/ Language: Русский / Genre:histor_military,literature_war,

Взять Живым!

Владимир Карпов

Аннотация издательства: Роман «Взять живым» – яркое, захватывающее повествование о делах армейской разведки, тайных операциях, мужественных профессионалах войны. Произведение во многом автобиографично: Владимир Карпов, автор романа, получил звание Героя Советского Союза за работу в разведке.

2004-10-15T13:44:00Z ru Abi doc2fb 2004-10-15T13:44:00Z OCR, корректура: Андрей Мятишкин (amyatishkin@mail.ru) 2004-10-15T13:44:00Z 2 Карпов В.В. Взять живым! Вече Москва 1994

* * *

Наконец-то Василий Ромашкин ехал на фронт.

Сколько препятствий было на его пути! И как вообще все обернулось неожиданно.

Только закончились экзамены в школе. После выпускного вечера ребята долго ходили по улицам, ночные лампочки отражались на асфальте, как в темной воде. Шурик говорил, что пойдет учиться в строительный, Ася – в медицинский, Витька, школьный поэт, конечно же, на филфак. А сам Василий собирался в авиационное училище.

Но в эти часы обстоятельства, или, как прежде говорили, судьба, уже все решили за них, распорядились совсем иначе. Мальчишки провожали девчат домой, целовались тайком за деревьями. А в городах на западной границе их сверстники уже сражались с врагом, а некоторые были погребены под развалинами школ и домов, разрушенных фашистскими самолетами.

Едва узнав, что началась война, Василий побежал в военкомат, не позвал даже ребят из своего класса – вдруг не всех будут брать.

– Иди отсюда и не мешай работать. Подрастешь – сами вызовем, – сказал ему хмурый капитан.

Но Василий был уверен: все будет кончено гораздо раньше – месяца через два, от силы три Красная Армия разобьет фашистов, а рабочие в Германии совершат революцию.

Во дворе военкомата, как на толкучке, полно народу

– женщины, мужчины, дети стояли группами, ходили туда-сюда. Под открытым небом накурено, как в помещении.

Праздничная взволнованность Василия была омрачена обидой – его-то не берут. Вокруг плакали женщины и даже пожилые мужчины, и его это раздражало – чего они плачут? У одной тетушки слезы сочились будто из всего лица: из помятой коричневой кожи вокруг глаз, из покрасневшего рыхлого носа, из влажных обмякших губ, из дряблых щек.

– Господи, беда-то какая, горе-то какое, – повторяла она монотонно.

Василий не выдержал. Его просто возмущала непонятливость этой женщины, и он сказал ей с веселым укором:

– Ну в чем беда! Они скоро станут орденоносцами, Героями!..

Женщина перевела на Василия мокрые глаза, улыбнулась раскисшими губами, сказала влажным, хлюпающим голосом:

– Ах ты несмышленыш!.. Большой вымахал верблюжонок, а умишко детский.

Конечно, Василий не стал ждать, пока исполнится восемнадцать. Он написал заявление в военкомат, в райком комсомола, бегая по военным учреждениям и наконец добился – взяли на курсы младших лейтенантов при военном училище.

Когда научился, в армию призвали отца. По слухам, отец должен был около месяца оставаться здесь же, в Оренбурге. Но через неделю на курсы прибежала мама и запаленно выдохнула:

– Папу отправляют... Я на вокзал. Приезжай скорее.

Ромашкин был в ротном наряде, пока отпросился, пока нашли замену... Примчался на вокзал, а там на пустом перроне стояла одна заплаканная мама – эшелон ушел. Так он и не увидел перед отъездом отца. Утешал мать и себя:

– Скоро догоню его. Там встретимся.

На курсах Василию повезло дважды. Во-первых, выпуск состоялся на два месяца раньше – на фронте были нужны командиры, даже праздника не стали ждать, выпустили первого ноября. И, во-вторых, Ромашкину сразу присвоили звание лейтенанта – в порядке поощрения, как отличнику из отличников.

При распределении его, как лучшего выпускника, по старой, довоенной традиции спросили:

– Где желаете служить?

– На фронте под Москвой, – не задумываясь ответил Ромашкин.

– Хотите на главное направление, защищать столицу?

– Хочу, – сказал Ромашкин и добавил: – Отец мой там воюет, – Василий тут же смутился: подумают – стремится под отцовское крылышко, будто он большой начальник. – Отец мой простой красноармеец.

Его призвали, когда я учился. Точно даже не знаю, в какой части он служит, написал только, что под Москвой, и сообщил полевую почту.

– Ну ничего, там разберетесь, – сказал майор и пообещал включить Василия в список «москвичей».

На вокзале мать плакала больше других, как та незнакомая женщина с красным мокрым лицом.

– Ой, сыночек! – причитала она, рыдая и вздрагивая. Ему было стыдно за мать и жалко ее. Он просил:

– Ну ладно, мам, не надо. Ну чего ты так плачешь? А мать все повторяла и повторяла:

– Ой, сыночек! – Ей стало дурно, прибежала из вокзального медпункта сестра с нашатырем. Ромашкину помогали держать обмякшую, готовую рухнуть на землю маму. Она так и осталась на руках у незнакомых людей, не видела, как тронулся и покатил поезд.

...И вот наконец он мчится из Оренбурга на север, с каждым часом становится все холоднее. Лишь бы скорее туда, думал Василий, уж он себя покажет! Ему все казалось, что на передовой не хватает таких, как он, там что-то недопонимают, недоделывают, поэтому отступают наши войска.

После обучения на курсах Василий рассуждал, конечно, не как десятиклассник. Теперь он понимал, что такое внезапность нападения, превосходство в технике, заранее отмобилизованные, сосредоточенные войска. Но, несмотря на эти знания, военную форму, скрипящие ремни, кобуру, комсоставские хромовые сапоги, он еще не был настоящим командиром, оставался наивным юношей, которому не терпелось показать свою удаль. Он не думал о том, что его могут убить. Если такая мысль и приходила, то какой-то внутренний самоуверенный голос сразу отгонял ее: на фронте убивают только других!

В команде, с которой ехал Ромашкин, было двадцать человек. Восемнадцать младших лейтенантов, молоденьких, румяных, как и он, в новеньких гимнастерках, не утративших запах складского нафталина, с рубиновыми кубарями на петлицах.

Ехал в этой же команде кроме Ромашкина еще один лейтенант – Григорий Куржаков. Он был года на три старше выпускников, отличался от них многим – служил в армии еще до войны, провоевал первые, самые тяжелые месяцы, был ранен – на выгоревшей гимнастерке его две заштопанные дырочки на груди и спине – влет и вылет пули.

Куржаков был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая нездоровая кожа, голова острижена под машинку, зеленые глаза злые, тонкие ноздри белели, когда его охватывал гнев. Казалось, в нем ничего нет, кроме этой злости, она то и дело сверкала в его зеленых глазах, слетала с колкого языка – Григорий ругался по поводу и без повода.

В отделе кадров Куржакова, как более опытного, назначили старшим команды.

Казалось бы, фронтовик, бывалый вояка должен вызвать уважение, любопытство у необстрелянных лейтенантиков. Но этого не произошло. Старший команды и выпускники с первой минуты не понравились друг другу.

Получив проездные документы, продовольственные аттестаты и список, Куржаков построил команду, чтобы проверить, все ли налицо. С нескрываемым презрением он смотрел на чистеньких командирчиков, морщился от того, что они четко и слишком громко отзывались на свои фамилии.

Куржаков закончил проверку, громко выругал временно ему подчиненных и сказал:

– Нарядились, как на парад, салаги сопливые. Имейте в виду, кто в дороге отстанет, морду набью сам лично. Пошли на вокзал.

И повел их не строем, как привыкли ходить в училище, а просто повернулся и пошел прочь, даже не подав команду «Разойдись». Лейтенанты переглянулись и поплелись за ним. «Наверное, у них на фронте все такие, – подумал Ромашкин, – поэтому ничего и не получается. Какой же это командир – ни одной команды по-уставному не подал!»

В поезде Куржаков держался замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, больше спал, отвернувшись лицом к стенке. Лейтенанты ходили по вагону, красовались, как молодые петушки, и казались себе отчаянными вояками. Старшего команды все же побаивались, вино пили тайком. Ромашкин, как равный в звании с Куржаковым, вынужден был занять место в том же купе, его втолкнули туда свои же ребята. Соседство было ему неприятно, портило настроение. Василий проводил время со своей братвой, на их местах, дымил папиросами, рассказывал анекдоты, всем было весело. После строгой дисциплины в училище лейтенантов охватило чувство полной свободы и независимости. Если бы не этот Куржаков, поездка была бы прекрасной. О чем бы ни говорили молодые командиры, разговор то и дело возвращался к старшему команды. Ребята распалились не на шутку.

– Надо устроить ему темную, – предложил Синиц-кии, свирепо сжимая детские губы.

– Зачем темную, Васька ему в открытую врежет. Он лейтенант, и тот лейтенант. Равные по званию. Ваське ничего не будет, – рассудительно подсказывал Сабуров.

– И врежу, – подтвердил Василий, – у меня второй разряд по боксу, отработаю – сам себя не узнает.

– Жаль, оружие нам не выдали, а то бы я ему показал, – воскликнул Карапетян.

– Решено, братва, если Куржаков на кого-нибудь взъестся, даем отпор!

Василий в свое купе вернулся поздно, в вагоне почти все улеглись. Куржаков выспался днем и теперь одиноко сидел у столика, перед ним стояла банка свинобобовых консервов и поллитровка, наполовину опустошенная. Как только он увидел Василия, ноздри его дернулись и побелели.

– Явился не запылился, – сквозь зубы сказал Куржаков.

– Да, явился, – вызывающе ответил Ромашкин, – и не твое дело, где я был и когда пришел.

– Чего? Чего? – спросил Куржаков и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи.

– То, что слышал, – бросил ему Василий и почувствовал, как от взгляда Куржакова в груди стало вдруг холодно. Но горячий хмель вмиг залил этот холодок, и Ромашкин уже сам, желая драки, шагнул навстречу.

– Отдал немцам половину страны да еще выпендриваешься, героя из себя корчишь, фронтовик-драповик...

И сразу же на Василия посыпались частые удары, он даже не успел принять боксерскую стойку. Куржаков бил его справа и слева, бил с остервенением. На ринге Василий никогда не видел у противников таких неистовых глаз, он растерялся. А Куржаков, видно совсем осатанев, схватил со стола бутылку и ударил бы по голове, если бы Василий не защитился рукой. Григорий стал судорожно расстегивать облезлую кобуру. И, наверное, убил бы Василия, если бы не кинулся с верхней полки майор да не навалились прибежавшие из соседних купе.

– Убью гада! – хрипел Куржаков, вырываясь.

Куржакова связали, его пистолет взял майор.

– Отдам в конце пути, – сказал он Григорию. – Успокойся. Остынь. Хочется тебе руки пачкать? – Майор зло глянул на Ромашкина и процедил сквозь зубы: – А ты, сосунок, мотай отсюда, не то я сам тебя вышвырну. На кого руку поднял? На фронтовика...

Остаток пути Василий старался не встречаться с Куржаковым.

Когда прибыли в Москву и отправились на трамвае искать свою часть, Григорий все время глядел мимо Ромашкина, будто его не существовало. Но желваки на худых щеках, злые зеленые глаза выдавали – Куржаков не забыл о случившемся.

– Почему вы нас так ненавидите? – вдруг наивно и прямо спросил Карапетян, когда вся команда стояла на передней площадке вагона и глядела на притихшие московские дома и полупустынные улицы, перегороженные кое-где противотанковыми ежами и мешками с песоком.

Куржаков сперва смутился, потом ответил негромко и твердо:

– Я себя ненавижу, когда смотрю на вас. Такой же, как вы, был питюнчик, пуговки, сапоги надраивал, на парадах ножку тянул, о подвигах мечтал... А немец вот он, под Москвой... На войне злость нужна, а не ваша шагистика. Надо, чтобы все наконец обозлились, тогда фашистов погоним. А у вас на румяных рожах благодушие. Война для вас – подвиги, ордена. – Куржаков сбавил голос, выругал их и вообще всех и закончил, глядя в сторону: – Убьют вас, таких надраенных, а немцев опять мне гнать придется.

– А тебя что, убить не могут?

– Меня? Нет.

– А это? – Карапетян показал на заштопанную дырку на гимнастерке.

– Это бывает – ранение. Зацепить всегда может, особенно в атаке. А убить не дамся.

– Чудной ты. Чокнутый, – покачав головой, сказал Карапетян.

– Ну ладно, поговорили, – отрезал Куржаков. Ромашкину показалось, что Григорий объяснял это для него.

В части, куда прибыла команда, шла торопливая формировка. По казармам, коридорам, складам, каптеркам бегали сержанты и красноармейцы, все были одеты в новое обмундирование.

Тут и там строились роты. Командиры выкликали по спискам бойцов, старшины выдавали снаряжение. Полк заканчивал спешное формирование и должен был вот-вот выступить на фронт. Ходили слухи, что немцы снова где-то прорвались. Василий прислушивался и, казалось, улавливал глухой гул канонады. Но этот гул оказывался то грохочущим в узкой улице трамваем, то одиноким транспортным самолетом, который пролетел на небольшой высоте.

Молодых командиров без проволочки распределили по ротам. Ромашкин попал во вторую стрелковую. И надо же такому случить – командиром ее назначили Куржакова. Он, фронтовик, сразу получил роту. Василий хотел пойти в штаб, все объяснить и попроситься в другой батальон, но не успел: объявили общее построение.

Ромашкин знакомился с бойцами своего взвода. Сначала все двадцать два показались одинаковыми, потом стал различать – одни молодые, другие старше, двое совсем в годах – лет за сорок, такие же, как отец. «Посмотрел бы папа, какими людьми я командую! Надо спросить в штабе, может быть, знают, где расположена его полевая почта».

Строевой смотр был не таким, как ожидал Ромашкин. Оркестр почти не играл. Озабоченные, усталые командиры осматривали оружие, обувь, одежду, заглядывали в вещевые мешки. Только под конец роты прошли мимо полкового начальства нестройными, расползающимися рядами. На этом смотр и закончился.

Вечером Василий вышел за ограду, огляделся. Не верилось, что облупленные кирпичные и старые деревянные дома, узкие с грязным снегом улочки – это Москва. Совсем не такой представлялась ему столица. Он, конечно, понимал – здесь окраина; хотелось хотя бы ненадолго выбраться в центр, посмотреть на знакомый по открыткам Кремль, Мавзолей, проехаться в метро. Но было приказано никуда не отлучаться, да днем и минуты свободной не было. Ну, а ночью такая вылазка была исключена, во всех казармах и на проходной висел отпечатанный в типографии приказ:

«Постановление Государственного Комитета Обороны.

Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100 – 120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии т. Жукову, а на начальника гарнизона г. Москвы генерал-лейтенанта т.Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах.

В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма государственный Комитет Обороны постановил:

1. Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.

2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспортов с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспортов и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспортов должно происходить согласно правилам, утвержденным московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати.

3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды.

4. Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте.

Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие.

Председатель Государственного комитета Обороны И.Сталин

Москва, Кремль, 19 октября 1941 г".

* * *

Весь день Василий был на морозе – с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжелые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в теплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилег отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов.

Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных разомлевших в тепле красноармейцев:

– Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли?

Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его – улегся, мол, раньше подчиненных, даже не привел оружие в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, «бабью» слабость, но все же не разбудил Василия, пошел дальше, с яростью отчитывал бойцов:

– Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдете!

Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом, винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казенниках.

– Смотри, железо и то промерзло, притомилось, а мы ничего, еще и железу помогаем, – бодрясь, сказал молодой боец Оплеткин.

– Не тараторь, лейтенанта разбудишь, – остановил его сосед, кивнув на Ромашкина.

– Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, – шепнул Оплеткин.

В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко.

Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое:

– Подъем! Подъем!

С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии все, кроме этого неприятного слова «Подъем!». Даже в поезде, где никто не кричал «Подъем!», глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведенная пружинка.

Сегодня пробуждение было особенно тяжелым. Ромашкин взглянул на часы – только три. «Наверное, дежурный ошибся», – подумал он, но тут же услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова:

– По-одъем! Быстро умывайтесь и выходите строиться в полном снаряжении. Ничего не оставлять, в казарму больше не вернемся!

В полковом дворе происходило что-то непонятное. Роты строились не в походные колонны, а в длинные неуклюжие шеренги.

Куржаков подозвал взводных:

– Постройте строго по ранжиру, в ряду двадцать пять человек. Отработать движение строевым шагом. Особое внимание – на равнение.

У Ромашкина было всего двадцать два бойца, весь взвод составил одну шеренгу. Троих добавили из другого взвода. Выстраивая людей в темноте по росту, он замешкался, тут же подлетел Куржаков:

– Слушай мою команду! Направо! Выровняться чище в затылок! Головные уборы – снять! Встать плотнее! Еще ближе. Прижмись животом к спине соседа.

Обнаженные, остриженные под машинку головы вытянулись в ряд, кое-где они то возвышались, то западали.

– Ты перейди сюда. Ты сюда, – вытягивая то одного, то другого за рукав шинели, переставлял их командир роты. Через минуту круглые стриженые головы создали одну, постепенно снижающуюся линию.

– Головные уборы... – Куржаков помедлил и резко скомандовал: – Надеть! Нале-во!

Перед Ромашкиным стояла шеренга его взвода, идеально подогнанная по росту, Куржаков тихо сказал:

– Вот так надо строить по ранжиру, товарищ строевик, – и ушел.

Роты уже шагали по плацу и между казармами.

Все еще не понимая, зачем это нужно, Ромашкин стал учить свою шеренгу. Она расползалась, ходила то выпуклая – горбом, то западала дугой, а то вдруг ломалась зигзагом.

В конце двора шеренги, сбиваясь в кучу, поворачивали назад. Встретив здесь однокашников, Василий спросил Карапетяна:

– Ты не слыхал, зачем вся эта петрушка?

– На парад пойдем. Сегодня седьмое ноября. Забыл, да?

– Какой парад? Война же!

Подошел Куржаков, он слышал их разговор:

– Какой-нибудь строевик-дубовик, вроде вас, додумался. Парад, понимаешь! Немцы под Москвой, а мы в солдатиков играть будем. Мало нас бьют, всю дурь еще не выбили.

Ромашкин бегал вдоль строя, семенил перед ним, двигаясь спиной вперед, лицом к строю, кричал:

– Тверже ногу! Раз, раз! А равнение? Куда середина завалилась?

Завтракали здесь же, на дворе, гремя котелками, обдавая друг друга паром и приятным теплым запахом каши с мясной подливкой.

Было еще темно, когда полк двинулся в город. В черных окнах домов, заклеенных крест-накрест белыми полосками бумаги, ни огонька, ни светлой щелочки. По тихим безлюдным улицам полк шел парадными шеренгами, и всю дорогу до Красной площади раздавались команды:

– Строевым! Раз, два! Раз, два! Чище равнение!

Командир полка майор Караваев за долгую службу много раз участвовал в парадах и теперь, глядя на кривые шеренги, тихо говорил комиссару Гарбузу:

– К парадам готовились минимум месяц. Как мы пройдем по Красной площади, не представляю! Да еще в полном снаряжении. Опозорим и себя, и всю Красную Армию.

– Не беспокойтесь, Кирилл Алексеевич, – отвечал Гарбуз, который еще совсем недавно был вторым секретарем райкома на Алтае, под Бийском, и не слишком разбирался в красоте строя. – Там обстановку понимают. – Комиссар показал пальцем вверх. – Не знаю, правильно ли я сужу, но, думается, сегодня важно не равнение в рядах, а сам факт проведения парада. Немцы под Москвой, на весь мир кричат о своей победе, а мы им дулю под нос – парад! Гитлера кондрашка хватит от такого сюрприза. Здорово придумано!

– Парад, конечно, затея смелая. Тут или пан, или пропал.

– Почему? – не понял комиссар.

– Если все пройдет хорошо – нам польза. А если нас разбомбят на Красной площади?

Комиссар нахмурился, ответил не сразу.

– Я думаю, там, – он опять показал пальцем вверх, – все предусмотрели. Не допустят. Этим парадом, по-моему, сам Сталин занимается.

А шеренги все шли и шли мимо них, бойцы старательно топали, рассыпая дробный стук замерзших на морозе кожаных подметок. Единого хлесткого шага, который привык слышать и любил Караваев на довоенных парадах, не было.

Карапетян показал Ромашкину на светящуюся синим светом букву «М» над входом в метро, пояснил:

– До войны эти «М» были красные, чтоб далеко видно. Синие – немецкие летчики не замечают.

На Красную площадь вошли, когда начало светать. Ромашкин впервые увидел Кремль не на картинке: узнал зубчатую стену, Мавзолей, высокие островерхие башки и удивился – звезды были не рубиновые, а зеленые – не то покрашены, не то закрыты чехлами. Площадь была затянута холодным сырым туманом. В мрачном небе висели аэростаты воздушного заграждения, казалось, они упираются спинами в плотные серые облака.

– Погода что надо – нелетная! – сказал радостно Карапетян.

– Ты бывал раньше на Красной площади? – спросил Василий.

– Бывал. Мой дядя в Наркомате внутренних дел работает. Водил меня на демонстрации. Раньше тут даже ночью, как днем, все сияло. А днем такое творилось – не рассказать!

– А почему не убрали мешки? – удивился Василий и показал на штабель мешков у собора Василия Блаженного.

– Чудак, их специально привезли – памятник Минину и Пожарскому обложить, чтобы при бомбежке не повредило.

– А если нас бомбить начнут? Представляешь, какая заваруха тут начнется?!

Куржаков, стоявший рядом, сказал:

– Кончайте болтать в строю!

Воинские части прибывали и выстраивались на отведенных им местах, красноармейцы закуривали по разрешению командиров, голубой дымок вился над строем.

Пошел снег. Сначала порошили мелкие снежинки, потом посыпались все плотнее и плотнее. Василий, Карапетян и, должно быть, все участники парада с радостью подумали: бомбежки не будет. Облегчение это пришло не оттого, что снималось опасение за себя, за свою жизнь. Каждый понимал – это не простой парад. Надо, чтобы он обязательно состоялся.

Бывают в жизни дни и часы, когда человек ощущает: вот она, история, рядом. И сейчас, как только заиграли и начали бить Кремлевские куранты, у Василия затукало сердце, будто там, в груди, а не на башне была эта музыка и колокольный перезвон исторического времени. Василию хотелось запомнить все, что он видит и слышит, все, что происходит на площади. Он понимал: этому суждено остаться в веках. Он подумал и о том, что, пожалуй, не совсем прав, считая, что историческое вершится лишь в такие торжественные минуты. Каждый день, каждый час начинается, продолжается или завершается какое-то событие. Но есть минуты, которым суждено остаться не только в памяти его, Ромашкина, а всем, всего народа, вот такое и называется историческим событием. И такое вершилось сейчас, здесь.

...Без пяти минут восемь по Красной площади пролетел рокот, будто ветер по роще. Ромашкин смотрел вправо и влево, пытаясь понять, в чем дело. Его толкнул в бок стоявший рядом Синицкий:

– Не туда смотришь. Гляди на Мавзолей.

Ромашкин взглянул на мраморную пирамиду в центре площади и обмер: там, в шеренге фигур, одетых в пальто с каракулевыми воротниками, он увидел Сталина в знакомой по фотографиям шинели и суконной зеленой фуражке, «Сталин! – пронеслось в голове Василия. – Хоть бы он шапку надел, в фуражке-то замерзнет...» Куранты на Спасской башне рассыпали по площади мелодичный перезвон, генерал, плотно сидевший верхом на коне, вдруг что-то крикнул и поскакал вперед. От Спасской башни ему навстречу приближался другой всадник на коне с белыми ногами. Кто это – мешал узнать тихо падающий снег. Прежде чем всадники съехались, снова, будто ветер по макушкам деревьев, пронесся шепот над строем войск:«Буденный!.. Буденный!»

Буденный остановился перед их полком поздороваться, и только тогда Ромашкин увидел маршальские звезды на петлицах и черные усы вразлет. Еще никто не произнес речь, военачальники все еще объезжали строй войск, а Ромашкина так и распирало желание кричать «ура». У него громко стучало сердце и голова кружилась от охмеляющей торжественности. Вот о такой военной службе, о такой войне он мечтал – красиво, величественно, грандиозно! Ромашкин покосился на Куржакова, который стоял справа. Лицо Григория будто окаменело, челюсти сжаты, только ноздри трепетали. Ромашкин не понял, что выражало это лицо – неизбывную злость или верную преданность. «Вот гляди, – злорадно думал Ромашкин, – гляди, сухарь холодный, вот она, красота воинской службы, а ты говорил – нет ее!..»

Наконец с другой площади, из-за угла красного кирпичного здания, как приближающийся обвал, покатилось «ура». Василий набрал полную грудь воздуха, дождался, пока могучий возглас достигнет квадрата его полка, и закричал изо всех сил, но голоса своего не услышал. Общий гул – «У-р-р-а-а-а!» – пронесся над строем, подхватил голос Ромашкина и унесся дальше. Потом этот гул еще не раз накатывался на строй, и каждый раз Василий, как ни старался, так и не смог расслышать свой голос.

Буденный между тем поднялся на Мавзолей. Сталин дождался его, посмотрел на часы, едва заметная улыбка мелькнула под усами. Не обращаясь ни к кому, но уверенный – все, что он скажет, будет исполнено без промедления, – Сталин сказал:

– Включайте все радиостанции Союза. – И шагнул к микрофону.

Ромашкин, слушая Сталина, подался всем телом в сторону Мавзолея, не только уши, каждая жилка, казалось, превратилась в слух.

Сталин говорил негромко и спокойно, произносил фразы медленно, будто диктовал машинистке. Ромашкин подумал даже, что Сталин говорит слишком медленно. Он будто подчеркивал каждую фразу. Слова выговаривал без затруднения, по-русски правильно, и только в ударениях, в повышении и понижении тона проскальзывал грузинский акцент.

Василий проклинал снег, который повалил еще гуще и не давал ему возможности рассмотреть Сталина. «Ну ничего, – надеялся он, – разгляжу, когда пройдем у Мавзолея».

Сталин говорил о том, как трудно было бороться с врагами в годы гражданской войны – Красная Армия только создавалась, не было союзников, наседали четырнадцать государств. Ленин тогда вел и вдохновлял нас на борьбу с интервентами...

«...Дух великого Ленина и его победоносное знамя вдохновляют нас теперь на Отечественную война так же, как двадцать три года назад.

Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков?

...Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»

И опять Ромашкин кричал «Ура!», пьянея от ощущения огромной силы своей армии, частичку которой он представляет, от радости, что родился, живет, будет защищать такую великую страну, что участвует в таких грандиозных событиях.

Меньше всех видят, как происходит парад, обычно его участники. После команды «К торжественному маршу!» Василий забыл обо всем, кроме равнения: хотелось, чтобы его шеренга прошла лучше других, не завалила бы и не выпятилась. Он косил глазом, вполголоса командовал, пока не вышли на последнюю прямую. Где-то в подсознании пульсировала мысль:«Рассмотреть Сталина, рассмотреть Сталина». Но, когда зашагал строевым, высоко вскидывая ноги, забыл К об этом.

Вдруг у кого-то из краноармейцев в котелке заблямкала ложка. Василий не слышал оркестра, железное блямканье в котелке перекрыло все. Он похолодел от ужаса, ему казалось, это звяканье слышат на Мавзолее и оно портит весь парад. В этот момент Василий увидел человека, который слегка возвышался над площадью и взмахивал руками – то правой, то левой. Василию показалось, что он ищет, у кого стучит эта злополучная ложка. Человек один был виден над головами марширующих и, несомненно, высматривал виновника. Только подойдя ближе, Ромашкин сообразил: «Это же дирижер!»

Василий спохватился, метнул глазами в сторону Мавзолея, но было поздно – Сталина разглядеть не успел. А в голове мелькали какие-то цифры:«Семь-десять пять...семьдесят шесть...» Когда и почему начал он считать? Лишь миновав трибуны и произнеся мысленно «сто шестьдесят», вспомнил:» Это я по поводу того, что участники парада видят меньше всех. Вот отшагал я сто шестьдесят шагов, и на этом парад для меня закончен. Но какие это шаги! Это не шаги – полет! Кажется, сердце летит впереди и не барабан вовсе, а сердце отстукивает ритм шага:«бум, бум!» Только проклятая ложка в котелке все подпортила».

Ромашкин поглядел на Карапетяна, Синицкого – они улыбались. И сам он тоже улыбался. Чему? Неизвестно. Просто хорошо, радостно было на душе. Стук ложки, оказывается, никто и не слышал. Даже Куржаков посветлел, зеленые глаза потеплели, но, встретив взгляд Ромашкина, ротный нахмурился и отвернулся.

За Москвой-рекой, в тесной улочке, майор Караваев остановил полк. Пронеслось от роты к роте: «Можно курить», и сиреневый дымок тут же заструился над шапками, запорошенными снегом. Позади, на Красной площади, еще играл оркестр – там продолжался парад.

Четыре девушки в красноармейской форме шли по тротуару. Карапетян не мог упустить случая познакомиться. Он шагнул на тротуар, лихо откозырял и спросил, играя черными бровями:

– Разрешите обратиться?

– Это мы должны спрашивать: вы старший по званию, – сказала голубоглазая, у которой светлые локоны выбивались из-под шапки. Другие девушки хихикнули. Только одна, ладная, стройная, с ниточками бровей над карими глазами, осталась серьезной и больше других приглянулась Ромашкину. Синицкий и Сабуров шагнули на подкрепление Карапетяну, а Василий подошел к строгой девушке:

– Здравствуйте. Как вас зовут?

– Вы считаете, сейчас подходящее время для знакомства?

– А почему бы и нет?

– В любом случае наше знакомство ни к чему.

– Потому что я иду на фронт?

Девушка грустно поглядела ему в глаза, непонятно ответила:

– Мы никогда больше не встретимся. – И добавила, чтобы не обидеть: – Не потому, что вас могут убить. Просто ни к чему сейчас эти знакомства. – Она помедлила и явно из опасения, что лейтенант неправильно ее понял, сказала: – А зовут меня Таня.

– Где вы живете?

– Здесь, под Москвой, в лесу. Нас отпустили на праздник домой, я москвичка. Скоро тоже поедем на фронт.

– Может быть, там встретимся?

Таня покачала головой.

– Едва ли.

От головы колонны донеслось:

– Кончай курить! Становись!

Оборвался смех и веселый разговор лейтенантов.

Ромашкин попрощался с Таней. У него осталось ощущение, что их встреча была не случайной, таила какую-то значительность и обязательно будет иметь продолжение.

– Номер полевой почты скажите, – быстро, уже из строя, попросил Ромашкин.

– Не надо, ни к чему это, – ласково сказала Таня и помахала на прощание рукой в зеленой варежке домашней вязки.

* * *

Полк майора Караваева грузился в эшелон. Артиллерия, штаб, тылы полка были отправлены еще ночью.

В промерзших, покрытых инеем, скрипучих вагонах надышали, накурили, и вскоре стало жарко. Красноармейцы все еще говорили о параде, но больше всего о Сталине.

– Говорят, он рыжий, рябой и одна рука у него сохлая, – тихо сказал своему соседу Кружилину Оплеткин.

– Ты знаешь, что может быть за такие слова? – возмутился Кружилин. – Тебя знаешь куда за это?

– А чего я такого сказал? – хорохорился явно струхнувший Оплеткин.

– Разве можно так про товарища Сталина?

– Как «так»?

– А вот как ты. Ну ежели бы ты вчера такое болтал. А то ведь я сам недавно его видел. Какой он рябой? Не рябой вовсе. И не рыжий. И обе руки при нем. Зачем болтаешь?

– Вот чудак, я что от людей слыхал, то и говорю.

– То-то от людей! А может, ты меня прощупываешь? – недоверчиво глядя на Оплеткина, спросил Кружилин.

– А чего мне тебя щупать, баба ты, что ли? – Оплеткин принужденно засмеялся и отошел подальше от опасного собеседника.

Поезд мчался без остановки, за окном мелькали красивые дачные домики, веселые названия станций.

Прошел по вагону политрук, направо, налево раздавая, будто сеял, газеты. Зашелестели бумагой красноармейцы, каждый начинал не с любимой страницы, как бывало до войны, – одни с четвертой: происшествия, театральные новости; другие с передовицы; третьи с середины: как там на полях, на заводах, – нет, теперь все начали со сводки Советского информбюро.

«Утреннее сообщение 7 ноября.

В течение ночи на 7 ноября наши войска вели бои с противником на всех фронтах».

«Плохо дело, – подумал Ромашкин. – После таких сообщений выясняется, что Красная Армия отступала, и немного позже сообщают: „Оставили Киев“, „Оставили Минск“, „Оставили Харьков“.

«За один день боевых действий части т.Василенко и Кузьмина, действующие на Южном фронте, уничтожили и подбили 60 немецких танков и более двух батальонов пехоты противника».

«Хорошо поработали, – отметил Василий. – Вот и мне бы подбивать их вместе с вами. Ну, ничего, фронт рядом, скоро и я постреляю по фашистам...»

«Стрелковое подразделение младшего лейтенанта Румянцева, действующее на Южном фронте, оказалось в окружении 60 вражеских танков. В течение суток бойцы уничтожили ручными гранатами и бутылками с горючей жидкостью 12 танков противника и вышли из окружения».

«Румянцев? Не с наших ли курсов? Кажется, была у нас такая фамилия. Румянцев вполне мог доехать до Южного фронта и отличиться в первом же бою. Но как он отбил 60 танков, это же по два танка на бойца, если взводом командовал? Но мог и ротой. Допустим, ротный погиб, а Румянцев взял командование на себя. Молодец он. Где же про московское направление пишут? Вот...»

«Минометчики части командира Голубева, действующей на малоярославецком участке фронта, 5 ноября минометным огнем рассеяли и уничтожили батальон вражеской пехоты и батарею немецких минометов».

«Не густо. Значит, и здесь наши отступают», – решил Василий.

Далее шло о делах уральского завода, и то, что о них говорилось именно в сводке Информбюро, Василий понимал – работу в тылу приравнивают к боевым делам на фронте.

Красноармейцы оживленно заговорили о новостях, взволнованно задымили махоркой.

Вдруг поезд резко затормозил. Все попадали вперед, потом сразу назад. Где-то дзинькнули стекла, кто-то вскрикнул:

– Ой, чтоб тебя! Куда же ты винтовкой тычешь? И сразу же крики:

– Воздух! Воздух!

Отрывисто и тревожно стал гудеть паровоз. Красноармейцы выпрыгивали из вагонов, скатывались по снежному склону вниз и бежали к редкому лесу, который чернел в стороне. Василий бежал вместе со всеми, крича на ходу:

– Взвод, ко мне!..

И его бойцы, кто оказался поблизости, старались держаться с ним рядом.

Сзади бухнуло несколько взрывов, пролетел над головой запоздалый звук самолета. Василий вбежал в лес и внезапно услышал веселый хохот. Он не успел еще отдышаться, не мог понять, кто может смеяться в такую страшную минуту, под бомбежкой!

Пройдя сквозь заснеженные кусты, Ромашкин вдруг с изумлением увидел – хохочут немцы! И смеются они над теми, кто убегал от бомбежки. «Мы уже здесь? Как же так? Мы в окружении? Или уже в плену?» – растерянно думал Ромашкин, с отчаянием вырывая пистолет из кобуры. «В какого из них стрелять?» – не мог решить он и наконец все понял. За узкой полосой леса проходило шоссе, там вели небольшую группу пленных – вот они-то и смеялись, увидев, как русские бегут от немецких самолетов.

Это были первые живые фашисты, которых увидел Василий. Чтобы лучше их рассмотреть, он подошел поближе. От страха перед авиацией не осталось и следа, он совершенно забыл о бомбежке. Позади где-то грохали взрывы, а Василий во все глаза смотрел на хохочущих немцев. Это были совсем не трусливые вояки, которых он собирался убивать «пачками», а здоровые, спортивного сложения солдаты, в хорошо сшитых и подогнанных по фигурам шинелях, в хромовых сапогах.

– Шнель, шнель, рус, ложись земля, рейхсмаршал Геринг сделает тебе капут! – кричал голубоглазый немец с мощной шеей и плечами атлета.

Остальные опять громко захохотали.

– Ах, гады! – вдруг выдохнул со свистом в горле невесть откуда появившийся Куржаков. Василий мельком увидел его ненавидящие глаза с черными кругляшками зрачков. Мгновенно Григорий рванул пистолет, не целясь, выстрелил. Немцы сразу попадали на землю и замерли, словно все были убиты одной пулей.

К Куржакову подскочил лейтенант из конвоя, заслоняя собой немцев, решительно крикнул:

– Нельзя, товарищ! Нельзя! – И тут же с угрозой: – Вы за это ответите! Под трибунал пойдете!

– Я за фашистов под трибунал? Да я тебя, гада, самого!

Куржакова схватили за руки. Немцы поднялись с земли. Теперь они испуганно топтались, сбившись в кучу. К счастью, лейтенант промахнулся. Старший конвоя пытался выяснить фамилию и записать номер части. Но пришедший на шум комбат Журавлев сказал ему:

– Уводи ты своих пленных подальше. А то разозлишь людей – всех перебьют.

Лейтенант поспешил на дорогу, все еще угрожая:

– Вы ответите! Я все равно узнаю...

А от поезда уже кричали:

– Отбой! По вагонам!

И опять Ромашкин мчался в поскрипывающем вагоне к фронту и жадно смотрел в окно. В дачных поселках, в открытом поле, в рощах и заводских дворах – всюду стояли войска – зенитные, танковые, артиллерийские части, крытые брезентом автомобили и повозки. «Сколько у нас людей, столько техники и всего горсточка пленных. Что происходит? Почему они нас бьют?» – с болью в сердце думал Василий.

Ехали после бомбежки недолго, не успели обогреться, уже вот он – фронт. «Выходи!» В лесу у дороги старшины выдали боеприпасы. Ромашкин набил карманы новенькими красивыми патрончиками для своего ТТ. Здесь же пообедали. Горячий суп и макароны показались очень вкусными на морозе.

Дальше пошли в пешем строю. Уже слышался гул артиллерийской стрельбы, бой гремел впереди совсем близко.

Полк занял готовые, кем-то заранее отрытые траншеи. Не успели изготовиться к обороне, прибежал какой-то суматошный связист, затараторил:

– Товарищ лейтенант, в роще немцы. Я вдоль кабеля шел, порыв искал. А он, гад, бах в меня. Хорошо – промахнулся!

– Где немцы? – недоверчиво спросил Куржаков. – Ты мне панику не наводи!

– Вот в той роще.

– Откуда там немцы? Мы недавно проходили через эту рощу.

– Так стреляли же в меня!

– Сколько их?

Связист помялся:

– Одного я видел.

– Лейтенант Ромашкин, – приказал Куржаков, – возьми отделение, прочеши рощу.

Василий, хоть и устал за день, отличиться всегда был готов. Прихватив отделение, он впереди всех поспешил за связистом, который все тараторил:

– Я только вышел на поляну, а он в меня – бах! Я вдоль кабеля шел...

– А ты почему не стрелял?

– Так у меня винтовка на ремне за спиной.

– Я снял, а потом думаю: кто знает, сколько их там? Может, десант целый. Убьют меня – и наши их не обнаружат. Решил доложить.

– Правильно сделал.

Василия и его группу встретил пожилой небритый старшина-артиллерист.

– За немцем, товарищ лейтенант?

– А вы откуда знаете?

– Это наш немец.

– Как ваш?

– Его самолет сбили, а он с парашютом сиганул. Вот и держим в окружении. Пока патроны не расстреляет, брать не будем. Зачем людей губить? Он тут рядом, глядите. – Старшина слепил снежок, кинул в заросли молодых елочек. Оттуда щелкнул пистолетный выстрел. – Нехай все патроны расстреляет.

– Зачем же вы связиста на него пустили?

– О, так это ты утикал? – засмеялся старшина, разглядывая связиста. – Мы его не пустили, товарищ лейтенант, он не по дороге шел, а по целине, мы не заметили сначала. А когда утикал, стали звать, так он и нас, наверное, за немцев принял.

– Вот видите, старшина, связист утек, и немец может уйти. Тем более уже смеркается. Надо сейчас брать. Он один – это точно?

Старшина подтвердил,

– В цепь разомкнись! – скомандовал Ромашкин. – Стрелять выше головы! Прижмем к земле, может, живым захватим.

Красноармейцы защелкали затворами, недоверчиво посматривая на лейтенант.

– Стрелять?

– Огонь!

Выстрелы хлестнули по лесу, и звонкое эхо, как ответный залп, донеслось издалека. Бойцы, с хрустом обламывая корку на снегу, пошли в лес.

– Еще стрелять? – весело крикнул ближний к лейтенанту боец.

– Да стреляйте, чего спрашиваете, на войну приехали!

Красноармейцы заулыбались и с явным удовольствием стали беспорядочно палить в гущу деревьев.

Ромашкин не слышал ответных выстрелов и удивился, когда боец, который весело спрашивал, стрелять или нет, вдруг ойкнул и упал.

– Что с тобой?

– Что-то ударило. – Боец прижимал руку к бедру, а когда отнял – рука была в крови.

– Ранен я, товарищ лейтенант, – удивленно и виновато сказал он.

– Перевязывайся. Сейчас мы его возьмем. Вперед! – властно крикнул Василий, опасаясь, как бы раненый не повлиял на боевой дух красноармейцев. – Вперед! – И побежал к зарослям.

– Лейтенант, лейтенант! – звал его старшина-артиллерист, поспешая следом. – Не надо бы так! И себя и людей погубишь...

Но Ромашкина уже охватил азарт. Пробежав сквозь низкие елочки, он вдруг увидел перед собой немца. Одежда на летчике была изорвана и кое-где обгорела, белые волосы трепал ветер, в голубых глазах – никакого страха. У летчика кончились патроны, а то бы он выстрелил почти в упор. Сейчас немец стоял с ножом в руке.

Ромашкин крикнул своим:

– Не стрелять! – И сам остановился, не зная, что делать, как же брать в плен, ведь немец будет отбиваться ножом.

Старшина-артиллерист спрятал улыбку, подошел к бойцу, буднично сказал:

– Дай-ка винтовку...

Взял ее, как дубинку, за ствол, спокойно, будто делал это много раз, подошел к немцу и, когда тот взмахнул ножом, ударил его бережно прикладом по шее. Немец упал. Старшина великодушно молвил:

– Теперь берите.

До траншеи летчика тащили под руки, волоком, он еще не пришел в себя. Ромашкин радостно доложил Куржакову:

– Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнил, немец взят живым. У меня ранен один боец.

– Кто? Куда ранен?

– Да я, собственно, фамилию его не запомнил. В ногу вроде бы. – Ромашкин даже не смутился, ему все это казалось неважным, главное, он немца поймал живого! Летчика!

А Куржаков, явно желая смазать боевую заслугу Василия, продолжал все о том же:

– Где раненый?

– Ведут его. Отстал.

– Перевязку сделали?

– Да, сделали. Вы немца оглядите, может быть, он офицер.

– Чего мне глядеть? Жаль, не добили гниду. Теперь будет в тылу хлеб жрать, который лучше бы твоей матери отдали. Я бы их, гадов, ни одного живым не брал.

А летчик между тем пришел в себя. Он сел на снег, обвел красными глазами бойцов, которые его с любопытством рассматривали, потом вдруг закрыл лицо испачканными в гари руками и зарыдал. Ромашкину стало жаль его. А немец, немного порыдав, вскочил и стал выкрикивать, как на митинге, какие-то фразы. Ромашкин в школе изучал немецкий: поняв отдельные слова, разобрал и общий смысл.

– Я не боюсь вас, русские свиньи! Я, майор Шранке, презираю вас! Со мной недавно говорил сам фюрер! Я кавалер Рыцарского креста! Я не боюсь смерти! Хайль Гитлер! Хайль! Хайль!..

Ромашкина очень удивило такое поведение пленного. Никто из русских даже не подозревал, какой крах переживал сейчас пилот. Беда даже не в том, что сбили. Совсем недавно произошло следующее.

Рано утром Гитлер подошел к огромному полированному приемнику – подарок фирмы «Телефункен» – и повернул ручку. Бодрая, ритмичная музыка русского военного марша заполнила комнату. Сквозь музыку пробивались глухие шаги торжественно проходящего строя, слышался неясный говор, выкрики далеких команд.

Гитлер сразу все понял и быстро подошел к телефону. Ругать приближенных не было времени. Он приказал немедленно вызвать штаб группы «Центр», фельдмаршала Бока. Услыхав чей-то голос, стараясь быть спокойным, чтоб не напугать отозвавшегося, ибо это лишь затруднит дело, сдержанно сказал:

– Здесь у телефона Гитлер, соедините меня с командиром ближайшей бомбардировочной дивизии.

В трубке ответили: «Есть», и некоторое время Гитлер слышал обрывки фраз, щелчки переключения на коммутаторах. В эти секунды в нем, будто переключаясь со скорости на скорость, разгорался гнев. «Мерзавцы, обманывают не только красные, но и свои. Ну погодите, я вам покажу!»

Взволнованный голос закричал в трубке:

– Где, где фюрер, а его не слышу!..

– Я здесь, – сказал Гитлер. – Кто это?

– Командир двенадцатой бомбардировочной авиадивизии генерал...

– Вы осел, а не командир дивизии. У вас под носом русские устроили парад, а вы спите, как свинья!

– Но погода, мой фюрер... она нелетная... снег, – залепетал генерал.

– Хорошие летчики летают в любую погоду, и я докажу вам это. Дайте мне немедленно лучшего летчика вашей дивизии!

Лучшие летчики были далеко на полковых аэродромах, генерал, глядя на трубку, поманил к себе офицера, случайно оказавшегося в кабинете. Офицер слышал, с кем говорил командир дивизии, лихо представился:

– Обер-лейтенант Шранке у телефона!

Гитлер подавил гнев и заговорил очень ласково, он вообще разносил только высших военных начальников, а с боевыми офицерами среднего и младшего звена всегда был добр.

– Мой дорогой Шранке, вы уже не обер-лейтенант, вы капитан, и даже не капитан, а майор. У меня в руках Рыцарский крест – это ваша награда! Немедленно поднимайтесь в воздух и сбросьте бомбы на Красную площадь. Об этом прошу я – ваш фюрер. Этой услуги я никогда вам не забуду!

– Немедленно вылетаю, мой фюрер! – воскликнул Шранке и побежал к выходу. В голове его мелькали радужные картины: он бросает бомбы на Красную площадь, фюрер вручает ему Рыцарский крест, вот он уже генерал, фюрер встречает его с улыбкой, вот уже рядом сам рейхсмаршал авиации Геринг, вот уже... Да разве можно предвидеть все, что последует после того, как сам фюрер сказал: «Я никогда не забуду этой услуги!»

Услыхав потрескивание в трубке, командир дивизии поднес ее к уху, там звал его голос Гитлера:

– Генерал, генерал, куда вы пропали?

– Я здесь, мой фюрер, – сказал упавшим голосом генерал и тоскливо подумал: «Сейчас он меня разжалует». Гитлеру действительно очень хотелось крикнуть: «Какой вы, к черту, генерал, вы полковник, нет, даже не полковник, а простой майор интендантской службы!» Но Гитлер понимал: сейчас главное – успеть разбомбить парад, времени для разжалования и нового назначения нет, надо подхлестнуть этого дурака генерала, чтобы он, охваченный беспокойством за свою шкуру, сделал все возможное и невозможное.

– Генерал, даю вам час для искупления вины. Если вы не сбросите бомбы на Красную площадь, я вас разжалую и сниму с должности. Немедленно вслед за рыцарем, которого я послал, вылетайте всем вашим соединением. Ведите его сами. Лично! Жду вашего рапорта после возвращения. Все!

Вновь испеченный майор Шранке через несколько минут был уже в воздухе. Он видел, как вслед за ним взлетали тройки других бомбардировщиков. «Все равно я буду первый. Все равно фюрер запомнит только меня», – счастливо думал Шранке. Облачность была плотная, ничего не видно вокруг. «Ни черта, – весело думал Шранке, – это для меня же лучше. Пойду по компасу и по расчету дальности». Он приказал штурману тщательно проделать все расчеты для точного выхода на цель.

Шранке уже слышал, видел, представлял, как по радио, в кино, в газетах будут прославлять рыцарский подвиг аса Шранке, который один сумел сбросить бомбы на Красную площадь.

Шранке не долетел до Москвы, его самолет и еще двадцать пять бомбардировщиков сбили на дальних подступах, остальные повернули назад.

Шранке не мог вынести таких потрясений за короткий срок: разговор с фюрером, награда, звание майора, надежды на лучезарное будущее и – плен, может быть, смерть. Все рухнуло, стало куда хуже, чем до разговора с Гитлером. Шранке явно сходил с ума, он то истерически кричал, то плакал, наконец повалился на спину и забился в конвульсиях, серая пена с кровью выступила на его губах.

– Псих какой-то, – растерянно сказал Ромашкин.

– Вот видишь, а ты за него бойца загубил, – упрекнул Куржаков. – Отправляйте в тыл раненого и этого.

* * *

Ночью лейтенант Куржаков вызвал взводных на свой наблюдательный пункт.

– Собирайте бойцов. Через тридцать минут двинемся в первую траншею. Будем менять тех, кто там уцелел. Наш участок вот здесь. – Куржаков показал на карте, где должна занять оборону рота и каждый взвод. – на месте уточню. Ну, братцы, завтра будет нам крещение.

Роты во мраке шли по разбитой проселочной дороге, под снегом бугрились застывшие с осени комья грязи. Впереди было тихо и темно, только иногда взлетали ракеты. Чем ближе к передовой, тем больше воронок – широких и малых, старых, с замерзшей водой, и совсем свежих, черных внутри. Деревья были похожи на чтобы, ветви их срезало осколками снарядов. Два черных дымящихся квадрата Ромашкин принял за домики, в которых топят печки, но это были подбитые догорающие танки.

Первая траншея показалась Ромашкину пустой. «Кто же здесь воевал? Почему фашисты не идут вперед? Тут никого нет». Но за третьим поворотом траншеи встретил красноармейца неопределенного возраста, с небритым и, видно, давно не видавшим воды и мыла лицом. Уши его шапки были опущены и тесемки завязаны, испачканная землей шинель, покрытая на груди инеем, походила на промерзший балахон.

– Ты здесь один? – удивленно спросил Ромашкин.

– Зачем один? Народ отдыхает. Вон там, в землянке.

– Показывай где. Мы сменять вас пришли.

– Это хорошо. На формировку отойдем, значит. – Красноармеец подошел к плащ-палатке, откинул ее и крикнул в черную дыру:

– Эй, народ, выходи, смена пришла!

Из блиндажа вылезли четверо в грязных шинелях, с лицами, испачканными сажей коптилок.

– Смена? – спросил один. – Ну, давай принимай, кто старшой?

– Командир взвода лейтенант Ромашкин.

– Командир взвода рядовой Герасимов. Пойдем, лейтенант, покажу тебе участок.

Василий пошел за ним по траншее. Окопы здесь были не такие, как оставленные позади, там – ровненькие, вырытые, будто на учениях, а здесь – избитые снарядами, кое-где полузасыпанные, с вырванными краями, с глубокими норами, уходящими под бруствер.

Герасимов шел вперевалочку, не торопясь, как усталый мужичок после утомительной работы, он по-хозяйски, просто объяснял лейтенанту, говорил «ты», будто не знал об уставном «вы».

– Место перед тобой будет ровное, танки идут свободно. Справа овраг, окопов наших там нету, стало быть, разрыв с соседом. Поставь у оврага для пехоты пулемет. Для танков мины уже накиданы. Как забомбят или артиллерия начнет гвоздить, людей вот в эти норы поховай, – он показал на дыры в передней стене траншеи.

– Когда танки через голову пойдут, там – в этих норах – бутылки с горючкой припасены. Только гляди: кверху горлом кидайте, а то у нас один себя облил, сгорел сам заместо танка.

Когда вернулись к землянке, Василий, как учили на курсах, хотел начертить схему обороны и подписать: сдал, принял.

– Ни к чему это, – сказал Герасимов, – да и не кумекаю я в твоих схемах, товарищ лейтенант. Позицию тебе сдал. Мы ее удержали. Теперь ты держи, пока тебя сменят. Ну прощевайте.

– А где же твой взвод?

– Вот он, весь тут. Три дня назад у нас и лейтенант был и сержанты...

Герасимов махнул рукой, и четверо красноармейцев двинулись за ним так же, как он, раскачиваясь из стороны в сторону.

Василий глядел им вслед и не мог понять, как эти невзрачные, закопченные мужички не пропустили механизированную лавину немцев? Он представлял фронтовых героев богатырями, грудь колесом, в очах огонь – он и Куржакова сначала невзлюбил за то, что тот не был таким. И вот, оказывается, бьют фашистов простые мужики вроде этого Герасимова. Ромашкину жаль было расставаться с образом лихого, бесстрашного воина, наверное, потому, что даже перед лицом смерти человек стремится к хорошему, ему не безразлично, как он умрет и что скажут о нем люди.

Василий развел отделения по траншее, выбрал огневые позиции для пулеметов, назначил наблюдателей. Подумал: «Секрет бы надо выслать, вдруг ночью немцы пойдут». Но, посмотрев на загадочную темную нейтральную зону, решил: «Вышлю завтра, огляжусь, где и что».

До утра Василий так и не смог заснуть. Сначала зашел Куржаков, проверил, как заняли оборону. Потом заглянул комбат – длинный, худой капитан Журавлев. Когда они ушли, Ромашкин все равно не лег, то и дело выходил из землянки, прислушивался, вглядывался во мрак. Казалось, фашисты могут подползти и броситься в траншею.

Но впереди было тихо. «Неужели враг так близко, на этом вот черном поле? – думал Василий. – Ну ничего, завтра мы им покажем! Пусть только сунутся».

Лишь перед самым утром, когда чуть начало синеть, Ромашкина свалил сон, он забылся, сидя в темной прокуренной землянке.

Проснулся Василий от оглушительного грохота. Через края плащ-палатки, которая закрывала вход, сочился утренний свет. Будто горы рушились там, снаружи, страшно было выходить. Но Ромашкин, выхватив пистолет, все же выскочил. С неба несся пронзительный вой, который сковывал все мышцы и вжимал в землю. Втянув голову в плечи, Ромашкин нашел в себе силы посмотреть вверх. Оттуда черными птицами стремительно шли вниз, один за другим, пикирующие бомбардировщики, их было очень много, они неслись стремительно, затем, будто присев, сбрасывали бомбы и круто уходили ввысь. Бомбы тоже выли, как самолеты. Потом они тяжело бухались в землю, взрывались, земля вздрагивала, казалось, даже прогибалась от ударов и вскидывалась черными конусами с огнем и дымом. А самолеты все выли и выли, скатываясь вниз, будто по крутой горке на санках.

«Сколько же их там? – подумал Ромашкин. – Надо сосчитать». Он приподнял голову и обнаружил, что пикировщиков не так уж много. Они построились вертикальной каруселью, непрерывно кружили, бросали не все бомбы сразу, а порциями. На смену одной эскадрилье пришла другая и тоже закружила, завыла. Едкий дым от разрывов, запах гари и взрывчатки затянул траншею. Когда, отбомбившись, эскадрилья улетела, Ромашкин собрался было вздохнуть с облегчением, но взрывы все долбили и долбили землю, она все вздрагивала и вскидывалась черными веерами. «Откуда же летят бомбы? Самолеты ушли...– поразился Ромашкин и понял:

– Это бьет артиллерия!»

Два снаряда угодили в окоп. Кто-то по-звериному завыл, новый разрыв заглушил этот крик. «Добило, – с щемящей жалостью подумал Ромашкин. – Кого же?»

Одинокий испуганный голос вдруг закричал: «Танки справа!» И Василий только теперь, придя в себя, вспомнил: бомбит авиация и бьет артиллерия для того, чтобы подвести сюда танки и пехоту. А он – командир и не должен их пропустить. Еще не увидев наступающих – впереди все было затянуто дымом, – Ромашкин закричал:

– К бою! Приготовить гранаты!

Ромашкину было страшно, однако в нем еще не угасли задор и желание отличиться. «Сейчас я вам покажу!

– Василий огляделся: кто же оценит его мужество? В траншее никого не было, все забились в норы. – А кто же кричал про танки? Наверное, наблюдатели, я запретил им прятаться в щели».

Снаряды рвались перед траншеей, брызгали землей и осколками или, взвизгнув над самым ухом, взрывались позади и тоже обсыпали землей и черным снегом. Пули свистели сплошной метелью. Василию страшно было взглянуть через бруствер, но он заставил себя приподняться.

В нейтральной зоне Ромашкин сначала ничего не увидел, кроме грязного снежного поля, покрытого воронками, будто оспой. «Где же танки? Ах, вот они!» Вдали Ромашкин заметил коробки, похожие на спичечные, они двигались тремя линиями в шахматном порядке. Их было много, и казалось, все идут на взвод лейтенанта Ромашкина. Пехота врага еще не показывалась.

Разрыв снаряда оглушил Ромашкина. Он упал, но успел увидеть – в конце траншеи сорвало с землянки бревна, и они, легкие, будто не настоящие, полетели высоко вверх, и все заволокло дымом. Ромашкин, шатаясь, поднялся и подбежал к землянке. То, что он увидел, заставило его оцепенеть: люди, потеряв свои очертания, были размазаны по стенам. В черной копоти было много красного и куски чего-то ярко-белого. Ромашкин в ужасе побежал прочь. Спотыкаясь об убитых и раненых, он бежал по траншее и с отчаянием думал: «С кем же я буду воевать? Немцы еще не приблизились, а взвода уже нет!» Только теперь Ромашкин понял, почему в газетах писали о мужестве бойцов-одиночек – то артиллерист остался у пушки один, то пулеметчик стрелял из двух пулеметов, то красноармеец вступил в бой с тремя танками. «Значит, бомбами и снарядами фашисты перемешивают наших с землей и лишь тогда идут в атаку! Как же с ними воевать? Они приходят в траншеи, когда в них почти нет живых! А где же наша авиация, артиллерия? Почему нас не прикрывают?»

Ромашкин поглядел в небо – там кружили темные крестики, звука моторов не было слышно из-за артиллерийской канонады. «Значит авиация есть!» Да и среди приближающихся танков то и дело вскидывались черные фонтаны земли. А один танк уже дымил, и ветер тянул черно-белый шлейф через поле. «Значит, и артиллерия наша бьет! Чего же я паникую? Людей побило?.. – Ромашкин вспомнил пятерых солдат, которых сменил его взвод. – Они устояли. Неужели мы не выдержим?» Он пошел по траншее, выкрикивая:

– Кто живой, отзовись!

– Я живой – Оплеткин!

– Я тоже – Кружилин!

– И я пока цел, товарищ лейтенант.

– Здесь живые! – кричали из глубоких нор. У Ромашкина легче стало на душе. «Есть народ. Есть с кем воевать!»

– Сидите пока в щелях, – приказал он. – Я подам сигнал, когда подойдут близко.

– Вы бы сами схоронились. Наблюдатели есть, – посоветовал Оплеткин.

– Убиты уже наблюдатели, – сказал Ромашкин, глядя на безжизненные тела на дне траншеи.

Прибежал запыхавшийся Куржаков, быстро окинул своими цепкими зелеными глазами Ромашкина, нейтралку, танки, окоп. Он вроде бы помолодел и даже улыбался. Ни разу еще не видал его Ромашкин таким веселым.

– Ну, как ты тут? – весело спросил Куржаков, будто не было никогда между ними ни вражды, ни драки.

– Ждем!

– Сейчас пожалуют. Людей много побило?

– Полвзвода уже нет.

– Это еще ничего. У других хуже. – Куржаков перестал улыбаться. – Дружков твоих – Карапетяна, Синицкого, Сабурова – уже накрыло.

– Ранены? – воскликнул Василий.

– Начисто. Ну, давай готовься к отражению танков. Бутылки, связки гранат чтобы под рукой были. – Куржаков опять улыбнулся и весело сказал, кивнув на пистолет, который держал Ромашкин: – Ты спрячь эту штуку. Возьми вон винтовку убитого. Она дальше бьет и в рукопашной надежнее. Чудно: командир лучше всех во взводе стреляет, а ему винтовка по штату не положена. Ну ладно, держись! Назад ни шагу! В случае чего пришлешь связного. – Куржаков, пригибаясь, побежал назад по ходу сообщения.

Ромашкин никак не мог представить товарищей мертвыми. Казалось, Карапетян откуда-то издалека смотрел на него черными глянцевыми очами, рядом смеялся Синицкий и хмурил белесые брови Сабуров, а доброта так и растекалась по его простому деревенскому лицу. «Неужели они мертвы? Какие они теперь? Как эти, неподвижные, на дне траншеи? Или как те, размазанные по стенкам блиндажа? Да зачем это знать? Их уже нет, вот что непоправимо. Они не дышат, не смеются, не существуют...»

Танки приблизились, и по траншее, вдобавок к немецкой артиллерии и минометам, захлестали снаряды, пущенные из танковых пушек: выстрел – разрыв, выстрел – разрыв – почти без паузы.

Василий взял винтовку убитого наблюдателя, вложил пистолет в кобуру и приподнялся над бруствером. «Где же пехота? Где эти сволочи, которых так хочется бить?»

Позади танков, плохо различимые, в зеленоватой одежде, шли цепочкой автоматчики. Они строчили очередями, упирая автоматы в живот. Ромашкину стало страшно. Его испугали не танки, не цепь пехоты, а именно это спокойствие. Приближались настоящие солдаты, а не трусливые вояки с газетных карикатур. Гитлеровцы шли, как на работу, он понял: они знали свое дело и намеревались сделать его хорошо.

– К бою! – закричал Ромашкин и приложил винтовку к плечу. – По фашистам – огонь! – скомандовал он себе и красноармейцам, которые выскочили из брустверных нор. Они уже оценили, что лейтенант берег их от артобстрела, и теперь понимали: если зовет – медлить нельзя.

Ромашкин никак не мог поймать в прорезь прицела зеленую фигурку – то ли рука дрожала, то ли земля. Ударил неподалеку снаряд, пришлось присесть. Только поднялся, другой снаряд хлестнул левее. Не успел выпрямиться, прямо над головой чиркнула по брустверу автоматная очередь. «Сейчас они свалятся на голову, специально не дают подняться...» Ромашкин опять закричал:

– Огонь!

И, собрав все силы, все же выставил винтовку и принялся стрелять, почти не целясь. Первая линия танков была рядом. Пехота шла позади третьей. Танки лязгали и скрежетали гусеницами. Ромашкину казалось – три машины нацелились прямо на него. Он все же не потерял самообладания, скомандовал:

– Приготовить гранаты и бутылки!

И сам выхватил из ниши тяжелую зеленую бутылку. «Наверное, из-под пива», – мелькнуло в голове. Только поднялся, как тут же увидел чистые, надраенные траки гусеницы. Бросить бутылку у Ромашкина уже не хватило сил, он как-то сразу обмяк и упал лицом вниз. Танк, рыча, накатился на траншею, обдал горячей гарью, скрежеща и повизгивая, полез дальше. «В спину удобнее, у него позади нет пулемета», – вспомнил Ромашкин. И, стараясь оправдать свою секундную слабость, ухватился за эту мысль: упал он для того, чтобы перехитрить танк. Вскочив, Василий метнул бутылку в корму танка, грязную, покрытую копотью и снегом. Бутылка разбилась, слабо звякнули осколки. Но пламя, которое ожидал увидеть Ромашкин, не вспыхнуло. Все машины первой линии прошли невредимыми через траншею.

«Что же это? Почему танки не горят?» – растерянно думал Ромашкин. Он взял связку гранат – четыре ручки, как рога, в одну сторону, и одна, за которую держать, в противоположную. Связка была тяжелой. Ромашкин кинул ее вслед удаляющемуся танку, целясь в корму. Но связка, не пролетев и половины расстояния, упала на грязный снег. Ромашкин присел, чтобы не попасть под свои же осколки.

Рыча, приближалась вторая линия танков. Сквозь гудение моторов слышался крик пехоты.

И тут словно из-под земли выскочил Куржаков.

– Вы что, черти окопные, заснули? Почему пропустили танки? – Увидев Ромашкина, искренно удивился: – Ты живой? А почему пропустил танки? Пристрелю гада!.. – закричал Куржаков.

– Не загораются они. Я бросал бутылки, – виновато сказал Ромашкин.

– Бросал, бросал! А куда бросал? – кричал Куржаков так, что жилы надувались на шее.

Холодея от ужаса, Василий вспомнил: «Бросить бутылку надо на корму так, чтобы горючка затекла в мотор».

– Да что с тобой время терять! – Куржаков схватил бутылку и побежал наперерез танку – тот выходил на траншею немного левее. Ромашкин тоже с бутылкой ринулся за ним. Куржаковбросил бутылку вдымящую корму и тут же лег. Ромашкин метнул свою бутылку и, так как бежать было некуда, свалился на ротного.

Куржаков сразу завозился, сбрасывая с себя Ромашкина, и вдруг стал смеяться.

– Ты чего? – удивился Ромашкин.

– Бутылки-то не гранаты – не взорвутся, а мы с тобой, два дурака, улеглись.

Без всякой паузы Куржаков, стараясь перекрыть шум боя, скомандовал взводу:

– По пехоте – огонь! – Он стал стрелять, быстро двигая затвор винтовки.

Расстреляв обойму, Куржаков спросил:

– Где твои пулеметы, почему молчат?

Василий кинулся туда, где перед боем поставил ручные пулеметы. Самый ближний оказался на площадке, но пулеметчик, раненный и перебинтованный, сидел на дне траншеи. «Когда он успел перевязаться?» – удивился Василий и спросил:

– Ну, как ты? Стоять можешь?

– Могу, – ответил пулеметчик.

– Так в чем же дело? Надо вести огонь, – сказал Ромашкин, помог бойцу встать к пулемету, а сам побежал дальше.

Второй пулеметчик был убит. Василий прицелился и застрочил по зеленым фигуркам. Они закувыркались, стали падать. Первый пулемет тоже бил короткими очередями, и немецкая пехота залегла.

– Ага, не нравится! – воскликнул Ромашкин и прицельно стал бить по копошащимся на снегу фашистам. Подбежал веселый Куржаков:

– Видишь – дело пошло! Смотри, наш танк разгорелся...

Ромашкин оглянулся и увидел охваченный огнем, метавшийся по полю танк. Другой, со свернутой набок башней, дымил густым черным столбом, правее и левее горело еще пять машин, это поработали артиллеристы.

Вдруг снаряды накрыли фашистов, залегших перед траншеей. В перерывах между артналетами они стали убегать из-под огня назад, к третьей линии танков, почему-то остановившейся. И тут из-за леса вылетели штурмовики с красными звездочками на крыльях и пошли вдоль строй немецких машин. Частые всплески от разрывов бомб, вздыбившийся снег, земля и дым заволокли всю нейтральную зону. Сделав еще заход, штурмовики улетели. В поле чадили и пылали огнем подбитые танки. В одном из них рванули снаряды, бронированная коробка развалилась, из нутра ее вырвались яркие космы огня.

– Так держать! – сказал довольный Куржаков и добавил: – Но учти: ты должен все делать сам. Я за тебя взводом командовать не буду. – Повернулся и ушел на свой наблюдательный пункт.

«Зачем он так?.. – пожалел Ромашкин. – Вроде бы все наладилось, и опять обидел. Но, с другой стороны, он прав, без него дело могло кончиться плохо. А я, лопух, растерялся, даже как бутылки бросать забыл».

До вечера отбили еще одну атаку. Ромашкин чувствовал предельную слабость: сил не осталось, даже шинель казалась тяжелой. Вспомнил: «Сегодня мы не завтракали, не обедали, не ужинали». Вспомнил и ощутил, что совсем не хочется есть. Попить бы только. Чаю бы крепкого, горячего. Ромашкин обошел уцелевших солдат, сосчитал убитых, велел отнести их в лощинку позади траншеи. Вспомнил раненых – они сами, без помощи ушли в тыл. Он глядел на почерневшие, осунувшиеся лица красноармейцев, и его поразило сходство с теми, которых они сменили. Теперь и его бойцы ходили, как те, устало, вразвалочку, шинели на них испачканы землей и гарью. «Вот и мы стали чернорабочими войны», – подумал Ромашкин, и его охватила грусть оттого, что война совсем не такая, какой он представлял ее. «Откуда же правду о войне знала та женщина в военкомате? Откуда знали другие, они ведь никогда не видели фронта? И почему я не знал всего этого?»

Когда начало смеркаться, за Ромашкиным прибежал связной.

– Командир роты вызывает.

На НП Василий встретился с тремя сержантами – это были новые командиры взводов. Кроме Ромашкина, ни один взводный не уцелел.

– Хватит мне к вам бегать, – беззлобно сказал ротный, и Ромашкин понял: в трудные минуты Куржаков бывал в каждом взводе. – Решил вызвать вас. Доложите о потерях.

Докладывали по очереди – по номерам взводов.

– Восемь убитых, четверо раненых, – сообщил Ромашкин.

– Раненых обычно бывает в два раза больше, а у тебя наоборот, – сказал Куржаков.

– В землянке сразу шестерых одним снарядом, – стал оправдываться Василий.

– А ты куда смотрел? Людей на время артобстрела надо рассредоточить по лисьим норам, пусть сидят. Будет прямое попадание – убьет одного, а не как у тебя – сразу целое отделение.

Куржаков решил не ругать лейтенант в присутствии сержантов, но все же наставлял:

– Или вот еще у некоторых с бутылками не получилось. Бросают, понимаешь, а танки не горят. Надо на моторную часть кидать. В башню или на гусеницы – бесполезно.

В землянку, согнувшись, влез комбат Журавлев:

– О, все начальство в сборе! Вовремя я пришел. Ну как, отцы-командиры? Живых накормили? Мертвые похоронены?

– Кормим и считаем живых. Мертвым спешить некуда, – ответил Куржаков.

– Сколько людей осталось?

– Полроты наберется.

– Сколько танков подбили?

– Два.

– У тебя же семь на участке роты стоит.

– Пять артиллеристы сожгли. Моих два.

– Считай все.

– Что же получится, я семь и артиллеристы семь укажут – в донесении четырнадцать будет. Кому это надо?

– Ты давай не мудри, – холодно сказал Журавлев, – уничтожено семь – так и докладывай.

– Моих два, – упрямо сказал Куржаков, и ноздри его побелели.

– Ну ладно, математик, – сердито сказал капитан. – Получи вот карты. Сегодня прислали. Начштаба в третью роту понес, а я для вас прихватил. – Журавлев, шелестя картами, стал подбирать листы, проверяя маркировку.

– А эти зачем? – спросил Куржаков, показывая два листа с окраинами Москвы.

Журавлев понял скрытый смысл вопроса, ответил:

– На всякий случай.

– Для меня такого случая не будет, – сказал Куржаков. – И взводным моим эти листы на давайте. Я пристрелю каждого, кто попятится.

Он протянул комбату листы. Журавлев какой-то миг молча смотрел на Куржакова, но листы все же взял.

Ромашкин возвращался в свою траншею и думал о Куржакове: «Что за странный человек? В бою улыбается, когда затишье – на людей рычит. Даже комбату резко отвечал...»

Ромашкин шел по хрустящему снегу, видел редкие ракеты над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Он думал о том, что получил боевое крещение и теперь дела пойдут лучше, он стал настоящим фронтовиком. Вдруг одна из цепочек полетела прямо в него. Ромашкин не успел лечь, и огненная струя ударила в грудь. Падая, он ощутил, будто оса впилась и грызет, жалит уже где-то внутри, подбираясь к самому сердцу.

«Как же так? Почему в меня?» – удивился Ромашкин. А оса жалила так больно, что померк свет в глазах.

Во взводе подумали – лейтенант засиделся у ротного. Куржаков считал, что Ромашкин давно отсыпается в своей землянке. А телефон взводному командиру не полагался.

Всю ночь пролежал на снегу Ромашкин, истек кровью, закоченел. Наткнулись на него только на рассвете, оттащили к воронке. Там не зарытыми еще лежали бойцы, расплющенные прямым попаданием в блиндаж. Совсем недавно на них с содроганием смотрел сам Ромашкин.

Куржаков пришел взглянуть на последнего взводного своей роты. Да, он постоянно ругал Ромашкина и высказывал свою неприязнь, но в душе считал его наиболее способным из своих командиров и теперь искренно опечалился его смертью. Тем более что кое-чему уже научил лейтенанта Ромашкина, дальше с ним воевать было бы легче.

Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта.

– Куда же вы его волокете? – гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. – Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне!

– Так задубел он весь, – виновато сказал Оплеткин.

– Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.

* * *

Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке.

– Ну вот мы и очнулись, – сказала она.

Василий удивился – откуда женщина его знает? Кажется, это он?, когда-то назвала его верблюжонком. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил:

– Это вы плакали в военкомате? Она кивнула.

– Я, милый, я. Все бабы плачут в военкомате: кто живого провожает, кто похоронную получил.

– Нет, я про двадцать второе июня.

– Правильно, – согласилась женщина, – и в тот день я плакала.

Ромашкин понял – она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. Значит, я тяжелый.

– Он еще бредит, – сказал грубый голос рядом. Василий посмотрел – на кровати сидел человек в нижнем белье.

– Нет, не бредит, – удивился тот, – на меня смотрит.

– Где я? – спросил Ромашкин женщину.

– В госпитале, милый, в госпитале.

– А в какой городе?

– В поселке Индюшкино.

Ромашкин улыбнулся.

– Смешное название.

– Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе.

– А почему? Куда я ранен? – И вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. – Осу выньте, осу! – застонал он.

– Опять завел про осу, – сказал сосед нянечке. – Опять он поплыл, Мария Никифоровна.

– Это ничего, – ответила нянечка, поправляя подушку. – Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идет.

Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые такие, кого не было смысла увозить в тыл – ранения легкие, несколько недель – и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжелого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был «тяжелым» не по ранению, а из-за простуды и большой потери крови.

Вскоре ему стало лучше. Теперь он уже не проваливался в темную мягкую пропасть, все время был в сознании. Только мучил раздирающий все в груди кашель. От этого кашля и сотрясения рана горела и кровоточила.

Пожилой военврач со шпалой на петлице, видневшейся из-под белого халата, весело говорил:

– Просто удивительно!.. В мирное время человек с таким букетом – сквозное ранение в грудь плюс крупозное воспаление легких – поправлялся, как минимум, месяц. А теперь неделя – и уже молодец.

– Еще через неделю и на танцы пойдет, – улыбаясь, сказала Мария Никифоровна, нянечка офицерской палаты.

Когда военврач ушел, раненые занялись разговорами. Василий знал только тех, кто лежал поблизости. Слева – капитан Городецкий, командир батареи, крепкий, рослый. У него и голос артиллерийский – громкий, зычный. Справа – чистенький, красивый батальонный комиссар Линтварев, тщательно выбритый, чернобровый, с волнистой темной шевелюрой. Ромашкину было приятно, что такой красивый, серьезный и, видно, очень умный комиссар лежит рядом. Комиссар нравился и своей учтивостью. Он всем говорил «вы», «извините», «пожалуйста», «благодарю вас».

Капитан Городецкий был груб, оглушал Ромашкина своим пушечным голосом, любил шутить, но шутки его не вызывали смеха. Когда Ромашкина сотрясал кашель, комбат вроде бы ворчал:

– Ты это брось, не прикидывайся, все равно на передовую отправят. – И бережно приподнимал Василия вместе с подушкой, помогая преодолеть приступ. – Кашляй не кашляй, загремишь в полк, только ветер позади завиваться будет.

Рядом с артиллеристом лежал приземистый, широкоплечий танкист, старший лейтенант Демин. Белобрысый, белобровый, даже зимой с розовым, будто обгоревшим на солнце, лицом, Демин был неразговорчив, целыми днями читал газеты и книги.

Других обитателей палаты Василий пока не знал. Некоторые из них, мотая свои тела на костылях, проходили мимо, но никто с Ромашкиным не разговаривал.

Госпиталь размещался в здании школы, командирская палата была большой, в ней поместилось пятнадцать кроватей. Дверь из палаты выходила в зал. Там, как в казарме, длинными рядами стояли койки, на них лежали красноармейцы в исподних пожелтевших рубашках.

В командирской палате пахло лекарствами, засыхающей кровью, из общего зала тянуло таким же запахом, но еще более густым, с ощутимой примесью гниющих ран и стираных портянок.

Ромашкин со своей койки видел в зале небольшую сцену. На покоробившемся, облупленном по краям холсте, висевшем на сцене, был нарисован сельский пейзаж – березы, поля, деревушка на взгорке. «В точности моя школа, – думал Василий, – по одному проекту, наверное, построены. На такой же сцене мы получали аттестаты – Зина, Шурик, Ася, Витька. Где-то они сейчас? Надо написать Зине».

Размолвка, которая у них произошла, казалась теперь пустяковой. Василий помнил, как сказал Зине, что собирается поступать в авиационное училище, и как обидно она ответила: «Хочешь жить всю жизнь по командам ать-два?» Как далеко отодвинулось все это! Василий не мог вспомнить адрес Зины, улицу знал – Осоавиахимовекая, а номер дома забыл. «Ну ничего, можно через маму узнать». Домой Ромашкин написал сразу, как только смог держать карандаш. «В следующем письме попрошу у мамы адрес и напишу Зине. Скорей был пришел ответ, как там воюет папа. Не ранен ли?» Ромашкин вспомнил солдат, которых сменил его взвод, вспомнил своих бойцов, какими они стали за один день боя. «Неужели и папа такой?» Ромашкин не мог представить его таким, отец всегда ходил в наглаженном костюме, при галстуке – этакий интеллигентный, как мама называла в шутку, «руководящий товарищ из горисполкома».

Вечером в общем зале установили киноаппарат, повесили экран и приготовились крутить кино. Зрители лежали на своих кроватях. Ходячие командиры пришли со своими табуретками.

Когда готовились к сеансу, Ромашкин спал. Городецкий и Линтварев доигрывали партию в шахматы.

– Давай думай быстрее, я добью тебя, пока журнал прокрутят, – басил комбат.

– Пожалуйста, – соглашался комиссар, – только не вышла бы у вас осечка.

Запустили киножурнал, а Ромашкин все еще не проснулся, ему приснился странный сон – будто стоит он на Красной площади, дирижер в белых перчатках машет руками, а перед ним отчаянно дерутся Куржаков и тот психованный немец-летчик, которого поймал Ромашкин. Немец и Куржаков колотят друг друга руками, зажатыми в них пистолетами, ножами, выхватывают из-под ног брусчатку и бьют по голове этими камнями. А музыка все играет, и дирижер машет руками в белых перчатках. Василий проснулся. В комнате звучал парадный марш, а перед глазами была Красная площадь с войсками. Он не сразу понял, что показывают кинохронику – парад 7 ноября. Наконец сообразил, что происходит, и с любопытством стал всматриваться. «Может быть, покажут и меня? Крутились и возле нас операторы». На экране стояли войска, снятые откуда-то сверху, потом показали крупно суровые лица участников парада, их шапки и плечи были занесены снегом. Но себя Ромашкин не увидел.

– Я там был! – все же воскликнул Василий.

– Где? – спросил комбат.

– На параде.

– Молодец. Одобряем и будем ходатайствовать.

– О чем? – не понял Василий.

– Об отправке на передовую.

Ромашкин с досадой махнул рукой, Городецкий болтал все об одном: на передовую, на передовую... А на экране Сталин уже говорил речь. Он был виден по пояс, крупный, во весь экран, в фуражке и шинели, говорил спокойно и веско.

– Тогда же снег падал! – вспомнил и сказал изумленно Ромашкин. – Почему его нет на экране? И пар изо рта не идет у Сталина, а стоял мороз.

Сталин говорил долго, речь передавали полностью, поэтому и Линтварев, и Городецкий, оставив шахматы, могли убедиться – Ромашкин говорит правду.

– Видите, все войска в снегу, видите? Да у меня на шапке был целый сугроб. А мимо Сталина ни одна • снежинка не пролетает. И пара нет. На морозе пар обязательно должен быть.

Линтварев резко поднялся:

– Вы, товарищ лейтенант, говори, да не заговаривайтесь. Зачем вы пытаетесь породить какие-то сомнения насчет товарища Сталина? Вы, товарищ капитан, слыхали его слова?

Комбат подошел к Василию, склонился над ним, глухо сказал:

– Ничего я не слышал. Бредит парень, а ты, комиссар, политику ему пришиваешь. Лежит, лейтенант, лежи спокойно. Сейчас я тебе водички подам.

Ромашкина стал бить кашель, он застонал от боли, но сознание было ясное.

– Нет, я все помню... Я же там был... Кых-кых.

Комбат моргал ему глазами: молчи, мол, не будь дураком. И Ромашкин понял.

Когда Линтварев куда-то вышел, Городецкий сказал:

– Ты поосторожнее с такими словами. Не то отправят тебя куда-нибудь подальше и в противоположную сторону от передовой.

– Почему вы всегда о передовой говорите как-то странно?

Городецкий улыбнулся, обнажив прокуренные желтые зубы, и стал рассказывать:

– С этим делом так было. Я служил на Дальнем Востоке. Ну, как началась война, все стали проситься на фронт. А командир полка никого не отпускал. Да от него это и не зависело. А был он мужик хитрый и всем обещал: «Кто проявит себя хорошо и окажется достойным, буду ходатайствовать об отправке на передовую». На стрельбах я и еще один комбат – капитан Чикунов – отличились. Командир полка сказал перед строем: «Буду ходатайствовать о направлении в действующую армию». А сам, конечно, не выполнил. Вот и пошла меж командиров поговорка – чуть что: «Будем ходатайствовать об отправке на передовую». Надолго прилипли эти слова. И я забыть их не могу.

Добрейшая Мария Никифоровна принесла Ромашкину из деревни домашнего молока, нагрела его, добавила «нутряного» сала и поила, приговаривая:

– Нутряное сало как рукой всю болезнь сымет. А молоко настоящее, не порошковое. В порошковом никакой силы нет. Нальешь в него воду – и все: вода была, вода и осталась. Нешто это молоко?

Ромашкину была приятна заботливость Марии Никифоровны. Но втайне он жалел, что за ним ухаживает старенькая нянечка. В большой палате ухаживали за ранеными да и к ним заходили молодые медсестры, с подведенными бровями и кокетливо пристроенными накрахмаленными платочками. Хорошо, если бы такая постояла рядом, поговорила, прикоснулась к лицу или к руке. У Марии Никифоровны косынка тоже белая, только подвязана по-бабьи, узелком под подбородком. Старая нянечка замечала взгляды Василия в сторону молоденьких сестриц и радовалась – совсем ожил парень.

– Скоро на ноги поднимешься, – говорила она, – будем на танцы ходить. Ты со мной будешь фокстротить, как я выходила тебя.

Ромашкин смущался, но поддерживал шутку.

– Мы с вами румбу оторвем, тетя Маня.

Госпиталь пополнялся новыми ранеными. Стоны, ругань, крики слышались в большом зале и в классах. Вновь прибывшие приносили в дом свежесть морозного воздуха. Но через день, другой все входило в прежнюю колею. Многие тяжело раненные умирали – их уносили. Тем, кто выживал, облегчали страдания. А воздух наполнялся гнилостным запахом старых ран.

Ромашкин уже стал ходить. Когда показывали кино, он со своей табуреткой отправлялся в общую залу, шутил с молодыми сестрами.

В его палате появился новый сосед – старший лейтенант Гасанов. Ему оторвало стопу, но он еще не понимал этого, просил Ромашкина:

– Накрой ногу, мерзнет.

Ромашкин расспрашивал Гасанова о последних боях.

– Ты где был, на каком участке?

– Истру знаешь? Водохранилище там.

– Слыхал.

– Вот его и удерживали.

– На берегу легче обороняться, это не то, что в открытом поле.

– Легче, говоришь? Оно же замерзло, как по земле ходить можно.

– Правильно. Да ты говори спокойно, не волнуйся.

– Как говорить спокойно, если оттуда нас выбили? Понимаешь, ночью по льду подошли, атаковали, захватили плацдарм. Вот на этом плацдарме меня и ранило в плечо и в ногу. Ты не видал, большая у меня рана?

– В бинтах все, – опуская глаза, врал Ромашкин.

– Ну ничего, зарастет. Так вот, понимаешь, они к нам по сплошному льду подкрались, а мы, когда вышибали их, в атаку шли где по льдинам, .а где вплавь между ними. Разбило все нашими и немецкими снарядами. Ух, и вода была! До сих пор нога мерзнет. Закрой, пожалуйста, будь другом.

Ромашкин сам уже ходил на перевязки и за лекарствами, подолгу задерживался в процедурной, разговаривал то с рыженькой белолицей Ритой, то с черноглазой татарочкой Фатимой. Мария Никифоровна теперь все время хлопотала у койки Гасанова, что-то ворковала ему про «танции», про теплый Ташкент, куда его скоро эвакуируют, а там – на родине – он непременно согреется.

Дни в госпитале тянулись однообразно и скучно. Раненые, в большинстве молодые парни, как только начинали ходить, искали развлечений. А что придумаешь в четырех стенках? Но все же забавлялись. У красноармейца Посохина не ладился желудок, ему делали клизмы. Как только он удалялся в процедурную для принятия очередной порции воды, несколько бойцов занимали все кабины в уборной. Посохин бегал вдоль дверей и с нарастающим смятением звал:

– Братцы, откройте! Ребята, нельзя же так!

Вся большая палата хохотала. Потом и Посохин смеялся, он был добродушный парень. Как он ни хитрил, как ни старался юркнуть в процедурную незамеченным, за ним приглядывали, и представление повторялось.

Другому бойцу положили в сапог щетку, и он, сунув босую ногу, испуганно заорал; третьему в компот подсыпали хины и долго ждали, пока он хлебнет этой смеси. За сестрами ухаживали наперебой, тут разгоралось отчаянное соперничество.

Просыпались рано, первым делом слушали радио – сводку Информбюро, потом с нетерпением ждали газеты. Батальонный комиссар Линтварев читал их последним. Давали по одному экземпляру «Правды» и «Красной звезды» на палату. Командиры быстро просматривали фронтовые новости. И когда газеты освобождались, Линтварев читал их от первой до последней строчки, что-то выписывая в толстый блокнот.

Иногда с ним горячо спорил танкист Демин.

– Ну все, немцы выдохлись! – сказал однажды Линтварев, прочитав какую-то заметку.

– И кто же это определил? – тут же откликнулся Демин.

– Объективный ход событий.

– А именно?

– Вот приводятся выдержки из немецких газет. Фашисты уже не сообщают о планомерных наступлениях, а говорят, будто на Восточном фронте свирепствуют морозы, что непозволяет проводить больших наступательных операций.

– Ну и что? – возразил Демин. – правильно пишут – зимой воевать труднее, снега маневр сковывают. Немцы к тому же непривычны к нашим морозам.

Линтварев спокойно ждал, пока танкист выскажется, по его ироническому лицу Ромашкин видел – комиссар подготовил веское опровержение:

– К зиме суровой они непривычны, правильно вы говорите. Но где она, зима? Где морозы? Холоднее трех – пяти градусов еще и не было! Зима в этом году поздняя. Так что погода благоприятствует немцам. А почему они кричат о морозах? Ищут оправдание своим неудачам. Значит, выдохлись!

Ромашкин в споре не участвовал, но соглашался с Линтваревым – холодов действительно не было. Василий не раз выходил во двор госпиталя в одном синем байковом халате, дышал свежим воздухом.

– Очень хорошо, что Совинформбюро опубликовало такую статью, – убежденно говорил комиссар. – Это официальный документ. Придет время, историки откроют сегодняшний номер газеты «Правда» и увидят – не генерал Мороз, как утверждают немцы, остановил их, а мы – Красная Армия.

Ромашкин надел свой линялый старый халат, собрался на прогулку – не для того, чтобы убедиться в отсутствии мороза, а просто на очередную вылазку, тайком от сестер.

Он спустился на первый этаж и вышел за дверь. Голова закружилась от чистого холодного воздуха и едва уловимого запаха снега. Василий каждый день удлинял прогулки и постепенно узнавал, что делается во дворе госпиталя, где какие службы, отделения.

Раньше он слышал стук молотков в большом сарае, в дальнем углу двора. Сегодня добрался и до этого сарая. Оттуда вышел такой же, как и он, выздоравливающий в синем теплом халате, подпоясанном куском бинта.

– Что здесь за мастерская? – спросил Ромашкин, надеясь, что и себе найдет какое-нибудь занятие от скуки.

Шьем деревянные телогрейки для нашего брата, – ответил выздоравливающий.

– Чего? – не понял Ромашкин.

– А ты зайди, посмотри.

Василий заглянул за дверь, откуда пахнуло приятным теплом свежих стружек и опилок. В большом просторном помещении, прислоненные к стене, рядами стояли гробы, сбитые из свежеоструганных досок.

Ромашкин отшатнулся.

– Не понравилось? – усмехнулся парень. – Есть и другая работа. Иди вот в лесок, там увидишь.

– Мне так далеко нельзя ходить.

– Подумаешь, даль – двести метров. Небось до Берлина собирался дойти, да немцы тебе маршрут укоротили, – съязвил боец.

Ромашкин обиделся, подумал о Линтвареве: «Вот какие разговорчики тебе, комиссар, надо слышать» – и ответил:

– Трепач. Совсем не думаешь, о чем болтаешь.

Выздоравливающий рассмеялся.

– Ничего, злее будешь. Это полезно.

Ромашкин вспоминал Куржакова. «Жив ли? Тоже все время про злость говорил. А в бою был веселый, улыбался. Я думал, пристрелит меня за танки, а он даже помог».

Еще через три дня Ромашкин вышел за ограду и добрался до того самого лесочка, где, он теперь знал, была работа для выздоравливающих. В лесочке оказалось кладбище. На большой поляне одинаковые могилы выстроились ровными рядами. «И мертвые в строю», – подумал Ромашкин. Большинство могил занесено снегом, но были холмики свежей, темной земли. Над всеми – старыми и новыми – возвышались пирамидки со звездочками. У свежего холма курили, опираясь на лопаты, выздоравливающие в полушубках и синих пижамных штанах, заправленных в сапоги. «Вот какую работу предлагал мне тот парень – могилы рыть... Ну и тип!»

Василий тихо побрел вдоль старых могил, читая фамилии. «Может быть, наши ребята – Карапетян, Сабуров, Синицкий – здесь похоронены? Хотя едва ли. Они же не были ранены. Их сразу. Где-нибудь в братской могиле зарыты». Ромашкин вдруг оторопел, увидев свою фамилию. Еще раз прочитал – «Рядовой Ромашкин П.Н.». Что-то холодное побежало от ног к сердцу. «Рядовой... П.Н. – Петр Николаевич... не может быть! Почему не может? Всего три дня пролежал Гасанов, и вынесли. Теперь ляжет вот в ту могилу, которую роют, и завтра уже будет написано: „Гасанов“. Так и не узнал, что у него нет ноги...» Василий понял, как бы он ни хитрил, как бы ни уводил мысли в сторону, от беды ему не уйти – это инициалы отца, Ромашкина Петра Николаевича.

Василий побежал в госпиталь, влетел к лечащему врачу.

– Почему такой взъерошенный? – спросил военврач, привыкший видеть его спокойным.

– Вы не помните раненого Ромашкина? Пожилой такой. Худощавый, высокий. Его здесь лечили... Он там похоронен. Инициалы совпадают – П.Н., у моего отца такие же. понимаете?

– Успокойся. Сейчас проверим. Какое звание у отца?

– Рядовой.

– Все ясно. Я его знать не мог: меня сразу закрепили за командирскими палатами. Идем.

В управлении госпиталя они зашли в тесную комнатку со стеллажами. Там в папках лежали врачебные документы на выбывших раненых.

– Посмотрите, пожалуйста, на «Р» – Ромашкин, – попросил военврач старую женщину в очках.

Она пошуршала страницами около выступающей картонки с черной буквой «Р» и, выдернув папочку, подала доктору. Он полистал бумажки, жалостливо посмотрел на лейтенант, тихо сказал:

– Да, это он. Все совпадает – Оренбург, имя, отчество, даже адрес. Екатерина Львовна, дайте, пожалуйста, лейтенанту стул. Садитесь, читайте. Здесь все сказано. В палату историю болезни дать не могу. Читайте здесь.

Василий раскрыл синюю папку. Прочитал: «Ф.И.О. – Ромашкин Петр Николаевич. Год рождения – 1903. Национальность – русский». «Зачем здесь нужна национальность?» «Партийность – беспартийный, – мелькало перед глазами. – Диагноз – сквозное ранение в грудь с повреждением сердечной сумки». «И я в грудь, и папа...» Буквы расплылись, будто бумагу намочили водой. И тут же Василий почувствовал, что слезы заливают глаза и уже катятся по щекам...

Остаток дня Василий пролежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Мария Никифоровна опять хлопотала возле него. Соседняя кровать была пуста, на место Гасанова никого еще не положили.

– Сердечный ты мой, надо же случиться такому, – тихо приговаривала тетя Маня и гладила Василия по голове. Ее глаза были влажными, но слез уже не было – выплакала вчера, когда умер Гасанов. – Ну уймись, ты ведь большой, – просила она, как ребенка. – О себе подумай, о своем здоровье. Теперь и за себя и за него вдевать придется. Уймись, сынок!..

С этого дня Ромашкин стал торопиться на фронт. Его торопливость была теперь не только от желания отличиться и показать свою удаль – нет, он еще хотел мстить за отца. У него что-то окаменело в груди, и, чтобы там стало легче, надо было, он понимал, скорее оказаться на фронте, бить фашистов, бить много и беспощадно.

Доктор говорил – необходимо еще с полмесяца лечиться, предлагал отпуск.

– Домой съездите, матери покажетесь, поможете горе перенести.

Встречи с мамой Василий даже испугался. Оказаться в квартире, где все будет напоминать отца, и знать, что он никогда не появится, казалось непосильным.

– Нет, что вы, какой может быть отпуск, – отрешенно сказал Василий, – только на фронт!

Он каждый день надоедал военврачу, перестал ходить к сестричкам в процедурную, замкнулся, похудел.

В это время пришло письмо от мамы. Охваченная страхом за его жизнь и здоровье, она расспрашивала – куда ранен, могут ли быть последствия? Об отце не писала ни слова. А сообщение о его смерти она получила из этого же госпиталя. Василий сам видел копию в той синей папочке.

«Если мама так поступает, значит, ей так легче», – решил он и ответил, что рана пустяковая, скоро он вернется на фронт и пришлет свой новый адрес. Смерть отца стала тайной, которую знали оба, и, чтобы облегчить страдания другому, каждый хотел взять на себя большую часть этого горя.

16 ноября началось новое наступление гитлеровцев на Москву.

В районе Яхромы, Солнечногорска фашисты бросили в атаку много танков. На одном из участков наша оборона была прорвана. Ночью немецкие танки и пехота на бронетранспортерах ворвались в деревню Индюшкино.

Госпиталь спал. Как только раздались выстрелы и взрывы, раненые, кто мог, вскочили с постелей.

– Немцы!

– Откуда они здесь?

– Не знаешь, откуда бывают немцы?

– Гаси свет!

– Зачем? Это же не бомбежка.

– Наоборот, зажгите все лампы, пусть видят, что здесь госпиталь.

Прибежали из своих комнатушек врачи, сестры, торопливо завязывая тесемки халатов.

– Товарищи! – властно и громко крикнул батальонный комиссар Линтварев, он стоял в центре общей палаты. – Оставайтесь на своих местах. Раненые находятся под защитой международной организации «Красный Крест». Медицинский персонал объяснит немцам, что здесь госпиталь.

– Плохо ты фашистов знаешь! Они тебя другим крестом благословят, – сказал боец на костылях.

– Вы, пожалуйста, не тыкайте, а обращайтесь как положено. Я – батальонный комиссар и приказываю всем сохранять спокойствие.

– У тебя на кальсонах шпалов нету, не видно, что ты комиссар, – не унимался боец.

Вмешался врач, поддержал Линтварева:

– Правильно, товарищи, о раненых есть международное соглашение.

Бойцы, приученные к дисциплине, кто лег, кто сел на свою койку. Тетя Маша сняла свой белый платочек и повязала красную косынку с красным крестиком на лбу.

– Где наше оружие? – спросил Ромашкин.

– На складе. Кто прибывает с оружием, у всех берут – и на склад.

– А склад где?

– Там, за сарайчиком, ну, за тем, где гробы делают. Капитан Городецкий достал из-под подушки пистолет, молча положил его за пазуху.

– Эх, напрасно я сдал свой наган, – пожалел белобрысый танкист.

– Ложитесь, ложитесь, – успокаивал Линтварев. – Сделайте вид, что вы не ходячие.

Внизу, на первом этаже, хлопнули двери. Все замерли тревожно вслушиваясь.

Затопали по лестнице тяжелые сапоги, зацокали металлические шляпки гвоздей. Ромашкин будто увидел подошвы немецких сапог, утыканные гвоздями.

Военврач двинулся к двери, чтобы встретить тех, кто поднимался по лестнице. Сестры испуганно прижались к стене. Вдруг дверь брызнула стеклами и распахнулась – ее ударили ногой. В зал с автоматами наперевес ввалились гитлеровцы в зеленых шинелях и касках, покрытых инеем.

– Здесь раненые, – сказал врач, стал на пути врагов, раскинув руки.

Треснула короткая очередь, и врач упал с раскинутыми в стороны руками. Вскрикнула сестра. И тут же автоматы забились, заплевались огнем. Беленькие сестры сползли по стенам на пол. А фашисты уже косили тех, кто вскочил, и тех, кто лежал еще на кроватях.

Ромашкин кинулся на подоконник, вышиб ногой раму и спрыгнул в мягкий холодный снег. За ним выпрыгнули танкист Демин и комиссар Линтварев.

– Бегите, братцы, я прикрою! – крикнул сверху капитан Городецкий и выстрелил в гитлеровца, который побежал наперерез Линтвареву и Демину.

Пока Ромашкин бежал вдоль стены к углу дома, сверху хлестнули еще несколько выстрелов, и он услышал, как отчаянно заматерился Городецкий.

За деревянным сараем трое командиров увидели кирпичную пристройку. Это, наверное, и был склад. Но едва они выбежали из-за угла, их остановил властный окрик:

– Стой, кто идет?

Часовой сидел в окопчике, оттуда торчала лишь заиндевелая ушанка.

– Свои, – тихо сказал танкист.

– Какие свои? Где разводящий?

– Немцы прорвались! Ты что, стрельбы не слыхал?

Часовой молчал. Он слышал стрельбу, но не знал, что происходит и как ему поступить. Командиры опять двинулись вперед.

– Дай нам оружие, – попросил Ромашкин, – там немцы раненых бьют...

– Не подходи, стрелять буду! – Часовой клацнул затвором.

– Я батальонный комиссар, верьте мне, это не провокация, – властно сказал Линтварев. – Я приказываю... – Тут же грохнул выстрел, и пуля свистнула над головой. Все трое упали в снег.

– Теперь не допустит, – печально и тихо сказал танкист. – Раз услышал, что комиссар приказывает, будет стоять до конца. Подвиг совершает! – Танкист истерически засмеялся, тут же заплакал, стал бить кулаками снег и надрывно выкрикивать: – До каких же пор так будет? До каких? В июне нам не позволили машины вывести: приказ – не поддаваться на провокацию. И что же? Многие танки сгорели в парке. Вот, смотрите, он тоже не поддается не провокацию, этот дурак!

Внезапно Демин вскочил и грудью пошел на часового:

– Стреляй, гад! Стреляй в своего! Фашисты раненых там убивают, а ты...

Часовой выстрелил раз и другой, А Демин все шел. Наконец он достиг окопа, нагнулся, вырвал винтовку и ударил часового ногой в лицо.

– Ах ты, курва! – закричал боец. – Надо было тебя пристрелить! Я же специально вверх стрелял, чтобы ты обезоружил меня. Закон не велит тебя на пост допускать, не имею права.

Демин, не вступая в долгий разговор, подбежал к двери, засунул ствол винтовки за пробой и двумя рывками сорвал замок. Посвечивая спичками, стали искать оружие и патроны.

– Да здесь вот, – подсказывал пожилой боец, двигаясь за Деминым. – Вот в тех ящиках автоматы, в тех – винтовки.

– А где гранаты? – спросил Ромашкин.

– Гранат нема: вы на передовой их оставляете.

– А патроны?

– Патронов тоже чуть. Устав надо знать: уходя в лазарет, отдай патроны товарищу, который остается на передовой, – поучающе процитировал красноармеец.

– Да заткнись, буквоед проклятый! – закричал Демин. – Показывай, где патроны!

– Вот туточки. – Он открыл деревянный ящик, там тускло блеснула серая цинковая коробка.

Ромашкин выхватил из ящика автомат – с него потекли тяжелые сгустки солидола.

– Надо же так намазать! – Ромашкин выругался: – Тыловые чучела безголовые!

Он схватил какие-то тряпки, стал обтирать кожух и затвор автомата.

– Государственное добро полагается беречь, – невозмутимо поучал боец.

Он отбегал куда-то в темные углы и возвращался то с шинелями, то с гимнастерками.

– Одевайтесь по-быстрому! Сапоги вот, шинелки. Околеете в бельишке-то!

Едва они успели одеться, как у госпиталя послышалась частая стрельба, взревели моторы танков, хлестко вспороли морозный воздух выстрелы танковых пушек, грохнули близкие разрывы.

Крадучись, все четверо вышли из-за сарая и увидели свои родные тридцатьчетверки. Стреляя вдогон уходящим гитлеровцам, танки неслись по центральной улице поселка.

Ромашкин вслед за Деминым и Линтваревым вбежал в палату и в наступающем утреннем рассвете увидел страшное зрелище. Убитые лежали в самых невероятных позах. Было ясно, что все они метались в поисках спасения, и так, на бегу, настигла их смерть. Только военврач лежал у входа с раскинутыми руками да девушки-медсестры сжались комочками у стены.

То ли от предутренних сумерек, то ли от пережитого Ромашкину все окружающее казалось синего цвета: оконные проемы без стекол, халаты на убитых, лица стоявших рядом людей и даже кровь, растекшаяся по полу.

У входа в свою палату Василий перешагнул через трупы двух фашистов, мысленно отметил: «Это Городецкий их застрелил. Где же он сам?»

Капитан лежал у окна, вокруг него были грязные следы сапог и россыпь стреляных немецких гильз. В Городецкого, видно, выпустили несколько автоматных очередей. На полу возле двери Василий увидел тетю Машу с раскинутыми, как и у военврача, руками. Она тоже встала на пути врагов, не хотела их пускать.

Пришли в госпиталь командиры из батальона, выбившего фашистов.

Линтварев, где-то нашедший свою одежду, в полной форме, подтянутый, подошел к ним и строго сказал:

– Товарищи, вы все это видите своими глазами, будете свидетелями. Надо составить акт – это нарушение международного пакта. Это варварское преступление.

Командир в овчинном полушубке мрачно посмотрел на него, ответил глухо:

– Нет, мы не свидетели. Мы – судьи, нам не нужны никакие акты. Мы будем бить сволочей беспощадно.

Они ушли. А Линтварев спросил Ромашкина и Демина:

– Может, мы с вами составим?..

– Иди ты... знаешь куда? – грубо сказал танкист.

– Вы, пожалуйста, не забывайтесь, товарищ старший лейтенант, – одернул его Линтварев. – Я старше вас по званию...

Но танкист, уже не слушая, ушел из палаты.

Ромашкин достал из тумбочки бритву, планшетку, письмо от мамы, аккуратно сложил все и пошел на склад искать свою одежду. Когда он в полной форме вернулся в госпиталь, там наводили порядок откуда-то подоспевшие незнакомые медики.

– Вы из здешних раненых? – спросила женщина-военврач, похожая на армянку.

– Я уже выписывался. Мне бы документы, – соврал Ромашкин.

Женщина с состраданием глядела на лейтенанта. Он так крепко сжимал автомат, что пальцы на руке побелели и, наверное, онемели, а сам он не замечал этого. Она понимала – лейтенанту надо уйти отсюда как можно скорее.

– Может быть, вас направить в другой госпиталь? – спросила она участливо.

Ромашкин испугался.

– Нет, нет, только на фронт.

– Я понимаю, милый. Но здоров ли ты? У тебя повязка. – За расстегнутым воротом гимнастерки был виден бинт.

– Это последняя повязка. Точно вам говорю, меня собирались выписать.

– Хорошо, лейтенант. Пойдем в штаб, посмотрим твои бумаги и все оформим.

Через час Ромашкин получил свои документы, направление в офицерский резерв армии, продовольственный аттестат и дорожный паек – колечко сухой колбасы, две селедки, кусочек старого свиного сала, полбуханки черного хлеба и немного сахарного песку в газетном кульке.

Он пошел на опушку леса, где выстроились в ряд братские могилы. Постоял у пирамидки со своей фамилией и инициалами отца. Подумал: «Теперь, папа, рядом с тобой лягут тетя Маня, капитан Городецкий, доктор Микушов, Рита и Фатима – наши сестрички». Василий жалел этих так внезапно погибших людей, от которых видел только хорошее. Но оттого, что они будут похоронены рядом с отцом, на душе Василия становилось не то чтобы легче, а как-то спокойней за отца.

– Прощай, папа. Прощайте, товарищи... – тихо сказал он и пошел на окраину поселка, к дороге, по которой сновали машины и скрипели на морозе повозки.

Василий тревожно вслушивался в себя – не дает ли знать беганье босиком по снегу, да еще в одном белье? Но внутри, в груди и особенно в голове, было пусто – ни жара, ни тепла, будто там остались холод и тишина, которые он застал в палате с расстрелянными. Лишь где-то на дне души возникло новое чувство, колючее, обжигающее, больное, которое он не ощущал в себе раньше. Как оно называлось, это новое чувство, Василий не знал. На что оно похоже? И вдруг вспомнил Куржакова: как тот дрался, как исступленно бил всем, что попадало под руку. Вот и Василию хотелось сейчас так же бить фашистов, стрелять в них, колоть штыком, душить руками, грызть зубами. «Это – ненависть!» – понял Василий и даже остановился, чтобы прислушаться к ней и лучше ощутить ее жжение.

* * *

На полях Подмосквья чернели сгоревшие танки, опрокинутые автомобили, изуродованные пушки с разорванными стволами – все это, как и тысячи вражеских трупов, постепенно заметала снежная поземка.

Однако и наши войска несли в ходе боев большие потери. Постепенно атаки полков и дивизий, как штормовые волны затихающего океана, истощив силы, били все слабее и слабее и наконец остановились, клокоча и бушуя местными боями на изогнутой и изломанной линии фронта.

Полк, в который вернулся из госпиталя Ромашкин, совершенно выбился из сил. Поредевшие батальоны закрепились в открытом снежном поле между двумя сгоревшими деревеньками, вдолбились в промерзшую землю и держали оборону в ожидании дальнейших распоряжений.

Пришла новогодняя ночь. Подвывал ветер, шуршала поземка. В небе вместо луны – тусклое ее подобие, будто жирное пятно на серой оберточной бумаге.

Василий Ромашкин отодвинул загремевшую на морозе жесткую плащ-палатку и вышел из блиндажа в траншею. Постоял там, втянув голову в теплый воротник полушубка, подождал, пока глаза привыкли к мраку. Холодный воздух быстро обволакивал его, вытесняя из-под одежды тепло землянки, пахнущее хлебом и махоркой. Стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить это приятное тепло, Василий спокойно и привычно оглядел нейтральную зону. Пологие скаты спускались от нас и от немцев к извилистой полосе кустарника, росшего вдоль речушки, спрятанной подо льдом.

Было мглисто и тихо. Поземка подкралась к траншее и с легким шипением кинула жесткий снег в лицо. Ромашкин только попытался сдунуть его, но рук из карманов так и не вынул: в карманах еще осталось домовитое тепло.

Дежурный пулеметчик Ефремов, пожилой человек, выглянул из-за поворота. Шинель его спереди была испачкана землей: наблюдая за нейтралкой, он прижимался к стенке траншеи. Увидев командира, не без умысла завел неторопливый разговор со своим помощником:

– Чтой-то долго не волокут нам седни харчи.

– Загуляли, наверное, и запамятовали о нас, – весело и звонко ответил молоденький солдатик Махоткин. – Новый год – сам бог велел гулять!

– Не может такого быть, – спокойно возразил Ефремов осипшим на морозе голосом. – Если бы ты сидел там, запамятовал бы. Ты вертопрах известный. А ротный командир никак запамятовать не может.

Василий сам был голоден и хорошо понял солдат.

– Звонил я, вышли уже, – сказал он, не сводя глаз с нейтральной зоны. – Давно вышли. Где их черти мотают?..

Пулеметчики ничего не ответили, только Махоткин подмигнул Ефремову, что, наверное, значило: «Порядок. Узнали, что хотели».

А Василий, глядя на редкие, лениво взлетающие немецкие ракеты, думал о своем: «Говорят, желание, загаданное на Новый год, сбывается. Ну, какое у меня желание? О чем загадать? Чтобы не убили? Сегодня каждый и у нас и у немцев такое загадывает. Что же, все живы останутся?.. Нет, надо задумать что-нибудь более реальное».

Вспомнилось, как несколько месяцев назад он рвался на фронт, боялся, что не успеет отличиться – война ведь скоро может кончиться, и тогда не видать ему ни орденов, ни медалей. А так хотелось получить Красное Знамя!..

Стало стыдно за себя: «О чем, дурак, думал! У людей сердце разрывалось от горя, когда близких на фронт провожали, а я – об этом...»

Василий даже сплюнул от досады и пошел проверять посты.

Постов было три. Один уже видел – это пулеметчики. Другой – в самом конце траншеи, на правом фланге. Третий – на левом.

Блиндаж, из которого вышел Василий, находился посередине – на него и опиралась дуга траншеи, как брошенное на землю коромысло. Высотка же, со всем сторон окруженная полями и перерезанная поперек этой траншеей, походила на лепешку. Она была далеко впереди позиций батальона, и солдатам, занимавшим ее, полагалось раньше всех обнаружить противника, если тот двинется вперед, задержать его, дать батальону возможность подготовиться к отпору. Потому-то и высотка и лейтенант с двенадцатью солдатами, окопавшимися здесь, назывались боевым охранением.

Днем сюда не могли подойти и даже подползти ни свои, не немцы. Зато ночью можно подобраться с любой стороны – ни минных полей, ни колючей проволоки перед траншеей нет. Единственным тоненьким нервом, который связывал взвод с главными силами батальона, была черная ниточка телефонного кабеля. Она лежала прямо на снегу, ее, наверное, хорошо видно в бинокль со стороны противника – немецкие минометчики, дурачась от нечего делать, перебивали кабель многократно. После этого взвод подолгу сидел отрезанным: в светлое время связисты на голое поле не выходили, знали, что их поджидают фашистские снайперы.

...К последнему изгибу траншеи Василий приблизился крадучись. Выглянув из-за поворота, увидел часового, тот стоял к нему спиной.

– Спишь?

– Заснешь тут, – мрачно сказал часовой, – в животе как на шарманке играют. Я вас слышал, товарищ лейтенант, когда вы еще с Ефремовым разговаривали. На морозе далеко слышно... Так где же кормильцы-то наши, товарищ лейтенант? Почему жрать не принесли?

– Несут. Скоро будут...

На другом – левом – фланге рядовой Бирюков тоже не спал и тоже спросил о еде.

Василий не успел ответить, стрелы трассирующих пуль пронеслись над головой, звонко, будто хлысты цирковых дрессировщиков, щелкнули над самым ухом. Лейтенант и солдат пригнулись, пулеметная очередь вспорола бруствер и обдала их земляным и снежным крошевом.

– Во дает! – сказал Бирюков.

Василий мгновенно представил немецкого пулеметчика в зеленоватой шинели, в каске, пулемет с толстым дырчатым кожухом на стволе, колышки разной высоты или ступенчатую дощечку под прикладом пулемета. Все важные цели пулеметчик пристрелял засветло, для каждой под приклад забил колышек или сделал срез на доске, а теперь вот, ночью, ставит приклад на эти подпорки и в темноте бьет точно по цели. Вон как резанул по брустверу, высунь голову – сразу продырявил бы!

Дорисовав картину со всеми ее подробностями, Василий недовольно сказал солдату:

– Немец-то дает, а ты можешь так?

Бирюков удивленно поглядел на командира, почуяв его официальную строгость, поправил ремень, отряхнул землю, которой, как и у Ефремова, была испачкана спереди шинель, и, ничего не ответив, без особой сноровки, но все же выпрямился, пытаясь изобразить положение «смирно».

Василий обратил внимание на нога солдата, расставленные врозь под балахоном промерзшей шинели, вспомнил лихих и красивых своих товарищей по училищу и сердито упрекнул Бирюкова:

– Строевик!.. Чего же молчишь? Стрелять, как он, говорю, умеешь?

Солдат потоптался, виновато ответил:

– Так бьем же их, товарищ лейтенант.

– Бить-то бьем, да где? Под Москвой, Смоленск-то вон, за спиной у того фрица.

– Так ить, товарищ лейтенант, ежели по башке из-за угла шваркнуть, какой ни на есть здоровяк не устоит. Теперича вот оправились и от Москвы отогнали.

– «Оправились»! – язвительно передразнил Василий, – Нашел тоже словечко – «оправились»!

– Я же не в тех смыслах, товарищ лейтенант.

– Ну, ладно, гляди лучше, как бы на Новый год нам с тобой подарочек не поднесли...

Василий вернулся к землянке, постоял у входа, прислушался. Еще одна ракета белой струйкой взмыла вверх, раскрылась, расцвела в огромный светящийся конус и, покачиваясь, стала спускаться.

Круг снега, высвеченный ракетой, напомнил Василию боксерский ринг. Так же вот освещен бывает. Только не круг, а квадрат. И поменьше. Окаймлен канатами. А зрители где-то там, во мраке, за пределами света.

Очень ясно Василий вспомнил, прямо увидел, как рефери, весь в белом, лишь на шее черный галстук-бабочка, показал в его сторону и громокоговорители тут же объявили: «В правом углу боксер Ромашкин, общество „Спартак“, второй разряд, средний вес, провел тридцать шесть боев, тридцать два выиграл, боксом занимается три года». Кто-то из зрителей, как всегда, отреагировал на его фамилию: «Молодец, Ромашка! Цветочек!» Зал ответил глухим вдохом смеха, но тут же болельщики его соперника выкрикнули другое: «Ромашке сегодня лепестки посшибают! Погадают на нем: любит – не любит...»

Василий грустно улыбнулся. «Где они сейчас, мои соперники и те, кто кричал мне обидные слова? Все, конечно, воюют. Многие, наверное, уже „отработались“, с любым из них он встретился бы теперь, как с братом. Впрочем, и тогда Василий не испытывал злобы ни к своим соперникам, ни к их болельщикам, и стремился лишь получше понять, разгадать противника, оказаться ловчее и находчивей его. Дрался беззлобно, но решительно и настойчиво, как полагается в спорте.

«Да, многие теперь уже „отработались“, – опять подумал Василий. Было горестно вспомнить родное, обиходное среди боксеров слово „отработались“. Так они говорят о тех, кто закончил бой. Ромашкин вложил в этой слово совсем иной смысл и потому нахмурился.

Мысли о боксе, о веселой довоенной жизни пронизал холодный сквознячок: выбило почти всех выпускников училища, которые приехали с ним в этот полк. И его, Ромашкина, тоже выбивало: был ранен. Чуть бы левее – и привет, лежал бы сейчас в братской могиле под Вязьмой. А может, рядом с отцом, скончавшимся от ран в госпитале.

Василия потрясла тогда быстротечность судьбы взводного командира. Всего один бой, одна атака, преодоление двух-трех немецких траншей – и не осталось в ротах ни родного взводного! А роты и взводы тем не менее существуют, хотя и сильно поредевшие...

Там же, в госпитале, где появилось время для размышлений, Ромашкин сделал и еще один важный, как ему казалось, вывод: у людей на войне жизнь коллективная. Мы – взвод, мы – батальон, мы – полк. Даже временные объединения в группы и команды помнятся долго. Вот он сам выехал из училища в полк с командой в двадцать человек, и все время, пока они ехали, везде и всеми рассматривались как единое целое – команда. На железной дороге военные коменданты отводили место в вагоне не каждому из них, а команде. Продукты отпускались тоже всей команде «чахом» – по одному продатгестату. Только по прибытии в полк разъединились они, разошлись на короткий срок по батальонам и ротам. Но все равно их числили по старинке: из такой-то команды. И после боя они опять собрались вместе. Не все, конечно, а только те, кому нужен был госпиталь. Остальные легли в общую братскую могилу – погибли за общее дело.

Одни прибывают, другие выбывают, а бои идут. Когда двадцать лейтенантов выехали из училища, великая битва за Москву уже полыхала. Когда они шагали торжественным маршем на параде по Красной площади, битва эта продолжалась, Иные успели сгореть в ее огне, Василий в госпитале отлежался и вот опять много дней участвует все в том же сражении за столицу.

Основательно продрогнув, Ромашкин собирался уже нырнуть под плащ-палатку, заменявшую дверь, в приятную теплоту блиндажа, но в этот миг справа громко крикнул Бирюков:

– Стой! Кто идет? Стрелять буду! Ему сразу же негромко, откуда-то со стороны, ответили:

– Да свои, свои. Погоди стрелять, сначала сто граммов выпей.

Василий поспешил на голоса. Прибыли двое. Округлые от поддетых под шинели ватников, запорошенные снегом, они, видно, умаялись и неловко сползали в траншею. Ворсинки шапок вокруг лиц и сами лица заиндевели. Солдаты, как точно выразился Ефремов, «волокли» еду. Один тащил по снегу плоский темно-зеленый термос с лямками для крепления на спине, другой – два вещевых мешка, тоже зеленых, только посветлее.

Подошли Ефремов и Махоткин, взяли у солдат ношу. От вещевых мешков пахло примороженным хлебом, а от термоса, хоть он и был завинчен, исходил желанный аромат борща.

– В Москву, что ли, за праздничной шамовкой бегали? – спросил Махоткин.

– Угадал, – хмуро ответил солдат, принесший термос. – Прямо из ресторана «Балчуг» бифштексы вам доставили.

Другой, который тащил мешки, оказался разговорчивее. Сознавая, как их здесь заждались, принялся объяснять:

– Зацепило у нас одного. Мы сначала втроем шли... Крепко зацепило. В живот. Если бы полегче, мы бы его назад своим ходом пустили. А тут нельзя было, пришлось выносить...

Гитлеровцы, очевидно, услышали говор, огненные струи хлестнули по траншее. Все присели, взбитый пулями снег посыпался сверху.

– Вот и новогоднее конфетти, – сказал солдат, вручивший Махоткину термос.

– Ступай, а ты вправду не в ресторане работал? – спросил Махоткин. – Бифштекс знаешь, конфетти.

Тот, однако, не принял этого явного предложения поговорить о довоенной жизни. Только вздохнул и доложил лейтенанту:

– Тут все: завтрак и ужин сухим пайком: обед, стало быть, горячий. Водка – во фляжках, хлеб и сахар – в мешке. Вам еще доппаек, товарищ лейтенант, печенье и масло.

– Спасибо, – сказал Василий и, повернувшись к Ефремову, распорядился: – Вы тут оставайтесь, глядите, как бы фрицы на угощенье не пожаловали. Скоро вас подменю: поедят ребята – сразу пошлю на смену.

– Понятно, товарищ лейтенант, – ответил Ефремов.

Термос и вещевые мешки были переданы в чьи-то руки – темные, испачканные сажей, с желтыми подпалинами от цигарок. Руки эти тянулись из-под плащ-палатки, не откидывая ее далеко, сберегая тепло внутри землянки.

Василий, пропустив в землянку продовольственников, сам пока задержался в траншее. Не любил он процедуру дележки продуктов. Знал, что и без него все будет разделено по совести, надувательство исключено.

А в блиндаже сразу же началась веселая возня. Солдаты рассаживались поудобнее, гремели котелками. Послышались шутки, потом знакомый вопрос:

– Кому?

И кто-то, непременно отвернувшись в сторону, может быть, из-под наброшенной на голову шинели, – кто именно, Василий не узнал – глухо ответил:

– Ефремову!

Потом снова:

– Кому?

И опять тот же глухой голос:

– Бирюкову!

– Кому?

– Лейтенанту!..

Когда ритуал дележки закончился, Василий откинул плащ-палатку. В блиндаже было накурено. Тепло, напитанное влагой земляных стен, приятно коснулось его. Гильза от снаряда, сплющенная вверху, держала фитиль из обрезка бязи и освещала землянку язычком чадящего пламени. Солдаты сидели, прижавшись спинами к стенам. В узком проходе на расстеленных серых измятых полотенцах стояли котелки, кружки, лежали хлеб и сахар. Когда можно спать, эти люди вот так же, как сейчас, садятся, лишь опускаются чуть ниже, вытягивая ноги от стены к стене.

Василий был доволен блиндажом: удобный. Будто специально рассчитан на его взвод: две свободные смены – восемь человек – сразу могут отдыхать в тепле. А для него, командира, есть даже земляное возвышеньице в дальнем углу, и напротив этого возвышеньица выложена печурка из неведомо где взятого кирпича. Ее много раз обмазывали глиной, но она и теперь вся в трещинах – алые угли вываливаются сквозь щели. Над печкой протянулись черные обрывки кабеля, там постоянно сушатся портянки и рукавицы, заполняя блиндаж кислым запахом шерсти, пота и паленой ткани. Сейчас все эти запахи перекрыл дух наваристого борща.

«И еще чем хорош блиндаж, – размышлял Василий, – над головой двойной накат из нетолстых бревнушек, присыпанных слоем земли и снега. Не каждая дурная мина прошибет. Снаряд, конечно, пропорет насквозь и взорвется внутри, но не так уже часто на войне случаются прямые попадания!»

Ромашкин со своим взводом немало сменил позиций. Приходилось жить по-всякому: и без печки, и вовсе без блиндажа, в траншеях, где по колено воды. И от сознания теперешнего удобства да и от тихого поведения немцев у Василия была по-настоящему праздничное настроение. Подняв свою кружку и отметив про себя, что солдаты налили ему побольше положенных ста граммов («Уважают, черти!»), лейтенант от души сказал:

– Ну, что же, братья-славяне, с Новым годом вас! И дотопать нам до Берлина!

Когда все поели, продовольственники, забрав термос, вещевые мешки и фляги, собрались в обратный путь.

– Идите так, чтобы высотка прикрывала, – посоветовал Ромашкин.

– Дойдем! Налегке-то быстрее, – откликнулся один из них.

– Слышь, дядя, – спросил его Махоткин, – а третьего-то вашего до двенадцати или после зацепило?

– Вроде бы до, – ответил тот.

– Уходили к нам, он живой был?

– Дышал.

– Тогда порядок, в Новый год перевалил – жив будет.

– Хорошо бы, – тихо сказал другой. И неуклюжие продовольственники полезли из траншеи, пригнувшись, покатились, словно колобки, за обратный скат высотки.

Василий настороженно ждал. «Если сейчас немцы чесанут точной пристрелянной очередью, срежут обоих». Но пулеметы молчали. Даже не взлетали ракеты. Впереди было тихо и черно. Только на флангах перед соседями справа и слева иногда зацветали, как одуванчики, тусклые на расстоянии желто-зеленые шапки. «Тоже, наверное, ужинают, – думал Василий о немцах. – Что-то им принесли? Наверное, сосиски, а может, и гуся с тушеной капустой. Грабят, сволочи, наших колхозников!»

Воспоминание о тушеной капусте было настолько живое, что он даже принюхался, не тянет ли от немецких траншей капустным запахом. У тушеной капусты запах очень пробивной, по ветру, пожалуй, и на таком расстоянии дошел бы!..

Вдруг Ромашкину показалось, что сугроб в нейтральной зоне шевельнулся. Так бывает порой, когда осветительная ракета опускается вниз: в ее колеблющемся свете и кусты, и тени от них, и сугробы слегка вроде бы покачиваются. Но сейчас не было ракеты. Ромашкин присмотрелся. Увидел еще несколько движущихся сугробиков. «Что за черт! Неужели от ста граммов?» Он прижался к краю траншеи, вгляделся попристальнее и понял: немцы ползут! Крадутся, одетые в белые костюмы! Потому и пулеметчики у них не стреляют, и ракет нет.

Не отрывая глаз от ползущих, Ромашкин кинулся к станковому пулемету. Первая мысль – немедленно скомандовать: «В ружье! Огонь по фашистам!» Не будь он боксером, наверное, так и поступил бы. Но тренеры приучили его не поддаваться первому впечатлению, не паниковать, спокойно разобраться в том, что происходит. Пусть на это уйдет несколько секунд, зато потом будешь действовать правильно и решительно.

Вот потому Ромашкин и не поднял тревогу сразу же. Нескольких мгновений, пока спешил к пулемету, ему хватило на то, чтобы сообразить: гитлеровцев не так уж много, ползут не по всему фронту, а отдельной группой, значит, это не общее наступление, значит, разведка или хотят снять наше боевое охранение перед атакой более крупных сил. А может, Новый год хотят отметить захватом «языка»?.. Ну, если так, то и кричать не надо. Тут следует какой-то сюрприз им приготовить!..

Ромашкин спокойно зарядил пулемет новой лентой. Ефремову и Махоткину сказал:

– Ползут. Видите?

Пулеметчики разом прилипли животами к стене окопа.

– Язви их в душу! – выругался Махоткин. – Стреляйте же, товарищ лейтенант! Чего вы мешкаете?

– Подожди, Махоткин, сейчас мы их встретим, пусть подползут ближе. Следи, Ефремов, стреляй, только если вскочат. Я людей позову.

Ромашкин подбежал к блиндажу, рванул плащ-палатку, хриплым от волнения голосом скомандовал:

– В ружье! Только тихо. Немцы ползут, человек двадцать. Наверное, разведка. Всем выходить пригнувшись – не показываться. Приготовить гранаты. Огонь по моей команде... Кулагин, доложи ротному по телефону, скажи, я в траншее.

Ромашкин опять поискал и нашел на снежном поле выпуклые бугорки – до них было еще метров шесть-десять. «С такого расстояния не кинутся. И гранаты лежа не добросят, – лихорадочно думал он. – Надо уловить момент, когда в рост встанут, когда ринутся к траншее. Лежачих много не набьешь».

Солдаты разбегались вправо и влево. Присаживаясь на дно траншеи, тревожно поглядывали на командира из-под серых ушанок, сжимая лимонки в голых руках.

Увидев гранаты, Ромашкин подумал: «Когда фрицы вскочат, дорога будет каждая доля секунды». Шепотом приказал:

– Разогнуть усики на гранатах!

Тихая эта команда пошла по траншее. Солдаты передавали ее друг другу.

– Разогнуть усики...

Василий поглядел в тыл: не подбираются ли сзади? И опять негромко сказал, уверенный, что его слова тут же передаст «солдатский телефон»:

– Внимательно следить на флангах!

Короткий говорок опять побежал от командира в противоположные концы траншеи.

А призрачные фигуры в белом, чем ближе подползали, тем медленнее двигались. Ромашкин от перенапряжения мысленно даже звал их: «Ну, давайте, давайте!.. Чего медлите?» Сердце у него стучало так громко, что невольно подумал: не услышали бы этого стука немцы. Стало вдруг жарко. Он расстегнул полушубок.

«Перед броском вперед они должны приостановиться, подождать отставших», – соображал Ромашкин и тут же увидел, как один из немцев приподнялся, потом разом встали остальные и покатались по глубокому снегу вперед без единого звука, словно ватные.

– Огонь! – заорал Ромашкин во всю грудь и метнул гранату.

Солдаты тоже вскочили со дна траншеи. Замелькали в замахе руки. Торопливо затараторил пулемет Ефремова. Забухали взрывы гранат. Взвизгнули, брызнув в стороны, осколки. Закувыркались, заметались, закричали белые фигурки между огненными и черными всплесками земли.

– Бей гадов! – кричал Ромашкин.

Он бросил еще одну гранату, затем вскинул автомат и стал стрелять. Справа и слева гулко гремели винтовочные выстрелы.

Радость оттого, что все получилось, как было задумано, и особенно вид удирающих врагов вытолкнули Ромашкина из траншеи.

– Лови их! За мной, ребята!

Он бежал скачками, проваливаясь в глубокий неутоптанный снег, стреляя на ходу. «Живьем бы, живьем бы взять хоть парочку!» – с азартом думал Василий, догоняя удирающих. Вот уже совсем рядом один, запаленное дыхание со свистом вырывается из его груди – не дышит, а стонет от перенапряжения: «Ых! Ых!»

Ромашкин схватил немца за плечо. Оно оказалось мягким, рукой прощупывалась вата. «В разведку пошел, а столько понадевал на себя, вояка!» – мысленно упрекнул его Василий и ударил автоматом по голове. Уже размахнувшись, успел подумать: «Не пробить бы голову, вполсилы надо!» Фашист, взмахнув руками, упал в снег. Но сразу вскочил и бросился на Ромашкина, стремясь схватить за горло скрюченными, растопыренными пальцами. «Когда же он успел рукавицы сбросить?» – удивился Ромашкин и привычным приемом, который много раз применял на ринге, отбил в сторону руки врага и так же автоматически влепил ему увесистый хук в челюсть. Немец крякнул и опрокинулся навзничь. Василий, будто на ринге, стал отсчитывать про себя: «Раз, два, три... Тьфу, да что я – рехнулся?»

Он окинул взглядом место стычки. Все было кончено. Солдаты тянули, держа за шиворот, еще двух упирающихся гитлеровцев. Несколько убитых лежали, уткнувшись лицом в снег. Человек шесть мелькали вдали. Бирюков стоя, а Махоткин с колена били по ним одиночными, хлесткими на морозе выстрелами.

– Ушли, язви их в душу! – сказал Махоткин с досадой и прекратил стрельбу.

Ромашкин кивнул на убитых:

– Собирай их, ребята; и давайте быстро в траншею. Сейчас сабантуй начнется! – Склонившись к своему пленному, дернул его за рукав: – Эй, ауфштеен! Хватит прикидываться, не так уж сильно я тебе врезал. – И честно признался: – Но врезал все-таки от души! Давай, давай, ауфштеен!

Немец таращил мутные после нокаута глаза, тряс головой, пытаясь смахнуть одурь, с опаской поглядывал на лейтенанта.

– Пошли, форвертс! – командовал Ромашкин. – Сейчас твои друзья долбить начнут. Теперь твоя жизненка им до феньки. Теперь им важнее убить тебя, чтобы не давал сведений. Понял?

Солдаты за руки и за ноги волокли убитых гитлеровцев. Надо оттащить их в сторону, а при случае и закопать. В боевом охранении были опытные бойцы, знали: чуть потеплеет, и трупы станут разлагаться, тогда не устоишь от смрада на посту.

В душе каждый гордился своим командиром: «Башковитый, хоть и молоденький».

Бирюков подвел к взводному еще одного немца и, как бы продолжая недавний разговор, сказал:

– Вот, товарищ лейтенант, может, он и хорошо стреляет, а все же я изловил его.

– Молодец, Бирюков, ты как русский медведь, тебя только раскачать надо.

Солдат насупился.

– Какой же я медведь? Я человек, красноармеец. У меня дети есть. Они, чай, не медвежата.

– Не обижайся, так обо всех нас, о русских, говорят. И, может, правильно это: не очень мы поворотливые, долго раскачиваемся, но уж когда встанем на дыбы, клочья полетят.

– Если в таких смыслах, я согласен. – Бирюков улыбнулся.

Пока темно, надо было поспешить с отправкой пленных на НП командира роты. Днем с ними не выбраться. И от обстрела их нужно сберечь.

Странное дело – война. Вот стоят перед Ромашкиным враги. Они хотели убить лейтенанта и двенадцать его солдат. Бели бы им повезло, перебили бы всех беспощадно. Может быть, одного-двух пощадили, потому что нуждаются в «языках». Но попались сами. И лейтенант Ромашкин, которого они хотели убить, заботится, чтобы поскорее увести их от опасности. А сам останется здесь под обстрелом, и, кто знает, может, его убьют в отместку за этих вот пленных.

Василий по телефону доложил обо всем командиру роты, применяя нехитрый код, который вряд ли мог ввести кого-нибудь в заблуждение, но все же имел на фронте широчайшее распространение:

– У меня «у» нет, «р» тоже нет. Пришлите «картошки», «гороха» не надо. Трех «зеленых карандашей» высылаю в сопровождении двух моих «карандашей».

– Давай зеленых немедленно! – громко и властно сказал лейтенант Куржаков. Он всегда говорил с Ромашкиным громко и властно – считал, что так нужно, потому что в равном с ним звании занимал должность командира роты...

Первая мина взвыла, забираясь вверх и отфыркиваясь, стала падать на высотку боевого охранения. С железным хряском и звоном она разорвалась недалеко от траншеи. И тут же другие мины замолотили в мерзлую, звонкую землю, будто их бросали сверху. Ни выстрелов, ни воя при их приближении в грозе разрывов уже не было слышно.

Тяжелые снаряды тоже добили землю. Высотка вздрагивала и гудела от этих тупых ударов.

Боевое охранение укрылось в своем блиндаже. Все молча курили. Лица казались спокойными, даже безразличными. Когда близко разрывался снаряд, из всех щелей между бревнами наката словно опускались грязные тонкие занавески. Если же мина или снаряд грохались подальше, из-под бревен – там и тут – текли прозрачные струйки. И хотя солдаты внешне не выказывали беспокойства, в душе каждый гадал: попадет или нет? И каждый, не веря ни в бога, ни в черта, не зная ни одной молитвы, все же обращался к какой-то высшей силе, робко просил ее: «Пронеси мимо!.. Пронеси!..»

* * *

А в другом блиндаже попросторнее, у стола, сбитого из снарядных ящиков, сидели командир полка майор Караваев и батальонный комиссар Гарбуз.

По внешности Караваев скорее сошел бы за политработника: среднего роста, в меру общителен, русоволос, голубоглаз, и потому лицо его выражает какую-то домашнюю мягкость. Гарбуз, напротив, высокий, плечистый, с лобастой бритой головой, с оглушающе громким голосом, будто рожден быть командиром.

Но если приглядеться внимательнее, у Караваева можно заметить строгую холодность в глазах и жесткую складку волевых губ. А Гарбуз весь доброта и покладистость.

До войны Караваев служил в Особом Белорусском военном округе, учился дважды на краткосрочных курсах и командовал последовательно взводом, ротой, батальоном. В сорок первом его батальон не раз попадал в окружение, но умело прорывался к своим, при этом Караваеву приходилось порой заменять и старших начальников, погибших в бою. Под Вязьмой он вывел из окружения остатки стрелкового полка, который потом доукомплектовал в Москве и снова повел в бой, теперь уже в качестве полновластного командира части, назначенного на этот пост приказом. А комиссаром к нему политуправление фронта прислало Гарбуза. В мирное время тот был вторым секретарем райкома партии на Алтае, с августа уже воевал и тоже успел вкусить горечь отступления, а потом радость первых побед.

Сейчас и Караваев и Гарбуз были настроены на веселый лад – их только что похвалил командир дивизии. Сам того не подозревая, лейтенант Ромашкин своей находчивостью принес радость многим начальникам.

Но донесения об отпоре, который был дан фашистам взводом Ромашкина, шли снизу вверх по телефонной эстафете, и где-то на середине пути фамилия лейтенанта из них исчезла. Злого умысла тут, конечно, не было – никто не хотел присваивать его славу. Просто майор Караваев, докладывая командиру дивизии, сказал:

– У меня первый отличился – Журавлев. Отбил ночной налет, взял трех пленных.

Командир, дивизии в свою очередь доложил командиру корпуса:

– Мой Караваев хорошо новый год начал – направляю пленных.

А командарма информировали в еще более обобщенной форме:

– В хозяйстве Доброхотова была ночная стычка, в результате взяты пленные...

Потом по той же эстафете пошла обратная волна и утром докатилась наконец до Ромашкина. Ему было приказано прибыть с наступлением темноты к командиру полка. Василий обрадовался: во-первых, приятно побывать в тылу (штаб полка представлялся ему глубоким тылом), во-вторых, он знал – ругать там его не будут, наоборот, наверное, скажут доброе слово, может быть, даже приказом объявят благодарность. Но как раз в те минуты, когда он шагал по тропе, натоптанной по дну лощины, куда не залетали шальные пули, Караваев и Гарбуз уже по-своему распорядились его судьбой...

Блиндаж командира полка приятно удивил Ромашкина. Здесь можно было стоять в полный рост, и до накатов оставалось еще расстояние на две шапки. Стол хотя и из ящиков, но на нем яркая керосиновая лампа с прозрачным пузатым стеклом, алюминиевые кружки, а не самоделки из консервных банок, настоящие магазинные стаканы с подстаканниками и чайными ложками. В углу блиндажа топчан, застланный серым байковым одеялом, и даже подушка в белой наволочке. И, что уже совсем невероятно, у самой лампы, хорошо ею освещенная, лежала на блюдечке неведомом откуда попавшая в такое время на фронт половинка желтого лимона. Василий увидел лимон и сразу ощутил его вкус и даже конфетный запах, хотя на столе конфет не было.

Стараясь не перепутать последовательность слов в рапорте, он доложил о прибытии.

– Покажись, герой, – весело сказал Караваев и пошел ему навстречу.

Василий покраснел, думая о своей затасканной шинели: в нее так въелась траншейная земля, что никак не удавалось отчистить бурые пятна. Он втянул и без того тощий живот, напряг ноги, выше поднял подбородок, чтобы хоть выправкой слегка походить на героя.

– Хорош! – похвалил майор и крепко пожал ему руку.

Комиссар Гарбуз тоже откровенно разглядывал Ромашкина:

– Раздевайся. Снимай шинель, – дружески предложил комиссар.

Ромашкин смутился еще больше. Он не предполагал, что его так примут. Думал, поблагодарят – и будь здоров! А тут вдруг: раздевайся. Он же не раздевался почти полмесяца! Правда, все это время на нем был полушубок. Только собираясь в штаб полка, Василий решил надеть шинель. Казалось, в шинели он будет стройнее, аккуратнее. И, переодеваясь, с отвращением увидел, какая на нем мятая-перемятая гимнастерка. Предстать в ней сейчас перед командиром полка и комиссаром казалось просто невозможным.

– Может быть, я так?.. – пролепетал Ромашкин.

– Запаришься, у нас жарко, – резонно возразил комиссар. – Снимай!

Пришлось подчиниться. Василий беспрерывно одергивая гимнастерку, но она снова коробилась и будто назло вылезала из-под ремня.

– Ладно, не смущайся, – ободрил командир полка, – с передовой пришел, не откуда-нибудь. Садись вот сюда, к столу.

И, едва он присел, опять загремел голос Гарбуза:

– Расскажи-ка о себе, добрый молодец. Мы, к стыду нашему, мало тебя знаем.

– Погоди, Андрей Данилович, – сдержал его Караваев. – что ты сразу за дело? Давай лейтенанту сто граммов поднесем: и с мороза он, и с Новым годом поздравить надо, и за умелые действия отблагодарить.

– Согласен, Кирилл Алексеевич.

– Гулиев, флягу!

Чернобровый, со жгучими кавказскими глазами ординарец мигом оказался возле стола и налил в стакан.

– Пей, герой, согревайся, – сказал Караваев.

Василию вспомнилось, каким недопустимым проступком в училище считалось «употребление спиртных напитков». А сейчас майор сам предлагает ему сто граммов. И он, лейтенант Ромашкин, возьмет вот и выпьет прямо на глазах у командования...

От волнения Василий не почувствовал ни крепости, ни горечи водки.

Командир пододвинул ему тарелку с кусочками колбасы и сала.

– Закуси. И давай рассказывай!

– Рассказывать-то нечего, – пожал плечами Ромашкин. И снова, подумал, какая ужасная на нем гимнастерка, к тому же еще там и сям шерсть от полушубка.

– Ну, ясно, скромность героя украшает, – поощрительно улыбнулся Гарбуз. – А все-таки расскажи ты нам, лейтенант, где жил, учился, когда в полк прибыл.

Василий рассказал о родном Оренбурге, об училище, о команде, с которой прибыл сюда впервые, о ранении и возвращении в полк после поправки.

– Значит, ты еще и ветеран наш! – воскликнул Гарбуз. – Вот, Кирилл Алексеевич, как мы кадры изучаем: лейтенант в полку со дня формирования, боевой парень, а для нас это новость.

– Побольше бы таких новостей, – сдержанно сказал Караваев. – Патриот полка – это похвально.

Василий опустил глаза. Знал бы командир, какой он «патриот полка»! Из резерва командного состава все стремились вернуться в свои части. А он, Ромашкин, вспомнил, как в первом же бою выбило здесь его товарищей по училищу, представил на миг свирепого ротного Куржакова, и не захотелось ему сюда возвращаться. Но в отделе кадров пожилой майор, вскинув на Ромашкина усталые глаза, спросил:

– Тоже небось в свою часть хочешь? – И, не дожидаясь ответа, пообещал: – Сделаю. Полк искать не придется – до него рукой подать. Приходи после обеда за предписанием.

Так он и попал снова в роту Куржакова. И ему теперь ставят это в заслугу. А где она, заслуга? Однако опровергать ничего не стал – не хотел обидеть командира.

Тайком одергивая злосчастную гимнастерку, Василий думал с тоской: «Уж скорее бы отпустили... Но, если ранят вторично, обязательно буду искать свой полк. Не из-за того, что за это хвалят, и не потому, что знаю теперь здесь и Караваева, и Гарбуза, и бойцов своего взвода. Главное – они знают меня: кто я и на что способен. Оказывается, это очень важно».

– В гражданке, до войны, как жил? Кто отец, мать? Кем стать собирался? – продолжал расспрашивать Гарбуз.

На эти вопросы ответил, вздохнув:

– Отец в горисполкоме по строительству работал. Недавно погиб. Здесь, под Москвой. Мама преподает историю. Самому хотелось стать летчиком, да не прошел по зрению, одной десятой не хватило. Боксом еще занимался...

– И как успехи в боксе? – перебил командир. – Разряд имеешь?

Василий усмехнулся:

– Был чемпионом «Спартака» в среднем весе.

– Слушай, Ромашкин, да ты просто клад! – восхитился Гарбуз. – Мы тут с командиром подобрали тебе должность хорошую. Судили только по ночному бою, а оказывается, ты вообще находка для такой должности. – И, взглянув на Караваева, умолк выжидательно: командиру полка полагалось высказать Ромашкину официальное предложение.

– Есть в полку взвод пешей разведки, – начал Караваев. – Командует им лейтенант Казаков. Давно командует, засиделся, пора его на роту выдвигать. Но подходящей замены не было. Туда нужен человек особенный – энергичный, находчивый, ловкий. У вас есть все эти качества.

– И даже больше! – убежденно сказал Гарбуз.

– Кроме того, – продолжал спокойно Караваев, – боксерские ваши достижения... Каждый спортсмен – борец, самбист, гимнаст, боксер – это же потенциальный разведчик. Однако учтите, товарищ Ромашкин, сила разведчика не только в кулаках. Ему еще и голова нужна, причем постоянно.

Предложение было слишком уж неожиданным. Василий усомнился:

– Справлюсь ли я?

– Уже справился, – громогласно заверил Гарбуз. – Трех «языков» сразу взял. Что еще нужно?

Василию показалось, что майор чуть-чуть поморщился. Гарбуз тоже приметил это:

– Извини, Кирилл Алексеевич, я, кажется, перебил тебя?

И Караваев спохватился: не обидел ли комиссара непроизвольно мелькнувшей гримасой? Поспешил объяснить, почему поморщился:

– Уж очень ты, Андрей Данилович, на алтайских своих просторах громко говорить привык.

– Есть такой грех, – согласился Гарбуз.

– А опасения у лейтенанта правильные. Служба в разведке потребует учебы. Ну, ничего, поможем. Казаков опыт передает. Раза два на задания сводит. Разберетесь вместе, что к чему. – Караваев посмотрел на часы, потом вопросительно взглянул на комиссара. – Пора бы уж ему прибыть...

– Да, задерживается, – откликнулся Гарбуз.

Василий подумал, что задерживается Казаков. Но тут раздался конский топот, скрипнули полозья, и командир с комиссаром, не надевая шинелей, только схватив шапки, метнулись к двери. Однако запоздали: в блиндаж вместе с клубами пара входил, пригибаясь, генерал. Караваев, вскинув руку, четко стал докладывать ему:

– Товарищ генерал, девятьсот двадцать шестой стрелковый полк находится в обороне на прежнем рубеже. За истекшие сутки никаких происшествий не случилось, кроме доложенного вам ночью.

– Здравствуйте, товарищи! – еще более мощным, чем у Гарбуза, голосом сказал генерал.

Он был в высокой каракулевой папахе, в серой, хорошо сшитой шинели, очень длинной – кавалерийской.

«Меня бы за такую отругали, – подумал Василий, – нашему брату покороче положена».

– Ну, где ваш ночной герой? – спросил генерал, неторопливо расстегивая шинель.

– Вот он, – кивнул Караваев в сторону Ромашкина.

Генерал, не оглядываясь, сбросил шинель на руки Гулиеву, который уже стоял сзади. Осмотрел Ромашкина, не выпуская его руку из своей холодной и жесткой с мороза руки, произнес торжественно:

– Поздравляю, лейтенант, с наградой. Вручаю тебе от имени Верховного Совета медаль «За боевые заслуги».

Красивый, высокий старший лейтенант подал командиру дивизии красную коробочку.

– Дайте ножик или ножницы, – потребовал генерал. Майор Караваев догадался, для чего это нужно, быстро подал остро заточенный карандаш.

– Тоже годится, – одобрил генерал и расстегнул пуговицу ужасной, будто изжеванной, гимнастерки Ромашкина. Покрутив карандашом, сделал в гимнастерке дырку, вставил туда штифт медали, потом залез рукой Василию за пазуху, на ощупь завернул гаечку и, хлопнув его по плечу, сказал:

– Носи, сынок, на здоровье. Заслужил!

Оглушенный всем происходящим, Василий не мог понять, что Гарбуз, незаметно для других, подсказывает ему. Наконец, опомнясь, с большим опозданием гаркнул:

– Служу Советскому Союзу!

Гарбуз вздохнул с облегчением, а генерал похвалил:

– Ну, вот и молодец!

Адъютант развернул на столе карту, командир дивизии подошел к ней, подозвал Караваева и Гарбуза.

Ромашкин остался один на середине блиндажа и не знал, что же ему делать. Первое, на что он решился, – надеть шинель, чтобы никто не видел его отвратительной гимнастерки, правда, на ней теперь сияла новенькая медаль, которую очень хотелось потрогать. Но у двери стоял Гулиев – неудобно было обнаруживать свою слабость перед солдатом. Шепотом спросил ординарца:

– Где моя шинель?

– Здесь, товарищ лейтенант, – ответил Гулиев, не двигаясь, однако, с места и пристально глядя на медаль.

– Разрешите посмотреть, товарищ лейтенант?

– Любопытствуй, – милостиво разрешил Ромашкин. Гулиев осторожно приподнял медаль двумя пальцами:

– Тяжелая. Серебряная, наверно?

– Конечно, – убежденно сказал Ромашкин, чувствуя, как успокаивается и обретает уверенность от этого разговора.

Он оделся, но некоторое время постоял еще на середине блиндажа, не решаясь обратиться к склонившимся над картой старшим начальникам. Самым рослым меж них казался почему-то генерал, хотя был он в действительности не выше Караваева и много ниже Гарбуза.

Когда командир полка наконец оглянулся, Ромашкин тихо спросил:

– Разрешите идти?

Караваев шагнул к нему и тоже негромко сказал:

– Идите к начальнику штаба. Он вызовет Казакова и даст необходимые указания. Он в курсе дела.

Василий вышел на морозный воздух и вздохнул полной грудью. Часовой, охранявший блиндаж, усмехнулся, кивая на Ромашкина:

– Во, дали баню лейтенанту! Смотри, – обратился он к генеральскому коноводу, – аж пар валит!

– Мой может, – подтвердил коновод. – Так поддаст, что и дым пойдет!

Ромашкин никак не отреагировал на это. Он стоял счастливый, наслаждаясь тишиной и прохладой. Окружавший его заснеженный мир весь искрился...

Начальник штаба майор Колокольцев встретил Василия приветливо. Только дел у него было слишком много

– разговаривать с лейтенантом не мог. А знал он все и о назначении лейтенанта, и о награждении медалью, и о том, что должен свести Ромашкина с Казаковым.

– Садитесь и ждите. Казаков сейчас придет, – пообещал майор, принимаясь что-то писать, временами поглядывая на развернутую карту, где цветными карандашами было нанесено положение войск – наших и противника, флажками обозначены штабы.

Ромашкин осмотрелся. Блиндаж начальника штаба был поменьше, чем у командира полка, но, пожалуй, еще уютней и удобней для работы: стол шире, хорошо освещен двумя лампами, которые стояли на полочках, прибитых к стене справа и слева: от такого освещения на карте не появлялось теней. На отдельной полочке – цветные карандаши, командирские, линейки, циркули, компас, курвиметр, стопки бумаги, стеариновые свечи.

Писал начальник штаба быстро, крупным красивым почерком. Лицо у него отсвечивало желтизной не то от ламп, не то от усталости. Когда зуммерил телефон, майор брал трубку и, продолжая писать, говорил спокойным голосом: «Да, командир разрешает». Или: «Нет, командир с этим не согласен». Или даже так: «Не надо, к командиру не обращайтесь. Запрещаю!» И все писал, писал строчку за строчкой, которые, как и голос, у него были четкими и ровными.

Впервые наблюдал Ромашкин, как работает начальник штаба полка, и его многое при этом поразило. Откуда майор знает, с чем согласится и что отвергнет командир? Почему он так уверенное, без колебаний, не советуясь с Караваевым, отдает распоряжения от его имени? Даже запрещает к нему обращаться! Ромашкин не предполагал, что у начальника штаба такие права и власть.

Размышления эти прервались с появлением Казакова. Был он в сдвинутой на затылок шапке, из-под шапки выбивался темный чуб, под носом усики, в глазах веселое лукавство.

И в докладе Казакова прозвучала некоторая вольность:

– Я прибыл, товарищ майор.

– Проходи, Иван Петрович, знакомься – вот тебе замена, – тоже как-то по-свойски ответил ему начальник штаба, не отрываясь от своего дела.

Ромашкин с удовольствием пожал крепкую руку Казакова и с первой же минуты полюбил разведчика. Была в его удали какая-то распахнутость, готовность к дружбе, добродушие.

– Нашелся? – подмигнул ему Казаков. – Вот и хорошо!.. Так мы пойдем, товарищ майор?

– Погоди! – остановил Колокольцев и, дописав фразу, повернулся к лейтенантам. – Значит, так, Иван Петрович: ты не просто передай взвод Ромашкину, а подучи его, своди разок-два на задания, познакомь с людьми, поддержи, а то ведь твои орлы, сам знаешь, какой народ.

– Все будет в порядке, товарищ майор, – сияя улыбкой, заверил Казаков. – Ребята примут лейтенанта, не сомневайтесь. Я же на повышение ухожу.

– Надеюсь на тебя, Иван Петрович. А пока Люленков подлечится, ты и за него поработаешь. – И, обращаясь уже к Ромашкину, пояснил: – Ранило моего помощника по разведке, капитана Люленкова, в медсанбате сейчас.

Казаков энергично возразил:

– Я на роту собрался, товарищ майор, а вы про замену Люленкова говорите. Лейтенанту помогу, его обучу, а за ПНШа не сработаю. В бумагах этих – сводках, картах – я ни бум-бум.

– Ты заменишь Люленкова временно.

– И временно не могу: не кумекаю.

– Все! Занимайся с Ромашкиным.

– Понял. Идем, лейтенант, – заспешил Казаков, опасаясь, как бы начальник штаба еще чего-нибудь не надумал.

В овраге, по которому они шли к жилью разведчиков, Казаков сперва сердито молчал, потом начал ворчать:

– «Временно»!.. А там Люленков разболеется – и на постоянно застрянешь! Нужна мне эта штабная колготня, как зайцу бакенбарды! – И лишь отворчавшись, обратился к Ромашкину: – Ладно, расскажи, брат, маленько про себя.

Слушал он Василия внимательно, одобрительно кивая, а итог подвел такой:

– В разведке главное – не тушуйся. Никогда не спеши, но всегда поторапливайся. Ты видишь всех, а тебя не видит никто. Понял? – Казаков засмеялся. – Будет полный порядочек, Ромашкин. Сейчас тебя познакомлю с нашими ребятами. Правда что орлы! «Языка» хоть из самого Берлина приволокут... Заходи в наш дворец...

Жилье разведчиков и впрямь оказалось хорошим. Целая рубленая изба была опущена в землю. Сразу под накатом врезаны две оконные рамы. Вдоль стен – дощатые нары, на них душистое сено, застланное плащ-палатками. В изголовье висят на крюках автоматы, гранаты, фляги. В проходе между нарами стол с газетами и журналами, домино в консервной банке, шахматы в немецком котелке, парафиновые немецкие плошки.

«Богато живут», – подумал Ромашкин, еще не совсем веря, что все это будет теперь его «хозяйством».

Разведчики отдыхали. Несколько человек лежали на нарах. Двое чистили автоматы. Один у окна читал растрепанную книгу.

– Внимание! – громко сказал Казаков и, когда все обернулись в его сторону, заявил серьезно: – Я говорил и говорить буду, что сырое молоко лучше кипяченой воды! Я утверждал и утверждать буду, что кипяток на всех железнодорожных станциях подается бесплатно!

Разведчики засмеялись и стали подниматься с нар.

– Какие новости, Петрович? – спросил здоровенный детина, любяще, по-детски глядя на командира.

– Вот и я про новости, – продолжал Казаков. – Представляю вам нового командира – лейтенанта Ромашкина. Он боевой фронтовик, вчера ночью поймал сразу трех фрицев. Никому не советую с ним пререкаться, потому как он боксер, чемпион и может вложить ума по всем правилам!

Разведчики как-то мельком, без того интереса, которого ожидал Ромашкин, посмотрели на него и сели вдоль стола.

– Значит, уходишь? – грустно произнес тот же здоровяк. – Кидаешь нас?

– Куда же я вас кидаю? – стараясь быть веселым, ответил ему Казаков. – В одном ведь полку служить будем, в одних боях биться.

– Там что, получка больше? – спросил другой.

– На сотню больше.

– Так мы две соберем.

Ромашкин понял: происходит не просто шутливый разговор, а горькое расставание разведчиков с любимым командиром. Казакову верили, с ним не раз ходили на смерть, и не раз он своею находчивостью спасал им жизни. А теперь вот они остаются без него.

Казаков пытался смягчить эту горечь балагурством:

– Не в деньгах дело, ребята. Не могу же я всю войну взводным ходить. Из дома письма получаю: сосед Никола уже батальоном командует, Тимофей Башлыков – ротой, Никита Луговой – тоже батальоном. Что же, я хуже всех? Если вернусь взводным, теща живым съест. Ух, и теща у меня, хуже шестиствольного миномета! Хотите, расскажу вам, как я придумал домой вернуться?

Ромашкин видел колебание разведчиков. Они пытались сохранить обиженное выражение: не время, мол, для шуток. Но глаза у ребят уже теплели.

– Что ж, расскажи, Петрович, – попросил кто-то Казаков присел у стола и начал:

– Ну, вот, представьте себе, явлюсь я домой в капитанском обличий. На груди у меня – ордена, в вещевом мешке – подарки. Жена, конечно, сразу ко мне. Теща выставляет пельмени, пироги, закуски всякие. А я: «Нет, погодите, дорогие родственники. Прежде всего расскажу вам, что же такое война, и покажу наглядно, какая она есть. Пожалуйста, идемте все во двор или вон в садик. Берите каждый по лопатке...» Отмеряю им метра по три каждому. «Копайте! Глубина чтоб была в полный профиль – полтора метра, значит». Ну, станут они копать, руки до кровавых мозолей набьют и взмолятся: «Отпусти нас, Иван Петрович». «Нет, – скажу, – копайте». А когда выроют траншею, принесу для каждого по два ведра воды, вылью на голову и повелю: «Сидите в этой яме мокрыми одну ночь». Они опять начнут просить: «Отпусти, Иван Петрович...»

Казаков помолчал, давая возможность слушателям представить все это, перевел дух и продолжал:

– Потом, конечно, я отпущу их, скажу только: «Вот вы и одной ночи в таких условиях не выдержали, а я – два года... – Или сколько мы там провоюем еще? – Словом, сотни дней и ночей провел под дождем и снегом. Да к тому же мины, снаряды и бомбы с самолетов меня долбили. И все это я стерпел, вас защищая. А теперь подумайте, какое у вас должно быть ко мне уважение». Полагаю, после такого примера теща станет ходить вокруг на цыпочках.

Разведчики совсем повеселели.

– Ладно, Петрович, жми в капитаны...

Шутка шуткой, но они и сами понимали: не сидеть же всю войну в лейтенантах хорошему командиру. А раз так, то и внимание их тут же переключилось на Ромашкина. Он сразу это почувствовал, вспомнил про свою медаль и решил: «Разденусь-ка я, пусть посмотрят». Украдкой оглядел разведчиков: наград ни у кого из них не было.

– Тепло у вас, – сказал Ромашкин вслух и, растегнув шинель, поискал взглядом, куда бы ее повесить.

– Прости, друг, не предложил тебе сразу раздеться, – виновато сказал Казаков. – Вот там мой угол. Повесь туда. И спать там со мной будешь, старшина постель оборудует.

Василий повесил шинель на гвоздь, поправил гимнастерку и, сверкая медалью, вернулся к столу. Разведчики переглянулись, явно из-за медали. Довольный произведенным впечатлением, Ромашкин подумал, что даже гимнастерка измятая и в белых волосках от полушубка работает здесь на его авторитет – не какой-нибудь тыловичок, а боевой, траншейный командир. Такого разведчики, ясное дело, зауважают.

* * *

Днем в боевое охранение не проползти, поэтому Ромашкин пробыл у разведчиков до вечера. Лишь когда смеркалось, пришел в свою роту – сдать взвод, забрать вещевой мешок с пожитками и попрощаться с бойцами.

– Ага! Явился не запылился! – встретил его, как всегда сурово, Куржаков. – Я уж думал, не придешь, обрадовался, что с передовой смылся!

Василию казалось, что и тон этот, и оскорбительные слова – от зависти. Но теперь-то он не подчинен Куржакову, сам пользуется правами ротного. Впрочем, и в подчинении Василий не лебезил перед ним. А сейчас ответил с явным вызовом:

– Я, товарищ лейтенант, смываюсь с передовой в нейтральную зону и дальше. В общем, все остается, как было: я – впереди, а вы – за моей спиной.

Ромашкин подчеркнуто «выкал», хотя раньше, чтобы позлить Куржакова, иногда говорил ему «ты». Сейчас это «вы» звучало свысока, как напоминание Куржакову, что он уже не имеет права «тыкать» ему.

Куржаков воспринял поведение Василия как хамство выскочки: впервые отличился и уже зазнался до умопомрачения. Он тоже подчеркнул «вы», но вложил в него прежний смысл их отношений – подчиненности взводного ротному:

– Вы передайте взвод сержанту Авдееву по всей форме, как положено. А потом придете вместе с сержантом и доложите о приемке-сдаче!

Ромашкин понял скрытый смысл, вложенный в распоряжение ротного. Делать было нечего, формально Куржаков прав. Хоть немного имущества во взводе и обычно не передавали его взводные командиры, чаще всего убывая в госпиталь или на тот свет, но устав предусматривал такой порядок.

– Будет сделано, товарищ лейтенант, – намеренно не по-уставному ответил Ромашкин и, чтобы еще раз кольнуть Куржакова, предложил: – А может быть, ввиду такого исключительного случая вы сами пройдете со мной в охранение, лично проследите за приемом и сдачей и на местности отдадите боевой приказ новому командиру?

Куржаков саркастически усмехнулся:

– Я додумался до этого без ваших напоминаний, Ромашкин. Побывал там и все сделал. А ваш взвод уже здесь. В боевое охранение назначено другое подразделение во главе с лейтенантом. Так что идите передавайте имущество. Жду вашего доклада.

Свой взвод Ромашкин нашел в первой траншее. Она была глубже, чем та, в которой он сидел на одинокой высотке впереди. В стенках вырыты «лисьи норы», сделаны ступеньки, чтобы удобней вести огонь и выскакивать в атаку. И блиндажи здесь попрочнее.

– Командир второго взвода сержант Авдеев! – представился его преемник,

– Поздравляю! – сказал Ромашкин.

– С чем? – спросил сержант. – С тем, что первым в атаку буду теперь вставать?

– На то и командир!

– Вот и я говорю...

Передать взвод – дело не хитрое, но следовало кое о чем договориться с сержантом: Куржаков будет цепляться за каждую мелочь.

Авдеев, парень сговорчивый, слушал и соглашался.

– Людей во взводе двенадцать. Так?

– Так.

– Винтовок одиннадцать, станчак один. Так?

– Так.

– Лопат малых двенадцать, противогазов – тоже. Так? – спросил Ромашкин и насторожился: противогазов у многих не было, их давно выбросили, а в сумках хранили еду, патроны и всякие личные вещи.

– Так, – ответил, не задумываясь, сержант.

– Но с противогазами-то сам знаешь какое положение.

– Знаю, товарищ лейтенант.

– Как же быть?

– Если возникнет химическая угроза, думаю, наша разведка не проморгает. Подвезут нам новые противогазы.

– Я о докладе ротному говорю.

– Да что вы, товарищ лейтенант, какой разговор? Вы сдали, я принял все полностью. – Сержант слегка замялся и неуверенно попросил: – Вот если бы автомат вы передали мне как взводному.

Ромашкин решил, что в разведке для него автомат найдется. В крайнем случае Казаков свой тоже отдаст, не унесет.

– Бери, сержант, он действительно тебе нужен. На вот и запасной диск. Оба диска снаряжены полностью. В вещмешке у меня еще и рассыпные патроны есть. Пойдем – отдам и их...

Без привычной тяжести автомата Василий почувствовал себя неловко, сразу стало чего-то не хватать. В блиндаже, увидев своих бойцов, подумал: «Интересно, как они проводят меня? Разведчики, узнав об уходе Казакова, опечалились. А что скажут мои славяне? Жил ведь я с ними в одной землянке, ел из одного термоса, обстреливали нас одни пулеметы, возможно, и в одной братской могиле довелось бы лежать, а вот ни разу не поинтересовался, что они думают обо мне. Может, будут рады, что ухожу? Не должны бы: я не выпендривался, как Куржаков. Тот хоть и поступает точно по уставу, хоть и не спрашивает больше, чем позволяют его права, но есть в нем что-то, порождающее желание возразить, защититься от его обидной холодности. За мной такого, кажется, не водится...»

Он смотрел на Махоткина, Бирюкова, Ефремова – эти люди всегда первые поднимались в атаку по его зову, шли с ним рядом на пулеметы врага. И вчера ночью они действовали лучше некуда. Хорошие ребята!..

Спросил их, не скрывая своей грусти:

– Ну что, братья-славяне, расстаемся?

Бойцы обступили его. За всех подал голос Махоткин:

– Не забывайте нас, товарищ лейтенант.

– Как вас забыть? – сказал Ромашкин и подумал о своей медали. Стало почему-то неловко перед этими людьми: фашистов били вместе, а наградили только его.

– Как же я вас забуду? – непроизвольно повторил он. – Вы мне вон что заработали!..

Василий расстегнул шинель и показал на груди сияющий кругляшок. Бойцы рассматривали медаль, читали надпись и номер.

Рассудительный Ефремов уточнил:

– Медаль эту вы сами заработали, товарищ лейтенант. Такое дело в один миг придумали! И немца поймали сами. Так что не сомневайтесь.

– Мне хотелось, чтоб и других наградили. Вас, например, Бирюкова, Махоткина – тоже ведь гитлеровцев поймали.

– Наши награды впереди, – весело сказал Махоткин, – вон сколько еще до Берлина топать!..

На душе у Ромашкина стало полегче. Хотя его бойцы и не выказали такой любви, как разведчики к Казакову, но все же он им небезразличен.

«Да и я ведь не Казаков, – отметил про себя Василий.

– Тот вон какой молодец. Я с ним полдня провел и то полюбил».

– Заходите к нам, – попросил Махоткин.

– Вас не минуешь, – ответил на это Ромашкин, – путь к немцам идет через вас. Ну, бывайте здоровы, ребята. Идем, Авдеев, доложимся ротному.

...Куржаков поднялся, чтоб стоя, как и полагалось, выслушать рапорт. А выслушав, строго спросил Авдеева:

– Все приняли?

– Так точно! – без колебания заявил сержант.

– И пэпэша передал?

– Так точно, и пэпэша.

В ротах автоматы только появились, их дали пока лишь взводным да некоторым сержантам, и Куржакову не хотелось терять «одну единицу автоматического оружия».

Ромашкин ждал придирок. Но придирок не было.

– Вы можете идти, – сказал ротный Авдееву и, когда сержант вышел, предложил Ромашкину: – Садись, попрощаемся хоть по-человечески.

– Можно и так – попрощаться, – хмуро согласился Василий.

– Интересно, что ты будешь обо мне думать? Ромашкин ответил смело и прямо:

– Думать буду о тебе, что и раньше думал: зануда ты. Вот и все.

Он ждал взрыва, но Куржаков лишь усмехнулся. Посмотрел как-то сбоку и сказал примирительно:

– Видел когда-нибудь, как петушки молодые дерутся? То и дело пырх да пырх – друг на друга наскакивают. А из-а чего? Не знаешь! И они не знают! Вот и ты петушок. Ничего еще в жизни не видел. Выпорхнул из училища, разок в атаке кукарекнул – и в госпиталь. Теперь, правда, посильнее, по-настоящему кукарекнул. И возомнил себя отчаянным воякой... Ладно, иди, петушок, кто из нас чего стоит, сам потом поймешь! Будь здоров!

Ромашкин вышел в полной растерянности. По дороге к штабу полка вспоминал и перебирал всю свою недолгую службу с Куржаковым. И получалось, как ни крути, он, Ромашкин, не всегда был прав. С чего-то взял, что Куржаков нарочно свою власть показывает. А он не власть показывал, он командовал, как полагается ротному. Смотрел свысока? Так он полный курс училища закончил, с июня сорок первого – в боях...

От этих размышлений Василий перешел к делам домашним: «Маме писать о новом назначении пока не буду. И так беспокоится, а тут и вовсе спать не станет...»

* * *

Ромашкин предполагал, что он уже в следующую ночь пойдет с разведчиками на задание и притащит «языка». Но оказалось, прежде чем идти за «языком», надо выбрать объект и тщательно изучить его.

Лейтенант Казаков в сопровождении двух разведчиков выходил с Ромашкиным в первую траншею, на разные участки обороны полка. Вместе наблюдали за немецкими позициями в бинокль, с разрешения артиллеристов пользовались их стереотрубами. Наводя перекрестие стереотрубы на огневые точки, Казаков звал к окулярам Ромашкина, спрашивал, что он видит, и сам рассказывал ему об увиденном, притом всегда получалось, что Иван Петрович обнаруживает гораздо больше существенных деталей. Слушая его спокойный, доброжелательный голос, Василий подумал однажды: «Если бы Куржаков обнаружил настолько больше меня, уж он бы покуражился!»

Иногда Ромашкин недоумевал:

– Какая разница, где брать «языка»? Куда ни поползи, везде могут встретить огнем.

– Это верно, везде могут... И встретят, и огонька подсыпят так, что землю зубами грызть будешь! – соглашался Казаков. – А ты кумекай, как сработать, чтобы втихую все обошлось. Для этого что надо?

– Ползти осторожно.

– Тоже правильно, только надо еще подумать, где ползти. По открытому месту поползешь – он тебя за сто метров обнаружит.

– Зачем же по открытому?

– Ну, вот и докумекал: подходы, значит, надо искать к объекту. Удобные подходы! Мы с тобой этим и занимаемся. Объектом много, а подходы есть не ко всем...

Наконец объект был выбран – пулемет на высоте. Ромашкин сам ни за что не остановился бы на таком объекте: разве к нему подберешься? Но Казаков рассмотрел удобную лозинку.

– По ней и пойдем, – объявил он. – Там должно быть мертвое пространство. В рост не пройдешь, а проползти можно.

Ночью Казаков, Ромашкин и те же два разведчика – сержант Коноплев и красноармеец Рогатин – ушли в нейтральную зону. Прощупывали подступы к высотке поосновательнее. Кланялись пулеметным очередям, лежали, уткнувшись в снег, под ярким светом ракет. Под конец присели за кусты покурить, повернувшись спинами к немецким траншеям, чтобы оттуда не заметили огоньков цигарок.

– При подготовке поиска близко к объекту старайся не подходить, – посоветовал тихим голосом Казаков. – Следы на снегу оставишь, немцы их обнаружат и догадаются, что к чему. Тогда, конечно, встретят. Понял?

Ромашкин кивал, соглашался, но его снедало нетерпение. Зачем столько канителиться? Можно было бы сразу идти сюда сегодня всей группой. Были бы у них ножницы для резки проволоки, подползли бы сейчас к немецким заграждениям, сделали проход и уволокли бы фрица. Такие, как Рогатин, Коноплев, Казаков, в одиночку любого немца скрутят. И себя он тоже со счетов не сбрасывал: ему бы только в немецкую траншею забраться...

Но Казаков не торопился. Днем отобрал еще пятерых разведчиков и повел всех не в сторону фронта, а в полковые тылы, за артиллерийские позиции. Выбрал там высотку, похожую на ту, куда предполагалось идти ночью. Без лишних формальностей поставил задачу:

– Ты, Ромашкин, командир над всеми и главный в группе захвата. В группу захвата назначаются вместе с тобой Коноплев и Рогатин. Группа обеспечения – старший сержант Лузган и с ним еще четверо: Пролеткин, Фоменко, Студилин, Цикунов. Кроме того, у нас будет два сапера. Ты, – показал Казаков пальцем на Лузгана, – заляжешь со своей группой у прохода, проделанного саперами. Если все сложится удачно, пропустишь лейтенанта с «языком» и только после этого начнешь отходить сам. Если фрицы будут мешать отходу группы захвата, должен забросать их гранатами и задержать огнем из автоматов. Если они поведут преследование большими силами, вызовешь огонь артиллерии – одна красная ракета. С артиллеристами я договорился. Не забудь ракетницу взять. Все ясно?

– Ясно.

– Тогда давайте разок проделаем практически. Группа обеспечения – вперед!

Лузган и с ним еще четверо пошли к высотке.

– С вами пойдут и саперы, – сказал им вслед Казаков. – Теперь твоя группа, – взглянул он на Ромашкина. – Идете метрах в пятидесяти от Лузгина. Марш!..

Петрович и сам пошел рядом.

Когда обе группы приблизились к высоте метров на сто, Казаков пояснил:

– Дальше – а может быть, и раньше – поползете по той самой лощине. Здесь ее нет, но ты же помнишь, в стереотрубу ее видел и вчера ночью к ней подползал.

– Отлично помню, – подтвердил Ромашкин.

– Когда саперы будут резать проволоку, вы лежите и наблюдаете. Лузган, – позвал Казаков, – какой сигнал подашь, когда проход будет готов?

– Рукой махну.

– А если не увидят?

– Ну, подползу поближе и махну.

– Ползать опасно, там каждое лишнее движение могут обнаружить, и все труды к черту! Лучше не ползай. А ты, – Казаков обратился к Ромашкину, – и вся группа захвата должны наблюдать за Лузгиным внимательно. Надо обязательно увидеть, когда он махнет.

– Увидим.

– Ну, хорошо. Теперь прорепетируем несколько вариантов отхода. Первый – если будут преследовать; второй – без погони; третий – с убитыми и ранеными. – Казаков пристально поглядел в глаза Ромашкину и впервые строго сказал: – Запомни, лейтенант, в разведке закон – раненых и убитых не оставлять ни в коем случае! Убитому, конечно, все равно, где лежать. Но если бросишь убитого, в другой раз живые с тобой пойдут опасливо. Каждый вправе подумать: а не был ли тот, оставленный, раненным? И не случится ли с кем-нибудь на новом задании то же самое? Так что усвой раз и навсегда нерушимый закон: сколько разведчиков ушло на задание, столько должно и вернуться. Кто живой, кто мертвый, дома разберетесь...

Тренировались долго. Ромашкин взмок, бегая и ползая по глубокому снегу. Взмокли и остальные. Василий смотрел на разведчиков и думал: «Наверное, проклинают меня. Мучаются-то они из-за моей неопытности. Самим им все до тонкостей давно известно». Но когда занятия кончились, Казаков, тоже потный – пар валил от него, чубчик прилип ко лбу, – сказал назидательно:

– Вот так, дружище, надо репетировать каждое задание. Все отрабатывай здесь. Там, – он махнул в сторону противника, – ни говорить, ни командовать нельзя. Там должно все проходить как по нотам. Понял?

– Уяснил.

– Ну и молодец. А этих двоих – Коноплева и Рогатина – мы с тобой таскали повсюду для чего? Для охраны или для компании? Нет, конечно. Они теперь все наши замыслы знают. А зачем это?

– Лучше помогут.

– Ты просто талант! – похвалил Казаков и добавил: – Мы живем на войне. И тебя и меня в любой момент, даже при подготовке, могли ухлопать. А в разведке перерыва быть не должно. Меня убили – ты пойдешь, тебя убили – они поведут группу.

Ромашкин успел заметить, что, если даже отвечает Казакову невпопад, тот все равно говорит ему: «Правильно». И тут же сам, будто повторяя его слова, высказывает совсем иное – то, что следовало бы ответить на вопрос. «Добрый и тактичный командир, не зря его разведчики любят», – думал Василий.

– Ну что ж, братцы, пошли обедать, – распорядился Казаков.

Такие распоряжения всегда выполняются моментально. Разведчики двинулись по старому следу один за другим.

Иван Петрович склонился к Василию, тихо спросил:

– Видишь, как идут?

– Колонной по одному.

– Точно. По уставу это называется так. Но ты запомни, лейтенант, в уставе разных строев много, а разведчики ходят только так: след в след, даже по своей земле. Жизнь к этому приучила. И ты ходи обязательно след в след. На мины нарветесь – одного потеряете. Благополучно пройдете по снегу, по траве, по пашне – один след оставите, будто один человек прошел. Это тоже очень важно в тылу врага...

* * *

До выхода на задание остались считанные часы. Разведчики поели и теперь могут отдохнуть. Однако не все спешат на нары. Большинство из отобранных Казаковым в ночной поиск продолжает приготовления к нему. Каждый сейчас, наверное, волнуется но внешне это незаметно. Все спокойны и даже веселы.

Иван Рогатин обматывает чистым бинтом автомат, чтобы не выделялись оружие на белом снегу. Здоровый, плечистый, неразговорчивый, он делает это не торопясь, солидно.

Саша Пролеткин рядом с Иваном кажется мальчиком. Движения у него быстрые, сам он юркий. Мурлыкая песенку, Саша тоже меняет бинт на автомате и, как всегда, задирает Рогатина:

– Скажи, Иван, почему у тебя такая фамилия?

Все затихают, прислушиваются, знают: Сашка что-нибудь отчудит.

Иван отвечает не сразу, продолжая аккуратно прилаживать бинт, между делом бросает:

– Какая такая?

– Ну, не совсем обычная – Рогатин. Ты что, из рогатки стрелял?

Иван качает укоризненно головой.

– Фамилию разве по мне дали? Полагаю, что мои деды ходили на медведя с рогатиной.

– А ты ходил?

– Я с ружьем ходил. Теперь можно и без рогатины.

– Значит, ты охотник?

– Вовсе и не значит. Я хлебороб. Хлеб растил, тебя кормил. А охота – для души. Она как бы отдых.

– И все же ты охотник.

– Пусть так, – соглашается Иван.

– А скажи, Рогатин, жирафа ты ел?

– Жирафы в наших краях не водятся. Они в Африке.

– А я вот ел жирафа, – спокойно заявляет Саша.

– Как же ты в Африку попал?

– Зачем в Африку? Когда Киев наши войска оставляли, там зверинец разбежался. Вот мы с дружком и попробовали жирафятинки. Хотели еще бегемота попробовать, но я жирное мясо не люблю.

– Уж молчал бы, – осуждающе говорил Рогатин.

– А что?

– Под суд тебя надо за такие дела, вот что! Редких животных истреблял.

– Какой ты быстрый! – юлит Саша перед Иваном. – А ты бы не истреблял?

– Я – нет.

– Вот, значит, тебя и надо под суд! Приказ ведь был отступая, ничего не оставлять фашистам – либо эвакуируй, либо уничтожай! А жирафа как эвакуируешь? Он ни в какой вагон не помещается. И на платформу его не заведешь: будет цеплять за семафоры. Ты у жирафа шею видал? Она, брат, поздоровше твоей!

Разведчики дружно смеялись: «Ну и Саша! Прищучил-таки Рогатина!»

На короткое время все смолкают: тема исчерпана. Но молчать в такой час не принято. Перед самым выходом на задание всегда полезно несколько отвлечься: ни к чему загодя переживать предстоящие трудности и опасности. Молчаливый Рогатин знает это не хуже других и потому сам возобновляет разговор, явно рассчитанный на всеобщее внимание:

– Да, братцы мои, разные в жизни бывают истории. Вот у меня, к примеру, такое произошло, что вы, пожалуй, и не поверите. Отслужил я срочную в тридцать восьмом году, еду домой. Все чин чинарем – в купейном вагоне, телеграмму мамане послал: скоро, мол, буду. Вышел из поезда на полустанке Булаево, оттуда до нашей деревни рукой подать – километров сто. В Сибири сто километров не расстояние. Сначала подвез меня на тарантасе лесник, потом на двуколке ветеринарный фельдшер. Около Павлиновки он в сторону свернул, ну а мне пришло время заночевать. Иду вдоль деревни с новым чемоданчиком, сапоги скрипят, на груди «ГТО» и «Ворошиловский стрелок». Бабы на меня зырк-зырк.

– Конечно, такая кувалда прет! – хохотнул Саша Пролеткин.

– Ты погоди встревать, – одернул его Иван. – Так вот, иду я вдоль деревни, а впереди – музыка. Гуляют, значит. Подхожу к одной избе – окна в ней нараспах, каблуки стучат по полу, с крыльца сбегает кто-то и прямо ко мне: «Просим вас, товарищ боец, к нам на свадьбу». Я по скромности стал отнекиваться: нет, мол, благодарствую, ни к чему на свадьбе посторонний прохожий. А они: «Какой же вы посторонний, вы защитник Родины!» Одним словом, затащили меня в хату. Гости плотнее сдвинулись, место мне дали. Ну, выпил. Молодых я поздравил. «Горько!» – сказал. Поцеловались они. Невеста такая крепкая, не то чтобы очень красивая, но крепкая...

– Жениха ты, конечно не приметил, у тебя после службы глаза одну невесту видели, – опять вставил Саша.

Иван с укором поглядел на Пролеткина.

– Ох, и балаболка ж ты, язык болтается в тебе, как в свистке горошина!.. Был и жених, видел я его, да он мне не приглянулся – какой-то прыщавый, маленький. – Иван поглядел на Сашу и решил ему отплатить: – Ну, вроде тебя, такой же маломерка.

Саша обиделся, но промолчал.

– Как водится, – продолжал Рогатин, – и я в пляс пошел. Сперва барыню отгрохал, потом под патефон городские танцы с девками выкручивал. А пока, значит, я танцевал, в свадьбе какой-то разлад получился. Точно как у писателя Чехова в рассказе: жениху чего-то недодали, он и заартачился. Невеста – в слезы. А жених смахнул на пол тарелки с закусками и прямо по этим закускам прошагал к двери. Вынул цветок, который на пиджаке у него был, кинул на пол. «Все с вами!» – говорит. И ушел. Тут даже пьяные протрезвели, а трезвые, наоборот, очумели. Все притихли. Невеста рыдает. И так мне жалко ее стало, ну, не знаю, что бы для нее сделал. «Хочешь, – говорю, – я того сморчка возьму за ноги и разорву на две штанины?» Мамаша невестина струхнула: ох да ах, вы, конечно, наш защитник, но все же так по-страшному защищать не надо, может, Петька еще одумается. А я в ответ: да пусть хоть десять раз одумается, разве он ей пара?! Такая девка, а он прыщ, и ничего больше. Мамаша урезонивает меня: «Ну, все ж таки он жених. Куды она без него? Кто ее возьмет теперь, опозоренную?» – «Да хотя бы я! – говорю. – Со всей душой и сердцем!» невеста даже плакать перестала. А у гостей рты так и раскрылись, будто хором букву «о» поют. На меня все внимание. Я и рад! Сажусь рядом с новобрачной, спрашиваю: «Пойдешь за меня?» У нее в каждой слезинке улыбка засверкала. «Пойду, – говорит, – с радостью, если вы всерьез». Ответствую ей: я, мол, боец Красной армии, мне трепаться не полагается. Я не как тот сморчок, мне никаких приданых не надо. Мы сами с тобой своими руками все добудем и сделаем. Гости, которые поверили, стали опять гулять, а которые не поверили, ушли от греха подальше. Только сам я чуть оконфузился: ведь три года в армии не пил, захмелел с непривычки и свалился.

– Много же в тебя было влито, если такого бугая свалило! – не удержался Пролеткин.

На этот раз Рогатин не удостоил его даже взглядом и повел рассказ свой дальше без перерыва:

– Наутро просыпаюсь. Где я? Пуховики подо мною. Постель вся новая, аж хрустит. Рядом девка спит румяная, пригожая. А в башке гудит, будто грузовик буксует на подъеме. Открывает девка свои ясные синие очи, глядит на меня, как в сказке. «Ты кто?» – спрашиваю. «Как – кто? Твоя жена. Или забыл?» Вижу, у нее уже вода в глазах накапливается. Вспомнил я вчерашнюю кутерьму и принялся утешать. А она плачет и плачет. «Чего же ты, – говорю, – слезы-то льешь? Я не отказываюсь. Как вчера обещал, так все и будет». А она опять плачет. «Скажи, – говорю, – напрямки, в чем дело?» – «Да я, – говорит, – не для тебя плачу, а для себя. Какая несчастная – два раза замуж вышла, а бабой все никак стать не могу».

Тут грохнул такой хохот, что даже стекло в оконце, возле которого сидел Ромашкин, зазвенело тоненько, словно при близком разрыве снаряда.

– Ну, и чем это кончилось? – спросил Василий, когда все отсмеялись.

– А ничем и не кончилось, – солидно ответил Иван. – Мы с Груней душа в душу и по сей день. Вы, конечно, считаете, что у людей всегда сперва любовь появляется, потом они женятся. А вот у нас с Груней по-своему: сперва женились, а потом любовь располыхалась... Я ведь и фашиста почему в первом своем поиске удавил? Все от этой самой любви. Подумал, как фашисты над нашими бабами измываются, и не стерпел. От таких дум мне и теперь не убить фашиста тяжелее, чем убить.

Иван окинул всех быстрым взглядом. Разведчики не смеялись. Обращаясь к Ромашкину, сказал:

– Конец не конец, а вроде бы точку какую в той истории я, товарищ лейтенант, все же поставил. Вышел через неделю после свадьбы рыбки наловить: Груня ухи захотела. А на реке меня этот прыщ, сам-шестой, встречает. Кроме него самого, ребята все здоровые, убить не убьют, а покалечить могут. Уточняю обстановку: «Не бить ли меня собрались?» – «Догадливый», – сипит Петька. «А за что? Не за девку ведь спор. Груня – законная моя жена». Вижу, смутил их, замялись. «Правильно, жена, – говорит Петька, – а у кого ты увел ее?» Да тут Назар, конюх, дал Петьке под зад, он аж в кусты полетел. Поднялся, вопит: «Меня же за мое угощенье обижаете!» – «Ты сам обидел нас, Петро, – сказал Назар. – На худое дело смутил: законного мужа разве бьют? Ставь еще две литры и пригласи Ивана, а не то самому фонарей подвесим». И что бы вы думали? Выставил Петька водку. За мир, значит. Одна маманя моя в обиде осталась: до дома не дотянул, без нее по дороге женился.

– Дуже гарно все зробилось! – воскликнул Богдан Шовкопляс. – Ты, Иван, сам великий, и душа у тэбэ большая. А вот за мэнэ ни одна дивчина замуж выходить не хотела.

Разведчики недоверчиво поглядели на Шовкопляса: парень чернобровый, белозубый, глаза веселые. Правда, нижняя челюсть немного вперед выдается и нос чуть набок. Но это замечаешь, лишь приглядевшись, а так всем хорош – крепкий, рослый.

– Так я тильки теперь на справного чоловика похож став, – пояснил Богдан. – А був никудышний. Лежал колодой на печи, ревматизма мэни расколола ще хлопчиком, в десять рокив. По хате ковыляю, а шоб яку работу зробити или на игрище с хлопцами – ни-ни. Долежал до семнадцати рокив. В школи до седьмого классу доучился – учителя и на печи не забывали. Стал я почти жених, да кто за меня пойдет? Кому потрибна така колода?

– Как же тебя в армию взяли? – удивился Королевич.

– Погодь, костя, не забегай наперед... Ходили до мэнэ с уроками разни девчатки. И была среди них одна красавица, Галей ее звали. Така гарна, що очи ризало. А в самой ей очи – что твое море или там стратосфера. Звезды в них горят, як у той самой стратосферы.

Богдан разволновался, щеки у него порозовели, в глазах вроде бы тоже засверкали звезды.

– Я больной, больной, а красоту понимал. Дивлюсь на що Галю, знаю – не для мэнэ вона, но ничего зробить не можу. Вона ще по вулице иде, а у мэнэ сердце аж в присядки пляшет... Женихи за Галей гухом, один краше другого: Харитон – бригадир, орденоносец, Михайло – тракторист, весь в куделях, як Пушкин, и даже учитель из школы, культурный, при галстучке, а голову потерял. И вдруг та Галю сама кидается на колени перед моей постелью, положила голову мэни на плечо, плаче и причитав: «Не можу я быть счастлива, коли ты всю жизнь маяться будешь. Зачем нас в школе учили? Или неправду умный человек сказал: не милости мы должны ждать у природы, а сами зробити себе счастливо життя! Я тэбэ выкохаю!» Як сказала она мэни такое, усе у мэнэ перевернулось. Уси тормоза, уси прокладки в суставах расслабились, кровь забегала там, куда раньше ей ходу не было! И свадьба у нас, Иван, тоже была не обычная. Я не хотел свадьбы. «Погодь, – говорю, – проверь себя, Галю». А она: «Нет! Пусть будет свадьба, пусть люди бачут!» Сами понимаете, яко веселье, когда жених сиднем сидит, а невеста-раскрасавица вокруг него одна пляшет. Гости слезы тайком утирали. А моя Галю знай пляшет та песни спивае!

Богдан помолчал, вздохнул.

– После свадьбы она мэнэ в сад под яблони цветущие стала выводить. Где там выводить – выносила на руках своих. И все со смехом, с шутками. 6 хате – патефон, радио. Картинки из журнала «Огонек» на стены наклеены, таки веселы, ярки картинки – цветы, море, птицы, корабли, леса. Вот так без докторов и выкохала мэнэ Галю. Ходить я начал, потом бегать, плавать. На комбайнера выучился, и все село любовалось нами. Я с поля иду, а Галя дождать не может, навстречу бежит. Будто чуяла – короткое наше счастье, будто знала наперед, что разлучит нас война...

На том и оборвал Шовкопляс свой рассказ о себе и о своей Гале.

В блиндаже было тепло, от печки шел домовитый запах сохнущей одежды. Воркуя, закипал чайник, но вдали потрескивали приглушенные бревенчатым накатом пулеметные очереди.

– Кто еще, братцы, расскажет о свадьбе-женитьбе? – спросил Лузгин. – может быть, Костя?

Королевич залился стыдливым румянцем, прикрыл ресницами голубые глаза.

– Я не женат...

– Но деваха-то есть?

Костя молчал. Казаков, выручая Королевича, попытался втянуть в разговор Голощапова:

– Может, ты, Алексей Кузьмин, о своем житье-бытье поведаешь?

Голощапов почесал в затылке и, как обухом, врезал:

– Все это муть! Первый год после женитьбы у всех сладкий. А проживете лет десять – двадцать, еще неизвестно, какие ваши Грунечки да Галечки станут. – Язва ты, Голощапов! – остановил его старшина разведвзвода Жмаченко. – зачем людей обижаешь? Хочешь говорить – скажи про себя, не хочешь – помолчи, а людей не трожь.

– Я и говорю про себя, а не про тебя.

Голощапов посопел и вдруг выложил, вызывающе глядя на слушателей:

– А я вот свою жену бил!.. Она тоже красавица была и, как в гости пойдем, хвостом туда-сюда. Ну, я и поддавал ей: не забывай, что муж есть!

– Про такое и слушать неинтересно. – махнул рукой старшина. – Рассказал бы ты, Жук? Ты инженер, у тебя жизнь городская.

Жук был во взводе радистом. Рация, правда, взводу разведки не полагалась, но она была захвачена у немцев и застряла здесь. Анатолий Жук сразу разобрался в ней, что-то перемонтировал и с той поры стал взводным радистом.

– Ну, во-первых, я не инженер, а всего-навсего радиотехник, – поправил он Жмаченко. – А во-вторых, мои семейные дела тоже неинтересные. – Помедлил, подумал и продолжал. – Сначала все шло хорошо, и любовь была, а потом рассыпалась. Перестали мы друг друга понимать, будто на разных волнах говорили: она не слышит меня, я не могу уловить ее.

– Почему же так получилось? – насторожился дотошный Коноплев, комсорг взвода.

– Да все из-за Шарика, – неопределенно ответил Жук.

– Из-за какого шарика? Зеленого, что ли? Мировые проблемы решали?

– Нет, собачка у нас была, Шариком звали.

Ребята выжидательно улыбнулись. Начало всем показалось занятным.

– Разве может у людей, к тому же образованных, из-за какой-то собачки жизнь испортиться? – удивился Коноплев.

– Может, – твердо сказал Жук. – До войны я жил под Москвой, в городе Пушкине. Домик там собственный у отца и матери. Шарик по двору бегал – веселый такой рыжий пес, дворняжка простая. Окончил я техникум, послали работать в Караганду. Там встретил девчонку. Лизой звать. Тоже после техникума отрабатывала, зубной техник. Она москвичка, я вроде бы тоже москвич. Одним словом, поженились. Подработали деньжонок, мотоцикл с коляской купили. Живем не тужим. А мать с отцом в каждом письме: приезжай да приезжай, мы старые, кому дом оставим? Ну, отработали мы с Лизой положенное и махнули домой. Приехали ночью. Шарик нас встретил как полагается: прыгает, ластится и все норовит руку лизнуть. Только мотоцикл ему не понравился – понюхал, чихнул и отошел в сторону. И вот однажды Лиза говорит мне: «Давай хорошую собаку заведем». – «А Шарик чем плох?» – «Уж кормить, так породистую. Я сама достану в Москве, у моих знакомых есть отличные породы». Шарик стоит тут же, языком в себя ветерок гонит – жарко ему, смотрит преданными глазами, не понимает, о чем она речь ведет. Отец и мать промолчали, не хотели портить отношения с невесткой, думали: поговорит и забудет. Но Лиза не забыла. Недели через две принесла щенка-дога. И паспорт на этого пса принесла, там до шестого колена его родословная описана, а наречен он Нероном. Шарик встретил Нерона ласково, понял, что это щенок, хотя и был тот здоровущим. Ну, думаю, все уладится: одна или две собаки, какая разница? Но вскоре Лиза ведет меня к мотоциклу: «Заводи». – «Зачем?» – «Шарика увезем, он уже там, под брезентом, в коляске». Выехали мы за город, Лиза выпустила Шарика, он скулит, жмется ко мне. Я говорю: «Его завтра же собачники поймают. Давай хоть подальше отвезем, в деревню, там собачников нет. К кому-нибудь прибьется». Лиза молча отвернулась; Смалодушничал я, бросил Шарика. И с той поры что-то надломилось в наших семейных отношениях: не тянет меня домой. Завел со мной серьезный разговор отец: «Может быть, из-за нас нелады у тебя с Лизой? Так мы свой век прожили. Хотите назад в Караганду, езжайте. Или нас, если мешаем, отправляй куда-нибудь». Я отцу ничего не сказал, а про себя подумал: «Ну да, как Шарика, посажу вас с матерью в коляску, завезу подальше и брошу».

– Зачем же ты потакал своей Лизе? – возмутился Голощапов.

– Любил.

Голощапов зло плюнул в сторону.

Кто-то вздохнул.

– Начали за здравие, кончили за упокой.

– Хватит, орлы, мирную жизнь вспоминать, – сказал Казаков, – пора войной заниматься.

К Ромашкину подошел старшина Жмаченко, низенький толстячок с веселым, скользящим взглядом сельского доставалы. Такой может добыть все, что нужно: хоть гвозди, хоть трактор. За эти качества его и определили в разведвзвод. У заместителя командира полка по хозчасти глаз наметанный, увидал Жмаченко – и решение готово: «Пойдете в разведвзвод. подразделение это особое. Прежде чем разведчиков накормить, их надо найти – у них работа такая. Как вы это будете делать, не знаю. Только если не справитесь, наказывать не я буду: разведчики сами вам голову оторвут. Понятно?»

Пробивной Жмаченко все понимал с полуслова. С обязанностями своими он, конечно, справился. Искренне полюбил разведчиков за их опасную работу и старался добыть им что положено и что не положено. В выборе средств не стеснялся. Если даже его уличали иногда в ловкости рук, умел изобразить святую простоту, говорил проникновенным голосом: «Я ведь для разведчиков! Это же осознать надо!»

Кладовщики и начальники всех рангов в таких случаях всегда добрели. Разведчикам часто выдавались папиросы вместо махорки, а мясные консервы заменялись колбасой, разливная водка – водкой в бутылках.

Жмаченко трудно было смутить, но сейчас он казался смущенным. Скользя взором мимо Ромашкина, виновато сказал:

– Товарищ лейтенант, такой порядок: документы ваши и, я извиняюсь, медаль сдать полагается.

Ромашкин знал это правило. Ругнул себя за то, что сам не догадался сдать все заранее.

– Чего же извиняться, если так полагается? Вот, принимайте: удостоверение личности, комсомольский билет и медаль. Тут еще письма и деньги, тоже возьмите.

– Все сохраню, товарищ лейтенант, в полном порядке, не сомневайтесь, – заверил старшина, преданно глядя на Ромашкина.

Хотя и был Жмаченко пройдохой, все знали, что сердце у него доброе. Перед выходом разведчиков на задание он готов был сделать для них что угодно. Всегда казнился: «Они ж уходят к черту в зубы, а я остаюсь дома. Вот улыбаются все, шутят, а к утру, глядишь, принесут кого-то из них мертвым на плащ-палатке».

Забирая у Ромашкина документы, старшина посчитал нужным сразу внести ясность в будущие свои отношения с новым командиром:

– Я ведь сам не могу ходить на задания, потому как больной слабодушием. Я там помру, еще до проволоки.

– Ладно, Жмаченко, не страдай, – остановил его Казаков. – Ты зато здесь, в тылу, хорошо берешь за горло кого надо.

Старшина, явно польщенный этим, проформы ради стал оправдываться, адресуясь опять к Ромашкину:

– Слышите, товарищ лейтенант, вот так все обо мне думают, а я ведь никого не обману и под ответственность не подставил. Я только обхожу неправильные инструкции, и опять же не ради себя, а исключительно для геройских людей, чтобы им хорошо было.

– Ладно, борец за правое дело! – снова прервал его Казаков. – Позаботься лучше, чтобы к нашему приходу картошки наварили, чаю нагрели. Ребятам – две фляги горючего. А мне с лейтенантом Ромашкиным – пузырек засургученный.

– Все будет в полной норме и даже сверх того, товарищ лейтенант, только возвращайтесь на своих ногах...

Ромашкину хотелось показать разведчикам, что ему тоже ведомы давние боевые традиции. Достал из вещевого мешка чистую пару белья и не торопясь, с достоинством надел его взамен того, в котором был.

Ребята переглянулись. Ромашкин не понял этих взглядов, посчитал – одобрили. Однако Иван Петрович, улучив момент, когда никого поблизости не было, сказал:

– Это ты напрасно с бельем-то. На задание придется очень часто ходить. Целого бельевого магазина тебе не хватит.

В голове Казакова не слышалось ни подначки, ни насмешки, он просто по-товарищески советовал.

Ромашкин смутился, не знал, как поступить, – снимать, что ли, чистое белье? Но Казаков и тут понял его, успокоил:

– Снимать не надо. Для тебя это первое задание – вроде крещения. Тебе можно такое позволить. Ребята поймут. А на будущее учти...

Пришли два сапера в белых маскировочных костюмах и с длинными ножницами, похожими на клешни раков.

Казаков поднялся.

– В путь, хлопцы! Ни пуха ни пера!

Вслед за командиром поднялись все – и те, кто уходил на задание, и кто оставался дома. На минуту воцарилась тишина. Потом группа Ромашкина отделилась от остальных и направилась к двери.

До первой траншей двигались молча и опять след в след. Все налегке, под маскировочными костюмами только ватные брюки и телогрейки. Оружие – автомат, нож, гранаты. Ромашкин вспомнил немца, которого поймал, будучи в боевом охранении: «Как много было на нем одежек!» А вот самого Ромашкина одежда сейчас не стесняла, прямо хоть на ринг. Он чувствовал себя окрыленным. Такое ощущение перед соревнованием всегда предвещало победу. Но здесь не на ринге. Вот уже пули посвистывают над головой и, ударяясь в бугор или дерево, с гудением, как шмели, отскакивают в стороны.

В первой траншее разведчики покурили. К ним подошли бойцы из стрелковых подразделений, разглядывали каждого с уважением и любопытством.

– К фрицам в гости пойдете? —сдержанно спросил кто-то.

– К ним. Куда же еще, – небрежно ответил за всех Пролеткин.

Казаков, однако, не дал покалякать. Сказал негромко:

– Кончай курить. Давай, Ромашкин, командуй. Дальше я не пойду.

Для Ромашкина это оказалось неожиданностью. Он считал, что при выполнении первого задания Казаков все время будет рядом. На миг растерялся, но тут же подумал: «Так даже лучше!» Хоть и опытный разведчик Иван Петрович, все же Василию не терпелось испробовать свои силы.

Ромашкин бросил окурок, наступил на него, взглянул на разведчиков и приказал:

– Вперед!

Первым сам выпрыгнул на бруствер и, пригибаясь, зашагал в нейтральную зону. Две белые фигуры мгновенно появились рядом. «Ага, группа захвата – Коноплев и Рогатин, – соображал Василий. – Но почему они пытаются обогнать меня, а не идут след в след?»

– Ты куда? – тихо спросил он Рогатина.

– Негоже, товарищ лейтенант, командиру идти как дозорному, – строго сказал тот и, обернувшись к группе обеспечения, распорядился: – Ну-ка, жирафный охотник, давай в дозор с Фоменко.

Саша Пролеткин и Фоменко беспрекословно пошли вперед. Когда они стали пропадать из виду, Рогатин кивнул Ромашкину, и все двинулись дальше.

При вспышках ракет стали ложиться. А с того места, где Ромашкин уже побывал однажды вместе с Казаковым, совсем на поднимались, только ползли. Снег был сухой, промерзший. Он шуршал, казалось, очень громко. Пахло холодной сыростью. Все вокруг слилось в белой мгле, похожей на густой туман. Ориентироваться на местности помогали немецкие ракеты и пулеметные очереди.

Василию стало казаться, что разведгруппа отклоняется вправо. Он приподнялся раз и другой, пытаясь разглядеть высотку с пулеметом, но ничего не увидел во мраке. Внезапно, будто по какому-то сигналу, группа замерла, влипнув в снег. Несколько белых фигур, обгоняя остальных, поплыли по сугробам вперед. «Это саперы и Лузгин с ними, – понял Ромашкин, и тут же мелькнула неприятная догадка: – Кто-то командует вместо меня». Но, вспомнив тренировки, успокоился: «Все, наверное, идет само собой, Казаков же требовал, чтобы все шло как по нотам. Не проморгать бы только, когда Лузгин подаст сигнал о готовности прохода».

Ромашкин опять приподнял голову, но не увидел ни Лузгина, ни проволочного заграждения. Впереди чернел кустарник. Василий двинулся туда, но кто-то ухватил его за ногу, потом подполз вплотную – это был Рогатин. Ромашкин махнул рукой в сторону кустарника. Рогатин отрицательно покачал головой. «Зачем он меня опекает? – возмутился Ромашкин. – Кустарник хорошо будет маскировать нас». И еще раз строптиво махнул рукой в том же направлении. Тогда Рогатин шепнул в ухо:

– Хрустеть будет.

Кистью руки вильнул перед глазами Ромашкина, как бы изображая плывущую рыбу. Василий понял: нужно обтекать кустарник, ползти опушкой – и двинулся по снегу, разворошенному группой обеспечения.

Вскоре он увидел почти рядом два белых силуэта. Один солдат, лежа на спине, зажимал в кулаках проволоку, другой перекусывал ее как раз между рук напарника, и тот осторожно, чтобы не звякнули, разводил концы. Резали лишь самый нижний ряд – только бы проползти.

У Василия прошел по спине холодный озноб. «Если нас обнаружат, ни одному не уйти, в упор всех побьют». Он хорошо помнил, как сам недавно проучил фашистов при сходных обстоятельствах.

Где-то рядом отчетливо щелкнули ракетница. Шурша, ракета понеслась вверх и с легким хлопком раскрылась в огромный яркий световой зонт. Разведчики тянулись лицами в снег. Единственное не закрытое белой тканью место – лицо.

Лежали не дыша. Ромашкину казалось, что даже сердце у него перестало биться.

Но вот ракета сгорела. На несколько мгновений вокруг стало черно, потом глаза привыкли, и Ромашкин увидел, как машет ему Лузгин. «Значит, проход готов».

Надо было ползти вперед, а Василий не мог преодолеть свою скованность. Наконец решился, пополз медленно, сжимая в руке гранату.

Подполз к брустверу, с огромным усилием поборов страх, заглянул вниз. Ждал – увидит там притаившихся немцев, но траншея была пуста. Сразу на душе стало легче.

Он спустился в траншею. Вслед за ним туда же соскользнули Коноплев и Рогатин. Василий с опаской двинулся вперед. Где-то там, на вершине холма, пулеметная площадка, выбранная для нападения...

Увидев телефонный кабель, прикрепленный к стене окопа металлическими скобками, показал на него Коноплеву. Тот кивнул, и Ромашкин понял: надо перерезать. Вынул финку, стал пилить кабель. И тут-то из-за поворота выплыли две белые фигуры, немцы были в таких же, как и разведчики, маскировочных костюмах. На мгновение они остановились, но, заметив, что Ромашкин возится с кабелем, успокоились: очевидно, приняли разведчиков за своих связистов. Один из немцев что-то громко спросил.

Чужая речь и близость врагов опять сковали Ромашкина. Он стоял как деревянный, не в силах справиться с омертвевшим от неожиданной встречи телом. Лишь одна какая-то жилка осталась живой, она пульсировала где-то в голове, позволяла держать в поле зрения немцев, искать выхода. Вдруг эта жилка сработала, как электрический выключатель. Ромашкин вскинул автомат и выстрелил короткой очередью в ближнего немца. Тот рухнул, а второй кинулся бежать.

– Что же ты?.. Живьем же надо! – напомнил Рогатин, пытаясь проскочить в тесной траншее мимо Ромашкина и догнать убегающего.

Ромашкин не пустил, перешагнул через убитого и сам в три прыжка настиг фашиста, суматошно стукавшегося о стенки траншеи на поворотах. Схватил его за плечи. Гитлеровец завизжал тонким поросячьим визгом.

Разведчики стремились осуществить задуманное без шума. И ползли, и резали проволоку, и по траншее шли, помня лишь об одном: тише, тише, ни звука! И вдруг этот ужасный крик! Ромашкин ударил гитлеровца ножом. Визгун умолк, обмяк и повалился на дно траншеи.

– Что же ты, гад, делаешь?! – простонал рядом Рогатин. – И этого убил!

Ромашкин огляделся широко раскрытыми, но плохо видящими глазами. Опомнился. «Действительно, что же я натворил? С ума сошел от страха?» И, овладевая собой, ответил:

– Сейчас еще найдем.

– Нельзя искать. Нашумели. Уходить надо.

Ромашкин не успел ответить – автоматные очереди ударили по траншее из-за поворота. Пули бились в земляную стену, неистово грызли ее, поднимая сухую, колкую пыль.

Разведчики прижались к противоположной стене. Стреляли рядом, но выстрелы почему-то были глухие.

Ромашкин заглянул за поворот и все понял: там блиндаж, и гитлеровцы стреляли из него наугад, прямо через дверь.

Сняв в пояса гранату, Ромашкин метнул ее под дверь. Грохнул взрыв. Дверь сорвало. Из блиндажа послышались крики, и снова застрекотали автоматные очереди. Рогатин метнул в черный проем вторую гранату. Опять взрыв, и в блиндаже все стихло. Только дымок тянулся из дверного проема и кто-то стонал там в черноте.

«Нужно лезть туда, брать „языка“, – подумал Ромашкин. Теперь, как это ни странно, он действовал не то чтобы спокойно, а более хладнокровно и рассудительно. „Как туда влезть? – прикидывал Василий. – Если кто-нибудь из немцев уцелел, непременно караулит с автоматом наготове. А топтаться нельзя: сейчас прибегут на помощь соседи“.

Решение созрело мгновенно. «Брошу гранату с кольцом. Кто уцелел – ляжет, ожидая взрыва, которого не будет. Тут-то я и вбегу!»

Секунда – и граната полетела в блиндаж. Еще миг – и Ромашкин вбежал. За порогом блиндажа сразу отскочил в сторону, чтобы не стать мишенью на фоне дверного проема. В блиндаже была непроглядная темень. Пахло гарью и странной смесью пота с одеколоном. Неподалеку слышалось тяжелое дыхание немца. «Наверное, раненый. Хоть бы его взять, пока не застукали! Где же он, этот раненый!..» Ромашкин сделал шаг и споткнулся о мягкое человеческое тело – немец был неподвижен. На ощупь нашел еще несколько тел без признаков жизни. Наконец приблизился к стонавшему в глубине блиндажа.

В дверях вспыхнул свет карманного фонаря.

– Лейтенант, где ты? – тревожно спрашивал невидимый Коноплев.

– Здесь я. Порядок! – ответил Ромашкин.

Раненый сидел на земле, вытянув вверх руки, будто защищая лицо от удара. Ромашкин шагнул вплотную к нему, а тот, сидя, подался в угол, вжимаясь в земляные стены. Василий схватил его за шиворот, поднял и встряхнул. Немец не мог стоять, ноги у него подгибались, как резиновые.

– Ауфштеен! – приказал Ромашкин.

Гитлеровец все-таки встал на ноги, его била дрожь. Василию стало противно оттого, что дорожит взрослый мужчина. Но эта дрожь врага в то же время вселяла чувство уверенности и своего превосходства. Толкнув пленного к выходу, сказал разведчикам:

– Принимайте.

Рогатин сноровисто связал пленному руки и всунул ему в рот кляп. Коноплев тем временем забирал документы из карманов убитых, прикидывая, что еще надо прихватить из блиндажа.

– Хватит, пошли, – сказал Рогатин. – Не ровен час, застанут. Вон ведь чего наворочали.

Разведчики выбрались на чистый морозный воздух. Прислушались и, не уловив никаких признаков тревоги, стали спускаться вниз по траншее. У основания высотки чуть не столкнулись еще с тремя белыми призраками. С автоматами наготове они крались навстречу.

– Свои, – сказал Рогатин, узнав Лузгина.

– Вы чего здесь? – спросил Ромашкин, зная, что такие действия не предусматривались.

– Заваруха у вас началась, решили идти на помощь.

– У нас порядок, давайте быстрее за проволоку...

Все нырнули в проход, цепляясь маскхалатами за колючки, и, пригибаясь, побежали к лощинке.

Вспыхнула неподалеку ракета. Разведчики кинулись в снег, как в воду. Рогатин упал на немца в зеленой форме, чтобы прикрыть его своим белым одеянием.

Когда ракета погасла, быстро вскочили и понеслись дальше. Рогатин подталкивал немца: тому было трудно бежать со связанными руками и кляпом во рту, он спотыкался, падал, но Иван поднимал его и хрипел:

– Давай, давай, фриц, не задерживай!

Немец мычал и послушно трусил вперед, падая и поднимаясь.

Вот наконец и черная полоска своих позиций. Разведчики спрыгнули в спасательные окопы, в полном изнеможении повалились на землю.

Прибежал Казаков. Группа вернулась немного правее того места, где ждали ее. Увидев скрюченного немца, лейтенант образовался:

– Приволокли?! Ух, орлы! Ну, Ромашкин, с первым «языком» тебя!

А разведчики, запаленно дыша, не могли еще говорить, лишь смотрели на командира счастливыми глазами.

– Зачем... мы... так... драпали? – еле выдавил из себя Саша Пролеткин. – немцы же не гнались.

– Так вышло, – прохрипел в ответ Рогатин.

– Да чего там об этом... Главное – все вернулись и «языка» взяли, – продолжал радоваться Казаков. – Ну и молодчаги! Дышите, дышите, глотайте кислород!.. И как быстро управились – только два часа прошло!

Саша отдышался раньше других. Встал, откинул белый капюшон, сказал с восхищением:

– Ох, и фартовый лейтенант Ромашкин! Из-за него так удачно все прошло. Когда стрельба началась и гранаты забухали, я думал – каюк, не выберется группа захвата из-за проволоки! И вдруг смотрю – идут. Фрица тащат. А погони нет.

Поднялся на ноги и Рогатин, пояснил Пролеткину и другим:

– Некому было гнаться: лейтенант всех гранатами побил. А соседи, видать, не слыхали, взрывы-то были в блиндаже. Да и вообще война. Тут взрыв, там взрыв, могли принять за минометный обстрел.

Коноплев поддержал:

– Они до сих пор, наверно, не знают, что произошло. Казаков заторопил:

– Давайте-ка, хлопцы, поднимайтесь, а то обнаружат гитлеровцы пропажу и начнут со злости сюда мины швырять, пошли домой. Подъем! Пошли, пошли!..

Шумным ликованием встретили возвращение разведгруппы старшина Жмаченко и все другие разведчики, не ходившие в этот раз на задание. Под их возгласы при свете ламп Ромашкин оглядел своих спутников и удивился, как они переменились: лица у всех осунулись, под глазами темные тени, будто не спали две ночи, маскировочные костюмы промокли, а у тех, кто лазил под проволоку, на спине и рукавах висят клочья. Коноплев, Иван Рогатин да, наверное, и сам он черны от пороховой гари.

Немец, уже развязанный и без кляпа во рту, стоял у двери, обалдело и удивленно смотрел на разведчиков. Никто не обращал на него внимания.

Жмаченко раздавал вернувшимся завернутые в носовые платки документы. Многим говорил при этом:

– Нате, покрасуйтесь. – И Ромашкину сказал так же: – Покрасуйтесь.

Василий сначала не поняли, почему старшина так говорит. Вспомнил: «Ему же приказано было подготовить ужин. А стол почему-то, пуст».

– Надо доложить о выполнении задания и сдать пленного, – объявил Казаков.

– Кому докладывать? – спросил Василий.

– Командиру полка или начальнику штаба. Идем, они ведь не спят, ждут. Им уже сообщили по телефону, что «язык» взят. Но ты обязан доложить сам.

– А может быть, ты доложишь? Ведь ты же все готовил и организовал...

– Брось трепаться, Ромашкин! При чем здесь я? Идем...

Командира и комиссара на месте не было: уехали по вызову на КП дивизии. Ромашкин привел пленного к начальнику штаба. Казаков зашел вместе с ними, но остановился позади.

– Товарищ майор, задание выполнено. – Ромашкин сбился с официального тона и радостно закончил: – Принимайте «языка»!

Вечно озабоченный чем-нибудь и потому хмуроватый начальник штаба на этот раз заулыбался.

– Поздравляю, лейтенант! Хорошо начали службу в разведке. Благодарю вас от имени командования.

– Служу Советскому Союзу! – отчеканил Ромашкин и рассмеялся, увидев, что немец тоже встал по стойке «смирно». – Смотрите, товарищ майор, как фриц тянется!

– Дисциплинированный! – серьезно заметил Колокольцев. – Ладно, выбросьте его из головы, идите отдыхать. Пленного мы допросим, будет что интересно для вас – сообщу...

За то время, пока они ходили к начальнику штаба, в блиндаже разведвзвода произошли разительные перемены. Стол уже был застлан чистыми газетами и готов для пира. На нем крупно нарезанная колбаса, сало, хлеб, лук, два ряда пустых эмалированных кружек и несколько немецких, обшитых сукном, фляг. В торце стола, на хозяйском месте, где должны сидеть командиры, сверкали стеклом пол-литровая бутылка с сургучной головкой.

Ромашкин узнал, почему не подготовили ужин заранее. Есть, оказывается примета: если накрыть стол до возвращения разведгруппы, ее может постигнуть неудача. Выпивка и закуска выставляются, когда все явятся на свою базу живыми и здоровыми.

К столу сели только ходившие на задание, остальным места не хватило. Они стояли со своими кружками рядом, похлопывая отличившихся по плечам и спинам.

Лишь сейчас Ромашкин понял, почему старшина Жмаченко говорил: «Покрасуйтесь». На гимнастерке Рогатина был орден Красного Знамени, у Коноплева – Красная Звезда, у Пролеткина – медаль «За отвагу». Василий смутился, вспомнив, как при знакомстве с разведчиками снял шинель, намереваясь их поразить. «Вот так блеснул! – со стыдом думал он. – Кого хотел удивить своей медалью!» А она, новенькая, как назло, сияла ярче орденов.

Жмаченко, выпив свою долю водки и заев наскоро салом, суетился вокруг стола, подкладывая разведчикам еду, и, красный, лоснящийся от пота, приговаривал:

– Ешьте, хлопы, ешьте, а то захмелеете.

Казаков напомнил:

– После задания полагается разобрать, как действовали. Давай, Ромашкин, командирскую оценку каждому.

– Действовали все очень хорошо, – сказал Василий. – Особенно Лузгин, Пролеткин и Фоменко. Они услыхали стрельбу и сразу кинулись нам на помощь. Такой вариант при подготовке не предусматривался, но Лузгин сам принял решение.

– Можно мне? – спросил Лузгин.

– Давай, – разрешил Казаков.

– Не понравилось мне, как мы отходили. Гурьбой, все вместе – и группа захвата, и группа обеспечения. Обрадовались – «язык» есть – и рванули домой без оглядки!

– Ты должен был прикрывать, – сказал Казаков, лукаво блестя хмельными глазами.

– Я тоже обрадовался. Бежал со всеми, чуть не задохнулся.

– Да уж, драпали, аж в глазах потемнело! – весело сказал Саша Пролеткин.

– Жираф и тот не догнал бы, – к месту ввернул Рогатин, прибавляя веселья.

– На будущее надо учесть. Отход – дело важное, – советовал Казаков. – Могло быть так: в траншее у фрицев обошлось без потерь, а когда драпали, случайной очередью положило бы несколько человек.

После разбора Василий вышел из блиндажа покурить. Яркие звезды сияли в небе. Они были похожи в тот миг на вспышки выстрелов из многочисленных автоматов, и казалось, далекое потрескование очередей прилетает оттуда, сверху, а не с передовой.

В овраге было тихо. Штаб спал, только часовые, поскрипывая снегом, топтались у блиндажей.

Вслед за Василием вышел Рогатин. Постоял рядом, смущенно покашлял, явно желая что-то сказать, но не решался.

– Что с тобой, Рогатин?

– Уж вы извиняйте, товарищ лейтенант, лез я на задании с советами, а вы и сами...

– Спасибо тебе, Иван, – сказал Ромашкин, почувствовав не только уважение, но и прилив какой-то нежности к этому доброму, смелому человеку. – Прошу тебя, помогай мне и дальше. Я хоть и лейтенант, а в разведке новичок.

– Чего там, вы сами все хорошо понимаете. Как ловко с гранатой-то придумали! Когда в блиндаж полезли, я вас чуть за плечи не схватил. Думаю, сейчас рванет, куда же он? Не понял сначала хитрость. Очень ловко придумали!

Похвала эта была приятна Василию. Краем уха он слышал, что за дверью тоже говорили о нем, о его храбрости. Саша Пролеткин уже в который раз повторял:

– Фартовый у нас командир, с таким дело пойдет!

* * *

О действиях и намерениях противника, непосредственно угрожающих полку или дивизии, войсковые разведчики узнают обычно первыми. Зато все другие новости частенько доходят до них с опозданием. Случается это потому, что, выполнив задание на рассвете ночью, они сразу ложатся спать, а просыпаются, когда уже весь полк и газеты прочитал, и радио прослушал, по «солдатскому телеграфу» проинформировался.

Так было и в тот раз.

Ромашкин умылся снегом, забежал в блиндаж, растерся вафельным полотенцем. Орлы его сидели за столом в ожидании завтрака. Коноплев шуршал газетой – он каждый день просвещает ребят. Комсорга охотно слушали, дымя махрой и вставляя свои замечания.

Василий подошел к столу. В раскрытой Коноплевым газете увидал заголовок, напечатанный крупными буквами: «Таня». Вспомнилась девушка, которую встретил в Москве, когда полк после парада остановился покурить.» Ее тоже звали Таней.

– Ну-ка, дай на минутку, – попросил он газету и, не садясь за стол, принялся читать сам: – «В первых числах декабря 1941 года в Петрищеве, близ города Вереи, немцы казнили восемнадцатилетнюю девушку-партизанку. Девушка назвала себя Таней... То было в дни наибольшей опасности для Москвы. Генеральное наступление немцев на нашу столицу, начавшееся 16 ноября, достигло к этому моменту своего предела... Москва отбирала добровольцев-смельчаков и посылала их через фронт для помощи партизанским отрядам. Вот тогда-то в Верейском районе и появилась Таня».

Василий прикидывал: «Все совпадает. Восемнадцатилетняя... Встретились мы седьмого ноября... Говорила, что тоже собирается на фронт, оттого и адрес свой московский не захотела сказать. Эх, Таня, Таня!»

Он отчетливо видел перед собой ее задумчивые карие глаза, румяные от мороза щеки, тонкие, строгие губы. На ней была хорошо подогнанная шинелька и аккуратненькие варежки домашней вязки. Наверное, связала мама. Василию тогда показалось, варежки очень дороги ей.

В газете был описан допрос Тани:

– Кто вы? – спросил офицер.

– Не скажу.

– Это вы подожгли вчера конюшню?

– Да, я.

– Ваша цель?

– Уничтожить вас...

– Когда вы перешли линию фронта?

– В пятницу.

– Вы слишком быстро дошли.

– Что же, зевать, что ли?»

Потом Таню спрашивали, кто послал ее за линию фронта и кто еще был с нею. Требовали, чтобы выдала своих друзей. Она отвечала: «Нет», «Не знаю», «Не скажу». Ее избивали четверо фашистов. Она не издала ни звука.

«Часовой, вскинув винтовку, велел Татьяне подняться и выйти из дома. Он шел позади нее, вдоль по улице, почти вплотную приставив штык к ее спине. Так, босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока ее мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров... Через каждый час он выводил девушку на улицу на пятнадцать – двадцать минут».

Дважды перечитал Ромашкин, как Таня провела последние часы перед казнью.

«Принесли Татьянины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был вещевой мешок, в нем сахар, спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и валяные сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а варежки достались повару с офицерской кухни».

Вот и варежки! Не перчатки или рукавицы, а именно варежки. Только не сказано, какого цвета. У Тани светло-зеленые. Василий запомнил, как на прощание она помахала рукой в этой зеленой варежке.

Дальше следовало описание казни.

«Отважную девушку палачи приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего „кодака“ – фашисты любят фотографировать казни и порки.

Палач подтянул веревку, и петля сдавила Танино горло... Она приподнялась на носки и крикнула, напрягая все силы:

– Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь!..» Ромашкину тоже будто петлей перехватило горло. Он опустил газету и только теперь заметил: в блиндаже тишина и все смотрят на него. Коноплев взял газету и продолжил чтение. Сначала голос его звучал тихо, потом все громче, и наконец комсорг стал чеканить слова, как с трибуны:

– «Друг! Целясь в фашиста, вспомни Таню. Пусть пуля твоя полетит без промаха и отомстит за нее. Идя в атаку, вспомни Таню...»

Разведчики украдкой поглядывали на командира. Пролеткин не удержался, спросил:

– Вы знали ее, товарищ лейтенант?

– Кажется, знал.

И рассказал Василий ребятам о своей московской встрече.

– Хорошо бы, товарищ лейтенант, узнать, какая дивизия казнила Таню, – сказал Коноплев. – Может быть, встретится.

– Верно говоришь, – согласился Василий. В тот же день, обсуждая с капитаном Люленковым предстоящее задание, Ромашкин попросил:

– Помогите узнать, из какой дивизии фашисты, которые замучили партизанку Таню.

– Зачем тебе?

Ромашкин рассказал.

Люленков при нем попытался дозвониться до штаба армии.

– В разведотделе меня знают, – говорил он Ромашкину и тут же кричал в трубку: – «Заноза», дай «Весну»!.. В разведотделе должны иметь точные сведения, – продолжал Люленков тихо и опять вдруг переходил на крик:

– «Весна»? Дай, милый, «Рощу». – И снова Ромашкину:

– По такому поводу самого начальника разведки армии побеспокоим... «Роща»?! Двадцать седьмого, пожалуйста... Товарищ двадцать седьмой, сегодня в газете про партизанку Таню читали?.. Да нет, комиссара я подменять не собираюсь. Нас интересует, чьих это рук дело, какой дивизии?.. Сто девяносто седьмая, триста тридцать второй полк, командир – подполковник Рюдерер. Есть! И фотографии казни имеются? А нельзя ли прислать нам копии? У нас один товарищ был знаком с Таней... Благодарю вас. До свидания.

Люленков положил трубку, сказал Ромашкину:

– Взят в плен унтер-офицер. У него нашли фотографии казни. Тебе пришлют копии.

– Спасибо, товарищ капитан, – поблагодарил Василий. – Только бы встала против нас эта сто девяносто седьмая!..

Василий действительно получил пакет с фотографиями, были они очень тусклыми. На одной из карточек Таня – в ватных брюках, без шапки – стояла под виселицей. На груди фанерка с надписью: «Зажигатель домов». Но как ни вглядывался Василий в ее лицо, не мог найти сходства с московской знакомой. Эта подстрижена под мальчика, а у той были длинные волосы, выбивались из-под шапки. «Могла, впрочем, остричься перед уходом в тыл, – соображал Ромашкин, – где там возиться с волосами». Варежек на руках Тани не было. «Ах, да, их забрал повар с офицерской кухни...»

Мучители обступили Таню плотной толпой. А она стояла перед ними с высокой поднятой головой.

«Ну, гады, только бы попался кто из вас!» – скрипнул зубами Василий.

* * *

Ранним апрельским утром, едва рассвело, разведчики заметили в расположении немцев флаги с черной свастикой. Прикрепленные к длинным мачтам, они плавно развевались по ветру на высотах за неприятельскими траншеями.

Ромашкин вместе с Коноплевым и Голощаповым всю ночь провели на переднем крае – примеривались, где сподручнее брать «языка». Ночь была сырая, земляные стены полкового НП, куда они зашли перед рассветом, неприятно осклизли. На полу кисла солома, втоптанная в липкую грязь.

Разведчики промерзли, устали, всех одолевал сон. Ромашкин приник напоследок к окулярам стереотрубы. С радостью подумал о том, что ночная работа закончена, сейчас он вернется в свой теплый блиндаж, напьется горячего чая и ляжет наконец спать. И тут-то, чуть довернув трубу вправо, обнаружил фашистские флаги. Вначале один, потом еще несколько.

– Что бы это значило?

– Опять нам где-то морду набили, – мрачно сказал Голощапов. Острый кадык на его шее нервно прошелся вверх и вниз.

Ромашкин обратился к Коноплеву:

– Ты вчера сводку в газете читал? Где фрицы наступали?

– Я читал, – с прежним раздражением откликнулся Голощапов, – да чего в ней поймешь?

Ромашкину не хотелось ввязываться в спор с Голощаповым – характер у него «ругательный»: скажи о фашистах – станет их поносить, пойдет речь о чем своем – и своим достанется. А ведь судьба пока милостива к нему: весь сорок первый год продержался в полку, побывал во многих боях и окружениях, долгие часы провел в нейтральной зоне, но ни разу еще не был ранен.

Ромашкин позвонил в штаб, доложил о флагах. У дежурного трубку взял комиссар Гарбуз.

– Как ведут себя немцы?

– Тихо.

Гарбуз помолчал, потом сказал с нажимом:

– Учтите, день сегодня такой, ждать можно любой подлости.

– А что за день?

– Сейчас приду на НП, расскажу. Дождитесь меня там, пожалуйста.

Гарбуз всегда прибавлял: «пожалуйста», «прошу вас», «было бы очень хорошо». Все не мог перестроиться на приказной лад. И явно избегал, отдавая распоряжения, стоять по стойке «смирно» – понимал, что у него это выглядит смешно. Тем не менее, если уж Гарбуз сказал «прошу вас», каждый в полку готов был идти на все, лишь бы только наилучшим образом выполнить его просьбу.

И еще одно свойство было у комиссара – он мучительно смущался, когда приходилось обременять подчиненного неслужебным делом. Ромашкин видел однажды, как покашливал и мялся Гарбуз, прежде чем попросить об одной услуге интенданта, уезжавшего в Москву на курсы. А услуга-то была пустяковая, всего-навсего опустить его личное письмо в московский почтовый ящик, чтобы быстрее дошло оно до Алтая.

...Василий досадовал на себя за то, что доложил об этих чертовых флагах. Сиди вот теперь, жди Гарбуза, сон и отдых – насмарку. Однако комиссар явился скоро. Протиснулся в узкий вход и сразу заполнил весь НП. Поздоровался с каждым, кто был здесь, за руку – тоже старая гражданская привычка.

От Гарбуза веяло одеколоном, большое мясистое лицо его блестело – недавно побрился. Наклонился к стереотрубе, долго и внимательно разглядывал флаги. Глаза стали строгими, на лбу образовались морщинки. Не распрямляясь, сказал:

– Празднуют! Эти флаги, товарищ Ромашкин, в честь дня рождения Гитлера.

Ромашкин посмотрел на ближайший флаг в бинокль. Флаг по-прежнему тяжело и плавно колыхался на ветру. Подумалось: «Вот бы сорвать его!»

Василий перевел взгляд на комиссара и легко прочел в ответном взгляде, что Гарбуз думает о том же. Ему уже звонили из батальонов, докладывали, как раздражает бойцов фашистское торжество: «Очухались, сволочи, после зимнего нашего наступления!» Артиллеристы пробовали сбить флаги – не получилось. Теперь все уповали на разведчиков: «Уж они-то сумеют сдернуть эти тряпки со свастикой!..»

Гарбуз продолжал изучающе рассматривать Ромашкина. Лицо лейтенанта было усталым, под глазами тени, за неполных четыре месяца службы в разведке кожа на щеках побелела, невольно представил его мертвым: «Будет такой же, как сейчас, бледный, с зеленоватым оттенком, только закроет глаза». Этого молодого командира Гарбуз любил, радовался его удачливости и, по правде говоря, побаивался, что однажды эта удачливость может изменить лейтенанту.

Не хотелось подвергать Ромашкина дополнительному риску, но чувство долга взяло верх: рассказал, чего ждут от разведчиков товарищи.

Говорил он спокойно, неторопливо, и Василий втайне досадовал: «Чего тянет резину? Надо, – значит, надо». С напускной небрежностью сказал:

– Сдернем мы этот флаг» товарищ комиссар, не беспокойтесь!

– Не так просто, – возразил Гарбуз. – Да и времени у вас маловато. Ночью немцы сами флаг снимут. Они педантичные, обязательно снимут в двадцать четыре ноль-ноль. Значит, вы располагаете лишь четырьмя-пятью часами темноты. Исходя из этого, тщательно все обдумать надо.

И по пути к своей землянке Ромашкин обдумывал, как ему действовать. Флаг, конечно, охраняется специальным караулом. Туда назначены отборные солдаты. Как несут они службу: ходит часовой по тропе или сидит в окопе? Где отдыхающая смена караула – далеко или близко от часового? Все это станет ясно только там, в расположении врага. Придется создать две группы захвата, человека по два в каждой. Эти группы обойдут высоту с противоположных сторон и там увидят, которой из них удобнее напасть на часового. А пока одна группа будет заниматься часовым, другая кинется к флагу, спустит его и унесет. На случай, если осуществить такой маневр втихую не удастся, должна быть третья группа – специально для блокировки караула...

Вариант с блокировкой караула был настолько нежелательным, что даже думать о нем не хотелось. Но Василий додумал все до конца.

В землянке разведчиков Ромашкина ждал капитан Люленков. «Гарбуз прислал», – понял Василий. И точно: Люленков был в курсе задуманного дела.

На чистом листе бумаги Ромашкин начертил схему местности, поставил жирную точку там, где находился флаг, и стал излагать капитану свой замысел и последовательность действий. Разведчики, обступившие командиров, слушали внимательно. Они еще не знали, кто пойдет на это рискованное задание.

Только часам к одиннадцати дня план был разработан полностью и после некоторых колебании утвержден командиром полка. Разведчики, идущие на задание, поели и легли спать. Остальные покинули блиндаж.

Ромашкин долго не мог заснуть. Наконец приказал себе: «А ну, спать, спать, спать!..»

Приказал и уснул.

Перед выходом на передовую разведгруппа в полном составе построилась у блиндажа. Коноплев, Рогатин, Пролеткин, Голощапов, Лузгин, одетые в белое, стояли в полной готовности.

– Ну-ка попрыгайте! – приказал им Ромашкин.

Разведчики беззвучно и мягко, словно тряпичные, поднимались и спускались, держа автоматы в руках. И все же Василий уловил едва приметное постукивание.

– У кого? – спросил он.

– Мой автомат не в. порядке, – признался Пролеткин. – Антабка проклятая стукает. Сейчас устраню...

Василий еще раз придирчиво осмотрел разведчиков. Что-то ему сегодня не нравилось в них. Наконец понял: «Слишком белые, такого снега уже нет нигде».

– Жмаченко, замени масккостюмы на осенние, – распорядился он и пояснил: – Земля во многих местах обнажилась, если ракета застанет на снежном поле, лежите неподвижно – немцы примут за проталины.

Разведчики нарядились в зеленоватые с желтыми пятнами балахоны.

– Как лешие, – пошутил Рогатин.

Василий хотел было вывести свою группу в первую траншею засветло. Чтобы сэкономить время. Но в последний момент передумал; немецкие наблюдатели могут увидеть их на подходе к передовой: сразу догадаются, что это за зеленые лешаки. Лучше уж потерять полчаса драгоценной темноты, но выйти незамеченными.

В первой траншее разведчиков ждали комиссар, начальник артиллерии капитан Аганян, начальник разведки Люленков.

– Как боевой дух? – спросил Гарбуз.

– В норме, – ответил Ромашкин.

– Ракетницу не забыл? Цвет проверил? – осведомился Аганян. – Я буду открывать огонь по красной.

– Товарищ капитал!.. – с обидой протянул Ромашкин.

– Я, дорогой, только о тебе беспокоюсь!

– Ну, Ромашкин, ни пуха тебе, ни пера! – прервал его Гарбуз.

Он стоял в нерешительности, то ли хотел обнять, то ли пожать руку, но не сделал ни того, ни другого, а лишь энергично махнул кулаком и сказал:

– Давай!

В этом коротком «давай» были и ненависть к фашистам, и горечь оттого, что надо посылать таких хороших ребят на смертельно опасное дело, и пожелание им удачи – всем вместе.

Разведчики один за другим выскочили на бруствер; зашуршала, посыпалась в траншею земля...

Сначала шли во весь рост, сверкающие нити трассирующих пуль проносились где-то стороной – не прицельные. Под ногами слегка пружинила мягкая земля – днем она оттаяла, а к вечеру покрылась упругой корочкой. Ромашкин обходил снежные островки, знал: подмерзший снег будет хрустеть.

Когда до немецких окопов осталось метров двести, опустились на четвереньки. Приблизившись на сто, поползли.

Здесь не было колючей проволоки и немцы еще не успели нарыть сплошных траншей. Вглядываясь вперед, напрягая слух, Ромашкин стремился уловить голоса или топот, чтобы лучше сориентироваться и провести группу в промежутке между окопами. Днем Василий видел в стереотрубу эти прерывчатые окопы, они тянулись по полю, как извилистый пунктир.

Справа забил длинными очередями пулемет. От разведчиков далеко, но эта стрельба могла насторожить других. «Какой черт его там потревожил?» С нашей стороны тоже застучал «максим». Немецкий пулеметчик помолчал, потом вновь пусти огненные жала. «Максим» тут же влил ему ответную порцию пуль. Немец смолк.

Иногда вспыхивали ракеты. Пока их свет падал на землю, из наших траншей гремели одиночные выстрелы. Пули летели точно в то место, где сидел ракетчик. Это работали снайперы.

Ромашкин знал: сейчас там, позади, хлопочет комиссар. Уже при второй очереди, пущенной немецким пулеметом, Гарбуз наверняка позвонил командиру правофлангового батальона и холодно спросил: «Товарищ Журавлев, почему в вашем районе немецкий пулемет разгулялся? Попрошу вас – займитесь, и чтобы я вам больше не звонил».

Ромашкин ясно представлял, как Журавлев, чертыхаясь, хриплым, сорванным на телефонах голосом отдает кому-то распоряжение идти или даже спешит сам в пулеметный взвод. И вот, пожалуйста, результат: фашиста заставили замолчать.

Впереди послышался наконец сдержанный говор – немцы. Движения Василия стали предельно осторожными. Он пополз влево. Оглядываясь назад, следил, чтобы не отстала группа. Разведчики бесшумно скользили за ним. Сейчас только брякни автоматом или кашляни, сразу все вокруг закипит огнем. Взметнутся вверх ракеты, польются сплошным дождем трассирующие пули, забухают взрывы гранат.

Говор постепенно отодвигался назад. Осторожно уползая от него, Ромашкин радовался: «Кажется, передний край пересекли, теперь добраться бы до кустарника, а там недалеко и высота с флагом».

Когда перед глазами встали черные ветки, он поднялся и, пригибаясь, повел группу по самому краю кустарника, маскируясь его темными опушками.

Впереди на светлом фоне неба отчетливо проецировалась высота. Подойдя ближе, Ромашкин увидел и флаг на ее вершине. Взглянул на часы – было десять. Флаг казался черным.

Ромашкин указал пальцем на Коноплева и Голощапова, махнул в сторону, с которой им предстояло заходить. Коноплев кивнул напарнику, и они скрылись в темноте. Во второй группе были сам Ромашкин и Рогатин. Для третьей, блокирующей группы задача пока не определилась. Поэтому Василий махнул Лузгину, чтобы тот вместе с Пролеткиным следовал за ним.

Высота вблизи выглядела огромной. У подошвы ее росли одинокие кусты и виднелись черные промоины от многочисленных ручьев.

Выбрав одну из промоин, Ромашкин приподнялся, жестом приказал группе Лузгина остаться здесь, а сам с Рогатиным пополз дальше. В промоине было темно. Ползли по твердому, очистившемуся от снега руслу. Вот и часовой: в шинели и каске, с автоматом на груди, он неторопливо прохаживался по тропке, пролегавшей значительно ниже флага, и был в полной безопасности от пуль, прилетавших с нашей стороны. Тропка хорошо видна даже в темноте – ее натоптали за день. Она одним своим концом почти упиралась в промоину, а на другом ее конце, откуда должны подползти Коноплев с Голощаповым, кустов не видать и промоин, наверное, нет.

«У меня подступ удобнее, – определил Василий, – часового придется снимать мне».

Отдал автомат Рогатину. Переложил пистолет за пазуху, в рукопашной некогда искать кобуру под маскировочной одеждой. Вынул нож и спрятал лезвие в рукав, чтобы не выдал его блеск.

Приготовясь таким образом к схватке, Василий пополз к часовому один. Если тот шел навстречу ему, он лежал неподвижно, а когда часовой поворачивал назад, Ромашкин возобновлял движение вперед. В то же время Василий осматривался вокруг, стараясь определить, где находится караул.

Сколько стоит на посту часовой – час, два? Хорошо бы снять его сразу после заступления на пост. Тогда больше времени и шансов на благополучное возвращение. А то кинешься на часового, и тут смена пожалует...

До тропинки осталось шагов пять. Как их преодолеть?

Ползти ближе нельзя: часовой увидит. Подбежать, когда он пойдет назад? Выдадут сапоги: немец услышит топот и успеет обернуться.

Василий посмотрел на сапога: «Обмотать их чем-нибудь? Но чем? Перчатки не налезут. А не проще ли снять? Босой пролечу – ахнуть не успеет!» Лежа стал разуваться. Портянки тоже пришлось сбросить. Холодная земля колко защипала нога. Он поджал пальцы.

Приближался момент броска. Василий крепче сжал рукоятку ножа. Знал: врага не так-то просто свалить одним ножевым ударом. Тут нужна немалая сила-Легко, невесомо, как во сне, пролетел Ромашкин расстояние, отделявшее его от темного силуэта. Что есть силы ударил ножом в голую шею. Другой рукой мгновенно зажал разинутый для вскрика рот. Повалил бьющегося немца на землю, навалился на него всем корпусом, не давая кричать. И даже в этот миг уловил чужой запах табака и потного, давно не мытого тела.

Подоспел Рогатин. Вдвоем они держали часового, пока не затих. Ромашкин сбегал за сапогами, рывком натянул их на голые ноги – портянки наматывать некогда.

При таком варианте действий вторая группа захвата должна была бы уже снимать флаг. Но у флага никого не было. «Неужели Коноплев и Голощапов струсили? Не может быть, ребята надежные. Тогда почему их нет? Не видели, как мы убрали часового?.. Придется снимать флаг самим».

Флаг был поднят на стальном тросике. Перерезать тросик ножом не удалось. Что делать? Ромашкин потянул его вниз – идет, но туго. Принялись тянуть вдвоем, повисая всей своей тяжестью, и флаг медленно стал снижаться. Он оказался огромным, трепыхаясь на ветру, сопротивлялся. «Какой, черт, большой, издали казался куда меньше», – досадовал Ромашкин.

Когда флаг наконец упал и полотнище скрутили, образовался громоздкий сверток. Рогатин взвалил его на спину, и они побежали вниз к Лузгину.

– Ну и здорово получилось, товарищ лейтенант, – зашептал Лузгин.

– Подожди радоваться, еще не выбрались, – так же тихо ответил Ромашкин и, узнав, что Коноплев не вернулся, затревожился: что-то у них произошло.

– Все время было тихо, – ответил Лузгин.

– Ну, ладно. Оставаться здесь больше нельзя. Забирайте флаг и дуйте назад. А я с Рогатиным пойду искать Коноплева и Голощапова.

Лузгин попытался возразить:

– Товарищ лейтенант, вы сегодня и так поработали, может быть, я?..

– Делайте, что сказано! – прервал его Василий.

Перед заданием Ромашкин мог выслушать любое возражение, даже сам иногда вступал в спор. Но в тылу врага никаких рассуждений он не терпел.

Разведчики уже двинулись в обратный путь, когда на склоне высоты показалась темная громада. Она приближалась медленно, словно вздыбленный медведь. Все притаились.

Коноплев нес на спине Голощапова.

– Что с ним? – спросил Ромашкин.

– Ранен, – выдохнул Коноплев.

– Вроде бы тихо было, – сказал Рогатин.

– Потому и тихо было, – непонятно ответил Коноплев.

– Ладно, дома разберемся, – сказал Ромашкин.

Он вновь двинулся первым, стараясь найти свои следы и вернуться по ним. Но в темноте это оказалось невозможным. Миновав знакомы кусы, Василий прислушался: где-то здесь звучали немецкие голоса, когда группа пробиралась на высоту. Не заговорят ли снова? Нет, вокруг было тихо.

Продолжая ползти, он увидел свежевырытую землю, а за ней окоп. Предостерегающе поднял руку.

Обжитый окоп был пуст. Но за первым же его изгибом могли оказаться немцы. Обошли опасное место стороной и, казалось, достигли нейтральной зоны.

Разведчики уже готовы были вздохнуть с облегчением, как вдруг позади раздались тревожные крики. Немцы кричали в глубине своей обороны, наверное, на высоте, где остался шест без флага. Одна за другой взмыли в небо ракеты, осветив все вокруг.

«Хватились! – понял Ромашкин. – Ну, сейчас начнется! Эх, не успели отползти подальше, нельзя вызвать огонь артиллерии – свои снаряды побьют!»

Поднялась беспорядочная, еще не прицельная стрельба. Разведчики лежали в воронках, прижимаясь к земле, вслушивались, озирались.

«Неужели не выскочим? – подумал Василий. – Все сделали, только уйти осталось».

Ракеты вспыхивали и гасли. Свет сменялся мраком, мрак светом, будто кто-то баловался рубильником – то включал, то выключал его.

При вспышке очередной ракеты Ромашкин разглядел еще один немецкий опок. Он находился метров на пятьдесят впереди и левее. Лишь за ним, оказывается, начиналась нейтральная зона. Немцы из окопа не видели разведчиков, все их внимание было устремлено в сторону наших позиций. А разведчики лежали позади.

Окоп был недлинным, здесь оборонялось не больше отделения: Ромашкин насчитал девять торчащих из земли касок.

«Если этих не перебьем, уйти не дадут – всех порежут огнем с близкого расстояния». Решение, вполне естественное для таких обстоятельств, пришло само собой. Василий просунул руку под маскировочный костюм, снял с поясного ремня две гранаты. Лег на бок и осторожно, при вспышке ракет, показал гранаты ближним разведчикам. Они пеняли командира, также достали лимонки и показали тем, кто лежал позади. Убедившись, что группа наготове, Ромашкин пополз к окопу – с пятидесяти метров, да еще лежа, гранату не добросить.

Разведчики двинулись за ним.

Но не успели они преодолеть и несколько метров, как один из немцев оглянулся, Василий отчетливо увидел его белое при свете ракеты лицо. Потом немец заорал так, что спину Василия закололо, словно иголками. Таиться дальше было бессмысленно. Ромашкин вскочил, метнул гранату, целясь в орущего, и тут же лег. Рядом бросали гранаты и падали на землю Рогатин, Лузгин, Пролеткин. Сейчас брызнут осколки – некоторые из гранат не долетели до траншеи.

Никогда прежде три секунды, пока горит запал, не казались Ромашкину такими бесконечно долгими. Он даже подумал: «Может, гранаты неисправные? Тогда хана!»

Взрывы заухали один за другим.

Едва переждав их, Василий вскочил, скомандовал: «Вперед!» Оглянулся: все ли поднялись, несут ли флаг и Голощапова? Перепрыгивая через окоп, увидел на дне его темные фигуры, то ли убитые, то ли пригнулись от взрывов. Рванул кольцо гранаты, которая все еще была в руке, и на всякий случай швырнул ее туда. Затем выхватил ракетницу. Ракета круто взмыла в черное небо и брызнула красными огнями.

Василий рассчитывал: пока долетят сюда наши снаряды, его разведгруппа успеет отбежать на безопасное расстояние. Но артиллеристы, видимо, стояли с натянутыми уже спусковыми шнурами. Ракета еще не погасла, как вдали бухнули орудия, и первые снаряды, едва не задев убегающих, разорвались неподалеку. Разведчики попадали. Снаряды на излете неслись так низко, что не было сил подняться. Позиции немцев зацвели частыми огненными цветами и тотчас скрылись за густой завесой вздыбленной земли и дыма.

Выбиваясь из сил, разведчики ползли к своим траншеям. Голощапова тащили по очереди – одна пара передавала его другой. Немецкие пулеметы продолжали бить по нейтральной зоне длинными злыми очередями. Трассирующие пули сверкали и щелкали тут и там. Однако Василий понял: никто из немцев толком не знает, куда стрелять.

Заговорила и немецкая артиллерия. На середине нейтральной зоны, в узкой ложбинке, Василий остановил группу передохнуть. Сейчас тут было безопаснее, чем в своих траншеях. Артиллерийский обстрел разгорелся, как при хорошем наступлении. Ромашкин нашел в темноте Коноплева, напарника Голощапова, спросил:

– Что у вас произошло?

Коноплев стал рассказывать:

– Когда вы кинулись на часового, мы видели. Хотели уже к флагу податься. А тут, глядим, смена идет. Их двое, наверное разводящий и караульный. Ну, думаю, сейчас застукают вас, поднимут хай! Поравнялись они с нами – мы прыгнули на них. Втихую думали обтяпать. Я своего по башке прикладом, а Голощапов своего ножом хотел...

Неожиданно Голощапов, не подававший до того признаков жизни, шевельнулся и сказал слабым, но ядовитым голосом:

– Хотел, хотел, да хотелка сдала.

Ромашкин обрадовался:

– Жив?

– Да живой, что мен сделается!

Сначала засмеялся один разведчик. Потом этот не очень уместный смех нерешительно как-то поддержали другие. А через минуту, уже не таясь, смехом разразилась вся группа. Василий тоже смеялся. Так сходило нервное напряжение, наступала разрядка.

– Угомонитесь, ребята! – попросил Ромашкин. – Дайте человеку высказаться до конца.

Смех прекратился не сразу, кое-кто украдкой еще всхлипывал.

– Давай, Голощапов, рассказывай, – обратился Василий к раненому.

– Че тут рассказывать! Не успел я ножом его пырнуть, вижу: он рот разевает и сей минут заголосит. С переполоху я нож бросил и вцепился ему в глотку. Давлю что есть силы, а он, подлюка, руками и ногами от меня отбивается, ну просто скребет по всей морде. Повалились мы на землю, и тут ему под руку ножик мой пришелся. Первый раз он глубоко мне засадил – сила в нем еще была. Почуял я, как железо холодное промеж ребер прошло. А сам все держу фрица за горло, не выпускаю. Что было дальше, уже не помню, сомлел.

Досказывал Коноплев:

– Задавил он гитлеровца насмерть. Аж пальцы заклинило, еле отодрал я их от фашистской шеи.

– В общем, срамота получилась: фриц моим же ножом чуть не заколол меня, – горько вздохнул Голощапов.

– Ты молодец, – похвалил Василий, – если бы твой фриц хоть пикнул, нам не уйти бы.

Голощапов, верный своей привычке, засопел, видно, искал, кого бы ругнуть, но поскольку разговор шел о нем самом, ограничился самокритикой:

– Какой там молодец? Я сам чуть не завыл, когда он меня ножом полосовал.

– Перевязал его как следует? – спросил Ромашкин Коноплева.

– Главную рану, которая в боку, перетянул, а на другие бинтов не хватило, – ответил Коноплев.

– Почему не сказал? Пошли, ребята! Поторапливаться надо, как бы Голощапов кровью не истек.

– Она не текст, кровь-то. Сухой я, будто концентрат, – невесело пошутил Голощапов...

В траншее разведчиков встретили тревожно.

– Ну, как? Все живы?

– Раненых не оставили?

– Флаг приволокли?..

Растроганный Гарбуз обнял Ромашкина. Командир полка стоял рядом с комиссаром: ждал своей очереди.

Когда первая волна радости улеглась, комиссар сказал командиру:

– Ну, Кирилл Алексеевич, теперь нужно ребятам пир устроить. Этим я сам займусь. – И, повернувшись к разведчикам, добавил: – Я с вами, чертяки, тоже суеверным стал – не разрешил ничего для встречи готовить. Идите отдыхайте, а потом будем вас чевствовать. И еще одна задумка у меня есть, но это уже на потом, когда отдохнете...

«Чествование» проходило уже на следующий день, в овраге, около кухни, в которой готовили пишу для штаба. Разведчиков посадили за настоящие столы, поставили перед ними давно не виданные ими белые тарелки, накормили борщом с копченой колбасой, гречневой кашей, политой мясным соусом. На столе стояли миски с головками очищенного лука и даже раздобытыми где-то солеными огурцами. В? апреле огурцы, хоть и мятые и пустые в середке, – невидаль. Водкой угощали без стограммовой нормы: кто сколько захочет. Но ребята пили сдержанно – стеснялись начальства.

Все в тот день выглядело празднично. Апрельский снегогон катил вовсю. От теплой земли поднимался пар, в низинах все шире разливались лужи. По небу плыли пухленькие и белые, как подушки, облака. Из ближнего леса тянуло горьковатым запахом березовых почек, готовых лопнуть с минуты на минуту.

Ромашкин чувствовал обновление не только в природе, что-то сегодня менялось и в людях.

После угощения комиссар поднялся, сказал:

– Товарищи разведчики, еще раз спасибо вам. А сейчас пойдемте по батальонам, покажу вас всему полку. Пока что, товарищ Ромашкин, вами выполнена только первая, правда, самая трудная, половина задания. Впереди – уйма работы.

Василий не сразу понял, о какой работе говорил комиссар. А тот принялся водить разведчиков по ротам и батареям.

Траншеи заливала весенняя талая вода, ноги вязли в грязи до обреза голенищ. А комиссар все водил и водил их. И в каждом подразделении рассказывал:

– Вот, товарищи, это наши герои! Они сорвали фашистское знамя, которое вы видели вон на той высоте. Скоро мы, наверное, доберемся до самого Гитлера. Готовьтесь, товарищи, к наступлению. Если уж знамя свое фашисты укараулить не смогли, значит, погоним мы их в шею. Но для этого нужно...

Тут комиссар переходил к конкретным полковыми делам. И в зависимости от того, с кем говорил – артиллеристами, стрелками, саперами или связистами – разъяснял, что кому следует делать.

Разведчики так устали от этих импровизированных митингов, что начали роптать:

– Лучше, товарищ комиссар, еще раз к немцам за флагом сходить, чем с вами по траншеям мотаться. Гарбуз наконец сжалился и отпустил разведчиков.

Прежде чем идти в свою землянку, Ромашкин остановился на бугорке, посмотрел на высоту, где недавно развевался фашистский флаг. Теперь там не было и шеста. Широкая панорама холмов и голых перелесков раскинулась во все стороны от Василия. И всюду мокрая земля была перепахана минами и снарядами, опоясана колючей проволокой, повсюду зарылись в нее люди. Кажется, впервые Ромашкин ощутил, какая махина – полк!

В своей землянке он встретил медиков и с порога еще услыхал раздраженный голос Голощапова:

– Слетелись, понимаешь, как воронье! Не поеду я никуда, и точка! Пропади он пропадом, ваш госпиталь, из-за него и полк и товарищей потеряешь! Не поеду!

* * *

Ромашкина вызвал майор Караваев.

Он сидел в одиночестве над развернутой картой, и Ромашкин увидел на ней зеленые массивы леса, ниточки дорог, голубые ленты речушек. А поверх всего этого в карту впились синие и красные скобы, упирались одна в другую такой же расцветки стрелы.

«Вон там между ними я и ползаю по ночам уже четвертый месяц», – подумал Василий, глядя на карту.

Майор не очень приветливо кивнул ему и начал разговор, сразу настороживший разведчика:

– Я, Ромашкин, тебя не ругаю и не упрекаю, пойми правильно. Противника знаем, воюем не вслепую. Но бывают обстоятельства, когда знать надо больше.

Василий согласно наклонил голову, а про себя решил: «Такое начало неспроста. Будет, наверно, лихое заданьице».

– Суди сам, – продолжал Караваев, – многое ли можно вызнать от фрица из первой траншеи? Он назовет номер своего полка, скажет, кто полком командует, когда сам прибыл сюда. А перспективы? Что немцы собираются делать? Где и какие у них резервы? Этого «язык» из первой траншеи не знает. Нам же сейчас требуются именно такие сведения. Ведь скоро, наверно, опять начнем наступать... В общем, нужен «язык» из глубины, – офицер или, на худой конец, штабной писарь. Кто имеет дело с бумагами да телефонами, всегда знает больше. – Караваев ткнул в карту карандашом. – Вот! здесь, в деревне Симаки, штаб полка у них. Деревня в шести километрах от переднего края. За ночь можно сходить туда и вернуться обратно. Если не успеете, оставайтесь еще на сутки. Замаскируйтесь в лесочке, понаблюдайте, изучите расположение штаба и в следующую ночь действуйте наверняка. Главное, «язык» должен быть знающий. Уяснил?

– Так точно.

– Тогда действуй. Срок тебе – три дня.

Ромашкина такое задание даже чуть разочаровало: он ожидал большего. А что здесь? Обычное дело. Много раз уже выполнял похожие. Даже посложнее дела бывали. Хотя бы с флагом...

Он отобрал в группу самых надежных ребят. Нашел место, где можно незаметно пробраться в тыл противника, наметил ориентиры, чтобы в темноте не сбиться с пути. В общем, все поначалу шло, как десятки раз до этого. Но ни в первую ночь, ни во вторую, ни в третью пересечь линию фронта не удавалось. Днем снег подтаивал, а к ночи подмораживало, и на снегу появлялось такое хрустящее, ломкое крошево, что немцы слышали приближение разведчиков за несколько сот метров и открывали огонь, не подпускали к своим позициям.

«Что же делать?» – мучительно размышлял Василий. С утра он ушел из своего блиндажа, бродил в одиночестве по перелеску и все думал, как же выполнить задание. Тропинка вывела его к замерзшей речке, уходившей на вражескую сторону. По льду этой речки разведчики уже пытались однажды проникнуть в тыл противника, но затея оказалась напрасной. У немцев на льду была огневая точка. Как в тире, они расстреливали каждого, кто появлялся между крутыми берегами.

Ромашкин пошел вдоль речки в свой тыл. На некотором удалении от передовой попробовал перейти ее, но подтаявший лед сразу же треснул, и Василий провалился по колени в воду. Пришлось вернуться в блиндаж и развесить над печуркой мокрые портянки.

Вдруг его осенило: раз лед не держит, значит, огневая точка теперь не действует.

Он сунул босые нога в чьи-то валенки, накинул полушубок, побежал опять к речке. Вышел на лед раз. другой и дважды побывал в воде.

Ромашкин лег на живот и сполз на лед, отталкиваясь руками. Держит! Пополз к середине речки, повернул вправо, влево, лед покачивался – «дышал», но не проламывался. Что и требовалось доказать!

Переобувшись в блиндаже в свои уже просохшие сапоги, Василий отправился в первую траншею – в то место, где она уперлась в речку. Там дежурил пожилой солдат-пулеметчик.

– Не замечал, папаша, огневая точка у немцев, та, что на льду, стреляет ночью?

– Ночей пять уже молчит.

– А почему?

– Да небось фрицы не раз искупались, лед хлипкий стал. Бросили, надо полагать, эту позицию.

– А откуда знаешь, что лед ослаб?

– Видите лунки? Это я камни с обрыва кидал для проверки: могут фрицы подойти ночью сюда или нет? Ну, и получилось – не могут.

– В рост пойдут, лед не выдержит. А ползком можно, я сейчас пробовал. Что делать будешь, если поползут? Солдат усмехнулся.

– Вот! – Он показал на кучку гранат. – Пусть сунутся, всех потоплю. А кто не утонет, из пулемета порежу. По льду не убегут, сами говорите: можно только ползком.

Солдат был прав. Ромашкин не сомневался, что и нашим разведчикам уготована такая же судьба, если их обнаружат на льду. Наверняка ведь немцы расставили наблюдателей по берегам.

И все-таки надо идти здесь – это единственный сейчас путь. «Попробуем использовать случай, – решил Василий, – немцы думают, что по льду ходить невозможно, а мы пойдем».

Каждому из разведчиков, отправляющихся с ним на это задание, приказал получить у старшины по два маскировочных костюма: белый – ползти по льду и пятнистый – под цвет оттаявшей местности. Прихватили запасные костюмы и для пленных: их ведь тоже придется маскировать.

В сумерки вышли к речке. В группе было семь человек. «Зубров» только двое: Рогатин, как всегда молчаливый, и Саша Пролеткин, на этот раз тоже не очень разговорчивый – сказались и на нем неудачи прошлых трех ночей.

На берегу, как водится перед каждым трудным делом, посидели, покурили. Еще раз опробовали лед. К вечеру он стал вроде бы прочнее.

– Товарищ лейтенант, не следовало нам Рогатина брать на это задание, – привычно начал Пролеткин.

– Почему?

– Он как тумба железная, лед сразу проломит.

Рогатин принял предложенную игру, огрызнулся:

– Ты, Пролеткин, все равно не потонешь: навоз всегда сверху плавает.

– Кончайте треп! – строго сказал Ромашкин. – Двигаться будем метрах в пяти друг от друга, ближе нельзя: провалимся. А для определения впотьмах заданных интервалов и чтобы чувствовать соседа – вот шпагат с узлами через пять метров. Каждый должен держаться за узелок и подергиванием сигналить соседу – ползти тому быстрее или остановиться...

Тронулись. Между высокими берегами было куда темнее, чем наверху. Ромашкин думал: «Это в нашу пользу. Надо только смотреть в оба – фашисты не дураки: могли где-то продолбить лед, где-то поставить мины, могли натянуть сигнальные шнуры или просто набросать консервных банок, чтобы звенели».

Впереди на льду показалось какое-то темное сооружение. Конечно, это та огневая точка.

Василий остановился метрах в двадцати от дзота. Вслушался: не заговорит ли там кто, не стукнет ли что-нибудь внутри? Не слышно. Только наверху перекликались пулеметы, изредка прочесывали нейтральную зону.

Вынул гранату и стал подкрадываться к дзоту. Правее полз Рогатин. Заметили издали: дверь открыта. Это уже говорило о том, что дзот пуст: о тепле никто не заботится.

Подползли с двух сторон одновременно. Заглянули внутрь. На полу затоптанная солома, окурки, гильзы, словом, пусто. Можно двигаться дальше.

Поглядев вверх, Василий вспомнил слова пулеметчика: «Пусть сунутся, всех потоплю». И немецкий часовой потопит, если обнаружит. Правда, капитан Люленков договорился с минометной батареей, она сейчас наготове и в критический момент поддержит огоньком. Но огонь откроют не раньше, чем услышат шум боя на реке и увидят красную ракету. Мины прилетят через несколько минут. Тяжелыми будут эти минуты!

Когда вся группа отползла от брошенного немцами дзота метров на двести, Василий махнул рукой Рогатину, чтобы тот выбирался на берег в кусты. За ним повернул Пролеткин и остальные пятеро. Василий ждал, пока выйдет на берег последний. «Все-таки прошли! До деревни, где стоит немецкий штаб, осталось километра четыре, а там выбирай „языка“. Хорошо бы взять офицера».

Ромашкин на миг забыл осторожность, оперся локтем, и тут же хрустнуло, лед проломился. Холоднющая вода обожгла тело. Василий ухватился за край пролома. Лед опять треснул, и он окунулся с головой. Вынырнул, бросился на лед, и вновь лед сломался. Намокшая одежда тянула Василия на дно. Едва удалось ему схватиться за ремень, брошенный с берега Рогатиным. Кое-как выкарабкался.

Кто-то скинул с себя нательную рубаху, другой – гимнастерку, третий – портянки. Василий переоделся в сухое, но никак не мог согреться. Его колотил озноб.

– Спиртику бы вам, – сказал Рогатин.

– Где же его взять? – отозвался Пролеткин. – Давай, хлопцы, погреем лейтенанта, без спиртика.

Все подняли куртки масккостюмов, расстегнули телогрейки – раскрылились и облепили Ромашкина теплыми телами. Неунывающий Пролеткин поздравил:

– С легким паром, товарищ лейтенант.

Василию стыдно было перед разведчиками. «Так хорошо все началось! И вот на тебе – сам как мокрая курица, автомат – на дне речки». Василия охватила злость.

– Пустите, ребята! – Он высвободился из их объятий. – Не греть же меня так всю ночь! Идти надо.

Надел два запасных маскировочных костюма. Подпоясался сигнальным шпагатом.

– Двигаем!..

Деревня Симаки чернела в низине, вытянувшись длинной улицей вдоль дороги. Разведчики зашли со стороны огородов. Подкрались к сарайчику, от него – к плетню.

Василий посмотрел поверх плетня, стараясь разобраться в обстановке. Нет ли поблизости часовых? Спят ли в соседних домах? Если ребята набросятся здесь на проходящего гитлеровца, с какой стороны может подоспеть помощь?

В ближнем доме света в окнах не было. Но Василий на всякий случай приказал двум разведчикам подпереть дверь бревнышком, лежавшим у завалинки. На другой стороне улицы стояла хатенка под соломенной крышей. Едва ли там поселились немцы: хатенка уж больно убога.

Место для засады как будто подходящее. Только бы появился на улице «чин» покрупнее. Решили ждать. Брать фрица из дома опасно – такое дело без шума проходит редко. А шуметь ни в коем случае нельзя: по речке отход возможен только без преследования, спокойно.

– Если появится один, берем его я и Рогатин, – зашептал Ромашкин разведчикам. – Если группа – пропустим.

И стал примеряться, как прыгнуть через ограду. Но едва он дотронулся до плетня, тот затрещал так, что все испуганно присели. Как же тут внезапно нападать? Затрещит чертов плетень.

Ромашкин встал на четвереньки.

– Ты, Рогатин, с моей спины перемахнешь через ограду, а я уж вслед за тобой.

– Может, мне первым, товарищ лейтенант? – предложил Саша Пролеткин. – Если этот громила залезет вам на спину, из вас блин получится. А я легкий.

– Ты делай, что прикажут, – рассердился Ромашкин. – Сейчас не до шуток, понимать надо!

Саша виновато замолчал.

Ждали долго. Но вот послышались шаги. Мимо прошла смена караула: унтер и два солдата. Они протопали совсем рядом, их можно было достать рукой. С троими, однако, без шума не справиться.

Немцы дошли до конца улицы, сменили там часового и возвратились обратно. Протопали мимо в другой раз.

«Неужели вернемся с пустыми руками? – терзался Василий. – С таким трудом пробрались сюда и ничего не можем сделать! А скоро рассвет».

– Будем брать часового, – сказал он решительно, – иного выбора нет. Пойдем в конец улицы, разыщем пост и на месте все прикинем окончательно.

Осторожно, опасаясь собак, пошли огородом вдоль забора. Неожиданно чуть впереди в одном из домов, скрипнув, распахнулась дверь. Полоса желтого света упала на землю и сразу исчезла – дверь притворили. Одинокий силуэт отделился от дома: какой-то фриц двинулся по улице прямо на разведчиков. Василий огляделся – других прохожих не было. Встал на четвереньки, жестом приказал Рогатину прыгать.

Иван, почти не коснувшись его спины, перелетел через забор и свалился на проходившего. Они упали, покатились по земле, Ромашкин тоже перемахнул через ограду и подскочил к боровшимся.

Рогатин крепко держал фашиста за горло, не давая ему кричать. Василий быстро затолкал схваченному рукавицу в рот, подобрал два каких-то ящика и фуражку с серебристым шнурком. «Ого, офицер!»

Пленного перевалили через плетень. Связали руки брючным ремнем. Наблюдая за этими сноровистыми действиями разведчиков, Ромашкин думал: «Вот окаянные! Ни бог, ни дьявол им не страшен, но до чего ж суеверны! Ни один, уходя за „языком“, не возьмет веревку или кляп. Вот и сейчас во рту у немецкого офицера моя рукавица, а связан он поясными ремнями. И когда я провалился под лед, мне тоже бросили брючный ремень. А как нужна была веревка! Ведь я приказывал взять ее».

Спросил Сашу Пролеткина:

– Где веревка?

Тот посмотрел на командира безгрешными глазами и, не моргнув, ответил:

– Забыл я ее, товарищ лейтенант. Да обойдемся, вы не беспокойтесь! Было бы кого вязать...

Ромашкин осмотрел снаружи подобранные ящички, Они были из полированного дерева, чем-то напоминали этюдники. Откинул крючки, поднял крышку. Ожидал увидеть все, что угодно, только не это. «Мать родная! Вот так удача! Неужели и во втором ящике такое же?» Он открыл другую крышку, а там еще лучше.

Нет, не штабные документы и не карты! В изящных футлярах, обтянутых изнутри бархатом, лежали коллекционные вина. Каждая бутылка особой формы и пристегнута лакированными ремешками. «Наверное, фриц шел на гулянку, вовремя мы его зацапали, а то, проклятый, вылакал бы все без нас!» – усмехнулся про себя Ромашкин.

Разведчики оттащили пленного подальше от деревенской улицы, рассмотрели повнимательнее: все в порядке, обер-лейтенант. Теперь только бы уйти тихо.

Но «язык» сел на землю и – ни с места. Рот у него заткнут, руки связаны, а двигать ногами не желает. Его поднимали, подталкивали в спину, он не сделал ни шагу. Попробовали нести – тяжел, к тому же начал брыкаться. Терпение разведчиков иссякло. Рогатин поставил фашиста на ноги и влепил ему такую затрещину, что тот грохнулся наземь, как неживой. Все подбежали и остолбенели – обер лежал пластом. Убил!

– Ты что, очумел! – накинулся Василий на Рогатина.

– Я в четверть силы. С воспитательной целью, товарищ лейтенант, – оправдывался Иван.

Разведчики опять подняли немца, и он «ожил». С опаской поглядел на Рогатина. А когда тот подошел поближе и слегка замахнулся, фашист побежал так прытко, что за ним едва поспевали.

Вышли к речке. «Как же теперь? – задумался Ромашкин. – пленный сам не поползет, а лежать с ним рядом нельзя: начнет брыкаться, утопит и себя и других?.

– Дайте обера мне, – попросил Пролеткин. – Я из него саночки сделают.

– Какие саночки?

– А вот увидите...

Пролеткин выломал в кустарнике две длинные палки и скомандовал:

– Снимай, хлопцы, ремни!

Ему подали ремни. Саша заставил пленного надеть белый костюм и в этом наряде уложил его на палки, привязал к ним ремнями. Теперь немецкий офицер не мог сделать ни единого движения.

Все по одному сползли на лед. Пленного поручили Саше. Из бинтов ему сделали длинную лямку, и Пролеткин тянул немца за собой.

Вскоре окликнул знакомый пулеметчик:

– Вы, товарищ лейтенант?

– Мы.

– Ну, как лед? Держит?

– Держит.

– Скажи пожалуйста! А я совсем не наблюдал за речкой. Теперь буду поглядывать. Приволокли, что ли?

– Приволокли.

Было около шести часов утра. В штабе все еще спали. Но приятной вестью начальство можно побеспокоить. Ромашкин повел обер-лейтенанта к Колокольцеву. Ящички с вином решил пока не сдавать, это не документы, никакого влияния на решение командования они не окажут.

Возвратясь из штаба, подозвал к столу разведчиков и с заговорщицким видом открыл один футляр.

– Вот это да! – восхищенно оценили все.

Фиолетовый бархат отсвечивал матово. Бутылки – одна пузатая с длинным горлом, другая с длинным телом и короткой шеей, третья гнутая в талии, четвертая каким-то кубом – искрились. Их украшали этикетки с замысловатыми золотыми вензелями.

Разведчики развязали «сидора», полезли за кружками.

– Только по сто граммов, – предупредил Василий.

– Да больше, чем по сто, на весь взвод и не придется, – с деланным безразличием сказал Саша, хотя ему явно не терпелось отведать диковинных напитков.

– Французское, – определил Жук, разглядывая этикетку.

– Давайте один ящик командиру полка подарим. У него начальство бывает, пусть пофорсит, – предложил находчивый старшина.

– Я розумию так, що нам же слава буде, – поддержал Шовкопляс и представил Караваева, который угощает начальство. – Чи не покуштуете, товарищ генерал, вина хранцузского, мои славни разведчики просто закидали меня разними трохфеями.

– Решено, дарим один ящик командиру полка! – согласился Ромашкин.

Вино в одной бутылке оказалось густо-красным, в другой – черное, как тушь, в третьей – апельсиново-оранжевое, в четвертой – зеленое, будто весенняя травка. Разведчики опрокидывали кружки в рот, морщились.

– Очень сладкое, – сплюнул Голощапов.

– И градусов мало, – сожалеючи произнес Рогатин. Жук разъяснил:

– Кто же так пьет коллекционные вина? В каждом из них свой букет. Пить надо не торопясь, вдыхать аромат, смаковать вкус.

Шовкопляс ухмыльнулся:

– Щось меня цей букет не забирае. Добавлю-ка я нашенского букету. – Он отвинтил крышечку фляги, налил в кружку водки. Выпил. Крякнул, утирая рот рукавом, и блаженно улыбнулся: – О не букет! О це по-нашему! Аж пятки свербит!

Разведчики посмеялись и тоже залили «французское баловство» ста граммами.

Днем Ромашкин отнес второй ящичек Караваеву. Командир полка поблагодарил за подарок, полюбовался бутылками, но откупоривать не захотел, отдал Гулиеву.

– Спрячь и сбереги. Нагрянут какие-нибудь высокие гости – поднесем. – Потом испытующе взглянул на Ромашкина. – А может, сохраним до победы? Может, тогда вместе с тобой разопьем?

– Для такого случая мы и получше достанем, – уверенно пообещал Василий.

* * *

Василий сидел на берегу тихой речки, смотрел на юрких мальков в воде, слушал щебет лесных пичужек и на миг позавидовал им – даже не знают, что идет война.

От рощи тянуло чистой прохладой, она отгоняла запах пригорелой каши, который шел от кухонь, врытых в берега лощины. Василий ушел сюда, чтобы выписать из «Словаря военного переводчика» незнакомые фразы и заучить их. Словарь дал ему капитан Люленков. Он владел немецким свободно. Ромашкин часто жалел, что в школе относился к немецкому легкомысленно. «Если бы запомнил слова, которые мы тогда учили, теперь понимал бы, о чем говорят немцы в своих траншеях, и мог поговорить с пленными».

Ромашкин упорно занимался. Кроме словаря он читал подобранные немецкие газеты, пытался делать переводы.

Подошел капитан Морейко, начальник связи полка, стройный, гибкий, с аккуратным носиком и томным взором. Василию казалось, что Морейко стесняется своей красивой внешности и хочет выглядеть мужественным воякой. Поэтому он говорил развязно, часто матерился, но это выглядело так же неестественно, как выглядела бы вежливость у Куржакова.

– Привет разведка!

– Салют связистам!

– Зубришь?

– Приходится.

– И не жалко?

– Чего?

– Времени! Убьют – все труды насмарку. Пошел бы лучше во второй эшелон – там, говорят, у начфина такая казначейша появилась, закачаешься!

Ромашкина неприятно кольнули слова о смерти, произнесенный с такой оскорбительной легкостью. Захотелось осадить этого лопуха в звании капитана, но Василий сдержался.

– Значит, не желаешь заняться женским полом? – жужжал Морейко. – Что же, учтем, займемся сами! А тебя начальник штаба вызывает.

Говорить с Морейко не хотелось, но, чтобы не молчать, спросил:

– Ты опять дежуришь?

– Судьба такая: начхим, начинж да я грешный – вечные дежурные по штабу. Слыхал, как я начхима Гоглидзе разыграл? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Говорю ему вчера: Арсен, тебе заместителя ввели по штату. Бедный Гоглидзе даже растерялся. «Зачем? – говорит. – Мне самому делать по специальности нечего!» Вот поэтому, говорю, и ввели. Будет тебя с боку на бок переворачивать, чтобы пролежней не было. Видел бы ты, как он раскипятился, чуть в драку не полез. Теперь со мной не разговаривает. Умора, одним словом. Ну идем, разведка, Колокольцев ждет.

Начальник штаба пил чай – это было его любимым занятием в свободное время. Небольшой потемневший самовар, тяжелый серебряный подстаканник с витыми узорами, позолоченная чайная ложка, украшенная монограммой, были известны в штабе всем старожилам. Но никто не знал, какие воспоминания посещают Виктора Ильича Колокольцева, когда он так вот чаевничает.

Кроме дорогих сердцу майора самовара и подстаканника вечной спутницей его по фронтовым землянкам была никелированная машинка, с помощью которой он любил на досуге собственноручно набивать «Охотничьим» табаком гильзы. Папиросы получались плотными, как фабричные.

Колокольцев был из тех военных, которые в двадцатые и тридцатые годы стыдливо замалчивали свое офицерское прошлое, а в сороковые стали гордиться этим прошлым и той школой, которую они прошли в старой армии. Виктор Ильич стал офицером в начале первой мировой войны. Из Томского университета он ушел в школу прапорщиков, заслужил на Западном фронте два «Георгия» и чин поручика, а после революции вступил в Красную Армию. Но во время гражданской войны особого старания не проявил, это нашло отражение в аттестациях, и служба, как говорится, не заладилась. Пришлось уволиться в запас, стать преподавателем математики в техникуме. О военной карьере он уже и не думал, огорчился даже, когда его вновь призвали в армию и назначили начальником штаба батальона. Было это в тридцать девятом году, перед финской кампанией.

За участие в прорыве линии Маннергейма получил Виктор Ильич орден Красной Звезды и звание майора. С тех пор и отдался всецело службе, будто хотел наверстать упущенное.

Майор Колокольцев обладал спокойной деловитостью человека, знающего себе цену. Неутомимо учил он своих помощников, заставлял их на первых порах по нескольку раз переделывать штабные бумаги, заново отрабатывать карту. А потом спокойно попивал чаек и, почти не глядя, подписывал документы. Знал: помощники не подведут, в сводках и донесениях все будет в порядке.

Помощников Виктора Ильича иногда убивало, иногда их выдвигали с повышением. Он воспринимал это как неизбежность – в первом случае горестную, во втором – приятную – и тут же принимался учить новых.

Учил Колокольцев и Ромашкина. И не только по долгу службы, а и по душевному влечению, потому что видел в нем свою молодость – сам был таким же на германском фронте: юным, бесхитростным, безотказным. Наедине называл Василия голубчиком и величал непременно по имени-отчеству.

– Садитесь, Василий Петрович, чаю желаете?

– Спасибо, товарищ майор, я уже поел.

– Чай не еда, голубчик...

Ромашкин смотрел на массивный подстаканник, и ему хотелось завести такой же или похожий и так же пить чай, не торопясь, с торжественностью.

– Давно собираюсь спросить: батюшка ваш служил в старой армии?

– Нет, – ответил Ромашкин и в свою очередь поинтересовался: – А почему, товарищ майор, у вас возник такой вопрос?

– Есть в вас что-то офицерское. Врожденная, что ли, интеллигентность. Вы, конечно, из интеллигентной семьи?

Колокольцеву, видимо, очень нравилось слово «интеллигентность», он произносил его как-то замедленно, чуть растягивая звук «е».

– Мой отец был инженером-строителем. Погиб под Москвой в сорок первом.

– Помню, голубчик, мне рассказывали... Ну что ж, приступим к делу. Я пригласил вас для того, чтобы осуществить суворовский завет: «Каждый солдат должен знать свой маневр». Поверьте, Василий Петрович, сотни раз я слышал эти слова, когда был еще поручиком, но истинный смысл их открылся мне относительно недавно

– на финском фронте. Оказывается, главное совсем не в том, чтобы солдат понимал какой-то тактический маневр

– обиход там, охват или нечто подобное. Это, разумеется, тоже не исключается. Но, мне кажется, Суворов мыслил шире: солдат лучше, добросовестнее, с большим энтузиазмом будет делать любое дело, если смысл и необходимость этого дела ему разъяснили и оно дошло и до его ума и до его сердца. Вот, голубчик, что означают слова великого Суворова. В нашей армии эту работу хорошо делают комиссары. Именно они прежде всего помогают солдату, и не только солдату, а каждому из нас, понять свой маневр.

Василий любил такие беседы с начальником штаба. Приятны были его доверительность и подчеркнутое уважение к собеседнику. Но он-то знал, что за преамбулой обязательно последует деловая часть, в которой не всегда и не все приятно.

– Вы читали нынче «Правду»? – неожиданно спросил Колокольцев.

– Не успел еще, спал после задания...

– Не оправдывайтесь, голубчик, отлично вас понимаю. Вот газета, пожалуйста, прочтите здесь. – Он указал на сообщение Совинформбюро о летней кампании сорок второго года.

Ромашкин углубился в чтение.

«К началу лета германское командование сосредоточило на южных участках фронта большое количество войск, тысячи танков и самолетов. Оно очистило под метелку многие гарнизоны во Франции, Бельгии, Голландии. Только за последние два месяца оттуда было переброшено на советско-германский фронт 22 дивизии. В вассальных странах – Италии, Румынии, Венгрии, Словакии – Гитлер мобилизовал до 70 дивизий и бригад, не считая финских войск на севере, и бросил их на советско-германский фронт».

Невольно вспомнилось, что на протяжении этого лета в газетах появлялись и вскоре пропадали бесследно ворошиловградское, новочеркасское, ростовское, краснодарское направления. Потом в сводках Совинформбюро грянуло слово «Сталинград». Из сегодняшнего сообщения следовало, что именно там сейчас наибольшее напряжение. Может быть, такое же, как в сорок первом под Москвой. Вывод этот подтвердил и Колокольцев.

– Прочли? Очень хорошо. Битва за Москву – это уже история. Фашисты поняли: лобовым ударом Москву им не взять. Они решили выйти к Волге, чтобы разрезать нас пополам. Если противник овладеет Сталинградом... Впрочем, этого допустить нельзя. – Он строго посмотрел на Ромашкина. – И потому вам, голубчик, опять придется много поработать. Мы, как и другие части, все время должны знать, кто держит фронт против нашего полка, и не позволять, чтобы немцы снимали свои силы отсюда и перебрасывали их на юг. Надо будет, Василий Петрович, ежедневно, а вернее, еженощно подтверждать группировку противника. Поймите необходимость этого. На волге решается судьба Отечества. – Виктор Ильич произнес это торжественно, выпрямясь и приподняв голову, как офицеры старой армии, которых Ромашкин видел только в кино. И, безотчетно подражая киногероям, Василий тоже энергично встал, расправил грудь, опустил в поклоне голову, чего никогда не делал прежде, и ответил в тон майору:

– Я сделаю все, что в моих силах.

– Прекрасно! – оценил Колокольцев и пожал ему руку.

Но, выбравшись из сумрака блиндажа и увидав перед собой зеленеющие под солнцем склоны холмов, Ромашкин тотчас почувствовал себя как бы сошедшим с киноэкрана в реальную жизнь. А у своей землянки, уже совсем освобождаясь от наваждения, навеянного Колокольцевым, подумал о майоре жестко и трезво: «Блажит старик. Преувеличивает. Если даже фашисты форсируют Волгу, мы все равно их раздолбаем. Но как бы то ни было, обстановка неприятная, особенно для нашего брата. Все будут сидеть в обороне, а разведчиков теперь загоняют».

На другой день и ночь Василий еще раз обследовал оборону противника, дал задание своим наблюдателям и стал готовить сразу три объекта для нападения. В этом ему помог Иван Петрович Казаков. Командуя стрелковой ротой, он по-прежнему проявлял интерес к захвату «языков».

– Смотри, что я придумал, – сказал Казаков и повел Ромашкина в отросток траншеи, выдвинутый вперед. – Вот, гляди.

Василий увидел толстую палку, вбитую в землю, к ней был привязан конец синего немецкого телефонного кабеля, который уходил в нейтральную зону и терялся в кустах.

– Видал? Немцев приучаю.

– Не понял. К чему приучаешь?

– К шуму. Другой конец мы ночью привязали к проволочному заграждению. У них там банки консервные навешаны, чтобы тебя подловить, когда проволоку резать будешь. Вот я и дрессирую фрицев. Приходи вечерком, покажу.

Василий пообещал прийти и направился в роту Куржакова – проверить своих наблюдателей.

– Ну, чем порадуете, что у вас нового? – спросил он Сашу Пролеткина.

– Все нормально, товарищ лейтенант, – бодро ответил Саша. – Против нас прежняя дивизия стоит.

– Какие доказательства?

– Точные, как в аптеке, – уверенно продолжал Саша. – Против нас прежняя дивизия стоит.

– Какие доказательства?

– Точные, как в аптеке, – уверенно продолжал Саша. – Посмотрите в бинокль, вон в той балочке – километра два за их передним краем – серая кобылка пасется. Видите?

Ромашкин подкрутил окуляры бинокля и отчетливо увидел вдали серую лошадь, она щипала траву.

– Эта кобыла, товарищ лейтенант, ночью в первую траншею харчи подвозит. Если бы дивизия ушла, кобылку не бросили бы, увели б с собой. Так?

– Предположим.

– Значит, если она здесь, дивизия тоже здесь. Пока Пролеткин рассказывал, Рогатин ядовито ухмылялся.

– А что скажешь ты, Иван?

– Балаболка он, – вздохнул Рогатин.

– Ты давай про фрицев! – огрызнулся Пролеткин.

– Все рассмотрел! – покачал головой Рогатин. – Даже, что кобыла, а не мерин, определил. Вон какой глазастый!

Пролеткин вспыхнул, набрал было воздуха, чтобы отпарировать, но не нашелся, шумно выдохнул вхолостую, промолчал.

– А может, фрицы, – не унимался Рогатин, – того конягу специально оставили, чтобы нас обмануть? Подумали: «Мы уйдем, а у русских есть хитрый разведчик Саша Пролеткин, нехай он любуется на эту лошадку и свое командование в заблуждение вводит».

Саша собрался наконец с мыслями:

– Разведчик должен по разным признакам судить об обстановке. А ты все только на силу свою надеешься – хватай фрица за шкирку да волоки к себе в траншеи, вот и вся твоя разведка. Надо ж и мозгами шевелить.

– Согласен, – невозмутимо ответил Иван.

– Соображать же надо! – торжествовал Саша.

– А где же твое соображение? – спросил вдруг Рогатин. – Ты сам чего сейчас говорил?

– Чего?

– Вспомни-ка! Ладно, я подскажу: «По разным признакам судить!..» А где у тебя разные признаки? Всего одна кобылка, да и та, наверное, жеребец.

– Ну, ладно, – примирительно сказал Ромашкин. – Наблюдайте, ребята. После обеда пришлю вам смену.

По ходу сообщения он направился в тыл. У спуска в лощину встретил Куржакова.

– Привет! – сказал дружелюбно ротный. – Куда путь держишь?

– Домой.

– Идем ко мне обедать.

Куржаков был под хмельком, и поэтому Василию не хотелось идти к нему. На отказ Ромашкина Куржаков обиделся. Даже обругал по привычке бывшего своего взводного.

«Ничего, в другой раз навешу, отойдет», – подумал Василий.

Вечером он вместе с Коноплевым опять пришел к Ивану Петровичу посмотреть, что же тот придумал. Казаков подвел их к палке, которую показывал днем, сказал:

– Слушайте, чего сейчас будет, – и потянул изо всех сил за кабель.

Тут же несколько немецких пулеметов залились длинными очередями. Это были не те спокойные очереди, которыми пулеметчики прочесывают нейтралку или переговариваются между собой. Пулеметы били взахлеб. Так бьют только по обнаруженному противнику.

– Теперь давайте посидим, покурим, – предложил между тем Казаков. – Как твои дела? Как ребята?

У Ромашкина вдруг мелькнул дерзкий замысел.

– Петрович, твою затею можно использовать.

– Конечно, знаю. Для того она и затеяна.

– Сегодня же использовать ее надо. Днем фрицы проверяют, почему гремели банки на проволоке, обнаружат твой кабель; обрежут – и делу конец. Надо действовать сегодня же, до наступления рассвета. Втроем справимся?

– Попробуем, – с нарочитым безразличием откликнулся Казаков и велел своему ординарцу принести ножницы для резки проволоки.

Втроем – два офицера и сержант, – сидя в траншее, продолжали дергать кабель. Их охватила веселая удаль, а противник все хлестал и хлестал по своим заграждениям длинными пулеметными очередями.

Лишь часам к трем ночи немцы наконец поняли, что им морочат голову. Они почти перестали реагировать на подергивание кабеля.

– Ну, пора, – сказал Казаков.

– А не влетит, если Караваев узнает? – заколебался в последний момент Василий. – Ты же ротный.

– Конечно, влетит, – весело подтвердил Казаков. И, вызвав тут же одного из своих взводных, приказал: – Остаешься за меня. Предупреди всех в роте, что мы с лейтенантом и сержантом в нейтралке будем работать. Чтобы нас не побили, пусть огонь ведут повыше и в стороны.

– Будет сделано.

– Ну, пошли!

Они выскочили на бруствер и, пригибаясь, побежали вдоль кабеля. В низинке Казаков прилег, шепнул:

– Давайте шумнем еще разок.

Дернули кабель. В ответ рокотнули две коротенькие и вроде бы ленивые очереди. Поползли дальше.

Вот и проволока. Коноплев сразу перевернулся на спину. Василий лег рядом, осторожно взял обеими руками первую нить, и сержант тут же перекусил ее ножницами. Ромашкин подал длинный конец Петровичу, тот опустил проволоку на землю так осторожно, что не звякнула ни одна консервная банка.

Вскоре проход был готов. Петрович кивнул. Вместе с Ромашкиным они поползли к траншее. Коноплев тоже пополз было вперед, но Ромашкин остановил его: надо же кому-то охранять и расширять проход.

Казаков спустился в траншею первым. Ромашкин последовал за ним. Прислушались. Тихо.

Казаков взглянул за ближайший поворот и тут же отпрянул. Показал туда большим пальцем, затем поднял указательный. Ромашкин понял: там один немец. Казаков ткнул себя в грудь, Василию показал автомат и махнул рукой вдоль траншеи. И опять Василий понял: Петрович сам берет пленного, а он должен прикрывать.

Старший лейтенант пригнулся, хорошенько поставил ноги. В этой позе он походил на пловца, собравшегося прыгнуть с трамплина в воду. Минуту помедлив, как бы проверяя устойчивость, а на самом деле собирая силы для решающего броска, Казаков ринулся наконец вперед. Ромашкин за ним. Он видел, как Петрович очутился рядом с пулеметчиком, мгновенно захватил его согнутой рукой за горло и рывком приподнял над землей. Этот прием разведчики называют «подвесил». Гитлеровец сдавленно хрипел, болтал ногами. А Петрович уже показывал ему нож, чтоб не орал. Солдат затих. Ромашкин затолкал пленному кляп в рот, связал руки.

Все быстро и тихо.

А через час они вдвоем стояли навытяжку в блиндаже Караваева, недавно получившего звание подполковника.

– Это надо же додуматься! – возмущался Караваев. – Два командира идут за каким-то вшивым фрицем: командир роты и командир взвода разведки. Ну, лейтенант Ромашкин – ладно: это его работа. А вам, Казаков, какое дело до разведки?

– Я же ходил в разведку раньше, – вяло оправдывался Петрович.

– Раньше!.. А сегодня кто вас посылал? Кто? Молчите? Никто не утверждал, никто не разрешал этот поиск.

– Да, отличились! – гудел из-за стола Гарбуз. – Один коммунист, другой комсомолец.

– Больше всех виноваты вы, старший лейтенант, – жестко сказал Караваев, сверля взглядом Петровича. – Вы ведь и по должности старший – командир роты. Почему бросили свое подразделение?

– Я не бросил подразделения, – обиделся Петрович. – Был в полосе своей роты, только чуть впереди.

– А где вам полагается быть?

Стремясь выручить Казакова, Ромашкин почти умоляющим взглядом посмотрел на Колокольцева. Начальник штаба, встретив этот взгляд, кашлянул, задвигался на своей заскрипевшей табуретке и солидно произнес:

– Может быть, я в некотором отношении виноват в случившемся. Я вызвал вчера лейтенанта Ромашкина, ознакомил его с обстановкой и обязал еженощно уточнять группировку противника.

Караваев изобразил на лице удивление.

– Что же это получается, Виктор Ильич? Под защиту их берете? Ну, нет, не позволю! В наказание именно вы лично напишите приказ, в котором... – Караваев подумал, подбирая меры взыскания. – В котором командиру роты старшему лейтенанту Казакову объявить выговор, а лейтенанту Ромашкину... Ромашкину... С этим я ограничиваюсь разговором.

Казаков и Василий вышли из командного блиндажа, минуту постояли, не глядя друг другу в глаза, и вдруг рассмеялись. На душе было совсем не горько. Ими до сих пор владела радость удачно проведенного налета, и была она сильнее всех последующих неприятностей.

– Идем ко мне ужинать, – тихо предложил Ромашкин.

Но Казаков не согласился.

– Лучше ко мне. Позвонить могут. Опять, скажут, ушел из роты.

После этого веселого происшествия у Ромашкина пошла полоса горьких неудач. «Язык», которого они так лихо захватили втроем, оказался последним на долгое время.

А из штаба дивизии, как и предвидел Колокольцев, ежедневно требовали уточненных сведений о противнике. Высшее командование, до Ставки включительно, стремилось вовремя уследить, когда и откуда противник попытается снять часть своих сил для переброски на юг, к Сталинграду. Приказы письменные и устные следовали один за другим. Войсковые разведчики сбились с ног, каждую ночь они ползали в нейтральной зоне, но все безрезультатно. Лишь раздразнили немцев так, что те по ночам стали держать в окопах не только дежурных пулеметчиков, как делали это раньше, а оставляли здесь целиком подразделения первого эшелона. Попробуй-ка сунься, возьми «языка»!

Ромашкин устал, измучился.

Однажды его вызвал Гарбуз. «Будет ругать», – с тоской решил Василий. Но комиссар ругать не стал. Поглядел на его осунувшееся, несчастное лицо и заговорил спокойно:

– Мне кажется, надо менять тактику. Вы действуете шаблонно, поэтому и неудача за неудачей. Противник вас ждет. Все ваши действия ему заранее известны.

– Что можно придумать нового в нашем деле? – пожал плечами Ромашкин. – Дождался темноты и ползи в чужие траншеи. Только будь осторожен. В том и вся наша тактика.

– Надо придумать что-то, – не унимался Гарбуз. – Подкоп, что ли, какой-нибудь устроить? Или хитростью выманить фашистов в нейтральную зону? Не знаю, что именно, но убежден: надо искать новые приемы. Иди, дорогой, думай. Надумаешь – приходи, посоветуемся. Если надо, я сам организую обеспечение поиска.

Ромашкин ушел от комиссара, унося в душе благодарность за спокойный разговор и веря, что если уж Гарбуз обещал поддержку, то все перевернет вверх дном, заставит всех «ходить на цыпочках» перед разведчиками.

Так что же придумать?

Сколько ни ломал Василий голову, ничего путного не придумал. Саша Пролеткин пожалел его, пытался утешить, как мог:

– Не огорчайтесь, товарищ лейтенант. В нынешних условиях, будь у вас хоть с бочку голова, все равно «языка» нам не добыть.

Ромашкин в ответ грустно улыбнулся и не очень уверенно стал размышлять: «Если ночью немцы не спят, значит, спят днем, не могут же бодрствовать целые подразделения сутки, и двое, и трое! Вот бы этим и воспользоваться?!» Но тут же спасовал. В самом деле, что за бред? Если ночью не получается, днем тем более ничего не выйдет.

Однако дерзкая мысль о захвате «языка» днем продолжала жить в нем, постепенно обрастала деталями, и в конце концов он поделился ею со всем взводом. Разведчики отнеслись к ней с большим сомнением. Затем начали прикидывать, что тут выгодно и что невыгодно. А под конец решили: дело, пожалуй, осуществимое.

Доложили свой план командованию. Он был одобрен. И в ближайшую же ночь шесть разведчиков с плащ-палатками и малыми саперными лопатами направились в нейтральную зону. Там, вблизи немецкой проволоки, была уже облюбована заросшая кустарником высотка. На ней и стали рыть глубокие щели. Работали с величайшей осторожностью: до вражеских траншей было не больше ста метров, еле слышный стук мог погубить все задуманное. Землю ссыпали на плащ-палатки и уносили в лощину, чтобы с рассветом не привлекла внимания немцев.

В щелях должны были засесть на весь день Ромашкин, Коноплев и Рогатин. Они в подготовке укрытий не участвовали, набирались сил для выполнения задания. Перед рассветом за ними прислали связного. Никто из троих, конечно, не спал. Дело готовилось весьма рискованное, до сна ли тут!

Приползли к укрытиям, засели. Им спустили еду, воду, запас патронов и гранат. Над головой каждого укрепили жердочки, сверху положили дерн и оставили во тьме, в одиночестве, в полном неведении, что-то будет.

Страшно попасть в руки врага живым. За бессонные ночи и нервотрепку фашисты на куски изрежут. Перед Ромашкиным явственно предстали все виденные раньше истерзанные фашистами трупы пленных. Особенно запомнился один, закоченевший в сарае каком-то. У него были отрублены топором пальцы на руках и ногах. Ромашкин поежился и даже ощутил боль в кончиках собственных пальцев.

Начали досаждать предположения: «Возможно, гитлеровцы слышали возню за кустами и сейчас ползут сюда проверить: что здесь творилось? А может, они уже разгадали наши намерения?.. Не исключено, что с рассветом начнут наступление: это тоже грозит разведчикам гибелью».

Иногда, успокаивая человека, ему говорят: «Выхода нет только из могилы». Ромашкин сам многократно говаривал так. И сейчас, вспомнив об этом, подумал невесело: «А ведь я тут как в могиле. Но при всем том надеюсь на благополучный исход: просижу так день, изучу режим жизни противника и смогу завтра действовать наверняка...»

Приближался рассвет. Василию был виден клочок неба. Сначала он казался черным, потом серым, наконец, синим, а когда взошло солнце, стал нежно-голубым.

Осторожно Ромашкин поднял перископ. Это маленькое приспособление прислали в полк недавно. Зеленая трубка не больше метра длиной, на одном конце ее глазок, на другом – окуляр в резиновой оправе. Прибор позволяет наблюдать, не высовываясь из укрытия. Но едва Василий прильнул к окуляру, как тут же в страхе дернулся назад и вниз. Сердце замерло, рука инстинктивно схватилась за автомат. Все видимое пространство заслонила одутловатая рожа с рыжей щетиной на рыхлых щеках. Вот-вот она заглянет в яму!

Стекла перископа, как и полагалось, приблизили врага вплотную, а в действительности он находился метрах в шестидесяти. Ромашкин выругал себя за несообразительность и вновь выставил перископ. Гитлеровец стоял на том же месте, небритый, сонный, равнодушный. Рядом с ним на площадке был пулемет, правее и левее в траншее – еще двое солдат. Они разговаривали между собой, не глядя в нейтральную зону. Ночь прошла, и противник, видимо, чувствовал себя в безопасности.

Василий наблюдал за чужой траншейной жизнью с таким же напряженным интересом, с каким в детстве смотрел приключенческие фильмы. Немцы прохаживались, топтались на месте, и лица у них были усталыми.

Немного попривыкнув к жутковатому соседству, Ромашкин переключился на изучение местности. Впереди через поле тянулось проволочное заграждение. Проволока рыжая, ржавая. Вдоль нее траншея с бруствером, обложенным дерном. От траншеи ответвлялись в лощину несколько ходов сообщения. По лощине немцы ходили в полный рост. Там же блиндаж. У входа в него умывались двое, поливали друг другу на руки из чайника. За лощиной была высотка, и Ромашкин уже не мог разглядеть, что там дальше.

К восьми часам у немцев почти прекратилось движение, все ушли в блиндаж и, наверное, завалились спать. Перед Василием остался только рыжий у пулемета. Он слонялся взад-вперед, хмурясь и шевеля губами, должно быть, о чем-то размышлял. Справа и слева от него на значительном расстоянии маячили такие же одинокие фигуры. Тактически это объяснялось просто: обозримый из щели участок обороняется взводом пехоты и сейчас здесь оставлены три наблюдателя – по одному от каждого отделения.

Часа через два рыжего сменил белобрысый. Этот оказался более деятельным. Он то и дело поглядывал в нашу сторону, иногда брался за пулемет, тщательно прицеливался, выжидал и вдруг давал очередь...

Часам к двенадцати обстановка прояснилась окончательно. А впереди еще долгий-долгий день. Ромашкин не спеша поел хлеба, колбасы, запил водой из фляжки. Очень хотелось курить. Но курева он не взял, чтобы избежать соблазна. От неподвижного сидения затекли руки и ноги, ломило спину. Поворочался, изгибаясь, насколько позволяла щель. Горло иногда перехватывал кашель, и тогда приходилось накрывать голову телогрейкой, чтобы заглушить его.

В течение дня Василий стал различать по лицам и повадкам каждого из неприятельских солдат, ютившихся в блиндаже. Они стояли на посту поочередно, и всех он успел разглядеть до мельчайших подробностей. В голове вдруг мелькнуло: «Если бы тут оказался кто-нибудь из мучителей Тани, я бы непременно узнал его по фотографии».

Едва стало смеркаться, в траншею бодро вышли все обитатели блиндажа. Ромашкин усмехнулся, когда они встали перед ним. «Как в театре после концерта: выступали по одному, а на прощание высыпали все».

Немцы готовились к ночи: укрепляли оружие на деревянных подставках, пристреливали его по определенным целям.

Когда совсем стемнело, Ромашкин почувствовал себя как рыба в воде. Он не стал дожидаться подмоги, сам разобрал «крышу» над головой и пополз к Рогатину. Тот бесшумно выскользнул из своей норы, двинулся за лейтенантом. Затем они забрали Коноплева и отправились восвояси.

Ромашкин рассчитывал встретить своих на подходе и действительно обнаружил их в середине нейтральной зоны, когда сошлись уже метров на двадцать. Его наметанный глаз, привыкший различать предметы и улавливать даже легкое движение во мраке, заметил разведчиков с трудом. «Неплохо работают», – подумал Василий, любуясь, как стелются они по земле, словно тени.

Самостоятельный выход наблюдателей планом не предусматривался. Чтобы их не приняли за немцев, Ромашкин вполголоса окликнул:

– Саша! Пролеткин!

Это было надежнее всякого пароля. Тени на миг замерли, потом метнулись к ним:

– Ну, как? Нормально?

– Потом, потом... Скорей домой, – шепнул в ответ Ромашкин.

«Дома» Ромашкина, Рогатина и Коноплева все разглядывали, как после долгой разлуки. Заботливо подавали миски с горячим борщом, ломти хлеба, густо заваренный чай. Не докучали расспросами, терпеливо ждали, когда сами наблюдатели поведут рассказ о всем увиденном и пережитом за этот бесконечно длинный день.

Ромашкин расстелил на столе лист бумаги, стал чертить схему обороны немецкого взвода. Рогатин и Коноплев дополнили его чертеж своими деталями. И все трое заявили: днем взять «языка» можно, надо только затемно подползти еще ближе к проволоке, окопаться там, а когда немцы уйдут отдыхать, проникнуть к ним в траншею. Если удастся – схватить часового, если нет – блокировать блиндаж и извлечь кого-нибудь оттуда.

Ну, а дальше? Разведчиков, конечно, обнаружат. Придется бежать через нейтральную средь бела дня. Вслед им откроет огонь вся неприятельская оборона. Возможно ли под таким огнем добраться до своих окопов?

Надо попробовать...

Ночью к проволочным заграждениям противника вышел весь разведвзвод. Отрыли еще пять окопчиков и оставили здесь на день уже не троих, а восемь человек.

Когда рассвело, Ромашкин, глянув в перископ, легко узнал своих вчерашних знакомых.

Утро разгорелось, веселое, солнечное. Но на Василия этот яркий солнечный свет действовал угнетающе. Он привык ходить на задания ночью. Дневная вылазка казалась авантюрой, хотя немцы вели себя спокойно.

Как и вчера, на дневное дежурство у пулемета первым заступил рыжий. Сегодня он был побрит. Скучая, походил по траншее и остановился поговорить с соседом слева.

Разведчики не предполагали, что удобный момент наступит так скоро. Саша Пролеткин первым выскользнул из окопчика, ужом подполз к проволоке. Перевернулся на спину и торопливо стал выстригать проход. Все, затаив дыхание, следили за ним. Немцев на всякий случай держали на мушке.

Саша быстро продвигался вперед между кольями заграждения. Вот он безмолвно махнул рукой. Из щелей поползли к нему еще двое. И в ту же минуту немец, стоявший лицом к разведчикам, закричал, показывая рыжему на ползущих.

Две короткие очереди из автоматов ударили одновременно. Немцы не то упали, не то присели. Ромашкин кинулся к проходу, торопливо полез под проволоку. Колючки рвали одежду, больно царапали тело. Разведчики, назначенный в прикрытие, тоже спрыгнули в траншею и разбежались по двое вправо и влево, стреляя из автоматов по наблюдателям.

Ромашкин кинулся к рыжему. Тот был мертв. Второй немец оказался живым, только на плече у него расползалось кровавое пятно. Он угрожающе сжимал в руке гранату. Рогатин вырвал ее, отбросил, схватил немца за ремень, выкинул из траншеи и поволок к проволоке. Тот отчаянно сопротивлялся и визжал.

Из блиндажа на этот визг выбежали те, что отдыхали. Ромашкин оперся о край траншеи и дал по ним несколько длинных очередей. Двое свалились, остальные юркнули опять в блиндаж. Василий продолжал стрелять по входной двери, а Рогатин уже тащил «языка» за проволокой.

Отстреливаясь на три стороны, стали отходить и другие разведчики. Саша Пролеткин выбрался за проволоку последним, и Ромашкин тут же подал сигнал своим артиллеристам. Ракета его еще не успела погаснуть, как дрогнула и вскинулась черной стеной земля.

Пригнувшись, разведчики побежали к своим окопам в полный рост. Снаряды гудели над самой головой. Сначала только свои, а потом и чужие – немецкая артиллерия открыла ответный огонь. Пришлось залечь.

В нейтральной зоне, между двух шквальных огней, было сейчас самое безопасное место.

Пленному перевязали плечо, и он послушно лежал рядом с Рогатиным.

– Гляди у меня, не шебуршись! – погрозил ему пальцем Рогатин. – Не то по шее получишь.

Немец согласно закивал:

– Яволь, яволь. Гитлер капут.

– Понятливый, – усмехнулся Рогатин...

Когда канонада стала чуть затихать, поползли опять к своим траншеям. И доползли. Все, как один, невредимые.

Перед отправкой пленного в штаб дивизии его, как всегда, первым допрашивал Люленков. Капитан расположился на бревне при входе в блиндаж. Все штабники, когда нет обстрела, выбирались из-под земли на солнышко.

Ромашкин подсел к Люленкову.

– Дивизия перед нами прежняя, – сказал ему капитан и тут же задал очередной вопрос немцу: – Значит, вы рабочий?

– Да, я токарь. Работал на заводе в Дрездене.

– Почему же вы против нас воюете, у нас же государство рабочих и крестьян?

– Меня призвали в армию. Разве я мог не воевать?

Ромашкин еще раз оглядел пленного. Да, это был тот самый бледный, светловолосый. Теперь прикидывается овечкой, а в траншее вел себя по-другому. Василий, медленно подбирая слова, напомнил ему:

– Ты много стрелял. Подкарауливал наших и стрелял.

– Это моя обязанность, я солдат.

– Другие солдаты днем не стреляли, только ты подкарауливал и стрелял.

– Лейтенант все видел, – уточнил Люленков. – Два дня он лежал перед вашей проволокой.

– О, лейтенант очень храбрый человек! – льстиво откликнулся пленный. – Мы не ждали вас днем. Мы знали: вы приходите ночью.

Он явно хотел уйти от разговора о том, что стрелял больше других. И Ромашкину почему-то подумалось, что рыжий, наверное, был лучше этого – честнее и порядочней. Поинтересовался: кто же такой рыжий?

Люленков перевел вопрос.

– Его звали Франтишек, он чех из Брно, до войны был маляром, – охотно ответил пленный.

– У вас что, смешанная часть? – заинтересовался капитан.

– Да, теперь многие немецкие части и подразделения пополняются солдатами других национальностей. Мы понесли большие потери.

– А может быть, это потому, что другие национальности – чехи, венгры, румыны – не хотят воевать против нас, а вы их заставляете?

– Не знаю. Я маленький человек. Политика не мое дело.

Ромашкина все больше раздражал этот хитрец. «Маскируется под рабочего, спасает шкуру, фашист проклятый». Брезгливо отодвинулся подальше от него.

А вернувшись в свой блиндаж, сказал Пролеткину:

– Саша, ты был прав насчет той лошади... Перед нами стоит прежняя дивизия.

Пролеткин просиял, взглянул на Рогатина победителем.

– Слышал, что лейтенант сказал? Вот и подумай теперь, кто из нас балаболка?

Рогатин только почесал в затылке.

Остаток дня Ромашкин вместе со всеми участвовал в пиршестве, которое устроил старшина Жмаченко. Был весел, но неприятный холодок нет-нет да и окатывал его. Все еще не верилось, что днем, на виду у врага они утащили «языка» и вернулись без потерь!

А когда легли спать и в блиндаже погасили свет, его стала бить нервная дрожь. «Тормоза не держат, – с грустью подумал Василий. – Да тут натяни хоть стальную проволоку вместо нервов, и то не выдержит. Это ж надо, днем, на виду у всех! И как мы решились? Если пошлют еще раз на такое задание, у меня, наверное, не хватит сил. Впрочем, днем теперь и не пошлют, – подумал он с облегчением. – Командование тоже понимает, что такое может получиться только раз».

* * *

Все лето полк Караваева провел в обороне, а с сентября начались тяжелые и на первый взгляд совсем безрезультатные наступательные бои. Велись они почти беспрерывно.

В полном изнеможении Ромашкин снял изодранный, грязный маскировочный костюм. Обессилевшие руки не поднимались. Его разведчики находились в таком же состоянии.

Позвал старшину, приказал:

– Тебе, Жмаченко, и всем, кто с тобой оставался, всю ночь дежурить посменно. В первой траншее – по одному бойцу на сто метров, и те, наверное, уже спят. Как бы фрицы голыми руками всех вас не передушили.

– Фрицы тоже вповалку лежат, вы крепко им поддали сегодня, – ответил Жмаченко. – А охрану я выставлю, отдыхайте спокойно, товарищ лейтенант. – Лейтенантом назвал по привычке – со вчерашнего дня Ромашкин старший лейтенант, однако он и сам еще не освоился с новым званием.

– Поддали своими боками, – заворчал Голощапов.

И Василий мысленно вновь увидел, как малочисленные роты поднимались нынче в атаку. Больно смотреть.

«Куда там наступать! Если фашисты нанесут контрудар – на своих позициях не удержишься».

Не раздеваясь, Ромашкин повалился на жесткие нары и мигом заснул. Спал, казалось, совсем недолго, а уже кто-то тянет за ногу.

– Товарищ старший лейтенант, проснитесь!..

В блиндаже было темно, лишь алый бок железной печки светился в углу. Усталость еще не прошла, в тепле она расплылась по телу вязкой тяжестью.

– Вас до командира полка требуют, – шептал старшина, опасаясь разбудить других, и шепот его убаюкивал еще сильнее.

«Зачем понадобился? – соображал в полусне Ромашкин... – Неужто опять за „языком“ пошлют?»

Он встал на слабые еще ноги, нащупал автомат, привычно вскинул на плечо и, не открывая полностью глаз, досыпая на ходу, направился к двери.

Колючий ночной мороз сразу прогнал сонливость, взбодрил. Ромашкин втянул шею, сунул руки в карманы и хмурый зашагал по оврагу. Снег взвизгивал под ногами, будто от боли.

У блиндажа командира полка какие-то люди усердно дымили самокрутками. Подойдя вплотную, Василий рассмотрел: собрались командиры батальонов, артиллеристы, политработники, тыловики.

Караваев и Гарбуз вышли, когда адъютант доложил, что все прибыли. Лицо у командира полка тоже мрачное, в глазницах сплошная чернота. Гарбуз чуть бодрее.

– Товарищи командиры, – негромко сказал Караваев, – в блиндаже мы, пожалуй, не поместимся, давайте поговорим здесь. Я не задержу вас. Мы вот с комиссаром только что вернулись из дивизии. Нам опять поставлена задача наступать!

Ромашкин не поверил своим ушам: «Не может быть!» Остальные отозвались сдержанным, явно неодобрительным гулом. Командир первого батальона, худой и длинный капитан Журавлев, спросил:

– С кем же, товарищ подполковник, наступать? В ротах людей – раз, два и обчелся.

Караваев посмотрел на него сочувственно, но ответил твердо:

– И все равно будем наступать. Немцы снимают войска с нашего фронта и перебрасывают под Сталинград. Пленный, добытый вчера разведчиками, подтвердил это: немецкий полк, с которым до сих пор имели дело только мы, теперь обороняется на широком фронте против двух полков нашей дивизии, потому что его сосед справа выведен в тыл.

Комбат Журавлев зло глянул на Ромашкина, будто он был виноват в том, что немцы перегруппировывают свои силы.

– Не одним нам тяжело, – продолжал Караваев. – Вся дивизия... да что дивизия, несколько дивизий ведут наступление на пределе своих возможностей. Но мы должны сорвать планы противника! Я уже распорядился о пополнении стрелковых рот за счет тыловых подразделений. На передовую направляются повара, писари, коноводы, ремонтники. Кто что получит и кто кого обязан отдать, узнаете у начальника штаба. А теперь слушайте боевой приказ...

Караваев поставил задачи стрелковым батальонам, артиллерии, специальным подразделениям. Разведвзвод он оставил в своем резерве. Приказал Ромашкину быть рядом с полковым НП.

После командира говорил Гарбуз:

– Товарищи, я знаю, как вы все устали. Но под Сталинградом решается наша общая судьба. Разъясните это всем. Люди поймут. Коммунистам и комсомольцам надо первыми вставать в атаку и вести других за собой...

Ромашкин еще затемно расположил свой взвод в указанном месте. Разведчики подминали под себя мелкий кустарник и в ожидании, пока потребуется резерв, устраивались «досыпать» на морозе.

Василий поднес к глазам бинокль. Утренний снег отливал синевой. В нейтральной зоне чернели редкие кустики. Вчерашних убитых там не было: их убрали ночью. Вражеские траншеи просматривались еще смутно, а в наших уже можно было разглядеть даже лица солдат. Вон мелькнуло очень знакомое чернобровое лицо. «Это же Гулиев! – узнал Ромашкин. – И своего ординарца командир полка отправил в цепь».

В семь часов ударили пушки и зачакали минометы. Выбрасывая из-под снега темную землю, разорвались первые снаряды в расположении фашистов. Огонь нашей артиллерии был слабее обычного, залпы ее не образовали единого слитного гула. Пыль и дым на позициях врага успевали оседать между нечастыми всплесками взрывов.

На душе у Ромашкина было тоскливо. «Как же пехота пойдет в атаку после такого чихания вместо настоящей артподготовки?» Но едва взлетела зеленая ракета, люди выскочили из траншей и реденькими цепочками двинулись через поле. Они не бежали, а шли почему-то шагом, стреляя на ходу.

Застучали, будто швейные машинки, немецкие пулеметы. С треском разорвалось несколько мин. Это как бы подстегнуло нашу пехоту, бойцы побежали вперед. И Ромашкин услышал, как кричит Караваев артиллеристам по телефону:

– Огневые точки давите! Не видите, что ли?!

Взрывы в расположении врага начали перемещаться, букетиками собирались у площадок, с которых били пулеметы.

И вот уже первый батальон приблизился к фашистам, с ходу ворвался в их траншею. «Ай да Журавлев! Ворчал, скрипел, а теперь вон как действует!» – оживился Ромашкин, наблюдая, как наши солдаты разбегаются по траншее и забрасывают блиндажи гранатами.

А подполковник Караваев все еще наседал на артиллеристов. Потом его заглушил голос Гарбуза. Комиссар упрекал по телефону командира второго батальона:

– Спиридонов, почему вы топчетесь? Журавлев уже первую траншею очистил, а вы все топчетесь. Да? Я вижу. Все прекрасно вижу. И вас и его...

Вопреки мрачным предположениям на этот раз наступление имело успех: к середине дня полк овладел и второй траншеей. Караваев перешел на новый НП, а с ним вместе двинулся и резерв. Подполковник теперь сам разговаривал с ушедшим вперед вторым батальоном, подбадривал Спиридонова:

– Вы же убедились, что перед нами слабый противник. Не снижайте темпа наступления. Фланг открыт? Прикроем. Сейчас позвоню Журавлеву, он подравняется и прикроет.

Но батальон Журавлева залег под плотным огнем пулеметов и хлесткими выстрелами немецких штурмовых орудий.

– Вернулись, сволочи! – выругался Караваев.

– Заставили вернуться, – уточнил Гарбуз. – Самоходок здесь дня три уже не было.

– Сейчас они дадут прикурить Журавлеву, – продолжал Караваев с жалостью. – Почему он лежит? Раздолбают же его на ровном месте. – И в телефон: – Журавлев! Броском вперед! Займи вторую траншею... Как не можешь? Моги! Самому в траншее легче будет и соседу фланг прикроешь. Сейчас поддержу огоньком.

Но и артогонь не помог Журавлеву. Красноармейцы расползлись по воронкам, батальона будто и не было. А Спиридонов уже не говорил, а стонал в телефон:

– Прикройте же меня справа! Обходят! Сейчас выбьют из траншеи, а то и вовсе отрежут!

– Сейчас, сейчас, – обещал Караваев и позвал: – Ромашкин!

– Я здесь.

– Бегом со взводом в первый батальон. Поднять там людей и занять траншею!

– Есть!

Через минуту разведчики уже мчались напрямую к воронкам, в которых залег первый батальон. На бегу Василий думал: «Уж лучше бы с самого начала идти в атаку, чем включаться в нее в такой момент!»

Вражеские минометчики, заметив выдвижение резерва, ударили по нему. Но разведчикам это не в диковинку. Уклоняясь от взрывов мин то вправо, то влево, они с прежней стремительностью неслись вслед за Ромашкиным.

Вот наконец и черные воронки, в которых попрятались стрелки. Не зная, где тут комбат или хотя бы кто из ротных. Ромашкин сам стал командовать:

– А ну, славяне, вперед! В атаку, за мной! Ни один человек не внял его призыву.

– Что же вы, братцы? За мной! – еще раз крикнул Ромашкин и приказал разведчикам: – А ну, ребята, выгоняй их из ям!

– Давай вылазь! – забасил Иван Рогатин.

– Чего землю скребешь, меня же не убивают, а я над тобой стою, – уговаривал кого-то Пролеткин.

А Голощапов действовал по-своему: размахивая немецкой гранатой на длинной деревянной ручке, он спрашивал строго:

– Ну, что, дядя, сам встанешь? Или подсобить?..

Командиры рот и взводов тоже стали принимать свои меры. Тут и там на поле замаячили сначала одинокие фигурки, призывно машущие руками, а вслед за тем образовалась и цепь. Она опять покатилась вперед, и как ни стрекотали пулеметы, как ни взбивали снег пули, все же цепь достигла траншеи и потекла туда.

В траншее сразу же сцепились врукопашную. Ромашкин стрелял из своего автомата экономными короткими очередями и все время с опаской думал: «Только бы патроны не кончились до срока». А немцы все выскакивали и выскакивали из-за поворотов траншеи, из блиндажей. И каждый раз Василий опережал их своими выстрелами, продолжая беспокоиться, что вот щелкнет затвор впустую и очередной гитлеровец всадит пулю в него. Сменить магазин было невозможно: вокруг метались, стреляли, били прикладами свои и чужие. Казалось, фашистов куда больше, чем наших. «И Караваев сказал: подошли немецкие резервы». Но люди в серых шинелях, такие медлительные и неуклюжие в своих окопах, сейчас вели себя как одержимые, бесстрашно бросались в одиночку на двоих-троих зеленых, матерясь, рыча, хватали их за глотки.

И все же в этой кутерьме – стрельбе, криках, топоте солдатских сапог и взрывах гранат – Ромашкин услыхал слабенький роковой щелчок затвора, которого ждал. «Ну, вот и все, – мелькнуло в усталом мозгу. – Вот она и смерть моя...»

Перед ним стоял, в очках, небритый, тощий, будто чахоточный, гитлеровец. Черный глазок в стволе его автомата показался Ромашкину орудийным жерлом. Мелькнул перед глазами огонь. Зазвенело в правом ухе. И... немец вдруг стал падать на спину, выронил автомат. Ромашкин оглянулся. Сзади оказался рябоватый – лицо будто в мелких воронках – красноармеец. Ощерив прокуренные зубы, он крикнул:

– Левашов моя фамилия! С вас причитается, товарищ старший лейтенант! – и побежал дальше.

Ромашкин, торопясь, сменил магазин, огляделся: «Куда стрелять?» Но рукопашная уже кончилась, в траншее валялись убитые фашисты. Лежали они и наверху, недалеко от бруствера. А те, что отошли по ходам сообщения, злобно отстреливались из следующей траншеи.

Василий вспомнил о своих главных обязанностях – всегда и везде добывать сведения о противнике. Стал осматривать сумки убитых офицеров: нет ли в них карт с обстановкой или других важных документов. У входа в блиндаж лежал, уткнувшись лицом в свою каску, огромный плечистый унтер. Лица не было видно, торчали только большие мясистые уши, а на мощной шее белели кругляшки от заживших нарывов. Из его карманов Ромашкин вынул несколько писем на голубой бумаге. Попробовал прочесть одно из них и с радостью убедился, что упорные занятия немецким языком уже сказываются: целую страничку одолел без затруднения.

«Милый Фридрих, сегодня опять передавали по радио, что каждый, кто отличился в боях, получит земельный надел на Востоке. Ты уже имеешь Железный крест, и, мне кажется, пора бы тебе присмотреть место получше. Я вижу его таким...»

Каким видится жене убитого Фридриха обещанный ей надел на чужой земле, Василий читать не стал: недосуг. Заглянул в полевую сумку унтера и обнаружил там нечто более интересное – листки какой-то инструкции. На листках этих карандашом старательно были подчеркнуты слова: Следует воспитывать у немецких солдат, своими действиями вызывающих страх перед германской расой... Никакой мягкотелости по отношению к кому бы то ни было, независимо от пола и возраста...»

Ромашкин перешагнул через унтера, взял автомат на изготовку и побежал в дальний конец траншеи, где усилилась перестрелка.

Два раза противник пытался отбить свои позиции и все-таки не отбил. Вскоре после второй контратаки Ромашкина разыскал Журавлев, потный и еще больше осунувшийся. Сказал, сдерживая запаленное дыхание:

– Спасибо тебе, брат, выручил. Бери своих орлов и дуй назад. Командир полка приказал восстановить резерв.

Ромашкин пошел собирать разведчиков. Пролеткин и Рогатин предстали перед ним с добычей – захватили раненого гитлеровца.

Когда Ромашкин возвратился на НП и доложил командиру полка о действиях своего взвода, подполковник Караваев, кажется, впервые за тот день улыбнулся.

– Ну, молодцы! Начальник штаба, допроси пленного.

Пленный находился неподалеку – в овражке, где отдыхали разведчики. Был он уже перевязан и чувствовал себя довольно бодро, но при появлении Колокольцева почему-то закрыл глаза. Майор задал ему несколько вопросов. Немец, молча и не открывая глаз, отвернулся.

– Не желает разговаривать, падла! – рассвирепел Рогатин.

– Это он с перепугу. Думает, конец пришел, – предположил Пролеткин.

– Да мне, собственно, разговор его и не нужен, – спокойно сказал майор, вынимая из кармана пленного служебную книжку и заглядывая в нее. – Все без слов ясно – шестьдесят седьмой полк, тот самый, который был снят отсюда. Вернулись, голубчики!

Колокольцев ушел опять на НП порадовать этим открытием командира полка. Но к радости невольно примешивалось чувство горечи и тревоги. Да, они выполнили свою задачу: притянули на себя вражеские резервы, а сдержать-то их нечем, обескровленные роты не сумеют отстоять занятые позиции.

Двое суток полк отбивался от превосходящих сил противника, медленно отходя назад. Ромашкин глядел в бинокль на поле боя и в который уже раз дивился: «Кто же там бьется?..»

И все-таки неприятельские контратаки захлебывались одна за другой. Едва фашисты приближались к нашим окопам, их встречал плотный огонь пулеметов и автоматов. Неведомо откуда возникали перед ними серые шинели и овчинные полушубки.

А ведь уже четверо суток пехота без сна, на холоде, под витающей всюду смертью. «Сейчас там люди до того задубели, что о смерти, пожалуй, не думают, – размышлял Ромашкин. – Хоть бы уж мой взвод бросили им на помощь».

Иногда с НП долетал осипший, но все же громкий голос Гарбуза. Комиссар докладывал по телефону в дивизию:

– Красноармеец Нащекин с перебитыми ногами заряжает оружие и подает стрелкам. Пулеметчик Ефремов тоже ранен, но точным огнем прикрывает фланг роты.

«Вот Ефремов мой и отличился, – с удовольствием отметил Ромашкин. – Жив пока. А как другие ребята?»

Днем к разведчикам, где бы они ни находились, дважды приползал с термосом старшина Жмаченко. Кормил горячей душистой кашей, наливал по сто граммов. По-бабьи жалостливо смотрел на каждого, пока разведчики ели.

На исходе четвертого дня, когда люди изнемогли окончательно, полк оказался на старых позициях – тех, откуда начинал наступать. Но дальше, как ни лезли гитлеровцы, им хода не было. Ночью они оставили и нейтральную зону – убрались в свои полуразрушенные блиндажи.

Караваев устало сказал:

– Дело сделали. Теперь закрепиться – и ни шагу назад.

Он оперся лбом о стереотрубу и тут же заснул. Колокольцев стал давать батальонам распоряжения по организации охранения и разведки. А у другого телефона хрипел сорванным голосом Гарбуз. Для всех работа кончилась, а комиссару предстояло еще написать донесения об отличившихся и погибших, проверить, все ли накормлены, обеспечен ли отдых бойцам.

Разведчики тем временем вернулись в свой обжитой блиндаж. Натопленный и прибранный старшиной, он показался им родным домом. Тепло, светло, на столе хлеб и горячая каша с мясной подливкой, в ведерке прозрачная как слеза вода. Но не было сил в полной мере насладиться всей этой благодатью – раздеться, умыться, поесть неторопливо. Хотелось упасть прямо в проходе, закрыть глаза и спать, спать, спать.

Прилечь, однако, не пришлось. Прибежал посыльный из штаба: Ромашкина вызывал майор Колокольцев. Сам землисто-серый от усталости, начальник штаба сострадательно поглядел в глаза Ромашкину и мягко сказал:

– Знаете, голубчик, в каком состоянии полк? Все валятся с ног. Поэтому разделите свой взвод на три группы и выходите в нейтральную зону: на фланги и в центр. Ползите под самую проволоку немцев. Чтобы они сюрприз нам не преподнесли. Поняли? Спать будете завтра. Идите, голубчик, действуйте, да побыстрее. – Майор загадочно улыбнулся, поманил Ромашкина пальцем, доверительно шепнул: – Под Сталинградом наши перешли в наступление, по радио передали.

С Ромашкина будто тяжкий груз свалили. Тело оставалось по-прежнему усталым, но какой-то освежающий ветерок прошелся по душе. «Ну, теперь и у нас здесь фрицы попритихнут!»

Возвращаясь к себе, Василий думал: «Начну разговор с ребятами прямо с этой новости. Радость всем прибавит сил».

Когда подошел к блиндажу, услыхал скрипучий голос Голощапова, он с кем-то спорил:

– Никакой ты не особый человек, а самая что ни на есть обыкновенная затычка. Всем отдых в обороне – а разведчик за «языком» ходи, пехота залегла – ты в атаку ее подымай, где-то фрицы вклинились – опять разведчику спасать положение.

– Вот в том и особость наша, – возразил Саша Пролеткин. – Никто не может, а ты моги.

– Кабы мы с тобой железные были, кабы пули бы от нас отскакивали, тогда ладно. А то ведь жизнь и у нас, как у всех, одна, – не сдавался Голощапов.

Ромашкин толкнул дверь.

Все, словно по команде, подняли на него осоловелые глаза. Угрюмо ждали: неужели опять какое-то задание? Каждому казалось: подняться нет сил.

– Братцы, наши перешли в наступление под Сталинградом! – звенящим от радости голосом объявил Ромашкин.

И сразу как бы стерлась с лиц усталость. Разведчики задвигались, заулыбались, загалдели весело:

– Значит, мы не зря выкладывались!

– Молодцы сталинградцы!

– А ведь им потяжелей нашего досталось!

Ромашкин выждал с минуту и продолжал:

– Собирайтесь, хлопцы, для нас еще одно дело есть, как говорится, не пыльное и денежное.

– Опять особое? – хитровато сощурив глаз, спросил Голощапов.

– Точно. Все в полку будут спать, а мы их должны караулить. Если ж и мы заснем, фрицы полк перебьют, а нас за то свои к стенке поставят. Это вам, Голощапов, подходит?

– Мне в самый раз. После такой новости сдюжу. Ножом себя подкалывать буду, а не засну, – захорохорился Голощапов...

На правый фланг Ромашкин послал несколько разведчиков во главе с Коноплевым, на левый – другую группу под командованием Ивана Рогатина. Сам возглавил центральную.

Пока ползли к немецким заграждениям, самочувствие было вполне сносным. А забрались в воронки, и сразу стал одолевать сон. Толкали и тормошили друг друга, натирали снегом лица, курили по очереди, прильнув к самому дну воронки, – ничто не помогало. Ромашкин искусал губы до крови, а сонливость все клонила голову к земле, склеивала глаза. Когда-то и где-то он вычитал, что в старину «заплечных дел мастера», пытая человека, не давали ему спать. И уже на вторые сутки у подвергавшегося пытке ослабевала воля, а на третьи он становился безумным. «Мы же не спим пятые сутки. И как-то держимся, соображаем, воюем!» – удивился Василий.

Это была самая длинная ночь в его жизни. И, наверное, такою же показалась она всем разведчикам. Утром Ромашкин поразился, как изменились ребята: иней не таял на их лицах! Промерзшие, посиневшие, они едва шевелились.

«Никогда бы не поверил раньше, что не спать труднее, чем добыть „языка“, и даже хуже, чем умереть сразу», – размышлял Ромашкин, шагая одеревеневшими ногами к жилью. А у блиндажа его опять поджидал посыльный из штаба. Василий чуть не вскрикнул от отчаяния, однако на этот раз его никто и никуда не вызывал. Посыльный лишь вручил газету.

– Комиссар товарищ Гарбуз велел вам отнести...

Ромашкин вошел в блиндаж, повесил автомат, нехотя, через силу развернул не измятый еще и потому гремевший, как жесть, газетный лист. Внимание привлек заголовок: «В последний час. Успешное наступление наших войск в районе гор. Сталинграда».

Дальше под этим броским заголовком следовало:

«На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда».

Мысли путались. Как в тумане, виделись и едва доходили до сознания слова: «продвинулись на 60—70 километров... заняты города Калач, Абганерово... перерезаны обе железные дороги... захвачено за три дня боев 13000 пленных... на поле боя более 14000 трупов...»

Глаза Василия сами собой закрылись. Уже ничего не видя и не чувствуя, он стал падать набок. Старшина Жмаченко и Рогатин подхватили его, уложили на нары.

– Совсем дошел! – покачал головой Рогатин и тут же сам, как убитый, свалился рядом с Ромашкиным.

Жмаченко окинул взглядом блиндаж, и ему стало жутко: будто в белых саванах, повсюду лежали в неестественных позах безмолвные разведчики, и лица у них были как у мертвецов, заострившиеся, бледные, щетинистые.

На столе высились горкой ломти хлеба, белели кубики сахара. Легкий пар поднимался над кашей, разложенной в алюминиевые котелки. И никто к этому не притронулся...

Прошло еще несколько дней. Под Сталинградом было завершено окружение огромной армии противника. И Ромашкин впервые увидел немца, улыбавшегося ему вполне доброжелательно. А произошло это при таких обстоятельствах.

Разведчики отправились в очередной ночной поиск. Проползли, пожалуй, только половину расстояния, отделявшего наши траншеи от неприятельских. Вдруг действительно как из-под земли перед ними возник немецкий солдат с негромким и вроде бы радостным возгласом:

– Гитлер капут!

Темная фигура с поднятыми вверх руками на фоне неугасшего еще неба казалась огромной. Непривычно прозвучали и два слова, брошенные этим немцем. Ромашкин сначала понял их в буквальном смысле – Гитлера нет в живых. «Может, убили при бомбежке?»

– Гитлер капут! Плен, плен! – повторил немец. «Ах, вон в чем дело – в плен сам захотел!»

Опасаясь подвоха, Ромашкин, не имевший до этого встреч с перебежчиками, скомандовал грозно:

– Комен, форвертс! Хенде хох!

Немец понял, послушно пошел к нашей траншее и, как только спустился в нее, прямо-таки по-приятельски улыбнулся Ромашкину...

Допрашивал перебежчика капитан Люленков. Протокол допроса вел Ромашкин. Колокольцев сидел чуть поодаль, занимаясь своими делами.

Перед Ромашкиным лежал стандартный бланк, куда он вписывал лишь ответы немца:

Фамилия: «Мартин Цейнер».

Год рождения: «1916».

Место рождения: «Дрезден».

Образование: «Высшее».

Профессия до службы в армии: «Учитель».

Звание и должность в армии: «Сейчас рядовой, но недавно был фельдфебелем. Служил в охране лагеря для военнопленных. Там и принял решение перейти на вашу сторону. Умышленно нагрубил коменданту гауптману Феттеру, был разжалован в рядовые и отправлен на передовую, чего сам хотел...»

У Цейнера тонкие черные брови, живые веселые глаза, волосы расчесаны на аккуратный, в ниточку, пробор. Хотелось ему верить. Он не походил на тупых солдафонов, которые вскакивают при каждом допросе и на все у них один ответ: «Да, господин офицер!», «Так точно, господин офицер!» Не был он похож и на юлящих хитрецов: «Я человек маленький», «Мое дело выполнять приказ». Этот обо всем рассказывал охотно, достаточно подробно, не подбирал обтекаемых выражений.

– Кто содержался в лагере?

– По инструкции должны были содержаться только военнопленные. Но штатские тоже были. Много штатских.

– Где располагается лагерь?

– Недалеко от Вязьмы.

– Сколько человек там содержалось?

– Когда я прибыл, за проволокой находилось около двадцати тысяч.

– Вы были в постоянной охране?

– Меня прислали туда с командой в тридцать солдат перед началом вашего наступления. Мы получили приказ перегнать пленных подальше в тыл.

– Сколько пленных вы увели из лагеря и куда?

– Тысяч пятнадцать в Шмоленгс.

– Где этот город? В Германии?

– Нет, нет... Это ваш город... Здесь недалеко – Шмоленгс.

– Он говорит о Смоленске, – пояснил Колокольцев, не поднимая головы от своих бумаг.

– Почему вы повели только пятнадцать тысяч? Куда делись остальные?

– Остальные не могли идти. Особенно женщины, старики, раненые. Они остались за проволокой. – Цейнер помолчал, заметно заволновался. Уточнил жестко: – Их добила охрана лагеря, я это видел. Тогда и решил: такое грязное дело не для меня. Охрана ушла вместе с нами, дорогой она занималась тем же. В Шмоленгс мы привели только три тысячи.

– Куда же делись еще двенадцать тысяч?

– Люди были истощены, останавливались, чтобы собраться с силами, иные падали. Их били прикладами, в них стреляли.

– Были случаи побега из колонны?

– Да, однажды человек десять набросились на конвоира, убили его камнем. Забрали автомат и побежали к лесу. Семерых поймали, вернули на дорогу, по которой двигалась колонна, и натравили на них собак. Собаки загрязли их на глазах у всех. А из той группы, с которой шли бежавшие, был расстрелян каждый пятый. Делалось это с ужасающей обыденностью: «На первый – пятый рассчитайсь!.. Пятые номера, двадцать шагов вперед!..

На середину сомкнись! Огонь!..» Остальных предупредили: так будет в каждом подобном случае. А охране гауптман Феттер внушал: «Пленных и арестованных должно быть как можно меньше. Тогда вашим женам и матерям больше еды достанется. Смотрите, сколько этих скотов, они способны сожрать все, даже если держать их впроголодь».

Ромашкин ушел с допроса подавленный. О том, что рассказывал Цейнер, Василий много раз читал в газетах. Да и самому ему не раз приходилось видеть в освобожденных деревнях убитых женщин и детей. Но у него почему-то всегда оставалась ниточка сомнений: может быть, эти люди погибли при бомбежке, артобстреле или от случайной пули? В беспощадное уничтожение оккупантами беззащитных людей Василий окончательно поверил лишь после допроса этого немца. «Он же очевидец! И сгущать краски ему незачем. Мог умолчать о чем-то, что-то преуменьшить, а преувеличивать не мог – сам из оккупантов».

И еще подумалось Ромашкину: «Как странно устроена жизнь – вон там, рядом, всего в нескольких сотнях метров от нас, другие люди, другие законы, другие порядки. Все, что у нас хорошо, правильно, законно, там, наоборот, враждебно, предосудительно, неправомерно. Между ними и нами нет ни пропасти, ни стены до небес. Сидим на одной земле и уничтожаем друг друга. Ну, мы их бьем потому, что они бешеные собаки, людоеды, если их не скрутить, они на всей земле заведут такой порядок, о котором рассказывал Цейнер. Но они-то?! Как они в двадцатом веке выродились в диких зверей? Вот даже Мартин Цейнер ужасается. Он все понял и сам пришел к нам. Да, но когда понял? После Сталинграда? Неужто для того, чтобы человек до конца понял себя, его надо долго и хорошенько лупить?»

* * *

Капитал Люленков подразделял пленных немцев на «фанатиков», «мыслящих» и «размазню».

«Фанатики» преобладали в первые месяцы войны. На допросах они кричали «Хайль Гитлер!» и грозились всех повесить, когда Великая Германия завоюет Россию.

С «мыслящими» Люленков впервые встретился после нашей победы под Москвой. Эти на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали покорно и почти всегда точные.

«Размазня» густо потекла после разгрома шестой немецкой армии под Сталинградом. Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и плели такие басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации. Люленков не любил «размазню».

У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти безотказная метода ведения допросов.

– Ваше имя, фамилия? – спрашивал он и не столько прислушивался к ответу на этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы сразу определить, кто же стоит перед ним: «фанатик», «мыслящий» или «размазня»?

Только что добытый Ромашкиным «язык» поначалу повел себя не очень определенно. Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно резво, но ответил без особого подобострастия:

– Рядовой Франц Дитцер.

– Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты?

Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что является военной тайной. Он оглянулся – не стоит ли кто-нибудь сзади, готовый ударить? Позади никого не оказалось.

– Я жду! – строго напомнил капитан.

– Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй батальон, пятая пехотная рота, – последовал вялый ответ.

– Задача вашего полка?

Пленный пожал плечами:

– Я рядовой. Задачу полка не знаю.

– Что должна делать ваша рота?

– Обороняться...

Люленков чувствовал, Дитцер чего-то недоговаривает.

– Потом что?.. Обороняться и – дальше?

– Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при этом на новый рубеж.

– Где же тот рубеж? Когда начнется отход? – быстро спросил капитан, приглашая пленного к карте, развернутой на столе.

– Я карту не понимаю, – замямлил солдат.

– Смотрите сюда! – приказал капитан. – Сейчас ваша рота здесь. А вот здесь штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти?

– Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемета.

– Не знаете или не хотите сказать? – настаивал Люленков, несколько повышая голос.

– Не надо так, товарищ капитан, – неожиданно вмешался Ромашкин. – Он совсем обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал:

– Не лезьте не в свое дело! – Но тут же смягчился и перешел с начальственного «вы» на всегдашнее «ты». – Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная барышня?..

– Там мы на равных: он с оружием и я с оружием.

– Тоже мне рыцарь!..

Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот из сто девяносто седьмой пехотной дивизии.

«Что, если бы я попал к нему в лапы? – спросил себя Ромашкин и живо представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. – Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит».

Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что имеет дело с «мыслящим». А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести по-другому – надо предоставить пленному возможность мыслить.

Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они в разное время – и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера.

– Значит, вы не хотите говорить правду? – уже по-иному повторил свой вопрос Люленков. – Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте еще раз и вспомните, что она вам советовала.

Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки:

«Дорогой Франц!

У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты старшего брата. Нет больше нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера пришло уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: «Слушайте, по радио сообщили о новой победе, наша армия захватила еще один город». А на что мне нужен чужой город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты остался у меня. И вдруг пошлют тебя занимать еще какой-нибудь город, и ты там тоже можешь погибнуть, как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много калек. Кто без ног, кто без рук. Когда-то я старалась уберечь тебя от простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя не стало ноги или руки, только бы ты был жив и избавился от этой проклятой войны...»

– Наверное, мать будет рада, что вы попали в плен, теперь ее желание сбудется: вы останетесь живы, – сказал капитан.

– Да, спасибо вам... – Дитцер запнулся. Люленков уловил, что незаконченная эта фраза произнесена от души.

– Вот вы нас благодарите, а помочь нам не желаете, – продолжал он. – И подумайте, в чем помочь? В том, чтобы остались живы ваши друзья, чтобы скорее кончилась война. Почитайте, что вам советует мать в другом письме. – Люленков подал пленному листок, датированный июлем сорок первого.

«Мой славный Франц! Я восхищаюсь вашими победами. Каждый день в газетах длинный перечень городов, которыми вы овладели. Это под силу только такой великой армии, как наша. Генрих прислал свою фотографию. Он выглядел прекрасно. Я горжусь, что у меня такие сыновья...»

Листок в руке пленного задрожал. Франц Дитцер испуганно посмотрел на Люленкова, и тот решил: «Дошло». Однако внешне выразил иное:

– Я, кажется, дал вам не то письмо?

– Да, да, это не то... это очень старое письмо, – подтвердил Дитцер и положил листок на стол. Капитан посмотрел на дату:

– Не очень старое. Написано два года назад. Пленный опустил глаза. Он прекрасно понял капитана. Горестно вздохнул:

– Бедный Генрих...

И тут же решительно встал, сам подошел к столу с картой.

– Завтра ночью главные силы нашего батальона отойдут за реку по этой вот дороге. – Дитцер показал на карте и дорогу, и реку, и новый оборонительный рубеж. Он хорошо разбирался в топографии. – Там, где наш полк стоит теперь, останется только прикрытие: по взводу от батальона. Я знаю об этом потому, что в прикрытие назначен и мой взвод. Все, кого оставят здесь, должны много стрелять, создавая видимость, что обстановка не изменилась, что оборону держат прежние силы.

– Ну, вот и прекрасно! Больше мне от вас ничего не нужно. Впрочем... – Люленков подал Дитцеру групповую фотографию немецких солдат и офицеров. Они стояли возле бревенчатого дома и хмуро глядели в аппарат. – Не знаете ли кого-нибудь из этих людей? Они ваши сослуживцы по сто девяносто седьмой дивизии.

Дитцер долго вглядывался и отрицательно покачал головой:

– Нет, никого не знаю.

Капитан подал ему другую фотографию – на ней были те же лица, а сбоку ясно просматривались столбы виселицы, и кто-то в белом висел на веревке, то была «Таня» – Зоя Космедемьянская.

Пленный отшатнулся. Наверное, подумал: «Господи, как хорошо, что я никого не узнал на первом снимке!»

Люленков поспешил успокоить его:

– Нам известно об этой трагедии все: имя казненной девушки, фамилии палачей, где и когда это случилось. Моего коллегу, – он кивнул в сторону Ромашкина, – интересует только один вопрос. Если вы случайно были в этой деревне или слышали чей-нибудь рассказ о том, как вешали молодую партизанку, не вспомните ли такую деталь: у повешенной были зеленые вязаные варежки?

– Я об этом вообще ничего не слышал. – Дитцер еще раз опасливо взглянул на фотографию и по склонности своей к логичным суждениям добавил: – Она же висит в нижнем белье, разве могут при этом быть на ней варежки?

– Ваши солдаты ее раздели, разули и водили босую по снегу. А до этого она была одета. И вот нам бы очень хотелось узнать: были у нее зеленые варежки или нет?

– Верьте мне, господа офицеры, – взмолился пленный, – я к этой казни не имею никакого отношения...

Его отправили в штаб дивизии, а полк стал готовиться к преследованию противника. Колокольцев вызвал Ромашкина, приказал:

– Вы, голубчик, пойдете за немцами раньше всех. Как только батальоны нажмут с фронта, постарайтесь проскочить в глубину и разведайте: нет ли у противника промежуточных рубежей, минных полей, в каком состоянии мосты, дороги.

Из блиндажа начальника штаба Василий вышел вместе с Люленковым. Капитан посоветовал:

– Ты, Ромашкин, не жди, когда батальоны ударят. В тыл идти лучше до начала атаки. Когда перестрелка начнется, можешь потери понести.

Ромашкин согласился с этим. Если немцы оставят здесь только прикрытие, проскочить нетрудно.

– Я возьму с собой весь свой взвод, – сказал Василий. – Вам на всякий случай оставлю несколько разведчиков во главе с сержантом.

– Правильно! – одобрил Люленков. – И Жмаченко там делать нечего, он со своим хозяйством пусть к штабу пристроится. Кстати, подыщи там место и для штаба полка – мы здесь тоже не задержимся. Ради такого дела попрошу, чтобы дали в помощь тебе саперов.

– Хорошо бы взвод сержанта Епифанова, я с ним уже работал.

– Ладно, схлопочу Епифанова, – пообещал Люленков.

В глубине души он ревниво относился к успехам и славе Ромашкина. Искренне сожалел, что теперешнее служебное положение не позволяет самому ходить на задания. Убежден был, что если уж у этого юнца все так хорошо получается, то у него-то – человека куда более сведущего в делах разведки, – получилось бы и получше. Но при всем том капитан всегда помогал Ромашкину чем только мог.

К ночи ромашкинский взвод, усиленный саперами, перебрался в первую траншею. Конечно, туда, где располагалась рота Казакова. Там все уже были готовы к движению вперед. Бойцы, туго подпоясанные, с «сидорами» на спине и противогазными сумками, набитыми всяческим солдатским, скарбом, с нетерпением ждали сигнала. Преследование – это не прорыв долговременной обороны, когда приходится под огнем артиллерии идти на вражеские пулеметы. Тут лишь бы столкнуть прикрытие...

Казаков тоже позавидовал Ромашкину.

– Вы как вольные птицы, лети куда хочешь! Не то что я, грешный: граница справа, граница слева, на такой-то рубеж выйти в десять ноль-ноль, на такой-то к пяти ноль-ноль.

– Зато ты теперь большое начальство, – пошутил Ромашкин.

Казаков пропустил шутку мимо, сказал серьезно:

– Слушай, Ромашкин, а если набрехал твой фриц? Если никакое там не прикрытие, а главные силы нас встретят?

– Не должно бы... По-моему, фриц сказал правду.

– Знаешь завет разведчика? Верить верь, но проверь!

– Вот и проверим. Если нарвемся на главные силы, предупредим весь полк.

– Ты взводом сразу не суйся, дозорами сначала пощупай... – Казаков прислушался к немецким пулеметам. – Вроде поболе обычного стреляют. Перестаралось прикрытие.

– И мне кажется, сегодня огня больше, – сказал Епифанов.

Казаков поглядел на него и спокойно посоветовал:

– Ты, сержант, не об этом пекись, а внимательней под ноги смотри. При отходе фрицы хитроумные ловушки устраивают. В одной деревне, помню, боец взбежал на крыльцо – взрыв, под ступенькой мина была. В другом доме дверь стали отворять – опять взрыв, фрицы к двери мину присобачили, а сами в окно драпанули. Так что гляди в оба!

– Постараемся, – заверил Епифанов.

– Ну, тогда пойдемте, хлопцы, – пригласил Казаков.

– А ты куда? – удивился Ромашкин.

– Я вас до немецкой передовой провожу. Надо же мне знать: прошли вы или нет? У меня там хорошая балочка есть на примете. Помогу опять по старой дружбе.

– Смотри, Караваев узнает, будет снова баня!

– Не узнает, – убежденно сказал Казаков.

Вскоре он вывел всех в темную, заросшую кустами низину. Шепнул Ромашкину:

– Мин здесь нет, я проверил.

Эх, Петрович, Петрович! Был ты разведчиком и остался им. Видно, не раз выбирался сюда по ночам, чтобы отвести душу!

Сам Казаков объяснил это так:

– В парилке, бывает, хлещешь себя веником – и больно и приятно. Уж и дышать-то нечем, вот-вот концы отдашь, а остановиться не можешь, все поддаешь! Вот и здесь, в нейтральной, происходит со мной то же: вроде бы смерть кругом, а мне интересно с ней в кошки-мышки поиграть. Конечно, не всякому это понятно.

Но Ромашкин-то его понимал...

Из лощины были посланы в дозор Рогатин, Шовкопляс и Пролеткин.

Они возвратились скоро.

– В траншее никого нет, а на высотке, на самом пупу, фриц с пулеметом, – доложил Пролеткин. – Я предлагал снять его, да Иван не позволил. Талдычит: не велено – и хоть режь самого.

В данной обстановке разумней было бы, пожалуй, снять пулеметчика. Но не хотелось конфузить Рогатина. Василий поддержал его:

– Вас посылали в разведку. И хорошо сделали, что не сняли фрица, могли нашуметь.

– Да мы бы его без всякого шума... – уверял Саша.

– А может, и правда снимем? – озорно подмигнул Казаков. – Моей роте будет легче. На один пулемет поменьше – и то дело.

Ромашкин посмотрел в черные глаза Петровича. Там светился азартный охотничий огонек.

– Не надо, Ваня, – попросил Ромашкин. – Узнает Караваев, плохо тебе будет. Мы сами снимем пулеметчика, поможем твоей роте.

Казаков вздохнул, огоньки в его глазах потухли.

– Ну, ладно. Только прежде свой взвод за их траншею уведи. А то нашумите – сорвется задание.

– Не сомневайтесь, Иван Петрович, мы чисто все сделаем, – сказал Рогатин.

Казаков с любовью посмотрел на него.

– Ты можешь.

Взвод выполз к немецкой траншее. Один за другим разведчики и саперы перемахнули ее и скрылись в кустах.

Когда все собрались, Рогатин приподнялся, посмотрел на Ромашкина. Василий кивнул. Иван толкнул Сашу Пролеткина, и они исчезли во тьме. Ромашкин напряженно вслушивался. Лежавший рядом с ним Епифанов шептал:

– Может, им надо было группу обеспечения дать?

– Справятся сами. Не от кого обеспечивать, немцев в траншее мало.

– Пройти бы по всей обороне и всех часовых поснимать! – мечтательно выдохнул Епифанов.

– У нас другая задача.

– Петровичу бы подсказать, он бы со своими ребятами сделал.

– Догадается без нас...

Мелькнули две темные фигуры у основания кустов.

Саша держал поблескивающий вороненой сталью немецкий пулемет.

– Ну, как вы его? – спросил Епифанов.

Излишнее любопытство, как и разговорчивость не ко времени, считалось у разведчиков предосудительным. Потом, в свой час, на отдыхе, все будет рассказано с шутливыми дорисовками, а в ходе задания болтать не полагалось.

– Порядок, – коротко ответил Рогатин и прилег по другую сторону от командира. Он тяжело дышал, руки дрожали: видно, «порядок» дался нелегко.

– Закурить бы, – попросил Иван.

Ромашкин разрешил:

– Покури, Ваня. Ну-ка, хлопцы, прикройте его.

Разведчики окружили Рогатина, растянув в стороны широкие рубахи маскировочных костюмов. Иван стукнул кресалом, прикурил от тлеющего фитиля. Приятный дымок защекотал в ноздрях разведчиков.

Большое ли дело – позволить человеку покурить в трудную минуту? А вот Ивану запомнится эта чуткость командира и доброта товарищей. За все постарается отплатить им Иван: в бою ли, на отдыхе ли, где придется, но отплатит добром. В большом и малом помогает солдат солдату. Иногда вот так. А в другой раз, может быть, прикроет от пули. Разведчики столь часто рискуют жизнью и так много выручают друг друга из беды, что невозможно понять, кто у кого здесь в долгу. Да об этих долгах, о взаимных выручках никто и не думает, потому что взвод разведки – одна дружная семья.

Сейчас этот взвод спешил по бездорожью к деревне Квашино. Раньше там стоял штаб неприятельского полка. Теперь штаб, конечно, переместился. Но Василий надеялся прихватить какого-нибудь отставшего писарька или хозяйственника. От них можно добыть очень нужные сейчас сведения, узнать о том, чего ночью личным наблюдением или, как говорят штабники, визуально, не обнаружишь.

Еще на подходе к деревне разведчики услышали говор людей; там и сям мелькали светящиеся точки карманных фонариков.

– Неужели штаб не отошел? – удивился Ромашкин.

– Остался кто-то, – уверенно ответил Коноплев. – Какая-нибудь АХЧ.

Василий велел разведчикам лежать в огороде между грядками, а сам с Коноплевым и Рогатиным стал подбираться к единственной деревенской улице. На дороге увидел лошадей, запряженных в повозки. Подальше рокотал грузовик. Люди торопливо таскали какие-то ящики к повозкам.

– Грузятся, – объяснил Ромашкин, возвратясь к разведчикам. – Самый подходящий для нас момент. Упускать нельзя. Ты, Коноплев, бери Шовкопляса, Студилина, Голощапова и Епифанова с саперами. Пойдешь туда, где мы сейчас были. Ты, Иван, вместе с Пролеткиным, Жуком, Пантелеевым – на восточную окраину. Все остальные со мной – на западную. Сверьте часы, сейчас половина второго. Ровно через пятнадцать минут забросать фрицев гранатами и бить из автоматов. Главное, больше шума. Пехотные батальоны отошли, бояться нам некого. После налета собраться опять здесь же. Если станут преследовать, отходить вон на ту высоту. Понятно?

– Ясно.

– Усвоили.

По четким этим ответам Ромашкин понял: у ребят хорошее настроение. Да и сам он ощущал веселую дрожь – верный предвестник удачи.

– Действуйте!

Он вывел остатки взвода на вероятный путь отхода противника и поставил дополнительную задачу:

– Мы откроем огонь позже коноплевской и рогатинской групп. Они пусть начнут. А когда фрицы драпанут из деревни, мы их тут и ударим.

Ромашкин расставил людей так, чтоб фронт был пошире, приготовил две гранаты и стал ждать, поглядывая на светящиеся стрелки трофейных часов. Стрелки будто остановились. Поднес часы к уху, послушал: тикают.

Наконец время истекло.

– Ну, пора! – тихо сказал Ромашкин.

И его будто услышали на противоположной окраине и в центре деревни. Там забухали гранаты, затрещали частые автоматные очереди. Послышались крики немцев, беспорядочная ответная стрельба. И вот уже по дороге мчат галопом две повозки, а по обеим их сторонам – немцы.

Ромашкин напрягся. Кровь толчками понеслась по телу. Он приподнялся и метнул гранату, целясь в повозку. Тут уже открыли огонь разведчики, лежавшие рядом с ним, но невидимые в темноте.

Василий тоже приложил автомат к плечу и дал несколько очередей. Дико заржала лошадь, упала и забилась на земле, ломая оглобли. Другая скачками умчалась в поле, волоча за собой опрокинутую повозку.

Ромашкин, пригибаясь, пошел к повозке, оставшейся на дороге. За ним выскочили Цикунов и еще двое.

– Быстро осмотреть повозку, собрать документы, – скомандовал Ромашкин. – Поглядите, может, раненого подберете. Только чтобы на своих ногах ходил, таскать сейчас некогда.

Возле забора возникла темная фигура. Василий схватился за автомат.

– Товарищ старший лейтенант, не стреляйте! Это я – Саша!

– Почему здесь болтаешься?

– Так все трофеи к вам убежали.

– А где грузовик? Упустили?

– На месте стоит. Мы гранатами его покалечили. В нем мины. Полный кузов. Наверное, здесь саперы были. Хотели дороги минировать.

– Вовремя мы застукали их, – сказал вдруг из мрака Иван.

– И ты здесь?

– Я в дома наведался. Поглядел, может, бумаги какие оставили. Ничего нет.

Цикунов позвал Ромашкина.

– Офицер убитый. Посмотрите.

Василий подошел, оглядел пожилого толстого обер-лейтенанта. Убитый как убитый, ничего интересного.

– Ну все! Пошли на место сбора. Цикунов, не забудь взять документы у офицера.

– Я тут чемодан нашел – его, наверное. В чемодане много бумаг и фотографий.

– Неси, разберемся.

В назначенном месте собрались все. От возбуждения много курили, пряча цигарки в пригоршнях. Ромашкин спросил:

– Никого не зацепило?

Все молчали.

– Двигаем дальше.

Вереницей вытянулись вдоль дороги. Рогатин и Пролеткин шагали впереди на значительном удалении с автоматами наготове.

На рассвете разведчики обнаружили до роты гитлеровцев. Те ходили в полный рост по склону высотки, копали окопы.

– Вот и промежуточный рубеж, – определил Ромашкин. – Я буду готовить донесение, а ты, Епифанов, выясни, есть ли мины перед траншеями. Давай быстро! И поосторожнее, чтобы не засекли.

Сержант с несколькими саперами скрылся в кустах.

Пока Ромашкин чертил схему, наносил на бумагу почти уже готовую траншею и обнаруженные в ней пулеметы, Епифанов успел вернуться.

– Мин нет, – доложил он.

– Как определили?

– Немцы сами ходят перед траншеей, в овраг спускаются за дерном. Не по тропинкам идут, а кому где вздумается.

– Хорошо. Так и доложим, – удовлетворенно сказал Ромашкин. – Студилин и ты, Голощапов, возвращайтесь в полк. Эту схему передадите начальнику штаба или капитану Люленкову. Потом найдете старшину Жмаченко – он со штабом идет – и топайте вместе с ним.

Многие из разведчиков, не теряя времени, уже спали под кустами, совершенно сливаясь в пятнистых своих костюмах с окружающей местностью.

– Подъем, ребята! Здесь нам больше делать нечего, – скомандовал Ромашкин...

К исходу дня они достигли главной полосы в новой обороне противника. Немцы чувствовали себя в безопасности и особой бдительности не проявляли. Василий, как умел, воспользовался этим. Епифанов присмотрел здесь же длинную лощину с крутым берегом, очень удобным для устройства штабных блиндажей. Лощина была зеленая, травянистая, на дне ее протекал ручей.

– Не штаб, а санаторий будет, – одобрил выбор Ромашкин. Он выставил наблюдателей, послал навстречу полку дозор с очередным донесением и облегченно вздохнул: – Ну, братцы, мы все свои дела сделали, теперь не грех и передохнуть, дайте сюда чемодан обера, пора разобраться, что там в нем.

Цикунов открыл чемодан, вынул парадный мундир с Железным крестом и еще какими-то значками, отметил вслух:

– Заслуженный фриц был. – Проверил карманы и бросил мундир в кусты. – А вот это нам годится. Тут у него ветчина и консервы. Есть еще какие-то баночки вонючие, мазь, наверное.

– Ну-ка покажи... Чудило, это же сыр! Лучший в мире.

– Фотографий полно, письма, – продолжал разбиться в содержимом чемодана Цикунов.

Фотографии пошли по рукам. На одной из них обер-лейтенант в парадном мундире, наверное, том самом, который выбросил Цикунов, стоял рядом с высокой сухопарой женщиной, в лице ее было что-то совиное.

Письмами Ромашкин занялся сам, одолевая неразборчивый почерк, прочитал:

«Веймар. 26.7.42 года.

Мой дорогой Ганс!

Я много раз в день подхожу к твоему портрету и любуюсь тобой. Какое счастье дал нам фюрер! Жили мы с тобой скучной жизнью, никто нас не знал. А теперь ты – офицер, кавалер Железного креста. Как я счастлива! Смотрю на тебя и не верю, неужели это мой Ганс? Вот и лето пришло. Бог хранит тебя для новых подвигов во имя Великой Германии. Вперед, мой рыцарь! Фюрер смотрит на вас.

Целую нежно. Твоя Гретхен".

– Вот стерва! – мрачно выругался Рогатин.

– Их заставляют так писать, – сказал Коноплев. – Не всегда по своей воле такое пишут.

– Нет, эта бабенка от души писала...

Неподалеку вдруг затрещали редкие выстрелы. Из-за немецких траншей ударили минометы. Ромашкин в бинокль увидел цепи наших бойцов.

– Идут! – обрадовался Василий, продолжая глядеть в бинокль. – Как всегда, впереди рота Куржакова.

Интересно было наблюдать за своими со стороны противника. Бойцы бежали, пригибаясь, и почему-то не стреляли. Куржаков с автоматом на груди широко вышагивал в боевых порядках и что-то кричал отстающим, наверное, ругался, но лицо у него было веселым.

– Цикунов! Выйди им навстречу, а то примут нас за немцев...

Вскоре Куржаков, сопровождаемый Цикуновым, подошел к разведчикам.

– Явился не запылился, – весело сказал Ромашкин.

– А вы прохлаждаетесь?

– Чего же еще!.. Оборону разведали, вас поджидаем.

– Не очень-то далеко мы отстали. Вслед за вами шли.

– А все же вслед, – подмигнул Ромашкин. – Ну, ладно, старшой, есть хочешь? Садись, у нас тут трофеи.

– Пожрать не мешало бы, – признался Куржаков, – да некогда. Попробую с ходу влететь в оборону фрицев, пока они не очухались. Может, зацеплюсь вот на той высотке. Я ведь не разведка, не по кустам воюю. Привет!

Он побежал дальше за своими бойцами.

Немецкая оборона затарахтела пулеметами, забухала орудиями. Особенно плотным был огонь там, куда нацелился Куржаков. Коноплев в бинокль наблюдал за боем и докладывал, не отрывая глаз от окуляров:

– Зацепились наши за высоту!.. Куржакова вижу...

– Ну и дьявол! – восхитился Василий. – Все же влез. Ох и дадут ему фрицы жару!.. Вот чертов Куржак, ни себе, ни людям покоя не дает. Помогать надо. Подъем, ребятки! А ты, Епифанов, здесь с саперами оставайся, встретишь штаб.

– Мне бы с вами! – попросился Епифанов.

– Нет, сержант, кончилось наше с тобой взаимодействие. Теперь твое дело – землю копать. Готовь НП, Караваев в тылу не засидится.

* * *

О подготовке немцами нового грозного наступления на Курской дуге весной 1943 года первыми вызнали те разведчики, что носили немецкую форму и работали в глубоком тылу врага, в его штабах и государственных учреждениях. Но и для Ромашкина вместе со всем его взводом перед этой битвой дел было невпроворот. Недаром зачастил в блиндаж разведвзвода Гарбуз – теперь уже не комиссар, а замполит.

Разведчики с интересом разглядывали его темнозеленые погоны с малиновыми просветами и звездочкой в центре. По приказу погоны полагались всем еще с января, но, пока их шили в тылу, пока везли на фронт, времени прошло немало.

– Скоро, скоро и вас обрядим, – обещал Гарбуз. – В дивизии погоны получены. На днях привезут и нам. А сейчас прошу внимания.

И в который уже раз заводил речь о задуманной в немецком генеральном штабе операции, о том, какие надежды связывает с нею Гитлер и насколько важно для нашего командования постоянно быть в курсе событий, происходящих по ту сторону фронта.

А тем временем весь полк все глубже и глубже закапывался в землю. Сеть свежих траншей покрыла поля, холмы, опускалась в лощины, уходила в перелески. Каких только позиций не настроили многострадальные солдатские руки – основные, запасные, отсечные, ложные, передовые, тыльные! Руки эти перелопатили столько родной земли, что ладони покрылись сначала твердыми, как роговица, обычными трудовыми мозолями, потом стали появляться белые прозрачно-водянистые волдыри, потом волдыри заполнились розовой сукровицей, а затем кожа порвалась в клочья, обнажив живое мясо, прилипавшее к рукояткам лопат.

Строительство оборонительных сооружений ежедневно проверяли офицеры из управления дивизии. Не сидело в штабе и армейское начальство. Однажды в полк прибыл член Военного совета армии генерал-майор Бойков. Командиру полка, начальнику штаба, начальнику артиллерии и другим, кто намеревался сопровождать его, сказал:

– Свиты не надо. Пойду по батальонам только с Гарбузом. Свиту немец заметит, работать не даст, больше придется лежать под обстрелом..

Начальника политотдела дивизии, который приехал вместе с ним, тоже вернул:

– Ты, Борис Григорьевич, действуй по своему плану...

К середине дня Бойков обошел почти всю оборону полка и позвонил Караваеву из правофлангового батальона:

– Кирилл Алексеевич, мы закончили, сейчас возвращаемся. Соберите-ка минут через двадцать работников штаба и командиров специальных подразделений, которые поблизости окажутся.

– Пообедать бы надо, товарищ одиннадцатый, – напомнил Караваев.

– А мы уже пообедали, – ответил Бойков. – Вот здесь, где я теперь нахожусь. Должен сказать, харч мне понравился. Солдат любит, чтобы в супе ложка стояла. Мы с Андреем Даниловичем проверили – ложка стоит!.. И мы, и солдаты довольны...

Среди приглашенных на совещание оказался и Ромашкин. Собрались в самом большом из штабных блиндажей. От скопления людей здесь было душно, хотя двери раскрыли настежь.

Генерал сбросил пыльную плащ-палатку у входа. Румяный и бодрый, шагнул, пригибаясь, под низкую притолоку. На груди у него маленьким ярким солнышком светилась Золотая Звезда Героя Советского Союза. Василий первый раз в жизни увидел так близко человека, удостоенного самой высокой боевой награды.

– За что? – показав глазами на Звезду, шепотом спросил он капитана Люленкова, сидевшего рядом.

– За штурм линии Маннергейма, – тоже шепотом ответил капитан. – Он тогда комиссаром полка был...

Бойков сначала высказал свое мнение о состоянии обороны полка. Похвалил – хорошо поработали. Посоветовал обратить внимание на стык с соседом справа.

Подробно рассказал о положении на фронтах. Много и с уважением говорил также о тружениках тыла. Приводил цифры и заверения рабочих, колхозников о том, что они дадут фронту все необходимое для победы.

Перед отъездом Бойков спохватился:

– Кирилл Алексеевич, чуть не забыл спросить: среди ваших знакомых есть инженер Початкин?

– Инженер? У меня сосед под Москвой – Початкин. Старик, участник гражданской войны.

– Нет, этот молодой. Сегодня утром его задержали тут поблизости. Думали, местный житель. Проверили документы – москвич.

– Подождите, не Женька ли Початкин?

– Точно, Евгений!

– Так это сын моего соседа!

– Вот и он так отрекомендовался. И еще сказал, что хочет у вас служить. Некоторые горячие головы в трибунал его направить собирались. Если не как шпиона, то уж как дезертира. А я говорю: какой же он дезертир? Дезертиры убегают с фронта, а это на фронт прибежал... В общем, забирайте его. Опознаете – ваш. Оформим – и пусть служит. Парень, видно, хороший. Пошлите за ним кого-нибудь в особый отдел. Попутно могу довезти туда.

– Старший лейтенант Ромашкин! – позвал Караваев. Василий подошел.

– Поедете в штаб армии с генералом. Обратно на попутных привезете задержанного Початкина. Только не как «языка» везите, – улыбнулся подполковник, – хоть он и задержанный.

– Это не тот ли Ромашкин, который на Новый год отличился? – спросил генерал.

– Тот самый! – подтвердил Караваев. – Он теперь у нас разведвзводом командует.

– Рад познакомиться. Поехали, старший лейтенант...

В «эмку» Бойков сел рядом с шофером и сразу задремал – намаялся за день. Но дремал он недолго. И, открыв глаза, повернулся к Ромашкину:

– Здорово вы, старший лейтенант, в новогоднюю ночь действовали. А как сейчас дела?

– По-всякому. Разведка – дело мудреное.

– Учиться надо. Карту читаешь хорошо?

– Вроде бы ничего.

– А вот посмотрим. Ну-ка, Степаныч, притормози. – Генерал вышел, раскрыл планшетку с картой, подал Ромашкину. – Определи точку стояния и что вокруг нас.

Василий в первый момент смутился, потом нашел на карте, где стоит полк. Прикинул, сколько отъехал от передовой, огляделся и начал докладывать:

– Вот здесь мы. Вот лес, на юг от нас восемьсот метров. Вон деревня Лукино – трубы торчат. Вот дорога, по которой едем. Впереди мостик через речку.

– Верно! Садись, поедем дальше.

«Эмка» виляла по избитой, тряской дороге, делала повороты. Ромашкина тоже стало убаюкивать. Сам не заметил, как заснул, привалясь в угол.

Пробудился от толчка на каком-то ухабе.

– С добрым утром! – пошутил генерал и опять остановил машину. – А ну-ка, старший лейтенант, определись, где мы теперь?

Василий выбрался из машины и, даже не поглядев как следует вокруг, показал на карте точку.

– Ну, молодчина! Ориентируешься, как летчик, мгновенно.

– Не взяли меня в летчики, – признался Ромашкин.

– Напрасно. Очей не успел продрать, а на местности уже сориентировался...

Когда подъехали к особому отделу и Бойков стал прощаться, Василий сказал:

– А ориентировался я, товарищ генерал, по спидометру вашего автомобиля. Вижу, проехали шесть километров, откладываю их по дороге и – порядок. Проехали четыре – снова отмеряю, и опять точно все получилось.

– Ах ты, бестия! – рассмеялся генерал. – Для разведчика и это недурно. Будь здоров! – И коротко бросил работнику особого отдела, вышедшему навстречу: – Отдайте старшему лейтенанту задержанного Початкина.

Початкин вышел в сопровождении сержанта. В прифронтовой полосе внешность его действительно могла вызвать подозрение: гражданское демисезонное пальто, меховая черная шапка, сам слегка припадает на правую ногу. Лицо заросло щетиной, взгляд угрюмый.

– Узнаете? – строго спросил дежурный.

Ромашкин молча переглянулся с Початкиным, но врать не стал.

– Его хорошо знает наш командир полка. А мне поручено только доставить этого товарища на НП.

– Распишись вот здесь в получении задержанного, – подсунул дежурный какую-то бумажку. – Да смотри, чтобы не ушел по дороге. Может, он и не тот, за кого выдает себя.

– Да ведь к фронту шел, – вспомнив рассказ Бойкова, заметил Ромашкин.

– К фронту! Всех нас это гипнотизирует. А если фашистскому агенту надо к своим вернуться, куда он пойдет? К Уралу, что ли?

Ромашкин насторожился: «Чем черт не шутит? Караваев-то пока что не видел этого Початкина. Может быть, достал чужие документы и вынюхивает здесь что-то. У немцев в тылу я тоже мог бы так поступить».

Початкин заметил настороженность старшего лейтенанта и молча шел рядом, не набиваясь на разговор.

Встали на дороге. Ромашкин поднимал руку перед каждой мчавшейся к фронту машиной, однако ни один шофер не затормозил, все проносились мимо.

– Тут не выгорит, идем к регулировщику, – подсказал Початкин.

– А ты, оказывается, опыт имеешь.

– Я ж от самой Москвы на попутных ехал.

– Как же тебя раньше не задержали?

Початкин промолчал.

Подошли к девушке-регулировщице. Ромашкин попросил ее:

– Посади нас, милая, в сторону хозяйства генерала Доброхотова. Слыхали о таком?

– Слыхала, слыхала. Я все ваши хозяйства знаю, – ответила деловитая регулировщица. – Идите в сторонку, не мешайте. Позову, как попутная будет.

Ромашкин с Початкиным присели на бугорок у дороги. Здесь уже дымили цигарками несколько человек. Девушка время от времени вызывала:

– Хозяйство Никитина! Садитесь.

– Хозяйство Трегубова кто спрашивал?

С бугорка к машинам сбегали пассажиры. На бегу благодарили регулировщицу:

– Спасибо, красавица!

– Спасибо, милая, дай бог тебе хорошего жениха!

Вскоре дошла очередь и до Ромашкина с его подопечным. Не более как через час они уже входили в землянку командира полка. Караваев обнял Початкина, обрадованно воскликнул:

– Женька! Ну и вырос ты! Совсем взрослым стал. Правда, что инженер?

– Только что испечен. Вот диплом. – Початкин достал синюю книжечку из бокового кармана.

Ромашкин стоял у двери, ожидая указаний. Их, однако, не последовало, Караваев сказал запросто:

– Раздевайся, Ромашкин, садись... Я хочу, чтобы вы подружились. – И тут же опять обратился к Початкину:

– Это наш разведчик, очень хороший парень.

Початкин взглянул на Ромашкина с укором, будто хотел возразить командиру полка: «Какой же хороший? Я к нему всей душой, а он замкнулся на все запоры. Вез меня, как шпиона».

Ромашкину не хотелось оставаться здесь, испытывать и дальше неловкость. Да и незачем мешать, когда встретились близкие люди, – пусть поговорят без постороннего. Деликатно, но настойчиво попросил:

– Разрешите идти, товарищ подполковник. Дела у меня...

– Да что вы не поладили? – изумился Караваев. – Что у вас произошло, Женя?

– Ничего. Взял он меня под расписку и приконвоировал. Вот и все.

– Не обижайся, его обяза