
Сокол, № 1, 1991
Владимир Рыбин
Сокол, № 1, 1991. Литературно-художественный журнал приключений и фантастики.Сокол, № 1, 1991
Литературно-художественный журнал
приключений и фантастики
Дорогие читатели!
Перед Вами первый номер нового литературно-художественного журнала приключений и фантастики «Сокол». Изображение атакующего сокола — древнего символа русских княжеских родов — отличительный знак нашего журнала. Запомните его. Под этим знаком Вы всегда найдете и прочтете нечто захватывающе интересное.
Любители приключенческой и фантастической литературы, возможно, обратят внимание на некоторую схожесть «Сокола» с журналом феноменальной популярности «Искатель». В этом нет ничего удивительного, поскольку главным редактором «Сокола» стал писатель Владимир Рыбин, долгие годы работавший редактором «Искателя» и принесший сюда его традиции.
Первое время наш журнал будет распространяться только в розницу, главным образом через сеть магазинов военной книжной торговли.
Заявки на него можно посылать по адресу: 107078, Москва, ул. Садово-Спасская, д. 3, магазин «Военная книга».
В 1991 году «Сокол» будет выходить ежеквартально. В дальнейшем периодичность увеличится.
Редколлегия

Владимир Рыбин
Золото храма

В недвижном морозном воздухе стояла над плавательным бассейном стена пара. Наверху пар сбивался в кучи, грудился громадными куполами. Солнце искрилось на тех куполах, и перед оторопевшими людьми вставало видение Храма.
Ефим не сразу увидел это чудо. Заболтавшись в метро с давним своим приятелем Гошкой Саватеевым, он вышел с другого конца станции Кропоткинская, — не прямо к бассейну, как собирался, а на площадь. Спохватился уже у выхода, но идти назад было далеко, да и бросать пятак только для того, чтобы пройти станцию, ему не хотелось. Решил перебежать улицу поверху, заторопился, но не смог сразу пробиться сквозь толпу у выхода. Люди, обычно спешившие, сегодня почему-то застревали в дверях. Ефим все же протолкался на улицу и направился налево, к переходу, и вдруг остановился, пораженный видением. Люди молча стояли вокруг Ефима, какая-то старушка торопливо крестилась и бормотала неслышное.
— Никакого чуда нет, — сказал за его спиной надтреснутый голос. — Сегодня взорвали-то, вот и пожалуйста.
Оглянувшись, он увидел старика в шапке с опущенными ушами. Глаза у старика были разные: левый — зеленоватый, искрящийся, со слезинкой, правый — широко раскрытый, немигающий, с черным зрачком, похожим на объектив фотоаппарата.
— Да, да, молодой человек. Как раз сегодня это и было. Ровно полвека прошло. Юбилей.
— Чего? — буркнул Ефим.
— А ты не знаешь — чего? Что тут раньше-то было?
— Церковь какая-то.
— Какая-то!.. Стыдитесь, молодой человек. Пора уж стыдиться содеянного.
— Чего я-то?!
— Забыли, вот чего. А оно не забывается. Хотели адово купалище сотворить на этом месте, а оно, вишь, и из ада видения подымаются, напоминают…
— А, вспомнил, — обрадовался Ефим. — Храм Христа назывался.
— Храм Христа Спасителя. Да-с, молодой человек, символ российский. А символ разве уничтожишь? Говорили, будто бы, взрывая Храм, боролись с религией. А религиозное в людях этим только усилили. А вот памятника, великого памятника, не стало. Значит, не с «опиумом» расправлялись, а с памятью народной. В честь победы над Наполеоном построен храм-то, на народные деньги, да-с…
Ефим вспомнил вдруг, что торопится: в бассейн только опоздай ко времени, все лучшие ящики в раздевалке позаймут. Что-то с ним сегодня неладное творилось: в метро заболтался и тут. Он еще глянул на облако над бассейном и ничего такого, что поразило его вначале, не увидел. День выдался морозный, да солнечный, да безветренный, вот пар-то и скапливается. И уж непонятно было, чего все вылупились на этот пар?
— Это ведь какими глазами глядеть, — сказал старик, будто читал его мысли. — В спешке-то разве что увидишь? Всё бегом, бегом. В беготне да спешке половину России проглядели.
— Да уж… — Ефим хотел сказать что-нибудь поехиднее насчет дурного правого глаза старика, да вдруг подумал, что он у него, наверное, искусственный, стеклянный, и промолчал.
И опять старик удивил.
— Конечно, — сказал он, — обижать-то мы все горазды. Только и знаем, что обижаем друг друга. А может, человек-то, которого ты ругмя ругаешь, и есть тот самый, кто тебе нужен.
— Тороплюсь я…
— Торопись не торопись — вперед себя не успеешь. К тому же купаться сегодня — грех…
— А-а! — Ефим отмахнулся и побежал через улицу. Услышал сзади:
— Потом потолкуем…
Хотел оглянуться да опять махнул рукой: надо было спешить.
Работал Ефим слесарем-водопроводчиком тут, неподалеку от бассейна, можно сказать, в соседних домах, и считал, что не пользоваться таким соседством — вот это уж действительно был бы грех. Заявок на разные ремонты было множество — всего не переделаешь. А раз так, то можно и оторваться на часок: одним починенным краном больше, одним меньше, — что от того менялось?
В раздевалке, к его удивлению, было полно свободных ящиков. Мелькнула мысль насчет сегодняшнего греха, о котором говорил старик, — неужто потому и народу мало? — да не верилось в такую щепетильность москвичей, с рождения обалдевающих от спешки. Везде им надо успеть: на работу, домой, в бассейн, в магазин, — и никуда-то они не успевают, и потому давным-давно не видят ничего перед собой, кроме ими же выдуманных целей. И сам Ефим был не лучше других, да только работа, или, как он любил выражаться, специфика работы у него была такая, что он имел время даже и посидеть с дружками или в одиночку, подумать-порассуждать.
А сегодня он и в самом деле торопился: через час в подвальчик, где было его рабочее место с верстаком, тисками и прочим, должен был заявиться дружок, тот самый Гошка Саватеев, и принести все необходимое для философской беседы. Хорошо после бассейна, после баньки-то! Только опаздывать никак нельзя было, не из тех Гошка, кто мог долго ждать, когда все с собой, откупорит, не задумается.
Раздевался он поспешно, будто подгоняли, в душевую зашел на миг, только чтобы натянуть плавки да резиновую шапочку, и так же торопливо сбежал по ступеням в теплую, как в ванне, воду. Вода Ефиму не понравилась сразу. Пахло от нее сегодня особенно остро хлоркой и еще чем-то. Он плыл по пустынной дорожке, справа и слева обозначенной красно-белыми поплавками, и все принюхивался. Решил, что# пахнет не иначе, как мочой, и почти перестал дышать, и как можно выше поднял голову. Над водой стлался густой пар, в этом пару ничего не было видно.
По соседней дорожке навстречу проплыл толстый дядька с вытаращенными глазами, брызги от него летели во все стороны, и Ефим отвернулся, чтобы не попало на лицо. Доплыв до кафельной стенки, он, как обычно, высунулся из воды по пояс и сразу почувствовал, как же силен мороз. Даже здесь, под шапкой пара, он ощутимо хватал за плечи. Вспомнил: на термометре у входа в бассейн было ниже тридцати. Сразу же почувствовал, что озябла голова. Обычно голова согревалась частым подныриванием, но сегодня подныривать не хотелось. Он закрыл голову ладонью и вдруг ни с того, ни с сего затосковал. Было такое ощущение, будто он потерял что-то очень для себя дорогое или забыл что-то важное. Огляделся. Недвижная поверхность воды мертво поблескивала, и никого вокруг не было, и никаких звуков не доносилось ниоткуда, будто все, кто пришел купаться, уплыли, внезапно поразбежались. Только за сетчатым заграждением маячила одинокая черная фигура. Зевак там, за сеткой, всегда было много, и Ефим обычно не обращал на них внимания. А теперь присмотрелся и, к удивлению своему, узнал старика, того самого, что приставал к нему у метро.
Купаться Ефиму совсем расхотелось. По такой же пустынной дорожке он проплыл обратно, вылез и хорошенько вымылся под душем. Время теперь у него было, и он не торопился. Неспешно оделся, вышел в салон-чик, где в креслах всегда отдыхали распаренные, расслабленные купальщики, и первое, что увидел — сверлящий, немигающий глаз старика. Этого уж он и вовсе не ожидал и в растерянности застрял посередине салона. Ему показалось, что если сейчас пойдет к выходу, то старик тоже встанет и пойдет следом, и это будет черт те что.
Старик поднял руку в неснятой вязаной перчатке и толстым пальцем поманил Ефима, показал на кресло рядом.
— Вот прилип, — тихо выругался Ефим и пошел было к двери. Но вместо этого очутился перед тем самым пустым креслом и сел.
— Сегодня, мил человек, о делах забудь, — сказал старик. — Работа есть.
Очень это удивило его. Для работы подают заявки в домоуправление, в крайних случаях прибегают к нему в подвал. Но это когда подлинный потоп. А тут ни заявки, ни потопа, судя по спокойствию старика. Дай волю, начнут на улице ловить, заездят. Жильцов-то вон сколько, у каждого краны, а он, слесарь, один на всех, сам себя не пожалеешь, никто не пожалеет. Чтобы раз навсегда поставить назойливого старикашку на место, сказал с выражением:
— Работа не волк. Слыхал? Не откладывай на завтра то, что можешь сделать послезавтра.
И захохотал, довольный. Тоска, так внезапно схватившая его в бассейне, отпустила, и он чувствовал себя вполне на уровне, как всегда было в предвкушении.
— Не позорь москвичей. На нас смотрят, — сказал старик, посмотрев почему-то вверх.
Ефим тоже посмотрел вверх. Потолок как потолок, давно не беленный, с потеками по углам. Посмотрел по сторонам. В салончике, можно сказать, совсем было пусто, лишь несколько человек, красные после душа, сидели в креслах поодаль, остывали перед тем, как выскочить на мороз.
— Ты чего, ругаться меня позвал? Подавай заявку, как положено, тогда и приходи.
— С бутылкой? — невинным голосом спросил старик.
— Как положено.
— Да у тебя уже есть одна. Нераспечатанная «Российская» в закутке-то.
— Чего?! — Он даже подскочил, до того это было странно слышать. Бутылка, которую он берег на крайний случай, конечно, была. Но вот закуток — это его, Ефимова, тайна. За трубой, что у стены, пустое пространство, а там, в самом углу, — ниша, которую ниоткуда не видно. Посветить фонариком — пространство и пространство, но если подлезть под трубу да проползти в угол, сбоку обнаружатся ступеньки и этакая комнатка — в рост можно выпрямиться. И дверца там маленькая, жестью обитая. Ржавая насквозь дверца, запертая на большущий замок, каких теперь и нет нигде. У кого ключ от того замка, Ефим не знал, но… слесарь он или не слесарь? Было дело, поинтересовался, что за дверью. А там какой-то ход, крысиное царство, — вспоминать противно. Дома-то старые, от царя Гороха стоят, может, кому-то подземный ход и нужен был. Может, какой-нибудь граф от своей старой графини по тому ходу к девкам бегал?..
Ефим покосился на старика: не тот ли граф объявился? На графа старик никак не походил, больно плюгавенький, и глаз опять же… Почему искусственный глаз должен быть признаком простолюдина? Об этом Ефим не задумывался. Решил: не иначе домоуправ бывший, потому и знает про закуток. Объяснив таким образом загадку, Ефим потерял к старику интерес, мысли его снова вернулись к Гошке, который скоро должен уже явиться. Он нахлобучил шапку на непросохшие волосы и встал.
— Не торопись, — сказал старик. — Не придет твой приятель, в милиции он.
— Как в милиции? Ты почем знаешь?
— Они всё знают. — Старик показал на потолок, и Ефим тоже посмотрел на потолок и в растерянности плюхнулся обратно в кресло.
— Чего в милиции-то?
— Без очереди полез. А в очереди такие же алчущие. В общем, слово за слово… Что ты Гошку своего не знаешь?
Ефиму показалось, что в голове у него не мозги, а ржавые шестеренки, еле проворачиваются. Никак не связывалось совсем разное: Гошка, уехавший у него на глазах, старик, заговоривший с ним там же, у метро, тот же старик здесь, в бассейне… Когда он успел все разузнать-то? И вообще, откуда он про Гошку знает? Врет! Берет на понта? Но ведь знает же про закуток да про загашник в виде бутылки «Российской»…
— И про чемодан знаю, — спокойненько сказал старик.
Снова Ефим чуть не подскочил. Чемодан, спрятанный в том же закутке, был его «золотым дном», в нем лежали дефицитные краны, прокладки разные, все то, что, как он уверял измаявшихся жильцов, надо доставать на вес золота. Ну и платили соответственно. А достать ему — только под трубу подлезть. Такую тайну выдать — всех заработков лишиться. На одну жэковскую зарплату «Российских» разве накупишься? Не-е, уходить от старика никак нельзя, надо все разузнать-разведать.
— Чего мы тут сидим-то? — сказал он. — Пошли в мой кабинет, там все и обсудим.
Шестеренки в голове забегали как надо, и он быстренько сообразил, что, если уж старик в подвале бывал, значит, секретиться нечего. А там вдвоем с Гошкой они как-нибудь расколют его. Чего-то ведь хочет старик. Или кем-то послан? Может, дружинник? Староват, правда, для дружинника, ну да черт ее разберет, милицию. В любом случае лаской-то лучше…
— Я и сам хотел тебе это предложить, ну да в гости не навязываются.
— Пойдем, пойдем. Душевно поговорить с человеком — милое дело.
— И то верно. Как не порадеть человеку. На золоте ведь сидит человек, а и не знает.
Будто закадычные друзья, поддерживая в дверях друг друга, они вывалились на улицу и пошли вдоль сетчатого ограждения бассейна, за которым был плотный непроглядный туман, поднялись по скользкой лестнице на улицу. Здесь мороз был особенно сух и хваток, и они заторопились, почти побежали, оступаясь на ледяных неубранных колдобинах тротуара.
— Ничего, — говорил Ефим, — потерпим. А там тепло, прямо рай тама…
Уже когда были возле дома, вдруг догнали, оглушили его последние слова старика — «на золоте сидит», и он, перестав глядеть под ноги, чуть не грохнулся на ледышки. Но старик оказался шустрым — удержал.
Отпирая дверь своего «кабинета», Ефим все думал о золоте. Успокоился лишь, когда пришла мысль, что речь не иначе, как о том же дефиците в чемодане, который тоже, что твое золото.
В подвале было, как всегда, тихо, тепло, уютно, Ефим зажег свет, скинул пальто, чинно повесил его на плечики, а потом на крюк теплотрассы, погрел руки о трубу и забегал из угла в угол, не зная, чего теперь делать. Пришел бы Гошка, принес, что надо, — вопросов бы не было, с этим делом все отработано до автоматизма.
— Да не придет он, — сказал старик. — Я же говорил: в милицию попал, в вытрезвитель.
— За что в вытрезвитель?! — изумился Ефим. — Трезвый же, в метро с ним ехали. Ну может, самую малость был.
— Вот-вот, малости-то и хватило.
— Ты почем знаешь? — опять спросил Ефим. Ничуть его не испугала непонятная проницательность старика, только встревожила.
— Знаю, раз говорю. Так что доставай свою, не жмись.
Доставать бутылку Ефиму не хотелось. По опыту знал: такие вот гости пустыми не приходят. Пускай сперва свое выставляет, — карман-то вон оттопырился. Спросил, чтобы пока переменить разговор:
— Ты про какое золото говорил? Ну когда сюда шли?
Подождал ответа, не дождался и засуетился.
— А вот чайку поставлю.
Достал большущий кипятильник, сунул его в чайник, стоявший на верстаке, включил. Вынул из ящика стаканы, не больно чистые, принялся протирать их клочком газеты.
— Раздевайся, коли пришел, тепло тут.
Но старик раздеваться не стал, только расстегнулся. И достал из кармана пальто две пачки печенья да кулек конфет «Золотой ключик».
— Ну ладно, — расстроился Ефим. И снова спросил: — Ты про чего говорил-то, когда шли?
— Зацепило? — блеснул старик живым глазом. И погрозил пальцем: — А ты, я вижу, не простой.
— А кто простой? Простые нынче только в музеях за стеклами стоят.
— Раньше люди лучше были, что ли?
— Конечно, лучше, — удивился Ефим непониманию столь очевидного. — Раньше по подвалам не надо было прятаться. И по червонцу за бутылку с нашего брата не драли.
Старик сморщился, и Ефим подумал — заплачет.
— Только-то? Измельчал человек, бутылке молится. На таком-то месте. Святое это место, ты хоть знаешь? Все равно, что Голгофа, символ мученичества.
— Ты про церковь?
— Не церковь, а Храм, сколько тебе говорить? Памятник мирового значения.
— Чего ж его сломали, если мирового?
— Именно поэтому. Все ведь русское ломали. И храмы, и традиции, и культуру.
— Кто?
— Будто не знаешь? Впрочем, откуда тебе знать? Память-то вон как вышибали — лозунгами, да страхом, да водкой…
— Зар-разы! Я бы!..
— Ладно хвастать.
— Не веришь? Чего это ты мне не веришь?!
— Мы же чай пьем, — усмехнулся старик.
— Ну и что?
— А кричишь, как после чекушки.
— И то верно. — Ефиму стало смешно. Чего разошелся с чаю?
— А ведь могу поверить. Знаешь когда? Вот если ты достанешь эту самую из заначки да об угол ее.
— Чего?! — заорал Ефим. И вдруг вскочил, полез под трубу, достал бутылку «Российской», подержал, погладил.
— Жалко?
— Чего жалко?!
— Тогда бей.
Ефим оглядел углы и никакой ему не понравился.
— Она-то чем виновата, — сказал, ставя бутылку на стол. — Люди делали, старались.
— Жалко, значит.
— Мне?! Да если захочу, у меня их десяток будет на каждый день. Слесаря нынче на вес золота.
— Золота. Ты хоть видел когда золото?
Ефим насторожился. Сам заговорил, опять… Неторопливо подлил в стаканы чаю, ответил почти спокойно:
— Чего его видеть? На бабах вон да в ювелирке.
— Бирюльки, — засмеялся старик. — Ты вон давеча купался, а знаешь ли, что на том месте его пуды были?
— Уж и пуды…
— Вот те крест!
Старик размашисто перекрестился, и Ефим подумал, что он, видно, из тех, кто молится. А потому говорить с ним — только время терять. Мозги у молельщиков набекрень — в этом он не раз убеждался, не поймешь, о чем и говорят. Но он не решился выставить старика за дверь, сославшись, как обычно, на загруженность работой. Больно много знал старик — про закуток, про заначку и вообще. Спросил:
— Где оно там было, золото?
— А везде. С одних куполов Храма золота содрали больше двадцати пудов.
— Потому его, видать, и сломали, — догадался Ефим. — Кому-то золотишко понадобилось.
— Не исключено. Грабили Россию по-всякому. Но Храм Христа Спасителя еще и символом был. Символом вечной России. В царском Манифесте так и было сказано: «Да простоит сей Храм многие века и да курится в нем перед святым престолом Божьим кадило благодарности до позднейших годов…»
— Во как! А долго ли простоял?
— А он и теперь стоит. В памяти народной.
— Память забывается.
— В соборной памяти. Ее чем больше гнуть, тем она крепче. Христа распяли, думали — уничтожили, а он по всему миру церквами выставился, тысячекратно воскрес. Так и Храм. Придет час, и людям будет стыдно не восстановить его. И вновь построят. И вознесут на пьедестал как памятник крестному пути русского народа.
— Ты-то почем знаешь?
— Знаю.
— А хоть видел его?
— Видел.
— И как рушили?
— Тоже видел. И вот сколько лет забыть не могу. Так-то стоял и стоял. Много тогда в Москве храмов было, я в них и не захаживал. А после декабрьского того дня тридцать первого года — как раз сегодня половина века — ни о чем другом думать не могу. И все жальче и жальче, аж до слез…
— За это и выпить не грех. Давай, дед, помянем. — Ефим потянулся к бутылке, но рука его сама собой свернула к чайнику, чему он несказанно удивился. — А ты расскажи. Давай, дед, слушать я умею.
— Я знаю, что умеешь.
— Ты — как Сонька моя, жена то ись. Тоже все наперед знала. Знала да сбежала. А я ничего не знал, с того и запил. Я ведь чуть инженером не стал, Сонька меня в вечерний институт со страшной силой перла. А как ушла — все. И хорошо, что не стал. Инженеров — пруд пруди, а слесарей поискать…
Он все говорил и говорил, выговаривался, а старик сидел, закрыв глаза, прислонившись спиной к теплой трубе, то ли слушал, то ли спал. И Ефим вдруг почувствовал, как слипаются глаза, в сон потянуло с чаю-то. С водки, бывало, на весь день разговоров, а с чаю с непривычки разморило, потянуло тяжелую голову к верстаку. Подумалось, что бутылку надо бы убрать со стола, а то как бы старик не увел ее, но подумалось вскользь, будто не о своем. И закрутилась перед глазами метель, заплясала, заискрилась в лучах низкого, холодного, замороженного солнца…
* * *
Набережная дрогнула под ногами, и громада Храма, высившаяся за мостом на том берегу реки, словно вдруг накинула на себя плащ, вся разом укуталась плотной серо-багровой пеленой пыли. В толпе заголосили:
— Антихристы! Погоди, зачтется!
Климов оглянулся, но не нашел вопившего: все рты были разинуты в крике, все махали руками, возмущались. До сих пор толпа, собравшаяся на Софийской набережной, помалкивала, словно ждала, не могла дождаться эффектного зрелища, а когда оно, это зрелище, пришло, люди вдруг завозмущались содеянным.
Он и сам не мог уразуметь, зачем это понадобилось — взрывать. Говорят, нужно место для строительства Дворца Советов. Дворец, конечно, дело серьезное, но мало ли развалюх в Москве, которые того гляди сами упадут, — сноси, Москва только обрадуется. А Храм века простоит. Церковь? Церковь, когда в ней попы поют, зазывают, а без попов — просто здание. Мало ли для чего можно его приспособить.
Вчера, уже получив это задание — потолкаться в толпе, посмотреть да послушать, Климов ходил на Берсеневскую набережную, что как раз за рекой от Храма. Мороз был с вечера, затягивал полынью. А Храм стоял на другом берегу, белый над белым заснеженным склоном, обезглавленный, словно присевший, но все огромный. Чего ни делали с Храмом, а он все не умалялся. Ободрали купола, обнажили решетки, а будто прибавили сказочности. Покрытые инеем, эти решетки походили на невесомое кружево…
— Так вам и надо! — выделился из общего гула тонкий голос. — Сами хотели свобод. Вот она — свобода! Ломай — не жалко!..
И снова Климов не углядел кричавшего. Вроде бы тот вон дядя в мохнатой шапке. Или тот, с клюкой, в старомодной чиновной шинелишке? А может, и вовсе баба — голос тонкий, не понять чей.
А облако за мостом все багровело, пучилось, вздымаясь выше и выше, будто Храм вырастал в своем новом одеянии до самых туч, низко обложивших Москву в этот день.
Пыль уж долетела до Софийской набережной, где гомонила толпа, запахло строительным мусором, припорошило снежную белизну. Часы на Кремле ударили четверть первого, спокойно этак, будто ничего не происходило вокруг. И золоченые орлы все так же бесстрастно сидели на остриях башен, словно нахохлившиеся курицы.
Толпа вдруг начала затихать. Климов оглядел людей, стараясь понять причину такого поведения, и по повернутым в одну сторону головам догадался оглянуться. Сквозь пелену оседающей пыли ясно прорисовывались контуры стен, колоколен. Храм стоял на своем месте. Целый.
— Слава тебе, Господи! — закричали в толпе и словно разорвали напряженную тишину. Люди зашумели, закрестились. Кто-то озорно по-мальчишечьи засвистел, сунув пальцы в рот, и не понять было, то ли это от восторга, что Храм цел, то ли от злости на взрывников, не сумевших порешить разом.
«Что же получается? — с беспокойством подумал Климов. — Так нельзя. Люди и впрямь решат: Господь заступился. Разговоров будет по Москве!..»
Только что жалевший Храм, теперь он хотел, чтобы тот поскорей рухнул. Но уж ясно было: не рухнет. Хоть и потрепал его динамит, однако не уронил. Только обрушил барабан центрального купола.
Климов нырнул в ближайшую калитку, потрусил через двор к другому его краю, где за сараюшкой присмотрел подходящий уголок. И когда уж бежал, понял, что в самое время собрался, еще бы немного — и не донес бы то, что вот уже битый час держал в себе.
За сараюшкой было тихо и вроде даже тепло. Гул толпы почему-то был тут приглушен до отдаленного гомона, а ледяной ветер, донимавший на набережной, не долетал сюда. Облегчившись, Климов еще постоял в затишке, прислонившись к забору, покурил. Ноги в ботинках совсем застыли, и он потопал ими, поприседал. С блаженством несказанным представил себе, как вернется в свою теплую «буржуйскую», как он ее называл, комнату, полученную недавно в новом доме, да скинет эти одеревеневшие ботинки, да пройдет босиком по теплому крашеному полу…
За углом заскрипел снег: двое подходили к сараю, как видно, за тем же делом, что и он. Климов хотел выйти, да раздумал: зачем людей смущать? Решил подождать, пока уйдут.
— Черт бы их побрал, — услышал он хриплый простуженный голос. — Рвануть как следует не могут. Теперь когда дорушат?! Глядишь, кто другой золотишко надыбает.
— А может, его и нет, золотишка-то?
— Есть. Сколько золота с куполов содрали, знаешь? Больше двадцати пудов. Вот столько же и внизу зарыто.
Грохот очередного взрыва пошатнул сараюшку. Климов выглянул, но увидел только бегущие к калитке две фигуры — длинную, в черной шинели, и другую, в коротком полушубке с меховой оторочкой. На обоих были шапки-ушанки с опущенными ушами. Длинный, в шинели, как показалось Климову, прихрамывал на бегу. Он выждал, чтобы не выдать себя, и когда обе фигуры скрылись за калиткой, побежал следом. Но сколько ни смотрел в толпу, так и не высмотрел этих двоих, сгинули, будто и не были.
За рекой снова стояло облако пыли. Когда оно опало, Климов опять увидел Храм на своем месте. Теперь он был основательно порушен. Уцелели два противоположных пилона, и Храм стоял на них, словно человек с растопыренными ногами. Эти вросшие в землю ноги-опоры напомнили недавно виденную картинку, называлась, кажется, «Расстрел комиссара». Так же вот ноги колесом. В него стреляют, а он стоит. По всем правилам должен бы упасть, а стоит. Мертвый стоит. Страшно!
В толпе выли бабы. Такой вой он слышал только раз, когда в шестнадцатом году провожали воинский эшелон на фронт. Мальчишкой Климов вертелся тогда на вокзале. Но потом долго не любил вокзал и не ходил туда.
Кто-то цыкал на баб, кто-то орал на того, кто цыкал, там и тут вскидывались гневные монологи, вспыхивали ссоры и затухали быстро. Раздражение копилось в толпе. Страх наказания за выкрики в пользу «религиозного опиума» — каждому в каждом виделся слухач — был подобен клапану, который люди все туже завинчивали в самих себе, и боялись «сорвать резьбу», и боялись того, что рвалось наружу, душило, останавливало сердце.
Задание Климов получил от своего дружка и соседа по комнате Петра Маринина, работающего в милиции, — потоптаться да послушать, что будут говорить. Согласился он неохотно, но сейчас задание-то и выручало, отвлекало от слезных спазм, душивших и его тоже. Да еще подслушанный разговор о золоте под Храмом, заставлявший вглядываться в толпу. Если бы не это, то и он, наверное, ревел бы в открытую, как вон тот дядька с бородой, стоявший на морозе без шапки, с совсем оледеневшими космами, сосульками спадавшими на меховой воротник.
— Ничего не будет на энтом месте! Пусто будет тута до скончания века! — полузадушенно голосила какая-то баба, не монашка, не чиновничья женка, по виду вполне работница.
— Построят, — глухо, но твердо ответствовал мужик без шапки. — Вот изыдет сатана, и снова Храм построят.
— Да разве такой-то опять сделаешь?!
— Дворец Советов тута будет! — закричал рядом стоявший мальчишка, радостный уже оттого, что он вот знает, а другие не знают.
— Не будет, — твердо сказал дядька.
— Будет! — еще громче закричал мальчишка. — Учительница говорила.
И снова что-то сказал дядька, и снова закричал мальчишка, чего за общим шумом Климов не разобрал. Он думал о том, что это, наверное, и есть как раз то, что следует доложить вечером Петру Маринину, но у Климова сейчас не было никакого желания присматриваться к людям, запоминать приметы. Вот тех двоих он запомнил. Да что толку — сгинули.
Он долго толкался среди людей, все не уходивших с набережной, заглядывал во дворы, в переулки — длинного мужика в черной шинели и другого, в полушубке, нигде не было. Совсем закоченел, хотел уж уходить, да по Большому Каменному мосту не пропускали, а топать через Москворецкий, вокруг Кремля, на свою Собачью площадку, где жил, — по морозу-то окочуришься.
И вдруг он увидел, как там, на остовах недобитого Храма, вспенились новые взрывы. И увидел, как рухнул голубой забор, огораживавший место, и как по ту сторону, на Чертолье, раскоряченной вороной вспорхнула жестяная крыша дома. А затем долетел звон стекол и то ли сдвоенный, то ли строенный удар. Куполом поднялась густая рыжая пелена, но сквозь нее было видно, как валились оставшиеся опоры. Дрогнула промерзшая набережная, и то ли вздох, то ли стон повис в воздухе. Снова заголосили бабы, рассерженным ульем загудели мужики, засуетились какие-то типчики в толпе — карманники либо слухачи.
А вскоре побежали с той стороны реки на мост рабочие, собирать каменные осколки. Еще погодя прозвенел знакомый трамвай помер восемнадцать, к нему бросились остервеневшие от мороза да от всего увиденного люди, гроздьями повисли на нем со всех сторон. Трамвай некоторое время сердито звенел, требуя освободить подножки, потом медленно пополз на мост. Климов, которому не нашлось, за что ухватиться, побежал через мост, стараясь согреться. Добежав до середины, пошел шагом и все смотрел влево, туда, где еще утром был Храм, а теперь лежал огромный, дымящий пылью холм. Было такое ощущение, будто ему, Климову, выдернули зуб и он все щупал языком пустое место, не веря, что оно так навсегда и останется пустым. Глаз никак не мог привыкнуть к громадному пространству, за которым прежде казавшиеся маленькими дома теперь будто приподнялись на цыпочки.
Смотреть на все это не хотелось. Раньше даже ободранный Храм заставлял оборачиваться, а на пустоту да на одинаковые-то дома чего было глядеть? И Климов заспешил, чтобы поскорей уйти от всего этого, забыть. Он бежал через мост, затем по Антипьевскому переулку, по Гоголевскому бульвару, по замороженным Арбатским переулкам и все не мог убежать от холодной пустоты, возникшей где-то в нем самом, сдавливавшей, мешавшей вдохнуть полной грудью. Так же суетно и нервно он взбежал по темной деревянной лестнице на второй этаж своего дома, быстро прошел по длиннющему коридору с дверями направо и налево, как в тюрьме, отпер свою дверь и остановился посреди комнаты, стараясь отдышаться.
Дома было тепло и тихо. Раздевшись да согревшись, он успокоился. Все было в комнате свое, привычное: койка налево, койка направо, стол меж коек у самого окна, вешалки на стенах, на вешалках нехитрое барахлишко его, Климова, и Петра Маринина, у входа еще один стол с дверцами, в котором, когда было что, лежала еда.
Сейчас в столе ничего не было, и Климов начал одеваться, чтобы сбегать в магазин, отоварить карточки. Но как раз пришел Петр в своей милицейской форме, с красивыми усиками, как всегда, уверенный в себе, принес полбуханки хлеба да сала шматок.
— Видел? — спросил с порога. — Ну как рвануло?
— Лучше бы не видеть.
— Вот тебе раз. А я поручился. Так и сказал: друг у меня мечтает в милиции служить, выполнит любое задание.
— Да я выполнил. Чего там выполнять-то? Намерзся только.
— Тогда ставь чай. Расскажешь.
Климов побежал на общую кухню разжигать примус, а сам все думал, что повезло ему с соседом, может, и впрямь словечко замолвит. Работал Климов на строительстве метро на самой боевой должности — куда пошлют. Работал недавно, но и этого хватило, чтобы убедиться: в пролетарском государстве всякий труд в почете. И года не прошло, как получил он эту вот комнату и счел себя самым счастливым человеком в мире. Иные-то, сам видел, целыми семьями в таких комнатушках живут, а то и по несколько семей, отгородившись занавесками. С детьми живут и старыми родителями, ночью в уборную выйти — друг через друга перешагивают. А он один, как фон-барон. Правда, вскорости подселили милиционера. Испугался поначалу, думал: все, выживет милиционер. Но тот оказался парнем что надо, даже вот похлопотать обещал.
Мучаясь с чадящим непослушным примусом, Климов почему-то ничуть сегодня не злился на примус. Временами, правда, находило: будто морозным ветром обдавало, и мелькали несуразные мысли, что вот если бы не ломали Храм, а отдали людям под жилье, разгородили бы. поставили «буржуйки»… Но мысли эти отскакивали от него, не то, что там, на набережной. Подумалось даже: чего ж теперь, сломали и сломали, скоро забудется.
— Не забудется, — сказал кто-то за его спиной. Обернулся — никого. Выглянул в коридор, думая, что это Петро прячется да куражится, но Петра не было. И вообще никого не было в коридоре, что удивляло: при стольких-то дверях да чтобы никто не выглянул?
Решил — почудилось. Доразжег примус, дождался, когда чайник вскипит и побежал по коридору. Запнулся о сундук, которые тут, в коридоре, стояли у каждой двери, чуть не обварился кипятком. Но как-то вывернулся, даже не расплескал. Будто поддержал кто. Довольный, влетел в комнату и ахнул: на столе рядом с нарезанным хлебом да салом стояла бутылка «Рыковки».
— Морозище-то, — объяснил Петро. — Как знал, что ты намерзнешься, отогреться надо.
Отогрелись они быстро, и разговор получился короткий. Услышав о тех двоих, что говорили про золото, Петро задумался и больше ни о чем не расспрашивал. Потом вскочил.
— Пойдем. Дядька у меня есть, дядя Миша. Все про Храм знает.
Пока добрались до Хохловской площади, где жил этот самый дядя, вконец промерзли. Сперва прождали на остановке «Аннушку», пока сообразили, что она не ходит — дорога-то ее по Бульварному кольцу да по набережным, как раз вокруг Храма. Пришлось бежать до Никитской площади и там втискиваться в переполненный двадцать третий. В трамвайной давке пот лился градом, а понизу гулял мороз, и ноги совсем окоченели. Под конец уж молили, чтобы хоть дядька-то оказался дома, иначе назад не доехать.
Им повезло: дядька в тот день совсем не выходил, не желая слышать даже разговоров об уничтожении Храма. Вначале, узнав, зачем к нему явился племянник, он замахал руками. Но Петро не зря был милиционером, мог, как сам выражался, даже телеграфный столб уговорить. И уговорил дядьку. Только прежде пришлось выслушать от него монолог, какой не дай бог слышать никому, кроме родственников.
— Варварство! — кричал дядя Миша. — Не тобой сделано, не тебе и ломать! Татары и те церкви не рушили, обдирали, было, но специально-то не ломали. Бога боялись. Чужой бог-то, он ведь тоже бог. А с богами шутки плохи…
— Ты же неверующий, — вставил Петро.
— Верующий. Теперь все верующие. Поверили, что сатана пришел, а раз он есть, то есть и бог. Вон в монастырях-то, в Донском, в Новодевичьем, в Симоновском, антирелигиозные музеи устроили, а рядом в церквах — служба. Думали: раз власть, так перетянет. Может, и перетянула бы, будь поумней. А они взяли да совсем позакрывали церкви. И чего доказали? Что не справиться с религией одной-то властью, что сильней вера, вот чего доказали.
— Ну ты уж прям, дядь Миш…
— А Храм-то, Храм…
Он заплакал. Так-таки взял и заплакал, засморкался, вытирая и нос, и глаза, и все лицо свое с морщинами, но не больно-то и старое, как казалось Климову. Лет пятьдесят человеку, может, под шестьдесят. И не очень-то жизнь его трепала — гладенькое лицо, с розовинкой. И руки чистенькие, чиновничьи. Петро говорил дорогой, что дома он строил, да, видно, не своими руками строил, а больше указывал. Архитектор называется. Это надо еще разобраться, что он наархитектурил в своей жизни. И не будь он дядей Петру, так бы и подумал: из бывших буржуев. Вон и комната большущая, на одного-то, книжки кругом, до самого потолка.
— А чего Храм? — сказал Петро. — Дворец будут строить на этом месте.
— Дворец?! — Дядя Миша громко высморкался и спрятал платок в карман с таким видом, будто хотел сказать: нате, мол, вам, еще реветь, мол. — Дворец? А как же «Мир хижинам, война дворцам»? Пролетарии, а кому-то и дворец понадобился?
— Ленину.
— Ленину? Громадина в четыреста с лишним метров? В три раза выше пирамиды Хеопса! А наверху семидесятипятиметровый Ленин! Очень это по-пролетарски, ничего не скажешь.
— Так ведь… памятник вождю мировой революции.
— Памятники ставятся мертвым, но они нужны живым. Хорошенькое равенство, если выражается такими памятниками! Хороши идеалы революции!..
— Дядя Миша! — строго сказал Петро и оглянулся на Климова. — Ты хоть всем-то такое не говори.
— А я всем-то и не говорю, давно понял — без толку. Только тебе.
— Мы же с тобой не одни.
— Вон как! Уж и друзьям не доверяете. Что дальше-то будет, господа-товарищи?
— Да не о том я…
— О том, о том… Ну ладно, говори, чего пришел.
— Про Храм вот…
— Так нет же его.
— Все равно, расскажи.
— Ага, теперь интересно стало. Стоял, никому не нужен, а теперь понадобился?
Он достал с полки большую толстую книгу, бросил на стол.
— Нате, любуйтесь, что порушили.
И отошел в угол, и все бурчал сердито:
— Собор Парижской Богоматери! Можно ли представить, чтоб динамитом?.. Кёльнский собор!.. Да там бы всенародный бунт. А мы терпим. Господи, да где же предел терпению-то русскому?!.
В книжке были сплошь картинки. Сколько ходил Климов вокруг Храма, пока он стоял, а красоты такой, как на картинках, не видел. Или так поободрали его? Или глаз у него невидящий? Комната своя поистине дворцом казалась, поскольку своя. А Храм чужой, чего на чужое рот разевать?..
Потом, вспоминая это потрясение от красоты картинок, он не раз обзывал себя свиньей. Это свинья, кроме своего корыта, ничего видеть не умеет. А человеку на то и дух дан, чтобы всякой красоте радоваться. «Всей божественной красоте, — говорил он потом, — а не той только, которую нынче, сей момент сожрать да испоганить можно».
…Широкие, во весь размах набережной, ступени вели от реки. Снизу прежде всего поражали главы, особенно центральная, похожая на шлем древнего витязя, непомерно огромная, ослепительно сияющая золотом в густой голубизне неба. Когда идешь по ступеням, все больше запрокидывается золотая глава и все выше вздымается белокаменная громада Храма с колокольнями по углам, со стрельчатыми вертикалями окон, с гладкими строгими порталами без отвлекающего фасадного декора, увенчанными горками закомар и кокошников. Он поражал размерами, этот Храм, потрясал величием, и стоявшая справа старая церковь Похвалы Богородицы подчеркивала своей малостью грандиозность Храма. Главного Храма России, в архитектуре которого словно бы переплелись пласты истории, от византийских традиций до божественной российской соборности…
Дядя Миша не подходил к столу, где они листали альбом, но словно бы все видел, говорил сердито:
— Об эклектичности долдонят, о грузных пропорциях, ампирной готике. Будто не ведают, что Русь всесветна, а Храм — ее символ. И ведь как выворачивают! Когда построили, многие тогда накинулись на него: слишком велик, мол, мешает глядеть памятники старины. Сам Стасов ругался. А теперь на тех критиков ссылаются, дескать, многие говорили о малой художественности Храма. А теперь памятники старины ломами да динамитом. Чтобы построить соразмерное? Это Дворец-то соразмерность? Вот небось Стасов-то и все те критики в гробах ворочаются…
— Дядя Миша, — сказал Петр. — Ты все-таки думай, что говоришь.
— Я думаю, думаю. Мозги набекрень, до чего издумался. О Москве ли заботы у нынешних? О народе ли?..
— Дядя Миша! — прикрикнул Петр и даже ладонью по столу лупанул. — Я все-таки большевик.
— А-а, большевики!..
Дядя еще хотел что-то сказать, но передумал, махнул рукой и вышел, хлопнув дверью.
А они пошли листать дальше, и опять у Климова было ощущение, будто прежде был слепым. И вот теперь будто впервые вступал он в Храм через приоткрытые врата и жмурился от золотого блеска бесчисленных массивных рам, окладов, лепных фигур на стенах. Солнечные лучи пронизывали гулкое пространство, играли на окладах икон, лепных украшениях, на зеркально отполированных панелях стен из малахита, порфира, мраморов самых разных цветов, оттенков, рисунков. Огромные, в три человеческих роста, фигуры Сергия Радонежского, Осляби и Пересвета, картины большие и малые, росписи, и повсюду вырезанные на мраморе и бронзе надписи — имена тех, кто пал за Родину в 1812 году.
Мраморы мозаичного пола блестели, искрились отраженными огнями — ступил на этот пол и заробел. А впереди, по ту сторону безмерной пустоты, — алтарь в виде целой церкви с куполом, навершием-луковицей, большим крестом и многими малыми крестами, с резными царскими вратами, снизу доверху сияющий позолотой, изукрашенный иконами да росписями, замысловатой резьбой…
Скрипнула дверь, вошел дядя Миша с покрасневшими натертыми подглазьями, встал у косяка.
— Как теперь глядеть этот альбом? Продать бы, да ведь рука не поднимется.
— Ладно, дядь Миш, чего уж, — сказал Петро и пощипал свой короткий ус. — Скажи лучше, где тут про золото написано?
— Весь Храм — золото.
— Я про настоящее золото. Где его зарыли?
— Золото не зарывают, а возносят. На куполах было золото, тридцать пудов.
— Тридцать?! А внизу сколько же?
— Где внизу?
— Ну под Храмом. — Он искоса глянул на Климова. — Вспоминай, дядь Миш, а то ведь уворуют.
— Да не знаю я ни про какой низ.
— Может, чертеж поглядеть? Ну низ этот?
— Цокольную часть?
— Во-во, фундамент. Не кошелек же потерянный, пуды лежат, должно быть место обозначено.
— С чего ты взял?
— Говорят, — уклонился Петро и опять искоса глянул на Климова, словно спрашивая: не наврал ли?
Климов отвернулся, поглядел в окно, изукрашенное белыми метелками мороза, перевел взгляд на лепной потолок, потом на книги. И вдруг в простенке между шкафами увидел стоявшего во весь рост Петра. Странно было, будто не он только что сидел за столом, похлопывал ладонью по альбому и выпытывал своего дядю. А теперь, казалось, только что вошел и с интересом озирался какими-то незнакомыми, страшными, абсолютно черными глазами без зрачков.
— Ты, дядь Миш, давай пошевели мозгами, дело серьезное.
Климов вздрогнул, потому что голос был оттуда, из-за стола, и увидел Петра на своем месте. Опять глянул в простенок, но там никого не было. Почему-то вдруг захотелось перекреститься. Подумал, что это уже черт-те что, если видения начались. То голос какой-то слышал, а теперь вот чудится…
— Да не знаю я никакого золота.
— А чертежи-то, чертежи.
— Тут вам, ребятки, не повезло. Боюсь, не найдете вы чертежей, украли их.
— Как украли? Когда?!
— Лет десять как. На «Теремок» тогда нападение было.
И начал дядя Миша рассказывать…
* * *
— Ну и чего? — спросил Ефим.
Он поднял голову от верстака, передернулся после сна, с интересом глянул на старика. Тот потягивал чай из стакана, уставив на слесаря пристальный зрачок стеклянного глаза. Была какая-то жуть в этом зрачке, будто наганом нацелились.
— Надо же, сморило. К бутылке не притрагивался, а сморило. Ты чего-то рассказывал или мне привиделось?
— Рассказывал. Про Храм.
— Красивый, видать, был?
— Ты Исаакиевский собор в Ленинграде знаешь?
— Знаю. На экскурсию ездили еще в школе.
— Почти такой же. Высота Исаакия — сто один метр, Храма — сто два.
Ефим выругался и задумался. И старик молчал, всматриваясь своим дурным глазом куда-то в угол. И никто не приходил за слесарем, не стучался. Тихо было в подвале, только вода булькала в трубе да где-то, не понять и где, скреблась мышь.
— Наделали делов, напортачили, мать вашу так, — снова выругался Ефим. — Неужто никто не разъяснил? Зачем взрывать-то? Туристам бы показывали, деньгу гребли.
— Не думали тогда ни о каких туристах. Сами себе короли были, строили счастливое будущее, на зависть миру.
— Построили!..
— Все старое хотели порушить да переломать, чтобы новое, значит…
— Ага, бассейн построили. Лужу посреди города. Купаться, конечно, хорошо, но ведь можно было и в другом месте яму-то вырыть.
— Да разве только Храм Христа Спасителя взорвали? А Страстной монастырь, а Чудов монастырь, а Казанский собор, а храм Спаса на Бору, а Никольские да Иверские ворота, а красивейшие церкви Николы Большой Крест, Успения Пресвятой Богородицы, Николы, Святого Мирона, Владимирской Богоматери… Тысячи храмов да старинных зданий порушили. Во имя чего, я тебя спрашиваю?!.
— М-да! — только и ответил Ефим и опять хотел матюкнуться, да передумал. Взял бутылку, повертел в руках и поставил на место. — М-да, строители… И золото, значит, того?..
— С золотом целая история.
— Не нашли? Так давай поищем.
— Погоди, помозговать нужно. Как прежде-то? Не помолившись, ничего не начинали.
— Ну молись скорей.
— Вот я и вспоминаю. Дядя Миша-то нас тогда удивил, удиви-ил…
И он начал рассказывать историю, будто вычитанную из детективных книжек. Храм-то строил первый архитектор его императорского величества Николая I по фамилии Тон. А были и другие архитекторы рядом. Один из них — Никита Мостовиков, предлагавший делать Храм поменьше да попроще, чтобы не выпячивался среди других, не давил на старину…
— Эх-хе-хе, — вздохнул старик, — знал бы он, что со стариной-то потом сделают…
Так вот, построил этот Никита себе красивый домик — «Теремок», а в нем вместе со старыми книгами собрал все о Храме Христа Спасителя, в том числе и копии чертежей. Потом в этом «Теремке» жил внук Никиты — Вадим Мостовиков. И после революции, в начале двадцатых годов, случилась беда — ограбили «Теремок». Сторожа зарезали, женщину, которая была в доме, задушили. Ничего почти не украли, а папки с копиями чертежей распотрошили и унесли все, что касалось Храма, особенно его цокольной части.
— Чуешь? За десять лет до того к Храму руки-то тянули.
— Ну и чего? — заинтересовался Ефим, хотя детективов и сам тут, в подвале, перечитал уйму и эта история была не из самых заумных. Только и делов — два трупа.
— Это дядя Миша рассказывал. А потом Петро, про которого я говорил. — При этих словах старик как-то странно икнул, блеснул стеклянным глазом и уставился испуганно в угол за спиной Ефима, и будто кивнул кому-то. — Все по плану, все по плану. — Проморгался и продолжал: — Так вот, Петр потом рассказывал, что отыскал он следователя, который вел дело. Все подтвердилось.
— Ну и чего? — снова спросил Ефим.
— Чего, чего, чертежей нет, где искать? Спасибо, дядя Миша надоумил. Был, говорит, в старину такой обычай: при закладке храма под алтарем зарывали ценности, что жертвовали люди.
Ефим даже встал при этих словах, рассерженный, заходил по гулкому подвалу.
— Так там же теперь яма, бассейн. Все же вырыто.
— Это теперь яма, а тогда, после взрыва, гора была, а под ней все целое.
— Но теперь-то яма. Золото вырыли.
— Вырыли…
— Ну вот, а то — золото, золото! Теперь только золотничать остается. Вот оно. — Ефим ударил кулаком по черному стояку. — Может, ты про то, что в канализационных трубах? Может, намекаешь, что мы, дескать, золотари?!.
Ефим недобро поглядел на старика, помотал головой. Вертелось в голове какое-то всеобъясняющее слово, не вспоминалось.
— А можа, осталось? Можа, поглядим?
Старик указал недопитым стаканом в темень за трубами, где был его, Ефимов, закуток и ржавая дверь в подземелье. Ефим поежился, вспомнив холод и крыс, и жуть, которую испытал однажды, но сказал бодро:
— А чего. Говори, где — я погляжу.
— Один не найдешь, вместе надо. Как вот дверь открыть?
— Не проблема.
— Открывал? — насторожился старик.
— Давно.
— Далеко ходил?
— Не. Противно там и вообще…
— Это верно. Ну да надо пойти. Фонарь-то есть?
— Фонарик электрический.
— Не годится. Надо, чтоб надолго.
— Аккумуляторный?
— Хоть бы и аккумуляторный.
— Дома у меня есть. Ты посиди, я сбегаю.
Он быстро оделся, но вдруг спохватился: а ну как старик без него заберет золото и бутылку заодно и смоется?
— Я тебя запру, — сказал твердо. — Чтобы не лезли. Заперто и заперто…
Простучали шаги на лестнице, громыхнул наверху замок, и все стихло. И тогда из серой стены вычленилась фигура человека, медленно проявились черты лица, как проявляется изображение на фотобумаге, опущенной в раствор. Еще через минуту перед стариком стояла точная копия бывшего дружка Петра Маринина, молодого, каким он был полвека назад, с усиками, как у ресторанного щеголя, только что глаза — черные провалы. Старик поежился. Который раз встречался он с этим оборотнем, а все жуть берет. Сказал сердито:
— Чего опять явился? Я свое дело знаю.
— Мы верим вам, — сказал оборотень голосом, совсем не похожим на голос былого Петра. — Но у нас все ждут результатов.
— Как будут, узнаете. А пока не лезьте. Перепугаете мне слесаря, как я тогда под землю попаду?
Фигура медленно растаяла. Старик пошевелился на скрипучем стуле, оглядел все стены, затем налил себе чаю, поставил локти на верстак и задумался, глядя сквозь стакан, который держал в руках. И опять поплыли перед ним воспоминания: жаркий летний полдень, искрящаяся гладь реки, заросли лопухов на берегу, белых от пыли, слетающей с горы камней и щебня, оставшихся от первого Храма Москвы…
* * *
В тот день проснулся Климов, как всегда, с ранними гудками. Кричали, заливались фабрики да заводы, звали рабочих. Люди узнавали свои гудки и спешили на зов, боясь опоздать. Всяк знал: на бирже труда очередь нескончаемая, не дай бог оказаться в хвосте. Все равно вскакивать тогда с гудками и бежать. Куда? На биржу труда. Горька шутка. Кто не испытал, тот не знает.
Климов не спешил. Рабочий день у него начинался не так, как у всех, и работа была интеллектуальная, ответственная — в ВОХРе «Дворецстроя». До строительства дворца было еще далеко, и всех удивлял парадокс: был Храм — никто не охранял, стал кучей щебня, — появилась охрана, даже и вооруженная. Воровать было нечего, — все растащили да разворовали еще до взрыва, но охранников нагнали много. В эту кучу-малу попал и Климов. Конечно, по милицейской рекомендации и, конечно, с заданием — приглядываться, не объявятся ли те двое, которые говорили о золоте под Храмом.
Работы по разборке камня велись круглые сутки. Ночью вся огромная площадь, огороженная заборами, освещалась яркими лампами, и нести службу ВОХРу было совсем не трудно. Охранники мучительно зевали от скуки на своих постах, не зная, кого куда не пускать, кого с чем задерживать. Маялись все, кроме Климова. Этот и в свободное время приходил на площадку, гулял по охраняемой зоне и вокруг нее, всматривался в лица. Лиц тех двоих в день взрыва Храма он толком и не видел, помнил их по фигурам — один длинный, в шинели, другой короткий, в полушубке. Но летом люди одевались по-другому, длинных да коротких попадалось много, иногда они были и вместе, но все не узнавались. Жаловался Петру Маринину на свою следопытскую неспособность, а тот успокаивал: появляться-де ворам пока рано, вот очистится от щебня цокольная часть, тогда жди. Подозревал Климов, что не один он на стреме, но кто был еще, ему не докладывали, а сам не спрашивал, боясь быть назойливым.
А вот старательность, думал, всегда на пользу. И в этот день, как делал не раз, Климов задолго до своего часа заступления на пост пошел на объект. Пошел пешком через Арбатскую площадь, по Гоголевскому бульвару.
Москва жила безоглядно-торопливой, суетной своей жизнью. Звенели трамваи, цокали по мостовым извозчичьи лошади, гремели телеги ломовиков, работяги катили во всех направлениях двухколесные тележки, груженные разной разностью. Оголодавшие за ночь разбойные московские воробьи отчаянно орали_ и дрались над каждой кучей свежего лошадиного помета…
Много было и нового в Москве. Обыватели ходили глядеть на первые в городе улицы, залитые черным мягким асфальтом, на котором не слышно было даже телег. Вот-вот должны были появиться троллейбусы, ездить на них будто бы одно удовольствие — быстро и никакого трамвайного дребезга. За Тверской заставой на месте заросших прудов строился грандиозный стадион «Динамо», и там толпами собирались любопытные. Говорили о новом поветрии — парашютных вышках, кто с какой да сколько раз сиганул. Говорили о еще для всех загадочном метро, которое неусыпно рыли кротовики-метростроевцы. Не переставали говорить и о взорванном Храме Христа Спасителя, но не как прежде. Потрясший москвичей взрыв заслонялся в памяти множеством других взрывов. Церкви рушили — что ни день, то новую…
Никак не мог Климов привыкнуть к пустоте в конце бульвара. Прежде купола Храма сияли над всей Москвой, и в солнечный день, казалось, разливали по окрестным улицам золотое свечение. Храм, все выше вздымавшийся впереди, рождал ощущение незыблемости и покоя. Именно покоя, какой приходит к человеку при неизменности его бытия, рождающего в душе благость и уверенность.
А теперь Климов чувствовал, как с каждым шагом к пустоте за домами что-то сжимается в нем, будто впереди неизвестность, даже опасность. И все возвращалось к нему ощущение выдернутого зуба, появившееся тогда, в день взрыва, и он машинально оглаживал языком десны, и в душу его заползала тоскливая горечь о навсегда утраченном, невозвратном.
На площадке «Дворецстроя» все было, как всегда. Сезонники, набежавшие на работенку со всех губерний, железными клиньями, кирками да ломами долбили на куски огромные, оставшиеся после взрыва каменные глыбы, грузили обломки в кузовы грузовиков, на трамвайные платформы, отчаянно матерились. «Где пребывала Богоматерь, теперь я слышу в бога-мать», — вспомнил Климов чью-то едкую реплику, которых много слышалось тут, возле заборов, особенно первое время, когда к порушенному Храму люди собирались огромными толпами. Чтобы поглазеть да лишний раз выругать тех, кто это содеял. А поскольку под горячую руку попадались те же сезонники, то им все и доставалось. Рабочие отмалчивались отругивались, а то принимались громко хвалить «совецку власть, дающую работу простому человеку».
Последнее время толпы поубавились: каждый день травить душу кому не надоест? А гора камней не уменьшалась, и, казалось, годы нужны, чтобы всю ее раскрошить да вывезти.
У Климова было в запасе свободное время, он не стал заходить на охраняемую территорию, а обошел высокий забор справа и скоро оказался на берегу реки. По реке шлепал старый буксир, тянул баржу, на мостках бабы полоскали белье, рядом паслись козы, купались мальчишки. Все было, как всегда, и никаких подозрительных личностей поблизости не наблюдалось.
Забор тянулся вдоль набережной, затем уходил влево по Всехсвятскому переулку. Плотный забор, ни щелочки. Но мальчишки все же наковыряли дырок, приникали к ним и застывали в неподвижности. Климов отгонял мальчишек, удивляясь их неистовому любопытству: что там можно высмотреть? Не было бы забора, никто бы и не посмотрел, а отгородили — и всякому стало интересно. Отгоняя мальчишек, он сам наклонялся к дыркам, пытаясь понять, что там, за забором, можно высмотреть. Уже почти вышел на Волхонку, когда, глянув в очередной раз, заприметил среди щебня какое-то кольцо. В этом месте уже проглядывала цокольная часть, и кольцо на ровной площадке, почему-то не отброшенное вместе со щебнем, заинтересовало.
И он прошел на территорию, отыскал кольцо. Хотел поднять его, но кольцо оказалось прикрепленным к чему-то под слоем пыли. Ногой разбросал пыль и увидел люк, оказавшийся тяжелым, неподъемным. Походил вокруг, поискал железяку потолще да подлиннее. Нашел подходящую, зацепил кольцо, получившимся рычагом приподнял крышку люка и увидел белокаменные ступени, круто уходящие в черноту. Он еще не взволновался, спокойно опустил крышку и пошел за фонарем. Поглядеть, куда ведут ступени, хотелось тотчас же.
Фонарь был надежный — «летучая мышь». Поболтал — керосину вроде хватало. Совсем откинул крышку, зажег фонарь и стал спускаться по высоким ступеням. Скоро оказался в погребе. Потолок — рукой достать, стены гладкие, заштукатуренные, все в трещинах от взрыва. В одном месте штукатурка осыпалась, обнажив квадрат краснокирпичной кладки, тоже частично обвалившейся. Посветив на это место, Климов понял, что перед ним не стена, а заложенный провал; за обвалившимися кирпичами чернела пустота. Тогда он поднялся наверх, отыскал в мусоре брошенную железяку, спустился с нею и принялся крошить кладку. Кирпичи осыпались легко, и скоро перед ним зиял вход в другое подземелье. И опять были ступени, не столь крутые, как наверху, много ступеней, десятка два или больше. А внизу начинался ход, сверху и снизу выложенный кирпичом. Тихо было тут — уши закладывало, воздух неподвижен и тяжел. Но дышалось почему-то легко. Чистый, будто только что подметенный ход манил неведомой тайной, и Климов пошел по нему, держа перед собой фонарь, сжимая в руке железину. Шелохнулось что-то впереди, и он замер, холодея лицом, прислушиваясь. Решил — крысы. Должны же быть они тут, странно было бы, если бы крысы не воспользовались этакими царскими подземными хоромами. Захотелось вернуться, но он превозмог себя: что теперь идти, что потом. К тому же была опаска, что, пока он думает, кто-то другой возьмет да залезет в подземелье.
Снова Климов пошел вперед, слушая свои шаги и громкий стук сердца. И вдруг и шаги, и сердце разом затихли, и ужас ледяным ознобом окатил от затылка: из неглубокой ниши в стене пялился на него черными глазницами человечий череп. Не сразу разглядел Климов и кости, сложенные рядом, не сразу сообразил, что это не иначе какое-то очень старое захоронение. И еще вспомнилось читанное где-то, будто как раз в этих местах были подземелья царского палача Малюты и будто ходы от тех подземелий тянулись аж до самого Кремля. Многовековая древность, глянувшая глазницами черепа, еще больше испугала. А потом она же и успокоила: если столько времени все тут не тронуто, то и бояться нечего. Пришла мысль, что захоронение это как-то связано со строительством Храма. Не могли же строители не найти подземелье. Вон ведь заложили вход, известкой замазали, чтобы никто не нашел, и лестницу наверх сделали, и люк оставили. Зачем? Чтобы легче было подобраться к золоту? Но где это видано, чтобы сейфы оставляли открытыми? Значит, что же, никакого золота нет?..
Да видно есть у рассказов о сокровищах какая-то тайная сила, влекущая людей. Вот и Климов, хоть и ругал себя за то, что ввязался в эту детскую игру в сыщики-разбойники, а уж остановиться не мог. И он, замирая сердцем, пошел вперед.
Впереди показался какой-то угол: ход, похоже, раздваивался. Это было уже опасно. Вдруг тут целый лабиринт ходов? Недоглядишь — и заплутаешь, и через сто лет очередной кладоискатель найдет твои обглоданные крысами кости. Климов поежился, переступил с ноги на ногу. Что-то хрустнуло под подошвой. Наклонился и разглядел створку ракушки. Откуда взяться ракушке тут, под землей? Очередная загадка еще больше встревожила, в голову полезли мысли о разных ловушках, коими, если верить книжкам, полны подземелья, — шагнул и провалился в яму, из которой не выбраться…
Поколебавшись, он все-таки решил дойти до угла, убедиться, что ход действительно раздваивается, и больше не испытывать судьбу, а вернуться. А потом уж, собравшись как следует, может, вместе с Петром обыскать эти подземелья.
Он поднял фонарь, чтобы разглядеть, что там, за углом. Шагнул и… закричал в ужасе: прямо ему в лицо летел ощеренный белый череп. Увернуться не успел. Череп скользнул холодным прикосновением по лбу, по щеке, даже показалось — куснул. А потом ослепительно вспыхнуло перед глазами, оглушил невыразимый грохот, и все пропало для Климова…

* * *
Он мотнул головой, отгоняя воспоминание, встал, нервно прошелся по подвалу. Шаги звучали так же глухо, как тогда, в подземном ходе. Это было неприятно, и Климов снова сел, дрожащей рукой налил в стакан остывшего чаю. Да, упал он тогда, и там бы и остался на веки вечные, если бы не друг Петро. Оказалось, что кто-то заприметил Климова у люка и сказал Петру, когда тот пришел на площадку. Петр сразу понял, что к чему, и полез в подземелье. Когда спускался по лестнице, услышал в глубине выстрел, бросился по ходу со своим револьвером и начал подлинный бой с двумя бандитами, которые еще раньше пробрались сюда, как потом выяснилось, со стороны реки, где в стенке набережной был проломан лаз. Что они искали, так тогда и осталось невыясненным, потому что обоих Петро застрелил. Да только и сам напоролся на пулю. Вынесли его из подземелья еще живого, но вскоре он умер в больнице. Так Климов и не видел больше своего дружка да соседа по комнате Петра Маринина, потому что сам пролежал в больнице без памяти незнамо сколько. Рана у него оказалась очень серьезной — в голову, вытек глаз. Дотошные следователи тогда во всем разобрались, выяснили, что бандиты, прятавшиеся в глубокой нише, сначала хотели напугать Климова, может быть, рассчитывая, что тот убежит, да не удержались, выстрелили. Пуля попала в тот самый череп и чуть отклонилась. Это и спасло Климова. Бандиты сами бросились бежать, а ниша от выстрела обвалилась, Климов оказался полузасыпанным. Как невесело шутили соседи: еще немного, и домком мог бы рапортовать об ослаблении жилищного кризиса в их доме, поскольку в распоряжении домкома оказалась бы свободная комната.
Но все это было потом, когда Климов уже начал выздоравливать. Приходили какие-то милицейские начальники, расспрашивали о золоте. Но до выстрела никакого золота Климов не видел, а после видеть не мог. Отстали.
И сам он тоже скоро позабыл о золоте. Только ночами, случалось, снилось ему подземелье и ослепительная вспышка, после чего начинал болеть стеклянный глаз, вставленный вместо вытекшего. И часто видел он во сне россыпи золотых монет. Он перебирал эти богатства, складывал их в грубый рогожный мешок. И всегда просыпался после таких видений разбитым, с больной головой.
И давний друг Петро виделся не раз. Во сне приходил — ладно, а то ведь и наяву. То в толпе покажется, а то дома выйдет вдруг из стены и стоит, оглядывается, будто не узнает своего собственного жилья. Слава богу, пропадал быстро, не доводил до мысли, что надо в больницу бежать, к психиатру.
А последнее время зачастил Петро.
Жил старик все в той же комнате, что и полвека назад. Собачью площадку всю, считай, порушили, когда прорубали новую улицу, впоследствии прозванную москвичами «вставной челюстью социалистического города», а этот дом оказался сбоку и уцелел. По новой улице старик ходил ежедневно то в магазин, то еще куда. Жил он один — безглазого кто возьмет? На перемену жилья заявлений не подавал — что по тем нормам, что по этим жил барином, с тройной нормой квадратных метров. Каждый день глядел из окна на громадные «спичечные коробки» домов, сотворенных «передовой архитектурой», и каждый день горевал о Храме. Когда обдирали его да рушили, сколько кричали о дворцах будущего! Вот они, «дворцы», дождался, нагляделся. Глаза бы не глядели! И была теперь для него память о Храме, как воспоминание о самом хорошем, что было в жизни, об утраченном рае, который подобно граду Китежу исчез лишь временно и который в свой час обязательно возникнет вновь. Не то живет, что в глаза назойливо пялится, а что не умирает в душах людей. В этом он уверялся с каждым годом все больше. От этих мыслей и в церковь стал захаживать, ездил все больше в Елоховскую, от Арбата на метро три остановки. Не молился — что не дано с младости, тому уж не научиться. Но и так, истуканом, стоять в церкви все равно было благостно.
В Елоховской-то он и увидел опять Петра. Тот тоже не молился, стоял, оглядывался — экий любопытный. Увидел Климова, поклонился, как знакомому. Вот тогда ему стало не по себе, вот тогда окончательно решил идти в больницу.
И в самом деле пошел. Только при нашем хваленом здравоохранении поди-ка попади к врачу-специалисту — на месяц очередь. Плюнул и решил лечиться народным способом. Надумал: если еще явится видение, пошлет его к такой-то матери.
А он возьми да и явись в тот же день. Дома. Вошел неслышно в комнату и заговорил раньше, чем Климов опомнился.
— Пожалуйста, не пугайтесь, ничего таинственного в этом нет, просто образ, который вы видите, лучше других закреплен в вашем сознании…
Так он заговорил незнакомым бубнящим голосом. Будто радио, когда его плохо включишь. Климов мотнул головой, хотел все-таки матюкнуться, но вместо этого спросил:
— Чего это ты выкаешь со мной?
— Пожалуйста, извините, мы ведь не знакомы и, к сожалению, никогда не сможем быть знакомы.
— Забурел на том свете? — спросил Климов, соображая, каким шизиком обзовут его, если расскажет кому все, как есть.
— Пожалуйста, выражайтесь яснее. Жаргоны трудно поддаются переводу.
Климову вдруг стало жалко себя. Подумал: упекут, как есть упекут в психичку. Сказал, чуть не плача:
— Чего надо-то? Шел бы ты, не приставал к человеку.
— Мы вас давно ищем. Вы один знаете, где золото Храма.
— Какое золото?! Ничего я не знаю!
Он похолодел. Слова этого вырядившегося Петром типчика — «Мы вас давно ищем» — напугали. Значит, выследили, значит, не отстанут.
Как раз метель ударила по замороженным стеклам, породив в душе Климова тягостную тоску. Зима в этом году несколько раз принималась, то заметет снегом, то отпустит, а теперь вот метелью навалилась да с небывалым морозом. И теперь вот это… Климову казалось, что, если бы разговорчивое видение пришло летом, было бы легче.
— Просто вы все забыли. Мы вам поможем вспомнить.
— Нечего и вспоминать. Если и было золото, так его давным давно жулики утащили. Мне тогда еще говорили, что нашли под землей какой-то мраморный ящик. Пустой.
— Не утащили. Ни в одном дне истории двадцатого века золото Храма не присутствует. Значит, оно не найдено.
Климов с трудом переварил мудреную фразу. Точнее, не переварил, а отмахнулся от нее, как всегда делал, встречаясь с заумным, — выбрал лишь то, что безусловно ясно: золото пропало.
— Я тут ни при чем, — сказал он. — Кто-то украл, а с меня спрос?
— Никто не украл, в этом все дело. Мы точно знаем.
И опять холодом обдало Климова. «Мы» — банда, значит.
— А если я в милицию позвоню?
— Там тоже ничего не знают.
— А откуда это тебе известно? Кто ты сам-то?
Не хотелось ему так разговаривать с человеком, похожим на Петра. Пришел бы по-хорошему, так, мол, и так. Чайку бы попили, поговорили бы, повспоминали настоящего Петра, пусть земля ему будет пухом. А то юлит, мелет невесть что…
— Я могу объяснить. Только это покажется вам еще невероятнее.
— А в психичке-то все равно, что русский поп, что римский папа…
— Я пришел из будущего. Храм Христа Спасителя давно восстановлен. Все подлинное, что удалось найти, в нем. И золото под алтарь положено, в точности, как было, двадцать пудов наново отчеканенных монет. Но где-то существуют и подлинные. Их никто никогда не видел за все прошедшее после вас время. Значит, они еще не найдены, целы. Вы представляете, какая это историческая ценность?..
«Давай, давай! — думал Климов. — Заливай, раз дурака нашел… Из будущего он! А нонче в моде инопланетяне, газеты надо читать!»
— Я понимаю, в это трудно поверить. Но это так. Вот, смотрите.

Он обернулся к голой стене, и Климов обернулся и не увидел стены. Вместо нее была синяя даль и Храм посередине, тот самый Храм Христа Спасителя, не обшарпанный да ободранный, каким видел его Климов полвека назад, а новенький, ухоженный. Только дома вдали были совсем другие, ни на что не похожие дома. Но дома эти были далеко, ничуть не мешали глядеть на Храм. И люди, крохотные людишки, как муравьи, сновали внизу, придерживая шапки, задирали головы на золотые купола.
— Неужто молятся? — изумился Климов. — В вашем-то светлом будущем?
— Это туристы. Центр Москвы весь восстановлен, как был. Все храмы и монастыри, все здания красивой архитектуры. Так в наше время. Новая Москва растет вокруг и поодаль, не поглощая оазис старинной красоты. Теперь вы понимаете?
— Чего? — спросил Климов, чувствуя, что у него уж шарики за ролики заходят, а весь он будто выворачивается наизнанку. И хотелось верить в то, что говорил этот тип, и поди-ка поверь?!
— Мы вас просим спуститься в подземелье. Мы знаем: вы видели золото, видели, да забыли. Амнезия, частичная потеря памяти в результате ранения. Но если спуститесь в подземелье, то все вспомните, мы вам поможем вспомнить.
— Как это я спущусь? Эскалатора туда нет, чай.
— Вход есть. В ваше время еще сохранилась одна дверь в подземелье, и все там цело.
— Ты чего, был там? Чего ж не брал, коли цело?
— Я не могу ничего взять, я лишь изображение, так сказать, тень. Как в кино на экране.
— А я, значит, должен найти золото, взять его и отдать вам?
— Вы ничего не возьмете.
— Как это?!
Странно было слышать такое. Чтобы найти золото да не взять его? Нашел дурака. Да ведь четверть стоимости по закону-то полагается.
— Если бы вы взяли, мы бы знали об этом. Все, что было в ваше время, нам известно, абсолютно все. А про золото Храма нет никаких сведений.
— Значит, нету его.
— Есть!
Опять двадцать пять! Климову захотелось ругнуться и послать этого вымогателя подальше. Но он сдержался. Даже если врет, зачем-то водит за нос, все равно интересно. А интересного в жизни под старость стало так мало — все наскучило. К тому же что-то заставляло верить этим бредням. Не кино убеждало, этим нынче кого удивишь? Было что-то посерьезнее, какая-то печаль по безвозвратно ушедшему, которую не хотелось отбрасывать. Да и что он теряет? Самому опять в свое тошное одиночество? А тут — дело, да еще исторически важное. Даже если поиграть в такое дело — на всю оставшуюся жизнь память.
— Ладно, — сказал он. — Чего надо-то? Как я дверь-то найду?
— Скоро юбилей. Будет ровно полвека, как взорвали Храм. Полвека! Замечаете? Полвека его строили, полвека он стоял, полвека его не было, после чего начнется возрождение. В день, когда его взорвали, многие увидят изображение Храма там, где он был. И вы там будете, у выхода из метро Кропоткинская, и увидите человека, и пойдете за ним.
— Знакомый, что ли? Или он скажет?
— Не скажет, но вы узнаете. В тот день вы все будете знать. Только глаз не закрывайте.
— А чего глаза-то? — насторожился Климов.
— Я имею в виду ваш правый глаз, искусственный.
— Так он же не видит.
— Будет видеть.
— Да?! Вот здорово!..
— Только в этот день будет видеть.
— И на том спасибо.
— С помощью этого вашего глаза мы будем видеть все, что вы делаете.
— Боитесь, что сбегу? Или еще чего?
— Таким образом мы сможем помочь вам, подсказать, когда понадобится.
Незнакомец с лицом Петра помолчал и вдруг начал таять, и сквозь него проступил косяк двери.
— Э-э, погоди! — закричал Климов. — А чего ты мне мерещился-то? Еще во-он когда виделся.
— Мы вас искали, — донесся затухающий голос. — Трудно точно сориентироваться во времени…
* * *
Как тогда, после исчезновения пришельца, Климов осторожно потрогал свой выпуклый стеклянный глаз, обвел взглядом весь подвал — трубы, стояки, железный верстак с чайником. Нет, ничего глаз не видел. Но что-то было в нем, чувствовалось. Или это от постоянных мыслей о глазе? Известное дело, думы-то что хошь утяжелят. Походил по подвалу, заглянул в темень под трубой, где была насквозь проржавевшая железная дверь. Он не видел ее, но будто и видел всю, до последнего ржавого гвоздя. Мусор валялся возле двери, ящики какие-то, чемодан с заветным слесарным дефицитом, две пустые бутылки.
«Эге, — подумал Климов, — да это я? никакого фонаря не надо!» И впервые всерьез подумал о золоте. Вдруг и вправду оно там? Вдруг найдется? Что тогда делать-то?..
Загремел замок у входа, и в подвал скатился Ефим, раскрасневшийся, оживленный то ли от мороза, то ли перехватил где для затравки. А может, и от нетерпения дорваться до золотишка. Видел Климов, не раз видел, как менялись люди, разевавшие рот на большие деньги.
— Ну что, дед, надыбал золотишко?
— Что значит «надыбал»? Заперто же.
— Так ты сквозь стены видишь.
Климов промолчал. Не видел он сквозь стены и побаивался, что за той ржавой дверью, может, все обвалилось и нет никакого хода. Что-то он заранее знал, а о чем-то понятия не имел, такую уж ему способность дали, выборочную. Но говорить об этом пе стал. Пускай себе верит, так-то надежнее.
— А я вот мешок припас.
— Мешок?! — Неприятно резануло какое-то воспоминание. Мелькнуло смутное перед глазами: желтый свет фонаря, осыпающийся потолок, косая качающаяся подпора…
— Куда золото складывать? Не в карманы же. Рюкзак вот. — Ефим бросил на верстак здоровенный рюкзачище. — Сразу его брать или как?
— Ты будто в магазин собрался. Сперва найти надо.
— А говорил — знаешь.
— Знаю, что было. А есть ли, нет ли… Годов-то сколько прошло.
— Давай возьмем. Мало ли. Не переломимся…
В этот момент в дверь наверху забарабанили, и плачущий женский голос пропищал в дверную щель:
— Слеса-арь?! Тута ты? Трубу ведь прорвало, вода хлещет!..
— А, мать их так! — выругался Ефим. — Все у них не вовремя.
— Иди чини. Чего уж, подожду, — сказал Климов.
— А если меня нету? А если выпимши? А если ночь и я сплю? Могу я когда-нибудь отдохнуть?.. Ничего, тряпками замотают.
И он встал на четвереньки, пополз под трубу, волоча за собой тяжелую коробку аккумуляторного фонаря. Климов пополз следом. Уже когда увидел заветную ржавую дверь, вспомнил вдруг про свое пальто, которое после путешествий по подземельям превратится черт знает во что, подумал — не снять ли? — да вспомнил промозглую стужу погреба.
Ефим открыл дверь неожиданно легко, посветил в пустоту. За дверью был узкий лаз, упиравшийся в кирпичную кладку.
— Давай ты первый.
Низко пригнувшись, Климов протиснулся в проем двери и оказался в коридоре, сверху, с боков и снизу выложенном кирпичной кладкой. В нем было чисто, ни грязи, ни пыли, ни застоялой плесени, даже не верилось, что целых, полвека здесь никто не ходил, не подметал. Обернулся к Ефиму.
— Был тут?
— Был.
— Один?
— А чего?..
Вот и он тогда, полвека назад, был такой же лопух. А чего, думал, сделается — никого же нет. В привидения не верил, людей встретить не ожидал, — какие могли быть люди там, куда он первый залез?
Прошлое нахлынуло на него с небывалой ясностью. Будто он молодой, самоуверенный, как прежде сгорающий от любопытства идет по проходу. Хочет вернуться, но опять делает шаг вперед и еще, и еще. Думает о ловушках, вглядывается в пол под ногами, но все идет. Вот и череп пялится на него черными глазницами…
Череп?! Сразу ударило в жар. Значит, близко?!
Оглянулся. Ефим стоял почти вплотную, таращился на череп.
— Чего это?
— Неужто не видел, когда ходил?
— Н-не видел. А-а кто это?
— Наверно, такой же балбес, как ты. Пошел один.
— Давай, дед, ищи быстрей, — не сразу сказал Ефим. Голос звучал так, будто слесаря в этот момент держали за горло.
— Старый череп-то, — успокоил его Климов. — Может, двести лет лежит, а может, все четыреста.
Подумал: не хватало еще, чтобы слесарь сбежал и оставил его тут одного.
И шагнул вперед, опять погружаясь в былое. Вон и знакомый угол показался, ничуть не изменившийся за половину века. Похоже было, что ход тут раздваивался. Но Климов знал, что это всего лишь ниша, у которой в тот самый день рухнул потолок, — вон и земля высыпалась в проход, лежит горкой. Без особого страха, как и тогда, пятьдесят лет назад, он заглянул в нишу и будто наяву увидел белый череп, летящий ему в лицо, и вспышку выстрела заново ощутил, ослепившую, оглушившую…
А потом? Что было потом?
Очнулся он тогда от грохота выстрелов, которые в узких подземельях гремели так громко, будто стреляли над самым ухом. Он лежал на полу, фонарь стоял в метре от лица, освещал низкую нишу, косо подпертую стояком, с потолка которой при каждом выстреле срывались ошметки земли. А у стены увидел он два рогожных мешка, заполненных самую малость, — низ раздувался, а верх, собравшись в складки, стоял торчком. Он бы не обратил на мешки внимания, но возле одного из них что-то блестело, дразнило еще не убитое любопытство. С трудом поднялся. Кровь потекла по щеке, по подбородку, один глаз не видел совсем, и что-то там было возле глаза до того страшное, что он боялся дотронуться до этого места. Шагнул, качнулся и упал прямо на рогожные кули. Рука сама собой попала внутрь мешка, и он вынул тяжелую, блеснувшую желтым пластину, на которой было что-то выгравировано. Попробовал прочесть, но слова сливались, и он понял только смысл: кто-то пожертвовал эту пластину золота Храму. Опять сунул руку в мешок и вынул золотой крест. В третий раз достал монету, на которой уже ничего не мог разглядеть. Ясно было, что это и есть то самое золото, о котором они с Петром столько переговорили, и ясно, что бандиты отыскали его и собирались вынести в рогожных мешках. И не было у Климова сомнений, что они опять придут сюда…
Навалившись на опору, Климов попытался встать. Косо поставленное бревно качнулось. Думая только о том, что ему непременно надо подняться, он навалился на опору всем телом и вдруг почувствовал, что падает вместе с ней. Рухнувший с потолка пласт земли отбросил его головой в проход, и больше он ничего не помнил…
— Что с тобой, дед? Чего ты?!
Ефим дергал его за рукав, зачем-то дул в лицо, и по дутью этому Климов определил: да, выпил-таки слесарь, пока бегал за фонарем. Картина, так ярко высвеченная вдруг проснувшейся памятью, будто заволакивалась туманом. Как после сна, когда ясное видение в считанные минуты затягивается пеленой забытья.
Он увидел, что стоит, прислонившись к стене, и фонаря в его руке уже нет. Фонарь валялся на полу, освещал косой нетронутый скат осыпавшейся земли. Одного взгляда было довольно, чтобы понять: никто тут не копал, и, значит, золото там, под этой землей.
— Ты чего?!
— Голова кружится… И сердце чего-то… И в животе…
Покосился на слесаря и по испуганному, растерянному лицу понял: верит. Говори ему сейчас, что хошь, — поверит.
— Ну ладно, пошли дальше.
Он снова шел впереди, освещая то совсем целый, то обвисший, потрескавшийся свод. Почему-то и страшно ему не было. Главное сделал: установил, где золото и что оно на месте. И еще он знал, что знание его уже не секрет для потомков, восстановивших Храм. И знал, совершенно был уверен, что потомки откопают его и возложат туда, где ему место — под алтарь.
Будто стороной, не очень-то волнуя, проскакивали мысли о возможности теперь же достать золото. Не волновало и немалое вознаграждение. Зачем старому человеку большие деньги? Отдать Ефиму? Ему только во вред. А само золото, священное золото Храма растворится в казне, как растворились в послереволюционной вакханалии многие тонны русских драгоценностей, были разворованы, уплыли за рубеж в чьи-то кладовые да сейфы. Теперь не то время? Не то ли?!
Он шел по коридору, и все больше крепла в нем уверенность, что никому ничего он не скажет, так и умрет, унесет с собой тайну золота Храма. И пускай потомки решают, прав ли он.
— Долго еще?! — раздраженно крикнул сзади Ефим.
— Не кричи, — спокойно сказал ему Климов. — Видишь, свод еле держится, рухнет того гляди.
Теперь у него была одна забота: как бы поубедительней объяснить Ефиму, что золота нет. Чтобы не вздумал искать сам. На глаза попался белый куб, стоявший у стены. Климов присел на него отдохнуть, думая все о том же. Можно было просто сказать, что ошибся, запамятовал на старости лет. Да ведь не поверит. Выскажет свое сомнение кому-либо, а тот другому. И начнется подлинная золотая лихорадка. Золото — это ведь зараза похлеще чумы.
Ничего не придумав, встал, снова глянул на куб, на котором сидел. Вспомнил давным давно слышанное, будто подалтарное золото лежало в мраморном саркофаге.
— Давай-ка перевернем, — попросил он слесаря, еще не надеясь, что это как раз то, что надо.
Куб оказался тяжеленным. Но, поднатужась, они все нее сдвинули его, уронили набок. С другой стороны камня оказался глубокий крестообразный вырез.
— Так вот же он! — обрадовался Климов. Спохватился, что теперь ему не радоваться бы, а горевать, и добавил: — Все, друг, нету золота. Вот в этом ящике оно было, а теперь, видишь, ничего нету.
— Как нету?! — возмутился Ефим. — А я рюкзак взял.
— Вольно тебе. Только этот сундук остался. Бери, если хочешь.
— Что я, чокнутый?!
— Тогда все. Кто-то до нас тут побывал. Не одни же мы такие умные.
Он пошел обратно по подземному ходу, радуясь, что все хорошо получилось, и чувствуя, как переживает слесарь за его спиной.
Весь подземный ход прошли, слава богу, благополучно. Вылезли в теплый подвал, долго отряхивались, беззлобно переругиваясь. Ефим корил старика за обман. Говорил, дескать, что видит сквозь землю, а про золото до конца не прознал. Климов ругал Ефима за то, что пьет, меры не знает и от этого все беды.
— Не пили бы, не балабонили попусту, не дали бы храмы рушить…
— Так меня тогда не было, — нашелся Ефим. — А ты вот был, да не помешал.
— Дурак был, вроде тебя.
— Пил, что ли?
— В меру. А все равно дурак.
— Теперь поумнел, что ли?
— Да уж поумнел…
Снова вскипятили чайник, принялись чай пить с остатками печенья. Ефим все порывался откупорить бутылку, а старик все не давал: погоди да погоди. А потом вдруг заторопился, будто подстегнули его.
— Пойдем наверх, посмотрим напоследок.
— Думаешь, опять это видение?
— Не знаю. Пойдем.
Бросив шапку на лысину, старик побежал вверх по лестнице. Ефим тоже заспешил, сунул руки в рукава пальто, заметался глазами по верстаку, ища ключ, увидел бутылку, на мгновение удивился, что она до сих пор цела, схватил, опять забегал глазами по углам — куда бы спрятать, — не нашел, сунул под мышку.
Наверху зажмурился от яркого сияния. Открыл глаза и обомлел: в пустом проеме между домами, где всегда пучился пар от бассейна, теперь вздымались белоснежные вертикали колонн и колоколен, сочно синели полукружья крыш, а над всем солнечно сияли купола, один огромный, похожий на старорусский шлем, и несколько пониже да поменьше.
— Чего это?!
— Я тебе обещал золото показать. Гляди.
— Такое тут все и было?!
— Было, — вздохнул старик.
— И такое сломали?!
— Спьяну-то ничего не дорого. Что им, что тебе…
— Чего ты все — спьяну, спьяну! Да вот она, нераспечатанная.
Он выхватил бутылку, замахал ею.
— И не распечатывая, опиваются. Зелье-то разное бывает.
— А что я-то?! — Ефим не сводил глаз с куполов. — Да я, если хочешь!..
— Что? Бутылку выбросишь?
— Выброшу.
— Слабо.
— Мне? Слабо?!
Он отшвырнул бутылку в сторону, отвернулся и занервничал, затоптался на месте. И тут же кинулся к бутылке, сунул голые руки в сугроб.
— Она-то при чем?! — закричал, оттирая бутылку от налипшего на нее снега. — Она-то разве виновата? Люди же делали, старались.
Бутылка была шершавой, этикетка, как наждачная бумага, не оттиралась. Ефим сунул бутылку под мышку, чтобы отошла, снова поднял глаза, но никаких куполов не увидел. Все тот же пар бил из-за домов, кап из преисподней.
— Чего это было? — спросил растерянно.
— Не знаю, — ответил старик.
— Не знаю, не знаю!.. А чего ты знаешь?! То дак говорил, а теперь чего?..
Старик пожал плечами и пошел к арке, выводящей на улицу. А Ефим, потоптавшись на месте, направился к себе. У входа в свой подвал остановился, оглянулся и не увидел старика. Куда он делся так быстро, было непонятно, но Ефим не стал ломать голову над этой странностью. Поплотнее закрыл дверь, чтобы не тянуло холодом, и стал спускаться по лестнице. Ему было тошно отчего-то, и он уже знал, что сейчас закроется на замок, сунет кипятильник в чайник и распечатает бутылку.
Половину гонорара за повесть «Золото храма» автор передает в фонд возрождения Храма Христа Спасителя на счет 109700939 в Дзержинском отделении Жилсоцбанка гор. Москвы.
Виталий Гладкий
Киллер

Киллер[1]
Я смотрю через пыльное оконное стекло на улицу, к мне до чертиков хочется выйти в наш старый убогий двор, сесть за столик под тополями и до полуночи забивать «козла» в компании таких же, как и я, неприкаянных. А потом, выпив на сон грядущий стакан кефира, лечь на чистые с крахмальным хрустом простыни и уснуть… И спать долго-долго… и проснуться где угодно, только не в этой мерзкой коммунальной дыре, где меня недоношенного родила мать-алкоголичка. Или не просыпаться вовсе…
Спокойно, спокойно, дружище… Не дави себе на психику без нужды. В нашем деле мандраж перед работой может стать началом финишной прямой в этой жизни. А будет ли другая? Ученые умники обещают, да вот только на кой она мне? Я и этой сыт по горло…
Наган почистил и смазал еще вчера, но проверить лишний раз не помешает. Хорошая безотказная машинка, и калибр что надо. В прошлом году «Макаров», сволочь, подвел, патрон заело, едва ноги унес.
Попрыгали, попрыгали… Нигде не звенит, не шебаршится… Кроссовки «кошачий ход», брюки в меру просторны, куртка… Куртку сменить, чересчур приметна. И карманы, карманы проверь, обалдуй! Ни единого клочка бумаги чтобы не было.
Похоже, все и ажуре. Готов. Время еще есть, нужно теперь себе алиби сотворить. Оно вроде и ни к чему, но береженого бог бережет.
— Петровна! — кричу, это я соседке по коммуналке.
Она на кухне, что-то стряпает: как обычно, вонючее невероятно.
— Чаво тебе, паразит?
— Разбудишь меня через часок, — как можно строже говорю, высунув только голову из двери своей комнаты — чтобы, случаем, не увидела, что я одет по-походному.
Впрочем, опасения мои беспочвенны: Петровна подслеповата, а засиженная мухами маломощная лампочка в захламленном коридоре едва высвечивает кусок потолка в ржавых разводах потеков.
— Мине больше делов няма! — визжит в ответ Петровна, или Хрюковна, по-нашему, по-дворовому. — Пайшов ты!..
— Старая лярва! Твою… нашу… богородицу! — Это уже я, иначе Хрюковну ничем не проймешь. — Если не разбудишь ровно через час, то я тебя… и твою маму… Дошло.
— Так бы сразу и сказал… — шипит подколодной Хрюковна и переспрашивает: — Во скоки? — И добавляет, но тихо: — Паразит…
— В одиннадцать нуль-нуль! — кричу как можно громче. — Сегодня «Взгляд» смотреть буду!
— Будя тебе згляд… — снова матернулась Хрюковна. — Сполню…
Исполнит, в этом у меня нет ни малейших сомнений, разбудит точно в срок, уже проверено. На кухне висят старинные часы с пудовыми гирями, ничейные, и теперь Хрюковна будет следить за ажурными стрелками, как кот за мышью. Конечно, вовсе не из уважения к моей персоне, а чтобы в одиннадцать вечера, подойдя к замызганной двери, пинать ее изо всех сил, хоть так вымещая годами накопленную злобу на соседей, которых, кроме меня, было еще три семьи.
Удовлетворенный, я замыкаю дверь изнутри и падаю на скрипучую кровать. Хрюковна уже под дверью, подслушивает, стерва старая. Впрочем, зачем я… Ее уже не изменишь. Старый кадр эпохи культа личности…
Наконец шлепанцы Хрюковны удаляются от двери, и я осторожно встаю. На улице уже темно. Смотрю на часы-в моем распоряжении час и четыре минуты.
Это было больше чем достаточно. Открывая окно, взбираюсь на подоконник. Третий этаж, в общем-то невысоко, но случись промашка… А, что об этом думать-не впервой. Становлюсь на карниз и, цепляясь за щербатый кирпич стены, медленно трюхаю к пожарной лестнице. Стена увита плющом, все легче…
Лестница. Теперь быстро, быстро! Двор, проходной подъезд, переулок. Трамваи. Так надежней: «леваки» и таксисты имеют глаз наметанный, а мне лишние свидетели нужны как зайцу стоп-сигнал…
Парк. Темные аллеи. Пока пустынные. Пока. Через полчаса закончатся танцы в ДК, и здесь появится городская шелупонь со своими шмарами. Надеюсь, им будет не до меня…
«Дубок». Ресторан из разряда престижных. Абы-кого сюда на пушечный выстрел не подпускают. Только высокое начальство и «деловых» людей с приличной мошной. Богатый выбор вин, икорочка, белорыбица. И путаны на заказ.
Швейцар, морда барбосья, жирная, глаза рыбьи, легавый на пенсии, стоит, закрыв брюхом всю входную дверь. А мне она и не нужна. Я обхожу ресторан с тыла, натягиваю тонкие лайковые перчатки, поспешно вынимаю несколько кирпичей из стены, вырываю решетку и спускаюсь в полуподвал. Это подсобка, в ней складируют тару. Весь маршрут мной продуман и разработан самым тщательным образом. Кирпичи и решетка — мои вчерашние ночные труды.
Поднимаюсь по лестнице. Теперь главное-проскочить незамеченным узкий коридорчик. Дверь, еще одна дверь… Комната-каморка. Ведра, тряпки, швабры — здесь ютятся уборщицы. Сейчас здесь пусто. Закрываюсь изнутри на задвижку. Нужно передохнуть и подготовиться.
Подставляю стул, взбираюсь на него, выглядываю в крохотное оконце под самым потолком. Лады, «наводка» не подвела — за столиком в нише сидит мой «клиент». Он в добром подпитии, хихикает. Ему за пятьдесят, он чуть выше среднего роста, слегка располневший, в костюмчике французском тыщи за полторы, на левой руке перстень с черным бриллиантом. Шикует кандидат… Рядом с ним, покуривая длинные черные сигареты, кривляются две встрепанные шалавы, корчат из себя пай-девочек — видно, их, за неимением лучшего, подсунул моему «клиенту» толстый барбос-швейцар из своего НЗ.
Про девок ладно, хрен с ними, а вон те два хмыря за его столиком, телохранители с тупыми рожами, — это да-а… Я пас этих бобиков неделю по городу, знаю все их ухватки. Серьезные ребята. «Перышки» и кастеты и карманах точно имеются, за «пушки» не ручаюсь, но подозреваю, что могли и их прихватить с собой. А чего и кого им бояться? В ресторане все свои, все куплено и схвачено. Дежурные менты при встрече с моим «клиентом» едва не кланяются ему, губы до ушей растягивают…
Ладно, все это шелуха, время уже поджимает. Пора. И плевать я хотел на его дуболомов. Знал, на что шел. Десять «штук» за мякину не платят. Интересно, что они там не поделили между собой — мои «благодетель» и этот шикунчик?
Надеваю черную вязаную шапку-маску с прорезями для глаз, достаю наган из-за пазухи, сую его за пояс. Так удобней. Выхожу из каморки. Коридор пустынен. Он ведет в кафетерий, который работает только днем. Еще одна дверь, дубовая, прочная, заперта. За нею слышен ресторанный гам и звуки оркестра. Ключ от этой двери у меня есть, добыл с великим трудом. Приоткрываю дверь. Все точно, вот она, ниша, за портьерой, рукой подать. В щелку виден мой кандидат в покойники с фужером в руках. Держит речь. Извини, дорогой, времени у меня в обрез, доскажешь на том свете. Достаю наган, рывком отдергиваю портьеру и выскакиваю перед честной компанией «клиента», как черт из табакерки. Стреляю в голову почти в упор… Два раза — для верности. Вполне достаточно. Вижу, как дуболомы от неожиданности шарахаются в сторону, один из них валится со стула. Секунд пять-семь у меня есть в запасе, пока они очухаются, поэтому я спокойно возвращаюсь за портьеру и запираю дверь на ключ. А теперь — ходу, ходу! Бегу по коридорам, спускаюсь в полуподвал. Вот и мой лаз. Выбираюсь наружу и бросаюсь в кусты. Снова бегу, не выбирая дороги. Наконец впереди блеснул свет фонарей. Аллея. Прячу в карман оружие, шлем, перчатки и неспешным шагом иду к выходу из парка. Человек гуляет, вечерний променад…
— Эй, парень, дай закурить!
Компашка, человек семь. Расфуфыренные крали, раскрашенные, как индейцы сиу на военной тропе, и — один, второй… — точно, четыре лба, два из которых росточком под два метра. Акселераты хреновы…
— Не курю, — бросаю на ходу и уступаю им дорогу.
— Как это не куришь? Ну-у, парень…
Начинается обычный в таких случаях базар-вокзал.
Матерюсь втихомолку: остолоп, нужно было кустами до самого выхода из парка чесать, а теперь стычки не миновать, сопляки на подпитии. Или накололись, что все едино. Мне разговаривать недосуг, надо рвать когти отсюда, и поскорее, но они уже окружили меня, ржут в предвкушении спектакля. Эх, зеленка, молокососы…
Бью. Удары не сдерживаю, но стараюсь не уложить кого-нибудь навеки. Мне перебор не нужен, да и дерусь не со зла, а по необходимости: к тому же не за зарплату.
Все. Кончено. Один, сердешный, ковыляет в кусты, трое лежат. Кто-то из них подвывает от боли. У-шу, детки, не игрушка… Крали стоят в стороне, нервно повизгивая.
— Привет… — машу им рукой и исчезаю…
Двор, лестница, карниз… Немного побаливает рука, на тренировке ушиб, сегодня добавил. Ладно, до свадьбы заживет. Главное, заказ выполнен, десять тысяч в кармане. Теперь мотать нужно отсюда на месяц-два. Но — не сразу. Через неделю — в самый раз.
Закрываю окно, раздеваюсь. И все-таки устал. Чертовски устал. Спать…
На кухне бьют часы. Одиннадцать. И тут же в дверь моей комнаты забарабанила Хрюковна.
— Вставай, паразит! «Згляд» ужо…
Выдерживая положенные полминуты, жду, пока Хрюковна не выстучит мне алиби. Дверь ходит ходуном, даже старая краска осыпается, а старая ведьма молотит не переставая. Ладно, пусть порадуется, горемычная…
Наконец послышались голоса остальных — соседей выползли из своих щелей, ублюдки. О, как я их ненавижу! Ерошу волосы, отмыкаю дверь и выскакиваю в одних плавках в коридор, пусть все посмотрят на меня, «сонного».
— Ты что, сбрендила?! — ору на Хрюковну и усиленно тру глаза.
— Сам просил… — довольно растягивает она свои лягушачьи губы. — «Згляд» смотреть. Тютелька в тютельку…
— А-а… — мотаю головой, прогоняя остатки «сна», и шлепаю в ванно-сортирную комнату — умываться.
День прошел — и ладно…
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
Горячий, сухой воздух схватывает клещами. Пыль, густо настоянная на пороховом дыму, рвет легкие на мелкие кусочки, но кашлять нельзя, собьется верный прицел, и тогда амба и мне, и Косте, и Зинченко, и командиру, который ранен в голову и лежит за камнями. Душманов много, они окружают нашу высотку, и я стреляю, стреляю, стреляю…
Они пошли в очередную атаку. Огромный бородатый душман бежит прямо на меня. Я целюсь ему в грудь, пули рвут одежду, кровь брызжет из ран, но он только ускоряет бег как ни в чем не бывало, и лишь страшная, злобная ухмылка появляется на его бронзовом лице.
Я вгоняю в его волосатую грудь весь боекомплект, пулемет разогрелся так, что обжигает ладони, а он все еще жив и бежит, бежит… Вот он уже рядом, его заскорузлые пальцы, извиваясь змеями, подбираются к моему горлу. Я задыхаюсь, пытаюсь вырваться из крепких объятий, кричу…
И просыпаюсь. За окном рассвет, чирикают воробьи.
Тихо, спокойно. Отворяется дверь спальни, входит мама, склоняется над моей постелью.
— Ты снова кричал… — говорит она, вздыхая.
— Сон, все тот же сон… — бормочу я в ответ и невольно вздрагиваю.
Сколько лет прошло с той поры, а Афган все не отпускает мою память, является ко мне в кошмарных снах, будь он трижды проклят. В кошмарных снах, которые были явью…
— Мама, я уже встаю… — глажу ее руки.
Она, скорбно поджав губы, качает головой и уходит.
Господи, как она сдала за те два года! Совсем седая стала…
Зарядка желанного спокойствия и сосредоточенности не принесла. На душе почему-то сумрачно. Быстро проглатываю завтрак и едва не бегом спускаюсь по лестнице в подъезд. До управления минут десять ходьбы, если напрямик через парк.
Парк еще безлюден, дремлет в полусне при полном безветрии… Свежеокрашенные скамейки, словно плоскодонки, плавают по обочинам аллеи в голубоватом утреннем тумане. На душе становится легко и прозрачно, но уже возле входа в здание горУВД я чувствую, как благостные мысли исчезают, оставляя после себя тлен хандры.
Кабинет уже открыт.
— Привет! — с наигранной бодростью в голосе говорю я Славке Баранкнну, своему напарнику, белобрысому крепышу, — у нас кабинет на двоих.
— Умгу… — отвечает он, дожевывая бутерброд.
Славка, как и я, холостяк, но в отличие от меня живет в милицейской общаге, похожей на СИЗО, — на первом этаже решетки, двери обиты железом, гнусно-синей окраски панели в коридорах, и дежурные у входа с непрошибаемо-дубовыми моральными устоями первых коммунаров, когда женщина считалась просто гражданкой, а мужчина должен был засыпать ровно в одиннадцать вечера и непременно с единственной мыслью о светлом будущем.
— Тебя ждет Палыч. Справлялся раза два, — Славка крупными глотками пьет чай.
— С чего бы? — бормоча себе под нос, будто кто-нибудь может мне ответить.
Понятно зачем. Палыч — наш шеф, начальник отдела уголовного розыска, подполковник. И если с утра пораньше интересуется моей особой, значит, мне светит новое дельце.
— Сводка есть? — обращаюсь к Баранкину.
— Держи, — протягивает он машинописный листок. — Свежатинка.
Да уж, свежатинка… За сутки три разбойных нападения, пять квартирных краж, изнасилование с отягчающими, четыре угнанные машины, восемнадцать карманных краж (только заявленных), две новые группы наперсточников объявились… В принципе, конечно, меньше, чем обычно, но работенки вполне достаточно.
Ага, вот, по-моему, «изюминка». Убийство в «Дубке».
Применено огнестрельное оружие. Убийцу задержать не удалось. Интересно, когда-либо удавалось? Что-то не припоминаю…
— Серега, шеф ждет, — напоминает мне Баранкин, постукивая ногтем по циферблату часов.
— Готов к труду и обороне, — уныло отвечаю и нехотя отправляюсь на свидание с Палычем.
Палыч сегодня непривычно хмур, смотрит на меня исподлобья. Ему давно пора на пенсию, но, слава Богу, новое начальство, не в пример прежнему, не спешит расставаться с Палычем, чтобы заполнить вакантное место своим человеком. Палыч — «зубр» уголовного розыска, Дока, каких поискать. Знает всех и вся. Работать с ним — одно удовольствие. Ходячая энциклопедия уголовного мира и его окрестностей.
— Кх, кх… — прокашливается Палыч. — Поедешь… э-э… в ресторан «Дубок». Знаешь?
Палыч немногословен, в общем — не оратор, свои мысли вслух он формулирует с трудом, будто выдавливая слова.
— А как же, конечно, знаю, — отвечаю я быстрее, чем следовало бы.
Палыч с подозрением смотрит на меня поверх очков с толстыми линзами. Горячительных напитков он не принимает совершенно, поэтому подчиненных на сей счет держит в жесткой узде.
— Живу я там, неподалеку, — делая невинные глаза, тороплюсь объяснить.
— А-а… Ну да… — Палыч, кряхтя, устраивается поудобней и продолжает: — В общем… э-э… убийство. Займешься ты…
— Товарищ полковник! — прерываю я его занудную тираду. — Почему я? У меня на шее четыре незаконченных дела висят. И потом, с какой стати этим убийством должны заниматься мы? Это ведь территория Александровского РОВД. Вот пусть и… А то все на нас валят.
— Б-будешь ты… — твердо чеканит Палыч, и я сникаю.
Если он еще и заикаться начал, значит, дело весьма серьезное и моя кандидатура стоит в списке под номером первым.
— Дела передашь… э-э… Баранкину.
Вот это уже новость! Такое мне не приходилось слышать никогда. Интересно, кого это там прихлопнули?
Видать, фигура…
— Дело на контроле у генерала…
Эка невидаль. Это не так страшно, как кажется на первый взгляд. Контроль так контроль. В угрозыске я уже не новичок, подконтрольные дела мне приходилось расследовать не раз. Но Палыч, по-моему, что-то недоговаривает… Или мне показалось?..
— Можно идти, товарищ подполковник? — подчеркнуто официально обращаюсь к Палычу.
Тот молчит, на меня не глядит, шевелит беззвучно губами. Ну говори же, говори, старый хрыч! Мямля…
— Ты там смотри… поосторожней… Не наломай дров… — выдавливает наконец шеф. — Если что… э-э… приходи, посоветуемся….
Ухожу со смутным чувством тревоги. Да уж, денек начинается славно…
В «Дубке» похоронная тишь. Все ходят едва не на цыпочках, говорят шепотом, почему-то жмутся поближе к стенкам. Следователь прокуратуры мне знаком. Иван Савельевич, добродушный увалень в годах. Звезд с неба не хватает, но свое дело знает туго.
— Ну? — спрашиваю, пожимая его пухлую лапищу.
— Дви диркы в голови, — басит он.
Ивана Савельича года два назад перевели в наш город с Западной Украины, с русским языком он не совсем в ладах и нередко, забываясь, шпарит на своем родном.
Он водит меня по ресторанным закоулкам, показывает полуподвал с вынутой оконной решеткой.
— Профессиональная работа. Следов нэма… — осторожно сообщает он мне эту «потрясающую» новость.
Что работал «профи», мне и так ясно. Все продумано до мелочей. И только один вопрос вертится у меня на кончике языка, но отчего-то боюсь задать его.
Впрочем, все равно нужно:
— Личность убитого установлена?
— А что ее устанавливать? Тебя разве не проинформировали?
Я выразительно пожимаю плечами и наблюдаю за реакцией Ивана Савельевича. Он явно обескуражен, но с присущей хохлам хитринкой делает простодушную мину и говорит небрежно:
— Та якыйсь Лукашов… Геннадий Валерьянович…
Ох, Иван Савельевич, Иван Савельевич… И чего это ты, старый лис, под придурка решил сыграть? Можно подумать, тебе был неизвестен Лукашов, глава треста ресторанов и столовых, депутат, орденоносец и прочая…
И если до этого во мне теплилась скромная надежда, что убит какой-нибудь урка в законе — не поделили чего, свели счеты, дело привычное, не из ряда вон выходящее, — то теперь я вдруг осознал, какую свинью подложил мне наш Палыч. Ах ты, старый хрен! А Иван Савельевич, между прочим, глазом косит, просекает мои душевные коллизии.
— Ну что же, Лукашов так Лукашов, — спокойно встречаю любопытный взгляд следователя.
Иван Савельевич, дорогой ты мой, а ведь и твоя душа не на месте. Тебя, похоже, «подставили». Но с тобой ладно, это ваши прокурорские делишки, но вот меня зачем?
— Ничего, распутаем, — эдак бодренько говорю я Ивану Савельевичу. Вместе распутаем, — подчеркиваю. — Я рад, что мне придется работать именно с вами…
Увы, ответной радости прочитать на широком лице Ивана Савельевича не могу. Я ему прощаю, не во мне причина.
— Я тут кой-кого поспрашував… — Иван Савельевич сокрушенно качает головой.
Понятно. Чего и следовало ожидать. Героев-добровольцев в наше время среди свидетелей найти трудно, а в ресторане-тем паче: нюх на «жареное» у ресторанно-торговых работников отменный.
— Нужно допросить тех, кто был с Лукашовым… — осторожно намекаю я.
— Они здесь.
Это уже обнадеживает. Больше всего я боялся, что Лукашов ужинал с чинами высокого ранга. А к ним подступиться не так просто.
Опрос свидетелей меня вымотал дальше некуда. Все оказалось гораздо сложнее, чем я ожидал. Ну на кой ляд Лукашов поперся туда, где его знает каждая собака? Почему не закрылся в отдельном банкетном зальчике, отделанном в стиле шик-модерн, для особо важных гостей? Кстати, стол был накрыт на шесть персон, так приказал Лукашов. Кого он ждал? И наконец, два его собутыльника, Руслан Коберов и Борис Заскокин.
Что было общего между влиятельным чиновником Лукашовым и двумя этими мордоворотами, которые являлись членами торгово-закупочного кооператива «Свет»?
Вопросы, вопросы… Девиц, напуганных до полусмерти, которые плели черт знает что, мы не стали долго задерживать. А вот Коберова и Заскокина мы с Иваном Савельевичем попытались «прокачать» на всю катушку.
Но не тут-то было: держались они уверенно, солидно, даже с наглецой. На вопрос, каким образом очутились за одним столом с Лукашовым, отвечали как по писаному: дело случая, оказались свободные места. Явная ложь, и они знали, что нам это известно, но в протоколе опроса пришлось записать их показания именно в таком виде. А как бы мне хотелось вернуть время вспять и поговорить с ними сразу после убийства! Увы…
Когда мы с Иваном Савельевичем остались одни, он сокрушенно покачал головой:
— Цэ гиблэ дило…
— Но работать надо.
— А як же.
И такой у него в это время был несчастный вид, что мне стало его искренне жаль. А себя? Если честно, то тогда я об этом не задумывался, хотя стоило бы…
— Что будем предпринимать? — спросил я его, насколько мог, сухо и официально.
Как-никак задание на розыск мне должен давать следователь прокуратуры. Но Иван Савельевич не принял предложенный мною тон. Он посмотрел на меня с мягкой укоризной и сказал:
— Брось. А то ты не знаешь…
— Да знаю… — вздохнул я. — Связи, знакомства Лукашова, мотив преступления.
— Связи, знакомства, — повторил Иван Савельевич и стал суетливо тереть носовым платком свою лысину — его в этот момент даже пот прошиб.
— И нужно повнимательней присмотреться к этим двум наглецам.
— Хамлюги, — согласился со мной Иван Савельевич, что-то сосредоточенно обдумывая.
Я с надеждой выжидательно смотрел на него: по прежним нашим встречам знал, что круглую, как капустный кочан, голову Ивана Савельевича нередко осеняют толковые мысли.
— Оци два бугая… щось тут нэ тэ… — Иван Савельевич достал блокнот и что-то записал. — Отой кооператив… Надо ОБХСС подключить. Пусть проверят.
— Иван Савельевич, только без шума и пыли! — взмолился я, быстро смекнув, о чем речь.
— Ага, всэ будэ тыхэнько… — хитро сощурил глаза следователь. — У меня есть на примете гарный хлопец из той конторы.
— И мне, с моей стороны, не мешало бы повнимательней присмотреться к Заскокину и Коберову, — испытующе глядя на него, сказал я.
— Ой, смотри… Они мужики серьезные. Щоб нэ выйшло чого…
— Так ведь и я не подарок им, — облегченно вздохнул я. Ответ следователя был согласием на «разработку» Коберова и Заскокина…
Я приехал к дому, где жил Лукашов, под вечер. Тело его пока находилось в морге. Как я успел выяснить, Лукашов сменил двух жен и жил с третьей, двадцатисемилетней Тиной Павловной. Детей у них не было.
Тина Павловна была одета в какую-то импортную хламиду наподобие кимоно, которая вовсе не скрывала ее женские прелести. А она была женщина видная: полногрудая, длинноногая, с удивительно прозрачными голубыми глазами, в которых почему-то не просматривалось должное страдание. Некоторое время мы молчали: я с интересом осматривал интерьер комнаты (а там было на что посмотреть), хозяйка с любопытством и не таясь изучала мою персону. Первой нарушила молчание она:
— Хотите кофе? С коньяком?
— Спасибо, с удовольствием, — отказаться я просто был не в состоянии — ее удивительно мягкий, приятный голос вдруг заставил трепыхнуться мое холостяцкое сердце, к тому же мой рабочий день уже закончился…
Кофе был великолепен. Такой у нас днем с огнем не сыщешь, не говоря уже о французском коньяке. Не спрашивая моего согласия, Тина Павловна налила коньяк в две серебряные рюмашки и с женской непосредственностью объяснила:
— Я люблю так. И вам советую. Кофе бодрит, а коньяк успокаивает.
— Понимаю, вам необходимо успокоиться…
— Вы так думаете? — с неожиданной иронией в голосе спросила она, заглядывая мне в глаза. — Или советуете по долгу службы?
Я невольно смутился:
— Извините, я… в общем, такое горе…
— Горе… — Тина Павловна медленно, врастяжку выпила. — Вам-то что до этого? Горе… — повторила она. — А если нет? Бывает такое? Ну вот нет горя, нет страданий — и все тут? Черствая я, бездушная, да? Простите за возможно нескромный вопрос — сколько вам лет?
Я ответил.
— Мы с вами почти одногодки. И в то же время я старше вас минимум вдвое. Почему? Хотите начистоту?
Я, естественно, не возражал, только изобразил приличествующую моменту мину глубокого сочувствия и понимания.
— Вышла я замуж за Лукашова, надеюсь, вы понимаете вовсе не по любви. Он меня просто купил. Вот так — взял и купил, как красивую безделушку, отвалив моему папеньке за меня «Волжанку» и новую квартиру в центре города. С гаражом. Калым, бакшиш, или как там это все называется… Нет, нет, я с себя вины не снимаю! Двадцать три года — возраст для девушки-невесты приличный, предполагает некоторою самостоятельность в мышлении и поступках. Но я была тогда студентка, заканчивала экономический факультет университета, ждала распределения в какую-то Тмутаракань, уезжать из города не хотелось… Вот так все и вышло… просто…
— Тина Павловна… — начал я с отменной вежливостью.
— Прошу вас, очень прошу — зовите меня просто Тина. Иначе я чувствую себя старухой.
— Хорошо, Тина, у Геннадия Валерьяновича были враги?
— Сережа… можно я буду вас по имени? Сережа, скажу вам откровенно: он никогда и ни при каких обстоятельствах не посвящал меня в свои проблемы. Правда, я ими и не интересовалась. А последние год-два мы и виделись редко — заседания, совещания, когда он приезжал домой, я уже спала. Потом командировки… В общем — перестройка…
А вот это уже зря, Тина Павловна. Ну зачем же мне, извините, лапшу на уши вешать? Ведь лежит в моей папочке записка, которую мы нашли в бумагах покойника в его рабочем кабинете: «Ген! Тебя разыскивал В. А. Срочно позвони ему. Очень важное дело. Т.» И почерк, Тина Павловна, между прочим, ваш. Мы ведь тоже не лыком шиты, не лаптем щи хлебаем. Кто такой В. А.? Ладно, с записочкой повременим. Будем «качать» дальше…
— Тина, если можно… — выразительно показал я глазами на бутылку «Камю».
— Конечно, конечно. И кофе?
— И кофе — не сопротивлялся я: урезать так урезать, как сказал японский самурай, делая себе харакири. Увидел бы эту картинку Палыч…
Коньяк на Тину Павловну подействовал обнадеживающе. Для меня. Она раскраснелась, стала раскованней, и во взгляде, в котором прежде проскальзывало беспокойство, а временами и холодная настороженность, появилось нечто, льстящее моему мужскому самолюбию.
— Тина, скажите, за день-два до смерти Геннадия Валерьяновича не случилось что-либо неординарное, из ряда вон выходящее? Ну, например, некое событие, возможно, неприятное известие…
Она ответила чересчур быстро:
— Нет, нет, что вы! Все было… как обычно…
Вот и не верь медикам, когда они говорят о вреде алкоголя. Тина Павловна на некоторое время совершенно потеряла над собой контроль, и выражение испуга, даже, я бы сказал, ужаса, появилось на ее внезапно побледневшем лице.
Что за всем этим кроется? А ведь дата на записке — день, предшествующий убийству… Кстати, нужно узнать, есть ли у Лукашова дача.
КИЛЛЕР
Это море и эта орава людей, с утра до вечера галдящая и что-то жующая, и озверевшее солнце, от которого нет спасу даже в тени, в конце концов сведут меня с ума. Я боюсь сорваться, из последних сил сдерживаю себя в мелких конфликтах, порой случающихся в бесконечных очередях за жратвой, иногда мне хочется выхватить наган и стрелять, стрелять в эти потные, самодовольные рожи отдыхающих, а последней пулей разнести вдребезги свою башку, наполненную не мозгами, а, как мне кажется, горячей, клокочущей грязью. Деньги… Их у меня много. Больше чем достаточно. Можно купить все, что душа пожелает. Но что у нас купишь? И зачем, кому? Одеваюсь я просто, мне особо «светиться» незачем, кутежи в ресторанах не по моей части, потому как спиртного в рот не беру, а женщины… Они у нас бесплатные. За исключением путан, но на этих крыс у меня душа не встанет, я ими брезгую.
К спиртному у меня отвращение сызмала. Пьяные гульбища моей матери, забулдыжного вида хмыри, от которых за версту перло сивухой и грязным бельем, напрочь отшибли желание хотя бы попробовать этого зелья. Видимо, из-за упрямого неприятия того шабаша, который годами не прекращался в нашей коммуналке, я и начал заниматься дзюдо. Учился на удивление хорошо, меня даже как мастера спорта приняли в институт физкультуры. Все могло быть совершенно иначе в моей жизни, не случись стычки с очередным «папашей», которому вздумалось поучить меня уму-разуму. Я его так отходил, что он месяц валялся в реанимации. Из института меня, конечно же, выперли…
Ее я заметил сразу. Ужинал я обычно в ресторане, был один из порядком надоевших мне угарных кабацких вечеров, она пришла с шикарной подругой в «фирме», лупоглазой и нахальной. Я как увидел ее, так и прикипел к ней взглядом, хотя «фирмовая» деваха тоже была вполне ничего.
Интересно, почему я люблю таких незаметных, серых мышек? Красота их неброская, по натуре они добры и чертовски наивны. Эта была к тому же еще и стеснительная до невероятия. Видно, чтобы уговорить ее пойти в ресторан, лупоглазой выдре пришлось немало потрудиться.
Их столик находился неподалеку, до меня даже изредка долетали обрывки разговоров. Говорила больше лупоглазая, а «мышка» только кивала растерянно и сжималась в комочек, когда подходил очередной кавалер приглашать на танец. Она отказывала всем подряд, не поднимая глаз, что вызвало прямо-таки водопад гнева ее шустрой подруги, возле которой крутились два грузина.
— Дурочка… шикарные ребята… Чего тебе еще нужно? — зло бубнила лупоглазая в перерывах между танцами. — Так и останешься старой девой… Корчишь из себя недотрогу…
«Мышка» кивала, соглашаясь и едва сдерживая слезы, но проходила минута-другая, и очередной фрайер топая от нее несолоно хлебавши.
Конечно, подойти к ней я не решился, знал что откажет. Вышел из ресторана раньше, чем они. Рассудил так: поначалу узнаю, где она живет, а потом… Впрочем, что будет «потом», мне представлялось весьма смутно. Вскоре появились и они в компании — трех грузин. Лупоглазую обнимали сразу двое, а третий что-то квохтал, бегая вокруг «мышки», видимо, уговаривал. Но она упрямо мотала головой и не спешила к автостоянке, где горделиво сверкала лаком машина «тружеников Востока», японская «тоета».
— Ну чего ты? — цыкнула на нее лупоглазая. — Едем. И точка. Решено.
— Извини, но я остаюсь, — впервые услышал я ее голос, он был тих, но ясен и мелодичен, как звон хрусталя.
— Э-э, нэт, зачэм так гаварищ? Подруга зовет — нэ хочэш, да? На руках понэсу… — ухажер «мышки» сгреб ее в охапку.
Но она неожиданно резким и сильным движением для довольно хрупкого тела освободилась из объятий и попыталась уйти. Тогда на помощь ее ухажеру пришел его товарищ, и вдвоем они потащили «мышку» к машине.
— Я буду кричать. Отпустите меня. Сейчас же отпустите! — взмолилась она.
— Молчи, дурочка! — прикрикнула на нее лупоглазая. — Иначе сейчас получишь от меня по башке.
Я подошел к компании, когда «мышка» начала плакать.
— Отпустите девчонку, генацвале, — как мог спокойнее обратился я к главному, здоровенному горбоносому бугаю. — Хватит вам и одной.
Он молча, даже не глядя в мою сторону, оттолкнул меня и открыл дверцу машины.
— Садитесь, — сказал он компании. — И поехали…
Судя по всему, это были «кидалы», наши доморощенные гангстеры автомобильных рынков, и в другое время, при иных обстоятельствах я бы не рискнул с ними связываться. Но неделями копившаяся злость затуманила мне мозги. Я решительно шагнул вперед и оттер от них девчонку, которая тут же спряталась за мою спину.
— Вы поедете, она останется, — твердо сказал я, едва ворочая непослушным от ярости языком.
Я видел, как главный лениво повел бровью, и один из них, высокий, худощавый, с родинкой под глазом, молниеносно выбросил вперед кулак, целясь мне в челюсть.
И попал в пустоту. Но удивиться этому не успел: мой ответный удар опрокинул его на землю, где он и затих.
Все на какое-то мгновение остолбенели. Первым пришел в себя горбоносый бугай:
— Мы тэбя сейчас рэзать будэм…
В этом у меня сомнений не было, такие ребята зря не суетятся и слов на ветер не бросают.
— Не советую… — я взвел курок нагана и направил ствол в толстый живот бугая. — Свинец чересчур вреден для пищеварения…
Они как-то вдруг отрезвели и сникли. Ребята были битые, сразу поняли, что у меня в руках не детский пугач, а настоящая «пушка», потому пробовать судьбу на авось не стали.
— Мы с тобой еще встретимся… — выдавил из себя горбоносый, садясь за руль.
— Лады, — ответил я, кипя от злобы и едва сдерживая палец на спусковом крючке. — Готов в любое время. А сейчас проваливайте.
Они затащили пришедшего в себя забияку на заднее сиденье и уехали, увозя с собой и лупоглазую.
— Пойдем… — пряча наган, обернулся я к «мышке», которая тихо всхлипывала позади. — Тебе куда?
— Т-туда… — показала она в темноту.
Некоторое время мы шли молча, а затем вдруг она остановилась и пролепетала в отчаянии:
— Heт, туда… туда не пойду.
— Почему?
— Они могут быть там, на квартире, где мы с Инкой живем…
— Ты здесь отдыхаешь?
— Да-а…
— Дела-а… — задумался я. — Вот что… Как тебя зовут?
— Ольга…
— Значит, так, Ольга, как я понял, ночевать тебе негде. Поэтому пойдем ко мне.
— Но… — робко пискнула она.
— Никаких «но», — как можно строже прервал я ее. — У меня в комнате две кровати, есть комплект чистого белья. И не дрожи ты, все позади…
Так она и вошла в мою неприкаянную жизнь нечаянно, негаданно, не сказал бы, что тихо и незаметно, но по-будничному просто, будто я и она ждали этого момента долгие годы, ждали наверняка, не разменивая свои чувства на житейские мелочи, а храня их, как скупец свои сокровища.
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
Вид Ивана Савельевича не сулил мне ничего хорошего. Настроение у него было хуже некуда, и я прекрасно понимал, по какой причине, по отступать не собирался — не приучен.
— Дачу Лукашова я нашел. Она записана на имя его матери.
— Ото новына… — безразлично буркнул Иван Савельевич, не поднимая головы.
— Мне нужна санкция на обыск, — упрямо гнул я свое.
— С какой стати? — взвился, будто ужаленный, следователь. — Ты в своем уме? Лукашов тебе шо, преступник? Цэ бэззаконие.
— И квартиры тоже, — жестко отчеканил я. — Закон как раз и предусматривает подобные действия. И я требую…
— Ц-ц-ц… — зацокал Иван Савельевич. — Якэ воно упэртэ… Я тебе говорю — нет. И точка.
— Иван Савельевич, — тихо и доверительно спросил я, — звонки были? — показал глазами в потолок.
Иван Савельевич замахал руками, будто увидел нечистую силу.
— Ш-ш… — зашипел он испуганно, невольно посмотрев в сторону приставного столика, где были телефоны и селектор.
Я едва сдержался, чтобы не расхохотаться. Ох уж эта наша боязнь подслушивающих устройств, которые, по мнению обывателей (и не только), некая секретная служба понатыкала везде, вплоть до туалетных комнат…
Но в том, что на Ивана Савельевича надавили сверху, у меня уже сомнений не было.
Иван Савельевич и впрямь нашел мне в помощники «гарного хлопца», капитана ОБХСС Хижняка, который обложил интересующий нас кооператив «Свет» по всем правилам стратегии и тактики. Выяснилось, что Коберов и Заскокин исполняли в кооперативе роли охранников. Но кого они охраняли, вот в чем вопрос. И уж, конечно, не председателя, некоего Фишмана, который старательно изображал фигуру большой значимости, а на самом деле был подставным лицом, пешкой в крупной игре. Месячный оборот торгово-закупочного кооператива «Свет» составлял полмиллиона рублей, в основном за счет перепродажи импортной видеоаппаратуры и компьютеров. Но это была только верхушка айсберга, что и раскопал неутомимый и цепкий Хижняк: большая часть сделок совершалась тайно, минуя бухгалтерские документы. Кто-то ворочал бешеными деньгами. Но кто? И чья фигура стояла за зицпредседателем Фишманом?
Посоветовавшись, мы решили для начала подключить финорганы — очередная ревизия, не более того. Но вот тут-то и началось…
Во-первых, Хижняку влетело от начальства за «самодеятельность», и его срочно отправили в командировку на периферию в сельский район. Во-вторых, Ивана Савельевича вызвал прокурор области и так вздрючил за какие-то мелочи, что тот неделю валидол из-под языка не вынимал. А в-третьих… уж не знаю, кто там и что говорил Палычу, но он на оперативников был чернее грозовой тучи и носил нас по кочкам с таким остервенением, будто собирался не на пенсию, а на повышение, где требуется не столько ум, сколько начальственный кулак…
Мне так и не удалось уломать Ивана Савельевича. И я пошел к Палычу.
— Прошу подключить к расследованию седьмой отдел, — без обиняков заявил я ему.
— Зачем?
— Нужно понаблюдать за Коберовым и Заскокиным. Мне они не по зубам. У них машина, а я пехом.
— Основание?
— Следователь дал «добро»… — уклончиво ответил я.
Палыч изучающе осмотрел меня с ног до головы. Я терпеливо ждал.
— Ладно… — наконец сказал он почему-то с обреченным видом. — Пойду… э-э… к генералу.
Я облегченно вздохнул: значит, Палыч принял решение и теперь от него не отступит, чего бы это ему ни стоило.
— И еще, товарищ подполковник, у меня есть предложение… В общем, нужно ускорить события, подтолкнуть кое-кого к активным действиям.
— Как?
— Хочу запустить в работу записку, найденную в кабинете Лукашова. Думаю, что пора, в самый раз.
— Записка… — Палыч покачал головой. — Это мина…
— Да. Уверен, что она заставит их принять какие-то контрмеры.
— Их? — как бы про себя тихо переспросил Палыч.
— Мне кажется, в этом сомнений нет…
— Может быть, может быть… Хорошо, будь по-твоему. Но мне не хотелось бы… э-э… чтобы жена Лукашова… В общем, ты сам понимаешь…
Да уж, я понятливый… И если по моей вине заштормит, то Тину Павловну следует поберечь…
Тина Павловна встретила меня как старого доброго приятеля. Прошло уже две недели после похорон Лукашова, на которых побывал и я, естественно, по долгу службы. Конечно, я не вышагивал в длиннющей похоронной процессии, а скромно наблюдал со стороны, запоминая участвующих в траурном шествии безутешных сограждан. И все потому, что меня не покидала надежда вычислить неизвестного мне В. А.
— Тина, вас трудно узнать, — невольно восхитился я при виде жены покойного Лукашова.
Она и впрямь выглядела эффектно: длинное узкое платье, выгодно подчеркивающее ее по-девичьи тонкую талию и открывающее мраморной белизны плечи с безукоризненной кожей, свежее, пышущее здоровым румянцем лицо, искрящиеся от радостного возбуждения глаза…
— Я вам нравлюсь? — с обезоруживающей непосредственностью спросила она.
— В общем… да.
— Так в общем или да? — смеется звонко и зовуще.
Это уже слишком! В конце концов я на службе и пришел сюда по делу. Я мотаю упрямо головой и говорю:
— Тина, у меня к вам есть один вопрос…
— Очень важный? — лукаво спрашивает она. — Может, ваш вопрос подождет? А мы тем временем выпьем кофе.
— Спасибо, нет, — решительно жгу я мостик, который она пытается проложить между собой и мной. — Кофе как-нибудь в следующий раз.
— Я вас внимательно слушаю, — с легкой обидой отвечает она.
— В первую нашу встречу я спросил вас, не случились ли какие важные события за день-два до смерти вашего мужа. Помните?
— Припоминаю… — она вдруг напряглась, посуровела.
— Ну и?
— Я ведь вам тогда ответила.
— Ваш ответ я не забыл. Но тогда, как мне кажется, вы находились ну, скажем, в шоке и просто не могли все вспомнить…
Я бросаю ей спасательный круг. Ну возьми же его, возьми! Не нужно лезть в дебри лжи и недомолвок. Мне этого почему-то так не хочется.
Нет, она не приняла мою жертву. Или не захотела, или просто не поняла.
— Это допрос? — вдруг резко спрашивает она.
Нечто подобное я предполагал. По женской логике, если хочешь скрыть смущение или промах, нужно сразу переходить в атаку. Ах, Тина Павловна, какая жалость, что я не пришел к вам просто в гости, попить, к примеру, кофе с коньяком… А что касается вашей «атаки», так ведь не зря мне пять лет кое-что вдалбливали в голову на юрфаке университета и уже три года натаскивает Палыч.
— Что вы? — неискренне, с отменной фальшью в голосе отвечаю я. — Мы просто беседуем…
Фальшь она ощущает мгновенно, а потому постепенно теряет самообладание. Простите, Тина Павловна, я не хотел, не я предложил эту игру…
Глядя на нее суровым, «милицейским» взглядом, я достаю из кармана известную записку, сложенную вчетверо, и медленно разворачиваю. Тина Павловна смотрит на записку как загипнотизированная.
— Это вы писали? — официально и строго спрашиваю я.
Тина Павловна переводит взгляд на мое лицо и вдруг…
Нет, с женщинами работать просто невозможно! Она падает в обморок!
Я долго привожу ее в сознание, бегая вокруг кресла, где она лежит, как спящая царевна, и обливая водой шикарный ковер под ногами, ищу валерьянку или нашатырный спирт. В общем, нежданные хлопоты с червонной дамой при поздней дороге…
Потом, уже на диване, куда я уложил ее с мокрым полотенцем на голове, она начинает плакать. А больше всего я не переношу женский плач. Конечно же, продолжать какие-либо расспросы просто бессмысленно, что меня больше всего бесит. Не оставаться же мне на ночь, чтобы подождать, пока Тина Павловна успокоится.
Как бы там ни было, я ухожу, провожаемый всхлипываниями. Обещаю завтра позвонить, на что в ответ слышу не очень внятное: «Звоните…» И на том спасибо. Значит, есть надежда на продолжение диалога в непринужденной домашней обстановке. А мне очень не хотелось бы, Тина Павловна, вызывать вас в наши казенные стены…
На улице уже стемнело. Удрученный неудачей, я медленно бреду по тротуару, стараясь разобраться в своих чувствах. Неожиданно загораются автомобильные фары, и серебристая «Лада», которая до этого стояла неподалеку от подъезда Тины Павловны, взревев форсированным двигателем, проносится мимо меня и исчезает за поворотом.
«Клевая машинка… — думаю я, подходя к автобусной остановке. Интересно, хотя бы к пенсии скоплю деньжат, чтобы купить такую же?»
Мог ли я предполагать, что и в эту ночь мне не удастся как следует отоспаться? Что события, которые я сам поторапливал, так скоро тропическим шквалом обрушатся на мою бедную голову? Увы, не мог. Я уже догадался, с кем имею дело, но чтобы они сработали так оперативно… Этого я не предполагал.
Телефон зазвонил где-то около трех часов ночи. Я нехотя снял трубку и тут же, будто мне вогнали гвоздь пониже спины, выметнулся из теплой постели — Иван Савельевич!
— Она жива?! — заорал я, пытаясь одной рукой натянуть брюки.
— Бу-бу-бу… бу-бу… — отвечала мне телефонная трубка на украинском языке.
— Еду! Уже еду! — не дослушав следователя, бросил ее на рычаги.
Жива! Слава тебе, господи, жива… И это главное. А там… там видно будет…
Оперативная машина на этот раз прибыла вовремя.
Когда я, застегивая на ходу куртку, выскочил из подъезда, желто-голубые «Жигули» уже нетерпеливо фыркали у тротуара. Скорее! Скорее! — мысленно подгонял я молоденького сержанта-водителя, хотя тот и гнал лихо, с шиком закладывая крутые виражи на поворотах, почти не сбавляя скорости…
Иван Савельевич непривычно суетлив. Завидев меня, он вцепился в мою руку мертвой хваткой и принялся торопливо объяснять. Я его слушал вполуха, пожирая глазами дверь гостиной, где неторопливо и обстоятельно работали эксперты-криминалисты ЭКО.
— Санкцию! Я требовал санкцию на обыск! — с бешенством, уже не сдерживая себя, рявкнул я прямо в лицо следователю. — Черт бы вас всех побрал, законники хреновы… А теперь что? Сосать лапу на нижней полке? Ищи-свищи ветра в поле! Собирай по крохам то, что можно было взять в одночасье?
— Моя вина, моя вина… — сокрушенно забормотал сникший Иван Савельевич.
— А! — махнул я рукой. — Моя — твоя, ваша — наша… Разве в этом суть? Нас как пацанов в лапти обули. Стыдоба…
Я едва не вбежал в гостиную.
— Э-эй, Серега, поосторожней! Ходи слева…
Это эксперт-криминалист Кир Кирыч, или Кирилл Кириллович по фамилии Саленко, мой приятель.
— Привет, Кир… — не глядя на него, на ходу бросаю я, забираю влево и прохожу вдоль стены к дивану, где лежит, закрыв глаза, Тина Павловна. Рядом, у ее изголовья, сидит врач опергруппы, недавний выпускник мединститута, худой и длинноносый Савельев в темных очках. Он спит, откинувшись на спинку кресла и чуть приоткрыв рот. Я не могу удержаться и сильно щелкаю пальцами у самого уха врача.
— А! Что? — вскидывается Савельев, пытаясь выбраться из удушающе-мягких объятий глубокого арабского кресла.
Я помогаю ему встать. Савельев наконец приходит в себя, привычным жестом поправляет очки и изрекает:
— Придурок…
— А меня зовут Сергей, — церемонно жму ему руку. — Рад был познакомиться.
— Иди ты…
— Не могу — служба. Ладно, будет… — суровею я. — Рассказывай, Миша, — отвожу в сторону.
Он еще злится на меня, но мой серьезный вид не располагает к конфронтации.
Итак, теперь я могу соединить сведения Ивана Савельевича и врача в некое единое целое, насколько это возможно. На Кир Кирыча надежда слабая.
К Тине Павловне они заявились сразу после полуночи. Их было трое или четверо, она не может вспомнить, что и немудрено. Дверные замки открыли или дубликатами ключей, или превосходной отмычкой, цепочка перекушена кусачками. Тину Павловну до поры до времени оставили в покое, только закрыли в ванной и приказали молчать, если дорога жизнь, пригрозив пистолетом. Что уж они там искали, одному аллаху ведомо, но все комнаты выглядели так, будто по ним прошелся ураган. Особенно тщательно рылись они в кабинете Лукашова, где взломали вмонтированный в стену сейф, который теперь пуст.
После шмона они принялись за Тину Павловну. Ее привязали телефонным шнуром к дивану, разорвали ночную рубаху и включили в электросеть утюг. Можно только предполагать, что они собирались с ней сделать, по тут, но ее словам, как передал мне Иван Савельевич, в гостиную вбежал еще один из них и крикнул: «Смываемся! Минуты через три они будут здесь». А затем он что-то прошептал главарю, и тот, не мешкая ни секунды, указал всем на выход.
А случилось так, что непрошеных ночных «гостей» заметили соседи из квартиры напротив, подсмотрев в глазок, как они управлялись с дверными замками. У соседей телефона не было, поэтому, подождав с полчаса для перестраховки, они поднялись этажом выше к приятелю и позвонили дежурному по горУВД. Выслушав рассказ немолодых людей, сообразительный дежурный тут же решил направить на место происшествия не патрульную машину, а спецгруппу захвата. Это заняло немного больше времени, но было вполне оправданно: у патрульных выучка не та, ребята там собраны по принципу — с миру по нитке, а оперативники — «волкодавы» и вооружены соответственно, и натасканы весьма прилично.
И все же они опоздали, хотя счет шел на минуты.
Почему? Кто-то предупредил? Но кто?
Оставив все еще обиженного на меня Савельева у двери, я поспешил к дивану — Тина Павловна открыла глаза и зашевелилась.
— Сережа… — тихо прошептала она, заливаясь слезами.
— Ну будет, будет… — как только мог, нежно заворковал я, поглаживая ее руки. — Все о'кэй.
— Это ужасно… Это ужасно… Эти люди…
— Тина, успокойтесь, мы их найдем, — чересчур бодро пообещал я. — Как они выглядели?
— Бр-р… — вздрогнула Типа Павловна, непроизвольно сжав мою руку. — Они были в масках. Я… я не помню…
В «Дубке» убийца был в маске, здесь — то же самое… Не из одной ли компании? Не знаю, не знаю…
«Почерк» схож: продуманность, наглость, безбоязненность и, наконец, оперативность действия. Что они искали? Нашли или нет? Из вещей ничего не пропало, забрали только деньги, около тысячи рублей остались от похорон, А взять будь это простые грабители, было что: импортная видеоаппаратура, норковая шуба, редкий фарфор соответствующей цены, золотые украшения в шкатулке на немалую сумму, серьги с бриллиантами в ушах хозяйки… Не успели? Ну уж, времени у них было вдоволь. А вот деньги прикарманили… Вопреки приказу? Деньги не пахнут… Кто отдал приказ? И что, что хотели они от вдовы Лукашова?!
— Тина, эти типы вас о чем-либо спрашивали?
— Нет, — ответила она, не задумываясь.
Ее глаза смотрели на меня с такой кротостью, что я на этот раз ей поверил. Не спрашивали… Это значит, что о существовании тщательно замаскированного сейфа-тайника, который был прикрыт массивным книжным шкафом, им было известно давно. Тогда выходит, что они ничего не нашли? И хотели «поспрашивать» Тину Павловну на свой манер, но им помешали…
— Сергей Петрович! — вывел меня из задумчивости голос Ивана Савельевича. — Ходь сюды…
— Я сейчас, — мягко отстранил я руку Тины Павловны и подошел к следователю.
— Оцэ я тут кой-кого поспрашував… — зашептал он мне на ухо. — Суседей… Так они видели, шо эти уехали на «Ладе» новой модели.
«Лада»! Уж не та ли, которую я видел, когда возвращался от Тины Павловны? А если так, значит… Значит, они вели за домом наблюдение! И мое посещение вдовы Лукашова не осталось незамеченным. Вот почему они проникли в квартиру почти сразу после моего ухода — боялись, что опоздают…
— Чи ты заснув? — теребил меня за рукав Иван Савельевич. — Ото я и кажу, можэ, воны и дачу… того…
Дача! Какой я осел! А ведь все так просто…
— Иван Савельевич! Ты тут сам… крутись, а я помчал.
— Куды? — вытаращился на меня следователь.
— На… На кудыкины горки… — едва не сорвался я, чтобы ответить совершенно народной мудростью, — вовремя вспомнил о присутствии Тины Павловны.
— Проснись! Да проснись, чтоб тебя! — едва растолкал я сержанта-водителя, который сладко посапывал на разложенном сиденье. — Поехали, ну! Жми на всю железку…
КИЛЛЕР
Если и есть земной рай, то я изведал его за эти две недели здесь, в этом прокаленном насквозь бешеным южным солнцем аду. До меня Ольга не знала мужчин. Каким неизъяснимым блаженством полнилось все мое естество, когда я сжимал ее в объятиях! Она что-то робко лепетала, а я целовал ее, целовал…
Во мне что-то сломалось, какой-то очень важный стержень, на который была нанизана вся моя сущность.
Почему я такой? Неужто мне на роду написано быть убийцей, человеческим отбросом, способным из-за денег на все? Неужели я настолько пропащий, что мне уже не узнать никогда простого человеческого счастья быть любимым и любить, стать мужем и отцом?
Эти проклятые вопросы доводили меня едва не до умопомрачения, по ночам я стал мучиться бессонницей.
И когда мне уж совсем становилось невмоготу, я с неистовством приникал к губам Ольгушки, словно страждущий путник к роднику, и упивался ее свежестью и безгрешной чистотой…
Все это было… Теперь мне кажется, что это был сон…
Все закончилось в одночасье, когда постучала в дверь нашей комнаты субботним вечером чья-то уверенная рука. В это время мы лежали в постели, воркуя, как два голубка.
— Кто? — спросил я как можно спокойнее, прижимаясь спиной к стене у двери.
— Свои… — скрипнуло ржаво за дверью.
— У меня нет своих, — упавшим голосом ответил я, стиснув зубы до скрежета.
— Не дури. Открывай. Мне некогда тут трали-вали разводить.
Этот ржавый скрипучий голос я бы узнал из тысячи других в любой толпе. Я даже замычал от ненависти к этому человеку.
— Смотри не пальни из-за двери. С тебя станет…
— Погоди чуток… Оденься… — обернулся я к Ольге, которая, затаив дыхание, смотрела на меня исподлобья.
Трус я поганый, сморчок, сявка! Не хватило у меня духу признаться… нет, хотя бы намекнуть, кто я на самом деле, когда она спросила, почему я ношу оружие.
Сказал, что сотрудник… уже и не помню каких органов, отдыхаю после опасного задания. Эх! А ведь она все поняла бы и простила, скажи я ей всю правду. И уехать нужно было из этих мест, не медля ни дня. Куда глаза глядят уехать. Главное-вдвоем…
Теперь — поздно…
— Заходи, — щелкаю я замком и поднимаю наган.
— Ну-ну, не балуй, красавчик! — с настороженным прищуром глядя на меня, входит, пнув дверь ногой, широкий, как шкаф, Додик. — Спрячь «пушку».
Додик смотрит на Ольгу, которая сидит в халатике на краю кровати, зажав кулачки между колен.
— Недурно устроился… Отдых по первому классу… — скалит зубы.
И умолкает, натолкнувшись на мой взгляд. Вовремя — скажи он сейчас хоть одно поганое слово в ее адрес, лежать бы ему тут вечным молчальником с пулей в фиксатой пасти.
— Нужно поговорить… — хмуро бросает он. — Выйдем…
Я успокаивающе улыбаюсь Ольге и выхожу вслед за ним, стараясь скрыть клокочущий во мне гнев. Мы садимся на скамью у ворот, я снимаю комнату в частном секторе на окраине городка.
— Тебя вызывает шеф, — тихо скрипит над ухом Додик. — Возьми… — сует мне в руки кусочек картона.
— Что это?
— Ты еще сонный? — ехидно интересуется Додик. — Билет. На поезд. Отправление через два часа. Так что поторопись.
— Почему такая спешка? — едва выговариваю я — перехватило горло.
— Спросишь у шефа. Мое дело — обеспечить тебе билет и прикрытие. Вон мои ребята… — с многозначительной ухмылкой кивает Додик на двух парней, которые фланируют неподалеку.
Все, я в «клещах». Додик с его «прикрытием» — конвой. Шеф что-то заподозрил? Возможно-я не подаю вестей уже больше двух недель, не звоню, как было условлено, по известному номеру. Непростительная глупость! К сожалению, понимаю это слишком поздно.
А может? Я оценивающе гляжу на парней, затем перевожу взгляд на Додика. Он, сволочь, понятливый — отодвигается поспешно и показывает свои золотые фиксы в волчьем оскале:
— Хе-хе… Не советую упрямиться. Ты ведь знаешь, что шеф не любит чересчур самостоятельных…
— Лады… Ждите меня. Соберу вещи…
Я бы этих двух угрохал, как птенчиков, влет. А Додику размозжил бы ногой его тупую башку, не вставая со скамьи. Но странная слабость вдруг охватила меня, приглушила гнев. Шеф… Шеф не любит.
Ольга все поняла без слов. Она даже не заплакала, только глядела на меня широко открытыми глазами, в которых плескалась смертная печаль.
— Надо… Так надо… Это тебе, — я сунул ей в карман халатика две пачки червонцев в банковской упаковке.
— Зачем? — тихо и безразлично.
— Ты моя жена. Клянусь, я к тебе приеду! Не знаю, как скоро, но приеду. Жди.
— Я буду ждать… Сколько нужно… Хоть всю жизнь…
— Всю жизнь не придется. Я ненадолго. Приеду — поженимся.
— Поженимся… — как эхо повторила она, безвольно откинув голову, пока я ее целовал.
Прочь, прочь отсюда! Спотыкаясь, я выскочил на улицу и, словно в тумане, поплелся на станцию.
Видимо, на них я наткнулся случайно-на трех грузин, «кидал», у которых я отбил свою Оленьку.
— Вот, кацо, мы и встрэтились… — загородил мне дорогу горбоносый бугай, поигрывая велосипедной цепью.
Два других уже обходили меня с тыла.
Они меня не боялись. Похоже, думали, что днем я оружие не ношу. Но как некстати они появились. У меня совершенно пропала злость, и только глухая тоска кровожадно терзала мою опустошенную душу. Первым порывом было достать наган, чтобы припугнуть их, потому как драться я не мог, не тот настрой. Но тут мне, когда я оглянулся, попался на глаза Додик, который топал со своим «прикрытием» метрах в двадцати сзади.
Тогда я постарался, как мог, миролюбиво улыбнуться и сказал, чтобы потянуть время:
— Знаешь, что я тебе посоветую, генацвале?
— Гавары, дарагой… — поиграл бугай. — Я сегодня добрый. Пока добрый.
— Есть хорошая поговорка: «Не зная броду, не суйся в воду». Слышал?
— Приходилось… — осторожно ответил горбоносый, не понимая, к чему я клоню. — Ну и что?
— А то, что и сегодня я тебя и твоих корешей прощаю. Но уже в последний раз. Если мы еще когда встретимся по вашей милости, то тогда вас унесут вперед ногами. Усек? Нет? Додик, объясни гражданину, что я лицо неприкосновенное.
— О чем тут трали-вали? — поинтересовался Додик-шкаф, протискиваясь между мной и грузином.
Остальные два мои «опекуна», сунув руки в карманы, отсекли от меня товарищей горбоносого.
Бугай смерил Додика с ног до головы и, видимо, остался удовлетворенным, потому как что-то невразумительно буркнул и молча порулил в переулок. За ним потянулись и его кореша.
— Покеда — не без грации сделал ручкой Додик, и мы снова зашагали к станции, которая была уже неподалеку…
В эту ночь я так и не смог уснуть. Временами мне хотелось выть, и тогда я с остервенением грыз подушку и рычал, как затравленный зверь…
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
И все-таки я опоздал. На полчаса раньше бы…
Они уже выезжали из ворот дачи Лукашова, когда мы вписывались в поворот, откуда можно было наконец разглядеть и высоченный дощатый забор, и красный кирпич фасада, и флюгер на остроконечной крыше двухэтажного строения, выполненного с претензией на прибалтийскую старину. Все это великолепие окружал заповедный хвойный лес, а тропинка от калитки сбегала прямо в небольшое озеро, обрамленное камышами.
Рассвело. Вот-вот из-за дальних лесов должно было показаться солнце. В низине стелился туман, и их серебристая «Лада», «девятка», казалось, начала в нем растворяться, теряя четкость очертаний. Нас они заметили сразу, потому скорость набрали максимальную, сколько могла позволить дорога.
— Дай! — потянул я к себе микрофон. — Включи. — показал водителю на громкоговоритель.
— Остановитесь! — как можно внушительнее прорычал я в микрофон. — ГАИ! Приказываю — остановитесь!
Как же, так они и послушались…
Мой сержант был молодчина, вел наш видавший виды «Жигуленок» с уверенностью гонщика-аса, потому мы и держали «Ладу» в пределах видимости до самого шоссе. Но на асфальте преимущество в скорости сказалось сразу, и мы начали отставать.
— Жми, дорогой, ну! — подгонял я раскрасневшегося сержанта.
Тот отмалчивался, только желваки гонял под румяной кожей — злился. И неизвестно на кого больше — на меня или на свою таратайку.
Я включил рацию, надеясь выйти на связь с оперативным залом горУВД. Трубка хрипела несвязными обрывочными фразами, но голоса дежурного по управлению я так и не услышал — чересчур велико было расстояние.
Неожиданно сержант резко вывернул руль, и «Жигули» вспороли шинами пушистые пыльные пласты проселочной дороги.
— Ты что, чокнулся?! — рявкнул я на ухо сержанту. — Куда?!
— Шоссе тут делает петлю… — сквозь зубы процедил он внимательно следя за дорогой. — А мы напрямик… Им деваться некуда, только по шоссе, ответвлений там нет. Перехватим…
Мне осталось одно — ждать скрепя сердце…
Тем временем, проскочив неглубокую балку с шатким деревянным мостком, под которым журчал ручей, мы наконец выползли на безлесый пригорок, откуда была хорошо видна окрестность.
— Есть! — радостно вскричал водитель. — Вон они голубчики!
И дал газ. «Жигуленок» запрыгал по кочкам, как горный козел, но мне уже было наплевать на эти неудобства — даже по самой примерной прикидке выходило, что мы перехватим «Ладу» перед мостом через неширокую речку.
На этот раз удача была на нашей стороне. Когда наш «Жигуль» затормозил у моста, «Лада» еще была километрах в двух от берега.
Я приготовил оружие и кивнул сержанту:
— Давай…
И мы медленно двинулись навстречу «Ладе» с таким расчетом, чтобы встретиться посреди моста.
«Лада» выметнулась из-за поворота на большой скорости. Они нас увидели тотчас, но их водитель, видимо, ошалел от неожиданности, потому как только прибавил газу. Чтобы еще больше усилить эффект от нашего появления, я включил громкоговоритель:
— Остановитесь! Вы окружены!
«Лада» на какой-то миг притормозила, но тут же снова ринулась вперед, будто собираясь пойти на таран.
А в открытое окно почти до пояса высунулся человек в маске, который держал в руках автомат.
— Тормози! — заорал я водителю. — Прыгай!
И я еще на ходу вывалился на шершавые доски настила.
Эх, сержант, сержант… Ну почему ты не прошел растреклятую школу Афгана, где малейшее промедление всегда было смерти подобно? Не успел, замешкался с непривычки… Автоматная очередь вспорола утреннюю тишину, и лобовое стекло наших «Жигулей» сверкающими брызгами осыпалось на капот. Мне почудился сдавленный крик или стон, и машина ткнулась бампером в перила. Эх, пацан…
Я перекатился за «Жигули». Но перед этим, использовав некоторое замешательство бандитов, успел всадить две пули в то место, где должен был находиться водитель «Лады». И попал! «Лада» вильнула, резко притормозила, а затем на малой скорости притерлась к перилам моста. Правда, мне от этого легче не стало — автомат бил короткими очередями не переставая. По звуку я определил, что это не наш АК, калибр поменьше, видно, что-то заграничное, малогабаритное. Я лежал, стараясь как можно плотнее вжаться в настил, ждал.
А что еще оставалось делать? Я был у них как на ладони: шевельнись — и точка. Ждал я одного — когда у этого сукиного сына кончатся патроны и он начнет менять магазин. И дождался. Пауза в гулкой трескотне очередей хлестнула меня будто кнутом. Я ни на миг не усомнился, что магазин у него пуст: кто прошел нелегкую школу войны, тот кожей ощущает эту спасительную передышку, которую упустить никак нельзя — это шанс, возможно, единственный, выжить и победить.
Я рывком выкатился на середину моста и начал палить из своего «макарова», стараясь достать автоматчика.
Я услышал крик, затем увидел, как они сыпанули из салона и спрятались за «Ладу». Сколько их было? Кажется, четверо — в такой спешке ошибиться можно запросто. Одного из них, по-моему, я все же достал, когда он открывал дверцу машины, но насколько серьезно, судить было трудно. Снова затявкала эта подлая иностранная штуковина, и я поспешил укрыться за «Жигулями».
Наконец наступило затишье. Подозрительное затишье. Я осторожно выглянул из-за своего весьма ненадежного укрытия и похолодел: сволочи, нашли выход! — «Лада», подталкиваемая сзади, медленно двигалась в мою сторону. Вот этого я уже не ожидал и в отчаянии пальнул в их сторону наобум. Но, получив в ответ очередь из импортного шавкунчика (кажется, это был израильский «узи» — знакомая штуковина), я снова ткнул голову за колесо. Все, амба, приехали…
Думай, Серега, думай! Пора на что-то решаться. Пора!
Если откровенно, этот вариант я вычислил, едва вывалился из машины. Опять-таки армейская привычка, которая вошла в кровь и плоть, — наступая, не забудь, куда драпать будешь, приготовь путь к отходу покороче да без ухабов.
Шуршанье шин «Лады» приближалось, я уже явственно слышал тяжелое дыхание бандитов. Ну, держись, Серега! Слабо?!
Во мне словно пружина сработала: оттолкнувшись от настила, я вскочил на ноги и выпустил остаток патронов в автоматчика. Видимо, он не ожидал от меня такой прыти и потому промедлил. От чрезмерного волнения, я, конечно же, смазал, но и он оказался не на высоте: нажал спусковой крючок только тогда, когда я ринулся через перила вниз головой в реку.
Река оказалась довольно глубокой, по крайней мере я не достал дна. Течение было слабым, я без труда доплыл под водой к одному из баков, где и спрятался под ледоломом, копьеобразной двухскатной крышей из толстенных брусьев.
Я слышал, как они матерились, бегая по мосту, пытаясь высмотреть меня. Но я сидел тихо, как мышка, до боли в суставах сжимая бесполезный пистолет. Их беготня продолжалась недолго: как я и предполагал, им было недосуг спускаться под мост, чтобы поискать меня там.
— Хрен с ним… — матернулся хриплый бас. — Кажись, я его срезал. Рвем отсюда…
И только после этих слов я почувствовал, что у меня болит левая нога. Осторожно ощупав бедро, я едва не охнул — зацепило все-таки! Ну да ладно, главное — жив…
— Машина! — крикнул кто-то из бандитов. — Смываемся!
— Не паникуй дура! — отозвался хриплый бас. — Это как раз то, что нам надо. Не видишь, в кабине только водило.
Теперь и я услышал шум мотора.
Машину они «сняли» элементарно. Уж не знаю, что они там сотворили с водителем, но вскоре шум мотора стал удаляться. Выждав еще минут пять, я, набрав побольше воздуха, нырнул.
Выбрался я на берег метрах в тридцати от моста по тернию в чахлой осоке. Ковыляя к дороге, мокрый, весь в тине и уставший донельзя, я думал, почему-то совершенно не ощущая радости: «Опять я не дался ей, безносой… В который раз… Поживем…»
День выдался пасмурным, время от времени накрапывал мелкий занудливый дождь. И настроение у меня было под стать погоде, скверное: сержант-водитель в реанимации, неизвестно, выживет ли, хозяин «Волги», захваченной бандитами, на ладан дышит, саму машину нашли в яру и полусотне километров от моста, опергруппа застала на даче Лукашова полный разгром и труп его матери. Судмедэксперты установили, что у нее не выдержало сердце — еще бы, при виде этих вооруженных «горилл» в масках. И опять они что-то искали…
Единственной зацепкой была «Лада» и ее мертвый водитель, личность которого я установил без особого труда: некий Осташко Леонид Петрович, по кличке Лабух, бас-гитарист оркестра ресторана «Дубок», отсидевший четыре года за угон автомашин. «Лада» была тоже ворованная и находилась в розыске с прошлого года, но тем не менее документы на нее были в полном ажуре, а номера выданы на вымышленную фамилию.
Обыск в квартире Осташко-Лабуха оказался очередной пустышкой. Жил он после отсидки замкнуто, к нему никто не ходил, комнату снимал у чужих людей, пенсионеров родители его проживали в деревне. Комната была чисто прибрана, ухоженная — и никаких бумаг, кроме паспорта…
Я шел по кривым закоулкам Ганзовки (поселка на окраине города), которая издавна пользовалась дурной славой среди горожан. Новостройки постепенно поглощали безобразное и хаотическое скопление довоенных бараков и мазанок, местами полуразваленных и вросших в землю почти по окна, крытых только кусками ржавой жести. Но все же Ганзовка не сдавалась, упрямо цепляясь за лысые бугры и поросшие чертополохом канавы, жила своей жизнью, темной, тайной и жестокой к чужакам, которые по недомыслию или случайно забредали на ее грязные колдобистые улочки без названий.
Искал я пристанище дружка Лабуха, адрес которого под большим секретом подсказала мне уборщица ресторана, рано состарившаяся женщина с испуганными глазами. «Только никому не говорите, что это я… Христа ради… Очень прошу…» — шептала она мне, дрожа всем телом…
Убогую покосившуюся развалюху, где жил дружок Лабуха, я нашел не без труда. Хорошо, помогли всезнающие мальчишки. На мой стук долго никто не откликался, и я уже было засомневался в благоприятном исходе моей «экспедиции», как вдруг за дверью послышался кашель, и хриплый голос спросил:
— Кто?
— Открывай, увидишь…
— Какого хрена… — проворчал хриплый голос, и дверь отворилась.
На пороге стоял худой человек в давно не стиранной голубой майке и «семейных», в цветочек трусах.
— Я тебя не знаю, — подозрительно глядя на меня, сказал он и попытался закрыть дверь.
— Погодь, Лузанчик, — я придержал дверь. — Разговор есть…
Лузанчик — кличка дружка покойного Лабуха. Фамилию и имя его я так и не смог выяснить, этого никто не знал. Все с незапамятных времен кликали его только так.
— Мент? — хмуро поинтересовался Лузанчик.
— Угадал.
— Имею право не пустить в свою квартиру, — нахально заявил Лузанчик, с воинственным видом загораживая вход.
— Имеешь, — согласился я, широко улыбаясь. — Но не стоит…
— Пугаешь?
— Чего ради? Я же тебе сказал — хочу поговорить. Важное дело, Лузанчик. Очень важное…
— Убедил… — как-то сразу боевой пыл Лузанчика рассеялся, и он, опустив плечи, поплелся, шаркая рваными шлепанцами по грязному полу, внутрь своей «квартиры».
— Ну? — исподлобья глядя на меня, спросил он, усаживаясь на кровать, кое-как прикрытую дырявым пледом.
Я не торопился: нашел себе стул, застелил его газетой, сел стараясь поудобней устроить раненую ногу, которая уже подживала, осмотрелся. Пыльно, неуютно, грязно На плите металлическая коробка из-под шприца, несколько игл лежат на пожелтевшей марле там же. Перехватив мой взгляд, Лузанчик поторопился надеть пиджак, чтобы спрятать сколотые руки — он наркоман со стажем, это мне тоже рассказала уборщица.
Пауза несколько затянулась, и Лузанчик не выдержал.
— Говори, чего надо. И уходи — я отдохнуть хочу.
— После каких трудов? — ехидно поинтересовался я.
— Не твоя забота.
— И то правда… — согласился я, если честно, мне почему-то было жалко этого изможденного, больного человека. — Ты знал Леху Осташко?
— Нет, — не глядя на меня, отрезал Лузанчик.
— Лабуха… — добавляю я.
Лузанчик упрямо молчит. Затем, видимо, кое-что начинает соображать.
— А почему — знал? — встревоженно интересуется он.
— Потому — отвечаю, пытаясь поймать тусклый ускользающий взгляд Лузанчика. — Чего же здесь непонятного?
— Леха… помер? — наконец поднимает на меня округлившиеся глаза Лузанчик.
— Не то слово…
— Кто? — понимает меня Лузанчик.
— Это и я хотел бы знать, — осторожно отвечаю — не говорить же ему, что именно благодаря мне его дружок отправился в мир иной, правда, вины своей почему-то не чувствую.
— С-суки… — шипит Лузанчик, вскакивает, что-то ищет.
Находит брюки. Торопливо натягивает на свои худые журавлиные ноги и снова усаживается на постель.
Надолго умолкает, о чем-то сосредоточенно размышляя.
Острый большой кадык Лузанчика, как ткацкий челнок, быстро снует вверх-вниз по тонкой жилистой шее.
— Спрашивай… — через какое-то время совсем охрипшим голосом отзывается Лузанчик. — Я им этого не прощу… — С угрозой добавляет: — Терять мне нечего…
Я понимаю его — Лабух был единственным другом Лузанчика. Это мне тоже известно.
— На кого он работал в последнее время?
— А ты меня на понт не берешь, случаем? — вдруг просыпаются подозрения у Лузанчика. — Не верю я тебе, понял — нет?! — кричит он в истерике.
Я молча достаю из кармана фотографии, отснятые на мосту экспертами ЭКО, и сую под нос Лузанчику.
Он жадно рассматривает их, затем резко отворачивается и закрывает лицо руками.
— Так на кого Леха работал? — снова спрашиваю я.
— Этого я не знаю… — глухо отвечает Лузанчик. — Леха всегда был скрытным. А я нелюбопытен. Но уверен, что это штучки Додика. Собака…
— Кто такой Додик? Где живет?
— Если бы я знал…
— Тогда где можно разыскать? И как он выглядит?
— Жирная скотина метра под два ростом… — с ненавистью хрипит Лузанчик и довольно толково обрисовывает внешность Додика. — Он часто бывает в «Дубке» и в пивбаре «Морская волна»…
Лузанчика начинает пробирать озноб. Он ерзает по кровати, нервно потирая ладони, и часто посматривает в сторону плиты, где лежат иглы. Похоже, пришла пора впрыснуть очередную дозу отравы.
— Уходи, я все рассказал, — в конце концов умоляюще просит Лузанчик.
— Спасибо, — благодарю я и поднимаюсь. — Всего…
— Найди Додика… Это все он… Найди… — исступленно хрипит мне вслед Лузанчик.
Я киваю в ответ и стараюсь побыстрее выйти на свежий воздух. Едва уловимый запах наркотического зелья, который был так знаком мне по афганским духанам и который витал в развалюхе Лузанчика, еще долго преследует меня. Помочь бы Лузанчику, но как? Со слов уборщицы я знаю, что его принудительно лечили раза четыре. И без толку. Конченый человек…
КИЛЛЕР
Шеф встретил меня на удивление любезно. Я не видел его чуть больше месяца, но за это время он здорово похудел и осунулся, хотя и до этого был похож на трость с набалдашником в виде птичьей головы с большим клювом.
— Здравствуй, здравствуй, курортник, — шеф изобразил подобие улыбки, отчего морщины обозначились еще резче. — Наслышан, наслышан о твоих приключениях.
— О чем это вы? — безразлично поинтересовался я.
— Ну как же — любимая женщина… Это всегда приятно. В свои молодые годы я тоже был далеко не безгрешен, хе-хе… — будто не замечая моего скверного настроения, игриво продолжал шеф. — Симпатичная мордашка… — Он достал из письменного стола пачку фотографий и протянул мне. — Возьми. На память.
Я посмотрел на фотографии и от неожиданности вздрогнул: ах, сволочь, пустил по моему следу шакалов!
На снимках красовались мы с Ольгушкой.
— Спасибо, — сдержанно поблагодарил я, хотя внутри все закипело.
Шеф внимательно наблюдал за моей реакцией на «подарок».
— Но впредь прошу этого никогда не делать, — продолжал я. — Вычислю и шлепну. Будь то фотограф или «хвост», любого.
— Серьезная заявка. Верю, — благодушно согласился шеф, меня его тон насторожил.
Он встал, прошелся по кабинету, где мы расположились, и вдруг резко обернулся ко мне и зашипел, брызгая слюной:
— Пацан, желторотик! С бабой связался, мозги сразу набекрень съехали! Да тебя можно было голыми руками брать, ходил, будто слепой, на столбы натыкался. Я тебе свою жизнь доверяю, а она у меня одна. Слышишь, одна!
Я молча, с отсутствующим лицом, смотрел в окно, где виднелись стволы столетних сосен в солнечных веснушках — мы находились на даче шефа, в сосновом бору.
— Понял ты наконец или нет?! — шеф выкрикнул эти слова прямо мне в лицо.
Я брезгливо отодвинулся — от него разило перегаром. Сегодня он явно был с глубокого похмелья, что для меня внове — шеф никогда не злоупотреблял спиртным. Что бы это могло значить?
— Надоело… Все надоело… — Полнейшее безразличие вдруг овладело мной, я ссутулился в кресле, будто мне на плечи лег стопудовый груз. — Будь я проклят — надоело…
Шеф выпрямился и некоторое время пристально изучал мою физиономию. Затем, коротко вздохнув, сел и закурил.
— Тебе, я вижу, отдых не пошел на пользу. Только расслабил. Учтем на будущее. А пока… — Голос шефа стал жестким, неприятным, как крупный песок на зубах. — Пока есть одно дельце по твоему профилю. Серьезное. Оно поможет тебе снова набрать форму.
Я отрицательно помотал головой:
— Нет. С меня довольно. Сыт по горло.
— Удивил… — Шеф поморщился, будто жевал лимонную дольку без сахара. — Решил завязать?
— Возможно…
— Хорош гусь… — Шеф покривил свои тонкие, злые губы, — Почуял, что паленым запахло, — и в кусты?
— Просто устал… От всего устал…
— Ну тогда еще можно с тобой разговаривать… — Он открыл сейф, вмонтированный в тумбу письменного стола, достал пачку полусотенных и кинул ее на стол. — Это задаток. По окончании получишь вдвое больше.
Похоже, дело и впрямь не из легких. Такую сумму мне предложили впервые, а шеф особой щедростью не отличался. Деньги хорошие… Но я снова упрямо мотнул головой.
— Послушай… — шеф нервно пригладил седые виски. — Я не хочу что-либо от тебя скрывать. У меня сейчас серьезные осложнения и могут быть большие неприятности. Которые затронут, случись что, и тебя. Поверь, я говорю правду. Нужно выпутываться. Я все продумал, рассчитал. И очень на тебя надеюсь. Мы можем выплыть или утонуть только вместе. Другого не дано. Решай.
— Почему не Додик, почему я?
— Додик… — пренебрежительно махнул рукой шеф. — Тупоголовое быдло. А здесь нужен ум, опыт, смекалка. Ты просто незаменим.
— Кто? — Грубая лесть шефа меня не тронула, но, похоже, дело действительно дрянь, коль он так запел.
— Твои знакомые, Коберов и Заскокин.
— Ну? — удивился я, и впервые за все время моей работы на шефа поинтересовался: — Это за что же им такой приговор?
— Резонный вопрос… — бесстрастно посмотрел на меня своими серыми холодными глазами шеф. — За них мертвой хваткой вцепился угрозыск. А им кое-что известно такое…
— Откуда известно, что их «пасут»?
— У нас есть свои люди и там, — покривился в улыбке шеф. — Мы проверили. Все точно. Обложили их по всем правилам.
— Надо предупредить?
— Зачем? И как? Они теперь будто инфузории под микроскопом. Но так продолжаться не должно! Иначе это дубье приведет уголовку куда не следует. Если уже не привели… А потом прихватят их и расколют, как гнилой орех. Тогда хана всему и всем. Теперь понял, что только ты способен спасти нас?
Понял, понял… Впрягся ишак в телегу — тяни… Кому какое дело до моих переживаний? И вообще — чего я скис? Шеф хорошие деньги платит…
— Если потребуется, я тебе дам ребят для прикрытия, — кольнул меня острым взглядом шеф.
— Не нужно. Вы ведь знаете, что я работаю всегда один.
— Вот таким ты мне нравишься, мой мальчик, — благосклонно похлопал он меня по плечу. — А теперь давай перекусим…
Что Коберова и Заскокина «пасли», я убедился только на вторые сутки после разговора с шефом. Наблюдение было поставлено на высоком уровне, не мог я не отдать должное своим «конкурентам»: за моими клиентами и днем и ночью шли спецмашины, замаскированные под такси, продовольственные фургоны, «скорую» и частников. Машины постоянно менялись местами, и временами мне было трудно определить, кто есть кто. А это уже опасно…
Все это время Коберов и Заскокин мотались по городу с утра до ночи, как мне показалось, совершенно бесцельно. Неужто они чуяли «хвост»? А если нет, то что им давали эти гонки? Увы, выяснить это я не мог, ведь в моем распоряжении были только две машины шефа — «Волга» и «Лада», и «засветиться» мне не позволяла элементарная осторожность. И все-таки, как мне казалось, я нашел уязвимое место у моих конкурентов по слежке за Коберовым и Заскокиным. На этот раз я вооружился до зубов: кроме нагана и десантного ножа, прихватил и презент шефа — пистолет «лама-автомат» с глушителем. Где уж шеф откопал эту заграничную штуковину, трудно сказать, но пистолет мне понравился своим внушительным видом.
Торговое помещение кооператива «Свет» было построено год назад на месте пивного ларька, по которому «отцы» города в ретивой спешке прошлись бульдозером, чтобы он не портил общую картину отчетности в период глобальной трезвости населения. Сложенное из красного кирпича с двумя или тремя оконцами, забранными решетками, и металлической входной дверью, довольно просторное помещение кооператива напоминало хорошо подготовленную к длительной осаде крепость.
Внутри всегда толпились люди, в основном глазели на импортную электронику баснословной цены. Большая часть людей толклась у прилавков с комиссионной одеждой и тканями заграничного происхождения. Здесь торговля шла живее.
Я вошел в торговый зал, чуть опередив Коберова и Заскокина. С трех часов пополудни пришел их черед сменить напарников по охране кооператива, двух тяжеловесных апатичных верзил, изнывающих от скуки у входа. Не задерживаясь в зале, я неторопливо и деловито, как свой, прошел мимо довольно миленьких продавщиц в глубь помещения, туда, где находились подсобки и контора кооператива.
Дверь кабинета председателя Фишмана была приоткрыта. Он сидел вполоборота и что-то быстро говорил в телефонную трубку, энергично взмахивая рукой. Был он тучен, лысоват, чернокудр. Я быстро натянул свой шлем-маску и неслышно проскользнул внутрь.
И все же он меня заметил боковым зрением:
— Одну минуту… — в трубку и, поворачиваясь ко мне: — Вы к кому?
Не знаю, какие мысли появились у него в голове при виде моей особы, но он выпучил мгновенно остекленевшие глаза и беззвучно зашевелил большими полными губами. Я несильно ударил Фишмана ногой в висок, чтобы только оглушить на некоторое время — за его жизнь мне зарплата не причиталась. Он задергал ногами, будто кролик на бойне, и ткнулся лицом в бумаги на столе. Не теряя ни секунды, я подхватил его под мышки, оттащил в угол кабинета, к массивному сейфу, а сам спрятался за дверью. В коридорчике уже звучали шаги — это топали Коберов и Заскокин. Я знал, был уверен, что это именно они: за неделю распорядок их рабочего дня мне пришлось изучить досконально. Перед тем как занять свой пост у входа, они обычно заходили минут на пять к Фишману…
«Ну, не подведи…» — мысленно взмолился я, сжимая в руке пистолет. Наган я тоже приготовил, но стрелять из него было равносильно смертному приговору самому себе — такой грохот услышат не только в торговом зале, а и менты, которые окружили со всех сторон эту мышеловку.
— Пора его за жабры брать… — послышался мне голос, кажется, Заскокина.
— Сволочь… — согласился Коберов. — Сколько можно нас за нос водить. Вот и поговорим…
— Угу…
Первым зашел в кабинет Коберов.
— Где его нечистая носит? — проворчал он, подходя к столу.
— Наверное, в подсобке товар получает. Подождем… — Заскокин прикрыл дверь и увидел меня.
Я нажал на спусковой крючок. Конечно, «лама-автомат» — машинка что надо: раздался тихий хлопок, Заскокина будто кто сильно толкнул в грудь, он отшатнулся и сполз по стене на пол.
Нельзя не отдать должное реакции Коберова, еще звучал в ушах выстрел-хлопок, а он уже выбросил кулак, целясь мне в скулу. И достал бы, в этом нет сомнений — уйти в сторону мне мешала стена, а сблокировать я уже не успевал. Оставалось одно: резко мотнув головой назад и подогнув колени, я упал на спину. И уже в падении вогнал ему пулю меж глаз…
В торговом зале все было спокойно: галдели покупатели, на экране японского телевизора полицейские в каком-то видеофильме ловили гангстеров, щебетали улыбчивые продавщицы, зевали охранники, одуревшие от теплого спертого воздуха… Не останавливаясь, я прошел мимо них с группой студентов, которые живо обсуждали последние видеоновинки, и очутился на улице. Некоторое время я шел рядом с ними, а затем, когда они свернули за угол, направился к своей машине.
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
В пивбаре «Морская волна» штормило — привезли свежее пиво. Этот бар был одним из последних островков прежнего пивного изобилия, влачащих жалкое существование после известных указов и постановлений.
Любители пива всех возрастов, от юнцов с нежным пушком на щеках до стариков пенсионеров с орденскими планками на потертых пиджаках, брали приступом массивный дубовый прилавок, за которым с невозмутимостью старого морского волка важно «правил бал» знакомый доброй половине города Жорж Сандульский.
Основная масса страждущих, получив вожделенный напиток, толпилась у длинных стоек, сверкающих удивительной, немыслимой для наших баров чистотой. Две или три девушки в белоснежных халатах словно пчелки сновали по залу, убирая пустые кружки и рыбьи остатки в рваных и мокрых газетах — Жорж терпеть не мог грязи и беспорядка. Приколотый на видном месте призыв «У нас не курят» здесь исполнялся неукоснительно. Редких нарушителей этого правила (в основном приезжих) сначала вежливо предупреждали, а затем брали под локотки и выводили вон. И после такому горемыке путь в «Морскую волну» был заказан — у Жоржа была отменная память.
Меня Сандульский узнал сразу — мы учились в одной школе, только Жорж на два класса старше. Знал он, и где я теперь работаю. Любезно улыбнувшись, Жорж кивнул, приветствуя меня. Но его глаза вдруг стали холодными, а взгляд — жестким и вопросительным. Я показал ему на дверь подсобки. Он понял.
— Вера! — позвал Жорж одну из девушек. — Смени…
Подсобка оказалась весьма уютным кабинетом с мягкой мебелью, цветным телевизором и импортным видеомагнитофоном.
— Шикарно живешь… — не удержался я, усаживаясь.
— Ты по этому поводу пришел? — насмешливо посмотрел на меня Жорж.
Я неопределенно пожал плечами. Жорж несколько изменился в лице, хотя по-прежнему держался раскованно, по-хозяйски.
— Пива выпьешь? — спросил он. — Есть свежая тарань.
— Увы, не могу. На службе.
— Пренебрегаешь?
— Что ты, Жора… Просто через часок мне надобно появиться на глаза шефу, а он у нас мужик принципиальный. Не ровен час, учует запах…
— И то… — согласился Жорж, испытующе глядя на меня.
Я рассмеялся:
— Не узнаю тебя, Жора. Ты стал похож на Штирлица во вражеском тылу. Расслабься, меня твои пивные нюансы не щекочут.
— Будешь тут Штирлицем… — Сандульский с видимым облегчением откинулся на спинку кресла, — Проверки да комиссии через день. Замахали. Тяну на голом энтузиазме. Жду лучших времен.
— А они предвидятся?
— Тебе лучше знать. Ты ведь в начальстве ходишь. А мы народ простой.
— Да уж… Ладно, не про то разговор, Жорж. У меня к тебе один вопросик имеется. Но только чтобы между нами…
— Обижаешь, — серьезно ответил Жорж. — С длинным языком в торговле не держат, ты должен бы об этом знать.
— Надеюсь… Жорж, тебе известен некто Додик?
Сандульский вдруг побледнел. Он быстро встал, подошел к двери, приоткрыл ее и выглянул в зал. Затем не спеша вернулся на свое место и осторожно спросил:
— Какой… гм… Додик?
— Не темни, Жора, ты знаешь, о ком идет речь.
Мой уверенный тон смутил Сандульского.
— В общем… конечно… Приходилось видеть…
— Выкладывай, — требовательно сказал я. — Все, что тебе о нем известно. Что слышал, что народ говорит.
— А что я могу знать? Ну иногда заходит в пивбар с компашкой. Пьют пиво. Не дебоширят, солидные ребята…
— Маловато. Другому бы, может, и поверил, тебе — нет. У тебя глаз наметан, ты своих постоянных клиентов наперечет знаешь, всю их подноготную. Не так? Убеди меня в обратном, если сможешь.
— Не хочу я о нем говорить! — окрысился Жорж, потеряв на миг самообладание. — Не хочу, не буду! И не заставишь.
— Своя рубаха ближе к телу — это мне понятно… Вот что, Жорж: или мы с тобой здесь, так сказать, не для прессы, побеседуем, или я тебе повесточку в зубы — и в управление. А там официально: вопрос-ответ. С твоей личной подписью. Устраивает такой вариант?
— Ну и что? Да знаю, на какую статью УК намекаешь. А я ничего не видел, не знаю, не помню!
— Смел ты, однако… — прищурился я. — Раз ты стал такой непонятливый объясню. Расскажешь что-либо интересное для нас или нет — не суть важно. Додика мы и без тебя вычислим. Но это, видимо, будет уже после того, как до Додика дойдет слушок о наших с тобой посиделках. А слухи, сам понимаешь, бывают разные…
— Не просекаю твою мысль.
— Это на тебя и вовсе не похоже. Не строй из себя умственно недоразвитого. Короче — кто такой Додик и где он обретается? И учти, Жорж, времени у меня в обрез.
— Нет покоя честному человеку в этой стране… — Сандульский страдальчески скривился. — Линять нужно отсюда… Да понял я твои намеки, понял! С какой стороны ни подойти, а я окажусь крайним. Право выбора, так сказать… Если Додик случаем узнает, что я тут язык распустил, он мне его вырвет с корнем. И никакая милиция меня не спасет.
— Если узнает… Не волнуйся, Жора, тайну исповеди я тебе гарантирую. Даю слово.
— Слово к делу не пришьешь. — Сандульский мрачно, с явным сомнением посмотрел на меня. — Да и знаю я, в общем, всего ничего.
— А что знаешь, то и выкладывай.
— Опасные это люди, Серега. У Додика такие связи и такие знакомства. Ого! Большими деньгами ворочает. А эти его мордовороты… Бр-р! — Жоржа передернуло. — Тут их все стороной обходят, боятся связываться, даже самые отпетые.
— Фамилия?
— Дергачев… Эдуард Дергачев… Где живет — не знаю. По-моему, на Лиговке. Извини, за достоверность не поручусь.
— Он сидел?
— Черт его знает. Шарит под «делового», но, думаю, это просто поза.
— Почему?
— Те, кто тянул срок, не общаются с ним. Побаиваются, это, конечно, факт, но и презирают. Сам слышал, как они его в разговоре между собой обзывали. Короче, у Додика с ними нейтралитет…
Побеседовав с Сандульским еще минут пять, я поспешил в управление.
— Серега женюсь! — встречает меня сияющий Баранкин. — Деваха — во! — показывает большой палец — Одевается — закачаешься. Вчера с ее стариками познакомился. Мать — завмаг, папахен — в райисполкоме…
— Будущий зять в милиции, — прерываю я его щенячьи восторги. — Все при дефицитах. Дружная советская семья, в которой полный ажур я благоденствие. Поздравляю. Карьера тебе обеспечена. И жратва.
— Ты… ты что, Серега? Какая тебя муха укусила? Я ведь не на деньгах женюсь. И на кой ляд мне все эти дефициты. Ну нравится она мне, влюбился.
— Это твои дела, Славка. А сейчас вали отсюда. Смойся с моих глаз. Дан мне возможность спокойно поработать. Кстати, Слав, не в службу, а в дружбу, выполни мою просьбу. Запиши, будь добр. Дергачев Эдуард, примерно тридцать лет, предположительно живет в районе Лиговки. Нужен точный адрес и прочие данные, если они имеются. Зайди в картотеку, может, он уже проходил по нашему ведомству.
— Сделаю… — Баранкин торопливо собирает бумаги, запирает сейф и уходит.
Я закрываю дверь на ключ, раскладываю свои записи: Лукашов, Коберов, Заскокин. В. А., Додик, лабух… Пасьянс. Но для начала неплохо.
Рапортички службы наблюдения. Фотографии, Коберов и Заскокин, так сказать, в препарированном виде. Какие-то девицы, пивбар «Морская волна», гриль-бар, ресторан. Но это не «Дубок». Понятное дело, воспоминания о нем не из приятных. Далее, ресторан мотеля. А вот это уже интересно. Если верить рапортичке Коберов и Заскокин явно кого-то ждали. Дождались ли? Непонятно. К ним подсел незнакомый мужчина с девушкой. Незнакомый? Фотографии ответа не дают, но седьмой отдел утверждает, что, судя по поведению, встретились впервые. Эта парочка за столиком вела себя отчужденно, ворковали только друг с дружкой. Правда, когда девушка выходила из зала по своим делам, «объект № 2», то есть Коберов, все же перекинулся несколькими ничего не значащими фразами с незнакомцем. Потом заиграл оркестр. А девушка не возвращалась долго… Ничего странного. Если не считать маленькой, но весьма интересной подробности: незнакомец с девушкой, не дожидаясь закрытия, буквально испарились из ресторана. Случайность? Или низкий профессиональный уровень сотрудников седьмого отдела? Поди разберись.
И все-таки, кого он мне напоминает, этот незнакомец? Это лицо… Где-то, когда-то… Нет, не вспомню. Нужно увеличить изображение.
Звонит телефон.
— Слушаю?
— Старший лейтенант Ведерников? — Голос совершенно незнакомый, слегка глуховатый, но солидный, обстоятельный.
— Так точно. С кем имею честь?
— Вот что, опер, послушай добрый совет: не копай так глубоко, иначе себе могилку выроешь. Понял, о чем речь?
— Кто это, черт возьми?
— Неважно. Доброжелатель… — в трубке смешок. — Случай на мосту мы тебе прощаем. Что поделаешь, ты выполнял профессиональный долг, — покашливание. — Но впредь умерь свой пыл и служебное рвение. Мы знаем, что ты не трус, но жизнь так коротка и так прекрасна…
Гудки. Все, разговор окончен. Я ошеломлен, взбешен. Ах, сволочи! Быстро накручиваю телефонный диск.
— Алло! Говорит Ведерников, горУВД. Проверьте срочно, кто только что звонил по номеру… — диктую. — Записали? Да, срочно. Жду.
Ну и дела. Даже в пот бросило. Открываю окно, дышу глубоко, стараюсь успокоиться. Кто бы это мог быть? Глупый вопрос. Но откуда им известен мой номер телефона? Моя фамилия и звание?
Снова телефон.
— Да! — слушаю, а на душе становится совсем муторно. — Понятно, спасибо. Хорошо, звоните.
Подключение к линии где-то в районе цирка. Выехали, чтобы проверить на месте. Час от часу не легче. Фирма веников не вяжет… Мертвого осла уши они там найдут, мне уже известно, как работают эти мерзавцы, наши «мафиози».
Замигала сигналка селектора. Я нажимаю на клавишу.
— Ведерников! — это Палыч.
— Я, товарищ подполковник.
— Срочно ко мне, выезжаем.
— Куда?
— Коберов и Заскокин убиты.
— Что?!
— Не кричи. Лучше поторопись.
Некоторое время я сижу будто пришибленный. Затем достаю авторучку и ставлю против фамилии Коберова и Заскокина в своих записях два крестика.
В кабинете председателя кооператива «Свет» эксперты ЭКО. Коберов и Заскокин лежат валетом, у Заскокина открыты глаза, и от этого мне почему-то становится жутко.
— Гильзы нашли? — спрашиваю у Кир Кирыча, который с лупой ползает по полу.
— Чего нет, того нет…
Снова наган? Не похоже. Значит, гильзы даже не забыл подсобрать. Опять «профи»?
Прибыл следователь прокуратуры. Новенький, видно, только с университетской скамьи. Салага. Иван Савельевич после моих приключений слег в больницу. Сердце, говорит, пошаливает. Микроинфаркт. Поди проверь… Похоже, хитрит, хочет дело сбагрить этому ретивому да молодому несмышленышу. Хитер бобер…
Фишман охает и ахает. Голова его обмотана мокрым полотенцем.
— …Нет, нет, ничего не помню… — со стонами рассказывает он мне. Обернулся, смотрю — стоит такой огромный, в маске… И все…
— Как — все?
— Что-то мелькнуло — и все… — Фишман нервно потирает пухлые короткопалые руки.
Я уже слышал разъяснения врача опергруппы, поэтому мне состояние Фишмана понятно. Убийца, без всякого сомнения, прекрасно владеет приемами каратэ или у-шу — с того места, где он стоял, нанести такой точный и молниеносный удар может только незаурядный мастер. Но почему он оставил в живых именно Фишмана?
— Наблюдение «засветилось»… — хмуро буркает Палыч, будто подслушав мои мысли.
Да уж, в седьмом отделе траур — пролетели они со своими подопечными, как фанера над Парижем. А такие «проколы» у них случаются очень редко, и бьют за них очень больно. Представляю, что сотворит с их шефом генерал…
Я ловлю взгляд Палыча — он, сощурив и так узкие глаза, будто держит на прицеле Фишмана. И я понимаю «зубра».
— Мне нужно задержать потерпевшего, — говорю я следователю вполголоса, отведя его в сторонку.
— Зачем? — тот удивлен. — К тому же он не совсем здоров…
— Хотя бы на сутки, — умоляюще шепчу.
— С какой стати? — колеблется салажонок. — И под каким предлогом?
— Предлог будет, — подходит Палыч. — Ты пока его поспрашивай, — говорит он мне, кивая на Фишмана. — Заболтай. А я… э-э… поищу Хижняка.
Ах, «зубр» — голова! Нет, я в старика все-таки влюблен.
Через полтора часа все уладилось. На нашу удачу Хижняк вернулся из своей «ссылки» и подбросил нам кое-какие документы по торгово-закупочному кооперативу «Свет», которых оказалось достаточно для задержания Фишмана (правда, с большой натяжкой, ну да семь бед — один ответ). Конечно, Ивана Савельевича нам уломать бы не удалось ни под каким предлогом.
Но молодой его коллега просто не мог представить, в какую кашу он может угодить по нашей милости.
КИЛЛЕР.
Я паковал чемоданы, когда в дверь постучала Хрюковна.
— Что нужно? — спрашиваю я не очень дружелюбно.
— Гы… — осклабилась Хрюковна. — Там к тебе морда ящиком пришел. Пущать?
Это Додик. Я ждал, что он припрется: вчера у меня был по телефону неприятный разговор с шефом.
— Впусти.
Додик как всегда с дебильной ухмылкой от уха до уха.
— Во овчарка, — кивает он на дверь, за которой топталась Хрюковна. — Ей бы зэков в зоне сторожить.
— Зачем пришел? — не поддерживаю треп Додика и включаю телевизор почти на всю громкость.
— Шеф кличет. Срочно. Едем. Прямо сейчас.
— Никуда я не поеду. У тебя все? Тогда топай.
— Не дуркуй, красавчик. — Додик напирает на меня своим брюхом. — Мне приказано тебя доставить обязательно. Живым… или мертвым. Усек?
— Убирайся… — цежу я сквозь зубы.
— Красавчик, к чему эти трали-вали? Без тебя мы не уедем. Посмотри… подходит к окну.
Я смотрю. Еще довольно светло, и я вижу, как во дворе расположилась компашка — три лба, и каждой — косая сажень в плечах. Думаю, что это еще не все в сборе.
— Уже иду… — смиряюсь я и начинаю одеваться.
Додик прислоняется к дверному косяку, цепким взглядом шарит по комнате. Конечно же, мои чемоданы с барахлом не остались незамеченными…
— Жди… — Додик останавливает машину за городом неподалеку от бензозаправки.
Он вытаскивает ключ зажигания и уходит вместе со своими хмырями, которые всю дорогу хлестали баночное чешское пиво на заднем сиденье и дышали мне и спину перегаром. Они вооружены, по крайней мере Додик и его помощник по кличке Феклуха: пока мы усаживаемся в машину, я успеваю их «прощупать».
Шеф возникает из темноты неслышно, как привидение. Он усаживается рядом на месте водителя.
— Свое решение менять не собираюсь, — упреждаю и его вопрос. — Я завязал.
— Хочешь уехать? — спокойно говорит шеф, располагаясь поудобней. — У меня нет возражений.
— Тогда что вы от меня хотите?
— Выручи. В последний раз.
— Нет!
— Я так не говорил, когда вытаскивал тебя из весьма щекотливых положений. Ты неблагодарный человек…
Это правда. Я ему многим обязан. Впервые он меня выручил, когда я едва не отправил на тот свет очередного отчима. Мне грозило как минимум лет пять колонии, но шеф «смазал» где надо, и я отделался лишь исключением из инфизкульта. Второй раз, уже перед тем, как я начал на него работать, поддержка шефа пришлась очень кстати: я, к тому времени прозанимавшись почти три года в одной подпольной шарашке у-шу, влип в драку на танцплощадке. Меня пытались пырнуть ножом, пришлось защищаться жестоко, и парень, который решил побаловаться «пером», остался калекой на всю жизнь. Доказать свое право на самозащиту я не смог, потому как танцплощадка находилась в другом районе города, где у меня не было ни друзей, ни сочувствующих. Свидетели клепали на меня, что только могло им в голову взбрести. Шеф опять не поскупился, купил всех свидетелей на корню, в суде они отказались от своих показаний, и я остался на свободе.
— Отпустите меня, — прошу я. — Поверьте, я и впрямь больше не могу. Дошел до точки.
— Я тебя не держу. Мы просто работали вместе. И ты не был ни в чем обижен. Ты волен поступать как тебе заблагорассудится. Но ты забыл, что долг платежом красен.
— Свои долги я вам уже вернул. С лихвой. Если вы считаете, что платили мне слишком много, я верну вам деньги.
— Деньги… Мальчик мой, разве это деньги? Так, шелуха, мизер… Ты еще только на подступах к настоящим деньгам. К большим деньгам. И ты будешь их иметь, сколько захочешь: сто, двести тысяч, миллион. Выполни мою последнюю просьбу — даю слово, что последнюю! — и я возьму тебя в компаньоны. Голова у тебя работает прилично, человек ты надежный, проверенный — лучшего помощника трудно сыскать. А «чернухой» заниматься больше не будешь. Для этой работы люди всегда найдутся…
— Спасибо за доверие, но я не хочу. Плевать мне на большие деньги. Они меня к «вышке» приведут.
— Ну этого я, предположим, не допущу, — мягкий, убаюкивающий голос шефа вдруг стал скрипучим, неприятным. — «Вышка» предполагает судебное разбирательство…
Я понимаю и чувствую холодок под сердцем. Значит, дорога у меня теперь только одна…
— Кончать меня сейчас будут или как? — спрашиваю я сквозь зубы.
— Предположим, это совсем непросто сделать…
Не возражаю, тут я согласен.
— Но зачем ты так плохо обо мне думаешь? — продолжает шеф. — Или я тебе дал повод?
Я не отвечаю, смотрю, стиснув зубы, в ночную темень. Вот он, финиш… Возможно, я приду к нему и позже, все зависит от моего согласия. Какая разница?
— Кого на этот раз? — глухо бормочу, не глядя на шефа.
Он некоторое время колеблется, пытаясь заглянуть мне в лицо, хотя что можно увидеть при мельтешении светящихся фар редких легковушек, которые проносятся мимо? Затем решается и, придвинувшись поближе, тихо говорит мне на ухо… Ну, это уже слишком! Видимо он прочитал мои мысли, потому что резко отстранился и надолго умолкает. Я тоже молчу. Первым заговаривает он:
— Я тебе доверил… большую тайну. Надеюсь, ты это понимаешь. И чтобы между нами не было недомолвок, должен сообщить: в случае чего — ты знаешь, что я имею в виду, — мы «позаботимся» и о твоей любимой девушке.
Мир обрушивается на меня, давит под своими обломками. Мерзавец, как он посмел?! Ольга — заложница?
Я даже не понял, как очутился в моей руке наган.
Ярость захлестнула меня, лишила разума.
— Убью… — хриплю я. — Сейчас, здесь…
— Я тебе сказал — в случае чего… — голос шефа дрогнул — Ты должен и меня понять…
Стрелять! Выпустить весь барабан в него, затем кончить Додика… а потом себе пулю в лоб… А Ольга? Она ведь ничего не знает, ни в чем не виновата. Мои грехи, мне и расплачиваться…
— Оставьте ее в покое… — снова хриплю я. — Иначе я за себя не ручаюсь…
— Ладно, ладно, все, — торопливо говорит шеф и мягким движением отодвигает дуло нагана в сторону. — Извини, я переборщил. С кем не бывает. Успокойся, с ее головы и волос не упадет.
Не верю я ему, не верю! Но делать нечего — киваю и прячу наган. Шеф быстренько прощается, хлопает меня по плечу и исчезает. Минуты через две появляется Додик и компания.
— Поехали, — улыбается мне рожа неумытая. Я стою возле машины.
— Без меня… — отвечаю ему.
— Это почему? — удивляется Додик.
— Катись…
— Ну как знаешь… — косится на мою руку, которую я держу на поясе поближе к оружию.
Они уезжают. Я облегченно вздыхаю и вдруг сажусь прямо на асфальт — ноги стали ватными.
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
Фишман защищался с упорством, которое трудно было предположить в человеке такого склада характера.
И все же Хижняк «дожал» его — мрачные стены следственного изолятора и дикие нравы сокамерников-уголовников оказались весьма действенным средством.
Фишман начал давать показания, когда ему пообещали отдельную камеру. Известно ему было немного, но вполне достаточно, чтобы представить картину тотальной системы коррупции, которая опутала город и область. Кооператив «Свет» был создан для легализации торговли импортной видеоаппаратурой, компьютерами и прочей электроникой, которую поставляли зарубежные партнеры по подпольному бизнесу. Контрабанда доставлялась в город частично транзитными рейсами в автофургонах, но больше железной дорогой в ящиках с импортным оборудованием для строящегося завода по производству магнитофонов. Расплачивался за заграничный товар преимущественно антиквариатом и золотыми изделиями.
По самым скромным подсчетам, месячный оборот торгово-закупочного кооператива «Свет» составлял около полутора миллионов рублей. В чьих карманах оседали эти деньги? Фишман, увы, этого не знал — зицпредседателя в такие подробности не посвящали. Он лишь передавал выручку от тайных операций в условленном месте некоему молодому человеку без имени, молчаливому и угрюмому. А перед этим обычно звонил шеф и назначал дату, время и место встречи. Шефа Фишман в глаза не видел…
Новость принес Баранкин.
— Ты слышал, что случилось в СИЗО? — спросил он, передавая мне оперативные сводки.
— Не приходилось, — буркнул я в ответ, не придав должного значения словам Баранкина.
— Вчера поздним вечером подследственные захватили заложников! Требуют, чтобы им дали оружие, деньги, машину. Генерал вызвал группу специального назначения.
Некоторое время я сидел спокойно, «переваривая» услышанное. Новость, конечно, была из разряда редких, но, собственно говоря, мне-то что… И вдруг меня словно током ударило — Фишман!
Я включил селекторную связь.
— Товарищ подполковник! СИЗО…
— Знаю, — перебил меня Палыч. — Только что звонил. Спецназ готовится к атаке. Договориться… э-э… не удалось. Выезжаем туда. Поторопись…
В СИЗО хаос: расщепленные взрывом двери, куски отбитой штукатурки, кислый дым от взрывчатки, который еще не успел выветриться. Ребята из спецназа курят, устроившись на каких-то ящиках у ворот. Только некоторые сняли бронежилеты, остальные отдыхают в полной экипировке, до боли знакомой мне по Афгану.
Начальник следственного изолятора бледен и не выпускает из зубов сигарету, дымит, как заводская труба.
— Из-за этих сволочей чуть кондрашка меня не хватила, — жалуется он подполковнику. — Теперь комиссии забодают — такое ЧП…
— Ты мне вот что скажи — убитые есть? — нетерпеливо спрашивает Палыч.
— Один. Всего один. Подследственный.
— Из тех, кто брал заложников?
— Нет. Этих молодчиков взяли живьем.
— Фамилия? — не отстает Палыч.
— Не помню. Зачем тебе?
— Нужно.
— Сейчас справлюсь…
Начальник СИЗО подзывает кого-то из своих сотрудников, спрашивает, тот разводит руками, при этом глухо ухмыляясь. Мне его состояние понятно радуется, что в такой передряге жив остался.
— Где труп? — наконец теряет терпение Палыч. — Веди к нему…
Убитый лежит на затоптанном полу одной из камер.
Он прикрыт какими-то тряпками, кажется, старыми простынями. Палыч, кряхтя, присаживается на корточки и открывает лицо покойника. Смуглая кожа, черные, чуть тронутые сединой кудри, крупный нос… Фишман!
— Как это случилось? — глухим голосом спрашивает Палыч.
— Когда спецназ вышибал дверь взрывом, Фишману размозжило голову, — отвечает начальник СИЗО.
— А как он оказался под дверью? Ведь он не был… э-э… с теми, кто брал заложников.
Начальник СИЗО, как перед этим его подчиненный, в недоумении разводит руками.
— Ты предполагал нечто подобное? — усталым, бесцветным голосом обращается ко мне Палыч, когда мы усаживаемся в машину.
Я совершенно разбит, подавлен: похоже, все наши усилия и старания теперь не стоят выеденного яйца.
— Угу… — единственное, на что у меня хватает духу.
Мы молчим всю обратную дорогу. И только у входа в управление меня прорывает:
— Товарищ подполковник! Чем я провинился, что вы именно меня на это дело сосватали? Ведь вы знали, знали, чем оно пахнет!
— Знал… — угрюмо соглашается Палыч. — Потому тебя и выбрал…
— Спасибо за доверие, — что-то мутное, нехорошее поднимается из глубины моей души, и необъяснимая злость охватывает меня. — Между прочим, моя жизнь мне пока еще не наскучила.
Палыч вдруг сутулится, становится как бы ниже ростом. Не глядя на меня, он тихо роняет:
— Жаль… Мне бы твои годы…
И, чуть прихрамывая, он поднимается по лестнице.
Я остаюсь. Мне нужно немного прогуляться, чтобы привести в порядок свои мысли и чувства. Неужто я трус? Теперь уже просто не знаю… Но что прикажете делать, если передо мной резиновая стена? Я ее бодаю изо всех сил, упираюсь, как вол, она вначале поддается, а затем пружинит и, больно пнув, отбрасывает на прежние позиции.
Фишман был уже мертв, когда спецназовцы вышибали взрывом дверь СИЗО. Такое заключение дал судмедэксперт. Допросы взбунтовавшихся подследственных ничего не прояснили. Тупик.
Что-то во мне надломилось. Это заметил даже счастливый Баранкин, который совершенно ошалел от своей любовной эпопеи.
— Серега, ты болен? — спросил он участливо.
— Я не болен… Я уже мертв… — мне не хотелось даже языком шевелить — я как раз сидел за своим столом и бесцельно листал дело Лукашова. — Морально мертв…
— Ну ты даешь… — озадаченный Баранкин подошел ко мне и принялся рассматривать фотографии, разбросанные по столу, украдкой поглядывая в мою сторону — хотел продолжить разговор, но не решался. — Серега, а Лозовой тебе зачем? — наконец спросил он после довольно длительной паузы, ткнув пальцем в один из снимков.
Я невольно опешил — это были фотографии, полученные мною из седьмого отдела. А на снимке, который заинтересовал Славку, был изображен таинственный незнакомец из ресторана при мотеле.
— Кто такой Лозовой?
— Мы вместе учились в школе милиции. Только Лозовой на курс выше.
— Где он сейчас?
— Ты что, не помнишь? Служит у нас в управлении, в дежурной части. Старший лейтенант.
В дежурной части! В моей голове будто кто щелкнул выключателем, и мрак хандры тут же рассеялся.
— Погоди… — Я быстро набрал номер дежурного по управлению. — Алло! Говорит Ведерников. Кто дежурил?.. — я назвал дату. — Жду… Понял, спасибо.
Именно Лозовой дежурил в ту ночь, когда бандиты ворвались в квартиру Лукашова, к Тине Павловне! И спецгруппа захвата опоздала… Потому что кто-то предупредил. Вывод напрашивается однозначный, но я все равно не могу поверить.
— Как тебе Лозовой? — спрашиваю Славку, который напряженно смотрит на меня.
— Здоровый… Мы с ним мало общались. Жлоб…
— Почему жлоб?
— Любитель выпить на дармовщину. А у самого снегу прошлогоднего не выпросишь. За копейку удавится. Так зачем тебе Лозовой?
— Интересуюсь, — неопределенно ответил я и стал складывать бумаги в сейф. — Извини, тороплюсь. Будет спрашивать меня Палыч, скажешь, что появлюсь часа через два.
Я спешил в парк ресторана «Дубок», где меня уже должны были ждать.
— …Во, здесь он стоял, — долговязый юнец топнул ногой об асфальт аллеи.
— Я даже не успел заметить, куда он бил, — явно смущаясь, добавил второй, ростом пониже.
Он был бледен и немного прихрамывал. Собственно говоря, благодаря ему я и вышел на эту историю, которая случилась в вечер убийства Лукашова. Парень после драки попал в больницу с тяжелыми травмами ноги и ребер, а его мать, недолго думая, заявила в райотдел милиции о «хулиганах, избивающих наших деток…»
В РОВД происшествие расследовать не спешили, хотели, видимо, спустить его «на тормозах» — такие драки случались через день, а эта, к счастью, обошлась без поножовщины. Но мать пострадавшего обладала уникальной настойчивостью и добилась приема у самого генерала, после чего дело «повесили» на Баранкина.
Вот тут-то и выяснилось, что четверых здоровенных парней избил всего лишь один человек.
Я слушал объяснения юнцов и их подружек и все больше убеждался, что это именно тот человек, которого я ищу: роста выше среднего, широкоплеч, быстр в движениях, очень силен, отлично тренирован, в совершенстве владеет приемами восточных единоборств. А значит, он должен был где-то тренироваться. И если он не приезжий, не «гастролер»…
Словесный портрет незнакомца из парка, составленный мною с помощью компашки потерпевших, оставлял желать лучшего. Что и немудрено — достоверность словесных портретов, за редким исключением, не выдерживает никакой критики. Это как раз тот момент, когда теории не в ладах с практикой…
— Зайди к старику, — благоухающий Баранкин терпеливо чешет свои непокорные вихры, глядясь в карманное зеркальце. — Просил.
— Пижон, — отвечаю я и поправляю узел пестрого галстука, который идет ему, как корове седло. — Фрайер деревенский.
— На свадьбу придешь? — осторожно интересуется Славка, все еще не веря, что я в настроении.
— Куда денешься… Придется. Пора уже и мне заводить полезные знакомства.
Баранкин скалится, а я отправляюсь к Палычу.
В кабинете «зубра» полнейший кавардак: везде валяются бумаги, книги, а сам он, скинув пиджак, усердно копается в ящиках письменного стола.
— Звали?
— Садись… Сережа…
Ошеломленный, я медленно опускаюсь на стул: впервые за три с лишним года нашей совместной работы Палыч обращается ко мне по имени.
— Будем прощаться… — продолжая свои изыскания, негромко говорит он, не глядя на меня.
— Как… прощаться?
— Ухожу. Пора, брат, пора… На пенсию ухожу.
Я молчу. Что-то внутри оборвалось, и как-то нехорошо заныло сердце.
— Вот так… — Палыч поднимает на меня глаз.
Только теперь я замечаю, как он сдал за последний месяц. Передо мною сидел старик с потухшим взглядом, болезненный и вялый.
— Ты себя побереги, Сережа… Я перед тобою виноват… Ты был прав. Не надо было путать тебя в это дело.
— Иван Палыч, о чем вы? — И я впервые называю его по имени-отчеству. — Это наша работа. Не я, так другой.
— Другой, может, и не полез бы на рожон. Видно, ты копнул чересчур глубоко. Особенно кое-кому не поправились твои разговоры с друзьями покойного Лукашова. Возможно, и не стоило с ними так…
Да уж, разговоры… Век бы мне с ними не говорить, не видеть их холеные рожи и пустые циничные буркалы. Хорошо, что я не сказал старику о звонках «доброжелателя».
— Иван Палыч, вас «ушли»? — прямо спрашиваю я.
Старик не выдерживает моего взгляда и опускает глаза. Его молчание красноречивее любых слов.
— Из-за меня, значит… Но я все равно доведу дело до конца! — едва не кричу я. — Чего бы мне это ни стоило! Я не позволю этим подонкам творить их черные делишки! Я не боюсь их.
— Знаю… Потому и… Эх! — машет Палыч рукой. — Пропади оно все…
— Значит, именно вас избрали козлом отпущения?
— Вроде того… Зря мы Фишмана арестовали…
— И теперь на всех перекрестках будут кричать, что мы применяли недозволенные методы, что он оговорил себя и других… Попробуй опровергни. Снова концы в воду и на трибуны, чтобы в который раз поклясться в верности перестройке.
— Опровергнуть трудно, это верно… Они уже накатали «телегу» в обком и… э-э… выше…
Мне почему-то в этот момент вспомнился Иван Савельевич и его молодой коллега. Да, им тоже не позавидуешь.
— Едва не забыл… — Палыч хмурится еще больше. — Наблюдение за квартирой Лукашова снято.
Вот это уже совсем плохо Теперь Тина Павловна осталась одна, как перст. Помощи ждать неоткуда…
Я смотрю на Палыча, он виновато отводит взгляд.
Я знаю, что он отстаивал до последнего наш план перед начальством. Увы.
Он смотрел на меня настороженно и с некоторой опаской. Я его понимал, лишь совсем недавно вышло постановление об официальном признании восточных единоборств в нашей стране, до этого гонимых и преследуемых, ютящихся в подвалах и развалюхах, подальше от глаз милиции. И нашей вездесущей общественности.
— Басков… — представился тренер и, помедлив чуток, добавил: — Олег…
Был он уже немолод, лет под сорок, худощав, жилист и как-то по-особенному собран.
— …Да, этого человека я знаю. — Басков долго рассматривал фоторобот, над которым мне пришлось изрядно потрудиться вместе с компашкой из парка. — Он здесь, правда, не очень похож. Но, судя по вашему описанию, — это Карасев. Редкий талант, доложу я вам. Настоящий боец, великий мастер.
— Вы с ним давно знакомы?
— Как вам сказать. Не так чтоб уж очень. Он тренировался у меня.
— Здесь? — показал я на приоткрытую дверь спортзала.
— Нет, — хмуро улыбнулся Басков. — В другом месте… Это когда мы, извините, в подполье ушли. По инициативе, между прочим, вашей конторы.
— Что он собой представлял? — Я не отреагировал на выпад тренера. — Вы ведь с ним общались — сколько? — почти три года.
— Неразговорчив, скрытен. Но заводной. Нервишки у него шалят, это точно. Очень обязательный. Если пообещал — разобьется, но исполнит. Вот, пожалуй, и все.
Из спортзала я не шел, а летел, будто за полчаса у меня прорезались крылья. Карасев! Не думаю, что теперь установить его место жительства будет архитрудной задачей.
Адрес Карасева я получил за считанные минуты. И сразу же, не мешкая, отправился к нему домой, на всякий случай, для подстраховки, захватив с собой Баранкина.
Дверь коммуналки, где жил Карасев, открыла приземистая старуха.
— Чаво? — переспросила она, приставив ладонь к уху, тем не менее в мое удостоверение впилась цепко и что нужно вычитала вмиг. — А, Карасев… Ентот паразит… Вона евойная дверь. Нетути Карасева.
— Не знаете, когда придет?
— Гы… — открыла щербатый рот старуха. — Он мине не докладывает. А нетути его ужо неделю. Не меньше.
Новость для меня малоприятная. Что делать? Не думаю, что мне удастся быстро получить санкцию на обыск: Иван Савельевич все еще по больницам прохлаждается, а его молодой коллега, завидев меня, зеленеет от испуга и старается побыстрее сбежать куда-нибудь «по делам». А что, если?..
— Рискнем? — тихо говорю Баранкину, показывая глазами на дверь комнаты Карасева.
— Ты что, того?.. — хотел покрутить он пальцем у виска, но, заметив любопытный взгляд старухи, быстро опустил руку. — Серега, у меня свадьба через три дня… — взмолился он. — Кто капнет — нас со свету сживут, по высоким кабинетам затаскают…
— Могуть, вам зглянуть на евонную комнату надыть? — робко спросила старуха.
— Не мешало бы… — переглянулся с Баранкиным, он только потупился безнадежно.
— Чичас… — Старуха зашлепала по коридору.
Через минуту она возвратилась и протянула мне ключ.
— Евойный, запасной… — Глаза ее забегали.
— Откройте, пожалуйста, — с официальной сухостью сказал я.
Старуха помялась немного, но не возразила.
Комната Карасева поражала убожеством: давно не беленные стены, слой пыли на столе и телевизор старой модели, простыни не первой свежести на довоенного образца кровати с медными шишечками… Я чувствовал себя неловко и ругался последними словами — а дальше что? Обыскать — значит, нарушить закон, уйти просто так — а вдруг в комнате есть что-нибудь такое… Короче, мы с Баранкиным топтались у входа, а затем он меня потянул за рукав к выходу. И тут я увидел! В другое время, при иных обстоятельствах я, возможно, прошел бы мимо, ничего не заметив, но в этот неприятный для нас с Баранкиным момент все мои чувства были обострены…
Через полчаса я уже стоял на пороге ЭКО.
— Здорово, Кир Кирыч! Колдуешь?
— А, Серега. Наше вам… — Мой приятель-эксперт оторвался от окуляра микроскопа и вяло пожал мне руку. — Садись. Хлебнешь? — показал на колбу, до половины наполненную прозрачной жидкостью.
— Спиритус вини?
— Извини, Серега, коньяк для опытов нам не положен. Чем богаты…
— Увы, не могу. Как-нибудь в другой раз. Тороплюсь. Я к тебе за помощью. Нужно срочно определить, что это за следы, — и я протянул Кир Кирычу полиэтиленовый пакет с тряпкой, которую выудил из картонного ящика с мусором в комнате Карасева.
— Старик, для тебя сделаю. Посиди. Я в лабораторию. Вот журнальчик итальянский для мужчин. Поразвлекайся. Да не вздумай увести. Вещдок…
Вскоре Кир Кирыч возвратился.
— Ну, это просто… Сам, наверное, знаешь. На этой тряпке следы порохового нагара, оружейного масла и чешуйки свинца. Короче, этой тряпкой чистили ствол, похоже, револьвера.
— Чешуйки свинца… Слушай, Кир, а нельзя проверить, не из этого ли оружия застрелили Лукашова?
— Можно. Но на это потребуется значительно больше времени. Нужно провести спектральный анализ чешуек и пуль.
— Кир, голубчик, постарайся! С меня причитается.
— Да ладно, сочтемся. К вечеру заключение будет готово.
Поздним вечером я позвонил в ЭКО.
— Обрадую тебя, Серега, — ответил на другом конце провода усталый голос Кир Кирыча. — Именно из этого нагана был застрелен Лукашов. За бумагами зайдешь?
— Спасибо, Кир! Ну ты молодец… Бумаги завтра. Будь здоров!
КИЛЛЕР
Как я по-глупому влип, простить себе не могу! Попался на элементарную уловку, как молокосос. Взяли меня Додик с Феклухой в тот момент, когда я помогал подняться старушенции, ни с того ни с сего рухнувшей прямо передо мной. Это я уже потом понял, что старая стерва была «подсадной уткой», когда меня притащили к ней на «хазу» в пригородном поселке, Додик и Феклуха ржали, как помешанные.
Шеф появился на вторые сутки моего заточения.
— Ну, здравствуй, мой мальчик, — он уселся на табурет. — Развяжите ему ноги, пусть сядет, — приказал он Додику.
Я лежал на кровати, связанный по рукам и ногам, — эти поганцы боялись меня, как огня; конечно, в данной ситуации это обстоятельство было слабым утешением.
— Шеф, да он… — Додик скорчил глупую гримасу.
— Два раза я не повторяю…
Додик поспешил исполнить приказание.
— Ты голоден? — участливо поинтересовался шеф.
Я молчал, с ненавистью глядя на его тщательно выбритое лицо.
— Не сердись. Ты сам виноват. То, что надумал завязать — ладно. С кем не бывает… А вот то, что осмелился водить меня за нос, — это уже наказуемо, и со всей строгостью. Тебе было поручено ликвидировать жену Лукашова. С некоторых пор она стала для нас опасна. Я тебе объяснил почему. Для тебя ее кончить… тьфу! И нет. Невелика сложность. А ты все ходил вокруг да около, глаза мне замыливал, а сам лыжи вострил: билет на самолет прикупил, денежки припрятанные откопал. Те, что я тебе платил. Я! Не скупясь платил. К бабе своей собрался по-шустрому да втихаря? Ну это еще полбеды. Но за то, что ты пожалел жену Лукашова — пожалел ведь, а? — и не выполнил мой приказ, ответ держать придется. Молчишь?
Шеф закурил и некоторое время смотрел на меня задумчиво, пуская дымные кольца.
— Выйди. — указал он Додику на выход. — Оставь нас одних.
Подождав, пока Додик плотно прикроет дверь, он начал:
— Как ты думаешь, зачем я тебя спасал, вытаскивал из всех твоих историй, приблизил к себе? За какие такие заслуги? Не знаешь. И мать твоя тебе этого не рассказывала… Впрочем, когда я с тобой познакомился, она уже была полностью деградированная. Водка, пьянки-гулянки… Значит, не знаешь? А я тебе расскажу. Она была моей любовницей, стала ею в четырнадцать лет. Не исключено, что ты мой сын, — он гнусно ухмыльнулся. — Хотя… нет, не похож, совсем не похож… Видно, нагуляла тебя с каким-нибудь ублюдком. Такие дела, мой мальчик.
Он поднялся.
— Но будь ты и моим сыном, простить тебя все равно не имею права. Таковы наши законы, и они незыблемы. Мы тебя будем судить. Чтобы другим неповадно было… — Он прошелся по комнате. — А бабу эту, Лукашову, мы сейчас поедем кончать. Без тебя обойдемся, слабонервный. Но прежде мы с нею побеседуем кое о каких вещах. Жди.
— Я тебя… и на том свете… найду… — Мне казалось, что я схожу с ума: голову, словно раскаленным обручем схватило, в глазах потемнело, а по жилам будто расплавленный свинец прокатился.
Он посмотрел на меня с брезгливым сожалением и молча вышел.
Вскоре от дома отъехала машина.
В комнату вошел Додик.
— Балдеешь, красавчик? Вот, оставили меня тут сторожить. А как по мне, то тебя нужно было сразу в расход пустить, не разводить трали-вали. Лишняя морока только. Подумаешь, фигура… Давай сюда свои лапы, я их веревками забинтую. В сортир, гы-гы, и стреноженный попрыгаешь…
Всю свою ненависть я вложил в этот удар ногой, мне даже послышался хруст височной кости. Додик завизжал, как заяц-подранок, упал и забился в конвульсиях, из его ушей потекла темная кровь.
Я вышиб плечом дверь и прошел в грязную крохотную кухню, где возилась старушенция.
— Режь, стерва старая, иначе зашибу… — едва сдерживая бешенство, показал я на свои связанные руки. — Ну!
Старуха что-то прошамкала и покорно перерезала кухонным ножом веревочные узлы.
Я выскочил на улицу с единой мыслью — догнать, опередить! Подняв руку, остановил голубые «Жигули».
— Тебе куда, парень? — спросил водитель.
— В город…
— Не по пути… — И водитель хотел закрыть дверцу — видно, что-то во мне ему не понравилось.
Тогда я рванул дверцу на себя и уселся на сиденье.
— Поехали, — сквозь зубы процедил я. — Прошу тебя… Нужно человека спасать… Я заплачу…
— Да пошел ты… — И водитель потянулся за монтировкой, которая лежала у него на подхвате.
Я достал свой наган, который отобрал у Додика.
— Выметайся. Быстро! — взвел я курок.
Перепуганный водитель не выскочил, а вывалился на шоссе. Я сел на его место и дал газ. Вскоре поселок остался позади.
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
Карасев. Все, что я смог собрать о нем, лежит у меня на столе: характеристика, справки, свидетельские показания. Есть и фотографии, правда, десятилетней давности: настороженный взгляд, упрямо сжатые губы, квадратный подбородок. Симпатичное лицо. Убийца — «профи»… Он? В тот вечер, когда был убит Лукашов, алиби у Карасева почти стопроцентное. Во всяком случае, если судить по показаниям его соседей. А не верить им невозможно — особой любви к Карасеву они не питали. Но не мог же он быть одновременно в своей комнате и в парке у ресторана «Дубок»?!
Избитые неизвестным юнцы не смогли с полной уверенностью ответить на вопрос, когда им показали фото Карасена: не тот ли это человек? «Вроде похож… Как будто он… А может, и ошибаюсь… Вот если бы увидеть его в натуре, да в полный рост…»
Если бы… Исчез Карасев, испарился. Бесследно. Примерно через неделю после убийства Лукашова. Впрочем, судя по рассказам соседей, такое за ним замечалось и раньше — случалось, не бывал дома по два-три месяца. Был на заработках, «шабашил», объяснял, когда спрашивали. Весьма вероятно. Но как истолковать присутствие на тряпке следов порохового нагара и свинца?
Мои размышления прервал телефонный звонок:
— Ведерников? А ты, оказывается, упрямый… Слышишь меня, алло?
— Слышу, — отвечаю, с трудом сдерживая внезапную дрожь — это снова «доброжелатель».
— Фишман — последнее предупреждение. Забудь о том, что он наболтал. А убийцу Лукашова, хе-хе, — снисходительный смешок, — мы тебе на блюдечке с голубой каемкой преподнесем. Услуга за услугу. Идет? Что молчишь?
— П-паскуда, — хриплю я, от бешенства заикаясь. — Я до вас все равно доберусь, — добавляю совершенно непечатное.
— Жаль, — голос на другом конце провода становится жестче. — Жаль, что не удалось договориться с тобой по-хорошему. Надеешься на своих «стукачей»? Напрасно, считай, что их уже нет. До скорой, встречи, опер… Хе-хе…
Я медленно кладу трубку на рычаги. В глазах какая-то муть, трудно дышать. Встаю, с силой распахиваю окно и хватаю воздух широко открытым ртом. Хаотическое движение мыслей постепенно упорядочивается, и одна из них вдруг огненным всплеском озаряет мозг: «Тина Павловна! Ей угрожает опасность!» Снова хватаюсь за телефонную трубку, накручиваю диск, но мембрана отвечает только длинными гудками вызова. Ее нет дома? Но я ведь, черт побери, просил по вечерам не выходить на улицу!
Туда, немедленно к ней! Я выскакиваю в пустынный коридор управления и мчусь к выходу. Только бы успеть, не опоздать…
Такси, в котором я ехал, еще не успело развернуться, а мои ноги уже стремительно отсчитывали последние ступеньки лестничного марша, в конце которого солидно высится дубовая резная дверь квартиры покойного Лукашова.
Звоню. Еще и еще раз. За дверью ни шороха, ни звука. Хотя что можно услышать, если на полу прихожей пушистый болгарский ковер ручной работы, в котором ноги утопают по щиколотки, а дверь такой толщины, будто ее сняли с бомбоубежища?
Наконец звякает, отодвигаясь, массивный засов (его поставила Тина Павловна после ночного визита бандитов), затем поворачивается ключ в замочной скважине, и дверь медленно отворяется.
Жива! Я облегченно вздыхаю и прячу пистолет в кобуру.
— Вечер добрый! Не рады? — говорю, широко улыбаясь.
Она молча смотрит на меня остановившимися глазами, затем, будто опомнившись, отступает в глубь полутемной прихожей.
— Проходите… — тихо говорит, покусывая нижнюю губу.
Я переступаю порог, закрываю дверь и только теперь замечаю в тусклом свете бра, что на ее ресницах блестят слезинки. С чего бы?
Хочу спросить, но не успеваю: удар, который мог бы свалить и быка, швыряет меня на вешалку с одеждой. Удар мастерский, выверенный, в челюсть. Удивительно, но я еще сохраняю крупицы сознания: цепляясь за металлические завитушки стилизованной под «ретро» вешалки, пинаю ногой наугад в глыбастые человеческие фигуры, которые готовы обрушиться на меня. В ответ слышу вскрик и матерное слово, но порадоваться не успеваю: снова сильнейший удар, на этот раз он приходится мне в плечо. Валюсь на пол, перекатываюсь, на меня кто-то падает. Пытаюсь выскользнуть из-под тяжеленной туши, придавившей меня к ковру, хочу дотянуться до рукоятки пистолета… — и полный мрак, звенящая пустота…
Очнулся я в кресле. Надо мной склонился широкоплечий детина с маленькими глазками и низким лбом. Он держал в своей волосатой руке клок ваты, пропитанный нашатырем, и время от времени совал его мне под нос.
— Оставь его, Феклуха… — чей-то голос сзади. — Он уже оклемался.
Я помотал головой, пытаясь восстановить ясность мышления, и взглянул на говорившего. И ничуть не удивился, узнав в нем того самого бандита с автоматом «узи», который едва не отправил меня на мосту к праотцам.
— Старые кореша… — ухмыльнулся он. — Наше вам… Какая встреча…
Я промолчал. Интересно, где Тина Павловна? Что с ней? В комнате ее не было. Чертовски болит голова…
— Здравствуйте, Ведерников…
Высокий худощавый мужчина лет шестидесяти с нескрываемым любопытством рассматривал меня, заложив руки за спину. Представляю, как выглядит моя многострадальная физиономия…
— По-моему, вы слегка перестарались, — добродушно обращается к двум громилам, которые, как почетный караул, стоят едва не навытяжку возле моего кресла.
Феклуха захихикал. Второй поторопился пододвинуть худощавому кресло на колесиках.
Худощавый сел. Он был сед, крючконос, его слегка выцветшие глаза смотрели остро, испытующе.
— Я так и предполагал… — наконец молвит он, удовлетворенно откидываясь на спинку кресла. — Вы крепкий орешек, Ведерников. Это похвально. Люблю сильные, незаурядные личности.
Худощавый небрежно щелкнул пальцами два раза, и Феклуха быстро подал ему тонкую зеленую папку.
— Это то, из-за чего разыгрался весь сыр-бор, — худощавый показал мне несколько машинописных листков, достав их из папки. — Имена, адреса, суммы выплат нашим партнерам по бизнесу и, скажем так, помощникам. Ну и так далее…. Короче говоря, компромат, который собирал Лукашов на своих ближайших друзей-приятелей. А это, согласитесь, некорректно. И, естественно, у нас наказуемо. Эту папку нам любезно предоставила Тина Павловна. Правда, мы ее настоятельно попросили об этом одолжении. Эту папку она бережно хранила как память о безвременно усопшем муже.
Он умолк, исподлобья глядя на меня, — похоже, ждал вопросов, приглашал к разговору. Ну что же, побеседуем…
— Где Тина Павловна? — спрашиваю, непроизвольно морщась от боли видимо, моя челюсть требует серьезной починки, хотя сомнительно, судя по нынешним обстоятельствам, что мне представится когда-либо такая возможность…
— Жива-здорова, — натянуто улыбнулся мой собеседник. — Что с ней станется? К Тине Павловне мы теперь особых претензий не имеем. Она просто заблуждалась.
— А ко мне?
— К вам? — взгляд худощавого суровеет. — Кое-какие есть…
— Например?
— Мы вам советовали не копать так глубоко в деле Лукашова. Вы не послушались. И это очень прискорбно.
— Почему?
— Как вам сказать… Вы здорово подвели некоторых товарищей. К примеру, некий Лузанчик, с которым вы беседовали о наших проблемах, от расстройства принял несколько большую, чем требовалось, дозу морфия и… Надеюсь, понятно… А ему бы еще жить и жить…
Значит, они кончили и Лузанчика…
— Кого я еще… подвел?
— Узнаете в свое время.
— Это когда архангелы загудят в свои трубы?
— Думаете?… — Худощавый снисходительно ухмыльнулся. — Ну что вы… Зачем нам это? У вас своя парафия, у нас своя. Мы антиподы, но, увы, существовать друг без друга просто не можем. Не вы, так другой, третий… Зачем нам ссориться? Каждый занимается своим делом, всего лишь…
А ведь он позер… Странно, почему я вовсе не ощущаю страха? Неужели они выпустят меня живым? Сомневаюсь…
— Вы нам уже неопасны, Ведерников, — тем временем после небольшой паузы продолжил худощавый. — И все же мне не хочется конфронтации. Поэтому я предлагаю соглашение: вы изымаете из дела Лукашова ту записочку, которую написала Тина Павловна за день до смерти мужа, а мы вам выдадим его убийцу. Думаю — нет, уверен! — что вы сразу же получите повышение по службе и награду. Игра стоит свеч.
В. А.! Это он! Как же мне это сразу не пришло в голову?! Худощавый, видимо, прочел в моих глазах, что я понял, с кем имею дело, и с высокомерным видом кивнул, клюнул своим хищным носом-клювом.
— Нет! — ответил я твердо, насколько мог.
— Я в вас не обманулся… — В. А. посмотрел на часы и встал. — Уже ночь, поздно, а у меня еще есть кое-какие безотлагательные дела. Привяжите его, да покрепче, — приказал он своим подручным, недобро зыркнув на меня ледяным взглядом.
Приказ В. А. они исполнили быстро и на совесть — через одну-две минуты я был в буквальном смысле распят на арабском кресле. Сильная боль в грубо вывернутых назад руках вдруг всколыхнула всю мою ненависть к этим подонкам.
— Паскуда… — не сдержался я и выругался крепко, с яростью и вызовом глядя прямо в глаза В. А., который стоял напротив. — Все равно тебя достанут, не я, так другие.
— Весьма возможно, — спокойно ответил В. А. — Правда, это очень непросто, смею уверить вас. А по поводу записки Тины Павловны… Мы обойдемся и без вашей помощи. К утру записка будет лежать в моем кармане.
— Лозовой?.. — вырвалось у меня непроизвольно, — и тут же я едва не до крови прикусил губу: что ты болтаешь, олух царя небесного?!
В. А. вздрогнул. От его невозмутимости не осталось и следа: лицо пошло красными пятнами, в глазах полыхнула жестокость.
— Та-ак… — протянул он. — И это раскопал… Тем хуже для тебя — чересчур много знаешь… — В. А. на некоторое время задумался. — Феклуха! — наконец прокаркал он вдруг охрипшим голосом: и, показав на дверь одной из спален, резко щелкнул пальцами.
— Гы… — придурковато осклабился Феклуха и в нерешительности затоптался на месте. Но, натолкнувшись на тяжелый взгляд В. А., отшатнулся в испуге и как-то боком, по-крабьи, завороженно глядя ему в глаза, потопал в спальню.
— Заткни менту пасть, — скомандовал В. А. второму бандиту.
Когда тот засовывал мне в рот кляп, я едва не потерял сознание от боли в сломанной челюсти.
— Ты сам выбрал свой путь, — В. А. склонился надо мною. — Я чуть было не совершил ошибку. Я думал, что ты все-таки внемлешь голосу рассудка и оставишь это дело. А возможно, и согласишься работать на нас. Увы, увы… — Голос его стал неприятным, скрипучим. — Я обязан принять меры предосторожности, несмотря на то, что ты вызываешь во мне симпатию…
За дверью спальни, где находился Феклуха, послышался какой-то шум, затем сдавленный крик или стон.
В. А. недовольно поморщился. Дверь отворилась, и в гостиную вошел Феклуха, облизывая окровавленный палец.
— Курва… — заматерился он. — Грызанула, мать ее… Все, шеф, кранты. Преставилась. Аппетитный был бабец, гы-гы…
— Помолчи! — резко оборвал его В. А. — Принеси канистру с бензином. Она в багажнике машины, — повернулся он ко второму своему подручному, который с безучастным видом стоял, прислонившись к стене, и поигрывал уже знакомым мне автоматом «узи».
— Бу сделано… — буркнул тот и не торопясь, вразвалку, пошел к выходу.
— А ты тащи сюда газеты, журналы, книги… любые бумаги, которые найдешь, — обратился В. А. к Феклухе. — Да поживей! Мы сейчас побрызгаем здесь бензином, — снова нагнулся он надо мной, — подожжем, и все превратится в пепел. И ты тоже. А уже сегодня утром у меня будет не только эта вшивая записка, но и все остальные бумаги по делу Лукашова. Вот так.
Он смотрел на меня со злобным торжеством, упиваясь моей беспомощностью.
«Нет, шалишь, сволочь мафиозная! Тебе не удастся взять меня на испуг, унизить перед смертью!»
Превозмогая дикую боль в сломанной челюсти, я сделал веселые глаза и попытался улыбнуться, насколько это было возможно с кляпом во рту. Господи, прошу тебя только об одном — пусть он догадается, пусть знает, что я смеюсь над ним!
КИЛЛЕР
Эта ночь выпила всю мою душу без остатка. Видения, которые вместе с взвихренной теменью залетали в открытое окно салона «Жигулей», сводили меня с ума. Мое проклятое прошлое протянуло свои тонкие детские ручонки с железными пальцами и время от времени до физической боли сжимало мне горло.
Я снова и снова вспоминал, как одноклассники собирали поношенную одежонку, а классная, по прозвищу Штучка-Дрючка, в торжественной обстановке, со слезой на глазах, вручала мне ее, при этом проникновенно болтая о «счастливом, обеспеченном детстве». Эти обноски я никогда не надевал, отдавал матери, которая тут же меняла их на самогон.
Я вспоминал, как в одиннадцать лет сбежал от нее и попросился в детский дом. Я назвался чужим именем, Но меня никто и не искал…
Вспоминал кухню детского дома, грязную, неухоженную, в запахах протухшего мяса и кислых щей, куда я пробирался тайком, чтобы погрызть предназначенные для собак кости, кухню, которая отменно кормила директора, воспитателей, кухонных работников и их семьи, но только не детдомовцев, вечно голодных, забитых… и жестоких. Через два с половиной года я ушел оттуда, вернулся в свою коммуналку, после того, как порезал крохотным перочинным ножиком двух старшеклассников, которые пытались меня изнасиловать в туалете…
Я совершенно перестал ощущать течение времени, и когда подъехал к дому, где жила вдова Лукашова, то с удивлением отметил, что улица была совершенно пустынна: похоже, уже наступили предутренние часы. Я действительно пожалел эту женщину, без вины виноватую, которая мало что соображала в плутнях своего мужа, не хотел ее убивать. Едва я начинал размышлять, как мне лучше спроворить это дельце, чтобы выполнить приказ шефа — будь он проклят, упырь! — и тут перед моими глазами вставало лицо Ольгушки… Нет, я не мог!
«Волгу» шефа я заметил совершенно случайно, когда разворачивался, чтобы припарковаться неподалеку от дома, за деревьями скверика. Она стояла за углем, едва не впритирку к стене. Там была самая густая тень.
Я бросил взгляд на окна квартиры Лукашова. Они были зашторены, но сквозь узкие щелки кое-где пробивался неяркий свет. Значит, шеф все еще там.
Он выскользнул из черноты подъезда, как привидение. Я едва успел спрятаться за мусорный ящик метрах в шести-семи от «Волги». Я его узнал сразу, хотя он горбился и жался поближе к стене, — это был один из «боевиков» шефа, который выполнял лишь особо секретные поручения моего «благодетеля». Никто не знал имя и кличку этого человека. Про себя я прозвал его Брюнетом — он был черноволос, смугл и смахивал на грека. Брюнет всегда был вооружен до зубов.
Он едва не бегом свернул за угол, направляясь к машине шефа. Вскоре я услышал, как он открыл багажник. Момент был удобный, и мне нельзя было его упустить: встав во весь рост, я в несколько прыжков очутился возле «Волги». Брюнет, засунув голову в багажник, ковырялся там, перекладывая, судя по звуку, какие-то железки.
Я не колебался ни секунды: резкий удар локтем по позвоночнику и, когда он со стоном обмяк, я сильным рывком запрокинул ему голову назад. Раздался хруст, слабый вскрик и сипение… я отпустил уже бесчувственное тело, которое тюфяком сползло на землю, и решительно, не таясь, направился к подъезду.
Я вовсе не удивился, что дверь квартиры Лукашова была не заперта. Горячечное возбуждение охватило меня, но руки, когда я достал наган, не дрожали. Все, шеф, пора ставить последнюю точку… Ольга, Ольгушка, где ты? Как ты там? Увижу ли я когда-либо тебя?
Я взвел курок и рывком открыл дверь…
Сергей Ковякин
Дьявольская субмарина

1

Закат за широким панорамным окном мастерской угасал, когда художник закончил полотно. Леонид Ланой снял картину с трёхногой подставки и огляделся — куда бы её пристроить, чтобы посмотреть издали, как бы посторонним взглядом? В кабинет нести не хотелось, там стены занимала «продажка», а здесь, он чувствовал, получилось стоящее. Торопливо составил рядом два стула а ля Людовик и прислонил к их капризно выгнутым спинкам узкое полотно.
Закатное солнце готово было утонуть в водах бухты Тихой.
Прощальный луч осветил верхний этаж дома-башни, что стоял на каменистой сопке и обвевался всеми ветрами. Заглянул он и в мастерскую. Леонид сделал три шага назад, поднял глаза на картину и вздрогнул.
Произошло колдовство. Море на полотне ожило, плеснуло свинцовой рябью. Акулий корпус подводной лодки, шедшей прямо на зрителя, стремительно рассекал волны.
Вот тогда-то хриплым варварским проклятием азиатских побережий срединного моря прозвучали слова коренастого и рыжего, судорожно вцепившегося клешнями рук в ограждение рубки:
— Шанхар, тарс им манехем!
Высокий спутник коренастого, обезьяноликого, стоявший справа, сбросил кожаный капюшон альпака, непромокаемой униформы подводников, и злобно уставился на своего создателя красноватыми, тлеющими зрачками змеи. Пожалуй, вряд ли он был рад произошедшему чуду.
Ланой тоже не обрадовался метаморфозам Белой Субмарины. Его поразило выражение лица этого типа в альпаке, доселе скрытое капюшоном, — в мороси брызг, с широко расставленными глазницами и выпуклыми, словно от базедовой болезни, глазами с вертикальными зрачками. И коренастый не отрываясь смотрел на своего повелителя — Адмирала Тьмы, льстиво, по-шакальи угодливо.
Море продолжало бушевать, слабый шум волн долетал до широкой комнаты, залитой светом, отражаемым хитроумными зеркалами за окном. Леонид прилип к стене, словно эти двое могли спрыгнуть с мостика к нему в мастерскую, и с нескрываемым изумлением продолжал рассматривать живой окоем картины, будто не он сам несколько минут назад нанёс свинцовыми белилами последний мазок на кильватерный след дьявольского корабля Глубин.
Подводная лодка стремглав неслась в бушующих просторах, шла уверенно, с каждым мигом приближаясь к Владивостоку, разводя буруны острым форштевнем. Два исчадия ада с нескрываемой ненавистью внимательно изучали художника. Волны облизывали горбатую палубу белого цвета в грязно-ржавых потёках и, шипя, скатывались обратно.
«Пятнадцать узлов в час», — машинально определил Леонид.
Пронзительно выл над лодкой ветер, лёгким сквозняком властвовал в комнате, шевелил сдвинутой шторой окна. Ему было дано прорваться сквозь плоскость картины вслед выкрику коренастого моряка, ему да ещё мельчайшим солёным брызгам.
Но вот луч солнца погас, и волшебство кончилось. За окном дремотно укладывалась на покой дальневосточная ночь, вдали, на рейде, всё ярче светились огни кораблей.
Леонид, освобождаясь от кошмара ожившего видения, оттолкнулся от стенки и двинулся на кухню. Там, не зажигая света, открыл холодильник, налил себе полстакана можжевёловой водки с запахом дымка и залпом выпил. Тяжело опустился на табурет.
Следовало приготовить наскоро ужин — холостяцкую глазунью, весь день всухомятку, но он всё сидел, бросив руки меж колен, и жернова-мысли с каменным стуком ворочались в голове. И в мастерскую не хотелось возвращаться, хотя нужно было бы взглянуть на работу при свете люминесцентных ламп. Он часто писал флюоресцирующими западногерманскими красками, те давали потрясающий эффект в темноте. Леонид неожиданно почувствовал, что боится ещё раз взглянуть на собственную работу.
«Пора кончать, — мелькнула здравая мысль. — Сопьюсь…» И тут же резко нырнул вперёд, зло шваркнул дверцей дорогого шведского «розенлева» и снова хватил можжевёловой, зацепив на закуску солидный ломоть солёной семги.
«Сопьюсь…» Придавленная алкогольными градусами мысль эта уже не казалась ему такой отчаянной, и Леонид принялся азартно жевать семгу вместе с крепкой шкурой.
«А если и так, кому я больно-то нужен, то ли гений, то ли сумасшедший? Кому?..»
2
Свежий след когтей на ильме уже не удивил Аркадия. Тигр кружил вокруг него второй час. Обходил справа, крался слева, пересекал песчаную тропу, чётко отпечатывая гигантские следы могучих лап. Полосатая кошка забавлялась. Она была сыта и благодушна. Её раздражал запах металла и человеческого пота, промокшей одежды. Единственное, чего не было — запаха страха. Упрямый человек бесстрашно пробивался по заросшей лианами тропе.
Дальневосточная тайга с неохотой пропускала одинокого путника к берегу реки. Четверо его товарищей изрядно отстали, то и дело останавливаясь для краткой описи растительного ареала. У них были японские карабины, и с ними остались три лайки. У него тоже карабин, станковый рюкзак, массивная фотопушка на груди и длинный нож-балан, что с размаха опускался на сплетения лиан. Он знал: через неделю от его тропы не останется и следа, всё перевьют, сцепившись намертво, молодые побеги.
Примерно три часа назад он почувствовал пристальный взгляд в спину. Но пятнистый подлесок, испещрённый пятнами солнца и глубокой тени, мог спрятать добрую сотню хищников. Непроходимые уссурийские дебри, где соседствовали маньчжурский орех и корейский дуб, дикий виноград и лимонник, сплошные заросли заманихи, кусты рододендрона по сопкам да колючие стены элеутерококка, тигра скрывали надёжно. Хищнику было интересно следить за человеком, в молодом звере играла сила, а то, что странник знал: его выслеживают, придавало игре интерес.
На галечной отмели у старых валежин, обглоданных бурной водой до костяного блеска, Аркадий сбросил рюкзак, прислонил было к коряге и карабин, но тут же вновь закинул его за плечо — опасность была разлита повсюду. Сегодня он запечатлел добрую сотню пейзажей, в том числе и Хойхан-Со, и три кадра истратил на тигриный след, затекающий водой. Высокочувствительную плёнку он убрал в переносной холодильник-термостат.
Он аккуратно положил карабин слева от себя, а фотокамеру справа и, опустившись на четвереньки, напился из реки. Затем раз-другой окунул разгорячённое лицо в воду, а когда выпрямился, испуганно замер, глядя на противоположный берег мелководной, бурливой реки.
Тигр стоял напротив и смотрел на человека, нервно подёргивая хвостом из стороны в сторону. Хищник зевнул, оскалив пасть, и Аркадий прижал приклад фотопушки к плечу, ловя его громоздкую башку в перекрестие прицела.
— Сумасшедший амба, — судорожно выдохнул он, так и не поднявшись с колен. Перескочить через мелководье тигру ничего не стоило, но тот всё стоял и смотрел, как человек сдвигал предохранитель и переводил затвор аппарата на очередь.
— Была не была, — пробормотал Аркадий, увидев, что тигр принялся лениво лакать воду, и мягко нажал на спуск.
Фотопушка защёлкала в автоматическом режиме — четыре снимка в секунду. Теперь его волновало другое — хватит ли плёнки, не порвётся ли?..
Тонкий слух зверя уловил резкие щелчки и сквозь шум воды. Он одним прыжком скрылся в зарослях чозении, реликтовой ивы, и уже оттуда донёсся его приглушённый рык: «Ээ-ооун…»
И наступила тишина, великая тишина леса. Она вобрала в себя и плеск воды, и шорох листвы, и была долгой-долгой, обвораживающей. Аркадий блаженно и бессмысленно улыбался. Он положил фотопушку и потянул к себе карабин. Осторожно поставил оружие на предохранитель, извлёк засланный в ствол патрон и, подкинув его на ладони, спрятал в карман штормовки. Будет вечером время у костра — выцарапает на гильзе ножом дату и название реки.
— Сумасшедший амба, — ещё раз вслух повторил он, глядя на то место, где только что стоял зверь.
3
Они вышли, вернее вытекли, из узкой трещины в старой каменной стене, поросшей клочьями синего мха. Старый алкоголик, коротавший тёплую ночь в обнимку с бутылкой, вытаращил глаза и хмыкнул от удовольствия, увидев, из какой грязной дыры вынырнули эти два прилично одетых субъекта. Он даже не подозревал, чем обернётся вскоре для него их появление.
— Кха-кхе-кхи, — злобно прокашлял он, и этот надсадный кашель-лай больной, проспиртованной припортовой собаки осквернил зыбкую тишину прекрасного, золотистого утра. Тени вышедших из стены внезапно хитрым колдовским крестом упали на влажную от росы скамейку с литыми чугунными ножками, нависли над стариком.
Алкаша затрясло от адского, пронзительного холода, исходящего от теней, словно те взлетели с вечных льдов Коциума, трущоб преисподней, коим уже не один миллион лет. Беспричинный ужас сводил лопатки, и старик, обмирая от страха, услышал, как заговорила тень обезьяноподобного карлика.
— А-а, сухопутная помойная крыса…
Теперь старик разглядел, что у карлика обозначилось лицо — нос, глаза и рот, и всё это как бы приплясывало и менялось местами. Рот кривился в издевательской усмешке, а глаза сочились скорбными слезами. Затем тень опустилась — стекла на землю и быстро, с сухим шелестом приросла к кривым обезьяньим ногам, поросшим тёмным курчавым волосом и обутым в глянцево сверкавшие лакированные калоши.
Его спутник, высокий костлявый человек в чёрном плаще, в остроотглаженных брюках, болтающихся на бестелесных ногах над странными, напоминающими козлиные копыта ботинками, продолжал двоиться. Он стоял вроде бы у скамейки и в то же время поодаль от неё. Дальний двойник о чём-то разговаривал с карликом, а ближний продолжал изучать с брезгливым любопытством пьянчужку, скрючившегося на лавке. Взгляд пустых бесцветных глаз стал осязаемо острым. Раздвоенный словно невидимым скальпелем вспорол пропитанную алкоголем плоть, дублённую морскими ветрами и житейскими невзгодами шкуру, и вот верещавшая от ужаса душа бедолаги уже выдернута за шкирман вон из грешного тела!
Голенькая, довольно невзрачная на вид душа едва не отдала Богу причальный конец, но той же неведомой силой брошена на прежнее место, правда, вверх ногами. Скуля и чертыхаясь, устроилась как положено. Затихла…
Алкоголик очнулся с трудом. Долго и бессмысленно таращился в предрассветный сумрак. В отдалении скользили крохотные, словно шахматные, фигурки. И тут же старику почудилось, что это призрачные, высоченные, под небеса, исполины. Они сильно раскачивались при ходьбе. Казалось, эти двое так и не научились толком, по-человечески ходить. Следы их слабо отдавали запахом тухлых яиц…
Потрясённому увиденным и пережитым алкашу было неведомо, что начиналась новая шахматная партия между двумя одинаково враждебными человеку силами: Господом Богом и господином Дьяволом. Позвольте же автору записать первый ход этой игры…
Когда старик пришёл в себя и попробовал встать, по-прежнему прижимая заветную бутылку к животу, некто третий в ангельски-белом одеянии замахал на него пальмовой ветвью. Перебирая босыми ногами в воздухе, он говорил участливо о раскаянии и покаянии, о смирении гордыни…
Старик злобно обматерил серафима и заковылял прочь.
— Дура ты! — кричал он шестикрылому. — Я в вас не верю, потому что атеист!
Трещина в стене давно сомкнулась, осталась только ломаная чёрная линия. Мир за ней, приоткрывшийся пьяному человеку на мгновение, был ему, конечно, чужд, но видение, его посетившее, ослепительно-радужное, многоцветное, всё ещё стояло перед слезящимися глазами. Всё ещё тупо глядя на стену, он приложился к откупоренной бутылке с розовым портвейном и с отвращением выплюнул, морская горько-солёная вода плескалась в ней!
Старик взвыл от подлой шуточки исчадий ада, запустил никчёмной бутылкой в чудака с пурпурными крыльями за спиной и припустил мелким скоком к знакомой перекупщице спиртного.
Ангел разочарованно смотрел ему вслед.
4
Внезапно испортилась погода. В неурочное время прилетел буйный ветер, встормошил, взбудоражил и море и залив, чайки жалобно закричали, бросаясь на крутую волну и тут же взмывая вверх. Они визгливо ссорились из-за мусора, поднятого волнами, и то и дело отважно кидались в круговерть воды. Ветер, забавляясь, играл волнами, высокие яростные валы бушевали, догоняя друг друга и лишь на берегу распрямляя свои горбатые спины. Белёсая пена хлопала в острогранных глыбах камней, у наклонного монолита мола, уходящего косо в глубину.
Странные гости из неведомого стояли в конце волнореза, отсекающего бухту от ярости океанских волн. Смотрели, как из-под беснующейся воды медленно всплывала продолговатая белая тень. Карлик тоненько и вежливо хихикнул, почтительно снизу вверх заглянул в лицо высокому господину.
— Осмеливаюсь выразить своё искреннее отношение к шутке вашей Темности. Я думаю — это бесподобно! Но… Но, ваше Великолепие, зачем так утончённо? Ослиной мочи бы ему, а не морской водицы. На веки вечные!
— Всё-таки ты на редкость туп и вульгарен, мой верный идиот Глюм…
Слова, что молча, не разжимая рта, произнёс высокий, как бы проявились в воздухе подобно рекламной строке, затем мириады льдинок, их составлявших, осыпались с лёгким шорохом изморози, тут же тая.
— Все эти семь тысяч лет, что я знаю тебя по твоей верной шакальей службе, мой преданный дурак, — позвякивали льдинки, — ты неизменно действуешь по старинке. Хватаешь в первую очередь за глотку тело, а надо хватать душу…
— Душу за глотку? — Глюм пожал плечами. — Не обучен, ваша Темность! Дубинкой по затылку, иголки под ногти, факелом в морду… Дёшево и сердито!
— Дуботолк! Возьми его за струночку в душе и тихонечко — дзинь…
«Дзинь-нь-нь», — задребезжало последнее слово, осыпаясь поверх подтаявшего сугробика.
От всплывшей субмарины, мелко вздрагивая на зыби утихавших волн, отвалила шлюпка. Вёсла дружно ударили о воду. Загребной стал что-то громко и ритмично выкрикивать на древнеарамейском. Сумрачные бритоголовые матросы, напряжённо и безрадостно скалясь, мерно сгибались и разгибались.
«Мы зря сюда заявились, — невольно подумал Глюм, забыв о невозможности своих мыслей быть потаёнными. Он недоверчиво озирал спящий город, вольно и красиво раскинувшийся на сопках. — Он по-ангельски чужд нам…»
— Клянусь льдами Коциума, ты опять забываешься, скотина! Чьё имя ты произносишь? Забыл пословицу — «Помяни ангела, и он тут как тут»?
На этот раз слова высокого господина затанцевали в воздухе разгневанными языками пламени.
— Я должен посмотреть на этого парня.
— На какого, ваша Темность? Это тот, что…
— Этот пачкун посмел нарисовать мой корабль и тем самым поставил Белую Субмарину на мёртвый якорь в этой бухте. Навечно! И она будет стоять здесь, пока…
— Пока не осыплется краска и не сгинет холст! Но разве он солгал?
— Да лучше бы солгал! Но забери его Бог, кто ему дал право изображать меня, князя Тьмы, Адмирала Преисподней, Величайшего и Ужаснейшего Морского Демона? Я клянусь, этот маляр приползёт ко мне на коленях! А картину повесим в кают-компании над моей коллекцией черепов, пробитых выстрелами в висок, в затылок, гильотинированных в прошлые века… Белая Субмарина снимется с якоря! Мазила ещё походит с нами по морям, клянусь Астаретом, Велиалом, Вельзевулом, Бегемотом, Люцифером и его братом-близнецом Люцефиром. Лично ты, Глюм, займёшься им. Знаешь, что над сушей я не так властен, как над морем. Сделай из него вначале самоубийцу, такие частенько попадают прямо к нам, в Дуггур. Детали на твоё усмотрение, мерзавец. Пошевели своей единственной извилиной, хотя она у тебя, кажется, тоже прямая.
И вот любезная парочка уселась в шлюпку. Гребцы ударили вёслами и устремили её бег к ослепительно-белому кораблю, который казался таким лишь издали. Поблёскивают, качаются в такт бритые головы, помеченные одинаковой татуировкой над правым ухом: краб размером с металлический доллар, раскрашенный китайской тушью в три цвета.
Той долей мозгов, что была видима командору, предусмотрительный Глюм привычно думал о всей «драконьей» мелочи: сурике и белилах, о пасте «гойя», о чистке меди грубым сукном, о том, что давно бы пора переплести свою девятихвостую плётку, свитую из кожи нераскаявшихся грешников. От долгого употребления изрядно поистерлись бронзовые гайки, что отлили по рисунку весёлого бородатого грека в далёких Сиракузах. Как бишь его? Арти, Арши… Архи… Он ещё бегал голым по улицам и орал какое-то дурацкое слово. Ох и потешался же над ним Глюм!
А невидимые взору командира извилины уже выродили осторожную мыслишку: чем лично для него обернётся предстоящее дело? Он даже бросил пёстрые гадательные бобы из рога чёрной коровы, и раз выпала буква «фита» и дважды подряд «геенна». Хе-хе-хе!.. Чужой город, а двуногие истинно опасны. Ведь эта, чтоб её, техника всегда поперёк дороги нам, верным и простодушным слугам Тьмы!
Вспомнив последнюю шуточку Чёрного Мсье, Глюм издал горловой звук. До конца дней не пить, когда без алкоголя не жизнь, когда клетки печени уже сгорают от неуёмной жажды. Но вместо вина, водки, спирта, «бормотухи», марганцовки — что бы ни взял в руки старый алкарь — всё обернётся морской водой. Это «монтана», как говорят косноязычные завербованные портовые люмпены. Но лично Глюм подобных деликатных выражений не признавал. Он был суровым практиком. И питал слабость к сильным словечкам.
5
Неожиданно он подумал о том, что может и не скрывать свои мысли. К чему? Можно думать какими угодно мозгами, правыми, левыми, верхними, нижними, поскольку того древнего наречия, которым он владел, никто уже не знал на белом свете. Вымерли его соплеменники, растворились в сонме иных племён и народов, да туда им и дорога, всей этой сволоте, что, право же, почище ламихуз!
На родном языке он думал по привычке, а семь тысяч лет назад разговаривал со своими землячками, чтоб им всем…
Вот времечко-то летит! Глюм с содроганием вспомнил, чем закончился тот последний разговор на родном языке. Колодцем! Сидя в сухой глубокой дыре, Глюм (а его и в прежней, благодетельной жизни так звали) ни о чём и не думал. Просто сидел и от нечего делать ковырял глину толстым грязным ногтем. Ветер пустыни сыпал ему на голову мелкий песок, а жизни оставалось ровно столько, сколько он выдержит без воды. Пить, конечно, хотелось дьявольски, но ещё больше — жить…
А начнись песчаная буря, и смерть придёт гораздо быстрее. На крышку колодца эти ублюдки навалили груду камней, стаскав их со всей округи. Песок сквозь щели быстро засыпет могилу-ловушку. Скуки ради Глюм проклял всех богов. По слухам, так вызывали Сатану. Но никто не появился. Тогда Глюм проклял всех будущих богов. Никого…
Тихо шелестел по стенкам песок. И как песок тёк долгий вечер, затем ночь, утро, день… Это звучала вкрадчиво смерть, обещая мучительный конец.
Глюм нащупал в углу мешок сухой солёной рыбы и взвыл. Он выл долго и громко, силы можно было не экономить. А в обед после второй рыбины, которую он сожрал всё-таки с удовольствием, завыл снова, и уже через час, потеряв от жажды рассудок, грыз запястье, пытаясь утолить её своей кровью.
И тут он услышал откуда-то издалека стон-звон колокольчиков. Он решил, что это очередная галлюцинация, и прохрипел страшное проклятие всему роду человеческому, выплёвывая ошмётки кожи и мяса, не чувствуя больше ни боли, ни желания жить.
Но Глюм не ослышался. К колодцу подошёл караван некоего Аштарешта, халдейского мага и кудесника, злого чародея. Его прислужники с зыбкими, постоянно меняющимися лицами вытащили оттуда вместо воды дурно пахнувшего пирата Глюма. Раздосадованные, они решили отправить его обратно в песчаную могилу и отправили бы, но тут у них разгорелся спор. Одни утверждали, что эту человеческую мразь следует спустить вниз головой, чтоб разом и покончить, другие возражали — нет, ногами, пусть ещё помучается.
Глюм обессилено сидел на песке и без всякого интереса смотрел, как кочевники в пёстрых бурнусах, разъяряясь всё более и более, уже хватают друг друга за грудки.
На шум и ругань из войлочного шатра выглянул хозяин каравана, добродушный толстяк Аштарешт. Увидев дравшихся слуг, растянул узкую щель рта в улыбке. Казалось, его розовое лоснящееся лицо вот-вот лопнет от жира.
По знаку хозяина Глюма подтащили ближе. Толстяк заговорил на одном из срединных наречий побережья. Глюм с трудом, но всё-таки понимал его.
— Кого я вижу! Пират и душегуб Глюм собственной персоной…
Глюм ничему не удивлялся. Колодец, песок и солёная рыба лишили способности осмыслить происходившее. Он тупо пялился на Аштарешта, соображая, откуда тот его знает.
— Не хочешь ли сказать, что, предавая людей смерти, хотел лишь избавить их от страстей земных и помочь им обрести загробную жизнь в Эдеме? Но ведь попутно ты избавлял не только от долгих мучений, но и от золотишка? Ты любил золото, Глюм…
Глюм молчал, всё ещё мучимый неразрешимым, для него вопросом: где они встречались с этим жирным караванщиком?..
— Но твои неблагодарные сородичи, такие же разбойники, как и ты, решили, что твои подвиги даже превзошли их свирепость и подлость. Они ограбили тебя самого и немного проучили на прощанье. Впрочем, три сломанных ребра, раздроблённая челюсть, пробитая голова не в счёт. Всё это мелочи по сравнению с той казнью, которую они тебе придумали. Бросили тебя в колодец! Да ещё и щедро снабдили продовольствием, чтобы не сразу окочурился. Ты уже пил собственную мочу? Нет? Значит, немного поскучав в одиночестве, уже взываешь к Кабалле о помощи?
— Аха ахага ахагин, — прошамкал наконец Глюм, придерживая рукой сломанную челюсть.
— «Тебя ли я звал, господин?» — повторил вслух невнятную фразу пирата Аштарешт. — Ты это хотел сказать?
В его пухлых пальцах вдруг очутилась сосулька, и караванщик сунул её в рот. Глюм видел такие длинные прозрачные сосульки у Оловянных островов, Касперид, во время одного из дальних плаваний. Правда, там они были чуть побольше. Там же он впервые увидел и снег — закоченевший дождь, падающий с неба.
Купец стал блаженно чмокать, талая вода текла по его руке, падала на песок. Глюм судорожно сглотнул, испытывая адские муки.
— Да уж ясно, не меня! — сказал Аштарешт. — Ты ведь, кажется, звал Самого… Неужели ты думаешь, что он придёт? Да на кой ты ему? И мне ты не особо нужен.
Тут маг отшвырнул сосульку, озабоченно пощупал горло:
— Гланды… Может быть ангина. Гланды — штука капризная…
Глюк проводил взглядом льдинку, от которой через секунду не осталось и мокрого места. Он бы променял на неё сейчас целое море воды, огромный океан холодной и пресной воды.
Купец замотал горло неизвестно откуда появившимся мохеровым шарфом, поясняя:
— Стрептоцид ещё не изобретён, да и насчёт пенициллина никто из наших не подсказал Флемингу… Да и нет, его, Флеминга, не родился ещё! Мучайся теперь с гландами, как вшивый ассирийский раб!
На сей раз Аштарешт — и снова из воздуха — извлёк аппетитный шашлык на витом бронзовом шампуре, и теперь Глюму зверски захотелось есть.
— Итак, мы остановились на том, что ты мне не нужен, — сказал чародей с набитым ртом. — Но мой стародавний приятель, морской демон, просил подыскать для неделикатных поручений какого-нибудь подонка. Думаю, ты вполне подходишь… Эй! Чёртовы слуги! — Он, хлопнул в ладоши. — Мне холодного фалернского. Ему чашу поднесите…
Тотчас один из прислужников принёс запотевший рог с фалернским вином, а другой бережно подал чёрную фарфоровую пиалу, наполненную багрово-жёлтым мерцанием жидкого пламени. Золотом отливала и надпись по краю пиалы, выполненная арабскими летящими буквами.
Аштарешт замахнулся на прислугу пустым шампуром.
— Из какого века вы достали её, сыны вероотступницы Лилит, предавшей демонов и согрешившей с Адамом?! Печать проклятия лежит на ваших делах, словах и лицах!
— Из вьюка на белоснежном верблюде, господин наш.
— Ну что с них взять? Опять перепутали время и место, ослы. Этого времени ещё нет! Нет арабов, нет арабского алфавита! Нет фарфора, Корана, Аллаха, Христа и Будды… Нет даже философа, который скажет недурную фразу: «И песок однажды утоляет жажду». Нет влюблённых, коим предстоит испить из Чаши напиток любви и смерти… Мне нужна обыкновенная глиняная чашка из Хараппы, ясно? Ведь Чашей её делает колдовское зелье. Можно даже ту, что гончар сделает завтра утром. Только не забудьте кинуть ему пару медяков. Знаю я вас, жульё!
Поднялась суматоха. Кого-то будили, громко колотя в дверь, и заспанный голос обещал испытать крепость своей дубинки на боках ночных бездельников. Неудивительно, в Хараппе была глубочайшая ночь, ведь это селение лежало от колодца на тысячу дневных переходов к востоку. Затем стали торговать чашку. Заспанный гончар предлагал неожиданным покупателям совсем дёшево кувшины для вина, расписные жертвенные блюда для храма, кувшины для омовения, но, получив отказ, заломил за требуемую чашку такую цену, что прислужники тут же упали на колени перед хозяином:
— Как быть, наш господин? Два быка, арба и молодая жена — такую цену определил упрямый гончар.
Аштарешт веселился, икал от смеха, видя, как страдает Глюм от жажды и как набавляет и набавляет цену гончар. Эх, его бы в руки Глюму, отыгрался бы пират за свои мучения на жадном мастере. Он бы содрал с него шкуру. Он бы подвесил его за…
— Фигу тебе, Глюм! — произнёс Аштарешт, вытирая слёзы пёстрым бухарским платком. — У меня таких денег нет! Пару-другую медяков куда ни шло, но такую сумму… Три меры золота! Впрочем… У тебя ведь остался клад, там… Ну, ты помнишь где. Решай свою судьбу сам.
Глюм подумал и согласно кивнул. Остаться бы только жить, а там он вернётся к прежнему ремеслу и когда-нибудь обязательно навестит Хараппу. Берегись, гончар…
Ударили по рукам, принесли невзрачную и кособокую чашку, обожжённую по случайности вместе с хорошей посудой. Глюм понял — над ним издеваются, но не показал виду. Однако купец мог заглянуть на самое дно души.
— Что ты так косо смотришь на неё, Глюм? Кабалла предлагает тебе избавление от жажды, мучений, глупости… В этом пережжённом куске глины масса ингредиентов, в том числе и твоё любимое золото. Но есть и неизвестные тебе палладий и уран. Их так много, что ты успеешь десять раз сдохнуть, прежде чем я расскажу подробно о каждом. Единственное, о чём я должен тебя предупредить, — напиток холоднее жидкого гелия. Впрочем, можешь немного подумать. Кабалла играет в свои игры честно. Тебя покоробил торг с мастером, но ведь он продавал свой труд! Ты понимаешь, что такое заработанное и что такое нахапанное? Нет конечно. Но тебе ещё предстоит познакомиться с удивительной страной, где одни будут зарабатывать свой горький хлеб, а другие — воровать, прикрываясь высокими словами о всеобщем равенстве, братстве и будущем счастье…
Глюм медлил. От напитка демонов и впрямь несло лютым холодом, хотя в кособокой чаше бушевал огонь. Нет, всё-таки только мастер мог вылепить и обжечь такой сосуд, который выдерживал бы чёрное колдовство Козлоногого.
— Как хочешь, — пожал плечами Аштарешт. — Я верну тебя в колодец. Послезавтра ты в нём и сдохнешь!
И Глюм с содроганием выпил содержимое чаши… В ней действительно оказался напиток вечности, но не бессмертия. Нескончаемость бытия следовало ещё заработать своей шкурой.
Так он попал на деревянный скрипучий корабль-призрак, судно Морского Страха, из флотилии морского демона. Демон за шесть тысяч лет дослужился до Адмирала Тьмы. Глюм — ему вечно мешало тупоумие и поспешность — от юнги до боцмана, «дракона», на Белой Субмарине.
Каждому своё, как некогда говорили ушедшие в пучину атлантийцы… Да, Аштарешт, ныне прозываемый Астаретом, был прав. С тех пор все эти долгие сотни и тысячи лет он ничего не пил. Никогда. Нигде. И жажды никогда не испытывал.
Глюм здорово просчитался. Пасть сухого колодца и мучительная смерть от жажды были ничем перед тысячелетним унизительным рабством.
Впрочем, Чёрный Мсье как-то обронил: прежнее вернётся. Шутничок!
6
Паром на мыс Чуркина неспешно шлёпал через бухту Золотой Рог. Четверо случайных попутчиков давили «клопомор» — пили дешёвое вино цвета марганцовки. Старик, оказавшийся по соседству, лишь громко сглатывал слюну при виде стакана, лихо гулявшего по рукам. Изредка и ему предлагали — самый чуток, на донышке, но всякий раз он с некоторым усилием отказывался.
Длинный Коля, более известный в рыбном порту под кличкой Христопродавец, привычно и вдохновенно врал. Изредка он дёргал подбородком, показывая свежий багровый шрам на горле. Двое ему усердно поддакивали. Они «упали на хвост», то есть присоседились, и выпивка им перепадала задарма. Четвёртый же всё время страдальчески морщился, «Клопомор» раздобыл Длинный, но деньги-то дал он, Леонид Ланой, так что делать вид, будто ему интересна эта гопкомпания, он не обязан. Он вообще чувствовал себя на редкость унизительно и думал, что зря уехал из Разлаповки. Бегал бы себе на лыжах да гонял бы с кабыздохами зайцев по заснеженным деревенским полям от Чертогрива до Мостушей…
Ему почему-то вспомнился дикий берег таёжной реки и могучий выворотень, по-местному — ланой. Кедр упал совсем недавно, но грозовые дожди уже омыли его толстые узловатые корни и, хотя исполин ещё зеленел густой кроной, дерево было обречено. Огромные камни, судорожно сжатые корневищами, бывшие их прочной опорой, теперь, вздетые высоко в воздух, издали напоминали странные плоды. Его убил ураган, повалил наземь, и никакие силы не могли вернуть ему прежнюю опору.
Ланой… Выворотень… И ведь он тоже — Ланой. И он теряет (или уже потерял?) свою опору…
Из омута у самого обрыва, где прежде рос красавец кедр, взметнулся в воздух хариус. Его полёт был серебристым слепком секунды бытия. Казалось, он хотел напомнить отчаявшемуся человеку — жизнь, несмотря ни на что, продолжается!..
А сегодня ему стало совсем тоскливо. Он опять разрывался меж берегом обыденности и своими мыслями, своими картинами, среди которых было много пакостных, но не лживых, нет, И ему страшно захотелось выпить, на ночь глядя, хотя знал — все кабаки и шалманы в центре закрыты, а на краю города одинокого прохожего могут не просто раздеть, но и пырнуть заточкой. Портовый город…
Вот случай и свёл его со сведущим, едва знакомым ему портовым забулдыгой.
— …И рванул я тогда с «Хи-хи, ха-ха» к Белому, а от него — к Цыгану с бараков. И он, стерва, пустой! А у «Трёх поросенков» встретил нюрок с «Шалвы Надибаидзе», они уже отоварились, и пошли мы пивом от Юры разговляться…
Коля Длинный увлечённо трепался, не забывая прикладываться к стакашку, и ему заворожённо внимали собутыльники. Они оккупировали тупиковый коридорчик у туалета. Пятый, дедок, ошивался тут же.
Ланой тоскливо курил штатовские сигареты и смотрел, как по середине бухты, сопровождая паром, скользит под водой видимая ему одному продолговатая белая тень.
— Вот так и живём, — разомлевший дружок хлопал Христопродавца по костлявой спине изо всех докерских сил, так что внутри у того что-то жалобно ёкало. — Пашем, пашем, пашем… На благо Родины, значит. А если «на шару» полсмены раз-другой, значит, дома неделю не ночуешь…
Ланой знал, что после смены докеры выходили ещё и на внеурочную работу, её-то и называли «шара» — ряд.
— А домой идтить, с «шаровых» как загудишь… Вторую неделю дома не ночевал, а тут ты нарисовался…
Звяканье стекла, и мощный глоток — стакан за раз.
— Давай дедку нальём, — в очередной раз пожалел старикашку второй кореш, Васек, занюхивая «чернила» рукавом: пили хоть и «по-культурному», из стакана, но без закуски.
— Да пошёл он в… трах-табидох-тах-тах! — возмутился Христопродавец. — Ему портвешок-крепляк, а он, сучий потрох, кричит: «Не может быть, вода морская». Сдвинулся от своего застарелого алкоголизма. Лей лучше художнику, а то он чего-то заскучал…
— А Косарев-то на бухте Тихой, у старых гаражей, потонул. Так и не добрался до своей речки Медянки, — сказал Вася и рванул продранные мехи тальянки, выбил на палубе заковыристую дробь. — Ну, братва, дым коромыслом… Гуди-им!
Христопродавец стал хлопать в ладоши, дёргая скособоченной шеей.
Когда паром, взбуровив винтами воду, опустил тоскливо визжащую аппарель на выщербленный край пирса, Ланой спрыгнул первым и побежал к стальному виадуку над железнодорожной веткой из рыбпорта, подальше от бухты, парома и померещившейся ему тени.
7
Телевизор самостоятельно высветлился за полночь. Вася оторопело поднял голову от комковатой подушки и недоумевающе уставился щёлочками заплывших глаз на донельзя знакомую весёлую физиономию. По телеку выступал один из его дружков, совсем недавно зарытый в щебенистую почву приморского кладбища.
— Давай вставай, ядрёна лапоть, — сказал корефан. — Хватит дрыхнуть. Пляши давай!
Вася и дал, аж половицы прогнулись. Дружок решил поддержать и выдал «камаринскую».
Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда, куда по улице бежишь? —
зло и решительно подхватил Вася.
Грянул невидимый хор. Из-за кулис первыми вышли мужчины во фраках, но почему-то босиком, затем выплыли лебёдушки в розовых платьях, дебелые женщины с голыми жирными спинами. Они выстроились полукругом на огромной сцене и припев тянули мощно и грозно.
— Пляши, Васек, — орал корефан. — Наяривай! Что ж нам боле остаётся, как не плясать под их музыку…
— Ва-ся, пля-ши, — стал дружно скандировать хор, оглушающе ритмично хлопая в ладоши.
Васина супруга, возвращаясь с вечерней смены, ещё во дворе услышала истошные выкрики и дикий топот. На лестнице к ней бросился сосед, живший под ними.
— Люстра упала! — грозил он трясущимся пальцем. — И за люстру уплатите, и за сервант с фарфором. А за хрусталь вообще не рассчитаетесь… За всё заплатите!
— Люстра! Господи, Васенька, — кинулась бедная женщина к мужу. — Совесть-то поимей!
Вася наконец остановился, смахнул пот с лица. Глянул ошалелыми глазами, не узнавая никого вокруг. Потом решительно отстранил супругу и вновь пошёл но кругу вприсядку:
Жарь, дружок, шире кружок!
Разойдись, честной народ,
нынче Вася в круг идёт…
Сосед, а затем и Васина супруга в недоумении уставились на тёмный экран телевизора, с которым, тяжело дыша, разговаривал Василий.
— Во, этак-то лучше, чем пень пнём стоять, — одобрил корефан, снова высветившись в «ящике». — Нашёл, кого слушать! Ты народ слушай, народ… — и дружок кивнул на улыбчиво доброжелательный хор.
Когда приехали дюжие санитары, дружок наскоро попрощался с Васей и потихоньку превратился на его глазах в скелет. Жутко оскалясь, скелет заверил Васю, что свободное местечко рядом с ним на кладбищенской сопочке он попридержит.
— Главное, в гости ходить друг к другу будем, один день я, другой — ты… А как луна в полный свет встанет, вылезем из могилок «кладбищенку» пить. Не пробовал? Ну, Васек, тебе понравится!
Вася, с ужасом глядя на изъеденный червями череп, дико заорал, стал вырываться из рук. Его быстро успокоили, упаковав в новенькую смирительную рубашку, вкатили сквозь неё укол в плечо, чтобы не брыкался, затем тщательно пристегнули ремнями к носилкам. Сноровисто снесли во двор, ловко задвинули в фургон.
— Ну и дела, — вздохнул удручённо один из санитаров, доставая мятую пачку дешёвой «Примы». — Ночь психов.
— За два часа уже третий с «делириум тременс», — пояснил его напарник Васиной супруге, удручённо застывшей у машины. — Один голышом по Светланке бегал, изображал трамвай. Хорошо, настоящие до пяти утра не ходят, а то ведь прямо по путям шпарил. Другой, дедок, набрал в бутыль морской воды и давай скакать вокруг неё. Ежели я вино всегда в морскую воду обращаю, орёт, то почему она, мол, обратно в вино не превращается… И скачет на набережной, пассы руками делает вроде фокусника. Народу собрал — ого! И «самураи» тут же со смеху укатываются, из толпы монетки ему бросают. А он всё скачет, и всё дьяволов каких-то поминает. Один, мол, в калошах ходит, а другой — длинный, худой и страшный. Всё ему чудилось, что они где-то поблизости. Я до того на них, пьянчуг, насмотрелся, что после водки пиво пить боюсь… Голова трещит с похмелья, а я себя уговариваю: «Терпи, Кеша, терпи… Не то сам „неотложку“ вызовешь и самого себя вязать будешь!»
— Будь спок, я те помогу, — заржал другой медбрат. — Глядишь, вдвоём и справимся!
Санитары глянули на затихшего Васю, видно, начал действовать укол. Захлопнули створки металлической раковины с жёлтым крестом на них. Машина, фыркнув сладковатым этаноловым дымком, укатила в ночь. Васина жена, прижимая платок к глазам и оступаясь, словно слепая, побрела к тускло освещённому подъезду…
Город давно спал под убаюкивающий шум прибоя. Но, как и несчастная женщина, бодрствовал в это время художник Ланой. Он стоял у окна, смотрел на тёмные, без единого огонька, громады зданий, на бухту, где сонно двигался оранжевый номерной спасатель, на лениво шевелившиеся стрелы кранов у пирса № 193.
Ему было смутно и тоскливо. Упакованное в крафт полотно с Дьявольской Субмариной пылилось под тахтой, стоявшей в углу мастерской, и с тех пор он спал в кабинете. Там отовсюду на него таращились с полотен в роскошных рамах с позолотой жаболюди, псоголовые монстры, вурдалаки, зомби, скелеты в бане… С этой нечистью художнику было гораздо спокойнее, чем с последним его творением.
Штормистое море. Подводная лодка яростно пенит кильватерную струю и режет волны, а с рубки две фигуры в кожаных альпаках внимательно смотрят на него, и злобно тлеющими угольками блестят в тени низко надвинутых капюшонов их дьявольские глаза…
8
Поезд изрядно запаздывал. Ангел ходил взад-вперёд по перрону и нетерпеливо поглядывал на вокзальные часы, пока не убедился, что и они изрядно отстают. Потом ему надоело постоянно задирать голову. Он шевельнул бровями, и левое запястье перехватил браслет с электронными часами, а у фарцовщиков с артемовской толкучки стало одной «сейкой» меньше.
Наконец подошёл состав, втянулся под расписной терем вокзала. Замаячили на перроне люди, на которых ангел поглядывал с безмерным удивлением. С рюкзаками были очень и очень многие, с русыми бородами — добрая половина. Причём многие из них не пили, а треть к тому же и не курила. Где же он найдёт искомое в суеверти добродетельного народа, хотя среди некурящих бородачей иногда попадались и отъявленные мерзавцы. Калькулятор, вделанный в часы, выдал с точностью до сотой доли процента, сколько именно.
Тут ангела невзначай толкнули в плечо мощным станковым рюкзаком, и ангел облегчённо улыбнулся. Вот он!
— Извините, ради Бога, — попросил толкнувший прощения.
— Что вы, что вы, это я замешкался, — отозвался ангел, внутренне ликуя.
«И найди ему его друга потерянного, но искреннего, дабы друг его спас! И обереги друга истинного, ибо пока есть святая дружба, нет смерти, нет пороков, нет ада…»
Друг художника задержался у автоматов, ни одного исправного телефона не было. Ангел рассердился — ведь только что все телефоны были целёхоньки, опять происки нечистой силы! Он решительно вмешался в события и, хлопнув себя по карману, извлёк оттуда радиотелефон с антенной. Протянул бородачу.
— Испытываем японскую модель в условиях сопок, — пояснил ангел. — Горсвязь. Попробуйте. Вы, кажется, собирались звонить?
Аркадий Лежень взял трубку, быстро потыкал указательным пальцем по клавишам. Тонко зазвучал зуммер.
— Ланой у телефона, — прозвучал хриплый, заспанный голос. — Кому это удалось позвонить мне по отключённому аппарату? Или у меня опять глики-глюки пошли?
— Лёня? Это я, Аркадий!
— Лежень? Здорово, чалдон чёртов! Каким ветром?
Ангел поморщился при упоминаний нечистого и деликатно отошёл в сторону.
— У меня кризис, слышишь? — кричал художник. — Я всегда телефон отключаю, когда хреново… Приезжай скорее, Ленька!
9
Глюм с отвращением взирал на людскую толпу. Запланированное на утро посещение художника сорвалось: к Ланою неожиданно заявился друг. Мало того, что этот Аркадий-дружок не пил, не курил, не якшался с портовыми шлюхами… Если бы только это! Стоило Глюму только раз глянуть ему в глаза, как он сразу почуял угрозу для себя. То был взгляд добродушного сытого тигра. Тигра! Всё в нём замерло от страха. Ну и глаза! Вроде бы обычные, серые, но пара беспощадных тигров сидела в них и скалила клыки. Такого не ухватишь, гляди, как бы он тебя сам не ухватил. А кулачищи-то! Гири пудовые! Накостылять может запросто. Будет очень больно. И хотя в последний раз Глюма били в Лиссабоне, в год так называемого открытия Америки, давняя экзекуция помнилась и по сей день. Били отчаянно, насмерть, ногами. И в общем-то за дело. Шлюхе не уплатил. Поскаредничал.
Словом, едва Глюм посмотрел на здоровенного Леженя, у него пропала охота вставать у того поперёк дороги. Вот он и ретировался, как последний домовой по мусоропроводу.
Сейчас он сидел в бетонной «ракушке» у кинотеатра «Приморье» на деревянной скамье, отполированной сотнями мускулистых седалищ, и время от времени нервно зевал. Иногда рыжий боцман лениво вставал и вразвалочку подходил к автомату с газированной водой. Ловко стукнув кулаком в определённое место, быстро подставлял стакан. Автомат фырчал водой без сиропа. Глюм мигом проглатывал стакан и, хмелея от ломившей зубы водички, возвращался в «ракушку». До чего же было приятное ощущение от самого процесса поглощения воды, когда перенасыщенный углекислотой холодный водопад прокатывается по твоему пересохшему за тысячелетия горлу! К нему, слава дьяволу, вернулась наконец вечная неутолимая жажда. Вот он и стремился наверстать упущенное и пил, пил, пил. Благодать!
Глюм развлекался, пакостя по мелочам. Один под его добрым взглядом напрочь забывал о свидании, другой терял кошелёк, третий отрывал подошву у новеньких кроссовок. Это было уж совсем ерундовым делом: плюнул вслед — и подмётки как не бывало.
Глюму было чертовски скучно. Он даже позавидовал всем этим кратко живущим, им-то скучать некогда: всё дела, дела… И тут ему захотелось сотворить мерзость помасштабнее. Рыжий боцман не стал откладывать задуманное в долгий ящик.
По глазам полоснула перламутровым блеском изящная «Глория». «Тойота», — нисколько не сомневаясь, определил марку Глюм, легонько щёлкнул пальцами. Демоны холода, сидевшие в пачках с мороженым, появились перед ним и, отдав честь, внимательно выслушали приказание. Когда мимо них проехала «Глория», демоны на полном ходу облепили машину, разбойно засвистели.
В это время грянула сигнальная двенадцатичасовая пушка. Глюм, «ангеляясь» с вывертами, извлёк шариковую ручку с двумя обнажёнными лесбиянками и стал переводить пластиковые электронные часы с музычкой на вариации Глюковского «Ада». Боцман вечно путал часовые пояса, марки машин, имена и отчества, а особенно жаргоны разных эпох.
Через два дня ловкие ребята из краевого ОБХСС, не получив положенной мзды в обычном почтовом конверте, объявили розыск крупного подпольного дельца-перекупщика. Но если бы они заглянули в его гараж, то увидели бы голову бедолаги, торчащую из мерзопакостного мороженого второй холодильной фабрики, спрессованного старательными демонами хлада и града в сплошную ледяную глыбу.
Глюм наконец поднял голову от чёрных часов, краешком глаза заглянул в будущее и с сожалением констатировал: «Промахнулся»! Делать пакости сразу расхотелось, загубил ни в чём не повинную чёрную душу спекулянта вместо светлой. «Нет, есть всё-таки нечто дьявольское в игре случая», — подумал Глюм огорчённо.
И он стал «клеить», причём довольно неуклюже, трёх девочек из торгового техникума. Уж больно ему понравились их загорелые круглые коленки под короткими красно-бело-синими юбочками. Они привычно отмахнулись от, как им показалось, подвыпившего, хамоватого, «нефирмово» одетого субъекта и пошли в кино. Обиженный до пяток, где по древним халдейским представлениям и находилась душа, Глюм извлёк из кармана кусочек шкуры бородавчатого бронтозавра и бросил его вслед трём отвергшим его красавицам.
Девушки вышли из кинотеатра после сеанса, оторопело глянули друг на друга. Ноги сами понесли их к кассе, руки отсчитали мелочь, губы шевельнулись, называя время. Влекомые нечистой силой, целый день вращались они по чёртову кругу: кино, синий зал, красный зал, снова синий… Ночью всем троим снилась кинохроника, индийский фильм, выученный наизусть, а под утро и его продолжение: рыжий кривоногий субъект в новеньких калошах танцует танго с обнажённой задастой и грудастой кинодивой.
Глюм мерзко похихикал: шутка была на редкость удачной, он ещё запрограммировал им и, так сказать, эротический вариант.
— Чужой город, чужое время…
Боцман представил себе уютную пустыню, милый его сердцу песчаный колодец, откуда старого, доброго дядюшку пирата извлекли против его воли, и ностальгически пожелал увидеть, что там творится сейчас. Тут же в «ракушку» забрёл симпатичный молодой человек с немного ошарашенным видом, включил переносной, только что купленный цветной телевизор. Это был актёр и режиссёр местного кукольного театра Юрий Табачников.
Шла передача «Клуба путешественников», и ведущий Сенкевич поведал всему Дальнему Востоку, что на древнем египетском берегу Красного моря, в местности, хорошо известной по интереснейшим археологическим находкам, американская компания «Шелл петролеум» открыла крупное месторождение нефти и газа.
Глюм увидел знакомые, мало изменившиеся за тысячи лет холмы, буровую, разлаписто стоявшую на том самом месте, где когда-то был колодец.
— Спалить её, что ли, к ангеловой бабушке? — Глюм вздохнул.
С прошлым всё ясно, в будущее лезть не хотелось, не то невзначай можно таких дров наломать… Так что оставалось одно настоящее. Из увольнительной на берег ничего не вытанцовывалось! Хоть возвращайся несолоно хлебавши на корабль. И тут он вспомнил о Трофиме, списанном за отбытие срока наказания из экипажа. Как-никак вместе триста годков по морям ходили! Ныне Трофим работал грузчиком в винном магазине, но не пил, проповедовал трезвость. Зато зело потреблял ядрёный квас, с него и хмелел изрядно, характером был тих и рассудителен. Боя стеклотары никогда не допускал. От положенных за аккуратную разгрузку двух бутылок водки не отказывался, продавал их после закрытия, а деньги прятал в холодильник.
— Пить нехорошо, пить вредно, — говорил Трофим своим постоянным клиентам. — Надо вести трезвый образ жизни.
А водку всё же продавал, считая себя если не святым, то причастным к добрым делам.
Если бы не краб над левым ухом, прикрытый от постороннего глаза выцветшим беретом, Глюм и не узнал бы Трофима. Столько лет, столько зим прошло! По-философски мудро грузчик взирал на жадную толкотню вокруг винного отдела.
— Потерянное поколение алкарей, выпестованное нашей мудрой партией. Рабы социализма!
Он с чувством пожал протянутую боцманом руку.
— Кваску? — малохольно, а может, меланхолично предложил квадратный Трофим, ничуть не удивившийся появлению старинного приятеля. По-хозяйски уселся на железной трубе, ограждавшей пешеходную часть Светланки от проезжей, и одним глотком втянул в себя пенный напиток. Глюм пристроился рядом, спросил участливо:
— Ну как, не скучно?
Мимо них текла людская нескончаемая река. Шумные толпы осаждали магазины, испытывая неукротимое желание потратить деньги, и этим ублажить алчущие всё новых и новых приобретений души. Озверело звенел, пробиваясь меж беспечных пешеходов, трамвай. На его отчаянные звонки привычно не обращали внимания. Шли милые девушки в японской косметике, похожие друг на дружку, как фальшивые пятаки, на них таращили глаза завербованные по оргнабору, которых всяк звал по-своему — вербота, бичи, шаромыжникн, богодулы… Всех их заманил во «Владик» длиннющий рубль. Степенно прогуливались под руку со своими ветреными подругами «мариманы» с торгового и рыболовецкого флотов. Уверенно лавировали в толпе фарцовщики-утюги. На Светланку шли людей посмотреть и себя показать. Здесь рассказывали на ходу забористые анекдоты, лаяли начальство, ссорились и мирились, слушали плееры с отрешёнными, как у монахов-буддистов, лицами… И шли, шли, шли… У Глюма уже шумело в голове от бесконечного мелькания лиц, как от забористой газированной водички.
— Тут разве заскучаешь? — ответил вопросом на вопрос Трофим.
— Хорошо живёшь! — позавидовал боцман.
— Да лучше, пожалуй, чем в вашем железном гробу. Ты мне вот чего объясни, «дракоша». На берегу я отсутствовал всего четыре года, а в морях отходил ого-го… Триста лет! Как это?
— А ты к нам на борт сам заявился! Кто тебя звал? Мертвецки пьяным, в лодочке, в обнимку с четвертью самогона… Мы всплыли провентилироваться, а ты тут как тут. Скажи спасибо, что всего-то триста…
— Камбалу я тогда ловил, вот и прихватил для сугрева…
— Чёрный Мсье поначалу и хотел тебя в ней засамогонить, да у меня, скажи спасибо, гальюны чистить некому было. Днём ты вкалывал зубной щёткой, а по ночам в своей бутыли сидел.
— Теперь понятно, почему мне двести лет такой дурацкий сон каждую ночь подряд снился!
— Каждую… Ты бы в ней все три сотни лет сидел, философ, да Мсье невзначай бутыль грохнул на сто семьдесят восьмом году твоей отсидки… В сортире остальное время отсиживал! Впрочем, бутыль тебе вернули целёхонькой, когда ты на берег списывался.
Трофим вспомнил, как очухался от кошмарного наваждения в утлой шлюпочке посреди моря спустя четыре года после своего исчезновения, как шандарахнул со всего маха стальным багориком по бутыли, вскричав: «Господи мой Боже, никогда больше! Только квас…»
— А зачем ты «торпеду» под лопатку вшил? — поинтересовался Глюм.
— А на всякий случай… Бережёного Бог бережёт.
— В раю кваса нет, — на полном серьёзе предупредил боцман. — Там амброзия, нектар… Да ещё этот, как его… Напиток Эдема. Гадость страшная, даже на самогон не перегнать.
Помолчали. О чём ещё говорить? Жизнь течёт мимо, они сидят на её обочине. Хорошо!
— С кваса кайф не тот, — нарушил паузу Трофим, — но если ящика два заглотишь — балдёж!
— Я больше пресную водичку уважаю. — И Глюм вразвалочку подошёл к автомату. Земля здорово штормила у него под ногами, но боцман, татуированный с головы до ног древними мастерами а ля похабель, держался уверенно.
— В морях я свой страшный срок отстрадал от звонка до звонка, — сказал грузчик, когда Глюм вернулся. — Теперь я полноправный магазин своей горячо любимой страны…
Трофим вместо магазина хотел сказать «гражданин», да язык с кваса ляпнул не совсем то.
— И этим я горжусь, — поставил точку грузчик.
— Понимаешь, тут какое дело… — оживился от новой порции хмелящей водички Глюм, — есть в вашем городе один художник…
— Знаешь, «дракоша», о чём я мечтал? — спросил Трофим, внимательно выслушав приятеля. — Отхожу, думал, я свой срок, спишусь на берег и буду жить тихо-мирно, мирно-тихо…
— Ну?
— Придёшь однажды ко мне ты…
— Уже пришёл, — кивнул Глюм.
— …А я возьму и дам тебе в глаз!
Глюм не успел спросить, за что, но Трофим его понял и увесистую зуботычину сопроводил словами:
— За всё хорошее!
Этого дракоша уже не расслышал, мгновенно вырубившись. Нет, недаром ему с самого утра вспоминался Лиссабон…
Убедившись, что оба трезвы, как стёклышко, дежуривший у винного милиционер отпустил их. Правда, пришлось уплатить штраф. Это сделал Трофим, у Глюма рублей не оказалось, а сертификатами и чеками, а также серебряными мексиканскими песо платить было бессмысленно. Наконец они вышли из пропахшего кошками учреждения на вольный морской воздух.
— Берём для тебя ящик «ессентучков», и айда ко мне, — предложил Трофим. — У меня ещё литров двадцать кваса в холодильнике есть.
— Хватит с меня на сегодня твоего угощения, — сердито отмахнулся Глюм. — Будь покедова…
Нос у него съехал набок, а левый глаз заплыл от фингала. Рука у Трофима тяжёлая. Грузчик.
10
Гадкое какое-то увольнение, непруха ангельская! Может, и впрямь какой-нибудь белокрылый воду мутит? Но, поразмыслив, Глюм здраво рассудил: просто полоса белая пошла, самая дрянная…
Как говорится, помяни ангела, он тут как тут. О встрече с ним и рассказал Глюм капитан-командору, вернувшись на Белую Субмарину.
— Иду я траверзом Окатовой и вижу по правому борту знакомую калошу. На флаге — лавровая ветвь, порт приписки — Рай. А одет! Джинсы «суперральф», Италия. Кроссовки из ФРГ. Плюшевая греческая кофта, из тех, что так любят носить юнцы. Полный прикид!
— Быть того не может, — искренне удивился дьявол. Он щёлкнул пальцами над опрокинутой чашечкой с кофе, вгляделся в лакированную чёрную лужицу. Глюм ещё раз увидел «райскую калошу» и себя самого посреди суетной улицы.
— Ваша Непорочность! — заорал он, обрадовавшись встрече. — Братец шестикрылый, ты ли это?! Глазам своим не верю! Почём боны брал? По номиналу? Или кого-нибудь «кинул»? Знаешь, ты здорово щас похож на «кидалу»!
Ангел, напротив, встрече не обрадовался.
— Где это тебя изволили пометить, мой милый? — скривился он, намекая на скособоченный нос боцмана. — Даже здесь ты не изменил своим дешёвым пиратским привычкам.
— Фирмово прикинулся, райское отродье, — гнул своё Глюм. — Поди, весь магазин «Альбатрос» наизнанку вывернул? И не стыдно моряков грабить? В море не ходишь, а заработанным пользуешься…
— Не разгуливать же по городу в хитоне с арфой, меня не так поймут.
— Всё верно, сразу упекут в психушку. К тому старикану, которого ты пожалел, а он тебя за это трахнул бутылкой по голове!
— Я исполнял свой долг, — сухо ответствовал снизошедший до тряпок ангел. — Каждый обязан исполнять свой долг.
— Эдак ты скоро к себе и девочек будешь водить, по десять рублей чеками. Докатишься, дорогой серафимчик…
Сие ангел пропустил мимо ушей. Перевёл разговор на другое.
— Ваши методы вербовки в последнее время никуда не годятся! Душа — вещь деликатнейшая, а вы ей — морской воды! Вместо любимого напитка, именуемого «креплёный портвейн розовый, из столового винограда». Ужасно!
— На веки вечные, — Глюм злорадствовал. — Ему, его внукам и правнукам. До седьмого колена. Хаммэн!
— А каковы будут ваши успехи в дальнейшем? На стезе совращения и искушения? — поинтересовался ангел и криво ухмыльнулся.
— Так это ты мне дружка художника подсунул? — прозрел Глюм и злобно ощерился. — Ты на меня Трофима, дубину магазинную, натравил? Ах ты тля райская!..
Ангел злорадно развёл руками, а боцман поспешил унести ноги подальше от белокрылого прохиндея. Он ведь чувствовал, кто воду мутит!
11
Глюм осмотрелся. Где они нынче? Капитан любил менять места стоянок Белой Субмарины. Глюм не удивлялся, сходя на берег в душных тропиках, а возвращаясь на борт уже где-нибудь за Полярным кругом. Чёрный Мсье обожал эдакие демонические места, где некогда бушевал Плутон или хулиганил Нептун. Где вечно неуютно сквозило, где о скалы неумолчно бились ледяные волны.
И ныне такое же местечко — вздыбленные после гигантского взрыва, застывшие лавы. Некогда море поглотило здесь жерло вулкана.
— Шарахнуло почище Кракатау. — Глюм вертел головой, вспоминая, как рвануло тогда в Индонезии. Натянул капюшон альпака: с берега, усеянного пятнами снега и клочьями серого, остекленевшего от мороза лишайника несло адским холодом.
Семь новичков стояли по колено в прибое, и льдинки били их по замёрзшим ногам. Чёрный Мсье внимательно оглядел матросов, затем любезно предложил Глюму чашечку горячего кофе. Боцман бережно принял нежный, тонкий, как лепесток, фарфор, искоса тоже глянул на закоченевших. Он предчувствовал — сейчас грянет разнос. И не ошибся. При первых же звуках громового голоса проглотил, обжигаясь, кофе. С запоздалым раскаянием подумал о своём проступке. И угораздило же его так нажраться с великой радости. Жажда вернулась! Да лучше бы она вовек не возвращалась, глядишь, и пронесло бы!
— А ведь он прав! — гремел яростно Чёрный Мсье. — Когда ты наконец перестанешь носить эти идиотские калоши, придурок? Эту майку с надписью «Монтана»? Эти рваные брезентовые штаны чернорабочего негра?!
Глюм виновато оглядел себя. Калоши были очень удобны, из них он не вылезал вторую сотню лет. Главное, не жали и вообще всегда выглядели, как новенькие. Да и маечка хороша, с непонятной и звучной надписью по латыни «Монтана».
Как звучит-то: «Мон-та-на»!
Штаны, конечно, подкачали. С дырой на коленке. Всё как-то недосуг за иголку взяться, вот уже тринадцатый год прорехе. Ничего, в ближайшую пятилетку он этот недочёт обязательно исправит. Зато альпак совсем как новенький… «Нулевой», как говорят «утюги». Давали пять «стольников» без штанов, поскольку штанцы он продал у касс рыбпорта на Берёзовой. У него и куртку торговали, но он уступил лишь штанцы. Давали, конечно, «стольниками» с вождём в кепке, самыми что ни на есть настоящими, но видно было невооружённым глазом, что это «кукла».
Вообще-то холодно тут без меховых, в дыру здорово задувает. Глюм пошевелил пальцами, изображая шелест денежных купюр, и вмиг на нём очутились его меховые штаны, а «утюг», подсунувший фальшивые деньги, — в его брезентухе.
Капитан в раздражении выплеснул остатки кофе за борт, а Глюм вытер физиономию. Следом была отправлена и дорогая чашечка. Рядом с подводной лодкой, плеснув хрящеватым хвостом, вынырнула незнакомая рыбина и хрупнула фарфором ещё в воздухе, показав три ряда страшных зубов. Расторопный Глюм подал командору поднос с сервизом эпохи Тайра ручной выделки. В воздух взвились уже три хищницы. Они прыгали, как сумасшедшие! Когда самая сильная жадно смяла серебро кофейника с горячим напитком и, обжёгшись, судорожно замотала башкой, они долго злорадно хохотали.
А у берега меж тем осталось всего два матросика. Пятеро рухнули на берег.
Глюм деликатно опустил свою чашечку с молчаливого разрешения Темнейшего, и ему едва не отхватили пальцы. Теперь хохотал один капитан, а Глюм икал с перепугу. Вот скачут, сволочи, совсем как оголодавшие пираньи!
В прибое остался стоять лишь один рыженький матросик. Стоял и качался, стоял и качался…
— Да он же в льдину вмёрз! — Глюм издал горловой звук, что выражало предельное восхищение. — Ну и поплавок!..
— Виктор Косарев, двадцати шести лет, утопленник на почве алкоголизма, — зачитал строку из судовой роли командор.
— Успехи наши ни к ангелу, — задумчиво сказал он, помолчав. — Как ни прискорбно признавать это, он прав. Ангел вынужден маскироваться под пижона, а мы отстаиваемся в этой дурацкой бухте в давно прошедшие времена. Всплыви мы тут же в наступившее время, что бы от нас осталось?
Шесть обледеневших мертвецов под ударами волн с тупым звуком ударялись друг о друга. Седьмой торчал, по колено вмороженный в льдину, и его тоже качала волна…
— Ни рожек бы, ни ножек, — констатировал Глюм-палач и привычно заныл: — Зря мы сюда заявились, ваша Темность…
— Цыц! Не дребезжи и не верти головой. — Пожухлые листья умерших слов разноцветным ворохом осыпались на столик и на воду. — Мы в конце малого оледенения, в протерозое. Это гладкое время… Впрочем, нет. Рыбу мы уже видели. Скорее всего, это девон. Так вот, будущая гадкая цивилизация ещё плещется в морях тёплых поясов. Пейзаж не осквернён ни волновыми и энергетическими структурами атлантийцев, ни тем более тотальной химией. Даже тебя, мой верный пёс Глюм, нет в эскизах рибонуклеиновых кислот, как и не существует ещё той глупой обезьяны, лохамо-лемура, твоего дальнего лохматого и хвостатого предки. Ведь твой предок, знай это, был лемур, а одна из твоих прапрапрабабушек согрешила с ним!
— А кто был ваш предок? — неосмотрительно спросил Глюм и тут же спохватился: совсем поглупел, акулья башка!
— Несмотря на свою вопиющую невежественность, — отозвался дьявол после недолгого раздумья, — ты задал на редкость умный вопрос. Можешь не гордиться, у идиотов это бывает сплошь и рядом… Да, как-то и я задумался, откуда произошёл весь наш Род? Все иерархии ада, круги страданий Преисподней, Легион Имён Тьмы и Сонм Низвергнутых Коциума?.. К печальному выводу пришёл я, мой верный дурак. Нас создало само человечество! Мы его вековые страхи, тени и ночной вой. Мы его поганая харя, отражённая в речной воде или в зеркале. Его потаённые нечистые желания. Его чёрная зависть, распущенность, звериная злоба, жадность, подлость…
Людям не хочется отвечать за свои грехи. Сделают кому-нибудь пакость и говорят: нечистый-де попутал. Как всё просто — чёрт виноват! Как сказал один умный человек, нечего пенять на зерцало, коли рожа… Впрочем, я отвлёкся. Ты спросил о моих предках, но что ты знаешь обо мне? Ведь я когда-то был всего-навсего скромным демоном, беззаботным морским малым страхом! Плескался потихоньку у берегов, хватал купальщиц за разные места…
Глюм осторожно улыбнулся: шеф, кажется, изволил шутить. Его слова вспыхивали северным сиянием над кратером-бухтой, мертвецами, вмёрзшими в береговой лёд, льдинками шуршали по стальному корпусу Белой Субмарины.
— Неужели ты всерьёз думаешь, что мне нравится кочевать во Времени? Абсурд! Когда в «Обитаемом острове» братьев-фантастов появились всего три строчки обо мне, я сразу понял, чем всё обернётся. У тысяч наивных читателей возникло смутное представление об адском подводном корабле. Хырргрывак! Абсолций эт вуссара!..
Теперь я попал в этот жалкий опус. Ведь это самое настоящее литературное пиратство! Его автор бесцеремонно залезает в чужую книгу, абордажем захватывает сюжет, а её создателей, кстати, безмерно уважаемых мною, отправляет за борт. Чтоб его побрал ангел! Трижды в Эдем, в тошнотворные райские кущи с кисельными берегами и молочными реками! Да приди он со своей писаниной ко мне, я бы заплатил ему в тысячу раз больше, чем он рассчитывает. Но ведь он не пожелал, как ему ни намекали! Вот кого бы я с наслаждением пропустил через торпедный аппарат. Но он не пьёт, не курит! К тому же ещё придумал художника, который нарисовал картину «Белая Субмарина»! Представляешь? Художник ожил — задвигался, зашагал, стал думать. А от размышлений и поддавать. И в конце концов вместо того, чтобы ловить автора, чтобы тихонько свернуть ему шею, нам теперь придётся искать Леонида Ланоя. А иначе не выйдешь в море! «Пока не осыпется краска и не сгниёт холст». Проклятье!..
Глюм помнил, как однажды стариком-наркоманом из экипажа зарядили торпедный аппарат. Тот беззвучно вопил, от ужаса пропал голос, хватался костлявыми руками за крышку, обламывая в кровь ногти. Но вот крышку задраили, повернулся винт. Сжатый воздух выкинул жалкий окровавленный комок, бывший некогда человеческой плотью, со страшной глубины.
Дьявол шёл мимо стоявшего оцепенело экипажа, состоявшего из разноязыкого сволочного сброда, каждому матросу заглянул в глаза, пронизывая насквозь своими острыми игольчатыми зрачками. Пропускать через торпедный аппарат с тех нор называлось на корабле «пройти дезинтоксикацию».
— А впрочем, мазилка от нас не уйдёт. Лично ты будешь им заниматься. И пошевеливайся, пока не отведал после кофе на десерт своей же плети!..
Глюм засвистал в серебряную боцманскую дудочку, вызывая команду на палубу. Приказал убрать всех мертвецов и забросить в нижние отсеки. Там, на балласте из самого проклятого из благородных металлов — золота, они отойдут, оживут, в долгих мучениях будут содрогаться среди мрака, чтобы вечером вновь встать в ледяной прибой босыми ногами. И это будет повторяться и повторяться много лет, покуда капитан-командору не взбредёт в голову придумать какое-нибудь новое, ещё более изуверское развлечение. Ведь им стоять на мёртвом якоре до тех пор, пока не осыпется краска с картины и не сгниёт холст. Пока художник Леонид Ланой сам не приползёт на корабль, покончив с собой в пьяном бреду.
Эй вы, пьющие! Весёленькая жизнь ждёт вас на том свете, если он есть. Пейте же всё, от дихлофоса до тормозной жидкости, торопитесь! Подневольный экипаж Белой Субмарины рад пополнить свои ряды…
12
От неосторожного движения хозяина пустые бутылки со звоном раскатились по захламлённой прихожей. Ланой долго и мучительно всматривался в гостя, а узнав, пьяненько хихикнул и полез обниматься.
— Аркаша, чёрт старый! Сколько лет, сколько зим! Я уж думал, глюки пошли, звонишь по неподключенному аппарату.
— Да там какую-то японскую технику испытывали. Я и позвонил.
— Ну, японцы всё могут. Только такие картонки, как я, сделают вряд ли… Сколько ж ты не показывался? С самой Разлаповки. Я тебе такой подарок приготовил! Назвал «Десять тысяч нагих негритянок».
— Ты все десять тысяч изобразил?
— Что ты! С перспективой не более трёхсот. Да ты проходи, проходи, чего мы тут торчим…
Аркадий сбросил свой тяжеленный рюкзак на пол, жалобно взвизгнули бутылки. Перед своим приездом в Уссурийск он получил письмо от знакомых из Владивостока. Писали, что Леонид опять запил, что у него всё чаще появляются случайные собутыльники. Кто-то из них спёр богатую коллекцию гонконгских безделушек из бронзы…
А ещё писали, что его имя гремит по Приморью.
— Я слышал, Аркаша, ты по тропе Арсеньева с ребятами ходил?
— Пробежечка была что надо! Дожди, наводнения, поголодали малость. В одном месте долинка заколдованная встретилась. В середине абсолютно круглая. Представляешь? Стреляй, кричи, за её пределами — ни звука! Ночевать в ней и врагу не пожелаю…
— А что так?
— Глюки, как ты говоришь, замучают. Всю ночь голоса: шепчут что-то, шепчут. Ребята говорят — вихревые электромагнитные колебания большой мощности, приборы зашкаливает, а радиационный фон в десять раз ниже естественного… Мы потом три дня еле ползли. Ни сил, ни желания двигаться.
Вид просторной и светлой квартиры в великолепном доме-башне над бухтой Тихой был жуток. Сотни бутылок загромождали её. Лежень продолжал рассказывать, с тревогой вглядываясь в опухшее, заросшее щетиной лицо друга.
— Раза два амба подходил, только фальшфойерами и отпугнули. До чего же любопытная кошка! Костра не боится совсем, ляжет в кустах и смотрит, что мы делаем. За водой надо — все шестеро идём. С факелами. Брякаем в котелки, орём… По нужде приспичит — тоже иллюминация с какофонией! И смех, и грех…
Хозяин слушал вполуха, суетился у плиты, готовя ужин. Да, грустная история запоя, подумал Аркадий, представленная многочисленными вещественными доказательствами. Итог творческой жизни, подведённый родимыми «чернилами». А ведь Леонид был дьявольски одарён, это признавали все, от друзой до врагов, Даже в тех работах, что каким-то чудом прошли цензуру, сиречь кастрацию выставкомов, чувствовалась его чудовищная экспрессивность. Кроме того, картины Леонида всегда были неожиданны. Аркадий хорошо помнил историю с «Карьеристом», переименованным комиссией в «Портрет молодого человека». Скандал разгорелся на выставке: «молодой человек» при искусственном освещении… раздвоился! Страшная, человекоподобная нечисть проступала из-под образа нашего современника с ровным пробором, в модном костюме с комсомольским значком на лацкане пиджака.
Картина, репродуцированная во многих зарубежных вестниках авангарда, теперь сиро и неприкаянно висела в прихожей, под трубкой люминесцентного света. А можно было и продать, за неё давали долларами, но в Леониде неожиданно взыграла гордость, не убитая «союзом от художников», не вытравленная водкой, и послал он импортных торгашей-перекупщиков по матушке ихней очень далеко.
Хвалить картину Аркадий не стал: Леонид мог обидеться. Он считал, что его последние работы — самые стоящие, а то, что раньше было, — ученическая мазня.
— Гамму-то ты у Фалька своровал, — Аркадий включил свет, в трубке затрещало, и вот на его глазах с полотном свершилась метаморфоза. На картине был оборотень. Выключил свет — снова появился приятный молодой человек.
— У Фалька? Хм… Был такой художник, Костомаров… Белогвардеец, русский офицер, каппелевец… Он ещё до твоего Фалька такие полотна выдавал! Только нет его картин больше. Нищенствовал мужик, таксистом в Орлеане работал. А умер, так картины его по дешёвке скупили и уничтожили. Сожгли… Вот у кого Фальку поучиться!
— Кто сжёг?
— Масоны, дружок… Дела их тайны и непонятны. Внешне обычные люди, но имеют пароль свой и язык особый, и страшную цель. Но не ведают того, что являются только маской-личиной более тёмных сил, перчаткой для дьявола… Впрочем, довольно об этом. Твой приезд мы обязаны отметить!
Леонид подвёл друга к картине, висевшей в гостиной и занявшей всю стену над диваном. Из шоколадных тропических сумерек смотрело лицо Аркадия. Он сидел в окружении бесчисленных нагих женщин. Прекрасные и уродливые, зрелые и совсем юные, мальгашки, эфиопки, зулуски, банту, нгони…
Аркадий, улёгшись на диване, долго рассматривал картину, собственную физиономию.
— Я бы назвал её иначе, — заметил он сонным голосом. — «Неосуществимая мечта».
— Жалко расставаться с мечтой, не так ли, друг Аркадий?
Художник чертыхался, собирая бутылки в большой джутовый мешок, пока не набил его доверху.
— Кстати, мне за неё дают четыре тысячи в твёрдой валюте! Как думаешь: продать?
Но уставший от долгой дороги Лежень уже крепко спал и не слышал ни звона посуды, ни воя пылесоса, ни шлёпанья мокрой тряпки по паркету. Проснулся он уже за полдень и спросонья не узнал квартиру. Леонид был на кухне, оттуда доносился дразнящий запах жареного картофеля, ещё чего-то вкусного.
— Чёрт возьми, ты наконец проснулся? — воскликнул Леонид, услышав скрип дивана.
— Не поминай имя его всуе, — совершенно серьёзно произнёс Лежень. — Слышишь?
— Ты что, уже знаешь? — с непонятной тревогой спросил Леонид, появляясь в комнате. Он словно прислушивался к чему-то. Будто некто невидимый говорил с ним, и был этот некто где-то рядом.
— О чём? — удивился Аркадий.
— Да это я так. Не обращай внимания. Давай-ка лучше за стол, давно пора.
В мгновение ока на раздвижном овальном столе появились зелёные перья лука, сыр, копчёная колбаса, гроздь спелых бананов, три ананаса, тяжёлые кисти винограда, жёлтого и иссиня-фиолетового, сочные, но безвкусные китайские груши, мелкие корейские яблочки… Украсили стол и громадные клешни и ноги варёного краба, банка консервированного трубача и дольки лимонов.
Первым делом Аркадий выловил улитку трубача, сбрызнул её соком лимона.
— В нашем доме овощной магазин, — пояснил Леонид. — Сделал я им оформление под Сальвадора Дали. Едут смотреть со всех концов города. Выручка растёт, завмаг не нарадуется, тем более у него с базой шахер-махер. А результат блатной связи художника и торгаша перед твоими очами. Всё, что ни есть самого свеженького для райкомовских деятелей, на моём столе появляется раньше… Представляешь, обезьяны посреди тропического изобилия дерутся из-за красной рыбы. Волтузят друг друга по-чёрному, клочья шерсти летят…
— Картонку сняли?
— Если бы! Сначала была разгромная статья в краевой газете: «Куда нас зовёт художник Ланой?» Затем организовали два десятка отзывов типа: «Я картину не видел, но считаю своим долгом…» А уж затем с почестями оттащили её в кабинет зава. Сделал копию и для завбазой: зато в магазине всегда свежий товар. А у меня сразу и имя, и заказы, и деньги… Все торгаши считают за честь заказать что-нибудь эдакое у Ланоя. Попохабнее, посмачнее! И чтоб названия соответствовали скотским вкусам: «Пикник свиней на розовой лужайке», «Козлы на совещании в обкоме», «Декабрь проституток», «Акт в безвоздушном пространстве»…
Аркадий красноречиво глянул на бутылку водки, водружённую в центр стола.
— Тебе явно изменяет чутьё, Лёня, если на этот прекрасный натюрморт ты кладёшь такой грязный мазок. Убери с глаз долой!
— Ты прав, — Леонид огорчённо вздохнул и унёс водку на кухню. А там, полагая, что гость ничего не видит, с жадностью хлопнул фужер водки, с отвращением скривился. Эта грустная сценка отразилась в дверном стекле, но Аркадий не подал виду, когда Леонид вернулся и с ожесточением застучал по батарее. Через минуту в прихожей объявился плюгавенький пропитой старичок.
— Я перед тобой, Ленюшка, как лист перед травой, — отрапортовал он сиплым голосом.
— Найди мне шампанского. Лучше розового, нашего. У меня, сам видишь, друг приехал, стол накрыт, а вина хорошего нет.
— Лёня, милай, нет проблем! Мы всё могём, раз плюнуть…
Ланой вытащил пятьдесят рублей сунул старику. Посыльный исчез.
— Проверенный мужичок, гонец что надо! На пароме как-то познакомились. Сам сейчас не пьёт, но услужить всегда рад. Из спиртного практически всё может достать в любое время дня и ночи. А шалманы начнёт перечислять, так пальцев не хватит. Живёт тремя этажами ниже, телефона у него нет, но обходимся, как видишь.
Экспедитор вернулся через четверть часа. Выставил на стол три импозантных бутылки: шампанское, коньяк, бальзам. И тут же исчез, оставив сдачу себе — за услугу.
— Вообще-то я не пью, — Аркадий, не удержавшись, залюбовался благородными линиями дьявольских сосудов. Восхитился чудесным розовым цветом редкостного шампанского. — Разве что за встречу…
— Ты скучный человек, Аркаша. Надираешься до положения риз раз в пять лет! Для эмоциональной встряски подсознания. Но это же трамвайное расписание, а не жизнь! А я вот хочу…
Но Леонид не договорил. Долгий, наглый звонок раздался в прихожей. Ланой вновь жалко и потерянно завертел головой, в глазах его появилась тоска. Аркадий открыл дверь и увидел кривоногого рыжеватого субъекта. Не слишком дружелюбно глянул на него с высоты своего роста.
— Кого надо, земляк?
— Э-э-э, — явно растерялся субъект. — Иванов с супругой здесь живут?
— Этажом выше или этажом ниже устраивает? — Аркадию рыжий не поправился с первого взгляда, особенно противны ему были его лакированные калоши. Он глянул на гориллу попристальнее и не успел ещё плотно прикрыть дверь, как что-то громко лязгнуло на лестничной площадке. Аркадий снова выглянул наружу — никого. Посмотрел на часы, но электроника явно взбесилась. Цифры прыгали, секунды мигали беспрерывно, время же было одно и то же — 15 часов 36 минут…
— В мусоропровод, что ли, провалился этот ублюдок? — И Аркадий Лежень, коренной сибиряк и чалдон, недоуменно пожал плечами.
— Ошиблись адресом, — пояснил он, встретив тревожный взгляд друга.
«А ведь он кого-то здорово боится, — подумал Аркадий. — Я его таким ещё ни разу не видел».
— Вот я и пью… — пробормотал захмелевший художник. — Хорошо — значит, с радости, плохо — тогда с горя! Но я держусь, врёшь, я крепко держусь…
И Леонид погрозил пальцем кому-то невидимому.
— Я пить не хочу, — сказал Аркадий, — лучше поем по-человечески. Последние две недели на подножном корму был. Черемша без соли, представляешь? Она изрослась, дубовая-предубовая. О-о, как от нас воняло… В верховьях прошли дожди, нас ночью прихватило. От паводка еле ноги унесли, похватали второпях рюкзаки, ружья, фотоаппараты. А палатку и весь припас за двадцать секунд валом снесло…
Ланой его не слушал, снова воровато выпил, с тревогой оглянулся на дверь в мастерскую.
— Я тут картонку одну сделал, — сказал он трезвым голосом. Вынес из мастерской плоский пакет с картиной, расставил стулья. Разрезал ножом липкую лепту с иероглифами, намотанную в изобилии…
На полотне, представшем перед глазами Аркадия, неуютно штормило море, по нему шла в надводном положении белая подводная лодка. На рубке виднелись две фигуры — высокая худая и совсем карликовая. Они насмешливо смотрели на сидевших в комнате. Насмешливо и злобно…
Чтобы лучше рассмотреть картину, Аркадий встал из-за стола, отошёл к двери. Тяжёлый взгляд высокого явно последовал за ним! У него было странное лицо с постоянно меняющимися чертами. Ему почудилось вдруг, что карлик криво усмехнулся и нагло подмигнул ему.
«Уж не он ли только что приходил? — пришло в голову. — Ерунда какая-то…»
— Это Адмирал Преисподней и Великий Князь Тьмы… Его правая рука боцман Глюм, бывший пират…
Леонид сидел на стуле, закинув ногу за ногу и прикрыв глаза, медленно цедил слова — неживые какие-то, замороженные, странные.
— У всего экипажа над ухом татуировка… Королевский краб, в три цвета, китайской тушью… Скоро и мне идти с ними. Навсегда. На Белой Субмарине…
13
Богодулы назвали бараки на мысе Чуркина «Вашингтоном». Пользовались бараки печальной славой. Купить здесь водку можно было в любое время дня и ночи. Постучи в любую дверь, протяни в щель пару червонцев и отваливай с «пузырём» за пазухой. Корни этого пьяного промысла уходили во времена китайских хунгузов-спиртоносов, преступных триад, знаменитого корейского «круга». Пороки более живучи, чем мы думаем, они переживают поколения, передаваясь вместе с сальным запахом грязных, нечестных денег.
Когда-то Аркадий работал докером в рыбпорту и хорошо знал толстую Шурочку-табельщицу. Она слыла грозой прогульщиков, обитавших в общежитии докеров и милиционеров на Берёзовой, 21. Она яростно гоняла нерадивых алкашей, и днём её боялись как огня. А по ночам Шурочка продавала тем же бичам-богодулам вино за пятёрку, а водку — за десятку.
Каждый месяц город принимал сотни грузовых кораблей. В рыбном порту таскали консервы в лёгких ящиках — «семечки», свежемороженую рыбу в коробах — «чемоданы», катали «шару» — пятидесятикилограммовые бочонки, устанавливая их в ряды, штабеля, пирамиды… Порт напротив — грузовой. Он в изобилии отправлял сырьё. Здесь платили валютой, а то и особо ценным грузом за «мусор» — гофтару, бумагу, пластмассу, магнитофонную ленту — отдавая взамен уголь с редкоземельными элементами, листовую сталь тончайшего проката, древесину, нефть, газ, пушнину и, наконец, золото, золото, золото! Золотым запасом расплачивалась страна не только за финскую туалетную бумагу, но и за тупость своих министров.
Через грузовой порт в город проникал и многоголовый Зелёный Змий. Коньяки, ромы, вьетнамские ликёры, китайская ханьша, японское сакэ, корейская водка «пхеньянсул», мускаты и мускатели, сухие и креплёные, виски, джины, марочное баночное пиво… И все долгие века человек изощрённо упаковывал сивуху всех марок в разноцветное фигурное стекло, чтобы бутылка, не дай бог, не выскользнула из трясущихся рук, лепил броские наклейки с благородными профилями президентов, силуэтами обнажённых див, орлами, кенгуру, красочными гербами… И каждый дьявольский сосуд взывает: купи меня и утешься! Выпей и отвлекись. Вмажь для рывка. Промочи горло. Шандарахни граммулечку. Пей, сукин сын, пей, дерьмо ты эдакое, пей, мерзавец, авось себя человеком почувствуешь! Пей, спивайся и пропадай ты пропадом. Освобождай место под солнцем другим!
Пей. Тобой будут помыкать на работе, платить тебе гроши. Пей, ты выгоден пьяный. Вот ты уже и встал на колени, венец мироздания, а затем — на четвереньки и скоро будешь лизать алкогольную лужу, обрезая язык об осколки разбитой бутылки, и весёлые юнцы станут потешаться над тобою, даже и не подозревая: они смотрят на своё будущее!
И вся эта алкогольная отрава — в картонных ящиках, в алюминиевых банках, в стальных цистернах и деревянных бочках — растекалась по стране. А она платила за неё не только валютой, но жизнями своих сыновей и дочерей, будущим их детей. Золото оседало в зарубежных банках, а жизни — на просторных российских кладбищах…
Размышляя о пьянстве, Аркадий приходил к выводу: алкоголизм имеет не только социальные корни, водочными деньгами не просто затыкают прорехи в бюджете страны, нечто мистически мрачное маячит за всей этой свистопляской. Печать потусторонних сил лежит на судьбах всех этих несчастных — замёрзших, сгоревших, утонувших, покончивших с собою в алкогольном бреду…
В овощной Аркадий зашёл специально. Первое, что он увидел, была громадная, во всю стену, картина, на которой белый носорог яростно бодал и топтал груду ананасов, а от него в испуге разбегались во все стороны темнокожие сборщики. Казалось, только рама сдерживает зверя, и не будь её, он бы набросился и на посетителей магазина. Какая-то старушка, глянув на картину, перекрестилась: «Господи, спаси и помилуй!»
В другом месте из банки с апельсиновым соком выглядывал грустный лемур-лори и протягивал зрителю очищенную кожуру от апельсина. Гроздь аппетитных бананов парила среди звёзд, вдалеке светил голубой серпик Земли, внизу мерцала лунная, в кратерах, поверхность.
На третьей картине была изображена обнажённая девушка, сидевшая в ажурном шезлонге. С томным видом она потягивала сок. По всему песчаному берегу в изобилии раскиданы и расставлены такие же банки с яркими этикетками. Печёт солнце, банка из-под сока запотела. Из прекрасной руки падает и никак не может упасть румяное сочное яблоко…
Аркадий не удержался от соблазна — хватил стакан грязно-жёлтого перекисшего сока и захохотал. Засмеялась и пожилая продавщица. Грустным был их смех…
14
Отрешась от суеты мирской и более не вмешиваясь в людские дела, ангел уже который день подряд сидел в видеокафе «Зодчий». Этот уютный бар давно стал опорным пунктом припортовой левобережной мафии, точно так же как ресторан «Утёс» на мысе Чуркина — правобережной. Но ангел этого не знал. Он грустил. Люди решительно не принимали его благих намерений, за что бы он ни взялся, всё выходило наперекосяк. Всем было начхать на его добрые поступки и увещевания. Опасаясь, как бы его действия не обернулись непредсказуемыми последствиями, ангел самому себе объявил каникулы. Следовало основательно проштудировать Логику Пороков, найти отправную точку Дурного Поступка…
Днём бар пустовал. Бармен уже привык к грустному посетителю, у хлопца водились деньги, чего же больше? Ему наливали безалкогольные напитки, слушали его печальные пространные монологи, напичканные добродетельной библейской чепухой, и при расчёте накидывали сверху двадцать пять процентов — за моральные издержки.
Хотя ангел говорил весьма занудливо, вёл он себя вполне пристойно, а бармену Боре это нравилось. Днём Боря отдыхал от фарцы и навара. Он даже ставил ангелу видеокассеты бесплатно, в перерыв, когда бар обычно пустовал, с ландшафтами далёких стран, обнажёнными купальщицами в морской пене и гангстерскими фильмами. Порнографию ангел не переносил и предпочитал ей «Старфакс» и «Безумного Келли». На «Бонни и Клайд» он откровенно плакал, вытирая слёзы огромным клетчатым платком.
Чаще всего ангел начинал неизбывно грустить после третьего стакана с ананасовым соком. Сок изрядно забродил и стал зело хмельным. Бармен же ананасовый сок не выносил, иначе бы он за него брал, как за коньяк.
Ангелу что-то смутно желалось. Иногда он представлял себя Клайдом, падающим с прелестницей Бонни под градом автоматных пуль. Случилось вполне естественное среди людей и, разумеется, самое страшное для посланца светлых сил. Ангел влюбился, сам не подозревая об этом, в особу, хорошо известную завсегдатаям всех ресторанов от Морпорта до Артёма — Светлану.
О её профессии ангел ничего не знал. Впрочем, им в раю как-то читали спецкурс о спасении заблудших душ проституток, но по лености своей он его пропустил.
Ему нравилось в Светлане абсолютно всё. Как она водит свою машину, как входит в бар перекурить перед работой (ну должен же симпатичный человек иметь хоть одну плохую привычку!), как пьёт только сок и никогда не берёт сдачу с рубля, как модно одевается. Особенно привлекала её свежесть. Светлана совсем не походила на затюканных беготнёй по магазинам остервенелых женщин.
А как она ходит! Бог ты мой и двенадцать праведников, как она ходит!..
— Что же делать? — задавал он себе сакраментальный вопрос и не находил ответа. Ангел был преисполнен решимости спасать всех, кого подцепил коготь дьявола. Например, художника. И хотя морской дьявол противник вдвое опаснее, чем сухопутный нетопырь, ангел умело противостоял Абсурду. Но воевать с Глюмом? Вот это действительно абсурд…
Дойдя до этой мысли, ангел уныло вздохнул и заказал пару шашлыков с помидорами.
— Желание клиента для меня закон, — сказал бармен Боря. Мимоходом заменил видеокассету, исчез в неприметной двери. Принёс из личного холодильника четыре банки с финским пивом.
— Будь, — с чувством произнёс бармен, — я тебя уважаю. Ты парень неплохой, цену деньгам знаешь!
— Будь и ты, — скорбно ответил ангел. — Ты хоть и нехорошим делом занят, но главное — осознаёшь… А когда-нибудь горячо восплачешь и раскаешься!
— Насчёт раскаяния и плача ты прямо в самую точку.
Одна за другой банки хлопнули слабым алкогольным дымком. Два прозрачных змеёныша вознеслись вверх, но ангел только глянул на них, и они исчезли.
Боря был неплохим психологом, с первого раза безошибочно определяя, кто перед ним: сотрудник органов или мариман, потенциальный клиент или так, пустышка. Если клиент не знал, чего угодно его душе, это всегда знал Боря. Но сегодня что-то тревожило бармена, ангел чутко уловил его беспокойство.
— Что гнетёт тебя, брат мой?
— Ты не поймёшь, — Боря привычно отмахнулся. Расторопный малый принёс шашлыки и удалился к дымящим мангалам, на террасу, где уже гудела нетерпеливая очередь.
Хлопнули ещё две банки, глухо стукнулись друг о дружку. Ангел и бармен поглядели на цветной экран, где, разгромив очередной салун, хилый ковбой скакал куда-то по пыльной улице. Наконец бармен прервал молчание.
— Лежит у Меня деликатнейший и дефицитнейший товар. Четырёх океанов товар, — поделился он с клиентом. — Надо продать. Сам не могу — работа, а человека надёжною найти не могу. Кругом одни подонки, дружище! Никому нельзя верить, никому!
— Ну почему все обязательно подонки? А я? Я очень надёжный человек!
— Ты другое дело, святой человек!
— Очень заметно, что я святой?
— Очень! — с жаром подтвердил Боря, танцуя у раскалённого на электроплитке песка. Он заваривал кофе в металлической джезве. — Кофе-капучино, для лучших друзей!
— Что ж, это скверно, — вздохнул ангел.
— Не пьёшь, не куришь, девочек не клеишь. А какие девочки… Монтана!
— Монтана, — повторил ангел идиотское сленговое слово, обозначавшее всё и ничего. Он тосковал о чудной светлой девушке неимоверно. Он страдал!..
— Впрочем, важно не это. Важно то, что все тебя будут уважать, если ты займёшься реализацией моего товара. Один чувак из самых центровых сыграл в мороженое. Ума не приложу, как он ухитрился туда залезть вместе со своей «Глорией». Но левобережные ребята сказали: раскручивать такое дело они не будут! Залез, значит, залез сам, это его личные проблемы. Каждый волен уходить в мир иной тем способом, на какой решится. Но вся беда в том, что он, стервец, оставил мне аптечной резины на тысячи бабок!
— Старушкам надо помогать, Боря, здесь ты абсолютно прав. Ты почему улыбаешься? Ты меня извини, я снова половины слов не понял.
— Тебе и не надо ничего понимать, — сказал Боря и достал из-под стойки кейс «Атташе» с номерным замочком и стальной цепочкой с браслетом. Показал пёстренькие упаковочки с надписями и рисунками.
— Красиво упаковано, — осторожно похвалил ангел. Он вовсе не разбирался в подобного рода изделиях. — Ритуальные фетиши?
— Как, как? — Боря тоже весьма плохо понимал тот научный жаргон, на котором иногда изъяснялся его новообретённый стеснительный друг. — Не сомневайся, товар люкс. Проверено электроникой! — И Борис подмигнул. У него было много и хороших, и плохих, и просто отвратительных привычек.
— Разве этот товар — дефицит? — не унимался ангел по простоте душевной.
— Разве! У нас они по четыре копейки штука, — горестно воскликнул он. — Или по рублю десяток! Грубая дрянь. Я уже не говорю, что и её днём с огнём не найдёшь. Без шипов, усов, протекторов и окраски. А ведь порт четырёх океанов. Народу — тьма! Мужиков море, а женщин… И всем подавай ритуальные фетиши, — ввернул он только что услышанные интеллектуальные словечки.
— А ты меня не обманываешь? — И ангел обратил на прохиндея взгляд голубых чистых глаз. — У тебя нет камня за пазухой, Борис?
— Упаси меня Господь! — Боря размашисто перекрестился. — Да провалиться мне на этом месте!
Пол не разверзся, земля не дрогнула, и вечером ангел сидел в уголке скромно и тихо, за бутылочкой фруктового сока. Изредка к нему подсаживались молодые парни. Спрашивали: «Есть?» Ангел смотрел вопросительно на бармена. Тот кивал согласно, и ангел, получив сиреневую или красную ассигнацию, укладывал её в кармашек дипломата и вручал клиенту элегантный пакетик. Брали ходовой товар, не скупясь, всяк опасался гонконгского или сингапурского забубённого сифилиса.
Вскоре все знали скромно одетого, стеснительного парнишку, пьющего только безалкогольное. Да и прозвище у него было вполне подходящее — Ангел.
15
Отключённый телефон привычно пылился под тахтой. Запой кончился, но не кончился кризис.
Всё же телефон однажды вновь зазвонил. Леонид пошарил рукой, с трудом извлёк трубку.
— У телефона…
— Наконец-то я до тебя дозвонился, — произнёс незнакомый голос. — Это я, Глюм! Помнишь меня, мазилка?
— Я вас не знаю, — трубка стала ледяной, как сосулька, нужно было её бросить, но она словно примёрзла к пальцам, занемело и ухо.
— Парнишка, не шути так, не надо. Плохо кончишь… Договоримся полюбовно… К тебе сегодня придут за твоей картонкой. Хотя лично я считаю: это мазня! Нас в своё время рисовали Тёрнер и Айвазовский, но мы же не кричим об этом на каждом углу. Так вот, упакуй её и отдай. И дело с концом, мы разойдёмся, как в море корабли! Ты чего молчишь?
— Я не знаю, смогу ли нарисовать что-то стоящее. А картину не отдам никому. И не продам!
— Хочешь с нами в морях походить? За каждый флакон, выжратый тобой в жизни, отгуляешь месяц под плетью. Ты своей зубной щёткой будешь гальюны драить! Лично я, Глюм, устрою тебе такую весёленькую загробную жизнь, что потом ещё тысячу лет будешь меня вспоминать. Мазилка!..
Гудки отбоя, слабый запах серы…
Всё в жизни давалось Ланою легко и беспечально, но только то, что действительно чего-то стоило. За стоящее надо было платить душой, каторжным потом, кровью и слезами. Зачем?.. С младых лет горя не знал да вдобавок имел немалый талант. Но когда он остался один-одинёшенек, тут-то хлебнул лиха вдоволь. Беззаботная жизнь осталась за кормой сладостным видением. Предстояло пахать и пахать. Жить в нищете и ходить в непризнанных гениях Ланой не собирался. Впрочем, характер у него был лёгкий. За твёрдую руку и верный глаз, за доброту и открытость его полюбили в мастерской. Затем он без особых усилий закончил высшее художественное училище и стал бы ещё одним средней руки оформителем во Дворце культуры, да помешал талант. Уж больно выпирал он из упрямого, как крепкий корень, парня. Но пока он работал в старой реалистической манере, жил впроголодь. Да ещё угораздило его жениться. Вот и скитался по чужим углам, не имея своей мастерской, не получая денежных заказов. Ему бы перетерпеть, смириться, глядишь, власть имущие и кинули бы пару-другую подачек…
Но он был тогда счастлив, как ни странно, и любим. И снова всё ухнуло в чёрную дыру в одночасье. Однажды Леонид сел за мольберт и написал вещичку в духе соцреализма: стол, на нём клеёнка, на клеёнке — банка с розовым вареньем. Так хорошо и светло было от этой картины, таким домашним теплом, уютным покоем веяло! Золотились поля, видимые в открытых проёмах окон и двери, и дымчато-зелёная тень дерева падала в комнату. А банка с вареньем аж светилась от преломлённых лучей солнца, отбрасывая во все стороны розоватые блики. Но подойдя ближе и вглядевшись, зрители содрогались от отвращения. Варенье было из мух…
У него в общем-то было две. Одну, вполне проходимую, Леонид представил на комиссию, а поздним вечером накануне открытия заменил её на натюрморт с мушиным вареньем, использовав полумрак выставочного зала и беспечность организаторов.
Разумеется, был страшнейший скандал. Вышибли его из Союза художников со страшным треском. А картину купили и увезли на Запад. Вот тут собратья по ремеслу взвыли по-настоящему — от зависти. Мразь получилась, Леонид это понимал, но, оказывается, за неё платят хорошие деньги и много об этом кричат.
Он запил, развёлся. Несколько месяцев сидел безвылазно на даче и писал. Только зимой стал выбираться на выставки, чтобы поиздеваться над бездарными малярами. Это ему нравилось. Имя он себе сделал, у него даже нашлись подражатели.
Работал Лапой зверски. И как теперь ему пригодились уроки Мастера! Правда, старый учитель перестал с ним здороваться. Обронил на прощанье фразу: «Заплатишь за всё такими муками совести, перед которыми муки ада — пустяки…»
Ланой знал, что своими полотнами эпатирует его Ничтожество Обывателя, и наслаждался, добиваясь своей цели. Одна за другой появлялись скандально известные картины. Обезьяна и женщина в половом акте в безвоздушном пространстве. Жаболюди за вечерним кровопитием. Скелеты в бане. Крокодил в ухарской фуражке набекрень уговаривает аппетитную голую вдовушку в шляпке прогуляться за околицу… Но особенно болезненное любопытство вызывало полотно, на котором художник изобразил заседание некой комиссии. В открытое окно были видны котёл с кипящей водой, дыба и плаха. Картина называлась «Заседание профкома». Леонид сделал с неё восемнадцать копий, щедро варьируя детали палаческого реквизита.
Порой ему хотелось плюнуть на всё, писать урманы сибирской черновой тайги. Хотелось запечатлеть чудесные красные скалы на Кондоме, долину Семи радуг — Кубань-Су. Но ляпался и ляпался один андерграунд…
Так что не жил он в своих картинах, хотя его и увлекал мир сюрреализма. Он жил ради денег, деньги стали владыкой его души, его таланта, принеся ложное чувство свободы. Где-то далеко-далеко, на обочине жизни, остались кареглазая любимая, верные друзья и даже враги…
Свобода оказалась скучной дамой, скука же верная подруга выпивки. Стоило выпить чуть-чуть, и мир прояснялся, обретал прежние радужные краски, добрёл к нему. Для начала хватало немного, каких-нибудь ста грамм коньяка в старом венецианском стекле…
Поначалу это даже не мешало работе. Наоборот, помогало! Глоток терпкой обжигающей жидкости, и серая, тусклая пелена вокруг него размывается, рука сама делает уверенные, точные мазки.
Но однажды, проснувшись после очередного пьяного сна-кошмара, Леонид на ватных ногах бросился к мольберту и судорожными ударами кисти передал только что пережитые ощущения. Так впервые появилась бело-ржавая тень среди стальных вздыбленных волн. Картину он напишет гораздо позже и надолго бросит пить, а полотно спрячет в узкую картонную коробку, обмотав её липкой лентой.
Кошмаром ли было всё это, что видел он?
Почему так убедителен сон, так реальны эти чудовищные тени преисподней? Ответа не было. Был страх. Белая Субмарина снилась художнику всё чаще и чаще. И тогда Леонид стучал ожесточённо по батарее, вызывая на подмогу старика посыльного. Правда, на коньяк или водку не всегда хватало денег, приходилось довольствоваться дешёвыми «чернилами». Лежень, чалдон чёртов, отобрал всё до копейки, сказал, что отдаст только при окончательном просветлении разума. Накупил продуктов, забил ими обе камеры холодильника, а сам уехал в Находку по делам экспедиции.
Так что пусть посыльный крутится-вертится, за Леонидом не заржавеет. Деньги — мусор. Вот возьмётся опять за работу, выдаст парочку картин посрамнее, навроде «Промискуитета человекообразных», будет в кармане ещё сотен пять-шесть. А любимые пейзажи подождут. Серьёзные же вещи, такие, как «Белая Субмарина», должны отстояться и сознании. Настоящее от него никуда не убежит, не последний день!
— Убежит… Последний день… — прозвучали зловещим эхом последние слова. Он и не замечал, что давно разговаривает сам с собой вслух.
А посыльный уже вертится в квартире. Прикидывает, какая будет выручка от посуды.
— Щас мы всю «пушнину» сдадим. Ко мне знакомый грузчик зашёл со Светланки, с инвиндурмана. Сам только квас пьёт, уважает шибко квас! Подмогнет за пару рублей. Его в любом приёме стеклотары знают. Я щас вниз за мешками в овощной погнал. Дадут! Меня в городе любая шавка знает, я человек для общества пользительный…
Действительно, появляется квадратный дядя в замусоленной на животе тельняшке, сноровисто стаскивает все шесть мешков в лифт, и лифт проваливается вниз.
Вскоре тренькнул звонок в дверь, запыхавшийся «гонец» и грузчик Трофим — на пороге. Грузчик осторожно стягивает с головы берет, вываливает на стол грязные, разноцветные бумажки. Леонид, внутренне заледенев, смотрит на родимое пятно, напоминающее краба, над ухом Трофима. Оно темнеет сквозь коротко остриженные светлые волосы. Сквозь липкий, омерзительный страх с трудом пробиваются голоса.
— Ну мы пошли, хозяин.
— Как ослобонишь посуду, стукни. Завсегда рад помочь…
Леонид смахнул мелочь в ящик кухонного стола, торопливо распахнул дверцу холодильника, куда проворный старик сунул пару шкаликов водки.
— Померещилось, — сказал-подумал он, сколупывая пробку.
Водка ударила в нос сладковатым трупным запахом, обожгла слизистую, разом глуша страхи. Тут же налил ещё, кинув в стакан кусочек льда, и, сунув пустой шкалик под стол, отправился покайфовать на диване. Привычное оглушающее опьянение наваливалось на него, сознание стремительно меркло.
Вырвал из сна звонок телефона. Пришлось лезть в пыль под тахту.
— Привет, мазилка, — как ножом по стеклу скрежетнул в трубке знакомый по давним пьяным кошмарам голос Глюма. — Ты ещё не сдох?..
16
Над Приморьем золотая осень раскинула прозрачные крылья. Пришло время влюбляться, дарить цветы, угощать милых девушек сладким виноградом, а по вечерам гулять, обнимая бережно плечи любимой, по самой кромке неумолчного прибоя. Низко нависает широкое дальневосточное небо. Звёздные россыпи качаются на водной поверхности. Свежий морской ветерок запанибрата со всеми. Распрямив ленточки бескозырок, встрепав модные причёски девушек, сигает в Амурский залив с обрыва и гонит прочь от берега паруса виндсёрфингов, затем бросает их в полном штиле и вновь мчит к кинотеатру «Океан», словно торопясь перехватить лишний билетик.
Его спрашивают от самой Светланки, начиная с угловой, известной всякому кондитерской «Птичье молоко». Аркадий Лежень минует её, неторопливо шагает вниз, к набережной, где особенно многолюдно. Ему спешить некуда. Гримасничая, за спиной тащится непонятная тоска, серая тень больших городов, где человеку тесно. Каменные здания давят, застят вольный свет свободы.
Человек существует в замкнутом объёме квартиры, посреди множества иных замкнутых мирков. Над ним, под ним, справа и слева ходят, спят, любят, изменяют, считают деньги, ковыряют в носу. В полуметре от шумного застолья за бетонной стеной умирает никому не нужный старик. Рядом торопливо в пьяной похоти зачинают новую жизнь, быть может, жизнь несчастного урода или дебила…
Аркадию мешал шум переполненных людьми и машинами улиц, раздражали магазинные толпы. Эта вечная погоня за тряпками. Люди азартно спешили, догоняя убегающее, улетучивающееся от них время, не понимая, что нужно остановиться, и время само замедлит бег.
Аркадия обижало, что встающие перед ним видения прекрасных городов таяли призрачными миражами. После таёжных троп каменная тайга ужасала, город явно деградировал, люди становились жаднее, корыстолюбивее и сволочнее. И так ли уж далёк от истины в своих картинах Леонид?
Там, в походах, усталость тела приносила очищение душе, здесь усталость души отнимала физические силы. Город был дробно бестолков, разделён на куски бытия и фрагменты восприятия, раздёрган городскими унылыми пустырями и вонючими трущобами. Можно спиться, трижды умереть — никто и не хватится тебя. Жизнь людей мчит по замкнутому кольцу: дом — работа — магазин — дом. Так зверь с утра до вечера бегает по периметру своей опостылевшей клетки.
Даже незаурядный человек потихоньку тупеет в городе от замкнутости, скуки и бесцельности бытия. Аркадий Лежень за годы своих странствий немало повидал таких: спившихся, безвольных, потерявших себя.
Владивосток на особицу выделялся среди каменных мегаполисов — солёное бодрящее дыхание Тихого океана овевало его. Но и в нём, любимом с детства, Аркадий начинал быстро уставать. Он уже не воспринимал всерьёз все блага цивилизации. Считал: города растут до определённых границ, а затем перерождаются в раковые метастазы на прекрасном теле земли.
И всё же он скучал по Владивостоку, по этой набережной, где так много соблазнительных девчонок. Ах, девочки города Владивостока! Вы одеты с таким неподражаемым шиком. Курточки, кофточки, блузки, джинсы, платьица, скрытое под ними нежное нижнее, расшитое сказочной травой-муравой, райскими птичками, золотыми рыбками и сюжетами камасутры. И всё это — Издалёка. И на честно заработанные боны и на бабки от контрабанды цветного лома в бананово-лимонный Сингапур.
Вы так уверены в себе и гордо-неприступны. Бравая форма моряка торгового флота или морского десантника вас не смущает, лишь кортик офицера будет прослежен чуточку более пристальным взглядом, но ничего не изменится в лице. Да и зачем, ведь почти все офицеры идут под руку с ослепительными красавицами. Кортики нарасхват! А если кто-нибудь из вас иногда взглянет на одиноко гуляющего Аркадия, то потому только, что у него наверняка есть лишний билетик в кино.
Город-искуситель ждал первого шага Аркадия, гостеприимно распахивая ему свои объятия. «Что же ты? — шептал он. — Не теряйся, действуй!» Аркадий остановил юную особу с милыми его сердцу конопушками, молча отдал ей два билета, потрепал шутливо за косичку и исчез в толпе.
17
Лифт застрял где-то на самом верху. Аркадий терпеливо ждал его, не побежал, как обычно, по лестнице, прыгая сразу через две ступени. А пока он ждал, к нему присоединился старичок с оттопыренными карманами. Был старичок так гадок, как может быть гадкой сухопутная помойная крыса — с гноящимися красными глазками, жёлтыми зубами, волочащая по гнили мерзкий, облезлый хвост.
Осклабясь, старичок похлопал себя по карманам:
— Армянский коньячок! На боны в «Альбатросе» взял.
В чистом лифте с полированными панелями и зеркалами старик выглядел ещё гаже, от него исходил отвратный запах засохшего дерьма. Аркадий Лежень не выдержал. Остановил лифт, выволок крысу за шиворот к мусоропроводу. Лязгнула заслонка, бутылки провалились вниз и, звеня, пошли считать этажи боками, поплыл ядовитый запашок тормозной жидкости.
— Вижу я, что ты, мерде, так ничего и не понял, — сказал Аркадий и засунул старика головой в люк, всерьёз намереваясь спустить эту тварь вслед за бутылками.
— Туббу-дубу-буду-тамм, — сучило ногами смердящее подобие человека, задыхаясь в ядовитых испарениях. Прислонённое наконец спиной к стене, оно обессилено сползло вниз, на кафеле под ним растеклась лужица.
— Я полагаю, объяснил доходчиво? — спросил Аркадий. — Ещё раз увижу тебя этажом выше, отправлю в свободное планирование с авоськой вместо парашюта!
Крыса что-то забормотала, отползая от него и оставляя на чёрном кафеле мокрый след.
Аркадий двинулся вверх. У него возникло страстное желание немедленно вымыть руки горячей водой с мылом.
18
Знакомая квартира встретила его непривычной, почти стерильной чистотой. Исчезли не только бутылки из «темнушки», но даже обычная холостяцкая пыль. Аркадий, постепенно успокаиваясь, обошёл все три комнаты: гостиную с видом на море, спальню, куда перекочевали «нагие негритянки», и маленькую комнатку, переделанную Леонидом под хранилище картин, оборудованную автоматом-регулятором влажности и температуры.
Ожидая хозяина, Аркадий заварил себе кофе в серебряной джезвочке и перебрался в гостиную, служившую Леониду мастерской. Здесь над кожаным диваном висел новый триптих Леонида, который он назвал «И Вольным Гонцом за птицами».
В его центре перед строем заключённых с тупыми, дегенеративными физиономиями стоял в грязи высокий мужчина с жёстким, но одухотворённым лицом, судя по номеру на ватнике, тоже зэк. На нём были рваные бумазейные брюки и тяжёлые кирзачи. Запрокинув голову, он смотрел куда-то в небо. С угловой вышки, похожей на гигантского паука, светил беспощадный прожектор. Куда смотрел человек? Аркадию показалось, что он слышит курлыканье журавлей там, за обрезом картины.
На полотне справа был изображён тот же человек, но в длинном старинном сюртуке с двумя рядами продолговатых пуговиц. Он находился в странном доме, весьма обветшалом, с множеством непонятных предметов. Человек копался в груде книг, выискивая, очевидно, какую-то очень ему нужную. Лишь приглядевшись внимательно, можно было увидеть крохотных человечков, прочно, судя по всему, обживших этот книжный хаос. Одни любят друг друга, и сцены любви, поразительно причудливые, повторяются во всех укромных уголках — под книгами, сложенными шалашиком, в их тени, любят откровенно, бесстыдно, как бы не замечая, что на них смотрят. Другие же убивают друг друга. Крохотные обезумевшие человечки, мужчины и женщины. Убивают спокойно и буднично, как бы выполняя неприятную, но необходимую работу. Палач с наганом в руке перекуривает на краю братской могилы, а вереница измождённых стариков, женщин, военных с тупым безразличием ждёт, когда он докурит «беломорину» и продолжит свою работу — стрелять в затылок. А рядом изображена разбегающаяся в ужасе толпа. Из завалов вещей, моделей паровых мельниц, подсвечников на неё рушится пирамида огромных томов, кожаных, с позолотой, и на переплёте каждого одно слово — «Сталин».
А человек-колосс, не замечая ничего вокруг, всё ищет свою Книгу. Лежень понимает, что это за странные, столь разные и столь похожие, книги собраны в чудовищном бедламе библиотеки. Это книги Судеб человеческих с их трагедией и фарсом, с друзьями-приятелями, жёнами и возлюбленными, работой, политикой…
Но что это? Заснеженный остроконечный пихтовый лес по обеим сторонам реки, дымящаяся прорубь, три чёрные фигурки вокруг неё и чьи-то руки из чёрной воды, цепляющиеся за край… Да это же про него, его судьба. И тот парнишка, обнимающий негритяночку с Кубы в тени яблонь Киевского ботанического сада, ему до боли знаком. И те два волчонка, размахивающие ножами друг перед другом. Это же его пустырь между одним из бараков «Вашингтона» и отрадой рыбпорта. Время — август восемьдесят четвёртого. Оргнабор, бичарня, трюм… Жизнь на выживание.
На левой части триптиха в опрокинутом небе летел на нелепом летательном аппарате из бамбуковых жердей, лоскутов материи и бычьих шкур, вращая с помощью велосипедных педалей винт, всё тот же человек, что искал свою книгу Судьбы, что стоял в грязи Лагеря. Он летел в никуда, бесстрашно не замечая жутковатой сини под ногами, перевёрнутых облаков, грозно надвигающегося склона с голубыми елями и изумрудными кронами кедров.
На всех частях триптиха ярко било в глаза небо. Крохотный мазок, едва заметный просвет меж низких, брюхатых дождями туч, — над лагерем. Ослепительно голубой дверной проём — на картине справа. И огромнейшее, похожее на бескрайнее море, небо на левом полотне, где на утлом воздушном корабле летел отважный безумец, Вольный Гонец за птицами, бросаемый воздушным потоком прямо на скалистые рифы Земли.
Взволнованный до глубины души, Аркадий бережно снял картину. Перевернул её. Всё правильно: пилот и его химеричный, босховский аппарат падали прямо в прогал меж скалами, опрокинувшись, стремительно. Не было на всём белом свете такой силы, что могла бы их спасти. Потому и была насмешливая улыбка на губах Гонца прощальным вызовом Судьбе.
Лежень повесил полотно на место, и у безумца появился крохотный шанс выйти из мёртвой петли, если, конечно, не подведёт дельтаплан. Но уже рвалась на левой консоли ветхая материя. Аркадий только сейчас заметил беду, пилот же учуял её намного раньше. Но в его глазах не было страха…
19
Сон Леонида плескался прозрачной водой, и лучи таёжного, дремотного солнца играли на камнях быстрой реки. У выворотня, могучего дерева с огромными корнями, поднявшими тяжеленные булыги камней, вода затихала в глубоком омуте, у дна которого ходили два больших ленка, ускуча, как называли их шорцы. Время от времени рыбы поднимались к поверхности воды, и свет причудливо играл на их радужной окраске.
Глупый мотылёк запорхал над омутом. Мощный всплеск, хищная рыба взлетела в воздух серебристо-жемчужной торпедой. Её прыжок-полёт был прекрасен, на мгновение она словно бы застыла в воздухе, почти без брызг обрушилась и воду.
И вновь жаркая полуденная тишина, наполненная лишь пеньем ветра в кронах редких деревьев, росших по гребню горы, да плеск воды на бурливых перекатах.
Прекрасен был огромный ланой-выворотень. Его громадные сплетённые корни с камнями образовывали единую причудливую плоскость. Они белели на солнце, отмытые дождями. Корни по-прежнему крепко держали валуны. Они подняли их выше человеческого роста. Ствол у самого комля в три обхвата.
Ланой… Выворотень… Рухнувший…
Крона убитого дерева ещё зеленела буйно, в последний раз. Гигант рухнул в страшную весеннюю грозу, когда ветровальные ураганы беспощадно обрушились на тайгу. Великан одиноко стоял на крутояре, и река подмыла его корни. Когда он упал, застонала земля, а медведь, жалобно скуливший при вспышках молний, стал с перепугу рвать когтями и накидывать себе на башку клочья травы вместе с дёрном.
Ныне здесь тишина. Журчит река. Плывут облака невесомые, да поёт, поёт неумолчно ветер в кронах древних кедров, которые пощадил ураган…
20
Боцман Глюм сидел на недостроенном причале в тёмном малолюдном углу рыбпорта. Кое-где под ногами зияли провалы, не все тяжёлые плиты были уложены на бетонные балки. Меж свай плескалась короткая волна, плавали использованные презервативы, рваные фирменные пакеты, арбузные корки, щепки, отрезанная собачья голова… Прожектор «кобра», освещавший когда-то этот причал, сиротливо поглядывал сверху лишённым стекла и лампы глазом.
Глюм заботливо подложил под зад пачку сухой японской гофтары, явно опасаясь земного радикулита. Почесался. Он ждал назначенного часа. Дьявол, с утра пребывая не в духе, отхлестал боцмана его же девятихвостой плёткой с бронзовыми гайками. Если ему не изменяет память, впервые за последние триста лет. «Дракоша» яростно почёсывал заживавшие рубцы. Ну попадись теперь ему художник!
Через полчаса под последним тусклым фонарём мелькнёт шаткая фигурка пьяного в драбадан Ланоя со свёртком под мышкой. Старик-посыльный даже не пикнул, когда Глюм вручил ему две бутылки якобы коньяка и коротко приказал: «Отдашь лично! Из рук в руки…»
«Коньячок» с малой толикой этиленгликоля — смертоносный дар преисподней. Летальный исход через три часа, а до того — безумство с чётко выраженной аберрацией личностного поведения. Во как!
Глюм пододвинул носком калоши длинную прогнувшуюся доску. По ней кое-кому предстоит сделать последние шаги на этой грешной земле. Кое-кто, не будем вслух называть имени, оступится с неё, едва успев вручить боцману пакет с полотном. Картина украсит собой кают-компанию Белой Субмарины, и подводная лодка наконец снимется с мёртвого якоря. Их снова ждут морские просторы, пиратские набеги, впереди — великое множество загубленных людских душ!..
А короткий сдавленный крик отравленного человека на забытом причале никто не услышит. Глюм меланхолично поплевал в воду, затем воровато извлёк из кармана потрёпанной кожаной куртки небольшой металлический сифон, с наслаждением хлебнул холодной водички. Отдышался, хлебнул ещё и, спрятав сифон в бездонный карман волшебной куртки, засвистел «Магдалену», песенку, что любил давным-давно в прошедшей земной жизни петь один из матросов Белой Субмарины:
Нас всех, рано или поздно,
ждут на дне морские звёзды,
чтоб остаться с ними навсегда.
Магдалена, Магдалена, Магдалена…
Угрызений совести Глюм не испытывал. Драгоценнейшая и подлейшая шкура у него всего одна, если её каждое утро будут столь усердно почёсывать плетью, то такому долголетию, пожалуй, не особо будешь рад.
— В конце концов все мы вышли из моря, — сказал вслух боцман. — В море и вернёмся. Какая разница, сорок лет он проживёт или вдвое больше, всё равно когда-нибудь умирать… Конечно, на земле будет поменьше его пакостных картинок. И ведь придумал же! «Грехопадение козлов с галстуками», «Все люди — волкусы», «Ужин при свечах в круге скорпионов под виселицей». Кому, собственно, нужны подобные картины? Народу? Народу такое искусство не нужно, народу подавай здоровое искусство!
И, подведя черту размышлениям, весьма обиженный за одураченный народ, Глюм снова приложился к веселящей водичке. Его снова потянуло на философию.
— Впрочем, что значат какие-то сто лет перед безжалостными ликами Хроноса. Пылинка на чашах Времени. Вот я, например! Бродил по пристаням сотен портовых городов. Где они ныне? Погребены песками пустынь, затоплены морем, смыты тайфунами и цунами. Я покупал продажные ласки тысяч шлюх за бронзовые браслеты, раковины каури, серебряные дирхемы, динары, талеры, песо, доллары, шиллинги и даже рубли… И что? Время давно истёрло в прах и монеты, и нежные пальчики, прятавшие их в укромное место… Нет, лично я считаю: человеческая жизнь — это подло и мерзко всегда. Что она собой представляет? Всего лишь существование белковых тел, как его там… в узких параметрах физической среды…
Тут Глюм потерял нить рассуждений и, опять освежившись водичкой, начал размышлять с нуля.
Ведь когда-то было на Земле славное время — эпоха динозавров. Мир ящеров. Жри, спи, купайся в пресноводных мелких морях, грейся на солнышке да лупи зверьё из пулемёта. Вода, как парное молоко, опасных двуногих и в помине нет. Да знай он, Глюм, как управляется дьявольский корабль, сей аппарат перемещения во Времени, давно бы сбежал куда-нибудь в мезозой, оставив дьявола загорать на этих постылых берегах… настоящего… Навсегда списал бы прежнее алкогольное отребье через торпедные аппараты, набрал бы новый экипаж из крепких на нервы ребятишек, прикупив заодно шлюшек из портовых борделей, злых и умелых в постели, загрузил бы в обмен на золотой балласт пустые отсеки оружием и чтобы боеприпасов было под завязку — ящеров ничем больше и не проймёшь, да ещё прихватить с десяток агрегатов для опреснения воды — пригодятся гнать самогон из медоносов — и рвануть туда, в мезозой, навсегда!
Играли бы в картишки на материки и океаны, пили бы горящий синим пламенем самогончик, постреливали бы в птеродактилишек. Городов нет, людей нет, в запасе вечная вечность жизни, а надоест, можно и в меловые отложения — на заслуженный покой.
Глюм в который раз сунул руку в карман, но тут его мечты прервало появление весьма странной фигуры в белом. Он присмотрелся, кто это там пожаловал. Ангел! Припёрся, хрыч белый с шестью крылами…
Серафим поправил нейлоновые оторочки непорочно-белого хитона, отчего вспыхнули, затрещали зеленоватые искры, затем сунул под мышку неуклюжую арфу и стал разворачивать пергаментный свиток с нотами. Глюм хихикнул, наблюдая за пьяненькими, неуверенными движениями старого вредоносного знакомого.
— Слово увещева-а-ния! — возрыдал-возгласил трубно ангел и взял решительно первые тягучие божественные ноты.
Боцман жиденько захлопал в ладоши, осведомился с неподдельным интересом:
— Для кого так стараешься, если не секрет? Неужели меня пришёл агитировать за светлое будущее кастратов духа? Зря!
И направил в клыкастую пасть длинную струю из сифона.
— А что, его ещё нет? — удивлённый ангел ловким пассом извлёк из пустоты банку с финским пивом и решительно дёрнул, как с гранаты, кольцо. Глюм, сослепу не разглядев, что было в руках у ангела, упал ничком в лужу с протухшим тузлуком, заткнул уши пальцами.
— Будь здоров, «дракоша», — вежливо сказал ангел, поднимая банку с пивом.
— Ах ты тля райская, пугать меня вздумал! — рассвирепел Глюм. — Да я из тебя, гусь белопёрый, щас отбивную сделаю.
И боцман, сжимая татуированные кулачищи, шагнул на хлипкую досочку-западню. Та слабо хрустнула, и боцман с шумным всплеском ушёл в мазутную воду под причалом.
— Ты куда? — изумлённо спросил ангел. — И, собственно говоря, зачем?
Не проявляя, однако, лишнего любопытства, он допил пиво до конца. Отставил пустую баночку «Гофф» и извлёк тем же способом «Фудзи» — японское тёмное.
По воде шли круги, всплыла форсистая кепчонка, а за нею и Глюм. Боцман заколотил по воде руками, снова ушёл на дно.
— Спасите… Тону! — шёпотом крикнул он, появившись вторично.
— Извините, коллега, — задумчиво произнёс ангел, — Но пока вы не раскаетесь чистосердечно, я не подам вам руки. У вас столько грехов, что, глядишь, утащат в преисподнюю. У меня и своих достаточно…
Страшный гром тягуче ударил по ушам ангела, и он увидел, как могучий дьявольский коготь возник из первозданной тьмы, зацепил Глюма за шиворот и, встряхнув несколько раз, как нашкодившего щенка, увлёк во тьму же. На мизинце командора блеснула напоследок иридиевая печатка со знаком Саула, блеснула прощально.
— Знал бы, что он сам здесь купаться собрался, я бы не приходил!
Раздосадованный ангел прицелился было пустой банкой в кепчонку Глюма, но из-за врождённой аккуратности передумал и, вздохнув, понёс её к мусорному коробу, пропахшему рыбой. Затем вернулся, собрал своё нехитрое барахлишко и пошёл к проходной, которую в просторечии вербованные бичи-богодулы именовали «таркой». На ходу ангел сдирал с себя синтетическое облачение, и оно вспыхивало зелёными райскими искрами, распространяя, как во время грозы, запах озона.
21
— Значит, ты блудница! — констатировал ангел горькую истину.
— Да ты не стремайся, — утешила Светочка прозревшего ангела. — Лучше дай присмолить.
— Огонька? — с трудом перевёл он с портового арго. — Пожалуйте. — И на указательном пальце ангела затрепетал крохотный огонёк.
— Ну, мэн, я от тебя торчу! Сплошной крутяк! — Ангел ошалело затряс головой, это было вообще непереводимо.
— Я от «Акаи» тащусь. Джапан класс, — разглагольствовала девка. — С понтом мастер, не пухни! Щас вмажем, хаванём и ко мне на флет. Но башли вперёд, со мной динамо крутить за голый вассер не прохонже.
— А вы не желаете посмотреть на себя, какой вы были восемь лет назад? — печально спросил ангел.
— А на фиг? — решительно отрезала Светочка. — Вишенки в цвету, да? Как меня под ними отчим изнасиловал? Туфта это всё, мэн…
Ангел задумчиво посмотрел на подошедшего некстати бармена. Кажется, он понял наконец, в чём первопричина зла. Его порождает зло! Равнодушие. Корысть. Их беседу нагло и бесцеремонно прерывают и даже не извиняются. Бармен Боря сплоховал, пожалуй, впервые в своей недолгой, но грешной жизни, позабыв, что психоанализ превыше всего.
— Ты чего, земеля, в простое? Торговать резиной кто будет? Мани, мани кто мне будет делать? Без мани нет лайфа, без лайфа нет кайфа, тогда фейсом об тейбл!
— А ты говорил, он деловой, из центровых, — Светочка явно обманулась в своих лучших надеждах. — А он, значит, за тобой подметает. Кого лепишь, мэн, если ты пиджак?
— Ну что ж, — произнёс ангел, вставая во весь свой огромный рост. Неведомая сила так швырнула бармена, что он влип в стойку.
— Во, мэн косяк погнал! — восхищённо произнесла девица. В её пустых огромных глазах впервые засветился крохотный интерес.
Раздался негромкий удар кроткого райского грома, и погас свет. Изумлённые завсегдатаи увидели совсем иного Ангела — в полыхающем радужно фосфоресцирующем одеянии, с мечом в левой руке и с пальмовой ветвью — в правой. Ангел медленно и торжественно направлялся к Боре, а тот, рухнув на колени, рвал на себе волосы и кричал громко и осознанно: «Каюсь!» И Ангел лишь ветвью легонько дотронулся до грешника. Боря тотчас увидел своё возможное будущее: его ставили к стенке… Глаза у него остекленели, он стал икать и дёргать конечностями.
— Да будет так. — Ангел поднял меч. — Раскаивайся по-настоящему или…
Затем ангел поманил к себе блудницу вавилонскую. Та подошла к нему на подгибавшихся ногах.
— Я превращу тебя в гипсовую купальщицу с веслом и отбитым носом, — мрачно изрёк ангел. — Твою голову будут щедро метить голуби. Уличные мальчишки напишут на твоих гипсовых ягодицах: «Манька блядь». Ты будешь стоять так годами, тебя станет мочить дождь и заметать снег, нещадно жечь солнце. Ты будешь всё понимать, но останешься недвижимой. Отдыхающие будут фотографироваться рядом с тобой, хватая тебя за грудь и ляжки совершенно бесплатно, моя падшая радость, абсолютно бесплатно. А комиссия по культуре каждый год будет решать вопрос о твоём дальнейшем пребывании на этом свете в связи с амортизацией недвижимого паркового имущества на сорок пять процентов. Вот тогда-то у тебя достанет свободного времени для раздумий, как жить, какой быть. Хватит его с избытком и для раздумий над вечными вопросами: «Что делать?» и «Кто виноват?»
22
Аккуратно упакованная картина стояла в углу. В квартире было всё так же непривычно чисто и пусто. То и дело испуганно вздрагивая, художник суетливо метался из комнаты в комнату, несколько раз умывался, надевал и снимал плащ, брался приготовить кофе, но, пока он брился, кофе сбегал…
При этом, не переставая, что-то бормотал про себя. Но однажды разразился целым монологом.
— Это вы зря, Сударь! Портрет будет дьявольски прекрасен! Изображение самого Мрака и Ужаса, клянусь Преисподней! Простые смертные никогда не осмелятся даже краешком глаза взглянуть на него, ибо это — смерть! Самые лучшие из несуществующих красок: чернильные провалы морских глубин, тусклое золото подземных россыпей, чудовищный свет молний стратосферы, алая пена убийств, замешанная на наркотиках, бредовые оттенки стопобагаина, крэка и ЛСД, сладковатый серый дымок опиума-сырца… А разведено всё это будет на слезах жён, как же обойтись без влаги, на плаче детей и горестных стонах стариков. Добавлено немного лучших сортов алкоголя, великого утешителя слабовольных и никчёмных. Основой же на холст ляжет молчание в час смутных сил перед рассветом. И вес ради того, чтобы объявить вас свету в убийственном великолепии. Когда с моего великого творения сползёт кровавый шёлк траурного полотна, половина избранных для лицезрения содрогнётся в предсмертных конвульсиях, остальные сойдут с ума!.. Я изображу вас во весь рост. Сударь мой, с эполетами Адмирала Преисподней, с аксельбантами Князя Тьмы. В белоснежном кителе вы будете стройным, как стальной толедский клинок! Да, Сударь мой, как клинок с драгоценными клеймами — единорогом, лилией и морским змием. И черепа, черепа на пуговицах… Рельефные черепа гениев, что покончили жизни самоубийством, предвидя кровавый хаос двадцатого века…
— Куда же вы пропали, Сударь?! — кричит художник Леонид Ланой в чёрный провал зеркала, уже никого и ничего не отражающего. — Я ещё не всё сказал…
И, стряхивая мыльную пену с бороды, изуверски искромсанной опасной бритвой, вновь мечется по квартире…
23
Подводная лодка стоит в кратере бывшего вулкана, превращённом морем в круглую бухту. Волны врываются в неё сквозь узкий извилистый проход-щель в толще скал. Мифический Бэк-Кап, спрятанный в давно прошедших временах.
В кратере относительно тихо. На корабле мёртвый покой. Кое-где на ослепительно белом корпусе потёки ржавчины. Скоро предстоит отстой в сухом доке, где рабы спиртного будут сдирать ржу до блеска металла, грунтовать по новой и красить, красить, красить… От ядовитой эмали у них разъест руки и лёгкие, и они начнут отхаркиваться кровью. Это и есть Великая Вечность Мучений.
Вдруг у самого корабля медленно всплывает гигантская кубическая глыба льда. За ней ещё несколько. В них, как мураши в янтарь, впаяны бритоголовые матросы с ярким пятном татуировки на черепе. Лица их искажены застывшим покорным страхом. Всмотревшись, художник понимает: многие ещё живы. Вдалеке алчно всплёскивают хищные многоплавниковые рыбы.
До слуха художника доносится монотонное шарканье. Молоденький матрос с испитым старческим лицом стачивает надфилем бок громадного камня — пальца-останца.
— Ты что, с ума сошёл? — спрашивает Ланой, понимая: с ума сошёл он сам. Ему вновь снится сегодня нехороший сон. Но ни звука в ответ, спина работающего горбится в ожидании удара. На камне едва заметная белёсая полоска.
— Я же тебя в рыбпорту ждал, — с укоризной произносит знакомый голос за спиной. — Зря не пришёл, сейчас бы рядышком с ними плавал.
Обернувшись, Леонид видит боцмана Глюма. Выглядит «дракоша» совсем неважно, без былого форса, лишь калоши сверкают по-прежнему. Глюм, доверительно взяв художника под руку, не спеша прогуливается с ним по холодному берегу, от прибоя до останца, поглядывая на ледяные глыбы.
— Шефу очень понравилась твоя идея с портретом. Вот, пока жив, знакомься с художественным фоном, набирайся впечатлений… Готовься морально!
Ланой переводит взгляд на кубы белого льда, что покачиваются и прозрачной стылой воде. Глюм хохочет весело, добродушно, совсем как добрый знакомый. Он так ценит юмор и шутку, этот милый висельник Глюм.
Всё происходящее похоже на сверхреальный сон-кошмар. Лютый ветер, пронизывающий тело, пятна зеленоватого, сумеречного снега под ногами да ломкий, заледеневший лишайник…
— Это тебе не «Моя жена — стерва» рисовать! — ухмыляется Глюм. — Мсье — самый великий авангардист мира. Помню, мы с ним давали уроки самому Дали! Слышал про такого тронутого, мазилка? За такой вот кубик музей «Метрополитен» никакого чека не пожалеет! Но мы люди скромные, ни за славой, ни за деньгами не гонимся… Вот погоди, призовут твоих дружков к порядку. Пару золотых электродов в мозг, чтоб не в свои дела не совались, а на черепушку коробочку единого управления с антенной и… Будет твой дружок ходить, кланяться, улыбаться по команде, а я — кнопочками щёлкать. Джагин-джогин-глюк! Даждь нам джагин-джогин-глюк! Были, есть, будут рабы и господа, господа и рабы… Или с помощью Единой Сомы, или просто — нейроконтроллеры в кору головного мозга. И будет выведен новый генотип рабов — здоровых, бестолковых и послушных… Ясно, шер ами?
«Швирк, дзвирк, швирк», — доносится от камня.
— Шанхарр, тарс им манеханем! Койсрасс! — свирепо рычит Глюм, затем вновь обращается к художнику: — Я тут маленько отвлёкся, так сказать, экскурс в высокие эмпиреи! Впрочем, время у нас ещё есть, вернёмся к нашим баранам. О чём я говорил? А, служба! Значит, так. Берутся две половинки из льда, как формочки для леденцов. Лёд смачивается водой, тебя вовнутрь — и форму сдвигают. Лёд моментально замерзает, а куб — за борт!
Глюм громко щёлкает девятихвостой плетью, скалит страшные зубы.
— Не бойся, сразу не утонешь. Некоторое время ещё поживёшь помучаешься, если голова окажется вверху. По формовочным отверстиям воздух пройдёт. Ну а если вниз… — всё так же скалясь, Глюм разводит руками. — Так кто ж виноват, что ты такой умный, что голова перевесила!.. А акулятки-то хрящевые скачут, радуются. Лёд растает, они эту падаль жрать будут, проголодались уже. Мне командор намедни говорил, как они по-латыни называются, так из головы вылетело, вечный склероз. Эй, а чего ты молчишь? — встревожился Глюм. — Давай без фокусов! Или что, я опять не на том языке разговариваю? Так что дуй к нам, парнишка, сам. Добровольно и как можно скорей. Из окна выкинься, живёшь высо́ко. Представляешь, черепушка вдребезги, как грецкий орех, мозгами всё округ забрызгано, бабы визжат! Шум, гам, мент свистит, «скорая» воет… Или бритвочкой по венам чирк — и в горячую воду. Ну кому ты на том белом свете нужен? А нам на этом просто необходим…
Глюм мерзко хихикает, подмигивает Ланою и, отпрыгнув к гранитному останцу, с наслаждением вытягивает матроса плетью по спине. Только теперь Леонид узнаёт Косарева. Худенький Косарев валится лицом вниз, а Леонид кричит от страха и жалости и… просыпается от своего крика в холодном, липком поту.
24
Пока Аркадий бегал вызывать «скорую» (телефон был разбит вдребезги, словно его топтали ногами), Леонид немного пришёл в себя. Но уже не спал, а сидел, закутавшись в одеяло, и стучал зубами. Больными сдвинутыми глазами смотрел на друга и рассказывал про тускло-коричневые сумерки, ломкий лишайник на скалах, про белую подводную лодку и кубические глыбы льда, про то, как заставляют надфилем пилить камень.
Аркадий успокаивал его, наливал кофе, но чашка прыгала в руках Леонида, и он снова принимался бормотать несусветную чушь.
Впаять человека в куб льда — пустяковое дело. Берутся две половинки, затем хлоп! Вода, моментально замерзая, сращивает лёд в монолит. Куб — за борт, вниз головой, ты медленно захлёбываешься, а хищные зубастые чудовища тенями скользят мимо, дожидаясь терпеливо своего часа…
— Это же так просто! — объяснял Ланой и санитарам «скорой наркологической помощи». — Берутся два огромных куска льда с углублениями для человеческого тела. Хлоп тебя туда! Лёд смачивают водой — и готово!..
25
Врач, давний приятель Аркадия по Берёзовой, 21, приехал по вызову сам. Когда-то самоявленный знахарь, недоучившийся студент медицинского, он вместе с Аркадием выходил в ночные смены, а в свободное время показывал удивлённым докерам девятой бригады чудеса внушения и гипноза. То заставлял диспетчеров и тальманов подписывать ведомости за разгрузку десяти пустых вагонов, то вручал портовому милиционеру здоровенную кету, и тот после нескольких пассов покорно тащил рыбу к изгороди и перебрасывал её «на волю», а затем, опомнившись, заливисто свистел ей вслед. Вся девятая пила пиво в «Шайбе» под эту рыбу, потешаясь над «самураем».
Доктор долго рассматривал картины Ланоя, затем обернулся к Аркадию.
— Говорят, у тебя первая книга вышла? Жду с автографом. А то как-то и не верится, что вместе работали в знаменитой девятой. В бригаде алкарей и прогульщиков.
— Поставь его на ноги, я тебе и вторую подарю. А что касается тех благословенных дней, то мы были просто рабами, но, поскольку этого не знали, были счастливы. Так что с ним?
— Элементарная белая горячка. К счастью, без явных суицидальных попыток, хотя… Не переживай, палата будет отдельная, на двоих. Компаньон уже выздоровел, за твоим другом присмотрит. Заодно и сам потрясётся, как в зеркало на себя посмотрит. Это у меня в методику входит. Поскольку с тобой возились, будь добр — ухаживай, долг платежом красен.
Доктор снова повернулся к одной из картин.
— М-да, любопытная интерпретация «делириум тременс» в форме постоянно появляющейся в сознании белой субмарины. Но талантливо! Корабль вечной службы для потерявших свою душу. Это ведь он написал «Варенье из мух?» Довелось как-то увидеть у весьма высокопоставленных лиц, был почти шокирован. Видел и «Портрет молодой сволочи». Андерграунд. Двоится, как и в жизни. Где суть, и не разобрать… А это что? — Он наклонился ближе, разбирая подпись. — Неужели все десять тысяч и изображены? Кошмар какой-то, как с ними управиться! Нет, это действительно мечта неосуществимая, да и слава Богу… Алкоголь пожирает душу, полёт в никуда! Ты, Аркадий, не выпиваешь даже «культурно»? Что, восемь лет кряду — как стёклышко? Молодец, держишь прессинг по всему полю. И тогда, помню, мог и рога обломать, если уж слишком настырно с рюмкой привяжутся… Жизнь — штука серьёзная. Желание жить хорошо давит на человека чудовищным прессом. Мало кто понимает, что счастье достигается трудом и потом. Желание же заполучить счастье немедленно, сейчас, сию минуту подтачивает человека, как гниль, изнутри, заставляет его искать забвения от неудач… Слабый ищет забвения, сильный — препятствий!
— А преодолев их, ломается, — хмыкнул Аркадий, разливая ароматный жасминовый чай в изящные фарфоровые чашки. Затем разложил на столике пачку фотографий с пейзажами уссурийской тайги.
— Ух ты, зверюга какая! — восхищённо воскликнул доктор. — Хотел бы и я ему в глаза заглянуть. Интересно, что в них?
— Словами не передать. В них поступок, движение, сила. В них — бездна!
— То, что испытал твой друг, страшнее, чем встреча с тигром. Иногда я всерьёз верю в существование дьявола. У меня два законченных высших и ещё одно наполовину, но в Царство Тьмы приходится верить. Кстати, ты читал «Розу Мира» Андреева? Могу дать ксерокс…
— Я читал. Но ты-то что предлагаешь?
— Шоковый гипноз! Гарантии, разумеется, нет, но крохотный шанс есть. У него есть близкий человек? Любящая женщина? Хорошо, вызывай её сюда. Если взяться втроём…
26
Боря достал из-за пазухи обыкновенный булыжник и положил его на стол перед ошарашенным следователем. Отодвинув бланк допроса, тот с опаской спросил:
— Что это?
— Камень за пазухой, — с тоской отозвался бармен из видеокафе «Зодчий».
— Не понял…
— В коктейли вместо коньяка добавлял перцовку. За вечер имел на этом четвертачок навара.
— Давай лучше по порядку, — буднично произнёс следователь, указательным пальцем почесав себе лысину. — Фамилия, имя, отчество? Оформим явку с повинной, но вообще-то органы тобой давно занимаются…
— Ты что, забыл мою фамилию? И не свисти так громко! — Бармен презрительно скривился. — Не надо музыки. Где это видано, чтобы ОБХСС «центровыми» занимался. Вы же всегда по мелочам стрижёте! Вот вы где все у нас…
И Боря показал следователю внушительный кулак.
— Кроме того, по порядку никак не получается, — теперь он извлёк из-за пазухи кирпич. На кирпиче была выдавлена надпись: «Взятка. Три тысячи».
— Достаю, что под руку попадёт, — Боря заплакал горючими слезами, те падали на зелёное сукно следовательского стола и прожигали его почище серной кислоты. — Предупреждал же меня Ангел: не держи камень за пазухой, задавит! А сегодня с утра хана. Окаменеваю! Даже «скорую» вызывал, всё — вот-вот кончусь. Понял, что надо сюда…
— Сообщника записывать будем? — осторожно спросил следователь, мучительно соображая, кто же из всемогущих «центровых», которых опекал крайисполком, может скрываться под кличкой Ангел.
— Запиши, запиши, козёл! Повестку ему ещё пошли, придурок плешивый! Он тебя тогда по протоколам размажет вместе с галстуком! Забыл, как Пахана в мороженое вклеили? Он шуток вообще не понимает. Светку вон в статую обратил, в парке сейчас стоит.
— Значит, как не относящийся к эпизодам дела, в протоколе не фигурирует. Какой разговор!
Следователь с интересом наблюдал, как посреди кабинета вырастает куча песка, извлекаемого вспотевшим барменом из карманов.
— Мелочевочка?
— Она самая, там гривенник недодашь, там пятиалтынный, если клиент под мухой. А где и рубль. Главное, мелочевочка должна быть круглой.
Боря решительно брякнул на стол две окаменевшие сберкнижки. Снова взвился, увидев, что следователь не притрагивается к своему золотому «паркеру»:
— Ты давай пиши, гад! «Центровых» испугался? А я под песком и камнями подыхай, да? Да я жить хочу, понял? Железный Пахан в мороженое так быстро влип, что прикурить не успел, с сигаретой на губе замёрз. Гаврош с балкона сиганул, а Леди Всегда вены порезала. Совесть-де их замучила… Знаешь ведь всё, гад лысый!
Боря задыхался, словно и впрямь на грудь ему навалилась страшная тяжесть.
— Пиши, не то скажу Ангелу, он тебя в шариковую ручку превратит. Всех левобережных так запугал, что дань второй месяц не собирают ни с рынков, ни с комиссионных. Сидят, как сурки по норам, и дрожат.
Кабинет, заваленный камнем, песком, щебёнкой и гравием, выглядел более чем странно. Среди всех окаменелых грехов выделялись два, тысяч на тридцать, валуна. Перепродажа фирменных дисков и видеокассет с «чернухой».
— Ну и на сколько всё это тянет? — тоскливо озирал каменное добро враз обнищавший бармен. — А, плешивый?
— Случай в нашей практике беспрецедентный! Явка с повинной, сдача ценностей добровольная. Но лет на пять с конфискацией, и то, если адвокат хороший попадётся…
— За адвоката не бойся, за него «центруха» платит. Чёрная касса. Из Москвы выпишем, товары — почтой!
Боря подписал протокол и покаянно закурил «Приму». Следователь же дымил штатовской, у него всё ещё было впереди. Подмахнув подписку о невыезде, бармен пошёл к выходу, пнул по дороге валунчик поменьше. Но у дверей притормозил, обернулся.
— Слушай сюда, плешак! Ты тоже давай задумывайся… Я же знаю, кто тебе из наших платит и сколько. Это, как ты говоришь, к делу эпизод не относящийся, но не дай Бог, Судный день придёт? Не завидую я тебе тогда. У вас вроде прокурор недавно застрелился?
— За себя лучше думай! — окрысился человек за столом. — Вижу, заранее к дешёвым сигаретам привыкать стал, ещё до лесоповала?
— Ага! Лучше пять лет древесину шмалять, чем под расстрельную статью с тобой за компанию идти…
27
Поздним вечером Аркадий сидел на набережной, смотрел на крутую волну, с размаху бьющую в берег. Из-за шума прибоя он не сразу услышал тихие всхлипывания. Повернул голову — девушка на соседней скамейке вытирала платочком слёзы.
— Ба! Это вы? — узнал Аркадий ту, с косичками, которой он отдал билеты в кино. — Что случилось?
Девушка не отозвалась, и только после настойчивых расспросов Аркадии всё же выведал у неё обычную бесхитростную историю.
Настенька приехала в город сразу после школы по организованному набору и поступила на курсы тралового флота. В общежитии, где она жила до отправки на плавбазу, у неё были три разбитные соседки, «товарки», девицы, прошедшие огонь, воду и медные трубы. Выведав у простодушной девчонки, что у неё ещё никого не было, «нюрки» страшно развеселились и продали её какому-то прощелыге за десять бутылок водки. Настенька огрела незадачливого ухажёра графином с водой и выпрыгнула в окно… Вот уже четвёртую ночь она проводит на скамейке, благо, набережная в это время полна народу, а отсыпается на занятиях.
— Ну что ж, — решительно сказал Аркадий, — пойдём за вещами и документами…
— Никуда я не пойду!
— Угодишь в спецприемник, а это хуже общежития…
Спустя час они возвращались назад.
— А куда мы сейчас идём? — спросила Настенька.
— Увидишь.
— А за что ты их так отлупил? Это ведь совсем незнакомые парни. Они только матерились…
— Вот за это и отлупил. Чтобы разговаривали вежливо в присутствии дам.
— Одному… Ну, тому амбалу, помнишь? Ты ему так врезал, я думала, у него башка оторвётся!
— А ты что, надеялась, они тебе просто так чемодан отдадут, за красивые глазки? Ты, кажется, уже забыла, что продана за десять «пузырей». Вот я и расплатился, чтобы по нулям было. И всё хорошо, все довольны.
Настенька некоторое время шла молча. Потом спросила с улыбкой:
— Ну а «нюрок» зачем лбами друг о дружку колотил?
— С той же целью. Авось и они немножко поумнеют.
28
— Ой, а это всё он сам нарисовал? — Настенька переводила восхищённые глаза с картины на картину.
— Сам, сам. Ты давай располагайся, вот твоя комната. Здесь у него библиотека, но художнику сейчас не до чтения. Но Леонид всё равно будет рад, хоть пыль с кактусов сотрёшь… А я сейчас в магазин смотаюсь, а то в доме ничего, кроме фруктов и овощей, нет.
— Я одна боюсь оставаться.
— Марш мыться, переодеваться и на кухню! Чтобы к моему возвращению был чай.
Когда Аркадий вернулся, девушка, свернувшись клубочком, уже крепко спала в кресле под пушистым ирландским пледом.
Аркадий разложил продукты по отсекам «розенлева». Тут же подсчитал на микрокалькуляторе сумму расходов и огорчённо присвистнул.
— Мы стоим на пороге великих потрясений, вплоть до гражданской, — пробормотал он сквозь зубы. — Неужели они там наверху не видят, что терпение народа не бесконечно. Когда полыхнёт по-настоящему, будет поздно.
И он погрузился в свою работу. Это было единственной возможностью вырваться из того тупика унизительной рабской обыденщины, в которой погрязли, растворились сотни тысяч. Он не хотел быть таким, как все…
Аркадий сидел на кухне за югославской пишущей машинкой, заботливо подложив под неё свёрнутое вчетверо одеяло, чтобы не так громко стучала. Рядом с ним толстая стопка рукописи, чистая бумага, пара карандашей. В кружке дымился чай.
Казалось, всё настраивало на работу, и, как всегда, не работалось. В прихожей боком стояло длинное полотно с Белой Субмариной. Почудилось, что корабль скользит вертикально вниз, падает вместе с грозно ревущей водой в бездну. А те двое на мостике в панике вцепились в поручни, раскрыли в безголосом крике рты…
Забыв о машинке, Аркадий размышлял о своей судьбе и судьбе человека вообще в этом прекраснейшем из миров, и думы его были грустны. Для слабых и прекрасных душою в нём не было дороги, для жестокосердных же и уродливых — открыты все пути в этом странном обществе поголовной безответственности. И дети, прямодушные и ясноглазые, как эта вот девчушка с набе