/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary,

Черная Свеча

Владимир Высоцкий

Роман «Черная свеча», написанный в соавторстве Владимиром Семеновичем Высоцким и Леонидом Мончинским, повествует о проблеме выживания заключенных в зоне, об их сложных взаимоотношениях.

Владимир Высоцкий, Леонид Мончинский

Черная свеча

О том, как писалась эта книга

В 1976 году Владимир Высоцкий прилетел в Иркутск с известным организатором старательского дела Вадимом Тумановым, у которого я в то время старался.

Они пригласили меня в свою компанию, и мы отправились в Бодайбо — центр золотодобычи Сибири.

Высоцкий знакомился с работой артели старателей «Лена», дал пару концертов на производственных участках.

Будучи человеком наблюдательным и любознательным, он никак не мог пройти мимо столь удивительного явления, каким в то время была Тумановская артель.

Среди бесцельного социалистического кипения она напоминала островок подлинной жизни, где люди располагали возможностью реализовать свои способности не ради звонкой пустоты лозунга, а для собственного благополучия. Они и душевно были сравнительно благополучны, несмотря на царившую в стране безрелигиозность. Конечно, даже самая теплая забота о человеке не в состоянии заменить Веру, но при заботе он, согласитесь, куда больше человек, нежели на сто рядов обманутый ударник коммунистического труда из какого-нибудь государственного предприятия «Красная синька».

Кроме того, интерес поющего поэта привлек тот факт, что большинство путевых старателей в артели — бывшие зэки, отбывавшие наказание на Колыме. Перед ним они предстали как созидатели, люди дела и слова, не могущие творить зло, потому что им было чем дорожить, хватало сил устоять против самого себя, никчемного и злого.

Воскресение личности произвело на Высоцкого сильное впечатление. Он сказал:

— Давай напишем сценарий фильма об их прошлом и настоящем.

Я охотно согласился, ибо меня самого увлекала задача постижения этого феномена, да и страницы моих дневников уже хранили истории многих потрясающих человеческих судеб.

То, что происходило с бывшими зэками, а ныне старателями, поначалу укладывалось в простую форму: сделайте человека свободным, хорошим он станет сам.

Но стоило нам оглянуться на их прошлое, как возникала мысль: «Возможно, перед нами просто отдельные экземпляры, счастливчики, получившие неполную дозу лагерной радиации?» Кстати, эта мысль не покидает меня по сей день. На человека обрушилась такая тяжесть притеснений, а ему как Бог помог, и он стоит не раздавлен. Странно… ведь другие становились под той тяжестью плоскими, не сумев сохранить в себе ничего, кроме зверовидных страстей и подлости.

Даже жаждущего исправления зэка — весь его срок зверство и подлость. Чтобы выжить, надо непременно обмануть, ответить ударом на удар или стерпеть унижение, сжав зубы, а при удобном случае поразить противника со спины. Надо действовать, всегда во имя зла, как вечное клеймо, неся на сердце негодование и гнев.

Печатая первый вариант книги, машинистка (она проживает в Иркутске) получила сильное нервное потрясение, работу продолжила ее мама. Вероятно, прорыв сознания, прикосновение к другой, страшной жизни способны многое порушить в неподготовленном человеке. Каково же было тем, кто проживал эту жизнь?

Они — наши многомиллионные предшественники, подобно терпеливым каменщикам — масонам, по кирпичикам выкладывали крепость общественной морали, с башен которой мы нынче взираем на цивилизованный мир, а он нас презирает, но боится.

Не Господь создал нас апатичными, вороватыми, двуличными, грязно-пьяными. Корни — в нашем недавнем прошлом, где властно простиралась империя насилия и комворы правили с подспудным осознанием своей никчемности, неизбежного вырождения, с тем самым единственным желанием «рвануть клочину от жизни», впрочем, с ним живут и нонешние властные структуры обездоленной России.

Мы не собирались писать книгу ужасов, просто жили (и живем) в мире, где ничего не надо придумывать, ибо действительность превосходит наши фантазии. Однажды мы беседовали с человеком, который ел людей.

Так он сказал: «Противно только в самом начале, потом даже хочется…».

Хочется кушать людей, хочется их конвоировать, уничтожать за убеждения, оставлять на свободе растленных мерзавцев, чтобы они наводили ужас на рабочий люд, не позволяя ему думать о своем благополучии, хочется создавать условия народу для самопожирания…

Система довольно сложная. Но она работала и работает, будучи предварительно апробированной в лагерях.

Высоцкий остро ощущал влияние той зарешеченной жизни на общество Страны Советов, был убежден — ее создавали тонкие умы, способные проникать мыслью сквозь времена. Однако сказано: «И дело греховное приведено к концу, тогда сласть греховная исчезает и находит горькое жало покаяния».

Время покаяния, увы, не пришло, хотя оно, безусловно, ожидает наших потомков, коих поведет по пути их земному желание жить, а не стремление с ним бороться. Очевидно и то — не следует подсказывать Господу, как нам помочь, про то Ему известно, но с Божьей помощью надлежит взяться за возведение на землях своих многострадальной родины — дома Добра.

Еще хочу сказать — идея написания книги принадлежит Володе. Правда, он настаивал на сценарии, по которому мечтал поставить фильм в США и сыграть главную роль. Мне удалось его уговорить (затрудняюсь сказать — на пользу ли дела): вначале будет роман.

Совместно работали урывками. Иногда — неделю, иногда — ночь. Многое согласовывали по телефону. Поэт, конечно, он был замечательный, огромный поэт, в прозе слегка тороплив. Не по своей частенько воле. Популярность его росла стремительно, требовала присутствия во многих местах. Увы, мы — синтез плоти и духа. Наша плоть, однако, не может передвигаться одновременно в разных направлениях. Володя не успевал.

После того как на гастролях в Средней Азии у него горлом пошла кровь и друг Сева Абдулов сообщил по телефону: «Володя плохой», мы предприняли попытку ускорить написание книги. Затем еще один рывок в 1979 году. Тогда он прилетел из Сочи, где его обокрали, вместе с поэтом Андреем Вознесенским. Высоцкий был возбужден, внешне решителен, но внутренне трагично грустен. В последующие дни писалось трудно, хотя именно тогда мы нащупали основную нить романа.

Могучий организм поэта работал, как опытный самолет, на саморазрушение. Земная жизнь становилась для него все прозрачней, сквозь нее виднелась иная, тамошняя жизнь, где можно будет спеть «представ перед Всевышним» и «оправдаться перед Ним». Душа жаждала спасения…

Володя ушел, когда первая часть романа — «Побег» — была практически готова. Вторая часть — «Стреляйте, гражданин начальник!» — писалась в Бодайбо, Инте, Ухте, на Воркуте. Где старался, там и писал.

Первыми читателями тоже были старатели артели «Печора». Потом наша работа привлекла внимание «компетентных органов». Оставил книгу в библиотеке своего друга. Там она пролежала несколько лет.

Лично мне, не сочтите это хвастовством, интересен такой факт: каждый новый рецензент, а их было около двадцати, перед прочтением со вздохом произносил почти одно и то же: «Все уже было: Шаламов, Солженицын, Дьяков. Знакомо…».

Отношение круто менялось после прочтения. Жаль, что тех слов не услышит Володя…

Вот, пожалуй, и все.

Леонид Мончинский

Часть первая

Побег

Не затевайте мятежей в понедельник, тем более в Иудин день: худая примета.

Бывший майор Рысаков — разведчик по специальности, баламут по призванию, оказался атеистом в первом поколении. Свежим, до крайности убежденным, как все, что не успевает созреть, и потому почитает себя вправе презирать Истинное. Хотя Господь поберег его на фронтах в ситуациях, которые имеют одно название — чудо, майор с той Милостью не посчитался. В нем всегда жила опасная потребность к решительным действиям.

Таким людям власть и оружие можно доверять только во время войны. Иначе жди революцию или еще что-нибудь неприятное…

Рысаков сказал, будучи уверен — слушают все:

— Через час корабль войдет в нейтральные воды, через два начинаем операцию по захвату судна.

Напряженно повернул голову в угол, где шла азартная игра в очко, спросил (вопрос получился напряженным, не сумел скрыть):

— Воры, вы — с нами?

Воры промолчали. Никто внешне не щекотнулся, игра шла своим чередом. Лишь когда сонный, воловатый с виду Фаэтон — авторитетный каторжанин из честных блатюков, снял банк, он же и ответил на острый вопрос бунтаря:

— Растолкуй темному человеку, хлопец, сколько там нашего? Охрана может хипишнуться раньше?

— Не исключено. Фокус рисковый. Или не привык рисковать?

— Делайте свою революцию, мужики, и Бог вам навстречу.

Вор с трудом подавил глубокий зевок, продолжил, не поднимая на майора шелковисто мирных глаз:

— Мы будем дожидаться неизбежного конца преступного мира, который ему завещал товарищ Ленин. Верно, Блоха? Как на бану: сидишь и ждешь. Глянул — нет ментов, по-шустрому вертанул у лоха уголок с барахлишком, раскопал у богатенькой мадам гробик с мехами и снова сидишь смирно, ждешь, когда тебя повяжут представителя законной власти… Ладом тасуй, подлюка, знаем мы ваши столичные зехера.

Бывший майор Рысаков понял вора так: кроит жулик, ему надо посоветоваться с остальной блататой.

— В других отсеках ждут нашего сигнала, — продолжил он почти командирским тоном. Но тут вмешался косоглазый Кныш, притусовавшийся к воровской компании на последней пересылке:

— В блудную тащишь мужиков, фраер. Вам тут не проканает.

— Глохни, мерзавец бздливый! — со злостью выдохнул майор, уже готовый пустить в ход кулаки. — Кто еще отказывается участвовать в операции?! Говорите сейчас, потом будет поздно. Потом будет бой!

Заключенные молча смотрели на майора, точно не веря, что все это может с ними случиться, а бескровные губы сомкнулись плотными швами. Тут же среди воров произошла короткая тусовка. Подогретый Блохой, Кныш дернул из-за голенища нож:

— За оскорбление, пидор, придется ответить!

— Ша! — придержал его за руку Фаэтон, заподозривший в ситуации неладное. — У них свой блат, Петя, пусть вас не влекут сторонние соблазны. Сдавайте.

— Да, он же — во! — Кныш саданул три раза по вентиляционной трубе рукояткой ножа. — Девять пулеметов на палубе. Всех, как траву, покосят. Сука беспогонная!

И еще раз стукнул по трубе наборной рукояткой финки.

— Пошто психуешь? — спросил Кныша седой крепкий сибиряк из нечаянных убийц. — Святое дело затевается. Ежели менжуешься — отойди…

— Ну, блин! Разбазарилось фраерское отродье! Фаэтон, дай я его заделаю!

— Оно вам надо, Петя? — подражая Фаэтону, спросил Блоха и криво улыбнулся нечаянному убийце. — Не буди в нем зверя, фуцан!

Фаэтон задумчиво оглядел обоих и поначалу только пошмыгал носом, но потом сказал:

— Базар окончен, — не замечая обнаженного ножа в руке Кныша, похлопал его по щеке колодой карт. — Вы, Петро, и вправду понтовитый. А фраер нынче дерзкий пошел: по запарке и грохнуть может. Не заслобит. Верно, Евлогий?

Нечаянный убийца промолчал, и в самом деле не больно испугавшись. Следящий за разговором бывший майор отвернулся от воров с подчеркнутым презрением. Обвел суровым взглядом зэков:

— В каждом отсеке — наши люди. Их никто не остановит. Сейчас мы сделаем так. Вадим!

Из плотного строя каторжан вышел молодой парень с широким разворотом плеч и слегка прищуренными каштановыми глазами.

— Встань сюда, Евлогий, — Рысаков указал нечаянному убийце на место, где он должен встать. — Вадим поднимется тебе на плечи, чтоб вас было не видно. Когда откроется люк и будут подавать баланду, он прыгнет на заднего конвоира с автоматом.

— Там ведь еще мусор! Успеет выстрелить…

— Не успеет, — у парня с каштановыми глазами был мягкий, но уверенный голос. — Я и того тресну. В крайнем случае, рискую один…

Воры прекратили игру, с нескрываемым интересом поглядывая на репетицию бунта, как взрослые смотрят на забавы способных пацанов.

— Нас будут кончать вместе с фраерами, — вздохнул ростовский фармазонщик Лимон. — Они затеваются на полный серьез…

— Да-а-а, тут, пожалуй, не отмазаться. Послушай, майор, — окликнул Рысакова вор, — можем войти в долю и предложить вашему бойцу приличного подельника.

Рысаков вопросительно глянул на Фаэтона.

— А чо?! — Фаэтон был миролюбиво вежлив. — Мусора сытые, могут оказать сопротивление. Что тогда? Наш хлопец — тоже не пальцем деланный. Они их приберут без хлопот. Остальные повалят следом. Только веревку привязать надо вдоль трапа.

— Ее у нас нет, — процедил сквозь зубы уловивший выгоду майор.

— Блоха, у вас была веревка. Отдайте канатик революционерам. Вы что сквасились? У вас лица красивше нет? Распахните гнидник!

Беленький, похожий на херувимчика воришка, провел рукой по розовой щеке, застенчиво отвернулся.

— Я же вам ее в прошлый раз засадил, Савелий Станиславович, — плаксиво пролепетал он. — Под расчет могу пожертвовать на нужды революции.

— Не заставляйте людей ждать: на дело идут! Тля крученая!

Блоха распахнул телогрейку, вытащил из штанов моток крепкой веревки.

— Ну, где ваш человек? — уже совсем по-деловому спросил майор.

— Вершок! Двигай сюда, сынок, — позвал кого-то вор. — Покажешь фраерам, как это делается, Кныш, отдайте ему приправу.

Косоглазый вор чуть поколебался, но все-таки вынул из-за голенища финку и протянул ее молодому цыгану, у которого она тут же исчезла в рукаве атласной рубахи.

Тяжелая волна ударила в борт. Корабль вздрогнул всем корпусом.

— Меняет курс, — сказал парень с каштановыми глазами.

— Почем знаешь? — спросил, сверкнув фиксой. Вершок.

— Знаю, — односложно, не взглянув на цыгана, ответил Вадим. — Через полчаса будем в нейтральных водах…

— А когда — в Японии? — хихикнул Блоха.

— Хватит зубоскалить! — осадил его мрачный и решительный Рысаков. — Иначе прежде попадешь в парашу! Запомните все: кто менжанется — лично грохну!

— Ну, это не по-советски, гражданин майор, — Блоха язвительно, без тени страха смотрел на Рысакова, не прекращая ерничать. — Чо я — кулак али троцкист какой-нибудь?! Я — честный вор…

— Стоп! У меня сильно не заблатуешь. Идешь с нами или…

— Какое может быть «или»? Тебе же русским языком сказано, рог тупой, мы — в деле!

Майор нервно облизал губы и шагнул к Блохе. Он был до крайности взведен, а вор не собирался уступать.

В это время в вентиляционной трубе послышался скрежет. Все, как по команде, повернули головы, даже Рысаков. Прошла минута, может, две, из отверстия высунулся гофрированный шланг.

— Дачку кум послал, — ухмыльнулся собравшийся поддержать за Блоху мазу Лимон. — Пользуйтесь, фраера!

Никто не откликнулся. Зэки застыли в прежних позах. Звякнул и слегка приподнялся верхний люк, через который подавали баланду.

— Предупреждаю! — Голос полковника Намина звучал с металлической твердостью. — Предупреждаю! Всякая попытка бунта будет задавлена паром. Обед отменяется! Зачинщики будут строго наказаны!

— У-у-у! — протяжно взвыла сирена. Люк захлопнулся, и вой потерял свою противную силу.

Все недавнее, напряженное, взрывчатое состояние медленно оседало в каждом зэке, и только Рысаков не желал смириться. Майор сжал кулаки до хруста, не замечая того, что на него смотрят, выплеснув на лицо гримасу отчаянья. Затем поднял кулаки на уровне головы, плотно прижал к вискам.

— Отблатовал, пивень! — беспощадно улыбался холодной злой улыбкой Блоха. — Кинули вас через плешь! Это тебе не в войну играть.

— Повешу тебе на хавальник серьгу, если ты не заткнешься! — неожиданно сурово предупредил товарища Фаэтон и сел на корточки, не спуская с Кныша внимательных глаз. — Ты помнишь, Петя, на Озерлаге был Кешка Колотый?

— Из воров? — спросил Кныш, скорчив задумчивое лицо, но оно получилось слишком напряженным. — Не тот, который Ужа кончал?

— Ну, ну! — подыграл Савелий Станиславович. — Помнишь?

— Я с ним кушал. В крытый вместе уходили. Он там хвост и откинул.

Фаэтон, вдруг потеряв всякий интерес к Кнышу, резко повернул голову вправо и спросил потрясенного Рысакова:

— Хочешь знать, кто вложил побег? Вас вложили, майор, чо тут гадать, когда стукача купили еще на материке!

Рысаков недоверчиво вглядывался в говорящего, точно что-то припоминая. Трагичность пережитого сменялась другими чувствами. Майор убрал от висков сжатые кулаки и сказал с усмешкой:

— Рабы играют только в предательство. Ну что ж, да здравствует великий творец общества негодяев товарищ Сталин.

— Гонит, — подмигнул Фаэтону несколько притихший Кныш и, вытянув ноги, привалился спиной к мешкам. — Надо было его раньше зарезать, чтоб не мучился…

Кныш улыбнулся и прикрыл глаза.

Зэки начали отходить от Рысакова, озадаченные странными словами Фаэтона, почитая за мудрость не крутиться около человека, которого вложил с потрохами кто-то из них. Майор продолжал стоять, с болезненным любопытством наблюдая за дремлющим Кнышом. Казалось, он лелеял и взбадривал в себе порочное желание, старательно пряча его под внешним спокойствием.

Перемена произошла очень гладко, так что наблюдавший за ним Вадим ничего особенного не приметил. Но вот Рысаков сгруппировался, это была уже машина, готовая разрушать, а затем, оттолкнувшись от дрожащего пола отсека, майор упал вперед. Рука вытянулась, и два жестко поставленных пальца провалились в глазницы Кныша. Чвак! Откликнулась на удар хлюпающая беспощадность лопнувших глаз и выплеснулась кровавой пеной на щеки. Стесненный невыносимой болью, крик напомнил глубокий стон смертельно раненного зверя. Рысаков выдернул пальцы из черепа, и они начали пухнуть в поврежденных суставах.

Большинство из присутствующих ничего не поняли, но души их успели сжаться от поступившего ниоткуда сигнала — смерть!

Тянулось время, подрагивая вместе с корпусом судна, которое тащило в своем железном чреве несколько тысяч сваленных в кучу заключенных.

«Феликс Дзержинский» шел на Колыму. Обычный рейс, обычный груз. Кого-то только что убили. Эка невидаль! Всё когда-нибудь умрет, всё когда-нибудь развалится. Мир условен, и работают в нем только условности. Выдумки людей, не знающих, как поступить со свободой волеизъявления. Впрочем, все может быть и сложнее: за каждым нашим поступком стоит сила, в нем заинтересованная…

— Ты убил вора, — с мрачной торжественностью произнес, решительно приподнимаясь, Лимон.

Это было похоже на приговор. И это стало приговором.

Бывший майор нянчил сломанные пальцы. Он обернулся, чтобы ответить, но проглядел цыганенка. Вершок нырнул под правую руку Рысакова, тут же выпрямился с натянутыми от напряжения жилами на тонкой шее.

— А-а-а!

— А-а-а!

Переплелись их голоса. Еще живой майор почти поймал цыганенка за глотку, успел вымазать ее кровью покойного Кныша. Большего не случилось…

— Пусть, — прошептал Рысаков, оседая перед убийцей на колени, — пусть…

Слово застряло в его угасающем сознании, он повторил его еще раз, уже совсем нездешним голосом:

— Пусть…

— Товарищи, — прошептал бывший кадровый партработник Житов, обводя зэков перепуганным взглядом. — Что ж это происходит?

Ему никто не ответил. Вершок наклонился, пытаясь выдернуть оставленную под сердцем майора финку, и тогда Евлогий толчком отбросил его от умирающего.

— Сгинь, паршивец!

— И то верно! — поддержал Евлогия бородатый мужик из семейских староверов. — Тебе, нехристю, уши надрать надо али сжечь. Чо ж мы смотрим-то, мужики?!

Очнувшиеся от внезапных потрясений зэки загудели, начали подниматься, и воры уже стояли жидкой цепочкой, обнажив ножи, зная — их сомнут, если все так покатится дальше. Один Фаэтон, казалось, безучастно наблюдал за происходящим. Но потом и он сказал:

— Зря убил майора, сынок. Майор кончал Кныша…

— Кончал вора, Фаэтон! — поправил его Мотылек.

— Ты глупее, чем я думал, — сокрушенно развел руками Фаэтон. — Их побег вложил Петюнчик…

— Чо буровишь?! Из ума выжил! Он — вор. Я с ним из одной чашки кушал.

— Лучше бы ты съел эту пропастину! — не на шутку рассердился Фаэтон. — Придется все объяснить сходке. А ты, мора, ответишь перед мужиками сам.

И уже никто не рискнул с ним спорить. Евлогий поднял с пола веревку, ту самую, что подарил для побега застенчивый Блоха, шагнул к ощетинившемуся было цыганенку. Так они стояли совсем недолго. Когда к Евлогию подошел бледный Китов, Вершок опустил руки.

— Вешать будете? — чуть слышно спросил он.

— Так уж убьем, конечно! — подтвердил Житов.

— Не надо душить, Евлогий. Не надо. Вор… вор должен от ножа умереть.

— Законы знаешь, а совести нет. Подлючая порода!

Но тем не менее внял: наклонился еще раз, выдернул из затихшего майора финку.

Вершок перекрестился. Дрожащие губы его сомкнулись, спрятав золотой зуб. Он стоял, понурясь, опустив в пол глаза.

— Евлогий, — позвал нечаянного убийцу мягкий голос Вадима. — Эта смерть никому не нужна.

Сибиряк искоса взглянул на парня, вытер о засаленную рубаху цыганенка лезвие ножа.

— Он получит свое. За хорошего человека.

Вадим поймал руку Евлогия уже на взмахе. Остановил, хотя было видно — это стоило ему большого труда.

— Ты за кого мазу держишь, гондон штопаный?! — ошалело прошипел нечаянный убийца. — Он же…

— Эта смерть лишняя, — перебил его, ничуть не испугавшись свирепой рожи, Вадим. — Понимаешь — лишняя. Она уже никого не спасет…

— Да чо ты дрочишься, Евлогий, ширяй и этого козла! — крикнул охочий до кровавых зрелищ педераст по кличке Пакентошенный.

— Дырявые на разбирушках помалкивают, — глухо урезонил педераста мрачный Лимон. — Вам только волю дай…

Евлогий оттолкнул Вадима, и тот откинулся на плотную стену окруживших их зэков. Затем он выкинул номер, который никто не успел разгадать: вскинул вверх руки, раскрылся для удара. Перед испуганной позой нечаянный убийца опешил. Короткого замешательства хватило Вадиму для того, чтобы нанести от виска четкий и хлесткий кросс, после которого Евлогий доской опрокинулся на заплеванный пол. Носком сапога отбросил в сторону нож, но когда за ним наклонился шустрый цыганенок, прижал наборную рукоятку подошвой.

— Пошел отсюда, гнида!

Поднял нож, сунул за голенище и еще раз с презрением посмотрел на Вершка.

— Строгий фраер, — покачал головой Блоха. — С таким лучше со спины базарить. Как он его треснул, легавый буду!

— Поинтересуйся за баклана, — Фаэтон сделал жест рукой, приглашающий Блоху сесть напротив. — Може, спецом сюда кинули. Понял? Играем ваши кони?

— Воры босиком не ходят, — закокетничал форточник, стрекоча ожившей в его руках колодой.

— Тогда вынайте портсигар, что вы слямзили у Колумба. Нет, вы гляньте: эта сука собирается к нам вернуться. Хвост по-людски откинуть не может.

По телу умирающего Кныша пробежала судорога.

Ноги скрючились, словно он собирался сесть. Лимон даже посторонился. Но судорога вскорости прекратилась. Зэк вытянулся, еще потянулся, расправился тягучей струной. Остановился, замер, как бы прислушался к приближению собственного конца. Струна ослабла, и он выдохнул остаток жизни, устранив все сомнения по поводу своей смерти…

— Ты точно знаешь — Петя курванулся, или, может, подкеросинили революционные фраера? У них же за душой ничего святого, кого хошь грязью обольют!

Фаэтон сквасил лицо, крякнул и сказал, держа перед собой собранные в щепоть пальцы:

— Если бы Петюнчик постучал пиковиной не но трубе, а по твоей башке, ты бы все понял.

— А! — Блоха даже подскочил. — Ну, крученый пидор: так он, значит, сбляднул еще на пересылке? Помнишь, его кум дергал из хаты на допрос? Вернулся, колбасой от него пахло…

— Кныш прокололся раньше. Ты наш базар на Озерлаг усек? Там же одни политики и шваль, вроде этого шпидагуза. Кеша Колотый вломил сходку в Златоусте. Слинял туда. Того же поля ягодка.

— Получается — майор казнил подлеца справедливо? Поспешил Вершок… С другой стороны: они могли нас выпустить на палубу и там из пулеметов… А?

— Никак вы думать начали, гражданин Блоха?! Кажите ваш бой! Мимо денег. Дайте сюда портсигар. Что еще играется?

«Феликс Дзержинский» пришвартовался в порту назначения утром. Открылись люки, холодный морской воздух ворвался в трюмы корабля. Вадим видел, как в проеме появилось бордовое лицо.

— Трупы есть? — спросило оно в утвердительной форме.

— Четыре, гражданин начальник! — бодро доложил Житов.

— Пять, — поправил бывшего партработника ушастый мужик с перебитым носом. — Брательник того зверька тоже помер. Как договорились…

— Подавать по одному! — последовала команда.

В люк опустили рваный брезент с привязанными по углам канатами.

— Петюнчика — первого, — по-деловому распорядился Фаэтон. — Они стесняться не станут, ежели ихний…

Груз приняли. Опять наклонилось бордовое лицо старшины, заслонив кусок серого, хмурого неба.

— Кто кончал Кныша, выходит первым.

— Он тоже трупом заделался, гражданин начальник!

— Давай эту суку наверх!

Фаэтон ласково улыбнулся, весьма уважительно к себе расположенный:

— Всё в масть, граждане фраера. Ворик-то был с гнильцой…

Подняли трупы, спустили трап. На палубе заключенные, сомкнув за спиной рукп, тонкой цепочкой, соблюдая дистанцию, спускались на пирс, где стояли, подняв воротники бушлатов, автоматчики; овчарки сидели у ног проводников, готовые выполнить любую команду.

— Шестьсот сорок второй — кричал у конца трапа молодой, подтянутый сержант, рисуя номера на спинах заключенных.

«Я буду шестьсот шестьдесят девятым», — просчитал цепочку тот, кого звали Вадимом.

Взгляд его остановился на подъехавшем к краю пирса американском «додже». Из машины вышел водитель и открыл дверцу перед заспанным или просто неухоженным полковником. Тот с брезгливым выражением лица небрежно махнул рукой вытянувшемуся перед ним пожилому капитану, медленно зашагал вдоль этапа.

«Плохое настроение», — зэк проводил грузную фигуру полковника и тут же вернул взгляд к машине. Он понял, почему это сделал только тогда, когда увидел оставленный в замке ключ зажигания… С этой секунды заключенный Упоров не мог думать уже ни о чем другом. «До машины — метров тридцать. Надо бежать вдоль строя, чтобы они не посмели стрелять. Ворота открыты. Куда ехать?!»

— Шестьсот шестьдесят восьмой! — для обдумывания времени не оставалось.

— Шестьсот шестьдесят…

«Пора!»

Сержант ойкнул и согнулся от удара по колену. Три метра до ближайшего конвоира зэк одолел одним прыжком. Левая ладонь отвела ствол автомата с каким-то убежденным спокойствием. Головой снес того самого капитана, что минутой раньше тянулся перед неухоженным полковником.

«Я еще живой! Живой!» — успевал думать беглец, увернувшись от невесть откуда взявшегося человека в штатском. В тот момент он напоминал зверя, почуявшего разницу между клеткой и свободой, и был готов отдать любую цену за каждый новый шаг к дверце «доджа», понимая — цена одна…

Громадный пес возник перед ним уже в прыжке.

Вадим скинул его с груди, но когда собака прыгнула вновь, припечатал кулак меж злобно-желтых глаз, вложив в него собственную ярость. Овчарка упала, хватая вялой пастью воздух, вскочила, очумело сунулась в ноги бегущему конвоиру. Они свалились вместе, матерясь и взлаивая, будто одно целое.

Тра-та-та! -прогремела над этапом пулеметная очередь.

— Ложись! — рявкнул капитан, выхватывая из кобуры пистолет.

Водитель «доджа» слишком поздно разгадал замысел беглеца. Он заслонил собой дверцу, однако удар по затылку бросил его лицом на бампер и, откинутый той же рукой, плашмя влип в лужу.

Машина вздрогнула, крутнулась почти на одном месте. Пожилой капитан спокойно поднял пистолет до уровня глаз. Сразу после выстрела беглец почувствовал, как перекосило «додж». Следом прозвучал еще один выстрел, машину кинуло к телеграфному столбу.

«Все! — сказал себе зэк. — Это все…» Он ударился об руль, но не почувствовал удара. Подумал: «Сейчас меня застрелят. Хорошо стреляет капитан…»

Это было странное, необъяснимое состояние: маета рождения мыслей. Они толклись у какого-то невидимого порога, напоминая словно не его собственной памятью лица, предметы, события. Чувствовал он себя не то чтобы хорошо, а как-то беззаботно, пусто, неутвердившимся в разуме существом.

Прежнее, далекое, пережитое состояние возвращалось к нему в облаке серого омрачения. Облако касалось просыпающегося сознания, оживляя его сдержанной болью. Но оно никак не могло устояться: его вытеснял приятный свет. Просто свет, где не было привычных мыслей о боли, а следовательно, и о теле. Он ни о чем не думал. Он жил другой жизнью, которую даже не мог оценить, временами лишь вяло догадываясь о каком-то внутреннем мире, обнаруженном им самим таким случайным образом.

Тот, кто отмерял ему земное, вдруг изменил замысел, позволив лишь потоптаться на пороге будущего, и снова вернул в законные времена. Тогда-то и появилась боль, приятный безначальный свет удалился и удалилась легкость в том светящемся сознании. Да, оно было заполнено светом, как праздник в детстве, когда еще не знаешь, что такое настоящая жизнь…

Вернувшаяся жизнь началась с нового познания себя, и он поначалу испытал отвращение к будущим страданиям, даже вроде бы хотел попроситься назад. Но двери закрылись, боль проявилась неожиданно, стянув к себе все вялые мысли.

Постепенно человек ощутил вкус собственной крови на засохших губах, а слух уловил чью-то едва узнаваемую по смыслу речь:

— Дышит, товарищ старшина, ей-богу, дышит!

Голос — прикосновение сумерек к коже: почти не ощутимый.

— Не шуткуй, Степан. Хлопцы над ним постарались.

— А я…рю, ч… он…ит.

Кто-то выкусывает кусочки из первого голоса и вместе с ними сглатывает смысл сказанного.

— Та перестань! Пошли покурим.

— Живой! — голос уже четкий, как близкий крик.

— Фэномэн! Ни, ты тильки подумай — целый взвод дубасив, а он живой! Бис бэзрогий! Може, добьем, Степан? Я его вже и с довольствия зняв.

— Что вы, Григорий Федорович! Человек ведь!

— Який же то чоловик, колы он у замок попав?! Сюды, браток, чоловика не пошлют. Туточки содиржаться врагы народу. Цэй и умэр 753. Усик?

— Так точно, товарищ старшина!

— Ну и молодец, сержант! Так, може, добьемо гада? Начальство тильки дякую скажет.

— Не могу, товарищ старшина. Как хотите — не могу!

— А ще комсомолец, поди! Як же ты Родину защищать будешь от врагов, Сидоренко?! Змолк. Тоди иды в канцелярию. Скажи — одыбал 753-й. Нехай карточку восстановят.

— Слушаюсь, товарищ старшина!

— Ни, стой-ка…

Старшина осторожно задумался, как о чем-то ему непонятном, по-детски закусив ноготь большого пальца.

— До завтра потерпим. Глядишь — сдохнет. После такого нормальные преступники долго не живут. Ты, Сидоренко, сам себе працу ищешь. Иди, чого ждешь?

Сержант не послушался, стоял, разглядывая старшину подозрительным взглядом.

— Ты иды, не бойсь. Нужон он мени! Ладно, пошли вместе.

Шаги унесли ровный стук сапог, и он постепенно увяз в тиши длинного коридора. Заключенный попробовал вздохнуть глубже… не получилось. Воздух застрял в глотке тяжелым комом, причинил боль. Она быстренько разбежалась по телу, отзываясь на каждое движение тупым уколом в мозг. Он вздохнул еще раз, крикнул и потерял сознание…

Шагов за дверью заключенный не слышал, пришел в себя, когда где-то у затылка звякнул ключ, сделал два скрипучих оборота и замер…

«Сейчас он войдет, чтобы убить меня. Не стоит об этом думать».

Да как не думать: «Трус. Это же совсем не больно, ну разве что еще разок потеряешь сознание. Зато потом…»

Двери поддаются ржаво, но уверенно двигая впереди себя застоявшийся воздух камеры, и старшина появляется в тесном сознании зэка на первом плане, отстранив даже боль. Но тут же Вадиму становится не по себе.

Вовсе не от присутствия старшины, это зэк принимает как приговоренный наличие палача, а от того, что он видит человека в диагоналевой гимнастерке с двумя планками орденских колодок на груди… закрытыми глазами…

Видит какой-то предмет в его правой руке, но важная деталь ускользает, потому что ему хочется закричать от своего открытия. И приходит мысль: «Кричать нельзя: потеряешь сознание. Тут-то он тебя этим предметом по голове. Боишься, значит, хочешь жить».

Старшина переложил предмет в левую руку и перекрестился. Теперь непонятно: то ли перед ударом, то ли совесть мучает? Это у старшины-то совесть?! Зэк начал волноваться, дышать стало совсем невыносимо.

Охранника смутил появившийся на щеках лежащего румянец. Он осторожно вытянул трубочкой губы, спросил полушепотом:

— Слышь, 753-й, одыбал, чи шо?

Заключенный напрягся, стараясь распахнуть глаза или что-нибудь произнести. Усилие стоило ему потери сознания… Но раньше, чуть раньше, были шаги по коридору. Решив, что это судьба, старшина сунул в карман галифе молоток, закрыл за собой двери камеры, почувствовал себя спокойно, как человек, которого Бог не обделил ни разумом, ни совестью…

«Он меня не добил», — подумал зэк, очнувшись, и сразу вспомнил последнее, что удержала память от побега. Кажется, он поскользнулся или тот, рыжий с рыбьими глазами, ударил сапогом по пятке. Ты только успел вцепиться ему зубами в шинель, прежде чем на затылок обрушился приклад. Сознание еще оставалось: удар смягчила шапка. Следом перед глазами возник другой приклад, окованный белым металлом. Прямо в лоб! Скрип костей собственного черепа — последнее, что сохранила память…

Теперь боль сидела в самой сердцевине костей, связывая его с внешним миром насильственной усталой связью. Он так и подумал: «Боль устала». Дальше мысль не пошла, потому как открылся смотровой глазок, в камеру проник неясный свет. Снова стало темно, и прозвучал голос:

— Почему нет света, старшина?

— Не нужон он ему. Скоро преставится.

— Устав существует даже для мертвых. Откройте!

Темнота ржаво распахнулась. На пороге камеры трое в аккуратной воинской форме. Первым вошел гладко выбритый лейтенант с лицом аскета и запоминающимся выражением глубоко озабоченных глаз. Коверкотовая гимнастерка перехвачена блестящим кожаным ремнем, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам. Щеголь. Сопровождающий его сержант на полголовы выше и держит широкое, непроницаемое лицо чуть внаклон.

— Устать! — выныривает из-за них уже знакомый зэку Григорий Федорович.

— Будет вам, Пидорко! — досадливо отмахнулся лейтенант. — Его сам Господь Бог не поднимет.

— Бога нет, — конфузливо шутит Пидорко. — А мы усе — от обезьяны…

— Вижу, — лейтенант наклонился над зэком. — Вы меня слышите, 753-й?

Заключенный слегка приподнял веки.

— Моя фамилия Казакевич. Я начальник этого блока. Прошу неукоснительно выполнять правила внутреннего распорядка. Письма писать запрещено, как и разговаривать с кем-либо, петь песни, читать вслух стихи, иметь при себе колющие, режущие предметы, веревки, ремни…

Заключенный закрыл глаза, подождал и едва заметно улыбнулся: он уже не видел с закрытыми глазами. Все было нормально.

— Чему вы улыбаетесь, 753-й? Вам здесь нравится?

— Он без сознания, — сказал тот, кто сопровождал начальника блока.

— Зробым сознательным, — опять пошутил старшина Пидорко.

— Вы уж постарайтесь, Пидорко. Только не перестарайтесь. Знаю я вас.

Казакевич вышел из камеры, именуемой в профессиональном обращении «сейфом», продолжая думать о странной улыбке 753-го. Тюрьма для особо опасных преступников включала в себя полторы тысячи одиночных камер-сейфов, сваренных из стальных листов, и была заполнена теми, кто уже не мог рассчитывать на обретение свободы или хотя бы изменения жизни.

Железный замок, именуемый зэками «спящая красавица», каждый свой день заканчивал в полной тишине. Сумрак ночи неслышно вставал из-за ее пугающих неприступностью стен, затушевывая незрелой темнотой далекие спины гор. Ветер, шаставший весь день по безлогой долине, прятался в ельник у ручья до следующего утра, поскуливая временами заблудившимся псом. Весь мир становился серо-синего цвета, а тюрьма — не сказка ли! — неожиданно вспыхивала хищным бдительным светом, напоминая огромный лайнер в пучине океана. Он манит и пугает, как праздник ночи и приют одиночества, где люди кожей пьют свои законные мучения, расплачиваясь по всем счетам за праздник и приют.

— 753-й повесился!

Голос приходит из смотрового глазка:

— 753-й еще живой!

— Тягучий, сука! Назло, поди, старается?

Через час в камеру вошел врач. Осмотрел заключенного, с некоторой растерянностью и непониманием почмокал губами:

— Пожалуй, он будет жить, Пидорко.

Тот с некоторым сожалением посмотрел на прыщавого доктора, почесал затылок:

— Та хай живе, вражина! Сам толком определиться не може: чи жить ему, чи сдохнуть. В сомнениях, рогомет!

— Через неделю… Нет, через десять дней перевести на общий режим.

— Нам бумага нужна, товарищ доктор.

— Завтра напишу рапорт. Вы что курите, Пидорко?

— Махорку, ее туберкулез, говорят, боится. Годно?

— Годится. Знаете, как в том анекдоте: при отсутствии кухарки живем с дворником.

— Педераст, значит, у вас дворник?

Доктор вздохнул, принимая от старшины щепоть махорки:

— Вы — мудрец, Пидорко. Большой мудрец.

— Да уж не глупей этого, — кивнул на зэка довольный похвалой надзиратель. — Учерась говорит: «Душа вернулась». Я аж весь вспотел: покурил дурогону. Он лежит и улыбается. Ну, сумасшедший, какой с него спрос…

Зэк попробовал подняться на следующий день после посещения доктора: очень захотелось есть. Чашка с баландой и пайка хлеба находились под дверью.

В продолжении часа, а то и более, он осторожно спускался с нар, но в конце концов треснулся лицом о бетонный пол. Баланду он все же выпил по-коровьи, опустив в чашку потрескавшиеся губы, заглатывая вместе с кусками переваренной селедки сгустки собственной крови из расквашенного носа. Все делалось по-животному терпеливо, и язык плотно облегал каждый бугорок на дне чашки, когда он вылизывал предполагаемый жир.

Пайку заключенный взял в зубы, с ней и полз к нарам, чувствуя грань утомленного сознания и не переставая думать, что сейчас он начнет видеть сквозь закрытые веки. Зэк этого не хотел, он просто боялся страхом дикаря, увидевшего электрическую лампочку, предпочитая жить в земном, низменном измерении, без чудес и всяких других не осиленных мозгом потрясений.

«Надо жить своей жизнью, этой вот, той, которая есть», — убеждал себя 753-й, не замечая, как выпала изо рта пайка сухого хлеба. Тогда он наклонился и выкусил из нее маленький кусочек. Усилие оказалось лишним…

Открыв глаза, заключенный увидел перед носом яловый сапог.

— Яка ж людына настырна, — сокрушался где-то вверху Григорий Федорович.

— Столь кровищи потеряв, абы нажраться.

Голос его уже не был тем вкрадчивым, приторно сладким голоском, каким он обращался к нему в первое знакомство, и потому Упоров решил — старшина не пустит в ход молоток.

Пидорко с сержантом бросили его на нары. И сержант сказал:

— Здесь всегда селили каких-то ненормальных.

Пидорко по привычке насторожился, спросил с интересом, чтоб подзадорить сержанта:

— С чего ты взял таку глупость?

— Ну, как же! Помнишь того, за которого твой земеля пострадал?

— Умничал много, вот, как ты, — похолодел лицом и голосом Пидорко, развернувшись, пошел по коридору, тверже, чем всегда, чеканя шаг.

— Да я же… Просто так я, — мямлил ему вслед растерявшийся вконец сержант и даже плюнул с досады, услыхав слабый стон очнувшегося зэка. — Пропади ты пропадом, козел!

У Пидорки был повод обидеться. Полгода назад в этой камере содержался генерал НКВД. Большой, изнеженный номенклатурной столичной жизнью человек с одним и тем же отработанным на многочисленных допросах властным выражением лица. Он даже плакал сурово, когда его допрашивали самого.

Старший надзиратель шестого блока старшина Коротич генерала боялся и потому сочувствовал. Однажды, засидевшись у своего преданного подручного Пидорко, он распахнул душу перед тем, кто был и тих, и кроток, и послушен…

— Такого чоловика загубылы мабуть без вины, — Коротич вытер рот рукавом гимнастерки. — Ты глянь, Григорий, який сановитый. Я к ему пидходыть робею, а его… ошибка произошла, самый настоящий произвол!

Пидорко по-уставному кивал головой, слушал внимательно, чтоб той же ночью изложить содержание совместной пьянки на листке, вырванном из школьной тетради дочери. Безграмотно, но с четкой мыслью — старший надзиратель усомнился…

Днем позже утративший бдительность Коротич валялся в ногах начальника тюрьмы Челебадзе, рассказывая ему свой послужной список:

— Двадцать рокив верою и правдою. Три раны от беглецов имею, две медали за боевое отличие.

— Какое, говоришь, отличие, дорогой? — не прекращая чистить ногти, весело спрашивает полковник, сам вручивший награды старшине.

— Боевое, товарищ полковник!

— На фронте, значит, отличился?

— Ни! При задержании беглых злыдней. Усю банду политических одним махом. Лично наводил.

— А знаешь ли ты, дорогой, где работаешь?

— У турми особого назначения, для особых врагов народив.

— Что такое турма? — пытал, испытывая внутреннее удовольствие, кутила и бабник Челебадзе.

— Ну… это, как это говорится, — морщит лоб Коротич, — крепкий, крепкий дом, где самые ярые злыдни сидять.

— Неточно, дорогой, — улыбнулся старшине полковник — Очень даже приблизительно. Турма — место наказания и исправления особо опасных преступников. Как же ты будешь исправлять, Коротич, преступников, когда сам не веришь в их виновность?!

— Верю я! Ей-богу, верю! Дайте возможность исправиться!

— Дадим, — черные оливы полковничьих глаз сбросили ленивую поволоку. В них появился хищный блеск. — Мы не звери. Дадим тебе возможности.

Ухоженными руками полковник пошевелил папку с личным делом Коротича.

— С завтрашнего дня заступаешь на дежурство. Старайся. Вон преступники исправляются и тебя исправим. Твой 571-й вчера умер, а я узнал, что ты ему сала не принесешь. Это ж надо додуматься: врага народа салом кормить!

— Виноват, товарищ полковник!

— Ладно, я человек не злопамятный. Иди. Можешь поздравить Пидорко с повышением: теперь он — старший надзиратель. Достойный, преданный делу чекист. Ты как думаешь?

— Так точно, товарищ полковник. Мой ученик.

— Товарищем гордишься? Это хорошо…

Выздоравливал 753-й медленно, но через десять дней, как распорядился доктор, заключенного перевели на общий режим, и каждое утро он был обязан поднять нары, проводя время до отбоя на ногах. Видеть с закрытыми глазами Упоров перестал окончательно, страх его тоже покинул, и он старался не ворошить прошлого, только боль продолжала сопровождать каждое движение. Однажды он подумал — нет нужды жить в таком неловком состоянии, есть нужда его изменить. В общем, как получится. Даже если боль тебя доконает, это все же лучше, чем ничтожество и бессилие.

Первый момент новой жизни едва не стал последним и не положил ей конец. От резких движении внутри образовалось так много боли, что, казалось, она имеет огромный вес и давит им на все органы сразу. Зэк сделал паузу, а когда чуток полегчало, продолжил приобщение к движению. Усмиренные болью помыслы не погоняли тело. Руки легко взлетели над головой и так же мягко опустились на бедра, легкие с хрипом втянули в себя пахнущий железом воздух. Движение повторялось до тех пор, пока не возникало головокружение и не оставалось сил бороться со слабостью.

Он поклялся себе, что не произнесет ни одного слова до того дня, когда отожмется от пола сто раз.

— Сто! — повторил заключенный вслух для пущего самоутверждения и замолчал.

Руки трещали в суставах, полосатая роба прилипала к мокрой спине. Зэк трудился, с воловьим упорством раскачивал себя как человека, готового совершить великий подвиг или великое сумасбродство.

Как-то ночью ему приснилась женщина. Упоров говорил с ней, затем она требовательно обняла его, а он оказался не в силах ответить на ее страсть, сидел с опущенной головой, точно потерявшийся скопец…

— Утрудился, соколик! — ерничала женщина, похожая голосом на ту случайную, оказавшуюся с ним в бане на Хабаровской пересылке. Они так ничего и не успели, помешал настырный дежурный, и женщина явилась в сон, чтобы высказать ему свою обиду. Уходя, она сказала: «Больше не приду».

Зэк проснулся в плохом расположении духа и все пытался угадать, к чему бы ей его тревожить. А гадая, краснел.

В тот день он отжался девяносто раз. Долго не мог подняться с холодного пола…

— Что 753-й? — спросил у старшины Пидорко лейтенант Казакевич.

— Молчит. Так, прикидываю, полгода не разговаривает. Заметил за ем одну странность.

— Я вас слушаю, Пидорко! — поторопил начальник шестого блока.

— Отощал, как гонный волк, а телом вроде укрепился.

— Это все?

— Та еще одна странность, говорить неловко.

— Онанирует? Валяйте, рассказывайте, я ж не девица. Я — ваш начальник и должен знать все о заключенных.

— Зараз подкрался я к глядунку. Та в аккурат было в четверг, да, в четверг, сосед баню топыв. Глянул тихонько, а вин стину кулаком дубасит. Открыл глядунок. Думаю — померещилось. Трохи переждав, шасть ище… Дубасит! Мабуть, умом подался? По времени — пора…

— Есть опасение — может повредить стену?

— Шуткуете, товарищ лейтенант. Таку стену гаубица не пробье. С ума спрыгнул.

— Запретить ему сходить с ума мы не в силах.

— Почему? — искренне удивился Пидорко.

Казакевич улыбнулся и погладил старшего надзирателя по вьющимся волосам:

— Замечательно вам живется, Пидорко. Просто и ясно.

— Та не худо, — заважничал надзиратель. — Нынче кабанчика зарежу, салом вас угощу. Теща скоро уезжае… Жить можно.

— Сверьте поведение 753-го с правилами. Если есть отклонение — накажите.

— Слушаюсь! Нэпрэмэнно накажем!

— Пидорко! — вспыхнул Казакевич, но, взглянув в чистые, как степные роднички, глазки надзирателя, тут же остыл.

— Надежный вы человек, Пидорко: в вас невозможно ошибиться. Кстати, для чего у вас голова?

— Соображать должна! Гы-гы!

— Попробуйте этим заняться, чтобы не беспокоить меня по пустякам.

— Поняв, товарищ лейтенант!

Козырнул старшина и четко замаршировал по коридору. Через несколько минут из торчащей в потолке трубы в камере заключенного номер 753 хлынула ржавая вода. Старший надзиратель открыл глазок, крикнул в приподнятом настроении:

— Охладись, придурок лагерный! Будешь знать, как стену дубасыть! Гы-гы…

Ключ поворачивается в замочной скважине, делает оборот, но почему-то замирает. Он должен повернуться еще раз, и тебе прикажут нести парашу. Девять шагов по желтой кишке безлюдного коридора. Выплеснул содержимое и вернулся в сопровождении молчаливого охранника. Все знакомо. Или войдет старшина, последует команда: «Лицом к стене!» Тебе сунут под колени расшатанный табурет.

— Повернитесь! Руки за спину!

Парикмахер из крымских татар, с лицом, на котором плясала старая ведьма, будет крушить тупой бритвой недельную щетину. Кажется, татарин специально не точит ее: ему нравится наблюдать за мутнеющими от боли глазами клиентов. Садист!

Он ничего не угадал.

— Лицом к стене! Смирно!

За спиной шелестят бумаги, голоса звучат по-деловому, без сильных интонаций. Должно быть, большое начальство.

— Где карточка 753-го?

— У начальника тюрьмы, товарищ генерал.

— Пусть Челебадзе принесет ее сам.

— Слушаюсь, товарищ генерал!

Шаги усыхают за дверью. Кто-то задержался. Кажется, Казакевич. Он говорит — голос его не всегдашний, а ближе к человеческому:

— Не шевелитесь, Упоров. Вы находитесь здесь, как шпион. Постарайтесь корректно объяснить генералу. И забудьте наш разговор.

Дверь встала на место. Ключ сделал положенные обороты. Заключенный прижался лбом к стене и немного погодя сообразил — у него появился шанс. Неужели?! Он стал потным, словно стоял перед огнедышащей топкой и жар обнимал его огнедышащим вихрем.

— Ну, Господи…

Потер виски, пытаясь восстановить душевное равновесие.

— Стоять смирно!

— Зураб Шалвович, доложите ситуацию по 753-му.

Челебадзе помедлил, наверное, нарочно, чтобы дать понять всем — его не пугают генеральские погоны. Он начал говорить чуть с юмором, как за обеденным столом:

— По картотеке он — шпион, но по жизни — дурак. Верно я говорю, 753-й? Молчит восьмой месяц, стену кулаками бьет…

— Давайте по существу, Зураб Шалвович, — перебивает генерал.

— Можно по существу. Казакевич, расскажи генералу об этом подонке. Одни хлопоты с ними, понимаешь!

— Слушаюсь! — щелкает каблуками начальник шестого блока. — Статья 58 прим. пункты 17 и 19. Провоз из Америки нелетальной литературы. Три тома Есенина, два тома Ницше и Бунин. Контакт с иностранными гражданами. И последнее — избиение начальника режима парохода «Парижская Коммуна».

— Чекиста ударил! — кончик хищного носа начальника тюрьмы лег на щетку подкрашенных усов. — Такое должно караться высшей мерой!

— 753-й, кругом!

Заключенный повернулся и увидел, что генерал похож на корабельного повара с «Парижской Коммуны», у которого не было даже имени, потому что все, включая замкнутого испанца капитана, звали его Егорыч.

Генерал тоже был слегка кособок, но особенное сходство проявлялось в положении широко поставленных глаз, страдальчески распахнутых и одновременно грустных.

Еще он чуть-чуть смахивал на больного ребенка.

— В чем выражался ваш контакт с иностранцами? — спросил генерал.

— Боксировал с чемпионом Лос-Анджелеса, без ведома капитана.

— С негром?! — грузный Челебадзе сразу же оживился и, забыв про генерала, ехидно переспросил: — Хочешь сказать, что дрался с негром?

— Я нокаутировал его, гражданин начальник.

— Ты?! — у Челебадзе испортилось настроение. — Он что, больной был? Ты кого хочешь обмануть?! Чемпион Лос-Анджелеса!

— Ну и что? Я сам был чемпионом Тихоокеанского флота.

Челебадзе покрутил мягкой, как подушка, ладонью у виска, словно ввинчивал лампочку, но не нашел нужных для выражения своего состояния слов и, тем раздосадованный, крикнул, багровея плывшим лицом:

— Повернись к стене! Какой подлец! Нет, вы посмотрите, товарищ генерал: страна его боксу учила для защиты Отечества, а он чекиста… челюсть сломал! Что он тебе — негр, что ли?!

Генерал молча глядел над головой начальника особой тюрьмы, и тот вдруг осознал, что у генерала есть что доложить там, в Москве, потому-то он такой неприступный. По Челебадзе было известно и другое: пока его полковничьи погоны весят больше генеральских.

Только зачем весь этот сыр-бор? Лучше решить дело миром…

— Много накопили хлама, товарищ полковник. Место этого уголовника — в колонии строгого режима!

Голос генерала прозвучал сурово, но все же начальник тюрьмы уловил в нем внутреннюю дрожь от неполной решительности. Желание и возможности явно были не согласованы. К толстому грузину тотчас вернулось прежнее благодушие:

— Дорогой, враги народа не грибы, я их не собираю. Мне их присылают такими, какие они есть.

— Существует инструкция! Ее надлежит неукоснительно выполнять!

— Много чего существует. Но мало еще людей тщательных, преданных делу товарища Сталина. Они позорят звание советского чекиста!

Отработанную фразу Челебадзе говорил всем проверяющим, всем подчиненным, которых отправлял в командировку, чтобы без лишних нервных издержек переспать с их женами.

— Вот недавно звонил Лаврентий Павлович. Спрашивает: «Зураб, ты куда Алиева девал?!» Ну, этого, который хотел стать над партией.

«Зачем они говорят при мне? — с тревогой думал заключенный. — Неужели я уже списан? Или привычка не замечать заключенных. Все равно не к добру такие разговоры…»

Зэка потрясывал легкий озноб. Генерал мельком взглянул на Упорова, сохраняя во взгляде то же незлобное выражение, с которым появился в камере, и, не обращая внимания на жестикулирующего грузина, шагнул за порог.

— Дорогой, — донеслось уже из коридора. — Я живу в мире со своей партийной совестью.

— Как же отец Макарий?

— Вах! Бах! Сплетни!

Заключенный номер 753 не знал, что Зураб Шалвович исповедуется в 47-й камере у отца Макария и это стало предметом разговоров и поводом для доносов.

Заключенный думал о своей дальнейшей судьбе, и когда за спиной раздался голос Казакевича, вздрогнул от неожиданности:

— Вы что, на самом деле побили негра-чемпиона?

— Я же сказал, гражданин начальник, — нокаутировал в четвертом раунде.

— А начальника спецотдела?

— В первом…

Казакевич хохотнул и прикрыл дверь.

— Устать!

Крик бьет по расслабленным нервам. Заключенный не сразу находит себя в реальном мире. Цепкая рука старшины сдергивает его с нар. Шлеп! Удар плашмя о цементный пол приводит зэка в чувство, но человек еще лежит у яловых сапог надзирателя сырой тряпкой.

Притворился.

— Устать! Сказано!

Пидорко кричит для повышения чувства собственного достоинства. Он вкладывает в крик скрытую ярость за перенесенные от начальства оскорбления и желание еще раз убедиться, что кто-то стоит ниже. Старшина, в сущности, не такой уж злой человек, просто жизнь его украшена единственным для души удовольствием, и если его можно получить так легко, почему нет?

— Слушай сюды, 753-й! Ну, чо чухаешься?! Ушибси, цаца! Уразумей — каково хорошим людям от твоих кулаков! Тебе велено отсель убираться. Хватить жировать на дармовых харчах! Ты даже враг-то не настоящий! Туфтовый вражина! Вещи е? Тоды повертайся. Спеленаем тебе крылышки.

Наручники лязгают с тупой уверенностью собачьей пасти.

— Выходи!

В коридоре ждет Казакевич. Тонкое лицо лейтенанта коробит полусонная гримаса недовольства: рано подняли. Он вяло отбрасывает гибкую плеть руки, указывая направление зэку.

— Не оборачиваться! По сторонам не смотреть!

Прямой желтый тоннель покрыт литыми щитами в рубчик. Двери камер слегка утоплены в стене. Коридор напоминает гнойный свищ в каменном теле тюрьмы.

753-й уперся взглядом в жирные лопатки шагающего впереди надзирателя. Неокрепшие после сна ноги шаркают но неровностям цементного пола. Шаги Казакевича звучат, точно на параде, четко, и заключенный мучается желанием подстроиться под этот шаг. Начинает задыхаться от дурацкого напряжения и столь продолжительной ходьбы.

Бум! Бум! Бум!

Ударный звук подбитых каблуков стаптывает мозг, и тело начинает слегка покачивать в стороны. Наконец лопатки идущего впереди надзирателя замерли. Заключенный с хрипом втянул в себя воздух.

— Стоять!

Условный стук в квадратное оконце. Глаза из открывшейся амбразуры осмотрели всю группу.

— Номер?

— 753-й!

— Упоров Вадим Сергеевич?

— Так точно!

Его лицо сверено с фотографией. Дверь ушла в желтую стену почти бесшумно, и забытый запах извести напомнил о доме детства. После стальной коробки камеры комната показалась огромным залом, и каждый предмет на фоне свежевыбеленных стен смотрелся с поразительной четкостью.

В центре небольшой, обтянутый дерматином стол, рядом с ним — кудрявый лейтенант с погасшей папиросой во рту. На скамье, что у самой стены, сидел уже переодетый заключенный с типичной уголовной рожей, которой он всячески старается придать скорбное выражение. По обеим сторонам зэка — два охранника с автоматами. В левом углу, почти напротив стола, — поставленный на попа гроб, который создавал настроение торжественности, какой-то недоговоренности, словно сейчас должен появиться его будущий жилец или хозяин.

Упоров не успел додумать до конца эту деталь.

— Распишитесь здесь, товарищ лейтенант, — дежурный ткнул пальцем в раскрытый журнал.

Вадим натянул пахнущие прогорклым жиром ватные брюки, широкую, но без пуговиц, телогрейку. Сапоги были стоптаны внутрь, ноги болтались в них, сдирая кожу о жесткие ранты. Он поднял на дежурного глаза.

— Чо копаешься, мудило?! На вот, да побыстрей!

Дежурный бросил ему две скрипящие от грязи и пота портянки.

— Треножить будете?

Из-за спины Казакевича вынырнул вездесущий Пидорко, весело заворковал:

— А як же! Цен вот дюже бегучий. Давай сюды, 753-й!

— Он уже не 753-й, — поправил веселого надзирателя Казакевич, несколько раздосадованный его действиями. — Он — заключенный Упоров Вадим Сергеевич.

— Ишь ты, подлюка, фамилию заработал. Все одно стреножим! Хлопцы, где ваши обручальные колечки? Сейчас мы их, шакалов, повенчаем.

Носатый конвоир стряхнул сон, молча достал из рюкзака кандалы.

— Ну, теперь я за тебя спокоен, гражданин баклан.

И повернувшись к сидящему со скорбным выражением лица зэку, приказал:

— Встань, мерин!

Лицо зэка начало розоветь. Он, поменяв скорбное выражение на злую гримасу, ответил грубо:

— Ты меня не выкладывал, мусор вшивый!

Сидящий с правого бока конвоир среагировал первым, он припечатал кулак к его переносице, а онемевший от наглости старшина только успел поддеть падающее тело сапогом.

— Ну, вот, — кудрявый лейтенант брезгливо передернул плечами, — опять задержка.

И натянув на голову шапку, распорядился:

— Веркопуло, заканчивайте передачу. Я — в машине.

Он кивнул Казакевичу, пошел к боковой двери, натягивая на ходу меховые рукавицы.

Ноги заключенных стянули кандалами. Упоров перекинул вялую руку подбитого зэка через плечо, потащил почти волоком.

Звезды он увидел неожиданно. Он их больше никогда не видел такими. Они были крупные, как показалось, зеленые. Но главное — они были настоящие, на настоящем холодном, бесконечно глубоком небе. От свежего воздуха голова наполнилась хмельным звоном, а легкие сжались, и Вадим закашлялся.

Три шага до стоящего во дворе тюрьмы «воронка» даются с трудом. Щелкнул замок. Тот конвоир, что первым ударил арестанта, открыл зарешеченное оконце, предупредил:

— Ведите себя тихо, подлюки!

Машина вздрогнула. Избитый выругался и потряс головой.

— Одыбал? — спросил Упоров.

Ответа не последовало, лишь засаленный рукав телогрейки медленно, как-то неуверенно стер с лица кровь.

Рев задыхающегося на подъемах мотора жестоко резал слух, после тихого сейфа это оказалось невыносимым испытанием, и он зажал уши руками. В конце концов дорога выправилась, тогда же он увидел или, скорее, почувствовал взгляд сокандальника.

— Эй, как тебя? — пришел из угла осторожный вопрос. — Какой масти будешь, мужик?

Упоров повернул к нему отсутствующее лицо, долго не убирал взгляда, рассматривая чахлого, но довольно молодого человека, прежде чем ответил:

— Сам по себе. Без масти. Зовут Вадим.

— Фраер, значит, — облегченно улыбнулся побитый. — Моя кликуха — Каштанка. Должен знать.

— Не знаю.

— Понятно, там, где ты отдыхал, одна масть — враги народа. Для тебя назовусь просто — Федор. Но ты точно — фраер?

— Сказано тебе — без масти.

— Так не бывает, Вадик! У всех есть свой цвет: мужик, фраер… Это близко и не противопоказано. Лишь бы не сучня или беспредел, хотя и это близко.

Федор шмыгнул распухшим носом, сморщился, но разговор продолжил:

— Позволю полюбопытствовать: а в замок-то с чем попал?

— Не знаю.

— И статью забыл, конечно? Ты меня за кого держишь? Срок-то хоть помнишь?

— Четвертак.

— Солидно…

Каштанка заерзал на месте, даже немного просветлел лицом.

— Без компании содержались или как?

— Полтора года один.

— То-то я смотрю, вы немного не в себе. Прибацанный малость.

Машину подбросило на ухабе. Каштанка лязгнул зубами, закричал:

— Права украл, сука! Забыл, кого везешь?!

Упоров улыбнулся. Это была первая улыбка за последние полтора года. Он даже сам не поверил, но ведь действительно улыбнулся просто потому, что было весело…

— Оживаете понемногу, — подметил изменение сосед. — У меня все наперекосяк. Как вспомню про трюмиловку… Эх, проскочить бы Линьковый!

— Что это такое — трюмиловка? — среагировал на незнакомый термин Упоров. — Сам-то я моряк, бывший, конечно…

— Он, Господи! — притворно встрепенулся Каштанка. — С таким темным фраером в одних кандалах! На вашем языке это называется перевоспитание, на нормальном — ссучивание: бьют до тех пор, пока не сдохнешь или их сучью веру не примешь.

— Вас могут поставить перед выбором?

Каштанка вдруг утратил петушиную дерзость, горестно усмехнулся, и на впалых шеках его проступила заметная бледность:

— Мне что… мне выбирать не из чего: я вор, Вадим…

Наконец машина остановилась, по мотор продолжал работать, как в ознобе, потряхивая железный кузов «воронка».

— Спокойно, Жулик, спокойно, — кто-то в темноте успокаивает собаку. Она рычит, утробно сбрехивая коротким густым лаем.

Дверь с грохотом выпала в ночь. Ночь похожа на сплошной кусок черного льда. На Колыме темнота особенно плотная перед рассветом.

Вспыхнул фонарь. Яркий свет резанул по напряженным глазам зэков. А следом металлический голос выкликнул:

— Заключенный Вадим Сергеевич Упоров!

— Я!

— Заключенный Опенкин Федор Маркович!

— Здесь, гражданин начальник. Не волнуйтесь.

— А куда ты денешься, говно в кандалах?!

Он еще что-то хотел добавить, но вспыхнувший собачий лай заглушил голос, и только немного погодя раздалась команда:

— Выходи!

Зэки спрыгнули на землю, загулявшую под ногами зыбкой болотной шубою. Огни лагеря горели совсем близко. Сырая метель перечеркивала их тусклый свет строчками липкого весеннего снега. Отблеск лучей прожектора лежал на затворах автоматов охранников, одинаково безликих и молчаливых.

Каштанка опять шмыгнул разбитым носом, как можно любезней поинтересовался у того, кто назвал его «говном в кандалах»:

— Гражданин начальник, место не шибко знакомое. Что это за командировка?

— Повылазило, не видишь — Крученый! Ты ж тута ужо блатовал тем годом. Ну и память! Дрочишь, поди, часто?

— Все по распорядку, гражданин начальник. А верх чей на Крученом?

Гражданин начальник расплылся в довольной улыбке, в этот момент с вахты крикнули:

— Прекратить разговоры! Дежурный, принять двоих по спецнаряду.

Ветер ударил снежным зарядом в провода, они загудели голосом затухающего колокола.

— Шагом марш!

В помещении вахты было жарко. Солдаты спали вокруг круглой печи на лавках. Один из них, с курносым веснушчатым носом, вскочил при появлении зэков, уставился непонимающим взглядом.

— Вы чо гремите? Вы чо шум поднимаете?! — с трудом проговорил он заспанным голосом, взглянув на кандалы, смачно потянулся. — Козырные, видать, изловились. Все равно не гремите. Поспать дайте…

Калачиком улегся на лавку, поджав под себя ноги.

Тотчас заснул здоровым, молодым сном.

Упоров едва подавил в себе желание подойти к печке, прижаться спиной к ее нагретым кирпичам, вбирая живительное тепло измученным телом. Он смотрел и искренне завидовал беззаботному сну солдата: в такие сны приходят загорелые девки, их можно любить открыто, как любят только в сытых снах, да еще где-нибудь в далекой деревне без сельсовета…

Из боковой комнаты вышел коренастый лейтенант в небрежно накинутой на плечи шипели. Глубокие залысины придавали его совсем юному лицу выражение взрослой озабоченности, отчего лейтенант был похож на играющего в шахматы малолетнего вундеркинда.

Дежурный остановился перед кандальниками, начал покачиваться с пятки на носок.

— Душевно с вами побеседовали, Опенкин, — произнес он насмешливо, но без улыбки. — Свои или…

— Ваши, гражданин начальник. Почерк не узнаете?

— Значит, заработал!

И уж забыв о побитом воре, уставился на второго заключенного, слишком спокойного, чтобы лейтенант мог в это поверить.

— У вас, Упоров, было время подумать о своей судьбе. Советую не примыкать ни к каким группировкам, особенно к тем, к которой принадлежит этот тип…

Телефон за дверью прервал это нудное наставление. Короткий сигнал перешел в дребезжащий металлический хохот.

— Снимите кандалы, — лейтенант говорил уже с порога боковой комнаты. — Обоих — в карантинный барак.

Он пробыл в комнате не более минуты и снова появился на пороге, но без шинели.

— Старшина Мякшин! В шестом бараке — труп. Убийцу — в карцер!

— Взвод! — рявкнул пожилой старшина, застегивая широкий офицерский ремень. — В ружье!

Солдаты загрохотали сапогами и, разобрав оружие, выбежали на улицу.

Носатый конвоир терпеливо дождался их ухода и, подавив зевок, скомандовал зэкам:

— Руки — за спину!

Снял кандалы, положил их в рюкзак и кивнул в сторону двери с короткой табличкой: «Стой! Предъяви пропуск!»

Рассвет уже подбил соболиную шубу ночи голубым песцом молодого утра. Стало проглядней, и фигуры часовых на вышках обозначились застывшими куклами. Звездный свет пошел на убыль, растворяясь в робком рождении дня, звезды посерели какой-то чахоточной серостью, смотреть на небо стало неинтересно.

Вадим вспомнил свое последнее утро во Владивостоке с такими же серыми звездами на небе. Он возвращался на корабль по утренним улицам вместе со старым официантом ресторана «Золотой Рог», и тот устало кивал на копошившихся в подворотнях дворников:

— Вдивляюсь! Нет, это меня просто поражает!

Раньше каждый дворник мечтал найти золотой червонец, который потерял пьяный купец. Интересно, что ищет советский дворник?

Ему объяснили в кабинете следователя — и про дворников и про многое другое, о чем он шутливо спрашивал у своих клиентов.

Взволнованный старик попросил воды, ему дали в лоб, и задавать вопросы стало некому…

«Дед мог обслужить в долг, — думал заключенный, шагая по мерзлой дорожке. — Если бы такой нашелся среди чекистов и дал тебе в долг немного свободы… Недельку! Нет, маловато. Хотя бы месяц, и можно досиживать. Дурак! Ты еще сидеть не начал!»

От внутренних переживаний он даже не почувствовал, как его обыскали у входа в карантинный барак.

Двери барака открылись после двух длинных звонков и удара по рельсу. На пороге возник высокий простуженный старшина, кашлянув в кулак, спросил с раздражением в хриплом голосе:

— Кого еще тут черти принесли?

— Двух прими, Кокошкин. По спецнаряду прикатили.

— Масти какой?

— Один из воров, Каштанка это. Другой — политический из замка.

— Шмонали?

— Да. Оттуда чо привезешь?

— Есть ловкачи… Из замка? — бубнит Кокошкин. — По запарке небось залетел. Оттуда добры-то не возвращаются.

— Залетел, как положено, гражданин начальник, — не утерпел задетый небрежным тоном старшины Каштанка.

— А ты вообще глохни! Не то под раздачу попадешь!

«Не стоило с ним заводиться», — подумал Упоров, наблюдая за тем, как старшина поднимает задвижку и смотрит в камеру. После этого повернул в замке ключ, отбросил со звоном засов.

— Входите, членоплеты!

Они вошли и остановились в шаге от порога. За спиной лязгнул засов.

Камера встретила новичков выразительной, настороженной тишиной. Но тишина была нетерпеливой, а потому скоро кончилась, и Каштанка, чуть ерничая, проговорил:

— Приветствую уважаемых каторжан!

Ему не ответили. Тогда он повернулся к Упорову и сказал:

— Нс обижайтесь: народ устал на трудовой вахте!

Вадим пожал плечами, продолжая осматриваться.

Камера была опоясана двухъярусными нарами, сколоченными из толстого листвяка. Посредине стол, привинченный к заплеванному полу массивными болтами.

Справа от двери параша, на ней старый узбек, сохранявший вид почтенного аксакала.

Пахло человеческим потом, прелой кожей, еще чем-то всегда тюремным, наверное, потным страхом.

Вадим остановил взгляд на задумчивом узбеке, и тот сразу начал тужиться, имитируя запор.

Каштанка неожиданно психанул:

— Да что это за кодляк, в котором нет места приличным людям?! Или вам глаза не служат?!

В левом углу на верхних нарах, где двое играли в карты, закрутили головами. Не принимавший участия в игре громадный зэк с наколотой на щеке бабочкой потребовал с угрозой:

— Кажи масть, гости!

Тут же с нижних нар соскочил шустрый, похожий на зачумившуюся обезьянку кавказец и, пощупав телогрейку Упорова, предложил:

— Слышь, мужик, играем гнидник?

— Оставь меня в покое, — попросил шустряка Упоров.

— Ну, чо ты менжуешься, легавый буду! В нем уже двадцать сидельцев умерло. Ставлю рубаху с одной заплатой.

— Ты будешь двадцать первым, — уже сурово предупредил кавказца Вадим, чувствуя — тот подскочил не случайно.

— Я вас спросил за масть, гости! Почему молчим?

Тот, с бабочкой на щеке, уже спустил с нар ноги в сапогах ручной работы.

— За мою масть, хозяин, можешь спытать у Заики. И придержи язык, пока он у тебя во рту, а не в моем кармане!

Один из играющих захлопнул в ладонь три карты, сощурившись, поглядел вниз.

— Ба-ба-батеньки, никак Каштанка?! Говорили, тебя в замок устроили, поближе к врагам народа.

— Рылом не вышел для замка. Вчера мы слиняли с той командировки. Этот каторжанин… — Федор Опенкин положил руку на плечо Упорова, — почти два года пролежал в сейфе.

— Надо же! — Заика сделал удивленные глаза. — Из воров?

Федор вздохнул, развел руками, избегая глядеть на своего сокандальника и одновременно изображая разбитой рожей высшую степень огорчения:

— Увы, мастью не вышел: он — политический.

— Может быть, сын Зиновьева или этого, как его, ну…

— Можешь не продолжать! Каштанку с сукой в одни кандалы не закуют! Где наше место?

— О чем ты спрашиваешь, Федя?! — огорчился тот, кто только что пытал их за масть. — На верхних нарах.

Они легли рядом, расстелив на неструганые доски телогрейки. Заика сбросил карты и вытащил из-под телогрейки кусок хлеба:

— На, Федя, подкрепись с дороги.

Опенкин подмигнул Вадиму заплывшим глазом, разломил хлеб на две половины:

— Я же говорил тебе, Вадим, плохих воров не бывает. Чо играешь, Заика?

— Чу-увствую — голый васер.

— А с кем садился и зачем?

— Вором назвался.

Они разговаривали между собой в полный голос, так, словно их беседа не касалась сидящего напротив Заики крепкого, но какого-то суетливого, не но ситуации разговорчивого зэка.

Между тем игра подходила к концу. Тот, кто играл с Заикой, смахивал трясущейся ладонью капельки желтого пота со лба, хотя в камере было совсем не жарко, и говорил, пытаясь разрядить обстановку и размягчить сурового партнера:

— Фарту нынче нема, а на Широком я усю зону обыграл…

— Ты тогда богатый, — ехидничал большой зэк с бабочкой на щеке.

— Та не, при мне оно все. Но оно есть, можете не сомневаться. Вор вору должен верить…

— Почему тогда Седому не поверил? Телогрейку с него сдернул. Через тебя он легкие застудил. Помер через тебя…

— Чо ты буровишь?! — вскинулся потный зэк. — Он мне свой гнидник законно засадил! При свидетелях!

— Шпиляй-шпиляй — не отвлекайся! — посоветовал тихий, как осенняя морось, голос от самой стены камеры. — Карты слов не любят.

— Ой! — обрадовался Каштанка. — Есиф Палыч, не ожидал вас видеть.

— Здравствуй, Федя, — прошептал тот же голос от стены. — Не ходи меня обнять: у меня — насморк. Еще с Одессы. Когда менты везли нас в открытой пролетке.

— Когда ж это случилось, Есиф Палыч?

— Девять лет назад. В Одессе самый стойкий насморк и самый поганый мент. Они ловят даже стариков, немощных пенсионеров карманной тяги. За свою долгую жизнь я вытянул не меньше миллиона, а лежу на одних нарах с бездельниками или такими, как этот…

Есиф Палыч что-то разглядел в игре и поменял голос:

— Эй, как вас там?! Пузырь! Бросайте бой! Ваши не пляшут!

— Помолчи, пархатый! — закричал громче, чем следовало кричать в таких случаях, потный зэк, обнажив крепкие зубы. — Это наша игра! Верно, Заика?

— Верно, — подтвердил Заика, тихо прибавил: — Расчет. И не грубите старшим…

— Чо он в карты лукается?!

— Расчет, — повторил тверже Заика, при этом его светло-голубые глаза омрачились вспыхнувшей злобой. — Был договор…

— Куда спешить?! Не последний день сидим. Вор вору должон…

— Вор фуфло не играет. Ежели он, конечно, настоящий вор, а не… — Есиф Палыч сделал паузу, Пузырь напряженно скосил глаза в его сторону и затаил дыхание, — церковный… Клюквенник… поганый!

Есиф Палыч закончил фразу, и вся камера глянула в сторону Пузыря с презрительным неодобрением. Даже узбек на параше покачал седой головой.

— Брешет жид, — отодвигаясь от Заики, пролепетал потный зэк. — Вот вам крест — неправда!

Он действительно перекрестился. Только это никого не убедило.

— Чем платить, у меня есть. Думал, в одну камеру сховают, сунул ему гроши…

— Как кличут твоего подельника?

— Ципой. Из честных он…

— Он из тех же, что и ты, Пузырь, — безжалостно наседал Есиф Палыч. — А церковный вор, сам понимаешь, хуже мента. И еще…

— Не тебе, щипачу пархатому, за мою масть судить!

— И еще, — как ни в чем не бывало продолжил Есиф Палыч. — Ципа — бандит. Он был штопорилой до тех пор, пока ты не предложил ему грабить храмы. Такой грех! Такой грех! Вас надо резать в колыбели…

— Расчет! — уже не скрывал угрозы Заика. Рука его нырнула за борт бушлата и вернулась с широкой турецкой бритвой.

— Не психуй, Аркаша! — отпрянул Пузырь. — Мышь врет. Зараз у Кенаря спытай за меня. Спрячь перо! На вора руку поднимаешь.

— Кенаря зарезали суки. Ты же знаешь…

— Ашот! — коротко позвал Есиф Палыч. Так окликают послушных псов.

— Не надоть, мужики! — Пузырь толкнул в живот Заику, сиганул с пар. Он приземлился на бок. Вскочил.

Но сверху на него тяжелым кулем свалился тот — с бабочкой на щеке. Сцепившись, они покатились по грязному полу. Проигравший полз, волоча на себе уже двух зэков. Свинцовые вены на шее вздулись, и ногти ломались, царапая грязный пол камеры. Подскочил дерганый кавказец, ударил ползущего каблуком по затылку.

Двое других затянули на его горле полотенце и, приподняв, треснули лбом об пол.

— Что они делают?!

Упоров попытался вскочить, однако тут же в бок уперлось острие ножа.

— Без шорохов, дружочек! — посоветовал невзрачный тип с синими губами залежалого покойника. — Слышь, Каштанка, уйми своего кента: он двигает лишка…

— Ну, шо ты, Вадик, — укоризненно покачал головой Опенкин. — Это церковный вор, к тому же бандит по совместительству. С таким букетом болезней в зоне долго не живут. Сейчас его отпустят на свое место, чтобы люди знали — воры за справедливость.

Нож все еще жалил бок. Его рукоятку сжимала опытная рука, она не дрогнет, если… лучше не дергаться. Вадим почувствовал, как слабеет тело от близости смерти. Но беспомощность, странное дело, не вызывала даже стыда. Он держался на самом-самом краешке и сумел это осознать всей своей перепуганной человеческой природой.

Словно в полусне Вадим видел продолжение страшного спектакля. Артисты двигались медленно, почти величественно, как древние жрецы на жертвоприношении. Хрипящего от напряжения Пузыря бросили на нары, еще раз ударили по затылку рукояткой ножа и стащили с него ватные штаны. Из них выпала бритва и кусок белого хлеба. Он уже почти не сопротивлялся, как пьяная уличная девка, пытаясь оттолкнуть от себя навалившихся палачей.

Коренастый длиннорукий армянин обхватил его под живот и, приподняв, со всего маху бросил на нары.

Пузырь задохнулся. Вздрогнули нары.

— Она согласная, — армянин обвел камеру счастливыми маленькими глазками, почмокал от удовольствия губами. — Вах! Вах! Вах!

— Скоты, — прошептал безнадежно Упоров. Он оглядывал изуродованные страстью физиономии сокамерников и вдруг нехорошо подумал о том, что среди них нет пострадавших: они все — на месте… в том самом месте, где и должна обитать мерзость. И был поражен своим открытием и закрыл глаза, чтобы не уподобиться им…

Спустя несколько минут, повернувшись к Упорову, Есиф Палыч сделал удивленные глаза:

— Таки Скрипач вас не зарезал?! Господи, какое общество: одни гуманисты и педерасты. Почему вы такой бледный? Вам сорвали выступление? Ну, это можно пережить: живой стыд всегда лучше мертвой гордости. Впрочем, вывернулись, значит, вывернулись…

Нож давно расстался с его боком, однако ощущение опасности не прошло. К тому же слова старого вора напомнили первый рейс в океане на корабле «Парижская Коммуна». Судно сближалось с терпящим бедствие сухогрузом «Восход».

— Все будет в порядке, — сказал скорее себе, нежели молодому штурману Упорову, капитан Альварес, не выпуская изо рта мундштук с погасшей сигаретой. — И запомните — моряк должен точно знать, что с ним ничего не случится. Сблизиться до предела!

— Большой риск, капитан, — предупредил второй помощник. — При такой волне мы столкнемся.

— Через час он сядет на рифы, через три — пойдет ко дну. Понаблюдаем? Сблизиться до предела!

Выброс!

— Удачно, капитан.

— Право руля!

Из глубины океана на днище «Восхода» надавила мощная сила. Стальная махина поднялась и застыла на мгновение в воздухе. Пауза была короткой. Нос корабля падал, словно нож гильотины. Штурман зажал зубами крик. Он уже чувствовал холод воды и тяжесть пучины.

— Право руля! — капитан чуть усилил интонацию.

Удар потряс «Парижскую Коммуну» до дрожащего гула.

— В левом отсеке течь!

— Включить насосы! Навести пластырь! Аварийную команду — в отсек!

После аврала капитан пригласил штурмана в свою каюту. Он выглядел усталым, но продолжал шутить:

— Мы так и не вывернулись. Зато спасли эту дурацкую посудину. Хочу заметить, Упоров, вы не долго носили с собой страх. Правильно делали.

Капитан подвинул к нему пузатую рюмку с коньяком.

— Моряк должен уметь забывать, иначе воспоминания будут ходить за тобой, как голодный пес за слепым нищим, и выхватывать лучшие куски жизни. Ваше здоровье, штурман!

«Интересно, почему он меня не зарезал? Этот сумасшедший Скрипач. Сволочь пустоглазая!»

Упоров осторожно пощупал то место, куда упирался нож. Он ощутил под пальцами биение сердца. Так близко. Одно движение — и сердце могло остановиться. Надо забыть. Твой срок еще не мерен…

— Уже б и вздремнуть не мешало, — потянулся рядом Федор Опенкин. — Баланду только утром приволокут.

— Кто этот тип? — спросил, глядя в потолок, Вадим.

— Тише ты, не базарь шибко. Из блатных он. И не затевайся с ним лучше — такой враз срок укоротит.

— Я уже забыл.

Скрипач храпел, как ни в чем не бывало…

Вначале осторожно звякнул засов, следом — скрипнула дверь, и камера, мгновеньем раньше погруженная в сон, замерла. Лишь притомившийся Ашот продолжал сладко похрюкивать во сне, причмокивая мокрыми губами. Остальные затаились по какой-то неведомой разуму команде самооткровения.

Дверь открылась без всегдашнего пугающего скрежета. Первым в камеру вошел мрачный человек в бешмете черного сукна, плотно облегающем необыкновенно длинное туловище. Гость огляделся цепким взглядом черных глаз и, сняв с головы баранью папаху, сказал, не поворачивая к дверям головы:

— Спят, хозяин. Входи.

Слова шли, словно из глубины желудка — с легким вороньим скрежетом.

— Зоха! — как имя собственной беды, выдохнул осунувшийся Каштанка. — Отгуляли воры…

— Надзиратель? — спросил недоуменно Упоров.

— Зоха-то? Нет, сука! — Опенкин закрыл глаза. — Наручники за спиной разгибает. Подельнику моему на Широком кадык вырвал пальцами. Из живого человека — кадык…

И опять повторил шепотом:

— Отгуляли воры…

На пороге появился еще один гость. На этот раз необыкновенно располагающий человек в надраенных, без единой морщинки хромовых сапогах. Он озирал мир полными сдержанной нежности голубыми глазами, и возникало невольное желание ему улыбнуться. Гость был солнечный, откровенно счастливый и составлял полную противоположность Зохе.

Прямо с порога человек прошел к скамье у стола. Сел, сцепив в лихой крендель слегка кривоватые ноги. Отчего стал еще более по-деревенски приятным парнем.

— Салавар — главная сука Советского Союза! Это гроб, Вадим! Ну да, вором жил, вором и сдохну.

— Кто им позволил? Где надзиратели?!

— Не шуми. Они по запарке и фраера замочить могут. Салавар нынче — и судья, и надзиратель. Трюмиловка!

Шепот вора разбудил в нем наконец чувство собственной опасности и вместе с тем непонятную в ней потребность. Вадим догадался: он рассчитывает остаться зрителем, это просто животный интерес. Ему стало противно от нечувствия к чужой судьбе, захотелось снова уснуть, чтобы ничего не видеть далее…

В камеру входили новые люди, по большей части крупные, сытые. Они сжимали в руках стальные забурники. Каждый сразу занимал свою позицию, оставляя место вокруг себя для замаха и удара.

Время торопливо жгло невидимые минуты. Оно словно чувствовало запах будущей крови, спешило утолить свое кровожадное любопытство. И он ненавидел время…

Под конец двое здоровых мужиков внесли лист железа, а третий — две кувалды с железными ручками.

— Зачем все это? — едва слышно спросил Упоров.

— Сказано — трюмить будут. Ты только не смотри, когда меня начнут…

Каштанка о чем-то вспомнил, окликнул соседа:

— Аркаша!

Заика скосил глаза, но не откликнулся.

— Дай мойку: сам уйду.

И рывком обнажил на руке вены. В это мгновение из-за столба, подпирающего верхние нары, выскочил Скрипач, кинулся к Салавару. Ближний из сук вскинул забурник, но тут же осел, схватившись свободной рукой за распоротый живот. Скрипач был почти у цели, когда огромная клешня Зохи поймала его кисть. Окровавленный нож вывалился на пол, и тогда чечен захватил в тиски шею вора, багровея, поднял над землей. Все произошло так быстро, что никто не успел осознать — в камере стало на две жизни меньше.

— Зачем же так? — опечаленный Салавар смахнул с сапога брызги утерянной Скрипачом кровавой слюны. — Он умер непозволительно легко. Это награда, а не наказание. Наказание есть очищение, а это… больше походило на расправу.

Салавар поднялся со скамьи, широко всем улыбнулся. Улыбка его опять смутила настороженных обитателей камеры, а он продолжил, по-видимому, зная ей цену:

— Негодяй заслужил наказание. Мы будем продолжать воспитывать…

— Кувалдой? — насмешливо спросил с верхних нар Есиф Палыч.

Салавар искусно сыграл удивление, голос его наполнили новые, искренние нотки.

— Этого не может быть! Что вы здесь делаете, богоубийца?

— Не понтуйся, Ерофей! Ты все знал наперед и пришел убить меня. Но когда ты, сучья морда, хилял вором и ел из этих рук…

Мышь показал камере свои гибкие ладони, как хороший купец показывает хороший товар.

— Хватит! — хищно оборвал Салавар. — Сегодня вы покушаете из моих рук, и мы — в расчете. Зоха!

— Обожди, Ерофей, — Есиф Палыч сел на нарах, повторил: — Обожди. Позволь переодеться. Рубаху сменить…

— Позволю, если вы не будете открывать рот и произносить разные глупости.

— Спасибо, Ерофей…

Еснф Палыч благодарил спокойно, с достоинством, словно ему приходилось умирать неоднократно, и он знает, как это делается без страха. Спокойствие приговоренного испортило настроение судье. Салавар топнул ногой и строго спросил:

— Еще воры есть?! Слышите, мрази, делайте объявку добровольно!

— А куды им деться? — прохрипел, с трудом поднимаясь, изнасилованный Пузырь. — Здеся они, Ерофей Ильич. Вон Заика ховается. Ворюга первостепенный. За см… Куды ж он подевался, козел? Щас я вас всех на чистую воду выведу…

— Тю-тю-тю! — присвистнул Салавар. — Тимошенко! Никак вас невинности лишили? Вы теперь, получается, не вор, а воровка?!

— Зараз не признаю ихнего закону и желаю…

— Обидели, значит. Попку порвали. Заруби себе на носу: в советах педерастов не нуждаюсь! Воры есть?! Честные!

— Есть!

С нар без суеты спрыгнул Заика, а следом — тот, с бабочкой на щеке. Рядом с Упоровым дернулся Каштанка, и тут же на его челюсть упал кулак моряка. Все получилось почти бесшумно, но Салавар уловил неладное. Однако оно не было осмыслено им до конца.

— В чем дело? — спросил он, сощурился, глядя перед собой уже недобрым взглядом.

Упоров растерянно развел руками, за него ответил доселе не выказывающий себя молодой грузин:

— Пустяки, генацвале. Фраер грохнулся — крови не терпит.

— И я, признаться, крови не терплю, — уже смиренно молвил Ерофей Ильич.

— Потому прошу этих преступников смягчить участь свою покаянием. Кто будет первый?

Заика быстро сунул руку за борт бушлата. Стоящий за ним Зоха был настороже; ребром ладони ударил вора по шее. Тот упал.

— Раскаянье не может быть актом формализма, — не замечая лежащего Заику, решил продолжить свою мысль Ерофей Ильич. — Человек должен внутренне так настроить себя, чтобы вести другую жизнь и поиметь большое отвращение к прежнему скверному существованию. Но ежели в вас не искоренена склонность к желанию блатовать…

Снова был короткий взгляд, укоряющий слушателей за непослушание, и с мукой произнесенные слова:

— …Готовьтесь к худшему.

Лежащего Заику растянули на залитом кровью полу, придавив сверху листом железа. Вор попытался подняться, но две кувалды обрушились на то место, где находились почки. Удары сыпались, не переставая, наполняя камеру гулом. Лицо зэка корчилось в немых стенаниях, как будто он пытался рассмешить пресыщенную подобными зрелищами публику.

Салавар поднял руку. Гул смолк. Молотобойцы отошли в сторону, тяжело дыша и косясь на погнутое железо.

— Поднимите!

До неузнаваемости преображенного испытанием зэка держали под руки. Эмалевая струйка крови поблескивала на сером подбородке. Было очевидно — он почти умер, стоит в сумраке перед вечной ночью, а руки его, как руки слепца, пытаются что-то нащупать перед собой.

— Надеюсь, дружеская критика понята правильно?

Вор с трудом вобрал в себя воздух и выдохнул с кровавым плевком в лицо главной суки Советского Союза.

— Га-га-га, — хрипел Заика, пытаясь протолкнуть застрявшее в горле ругательство.

— Не надо, — остановил его жестом Салавар, брезгливо вытирая лицо белоснежным платком. — Суд освобождает тебя от последнего слова. Правда, Зоха?

Тупой удар в спину Заики дошел до каждого. Вор качнулся вперед, глаза его расширились до неимоверных размеров, скосившись на выросшее из левой части груди острие кавказского кинжала.

— Насквозь! — ахнул один из молотобойцев.

Ерофей Ильич уронил под ноги платок, отшвырнул его начищенным носком сапога, сказал по-деловому:

— Бросьте эту тухлятину, тащите богоубийцу!

Зоха сам, как барс, прыгнул на пары, раскидав зэков, наклонился над Есифом Палычем, приподнял и снова бросил на прежнее место:

— Он ушел, хозяин…

— Старый обманщик! Верь после этого слову вора! Видите, граждане, кто паразитирует на вашем терпении?! Ну, а ты? — Вопрос был обращен к тому, кто тоже назвался вором. — Ты, Леший, с кем пойдешь по жизни?! Говори быстрей, у меня кончается не только время, но и терпение!

— С вами, — сказал, глядя в пол, Леший.

— Подними глаза-то! Ты теперь свободный человек! Подними и покайся, как положено!

— Я больше не вор! — на этот раз было сказано громко, даже слишком громко. — Я раскаиваюсь за позорное прошлое!

— Идешь с нами! А вас, граждане мужики и фраера, прошу подбирать себе компанию почестнее. Обращайтесь к нам с совершенным доверием. Не подведем! Всегда заступимся за трудового человека. До свидания!

Вышел он скромно, без излишней театральности, унося на открытом крестьянском лице опечаленную доброту хорошего человека.

Ссученный Леший было двинулся за ними следом, но, о чем-то вспомнив, прыгнул на нары, схватил сумку покойного Есифа Палыча.

— Оставь, — придержал его за руку молодой грузин. — Зачем покойников грабить? Он же тебе товарищ был…

— Не твое дело, зверек! Эй, там, тормозитесь: фраер буянит.

Один из сук взмахнул забурником, тогда Упоров поймал за руку, да так ловко, что она хрустнула в суставе. Парень заорал, и крик был сигналом к действию.

— Ломай нары, мужики! Всех кончат!

— Что за шум? — Салавар недоуменно оглядел камеру. — Мы же расстались друзьями! Вы, Леший, запомните — нельзя переть буром против народных масс. Запомните, животное! Вы призваны защищать их интересы от преступных посягательств воров! Иначе поссоримся…

Он как-то естественно забыл про Лешего, перевел внимание на Упорова. Смотрел с прищуром, но не враждебно. Возможно, хотел запомнить новое лицо.

— Неблагодарное занятие выкручивать руки своим защитникам, молодой человек. Я постараюсь вас не забыть…

Преданный Зоха заглянул в глаза хозяину, тот сделал вид, что не заметил, и легко поклонился:

— Еще раз до свидания, друзья!

Такого оборота никто не ожидал, и когда за Ерофеем Ильичом закрылась дверь, бывший директор прииска «Коммунистический» по фамилии Ведров подвел итог второму посещению Салавара:

— Теперь они тебя убьют. Он зря не обещает.

Упоров не стал отвечать Ведрову, подсел к баку с водой, зачерпнул пахнущую хлоркой мутную жидкость, чтобы с ладони брызнуть себе в лицо, а затем — в лицо Каштанки. Белесые ресницы вора дрогнули, с пьяной отрешенностью открылись глаза. Федор сел и потрогал челюсть:

— Тебе чо, бык, силу девать некуда? За что ты меня треснул?

— Надо было.

Он пришел к выводу — Каштанка притворился, но почему-то от своего открытия покраснел сам и, отвернувшись, пошел ставить банку на место.

— На нож просишься, баклан?! — рычал в спину Опенкин, поминутно сплевываясь и матерясь.

— Они бы вас убили, — философски заметил Ведров, разглядывая припухшую челюсть. — Гляньте на Аркадия: его Зоха ножом насквозь прошил с одного удара. Кто бы сказал — не поверил.

— А рядом?

— Не знаю. Он из ихних, из тех, кто приходил трюмить…

— Худую ты мне службу сослужил, морячок: воры не поймут…

— Поймут, поймут, — успокоил его молодой грузин с мягкими движениями дикой кошки. — Ты — сам вор. Ты бы не понял?! Не надо думать о всех плохо, иначе я, фраер, тоже так начну думать о ворах.

Закончив разговаривать с Каштанкой, грузин протянул руку Упорову:

— Меня зовут Ираклий. Ты поступил честно. Давно не видел человеческих поступков. Можешь на меня рассчитывать.

Спокойно поклонился и вернулся на нары, легким прыжком подбросив гибкое тело.

— Фраер-то не простой, — пробормотал для Упорова Опенкин. — Девять касс, незаконченное высшее образование. С ним считаются воры…

— Он княжеского рода, — встрял в разговор Ведров. — Господи, что за время! Князья грабят банки, воры правят государством.

— Мало тебе дали, Ведров, — глухо произнес Каштанка. — Все свое гнешь. А того не знаешь, что не воры, а суки Россией правят. Историю партии читать надо внимательней. Сталин, правда, из воров, но курванулся на втором съезде и стал своих душить.

— На втором съезде Сталина не было!

— А ты что, там был?! Вот и молчи, раз не знаешь! Ой! Что ты наделал, Вадик? Мусала не работают.

Опенкин взобрался на нары, ворчливо приговаривая:

— Менты — бьют, кенты — бьют, суки ловят, воры — зарежут. Да что я — племянник Гитлера, что ли?!

Постепенно ночные страсти улеглись, и камера начала жить своей обычной жизнью: зашелестели в ловких руках шпилевых самодельные карты, кто-то дал кому-то в рожу под расчет, начались разбирушки. Покинувший парашу узбек молился перед дверью, вздымая к сырому потолку коричневые ладони. Имущество Есифа Палыча, состоящее из двух именных серебряных часов с цепочками, куска сала и отточенного до остроты бритвы перочинного ножа, которым он вскрыл себе вены, перешло на законном основании к Опенкину. Сало он тут же поделил между ближайшими сидельцами.

Проворные педерасты успели обобрать трупы еще до того, как в камеру вошли четверо санитаров с носилками в сопровождении вальяжного старшины, похожего на швейцара столичного ресторана.

— Опенкин? — старшина вскинул кустистые брови и, кажется, даже обиделся. — А ты как проканал между порченых?!

— Я им сказал, гражданин начальник, — поморщился Федор, — что вы — мой персональный кент. Обниматься полезли, суки!

— Никак не можешь без хитростей. И кто ты теперь — вор?

— Нет, гражданин начальник, старшина сверхсрочной службы.

— У! Пропадлина, в другой раз не сорвешься! У них нынче полномочий хватит на таких крученых. Считай, отсрочку получил.

— Спасибо, товарищ старшина, что побег мне не сорвали…

Старшина дернулся всем телом и уже открыл рот, но словесного выражения его возмущение не получило, и он пошел за санитарами, поправляя ухоженный длинный волос на яйцеобразной голове.

Команда Салаварова больше не появлялась, а карантин через неделю кончился и заключенных выгнали из барака на широкий грязный двор, где они толкли холодную хрустящую грязь рваными обувками, кутаясь в засаленные телогрейки и бушлаты. Первые минуты на вольном воздухе доставили немного удовольствия, но постепенно становилось все холодней и холодней, от тех неприятных перемен серая арестантская масса заволновалась.

— Строиться! — наконец затянул бабьим голосом костлявый дежурный с неповоротливой спиной застарелого радикулитчика. После чего куриной трусцой подбежал к седому скучному майору, начал что-то торопливо объяснять.

— К черту! — прервал радикулитчика майор. — Это что, девицы из Смольного или преступники?! Не забывайте, где работаете, Гладилин!

Майор решительно шагнул к строящейся колонне, сложил рупором ладони и объявил:

— Этап идет на «Новый», можете успеть к ужину, если поторопитесь.

— Что за командировка? — осторожно спросил у Ираклия пожилой карманник, близоруко щуря глаза.

— Не знаю, дорогой.

— А кто знает? — нудил карманник.

— Гражданин майор, дорогой!

Но вопрос уже запрыгал по этапу: «Кто знает за „Новый“?». «Кто знает за „Новый“?…» Он прыгал, прыгал, да и пропал где-то в середине строя, утонув в молчании нелюдимых бандеровцев.

Конвой повернул автоматы к строю; возбужденные запахом немытых тел зэков, собаки скалили клыки, вопросительно заглядывая в глаза проводников.

— Хотя бы раз в жизни поесть, как эта собака, — мечтательно произнес Ведров. — Господи, пошли мне ее пайку.

— А поводок? — спросил пожилой карманник.

— За такую пайку можно. Я ж — не вор. Я — просто временно изолированный, но советский человек. Я жрать хочу, а не блатовать.

— Разговорчики! Этап идет на «Новый», — еще раз повторил майор. — Шаг в сторону считается побегом. Конвой стреляет без предупреждения. Копченый, что скалишься?!

— Да вот зверек здесь огадился, гражданин майор.

— Пусть несет с собой: в дороге пригодится. Шагом марш!

Через час ходьбы Упоров почувствовал холод между пальцев ног, пожалел, что не снял с покойного Заики портянки. Побрезговал или постеснялся, теперь дорожка форс собьет. Этап одолел небольшой, но крутоватый перевал, и за ним открылся великолепный вид с прекрасным лесом в лучах восходящего солнца. Открылся, как правда, которую кто-то прятал от этих сбившихся в затхлую кучку людей.

— Эх, раздолье какое! — не выдержал шагающий впереди Вадима кособокий Ведров. — Столько места, а нам — тесно. Махнуть бы в лес.

— Кто тя держит — махай! — предложил Опенкин. — Старшина, отпусти мужика в лес за подснежниками.

— Хай бежит! — конвоир похлопал ладонью по автомату. — С сопроводиловкой. И ты за ём. Здесь на всех хватит.

— Стой! — кричит замыкающий колонну лейтенант.

— В чем дело, лейтенант?

— Заключенный помер. Старик этот, то ли математик, то ли еще кто.

— Ему бы на печи сидеть — он по тюрьмам шляется.

— Труп — в машину. Спрячьте оружие, лейтенант: он мертвее мертвого.

Лейтенант, однако, выстрелил, на всякий случай, в затылок маленькому седому человеку, и этап тронулся дальше. Дорога муторно тянула восемьсот голодных зэков в пологий тягун. Многие уже выдохлись и, не стесняясь, становились на четвереньки.

— Ползите, ползите, — подбадривал их веселый старшина. — Кто не доползет, доедет с Пифагором!

Отъярились собаки, перестали облаивать ползущих зэков, лишь изредка норовя хватить кого-нибудь из них за бок. Но перед вершиной Мертвого перевала они и сами начали ложиться на снег, прижимаясь к отполированному ветром насту лохматыми животами.

Хозяином тех мест был ветер. Он не знал отдыха в любую погоду, ни днем, ни ночью, заполняя легкие людей пронзительным холодом, принесенным из тундры.

Наконец выбрались на плоскотину. Стоять на ногах могли немногие.

— Сейчас бы умереть, — выдавил из себя Ведров, опускаясь на корточки.

— Попроси Стадника, — высунулся с новым советом пожилой карманник, оказавшийся выносливым ходоком.

— Загорайте, лодыри! — разгоряченный ходьбой старшина Стадник скрутил цигарку, затянувшись, внимательно осмотрел этап. Медленно, но уверенно взгляд его соскользнул с измученных ходьбой зэков и замер в немом удивлении.

— Ха — коротко, точно гавкнул, воскликнул Стадник. — До чего тильки люди не додумаются! Гляньте, граждане бандюги, яки гарны хлопцы!

Метрах в тридцати от дороги белели вмерзшие в лед трупы. Их было много и подо льдом, и на его голубой, отполированной ветром глади. Со впалыми животами и отъеденными песцами ушами.

— Не дрожат! Обвыклись, — продолжал радоваться Стадник. — Воля есть — гнидника не треба… Надо же так закалиться!

Этап мрачно молчал, и Стадник, уловив настроение разбитых дорогой заключенных, положил палец на спуск автомата.

— Ну, чого змолкли? Шуток не понимаете?!

— Понимаем, земеля, — улыбнулся через силу старшине Каштанка.

— У меня таких злыдней в земляках не водится! — строго поправил вора старшина.

— Так получилось, — покаянно опустил глаза Опенкин. — А вас дома небось матка жде?

— Ни, тильки тятько, — Стадник подозрительно косился на посиневшего под ветром зэка, медленно вползавшего ему в душу. От неудобства внутреннего состояния он кашлянул и стал шагать широко, строго. Держа автомат наизготовку.

— Давненько батю не видел, гражданин начальник?

— Тебе шо за дило?! Десять рокив.

Напряженно маршировал чем-то привороженный охранник.

— Ух, ты! Соскучились, должно?

— Скучать служба не велит.

Он уже собирался отойти от этого прилипчивого, но чем-то привлекательного злыдня, как тот спросил вкрадчиво:

— Повидаться-то небось хочется? Хочется! Хочется! Не отпирайтесь, гражданин начальник!

— А як же! — тоскливо и искренне признался растроганный старшина.

Опенкин приспустил штаны, показал напряженно соображающему Стаднику голую задницу.

— Узнаете, гражданин начальник? То ж твой тятя. Иди, целуй!

— Что?! — заревел старшина, хватая широко распахнутым ртом холодный воздух. — Ну, злыдень синий, помни мое слово: купаться тебе с теми «моряками» в одном болоте!

— Не признали, что ли, гражданин начальник? — натурально огорчился Опенкин. — То ж батько ваш ридный. Постарел малость. Хочешь, братку покажу?

И, не торопясь, начал расстегивать ширинку.

Стадник сбросил с плеча автомат, ствол дернулся, выплюнув в низкое небо короткую очередь.

— Лягай, сволочи! — орал Стадник, топая ногами. — Усих покрошу!

Заключенные присели, но ложиться никто не стал.

Все разглядывали оплошавшего старшину с ехидными улыбками.

— В чем дело, старшина? — подскочил лейтенант, расстегивая на ходу кобуру.

— Нарушают порядок, товарищ лейтенант. Особливо вот тот, из воров. Воду мутит, понимаешь!

— Запишите фамилию. Вас предупреждаю: положим на землю, будете лежать до утра!

— Мы-то при чем, гражданин начальник?

— Молчать! Порядок существует для всех.

Лейтенант застегнул кобуру и быстро ушел. Стадник остался перед строем, выглядывая из-за поднятого воротника и держа ствол автомата на уровне голов зэков.

— Ябеда вы, гражданин начальник! — негромко крикнул Опенкин. — Не буду вам больше тятьку показывать. Скучайте…

В это время колонна тронулась, и под ногами зэков снова заволновалась тугая колымская грязь. Люди шли в лагерь, не сводя глаз с приземистых бараков, наспех сколоченных из старых досок, должно быть, долго служивших другому делу, а сейчас призванных беречь тепло и защищать от ветра отринутых от нормальной жизни людей. Многочисленные щели были наспех забиты паклей, тряпками, мхом, завалинки заменяли поднятые к окнам земляные валы. Да и окна — одно название: без стекол, просто зашитые потрескавшейся фанерой рамы. На каждом решетка, а на двух последних фанеру просто подпирали гнилые жерди.

— Это же кладбище, гражданин начальник! — ужаснулся Ведров.

— Кладбище ты видел, — уточнил Стадник. — Туды после, прежде туточки поживете.

— Подыхать привели!

— Вертаемся, мужики! Гольная смерть!

Тогда-то и отворилась дверь единственного бревенчатого здания. Из нее вышел майор с выражением непреклонной воли на интеллигентном, немного озабоченном лице. Следом выскочила овчарка. Громадная, ухоженная собака пошла рядом с хозяином, тычась лобастой мордой в замшевую перчатку.

Майор оглядел этап, как опытный пастух оглядывает новое стадо, остановился точно посредине колонны и, указав пальцем на перекошенного мужичка, спросил:

— Почему вы кричите?

Мужичонка дернул плечом, нервно затоптался на месте, никак не желая встретиться с майором глазами.

Взгляд майора излучал нечто большее, нежели решительность. Он излучал беспощадность, было от чего волноваться.

— Та не кричу я, гражданин начальник, — с трудом пролепетал зэк, так и не подняв лицо.

— А кто кричит?

— Та не знаю, гражданин начальник. Уси балакали.

— В карцер!

Рослый охранник выдернул зэка из строя, поставил его рядом с собой, спиной к строю.

Майор сделал несколько шагов. Глаза задержались на спокойной позе, казалось, отрешенного от событий человека в черном, забрызганном грязью пальто.

— Почему вы кричите?

Безучастный блондин опустил на майора мягкий взгляд, ничуть не испугался его строгого вида:

— Хотел разбудить вашу совесть, гражданин начальник.

— Кто еще хотел разбудить?

— Моя душа, гражданин начальник.

— Значит, вам будет не скучно в карцере.

Он закурил дорогую папиросу, подумав, указал на трясущегося у барачной стены мужичонку.

— Того — в строй. Этого вместе с душой — в карцер. Остальные должны уяснить — здесь рабочий лагерь. Работа вас кормит и дает право на досрочное освобождение. Нарушение лагерного режима лишает вас этого права. Лейтенант!

— Я, товарищ майор!

— Раздайте пищу. Людей — в баню, вещи в прожарку. Утром всех, кроме тех, кто будет ремонтировать лагерь, отправить в карьер. Небольшая просьба, лейтенант: позаботьтесь о тишине — я буду музицировать…

Он бросил окурок под ноги жадно глотающего табачный дым молодого, очень простоватого на вид зэка. Несколько секунд тот колебался, пожирая дымящийся окурок жадными глазами, и вдруг грохнулся на колени, схватил окурок.

Майор был к этому готов. Хромовый сапог вбил окурок в расквашенный рот зэка. Овчарка кинулась и выволокла попавшегося на нехитрый трюк простака из строя.

— Оставь его, Ганс! — попросил дружески майор, потрепав собаку по вздыбившейся холке. Вздохнул и со вздохом указал на застывших по стойке «смирно» трех мертвецов у доски почета: — Это беглецы. Обратите внимание и сделайте вывод. Здесь никто не может рассчитывать на удачу. Ее здесь нет…

Он уже почти пошел в направлении единственного деревянного дома, но когда из строя раздался срывающийся от волнения голос, остановился, а точнее — задержался, скосив в ту сторону серые глаза.

— Почему один должен отвечать за всех? — спросил кто-то рядом с Упоровым.

Майор не ответил, только вопросительно поднял брови.

Из строя вышел бывший директор прииска «Коммунистический», взволнованный и оттого еще более перекошенный Ведров.

— Не стану прятаться, гражданин начальник. Он рта не открыл, а его — в карцер. Почему один должен…

— Двое. Лейтенант! И этого в карцер!

Начальник лагеря «Новый» забыл о Ведрове обращался только к лейтенанту:

— Еще раз прошу — позаботьтесь о тишине.

В баню шли партиями. На всю помывку отводилось полчаса, ложка зеленого мыла в ладонь и шайка теплой воды. После бани однорукий зэк выбрасывал из прожарки прямо на двор пахнущее хлоркой белье, приговаривая:

— Хватай шмутье, сидельцы! Кто смел, тот и успел.

Увидев Каштанку с наколотым на груди крестом и профилем Ленина, он постарался спрятать чувства поглубже, равнодушно процедил сквозь зубы:

— Был слух: тебя трюманули на Крученом?

— Обошлось, — лаконично ответил Опенкин, тут же спросил: — Что там за «моряки» в озере?

— Местные. Все местные. И вам не обойдется. Три месяца, а потом — или на проволоку, или в купальню. Здесь человеку при любом здоровье не сдюжить. За зиму ползоны передохло.

— Спасибо — успокоил.

— Чем богат. Дальше сам додумывай. Ко мне больше не подкапывай — спалишь.

— Сарай за вахтой, ну, вон тот… Что в нем?

— Не зарься. Керосин, бутор хозяйский. Сто раз проверен.

— С тобой ясно, Культяпый. Даешь отмычку — и я тебя не знаю.

Культяпый бросил очередной тюк с бельем, слегка задумавшись, пошамкал широким ртом. Исчез он незаметно, в тот момент, когда Федор осматривался по сторона: а вернувшись, сунул ему в руку аккуратный сверток.

— Выиграл у одного беса.

Каштанка развернул серую тряпку, удивленно посмотрел на Культяпого:

— Это инструмент Нежного.

— Какая разница? Не сдюжил, а ведь подковы гнул…

Культяпый с силой швырнул ком белья в амбразуру, проверив обстановку скорыми глазами, закончил мысль:

— Жизнь здесь дешевле подлости. Иди, Федя, царство тебе небесное…

Трое сидели у остывшей печи, сделанной из куска большой трубы, и пытались понять друг друга перед тем, как на что-то решиться.

— Такой ночи больше не будет, — говорил взволнованный беседой с Культяпым Федор Опенкин. — Это не ночь, а подарок! Все устали. Все хотят отдыхать. Усталый человек не может быть бдительным. Вы уж мне поверьте: я всегда работал ночами.

— Бежать? Куда?! — спрашивал его Ираклий. — Карты нет. Продуктов нет! Друг друга кушать станем?!

— Зачем — друг друга?! «Сухаря» прихватим пожирней. «Корову»!

Ираклий выразительно скрипнул зубами:

— Помолчи, слушай, а! Людей кушать не могу! Еще раз скажешь — знать тебя не хочу!

— Разборчивый! Видал, каким скоро будешь?! Голый, синий, главное — мертвый!

— Какой буду, такой буду! Людей кушать не хочу!

Упоров слушал молча. Он предполагал, что этот полуразвалившийся барак может их всех пережить. Попробовать все объяснить заключенным? Разобрать барак и с кольями пойти на пулеметы? Кто-то обязательно вложит… Да и пулеметы не пройти. Барак не обязательно ломать, не обязательно. Зачем? Он сухой, как солома. Его высушил ветер. Сухой…

— Стоп! — выдохнул он вслух, и двое, перестав спорить, уставились на него, ощутив живое присутствие интереса. Они подвинулись друг к другу. Тень стала общей.

— Так что хранится в том сарае?

— Керосин. Разный бутор, нам не сподручный. Бежать надо, Вадим! Бежать! Не хрена пудрить мозги! — Летучий взгляд его метался по сторонам, ни на чем не задерживаясь.

Упоров перебил:

— Мы не бежим. Все равно поймают, поставят у доски почета, как тех троих. Надо спалить этот гроб. Поджечь бараки! Ветер снесет огонь на караульное помещение…

— Ты… — Опенкин не мог найти подходящие слова, — ты прямо это, в рот конягу шмендеферить, гений какой-то!

— В бараках люди, их надо предупредить, — предложил Ираклий, глянув на зэков, понял, что сказал глупость.

— Федор, ты идешь?! — окликнул Вадим.

— Спрашиваешь?! Ну, и фраер нынче пошел отчаянный. Другой вор позавидует.

Они по одному исчезли от печи. Крались вдоль нар, стараясь не попадать в узкие полоски лунного света из оконных щелей. Бесшумно вошли в подсобное помещение. Ираклий держал решетку. Упоров выламывал скобой ржавые гвозди. Первым прилип к подоконнику и соскользнул во двор Опенкин. Через минуту его голова возникла из темноты:

— Мотай портянки на сапоги: скрипучие шибко. Сидор оставь!

Вдоль стены крались на четвереньках, ловя за воем ветра каждый посторонний звук. Вадим не дополз до угла с метр и замер, усмиряя расходившееся дыхание.

За углом таилась опасность. Он думал о ней, как о живом человеке, напряженно сжимавшем автомат… Предчувствие не обмануло: человек стоял, приплясывая на ветру. До него было метров десять, не больше. Ираклий молча протянул к Опенкину раскрытую ладонь, вор сунул ему нож. Он полежал совсем немного, вернул нож обратно, Федор с одобрением показал ему большой палец. У всех сразу поднялось настроение. Грузин неслышно поднялся, выскользнул из-за угла. Пошел, чуть надвинув на глаза шапку, ступая на носки. Ему удалось пройти больше половины пути, прежде чем скрюченный охранник увидел выросший из ночи силуэт арестанта.

— Ты! Ты! — оцепенело замямлил он, пытаясь сдернуть с плеча ремень автомата.

— Т-с-с! — прижал к губам палец грузин. Словно тугая пружина сработала внутри его тела: он выпрыгнул на уровне головы часового, пяткой ударил в лоб! Соучастник — ветер тут же скрутил звук, вытянул и отнес в дальний угол зоны.

Ираклий вытряхнул охранника из тулупа, с блаженной улыбкой забрался в теплую овчину.

— Я их покараулю. Они в бане гужуются.

Потом поднял автомат и перевел затвор на боевой взвод.

Опенкин справился с замком без хлопот. Зэки не зажигали спичек: бидон с керосином нашли по запаху.

Ираклий прикрыл тулупом охранника, снял с автомата диск и спрятал под доски.

— Может, подожжем? — кивнул на баню Опенкин…

— Не надо. С карцера замок сними.

На земле застонал часовой, разговор сразу смолк…

— Т-с-с, мент очнулся. Крепкий, гад: каблук его не берет.

После чего расчетливо пнул солдата в челюсть. Охранник затих.

— Теперь не скоро разговорится.

— Одеваются! Одеваются! — заспешил Ираклий. — Двое уже в сапогах. Пошли, ребята!

— Я подпалю первый барак, — сказал Упоров, — Ираклий — второй, ты, Федя, третий. Сейчас льем. Считаем до ста и поджигаем одновременно! Ну, мужики, не знаю, чем это кончится, но желаю удачи!

Огонь родился не сразу. Прежде он мелко побежал по сухим доскам, подпрыгивая и смеясь, этакий веселый хулиган, притих и неожиданно дал мощную вспышку, подбросив ввысь пропитавшиеся керосином опилки. Пламя закрутилось на месте, начало расти, как огромная змея из горшка заклинателя. Змея обвила угол барака, подстегнутая стремительным ветром, расплескалась на весь торец здания, выросла гудящей стеной, согнулась под ветром, багровея и набирая неудержимую силу. На крышу барака огонь обрушился, как ни странно, сверху. Он словно упал на нее, и крыша сползла набок, где рассыпалась на отдельные пожарища.

Ветер все плотнее и плотнее вбивал жар в глубокие щели, срывал куски толя, бросая горящие полотнища на казармы охраны.

Через час огонь охватил весь лагерь. Через шесть часов «Нового» не стало… Заключенные лежали на земле, прижатые к ней автоматными очередями. Свет погас, только огромные чадящие костры освещали безлесные горы. Скрипнула и завалилась набок вначале одна, затем другая вышка.

— Как же без охраны-то? — занудный Ведров толкнул в бок Культяпого. Культяпый не откликнулся: он только что умер.

День обещал быть плохим…

Утром по команде «Встать!» с земли не поднялись пятнадцать человек. Старики, больные да сидельцы из новеньких, не догадавшиеся по неопытности прихватить на подстилку кусок толя или доску.

Трупы лежали в каком-то напряженном ожидании, словно и мертвые продолжали отбывать свой законный срок.

— К морякам! К морякам! — тыкал пальцем пожилой лейтенант.

— Их бы усих — к морякам! — рычал, постукивая покойников прикладом по голове, заспанный Стадник. — Злыдни, своих не пожалели. Девять голов тильки сгорело…

— Ваших сколько, земеля? — поинтересовался Опенкин.

— Четверо, — по инерции ответил Стадник, но, узнав вора, показал ему кулак и сразу же устало отмахнулся. — Выжил-таки, змей чахоточный.

Старшина подошел к лейтенанту и доложил без излишних формальностей:

— Вроде сдохли. Стрелять будем?

— Как хотите. Только побыстрей!

— Все куда-то торопятся, а порядок кто соблюдать будет? — ворчал Стадник, поставив автомат на одиночный выстрел.

Тем временем с покойников уже стащили рубахи, сапоги и даже кальсоны. Старшина методично выстрелил в грудь каждому, кроме Культяпого, чья грудь была занята портретами вождей мирового пролетариата: Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина.

Культяпого пришлось стрелять в живот.

Арестанты подвезли тачки, не торопясь погрузили в них покойников, повезли к озеру пополнять команду «моряков». Не успевшие окоченеть руки свисали с бортов дощатых коробов, прощаясь с бывшими земными товарищами по несчастью безвольным помахиванием.

— Досрочно освобожденные, — сказал вслед похоронной процессии Ведров, сербая простуженным носом.

— Не глумитесь, — попросил недавний сосед по карцеру. — На все Воля Божья.

— Чепуха! Было время, весь в загадках измотался, а Бога вашего не познал.

— Неверие есть духовная слепота. Пребывание на земле в том состоянии не наказуемо, ибо Вседержитель больных не карает…

— Вы кто такой, чтоб морочить людям голову?!

— Монах, — ответил просто блондин неопределенного возраста. Скорее всего, он был молодым.

— Что ж тогда Господь о вас не позаботился?! По знакомству мог бы оказать милосердие.

Блондин запахнул свое черное драповое пальто без пуговиц, с отеческим сожалением посмотрел на Ведрова:

— Вы не в том расположении духа, потому останетесь при своем упрямом мнении. Но сказано: «Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явное…»

— Да пошел ты! Все извилины заплел!

Монах не обиделся, что весьма удивило прислушивавшегося к их беседе Упорова. А Ведров и дальше продолжал выкрикивать полушепотом что-то о моральной трусости и опиуме для народа. Бывший сокамерник улыбнулся одними глазами и ушел в себя.

Он видел далеким зрением души угасающего от телесной ветхости отца Никодима и слышал его едва шелестящий голос:

— Уйми гордыню, брат мой, изгони крамолу из речей своих. Паства должна знать одно: всякая власть — от Бога!

— От кого нонешняя, святой отец? — спрашивает молодой монах.

Отец Никодим молчит смущенно… Игумен искренне хочет, чтобы слуга божий Кирилл переплыл мутное житейское море без катастроф.

Кудрявая борода бесстрастного красавца лежит на литом кресте, белые руки скрещены на черной рясе, как два ангельских крыла, а голубые глаза ждут ответа. Молодой монах знает о доносе, написанном соседом по келье Лазарем при свете свечи, источающей медовый запах. Слогом мягким, но разящим. Знает о том и отец Никодим, но оба берегут свои тайны, дабы не приносить друг другу большего огорчения.

— Власть нынче антихристова, — решается на ответ Никодим. — Обличать ее воздержись: терпение дарует терпеливому мудрость…

— Благодарствую, святой отец мой. Только «возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад не благонадежен для Царства Божия», кое стремимся стяжать мы, с вами…

Старец перекрестил спину удаляющегося монаха, едва сдерживая слезы. Ему не дано совершить подвиг по причине крайней немощи, оттого жизнь, прожитая в послушании и служении, кажется какой-то незаконченной…

— Смирно! — гремит на студеном ветру хриплый голос злющего, как собака, лейтенанта.

Это прошлого не сразу покидает отца Кирилла, он еще улыбается своим воспоминаниям и немного похож на счастливого человека, позабывшего свое имя.

— Смирно, сука небритая! — кричит на него окончательно взбешенный лейтенант.

Упоров дергает монаха за рукав черного пальто, тот медленно возвращается в действительную жизнь. Закопченные лица зэков поворачиваются в сторону появившегося из обгоревшего рубленого дома начальника лагеря с таким подкупающе интеллигентным и одновременно жестким лицом. Темные круги под глазами придают ему выражение какой-то недосказанности: майор похож на революционера — разночинца, возвращающегося после неудавшегося теракта.

Он кашлянул в кулак, поднял глаза, впечатление усилилось, даже грязные сапоги как бы подчеркивали его поколебленный душевный порядок.

— Бандиты, совершившие поджог, находятся среди вас, — опечаленный голос не дрожал. В нем еще осталось достаточно воли. — В результате их кровавого преступления погибли 25 человек, в том числе 18 ваших товарищей. Пусть каждый из вас спросит у себя — заслуживает ли это наказания?

Этап загудел.

— Пусть ответ даст ваша совесть. Они так или иначе будут найдены. Долг тех, кто желает заслужить досрочное освобождение, назвать их имена. Мы будем ждать.

Они ждали сутки. Голодные заключенные сбились у тухнущих костров, жуя заплесневелые сухари. Утром умерли еще четверо, у одного из груди торчал огромный гвоздь. Стадник пристрелил их менее охотно, а целясь в заколотого гвоздем, сказал:

— Этот знал злыдней…

— Чого ж мы уси должны лягать в могилу, гражданин начальник?! — затравленно озираясь по сторонам, спросил вислоухий казак, прирезавший но пьянке родного брата. Из четверых стоящих подле него бандеровцев только один сочувственно поддакнул. Это взбодрило казака: — За що страдаем, братцы?! Аль жить никому не хотца?! Выходи, колы виноваты!

— Верно! — поддержал казака идейный педераст с веснушчатым бабьим лицом. — Мы не желаем отвечать за чужое преступление!

— Не копти, Маруся, — одернул его бывший командир танкового батальона. Правая часть лица танкиста парализована, левая обожжена. — Из этой зоны живьем не уйдем.

— Дело к теплу. Выдюжим! Давай, выходи, поджигатели!

Упоров туже запахнул полы телогрейки и пощупал большим пальцем лезвие опасной бритвы, подаренной Каштанкой.

«Это быстро, — думает он, одновременно ощущая биение крови в артерии на горле. — Одно движение… и порядок!»

Неподалеку от Вадима задыхался человек, вероятно, он хотел пройти вперед, но его начал колотить кашель, и кровь обагрила сухие губы. Опенкин с пониманием посмотрел на его плачевное состояние, протянул ему свой клетчатый платок:

— На, утри сопли, мужик.

Человек задыхается, острые лопатки бьются крыльями раненой птицы. Одет он, как говорится, не по сезону: в ветхое латаное пальтишко поверх рваной кофты.

— Худые дела, — покачал головой Опенкин. — Такое здоровье надо в карты проиграть.

— Нет уже дел, товарищ, — больной попытался улыбнуться. Улыбка получилась вымученной, скорее даже не улыбка — гримаса боли. — Я — врач, все понимаю, а сделать ничего не могу. Надо еще подождать… — Он торопился высказать случайному слушателю самое сокровенное: — Ждать не хочется. Ничего не надо ждать!… Вы, я вижу, не потеряли здесь сердце. Вот конверт — письмо сыну. Отправьте, пожалуйста.

Каштанка стушевался от столь неожиданного доверия, враз утратив всегдашнюю привычку ерничать.

— Да, еще очки. Оправа золотая. О каких пустяках я говорю?! Простите. Но все равно, возьмите.

— Бросьте вы, доктор! Нехай меня казнят — отправлю! Хотите: я вам свой гнидник дам, а вы мне — свой шикарный макинтош?

Доктор закашлялся, благодарно улыбнулся взволнованному вору. Затем, худой и узкоплечий, он протолкнулся сквозь бандеровцев, осторожно похлопав по плечу самого широкого из них, загородившего ему путь:

— Разрешите.

— Я знаю, кто «петуха» пустил! Здесь они, поджигатели! — громко произнес до сих пор напряженно молчавший секретарь парткома колхоза «Путь Ильича» на Херсонщине Шпаковский, подарив Упорову осатанелый взгляд. Тот догадался — секретаря ничем не остановишь, его надо только убить. Еще он знал — это придется сделать ему самому. И постарался успокоиться, объяснить себе — выбора нет, так хоть кто-то спасется из тех, кого ты вел за собой на поджог. Прилив решимости очистил голову от посторонних мыслей.

— Гражданин начальник! — раздался впереди знакомый голос доктора из Ленинграда.

— Ну, шо тоби, шо, голуба? За гробиком пришел, купаться не хочешь! — ухмыляясь, шутил Стадник, однако, послушав доктора, сменил тон: — Шо — шо? Эй, куды прешься! Сдурив, падла чахоточная! Ты пиджог?!

Этап заволновался. Зэкн начали подниматься на носки, чтобы разглядеть поджигателя.

— Вылез сам! Не менжанулся! Из воров, поди?

— Тю, придурок, не видишь разве — политический. Из интеллигентов.

— Кирова им мало — лагерь спалили!

Доктор стоял перед Стадником, смущаясь общего внимания, комкая в руке забрызганный кровью платок.

— Вы так и доложите кому следует. Столыпин Федор Федорович поджег весь этот ужас лично. А я пошел…

— Куда ты пошел, козявка?! — ошалел от нахальства зэка старшина.

— В побег! — крикнул доктор и опять задохнулся кашлем.

— Застрелю, — благодушно улыбнулся Стадник, — чтоб собаки не разорвали. Так что вертайся в строй, я майора кликну. Марш в строй, гнида!

Доктор с выдохом толкнул в грудь старшину обеими руками и побежал к завалившемуся проволочному заграждению, ходульной трусцой смешно выбрасывая перед собой непослушные ноги.

— Стоп! — заорал рассвирепевший Стадник, поглядел на этап и снова крикнул: — Стреляю!

Доктор быстро выбился из сил, едва шевелил ногами. Он повернулся в тот момент, когда успокоившийся старшина поднес к плечу приклад автомата… Доктор хотел что-то крикнуть, но пуля пришла чуть раньше.

Доктор медленно поплыл к земле, развернулся спиной к стрелку, сделал шаг вперед и, получив еще одну пулю, шлепнулся лицом в колымскую землю.

Упоров позавидовал доктору. В тот, неожиданный для всех момент такой скорый, вроде бы безболезненный конец виделся ему идеальным вариантом избавления от холода, голода и дурных надежд. Все равно когда-нибудь убьют или зарежут, так ведь пока дождешься того, ого — го как намучаешься! И, взглянув на человека, так подумалось — укравшего его пулю, зэк вдруг сказал себе: «Дурак!», внутренне содрогнулся, почувствовал или увидел маету расставания души с телом. Она была застрелена вместе с доктором, она кричала в каждой клетке своего остывающего дома, надеялась, не хотела с ним расставаться. Ей было страшно, потому что страшно было ему, даже без пули меж лопаток…

«Всему свое время, — Упоров закрыл глаза, чтобы не видеть жуткого прощания. — Твое еще не пришло…»

— Шпаковский! — позвал посуровевший Стадник. — Ты шо хотел донести до нашего сведения? Знаешь, кто лагерь спалил?

Упоров снова взглянул на бывшего парторга… Тот был уже не столь решителен, зато оказавшийся рядом с ним Ираклий рассматривал его с недвусмысленным вниманием.

Шпаковский открыл рот, глянул на Ираклия, снова закрыл, явно нервничая. В конце концов сказал:

— Чахоточный и есть, которого вы сразили, гражданин начальник! Ночью в окно лукался, когда я парашу искал.

— Ты ничего не перепутал, Шпаковский? Мабуть, другой злыдень был. Ночью они уси на одно лицо.

— Он не ошибся, гражданин начальник, — подтвердил Ираклий. — Такой и ночью врага разглядит.

Шпаковский быстро кивнул, продолжая заботиться о себе уже с большим старанием и не спуская с грузина настороженных глаз.

— Ты, Шпаковский, должен был раньше сказать: сам видишь, сколько людей страдает. Но все одно, молодец! А этот…

Старшина кивнул в сторону проволочного заграждения:

— Надо ж, гадость какая! За интеллигента канал! С виду-то и не подумаешь!

Подошедший майор молча осмотрел труп доктора, недоуменно пожал плечами, спросил безразличным голосом:

— Нашли поджигателя, Стадник?

— Так точно, товарищ майор! Убит при попытке к бегству.

— Этот? — майор указал пальцем в сторону лежащего доктора.

— Он самый. Свидетель есть. Эй, Шпаковский!

— Не надо! — майор недовольно поморщился. — Этап возвращается. Выдать сухари, чай, селедку. Вас благодарю за службу.

— Служу Советскому Союзу! — прогавкал старшина, и, повернувшись к заключенным, не выдержал, осклабился, потеряв всю свою молодцеватость, и каждая оспинка на его грубоватом простодушном лице расплылась в счастливой улыбке.

— Поздравляю, гражданин начальник!

Каштанка услужливо вытянул из-за плеча бандеровца тощую шею:

— Такому выстрелу товарищ Ворошилов позавидует.

Старшина был начеку, но праздник вор ему испортил.

— Молчать, заключенный Опенкин! Не понимаете по-доброму, тоди усе буде по закону!

— Тогда чеши за селедкой, пидор. Не слыхал — товарищ майор приказал?!

— Какой он тебе товарищ, вошь тюремная?!

— Иди спроси! Но вначале тащи селедку!

Заключенные понимали — Стадник непременно застрелит вора при случае, однако забава им нравилась, этакая игра с ощущением неизбежного конца. При этом многие из них, окончательно разуверившиеся во всяком добре, испытывали что-то похожее на удовольствие от того, что кто-то уйдет раньше их. Даже обезножевший после лежания на холодной земле профессор математики Футорянский смотрел на все с тихой улыбкой, освободив мочевой пузырь и забыв на время о своих бесполезных конечностях, размягчившихся до состояния студня…

Упоров взглянул на Шпаковского. Какая-то часть души еще жила ожиданием неприятностей, по он нарочито небрежно вынул бритву и начал срезать ногти. Он хотел доказать себе, что ничего не боится, потому останется в выигрыше при любом раскладе дел. Он хотел себя обмануть…

Он открыл глаза, и молодой блатарь с хищной улыбкой раздраженно спросил:

— Ты чо, на курорте, боров?

— А у тебя есть запасные фиксы?

— Нет, а что?!

— Тогда спрячь те, что есть! Зачем пришел?

Упоров сел на нары, нащупал натруженною поясницу. Сто ходок в смену с тяжело груженой тачкой по прогибающемуся дощатому трапу. Это норма. После трех дней работы он вернулся к мыслям: не вскрыть ли себе вены… Именно на третий день ему начало казаться — в коробе лежит тонн десять породы, сзади грохотала такая же махина и при малейшей остановке могла сбить с ног, покалечить или убить. Ему все-таки удалось убедить себя — тачка катит не породу, а куски бесконечного срока. Надо его вывезти весь — до последнего камешка, чтобы выбраться из сырой шахты на волю, где не будет постоянного ощущения голода и опасности, как сейчас при виде этой нахальной рожи молодого блатаря.

— Тебя ждут в третьем бараке, — сказал блатарь. — Надо торопиться.

— Кому надо, пусть торопится, — ответил Вадим со всем доступным ему в эти минуты спокойствием. — Ты только не погоняй!

Зэк что-то уловил в тоне Упорова, промолчал с угрюмым выражением податливого к гримасам лица. Они прошли мимо дежурного, сделавшего вид, что дремлет, и, подняв воротники, вступили в холодную северную ночь.

«Все-таки ты рожден для потерь, -Упоров старался идти так, чтобы посыльный не оказался со спины. — Потерял сон, теперь можешь потерять и жизнь: там у них, говорят, круто…»

В третьем бараке было светлее и чище, чем в остальных. Воры любили порядок, возможно, не все, но те, кто любил, могли его и обеспечить. Они сидели вокруг стола, передавая по кругу кружку с чифиром, которая постоянно наполнялась расторопным татарчонком с порванной левой ноздрей короткого носа.

Со стороны человеку несведущему наверняка бы показалось — собрались крестьяне обсудить свои дела, И происходит это не в Стране Советов, где на собраниях положено кричать и обличать, а в какой-то другой, тихой. Может быть, даже без тюрем, сказочной державе с трезвым королем при власти.

На самом деле вес было не так. Хороший вор всегда талантливый актер, и сыграть то же мирное настроение вору ничего не стоит. При этом он не выдаст истинного расположения своего мятежного духа. Естественно, до поры до времени…

Воровской дух — тайна, непостижимая для случайного человека с улицы или с нар рабочего барака, где каждой фраер только и думает о том, чтобы выжить.

Выжить! И никаких там тонкостей в образе жизни, без которых вор просто не вор, а обыкновенный порчушка, озабоченный низменными потребностями желудка.

Настоящих воров, одаренных в греходуховном понимании, так же мало, как и настоящих сыщиков или святых. Воровской дух есть данность не от мира сего, именно он каждодневно возобновляет падение своего обладателя с таким же злонамеренным неистовством, с каким Дар Божий возобновляет взлеты доброго гения.

В ночной пустоте их души наполняются светом черной свечи, он неизъяснимым образом, покоряя рассудок и сердце, диктует им законы бытия, ничего общего с Законом Божьим не имеющие. Но крест, который носит на груди каждый настоящий вор, есть тусклый отблеск Истинного Света, бессильная надежда на то, что Господь не оставит грешника без Своих утешений…

Большинство же людей, объявляющие себя ворами, — суррогат, болтающийся между двумя берегами проруби, от лени и бездарности не достигшие собственного взгляда на жизнь: церковные, дачные и прочие воришки, выскребающие ценности не из кармана, а из человеческой души. О них говорить трудно и противно…

Проблему истинного вора бессмысленно обсуждать на уровне социологии или другой какой науки. Вор, существо, оснащенное самим сатаной прежде, нежели он вышел из утробы матери. Все усилия объяснить его продуктом общества — тщетны: он всегда вне общества.

А вор как продукт общества — просто жулик.

Непостижимость воровской природы рождает первое чувство — страх. Никуда от этого не денешься. Упоров ощутил, как вспотели ладони. Пот — холодный.

Вошедшего, однако, никто не заметил, и это тоже органично входило в их безантрактную игру маленьким изящным штрихом, когда человеку дают понять: он — ничтожество, жертва, потому должен ждать, когда о нем вспомнят.

Зэк привалился к нарам, по ему сказали:

— Садись!

Указали при этом место на лавке и снова забыли.

Мысли вели себя суетливо и слишком самостоятельно. В них созревало что-то роковое, постепенно остывая до безразличия к собственной судьбе, чтобы через секунду снова вспыхнуть необъяснимым беспокойством.

Через нары хорошо одетый вор переплавлял одно из своих похождений в безобидный рассказ с картинками, не меняя притом загадочного выражения лица:

— …Толкую менту — произошла ошибка: я — иностранный подданный, незаконнорожденный сын неаполитанской принцессы Шарлотты и товарища Шаляпина. В этой стране варваров оказался совершенно случайно. А он мне — сто в гору: «Банк, — говорит, — на Ямщицкой тоже взял по наколке товарища Шаляпина?» Нет, отвечаю с достоинством и по-английски…

— Ты? — не выдержал желтушный зэк из профессиональных барыг.

— А кто же еще?! Мне задают вопросы, я и отвечаю: по политическим убеждениям банк молотнул. Необходимо было заплатить гонорар личному парикмахеру товарища Берии. Мент в полуобморочном состоянии, я — в наручниках. Сидим и смотрим друг на друга. Он выпил воды, успокоился, спрашивает: «Это еще зачем?» Не теряя приличного иностранной особе чувства достоинства, объясняю, опять же по-английски: «Чиб он глотку этому козлу перерезал».

— Ха! Ха! — взорвались хохотом слушатели.

— Тише можно? — вежливо попросил сидевший особняком Аркадий Ануфриевич Львов и новел с достоинством в сторону смеха крепко посаженной на высокую шею аккуратной головой. Мягкими, не пугающими манерами Львов был чем-то неуловимо похож на начальника лагеря «Новый», имея при этом и значительное преимущество: среди людей своей масти он обладал огромным авторитетом.

Упоров решил, что в этой компании ножа нет только у Львова, да еще, может быть, у Никанора Евстафьевича Дьякова: им они ни к чему, за них есть кому заступиться…

Тебе хуже: ты один и не знаешь, зачем позвали. Он только успел подумать о Дьяке, как тот спросил, заботливо окатывая слова русским оканьем:

— Ты в карантинном был с Каштанкой?

Только сейчас Упоров увидал Опенкина, сидящего на дальних нарах. Рядом с ним — два плоских, ничем не озабоченных лица, настолько внешне равнодушных, что кажется — лиц-то нет, одни маски.

«Они его кончат», — догадался Упоров и ответил:

— Нас везли в одном «воронке». В карантинном спали на одних нарах.

— Кенты, значит? Что ж ты ему по роже врезал? — спросил квадратный человек с похожей на перевернутую репу головой. — Знаем мы эти зехера! Федор менжанулся, опосля подговорил фраера…

— Мужик говорит правду. Ираклий подтвердил, — возразил ему голубоглазый вор, тот самый, что рассказывал про свои похождения, и отхлебнул из кружки глоток чифира.

— У тебя вес просто, Малина: ударил вора, который мог помочь Скрипачу зарезать Салавара, и оба теперь в чистые прут.

— Почему ты его ударил? — спросил внимательно следящий за разговором Дьяк.

— Так получилось. Я не хотел, чтобы его убили. Мне незачем придумывать.

— Ираклий не должен врать, — глубокомысленно изрек Резо Асилиани. — Он никогда не врал.

— Ты спи, спи, Ворон, — попросил пожилого грузина не по возрасту седой зэк, сохранивший от прошлой жизни уютную округлость живота, и обратился к Упорову:

— Надо было придумать что-нибудь поостроумней, Вадим. — Седой дружески обнял Упорова за плечи, легкими, словно лишенными костей руками: — Салавар знает Каштанку. Он бы его живым не отпустил. Скажи нам правду и канай себе на нары, досыпай.

— Действительно, ты зря влез в эту историю, фраерочек, — худой и желчный львовский домушник Иезуит говорил, улыбаясь той самой поганой улыбкой, которую не могли выносить даже судьи. — Чистосердечное признание может облегчить…

— Хочешь, чтобы я соврал? Тебе надо непременно убить?!

— Цыц! Куда прешь?! Тебя уже нет, падаль!

— Сам ты — мерзость! И рожа твоя — поганая!

— Что-о-о? Воры, с каких это пор…

— Вначале надо доказать его вину, — синеглазый балагур по кличке Малина, не торопясь, придержал Иезуита. — Это же сходка, а не советский суд. Ты все перепутал, Евгений.

— Вину? — спросил все еще обнимающий Упорова зэк, убрав свои воздушные руки. — На их глазах кончали Мыша, Заику, Скрипача, а Каштанка жив. Потому что курванулся!

— Криком делу не поможешь, Пельмень, — Дьяк не хотел разжигать страсти.

— Мы решаем судьбу своего товарища.

— Ленин бы тебя давно кончал, Федька, — зевнул пожилой Ворон.

— Ты картавого не трогай, ты лучше спи.

— Хватит! — Иезуит поднялся. — Их надо заделать обоих. В назидание другим.

— Резать! — тяжело опустил на стол ладонь мрачный татарин с наколкой на высокой волосатой груди.

— Кто еще скажет?

В бараке прекратилась игра и разговоры, Упоров понял — сейчас все решится. Он повел глазами… тот, кто должен нанести ему первый удар, стоял близко. Он не видел его лица, но слышал спокойное, ровное дыхание человека, который ни в чем не сомневался…

— Вспомните Голгофу, — Аркадий Ануфриевич Львов обвел присутствующих хорошими, безвредными глазами и позволил себе длинную паузу. — Иисус сказал о палачах: «Боже, прости им, ибо не знают, что делают».

Он волновался настолько натурально, что даже противный Иезуит не усмехнулся, замкнувшись в своем решенном несогласии.

— Не туда кроите, Аркадий Ануфриевич…

— Иезуит, я тебя слушал! Шесть человек из карантинного барака подтверждают, что сказал молодой моряк. У меня лежит письмо от Фаэтона. Он с ним шел на Колыму, пишет в уважительном тоне. Таким образом, фраер вне подозрений. Теперь о главном: где нас хотели сгноить, Пельмень?

— На «Новом». Удобное место, господа воры…

— Когда ты узнаешь, кто его спалил, тебе будет стыдно. Впрочем, о чем я говорю?! Мужики подумают — воры сошли с ума. За умалишенных никто не скажет доброго слова, а оно нам сейчас весьма необходимо. Я против смертного приговора моему брату Федору.

— Кто еще настаивает на виновности Каштанкн? — спросил Дьяк, с презрительной полуулыбкой обводя взглядом присутствующих.

— Я! — мрачный татарин опять хлопнул по столу ладонью.

— Один! Ты не виновен, Федор. Воры, тормознитесь. Еще не все. С Юртового пришла ксива: на Крученый привалил церковный вор. Грабил храмы на Псковщине, кончал в селе батюшку с попадьей, а блатует, как честный вор.

— Зачем лишний базар, Никанор Евстафьевич, неужели мы допустим, чтобы церковный вор хилял за вора честного?!

— Вложил побег с Сучанской зоны…

— Он нагреб себе беды на две смерти. Свидетели?

— Есть! — поднялся с нар, держась за спину, мужик в цветастой рубахе, подпоясанной обыкновенной веревкой. — Белим — церковный вор, но это не весь его позор. В зоне поощрял «крыс», целый крысятник вокруг себя развел.

— А за побег что скажешь?

— Так ведь Китаев жив еще был, когда их в зону привезли. Он мне в коридоре крикнул за Белима.

— Сенатора зарезал Белим, — Малина дал понять всем своим видом — признание ему дается непросто. — Сенатор был честным вором, и Белим был таковым, пока не пошел по церквам. В Питере мы с ним подельничали…

— В том твоей вины нет, — Дьяк поднялся. — Кто желает защищать Белима?

Они смотрели на Никанора Евстафьевича, подчеркивая общим молчанием отношение к судьбе обвиняемого.

— Ворон! — Дьяк сел, скрестив на груди руки. — Идите. Сходка вынесла приговор. Фраера с собой прихватишь. Толковый оказался, без подлостев.

Он одобрительно кивнул Упорову, будто перед ним стоял воспитанный ребенок.

— Иди с имя, Вадим. Вам по пути…

Все еще бледный Опенкин поймал взгляд Упорова, подмигнул блестящим глазом и тут же включился в разговор по делу.

— У Сенатора мамаша в Калуге. Вдовствует…

— Колокольчик поможет. Он при средствах.

— Сеню в Ростове повязали…

— Кто нынче из деловых на свободе?

— Рябой с Сидором. Имя надо сообщить…

Дверь за спиной Вадима закрылась. Он не почувствовал холода, почувствовал облегчение да еще вялость во всем теле. Испытание оказалось нелегким. Упоров собрался было присесть на завалинку, но мрачный татарин, тот, кто хотел Федькиной смерти, прорычал:

— Канай за нами, Фартовый!

А чуть погодя спросил уже не таким злым голосом:

— Ты, видать, в детстве говно ел?

— Увы, не досталось: ты съел его раньше меня.

— Борзеешь, фраер!

Вадим промолчал. Он был безгневен. Им владела приятная пустота чувств, и перекошенная рожа татарина не вызывала ничего, кроме улыбки.

Люди шли в ночи, как ее родные братья, с кошачьей уверенностью, обмениваясь только взглядами, когда в тишину проникал посторонний звук. Они и в барак вошли незаметно, без шума, показав дремавшему у печи дежурному нож.

Тени опытных убийц плавали по потолку, по стенам, перевоплощаясь то в забавных кукол, то в сказочных чудовищ. Упоров наблюдал за ними, уже лежа на нарах.

— Здесь, — прошептал сердитый татарин, пряча нож за голенище.

Остальное произошло быстро. Татарин схватил спящего за руки, двое держали ноги, а оказавшийся на груди еще не проснувшегося Белима Ворон затянул на горле полотенце.

Белим заколотился в конвульсиях, выворачиваясь пойманным угрем, но следующий рывок остановил его мучения.

— Все, он пошел каяться…

Ворон спрыгнул на пол, вытер ладони об одеяло и встретился взглядом с поднимающимся с нар человеком.

Это было не в правилах зоны: вмешиваться в дела воров, а проявлять своеволие в такой откровенно вызывающей форме вовсе не рекомендовалось.

— Ты что хочешь, генацвале?

— Проводить душу убиенного раба Божьего, — ответил мягко и смиренно зэк.

— Не надо сорить хорошие слова: он был плохой человек. Пусть им занимаются черти! — Сердитый татарин чуть отвел от бедра руку с ножом: — Убирайся, гнида!

Зэк, однако, не испугался, сделал шаг навстречу, оказавшись таким образом в зоне удара. Тогда Ворон попросил:

— Не мешай ему, Дли. Тебе никто не мешал — и ты не мешай. Делай свое, генацвале. Нас забудь…

Они покинули барак осторожно, без шума и суеты исчезая в темноте ночи, которая прятала их, как заботливая мать — нашкодивших в чужом саду детишек.

Густой голос Монаха шептал вслед убийцам:

— В покоищи Твои Господи: иди же вси святии Твои угюкаиваются, упокой и душу раба Твоего, яко Един еси Человеколюбец…

Оцепенение проснувшихся обитателей барака постепенно ослабло. Первыми зашевелились слабонервные новички, Не успевшие привыкнуть к лагерным судам.

— Ужас какой-то! — тер нос проворовавшийся хранитель партийной кассы Иркутского обкома. — Пришли, убили и ушли. Кто хоть такие?

— Об этом тебя завтра спросят, — хихикнул из-под одеяла секретарь комсомольской организации Днепрогэса, сменивший в зоне имя Лазарь на Людмилу.

— Кто спросит? — заволновался хранитель.

— Кум, он любопытный…

— Но я ничего не видел. Я спал!

— Людка, перестань дразнить вахлака! Ты спи, пивень пузатый, никто ничего не видел.

«Все истекают страхом, — Упоров закрыл глаза, прислушиваясь к долгой молитве отца Кирилла над церковным вором. — Тихо, в себе, как умирающие деревья. Видит ли это Бог? А если видит, то что это за Бог?! И где Милость Его или гнев? Где Божья Воля в созданной Им жизни?»

Постепенно он изнемогает от неразрешимых вопросов и давних переживаний, груз их влечет его в тяжкий сон, на пороге забытья он видит мать, склоненную над горящими свечами, простирающую над ними свои тонкие, прозрачные руки, сквозь которые проходит другой. розовый свет несказанной красоты, и думает о Боге уже без раздражения, постепенно примиряясь со всем, что Им послано…

— Где Рознер?! Рознер где? — орет хромоногий капитан. — Как болеет?!

Он бросает к коленям обе руки, а затем грозит кулаками в небо:

— Нарочно, сука, закосил! Ну, я тебе сделаю обрезание: в кармане яйца носить будешь! Стадник!

— Да не волнуйтеся, Марк Борисович, зараз доставим вместе с дудкой.

Два охранника выволакивают из шестого барака первую трубу Европы Эдди Рознера. Хрясь! Сапог попадает в бок тщедушного музыканта. Трубач кубарем катится по дороге и шлепается потным лицом в грязь.

— Братцы! — укоризненно ворчит Стадник. — Шо ж вы по брюху колотитя? Бейтя жидка по голове, шоб в ем коммунистично сознание пробуждалося. Який вы, пан Рознер, нежный: болеть задумали в любо время. После разводу подете сральню чистить.

Ну вот, все на местах. В конце плаца появляется начальник колонии строгого режима полковник Губарь.

— Смирно! — командует дежурный капитан.

Рознер подносит трубу к окровавленным губам. Капитан ждет. Трубач набирает в легкие воздух, краснеет и тут же опускает инструмент:

— Нет, не могу, гражданин начальник. Грудь заложило…

— У-у-у! — рычит Стадник. — Люди на амбразуру кидались, а ему в дудку трудно дудиуть. Цаца пархатая! Пешков!

Не сводящий со старшины глаз Лешков жмет на клавиши аккордеона, колонна трогается, и над плацем несется: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»

Упоров думает о своей тачке: «Надо смазать подшипник колеса. Еще надо успокоиться. Обязательно, чтобы думали — ты смирился. Скоро все будет по-иному. Изменится».

Даже внутри себя он не мог, не осмелился произнести слово «побег». Но знал — это время рядом, оно приближается осторожно, неслышно, чтобы однажды распахнуть перед ним весь мир, и долгое, умирание сменит безрассудство короткой жизни, а может быть, вспышка без звука выстрела, после которого сгустятся тени, упадут на тебя непроглядной темнотой и оправдаются или опрокинутся предсказания о Мире Вечном…

Чувствовал приближение этого момента вначале просто так, без видимых признаков, одним беспричинно обострившимся желанием, затем промелькнувшим на разводе чьим-то внимательным взглядом, слишком пристальным и углубленным, чтобы оказаться случайным.

Он принес волнение, совпавшее с тем, что хранилось на дне мечущейся души. Его секли и, как оказалось, не

После обеда учетчик из бывших воров, приписав несколько лишних ходок, сказал, делая вид, что целиком погружен в свои расчеты:

— Вали за будку. Ждут.

Вадим опустил голову — понял. Прихватив на всякий случай кайло, направился по указанному адресу, избегая коротких, но внимательных взглядов всегда любопытных зэков. За будкой, под хилым дощатым навесом, где хранился подлежащий ремонту инструмент, на корточках сидел Никанор Евстафьевич. Оп улыбался, но глаза его светились упреком, и потому улыбка была неживой.

— Добро вооружился, Вадик.

Упоров промолчал, но не смутился, а положил рядышком кайло и сам устроился на сломанных носилках.

— За зону сходить собрались нынче, — начал Дьяк без словесных излишеств. Недавняя его искусственная веселость исчезла вовсе, лицо окаменело, стало тяжелым, властным лицом беспощадного человека. — Ты о том один знать будешь. Сам знаешь — какие мы бываем неласковые. Побег воровской. Федор за тебя поручился. Против твоих прав наступать не станем: хочешь — беги, не хочешь — откажися…

— Далеко собрались, Пиканор Евстафьевич? — неожиданно дерзко перебил авторитетного урку Упоров.

— До места.

Дьяк не обиделся, а может быть, просто не подал виду.

— Вопросы на воле задашь, коли согласен.

— Согласен. Давно согласен! Хоть сейчас бы рванул.

— Не торопися. Подумай, на куды идешь? Тут половинка — на половинку…

Овладевшее зэком состояние покоя, наконец-то свершившейся устроенности намерений помогало ему открыть себя с бесхитростной откровенностью, как на исповеди:

— Я бы и без вас ушел, но раз уж так подвезло… Спасибо!

На другой день видел, как вели в БУР пятерых отказчиков, последним шел Каштанка. Вор чуть прихрамывал и почти не смотрел по сторонам. Вероятно, Дьяку понадобилось что-то передать в барак усиленного режима. Хитрая механика, казалось бы, не связанных, внешне обыденных фактов крутилась на одной оси, и Вадим, сам того не ощущая, был включен в то скрытое движение. Он крутился по тайной воле воровского схода.

Слушая философствующего перед сном Ведрова о том, что у Сталина вот-вот откроются глаза и вождь наведет в стране порядок, Вадим не переставал думать о побеге, боясь, что больше никогда не сможет уснуть, охваченный влекущим состоянием непокоя.

— …И в партии начнутся перемены, каким положено быть. Сознательная дисциплина партийца должна быть подкреплена моральным и материальным стимулом.

— Так кто ж еще, акромя коммукяк, тащит?!

— Тащить-то как раз и не надо, если включить систему стимулов. Возьми тех же воров, — Ведров перевернулся на бок, изо рта его аж на верхние нары пахнуло кислой капустой. — Они выживают за счет жестокой дисциплины, взаимной заботы. Сходка решила — вор какого-то зарезал. Ему расстрел, семье, коли есть семья, помощь.

— У воров семьи нет. Не положено, — возразил давний сиделец Якимов. — Вор, он сам по себе. Его ни с кем не спутаешь…

— То было. Нынче многие семью имеют. Домом живут. А глянь, как они обиженных слушают или в душу кому надо лезут. Таких душезнаев среди коммунистов нету… — Ведров улыбнулся той улыбкой, что улыбался своим подчиненным, когда был директором прииска, и добавил: — И своих не щадят…

— Ну, здесь-то они с коммуняками похожи…

— Что ни говори, есть в них рыцарское начало. Вот этот, ну, что нынче задушили…

— Белим, что ли?

— Именно — Белим. Церкви потрошил субчик. Самый позорный факт воровского ремесла. Большевики, между прочим, этим гордились…

— Не знаешь ты ихней жизни, Ведров, несешь всяку околесицу, — вздохнул Якимов. — Темная она, как твоя ночь. Все в ней кроваво. Коммунисты, марксисты, воры, суки, беспредел. Люди где, Ведров? Люди?! Имя среди той шерсти места нету, потому как живет та шерсть не по людским законам.

— Ничего ты не понимаешь, Хилимон Николаевич! Элюзс Реклю говорил: «Рабский…»

— Кто такой-то? Больно кликуха мудреная.

— Он — француз.

— Пущай к нам не лезет, раз француз!

— Ты слушай вначале. Он говорил: «Рабский ум создан таким образом, что не придает никакого значения событиям, если они не закреплены кровью».

— Все про нас! — сладостно переменился Филимон Николаевич, помнивший многое из того. что полагалось забыть. Он помнил, как мельчали сытые столичные воры, придавленные колымскими морозами, превращались в трясущихся попрошаек пижонистые одесситы. Колыма беспощадно ломала не подготовленную к социалистическим лишениям дореволюционную уголовную аристократию. Он помнил колымского императора — полковника Гаранина, одним движением бровей отправлявшего на верную гибель сотни рабов, кирками пробивающих тоннель в монолитной скале со скоростью самого современного и мощного комбайна.

Однажды Гаранин заехал на Еловый по какому-то непредвиденному случаю. Его машина не могла подъехать к столовой. Заключенные взяли автомобиль на руки и поставили у входа. Местный повар уже суетился у печи, готовил все самое лучшее, потом мучительно долго ждал решения своей участи, сидя на кухне под охраной двух автоматчиков. Открылась дверь… Истопник Якимов видел, как теряет лицо бывший шеф — повар столичного ресторана «Метрополь», а адъютант Гаранина манит его пальцем. Он идет на непослушных ногах к молодому человеку с расстегнутой кобурой.

Гаранин с привычной медлительностью всех великих судьбодержателей рассматривал седого нескладного человека сквозь дым американской сигареты, убивая его еще до того, как прозвучит выстрел. Потом икнул, сказал неожиданно простые слова:

— Ты, меня хорошо накормил. Ты — свободен. Совсем свободен.

Повар сошел с ума. Он показывал кукиш истопнику Якимову и, не выпуская изо рта щепку, говорил голосом «колымского императора»:

— Ты — свободен! Ты совсем свободен!

Сумасшедший кричал даже на улицах поселка, будоража полупьяное население, и комендант уже собирался его застрелить, но бывший повар, оказывается, был не совсем дурак: почувствовав опасность, ушел в тайгу, чтобы замерзнуть свободным, как распорядился полковник Гаранин.

Отвыкший за двадцать лет добросовестной неволи от мыслей о свободе, Якимов хорошо воспринял высказывание француза с таким мудреные именем насчет рабского ума и крови, потому еще разок с удовольствием повторил:

— Все про нас, как в книжке прочитал, зараза!

— Хочешь, я тебе расскажу о нем подробней? — расщедрился польщенный Ведров и сел на нарах.

Якимов покосился на спящего Гнускова, о чем-то поразмышлял про себя, ответил с внезапным раздражением:

— Да отвяжись со своим французом! Нужон он мне, как зайцу триппер! Его б на нары, пущай бы здеся писал всякую там хреновину!

— Глупый ты, Якимов, — Ведров снова забрался под одеяло. — О Колыме никто никогда не напишет. Колыма — край без истории. История, сказано, — «свет истины», а истина Колымы — смерть…

Упоров закрылся с головой, ему не хотелось слушать о смерти и каких-то других человеческих трагедиях. Подобные разговоры выводили его из состояния спокойной уверенности, коей он проникся во время беседы с Дьяком.

Он бежит — о чем рассуждать? О чем?…

Приближение странного сна с реальным видением предметов и столь же реальным чувством отказа от самого себя было встречено с тревогой, прожившей, впрочем, совсем не долго. Вскорости он уже не удивлялся маленькой, узкой нише, в которой стояла тоненькая, прозрачная, как утренний полусвет, белая свеча. Вид ее вызывал сочувствие и в то же время теплую доверчивость к чему-то собственному, потаенному, сокрытому в самом сердце, как если бы только эта хилая свечка надежды способна высветить и осветить тропинку, ведущую к познанию необходимого, единственного верного пути, который надлежит тебе совершить.

Рядом с ней, в нише пошире, поудобней, стояла другая, уверенная, надежная, как плаха, черная свеча…

И хотя поначалу свеча не вызывала никаких чувств, он не мог оторвать от нее глаз, завороженный глубоким черным светом.

«Это — твоя свеча!» — сказал настойчиво властный голос, тоже черный, несмотря на то, что звук не должен иметь цвета.

В душу, как заблудившийся в пургу ребенок, просилась молитва. За ее уже опознанными словами стояли мать, дед, еще кто-то, доселе неизвестный, но близкий.

На мгновение все они стали иконой из другого мира, и он сложил чуть дрогнувшие персты в щепоть, чтобы осенить себя Крестным Знамением. Не случилось. Теми же перстами он зажег черную свечу…

Колесо тачки юзнуло на скользком голыше, сорвалось с дощатого настила.

— Эй, Фартовый, не тормози работу!

Вадим вытер со лба пот, отмахнулся от дубоватого нарядчика с отрезанными пальцами правой руки.

— Спрыгнула, стерва! Не видишь, что ли?! Где Бойко?

Из темноты, расставив, как крючья, короткие сильные руки, появился улыбающийся зэк.

— Пособи, Кондратик. Каменьев набросали…

Бойко молча берет тачку под низ с хозяйским сапом, будто подноравливается рывком подкинуть ее к низкому потолку шахты. Говорит:

— По-стахановски грузишь, Вадик. Будь ласков, налягни на ручки. Ну, взяли! Гоп!

Колесо встало на середку трапа, скрипнула просевшая доска.

— Спасибо, Кондрат!

— Шо ты, Вадик! Яки могут быть счеты меж родными людьми: мы ж с тобой — враги народу.

— Поехали! — торопит нарядчик.

Тянется вереница тачек из провала штольни, со скрипом мучается под их тяжестью трап. Жилы на обветренных шеях заключенных вздуваются синими веревками. Кажется, лопни хоть одна, и вся кровь из человека выплеснется теплым шампанским из бутылки.

Кто-то ослаб донельзя. Может, пайку проиграл, а может, просто отняли. Толкает из последних сил, загребая неустойчивыми ногами липкую землю. Буксует, рычит почти по-звериному, упираясь искаженным лицом в беспощадный груз.

— Давай! Давай! Падла гнилая! — подбадривает нарядчик.

Подбежит, подтолкнет малость. Глядишь, заскребся сиделец дальше, не думая о том, что сердце его уже свое отработало и завтра, возможно, откажет. Тогда от всего освободишься, а тачку твою покатит другой…

…Колесо опять юзнуло. Но на этот раз Упоров удержал тачку на трапе, хотя казалось — ее неуправляемая тяжесть вывернет локти. Он знал — все это от мыслей о побеге, что он беспомощен о нем не думать даже в то время, когда надо думать и отдавать все силы перегруженному колесу. Порой казалось — он везет весь ворох своих переживаний в коробе вместе с золотой породой.

Вот сейчас бы вывалить их в бункер и освободиться от нестерпимого гнета. Опрокидывая тачку, сипел сквозь стиснутые зубы:

— Да будьте вы прокляты! Убирайтесь вон!

Они вроде бы уходили, но следующая ходка была не слаще…

И все-таки что-то приближалось интересное.

Вечером в третьем бараке вернувшийся из БУРа Опенкин угощал салом. Наверное, воры хотели взглянуть, насколько он измотан ожиданием. Упоров прятал себя в пустых разговорах, хотя его неудержимо влекло к Дьяку. Хотел спросить:

«Ну, когда же наконец?! Когда?!»

И надеялся — после станет легче. Вор его не замечал. Никанор Евстафьевич сидел на скамье у стола, прихватив в горсть квадратный подбородок, слушая хитросплетенные речи привалившего на Крученый очередного вора по кличке Шалун. Новенький был покрыт наколками с головы до ног и всячески подчеркивал свои художественные ценности, обнажив до локтей руки и расстегнув рубаху.

— О чем толковище, Федя? — спросил Упоров.

— Путаное дело. В непонятное залетел Шалунишка от большой ловкости. На Веселом полосатики охрану заделали, пошли Горный освобождать. Там тоже — полосатики. Трое воров — с ними, а Шалун с Горошком в зоне остались. Ну, понимаешь, не по-воровски это как-то…

— Что с теми полосатиками?

— Ты слушай, Вадик, не то прогонят. Любопытным здесь не доверяют. Слушай!

— …Я же не политический, мне с ними тусоваться понта нету. Зачем мне с ними? — спрашивал Шалун, но притом смотрел только на Дьяка или Львова, стараясь не прозевать их сочувствия.

Когда Львов отвернулся, чтобы достать из-под матраца портсигар, Шалун нервно сглотнул слюну, подмигнув Дьяку, спросил с хохотком:

— К чему такие расспросы, Никанор? Может, ворам нынче положено в партии состоять?

— В партии свои воры, Гоша. Ты говори, тебя слушают. Пошто из зоны-то не вышел?

— Не вышел да и не вышел, счел нужным. Допрос устроили! Легавый буду! Не доверяете? Посылку вон дербанули утром, а меня, как последнего фраера, кинули!

— Тебе и вправду в партию пора: о кишке даже на сходке думаешь.

— Так это сходка? Тогда зачем здесь фраерская накипь?!

— Ну, ну, — Львов зябко потер ладони и лег на нары. — Такие разговоры уважающему себя вору не к лицу. Не хотите объясняться — не надо. Но мужики сказали: «Воры на Веселом менжанули». Это неприятно.

— Я расскажу. Мне скрывать нечего. На Веселом режим: кто не знает — Бухенвальд курортом покажется. Полосатики — все бывшие фронтовики.

— Сучня? — спросил Резо Асилиани.

— Там, Ворон, одна масть — полосатая. Все дерзкие. Друг друга не кладут. Такие самого Берию не испугаются. Ну, их и постреливали без всякого учета. Потом выискался полковник из самых центровых. Мищенко фамилия. Клички нет. Он к нам пришел. Трое с ним ушли, а мы с Горошком в бараке остались. Давно, видать, они готовились. Охрану в один час сняли. Нож на двадцать метров в спину по рукоятку вгоняют. Оружие захватили и пошли на Горный…

— Вы в зоне тормознулись новых ментов дожидаться, без охраны не можете? — спросил безразличным тоном Пельмень.

— Куды бежать?! Патрули кругом на машинах. Стреляют без предупреждения! У меня своя, воровская правда. За чужую подыхать не хочу.

— А те трое, которые тоже воры, они…

— Не кусай его, Пельмень. Сам, поди, герой не лучше. Все сказал, Георгин, али еще чо есть?

— Кончали их десантники. Часов пять шмолялись.

Трупы на грузовиках вывозили, а недобитков, ну раненых, пленных, уже за зоной расстреливали. Лягушонка видел. Все были в полосатом, а он в цыганской рубахе и прохорях. Таким бравеньким умер…

— Ситуация деликатная, — сказал Львов, поигрывая серебряным портсигаром. — Намерения сделать зло у них не появлялось, но и поддержать святое дело…

— С чего ради?! — взвизгнул Шалун, выплюнув окурок. — Вам хорошо за мои грехи базарить, Аркадий Ануфриевич. Сами бы там! По-вашему, я должен был, как Лягушонок…

— Как Лягушонок, ты не сможешь, — спокойно возразил Резо.

И тут только Упоров понял: Шалуна ведут, будто телка на веревочке, на забой. Осторожно, чтобы не нарушить, соблюсти неписаные воровские законы, дразнят его природное бешенство и ждут, когда оно себя проявит удобным для сходки образом.

В этот ответственный момент Шалуна подвели нервы.

— Замолчи, зверь! — крикнул он, выхватывая нож.

Большего не требовалось… Львов перестал играть серебряным портсигаром. Дьяк прикрыл глаза, чтобы не выдать своих чувств. Пережитая в напряженном молчании пауза беседы была прервана сухим бесстрастным голосом Ворона:

— Желаю твоих извинений, Георгий. Ты должен знать — на сходке нет ножей.

Шалун метнул вопросительный взгляд в сторону Дьяка, тот уже открыл глаза и разглядывал бегущего по столу таракана.

Перед сходкой стоял человек, почти готовый лишиться благоневозродимого — потерять воровскую честь ради того, чтобы сохранить жизнь. Он знал — Ворон его убьет, если не последуют извинения, а извинения сводили на нет все усилия оправдаться перед сходкой.

Посетившая его решительность, новая вспышка гнева повели навстречу окаменевшему Резо. Но сделан был только шаг… и снова пришлось пережить унизительный момент бессильного отчаянья. Упоров наблюдал, как он вернул за голяшку нож, с легким чувством злорадства прикинул — завтра опальный вор будет вместе с ним катать неуправляемую тачку, потому что сейчас он потеряет бессудное право блатного…

— Я… я, — Шалун кривил губы, желая придать извинениям некоторую небрежность, — в общем лишка двинул малость. Ты знаешь, Резо, как я к тебе отношусь?!

Асилиани не проронил в ответ ни слова. Он ждал большего, рассматривая Шалуна с тем же холодным спокойствием, и ничто не могло укрыться от его черных, как зажженная во сне Упоровым свеча, глаз.

«Похоже… Очень похоже!» — зэку казалось: он уже осязает какую-то связь между черной свечой и черной ненавистью Ворона, но в то же мгновение Шалун сказал совсем другим голосом — то был голос кающегося фраера:

— Прости меня, Резо. Я был не прав во всем…

Георгий стиснул замком ладони, они стали белыми от нечеловеческого напряжения, по всему чувствовалось — ему непросто проститься с выгодами своего положения, однако он все же нашел в себе мужество спросить, не поднимая головы:

— Дьяк, я отречен?

Никанор Евстафьевич промолчал, гоняя по столу таракана, а уловивший общее настроение Каштанка расслабленно, но хлестко махнул рукой, и брошенный нож по рукоятку вошел в стену барака. Все видели — Федор делает это не хуже тех, расстрелянных на Веселом полосатиков…

Вначале он ощутил постороннее присутствие в своем сне, испытал смутное беспокойство, однако не проснулся, а, сжавшись, продолжал доигрывать очередной сценарий своего спасения.

Воздушный шар болтался над бушующим океаном, то застревая в вялых, полных мокрого снега облаках, то с бешеной скоростью мчась в сторону сияющего огнями острова. Но как бы ни был стремителен полет шара, рядом с ним парил зеленый ангел с брезентовым лицом Стадника. Огромные крылья старшины без малейшего усилия рассекали горы облаков. Ангел был величественно грозен, только колючий взгляд неподвижных глаз напомнил о его земном происхождении.

Упоров боялся этого глаза и, чтобы не встречаться с ним, дергал за стропы с таким усердием, что почувствовал, как обжег ладони. Ангел приближался, с каждым витком сужая круги, и когда зэк в очередной раз потянул за стропу, она лопнула… Открылся бушующий океан.

Он стремительно падал вниз, а ударившись о макушку гигантской волны…, проснулся.

Перед ним сидел Ираклий Церетели, примостившись на самом краешке нар.

— Кто-то с рогами приснился, да? Стонешь, ругаешься. Нервы не бережешь. Нервы умирают навсегда.

Вадим протер рукавом грязной рубахи глаза, спросил:

— Ты за делом, Ираклий?

Церетели кивнул. Всхлипывает на нижних нарах косоротый Ведров; ровно, чуть с присвистом, дышит даже во сне благостный отец Кирилл.

— Прежде ничему не удивляйся. Мой земляк, ну этот, Джугашвили, — сказано чисто по-грузински о плохом человеке: с некоторой забывчивостью, — скоро умрет…

— Сдохнет, — поправил его Упоров, уже с интересом поднялся на локтях, — об этом пишут в газетах. Ты пришел провести траурный митинг?

— Я пришел сказать — в тот день ты бежишь.

Упоров не смог справиться с ознобом, обхватил себя за плечи руками.

— Побегов будет два, — шептал ему в ухо Церетели. — Один поведет мой земляк Гога. Ты постарайся с ним не ходить.

— Почему?

— Во-первых, не шуми. Люди спят. Гога — хорошая душа. Жаль — безмозглая. С ним красиво ходить на смерть. В побег ходить не надо…

— Спасибо, Ираклий.

— Ты мне не чужой, Вадим. Я хочу тебе доброго.

Грузин спрыгнул с нар и растворился в барачном полумраке. Всегда скрипучие половицы вели себя тихо, словно они были с ним заодно.

В столовой напряженно стучали ложки. Изредка поверх стука возникал властный голос старшины:

— Шестая бригада отстает! Шурка, отдай Лариске пайку. Отдай, говорю, он еле ноги таскает. Я те дам «проиграл»! Ишь, разыгрались, дырявые!

Пахнет гнилым луком, затхлой овсянкой, сваренной в немытом котле. Похлебка иногда выплескивается на стол из чашки, но высыхает, и следа не остается. Вода… или, может быть, даже жиже.

— Говорят, на «семерке» вчера кобеля изловили, — отставив чашку, мечтательно вздыхает сморщенный, как сухой гриб, зэк.

— Кобель тот голодней тебя: одни мослы.

— Жарили?

— Так ведь не живьем его жрать.

— Жарили! — уже в утвердительной форме повторил зэк и почмокал со вкусом губами. — За один запах недельную баланду отдать могу. Нынче Шурик Чесаный выиграл у повара ведро очисток. Вдвоем съели. Должок за им был. Шо ты думаешь? Пузо полно, а сытости нету. Хоть бы крысу словить.

Упоров дохлебывал баланду, смел в ладонь крошки от пайки, осторожно высыпал в рот и глянул на сидевшего за другим столом зэка по фамилии Колос. Даже в нынешнем своем невзрачном состоянии бывший начальник спецчасти самого крупного на Украине оборонного предприятия выглядел мужественным красавцем.

Восемь лет он получил за изнасилование. Сын соратника легендарного Ковпака Игната Колоса мог рассчитывать на полную невиновность, если бы жертвой стала обычная или точнее — одна из обычных, прошедших через его кабинетную спальню, девиц. Он притащил ее с комсомольского актива, почувствовав сопротивление, с яростью ударил кулаком по переносице.

Оксана Ярошинская оказалась дочерью начальника управления НКВД… Единственная дочь генерала, а мама — дочь члена ЦК Украины. Очень серьезно… Непреодолимо серьезно!

Ковпак прикинул и защищать насильника не счел нужным.

— Хай, як у си! — сказал партизанский вожак, стоя у высокого окна кабинета. — Колы он — настоящий чекист, выдюжит, тогда подмогнем.

— Як скажете, батька, — вытянулся Игнат Колос, собирая со стола фотографии красавца сына.

Первое время на Колыме Михаил Колос был под опекой начальника оперчасти Андрощука. В нарушение всех правил он кормил собак на собачьем питомнике, торопливо вычерпывая из котла ладошкой собачью еду. Его сгубила красота. Супруга Андрощука Изабелла Мефодьевна не устояла. Ей с детства морочили голову герои оперетт, а здесь вот он — несчастный! Любовь повлекла ее в темный закуток собачьего питомника. Там их и прихватил с поличным начальник оперативной части.

Андрощук бил грешную супругу рукояткой табельного оружия, однако не посмел выпустить из него пулю в высокий потный лоб сына соратника легендарного Ковпака. Боялся, что когда-нибудь… всякое может случиться.

— Как чекист бывшему чекисту дарю тебе жизнь, — сказал он, отдышавшись. — Откроешь рот — заберу подарок обратно.

Колос поддернул штаны и упал перед ним на колени. Мрачный Андрощук, сунув в карман панталоны супруги, ушел, не обернувшись на бывшего чекиста. Он был добрым человеком, но не любил, когда с его женой спит кто-то посторонний…

В зоне, на общем режиме Клосу стало невыносимо тяжело. Он лазил по помойкам с одним желанием: бросить в требовательный желудок корку хлеба. Хорошо все понимающий и зорко видящий Руслан Чащаев все подметил и предложил страдающему человеку постоянную связь.

— Я тебя люблю, — сказал, прижав Колоса в сушилке, страстный Руслан. — Никто не узнает. Давай попробуем. Белый хлеб будешь кушать…

У Колоса хватило сил для сопротивления, но с каждым днем голод все настойчивей гнул его волю. Тихий голос из пустого желудка шептал: «Плохой человек лучше хорошего мертвеца. Скоро ты упадешь».

Он нес в морг тело покойного секретаря обкома партии Антипина, который отравился на помойке крысиным ядом, думал о том, что Руслану придется уступить. Иначе — смерть. Такая же — на помойке или в другом месте. Какая разница?! Руслан не хочет насилия, хочет по-хорошему. Говорит — любит… Тьфу! Мерзость какая!

«Похоже, этот тип нервничает, — решил, наблюдая за Колосом, Упоров. — Тоже завязан с воровским побегом? Но каким образом? Чекист…»

— Встать! Выходи строиться!

Вадим встал. Мысли остались при нем: «Бандитов и насильников воры к себе не допускают. Значит, дело в чем-то другом…»

Около Колоса завертелся Руслан. Погладил по заду, сунул в карман телогрейки небольшой сверток.

«Явно клеит в невесты чекиста. Ничего не понимаю! На мясо берут? А может, меня на мясо? Хрен пройдет!»

Кокетливо краснеющий Колос вызывал отвращение. Но Вадиму было необходимо взять себя в руки и видеть то, что происходит с этим опускающимся типом.

Развод начался строго, почти торжественно, без привычных окриков и угроз. Команды заметно сдержанны, даже спокойны. Лица конвоиров не столь равнодушны, если не сказать — слегка растерянны. Что-то случилось.

Только не дознаешься: все словно воды в рот набрали.

Тысячное разнобашмачье ног стирает до летучей пыли мерзлую землю лагерного плаца. Пыль поднимается над колонной коричневым облаком, оседает на прошлогодней траве и самих зэках.

— Вольно! — командует дежурный по лагерю. — Можно покурить.

Вот те раз — курить на разводе!

— Щас амнистию объявят! — шепчет изработанный в шахте мужик с печальным взглядом терпеливой лошадки. — Иначе умру завтра.

— Вы за что устроились, провидец? — интересуется у мужика зэк в приличном коверкотовом пиджаке.

— За хлебушек, сокол мой. За хлебушек. Стянул мешочек. Он червончик и вытянул. Тяжелый оказался…

— Сподручней было кассу взять.

— Не обучены. С испокон веку — при хлебе. И без хлеба.

— Вы что, по кассам практиковали? — вроде от нечего делать спрашивает Малина коверкотовый пиджак.

— Нет, что вы?! — зэк натурально сменился в лице. — Случайный человек. По случайному делу.

— А лепень ваш играется, простите за навязчивость?

— Я не из мастаков, но понемногу шпилю. Для души и лучшего времяпровождения.

— Но часики-то на вас игранные. Уж сознайтесь — игранные?

Зэк в коверкотовом пиджаке прячет глаза под красными веками.

— Совершенно неожиданно у одного бедового фронтовичка выиграл. До сих пор удивляюсь.

— Так вы, сказывают некоторые осведомленные товарищи, на мокром деле отличились?

— Как вы смеете! Взгляните на меня — интеллигентный человек. Шел на свидание к даме сердца, вместо нее пришел муж. Ударил меня головой в лицо. Я говорю: «Давай помиримся. И иди к моей жене». Три свидетеля говорили то, что говорю вам я. Все происходило у фонтана, в который мочился пьяный Пушкин. Там же этот ревнивый тип вынул нож, а мне знакомый армянин одолжил бутылку шампанского. Перед тем, как он хотел меня зарезать, я ударил его бутылкой. Чуть раньше и по голове. Что было дальше?

— Да, что было дальше? — Малина принял игру.

— Голова оказалась некачественной, а он — беспартийный, еще и уголовный тип. Это меня спасло. Вначале мы дали следователю, затем — судье и прокурору. Последние двое оказались людьми честными: они дали мне сдачи — шесть лет за непреднамеренное убийство.

— Так они грохнули Фрукта, — прокомментировал исповедь Пельмень, лениво слушавший их разговор. — Фрукт шел их вложить, а Филон стукнул его бутылкой по голове. Все правда.

— Фрукт был бяка, — улыбнулся Малина. — Не будем о нем вспоминать. Часы, насколько я уяснил, играются.

Филон нажал на кнопку. Часы открылись. Упоров (мог в этом поклясться) видел, как рука Малины сняла из-под крышки бумажку.

Филон вздохнул:

— Согласен. Но учтите — бока швейцарские.

— Когда они успели сменить гражданство? Прошлым годом на Челбанье их играл покойный Мышь, они были французские.

— Мышь-таки покойный? Быстро он это умеет делать!

— Губарь идет, — ожил укравший мешок пшеницы мужик. — Злой шибко. Плохие, поди, вести.

— Ну, это точно амнистия, а ему с тобой расставаться не хочется.

— Дал бы Бог!

— Богу нынче не до нас: Гуталина ждет на Страшный Суд.

Продолжая наблюдать за листком, Вадим видел, как он попал вместе с папиросой в руку Ворона и тут же — к Каштанке. Конечного адресата разглядеть не успел. Раздалась команда:

— Смирно!

Губарь прервал рапорт дежурного каким-то обреченным движением руки и, весь потемневший, прошел мимо. Вислые щеки лежали на стоячем воротнике кителя серой мешковиной, лоб стянут в ребристые складки, отчего довольно стройное тело полковника кажется случайно подставленным под отжившую голову.

Он остановился, сцепив за спиной ладони, и, глядя на выпирающую за зоной лосиным горбом сопку, начал говорить:

— Хочу сообщить вам важное правительственное сообщение.

— Про амнистию! Про амнистию! — скулил хлебный вор.

— Вчера скончался…

Упоров почувствовал, как все в нем задрожало мелкой, противной дрожью.

— …великий вождь советского народа, Генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин.

Дознаватель Шерман приложил к глазам платок. Стало очень тихо, лишь чей-то звук булькнул пузырем со дна уснувшего озера и тут же растворился в глубоком молчании. Руки зэков потянулись к шапкам. Полковник переждал некоторое волнение в рядах заключенных и с пониманием посмотрел на не скрывающего своих слез дознавателя Шермана.

— Прекратить разговоры! — ни с того, ни с сего крикнул дежурный.

— …Ушел из жизни гениальный продолжатель дела великого Ленина.

— Все бы вы ушли за ним следом!

Губарь побагровел, однако сдержался. И продолжил:

— …остались бессмертные идеи Сталина, его убежденность, твердость, чистота и безжалостность к врагам социализма! Сталин умер. Дело его живет и будет жить вечно! Нет на свете силы, способной одолеть им созданное!

— Как же теперь дальше-то? — спросил, прикрывая рот, испуганный мужичонка — хлебный вор.

— Не переживай, коллега, — успокоил его Филон и взглянул на свои часы без гражданства. — Все останется на своих местах. Даже ты.

— Равняясь! — разнеслось над плацем.

Стадник пнул в зад плачущего комсорга Днепрогэса:

— Педерастов тож касается!

Колос вздрогнул, точно в зад пнули его, и с презрением посмотрел на Руслана.

«Передумал», — решил, наблюдая за Колосом, Упоров. Его охватила непонятная веселость.

— Миша, горе-то какое?! — сказал он. — Плакать хочется, а Стадник, сука, дерется.

— По вас не скажешь, Упоров. Улыбаетесь. Для меня, действительно, горе. А отец… не знаю — переживет…

— Переживет. Старая гвардия. Ты, говорят, успел вчера с лауреата хорошие кони сдернуть?

Колос ухмыльнулся, опустив голову, глянул на ботинки.

— Ботинкам все равно, кто их хозяин: лауреат или бывший чекист. Они должны служить живому человеку. Петр Тимофеевич скончался…

— В один день с Иосифом Виссарионовичем. Вот бы тебе со Сталина ботинки стащить!

— Не кощунствуйте, Упоров! Нас может рассудить только будущее.

— На хрена мы ему нужны?!

Пельмень, чуть пыжась, сказал:

— Если побег поведу я, то и подельников мне подбирать.

— План кажи, — прервал его Федор Опенкин.

— Взрываем новую штольню. Пока будут откапывать дубарей, уйдем левым затопленным ходом, там уже подкопались.

Сидящий на корточках у порога сутуловатый детина в меховой безрукавке поверх брезентовой рубахи и в мягких эвенкийских ичигах громко вздохнул.

— Хочешь говорить, Чалдон? — спросил Дьяк.

— Сколь там копать-то надо?

— Час — полтора, не больше. Замокнем только.

— Кто имеет сказать?

— Мне можно? — спросил Упоров, вздумал было подняться, но Чалдон положил на плечо руку.

— Будете рвать штольню, в побег не пойду.

— Тогда тебя нет! — Чалдон воткнул перед собой нож и оперся на рукоятку, как на трость.

— Спрячь приправу, — посоветовал Малина. — Он не из тех фраеров, которых можно напугать.

— Значит, договорились, — не обратив внимания на возникшее разногласие, сказал Дьяк. — Побег поведет Малина. С тобой идут Пельмень, Чалдон, Вадим и этот самый Колос, проводником из зоны. Завтра сами решите. Понесете кассу. Пуда четыре золотишка царского, да камушки. Две фигуры. Сорок патронов и граната. Чалдон знает, где остановить машину. Добудете если, ее поведет Вадим. Но шибко не рискуйте. Груз надо донести до места.

— Зачем нам Колос, Никанор?

— Сказано: за зону выведет. Груз понесет. Потом решите, не дети.

— Когда? — спросил Пельмень.

— Сейчас, — ответил Малина, пряча под телогрейку наган со взведенным курком.

Михаил Колос вошел в сарай в сопровождении Ираклия, который тут же снова ускользнул за дверь.

— Встань сюда! — Малина указал угол, куда надлежало встать бывшему чекисту. — И слушай. Это побег. Мы будем уходить через старый водовод.

— Он завален, — механически проявил свою осведомленность перепуганный Колос, но тут же, спохватившись, стал сопротивляться. — Зачем вы мне это рассказываете? Знать не хочу ваших дел!

— Тебя просили только слушать! Со вчерашнего дня там есть лаз. Охрана пустила собак. Сегодня сторожит Герда…

— Герда, — повторил Колос, пытаясь изобразить недоумение. — Но при чем здесь я? Никакой Герды я не знаю.

— Ты ее кормил, помнишь — Герда щенилась? Сам сек: она лизнула тебе руку, когда ты вешал над вахтой флаг. Хочешь дожить до коммунизма?

— Но я… я не знаю, как она отнесется ко мне сейчас. К тому же я вовсе не хочу!

— Это не имеет значения, сучий твой потрох!

«Тебя впутали в крупное дело, — подумал, слегка сожалея, Упоров. — Они ни перед чем не остановятся. Черная свеча… ты видишь ее чад».

Дверь распахнулась так поспешно, что Малина не успел выхватить наган. На пороге стоял взволнованный Ираклий:

— Стадник! Откололся от комиссии, прет сюда. Нас кто-то вложил.

Зэки переглянулись. Колос воспользовался их растерянностью, бросился к выходу. Чалдон был готов ко всему. Он поймал его за ухо и прижал к горлу нож:

— Тебе не туда, профура!

— Спрячьте его за ящики, — распорядился мгновенно оправившийся от потрясения Дьяк. — Старшина один?

— Один.

— М-да. — Никанор Евстафьевич покачал головой. — Страх потерял Ипполитыч…

Он был прозрачно спокоен и говорил почти ласковым голосом, без фальши:

— Пельмень, вы с Чалдоном задушите мента. Ираклий, покарауль это животное за ящиком. Нож при тебе?

— Все есть.

Никанор Евстафьевич не спеша вынул из мешка веревку. отрезал кусок, бросил Пельменю:

— Ему положено помереть тихо.

Стадник распахнул дверь так свободно, словно входил в родную хату, шагнул и лишь перед следующим шагом заподозрил неладное.

— Ну, здравствуй, Ипполитыч! — грустно произнес Дьяк.

— Я здесь, гражданин начальник! — закричал Колос.

Захлестнувшая горло старшины петля опрокинула его на пол сарая. Он захрипел, бордовый от напряжения, начал медленно подниматься, ухватившись за края веревки и не давая петле затянуться до конца. Воры тянули изо всех сил, по Стадник вставал, оскалив зубы и вытаращив из орбит глаза. Стадник почти выпрямился… когда перед ним возник Упоров. Еще оставалось сомнение, в глазах напротив — мольба. Как перешагнуть такое?! Вопрос не родился. Раньше был мощный апперкот в солнечное сплетение «Ипполитыча». Он вякнул, а через секунду был мертв…

— Ну и бык, — Дьяк заметно взволновался. — Положите его под пол. Фигура — при нем? Нету. Инструкцию соблюдает. Ираклий, веди сюда это гнойное существо!

Вор поймал за пуговицу телогрейки Колоса, укорил с отцовской простотой:

— Пошто баловал-то? Убьет тебя гордец. Он такой! Поведешь и знай наперед — другого пути у тебя нету.

— Никанор Евстафьевич…

— Буде каяться. Время торопит. Держи вот, собачке дашь.

Дьяк протянул Колосу кусок колбасы, тут же предупредил:

— Сам не слопай. Яд в ей. Сожрешь — и прощай твой коммунизм.

— С вами доживешь…

— С нами зачем? Со своими жировать будешь. Нам одну услугу оказать придется. Дело свое сделаешь строго. Иначе у этих головорезов пощады не проси. Сам видал, что они с Ипполитычем сотворили. Царство ему небесное!

Дьяк перекрестился, приподняв над головой кепку — восьмиклинку.

— Загорится в старой котельной. Начальство знает — там вся накипь собирается, может, шибко горевать не стоит. Коли словят вас, дело-то обоюдное — Ипполитыча на себя не берите. Найдем, кому грех одолжить. Поклажу не теряйте. Многих воровских жизней она стоила. Вам доверена, с вас спросится…

Глухой взрыв потряс сарай. С потолка посыпалась земля.

— С Богом!

Дьяк опять перекрестился. Помог беглецам надеть половчее мешки с грузом. Молча пожал каждому руку, ладонь Упорова придержал, чтобы сказать:

— Не бери воровского креста, парень. На том кресте себя распнешь!

— У меня свой крест, Никанор Евстафьевич!

Упоров успел заметить, как Ираклий уронил в дыру под полом тело старшины Стадника, и подумал о черной свече, что будет освещать ему дорогу.

Колос постарался усмирить дрожь в голосе:

— Зачем курок взвел? Зачем?

— Чтоб знал — тебя не бросят.

Пельмень скрипнул зубами с особенной выразительностью, и это подействовало без слов.

Колос приклеился грудью к плоскому песчанику, пополз, стараясь держаться против ветра. Овчарка все-таки поймала его запах. Шерсть на ее загривке пришла в движение, верхняя губа освободила два белых клыка.

— Горда, — задыхаясь, позвал человек. Уши собаки заострились, голова медленно склонилась набок. Она узнала голос. — Иди сюда, собачка, иди!

Колос с трудом выговаривал слова, шаря в кармане телогрейки. Запах колбасы вызывал головокружение.

Зэк боролся с диким желанием сожрать ее. Он ел ее кожей, чувствуя, как весь превращается в мешок слюней, они уже текут через край. Невыносимо дышать!

Собака приблизилась осторожно и не агрессивно.

— Герда, — прочмокал Колос. — Вот возьми, возьми!

Она повела глазами в сторону водовода, где прятались зэки, слегка рыкнула.

— Тише, тише, собачка, — успокаивал ее трясущийся зэк, зная наверняка — первая пуля достанется ему. — Кушай, кушай!

Герда взяла колбасу, без жадности съела, вильнула признательно хвостом.

— Вот и молодец, — облегченно выдохнул Колос.

Повернул голову, но, увидав торчащий из куста ствол нагана, почувствовал себя плохо. Собака лизнула ладонь, он ее тут же отдернул, вытер о телогрейку. Герда решила — с ней играют, лизнула его прямо в губы. Он спрятал лицо в землю, вытер о землю губы и попятился. Герда присела, дернулась. Распрямиться уже не могла, свалилась набок, загребая сильными лапами сухую траву. А Колос все полз, вернее — пятился, стараясь не замечать страдающих глаз Герды.

— Вы куда, Михаил? — спросил подползший Малина. — Двигайте вперед!

Гримаса ужаса стерла траур с лица бывшего чекиста, оно обрело землистый цвет.

— Вы же обещали, — прошептал Колос, — Никанор Евстафьевич лично.

— Ползи вперед, Михаил! — голос обрел топ приказа. — Ползи, у меня немеет палец…

Колос всхлипнул. Он не хотел умирать. Потому и полз, изредка вытирая слезы, проклиная родного отца, не сумевшего отстоять сына перед этим выжившим из ума партизанским вожаком. Что-то булькало в его большом теле от неудобства передвижения по мерзлой земле, покрытой в углублениях зачирелым снегом. Отношения с Русланом уже не казались столь унизительными. Хотелось вернуться на нары — к водянистой баланде и обещанному ему отходчивым Андрощуком месту нарядчика.

Теперь при нем остались одни мечты да трижды проклятые воры с пистолетами…

В кочкарнике, у тощих, настеганных лютыми ветрами березок, сделали первый привал. Распаренные быстрой ходьбой и ощущением нахлынувшей свободы, сидели на мешках, похрустывая сухарями, черпая пригоршнями из темной лужицы меж кочек еще не успевшую хватить весеннего духа безвкусную снеговую воду.

Первым поднялся Пельмень, ткнув стволом в сторону Колоса, приказал:

— Поднимайся, боров! Идешь впереди нас. Ты! — Ствол указал на Упорова: — За ним! И предупреждаю, Фартовый. В случае…

— Оставь свои ментовские замашки! Меня уже предупреждали, — Упоров потянулся с полным пренебрежением к нагану в руке вора. — Слишком много погонял для одного побега!

Пельмень побагровел, но Малина его одернул:

— Спрячь фигуру, Шурик. Ты ведь не хочешь спалить всех нас?

— Побег воровской!

— Согласен. Бери у фраеров три сидора, тащи. Теперь слушайте меня: если кто-нибудь попробует замутить поганку, у нас появится лишний сидор. Менты хипишнутся часа через четыре, тогда вам будет не до склок, Шурик.

— Отпустите меня, — промямлил Колос, пряча в ладони лицо.

— Нет, Михаил, — Малина вздохнул. — Друга я не брошу. Двигай!

Беглецы пересекли болото с волчьей осторожностью, хоронясь за высокими кочками. Минут через сорок болото начало переходить в лес. Появились ели и лиственницы с причудливо изогнутыми ветром мускулистыми стволами. Бездонные ключи тайги еще не начали серебристые разговорчики о своих темных тайнах, спрятанных где-то глубоко под моховой подстилкой.

Треск слева лавиной обрушился на обострившийся слух беглецов. Пельмень выбросил в сторону шума наган, успев дернуть на себя курок.

— Не дергайся, Шура, — прошептал не больно твердо сам заволновавшийся Чалдон. — Лось ломится. Спал, должно, или кормился. С подветру оборотились, он и чухнулся…

На северном склоне небольшого хребта, где снег держался плотной, слегка зачирелой поверху массой, пошли след в след, с трудом одолевая трудный подъем.

Через пару часов идти стало полегче. Шли по льду ручья, радостного и певучего, как молодой скворец.

— Отсюда до тракта двадцать минут ходу, — Денис Малинин поглядел на те самые часы, которые Упоров видел в руках Филона. — Полковник Губарь уже волнуется.

— На ночь глядя собак не пустят. Да и траур у них нынче…

— Траур трауром, но рвать когти следует пошустрей. Верно, Михаил?

Колос обидчиво отвернулся, хотел сдерзить, но Малина покачал укоризненно головой:

— И зачем ты меня только в это дело втянул?! Хрен отбазаришься от прокурора!

Метров за сто до дороги начинался низкорослый кустарник, и зэки пошли полуприсядью, а где и ползком.

Наконец Денис остановился, сбросил мешок, переводя дыхание, произнес вполголоса:

— Сидора оставляем здесь. Мишу связать. Ты же не будешь обижаться на тех, кто подарил тебе свободу? Договорились?

Чалдон повалил Колоса на живот, завернул руки, ловко спеленал его припасенной веревкой. Но на всякий случай встряхнул, будто мешок картошки, и бросил рядом с мешками.

— Теперь ты упакован, Мишаня. Лежи и помни — я промахов не знаю. Двигай первым, Чалдон!

По пути к дороге зэки спугнули стайку куропаток.

Птицы кружнули над березовым околком и уселись неподалеку от большой ели, где дорога начинала забирать вверх.

Беглецы нашли старую валежину, приволокли ее к тракту, положили сразу на выходе из поворота, так, чтобы водитель не мог увидеть бревно заранее.

— Если сверху поедут? — спросил Упоров.

— Некому сверху: них сегодня поминки, собрания по поводу будущей бдительности. У всех, окромя оперативников и почтарей. Давай еще одно бревнышко приволокем для верности, Вадим.

Принесли еще одну крепкую валежину, присели на нее все четверо.

— Дай закурить, Денис, — попросил Чалдон, протянул руку, но не взял протянутую папиросу, замер, чуть приоткрыв широкий рот. — Кто-то катит…

— Еще не время, — шепотом возразил Малина. — Померещилось.

— Тсс. Катит!

Все осторожно поднялись. Рев мотора возник неожиданно. Вадим послушал и сказал:

— «Додж».

— Значит, оперативники. Три человека с автоматами, не считая водилы.

— Сегодня менты могут быть пьяные.

— Дал бы Бог! Пельмень, если они проскочат бревна, шмальнешь водилу. Дальше разберемся. Линяем!

Машина выскочила на перевал, лихо срезав вираж и обдав грязной галькой плотную стену кустарника.

Она почти приканчивала поворот, когда шофер увидел преградившую путь лиственницу. Не успев нажать на тормоз, он рванул руль влево. Устойчивый «додж» прыгнул на край высокого кювета, царапая беспомощным левым колесом пустоту, проюзил на брюхе и ткнулся тупым носом в кустарник. Медленно наклонился, после чего завалился набок.

Выскочившего из машины сержанта Пельмень сразил выстрелом в голову, тот сел рядом с колесом, уронив автомат на колени. Через несколько мгновений автомат оказался в руках Чалдона, который тут же кубарем откатился от «доджа».

— А ну, подлюки, выходи! — крикнул Пельмень из-за большой ели.

Скрипнула дверца. Шофер прежде высунул руки, сказал просяще:

— Братцы, я без оружия!

— Ползи сюда, раз без оружия! — весело распорядился Денис. — Кто еще есть в машине?

— Товарищ старшина, — пролепетал длинношеий ефрейтор, не опуская рук. — Ранены они. Стонут.

— Ежели он хипишнется — убьем тебя! Так и передай товарищу старшине. А ну, ползи сюда, пидор!

Ефрейтор лег на землю, пополз, не спуская глаз с Пельменя, повторяя только для него одного:

— Я ж без оружия, братцы! Без оружия…

Чалдон мягким шагом подошел к машине, распахнул вторую дверцу. Глянул и облегченно улыбнулся. По-деловому вытащил еще один автомат, снова улыбнулся кому-то в кабине.

— Отвоевался, мусор. Щас подсоблю.

Он запустил обе руки в кабину, потянул к себе. Сразу раздался крик:

— Нога! Ой, лышенько! Пощади, ирод!

Старшина был белый от терзавшей его боли, но, оказавшись на земле, попытался подняться. Чалдон стукнул его по голове прикладом автомата. Старшина упал на четвереньки.

— Стой! — поднял руку с наганом Пельмень. — Боле не бей.

На лице вора играла шаловливая улыбка. Он выдернул из кобуры старшины пистолет ТТ и протянул его белобрысому ефрейтору. В этот момент старшина произнес с усилием:

— Сволочи…

Пельмень вернул ТТ себе в карман, пошевелил старшину носком сапога:

— Не заговаривайся, мусор! Как бы пощады просить не пришлось.

Упоров проверил показания приборов. Бензобак был почти полон.

Он мельком взглянул на старшину, а тот упрямо повторил:

— Сволочи! Все равно вас изловят.

— Хочешь жить? Как там тебя? — Пельмень обратился к ефрейтору, слегка покривив губы. Им владело плохое чувство. Вероятно, он еще не остыл после убийства автоматчика и желал продолжения…

— Тимофей! — вытянулся перед ним ефрейтор. — Жить я хочу. Не убивайте меня, дяденька!

— Застрели эту падаль и живи!

— Да нет… этого нельзя делать, — он смотрел завороженно на протянутый ему ТТ. — Не могу я, дяденька. Кто же меня потома пощадит за такое злодейство?!

Чалдон воткнул в зад белобрысого нож.

— А! А! Не надоть, дяденька!

— Целься, сука! В лоб целься!

— Как же так?! — ефрейтор все еще не мог прикоснуться к оружию. — Не хочу я! У меня мама одна-одинешенька, пощадите, дяденька!

Он все время обращался к Пельменю, словно чувствовал, что судьба его находится в руках этого безжалостного человека.

— Обожди, Тимофей. Не блажи, — попросил все осознавший старшина. — Дай поднимуся. Негоже фронтовику лежмя умирать.

Поднимался он тяжело, но без стона, сцепив замком зубы.

— Вроде все, — сказал он, опираясь на голый ствол лиственницы. — В сердце целься, Тимофей. Это мой приказ!

— Да не могу я! — опять запричитал ефрейтор. — Ой, Боженька — Боже! Как же так можно?!

Вадим глянул на Дениса Малинина, зло захлопнул капот машины и сказал:

— Одумайся, Денис!

— Ну же, ну! Ткни его еще раз, Чалдон, чтоб не сомневался!

— Не надо, мужики! — попросил старшина. — Малого хоть пожалейте. Ты, Тимофей, стреляй. Одна нога ведь…

И начинало уже казаться — сейчас будет выстрел, но Малина шагнул к ефрейтору, вырвал из его руки пистолет, рукояткой наотмашь ударил в челюсть. Тимофей грохнулся спиной на землю, схватившись руками за лицо.

— Все — в машину! Цирк устроили! Прощай, старшина. Шутка была глупой.

— Очко жмет, Малина?! — Пельмень крутнул пистолет вокруг указательного пальца, ловко поймал рукоятку. — Кого щадишь?!

— Я сказал — в машину! Не перечь мне, Шурик!

Они уже захлопнули дверцы, уже взревел мотор, когда раздались два выстрела подряд, и старшина, скрючившись, осел на жухлую траву. Третью пулю Пельмень послал ему точно в лоб.

— Уважаю только мертвых ментов. Живых не терплю! — Пельмень смерил Дениса оценивающим взглядом, устраиваясь на заднем сиденье. — Ну, чо ты, в рот меня кормить! Чо ты лупишься?! Замазал вас всех и себя тоже. Никто теперь не проканает чистеньким! Две мокрухи хватит на всех!

Малина опустил сверкнувшие недобром глаза и пожал плечами. Он бы успел выстрелить раньше Пельменя, но как быть с лишним мешком?…

— Поехали, — произнес сквозь зубы Денис.

А Пельмень, уже держа пистолет в боевом положении, продолжал рычать:

— Чтоб не кроили! Любого грохну, кто пасть откроет! Вор должен умереть вором!

Вадим старался его не слушать, он думал о своем и не хотел умирать вором. Вообще не хотел умирать. Ну разве что неожиданно, чтоб не мучиться…

— Свет! Впереди — свет! — Малина выбросил вперед руку, затем рукояткой нагана стукнул по голове впрягшегося Колоса. — Пригнись, Михаил! Пригнись, сука, застрелю!

— Лесовоз, — успокоил Упоров заволновавшихся беглецов. — Больше трех человек в кабину не войдет.

Он прижался вправо, повел машину по самому краю колеи. Громадная «Татра», пахнув отработанной солярой, пронеслась мимо, быстро исчезая в наступающих сумерках.

— Ты чо фары не включаешь?! — спросил все еще не успокоившийся Пельмень. — Залетим куда-нибудь!

— Да пошел ты, животное! Не лезь не в свои дела! Погонял мне и в зоне хватало!

— Ты! — Пельмень задохнулся от неожиданной дерзости фраера. — Ты! Слышь, Малина, я его забочу. Пешком пойду, но…

Денис поднес к носу вора автоматный ствол. Вначале разглядывал Пельменя с равнодушной издевкой, а затем сказал:

— Какие фары, лошадиные твои мозги?! Менты засекут нас за пять километров. Сиди и молчи. Пока мне не надоел твой базар…

Пельмень молча смотрел на автоматный ствол с тухнущей злобой.

Поселок открылся далекими огнями, слегка приподнявшими покров ночи. Машина сбавила ход, покралась на малой скорости, осторожно переваливаюсь по растолканной дороге. Свет впереди таил опасность, она, как холод, проникала в замерзшие души зэков.

— Это Юртовый, — стараясь говорить спокойно, проговорил Чалдон. Чихнул и вытер лицо о телогрейку Колоса. — Кассу здесь брал…

— По наколке?

— Вслепую не работаю. Местный наводил, партейный. Так при делах и остался. У них партбилет, как шапка — невидимка.

— Останови, Вадим. Вон туда приткнись, чтоб с глаз долой. Пойдем, Чалдончик, проведаем твоего подельничка.

Малина в темноте сунул Упорову ТТ. Они осторожно выползли из машины и, согнувшись, ушли в сторону огней. Настороженная ночь чутко берегла молодую тишину. Минут через тридцать ее нарушил характерный скрип, и по дороге проехала телега. Она начала рассказывать о своих хворях еще задолго до того, как поравнялась с машиной, укрытой в плотной тени ельника.

Поймавшая незнакомый запах лошадь фыркнула, взяла в сторону.

— Т-пр-р, халява! — проснулся возница. — От себя шарахаешься.

Голос и скрип ушли в темноту, остался теплый запах конского пота, принесенный со стороны дороги и ветерком.

— Фить! Фить! — донеслось из ельника.

— Малина, — выдохнул Упоров и опустил пистолет.

Уже по тому, как они подошли к машине, было ясно — в поселке не все благополучно. Денис отхлебнул крепкого чаю из фляги убитого старшины и указал большим пальцем за спину:

— Засада! Нас пасут с шести вечера. Такой день! А они людей ловят, — ему трудно шутить, но он был старшим в побеге, который нельзя провалить. — Объездной дороги нет, а наша лайба, насколько я разбираюсь, не летает. Что посоветуешь, Михаил?

— Сдаваться надо, все равно поймают!

— Нет, голуба, мы пойдем другим путем… Поканали. Минут через десять подельник Чалдона организует короткое замыкание. Ментовская машина стоит с проколотыми шинами. Остальное в твоих руках, Вадим. Всех предупреждаю — по цели не стрелять, над головами, иначе они начнут чесать всю тайгу.

Машина выползла с приглушенным урчанием. Стволы автоматов легли на опущенные стекла.

— Страшно, Миша? — хихикнул не очень весело Пельмень. — Лежал бы сейчас на теплых нарах с шерстяным Русланом…

В это время в поселке погас свет. Мотор не прибавил оборотов. «Додж» продолжал подкрадываться к первым барачным постройкам. Где-то во дворе испуганно взлаяла собачонка, оборвалась пьяная песня, но немного погодя возобновилась:

Выпьем за Родину!
Выпьем за Сталина!
Выпьем и снова нальем!

Певец споткнулся, упал в грязный снег. Шлепок получился коротким, как удар конского хвоста о воду. Но его будто ждали замлевшие от сдерживаемой злости цепняки. Их дружный лай заглушил шум мотора. Упоров даванул на газ. Луч мощного фонаря ударил ему по глазам. Малина полоснул очередью из автомата выше света, и перепуганный человек шарахнулся в темноту.

Фары выхватили из мрака четырех солдат, бегущих к дороге. Их прижала автоматная очередь. «Додж» зацепил кого-то бампером, перепрыгнул через кювет, объехал приготовленный завал, понесся вдоль домов. Машина мчалась по глубоким рытвинам, не снижая скорости. Временами казалось, что, взлетев, она уже никогда не приземлится.

— Жми, Вадим! — Чалдон повис над водителем. — За тем хребтом лежневка метров двести, дальше — хорошая дорога. Жми!

«Побег был продуман», — Упоров взял руль круто влево, фары выхватили из темноты четкий силуэт лося.

Зверь вздернул голову, одним прыжком покинул полосу света.

«Впереди ментов нет! Раз зверь гуляет, путь свободен!»

Прогремевшие за спиной выстрелы не волновали беглецов: они были надежно защищены стеной леса.

Лежневка оказалась старая, едва держала «додж», то и дело задирая вверх сгнившие концы бревен.

— По такой тяжелая машина уже не пройдет! — радовался Пельмень.

— Бензина осталось километров на тридцать!

— Хватит, — успокоил Чалдон. — Через двенадцать верст будет обрыв. Спустим лайбу, дальше пехом, южным склоном. Там сухо. Посуху собакам трудно…

— Я не пойду с вами! — ожил Колос. — Я все сделал, как вы хотели. Имейте совесть!

— Шо ты кокетничаешь, подлюка?! — Пельмень поймал Колоса за подбородок.

— У меня терпенье не алмазное, хоть я и сам — золотой!

Минут через пятнадцать Чалдон попросил остановиться. Первым выскочил Колос, поскользнулся, на четвереньках пробежал несколько метров, но, встав на ноги, произнес с внушительной угрозой:

— Прошу запомнить: если с моей головы упадет хоть один волос, этим вопросом займется лично Ковпак!

— На кой хрен нам такая голова?! — Пельмень уже был в хорошем настроении. — Я лучше из твоей прямой кишки ножны сделаю.

— Вы интеллигентный человек, Шура. Вы изучали анатомию, — Малина жестом показал Колосу, что он пойдет впереди. — Постерегите Мишу, пока мы спустим машину под откос.

Они шли каменистой грядой, стараясь не оставлять следов на голой земле. С гряды спустились в болото, где хватали ладошками на ходу вытаявшую прошлогоднюю клюкву. Пельмень толкал прикладом автомата в спину Колоса всякий раз, когда тот пытался задержаться у кочки, чтобы хорошо загрузить живот.

Шли полный день с одним коротким привалом, уже не заботясь о промокших сапогах и стертых до крови ногах. Лишь когда солнце начало скатываться к белым вершинам Волчьего хребта, а Упоров подумал, что теперь придется двигаться по звездам, Чалдон втянул в себя воздух и присел.

— Дошли, — сообщил он. Поставил автомат на боевой взвод, остальные сделали то же самое.

— Пойдем — взглянем, — Малина сбросил со спины надоевший мешок, с силой толкнул его ногой к стволу листвяшки.

— Дыхало не работает, — пожаловался Пельмень, завалившись прямо с грузом на снег. — Если нас там пасут, чо тогда?

— Чо тогда? — повторил Денис Малинин вопрос и сморщился, потрогав замлевшую шею. — Пока мы ходим, Вадим перетаскает сидора к той болотине. Сховай под мох. Начнут шмолять, беги куда подальше.

— А я? — спросил с гонорком Колос.

Впервые за весь побег Малина не ерничал, объяснил все ладом:

— Тебя застрелит Шурик.

Потом они ушли и отсутствовали минут сорок. Вернулись с просветленными лицами, а еще — с прежним нахальством лихих людей.

— Там все на мази. Шура, развяжите Мишу.

Дверь большого, собранного из сухих стволов зимовья открылась бесшумно, на крыльцо, чуть щурясь в лучах заходящего солнца, вышел ширококостный бородач в накинутой на плечи оленьей парке. Вадима удивил вдумчивый, запоминающийся взгляд из-под кустистых седых бровей — взгляд самостоятельного человека.

— Здравствуй, Камыш! — хрипло бросил Пельмень, не протягивая руки бородатому. — Где Барма?

Хозяин зимовья не ответил ни на приветствие, ни на вопрос. Он просто кивнул всем вместе. Спокойно и независимо. После чего Вадим почувствовал — Пельмень придал холодному приему серьезное значение, опустив в карман телогрейки правую руку.

Малина сел на изрубленное топорами крыльцо, гостеприимно похлопал по крыльцу ладонью, приглашая того, кого звали Камышом, присесть рядышком:

— Тебе задали вопрос, Камыш. Не темни…

— Барму убили.

— Кто?! — Пельмень покосился на Малину, ища поддержки.

— Бармы нет. Будешь очень любопытный — спросишь у него сам.

— Ты что себе позволяешь, белогвардейский волк?!

Он протянул руку к автомату, лежащему на пне тут же у ельника стеганул выстрел. Пуля пробила насквозь пень в пяти сантиметрах ниже автомата. Пельмень отпрыгнул за угол зимовья, выхватил наган, не целясь, выстрелил в ельник.

— Что это значит, Ферапонт? — чуть приоткрыв глаза, спросил Малина.

— Ничего. Просто вы не в зоне.

Бородач зашел в зимовье, склонив большую, аккуратно причесанную голову, но через пару минут вернулся и сказал:

— Идите вечерничать. Наган-то спрячь, Саша, Чай, не грабить сюда явился.

Пельмень промолчал, а Упоров сразу зауважал хозяина зимовья. Сидя на широких полатях, он видел в оконце, как из ельника не спеша вышел человек, держа в опущенной руке винтовку. Суконная куртка на его поникших плечах висела мятым мешком, большой вязаный шарф, точно пойманный на помойке грязный удав, обвивал тощую шею. Человек шел прогулочной походкой пожилого бездельника и даже, кажется, что-то напевал. Только птичий взгляд близко посаженных к горбатому носу глаз был настороженно внимателен. Перед входом в зимовье он слегка поддернул из деревянных ножен рукоятку, прислонив винтовку к стене, осторожно тронул дверь.

— Здравствуйте, уважаемые!

Голос вошедшего был хорошо поставлен, здоровался он, как выходящий на сцену артист.

— Это ты, мухомор, хотел меня грохнуть?!

Пельмень держал в одной руке кусок оленины, в другой — наган.

Человек сконфузился, недоуменно посмотрел на Ферапонта Степаныча, ища защиты от бестактного вора.

— Кабы хотел — грохнул! — произнес хозяин зимовья с некоторым раздражением. — Садись, Тиша. Еще не разливали.

Тиша сел, успев деликатно всем поклониться с приятной улыбкой воспитанного гостя. От него даже в этом прокопченном доме пахло лесом и дымком. Он был похож на лесного гнома, нежданно — негаданно подросшего до величины среднего человека.

Поднятая из-под стола бутылка со спиртом поклонилась каждой аккуратно обработанной по краям консервной банке, и последний луч пропадающего солнца коснулся потянувшихся к ним рук.

Неугомонившийся Пельмень вскочил, поднял на уровень рта свою банку. Обвел всех налитыми кровью глазами и сказал:

— За то, чтобы наши следы остыли раньше, чем на них встанут псы!

К его банке потянулся только Колос, все смотрели на хозяина зимовья. Он произнес сидя:

— За то, чтоб с земли русской исчезли воры и коммунисты!

— Значит, каждый — за свое, — миролюбиво предложил Малина.

Некоторое время в зимовье слышалось сопение простуженных носов и голодное чавканье. Колос ел с двух рук, не обращая внимания на подтрунивавшего Дениса.

— Дальше бежать будет потрудней, граждане бандиты, — заговорил Камышин, разливая но второй. — В северах снега еще живые. Провианту на пару деньков дам, а там уж сами будете питаться, чем Бог пошлет. Денег у вас сколько?

— Десять тысяч.

— Мало. Тиша, дай им еще десять.

Кружился по пустеющей бутылке спирт, исчезая в закопченных банках. Упоров сидел, сложив на груди руки, ощущая себя в теплом мешке покоя, отгородившего душу от полыхающих вокруг страстей. Люди бормотали что-то о своем, неясном, их бормотание напоминало весенний разговор загулявших в болоте лягушек.

Он слушал себя, наблюдая в оконце за погибающим солнцем.

Тиша растопил печь, и зимовье быстро набрало тепло. Свет коптилки высветил блеск смоляных слезинок на желтоватых сучках.

«Ты был ишаком, выполняющим чужую волю, — грустно улыбнулся себе Вадим. — Воры везли на тебе свою кассу. Ладно… Зато ты свободен и у тебя есть маленькая надежда».

— Денис! — рычал захмелевший Пельмень. — С какого хера касса доверена фраеру, который нас презирает?!

— Так решила сходка.

— Врешь! Сходка решила передать груз Барме.

— Савелия застрелили два дня назад. Завязывай, Шура. С таким занудой я еще не бегал!

Упоров видит, как плотный дым отделил чуть приплюснутую с висков голову Пельменя от туловища, она будто висит самостоятельно под потолком. Его взгляд переместился в угол, где лежали мешки с воровской кассой. Задержался. И тут же, уже не лениво, даже слишком остро, подумалось: «Вот оно, твое благополучие! На всю оставшуюся жизнь хватит. Дом, яхта, нормальное человеческое существование в нормальной стране».

— Ты нас с коммуняками поравнял, Ферапонт, — стонал Пельмень, истекая потом. — Думаешь, тебе пролезет?!

— Пожалуй, я переборщил, — Ферапонт Степаныч огладил с улыбкой роскошную бороду и прикрыл глаза. — Согласен — переборщил. Куда вам до тех коммунистов! Они вона какую прекрасную страну в лагерь превратили. Это надо было до такого додуматься: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Соединились — теперь места на нарах мало.

— Воры! Воры при чем?! — Пельмень был готов заплакать от посетившей его обиды.

— Как это при чем?! Тож работать не хотите. Дьяк каким хозяином мог стать?! Партсобрания проводит, людей приговаривает.

— Сходки, Ферапонт Степаныч, — лениво поправил разомлевший Малина.

— Разницу не вижу. Что там, что сям, все равно не от труда живут. От обмана и ножа. Страх человеческий эксплуатируете!

Упоров увел сознание от разговоров, сосредоточив все внимание на брошенных вповалку у печи мешках с бесценным грузом. Он решил рисковать до конца. Осторожно перевел глаза в сторону автомата: «На это потребуется три секунды, ну, пять от силы…»

В душе что-то шевельнулось нехорошее, тогда он снова закрыл глаза, чтобы спокойно доиграть весь спектакль до конца. С выстрелами, диким метанием захваченных врасплох людей и их последними стонами. Последними… Больше ничего не будет. Через пять минут ты — богатый человек. Он увидел свои шаги по залитому кровью полу. Откроется дверь зимовья, откроется тайга, любой ключ спрячет твое богатство.

Упоров сделал глубокий вздох, расслабился, однако почувствовать себя богатым человеком не успел: только что мирно дремавший Тиша, глянув в его сторону, с доброй усмешкой отстегнул у автомата диск, еще немного погодя сделал то же самое с другим автоматом.

Вначале было ощущение — он умер, провалился в другой мир или слишком охотно туда захотел. Все обошлось остановкой сердца, короткой, но чувствительной…

«Поганый гном чуть больше сука, чем ты сам, гад!» — сквозь внезапную слабость подумал Упоров.

Тиша доверчиво подмигнул птичьим глазом, протянул кружку с крепким чаем.

— Выпейте для поднятия настроения.

Бывший штурман принял кружку, что-то произнес я ответ неразборчивое. Попробовал забыть о кровавом, но не случившемся, и вернул все внимание к жаркому спору тех, кто должен был лечь под автоматной очередью, как сорная трава. Он старался их слушать — не получалось…

Все было плоско, неинтересно, хотя и громко.

— …Ты ведь, красавец, тоже, поди, не коммунистом родился? — не теряя благодушия, спрашивал у Колоса Ферапонт Степаныч.

— Коммунистом! — хмельной Колос попробовал встать для убедительности, но Малина ему не позволил. — Коммунистом родился, коммунистом умру!

— Вот она, убежденность грубого довольства злоупотребления. Он тот же вор, Денис, только феня у него другая: марксизм, ленинизм, коммунизм. Машина, которую заправляли привилегиями, и он делал то, что скажут. У него чувств человеческих не осталось. Партийное животное! Все чувства — на конце члена, а мозги — в желудке!

Камышин допил свой спирт, понюхал хлеб, продолжал:

— Отторгнут человек от человеческого. Разве позволит себе душа высокая и чистая паразитировать на несчастье ближнего? Отступничество ваше не политическое, а животное. Животом живете. Вы — паразит, молодой человек!

Упоров отхлебнул глоток предложенного чаю, не очень ловко вступил в разговор:

— Вы-то, Ферапонт Степаныч, тоже в деле. А дело воровское?

И тут же почувствовал, как внутренне напрягся доселе дремавший Тиша.

«Этот может тебя опередить», — пронеслась жалящая мысль. Упоров большим пальцем взвел курок пистолета.

Неловкая пауза длилась достаточно долго. Все это время он не сводил глаз с Тиши, вернее, с его костлявой руки, сжимающей берестяную рукоятку ножа.

— …Дело мое кончилось в сентябре 1919 года атакой на батальоны красных, — Ферапонт Степаныч говорил с явной неохотой. Возвращение в прошлое причиняло ему боль. — Потом пошли тюрьмы, ссылки и, естественно, должки, о чем Никанор не преминул напомнить человеку, имеющему представление о чести. Частный случай. Личный расчет за оказанную услугу…

Малина потянулся с улыбкой:

— Знал Дьяк, кто доброе не забывает. В Бармс были сомнения…

— Значит, он разговорился? — Камышин не удивлен, скорее — озадачен.

— Сходка просила объяснений. Сами понимаете…

— Не понимаю! И понимать вас не хочу. Но расчет есть расчет. Кстати, — Ферапонт Степаныч указал пальцем на Упорова, — вы какой масти будете?

— Надежной, — ответил за него Малина.

— Хотите призвать меня остепениться? — спросил Упоров.

— Поздно. В такой войне победителей не бывает. Вы будете уничтожены…

Упоров решил: белогвардеец рассчитывается с ним за тот неудачный вопрос, но не стал возражать.

— …Смерть придет к вам из-за угла или войдет, чеканя шаг, в вашу камеру. Вопрос не в методе. Она непременно придет.

— Ну уж нет! — взвизгнул Колос. — Товарищи разберутся! Они знают — я не виновен! Меня принудили!

— Товарищи излишне заботливы о собственной карьере — и жизни. Вы — носители тайны. А такие ценности… — Ферапонт Степаныч кивнул в сторону мешков с грузом: — Приговор!

— Нет! — заорал Колос. — Отпустите меня. Зачем я вам? Товарищи, дорогие мои!

Прикорнувший Пельмень очнулся от завываний бывшего чекиста и, приставив к виску Колоса пистолет, потребовал:

— Сколько же мне терпеть можно, насильник? Скидывай штаны!

Дальнейшее произошло, как по нотам: Камышин коротким хватом поймал вора за руку. Раздался выстрел.

Пуля ушла в потолок, а пистолет упал на стол, и его тут же накрыл костлявой ладонью Тиша.

— Все! — Ферапонт Степаныч оттолкнул вора на полати, где уже храпел пьяный Чалдон. — Будете демонстрировать свое бесстыдство в камере смертников.

— Изменщица, — погрозил кулаком Колосу обалдевший Пельмень. Обнял Чалдона, и через пару минут они храпели вместе.

— Ложитесь спать, ребята, — предложил Камышин, — я пойду посмотрю оленей.

— Сколько у вас голов, Ферапонт Степаныч?

— Не мылься. Тебе даже за хвост подержаться не придется. Каждый уйдет в свою сторону.

— А я?! — опять в отчаяньи начал Колос.

— Ты спи, Михаил, — Денис обнял Колоса за плечи. — У тебя впереди светлое будущее…

Упоров проснулся от холода. Двери зимовья были открыты настежь, и в первом проблеске надвигающегося утра он увидел оленей. Светлый Тиша неторопливо пристраивал на покрытые войлоком спины животных мешки с грузом.

— Прокоцанные мужики, — зевнул Денис. — Таких изловить не просто.

И тогда Вадим подумал, что все происходящее здесь проникнуто какой-то необыкновенной тайной, разрушающей его собственный замысел уничтожения этих людей.

Ему помешал не Тихон — другой, посторонний, почти невидимый пришелец из ниоткуда. Он здесь был… Ну, как же! Как же! Такая необыкновенно плотная тень за спиной Тихона. Ничья…

Чтобы прервать свои нечаянные мысли, он сказал:

— Думаешь, прорвутся?

— Гадать не хочу. Раз Камыш в деле — дело верное.

Ферапонт Степаныч вошел розоватый с морозца. Увеличил огонь коптилки и внимательно осмотрел зимовье.

— Ничего вроде не забыли, — произнес он и, словно подыскивая нужные слова, осторожно посоветовал: — Ты, Денис, уходи с Вадимом к Оратукаиу. Шалить не будете, глядишь, и проскочите. Господь да благословит вас в пути.

— Прощайте, Ферапонт Степаныч!

— Еще вот что, — белогвардеец стоял в проеме двери. Глаза смотрели с усталым безразличием. — Зимовье спалите. Есть надобность.

Дверь скрипнула. Немного погодя всхрапнули олени, и их цокающие шаги растаяли в тишине утра.

— Вставай! — Денис толкнул в бок Чалдона.

Тот сразу сел, будто и не спал, уставившись внимательным взглядом на пустые бутылки. Тягуче проглотил слюну и сказал:

— Сука буду — пить вредно…

Слова Чалдона вызвали в Пельмене протест. Он попытался подняться, но не смог и, хрюкнув, завалился на бок. Сесть удалось со второй попытки. Заговорщицки подмигнул Малине, прижав к губам палец, прошипел:

— Т-ш-ш!

После чего со всего размаху хлопнул по заду Колоса:

— Руки в гору, ментовская рожа!

Спящий не шелохнулся… На опухшем лице вора появилась почти испуганная растерянность.

— В рот меня ка-ля-по-тя! — произнес он со сложным чувством страха и восхищения. — Не вякнул…

Рывком опрокинул Колоса на спину, обвел зимовье внимательным взглядом. Михаил был мертв. Он смотрел перед собой огромными голубыми глазами очарованного скитальца, внезапно встретившего неизреченную красоту будущего мира.

— Отслужил, Мишаня, — вздохнул Денис. — Хорошо, хоть не мучился.

Чалдон икнул и, погладив по голове Пельменя, прочувственно сказал:

— Что, падла, овдовел?

— Тиша-то — мастер! Всех ведь мог, змей тихий!

— Будет вам понтоваться, Шура. Вашу работу сделали другие: все равно зарезать пришлось бы. Уходите с Чалдоном. О всем другом не говорю, потому как знаю: каждый из вас умрет вором…

— Я тя понял, Денис. Как поступим с фраером? Это ведь не твое личное дело. Сообща бы и решить…

Пельмень говорил подчеркнуто небрежно, будто того, о ком шла речь, здесь не было, и Упоров целил в живот вора сквозь карман телогрейки, не сомневаясь — выстрелит.

— Твои заботы кончились, — сухо произнес Денис. — За свои отвечу.

— Перед прокурором?

— Нас живыми брать не будут.

— Вот и ошибаешься, — Чалдон с трудом оторвался от носика медного чайника, перевел дыхание и продолжил: — Имя узнать интересно, куда рыжье уплыло.

— Сам-то знаешь?! Нет! Никто не знает. Камыш — могила. И вам советую.

— Это — лишнее, Денис.

…У поросшего мхом скальника, где речка на изгибе пробилась сквозь податливый мартовский лед, Пельмень и Чалдон ушли с тропы. Прощание было вялым. Все знали, что их ждет впереди…

— Ты, фраерок, помни, — не утерпел напоследок Пельмень. Потный, не похмелившийся толком, был он похож на обыкновенного доходягу с рынка. — Везде достанем…

Упоров смерил его равнодушным взглядом, кивнул Чалдону, повернулся и пошел по тропе, уже не думая о злобном воре, словно того тоже зарезал услужливый Тиша. Малина ждал, когда пойдет Вадим, пристроился за ним, загородил бывшего штурмана своей спиной. Он тоже не верил Пельменю…

— Высоко о себе думает Шура.

Вадим промолчал. О чем говорить? Прошлое ушло в другую сторону, будущее обещало быть покруче.

Тропа свернула в стройный медовый соснячок, островком притулившийся на солнечном взлобке. Они шли в пахнущем смолой зеленом коридоре, погруженные в приятное очищение души целебным прикосновением заботливой природы,

Денис вернулся все же к разговору, когда позади остался веселый взлобок и безжизненная гарь прошлогоднего пожара:

— Шура — дурковатый. Особливо во хмелю: как вол во льду. Не свернешь. Удивляюсь Ферапонту, Степа.

Денис легко перескочил валежину, но поскользнулся и упал набок. Сидя отряхнулся, продолжил, будто ничего не произошло:

— Думал — замочит Шурика. Не сам, конечно, есть кому…

_ Давно знаешь Камышина?

— С Широкого освобождался. С ним даже администрация вежливо обращалась. А этот Тиша-темная личность. Говорят, в Питере консерваторию кончал. При Камышине который год живет…

— Он не только консерваторию кончил, но и Колоса.

Малина шутку не принял, ответил серьезно, желая прекратить пустой базар:

— Колос, сказано было, лишний…

Они поднялись на пологую возвышенность. Отдышавшись, Денис указал в сторону, где сбегались два хребта:

— Там, на водоразделе, зимовье. Мусора знают, лучше обойти. От зимовья часов шесть хода до Оратукана. Идти будем ночью. У нас, как у приличных людей, начался ночной образ жизни. Садись — перекусим.

Денис старался говорить открыто, без всяких хитростей, желая расположить к себе товарища по побегу. Но к вечеру иссяк и был утомленно угрюм.

Они сидели на сваленном ветром кедрушке, пережевывая вяленую оленину. Где-то внизу ухнула сова. Крикнул заяц, окончивший жизнь в ее когтях. Упорову, показалось — он почувствовал запах крови, хлынувшей из разорванного живота зайца. Он не знал, как пахнет заячья кровь, скорее всего, это был запах крови человеческой который он нес с собой от самого зимовья, не ощущая. Нужен был толчок, чтобы запах ожил. Таким толчком стала смерть зайца…

Достоверно известно: весна на Севере отнимает силы у всех, кроме беглецов. У них организм работает по-другому в особом режиме погони, когда страх вытаскивает скрытые ресурсы, заставляя тело трудиться с колоссальной перегрузкой.

Беглецы отмахали километров двадцать, прежде чем ощутили настоящую усталость, и сбавили шаг.

— Интересно, о чем сейчас думает начальник отдела по борьбе с бандитизмом Важа Спиридонович Морабели? — спросил с серьезной рожей Денис, стащив с потной головы шапку.

— О нас с тобой. О чем ему больше думать?

— Нет. Узко мыслишь. Он думает, как жить дальше?! Гуталин умер! Грузин начнут отлучать от кормушки. Что делать?

Упоров остановился и медленно закрутил головой.

Прицепившийся запах крови вытеснил другой, знакомо сладковатый. Он пытался вспомнить, что может так пахнуть. Наблюдавший за его поведением Малина осторожно переступил с ноги на ногу, взвел курок пистолета.

— Дым, — прошептал Упоров, — точно, дым!

— В зимовье — люди. Нас ждут, Вадим. Но мы к ним не пойдем.

Они стояли рядом, почти касаясь друг друга лбами, похожие на молящиеся тени. Даже голоса их стали частью наступившей ночи, приобретя сходство с шумом деревьев.

На небе медленно, словно плесень по мокрому камню, ползли серые облака. Беглецы двинулись со сжатыми зубами, упираясь в темноту стволами пистолетов. Но постепенно притерпелись к таящейся за каждым стволом опасности, заставив себя поверить — нынче пронесет.

Собачий лай понудил остановиться. Густой, но не слишком уверенный, он раскатился по распадкам, едва поднявшись к вершине хребта.

— Придется уходить северным склоном.

— Там снега выше колен!

— А мусора с автоматами? Двигай за мной, Денис!

И пошел, не оборачиваясь на вора, с решительностью знающего выход человека. Лай снова загремел, на этот раз требовательно и зло.

— Засекла, стервоза! Похоже — отбегались, Вадим!

— Помолчи! У нее одна работа, у тебя — другая. Бежим!

Наст хрустел тонкой жестью, хватая за ноги и отнимая последние силы у беглецов. Они падали на него, поднимались, падали, ползли на четвереньках, шепотом проклиная собачью бдительность.

Упоров первым подполз к подошве хребта, сделал несколько шагов по набитой тропе и, обхватив кособокую ель, остановился. Минут через пять с ним свалился Денис.

— Вставай! — потребовал Упоров. — Вставай, говорю, им будет не легче на этом склоне.

— Сейчас! Сейчас!

Малинин стоял уже на коленях.

— Сердце выскакивает. Считай до трех, Вадим.

— Бежим, дурак! Здесь все простреливается сверху.

Метров двадцать зэк двигался на четвереньках. Его уже никто не подгонял. Слова иссякли, на них не хотелось тратить силы. Потом он выпрямился и, шатаясь, побрел за Вадимом.

К Оратукану они подошли с зарей. Речка лежала спокойной зеленоватой лентой, еще укрытая крепким льдом. В голубой синеве утра и речка, и непроснувшаяся долина с тонкой строчкой волчьих следов на синем снегу виделись немного надуманным произведением городского художника, создающего свои картины в теплой удобной мастерской.

— Я иду сто шагов, — прохрипел в спину Упорову Денис, — дальше можешь меня пристрелить.

— Двести! — отрубил Вадим. — Дело чести, доблести и, если хочешь знать, геройства каждого уважающего себя советского заключенного — дойти до того стога сена.

Малина поднял голову, увидел огороженный жердями стог.

— Во масть пошла, легавый буду! Поканали, Вадим!

Сено пахло потерянным летом и мышами. Зэки лезли в его удушье, с трудом разгребая слежавшиеся травы. От приятных запахов кружилась голова, возникала иллюзия полной безопасности. Чмокнуло под коленом раздавленное мышиное гнездо, уцелевшая мамаша с писком пронеслась по шее. Упоров засыпал и потому не придал этому факту никакого значения.

Глубокая темнота начала втягивать все мысли и чувства в свое бездонное нутро, оберегая их от надоевших потрясений. Впрочем, рядом с покоем образовалось чье-то постороннее внимание, значительное или угрюмое.

Он не понял. Но оно было, тревожило уснувшие мысли, будило далекие воспоминания. Через некоторое время в это состояние явилось уже зримое явление — глаза смутно — серыми зрачками, крапленными белыми точками.

Они жили самостоятельной жизнью на блеклом пятне, с размытыми контурами. Пятно напоминало лицо выходящего из густой темноты человека. Но вот он вспомнил выпуклый лоб над острыми надбровными дугами, и на пятне образовалась верхняя часть знакомой головы с гладко зачесанными назад волосами. В нем загорелся интерес, устранивший очнувшееся состояние опасности, и широкий, словно раздавленный, нос ляпнулся в середине пятна, подперев переносицей тяжелые мешки под глазами.

Игра захватывала все больше: он рисовал врага.

Жестко закруглился подбородок, а немного оттопыренные уши вытянули лицо из темноты почти готовым.

Оно начало жить, устремив на беглого зэка требовательный взгляд.

Лицо напряглось. Вначале на нем образовались тонкие слепленные губы. Они начали расходиться и вскорости обнажили краешки редких зубов. Враг улыбнулся.

— Ну, что, гражданин Упоров, вы готовы отвечать честно на мои вопросы?

— Все честно, гражданин следователь. Я купил книги. Мне никто не объяснил, что их нельзя читать. Я до сих пор не могу понять: почему их нельзя читать?!

На этот раз улыбка была другой — и следователь Левин стал похож на жующую лимон старуху.

— Скажите, Упоров, вы зачем прикидываетесь придурком? Ницше — фашистская сволочь! Вы об этом не знали? Три тома Есенина? Кто он такой, ты поймешь из его собственных слов.

Следователь достал большую, в картонном переплете, книгу, открыл ее в том месте, где торчала газетная закладка, и прочитал: «Самые лучшие поклонники нашей поэзии — проститутки и бандиты. С ними мы все в большой дружбе. Коммунисты нас не любят по недоразумению». Понял, Упоров, на что намекает этот подонок?!

Теперь уже старуха не улыбалась. Она кричала, широко разевая тот самый рот, который он не хотел рисовать:

— Ты устраивал коллективные чтения на корабле. Есть свидетели. Честные, порядочные люди!

— Неправда, гражданин следователь. Кто свидетель-то?

— Все! Кому скажем, тот и свидетель. А ты — бандит! Бандит с комсомольским билетом!

Обрызки слюны летели в лицо молодого штурмана, а он боялся пошевелиться. Вдруг — тишина. Левин выправил лицо, стал похож на самого себя.

— «Ленин, — полушепотом сообщил следователь подследственному, — цитирую выступление Сталина в газете „Правда“: никогда не смотрел на Республику Советов как на саму цель. Он всегда рассматривал ее как необходимое звено для усиления революционного движения в странах Запада и Востока, как необходимое звено для облегчения победы трудящихся всего мира над капиталом!» Ты тащишь буржуазную гниль, гниль обреченного трупа в наш здоровый социалистический дом и спрашиваешь, в чем твоя вина?! Сколько тебе заплатили? Кто выходил на связь с тобой?

— Нисколько и никто не выходил.

— А за драку с негром ты получал доллары?

— Это была не драка, товарищ Левин. Это был честный бой.

— Что?! Какой я тебе товарищ?!

Опять полетела слюна с матом. А когда следователь успокоился, то поднял трубку и сказал:

— Пусть войдет.

Вошел Семенов, кругленький, с аккуратной бородкой и тоненьким пробритым пробором на лысеющей голове. Он озабоченно, будто врач, посмотрел на подследственного. Слова были дружескими, произнесенными от чистого сердца:

— Вадим, твои товарищи все рассказали. Так положено комсомольцам. Вина твоя велика, но попробуй и ты поступить, как твои товарищи…

В голове подследственного пронеслось восторженное:

«Бей, Вадик! Бей!» — Семенов сидел почти у самого ринга, и его было слышно даже во время обмена ударами с залитым потом негром.

«Вадим, прочитай что-нибудь этакое, для души!»

— Семенов, ты же… ну, ты же сам просил. Зачем же так, Семенов?!

Подследственный путался в словах и мыслях. Он ничего не мог понять. Он нервничал под пристальным взглядом вновь превратившегося в смеющуюся старуху Левина.

Семенов, по едва заметному жесту следователя, подошел к нему и положил на плечи пахнущие кремом «Люкс» руки:

— Взвесь все, Вадим. Дай правдивые показания, как подсказывает тебе твоя комсомольская совесть. Я знаю — ты не потерян для общества. Советский суд — не бездушная машина.

Упоров поднялся вместе с ударом. Форменные ботинки начальника спецчасти корабля «Парижская Коммуна» промелькнули перед глазами и… исчезли в колышущейся темноте.

Зэк освободил кулак из колючего сена, сразу забыв о следователе Левине и сломанной челюсти Семенова. Мысли вернулись к побегу.

Денис спал спокойным сном человека, уверенного в том, что его непременно поймают. Ему хотелось подольше побегать, как можно дольше. Упоров хотел убежать…

«Судьба может выбрать одного — единственного из всех бегущих. Сделать его счастливым. Одного — единственного».

Мысли о дарованном ему чуде избавления жили как-то в стороне, за границей сосредоточенного сознания беглеца. Денис похлопал во сне ресницами и улыбнулся.

«Наверное, уже убежал. Снова ворует, кутит, разъезжает на такси с портовыми шлюхами. Сейчас проснется, каково ему будет?»

Малина проснулся минут через двадцать. Повернулся к Упорову со счастливым лицом и спросил:

— Хочешь, я почитаю тебе любимые строки из Шекспира?

— Ты что… ты серьезно или гонишь?

— Почему нет? Думаешь — я никогда не сидел с приличными людьми. Алтузов Петр Григорьевич! Иванов Сергей Никанорыч! Кремизной! Педераст, но удивительно тонкая натура…

— Лучше пожрем, — Упоров посмотрел на Малину с некоторым разочарованием: вор знает Шекспира. Какой-то ненастоящий попался…

Он растолкал руками сено и достал из-под головы мешок.

— Гадость, — отхлебнув из фляги глоток медвежьего жира, поморщился Вадим. — Этот Камыш сказал — «полезная».

— Ферапонт Степаныч в практической жизни — гений! Если бы он повел побег, мы бы точно убежали. С ним к любому делу безопасно приступать. Порой даже не верится — такую породу выкосили товарищи большевики. Чем взяли? Сами — мелкие, ленивые, какой грех ни возьми — всяк ихний, а одолели. По судьбе, видать, вышло. От нее никуда не денешься…

* * *

Стог они покинули в сумерках и пошли под высоким берегом Оратукана. Мускулистое тело реки игралопод надежным льдом. После ночной беготни мышцы болели, но идти было куда легче. Однажды на противоположном берегу реки вспыхнули огоньки волчьих глаз.

Постояли, будто догорающие свечи в глубине спящего храма, и так же незаметно исчезли.

Денис вздохнул:

— Если жить ночью, как волки, можно долго не изловиться. Ты бы смог — ночью?

— Нет. Та же смерть, только в движении. Волку достаточно лунного света, а я без солнца не могу. Особенно после сейфа…

— Но там обходился?

— Куда денешься?! Я там такое видел… говорить не хочется. Ты понять не сможешь.

— Ну, в рот меня каляпатя! — обиделся Малина. — Такой умный фраер! Такой умный, что только в сене сидеть может.

— Не залупайся. Сам врубиться не могу: тело — на нарах, а то, что внутри… душа, она смотрит на все это, как я на тебя.

— Подумаешь! Вольтанулся немного. Лева Лихой, что Вертилу замочил, два года отсидел в одиночке. Вышел, начал с валенком сожительствовать, Юлей его звать. У тебя еще хорошо обошлось. Стой-ка! Никак опять волки?

Вдалеке появились едва различимые огоньки. Они светились призрачным, расплывчатым светом, как кусочки белого мрамора на дне омута в ясный день.

— Таежный, — сказал Упоров.

— Побегали, пора работать, — голос Дениса потерял обычную шаловливость, даже ломался от волнения. — Если здесь не пофартит…

Вор спрятал под мышки замерзшие ладони, спросил вроде бы без всякой связи:

— Ты в Бога веришь?

— Зачем тебе знать?! Да и сам по-разному думаю…

— Хочу, чтоб ты усек: в поселке Он — наш главный подельник. Больше надеяться не на кого. Если изловимся — пощады не жди: Пельмень концы отрубил. Грохнул! Будем вместе приводить в порядок Млечный Путь. Нравится мне это название.

Денис сунул наган во внутренний карман бушлата, перевел дыхание, словно поднимался в гору.

— Давай малость похаваем, опосля — бомбанем кассу и рвем когти до стойбища якутов. За деньги Серафим увезет нас куда надо.

— Кто такой?

— Темный бес. Всякое за него болтают, но выбирать не из чего. Тут уж кто кого сгребет, тот того и любит. Деньги!…

— У нас есть деньги.

— Думаешь, мне хочется подставлять голову под пули из-за грязных бумажек?! Серафим знает настоящую цену нашим головам. Он ее запросит.

Огни поселка медленно надвигались на беглецов, и снова они, не сговариваясь, начали говорить шепотом.

— Контора там, — указал Денис в сторону двухэтажного здания.

— Ты здесь бывал?

— Нет. Раз флаг и фонарь, значит, контора.

Зэки свернули в проулок, загаженный кучами смерзшихся помоев, прокрались вдоль забора, не выпуская из рук пистолетов. Проулок оказался «глухим». Он упирался в пекарню. Пришлось одолевать забор, чтобы попасть на соседнюю улицу. По мерзлой земле шли шумновато, но собаки взбрехнули только раз, да и то для порядка.

Часовой у конторы был виден издалека. Он сидел на завалинке, завернувшись в огромный тулуп, и курил.

— Поговори с ним, Вадик! — шепнул Малина. — Я брошу камень, а ты успевай. Стрелять ему никак нельзя.

Сомнения ушли. Он ощутил себя способным перехитрить человека с винтовкой. Пошел, осторожно ступая по скользкой дороге, и смрад черной свечи на мгновение перебил устойчивые запахи помойки.

Стук камня о завалинку как-то не очень всполошил часового. Он лениво высунул голову из воротника, стал похож на хищную птицу, выглядывающую из гнезда.

Часовой посмотрел туда, где родился звук, в тот момент под ногой зэка хрустнул ледок. Поднятый воротник помешал сторожу быстро оценить опасность. Упоров бил по испуганному лицу с нужной дистанции, как на тренировке:

— Тресь!

Часовой ударился затылком о мерзлую землю, но зэк на всякий случай стукнул его еще разок.

— Оттащи товарища от света, — на ходу приказал Малина и плечом высадил окно.

В конторе пахло сгоревшим углем, бумажным клеем, в общем, чем всегда пахнет во всех поселковых конторах. Дверь в кассу Денис открыл отмычкой, сорвал сургучную печать и вошел, как в собственный кабинет.

Массивный сейф стоял в углу тесного помещения, поблескивая серой краской. Он был похож на упавший с неба метеорит.

— Фирма Ландорф, — разочарованно произнес вор. — Это, знаешь ли… Плохо это, Вадик. Поганый немец!

— Не одолеешь?

— Инструмент-то дачный.

Денис провел ладошкой по холодной стальной двери. Раз, потом еще раз.

— Перестань его гладить! Надо уходить.

— Обожди, обожди, Вадик! Немец, по-моему, обрусачился.

Малина оторвал кусок бумаги от какого-то отчета и, лизнув языком, приклеил белый лоскуток к сейфу. Пригладил и приклеил еще три лоскутка.

— Прижми плотней двери и затаи дыхание. Номер на «бис»!

Ствол нагана дернулся. Короткое пламя высветило лицо покойного вождя всего прогрессивного человечества в траурной рамке. Спрессованный грохот вломился в уши грабителей, заставив вздрогнуть зарешеченные окна.

Через секунду стало тихо, но возникли подозрительные шорохи и голоса. Упоров поглядел на Дениса, тот спокойно отмахнулся:

— Не понтуйся, Вадик. Это с непривычки. У всех бывает по-первости. Из такой ловушки звук далеко не ходит.

И уложил на едином вздохе еще три пули. Не спеша подошел к расстрелянному сейфу, спрятал в карман пистолет и вынул нож. Внутри стальной коробки что-то звякнуло. Денис еще раз ввел лезвие финки, пошевелил, нащупывая только ему известную зацепку. Пот выступил на матовом лбу вора, сквозь полураскрытые губы прорвалось сдержанное дыхание. Работал он сосредоточенно, собрав в комок все силы внимания, словно от удачного поворота финки зависела судьба мирового открытия или спасения человечества. Вдруг взгляд Малины быстро взлетел вверх и нашел Упорова:

— Ты его надежно треснул, Вадик?

— Лежит спокойно. Не отвлекайся!

Нож повернулся против часовой стрелки, раздался щелчок, похожий на взвод курка.

Деньги были на месте. Солидные, плотные пачки ассигнаций пробудили в обоих надежду на будущее, где есть все, не говоря уже о свободе.

— Дай свой мешок, — шепотом попросил Денис. Сунул руку в глубину сейфа и одним махом сбросил денежную пирамиду в холщовую пасть.

— Много денег, — Упоров облизнул губы. — Ты будто знал, Денис.

— Работа у нас такая, — улыбнулся польщенный вор. — Четыре года ассистировал профессору Львову Аркадию Ануфриевичу. Скажу тебе, Вадик, зная — ты меня не продашь: жмот профессор. Но работает — Чайковский! То, что я тебе исполнил, — легкомысленный фокстрот из низкопробного иностранного боевика. Львов — фигура мирового масштаба! Посадили его внаглую, без единого доказательства. Так сказать, за одну репутацию.

Денис отвесил низкий поклон портрету Сталина:

— Вы уж не обессудьте, Иосиф Виссарионович.

И, забросив за спину мешок с деньгами, пошел на выход, сохраняя на лице чувство собственного достоинства. Наверное, в эти мгновения он видел себя не в прокуренном коридоре приисковой конторы, а на белой мраморной лестнице славы, у подножия которой стояли онемевшие от зависти воры Страны Советов.

— Как мало надо человеку для душевного равновесия, — философствовал Денис, — мешок денег и свобода. Всего один мешок денег и одна свобода.

Его силуэт только прорисовался на фоне синего неба в проеме входной двери. Он собирался что-то сказать, но чуть раньше слов по окнам ударил свет автомобильных фар. Денис присел.

— Без паники, Вадим. Тикаем тем же ходом.

Зэки бежали в полный рост, успели перемахнуть через забор. Машина резко затормозила. Вначале дробно застучали каблуки по мерзлой земле, затем раздался голос:

— Он здесь, товарищ лейтенант. Живой!

— Сейчас начнется, — покачал головой Денис. — Эти бандиты хотят отобрать у нас деньги!

Впереди, за частоколом молодых елей, взвыла сирена. Воздух накалился звенящим нетерпением погони, в окнах домов начал вспыхивать свет. Упоров успел подумать о проснувшихся, как о зрителях, торопливо собирающихся на спектакль травли зверей. Ему захотелось выстрелить в каждую лампочку, а заодно и в голову того, кому пришла мысль травить их этой ночью.

Зло сменил страх. Обыкновенный страх, переживаемый им не однажды. Показалось — времена расплаты исполнились: надо стоять и ждать, а того лучше — сесть на землю, чтобы не видеть, когда в тебя прицелятся…

— К сараям! — крикнул Денис. Но именно от тех нескладных самодельных строений им навстречу кинулась громадная овчарка.

— Стой! Стрелять буду! — закричал кто-то из-за укрытия.

Денис выстрелил первым, навскидку, и собака свернулась визжащим клубком.

— В лес, Вадим! Шевелись, чо раскис! Убежим!

Он перехватил мешок с деньгами под мышку. Автоматная очередь посекла ели над их головами. Они продолжали бежать до тех пор, пока не выскочили на ровное, голое поле. Впереди виднелись казармы или склады.

— Брось мешок! — сказал Упоров.

— С ума сошел?! Сам видел, как они достаются.

За спинами послышался прерывистый хруст мерзлой земли и голоса. Чекисты шли цепью, скрываясь за деревьями.

— Рекс! — позвал собаку густой бас. — Ищи!

Зэки переглянулись, быстро пошли по самой кромке лесного околка. Рекс был опытной собакой, быстро вышел на их след. Упоров уже стрелял в прыгающую овчарку. Он никогда не думал, что поступит так хладнокровно: будет ждать приближения распахнутой пасти и нажмет спуск ни раньше, ни позже. Овчарка рухнула ему под ноги, зэк отскочил от последнего удара ее зубов, но в этот момент автоматы открыли огонь. Денис уронил оружие на землю. Они смотрели друг другу в глаза, прижимаясь щеками к скрипучему снегу.

— Застрели меня, Вадим, — по-домашнему просто попросил Малина и улыбнулся беспомощной детской улыбкой. — Сам не могу, да и грешно…

— Дурак! — коротко оборвал его Упоров, — Брось мешок за ту колоду. Ты бежишь к водокачке, як пекарне. Встречаемся в стогу. Еще хочу сказать: ты — настоящий, ты — просто замечательный парень, Денис!

— Сдавайтесь, курвы! — раздался из леса крик.

Денис бросил мешок, выстрелил на голос, но тотчас по нему прицельно ударила очередь в спину. Зэк упал на колени… так падают перед коркой хлеба голодные каторжане: камнем, чтоб никто не успел опередить.

Вначале он стоял, упершись лбом в дерево. Затем с трудом повернулся, прошептал через силу, пытаясь быть понятым:

— Беги, Вадим, беги… Это не больно.

Кровь переползла через слабеющие губы, потекла по подбородку широкой полосой. Самостоятельной оттого, что порвалась какая-то несоединимая связь, что все устроилось по судьбе и согласно инструкции о задержании особо опасных преступников. Вот когда Упоров почувствовал — нет, увидел на месте лица умирающего товарища свое лицо с широкой полосой собственной крови по подбородку.

Мир качнулся живым маятником, звон в ушах поглотил крики и выстрелы. Он объяснил себе сам — выбора нет. Почти не целясь, разрядил обойму в то место, откуда пришла смерть Дениса, побежал.

Все, что должно было с ним случиться, все, что должен был он пережить в будущем, вырастало из этого слепого бега и было так же безнадежно. Но он бежал.

Перепрыгивая через валежины, канавы. Бежал, как бегают во сне, умоляя Господа дать ему хотя бы возможность все потерять мгновенно. Жизнь утратила ощущение бесконечности, готовая прерваться в любую секунду.

Но игра продолжалась. Он падал, полз, увертывался, хотел раствориться, чтобы стать воздухом. Прозрачным, бесплотным, способным пропустить сквозь себя пулю и ке ощутить тугого разрыва тела.

Пули ложились рядом, рождая маленькие снежные вулканчики, как взрывы возмущения тех, кому надо было в него попасть. Все решал разыгравшийся случай.

И он оказался на стороне зэка. Выстрелы прекратились, потому что он бежал мимо жилых бараков.

Упоров залетел в проулок, проскочил между сколоченных из фанерных листов кладовок. Впереди закашлялся вышедший до ветру мужик в заячьем треухе. Глухое буханье трясло его завернутое в рваный полушубок тело. Мужик постоянно отхаркивался и матерился, вспоминая при этом чье-то женское имя.

«Не стоит ему на глаза попадаться, — Упоров прижался к стене фанерной кладовки. — Скорей бы убирался, дурак ленивый!»

Справа загремела цепь, в колодец упало ведро, а чуть позже послышался стук сапог.

— Левонтий, кто тут пробегал?!

— Кому в такую рань бегать? Вы, что ли, стреляли?

— Мы.

— Убили кого?

— Одного.

— Сколь их было?

— Да пошел ты! Замыкайся крепче. Такие рыси бегают.

И сапоги застучали в обратную сторону. Зэк подождал. Глянул за забор. Никого. Он перелез, пошел вдоль бревенчатого дома, кланяясь низким окнам. Остановился перед сараями, от которых на них кинулась первая собака, ножом подвинул видимый в широкую щель язычок внутреннего замка. Дверь открылась спокойно, пропустив его в обыкновенный дровяник, где огороженное толстыми досками пространство заполнял смолистый запах лиственницы.

Беглец прилег на поленницу свежесрубленных дров, погружаясь в усталую дремоту. Сладковатый аромат свежего дерева вливался в кровь, наполняя ее медовой тягучестью, отчего мысли при нем остались только ленивые и спокойные.

В соседнем сарае петух прокричал зорю, под его бодрую песню подумалось: «Хорошо бы сонного застрелили…» Но дальше того пожелания дело не пошло; о том, как лопнет голова, наполняясь болью от входящей в нее пули, зэк не успел додумать: он заснул.

Спал без снов, но даже в столь глубоком забытье почувствовал на себе внимательный взгляд. Он явно не имел отношения к его сну. Был настоящий.

«Мент или собака. Больше ходить за тобой некому. Собака бы уже кинулась. Значит, мент. Любуется, гад. Лучше б стрелял!»

Мысленно представил путь руки за голенище, где был нож. Чуть приподнял ресницы… Прямо перед ним на земляном полу стояли валенки, подшитые кусками старых покрышек от полуторки.

«Пора, парень!» — скомандовал себе зэк, выхватив нож, быстро вскочил. Он не сразу сообразил, почему лицо человека оказалось на уровне его груди, но интуитивно отдернул к себе нож. Неизвестный ойкнул. Голос был слабый и не мог родить крик. Чуть погодя Упоров увидел, как на узкой, почти детской ладони расходится короткая рана.

— Тихо! — предупредил изрядно смущенный беглец. — Не надо шуметь! Я нечаянно…

— Не буду, — так же шепотом ответил неизвестный и поднял два больших, наполненных слезами глаза. Они были зеленые, как мокрый нефрит.

Девчонка! Это, конечно, лучше, чем чекист с автоматом, но все равно неловко, да и глаза смотрят прямо в душу. Неловко…

Из зажатого кулака выпадали капли крови. Он не мог на них смотреть и спросил:

— Тебе больно? Надо чем-то перевязать. Сейчас же! Извини, я не хотел. Со сна принял тебя черт знает за кого. Извини…

Она кивнула, продолжая смотреть ему в глаза.

— Дома есть бинт и йод. Вы можете меня отпустить домой?

— Отпустить?! — Вадим понял: она видит в нем бандита, и горько усмехнулся: — Ну, конечно же! Только не надо звать солдат. Вечером освобожу этот отель. Как тебя зовут?

— Наталья.

— Иди домой, Наташа. Не сердись на меня. Я, понимаешь ли, беглый, потому злой. А злой потому, что беглый. Заколдованный круг.

Он никогда не мог справиться с ощущением своей вины и пытался смягчить впечатление говорливой бесшабашностью.

— Вы не волнуйтесь, — очень просто сказала она, будто давно знакомому человеку. — У меня дядя тоже поселенец с поражением в правах. Я приехала к нему из Ленинграда. Бросила балетную студию и прикатила. Меня даже из комсомола хотели выгнать. Ужас!

Девчонка изобразила ужас на лице, лица не стало видно — одни глаза.

— Да, серьезное дело. Ну, ты иди, не то тебя хватятся. Если можно, я побуду здесь до вечера?

Ему вдруг сразу расхотелось погибать, он проклинал эту ворвавшуюся в сарай девчонку с ее детской непосредственностью и такими огромными зелеными глазами.

Наталья понимающе кивнула, протянула перед собой руки:

— Положите мне поленья.

— Как же ты с такой рукой?

Она улыбнулась как приятелю:

— Грузите и считайте, что отель в вашем распоряжении.

В щель между досками Упоров видел, как девчонка пересекла двор, забавно раскачиваясь под тяжестью дров. Поднялась на крыльцо, прижала поленья подбородком и оттопыренным мизинцем левой руки открыла дверь.

«Сейчас успокоится. В ней заговорит долг комсомолки и… Но бежать все равно некуда. Может случиться — она не побежит? Не может! Вся страна доносит!»

Он воткнул нож в чурку и отхлебнул из фляги медвежьего жира. По заваленному хрустящими на морозе нечистотами двору прошла толстая баба в засаленной телогрейке. Остановилась, глянув по сторонам, стала подтягивать сшитые из байки панталоны. Еще раз с коровьей стеснительностью глянула на окна, прошла вразвалку, и он почувствовал себя окончательно отторгнутым от всякой надежды человеком, куда несчастней этой бесконечно несчастной бабы.

«Она — просто не видавшее другой жизни животное, а ты — загнанное в западню, живущее на волосок от смерти животное. Кому лучше? Ей! Она не понимает своей трагедии: день прожила — и ладно. Ты все знаешь — поделать ничего не можешь. Девчонка, однако, никуда не побежала. Странно…»

Зэка отвлек знакомый мужик, справляющий нужду у своего дома. Кашель его уже не мучал, держался он с несколько театральным достоинством и, даже громко испортив воздух, остался при том же многозначительном лице.

«Член поселкового совета, не меньше гусь, — подумал Упоров. — Тоже меня ищет. Все кого-то ищут. Работали бы лучше, суки!»

Серьезный мужик явно шел в гости. Вытер подошвы о березовый веник-голяк, потянул к себе ржавую ручку. В бараке он долго не задержался и вышел расстроенный. Харкнул на крыльцо, оглядел двор внимательным взглядом опытного в вопросах сыска человека и задержал взгляд именно на той двери, за которой находился беглый каторжанин. Глаза сыскаря остановились, только что рыскающие, они начинали обретать смысл, концентрируя все внимание в одной точке.

Взгляд обладал почти осязательной силой. Упоров хотел посторониться от щели, однако сдержался, понимая: главное — не суетиться. В настроении мужика произошла разительная перемена, отразившаяся на испитом лице гримасой внутренней заостренности. Оно, словно морда легавой на стойке, подалось вперед, а ноздри выразительно пошевелились.

«Или засек, или вспомнил, где можно похмелиться. Ты — осел: дверь забыл закрыть за девчонкой! Может, поленом — по башке? Заорет. Успокойся: его кумар с похмелья трясет».

Минут через десять после того, как бдительный бухарик ушагал в сторону водокачки, на крыльце появилась Наташа с дымящейся чашкой и куском хлеба. Рука, встретившая его нож, была перевязана стираным бинтом. Зэк смотрел на нескладное, длинноногое существо, пытающееся по-мальчишески тощим задом захлопнуть двери, со сложным чувством вины и умиления. Поведение ее было естественным, по-домашнему не выставочным.

Она справилась с дверью, сделала шаг с первой ступени крыльца, остановилась, сурово собрав к переносице брови. Ребенок сразу поменялся, зэк видел перед собой обманутую маленькую женщину. Потом она сказала кому-то, кого Вадим еще не мог разглядеть:

— Ну и подлец же вы, дядя Левонтий!

Автоматчиков он увидел мгновением позже. У них сводило от напряжения скулы, автоматы были готовы открыть огонь. Следом в поле видимости появился капитан, вызывающе аккуратный среди загаженного бытовыми отходами двора.

— Это кому? — капитан указал на дымящуюся кружку в руке девчонки и улыбнулся.

— Собачке, — Наташа покраснела, снова стала ребенком.

— Должен тебя огорчить, — капитан почесал твердую переносицу, изобразив подлинное сожаление. — Твою собачку мы пристрелим: бешеная. Такие вот дела, красавица!

Он подождал, пока сожаление покинет его запоминающееся лицо волевого человека, и продолжал уже в другом тоне:

— Убирайся вон, дрянь! Иначе твой дядя вернется на тюремные нары за укрывательство особо опасного преступника!

«Это обо мне. Объявка сделана. Твой выход, Вадим!»

Упоров распахнул ногой двери сарая, двинулся к офицеру, не обращая внимания на вскинутые стволы. Он решил — самое время.

Но офицер сказал:

— Стоять!

И зэк остановился. Наверное, за следующим шагом мог последовать отсекающий настоящее от будущего выстрел: зэк видел, как напрягся палец сержанта на спуске. Однако именно этого шага он не сделал. Не по страху, по другой, неизъяснимой причине, установившей запретную грань.

У всякой смерти — свое время. Его стояла перед ним так близко, что зэк чувствовал ее землистый запах. Он к нему привыкал. Она не взяла его, точнее — не приняла, дала возможность сказать:

— Капитан, девчонка здесь ни при чем…

— Я так и думал, — офицер снова стал вежливым, попросил, повернувшись к Наташе: — Иди домой, детка, мы отведем твою собачку на живодерню.

Она поглядела на него, не скрывая сожаления, снова взрослая и строгая, поднялась на одну ступеньку и ушла. Он подмигнул стоящим напротив автоматчикам, потому что хотел выглядеть бесстрашным, хотел, чтобы Наташа видела через тюлевые занавески на перекошенном окне — ему совсем не страшно.

— Обыскать! — приказал капитан, подбодрив автоматчиков нетерпеливым жестом.

— Руки в гору!

Сержант поставил автомат на уровне живота, выследивший беглеца дядя Левонтий выдернул из голяшки нож. Ловко обшлепав карманы быстрыми профессиональными движениями, выкинул под ноги сержанту флягу с медвежьим жиром.

— Снять сапоги! — сержант его ненавидел. — Быстро, гадость!

Опуская руки, зэк кулаком наотмашь ударил дядю Левонтия в лоб, так что локоть откликнулся гудящей болью, а следом сам получил по затылку прикладом автомата. Они рухнули почти одновременно, но первым пришел в себя зэк…

— Хватит валяться, Упоров! — капитан давил каблуком сапога на ладонь лежавшего, стараясь побыстрей привести его в чувство. — Вставайте! Вставайте! Мы еще не обедали.

Упоров сел, осторожно потрогал голову. Сержант пнул его под зад:

— Подымайся! Возимся со всякой пакостью, застрелить давно пора!

— Товарищ капитан, Левонтия Ивановича рвет! — доложил наклонившийся над человеком молоденький солдатик.

— Сотрясение. Ловкость потерял Левонтий. Сержант, наденьте наручники и постарайтесь довести живым. Он там кому-то нужен.

— Товарищ капитан, а Левонтия Ивановича куда? — гундосил рыхловатый боец с постным и заботливым лицом царского санитара. — Он еще… как бы сказать…

— Говорите, Яровой! Вечно вы какой-то заторможенный!

— Обосрался, товарищ капитан!

— Это сопутствующее явление. Левонтия — в медпункт. Думать будет.

Упорова вели через тот же лесок, той же тропой, по которой он бежал. Сейчас все выглядело по-иному: не так враждебно. Посеченные пулями деревья, земля, схоронившая в себе сотни посланных в беглецов пуль, были обыкновенными, какими им и положено быть.

У приисковой конторы толпились люди, отыскавшие повод для безделья. Они обсуждали ночное происшествие. Коротконогая женщина в собольей шапке и собольем воротнике, пришитом грубыми нитками к старому залоснившемуся пальто, заметив зэка, крикнула:

— Вот он, бандюга! Присмирел сразу!

И, отмахнувшись от подруги, пошла навстречу, шустро перебирая толстыми ногами. Зэк понял: женщина была пьяна. Успел подумать: «Хоть праздник людям устроил — и то хорошо».

На том мысли кончились. Женщина плюнула ему в лицо, под одобрительные возгласы толпы вернулась на свое место, подбрасывая в такт энергичным движениям вислый зад.

Его втолкнули в комнату, похожую на спичечный коробок. Посредине стоял фанерный стол и шесть самодельных табуреток. Портрет Сталина, как в ограбленной кассе, был забран в траурную рамку. Захотелось встать под портретом, но сержант указал стволом автомата на табурет, рядом с которым лежал человек.

Упоров не сразу узнал Дениса. Лицо вора потеряло не только цвет, но и форму. Оно съежилось да размеров детского лица и больше напоминало маску, снятую с несчастного Пьеро. Денис, как Вадиму показалось, узнал его, пошевелил ресницами, на что обратил внимание сержант и удивленно произнес:

— Живучий, шакал!

Покатал голову Дениса сапогом, прислушался, после чего произнес с видимым удовольствием:

— Нет, кажись, умер. Еще до того, как тебя взяли, пузыри пускал.

На столе деликатно зазвонил телефон, и только что вошедший капитан снял трубку:

— Ярцев слушает! Да, взяли в сарае у поселенца… Фамилию забыл. Разберемся. Дрался. Вернее — оказывал сопротивление при задержании. Гецу, который с Широкого демобилизовался, мозги стряс. Второй уже готов или почти готов. Разницы нет, как и толку. Акт будет. Минуточку, Важа Спиридоныч.

Капитан ладонью зажал трубку, приказал долговязому солдату, дремлющему у входа с автоматом:

— Шмыгалов, сбегай за фельдшером!

Солдат встрепенулся, перекинув через плечо ремень, побежал, стуча по коридору сапогами. Шаги еще не успели заглохнуть, а на пороге комнаты возник улыбающийся якут в армейском ватнике с жирными, расчесанными на пробор волосами. Темные проталины веселых глаз прятались в тяжелых складках пористой кожи.

Якут был крепок и подвижен, словно живая ртуть. Посаженная на короткую шею голова поворачивалась по-волчьи со всем туловищем, и всякий раз такой поворот вызывал невольную настороженность.

Капитан взглянул на вошедшего с наигранной приветливостью, сказал в трубку:

— Серафим пожаловал!

Якут показал ему брезентовый мешок, из которого капала кровь.

— С добычей, — продолжал капитан. — Какие там соболя?! Наши упущения. Нет, еще не видел.

Ярцев подбородком указал на промокший мешок:

— Кто там у тебя, Серафим?

Якут пошевелил широким носом с загнутым кончиком, прикрыл глаза, произнес с расстановкой:

— Значит, так… Скажи полковнику — Кафтан, Японец, третьего не признал. Но шипко блатной! Жена хотел играть. Я хитрый: сказал Надька сипилис болеет. Пухался, руками махал. Больше не будет…

Легким, чуть вприпрыжку, шагом якут подошел к столу и вывалил на пол к ногам капитана три обрубленные кисти.

— Кафтанов, Снегирев, третьего не знает. Пристрелил на всякий случай. Важа Спиридонович спрашивает — он точно беглый?

— Ищо какой! Прятать просил. Деньги много обещал…

— Обещал или дал?

— Обещал только…

— Гостеприимный ты человек, Серафим! Важа Спиридонович передает тебе привет и благодарность. Расчет получишь за троих.

Якут по-серьезному оглядел присутствующих, обеими руками пригладил лоснящиеся волосы:

— Серафимушка шестный, ему нешестный деньги не надо. Он служит партии и советскому народу.

«Мы несли деньги этой дешевке, — беззлобно подумал Упоров. — Могли разделить участь этих троих… Тогда рук было бы пять. Одна из них — твоя».

Улыбающаяся рожа якута стала враждебной, сохраняя в себе пугающую доступность смерти.

Вадим подумал: «Все люди ходят в масках, пряча свою внутреннюю правду так глубоко, что не могут до нее докопаться. Актеры! Поганые актеры!»

В комнату вошел еще один человек в поношенном драповом пальто и солдатской шапке без звездочки.

Человек был откровенно пьян, хотя старался по мере возможности скрыть свое нерабочее состояние.

— Все, Важа Спиридонович, — крикнул в трубку капитан, — фельдшера привели. Как всегда. Я же сказал — «привели», минут через тридцать отправим вместе с покойным акт. До свидания!

— Изволю заметить, товарищ Ярцев, я пришел сам! — обидчиво выпалил фельдшер. — Нацепили, понимаешь ли, погоны, думаете — можете унижать мое человеческое… до… до…

Он не смог одолеть слово. Капитан миролюбиво прервал его:

— Будет вам, Петр Платонович. Надо подписать акт о смерти, и мы вас не задерживаем.

Фельдшер икнул, обвел комнату неустойчивым взглядом, наконец указал пальцем себе под ноги:

— Этот, что ли?

Петр Платонович наклонился, поднял веко, затем пощупал пульс Малинина. Выпятив вперед облепленную хлебными крошками губу, с сомнением поглядел на капитана:

— Он пока еще с нами…

— Его нет, Петр Платонович! И перестаньте ломать комедию!

Фельдшер вздрогнул, засуетился, повторив свою процедуру с веком и пульсом, сказал, не поднимая на капитана глаз:

— Нет, тут все ясно — состояние агонии…

— Он умер! — перебил Ярцев. — Вот здесь надо подписать. А вы что ждете, Серафим? Идите, получайте в кассе. Не забудьте передать привет супруге.

Капитан взял со стола подписанный акт, сделал на ходу замечание фельдшеру:

— Вы что, трупами закусываете — вонь такая! Эй Мамедов, задержанного — в машину, труп — в сарай! Шишев, распорядитесь, чтобы вымыли полы.

Упоров положил стянутые наручниками руки на холодную ладонь Дениса. Зрачки вора смотрели в свое лихое прошлое…

То был взгляд из окна вагона, когда уже не нужны слова, лишь исходящий из бесконечной пропасти глаз покойного — отблеск вечности — оставляет провожающим надежду на то, что поезд идет по назначению.

В тюрьме его опять били. Били не юнцы-автоматчики, а досконально знающие свое ремесло профессионалы. Он ужом крутился под градом ударов. Печень екала, взлетая к горлу, и та часть тела, куда метил тупой носок кованого сапога, за долю секунды неведомым образом знала о том. Такой молниеносный телеграф, сработанный диким желанием выжить; при этом весь мир колебался, подобно чашам весов, перегруженных нечеловеческой болью.

Бить прекратили, когда он потерял сознание, после «гвардейского» удара. Старшина Жупанько вытер платком потную шею, но, глянув на зэка, заволновался:

— Ни, ты дивись — шаволится. Притворился, симулянт! А ну, хлопцы, еще разок по-гвардейски, так, шоб его бабке икнулось на том свете.

Гвардейский удар был личным вкладом Жупанько в дело перевоспитания беглецов. Он говорил своим подчиненным:

— Прежде чем человека допустить до строительства светлого будущего, с него необходимо стряхнуть темное прошлое. А як же ж!

Даже за обеденным столом, пережевывая массивными челюстями пайковый гуляш, Остап Силыч думал о незаконченности возмездия, того хуже — симуляции наказуемого. Однажды (классический пример больших открытий) во время перевоспитания беглого вора по кличке Стерва охранники, не сговариваясь, сделали паузу. Вор облегченно вздохнул. Тотчас четыре сапога одновременно подняли его над цементным полом карцера. Раз!

— Во! — радостно произнес Жупанько. — Це по-нашему, по-гвардейски!

Стерва умер еще в полете, успев перед смертью послужить доблестному делу и внести свой личный вклад…

Заключенный Упоров оказался ловчее доверчивого вора. Он извлек из опыта общения с улыбчивым Жупанько главное — не доверяй, не надейся, не расслабляйся. И перенес второй «гвардейский» малыми потерями: ему сломали два ребра да вбили куда-то аппендикс, который чудом не лопнул.

Полуживого зэка бросили в одиночку, а старшина Жупанько пошел, напевая любимую мелодию «Дывлюсь я на небо…», мыть руки настоящим цветочным мылом столичной фабрики «Свобода». Оба они еще не знали, что через час им придется встретиться снова по обстоятельствам, от них не зависящим. А пока Силыч жевал свой пайковый гуляш, зэк лежал на нарах вверх лицом, хватая спертый воздух камеры короткими порциями, словно кипяток, пользуясь отведенной ему малостью вдоха и выдоха.

Чтобы отвлечься от мыслей о будущем, он отводил их в прошлое, но там путаницы было не меньше, и зэк тогда пытался проникнуть в предпрошлое, вневременное существование, когда его зачатье еще не значилось даже в планах виновников. Они просто ничего друг о друге не знали. Маленькая еврейка пианистка была домоседкой и втайне презирала своего брата — боевика, столь кровожадного, сколь и трусливого, а лихой командир кавалерийского отряда Буденного носился по полям гражданской войны и рубил головы тем, кто стоял на пути голодранцев и пьяниц в царство свободы. Все определил случай. Отряд Упорова остановился в Белой Церкви на двое суток. Первый вечер она играла «Марсельезу», героически складывая две тоненькие морщинки над прекрасными черными глазами. Вторую ночь уже солировал командир отряда. Их единственный сын появился на свет после окончания мужем академии красных командиров. Мама шутила:

— Сергей, тебя хорошо подготовили.

Сергей Упоров погиб в первые дни Отечественной…

«Если бы это случилось раньше…» — мысль была не по-сыновьи жестокой, и он тут же нашел ей оправдание: не кто иной, как папа завоевывал ему одиночную камеру. «Господи, какая боль! Лучше бы мне не родиться». Зэк ухватился за это и представил себя в резерве жизни: маленьким, розовым, с крылышками. «Тогда бы все получилось иначе, точнее — ничего не получилось: ни судей, ни тюрьмы, ни боли, а ты, укрытый от земных забот, безмятежно бы парил в мечтах влюбленных…»

Ему вправду полегчало, но совсем ненадолго. Зэк опять начал смотреть на миропорядок с грубой подозрительностью, решив: «Господь не сможет долго терпеть его бесполезное, мечтательное тунеядство. Когда-нибудь Вседержителю надоест, и Он бросит тебя в потное сопение двух человеческих существ. С мрачной решительностью они совокупляются на грязной постели. Ты станешь вершиной их пьяного экстаза. Твое крохотное начало побежит по мочеточникам со скоростью, равной напруге животных страстей будущего родителя. И там, в чреве женщины, не отягощенной бременем любви, обретешь плоть, в которой явишься на Свет Божий сыном… Жупанько».

Мысль выпрыгнула неожиданно, как холодная жаба на ладонь спящего ребенка, перепугав его до боли и отвращения. Он так разволновался, что схватил вгорячах слишком большой глоток воздуха… Расплата наступила незамедлительно. Зэк застонал, но все-таки продолжил спор с собственной гордостью:

«Ну и что?! Подумаешь, папа — чекист! Зато оставил бы тебе наследственную ограниченность. Спокойно отсиделся в ее стенах при любом режиме. Тебе сказали — ты сделал, сказали — сделал, сказали…»

Он повторял это до тех пор, пока не увидел, как Остап Силыч, перекинув веревку через березовый сук, тянет на ней к чистому синему небу Сергея Есенина, и тот, тоже синий, но еще чуточку живой, пытается всунуть пальцы между петлей и шеей. Красный от напряжения Жупанько просит:

— Сынок, подсоби родителю!

А потом взял и закричал уже настоящим, до ощутимой боли знакомым голосом, чья веселая злость впилась в каждый нерв спящего зэка:

— Встать, подлюка! Тикай отседова, симулянт!

— Папа… — прошептал, улыбаясь, заключенный, понимая всю комичность ситуации, но оттого не чувствуя себя несчастным.

— Шо?! — опешил старшина, забыв закрыть рот. — Нет, ты тильки послухай, Лигачев! Этот тип меня тятькой кличе. Гонит, чи шо?

— Осознал, должно быть, — отозвался из коридора Лигачев. — На пользу пошло. Так бывает…

— Дурак ты, Лигачев! Седой, а дурак по всей форме.

Такой разве осознает? Такой и тятьку ридного не пощадит. Встать! Тюрьма горит.

И тут зэк почувствовал едкий дым, а затем опознал до конца Остапа Силыча, загородившего зеленой тушей вход в камеру. Он едва поднялся, едва поковылял, держась за стену. Даже получив увесистый пинок, не ускорил шага, не обиделся на «родителя», но подумал: «Хорошо, что это животное не знает, кто моя мама…»

Мысль была забавная, с ней легче ползлось по заполненному дымом тюремному коридору…

Пожар в третьем блоке тюрьмы был результатом поджога. Шестеро подследственных задохнулись. «Хата» Упорова оказалась в удачном месте: недалеко от служебного входа. Пролежи он в ней еще с часик, тоже бы задохнулся, но, как говорится: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».

Его бросили в обшаковую камеру, переполненную разномастной публикой, доставляющей администрации лагерей не столько опасения, сколько раздражения: мастырщики, прокалывающие грязной иглой ноги, злостные отказчики, барачные боксеры — бакланы, симулянты всех мастей, вольные на язык политиканы и вольнодумствующие педерасты.

Здесь было трудно дышать, но еще трудней выжить от тесноты человеческих отношений.

Пожилой благообразный зэк, штопающий черную косоворотку, глянув на сгорбленного Упорова, распорядился незвучным голосом:

— Шпилявые, кыш — с нар!

Этих слов оказалось достаточно, чтобы повергнуть в уныние двух играющих на верхнем ярусе чеченов. Тем не менее они спрыгнули вниз, даже помогли ему забраться.

Он лег поудобнее и осмотрелся. Оказанная услуга не могла быть обыкновенным актом милосердия: здесь никто не мог рассчитывать на милость ближнего, значит — ты снова в чужой игре. Веселей от открытия не стало. Вокруг копошились люди, каждый искал спасения за чей-то счет, совершая поступки, коих не могла желать душа, но придумывал перепуганный мозг, придумывал, осуществлял, искажая человеческую природу таким невероятным образом, что казалось — другого состояния для человека не существует, что это и есть истинное состояние.

— Кхм! Кхм!

Рядом образовался цыган с серьгой в левом ухе и настоящей колодой карт в руках без единой наколки.

Карты вели себя удивительно послушно, совершая цирковые трюки. Они то рассыпались веером, то прыгали из руки в руку хорошо обученными солдатиками, доставляя видимое удовольствие плутоватому хозяину.

Цыган спросил скрипучим голосом:

— Шибко худо, братка?

— Тебе что?! — Упоров не хотел осложнять себе жизнь лишними знакомствами.

— Просто. Семен — добрый человек, ему хороших людей жалко.

— Не лощи, мора. Кто послал?

— Дьяк, — шепнул цыган. И карты склеились в одну колоду.

— Первый раз слышу. Ошибся, мора!

— Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!

— Я все сказал. Привет маме!

— Э-э-э! — зевнул зэк с посеченным бритвой лицом.

Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо настороженные.

Металлический скрежет в двери оборвал их напряженный разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.

Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.

— Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же — парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.

Опенкин вытер руку о штанину и протянул ее крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.

— Думал, вы давно откинулись, Александр Николаевич. Вас заждались новые роли.

Каштанка незаметным движением извлек откуда-то из-под полы пачку «Беломора».

— Увы, — заключенный прилично сыграл разочарование, не спуская алчного взгляда с пачки папирос. — Оставили еще на сезон в этом театре.

— Дело временное, — успокоил Опенкин. — Не завтра, так через червончик откинетесь. Держите вот — от благодарных почитателей.

— Что вы! Что вы, Опенкин! — артист сопротивлялся, уже держа пачку в руке. — Махоркой обойдусь. Привычней!

— Вам здоровье беречь надо. Вы же не просто — с моста. Легавый буду! И здоровье ваше — народное, товарищ Очаев.

— Было народное, — подыграл ему артист, переходя на феню, — пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…

Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:

— Обойдется… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! — Опенкин указал пальцем на Упорова. — Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили — тебя грохнули. Получается — вторую жизнь живешь. Ну, ёра!

Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шепотом, когда о нем уже забыли:

— Где вас повязали?

— В Таежном, — так же тихо ответил Упоров. — Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.

— Взяли? — интерес был неподдельным, с легким огоньком в прищуренном глазе.

— Взяли. Мы — кассу, нас — менты. Дениса кончали на месте.

— Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля — в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь — к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! — Федор задумался и с неудовольствием произнес: — У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…

— А вам?! — спросил вспотевший от возмущения Упоров.

— Кто-то вломил с опозданием, — Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. — Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…

— Дьяк?! — Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.

— Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди. Вам жизнями платить, ему — еще и именем, а оно в воровской России — сам знаешь.

— Скажи прямо, Федор: убрать решили?

— Не решили… — три глубокие морщины, одна — на лбу, две — у кончиков губ, разделили его лицо на самостоятельные части. Федор переживал: — Львов сказал:

«Дурное дело не хитро. Нож, как крот, слепой, а человек нам пользу принес». Он от своего не отступится, и я, само собой…

— Псы вы! Бешеные псы!

— Тише! Вадим, тише! — Опенкин огляделся по сторонам. — Прокурор может для тебя вышку попросить. Колоться все одно не надо, и сам знаешь, почему… Понял?

Бледный, обессиленный внезапной вспышкой ярости, Упоров глянул на него с внимательным презрением:

— Ты как думаешь? Ты же меня знаешь!

— Я жду ответа, Вадим.

— Пусть воры знают — не продам. Не глупее вас. А кто посылал ко мне вон того цыгана? Он сказал — Дьяк.

— Ты что ему ответил?

— Послал подальше.

— Все правильно. Всех — подальше! С цыганом разберемся. Могли и менты кидняк сделать, Мог и сам Никанор Евстафьевич…

— Успокой его, Федя. Он из-за этой кассы готов кого угодно сожрать.

В эти минуты зэк презирал себя, как можно презирать постороннего человека, совершающего поступок, который осуждает его собственная совесть, и понимал: другой путь — это смерть, столь же неизбежная, сколь и неожиданная.

— Возьми, — Опенкин сунул в карман его телогрейки сверток с едой. — Тебя уже дергали?

— Нет. Передай сходке — Серафим кончал Кафтана и тех, кто был с ним. Он — мерзость!

— Серафим? У них нечем было платить. Якут за просто так не рискует. Да и Кафтан… только хилял вором. На самом деле крысятничал, грабил мужиков.

— Хватит, Федор! Ваше право на суд мне известно. Когда-нибудь расскажу, как умер Денис. Сейчас иди, невмоготу мне от твоих разговоров.

Ему не удалось заснуть, он дремал, вздрагивая от криков и смеха, изредка будораживших тяжелое забытье камеры. Вадим пребывал в полусонном состоянии до тех пор, пока вновь не заскрипела дверь, тот же самый старшина вошел в камеру, а за его спиной появилось еще одно казенное лицо. Суровое, чем-то приятное. Вадим подумал: для тюремщика такое лицо— роскошь.

— Упоров, на выход!

— Донцов, на выход!

— Серегин, на выход!

Спина стала влажной, словно весь пот вывалился наружу из ослабевших пор, и где-то в глухом закутке души затрепетал страх. Он поднялся, преодолевая навалившуюся слабость. Объявившаяся следом боль прояснила голову. Очаев помог ему спуститься, на что старшина посмотрел косо и сказал:

— Иди на место, артист.

— Мое место на сцене, любезнейший.

— Это еще как прокурор посмотрит, где твое место. А ты канай живей, симулянт! Твоя песенка спета.

Следователь спросил с вежливой полуулыбкой:

— Вы любите удить рыбу, Упоров?

Вопрос с трудом перевалил через пухлую нижнюю губу, при этом розовые щеки по-детски коротко схватили и выпустили воздух…

Подследственный пожал плечами, не ответил и вновь почувствовал, как мокнет спина. Чтобы успокоиться, сосредоточил внимание на большой, удачно перезимовавшей мухе, мерившей тонкими лапками свежепобеленную стену кабинета.

«У нее есть цель, — он старался забыть о толстом, странном следователе, задающем дурацкие вопросы. — И у тебя есть цель — тебе надо выжить».

— Выходит, не любите, — вздохнул толстяк. — Я-то думал, хоть о рыбалке поговорим. С делом вашим, к сожалению, полная ясность. Из него вырисовывается личность, лишенная необходимых понятий о дозволенном и запрещенном. Для вас не существует запретов. Человеческие законы требуют для своего выполнения сознания. Такового в вас, судя по показаниям, обнаружено не было…

— О каком деле вы говорите, гражданин следователь?

Толстяк пошлепал губами, выразив таким образом сожаление, и, запустив в кудрявую шевелюру короткие пальцы левой руки, положил голову на ладонь. Ладонь провалилась в розовую щеку, большой, добрый голубой глаз лежал прямо на кончике украшенного золотой печаткой мизинца.

— Поражаюсь вам, Вадим. Комсомолец, парень из крепкой революционной семьи военных…

— У меня мама — пианистка.

— Ничего страшного, — следователь перебросил лицо на правую руку, успев при этом шмыгнуть маленьким носиком — Мой отец — дворянин. Революция провозгласила честный девиз: «Дети за родителей не отвечают». Вспомните Павлика Морозова. На этом — точка! Впрочем, пример не очень удачный, но ты меня прекрасно понял. И вдруг сын легендарного красного командира уходит в побег. Ворует принадлежащее государству золото, убивает выполняющих свой долг чекистов, грабит кассу, стреляет по советским солдатам. Не понимаю! Мрак! Но идея справедливости требует, чтобы за всякое зло было воздаяние. Предположим на мгновение невероятное: на суде прокурор — твой дружок Дьяков…

Толстяк озорно хохотнул и вытер носовым платком ладони.

— Даже он будет вынужден вынести тебе смертный приговор. Прошу тебя, Вадим, объяснить мне: как такое могло произойти?

— Из перечисленных грехов, гражданин следователь, моих два: побег и касса. Если б мы шли с золотом, на кой хрен нам та касса?

Следователь вскочил со стула, прикованного к полу массивной резной цепью, заметался по кабинету от зарешеченного окна к белой стене, щелкая от возбуждения пальцами:

— Какая глупость! Ты все-таки думаешь — я жажду твоей крови. Да я же прекрасно понимаю: в твоем деле главная вина лежит на тех, кто стоит за твоей спиной.

— Возможно, и так, гражданин следователь.

— Георгий Николаевич. Забудь о протоколе, хотя бы на время.

Следователь остановился, поднял плечи, отчего его большое мягкое лицо село прямо на золото погон и производило впечатление полной беззащитности.

— Помоги моей вере в твою невиновность, Вадим, — почти с мольбой произнес он, — дай мне почву, и я начну за тебя бороться. Твое преступление заключает в себе великую общественную опасность: погибли три чекиста, а ты — жив — здоров. Еще требуешь справедливости. Нас не поймут, если не сумеем доказать, что преступление совершал кто-то другой. Вместе. Только вместе! Вот моя рука.

Упоров осторожно пожал пухлую ладонь, признательно взглянул на Георгия Николаевича. Тот пригладил волосы долгим тугим движением, полностью открыв высокий лоб.

— После десяти лет работы в следственных органах я почувствовал некоторую неуверенность, сомнение в том, что наказание всегда достигает необходимой цели. — Георгий Николаевич вдруг спохватился: — Может, ты куришь, Вадим?

— Нет. — ответил заключенный и подумал, не спуская со следователя внимательного взгляда: «Ты, дружочек гладкий, похитрей Дьяка будешь».

— Тож вот, мой личный опыт подсказывает — прощение — и с некоторой долей нарушения законности, порой бывает нисколько не вредно, безусловно, в том случае, когда прощенный примет меру с надлежащим пониманием. «Отдайте, и вам вернется!» — сказано. Но надо проявить не только сочувствие, но и соучастие в борьбе за выявление истины. Наказание не восстановимо. Сам подумай — можно ли вернуть жизнь расстрелянному? В соседнем кабинете мой коллега бьет подследственного лицом о сейф, и тот дает показания. Есть ли в них истина? — Следователь доверительно наклонился к уху Упорова, прошептал: — Сомневаюсь. Ты должен, как комсомолец, сын красного командира, по-товарищески помочь мне. В общем, давай начнем но порядку: расскажи, как убивали Стадника?

Вопрос был задан тем же доверительным голосом, он будто вполз ему в уши, чуть было не заставив поверить в искренность Георгия Николаевича. Зэк прикрыл глаза, понудил себя подождать с ответом.

— Без протокола, Вадим. Каждый шаг следствия будем обдумывать вместе… — прошелестел приятный баритон.

Зэк открыл глаза. Взгляд его был растерян, словно в толковании этих ясных слов он нашел для себя скрытое оскорбление:

— Да вы что, Георгий Николаевич! Я же его за день до того дня видел, как вас. Убили, значит… или шутите? Чепуха какая-то!

— М — да… — толстяк потух, опустив в стол глаза, но затем трогательно всплеснул руками, словно собираясь обнять самого себя. — Нет, ты мне действительно симпатичен. Однако прикинь — кого защищаешь?! Вся страна сегодня встала на борьбу с этой гнилью. Она скоро будет полностью уничтожена, а вы, боксер, боитесь назвать имена тех, кто убивал! Я знаю: они сделали это без вашей помощи.

Следователь вынул носовой платок, протер под стоячим воротничком дряблую шею.

— Определи, Вадим, свое место в нашей общей борьбе. Но сделай это не в глубине своего падения, а на взлете человеческого "я"! Испытай себя внутренней свободой. Тогда завтра может быть: солнце, друзья, море, любовь. Но может завтра просто не быть…

— Ну, вы даете, Георгий Николаевич! — натурально заволновался зэк. — Что ж мне — чужую мокруху на себя грузить?! Для установления доверия. Живым его помню, мертвым — нет!

— Не торопись, Вадим, портить наши отношения. На некоторые вопросы у меня есть абсолютно точные ответы.

— С них бы и начинали, Георгий Николаевич. Все расскажу, как оно было. Думаете, мне помирать охота…

Дверь кабинета неслышно распахнулась, из коридора донеслись чьи-то голоса, следователь вскочил и вытянулся в струнку.

Важа Спиридонович Морабели стоял, упершись рукой в дверной косяк. Упоров тоже поднялся. Рука на косяке держала его взгляд.

Он уже видел в этой руке пистолет неизвестной ему марки. Ствол направлен в сторону шагнувшего из строя полосатика.

— Встать туда, где был — предложил ему начальник отдела по борьбе с бандитизмом. Полосатик имел три ордена Славы, всех степеней, но тогда это не имело никакого значения. Он шел и повторял нудным голосом человека, не дорожащего такой жизнью: — В стаде этих подонков умирать не хочу. Стреляйте, гражданин начальник

Три последних слова будили его по ночам: в них жило то самое состояние, которым окрылялся он сам, когда в минуты отчаянья желал найти свой сокровенный час и предложить при всех кому-нибудь из охранников: «Стреляйте, гражданин начальник!»

Морабели выстрелил. Полосатик упал на снег. Но поднялся и сделал шаг на следующую пулю. Пистолет вернулся в кобуру, а рука ослабла, стала такой же, как эта — на косяке двери кабинета следователя…

— Кто кого допрашивает? — спросил Важа Спиридонович.

— Беседую с подследственным заключенным Упоровым, товарищ полковник!

— Беседуешь, значит? С кем?! — Жеребячья улыбка открыла сверкающие зубы грузина. Его бешенством уже был заражен воздух кабинета. Полковник, казалось, излучал ненависть в чистом виде, независимо от произнесенных слов. — А ты почему живой, сволочь?! Это же бандит, Скачков! Бандита допрашивать надо как бандита, а ты — беседуешь! Десять лет в ЧК.

— Но, товарищ полковник…

— Все! Иди, думай, где работаешь, с кем борешься! Я с ним буду по-своему «беседовать».

— Слушаюсь, товарищ полковник!

Капитан Скачков не очень ловко щелкнул каблуками, но на подследственного взглянул ободряюще. Дверь за ним закрылась, Морабели устало махнул рукой:

— Садись, в ногах правды нет. И у тебя ее нет, потому что ты — жертва. Сильный человек с мелкой душой, за столько лет не познавший принцип и правило жизни: каждый должен отвечать за свое. Ты ответишь за всех!

Полковник остался стоять. Поджарый и сильный, будто только что спрыгнувший с коня джигит.

— Тебя расстреляют.

— Должно быть, гражданин начальник, — осмелился поддержать разговор подследственный. Его неудержимо влекло продолжить игру того полосатика, тем более что пистолет неизвестной ему марки был на месте.

— Никаких сомнений. Слово чекиста! У тебя — пусто, все шансы у прокурора, а он не твой родственник. Верно? Вышка! Пуф! Один раз, и ты свободен. Согласен?

— Моего согласия не требуется, гражданин начальник.

— Думаешь — значит хочешь жить. Ты много успел рассказать этому комсомольцу?

— Он спрашивал меня про убийство Стадника. Я не убивал, гражданин начальник. В это время я был в побеге.

— А Горсткова на Волчьем перевале? Не скромничай: есть свидетель. Говорит.

— Тогда вам должно быть известно, гражданин начальник — Горсткова я не убивал. У меня и оружия не было. Не дали…

Упоров поднял глаза. Начальник отдела по борьбе с бандитизмом улыбался той же яростной улыбкой:

— Он скажет то, что скажу я. Ты должен об этом помнить. Такой еще молодой. Давай по-простому, без объяснений в любви…

«По одному плану работают, благодетели!» — успел сообразить Упоров, прежде чем полковник продолжил:

— … Ты говоришь, куда ушел груз, я — спасаю тебя от расстрела. Нарушение закона, совершенное под принуждением, — поступок, заслуживающий снисхождения. Кстати, этот Колос куда подевался?

— Не знаю, гражданин начальник.

— И правильно делаешь. Иди, хорошо думай.

— Но я не знаю, о чем, гражданин начальник. Груз? Какой?!

— Думай. Такой еще молодой. За чужое похмелье жизнь положить хочешь?! Тебе это нужно?!

Он распахнул дверь ударом ноги, позвал:

— Георгий! Иди сюда! Продолжай беседовать. Может, он думать начнет.

— Вроде бы не безнадежный, товарищ полковник, — сказал со крытым значением Скачков. — Запугали человека. Сами знаете, как бывает.

— Я-то знаю, он пусть сам о своей жизни заботится! Прокурор торопит. Из общей камеры убрать.

— Нет одиночек, гражданин полковник.

— В 36-ю!

— Там Рассветов с бандой.

— Не беда. Он тоже бандит. Посмотрит — поймет.

Георгий Николаевич мялся, перекладывая на столе листки протокола допроса, всем своим видом подчеркивая — он не одобряет полковника.

— Как снег на голову свалился… Мне очень неприятно, Вадим, но, сами понимаете, приказ есть приказ. Этот Рассветов — настоящее чудовище. Вы бы подумали и рискнули на правду. Один мужественный поступок, и вы — в безопасности. Разве это золото, кстати, вам не принадлежащее, стоит…

— Какое золото?! То мокруху шьете, Георгий Николаевич, то золото. Давайте заодно и Азовский банк на меня грузите!

Капитан разочарованно вздохнул. Он был искренен и твердо верил в свою искренность, только подследственный догадывался о чем-то другом, слушая самую низкую, недоступную нормальному слуху ноту тайного умысла руководившего всем движением дела. Он был фигурой второстепенной, главный объект притяжения — воровская касса.

— Мужайтесь, Вадим, — напутствовал его Георгий Николаевич, поглаживая левую ладонь правой, — в вас обязательно проснется надежда, в вас — кровь революционера. Дам один совет: в камере не поддавайтесь на провокации. Проявляйте терпение. В своих же интересах…

Подследственному даже показалось, что капитан погладил его спину мягкой ладошкой. Такой ласковый…

В тюрьме каждая дверь скрипит по-своему, будто их настраивает плотник — психолог с музыкальным образованием и знанием слабости человеческой души. Ржавый голос навесов поражает психику сжавшегося новичка, как дополнительное наказание, отнимает остатки собранного по крупицам мужества, по ту сторону порога заключенный стоит если еще не сломленный, то готовый слоиться. Камера об этом знает.

Хотя Упоров переступал не первый порог, скрип двери подействовал на него разрушающе. Он увидел пред собой затянутую в тельняшку грудь, с трудом поднял голову, чтобы взглянуть в лицо человека, преградившего ему путь. Ничего не выражающие глаза торчали из-под обритых бровей потухшими стекляшками. Бледно — розовый шрам пересекал рябое плоское лицо, которым можно было пугать даже взрослых. Человек открыл рот, полный золотых зубов… ну, конечно же, он спросил:

— Масть?

Упоров знал — банда Рассветова не щадила ни сук, ни воров. Резали всех, и Дьяк говорил: «Почище большевиков будут!»

Вадим убрал с плеча тяжелую ладонь гиганта, сказал:

— Осторожней, у меня сломаны ребра.

— Сломаю шею, если не назовешь масть, — предупредил человек в тельняшке резиновым голосом и засопел, пяля пустые глаза. От той злодейской пустоты по коже бегут мурашки.

— Заключенный я, — говорит Упоров.

От окна, где стоял перекошенный, но крепкий стол, раздался добродушный смех:

— Он веселый. Пусти его, Ведьма. Епифан! Петя отбросил кони.

— Куды девать, ума не приложу, — почесал плешивый затылок Епифан.

— Под дверь. Там ему спокойней будет.

Ведьма наконец освободил дорогу Упорову, и он увидел хозяина банды. Рассветов сидел под забранным в мощную решетку окном, одетый в желтую атласную косоворотку. Он указал Упорову на место, куда тому надлежало лечь.

Опять с противным скрипом открылась дверь камеры.

— Не дрожите! — пророкотал Рассветов. — Казнить вас будут утром, по расписанию.

Втолкнули высокого зэка с русой кудрявой бородой. Он споткнулся о труп у порога, упал плашмя, беспомощно разбросав худые руки.

— Лягай рядом с Петром, земеля!

— Може, из него крест сделать, такой сухущий.

— Ша! — остановил остряков хозяин банды. — Это Монах. Подними гостя, Ведьма.

Упоров признал его не сразу: заключенный был худ и желт до такой степени, что его вполне можно было ставить вместо креста на кладбище. Лишь глаза по-прежнему голубели чистыми глубокими родниками.

Ведьма одной рукой поднял Монаха и, не опуская на пол, усадил рядом с Рассветовым.

— Постерся, попик, в мирских заботах, — Юрий Палыч оглядел его с сочувствием. — Все в добре совершенствуешься, а оно, вишь, чем платит…

Странный заключенный молчал и, похоже, слушал сам себя, не обращая внимания на грозного главаря банды. Рассветова его настроение не обидело. Было видно: его томила внутренняя неустроенность и он хотел ею с кем-то поделиться.

— Презираешь меня, Кирилл? — спросил со вздохом бандит, стараясь изобразить на закаменелом лице подобие доброты.

— Презирать мне не дано, — ответил Монах, и Упоров вспомнил этот бесстрастный баритон на плацу лагеря «Новый». — Человека, существа одухотворенного, разглядеть в вас, простите, не могу. Нет в вас человека, Юрий Палыч…

— Цыц, падаль небритая! — рявкнул Ведьма, пинком отбросив Монаха к стене.

Рассветов поднялся, оказавшись одного роста с Ведьмой. Вначале поглядел на него так, что тому стало не по себе, осторожно поднял руку и щелкнул Ведьму по носу. Снова застыл, обдумывая свои будущие действия.

Весь поникший, грустный, израненный внутренними распрями. Но наконец он решился и сказал:

— Чеши отседова, баклан!

И со всего маху пнул под зад оробевшего уголовника кованым сапогом. К разговору он вернулся после того, как Монах не торопясь поднялся с пола, отряхнул свои убогие одежды.

— Выходит — презираешь меня. И уйду я нынче без отпущения. Но ведь других-то, мне известно, кто худое творил, ты исповедовал. Христос во время распятия молился за палачей своих, да еще говорил: «Не ведают, что делают». Так — нет? Выше Христа себя ставишь…

Поднес к шершавому лицу Монаха прищуренный глаз. Ждет с затаенным интересом, так что и не угадаешь: шутит он или на самом деле желает каяться.

— Грех ваш зрячий, Юрий Палыч. Как и пшменный способ вашей жизни. Верните ее Дарителю воздаянием… «И бесы веруют. Веруют и трепещут».

Рассветов уважительно протянул:

— Да-а-а-а… Без высшего вразумления так не скажешь. Есть, получается, путь за гробом, а куда по нему поведут нас — неизвестно. Ну, да ладно, поживем — увидим.

Юрий Палыч повернул голову к нарам, позвал:

— Иди-ка сюда, сиделец. Глянь, Кирилл, на человека. Зачем, думаешь, они этого арестантика послали?

— Здравствуйте! — поклонился Вадиму Монах.

— Чтоб мы его пидором сделали…

— Он — достойный человек…

— Это ты мне говоришь, Кирилл? Им скажешь!

— Они меня не слушают.

Рассветов вздохнул:

— Ах, Господи, темный ухожу! Стоило творить этот мир, чтобы он стал таким?!

Утром бандитов выкликали по списку.

Переодетый в чистое белье Рассветов спросил, положив к ногам отца Кирилла холщовый мешок:

— Что передать Богу?

— Он все знает, Юрий Палыч!

— Тогда прощайте!

Рассветов повернулся, и Монах трепетной рукой перекрестил его мощную спину. Рука упала. Он стоял, утомленный внутренней борьбой и сопротивлением погруженный в свои раздвоенные чувства

— … Меня, возможно, тоже расстреляют, — неожиданно для себя проговорил Упоров, про которого до самого утра так и забыли бандиты Рассветова, отсчитывающие скоротечные часы до утренней казни. И, окончательно не желая льстить слабости, добавил: — Расстреляют, что гадать…

— Так грех велик? — отвлекся от трудных мыслей Монах.

Его сочувствие было не оскорбительно — спокойно. Он как-то сумел не заметить стоящей за признанием смерти; отнесся к ней как к чему-то естественному, безопасному, словно речь шла о смене суток, и после предполагаемой им ночи непременно наступит день. Так и положено.

Вадим тоже не укололся о его спокойствие, слова ответа получились рассудочно-трезвыми, посторонними к глубоким переживаниям:

— Нет доказательств безгрешности. Они есть, только слабее их желания убить меня…

Он рассуждал, выслушивая самого себя, не ощущая (и в том, действительно, было что-то, напоминающее исповедь) ничего острого в будущей своей судьбе, словно она ушагала уже от него, гремя коваными каблуками сапог бандитов Рассветова. И та ярость, что стояла впереди произносимых им слов, оказалась вовсе не нужна.

Он ее стыдился, как стыдился слабости, выходя на поединок. Пока разбирался в чувствах, рядом чуть распевно зазвучал баритон Монаха:

Прощайте пламенней врагов,
Вам причинивших горечь муки.
Дружней протягивайте руки.
Прощайте пламенней врагов!
Страдайте стойче и святей,
Познав величие страданья,
Своим потомкам в назиданье,
Страдайте стойче и святей!

Отец Кирилл держал в ладонях, как неоперившегося птенца, кусок хлеба, оставленный Рассветовым, вдыхая почти умерший запах ржи. Глаза его были полузакрыты, он походил на человека, который видит путь уходящих слов и верит в их возвращение, еще — в целительное свойство звуков, наполненных святым озарением грешного сочинителя, не самовластным над тем, что учредил ему Даритель талантов.

Несколько минут они сидели в благоустроенной тишине, ею наслаждаясь.

— Гиппиус? — осторожно произнес запретное имя бывший штурман.

— Нет, — улыбнулся внутренней улыбкой Монах. — Игорь Северянин. Гиппиус люблю такую:

Хочу дойти, хочу узнать,
Чтоб там, обняв Его колени,
И умирать, и воскресать

Он вдруг как-то естественно забыл про стихи, обращаясь к Вадиму, неким особенным образом перевел настроение разговора в просительную форму, через которую передал свое отношение к его заботе:

— Покайтесь искренне. Путь откроется…

— Перед кем?! — спросила очнувшаяся в нем ярость и повторила, заслонив своей горбатой спиной сжавшееся раскаянье. Ярость была сильнее и знала — ей есть что скрывать: — Перед кем?! Слыхали, что сказал Рассветов?! Зачем нас сюда кинули?! Палачи!

— Они — тени. Их нет в настоящей жизни. Сотрясение воздуха и разрушение плоти. Раскаянья ждет Господь…

— Так прямо и ждет?! Нужен я Ему!

— Нужен. И душевные способности дарованы нам для общения с Ним. Пренебрегаем даром…

— Молчи, поп! Молчи! Не трави душу! Мне вышка корячится! А ты мозги полощешь всякой хреновиной!

Он захлебывался чем-то гадким и горьким, сопротивляясь тому, что произносил в полный голос, почти кричал, не в силах понять и оценить произносимое. Все внутреннее, непрочное устройство его пошло вразнос, пережитое стало горой хлама, с которой он изрыгал прорвавшийся страх на скорбного отца Кирилла. Потом слова стали обессмысленным шумом, страсти почувствовали немое сопротивление, уперлись в него, точно в упругую запруду, сила их ослабла. В обессиленную тишину водили строгие слова, произнесенные не в оскорбление:

— Вы — малодушный человек, Вадим. Души в вас маловато…

И отец Кирилл вздохнул, а больше ничего не произошло до того самого момента, когда в камеру вошел начальник отдела по борьбе с бандитизмом полковник Морабели в строгом кожаном пальто. Он сказал:

— Безобразие! Забыли преступника.

После этого перевел взгляд с покойника на двух живых зэков и удивился еще больше:

— И этих забыли?! У тебя плохая память, Сироткин.

От Морабели пахнет новой кожей и свежей землей, словно он лично копал могилу для бандитов Рассветова.

Важа Спиридонович водит по камере запахи, как свиту, вместе с ними гуляет приподнятое настроение полковника.

— Слушай, Тихомиров, зачем говоришь — Бог есть? Ленин сказал: «Бога нет!» Ты говоришь — есть. Кому советский человек должен верить? Смешно! Всех, понимаешь, возмутил. Ты же грамотный заключенный, а рассуждаешь, будто мистик. Уведи шарлатана, Сироткин, с моих глаз! И уберите труп.

— Куда прикажете, товарищ полковник?

— Попа — в зону. Труп, естественно, в столовую.

Он засмеялся, однако, повернувшись к Упорову, точно бритвой обрезал смех и даже приятные запахи, с которыми появился в камере:

— Твое будущее зависит от желания сказать мне правду. Не все бандиты отнесутся к тебе, как Рассветов. Понял?!

Упоров промолчал, казалось — он полностью согласен с тем, что говорит начальник отдела по борьбе с бандитизмом, или просто не в состоянии подыскать нужные слова.

Морабели отбросил полу кожаного пальто немного картинным жестом и вынул из кармана галифе белоснежный носовой платок. Вытер шею под стоячим воротником кителя, улыбнулся, хотя луповатые. глаза были полны черного гнева.

— Молчишь? Молчи — молчи. Ломай из себя блатюка, но помни: когда воры узнают, что ты их вложил…

Заключенный с отчетливостью, проясненной бордовой вспышкой, представил последствия замысла Важи Спиридоновича, но сохранил видимое спокойствие.

— …станешь Виолеттой или Лизой. Ха — ха! Красивое имя для моряка. Не правда ли?! Только потом тебя расстреляют…

Полковник запахнул пальто и, продолжая улыбаться собственному остроумию, вышел из камеры. Холодный пот выступил на лбу заключенного, но он подумал, чтобы уберечься от хлынувшего в сердце отчаянья: «Плохо шутит гражданин начальник…»

Следователь сорвался на шестом допросе. Полетела слюна на желтые листки протокола, а щеки запрыгали двумя розовыми мячиками, и капитан Скачков потерял вкрадчивое обаяние.

— Вы сами ведете себя к высшей мере. У меня нет сил бороться с вашим упрямством. Пусть его оценит советский суд!

— Пусть, — согласился Упоров. — Мне, гражданин начальник, все равно.

— А мне не все равно! — пыхтел обиженный следователь. — Они профессионалы — негодяи, ты — их жертва. Ты же протестовал в душе, когда на твоих глазах совершались кровавые преступления. Не прячься, Вадим!

Скачков подкинул на ладони листок протокола.

— На тебя вина легче пуха. Я-то знаю. В этом кабинете побывал не один самоубийца. Одно дело — мои знания, другое суд. Он оценивает только факты, добытые в ходе следствия. Пошевели мозгами. Ты — оконечность жизни. Уйдешь по глупости и уже не вернешься. Отменить приведенный в исполнение приговор не может никакое запоздалое раскаянье. Поэтому говорю правду сейчас!

Подследственный поднял глаза: в них застыло отчаянье.

— Пишите вес, что считаете нужным. Подпишу!

Капитан откинулся на спинку стула, вытянул под столом коротенькие ножки, стал похож на обманутого жизнью мальчишку из зажиточной семьи.

— Ты — самоубийца, Вадим…

— Так подпишу же, гражданин следователь.

— Что ж, пройдем еще раз всю цепь вместе. К побегу вас склонил Михаил Колос?

— Было дело.

— Бежите через водовод. При убийстве Стадника не присутствовали?

— Боже упаси! Я ж его уважал…

— Солдата и старшину из опергруппы…

— Пельмень застрелил. Дайте очную ставку: в глаза скажу.

— Кто был за рулем в машине?

— Миша. Он по глупости залетел, и я вместе с ним.

— Далее…

— Ночью разделились. Они своей дорогой, а мы с Малининым — своей. Михаила с собой звал.

— Кто ударил часового?

— Я.

— Стоп! Часовой на Малинина показал.

— Я ударил, гражданин начальник. Чо темнить, если виноват?

— Зачем стреляли по солдатам? Почему не сдались?

— Перепугался. Пальнул пару раз в небо — и дёру.

— Каким образом вы оказались в сарае Камышина? Вы с ним знакомы?

«Вот так номер! — мелькнуло в голове. — Девчонка-то — Камыша племянница».

— Куда смог, туда и нырнул. Ваши-то на хвосте висели. Пощады от них, после того как Пельмень двух кончал, не ждал…

— Значит, Камышина вы не знаете?

— Откуда мне вольных знать — первый раз бегу.

— Выясним. — Скачков поднялся, весьма загадочный, крикнул в полуоткрытую дверь: — Дежурный!

Вместо дежурного вошел Морабели, снимая на ходу перчатки, а немного погодя дежурный внес два стула.

— Лицом к стене! — приказал срывающимся голосом Скачков.

За спиной посуетились, скрипнул стул, раздался знакомый, вызывающий уважение голос:

— Благодарствую!

Послышался хруст, должно быть, то хрустел пальцами нервозный Скачков. Он сказал об ответственности за дачу ложных показаний. Пошмыгал носом, после чего спросил визгливо:

— Вы знаете этого человека?!

Вызванный для опознания иронически хмыкнул:

— С затылка не каждого родного опознаешь.

— Повернитесь, Упоров!

Заключенный выполнил распоряжение и встретился глазами с равнодушным взглядом Камышина. Лицо белогвардейца изменилось до неузнаваемости. Оно порозовело, морщины расправились, пушистая борода осанисто расположилась на сиреневой байковой рубахе, придав всему облику опознавателя благообразный вид. Камышин смотрел как бы с портрета, сделанного хорошим фотографом в начале века.

Чуть погодя глаза, подернутые тенью внутреннего недоумения, сощурились, чтобы внимательней рассмотреть исхудавшего зэка. Заключенный и вправду разволновался: не ошибся ли, может, кто другой принимал от них тяжелые мешки с грузом, так заинтересовавшие полковника Морабели?!

— Чужой. Таких не знаем, — пробасил Камышин, перестав разглядывать Упорова.

— А вы, гражданин Упоров, знаете сидящего?

— Уж такую бандитскую рожу запомнил бы.

— Товарищ следователь, оградите от оскорблений, — попросил, не меняя выражения равнодушного лица, Камышин.

— Прекратите лишние разговоры, Упоров! Вы, Камышин, объясните нам: каким образом он попал именно в ваш сарай?

— Мудрено ли дело для лихого каторжанина?

— Почему ваша племянница пыталась его накормить?

— Кому живого человека не жалко. Коснись даже вас, товарищ Морабели. А дети, они все добрые.

— Не такой уж она ребенок. Семнадцать лет. Жених ходит…

— Женихов не приваживаем. Рано. Откуда ей знать было — перед ней злодей? Лицо человеческое.

— Тебя за бандита принял. Хе-хе! Ты почему с охоты пустой вернулся?

Бывший белогвардеец подарил полковнику недобрый взгляд, пригладил широкой ладонью бороду, после ответил вопросом на вопрос:

— Меня на допрос вызвали или на опознание?

— Отвечайте! — прикрикнул Скачков.

Камышин поднялся со стула и сразу навис над капитаном вставшим на дыбы медведем. Говорил он поверх вздернутой головы следователя, ни к кому не обращаясь:

— Покорнейше благодарю за приглашение. Закон мы не только уважаем, но и знаем.

Полковник усмехнулся, сказал:

— Посиди немного. Скоро закончим.

Камышин слегка поклонился начальнику отдела борьбы с бандитизмом и сел. Делал он все степенно, естественным образом. Но вид его показался Вадиму незаслуженно самодовольным.

«Возьму да расколюсь, — подумал про себя зэк. — Сразу рожу сменишь!» На него напал смех, и он напрягся, чтобы смех не вылез наружу. Веселье закончилось легким обмороком… Пальцы ватно хватали край стола, чтобы удержать потерявшее крепость тело.

— …Пусть посидит, — пришел издалека голос, — видишь — совсем белый.

Далее последовал вздох, и тот, кто вздыхал, осуждающе произнес:

— Шкодить умеют, отвечать духу не хватает. Хлипкий народ нынче садится, товарищ Морабели.

— Да, Камышин, ты прав, но он еще не все сказал. Иди, понадобишься — вызовем.

К заключенному прежде пришла тошнота, а следом за ней вернулись краски и голоса. Все стало таким, каким должно быть, только тело стягивала поперечная боль.

— Распишитесь, Упоров. Здесь и здесь. Дежурный, заключенного — в камеру.

Он сложил за спиной ладони и пошел, сожалея, что не расхохотался, в психушку бы отправили. Оттуда, говорят, двое бежали с концами…

Лезвие ножа застыло у самого горла, затем он увидел гостей. Всех сразу, как в блеске зарницы. Их было трое. Четвертый мгновенно исчез за дверью, оставив в камере пристальный лисий взгляд.

Зэк вспомнил похороны деда. Надежный дубовый гроб с витыми ручками, черный бархат, льняная рубаха, таинственный, невесть откуда взявшийся запах ладана.

Зеркала, по недосмотру, стояли в белых саванах простынок. Отец потом ругался, но негромко и без злобы, просто, чтобы высказать свое партийное отношение.

Деда провожал почти весь город.

«Тебе суждено умереть на нарах, как и положено настоящему бандиту. Похорон не будет…» Он не успел пожалеть о похоронах и подумать о том, что прежде смерти будет боль. Его окликнули:

— Здравствуй, Вадим! — Иезуит улыбался, как старому знакомому, но нож все еще был у горла.

— Здравствуй! — прохрипел Упоров. — Вы что, не можете без примочек?! Убери перо!

Нож убрали, тут же сутулый зэк с хищным лицом и белыми, ухоженными руками удачливого картежника спросил:

— Куда ушла воровская касса?!

Нож застыл сантиметрах в десяти от его шеи. Он успел сообразить: «Они сами по себе. Их никто не посылал».

— Какой груз, баклан поганый, какая касса?! Ты что буровишь?! Мне вышка за мусора корячится!

— Не хипишуй, Вадим. Нас сходка послала. Вы уходили в побег с воровской кассой.

— Я уходил с одной пиковиной. Деньги ваши в глаза не видел. Мусора с тем же вязнут. Надоело!

— Да ты что буровишь, лох поганый, там же рыжье было!

— Мне какая разница?! Пустой уходил. В Таежном бомбанули «медведя». На том и опалились.

— Слышь, Иезуит, разреши, я ему брюхо вскрою… — свистящим шепотом предложил незнакомый Вадиму зэк.

— Нуждаешься в моей жизни? — спросил Упоров, чувствуя, что тот действительно хочет его убить. Тем не менее заставил себя расстегнуть телогрейку, затем рубаху. — Режь! Забирай! У меня больше ничего нет.

Сутулый зэк решительно спрыгнул с нар, но Иезуит оттолкнул его к стене.

— Потерпи, Гоша. Что говорил Камыш на очной ставке? Запахни, запахни гнидник-то. Видали мы животы, и что в животах — видали. Ну?!

— О чем с тем бесом говорить — первый раз вижу! Погляделись да разошлись при своих интересах.

Из-за двери выскочил незаметный зэк с лисьим взглядом:

— Линяем! Мусор волнуется.

— Сейчас! — Иезуит почесал за ухом. Он был явно разочарован разговором и, продолжая обдумывать ситуацию, смотрел в лицо Упорова бесцветными глазами уснувшей рыбы. — Помни — убить тебя никогда не поздно…

Глаза его начали наполняться злобой, готовой выплеснуться в удар ножа, и Упоров уже знал: теперь надо только слушать, спокойно и внимательно, чтобы не возбудить действия. Он так и сделал.

— И мы убьем тебя, если ты дешевнешь, Фартовый. Говоришь вроде бы складно, но веры нет у меня. Сомневаюся… Пока прощай!

Странное дело: заключенный смотрел вслед своим несостоявшимся убийцам, но думал о той зеленоглазой девчонке в подшитых кусками автомобильных покрышек валенках. Ей уже семнадцать!

— И ее зовут Наташа Камышина, — сказал зэк вслух. — Очень приятно. Меня зовут Вадим. Должен заметить — у вас серьезный дядя, а вы такая милая.

Казалось, все его заботы сосредоточились в огромных глазах юного длинноногого существа, но следующее открытие отсекло радость одним махом:

— Кто их послал?!

Зэк поднялся на нарах. «Если Морабели, это была просто проверка твоих показаний. А если Дьяк? Ему есть о чем беспокоиться… И когда-нибудь тебя попросят залезть в петлю, чтобы не волновать старого вора».

Для него ночь кончилась. Он метался по камере, ловил вшей, нянчил сломанные ребра и искал выход, но войти в игру оказалось куда легче, чем из нее выйти.

Игра продолжалась. Он стал в ней козырем…

Когда судья произнес: «К высшей мере наказания!», Вадим постарался не думать о том, что стоит за приговором. Он смотрел в зал. Прошел глазами золото погон, ответил грустной улыбкой на торжествующий взгляд женщины, которая плюнула ему в лицо у конторы прииска. Ей и сейчас очень хотелось крикнуть «ура!», но она не рискнула, задушив в себе рвущееся наружу желание. Наконец он увидел то, что искал: из-за плеча надменного полковника Полозкова выглядывал большой зеленый глаз, розовое от волненья ухо и тугая коса на прямом плече. Зэк ей подмигнул. Знакомый глаз болезненно сузился, зелень поблекла и появилась слеза. Сидевший рядом с ней бравенький лейтенант из оперативной группы что-то сказал, с опаской поглядывая на полковника, Она не ответила. Приговоренный улыбнулся: ему была приятна строгость девчонки, о лейтенанте думать не хотелось, как и о тяжелых шагах за дверью камеры на избранном кем-то рассвете.

«Часто умирают только трусы, — приговоренный глядел прямо перед собой, направляясь в сторону „воронка“. — Ты умрешь один раз!»

Опять мелькнула Наталья Камышина в серой толпе любопытных.

— Я тебя люблю!

Слова приговоренного напугали одного из солдат, тот вскинул автомат наизготовку.

Упоров хотел оставить признание на свободе. И всю дорогу от поселкового клуба до тюрьмы наслаждался своим поступком, не допуская к себе и не пытаясь осмысливать как свершившийся факт приговор выездного суда.

Борьба с самим собой началась в камере. Он прочувствовал, для чего дается приговоренному томительный срок ожидания, истончающий донельзя душевную защиту, с тем, чтобы позволить страху за потерю тела потоптаться козьими копытцами по голой душе.

Ко всякому человеку придет своя смерть, по приговору она чужая, и неминуемое ее приближение поистине ужасно. Остановить вспыхнувший внутренний хаос помогла мысль о помиловании. Зэк вцепился в нее, как утопающий в спасательный круг. Сел на нары, мысленно начал писать текст прошения и увидел, что рядом стоит кружка с чаем…

«Они начали о тебе заботиться. Плохой признак… В недоверии к сочувствию тоже нет ничего хорошего. Главное, чтобы побыстрей устали нервы, тогда ты заснешь…»

Приговоренный закрыл глаза… облегчение не пришло, наоборот: темнота, как в стоге сена, начала всасывать густой холодный мрак. Но сейчас все походило на погоню. За ним гнались неизвестные существа, окутанные чадящим дымом черной свечи. Он подождал их приближения и поспешил увидеть свет. Осторожно протянул руку, погладил чахлый луч солнца, протиснувшийся к нарам сквозь зарешеченное оконце. Вошедший в камеру дежурный поглядел на него дружелюбно, поставил на нары миску с дымящимися щами:

— Заправляйся. Щи — с мясом. От них пользы больше, чем от пустых мыслей.

Сказано ломким баском, с непривычной для служаки теплотой. Ему хотелось быть добрым, и приговоренный почувствовал желание старшины, но от этого еще больше захотелось жить, делать кому-то добро. Зэк промолчал, не зная, как выразить свое состояние, чтобы никто не перепутал его со слабостью. Он еще был чуточку гордый сверху, словно посыпанный маком бублик, и крупицы гордости только усиливали чувство душевного одиночества. Подобревший охранник ничем не мог помочь, да и никто другой… разве что отец Кирилл.

Хочу дойти, хочу узнать,
Чтоб там, обняв его колени,
И умирать, и воскресать!

Посеянная Монахом надежда перешла обыкновенное любопытство, зэк, уже на полном серьезе, старался совместить ее со своим опытом выживания в «сейфе», «И умирать, и воскресать!»

Сегодня хочется только воскресать. Жить, не думая о смерти. Ты к ней не готов. Пределом твоих сил оказался приговор. За ним ничего не видишь. Ты — как все.

А отец Кирилл? Откуда у него?! И есть ли?! Есть. Оно живет и движет человеком на земном пути, возможно, не совпадающее с его волей и интересами, но и не встречь им. Рядышком. С тем он уходит. Ты же — в абсолютном непонимании, неготовности принять судьбу.

Зажег свечу другого цвета? Много ли тех, кто проскочил мимо соблазна? Монах… Жить, как он, — страшный выбор! Не твой. Теперь бы любой хорош, да прошлое не станет настоящим…

«Изменить можно только сроки, — зэк пощупал пульсирующую вену. — Подвинуть поближе черту и шагнуть за нее».

Горящий мозг не желал давать ей имя — смерть, но и не нашел другого названия. Так оно и осталось простой чертой, за которой он безуспешно пытался разглядеть наполненное другим смыслом другое существование. Речь уже не шла о жизни, человек хотел существовать в каком угодно состоянии, увидеть себя пребывающим в каком угодно мире. Но быть… Увы, все находилось за гранью земного сознания…

Морабели появился в камере смертников на четвертые сутки после вынесения приговора. То был уже другой Морабели. Он не угрожал, и в голосе пропали роковые нотки. Полковник сочувственно выпятил губу, приятельски кивнул. На этот раз от него пахло коньяком.

Зэк чувствовал это так остро, как может чувствовать только приговоренный к смерти.

— Не понимаю! — Важа Спиридоновнч жестом разрешил заключенному сесть на нары, прошелся вдоль стены и опять сказал: — Не понимаю!

Рука в лайковой перчатке сжалась в кулак.

— Суд называется, мать твою так! Рассветов десять чекистов кончал — вышку получил. Тебе соучастие не доказали толком, тоже — вышка. Суд, да? Дерьмо безграмотное! Писал ходатайство о помиловании… Официально писал!

— Морабели глянул на Упорова через плечо. — Моя подпись и подпись секретаря парторганизации. Беспрецедентный случай!

— Пустые хлопоты, гражданин начальник…

— Молчи! Чекист просит. Орденоносец. Те, кто тебя подвел под вышку… Ты сам-то понял?

— Что толку?!

— Ты бы сказал мне, куда ушел груз, Вадим… Это сейчас тебе может здорово помочь. При моих связях, — полковник щелкнул пальцами, — мы восстановим справедливость!

— Гражданин начальник, ничего не знаю. Думаете, только вы этим проклятым грузом интересуетесь?!

— Воры?! — Морабели подпрыгнул на месте, заскрипел зубами, точно так, как это делал покойный Пельмень. — Завтра же всех на этап — и покатятся!

— А может, и не воры, — зэк выглядел безнадежно умиротворенным. — Они же не представились, но сказали — убьют. Нашли чем пугать!

— Не убьют, — заверил с твердой решительностью Морабели, — кишка тонка! Ты знай: груз — твое спасение. Ладно, утро вечера мудренее.

— Утром на казнь ведут…

— Тьфу! Дурак! О жизни думать надо и бороться. Это тебе.

Важа Спиридонович бросил на нары плитку шоколада, быстро вышел за дверь, не попрощавшись.

Заключенный послушал удаляющийся стук шагов, но когда дверь скрипнула вновь, быстро накрыл шоколад ладонью.

Старшина обшарил глазками камеру проворно и грамотно, цепко хватаясь бусинками светлых глаз за каждую мелочь. Он остановил их на руке приговоренного, ласково спросил:

— Шо це таке у тоби под грабкой, хлопец?

— Дюже завлекательно? Подойди поближе.

— «Подойди!» Ишь чо захотел, бандюга! Щас наряд кликну!

— Не успеешь, гадость зеленая!

Вадим шагнул к старшине, и тот стремглав вылетел за дверь.

Зэк развернул хрустящую обертку, долго смотрел на ровные коричневые квадратики, вспоминая счастливую, сытую Америку, отделенную от сжавшихся российских моряков невидимой решеткой внутреннего страха.

Свобода была рядом, как этот шоколад. Не опознал…

Стоило свернуть в любой переулок, все пошло бы нормальным курсом.

Зэк так же аккуратно свернул фольгу и постучал кулаком в дверь. Старшина появился довольно быстро.

Распахнул зарешеченное оконце, спросил, не показывая лица:

— Шо тоби, козлина недостреленная?!

Приговоренный сунул в оконце плитку шоколада, сказал просто, как сказал бы доброму знакомому:

— Возьми детям.

За дверью стало очень тихо, и зэк пережил хорошие мгновенья, по сравнению с которыми ссора со старшиной показалась сплошной ерундой. Озадаченный охранник напряженно сопит, прокручивая в мозгах случившееся, но не может придумать ничего объяснительного. Кабы изъял — понятно, а то ведь — отдает, хоть ему впереди судьбы не видно.

— Зачем? — наконец спросил он настороженно, но без злобы.

— Сказано — детям. Что они видят?

— Сам-то почему? — вяло сопротивлялся старшина.

— Сам уже отъелся. Не сердись на меня за хамство. Ты — при деле, при нужном деле, а я сорвался…

— Понимаю… на твоем месте любой так мог, — голос задушевный, словно за дверью стоит другой человек. — Шо надо будет — попросишь.

Оконце осторожно закрылось, положив конец их короткому разговору. Старшина еще что-то мараковал, потому что пошел не сразу, но когда его шаги тронули тюремную тишину, приговоренный улегся на нары. Он потянулся глубоко и приятно, как в детстве после покоса, ощущая мягкую теплоту под усмирившимся сердцем.

И хотя догадывался — старшина прежде отнесет шоколад к начальнику, — все-таки в ожидании надвигающейся развязки появилось крохотное пространство, разрыв, наполненный другим смыслом и качеством жизни. Даже смерть, забравшая в себя все мысли и чувства, приняла спокойный образ логической закономерности. С тем он заснул. Спал долго, без мучительных всплесков несогласия с приговором, раскаянья за свершенное и еще черт знает каких волнений. Душа, похоже, закрыла глаза на все суетное, чтобы пристальней вглядеться в себя, в путь, ей уготованный. Ничего страшного там не увидела. Потому сон был крепок…

На Пасху вьюжило с противным завыванием, словно Светлое Христово Воскресение собрало всех голодных волков под окнами тюрьмы. Но зато четверок был поистине Светлый — и по православному календарю, и по колымской погоде.

Приговоренный не видел зарю, он ее чувствовал.

Что-то изменилось в падающей полоске света. Едва заметная серость начала светлеть, как светлеет туман в осенней низине, задетый отблеском молодого солнца.

Упоров легко соскочил на пол. Ему хотелось привести себя в хорошую форму до того момента, как раскроется дверь и в камеру войдут люди, знающие твою участь.

В том, что они придут именно сегодня, приговоренный не сомневался. О том намекнул вещий сон с ощущением жестокости тюремных нар, ясным виденьем стоящих на фэде церкви мамы, деда по революционному отцу, а еще — коровы с опущенной к изумрудной траве головой. Пять лет он пил парное молоко из-под той коровы, которую звали Лизавета. Очень удивился: зачем это ей понадобилось являться в его полусонное видение? Однако сильнее удивления жила в нем благодарность к ее коровьей привязанности, и Вадим не хотел просыпаться для того, чтобы прервать суетливый бег вши по животу.

Сон, однако, ушел сам по себе, незаметно так исчез, будто и не являлся. Все стало ощутимо острым: приближение казни, запах молодого Пасхального солнца, осознание того, что ты готов встретить входящих с достоинством человека, умеющего прощать.

Он думал, приседая, о словах Монаха, утверждавшего, что предел земного мужества есть бесхитростная смерть, не искажающая в нас своего первоподобия. Сделал глубокий вдох, проговорил с придыханием:

— Это пока слова. Кто устоит на том пределе?

Потянулся ладонями к пальцам ног, ответил:

— Он бы устоял… Тебе придется решать все самому. Даже если никто не ждет тебя Там, улыбнись им, последним свидетелям своей жизни. Дальше… будет все и ничего.

Упоров постоял в раздумье, не заметив, как в камеру вошел старшина, получивший в подарок плитку шоколада для своих детей. Оставил чистое белье и крохотный кусок хлеба с настоящим сливочным маслом. Белье пахло карболкой, кислым трупом, который вытряхнули из него, прежде чем отдать в стирку. И все-таки то была забота о нем, отчего в зэке зашевелилось то же чувство признательности, что и к явившейся в его сон корове. Он готовил себя к последней улыбке для палача. При звуке решительных шагов у входа в камеру молча встал с нар, расправляя холодными пальцами мятый воротник рубахи, шепча застрявший в детской памяти кусок дедовой молитвы:

— Милосердный Господи! Даруй мне покаяние…

Приговоренного не испугало закрытое лицо прокурора: таким он себе его представлял — профессионально значительным. Следом вошли двое в одинаково черных драповых пальто и синих кепках — восьмиклинках.

«Члены общества сытых пролетариев», — подумал о них Вадим, но рассмешить себя не смог, потому что мышцы на лице вдруг предательски одеревенели.

— Заключенный Упоров Вадим Сергеевич, ваша просьба о помиловании…

Здесь он просто не мог не прерваться и не посмотреть на окаменевшего перед ним человека. Все выглядело так, словно решение еще не принято, его следует хорошенько обдумать, прежде чем произнести. Еще кажется — губы прокурора склеились навсегда, срослись и уже никогда не разомкнутся, молчание течет по медленной крови с холодной тяжестью приближающейся смерти.

— …Верховным Советом удовлетворена. Высшая мера наказания заменена двадцатью пятью годами исправительно-трудовых работ. С отбыванием срока наказания в колонии…

Легкости все нет, и кровь по-прежнему тяжелая. Тяжесть ее способна уронить ослабленное тело. Зэк ловит рукой края нар. Он не способен даже радоваться: слишком трудное чувство. Кто-то приходит ему на помощь, прижимает мягкие, прозрачные ладони к ушам, и слова строгого прокурора идут мимо слуха, в грязную небеленую стену камеры смертников…

Часть вторая

Стреляйте, гражданин начальник!

Зубы торчали вокруг провала рта гнилым забором.

Соприкасаясь, они клацали, и сквозь широкие щели летела пенистая накипь. Старшина Сокалевский хохотал.

— Не! Не могу, ей-бо, не могу — уссываюся! Рожу-то кто тебе сменил, Упоров? У жменю забрать можно.

Он снова загрохотал, но, подавившись смехом, свирепо закашлялся. Потом, уже успокаиваясь, тер громадными кулаками заплаканные глаза, приговаривая:

— Бона как смертушка жалует: рядышком прошла, а человек перетряхнулся. Четвертак тоже не сахар, но все же жизнь. Встань-ка, я тебя обшмонаю. Так. Поворотись. Справный еще, только рожа ссохлась. Верно говорят — лицо зеркало желудка. Пойдешь со мною до бани, а завтра — на этап. Кончилось твое безделье. Начинай свободу зарабатывать.

Сокалевский общупал телогрейку и подал ее зэку, продолжая изливать приподнятое настроение:

— До тебя тут чудак сидел дюже умный. Говорит мне — труд, мол, из какой-то обезьяны человека сделал, а из тебя старшина получился. Ну, я тоже пошутил: «За обезьяну не слыхал, вот точно знаю — тебя завтра стрелять придут». Он оказался мнительным. Приходят с уторка ему помилование читать — висит на штанине с голым задом. Шуток не понимает!

Тюремный двор был набит заключенными, ожидающими баню. Зэки держались по мастям или национальностям, разделившись на плотные кучки. И одеты были тоже как придется, демонстрируя наглядное расслоение зарешеченного общества.

— Прекратить разговоры! — высокий капитан поднялся на крыльцо, отдал распоряжение старшинам: — Разбить контингент на группы. Суки, бабы, фраера и политики моются в первом проходе. Воры идут с беспределом, бандеровцами и прочими. Да! Да! Я имею ввиду тебя, пидор! И не задавай больше глупых вопросов.

— А если приставать начнут, гражданин начальник? — все-таки не вытерпел пухленький блондин с накрашенными щеками.

— Сдавайся на милость победителя. В карцер хочешь?

Толпа загыгыкала, и молодой парень с московским говорком похвалил капитана:

— Бриткий служака. Такому палец в рот не клади.

— Ето ж он на Склочном побег расстрелял. Глянь-ка, бабы!

Из не достроенного толком корпуса тюрьмы привели десяток испуганных баб в длинных, пошитых из плотной мешковины платьях, и одинаковых синих телогрейках.

Глупо улыбаясь, они жались друг к дружке, не отвечая на соленые остроты.

— Это же — женщины! — пророкотал над толпой бас артиста Очаева, — Проявите великодушие, мужчины!

— Так ведь хочется, гражданин артист.

— С Кулаковой Дуней общайтесь, любезный. Ей и хамите.

— Надоело! Они и сами-то голодные.

Сортировка закончилась. Первая группа разделась прямо перед входом в баню, и зэки по одному исчезали за сколоченной из мощных плах дверью. В мойке каждый получал мыло. Холодной воды было вдосталь. Упоров мылся в самом углу, вместе со старым, похожим на спящего филина, адыгейцем. Рядом с ним костистый бандеровец положил на пол женщину с пятнами экземы на кривых ногах. Она уговаривала его не торопиться, шмыгая курносым носом, закатывая к низкому лбу черненькие глазки.

— Другим тожеть поспеть надо, — задыхался бандеровец. — Не то и самого оприходуют, — с нетерпения сноровисто подныривая под тех, кто успел закончить.

Зэки стояли над дергающимися парами в очередь.

— Оставьте девушку в покое! — раздался за спиной Упорова голос Очаева.

— Я требую! Прекратите насилие, негодяй!

Ответ был с явной угрозой и пренебрежением:

— Заткнись, комендант, не то покойника сыграешь!

— Это дочь русского генерала. А вы — плебей! Грязный уголовник!

— Какая мне разница: я и генералу засадить могу. Хоть он и русский. Ложись, паскуда!

Упоров нехотя обернулся. Вмешиваться не хотелось.

Фиксатый жилистый зэк из сучьей группировки пытался повалить на пол испуганную. У нее тряслись губы, и она никак не могла произнести больше двух слов:

— Меня не надо! Меня не надо!

— Всех надо! — выскочивший из очереди чечен заломил ей обе руки. — Почему не надо?! Лучше, всех, что ли?!

— Отпусти ее! — Упоров отшвырнул чечена к окну и, сплюнув под ноги фиксатому, попросил: — Ты тоже отпусти, ока же просит.

— Меня зовут Секач, — сказал фиксатый. — Запомни и не ищи на свой гудок приключений. А ты, лярва белогвардейская, не егози, иначе…

Короткий апперкот в печень прервал угрозу, раздался нечеловеческий рев. Чечен прыгнул от окна на спину Упорова, но Очаев гневно оглушил его тяжелой шайкой и загородил спиной девчонку:

— Восстаньте, люди! Не топчите святое!

Свалка началась, как в голодной собачьей стае: без обнюхивания и рыка. Каждый вдруг сразу нашел себе врага по душе, с кем и сцепился, отчаянно напрягая все силы для победы над ним.

— Не трожь товарища Очаева, сучье племя! — председатель колхоза «Путь Ильича» ударил исколотого с ног до головы зэка, пытавшегося разорвать Николаю Александровичу рот.

Упоров успокоился, бил выборочно, но наверняка, не оставляя никаких надежд попавшему на кулак.

Автоматная очередь отрезвила выплеснувшуюся злость.

— Скоты! — капитан обнажил ровную полоску зубов в яростном оскале. — Скоты, живущие скотскими инстинктами. Вон из бани!

Зэки молча пошли на выход и каждый, проходя мимо капитана, ощущал клокочущий в нем гнев. Построение началось часа через полтора, когда из караульного помещения вышел офицер, по-хозяйски оглядел заключенных, смахнув с рукава шинели пыль, поманил ладонью капитана:

— Происшествие, Владимир Николаевич?

— Драка, товарищ подполковник!

— Зачинщиков выявили? Поторопитесь!

И тут Упоров узнал его. Это был бывший начальник лагеря «Новый». Он загорел, манеры потеряли подчеркнутую хозяйскую убедительность, плавность, но в остальном Оскоцкий мало изменился. И как сопутствующее при нем остался памятный удар сапогом в лицо бросившегося за окурком зэка. Черный человек…

— Кто он теперь? — спросил Упоров у измазанного йодом хохла.

— Начальник режима на Крученом. Гнилуха, каких мало…

Подполковник остановился, спросил:

— Сами назоветесь, зачинщики?

Вопрос был задан просто и вежливо, а через минуту ожидания интонация голоса оказалась совсем другой:

— Нет зачинщиков?! Накажем всех. Капитан, обеда не будет. Секачев, вы что-то хотели сказать? Пожалуйста!

Из строя, держась за правый бок, вышел фиксатый и ткнул пальцем в Упорова.

— Этот, гражданин начальник.

— Вас тоже он?

— Да, гражданин начальник. Меня, фронтовика, за дочку белогвардейского генерала искалечил.

— Негодяй! — перебил Секача Очаев. — Низкий негодяй и спекулянт!

— Будет вам, Николай Александрович, — покачал головой Оскоцкий. — Вы же интеллигентный человек…

— Он тоже дрался, гражданин начальник, — продолжал указывать «защитников» пострадавший фронтовик, — шайкой вон того зверька по голове бил и загораживал белогвардейскую шлюху.

Подполковник уже не слушал Секача. Он смотрел на Упорова с неподдельным интересом, наклонив голову к правому погону. Так смотрит хозяин, неожиданно опознавший бунтовщика в надежном холопе. Но заговорил ровно, укладывая слова в давно обдуманную форму:

— Человек, которому вчера дарована жизнь, сегодня спешит ее потерять. Сын красного командира защищает дочь матерого врага Советского государства. Не слишком ли много загадок вы задаете администрации, заключенный Упоров? Капитан, заключенного — в карцер! И вас, уж не взыщите, Николай Александрович…

— Он защищал честь женщины, гражданин начальник, — Очаев пытался исполнить что-то героическое, но подполковник посмотрел на него с явной враждебностью, и артист замолчал.

Упоров, улучив момент, ринулся к Секачу, однако капитан успел сделать подсечку. Зэк упал в замерзшую грязь лицом, тотчас рядом с ним оказались двое сержантов с мотком колючей проволоки.

— Спеленать! — приказал Оскоцкий.

По-кошачьи извернувшись, Упоров попытался вскочить, но удар кованого сапога по подбородку вернул его на землю в полубессознательном состоянии, а проволока надежно подтянула руки к туловищу.

«Сработанные псы!» — успел подумать он. Последний моток был сделан вокруг шеи.

— Смотри — обоссался! — сказал один из сержантов.

— Есть повод — его вчера помиловали…

Он помнил: вчера был Светлый четверок. Значит сегодня — Светлый пяток. Ты — живой, раз тебе больно…

На Крученом кто-то сдал побег. Шесть трупов лежало метрах в сорока за вахтой, одинаково чернобородые и распухшие от долгого лежания. Одно время за них принялось воронье, но подполковник Оскоцкий приказал открывать прицельный огонь по птицам, а доктору объяснил с холодной учтивостью воспитанного человека:

— Ваша санитарка отрицает вдыхание запахов трупов, перевоспитание преступников этого не отрицает. Наглядное пособие освежает моральную обстановку. Оно разрушает тайные желания эффективней нравоучений.

После этого начальник режима позволил себе улыбнуться вполне дружески, словно необходимость в назидательном тоне отпала. На самом деле все было не так: тон сменился, содержание ужесточилось.

— Вы политически и морально устойчивый человек. Не спорьте — я читал ваши характеристики. Но, глядя на эту бумажку, простите, рапорт, у меня закрадывается подозрение — не играете ли вы с заключенными в карты? А? Шучу…

Доктор играл с заключенными в карты, почти всегда проигрывал. Оскоцкий был осведомлен о его слабости. Дрожащая рука неудачника смяла рапорт, а трупы пролежали еще неделю, в течение которой действительно не было даже попыток побега.

Того, кто сдал побег, Упоров увидел через два дня после карцера, где отсидел двадцать суток в мокрой бетонной камере с низким потолком и деревянным полом.

Каждую ночь из щелей появлялись голодные крысы. Он был еще голодней, но крысы об этом не знали, норовя вцепиться во что придется, и зэк спал вполглаза.

Выводивший его в зону дежурный по лагерю оказался человеком любознательным и незлым. Он постучал кулаком зэку в грудь, сказал:

— Да… Илью Муромца тебе не одолеть. Пойдешь завтра на пилораму. Через недельку, как оклемаешься, в бригаду возвернешься. Понял? Ну, иди. Только ветра остерегайся: неровен час — уронит.

Старшина было направился к вахте, по, спохватившись, окликнул измученного голодом заключенного:

— Постой-ка! Едва не забыл: суки постановили на своей сходке руки тебе отрубить. По локоть поди, а может, только грабки. Куцева видел? Они ему, согласно сучьего постановления, укоротили конечности. Зайди в санчасть, не поленись, интересно ведь…

Упоров кивнул, сочтя разумным не препираться со старшиной, пошел, без спешки переставляя малопослушные ноги. Хотя руки было жалко, особой тревоги он не испытывал, рассчитывая, что время вернет ему силы, а обозлившимся сукам — рассудок, и все уладится. Надо же додуматься до такой дикости — руки людям рубить!

А дежурный — человек неплохой, хуже было, если б промолчал…

В рабочей зоне на лесопилке бугор, по совпадению однорукий власовец, объяснил ему, не выпуская из прочифиренных зубов толстого, как большой палец на ноге, окурка:

— К бревну не подходи — задавит. На тебя мне плевать — работа остановится. Будешь принимать от пилы доски с Жорой. Вон тот, видишь, грузин красивый?

Тогда он еще не знал, что именно этот грузин вложил побег. Шестеро получили в короткой, продуманной чекистами схватке по прицельной пуле, а Жора — легкую работу с перспективой досрочного освобождения. Трупы за вахтой не разбудили в нем совесть, хотя и были слезы — от нестойкости молодого сердца. Бессовестные слезы того, кто уплатил за свое будущее чужими жизнями.

Осведомителя отыскали воры. Внутренний слух осторожно вел их к цели. Это был кошачий ход рыси, скрадывающей настороженного зайца. И однажды тот, кто кушал из одной чашки с Сахадзе, произнес приговор:

— Их вложил Жора. Я отвечаю.

Жора отошел от тяжких воспоминаний со свойственной молодости легкостью, забыл, потому что они ему были ис нужны. В день Святого апостола Иакова Заведеева, брата Иоанна Богослова, грузин играючи выхватывал из-под визжащего ножа пилорамы доски, подбадривая своего слабосильного напарника веселой улыбкой.

Работа, конечно, не из легких, но уж не такая тяжелая, как в шахте, где все враждебно человеку.

«Сильный горец, — позавидовал Жоре Упоров, — и сытый».

Часа через полтора он, шатаясь, отошел от пилорамы:

— Дай передохнуть. Кончился!

Сахадзе отрицательно покачал головой, но сделал это по-дружески, чтобы не обидеть напарника:

— Не могу, дорогой. Еще двадцать минут, сама остановится.

Он не знал — жить ему осталось того меньше. Именно в тот момент Вадим увидел за спиной Жоры приближающихся к пилораме Ираклия и Ворона. Они шли не очень спешно, но сосредоточенно, пытаясь преодолеть томившееся в обоих нетерпение. Да, в них жил скрытый, до времени укрощенный порыв, что-то похожее на изготовившуюся ярость. Так ходят на поединок непримиримые бойцы. Ираклий шагнул к улыбающемуся, раскинувшему объятья Жоре и вдруг исчез. Жора подпрыгнул, не успев потерять улыбки, опрокинулся спиной за станину.

Они все обговорили загодя…

Клешня Ворона скомкала лицо Сахадзе, утопив сильный палец в левой глазнице, вторая уцепилась за затылок, и обе разом дернули против хода пилы.

Упорову показалось — он видит крик среди брызжущей крови Жоры, который сплетается с натужным ревом стального ножа, и, обнявшись, звуки взлетают в солнечное небо, а голова Сахадзе с открытым, но уже молчаливым ртом лежит в ладонях Резо Асилиани. Чуть погодя вор бросил ее себе под ноги, брезгливо вытер теплыми опилками забрызганные кровью руки. Вместе с Ираклием они подошли к помрачневшему бугру из власовцев. Ворон протянул ему монету:

— Мечи, Вано. Моя решка.

Бугор положил монету на желтый ноготь, стрельнул ею в воздух. Монета крутнулась играющим кусочком света, вернулась в ладонь бугра. Резо проиграл. Грузины обнялись со сдержанной теплотой. Ворон взял на себя рубильник и остановил пилораму.

— Жору казнил я, — Асилиани постучал себе по груди ладонью. — Один. Вы видели. Кто забудет — воры напомнят…

Он заглянул в лицо каждого с черной жестокостью и, легко наклонившись, схватил за ухо голову Сахадзе, которая все еще продолжала молча кричать распахнутым ртом.

— Беликов! — распорядился бугор. — Встань на место Жоры, но если начнешь, как в прошлый раз, филонить — пойдешь в шахту!

Упоров стоял, опершись на штабель свежих досок и пытаясь забыть улыбку на лице Сахадзе в момент, когда нож уже терзал его шею. Он почему-то вспомнил живодера, за которым бежал в детстве по пыльной улице весь в слезах. Живодер тащил впереди на засаленной веревке ничейную Жульку. Она была еще жива. Он бежит, перебирая короткими ногами. Спина живодера закрывает горизонт. Наконец они поравнялись.

— Стой! — кричит он. — Стой, дурак!

— Шо те надо?! — хозяин вялого голоса имеет быстрый бегающий взгляд. — Зачем звал?

Мальчишка не может решиться. Смотрит с ненавистью в заплаканных глазах.

— Шо те, спрашиваю? Она — ничейная. Иди лучше залезь к соседу в огород.

Вспотевший в ладони камень летит в чугунное лицо живодера. Шмяк! Звук возвращается к мальчишке, как отрезвляющий укол. Живодер потрогал щеку, выплюнул окурок. Мальчишка все понимает, но не бежит, сжав кулаки, смотрит в лицо врага уже сухими глазами.

— Шо ж, щенок, пора тебя учить вежливости.

Петля захлестнула шею и сдернула в пыль лицом.

Он увидел рядом вывалившийся язык Жульки, чуть правее — ногу живодера. Его зубы ушли в вонючую тонкую парусину брюк с гневом, пойманного лисенка.

Живодер заорал, хотел отшвырнуть мальчишку другой ногой, но, не удержав равновесия, грохнулся оземь.

От ворот донеслось многоголосое «ура!», полетели камни. Пацаны всем скопом ринулись в атаку. Он сел и осторожно ослабил скользкую веревку. Вынул из петли Жульку. Она умерла, но была еще теплой. Мальчик закрыл ей глаза, произнося при этом какие-то случайные, но очень важные на тот момент слова.

Сейчас он знал, почему вернулось детство сюда, где так по-рыцарски спокойно отрезали человеческие головы: не успел заступиться. Ребенок был честнее, а смелость нерасчетливой…