каждые полчаса обойти двор кругом и простучать часы. Офицер же их хотя и сидел беспрестанно у решетки, но сквозь оную не часто на нас смотрел, а большей частью читал книгу. Японцы отменно любят заниматься чтением; даже простые солдаты, стоя в карауле, почти беспрестанно читают, что нам крайне не нравилось, ибо они всегда читают вслух и нараспев, несколько похоже на голос, которым у нас псалтырь читается над усопшими; и потому, пока мы не привыкли, то часто не могли спать по ночам. Они вообще любят читать отечественную историю и описание бывших у них несогласий и войн с соседними народами; все такие книги напечатаны на японском языке. В печати употребление свинцовых букв они не знают, а вырезают свои сочинения на досках крепкого дерева.
Что же принадлежит до внутренней при нас стражи, состоявшей из императорских солдат, то они только сначала строго исполняли свою должность, но после по большей части спали по ночам или в задней караульне читали книги, а другие играли в карты или в шашки.

Итак, около полуночи мы все могли потихоньку один за другим выбраться на двор, оставив на постелях у себя лишнее платье, подделав оное наподобие свернувшегося под одеялом человека. Потом в том же месте, где была под оградою небольшая канавка для спуску воды со двора, легко и скоро могли мы прокопать отверстие, в которое один человек мог пролезть. Выбравшись за стену, надлежало нам потихоньку, а инде и ползком сквозь город пробираться к морскому берегу, где, подойдя к высмотренному нами во время прогулок судну, переехать на оное на маленьких лодках, которых по всему берегу много, и, завладев им, пуститься в море. Для исполнения сего плана нужно было только дождаться крепкого ветра с берега.
Но как господин Мур от нас уже отделился и, подозревая наше намерение, примечал за нами, как то мы несколько раз заметили, то посему одни мы покуситься на такое предприятие никак не могли, ибо он, увидев и уверившись, что мы ушли, может быть, не более как через четверть часа после нашего выхода за ограду, а вероятно и скорее, встревожил бы караульных и открыл бы им наши намерения. В таком случае они вмиг бросились бы к берегу и пресекли бы нам путь, потому что до самого берега должны мы были проходить городом, а у японцев в улицах есть часовые и часто ходят патрули, притом ночью у них никто не смеет ходить без фонаря. Следовательно, мы должны были, так сказать, ползком пробираться, на что потребно было по крайней мере несколько часов. И потому сей план без содействия господина Мура не годился, а были другие два.
Первый: вместо того чтобы прокрадываться к морскому берегу, мы могли идти между деревьями, насаженными на плотине, составляющей род гласиса за рвом с западной стороны крепости, ибо в прогулках наших мы заметили, что у японцев ни на валу, ни на гласисе[52] не бывает часовых, а только внутри крепости у ворот по два часовых сидят в большой будке и покуривают от скуки табачок, как должно добрым служивым. Гласисом могли мы прийти в длинную аллею больших дерев и потом на главное городское кладбище, которое было расположено на большом пространстве вдоль глубокого оврага. Кладбищем мы могли идти как угодно скоро, ибо японцы, точно так как и европейцы, неохотно по ночам приближаются к таким местам; если бы случилось кому-нибудь из них быть тут близко, то, увидев несколько теней такого роста, как мы, мелькающих между памятниками, он и сам бы не скоро опомнился. Пройдя кладбище, мы были бы уже в чистом поле, а тут верстах в двух и горы начинаются. Горами мы должны были идти дня три к северу, а потом, вышедши на морской берег, искать случая овладеть судном.
Другой план был тот, чтобы силой отбиться от конвойных, буде, гуляя по берегу, попадется нам исправная лодка. Сей план мы предпочитали первому, ибо, уйдя в горы, мы могли дать время японцам разослать повеления по всему берегу, чтобы они имели строгий караул повсюду при судах, а первый план тем был неудобен, что надобно было ожидать стечения двух случаев: свежего попутного ветра и удобного судна, время же и обстоятельства не позволяли нам медлить. Однако же мы решились подождать несколько дней, не удастся ли исполнить второй из сих планов.
Между тем мы запасались всем нужным к вояжу, разумеется, чем могли. Например, прогуливаясь за городом, нашли мы огниву, один из матросов, наступив на нее ногою, стал поправлять обувь и тотчас тайно от японцев положил оную в карман. А потом из нескольких кремней, бывших у наших работников, нашли мы случай также потихоньку присвоить себе в собственность парочку. Лоскут же старой рубашки, будто бы случайно упадший на огонь и сгоревший, доставил нам трут. Притом мы ежедневно увеличивали количество съестных припасов, которые всегда таскали с собой, привязав около поясницы, под мышками и проч. Эти заготовления делались по части экономической, а по военной – нашли мы в траве на нашем дворе большое острое долото, вероятно, позабытое тут плотниками. Мы тотчас его спрятали и тогда же решили при первом удобном случае насадить оное на длинный шест и употреблять вместо копья; такое же назначение определили мы заступу, принесенному на наш двор на время, который, будто бы случайно или по ошибке, засунули мы под крыльцо. Но это еще не все.
Пословица, что нужда всему научит, весьма справедлива. Господин Хлебников умел даже сделать компас. На сей конец выпросили мы у работников две большие иголки для починки платья и сказали им, что потеряли их. Японцы во многих местах в домах своих снаружи пазы обивают медью, и в нашем доме было то же, только от времени вся почти она заржавела и пропала. Однако же господин Хлебников сыскал лоскуток, вычистил оный и иголки соединил медью, сделав в средине оной ямку для накладывания на шпильку. Иголкам же, посредством часто повторяемого трения о камень, им выбранный, сообщил он достаточную магнитную силу, так что они весьма порядочно показывали полярные стороны света. Футляр сделал он из нескольких листов бумаги, склеенных вместе сарацинским пшеном. За компасом сим работы было немало, притом мы должны были соблюдать большую осторожность: если бы японцы приметили господина Хлебникова, трущего иголку о камень, то, конечно, не поняли бы настоящей причины, а подумали бы, что он точит ее. Но господина Мура нельзя было обмануть, и потому, когда господин Хлебников в заднем углу двора занимался сим делом, тогда кто-нибудь из нас ходил по двору и подавал ему условленные знаки о приближении людей подозрительных.

Из дома японцы стали водить нас гулять чаще, нежели прежде. Сначала переводчики, а потом некоторые из граждан приглашали нас к себе в дома и угощали, но как по их закону не позволяется принимать в дом иностранцев, то заходили мы под видом, что устали и имеем нужду в отдохновении, а там уже все прежде было приготовлено. И потому, соблюдая одни слова, а не смысл закона, они в дом нас не вводили, но сажали на галерее, где заблаговременно были разостланы чистые маты, и потчевали нас по японскому обыкновению чаем, курительным табаком, сагою, сладкими пирожками, плодами и прочим.
Однажды, прогуливаясь по берегу, подошли мы к двум маленьким рыбацким лодкам; в то же время вдоль берега шла большая лодка под парусами, она была точно такая, какой мы искали. Надлежало отбиться у японцев, завладеть рыбацкими лодками и догнать оную; мы тотчас стали с господином Хлебниковым советоваться, но, увидев, что успех предприятия подвержен был крайнему сомнению, мы оное оставили, ибо, пока мы отбивались бы у конвойных, рыбаки могли отвалить, да и, завладев лодками, сомнительно было, догоним ли еще большую лодку. Между тем господин Мур, примечавший каждый шаг наш, тотчас догадался по положению, которое взяли мы в рассуждении конвойных, к чему дело клонилось. По возвращении нашем домой Алексей немедленно сказал нам потихоньку, что мы в большой опасности, ибо господин Мур научал его открыть японцам о нашем намерении отбиться и уйти, а в противном случае грозил сам об этом им сказать; и потому спрашивал нас Алексей, точно ли мы решились это сделать, и если так, то просил, чтобы его не покидали.
Надобно знать, что последний наш план мы скрывали от Алексея, опасаясь, чтобы он не струсил покуситься на такое отчаянное дело и не изменил нам. Притом мы заметили, что он всякий день по нескольку часов скрытно от нас разговаривал с господином Муром, почему мы подозревали, нет ли и тут какой хитрости. Может быть, господин Мур точно еще не уверен, что мы действительно не оставили своего намерения и не побросали приготовленной провизии. Итак, объявив японцам о сем важном для них и для нас деле и не быв в состоянии доказать оное, ему бы очень было пред всеми стыдно, что сделал такой поступок против своих несчастных соотечественников, которые не желали и не сделали ему ни малейшего зла, а не хотели только для компании ему умереть в неволе. Притом он мог и то думать, что если на нас докажет, а после мы все каким-нибудь чудом возвратимся в Россию, то его измена будет ему причиной всегдашних угрызений совести. Посему думали мы, что ему прежде нужно совершенно увериться в нашем намерении, а тогда уже открыть японцам; на сей-то конец он и употребляет Алексея.
Господин Хлебников, однако ж, думал, что сей курилец искренно к нам расположен и что ему можно открыть нашу тайну. Я колебался и не знал, на что решиться, но матросы все единогласно не хотели сделать его участником в таком важном для нас деле, говоря, что какие бы прежде мысли он об нас ни имел, но господин Мур мог своими наставлениями их переменить и склонить его на свою сторону. В положении, подобном нашему, невозможно повелевать, а должно уговаривать, соглашать и уважать мнение каждого, почему мы приняли совет матросов наших и сказали Алексею, что отнюдь нет у нас никакого намерения уйти, разве летом об этом подумаем, а между тем стали спрашивать его мнения, как бы это лучше сделать и в какое время.
Теперь оставалась нам только забота, как поступить с господином Муром, нельзя его также как-нибудь уверить, чтобы он нас не подозревал в таком замысле. На сей конец я и господин Хлебников согласились открыть ему, что мы намерены уйти, и его приглашать с собой, но сказать, однако же, что не прежде думаем покуситься на это, как по приезде нового губернатора, когда уже узнаем содержание присланной Хвостовым бумаги и увидим, как новый буньиос будет к нам расположен и что он нам скажет. Может быть, тогда откроется нам надежда другим безопасным и верным способом возвратиться в отечество, а может быть, наступят такие обстоятельства, которые и его заставят с нами согласиться и отважиться на последнюю крайность; до того же времени мы совсем не намерены уйти. На это господин Мур нам сказал, что судьба его решена: какие бы новости буньиос нам ни привез, он не уйдет, решившись остаться в Японии. Мы, к удовольствию нашему, в первые два дня приметили, что хитрость наша удалась: господин Мур совершенно успокоился и перестал за нами примечать.
Наконец пришло и 20 апреля. Скоро должно было наступить время, когда мы могли ожидать прибытия наших судов, полагая, что «Диана» ушла на зиму из Охотска в Камчатку, а удобного случая отбиться и завладеть лодкой мы не находили, да и по всему казалось, что и найти оного никогда нельзя будет. Между тем неосторожность наших матросов, может быть, и наша собственная отчасти, возбудила опять подозрение в господине Муре, и он стал косо на нас посматривать. Делать было нечего, и мы вывели следующее заключение: берега Матсмая усеяны селениями, большими и малыми; при всяком из них множество судов и людей. И так невозможно, чтобы везде мог быть строгий и крепкий караул; впрочем, в небольших рыбацких шалашах можем употребить и силу (а смелым Бог помогает!), и потому решились уйти в горы.
23 апреля нас водили гулять за город. Мы предложили японцам под видом любопытства пойти посмотреть вновь строившийся после пожара при самом кладбище храм.

Сей способ доставил нам случай отменно хорошо высмотреть и заметить все тропинки, по коим мы должны были идти. Будучи в поле, мы прилежно собирали дикий лук.
Японцы дикий лук едят вареный, когда он еще очень молод, а черемши вовсе никогда не едят, хотя она была бы весьма полезна для них, ибо в здешнем климате цинготная болезнь свирепствует в высочайшей степени и многих из них в гроб вгоняет, а черемша, как то опытом дознано, имеет весьма сильное противоцинготное действие. Но как мы ели и лук, и черемшу, то, прогуливаясь в поле, всегда сами сбирали оные растения, чтобы избавить от лишних трудов наших работников, которым и без того много было дела.
Лука мы набрали такое количество, что господин Мур мог увериться в нашем намерении пробыть еще несколько времени в его сообществе, а по возвращении домой мы притворились, что крайне устали, и легли отдыхать. Вечером матросы наши взяли на кухне скрытным образом два ножа, а за полчаса до полуночи двое из них (Симонов и Шкаев) выползли на двор и спрятались под крыльцо. И коль скоро пробило полночь и сангарский патруль обошел двор, то они начали рыть прокоп под стену. Тогда и мы все (кроме господина Мура и Алексея) вышли один за другим и пролезли на наружную сторону. При сем случае я, упираясь в землю ногой, скользнул оною и ударил коленом в небольшой кол, воткнутый в самом отверстии; удар был жестокий, но в ту же минуту я перестал чувствовать боль. Мы вышли на весьма узенькую тропинку между стеной и оврагом, так что с великим трудом могли добраться по ней до дороги; потом пошли скорым шагом между деревьями по гласису и по кладбищу, а через полчаса были уже при подошве гор, на которые надлежало подниматься.

Часть вторая
Глава 7
Происшествия с нами на воле. – Трудности и опасности, встретившиеся нам, когда мы шли по горам и морским берегом. – Недостаток в пище, изыскивание средств достать съестных припасов и овладеть судном. – План наших действий. – Японцы нас преследуют и вторично берут в плен. – Поступки их с нами. – Они нас ведут обратно в Матсмай, представляют губернатору и заключают в настоящую городскую тюрьму под жестокий и строгий надзор.
Надобно знать, что весь обширный остров Матсмай покрыт кряжами высочайших гор[53]; низменные долины находятся только при берегах и занимают небольшое пространство от моря до подошвы гор, которые после возвышаются постепенно хребтами, разделенными между собою глубокими лощинами, и так, что один хребет выше другого; дойдя напоследок до чрезвычайной высоты, они продолжаются по всему острову, местами несколько понижаясь, а инде опять возвышаясь. И потому вся внутренняя часть острова необитаема, а селения, как японские, так и курильские, находятся только по берегам.
Мы начали подниматься на горы верстах в пяти от морского берега и старались, где места позволяли, идти прямо к северу, направляя путь свой по звездам. При подъеме на первую гору я уже стал чувствовать в полной мере жестокую боль в ушибленном колене, которое вдруг опухло чрезвычайным образом. Когда мы шли по ровному месту, то с помощью палки я мог слегка ступать больной ногой, и чрез то боль несколько уменьшалась, но, поднимаясь вверх или идучи по косогору, по необходимости должно было и больной ногой упираться, тогда уже боль делалась нестерпимой. Притом не быв в состоянии равно идти обеими ногами, я скоро устал и почти вовсе выбился из сил, почему товарищи мои принуждены были каждые полчаса останавливаться, чтобы дать мне время отдохнуть и облегчить хотя немного больное колено.
Намерение наше было – прежде рассвета достигнуть до покрытых лесом гор, дабы иметь способ скрыться в оном от поисков неприятеля, ибо японцев мы должны были теперь считать непримиримыми себе врагами.
Когда мы прогуливались в долинах, окружающих город, то лес казался недалеко, но тут узнали опытом, сколь мы обманулись, ибо прямой тропинки к нему мы не сыскали, а поднимались где могли. Почему иногда по причине весьма темной ночи, не быв в состоянии видеть предметы в нескольких шагах от себя, приближались к такой крутизне, что подняться на оную не было средств. В таком случае мы принужденными находились идти по косогору не вперед, а в сторону в ожидании встретить удобный подъем; попав же на оный, тотчас опять карабкались вверх, пока не встречали новых препятствий.
Таким образом мучились мы более трех часов; наконец поднялись на высокий хребет гор и пошли по ровной вершине оного к северу, но судьбе угодно было везде поставлять нам препятствия и затруднения. Мы достигли теперь такой высоты, где местами лежал снег на большое пространство, а как по снегу идти нам было невозможно, ибо японцы настигли бы нас по следу, то, выбирая чистые места, где снегу не было, и не видя, далеко ли вперед они простираются, мы принуждены были ходить из стороны в сторону, а иногда и назад ворочаться; отчего мы исходили очень большое расстояние и измучились, но вперед подались мало.
Напоследок за час до рассвета вышли мы нечаянно на большую дорогу, по которой японцы ездят с вьючными лошадьми из города в лес за дровами, отчего дорога сия избита лошадиными копытами и людскими следами, притом и снегу на ней не было, следовательно, японцы наших следов никак приметить не могли. Вела же она прямо на север к лесу и лежала по ровной вершине горного хребта. Мы весьма обрадовались такой встрече и удвоили свой шаг. Теперь, идучи по ровному месту, я хотя и чувствовал в колене и даже во всей ноге жестокую боль, но оную в сравнении с тем, что испытал я, поднимаясь на горы, можно было назвать великим облегчением. Мы думали уже скоро достигнуть дремучего леса и располагали, забравшись в чащу оного, отдыхать там целый день, но матрос Васильев, оглянувшись, вдруг сказал: «За нами гонятся на лошадях с фонарями», – и с сими словами бросился с дороги в лощину. Взглянув назад, мы увидели несколько огней, показавшихся весьма близко, тогда и мы последовали за ним и начали спускаться по крутизне в глубокую лощину. Долго мы спускались, не находя ни лесу, ни кустов, где можно было бы спрятаться, а между тем уже рассветало. Если бы тогда был день, то нас можно бы было видеть со всех окружных гор, а скрыться было негде.
Наконец спустились мы на самый низ пространной лощины, со всех сторон окруженной почти голыми горами; в лощине лежало еще много снегу, но места, где бы можно было скрыться, мы не находили, а день уже настал. Несколько минут стояли мы на одном месте, озираясь кругом себя и не зная, что нам предпринять. Напоследок усмотрели в одном каменном утесе отверстие и, подойдя к оному, нашли, что тут была небольшая пещера, в которой мы едва все поместиться могли. Подле самой сей пещеры лился с горы большой водопад и выбил в снегу под ней яму до самого дна лощины, футов на десять.
К пещере подошли мы по снегу, ибо в этом углу рытвины весьма много его набито было. Она находилась в утесе, сажени на полторы от низа лощины, и водопадом снега было столько выбито, что мы едва могли с помощью небольшого деревца, у самого отверстия пещеры стоявшего, ухватясь за оное, шагнуть в нее. Малейшая неосторожность (или если бы корень деревца был слабо утвержден в расщелине, из которой оно выросло) могла бы повергнуть кого-нибудь из нас в выбитую водопадом яму, перемочило бы его до нитки, да и выкарабкаться оттуда было бы ему трудно, а мне с больной ногой моей и вовсе невозможно. Однако же благодаря Богу мы все благополучно вошли в пещеру.
Сидеть нам было очень не просторно, а притом и жестко, ибо грот наш до половины был наполнен плитником, из коего вся гора состояла и который лежал в беспорядке: многие плиты высунулись вверх краями и углами. А хуже всего было то, что мы почти не смели пошевелиться и принуждены были с величайшей осторожностью переменять положение тела, потому что дно пещеры было покато к яме, водопадом сделанной, а плитник мелок и сыпуч, так что мы с часу на час ожидали, что он покатится со всем и с нами в рытвину. И так мы не могли ни лечь, ни протянуться, а только с одной стороны на другую облокачивались.
Впрочем, убежище наше было очень скрытно. Японцы, не подойдя вплоть к оному, никак не могли нас видеть, а, к счастью нашему, весьма холодный утренник так скрепил снег, что следы наши на нем не были приметны. Нас беспокоил только один случай, которому виною был товарищ наш Шкаев. Когда мы уже спускались в лощину, он потерял колпак свой, сшитый им на дорогу из шерстяного русского чулка. Японцы, найдя оный, тотчас увидели бы, что это вещь из нашего гардероба, и могли бы к нам добраться. Притом надобно сказать, что мы также опасались, чтобы снег у нашего выхода из пещеры в течение дня от действия солнечных лучей не стаял в большом количестве. Тогда нам уже невозможно было бы опять выйти вон, ибо поутру, как я выше сказал, мы и в пещеру с трудом могли влезть.
В таком положении мы просидели до самого захода солнца, разговаривая о своем состоянии и о будущих наших предприятиях. День был весьма ясный, но солнечные лучи к нам не проницали, а сосед наш водопад еще более холодил окружающий нас воздух, отчего иногда едва зуб на зуб у нас попадал. В течение дня мы часто слышали удары топоров в лесу, который теперь был уже не очень далеко от нас, а перед захождением солнца мы, выглядывая из пещеры, видели на горах много людей. Впрочем, особенно примечательного ничего не случилось, как разве то, что в одно время услышали мы шорох, как будто бы кто спускался к нам с горы. Шорох увеличивался и приближался, мы ожидали уже каждую минуту увидеть отряд солдат, нас преследующих, и готовились защищаться и отбиться, буде можно, но вдруг явился дикий олень, который лишь только открыл по духу, что мы от него близко, вмиг от нас скрылся.
Когда появились на небе звезды, мы вышли из пещеры и стали подниматься на высокую гору к северу, которая отчасти была покрыта мелким редким лесом. В это время состояние мое было самое ужасное: сидя в пещере, я старался держать больную свою ногу почти всегда в одном положении, и она меня не слишком беспокоила, но когда мы пошли, а особливо когда стали подниматься на гору, тогда боль не только в одном колене, но и по всей ноге от пятки до поясницы сделалась нестерпимою. Я видел, какое мученье должен был перенести, поднявшись на одну эту гору, но что будет далее? Сколько раз еще нам надобно будет спускаться в пропасти и подниматься на утесы? А обстоятельства требовали, чтобы мы скоро шли.

Я чувствовал, что делал большую помеху своим товарищам и мог быть причиной их гибели, и потому стал просить их именем Бога оставить меня одного умереть в пустыне, но они на это никак согласиться не хотели. Я представлял им, что, видно, судьбе угодно уже, чтобы я погиб здесь, ибо при самом начале нашего покушения я сделался неспособным им сопутствовать. И почему же им, быв в полном здоровье и в силах, без всякой пользы для меня погибать со мною самим, когда они могут еще, завладев судном, спастись и достигнуть России. Что же принадлежит до меня, то, следуя за ними, я должен только буду и их задерживать, и сам претерпевать лишнее мученье, рано или поздно они должны же будут меня оставить и проч.
Однако они просьбы моей не уважили, а говорили, что покуда я жив, то не оставят меня, и что они готовы каждую четверть часа останавливаться и давать мне время отдыхать, а когда достигнем безопасного места, то можем пробыть там дня два или три отдохновения и поправления больной моей ноги. Сверх того матрос Макаров вызвался сам добровольно помогать мне при подъемах на горы таким образом, чтобы я шел за ним и держался за его кушак. И так я решился, претерпевая ужасное мученье, следовать за моими товарищами, но уже, можно сказать, не шел, а Макаров тащил меня.
Поднявшись на первую гору, достигли мы ровной вершины ее, покрытой высокой прошлогодней травой и мелким растением дерева бамбу [бамбук]. Отдохнув несколько времени, пошли мы по вершине, направляя путь свой по звездам к северу. Ночь была тихая и светлая, мы хорошо видели вдали превысокие хребты, снегом покрытые, которые надлежало переходить. Тот хребет, по вершине коего мы шли, и следующий за ним были разделены преужасной лощиной, столь глубокой, что мы никак не могли решиться ночью спускаться в оную, опасаясь, чтобы не зайти в такую пропасть, из которой и назад выбраться будет трудно. А потому вместо того чтобы идти к северу, пошли мы вдоль лощины на запад в надежде встретить горы, соединяющие сии два хребта. Да и в самом деле недолго мы находились в беспокойстве и скоро нашли как будто нарочно искусством сделанную плотину, которая лежала прямо поперек всей лощины и соединяла оба хребта. Она очень походила на дело рук человеческих, и только одна огромность ее показывала, что она есть творение природы.
Спускаясь на сей переход, увидели мы два шалаша, от коих происходил изредка свист точно такой, каким у нас манят перепелов. Мы, присев в траву, долго слушали, желая удостовериться, птица ли это или охотники, сидевшие в шалашах. Наконец решились идти к ним, полагая, что их не может быть такое число, с которым не могли бы мы управиться. Но, подойдя поближе, увидели, что ночью два костра жердей нам показались шалашами. Взяв из них по одной жерди вместо копий, пошли мы далее, а перейдя на другой хребет, попали на большую дорогу, ведущую к северу, по которой возят дрова и уголья на вьючных лошадях в город. Между тем мы приметили, что нынешней весной никто еще по ней не ездил, хотя везде кругом нас видны были огни, происходившие от жжения уголья в ямах.
Продолжая идти по найденной нами дороге, начали мы встречать мелкий густой лес и большую траву, и потому, когда время было уже за полночь, мы вздумали отдохнуть, забравшись в чащу, ибо, сидя в пещере на острых каменьях, мы ни на минуту даже задремать не могли. Проспав часа два, а может быть и более, пошли мы далее по дороге, которая с вершины хребта повела нас разными кривыми излучинами в преглубокую лощину. Спустившись туда на самый низ, пришли мы к небольшой речке, которая была местами покрыта льдом и глубоким снегом, но он был столь тверд, что мог нас поднимать. Тут мы потеряли свою дорогу и потому перешли по снегу чрез всю лощину поперек оной к подъему на следующий хребет, в то место, где, по нашим догадкам, ожидали мы найти продолжение потерянной нами дороги. Однако большой дороги сыскать не могли, а карабкаясь на гору, напали на небольшую тропинку.
Поднимаясь по оной, взошли мы на вершину хребта, который был выше всех тех, кои мы прошли. И как мы лезли весьма тихо, останавливаясь притом очень часто для отдохновения, то вершины сего хребта достигли перед самым почти рассветом, и, найдя тут удобное место для дневанья, мы расположились остаться на весь день. Для сего мы умяли в густой чаще горного тростнику (или мелкое растение бамбу) на такое пространство, на котором бы нам всем можно было лечь вплоть один к другому, дабы хотя сим средством немного согреться, ибо утро было очень холодное, а мы одеты были не слишком тепло. Но и двух часов, я думаю, мы не в состоянии были пролежать, а спать почти и вовсе не могли, столь много беспокоила нас стужа.
Лишь только настал день, мы встали и осмотрели все предметы, окружавшие нас. Мы находились на превысокой горе и со всех сторон были окружены хребтами высоких гор. Те из них, которые находились от нас к полуденной стороне, были ниже того хребта, на котором мы расположились, а находившиеся к северу несравненно его превышали. Впрочем, кроме неба, гор, леса и снега, мы ничего не видали, но сии предметы имели весьма величественный вид.
Приметив, что все вершины хребтов были покрыты небольшою мрачностью, мы заключили, что если у нас будет огонь, то с окружных гор нельзя рассмотреть дыма, почему согласились развести оный между тростником, чтобы погреться около его и согреть чайник, но не для того, чтобы чай пить (у нас его не было), а чтобы можно было засохшее и покрытое плеснем и гнилью наше пшено удобнее прогнать в горло. Уходя от японцев, мы не позабыли взять с собой медный чайник, который, к счастью нашему, в ту ночь работники оставили на очаге в каморке, где спали матросы. Мы хотели было сварить какой-нибудь дикой зелени, но в горах ничего не могли сыскать годного в пищу, ибо здесь, можно сказать, почти зима еще царствовала – так высоко мы забрались!
Наломав сухих сучьев, развели мы огонь и согрели снежную воду. Потом сделали из горного тростнику трубочки, пили посредством их воду, как насосом, и немного поели. Между тем с востока из-за дальних хребтов начали подниматься страшные тучи, и ветр в горах стал завывать. По мере возвышения туч расстилались они по хребтам, и ветр усиливался, грозный вид облаков показывал приближение ненастья. Мы думали, что в такую пору, верно, в горах нет опасности встретить кого-нибудь сильнее нас, а посланные в погоню издали нас приметить не могут, поэтому решились, не дожидаясь ночи, пуститься в путь. К тому понуждал нас и холод, который теперь стал, несмотря на огонь, много нас беспокоить.
Пошли мы прямо на север по тропинке, бывшей на вершине горы, но она, поворачивая понемногу в сторону, тотчас повела нас назад, почему, своротив с нее, пошли мы сквозь горный тростник своим направлением и скоро пришли к спуску с хребта в лощину. Он был крут и местами покрыт снегом. Боль у меня в ноге не уменьшалась, и я с жестоким мученьем шел или тащился, держась за кушак Макарова. Но когда стали мы спускаться, то нестерпимая боль заставляла меня катиться по снегу, сидя на одном лишь платье без всякой подстилки и управляя палкой с привязанным к ней долотом, которая служила мне также для уменьшения скорости, когда я катился по крутым спускам.
Ожидание ненастья не сбылось, облака рассеялись, сделалась весьма ясная погода, и все горы показались очень хорошо, но мы уже решились на один конец и не хотели останавливаться. Спускаясь к самой лощине, увидели мы в оной на берегу небольшой реки две или три землянки, но в них никого не было. Переправясь через речку вброд, стали мы опять подниматься на превысокий хребет по весьма крутой горе, которая, однако, была покрыта большим лесом, почему мы имели ту выгоду, что могли, хватаясь за деревья, легче подниматься. А притом, прислонясь к оным, можно было чаще отдыхать, да и видеть нас с соседственных гор в лесу нельзя было.
Поднявшись уже довольно высоко, встретили мы крутой утес, на который надлежало нам карабкаться с превеликим трудом и опасностью. Достигнув самого верха утеса, мне нельзя уже было держаться за кушак Макарова, иначе он не мог бы с такою тяжестью влезть на вершину. И потому я, поставив пальцы здоровой ноги на небольшой камень, высунувшийся из утеса, а правую руку перекинув через молодое дерево, подле самой вершины оного бывшее, которое так наклонилось книзу, что почти было в горизонтальном положении, стал дожидаться, пока Макаров взлезет наверх и будет в состоянии мне пособить подняться. Но, тащив меня за собою, сей человек, хотя, впрочем, весьма сильный, так устал, что лишь поднялся наверх, как в ту же минуту упал оземь и протянулся как мертвый. В это самое время камень, на коем я стоял, отвалился от утеса и полетел вниз, а я повис на одной руке, не быв в состоянии ни на что опереться ногами, ибо в этом месте утес был весьма гладок. Недалеко от меня были все наши матросы, но от чрезмерной усталости они не могли мне подать никакой помощи. Макаров лежал почти без чувств, а господин Хлебников поднимался в другом месте.
Пробыв в таком мучительном положении несколько минут, я начал чувствовать чрезмерную боль в руке, на которой висел, и хотел было уже опуститься в бывшую подо мной пропасть в глубину сажен с лишком на сто, чтобы в одну секунду кончилось мое мученье, но Макаров, придя в чувство и увидев мое положение, подошел ко мне, одну ногу поставил на высунувшийся из утеса против самой моей груди небольшой камушек, а руками схватился за ветви молодого дерева, стоявшего на вершине утеса, и, сказав мне, чтобы я свободной моей рукой ухватился за его кушак, употребил всю свою силу и вытащил меня наверх. Если бы камень из-под ноги у Макарова упал, или ветви, за которые он держался, изломились, тогда бы мы оба полетели стремглав в пропасть и погибли бы, без всякого сомнения.
Между тем господин Хлебников, поднимавшийся в другом месте, почти на половине высоты утеса встретил такие препятствия, что никак не мог выше лезть, а что всего хуже, то я на низ спуститься уже не был в состоянии, почему матросы, связав несколько кушаков, спустили к нему один конец и пособили ему выйти из такого опасного положения.
Добравшись все до половины утеса и отдохнув тут, стали мы опять подниматься на хребет. Мы издали видели близ вершины сей горы землянку, или, может быть, что-нибудь показалось нам землянкой, почему и вознамерились мы, достигнув оной, переночевать в ней и для того поднимались к тому месту, где предполагали найти оную.
Перед захождением солнца достигли мы с превеличайшими трудами до самой вершины хребта, который был один из высочайших по всему Матсмаю[54], ибо из гор, виденных нами к северу, немногие превышали его вышиною. Вершина сего хребта вся покрыта была горным тростником, между коим повсюду лежал снег; большие деревья только изредка кое-где стояли. Землянки мы не нашли, но тут считали себя в совершенной безопасности, ибо никак не ожидали, чтоб японцы вздумали искать нас на такой ужасной высоте, почему тотчас развели огонь и стали готовить ужин, состоявший в черемше и конском щавеле, набранном нами по берегам речки, которую мы сегодня (25 апреля) прошли в лощине вброд. Растения сии сварили мы в снежной воде. А между тем высушили свое платье, которое перемочили при переходе речки, ибо вода в ней была гораздо выше колена, и построили на ночь из горного тростника шалаш.
Наевшись вареной травы с небольшим количеством нашего запаса, мы легли спать, когда уже ночь наступила. От жестокой усталости и от неспанья более двух суток сначала я крепко уснул и, может быть, часа три спал очень покойно, но, проснувшись, почувствовал, что у нас в шалаше было чрезвычайно жарко, почему и вышел на воздух. Тут, подле шалаша, прислонившись к дереву, стал я на свободе размышлять: сперва обратил на себя все мое внимание величественный вид окружавшего нас места: небо было чисто, но под ногами нашими между хребтами носились черные тучи, и надобно было полагать, что на низменных местах шел дождь. Все горы, кругом покрытые снегом, весьма ясно были видны. Я никогда прежде не замечал, чтобы звезды так ярко блистали, как в сию ночь, в окрестностях же царствовала глубокая тишина, но все сии величественные зрелища мгновенно в мыслях моих исчезли, когда я обратился к своему положению.
Весь ужас нашего состояния вдруг мне представился: мы, шесть только человек, находились на одном из высочайших хребтов Матсмая без платья, без пищи, а что всего хуже – и без оружия, с помощью коего можно было бы достать то и другое. Мы были окружены неприятелями и дикими зверями, не имея при себе способов к обороне. Матсмайские леса наполнены медведями, волками, лисицами, зайцами, оленями, дикими козами; также водятся в них и соболи, только шерстью они красноваты, почему и не имеют почти никакой цены; здешние медведи чрезвычайно люты и нападают как на людей, так и на скотину. Мы скитались на острове, для переезда с коего нужно было завладеть судном и иметь силы управлять оным, а мы уже почти вовсе их потеряли от чрезвычайных трудов, встретившихся нам на пути через горы. Сверх всего этого, больная моя нога на каждом шагу заставляла меня терпеть ужасное мученье. Размышление о беспомощном нашем состоянии доводило меня до отчаяния.
Между тем некоторые из моих товарищей также проснулись; их вздохи, стоны и взывания к Богу еще более меня растрогали. Тогда я уже позабыл свое состояние – так точно, как бы я наслаждался совершенным счастьем, а сожалел единственно об них. В таком положении я простоял более часа, наконец чрезвычайный холод заставил меня искать убежища в шалаше, где я опять лег, но уже более глаз сомкнуть не мог.
На рассвете 26 апреля мы встали, развели огонь, сварили опять черемши и щавелю для завтрака, поели и пошли в путь. Этим утром мы решились не идти уже далее по горам, а нашедши речку, текущую к западу, стараться по ней выйти на морской берег и по берегу идти к северу, изыскивая случай овладеть судном или лодкой.
Приняв такое намерение, спустились мы с хребта в преглубокую лощину, в которой и нашли точно такую реку, какую желали, почему, не поднимаясь на горы, пошли берегом вниз по реке к западу, но путь наш и тут был немногим легче того, какой мы имели, идучи горами.
Река сия текла местами на немалое расстояние в узких ущелинах между каменистыми горами с великим стремлением, почему в таких местах мы принуждены были пробираться с пребольшим трудом и опасностью, ибо малейшая неосторожность или нечаянность угрожала нам падением в воду, быстрина коей увлекла бы нас и избила между каменьями. Притом мы каждые четверть часа, и чаще еще, должны были переходить реку вброд с одного берега на другой. Избегая утесистых берегов, по которым идти нельзя, а выбирая ровные, мы всегда старались переходить там, где течение реки не столь быстро, но иногда по необходимости переходили в таких местах, что едва с помощью палки могли держаться против стремления воды. Глубина же ее была неодинакова: местами до колена, а инде и по пояс.
Когда мы прошли немного далее к западу, то начали нам попадаться по берегу пустые хижины, в коих летом живут дровосеки и вьгжигатели угольев. Мы искали в них съестных припасов, но ничего такого тут не было, а нашли старый топор и долото, покрытые ржавчиной, и две чашечки под лаком, которые и взяли с собой. День был ясный, и солнце сияло очень ярко, почему прежде, нежели скрылось оно за горы, мы расположились ночевать в одной хижине, при которой была угольная печь, с намерением высушить на солнце свое платье, замоченное при переходе через реку. Огня же большого для сего мы развести не смели, чтобы не подать оным знака о себе японцам. Мы имели только небольшой огонь, на котором сварили черемшу, купырья и щавель, собранные на пути. Высушив платье, легли мы спать в хижине, которая не имела половины крыши, почему мы спали под чистым небом. Ночь была холодная, но нас холод мало беспокоил, ибо мы легли на солому и ею же оделись.

Поутру 27 апреля, окончив обыкновенный наш завтрак, пошли мы далее вниз по реке, но, пройдя часа два, увидели хижину, из которой шел дым. Мы не находили никакой пользы сделать насилие бедным жителям, а показаться им и оставить их было опасно, дабы они не дали знать об нас посланным за нами в погоню, почему мы, поднявшись на гору, покрытую лесом, пошли по косогору к западу. Потом спустились в лощину по найденной нами тропинке, где у ручья в половине дня поели немного бобов и пшена и стали по той же тропинке подниматься на гору.
Поднявшись, увидели мы через другие, меньшие горы море, но все оные, как и та, на которой мы находились, были совершенно голы, не росло на них ни кустарника, ни высокой травы. Впрочем, все они были, так сказать, исчерчены дорожками в разных направлениях. День же был столь ясен, что, стоя на одной горе, можно даже было видеть собаку, бегущую по тропинке на другой, следовательно, нам тут идти было опасно: японцы могли издали по числу и даже по росту нашему угадать, кто мы таковы. Но, с другой стороны, нам жаль было терять время даром. Мы хотели к вечеру, подойдя вплоть к морскому берегу, отдохнуть немного, а в ночь пуститься вдоль его, почему мы решились идти согнувшись и в некотором расстоянии один от другого, примечая во все стороны, не покажутся ли люди. Таким образом шли мы с час и спустились на другую небольшую гору, но тут идти было очень опасно, ибо даже и с берега, где у японцев лежит большая дорога, нас могли приметить, почему мы легли на траве и советовались, что нам предпринять.
В самое это время вдруг показался конный отряд, ехавший прямо к нам по тропинке. Мы тотчас ползком спустились в лощину и засели в кусты, которыми обе ее стороны были покрыты. Конные проехали, не приметив нас. Тут мы увидели, сколь было неблагоразумно идти нам по горам, ибо если бы в это время, когда они вдруг въехали на гору, мы не лежали, а шли, то нам нельзя было не открыть себя им, и они бы тотчас нас настигли. По лощине, в которую мы спустились, тек небольшой ручей, дно его было грязно и наполнено сгнившими кореньями и листьями. Разрывая оные, мы находили в тине небольших раков в полдюйма величиной. Вид их был весьма отвратителен, но мы ели сих насекомых как какое-нибудь лакомство.
Просидев около часа в лощине, мы согласились идти по ней (ибо она вела к морскому берегу прямо), пока есть кусты по сторонам ее или покуда не увидим ясно со дна оной дорожек на горах. Таким образом мы шли более часа; напоследок пришли в такое место, которое видно было с разных дорог, по горам лежащих, почему мы засели в мелкий лес, в котором также много было горного тростнику. Тут мы нашли прекрасные молодые деревья, из коих сделали себе копья, на которые насадили ножи и долото, а другие просто заострили; один же из матросов был вооружен найденным в хижине топором.
Пока мы занимались сим делом, вдруг услышали голоса приближающихся к нам людей. Они прошли по другой стороне лощины близко нас, и господин Хлебников их видел, но они нас не приметили, однако это были не за нами посланные, а рабочие люди, потому что женщины между ними находились.
Перед сумерками мы пошли далее, и когда настала ночь, мы вышли на морской берег и пошли по нему к северу, но, не пройдя и версты, вдруг очутились подле самого селения, стоявшего при высоком утесе, почему мы и не приметили оного прежде. Сначала мы остановились и опасались идти селением, полагая, что в нем есть караул, но как на утес подниматься было высоко и трудно, то и решились мы во что бы то ни стало пуститься прямо. Нам удалось пройти селение без малейшего препятствия, мы никого не видали, и на нас даже собаки не лаяли. Мы еще остановились для осмотра попавшихся нам двух лодок: они были очень хороши, только малы. Потому и пошли мы далее в надежде со временем сыскать удобнейшие для нашего намерения суда.
В каком расстоянии от города мы вышли на берег, рассчитать было невозможно, ибо, поднимаясь беспрестанно с горы на гору и поворачивая то в ту сторону, то в другую, иногда и назад идучи, мы весьма мало подавались вперед, а во все направления исходили очень большое расстояние. Но как, сверх того, шли мы по причине местного положения не всегда с одинаковой скоростью, то о перейденном расстоянии не было способа сделать никакого заключения, а потому я и не упоминаю об оном. Но, судя по положению двух небольших необитаемых островов, которые мы увидели, выйдя на берег, и кои прежде видали из Матсмая, мы весьма мало удалились от сего города, и, верно, не более двадцати пяти верст.
Случай сей был для нас весьма приятен: мы уверились, что не всякое селение и суда в оном японцы караулят. В продолжение ночи прошли мы еще несколько селений так же смело, как и первое, видели подле них лодки, но ни одной не находили для нас годной.
Впрочем, дорога наша по берегу не так-то была легка, как мы сначала предполагали, ибо между горами и берегом была высокая равнина, весьма часто пересекаемая глубокими оврагами, в некоторых из коих текут из гор к морю речки и ручьи, а там, где крутые каменистые утесы, встречающиеся здесь очень часто, препятствуют идти подле самой воды, дорога поднимается с берегу на равнину и идет через помянутые овраги, спуски и подъемы с коих круты и часто для облегчения идут излучинами по весьма узким тропинкам. Посему мы часто их теряли, а особливо спустившись в лощины, которые обыкновенно были усеяны мелкими каменьями или песком. Мы уже не видали дороги и не знали, в котором месте настоящий подъем на другой стороне, и потому принуждены были по часу и более искать дороги, а иногда, не быв в состоянии найти оную, должны были в темноте карабкаться наверх в таком крутом месте, что с величайшим трудом и крайней опасностью едва могли достигать вершины. Нередко также случалось, что, идучи песком по низменному берегу, мы проходили настоящий подъем на равнину, а идучи вперед и не зная, что там есть, встречали непроходимые утесы и каменья, почему или ворочались назад, или карабкались наверх с беспрестанной опасностью сломить себе шею.

Перед рассветом 28 апреля стали мы подниматься в горы, чтобы на день спрятаться. Когда уже рассвело, мы находились на высокой, почти совсем голой горе, не имея места, где нам скрыться. Напоследок нашли мы при ее вершине к оврагу небольшой приступок, на котором было несколько маленьких кустиков. Тогда мы, наломав в разных местах по горе прутьев из кустов, воткнули их тут же и за ними сели. К несчастью нашему, на этих горах снега уже не было, да и воды достать было невозможно, почему нас ужасным образом мучила жажда.
На другой стороне оврага, против того места, где мы сидели, шла дорога в лес, по которой взад и вперед несколько раз проезжали люди с вьючными лошадьми. Мы их весьма хорошо видели и даже могли бы узнать в лицо, если бы они нам были знакомы, но они нас не приметили, впрочем, могли бы увидеть, если бы кто из них пристально посмотрел в нашу сторону.
Во весь сей день мы занимались работой: сшили два паруса из свои рубашек и приготовили из взятых с собою веревок и из лоскутьев бумажной материи, свитых веревками, все нужные к ним снасти.
От того места, где мы сидели, близко было одно селение, которое мы видели. К вечеру мы приметили, что одно из судов, шедших вдоль берега, подошло к сему селению и стало на якорь. Мы тотчас решились в сию ночь напасть на него, если ветер будет благоприятствовать, почему по захождении солнца спустились с горы к морскому берегу и пошли назад к помянутому селению.
Подойдя, мы услышали необыкновенный шум, происходивший от многих голосов с того судна. Мы сели с намерением дождаться глубокой ночи, а тогда уже сделать нападение, но скоро увидели, что судно снималось с якоря и люди на оном шумели, работая; тогда нечего было терять времени, и мы пошли опять вперед по берегу. В сию ночь мы терпели более трудов, нежели в первую, ибо овраги встречали чаще, и они были выше, а притом во многих лощинах принуждены мы были переходить реки вброд.
Около полуночи пришли мы к чрезвычайно большому селению. Сначала вошли мы в улицу и хотели пройти сквозь оное прямо, но, приметив, сколь оно велико, и услышав, что в средине оного караульные били часы, по японскому обыкновению, дощечками, принуждены были обойти кругом. При сем селении огороды занимали такое пространство, что мы никак не могли их миновать, а идучи ими, оставили следы свои, которые, по одной величине их, уже были слишком приметны. По непривычке носить японскую обувь мы просили, чтобы нам дали кожи, а один из матросов, быв сапожником, мог сшить нам сапоги. Японцы дали нам тюленьи кожи на голенища, а кожу с медвежьих голов на подошвы. Из сего материала Симонов сшил нам сапоги, или, лучше сказать, бахилы, по-сибирски торбасами называемые. Они были чрезвычайно велики, и след ног матросов наших, обутых в такие сапоги, конечно, был более нежели вдвое против японских следов, и так нельзя, чтобы они, увидев наши следы, не догадались, чьи они.
По берегу в разных местах видели мы большие огни. Сначала нам было неизвестно, что они значат. Мы думали, что по берегу расставлены пикеты, которые их жгут, но скоро после увидели, что это были маяки на выдавшихся в море мысах для судов, которые тогда проходили, ибо коль скоро на проходившем мыс судне показывались фонари, то и на мысу в то же время огонь зажигали.
На заре 29 апреля стали мы подниматься в горы для дневанья. Когда совсем рассвело, мы были на вершине высокой голой горы, где, однако, не было для нас убежища, ибо во всех направлениях кругом мы видели тропинки, по которым жители из разных селений в лес ходят, почему спустились мы на другую сторону в глубокую, покрытую лесом лощину, на дне коей тек ручей. Мы тут расположились в безопасном месте и развели огонь, чтоб обсушиться и обогреться, ибо день был отменно холодный и ветреный. А притом набрали черемши, дегильев и баршовнику, которые сварили и поели, только не весьма с хорошим аппетитом, ибо трава да трава без всякой другой пищи, кроме горсточки бобов или пшена, слишком нам наскучила и даже сделалась отвратительною, так что я, с моей стороны, вовсе потерял позыв на еду, но пил почти беспрестанно, когда вода попадалась.
Теперь мы начали помышлять, как бы прежде нападения на судно снабдить себя съестными припасами да забраться в какое-нибудь безопасное в лесу место, построить там шалаш и поправить немного свои силы, ибо мы почти вовсе их потеряли, как по недостатку пищи, так и по чрезмерно трудным переходам.
К несчастью нашему, горы на большое расстояние от берега были оголены совершенно, а селения попадались нам почти на каждых трех верстах, из коих днем люди беспрестанно ходят по горам в лес, а потому близко берега в дневное время мы не имели никакого способа укрыться, но должны были перед рассветом тащиться по горам несколько верст в лес, а к ночи опять той же утомительной дорогой выходить на берег, так что, достигнув только берега, мы были уже изнурены и едва могли идти.

Выбирая способы снабдить себя пищей, мы не хотели без крайности употреблять силу, чтоб тем не раздражить еще более японцев и не заставить их увеличить надзор и стражу при судах. Завладеть судном был наш главный предмет, ибо мы знали, что их суда всегда бывают хорошо снабжены съестными припасами и пресной водой. В ожидании же удобного для сего случая мы решились, проходя селениями, искать вешала, на коих японцы вялят и сушат рыбу, или стараться поймать в поле лошадь или две и увести их в лес, где, достигнув безопасного места, убить и кормиться до времени лошадиным мясом.
По закате солнца мы поднялись в поход и, достигнув морского берега, пошли вдоль оного, встречая прежние трудности, а в некоторых отношениях еще и более, ибо овраги становились круче и выше, реки в лощинах стали попадаться чаще, а притом текли они с чрезвычайной быстротой и были в глубину местами в пояс. И сверх всего этого, шел сильный дождь, который, вымочив нас, препятствовал еще и отдыхать на траве.
В сию ночь случилось с нами два происшествия, заслуживающих примечания. Первое: идучи вдоль берега подле самой воды, увидели мы перед собою недалеко огонь, но когда приблизились к оному, вдруг он исчез. Тут, где он показался, мы встретили утес чрезвычайной высоты, но ни пещеры, ни хижины никакой не нашли и не знали, откуда сей огонь происходил, или это был только призрак. На утес поднялись мы с превеликим трудом и после, пройдя небольшое расстояние, спустились в весьма глубокую лощину, и когда из нее поднялись на равнину по крутой, излучистой и скользкой тропинке, повстречалось с нами второе происшествие, крайне неприятное и весьма много нас огорчившее.
Господин Хлебников поскользнулся и покатился в овраг, на несколько минут он задержался, но после опять покатился ниже; тогда мы ничего не могли слышать, что с ним сделалось. На вопросы наши, произносимые обыкновенным голосом, он не отвечал, а кричать было невозможно, ибо в обе стороны от нас недалеко были селения. Ночь была столь темна, что в десяти шагах предметы не были видны.
Мы вздумали связать все наши кушаки вместе, к одному концу их привязали Васильева, который и стал спускаться в овраг, куда упал господин Хлебников, а мы сели и, держа кушаки крепко, понемногу выпускали их. Наконец, выпустив все оные, принуждены были опять вытащить его. Васильев нам сказал, что он опускался низко, но далеко ли еще простирается эта пропасть в глубину, увидеть никак не мог. Он кликал господина Хлебникова, но ответа не получил.
Таким образом, мы решились ждать рассвета, а тогда одному из нас спуститься в овраг и посмотреть, жив ли господин Хлебников и в каком он состоянии. В такой мучительной неизвестности об одном из самых полезных наших товарищей пробыли мы часа два, наконец услышали в траве шорох, а потом, к неизъяснимому нашему удовольствию, увидели, что это был господин Хлебников. Он нам сказал, что, упав в рытвину, катился он несколько сажен вниз, потом на несколько минут задержался, но, покушаясь подниматься и не видя ничего около себя, опять покатился. Наконец сажени на четыре перпендикулярной высоты упал в лощину, но, к счастью, не на каменья, однако жестоко ушибся, после встал и, карабкаясь кое-как, достиг того места, где мы его ожидали. Отдохнув немного, он опять пошел с нами, хотя и чувствовал боль в разных частях тела.
Я и теперь без ужаса не могу помыслить, на какие страшные утесы мы иногда поднимались и в какие пропасти часто принуждены были спускаться. Ныне ни за какие миллионы я и днем не полез бы по таким местам. Иногда, поднимаясь на превысокий утес, имея под собою каменья, хватались мы за какой-нибудь прут, выросший в расщелинах горы, не зная, крепок ли его корень или не иссох ли он сам, так что если бы он выдернулся, то державшийся за него вмиг полетел бы вниз и о каменья разбился бы вдребезги. А часто становились мы на высунувшиеся из утеса каменья, которые даже шатались, но Бог был столь к нам милостив, что, кроме сего случая с господином Хлебниковым, никто из нас не упал.
Здесь надобно сказать, что отчаянное наше положение заставляло нас забывать все опасности или, лучше сказать, пренебрегать ими: мы лазили по пропастям, нимало не помышляя ни о смерти, ни о какой опасности, и так равнодушно, как бы шли по самому безопасному месту. Я только желал, чтоб в случае, если упаду, удар был решителен, дабы не мучиться нисколько от боли.
Перед рассветом 30 апреля по обыкновению нашему стали мы подниматься на горы и забрались в частый мелкий лес, где и засели недалеко от дороги, почему и огня нам нельзя было иметь, а нужно было бы, ибо мы все были мокры, да и тогда дождь шел. И так мы легли рядом вплоть друг к другу и оделись нашими парусами. В продолжение дня товарищи мои немного поели из бывшей у них провизии, но я вовсе потерял аппетит, а жажда только меня мучила ужасным образом.
При наступлении ночи мы вышли опять на берег и пошли далее. Во всех селениях, коими мы проходили, не видали мы ни одной лодки, подходящей для нашего предприятия, и, к несчастию нашему, осматривали вешала, но рыбы на них не было; надобно думать, что тогда лов ей не начинался еще, или на ночь японцы рыбу снимают. В поле видели мы лошадей и пытались ловить, но нашли их столь пугливыми и осторожными, что никак ни одной поймать не могли.
Однажды в сию ночь подошли мы к крутому спуску с равнины на морской берег и, спустившись до половины, приметили, что спуск вел нас в самое селение. Продолжая идти, мы сбились с тропинки и, приняв в темноте накладенную стогом вплоть к горе солому за отлогость спуска, взошли на оную и, покатившись с нею вместе, вдруг очутились подле дома на гумне. Тут бросились на нас собаки, но мы, поправясь, продолжали свой путь. Видели двух человек с фонарями, которые, конечно, должны были нас приметить.
Жажда нас всех до такой степени мучила, что мы не пропускали ни одной речки, ни одного ручья, чтоб не напиться, но всякий раз, когда я пил воду, то в ту же минуту после начинало меня тошнить. Настоящей рвоты не было, а беспрестанно шла слюна, и через четверть часа после опять делался сильный позыв на питье, так что даже журчанье ручейка впереди делало некоторое удовольствие и заставляло удвоить шаг, чтоб поскорее напиться, но тотчас после снова делалась тошнота. Таким образом, встречая часто воду, я беспрестанно пил и мучился позывом на рвоту, но есть мне совсем не хотелось. В это время у всех нас изнутри происходил отвратительный запах, который самим нам был несносен.
1 мая мы дневали на косогоре при береге реки в густом лесу подле самого селения, находившегося на песчаном мысу у моря. Из лесу видели мы многих конных и пеших, переходивших вброд чрез реку, и подле нас близко по дороге ходили люди, и потому принуждены мы были просидеть целый день без огня, а когда наступила ночь, то пошли мы в путь. Встретив несколько человек с огнями, мы прижались к деревьям и пропустили их; они скоро воротились, тогда и мы пошли. Подойдя к селению, услышали мы, что там обходные били часы: это означало, что тут была военная команда, а как ночь не довольно еще стемнела и они могли нас увидеть, то решились мы подождать.
Между тем увидели подле самого селения на лугу лошадь, привязанную на аркане. Мы хотели ее взять, завести подалее в лес и убить, на сей конец уже и аркан отрезали, но вдруг вскочил жеребенок. Тогда мы узнали, что лошадь эта была кобыла, и ее жеребенок, бегая кругом, стал очень громко ржать. Поймать же его мы никак не могли, а потому, опасаясь, чтобы по ржанию его японцы нас не настигли, мы принуждены были оставить кобылу. После хотели было надоить от нее в чайник молока, которое послужило бы нам к большому облегчению, но она подошедшему к ней матросу дала было такого толчка, что мы потеряли охоту к молоку.
Когда ночь сделалась уже темна, мы пошли мимо селения в нескольких шагах от оного подле самого берега, и когда поравнялись против средины селения, бросились на нас собаки. Опасаясь, чтобы они лаем своим не обратили внимание караульных, которые тотчас приметили бы нас (ибо мы шли по берегу, а они, смотря из селения к чистому месту на воде, непременно должны были бы нас увидеть), мы принуждены были сесть на берегу за высокой песчаной насыпью. Коль скоро мы сели, то собаки остановились, смотрели на нас и ворчали, но лишь только мы вставали с места, чтобы идти, то они тотчас бросались на нас, начинали лаять и заставляли опять садиться. Таким образом, принуждены мы были более получаса просидеть на одном месте, пока собаки не удалились; тогда мы встали и прошли селение без всякой помехи.
После сего прошли мы еще несколько селений, при одном из коих увидели стоящую у берега на воде лодку, а подле оной на берегу была палатка наподобие будки. Мы хотели рассмотреть, что это за лодка, но матрос Шкаев, желая нетерпеливо узнать, нет ли в палатке чего-нибудь съестного, просунул туда руку и схватил невзначай за лицо спавшего там человека, который в ту же секунду громко закричал. Опасаясь, чтоб из селения на нас не напали, и не зная точно, могла ли лодка всех нас вместить, мы тотчас удалились и легли за каменья, а потом двое из нас подошли потихоньку высмотреть лодку, но, увидев, что человек на ней ходил и озирался во все стороны, мы сочли за нужное оставить его и пошли далее вдоль селения.
Не пройдя еще оного, нашли мы несколько больших лодок, затащенных на бугор к самым домам. Мы их осмотрели и нашли, что они были очень удобны для нас, но стояли от воды так далеко, что спустить их мы не имели никакого способа, почему и принуждены были продолжать путь далее. Скоро после сего нашли мы на пустом берегу большую лодку, стоявшую под крышей, в которой, кроме парусов (но паруса у нас были свои), был весь нужный снаряд, даже ведерки, в которые могли бы мы запасти пресную воду. В это время и ветер нам благоприятствовал, но, к несчастию нашему, лодка сия стояла боком к воде, следовательно, для спуска оной надлежало прежде ее поворотить, для чего у нас недоставало сил. Впрочем, если бы она стояла к морю носом или кормой, то мы ее спустили бы и, в первом доме ближнего селения отбив силой несколько съестных припасов, пустились бы в море. Но как спустить лодку возможности не было, то мы, взяв из нее одну лейку, чтоб доставать и пить ею воду, пошли далее, а на заре, по обыкновению нашему, стали подниматься на дневанье в горы.
День наступил, но мы еще были на голой горе, на которой находилось несколько мелких кустов, кругом же нас были везде тропинки. По берегу видели мы селения, а густой лес, где бы нам можно было скрыться, находился от нас в таком расстоянии, что мы долго достигнуть до него не могли, почему и решились по необходимости сесть между кустами в том месте, где мы были при наступлении дня.
День был ясный, почему мы стали просушивать свое платье, а между тем составляли новый план нашим действиям: мы видели, что, не употребив силы, невозможно нам будет получить съестных припасов, а учинив это и оставшись на берегу, могли мы лишь только понудить японцев увеличить осторожность свою и расставить караулы по берегам. Завладеть же подходящим для нашего предприятия судном едва ли могли скоро сыскать случай, почему и стали мы помышлять, нельзя ли взять две рыбацкие лодки, каковых по берегу везде было много, и переехать на небольшой, покрытый лесом остров, находившийся от берега верстах в двадцати пяти или тридцати[55], на котором, как то мы прежде еще в Матсмае слышали от японцев, нет жителей.

Там могли мы сделать порядочный шалаш и держать огонь когда угодно. Притом можно было без всякой опасности ходить днем по берегу и сбирать раковины и разные морские растения, употребляемые в пищу. Таким образом, имели бы мы средство долго жить в ожидании случая напасть в тихую погоду на какую-нибудь идущую с грузом лодку, ибо в течение трех дней, когда мы имели в виду сей остров, замечено нами, что все суда и лодки, шедшие в обе стороны вдоль берега, проходили между сим островом и берегом Матсмая, и, как казалось, гораздо ближе к острову. Потому мы и думали во время тишины морской, какая здесь по вечерам часто летом бывает, буде случится в виду лодка, выехать и напасть на оную. Если же сего не удастся скоро сделать, то уже летом, когда ветры бывают тише и дуют почти беспрестанно с восточной стороны, пуститься в тех же рыбацких лодках на Татарский берег, отстоящий от Матсмая в четырехстах верстах.
Но в то самое время, когда мы занимались изобретением способов к нашему спасению, судьба готовила нам другую участь. Мы увидели, что люди стали ходить кругом нас по тропинкам, хотя нас они и не примечали. Однако напоследок господин Хлебников увидел, что в некотором расстоянии от нас на высоком холме стояла женщина, которая, часто посматривая к нам, поворачивалась во все стороны и махала рукой, сзывая людей. Мы тотчас догадались, что она нас видит и, верно, делает знаки поселянам, почему и стали спускаться в лощину, чтобы пробраться по оной к лесу. Но не успели мы сойти на самый низ оной, как вдруг лощину сию с обеих сторон окружили люди, прибежавшие и приехавшие верхами; они подняли страшный крик.
Я и Макаров пошли в мелкие кусты и скоро от них скрылись. Но из кустов далее идти нам было невозможно, почему мы тут легли, ожидая своих товарищей и высматривая, сколько было тут поселян и чем они вооружены. Но, к великому нашему удивлению, увидели вместо поселян несколько десятков солдат под командою одного офицера, бывшего на лошади; кроме сабель и кинжалов, они все были вооружены ружьями и стрелами. Они уже успели окружить наших четырех товарищей, которые принуждены были сдаться. Мы из кустов видели, как японцы им связали руки назад, спрашивали об нас и повели к морскому берегу.
Народ же между тем сбегался, и японцы принялись искать нас двоих. Тогда Макаров меня спросил, что мы двое будем делать. Я ему сказал: «Может быть, до ночи японцы нас не сыщут, тогда мы проберемся к морскому берегу, спустим рыбацкую лодку и уедем на остров, а потом на Татарский берег».
Но где паруса наши, чайник, огнива, большие ножи? Это все было у наших товарищей и попалось к японцам, а у нас осталось только по рогатине: у меня с долотом, а у Макарова с ножом. Однако, несмотря на сие, я предложил моему товарищу, если мы освободимся от японцев, поискать на берегу рыбацкую хижину и силой получить все нам нужное; он на сие согласился.
Мы сидели, прижавшись, в кустах, сквозь ветви коих видели солдат и поселян, бегавших по обеим сторонам лощины и нас искавших. Наконец четыре человека из них – двое с саблями, а двое с копьями – спустились в лощину и пошли вдоль оной прямо к нам, а прочие по сторонам лощины шли рядом с ними, держа ружья и стрелы в руках. Те четверо, которые шли к нам, каждый куст, в котором и собака с трудом могла бы скрыться, ощупывали концом копья, а потом приближались к нему.
Когда они были уже близко нас, то Макаров, увидев, что я взял в руки свою рогатину, стал со слезами меня просить, чтобы я не защищался и не убил кого из японцев, говоря, что в таком случае я погублю всех своих товарищей, но, отдавшись, могу спасти их, сказав японцам, что я как начальник приказал им уйти со мной, и что они не послушать меня не смели, опасаясь наказания в России, буде бы когда-нибудь мы туда возвратились. Слова сии, касающиеся до спасения моих товарищей, произвели надо мной такое действие, что я в ту же минуту, воткнув в землю мое копье, вышел вдруг из куста к японцам, а за мной и Макаров.
Явление такое заставило их шага два отступить назад; но, увидев, что у нас не было ничего в руках, они к нам смело подошли, взяли нас, завязали слабо руки назад и повели к морскому берегу в селение. Впрочем, не делали никаких обид или ругательств, но, напротив того, приметив, что я хромал и не мог без большой боли ступать ногою, двое из них взяли меня под руки и помогали подниматься на горы и вообще пособляли идти трудными местами. В селении привели нас в дом, где были уже наши товарищи, с которыми и нас посадили.
Тут дали нам саги и накормили сарацинской кашей, солеными сельдями и редькой, а после напоили чаем. Потом развязали нам руки и связали их иначе – напереди, весьма слабо, совсем не с такой жестокостью, как в Кунашире. Пробыв с час в сем селении, повели нас по берегу в Матсмай за крепким конвоем. Тут приметили мы, что по следам нашим на берегу, где мы шли ночью, японцы ставили тычинки, а где мы поднимались в горы, там они след наш теряли, но после на песке по морскому берегу опять находили. Это показывало, что они за нами беспрестанно следовали, но напасть на нас не хотели, вероятно, опасаясь, чтоб мы, защищая себя, многих из них не перебили, а может быть, и по другим причинам. После мы слышали от самих японцев, что они шли по нашим следам в ночное время и часто нас видали. Рассказывая нам о сем, они показывали, как мы останавливались, пили воду и прочее, но почему не покушались они нас поймать, мы от них не слыхали.
Когда мы проходили селения, то весь народ сбирался смотреть нас. Но, к чести японцев, и теперь должно сказать, что никто из них не делал нам никаких обид и насмешек, а смотрели на нас все с видом сожаления; из женщин же некоторые, подавая нам пить или есть, смотря на нас, плакали. Вот чувствования народа, который некоторые просвещенные европейцы называют варварским! Впрочем, конвойный наш начальник обходился с нами суровее, нежели как прежде японские чиновники делывали. Например, мы шли беспрестанно пешком, хотя мог бы он дать нам верховых лошадей; чрез ручьи и речки не переносили нас, как то прежде бывало, а мы сами должны были переходить вброд; от дождя не закрывали зонтиками, а накинули на нас рогожи и вели нас целые сутки, останавливаясь только в некоторых селениях не более как на полчаса, в которое время давали нам сарацинскую кашу, сушеные раковины или вяленые сельди, а иногда чай без сахара.
Мы устали чрезвычайно, а особливо я. Боль в ноге препятствовала мне скоро идти, почему японский чиновник, управлявший нашим конвоем, велел, чтоб два человека, чередуясь, вели меня под руки; приказание сие японцы исполняли с величайшей точностью. Когда мы на дороге просили пить, то они тотчас у первого ручья останавливались и удовлетворяли нашей просьбе.
В продолжение ночи (которая была очень темна) вели нас с чрезвычайной осторожностью: перед каждым из нас несли по фонарю, перед японскими чиновниками тоже. Мы шли один за другим в линии. Впереди и назади шли люди с фонарями, а на крутых спусках и подъемах бежало впереди нас множество назначенных из ближних селений для препровождения нашего поселян, из коих каждый нес с собой по большому пуку соломы, которую, раскладывая при опасных местах, они по приближении нашем зажигали, отчего все такие места проходили мы, как днем. Если бы кто из европейцев посмотрел издали на порядок нашего шествия в продолжение ночи, то подумал бы, что сопровождают церемониально тело какого-нибудь знаменитого человека.
На другой день (3 мая) около полудня в расстоянии верст десяти от Матсмая в одном небольшом селении встретили нас один из числа первых здешних чиновников и переводчик Теске с отрядом императорских солдат. Тут мы остановились. Встретивший нас чиновник ничего нам не говорил и смотрел на нас, не показывая ни малейшего знака своего гнева или досады, а Теске упрекал нас с сердцем, что мы ушли, и стал обыскивать. Но когда кто-то из матросов сказал ему, что обыскивать нас не нужно, ибо у нас ничего нет, то он отвечал: «Знаю, что ничего нет, но японский закон того требует».
В сем селении начальствовавший взявшим нас отрядом офицер и все его подчиненные оделись в парадное платье, но как тогда шел дождь, то на время они надели епанчи, а подойдя к самому городу, остановились, епанчи скинули и, устроив весь наш конвой в должный порядок, пошли в город чрезвычайно тихими шагами при стечении великого множества народа. Все зрители были по причине дождя под зонтиками, что делало весьма странный вид.
Шествие наше было таким образом: два проводника из обывателей с деревянными жезлами шли впереди по обеим сторонам дороги; за ними гордо выступали несколько человек солдат один за другим с ружьями на плече; потом нас вели одного за другим, и подле каждого из нас шли по два солдата; за нами шли еще несколько солдат с ружьями, также один за другим, как и первые; наконец, ехал верхом офицер, который нас взял. Он был в богатом шелковом платье и посматривал на народ, стоявший по обеим сторонам дороги, как гордый победитель, заслуживающий неизреченную благодарность своих соотечественников!
Таким образом нас прямо повели в замок. Здесь надлежит заметить, что прежде мы хаживали в замке в шапках, но теперь в самых воротах их сняли с нас. Привели нас в прихожую перед судебным местом, где и посадили на лавки, потом дали нам сарацинской каши, соленой редьки и чаю без сахара, а наконец ввели в судебное место, куда через несколько минут привели и господина Мура с Алексеем и поставили от нас в некотором расстоянии.
Когда все чиновники собрались и сели по своим местам, тогда и губернатор вышел. На лице его не было ни малейшей перемены против прежнего, он так же казался весел, как и прежде, и не показывал никакого знака своего негодования за наш поступок. Заняв свое место, спросил он у меня с обыкновенной своей лаской, какие причины понудили нас уйти. Тут я просил переводчиков сказать ему, что, прежде ответа на его вопрос, я должен известить их, что поступку нашему я один виною, принудив других против их воли со мной уйти, а приказаний моих они опасались ослушаться, чтоб со временем, если удалось бы нам возвратиться в Россию, не отвечать за это там. И потому я просил японцев лишить меня жизни, если они хотят, а товарищам моим не делать никакого вреда. На это буньиос велел мне сказать, что если японцам нужно будет меня убить, то убьют и без моей просьбы, а если нет, то сколько бы я их ни просил, они этого не сделают. Потом повторил вопрос, зачем мы ушли.
«Затем, – сказал я, – что мы не видали ни малейших признаков к нашему освобождению, а напротив того, все показывало, что японцы никогда не хотят нас отпустить». – «Кто вам сказал это? – спросил буньиос. – Я никогда не упоминал о намерении нашем держать вас вечно здесь». – «Повеления, присланные из столицы, – отвечали мы, – как встречать русские корабли, и приготовления для сего не предвещали доброго». – «Почему вы это знаете?» – «Теске нам сказал».
Тут начал губернатор спрашивать Теске, а что именно, мы понять не могли. Теске, отвечая, бледнел и краснел.
Прежде вопросы свои губернатор делал мне, а потом спросил господина Хлебникова и матросов, по какой причине они ушли. И когда они сказали, что сделали это по моему повелению, не полагая себя вправе ослушаться своего начальника, то господин Мур, засмеявшись, сказал японцам, что это неправда, доказательством чему представлял он себя, ибо он меня не послушался, и уверял японцев, что в Европе пленные никогда из заключения не уходят. Но они, казалось, не слишком большое внимание обращали на слова господина Мура, а продолжали расспрашивать нас, каким образом мы ушли.
Они хотели знать все подробно: в котором часу мы вышли и в котором месте; каким путем шли городом (для сего заставили они нас начертить расположение нашего дома и той части города, коей мы проходили) и за городом; что в какой день делали; какие вещи и какой запас мы с собой имели. Потом спрашивали, не помогал ли кто из караульных или работников нам уйти, или не знал ли кто из японцев о таком нашем намерении. На все сии вопросы мы объявляли им настоящую истину, каким образом дело происходило.
Наконец, губернатор желал знать, с которого времени мы стали помышлять об уходе нашем и каким образом мы намерены были произвести предприятие свое в действо. При сем случае господин Мур, обратясь к матросам, сказал им, чтобы они говорили правду, как перед Богом, ибо он все уже рассказал японцам.
Мы и без сего увещания не намерены были ничего скрывать, но, рассказывая японцам о всех наших сборах и намерениях, как уйти, мы тотчас узнали по выражениям господина Мура, что хотя матросам он и советовал говорить правду, как перед Богом, но сам в объявлениях своих японцам, кажется, не слишком много помнил о Боге, ибо, рассказав им все дело точно, как оно было, прибавил только безделицу, а именно, что намерение его прежде уйти с нами было притворное, ибо он давно уже заметил, что мы сбирались спастись бегством, и потому нарочно с нами согласился, чтобы, зная все наши планы, мог не допустить нас к исполнению их или открыть об оных японцам и тем оказать губернатору услугу. Что же принадлежит до него, то он вовсе положился на милость японского государя: если он велит отпустить его в Европу, то он поедет, а если нет, то будет довольным себя почитать и в Японии.
Чрез четверть часа после сего спросил нас губернатор, кто писал письмо к нему об Алексее, когда мы сбирались сами уйти, а его оставить На сие господин Мур сказал, что он писал, но, позабыв прежнее свое объявление, прибавил, что писал оное письмо, однако не по своей воле, а по моему приказанию. Это заставило и самих японцев засмеяться. Наконец, спросил губернатор, с какой целью мы ушли.
– Чтоб возвратиться в отечество, без сомнения, – отвечали мы.
– Какими средствами намерены вы были достигнуть оного?
– Завладеть на берегу лодкой и уехать с Матсмая на наши Курильские острова или на Татарский берег.
– Но разве вы не думали, что по уходе вашем тотчас будут разосланы повеления иметь караулы при всех судах?
– Мы ожидали этого, конечно, но в продолжение некоторого времени строгость караулов могла бы ослабеть, и мы успели бы исполнить свое предприятие там, где нас и не ожидали.
– Вы прежде шли по Матсмаю и в прогулках ваших могли видеть, что остров сей состоит из высоких гор, следовательно, должны были знать, что горами далеко вам уйти было невозможно. А по берегам у нас сплошь находятся селения, в которых множество людей, они не допустили бы вас идти берегом. А потому поступок ваш не походит ли на безрассудность или ребячество?
– Однако мы шесть ночей шли вдоль берега и прошли множество селений, но нас никто не остановил. Поступок наш был отчаянный, и потому японцам он может показаться безрассудным или ребяческим, но мы не так об нем думаем, положение наше все извиняло. Мы никогда не ожидали иным средством возвратиться в свое отечество, а напротив того, имели перед глазам лишь вечную неволю и смерть в заключении и потому решились на один конец: или возвратиться в Россию, а не то умереть в лесу или погибнуть в море.
– Но зачем ходить умирать в лес или в море для сего ездить? Вы и здесь могли лишить себя жизни.
– Тогда была бы верная смерть, а притом от своих рук, но, жертвуя жизнью, чтоб достигнуть своего отечества, мы могли еще с помощью Божиею успеть в своем предприятии.
– Если бы вы возвратились в Россию, то что бы вы там сказали о японцах?
– Все то, что мы здесь видели и слышали, не прибавляя и не убавляя ничего.
– Когда бы вы возвратились в Россию без Мура, то государь ваш не похвалил бы вас за то, что вы оставили одного из своих товарищей?
– Правда, если бы господин Мур был болен и по той только причине не мог нам сопутствовать, тогда поступок наш можно было бы назвать бесчеловечным, потому что мы не подождали его выздоровления, но он добровольно пожелал остаться в Японии.
– Знали ли вы, что если бы вам удалось уйти, то губернатор и многие другие чиновники должны были бы лишиться жизни?
– Мы знали, что караульные, как то и в Европе бывает, должны были бы пострадать, но не думали, чтобы японские законы были столь жестоки и осуждали на смерть людей невинных.
Тут господин Мур сказал губернатору решительным и твердым голосом, что мы точно знали об этом японском законе, ибо он сам нам сказывал об нем.
На сие мы отвечали:
– Это правда, что господин Мур сказывал нам, будто в Японии существует такой закон, но по нашему европейскому понятию о справедливости мы не верили его словам, а думали, что господин Мур выдумал сие для того, дабы отвлечь нас от нашего намерения.
Потом губернатор спросил:
– Есть ли в Европе закон, по которому пленные должны уходить?
– Именно на сие писаного закона нет, но, не дав честного слова, уходить позволительно.
Господин Мур и тут, сделав возражение, обращал ответ наш в насмешку и уверял японцев, что этого никогда не бывает. Тщетно мы приводили ему примеры, упоминая об английском генерале Бересфорде, полковнике Паке, морском капитане Сир-Сидней-Смите и о многих других чиновных особах, которые в наши уже времена уходили из плена и тем нимало себя не обесславили. Но господин Мур притворно смеялся и уверял нас в глаза, что случаев, о коих мы говорили, никогда не бывало.
Наконец, губернатор сказал нам речь, которая по изъяснению двух наших переводчиков заключала такой смысл: «Если бы вы были японцы и ушли из-под караула, то следствия для вас были бы весьма дурны, но вы иностранцы, не знающие наших законов, притом ушли вы не с тем намерением, чтобы сделать какой-нибудь вред японцам; цель ваша была единственно достигнуть своего отечества, которое всякий человек должен любить более всего на свете, и потому я доброго моего мнения об вас не переменил; впрочем, не могу ручаться, как поступок ваш будет принят правительством, однако я буду стараться в вашу пользу так точно, как и прежде, чтоб доставить вам позволение возвратиться в Россию. Теперь же, по японским законам, до решения об вас дела матросы будут помещены в настоящую тюрьму, а вы в другое место, называемое инверари»[56].
Окончив речь свою, губернатор вышел, а потом и нас вывели в прихожую. Прежде караульными при нас были императорские солдаты, но незнакомые нам лица; они были под командою того самого нарядного офицера, который нас вел. Теперь он вошел с четвертым по губернаторе чиновником, отправляющим должность уголовного судьи, по имени Накагава-Мататаро, коему и сдал нас. Потом приказал всем своим солдатам выйти вон, а в ту же секунду вошли матсмайские солдаты, прежние наши знакомые, коим Мататаро велел перевязать нас иначе: меня и господина Хлебникова таким образом, как они вяжут своих чиновников, а матросов – как простых людей. Японцы чиновников вяжут веревкой около поясницы, а руки привязывают по кистям против самых пахов так, чтобы нельзя было одной рукой коснуться до другой. Простым людям связывают руки назад – так, как в Кунашире мы были связаны.
Сделав это, повели нас часу в пятом или шестом из замка по городу к настоящей тюрьме, которая была от крепости в расстоянии около версты. В сие время шел дождь, но стечение народа было чрезвычайное, и все зрители стояли под зонтиками.

Глава 8
Свидания наши с губернатором, вопросы его и снисходительное обхождение с нами. – Поступки г-на Мура, старавшегося нас погубить. – Прибытие нового губернатора. – Свидание наше с ним и ласковый его прием. – Нас переводят в другое место и начинают содержать и обходиться с нами лучше.
Городская тюрьма стояла при подошве высокого утеса и, кроме двух деревянных стен, была обведена еще земляным валом, на коем были поставлены рогатки. Войдя во внутренний двор, увидели мы огромный сарай. Вступя в оный, нашли, что внутреннее расположение тюрьмы было точно такое же, как то, где мы содержались по прибытии в Матсмай, с той токмо разностью, что здесь было вместо двух четыре клетки, из коих одна побольше, две поменее, а третья еще менее.
В сарае тюремный пристав по имени Кизиски нас одного после другого развязывал и обыскивал с ног до головы, для чего мы должны были раздеваться до рубашки.

Обыскав меня первого, велели мне войти в самую малую клетку (она была в длину шесть шагов, а в ширину пять, вышины же имела футов десять), стоявшую в темном углу здания. Господина Хлебникова поместили подле меня в другую клетку, которая была побольше моей и посветлее; подле него содержался один японец. А в четвертую клетку, самую большую и по положению своему лучшую (лучшая потому, что проходило в нее более света и свежего воздуха, а притом из оной можно было видеть разные наружные предметы, от меня же ничего не было видно), поместили всех матросов. Потом заперли наши клетки на замки и дверь в сарае затворили.
Мы не могли понять, что значили губернаторские слова, что матросы будут содержаться в настоящей тюрьме, а мы в инверари. Напротив того, теперь видим, что наши места гораздо хуже. После мы уже узнали, что различие состояло в том, что из нас каждый имел свою клетку, а матросы помещены были вместе в одной. Впрочем, мы милости такой не очень желали, однако наши клетки были так близки, что я с господином Хлебниковым свободно мог разговаривать. Заключенный подле господина Хлебникова японец тотчас вступил с ним в разговор, сказав свое имя и объявив, что чрез шесть дней его выпустят. Потом подал он ему небольшой кусок соленой рыбы, за который господин Хлебников подарил ему белую косынку (однако после Кизиски, увидев оную косынку случайно и узнав, откуда он ее получил, изъял от него и представил начальникам своим, которые и велели хранить оную с прочим нашим платьем), а рыбой со мной поделился. Голод заставил нас почесть сей кусок большим лакомством.
Поздно вечером уже бывший наш работник Фок-Массе с двумя мальчишками принес нам ужин, состоявший из жидкой кашицы и двух маленьких кусочков на каждого соленой редьки, а для питья теплую воду. Фок-Массе имел вид сердитый, на вопросы наши отвечал грубо, но не бранил и не упрекал нас в том, что мы ушли. Сначала мы думали, что он опять будет при нас, но узнали, что ему велено было только мальчикам показать, как с нами обходиться, и выучить их русским названиям необходимых для нас вещей; хотя это и не нужно было, ибо мы могли уже свои надобности изъяснять и на японском языке.
После ужина японцы подали ко мне сквозь решетку какой-то старый спальный халат, пронесли что-то и к моим товарищам, потом двери у сарая заперли на замок, и у нас сделалось совершенно темно, ибо решетка между нами и караульнею была обита досками, почему свет оттуда к нам не проходил. Коль скоро при захождении солнца ударило шесть часов, то после сего каждые полчаса караульные к нам входили с фонарями и осматривали нас, а иногда будили и заставляли откликаться И как летние ночные часы у японцев очень коротки, то они почти беспрестанно к нам входили и не давали нам покоя.

На рассвете 4 мая пришел к нам чиновник и всех нас перекликал по именам, а около полудни сказали, что мы должны идти к губернатору, и повели нас в замок, связав, как накануне, и таким же порядком за конвоем, как прежде водили. В замке посадили нас в переднюю перед судебным местом и чрез несколько минут привели господина Мура и Алексея, которых, однако, посадили в судебном месте особенно. Чрез несколько времени ввели нас в присутственное место, развязав прежде руки мне и господину Хлебникову совсем и оставив только веревки по поясу, а матросам развязали одни кисти, локти же оставались связанными, господин же Мур и Алексей связаны не были.
Когда губернатор вышел и занял свое место, то начал снова предлагать нам многие из прежних вопросов, а на некоторые из них требовал только пояснения. Когда же все это было кончено, то спросил он меня, как я считаю поступок своего ухода – хорошим или дурным, и как я признаю себя – правым или виноватым перед японцами.
«Японцы сами, – отвечал я, – заставили нас принять такие меры. Во-первых, взяли они нас обманом, показаниям нашим не верят и не хотят снестись с нашими судами, буде бы они пришли сюда, чтобы получить от нашего правительства уверения в справедливости того, что мы объявляем. И что нам было делать? Посему я и не считаю себя перед ними виноватым по самой справедливости дела».
Губернатор на сие сказал, что он удивляется моим словам: взятие нас в плен – старое дело и говорить о нем не должно, а он спрашивает только, прав ли я или виноват в том, что ушел, и что если я буду считать себя правым, то он этого никак не может представить своему государю. Я тотчас приметил, что ему хотелось, чтоб мы признали себя виноватыми, и потому сказал: «Если бы мы судились с японцами перед Богом или там, где мы были бы наравне, то я мог бы много кое-чего сказать в оправдание нашего поступка. Но здесь японцев миллионы, а нас шесть человек, и мы у них в руках, то пусть они судят, как хотят: прав ли я или виноват. Я только их прошу считать виноватым меня одного, ибо прочие мои товарищи ушли по моему приказанию».
Приметно было, что губернатор с большим удовольствием принял признание мое в том, что я виноват, и сказал: похвально, что, желая оправдать своих соотечественников, я беру всю вину на себя, но в таком случае послушание моим повелениям может быть только некоторым образом извинительно матросам, а не господину Хлебникову, ибо он, быв сам офицером, должен знать, что начальство мое над ним простиралось, пока мы были на корабле, а не в плену.
Потом сделал он господину Хлебникову подобный вопрос: признает ли он себя виноватым. И когда господин Хлебников стал приводить доводы в наше оправдание, что по всем правилам справедливости и человеколюбия нельзя нас обвинить, то японцы начали было рердиться и беспрестанно повторяли, что таких ответов нельзя им представить своему государю. Напоследок уже то лаской, то гневом убеждали нас всех сказать прямо, что мы нехорошо сделали, говоря, что это нам же в пользу послужит, и когда мы на это согласились, то они весьма были довольны. После сего вскоре губернатор нас отпустил, оставив у себя для расспросов господина Мура и Алексея.
Здесь надобно сказать, что когда я объявил японцам, сколь много меня мучит боль в ногах и что я с трудом могу стоять, то губернатор тотчас приказал подать мне стул и велел во все время нашей конференции сидеть. По выходе из судебного места нам завязали руки и отвели в тюрьму прежним порядком. Я нашел в своей клетке вместо данного мне накануне мерзкого халата прежнее одеяло и большой халат на вате; товарищам моим также положили спальный прибор.
Теперь содержать нас стали, можно сказать, настоящим образом по-тюремному, так же точно, как и японца, с нами вместе заключенного. Впрочем, хотя для нас такое содержание казалось жестоким, но я смею сказать, что в сем отношении законы японские несравненно человеколюбивее законов многих европейских держав. Мы теперь содержались в настоящей тюрьме, где также был заключен один из преступников, следовательно, и должны место сие сравнивать с настоящими европейскими тюрьмами, а чтоб читатель мог сам сделать такое сравнение, то я здесь подробно опишу наше содержание.
Я уже сказал, в каких клетках мы были заключены; внутри они были очень чисты, а также и в коридорах работники наши каждый день мели. Когда же нас водили в замок, то они выметали наши клетки и спальное наше платье выносили на солнце просушивать.

Кормили нас по три раза в день: поутру, в полдень и вечером. Пища состояла в крутой из сарацинского пшена каше вместо хлеба, которую давали по порциям, меркою наподобие наших грешневиков; такой порции для нас было слишком достаточно, и мы не могли всю ее съедать, но матросы находили, что она для них мала. Впрочем, это только вначале, пока после трудного нашего путешествия и перенесенного голода мы чувствовали большой позыв на еду, а после и для них порции сей было достаточно. С кашей давали нам похлебку из морской капусты или из какой-нибудь дикой зелени, как то: из баршовнику, черемши или дегильев, подмешивая в оную для вкуса квашеных бобов, по-японски миссо называемых, к чему иногда прибавляли несколько кусочков китового жиру. А временем вместо похлебки давали кусочка по два соленой рыбы с квашеной дикой зеленью, что бывало по большей части по вечерам.
Пили мы теплую воду, и всегда, когда угодно было. Если, бывало, ночью спрашивали мы пить, то караульные тотчас без всякого ропоту будили работников и приказывали приносить нам воды. Но уже умываться нам здесь не приносили и гребней не давали, а умывались мы той водой, которую спрашивали для питья; гребенку же стали давать чрез несколько времени после, и она, как кажется, была штатная тюремная, ибо зубцы ее были крайне малы, видно, для того, чтоб мы не могли ими себе вреда сделать.
Но при всем таком дурном содержании и обхождении с нами японцев в некоторых случаях показывали они к нам особенное внимание. Например, один раз ночью случилось сильное землетрясение, так что вся тюрьма наша задрожала, и на дворе и на улицах сделался необыкновенный шум, тогда наши караульные тотчас вошли к нам с фонарями и сказали, чтоб мы не тревожились, ибо это не что иное, как землетрясение, которое часто здесь случается, но никогда не бывает опасно. Может быть, это сделали караульные сами собой по своему добродушию, ибо хотя большая часть содержавших при нас внутреннюю стражу очень сурово на нас смотрели и грубо обходились, но, к чести сего народа, справедливость заставляет сказать, что некоторые из них отменно были к нам ласковы и старались нас утешать. А особливо один, по имени Гоонзо, был добродушен, он часто приносил нам какие-нибудь гостинцы и подавал так, чтоб товарищи его не могли видеть, а иногда сказывал нам, чтоб мы спросили воды и чашку оставили у себя, потом, дождавшись времени, когда товарищ его уходил, он тотчас выливал воду из чашки, а вместо оной наливал своего чаю и подавал нам. То же самое делали для нас и еще человека два
Но самый величайший пример человеколюбия и добродетели нашли мы в одном солдате, который был старший над внутренней стражей в ту ночь, когда мы ушли. Он находился при отряде, посланном за нами в погоню, но уже не в звании воина, а простого работника; он был с нами с той минуты, как нас взяли, и до прихода в Матсмай. Небритая борода и волосы на голове, а также бледное лицо показывали грусть его, которой мы были причиной, но при первом свидании с нами он поклонился нам учтиво, не показав ни малейшего виду гнева или ненависти, и во всю дорогу услуживал нам чем мог весьма охотно. Видно было, что он поступал так не по принуждению, ибо другие не так обходились с нами. Поступками своими он трогал нас до слез, имя сего достойного человека – Кана.
Спустя несколько дней от последнего нашего свидания с губернатором повели меня одного в замок, где в присутствии некоторых чиновников первый и второй по губернатору начальники меня расспрашивали, приказав прежде, чтоб я по болезни в ногах сел на поданный мне стул. До входа моего еще в присутственное место выходил ко мне Теске. Разговаривая со мною о господине Муре, сказал он, что Мур жестоко на нас сердит и говорит очень много дурного о наших поступках. Но Теске советовал мне не печалиться, ибо японцы не расположены верить всем словам господина Мура. Сверх того сказал он мне, что Мур просился в японскую службу, и потому прежде, нежели японские чиновники стали меня спрашивать, я просил их, чтоб они позволили мне открыть им мои мысли и выслушали меня со вниманием, а переводчиков просил переводить мои слова как можно вернее. Они отвечали, что рады будут слушать все, что я желаю им сообщить. Тогда я спросил их: «Если бы три японские офицера были где-нибудь в плену, и двое из них сделали точно то, что мы, а третий то, что сделал Мур, и подробный отчет об их поступках дошел бы до Японии, то как бы японцы стали об них судить?»
Они засмеялись и на вопрос мой никакого ответа не сделали, но вместо того старший из них сказал мне, чтоб я ничего не боялся: для японцев как Мур, так и все другие русские равны; им только нужно знать настоящее дело. Потом продолжал, что по японским законам ничего скоро не делается, и потому мы теперь в тюрьме. Но когда новый губернатор приедет, то нас переведут в другое, лучшее место, а после и в дом, и есть надежда, что правительство их велит отпустить нас в Россию.
После сего начали они меня спрашивать. Первый их вопрос был: справедливо ли то, что они слышали от курильцев, будто Резанов участвовал в сделанном на них нападении, дав прежде о сем Хвостову повеление, которое после хотя он и отменил, но Хвостов не послушался, а первое повеление исполнил. Нетрудно было мне угадать, кто таковы были эти курильцы: господин Мур все это открыл им. На сей вопрос я сказал, что мы никак не можем верить, чтобы Резанов участвовал в сем деле, но что Хвостов учинил то без его повеления. Потом японцы предлагали мне множество вопросов из тетради, перед ними лежавшей, касательно до нашего плавания, до предмета экспедиции, о состоянии России и о политических ее отношениях к европейским державам, а особливо к Франции. Я видел, что все их сведения получили они тем же каналом. На некоторые предметы я согласился, а многие долг мой был опровергнуть по причине их неосновательности; другие же были вовсе не справедливы.
Когда самое неприятнейшее для меня дело сие было кончено, то старший из двух чиновников сказал мне, чтоб мы ничего не боялись и не печалились, а помнили бы, что японцы такие же люди, как и другие, следовательно, никакого зла нам не сделают, и с таковым утешением отпустил меня. А я по приходе в тюрьму рассказал все, что со мной случилось, господину Хлебникову.
Вскоре после сего случая пришел к нам чиновник Нагакава-Мататаро с обоими переводчиками. Они принесли с собой бумагу, в которой были записаны наши ответы, с тем, чтобы проверить их. При сем случае они нам сказали, что показание наше, где и как мы взяли ножи, а также известие, слышанное нами о повелении, как поступать с русскими судами, и об отправлении войск и пушек в Кунашир, не записано, и чтоб мы в другой раз, когда губернатор станет нас спрашивать, о том не говорили. Это сделано было, без сомнения, для того чтобы пощадить своих людей, в сем деле запутанных. Почему мы и сами, желая избавить от беды невинных солдат и работников, чрез оплошность коих получили мы ножи, а также спасти и самого Теске, охотно на сие предложение согласились.
Но второе их требование было слишком нам противно; оно произвело между японцами и нами горячий спор и заставило Мататаро, против его обыкновения, слишком разгорячиться, бранить и угрожать нам. Он хотел, чтоб мы сами совершенно оправдали господина Мура, признали, что намерение его уйти с нами было действительно притворное и что он Симонова и Васильева никогда не уговаривал согласиться на наш план. Но мы этому противились и ничего не хотели переменить в ответах наших по сему предмету. Мы говорили, что какое намерение имел в сердце господин Мур, нам неизвестно, но поступки его не показывали, чтобы он притворялся, и мы уверены, что он действительно хотел с нами уйти и, вероятно, ушел бы, если б робость ему не попрепятствовала пуститься на столь отчаянное предприятие.
Мы имели весьма важные причины не давать ему способов вывернуться из сего дела. Считаю за нужное объяснить сии причины, дабы читатели не причли наших поступков мщению или желанию погубить господина Мура.
Он, как я выше уже сказал, покушался исключить себя из числа русских и старался уверить японцев, что он родом из Германии. Следовательно, если бы мы сами засвидетельствовали непричастность его в наших видах и всегдашнюю преданность японцам, то немудрено, что японцы, погубив нас, могли бы отправить его на голландских кораблях в Европу для возвращения в мнимое его отечество, Германию, откуда он мог бы прибыть в Россию. Тогда, не имея свидетелей, в его воле было составить своим приключениям какую угодно повесть, в которой, может быть, приписал бы свои дела нам, а наши себе и сделал бы память нашу навеки ненавистной нашим соотечественникам. Вот какая мысль более всего нас мучила, и потому мы не хотели отступить от истины для оправдания господина Мура. Впрочем, если бы сие оправдание, от нас зависящее, могло доставить ему достоинство первого вельможи в Японии, лишь бы только не возвращение в Европу, то мы охотно бы на это согласились, несмотря на то что он изобретал все средства вредить нам.

В числе многих было следующее: в Кунашире между прочими моими вещами японцы взяли у меня записную карманную книжку. Спустя много времени после того вспомнил я, что в книжке моей по некоторому случаю были записаны имена Давыдова и Хвостова. Я тотчас о сем обстоятельстве объявил господам Муру и Хлебникову и просил их совета, что нам сказать, когда японцы разберут содержание дела и станут нас спрашивать. Тогда еще мы и господин Мур помышляли и действовали одной душою и одним сердцем; теперь же он открыл японцам, что имена помянутых офицеров стоят в моей книжке, перевел им содержание дела и сказал, что они были некогда моими друзьями. О сем открыл мне Теске, объявив притом, чтобы я не беспокоился: дурных следствий от сего не произойдет, ибо, по его словам, господин Мур открыл о сем деле японцам без всякой нужды. Да и действительно, они ни слова у нас не спросили по сему обстоятельству.
Мататаро и переводчики дня два или три сряду к нам приходили и уговаривали нас переменить наше показание касательно господина Мура, но как мы твердили одно и то же, то они оставили нас, но сделали ли какие-нибудь перемены в наших ответах, мы не знаем.
Между тем я крайне беспокоился мыслями, что господин Мур какой-нибудь хитростью выпутается из беды, получит со временем дозволение возвратиться в Европу, очернит и предаст вечному бесславию имена наши, когда никто и ни в какое время не найдется для опровержения его. Такая ужасная мысль доводила меня почти до отчаяния. Притом я в это время захворал, и хотя первые семь или десять дней лекарь к нам не ходил, несмотря на то что матросы требовали его помощи, но теперь японцы умилостивились, и лекарь стал посещать нас каждый день.
Здесь, к чести губернатора Аррао-Татзимано-Ками, должно сказать, что он, полагая причиной моей болезни одну печаль, прислал к нам чиновника Нагакаву-Мататаро сказать мне, что если болезнь моя происходит от печали, то чтобы я успокоился: японцы не хотят сделать нам никакого зла и по приезде нового губернатора переведут нас в другое, лучшее место, а потом оба они будут стараться о доставлении нам позволения возвратиться в свое отечество. Переводчик Кумаджеро говорил с такой чувствительностью, что у него слезы на глазах показались, и сколь я ни подозревал тогда искренность японцев, однако поверил ему и сделался покойнее.
Вскоре после сего японцы немного улучшили наше содержание, начали иногда давать нам род лапши, по их туфа называемой; с кашей варили мелкие бобы, которые они почитают не последним лакомством, а несколько раз и из курицы похлебку давали. Для питья же вместо воды стали давать чай – это приказано было губернатором по особенному представлению Теске.
В продолжение нашего заточения в городской тюрьме повстречался случай, о котором нельзя не упомянуть. Когда соседу нашему японцу, содержавшемуся не шесть дней, как то он нам прежде сказал, но гораздо более, сделано было на тюремном дворе телесное наказание, так что мы крик его могли слышать, то в тот же день пришел к нам с переводчиком Кумаджеро чиновник и уголовный судья Мататаро объявить по приказанию губернатора, чтоб мы, слышав о наказании преступника, содержавшегося с нами в одном месте, не заключили, что и мы подобному наказанию подвержены быть можем, ибо по японским законам иностранцев нельзя телесно наказывать.
Преступление сего человека состояло в том, что в общих, или, по-нашему сказать, торговых, банях он оставлял свое худенькое платье, а брал другое, понаряднее, будто бы ошибкою. При нас водили его несколько раз в суд со связанными назад руками. Наконец в один день дали ему 25 ударов, а через три дня еще 25, но чем секли, мы не видали, а слышали удары и что он громко кричал. Приводили его в тюрьму с обнаженной спиной, которая была в крови; работники плевали на спину и растирали слюну, тем и лечили его. Потом, как спина поджила, то на руки выше локтей положили клеймо, означающее, что он был наказан, где и когда, и отправили на северные Курильские острова, разумеется, на северные из принадлежащих японцам.
В то время мы думали, что сие уверение было ложное, сказанное только, чтоб нас успокоить, но после узнали, что действительно у них существует такой закон, из которого исключены только те иностранцы, кои будут проповедовать японским подданным христианскую религию, ибо против таковых у них есть самые жестокие постановления.

В половине июня водили нас всех раза два к губернатору, где в присутствии его и других чиновников читали нам наши ответы и спрашивали, так ли они написаны. Все те случаи, которые могли быть пагубны для японцев, впутанных в наше дело, и о коих выше я говорил, были выпущены, почему мы об них и не поминали. Но когда читали ответы господина Мура, то мы делали возражения, ибо он от всего отперся и уверял, что никогда не уговаривал матросов уйти. При сем случае Шкаев ему сказал: «Побойтесь Бога, Федор Федорович! Как вам не совестно? Разве вы никогда не надеетесь быть в России?» Я и господин Хлебников сказали ему: «Молчи!» Господин Мур это тотчас взял на замечание, и мы после за слова сии дорого было заплатили, как то впоследствии будет описано. Наконец японцы, видев наши споры, взяли на себя согласить сделанные нами ответы и отпустили нас.
29 июня прибыл в Матсмай новый губернатор Огасавара Исено-ками. 2 июля повели нас в замок. В присутственном месте нашли мы всех тех чиновников, которые обыкновенно бывали при наших допросах, и господина Мура с Алексеем. Лишь мы вошли, как господин Мур сказал мне, чтоб я ничего не боялся, ибо дела хорошо идут. Чрез четверть или полчаса прибыли оба губернатора со своими свитами; у каждого из них по одному чиновнику шли впереди, а все прочие назади. В свите нового губернатора, который был старее, находилось двумя человеками более, нежели у прежнего; шел он впереди и сел на левой стороне, а прежний губернатор рядом с ним на правой.
В Японии на губернаторские места определяются люди из дворян, или, лучше сказать, бояр. Класс сей после владетельных князей, называемых данмьио, есть первый; они именуются хадамадо. Старшинство между ними считается по заслугам и древности фамилии; так и начальство им дается. Это похоже на старинное обыкновение, существовавшее до введения в России регулярных войск. Впрочем, новый губернатор и летами был гораздо старее: он имел 74 года от роду, а прежний 50, но оба казались несравненно моложе своих лет, как и все японцы вообще кажутся. Новый губернатор по росту был выродок из японцев – не ниже наших матросов, и потому японцы смотрели на него как на некое чудо. Услышав, что он назначен в Матсмай губернатором, японцы тотчас сказали нам, что великан сюда едет, и мы увидим, что и в Японии есть люди не ниже нас. Еще видели мы одного офицера службы князя Намбуского, который и у нас считался бы большого роста.
Все бывшие тут японцы отдали им свое почтение обыкновенным у них образом, о коем я прежде упоминал, а мы поклонились им по-своему. Прежний губернатор, указав на товарища своего, сказал, что это приехавший к нему на смену обуньио Огасавара Исено-ками, и велел нам сказать ему, начиная с меня, чины и имена наши, что мы и сделали с поклоном, говоря: я такой-то. На сие он нам отвечал улыбкой и небольшим наклонением головы вперед. Потом прежний губернатор, приказав одному из чиновников принести большую тетрадь, сказал, что она писана Муром и названа им представлением и что теперь нам нужно оную прочитать и объявить им, согласны ли мы в том, что Мур описывает. После сего оба губернатора вышли, поручив бывшим тут чиновникам выслушать наше мнение.
Господин Мур сам стал читать свое сочинение, в коем после многих комплиментов прежнему губернатору, уделяя частицу и новому, описывает он все наши сборы уйти почти так, как они действительно происходили, утверждая, однако, что его согласие с нами было притворное; опровергает наши ответы, стараясь нас обвинить; потом открывает японцам причину нашего путешествия; описывает подробно состояние восточного края Сибири и делает некоторые замечания о России вообще, а в заключение просит у японцев для нас милости.
Выслушав сию бумагу, мы стали на некоторые места делать свои возражения, но японцы жестоко против нас за это рассердились и говорили, что мы не имеем права Мура оспаривать. Посему я сказал, что если они хотят объявления господина Мура непременно принять за справедливые, то мы переспорить их не можем, свидетелей здесь нет, и так пусть будет по их желанию. Господин Хлебников предложил еще несколько возражений и тем более раздражил японцев; напоследок и он замолчал. Но мы твердое приняли намерение не подписывать бумаги господина Мура, если бы японцам вздумалось утвердить оную нашей подписью, чего, однако ж, не последовало.
По окончании сего дела оба губернатора опять вошли прежним порядком, и один из чиновников донес им, что бумага господина Мура нами прочитана. Что ж он сказал касательно нашего об ней мнения, мы разобрать не могли. После сего новый губернатор, вынув из-за пазухи куверт, по-европейски сделанный, отдал его прежнему губернатору, а сей одному из чиновников, от коего передан он переводчику, а наконец дошел и к нам. Русская надпись на нем заключалась в двух словах: «Матсмайскому губернатору». В куверте находился лист, на коем написаны были по-русски с французским переводом угрозы японцам и проч. в случае, если они не согласятся с нами торговать. Мы тотчас увидели, что это та бумага, присланная Хвостовым, о коей японцы нам прежде говорили.
Впрочем, она была без числа, никем не подписана, и не сказано в ней, по чьему повелению послана она в Японию. Сим старались мы доказать, в чем и господин Мур нам усердно помогал, что произошла она от своевольства частного человека, и что мы уверены и можем клятвою утвердить, что правительство наше не имело в сем деле ни малейшего участия, хотя писавший оную и простер дерзость свою столь далеко, что такую бумагу осмелился послать в Японию. Даже и самое незнание сочинителя оной свидетельствует, что она не от правительства произошла, ибо в ней упоминается о жителях Урупа, которых там давно уже не было и нет, что, конечно, правительству нашему известно, которое в актах своих не поместило бы такой грубой ошибки, если б бумага сия была действительно официальная. Но она не что иное есть, как подложное сочинение, написанное дерзким, малозначащим человеком. Когда губернаторы выслушали наши доказательства, то новый из них сказал, что он не спрашивает у нас, подложная ли это бумага, но хочет только знать подлинное содержание оной, дабы мог о том донести своему государю. Посему мы ее тут же перевели словесно, а после господин Мур перевел и письменно.
В заключение новый губернатор сказал нам, что в непродолжительном времени нас переведут в другое, лучшее место и содержание наше улучшат. После сего оба губернатора вышли, а потом и нас отвели опять в тюрьму.
С сего дня все японцы, при нас бывшие, переменили свое обращение с нами: они сделались гораздо ласковее и снисходительнее. От Теске мы узнали, что господин Мур и Алексей по уходе нашем переведены были в прежнее наше жилище, которое теперь назначается для нас, а для господина Мура с Алексеем там же делают особливую пристройку, и потому, пока оная не будет готова, мы должны оставаться в тюрьме. Сверх того, Теске же нам сказал, что государь их при отпускной аудиенции нового губернатора велел ему как можно стараться о сохранении нашего здоровья и по прибытии его в Матсмай тотчас переменить содержание наше к лучшему.
Между тем повстречался случай, который показал нам в полной мере великодушие и доброту сердца переводчика нашего Теске. Когда я поехал в Кунашире на берег, у меня в кармане было случайно черновое письмо, которое я хотел оставить японцам, не полагая, что буду иметь с ними сношение, в коем, упрекая их за вероломный поступок, что они в безоружных людей стреляли и проч., употребил я некоторые оскорбительные для них укоризны. Но между тем говорю, что у нас без воли правительства ни один военный офицер не может начинать неприятельских действий иначе, как в собственную свою оборону, и потому теперь не хочу отмстить им за их варварский поступок, но не для того, чтоб их боялся, а потому, что не смею сего сделать без воли моего государя. Последняя часть сего письма служила много к показанию нашего дела в настоящем виде, а первая мог