/ Language: Русский / Genre:prose_rus_classic,

Рассказы И Повести

Виктория Токарева


Токарева Виктория

Рассказы и повести

Виктория Токарева

Рассказы и повести

СОДЕРЖАНИЕ

О том, чего не было

Уж как пал туман...

Зануда

Закон сохранения

"Где ничто не положено"

Будет другое лето

Рубль шестьдесят - не деньги

Гималайский медведь

Инструктор по плаванию

День без вранья

Самый счастливый день (Рассказ акселератки)

Сто грамм для храбрости

Кошка на дороге

Любовь и путешествия

Зигзаг

Нахал

Нам нужно общение

Рарака

Пираты в далеких морях

Плохое настроение

Скажи мне что-нибудь на твоем языке

Японский зонтик

Тайна Земли

Стечение обстоятельств

Шла собака по роялю

Рабочий момент

Летающие качели

Глубокие родственники

Центр памяти

Один кубик надежды

Счастливый конец

Ехал Грека

Старая собака

Неромантичный человек

Ни сыну, ни жене, ни брату

Звезда в тумане

Система собак

О ТОМ, ЧЕГО НЕ БЫЛО

И был день, когда папа взял мальчика Диму в зоопарк и показал ему тигра. У тигра были зеленые глаза с вертикальными зрачками, вокруг черного кожаного носа расходились черные круги, а уши торчали на голове, как два равнобедренных треугольника.

- Папа, - сказал Дима, когда они отошли от клетки, - я хочу тигра.

Папа шел и думал о своем.

- Ну, па-па... - заканючил Дима.

- Ну что, что? - раздраженно спросил папа.

Если бы Дима был постарше, он бы понимал, что в такие минуты о делах говорить не следует. Но Диме было только шесть лет, и он сказал:

- Я хочу, чтобы тигр жил у меня дома.

- Дома живут кошки и собаки, - ответил папа. - А тигры дома не живут.

И прошло двадцать лет. Дима работал врачом в неотложной помощи. Люди вызывали его к себе домой, когда им было плохо, и очень радовались Диминому приходу. Но как только им становилось получше и Дима уходил, они совершенно о нем забывали. Таково свойство человеческой натуры.

Работа была не творческая, однообразная. И люди, с которыми Дима сталкивался, были тоже однообразные. Когда у человека что-нибудь болит, он говорит с врачом только на эту тему и становится малоинтересен.

В день, о котором пойдет речь, Дима был вызван к пациентке, у которой болело внутри.

- Где именно? - уточнил Дима.

- Именно внутри, - уточнила пациентка.

Когда Дима ничего внутри не обнаружил, женщина обиделась и выразила свое отношение к медицине вообще и к Диме, в частности. Дима мог бы достойно возразить, но пререкаться с пациентами было запрещено. Он уложил свой черный кожаный чемоданчик и вышел.

Нерастраченная злость давила на ребра, и Дима, оглянувшись на дверь, сказал одно только слово:

- Лошадь.

И была у Димы любовь по имени Ляля.

Ляля работала в парикмахерской и каждые две недели красила волосы в разные цвета. Они были у нее то черные, то оранжевые, то голубые.

Дима приходил после дежурства, останавливался возле окна парикмахерской. Окно было во всю стену, и там, за стеклом, как в аквариуме, медленно двигались люди. Все это напоминало замедленную съемку, а Ляля со своим капризным личиком испорченного ребенка как две капли воды походила на Бриджит Бардо.

В день, о котором пойдет речь, Ляля, как всегда, вышла на улицу и, скучно поглядев на Диму, проговорила:

- Шапку бы ты себе купил другую, што ли...

Это было неуважение.

И пришел Дима домой, а дома его спросили:

- Ты финскую мойку достал?

- Нет, - сказал Дима.

- Почему?

- Я пришел в магазин, сказали "нет".

- А почему Замскому сказали "да"?

- Я не знаю почему.

- А я знаю, - сказала Димина мама. - В детстве ты не умел элементарно хулиганить, как все дети, а сейчас ты даже не можешь элементарно мечтать, как все бездельники. У тебя ничего нет и никогда не будет.

Далее мама добавила, что на Диме очень удобно возить воду и что тут ничего не исправишь, потому что эта особенность у него врожденная, унаследованная от папы.

И пошел Дима в пельменную и напился от этих слов.

Если ему было хорошо, то от выпитого становилось еще лучше. А если плохо, то еще хуже.

Сейчас ему стало еще хуже. Дима хмуро глядел в мраморный столик и слушал двух своих новых знакомых, стоящих за этим же столиком. На одном была плоская кепочка, другой - без особых примет.

- Ты чего больше всего хочешь? - спрашивал тот, что без примет, у того, кто в кепочке. - Какая у тебя мечта?

- У меня мечта жить долго и не болеть.

- А у меня мечта быть знаменитым, как артист Филиппов.

- Зачем?

- Чтобы я шел по улице, а люди останавливались и говорили: "Вон Охрименко пошел". Я Филиппову письмо послал, ответа жду.

- Банальная мечта, - вмешался Дима.

- А у вас какая? - с почтением спросил Охрименко и вытер пальцами углы губ.

Дима подумал и сказал:

- Я хочу, чтобы у меня дома жил тигр.

- Дома живут только кошки и собаки, - резонно заметил человек в кепочке.

- Я понимаю, - покорно согласился Дима и вздохнул. - Я не вовремя родился. Лишний человек. Трагическая личность. Вот Энгельс сказал: "Что такое трагедия? - Столкновение желания с невозможностью осуществления..."

Безызвестному Охрименке стало жалко Диму, и он сказал:

- А вы сходите в зоопарк. Может, там есть лишний тигр...

И пошел Дима в зоопарк.

Последний раз он был здесь двадцать лет назад с папой. И сейчас, когда шел мимо клеток, думал о том, что выросшим детям в зоопарк ходить не следует.

Раньше, двадцать лет назад, Дима видел только орла. А сейчас он видел орла в клетке. Клетка была открыта сверху и над орлом было небо, но взлететь в него он не мог, потому что у него были подрезаны крылья. Орел сидел на широком пне, свесив свои подрезанные крылья, и походил на деревянную статуэтку, какие продаются в посудо-хозяйственных магазинах.

Тигр спал в своей клетке, лежа на боку, вытянув лапы. Живот у него поднимался и опускался - может быть, ему снилась пустыня.

Дима представил себе, что такой же хищник будет лежать поперек его комнаты, храня тайну пустынь, и сердце его наполнилось дерзостью. А все остальные жизненные противоречия показались несерьезными.

Дирекция зоопарка размещалась в одном помещении с певчими птицами. Видимо, в зоопарке тоже была своя жилищная проблема.

Директор сидел за столом и читал какие-то бумаги, наверное, очень скучные, потому что, когда Дима вошел, обрадовался и широко улыбнулся Диме, обнаруживая сразу все зубы - голубоватые и безукоризненные, как бывают безукоризненны искусственные зубы.

- Здравствуйте, - вежливо поздоровался Дима.

- Чем могу служить? - обрадовался директор.

- Скажите, у вас нет случайно, - Дима сделал ударение на слове "случайно", - лишнего тигра?

- Чего?

- Тигра...

- Вы из какой организации?

- Я не из организации. Я в индивидуальном порядке.

- А зачем вам тигр?

- Просто так.

- Просто так даже вороны не каркают, - не поверил директор. - Для чего-то он вам все-таки нужен...

- Я хочу, чтобы тигр жил у меня дома.

- А вы не боитесь, что он вас сожрет?

- Я его приручу.

- А зачем? Каков конечный результат?

Директор смотрел на Диму как на представителя современной молодежи, и думал, что, может, молодежь знает что-то такое, чего не знает их поколение. Но Дима ничего такого не знал.

- Конечный результат у всех один, - сказал Дима. Он знал это как врач. - Зачем об этом думать?

Директор спрятал зубы и перестал улыбаться.

- У нас нет лишнего тигра, - сказал он. - Да и не может быть. Ведь это такая ценность.

- Я куплю, - пообещал Дима.

- Это не в ваших возможностях, - объяснил директор зоопарка.

Дима оглянулся на дверь и что-то прошептал директору на ухо. Он учитывал опыт с финскими мойками.

- Нет у нас тигров, честное слово, - искренне сознался директор. - Вы сходите в цирк к дрессировщику, может, там есть...

Дрессировщик открыл Диме дверь и, выслушав вопрос, в дом не пустил. Дрессировщик решил, что к нему пришел человек с манией. Он уже знал одного такого - очень общительного человека, который, когда останавливался для беседы, протаскивал у собеседника сквозь петлю на пальто связку ключей. Прощаясь, он снова протаскивал ключи, только в противоположном направлении. У него была мания отпирать людей, а потом снова их запирать.

Дрессировщик поглядел на Диму с отчужденным любопытством. Ключей в руках у Димы не было, он стоял безоружный перед дрессировщиком, мигал ресницами, прямыми и белыми, как крылья у бабочки-капустницы.

- Вы меня разыгрываете? - осторожно спросил дрессировщик.

К нему иногда приходили люди исключительно с этой целью. Такие люди считали, что дрессировщик имеет дело с кастрированными тиграми, которые отличаются от обычной кошки только размером.

- Я вас не разыгрываю, - серьезно сказал Дима.

- Вы хотите его дрессировать?

- Нет. Я ничего не хочу.

- А зачем же вам тигр?

- Мечта...

- Странная мечта, - удивился дрессировщик.

- У каждого своя.

- А где вы работаете?

- Я врач.

- Хирург?

- Нет, терапевт.

- А почему у меня по утрам мешки под глазами? оживился дрессировщик.

- По разным причинам, сказал Дима. - Может, сердце, а может, почки.

- Да, - дрессировщик проникся к Диме доверием и задумался. Думал о том, что человек лечит людей и мечтает о тигре. А он, дрессировщик, никогда о них не мечтал. Он всю жизнь мечтал разъехаться с тещей, чтобы жить отдельно и не висеть друг у друга в глазах.

- У меня нет для вас тигра, - очнувшись, сказал дрессировщик. - Мне самому не хватает.

- Мне только одного, - взмолился Дима.

- Я понимаю, что одного, а не десять. Но мне он нужнее, чем вам. У вас мечта, а у меня орудие производства.

- Что же делать?

- Я не знаю, - дрессировщик поскреб макушку. - Пойдите в Уголок Дурова, может, там есть...

В Уголке никого из начальства не оказалось на месте. В кабинете директора сидела девушка-секретарша и тихо разговаривала по телефону.

Когда Дима вошел, она перестала разговаривать и нежно, внимательно поглядела сквозь Диму. Глаза у нее были накрашенные и очень красивые.

- Здравствуйте, - поздоровался Дима.

- Здравствуйте, - сказала девушка, продолжая улыбаться, но не Диме, а тому, с кем разговаривала.

- У вас нет тигра? - спросил Дима. Он ожидал, что девушка удивится и спросит, из какой он организации и зачем ему тигр.

Но девушка не удивилась и ни о чем не спросила. Она опустила трубку на колени и вежливо ответила:

- У нас есть кролики, голуби, енот. Аквариум есть, а тигра у нас нет.

Девушка подняла трубку с колен и, опустив глаза, что-то тихо в нее проговорила.

- До свидания, - сказал Дима.

Она подняла глаза, кивнула и засмеялась, но не Диме, а тому, с кем разговаривала.

Дима шел по улице, смотрел на людей и по профессиональной привычке ставил диагнозы.

По дороге ему попались два гипертоника и ребенок в возрасте до года с признаками рахита.

Дома он из-за ничтожного повода поссорился по телефону с Лялей и вовсе безо всякого повода разругался с мамой. Папа сидел на диване и читал газету. Его интересовали судьбы мира.

Дома делать было нечего, и Дима пошел к соседке Регине. Регина жила этажом ниже и жила одна. Прежде она была два раза замужем, и оба раза неудачно: Регина вкладывала в своих мужей всю душу, молодость и деньги, а мужья, не испытывая даже элементарной благодарности, уходили к другим женщинам, которые были хуже Регины и не вкладывали ничего.

Регина открыла Диме дверь, поглядела на него исподлобья снизу вверх, держа у носа платочек.

- А, это ты, - разочарованно сказала она. - Проходи, только не разговаривай. Я буду работать.

Дима сел на диван и стал смотреть на Регину. Регина листала чужую рукопись - она работала корректором, - и под фланелевым халатом двигались ее лопатки.

В комнате было чисто и уютно, у Регины был красивый четкий профиль, но все это - ее опрятность и красота - оставалось невостребованным.

- Паршивое настроение, - проговорил Дима.

Регина промолчала и перевернула страницу.

- Хорошо бы у человека была в мозгу такая кнопка: нажмешь - и забудешь все, что хочешь забыть. - Диме хотелось забыть тигра.

- Послушай, - Регина обернулась, и лицо ее стало одухотворенным. - У меня поясница болит, прямо разламывается. Почему бы это?

- Не знаю, - сухо ответил Дима. Ему надоело с утра до вечера слушать про болезни. Все ждали от него помощи, а ему самому никто не хотел помочь. - Не знаю, - повторил он. - Может, почки, а может, радикулит.

- Как это не знаешь? - удивилась Регина. - Ты же врач...

- Надо проверить мочу, - сказал Дима и вернулся домой.

Кнопки в мозгу действительно не существует, но зато существует телепатия. Когда человек о чем-то непрестанно думает, от его мозга во все стороны идут тугие плотные волны. Эти волны наполняют квартиру и, не умещаясь в ней, выплывают за окно. За окном они распространяются вверх и в стороны и наталкиваются на антенны. Эти антенны стоят на домах, как маленькие рисованные человечки с воздетыми руками-палочками. Человечки стоят с распахнутыми руками и принимают на себя все, что есть в мире: слова, музыку и мысли. Они принимают все, что есть в мире, и через приемники передают это в дома к людям. Музыка и слова обычно слышны, а мысли нет. Мысли не слышны, но они чувствуются. И если кому-то где-то очень плохо, то у другого человека, даже если он живет на противоположном конце света, ни с того ни с сего может испортиться настроение.

Дима лежал на диване и думал о тигре, вокруг его головы, как нимбы, вспыхивали невидимые биотоки. И в этот момент раздался телефонный звонок.

Звонил бывший Димин школьный товарищ, ныне геолог Вася. Вася поздоровался и рассказал, что недавно он вернулся из уссурийской тайги, где нашел позвоночник от вымершего мамонта, и, кроме позвоночника, он привез из тайги в подарок дочке маленького тигренка. Жена почемуто активно возражает против такого подарка и требует, чтобы Вася передал его безвозмездно либо государству, либо частному лицу.

И сбылась мечта!

У Охрименки не сбылась, и у девяносто девяти процентов человечества не сбывается. А вот у Димы сбылась.

В его комнате поселился большеголовым тигренок. Глаза у него были зеленые с вертикальными зрачками, вокруг черного кожаного носа расходились черные круги, а уши торчали на голове, как два равнобедренных треугольничка.

Дима должен был испытывать счастье и восторг, но особенно яркого восторга он не испытывал. Было удивление, какая-то легкая опустошенность, а восторга не было. Просто Дима первый раз переживал осуществление мечты и не знал, что именно так оно и выражается: удивление, опустошенность и покой.

Дима спустился этажом ниже и позвонил к Регине. Регина открыла ему дверь, глядя исподлобья снизу вверх, держа у носа платочек.

- А, это ты, - разочарованно сказала она.

Дима молча отвел полу пиджака, показав внутренний карман, откуда торчала старка.

Регина повернулась и пошла в глубь комнаты, а Дима, запахнув пиджак, двинулся следом.

Регина достала из серванта рюмки и розетки. Все это было из хрусталя и блестело.

- За что? - спросила она и проглотила какую-то таблеточку. У Регины была аллергия, и она пила водку только после лекарства.

- За мечту, - предложил Дима.

- Ну, за это я пить не буду, - отказалась Регина.

- Но ведь невозможно жить без мечты.

- Мечтай, - сказала она. - Я ведь тебе ничего не говорю.

Регина выпила и пошмыгала носиком в платочек. Лицо у нее было бледное. Она очень уставала, читая чужие рукописи.

Дима тоже выпил, и ему стало хорошо.

Когда человеку хорошо, он становится добрее и желает счастья другим. Дима желал счастья всем, кого он знал и кого не знал. Ему хотелось носить это счастье в своем кожаном чемоданчике и оставлять в каждом доме, куда его вызывали с неотложной помощью.

Дима вернулся домой. Тигренок спал посреди комнаты, вытянув лапы. Брюшко у него поднималось и опускалось, треугольничек уха подрагивал во сне - должно быть, тигренку снилась уссурийская тайга. Дима некоторое время смотрел на него, потом подошел к окну и отодвинул занавеску.

За окном стояли дома в расцвеченных окнах, как новогодние елки в лампочках. А совсем внизу - темные, еле различимые в сумерках, стояли сараи.

Дима стоял, прислонившись виском к раме, и думал о том, что еще молод, что впереди у него много лет жизни и много интересных событий и встреч.

Это было воскресенье, и это было самое счастливое воскресенье во всей его сознательной жизни.

Конец дня немножко испортила мама. Мамы умеют любить, как никто другой, и, как никто другой, все портить.

- Дима! - строго окликнула мама и, когда Дима обернулся на голос, молча указала пальцем в угол.

Дима проследил глазами направление пальца и увидел в углу возле тигренка лужу неправильной формы.

- Вытри! - распорядилась мама и опустила свой палец.

Этот эпизод был лишний и никак не монтировался со всем днем и с Диминым предыдущим настроением. В кино, например, режиссер пришел бы в монтажную, взял ножницы и вырезал из картины такой эпизод. Дима вырезать ничего не мог, поэтому он покорно направился в ванную комнату. В ванной на батарее висели половые тряпки, некоторые происходили от старых штанов, другие - от рогожных мешков. Дима выбрал ту, что из мешка.

Он положил тряпку на лужу, наступил на нее, потом подвигал ногой к себе и от себя. Если бы человек, живущий в доме напротив, посмотрел на Диму из своего окна, то подумал бы, что Дима танцует твист.

Окончив свой "твист", Дима взял тряпку двумя пальцами за самый конец, отнес ее в ванную комнату и кинул под батарею.

На этом эпизод был бы исчерпан, но в комнату вошел сосед и сказал:

- Добрый вечер!

- Здравствуйте, - поздоровался Дима. Он вытирал руки о полотенце.

- Я ничего не имею против того, - сказал сосед, - что вы воспользовались моей тряпкой. Но уж если вы ею воспользовались, то надо было выстирать и повесить на то место, откуда вы ее взяли.

Все было резонно. Дима вернулся в ванную, достал тряпку из-под батареи и сунул ее под холодную струю.

От воды тряпка стала темно-коричневая и тяжелая. Дима помял ее руками, почувствовал, что она липкая и скользкая одновременно.

- С мылом, - посоветовал сосед, который добровольно согласился сопровождать и консультировать Диму.

Дима взял кусок хвойного мыла и с силой провел по тряпке, так что на ней остался желтоватый мыльный рубец. Вода текла по этому рубцу, не размывая его, на пальцах скрипел песок и какие-то камешки.

- Горячей водой... - руководил сосед.

Дима пустил горячую воду, и рукам сразу стало тепло, мыло вспенилось, и вода полилась бурная и бурая, и ванна сразу стала темная, а тряпка светлая.

Диму удивил и обрадовал этот процесс. Он с благодарностью посмотрел на соседа и уже не хотел расставаться с тряпкой, стирал ее до тех пор, пока кусок мыла из прямоугольного не превратился в овальный.

После того, как Дима развесил на батарее тряпку и уже снимал через голову рубашку, собираясь спать, в дверь заглянула другая соседка. Увидев раздевающегося мужчину, она войти не решилась, а просунула в дверь одну только макушку. У соседки когда-то была шестимесячная завивка, но шесть месяцев давно прошли, волосы развились и теперь походили на расчесанный мех.

Соседка, не повышая голоса, хотя и не понижая его, несмотря на поздний час, пожаловалась на то, что Дима смылил ее мыло и не убрал за собой ванну, и что такое безобразие она ожидала от кого угодно, но только не от него.

За воскресеньем следует понедельник, за понедельником вторник, за вторником, естественно, среда. Среда - серединный день недели, и уже недалеким кажется воскресенье, и у рабочего человека повышается настроение.

У Димы неделя сложилась иначе. После воскресенья настал понедельник. За понедельником - снова понедельник, и вся его жизнь превратилась в одни сплошные понедельники.

Мечта в образе тигренка мяукала по ночам и прыгала к Диме на кровать.

Ее надо было кормить мясом, которое стоит по два рубля килограмм. Правда, тигренку перепадали кости, но кости продаются вместе с мясом и стоят столько же.

Соседи писали заявления в жилищно-эксплуатационную контору, приводили милиционера и дворника.

Любовь по имени Ляля сказала, что психически нормальные люди тигров не заводят. Ляля отказывалась ходить в дом - она одинаково боялась и Диму, и тигра.

Близкие и неблизкие знакомые пожимали плечами и снисходительно улыбались. Они чувствовали свое превосходство над ближним.

Мама перестала включать телевизор - она боялась сидеть без света. Вечера в семье освободились, и мама использовала это свободное время для того, чтобы упрекать папу. Папа по-прежнему молчал и смотрел в газету, но уже не так внимательно, как раньше. Он сидел на стуле, подобрав ноги, подтянув колени к подбородку, и время от времени осторожно поводил глазами по полу и по сторонам.

А тигренок тем временем рос и ничего не подозревал.

Тайна и благородство в нем, возможно, были, но скрытые, и внешне ни в чем не выражались. Тигренок носился из угла в угол и, как обычная лестничная кошка, гонял по комнате Димин стетоскоп. Когда ему надоедало это занятие, он вставал на задние лапы, а передними рвал обивку на диване. Тигренок точил на будущее свои когти.

Маму очень раздражала эта манера, но сделать тигренку замечание она не решалась. Молчать она тоже не могла, поэтому все мамины замечания выслушивал Дима.

Дима выслушивал и вспоминал лицо директора зоопарка и его вопросы, и уже предчувствовал логику в маминых словах и в поведении Васиной жены.

Это начиналось сомнение.

Сомнение, как всякую болезнь, следует вовремя захватить и лечить, тогда оно проходит без следа.

Димино сомнение было запущенным: оно грызло его два месяца и дало тяжелые осложнения. Раньше он чувствовал его только под ложечкой и только ночью, а сейчас ощущал ночью и днем, и ощущал не только под ложечкой, а в сердце, в мозгу и даже во рту. Принимаясь за еду, Дима долго и со всех сторон оглядывал кусок, нюхал его и только потом решался есть.

Ощутив присутствие сомнения в жизненно важных центрах, Дима снял трубку и позвонил своему бывшему школьному приятелю, а ныне геологу Васе.

Дима вежливо поздоровался и спросил: не возьмет ли Вася тигра обратно? Дима пообещал вернуть его так же безвозмездно, как и взял.

Вася поздоровался и ответил, что назад он подарка ни в коем случае не возьмет и посоветовать другого такого мечтателя, как Дима, тоже не может.

- Обратись в зоопарк, - посоветовал Вася. - Там тебе хорошие деньги заплатят и ручку поцелуют.

В зоопарк Дима пошел, но ручку ему никто целовать не стал.

- Нам не надо, - сказал директор зоопарка. - У нас клетки нет.

Он смотрел на Диму вежливо и равнодушно, и Дима не мог понять - помнит он его или нет.

- Я к вам заходил, - осторожно намекнул Дима.

- Я помню, - осторожно сказал директор.

Он помнил Диму, но не проявлял к нему интереса. Давно, когда у директора были целы все зубы, с ним тоже случилась аналогичная история: директор страстно мечтал о женщине, а потом, позже, женившись на ней, осознал, что делать это было необязательно.

- Вы же говорили: "ценность", - напомнил Дима.

- Конечно, ценность, - согласился директор. - Поэтому мы должны ее нормально содержать. А у нас негде. Вы же знаете - жилищный вопрос вообще острый.

Директор помолчал, ожидая, что Дима попрощается и уйдет.

- До свидания, - сказал Дима.

- Всего хорошего, - пожелал директор. - Вы же понимаете, зверей много, а зоопарк один. Сходите в цирк, может, там нужно.

Комната дрессировщика вместо обоев была оклеена афишами. Над столом висел большой карандашный портрет - на нем дрессировщик был изображен в профиль и выглядел редкостным красавцем.

Красота - в сантиметрах. Художник, видимо, учел эту истину. Он сделал глаза на полсантиметра длиннее, а нос на полсантиметра покороче, чем у оригинала. Общее количество сантиметров осталось то же самое.

Дрессировщик выслушал Диму и осторожно спросил:

- Вы меня разыгрываете? - Он не любил, когда его разыгрывали.

Дима промолчал. Он сидел на стуле, худой и грустный, похожий на подростка, на воспитанного мальчика из хорошей семьи.

- Странно, - удивился дрессировщик. - Вы же сами мечтали...

- Да, но... - И Дима перечислил все "но".

- Я, между прочим, тоже по два рубля мясо покупаю, - сказал дрессировщик.

- Ваших тигров содержит государство, - заметил Дима. - Это разные вещи.

Это действительно было не одно и то же.

- Правильно, - согласился дрессировщик, - тигр не в плане. На него сметы нет.

- Вы же говорили: "ценность"...

- Еще бы... - неопределенно сказал дрессировщик и рассеянно поглядел в окно. Ему надоели тигры так же, как Диме человеческие болезни.

Отворилась дверь, и в комнату вошла пожилая женщина с усами.

- Поздоровайтесь, - торопливым шепотом попросил дрессировщик.

- Здравствуйте, - послушно сказал Дима.

Женщина ничего не ответила, с достоинством вышла из комнаты и, когда вышла, хлопнула дверью.

Дима вопросительно посмотрел на дрессировщика.

- Видал? - спросил тот с каким-то мрачным удовлетворением.

- Видал, - подтвердил Дима.

- И вот так всю дорогу...

Дима вежливо промолчал. Он не знал, о чем говорит дрессировщик, и это его не интересовало.

А дрессировщика, в свою очередь, не интересовали тигры. Тигры, как люди, совершенно различные и вместе с тем абсолютно одинаковые. И в общем-то нет особой разницы, будет у него тигром больше или тигром меньше.

- Вы сходите в Уголок Дурова, - предложил дрессировщик. - Может быть, им нужен тигр? Нам не надо, - сказала девушка-секретарша.

Она что-то переписывала из одной большой тетради в другую большую тетрадь. Лицо у нее было заплаканное, а глаза ненакрашенные. Оттого что ресницы были светлые, их не было заметно, и веки казались голыми.

- У нас дети. Это опасно, - объяснила секретарша.

- Это же ценность, - растолковал ей Дима.

- Мы не можем держать у себя ценность.

- А где директор? - спросил Дима.

- Нет его.

- А где он?

- Где, где... Нету - и все. А зачем он вам?

- Поговорить.

- А что говорить-то? Я вам объяснила - и все.

Когда с Димой грубо разговаривали, он очень робел и от робости сам становился некорректным.

- Нет, не все, - сказал он.

- Странный вы какой-то, ей-богу, - поделилась секретарша. - Сначала вам нужен тигр, потом вам не нужен тигр. Делать вам, что ли, нечего? Мне бы ваши заботы.

Она выдвинула маленький ящичек и вытащила оттуда третью большую тетрадь. Видимо, Димины заботы казались ей праздными по сравнению с ее собственными.

- Ну, что вы стоите? - спросила она.

- А что делать? - тихо пожаловался Дима. - Не могу же я сам его отравить...

- А зачем сам? Отведите в ветлечебницу. Его усыпят и все.

Когда человеку плохо, он бежит туда, где его любят, где ему верят.

Дима побежал к Ляле.

Волосы у нее на этот раз были желтые, рассыпанные по плечам. Если бы рядом с ней поставить Бриджит Бардо, было бы совершенно невозможно отличить: которая из них Бриджит, а которая Ляля.

День стоял весенний, и половина мостовой была сухая, яркая, а другая половина находилась в тени, асфальт там был влажный и темный.

Дима стоял на солнечной стороне. Привалившись к водосточной трубе, слушал лицом теплое солнце и чувствовал такую усталость, будто он пронес по городу тяжелые чемоданы.

- Я понимаю тебя, - печально проговорила Ляля и провела ладошкой по худой Диминой щеке. Она понимала его и жалела. Это была настоящая женщина. - Заведи себе другую мечту.

- Но это предательство! - воскликнул Дима и сложил три пальца вместе, будто собирался молиться.

- Почему предательство? - удивилась Ляля. - Осуществленная мечта уже не мечта.

- Если я не сохраню тигра, я не знаю, как это объяснить, но от меня уйдет лучшая часть меня.

- А если ты его сохранишь, он вырастет и сожрет тебя. И от тебя вообще ничего не останется.

Лялина ладонь показалась Диме холодной и жесткой. Он снял ее со щеки, потом приподнял плечо и ветер щеку о плечо.

Ветлечебница ничем не отличалась от человеческой поликлиники, и Дима почувствовал себя в привычной обстановке.

Он снял в гардеробе пальто, потом подошел к окошечку, над которым было написано "Справочное".

- Вы первый раз? - спросили в справочном.

- Первый, - сказал Дима. - И последний.

- Это нас не интересует, - строго заметили в справочном. - Обратитесь в регистратуру, на вас заведут карточку.

Дима сделал два шага вправо и сунул голову в окошечко рядом.

- Кличка... - спросила регистраторша. Здесь говорили конспективно и коротко. Только о главном.

- Чья? - не понял Дима.

- Как вы думаете, чья? Не ваша, конечно...

Дима смутился.

- Тигр, - сказал он.

- Кот?

- Тигр, - повторил Дима.

- Я спрашиваю: кот или кошка?

- Из семейства кошачьих, - неопределенно ответил Дима. Регистраторша подняла на него глаза. Дима молчал, она пожала плечами и что-то пометила в карточке.

- Фамилия?

- Чья?

- Ну не кошки, конечно. Ваша.

- Коростышевский.

- Тигр Коростышевский, - продиктовала себе регистраторша и протянула Диме талон.

В коридоре было несколько кабинетов. На скамеечках сидели люди и ждали.

Дима тоже сел на скамеечку, покрытую бежевой масляной краской, и стал дожидаться своей очереди. Перед ним сидела толстая женщина с хозяйственной сумкой на коленях. Из сумки выглядывала собачья морда - белая и лохматая, похожая на хризантему.

- Вы хотите ее усыпить? - осторожно спросил Дима.

- Бог с вами! - испугалась женщина и отодвинулась от Димы. - У нас нервное переутомление, мы ходим на уколы Б-прим.

Очередь двигалась медленно, и Дима был рад, что она двигалась так медленно. Он смотрел на концы своих ботинок и мысленно мечтал, чтобы сегодняшний день скорее прошел и наступило завтра. Чтобы можно было скорее забыть о сегодняшнем дне.

Ветеринарный врач внимательно выслушал Димину историю, и, когда слушал, то почему-то не смотрел на Диму, а рисовал на рецепте восьмерки.

- Мы не можем взять на себя такую ответственность, - сказал врач. Это же не кошка, а тигр. Огромные деньги.

- Возьмите даром, - взмолился Дима. - Я даром отдам.

- Не надо нам даром, - врач перестал рисовать восьмерки и поднял на Диму глаза: - Нам и даром не надо...

И вернулся Дима домой, а тигра нет.

- Не знаем, - сказали родители.

- Не знаем, - сказали соседи.

Дима обошел все полезную площадь квартиры и места общего пользования, но тигра не было нигде.

- Наверное, убежал, - сказали соседи, - в уссурийскую тайгу.

- Хищники, они неблагодарные, - сказали родители.

Дима долго не ложился спать, а когда, наконец, лег, то никак не мог заснуть. Он все время ждал, что в дверь позвонят и, когда он ее приоткроет, просунут в щель тигренка.

Дима лежал и прислушивался, глядя над собой, и в голове у него крутилась фраза из какой-то песни. Он никак не мог освободиться от этой фразы и от напряжения. Но никто к нему не пришел и тигренка не просунул. Может быть, он действительно сбежал в уссурийскую тайгу.

Прошла неделя.

Дима по-прежнему работал в неотложной помощи и уже видел в своей работе большой смысл.

И любовь по имени Ляля выходила к нему и разговаривала, потому что Дима был хоть и со странностями, но с серьезными намерениями.

И родители согласились, что лучше быть таким тюфяком, как Дима, чем таким ловким, как Замский.

И соседи стали приветливее. Люди вообще не любят, когда кто-то живет иначе, чем они.

Все шло хорошо - гораздо лучше, чем прежде. Дима поправился, и посвежел, и стал забывать о том времени, когда рядом с ним в комнате жил тигр. Но однажды, придя с ночной смены, он лег спать, и тигренок приснился ему во сне - большеголовый, с зелеными глазами, зрачки вертикальной черточкой. Вокруг черного кожаного носа расходились черные круги, а уши торчали на голове, как два равнобедренных треугольника.

Дима проснулся. Голова гудела, и было такое чувство, будто он наелся ваты. Стояли сумерки, и он никак не мог понять - утро сейчас или вечер. Потом, догадавшись по некоторым приметам, что вечер, оделся и вышел на улицу.

Дима зашел в пельменную и неожиданно для самого себя напился.

Если ему было хорошо, то от выпитого становилось еще лучше. А если плохо, то еще хуже. Сейчас ему стало хуже, и он понял, что, значит, до этого ему было плохо.

Дима хмуро глядел в мраморный столик и слушал своих старых знакомых Охрименку и другого, в плоской кепочке. И у Димы было впечатление, что с того раза, как он их здесь встретил два месяца назад, эти люди отсюда не выходили.

- Ну что, прислал тебе Филиппов письмо? - спросил Дима у Охрименки.

- Нет, еще не прислал. А ты достал себе тигра? - спросил Охрименкоу Димы.

Дима поглядел на него и вдруг задумался: если он сознается сейчас в том, что мечта сбежала сама, ему, кроме как на себя, не на кого будет пожаловаться. И вообще он окажется неинтересным человеком, безо всякой мечты.

- Я не вовремя родился, - сказал Дима и сложил пальцы так, будто собирался молиться. - Лишний человек. Трагическая личность. Вот Энгельс сказал: "Что такое трагедия? - Столкновение желания с невозможностью осуществления".

Безызвестному Охрименке стало жалко Диму, но он ничего не сказал. Он сам находился в таком же положении.

УЖ КАК ПАЛ ТУМАН...

Челку поправь! - приказала Ирка.

- Как? - виновато поинтересовалась Наташа.

- Как, как, господи! - расстроилась Ирка, вытерла руки о фартучек и задвигалась вокруг Наташи. Двигалась она легко, прикосновения у нее были легкие, и пахло от нее французскими духами.

Ирка обладала тем типом внешности, о котором говорят: "Ничего особенного, но что-то есть". У Ирки было все: она работала в Москонцерте, в нее были влюблены все чтецы и певцы, ездила за границу - то за одну, то за другую. Собиралась замуж - у нее было наготове три или четыре жениха.

Наташа обладала тем типом внешности, о котором говорят: "Вроде все хорошо, но чего-то не хватает". То, что все хорошо, - считала Наташина мама и еще несколько доброжелательных людей, остальная часть человечества придерживалась мнения, что чего-то не хватает. Со временем доброжелательные люди примкнули к остальной части человечества, верной осталась только мама. Она говорила: "У тебя, Наташа, замечательные волосы, к тебе просто надо привыкнуть".

- Сиди прямо! - приказала Ирка.

Она вышла из кухни, потом вернулась с французскими духами. Ирка не жалела для Наташи ни духов, ни одного из своих женихов, но это никогда ничем не кончалось. Певцы пели песни советских композиторов, чтецы читали: "Жизнь моя, иль ты приснилась мне?.." Фокусники показывали фокусы со спичками.

Не веря больше в эстрадный жанр, Ирка раздобыла где-то настоящего мужчину, который плавал в Бабельмандебском проливе и ходил с ружьем на медведя.

- Щас я тебя пофурыкаю, - предупредила Ирка.

- Не надо...

- Понимала бы, - Ирка заскакала вокруг Наташи, опрыскивая ее из пульверизатора.

- Не надо, - Наташе жаль было духов, которые назывались "Chat noir", что в переводе означает: "Черная кошка". - Все равно ничего не получится.

- Неизвестно, - возразила Ирка. - Он строил ГЭС, не помню какую, в труднейших условиях. Строитель лучшей жизни. Про таких Пахмутова песни пишет, а он к нам живой придет.

- Может, не придет? - с надеждой спросила Наташа.

В это время позвонили в дверь.

Наташа вздрогнула и посмотрела на Ирку, Ирка - на Наташу, выражение лиц у обеих на мгновение стало бессмысленным. Потом Ирка метнулась в прихожую, и оттуда послышались голоса.

Наташа сидела ни низкой табуретке посреди кухни и не знала, что делать.

Она окончила консерваторию, умела петь с листа и писать с голоса, могла услышать любой самый низкий звук в любом аккорде. А здесь, на Иркиной кухне, она чувствовала, что это никому не надо и она не в состоянии поменять все то, что она может, на то, чего не может.

Наконец отворилась дверь, и вошел настоящий мужчина, строитель лучшей жизни.

Наташа успела заметить, что рубашка у него белая и некрахмальная, лежит мягко... Волосы русые, растут просто, а лицо неподвижно, будто замерзло, и на нем замерзло обиженное выражение.

- Знакомьтесь, - сказала Ирка.

- Толя, - строитель протянул руку.

- Наташа, - она пожала его жесткие пальцы и посмотрела на Ирку.

- Садитесь, - непринужденно руководила Ирка.

Толя сел и прочно замолчал. Иногда он поднимал глаза на стену, а со стены переводил на потолок.

- Скажите, - начала Ирка, - вы действительно плавали в Бабельмандебском проливе?

- Ну, плавал, - не сразу ответил Толя.

- А как, как, как? - обрадовалась Ирка.

Толя очень долго молчал, потом сказал:

- В скафандре.

- А зачем? - тихо удивилась Наташа.

- А надо было... - недовольно сказал Толя.

- И на медведя ходили? - Ирка не давала беседе обмелеть.

- Ну, ходил...

- А как вы ходили?

Ирке надо было подтвердить, что в ее доме настоящий мужчина.

- С ружьем, - сказал Толя.

- Страшно было? - тихо поинтересовалась Наташа.

- Не помню. Я давно ходил.

Ирка тем временем подала кофе.

- Я коньяк принес, - сказал строитель, - на лестнице поставил.

- Почему на лестнице? - Ирка подняла брови.

- Не знаю, - сказал строитель, и Наташа поняла, что он постеснялся.

Ирка вышла на лестничную площадку и увидела возле своей двери бутылку.

- Могли стащить, - объяснила она, вернувшись.

- Ага... - беспечно сказал строитель.

- А вы есть хотите? - тихо спросила Наташа.

- Ужас! - сказал Толя, и всем стало весело.

Когда половина бутылки была выпита. Толя первый раз посмотрел на Наташу и сказал:

- Вчера попал в одну компанию, там такая девочка была... И парень с ней в кожаных штанах. Вам бы он не понравился.

- Почему? - спросила Наташа.

- Потому, что вы серьезная.

"Как раз понравился бы", - подумала Наташа, но ничего не сказала.

- Ну, ну... - Ирка обрадовалась, что Толя заговорил.

- Он пижонить начал, говорит: в каждом человеке девяносто процентов этого... Ну, сами понимаете.

- Чего? - не поняла Ирка.

- Дерьма. А я ему говорю: "Ты не распространяй свое содержание на других".

Толя замолчал. Наташа поняла, что он обижен и переживает.

- Не обращайте внимания, - сказала она.

- Да вообще-то, конечно, - согласился Толя.

- Вы где живете?

- Нигде.

- Как это "нигде"?

- Очень просто. Плаваю - и все.

- А дом-то у вас есть?

- Был, а теперь нет. Давайте выпьем.

Все подняли рюмки.

- Жена сказала: "Надоел ты мне". Я и ушел.

- Жалко было? - спросила Ирка.

- Чего?

- Жену.

- Жалко. - Толя прищурился. - До слез жалко. Однажды ночью просыпаюсь и плачу. Слезы текут, ничего поделать не могу. Думаю: господи, да я ли это...

Все замолчали, думая о своей жизни, и только Ирка не умела думать о себе.

- Неужели никак нельзя было? - она посмотрела на Толю.

- Наверное, нельзя. Я без жены еще как-то проживу. А без своей работы - нет.

- Понятно, - сказала Наташа. Ей это было понятно.

Ирка включила приемник. Заиграл симфонический оркестр.

У Толи глаза были голубые, а волосы русые. За его спиной висела занавеска, а за занавеской лежал город - далеко, во все стороны. А после города кончались дороги и начинались поля и деревни, потом другие города.

Наташа вдруг кожей ощутила это все: расстояние и бесконечность.

- Так-то ничего бы, - сказал Толя, - плохо только, писем нет. Когда на корабль письма приходят, как будто веревка от земли протягивается. Не утонешь, ни фига с тобой не сделается. А когда писем нет...

- Хотите я вам напишу? - предложила Наташа.

Толя промолчал. Ему не нужны были Наташины письма. Вот если бы написала жена или в крайнем случае девочка - приятельница парня в кожаных штанах.

Толя многое умел: ходить на медведя, опуститься на дно в скафандре. Он умел интересно жить, но не умел интересно рассказать об этом. И не в силах был поменять то, что он может, на то, чего не может.

- Ничего, - сказала Ирка, - все будет хорошо.

Ей хотелось, чтобы у всех было все хорошо.

Соседская девочка собиралась в детский сад. Она вытаскивала на середину комнаты все свои игрушки и разговаривала с ними. Слов было не разобрать, но звук голоса и интонации доносились четко. Дом был блочный, слышимость хорошая.

Наташа лежала с открытыми глазами, слушала девочку и думала о себе. О том, как три года назад Игорь сделал предложение, она согласилась в ту же секунду, потому что Игорь был не халтурщик - они много бы переделали в жизни хороших дел. А на другой день он позвонил, извинился и сказал, что передумал.

- Не сердишься? - спросил он.

- Да ну, что ты... - сказала Наташа. - Конечно, нет...

Говорят: война... А бывает, что и в нормальной жизни, среди гостей и веселья, все может кончиться одним телефонным звонком.

- Сни-ми-и! - кричала сверху девочка. Ей что-то надевали, а она протестовала.

В комнату из кухни вошла Наташина мама. Она работала медсестрой в больнице, любила тяжелобольных и презирала тех, кто болел несерьезно. Она любила людей, которым была необходима.

Мать послушала, как кричит сверху девочка, и сказала:

- Господи, всю нервную систему ребенку расшатали...

- Если бы у нее была своя внучка, она ни за что не шатала бы ее систему, а жила только ее интересами.

- Мам, - сказала Наташа, - хочешь я ребенка рожу?

- От кого?

- От меня.

- Идиотка! - сказала мать.

- Ну что ты ругаешься, я же только спрашиваю.

Зазвонил будильник, отпирая новый день.

Училище размещалось в старом особняке. Раньше в этом особняке жил обедневший дворянин. Комнаты были тесные, лестница косая. Наташа любила эти комнаты и лестницу, коричневую дверь с тугой и ржавой пружиной, тесноту и пестроту звуков.

В самой большой комнате, которую дворянин прежде называл "залой", а теперь все звали "залом", занимался хор.

Здесь все как обычно: та же декорация, сорок стульев, рояль. Те же персонажи - 40 студентов, концертмейстер Петя. Концертмейстер - профессия не видная. Например, по радио объявляют: "Исполняет Лемешев, аккомпанирует Берта Козель". Лемешева знают все, а Берту Козель не знает никто, хотя объявляют их вместе.

В консерватории Петя учился тремя курсами старше, его звали "членистоногий". Было впечатление, что у Пети на каждой руке по два локтя и на каждой ноге по два колена и что он весь может сложиться как складной метр. Сразу после звонка отворяется дверь и появляется следующее действующее лицо - декан Клавдия Ивановна, за глаза - "та штучка". Она окончила университет, к музыке никакого отношения не имеет, не может отличить басового ключа от скрипичного. Осуществляет общее руководство.

Принцип ее руководства состоит в том, что раз или два раза в год она выгоняет какого-нибудь отстающего и неуспевающего. Раз или два раза в год под косой лестницей бьется обалдевшая от рыданий жертва, а вокруг тесным кольцом в скорбном и напряженном молчании стоят друзья-однокурсники, и каждый предчувствует на этом месте себя.

Сейчас "та штучка" вошла и села возле дверей на свободный стул. Студенты и студентки выпрямили позвоночники, как солдаты на смотру.

Наташа не обернулась. Пусть декан беспокоится, и царственно откидывает голову, и изобретает принципы. А она - дирижер. Ей нужны только руки, чтобы было чем махать, и хор, чтобы было кому махать. И хорошая песня больше ничего. А посторонние в зале не мешают. К посторонним, равно как и к публике, дирижер стоит спиной.

- "Эх, уж как пал туман", - сказала Наташа и движением руки подняла хор.

Она внимательно смотрит на первые сопрано, потом на вторые. Идет от одного лица к другому. Это называется - собрать внимание. Но Наташа ничьего внимания не собирает. Слушает сосредоточенно: ждет, когда задрожит в груди поющая точка. Потом эта точка вспыхивает и заливает все, что есть за ребрами, - сердце и легкие. И когда сердце сокращается, то вместе с кровью посылает по телу вдохновение. Наташа до самых кончиков пальцев наполняется им, и становится безразличным все, что не имеет отношения к песне.

Наташа качнула в воздухе кистью, давая дыхание. Петя поставил первый аккорд. Сопрано послушали и вдохнули, широко и светло запели:

Эх, уж как пал туман на поле чистое-э...

Она потянула звук, выкинув вперед руку, будто держа что-то тяжелое в развернутой ладони. Потом обернулась к альтам.

...Да позакрыл туман дороги дальние... - влились альты. Они влились точно и роскошно, именно так они должны были вступить. Наташа каждой клеточкой чувствовала многоголосье. Ничего не надо было поправлять.

Она опустила руки, не вмешиваясь, не управляя, давая возможность послушать самих себя. Все пели и смотрели на Наташу. Лицо ее было приподнято и прекрасно, и это выражение ложилось на лица всех, кто пел.

...Эх, я куда-куда-а пойду,

Где дорожку я широкую-у найду-у, где...

В следующую фразу должны вступить басы и вступить на "фа". Это "фа" было в другой тональности и шло неподготовленным. Если басы не попадут песня поломается.

Наташа оглядывается на Петю, на мгновение видит и как-то очень остро запоминает его резкое, стремительное выражение лица и сильные глаза.

Петя чуть громче, чем надо, дает октаву в басах, чтобы басы послушали "фа" и почувствовали его в себе.

Наташа сбросила звук. Хор замер и перестал дышать. Она делала все, что хотела, и хор выполнял все, что она приказывала: могли бы задохнуться и умереть. Она держала 40 разных людей на кончиках вздрагивающих пальцев, и в этот момент становилась понятна ее власть над людьми.

В последнюю четверть секунды качнула локтями, давая дыхание, и все вздохнули полной грудью. Басы точно встали на "фа", отдали его в общий аккорд - самый низкий, самый неслышный, но самый определяющий тон.

...Где доро-ожку най-ду-у...

В конце все собираются в унисон, подтягивают, выравнивают последний звук до тех пор, пока не создается впечатление, будто он рожден одним только человеком. Наташа подняла два пальца, как для благословения, и слушает, и впечатление, будто забыла - зачем стоит. Потом медленным жестом подвигает палец к губам. Звук тает, тает... сейчас совсем рассеется, осядет на потолок и на подоконник. Но Наташины пальцы ждут, и губы ждут, и глаза - попробуй ослушаться. И все подаются вперед и держат, держат звук до тех пор, пока это не становится невозможным. Тогда Наташа едва заметным движением зачеркивает что-то в воздухе и опускает руку.

Песня кончилась. Проходит некоторое время, прежде чем всем становится это ясно.

Урок окончился, и все разошлись. Петя засовывал в портфель ноты. Ноты не умещались.

Наташа подошла к окну и распахнула его настежь. На улице снег поблескивал, как нафталин. Он лежал на крышах совсем белый и был по тону светлее, чем небо.

Хорошо было стоять и немножко мерзнуть и возвращаться откуда-то издалека. Смотреть на снег, черные на белом фигурки людей, ощущать бесконечность.

Далеко-далеко висит звезда, а под ней висит Земля, а на Земле бывший особняк обедневшего дворянина. А на втором этаже, в трех метрах над людьми, стоит Наташа.

Песня получилась, значит, полгода прошли недаром и сегодняшний день не пропал. А впереди следующая песня, которая будет лучше этой, а за ней другая. И это - ее! Здесь она ни от кого не зависит. Никто не может ни вмешаться, ни помешать.

"Проживу! - подумала Наташа. - Ничего, проживу!" По улице быстро прошли два подростка. Они шли, одинаково сунув руки в карманы.

А Петя за спиной все никак не мог уложить ноты, наступал на портфель коленкой.

Наташа подошла, отобрала портфель и разложила: партитуры вдоль, а сборники - поперек. Потом легко закрыла портфель и протянула Пете. Петя озадаченно посмотрел на портфель, потом на Наташу. Он смотрел долго и вдруг удивился:

- Слушай, а у тебя потрясающие волосы. Ты это знаешь?

- Конечно, - сказала Наташа. - Ко мне просто надо привыкнуть...

ЗАНУДА

Нудным человеком называется тот, который на вопрос:

"Как твои дела?" - начинает рассказывать, как его дела...

Женька бы нудным. Он все понимал буквально. Если он чихал и ему говорили: "Будь здоров", отвечал: "Ладно".

Если его приглашали: "Заходи", он заходил. А когда спрашивали: "Как дела?", начинал подробно рассказывать, как его дела.

Люся и Юра не считались нудными, понимали все так, как и следует понимать: если их приглашали "заходите", они обещали и не заходили. На пожелание "будьте здоровы" отвечали "спасибо". А на вопрос "как дела?" искренне делились: "потихоньку".

Юра закончил один институт, а Люся два - очный и заочный. У нее было наиболее высокое образование по сравнению с окружающими. Образование, как известно, порождает знание. Знание - потребность. Потребность - неудовлетворенность. А неудовлетворенный человек, по словам Алексея Максимовича Горького, полезен социально и симпатичен лично.

Люся была полезна и симпатична, чем выгодно отличалась от нудного Женьки. Они жили на одном этаже, но никогда не общались, и линии жизни на их ладонях шли в противоположных направлениях. Поэтому появление Женьки на пороге Люсиного дома было неоправданным, но тем не менее это случилось в одно прекрасное утро, в десять часов пятнадцать минут по московскому времени.

- Здравствуйте, - сказала Люся, так как Женька молчал и смотрел глазами - большими и рыжими.

- Ладно, - ответил Женька. Слово "здравствуйте" он понимал как обращение и понимал буквально: будьте здоровы.

Люся удивилась, но ничего не сказала. Она была хорошо воспитана и умела скрывать свои истинные чувства.

- У меня сломалась бритва, - сказал Женька. Голос у него был красивый. - Я бы побрился бритвой вашего мужа. Но это зависит не только от меня.

- Пожалуйста, - Люся не умела отказывать, если ее о чем-нибудь просили.

Она привела Женьку на кухню, положила перед ним бритву и зеркало, а сама ушла в комнату, чтобы не мешать Женьке и чтобы написать корреспонденцию о молодежном театре. Написать было не главное, а главное - придумать первую фразу, точную и единственно возможную. Заведующий отделом информации обязательно требовал первую фразу. Если ее не было, он дальше не читал.

Люся попробовала сосредоточиться, но за дверью жужжала бритва, и в голову лезли посторонние мысли. Например, хорошо бы в этом году ей исполнилось не 27, как должно, а 26, а на следующий год 25, потом 24 и так до двадцати. Тогда через семь лет ей было бы не 34, а 20.

Мысли эти не имели ничего общего с молодежным театром и не годились для первой фразы. Люся вылезла из-за стола и пошла на кухню, чтобы узнать, как продвигаются Женькины дела. Дела продвигались медленно, возможно, потому, что смотрел Женька не в зеркало, а мимо - на стол, где стояла банка сгущенного молока, творог и отдельная колбаса.

Люся поняла, что Женька хочет есть.

- Налить вам чаю? - спросила она.

- Как хотите, - ответил Женька. - Это зависит не от меня.

Люся удивилась, но ничего не сказала. Она не хотела разговаривать, чтобы не рассредоточиться и сохранить себя для первой фразы.

Она налила ему чай в высокую керамическую кружку, подвинула ближе все, что стояло на столе.

Женька молча начал есть. Ел он быстро - признак хорошего работника, и через пять минут съел все, включая хлеб в хлебнице и сахар в сахарнице. Потом он взял с подоконника "Неделю" и стал читать. Что-то показалось ему забавным, и он засмеялся.

- Вы поели? - спросила Люся.

Она ожидала, что Женька ответит: "Да. Большое спасибо. Я, наверное, вас задерживаю, я пойду". Но Женька сказал только первую часть фразы:

- Да, - "спасибо" он не сказал. - Я вам мешаю? - заподозрил он, так как Люся продолжала стоять.

- Нет, ну что вы... - сконфуженно проговорила она и ушла в другую комнату.

Она слышала, как Женька переворачивает страницы. Потом что-то грохнуло и покатилось - видимо, со стола упала тарелка или керамическая чашка.

Люсе не жалко было ни тарелки, ни чашки, а жалко утреннего времени, которое она так ценила и которое уходило зря. Люся почти материально ощущала в себе талант и отдавала его людям. Обычно она делала это по утрам, но сегодня ей помешал Женька, и Люся чувствовала свою вину перед человечеством.

И Женька тоже чувствовал себя виноватым.

- Я уронил... - сказал он, появившись в дверях.

- Ничего, - равнодушно ответила Люся, - не обращайте внимания.

- Хорошо, - согласился Женька и кивнул.

Он кивнул, и прошел к письменному столу, и сел в кресло рядом с Люсей.

Женька побрился и поел, выкурил хорошую сигарету и прочитал "Неделю" от корки до корки, до того места, где сообщался адрес редакции. А теперь ему хотелось поговорить. Ему хотелось, чтобы его послушали.

- А меня с работы выгнали, - доверчиво поделился Женька.

- Где вы работали? - поинтересовалась Люся.

- В клубе ЖЭКа. Хором руководил.

- Интересно... - удивилась Люся.

- Очень! - согласился Женька. - Когда дети поют, они счастливы. Хор это много счастливых людей.

- Почему же вас выгнали?

- Я набрал половину гудков.

- Каких гудков?

- Ну... это дети, которые неправильно интонируют. Без слуха...

- Зачем же вы набрали без слуха?

- Но ведь им тоже хочется петь.

- Понятно, - задумчиво сказала Люся.

- Конечно, - вдохновился Женька. А начальница не понимает. Говорит: "Хор должен участвовать в смотре". Я говорю: "Вырастут - пусть участвуют, а дети должны петь".

- Не согласилась? - спросила Люся.

- Она сказала, что я странный и что ей некогда под меня подстраиваться. У нее много других дел.

Женька затянулся, и полоска огонька на его сигарете подвинулась ближе к губам, а столбик из пепла стал длиннее. Он стал таким длинным, что обломился и мягко упал на Женькин башмак, а с башмака скатился на ковер.

- Уронил... - удивился Женька, внимательно глядя на ковер. - Я могу поднять...

- Не надо, - сказала Люся. Она испытывала раздражение, но не хотела это обнаружить.

Женька посмотрел на нее, и Люсе почему-то стало неловко.

- Не надо, - повторила она. - Это мелочь...

- Ну конечно, - согласился Женька. Для него это было очевидно, и он не понимал, зачем об этом говорить так много.

Женьке было тепло и нравилось смотреть на Люсю, и он рассказал ей, как правильно приготовить водку; для этого нужно в бутылку "Столичной", которая покупается в магазине за три рубля семь копеек, бросить несколько кристалликов марганцовки, которая продается в аптеке и стоит гораздо дешевле. Через два дня эту водку следует процедить сквозь вату, на вате останется осадок - черный, как деготь, а водка идет голубая и легкая, как дыхание.

Женька ходил по комнате, сунув руки в карманы, обтянув тощий зад, и рассказывал - уже не о водке, а о женщинах.

Женька знал двух женщин. С одной ему было хорошо и без нее тоже хорошо. Без другой ему было плохо, но с ней тоже плохо. Женька мечтал о третьем возможном варианте, когда с ней ему будет хорошо, а без нее плохо.

Поговорив немного о любви, Женька перешел к дружбе. Он рассказал Люсе о своем приятеле, который на спор выучил язык народности "таты". Этот язык знают только сами "таты" и Женькин приятель, и больше никто.

От друзей Женька перешел к хорошим знакомым, а от них - к родственникам.

В пять часов с работы вернулся Юра. Увидев его, Женька остановился и замолчал.

- Добрый день, - поздоровался Юра.

- Да, - согласился Женька, потому что считал сегодняшний день для себя добрым.

Юра удивился этой форме приветствия и тому, что в гостях Женька, что накурено, и пепел по всему дому, и что Люся сидит в углу, сжавшись, без признаков жизни.

Все это выглядело странным, но Юра был человеком воспитанным и сделал вид, что все правильно, - именно так все и должно выглядеть.

- Как дела? - спросил Юра у Женьки.

- На работу устраиваюсь, - с готовностью откликнулся Женька. - Странная в общем работа, но дело не в этом. Когда человек работает, он не свободен, потому что по большей части делает не то, что ему хочется. Но, с другой стороны, человек не всегда знает, что ему хочется. - Женька вдохновился и похорошел. Он любил, когда интересовались его делами и когда при этом внимательно слушали. - Видите ли...

Женька запнулся, ему показалось - Юра что-то сказал.

- Что? - переспросил он.

- Ничего, - сказал Юра и повесил плащ в стенной шкаф.

Он вешал плащ, и лицо у него было рассеянное, и Женька понял, что слушал он невнимательно, и ему самому стало неинтересно.

- Я пойду... - неуверенно проговорил Женька.

- Заходите, - пригласил Юра.

- Ладно, - пообещал Женька и остался стоять. Ему не хотелось уходить, а хотелось рассказать все сначала, чтобы Юра тоже послушал. Но Юра молчал, и Женька сказал:

- До свидания.

"До свидания" он понимал буквально: то есть до следующей встречи.

Женькет ушел, а Люся легла на диван и заплакала.

Женька ушел в пять, а в восемь пришли гости.

Люся обычно надевала короткое платье без рукавов - у нее были красивые руки и ноги, - в меру короткое и в меру без рукавов. Когда мужчины видели столько красоты и меры - признак искусства, они громко восхищались Люсей и говорили, что она красивая и талантливая. Люся верила и делала вид, что не верит.

Гости вытирали у порога ноги, не кидали со стола чашек и не рассказывали про родственников. Помимо того, что гости были хорошо воспитаны, они были талантливы. Каждый умел делать что-нибудь такое, чего не умел никто другой.

Костя, например, обладал талантом трагедийного актера; когда он начинал жаловаться на свою жизнь, всем хотелось поставить локти на стол, опустить голову на ладони и горько просветленно зарыдать.

У Кости были сын, творческая работа и кооперативная квартира. В жизни ничего не дается даром, за все приходится платить либо деньгами, либо здоровьем. Костя платил деньгами. За квартиру - в рассрочку, за сына 25 процентов из месячной зарплаты, за творчество - отсутствием пенсии в старости. Расплачиваясь за все. Костя ничего не получал взамен. Квартира оказалась неудобной (за стеной жил скрипач), сын рос в другой семье, а творческая работа не обеспечивала постоянного заработка.

Эльга не имела никаких талантов. Это была Люсина подруга детства, а друзья детства не выбираются. Они как родственники - какие есть, такие есть. Эльга ни одного дня не могла прожить без любви. Если в ее жизни случался такой день, она просто ничего не соображала. Она не умела даже соображать без любви.

Третьего гостя звали Джинджи. Его фамилия была Джинджихашвили, но друзья постановили, что это не фамилия, а песня с припевом, и постановили ее урезать.

Джинджи обладал способностью громко хохотать без причины. Вернее, причин у него было достаточно: Джинджи был здоровый и сильный, умел хотеть и точно знал, чего хочет. У него была развита инерция равномерного прямолинейного движения.

У Юры, хозяина дома, такая инерция отсутствовала совершенно. Зато была развита инерция покоя. Шаман из вымирающего племени удэгеев, дожив до 132 лет, сказал:

"Счастье - это сама жизнь, и не надо искать иного".

Ознакомившись с этой точкой зрения, Юра не стал искать иного счастья, кроме того, которое у него было.

Он сосредоточенно выпил рюмку и прислушался к себе.

Прислушавшись, встал и направился к пианино. Юра умел исполнять "Весну" Грига и романс "Я встретил вас". "Весну" он выучил в детстве по нотам, а романс подобрал по слуху. И сейчас он играл и пел в точности, как Козловский, даже лучше. А все слушали, и всем хотелось счастья.

И если счастье было, они не знали об этом, потому что никто не знает, как выглядит счастье, и хотели еще чегото. Одним не хватало денег, другим здоровья, третьим власти над людьми, четвертым детей. Косте не хватало сразу первого, второго и третьего. Дети у него были.

- "Я встре-тил вас... - начал Юра. - И все... было-е...

В ожи-и-вше-м се...рдце а-а-а-жило..." "Жило" Юра выговорил таинственно и почему-то шепотом, и было что-то такое в этом романсе - в словах и в музыке, - что все вдохнули полные легкие воздуха и закричали в сладкой тоске:

- "Я вспо-о-мнил вре-мя за-а-а-а-ла-то-е..."

- Да тише вы, - Юра перестал играть и повернул к обществу обиженное лицо. - Ревут, как носороги.

Все сконфуженно замолчали, а Юра воспользовался паузой и допел один, как Козловский. И ему не мешали.

Джинджи взял свой стул и сел рядом с Эльгой.

- Эльга, - сказал Джинджи, - ты замечательный человек. Это правда.

У Эльги только что окончилась одна любовь, а другая еще не начиналась. Требовалось время, чтобы после первой все улеглось.

- Не врывайся в мою паузу, - сказала Эльга.

Джинджи взял свой стул и поставил его возле Люси.

- Люся, - сказал Джинджи, - ты замечательный человек, правда. Я и раньше это предполагал, но теперь понял наверняка.

- А как ты это понял? - удивилась Люся.

- По некоторым приметам.

Люсе было интересно послушать поподробнее, но в это время в прихожей зазвонил телефон.

- Сними трубку, - попросила она Костю, который сидел возле двери с лицом талантливого трагика.

Костя думал в этот момент о том, что сегодняшний вечер - миг, и даже сто лет - миг в сравнении с вечностью. А через сто лет Кости уже не будет, и темносерые штаны в рубчик, которые на нем надеты, переживут его имя.

Костя тихо вышел в прихожую, потом так же тихо вернулся и сел на свое место.

- Кто это звонил? - спросила Люся.

- Женя, - ответил Костя, и ни один мускул на его лице не дрогнул.

- Женька?!

- Может быть, Женька, но он сказал Женя.

Юра перестал играть, и в комнате стало тихо.

- Зачем он звонил?

- Он просил передать, что придет к вам ночевать.

- А ты что сказал?

- Я сказал: у вас гости.

- А он?

- А он сказал: ничего, пожалуйста.

Гости были не только воспитанные и талантливые. Гости были чуткие. Они не могли развлекаться, если ближнему грозила опасность.

Все сели вокруг стола и сосредоточились.

- Скажите, к вам родственники приехали, - предложил Джинджи и подвинул свой локоть поближе к Люсиному.

- Я говорить не буду, - отказался Юра и посмотрел на локоть Джинджи. - Я не умею врать.

- А я, значит, умею, - обиделась Люся. - Когда надо врать или одалживать деньги, когда надо унижаться, ты посылаешь меня.

- Пусть переночует, - выручил Костя, - не надо будет врать. И что такое одна ночь в сравнении с вечностью?

- Если он переночует одну ночь, - объяснил Юра, - он поселится здесь навсегда и завтра приведет своего приятеля.

Услышав, что ее ждет, Люся часто задышала, и брови у нее стали красные.

- А вы скажите, знакомые из Ленинграда приехали, - посоветовала Эльга.

- Я уже предлагал, не подходит, - напомнил Джинджи. - Его нельзя пускать.

- Не пускайте, - у Эльги было развито логическое мышление. - Заприте дверь, будто вас нет дома. Он позвонит-позвонит и уйдет.

В дверь позвонили. Все переглянулись. Юра быстро выключил свет.

- А почему он пришел к вам ночевать? - шепотом удивился Костя. - Это кто, родственник ваш?

- Ее друг, - Юра кивнул на жену. - Большой приятель.

- К нашему берегу вечно приплывет не дерьмо, так палка, - подытожила Эльга, имея в виду не столько Люсю, сколько себя.

Женька тем временем положил палец на кнопку, полагая, что хозяева не слышат.

Все имеет свой конец, даже жизнь. Женька тоже в конце концов снял палец с кнопки, и тогда стало тихо.

- Ушел... - тихо предположил Юра, подошел на цыпочках к двери и заглянул в замочную скважину.

Женька сидел на ступеньках возле лифта и ждал. Он все понимал буквально: раз хозяева не отпирают, значит, их нет дома. А раз их нет - они вернутся. Женька ждал, подперев лицо руками, и выражение у него было изумленно-печальное и какое-то отрешенное. А рядом на ступеньках стояла коробка с тортом, перевязанная бумажной веревочкой.

Юра вернулся в комнату.

- Сидит, - сообщил он.

- Вот это дает! - восхищенно сказал Джинджи.

- А долго он будет сидеть? - забеспокоилась Эльга.

- Всю жизнь, - убежденно сказала Люся.

- А как же нам теперь выйти? - удивился Костя.

- Никак, - сказала Люся. - Попались!

Прошло четыре часа.

В комнате было темно и тихо, слышно было, как урчал на кухне холодильник, тикали снятые с руки часы.

Юра спал на тахте. Он, как космонавт, умел засыпать в любой обстановке и спал обычно крепко, без снов.

Возле него валетом лежал Костя, осмысливал жизнь, при этом старался отодвинуть Юрины ноги подальше от лица.

Эльга сидела в кресле и думала о том, что прошлая любовь кончилась не по ее инициативе, а новая еще не началась, и неизвестно, что приплывет к ее берегу в очередной раз.

Люся смотрела в окно, понимала, что не выспится и завтра снова не сможет работать, не сумеет сохранить себя для первой фразы.

- Джинджи, - с надеждой попросила она, - давай я скажу тебе первую фразу...

Джинджи ходил из угла в угол: страстно хотел домой. Он забыл о том, что Эльга хороший человек и Люся, по некоторым приметам, тоже хороший человек. Сейчас, когда нельзя было выйти, он больше всего на свете хотел в свои собственные стены к своей собственной жене.

- Какую первую фразу? - не понял он. - К чему?

- Ни к чему, просто первую фразу - и все.

Джинджи остановился.

- Зажмурьтесь, и закройте глаза, и представьте себе... - начала Люся.

- Ну?

- Все. Только первая фраза.

- Зажмурьтесь и закройте глаза - одно и то же. Надо что-нибудь одно.

- А что лучше?

- Не знаю, - мрачно сказал Джинджи.

- Брось, - лениво предложила Эльга. - Кому все это надо?

- Если так рассуждать - ничего никому не надо.

И никто никому. Кому ты нужна?

- И я никому не нужна, - спокойно сказала Эльга.

Люся отвернулась, стала глядеть на редкие огни в домах. Ей вдруг больше всего на свете захотелось, чтобы кто-нибудь спросил у нее: как дела? А она бы долго и подробно стала рассказывать про свои дела: про то, что гости ходят не к ним, а в их дом, потому что по вечерам им некуда деться. Про то, что начальник теряет ее работы, засовывает куда-то в бумаги, а потом не может найти. Про свою любовь, которая кончилась, и теперь, когда она кончилась, кажется, что ее не было никогда.

Но гости были людьми воспитанными. Никто ни о чем не спрашивал. Все сидели вместе и врозь. Впереди была долгая ночь и нескорое утро.

А Женька тем временем спокойно спал, уложив щеку на ладонь, и с интересом смотрел свои сны... Может быть, ему снились поющие дети.

ЗАКОН СОХРАНЕНИЯ

Первый раз Семечкин появился год назад в отделе кадров.

- Здравствуйте, - вежливо поздоровался он. - Моя фамилия Семечкин, зовут Георгий Николаевич. Вообще я русский, но долгое время жил в Грузии, как Маяковский.

Вот тут все написано.

Он протянул свою автобиографию, сел на стул и приготовился ждать.

Заведующая отделом кадров Елена Ивановна взяла автобиографию и начала читать.

- При чем здесь собака? - удивилась Елена Ивановна. - Это автобиография, документ, а не художественное произведение.

- Вы помните, как Маркс начал "Манифест"? "Призрак бродит по Европе..." А ведь "Манифест" - это тоже документ. - Семечкин поднял палец.

Елена Ивановна внимательно посмотрела на палец и сказала:

- Заполните анкету.

- Не надо, я сам составил.

Семечкин вытащил из кармана листок. Листок был вырван из школьной тетради в косую линейку и заполнен с одной только стороны.

- И все? - удивилась Елена Ивановна.

- Конечно, - удивился Семечкин, - здесь все написано.

- Надо указать, имеете ли вы правительственные награды, есть ли у вас родственники за границей.

- А какое это имеет значение для той работы, которую я буду выполнять? Я написал только то, что важно: сколько мне лет - возраст определяет; какое у меня образование - это тоже иногда имеет значение...

- Знаете что, не заводите своих порядков. Заполните анкету и напишите заявление.

- А о чем заявление?

- О том, что просите принять вас на работу.

- Странно, зачем столько бумаг? Раз я поступаю на работу, то, естественно, меня не приволокли - я сам пришел.

- Вот вам бумага, сядьте и напишите. Без заявления нельзя.

Семечкин вздохнул и нарисовал на листке стол, а за столом круглоголового человечка. Вокруг головы человечка он начертал нимб, а вокруг нимба сияние.

- А как писать?

- На имя Вахлакова.

"На имя Вахлакова", - написал Семечкин.

- Адрес укажите.

- Чей?

- Ваш.

- Зачем? Разве мне Вахлаков напишет письмо?

"Идиот", - подумала Елена Ивановна, а вслух спросила:

- Вы где раньше работали?

- В Госконцерте.

- А что вы там делали?

- Фокусы показывал. Это такая скука, я даже начал пить.

- Пишите заявление.

- Ага... - Семечкин погрыз ручку с другого конца и стал писать.

Он написал очень быстро, потом прочитал написанное и отдал Елене Ивановне.

- По-моему, хорошо, - с удовлетворением сказал он.

Елена Ивановна прочитала заявление сначала один раз, потом другой.

- Слушайте, - сказала она, - Семечкин!

- Можете звать меня по имени, мне это приятнее...

- Слушайте, Георгий Николаевич!

- Гия.

- ...Ваша работа называется редактор-организатор, а не "золотая рыбка". Какая еще рыбка?

- Вахлаков пообещал мне свободную инициативу, - гордо сказал Гия. Хотите новое корыто, хотите новую избу, а хотите быть вольною царицей?

- Хочу мешок луковой шелухи, - сказала Елена Ивановна, подумав.

- Зачем?

- Яблони на даче опрыскивать.

- Зайдите ко мне через неделю во вторник. Пятый этаж, комната 88, будет вам мешок луковой шелухи.

Журнал "Лампа" был сатирическим журналом, вскрывал недостатки - крупные и мелкие, общественные и индивидуальные.

Когда читатель брал в руки журнал и читал, например, как несправедливо мучают живую рыбу, обязательно возмущался вслух: "Какое безобразие! Это ж надо же, а?"

Далее читатель клал журнал на колени, задумывался над своей судьбой и находил в ней много общего с судьбой живой рыбы. Он снимал с гвоздя венгерский плащ на подстежке и бежал в журнал, а если это было в другом городе, то писал в редакцию письмо.

Людей и писем скопилось много. За каждым стояла целая человеческая жизнь, в которой надо было разобраться.

Разбираться в чужих жизнях Вахлакову было некогда, поэтому специально для этой цели пригласили Семечкина.

Семечкин должен был всех выслушивать и входить в положение.

Ему отвели отдельный кабинет, поставили два телефона: черный и белый, внутренний и городской. В кабинет поставили диванчик, два кресла и повесили занавеску. Занавеска Семечкину не понравилась, он принес свою.

Когда Семечкин первый раз явился на работу, все очень удивились. На нем была малиновая бархатная блуза с золотыми пуговицами, белоснежная крахмальная рубашка апаш. На голове чуть набекрень сидел маленький беретик, а на ботинках большие пряжки.

Если бы штаны были поуже, как рейтузы, а на беретике лежали страусовые перья, то Гия Семечкин как две капли воды походил бы на принца.

- Что у вас за вид? - удивился Вахлаков.

- А у вас? - удивился Гия.

Вахлаков был одет в пиджак от нормального костюма и в брюки от другого нормального костюма.

- А что у меня? - не понял Вахлаков.

- У вас, вернее на вас, коричневые штаны и синий пиджак. Это некрасиво. К коричневому пошла бы замша горохового цвета.

- Какая гороховая замша? - смутился Вахлаков. - Я старик.

- Это не может служить оправданием, - заметил Семечкин. - Старики тоже бывают красивыми. Например, Хемингуэй был очень красивый старик.

- Но я вовсе не старик, - обиделся Вахлаков. - Мне пятьдесят восемь лет.

- Тем более, - отметил Семечкин и направился в свой кабинет.

В дверях он остановился и попросил:

- Если меня будут спрашивать, отсылайте в восемьдесят восьмой кабинет.

- А где такой? - спросил Вахлаков.

- Рядом с вашим.

- Но почему мой третий, а ваш восемьдесят восьмой? Ваш, по самым грубым подсчетам, должен быть четвертый.

- Четыре - скучная цифра, она похожа на стул. А цифра восемь - изящная. Пусть на двери моего кабинета будут две цифры восемь.

Существенным неудобством в работе Гии Семечкина было то, что посетитель не умел и не хотел быть кратким. Человеку нравится, когда его слушают, и еще болыие нравится, когда слушают и сочувствуют. Вместо того чтобы по пунктам изложить суть дела, посетитель начинал разворачивать подробный конспект: все с самого начала до самого конца со всеми мельчайшими подробностями.

Искусством устного рассказа обладает, например, Ираклий Андроников, но Ираклий Андроников к Гие не заходил, приходилось выслушивать другие устные рассказы - много худшие по теме и по деталям.

Однажды в конце рабочего дня в кабинет N 88 вошел красавец. Он был молод - лет восемнадцати, не больше, и высок - метр девяносто, не ниже. И каждый миллиметр был в нем строго продуман природой. Видимо, природа не одну сотню лет вела строгий естественный отбор, прежде чем создать такой индивид.

- Здравствуйте, - поздоровался красавец. - А я вас ищу-ищу. Сначала третий кабинет, потом сразу восемьдесят восьмой. Какой-то идиот нумеровал.

Гия промолчал.

- Я слышал, вы исполняете все желания, - сказал красавец.

- Все разумные желания, - уточнил Гия.

- У меня есть разумное желание: я хочу славы и чужих городов.

- Заграничную командировку?

- За границу, - поправил парень. Ему не нравилось слово "командировка".

- А что вы умеете делать?

- Я красивый.

- И все?

- А вам мало?

- Мне вполне достаточно, - сознался Гия.

- И другим достаточно. Красота встречается так же редко, как гениальность. Я в своем роде тоже гений.

- Вам нужно найти какое-то применение своей гениальности.

- Какое бывает применение мужской красоте? Я ведь не женщина...

- Может быть, в манекенщицы, то есть в манекенщики... В Дом моделей. Они ездят за границу.

Красавец задумался, постукивая пальцами по колену.

Руки у него были смуглые, совершенные, и ногти на пальцах тоже совершенные.

- Напишите, пожалуйста, бумагу, - попросил он.

- Какую бумагу?

- На имя директора Дома моделей.

Гия терпеть не мог бумаг, но ему не хотелось отказывать. Он взял журнальный бланк и нарисовал на нем человечка за столом в круглом беретике. Вокруг беретика, похожего на нимб, нарисовал сияние. Потом, подумав, достал из стола бенгальскую свечку, поставил в керамическую вазочку, как цветок. Чиркнул спичкой, поднес ее к свече. Свеча начала тлеть, кончик стал красным, потом вдруг во все стороны бесшумно брызнули огоньки. Они были холодные и голубоватые, как звезды, и летели далеко, как на ниточках, по разным траекториям.

На другой день в кабинете главного редактора состоялась летучка.

Вахлаков стоял в замшевом пиджаке, пытался засунуть два пальца за борт, но пальцы не держались, потому что была оторвана пуговица. На том месте, где она была или должна была быть, торчали нитки.

Вахлаков запустил руки в карманы. Он стоял как капитан корабля перед своей немногочисленной командой.

В команде все были очень милые люди, но им надоедало быть милыми, и они ссорились. Потом надоедало ссориться, и все снова становились милыми.

Вахлаков никогда и ни с кем не ссорился. Острым углам он предпочитал овал. В его характере по законам диалектики совмещались противоположности: любил свою жену и других красивых женщин, был талантлив в общении с людьми и бездарен наедине с собой, то есть в своем творчестве. Поддерживал начинающие таланты, а это значило, что был лишен зависти и верил в будущее. Люди не завидуют в том случае, когда знают, что сами что-то могут.

Вахлаков не завидовал, но и сам ничего не мог.

Вахлаков происходил из царской фамилии: в его родословной значилась любовница Ивана Третьего. Вахлаков скрывал эту подробность, но в его осанке, несмотря на оторванную пуговицу, пробивалось нечто царственное.

- Цыганкова! - царственно приказал он. - Проверьте факты!

Цыганкова открыла свой блокнот и что-то в нем записала. Она всегда добросовестно записывала все свои обязанности, но никогда их не выполняла. У нее постоянно было плохое настроение.

Счастливых людей Гия не любил. Ему нравились те люди, которым нужно было помочь, сделать для них доброе дело и таким образом оставить в них себя. Но еще больше ему нравились люди, которым надо было помочь, но они отказывались от помощи. Они ни у кого ничего не просили, потому что желали остаться независимыми.

- Семечкин! - окликнул Вахлаков. - Что там у вас происходит?

- Где? - испугался Гия.

- Свечки бенгальские зажигаете, человечков рисуете...

Гия промолчал.

- Почему вы молчите?

- Я не понимаю - нравится вам это или нет?

Вахлаков свел брови, он сам не знал - нравится ему это или не нравится.

- Странно как-то, - нерешительно сказал он. - А зачем вы зажигаете свечки?

- Они красиво горят.

- А человечков зачем?

- Это как печать. Ведь ставят люди печати.

Вахлаков поскреб ногтем щеку.

- Распускают слух, будто вы все можете. Мне это не нравится. - Здесь Вахлаков определенно знал свое отношение.

- Я тут ни при чем, - объяснил Гия. - Слухи живут отдельно от людей и не имеют к ним никакого отношения. Слухи сами по себе, а люди - сами по себе.

Когда летучка окончилась, Вахлаков подошел к Семечкину и тронул его за локоть.

- Гия, - Вахлаков оглянулся на дверь, - у меня к вам просьба.

- Кабинет восемьдесят восемь, - вежливо сказал Гия. - В порядке общей очереди.

- Мое дело особенное, - пообещал Вахлаков. - Для вас как для специалиста оно будет особенно интересным.

- А какая просьба? - спросил заинтригованный Семечкин.

- Сделайте так, чтобы я был молодой.

- Как молодой?

- Ну... мне сейчас пятьдесят восемь, а чтобы было тридцать.

- Это невозможно.

- Почему?

- Потому что это противоречит закону философии.

- Какому закону?

- "Отрицание отрицания". Я не могу менять диалектику, ее Гегель придумал.

- У меня позвоночник болит, - пожаловался Вахлаков. Ему казалось, что можно уговорить Гию, если попросить хорошенько. - Во время войны меня тряхнуло. Я упал, позвоночник сместился и теперь давит на нерв. Вот я с вами разговариваю, а в пояснице как зубная боль и в ногу отдает. Скажите, интересно так жить?

Гия ничего не ответил. Было ясно, что жить с зубной болью в пояснице неинтересно.

- А пусть вам сдвинут позвонок на место, - сказал Гия. - Такую операцию делают. Я знаю.

- Я тоже знаю, - сказал Вахлаков. - Но дело не только в этом.

- А в чем еще?

- Вот раньше мне казалось, что нет такого свидания, из-за которого бы можно было пропустить совещание. А теперь мне кажется наоборот: нет такого совещания, из-за которого можно было бы пропустить свидание...

- Вы влюблены? - догадался Гия.

- Вам, наверное, это странно?

- А сколько ей лет?

- Она моложе моего сына, - уклончиво сказал Вахлаков. - В детском саду работает воспитательницей. Изо всего Чехова только "Каштанку" читала. Это такое счастье... Мне так надоели умные разговоры!

Гия не понимал, что от него требуется.

- Я боюсь попасть в смешное положение, - сознался Вахлаков.

- А... - Гия понял. - Ешьте грецкие орехи. Это помогает.

- Мне надо не грецкие орехи, а тридцать лет!

- А где я вам их возьму? Впрочем...

- Ну? - Вахлаков подался вперед.

- Есть такое лекарство. - Гия отодвинулся, он не любил, когда к нему стояли близко. - ЭМРО. Эликсир мгновенной регенерации организма. О нем писали в прессе. Вам нужно выпить таблетку и выпрыгнуть с седьмого этажа. Вы разобьетесь вдребезги, но эликсир сработает, и вы мгновенно восстановитесь помолодевшим на десять лет. Если хотите помолодеть на тридцать лет, придется прыгнуть три раза.

- А можно прыгнуть с первого этажа?

- С первого нельзя, потому что вы не разобьетесь. С восьмого тоже нельзя, потому что можете не восстановиться. Надо с седьмого.

- А другого способа нет?

- Может быть, и есть, но я его не знаю.

Вахлаков посмотрел в окно. За окном что-то строили, и там медленно, как в забытьи, двигалась стрела подъемного крана.

- Бумага нужна? - спросил Вахлаков. - С человечком?

- Не обязательно, - сказал Гия.

- А свечки тоже не будет?

- Как хотите.

Когда Гия вернулся к себе в кабинет, там сидела Светлана. Занавеска была задернута, и комната, как фужер с шампанским, была наполнена ровным желтоватым светом.

- Можно я буду звать тебя Жора? - спросила она. - А то имя "Гия" какое-то собачье.

Гия достал свечку, поставил ее в вазочку, как цветок, и поднес спичку. От свечи во все стороны брызнули маленькие звезды и полетели по разным траекториям.

Светлана смотрела на них молча и вдруг заплакала. Она плакала с неподвижным лицом, и казалось, будто слезы, медленно идущие по ее щекам, не имеют к ней никакого отношения.

- Я все для тебя сделаю, - поклялся Гия. - Все, что попросишь...

- Сделай так, чтобы он на мне женился...

- Кто?

- Ты не знаешь.

- Он не любит тебя? - удивился Гия.

- Не ругай его.

- Прости, пожалуйста.

- Он любит, - объяснила Светлана, но для мужчины любить и жениться не одно и то же.

- Давай, я женюсь на тебе, - неожиданно предложил Гия.

- Тебе лень, поэтому ты придумываешь что проще.

- А что я могу сделать?

- Поговори с ним. Я скажу, чтобы он к тебе пришел.

- Не знаю я, о чем с ним говорить, - отказался Гия.

- Если он почувствует, что ты хочешь жениться, он тоже захочет. Он очень несамостоятельный и зависит от чужого мнения.

- Зачем тебе такой муж?

Светлана медленно улыбнулась, глядя сквозь Гию.

Первый раз он видел ее в хорошем настроении. В этот вечер Гия неожиданно для себя напился.

Они выпивали с Пашей - соседом по квартире - и разбирали свои противоречия.

Паша учился в вечерней школе, работал шофером такси, был холост, мечтал жениться на некрасивой женщине с двумя детьми. Ему казалось, что красивая и свободная за него не пойдет, а если и пойдет, то на другой же день пожалеет.

Гия был более самоуверен. Он, как правило, нравился женщинам - правда, не тем, которым хотел.

Они говорили о любви, о счастье - личном и общественном. О своем деле и о специфике каждой специальности. Паше все люди представлялись как пассажиры такси, а Гие - как публика в зрительном зале.

- А почему ты ушел из Госконцерта? - спросил Паша.

- Скучно стало, - объяснил Гия. - Каждый день одно и то же: берешь пустую корзину, достаешь оттуда курицу.

- Живую?

- Конечно.

- А как это у тебя получалось?

- Ловкость рук и никакого мошенства.

Они пили старку и пели послевоенные песни, потому что знали слова. Паша от старки краснел, а Гия, наоборот, бледнел. В детстве он часто болел ангиной, у него было слабое сердце.

- "На рейде большом легла тишина, и город окутал туман", - внимательно, красиво пел Паша.

Гия вдруг первый раз за свои тридцать лет понял смысл слов и представил себе тяжелую, будто пыльную воду, одинокий корабль и город, неясно выступающий из тумана.

"Прощай, любимый город! Уходим завтра в море!" Гия уложил лицо в ладони, закрыл глаза - и, раздерганный хмелем, пел знакомую незнакомую песню. Слушал себя и Пашу и сладко, легко тосковал непонятно о чем. Ему было жаль себя, и любимый город, и блестящие волосы Светланы Цыганковой.

Домой Гия возвращался через окно. Он вышел на Пашин балкон и с его балкона полез на свой. Балконы были смежные, один являлся как бы продолжением другого. Их отделяла кирпичная кладка шириной в полметра, и, чтобы попасть с одного балкона на другой, надо было пройти эти полметра по балконным перильцам. Удобнее было, конечно, ходить в Дверь, но после одиннадцати соседи запирали дверь на цепочку и ложились спать. Гие не хотелось будить соседей.

Прошло полгода. Наступила весна.

За это время в редакции произошли перемены: Вахлаков ездил в Ленинград и прыгал там с седьмого этажа. Он вернулся помолодевшим на тридцать лет. Стал красивее, но проще. Стариком ему больше шло.

Заведующая отделом кадров Елена Ивановна ведрами настаивала луковую шелуху. Говорили, что этот настой убивает на яблонях личинки и не портит завязи. Пальцы и ногти у Елены Ивановны стали темно-оранжевыми.

Светлана Цыганкова вышла замуж, но настроение у нее не улучшилось. Она по-прежнему сидела, опустив ресницы, и что-то помечала в своем блокноте.

Когда звонил телефон, она медленно поднималась и шла к трубке, и по ее походке чувствовалось, что ей невыносимо скучно и невыносимо лень. С Гией она почему-то не здоровалась.

Почти все, кто бывал у Семечкина один раз, приходили во второй. Стояло лето, июнь месяц, когда в кабинет пришел красавец.

На красавце была белая рубашка в мелких дырочках, штаны белые в дырочках и даже туфли были белые и в дырочках.

Красавец положил перед Гией большой рекламный журнал, где был сфотографирован на обложке во весь рост. Он стоял, прислонившись задом к длинной машине, а из машины выглядывали женское лицо и собачья морда.

- Это ваше? - спросил Гия.

- Журнал мой, - сказал красавец, - и собака моя. А машина и женщина чужие.

- Потрясающая собака! - похвалил Гия. - Вы довольны?

- Собакой?

- Успехом.

- А каким успехом?

Разговор не получался.

- Своим, - растолковал Гия.

- Понимаете... - Парень достал из кармана белую зажигалку. - Успех интересен как результат чего-то. А у меня этого "чего-то" нет. Один только результат. Как картофельная ботва без картошки.

Гия чувствовал, что ему следует возразить, но не мог придумать - что именно.

- Я ходил по сцене, потому что я красивый. А на карликов все смотрят потому, что они карлики. Ну и что?

- Но вы посмотрели чужие города! Я, например, всю жизнь мечтал побывать в Японии. Там, говорят, турецкие бани есть.

- Был я в турецких банях. Подумаешь! - Красавец махнул рукой. - Все это интересно посмотреть для того, чтобы потом вернуться и рассказать. Главное в этом вопросе - чтобы было кому рассказать.

Гия догадался, что рассказать некому. Это был несчастливый красавец.

- Хотите мне рассказать?

Может, он пришел именно за этим. Но красавец покачал головой - он пришел не за этим.

- Что мне делать? - спросил он и поднял глаза на Гию. Брови у него были высокие.

- Живите, как все.

- Но я уже не могу, как все...

- Тогда я не знаю...

В конце дня в кабинет N 88 позвонил Вахлаков.

- Приезжай!.. - коротко распорядился Вахлаков. - Ты должен сказать, что я - это я. Меня в ресторан не пускают.

- Мне не хочется ехать, - извинился Гия. - У меня плохое настроение.

- А у меня, думаешь, хорошее? С пяти часов хожу от одной рожи к другой. Никто не верит.

- Вы покажите им удостоверение.

- Так я же на удостоверении старый.

Гия ничего не сказал.

- Ты меня слышишь? - заорал Вахлаков.

- Слышу, - спокойно сказал Гия.

- Возьми паспорт, - продолжал орать Вахлаков.

- Сначала объяснишь, что ты - это ты, а потом, что я - это я!

В ресторане было тихо - гораздо тише, чем в других московских ресторанах. Когда кто-нибудь шел по проходу, все оборачивались и смотрели, кто идет. Все знали друг друга.

Если появлялась красивая женщина, все опять оборачивались и смотрели сначала на женщину, а потом на того, с кем она пришла.

Когда вошли Гия и Вахлаков, на них никто не обратил внимания. Вахлакова не узнавали. Он стал худой, пиджак на нем висел, как на вешалке, шея вытянулась и нос вытянулся. В профиль он походил на ощипанного орла.

Гия и Вахлаков сели за столик возле деревянной лестницы. За соседним столиком сидела красивая женщина и слушала своего собеседника, который ругал Вахлакова.

- Банкет... - рассказывал собеседник, - человек на сорок. А в конце ужина он встает и произносит заключительную речь: "У нас в государстве все равны, поэтому платит каждый за себя".

- Неправда, - вмешался Вахлаков. - Совсем другая была речь.

- А вы откуда знаете? - высокомерно спросил собеседник. - Вы что, там были?

Вахлаков промолчал и посмотрел на девушку.

- Странно, - сказала девушка, - за меня он всегда платил.

- Пойдем отсюда, - сказал Вахлаков Семечкину. - Здесь кухней пахнет.

Они встали и перешли в самый дальний угол.

Отворилась дверь, в ресторан вошел высокий парень в длинном двубортном пиджаке, похожем на гимназический сюртук. Он помахал Вахлакову рукой и подошел к столику.

- Папа, - сказал парень, - зачем ты опять надел мою рубашку?

- Тебе что, жалко для отца рубашку?

- Не жалко, а я не люблю, когда мои вещи надевают.

- Как ты разговариваешь со старшими? - обиделся Вахлаков и посмотрел на Гию. Ему было неудобно перед подчиненным.

- Мама попросила передать тебе... - сын Вахлакова протянул деньги. Ни в коем случае не пей вина, пей коньяк.

- А почему нельзя вино? - удивился Гия.

- У него от вина аллергия, - объяснил сын Вахлакова.

- А от коньяка ничего.

Сын Вахлакова поклонился и ушел за другой столик.

- Стесняется, - сказал Вахлаков. - Стесняется родного отца.

Он щелкнул в воздухе двумя пальцами, подошла официантка.

- Риточка, принесите нам коньяку и все остальное, вы знаете мой вкус.

- Ничего я не знаю, - сухо сказала Риточка.

- Я не буду пить, Павел Петрович, - отказался Гия - Мне завтра на работу.

- Не называй меня по имени-отчеству.

- Хорошо. Скажите, а страшно было прыгать?

- Первый раз страшно, а второй и третий ничего. Такое впечатление, будто желудок к горлу подходит. Там, где я прыгнул, вмятина в асфальте осталась. О! - Вахлаков вдруг оживился. - Ты только погляди, какая походка! Лучшая походка в Москве. Это манекенщица. Валя! - позвал он.

Валя оглянулась, посмотрела на Вахлакова и пошла дальше. Он выбрался из-за столика и побежал следом, но скоро вернулся.

- Дура, - обиженно сказал Вахлаков и выпил стопку сразу, одним духом. - Послушай, - сказал он, - как ты думаешь, зачем я тебя позвал сюда?

- Чтобы я вас провел, - сказал Гия.

- Ну, это ерунда... - Вахлаков забыл, как он с пяти до одиннадцати ходил от одной рожи к другой. - Это ерунда. У меня к тебе дело.

- Я слушаю, - обреченно сказал Гия и посмотрел на свою наполненную рюмку.

- Знаешь, как мы с женой познакомились? - вдруг спросил Вахлаков.

- Нет.

- Я был начинающий поэт, а она машинистка. Никто меня не печатал, кроме нее. Она печатала и говорила, что я гений.

Гия кивнул. Он осознавал, как это важно, когда в тебя верят.

- Потом я стал печататься, выпускал сборники. У нас были деньги, и жена не работала.

Гия кивнул. Если бы у него были деньги, он тоже перестал бы работать в редакции, а уехал на Северный полюс на метеорологическую станцию. Там мало людей и никому ничего не надо. У всех все есть.

- А теперь у нас нет ни копейки. Жена опять машинистка, а сын меня стесняется.

- Почему? - Гия не ожидая такого оборота.

- Не печатают, - шепотом сказал Вахлаков. - Говорят: "Идите домой и работайте над собой. Может быть, из вас когда-нибудь что-нибудь получится". А я пишу нисколько не хуже, чем полгода назад.

- Неприятно, - согласился Гия.

- Это еще не все, - предупредил Вахлаков. - Жена меня от своих знакомых прячет, в ванную запирает. А там сидеть не на чем и душно. Бывает, по три часа на ногах простаиваю.

- А воспитательница? - напомнил Гия.

- Она меня бросила, - сознался Вахлаков. - Зачем я ей без имени, без денег. У меня, говорит, молодых и без тебя пол-Москвы.

- Нахалка... - возмутился Гия.

- А ты знаешь, что такое воспитательница в детском саду? - грустно возразил Вахлаков. - Тридцать шесть пар валенок, тридцать шесть пальто, тридцать шесть шапок - это утро. Потом тридцать шесть тарелок, тридцать шесть ложек, тридцать шесть кружек - это обед. Потом опять тридцать шесть пар валенок, тридцать шесть пальто, тридцать шесть шапок - это прогулка. Она рассчитывала, что я как-то переменю ее жизнь.

- Ее можно понять, - согласился Гия.

- А меня? - с надеждой спросил Вахлаков.

- И вас тоже можно понять.

- Гия сидел без беретика, но в бархатной куртке, и рубашка была белоснежной. Он походил на принца в домашней обстановке.

- Сделай так, чтобы я снова стал старый, - тихо попросил Вахлаков.

- А как я это сделаю? - изумился Гия.

- Может быть, еще раз прыгнуть? Черт с ним!

- Если вы прыгнете еще раз, вам будет не тридцать, а двадцать.

- А как же теперь?

- Никак.

Вахлаков долго молчал, в его глазах жила немолодая тоска.

- Друзей у меня нет, - поделился он, - теперешние тридцатилетние мне чужды. Старым друзьям по шестьдесят - им со мной неинтересно. Семья меня стесняется.

Она бросила. И дела, считай, тоже нет.

- Это я виноват... - расстроился Гия.

- При чем тут ты? - Вахлаков махнул рукой. - Каждый человек имеет ту жизнь, которую он заслужил. Если бы можно было начать все сначала...

- У вас есть внуки? - неожиданно спросил Гия.

- Есть. Мальчик.

- Сколько ему?

- Один год. А что?

- Прыгните еще три раза, - предложил Гия - Вам станет двадцать, потом десять, потом год. Будете жить сначала. Расти вместе с вашим внуком.

- А три года исполнится, в детский сад отдадут... - задумчиво сказал Вахлаков.

Вахлаков не мог забыть воспитательницу.

Когда Гия возвращался домой, у него в буквальном смысле слова подкашивались коленки. Иногда он останавливался и, подняв голову, смотрел в небо, чтобы сориентироваться - где верх, а где низ. Он смотрел в небо и думал: что же есть счастье? Любовь? Успех? Молодость? Но любовь проходит, к успеху привыкаешь, а о молодости своей человек не знает. Люди бывают молоды, когда не знают об этом. Значит, в работе Гии нет никакого смысла. Жизнь - это только поиск счастья, а самого счастья нет.

Гие не хотелось идти домой, а больше идти было некуда. Он пошел к Паше.

Паша сидел в трусах и в майке, как футболист, клеил магнитофонную ленту.

- Что ты клеишь? - спросил Гия.

- Чайковского. Хорал.

- А что, - удивился Гия, - разве Чайковский для церкви халтурил?

- Почему халтурил? Писал. Халтурят - это когда не верят в то, что делают.

- Я тоже больше не верю в то, что делаю, - сказал Гия. - Я хотел сделать людей счастливыми, а запутал еще больше. Значит, я халтурщик.

- Ты фокусник, - поправил Паша.

- При чем тут одно к другому?.. Какое это имеет отношение?

- Имеет. Ты берешь ненастоящую любовь, ненастоящий успех и ненастоящую молодость, а хочешь получить настоящее счастье. Берешь пустую корзину и хочешь достать живую курицу. Можно показывать фокусы на сцене, а в жизни показывать фокусы нельзя.

- А что надо делать в жизни?

- Жить.

- Все проходит... - Гия махнул рукой. - И настоящая молодость и настоящая любовь.

- Не проходит, а переходит. Из одной формы в другую. Закон сохранения энергии.

- Ты сам его придумал?

- Нет, не сам. Его Ломоносов придумал.

Паша знал это из программы средней школы. Он перемотал ленту и нажал кнопку. Медленно, без сопровождения запел хор.

Гия и Паша слушали хорал Чайковского. Гия сидел, а Паша стоял, застегивая рубашку. Ему надо было ехать в таксомоторный парк.

Гия вышел на балкон, с Пашиного балкона стал перебираться на свой.

Он стоял на железных перильцах, раскинув руки по кирпичной кладке, и походил на распятие. Стоял над городом, над домами, над людьми. Сверху было только небо, а на небе звезды разной величины.

Гия подвинул правую ногу вправо, привычно слушая серединой ступни железную перекладину. Потом подвинул левую ногу вправо, но ничего не услышал. Нога ступила в пустоту. Он оторвал руку от кирпичной кладки, сильно и резко взмахнул ею в воздухе, пытаясь удержать равновесие.

Высоко, пестро заплакал хор. Вздрогнули звезды и косо полетели по разным траекториям, как огни от бенгальской свечки.

Прошло еще полгода. Наступила осень.

Вахлаков куда-то исчез. Ходили разные слухи, им мало кто верил.

Семечкин тоже исчез. Говорили, что он вернулся в Госконцерт и уехал на Север, на метеорологическую станцию.

Никто не знал, куда девался Семечкин.

А за городом, на даче у начальницы отдела кадров Елены Ивановны, выросли в саду необыкновенные яблоки. Они были крупные: величиной в два кулака, ровные, розово-желтые с постепенным и точным растяжением цвета.

Люди несли со станции в наволочках сахарный песок для варенья, везли на тачках воду из колодца. То и другое тяжело было нести и везти по жаре.

Но когда люди видели яблоки, они останавливались и смотрели долго и молча, не испытывая зависти. Они смотрели и думали о том, что природа, должно быть, разумна, если она создала такое совершенство, которого так не хватало людям.

ГДЕ НИЧТО НЕ ПОЛОЖЕНО"

У меня есть приятель, которого зовут Дориан. Он постоянно занят тем, что ищет смысл жизни, и презирает меня за то, что я не делаю этого. А я действительно не ищу. Я его знаю.

В данную минуту я сижу за столом, гляжу на своего ученика и думаю о том, что надо будет пойти и взять у Дориана ключ от его однокомнатной квартиры.

Я заранее знаю, какой у нас будет с Дорианом разговор, и мысленно проговариваю текст про себя. Пока я готовлюсь к предстоящей беседе, мой ученик Миша Косицын играет сонатину Клементи.

- Четыре и, раз и, два и... - гнусаво считает Миша и колотит по желтым потрескавшимся клавишам. Локти у него висят, пальцы стоят неверно. Надо бы подойти, поправить руку, но мне лень подниматься.

Сижу и думаю о предстоящем свидании.

Мы познакомились вчера в метро. Я запомнил имя - Гелана, я никогда раньше такого имени не слышал. И запомнил шапку - таких я тоже раньше не видел. Если Гелана придет сегодня в другой шапке, я просто не узнаю ее.

Я очень люблю бывать в обществе женщин. С ними я чувствую себя талантливее и значительнее, чем это есть на самом деле. И женщины любят бывать в моем обществе, потому что у меня хороший характер. Я ни от кого ничего не требую, и со мной легко.

- Дальше, - говорю я Мише. - Что там у тебя дальше!

- Ригодон, - тоненьким голосом отвечает Миша.

- Выучил? - спрашиваю, хотя понимаю, что вопрос этот праздный и риторический.

- Я учил, - говорит Миша, и уши у него становятся красными.

- Выучил или нет? - снова спрашиваю я и гляжу на часы. До конца урока осталось десять минут. Я предпочел бы не дожидаться конца, но за дверью сидит Мишина бабушка и тоже, наверное, смотрит на часы.

- Пожалуйста, - говорю я.

- Три и раз... - кричит Миша. Я понимаю, что мелодии он не слышит совершенно, а процесс счета его занимает гораздо больше, чем процесс игры.

В евангелии от Матфея сказано: "Где ничто не положено - нечего взять". В моих учениках, за редким исключением, ничто не положено. Почти все они без слуха, почти все провалились в музыкальной школе и теперь учатся в клубе просто так, для себя. Вернее, не для себя, а для своих родителей.

- Ре-диез, - поправляю я и снова смотрю на часы.

Миша перестает играть, глядит сначала на правую руку, потом на левую. Он не понимает, где нужно взять ре-диез.

- Хватит, - не выдерживаю я. - В следующий раз то же самое.

Миша поднимается из-за пианино розовый и взмокший. Он стоит, смотрит в пол, мучаясь и мечтая выскочить скорее из класса. Я мечтаю об этом же самом, но почемуто задерживаю своего ученика. Я говорю ему о пользе учения вообще и музыкального образования, в частности. О гармоническом развитии личности. О том, что сейчас Миша этого не ценит, а когда вырастет большой и сумеет оценить, - окажется уже поздно. И вот тогда-то Миша не сможет укусить свой локоть, который тем не менее будет очень близок.

Закончив беседу, я взглядываю на часы и, убедившись, что Мишине время истекло, выхожу с ним в коридор. Я выхожу, чтобы направиться к Дориану, но меня останавливает Мишина бабушка.

- Ну как? - спрашивает бабушка и смотрит с мольбой и с благоговением. Она так на меня смотрит, потому что я учитель. Учу ее внука благородному делу.

- Мало занимается, - строго говорю я.

Старуха горестно кивает, в руках у нее Мишина папка и Мишине пальтишко с заплатой на локте.

- А что делать? Как заставить? Мы уж бьем...

Старуха смотрит мне прямо в рот и ждет разумного совета. Самое разумное, что я мог бы предложить, - поменять Мише учителя. Но предлагать такое не принято, поэтому я говорю бабке то, что ей хочется от меня услышать. Я говорю, что внук у нее умный и серьезный, что он образумится, возьмет себя в руки и выучит, наконец, ригодон и сонатину Клементи.

Бабка радостно кивает, она верит каждому моему слову.

Людям свойственно надеяться и верить в хорошее.

Чтобы попасть к Дориану, надо спуститься ниже этажом. Я спускаюсь ниже этажом, иду через актовый зал.

В актовом зале обычно репетирует оркестр Московского радио. Они снимают в этом клубе помещение.

Сегодня репетиция уже закончилась, музыканты почти разошлись. На сцене задержалась девушка-скрипачка. У нее светлые волосы, клетчатая юбка, и она похожа на немку. Девушка прижалась щекой к скрипке, отставив смычок, делает пиццикато. Я останавливаюсь, гляжу на нее и вспоминаю свое студенчество, то время, когда учился в Гнеси иском институте и собирался завоевать мир.

Дориан обходит своих учеников, раздает им ноты и медиаторы-Дориан руководит оркестром Народных инструментов, поэтому у него полные карманы пластмассовых медиаторов. Для себя он держит отдельный - черепаховый.

Дориан видит меня, выходит из класса и прикрывает за собой дверь. Глаза у него настороженные - он тоже знает предстоящий разговор и тоже, наверное, готовился к нему.

- Ты что сегодня делаешь? - спрашиваю.

Вместо ответа Дориан достает из-за пазухи афишу и разворачивает передо мной. С афиши на меня снисходительно смотрит мой сокурсник Толька Беляев. Под портретом большими красными буквами написана его фамилия, а пониже синими - Толькина программа: Бетховен, Спендиаров, Григ.

Ничто так не огорчает, как успех товарища. Я смотрю на красные буквы, на синие и говорю Дориану:

- Так что ты сегодня делаешь?

- Когда? - уточняет Дориан.

- Ну, с семи до десяти...

- Я иду в библиотеку сразу после работы.

- Очень хорошо, - говорю. - Я приду к тебе в гости, часов в семь.

- Как же ты придешь, если меня не будет? - наивно удивляется Дориан.

- А ты дашь мне ключ, - объясняю я.

Сейчас скажет: "Не дам".

- Не дам, - говорит Дориан.

- Почему? - ласково интересуюсь я.

Сейчас он скажет, что ему противно.

- Мне противно, - говорит Дориан.

Он нервничает, потому что знает: через десять минут, когда он окончит монолог, ключ будет у меня в кармане.

У Дориана очень дряблая воля, из него никогда бы не получился дрессировщик диких зверей. Дикие звери съели бы Дориана на первой же репетиции.

Через десять минут с ключом в кармане я возвращаюсь к своим дорогим ученикам.

Скрипачка уже ушла. Вместо нее на сцене с веником в руках стоит наша уборщица тетя Фрося. В одну из ее обязанностей входит не пускать в клуб хулиганов. Хулиганов тетя Фрося не пускает, да они и не стремятся. Все хулиганы района давно усвоили, что связываться с тетей Фросей неразумно. Затрачиваемая энергия намного превосходит отдачу.

Чтобы добиться в жизни успеха, надо уметь хотеть. Желать страстно. Вот тетя Фрося страстно охраняет клуб. Я страстно хотел завоевать мир и не завоевал. А Толька Беляев, кстати, никогда не хотел завоевывать мир. Он хотел только играть.

Гелана пришла в шапке. Стояла возле памятника Маяковскому, и по тому, как она стояла, чувствовалось, приготовилась ждать долго.

Я подошел, невидимый со спины, и, улыбаясь, представлял, как трону ее сейчас за плечо, как она обернется и обрадуется, и мы вместе пойдем по улице, и она начнет молоть чепуху.

Я уже протянул руку, но в последний момент почемуто вдруг смутился. Стоять с протянутой рукой было неловко, и я все же тронул ее за плечо.

Далее действие начало развиваться странным образом: она действительно обернулась, но не удивилась, как я предполагал, и не обрадовалась, а посмотрела так, будто пыталась вспомнить, кто я и почему здесь стою.

- Здравствуйте, - вежливо поздоровался я, давая понять, что мы хорошо знакомы.

Гелана прищурилась, у нее было такое лицо, будто она решала в уме арифметическую задачу, и, ничего не сказав, пошла через площадь.

Я не знал, идти мне за ней следом или в противоположную сторону. Она остановилась. Я воспринял это как приглашение и подошел.

- Дайте мне две копейки, - потребовала Гелана.

Я вытащил мелочь, отобрал для нее монету.

- Я сейчас, - предупредила она и пошла к автоматной будке.

Я глядел, как она ступает в высоких сапогах, глядел на необыкновенную эту лохматую шапку и чувствовал смутное беспокойство.

Через минуту Гелана вернулась и сказала:

- Сначала занято, потом никто не подходит. Длинные гудки.

Мы пошли по улице Горького, мимо зала Чайковского. Я вспомнил, что последний раз был в зале Чайковского два года назад.

- Куда мы идем? - неопределенно поинтересовался я.

- К моей подруге, - сказала Гелана. - Я должна занести ей конспект.

- А это надолго? - Мне очень не хотелось заносить подруге конспект.

Гелана ничего не ответила, потом посмотрела на меня и спросила:

- Что?

Очень тонкое общение.

Дверь открыла подруга. Я заметил, что личико у нее бледненькое, а уши торчат перпендикулярно плоскости головы.

Они переглянулись с Геланой, как заговорщики, и скрылись на кухне, а я остался стоять возле двери.

Постояв так минут десять, я решил уйти по-английски, не прощаясь. Но в этот момент, когда я решил уйти, про меня вспомнили.

- А почему вы здесь стоите? - удивилась Гелана, высунувшись из кухни.

Это был довольно сложный вопрос, и я не сразу нашелся, как на него ответить.

- Проходите, пожалуйста! - гостеприимно откликнулась подруга и поманила меня пальцем.

Я правильно прочитал этот жест и доверчиво пошел следом за подругой. Она привела меня в комнату, а сама ушла обратно на кухню.

Кроме меня, в комнате оказалась старуха в штапельном платке с маленькой девочкой на руках.

- А кто это пришел? - громко спросила старуха у девочки. - Это папа пришел?

Девочка поглядела на меня серьезно и подозрительно и вдруг заплакала.

Я смутился, хотел выскочить за дверь, но в это время старуха медленно закружилась и запела:

Съезжалися к загсу трамваи,

Там пышная свадьба была...

Девочка перестала плакать, и личико ее с висящей слезой на щеке было ясное.

- А как мы поймаем голубя за хвост? - спросила старуха. Девочка вытянула пальцы, потом собрала их в кулачок и снова вытянула.

- А как Наташенька делает "дай-дай"?

Наташенька вытянула пальцы, потом собрала их в кулачок и снова вытянула.

Старуха снисходительно на меня посмотрела, ища на моем лице следы восторга и зависти.

- А как Наташенька делает "папа, иди сюда"?

Наташенька, не балуя разнообразием программы, снова повторила тот же самый жест.

- Видал, что деется? - похвасталась старуха и, чтобы сделать мне приятное, сказала: - А Лека - девка самостоятельная. Сама шить может и вяжет на спицах. И учится на "пять", не то, что наша...

Я посмотрел на часы, было начало девятого. Старуха тоже посмотрела на часы и, вручив мне девочку, вышла из комнаты. Я думал, что она пошла за Геланой, но старуха возвратилась одна, держа в руках блюдечко с творогом.

- А сейчас нам дядя споет песенку про уточку... - пообещала она. Такой песни я не знал и запел побочную партию из симфонии Калинникова.

- Чу, завыл, как баптист, - обиделась старуха. - Спой, что быстрое...

- Но я не хочу петь! - запротестовал я.

В это время в комнату заглянула подруга и, сориентировавшись в обстановке, сказала:

- Они кормят, подожди еще немного...

Дверь закрылась, и голоса стали глуше. Я слышал, как подруга сказала: "Только, пожалуйста, не делай глупостей", а Гелана ответила: "Мало ли я делала глупостей, путь будет еще одна..."

Через час, оглохший и отупевший, я вышел на улицу. У меня было такое состояние, будто я проработал целый рабочий день - причем не сегодняшний, а тот далекий, когда еще работал добросовестно.

- Дайте мне две копейки, - потребовала Гелана.

Двух копеек у меня не было, и я зашел в продовольственный магазин. Кассирша менять деньги отказалась, резонно заметив, что мелочь ей нужна больше, чем мне.

Чтобы получить как-то две копейки и не испытывать при этом унижения, я купил румынский коньяк.

Гелана ушла звонить, а я остался ждать, когда она выйдет из будки.

Мне больше не хотелось к Дориану, а хотелось домой.

Хотелось поесть, а потом развалиться в кресле и, вытянув ноги, почитать "Известия".

Гелана вдруг выглянула из телефонной будки и, не сказав ни слова, потащила меня внутрь.

- Позовите Сашу мужским голосом, - приказала она и сунула телефонную трубку к моему уху. Глаза у нее были какие-то стремительные, будто она разбегалась для прыжка в воду.

- Позовите Сашу, - послушно повторил я максимально мужским голосом.

- А кто спрашивает? - поинтересовался женский голос.

- Кто спрашивает? - Я зажал мембрану ладошкой.

- Алексей, скажите, Алексей...

- Алексей, - повторил я.

- Сейчас... - подумав, сказал женский голос.

- Сейчас, - передал я Гелане и протянул ей трубку.

Она посмотрела на меня с ужасом и осторожно взяла трубку, почему-то двумя руками.

Я вышел на улицу. Шел снег, редкий и крупный. Мне показалось, что уже я стоял однажды на этом месте, видел такие вот деревья и фонари.

Гелана вышла из будки, остановилась возле меня, натянула зубами варежку.

- Ну, куда теперь? - уточнил я.

- Поедем к вам.

- Ко мне? - Я очень удивился, и это, наверное, выглядело невежливо.

- Ну да... - не обидевшись, объяснила Гелана. - Куда вы меня весь вечер тянете, вот туда и поедем.

Она посмотрела на меня стремительными своими глазами. А я, глядя в эти глаза, подумал, что из нее получился бы превосходный дрессировщик диких зверей. О всяком случае, меня она могла заставить делать все, что угодно.

Я никак не мог открыть квартиру. Я вставлял ключ бородкой вверх, а надо было как раз наоборот, бородкой вниз.

Наконец я все же открыл дверь. Гелана прошла первая и тут же начала торопливо раздеваться. Зачем-то сняла свои сапоги и в одних чулках прошла в комнату. Я подумал, что, может, родители у нее сибиряки или японцы. Обычно в Сибири и в Японии у порога снимают обувь.

- Ну? - сказала она и поглядела на меня глазами, ясными от отвращения.

Я не понимал, что значило это "ну". Я вообще ничего не понимал, меня просто парализовало ее отвращение. Я стеснялся повернуться спиной - понимал, что у меня плоский затылок. В детстве мама не перекладывала меня с боку на бок, я лежал все время на спине, и затылок от этого остался плоским.

Я боялся повернуться в профиль, потому что у меня ничтожный нос. Боялся стать фас, хотя ничего явно компрометирующего в моем фасе нет.

Боялся стоять на месте, чтобы не выглядеть балбесом. Боялся двигаться, потому что у меня отвратительная походка: ноги где-то впереди туловища, и когда я иду - впечатление, что сейчас упаду на спину.

Проклиная все на свете, я подошел к столу, сел и выпил несколько глотков прямо из бутылки. Стал ждать, когда начнет пошумливать в голове, надеясь, что, может, это освободит меня от ущербности.

- Ну? - повторила Гелана.

Она подошла ко мне и остановилась очень близко. Боковым зрением я видел ее юбку в складочку и вязаный свитер с короткими рукавами. Подумал почему-то, что она сама сшила это и связала на спицах.

Она шагнула еще ближе, и не успел я опомниться, обняла меня за шею.

Я обжегся об ее руки, испуганно скинул их. Вскочил со стула, обо что-то споткнувшись.

- Ты что? - закричал я. Мне плевать вдруг стало на свой затылок и на свой профиль. - Как ты себя ведешь? Черт знает что...

Гелана вся сжалась, виновато отошла к дивану, постояла возле него. Осторожно, будто выверяя каждое движение, села. Потом легла лицом вниз и застыла.

Я не знал, что мне делать: сказать что-нибудь или лучше помолчать. Подойти к ней или лучше держаться подальше...

Мне хотелось сказать ей "Лека", как назвала ее Наташина бабушка. И я почему-то помнил, что она самостоятельная и учится на "пять".

- Брось, - сказал я. - Не переживай. Дурак он, Саша твой. Что он понимает?

Я был совершенно убежден сейчас, что Саша этот круглый дурак и ничего, абсолютно ничего не понимает. Иначе бы он не заставил ее плакать здесь.

- Что вы знаете? - вскрикнула Гелана, оторвала от дивана голову. Глаза у нее были бешеные, даже какие-то веселые от бешенства. - Что вы вообще можете знать? Вы все ничтожества рядом с ним! Я умру...

Она снова ткнулась лицом в диван и заплакала. Сначала тихо, потом громче и, чтобы я не слышал, сильнее прижалась лицом к жесткому дивану.

А я слышал, и мне казалось, что у нее от духоты и отчаяния хрустнут ребра. И мне самому было душно.

Я отошел к окну, стал смотреть в сумерки. Напротив стоял дом. В прошлый раз, когда я сюда приходил, он еще не был заселен, а сейчас там светилось несколько окон. Я смотрел на окна и думал о том, что по мне никто так не заплачет и не скажет: "Я умру".

Мне нравилось бывать в обществе женщин. С ними я чувствовал себя талантливее и значительнее. Я всегда любил не их, а себя в них. Знакомясь, я обычно сразу предупреждал, что не собираюсь жениться. Я сразу так говорил, чтобы больше потом к этой теме не возвращаться. И получалось, что женщины действительно на меня не рассчитывали, а относились несерьезно, как к эпизоду.

И мои ученики никогда не станут профессионалами. Они вырастут, и каждый будет заниматься своим делом. Может быть, иногда вспомнят, что ходили когда-то на музыку. А может, и не вспомнят. Забудут, как неинтересный эпизод.

За окнами двигались тени. Я смотрел на них и думал о том, что моя жизнь - сплошной эпизод, а сам я - эпизодический персонаж.

А я мог бы играть главную роль в жизни того же Миши Косицына, если бы иначе относился к нему. Вернее, к себе. И женщина сумела бы по мне заплакать. А почему нет? У меня хороший характер, я ни от кого ничего не требую, и со мной легко.

Я ничего не требую, потому что сам ни в кого и ни во что себя не вкладываю. А "где ничто не положено - нечего взять".

- Пойдем, - сказал я Гелане. - Я тебя домой отвезу.

Мы шли по улице. Она плакала так, чтобы этого никто не заметил.

- На! - Я протянул ей носовой платок. - И не реви. Люди подумают, что это я виноват.

Гелана взяла платок и сказала:

- Я выстираю и верну. - Гулко высморкалась, добавила: - Только не вздумайте меня жалеть...

- А я и не жалею, - сказал я.

Дориан стоял под вывеской "Галантерея. Трикотаж", как мы условились, и ждал меня. Вернее, не меня, а свои ключи.

Мне не хотелось возвращать ключи при Гелане и не хотелось, чтобы он видел ее заплаканной.

- Подожди здесь. - Я оставил ее возле газетного киоска. - Только стой на месте и не двигайся. Я сейчас.

Дориан скакал с одной ноги на другую - то ли развлекался, как умел, а может, грелся подобным образом. Увидев меня, перестал скакать, встал на обе ноги.

- Порядок? - участливо спросил Дориан.

- Порядок, - сказал я и отдал ему ключи.

БУДЕТ ДРУГОЕ ЛЕТО

Вечером мне позвонила из Ленинграда Майка и спросила:

- Ты на свадьбу ко мне приедешь?

- У меня разлад мечты с действительностью, - сказала я.

- Что?!

- Я хотела бы подарить тебе шубу, а могу только зубную щетку.

- Привези щетку, у моей как раз отломилась ручка.

Я представила себе, как приеду в Ленинград, как мне удивятся и обрадуются.

- Если тебя не будет... - у Майки ослаб голос.

- Не реви, - посоветовала я. - У тебя только три минуты.

- А приедешь?

- Приеду.

Утром я провожаю своего брата Борьку на работу.

Сижу, подпершись ладошкой, гляжу, как он ест и пьет.

Глаза у Борьки синие, как у мамы, выразительные. Они могут выражать все, что угодно, но Борька этим преимуществом не пользуется и ничего своими глазами не выражает. Ест сырок, помахивая вилкой.

Мой брат - раб своего организма. Когда он хочет есть или спать, ему не до духовных ценностей.

- Вкусно? - спрашиваю я.

- Резина, - говорит Борька и принимается за другой сырок.

Уходя, он пересчитывает мелочь.

- Тебе оставить?

- У меня есть.

- Я оставлю двадцать копеек, - великодушно решает Борька и уходит, щелкнув замком.

Итак, у меня двадцать копеек. На них я должна пообедать, съездить в редакцию, купить Майке подарок и взять билет на Ленинград.

Раньше, когда была жива мама, она беспокоилась о Борьке, потому что он рос слабый и болезненный. Сейчас о нем беспокоюсь я, и Борька не представляет, что можно беспокоиться еще о ком-нибудь, кроме него.

Я сижу и думаю, где достать денег: во-первых, у кого они есть; во-вторых, кто их даст. Можно взять у Татьяны, соседки справа. У нее есть, и она даст, но на это уйдет два часа.

Татьяна - борец за правду. Она все время решает со мной общечеловеческие вопросы, при этом крепко держит за рукав, чтобы я не убежала.

Поначалу ее интересовало - отчего врачи, несмотря на ответственную работу, получают маленькую зарплату.

Сейчас, когда зарплату врачам повысили, мою соседку заинтересовал вопрос о человеческой неблагодарности: почему люди часто не помнят хорошего и на добро отвечают злом.

Я каждый раз не знаю, почему это происходит, и каждый раз коченею от тоски.

Я иду за деньгами к Игорю - соседу напротив. Игорь закончил станкостроительный институт и работает в журнале "Крокодил", помещает в нем карикатуры и изошутки.

Когда была кампания против взяточничества, Игорь рисовал краснорожего взяточника. Когда стоял вопрос, чтобы не скармливали хлеб свиньям, он рисовал краснорожего мужика, который сыплет свиньям крендели и булки.

- Привет! - весело говорю я.

Игорь поднимает встревоженные глаза.

- Сколько тебе?

- Тридцать рублей.

- И все?

- Все.

Игорь радостно подхватывается, приносит мне деньги.

Видно, боялся, что попрошу тысячу.

- Ты думал, я больше попрошу?

- Кто тебя знает. - Игорь снова усаживается за стол.

- С твоим-то размахом.

Все думают обо мне, будто я живу с размахом.

У меня в руках две бумажки, двадцать пять рублей и пять. Теперь я реально чувствую, что уеду сегодня в Ленинград.

- Ну как? - спрашиваю...

Игорь пожимает плечами и бровями.

Ему понятно, о чем я спрашиваю, а мне понятно, что он отвечает: уже два года он собирается жениться и все прикидывает, что он от этого потеряет, а что приобретет.

- Брось, - говорю я, - не рассчитывай. Все равно всего не учтешь.

Возвращаюсь в свою комнату. С порога слышу телефонный звонок. Бегу, опрокидывая стулья. Сдергиваю трубку.

- Да!

- С вами говорит Дин Рид.

- Что тебе надо? - Я вдруг чувствую усталость, сажусь на стул.

- Выходи за меня замуж!

Я уже поняла, что звонит не Дин Рид, а Сашка Климов, и поняла, что американский певец сейчас в Москве на гастролях.

Сашка держит меня в курсе всех событий: когда было перешито сердце, Сашка тут же позвонил, представился Кристианом Барнардом и спросил - не хочу ли я за него замуж?

Сашка влюблен в меня. Об этом известно всему курсу. И мне известно. Прежде мне это нравилось, сейчас раздражает.

- Сашка, - говорю, - зайди в деканат, скажи, что меня неделю не будет.

- А где ты будешь неделю?

- Я уезжаю в Ленинград на свадьбу.

- Неуважительная причина, - замечает Сашка. Он ведет на курсе профсоюзную работу, знает законы.

- Тогда скажи - на похороны.

- На чьи?

Я перетряхиваю в голове всех родственников. К родственникам я не привязана, но смерти им не желаю.

- Почему свадьба - не причина? - торгуюсь я.

- Ведь свадьба не твоя.

- Похороны тоже не мои.

Странное депо, чем бы ни начинался наш с Сашкой разговор, кончается обязательно тем, что мы ссоримся.

- При чем тут я? - раздражается Сашка. - Не я ведь придумываю порядки...

Я бросаю трубку. Сашка действительно ни при чем, и порядки ни при чем. Просто я жду, что позвонит другой человек, а он не звонит.

Я иду в парикмахерскую. Хочу сделать прическу, чтобы нравиться.

В парикмахерской очередь. Все хотят нравиться. Все ждут мастера Зою. Мне безразлично, у кого причесываться, я потом все равно переделаю по-своему.

Я сижу в кресле перед высоким зеркалом, вижу в нем себя и парикмахершу. Парикмахерша тоже смотрит в зеркало, видит в нем только себя. По выражению ее лица ясно - она очень довольна тем, что видит. Бигуди кладет редко и неровно, но я стесняюсь сказать об этом. Я понимаю, что посажена в кресло из милости и вообще, по сравнению с парикмахершей, ничего не стою.

- Сушиться сорок минут, - предупреждает парикмахерша. Я понимаю, что на эти сорок минут у нее планы и чтобы я не вздумала соваться со своими.

Под феном душно, но я не обращаю внимания. Я сочиняю стихи. Это мое основное занятие в жизни. В перерыве между стихами я учусь в институте. Как говорит Борька - учусь на врача. Я вообще люблю участвовать в жизни других людей: сватать, советовать, лечить. Лечить мне пока не приходилось, а сватать и советовать - довольно часто. Пока от этого у меня одни неприятности.

Помогать людям - своеобразный эгоизм. Я не знаю кому это больше нужно - людям или мне. Наверное, обеим сторонам.

Сочинять стихи, навязывать свое "я" - тоже своеобразный эгоизм. Но здесь это нужно только мне. Людям это безразлично. Они даже не знают об этом.

Качества своих стихов я пока не уяснила. В редакциях говорят "хорошие", но печатать не берут. Наверное, боятся, что не сумеют поддерживать журнал на уровне моих стихов.

Через сорок минут я возвращаюсь в кресло.

- Вам с начесом? - строго спрашивает парикмахерша.

- Так и так... - осмелев, я делаю вокруг головы несколько жестов.

- Я так не знаю, - одергивает меня парикмахерша.

- Делайте, как знаете.

Парикмахерша делает, как знает. Я бормочу благодарные слова и, оставив чаевые, иду в гардероб Там достаю расческу и начинаю раздирать дремучий начес.

Очередь смотрит с интересом. Предусмотрительная очередь ждет Зою, у которой обеденный перерыв.

Зоя беседует с кассиршей, при этом ест калорийную булочку, запивая молоком из бутылки. На ее месте я поставила бы на столик бутылку, положила булочку и со всех ног бросилась на "Мосфильм" сниматься в главной роли.

Никогда не видела таких редкостно красивых девушек. Зоя поставила на столик бутылку, положила булочку и подошла ко мне. Вытащив из кармана металлическую расческу, стала укладывать мои волосы сзади и сбоку Я смотрела в зеркало на нее, она - на мои волосы Они лежали небрежно и точно как на портретах из польского журнала "Экран"

- Спасибо, - сказала я.

- Пожалуйста, - ответила Зоя и спрятала расческу. Иду по коридору редакции, читаю таблички на дверях: "Главный редактор" Это не то, вернее, то, но он меня не звал. "Литературный консультант Трофимов С А." Этот меня звал.

Я открываю дверь, но Трофимова не вижу, а вижу двух мальчишек, которые сидят на диване и беседуют Один из них бородат, другой в женской кофте крупной вязки. Молодые дарования.

- Проходите, - приглашают дарования, - садитесь. Трофимов сейчас придет.

Я прохожу и сажусь, но не на диван, а на стул. Отвернувшись, гляжу в окно, вижу в стекле контуры своей головы и плеч.

Вошел Трофимов, стал беседовать с мальчишками, а я вытащила из портфеля "Правду", стала читать заголовки. Я читала заголовки, чтобы куда-нибудь деть глаза.

Мальчишки ушли. Трофимов стал смотреть на меня, потом сказал с каким-то даже ужасом:

- Как вы талантливы...

Это было подозрительно хорошее начало. Я опустила глаза, ждала, когда он скажет: "Хорошо, но мы не напечатаем"

- Очень интересно, - сказал Трофимов, - но мы не можем напечатать...

Больше ждать было нечего.

- Почему? - Я посмотрела ему в лицо. Увидела длинное расстояние от носа до верхней губы. Удобно бриться.

- Маленькие проблемы.

- Маленькие - это тоже большие.

Трофимов развел руками.

- Непонятно, где живет ваш герой.

- Мой герой влюблен, - сказала я, - а влюбленные везде примерно одинаковые.

Трофимов щелкнул языком, как Мастрояни в фильме "Развод по-итальянски", и стал смотреть в окно.

В литературных консультациях почему-то никогда не работают настоящие поэты. Наверное, потому, что им некогда.

Из редакции я еду на Ленинградский вокзал. Сейчас куплю билет и ночью уеду в Ленинград.

У каждого живущего на земле есть такое место, где ему всего уютнее. Мое место - Ленинград.

Здесь я родилась. На Васильевском острове мой дом, из которого я каждое утро, опаздывая, выбегала в школу Мама высовывалась в форточку и кричала вслед: "Не беги!" - боялась, что я вспотею и простужусь. А когда я возвращалась обратно, мама звала: "Иди скорее!" - боялась, простынет обед. Мама всегда чего-то боялась.

В Ленинграде живет моя подружка Майка. Дружба у нас чисто женская. Самым большим праздником в Майкиной жизни были те дни, когда я получала двойку А так как Майка училась хуже, то у меня таких праздников было больше.

В Ленинграде я пережила свою первую любовь. Мне было 12 лет, а ему 13. Его звали во дворе "Пони" за маленькое туловище и большую голову.

Может быть, существуют более яркая первая любовь и более искренняя первая дружба, но других первых у меня не было. Все, что было потом, второе.

Я люблю "Медного всадника" и решетку Летнего - куда приводят туристов. Люблю обшарпанную Выборгскую сторону. Мне нравится просто бродить по улицам, я узнаю их и не узнаю. От этого мне грустно и хочется жить лучше, ярче, чем я живу сейчас.

Я иду к вокзалу и улыбаюсь. Представляю, как вбегу в темный, пахнущий кошками Майкин подъезд. Как мне откроют дверь, шумно удивятся и шумно обрадуются. Как будут кормить меня, поить и смотреть с восхищением.

А я в этих взглядах почувствую себя легко и блаженно, будто в теплой ванне. Захмелевшая, буду рассказывать о себе в Москве: как живу на Борькину зарплату, как меня не печатают, как схожу с ума по женатому человеку. А все будут слушать, смеяться и завидовать. Им тоже вдруг захочется есть плавленые сырки, захочется бесперспективной любви.

Я подхожу к вокзалу и улыбаюсь.

Неожиданно, как из карточной колоды, передо мной возникает цыганка темнолицая, с плохими зубами. Не Кармен.

- Зачем спешишь, красавица? У тебя не будет дальняя дорога...

- Почему? - я с удивлением смотрю в ее круглые глаза с черными точечками у зрачков.

Цыганка быстро отводит меня к вокзальной стене, начинает торопливо говорить насчет того, что я простая и нехитрая - от этого у меня все неприятности. Я слушаю, морщась от напряжения, не могу разобрать половины слов. Говорит она без пауз и без интонаций, с каким-то неясным акцентом, и такое впечатление, что сама не понимает, о чем говорит.

- Что, что? - переспрашиваю я.

- У тебя деньги есть? - раздельно интересуется цыганка, хотя перед этим говорила явно другой текст. Я достаю из кармана мелочь.

- Не жалко?

Я на минуту задумываюсь, потом трясу головой. Не жалко.

Какие могут быть разговоры, если за несколько медяков получу профессиональную информацию что у меня было, что будет, чем сердце успокоится.

Цыганка начинает что-то бормотать Я жду Вижу еще нескольких представительниц вольнолюбивого племени, худых от подвижного образа жизни Бродят в платках и длинных юбках, ищут другую такую дуру, как я.

Воспользовавшись моей задумчивостью, цыганка дергает меня за челку, выдирает оттуда несколько волосков, начинает дуть на них. Потом спрашивает:

- Кого тебе показать, врага или короля?

Я думаю: враги у меня несерьезные, а короля хорошо бы знать в лицо, чтобы не пропустить при встрече. Не принять за кого-нибудь попроще.

- Короля!

Цыганка делает внезапный мистический жест, и я вижу в ее сухой руке маленькое зеркальце, какое продают обычно в "Галантерее" за 30 копеек. Это зеркальце на уровне моего лица, я заглядываю туда и вижу свой нос, рот и угол щеки.

Короля я там не увидела. Собралась было удивиться вслух, но у цыганки была своя программа.

- У тебя бумажные деньги есть?

У меня лежала в сумке сиреневая 25-рублевая бумажка, но мне почему-то не хотелось извещать об этом свою собеседницу.

Цыганка заметила следы борьбы на моем лице. Поняла меня верно.

- Ты мне не веришь?

- У меня нет денег, - нерешительно сказала я.

- Ты что, не веришь? - цыганка широко раскрыла очи черные, очи жгучие.

Мне стало неудобно, я достала деньги и, чувствуя, как во мне все сопротивляется этому жесту, протянула их цыганке. Она взяла хрустнувшую бумажку, я все еще не выпускала ее из рук. Мы некоторое время стояли так она тянула к себе, я к себе. Что чувствовала при этом цыганка - я не знаю. Во мне шла борьба темного со светлым, подозрительности с верой в человечество. Светлое начало победило. Я разжала пальцы, и деньги исчезли в темном кулачке. Цыганка зачем-то стала мять новенькую бумажку. Мяла-мяла, она становилась все скомканнее и меньше. Я больше не глядела по сторонам и ни о чем постороннем не думала. Я не сводила глаз с этого кулачка.

Цыганка тем временем перестала двигать пальцами, разжала кулак и показала мне пустую ладонь. Она показала мне фокус.

Боясь поверить, я спросила:

- А где деньги?

- Улетели.

- Куда?

- Туда, - цыганка показала куда-то вверх.

Я посмотрела в этом направлении, но денег не увидела, а увидела большие, светящиеся неоном буквы "Ленинградский вокзал".

- Послушайте, - тихо сказала я, - отдайте мне их обратно. Пожалуйста. Я вас очень прошу.

При слове "очень" мои глаза наполнились непролившимися слезами, руки я стиснула перед грудью, и в этот момент походила со стороны на камерную певицу.

Цыганка вдруг сказала мне грубое слово. Это было неожиданно, но не удивило меня. Меня удивило то, как переменились ее глаза. Я никогда не представляла себе, что на человеческом лице могут быть такие глаза.

К моей цыганке стали подходить остальные, хотя с меня было вполне достаточно одной. Я повернулась и пошла от вокзальной стены. Иногда останавливалась, мотала головой, как лошадь. И все люди, идущие навстречу, казались цыганами.

Раньше, прошлый год, когда мне везло или не везло, я шла к нему домой, на Смоленскую. И сейчас я иду к нему, но не на Смоленскую, как раньше, а на Таганку. Там его мастерская.

Я звоню в дверь и пугаюсь, что его нет. Но он есть. Он отпирает и смотрит на меня.

- Поздоровайся со мной, - говорю.

Он молчит. Лицо такое, будто слушает музыку - "Лунную сонату".

Прохожу мимо него в прихожую, оттуда в комнату.

На полу разложены рисунки - один к другому. То ли он сушит их подобным образом, а может, ему удобнее с высоты двухметрового своего роста глядеть на дело рук своих.

Останавливаюсь перед рисунками, ничего не вижу, кроме черно-белых пятен.

- Я пришла взять очки, - говорю, глядя в пол.

Месяц назад я забыла у него очки от солнца. Сейчас осень, очки не нужны. Он это понимает. Я знаю, что он это понимает.

Мы молчим. Он смотрит на меня. Я - в пол.

Вдруг из черно-белых пятен различаю среди заснеженных деревьев спину мальчика. Мальчик идет в школу: в одной руке несет портфель, в другой мешочек для галош. По тому, как отведен портфель, как натянута веревочка, по линии плеч вижу, что мальчику не хочется идти в школу.

- Нравится?

- Непонятно, - говорю, - в какой стране живет твой мальчик.

- Мальчики во всех странах одинаково не хотят ходить в школу.

Не надо мне было на него смотреть.

- Принеси очки.

Он отделяется от стены, подходит ко мне. Обнимает.

Моя щека помнит его щеку. Рука - его плечо. Будто когда-то уже было так же, тысячу лет назад. При первом моем рождении. Была эта же комната. Стояла такая же напряженная густая тишина. Он целует меня. И это я тоже помню. Отвожу лицо.

- Не надо.

- Почему?

- Не надо.

Это я из самолюбия. Кому оно нужно сейчас, мое самолюбие...

- Ты извини, что я не звонил.

Зачем извиняться? Не звонил и не звонил.

Я вижу его ухо и край щеки, тлеющий румянцем. В линии затылка и спины есть что-то невзрослое. Молчит, мотает на указательный палец короткую нитку. Потом перестает мотать, смотрит через глаза прямо мне в душу.

- Неужели ты не понимаешь?

Я все понимаю. На Смоленской, в двадцати минутах езды на метро, живет маленький, незнакомый мальчик. Его сын.

- Я все понимаю. Ты хочешь, чтобы были и волки сыты и овцы целы.

Он встает, отходит к окну. Кажется, я добилась своего - ему неприятно. Но мне не легче. Мне от этого еще хуже.

На окно налипли сумерки. В комнате темно. От зажженного за окном фонаря на полу косая зыбкая тень рамы. И мне кажется - это наш дом. Встретились вечером, каждый после своих дел, и не надо расставаться. Ни сегодня, ни завтра. Никогда.

Я осознаю вдруг, что если сейчас зажечь свет - исчезнет тень на полу. Обозначатся голые стены. Дом не мой. Он не мой. Ощущение сиюминутности.

Я не хочу зажигать свет. Хочу, чтобы все осталось так, как сейчас. Говорю:

- Зажги свет.

- Не надо, - просит он. - Так лучше.

- Поздно. Отвези меня домой.

Хоть бы не послушал.

Наша машина идет среди других машин и внешне ничем от них не отличается.

Он курит молча. Лицо отчужденное - такое впечатление, будто мы поссорились.

Я смотрю на его профиль, на рукав пальто. Мне кажется, что едем мы в последний раз и видимся в последний раз. Я мысленно ласкаю его, говорю самые нежные и нужные слова, каких я ему никогда не говорила раньше, а теперь и подавно не скажу.

Он переключает скорость. Я боюсь скоростей, но сейчас мне хочется, чтобы он ехал еще быстрее, хочется врезаться во что-нибудь, чтобы больше не думать. Спрашиваю:

- Ты на похороны мои придешь?

- Если будет время, - говорит он и выкидывает папиросу через опущенное стекло.

Машина останавливается против моего дома. Мне хотелось бы ехать долго, но мы уже приехали.

- Ты так ничего и не поняла, - говорит он.

- До свидания. - Я дергаю ручку и выхожу из машины.

Есть такое вьражение - "через силу". Это, наверное, когда сила тянет в одну сторону, а ты идешь в другую.

Я вхожу в комнату. Не раздеваясь, в плаще и косынке сажусь на тахту.

Борька опускает газету, глядит на меня.

- Ты чего?

- Ничего.

Как неэкономно устроена жизнь. Даже старые, изношенные платья не выбрасывают, а рвут на тряпки и используют в хозяйстве. А такая редкость, как любовь, если она не нужна тому, на кого направлена, то она вообще никому не нужна. Никому не нужна моя любовь, талант и преданность.

- Перестань курить. Мне душно.

- А куда я пойду курить? - Борька несколько раз сильно затягивается, потом винтообразным движением тушит папиросу в пепельнице. Вокруг него зыбким голубым туманом плывет дым.

- Открой окно, - прошу я.

- Мне будет холодно спине.

- Эгоист! - Я чувствую, как от слез тяжело и неудобно глазам. - Ну почему вы все такие эгоисты?

- Это ты меня на "вы" называешь? - уточняет Борька.

В этот момент на кухне раздается грохот, будто выстрелили из ружья. Исходя из прошлого опыта, догадываюсь, что это с плиты свалилась сковорода. Она свалилась на бутылки из-под кефира, которые стоят возле плиты.

- Знаешь что, ты или бутылки убирай, или сковороду клади в другое место. Обратно у тебя все летит.

Борька любит слово "обратно": у меня "обратно порвались носки" или "ты обратно все делаешь наоборот".

Ночью я еду в Ленинград. Деньги мне дала Татьяна, причем довольно быстро, не выясняя смысла жизни.

- Спасибо, - сказала я.

- Пожалуйста, - ответила Татьяна.

Так и бывает в жизни, когда человек выручает человека. "Спасибо", говорит один. "Пожалуйста", - отвечает другой.

Я еду в свой город на чужую свадьбу, везу в подарок дымчатые очки, каких не достанешь. Сейчас, правда, осень, очки не нужны. Но ведь будет другое лето.

РУБЛЬ ШЕСТЬДЕСЯТ - НЕ ДЕНЬГИ

Возле метро "Новые Черемушки" в ларьке продавались шапки-невидимки. Шапки были бежевые с помпончиком на макушке, походили на лыжные. Их никто не брал.

Я стою в шапке-невидимке, стиснутый со всех сторон, и чувствую плечи своих современников.

Возле меня в минусовом расстоянии стоит деревенская женщина в шали и плюшевой жакетке. На шее у нее, как олимпийский венок, висит гирлянда сушек.

- Мать, - обиженно говорит кто-то за моей спиной, - встала, как памятник. Подвинься немножко!

Я включен, и там, где я стою, пустое место. Бабка двигается в эту пустоту, но она заполнена мной.

- Куда я подвинусь-то? - огрызается бабка. Она так оглушена городом, цивилизацией и своими узлами, что ничему уже не удивляется.

- У, деревня... - сердится человек за спиной.

Можно бы повернуться и двумя пальцами взять горожанина за нос, за самый кончик, чтобы умел расставлять в жизни акценты. Но, с другой стороны, стоит ли хватать за нос человека, который не умеет расставлять акценты и, видимо, сам страдает от этого? Ему от этого еще Хуже.

Я прохожу мимо вахтера без пропуска и направляюсь в свой корпус.

Институт у нас большой - целый город. Руководит институтом Копылов, лауреат трех Государственных и двух Ленинских премий.

Копылов - гений. Ему ничего не стоит выдумать новый самолет и открыть новый закон. При этом он не кричит "эврика", как Архимед, а просто откидывается на спинку рабочего кресла и делает пружинящие разводы руками в стороны.

Я завидую Копылову, как Сальери Моцарту.

Завидую потому, что он - гений, а я просто способный человек. Я, может быть, могу выдумать самолет, но на это уйдет много времени. Потому что я буду отвлекаться. А Копылов ни на что не отвлекается. Все остальное ему неинтересно. Но это не значит, что он растерянный и близорукий, как описывают ученых в литературе, роняет на ходу стулья и ходит в разных ботинках. Копылов точен. Никогда и никуда не опаздывает. У него потрясающие запонки с рубинами и модная стрижка.

Иногда я встречаю его и здороваюсь, а он отвечает и идет дальше. Я остановился возле ларька, повертел в руках шапку и спросил у продавщицы:

- А почему никто не покупает?

- Вигоневая, - равнодушно объяснила продавщица.

Я пощупал шапку: она действительно была не шерстяная и, видимо, холодная.

- Ну, будете брать? - высокомерно спросила продавщица. Она была молодая, с высокой прической и держала ее на голове гордо, как олени держат рога.

- А сколько стоит? - виновато спросил я.

- Рубль шестьдесят, - сказала продавщица. - Деньги, что ли? Больше пропьете, и толку чуть. А тут все-таки шапка...

Рубль шестьдесят - не деньги. А все-таки шапка...

- Заверните, - попросил я.

- Вам какую?

- Все равно. Можно эту...

Продавщица взяла шапку, на которую я указал, надела ее себе на голову и - пропала.

Я растерялся. Вообще меня удивить очень трудно, почти невозможно. Я тонко чувствую корни жизни, все могу понять и объяснить. Но здесь я ничего не мог понять.

Продавщица тем временем сняла с головы шапку и снова возникла.

- Включает? - равнодушно спросила она. Ей было все равно, каким товаром торговать.

- Не понимаю, - сознался я. Удивление и растерянность еще не осели во мне.

- Я пропадала или не пропадала? - уточнила продавщица.

- Пропадала.

- Значит, включает, - успокоилась продавщица. - А то, знаете, щас холодно, шапки портятся, которые вовсе не включают, а которые наполовину... Вам завернуть?

- Не обязательно.

Я взял шапку, отошел от ларька. Надел поплотнее на голову и отправился на работу.

Главное в жизни - правильно расставлять акценты. Уметь видеть - что важно, а что неважно.

Если, например, в метро тебе давят в спину и ходят по ногам - надо понимать, что это явление временное. Сказано: "Каждый подчиненный работает лучше, если он видит, что начальник его замечает".

У меня есть хрустальная мечта жизни: я мечтаю, чтобы в один прекрасный солнечный день любого времени года Копылов заметил бы меня, подошел и протянул руку.

- Здравствуйте, Слава! - сказал бы гений Копылов.

- Здравствуйте, Игорь Ростиславович! - вежливо ответил бы я.

- Ну как дела?

- Спасибо, потихоньку...

- А как жизнь вообще?

- Как когда...

- А я, знаете, замотался: то в Африку, то в Америку - некогда сосредоточиться.

Мы бы понимающе помолчали, и я бы сказал:

- Запонки у вас в большом порядке...

- Ага... - обрадуется Копылов. - Жена купила!

Мы улыбнемся друг другу и пойдем каждый своей дорогой. Он - к себе, я - к себе. Но, придя к себе, я бы сел за стол и тут же изобрел круглое крыло и поместил бы его сверху самолета, как верхний плавник у рыбы. Копылов взял бы в руки мой чертеж, поглядел вдаль и прищурился. Гена бы с восхищением выругался, а Саша тут же сел бы и написал заявление об уходе.

Сегодня 14 февраля. Прекрасный солнечный день.

Я поплотнее натягиваю на уши свою шапку и сворачиваю от своего корпуса к главному.

Я иду к Копылову мимо постов, мимо секретарей и стараюсь при этом не чихать и ступать осторожнее.

Копылов работал. Он сидел за столом лицом ко мне и что-то писал на листке. Может быть, выводил теорию относительности, забыв, что ее уже однажды открыл Эйнштейн.

Я осторожно прикрыл за собой дверь, прошел к столу и сел в кресло против Копылова.

Я приблизительно представлял, как все будет выглядеть: сейчас я сниму шапку и возникну. Копылов долго будет смотреть на меня, а потом тихо спросит:

- Когда вы вошли?

- Только что.

- А кто вас пропустил?

- Никто. Я сам пришел в шапке-невидимке.

Я улыбнусь и протяну ему шапку. Копылов рассмотрит со всех сторон, скажет: "Полупроводники" - и вернет обратно. И посмотрит на меня. Не вообще, а на меня.

Но все выглядело совершенно иначе, чем я представлял.

Я снял шапку и возник. Копылов поднял на меня глаза, но не удивился и не испугался, как я предполагал. Он посмотрел куда-то мне в переносицу, потом прищурился и стал что-то быстро писать на листке. Видимо, ему в голову пришла подходящая мысль.

Я растерялся, но ничего не сказал. Я смотрел на его лоб, на челюсть, немножко выдвинутую вперед. Копылов работал и был в этот момент похож на виолончелиста Ростроповича, когда тот играет "Элегию" Массне.

Я надел шапку и исчез. Копылов не заметил.

Тогда я дождался, когда он поднимет голову, - быстро стащил шапку и возник прямо перед его лицом.

Копылов стал смотреть на меня, и это продолжалось долго - минуту или две. Я попробовал даже слабо улыбнуться, но лицо Копылова оставалось бесстрастным, и я понял: он смотрит на меня и меня не видит.

Он был сейчас далеко со своими несозданными самолетами, неоткрытыми законами. Я не имел к этому никакого отношения, значит, я не существовал вообще. И если даже я встану сейчас вниз головой и пройдусь по кабинету на руках - это тоже ничего не переменит.

Я поднялся, сунул шапку в карман и пошел из его кабинета.

Когда я вышел, секретарша Копылова вытаращила на меня глаза.

- Когда вы вошли? - испугалась она.

- Только что.

- А кто вас пропустил?

- Я сам прошел. В шапке-невидимке.

Я вытащил из кармана шапку и показал секретарше.

- Синтетика? - заинтересовалась она.

- Вигоневая.

Секретарша не поверила. Посмотрела на меня и улыбнулась. Ей нравились молодые и веселые сотрудники.

Я подхожу к своему корпусу. Представляю, как появлюсь сейчас в своей шапке, как включусь и выключусь.

Ирка завизжит. У нее преобладает первая сигнальная система. Реакции примитивные.

Гена восхищенно выругается. Он ругается во всех случаях - и когда сердится и когда радуется.

Железное скажет: "Чем бы ни заниматься, только не делом". Для Железнова дело - превыше всего.

Гришка Гарин быстро спросит:

- Сколько платил?

- Рубль шестьдесят, - быстро скажу я.

- Даю три, - скажет Гришка. - Продай...

А мой друг Саша ничего не скажет. Даже не посмотрит. Он мне не верит, и все, что идет от меня, внутренне вычеркивает. Ему кажется, что я постоянно выпендриваюсь и это основное дело моей жизни. Я защитил диплом, который хотели зачесть как диссертацию, не потому, что я умный и много работал, а всем назло. У меня была самая красивая девушка - не потому, что она мне нравилась, а чтобы все завидовали. Сейчас я пришел в шапке-невидимке, чтобы все побросали свои дела и занимались одним мной. Саша ни за что не поверит, что я купил ее в ларьке за рубль шестьдесят. И если я когда-нибудь умру.

Саша даст голову на отсечение, что я умер только для того, чтобы обо мне поговорили.

Иногда, особенно когда выпью, мне хочется позвонить Саше по телефону и сказать:

- Мы с тобой пять лет учились на одном курсе, играли в одной команде и даже дружили когда-то. Как получилось, что ты меня совершенно не знаешь? Я ведь не такой...

Но я никогда не позвоню к нему и ничего не скажу.

Когда я вошел в комнату - все работали на своих местах и о чем-то оживленно спорили. Начала спора я не застал, и меня это не интересовало.

Я встал поближе к окну - так, чтобы всем было удобно на меня смотреть, взялся за помпончик и приготовился к аттракциону.

- ...потому что Славка не сексуальный, - возразила Ирка.

- При чем тут? - удивился Гена.

- При том. Половая система имеет прямое отношение к таланту!

Я растерялся.

- А почему вы решили, что Слава не сексуальный? - спросил Железнов. Я не ожидал, что его может заинтересовать эта тема. Я думал, его интересует только работа.

- Мне совершенно не хочется его обнять! - сказала Ирка.

- А он хочет, чтобы ты его обнимала? - уточнил Гришка Гарин.

Я мысленно поблагодарил Гришку за эту реплику.

- Дело не в этом! - Ирка встала.

Сейчас она произнесет речь и окончательно зачеркнет меня в глазах родного коллектива. Я решил, пока еще не поздно, сдернуть шапку, но в это время Железнов спросил:

- А почему Славы нет на месте? Он что - болен?

- Он здесь, - не оборачиваясь, сказал Саша.

- Вы его видели? - уточнил Железнов. Его интересовала трудовая дисциплина.

Саша обернулся, посмотрел прямо мне в лицо.

- Видел, - сказал он не Железнову, а мне, и по тому, как он точно на меня смотрел, я понял - он меня видит. Никто не видит, а он видит.

Я стоял посреди комнаты и слушал, как говорили обо мне. И чем дольше я стоял, тем невозможнее становилось снять шапку. Получалось, что я подслушиваю.

Я на цыпочках двинулся к двери, осторожно действуя между столами и стульями, как партизан в тылу врага.

Когда я проходил мимо Саши, мы обменялись с ним взглядами.

- Пока, - сказал мне Саша.

Я небрежно помахал кистью в воздухе, как кинозвезда, выходящая из самолета.

- Что? - спросил Гена.

- Я не тебе, - сказал Саша.

Я вышел из нашего коридора и направился к проходной. Я думал о том, что не безразличен Ирке, и о том, что Копылов меня не заметил, а Саша заметил. Может быть, это произошло потому, что Копылов не думает обо мне, а Саша занят этим постоянно.

Я вспомнил лицо Копылова, когда он работал. Вряд ли я со своими правильными чертами смогу достичь когданибудь такого лица.

Я иду по улице в шапке-невидимке, смотрю по сторонам. Я всех вижу, а меня не видит никто. Я свободен и могу делать все, что хочу: могу, например, зайти в ювелирный магазин и украсть самый крупный бриллиант. Но я не делаю этого, потому что бриллиант мне не нужен. Если бы я был стекольщик, он понадобился бы мне для того, чтобы резать стекло.

Я не стекольщик. Я конструктор. Мои орудия производства - карандаш и талант. Карандашей у меня сколько угодно, а талант нигде не украдешь.

Хорошо бы где-нибудь возле Парка культуры имени Горького продавали в ларьке талант, любовь, надежду по килограмму в одни руки. Я поехал бы туда и набрал целую хозяйственную сумку - для себя и для своих знакомых.

Но счастье на углах не продают, а продают апельсины.

Можно на худой конец купить апельсины и раздавать прохожим вместо счастья.

Идет, например, человек - усталый и разочарованный, ничего хорошего для себя не ждет. И вдруг по воздуху к нему подплывает апельсин - круглый и оранжевый, как солнце вечером.

Но, с другой стороны, подплывающий по воздуху апельсин может навести человека на мысль, что он не справился с противоречиями жизни и тихо сошел с ума. В этом случае апельсин доставит ему больше огорчения, чем радости.

Поэтому я не совершаю никаких поступков - ни в ту, ни в другую сторону. Я могу делать все, что хочу, но я ничего не хочу. Просто иду, дышу и гляжу.

Как-то Гришка Гарин принес на работу анкету из английского журнала "Лайф". Анкета задавала вопросы типа:

"Сочувствуете ли вы пьяным? Как относитесь к чужим детям в возрасте до года? Считаете ли возможным изменить своей жене?" На вопросы надо было отвечать "да" или "нет", ставить плюсы или минусы. В зависимости от сочетания плюсов и минусов определялся характер.

В результате выяснились характеры:

Ирка - дитя с неразвитым вкусом.

Железнов - мрачный тиран.

Саша - борец за правду с мещанским уклоном.

Гришка - арап по натуре, без мещанства.

Я - обиженный обыватель.

Там был еще один характер: интеллигентный человек. У меня не хватило до интеллигентного человека одного плюса.

Если бы шапка-невидимка попала на голову Гришке Гарину - он перессорил бы три или четыре государства, съездил в Париж, ограбил там национальный банк, потом с деньгами женился бы на экс-шахине Сорейе и вернулся в Советский Союз, чтобы похвастать.

Гришка - арап по натуре, без мещанства, а я - почти интеллигентный человек. Самое большое, на что я способен, - сбежать с работы и пойти в кино на дневной сеанс. На 14.00.

Картина только что вышла. Вечером на нее не попасть.

Днем тоже. В кассу за билетами выстроилась длинная очередь. Можно, конечно, пройти без билета, но тогда я буду стоять весь сеанс.

Гришка наверняка прошел бы без билета и сидел на самом лучшем месте. А я добросовестно встаю в самый хвост и жду своей очереди.

Ботинки у меня холодные, шапка вигоневая, рукавиц нет вообще - я их теряю или забываю в такси.

Я стою, дую на пальцы, подплясываю - делаю множество мелких бессвязных движений. Хорошо, что меня не видно.

Когда подошла моя очередь, я снял шапку и сунул голову в окошечко к кассирше. Но в это время меня дернули за рукав. Я вытащил голову из окошечка, оглянулся и увидел женщину лет шестидесяти или семидесяти. В этом возрасте я не вижу разницы. Она стояла в очереди следом за мной и все время наступала мне на пятки.

- Привет! - неожиданно современно отозвалась женщина. - А вы откуда взялись, как из-под земли?

- Я стоял, - с достоинством объяснил я.

- Молодым, значит, везде у нас дорога, а старикам, значит, везде у нас почет?

- Не давать ему билета! - дружно распорядилась очередь, которая преимущественно состояла из стариков.

Я открыл рот, но потом закрыл обратно. Я не умею спорить, когда не чувствую контакта с аудиторией.

Определенно, я отношусь к человечеству лучше, чем оно ко мне.

Я выбираю Гришкин вариант, прохожу без билета и сажусь на самое лучшее место в 10-м ряду. Сижу и жду, что сейчас будет. А будет следующее: появится нервный зритель и займет место согласно купленному билету. Ничего не подозревая, он сядет ко мне на колени, потом вскочит, наберет полные легкие воздуха и заорет. Я тоже вскочу и побегу вдоль ряда по ногам. Весь ряд вначале окоченеет от ужаса, потом начнется тихая паника.

Я кручу головой, ищу глазами своего зрителя. Но зритель не пришел, может, передумал идти в кино, а может, сел куда-нибудь на другое место.

Свет потух, начался киножурнал. Я снял шапку, вытянул ноги и стал смотреть на экран.

На экране по болоту шли вьетнамские партизаны. Сначала показывали вязнущие сапоги, потом лица.

Сзади меня постучали по спине. Я оглянулся и увидел мальчика.

- Дяденька, - шепотом сказал мальчик, - мне за вами не видно...

Я достал из кармана шапку и надел ее на голову.

- Дяденька, - снова постучал мальчик, - мне за вами мутно...

Как правило, мы с женой возвращаемся одновременно - я немножко пораньше, они с дочкой немножко попозже.

Мою жену зовут Маша, дочку Витька. Витька отличается от других детей тем, что она моя дочь. А Маша отличается от других жен тем, что она меня любит. За это она - моя жена.

Когда мы познакомились с ней четыре года назад, она каждый день писала мне письма, печатала их на машинке, а вечером отдавала, и я читал при ней.

Сейчас она мне писем не пишет. Некогда.

Маша работает машинисткой на киностудии. Она поступила туда четыре года назад в надежде выйти замуж за кинорежиссера и сниматься в кино. Но режиссер ей не попался, а попался я. С тех пор Маша о карьере кинозвезды не думает. На работе она думает о работе. После работы бежит в магазин, оттуда - в детский сад. О чем она думает по дороге, я не знаю. Придя домой, крутится до тех пор, пока все не лягут спать. А когда все ложатся спать, уходит на кухню, кладет на стул подушечку и печатает срочную работу.

Сегодня же, как всегда: я прихожу пораньше, они с Витькой попозже, и их появление начинается с самой высокой ноты.

Сначала на лестничной площадке грохает дверца лифта, слышен возмущенный крик жены. Потом все это врывается в квартиру: жена, дочь и крик. Витька, топая валенками в галошах, несется в комнату, за ней с той же скоростью несется Маша. Далее Витька кидается животом на диван, трясет в воздухе ногами, а с ее галош во все стороны летят кляксы подтаявшего снега.

Маша стоит над ней и кричит так, что слышно возле метро.

Если бы можно было лазить с ногами на диван, если бы это считалось нормальным, Витька ни за что бы не полезла. Весь смысл - в создании конфликта, в столкновении противоположных интересов. Тогда в этом есть драматургия.

Я ни на секунду не сомневаюсь в том, что моя дочь - талантливейшее творческое существо и в будущем из нее выйдет то, что не вышло из меня.

Жена тем временем обращается ко мне на самых высоких нотах, и смысл ее обращения в том, что я сижу как истукан, будто меня это не касается, будто я ничего не вижу и не слышу.

Я вижу, но совсем не то, что видит Маша. Я понимаю Витьку и сочувствую ей. Но я понимаю и жену; в течение дня ей приходится преодолевать массу всяких мелочных препятствий, которые забирают столько же сил, сколько и крупные.

Я встаю с кресла и подхожу к Витьке.

- Ехала деревня, - начинаю я и ловлю ее за ноги.

- Мимо мужика, - подхватывает Витька.

- Вдруг из-под собаки...

- Лают ворота!

Маша удаляется на кухню, а мы с Витькой остаемся вдвоем. Ее невозможно просто поставить, чтобы она стояла, и просто расстегивать пуговицы, чтобы она ждала. Во все необходимо ввести элемент игры и творчества.

Мы вместе куражимся, и нам весело. Я смотрю на ее зубы - белые, как кусочки сахара, на волосы - мягкие и взмокшие, как перышки. Я люблю Витьку, а она любит меня. Я для нее самый умный и самый красивый, и она никогда ни на кого меня не променяет. Витька - надежный человек.

Я беру ее на руки - такую реальную, тяжелую, как плотно набитый тючок, и у меня ощущение, будто я держу на руках маленького себя.

- А что ты мне принес? - интересуется Витька и заглядывает в самые мои зрачки.

Любовь любовью, подарки подарками. Витька эти вещи не смешивает.

Сегодня я ничего не принес, кроме шапки-невидимки. Я бегу в прихожую, потом возвращаюсь оттуда.

- Раз... - таинственно считаю я. - Два...

- Три! - подхватывает Витька. Еще не знает зачем, но ей уже интересно.

На слове "три" я надеваю шапку и пропадаю. Витька на мгновение теряется. Она не ожидала, что я исчезну. Это огорчило ее, и она тут же заплакала.

- Раз, - сосчитал я из пустоты, - два... три! - И возник.

Витька обрадовалась и тут же захохотала сразу на самой высокой ноте. Переход от горя к счастью у нее мгновенный. Кончилось горе - началось счастье.

Я снова исчезал и снова появлялся, а она замирала, переставала дышать, ожидая моего появления. Потом радовалась, как умеют радоваться только дети - до самого конца, до самой последней клеточки. Для Витьки в шапкеневидимке не было ничего сверхъестественного - просто интересная игра, в которой она существовала с большей охотой, чем в реальности.

Я надел шапку и побежал на кухню. Мне захотелось на минуточку отвлечь Машу - увести из кухни в сказку.

Я представил себе, как Маша вытрет руки о передник, вывернет наизнанку и начнет разыскивать ярлык.

- Чье это производство? - спросит она.

- Отечественное.

- А импортных не было?

- Не было.

- Почему ты только одну купил?

- А зачем тебе больше?

- Я бы Клаве подарила. Пустячок, а приятно.

Но все произошло по-другому.

- Маша! - позвал я, радостно предчувствуя ее удивление.

Она обернулась и посмотрела на пустую стену. Взгляд у нее был абстрактный и одновременно сосредоточенный, будто забыла что-то важное и не может вспомнить.

Я сдернул шапку и предстал перед ней. Ничто в ее лице не переменилось. Она смотрела абсолютно так же, как на стену. Как на пустое место. И все время что-то вспоминала - может, то время, когда писала мне письма? Потом отвернулась, стала чистить картошку, из-под пальцев медленно поплыл округлый серпантин из кожуры.

Я бросил шапку на вешалку и вернулся в комнату. Я все понимал и ничего не мог понять.

Я понимал, что она не замечает меня и ей безразлично - живу я здесь или нет. И я сам не знал - живу я здесь или нет. Я ем, сплю, играю с дочкой, разговариваю с женой. Мы говорим друг другу все необходимые слова: "здравствуй", "как дела?", "переключи на другую программу", "не балуй ребенка, он тебе на голову сядет".

Но, в сущности, меня здесь нет. И она привыкла к этому и перестала меня замечать.

Зачем я купил эту шапку? Чтобы узнать все о себе? А так ли это необходимо знать о себе все? Люди не дураки. Недаром эти шапки лежали навалом, и никто не хотел их брать. Даже за рубль шестьдесят.

В этот вечер Маша не печатала. Наверное, не было срочной работы.

Из прихожей доносился легкий треск - это обои отставали от стены. Витька что-то быстро проговорила во сне. Она выросла за последнее время и стала видеть сны.

Маша спала, не подозревая о том, что существуют шапки-невидимки.

Я смотрел в потолок и думал - зачем я ее все-таки купил? Ведь не за тем, чтобы пройти без билета на дневной сеанс...

Я понял, что не засну. Тихо оделся и вышел на улицу.

Было пустынно. Деревья под снегом казались добрыми. Добрые деревья и добрые дома.

Медленнее, чем обычно, шло такси. Был гололед, и ездить следовало осторожнее, но мне думалось, машина идет медленно оттого, что за рулем добрый шофер.

Я шел без шапки. Меня все видели, и я видел всех.

Я шел к Вике, которую бросил четыре года назад за то, что она бросила меня. Сменяла на кого-то получше.

Я знал ее десять месяцев - триста дней. За это время девять раз я был счастлив, а 291 раз - несчастлив. Моя к ней любовь была чувством непреходящего огорчения. И все-таки ни с кем и никогда я не был так счастлив и так до конца несчастлив.

У Понтия Пилата была собака Банга, которая лежала у его ног. Это была обыкновенная собака - такая же, как другие ее породы. Но оттого, что она служила Понтию Пилату, казалась себе необыкновенной, привилегированной собакой.

Я тоже казался себе привилегированной собакой и готов был лежать у Викиных ног и в этой жизни и за гробом. Но ей это не понадобилось. Она, правда, не знала о моем намерении, я не говорил о нем вслух, боялся попасть в смешное положение.

Я и сейчас боялся: представлял, как войду невидимый и увижу их вместе - ее и того, на которого она меня поменяла. Тогда я не сниму шапку. Я дождусь, когда он выйдет из комнаты, запру дверь и предстану перед ней.

- Можешь придумывать все, что угодно, - спокойно скажет она. - Тебе ничего не поможет.

- Давай начнем все с начала, - попрошу я.

- Это невозможно.

- Но почему?

- Потому что невозможно дважды войти в одну и ту же воду...

Она жила на Чистых прудах, в доме, где когда-то жил Эйзенштейн и сейчас возле парадного висела мемориальная доска.

Доска висела, как и четыре года назад, и дом стоял на том же месте. Ничего в мире не меняется, кроме нас самих. Я надел шапку и позвонил. Мне долго не отпирали. Я ждал и нервничал - вдруг моя шапка испортилась от холода, и в самый ответственный момент я всплыву перед ее семьей как на спиритическом сеансе.

За дверью послышались шаркающие шаги. Это была мама. Она носила тапки со смятыми задниками, которые сваливались с ног. Видимо, за это время не купила себе других.

Она открыла дверь и посмотрела, но ничего не увидела. Тогда она вышла на лестничную площадку, придерживая халат, и заглянула в лестничный пролет. Наверное, предположила, что кто-то позвонил, а потом побежал вниз, как школьник.

Мама смотрела в пролет, а я тем временем пробирался в квартиру, втянув живот до позвоночника, мягко ступая, как благородный хищник.

Я стоял в прихожей за самой дверью, прижавшись к стене спиной и лопатками так, будто хотел врасти в эту стену. Мама вернулась сразу за мной следом, стала запирать двери на все замки и цепочки. Я боялся, что она заденет меня или просто почувствует мое присутствие. Но она ничего не почувствовала, потому что думала, наверное, о других вещах.

Она закрыла дверь, потушила свет и ушла в свою комнату, шаркая тапками. Я стоял в темноте, ждал, когда затихнут шаги, а когда шаги затихли подождал еще немного.

Вика спала. Форточка в ее комнате оставалась открытой. Было прохладно, и пахло снегом.

Я осторожно прошел к письменному столу и сел в кресло. Все здесь было по-старому: те же книжные шкафы один к другому, тот же божок с острова Пасхи на стене.

Мне вдруг показалась бессмысленной вся эта затея дважды ступить в одну и ту же воду. Я понимал, что надо встать и уйти, пока она еще не проснулась, но не мог заставить себя подняться. Почувствовал, как смертельно устал за весь день, а особенно за последние 15 минут, которые простоял в коридоре возле стенки. Но все-таки больше всего я, наверное, устал от одиночества. Оттого, что я всех видел, а меня - никто.

Вика проснулась, быстро села на диване и дернула за кисточку торшера. Она смотрела прямо в кресло, где я сидел. Мне казалось, что она видит меня.

Я медленным движением снял с головы шапку и возник.

- Славка... - спокойно проговорила Вика так, будто я сидел на этом месте все четыре года. - Как ты сюда попал? В окно?

- Нет, - я показал шапку. - В шапке-невидимке.

Она сразу поверила.

- Ты сам ее сконструировал?

- Купил за рубль шестьдесят.

Она не поверила.

- Я знала - ты что-нибудь придумаешь и придешь... Только почему так долго?

- А ты ждала?

- Конечно...

- А почему ты мне не сказала?

- Ты не спрашивал.

- Потому что ты бросила меня.

- Это ты меня бросил.

- Ты с ума сошла!

Я мог тогда думать и говорить только о ней. Я ни на минуту не мог остаться наедине с собой и так обалдевал от этого, что заплакал однажды средь бела дня на стоянке такси.

- Я любил тебя...

- Значит, любил и бросил.

- Разве так бывает?

- Значит, бывает.

- Ты что-то напутала...

- Мы вместе напутали.

- Но почему ты молчала?

- Боялась попасть в смешное положение.

В двадцатом веке, когда космонавт выходит из корабля прямо в небо, двое людей, необходимых друг другу, не могут просто прийти один к другому и сказать об этом.

Нужно какое-то чудо, шапка-невидимка, чтобы встретились двое людей, живущих в одно время, в одном городе, на соседних улицах, в двадцати минутах ходьбы.

Во мне закипали упреки, но я молчал. Видимо, обиженный обыватель боролся во мне с интеллигентным человеком.

- Как твои дела? - спросил я.

- Обычно, - сказала она. - Заботы творчества. Когда их много - плохо. Когда их нет - тоже плохо.

Интонации у Вики были ровные и какие-то деревянные.

Она думала в этот момент не о заботах творчества.

- Ты у Копылова работаешь? - спросила она.

- Да. Вместе с Сашей.

- Он, конечно, обожает тебя...

- Кто?

- Копылов. Ты ведь очень талантливый конструктор.

- Это тебе кажется, - уклончиво сказал я. Мне не хотелось ее разочаровывать.

- Ничего не кажется, - возразила Вика. - Помнишь свой диплом? Его хотели зачесть как диссертацию.

"Это когда было", - подумал я, но промолчал.

- Как зовут твою дочь?

- Виктория.

Мы помолчали.

- Жена тебя, наверное, обожает...

- Она очень устает, - неопределенно сказал я.

- Зато она каждый день тебя видит.

- Думаешь, это такое уж счастье?

- Счастье! - убежденно сказала она. Мы снова помолчали.

- Почему ты меня не поцелуешь? - тихо спросила Вика.

Действительно - почему? Наверное, потому, что я пришел к ней ночью, как жулик, и прятался, и сейчас боялся, что войдет кто-нибудь.

- Я должен по-другому прийти к тебе, - сказал я.

- Я подожду. - Она умела меня понимать. - Только не очень долго. Ладно?

Я подошел к Вике и увидел, что она плачет. Поэтому такие ровные и деревянные были интонации. Она плакала и скрывала слезы.

Не стал успокаивать. Где-то я не мог простить этих четырех лет и того, что Витька не наша общая дочь.

- Подарить тебе шапку? - спросил я.

- Не надо... - она покачала головой.

- Почему?

- Прическу будет мять. Я косынки ношу.

Я увидел: она совершенно не переменилась за это время. И вообще ничего в мире не меняется, если мы сами остаемся прежними.

Я возвращался домой без шапки. Я знал теперь, зачем ее купил, - чтобы узнать все о себе. И я все о себе знаю: я талантливый конструктор, и видеть меня каждый день - счастье.

Копылов, правда, меня не замечает, но это явление временное. Заметит. И лучшая женщина мира ждет меня в своем доме, где раньше жил Эйзенштейн.

Я все про себя узнал, и шапка была не нужна мне больше. Можно подарить ее кому-нибудь. Гришке Гарину, например. Но Гришка-человек тщеславный. Неизвестно, как он захочет распорядиться миром. Опасно дарить такую вещь. Лучше просто выбросить.

Можно положить шапку на перила моста, по которому я иду через Чистые пруды. Но вдруг мост исчезнет, и тогда я пойду по воздуху, над водой, как Христос.

Рубль шестьдесят - не деньги. Я перегнулся через перила и бросил шапку в воду. Бросил и пошел дальше, мимо кинотеатра "Колизей", мимо издательства "Искусство" - по бульварному кольцу. И пока я шел - не встретил ни одного живого человека.

Город стоял совершенно пустой, будто вымер. Может, время такое, когда еще все спят. А может, шапки вошли в моду, весь город накупил их - ведь они дешевые. Люди надели шапки и теперь невидимые.

Может, на улице полно народу - просто я никого не вижу.

И я снова один. Меня видят все, а я - никого.

ГИМАЛАЙСКИЙ МЕДВЕДЬ

Где бы Шлепа ни появлялся, его всегда били за то, что он лез не в свои дела. Шлепа считал, что не своих дел нет, все дела общие.

Что касается Никитина, его не били никогда, ни мужчины, ни женщины. Главным в жизни Никитин считал личную свободу и ни во что не вмешивался.

Шлепа и Никитин были друзьями, соседями и сослуживцами одновременно. Они жили в одном доме и работали на одном предприятии. Это было очень удобно - не дробить души отдельно на соседей, отдельно на друзей и отдельно на сослуживцев, а все сосредоточить на одном человеке. Для Шлепы это было удобно, а для Никитина нет, потому что, когда били Шлепу, он испытывал яростные противоречия. С одной стороны, следовало вмешаться и сохранить принципы, а с другой стороны, - не вмешиваться и сохранить лицо от синяков, которые долго потом будут переходить из одного цвета в другой, менять оттенки от фиолетового до нежно-лимонного.

И сегодня, возвращаясь с работы, Никитин снова испытал противоречия. В переулке стоял Шлепа в обществе четырех юных длинноволосых хулиганов. Лицо у Шлепы было одухотворенным, а лица хулиганов - бездуховными.

Они, кажется, закончили устные прения и переходили к следующей части.

Никитин хотел выскочить из переулка и пойти другой дорогой, но в этот момент его заметил Шлепа и радостно замахал руками, как во время первомайской демонстрации.

У Никитина не было выбора. Он подошел к группе с тоскливым чувством под ложечкой, именуемым в простонародье трусостью. Трусость порождает неестественность, а неестественность - высокомерие. Никитин высокомерно оглядел хулиганов, задержался глазами на одном из них в свитере до колен и с обручальным кольцом. Это был женатый хулиган.

- Можно тебя на минуточку? - потребовал Никитин.

- Почему меня? - неуверенно запротестовал женатый хулиган. - Что здесь, никого больше нет, что ли?

- Отойдем! - приказал Никитин, ободренный неуверенностью собеседника.

Женатый хулиган пожал плечами и отделился от группы. Они отошли к железным решетчатым воротам. Это был въезд в родильный дом.

- В чем дело? - строго спросил Никитин.

- Он к нашей бабе приставал, - объяснил хулиган.

Никитин огляделся по сторонам и увидел неподалеку "бабу". Ей было лет 15 или 16, она стояла с папиросой, зажав ее между пальцами, как фигу.

- Вы старые, - сказала "баба", подвинувшись поближе, однако не слишком близко. - У вас одни принципы, а у нас другие.

- А ты мой нос видишь? - спросил Никитин.

- Ничего особенного, длинный и асимметричный.

- А представляешь, какая у меня будет рожа, если вы его сломаете?

Девочка посмотрела на женатого хулигана, хулиган задумался, может, представил себе рожу Никитина со сломанным носом.

- Ладно! - великодушно согласился хулиган. - Забирай его и уходи.

Под "его" он имел в виду и нос и Шлепу.

Никитин забрал Шлепу, и они ушли.

- Ну вот, что ты опять ввязался? - с раздражением спросил Никитин.

Шлепа каждый день преодолевал сопротивление среды и надоел Никитину до отвращения. Он с удовольствием бы плюнул и поменял себе приятеля. Но менять Шлепу - это значило менять и соседа и сослуживца, в сущности, менять все свои привычки.

- Что ты к ним пристал?

- Они не умеют вести себя, - объяснил Шлепа. - Что ж, я мимо пройду?

- А твое какое дело?

- Ты это серьезно говоришь? - удивился Шлепа.

Никитин с удовольствием бы плюнул на Шлепу прямо сейчас, но плевать в общественном месте было неудобно, и он сказал:

- Зря я тебя оттуда увел.

- Зря! - вдохновенно согласился Шлепа. - Я бы им показал!

Никитин возвращался домой в шесть часов вечера, а жена в два часа ночи.

- Мы репетировали, - говорила она и уходила в ванную "смывать глаза".

Жена была эстрадная актриса, жонглер. Подкидывала на воздух пять колец и четыре мячика, а потом ловила их по очереди.

Большого смысла в этой деятельности Никитин не видел, но в жизнь и деятельность своей жены не вмешивался из уважения к личной свободе. К собственной личной свободе.

Где она репетировала и с кем, Никитин не спрашивал, потому что, если бы заинтересовался, мог узнать нечто такое, что она скрывала. А если узнать то, что скрывала жена, - пришлось бы совершать серию поступков: объясняться, разводиться, искать другую жену, потом рассказывать ей все про себя с самого начала. А под конец выяснится, что новая жена с талантами, их надо будет открывать или зарывать. А Никитину ничего не хотелось ни открывать, ни зарывать. Ему было 32 года, и он привык к своим привычкам.

Сегодня Никитин лег спать рано и уже смотрел какойто интересный сон, когда вернулась жена. Она ничего не сказала, как обычно, даже не разделась, а как была - в пальто и сапогах, с накрашенными глазами - прошла в комнату, села возле Никитина и заплакала.

Потом опустилась на колени, положила свое соленое лицо на лицо Никитина. Эта привычка осталась у них с молодости.

- Ну что? - спросил он.

- Я уронила мячик, - проговорила жена.

Никитин понимал, что она плачет не из-за мячика, а по другой причине.

- Могу я уронить мячик? - плакала жена. - Имею право?

- Не имеешь. Люди платят за то, чтобы ты ловила мячики. А если не умеешь - не выходи на сцену.

- Но у меня девять предметов.

- Хоть сто.

Жена перестала плакать, пошла смывать глаза. Она долго ходила по квартире, тукая пятками, потом долго шуршала одеждой, снимая одно и надевая другое. Наконец легла в постель, обжигая Никитина холодными ногами.

- Боря... - позвала жена.

- Чего тебе?

- Ты редкий, замечательный человек...

Она была благодарна Никитину за то, что не лез в ее жизнь и ни о чем не спрашивал. За то, что ей было куда вернуться и было кому поплакаться.

Рабочий день начинался в девять часов, а в половине десятого в кабинет к Никитину пришел Шлепа с очередным предложением.

- Вот! - гордо сказал он и положил на стол эскиз. На эскизе была изображена комната с синими стенами и белыми углами.

- Что это? - не понял Никитин.

- Цех, в котором будут делать мясорубки.

- А почему белые углы?

- Чтобы в них не плевали и не бросали окурки. Это психологически невозможно плюнуть в белый угол. Я не прав?

Никитин подумал, что Шлепа прав: плевать в темный угол психологически легче.

- Где ты работаешь? - в свою очередь спросил Никитин.

- В бюро технической эстетики, - не задумываясь, ответил Шлепа.

Они с Никитиным действительно работали в бюро технической эстетики, которое получало заказы от предприятий и выполняло их в срок.

- Какую форму мы должны сейчас разрабатывать? - снова спросил Никитин.

- Мясорубку, - не задумываясь, ответил Шлепа.

Бюро действительно получило заказ на разработку формы мясорубки. Срок давно прошел, а формы не было. Директор завода упрекал заведующего бюро, заведующий бюро кричал на Никитина, Никитин материл Шлепянова, то есть Шлепу. Шлепянов, в свою очередь, никого не упрекал: в его обязанности входило творчески мыслить.

Поразмыслив творчески, Шлепа решил, что мясорубка, помимо своей основной задачи молоть мясо, должна нести дополнительную смысловую нагрузку, и предложил "одухотворенный вариант" мясорубки. Корпус он предложил решить в виде самолета, впереди устанавливался пропеллер. Домохозяйка возле такой мясорубки должна была ощутить себя пилотом, который отправляется в полет.

"Одухотворенный вариант" не прошел, потому что на пропеллер накручивалось мясо.

Шлепа предложил следующий "иронический" вариант: корпус в виде коровы, а ручка в виде хвоста. Перемалывая мясо, домохозяйка будет думать, что она накручивает корове хвост, и это отвлечет ее от прозы кухни.

"Ироническая мясорубка" тоже не прошла. Заведующий бюро Саруханян считал, что у мясорубки не должно быть дополнительных сверхзадач, кроме ее основной задачи - перемалывать мясо. Мясорубка должна быть красивой и удобной, а самолет и корова - элементы промышленности и сельского хозяйства - здесь абсолютно ни при чем. И домохозяйка-пилот тоже ни при чем.

Шлепа возражал Саруханяну, что мясорубка - это именно сочетание промышленности с сельским хозяйством, выраженное в лаконичной форме. А что касается домохозяйки, то она тоже человек, а человек - это главный предмет исследования в искусстве.

Тогда Саруханян рассказывал Шлепе анекдот про Христа и про апостолов, которые шли по воде. Саруханян, как Христос, советовал своему апостолу Шлепянову не выпендриваться, а идти по камешкам, как все.

Шлепа обещал подумать и на другой день приносил Никитину очередной вариант мясорубки. Сегодня он принес цех с белыми углами.

- А какое это имеет отношение к мясорубке? - спросил Никитин.

- Самое прямое. Если люди будут делать мясорубку в помещении с чистыми углами, они совершенно иначе ее сделают. Я не прав?

Никитин подумал, что Шлепа прав, потому что он сам, например, не мог сосредоточиться, если в кабинете было не убрано. Но поддержать Шлепу значит выслушать от Саруханяна анекдот про апостолов, а Никитин терпеть не мог старых анекдотов. И вообще он не любил ходить по начальству стеснялся своего длинного асимметричного носа и, когда разговаривал, глядел в пол. Саруханян тоже не смотрел на Никитина. Он ничего не стеснялся, просто ему было неинтересно. Если бы Никитин и Саруханян встретились в нерабочее время где-нибудь на Бородинской панораме или в Музее восточных культур, они просто не узнали бы один другого, потому что никогда толком не видели друг друга в лицо.

- Я не прав? - переспросил Шлепа.

Никитин снова промолчал, испытывая противоречия, как в переулке. Сказать Шлепе "нет" - тот на него обидится, и тогда настанет такая тоска, что жить неохота. А если Саруханян скажет "нет", Шлепа обидится на Саруханяна, а тот даже не заметит, потому что его друзья и соседи работают в разных местах. Шлепа не имеет к ним никакого отношения.

- Иди к нему со своими углами, - решил Никитин.

- А ты? - наивно спросил Шлепа, не подозревая о противоречиях.

- Это же твои углы, а не мои.

Шлепа взял эскиз и пошел к Саруханяну, а Никитин принялся тщательно прибирать свой стол. Он не мог работать, если на столе был беспорядок.

Никитин успел только сложить в стакан карандаши, когда вернулся Шлепа.

- Ну? - поинтересовался Никитин, составляя карандаши острием вверх.

- Выгнал, - коротко сказал Шлепа.

- Из кабинета или вообще?

- Из кабинета и вообще.

Никитин молчал. Он ожидал, что это когда-нибудь произойдет, но не ожидал, что это случится сегодня.

- Слушай... - растерянно проговорил Никитин, - а ты не можешь по камешкам... как все?

Шлепа подумал, глядя перед собой, потом покачал головой.

- Нет, - сказал он, - не могу.

В воскресенье Никитин взял дочь Наташу, которая жила у тещи, и поехал с ней в зоопарк. Они каждое воскресенье проводили вместе и рассказывали друг другу о прожитой неделе. Никитин сообщал о своих делах, а Наташа о своих, и когда она говорила или задавала вопросы, то забегала вперед и смотрела на Никитина снизу вверх его собственными глазами. У них были совершенно одинаковые глаза - зеленые, как крыжовины, в светлых ресницах.

- Что это у тебя? - спросил Никитин, дотрагиваясь пальцами до ее щеки. Возле уха на щеке была бледная сыпь.

- Диатез, - объяснила Наташа. - Меня бабушка яйцами перекармливает.

- А ты не ешь.

- Из яйца целый цыпленок получается с клювом и перьями, значит, в нем много витаминов. А витамины необходимы растущему организму.

Никитин слушал Наташу и думал о том, что, видимо постарел. Вот весна, вот солнце, вот дикие звери - все это должно восприниматься как чудо. А он воспринимал иначе: ну весна, ну солнце, ну дикие звери. Ну и что?

- Кто это? - спросила Наташа, глядя на Никитине снизу вверх.

- Гималайский медведь.

- А откуда ты знаешь, что он гималайский?

- Написано.

- А ты мог бы его погладить?

- Зачем?

- Ни за чем. Просто так.

Никитин подумал: а мог бы он действительно ни за чем, просто так войти в клетку и погладить гималайского медведя? С одной стороны, это поступок совершенно бессмысленный, а с другой стороны, - в нем вызов человеческим привычкам. Никитин мог бы вернуться домой и сказать жене: ты там с каким-то ничтожеством репетируешь, а я действительно настоящий мужик, гималайского медведя погладил. Мог бы пройти мимо хулиганов не высокомерно, как раньше, а спокойно. Пройти - и все.

- Трус! - крикнет вдогонку Шлепа.

- Можешь думать, что хочешь, - ответит Никитин.

И ему действительно будет безразлично, что подумают о нем друзья, соседи и сослуживцы, потому что сам Никитин будет знать себе истинную цену.

Медведь лежал черный, огромный, безразличный, положив как собака морду на лапы и, по всей вероятности, скучал. Никитин подумал, что здесь, в клетке, медведь утратил всю свою медвежью индивидуальность и все ему было безразлично, даже собственные привычки.

- Можешь? - допытывалась Наташа.

- Сейчас, - сказал Никитин. - Подожди меня здесь, я быстро поглажу и вернусь.

Клетка оказалась незапертой, а просто задвинутой на тяжелую железную щеколду. Когда Никитин отодвинул щеколду и вошел, медведь не обернулся и, казалось, не обратил на это никакого внимания.

Шерсть у медведя была черная, слипшаяся, возле брюха висела сосульками. Никитин с отвращением дотянулся до высокой медвежьей холки и заторопился обратно. Медведь быстро поднялся с пола, обошел Никитина и лег возле двери. Никитин, в свою очередь, хотел обойти медведя, но тот поднял морду и посмотрел на него мелкими замороженными глазками. Медведь не утратил свою медвежью индивидуальность. Никитин понял это, во рту у него сделалось сухо, а пульс застучал в висках с такой силой, что казалось, будто уродовал лицо.

- Наташа! - позвал Никитин.

Дочь, радостная, подбежала к клетке.

- Поди позови кого-нибудь. Я не могу выйти.

- Тебе уже надоело? - разочарованно спросила Наташа.

- Позови...

Наташа побежала куда-то, а через несколько минут вернулась и привела сторожа зоопарка в ватнике и в кепке.

- Никитин, - представился Никитин и протянул сквозь прутья руку с вытянутыми пальцами.

- Пьяный, что ли? - брезгливо поинтересовался сторож.

- Нет.

- Поспорил?

- Нет, не спорил.

- А зачем влез?

- Просто так.

- Вот и сиди теперь. Гималайский медведь никого не выпускает.

- Почему?

- У него такая манера.

Сторож имел дело с хищниками и знал манеру каждого. Не верить ему не имело никакого смысла.

- А что же теперь делать? - упавшим голосом спросил Никитин.

- Убить.

- Кого? - испугался Никитин.

- Это уж я не знаю. Медведь уникальный, а таких, как ты, полный зоопарк.

Сторож не учитывал ни конкретного состояния Никитина, ни его принципов относительно свободы личности.

- Позови кого-нибудь из начальства, - попросил Никитин.

- Зачем? - Сторож не любил ходить по начальству. Может быть, стеснялся своего ватника и кепки.

- Посоветоваться, - сказал Никитин.

- А что начальство? Оно вместо тебя в клетку не полезет Ты теперь с медведем советуйся Нам его заграничное государство подарило. Убить медведя - значит идти на конфликт. Из-за тебя никто на конфликт не пойдет.

Сторож повернулся и зашагал от клетки. В его обязанности входило кормить зверей, следить, чтобы люди не совали в клетки острые предметы, а решать конфликты на уровне внешней политики в его обязанности не входило Это было не его дело, а сторож не в свои дела не вмешивался.

Перед клеткой тем временем собрался народ. Медведь привык, что на него смотрят, привык быть на виду и не обращал на это никакого внимания. А Никитин нервничал и удивлялся человеческой бестактности, хотя с позиций свободы личности все было правильно. Хочешь остановиться - можешь остановиться. Хочешь посмотреть - можешь посмотреть.

В центре толпы стояла Наташа и давала интервью. Она объясняла, что медведь гималайский, а человек - ее папа. Папа у нее - художник, мама жонглер, а сама она живет у бабушки и учится в третьем классе.

- Наташа! - окликнул Никитин. - Иди домой...

- А можно, я еще здесь побуду? - Она, как и мать, любила успех и внимание к себе зрителей.

- Хватит, - запретил Никитин, - иди домой.

- А куда? К маме или к бабушке?

Никитин подумал, что жены дома нет, и сказал:

- Иди к бабушке.

Вечером пришел сторож и просунул медведю плоский ящик с сырым обветренным мясом. Потом достал из кармана табличку и повесил ее на клетку.

- Что это? - спросил Никитин.

- Твои данные.

- Зачем? - смутился Никитин.

- Завтра посетитель повалит, интересоваться начнет.

- А вы что написали?

- А тебе не все равно?

Никитину было далеко не безразлично, что о нем пишут, но он не решался пререкаться со сторожем.

- Трудно работать с хищниками? - заискивающе спросил Никитин, чтобы задержать сторожа вопросом. Он боялся оставаться один.

- Если обращаться по-человечески, то не трудно.

- А если не по-человечески? - Никитин уточнял свои перспективы

- Сожрет

- А меня медведь не сожрет?

- Не должен. Он сытый.

Сторож ушел. Никитин и гималайский медведь остались вдвоем. Медведь лежал по-прежнему, уложив морду на лапы и, казалось, не замечал Никитина.

На дощатом полу темнели клочки сена, валялся круглый бублик. Никитин хотел есть, но боялся пошевелиться.

Он сидел в углу, страдая от холода и от неопределенности своего положения: с одной стороны, медведь действительно уникальный, а таких, как Никитин, действительно полный зоопарк. Медведь имеет познавательное значение и укрепляет дружбу между народами, а Никитин никакого значения не имеет Он руководит Шлепой, а это занятие бесполезное, потому что Шлепа неуправляем. Что касается жены, то жена его отсутствия не заметит. Так что получалось, заменить Никитина легко, а заменить медведя сложно.

Никитин незаметно заснул и продолжал мерзнуть во сне, а потом ему стало вдруг тепло и даже душно. Проснувшись, он увидел, что лежит посреди клетки, прижавшись к гималайскому медведю. Должно быть, перебрался к нему ночью от страха и от холода.

Первым посетителем зоопарка была жена Никитина.

Она явилась задолго до открытия, перелезла через ограду и теперь бегала от одной клетки к другой - разыскивала мужа.

Никитин увидел ее раньше, чем она его, и отметил, что незамужний образ жизни наложил на нее свой отпечаток.

Жена имела совершенно незамужний девический вид.

Она подбежала к клетке и придвинула лицо к прутьям.

Глаза у нее были яркие, а губы бледные - она их не красила. Губы были бледные, большие и нежные. Никитин с удивлением смотрел на лицо жены и находил в нем черты дочери.

- Господи! - оторопело проговорила жена, оглядывая клетку. - Никаких удобств!

- Смотря что принимать за удобства, - неопределенно сказал Никитин.

- Идем домой! Что бы ни было, ты должен ночевать дома.

- А тебе не все равно, где я буду ночевать? По-моему, для тебя это самый удобный вариант.

- Хочешь, я рожу второго ребенка, заберу Наташу от матери и пойду работать в ясли? Я буду зарабатывать на хлеб, присматривать за детьми, и мы начнем новую жизнь?

- Жена заплакала, прикусив губу, неотрывно глядя на Никитина. - Я не знала, что ты переживаешь. Я думала - тебе все равно. А раз ты протестуешь, значит, ты меня любишь. Значит, все можно поправить... Почему ты молчишь?

- А что я должен говорить? У меня ведь нет репетиций.

Я не жонглер.

- Ты должен меня понять, мне хотелось внимания, поклонения. Жизнь уходит.

- У тебя было достаточно внимания - каждый вечер зрительный зал.

- А мне не нужен зал. Мне нужен один человек, который мог бы умереть за меня. Я не думала, что ты можешь умереть за меня. А больше мне ничего не надо.

Я все брошу, и мы начнем новую жизнь.

- Тебя в ясли не возьмут.

- Почему? - растерялась жена.

- Потому что ты окончила цирковое училище, а не дошкольно-педагогическое. У тебя другая специальность.

- Что это за специальность? - пренебрежительно сказала жена. - Подкидывать мячики на воздух, а потом ловить обратно. Какой смысл?

- Редкий вид работы...

- А какой в нем смысл?

Никитин с удивлением отметил, что у жены свои сомнения.

- Ну... а какой смысл в альпинизме? Люди сначала лезут на гору, а потом спускаются обратно.

- Тоже никакого смысла, - сказала жена. - Искусственная цель и искусственные трудности. Мне уже надоело все искусственное. Я устала. Я не хочу больше жонглировать, я хочу жить.

Жена снова заплакала.

Гималайский медведь приподнял морду и внимательно посмотрел на Никитина, на жену, потом снова на Никитина. Никитин отчего-то смутился и сказал жене:

- Ну ладно, ты иди...

- Я первая пойду, - согласилась жена. - Я куплю проигрыватель с пластинками, и у нас будет полный дом музыки.

Она пошла от клетки - сначала медленно, потом побежала. Жена бежала, сунув руки в карманы, перебирая длинными тонковатыми ногами в белых чулках, и походила на свою выросшую дочь.

Никитин смотрел ей вслед и думал о том, что ничего не знает о жене, и это представилось, как спасение, ибо чего не знаешь, того нет. А раз ничего нет, то, может, действительно можно все поправить, и для этого не надо совершать никаких поступков. Просто объединить свои привычки с привычками жены.

День выдался неспокойный. Приходили родные, близкие, не очень близкие и вовсе незнакомые.

Явились даже несколько человек, с которыми Никитин вместе отдыхал в пионерском лагере в Ватутинках - не то в первую, не то во вторую смену. Бывшие пионеры рассказывали Никитину, как они вместе потихоньку рвали клубнику, и из рассказа получалось, что Никитин еще в те времена был смелый и необыкновенный человек.

Он слушал и думал: для того чтобы обратить на себя внимание, ему надо было либо умереть, либо забраться в клетку с гималайским медведем.

Никитин сначала выходил к людям, принимал их внимание скромно, но с достоинством. Потом ему надоело и их внимание и собственное достоинство От внимания устаешь так же, как от невнимания.

Никитин забился за медведя, прислонился к медвежьему боку и, чтобы скоротать время, стал решать в уме форму мясорубки.

Поразительно, как переменилась жизнь за последнее время. Переменилось все, кроме мясорубки Она осталась такой же, как была, - громоздкая, неудобная, с массой деталей. Динозавр, а не мясорубка.

Никитин сидел, вытянув ноги, прикрыв глаза, и ему представлялся дом, полный музыки, с необычной мясорубкой на кухне - электрической, пластмассовой - голубой в красный горошек.

В обеденный перерыв в зоопарк приехал Саруханян Он пробился к самой клетке, но Никитина не увидел.

- Борис Николаевич! - громко окликнул Саруханян.

Никитин выглянул из-за медвежьего хребта и, узнав своего начальника, подошел к прутьям.

Они стояли по обе стороны решетки и с интересом разглядывали друг друга. Саруханян заметил, что глаза у Никитина зеленые в светлых ресницах, а нос длинный и асимметричный. А Никитин обратил внимание на то, что Саруханян сутулый, с большой квадратной головой, чем-то неуловимо напоминает гималайского медведя.

- Пожалуйста, - сказал Саруханян, - я могу восстановить Шлепянова, если для вас это так принципиально. Но ведь вы могли прийти ко мне в кабинет и сказать об этом? Зачем же лезть в клетку?

Никитин промолчал.

- Я не спорю, - продолжал Саруханян. - Шлепянов способный художник, интересно мыслит. Но то, что он предлагает, невозможно применить. У нас прикладное искусство, а не искусство вообще.

Никитин снова промолчал.

- Вы не согласны? - забеспокоился Саруханян.

- Нет, - сказал Никитин, - я не согласен. Всякое искусство должно нести в себе элемент иррационального развития. Тогда это искусство.

- Но у нас маленький штат и большой план. Шлепянов занимается иррациональным развитием, а другие должны выполнять его работу.

- Во все времена кто-то сеял хлеб, а кто-то смотрел в небо. И те, кто сеял хлеб, кормили того, кто смотрел в небо. Надо мыслить шире, чем штат и план.

Саруханян задумался, глядя за плечо Никитина. Может быть, в этот момент он пытался мыслить шире. Потом вдруг очнулся и увидел медведя.

- Фу! Какой противный! - негромко искренно поделился Саруханян.

- Почему противный? - заступился Никитин. - Обыкновенный гималайский медведь.

Подошел сторож и отогнал Саруханяна от клетки.

- Близко подходить не разрешается, - строго предупредил он. Потом повернулся к Никитину и приказал: - А ты тут своих порядков не заводи!

Саруханян испугался сторожа и ушел, оставив Никитину передачу: армянский коньяк и кулек конфет "Памир". Конфеты Никитин отдал медведю, а коньяк оставил себе.

Он выпил половину бутылки, положил голову на колени и закрыл глаза. А когда открыл их - стояла ночь.

Стояла ночь. Звери спали и бредили во сне. Где-то далеко плакал маленький лисенок.

В небе висел крепкий молодой месяц. Сосны возле площадки молодняка стояли черные, тяжелые, и казалось, будто написаны маслом.

Никитин смотрел перед собой и удивлялся: как это красиво - ночь. Обычно он спал в это время суток и ничего не видел. Надо было оказаться в клетке с гималайским медведем, чтобы понять ночь, увидеть Саруханяна, посмотреть, как бегает жена. Вспомнить, как воровал в детстве клубнику: тогда, в тот день, шел теплый яростный дождь, и лужи вскипали пузырями. Он бежал по лужам и так устал, что нечем было дышать. Звеньевой Семка сказал, что не надо обращать на это внимания, скоро придет второе дыхание, и оно действительно пришло. Пришло, потому что нельзя было остановиться. Надо было бежать дальше.

За спиной подергали дверцу. Никитин обернулся и увидел двоих людей, одного - побольше, другого - поменьше.

Никитин подошел к дверце и узнал Шлепу с подружкой женатого хулигана. В темноте просматривался ее нежный профиль.

- Здравствуйте, - вежливо поздоровалась она, узнав Никитина.

- Извините, я вас не приглашаю, - сказал Никитин.

- Ничего, - разрешила девочка.

- Мы пришли тебя сменить, - сказал Шлепа.

- Не надо.

- Почему?

- Таких, как ты, больше нет. А таких, как я, полный зоопарк.

Девочка с восхищением посмотрела на Шлепу. Она тоже предчувствовала, что таких больше нет, и Никитин подтвердил ее предчувствия.

- Зачем ты сюда залез? - спросил Шлепа.

- Так... - сказал Никитин.

- Но какая-то сверхзадача у тебя была?

- Была. Погладить гималайского медведя.

- И все?

- Все.

- Эгоизм, - сказал Шлепа.

- Почему? - не понял Никитин.

- Ты залез в клетку, вместо того чтобы выполнять свои обязанности.

- О каких обязанностях ты говоришь?

- Об обязанностях каждого человека перед другими людьми.

- Но почему эгоизм? Я залез в клетку - кому от этого плохо?

- А кому от этого хорошо? Это никому не надо - ни тебе, ни другим.

- Медведю, - сказал Никитин. - Ему со мной веселее.

- А перед медведем у тебя нет обязательств. Его интересы можно не учитывать.

Медведь приподнял морду и глухо заворчал.

- Ой! - сказала девочка.

- Вы идите, - предложил Никитин.

- Мы тебя рядом покараулим, - пообещал Шлепа.

Они отошли к площадке молодняка, сели на качалку и стали качаться.

- А я музыкальную мясорубку придумал! - крикнул Шлепа. - По принципу шарманки: можно будет крутить ручку и слушать музыку.

Шлепа учитывал интересы домохозяйки и совершенно не учитывал интересов Саруханяна.

Никитин вернулся на место - в угол и стал думать о своих обязанностях перед другими людьми. У каждого человека есть несколько кругов обязанностей - малых и больших, главных и второстепенных. Жена у Никитина в слезах, дочь - в диатезе, значит, он не выполняет своих прямых и конкретных обязанностей перед самыми близкими людьми. Другие, незнакомые люди пользуются мясорубками-динозаврами - значит, Никитин не выполняет обязанностей и перед более широким кругом людей.

А еще существуют обязательства, которые человек принимаете рождением, потому что он родился человеком, а не гималайским медведем, например.

Конечно, гималайский медведь имеет познавательное значение, но эту роль может выполнить любой другой гималайский медведь. Не этот, так следующий. А обязанности Никитина может выполнить только он один. Так что получается: заменить медведя легко, а заменить Никитина невозможно.

- Медведь... - тихо позвал Никитин. - Отпусти меня...

Он подошел к гималайскому медведю, присел возле него на корточки и стал гладить его по холке, по длинной черной морде. Медведь медленно мигал, голова у него была большая и теплая.

Никитин гладил медведя - делал то, зачем пришел в клетку. Он пришел, чтобы взорвать свои и человеческие привычки, но сейчас уже не помнил об этой своей изначальной цели.

Они прожили в одной клетке сутки с небольшим, это было сложное для Никитина время, и прожили они его честно: медведь оберегал Никитина ночью от холода, днем от человеческого внимания. А Никитин угощал медведя конфетами и не разрешал о нем пренебрежительно отзываться.

- Я понимаю, тебе скучно будет, - тихо говорил Никитин, преодолевая пальцами жесткую дремучую шерсть, - но я завтра к тебе обязательно приду.

Медведь перекатил морду на ухо, отвернулся от Никитина.

- А в воскресенье мы вместе придем. Вот посмотришь...

Никитин подошел к двери и, просунув руку сквозь прутья, отодвинул щеколду.

Он вышел и задвинул щеколду обратно, чтобы не волновать сторожа, который спал где-то, подчиняясь своим привычкам, а не обязанностям.

Шлепа и девочка медленно качались, безвольно свесив руки. Осыпанные лунным светом, они были черные и четкие, как на эстампе.

Влюбленность - это потеря реальности. Шлепа и девочка смотрели куда-то в вечность, слушая новое свое состояние. Никитина они не увидели, потому что он был в реальности, а они - нет.

Никитин постоял возле них и медленно пошел к выходу. Потом, спохватившись, вернулся обратно к клетке, снял табличку со своими данными.

Интересно было почитать на досуге, что написал о нем сторож зоопарка.

ИНСТРУКТОР ПО ПЛАВАНИЮ

Я лежу на диване и читаю учебник физики.

"Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен..." Это похоже на стихи:

Когда в катушке тока нет,

Кусок железа неподвижен...

Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.

Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться - мещанство и чистейший эгоизм.

Если любишь человека, надо жить его интересами. "Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой". Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.

В комнату вошла моя мама и сказала:

- Если ты сию минуту не встанешь и не пойдешь за солью, я тебе всю морду разобью!

Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У нее совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату - жилой площадью, а мое лицо - мордой.

Юмор - это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.

- Ну, объясни, - просит мама, - что вы за люди? Что это за поколение такое?

Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным - общее.

- При чем тут поколение? - заступаюсь я. - Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения.

Мама привычным движением берет с полки первый том Диккенса и, не целясь, кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло.

Я понимаю - дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы.

У меня на этот счет есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладет и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежное искусство, в котором ничего не понимает. "Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв обусловленность противоречивым мироощущением художника".

Не знаю - можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты.

Эту точку зрения, так же, как и ряд других, я держу при себе до тех пор, пока мама не кидает в меня щеткой для волос. После чего беседа налаживается.

- Ну что ты дерешься? - обижаюсь я. - Каждый должен делать то, что у него получается.

Я намекаю на мамину деятельность, но она намеков не понимает.

- А что у тебя получается? Что ты хочешь?

- Откуда я знаю? Я себя еще не нашла.

Это обстоятельство пугает маму больше всего на свете. Если я не нашла себя в первые 18 лет, то неизвестно, найду ли себя к следующим вступительным экзаменам.

- Ты посмотри на Леру, - советует мама.

Лера поступила во ВГИК на киноведческий факультет Кто-то будет делать кино, а она в нем ведать.

- А ты посмотри на Соню, - предлагаю я свою кандидатуру. - По два года сидела в каждом классе, а сейчас вышла замуж за капиталиста. В Индии живет.

- В Индии нищета и инфекционные заболевания, - компетентно заявляет мама.

- Вокруг Сони нищета, а ее индус дом имеет и три машины.

- Тебе это нравится?

- Нищета не нравится, а три машины - хорошо.

- А что она будет делать со своим индусом? - наивно интересуется мама.

- То, что делают муж и жена.

- Муж и жена разговаривают. А о чем можно говорить с человеком, который не понимает по-русски?

- Она его научит.

- Можно научить разговаривать, а научить понимать - нельзя.

- Ты тоже со мной разговариваешь, а меня совершенно не понимаешь. Какая в этом случае разница - жить с тобой или с индусом?

- Таня, если ты будешь так отвечать, - серьезно предупреждает мама, я тебе всю морду разобью.

- А что, я не имею права слова сказать?

- Не имеешь. Ты вообще ни на что не имеешь никакого права. Потому что ты никто, ничто и звать никак. Когда мне было столько, столько тебе сейчас, я жила в общежитии, ела в день тарелку пустого супа и ходила зимой в лыжном костюме. А ты... Посмотри, как ты живешь!

Мама думает, что трудности - это голод и холод. Голод и холод - неудобства. А трудности - это совсем другое.

Я никто, ничто и звать никак. Разве это не трудность?

У Петрова - блондинка. А это не трудность?

Мне иногда кажется, что мама никогда не была молодой, никогда не было войны, о которой она рассказывала, никогда не жил Чарльз Диккенс - все началось с того часа, когда я появилась на свет. В философии это называется "мир в себе".

- У нас были общие радости и общие трудности, - продолжает мама свою мысль.

- Тогда были общие, - говорю я, - а сейчас у каждого свои.

Мама стремительно смотрит вокруг себя, задерживается глазами на керамический пепельнице. Так спорить невозможно. Я предупреждаю об этом вслух, но мама с моим заявлением не считается. И через пять минут в комнате соседей покачивается люстра и нежно звенит в серванте хрусталь.

А еще через пять минут я стою, но уже не в комнате, а на улице, посреди двора.

Никто в этой жизни не любит меня больше, чем мать, и никто не умеет сильнее обидеть. В философии это называется "единство и борьба противоположностей".

Подруга Лера сказала бы по этому поводу так:

"Надо уметь отделять рациональное от эмоционального. Родители на то и созданы, чтобы воспитывать, а дети для того и существуют, чтобы создавать поводы для забот.

Каждое поколение испытывает на себе любовь родителей и неблагодарность детей. Что же касается индуса, то тут особенно важно отделить рациональное от эмоционального. Ни в коем случае нельзя ориентироваться на страсть, надо учитывать перспективы отношений, брать мужа на вырост".

Петров - муж на вырост. Через 10 лет он станет молодым профессором, а я женой молодого профессора. Я буду приносить пользу мужу, а он всему обществу - за меня и за себя. Жаль, что Петров женится не на мне, а на блондинке. Хотя их отношения с блондинкой ни на чем не стоят, а у нас с Петровым общее прошлое: мы вместе рыли картошку в колхозе. Может быть, когда-нибудь он вспомнит об этом и позвонит мне по телефону.

Петров очень остроумный человек. Он весь состоит из формул и юмора. Юмор, конечно, восстанавливает то, что разрушает пафос, но когда его очень много - он сам начинает разрушать. Так же, как ангина, разрушает сердце. От частых ангин бывает недостаточность митрального клапана, с этим очень неудобно жить. А от хронического юмора образуется цинизм, с которым жить очень удобно, потому что человек все недооценивает. Всему назначает низкую цену.

У мамы мало юмора, она ко всему относится торжественно и все переоценивает. У Петрова много юмора, он ко всему относится снисходительно, все недооценивает. Лера все время отделяет рациональное от эмоционального. Всему знает точную цену. Она умеет и в жизни "руду дорогую отличить от породы пустой".

А я ничего не знаю и не умею. Потому что я себя не нашла. И меня никто не нашел.

Рядом с нашим домом продовольственный магазин, а возле магазина большая лужа. Зимой она замерзает, тогда дворничиха Нюра посыпает ее песком или крупной солью, чтобы люди не падали. Сейчас конец августа, начало дня, лужа стоит полная и белая от молока. Вчера в нее с грузовика свалился ящик с шестипроценткым молоком.

Возле лужи собираются кошки, они спокойно сидят, вытянув хвосты, а люди куда-то торопятся, и всем свое дело кажется самым важным.

У меня развито стадное чувство. Когда я вижу бегущих людей, я бегу вместе со всеми, даже если мне надо в противоположную сторону.

Однажды мы с Лерой собрались на ее дачу и приехали с этой целью на Савеловский вокзал. Лера пошла за билетами, а я осталась ждать на платформе. В это время со второго пути отправлялся поезд, который редко ходит и далеко везет. Вокруг меня все пришло в движение и устремилось ко второму пути. Люди бежали так, будто это был самый последний поезд в их жизни и вез их не в Дубну, а в долгую счастливую жизнь.

Я услышала в своей душе древний голос и бросилась бежать вместе со всеми, не различая в общем топоте своего собственного. Когда я вскочила в вагон, то испытала облегчение, доходящее до восторга. Потом, конечно, я испытала оторопь и растерянность, но это было уже потом, когда поезд тронулся.

Лера не понимает, как можно вскочить в ненужный тебе поезд. Она до сих пор не понимает, а я до сих пор не могу объяснить.

Я давно миновала свой двор и несколько улиц, когда увидела бегущих людей. Они пронеслись мимо меня, потом остановились - в передних рядах произошла кратковременная борьба. Потом все повернулись и бросились в другую сторону.

Я заглушила в себе древний голос, отошла и попробовала сосредоточиться. Со стороны, как правило, виднее, я все поняла: действие происходит перед театром, массы стреляют билет на утренний спектакль.

Я не люблю стрелять билеты. В этом есть что-то унизительное. Те, у кого заранее припасены билеты, чувствуют необоснованное превосходство и на вопрос, нет ли у него лишнего, могут ответить: "Есть. В баню". Каждому приятно почувствовать превосходство, пусть даже временное и необоснованное. Я это понимаю, но не принимаю. Поэтому просто отхожу в сторону, ни у кого ни о чем не спрашиваю, при этом у меня вид попранной женственности. Такой вид часто бывает у хорошеньких продавщиц, которые собрались завоевывать мир, а попали за прилавок.

Сегодня я тоже отхожу в сторону и смотрю, как ведут себя возле театра. Если бы в кассе были свободные билеты, людям хотелось бы на спектакль гораздо меньше или не хотелось бы совсем.

Ко мне подошла блондинка в белом пальто и таинственно спросила:

- Можно вас на минуточку?

- Можно, - согласилась я и пошла за нею следом.

Я не понимала, куда она меня ведет и с какой целью.

Может быть, это была блондинка Петрова и ей совестно смотреть мне в лицо?

Блондинка тем временем остановилась и достала из лакированной сумочки билет - голубой, широкий и роскошный.

- Продаете? - догадалась я.

У меня в кармане было 7 копеек - ровно на пачку соли.

- Отдаю, - поправила меня блондинка.

- Почему?

- Он мне даром достался.

- А почему мне, а не им? - Я кивнула в сторону дышащей толпы.

- Боюсь, - созналась блондинка. - Растерзают.

Я обрадовалась и не знала, как приличнее: скрыть радость или, наоборот, обнаружить.

- Вам, правда, не жалко?

- Правда. Я вечером посмотрю в лучшем составе.

- Тогда спасибо, - поблагодарила я, обнаруживая радость одними глазами, как собака.

Мы улыбнулись друг другу и разошлись довольные: я тем, что пойду в театр, а она тем, что не пойдет.

Есть зрители неблагодарные: им что ни покажи - все плохо. Я - благодарный зритель. Мне что ни покажи - все хорошо.

Мои реакции совпадают с реакцией зала - просто они ярче проявлены. Если в зале призадумываются - я плачу, а если улыбаются - хохочу.

Мне все сегодня нравится безоговорочно: пьеса, которая ни про что, артисты, которые изо всех сил стараются играть не хуже основного состава. Может быть, у них в зале знакомые или родственники, и они стараются для них.

Мой сосед справа похож на молодого Ива Монтана - тот современный тип внешности, о котором можно сказать: "уродливый красавец" или "красивый урод". Он не особенно удачно задуман природой, но точно и тщательно выполнен: точная форма головы, вытянутая шея, вытянутые пальцы, вытянутая спина. Все вытянуто ровно на столько, на сколько положено, ни сантиметра лишнего. Хорошо бы он на мне женился.

Спектакль окончился традиционно. Зло было наказано, а справедливость восторжествовала. Так должны заканчиваться все спектакли, все книги и все жизни. Необходимая традиционность.

Я не люблю выходить из театра, не люблю антрактов - вообще мне не нравится быть на людях. На людях хорошо себя чувствуют начинающие знаменитости - все на них оглядываются и подталкивают друг друга локтями. А когда ты идешь и тебя никто не замечает, появляется ощущение, что ты не обязательна. И вообще не обязательна.

- Девушка, извините, пожалуйста... - Кто-то меня все-таки заметил. Я обернулась и увидела Ива Монтана. "Сейчас спросит, где Третьяковская галерея", - догадалась я.

- Где вы взяли ваш билет? - спросил Ив Монтан.

- Мне его подарили.

- Кто?

- Блондинка. - Я хотела добавить "красивая", но передумала.

- Она еще что-нибудь говорила?

- Да. Она сказала, что посмотрит спектакль в лучшем составе.

Что ж, может быть, блондинка не любит уродливых красавцев, а предпочитает красивых красавцев или уродливых уродов. Чистота стиля.

Мы вышли на улицу. Весь июль и первую половину августа шли дожди. А так как природа все уравновешивает, то на вторую половину пришлась вся жара, причитающаяся лету. Было так душно, что плавился асфальт.

- А как отсюда добраться до Третьяковки? - поинтересовался Ив Монтан.

"Наконец-то дождалась", - с удовлетворением думала я.

- Вы приезжий?

Все, кто приезжает в Москву из других городов, сейчас же бегут в Большой театр или в Третьяковскую галерею, даже если это им совершенно неинтересно.

- Приезжий, - сознался Ив Монтан.

- Откуда?

Я думала, он скажет "из Парижа".

- Из Средней Азии, - сказал Ив Монтан.

- А зачем вам Третьяковка? Вы любите живопись?

- Нет. Я хожу смотреть туда одну картину, "Христос в пустыне".

- Крамской, - вспомнила я.

- Наверное. Там Христос сидит на камне, а я перед ним на диванчике. В такой же позе. Посидим вместе час-другой, начинаем думать об одном и том же.

- О чем?

- Так. О себе, о других.

- А о ком вы думаете лучше - о себе или о других?

- Конечно, о себе. Вам в какую сторону?

- Мне все равно, - сказала я. Мне действительно было совершенно безразлично.

Мы смешались с толпой и пошли в непонятном для себя направлении. Может быть, у Ива Монтана тоже было развито стадное чувство.

- Нравится вам Москва?

Этот вопрос обязательно задают иностранцам, а иностранцы обязательно отвечают, что больше всего им понравились простые люди.

- Город - это прежде всего люди, - ответил Ив Монтан. Он держался как иностранец на Центральном телевидении. - Я люблю тех, кто меня любит. В Москве меня не любят. Поэтому мне больше нравится Киев.

- Мещанский город! - высокомерно сказала я.

В Киеве живет моя родственница - настоящая мещанка. Когда я приезжала к ней на каникулы - заставляла меня наряжаться на базар.

- Мещане в свое время умели жить медленно и внимательно, - сказал Ив Монтан. - Сейчас этого не умеют. Все торопятся. А зачем?

- Чтобы успеть на свой поезд. В долгую счастливую жизнь.

- Когда торопишься, быстро устаешь. А чтобы жить долго, надо совсем другое.

- Что же надо?

- Заниматься спортом. Плавать.

- И все? - разочарованно спросила я.

- Вам мало?

- Конечно. Кроме спорта, существуют наука, искусство, политика...

- Спорт - это и наука, и искусство, и политика. В борьбе побеждает сильнейший, в беге быстрейший. Красиво дерутся, красиво бегут. Судят беспристрастные судьи. Выигранное соревнование - это мгновение плюс жизнь.

- А я физкультурную форму всегда забывала, - с сожалением вспомнила я.

- А чем вы занимаетесь? - спросил Ив Монтан.

- Ничем. Я себя не нашла.

- Зачем вам себя искать? Вы уже есть.

- Думаете, этого достаточно?

- Вполне достаточно: умная, молодая, красивая...

- Умная и молодая - правильно, - подтвердила я. - Но не красивая. У меня психология не та.

- Непонятно.

- У красивых одна психология, а у некрасивых другая, - объяснила я. У меня та, которая у некрасивых.

- Что же это за психология?

- Как бы вам объяснить... Бывают зрители благодарные, а бывают неблагодарные. Для них и пьесу пишут, и декорации рисуют, и актеры стараются, а они сидят нога на ногу, будто так и должно быть. Все для них в этой жизни - и города для них поставлены, и моря налиты. Понимаете? А я совсем другой зритель. Вот луна на небе - я ей ужасно благодарна. Вы со мной разговариваете - я просто счастлива.

- Вам правда не скучно?

Ив Монтан почему-то задержался на этой мысли, хотя меня больше интересовала другая.

Мимо нас, таинственно ступая, прошагала кошка. Может быть, она направлялась к луже с шестипроцентным молоком. У каждого в этой жизни свой маршрут.

- А куда мы идем? - спросил Ив Монтан.

- Не знаю. - Я остановилась. - Я думала, вы знаете.

- Пойдемте ко мне, - пригласил Ив Монтан.

- Куда?

- Ко мне. - Он решил, что я не расслышала.

Прежде чем решать что-либо, мне надо было отделить рациональное от эмоционального и выяснить перспективы отношений.

- Вы надолго приехали?

- На десять дней. На семинар.

- А какая у вас специальность?

- Инструктор по плаванию.

- Что это значит - "инструктор"?

- Человек, который учит плавать.

- А какое у них будущее - у тех, кто учит плавать?

- Будущее в основном у тех, кто плывет.

Все сошлось. Нормальный человек - без будущего и без перспектив отношений. Я испытала облегчение, доходящее до восторга, - как тогда, когда прыгнула в ненужный поезд.

Ив Монтан жил в гостинице. Когда мы вошли в его номер, я испытала оторопь и некоторую растерянность, но было уже поздно, потому что поезд тронулся.

Номер был хорош тем, что в нем не было ничего лишнего: кровать, чтобы спать, стол, чтобы писать письма, графин со стаканом, чтобы пить воду. Книг, чтобы читать, не было. Пианино, чтобы играть, тоже не было. Проводи свое время, как хочешь, лежи на кровати, пей кипяченую воду.

- Куда сесть? - спросила я, так как стул был заставлен коробками.

Ив Монтан кивнул на кровать. Я села прямо на покрывало, хотя мама воспитывала меня совершенно иначе.

Итак, я сижу на кровати в номере у мужчины. Это со мной впервые, но, видимо, все в жизни бывает первый раз. Если бы моя мама меня не била и не заставляла каждый день искать смысл жизни, я сейчас сидела бы дома, читала про катушку и кусок железа или вязала крючком. Значит, во всем виновата мама, из-за нее я дошла до жизни такой.

Когда находишь виноватого, становится легче. Мне тоже стало легче, зато Ив Монтан чувствовал себя затруднительно. Когда приходят гости, их надо развлекать беседой и поить кофе. Кофе у него не было, подходящей темы тоже не было. На улице ему было как-то освобожденное.

- Садитесь, - подсказала я.

Ив Монтан послушно сел возле меня на покрывало.

- Как вас зовут? - торопливо поинтересовалась я. Это было самое подходящее время для знакомства.

- Иван. - Он протянул руку ладонью вверх. Такой доверительный жест предлагают собаке - чтобы не укусила. Я недоверчиво, как незнакомая собака, заглянула в развернутую ладонь. Линия жизни была у него длинная долго будет жить. А линия ума - короткая. Дурак. Возле большого пальца эти линии сходились в букву "М" - линия ума совпадала с линией жизни. Не такой уж, значит, дурак, кое-что понимает. Бугров под пальцами не было. Бугры - признак таланта. Иван Монтан имел ладонь плоскую, как пятка. От таланта был освобожден совершенно.

- Иван, - повторила я, - сокращенно Ив...

Мне следовало назвать свое имя и протянуть свою ладонь. На моей ладони читались признаки и ума и таланта, но линии ума и жизни не соединялись в букву "М", а шли каждая сама по себе. Это означало, что вообще-то я умная, но своим умом не пользуюсь, живу, как идиотка. Сегодня это особенно проявлялось.

- А почему блондинка не пошла с вами в театр? - спросила я. Меня мучила эта тайна.

Ив Монтан не ответил. Он убрал свою ладонь, сунул ее в карман. Мы сидели на одной постели такие отчужденные, будто были мужем и женой и прожили вместе двадцать лет.

Он встал, подошел к письменному столу и, присев на корточки, выдвинул нижний ящик. Я ожидала, что Иван Монтан достанет шахматы или книгу с картинками, но он достал маленькую бутылку ликера с изящной этикеткой. Когда он выдвигал, а потом задвигал ящик, там что-то тарахтело. От живого созерцания я перешла к абстрактному мышлению и догадалась, что тарахтят бутылки.

- Вы алкоголик? - поинтересовалась я.

- Нет. Пьяница.

- А какая разница?

Ив Монтан посмотрел на меня, и я поняла, что выступила как дилетант.

- Пьяница хочет - пьет, а не хочет - не пьет, - объяснил он. - А алкоголик хочет - пьет и не хочет - тоже пьет.

- Понятно. А зачем вы пьяница? Вам трезвому скучно?

- Просто я устаю к концу дня и снимаю напряжение. Черчилль, например, выпивал в день бутылку армянского коньяка.

Ив Монтан разлил ликер - мне в стакан, а себе в крышку от графина. В номере запахло кофе, потому что ликер был кофейный.

- А почему Черчилль пил коньяк, а не ликер? - удивилась я.

- Ему было чем закусывать, - неопределенно объяснил Ив Монтан. Он сел возле меня и стал на меня смотреть.

- Сколько тебе лет?

- Восемнадцать.

Он поднял свою бесталанную ладонь и погладил меня по волосам.

- Блестят, - проговорил он. - Почему они у тебя блестят?

- Чистые... - сказала я и замолчала.

Ив Монтан был не прав. Ликер не снимал напряжения. Наоборот. У меня возникло такое ощущение, будто я несусь в скоростном лифте, когда в печенках что-то обрывается и ухает вниз, а голова становится легкой и вотвот отлетит. Вот-вот я потеряю свою голову с чистыми волосами.

Есть такая болезнь - клаустрофобия. Это боязнь замкнутых пространств. Такие люди, например, не могут ездить в лифте. Я ничего не знаю больше об этой болезни, но вдруг остро почувствовала симптомы клаустрофобии.

Мне жутко стало от замкнутого пространства, в котором совершенно не оставалось больше воздуха - нечем было дышать до того, что даже говорить невозможно.

Я вскочила с постели, отбежала к окну. Ив Монтан смотрел на меня очень внимательно - может быть, решил, что я собралась выброситься с седьмого этажа.

- У тебя что-нибудь было? - спросил он.

- Было.

- Если не хочешь, можешь не рассказывать.

- Мы вместе учились, - начала я. Мне лучше было рассказывать. Лучше произносить текст, чем молчать.

А потом мы вместе копали картошку в колхозе. Нас послали туда всем классом, но работать не хотелось. А он копал с утра до вечера. Он говорил, что это для него принципиально. Раз приехали работать - надо работать, а не прятаться по углам.

- Ну, а потом...

- А потом я тоже стала копать вместе с ним.

- И все?

- Все.

- Значит, ничего не было?

- Почему же? Производственная любовь.

- А чем она кончилась?

- Мы вернулись в Москву, он себе блондинку нашел.

- Обидно?

- Ну вот, обидно... Гордиться должна. Если любишь человека, надо жить его интересами.

Ив Монтан выпил полкрышки, подвинулся поближе к стене, чтобы сидеть удобно было.

Клаустрофобия моя кончилась, замкнутое пространство разомкнулось как-то само собой.

- А я не помню, какой я был в 18 лет, - сказал Ив Монтан. Он как-то незаметно перестроился из красивого урода в красивого красавца, нравился мне больше, чем в театре, и больше, чем Петров в колхозе. Удивительно, что блондинка не пошла с ним в театр.

- Хотите, я тоже стану блондинкой? - предложила я.

- Два часа - и блондинка.

- Не хочу, - сказал Ив Монтан. - Зачем тебе быть как все?

В номере было тепло и отгороженно от внешнего мира. Мы сидели вместе - красивый красавец и индивидуальная брюнетка - не такая, как все.

Мне хотелось, чтобы так продолжалось долго, но Ив, Монтан посмотрел на часы.

- Пошли! - скомандовал он.

- А можно еще посидеть?

- А что мы будем делать?

- Общаться... духовно, - уточнила я.

- Для духовного общения надо ходить в Третьяковскую галерею, а не в номер к одинокому мужчине.

- Тогда пойдемте в Третьяковскую галерею, - предложила я. Мне не хотелось домой. - Посмотрим на Христа. Подумаем о себе, о других...

Мы отправились смотреть Христа, но не в Третьяковскую галерею, а в церковь. Так было ближе.

Во дворе за оградой стояла белая "Волга", принадлежавшая, видимо, попу.

В церкви было много старух, а обладатель белой "Волги" стоял в ризе и пел баритоном.

Когда мы ступили в церковь, старухи упали на колени - не перед нами, а потому что так надо было по ходу службы. Все упали на колени, кроме нас и попа. Мы посмотрели друг на друга с доброжелательным любопытством.

На меня было надето короткое платье, покроем и размером похожее на мужскую майку. Из-за майки с боков и снизу текли мои нескончаемые голые руки и такие же нескончаемые голые ноги. Поп посмотрел на все это, допел свою фразу, энергично замахал кадилом - энергичнее, чем раньше, а хор подхватил высокими голосами: "Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй мя..."

Когда я слушала церковное песнопение, со дна моей души поднималось что-то светлое, неконкретное, я чувствовала в себе пристальную связь с прошлым, и у меня слезы подступали к глазам.

Ив Монтан стоял возле моего плеча, торжественный и просветленный. Высоко кричал хор, крестились старухи. Мне казалось, будто мы венчаемся.

Потом вышли на улицу сменить обстановку. Ив Монтан купил на выходе свечку и, разломав на две части, отдал мне половину.

"Вместо кольца", - подумала я.

"Повенчавшись", мы отправились в свадебное путешествие. На городской пляж.

Я сидела прямо на камнях, а Ив Монтан нашел где-то заржавленные детские санки и сидел на санках. У него был радикулит, он боялся простудиться.

Вдоль набережной зажглись фонари. Световые дорожки дробились в воде. На середине реки тревожно и страстно скрипели баржи.

- Ты с кем живешь? - спросил Ив Монтан.

- С мамой.

- А отец где?

- У меня его не было.

- Значит, твоя мать одна живет?

- Почему одна? Со мной.

- Несчастная баба... - задумчиво сказал Ив Монтан.

Я очень удивилась. Я почему-то никогда не думала об этом. Я никогда не смотрела на свою мать с этой точки зрения.

- Она интеллигентный человек? - спросил Ив Монтан.

- Нет, - не сразу сказала я.

- А чем она занимается?

- Преподает зарубежную литературу. Инструктор по Чарльзу Диккенсу.

Я поднялась, стащила через голову платье и пошла, преодолевая коленями тугую воду. Выбросила вперед руки, медленно упала, почувствовала сначала ожог, потом блаженство. Плаваю я плохо, но держусь на воде хорошо. И когда я держалась на воде, вспоминала генами те времена, когда была тритоном и переживала эту стадию эволюционного развития. Ученые говорят, что в каждой человеческой клетке заложена вся информация: кем человек был, кто он есть и кем будет. В воде мои клетки кричали, что я была земноводная, сейчас - никто, ничто и звать никак, я буду человек-амфибия с легкими и жабрами, а может, даже с крыльями и полыми костями.

Ив Монтан сидел на берегу, на детских санках.

- Эй! - крикнула я. - Инструктор! Научите меня плавать!

- Мне надоело учить!

- Тогда плавайте сами!

- Не хочу!

Я вышла из воды, села у его ног на теплые камни.

- А ты что собираешься делать? - спросил Ив Монтан.

- Сейчас или вообще? - не поняла я.

- Вообще. - Его, как и маму, заинтересовал мой социальный облик.

- Мне бы хотелось найти какое-нибудь веселое занятие. Не в том смысле, что смешно или легко. Пусть будет трудно, но весело. Есть такая специальность?

- Есть. Культработник в доме отдыха.

- Культработник - это инструктор по веселью. А я хочу тихо нести праздник. Для этого не обязательно разгадывать викторины и прыгать в мешках.

На противоположном берегу размещался стадион Лужники. Оттуда доносился неясный гул - может быть, в этот самый момент там шли спортивные соревнования.

- Холодно? - Ив Монтан положил руку на мое плечо.

Я не ответила. Ощущение счастья похоже на ощущение высоты. Необычно и страшно. Он прислонил мои мокрые плечи к своей накрахмаленной рубашке. Стало еще выше и еще страшнее.

Где-то за кулисами нервничали спортсмены. А я была на сцене и играла самую главную роль.

Ив Монтан поцеловал меня - осторожно, как мама. Я и раньше целовалась на катке, вернее, после катка. И на вечере, вернее, после вечера. Я и раньше закрывала глаза, чтобы не отвлекаться на посторонние предметы. Но сейчас все было иначе, чем раньше. Я почувствовала ожог, потом блаженство, будто упала в холодную воду Мои клетки несли совсем другую информацию: я всегда, всю жизнь сидела у его ног, и над моей жизнью всходило его лицо.

- А почему блондинка не пошла с вами в театр?

Это был провокационный вопрос. Я ждала, что Ив Монтан поблагодарит судьбу, которая предложила ему вместо блондинки меня.

- Не захотела, - сказал Ив Монтан. Не понял моей провокации.

- Могла бы просто не пойти - и все. Зачем было отдавать билет? Демонстрация...

Я совсем близко подвела его к нужной мысли. Он должен был сказать: "Тогда я не встретил бы тебя..."

- Конечно, некрасиво, - согласился Ив Монтан.

- Тогда вы не встретили бы меня, - прямо сказала я Мне надоели намеки.

- Она хотела, чтобы я понял. И я понял, только не то, что она хотела.

Я почувствовала, что не в силах переключить его внимание с блондинки на себя.

- Сколько вам лет? - Я решила переключить внимание на него самого, а заодно поближе познакомиться.

- Тридцать один.

- Вы женаты?

- Женат.

- А как ее зовут?

- Так же, как тебя.

- Вы ее любите?

Ив Монтан напряженно задумался.

- Конечно, - вспомнил он. Было непонятно, о чем думал так долго. Для того чтобы так ответить, можно было не думать вообще.

- А как же блондинка? - удивилась я.

- Блондинка - это блондинка, а жена - это жена.

- А я - это я?

- А ты - это ты.

Вспарывая воду, прошел речной трамвайчик. Кто-то возвращался на нем из своего свадебного путешествия.

- Но я так не хочу.

- А как ты хочешь?

- Я хочу, чтобы жена - это я, блондинка - это я и я - это я. Всю жизнь.

- Конечно, человек должен заниматься одним делом и жить с одной женщиной. Но бывает, что не найдешь своего дела и не встретишь свою женщину. Все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было. Поэтому надо уметь радоваться тому, что есть, а не печалиться о том, чего нет.

- А я так не хочу! Я так не буду!

- Будешь. Все так живут.

Моя мама во всем видит проблемы, а Ив Монтан ни в чем не видит никаких проблем. С мамой я, как бестолковый альпинист, постоянно преодолеваю горные вершины. А с Ивом Монтаном я бреду по пустыне Каракумы и не вижу ни одного холмика.

- А я знаю, почему блондинка не пошла с вами в театр.

- Почему? - он обернулся.

- Потому, что вы инструктор. Учите, как плавать, а сами не плаваете. Учите, как жить, а сами не живете.

- Дурочка, - сказал Ив Монтан. - В восемнадцать лет я такой же был.

- А вы не помните себя в восемнадцать лет.

- Откуда ты знаешь?

- Вы сами сказали.

Я поднялась, стала натягивать свою "майку".

Ив Монтан достал папиросу, поставил ноги на санки - так, будто собирался скатиться. Но полозья были ржавые, вместо снега - камни. Да и куда ему было ехать? Разве что в реку... Мне вдруг стало неудобно бросать его одного в чужом городе на выброшенных санках.

- Хотите, я вас домой провожу? - предложила я.

- Ты что, обиделась? - заподозрил он.

На что я могла обидеться? Он ничего не обещал мне и не хотел казаться иным, чем есть на самом деле. Правда, я приняла его за Ива Монтана, а он оказался инструктором по плаванью из Средней Азии. Но ведь это была моя ошибка, а не его. Он был ни при чем.

- Просто вы приезжий, - объяснила я. - А я здесь живу...

Весь день стояла жара, а так как природа все уравновешивает, ночью прошел дождь. Асфальт стал блестящим, а лужа возле нашего дома заметно выцвела. В ней увеличился процент воды. Я шла в "майке", обхватив себя руками, чтобы не трястись от холода. У меня дрожали все внутренности, я просто физически устала от этой вибрации. Я была пустая настолько, что даже кости были полы, как у птицы, и ветер гудел в них - оттого, наверное, так холодно было.

Лифт в доме был выключен, я пошла пешком и где-то в районе третьего этажа вспомнила про соль. Была уже ночь, магазины закрыты. Соль можно было достать только у нашей дворничихи Нюры. Она жила на первом этаже, и у нее в прихожей стоял целый мешок соли - крупной и мутной, как куски кварца. Этой солью она посыпала зимой скользкие дорожки, чтобы люди не падали.

Нюра открыла мне дверь босая, в ночной рубашке Выслушав мою просьбу и мои извинения, уточнила:

- Тебе много?

- Да нет, - сказала я, - чуть-чуть...

Она ушла, потом вернулась и протянула мне спичечный коробок, туго набитый солью. Я поблагодарила, а Нюра не слушала, смотрела на меня задумчиво и вдруг спросила:

- Тебе, Танька, сколько лет?

- Восемнадцать.

- Дура я, - решила Нюра. - В войну надо было б мне ребенка принести, сейчас бы уже такая была...

- Больше, - сказала я.

- Даже больше, - огорчилась Нюра. - Совестно было - с ребенком и без мужика. А уж лучше одной, чем с каким алкоголиком...

- Или с пьяницей.

- Это все одно.

- Нет, - сказала я, - это большая разница: пьяница хочет - пьет, не хочет - не пьет. А алкоголик и хочет - пьет и не хочет - тоже пьет.

Когда я вернулась домой, мама подметала квартиру - наводила мещанский уют. Уют современных мещан, которые живут медленно и невнимательно. Она выпрямилась, стала смотреть на мои голые руки и ноги, на обвисшие после купания неорганизованные волосы.

- Где ты была? - спросила мама и поудобнее взялась за веник. Было непонятно - то ли она хотела на меня нападать, то ли от меня защищаться.

- На! - я протянула ей спичечный коробок.

- Что это? - растерялась мама.

- Соль, - объяснила я. - Ты же просила...

- А где ты ее взяла?

- Сама выпарила.

Я повернулась и пошла в ванную. Мне хотелось побыть одной, а главное - согреться.

В меня медленно входило тепло, заполняя мои кости.

За дверью осторожно, будто я сплю, двигалась мама, и я поняла вдруг, что она несчастная баба, что ей тоже было столько лет, сколько мне. Поняла, что у меня был отец - может быть, такой же, как Ив Монтан. Может быть, мама тоже хотела заниматься одним делом и жить с одним человеком, но у нее ничего не получилось, потому что все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было.

Я вспомнила, как Ив Монтан отломил мне полсвечки, и заплакала.

Слезы скатывались к ушам, а потом приобщались к остальной воде. Вода и слезы были одинаковой температуры, мне казалось, будто я лежу, погруженная в собственные слезы.

В дверь постучала мама.

- Тебе Петров звонил, - сказала она.

Я не отозвалась, наивно полагая, что мама постучит и уйдет. Но мама не уходила.

Я вышла из собственных слез, надела халат и стала вытирать лицо. Терла до тех пор, пока оно не сделалось красным.

Мама посмотрела на меня и вдруг сказала:

- Таня, хочешь, я не буду тебя больше бить?

- Все равно... Ты ведь не целишься.

- Я тебя больше пальцем не трону, - пообещала мама. - Иди поешь.

- Не хочу.

- А что ты хочешь?

Я пошла в комнату и стала стелить свой диван. Возле дивана стоял ящик для белья - с дырками, чтобы проникал воздух. Я наклеила однажды на дырки с внутренней стороны рисованные рубли, - получилось, будто ящик набит деньгами.

- Я не знаю, чего я хочу, - сказала я маме. - Я знаю, чего не хочу.

Мама ждала.

- Я не хочу быть инструктором... Я хочу сама плавать или посыпать дорожки солью, чтобы другим ходить удобно было. И я просто счастлива, что провалилась в педагогический. Я больше не буду туда поступать.

- А как ты собираешься дальше жить?

- Чисто и замечательно.

- Таня, если ты будешь так со мной разговаривать...

Мама хотела добавить: "Я тебе всю морду разобью", но вовремя спохватилась. Все-таки обещала не трогать меня пальцем и даже давала честное слово.

ДЕНЬ БЕЗ ВРАНЬЯ

Сегодня ночью мне приснилась радуга.

Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг - вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостает.

Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся еще и оттого, что проспал.

Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.

Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.

Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр и министр обороны Цейлона Сиримаво Бандаранаике, а я попрежнему учитель французского языка средней школы.

Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что, наверное, не приду.

Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто - когда надо и когда не надо, - чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь - врут тогда, когда боятся.

Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.

Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.

В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время, не торопясь, одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.

Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом "Б".

Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.

Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.

Моя невеста Нина говорит, что я стесняюсь всегда не там, где надо. А ее мама говорит, что я сижу не на своем месте. "Своим" местом она, очевидно, считает такое, где моя месячная зарплата равнялась бы теперешней годовой.

Надо было платить за проезд. Я порылся в карманах, достал мелочь три копейки и пять копеек. Подумал, что если брошу пятикопеечную монету, то переплачу: ведь билет стоит четыре копейки. Если же опущу три копейки, то обману государство на копейку. Посомневавшись, я решил этот вопрос в свою пользу, тем более что рядом не было никого, кроме близорукой женщины, которая читала газету.

Я спокойно оторвал билет, сел против кассы и стал припоминать, как мы с Ниной ссорились вчера по телефону. Сначала я говорил - она молчала. Потом она говорила - я молчал.

Женщина тем временем опустила газету и строго поинтересовалась:

- Молодой человек, сколько вы опустили в кассу?

Тут я понял, что она не близорука - наоборот, у нее очень хорошее зрение - и что она контролер. Опыт общения с контролерами у меня незначительный. Но сегодня я не воспользовался бы никаким опытом. Сегодня я решил никого не бояться.

- Три копейки, - ответил я контролерше.

- А сколько стоит билет? - Такие вопросы в школе называют наводящими.

- Четыре копейки, - сказал я.

- Почему же вы опустили три вместо четырех?

- Пожалел.

Контролерша посмотрела на меня с удивлением.

- А вот сейчас оштрафую вас, заплатите в десять раз больше. Не жалко будет?

- Почему же? - возразил я. - Очень жалко.

Контролерша смотрела на меня, я - на контролершу, маленькую, худую, с озябшими пальцами. Она была такая худая, наверное, оттого, что много нервничала - по своей работе ей приходилось ссориться с безбилетными пассажирами.

А контролерша, глядя на меня, тоже о чем-то думала: припоминала, наверное, где меня раньше видела. На меня многие так смотрят, потому что я похож на киноартиста Смоктуновского, только у меня волос побольше. Но моя контролерша скорее всего в кино ходила редко и про Смоктуновского вряд ли слышала.

- Может, вы просто забыли бросить копейку? - Это был следующий наводящий вопрос.

- Я не забыл. Я пожалел.

Такой искренний безбилетник контролерше, очевидно, раньше не попадался, и она не знала, как в таких случаях себя вести.

- Вы думаете, мне приятно брать с вас штраф? - растерянно спросила она.

- По-моему, в этом заключается ваша работа.

- Нет, не в этом; моя работа в том, чтобы касса делала полные сборы. Да. А некоторые так и норовят обмануть. Или вовсе ничего не платят, а билет отрывают... - Контролерша, видимо, хотела сказать мне о роли доверия на современном этапе к человеку, о принципе "доверяй и проверяй" и о том, что именно они, контролеры, призваны повышать сознательность граждан.

Но ничего этого она не сказала, а, махнув рукой, прошла вперед и села под табличкой "Места для пассажиров с детьми и инвалидов".

Троллейбус остановился, я бросил в кассу пятикопеечную монету и сошел. Это была моя остановка.

В школе было тихо и пустынно. Школьный сторож Пантелей Степаныч, а за глаза просто Пантелей, сидел в одиночестве возле раздевалки в своей неизменной кепочке, которую он носил, наверное, с тех пор, когда сам еще ходил в школу.

Пантелей - и сторож, и кассир, и завхоз, он чинит столы и парты, прибивает плакаты и портреты знаменитых людей. Если бы ему поручили, он мог бы преподавать французский в пятом "Б" и делал бы это с не меньшим успехом, чем я. Во всяком случае, приходил бы вовремя.

Увидев меня, Пантелей скорчил гримасу, как Мефистофель, и погрозил пальцем:

- Смотри, жене все скажу.

Это была его дежурная шутка. Молодым учительницам он говорил то же самое, но заменял слово "жене" словом "мужу": "Смотри, мужу все скажу".

Учительниц это раздражало, потому что мужей у многих не было, а Пантелей каждый раз напоминал об этом.

Я стал раздеваться и уже видел свой пятый "Б" в конце коридора второго этажа: Малкин бегает по партам, давя каблуками чернильницы, а Собакин наверняка сидит под потолком.

В пятом "Б" раньше помещался спортивный зал, и в классе до сих пор осталась стоять шведская стенка. Собакин каждый раз забирается на самую верхнюю перекладину, и каждый раз я начинаю урок с того, что уговариваю его сойти вниз.

Обычно это выглядит так:

- Собакин! - проникновенно вступаю я.

- А! - с готовностью откликается Собакин.

- Не "а", а слезь сию минуту.

- Мне отсюда лучше видно и слышно.

- Ты слышишь, что я тебе сказал?

- А че, я мешаю?..

Дальше начинается ультиматум с моей стороны, что если-де он, Собакин, не слезет, я прекращу урок и выйду из класса.

Собакин продолжает сидеть на стенке, завернув носы ботинок за перекладину. Класс молча, с интересом наблюдает. Несколько человек болеют за меня, остальные за Собакина.

Я проигрываю явно. Выйти я не могу: стыдно перед учениками и попадет от завуча. Собакин слезать не собирается. Мне каждый раз хочется подойти, стянуть его за штаны и дать с уха на ухо, как говорит Нинина мама, чтоб в стенку влип.

Кончается это обычно тем, что детям становится жаль меня, они быстро и без разговора водружают Собакина на его положенное место.

Сегодня я, как обычно, "открыл" урок диалогом с Собакиным.

- Собакин!

- А!

- Ну что ты каждый раз на стену лезешь? Хоть бы поинтереснее что придумал.

- А что?

- Ну вот, буду я тебя учить на свою голову.

Собакин смотрит на меня с удивлением. Он не предполагал, что я сменю текст, и не подготовился.

- А вам не все равно, где я буду сидеть? - спросил он.

Я подумал, что мне, в сущности, действительно все равно, и сказал:

- Ну сиди.

Я раскрыл журнал, отметил отсутствующих.

Уроки у меня скучные. Я все гляжу на часы, сколько минут осталось до звонка. А когда слышу звонок с урока, у меня даже что-то обрывается внутри.

Я прочитал в подлинниках всего Гюго, Мольера, Рабле, а здесь должен объяснять Imparfait спрягаемого глагола и переводить фразы: "это школа", "это ученик", "это утро".

Я объясняю и перевожу, но морщусь при этом, как чеховская кошка, которая с голоду ест огурцы на огороде.

Я скучаю, и мои дети тоже скучают, а поэтому бывают рады даже такому неяркому развлечению, как "Собакин на стенке". Сегодня Собакин слез сразу, так как, получив мое разрешение, потерял всякий интерес публики к себе, а просто сидеть на узкой перекладине не имело смысла.

Отметив отсутствующих, я спрашиваю, что было задано на дом, и начинаю вызывать к доске тех, у кого мало отметок и у кого плохие отметки.

Сегодня я вызвал вялого, бесцветного Державина, у которого мало отметок, да и те, что есть, плохие. Дети дразнят его "Старик Державин".

- Сэ ле... матен... - начал "Старик Державин".

- Матэн, - поправил я и, глядя в учебник, стал думать о Нине.

- Матен, - угрюмо повторил, Державин.

Я хотел поправить еще раз, но передумал, - у парня явно не было способности к языкам.

- Знаешь что, - предложил я, - скажи своей маме, пусть она перестанет нанимать тебе учителей, а найдет своим деньгам лучшее применение.

- Можно, я скажу, чтобы она купила мне батарейки для карманного приемника? - Державин посмотрел на меня, и я увидел, что глаза у него синие, мраморного рисунка.

- Скажи, только вряд ли она послушает.

Державин задумался, а я, взглянув на его сведенные белые брови, подумал, что он вовсе не бесцветный и не вялый, - просто парню не очень легко жить с такой энергичной мамой и таким учителем, как я.

Через класс пролетела записка и шлепнулась возле Тамары Дубовой.

- Дубова, - попросил я, - положи записку мне на стол.

- Какую, эту?

- А у тебя их много?

- У меня их нет.

Я почувствовал, что если вовремя не прекратить этот содержательный разговор, он может затянуться. Удивительно, в общении с Дубовой я сам становлюсь дураком.

- Ту, что валяется возле твоей парты, - сказал я.

Дубова с удовольствием подхватилась, подняла записку, положила передо мной на стол и пошла обратно, вихляя спиной. Для нее это была большая честь - положить мне на стол записку, да к тому же даровое развлечение пройтись во время урока по классу.

Читать записку при всех мне было неловко, а прочитать хотелось: интересно знать, о чем пишут друг другу двенадцатилетние люди.

Я сунул записку в карман.

- Э тю прэ кри Мари а сон фрер Эмиль, - читал Державин.

- Переведи, - сказал я, незаметно вытащил под столом записку и стал тихо разворачивать: она была свернута, как заворачивают в аптеках порошки.

- "Ты готов? - кричит Мария своему брату Емеле..."

- Не Емеле, а Эмилю, - поправил я.

- Эмилю... Нон, Мари...

Я развернул, наконец, записку: "Дубова Тома, я тебя люблю, но не могу сказать, кто я. Писал быстро, потому плохо. Коля".

Теперь понятно, почему этот известный неизвестный каждый раз лазит под потолок.

Мне вдруг стало грустно. Подумал, что им по двенадцати и у них все впереди. А у меня все на середине.

- Садись, - сказал я Державину.

Я встал и начал рассказывать о французском языке вообще - не о глагольных формах, а о том, что мне самому интересно: о фонемоидах, о том, почему иностранец, выучивший русский язык, все равно говорит с акцентом; о художественном переводе, о том, как можно одну и ту же фразу перевести по-разному. Я читал им куски из "Кола Брюньона" в переводе Лозинского. Читал Рабле в переводе Любимова.

Мои дети первый раз в жизни слушали Рабле, а я смотрел, как они слушают: кто подперев кулаком подбородок, кто откинувшись, глядя куда-то в окно, залитое небом. Дубова ела меня глазами, следила, как движутся мои губы. Павлов смотрел мне прямо в лицо; в первый раз он глядел не сквозь меня.

Передо мной сидели тридцать разных людей, а раньше все они казались мне похожими друг на друга, как полтинники, и я никого не знал по имени, кроме Собакина и Дубовой.

Потом мы вместе стали переводить первую фразу из заданного параграфа: " С'est ie matin", и получилось, что эти три слова можно перевести в трех вариантах: "Вот утро", "это утро" и просто "утро".

В конце урока я вызвал Павлова - мальчика, над которым все смеются. В каждом коллективе есть свой предмет для насмешек. В пятом "Б" это Павлов, хотя он не глупее и не слабее других.

Помня о фонемоидах, Павлов старался произносить слова в нос: хотел продемонстрировать такое произношение, чтобы француз не обнаружил в нем иностранца. Я не понимал ни слова, потому что он ухитрялся произносить в нос не только гласные, но и согласные.

Дети переводили глаза с меня на Павлова, с Павлова на меня. Я сидел непроницаем, как сфинкс, - они решили, что Павлов читает правильно. И не засмеялись.

Зазвенел звонок. Это Пантелей включил электрические часы. Мне показалось, что Пантелей рано их включил. Я сверил со своими - все было правильно. Урок кончился, а я не успел объяснить Imparfait глаголов первой группы, не успел опросить двоечников.

Это значит отставание от программы; это значит высокий процент неуспеваемости; это значит, будет о чем поговорить на педсовете.

На перемене я иду в столовую. Мне надо прежде зайти в учительскую, положить журнал. Но идти туда я не хочу, потому что встречу завуча или директора.

В столовой завтракает "продленный день". Возле буфета - очередь: девчонки и мальчишки тянут пятаки, каждый мечтает о пирожке с повидлом.

Я люблю наблюдать детей в метро, на улице, в столовой, но не на уроке. На уроке я испытываю так называемое "сопротивление материала".

Я хотел взять сосиски с капустой, но в это время в столовую вошла завуч Вера Петровна, и я вместо сосисок решил взять сырники, от которых у меня изжога.

Я решил взять сырники потому, что не умею правильно есть сосиски: люблю их кусать, чтобы кожица хрустела. Такая манера есть не соответствует светскому этикету, а обнаруживать перед завучем свою несветскость мне не хотелось.

Тем не менее я беру сосиски и иду к столу.

В обществе Веры Петровны я чувствую себя сложно. Семьи у нее нет, работает она хорошо - в этом смысл ее жизни. Семьи у меня тоже нет, работаю я плохо - и смысл моей жизни, если он есть, не в этом.

Для Веры Петровны нет людей умных и глупых, сложных и примитивных. Для нее есть плохой учитель и хороший учитель.

Я - плохой учитель. Перед ней я чувствую себя несостоятельным и поэтому боюсь ее. Я обычно стараюсь дать ей понять, что где-то за школьными стенами проходит моя иная, главная жизнь. И в той жизни я куда более хозяин, чем остальные учителя, которые не читают Рабле не то что в подлиннике, но и в переводе Любимова.

Сегодня я ничего не давал понять. Я ел сосиски прямо с кожицей, ждал, когда Вера Петровна начнет говорить о моем опоздании.

- Слякоть... - сказала она, глянув в окно. - Скорее бы зима...

Я промолчал. Мне вовсе не хотелось, чтобы зима приходила скорее, потому что у меня нет зимнего пальто.

Кроме того, я понимал, что "слякоть" - это проявление демократизма. Это значило: "Вот ты опаздываешь, халтуришь, а я с тобой как с человеком разговариваю".

Я молчал. Вера Петровна блуждала ложкой в супе.

- Скажите, Валентин Николаевич, - начала она тихим семейным голосом, - вы после института пошли работать в школу... Вы так хотели?

- Нет, я хотел поехать в степь.

Я действительно хотел тогда поехать в степь. Не для того, чтобы внести свой вклад, - его и в Москве можно внести. Не для того, чтобы наблюдать жизнь, - ее где угодно можно наблюдать. Мне хотелось в другие условия, потому что, говорят, в трудностях раскрывается личность.

Может, вернувшись потом в Москву, я стал бы переводить книги и делал это не хуже, чем Лозинский. Может, во мне раскрылась бы такая личность, что Вера Петровна просто ахнула?

Но, кроме всего, мне хотелось посмотреть, какая она, степь, и познакомиться с людьми, которые живут там, работают и обходятся без московской прописки.

- В какую степь? - не поняла Вера Петровна. - В казахстанскую?

- Можно в казахстанскую, можно и в другие.

Вера Петровна, наверное, подумала, что я ее разыгрываю и что это неуместно.

- Что ж вы не поехали? - строго спросила она.

Теперь придется объяснять, что у меня очень больная мама, от которой ушел папа. И придется рассказать про Нину, которая к тому времени, когда меня распределяли, не закончила еще своего высшего образования, а заканчивает только в этом году.

- Я нужен был в Москве.

- Кому?

Вера Петровна думала, что я скажу - пятому "Б".

- Двум женщинам, - сказал я.

Завуч стала быстро есть суп. Она решила не задавать больше вопросов на посторонние темы, потому что неизвестно, о чем я еще захочу ей рассказать в порыве откровенности. Вера Петровна решила говорить только о деле.

- Вот вы сегодня опять опоздали, - начала она. - За эту неделю третий раз.

- Четвертый, - поправил я.

- Вам не стыдно?

Я задумался. Сказать, что совсем не стыдно, я не мог, стыдно - тоже не мог.

- Не очень, - сознался я.

- А напрасно. Вы понимаете, что это такое? Был звонок. Вас нет, дети волнуются...

- Что вы! - возразил я. - Наоборот, они думают, что я заболел, и очень рады.

Вера Петровна посмотрела на меня внимательно и вдруг смутилась. Наверное, подумала, что я кокетничаю с ней. Это было приятно ей, хоть я и плохой учитель. А я, когда она покраснела, впервые увидел, что она еще молода и вовсе не так самоуверенна.

- Скажите, - спросила она, - неужели у вас нет большой мечты? - Это был уже не наводящий вопрос. Это был простой человеческий вопрос.

- Есть. Я хочу писать рассказы.

- Почему же не пишете?

- Я пишу, но их не печатают.

- Почему? - изумилась она.

- Говорят, плохие.

- Не может быть. У вас должны быть хорошие рассказы.

Вот всегда так. Во мне всегда подозревают больше, чем я могу. Еще в детстве, когда я учился играть на рояле, учительница говорила моей маме, что я способный, но ленивый. Что если бы я не ленился, то из меня вышел бы Моцарт. А я точно знаю, что Моцарт бы из меня не вышел при всех условиях.

Во время нашего разговора в столовую вошла учительница начальной школы Кудрявцева. Она молчит, в разговоре не участвует, обдумывает предстоящий урок. Так хороший актер перед спектаклем входит в образ.

Появилась учительница пения Лидочка.

Она мечтает стать киноактрисой и свою работу в школе считает временной; знакома со многими знаменитыми писателями, артистами и когда рассказывает о них, то называет: Танька, Лешка.

Пришел наш второй мужчина - учитель физкультуры Евгений Иваныч, или, как его фамильярно зовут ученики, Женечка.

Меня ученики зовут "шик мадера", а Женечку "тюлей".

Он считает меня размазней, интеллигентом, скучным человеком, потому что я не поддерживаю за столом Лидочкиных изысканных тем. Женечка понимает толк в стихах, любит народные песни, но стесняется обнаружить это. Ему нравится казаться хуже, чем он есть.

Мне нравится казаться лучше, чем я есть, Лидочке - талантливее.

Я редко встречаю людей, которые хотят казаться тем, что они есть на самом деле.

В конце перемены, перед самым звонком, является наш третий мужчина (всего, включая Пантелея, нас четверо), учитель физики Александр Александрович, или, как зовут его дети, Сандя.

Санде пятьдесят лет. Он любит говорить, что всех врагов нажил честно. Это правда. Сандя никого не боится, и, для того чтобы говорить правду, ему не надо постоять во сне между двух радуг. Сандя "режет" эту самую правду направо и налево. Он постоянно всем недоволен. И часто он прав. Но вместе с тем я всегда чувствую, что его больше всего интересует собственная персона. Я знаю, он подсчитывает, сколько съел за день жиров, белков и углеводов. Если углеводов не хватает, Сандя в конце дня съедает кусочек черного хлеба.

Сейчас он пил кофе с бутербродами, которые принес из дому. Ел бутерброд с икрой - в ней много белков, и на чем свет поносил фильм "Знакомьтесь, Балуев" и всю киностудию "Ленфильм".

Фильм был на самом деле плохой, киностудия действительно за последние годы почти ничего интересного не выпустила, но я чувствовал, что Сандя врет.

- Послушайте, - поинтересовался я, - зачем вы врете?

Сандя на минуту перестал жевать. За столиком рассмеялись, потому что все видели фильм "Знакомьтесь, Балуев".

- С вами сегодня невозможно серьезно разговаривать, - сказала Вера Петровна и поправила волосы.

Зазвенел звонок. Пантелей исправно нес службу. Мне надо было идти в девятый "А".

У нашей школы есть "преимущество" перед другими школами в районе рядом колхозный базар. В других школах лучшие показатели по успеваемости и посещаемости, а возле нашей - базар.

Я пользуюсь этим преимуществом, чтобы купить Нине цветы и виноград. Дарить цветы считается признаком внимания и изысканности, а Нине будет приятно, если я проявлю внимание и изысканность.

Ходить с цветами по улице я стыжусь, поэтому прячу цветы в портфель.

За виноградом очередь метров в триста. Если я стану в хвост очереди, тогда мне придется пройти мелкими и редкими шагами эти триста метров, а я тороплюсь к Нине.

Я подхожу прямо к продавщице и говорю ей, протягивая металлический рубль:

- Килограмм глюкозы.

Дальше действие начинает развиваться в двух противоположных направлениях. В кино это называется "параллельный монтаж" и "монтаж по контрасту". У меня одновременно и "параллельный" и "по контрасту".

Продавщица улыбается и начинает взвешивать мне виноград, отбирая спелые гроздья и выщипывая из них гнилые ягоды. Она так делает потому, что я не требую для себя никакого исключения, и потому, что я похож на Смоктуновского.

С другой стороны, мною заинтересовалась очередь, и выразителем ее интересов явился старик, который должен был получить виноград вместо меня и тоже приготовил для этой цели металлический рубль.

- Молодой человек, - строго сказал старик, - я вас что-то здесь не видел...

- Правильно, - подтвердил я. - Вы меня видеть не могли, я только что подошел.

- А вы, между прочим, напрасно обижаетесь, - укоризненно заметил старик. - Если вы отходите, надо предупреждать. В следующий раз дождитесь последнего, а потом уже идите по своим делам.

- Хорошо, - пообещал я.

Я взял виноград и пошел. Очередь энергично выразила свое отношение мне в спину.

Нина живет на улице Горького, за три остановки от рынка. Я мог бы сесть на троллейбус, но иду пешком, потому что у меня неудобные деньги: три копейки и пять копеек. Кроме того, троллейбус останавливается на противоположной Нининому дому стороне, а я не люблю переходить дорогу.

Говорят, что я со странностями. Я, например, помногу ем, а все ровно худой. Перевожу рассказы с одного языка на другой, хотя об этом меня никто не просит и денег не обещает. Не даю частных уроков, хотя об этом меня просит большое количество людей и обещают по два пятьдесят за час.

Нина говорит, что я тонкая натура и у меня нервы.

Нинин папа - что в двадцать пять лет у человека нервов не бывает.

Нинина мама - что все зависит не от возраста, а от индивидуальных особенностей организма.

К моим индивидуальным особенностям она относится пренебрежительно. Презирает меня за то, что я живу в каком-то Шелапутинском переулке, а не в центре. За то, что я не из профессорской семьи, что у меня нет зимнего пальто, что я не снимаюсь в кино, не печатаюсь в газетах и зарабатываю меньше, чем она.

Чтобы понравиться Нининой маме, я, предположим, мог бы обменять свою комнату на меньшую и переехать на улицу Горького. Мог бы сшить себе хорошее пальто, напечататься в газете. Но заработать больше, чем Нинина мама, я не могу.

Нинина мама работает косметичкой. Дома она приготавливает крем для лица, но не для своего. Себе она покупает крем в польском магазине "Ванда", а тот, что делает, продает клиенткам по три рубля за баночку.

Рецепт изготовления Нинина мама держит в большом секрете - боится, что стоит лишь намекнуть, как все сразу догадаются и тоже захотят сами делать крем.

Я бы, например, смог, потому что знаю секрет. Он прост, как все гениальное. Берется два тюбика разного крема, по пятнадцать копеек за тюбик - можно купить в аптеке, в парфюмерном магазине, можно при банях, в зависимости от того, куда удобнее зайти, чтобы не переходить дорогу. Надо взять два тюбика, выпустить крем из одного, из другого, перемешать крем палочкой или ложкой - лучше палочкой, потому что ложка будет пахнуть, налить немного одеколона для запаха и аккуратно разложить по баночкам. Вот и все.

По-моему, не тяжело, и каждый при желании мог бы заменить Нинину маму на ее посту. Но она имеет на этот счет собственное мнение, отличное от моего. Движется она с достоинством, кожа у нее белая - польские кремы, говорят, на меду и на лимонах. Собственные мнения, которых у нее много и все разные, высказывает медленно и в нос.

Нинин папа считается в доме на голову ниже мамы. Работает он инженером. Правда, он хороший человек, но, как говорит Нинина мама, хороший человек - не специальность, денег за это не платят.

Я все это понимаю, поэтому хожу к Нине редко - в тех случаях, когда она больна и когда мы ссоримся.

С Ниной мы знакомы пять лет, но наши отношения до сих пор не выяснены. За это время у нас было много хорошего и много плохого.

У меня такое чувство, будто сам господь бог поручил мне заботу о ней. И я не знаю, то ли жить без этого не могу, то ли мне это ни к чему.

Я до сих пор не знаю, поэтому мы ссоримся.

Вчера снова поссорились, и я опять не знаю, так ли необходимо идти к ней с цветами. Но я представляю, как она отрывисто смеется, курит папиросу за папиросой, говорит всем, что наконец-то отделалась от меня, и не спит ночь. И вот я иду к ней после работы, чтобы она перестала курить и спала ночью.

Откровенно говоря, когда мы ссоримся, я начинаю думать о себе хуже, чем это есть на самом деле, а о Нине лучше. Начинаю смотреть глазами Нининой мамы. А мне хочется видеть себя глазами Нины.

Открыла мне соседка - неправильно сосчитала количество звонков.

В квартире Нины живет восемь семей, и на двери прикреплен списочек всех жильцов в алфавитном порядке Против каждой фамилии проставлено количество звонков.

Против Нининой фамилии - восемь звонков, потому что начинается она с буквы "я" и стоит, естественно, последней.

Каждый раз, когда подхожу к двери, я думаю, что если нажимать кнопку редко, пережидая после каждого звонка, то в квартире, как в мультфильме, изо всех дверей в алфавитном порядке будут высовываться головы. Высовываться и слушать.

Я быстро звоню восемь раз. Представляю, как при этом все квартиросъемщики бросают свои дела и начинают торопливо считать, шевеля губами.

Сегодня мне открыла соседка, ее фамилия начинается с буквы "ш" и стоит в списке перед Нининой. Она часто отпирает мне дверь, и мы хорошо знакомы.

Когда я вошел в комнату, Нина чертила, нагнувшись над столом, с умным видом рисовала кружок. Весь лист величиной с половину простыни был изрисован стрелочками, кружками и квадратиками.

Увидев меня, Нина перестала чертить, выпрямилась и покраснела от неожиданности, радости, от обиды, которая еще жила в ней после ссоры, и оттого, что я застал ее ненакрашенной.

Моя Нина бывает красивая и некрасивая. Бесцеремонная и застенчивая. Умная и дура. Ее любимый вопрос:

"Хорошо это или плохо?" - и каждый раз я не знаю, как ей ответить.

Мать поздоровалась со мной приветливее, чем обычно, и, прихватив соль, ушла на кухню. Я понял - она в курсе наших дел.

Я разделся и сел на диван. Нина снова принялась чертить. Мы молчали.

Она, видно, собиралась сказать мне нечто такое, чтобы я понял раз и навсегда, но ждала, когда я начну первый.

А я не начинал первый, и это злило ее.

Телевизор был включен. Шла передача "Встреча с песней". За столом сидели действующие лица и их исполнители, вели непринужденную дружескую беседу в стихах.

Время от времени все замолкали, за кадром включали песню - тогда один из артистов принимался старательно шевелить губами. Артист, изображающий летчика, спел подобным образом две песни - одну тенором, а другую басом.

Когда передача закончилась, диктор стал перечислять фамилии тех, кто эту передачу готовил. Я подумал: хорошо бы всей этой компании приснилась ночью радуга.

- Валя! - Нина отложила карандаш. Не выдержала.

- Прежде всего я хочу знать, за что ты меня не уважаешь?

Все-таки лучше, если бы она была только умная.

- С чего ты взяла, что я тебя не уважаю?

- Мы договорились в семь. Я ждала до семи пятнадцати, стояла как не знаю кто... Я не говорю уже о любви, хотя бы соблюдай приличия...

Последнюю фразу Нина придумала не сама, заимствовала ее из немецкого фильма "Пока ты со мной" с Фишером в главной роли.

- Я пришел в семь шестнадцать, тебя не было, - сказал я.

- Почему ты пришел в семь шестнадцать, если мы договорились в семь?

- Я не мог перейти дорогу: там, возле метро, поворот - и не поймешь, какая машина свернет, какая поедет прямо.

- Ну что ты врешь?

- Я не вру.

- Значит, считаешь меня дурой...

- Иногда считаю.

Нина посмотрела на меня с удивлением. По ее сценарию я должен был сказать: "Брось говорить глупости, я никогда не считал тебя дурой".

Тогда бы она заявила: "И напрасно. Я действительно круглая дура, если потратила на тебя лучшие годы своей жизни".

Но я путал карты, и Нине пришлось на ходу перестраиваться.

- И напрасно... - сказала она. - Я все вижу. Все.

Что там она видит? Будто дело в том, пришел я в семь или в семь шестнадцать. Главное, что я не делаю предложения.

- Что ты видишь? - спросил я.

- То, что ты врешь, - Нина побледнела сильнее, наверное, действительно не спала ночь.

- Когда я говорю правду, ты не веришь.

- Ты не думал, что я вчера уйду...

Я понял, Нина решила не перестраиваться, а просто сказать мне все, что приготовила для меня ночью.

- Ты привык, что я тебя всегда жду. Пять лет жду. Но больше я ждать не буду. Понятно?

Вот тут бы надо встать и сделать предложение. Но я молчу.

Где-то в казахстанской степи есть сайгаки - такие звери, похожие на оленей. Я их видел в кино. Сайгаки эти жили еще в одно время с мамонтами, но мамонты вымерли, а сайгаки остались и, несмотря на свое древнее происхождение, бегают со скоростью девяносто километров в час.

Ленька Чекалин рассказывал, как охотился ночью с геологами на грузовике. Если сайгак попадает в свет фар, он не может свернуть, наверное, потому, что ночью степь очень черная и сайгак боится попасть в черноту.

Представляю, что он чувствует, когда бежит вот так, я очень хорошо представляю, поэтому не хотел бы охотиться на сайгака. Но вцепиться в борт грузовика, ощутить всей кожей пространство и видеть в высветленном пятне бегущего древнего зверя я бы хотел.

Если бы меня после института на оставили в Москве, я, может, увидел бы все это своими глазами. Но меня оставили в Москве, и я боюсь, что теперь никуда не поеду. А если женюсь на Нине, то вообще, кроме Москвы и Московской области, а также курортных городов Крыма и Кавказа, ничего не увижу.

Нина ждала, что я отвечу, но я молчал.

- И вообще ты врешь, будто переводишь по вечерам, - грустно сказала она. - Где твои переводы? Хоть бы раз показал...

- Нет никаких переводов. Я по вечерам к Леньке хожу, а иногда в ресторан.

- Я серьезно говорю, - Нина подошла ко мне. - Ты куда-то уходишь, я... ну, в общем, правда, покажи мне свои переводы.

- Да нет никаких переводов, - сказал я серьезно. - Я к Леньке хожу, а тебя не беру, ты мне и так за пять лет надоела. Там другие девушки есть.

Нина засмеялась, села возле меня, и я почувствовал вдруг, что соскучился. Мне даже невероятным показалось, что когда-то я обнимал ее. Нина быстро оглянулась на дверь. Я прижал ее к себе, услышал дыхание на своей шее, подумал - правда.

- Дурак, вот ты кто.

Эту фразу Нина не планировала, и это была ее первая умная фраза. День еще не кончился, и если мне повезет, то я услышу вторую.

В шесть часов пришел отец, и все сели за стол. В последнее время каждый раз, когда я прихожу, меня усаживают обедать.

Разливая суп, Нинина мама переводила глаза с меня на Нину, с Нины на меня. Ей хотелось понять по нашим лицам, помирились мы или нет.

- Разольешь, - предупредил отец. Он сидел за столом в пижамных штанах, хотя жена каждый раз говорила ему, что это не "комильфо".

Нинина мама так ничего и не поняла по нашим лицам. Пребывать в неизвестности она больше не могла, поэтому спросила:

- Ну как?

Нина покраснела.

- Мама!

- Ну как суп, я спрашиваю. Валя, как вам суп?

Суп был нельзя сказать чтобы вкусный, но лучше, чем те, которые я ем в школе.

- Ничего, - сказал я.

Нинина мама посмотрела на меня с удивлением, потому что только последний хам может есть и хаять то, что ему дают. Бывают такие положения, в которых говорить правду неприличнее, чем врать. Но сегодня надо мной висела радуга.

- Очень вкусный, мамочка, - быстро сказала Нина.

Это была ее следующая умная фраза. Если так пойдет дело, то сегодня Нина побьет рекорд.

- Валя, вы читали в "Правде", как орлы напали на самолет? - спросил отец.

Вряд ли он спросил это из соображений такта. Просто знал, что следующий вопрос о супе жена предложит ему, за двадцать пять лет совместной жизни он выучил на память все ее вопросы и ответы.

- Читал, - сказал я.

- Что, что такое? - заинтересовалась Нина.

- Летел пассажирский самолет где-то в горах, кажется. А навстречу ему три орла. Один орел разогнался - и прямо на самолет.

- Идиот! - сказала Нинина мама.

- Ну, ну... - Нина нетерпеливо заерзала на стуле.

- Ну и упал камнем с проломленной грудью, а те два улетели, - закончил отец.

- Надо думать, - заметила Нинина мама, которая тоже улетела бы, будь она на месте тех двух орлов. - Только последний дурак бросится грудью на самолет.

- Это хорошо или плохо? - Нина посмотрела на меня.

- Для орла плохо, - сказал я.

- Ничего ты не понимаешь... - Нина стала глядеть куда-то сквозь стену, как Павлов сквозь меня, а я задумался: действительно, хорошо это или плохо? Мог бы я броситься грудью на самолет или улетел, как те два орла?..

- Представляешь, - медленно проговорила Нина, - наверное, он решил, что это птица.

Она глядела сквозь стену: в руках забытый кусочек хлеба, лицо растроганное и вдохновенное, глаза светлозеленые, чистые, будто промытые. Если бы знать, что она может поехать за сайгаками, я согласился бы просидеть в этой комнате всю жизнь и никуда не ездить. Согласился бы каждый день общаться с ее мамой, каждый день встречать в школе Сандю - только бы знать, что Нина может поехать.

Все думали о своем и молчали, кроме Нининой мамы.

Она, очевидно, думала о том, сделаю я сегодня предложение или нет, а вслух рассказывала про соседа, который ушел от жены к другой женщине, несмотря на ребенка, язву желудка и маленькую зарплату.

Фамилия этого человека начиналась с буквы "а", звонить ему надо было один раз, поэтому в лицо я его не видел. А жену видел и на месте соседа тоже не посмотрел бы на язву желудка и на маленькую зарплату.

- Прожить десять лет и... как вам это нравится?! - возмущалась Нинина мама.

- Мне нравится, - сказал я. - На месте вашего соседа я бы раньше ушел.

Нина засмеялась.

- А как же, по-вашему, ребенок? - поинтересовалась мать.

Отец улыбнулся в тарелку.

- Уходят от жены, а не от ребенка.

Нина снова засмеялась, хотя я ничего смешного не сказал.

- Но ведь существуют... - Нинина мама стала искать подходящие слова. Мне показалось, я даже услышал, как заскрипели ее мозги.

- Нормы, - подсказал отец.

- Нормы, - откликнулась Нинина мама и испуганно посмотрела на меня.

Я должен был бы сказать, что, конечно, существуют нормы и долг порядочной женщины строго их соблюсти. Но я сказал:

- Какие там нормы, если их друг от друга тошнит?

Отец хотел что-то сказать, но тут он подавился и закашлялся.

Жена хотела заметить ему, что это не "комильфо", но только махнула рукой и быстро проговорила:

- Дядя Боря звал в воскресенье на обед. Пойдем?

Значит, меня собираются представить будущим родственникам.

- А сегодня вас дядя не звал? - спросил я.

- При чем тут сегодня? - не понял отец.

- Ни при чем. Просто я жду, может, вы уйдете...

Нина бросила вилку и захохотала, а Нинина мама сказала:

- Вечно эти молодые выдрючиваются.

"Выдрючиваться" в переводе на русский язык обозначает "оригинальничать, стараться произвести впечатление".

Странно, сегодня я целый день только и старался быть таким, какой есть, а меня никто не принял всерьез. Контролерша подумала, что я ее разыгрываю, Вера Петровна - что кокетничаю, старик решил, что я обижаюсь, Нина уверена, что я острю, а Нинина мама - что "выдрючиваюсь".

Только дети поняли меня верно.

Родители ушли. Мы остались с Ниной вдвоем.

Нина, наверное, думала, что сейчас же, как только закроется дверь, я брошусь ее обнимать, и даже приготовила на этот случай достойный отпор, вроде: "Ты ведешь себя так, будто я горничная". Но дверь закрылась, а я сидел на диване и молчал. И не бросался.

Это обидело Нину. Поджав губы, она стала убирать со стола, демонстративно гремя тарелками.

Я вспоминал, что у меня в портфеле лежат для нее цветы, достал их, молча протянул.

Нина так растерялась, что у нее чуть не выпала из рук тарелка. Она взяла цветы двумя руками, смотрела на них долго и серьезно, хотя там смотреть было не на что. Потом подошла, села рядом, прижалась лицом к моему плечу. Я чувствовал щекой ее мягкие, теплые волосы, и мне казалось, что мог бы просидеть так всю свою жизнь.

Нина подняла голову, обняла меня, спросила таким тоном, будто читала стихи:

- Пойдем в воскресенье к дяде Боре?

За пять лет я так и не научился понимать ход ее мыслей.

- Денег не будет - пойдем.

- Какой ты милый сегодня! Необычный.

- Не вру, вот и необычный.

Зазвонил телефон. Нинины руки лежали на моей шее, и я не хотел вставать, Нина - тоже. Мы сидели и ждали, когда телефон замолчит.

Но ждать оказалось хуже. Я снял трубку.

- Простите, у вас случайно Вали нет? - робко спросили с того конца провода. Я узнал голос Леньки Чекалина.

- Случайно есть, - сказал я.

- Скотина ты - вот кто! - донесся до меня моментально окрепший баритон. Ленька тоже узнал меня.

Я вспомнил, что обещал быть у него вечером.

- Здравствуй, Леня, - поздоровался я.

- Чего-чего? - моему другу показалось, что он ослышался, потому что такие слова, как "здравствуй", "до свидания", "пожалуйста", он позабыл еще в школе.

- Здравствуй, - повторил я.

- Ты с ума сошел? - искренне поинтересовался Леня.

- Нет, просто я вежливый, - объяснил я.

- Он, оказывается, вежливый, - сказал Ленька, но не мне, а кому-то в сторону, так как голос его отодвинулся. - Подожди, у меня трубку рвут, это было сказано мне.

В трубке щелкнуло, потом я услышал дыхание, и высокий женский голос позвал:

- Валя!

Меня звали с другого конца Москвы, а я молчал. Врать не хотел, а говорить правду - тем более.

Сказать правду - значило потерять Нину, которая сидит за моей спиной и о которой я привык беспокоиться.

Я положил трубку.

- Кто это? - выдохнула Нина. У нее были такие глаза, как будто она чуть не попала под грузовик.

- Женщина, - сказал я.

Нина встала, начала выносить на кухню посуду.

Она входила и выходила, а я сидел на диване и курил.

Настроение было плохое, я не понимал почему: я прожил день так, как хотел, никого не боялся и говорил то, что думал. На меня, правда, все смотрели с удивлением, но были со мной добры.

Я обнаружил сегодня, что людей добрых гораздо больше, чем злых, и как было бы удобно, если бы все вдруг решили говорить друг другу правду, даже в мелочах.

Потому что, если врать в мелочах, по инерции соврешь и в главном.

Преимущества сегодняшнего дня были для меня очевидны, однако я понимал, что если завтра захочу повторить сегодняшний день - контролерша оштрафует меня, Вера Петровна выгонит с работы, старик - из очереди, Нина - из дому.

Оказывается, говорить правду можно только в том случае, если живешь по правде. А иначе - или ври, или клади трубку.

В комнату вошла Нина, стала собирать со стола чашки.

- Ты о чем думаешь? - поинтересовалась она.

- Я думаю, что жить без вранья лучше, чем врать.

Нина пожала плечами.

- Это и дураку ясно.

Оказывается, дураку ясно, а мне нет. Мне вообще многое неясно из того, что очевидно Санде, Нининой маме.

Но где-то я недобрал того, что очевидно Леньке.

Ленька закончил институт вместе со мной и тоже нужен был в Москве двум женщинам. Однако он поехал в свою степь, а я нет. Я только хотел.

Пройдет несколько лет, и я превращусь в человека, "который хотел". И Нина уже не скажет, что я тонкая натура, а скажет, что я неудачник.

- Ты что собираешься завтра делать?

- Ломать всю свою жизнь.

Нина было засмеялась, но вдруг покраснела, опустила голову, быстро понесла из комнаты чашки. Наверное, подумала, что завтра я собираюсь сделать ей предложение.

САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ (Рассказ акселератки)

Нам задали классное сочинение на тему: "Самый счастливый день в моей жизни".

Я раскрыла тетрадь и стала думать - какой у меня был в жизни самый счастливый день? Я выбрала воскресенье - четыре месяца назад, когда мы с папой утром пошли в кино, а после этого сразу поехали к бабушке. Получилось двойное развлечение. Но наша учительница Марья Ефремовна говорит: человек бывает по-настоящему счастлив только в том случае, когда приносит людям пользу. А какая польза людям от того, что я была в кино, а потом поехала к бабушке? Я могла бы не учитывать мнения Марьи Ефремовны, но мне надо исправить оценку в четверти. Я могла бы иметь и тройку в четверти, но тогда меня не переведут в девятый класс, а отправят в ПТУ. Марья Ефремовна предупредила, что сейчас в стране переизбыток интеллигенции и дефицит в рабочем классе, так что из нас будут создавать фонд квалифицированной рабочей силы.

Я заглянула в тетрадь своей соседки Ленки Коноваловой. Ленка строчила с невероятной скоростью и страстью. Ее самый счастливый день был тот, когда ее принимали в пионеры.

Я стала вспоминать, как нас принимали в пионеры в Музее погранвойск, и мне не хватило пионерского значка. Шефы и вожатые забегали, но значка так и не нашли. Я сказала: "Да ладно, ничего..." Однако настроение у меня испортилось, и я потом была невнимательна. Нас повели по музею и стали рассказывать его историю, ноя ничего не запомнила, кроме того, что мы когда-то делили с японцами какую-то речку и даже разодрались. Однако до войны дело не дошло. А может, я что-то путаю. Я такие вещи вообще не запоминаю. Мне это совершенно не интересно.

Однажды мы с мамой отвели домой пьяного ханурика. Он потерял ботинок и сидел на снегу в одном носке. Мама сказала: нельзя его бросать на улице, может, у него несчастье. Мы спросили, где он живет, и отвели его по адресу. От этого поступка была наверняка большая польза, потому что человек спал не на сугробе, а у себя дома и семья не волновалась. Но самым счастливым днем это не назовешь: ну отвели и отвели...

Я перегнулась вправо и заглянула в тетрадь Машки Гвоздевой. Она сидит впереди меня. Я там ничего не разобрала, но Машка наверняка пишет, что самый счастливый день был тот, когда у них взорвался испорченный синхрофазотрон и им дали новый. Эта Машка просто помешана на схемах и формулах. У нее выдающиеся математические способности, и она уже знает, куда будет поступать. У нее есть смысл жизни. А у меня единственное, что есть, как говорит Марья Ефремовна, - это большой словарный запас, и я легко им орудую. Поэтому мне в музыкальной школе поручают доклады о жизни и творчестве композиторов. Доклад пишет учитель по музыке, а я его зачитываю по бумажке. Например: "Бетховен - плебей, но все, что он достиг в жизни, он достиг своим трудом..." И еще я объявляю на концертах, например: "Сонатина Клементи, играет Катя Шубина, класс педагога Россоловского". И это звучит убедительно, потому что у меня рост, цвет лица и фирменные вещи. Цвет лица и фирма мне перешли от мамаши, а рост - непонятно откуда. Я где-то читала, что в современных панельно-блочных домах, не пропускающих воздух, созданы условия, близкие к парниковым, и поэтому дети растут, как парниковые огурцы.

Машка Гвоздева безусловно попадет в интеллигенцию, потому что от ее мозгов гораздо больше пользы, чем от ее рук. А у меня ни рук, ни мозгов - один словарный запас. Это даже не литературные способности, просто я много знаю слов, потому что я много читаю. Это у меня от папы. Но знать много слов совершенно не обязательно. Мальчишки в нашем классе вполне обходятся шестью словами: точняк, нормалек, спокуха, не кисло, резко, структура момента. А Ленка Коновалова любую беседу поддерживает двумя предложениями: "Ну да, в общем-то..." и "Ну да, в общем-то, конечно..." И этого оказывается вполне достаточно: во-первых, дает возможность говорить собеседнику, а это всегда приятно. Во-вторых, поддерживает его сомнения. "Ну да, в общем-то...", "Ну, в общем, конечно".

Неделю назад я слышала по радио передачу о счастье. Там сказали: счастье - это когда что-то хочешь и добиваешься. А очень большое счастье - это когда что-то очень хочешь и добиваешься. Правда, потом, когда добьешься, - счастье кончается, потому что счастье - это дорога к осуществлению, а не само осуществление.

Что я хочу? Я хочу перейти в девятый класс и хочу дубленку вместо своей шубы. Она мне велика, и я в ней как в деревянном квадратном ящике. Хотя мальчишки у нас в раздевалке режут бритвой рукава и срезают пуговицы. Так что дубленку носить в школу рискованно, а больше я никуда не хожу.

А что я очень хочу? Я очень хочу перейти в девятый класс, поступить в МГУ на филологический и познакомиться с артистом К.К. Мама говорит, что в моем возрасте свойственно влюбляться в артистов. Двадцать лет назад она тоже была влюблена в одного артиста до потери пульса, и весь их класс сходил с ума. А сейчас этот артист разжирел как свинья, и просто диву даешься, что время делает с людьми.

Но мама меня не понимает, я вовсе не влюблена в К.К.

Просто он играет Д'Артаньяна, и так он замечательно играет, что кажется, будто К.К. - это и есть сам Д'Артаньян - талантливый, неожиданный, романтический. Не то что наши мальчишки: "точняк", "нормалек" и ниже меня на два сантиметра.

Я смотрела "Мушкетеров" шесть раз. А Рита Погосян - десять раз. Ее мама работает при гостинице "Минск" и может доставать билеты куда угодно, не то что мои родители - ничего достать не могут, живут на общих основаниях.

Однажды мы с Ритой дождались К.К. после спектакля, отправились за ним следом, сели в один вагон метро и стали его разглядывать. А когда он смотрел в нашу сторону, мы тут же отводили глаза и фыркали. Рита через знакомых выяснила: К.К. женат и у него есть маленький сын. Хорошо, что сын, а не дочка, потому что девочек любят больше, а на мальчишек тратится меньше нежности, и, значит, часть души остается свободной для новой любви.

У нас с К.К., правда, большая разница в возрасте - двадцать лет. Через пять лет мне будет восемнадцать, а ему тридцать восемь. На пусть это будет его проблемой. А молодость еще никогда и никому не мешала.

Рита сказала, что К.К. - карьерист. В Америке из-за карьеры стреляют в президентов. И ничего. То есть, конечно, "чего", но еще не такие дела делаются из-за карьеры.

Неизвестно - отрицательная это черта или положительная. Мой папа, например, не карьерист, но что-то большого счастья на его лице я не вижу. У него нет жизненного стимула и маленькая зарплата. Недавно я на классном часе докладывала о политической обстановке в Гондурасе.

Честно сказать, какое мне дело до Гондураса, а ему до меня, но Марья Ефремовна сказала, что аполитичных не будут переводить в девятый класс. Я подготовилась как миленькая и провела политинформацию. Буду я рисковать из-за Гондураса.

Ленка Коновалова перевернула страницу - исписала уже половину тетради. А я все сижу и шарю в памяти своей самый счастливый день.

В передаче о счастье я запомнила такую фразу: "Перспектива бессонных ночей за штурвалом комбайна..." Может быть, комбайнер тоже был карьерист.

Вообще, если честно, мои самые счастливые дни - это когда я возвращаюсь из школы и никого нет дома. Я люблю свою маму. Она на меня не давит, не заставляет заниматься музыкой и есть с хлебом. При ней я могу делать то же самое, что и без нее. Но все-таки это - не то.

Она, например, ужасно неаккуратно ставит иглу на пластинку, и через динамики раздается оглушительный треск, и мне кажется, что иголка царапает мое сердце. Я спрашиваю: "Нормально ставить ты не можешь?" Она отвечает:

"Я нормально ставлю". И так каждый раз.

Когда ее нет дома, в дверях записка: "Ключи под ковриком. Еда на плите. Буду в шесть. Ты дура. Целую, мама".

Я читала в газете, что Москва занимает последнее место в мире по проценту преступности. То есть Москва - самая спокойная столица в мире. И это правда. Я убедилась на собственном опыте. Если бы самый плохонький воришка-дилетант и даже просто любопытный, с дурными наклонностями человек прошел по нашей лестнице и прочитал мамину записку, то получил бы точную инструкцию: ключи под ковриком. Открывай дверь и заходи. Еда на плите - разогревай и обедай. А хозяева явятся в шесть.

Так что можно не торопиться и даже отдохнуть в кресле с газетой, а около шести - уйти, прихватив папины джинсы, кожаный пиджак и мамину дубленку, отделанную аляскинским волком. Больше ничего ценного в нашем доме нет, потому что мы - интеллигенция и живем только на то, что зарабатываем.

Мама говорит: когда человек боится, что его обворуют, его обязательно обворуют. В жизни всегда случается именно то, чего человек боится. Поэтому никогда не надо бояться. И это точно. Если я боюсь, что меня спросят, - меня обязательно спрашивают.

Когда я выхожу из лифта и вижу записку, я радуюсь возможности жить как хочу и ни к кому не приспосабливаться. Я вхожу в дом. Ничего не разогреваю, а ем прямо со сковороды, руками и в шубе. И стоя. Холодное гораздо вкуснее. Горячее - отбивает вкус.

Потом я включаю проигрыватель на полную мощность и зову в гости Ленку Коновалову. Мы с ней вырываем из шкафа все мамины платья, начинаем мерить их и танцевать. Мы танцуем в длинных платьях, а ансамбль "Синяя птица" надрывается: "Не о-би-жайся на меня, не обижаа-а-йся, и не жалей, и не зови, не достучишься до любви". А в окно хлещет солнце.

Потом Ленка уходит. Я сажусь в кресло, закутываюсь в плед и читаю. Сейчас я читаю две книги: рассказы Хулио Кортасара и пьесы Александра Вампилова. Эти книги маме подарили ее подхалимы.

У Вампилова мне очень нравится: "Папа, к нам пришел гость и еще один". А папа отвечает: "Васенька, гость и еще один - это два гостя..." Я читаю и вижу перед глазами К.К., и мне бывает грустно, что все-таки он женат и у нас большая разница в возрасте.

А у Кортасара в рассказе "Конец игры" есть слова "невыразимо прекрасно". Они так действуют на меня, что я поднимаю глаза и думаю. Иногда мне кажется, что жить - невыразимо прекрасно. А иногда мне становится все неинтересно, и я спрашиваю у мамы: "А зачем люди живут?" Она говорит: "Для страданий. Страдания - это норма". А папа говорит: "Это норма для дураков. Человек создан для счастья". Мама говорит: "Ты забыл добавить как птица для полета. И еще можешь сказать - жалость унижает человека". Папа говорит: "Конечно, унижает, потому что на жалость рассчитывают только дураки и дуры.

Умные рассчитывают на себя". А мама говорит, что жалость - это сострадание, соучастие в страдании, и на нем держится мир, и это тоже талант, который доступен не многим, даже умным.

Но спорят они редко, потому что редко видятся. Когда папа вечерами дома - мамы нет. И наоборот. Если мамы нет - папа читает газеты и смотрит по телевизору хоккей. (У нас была няня, которая не выговаривала "хоккей" и произносила "фокея"). Посмотрев "фокею", прочитав газеты, папа требует мой дневник и начинает орать на меня так, будто я глухая или нахожусь в соседней квартире, а он хочет, чтобы я услышала его через стенку. Когда папа кричит, я почему-то не боюсь, а просто хуже понимаю. Мне хочется попросить: "Не кричи, пожалуйста, говори спокойно". Но я молчу и только моргаю.

Иногда мама приходит довольно поздно, однако раньше отца. Она видит, что его дубленки нет на вешалке, ужасно радуется. Быстро переодевается в пижаму, и мы с ней начинаем танцевать на ковре посреди комнаты, вскидывая ноги, как ненормальные, обе в пижамах и босиком. У мамы пижама в ромбик, а у меня в горошек. Мы ликуем, но шепотом, сильно разевая рты, и нам бывает невыразимо прекрасно.

А когда у мамы библиотечные дни и она целый день дома, готовит еду на несколько дней, а отца нет до позднего вечера, - вот тут-то она появляется у меня в комнате, не учитывая, что мне надо спать, а не разговаривать, и начинает из меня варить воду.

Она говорит:

- По-моему, он от нас ушел.

Я говорю:

- А как же кожаный пиджак и джинсы? Без них он не уйдет.

- Но он может прийти за ними позже.

- Глупости, - говорю я. - От меня он никуда не денется.

Однако я пугаюсь, и у меня начинает гудеть под ложечкой и щипать в носу. Я не представляю своей жизни без отца. Я скачусь на одни тройки и двойки. Я вообще брошу школу и разложусь на элементы. Я получаю хорошие оценки исключительно ради отца, чтобы ему было приятно. А мне самой хватило бы и троек. И маме тоже хватило бы. Она рассуждает так: "Три - это удовлетворительно. Значит, государство удовлетворено".

- Я с ним разведусь, - говорит мама.

- Причина?

- Он мне не помогает. Я сама зарабатываю деньги. Сама стою в очередях и сама таскаю кошелки.

- А раньше было по-другому?

- Нет. Так было всегда.

- Тогда почему ты не развелась с ним раньше, десять лет назад?

- Я хотела обеспечить тебе детство.

- Значит, когда я была маленькая и ничего не понимала, ты обеспечивала мне детство. А сейчас, когда я выросла, ты хочешь лишить меня близкого человека. Это предательство с твоей стороны.

- Ну и пусть.

- Нет, не пусть. Тогда я тоже не буду с тобой считаться.

- У тебя впереди вся жизнь. А мне тоже хочется счастья.

Я не понимаю, как можно в тридцать пять лет, имея ребенка, хотеть какого-то еще счастья для себя. Но сказать так - не тактично. И я говорю:

- А где ты видела счастливых на вое сто процентов? Вон тетя Нина моложе тебя на пять лет, худее на десять килограмм, однако без мужа живет и ездит каждый день на работу на двух видах транспорта, полтора часа в один конец. И занимается каким-то химическим машиностроением, чтобы заработать на кусок хлеба. А ты - работаешь через дорогу, любишь свою работу, все тебя уважают.

Занимаешь свое место в жизни. Вот уже пятьдесят процентов. Я - удачный ребенок. Здоровый и развитый. Еще сорок пять. Ничем не болеешь один процент. Вот тебе уже девяносто шесть процентов счастья, остается четыре процента... Но где ты видела счастливых на сто процентов?

Назови хоть кого-нибудь.

Мама молчит, раздумывает - кого назвать. И в самом деле - никто не счастлив на все сто процентов. "В каждой избушке свои погремушки". Или как я где-то вычитала: "У каждого в шкафу свой труп". Но маму не утешает чужое недосчастье. Она хочет свои недостающие четыре процента вместо первых пятидесяти. Сидит на моей постели и дрожит, как сирота. Я говорю:

- Ложись со мной. Я тебя присплю.

Она ложится ко мне под одеяло. Ступни у нее холодные, и она сует их мне в ноги, как эгоистка. Но я терплю.

На мой глаз капает ее слеза. Я опять терплю. Я ее очень люблю. У меня даже все болит внутри от любви. Но я понимаю, что, если начать ее жалеть, она раскиснет еще больше. И я говорю:

- Поди посмотри на себя в зеркало при свете дня. Ну кому ты нужна, кроме нас с папой? Ты должна жить для нас.

Но вообще, честно сказать, я считаю: человек должен быть эгоистом. Карьерист и эгоист. Чтобы ему было хорошо. А если одному хорошо, то и другим вокруг него тоже хорошо. А если одному плохо, то и остальным пасмурно.

Так ведь не бывает, чтобы человек горел на костре, а вокруг него ближние водили хороводы.

Тихо скрипит ключ, это папа осторожно вводит ключ в замок, чтобы нас не разбудить. Потом он на цыпочках входит в прихожую, стоит какое-то время, видимо, раздевается. И так же на цыпочках идет в свою комнату, и половицы виновато поскрипывают. Как-то бабушка сказала, что папа себя не нашел. И когда он ступает на цыпочках, мне кажется - он ходит и ищет себя, не зажигая свет, заглядывая во все углы. И мне его ужасно жалко. А вдруг и я не найду себя до сорока лет и не буду знать, куда себя девать.

Заслышав папины шаги, мама успокаивается, и засыпает на моем плече, и дышит мне в щеку. Я обнимаю ее и держу как драгоценность. Я лежу и думаю: хоть бы она скорее растолстела, что ли... Я мечтаю, чтобы мои родители постарели и растолстели, тогда - кому они будут нужны, толстые и старые? Только друг другу. И мне.

А сейчас они носятся колбасой, худые и в джинсах. Мне иногда кажется, что одна нога каждого из них зарыта, а другой они бегут в разные стороны. Но куда убежишь с зарытой ногой?

Между прочим, у Ленкиной мамаши вообще нет мужа, трое детей - все от разных отцов, слепая бабка, две кошки и щенок. Однако у них в доме шумно, хламно и весело. Может быть, потому, что Ленкиной мамаше некогда в гору глянуть. Когда у человека остается свободное время, он начинает думать. А если начать думать, обязательно до чего-нибудь додумаешься.

Однажды, год назад, на нашей улице маленький мальчишка попал под машину. Все побежали смотреть, а я побежала домой. Я тогда ужасно испугалась, но не за себя, а за моих родителей. Я и сейчас боюсь: вдруг со мной чтонибудь случится, попаду под машину или вырасту и выйду замуж? На кого я их оставлю? И что они будут делать без меня?..

Загоруйко подошел к Марье Ефремовне и сдал тетрадь. Наверное, для него самый счастливый день будет тот, когда "битлсы" снова объединятся в ансамбль. Загоруйко знает все современные зарубежные ансамбли:

"Кисеи", "Квины", "Бони М". А я только знаю: "Бетховен плебей...", серенаду Шумана по нотам и кое-что по слуху.

Я посмотрела на часы. Осталось шестнадцать минут.

Раздумывать больше некогда, иначе мне поставят двойку, не переведут в девятый класс, и я буду токарь-наладчик или буду швея-мотористка. Швея с большим словарным запасом.

Я решила написать, как мы сажали вокруг школы деревья. Где-то я прочитала: каждый человек за свою жизнь должен посадить дерево, родить ребенка и написать книгу о времени, в котором он жил.

Я вспоминала, как тащила полное ведро чернозема, чтобы засыпать в лунку и дерево лучше прижилось. Подошел Загоруйко и предложил:

- Давай помогу.

- Обойдусь, - отказалась я и поволокла ведро дальше. Потом я высыпала землю в лунку и разжала ладони.

На ладонях был след от дужки ведра - глубокий и синий.

Плечи ныли, и даже ныли кишки в животе.

- Устала, - сообщила я окружающим с трагическим достоинством.

- Так и знал! - ехидно обрадовался Загоруйко. - Сначала пижонила, а теперь хвастаться будет.

Противный этот Загоруйко. Что думает, то и говорит, хотя воспитание дано человеку именно для того, чтобы скрывать свои истинные чувства. В том случае, когда они неуместны.

Но что бы там ни было, а дерево прижилось и останется будущим поколениям. И, значит, за содержание Марья Ефремовна поставит мне пятерку, а ошибок у меня почти не бывает. У меня врожденная грамотность.

Я снова посмотрела на часы. Осталось одиннадцать минут. Я встряхнула ручкой, она у меня перьевая, а не шариковая, и принялась писать о том дне, когда мы с папой пошли утром в кино, а после поехали к бабушке.

И пусть Марья Ефремовна ставит мне что хочет. Все равно ни эгоистки, ни карьеристки из меня не получится. Буду жить на общих основаниях.

Я написала, что кинокомедия была ужасно смешная, с Дефюнесом в главной роли, и мы так хохотали, что на нас даже оборачивались, и кто-то постучал в мою спину согнутым пальцем, как в дверь. А у бабушки было как всегда. Мы сидели на кухне и ели очень вкусную рыбу. (хотя мама утверждает, что бабушкина рыба - несоленая и пахнет аммиаком, будто ее вымачивали в моче). Но дело ведь не в еде, а в обстановке. Меня все любили и откровенно мною восхищались. И я тоже всех любила на сто процентов и тем самым приносила огромную пользу. У меня глаза папины, у папы - бабушкины - карие, бровки домиком. Мы глядели друг на друга одними и теми же глазами и чувствовали одно и то же. И были как дерево: бабушка - корни, папа - ствол, а я - ветки, которые тянутся к солнцу.

И это было невыразимо прекрасно.

Конечно, это был не самый счастливый день в моей жизни. Просто счастливый. А самого счастливого дня у меня еще не было. Он у меня - впереди.

СТО ГРАММ ДЛЯ ХРАБРОСТИ

Окно светилось золотисто-оранжевым светом, и в этом рассеянном золоте была видна девушка. Она сидела на краешке стула, прислонив к себе арфу, и серебряные звуки летели над вечерним двором.

Младший научный сотрудник Никитин сидел в доме напротив, в своей однокомнатной квартире, и, положив руки на подоконник, а голову на руки, смотрел в окно.

Почти все девушки, которых он знал - его знакомые и знакомые знакомых, - ходили в джинсах, подвернутых над сапогами по моде "диверсантка", курили сигареты, умели водить машину, умели ругаться, как слесарь-водопроводчик, и это составляло свой шарм и было даже модно.

Было модно быть слегка грубой и независимой, девушкойподростком, L'enfant terrible, что в переводе означает "ужасный ребенок". Эта, в доме напротив, была не подростком и не диверсанткой, она была только девушка. Девушка - ангел, и аксессуары у нее были ангельские: арфа.

Никитин смотрел и смотрел. Он сидел в полной темноте, чтобы быть невидимым другой стороной.

Вот она встала... Потянулась, как нормальный человек.

Подошла к окну и посмотрела на Никитина. Он мигом соскользнул с подоконника, присел на корточки. Замер.

Потом взглянул. Занавески в золотом окне были задернуты.

Никитин выпрямился, хрустнув коленками. Включил свет, и этот свет явил однокомнатную квартиру холостякарадиолюбителя. Вокруг лежали какие-то металлические части, тянулись проводки и провода всех возможных сечений, и было впечатление, что Никитин стоит среди обломков рухнувшего самолета. И лицо у него было как у летчика, потерпевшего аварию на необитаемом острове.

Никитин постоял какое-то время, потом шагнул к телефону и одним духом набрал семь цифр. Затаил дыхание.

- Я слушаю вас, - прозвучал голос, серебряный, как арфа.

Никитин молчал.

- Я ничего не слышу, - доверчиво сказал голос.

- А я молчу, - сказал Никитин.

- Почему?

- Видите ли... Вы меня совсем не знаете... И даже не представляете... Я ваш сосед... Из дома напротив...

- Ну почему не представляю? У вас полосатые занавески. В семь пятнадцать утра вы делаете гимнастику с гантелями. А в семь тридцать пять пьете молоко прямо из пакета.

- Значит, вам меня тоже видно?

- Тоже.

- И вечером?

- И вечером.

Никитин вытер лоб рукавом.

- А как вас зовут, сосед напротив?

- Женя... То есть Евгений Палыч... Ну, в общем, Женя.

- А меня Наташа.

Помолчали.

- А что вы делаете сегодня вечером? - осмелел Женя. - Может, пойдем походим?

- Заходите. Мы и решим. Может, действительно пойдем и походим.

- А когда?

- Да хоть сейчас, - предложила Наташа.

- Подъезд пять, квартира двенадцать? - уточнил Никитин.

- А откуда вы знаете? - поразилась Наташа.

- Вычислил. Я же математик-программист. Я и адрес ваш вычислил, и телефон.

- А меня?

- Разве можно вычислить мечту? - полуспросил-полуответил Никитин.

- Жду, - тихо сказала Наташа и положила трубку.

Никитин стоял и слушал гудки, еще не понимая, но предчувствуя, что случилось счастье.

Через двадцать минут Никитин вышел из своей квартиры. На нем была польская полосатая рубашка, югославский галстук, розовый в черную крапинку, и синий финский костюм. Пиджак он застегнул на все три пуговицы.

Сбегая со своего пятого этажа, Никитин посмотрел мимоходом в оконное стекло, на свое отражение. Отражение его несколько задержало.

Никитин неуверенно потрогал галстук. Потом так же неуверенно спустился еще на один лестничный марш и подошел к двери на третьем этаже, которая была простегана малиновой кожей и украшена блестящими кнопками. Позвонил. Звонок затейливо звякнул.

Дверь отворил Гусаков.

На нем был стеганый халат, какие носили адвокаты в дореволюционной России.

Гусаков был член-корреспондент, член четырех королевских обществ, руководитель научного центра, в котором среди прочих трудился и Никитин в чине младшего научного сотрудника. У Гусакова была квартира номер 69, а у Никитина 96, и почтальон часто путал ящики.

Гусакову писали чаще раз в шестьсот. Он был нужен и в нашей стране и за рубежом, во всех четырех королевствах, поэтому Никитин довольно часто возникал перед стеганой дверью. К нему привыкли. Может быть, даже Изабелла, жена Гусакова, думала, что он - почтовый работник. Она поверхностно улыбалась Никитину. Он тоже вежливо улыбался и всякий раз пытался понять ее возраст: тридцать или шестьдесят.

- Здравствуйте, Валерий Феликсович! - поздоровался Никитин.

- Здравствуйте, Женя, - поздоровался Гусаков, глядя в пустые руки Никитина.

- Извините, пожалуйста... У меня несколько неожиданный вопрос. Разрешите?

- Валяй, неожиданный...

- Валерий Феликсович, вот вы объездили весь мир. Скажите: этот галстук идет к этой рубашке?

- Как корове седло, - откровенно определил Гусаков. - Сюда нужен сплошной.

- Сплошной? - потерянно переспросил Никитин.

- Прошу, - пригласил Гусаков и первым пошел в глубь своей квартиры.

Никитин двинулся следом.

Все стены квартиры были увешаны ключами разнообразных размеров и назначений. Здесь были ключи от амбарного замка и ключи от города Антверпена.

- На свидание? - поинтересовался Гусаков, шагая мимо ключей.

- Да, - сознался Никитин.

- Влюбился? - с завистью спросил Гусаков.

- Вы знаете... она совсем другая, чем все.

- Это всегда вначале так кажется.

- Нет, - Никитин остановился и остановил Гусакова. - Все это все. А она - это она.

Гусаков открыл шкаф. Гардероб у него был, скажем прямо, богаче, чем у Никитина, и выбор галстуков шире. Одних сплошных - штук четырнадцать.

- Надевайте! - Гусаков протянул ему галстук из своей коллекции.

- Неудобно, - сознался Никитин.

- Дарю!

Видимо, Гусакову понравилась роль деда-мороза. Он повязал галстук широким роскошным узлом на тощей высокой шее Никитина. Потом снял с плечиков золотистый замшевый пиджак.

- А вот это будет в тон галстуку.

- Ой, что вы? Я не возьму! А вдруг запачкаю?

- А ты не пачкай.

Гусаков обрядил Никитина в пиджак и отступил на шаг, прищурившись. Перед ним стоял совершенно иной Никитин, чем тот, который пришел десять минут назад. От нового Никитина веяло другими городскими привычками, как будто он только что вернулся из самого красивого королевства и у него в портфеле лежит новенькая пара хрустальных башмачков, тридцать седьмой размер.

- Вам очень идет, - позавидовал Гусаков. - Мне он, пожалуй, маловат...

- Я вам сегодня же верну, - испугался Никитин. Он боялся, что ему подарят пиджак и сердце не справится, лопнет от благодарности.

- Можно и завтра, - успокоил Гусаков. Он играл роль деда-мороза, а не сумасшедшего, и пиджак из антилопы он дарить не собирался. То, что это была антилопа, а не свинья, нигде не было написано, но все же благородное происхождение пиджака каким-то образом читалось и как бы перемещало обладателя в другой социальный слой.

В комнату заглянула Изабелла.

- Влюбился, - объяснил Гусаков происходящее. - На свидание идет.

- Да? - тихо и глубоко обрадовалась Изабелла, всматриваясь в Никитина, как бы ища в нем приметы избранности. - А почему такое лицо?

- Я боюсь, - сознался Никитин. - Мы с ней, откровенно говоря, почти не знакомы...

Гусаков открыл бар, налил полстакана виски. Протянул.

- Спасибо, - поблагодарил Никитин. - Только я не пью.

- А вам никто и не предлагает пить. Это маленький допинг. Как лекарство.

Никитин послушно выпил и закашлялся. Постоял в некоторой прострации, потом пошел - в той же самой прострации. Закрыл за собой дверь.

- Странный, - сказала Изабелла.

- Есть немножко, - подтвердил Гусаков. - Но способный. Любит науку, а не себя в науке.

- А почему бы тебе не назначить его на место Кошелева? - предложила Изабелла.

- А Кошелева куда?

- На пенсию. Или на повышение.

Гусаков посмотрел на жену, вернее, сквозь жену, обдумывая предложение.

- А не рано? - усомнился Гусаков.

- Человек все должен получить в этой жизни своевременно. Пока ему этого хочется. Вон на Кубе, все министры молодые.

- Так то Куба, - раздумчиво проговорил Гусаков. - Там климат другой. Там бананы растут.

Никитин тем временем пересек двор. Решительно вошел в пятый подъезд. Поднялся пешком на третий этаж. Подошел к квартире двенадцать.

Постоял. Потом повернулся, так же решительно зашагал обратно.

На углу синими буквами было написано "Синяя птица" и под надписью нарисована птица, но какая именно - непонятно. Никитину было не до птицы. Он вошел в кафе и спросил официантку:

- У вас нет чего-нибудь немножко выпить? Грамм пятьдесят?

- У нас не распивочная, - высокомерно ответила официантка.

- Простите, а где ближайшая распивочная?

- В магазине.

Очередь в винный отдел была длинная, но текла довольно бодро, и Никитин довольно скоро предстал перед продавщицей Нюрой. На Нюре был синий берет, белый халат, и под глазом - давний, уже выцветший синяк. Может быть, Нюра разодралась с недисциплинированным покупателем.

- Скажите, пожалуйста, а у вас такие маленькие бутылочки есть? спросил Никитин и, раздвинув большой и указательный палец, показал размер бутылочки.

- Мерзавчики, - подсказали за спиной.

- Да, мерзавчики, - подтвердил Никитин.

- Нет! - ответила Нюра, как бы обижаясь на невыполнимое требование.

- А чуть побольше?

- Чекушка, - подсказали за спиной.

- Да. Чекушка.

- Нет!

- Не задерживайте! - потребовали в очереди. - Тут люди на работу торопятся!

Никитин послушно отошел от прилавка. Остановился в растерянности.

- Может, скооперируемся? - спросил, подходя, благообразный господин с бородкой, похожий на члена Государственной думы. А может, и бывший член. - Мне тоже не нужно целой бутылки. Возьмем и разольем, кому сколько надо.

Никитин повернулся к Нюре.

- В очередь! - потребовали за спиной.

- Но я же стоял! Ведь я стоял? - спросил Никитин у Нюры, восстанавливая справедливость.

- Как очередь решит, - распорядилась Нюра. Она сама ничего единолично не решала и была как бы частью текучего коллектива, именуемого "очередь".

Никитин махнул рукой на справедливость и встал в хвост.

- Какое безобразие! - привычно возмутился господин с бородкой. - Вот мне надо немножко спирта для компресса. А в аптеке без рецепта не дают...

И тут появился Федя.

На его лице и одежде отчетливо читалась вся его прошлая и настоящая жизнь.

- Давай возьму! - предложил Федя, дергая за пятерку, выступающую из пальцев Никитина.

Не дожидаясь ответа и, видимо, не нуждаясь в нем, Федя взял деньги и пошел в начало очереди.

- Бутылочку, Нюра! - он протянул пятерку через головы.

- В очередь! - потребовала очередь.

- Для больного беру, - объяснил Федя и взял бутылку, так же через головы. Видимо, у него с Нюрой была своя мафия.

Отнес Никитину бутылку и рубль сорок сдачи.

- Пошли! - скомандовал он. - Стакан у меня есть.

Трое вышли из магазина.

По улице шел транспорт и пешеходы. Текла своя уличная жизнь.

- Давай во двор, - предложил Федя и первым направился под арку.

Остановились возле песочницы под детским грибом. Два мальчика дошкольного возраста строили из песка тоннель.

- Здесь неудобно, - сказал Никитин.

Перешли за угол дома. За углом стояли высокие баки с пищевыми отходами.

Господин достал портмоне, стал копаться в мелочи.

- Вот, - он протянул Феде три монеты. - Здесь шестьдесят копеек. Мне совсем чуть-чуточку.

Федя вытащил из кармана стакан, обтер его изнутри полой пиджака, откупорил бутылку и отлил немножко в стакан. Посмотрел. Подумал и, в результате размышлений, аккуратно отлил половину стакана обратно в бутылку.

- Держи, - сказал он, протягивая. - Тут ровно на шестьдесят.

Господин взял стакан и пошел.

- Э! Ты куда? - удивился Федя.

- Домой. Мне собаке надо компресс сделать. Ее кошка оцарапала, объяснил господин.

- А стакан? Что он тебе, дары природы? Он, между прочим, денег стоит.

- Сколько?

- Полтинник.

Господин снова покопался в своем портмоне. Достал пятьдесят копеек. Отдал Феде и ушел.

- От жлобяра! - возмутился Федя. - Собака, значит, - из стакана, а люди - из бутылки.

Он отметил ногтем свою долю. Выпил. Проверил. Сделал еще два глотка, после чего протянул Никитину.

- На!

- Ой! Как-то я не могу, - смутился Никитин.

- А ты вдохни воздуху, - проинструктировал Федя.

Никитин послушно вдохнул.

- Задержи!

Никитин задержал.

- Пей!

Никитин сделал несколько глотков.

- Выдыхай!

Никитин закашлялся.

- Нюхай!

Федя достал из кармана пыльный кусок огурца, сунул под нос Никитину, подержал и положил обратно в карман.

- Ну как? Разлилось? - заботливо спросил Федя.

Никитин прислушался к себе.

- Разлилось, - неуверенно сказал он.

- Может, еще сбегать? - предложил Федя.

- Спасибо. Не стоит. Вообще-то я не пью... - сознался Никитин.

- Я тоже.

- Нет, правда. Это я только сегодня. Для храбрости.

- В суд, что ли, вызывают?

- Да нет... Представляете... ее окно прямо против моего окна. И вот ночь. Звезды. И она играет из "Щелкунчика" танец феи Драже.

Никитин стал перебирать в воздухе пальцами, показывая, как она играет.

- Вот и у меня драже, - сказал Федя. - Давай еще бутылку возьмем.

- Сейчас подумаю.

- Подумай, - согласился Федя.

- Нет! Не надо! Все! - Никитин решительно рассек рукой воздух. - Не боюсь! Вот сейчас встану и пойду!

- Куда? - не понял Федя.

- К ней.

- В гости? - уточнил Федя.

- В гости!

- А что ж с пустыми руками! Надо бутылочку купить!

- Идея...

- Бутылочку и банку шпрот, - Федя усовершенствовал идею.

- Духи! - растолковал Никитин. - Как же я сам не догадался...

Перед прилавком парфюмерного магазина стояла одна только женщина, но Федя, не умеющий ждать в очередях, отодвинул ее плечом.

- Простите, - извинился он. - На самолет опаздываем.

Женщина посмотрела на Федю в вегоневой старушечьей кофте, потом на Никитина в изысканном замшевом пиджаке, и на ее лице проступили следы усилий: видимо, она пыталась объединить этих двоих в одну компанию, но у нее не объединялось. Женщина пожала плечом и отошла от прилавка.

- Скажите, пожалуйста, какие у вас самые лучшие духи? - спросил Никитин у продавщицы.

- Тройной бери, тройной, - подсказал Федя.

- "Клема", пятьдесят рублей, - ответила продавщица.

- Сколько? - не поверил Федя.

- Пятьдесят, - невозмутимо повторила продавщица.

- Что? Да за такие деньги я сам в коробочку залезу!

- Вряд ли купят, - усомнилась продавщица, оглядывая Федю с ног до головы, со спортивных кед до потертой макушки.

- Вам платить или в кассу? - спросил Никитин.

- В кассу.

Никитин подошел к кассе. Федя устремился следом.

- Не балуй ее, Женя. Не балуй. Она тебе потом на голову сядет. Бери тройной. Все из одной бочки. Поверь...

- Она арфистка, - произнес Никитин и поднял палец.

- Артистка... - с пренебрежением повторил Федя. - Знаю я их. Им черную икру и брильянты подавай. А где ты ей брильянты возьмешь? Ты кем работаешь?

- Математик.

- И я математик. Вот и считай...

Никитин тем временем расплатился, отдал чек и получил "Клема" в изумрудной коробочке.

Федя понял, что дело сделано и уже ничего нельзя переменить.

- Красиво, - похвалил он. - Обмыть надо.

Ресторан "Гавана" был оформлен изнутри всевозможными циновками, деревяшками, с учетом латиноамериканского фольклора. Сплошные экзотические занавески полностью скрывали широкий Ленинский проспект за окном, и у Никитина было впечатление, что он не в Москве, а в Гаване.

Певица за окном пела "Бессаме муча", что значит "целуй меня, девушка".

- Сколько прекрасного заложено в людях, - философствовал Никитин. Взять хотя бы нас. Ведь мы же совсем не знакомы. А как вы ко мне отнеслись... С каким участием...

Федя скромно подвинул Никитину тарелку с салатом.

- Или вот, - продолжал Никитин, поставив локоть в тарелку. - Валерий Феликсович - член-корреспондент. Член четырех королевских обществ! Я его спрашиваю: подходит галстук? А он мне пиджак дал. А почему? Потому что он по-настоящему интеллигентен. Ведь что такое интеллигентность? Это не количество знаний. Сейчас все все знают. Настоящая интеллигентность это доброжелательность! Каждый человек прекрасен до тех пор, пока он не докажет тебе обратное. Вот мы с вами, в сущности, не знакомы. А вы проявили ко мне доброжелательность: время теряете, слушаете меня. Потому что вы - по-настоящему интеллигентный человек.

- Я такой, - согласился Федя. - А этот жлоб...