Это новый, долгожданный роман классика современной литературы Владимира Орлова. Роман, сочетающий детективное начало и тонкий психологизм. Захватывающий сюжет, узнаваемые персонажи, сатира на окружающую действительность, - все это ставит «Камергерский переулок» в ряд лучших произведений мировой литературы.

Владимир Орлов

КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК

1

Прокопьев любил солянку. Случалось, заходил в проезд Художественного театра, а с возвращением имени - в Камергерский переулок, и там, в закусочной, заказывал солянку. Коли усаживался за столик у двери, мог - правда, с наклоном головы, - наблюдать хорошо известную ему памятную доску. Созерцал он ее и на подходе к закусочной. Золоченые буквы на куске искусственного, надо полагать, гранита сообщали о том, что в здешнем здании проживал и работал Сергей Сергеевич Прокофьев. За столиком Прокопьев вступал в рассуждения. Иная буква в фамилии - и вот тебе разница! Сергея Сергеевича Прокофьева знали все, а его, Прокопьева, - с десяток человек. Но мысли об этом приходили, лишь когда была откушана водка (или кружка пива) и горячей вошла в Прокопьева солянка. После рассуждений о буквах «п» и «ф» можно было подумать и о второй порции солянки.

Человек любознательный, Прокопьев, естественно, заглядывал в книги с полезными советами. В микояновскую кулинарную мифологию, в частности. С намерением выяснить, какие же такие ели в столице солянки. Описание рыбной солянки в «Рецептах русской кухни» позабавило Прокопьева нереальностью воплощения. Солянку, должную иметь светлый, слегка красноватый бульон, рекомендовано было приготовлять из двухсот граммов свежей семги, из двухсот граммов свежего судака, двухсот граммов свежего осетра, маринованных белых грибов, стакана огуречного рассола, всяческих пряностей и добавок (следовало двенадцать пунктов составных). «Оно, конечно, неплохо бы… - возмечтал Прокопьев. Но тут же и рассудил: - Посчитаем, что я человек не рыбный…» В доме одной из своих приятельниц Прокопьев выписал рецепт иной солянки: «Репчатый лук нашинковать, слегка поджарить и тушить с томатом и маслом, налив немного бульона. Огурцы очистить от кожицы и нарезать ломтиками. Мясные продукты (вареные и жареные) могут быть разные: мясо, ветчина, телятина, почки, язык, сосиски, колбаса, курица и т.д. Их следует нарезать мелкими ломтиками, положить в кастрюлю с приготовленным луком, прибавить огурцы, каперсы, соль, лавровый лист, залить бульоном и варить 5-10 минут. Перед подачей на стол в солянку положить сметану, ломтик лимона, очищенный от кожицы, мелко порезанную зелень петрушки или укропа…»

И мясную солянку Прокопьев сотворить не взялся бы. Приятельницы же его к особым кулинарным подвигам не были способны. Заказ блюда, к какому Прокопьев был расположен, в ресторане обошелся бы ему рублей в триста, совершенно его бюджетом не предусмотренных. И потому Прокопьев брал солянку в Камергерском переулке, в закусочной, там за нее приходилось платить двадцать три рубля (год назад и вовсе - пятнадцать). Понятно, что в камергерской солянке составных было куда меньше, нежели в солянках книжных, никакие почки, языки, ветчины, куры, телятины в ней не присутствовали (хорошо хоть кусочки мяса плавали здесь вместе с кусочками сосисок), и уж, естественно, каперсы в ней не водились, но те солянки были умозрительно-буквенные, а наша, камергерская, прибывала на стол горячая и живая. Сам вид ее и запахи в Прокопьеве, особенно голодном, разрушали всяческие бормотания по поводу иллюзорности или же бессмыслия бытия.

Прежде, пожалуй, ничто не могло здесь отвлекать Прокопьева от удовольствий. Но вот появились мОбилы. Или мобИлы. Поначалу они вели себя смирно, а если их сотовые взвякивали, они выходили для разговоров на мостовую, пусть и под дождь. Но потом их порода чрезвычайно расплодилась, и самые плюгавые девицы, на вид - из-за черты бедности, чуть что вытаскивали из сумочек или карманов плоские устройства и принимались при людях давать кому-то распоряжения. Можно было подумать, что публика у нас состоит теперь исключительно из распорядителей. При этом Прокопьева раздражали звуки голосов, чаще всего повелительно-противных (а акустика в закусочной была замечательная), и, конечно, бесцеремонное пренебрежение к присутствию вблизи иных людей. Но недолгие наблюдения вызвали у Прокопьева мысли о том, что этих громкоговорящих следует и пожалеть. Как правило, это были люди молодые - лет эдак двадцати пяти, ну, под тридцать. Скорее всего - секретарши, мелкие клерки из ближайших контор, менялы из пунктов валютных метаморфоз, продавцы (то бишь приказчики, но не они приказывали) из здешних дорогих магазинов, охранники, особо ничего не охранявшие, но должные пребывать в штате ради престижа фирмы. Один из знакомых Прокопьева назвал их «яппи», мол, появилась такая прослойка. Ничего они пока не достигли, но средств на прокорм добывали побольше всяких там профессоров. А должен заметить, что посиживали в закусочной персонажи значительные, или даже знаменитые, или крутые - конкретные. Да и легенды о приключениях в Камергерском людей проставленных (корифеев МХАТа, например) или о том, что здесь поили и кормили в кредит студента Высоцкого, не могли не вызывать внутри закусочной особенных направлений мыслей. А эти вот, по разумению знакомого Прокопьева, «яппи» жили все же с комплексами маленьких людей, и их громкоговорения при публике вынуждались естественным желанием самоутвердиться и заявить миру, что они не хуже других. Вообще иные посетители закусочной нередко привирали, приписывая себе чужие судьбы и заслуги. Энергетика, что ли, здешних стен тому способствовала. Какой-нибудь торговец обложками документов из подземного перехода, прибывший за капиталом с ридной Полтавщины, мог объявить себя академиком-ядерщиком из Дубны. А молодцы-привратники в штатском, стоявшие у дверей Думы (она-то - рядом, любимица народная), здесь важничали, проявляя себя чуть ли не генералами и героями отечественной истории.

«Ну и не я им судья, - размышлял Прокопьев, - лишь бы не орали в свои говорильни, лишь бы вели беседы шепотом…»

Однажды пожелание Прокопьева осуществилось. За столик его подсела девушка, принесла бутерброд с беконом и стакан сока. Прокопьев читал «Спорт-экспресс», девушка интереса у него не вызвала. Взгляд на нее, конечно, был брошен. Невзрачная, волосы плохие. То есть не то чтобы сами по себе плохие, а в плохом порядке. Нынче одной из примет неблагополучия были именно неухоженные волосы. Прокопьев продолжал чтение газеты, а тут знакомо затренькало. Девушка с плохими волосами (и цвет-то их был какой-то невнятно серый) вытащила из сумочки телефон и прошептала: «Да, я, Нина, слушаю…» Услышанное (минуты четыре без ее реплик), видимо, удивило и расстроило девушку. Прислонившись к стене, она принялась что-то шептать в плоскость с кнопками, похоже - оправдываясь. Собеседник ее разговор прекратил, девушка убрала телефон в сумочку, сидела минуты две, ни на кого не глядя, а потом расплакалась.

– Нина, может быть, я чем-либо смогу помочь вам? - сказал Прокопьев.

Девушка резко взглянула на него.

– Откуда вы знаете мое имя?

– Вы сами назвали его, - сказал Прокопьев. - Вы - Нина, а я Прокопьев Сергей… Не Прокофьев, как на доске, а Прокопьев.

Он был намерен произнести какие-либо любезности и призвать Нину не расстраиваться, мол, у всех сейчас поводы для расстройств, в частности и у него, хотя бы и из-за того, что в его фамилии подменена буква «ф», и ничего, живет, то есть свести разговор к шутке и заставить девушку заулыбаться. Но она вовсе не заулыбалась, а глядела на Прокопьева в раздражении, помолчав же, заявила:

– Ну и помалкивайте себе, Прокопьев Сергей! И уж кому-кому, но не вам лезть в мои дела!

Она поднялась, почти вскочила и быстро двинулась к двери. Линии ее тела нельзя было признать безоговорочно дурными, но Прокопьев тотчас забыл о них, он повторял про себя: «Срезала она меня, срезала…» В этом ее «не вам!», окруженном рвами пауз и произнесенном чуть ли не при сжатых в презрении губах, вызвучилась оценка его, Прокопьева, как неспособного помочь кому-то и уж тем более участвовать в каких-то скорее всего опасных делах.

– Полно, Прокопьев! Не забивайте голову чепухой! - сказал сидевший справа от Прокопьева странный субъект по имени Фридрих, по одному из прозвищ - Конфитюр. - Лучше послушайте. Приобретать виллу сегодня выгоднее на Балеарских островах, а не на Мальте и не на Кипре.

– Какие еще Балеарские острова! - воскликнул Прокопьев. - Какие виллы!

У Прокопьева с Фридрихом Малоротовым, книжным челноком, случились два-три пересечения в закусочной. Фридрих, мужчина лет тридцати пяти, нос - клювом какаду, жесткие волосы дыбом, вечная сумка на колесах у ног, иногда и пустой рюкзак (сбыл товар), чрезвычайно интересовался ценами на замки, виллы и коттеджи. Главным образом, на берегах Средиземного моря. Отчего и получил новое прозвище - Средиземноморский. В закусочной Фридрих выкладывал на столик номера глянцево-манящего журнала «Твоя крепость» и принимался меленькими цифрами производить хотя бы и на обрывках газет упоительные расчеты. Прокопьеву стало известно, что Фридрих был убежден: рано или поздно его предпринимательские удачи позволят ему приобрести ласточкино гнездо на лазурных берегах. Тем более что своего жилья он не имел, обитал у жены в Щербинке, вблизи враждующего с ним воинства - тещи и шурина. Этот шурин пробирался ночью к холодильнику и пожирал любезный натуре Фридриха клубничный конфитюр. Из ¦практических соображений Фридрих был вынужден банки с конфитюром до Щербинки не доносить, а вбирать в себя лакомство в Камергерском переулке. Журнал «Твоя крепость» призывал отечественное среднеклассье возместить потерю Аляски освоением лениво-журчащего подбрюшья Европы, всяческих Калифорний и Флорид, а с ними - и островов Карибского бассейна. (На вопрос, отчего он не помышляет о загородной резиденции на Барбадосе или Антилах, Фридрих якобы отвечал, что это слишком далеко от Щербинки, дороги и прогонные обойдутся в копеечку.) Журнал сообщал Фридриху самые точные и самые свежие сведения о стоимости того-то и того-то (земли, зданий, строительных работ), о кредитах, рассрочках, о скидках и льготах, ну и о прочем. Фридрих расчеты производил сравнительные, и выяснялось, что дом на Корсике - и именно не рядом с Аяччо или Бастией, а в местечке Алерия - обойдется ему дешевле дома тех же свойств вблизи Ниццы либо на острове Родос. «Двадцать долларов, двадцать долларов… - бормотал Фридрих и нервически смеялся. - А если учесть двадцать лет рассрочки…» Но и успокоиться не мог. Томило, будоражило его предчувствие. Что где-то среди географических названий и цифирок, коли он продолжит поиск, обнаружится, не может не обнаружиться, уж совсем выгодное для него предложение. И вот, вот оно! Конечно, конечно же - местечко Анавидис на западном боку острова Корфу! Там выгоды выходили и не в двадцать долларов - во все тридцать два! А если принять во внимание рассрочку на двадцать лет! А если принять во внимание!… Фридрих Средиземноморский чечетку готов был отлупцевать на брусчатке Камергерского! Но прежде стоило заказать сто граммов коньяка в честь выгодной сделки. И выделить часть разницы от только что проведенной коммерции на разгул. И позволить себе снять к ночи девочку с белыми ногами на Тверской под аркой Брюсова переулка…

Так, говорили, продолжалось лет пять.

Нынче же исследования Фридриха привели его на Балеарские острова. Восклицания Прокопьева («Какие еще Балеарские острова! Какие еще виллы!») его не только удивили, но и обидели.

– Но это же и морской свинке должно быть понятно, - угрюмо произнес Фридрих, - что владения вам лучше приобретать на Балеарских островах!

– Да нигде я не собираюсь приобретать какие-либо владения! - снова воскликнул Прокопьев. - И что же вы сами-то не отправитесь на Балеарские острова?

– Мной еще не сделан выбор! - ответил Фридрих, но в нем тотчас же возникли несомненные подозрения, он взглянул на Прокопьева враждебно-угрожающе.

– Успокойтесь, Фридрих, - сказал Прокопьев. - Мои интересы чрезвычайно далеки от ваших интересов.

И действительно, он думал теперь о девушке с неважной прической, резкими словами оценившей его, Прокопьева, суть. «В чем драма ее жизни? Отчего она расплакалась?» - размышлял Прокопьев.

Но при этих его мыслях в закусочную по-хозяйски вошел мужичок лет сорока, в майке, спортивных штанах и шлепанцах на босу ногу. Он прошагал к кассирше Люде (на боку ее кабинки, кстати, был укреплен трафарет: «Касса работает в настоящем режиме цен») и объявил, отчасти радостно:

– Опять прилетали! Через форточку и прямо к ней!

– Ой, Васек, ой! - воскликнула кассирша. - И сколько же их было?

– Трое. Как и в прошлые разы. И сразу к ней, к стерве!

С кружкой пива и ста граммами «Завалинки» Васек направился к столику Прокопьева.

– Можно к вам?

– Садись, Васек, садись, - Фридрих снова принялся выводить цифирки, теперь уже прямо на глянцевостях журнала.

– Я вас, пожалуй, видел, - сказал Васек.

– Наверное, - кивнул Прокопьев. - Я сюда захожу иногда…

– А я из здешнего двора. Вон там, за ихней кухней, - и он протянул Прокопьеву руку. - Василий Фонарев. Частный извозчик. Водила-бомбила. Сейчас вот мотор распоганился. Я с ним вожусь. Сижу дома с бабьем. Сам-то я из Касимова. Вы в Касимове, небось, бывали.

– Нет, - сказал Прокопьев. - Не бывал.

– Ну как же! Вы в Касимове не бывали? - удивился Васек. - Я вам из Касимова воду привезу. Трехлитровую банку. В Касимове вода замечательная. От нее все пройдет. Вас как звать-то? Привезу, Сергей, обязательно. И Фридриху я обещал. Ну и что, что не привез? Привезу. И не потому, что вода замечательная, а из уважения. И тебе, Серега, привезу.

– Ты, Васек, опять в запое, что ли? - поинтересовалась кассирша Люда.

– Ни в коем разе, Людмила Васильевна, - ответствовал Васек. - Но хоть бы и в запое. Но не в запое. А так выпил малость из-за недоумений. Ведь они совсем обнаглели, гуманоиды-то эти! Башки бы им поотрывать! Но у них их нет.

– На кого же они, Васек, похожи?

– На велосипедные шины. Раздутые. С большими ниппелями. Вот с такими. Правда, когда в форточку влетают, слипаются в колбасу. Но ниппеля у них еще больше становятся. И мимо меня прямо к ней, к полковнику!

– Какой у тебя еще полковник? - оторвался от расчетов Фридрих.

– Ну жена моя! - поморщился Васек. - А кто же она, как не полковник? И ведь ждет их, стерва! Сразу троих. Я поднимаю голову, а они уже отряхиваются. Как тут не прийти в недоумение и не выпить?

– Ой, Васек, ой! - восхитилась кассирша. - Какая жизнь у тебя интересная! И сейчас они у тебя?

– Нет, улетели. А полковник послала меня за бутылкой. Чтобы энергии в ней восстановились. Побегу в «Красные двери». Ты, Серега, не расстраивайся. Я тебе воду из Касимова привезу. Раз пообещал. Банку трехлитровую. Может, и ведро.

И Васек, не теряя шлепанцев, поспешил в бывшую булочную, ныне - не знающий покоя и ночами магазин, прозванный в народе «Красными дверями».

А Фридрих достал из кармана куртки калькулятор и, видимо, стал перепроверять результаты изысканий.

– Что же ты раньше жалел эту свою машину? - поинтересовалась кассирша Люда.

– А возьмет и сядет у заразы накопитель энергии, - разъяснил Фридрих. - А потом, как только дело доходит до восточного побережья Сардинии, цифры в нем начинают дергаться.

«Где же сейчас печальная девушка Нина? - опять обеспокоился Прокопьев. - Не издеваются ли над ней сейчас какие-либо изверги? Жива ли она?»

Не произнеся этикетно-общепитовских слов, на свободные у столика стулья слева от Прокопьева и Фридриха Малоротова опустились двое мужчин средних лет с как будто бы знакомыми Прокопьеву лицами. Один был вроде бы актер. Лицо другого, сообразил Прокопьев, не раз дергалось перед ним на экране телевизора. Он всегда о ком-то вспоминал. Да, да, именно вспоминал. Юбилеи, похороны - и он непременно возникал на экране, и выходило так, что он был первейшим другом юбиляра или только что почившего. Высоцкий, Даль, Тарковский, Галич и вовсе удаленные от нас годами мастера - Пришвин, Пастернак и даже Михаил Афанасьевич Булгаков. Вот о ком он говорил. А на вид первейшему другу и воспоминателю более сорока пяти лет дать было никак нельзя.

– Да врешь ты, Шура! - громко произнес, по мнению Прокопьева - актер, отвлекаясь от горшочка с жарким. - Врешь! Не мог ты этого видеть!

– Не конфузь ты меня, братец Коленька, перед людьми, - милейше улыбнулся братцу Коленьке воспоминатель Шура («Мельников! - сейчас же явилось Прокопьеву. - Александр Мельников!»), - а то ведь черт-те что могут обо мне подумать… Сейчас же перепроверим мои слова у людей незаинтересованных… Вы, молодой человек, кто по профессии?

– Я? - растерялся Прокопьев.

– Да. Вы.

– Какой же я молодой человек?

– Неважно, - капризно махнул рукой Мельников. - Вы, похоже, имеете отношение к искусству…

– Да что вы! - чуть ли не испугался Прокопьев. - Я - ремесленник.

– И каково ваше ремесло?

– Я… я… - Прокопьев совершенно смутился. - Я мастер по перетягиванию пружин…

– Каких пружин? - удивился Мельников.

– Самых обычных! - Прокопьеву захотелось сейчас же разъяснить Мельникову свой случай, чтобы не затруднять головоломкой человека, и так содержавшего в сусеках памяти множество воспоминаний и мыслей. - В матрасах. В диванах. В креслах. И вам, небось, приходилось испытывать неудобства от покореженных пружин в лежанках.

Вероятный актер Коля расхохотался, а первейший друг знаменитых и великих нахмурился.

– Откуда вам ведомо о моих неудобствах? - спросил Мельников чуть ли не с вызовом.

– Я догадываюсь, - скромно сказал Прокопьев.

А актер Коля хохотал и повторял: «В самое яблочко! В самую десятку!»

– Прекрати, Николай! На нас и так все смотрят! - сердито заявил Мельников. - Ты радуешься тому, что пружинных дел мастер не знает, по всей видимости, биографию Василия Ивановича Качалова и не сможет оценить мою историю.

– Но вдруг он знаменитый пружинный мастер! Вдруг он перетягивает золотые пружины!

– Да что вы! - воскликнул Прокопьев. - Какие золотые! Вы можете мне не поверить, но иногда я добываю материал для починки диванов и кресел на помойках и в мусорных баках.

– Ваше счастье, что на помойках! - обрадовался Николай. - А то ведь он, якобы наблюдавший ребенком прогулку Качалова, Есенина и собаки, тотчас же принялся бы ожидать вашей кончины и на поминках выступил бы с воспоминаниями.

– Ты невыносимый пошляк, Николай! - трагически произнес Мельников, вскочил, пальцы его стали теребить черную бабочку под кадыком, будто его душил гнев, а бабочка сдавливала дыхательные пути. Но тут, видимо, вспомнив о чем-то, присел. - Так, так, так. Это замечательно, что вы сегодня обнаружились. Это знак судьбы. А мне ведь надо починить пружины в диване и двух креслах. В них память о таких людях! Вы не откажетесь от услуги? У вас есть телефон? Продиктуйте, пожалуйста, его номер, с вашего позволения через два дня я вам позвоню.

Приятели обменялись еще несколькими колкостями и покинули закусочную, призвав пружинных дел мастера не забывать о несовершенствах домашнего быта маэстро Александра Мельникова. При этом Николай опять принялся подхохатывать.

«Он, этот Мельников-то, - вспоминал Прокопьев, - вроде бы и режиссер, и критик, и передачи на "Культуре" временами ведет с министром на равных. Возвышенный человек! А тоже мается из-за ослабших пружин. Где-то я видел недавно Николая? В каком-то фильме… Криминальном, что ли…»

– Остается еще пройти западное побережье Крита, - вздохнул Фридрих. - Но там обычно цены заламывают безобразные.

И сейчас же, но явно не в связи со вздохами Фридриха, а само по себе, произошло некое движение над столиками закусочной и над утихшими в миг посетителями. Случилось будто бы исчезновение света, но потом пошли мерцания, вспышки разноцветные, образовались переливы и покачивания множества тонких желтоватых гирлянд, вызвавших у Прокопьева мысли о телеграфных лентах из фильмов о Гражданской войне, и стрекот телеграфистов вроде бы зазвучал, и звонки раздались - тоже вроде бы от старинных аппаратов.

Впрочем, все это продолжалось минуту, и снова ровным стал свет плафонов-ландышей, по девяти на двух стенах, и возобновилось прохождение народа по яркому от юбилейных фонарей (под Шехтеля) Камергерскому переулку перед окном закусочной, тоже, казалось, на минуту прекратившееся.

А вблизи столика Прокопьева объявился толстяк с черными усами, имевший в руке рюмку с коньяком.

– Присесть позволите?

– Конечно…

– Благодарствую. Разрешите представиться. Арсений… Линикк. Два «к» на конце… Линикк Арсений… Гном. С телеграфа. Да, отсюда, с Центрального.

Линикк, пусть и невеликий ростом, на гнома никак не походил, был широк в плечах, голову имел большую, да и носили ли гномы этакие гусарские усы?

– Какой же вы гном! - рассмеялся Прокопьев. - Вы, скорее, ясновельможный пан!

– Однако Гном, - печально произнес Линикк.

«Ну что же, - подумал Прокопьев, - видимо, у него есть поводы для подобных шуток».

– Выпьем за тех, кто нынче в беде, - предложил Линикк. Остатком жидкости в стакане Прокопьев поддержал служителя Центрального телеграфа.

Отчего-то ему захотелось закрыть глаза. И тотчас же при склеенных веках перед ним поползла лента телеграммы: «…большой опасности тчк сор не вынесен зпт бутыль запечатана тчк умоляю…»

Прокопьев в испуге открыл глаза, не пожелав узнать, от кого и о чем исходила мольба.

Час назад на месте Арсения Линикка перед Прокопьевым сидела девушка с огорчившими его волосами. Не она ли теперь посылала кому-то телеграмму?

Но ее адресатом Прокопьев, уж точно, стать сейчас не желал.

2

К тому времени я был знаком с Прокопьевым.

В разговоре со всеведающим Мельниковым Прокопьев отчасти лукавил. Сам не зная зачем, принизил степень своих навыков и умений. Как же, возразит внимательный читатель, он ведь назвал себя мастером. Мастером-то мастером, но мастером каких-то перетягиваний пружин. На самом же деле он числился краснодеревщиком и служил в уважаемой мастерской на Сретенке реставратором мебели. Краснодеревщик обязан быть и столяром, и слесарем, и плотником, и умельцем во множестве иных искусств, инкрустатором, например, клейщиком, собирателем антикварных щепок, изобретателем и пр. Сергей Максимович Прокопьев имел диплом инженера, трудился на военном заводе, но при известных трясках на исторических ухабах был выброшен в реалии жизни сокращенно-упраздненных. Попытки преуспеть в предпринимательстве привели его не только к краху, но чуть и не к погибели. У большинства сограждан Сергея Максимовича денежных знаков на приобретение обновок тогда не было, перешивали ношеное, чинили предназначенное на выброс и в утиль. Знакомец Прокопьева, еще со школьных лет, Митя Шухов добывал прокорм домочадцам именно возобновлением жизни семейных лежанок и Прокопьева уговорил научиться его ремеслу. Шухов, виртуозом, с помощью капроновых нитей, изоляционных лент, обрезков скотчей и лесок заставлял увечные пружины подниматься, либо, напротив, ужиматься до установленных необходимостью размеров. Он был и хирург, и архитектор, и вязальщик одновременно. В присутствии Прокопьева он мог молча просидеть в раздумьях над судьбой пружин, болезных и голых, час или два, просчитывая какие-то диагонали, углы, линии, центры тяжести, силу упора, а потом произнеся: «Со страхом и надеждой!», принимался руками ловкача-иллюзиониста устраивать невероятные подтяжки или, коли надо, растяжки, прижимы, чуть ли не контрфорсы, наконец, и справедливое натяжение пружин восстанавливалось. А потом диван или матрас или кресло приобретали и покров, либо старый, но залатанный, либо выкроенный и пошитый, скажем, из отвисевших уже штор. Иногда в дело шли и ковры.

Поначалу к занятиям приятеля Прокопьев относился с высокомерием, но вскоре неизбежность хоть как-либо зарабатывать (не сбором же бутылок) вынудила его смириться с матрасами и диванами. «И Шухов-то из кандидатов наук к пружинам прибрел, - при этом подбадривал себя Прокопьев. - А вроде бы и к докторской подбирался…» С тех пор прошло шесть с лишним лет, и Прокопьев в своей новой профессии преуспел. Он мог теперь склеивать ножки венских стульев из щепок, обучился даже гобеленному искусству и пастушескими картинами (как и иными материалами) обтягивал кушетки и оттоманки, чинил сложнейшие замки в екатерининских конторках и бюро. Многое, многое что умел делать. Или даже сотворять. В мастерскую реставраторов его приняли по конкурсу. И был Прокопьев чрезвычайно доволен тем, что пять его стульев стояли теперь в Кремлевском дворце архитектора Тона (растраты Бородина его не заботили). Но упоминать об этом в разговорах - хотя бы и по делу - не любил. Смущался, что ли… И мастером он аттестовал себя вовсе без возведения слова «мастер» в некий титул и не приравнивая себя к Маэстро. Это было естественное обозначение его рабочего состояния. Столяр, слесарь, краснодеревщик, мастер. Сколько было вокруг него подобных, никому неведомых умельцев. Смущение же его происходило оттого, что он все еще считал свое нынешнее занятие вынужденным. А жизненное предназначение его было как будто бы иное.

Но когда же откроется ему это его предназначение? И откроется ли? Ведь ему уже отпущено тридцать шесть лет жизни.

Познакомился я с Прокопьевым при обыденных мужских обстоятельствах в дружелюбно-приемной «Яме» на углу Столешникова и Дмитровки (тогда - Пушкинской), то бишь в пивном заведении «Ладья». Дельцу Крапивенскому, сдавшему в аренду испанским негоциантам последний оплот дружеских общений, доступный карману простого москвича, были адресованы народные проклятья и пророчества. Говорилось, в частности: «Дело его провалится!» И пророчество свершилось. Знаменитый московский провал на Дмитровке случился именно у стен Ямы! Теперь там нет ни каталонских супов из бычьих хвостов и ушей, ни очаковского пива. Дома напротив, рухнувшие в памятную ночь, выстроены заново, а здание Ямы стоит в трещинах, и конца его ремонтам не предвидится. Жизнекипящий же прежде Столешников переулок стал мертвым… Впрочем, что бередить душу воспоминаниями и досадами на алчность дельцов… Упомянул же я о Яме (может, в дальнейшем придет на память и еще что-либо о ней и ее персонажах) в связи с Прокопьевым. Подробностей нашего с ним знакомства я не помню. Скорее всего оно вышло банальным. Стояли рядом, пили пиво, разговаривали о чем-то, может, о шахматах, может, о выборах и кандидате Брынцалове, ну и назвали друг другу свои имена (тогда уже было мне разъяснено: «Не Прокофьев, а Прокопьев»). Потом сироты Ямы встречались иногда в теснотах рюмочной в Копьевском переулке, но и рюмочную история отменила, отдав ее пространство - тут уж и досадовать причин не было - возведению филиала Большого театра. Остались для собеседований местным жителям и работникам с низкоумеренным достатком «Оладьи» на Дмитровке да закусочная в Камергерском. Но и при существовании этих приютов приходилось жить в упованиях («Авось не закроют!») и тревогах: и после кратких удалений из Москвы случалось гадать, а не перекуплены ли «Оладьи» и «Закуска», не превратились ли они в заведения со швейцарами в крылатках и цилиндрах, держатся ли бастионы? И нелишними оказались эти тревоги…

В день знакомства Прокопьева с Васьком Фонаревым, Мельниковым и Арсением Линикком я в Камергерском не был. (А появлялся я там чаще Прокопьева, живу рядом, через Тверскую, в Газетном переулке.) Арсений Линикк, с усами своими достойный быть героем Сенкевича, Генриха, естественно, но объявивший себя отчего-то Гномом Телеграфа, был мне известен. И не только мне. К удивлению Прокопьева кассирша Людмила Васильевна сейчас же назвала толстяка Сенечкой и поинтересовалась, отчего нет с ним рядом Стаса Милашевского. Прокопьев же все никак не мог освободиться от видений предпотолочных танцев, трепыханий телеграфных лент и от навязанного ему текста умоляющей телеграммы. Он смотрел на Линикка с удивлением и даже с подозрением. Линикк будто бы спустился к его столику из тех танцующих телеграфных лент. Впрочем, скоро Прокопьев уговорил себя не держать в голове очевидную глупость…

Александр Михайлович Мельников позвонил Прокопьеву через неделю. По его словам, участия пружинных дел мастера требовали два кресла и диван. Мемориальные. Обтянуты они были кожей. Накануне Прокопьев видел Мельникова в телевизионных поминаниях Александра Галича, и выходило, что Мельников научил Галича играть на гитаре, во всяком случае, первая гитара поэта была подарком именно Мельникова. «А не преподнес ли Мельников и рояль Сергею Сергеевичу Прокофьеву?» - пришло в голову Прокопьеву. Прокопьев давно хотел посетить музей-квартиру композитора, но все никак не мог этого сделать. Возможно, намерению препятствовали камергерские солянки.

Совсем ненужная ему озабоченность или даже тревога не покидала теперь Прокопьева. И Прокопьев не мог не признаться себе, что вызвана она привидевшейся ему телеграфной лентой и испугом (со слезами) неприметной девицы (Нины, вроде бы), получившей сотовое и, возможно, зловещее для нее сообщение.

Странно это было, странно…

3

На крашеной в желтое скамейке Тверского бульвара сидел молодой человек. Впрочем, можно было лишь предположить, что человек этот молод. Темно-серая кепка была сдвинута им вниз, козырек ее доходил чуть ли не до кончика носа. Закрыты у него глаза или открыты, определить было нельзя. Да и у кого имелась надобность определять? Он то ли дремал, то ли обдумывал что-то в сосредоточенности мыслей. Отсутствие соседей позволяло ему и дремать, и размышлять.

Скамейка человека в кепке, по мнению студентов Литературного института, стоявшего рядом, размещалась внутри мистического треугольника ПЕМ. Знатоки московских пространств могут объяснить человеку несведущему, что ПЕМ - это три памятника - Пушкину, Есенину и Маяковскому. Трем убиенным поэтам. Происходившее внутри мистического треугольника часто оказывалось печальным. Сидевший на желтой скамейке, видимо, посчитал это соображение несущественным.

День был прохладный, но сухой и безветренный. Шуршали под ногами прохожих не поддавшиеся усердиям коммунальных служб листья, желтые, оранжевые, красные, а то и зеленые. Прогуливались по бульвару балбесы, не пожелавшие сидеть в сухой день в аудиториях и классах. Шестеро из них с банками пива и энергетических напитков в руках направились к скамейке человека в кепке явно с намерением согнать сидельщика с места. Они, особенно девицы с полосками голого тела над джинсами, и объявляли об этом вслух. Но движение их было прекращено чернявым мужиком лет сорока в камуфляже и кирзовых сапогах.

– Пошли отсюда вон! - заявил мужик. - Небось, сосунки, сейчас оседлаете спинку, и грязь с обуви будете соскребать о сиденье. Ищите кайф в другом месте!

Парни, студиозы или школяры, были на вид здоровяки, откормленные «растишками» и удобрительными добавками, рванулись к мужику, естественно, их должно было разозлить словечко «сосунки», но тут же и остановились. Их остановил взгляд мужика. Мужик стоял, ноги расставив, руки держа в карманах куртки, «шкафом» из-за малого роста назвать его было нельзя, но в «комоды» он вполне годился. А главное, взгляд его был совершенно злодейский.

– Да это псих какой-то! - объявил один из парней. - Пошли отсюда.

А мужик тем временем направился к убереженной им от грязи скамейке. И не просто к скамейке, а к человеку в кепке. Не спросил, как полагалось бы сообразно московскому этикету: «Рядом с вами свободно?», а уселся вплотную к будто бы придремавшему. И не уселся даже, а как бы по неловкости плюхнулся на скамью, толкнув человека в кепке в бок. Тот не пошевельнулся.

– Оценщик, ты чего, спишь, что ли, или притворяешься? - спросил мужик.

И теперь человек, названный Оценщиком, не пошевелился.

– Оценщик, ты дурака, что ли, валяешь? Или помер?

И мужик грубо стянул с головы Оценщика кепку.

Глаза Оценщика были открыты.

Теперь можно было понять, что он вовсе не юнец, хотя и выглядел моложавым.

Оценщик выхватил из рук мужика кепку и снова утвердил ее у себя на голове, прикрыв теперь и кончик носа.

– Не хочешь со мной разговаривать? - резко сказал мужик. - Ты что, не узнаешь меня?

– Я узнаю тебя, Сальвадор, - сказал Оценщик. - Для кого-то ты Сальвадор, а для кого-то - Сало… А разговаривать нам с тобой не о чем.

– Не называй меня Салом! - вскричал мужик и сжал запястье Оценщика, вызвав стон соседа по скамейке.

– Ну Сальвадор так Сальвадор, - скривился Оценщик.

Каким макаром возникла кличка «Сальвадор», Оценщик не знал. Понятно, что не из-за испанца со знаменитыми усами. Поговаривали, что некогда специалиста по фамилии Ловчев забрасывали диверсантом-инструктором к партизанам в лесные межвулканья Сальвадора. И такое могло быть.

– Шеф тобой недоволен, - сказал Сальвадор.

– Он твой шеф, а не мой, - сказал Оценщик. - У меня нет шефов.

Сальвадор закурил.

Минуты две молчали. Закурил и Оценщик.

– Хорошо, - сказал Сальвадор. - Где серьги графини Тутомлиной, с изумрудами и бриллиантами на платиновой подкладке?

– Вы что, сдурели, что ли?! - удивился Оценщик. - Откуда я могу знать, где они?

– Ты, может, и не слышал о них? - усмехнулся Сальвадор.

– Слышал, - сказал Оценщик. - И не только слышал, но и держал в руках. Но где они теперь, я не знаю. Я полагал, что они у твоего шефа.

Держал, держал Оценщик в руках эти серьги. Переливами, игрой камней любовался. Некогда серьги принадлежали графине Ольге Константиновне Тутомлиной (дом на Покровке, нынче там концерн «Анаконда»). Эта Ольга Константиновна как-то привезла из Вены четыреста восемьдесят платьев. Было тогда московской красавице сорок лет. А накануне коронации Александра Второго, позже Освободителя, чтобы соответствовать себе и случаю, она в несколько дней, при тогдашнем европейском бездорожье, съездила в Париж, а ей уже исполнилось восемьдесят семь, и доставила к торжеству новейшие туалеты и драгоценности. Среди них и серьги с изумрудами и бриллиантами на платиновой основе. Ее приятельница и ровесница княгиня Екатерина Мосальская, известная в Европе, как полуночная княгиня или принцесса Ноктюрн, уговаривала Тутомлину продать ей парижские серьги («к цвету глаз…»), прельщала одним из своих поместий в Новороссии, но увы… И вот теперь серьги Тутомлиной взволновали некогда шкодливого фарцовщика в жалких вельветовых штанишках, коммерсанта - из мелких, при том, наверняка, и стукача, а ныне - чуть ли не олигарха Суслопарова.

– Ну так что, Оценщик, - сказал Ловчев-Сальвадор, - где серьги?

– Это когда-то я был Оценщик. Теперь я - подзаборная шваль. Про серьги поинтересуйтесь у Антиквара.

– К Антиквару у нас особенные счеты. Но где он, Антиквар? Далече… - сказал Сальвадор. - У Олёны могут быть серьги? И камея… как его?

– Гонзаго? - то ли спросил всерьез, то ли решил съехидничать Оценщик.

– Не Гонзаго… - поморщился Сальвадор. - А эта… из франкфуртской коллекции…

– Спросите у Олёны.

– У нее мы спросим. А пока спрашиваем у тебя. Ты должен знать, у Олёны ли серьги, и если они у нее, то где она их держит.

– Объясни, почему я должен это знать.

– Оценщик, я стараюсь быть терпеливым. Но твое вранье меня доведет. А ты меня знаешь. Шеф недоволен тобой еще и потому, что ты нарушил договоренность.

– Какую договоренность! - возмутился Оценщик. - Ни о чем мы с этим… твоим… не договаривались.

– После того, как ты продал Олёну моему шефу, - Сальвадор, будто на занятиях дикцией, старательно выговаривал каждое слово, видимо, и впрямь утихомиривал себя, - ты должен был держаться подальше от нее. Но как только последний ее покровитель, мудак этот страусиный, Хачапуров, отказал ей в средствах, ты возобновил с ней отношения, подыскал ей квартирку в Камергерском переулке и похаживал к ней.

– Ну и что? - сказал Оценщик. - Отчего бы и не поддержать брошенную всеми женщину?

– Поддерживать ее ты мог только трепотней. Ну цветочками или коробками конфет. Платить за ее квартиру у тебя не хватило бы копеек. Платила она. Значит, деньги у нее были. Откуда? Цацки свои, брюлики свои спускала. Серьги же Тутомлиной вряд ли бы стала продавать или закладывать. Они из тех, ради каких брежневская сука прокалывала уши. А ты делаешь вид, будто не знаешь, что шеф серьги Олёне не подарил, а выдал во временное пользование. Она их не вернула. А они ему сейчас необходимы. Камея-то, хрен с ней, но и ее надо вернуть… Ты шлялся к ней, потому что в тебе не утихла страсть. Ты же был романтик! Или хотя бы потому, что считал себя виноватым перед ней - ведь продал ее, за деньги отдал. А она, шлюха рваная и хитрая, могла прикидываться все еще любящей и использовать тебя, а в играх своих и проговориться…

– Я не продавал ее… - прошептал Оценщик. И в собеседниках у него был как будто бы теперь вовсе не мужик в камуфляже, а некое существо, всеобъемлющее и милосердное.

– Это ты мне говоришь! - рассмеялся Сальвадор. И смех его вышел жутковатым.

– Я не продавал ее… Я был вынужден… Я уступил ее… Я сам отошел от нее… понял: она увлеклась другим… он был ей нужнее… иначе бы я по-иному уплатил долг… Она полюбила другого… В этом все дело! И я уступил… И неизвестно, кому было хуже, ей или мне… Но я не продавал ее!

– Ты продал, продал ее! - вскричал Сальвадор и руки, освобожденные из карманов, вскинул, будто собираясь схватить Оценщика за глотку. Но тут же и опустил их. И сказал уже тихо: - Ты продал ее. И она пошла по рукам. Но эта лживая шлюха и стоила того. За нос она водила не одного тебя. А ты уперся теперь и стараешься уберечь ее от неизбежного…

– Я не продавал ее…

– Заткнись! И не бубни! - сказал Сальвадор. - Я покурю. А ты помолчи. И вспомни, как все было. Может, поведешь себя разумнее…

«Сволочь! - чуть ли не застонал про себя Оценщик. - Сволочь! Желает, чтобы я снова нырнул в дерьмо, о каком смог забыть, желает, чтобы я размяк, разжалобил себя и позволил вытереть о себя ноги. Успокоиться надо, успокоиться…» Возникли в памяти видения их первой с Олёной встречи. Видения эти были оборваны неожиданным для Оценщика соображением. А Сальвадор-то, служака и исполнитель Ловчев, рядом с Олёной - коротышка, был влюблен в нее! Вот тебе раз! Но выходило - именно так! Ярость, с какой Ловчев вскричал о лживой шлюхе, водившей за нос не одного лишь его, Оценщика, можно было объяснить неравнодушием Ловчева, по понятиям Олёны - человека пустяшного, к ней. Нынче неравнодушие это перегорело в ненависть, возможно, Олёна не только вводила Ловчева в заблуждения, но и унижала его, и теперь он стал для нее опасен…

История Оценщика с Олёной вышла чрезвычайно банальной для тех лет. Он был устроен, при делах. И хотя был воспитан романтиком и рыцарем («Ты же был романтик!» - съехидничал только что Сальвадор), деньги умел добывать самыми разнообразными способами, благо имелись приятели, с чьей помощью и удавалось проворачивать выгодные затеи. Шли грибные дожди, миллионы бумажек, обеспеченных златом, произрастали из земли, их тех же дождей и из воздуха. И было бы глупо жить тютей, печалиться о том, что родился не вовремя, и в латаных портках дожидаться окончания Смуты. Нет, по примеру своих бойких ровесников, не стесненных какими-либо понятиями о стыде и о надписях на скрижалях, людей вполне заурядных, но ушлых, надо было с азартом добывать деньги, а с ними - и независимость. Независимость от всяческих обстоятельств времени. Собственную самодержавность. А потом уж на ее базальтовом основании и служить добродетелям. И Оценщику (прозвище к нему прилепили букинисты и антиквары) фартило. Олёна же явилась из своей Бутурлиновки (или из райцентра со схожим и нищим названием) завоевывать Москву. В каждом поезде в общих вагонах прибывали тогда в златоглавую десятки таких завоевательниц. Они и сейчас торопятся или плетутся в нее. У каждой особые житейские претензии и резоны. Олёна росла в своем городишке первой красавицей и в выпускном классе была возведена на трон уездной королевы красоты. Влиятельные люди зазывали ее в Воронеж, Курск и даже Самару, но какие могут быть Воронежи, Курски и Самары, если есть Москва? Оценщик увидел ее на дне рождения соседа по двору, и были обмены первыми взглядами, и случилось безумие Оценщика. «Помешательство какое-то! - говорил он себе позже. - Наваждение!» Он был веселый и беззаботный ходок. А тут судьба его озаботила. Подарила ему страсть. Первый раз в жизни. Долго казалось, что и в последний. Расписываться с ним Олёна отказалась. Барышня была гордая и щепетильная. На ее взгляд, поход к Мендельсону мог опошлить их любовь, другим бы показалось, что она добывает московские квадратные метры и прописку. Мол, и так хорошо, и он - лучший в ее жизни мужчина. А и впрямь, поначалу все шло хорошо. Связи у Оценщика были, и не без его усердий Олёна поступила в ГИТИС, а потом была представлена Славе Зайцеву и получила от маэстро приглашение участвовать в его показах (рост и внешность позволяли, и ум, добавил Зайцев). Олёна, действительно, была неглупа и остроумна, имела и иные достоинства, некоторые из них, правда, были преувеличены слепотой влюбленного Оценщика. Но вот нетерпения свои Олёна подавить не смогла. Или не захотела.

И вышло так, будто Оценщик одарил ее лишь корытом, а ей, при ее красотах и талантах полагалось уже столбовое дворянство. И сейчас же. Снятая для нее в Чертанове квартирка (был жив еще отец Оценщика, и Олёна не захотела жить подселенкой в коммуналке) стала казаться ей жалкой и окраинно-непрестижной. Салона мадам Рекамье устроить там было никак нельзя. И первоначальные протекции Оценщика (ГИТИС, показы у Славы Зайцева) могли принести Олёне удачи лишь при долговременных стараниях. А хотелось, чтобы удачи эти состоялись не завтра, не послезавтра, не через четыре года, а сегодня. Примеры продвижений завоевательниц и охотниц, прибывших из всяческих Ковылкиных и Грязей, были на слуху. Одна из них, любовница олигарха, отправленная им в запас, получила место телеведущей с помесячным поощрением трудов в десятки тысяч долларов. Другая, побывшая женой капиталиста всего полгода, высудила при разводе полмиллиона опять же не рублей и виллу в Сен-Тропе. И так далее. А она, Олёна, была уже не какая-нибудь простушка в степном городке с конкурсной короной на голове, но не золотой, а выделанной из баночной жести. Ее признала Москва, и она знала себе цену. Она так считала.

Оценщику же приходилось считать денежные знаки. В минуты холодных мыслей, когда ненадолго рассеивалось марево наваждения, он понимал, что Олёна не только нетерпелива, но капризна и ленива. Однако вблизи Олёны эти мысли исчезали. И Оценщик обещал себе, пусть и рискуя жизнью, пусть и в хождениях по краю пропасти, упования Олёны осуществить. Олёна была для него и Клеопатра, и царица Тамара, и ночи с ней (и дни тоже) он был согласен продлить любой ценой. Потому и затеял два предприятия - одно было связано с антиквариатом, другое - с торговлей книжными учебниками, тогда дефицитом. Прогорел и попал в долги. Был поставлен на счетчик. Бросился к Пашке Суслопарову, бывшему фарцовщику, у которого еще старшеклассником добывал фирменные джинсы, просить об одолжении. Говорили, Пашка одно время был связан с братками, но состояние, по всем правилам нынешней коммерции, сделал на закупке и продаже компьютеров. Пашка, хитрый стервец, лет на пять старше Оценщика, сам некогда ходил у того в должниках, но был прощен и помилован. Он, уже и не Пашка, а Павел Васильевич, катавший на «Мерседесе» с джипом охраны следом, знал, ради чего и ради кого Оценщик суетился. И знал, чем суета эта закончится. А потому просьбу Оценщика уважил. При этом как бы пошутил: «Безумству храбрых поем мы песню». Но тут же словно бы и одобрил безумство Оценщика: «Я тебя понимаю. И я тебе завидую. Она - как Шемаханская царица!» Пашкина похвала Олёны вышла сомнительной. Но Пашка-то явно выразил свое восхищение женщиной. Оценщику бы насторожиться. А ему тогда одобрения мужиками его подруги были в радость.

В ослеплении своем он был уверен, что любовь Олёны к нему равноценна его любви к ней, что они единое существо. И что даже в случае его краха, она отправится с ним на буровые вышки Уренгоя, если в том возникнет необходимость. А крах и произошел. Отзвенел будильник, сообщив серьезным людям: срок пришел, должника надобно за нарушение слова пристрелить, прирезать или подвесить за яйца. Оценщик был азартен, но казино объезжал за две версты, теперь же бросился и в казино. Эскалатор невезений потащил его вниз, все, что имел, проиграл вдрызг. Как ни унизительно было снова идти к Суслопарову, пошел. Павел Васильевич выслушал его и сказал спокойно: «Вот что, друг, если не хочешь быть закатанным в асфальт, уступи мне Олёну». «То есть как?» - ошалел Оценщик. «А так. Уступи мне Олёну, и все долги твои будут списаны. Она перейдет ко мне, а ты торгуй учебниками у магазина "Учпедгиз" на углу Дмитровки и Камергерского, раз ни на что другое не способен». «Она любит меня, - сказал Оценщик. - Она не допустит никакой идиотской сделки! Да и я никому ее не уступлю!» «А вот и спросим ее, - сказал Суслопаров, - допустит она или не допустит». И полчаса не прошло, как Олёна была привезена к дому Суслопарова. «Привезена, - сказал Суслопаров, - а с завтрашнего дня сможет сама разъезжать в собственном "Порше". Олёна, я предложил твоему другу сделку. Он считает, что ты ее не допустишь. Твое слово». Олёна, в черном, будто в трауре, но прекрасная и в трауре, подошла к Оценщику, опустилась перед ним на корточки (на пол не уселась), гладила его колени, глядела в его глаза карими очами диканьковской красавицы, слезы текли по ее чуть скуластым щекам (ведь готовилась и в актрисы), сказала: «Милый, любовь моя, я грешная женщина, я тебя не стою, мне было хорошо с тобой, но в бедности я жить не могу. Я могу остаться с тобой, но я не хочу быть тебе обузой, не хочу, чтобы ты стал из-за меня неудачником, и уж тем более не хочу, чтобы ты погиб из-за меня…» Оценщик вскочил, хлопнул дверью, долго шлялся по городу… Утром явился к Суслопарову, произнес мрачно: «Я согласен на твои условия. Она не любит меня. Кроме неудач я ей ничего не дам». «Подпиши бумагу», - сказал Суслопаров. В бумаге утверждалось, что в связи с тем, что господин Н. (Оценщик. В разговоре на Тверском бульваре исполнитель Сальвадор только так именовал человека в кепке - по чину полагалось. И автор фамилию его пока не называет. А может, и вовсе не назовет. Из-за наивной корысти приманить читателя пусть и призраком тайны. А возможно, и по иной причине. И не исключено, что человек в кепке перестанет быть участником предлагаемой автором истории. Пусть он так и остается Оценщиком) передает под покровительство господина Суслопарова П.В. свою гражданскую жену госпожу О., долги господина Н. признаются выплаченными единовременно и полностью. «Не думай, что я издеваюсь над тобой, - сказал Суслопаров. - Это каприз Олёны. Ей зачем-то нужна такая бумага». И Оценщик со злостью (на себя, на себя!) подписал документ. «И прекрасно! - сказал Суслопаров. - Сделка состоялась. Продажа и покупка совершены. И - это уже моя просьба, и не просьба даже, а условие - держись подальше от Олёны, иначе…» «Что иначе?! - вскричал Оценщик. - Да на кой мне нужна твоя Олёна!» И матерно выругался.

Страсть его преобразовалась в неистовство. Впрочем, не надолго. Черная черта была проведена в его жизни. Черный предел. Крах не только в деловых предприятиях, но в первую очередь в истории с Олёной смял, раздавил его. Она предала его. Но и он продал ее. Однако предала ли? Стало быть, и не любила, а лишь искала московских выгод, поняла, что выгоды эти следует добывать с более удачливыми кавалерами и предпочла Суслопарова. Бизнес и в любви есть бизнес. И он, сберегая жизнь, согласился на сделку. Все оправданно и целесообразно. И надо успокоиться.

Но успокоиться не мог. Тянуло его видеть Олёну каждый день, хоть бы уголком глаза, хоть бы издалека. Но не удавалось. И к лучшему. Время и отдаление от Олёны стало остужать его страсть. Знал же он о ней все. Долгое время она процветала. Суслопаров демонстрировал ее публике и был доволен своим приобретением. Прикупил домишко в Марабеле на испанском берегу, напротив Танжера. Олёна по-лягушачьи плавала там в теплых течениях и прогуливалась на яхте. Драгоценности ее поражали аборигенов, владевших и семейными замками. Но провести ее в столбовые дворянки не смог даже и Суслопаров. То есть он мог купить ей любой титул. Хоть герцогини, хоть принцессы, может, княжества, а может, и северной конституционной монархии. А уж произвести ее в какую-нибудь баронессу фон было проще простого (что он в кураже и сделал). Но толку-то что? Что толку? В отечестве-то родном он даже и при всех своих цветных и редких металлах, при десятке прикормленных депутатов, но с корявым прошлым, в светский круг принят не был. Ему-то ладно, перенес бы. Но и к Олёне, в документах теперь - баронессе фон Кайзерслаутерн, явившейся однажды в Английский клуб (за членство внесено пять тысяч в вашингтонах) с фамильной диадемой в роскошных волосах, прочими драгоценностями, в нарядах от Лагерфельда, было проявлено высокомерие и пренебрежение. То есть было высказано молчаливое: «Пошли вон!» Все это повторилось и на Венском балу в Гостином дворе. И начались капризы Олёны, обиды, скандалы. И главное, она не знала, чего хотела. Суслопарову (и его унизили) она надоела, стала противна, и он проиграл ее в покер виноторговцу Каляеву, отчего-то имевшему среди своих прозвище «Гончий пес». И с Гончим Псом она поначалу играла в ладушки, но потом своими капризами дала виноторговцу повод напомнить ей, что она не подруга жизни, а фифа картежная, и всяких блядей ему хватает в саунах и на рыбалке. Далее она переходила от покровителя к покровителю, после Гончего Пса их было пятеро. Кто-то ее перекупал, кто-то на время принимал в свою загородную обитель из любопытства и для пополнения впечатлений. Все же баба она была благородно-красивая, а в эротических упражнениях - умелая и бесстыжая. Но в разговорах мужиков она оставалась баронессой фон Саманезнаетчегохочет. Один из ее кормильцев возжелал произвести ее в шоу-звезду (нравилось ее томное пение под гитару при свечах и с бокалом красного вина на столике), и чтобы копейки с того потекли, определил ее в Гнесинку, она вдруг распелась, продюсеры возникли вблизи нее, но она взяла и заскучала. Устававшему после трудов неправедных ресторатору Чуйкину она портила настроение сварами с уборщицами, горничной и водителем. И даже с домашними животными. «Барыня крыжопольская!» - ворчала горничная. Горбоносый повелитель из Приэльбрусья произвел ее в Шахерезады, по причине женской сладости имя наложницы изменил и называл ее Сахарозадой, но провести тысячу и одну ночь они не смогли. Последним ее хозяином был архитектор Хачапуров. Дела повлекли его в Калмыкию возводить страусиные фермы и монументы, он потребовал сопровождать его в Элисту, но стать подругой степей Олёна не пожелала. Горячий человек раскричался и выставил Олёну с чемоданами ее шмоток на лестничную площадку. Бездомная, она вспомнила про Оценщика, и он, не вступая с Олёной в душевные разговоры, подыскал ей квартиру в Камергерском переулке, во флигеле.

Деньги у нее были. Урвала, накопила. К тому же состоялся съезд бывших обладателей Олёниных прелестей. Или съезд потребителей, не важно. Но именно съезд. Не пешком же они прибыли к ресторану «Пушкинъ». Не явились на съезд имевший претензии к Олёне Суслопаров и отбывший к страусам Хачапуров. Остальные же, узнав о ее бедствиях, Олёну пожалели. Запомнилась она им не одними лишь капризами. И каждый из них согласился выдавать Олёне ежегодную стипендию. Стало быть, из содержанок Олёна превратилась в стипендиатку. Баронессой она осталась. В новом паспорте к ее уездной фамилии было добавлено: фон Кайзерслаутерн.

Поддерживать отношения с Олёной Оценщик не собирался. И из-за обиды на нее. И из-за того, что при каждой встрече с ней неминуемы были воспоминания о собственном житейском крахе. Но захаживал к ней, захаживал. Тянуло. И именно с цветочками, с коробками конфет «А. Коркунов» или «Шармель», а порой и с напитками. Олёна была уже не та. Оплыла, одомашнилась, что ли, встречала его иногда и неряшливой. Но Оценщик понимал, что натура у нее не утихла, и рано или поздно Олёна затеет новый полет к звездам. И средства у нее на это есть. Следовали намеки, какие. Лучше бы их Оценщик не слышал. Лесть и нежности Олёны не могли его обмануть, в ее затее ему была уготована роль разгоночной ракеты, и не ракеты даже, а ее ступени, третьей или пятой. Из тех, что обречены отвалиться и сгореть в атмосфере. Пока во всяком случае она ластилась к нему и, женщина ощутимо оголодавшая, не прочь была оставить его при себе на ночь. Но Оценщик был омерзительно стоек, говорил Олёне, что он не способен более на любовные подвиги, жизнь отучила, что он нынче затворник, аскет, усмиряющий или уже усмиривший плоть. «Зачем же ты ходишь ко мне?» - однажды искренне удивилась Олёна. «Жалею, - сказал Оценщик. - Жалею тебя. Жалею себя. Жалею свою жизнь…»

– Ну что, Оценщик, просмотрел свою мыльную оперу? - услышал он.

Он сидел на Тверском бульваре на желтой скамейке в сухой безветренный день. Рядом ухмылялся мужик в камуфляже и кирзовых сапогах. Старательный исполнитель Сальвадор-Ловчев.

– Ну и как? - спросил Сальвадор. - Будешь и дальше артачиться? Или как?

– Я не понимаю, - сказал Оценщик, - смысла вашего обращения ко мне.

– Не обращения, а требования, - сказал Сальвадор. - Я тебя вразумлю. Олёну шеф запретил, мягко сказать, трогать. И дело не в его лирических воспоминаниях, а в том, что шеф стал набожным. Церковь поставил у себя за забором. Пожертвования производит. Орден у него на цепи. Следует заповедям, - в словах Сальвадора Оценщик уловил усмешку, вполне объяснимую. - Люди же при нем служат из тех, кому никакие грехи не страшны. Они им в радость. И они неуравновешенные. И если ты хочешь Олёну уберечь, убереги ее.

– Каким образом? - спросил Оценщик.

– Не нужны поводы расспрашивать Олёну с воздействиями… Так скажем.

– То есть - пытать?

– Понимай, как понимаешь.

– Никакие ваши требования выполнять я не буду! - с раздражением произнес Оценщик. Сальвадор и его слова вызывали в нем протесты и желание дерзить.

– Оценщик, - Сальвадор опять выговаривал слова, будто совершенствуя дикцию, - ты смотрел хотя бы первую серию фильма под названием «Место встречи…»? Смотрел… В этой серии на лавочке остается сидеть человек в кепке, вызванный МУРом из Ярославля. Остается сидеть бездыханным… Сейчас я произведу движение и точно таким человеком станешь ты. Ты меня знаешь. Я не шучу.

– Что вам от меня надо? - выговорил Оценщик.

– Малости. Сказать нам, где Олёна держит серьги Тутомлиной, есть ли у нее тайник и если есть, где он.

– Серьги, по всей вероятности, она не сбыла. Но где они, она не посчитала нужным мне открыть. Тайник у нее есть, проговорилась, но где он - в квартире или в ином месте, мне тоже неизвестно. Я ни о чем не умалчиваю…

– Верю, - сказал Сальвадор. - С паршивой овцы хоть шерсти…

– И все? - спросил Оценщик.

– И второе, - сказал Сальвадор. - Раз не знаешь, где тайник, узнай. Убеди эту шлюху, эту суку продажную в том, что ее положение серьезное. Что ей выгоднее серьги вернуть и все свои секреты открыть шефу. Иначе ей будет плохо.

– Попробую, - сказал Оценщик. - Но вряд ли выйдет толк…

– А ты уж постарайся! - приказал Сальвадор. - И про себя подумай!

Сальвадор снова вызвал ненависть Оценщика и желание дерзить.

– Слушать она меня не будет, - сказал он. - Она - сама по себе? Я сам по себе!

– Ясно, - вздохнул Сальвадор. - Разговор с тобой, выходит, был почти напрасный. Но с паршивой овцы хоть клок… Ладно. Не поминай лихом. Все.

Сальвадор ткнул Оценщика в бок, встал и неспешно направился в сторону подземного перехода.

Оценщик остался сидеть. Козырек кепки по прежнему прикрывал кончик его носа. На скамейку к нему никто не присаживался. У прохожих он не вызывал ни воробьиного интереса. И если бы даже гипотетический наблюдатель попробовал со вниманием рассмотреть человека в кепке, он вряд ли бы понял, дремлет ли тот, размышляет, отделившись от суеты света. Или он уже не способен ни дремать, ни размышлять.

4

Но в те дни уже пробуравило сознание многих: скоро, очень скоро закусочную закроют. Будто бы она общепитовский анахронизм. Напротив, в помещениях некогда лелеемого властями магазина Политической книги (первоисточники, избранные статьи и речи Суслова, иных стратегов и мыслителей, общественные наставления и пр.), заалел призывными огнями ресторан «Древний Китай», а под огнями зазеленели изломами будто бы крыши фанзы. Ежевечерне ресторан был пуст, как и недальнее от него «Артистико», некогда шумное и достойное посещений кафе. Как уж тут было устоять закусочной, в нее уже упирался псевдоностальгический ресторан «Оранжевый галстук» с кружкой пива за сто двадцать рублей и несворачиваемостью звуков группы «Браво».

Прокопьев, естественно, не мог не опечалиться. Что ему теперь было размышлять о непутевой девице Нине, чьей-то секретарше либо конторщице, если возникла опасность изведения камергерской солянки.

Конечно, не один Прокопьев опечалился. И меня предстоящее закрытие закусочной не обрадовало. Помимо всего прочего я опять ощущал себя винтиком. За меня принимали решения декоративный рабочий Шандыбин (уже тогда вошло в поговорку: «Умен, как Шандыбин») и декоративный крестьянин Харитонов. Этих бы удрученных народными заботами бессребреников снабдить серпом и молотом и отпустить постоять на свежем воздухе взамен утомившемуся мухинскому творению. Но названные двое и иже с ними пеклись обо мне на государственном уровне. Теперь, в случае с закусочной, дяди и тети с кошельками намерены были показать мне, кто и в моей повседневности хозяин. Впрочем, о моем существовании они и знать не знали. В их расчетах я входил в общую толпу способных принести выгоду.

Хотя, конечно, надо было дождаться решительного закрытия дверей закусочной, а уж тогда печалиться. Но мы до того привыкли пребывать в ожиданиях неприятностей и перемен к худшему (вроде бы возникло нечто полуустойчивое, но не верим в него, вот-вот упадут цены на нефть и нате вам - обвалы, дефолт, сухие лепешки), что для нас главным становится и не жизнь, а именно ожидание неприятностей. Или нелепиц и невероятных поворотов судеб. И поэтому естественным показалось в закусочной заявление уже знакомого Прокопьеву местного частного извозчика, водилы-бомбилы родом из Касимова, Василия Фонарева.

Васек, а день был холодный, с ледком на тротуарах, опять явился в майке и шлепанцах на босые ноги. Он заказал сто пятьдесят граммов водки с кружкой пива и весело направился к столику Прокопьева.

– Васек, а деньги? - брошено было ему в спину кассиршей Людой.

– Какие, Людмила Васильевна, деньги? - удивился Васек.

– То есть как, какие деньги?

– Да вы что! Денег теперь нет. Их отменили.

– Когда отменили?

– Сегодня утром.

– Все деньги?

– Не знаю, как в других странах. А у нас - все.

– От кого ты слышал?

– По телевизору объявили. Ровно в двенадцать.

– Ты сам слышал?

– Мне-то зачем? Полковник слышала. Сначала заплакала. Потом обрадовалась. Стерва!

– К вам опять, что ли, гуманоиды прилетали?

– Нет, не прилетали. Уже неделю как не прилетали. Совсем обнаглели. Башки бы им поотрывать! Вот полковник от расстройства и послала меня в «Красные двери» за бутылем.

– И деньги тебе дала?

– Какие деньги! - возмутился Васек. - Я же вам объясняю: деньги отменили. Вы, Людмила Васильевна, сегодня какая-то бестолковая. И зря вы сидите сейчас за кассой. Нет денег. Нет касс. И нет кассирш.

– Нет, Васек, погоди… - кассирша Люда и впрямь растерялась. - Последите за кассой (это - к Прокопьеву), я сейчас переговорю с администрацией…

Возвращения Люды Васек дожидаться не стал, а освободив от жидкостей кружку и стакан, ринулся, по всей вероятности, в магазин «Красные двери» выполнять указание стервы-полковника. Позволил себе лишь бросить Прокопьеву:

– Банка воды из Касимова за мной. А как же? Трехлитровая.

Беседа кассирши Люды с администрацией вышла долгой, возможно, со справочными звонками кому-то, из кухни кассирша выскочила в возбуждении.

– Где Васек-то? Где этот жулик? Деньги, видите ли, отменили! Сейчас мы его отловим, грабителя!

Она пронеслась мимо столиков, вырвалась на просторы Камергерского, разнесенному в клочья должно было стать частному извозчику Василию Фонареву, обижаемому гуманоидами! Однако опоздала Людмила Васильевна, опоздала! Не был ею отловлен шустрый нынче касимовский уроженец.

– И их облапошил Васек-то! - возмущалась, но при этом и радовалась Людмила Васильевна. - Попросил дать ему бутылку водки, мол, посмотреть, какого завода, не осетинского ли, потом объявил, что деньги отменены с полвторого и утек. А в «Красных дверях» все рты пооткрывали и будто в полы вмерзли. Вот ведь жулик! Вот ведь молодец отчаянный! Но ничего! Я его достану! Я его обнаружу! Я знаю, где его форточка! Я на него еще трех гуманоидов натравлю! Вот с такими ниппелями!

Следом в закусочной появились актер Николай Симбирцев, Прокопьев уже знал его фамилию, и первейший знаток прекрасного Александр Михайлович Мельников. Опять без церемоний они присели за столик Прокопьева. Об отмене денег они явно не слышали и к радости Люды оплатили выпивку и бутерброды. Кивнув Прокопьеву как несущественно знакомому, они продолжили разговор, возникший, видимо, по дороге в закусочную.

– Врешь ты, Шурик, врешь! - радостно говорил Симбирцев, поднесший ко рту рюмку коньяка. - Все ты знаешь, а кто такой Пуговицын не знаешь. И никогда не знал. Хотя и совал рожу в книги.

– Фу! Как ты неблагородно говоришь! - возмутился Мельников. - Ну груби мне, груби! Ничего не изменится! Конечно, я хорошо знаю Мишу Пуговкина…

– Да не Пуговкина! А Пуговицына!

– Какого такого Пуговицына?

– Значит, ты плохо читал Гоголя.

– Николай Васильевич мне как отец! - программно заявил Мельников. - Я знаю его наизусть!

– Значит, не знаешь.

– Знаю, знаю, - Мельников капризно и как бы даже устало взмахнул рукой. - Успокойся. Кого-кого, а уж Николая Васильевича…

– Хорошо, - сказал Симбирцев. - Ответь на вопрос кроссворда. Персонаж комедии Н.В. Гоголя «Ревизор». Девять букв. Первая «п», последняя «н».

– Мало ли какие идиоты составляли твой кроссворд! - поморщился Мельников.

– Не важно какие, - сказал Симбирцев. - Я открыл томик Гоголя и нашел в «Ревизоре» Пуговицына.

– И кто же этот Пуговицын? - Мельников, похоже, был удивлен искренне.

– Выскажи предположения…

– Наверное, кто-то из купцов с приношениями…

– Полицейский! - объявил Симбирцев. - Полицейский. Один из трех. Держиморда, Свистунов и Пуговицын. Квартальный. Но в отличие от Держиморды и Свистунова слов не произносит, а вместе с десятскими подчищает тротуар.

– Ну конечно же! - Мельников вскочил, вызвав недоумение в зале. - Я ведь перед тобой дурака разыгрывал! Ваньку валял! Будто я не знаю, кто такой Пуговицын! Я, когда ставил «Ревизора» в Твери… да, в Твери… Пуговицына сделал главным героем. Я ведь понял замысел автора. Понял! И он, Николай Васильевич, потом являлся ко мне в сны и мои догадки подтвердил. «Молодец, Шура, молодец! - по плечу меня похлопал. - Никто, Шура, не разгадал мой потайной замысел, а ты разгадал! Докумекал!» А как же? Главная сцена в «Ревизоре» - немая. И главный герой с объявленной фамилией Пуговицын - немой! Тротуар подчищает, да еще и с десятскими, для отвлечения смысла.

– Какой репримант неожиданный! - рассмеялся Симбирцев.

– Что ты имеешь в виду? - присев, поинтересовался Мельников.

– Это не я имею в виду, а одна из дам в «Ревизоре». Как раз перед немой сценой.

– Опять ты шутки шутишь! - обиделся Мельников. - Просто ты не можешь понять силу, нет, мощь моего замысла.

– Да видел я твой тверской спектакль! - сказал Симбирцев. - И не было в нем никакого немого квартального Пуговицына!

– Не было! Конечно, не было! - согласился Мельников. - Меня этот стервец Меньшиков подвел, Олег. Зазнался. Нос задрал. В Тверь не поехал.

– Да что он у тебя делал-то бы?

– Как что! Как что! - воскликнул Мельников. - Его немой Пуговицын присутствовал бы во всех сценах, и именно все сцены от того вышли бы столь же значительными, как и знаменитая финальная.

– По-моему, ты все это теперь придумываешь, - в задумчивости произнес Симбирцев. - А прежде ты ни про какого Пуговицына не ведал и не думал.

– А хоть бы и теперь! - все более воодушевлялся Мельников. - Осознай, какое смелое решение! Никому в голову такое не приходило. Даже Мейерхольду! Только мне. Ну и еще, конечно, самому Николаю Васильевичу. Конечно, и ему тоже. Послушаем Прокопьева, пружинных дел мастера. Прокопьев, Сергей…

– Да просто Сергей! - вздрогнул Прокопьев. Произнесение звуков далось ему нелегко, он ощущал себя онемевшим персонажем.

– Вот, вот! Что вы-то скажете о значении в «Ревизоре» немого квартального?

– Я… Я и не думал… - растерянно заговорил Прокопьев. - Я и не помню, что Пуговицын есть в «Ревизоре»… Но по-моему вы, Александр Михайлович, все очень убедительно разъяснили…

– Вот, Николай, вот! Простой-то человек как все чувствует! Ты - смеешься, а он - понимает! - Мельников разулыбался, он, похоже, гордился теперь Прокопьевым, будто достойным своим адептом. - Мастер - золотые руки! Кстати, а как обстоят дела с моим диваном и креслами? Я ведь звонил вам…

– Вы звонили, - кивнул Прокопьев. - Мы договорились, что я зайду к вам вечером в среду. Я заходил. Но дверь мне не открыли.

– В доме была одна собака, - вспомнил Мельников.

– Она мне не открыла…

– И правильно сделала! - одобрил собаку Мельников. - А то пришлось бы и в вас исправлять пружины!

– Но ведь мы с вами договаривались, - произнес Прокопьев почти резко.

– Да! Да! - героем «Разбойников» Шиллера принялся вышвыривать из себя слова Мельников, укор Прокопьева явно не понравился ему. - Да, я просил вас оказать услугу! Но в среду вечером тени мастеров прошлого заставили меня отвлечься от ваших пружин!

И рука Мельникова словно бы отбросила от себя диванные пружины.

– Хорошо, будем считать - моих пружин, - сказал Прокопьев.

– Шура! - возликовал Симбирцев. - Ты как птица скопа над речным простором. Паришь в небесах над людьми!

– Ты бестолочь и пошляк, Николай! - воскликнул Мельников. - Ты ввел меня в раздражение Пуговицыным, а теперь изводишь пружинами! Я не могу… Тебе стоит швырнуть в лицо перчатку с вызовом!

Мельников вскочил и понесся из закусочной. Симбирцев рассмеялся, произвел рукой некое движение, как бы одобряющее Прокопьева и его пребывание на Земле, и степенно последовал за попечителем Теней.

– А не вызовет ли он его теперь на дуэль? - тихо сказал Прокопьев, ни к кому не обращаясь. - Из-за Пуговицына и моих пружин…

– Кто кого? - удивилась кассирша Люда.

– Мельников Симбирцева…

– Ой! Ой! - воскликнула Люда, но чувствовалось, что соображение о дуэли вызвало в ней радость. - Для них же деньги не отменили! Какие могут быть между ними дуэли? Это Васек Касимовский норовит перебить гуманоидов. Я ему устрою! Каков! Кафе и без кассирш! Ну ладно, без денег! Но как же без кассирш-то? Водила отчаянный!

А в закусочную тем временем вошел знакомый Прокопьеву Арсений Линикк, объявивший себя днями назад печальным Гномом Телеграфа.

– Сенечка к нам пожаловал! - обрадовалась Люда. - Душка ты наш!

Прокопьев уважал людей обязательных, сам старался держать слово, а потому действия достопочтенного Александра Михайловича Мельникова породили в нем недоумения. Впрочем, ему ли судить о загадках натур из поднебесий искусства? Но то, что он уже не пойдет починять диван и два кресла, обитые кожей, он постановил. Даже если Александр Михайлович извинится перед ним и станет рассыпать бисер, он в его дом не пойдет. Деньги? Ну и что деньги? Митя Шухов, тот, в нынешнем случае и виду не подал бы, взялся бы возрождать диван с креслами, но вряд ли владелец мебели получал бы потом от нее удовольствия и комфорт.

– Я присяду рядом с вами? - спросил Линикк.

– Конечно, конечно! - сказал Прокопьев. - О чем речь!

Закуской к водке Линикком был выбран бутерброд с красной икрой.

– Это я теперь такой маленький, - объявил Линикк, - а еще совсем недавно я был девяносто метров в длину, двадцать в ширину и восемь в высоту…

Прокопьев все еще был в соображениях о дискуссии Мельникова с актером Симбирцевым (высокомерие Мельникова к ремеслу пружинных дел мастера его уже не знобило, дело определилось и рассеялось). Но неужто приятели и впрямь могут затеять дуэль или просто разругаться, продолжал гадать Прокопьев, и оттого слова Линикка о каких-то метрах в высоту и длину всерьез воспринять он не смог. Но Линикк будто бы ждал сострадания, и Прокопьев пожелал возразить.

– Какой же вы маленький! Ну по нынешним временам рост у вас небольшой. Метр шестьдесят три, на взгляд. Но в плечах и в теле вы - атлет. На Олимпиаде в штанге вы все медали могли бы отнять у турок. И усы у вас гренадерские.

Линикк слов Прокопьева вроде бы не расслышал, вздохнул, отпил водки, укусил бутерброд и, помолчав, спросил:

– Вы хотите знать, где теперь Нина и что с ней?

– Какая Нина? - Прокопьев чуть ли не испугался. - И зачем мне знать о какой-то Нине?

Линикк с минуту внимательно смотрел в глаза Прокопьева.

– А что вы так волнуетесь? - сказал Линикк. - Если вы не помните о какой-либо Нине и ничего не хотите о ней знать, стоит ли вам волноваться?

– Я и не волнуюсь… - стал утихать Прокопьев. - Нисколько не волнуюсь…

«Нет, надо положить конец походам в Камергерский, - повелел себе Прокопьев. - Нелепости одна за другой. Деньги отменили. Мельников отчитал, будто я виноват в его затруднениях. Теперь Нина фантомная… Конечно, солянки здесь хороши, но ведь и в иных местах они, наверное, есть…»

– От пола до потолка здесь сколько метров? - спросил Линикк.

– Метров пять… - предположил Прокопьев. - Да, пять метров.

– Вот, - сказал Линикк. - А каким существовал я? Девяносто метров на двадцать и восемь в ширину!

– Какие же у вас тогда были усы? - удивился Прокопьев.

– А-а-а! - махнул рукой Линикк. - Какие полагались. И все нутро мое завезли из Германии. Поверженной. В сорок восьмом. Прошлого века. Потом, понятно, заменили многое. А теперь у нас хозяева - паучки из сети-паутины. Меня же расписали в Гномы…

«Ну ладно… - успокаивался Прокопьев. - Я-то забоялся, что он меня в тяготы Нины, той, разревевшейся, с дурной прической, пожелает втравить и действий потребует, а у него, похоже, здравого смысла в голове и на три гроша нет…»

– У меня иные представления о гномах, - не смог все же удержаться Прокопьев.

– Ваши представления, - сказал Линикк, - ничего не изменят.

– Мое существование в мире, - вздохнул Прокопьев, - вообще ничего не может изменить.

– Вот это вы напрасно, - покачал головой Линикк. - Это как сказать. Вы о многом не знаете. А кое-что от вас может зависеть не только в мебелях, но и в судьбах иных людей. Да.

«Сейчас он опять начнет подсовывать мне Нину нечесанную», - возмутился Прокопьев.

– И что же на телеграфе нашем Центральном вы так и числитесь Гномом? - съехидничал Прокопьев. - Об окладе гнома я не спрашиваю из соображений приличия…

– Отчего же… - Арсений Линикк будто бы смутился, усы его углами потекли вниз, - отчего же… В штатном расписании я числюсь инженером по технике безопасности… Надзираю над кабельным хозяйством… оклад соответственный…

– Простите за бестактность, - сказал Прокопьев, - я ощущаю, что вы проявляете ко мне некий интерес. Или я ошибаюсь?

– Нет, не ошибаетесь.

– И в чем же ваш интерес?

– Вы жертвенное существо, - произнес Линикк, как показалось Прокопьеву, торжественно и печально. - Но вы в этой истории - не главный. Главные в нем - другие…

– Вы сейчас - гном или этот… по технике безопасности? - спросил Прокопьев.

– Именно этот… по технике безопасности! - захохотал вдруг Арсений Линикк.

Он выглядел сейчас весельчаком, шляхтичем с кубком на попойке у пана Вишневецкого, но Прокопьеву стало не по себе.

– А ты, Сенечка, опять про своих кобелей заливаешь, - заметила долго молчавшая кассирша Люда.

– Ну вот вы снова, Людмила Васильевна, надо мной насмешничаете! - всплеснул руками Линикк. - У меня в хозяйстве кабели, кабели, а не собаки! До слез обидно, Людмила Васильевна, до слез!

Однако никакие жидкости усы Арсения Линикка не омочили.

– А тебя, Сенечка, днем Тоня спрашивала, - объявила кассирша.

Линикк вскочил.

– Чур меня! Чур! Что же вы меня раньше-то не предупредили! Бежать, бежать!

И явно испуганный Линикк, переставляя ноги по утиному, унес из закусочной свое основательное тело.

– Вот трепач-то! - рассмеялась кассирша. - Он теперь еще и Гном Телеграфа!

– А разве не гном?… - будто бы и не к кассирше, а к самому себе обращаясь, произнес Прокопьев.

– Какой же он гном! - хохотала кассирша. - Сколько лет его знаю, и Пилсудским был, и Маннергеймом, но гномом никогда!

Однако Прокопьеву было не до смеха. Его била дрожь. «Вы жертвенное существо, - звучало в нем, - вы жертвенное существо…» Он пытался образумить себя, признать Арсения Линикка личностью несерьезной, мягко сказать, а то и ущербной и уж, конечно, по версии кассирши Люды, трепачом. Но что это меняло? Пусть даже вечернее явление некоей Тони могло сокрушить дух Гнома Телеграфа или погоняльщика энергий по медным нитям. Ущербные и блаженные умели предрекать… Кто же определил его, Прокопьева, в жертвенные существа? И за какие такие свойства натуры? Причем ведь не в жертвенного человека, а именно в существо. В барана, что ли, коему суждено рухнуть в день сабантуя? Или в агнца, еще не откормленного и невинного? За что ему такая участь? Но ведь история с агнцем - история символическая, в символ чего могли произвести его, Прокопьева Сергея Максимовича, и что нынешней жертвой намерены были искупить, уберечь или спасти? Или кого улестить? Никакие разумные разъяснения в голову Прокопьеву не приходили…

– Да что это вы, - обеспокоилась кассирша Люда, - Сергей…

– Максимович, - подсказал Прокопьев.

– Сергей Максимович, что это вы так разволновались-то? Сенечка наш не только трепач и запуган подругой Тоней, у него еще и сотрясение было.

– Сотрясения у всех были, - стараясь не выказать дрожь, выговорил Прокопьев.

– И у вас сотрясение было? - удивилась Люда. - Ой! Ой!

– Я не про мозги, Людмила Васильевна, - мрачно сказал Прокопьев, - я про иные сотрясения…

– Ну те-то сотрясения всем известны, - уточнение Прокопьева вроде бы кассиршу разочаровало. - Те-то что! А вот Сенечка головой падал на камни, не нарочно, конечно, но с кровью… А вы, ишь, как взъерошились! Вы лучше еще солянку закажите. А к ней и сто граммов.

– Солянку, пожалуй, отложим, - сказал Прокопьев. - А вот сто граммов, Дарьюшка, будьте добры, налейте.

Дарьюшкой Прокопьев (отчасти смущаясь - слащавости, что ли, своей или даже угодливости) назвал двадцатитрехлетнюю буфетчицу, гарную хохлушку из-под Херсона, нашедшую приют у родственников в Долбне. Дома ее окликали Одаркой, да и в Камергерском она ощущала себя Одаркой, однако для Прокопьева, знакомого с комической оперой Гулак-Артемовского, Одарка была дородной и скандальной бабищей, проживавшей за Дунаем, и иной осуществиться не могла.

Сто граммов дрожь Прокопьева отменили, но усатую рожу Арсения Линикка из его соображений не вывели. «И не главный я в этой истории, - вспоминал Прокопьев. - Да и отчего же мне быть главным, я всегда семистепенный… Главные - короли, ферзи, ладьи, а я пешка… Но принесение в жертву пешки - дело пустяшное… Неужели Линикк имел в виду шахматную партию? Вряд ли…» Шахматами Прокопьев не увлекался, а потому мысль о ферзях и пешках продолжения не получила.

А внимание кассирши Люды, как и буфетчицы Дарьюшки (позже Прокопьев называл ее Дашей), было уже занято явлением шумной дамы с двумя раздутыми сумками. Дама была коммивояжеркой, хорошо знакомой в закусочной, привычнее говоря, толкачом-коробейником ходового товара. Она и ее сотоварки обслуживали в округе служительниц продуктовых магазинов и всяких, по их мнению, забегаловок. Производили они впечатление продувных бестий, в отличие, скажем, от хрустальщиц. Те предлагали свои хрустали и фарфоры не то чтобы смущаясь, а словно бы стыдясь всего мира. Им на заводах в дни расплат вместо денег выдавали изделия, и приходилось путешествовать в столицу в надежде на щедрости москвичей. Сегодняшней коробейнице стесняться было нечего. Сумку свою она набила халатами, юбками, колготами, бельем и прочими дамскими радостями. Сейчас же за буфетной стойкой и на кухне начались смотрины товаров, примерки, с восторгами, вздохами, шлепками, нервными похихикиваниями, будто бы вызванными щекотаниями. Понятно, что к поварихам и уборщицам не могли не присоединиться буфетчица и кассирша. «Сергей Максимович, за кассой приглядите», - было брошено благонадежному посетителю. Увы, увы, фейерверк жизни не состоялся нынче для Людмилы Васильевны. Ничто - ни шелковое, ни хлопчатобумажное, ни льняное, ни из искусственных волокон не оказалось безупречно приложимым к ее телу.

– Да, Тонечка, ты уж извини, - говорила Люда коробейнице, вернувшись к кассе, - я бы взяла, но слишком низко приталено и цветочки идут чересчур наискосок.

– Да чего извиняться-то! - весело отвечала ей коробейница, сумки ее чуть-чуть похудели. - Заказ твой я поняла. Во вторник твоя смена? Во вторник я тебе и принесу.

– Была бы баба ранена! - прозвучало в углу закусочной, близком к окну.

Над столиком со стаканом в руке воздвигся свирепый мужчина, седой, лет шестидесяти пяти, не частый, но заметный посетитель закусочной, объявлявший себя то летчиком-испытателем, то следователем по особогосударственным значениям. Может, где-то он и летал или что-то выпытывал, но здесь он чаще проявлял себя горлопаном и бузотером.

– Была бы баба ранена! - прозвучало вновь, но уже как бы усиленное рупором.

За столиком оратора сидели крепкие мужчины, с лицами и повадками ответственных работников, то ли бывших, то ли удержавшихся.

– Но шел мужик с бараниной. И дал понять ей вовремя! - продолжал громобой. И заключил: - Так давайте выпьем за мужика с бараниной!

Соседи громобоя сейчас же вскочили и с возгласами одобрения чествовали звоном стаканов мужика, спасшего от паровоза рассеянную бабу.

– Николай Федорович, - оживилась кассирша Люда, - а где вы берете баранину? В нашем районе что-то она пропала…

– Людмила Васильевна, Людмила Васильевна, - сокрушенно покачал головой Николай Федорович. - Это же Маяковский, облачный в штанах. Плохо вы изучали в школе пролетарскую литературу!

– Я ее и вовсе не изучала…

– Людмила Васильевна… - осторожно начал Прокопьев, - коробейница… Тоня… Она и есть… подруга… ну… Линикка с Телеграфа?

– Да что вы, Сергей Максимович, - удивилась кассирша. - Та совсем другая.

– Но она собиралась придти вечером…

– Я Сеньку пугала! Вовсе она не собиралась. Что вы никак не можете забыть сенечкину блажь. Забудьте…

«Как же, - грустно подумал Прокопьев, - забудьте… Дурь какая! Что нашло на меня?…»

– Была бы баба ранена! - вновь прогремело в закусочной.

5

В те дни у сантехника РЭУ № 6, что в Брюсовом переулке, Соломатина Андрея Антоновича, случилось некое приобретение. Вызов был из восьмого дома по Средне-Кисловскому переулку. Дом стоял на задах Консерватории. Соломатин, несмотря на малый срок службы коммунальщиком, успел его узнать. Строили дом, по тем временам - уважительного вида, в пять этажей, для профессорского состава детища Рубинштейна. Капитальный ремонт затевали в нем в тридцатые годы, позже усовершенствования были в нем эпизодические, и понятно, что нутро дома, особенно ведавшее перетеканием вод и других жидкостей, было дряхлое и больное. Поначалу квартиры устроили в доме истинно профессорские, да еще и с залами для инструментов, но в пору исторических воронок происходили здесь уплотнения. Случившиеся позже разуплотнения прежнюю натуру дому, однако, не вернули. Хотя и теперь проживали в нем консерваторские служители и просто музыканты, близость к Кремлю приманивала к зданию и благополучных господ, ценящих исторически-оправданное месторасположение Кисловской слободы. Солений на царский стол они, правда, не заготовляли, но позволяли себе закусить виски и текилы кадушечным огурцом.

Вызов был простой. Третий этаж (еврованна, хозяин с фабриками, по слухам, и клюквенный король, родом с Вологодчины) протек на второй этаж и на первый. Основательно протек.

На вызов Соломатин отправился в паре с Павлом Степановичем Каморзиным. Для дяди Паши Каморзина Соломатин поначалу был вовсе и не напарник, а так, ученичок. В прежние маршеобразующие времена его бы произвели в сан Наставника, о чем в коридоре ЖЭКа раскатали бы красными буквами на ватманском листе. Нынче дядя Паша ни в каких ученичках не нуждался, рядом с ним должен был быть работник и более никто. Соломатину тогда казалось, что Каморзин относится к нему с ехидством и даже полупрезрением, в первые дни он окликал Андрея исключительно «стюдентом», позже, вызнав некоторые подробности соломатинского жизнедвижения (или - жизненедоумения), стал именовать его «доктором». И в этом «докторе» ехидств, похоже, рассыпалось и подпрыгивало куда больше, чем в «стюденте».

На вид Каморзин был совершенный злодей. Здоровенный, под метр девяносто дяденька сорока семи лет, ручищи свисают до колен, как у человекообразного с острова Борнео («Вам бы на виолончели играть!» - позволил себе как-то съязвить Соломатин. «В ручной мяч гонял…» - буркнул в ответ Каморзин). Шкаф, амбал, мордоворот, вурдалак. Волос имел короткий, но выглядел взлохмаченным, на манер лешего из Лосиного острова. Из-под косматых бровей, спадавших ниже ресниц, оба ока его будто прорывались на свет и буравили пространство и размещенных в нем людей. Хозяев квартир, к каким он приходил по водным и отопительным делам, громила-сантехник, мягко сказать, смущал, но чаще, особенно у тех, кто видел его впервые, вызывал страхи: этакий и без всяких разводных ключей раскурочит кого хочешь, надо бы против таких умельцев держать в доме автомат или баллончик с газом, но приходилось стоять рядом с ним и его клешнями, как бы чего не спер. А уж какие взгляды, пусть и мгновенные, бросал он на шкафы, безделушки в сервантах, на стены! Сразу было ясно: все рассмотрел. Даже тайники за обоями или в полу учуял, коли такие имелись. Наводчик. Дня через три прибудут грабители, или сам явится с отмычкой и мешком для добыч.

А Соломатину сразу сообщили, что Павел Степанович в своем деле - волчище матерый, то есть, конечно, искусство судовождения никак нельзя было сравнивать с хлопотами жилищно-коммунального хозяйства, но бывают, наверное, не только морские волки и волчищи. Вот и в ЖЭКах положено им быть. При этом за двадцать с лишним лет трудов не случилось никаких порочащих Каморзина происшествий.

Соломатин, чье первое впечатление от Каморзина совпало с впечатлениями расхожими, скоро открыл, что дядя Паша - не злодей (скажем так - видимо, не злодей), но уж во всяком случае - чудак.

Однажды в минуты безделья в РЭУ Соломатин застал Каморзина за чтением «Избранного» Эдуарда Асадова (другие их сослуживцы стучали костяшками козлино-рыбной игры). Соломатин чуть было не удивился вслух и не выразил своего отношения к уровню виршей лирического резонера. Но промолчал, побоявшись оскорбить привязанности коммунального волчищи. Действительно, для него, Соломатина, хорош Роберт Музиль, почему же для Каморзина должен быть плох Асадов? А Каморзин тогда смутился, томик Асадова сунул под пачканую куртку. Но вскоре выяснилось (и не могло не выясниться), что для дяди Паши Каморзина самое святое - Сергей Александрович Есенин.

Каморзин собирал не только сочинения, но и всяческие воспоминания, заметочки даже и в пять строк о нем и местах, где Есенин бывал, где что-нибудь сотворил или натворил. И это «натворил» было есенинское, а, стало быть, для Павла Степановича - тоже святое. Во всяком случае - возвышенно-оправданное. С удовольствием, но и как бы усмиряя гордыню приобщенного (может, даже незаслуженно) к щедростям кумира Павел Степанович поведал Соломатину (вместе они работали уже два месяца) о здешних, никитских, есенинских достопримечательностях. Вот здесь, метрах в ста от их домоуправления («слово-то куда лучше, чем РЭУ, или для вас - нет?») возле Консерватории Сергей Александрович торговал книгами. «Да здесь был магазин имажинистов. На стеночке доска об этом. А само-то здание по деньгам отдано каким-то парфюмерам, какой-то похабной греческой таверне с оскорбительными ценами, за взятки, конечно, выкурили оттуда "Оладьи", те студентикам были по карману, и водку там можно было пригубить за уместные бумажки. Ну да ладно…» А если пойти Брюсовым переулком вверх, к Тверской, увидим дом, в коем зарезали Зинаиду Райх. «Как он издевался над этой Зинкой, - будто бы с умилением принимался вспоминать Каморзин, - по мордам бил… Но резать бы, конечно, не стал…» А не доходя до Райхиного с Мейерхольдом дома жил Василий Иванович Качалов, ну да, собака, лапа на прощанье, сами знаете… «Нет, нет, - заторопился Каморзин. - Я понимаю, о чем вы подумали… Конечно, Качалов поселился здесь в начале тридцатых, когда уж и Маяковского не было, а Райх зарезали в тридцать седьмом. Но все это не имеет значения. Для Сереги нет времени. Для него нет пустяшных земных пределов и ограничений в перекрестьях с чужими судьбами…» Каморзин оборвал свои слова, сигарету поджечь никак не мог, он опять смутился и теперь, похоже, всерьез. Смущение его, как понял позже Соломатин, было вызвано не произнесением пафосных слов насчет земных пределов и чужих судеб, а именно этим «Серегой». И будто бы неловкость возникла не от проявления фамильярности, а приоткрылся некий секрет, особенное расположение в мире Павла Степановича Каморзина и обожаемого им поэта, при котором Павлу Степановичу называть поэта Серегой было позволительно. Почувствовав это, Соломатин сразу же скорыми и частными вопросами отвлек Каморзина от углублений в таинственные острова его души. Павел Степанович успокоился и стал называть Соломатину иные никитские дома и квартиры, в каких мог гостевать Есенин или хотя бы останавливаться на ночлег. «И в нашем Брюсовом переулке… - осторожно начал Павел Степанович, - в том доме, где "Ремонт обуви" и бар "У башмачника" с плохим пивом, он проживал…» Покурили. «Бочку-то он именно здесь…» - глухо выговорил Каморзин, явно вопреки воле и намерениям. В глазах Каморзина возникло пылание, какое не могли скрыть кусты бровеносца, рот открылся сладко, давая созидателю звука от диафрагмы и до кончика языка вытолкнуть в мир знаменательные слова. Но губы дяди Паши сейчас же будто бы в испуге прижались друг к другу, а пылание в глазах угасло. «Не достоин я узнать сокровенное Павла Степановича, - сообразил Соломатин. - Не достоин…»

Прошел месяц, прежде чем бочка снова была упомянута в разговоре Каморзина с Соломатиным. Павел Степанович, видимо, все еще приглядывался к Соломатину. А впрочем начать свой рассказ он, возможно, не спешил не из-за каких-либо сомнений, а чтобы растянуть удовольствие.

На взгляд обывателя или просто здравомыслящего человека, посчитал Соломатин, история бочки могла быть признана знакомо-житейской. У иных она вызвала бы усмешку, хотя и с долей симпатии - экий ухарь! Другие отнесли бы ее к числу дурацких, а участников ее назвали бы личностями безответственными. Впрочем, чего с кем не бывает… В сознании же Павла Степановича Каморзина, в его рассуждениях о жизни история с бочкой утвердилась воздушно-мифологической, все в ней было огромным и всемирным, она возносилась в выси над Брюсовым переулком, над Москвой, над Рязанской губернией, над муравейно-людской мельтешней.

О бочке Павел Степанович (Соломатин впервые узнал о ней) то ли прочитал лет восемь назад в какой-то газете, то ли услышал о ней в культурной телепередаче. Сам Каморзин рассказал о ней так. Случилось это то ли в двадцать третьем году, то ли в двадцать четвертом. Воспоминатель, начинающий в ту пору литератор, юнец пришел за гонораром на Мясницкую улицу. А в очередь к кассиру за ним встал Сергей Александрович Есенин. Наш юнец так и обомлел. Ну да, конечно, вы сейчас усмехнетесь - юнец! А ваш Сергей Александрович - не юнец? Извините, извините! Если загибать пальцы, то несомненно - юнец! Но нет, он - по судьбе, по творениям - был уже Гёте! («И Гёте знает, - отметил Соломатин. - И что же он читал у Гёте?»). Так вот, продолжил Каморзин, червонцы они получили, кто сколько - не знаю, полагаю, что Есенин больше. Юнцу нашему следовало бежать куда-то по делам, а у Сергея Александровича время было. Он и предложил начинающему посидеть где-нибудь в трактире. Вы бы отказались от такого предложения? То-то и оно. Но нам такого предложения не последует. Сидели они хорошо. Объяснялись друг другу в любви и творческом уважении. К удовольствию Есенина собеседник его был не поэтом, а прозаиком и чтением стихов не утомлял. В ходе застолья Сергей Александрович вспомнил, что ему завтра ехать в Константиново. Тут небесные глаза его затуманились, а потом и повлажнели (Павел Степанович будто бы сидел тогда в трактире на Мясницкой за соседним столиком), матушку вспомнил Сергей Александрович, нищую улицу деревенскую, берег окский. «Надо сейчас же покупки делать! - кулаком по столу вышло постановление. - Самое ценное нужно везти! Как ты думаешь - что?» Юнец наш, прозаик начинающий, принялся бормотать что-то про кружева, монисты, серьги, отрез миткаля или ситца, а матери рекомендовал прикупить душегрейку на козьем меху. «Дурень! - будто бы вскричал Есенин. - Дурень городской! А потому и никогда не напишешь "Илиаду"!» (Соломатин позже не напоминал Каморзину об «Илиаде», и вышло бы бестактно, и само обращение Каморзина в нашем случае к «Илиаде» было для ума Соломатина явлением непостижимым). «Кружева, монисты, отрезы! - продолжал кричать Есенин. - Керосин, дурень! Керосин!»

И они отправились в москательную лавку. (О запахи детства! О волшебные ароматы москательного магазина на Первой Мещанской! Это уже восклицает автор). «Бочку. Бочку керосина! - заказал Есенин. - Лучшего. А бочку самую большую!» Расторопным хозяином, признавшим Есенина, лучшим был объявлен керосин «Бакинского товарищества бр. Векуа». (Соломатин ничего не слышал о «Бакинском керосиновом товариществе» и братьях Векуа, но проверять сведения Каморзина не было у него нужды.) Наняли двух извозчиков, ломового, для бочки, и, как бы теперь сказали, легкового, для сопровождающих бочку лиц. Следовали описания путешествия с Мясницкой в Брюсов переулок и описания Москвы нэповских лет, явно вызванные в Каморзине кадрами кинохроники, фильмом «Ехали в трамвае Ильф и Петров», а возможно и рисунками трех остроглазых весельчаков, в молодости - легко ироничных, позже натянувших на себя шапку Кукрыниксов. Трамваи, трамваи, гротесковые пересечения рельсовых путей, их немыслимые петли, и зажатые машинами, обреченные на вымирание лошади и извозчики. Так или иначе бочка с керосином была доставлена в Брюсов переулок. Извозчики отволокли ее за порог парадной двери, а тащить на пятый этаж отказались. Не подряжались. Не слаживались. Сергею Александровичу бы швырнуть им деньги или почитать стихи из кабацкого цикла. А он заупрямился, загоношился и учинил скандал. То есть скандал - в понимании извозчиков. Они сплюнули и удалились к своим колымагам. В разумении же прозаика начинающего, так и не сочинившего по прошествию лет «Илиаду», это был выплеск благородных чувств, рык или стон обиженного хамами гения. Юнец робко предложил мастеру оставить бочку здесь же, в чистых сенях подъезда, разве только придвинуть ее к стене да положить на нее бумажку: «Бочка такого-то. Просим уважения». Тем более что завтра поутру ее потребовалось бы спускать с пятого этажа. «Ну уж конечно! - возмутился мастер. - Ну уж кукиш! Эти ваньки ее тут же и уворуют! Небось, сейчас сторожат за дверью с телегой!»

Естественно, юнцу начинающему и в голову не могла прийти мысль отказать во вспоможении мастеру. Он, если б смог, на руках отнес бы на пятый этаж и бочку, и самого Сергея Александровича. Но, увы, не мог. И начался подъем керосиновой бочки. А этажи в доходных домах - это вам не пролеты в спичечных коробках хрущевских расселений. На Монблан поднимались восходители! На Эверест! Да еще и по отвесному западному склону. «Мне бы тогда быть с ними! - чуть ли не застонал в отчаянии Каморзин. - Мне бы тогда…» Но что вызывать в себе тщетные сожаления?

Лестничные страдальцы наши с криками, с руганью, со стонами из-за придавленных пальцев, с короткими восторгами добрались до пятого этажа. То есть почти добрались. Последний привал перед последним маршем. Еще двенадцать ступеней восхождения. Уселись на камни отдышаться. Хорошо хоть фасадное окно, окнище, было растворено для продувания дома вечерним воздухом. То ли кручинушка овладела тогда Сергеем Александровичем, опустил он голову («Отчего же не буйную? - опять удивился Соломатин. - Буйную - тут положено!»), соломенные волосы его опали на щеки. То ли горевал он о своей судьбине, то ли складывал печальные строфы.

Тогда все и случилось. Прозаик начинающий чуть ли не придремал, а потому начальное движение поэта проглядел. Стадия поступка была срединная. Сергей Александрович, гений, выкрикнул: «А-а-а! Пошла бы она на…!», подскочил к бочке, поднял ее и вышвырнул в распах окна. Соломатин позже выслушал несколько версий истории бочки, и каждый раз Павлом Степановичем допускались свежие толкования случившегося восемьдесят лет назад. Лишь однажды Сергей Александрович вздымал бочку на грудь и грудью же, всем телом своим выталкивал бочку на уличные воздухи. Чаще же Сергей Александрович держал бочку над головой, на вытянутых руках, и швырял ее к небу, чтобы оттуда она низвергнулась на Землю. Деликатный вопрос Соломатина: а не подумал ли швырявший о том, что бочка могла обрушиться на каких-либо прохожих или, скажем, на легкомысленно бродивших собак, вызвал удивление Каморзина. При чем тут какие-то другие люди или тем более собаки? Действительно, согласился Соломатин, ни при чем. Гимнастические упражнения кумира с подъемом и метанием бочки Каморзин изымал из житейской низости и ставил ее в ряды надчеловеческие - мифологические, песенные, былинные и прочие. Причем все сравнения оказывались благосклонными именно к Сергею Александровичу. Степан Разин в набежавшую волну швырял персиянку, пусть и княжну, в коей, наверняка, было сорок килограммов. И вот об этом действии потомки вспоминают уже четвертое столетие. «Нашли с кем сравнивать! - проворчал Соломатин. - С Разиным, с этим кровопийцей…» (Соломатин считал Разина первейшим негодяем). «Я и не сравниваю!» - возмутился Каморзин. По мнению Каморзина, Есенин был истинным титаном. Но не Прометеем, упаси Боже, нет. Это Маяковский мог числить себя родственником Прометея и желал пылать в сто тысяч солнц, допылался. Сергей Александрович не был воспламенителем или факельщиком, он скорее выступил в Брюсовом переулке как титан-огнеборец, теперь бы сказали - титан-эколог. Последнее соображение смутило самого Каморзина. Он тут же объявил: ну если не титаном, то несомненно исполином. (Соломатину довелось видеть фотографии Есенина, вынутого в «Англетере» из петли. Лежал - на чем-то - худенький опечаленный мальчик. Чуть ли не ребенок лежал… Какие уж тут Гераклы и Самсоны!). В представлениях же или в видениях Павла Степановича поэт с вознесенной над головой бочкой превращался именно в исполина, ростом с единственный (тогда) в столице небоскреб Нирензее, он возвышался над Москвой светочем и предупреждением (не только в этом «светоче и предупреждении», но и в других словах Каморзина кувыркались противоречия, однако они в сути отношений поклонника и поэта были естественны и ничего не меняли). Соломатин мог предположить, я, впрочем, повторюсь, что ему открыт лишь один эпизод из жизни Есенина, а таких эпизодов для Павла Степановича - тысячи, и каждый из них имеет суверенное каморзинское толкование.

Позже, если случались поводы, Каморзин снова вспоминал о бочке, но уже без пафоса, без пылания в очах, а именно как слесарь-сантехник. Поводы были самые простые - вызовы в дом с баром «У башмачника». Однажды Каморзин предложил Соломатину подняться к историческим ступенькам и фасадному окну, откуда и вылетела в пространство и в есениноведческое время, то есть в вечность, бочка «Бакинского керосинового товарищества». Каморзин сидел на камнях лестницы, покуривал, и Соломатин видел, что наставник-напарник его волнуется. Причина волнения оказалась иной, нежели предполагал Соломатин. Выяснилось: Павел Степанович не был уверен в том, что Есенин проживал в облюбованном и узаконенным им, Каморзиным, здании, а не в соседнем, схожим со здешним размерами (ну лишь этажом ниже) и судьбой некогда процветающего доходного дома. Никаких документов Павел Степанович не видел. Все его установления опирались на свидетельства юнца начинающего, допущенного гением сопровождать бочку. Как-то сразу Каморзин уперся сознанием в дом номер два, строение один, с обувным ремонтом и полюбил его. Лишь через неделю сообразил, что и строение второе дома номер два имеет права на Сергея Александровича. Ущербная щепетильность грызла натуру Павла Степановича, но обговорить сомнения было не с кем. Не в Литературный же музей тащиться на посмешище! Теперь же собеседник образовался и был признан годным давать советы. Соломатин рекомендовал Каморзину отправиться в соседнее строение и там порассуждать. Каморзин, выяснилось, подобные путешествия проделывал и не раз. В пролете между четвертым и пятым этажами Соломатину ничего нового не открылось. Те же полустертые ступени, те же коммунальные запахи, сверху - обжаренного, возможно, для борща лука, снизу - рыбных котлет, то же фасадное окно, иных, правда, линий, однако готовое дать дорогу не только бочке, но и автомобилю «Газель». «Как же быть? Как же быть?» - страдальчески спрашивал Каморзин, будто отчаялся в тупике критского лабиринта, в руке его гас последний факел. «Проще простого! - без раздумий ответил Соломатин. - Куда привели флюиды вашей душевной близости с поэтом, там, стало быть, он и жил, там и теперь, наверняка, обитает его фантом, туда он несомненно и вез с Мясницкой бочку».

– Я так и предполагал! - выдохнул Каморзин.

– Павел Степанович, а с бочкой-то что вышло? - поинтересовался Соломатин, они уже тротуаром Брюсова переулка протискивались мимо нагло уставленных всюду иномарок здешних банкиров, в лучшем случае - пиликальщиков и трубачей, с острым, но подавленным желанием оцарапать полированные бока или сбить зеркальце заднего вида.

– Доктор, это и меня волнует! По словам того… начинающего прозаика… он, когда спустился в переулок, никакой бочки не увидел. И мертвые тела не лежали, и бранных слов никто не произносил. Переулок стоял пустой. А на булыжнике мостовой блестело и воняло лишь маслянистое пятно. То есть керосиновое пятно. Вот здесь! - указание Каморзина пальцем было уверенное, но Павел Степанович, видно, вспомнил о претензиях соседнего строения и добавил деликатно: - Или вон там… Ну были еще и конские изделия…

– То есть бочку сперли?

– Ну, может, и не сперли… А просто унесли или убрали с дороги… Дворники, да еще и с бляхами на груди, были тогда опорные люди в городе…

Павел Степанович не мог не признаться, что он («так, на всякий случай, а не из-за какой корысти») повел себя и искателем, пытался обнаружить в кварталах Кисловской слободы и Успенского Вражека следы пребывания Сергея Александровича или даже реликвии его. («А то стал бы я околачиваться в нашей конторе с моими-то руками…» - было выговорено и тут же замком защелкнуто). Помолчав, Каморзин рассказал о том, что однажды вышел на носившего некогда дворницкую бляху и услышал от него: да, ходили здесь разговоры о керосиновой бочке некоего хулигана и охальника, чечетавшего, вроде бы, американские танцы в белом исподнем, и будто бы эту бочку не принимали в утиль…

6

Долгое мое событийное отвлечение произошло, прошу извинения, в тот самый временной промежуток, когда дядя Паша Каморзин и Андрей Соломатин отправились по вызову в Средне-Кисловский переулок. Под ногами их была омерзительная скользь декабрьского подморозья. Соль в эту зиму сыпать запретили. Лишь кое-где, вблизи напуганных мэрией контор и магазинов, лед был сбит ломами.

– Доктор, а ведь мы с тобой, - заговорил Павел Степанович, он был сыт, благодушен, но отчего-то и зевал, - мы ведь с тобой могущественные и влиятельные люди…

– Я вас не понял, Павел Степанович, - рассеянно сказал Соломатин.

– Кучма, доктор, и вся их незалежность сидит на трубе. Латвия-Аспазия с мордой мопса сидит на трубе к ихним портам. А мы с тобой, доктор, на скольких трубах сидим? - и дядя Паша Каморзин ощутимо для прохожих рассмеялся.

– А какие наши выгоды? - спросил Соломатин. - Сравнение ваше, Павел Степанович, поехало мимо логики. Ко всему прочему мы не сидим, а ходим. И не возле труб, а возле трубочек. И текут в них не газ и не нефть, а в лучшем случае вода, во всех других случаях - дерьмо!

– Ну ты, доктор, не в духе, - вздохнул Каморзин и, надо полагать, осерчал на спутника, не пожелавшего поддержать разговор.

– Не в духе, - согласился Соломатин.

Молча они прошли мимо модных, с французскими эксклюзивами, витрин, мимо открытой двери рюмочной (Каморзин привычно острить здесь себе запретил), у театра Маяковского свернули в переулок, временно пребывавший Собиновским, а теперь вернувшийся в Мало-Кисловское состояние, и тогда Каморзин не выдержал:

– В дом-то, куда мы идем, Есенин захаживал, у него знакомая там была…

Интерес Соломатина не был разбужен, но Каморзин добавил:

– Хористка…

Теперь не выдержал Соломатин, уважавший точность:

– Дом строили для консерваторской профессуры. Откуда ж тут взялась хористка?

– Ну, может быть, и не хористка, - Каморзин не растерялся. - Хористка - это я для облегчения понимания… Может, какая известная музыкантша… Или, скажем, дочь профессорская… Или даже профессорская жена… В общем, было к кому заглянуть…

– Ну и слава Богу! - слова Соломатина прозвучали предложением помолчать.

– Ну и удручил кто-то тебя сегодня, доктор, - проворчал Павел Степанович будто бы для себя, но по морозцу внятно.

У дома с водяным происшествием их поджидал чернявый горбоносый мужик лет сорока в оранжевом муниципальном коконе поверх овчинного тулупа.

– Привет. Тренер сборной Голландии по футболу, - мужик протянул руку Соломатину.

– Ты все шуткуешь, Макс! - обрадовался Каморзин. - Чего тебе от нас?

– Степаныч, ты потом, когда дискуссию закроешь, посмотри с коллегой подвал, не залили ли и его, там у меня вещички кое-какие…

Макс, он же Максим, он же Максуд был сергачский, то есть нижегородский татарин, но это - факт его происхождения и племенной принадлежности: не из казанских, а из русских татар, московские в большинстве своем - не казанские. Для служителей же Брюсова переулка и Кисловской слободы Макс был прежде всего - из «затверских». В здешней местности Тверская улица протекала как бы водным потоком. Причем - рекой большой, можно сказать, Волгой. И не потому, что улица была широкой, а потому, что на левом и правом берегах ее (берем направление на Тверь и Петербург) исторически, в двадцатом веке, местились разные районы, префектуры, округа, разные отделения милиции и столы прописки, то есть разные власти и всяческие прикрепления и притязания. Я жил по левую сторону Тверской в Газетном переулке, в Камергерский попадал от Телеграфа подводным, надо признать, переходом. Так или иначе для нас и для РЭУ в Брюсовом переулке Макс был чужак, из «затверских». (Написав эти слова, я ощутил их вздорность. На самом же деле Тверская пролегала по холмам московского водораздела, с правого бока его ручьи стекали к Неглинной, с левого - к Москве-реке и низовьям той же Неглинной. Впрочем, где теперь эти холмы?). В доме вблизи Столешникова переулка Макс был прописан, там и служил дворником. Но и в Средне-Кисловском он также имел двор. Вблизи Столешникова Макса подменяли жена Раиса и разного возраста родственники и земляки из нижних сретенских переулков и улицы Дурова, все в оранжевом. Объяснения (или оправдания) коммунальных рвений Макса были простые. Он мечтал (страждал даже) устроить в деревне под Сергачом если не конский завод, то хотя бы лошадиную ферму. Грезились ему линии по выделке сырокопченой колбасы «казы», по розливу в бутылки белопенного и в меру алкогольного кумыса, виделись на лугах у речки Пьяны, несущейся к Свияге, табуны скакунов, способных добывать валюту. Но увы! Увы! О московские искушения, погубившие у многих мечты и начальные капиталы, судьбы людские покорежившие, кому вы неведомы! Да, известны всем и всякому! А потому в деревне Максуда Юлдашева скакуны пока не заводились, а колбаса «казы» и кумыс прибывали туда, как и в Москву, из мест более разумно-удачливых. Позже, уже по весне, когда в натурах иных москвичей пробуждение природы вызывало томление исконно-деревенского начала - овсы вот-вот взойдут! - Соломатин за столиком в рюмочной неосторожно посоветовал погрустневшему Максу не расстраиваться, а заняться разведением в Сергаче медведей. «Чего?» - пробормотал Макс. Начитанный Соломатин принялся разъяснять дважды дворнику (а может, и трижды?), что в прошлые века в его Сергаче процветала медвежья академия, вторая в России, в ней учили медведей с серьгой в ухе выделывать на ярмарках и балаганах потешные номера. Макс громко возмутился, готов был кружкой ответить на подковырку водопроводчика, но неожиданно притих…

В квартиры с Каморзиным и Соломатиным Макс заходить, естественно, не стал. Дела, как и предполагал Каморзин, их ждали простые, но ведущие к удовольствиям. Или даже к добычам.

Протек на нижних соседей некий господин Квашнин. Год назад он купил в доме три квартиры, две на третьем этаже, одну на четвертом. Перестроил их, в верхнем помещении разместил кабинет, в нижних появились замечательные комфорта для буднично-житейских интересов и функций. Вид у господина Квашнина был хмуро-бледно-северный (то ли ижора, то ли из чухны) и это жильцов к нему отчасти расположило - вроде бы не бандит с кинжалом под буркой и родственниками абреками. Впрочем, и симпатий к нему никто не испытывал. Но и встречали его во дворе и в подъезде редко. От жильцов, залитых Квашниным, Каморзин с Соломатиным узнали, что двери на третьем этаже намерены были взламывать, но сообразили: для пролома их потребовался бы танк. Однако суета вблизи дверей сигнальной системой вызвала к дому милиционеров. Потоп усмирили. Вскоре подкатил франтовато-важный господин, назвавшийся Агалаковым и домоправителем Квашнина. Этот Агалаков был скорее не озабочен, а возмущен происшествием. По его словам Квашнина в квартире не было, он сейчас не в Москве, а под Вологдой и в трудах. И вообще в квартире никого не было. И не могло быть. А, значит, потоп не наш. Его же, Агалакова, никто не вызывал, а подъехать побудило некое колющее предчувствие. Однако Каморзину с Соломатиным от дворника Макса было известно, что часа полтора назад из подъезда выбежала баба лет двадцати, брюнетка, в мохнатой шубе, с мордой распаренной и растерянной, вскочила в красный «Пежо» и укатила, бабу эту, как и других шлюх, Макс видел в обществе Квашнина.

Из приличия и по требованию Агалакова сантехники наши поднялись на четвертый этаж. Полы и трубы в квартире над водяными удовольствиями Квашнина были сухие.

Милиционеры, лейтенант и старлей, квартиру пока не покидали, любопытство ли их удерживало или еще что… Агалаков, разместивший дубленую шубу на вешалке в прихожей, обращался именно к ним, а не к убогим водопроводчикам. В зимний день он оказался в квартире уважаемого клиента в белом костюме и белой же бабочке, был он живописен, темно-русые волосы до плеч, шекспировская бородка и усы вызывали у собеседников мысли об артистической натуре. Стоял и передвигался Агалаков, не меняя позы, руки его были сцеплены на белой груди, причем ладони их прижимались к локтям, голова же домоправителя была чуть откинута, будто бы Агалаков стоял перед полотном Паоло Уччелло и минуя взглядом всадников на переднем плане, рассматривал голубые тени в расщелинах дальних умбрийских гор. Был он вроде бы учтив и внимателен, но когда сощуривал глаза, Соломатину виделось в них высокомерие или даже брезгливость.

– Вот вы, - неожиданно для себя Соломатин обратился к Агалакову, - утверждаете, что в момент потопа в квартире никого не было. А нам сообщили, что именно тогда отсюда выскочила женщина, брюнетка двадцати лет и бросилась к красному «Пежо»…

– Кто вам сообщил? - возмущенно спросил Агалаков.

– Дворник.

– Кто?! - расхохотался Агалаков. Был бы в его руке лорнет, он непременно навел бы его на водопроводчика.

– Здешний дворник. Юлдашев.

– Дворник! - гоготал Агалаков, опять, вероятно, ожидая понимания милиционеров. Ему бы сейчас воздеть руки к небу и возбудить там иронию к уровню свидетеля, но нет, руки его так и остались сцепленными. - Дворник!

– Простите, - сказал Соломатин, - мы с Павлом Степановичем здесь по вызову, а в каком сане вы?

– Я домоуправитель Анатолия Васильевича Квашнина, - серьезно выговорил Агалаков. - Агалаков Николай Софронович.

– То есть вы управляете домами Квашнина? Иначе говоря, вы его домоуправ? Или даже дворецкий?

– Ну… - Агалаков впервые смутился. - Буквально так моя должность в контракте не названа… А по сути дела - да! Я присматриваю за городскими обиталищами Анатолия Васильевича.

– Ага… - Соломатин соображал не спеша, будто был тугоухий. - Значит, вы присматриваете за квартирой господина Квашнина, за мебелью в ней, за посудой, за полами, за кранами, за гостями… За гостьями…

– Молодой человек, не знаю, кем вы упомянуты в штатном расписании вашего РЭУ, - «РЭУ» Агалаков произнес так, словно вспомнил о собачьей будке, глаза его сузились, губы сжались («Испепелить и сейчас же!» - вспоминал потом Соломатин), кисть левой руки его продолжала поддерживать локоть правой, правая же рука локоть отпустила, при этом произошло нервическое шевеление пальцев, - но ваше желание оказаться здесь следователем или даже прокурором - смешное.

– Вы ложно толкуете мой интерес, - тихо сказал Соломатин. - Мы с Павлом Степановичем обязаны лишь установить, кто виноват в происшествии и какой урон нанесен зданию и пострадавшим жильцам. Вы говорите, в квартире никого не было, а в ванной и в гостиной следы свежего пребывания женщины и ее внезапного отбытия очевидны.

– Отчего же именно женщины? С подачи дворника, что ли?

– Там и запахи… - робко вступил в собеседование Каморзин. - Еще живые… и непременно женские…

– Павел Степанович очень чувствителен к запахам… - кивнул Соломатин.

– Ба, ба, ба! - обрадовался Агалаков, левый локоть его вновь был обласкан ладонью. - К нам, оказывается, и нюхательные собаки забрели! Впрочем, пардон, пардон. Извините за неучтивость.

– Я предложу пройти в ванную, - сказал Соломатин. - И вам, и всем, кто пожелает. А потом и в гостиную…

Милиционеры пожелали.

Ванна, выложенная перламутровой и жемчужной плиткой, по привычке восприятия - плиткой, а может, и неизвестно чем, была удивительного для обывателя, примятого курсом рубля к спасительным кубикам «Галина бланка», вида. Над полом возвышалась метра на полтора, тянулась от стены до стены («Метров шесть…» - прикинул Соломатин), изгибаясь, и имела как бы голубые заливы и лукоморья. Ясно, что создавали ее умельцы, неподотчетные РЭУ.

– Вот, пожалуйста… Как утверждают в кроссвордах, чисто женский прикид, - указал Соломатин. - Мятые, брошенные впопыхах, мокрые местами… Мы с Павлом Степановичем их не подбрасывали и в воду не макали. А дворник, кому нет оснований не доверять, сказал, что выбежавшая из подъезда девушка… дама… была - в морозец-то! - без чулок, шуба распахнулась, тело почти голое…

Чисто женским прикидом были названы черные колготки, валявшиеся на ворсисто-лохматом, часами раньше, ковре, теперь, понятно, прилизанном водой.

– Эротические видения дворника! Боже мой! И это приходится выслушивать! - Агалаков повернулся к милиционерам, призывая их оценить бестактности и глупости водопроводчиков.

«Э-э! Да у него на пиджаке хлястик!» - удивился Соломатин, обомлел даже, будто обнаружил поблизости от себя детеныша плеозиозавра.

– А на полке - косметичка, из нее впопыхах изымали какие-то женские штучки… вот пилки для ногтей… а это, вероятно, гигиенические пакеты… А вот пятно от помады… Свежее…

– Ну помадой и колготами, предположим, пользуются теперь не одни лишь женщины, - заметил старший лейтенант.

– Запахи исключительно женские! - строго сказал Каморзин.

– И запахи, знаете ли, самые специфические не обязательно могут происходить от женщин, - стоял на своем старший лейтенант.

– А в гостиной брошен шелковый шарф, - сказал Соломатин, - им тоже вроде бы вытирали помаду…

– Идиотка Нюрка! - шепотом выбранил идиотку Агалаков, но шепот его вышел гласным.

– Какая Нюрка? - поинтересовался лейтенант.

– Да нет, нет! - заспешил Агалаков. - Нюрка - это… Нюрка - это приходящая уборщица, была тут три дня назад и плохо все прибрала… Рассчитаю стерву!

– Про уборщицу ничего не могу сказать, - заявил Соломатин. - А наши соображения такие. Днем здесь нежилась в ванне некая женщина. Пена от ее шампуня, как видите, осталась на боках ванны. То ли она впала в дремоту, и не следила за потоком воды, то ли, и это вероятнее, что-то случилось. Звонок ли какой или еще что, но она в спешке или испуге выскочила из квартиры, оставив воду течь. О чем мы и напишем в служебном отчете.

– Погодите, погодите! - засуетился Агалаков, руки расцепил. - Вниз вода протечь не могла! Это исключено! Мастерами сток устроен идеально, наверняка, сами нижние на себя и протекли. У них трубы не меняли со времен шестой симфонии Чайковского!

– А мы сейчас к ним спустимся, - сказал Соломатин, - и все установим.

Под водоемом Квашнина, выяснилось, проживал музыковед Гладышев. Комната, принявшая воды, была и кабинетом, и столовой. Три стены в ней прикрывали накопители пыли - полки с книгами и альбомами нот.

– Смотрите, смотрите! - восклицал Гладышев, размахивая пузырьком с валидолом. - Вот что наделал этот варвар-коннозаводчик!

«Коннозаводчик? Квашнин - коннозаводчик? - подумал Соломатин. - Стало быть, дворника Макса нельзя считать вполне объективным свидетелем… И все же…»

– Лучшие книги залиты, скрючены, испоганены, вот первое издание писем Мусоргского, им цены не было, теперь в какой-то вонючей пене!

– А может, пена-то ваша? - брезгливо произнес Агалаков, вновь уже мраморно-мемориальный и со сцепленными руками.

– Потеки на книгах и стенах и по запаху соответствуют верхней шампуни, - сказал Каморзин. - Шампунь «Нивея».

– Погодите, погодите! - снова засуетился Агалаков. - А вы поглядите у этих старожилов ихние древние трубы. Из них, небось, и хлещет! Где они, трубы-то?

– Они у нас в фанерном коробе, - растерялся музыковед. - Уж больно страшно смотрелись, мы их прикрыли коробом, обоями заклеили, вон там между полками…

– Из них и хлещет! - обрадовался Агалаков. - Не умеете благоденствовать, не умеете соответствовать уровню городского коммунального хозяйства! Стыдно вам должно быть! Водопроводчики, вскрывайте короб!

Соломатин встал на табуретку, большой отверткой разрезал обои, развел створки фанерного короба, труба, по навету Агалакова - будто бы ровесница симфоний Чайковского, была сухой.

– Вскрытие короба, - сказал Соломатин, - тоже запишут на счет Квашнина.

– Вы меня удивляете, молодой человек! - рассмеялся Агалаков. - Анатолий Васильевич подтерся бы вашими бумажками, если бы они были гигиенически приемлемыми. Может, вы и этими обмоченными письмами Мусоргского вздумаете нас допекать?

– Да как вы смеете так о первом издании! - вскричал музыковед Гладышев. Но тут же и спросил: - А мы с вами не знакомы? Где-то я вас встречал…

– Не имею чести. К счастью…

– Нет, точно, точно! - не унимался Гладышев. - Как же, как же, несколько лет назад я видел вас в мастерской художника Сундукова… Да, да, вы же там…

– Перекреститесь и отгоните привидения! - торопливо посоветовал Агалаков, а Соломатину будто приказал: - Теперь вниз, на первый этаж! У меня нет времени.

Похоже, он сбегал от затопленного музыковеда.

Понятно, что и на первом этаже, в квартире Сениных, ущербы, пусть и менее впечатляющие, нежели у Гладышевых, происходили от известного водоема. Куски потолочной штукатурки («головы могли пробить!») валялись и здесь на полу. Как и Гладышевым, Соломатин посоветовал посчитать на манер умеющих качать права жителей города Ленска все убытки от наводнения и не стеснять себя в претензиях и требованиях.

– Ну что, мастеровые, закончили комедию? - спросил Агалаков на лестничной площадке. - Вам понятно, с кем вы имеете дело? Или непонятно?

– Ну мы-то что же… - пробормотал Каморзин.

– Нам-то понятно, - сказал Соломатин. - Дело мы имеем с водопроводом.

– Ох! Ох! Храбрые портняжки! Семерых убивахом! Ну, смотрите. Если сочините всю вашу галиматью да еще и про девицу с голыми ногами, посыпятся на вас большие неприятности.

– А если не сочиним, посыпятся приятности, что ли?

– Ну вы и вовсе наглеете! Хотя отчего же, могу предложить и приятности…

– Это мимо нас.

– Молодой человек, вы, видимо, из неудачников. Вроде этих замоченных. Из-за неудач вы и дерзите людям преуспевающим. Но неудачи вас еще ждут. Пеняйте на себя.

Соломатин смотрел в спину поспешившему на третий этаж Агалакову и вдруг выпалил будто бы в удивлении:

– Ба! Да у вас хлястик!

– Что? - Агалаков резко повернулся, словно в испуге.

– Взгляните, Павел Степанович! - возбуждение не оставило Соломатина. - У него на пиджаке хлястик!

– Ну и что? - удивился Каморзин.

– Ну как же! Хлястик!

– Хлястик. Ну и что?

– Да ничего… - утих Соломатин.

Он хотел было пересказать Павлу Степановичу читанное в журнальной статье. Лавроувенчанный модельер первейшим примером вымерших в двадцатом столетии и совершенно бесполезных деталей мужского костюма приводил хлястик. А тут франт белокостюмный, денди среднекисловский, и при нем хлястик! Но Каморзину-то столь ли существенен был теперь хлястик? Да что и ему, Андрею Соломатину, мелочи мужских костюмов?

– Ну ты, доктор, нынче и углубился! - то ли удивление было выказано Каморзиным, то ли его недовольство напарником. При этом - вдруг и на «ты». - Любишь помалкивать, ну и давал бы говорить старшому. Нам ведь в руки текло, а ты - в забияки и задиры! Басню читал? Кто там забиякой-то хотел стать?

– Угождать моя натура противится! - резко сказал Соломатин.

– Однако от благодарных рублей ты не отказывался.

– Из рук нормальных людей и за нормально произведенную работу.

– В досаде ты, Андрюша, - вздохнул Каморзин. - И досаду свою захотел выплеснуть. Вот выгоды от нас и отпали. Да что выгоды! Этот пижон, знаю таких, уж точно, учинит пакость.

– Павел Степанович, пошли в Брюсов. Там вы дело изложите так, как вам хочется. К тому же и технику-смотрителю придется во всем удостовериться…

– Э-э, нет, - сказал Каморзин. - Ты у нас доктор, грамотей и писака…

Внизу дворник Макс напомнил им об обещанном исследовании подвала. Иные в стеснении бормочут, будто виноватясь, Макс же, стесняясь, что позже подтвердилось для Соломатина, матерился и рычал, словно желая привести в трепет способных ему навредить негодяев. Сейчас его матерные комплименты отлетали в сторону мэрии и чинов, управляющих дворниками. Стеснения же Макса происходили оттого, что он должен был при людях проверить кое-какие свои вещицы, их сухость и сохранность. Что это за вещицы, возможно, приготовленные для устройства кумысно-колбасной фермы под Сергачом, Соломатин так и не узнал. Позже ему лишь открылось, что Макс у себя во дворе, за Тверской, вещицы не хранил, свои же подлецы, столешниковские и никитские, татары и прочие, все бы уворовали. Или же земли тут опять бы разверзлись и добро ухнуло б в провал.

Лампочка в подвале светила тускло. Макс снабдил Каморзина фонарем, сам ступеньками, будто вытесанной в камнях лестницы, двинулся к своим вещицам, надо признать, громоздким (на глаз и в отдалении, за фигурой как бы укрывшего их дворника), Каморзину же с Соломатиным было рекомендовано осмотреть стены и углы подвала, не протекла ли и сюда водичка с шампунем «Нивея». «Ну и хлама у тебя! - удивился Каморзин. - Небось приволакиваешь цветные металлы, а потом продаешь их Эстонии!» «Какие цветные! Какой Эстонии! - дворник выругался всерьез. - Тут до меня за сто лет такого насовали, а я разгребай и выноси? Накось выкуси! Миллион заплатите, тогда разгребу!» В дискуссию о судьбе металлического лома Соломатин не вникал. Он стоял завороженный. Он смотрел на стены и своды подвала. Луч фонаря бродил по ним, создавая мерцания и нервные пятна в углах.

Соломатин знал: в срединной Москве, в пределах Садового кольца, и в особенности - Белого города, есть множество подвалов и подземелий, архитекторами неисследованных. Московские хозяева, имевшие соображения о выгодах, древних каменных подклетей не рушили, а новоделы ставили на старых основаниях. Напротив их РЭУ, в Брюсовом переулке, Музыкальное общество удачливо обитает во дворце Брюса, елизаветинского сановника, племянника петровского навигатора и чернокнижника Брюса Якова Вилимовича. Дворец покалечен, выведен из красот барокко в неприличие комунхозовского строения первых пятилеток, но подвалы в нем, говорят, - таинственно-чудесные. А северный флигель Брюсовой усадьбы, отданный владетельному банку, куда гражданина с улицы по справедливости не допустят, после хлопот реставраторов стоит теперь с узорными наличниками, щипковой крышей и дымарями семнадцатого века. И сейчас Соломатин ощущал, что он - в восемнадцатом веке. А не исключено, что и в семнадцатом. Подвал дворника Макса был частью протяженного подземелья, его замкнули кирпичной стеной, выложенной лет пятьдесят назад, возможно, ради прочности здания. В старых же стенах и сводах с распалубками угадывались линии восемнадцатого и семнадцатого веков, вполне вероятно, что громадину дома держали на себе замазанные штукатуркой бруски тесаного мячковского белого камня. Соломатина занесло судьбой в недра Кисловской слободы Кремлевского приказа. Снова признавал он себя окатышем галечным в вертикали веков. Что он суетился сегодня вблизи барского водоема на третьем этаже, то есть - на плоскости начального века третьего тысячелетия? На плоскости-то этой он именно мелочь и неудачник! Неудачник! Что ему до других неудачников, залитых жидкостью с шампунной пеной, что толку ему досадовать на коннозаводчика Квашнина и франта с хлястиком?

– Ну вот, Макс, - донесся до Соломатина голос дяди Паши Каморзина, - это уж точно цветные металлы! Ты меня не проведешь.

– Да пошел ты, чудила блинный, со своими цветными! - отозвался Макс. - Ты увидел потеки или нет?

– Ничем не могу порадовать, - сказал Каморзин. - Сухой твой подвал.

– Вот, блин, не везет. Надо было самому плеснуть на стены пару ведер. Ничего, в следующий раз он у меня и сюда прольется, мы этого миллионщика наколем на ущербах! - пообещал Макс. - Ну и где цветные драгоценности?

– А вот дрына какая-то торчит. Взблескивает от фонаря.

Вблизи Каморзина Соломатину увиделась груда всяческого барахла. Ванна, днищем вверх, может быть, времен ученичества Рахманинова, радиаторы перекошенные, кроватные сетки, и дерево было тут свалено, створки буфета или шкафа, пюпитры, черные куски от крышек королевского инструмента, еще что-то, не подвластное мгновенному осознанию (или опознанию), это что-то надо было руками ощупать, выволочь на свет Божий и рассмотреть. «Может, и книги здесь рассыпаются стоящие! - взволновался Соломатин. - Надо будет повести знакомство с Максом…»

– Ну и где дрына твоя взблескивающая?

– Вот тут, из-под ванны торчит. Соломатин, доктор, иди-ка подсоби.

– Эту я знаю, - поморщился Макс. - В утиль отказались брать. Бочка помятая.

– Какая бочка? - выпрямился Каморзин.

– Есенинская, - съехидничал Соломатин.

Каморзин сейчас же чуть ли не упал на бочку помятую, носом уткнулся в ее сущность.

– Керосин! - прошептал Каморзин. - Бочка из-под керосина!

– Во, блин, дегустатор! - обрадовался Макс. - Если и был в ней керосин, то при Керенском. Да и ссали на нее сто раз, даже и мыши. А он учуял запахи!

Говорить Максу о нюхательных достижениях Павла Степановича Соломатин не стал. Высвобожденная из-под тяжеленной (каслинского литья, что ли?) ванны железяка оказалась не просто мятой, а будто бы сначала проглаженной дорожным катком, и уж потом - и мятой, и проученной кувалдой. «Корыто, побывавшее под прессом», - пришло в голову Соломатину.

– Андрюша, доктор, на фонарь, свети сюда, - воодушевлялся Каморзин. - Ближе, ближе! Ярче!

– Как это ярче? - удивился Соломатин.

– Вот, вот! Буквочки-то!…кинское керосиновое товарищество… И цифирки… один… девять… четы… четыре…кинское? Бакинское! 1924-й год! Все сходится! Сюда теперь свети! Ниже, ниже! И тут буквочки… Но будто бы ножом… Перочинным ножом скребли… «С» с точкой… И «Е» с точкой… И дальше - Конст… Константиново! Конечно, Константиново!

– С ним это… часто такое случается? - спросил дворник у Соломатина и повертел пальцем у виска.

– Максим, голубчик, железяка эта тебе не нужна… А мне пригодилась бы… на даче… Взял бы я ее… А я тебе…

Это лишнее и полуобязательное «я тебе», видимо, вызвало в дворнике острые коммерческие соображения. Впрочем, не надолго. Сегодняшняя пролетарская солидарность одолела в Максе предпринимателя. Он сказал великодушно:

– Забирай. Клади на даче перед крыльцом. Грязь соскребать. А уж этому кровососу с тремя квартирами вы впаяйте!

– Впаяем! - радостно пообещал Каморзин.

И своими ручищами Павел Степанович никак не мог ухватить помятую железяку, при этом он и осторожничал, возможно, из-за боязни навредить грубыми пальцами своей ценности. А Соломатин чувствовал, что дядя Паша кого-либо постороннего допустить к реликвии не в силах.

– Да отбросьте вы, Павел Степанович, свои сомнения, - сказал Соломатин. - Вдвоем и оттащим. Возьмем за углы. Вы - спереди, я - сзади. Как носилки.

– Точно, как носилки! - хохотнул дворник Макс. - А меня усадите под балдахин.

– Вы надо мной смеетесь…

– Да не смеюсь я! - сказал Соломатин. - Не смеюсь.

– Я тебе верю, - кивнул Каморзин. - Тебе - верю.

При свете дня добыча Павла Степановича выглядела отвратительно. Прохожие в переулках на нее косились, как и на двух переносивших странно-нецелесообразную вещь. Соломатину стало казаться, что он нелеп и, как сплющенная бочка, нецелесообразен в московской толпе и людском сообществе.

В Брюсовом переулке добычу («Мужикам не говори!») занесли за спину казенно-жилого дома (РЭУ занимал здесь лишь первый этаж и подвал), на время прислонили к стене («вечером увезу в свой гараж»), укрыли валявшимися рядом щитами из досок.

– Спасибо, Андрюша, спасибо, доктор! - взволнованно говорил Каморзин. - Вот тебе, возьми!

– Что это? - удивился Соломатин.

– Презент! За то, что помог донести и надо мной не смеялся. В подвале вещичку присмотрел… Не знаю, что это… Но по запахам чую, что есть в ней важность и смысл… Сам бы взял, но мне тут же ее… это… ну сам понимаешь… подарили… А тут лишнего брать нельзя… Возьми… Максу не болтай…

И тут в руки Соломатину перешел некий предмет, вроде шкатулки, размером именно с небольшую палехскую, а впрочем похожий и на футляр электрической бритвы. Позже Соломатин вспоминал, что он сразу ощутил шероховатость предмета или даже колючесть его, словно бы он с годами оброс чем-то неровно-костяным. Впрочем, Соломатин не присматривался внимательно к презенту Павла Степановича и уж тем более не принюхивался к нему. Ему и так чудилось, что если презент чем и пахнет, то печалью. Он желал вернуть Каморзину приобретение, на кой оно ему, но побоялся, что дядя Паша учует его отношение к «Бакинскому керосиновому товариществу», и праздник каморзинской души будет расстроен. Ко всему прочему он думал теперь не о раскопанной в подвале фиговине, а о самом себе. Что он выкобенивался, что он дерзил франту-дворецкому, что он к хлястику его, в конце концов, привязался? Именно потому, что - неудачник, что манеру жизни Квашнина и его дворецкого признать порядочной не желает, и тем себя тешит и оправдывает. Вот и дерзил, вот и куражился. Но грош цена этому куражу и ему самому, Соломатину Андрею Антоновичу.

Соломатин уложил презент Павла Степановича в рабочий чемодан. Но решил: пойдет домой, выбросит фиговину в первую же урну.

7

Из утреннего выпуска «Дорожного патруля» я узнал, что ночью в Камергерском переулке совершено убийство. Меня отвлек телефонный звонок флейтиста Садовникова, его интересовали новости зимних футбольных переходов. Я что-то отвечал Садовникову, сам же ловил звуки телевизора, понял лишь, что обнаружен труп молодой женщины, лет двадцати пяти отроду. Показали стайку испуганных, но любопытствующих соседок. Мимо них вроде бы прошел Васек Фонарев, водила-бомбила, обещавший и мне привезти из Касимова воды.

В Камергерском я не был дней десять. Событие требовало похода в закусочную. Я ли не из породы московских зевак? По моим понятиям, дом с жильцами в Камергерском остался один. Висели на нем две доски с упоминанием имен Собинова и Кассиля, и именно в нем принимала граждан общедоступная закусочная. Выходило, что убиенная должна была квартировать над ней, а потому не исключалось, что я ее видел с тарелкой солянки или хотя бы с яйцом при морской капусте. Хотя, конечно, что мне она? Столько этих убиенных людьми или стихиями приходилось наблюдать каждый день на стекле электронной лампы, что всяческое сострадание к ним будто бы раскрошилось. Но все те убиенные - от тебя далече и «как в кино», то есть в холодной сущности иного измерения. Тут же - в двухстах метрах от тебя, а вдруг еще и знакомая?

Но нет, погибшую я не знал. И жила она не в том здании, какое я ей определил. Приходилось рассчитывать на оперативно-женскую осведомленность персонала закусочной. Хозяйками в ней в тот вечер были буфетчица Даша и кассирша Людмила Васильевна. Убитая, уже не единожды обнародованная на трех каналах в криминальных программах (предвыборный политик позавидовал бы), Павлыш Олёна Николаевна квартировала, вернее снимала комнату не в парадном камергерско-собиновском доме, а в дворовом строении. «Там, за нашей кухней, ну ты знаешь», - указала мне кассирша. Двор был знаком не только мне, но и депутатам Государственной думы. Посетителям, отяжелившим себя прохладительными напитками, рекомендовалось посещать ватерклозеты в «Макдональдсе» за Тверской, у телеграфа. Наиболее же достойным гостям доверительно дозволялось проследовать к облегчениям через кухонную дверь во двор. Во дворе и стояли два корпуса, приписанные к Камергерскому переулку, там же имелись спуски в недра молочного магазина. Несчастную Олёну Павлыш, следовательно, чисто камергерской признать было нельзя. Тем более что она явилась из какой-то Бутурлиновки завоевывать Москву. «Да видели вы ее, видели! - принялась убеждать меня кассирша Люда. - Бывала тут не раз. То одна, то с компанией». «Точно, видели!» - подтвердила буфетчица Даша, прекратив на секунду любезности с широченным, в скулах и плечах, негром, на мой взгляд, сорока годов. «Не помню, не помню…» - бормотал я. «Ой, ну как же! - воскликнула Даша. - Рослая такая, блондинка, ноги длиннющие, от клюва фламинго, но не костлявые». «Точно! - подтвердила Людмила Васильевна. - И пупок голый, зимой шубу скинет, а вы, мужики, на нее рты и раззявите!» «Да таких-то с длинными ногами и голыми пупками, - сказал я, - разве одну от другой отличишь?» «Но эту-то убили!» - удивилась мне кассирша, и удивление ее было убедительным. «Она еще к вам подсаживалась, - снова отвлеклась от собеседования с негром Даша. - Вы были тогда с этим… режиссером… Мельниковым, а она заказала у меня пиво с креветками». Логическая цепочка Даши тоже вышла убедительной: ноги от клюва - розовый фламинго - креветки к пиву. Но все равно от знакомства с Олёной Павлыш я отказался. «Ну не помните, и не помните!» - резко сказала кассирша, посмотрела на меня с неодобрением и прихмурью даже, будто я, не имея алиби, еще и придуривался. То есть вполне возможный быть причастным к убийству, отрекался от подозрительного теперь знакомства.

И все же надо было выговорить хоть кому-то свежайшие, сдавливающие натуру знания, и Людмила Васильевна выговорила их мне. Обнаружила, для кого - тело, для кого - труп, старуха Курехина (Курехину-то я как раз знал и в закусочной видел, ее - клоунессу, заслуженную артистку, снимавшуюся и в кино, к старухам можно было причислить лишь в цирковых измерениях). Курехина и ее муж, клоун и музыкальный эксцентрик, по причине устойчивой нищеты стали угловыми жильцами в семьях родственников, а квартиру («километр от Кремля…») сдавали американцам. Но со временем «километр от Кремля» вышел для колонистов из Нового Света обузой, и они вместе с офисом перебрались в выгодное и фешенебельное Марьино. Курехиным удалось подыскать на две комнаты умеренно озелененных сингапурцев, третью же приходилось теперь сдавать приезжим, рускожующим гражданкам, заимевшим, правда, для валютных уплат добросердечных почитателей. «Да видели вы ее, дядя Володя, - сказала Даша, - она то ли училась у вашего знакомого Мельникова, то ли поступала к нему…»

По поводу способов злодейства мнения разошлись. То есть для публики все способы были хороши, но какой из них был применен вчера, верно сказать не мог никто. Уж на что Людмила Васильевна добродетельно вела себя с милиционерами (а они в закусочную заходили и еще зайдут и, наверное, оставили здесь кого-нибудь в костюме для присмотра за суждениями, «Не негра ли?» - спросил я), а и она от милиционеров ничего путного не вызнала. Темнили в интересах следствия.

– А не в строении ли Васька касимовского это случилось? - предположил я.

– В его, в его, стервеца! Этажом выше.

– Так может, гуманоиды влетели не в ту форточку, а поняв, что нарушили маршрут, озверели?

Неуклюжая моя шутка кассиршей не была поддержана.

– Жалко ее, - вздохнула Людмила Васильевна. - Красивая девка была. Но видать, не из затейливых.

Я пожелал поинтересоваться у Люды: а кто такие - затейливые, но к моему столику победно-громко направился легендарный и только что упомянутый в разговоре Александр Михайлович Мельников, театральное, киношное, мемуарное, телевизионное диво, или, если хотите, блюдо. Обеденное, вечернее и десертно-ночное. А с ним и симпатичный мне актер Николай Симбирцев.

– Здорово, старик! - приветствовал Мельников меня. - Рад, что вы здесь! Вы-то как раз поймете! Не то что эти… Мне, наконец, вырастили дерево!

– Какое дерево?

– Сейчас! Сейчас! - загрохотал Мельников и стал шарить в глубинах кожаного кофра.

– Александр Михайлович, - не смогла удержаться кассирша Люда, - а вы про Олёну-то Павлыш уже знаете?… То есть уже слышали?

– Конечно! Конечно! Знаю, все знаю… А что с ней?

– Ну как же, ее ведь убили, - тихо, стараясь быть деликатной, произнесла кассирша.

– Ну да… Ну да… Беда-то какая! Мне первому и сообщили. Уговорили произнести сегодня вечером слова по первому каналу… - но тут нечто из системы бдящих правил заставило Мельникова утишить звук, а потом и замолкнуть. Все же он спросил шепотом: - А кто такая Олёна Павлыш?

– Я думала, она ваша знакомая, - сказала кассирша. - Такая красивая блондинка, двадцати пяти лет, рослая, жила в нашем дворе…

– Она еще сидела с вами за столиком… - подтвердила буфетчица Даша.

– Позвольте! - возмутился Мельников. - Да, я, конечно, знал Олёну Павлыш. Это - летчица. Герой Советского Союза. Дважды Герой Советского Союза. Бомбила Берлин. Есть мои воспоминания о ней. Мои и маршала Кожедуба.

– Нет, это не летчица, - растерялась кассирша, - это здешняя Олёна Павлыш…

– Не знаю я никаких здешних Павлышей! - Мельников, видно было, осерчал. - Увольте меня от незаслуженных знакомств! И не мешайте серьезному разговору с коллегой!

А к коллеге, то есть ко мне, было уже обращено с уважением и предощущением удовольствий, возможно, что и моих, коли способен я порадоваться удаче знакомца:

– Достаю, достаю дерево! Свиточек-то какой огромадный!

Но извлек Мельников вовсе не свиточек, а рулон, склеенный из кусков чертежной бумаги. Была попытка его развернуть, я увидел лишь важные слова «Родословное древо семьи…», и рулон сам собой свернулся.

– Ну и ладно, - сказал Мельников, - а то бы его пришлось метра на четыре растягивать, вон туда, за прилавок, на кухню, а там бы его залили или лапшой, или шпротой недокушанной, или еще какими помоями. На пальцах объясню…

Из объяснений на пальцах Мельникова, из его прыгающих слов, выходило, что архивные мальчики и девочки («архидевочки»!) вырастили, наконец-то, родословное древо семьи Мельниковых, предварительный вариант, предварительный! Крюком одного из корней древа был прихвачен новгородский посадник Онуфриевич, чье имя выскребали на первых берестах, а раз новгородский посадник, то в подпочвенных слоях не исключался и Рюрик. В переплетениях же ветвей семейства Мельниковых кто только не обнаруживался! И Шуйские, и воевода Пожарский, и Сумароков (не случайно за Сумароковым - и президент Академии Художеств Оленин), и братья Орловы, и канцлер Бестужев, и Баратынский с Тютчевым, а через Баратынского - и Александр Сергеевич Пушкин, и декабристы Якушкин с Ястржембским, через Рындина - Галина Уланова, и даже эти, со свинцовыми крылами, теперь уже не стыдно говорить, Победоносцев с Леонтьевым…

– Такие удивительные связи, такие люди! - радовался Мельников. - Я в себя не могу придти от открытого! Это я сейчас вскользь и летуче, а будет случай, доложу обо всем основательно… И про герб родовой доложу…

«Завтра, небось, обстоятельно по телевизору и доложит…» - представил я.

– Неужели у тебя на листочках и веточках не отыскались, скажем, кухаркины детки, - поинтересовался Симбирцев, - или незаконный сын Стеньки Разина, отчаянный какой-нибудь головорез? Или укротитель дворовой псины Герасим? Или неразумная барышня Вера Фигнер? Или разбойник из брянских лесов по прозвищу Шандыба? Или и эти у тебя есть, но нынче они - не модные, однако ты их держишь про запас, на всякий случай?

– Опять ты желаешь все опошлить! - вскочил Мельников. Но ожидаемая отповедь его была приостановлена приходом к нашему столику двух внимательных мужчин.

Движение их в теснинах закусочной я наблюдал уже полчаса. В закусочную нередко являлись чужаки, скажем, будто бы миссионеры диковинных сект - то объединения церквей, то безопасной любви, то несокрушимой семьи - с предложением сейчас же снабдить их идеалы деньгами. Бранные слова не гасили их искательные улыбки, каждый столик был ими назойливо-деликатно отработан, всем предъявлялись какие-то карточки. Миссионеров, как правило, выпроваживали, лишь иногда особо нервный бросал им десятку с выкриком: «Только не лезьте мне в душу!». Нынешние внимательные мужчины вряд ли могли вызвать бранные слова (то есть произнесение их). Один из них был знакомый мне участковый капитан Егорычев (в штатском). Сопровождал он, судя по его суете, по крайней мере майора.

– К вам… граждане… товарищи… или господа можно обратиться с вопросами? - произнес предполагаемый майор, статный, вполне киногеничный, из сериала, лет сорока пяти.

– Конечно, - сказал я. - Присаживайтесь.

– Спасибо. Подполковник Игнатьев.

Мы втроем кивнули, как бы подтверждая, мол, мы так и думали, что к нам подсядет подполковник.

– Вы, возможно, слышали, - начал Игнатьев, - что здесь во дворе произошло убийство. Вот и приходится докучать отдыхающим своими служебными интересами… Вы уж извините…

– Да ради Бога! - заулыбался Мельников.

– По нашим сведениям убитая, Олёна Павлыш, могла бывать в этом заведении. Я покажу вам фотографии, некоторые из них найдены в квартире убитой, просьба взглянуть на них, вдруг кто-то на снимках покажется вам знакомым…

Мельников Александр Михайлович намерен был, мне показалось, тотчас объявить, что у него эфир на ОРТ, ждет Костя Эрнст, он запамятовал, разгильдяй, и надо бежать, но нечто колющее в его стуле пропало, и Мельников спасать эфир не помчался. Он даже первым забрал у подполковника фотографии. Перебирал их нервно, я подумал, что прежде всего он желал узнать, не запечатлена ли его персона в каких-либо компаниях на лживой фотобумаге.

– Нет, моих знакомых здесь нет, - в глазах Мельникова высветилось великодушие и желание способствовать правосудию.

Расхоже сказать - от сердца у него отлегло. Что не мог не заметить и подполковник Игнатьев.

– Вы не спешите, - сказал он, - вы взгляните еще раз… Снимки, конечно, неважные… Но вдруг с кем-то из их персонажей вы где-то пересекались…

– У меня глаз зоркий! - Мельников обиделся. - Об этом известно всем. Об этом писали братья Вайнеры. Поинтересуйтесь у них.

– Ну если братья Вайнеры, тогда конечно, - сдался подполковник. Он протянул часть фотографий мне, часть актеру Симбирцеву. - А вы не взглянете на лица?

– Отчего же, - сказал я. - Пожалуйста.

Но сейчас же сам обеспокоился, а вдруг и моя образина, пусть и на дальнем плане, вошла в обстоятельства криминальной истории? Впрочем, мне-то что беспокоиться? Нет, себя я нигде не углядел. А вот какая такая Олёна Павлыш начал догадываться. Буфетчица Даша права, я видел Павлыш в компании Мельникова. Мы обменялись наборами фотографий с Симбирцевым, ни звука при розыскных действиях не произнесли. «И тут нет знакомых, и тут никого, и тут, и на этом снимке…» - был вывод.

– Отчего вы вздрогнули? И остановились взглядом? - быстро спросил Игнатьев. - Кого-то узнали?

– Нет, - выговорил я нерешительно.

– И все же? - в голосе подполковника не было деликатности.

– Знаете… На самом деле лицо одной из девиц показалось мне знакомым… Может быть, я видел ее здесь… А может, и не видел… Это что и есть Олёна Павлыш? Вот эта, - и я указал пальцем на простенькую мордашку…

Девицу эту прежде я не видел. И в том, что она не Олёна Павлыш, был уверен. Олёну Павлыш я разглядел на летнем цветном снимке. Хоть давай на разворот глянцевого журнала, и в совершенном соответствии с аттестацией буфетчицы Даши. Рослая блондинка, ноги - от клюва фламинго, лишь сантиметров на пятнадцать защищенные от северных ветров джинсовой юбкой. Ну и так далее. Причем, к вешалкам-манекенщицам по причине нестесненности плечей и бедер Павлыш отнести ее было нельзя. Живописная эта особа, дитя небесное, способна была возбудить фантазии мужчин, вырвавшихся к благам из болот среднего класса. Добавлю, что в лице ее светилось несомненное благородство. Конечно, я видел ее в Камергерском, видел и не мог не обратить внимание на упомянутые мною свойства ее облика.

– Нет, это не Олёна Павлыш, - сухо сказал подполковник Игнатьев. - Жаль, что такие наблюдательные люди ни единой мелочи нам не добавили. Но что поделаешь… И на том спасибо…

¦Силовые чины поднялись и последовали на кухню, чтобы продолжить, наверное, опросы персонала или направиться двором к корпусу убиенной.

– Не исключено, что нам придется и еще обратиться к вам за консультацией, - произнес напоследок подполковник, пожалуй, даже и с укором в голосе.

Минуты три мы сидели молча. Мельников, я видел, готов был сейчас же вскочить и объявить следствию публичный протест. Не вскочил. Симбирцев курил и глупо крутил зажигалку. А я нервничал. И вот от чего. На одной из фотографий в куче персонажей, разномастных, смешанных годами, и невдалеке от красивой в миг веселья Олёны Павлыш я увидел Андрюшу, Андрея Антоновича Соломатина. Давнего моего знакомца. Ничего о его жизни я не слышал более чем три года. А расстались мы с ним нехорошо. Я даже мог посчитать себя без причины обиженным. А потому говорить следователю что-либо о Соломатине при нынешних обстоятельствах мне не захотелось…

Мельников и Симбирцев сидели угрюмые. Симбирцев сходил за коньяком - «по пятьдесят». Подполковник Игнатьев не обременил нас, на манер героев Шелдона или Стаута, напоминаниями о ложных показаниях и юридической важности расследования убийства, до таких тонкостей розыскные и судебные дела в Москве еще не дошли. Но мне отчего-то было неловко и стыдно. И тревожно. Неужели у Соломатина по-прежнему все было наперекосяк? Но что я могу - или мог - изменить в его жизни?…

За соседним столиком смирно сидели пружинных дел мастер Прокопьев, знакомый мне еще по Столешниковой Яме, и пышноусый крепыш (сложение поэтического атлета Поженяна), этот, говорили, был с телеграфа. Чтобы отчасти отменить угрюмость застолья, я посчитал нужным пригласить к нам на свободные стулья телеграфного крепыша и Прокопьева.

Крепыш («Арсений Линикк», - протянул он мне руку) и Прокопьев к нам пересели, но ничего приятного от перемены ими мест не вышло. Мельников взглянул на Прокопьева хмуро, а Прокопьев и вовсе в его сторону не смотрел.

– Вы знаете, - обратился Симбирцев к Прокопьеву, - Александр Михайлович обрел родовое древо и герб. Герб этот обязательно будет присутствовать теперь не только на его деловых бумагах, но и на простынях, подушках, на всех составляющих нижнего белья, а уж диван-то его и кресла и вовсе станут невозможны без фамильно-гербовой маркировки.

– По поводу мебели Александра Михайловича, - сухо сказал Прокопьев, - это не ко мне.

– Ты, Николай, все же скотина и фигляр! - была резолюция Мельникова. - И так день, начавшийся удачей, испорчен. А ты и удачу мою пожелал осрамить ехидством.

Он поднялся в свирепости, откланялся нам, кассирше, буфетчице (вышло, что и негру), залу. И линейным кораблем последовал в океан.

– Ничего, ничего, успокоится, - заверил нас и в особенности Прокопьева сейчас же вскочивший Симбирцев. - Будут, будут у него у него гербы на письмах в бухгалтерию, и на кальсонах, и на туалетной бумаге, и на фарфоровых блюдцах…

Очень скоро выяснилось, что из двух оставшихся моих собеседников лишь на душе у Арсения Линикка - смирение и покой. Пружинных же дел мастер Прокопьев выглядел угнетенным, теребил волосы над висками.

– Неужели вы, Арсений, - спросил Прокопьев, - на фотографиях так никого и не признали?

– Ну как же! Эту Павлыш, зверски убитую, кобылу здоровенную, лошадь в яблоках, - сказал Линикк, - я здесь видел, что и подтвердил.

– А вот рядом с ней, такую… плохо причесанную…

– Плюгавенькую, что ли? Нет, не знаю…

– А я думал…

– Нет, нет! - будто отрубил Линикк.

Прокопьев же соображал: Линикк несомненно должен был знать ту, плохо причесанную… Именно после ее резких слов, после ее ухода-побега и возник странным образом в закусочной Линикк, и будто бы телеграфная лента поплыла перед Прокопьевым с мольбой о спасении… И мужчина лет сорока, запечатленный на снимке между Павлыш и той, Ниной, да, Ниной, франт, но похоже и злодей, был вроде бы знаком Прокопьеву… Кстати, а не стала ли теперь именно Павлыш тем самым жертвенным существом, о каком невнятно, но со значением бормотал не так давно Линикк, объявлявший себя Гномом Телеграфа? А он-то, Прокопьев, неужто отложен? Этакие странные расположения пружин получаются. Но стоит ли спрашивать сейчас об этом у Линикка? Незадача… А Линикк уже чуть ли не дремал, ус опустив в кружку с пивом. Муторно было на душе Прокопьева, слякотно…

– Людмила Васильевна, - спохватился я. - А что Васек-то касимовский рассказывает? Он-то, небось, очевидец. И соседку свою Олёну, небось, подвозил…

– Ой, ой! - вскинула руки кассирша. - Он как сегодня вбежал с желанием утолить, я ему говорю: «Не налью, пока не заплатишь деньги за отмену денег!» А он раскричался: «Ах так! Ах так! Да вас завтра же закроют из-за этого зверского убийства!»

– Закроют? - выплыла к прилавку повариха Пяткина. - Что же будет-то? Батюшки-светы! Николаи-угодники!

– Не закроют, - сказал негр. - Я куплю вашу закусочную.

8

На масленицу, в среду, Соломатин был удостоен чести посетить гостем дом Каморзиных.

Приглашением своим Павел Степанович Соломатина удивил. Никаких сближений натур после обретения в подвале Средне-Кисловского переулка сомнительной железяки, бочки так бочки, бакинского керосинового товарищества, так бакинского, у них не произошло. Соломатин не заводил разговоров ни о бочке, ни об Есенине. И Каморзин собеседовал с ним лишь в смыслах производственных интересов. Угрозы или хотя бы дурные предсказания мажордома с хлястиком не подтвердились в реальности. Упрямо написанные Соломатиным отчеты (правда, без резких оценок мокрой девицы), ясно, что после визита в дом техника-смотрительницы и ее резолюции, пошли в дело. Но как будто бы не вызвали раздражений миллионщика Квашнина, напротив, ущербы он, говорили, возместил с лихвой, а музыковеду Гладышеву даже привез из Гамбурга раритетные издания статей Мендельсона-Бартольди о забытом филистерами, увлеченными пошлыми мелодиями своего века, композиторе И.С. Бахе. Щедроты Квашнина были оценены в деловых газетах. О смытых дерзостями Соломатина выгодах Каморзин не вспоминал ни разу, тем более что выгоды случались у них в других местах.

Соломатин поинтересовался, какой причиной вызвано приглашение. Павел Степанович смутился. То есть никакой особенной и тем более круглой причины нет, заверил Каморзин, а так, привычное домашнее застолье. «Вот именно домашнее…» - сказал Соломатин. Ну и что, ну и что, воодушевлялся Каморзин, вот и посидишь в уюте да с блинами, соответствий никаких не надо, все в доме есть. А вот мужиков для его, Каморзина, общения нет, с его стороны - одни бабы, а все мужики - в жениной родне. Девки его все время пристают, отчего он такой нелюдимый, отчего не приводит в дом, хоть бы в шахматы поиграть или в шашки, кого-нибудь из своих коллег, лучше бы, конечно, годами помоложе. Приличных, что ли, среди них нет? «Не убудет же тебя, - заключил Каморзин. - Не понравится, уйдешь…» «Не убудет», - согласился Соломатин.

На всякий случай Соломатин купил бутылку «Гжелки» и две банки красной икры. Проживал Каморзин невдалеке от метро «Пролетарская» в доме из предпочтительных, на первом этаже его выводили из клинических смертей часы, согласно гарантиям. Квартира Каморзина оказалась не тесной, в три комнаты. По московским понятиям - в две спальни. Деликатны наши московские понятия, усмехнулся Соломатин, скромны и деликатны. Восклицания Соломатина: «Какая кухня! Какая ванная!» вышли искренними, узнавать же историю обретения Каморзиным приличного жилья Соломатин не стал, вряд ли бы она удивила его. Но Павел Степанович, сам при этом будто бы стесняясь житейской удачи, разъяснял: «Райисполком… очередь… рабочий класс… я, то есть…» Представлен был Соломатин жене Каморзина Фаине Ильиничне и трем его дочкам. Фаина Ильинична, работавшая инженером на химическом заводе, дама в соку, крупная, пышноволосая, с ровным откатом розово-рыжих волн к затылку, отчего-то показалась гостю похожей на экскурсовода Политехнического музея. «При чем тут музей! Что за чушь!» - отругал себя Соломатин. Одета Фаина Ильинична была скорее строго, нежели празднично или, предположим, весело. Толстые высокие каблуки возводили эту строгость в прямоту. «Прежде всего она женщина - степенная и опрятная», - решил Соломатин. И в доме Каморзиных все выглядело степенным и опрятным. Даже мелкие шурупы в дверных ручках. Не удивили Соломатина и книжные полки в гостиной и в «покоях» Каморзиных взрослых. Фаина Ильинична была прилежной читательницей и платила взносы в обществе книголюбов. И украшение комнат было - степенное, на стенах висели репродукции, Левитан, Кустодиев, Врубель, а кое-где, под стеклами, - вышивки здешней мастерицы, с узорами и сюжетами - Аленушка тоскует по братцу, старик тащит невод с рыбкой, и даже некий работник в синем комбинезоне, с разводным ключом в руке, из ключа произрастает роза, возможно, работника вышивали с самого Павла Степановича. Понятно, виднелись за стеклом серванта хрустали, гжельские и богородские поделки, и прочее, и прочее, привычное. Словом, квартира была среднего московского инженера без затей и богатств.

Впрочем, гостиную и «покои» Соломатин оглядел как бы мимоходом (а детскую ему и не показали). К застолью он опоздал, и Каморзины торопились направить Соломатина к блинам. Свежему гостю, естественно, обрадовались. Но вспышка радости ограничилась штрафной рюмкой. Далее все продолжили свои беседы. Лишь две соседки и Фаина Ильинична приглядывали за Соломатиным, горками украшали его тарелку и направляли его вилку. «Эти блины на молоке, а эти на кефире…» - «Чем же они хороши на кефире-то?…» - «Ну как же, как же! - вышло возражение. - Кайфу больше! Вот Муравьева пробовала на йогурте, и вышли сладкие оладьи». Понятно, что Соломатину были рекомендованы благоудовольствия к блинам. Сметана, масло растопленное, рыба красная, красная же икра, селедка, варенье с дачи, соленые грибы, клюква, протертая в сахаре, горячие сосиски (хочешь - сотвори хотдоги), а также прожаренная до сухости, мелкая, будто корюшка, печорская навага («Печорская, только к масленице и бывает, вы хребет из нее извлеките, заверните в блин, макните в горячее масло…»). Соломатин последовал совету и получил удовольствие.

Гостей сидело за столом человек пятнадцать. Все более в возрасте Павла Степановича и постарше. Присутствовало и молодое поколение - три дочери Каморзиных и их кузены - юноша и девица лет двадцати трех. Рассматривать дочерей напарника у Соломатина особых возможностей не было, он лишь уверил себя в том, что они - разные, и именно не по годам, а по облику и натурам, то есть будто из разных семей, разной породы. А вот племяннице Елизавете гостем было уделено больше внимания, он нет-нет, а взглядывал на нее поверх блинных горок и салатниц с солеными грибами. Но делал это, как бы не желая, не по своей словно бы воле. Эта племянница Елизавета, выходит, вытягивала из него взгляды. Буравила нечто в нем. «Она смешная», - нашел объяснение Соломатин. В этом установлении кочевряжилась опасность. Смешными Соломатин признавал особ ему симпатичных. Впрочем, что смешного было в этой баловнем сидевшей за столом девице? Если только уши. Они торчали, действительно, забавно. Ну и все. Ну приглядная и не вульгарная. Веселая, шумная, светится, - но ведь в своей компании, однако чувствовалось, что и в любой компании она не скиснет и не растеряется, а если сложится сюжет и выйдет кураж, то и на столах спляшет. Угадывались в ней своеволие, а то и дерзость. «Да что это я? Таких-то пруд пруди, обычная капризная шалунья, что на нее пялиться? - осерчал на себя Соломатин. - А вот с печорской навагой и подгруздями солеными каждый день не отобедаешь!» Однако, когда (а еще не иссякли блины и не состоялось приглашение к чаепитию с тортом) Елизавета поднялась, синюю ленту стянула с головы, отчего темно-русые волосы ее рассыпались и укрыли остроту ушей, заявила, что извините, надо нестись, дела, дела, может, еще вернется, и убежала, Соломатин опечалился. Раздосадовался даже. Будто эта самая племянница Елизавета нарушила некую тайную договоренность с ним. Или по крайней мере не выказала к нему интереса и уважения.

А к нему и никто за столом не выказывал интереса или особого уважения. Разве только соседка, предпочитающая в тесте кефир. О занятиях его знали, а потому не ожидали от него увлекательных суждений или сведений. Властителем интересов за столом оказался нынче шурин Каморзина Марат Ильич, крепкий, лысый мужчина с лицом зубного техника. Марат Ильич был доктор наук и, как выходило из беседы, заведовал магнитными полями. На руке у него имелся магнитный браслет якобы с бастионными для здоровья целями, к солнечному сплетению Марата Ильича - ради имиджа института - спускалась цепочка из магнитных колец, на нее зарились несмышленые новые русские. По убеждению Марата Ильича и по его науке, нефтедоллар скоро, не позже, чем через четверть века, будет отменен, нефть, уголь, ураны и плутонии, как источники энергии, прикажут долго жить, а процветанием человечества займутся магнитные и иные, родственные им поля.

– Неужели ваши магниты, - засомневалась соседка, предпочитавшая добавлять к муке молоко, - способны излечить воспаление седалищного нерва?

– Способны, - Марат Ильич поморщился мелочности вопроса.

– А вот, скажем, трения… или там взаимопроникновения магнитных полей… или даже иных - с ними… - робко поинтересовалась сторонница кефира, - не могут ли они вызвать новый… и нежелательный… виток сексуальных падений?

– Не исключено, - сердито сказал Марат Ильич. - Но серьезных ученых это не должно волновать.

Высокомерие Марата Ильича, вполне возможно, обоснованное, возбудило раздражение Соломатина. А может, взыграла досада из-за взбалмошного ухода шалуньи капризной, из натуры Соломатина не изошедшая. Соломатин решил съязвить. Он пожелал поинтересоваться, как рассудил бы наш ученый муж соображения персонажей «Серапионовых братьев» двухвековой давности о модных тогда и как будто бы всемогущих явлениях - магнетизме и месмеризме. А если бы оказалось, что Марат Ильич эрудит, Гофмана читал, и сумел бы примагнитить магнетизм Месмера и ночные бдения естествоиспытателей к своим полям, либо же, напротив, угнал бы Месмера в измерения безрассудства, Соломатин тотчас же преподнес бы и еще вопросец. А не помнит ли достопочтенный Марат Ильич, какой чай заваривали в Берлине опровергатели и поклонники магнетизма? У Гофмана написано - кяхтинский чай. Судьба заносила Соломатина в Кяхту с торговыми рядами и храмами времен Елизаветы на границу с тугриками и аратами. Но в Кяхте чай не произрастал. Однако, сюда, на окоем империи чай прибывал из Китая. Удивительным некогда показалось Соломатину берлинское выражение да еще и попавшее в «Серапионовы братья» - «кяхтинский чай»… Но охладив себя, Соломатин ехидничать раздумал. К тому же к нему подсел Каморзин.

– Ну как, Андрюша, червячка-то заморил? - спросил он.

– Да вы что, Павел Степанович! - воскликнул Соломатин. - От стола надо бежать! Но слаб я в масленицу, слаб!

– Ну вот и славно, - разулыбался Каморзин. - Я, стало быть, могу утянуть тебя на пять минут к своему интересу…

Тут и открылась причина приглашения Соломатина к блинному столу.

По дороге в «покои» Каморзин (можно сказать, что и робея) посвящал Соломатина в свой интерес:

– Я тебя чертежик один попрошу посмотреть… Точнее, набросок, скажем, первоначальный… Эскизик постамента…

Главами раньше приводилось первое впечатление многих о внешности будто бы звероподобного сантехника Каморзина: мордоворот и злодей, а может - и убийца. Нынче Павел Степанович надел выходной темно-синий костюм (двубортный, тройку), пошитый, наверное, лет пятнадцать назад с лишними, из-за особенностей фигуры заказчика, примерками, и никак не походил ни на зверя, ни на злодея. Очки же, вздетые им на нос, совершенно лишали критиков Каморзина возможности признать его лупоглазым. А черные кусты над очками вызывали сравнение со значительнейшими бровеносцами эпохи. Соломатин знал: в часы отдохновений Павел Степанович носил махровый халат, и в халате с вышитыми Фаиной Ильиничной по синему фону королевскими пингвинами он вряд ли бы внушил кому-либо дурные подозрения.

В «покоях» Каморзин пригласил Соломатина к небольшому столу с выдвижными ящиками, возможно, самодельному, но изготовленному с изяществом. К рассмотрению Соломатину были предложены несколько листков. Соломатин чуть ли не присвистнул, чуть ли не вскричал: «Вон чему учудил Павел Степанович соорудить постамент!»

Бочке Есенина!

Теперь Соломатин углядел на стене возле трельяжа Фаины Ильиничны скромный картонный квадратик с ликом - кудри, березка и прочее. Более ничего мемориально-есенинского (кроме книг, понятно) в квартире им замечено не было.

– Что-то уж больно незаметный он у вас… - не удержался Соломатин.

– А-а! - махнул рукой Каморзин. - Чтоб девчонки не насмешничали… И так уж они…

– Понятно, - кивнул Соломатин.

– А реликвию, - в голосе Павла Степановича возникла твердость, - я установлю на даче. Пусть кто-то ехидничать станет, а кто-то пальцем у виска покрутит, но решения я не отменю… У меня место есть хорошее, там береза и елочка молоденькая, под ними и поставлю… Вот, Андрей Антонович, взгляни на рисунок…

– Береза и елочка - это хорошо, - сказал Соломатин на всякий случай.

– Реставрировать бочку я не буду… как тело цилиндрическое… нет… Еще рассыпется… Да и глупо было бы. На всех участках у нас стоят обязательные бочки для пожарных нужд. К тому же металлическая плоскость с углами и изломами куда живописнее… На мой вкус…

– Согласен с вами, - сказал Соломатин всерьез. - И сам Малевич вас бы поддержал.

– Хоть бы и Церетели, - бросил Каморзин и продолжил: - А вот с постаментом выходит большая закавыка. Или с пьедесталом. Как оно вернее-то?

– Можно и так, а можно и эдак.

– Вот тут и фортель-мортель. Из чего делать основание? Для реликвии. Бронза и мрамор для Сергея Александровича совершенно не годятся. Они были милы горлану-главарю, хотя тот лукавил и отрекался от многих пудов цветного металла… Хороши были бы дерево или валун. Но валунов у нас в окрестностях нет. Ствол-то, хоть и дубовый, я найду, колодину, чтобы в нее пластину бочки вместить, я сооружу. Просмолю ее, лет на семьдесят хватит. Но ведь и колодину надо во что-нибудь вместить. Котлован для нее засыпать и низ ее обложить, скажем, простым камнем…

– Булыжником, например, - предположил Соломатин.

– Да ты что, Андрей Антонович! Окстись! - воскликнул Каморзин. - Булыжником! Булыжник опять же для Владимира Владимировича!

– Действительно, - согласился Соломатин. - Не подумал я.

– Уж лучше кирпичом обыкновенным. Из кирпичей ведь и в селах дома ставили.

– И церкви…

– Вот-вот! - воодушевлялся Каморзин. - Только раствор тут нужен особенный, как для тех церквей, на яйцах, что ли, или на меду, узнаю у реставраторов… Значит, ты советуешь кирпичи…

«Помилуйте, Павел Степанович, какие я вам могу дать советы!» - хотел было заявить Соломатин, но промолчал. В советах не было у Каморзина надобностей. Все он решил, все обмозговал. Но не мог он уже держать запертой в узилищах собственной натуры благую мысль, ему не терпелось объявить человечеству о приготовлении им мемориала. Стало быть, одинок был Павел Степанович Каморзин и притом неуверен в себе. Необходим ему стал доверительный разговор с Соломатиным, относительно которого он, возможно, находился в заблуждениях. Вот и пригодилась масленица…

– У меня на даче - на чердаке и в чулане, - продолжил Каморзин, - хлам всякий. Бытовой антиквариат. От стариков моих. Керосинка там есть и примус двадцатых годов… ровесники бочки… Взять да и поставить их по бокам… А?

Соломатин промолчал.

– Вот и я так подумал! - быстро заговорил Каморзин. - Приземление получится… Даже смешно может выйти… А так пластина и стелой смотреться будет…

– Наверное, - пробормотал Соломатин.

– А что в шкатулке-то лежало? - спросил Каморзин.

– В какой шкатулке? - удивился Соломатин.

– Ну как же! Ну хотя бы не в шкатулке, - сказал Каморзин. - В коробке, может быть, или в футляре, или в пенале… Я и сам тогда не разглядел толком, в Средне-Кисловском… Что там было-то?

– Я не знаю… - сказал Соломатин. - Я и не открывал коробку…

Он и действительно коробку не открывал. Соломатин и не помнил даже, выбросил ли он в тот ноябрьский день подношение Павла Степановича в уличную урну или же притащил его в рассеянности домой (а причины тогда быть рассеянным и безучастным ко всякой ерундовине имелись), и теперь, может быть, вовсе бесполезный для него предмет лежит где-нибудь, засунутый в некое укромное место. Если лежит, случайно вдруг и обнаружится. Когда-нибудь. Сегодня же вечером разыскивать предмет - бессмысленно. Прятать что-то и тут же забывать, где спрятал, с детства для Соломатина было привычным делом. Но скорее всего он и вправду сразу швырнул коробку в урну на углу Брюсова и Большой Никитской…

– Не было случая, - пробормотал Соломатин растерянно. - Но сегодня же…

Каморзин тотчас же ссутулился, а ходил нынче прямой, губы его зашевелились, явно Павел Степанович обиделся.

9

Затруднительное положение Соломатина было отменено птичьеголосым явлением в «покои» трех хозяйских дочерей.

– Это что же, батяня, вы забрали от нас молодого человека?! - воскликнула старшая из сестриц.

– Во! Девочки-припевочки! - то ли обрадовался, то ли растерялся Каморзин. - Саша, Маша и Палаша. Это - по старому. А по их разумению - Сандра, Мэри и Полли. Сестры кроткие, благочестивые! Крылышки отрастают на лопатках. Пахучие, пушистые. Будем стричь на оренбургские платки!

«Манера, что ли у него такая в общении с чадами? - удивился Соломатин. - Аж слезы блеснули в глазах. Или он вынужден юродствовать передо мной? Странно, странно, шутом Павел Степанович вроде бы себя на моей памяти не проявлял».

– Началось! - поморщилась Саша-Александра-Сандра. - Пойдемте, Андрюша, в наш девичий пансион.

Среднюю дочь Каморзиных, вспомнилось Соломатину, тринадцати лет, звали Марией, младшую, девяти лет, - Полиной.

Девичья, полом просторнее «покоев», но чрезвычайно тесная из-за перенаселения народом и атрибутами девичества, гремела колонками аудиосистемы. Первое же, что бросилось в глаза Соломатину, будто карточка любимой лейтенанту Шарапову в подвале продуктового магазина, была солидных размеров, метр на метр, физиономия Моники Левински. Почти три стены девичьей были обклеены, обкноплены, увешаны фотографиями, картинками с действиями каких-то людей, постерами из глянцевых журналов, обложками дисков и музальбомов, вещичками, что ли, и еще неизвестно чем. Соломатин, и так ошарашенный уводом в неожиданную для него компанию, соображал неуклюже, раскрошив внимание, и для него кроме рожи малоприятной ему Моники Левински всяческие подробности стен воспринимались бессмысленными пятнами. Потом, а по ходу разговора - и тем более, кое-какие смыслы стали доходить до Соломатина. В частности, вблизи Моники на бумажных лентах читались на стене слова, выведенные крупными буквами, надо признать, искусным шрифтовиком. В них шла игра с утверждением, вбиваемым в голову всем поколениям бывшей шестой поверхности суши. Слева от героини Овального кабинета висело «Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно». Под самой же Моникой призыв был звонок: «Жизнь надо прожить так!» Позже Соломатин углядел среди удостоенных чести разместиться рядом с Моникой - Аллу Борисовну и Лолиту, этих отчего-то - головами вниз (а под Лолитой и рекламу рекордно действующего порошка «Би макс», только им можно отстирать белье Лолиты).

– Так что мы будем делать с вами, друг вы наш милосердный? - спросила Александра.

– В каком смысле?

– Чем вас развлечь? И чем вы нас будете развлекать?

– Вы хозяйки… - развел руками Соломатин.

– Я прихватила две бутылки красного, полусухого, к блинам они - дурной тон, а из холодильника можно брать пиво старика Каморзина, - сказала Александра.

– И мне пиво! - заявила младшая, Полина.

– Ты выбрала кока-колу, - жестко сказала Александра. - И навсегда. Возврата нет.

– Завтра утром Павлу Степановичу пиво болезненно понадобится, - сказал Соломатин.

– Э-э! С утра и сбегает в палатку. Полли, броском к холодильнику, ты у нас самая бОрзая! А вам, Андрюша, можно продолжить и водочкой. Мэри, тебе вина?

– Иес! - кивнула средняя, Маша.

– А вы, Андрюша, доктор наш милосердный, - подмигнула Соломатину Александра, - глазик-то на нашу Лизочку положили, это все заметили!

– Отчего вы, Александра Павловна, - поинтересовался Соломатин, - называете меня милосердным да еще и доктором?

– Ну а как же? Старик Каморзин сказал, что вы доктор. От каких напастей вам положено врачевать?

– Он ввел вас в заблуждение. Павел Степанович посмеивался надо мной, называя «стюдентом». Я же по глупости разворчался, заявил, что студентом я побыл в одном именитом вузе, но не медицинском, получил диплом, и по европейским установлениям именовать меня следует д-р, доктор. А Павел Степанович насмешку надо мной укрепил.

– Дыр! - обрадовалась Маша, изо рта ее пузырем вылетела жвачка, но тотчас и вернулась к зубам.

– Именно, что Дыр! - произнес Соломатин чуть ли не горестно.

Александру Павловну разъяснения Соломатина, похоже, разочаровали. Но она продолжила нападение:

– А на нашу Элизабет вы посматривали! Да и она на вас взглядывала с интересом!

– Дровишки откуда? Из лесу вестимо! - сообщила Полина и поставила на пол три бутылки «Арсенального».

– И никаких «Макарен»! - прорычала Александра. А к Соломатину обратилась любезно: - Но должна предупредить. Насчет Лизаветы не обольщайтесь. А что мы все на «вы» да на «вы»?

– Я, следуя приличия, - сказал Соломатин. - А вы - оттого, что я для вас ящер юрского периода.

– Какой вы кокетливый, - рассмеялась Александра. - К тому же нынче в моде пожилые бойфренды, на голову короче подруг. Но ты-то… Вы-то ростом не обижены… Давайте на брудершафт и перейдем на «ты». А я расскажу про Элизабет.

– Не тормози! - поддержала сестру Маша. - Сникерсни!

По разумению Соломатина, человека (его, ее), обогатившего соотечественников словечком «сникерсни», стоило бы в выходные дни выставлять, скажем, по соседству с диковинными птицами в зоопарке или катать на нем, как на пони, детей, за плату разумеется, а в будние дни возвращать в люди. Разумения своего Соломатин не высказал, а выпил протянутое и чмокнулся с Александрой Павловной Каморзиной, чмоканье вышло протяженным и приятным.

Старшеклассница Александра (Соломатин испросил разрешения называть ее Сашенькой) подругой модного пожилого бойфренда не смотрелась. Ростом не вышла (ну сто семьдесят сантиметров, что ли, куда до Эль Андерссон), узкая в кости, худенькая, с острыми плечиками и небольшой головой, хрупкая, поначалу она производила впечатление именно барышни. Ан нет. Очень скоро Соломатин уразумел, что перед ним женщина, и по старомодным определениям, женщина - интересная и ладная, («гибкий стан благородный» - пришло даже в голову Соломатину). Тотчас же было отменено признание Сашеньки хрупкой. Голубое (к цвету глаз) с палевыми разводами шелковое платье старшей сестры (предположение Соломатина о том, что оно хозяйкой и сшито, возможно, и под присмотром Фаины Ильиничны, позже подтвердилось) было скромным (до колен), но и откровенным: взгляните, какие у вашей собеседницы благодеяния природы, какая грудь и какие бедра, восхититесь ими.

– Андрюшенька, что ты на меня так смотришь? - подняла брови Александра. - У тебя просто плотский взгляд.

– У меня всего лишь одобряющий взгляд, - сказал Соломатин. - И потом. То я на Лизавету глаз положил, а теперь - на тебя. Не много ли во мне чувств?

– Нет, это я к тому, Андрюшенька, - принялась вразумлять Соломатина Александра, - что ты мог подумать, будто у меня там силиконовые холмы. Или гель. Нет. Был бы случай, я бы тебе показала, что шрамов там нет. И места эти у меня не холодные. Гены, Андрюшенька, гены! Мне повезло!

– Иес! Уэлл! - воскликнула Маша. - Вау!

– Не пытайтесь договориться с тараканами! - вскинула руку Полина. - Приобретите «Машеньку» и всем тараканам - конец!

Сейчас же был снят туфель с ноги и направлен в голову Полины.

– Сразу и по кумполу сфинкса! - оценила действия сестры Полина. - Сделай «Дью»!

Тут, полагаю, уместно сообщить достославным читателям о том, какие чувства вызывали у Соломатина средняя и младшая дочери напарника. Маша во все время разговора в девичьей возлежала головой к спинке дивана, ноги то опускала на пол, чтобы размять пальцы или почесать икры, то водружала на столик с колесиками, где и размещались напитки и деликатесы. В тринадцать лет она была выше Александры и раза в два толще ее. В древние времена ее бы дразнили: «Жиртрест, мясокомбинат, промсосиска!», теперь же в школе величали словом «Тело». При этом ее нельзя было признать пухлой или рыхлой, она была пышная девица, отчасти - лениво-громоздкая, что, возможно, ей и нравилось. Рыжие, нарочито взлохмаченные волосы (под Анастасию) как бы подчеркивали ее громоздкость, одежда Мэри-Маши была домашней - свободный свитер и свободные шаровары, туфли же ее скорее походили на шлепанцы. Возлежа, она занималась лишь работой со жвачкой, иногда попивала винцо и курила. Жвачку изо рта не выпускала, а загоняла ее в защечный, хомяковый угол.

А девятилетняя Полина все время егозила. Все время была в движении, при этом то пританцовывала, то напевала (звучание системы она решительно приглушила). Можно было предположить, что она, девочка смазливая, милашка, о чем ей, наверняка, не раз было сказано, в возбуждении домашнего праздника просто выкаблучивается перед сестрами и гостем - детям свойственно. Но в иные мгновения казалось, что все ее пластические и вокальные экзерцисы исполняются ради себя самой, натура требует. И если бы не было в комнате сестер и гостей, она бы крутилась и нечто изображала еще смелее и с большим удовольствием. Вот она, закрыв глаза, не видя никого, затянула «Макарену», но с какими-то странными словами, вот она (уже во время рассказа Александры о кузине Елизавете) руку в бок уперла, правой же платком замахала, поплыла в русском, но тут же движением живота напомнила танцовщиц Востока. Вот она присела в телевизионную позу и принялась вертеться вокруг обязательной палки. Вот она, расставляя ступни в позицию «художницы», швырнула в небо невидимую булаву и, выгнув спину, балетными руками падающую булаву изловила (действительно, выяснилось, занималась в секции художественной гимнастики). Были и «рэп», и прыжок в шпагат, и прочее. «Грация, у нее несомненная грация!» - оценил Соломатин. Но сейчас же и обеспокоился: а не заявит ли Александра, что он и на ребенка глаз положил. А может, Павел Степанович и еще одну сверхзадачу держал в голове, зазывая в дом коллегу из молодых? Ну и что, успокоил себя Соломатин, ситуация для него могла возникнуть лишь комически забавная, но никак не опасная.

– Вот видите, Андрюшенька, - заявила Александра, - в каком аду, среди каких чудовищ мне приходится находиться. Но вернемся к Елизавете. Кстати, это она преподнесла мне портрет Моники. Дома у нее на стенах три Моники в разных позах. Но может произойти поворот в ее судьбе, и тогда Монику придется выкинуть. Если она добудет папашу.

– Не понял, - сказал Соломатин. - Ее отец Марат Ильич открывал сегодня за столом магнитные перспективы…

– Марат - ее дядя, - сказала Александр. - Отец Лизаветы, паспортный, в дом сегодня не был допущен. Ты не перебивай. Для тебя же стараюсь, может быть, в ущерб лучшей подруге. Чтобы не случилось с тобой оплошности.

– Это смешно, Александра Павловна…

– Насчет Павловны мы еще поговорим, - резко сказала Александра. - А если смешно, то и посмейся. Лизка - девка замечательная, но с идеей в голове. А ты не Клинтон и не Павел Буре. Меня она одарила Моникой, а эту козявку-игрунью - Курниковой. Вон там наклеена эта обирала с голыми ногами среди барбюшек и симпсонов нашей Полли. Правда, там есть еще и Абдулов, Александр, но это по глупости…

– С тобой все в порядке? - поинтересовалась Полина, подпрыгнула и снова опустилась в шпагат.

Минуты три она сидела в шпагате, не однажды доставая лбом пола, явно посвящая свои поклоны портрету Моники. Потом вскочила.

– Это не я, - заявила Полина. - Это Александра с Лизаветой молятся святой Монике.

– Вот вредина! - рассердилась Александра и, видно, что всерьез.

И тут она принялась будто бы оправдываться перед Соломатиным. Да, она не разорвала подаренный ей портрет, а скотчем прикрепила его к стене. Чтобы взглядывая на него иногда, подумывать о женских удачах и неудачах в нынешние времена. Дальше Соломатин выслушивал то ли соображения кузины Елизаветы, то ли изложение ее «идеи в голове» в восприятии Александры Каморзиной. Женщина, по этой «идее в голове», так уж выходит по мировому устроению, хотя и имеет удовольствия, существо все же страдальческое. Успехи в пору матриархата или в резервациях амазонок были скоропреходящие. Даже блистательная Скарлетт О'Хара в отношениях с ураганами эпохи и Кларком Гейблом (тут в суждениях Александры либо Елизаветы начиналась мешанина или ерундовина, какую Соломатин решил воспринимать без критик), даже Скарлетт О'Хара была страдалицей. И потому им следовало рассчитывать лишь на свои женские особенности и предназначения. Для горящих изб у нас хватало пожарников. Примеры Анки-пулеметчицы и героинь-трактористок, с рекордами собиравшими сахарную свеклу, Елизавету (и надо полагать, Александру) не вдохновляли. В фотомодели или в звезды - дорожки вели кривые и заметенные поземкой. В леди Д. у Елизаветы и Александры пробиться не было возможности. Что уж тут говорить о Монике Левински. Ее восхождению к славе и деньгам российским барышням оставалось только завидовать. Даже если бы случилась у кого-либо из них удача в отечественном Овальном кабинете, об их пятне узнали бы лишь трое охранников, ни в какие ТВ-программы их морды бы не допустили, при лучшем же исходе - всплыл бы анекдотец на пять строк в «Мегаполис-Экспресс», и все. Поэтому Елизавета решила устраивать судьбу без всхлипов и без претензий на штурм королевских или президентских покоев. По первому заходу у нее был опыт с дойче гражданином Гюнтером Зоммером (вроде того фамилия), фирмачом. Шустрый такой Гюнтер, подвижный, веселый, добрый в своем роде, не совсем старый, чуть больше сорока. Только что лысоватый. Он уже года как три имел в Москве бизнес и на каком-то фуршете Лизавета ему приглянулась. Относился он к ней, можно сказать, классно, водил в рестораны, подарки делал не из пустяшных и по существу жизни. Но в отношении юридически долгосрочных решений колебался, чем Лизавету удручал. И пришлось ей применять уловки. Простенькие, но кому-то создавшие и удачи. Сама к дням любви приносила в номер Гюнтера презервативы, при этом прокалывала их штопальной иглой… Тут Соломатин не сдержал моментального скоса глаз в сторону Полины.

– Какой ты, Андрюша, наивный! - рассмеялась Александра. - Да у них в школе уже в первых классах просвещают про эту технику безопасности!

– Коварный дон Эстебан, ты опозорил меня на весь Каракас! - восклицание свое Полина оснастила жестами сериальных красавиц. - И все твои жирные нефтедоллары не смогут отмыть мой позор!

Соломатину было неловко. Да что значит неловко? Положение его было глупейшее. Следовало сейчас же найти пусть и самый грубый повод (с желудком неприятности!) и покинуть не только девичью сестриц Каморзиных, но и дом с гарантийным ремонтом часов. Но то ли его опасно разморило после блинов с водкой, то ли чуть ли не болезненное любопытство возбудилось в нем. Так и остался он сидеть. Возникла загадка, и она знакомо притягивала к себе Соломатина. Нынче такая: отчего девочка-барышня-женщина из старших классов взялась одаривать постороннего мужика, помоложе годами шустрого Гюнтера, но все же - из употребленных (а может - и младших сестер), сведениями из житейской доктрины лучшей подруги? И не так чтобы особенно внимательно вбирал в себя слова Александры Соломатин, иные мимо него, сомлевшего, пролетали. Порой он спохватывался: ах да, что-то пропустил. Но зачем он Александре? Ладно, папеньке он потребовался якобы для совета, пожалуйста, но ей-то он зачем? Ну, предположим, она болтунья и рюмку осушила, а с родственниками - скучно. Нет, нет, не в одной болтливости было дело. Что-то Александру держало в напряжении, а, возможно, угнетало или злило. Носик ее был прямой, с острым и чуть удлиненным кончиком, не то чтобы хищный, но иногда будто бы воинственный, а при некоторых движениях лицевых мышц ноздри рассказчицы чудились Соломатину злыми. «Что за чушь? - размышлял Соломатин. - Как это, ноздри и злые?» Но что было, то было. Глаза, именно ноздри и верхняя губа, чуть вздернутая и приоткрывавшая передние зубы Александры, и выражали сейчас для Соломатина чувства, а может быть, и сущность старшей дочери Каморзина. В них были - то воодушевление, или даже восторг, то удивление, то страсть, то каприз, а то и злость или неприязнь к кому-то…

– Я про Елизавету, - будто бы разбудила его Александра.

10

Так вот, уловки Елизаветы к удачам не привели. Шли месяцы, проколы теперь уже вязальной спицей в резиновых изделиях продолжались, Елизавета не залетала. И не залетела. А в соображениях Елизаветы для нее были хороши как и беременность, так и появление на свет (в каком-нибудь кельнском роддоме) детеныша. Натуру Гюнтера Елизавета для себя выяснила. Конечно, он жил расчетами, но все же был скорее не повеса и прохиндей, заимевший подругу из-за эротической необходимости и по сниженным расценкам (это уже перевод Соломатиным простых слов Александры), а человек добродетельный, его посещала совесть. Если он даже не любил Елизавету всерьез, то во всяком случае привязался к ней. Не исключалось (при варианте беременности), что Гюнтер, узнав о близком своем отцовстве, возрадуется, возликует, совместит расчеты с симпатией, вступит с либер фройлен в брак (она готова была принять и лютеранство) с естественным обретением Елизаветой европейского гражданства. В случае (более вероятном), если бы Гюнтер не прослезился, не стал бы закупать коляски и чепчики, Елизавета продолжила бы поход, плод сохранила бы и родила крепыша. И опять же не исключалось, что при показе отцу крепыша (названного к тому же Гансом или, скажем, Гельмутом) Гюнтера посетила бы совесть и было бы к удовольствию сторон заключено соглашение (и подписано!) в целях благополучия ребенка. А там Елизавета посмотрела бы. Опять же она была согласна на два варианта. Первый - Гюнтер выплачивал бы, заботился (подарки) и возил сына на прогулки в Германию. Второй (более завлекающий) - перестал бы платить или что-нибудь нарушил в соглашении. Тогда в бой! Тогда скандал! Тогда бумаги в суды, в том числе и европейские. Есть же примеры. Судится некая дама, из актерок, с парижским обывателем по поводу жизненного устройства дитяти. Интервью, фотографии, голодовки в надежде на сытые ужины, плачи на слуху двух континентов, президенты обеих стран с глазу на глаз обсуждают судьбу дитяти. Потом, глядишь, выйдет книга предварительных воспоминаний. Не Моникин случай, но все же. Елизавета и к нему была расположена.

Но увы! Увы! Не залетела. Плацдарм для дальнейших решительных наступлений и одоления цитадели не был завоеван. (Тут, возможно, был использован словарный запас паспортного отца Елизаветы, отставного капитанишки.) А Гюнтер, закончив дела, убрался в родной Карлсруэ, ничем барышню не обнадежив. Кстати, о проколах штопальной иглой, а потом и спицей Гюнтер знал. И одна из закадычнейших подруг Елизаветы ему рассказала («Не я! Не я! - сейчас же вскричала Александра. - Неизвестно, зачем это дурехе понадобилось…»). И сам Гюнтер догадался о простодушном приеме, не лопухи же немцы, и вовремя принял меры самообороны. О чем перед убытием в Карлсруэ поставил Елизавету в известность. Сказал, вкушая при этом с Элизой шампанское, что он на проколы нисколько не обиделся и что ему даже симпатична ее романтическая шалость. Но он был уже отрезанный ломоть.

Грустно, конечно, было провожать в безвозвратье приятеля, но драмы не последовало. Что горевать-то? И так недурно провела полтора года в компании завидного кавалера, здоровья не потратила, а в воспитании чувств поимела и приобретения. И дальше жила, радостно вписываясь в многокрасочье времени, поступила на курсы менеджмента (знакомым называла их Академией), улучшала свой английский, облагораживала собой компьютеры, принимала красивые позы в фитнес-центре, крутила там всяческие колеса, имела поклонников, конечно же, с иномарками, и вдруг - на тебе! Вновь зашла ей в голову блажь. Опять началось в ее мозгах брожение.

Был повсеместно обнародован чудесный случай обретения известным человеком взрослой дочери. Всех признанных им детей и жен, бывших и последующих, он помнил, а тут к нему явилась двадцатилетняя красавица и заявила, что она его дочь. То есть не то чтобы заявила, а как бы открылась ему, робея и тушуясь, что выявляло ее бескорыстие и добродетели. Названный папаша был циник и хват, теряться не умел, мог бы послать самозванку подальше, но что-то вынудило его поинтересоваться, а кто в таком случае мать. Имя его сначала удивило, но потом вызвало воспоминания. Смутные, правда. Да, было, было недолгое увлечение, мимолетное даже, но было. Иной мужик возмутился бы: «Ну и что? А где доказательства?» Наш же смекнул, что его имиджу и деньгам новая дочь-красавица не повредит. Напротив. Для тома в серии «Жизнь замечательных людей» - все в строку! Выходит новое издание биографических признаний, туда сейчас же можно будет вставить свежую взволнованную главу! Словом, дочь была признана, обласкана, представлена на ТВ, а со снимками на полосу - в газетах и модно-плейбоевых журналах и отправлена на учебу в Сорбонну. Конечно, кое-кто позубоскалил, но для доверяющей словам публики известным человеком была подтверждена его репутация художника и супермена с благородством порывов и широтой натуры.

А Елизавета завелась. Узнав об этой истории, она дважды пропустила сеансы в фитнес-центре. Калорий уже не считала. Лиза давно полагала, что она не урожденная Бушминова (фамилия-то какая безобразная!). Да хоть бы и урожденная! Отца следовало менять. Этого вытолкнутого из армии капитанишку, то и дело выдворяемого из дома за неблаговидность поступков в компанию мусорных бомжей. Он ей и не соответствовал. Он и не был на нее похож со своим меленьким личиком, своей невзрачностью и ужимками морильщика насекомых. Тут Соломатину разъяснилось ранее услышанное - «паспортный отец». А мать… Что мать? Во всяких средневековых или латиноамериканских историях матерями считались кормилицы, а потом обнаруживались вдруг какие-нибудь родинки под правой лопаткой или медальоны, оставленные младенцу, и… Нет, мать отмене не подлежала. Пусть она не норвежская королева, но Лиза чувствовала, что мать у нее подлинная. Да и исходя из здравого смысла, коли уж подыскивать себе подобающее происхождение, разумнее было подбирать отца, а не мать. Отрекаться от матери - грех. («Для самозванцев - не слишком большой, - отозвался кто-то в Соломатине. - Гришка Отрепьев отрекся от жившей в Галиче матери…»). Да и глупость несусветная - объявлять себя дочерью какой-либо женщины. Мужики и знать не знают, когда и кого они произвели. А женщины знают. О муках и радостях своих помнят. («Мария Нагая, - опять занудил кто-то в Соломатине, - знала. А надобность возникла, признала Отрепьева сыном, крест целовала…»). Дуреху, объявившую себя дочерью великой балерины, Елизавета понять не могла. Она достойна была лишь презрения. Или брезгливости. На что она рассчитывала? С какой целью ее подтолкнули к идиотской и проигрышной претензии? Стало быть, и не к проигрышной… Шум, скандал, известность пусть и мошенницы, да еще и показ на ТВ, тоже ведь позволяют накосить сена…

– Самозванцы и самозванки… - начал было Соломатин.

– Что? - не поняла Александра.

Соломатин собирался высказать банальность: самозванцы плохо кончают, их в Смуту было около сотни, и все плохо кончили. Или судьбы имеют трагические, всякие там княжны Таракановы и Анастасии, но почувствовал, что он сейчас - топленое масло к блинам, и лишь махнул рукой:

– Да нет, ничего, я так…

Идея определилась быстро. Отец, естественно, не опавший капитанишка. А человек со славой, суммой и влиянием. Чтобы мог в случае фавора приласкать, обеспечить и послать на учение в Штаты или туманный Альбион. Был бы толчок. А там Елизавета все бы устроила собственными усилиями, не став благородному отцу обузой.

– И кто же этот благородный папаша? - спросил Соломатин.

О-о-о! Папаши пока нет. Но есть уже кандидат в папаши! А его надо было вычислить, чтобы предприятие вышло верным и не превратилось в пустую авантюру с конфузами. Глаза Александры загорелись, можно было допустить, что и она с удовольствием помогала в расчетах. Наконец, один из кандидатов поддался вычислению. Имя его Александра не назовет, лишь намекнет о его личности. Это известный человек из шоу-бизнеса, попсовый композитор и продюсер, лет ему под пятьдесят, сам когда-то пел на стадионах с толпами, теперь не поет. Имеет репутацию шального добряка, купца елабужского, особенно если в подпитии или в кураже. (Соломатин насторожился, среди его знакомых были люди из породы упомянутой.) Его уже держали в голове, и вдруг в семейном альбоме Бушминовых наткнулись на фотографию кандидата, молодого тогда. Да еще и с дарственной надписью! Это все и решило. На снимке вокруг певца были люди и среди них - мать Елизаветы. В студенческие годы она сама пробовала петь, во всяком случае, околачивалась вблизи модных групп. Дарственная надпись кумира была банально-необязательная, но теперь ее можно было толковать в определенных смыслах. Это был документ! Елизавета и прежде видела фотографию, но забыла о ней, сейчас же она сняла с обеих сторон карточки ксерокопии. Имелась и дата автографа, чрезвычайно подходящая для сроков утробного продвижения к выходу на свет Елизаветы. Лизанька принялась уверять себя в том, что снимок подарен не случайно. Смотрела в зеркало и соглашалась сама с собой: да, похожа, похожа, да что - похожа, вылитая!

– Самозванцы, - прошептал Соломатин, - это те же фальшивомонетчики…

Вовсе он не хотел высказывать свои соображения вслух, но так получилось. Соломатин даже испугался. Но чего?

А Александра будто бы и не услышала его слов. Шум, но явно не скандальный, в коридоре или в гостиной отвлек ее.

Но ненадолго. Она снова повернулась к Соломатину. Так вот, Лизанька вышла на кандидата в подлинные свои отцы. Не сразу, но вышла. Сначала открытки ему посылала с намеками, потом телефоном пробилась. Причем не наглела, а так, воздушно обволакивала любезного батюшку. Наконец, на какой-то доступной ей ночной тусовке подстерегла кумира и была допущена к личному общению. И тут не ошарашила резкой новостью кандидата, не испортила ему веселье, а лишь романтически намекнула о своем чудесном происхождении. Кумир был поддатый, но не до потери основ самосохранения. Тем не менее повертев фотографию, он охранников не подозвал и не распорядился гнать Лизаньку в шею. «Помню, помню… - пробормотал он. - Может быть, может быть…» Что-то в нем заурчало или зашевелилось. Во всяком случае Лизанька была посажена рядом с ним за стол. А тут еще какой-то бритоголовый бугай мимоходом поинтересовался: «Это что, дочка твоя, что ли? Похожа! Что ж ты ее прятал?» Лизанька сидела скромницей, тихой Золушкой, находящейся ой как вдалеке от тыквы, туфельки и мальца с волшебной палочкой. И торопить явления их не следовало. Мать в свою затею Елизавета не посвящала. Но кое-какие подготовительные фигли-мигли производила, чтобы потом опасно не удивить родительницу. Сейчас она наверняка убежала на встречу с вынужденным привыкать к ней кандидатом.

Странный звук, словно клекот неистовый, возник в натуре Каморзиной Марии, и изо рта ее вылетел рекордной длины пузырь, сантиметров в десять.

– Я сделала это! - вскричала Маша. - Я сделала это!

– Да, пузырь отменный, - выговорил Соломатин с намерением подавить рвотный спазм пищевода.

– Андрюшенька, почувствуйте опять, среди каких крезанутых чудовищ мне приходится проводить первую половину жизни! - возрадовалась Александра.

Шум снова возник в коридоре, тут же дверь открылась и в девичью вошла кузина Елизавета, урожденная Бушминова.

– Вот вы где! Дети подземелья Каморзиных! - весело сказала она.

– Андеграунды повсеместно отменены, - сказала Александра. - Андрей Антонович подтвердит. Кстати, познакомьтесь…

– Соломатин… Андрей… - привстал Соломатин.

– Лиза… - кивнула Елизавета.

Теперь Соломатин мог рассмотреть Елизавету со вниманием. В застолье она показалась ему капризной шалуньей, кокеткой, привыкшей к успехам в компаниях. Сейчас же перед ним стояла, по выражению приятеля Соломатина полковника Шлыкова, побывавшего в небесах Афгана и Чечни, - «отличница». Восторженному отроку могло бы прийти на ум и песенное - «зоренька ясная». Но нынче вряд ли бы где сыскались восторженные отроки. Сам Соломатин побыл некогда восторженным отроком, увы, побыл, а потому не должны были ему привидеться какие-либо зореньки. Тем не менее он был вынужден признать, что перед ним пребыла в воздухе тихая добродетель, не способная вызвать чьи-либо греховные помыслы. «Надо же, до каких слов-то наклюкался! - поморщился Соломатин. - До греховных помыслов! Что еще-то в башку втемяшится?» Из серых глаз, можно сказать, и очей Елизаветы исходило ровное свечение, и оно неким спиральным движением отправляло Соломатина в выси. «Все! - решил Соломатин. - Надо бежать отсюда!»

– Значит, вот вы какой, Соломатин, - улыбнулась Елизавета. - Очень рада, что мы с вами наконец-то познакомились.

«Наконец-то… - удивился Соломатин. - С чего бы это "наконец-то"? И к чему?»

– И я рад… - пробормотал Соломатин.

– Александра, - сказала Елизавета деловито, - можно тебя на два слова? А Андрей Антонович нас извинит…

– Конечно, конечно, - сказала Александра. И кузины закрыли за собой дверь.

Александра возвратилась в девичью минут через десять. Она была загадочная и будто чем-то осчастливленная или хотя бы обрадованная. Можно было предположить, что ее посвятили в тайны, какие нельзя было открыть неразумным сестрицам и уж тем более Соломатину, и это усадило ее на трон высокого знания. Вместе с тем она была явно растерянно-удивленная. А может, и удрученная чем-то. Соломатин же посчитал, что при свидании Елизаветы с отобранным кандидатом произошло существенное событие. Но с чего бы Елизаветино «наконец-то»?

– Андрюша, - сказала Александра, - а вам не кажется, что мы совершенно не похожи на вашего напарника Павла Степановича Каморзина?

– Кто - мы?

– Мы. Три сестрицы. Мы и друг на друга мало похожи.

– Что есть, то есть, - согласился Соломатин. - Вы чрезвычайно разные.

– Ну и…

– Я не понял, - сказал Соломатин.

– Я к тому, - произнесла Александра с печалью, - что мы не обязательно дочери Павла Степановича Каморзина.

Мария и Полина молчали и, как показалось Соломатину, взглядывали на старшую сестру по крайней мере угрюмо.

«Вот значит как! - соображал Соломатин. - И для этой папаша лишь паспортный! И ей, цветущей под знаком Моники, подавай более достойное жизненное устроение. Самозванство, самозванство, столь блазнящее время от времени российское бытие! Но он-то, Андрей Антонович Соломатин, здесь при чем? Какое-то нелепейшее несовпадение!…»

Происходило какое-то нелепейшее несовпадение его личности, его сути и его интересов со стихиями девичьей комнаты. С постаментом к бочке Есенина - случай ясный. А сюда в качестве кого его привлекли? Советчиком или опробователем идеи? Оценщиком замысла? В советчики женщинам он не годился вовсе. И уж тем более не годился в советчики женщинам юным, девчонкам размечтавшимся! О том, что от него нынче хотели, он положил не думать. Вон отсюда и более о трех сестрицах не вспоминать. Они и их жизнь ему - чужие, и он им - чужой. Посидел однажды, сморенный блинами и белым напитком, поглядел на пузыри и ритмические движения Полины («Она меня утомила…») и баста. Нельзя пребывать в несовпадениях, нельзя.

– Вы знаете, юные леди, - встал Соломатин, - я, видимо, переусердствовал в застолье, извините, но мне надо на свежий воздух… Слабый я человек, не волевой… и беседу вашу могу испортить…

Он стал пошатываться даже, мол, вот-вот может рухнуть, словно бы потекли перед ним вниз и вверх губы Моники, ноги Курниковой, перевернутые формы мадам Брошкиной.

В коридоре его обхаживали хозяева и гости, уговаривали посидеть и оклематься, свежим воздухом подышать на балконе, а доктор наук Марат Ильич даже стягивал с руки магнитный браслет, обещал моментальную поправку, но Соломатин был тверд. Павел Степанович Каморзин шепотом у двери благодарил его за визит и понимание, советовал исследовать шкатулку и уж, конечно, зазывал на дачу, летом, понятно, когда он устроит постамент и водрузит на него реликвию. Соломатин чувствовал взгляды - Александры, похоже, обиженной, верхняя губа барышни, вечно приподнятая, прижалась к нижней, и Елизаветин взгляд, лучисто-озорной и будто бы Соломатина к чему-то подзадоривавший. Уже перед открытой дверью вынырнула шустрая Полина, заявила: «А не сбегаете ли вы, наш мачо, не сделав Дью?!» Но тут же она была отодвинута (и силой) средней сестрой. Глаза Марии не были уже сонными, они казались большими и в них угадывалось беспокойство.

– Надеюсь, Андрей Антонович, ко всему, что выказывали сегодня Александра и наша кузина, - произнесла Мария, - вы отнесетесь с осмыслением.

И липкий, выделанный пузырь не вылетел из ее рта.

11

Поутру в воскресенье Соломатина подозвал к себе телефон.

– Здравствуйте, - услышал Соломатин женщину. - Мне Соломатина Андрея Антоновича.

– Андрей Антонович Соломатин вас слушает.

– Ваш абонентский номер такой-то…

– Да…

– Я вас поздравляю! - телефонный голос сейчас же стал юным и праздничным, как пионерский горн. - Ваш номер выиграл приз!

То есть это был уже и не горн, объявление про приз вышло словно бы предоргазмным, эротическим всхлипом-восторгом, вполне равным по силе страсти прославлению чая «Липтон» с двумя нитками.

– Какой приз? - удивился Соломатин.

– Об этом позже. Скажите пожалуйста, в вашей квартире, при вашем телефоне есть люди в возрасте до тридцати лет?

– От? - спросил Соломатин.

– От двадцати двух до тридцати.

Слова прозвучали уже деловито (страсть угомонилась) и с паузами, возможно, звонившая заглядывала в необходимые бумаги. Голос ее показался Соломатину знакомым, опасность некая тотчас почувствовалась им, он пожелал нагрубить даме, но не сделал этого.

– Я как раз от двадцати двух до тридцати, - сказал Соломатин. - Кстати, а почему - от двадцати двух?

– Не суть важно. - Произнесено опять же деловито и знакомо. Но сейчас же - взвейтесь кострами синие ночи: - Главное, что вы наш лауреат!

– С вручением нагрудного знака? - спросил Соломатин.

– Что? - взвизгнул горн.

– Нет, это я так… - сказал Соломатин. - Но, видимо, ваш звонок должен иметь какие-то последствия?

– Самые лучшие для вас. Мы приглашаем вас посетить завтра, в понедельник, в восемь вечера, банкетный зал нашего офиса. Запишите адрес, Столешников переулок, семь. Добраться к нам…

– Имею представление о Столешникове, - сказал Соломатин.

– Замечательно. Наша фирма имеет название «Аргентум хабар». Извините за обращение к низостям старых ценностей, но для оформления приза желательно иметь при себе документ удостверяющий…

– И квитанции по оплате телефонных услуг… - предположил Соломатин.

– Квитанции не обязательны, но не помешают…

– Форма одежды?

– Желательны вечерние костюмы, но если вы человек свободной профессии, то вам самому и выбирать внешнее соответствие своей натуре.

Сейчас в утончившемся голосе собеседницы услышалось злокозненное ехидство, и он пожелал повесить трубку.

– Подождите, подождите, - услышал он. - Вот еще что. Деликатный вопрос. Не знаю, как и сказать… Просто должна посоветовать… Прием в честь лауреатов будет иметь импровизационный характер, не исключены самые неожиданные повороты действа с предложением выгодных дел, а потому… А потому я посоветовала бы вам иметь при себе средства, посильные, и не обязательно с видами города Ярославля… Вы меня поняли?

– Я вас понял, - сказал Соломатин. - Но в нашем разговоре есть некое неудобство, Вы знаете, кто я. Я же не имею возможности произнести, с приятностями, ваше имя.

– Милый Андрей Антонович, это все мелочи. Вот вы придете в понедельник в «Аргентум хабар», я сама отыщу вас и, может быть, не буду вам противна. Вы ведь придете?

– Куда же я денусь, - сказал Соломатин, - от приза и лауреатства?

«Да на хрена вы мне сдались со своим "Аргентум хабаром"!» - высказался Соломатин, уже прижав трубку к аппарату. Наслышан он был о внезапных поздравлениях, призах и выигрышах, сам однажды поучаствовал в бездарно выстроенной авантюре, принесшей ему, суетившемуся, два целковых навара.

Но что же он, знаток превратностей жизни, не бросил трубку и не нагрубил звонившей? Именно, именно потому, что в преобразованиях голоса собеседницы учуял будто бы знакомое озорство или коварство, а с ними и опасность, какую следовало распознать.

Не Елизавета ли, урожденная Бушминова, кузина сестриц Каморзиных, прикинулась сотрудницей «Аргентум хабар» и назначила ему свидание в Столешниковом переулке? Впрочем, ей не обязательно было прикидываться. Она ведь где-то училась на курсах менеджеров и вполне могла практиковать в Столешниковом. Голос Лизаньки он, правда, запомнил не слишком хорошо, однако в интонациях посулившей приз было что-то от Елизаветы пока Бушминовой.

В Брюсовом переулке Павел Степанович не заводил с Соломатиным разговоров ни о семье, ни грядущем воздвижении бочки. Будто и не случалось блинного застолья. Не освежил он и пожелания исследовать шкатулку. А Соломатин в четверг пошарил в квартире в сомнительных местах и среднекисловское приобретение не обнаружил.

Сестриц же Каморзиных и их кузину Соломатин приказал себе забыть. И все, что он у них слышал и видел, вопреки совету Машеньки-Пузыря, не подвергать осмыслению. Забыл и не подвергал. Забот хватало. И согласился с тем, что голос раздававшей призы хоть и был ему впрямь знаком, на голос Елизаветы все же не походил. О чем он теперь жалел.

Уже утром в понедельник Соломатин понял, что как бы он ни хорохорился, а вечером в Столешников переулок на сборище мошенников и простофиль он отправится. Но при этом проявит свое неуважение к сборищу в «Аргентум хабар» свитером и джинсами. «Кстати, слово-то "хабар" было мне известно, но забыл… - сетовал Соломатин. - Надо заглянуть в Даля…»

Столешников переулок был, как всегда, мертвым. То есть, как всегда после закрытия Ямы и доступных московскому простонародью магазинов. Выяснилось, что «Аргентум хабар» процветает на задах дома с торговлей компьютерами. Соломатин предъявил паспорт, телефонную книжку, квитанции с печатями об оплате и был допущен к регистраторам.

Регистраторы сидели торжественно-важные, будто начинался Партийный Съезд. Правда, для Съезда их было мало, всего трое. Ведающий буквами «С-Я» паспорт Соломатину вернул сразу, а вот квитанции с цифирками оплат принялся рассматривать с лупой.

– Э-э, да вы пени платили! - с укоризной покачал он головой. - Что же вы живете так необязательно, молодой человек?

– Благодарствую за выговор, - сказал Соломатин. - Что же тем, у кого пени, приз не выдадут?

– Это решат в мандатной комиссии, - сказал «С-Я», он явно был недоволен легкомысленным отношением Соломатина к заботам городских телефонных нужд.

«Бюрократы! Чиновники! - возмутился Соломатин. - Да у меня денег не было оплатить вовремя! Сейчас устрою скандал! А приз выколочу!» И тут же удивился сам себе. Какой приз? Знал ведь, куда направился. И кем направился. Созерцателем. Созерцателем! Ради развлечения. А потому и регистраторов стоило причислить к развлечениям.

Естественно, Соломатин попытался углядеть в толчее знакомых. Ко всему прочему звонившая обещала отыскать Соломатина. То есть наживка плавала где-то над оголодавшим окунем. Нет, знакомых не было. Два смутно-виденных лица обнаружились. Но Соломатин не смог вспомнить, что это за особы. Вскоре же Соломатин заметил хлястик на белой спине. Ага. Стало быть, присутствовал здесь Агалаков Николай Софронович, смотритель московских жилищ миллионщика Квашнина, интересно - с какими целями и в каком свойстве?

Неожиданно в грудь Соломатину уперся палец губастого малого лет двадцати пяти, и малый заорал:

– Дью! А ты сделал Дью?

Малый походил на рекламного идиота, на груди и на спине его крепились картонки со словами «Слабо сделать Дью?», с ремня же свисала рыжая кошка. Чучело ли это было, выделанное таксидермистом, игрушка ли плюшевая, или живой рыжий зверь, Соломатин разглядеть не успел, губастый малый отскочил от него, резво обпрыгал четверых, прежде чем ухватил за хлястик Агалакова. Домоправитель (или кто он здесь?) повернулся, губастого выслушивал высокомерно, знакомо откинув голову и знакомо же сцепив на груди руки.

– Вам известен Агалаков? - спросил внезапно возникший вблизи Соломатина мужчина.

Соломатин не хотел вступать в беседу с незнакомцем, но проявил слабость и пробормотал:

– Отчасти…

– Ардальон, - протянул руку мужчина.

– Андрей… - вынужденно произнес Соломатин. Ардальон был дылда, узкий в кости, с протяженным худым лицом, стриженый под «бритого неделю назад», на подбородке тоже имел щетину, черный шарф его спускался ниже колен. Иногда из-под него выглядывала красная бабочка. «Франт, - решил Соломатин. - Или понтярщик».

– Вы уже получили пропуск в Призовой зал? - весело спросил Ардальон.

Он будто бы был знаком с Соломатиным со школьной поры, вылакал с ним бочки рыбьего жира и не сомневался в том, что души у них родственные.

– А что - нужен и пропуск? - спросил Соломатин.

– Ну да, - сказал Ардальон. - Вон в том углу, мандатные… Подойдите к ним…

Соломатин чуть было не рассказал Ардальону об укоризнах регистратора «С-Я», но посчитал, что будет выглядеть простаком, к тому же было неизвестно, что связывает Ардальона с Агалаковым, тоже франтом. Или понтярщиком. Но на подходе к мандатным Соломатин ощутил неприятное: он разволновался. А вдруг случится конфуз, вдруг ему и впрямь припомнят пени. Неприятное было в том, что он будто бы всерьез втягивался в глупейшую игру.

Пропуск ему выдали, а вместе с ним и блок призовых купонов. Черный крылатый скакун на обложке блока несся куда-то в синем небе под словом «Суперприз». Соломатину вспомнился давний билет на елку в Колонный зал, от того пахло мандаринами и обязательностью подарка.

– А что поделывает здесь этот прохвост Агалаков? - поинтересовался Ардальон.

К Соломатину он вроде бы не обращался. Просто рассуждал вслух. Но выходило, будто Соломатин имеет представление о натуре Агалакова, схожее с представлением самого Ардальона, возможно, и более существенное, а потому Ардальону не помешало бы услышать версию Соломатина. Прохвост-то Агалаков прохвост, подумал Соломатин, но не исключено, что и сам так называемый Ардальон - прохвост и у них здесь с Агалаковым свои игры.

– Не знаю, - сказал на всякий случай Соломатин. - А вижу я его во второй раз.

Сказал резко и от Ардальона отошел без объяснений, словно бы увидел у стены знакомого. А смутный знакомый и впрямь образовался. Это был книжный челнок Фридрих Малоротов, он же Фридрих Средиземноморский, он же Фридрих Конфитюр, но с клювом какаду, жесткие волосы дыбом, с пятнистым журналом «Твоя крепость» в руке. Соломатин сталкивался с ним в какой-то компании, в какой - не помнил. Фридрих кивнул Соломатину, бросил:

– Если будут предлагать на западном берегу Корсики, не берите.

– Какой Корсики? - удивился Соломатин.

Но ответа не услышал. Фридрих прислонив к стене бумажку с меленькими цифрами, продолжил некие ответственные подсчеты.

Тем временем в толпе возникло брожение. Открылась дверь в Призовой зал. Пропуски и блоки призовых купонов обнаружились у всех, прибывших в Столешников. Но номера на купонах направляли приглашенных к столам разных значений. Соломатинский стол был второго значения. Его уставили чашками с кофе. Стол напротив - через зал - кроме кофе облагодетельствовали и рюмками с коньяком. К столам по обе стороны двери подали: на один - стаканы с чаем, на другой - печеные яблоки. Рядом с Соломатиным к кофию потянулась рука Ардальона. Соломатин сначала увидел длинные тонкие пальцы, а уже подняв глаза, обнаружил возле себя Ардальона.

– Неважнецкая выходит нынче халява, - будто бы возликовал Ардальон. - Неумно ведут себя хозяева. Впрочем, откуда у них деньги?

– Однако купоны и прочие бумаги выглядят дорого, - сказал Соломатин. - Будто настоящие.

– А-а! - махнул рукой Ардальон, - позаимствовали у кого-нибудь. У какой-нибудь уже сгоревшей фирмы. А Агалакова-то нашего здесь нет. Даже и за коньячным столом. Это можно истолковать двояко. А? Как вы считаете?

– Я никак не считаю, - сказал Соломатин резко. - Не имею представления об Агалакове и тем более не имею интереса к нему.

– Не лукавьте, Андрей Антонович! - рассмеялся Ардальон. - Приходилось вам сталкиваться с Агалаковым, приходилось!

«Откуда ему известно мое отчество? - встревожился Соломатин. - Не проявит ли он сейчас умение читать чужие мысли, не заявит ли: а мне многое известно о вас, Андрей Антонович?».

Нет, не заявил.

Сейчас же объявились представители фирмы «Аргентум хабар» - прошли к столику с цветами и микрофоном. Было их двое - мужчина лет сорока и дама лет тридцати пяти. Мужчина имел одеяние производственно-деловое - костюм, в каком должны вызывать доверие клиентов и народа вообще важные персоны, начиная от министров и кончая приказными наблюдателями сумок в супермаркетах. И дама была строга. Предпочла костюм британской начальственной леди, украсив его лишь белой розой. Правда, колени ее явились открытыми и производили впечатление. От колен дамы взгляд Соломатина переехал отчего-то к ногам Ардальона, и тут Соломатин увидел впервые, что Ардальон прибыл в «Аргентум хабар» в валенках с галошами, и обувь эта, похоже, была исполнена художниками моды («Не ездил ли Ардальон на игры в Солт-Лейк-Сити?» - подумал Соломатин). Речь дамы, назвалась она Юноной Голубевой-Соколовой, ничем Соломатина не удивила. Поздравления, поздравления, поздравления, благодарность за то, что поверили в предприятие и оторвали себя от дел и развлечений. Да, это именно Голубева-Соколова звонила Соломатину, именно она пообещала отыскать его в толчее и не оказаться ему противной. «Не нуждаюсь я в ее отысканиях!» - разочарованно подумал Соломатин. Но отчего же голос звонившей показался ему знакомым? Или уже создался некий всепроникающий телевизорно-рекламный голос, в него впрессованы голоса и матерей, и подруг, и следует подчиняться ему, и идти за ним?

И далее ничего удивительного для Соломатина не случилось. Голубева-Соколова объявила, что всем счастливчикам необходимо терпение, замечательное их предприятие - многоступенчатое, и сегодня произойдет пропуск ко второму туру с призовым фондом в восемь миллионов рублей, а также автомобилями «Рено Меган», максимальная скорость 174 км/ч, «Шкода Фабиа», «Форд Фокус», и эти не менее резвые, блестящие и дорогие, всего 804 приза. Лишь один шаг отделяет счастливчиков от выхода в финал и этот шаг - приобретение ценнейшего американско-мексиканского справочника для всей семьи «Поливание кактуса». Дальнейшее зависит от вас и только вас. Первый взнос за книгу составит 297 рублей, и вы сейчас же получите Личный номер участника Финала. Распорядитесь собственным благополучием!

Ну и прочее.

– Кончала Щукинское. Искусство представления, - определил Ардальон. - Кактусов как следует мы еще не поливали.

А Соломатин ощутил, что сейчас достанет из кармана триста рублей, купит справочник, а потом и заведет в квартире кактус.

– Я ожидал, что нечто подобное вы совершите! - рассмеялся Ардальон. - Хотя и полагал на вас рассчитывать.

Соломатину дать бы в рожу чтецу мыслей в валенках с галошами, самому бы бежать вон из Столешникова, но в рожу он не дал, а будто арканом притянутый оказался у расчетно-кассового стола, получил три рубля сдачи, вместо кактусового справочника - опять же талон на приобретение и типографским золотом звенящий Личный номер участника Финала.

– Вы все делаете верно, Андрей Антонович, вас еще ждут приятные утешения, - рука ясноглазой распорядительницы приема Голубевой-Соколовой возлегла на плечо Соломатина, а собирательный голос ее (матери, подруги, учительницы, опекунши) был ласков и кроток. Обещала сыскать, сыскала…

12

– Ну-ка, Андрюшенька, - рванул Соломатина за руку будто бы испуганный Ардальон, - пока нас не обволокли хабарными чарами, унесем-ка мы ноги из Столешникова… Хотя бы в Щель… Я-то крепок, а вы что-то разнюнились…

– В какую щель? - спросил Соломатин уже на подъеме к Дмитровке.

А ведь и сам соображал, что разнюнился и ослаб. Сохранил бы твердость натуры, иронически созерцал бы действо в «Аргентум хабар» и далее, урвал бы что-нибудь с фуршетной самобранки, отдалил бы от себя настырного егозу в валенках, а с деловой дамой Голубевой-Соколовой повел бы безопасную, а может, и выгодную для себя игру, глядишь, обнаружилась бы в недрах «Хабара» и кузина Лизанька… А его волокли в какую-то щель!…

– В какую еще щель? - переспросил Соломатин, теперь уже чуть ли не с угрозой.

– В Щель с большой буквы, - сказал Ардальон. - Здесь рядом, в Камергерском, закусочная, бывшая пельменная, разве вы ее не знаете? Там посидим, успокоимся, и я вам кое-что разъясню…

Соломатин удивлялся сам себе, с утра (да и накануне вечером) он был намерен возродиться, стать самовластным и единственным в мироздании, каким был до памятной мерзости. И вот он уже подчинялся бесстыжему прилипале, обезволенный и водимый, а перед тем выложил жуликам двести девяносто семь рублей.

– Со студенческой поры мне известна эта Щель, - не унимался Ардальон, - сбегали с занятий, особо после стипендий, и в нее - как в укрытие. Церберы из училища отлавливали нас, а мы - через кухню и во двор!…

«Зачем мне нынче укрытие?» - сердито думал Соломатин, однако следовал за Ардальоном.

Заведение, автором уже неоднократно упомянутое, а Соломатину - будто бы неизвестное, на этот раз показалось ему именно щелью. Окно закусочной от «Оранжевого галстука», гремевшего Агузаровой, до пиццерии, сменившей своими объедками сыров и ветчин магазин штанов, было шириной метра в три, и приглашала в нее комнатная дверца. Истинно щель. О впечатлении этом Соломатину позже приходилось вспоминать неоднократно. «Щель-то - ладно, - соображал Соломатин. - Но во дворе, за кухней…» Впрочем, думать об этом «во дворе, за кухней» не хотелось.

– Вот мы и дома! - радостно объявил Ардальон в закусочной. И обратился к кассирше: - Людочка, ты все, как рододендрон альпийский, цветешь и благоухаешь!

– Ну ты скажешь! - обрадовалась кассирша. Но было видно, что выделить личность вновь прибывшего из прочих посетителей она в затруднении. Впрочем, что-то она и вспомнила: - Давно я тебя не видела.

– В другую смену заходил, - быстро сказал Ардальон. - В другую смену.

– Ой, ой! Альберт, ты все такой же красавец!

– Ну не совсем Альберт, - скромно сказал Ардальон.

– Ну да, - согласилась кассирша. - Я помню. Не Альберт. А Альберт. Ты ведь с Машковым учился и с Женей Мироновым.

Угощение от Ардальона Соломатин принять все же отказался, купил себе напиток и жаркое в горшочке. За столиком у стены чокнулись, выпили, Ардальон сейчас же перешел на «ты», а говорить принялся отчего-то шепотом:

– Я тут свой… Свой… Но за кого только меня здесь не принимают… Альберт - это еще куда ни шло… А я - Ардальон! Блажь моего родителя! Бегал в молодости по гаревой дорожке. Кумиром у него был Ардальон Игнатьев, якобы учитель из чувашской деревни. Тогда всем нашим звездам полагалось иметь трудовые профессии. Кто электрик, кто токарь, кто учитель. Ардальон Игнатьев, чуваш, в Хельсинки на первых наших Олимпийских играх стал чемпионом. И не в какой-нибудь гимнастике, а в беге на четыреста метров. Да и с феноменальным результатом - сорок шесть секунд. Ни один негр не мог тогда так пробежать. И через годы папаша мой не успокоился, первенца своего обозвал Ардальоном. Ну хоть был бы я Игнатьевым, а то ведь мы Полосухины! Ардальон Полосухин! Каково! Сразу же - в фельетон! Или хуже того - в памфлет! И где нынче олимпийский чемпион? Никто не помнит и не знает. Спился, небось. И сгинул. А ты волочи его имя. И был бы в нем высокий или поэтический смысл, предназначение мое возносящий. Так нет. Из толкователя имен следует, что Ардальон - хлопотун, суетливый человек. Опять же - каково! Но привык…

Жидкости в сосудах Ардальона иссякли, и он отправился к стойке за пивом, нынче оно значилось очаковским сортом «Норд-Вест». Пока Даша наливала кружку и отстаивала пену, Ардальон обошел столики, шумно и с распахнутыми руками, всем он был, похоже, мил и дорог, его обнимали, уговаривали присесть, правда, называли при этом не только Ардальоном и Альбертом, но еще и Арнольдом, Альфонсом и даже Георгием. У всех Ардальон интересовался состоянием драгоценного здоровья и радовался процветанию каждого. Среди приветствовавших Ардальона, впрочем, сдержанно, Соломатин, в углу у окна, углядел некоего своего знакомого, встреча с кем ему сейчас, пожалуй, не доставила бы радости. Это был я.

– Половина неизвестна мне, - сказал Ардальон. - Половине неизвестен я. Но тут как бы улица в деревне. Или в некогда процветавшем Тифлисе. Для кого я здесь модельер. Для кого народный художник Армении. Для кого - кидала. Но все равно приятно. И комфортно. Жаль, что это заведение скоро закроют. Впрочем, что жалеть-то. Сказано: слить из бачка!

И в шуме застолья ясновидческие слова эти были услышаны кассиршей.

– Альберт, что ты говоришь! - воскликнула она. - Креста на тебе нет! С чего ты взял, что нас скоро закроют?

– Ну что вы, Людочка, солнышко мое, - как бы испугался Ардальон. - Разве мог я такое произнести? Разве мог я высказать такое направление мыслей? Вас и вашу закусочную ангелы будут хранить вечно. Под присмотром серафимов…

– Альберт, ты что-то знаешь? - все еще не могла успокоиться кассирша.

– Я ничего не знаю! - заверил Ардальон. - Я вообще ничего не знаю!

– Ой, ой! - всплеснула руками кассирша. - Как же ты ничего не знаешь! Вон на тебе валенки с галошами. А обещают тотальное потепление.

– Я знаю, - поведал Ардальон Соломатину снова шепотом. - Я все знаю. Их закроют. История! История требует. Центр первопрестольной не для бедных. Не для нищих. Для имущих! Для их проказ! А не для всех этих профессоришек, писателишек, актеришек, мучителей струн и клавиш, офицеришек чести. И прочих, наказавших себя фрондерством, якобы независимостью и презрением к деньгам. Пусть живут здесь, пусть, но пусть и жрут, и срут по своим коммунальным возможностям. Прежде всего центр лишили общественных туалетов. И по справедливости. Коли ты гордый и самостоятельный, носи отправления организма в себе, терпи. Опять же зачем торговать на Тверской хлебом, когда следует предлагать здесь людям, для коих не хлеб насущное, хорасанские ковры, рулетку и игровые автоматы. И эту, что ли, Щель для нищих студентов держать? Высоцкий помер, пять рублей тут задолжав, а Машков с Мироновым Е. в других условных интересах. А шваль, хоть и интеллектуальная, пусть ищет себе вымирающую забегаловку где-нибудь в Аминьеве или привокзальный буфет в городе Чехове. В буфеты Ивантеевки всю эту шваль! Хотя бы и потому, что наши герои, в шестидесятые годы швалью себя не считавшие, в конце концов, произвели сами себя в быдло и породили нынешних хозяев жизни, то же семейство Крапивенских, у кого в кармане эта закусочная. Сам Крапивенский, будто бы по народному проклятью, отдал концы в офисе над бывшей Ямой. Наследнички же его намерены продать и нашу Щель подороже, потому как место в Камергерском - златоценное. А тем, кто способен купить ее, история и судьба Щели и вовсе не интересны…

– А не нарушат ли они равновесие ценностей, - спросил Соломатин, - и не получат ли они в оплату - судьбу вашего знакомого Крапивенского?

Ардальон Полосухин задумался, мысль о повороте связанных с общественным питанием в Камергерском судеб, видимо, не приходила ему в голову, он оживился и заявил:

– Конечно! Конечно! Ты прав, Андрей Антонович! Будет и оплата! И им, и тем, кто повысит здесь цены на водку и запретит бочковое пиво, и им воздастся! И им воскурится черным дымом!

Введя в голову соображение о грядущем запрещении бочкового пива, Ардальон сейчас же поднес к губам кружку, а потом обратился к кассирше:

– Людочка, а как разворачивается ход следствия? Небось уже выяснили, кто убил в вашем дворе Олёну?

– А разве не вы, Альберт Иванович, и убили? - спросила буфетчица Даша. - Все уверены, что вы и убили. Зарезали и пристрелили.

– Ой, ой, ой! - взволновалась кассирша. - Какие ужасы ты высказываешь!

– Даша! Дашутка! Проказница ты моя! - обрадовался Ардальон. - Всегда любил твое чувство юмора. Ты ведь с ридных мест Николая Васильевича Гоголя. Цвети! Одарка! Потерпи еще годок…

– А что через годок? - спросила Даша.

– А через годок я заверну тебя в персидские ковры и умыкну, унесу тебя на буланом аргамаке!

– И куда же донесете?

– Да хоть бы в Объединенные Эмираты!

– Вы лучше мне теперь подарите персидские ковры.

– Теперь у меня их нет…

– Вы, небось, и Олёне обещали ковры и эмираты, а потом взяли и порешили.

– Дашенька, чаровница моя, да разве я похож на татя или на Солоника? Да я в трамвайной давке не способен вытащить у кого-либо две копейки из кармана.

Потом Ардальон сказал серьезно:

– Это другие нечто обещали Олёне… Но раз вам неизвестно, кто убил, то милиции тем более неизвестно…

Пожилой крепыш за столиком у двери, прежде дремавший, вскинул голову и заорал:

– Была бы баба ранена! Была бы баба… Но шел мужик с бараниной!…

– Коля, заткнулся бы ты совсем! - грозно посоветовала кассирша.

– Все, Людочка, все… Тихо, тихо. Но сама посуди, если бы не мужик с бараниной, который шел вдоль путей…

И башка крепыша уткнулась в пластик стола.

– А ты, Андрюша, - снова шепотом спросил Ардальон, - Олёну, наверняка, знал? Или слышал о ней?

– Не знал! - резко, чуть ли не с вызовом заявил Соломатин. - Ни о каких здешних Олёнах не слыхал!

И сразу сообразил: Ардальон понял, что он врет.

– Слышал, конечно, что кого-то в этих местах убили… - пробормотал Соломатин.

– Как же, как же, - сказал Ардальон. - Девушка была приметная. Но сама влезла в глупую историю… А убийцы ее, вполне возможно, и сейчас здесь сидят… Личности сюда заходят самые разнообразные… Иные умельцы и удальцы… Вон, скажем, тот, простенький на вид, числится краснодеревщиком, мебель чинит, но известно, что он тайники особенные способен создавать. А кому нынче нужны тайники с секретами, сам понимаешь…

Соломатин кивнул на всякий случай. Простенького на вид краснодеревщика он видел в компании со своим коммунальным напарником Каморзиным. О чем-то они секретно разговаривали. Не о бочке ли Сергея Александровича Есенина? Помнится, была названа фамилия «Прокопьев»… И надо полагать, Полосухин Ардальон был знаком с Олёной Павлыш. Странным образом дороги их прежде не пересекались…

– Или вон тот, у окна, - сказал Ардальон, - седой, коротко стриженый, пожилой, некоторым отчего-то кажется похожим на Габена, он…

– Этого я знаю, - сказал Соломатин.

– Коротко знаешь? - удивился Ардальон, и интерес несомненный к этому знакомству проявился в его глазах.

– Нет, - быстро сказал Соломатин. - Видел по телевизору…

– А-а-а… - разочарованно протянул Ардальон. - Или вон тот, за столиком рядом с нашим краснодеревщиком… У него уши с острыми завершениями, как у зверя тропического, забыл какого… Или у кого-то с Собора Парижского богоматери… Этот плут, но мелкий… Четыре года носит под мышкой папку, в ней как будто бы проект коттеджа, который вот-вот построит телеведущий Малахов. Под этот проект берет в долг. И дают… В папке же в лучшем случае - лоскут туалетной бумаги. Или носки с дырками…

– Действительно, странные уши, - Соломатин был удивлен. - Их остриями можно резать бумагу.

– И еще он рассказывает, что в армии своим натуральным предметом размешивал в котлах пшенную кашу.

– Гадость какая! - поморщился Соломатин.

– Гадость! Гадость! - согласился Ардальон. - А моя фамилия Полосухин - не гадость! Полосухин! Вот этот сотворитель тайников с пружинами печалится оттого, что в его фамилии подменена буква и он не Прокофьев. А я - Полосухин! Папаша успокаивал сына и утверждал, что в пору физкультурных парадов гремел некий Полосухин, мировой рекордсмен, он то ли летал в стратосферу, то ли стрелял, то ли метал гранату, то ли прыгал с парашютом. Мол, напрягайся, сынок, Ардальону Полосухину суждено резко бегать или убегать, стрелять, а может - отстреливаться, и прыгать из-под небес с парашютом, в надежде на то, что он раскроется… Впрочем, и у тебя, Андрюша, фамилия не лучше. Помоечная какая-то фамилия. Соломатин! Саламата - жидкий киселек, и то по-татарски… Был еще Соломаткин, пропойца вблизи передвижников. Однажды его осенило. Писал, писал карликов-алкоголиков, в мороз ли, в жару ли ожидавших открытия трактира, и вдруг над толкотней их рыл, в изумрудной фантазии жизни вознес лазоревую канатоходку. Видение ему в утеху нам было дадено. И ведь даже не Соломатин, а Соломаткин…

– Какая связь? - пробормотал Соломатин.

– Никакой, никакой! - заспешил Ардальон. - И Олёну ты не убивал.

– Уволь меня от своих фантазий! - сердито сказал Соломатин, Ардальон ему надоел, сейчас же следовало найти предлог, чтобы прервать общение с ним, а брошенную в пропасть господином Крапивенским закусочную - покинуть.

13

– И я не убивал! - воскликнул Полосухин. - Ни я, ни ты не можем добыть быстрых денег, а хотелось бы. И пробовали. Но не можем. Не дано. Тебя привело к краху. Ты до сих пор от этого не отошел. Я знаю, я знаю… Не дуйся и не уходи… И я обжигался. Но ведь можно делать и неспешные деньги. Можно! И не такие гроши, как этот… с острыми ушами… Кривомахов… Вовсе не такие!

Сразу же к ним подошел человек с острыми ушами. «На них можно накалывать шляпки грибов, - подумал Соломатин. - И сушить».

– Здравствуйте, - сказал он. - Да, я - Кривомахов. Здесь в папке проект загородной резиденции кумира первого канала Малахова, который без очков и стирает. Аванс я роздал на две паперти Большого и Малого Вознесения… Окончательный расчет жду со дня на день.

Кривомахов замолк со значением. Но Соломатин с Ардальоном не одарили его словами понимания. Кривомахов запустил руку в карман штанин и вытащил мятую брошюру.

– Это первая книжка Андрюши Вознесенского. «Парабола». Мы с ним учились в архитектурном институте. Посвящение в ней зачитывать не буду, дабы не польстить себе комплиментом гения.

– И что? - спросил Ардальон.

– Я полагал, - гордо сказал Кривомахов, - что натуры у вас тонкие.

– Тонкость своей натуры, - сказал Соломатин, - я оцениваю в десять рублей. Десять рублей вам хватит?

– На полкружки пива… - пробормотал Кривомахов. - А на днях состоится окончательный расчет…

– Ба! Кривомахов! Уши - пики батыевых всадников! - обрадовался новый для Соломатина человек, явившийся, видимо, из кухни, а может, и со двора, коренастый мужичок вида домашнего, в немытой майке, шароварах и тапочках на босу ногу. - Опять людей дуришь! Гони должок!

– Васек, не порть людям отдых, - сконфуженно произнес Кривомахов.

– Люди! Господа! Сэры с ледями! Гуманоиды! Этот друг Вознесенского проиграл мне пари. К воскресенью он взялся заделать дыры в швейцарском сыре. В килограмме. Где этот сыр? И где эти заделанные дыры? Пошли в магазин!

– У меня всего десятка… - промычал Кривомахов.

– Там мозги людям задуришь на общую сумму! - заверил его Васек и тут же обернулся к Ардальону и Соломатину: - А я тебя видел с шарфом этим у Олёны, соседки моей… Да, да. И тебя тоже.

– Вы ошибаетесь! - нервно произнес Соломатин. Ардальон же слов никаких не сыскал.

– Мы, касимовские, никогда не ошибаемся, - строго, чуть ли не с обидой заявил Васек. - Я бы и сам наладил лыжню к Олёне, но у меня полковник, стерва, а у нее гуманоиды.

В облегчение Соломатину заговорила кассирша:

– Васек! Прохвост ты первейший! Где твой-то должок за отмену денег?

– Людмила Васильевна, а я разве не отдал? Ну если не отдал, то сегодня вечером… Мы, касимовские… А теперь я спешу. Раз уж этот архитектор не заделал к сроку дырки в сыре, надо ковать железо. А то улетит.

– Ой! Ой! Он что, гуманоид, что ли? Из твоих?

– Какой он гуманоид! - поморщился Васек. - У гуманоидов ушей не бывает. Зачем им? Особенно такие, с остриями.

И Васек решительно поволок однокашника Вознесенского к выходу. А было понятно, что он уносит ноги от кассирши Людмилы Васильевны. Однако в нескольких метрах от двери он все же нашел в себе силы остановиться, поприветствовал сначала краснодеревщика Прокопьева, а потом и знакомца Соломатина, признанного здесь похожим на Габена, каждого попросил не отчаиваться, а ждать. По трехлитровой банке касимовской воды он вот-вот привезет.

– Вот ведь наглый! Вот ведь отчаянный! - Людмила Васильевна то ли пожурила Васька, то ли порадовалась за него. - И этот, с ушами, тоже хорош. Вчера всучил советнику из Думы штопаные носки. Будто когда-то в бане Гагарин снял ему с себя, и этот архитектор с той поры их носил, спал в них, но теперь обнищал и вынужден продать реликвию. И ведь советник-то из ушлых, пусть и поддатый…

– За сколько? - спросил Ардальон.

– За сотню.

– Продешевил! - рассмеялся Ардальон.

– Ну все вы мелкие грешники, - устало произнесла Людмила Васильевна.

– Кто все?

– Да все. Кто ходит к нам в закусочную. Кто раньше ходил в Яму. Грешники, но мелкие…

В закусочной стало тихо. Лишь почитатель мужика с бараниной, спасшего бабу, похрапывал. Остальные же посетители, похоже, посчитали высказывание кассирши не мимолетной болтовней ради общего благоприличия, а утверждением, вызванным годами пребывания в местах людских общений. И было в ее словах нечто материнское, из высоких сфер, было сострадание и была печаль.

– А почему мелкие? - спросил Ардальон. - Грешники - это понятно. Но почему - мелкие?

– Не мелкие… малые… - поспешила поправиться Людмила Васильевна, она будто желала Ардальону угодить.

– Мелкие. Малые! Какая разница! - раздраженно махнул рукой Ардальон. - Отчего же не великие?

Соломатин почувствовал: слова кассирши возбудили в Ардальоне бунтовщика, тот, казалось, готов был самым нелепым способом выразить сейчас же свое несогласие или даже возмущение. Следовало осадить Ардальона, но не потребовалось.

– А оттого, что не великие, - тихо сказала Людмила Васильевна, и это снова было произнесено не кассиршей, а некоей повелительницей снов, ведающей обо всем. - Возможно, вы и хотели стать великими грешниками, но не стали ими. Великие грешники к нам не ходят.

Вновь прибывшие молодые люди, юноша и две девицы, с торбами на спинах, иностранные студенты, судя по пухлостям барышень, своими заказами вернули буфетчицу и кассиршу в повседневную жизнь, философическое состояние в закусочной было нарушено, а шум возобновился.

– Мелкие… мелкие… - все еще бормотал Ардальон. - А желали стать великими…

– Каковы наглецы! - Соломатин попытался погасить смятение чувств Ардальона и направить его мысли к другим предметам. - И Васек Касимовский. И архитектор остроухий. Позавидуешь!

– Какой он архитектор! - поморщился Ардальон. - Насчет носков Гагарина - точно. Десятки их он сбыл… А раньше продавал портянки Анки-пулеметчицы…

– Я и говорю - наглецы! - восхитился Соломатин. - Только с такой наглостью и можно теперь жить.

Он помолчал и добавил серьезно:

– Я про тебя, Ардальон, сегодня подумал: вот ведь наглец! Наглец ко времени! Позавидовал. А потом расстроился. Наглым ты смог проявить себя лишь по отношению ко мне.

– И ты хорош! - взъерепенился Ардальон. - От бабы в «Аргентум хабар» раскис. Хорошо хоть взял сдачи три рубля. Но и тут прохиндею с носками и портянками отвалил десятку. Стыдно!

– Ты же просто сбежал из «Хабара».

– Сбежал. Сдрейфил. Испытал наваждение, какое следовало развеять, но не развеял. Однако тебя изъял из наваждения и увел в Щель. Если ты созрел для новой попытки совершить нечто, то тебе нужен таран для пролома.

– Надо взять еще водки, - мрачно сказал Соломатин.

– Возьми, - кивнул Ардальон. - И пива.

После сердитых молчаний Ардальон сказал:

– Знаешь, какая у меня мечта? Поезд. Литерный. И чтобы всюду меня принимали по расписанию, какое установлю я. Хотя бы и на Северном полюсе. Хотя бы и в Антарктиде.

– Там нет рельсов.

– Уложат. И через Берингов пролив уложат. И чтобы все остальные расписания изменялись и подчинялись моему расписанию.

– Понятно. И чтоб электрички садоводов опаздывали на три часа.

– Это к чему?

– Северокорейский вариант. Уже было.

– Пусть было. Но - была одна страна. В моем случае должна быть вся планета. Или галактика. Я не сладострастен. Мне не нужен алмаз Шаха. Мне не нужен трон. Мне нужен бронированный состав с моим расписанием.

– Я уже в Столешниковом понял, - сказал Соломатин, - что от тебя следует держаться подальше.

– Не надо понимать мои слова буквально! - вскричал Ардальон. - Надо лишь приложить голову к рельсам. И услышать. Услышать Подземный гул. Вселенский гул. Это совершаю движение я.

«А он ведь и опасен», - подумал Соломатин.

– Теперь мне понятно, - сказал он, - отчего ни одно твое предприятие не имело успеха.

– Ты все упрощаешь! - не мог уняться Ардальон. - О моих предприятиях ты ничего не знаешь. А теперь давай затеем общее! Только не будем добывать быстрые деньги!

«Э, нет, - решил Соломатин. - Надо от него отвязаться. Надо его напоить. Да так, чтобы он уснул и остался здесь, в Камергерском».

Соломатин подошел к буфетчице и заказал два стакана водки и два пива. Застольным бойцом, как сообщалось, он не был и сам себе удивился. «В него волью, - решил он, - а себя как-нибудь обнесу чашей…»

Пока Даша выполняла заказ Соломатина, к ней подошел пышноусый коротыш с манерами ясновельможного гусара.

– Милая Дашенька, что-то давно не видно вашего негра.

– Мой негр пока загорает, - сказала Даша. - А в Москву ни разу не приезжал.

– Ну простите, Дашенька, не хотел обидеть, - смутился пышноусый. - Я имею в виду того плечистого негра, который вот на этом месте обещал выкупить закусочную.

– Тот негр более сюда не заходил, - сказала Даша.

– Ой, ой! Обнадежил сукин сын, - подтвердила кассирша, - и более не заходил.

– Жаль. А то ведь и вправду останется нам одна Щель, - покачал головой пышноусый, из гусар летучих. - Если что, не обижайтесь…

– Да кто же на тебя, Сенечка, обидится! - сказала кассирша.

– Линикк, Гном Центрального Телеграфа, - с поклоном представился пышноусый Соломатину.

– Очень приятно, - заспешил Соломатин. - Как же, слышали, слышали.

И быстро направился с подносом к Ардальону, не хватало еще негров и гномов. Ардальон сидел тихий, мечтательный и расположенный к восприятию напитков. Бронированный литерный по расписанию пребывал где-то в спокойствии. Впрочем, нуждался ли он в расписании? В расписаниях, коли на то пошло, рассудил Соломатин, должны были нуждаться другие механизмы и твари.

Сам же Соломатин опозорился, но это выяснилось двадцатью часами позже. Его убежденность в том, что удастся обнести себя чашей, было опровергнуто практикой. Соломатин надрался. Назавтра кое-что помнил, но возможно, что и не самое существенное. Ардальон Полосухин уговорил его участвовать в устроительстве нового предприятия. «Давай! Давай! Давай будем шить наволочки!» - отчего-то предложил Соломатин. «Нет, ничего мы не будем ни шить, ни строгать, ни выстрагивать!» - охладил его Ардальон. В шитье и в выстрагивании все давно схвачено, а если и будет что перелицовываться, то с высмаркиваньем мелких соплей. Нет, пока еще можно ввязаться в защиту или поддержку чего-то. То есть раскатать какой-нибудь фонд. С лицензиями и всякими бумажными необходимостями он, Ардальон, справится. Друг Андрюша, друг Соломатин нужен ему во вспомогатели. Ради идей и текстов. «А то! А то! - воскликнул Соломатин. - Идеи и тексты это - восемь раз плюнуть!» «Я знаю, - согласился Ардальон. - Поэтому я тебя и отыскал. Ты созрел и я созрел». Потом за их столиком возник виденный сегодня в Столешниковом, в «Аргентум хабар», человек, нос клювом какаду, жесткие волосы дыбом, книжный челнок Фридрих Малоротов, он же Фридрих Средиземноморский, советовавший не брать участки на западном берегу Корсики. Фридрих в возбуждении рот кривил, изумлялся: «Что же вы ушли? И вы бы призы получили! А мне вон что выдали! Будто знали, кто я!» И Соломатину с Ардальоном был предъявлен глобус размером с плод авокадо. Но с четырьмя углами. «Не удивлюсь, если вам всучили глобус Украины, - предположил Ардальон. - С Киевом на Северном полюсе, с Дрогобычем - на Южном!» «Нет! - обиделся Фридрих. - Они с пониманием. На Украине участков нет. А здесь - сплошные побережья!» Фридрих и удалился от них обиженный, благо были рядом и другие столики, где можно было угостить глобусом… Потом Соломатин пил за хлястики и пропел хлястикам эпиталаму. А может, эпитафию. А может, эпиграмму. Или пусть будет - панегирик. И еще - по его же, Соломатина, предложению - пили за какие-то вытачки. Последнее, что помнил Соломатин: Ардальон, положив ему руку на плечо, повторял, иногда умиляясь: «Ну ты понял, какая у нас здесь будет Щель…»

14

Меня, несомненно, задели слова «мелкие грешники» и «Щель». Мягко сказать, задели.

Акустика в закусочной в Камергерском, уже отмечалось, была отменная. Была… Какие гости, нередко и с гитарами, здесь только не пели или напевали - и из Большого, и из Оперетты, и из Музыкального Станиславского, и из «Метро» с «Нотр Дам де Пари» вместе, и молодняк из Консерватории. Пели осторожно, если в меру трезвые, вблизи соседней двери не могли не видеть уважительную доску «Здесь жил и работал Л.В. Собинов», а уж про доску напротив, занимавшую мысли краснодеревщика Прокопьева, я и повторять не стану. Хотя находились и нигилисты, заявлявшие: «Подумаешь С.С. Прокофьев, подумаешь "Огненный ангел", а над ним жил САМ Никита Богословский, и гремел, и стучал по клавишам, отчего и нам не шуметь?» По легенде и Высоцкий тут не только остался должен пять рублей, но и впервые нашептал «Страшно аж жуть». И любой шепчущий, выходило, здесь словно бы у рта держал микрофон.

А потому я вчера не мог не услышать «мелкие грешники» и «Щель».

Про «Щель» еще требовались умственные изыскания с вариантами, а по поводу «мелких грешников» сразу же возникли сострадания к собственной натуре и судьбе. Можно было, конечно, посчитать, что кассиршей Людой определяющие величины, как многие ее словечки, сопутствующие естественному ходу поения и кормления человеков, были названы случайно и без всяких значений. Но я-то знал интонации, паузы, ойканья и вздохи Людмилы Васильевны и ощутил, что высказала она, неизвестно ей зачем, надбудничное. Определяющее нам места в миропонимании и нечто пророчащее.

Обидеть она нас не желала, тем более - напоминанием очевидного, а просто вывела слова для себя и для находящегося выше ее и нас. Каждый из нас порой отключается от того, что вокруг, и в забытьи о житейско-рутинном выталкивает слова (мысли) в воздухи, всетерпеливо-безгласные. Зачем? Надо ли кому? Надо ли было напоминать нам о том, что мы мелкие грешники? Надо ли было желеобразной тщеславной графоманке Гертруде Стайн объявлять острых, азартных, бурно живущих молодых людей, каких, а уж свежесть их талантов и подавно, она не понимала, «потерянным поколением», а глупость ее стараниями критиков и социологов перетекла и на поколения иные? Чушь какая! Скачки дикие в моих ощущениях! При чем здесь Гертруда Стайн? Кассирша Людмила Васильевна вовсе не богатая эстетка с претензией на осмысление жизни, ее слова выдохнулись лишь частным определением свойств обслуживаемых ею людей, и именно жалостью к себе и к этим людям. Малые грешники, стало быть, у них и денег мало на грехи. Или наоборот: способны лишь на малые грехи, а потому и средств добывают исключительно на заказы в дешевой закусочной. Средние грешники ублажают капризы своих натур в ресторане «Ваниль». А про великих грешников и говорить нечего. Они поднебесны. Есть еще и сливки общества. Сэр Элтон Джон, отчасти похожий на клоуна Олега Попова, пожелал в стране Прокофьева и Стравинского иметь концертным помещением - тронный зал Екатерины Великой, а зрителями - сливки общества. И все устроилось. И табуретка сэра разместилась в Екатерининском дворце, и сливки общества перед табуреткой не опозорились. Были они в смокингах и при бабочках и обеспечили сэру при привозном рояле деньги на прожитье. «Хороший вкус проявил наш высший свет», - отметил для ТВ один из сливок, экс-губернатор, известный своим уважительным отношением к карточным состязаниям. По поводу сливок и отечественного бомонда мы и вовсе не должны судить, великие они грешники или малые, грешники ли они вообще, наше дело ради процветания общества - любоваться ими. Издалека. Они в нашу закусочную не зайдут.

Эти мои соображения, и в самом деле очевидно скачущие, с изгибами логики, были вызваны не только вчерашними досадами, но и утренней давящей серостью неба, хоть включай электричество. Но почему мне явились на ум «потерянное поколение» и Гертруда Стайн? Тут впрочем, объяснение простейшее. Днями раньше я читал очерки П. Креспеля об истории Монмартра и Монпарнаса. В хаосе той, легендарной уже жизни, в сплетениях судеб, натур людей, сгинувших в бездоньи Леты, или же ставших знаменитыми, а потому известных нам в подробностях, существенными были очаги общения, они же и места ублажения утроб, чаще всего голодных (Шагалу для ночных сеансов требовались селедка и черный хлеб, Пикассо - каталонский сыр). Закусочная в Камергерском была, несомненно, родственницей «Проворного кролика» на Монмартре или «Селекта» в Монпарнасе. Для меня во всяком случае. И никаких преувеличений или комплиментов не по заслугам здесь нет. Это одно. Другое. Среди прочих примечательных персонажей книжек Креспеля оказалась и Гертруда Стайн. Литератору-французу она была чрезвычайно несимпатична. Денежная американка, приплывшая с братом к парижанам, вроде бы стала благодетельницей нищих чудаков или нахалов - Пикассо, таможенника Руссо, Вламинка, Дерена. Объявились к тому времени и иные благодетели непризнанных - русские мануфактурщики Сергей Щукин и Иван Морозов. Эти были пощедрее Стайнов и подальновиднее (оттого и собрали лучшие коллекции парижан той поры). Но и поскромнее, поделикатнее, что ли, открытия талантов не ставили себе в заслуги. По мнению Креспеля, из Стайнов вкусом обладал брат, и когда он вернулся в Америку, тонким наблюдателям это стало очевидно. Однако барышня с претензиями поставила себя так, что долгие годы считалась в Париже законодательницей художнических мод. Ко всему прочему она была убеждена, что из всех сочинявших на английском языке она безусловно первая. А тут - всякие резвящиеся в кабаре, кабаках, на ипподромах, в обществе веселых девиц Хемингуэи, Миллеры, Джойсы, Фолкнеры, Дос Пассосы с их глупостями, козерогами, сомнительными опытами. Потерянное поколение. При этом влиятельная дама словечки не изобрела, а лишь дала им ход, позаимствовав их у автомеханика. Тот выразил неудовольствие навыками или усердием своего помощника, побывавшего во фронтовых окопах: «А-а! Потерянное поколение…» Факт хорошо известный, но отчего-то вдруг оживший в моем сознании. И ведь Стайн исказила суть вздохов автомеханика. И возникло как бы всеобъемлющее социальное клеймо. Механик-то печалился о профессиональном несовершенстве помощника. Укорять молодых творцов Парижа, да и не одного Парижа, естественно, в профессиональных слабостях было делом, мягко сказать, наивным. Однако выражение Стайн оказалось липучим, съедобным и чрезвычайно выгодным в употреблении для множества господ и товарищей, знающих, как следует жить и куда надобно вести слои населения. Бог мой, сколько же на моей памяти уполномоченными истин с состраданием (и обличениями тоже) высвечивалось потерянных поколений. А с ними и «лишних людей». В меня же со школьных лет и «лишние люди», и «потерянное поколение» втемяшились с аксиомной данностью вместе с рекой, впадающей в Каспийское море, и Америкой, открытой Колумбом. С открытием Америки и заблуждениями Христофора, то бишь несущего Христа, я позже с удовольствием разобрался. А вот потребности переаттестации выражений «потерянное поколение» и «лишние люди» в моей натуре не возникало. Просто во мне жило соображение, что нет никаких потерянных поколений и никаких лишних людей. Однако словечки эти в последнее время снова стали ударяться в меня. Студенты, ходившие в школу в девяностые годы, накануне зачета оправдываясь передо мной по поводу скверно выполненных заданий, принялись сетовать: мы, мол, из потерянного поколения. И жалость к себе звучала в их словах и умиление собой же. Не хватало еще причислить себя к лику «лишних людей». Зачеты я им все же, раздобрившись, поставил… Впрочем, и моих сверстников, кое-что делавших в семидесятые годы, они приписывали к «потерянным поколениям», а уж шестидесятников - тем более.

И вот теперь при застылости в небе сизых облаков я от мелких грешников добрел до потерянных поколений и лишних человеков. Не напрасно ли я ворчал на студентов, призывая не возмущаться размещением их судьбой в будто бы малоудачных или даже гнусных земных обстоятельствах, иных обстоятельств дадено не будет? Уж какие вы есть, такие и останетесь…

Но что нынешним-то утром я опечалился? Не выталкивают ли меня превратности времени (эко красиво!) в компанию именно лишних людей, коим предстоит быть втиснутыми в Щель? Кто я таков, не по сути своей и не по особенностям или заслугам дел и натуры, а по важнейшей нынче примете - достатку? В ходовых газетах, умеющих считать, определялась ценность граждан и степень их принадлежности к среднему классу. Увы, увы. Мимо меня. Предельно допустимых денег я не добывал и относился к низшему сорту. В Щель, милостивый государь, в Щель. И сейчас же! Стоило бы, конечно, двинуть в почетнейшую гильдию охранников, каких развелось в Москве не менее, чем решеток на окнах, но меня туда не возьмут. Нет, в Щель! И именно сейчас же!

Но сейчас же я отправился к холодильнику и наполнил кружку холодным пивом. И будто бы облака посветлели. Так. А почему бы мне не устроиться если не в охранники либо в смотрители притротуарных стоянок, то хотя бы в ночные сторожа, тоже средний класс? Кто-то посчитал, что я похож на Габена, вот и ладно, рожа нехорошая, знакомо-свирепая, враги не обрадуются, протекцию раздобуду, посадят меня на ночь в сенях конторы, без обид и претензий, стану я совмещать бдения с дневными делами.

И не надо бежать в Щель. Тем более Щели пока нет. Закусочную еще не закрыли. (Да, ее, прежде пельменную, было известно, кто-то из мхатовских стариков именовал «Щелью», но при этом наверняка бралась в расчет суженность пространства, то есть свойства геометрические, а не вздорность метафизики. Хотя как знать. Как знать. Старики мхатовские могли забредать и в метафизическую Щель с присутствием в ней Теней, даже сгустков их. Они-то помнили о многих, чьи звуки жили в камнях Камергерского. Я не знаю об особенностях походок Антона Павловича, Алексея Максимовича, слава Богу не объявившим себя Кислым, или Центральным, или Парковым, а ведь мог, Михаила Афанасьевича… Слышали они, возможно, рояль создателя «Трех апельсинов», серебряный голос Лоэнгрина-Собинова, скрип сапогов двух приятелей - Сталина и Бухарина, пешком поспешавших из Кремля на «Турбиных». Впрочем, сапоги Иосифа Виссарионовича, по истории, не скрипели, вовсе не звучали…) Растекся я словами по древу! Забыл еще вспомнить о мальчике Володе Одоевском, «юном Фаусте», позже «русском Гофмане», прозванном так с упрощениями, а некогда по утрам шагавшего из дома двоюродного деда, князя Петра Ивановича, вместо здания того - нынче именно бывший Общедоступный, через Тверскую в университетский Благородный пансион, Телеграф стоит на его камнях. И тени Одоевского, раз уж он растормошен и околдован энергией Гофмана, потребно и не скучно было бы возвращаться в Камергерский.

Все. Хватит! Взгляни в зеркало. Это я себе. Взглянул. Не Габен. В сторожа не возьмут. Оно и к лучшему. Щели нет. Меня в нее еще не затолкали. Людмила Васильевна нажимает на кнопки аппарата, на стенке которого укреплена табличка со словами: «Касса работает в настоящем режиме цен». Закусочную не закрыли. (Закроют! Закроют! И говорить нечего - закроют!) Но ведь не завтра. Может, через месяц. Может, и через два. А потом, глядишь, в казне российской, в бухгалтериях, кого-то совесть ущекочет, зазвенит серебро, прольется монетный дождь, омочит растрескавшиеся, как в солончаках, платежные ведомости, и тебя удостоят размещением в среднем классе. Со средним достатком и правом на общение при кружке жидкого хлеба.

А то ведь разнюнился, профессор! Потерянное поколение! Лишние люди! Женя Онегин, Гриша Печорин, слюнтяи и захребетники. И ты туда же. Нет на тебя Добролюбовых и Писаревых!

Но вот Соломатин.

Андрюша Соломатин, естественно, видел меня. Впрочем, оставим Андрюшу. Андрей Соломатин. Андрей Антонович, кажется. Не подошел. И понимал, что я к нему не подойду. Постарел? Скорее заматерел. Лицо обветренное, грубое. Залысины. Но может, просто короткая стрижка. Мужик. А было время, брал уроки у тенора Марченко, вдохновленный или возбужденный нежностью и ласковогласием Лемешева. Теперь не тенор, баритональный бас. Игорь в плену. Сальери, жалеющий Моцарта. Говорили, ездил воевать на Балканы. Пробирался в Карабах. Но может, не ездил и не пробирался. Не знаю. Слышал о его здешнем, московском крахе. Слышал, что сник. Дал обеты, будто бы и обет молчания. Но вчера он вроде был оживленный. Временами. Минутами. Рядом с ним сидел плут. Валял дурака. Прикидывался пьяным. Андрюша-то… фу ты, Андрей Антонович у нас непьющий, но его развезло… Плут, вместе с тем и франт с вывертом, а стало быть, человек показушный, по судьбе - с реквизитом и декорациями, но франт стильный, денди с Тверской, от Соломатина чего-то хотел. Соломатин же говорил, руками размахивал, увлекался (созрел до нового увлечения?), чертил что-то, слышалось: «хлястики… вытачки!», а плут в валенках с галошами и шарфом художника кивал, радовался и срочно записывал. Или Соломатина раззадорили слова о мелких грешниках? Вряд ли ему были приятны эти слова… Болезненное чувство возникло тогда во мне. Я захотел, чтобы Соломатин, уходя, подошел ко мне. Пусть бы и надерзил. Но и опасался этого. Однако вышли в Камергерский Соломатин с плутом, пошатываясь, ни на кого не глядя, как два моряка-забулдыги из таверны в Кейптаунском порту. Или два кореша из ростовской пивной. Только что песню не орали…

Эх, Андрюша, нам ли быть в печали?

А ведь обладатель черного шарфа приводил Соломатина - в Щель (услышал, акустика). Но в Щели задерживаться обоим им не было нужды.

15

В тот майский день с Сергеем Максимовичем Прокопьевым случились два происшествия. Можно сказать, и не происшествия. А так, два разговора. Оба они были связаны с тайниками.

Поутру Прокопьеву позвонил маэстро Мельников. Срочный заказ, заявил, срочный. Не извинялся, не ссылался на неразумность собаки, не впустившей Прокопьева в дом, не юлил, не вспоминал об ущербных креслах и диване. Сразу заявил: «Срочный заказ». Срочный и секретный. Словно выстрелил спиннингом взблеснувшую наживку.

– Часов в пять в Камергерском сможете быть? - спросил Мельников.

– Постараюсь, - выговорил Прокопьев. Намерения его с пожеланием Мельникова не совпадали, но желудочный сок сейчас же напомнил ему о необходимости принять солянку. Обедом в сретенских мастерских ему выходили домашние бутерброды, а один из них оказался сегодня с подтухшим беконом. Годами раньше Прокопьев принялся бы считать, а доступна ли ему солянка. Но теперь деньги в его карманах водились.

В Камергерском, к удивлению Прокопьева, маэстро Мельников его ждал. И был он тих, скромен, а с людьми, просившими у него автографы, деликатен. Деликатен был и актер Симбирцев, ножом деливший бутерброд с икрой, красной, на три внятных ломтика. На днях Прокопьев видел Симбирцева в телевизоре. Там Симбирцев сериально изображал благородного олигарха, выигравшего на бильярде с сукном омской мануфактуры сироту (ее роль исполняла Рената Литвинова), с коей ночью в номере люкс, им снятом, он романтически отказал себе в физических удовольствиях. Впрочем, общение олигарха с сиротой в номере-люкс, та и бретельки спустила с плеч, было разорвано рекламой таблеток, усмиряющих диарею, что, возможно, и облагородило действия олигарха.

– С диваном и креслами я потерплю, - все же не смог сдержать себя Мельников.

– М-м-м… - Прокопьев попытался проглотить кусочки сосисок с маслиною.

– Да вы ешьте, ешьте, извините, - поспешил Мельников.

– Конечно, - сказал Симбирцев, - кушайте внимательнее, иначе подавитесь. Маэстро вас не переживет. А вы ему нужны по гроб.

– Николай, прекрати паясничать, - поморщился Мельников.

– Я? Паясничаю? - изумился Симбирцев.

– Мне нужно убежище, - таинственным шепотом произнес Мельников. - Или хранилище…

– Убежище? Для вас?

– Не для меня, - уж совсем тихо прошептал Мельников, оглянувшись при этом. - Для документа… Для узаконивающей грамоты…

– Но без печатей, - сказал Симбирцев.

– Каких печатей?

– Которые бы узаконили твою грамоту.

– Ты юридически беспомощный балбес, Николай!

– Какой грамоты? - теперь уже поинтересовался Прокопьев.

– Видите ли… - протянул Симбирцев. - Сергей Максимович, да? Видите ли, Сергей Максимович, мы с вами, кажется, относимся к разных чинов людям. Играл в историческом сериале, времена Алексея Михайловича, видел чертежик, на нем надпись: «Дворы разных чинов людей». Так вот мы с вами разночинцы. А Александр Михайлович из чинов светлейших. Он из Рюриковичей, а Рюрик, как известно, имел в предках императора Октавиана Августа. Что и подтверждается родовым древом Мельниковых. Да что Рюриковичи? Месяц назад в государстве Чад обнаружили черепушку то ли мужика, то ли бабы, живших до появления обезьян, и тем самым посрамили прагматика Дарвина. А на той черепушке разглядели микрозапись по латыни «Мелников»… Вот для своего родового Древа наш Александр Михайлович и желает иметь хранилище. Можно сказать, и тайник, но произнесем - хранилище…

– Коленька шутит, - Мельников не злился, во всяком случае не выказывал себя оскорбленным. - Я не поклонник Дарвина, и Рюриковичи не имели родственников в государстве Чад. Роль посредника ты, Коленька, берешь напрасно, но информация выдана тобой разумная. Передо мной нет сейчас оригинала архивного документа. Размеры его метр на три с половиной метра…

– Я видел, - сказал Прокопьев. - Вы стали разворачивать рулон здесь, но что-то вам помешало.

– Следователи, - сказал Мельников. - По поводу убийства во дворе… Копия документа с украшениями Шемякина висит у меня дома под стеклом, уменьшенная правда, а сам документ…

– Не документ! - рассмеялся Симбирцев. - А - рулон! Ты же слышал - рулон!

– Рулон я употребил в смысле формы, - принялся оправдываться Прокопьев. - Для рулона нужен тубус. Ну из тех, что у архитекторов, у чертежников…

– Он может быть и металлическим?

– Да хоть и платиновым.

– Важно, чтобы документ не мог сгореть, размокнуть, быть съеден жучком, и чтоб его ни в коем случае не похитили.

– Да кто его похитит? - удивился Симбирцев.

– Враги, - мрачно сказал Мельников. - Враги и завистники. Режиссеры из провинции. Из Авиньона… Хранилище должно быть загадочно-секретным.

– А с чего вдруг с разговором о хранилище вы обратились ко мне? - спросил Прокопьев.

– Ну… - замялся Мельников. - Я полагал…

– Молва, - сказал Симбирцев. - Народная молва. И касса с буфетом это подтвердят. Народ убежден, что вы не только краснодеревщик, но и…

– Но и чернокнижник, - вступил Мельников.

– Мало ли что несут! - рассмеялся Симбирцев. - Но все же говорят, что вы, Сергей Максимович, умелец не в одних лишь пружинных делах…

– Я имею слабость ко всяким хитроумным устройствам, однако…

– Ну вот! - обрадовался Мельников. - Мы и поладим! А я не пожалею…

– Пожалеет! - сказал Симбирцев.

– Надо посмотреть, какие у вас стены, - задумался Прокопьев. - И прочее. Вы где предполагаете устроить… хранилище? В Москве или за городом, в вашем…

– Замке! - хохотнул Симбирцев. - В родовом замке со скелетами и рыцарскими доспехами. С привидениями!

– Это надо обсудить особо, - прошептал Мельников. - И не здесь…

– Хорошо, - кивнул Прокопьев. - Мне надо подумать. Согласия я не дал.

– Сергей Максимович, - сказал Симбирцев. - И не давайте согласия. Не проявляйте легкомыслия. О душе своей подумайте и о теле. О животе подумайте, то бишь не об утробе, солянки пожирающей, а о жизни в вечном понимании… Неужели вы не помните о судьбах умельцев, сотворявших красоту, секретные хранилища и подземные ходы? Соборы, наконец, и кремли? Возьмем хотя бы либерала и просвещенного князя Юрия Звенигородского…

– По легенде! - возмутился Мельников. - По лживой и неподтвержденной легенде!

– Однако Тарковский в «Рублеве»…

– А что Тарковский? - вскричал Мельников. - Для тебя Тарковский авторитет, а для меня он ученик!

– В какие такие свои годы ты мог быть учителем Тарковского?

– А что годы? Леонардо и в пять лет мог стать учителем Вероккио. Я говорил, Андрюшенька, окстись, зачем ты бросаешь тень на милейшего князя Юрия! Не послушал… Потом, уже в Швеции каялся, чуть ли не плакал, говорил: «Ты был прав! Все это ради красивого кадра…» Я тогда платок достал, протянул ему… Вот этот…

– Хватит! Хватит! Теперь тебя не остановишь! - испугался Симбирцев. - Не лезь в карман за платком, я тебе верю, верю. Но я-то имею в виду тебя. А ты вовсе не милейший. Сергей Максимович, учтите, как только вы ему соорудите тайничок, он вас тут же и ухлопает. Или киллера вызовет из Тамбова. Или сам взорвет.

– Есть же предел твоим пошлостям! - вскочил Мельников. - Все, Сергей Максимович, мы договорились.

– Я обещал подумать, - сказал Прокопьев.

16

Покидать Камергерский сразу же после ухода Мельникова с Симбирцевым у Прокопьева желания не было. Он решил купить газеты в киосках у «Марочных вин» за памятником Антону Павловичу, а потом почитать о совершенствовании жизни граждан вблизи кассового аппарата Людмилы Васильевны. Сентиментальную натуру Прокопьева на углу Тверской и Камергерского каждый раз догоняли впечатления детской поры. У здешних витрин грустноодинокий Плятт в кинофильме «Подкидыш» печалился о заблудившейся девочке, а Раневская повторяла: «Муля, не нервируй меня!» Приобретя газеты, Прокопьев вспомнил о вчерашнем своем намерении. Впрочем, намерение это было многолетнее, но вчера оно ожило.

Прокопьев мастерил вечером некую забавную вещицу с сюрпризами (понадобятся ли сюрпризы Мельникову?), в увлечении стал насвистывать, но, посчитав, что вызовет раздражение домашних, замолк и опустил на диск проигрывателя недавнюю покупку - пластинку с музыкой Прокофьева к «Ивану Грозному», стараниями дирижера Стасевича сведенную в ораторию. Музыка была замечательная, сильнейшее впечатление на Прокопьева снова, как и в фильме, произвела пляска опричников. Ковыряние в вещичке с сюрпризами пришлось отложить. А шкатулка, пусть обессмысленная, могла и впрямь получиться забавной. В Дрезден снова надо съездить к секретам мастеров Зеленой Кладовой, решил Прокопьев. Но тут же и осозналось; «Надо! Надо!» сто раз приходило ему в голову в связи с Сергеем Сергеевичем Прокофьевым. Солянка солянкой, а напротив солянки - музей-квартира однофамильца. Почти однофамильца. Завтра же, завтра ее следует посетить. Впрочем, который год - завтра…

И теперь с газетами, в их числе - «Мир Новостей» с рожей олигарха на обложке и «Советский спорт», Прокопьев шагал Камергерским. Под музеем МХАТа шляпой собирали подаяние голосистые хлопцы с гитарой и бубном, обеспечивавшие удачу картоном со словами: «Родина Маккартни - Кременчуг и Вапнярка», всюду при выносах столиков на брусчатку переулка пили кофе и пиво. Дверь в музей-квартиру находилась теперь между уличными местами Дзен-кофейни и пивного ресторана «Яранга» (возможно, в подвале «Яранги» гурманов угощали моржовыми хрящами и хренами, а посуду поставляли косторезы от Берингова пролива, но пиво в кружки заливали из бутылок, купленных за 15 р. в «Красных дверях», в «Яранге» же оно превращалось в напиток стодвадцатирублевой ценности, то же происходило и в «Оранжевом галстуке» сбоку от закусочной). Это, естественно, было неприятно для Прокопьева. Прокопьев нажал на кнопку над дверью музея-квартиры Сергея Сергеевича. Еще нажал, еще. Надеялся, вот-вот услышит за дверью шаги, скорее всего деликатные, женские. То есть не то чтобы скорее всего, а убежден был, что хранительницей квартиры служит женщина, в прошлом пианистка, играла на конкурсах «Мимолетности» гения. А может, дальняя его родственница, с худым лицом и в очках. Не раздалось деликатных шагов, значительно-хмурый охранник от соседней двери («Поднебесная недвижимость») взглядом пристрелил Прокопьева как не прошедшего регистрацию. Никаких правил посещений музея-квартиры вывешено не было. «Ба! Да ведь уже седьмой час! - сообразил Прокопьев. - А к ним небось записываться надо заранее, может, за неделю…»

Ну и ладно, решил Прокопьев. Ему будто полегчало. А был он в напряжении. И прежде сознавал, что оттягивает приход к человеку, заслуженно имеющему в фамилии знак «Ф» (Фортуна! Но может - и Фатум. Впрочем, гению и предопределено соединение Фортуны с Фатумом). Это в Третьяковку зайти легко. Ходи себе и ходи. И никто не поинтересуется, знаток ты или профан, тетеха щербинковская, слышал ты что-либо о Дионисии или Лентулове и вообще зачем ты сюда притащился. А заходить в музей-квартиру все равно что заходить в гости. Наверное, сюда впускают экскурсантов, а так-то в дверь звонят два-три посетителя, и хранительница, эта самая родственница и пианистка, в очечках, хотя бы из вежливости должна интересоваться, а что вас, дорогие гости, сюда привело, в чем суть вашего прихода и что вы намерены узнать о Сергее Сергеевиче? Он, Прокопьев, конечно, стал бы мямлить. А хранительница спросила бы и о том, какие сочинения особенно дороги ему. Что бы назвал Прокопьев? Первым делом, естественно, «Петя и волк», сам побывал некогда пионером Петей, ну потом «Золушку» и веронский балет, ну фильмы бы вспомнил, ну «Классическую симфонию», «Мимолетности». То есть Прокопьев о своем однофамильце имел представление, музыку его любил, но уж точно, кроме бормотания о Пете с волком и партии гобоя хранительница от него ничего бы не услышала, приняла бы его за посетителя ресторана «Древний Китай» и расстроилась бы за бывшего хозяина квартиры.

«Оно и к лучшему, оно и к лучшему, - повторял про себя Прокопьев. - Еще послушаю Прокофьева, почитаю о нем побольше, тогда и зайду…»

Приняв из рук буфетчицы Даши кружку пива, Прокопьев приглядел пустой столик. Мысли его вступили в праздное и странное колыхание. «Ниже по Дмитровке, прямо за домом Прокофьева, - Георгиевский монастырь, остатки его, нынче "Новый манеж" с золочеными прапорцами, а прежде гараж силовых людей, а еще прежде - именно женский монастырь. В двадцатые годы ломали и вскрыли захоронение Марфы, Царской невесты, она была как живая, яды Бомелия убили и сохранили ее. В опере Римского-Корсакова ее любил опричник Грязной. Но при чем тут Прокофьев? Римский-Корсаков был его учителем. Опричные люди оцепили здешние места в марте пятьдесят третьего, направляя народ в Колонный зал к утихшему Сталину, а в оцеплении лежал упокоившийся Прокофьев…»

Прокопьева и самого ввел в раздражение совершенно необязательный ход его мыслей. А главное, он никак не мог им управлять. Бог знает что, красавица Марфа, опричник Грязной, это все легенды, да и об обстоятельствах кончины композитора он знал понаслышке. Все это тени Камергерского…

– Уважаемый, - услышал Прокопьев, - не поможете ли вы в решении умственной задачи?

Оказывается, за столик к нему подсел неизвестный Прокопьеву человек. Перед ним лежала газета с умственными задачами. Человек сидел спиной к окну, к солнцу, и поначалу показался Прокопьеву черным. Или чернявым. По пригляде выяснилось, что он скорее темно-русый, а волосом пышен, локоны его спадали к плечам. Имел сосед эспаньолку и тонкие усы, им он уделял внимания, подумал Прокопьев, видимо, не меньше, нежели сериальный сыщик второго канала Эркюль Пуаро.

– Первая башня Кремля, - сказал сосед. - Девять букв. А?

– Что? Какая башня? - удивился Прокопьев.

Следовало бы сообщить соседу, что он теперь не склонен к разговору. Но вдруг умственная задача истребит в нем бессвязие мыслей? Откуда возник сосед? И когда? Рядом с газетой стоял бокал коньяка, а Прокопьев не слышал обращения соседа к буфетчице.

– Первая башня Кремля, - повторил человек с льющимися локонами и эспаньолкой. - Первая по времени создания, от нее пошли стены. Четвертая буква от конца - «ц».

– Боровицкая! - обрадованно поспешил Прокопьев.

– Боровицкая… - протянул сосед, ручка его опустилась к газете. - Нет. Увы, увы! Лишняя буква в этой башне. А в нашей с вами башне тайник с колодцем…

– Тайницкая… - выдохнул Прокопьев.

– Верно. Верно! Тайницкая! - теперь уже обрадовался сосед. - Надо же. Кремль начался с тайника! С тайника. И до сих пор стоит.

Прокопьеву захотелось отсесть к кому-нибудь из знакомых. Или вообще уйти из закусочной. Но знакомцев в присутственном месте отчего-то не было.

– Да, ведь до сих пор стоит, - продолжил сосед, заполнив девять клеточек. - Горел, а стоит. Знать, замечательные были у нас тайницких дел мастера! Теперь такие перевелись.

Прокопьев не пожелал нужным что-либо высказать.

– Или не перевелись? - резко спросил сосед. Почти вскрикнул. Или выпалил.

Он и глазами будто выпалил в Прокопьева. И будто левый глаз его сощурился и стал зеленым. «Да нет, мерещится, - успокоил себя Прокопьев. - Глаза у него одинаковые, карие, и злокозненный прищур не возникал. Этак мне еще и тень царской невесты привидится…»

– Слышал, что не перевелись. И вроде бы даже заходят в эту закусочную.

– К чему об этом вы говорите мне? - спросил Прокопьев.

– Ни к чему! Ни к чему! - словно бы смутился сосед. - Просто так, явились какие-то соображения. В связи с башней. Кстати, зовут меня Николай Софронович… А вас?

– Сергей Максимович, - мрачно сказал Прокопьев.

Минут пять живописный господин Николай Софронович («Лет тридцать пять ему, - решил Прокопьев, - ну под сорок») провел в кроссвордных усердиях и лобызаниях коньячного бокала. Жидкость, впрочем, не убывала. На пальцах его Прокопьев рассмотрел два перстня, один был с черным камнем, возможно, с гагатом, другой с печаткой.

– А я не сомневаюсь, - заговорил Николай Софронович, на Прокопьева не глядя и словно бы обращаясь к элементарному существу типа амебы, расположенному на дне сосуда, - умельцы на Руси не перевелись. Это я к тому, что если какой-либо богатый, но и капризный в эстетическом понимании человек да и с заковыринками задумает завести тайник, но тайник особенный, с затеями и с игрой, он такого умельца отыщет? Вы как считаете?

Прокопьев промолчал.

– И при этом тайник обязан быть надежным, не вскрыть, не взорвать, и чтобы ни в каком кощеевом яйце его погибель не сыскалась. Ну так как, Сергей Максимович?

– Что как? - спросил Прокопьев. - Я-то здесь при чем?

– Я в том смысле, - сказал Николай Софронович, - как вы наш сюжет рассудили бы.

– Я так рассужу, - сказал Прокопьев, раздражаясь, - что вам и вашему очень богатому знакомцу следует обратиться к японцам или американцам. Они для любых ценностей изготовят самые надежные тайники. От бусинок с клопа ростом и до бункеров с подземными ходами.

– Э-э-э, нашему-то соотечественнику американцы и японцы скучны, были когда-то кудесники в Германии времен создателя Щелкунчика и в Англии были, но и там теперь пекут не игрушки, а автоматы в соответствии с модами. Нам же нужна штука диковинная, странная и единственная в своем роде. То есть и не в своем роде, а вообще единственная. И, стало быть, неповторимая.

В последних словах собеседника Прокопьев ощутил угрозу. И произнесены-то они были как бы доверительно, негромко, но будто гул некий с металлическим лязгом услышал в них Прокопьев.

– А не вы ли и есть, - сказал Прокопьев, - тот самый очень богатый с закавыками и капризами отечественного эстета?

– Ну что вы! Что вы! - чуть ли не возмутился Николай Софронович. - Это ведь мои пустые предположения. Или фантазии… Вот и отгадывай кроссворды!

– И какой же в ваших фантазиях может оказаться судьба изобретателя диковины? - волнуясь, спросил Прокопьев.

– Вот это вопрос по делу! - оживился Николай Софронович. - Стало быть, вас задели мои… вольные построения… Отвечу. Судьба изготовителя диковины сложится удачливой. Вознаграждение он получит отменное.

– Диковина должна быть единственная и неповторимая, - сказал Прокопьев, он чуть ли не заикаться стал. - Логично предположить, что хозяин тайника, особенно если он с капризами и… вывертами… пожелает изготовителя истребить. Взорвать или замуровать. Что уж тут говорить об удачливой судьбе…

– Любезный Сергей Максимович, - рассмеялся Николай Софронович, - вы о каких-то варварских обычаях вспоминаете!

– А сейчас какие обычаи? - спросил Прокопьев.

– Что вы так разволновались? У вас пальцы дрожат. Будто вас касается этот сюжет. Или и впрямь касается? Мы ведь кое о чем наслышаны…

Прокопьев был намерен нагрубить наглецу. Однако, что-то и сдерживало его. Неужели страх? Вот ведь как на него наехали с тайниками! Но если разговор с Мельниковым был забавен и даже приятен, то сейчас Прокопьев ощущал свирепую опасность. И хуже того - его знобили искушением. Его вовлекали в затею, к какой он был предрасположен, но эта затея поволокла бы его в пропасть.

– Ну так как, Сергей Максимович, - учтиво, но и с твердостью уверенного в своей миссии порученца было произнесено собеседником, - или следует искать иных Кулибиных и Нартовых? На вас ведь могут и обидеться… А обидевшись, и заставить.

– Сергей Максимович, я вам не помешаю?

– Нет, конечно! - обрадовался Прокопьев.

– Вижу, место у вас свободное, - Арсений Линикк поставил на столик полстакана водки, пиво и бутерброды. - Прошу извинения. Я пока любезничал у буфета с Дашенькой, слышал ваши разговоры о тайниках. И вот что я вам скажу…

Николай Софронович поморщился. Впрочем, свежему собеседнику кивнул из вежливости. Хотя отчасти и надменно. Линикк был нынче в свитере грубой вязки и напоминал не только собутыльника пана Володыевского, но одного из северных разбойников, ходивших волоками и Днепром в греки. Николай же Софронович с льющимися локонами и выпестованной бородкой отсылал мысли к толедским идальго или на худой конец к амстердамским мыслителям времен Вильгельма Оранского, плоеное, в три яруса жабо ему бы сейчас не повредило. Явление Линикка, порой вызывавшего у Прокопьева недоумение или даже тревогу, теперь его успокоило и взбодрило.

– Так вот что я вам скажу, - повторил Линикк. - У нас на Телеграфе сейфов видимо-невидимо… Сами понимаете… Я с Телеграфа. С Центрального… Арсений Линикк (это - господину с локонами)… Инженер по технике безопасности и надсмотрщик над кабельным хозяйством. Сергей Максимович, у нас же - что? У нас же не богатый хрен с капризами, у нас же государство… Было, конечно… Теперь аптека «36,6» с презервативами, а был операционный зал. У нас имелись подвалы Главлита, требовалось знать, о чем граждане пишут, телеграфируют и трепятся по проводам. Только там одних сейфов стояло и стоит… И на всех этажах. Дело государственное. Но во всех государственных делах решающим всегда оказывается человеческий фьюк. Или хрюк… То есть не всегда, часто и Гномы, но неважно… Значит, человеческий фьюк. Или фактор. Кто-то с перепоя поутру забыл код, а по кремлевской надобности требуется открыть, кто-то оставил секретнейшие ключи у любовницы, кто-то объелся кислых щей, у кого-то пропал интерес к жизни, мало ли что. Не помогут и взрывные работы. Конфуз, паника, самоубийства из-за кодекса чести… Но есть же дядя Кеша, слесарь-ремонтник по штатному расписанию, двадцать три года провел за забором из-за болезненного интереса к бурым медведям. Он мизинчиком поведет или углом рта устроит дуновение, и нате вам - откроется любой «сим-сим». Он и теперь у нас на контракте… Сергей Максимович, могу познакомить с ним. Все. Договорились… Долгие мои слова к тому, что никакие тайники никакого капризного заказчика таинственными остаться шанса не имеют…

– Не знаю, о чем вы, - высокомерно сказал Николай Софронович. - Но в наш разговор вы вступили некстати, не расслышав сути дела.

– Кстати или некстати, - сказал Линикк и крутанул правый ус, - но я понял, что вы заманиваете Сергея Максимовича в пустую затею и притом запугиваете его.

– Так что, Сергей Максимович? - спросил Николай Софронович. - Или как?

– Мне придется обдумать услышанное здесь, - сказал Прокопьев. - Впрочем, и обдумывать нечего. Сведения привели вас сюда ложные. Посчитаем, что я ничего не понял из ваших фантазий и сразу же забыл о них.

Руки Николая Софроновича взлетели над столом, перстни взблеснули, но ожидаемый порыв красноречия его был отменен явлением нового посетителя закусочной. По свойствам обуви и штанов вошедшего, его следовало отнести к бомжам, но лакированный цилиндр и чистейший шелковый шарф были на нем от циркового иллюзиониста. В руке он держал короткую удочку, леска ее с почтением несла связку убиенных грызунов. Картонка на груди посетителя сообщала: «Истребитель крыс. Принимаю заказы». Лицо истребителя показалось Прокопьеву знакомым.

– Простите, - сказал Николай Софронович и направился к истребителю. Выяснилось, что Николай Софронович высок, ходит нынче по Москве в белом костюме, свободно пошитом, возможно, знаменитым кутюрье, из тех, кто Аллу готовит к балу.

В разговоре с истребителем Николай Софронович стоял, голову откинув чуть назад и скрестив на груди руки, был он и в этой позиции живописен, торопливые и можно предположить оправдательные слова истребителя выслушивал с милостивым терпением барина. Истребитель указал на кого-то, стоявшего за окном закусочной и по распоряжению барина привел этого кого-то в помещение. Свет опять бил в глаза Прокопьева и сначала он увидел черный силуэт, но и по линиям силуэта стало понятно, что вошла женщина, форм приятных. А когда женщина повела разговор с Николаем Софроновичем, Прокопьев увидел, что она молода, а лицом - в его вкусе. Но и от женщины этой явно исходила опасность! Зловещий на вид истребитель с погубленными им крысами на удочке, по ощущениям Прокопьева, был совершенно безвреден, а от женщины в бейсболке надо было держаться подальше. Ко всему прочему и ее лицо показалось Прокопьеву знакомым.

– Извините, Сергей Максимович, придется вас покинуть. Дела-с. Еще раз извините… - произнесено это было так, будто уход собеседника должен был чрезвычайно огорчить Прокопьева или даже обидеть его. - Полагаю, мы поняли друг друга и вы все обдумаете. Может, на крайний случай и взамен себя кого-нибудь предложите…

– Я не понял ни вас, ни о чем вы говорили, - сказал Прокопьев.

– Ну полноте, Сергей Максимович, - разулыбался барин. - Вы как дитя малое. Вот вам моя визитка. И кстати, разрешите познакомить вас с нашей Ниночкой. Ниночка, это вот тот самый Сергей Максимович, о котором и вы оказались наслышанной.

– Очень приятно, - Ниночка в двух шагах от стола сотворила поклон и, естественно, улыбнулась, глаза у нее были темно-серые, нет, синие, и никаких кикимор из них не выпрыгнуло.

Николай Софронович подхватил Ниночку под руку, и они удалились из закусочной к ожидавшему их в переулке истребителю крыс. На спине искушавшего Прокопьев увидел хлястик. Уж точно, кутюрье был из дорогих.

– Я вам чуть-чуть водки подолью, чтоб вы успокоились, - сказал Арсений Линикк.

– Вы ее узнали? - спросил Прокопьев.

– Кого?

– Ниночку. При хлыще с эспаньолкой.

– Узнал. А как же. Следователи после убийства показывали фотографии. На одной была она.

– А здесь вы разве ее не видели? Ей позвонили и она расплакалась. Потом убежала.

– Здесь? Нет, не видел…

– Вы тогда еще назвали себя Гномом Телеграфа.

– Я - Гномом? - удивился Линикк. - Какой же я гном? Я инженер по технике безопасности и у меня кабельное хозяйство. Я вам удостоверение покажу.

– Не надо удостоверения, - скис Прокопьев.

Чем отличалась та рыдавшая Нина от нынешней улыбчивой? Именно тем, что рыдала, губы ее дрожали от страха, и главное - волосы ее были ужасными, неухоженно-жалкими. А теперь, стало быть, страхи прошли, и волосы богато уложены? Впрочем, их скрывала каскетка-бейсболка. И было произнесено со значением: она и оказалась о нем, Прокопьеве, наслышанной. Где, от кого?

Его искушали! Желали раззадорить и втравить в свои выгоды!

Нет, постановил Прокопьев. Сейчас же надо порвать оставленную ему визитку.

Все же он прочитал: «Агалаков Николай Софронович. Деловой человек. Держатель домов и галер. Почетный член Венецианских академий».

А что ее рвать, решил Прокопьев. И сунул визитку в карман. А вдруг понадобится.

– А все же, - произнес Арсений Линикк, смакуя пиво, - любой ваш тайник наш дядя Кеша раскурочит.

17

Соломатин маялся. Ночь он провел в вытрезвителе. Он не любил алкашей, в вытрезвителях не бывал, а теперь попал. «Ты это сделал! - орал ему губастый идиот. - Ты сделал Дью! Ты сделал Дью!»

Но лежал Соломатин вовсе не в вытрезвителе, а на своем диване и в собственном доме. И в уже здравые уголки опечаленных извилин пробивалось мельком: «Не влили ли в меня вчера… позавчера… когда-то… отраву? С кем я пил?» С кем вчера или когда-то он пил, восстановить мыслью Соломатин не мог. Последним, кого он запомнил - был Дью. Дью щипал его и тормошил. Мерзкий и злобный карлик с шишками по всему голому шерстистому телу. Шишки или бугры Дью походили размерами на банки из тех, какими снимают легочные недуги. Шишками были нос и уши карлика, шишки заменяли ему рога, соски грудей, пальцы лап и признаки умственной зрелости между ног. Куда течет время - к полудню ли, к вечеру ли, Соломатин рассудить не мог, оттягивал пальцем веко - все вокруг было сумеречное. Но веко сейчас же сползало, и являлся гадкий губастый Дью. «А ты еще не сделал Эйфелеву башню! А ты еще не сделал течение Куросиво!» «Не Куросиво, сука! - будто бы кричал карлику Соломатин. - А Куросио! В энциклопедию заглядывай, подонок!» Этим течением Дью особенно допек Соломатина. «Да зачем мне делать течение Куросио? - стонал Соломатин. - Ну ладно, башню… Ну ладно, Монблан… А Куросиву-то зачем?» А ведь натура его понимала - зачем. И пить хотелось. Из волн течения, прежде не доходившего до холодной столицы, мотавших Соломатина то в небеса, то в пучины, иногда выныривал гнусный карлик Дью с кружками пива в лапах, протягивал их Соломатину. Однажды поднес ко рту восемь кружек и все с пеной. «В правой лапе "Сибирская корона", - почуял Соломатин, - в левой - "Клинское бочковое"!» Он уже и губами добрался до края кружки и рот отворил, но кружка оказалась пустой, в соседней же плескалась блевотина. «Ах вы, гадины!» - будто бы заорал Соломатин и будто бы огрел кулачищем бессовестного карлика. Тот, расхохотавшись, рассыпался на тьмы мелких, себе подобных, с малиновыми, бордовыми, сиреневыми, лиловыми щупальцами и шишками, иные имели шлемы мотоциклистов и бейсбольные биты. Омерзительные карликовые карлики змеились в клубках, верещали, требовали от Соломатина: «Сделай Дью! Сделай Дью!», а течение Куросио стало слизью. Соломатин сумел все же оттопырить веко, свет был полуденный. «Надо хоть бы и доползти до туалета, доползти, иначе случится пошлость…»

Получив облегчения и саданув пакет грейпфрутового сока, Соломатин установил, о чем можно забыть и о чем нужно вспомнить. Забыть следовало об издевавшимся над ним в запоздало-утренних дремотах карлике Дью, а вспомнить о том, с кем он пил, где и почему. Лишь после трех стаканов колониального чая «Гавайский закат» Соломатин сообразил, что некий наглец Дью, в клоунском наряде или просто идиотском, дергался вблизи него не только в унизительной дремоте, но и в освещенной лампами реальности, и на нем были - в мае - валенки с калошами.

Нет, не на нем. А на злодее. Дью говорил глупости, дерзил, был противен, но его, Соломатина, не поил. Дью даже разбудил Соломатина и направил его в туалет. То есть это был уже утренний карлик Дью, а не вчерашний, клоунский. Но вчерашний-то где-то дергался. Так. В переулке. Столешниковом. Куда он, Соломатин, вообразив себя удачливым балбесом, ехидным созерцателем, отправился по сладкоголосому призыву. Что он там получил? Была с усилиями осмотрена сумка (донес все-таки до крепостных дверей, донес!), и в ней обнаружились приобретения - Личный номер участника Финала. С ним была сцеплена невнятная расписка о получении с г-на Соломатина 297 рублей в качестве изначального взноса за мексиканско-американский справочник «Поливание кактуса». Блин, разъярился Соломатин, не этот ли злодей в валенках с калошами и подзадорил его выкинуть триста целковых? Найти эту сволочь и раздавить, как Дью!

Однако ведь вчера не раздавил. Вышел из дома герой героем, а вернулся мелким грешником… Так. Стоп. Где прозвучало - «мелкий грешник»? В какой-то забегаловке недалеко от Столешникова, куда и завлек его обладатель валенок, приговаривая: «Укроемся в Щели!» От чего укроемся, в какой Щели? «Была бы баба ранена, - орал кто-то рядом, - но шел мужик с бараниной!» Независимым и чуть ли не всесильным полагал себя поутру Соломатин, иронистом холодным, а оказался управляемым чужой волей, ведомым, уведенным в укрытие, в Щель, где в него влили отраву, а перед тем причислили (вроде бы с состраданием) к мелким грешникам. Кто же был ведущим очумелого ведомого? Кроме его обуви ничто не возвращалось зрительным рядом в голову Соломатина. В валенках с калошами отправляли чиновники и эстеты наших зимних олимпийцев в мормонскую столицу. Олимпийцев… Опять же стоп!

Имя. Надо вспомнить имя, именем пригвоздить злодея к реалиям быта, и, известное дело, личность его потеряет силу, и чары развеются. Серафим Туликов! Какой Серафим Туликов? Звонить следовало в Кащенку с самодонесением. Нет, звонок отменим. Три недели мучил Соломатина вопрос кроссворда: «Композитор. Автор песни "Ленин в тебе и во мне"», и вот пожалуйста, ответ явился. Имя у валенок с калошами было странное. Мельхиседек? Мафусаил? Нет, это пророки. Аполлинарий? Нет, но близко…

Так! Самое время обнаружить дурацкую шкатулку, среднекисловский презент напарника, осенило Соломатина! Если предмет, конечно, в доме, а не выброшен в урну. Коли вспомнился Серафим Туликов, необходимости знать о ком у Соломатина не было никакой, должна показаться и шкатулка. Она не нужна, а нужно имя, подчинимся правилу, решил Соломатин. И он почувствовал, что шкатулка (ларец? пенал? предмет?) находится в его квартире, а не в урнах Брюсова переулка (то есть - теперь на свалке или в коллекциях). «Тепло» превратилось в «горячо», горячее влекло его в туалет, там имелись шкафчики для инструментов и коробок с химикатами, устроенные еще отцом. Здесь она, здесь, понял Соломатин. Стоило лишь протянуть руку… Но протянутая рука рубанула воздух. Ардальон! Вспомнил! Ардальон!

Ардальон!

Ардальон. Хельсинки, Олимпийские игры, четыреста метров, золотая медаль. Ардальон.

Не тот, конечно, Ардальон, не «золотой», а наш сегодняшний, Ардальон Полосухин.

И тотчас в памяти Соломатина возобновился весь Полосухин снизу доверху, от калош до щетины на голове, над ушами, на скулах и на подбородке - тут с сединкой, не бандитской, а приличной и для главных режиссеров театров. И вспомнились Соломатину собственные застольные бормотания о каких-то хлястиках и вытачках. Но не подробности этих бормотаний, а некие физические ощущения близости с хлястиками и вытачками. «Какие такие вытачки?» - начал утруждать себя догадками Соломатин, но из-за тяжестей в голове решил с вытачками повременить. Прежде всего должно было разъяснить себе самого Ардальона Полосухина, ни с того ни с сего приблудившегося к нему. Если бы приблудившегося…

Выходило так, что Ардальону было известно существенное о нем, Соломатине. Хотя, возможно, он и блефовал. Прием известный. Разукрашен в фильмах о разведчиках. Там иных и вербовали будто бы знанием достоверного, то есть компроматом. Но тогда получился бы шантаж. Ардальон же стремился вроде бы к доверительным отношениям, мы, мол, с тобой родственные души. Соломатин пытался отстоять свою суверенность или хотя бы чугунную ограду возвести между собой и Ардальоном, но не вышло. Ардальон прилип, ни сантиметра пустоты не оставил для возведения ограды. Соломатин движения предпринимал, чтобы отделиться от Полосухина, теперь-то можно было посчитать, что и платить двести девяносто семь рублей он бросился в расчете совершить нечто отличающее его от прилипалы. Швырнул деньги жуликам, а освобождения не достиг. Что-то нужно было от него Ардальону. И ведь откуда-то Ардальон добыл (или получил) пусть и поверхностные знания о нем. Но вдруг и не поверхностные? «Мы созрели, и ты созрел…» Свое ли Полосухин выговаривал в порыве либо сгоряча или это «созрел» было внушено ему кем-то?

Однако нет, не созрел. Не созрел. Ошибся в понимании себя. И те «кто-то» ошиблись. Созревший Соломатин не подчинился бы воле или посулам верткого наглеца в валенках. И уж, конечно, не потратился бы на «Поливание кактуса». И ведь нельзя было признать Ардальона личностью сильной. И энергетика его была средних значений. Пожалуй, и ниже средних значений. Хотя он с ним, Соломатиным, и управился (мысли о последних эпизодах общений с Ардальоном Соломатин пока отгонял, в них было много досад, слизи и блевотины, из них еще выпрыгивал мерзкий карлик Дью). Легкий, верткий, быстрые деньги, быстрые деньги! Быстрые деньги сгорели и обожгли пальцы, теперь попытаемся подобраться к неспешным деньгам. Из основательных намерений - лишь какой-то железнодорожный состав. Бочка Каморзина!… И важное: он ведь чего-то испугался в Столешниковом переулке, в «Аргентум хабар», он не просто подталкивал Соломатина в какую-то щель и к разговору в ней, он явно от чего-то бежал. А Соломатина удерживало в «Хабаре» нечто властное, чужое, но при том и лакомое, чары ли какие опрокинула на него дама-распорядительница, или вот-вот должна была явиться душистая Елизавета, отличница с косичками. Блин, еще и Елизавета! И тут он - в непредвиденных чарах и путах! Возможно, и Ардальон бежал в укрытие от направленных на него чар и пут…

Беглецы. Слабые люди. Мелкие грешники.

Вот оно! Явилось опять! И осветилась для Соломатина закусочная в Камергерском.

Закусочную Соломатин знал. А двор ее - еще лучше. И слово давал: больше в нем не бывать и близко к нему не подходить. Подошел. Занесло.

Тогда и прозвучало ключевое: мелкие грешники. Кассирша в счете - человек обязательный, и цена ею была назначена точная.

Всеми в закусочной (кроме оравшего о мужике с бараниной, разве что) слова кассирши были услышаны и почти всех они заставили замолчать. Задумались стервецы, задумались. Даже этот, кого отчего-то постояльцы посчитали похожим на Габена и к кому Соломатин подойти был не в силах, а тянуло, даже этот, похоже, поскучнел. Все, все приуныли. И наглец Ардальон Полосухин не смог произнести ничего путного, остроты никакой успокоительной выдавить из себя не сумел. Будто всех примяли козырным тузом. И это был туз пик. А из двух слов опечалило многих несомненно: мелкие. Впрочем, возникали сразу же в нем, Соломатине, и протест, и роптание некое: а вам-то какое дело, кто я и как живу, так и живу, так и буду жить!

Хотя нет, суть протеста или суть тихого ворчания, даже суть невымолвленных слов была иная. Теперь в одиночестве, в спокойствии, не излечив, правда, организм от последствий отравы, Соломатин принялся роптать заново. А кто такие нынче грешники? Кто из них великие и кто мелкие? Что расстраиваться-то? На боку аппарата Людмилы Васильевны сообщалось: «Касса работает в настоящем режиме цен». Федор Михайлович собирался написать решительное сочинение о Великом Грешнике. Кабы он поприсутствовал в двадцатом веке и понаблюдал бы за иными его персонажами, хотя бы за двумя, затеявшими людские побоища, кого бы он взял в свои герои и по поводу каких грехов бы разрыдался? Что бы он нарассуждал по поводу крови младенцев? То-то и оно. Убили Александра Освободителя, и надобность в существовании Федора Михайловича отменили. И что нынче грех и что нынче добродетель? Что нынче честь? При злодействе в двадцатом столетии двух упомянутых персонажей с добродушными усами, даже и не будем говорить: злодействе, а скажем - при осуществлении житейской практики животными существами, наделенными разумом, сместились, изуродовались всяческие знаменатели, всяческие таблицы грехов и добродетелей. Сказано было: интриган Шемяка жил, не имея ни закона, ни суда Божьего. А как сейчас-то живут удачливые? Сомнения Раскольникова способны вызвать лишь сострадательные усмешки: чудак, чего терзаться-то? Убил старушку, наследил, попался, оттяни срок и живи далее. Деловые отморозки из Тамбова не имеют времени на жалости, но зато при металлических телегах и деньгах. Еще в семнадцатом веке в благополучных Нидерландах выведено: «Успех есть залог добродетели». Успех! С кровью он добыт, в подлости ли, в подвиге ли горнем, в подчинении ли сатане либо, напротив, в послушании архангелу со снежными крылами, неважно. Успех есть успех. И он - залог добродетели! Другое дело, каков у кого успех - с гору ли он Джомолунгму или с бугорок огуречной грядки? Оттого-то вчера и пригорюнились в Камергерском мелкие грешники, что успехи (если они вообще добыты) у них - мелкие. Впрочем, многие-то пригорюнились на секунду, потому как великие успехи и уж тем более великие грехи (возвратимся к таблицам вздорных условностей) им и не нужны. И не по силам.

А он, Андрей Соломатин, все же успокоиться не может. И ведь произнесено было кассиршей Людмилой Васильевной, хотя и со вздохом, но со вздохом привычки, будто чек пробивался. К тому же чек с суммой заурядной, не сулящей заведению доход. И Ардальона Полосухина задело! Легкий-то Ардальон легкий, а ведь держал в голове железнодорожный состав. Теперь Соломатин вспомнил какой. Тот самый, на котором прокатился от станции Хасан до Москвы очередной Большой корейский Ким, отмечая столетие Транссиба, а потом и до Питера, отмечая уже полтора века российских железных дорог. То есть, конечно, не тот самый, именно не тот самый, а не нуждающийся в рельсах и шпалах, в пространствах глобуса, а главное, ставящий все остальные передвижения человеков - вне расписания. Есть его расписание в мироздании, и достаточно. И не ропщите. Каков легкий-то Ардальоша! Но он, Андрей Соломатин, чем лучше? И он расстроился вчера из-за гордыни, из-за нее же и теперь пребывает в унынии. Гордыня - смертный грех, выжжено угольями. Ну и хрен с ними, с этими угольями и установлениями древних педантов. Коли б человек не имел гордыни, он и по сей день обросший клочьями сидел бы в пещере и пускал слюни при виде мамонтов. А он нынче от излишеств и щедрот своих может позволить себе быть вегетарианцем и не носить мехов.

Впрочем, лет пять назад, поменее пожалуй, Соломатин был готов изнурять себя покаянными поклонами и бить лбом в чугунный пол. Тогда и к терзаниям Раскольникова он относился без сострадательной усмешки. Случай его совершенно не походил на случай Раскольникова. Иные страсти, иные обстоятельства, иные подробности, иной философический (или формулировочный) посыл. Вышел конфуз. И не конфуз, а крах. Потрясение. Нестерпимым желанием, коли уж не повесился и не застрелился, было тогда - раскаяние, смирение, безмолвие. Собеседник из понимающих добавил - и послушание. Вот к послушанию Соломатин оказался не готов. По его убеждению, послушание, даже и без произнесения слов, должно было отменить безмолвие. И все же в монастырь Соломатин себя направлял. Ему подсказывали: есть умнейший игумен в Псковско-Печерской лавре, есть тихие обители под Вологдой. Говорили и иное: можно успокоить душу, истинно обратившись к Богу, и в Москве. Есть примеры. Приводили имена истинно обратившихся, нашедших в Боге, по псалму - Прибежище и Силу. Имена этих «обратившихся» смяли порыв Соломатина. Одна из них, известная вообще и известная Соломатину певица, трогавшая людей городскими романсами, изменившись сущностью, стала исполнять благостные песнопения молодого священнослужителя, графоманские и слащавые. Тексты их были на уровне американских стадионных проповедников. Но ее концерты посещали, выпускали ее диски, при смене вех она удачливо и с Богом на устах разместилась в новой коммерческой нише. Другая актриса, драматическая, ощутив пропасти в душе, согласилась стать старостой приходского храма, о своих же пропастях и терзаниях охотно и часто распространялась по телевидению и в газетах. Бойкий клипмейкер, растревожившись, ринулся в монахи, но потом снова в черных одеяниях возникал на экране, от него-то Соломатин узнал, что в Коломне в женском монастыре завели псарню бойцовых собак, в частности - и для продажи. Возникало у Соломатина желание обратиться к ценностям Востока. Но и здесь многозначительные откровения гремевшего некогда рок-кумира (знакомые музыканты язвили: не гремевшего, а дребезжавшего, тремоло у него для рекордов Гиннеса) о приобщениях его к тайнам буддизма начитанного Соломатина заставили заскучать. Тут пахло шарлатанством и правилами шоу-бизнеса. И в текстах раскрученного литератора растворение восточных притч оказалось лишь приемом лоточной моды. Но все эти люди, о которых размышлял Соломатин, были люди публичные. Возможно, им и хотелось бы молчать, нести и держать сокровенное внутри своего неприкосновенного одиночества, но из-за особенностей их натур и интереса к ним поклонников им позволялось или хотя бы не возбранялось (выбалтывать, пришло на ум Соломатину) выговаривать свои тайны. Другое дело, что тут и копейка притягивалась… Ну и не важно. Не он, Соломатин, им судья…

А вот случай с приятелем Геной Воронским, в прошлом - однокурсником, Соломатина смутил. Гена некогда ходил на зюгановские митинги. Потом стал постигать Бога и истину. Однажды он привел Соломатина в храм Косьмы и Дамиана у Юрия Долгорукого. Там Соломатин увидел нечто средневековое. Гена рухнул на пол перед образом Богородицы и полчаса, чуть ли не со стенаниями, закрыв глаза, крестился и совершал поклоны. Работали они тогда в разных местах (то есть Соломатин и нигде не работал). Воронский каждое утро звонил Соломатину и сообщал о своих пророческих видениях, всеобщего значения и личностных, благословлявших его на те или иные житейские проявления. Соломатин узнал о том, что Воронский предал его, причем, воспользовавшись знанием, добытым якобы с намерением помочь другу. При очередном звонке Воронского Соломатин сказал: «А ты, Геннадий, предал меня. И не отпирайся!» Воронский замолчал, отпираться не стал. Сказал: «Я мучился, я страдал, я не знал, что делать. Но мне был знак. Я имел общение… (с кем, с чем, не было произнесено, но Воронский, наверняка, смотрел в небо). И мне было указано, как поступить… Оно и тебе к лучшему… И я каждый день ставлю свечи за твое здравие!» - «Ты, Воронский, подлец, ханжа и лицемер! И прошу более не тратить рублей на сострадательные свечки!»

Подобных лицемеров, недавно крестившихся, Соломатин наблюдал немало. Один его знакомый фабрикант, связанный с бандитами, с удовольствием замаливал благонарушения в делах в собственной часовне (рядом с ней из любви к замкам Луары выстроил сторожевую башню-донжон) и дарил деньги на восстановление храмов. Другие, личностями помельче и поскучнее, блудили, предавали и лгали на манер Гены Воронского. и слезно каялись. Общаясь с ними, Соломатин вряд ли мог успокоить душу и уж тем более произвести преображение натуры.

Но куда бежать для исцеления души? И так, чтобы исцеление это не было ни подвигом, ни унижением собственной сущности, ни подчинением ее кому-либо кроме Бога. Послушание и поднадзорное покорение вышло бы делом вынужденным и, стало быть, показным. Идеальным было бы отшельничество без всяких связей с миром, гнусным и бессмысленным. При здравом рассуждении Соломатин сдался, истинного отшельничества достичь он не смог бы. Гордые мысли являлись ему самые решительные, но сейчас же их опускали на камни тротуара соображения пошлейшие. Никон Афонский, ни с кем не общаясь, просидел в пещере пятьдесят три года. Но вблизи хоть море было теплое. Египетские аскеты на ночь могли угостить себя горстью сухих фиников. Доставались им и акриды. В пищу тому же Никону Афонскому шли каштаны, из коих можно было выпечь и хлеб. Непременной потребностью прежних пустынников было изнурение плоти, на Севере они подставляли свои тела мошке, не позволяли себе спать, привязывая руки вервием к деревянным крюкам. Изнурение вряд ли бы помогло преобразованию Соломатина. Что же оставалось делать ему? Найти необитаемые берега сибирской речки, устроить там землянку или пещеру? Или шалаш из кедрового лапника? Или отыскать дупло в дубе? И сидеть там годы, излавливая в речке рыбу и собирая корни, грибы и ягоды? Конечно, мысль о том, что он отделится от мира с его сумасшествиями, соблазнами, кровью невинных, ложными идолами и идеалами, путаницей смыслов, забудет обо всем и обо всех, и все забудут о нем, была сладостной, но он понимал, что пребывания в землянке или пещере он не выдержит и недели. В сладостных мыслях оконфуженного и обиженного отрока он был смешон сам себе. Ко всему прочему, тоска его, чуть ли не суицидная, и поиски обновления пришлись на февральские дни, а потому местом уединения должна была оказаться не пещера и землянка, а нора в сугробе. И Соломатин из Москвы не уехал. Свою пустынь следовало отыскивать здесь.

Но отречение от мира, ему доступное, он все же постановил произвести. Оборвал отношения почти со всеми людьми, прежде ему необходимыми. Был бы рад принять обет молчания, но прикидываться глухонемым вышло бы глупо. А потому позволял себе участвовать в кратких бытовых и рабочих разговорах, для него это было равноценно безмолвию. В профессиональных же своих делах Соломатин как будто бы осуществлял обет молчания, единственными его творческими текстами стали теперь отчеты водопроводчика. Женщины признавались им лишь как объекты осуществления придуманных не им физиологических функций.

Но так было в чрезвычайной доктрине Соломатина и исполнялось им лишь поначалу. Потом категоричность доктрины смягчилась, и Соломатин жил как жил. Впрочем, о прежних своих претензиях старался не думать. Есть потухшие вулканы, потухшими им и суждено быть, жерла их закупорены на миллионы лет. Благодать ниспослана с этой успокоенностью. Однако находилось в юдоли бытия тысячи поводов вызвать раздражение успокоенности. А то и возмущение ею. Являлись предчувствия, ужасные, но и опять же - сладостные, пожалуй что и сладострастные. Вот-вот прорвет! Созрел! И ничто не сдержит!

И вчера полагал, что созрел. Но угодил в тенета легкого Ардальона Полосухина. Потащился за ним в укрытие Щели. И ведь наболтал что-то за столиком в Камергерском, вот тебе и безмолвие, вот тебе и обет молчания! Выболтал Ардальону, Большому Киму, с бронепоезда вне расписания, несомненно важное, теперь Соломатин был убежден, что не только выболтал, но и написал что-то, ручка его выводила цепочки каракулей на тонком листе, возможно, обороте ценника закусочной. Он как будто бы и расписался на некоем документе, блудливая улыбка плута Ардальона вспомнилась Соломатину. Влил в него, подлец, отраву, влил! И уж не кровью ли убедил расписаться? Соломатин оглядел свои руки. Ни следов уколов, ни царапин, ни порезов не обнаружил. Но подписи кровью это не отменяло. «Что-то он мне совал… - соображал Соломатин. - Говорил: завтра рассмотришь, поймешь, что я за личность». Стремительный обыск Соломатиным джинсов принес удачу, из заднего кармана выскользнула серая карточка. На визитку она не походила. В ней перечислялись номера кабинетов и сообщался адрес: Проспект Мира, 114. На второй строчке синей пастой было выведено: «Полосухин Ардальон Ильич». Ниже приписали номер телефона. Соломатин произвел звонок.

– Добрый день, - сказал Соломатин. - Можно Ардальона Ильича Полосухина?

– У нас таких нет, - последовал ответ. - Вы какой номер набираете? Верно. Это номер Салона красоты «Самсон и Далила».

Соломатин описал карточку. Выяснилось, что вчерашний гусь всучил ему талон в кабинет № 4 на прием к косметологу. Сам Ардальон Ильич Полосухин в Салоне «Самсон и Далила» не работает и никогда не работал.

«Ничего, объявится, - посчитал Соломатин, - раз взял у меня подпись кровью!»

Прошел день, прошел другой, прошла неделя, но Ардальон не объявился.

И Соломатин положил себе жить тихо. Не созрел. А может быть, и нет необходимости в созревании. Ему хватало общения с книгами, оно было угодно, если не безмолвию, то тишине. Через неделю Соломатин уже удивлялся тому, что слова «мелкие грешники» вызвали в Камергерском его смятение. Понятия «грех», «нечистые помыслы» и прочее давно уже были отнесены им к категориям историческим, ныне омертвевшим. Наиболее важными определениями его состояний оставались - «стыдно» и «неприятно». А от чего «стыдно» или от чего «неприятно» требовалось решать в каждом особенном случае. Впрочем, иногда Соломатину казалось, что он и не живет вовсе, а лишь тяготит своим присутствием земную поверхность. То есть вся его жизнь и есть сплошное «стыдно». Порой все же искал себе оправдания, и тогда на ум ему приходила совершеннейшая глупость. Вынудив подписаться кровью, Ардальон Полосухин, и не человек, может, вовсе, перелил в себя его, Соломатина, жизненную силу. Но что далась ему эта подпись кровью! Нет ведь никаких доказательств факта ее!

А некие желания все же являлись Соломатину. Наплывало лето, пора садово-огородная, и следовало ожидать, что Павел Степанович Каморзин, напарник, пригласит Соломатина, как и было обещано, на открытие дачного мемориала. Блажь напарника снова вызывала бы неловкости, но Соломатин к воздвижению бочки поспешил бы. Отчего бы не поглазеть на действо уравновешенному созерцателю? И был убежден Соломатин, что на даче Каморзина он увидит племянницу Елизавету. В Брюсовом переулке с Каморзиным разговоры велись в полминуты, и вопросам о племяннице Павел Степанович, конечно, удивился бы. Свой интерес к Елизавете Соломатин объяснял интересом опять же созерцателя, мол, его занимает явление самозванства в России начала двадцать первого века. Понимал, что врет себе, но во вранье этом как раз не случалось ничего стыдного или неприятного.

Так в тонкой тишине и без ярости продолжалось движение по жизни Андрея Соломатина, пока не докатилось до летних дней. А в начале июня в газете «Мир новостей» среди прочих объявлений Соломатин увидел такое: «Общественный фонд спасения Хлястика и Вытачек. Контакты с международными организациями. Предвыборные кампании. Культурный центр на острове Родос. Требуются швеи-мотористки. Приглашаем принять участие. Москва, ул. Епанешникова, 11, факс 282 828».

«Где эта улица Епанешникова? - взволновался Соломатин. - Сейчас же отправлюсь туда!»

Но не отправился.

18

Буфетчица Даша, по паспорту Дарья Тарасовна Коломиец, электричкой прибывала в Москву. Жила она у тетки в Долбне, у Савеловского вокзала спускалась в духоту подземной толкотни. Вставала Даша в четыре и без четверти восемь раскладывала закуски и бутерброды на ледяном поддоне прилавка.

Нынче ей снились нутрии, дурным сон признать было нельзя. Ко всему прочему во сне нутрии не пахли.

В электричке Даша то и дело подносила ко рту ладошку. Нет, она не зевала, выспалась. Она боялась рассмеяться. Даша и вообще была смешливая, а тут имелся и повод. Но не хотелось, чтобы в вагоне ее признали дурной. Однажды она все же прыснула в ладошку.

Повод был такой. Вчера известный в Камергерском переулке книжный челнок Фридрих Малоротов, он же Фридрих Конфитюр, он же Фридрих Средиземноморский сделал ей предложение. Сделал принародно, в присутствии кассирши, поварих, уборщицы и матери-администаторши Галины Сергеевны. Фридриха тут же принялись осаживать, стыдить, отсылать к потерянной совести. Было известно, что у Фридриха есть теща и злодей-шурин, пожирающий банки любезного Фридриху клубничного конфитюра, следовательно, есть и жена. А проживает он всего лишь в Щербинке. И было наглостью, пусть и при жене, предлагать девушке, не имеющей московской прописки, стабильное будущее в задрипанной Щербинке.

– А вот и нет! - радостно воскликнул Фридрих. - Нет и жены! Нет и тещи! Нет и шурина! Нет и Щербинки!

Выяснилось, что Фридрих на днях развелся. Шурин, не дававший Фридриху ни единого шанса в конфитюрной войне, его доконал. Фридрих вернулся к родителям, и у него теперь есть комната в сталинском доме на Большой Полянке, где он и оставался прописан.

В ночных нутриях зловещего не было, обнюхивали они Дашу скорее доброжелательно, не поцарапали, будто никогда не слышали от нее бранных слов, ни одно из животных не походило на Фридриха. «Надо написать матери письмо, - рассудила утром Даша. - Неделю, наверное, не писала».

До аттестата Даша жила с домашними в Херсонской области в селе Бекетовке, час езды автобусом от Скадовска, тот на Черном море. (Однажды в любезностях с самим Александром Михайловичем Мельниковым, автограф перед тем соизволил сотворить на чеке, Даша сказала, откуда она родом. «Херсонская помещица!» - воскликнул Мельников. «Да, точно, - согласилась Даша. - Соседка Чичикова!» «Ты что, и Гоголя читала?» - удивился Мельников. «Я же школу кончала, - сказала Даша и добавила себе в оправдание: - Иначе как бы я разгадывала кроссворды…») Дашин родитель, по мнению матери, шальной вертопрах, а по опере - «теперь я турок, не казак», но не турок и не казак, а воздушный человек, какой и должен был осваивать вместе с Чичиковым земли Тавриды и Новороссии, учил Дашу ухватывать выгоду. Даша окончила седьмой класс, когда родителя одолела фантазия (сосед изморил доводами делать выгоду разведением нутрий). Сто раз отец прогорал, сто раз отгрызал собственный хвост, сто раз надкусывал яблоки и без толку, а с нутриями прогореть не мог. Тут озолачивало все: и мех, и мясо - слаще кролика, и домашняя колбаса. Тут в фантазии две «Таврии» сразу же взблеснули салатными боками. Даше была определена должность кормилицы и надзирателя за ходом в животных обмена веществ. Это теперь в долбненском сне Даше видеть нутрий было приятно. И явилось-то их всего штук пять. А увлекшийся папаша завел сначала десять особей, потом еще пятнадцать, а потом в азарте довел поголовье до пятидесяти товарных единиц, и по своей экономической одержимости заставлял Дашу (и сам не дремал) проводить на ферме поверки. В огороде были устроены водоем и наземный загон из мелкой металлической решетки. Каждые два часа воду следовало менять, Даша выпроваживала нутрий в загон с лотками кормушек, орала на них, орудовала палкой, бранила отца, стонала во сне и не могла прекратить ночное копошение сотен, тысяч мокрых, сознающих свою судьбу тварей, копошение их в себе самой. Но это ночью и во снах. Днем же она не могла быть бездельницей и спокойно относилась ко всем необходимостям крестьянского бытия. Посылали ее и на базары - в Скадовск, в Голую Пристань и даже в Мелитополь. В их местах в ту пору нутрия была признана, и только в Мелитополе капризам, понаехавшим на лето из богатых северных городов, приходилось объяснять, что торгует она тушками кроликов, а настоящая домашняя колбаса приготовляется, естественно, из свинины.

Как давно это было! И временная батина удача улетучилась сизым дымом, зверьки передохли во всем районе от какой-то поганой крысиной чумки, и она, Даша, оказалась уже не в херсонских степях, а в чуть отползшей от Москвы Долбне.

После школы в Бекетовке кроме как в родительском хозяйстве заняться было нечем, а для хлопот на дому уже подросли хлопчики Андрей и Павло и сестрица Оксана, а потому Дашу отправили в гремящий железом Краматорск к отцовской сестре Прасковье, тете Паше, учиться на повариху. Выучилась. Товарки по училищу прожужжали уши: чего ты торчишь в нищете вильной и незалежной, у тебя же материна сестра в Москве, ну не в Москве, а рядом, какая разница! Разорение нутриевой фермы вынудило и родителей Даши понадеяться на нее как на добытчицу валютных капиталов. Отца, впрочем, уже посетила новая беспроигрышная идея, но и для идеи город толстосумов оказался бы нелишним. То и дело Даше приводили примеры истинно счастливого устройства в России рукастых и смекалистых мужиков, а уж гарных дивчин - тем более. Для мужиков там была страна Эльдорадо, а для гарных дивчин - заросли волшебных принцев.

Один из них дал знать о себе вчера, назывался он Фридрихом Средиземноморским.

Долбненская тетка, Ангелина Федоровна, согласилась Дашу приютить, для гостеваний - на месяц, а там посмотрим. И вот Даша проживала в Долбне четвертый год. Квартира у тетки была трехкомнатная, Дашу подселили к ровеснице Татьяне, они сошлись натурами, из двоюродных сестер превратились чуть ли не в родные. Для удобства жизни нетрудно было бы принять гражданство, но отец выслал заявление, в нем крупными печатными буквами вывел: он отречется от дочери и проклянет ее, если она предаст Витчизну (остальные слова были написаны по-русски, по-иному он и не умел). Всерьез относиться к заявлению батьки Даша не стала, его романтический нрав знала хорошо, а в смене гражданства у нее особой нужды как будто бы не было.

Поварихой устроиться не удалось. Тетя Аля, бойкая, живая, молодуха в свои сорок лет, повела Дашу в меховое ателье, там ее подруга служила приемщицей. Как раз рядом со столом приемщицы Даша увидела витрину с пошитыми в ателье шапками из нутрий, ее чуть не вытошнило. С чего она стала такая нежная, сама понять не могла. Тетя Аля на нее не рассердилась и определила ее в химчистку. Полгода Даша числилась «пятновыводящей». Слово это ей не очень нравилось. И в дискотеках совершенной нелепостью было рассказывать парням, что она пятновыводящая. Ну хоть бы пятновыводительница, куда бы ни шло. К любой работе Даша выросла способной, непривередливой и не капризной, отправь ее к золотарям, и там бы не роптала, но в химчистке она заскучала. Пятна, жировые, винные, бытовые - блевотина, кровь, химикаты, жидкие и в порошках, дурости клиентов - надоело. А главное - все это происходило в Долбне, а не в Москве. Для одноклассниц-то она давно жила в Москве. Тетя Аля и сестрица Татьяна не одобряли Дашиного интереса, для них Москва была суетней и давкой, съездить туда развлечься - ладно, но вкалывать там - себе не в радость. Все там было дорого, а заработать в Долбне удавалось поболее чем в сумасшедшем проходном дворе. Даша согласилась бы с их доводами, если бы проживали они в Воронеже или Архангельске. А тут - сорок минут, и ты на Манежной площади. Поводом для поездок в Москву становились и встречи с двумя херсонскими ровесницами, Настей и Рогнедой. Настя торговала фруктами с лотка на углу Кузнецкого и Большой Дмитровки, прямо у Театра оперетты. Рогнеда первой из землячек Даши попала в самые денежные дела - стала «девочкой с Тверской». Хвасталась обновками и приобретениями для родственников, те из ее звонков знали, что она устроилась секретаршей в агентство недвижимости. Настя к своему фруктовому делу Дашу не приваживала, зимой она мерзла на ветру в ватниках, а по причине отсутствия вблизи туалетов и летом ходила в памперсах. Проблема туалетов волновала и Рогнеду, перед разъездом по адресам или разбором клиентами тверским девочкам позволялось зайти для облегчения в «Макдональдс», что в Газетном. Отпускали по трое и на пятнадцать минут. По мнению Рогнеды, это были, пожалуй, единственные затруднения в ее работе. Ночной сеанс приносил ей минимум сто двадцать зеленых. Это в самых примитивных и глупых случаях. Если, скажем, снимали загулявшие дурни или конторщики под аркой дома номер девять, то есть на выезде из переулка. (В загулявшие дурни попадал и Фридрих Малоротов, удачно загнавший партию книг в Смоленске или Пензе.) «Давай к нам! - подзуживала Дашу Рогнеда, за бок подругу пощипывая и похихикивая. - Рожа у тебя товарная, тело - тоже, тебе стесняться надо выведения пятен за копейки. У нас-то искусство! Девочки тебя по первоначалу не отмудохают, злых у нас мало, все свои, хохлушки, у нас даже те, кто из Гомеля или Кишинева, все - хохлушки!» Даша отшучивалась, Рогнеду не осуждала, каждая профессия достойна уважения, кабы не бардак повсюду, а с ним и нищета близких, Рогнеда, может, училась бы теперь на стоматолога, о чем прежде помышляла. Но Дашу пугало негаснущее соображение: если бы ее приперло, и она оказалось бы рядом с Рогнедой, что бы вышло? Пугало и другое: ее тянуло попробовать! Вдруг это дело - сладкое. И потом: глядишь, и на квартиру накоплю. На какую квартиру? Почему именно на квартиру? Почему не на виллу под Скадовском? Почему не на свинарник? Или на палатку с торговлей нижним бельем?

Однажды ноябрьским днем Даша приехала в Москву с билетом в Театр оперетты. Давали «Веселую вдову». Приоделась. Посидела у зеркала. Надушилась. Было время. Зашла в кафе «Зима», прямо напротив витрин Художественного театра, рядом там заставили стоять Антона Павловича Чехова. В «Зиме» сидела Рогнеда с двумя девицами и здоровенным, морда - заступом, мужиком лет пятидесяти. Рогнеда быстро перешла за столик к Даше.

– Мужик-то с вами какой свирепый, - заметила Даша.

– Генерал, - хмыкнула Рогнеда.

– Офицер?

– Прозвище «Генерал». Но может, и впрямь генерал. Был. Или и теперь генерал. В синих штанах. Сволочь. Обирала. Жмот. Кулачища-то вон какие. Но когда навар в плюсе - либерал. Сегодня - либерал. Меня отпустил к тебе. Верку привел сюда диетить.

– Диетить? - спросила Даша.

– У Верки с утра желудок… А у нас закон монастыря - по дороге к клиенту не обосраться. Иначе - рекламация и штраф. Генерал дал Верке таблетки, теперь полезно кормит.

– Сострадательный человек, - сказала Даша.

– Забота о производительности труда. И главное - не хамит.

Выпили по пятьдесят коньяка, напитка для Даши коварного.

– А чего тебе в театр-то переться? - сказала Рогнеда. - Если бы кавалер ждал. А то ведь нет. Будет какая-нибудь жирная старуха изображать красотку, ляжками трясти, а за мороженым в антракте встанут сто человек. Пойдем со мной, у нас театр похлеще оперетты.

– Ты что, сдурела что ли?! - возмутилась Даша.

– А что? А что такого? У нас табун здоровый, девочек тридцать, затеряешься, подхватишь безопасного старичка и вернешься в Долбню с парой сотен баксов. Не понравится, больше с нами не пойдешь…

В «Зиме» было тепло, глиняные лики греков и гречанок, лиловые и нежно-коричневые, смотрели со стен, в Камергерском ветер кособочил дождевые струи, заказали еще по пятьдесят коньяка с пирожными.

– Ну ладно, тащись к чардашам и канканам, - напутствовала Рогнеда Дашу при расставании. - А если надумаешь, милости просим, собираемся мы в переходе, у газетного киоска, у лестниц к Телеграфу, там милиция реже гоняет.

Даша цокала каблуками по брусчатке Камергерского к Дмитровке, натянув капюшон куртки на голову, сознавала, что, протрепавшись с Рогнедой, опоздала, да и почти напилась, дуреха, и надо бежать от соблазна. Хоть бы Настя стояла над развалом бананов и киви, укрытых пленкой, хоть бы Настя грубоватыми своими шутками помогла не свернуть с дороги истинной. Но торговал с лотка щербатый Васька. С какой именно дороги истинной (выражение матери) и что такое вообще дорога истинная? В Долбне ее ждали к одиннадцати, и пришлось бы объяснять, отчего она не попала в театр. А почему бы и не свернуть с дороги истинной? Чего бояться-то? Почему бы не пойти в переход и не потолкаться среди рогнединых девочек? Разве они плохие? Даша так не думала. А вдруг ей и понравится? Главное, что она могла выбирать, пробовать или не пробовать. Принуждений никаких не было. Ни погибельного долга, ни горькой судьбины, когда все равно, ни безысходной необходимости спасти любимого (имелся бы такой!) или отца с матерью, ни даже простейшего желания именно заработать («На квартиру!» - хмыкнула Даша). Нет, если что и подталкивало Дашу в переход к Рогнеде - так это ожидание приключения. С каплями на носу у праздника парфюмерии «Ив Роше» она спустилась под асфальт, прошла мимо не битых еще стекляшек с галантереей. У газетного киоска, точно, толклись девочки. Сразу, еще не слившись с ними, Даша подумала, что лица у них острые, яркие, но некрасивые, впрочем, по ее понятиям. Симпатичной выглядела Рогнеда, ну еще две-три девочки, остальные же были с грубо-крупными чертами лица и, видно, привлекающей мужчин бесстыжестью в улыбках. Очень скоро Даша поняла, что бесстыжесть эта была обязательная для места применения энергии. Рогнеда обняла ее: «Ну, дуреха, поняла, что к чему! Не тушуйся! Одета ты, правда, тяжело, никуда не годно». Даша чуть ли не обиделась, она шла в театр и стыдиться в наряде ей было нечего. Девочки, самой старшей из них было лет двадцать восемь, глядели на Дашу с любопытством и не сердито, видно, Рогнеда им что-то нашептала. Большинство из них было в распахнутых коротких шубках, белых или бледно-голубых, в сапогах до колен и без колгот. Вера, виденная в «Зиме», стояла бледная и терла виски. «Строиться, быстро!» - сверху лестницы, с тротуара Тверской зарычало хамское, то ли баба, то ли мужик, то ли животное. На улице выяснилось, что рык был бабий, неизвестно, правда, чей, баб было две - крупноголововые, крутозадые, с растянутыми помадными ртами, две бандерши, две диспетчерши, две разводящие. Две мамочки. К девочкам из перехода наверху добавились девочки, толкшиеся у Телеграфа, намокшие, унылые. Крутозадые («Пятьдесят шестой размер в поясе», - определила Даша) бабы, примерным поведением и беспорочным стажем выбившиеся из девочек, погнали табун и впрямь из трех десятков тружениц. Даша в нем, как и предполагала Рогнеда, затерялась. От сверкающего Телеграфа в черную сырость Газетного переулка путь был недолгий. Девочек остановили у чугунного забора Дома композиторов между сберкассой и телефонной станцией, бывшей церковью, откуда Даша не раз звонила в Бекетовку и в Краматорск. Напротив громадился боком Телеграф, а правее желтым - в подсвете - однообразием колонн тяготилось судьбой милицейское министерство. «Стоять!» - было сказано, и встали. Гул передвижения к месту смотра и разбора прекратился. Мокнуть стало неприятно. По дороге от «Макдональдса» у окон сберкассы Даша заметила Генерала, кормившего в «Зиме» Веру, величественного и как бы полусонного, с зонтиком в руке, но не раскрытым и не поднятым над головой, а будто палкой или дубиной, он и постукивал зонтиком по ноге. «Вытянулись! - было выкрикнуто. - С интервалом. Жопами друг друга не затмевайте!» «Да их не двадцать восемь, а двадцать девять!» - заметила соразводящая. Начали пересчет. Купеческий подъезд машин - две с Тверской, одна с Никитской - пересчет отменил. Заказчики явились оголодавшие, в лучиках фонарей разводящих высмотрели седьмую и девятую слева, четвертую справа и были с товаром таковы. Сразу же подкатил микроавтобус от оптового съемщика. Произошли переговоры нанимателя и диспетчеров. «Раздевайтесь!» - криком повелела одна из дам. Свет фонарей стал чуть ли не прожекторным. Локтем двинула Рогнеда Дашу с разъяснением: «Куртку скинь!» Свет слепил Дашу, она прикрыла лицо рукой. «Морду не прячь!» - был приказ. Дам-распорядительниц и оценщика Даша толком не видела. Ее била дрожь. Ей вдруг пришло в голову странное: их выстроили перед забором и стеной будто для расстрела. Она вряд ли бы смогла описать свое тогдашнее состояние. Но это было именно состояние из разнообразий: страха, упрямства, желания прыгнуть в воду с обрыва и необязательно выплыть, вздорного ожидания «А-а-а! Что будет, то будет!», вызова чему-то, дурости собственной, предчувствия необычного, возможно, даже сладкого, отваги, наконец, и многого неиспытанного прежде, что и словами назвать было нельзя. «Грудь!» - выкрикнули распоряжение. «Свитер стягивай!» - прошептала Рогнеда испуганно. Испуг ее сейчас же разъяснился. Из черноты выступила дама в рыжем, косматом «а ля Пугачева» парике, ткнула в Дашу фонарем.

– Стягивай, стягивай свитер! Вот так. Да ты, блин, в лифчике! Соски-то у тебя хоть упругие?

И она схватила пальцами Дашин правый сосок, сжала его. Даша дернулась.

– Ты чего дергаешься? Ты что? Ты кто вообще такая? Ты что, новенькая? Тебя кто привел?

– Я сама…

– Что значит сама?

– Я сама пристроилась у Телеграфа…

– Самозванка, мать твою! Да ты знаешь, что я сейчас с тобой сделаю!

– Ноги! - повелел крик. - Кто в брюках - снимайте! Юбки - к пупку.

Ноги свои Даша признавала красивыми, юбку задрала.

– И эту! - вынырнул из тьмы оценщик.

– Эту нельзя.

– Эту в первую очередь!

– Эту нельзя.

– Па-ачему нельзя? За нэё надбавка!

– Она не принесла медицинскую справку. Мы не можем гарантировать. Если она больная…

– Кто? Я больная? - не выдержала Даша и саданула по руке, все еще сжимавшей ее сосок.

– Ах ты сука! Еще и брыкается! А ну пойдем поговорим!

– Двойной гонорар! - кричал оценщик.

– Ни за что! - орала разводящая. - Нам отвечать! Заразит СПИДом или сифилисом!

Все разнообразие чувств покинуло Дашино состояние в тот миг, когда рука бандерши принялась изучать ее грудь. Осталось одно: несогласие. Несогласие с тем, что тискают ее сосок. Несогласие с тем, что наглая баба ощущает себя хозяйкой и чуть ли не дрессировщицей девочек. И даже с тем, что денежный мужичонка выделяет ее, назначая двойную цену. И уж тем более не могла согласиться с тем, что какая-то сволочь обзывает ее больной. Но сволочь эта, весом, наверное, килограммов в сто, давильными тисками зажав Дашину руку, волокла ее из строя безмолвных тел в сторону так и не раскрывшего зонт Генерала.

– Самозванка! Блядь! - орала рыжеголовая.

Свет в глаза не бил, и Даша увидела на той стороне переулка, на тротуаре, с десяток зевак (среди них был и я - примечание автора, житель Газетного-Огарева-Газетного), наблюдавших за разъездом тверских девочек. Ни одного мента там не было. Пустые мысли на секунды отвлекли Дашу, и кулачище разводящей дважды врезался ей в голову. В действие сейчас же должна была пойти и нога обидчицы, нога-колода, но Даша, разозлившаяся, оказалась проворнее и носком туфли засадила вражьей бабе в пах. Та взревела, согнулась, и Даша бросилась к Телеграфу, к свету Тверской. На пути Даши стоял Генерал с зонтом в руке. «Сейчас он меня огреет зонтом, - мелькнуло в сознании Даши, - или ногу подставит, сграбастает и возвратит казнить…» Но Генерал не огрел, ногу не выставил, не сграбастал, он будто бы Дашу и не заметил.

В электричке, натянув капюшон чуть ли не до кончика носа, Даша не могла прекратить думать о Генерале, о том, что было у него в соображениях, отчего он не наказал ее (стало быть, она заслуживала наказания? Но за что?), может, баба в рыжем парике была ему противна и он порадовался ее унижению?

В Москву Дашу долго не тянуло, среди прочих боязней ее останавливала и боязнь узнать, как дела у Рогнеды, не пострадала ли, не изувечена, жива ли вообще. Оказавшись через два месяца на Дмитровке, осторожно выспрашивала о Рогнеде у замороженной при апельсинах Насти. Пошли греться в «Закуску» в Камергерском, там обнаружилась и Рогнеда. «Где же ты пропадала, дуреха? - воскликнула Рогнеда. - Фортуна твоя ускакала!» Хотя сутенершам было ясно, что самозванку привела Рогнеда, репрессий не последовало. Не избили и не оштрафовали. И даже Щупачиха, та, что привязалась к Даше, предложила Рогнеде отыскать знакомую и привести ее к ним, она полагала, что на эту хулиганку спрос будет, а зла на нее она не держит. И Генерал не возражал против приглашения, хотя и высказался в том смысле, что толку не выйдет, девка смазливая и ладная, с формами, но уж слишком чувствительная у нее натура.

А в Долбне в их химчистку заходили менеджеры (или как еще они себя называли - селекционеры) из Яхромы. Яхрома по Савеловской дороге в получасе езды от Долбни, и там создавали горнолыжный курорт с олимпийскими объектами. Мол, там, от Туриста влево и в гору уже поставлены дачи Знати (имена - шепотом), там будет кататься президент, для любителей построены гостиницы, вот для них набирают нынче горничных или хостесс, иначе хозяюшек. По виду, по здоровью, по свойствам организма Даша вполне годилась в хостессы. Зарплата называлась впечатляющая, были обещаны и премиальные. Даше оставалось подписать контракт, а в нем среди прочих обязанностей была и такая: оказывать гостям разнообразные услуги в номерах. Даше вспомнились пальцы разводящей в Газетном переулке, и в ней снова возникло несогласие. «Отказываетесь от таких денег?! - долго недоумевал яхромский селекционер. - А у нас в Дмитровском районе создают еще и заповедник-сафари с диковинными зверями, к нам будут приезжать богатые охотники со всего света». «Не нутрий ли вы собираетесь разводить?» - спросила Даша. «Каких нутрий? - обиделся селекционер. - При чем тут нутрии? Вы, я вижу, вздорная девчонка!»

В одно из воскресений в Долбню явилась Настя. «Быстро поехали в Москву!» - затараторила она. В «Закуске» в Камергерском освободилось место уборщицы, и надо было действовать. Насте вспомнилось, как они, попивая с Дашей в Камергерском кофе, размечтались: «Вот бы здесь работать!» Правда, Даша предполагала быть здесь не уборщицей, а поварихой. «А ты чего?» - спросила Даша. Настя была в закусочной своей, бегала туда греться, угощала здешних тружениц бананами и мандаринами. «Я просилась, - сказала Настя. - Но мне объяснили: "У тебя короткие ноги". Я им говорю, мол, у меня есть подружка, у нее ноги в самый раз. Поехали!» Даша хотела выразить недоумение, при чем здесь длина ног, уборщице с короткими ногами проще нагибаться с тряпкой в руке, но сейчас же сообразила, что условие отбора вызвано коммерческими интересами хозяев - даже уборщицы требуются нынче молодые и привлекательные для услады хотя бы глаз посетителей. Желание ехать в Москву приутихло, но она пожалела Настю, неслась все же ради нее в Долбню с добрыми намерениями. Ко всему прочему Настя была девушкой щепетильной, дурного Даше вряд ли могла пожелать. А потому Даша поехала в Москву.

Предъявила в закусочной свидетельство Краматорского училища. Бумажку почитали, сказали, что при возможности попробуют новенькую и на повариху. Но очень скоро Даша поняла, что уборщицей ее приняли ради пригляда - не лентяйка ли она, не сплетница, не мастерица ли плести интриги и не воровка ли. А так ее готовили в буфетчицы. Приходил хозяин, Крапивенский Сергей Борисович, малорослый, с залысинами, невзрачный, но с домами в Швейцарии и Биаррице. Как лошадь на ярмарке не рассматривал, но быстрыми меленькими взглядами оценил Дашу и с боков, и спереди, и при мытье полов в зале, и на кухне. Смотрины, кастинг по нынешнему, вышли благоприятными. Через два месяца Дашу испытывали на кухне. Солянку, лапшу, жаркое в горшочке, жульены из шампиньонов, салаты она приготовила сотрудников порадовавшие. Но и самой замечательной стряпухе позволительно было быть уродиной. А за прилавком буфета, у пивного крана, при розливе водки хозяину полагалось держать украшение закусочной. Одна из двух прежних буфетчиц, Нелли, дама в возрасте и со следами бурной жизни, к удовольствию хозяина уходила на повышение - в столовую прокуратуры, что на Дмитровке, у Столешникова переулка. Буфетчицы и кассирши в закусочной непременно почитались ключевыми фигурами. Кассирша Людмила Васильевна была режиссером гостеприимного действа и хранительницей здешних традиций, в частности и культурных, кроме прочего ей было достоверно известно все, что происходило в округе, в ближайших столичных театрах, а их тут восемь, да еще и Консерватория, и в соседних магазинах. Буфетчице же полагалось радовать гостей в той же степени, как и Шмыге (в ее молодые годы) за углом в оперетте. Но Шмыга плясала и пела на сцене, за оркестровой ямой, поди к ней подберись, а буфетчицу можно было и потрогать. Конечно, в закусочную забредали и грубияны, особенно - голодные и без шиша в кармане, посиживали здесь и местные наглецы, книжные барыги и спекулянты билетами, но в общем публика приходила приличная, не горлопанистая, воспитанная. У Даши сразу же образовались ухажеры. Самыми любезными и сладкоголосыми из них оказались рослые, упитанные дяденьки в дорогих костюмах, из думских. Вблизи закусочной местились две думы, по рельефу московской местности - Верхняя и Нижняя. Нижняя - Государственная, в Охотном ряду, Верхняя - городская, ближе к Петровскому монастырю. У думских были хороши и свои буфеты, подешевле общедоступной закусочной. Но кто же пьет при своих глазастых, тем более что эти глазастые по причине недугов и карьер - трезвенники, или хуже того - зашитые? Вот и отдыхали думские в укромном уголке Камергерского. Случались среди них и индюки. Эти, после попыток прихватить (через прилавок) Дашу за плечи и попробовать на вкус дашину помаду, вытаскивали из барсеток визитные карточки и помахивали ими перед дашиным носом. Вот, мол, мы какие, члены комиссий, советники, доктора наук, чаще всего почему-то философских («Прежде, значит, преподавали основы марксизма-ленинизма», - объяснил Даше профессор, похожий на Габена). «Этим, которые карточками машут, не верь, кроме карточек у них ничего нет, эти дрянь, - делилась опытом кассирша Людмила Васильевна. - Обещать ты им всем обещай, но никому не давай». «Что же я могу этим дяденькам обещать? - удивлялась Даша. - Я ничего не могу им обещать». «Какая же ты привередливая! - возмущалась кассирша. - Я тебе говорю - не давай. Но всякими женскими ловкостями прописку себе добудь. Хоть на прописку пусть эти дураки будут способны!» - «Не люблю я врать и ловчить…» - «Ну конечно! - разводила руками Людмила Васильевна. - Тебе подавай принца! А их тут нет. И если они появляются, то все шальные и их сейчас же прихватывают царевны-лягушки!» «Олёна Павлыш - царевна-лягушка?» - быстро спросила Даша. «Про Олёну помолчи! - будто испугалась Людмила Васильевна. - Она дуростью увлеклась. И пустым. Ей еще плакать… А ты привередливая из-за рассудительности и отсутствия страстей, к тебе еще приблизится принцем негр!»

Тогда Даше и сообразить бы, что Людмила Васильевна не просто кассирша. Естественно, негры, как, впрочем, индусы, или китайцы, или грузины заходили в закусочную. Что тут удивительного? Но очень скоро в Камергерском возник негр, принявшийся пялить глаза не на бутерброды с красной икрой и не на столичные салаты, а непосредственно на буфетчицу. Негр этот был, как и положено негру, с прекрасными белыми зубами. С широкими скулами, плечистый. С чашкой кофе он простаивал у прилавка минут сорок и отсыпал Даше комплименты. Звать его он просил Костей, имя его начиналось со слогов Кейпчонг и продолжалось еще на полторы строчки в паспорте. Происходил он из страны Берег Слоновой Кости, по-туземному Кот д'Ивуар, а что делал в Москве - неизвестно. В костюмах ходил приличных. Он будто бы Дашу обожал, но в словах его никаких конкретностей не выговаривалось, просто обожал и все. Впрочем, умение быть обожаемой и входило в перечень достоинств буфетчицы. «Трепись с ним, трепись, улыбайся, иногда и кофе давай без очереди! - советовала кассирша. - Вдруг у него дома дворцы из слоновой кости!» «И гарем на сто коек», - кивала Даша. Этот негр Костя, если кто из предполагаемых читателей помнит, и пообещал в день убийства Олёны Павлыш, хорошо уже известной Даше, купить закусочную в Камергерском. «Я вас куплю!» - сказал негр Костя. И сгинул.

19

К тому времени Даша прослужила буфетчицей два с лишним года. Умер пан Крапивенский, хозяин. О чем тоже было сообщено. Хозяина не любили, считали жуликом, но теперь приходилось о нем жалеть. Наследники пана Сергея Борисовича выгод в московских делах искать не пожелали. Такая пошла молва. Закроют. Продадут отмывателям денег. Впрочем, знатоки и толкователи столичной реальности успокаивали. Да это когда будет. Это когда еще закроют. Это ведь нужно, чтобы нашелся покупатель с сумой-калитой, из которой он бы отвалил двести пятьдесят тысяч в бумажках с мордами американских президентов. Это ведь еще и чиновников должно одолеть теми же мордами на бумажках. К тому же последовали и свойственные московским жителям упования. А вдруг… А вдруг покупателем окажется не раб золотого тельца, пробензиненный залежами Васюганья, готовый урвать кусок недвижимости вблизи Кремля, а благоразумный фабрикант из породы тех, что давали деньги Станиславскому и Немировичу. Он-то осознает (уже осознал) душевно-культурную ценность закусочной и оставит здесь все как было, с кассиршей Людмилой Васильевной, буфетчицей Дашей, патефоном в витрине и прежним ценником на боку кассового аппарата.

Вот хотя бы негр. Будем называть его Костей, раз просил. Неизвестно, какие у него шиши. Но вдруг их хватит на похвальное инвестирование? Естественно, скептики склонялись к тому, что если Костя и купит, он все здесь раскурочит, Дашу вымажет гуталином, а на месте закусочной заведет ресторацию «Древняя черная Африка» на манер пустующего напротив кабака «Древний Китай» с древними китайскими официантками, выписанными из Калмыкии. «Ну что вы, - возражали скептикам, - наш Костя не таков…» Никто ничего про Костю не знал, но надежды, с ним связанные, все больше и больше утверждались.

Однако после того, как Костя пообещал купить закусочную, в Камергерском он более не появлялся.

«За деньгами уехал», - неуверенно прошелестел кто-то.

Понятно, Даше пришлось выслушать немало шуток и подзуживаний. Не от гостей, а от кассирш, поварих, уборщиц. «Где же твой-то?» Произносились и глупости, в частности, о шоколадных детях, но глупости беззлобные, а чтобы похихикать, пофыркать и тем скрасить течение жизни. И потихоньку забывали о закрытии закусочной, устройствах своих судеб вблизи или вдали от Камергерского.

Напрасно забывали. Но забывали.

Теперь же, в связи с предложением Фридриха Средиземноморского снова вспомнили. Но опять как бы шутейно. И если негр Костя и его финансы остались загадкой, то Фридрих был понятен до последней прорехи в штанах. Кладов в них не имелось. Но шутки не возбранялись. Уже вчера Даша слышала: мол, соглашайся, но лишь в том случае, если Фридрих выкупит закусочную.

И сегодня началось с подзуживаний. Причем все понимали, что Фридрих - жених водевильный, из обреченных на конфузы, Даше не мил, но отказать себе в удовольствиях игры не могли. И Даша, пусть и как бы лениво, игру поддерживала. «Да на кой ляд мне этот подзаборник?» - «Какой же он подзаборник, - возражали Даше, - если он вот-вот виллу купит на Корсике?» Высказывались суждения, что Фридрих, в особенности после того, как ему в важной фирме вручили глобус, бросит пить, курить сигары, жрать конфитюр, проигрывать деньги в шахматы и в футбольный тотализатор, снимать телок на Тверской за сто двадцать долларов и, глядишь, накопит на Корсику. (Тут, полагаю, уместно заметить, что Рогнеду и ее товарок - слово близкое - с Тверской прогнали то ли в Химки, то ли на Воробьевы Горы, и Даша уж более года не видела Рогнеду и ничего о ней не слышала). Так вот, Даша обязана заставить жениха выкупить закусочную, отложив Корсику, заведение принесет доход, вы с Фридрихом утонете в золоте и получите виллу.

– Да ну вас! - наконец, будто бы всерьез рассердилась Даша.

А тем временем «Радио шансон» объявило два часа. Но никакой Фридрих своим посещением закусочную не порадовал. Время приема по личным вопросам миновало. Режим в закусочной такой. К восьми часам прискакивают или последними усилиями подгребают жаждущие продолжить существование. «Сто пятьдесят… Кружку холодненького!» Не обязательно артисты, или музыканты, или думские. Не обязательно местные. Главное - жизнелюбивые. Их вклады в оборот предприятия продолжаются часов до двенадцати. Потом, до полвторого - тишина. Редкие гости. Чашка кофе и чтение газет. Тут и возможны лирические шушукания и интимные переговоры. Тут бы и явиться Фридриху, раз у него страсть или разумный расчет, с букетом, тортом или коробкой конфет. Тут бы и ответить Даше без обидных для Фридриха зрителей обоснованным отказом. Увы… И уже без четверти пять Даша стала чувствовать себя брошенной невестой. Шел шестой, когда в Камергерском перед витриной «Закуски» возникли трое мужчин. Они не просто остановились на тротуаре для разговора. Они осматривали.

И поводов никаких не было, а Даша обеспокоилась. Кассирша Людмила Васильевна та - встревожилась. И даже уборщица Фая, вечно бормочущая сама с собой, взглядывала на мужиков за стеклами с опаской.

Конечно, у их витрины останавливались. И туристы, и москвичи с окраин. Стоял тут в канун столетнего юбилея МХАТа и сам Лужков, а пан Крапивенский давал ему пояснения. Собственно, к этому столетию витрина и обряжалась в некую историческую достопримечательность. Художником, хватившим приличный куш, между рам витрины был установлен столик, за которым будто бы пили чай три сестры и барон Тузенбах, на столике же расположили предметы старины. Среди прочих там были небрежно разбросаны (приклеены) листы партитуры отчего-то оперы «Фауст» (никакой логики в их присутствии я не обнаруживал), на листах местились керосиновая лампа, патефон и гитара. Сыскать граммофон или механическое пианино, понятно, было хлопотно, но отчего же к шехтелевским фонарям вдоль переулка добавлять патефон тридцатых годов? Если только иметь в виду быт булгаковских героев? Ну да, ладно. Главное, возбудить воображение. Гитару уже после юбилейных торжеств, разбитую, с одной струной, приволок полковник Володя Нелегайло из дома номер шесть по Тверской, он же водрузил рядом с часами над Дашиным буфетом кинжал, и теперь фантазеры вписывали гитару в судьбу Николки Турбина, а кинжал - в историю кавказских войн.

Но что сейчас рассматривали в витрине трое мужчин, один из которых стал закусочной уже известен, а другой был и не мужчина вовсе, а телохранитель? (Витрине этой еще предстояло быть разбитой вдребезги, а Даше досталось собирать стеклянную крошку в ведра.) Может, эти трое, то есть двое из них, выясняли ценность керосиновой лампы с намерением ее приобрести? Знатоки к ней приглядывались не раз. Приезжие из Франции, из эмигрантов, предлагали за нее полторы тысячи долларов. Галина Сергеевна, администратор-распорядительница, нутром негоцианта почуяла, что французы дешевят, и в сделке отказала. Среди витринного реквизита лампа и впрямь была единственно подлинной и стоящей вещью. Сосуд для керосина из бронзы и фарфора, с розовыми цветами по белому полю. Осветительный прибор, вполне возможно, происходил из благородного дома.

– Лампу, что ли, рассматривают? - предположила Даша.

– Да нет, Дашенька, - мрачно покачала головой кассирша. - Это они нас с тобой рассматривают.

– То есть как, нас? - удивилась Даша.

– Они закусочную рассматривают, - сказала Людмила Васильевна. - Но выходит, что и нас с тобой.

– Зачем мы им?

– Мы-то с тобой им совсем ни за чем…

– Ну а что же…

– Это покупатели, - совсем мрачно сказала Людмила Васильевна. - Вернее, один из них покупатель. И он - серьезный…

Покупатели, по версии Людмилы Васильевны, мнениями не обменивались, рты не раскрывали, а просто стояли. Телохранитель зыркал туда-сюда, возможно, он вел наблюдение и затылком. Хлыщ, лет тридцати пяти, днями назад ведший в закусочной разговор о тайниках с любителем солянки Прокопьевым, Агалаков, что ли, его фамилия, стоял Даше знакомо: голову в кудрях чуть откинув назад и поддерживая ладонями локти - знаток в Третьяковке перед «Письмом с фронта» Лактионова (это пришло в голову рассказчику, а не Даше). Третий созерцатель был жилистый верзила в вельветовых штанах, в замшевой куртке поверх бежевой водолазки и в темных очках. Вид он имел спортивный, а стоял нервно, покачивался, то и дело привставал на носки, будто готовясь совершить бросок в намерении изловить нечто. Его Даша видела впервые, он и вызывал ее беспокойство.

– Это в очках, что ли, покупатель? - спросила Даша.

– Ну да…

– Хищник, - рассудила Даша.

– Он не хищник, - сказала кассирша. - Он добытчик.

Вблизи керосиновой лампы возник разговор. Вернее, заговорил господин в кудрях, руки был вынужден снять с груди, а жилистый верзила, все еще покачиваясь на носках, его слушал. Господин в кудрях (Агалаков?) достал из кармана некое устройство размером с мобильный телефон и начал что-то выщелкивать. Верзила слушал, смотрел на выщелкивания Агалакова, иногда кивал. Потом он произвел движение рукой, и трое вошли в закусочную.

– Что-нибудь заказать, Анатолий Васильевич? - искательно предложил Агалаков. - Икорку? У них жульены удачные… А заодно и на стены посмотрите.

– Не стоит, - сказал Анатолий Васильевич. - И нет времени.

И тут он взглянул на Дашу.

– Хотя нет, - сказал. - Пожалуй, следует промочить горло.

– Коньячку? - проявил расторопность Агалаков. - Пива? Пиво здесь очаковское, сорт «Норд-вест».

– Я закажу сам, - сказал Анатолий Васильевич. - Стакан сока. Грейпфрут. Игорь, вы будете? (Телохранитель кивнул.) И еще стакан. Но томатного. А уважаемый Николай Софронович угостит себя по своему усмотрению.

В мгновения, когда Даша направляла струю из пакета в стакан, Анатолий Васильевич снял очки. Выкладывая клиенту сдачу, Даша поглядела ему в глаза. Глаза его были голубые, веселые, отчасти лукавые. Никакие беспокойства эти глаза не должны были вызывать.

– Благодарствую, милая барышня, - сказал Анатолий Васильевич. - До новых встреч.

После ухода из закусочной промочивших горло к кассе подскочил один из думских или советников и зашептал Людмиле Васильевне, но на весь зал:

– Знаете, кто заходил-то? Сам Квашнин! Миллионщик! Да что там миллионщик! У него - отрасль! Отрасль! В Америке и в Японии - представительства! У него на содержании хоккейная команда высшей лиги «Северодрель», из нее игрокам в Канаду не надо бежать!

– Ну и что? - спросила Даша.

– Как и что!

– Ну и что! - довод о благополучии команды «Северодрель» впечатления на Дашу не произвел.

– Как и что? - думский поглядел на Дашу с опаской и повертел пальцем у виска. - Это же сам Квашнин!

– Ну а к нам ходит сам Любшин, - сказала Даша.

Думский еще раз повертел пальцем у виска и отошел.

– Вот тебе, Дашенька, и принц, - произнесла Людмила Васильевна. Но не категорично, а как бы в задумчивости.

– Ну вы, Людмила Васильевна, сморозите иногда! - резко сказала Даша. И сразу же пожалела, что не отшутилась, а будто понервничала. Однако желание шутить отчего-то не возникло.

– Экая ты нежная! Брыкаешься! А он и впрямь принц. Только неизвестно для кого. Лучше бы не для тебя. А заведение он купит.

Сейчас же в буфете оказались поварихи и уборщицы, и их угнетали дурные предчувствия. Впрочем, они стали успокаивать друг друга. Ну миллионщик, ну и что? На кой миллионщику дыра в стене? Авось все уладится. Авось закусочная так и останется закусочной. Успокоившись, Людмила Васильевна с поварихами на радостях позволили себе выпить по пятьдесят граммов. Тогда и вспомнили еще об одном принце. Феликсе Малоротове. Или Феликсе Средиземноморском.

– Где женишок-то твой лохматый? - Началось.

– Да ну вас! - пыталась улыбаться Даша. А сама чуть не расплакалась.

Без пяти восемь, когда уборщица Фая уже водила по линолеуму мокрой и вонючей тряпкой и сдвигала столы, в дверное стекло постучали. Ворча, с покряхтываниями Фая оттянула щеколду, и в закусочную шумно ворвался Фридрих Малоротов с ожидаемыми цветами и тортом.

– Олух ты, Фридрих, и лопух! - обрадовалась кассирша. - Проворонил невесту! Пока ты где-то ковырялся, у нас уже побывал жених!

– Я его убью! - пообещал Фридрих. Впрочем, обещание это вышло скорее добродушным, нежели злодейским.

В руках Фридриха был еще и пакет, в прозрачных боках его угадывались банки конфитюра.

20

Мне позвонил маэстро Мельников.

– Профессор, - зажурчал он, - извини, что отвлекаю от трудов, нужен совет. Я бы, конечно, мог обратиться к Рыжему, ну к Эдику, ну к Радзинскому… Но Рыжий - легкий, птичка небесная, вспорхнет и начирикает с веточек какую-нибудь ерунду… А вы человек основательный и смеяться надо мной не станете… Во сколько вы можете оказаться в Камергерском?

– А по поводу чего совет?

– По поводу… - Мельников принялся таинственно шептать: - По поводу летоисчислений…

– Летоисчислений?

– Ну вот и вы заулыбались…

– Я вовсе не заулыбался. Я удивился.

– А мне и нужен совет удивленного человека. Во сколько вы будете в Камергерском?

– В шесть подойду…

В шесть я подошел к закусочной. Мельников, и я почувствовал - взволнованный, уже сидел за столиком в компании с бьющей в глаза дамой. Или девицей. Соседка Мельникова была узка в кости и фигуру содержала девичью. Показалось, что она мне знакома. Но может, и нет. Приветствие ее прозвучало голосом послушницы Досифея Марфы, при том простуженно-прокуренным, и тогда я понял, что передо мной Тамара, среди ее чередовавшихся по судьбе мужей случились и два моих приятеля. В заблуждение поначалу меня ввели будто бы сенокосилкой облегченная голова Тамары и ее неожиданная кофта, связанная, возможно, из медной проволоки, суженная в талии. Незаметная прежде грудь Тамары ныне дыбилась, чему способствовали и две металлические полусферы кофты. Мельников глядел на нее глазами прилетевшего в деревню Лариных Ленского.

– Разрешите представить, это надежда нашей культуры…

Я чуть было не перебил его и не объявил, что надежда культуры мне давно известна, но Тамара резко протянула руку и произнесла:

– Иоанна.

– Очень приятно…

Знание привычек Тамары потребовало сжать ее ладонь усердием самбиста, она не ойкнула. Иоанна. Ничего нового. Одного из моих приятелей она уговорила называть ее Изидорой. Тот приятель был поэт и белокурый кудряш. Сейчас похожий на него чумовой в пивной рекламе отрывал коленца и лил в горло напиток «По-руски». Тамара-Иоанна ерзала теперь на стуле, что-то искала в сумочке и не находила, взглядывала и на часы. Мельников явно не объявил ей, с кем намерен встретиться. Болваном он не был и быстро ощутил неловкость положения.

– Дорогая, - сказал Мельников, - ты не опоздаешь?

– Блин! - Иоанна ткнула сигарету в пепельницу. - Ну конечно, через пятнадцать минут должна быть в галерее. Вы уж извините (это мне). Приятно было познакомиться.

– А мне тем более, - сказал я.

Должен признать, Тамара, рослая, костлявая, но с тяжелыми ногами, одевалась хорошо, носить себя умела, ходила на подиумах с высокомерием наклеенных ресниц, соразмерная в линиях, и теперь прошла достойно, вызвав движение голов зрителей. «Только бы не взревела каким-нибудь тюремно-великосветским шансоном!» - обеспокоился я. Нет, не взревела. Мельников смотрел на ее дефиле с умилением, словно бы готов был толкнуть в бок: «А? Какова? Богиня! Валькирия!». «И этот у нее в огороде», - подумал я. Но о ком, о ком, а о Мельникове тревожиться не стоило.

– Итак, в чем суть дела? - сухо спросил я.

– В летоисчислениях! - сказал Мельников.

– То есть?

– Сколько их?

– Сколько хочешь. Каждая религия, каждая мифология имела свое летоисчисление. У инков - свое, у кельтов - свое. Эллины завели свое с первых Олимпийских игр. В Атлантиде - неизвестно с чего. Да и кому я это все напоминаю? Мельникову. Мельников все знает. Мельников всегда жил.

– Это да! Это да! - Мельников махнул рукой, великодушно соглашаясь с моим утверждением. - Но ведь случаются нюансы, о которых по рассеянности забываешь. Из-за важнейших дел. Есть летоисчисления книжные, условные, есть летоисчисления ходовые, внутри которых мы и проживаем.

– Саша, что-то я тебя не понимаю. Мы с тобой в Москве живем внутри летоисчисления от Рождества Христова. О чем ты беспокоишься?

– Вот-вот! А мне доказывают, что это летоисчисление - ложное. И, стало быть, моя родословная ничего не значит.

Тут-то, наконец, и была изложена мне суть приглашения в Камергерский. Древо рода Мельниковых разворачивали передо мной здесь же в закусочной, но не развернули до конца, причиной чему среди прочих был обход столиков следователем подполковником Игнатьевым. Тот предъявлял для опознания фотографии знакомых убиенной во дворе Олёны Павлыш. Мельников отрекся от всяких Олён и убыл с рулоном фамильного древа, так и не обхвастав мне всех суков и веточек семейного, надо полагать, дуба. Но о Древе Мельниковых уже говорили, оно стало знаменитым. И вдруг подползли к Мельникову молодчики, сопляки, по возрасту схожие с архивными мальчиками и девочками, возводившими его Древо из складов небытия, и заявили, что в ходу теперь новые летоисчисления, и истинные фамильные дубы произрастают исключительно в них.

– Какие летоисчисления? - спросил я. ¦- Одно от Хоменко. Одно от Мазепы.

– От какого Хоменко?

– Ну, может, не от Хоменко. Но вроде того. От Хвостенко. Да. Вот.

Историческая концепция бухгалтера Хвостенко была мне известна. Популяризациями ее в толстенных томах с картинками наживались безразличные к смыслам мироздания книжные фабриканты. Но теперь мне хотелось услышать изложение бухгалтерской фантазии Мельниковым. Сразу же я понял, что Мельникова волнует, какую родословную ему выгоднее иметь и предъявлять. А с теорией Хвостенко, вызванной желанием исправить вековые балансы, и, стало быть, с его летоисчислением Мельникову все было ясно. Ее вывели из другой теории - сплющенности времени.

– Если вы о ней ничего не слышали, - сказал Мельников, - я сейчас все объясню.

– Слышал, слышал! - заторопился я. Хотел было заметить, что, суждение маэстро неожиданное, а по отношению к теории Хвостенко и, мягко сказать, упрощенное, но не стал.

Мельников же, будто бы и не восприняв мое «слышал, слышал», начал объяснять, что есть сплющенность времени, то есть отсутствие времени вообще, что - есть при сплющенности перетекание одной личности в другую и взаимозаменяемость одного события другим. Поминал он и Великие правила Единого Поля. При этом на протянутых кассиршей Людмилой Васильевной салфетках он выводил графики и формулы со ссылками на Лобачевского, Эйнштейна и на свои отроческие гипотезы. Сплющенность времени, убеждал меня Мельников, позволяла сильным мира сего заказывать так называемым историкам выгодные для их кланов летописи, документы и даже поэтические произведения типа «Слова о полку Игореве». Хрестоматийный пример (Я чуть было не спросил: из чьих хрестоматий пример - самого ли Мельникова или же бухгалтера Хвостенко, но поток слов сбивать не стал). Хрестоматийный пример. Куликовская битва. По заказу Романовых в летописных документах она якобы произошла в нынешней Тульской области в 1380 году. Но такого года в сплющенности времени вообще не было по причине ненадобности. И никаких Мамаев в помине не было. И Дмитрия Донского. И Рюриков никаких не было. То есть было. Даже два. Один редактор «Литературной газеты». Другой его сын, эссеист-сексоаналитик. Но их роль в истории Российского государства корыстно преувеличена. От них, конечно, пошли Рюриковичи, но по идеологической линии.

– Погоди. Ты отвлекся, - сказал я. - Где хрестоматийный пример? То есть Куликовской битвы не было вовсе?

– Она-то как раз была! - воскликнул Мельников. - Она и теперь идет. Но была не в верховьях Дона, о чем сочинена заказная «Задонщина», а здесь, в Москве, только что заложенной, в условном восемнадцатом веке, в пору матушки Екатерины. И в ней судьбу сражения решила Жанна д'Арк.

Тут некая частность стала до меня доходить.

– Хорошо, - сказал я. - Допустим, Москву заложили в годы… То есть в присутствии Екатерины Великой… Так где же было в Москве Куликово поле?

– Не поле! Не поле! А болото! Куликово болото! Там теперь стоит Репин и лужковский мостик, там вблизи Репина только-только казнили Емельку Пугачева. А на болото налетели пожирать лягушек заморские цапли, наши кулики их в сражении и перебили… А судьбу побоища решила Жанна д'Арк, вышла из засады с Боброком…

– Понятно. Жанна д'Арк, не исключено, могла быть пожирательницей лягушек… Но откуда она взялась?

– В сплющенности времени Екатерина Великая обязана была совместиться с Жанной д'Арк!

– А куда позже девалась Жанна?

– Она и теперь должна присутствовать среди нас.

Доходило, доходило и дошло! Тамара. Иоанна. И волосы выкошены на голове, чтобы не потели под шлемом. И кофта - не кофта, а латы. Не в мастерской ли портного кольчужного стиля Микульского изготовлены? А какое нынче у Иоанны белье? Спросить об этом у Мельникова я постеснялся. Ну и дурак. Но спросил, кто он, Александр Михайлович Мельников, был и будет в сплющенности времени, не Стенька ли Разин?

– Ну ты что! - возмутился Мельников. - Стенька Разин - это Васька Шукшин. Но ему не дали воли. А я Квазимодо.

– Иди ты врать! - усмехнулся я. - И кокетничать.

– Ну, может быть, Людовик Четырнадцатый, - как бы в смущении признался Мельников. - С перетеканием в Батыя. И маршала бронетанковых войск Катукова.

Наворочает в Москве дел этот Людовик-Батый вместе с дамой в латах и кольчужном белье, подумал я. Разъяснений по поводу летоисчисления от Хвостенко для меня вышло достаточно. Надо было переходить к летоисчислению от рождества Мазепы.

– Пожалуйста, - кивнул Мельников. - От рождества Мазепы…

И это летоисчисление было связано со сплющенностью времени, а также с периодами пропажи времени или даже воровства его кем-то. Причем сплющенность времени происходила именно до рождества Мазепы, но периоды воровства его продолжались и после Мазепиного рождества. И еще: в здешнем сплющенном времени все же допускалось некое движение событий, и даже - в логической или сюжетной последовательности. Понятно, что и тут не обошлось без отвлекающих человечество от истины заказных сочинений типа бодяги коллективных авторов под коммерческим псевдонимом Нестор «Повесть временных лет (уже противоречие сплющенности времени) или откуда пошла есть земля Русская». Есть-то пойти она, может, и желала, по причине вечного аппетита, но самой такой земли не было. Была земля укров («урков» произнес Мельников, но поправился), племени происхождения загадочного, но скорее всего от инопланетян. В пользу этого мнения свидетельствуют приведенные Геродотом описания голов боевых укров. По нынешним представлениям, они имели гладкие, как у скафандров, блестящие на солнце покрытия со свисающим набок пучком антенн. Информаторы Геродота называли эти пучки очень приблизительно и довольно странно, сравнивая их отчего-то с азовской сельдью. Вскоре в племени укров возникли амбициозные отщепенцы, возможно, мутанты, со своим полуграмотным разговорным языком, и укры разделились на укров великих и укров малых. Великие укры остались вблизи Днепра, а малые укры со своим нелепым бормотанием поперли осваивать болота и еловые леса, где их гладкие покрытия обросли русыми кудрями. И случилось рождество Мазепы.

– Довольно! - сказал я. - История с Мазепой мне в новинку, но смысл ее я понял. Другого понять не могу. В каких таких советах ты нуждаешься?

– Ну вот тебе раз, профессор! - развел руками Мельников. - И оборвал меня на лету!

Он досадовал. Было видно. Чуть ли не обиделся. Излагал он суть летоисчислений от Хвостенко и от Мазепы с таким воодушевлением, будто был не адептом увлекательных теорий, а творцом их. Кассирша Людмила Васильевна, хотя и не выбила ни одного ошибочного чека, воспринимала лишь откровения Мельникова, всплескивала руками и произносила то ли в ужасе, то ли в радости: «Ой! Ой! Ну надо же! Ой, мамочки! Страсти-то какие! Жанна д'Арк у нас в закусочной! Чурикова!» Я же опасался, что Мельников возобновит свое воодушевление и продолжит демиурговы речи. Роль творца истории он еще не исполнял. А я срывал его премьеру. Но я понимал, что его словесные фантазии основаны не на собственных его ученых прозрениях, а на информации, подсунутой ему продавцами родословных древ.

– Значит, тебе, - сказал я, - предлагали еще два родословных древа?

– Да, - кивнул Мельников.

– Ну и в чем твои сомнения?

– Как в чем? - Мельников удивился.

Вот в чем. Он так привык к своему, выстраданному родословному древу, что никакое другое древо не было ему надобно. Каждая ветвь его шелестела Мельникову польстительно-ласково. Копию древа под стеклом и в раме он разместил на самой выгодной стене гостиной. С подобным уважением повешены «Джоконда» в Париже и «Сикстинская мадонна» в Дрездене. Слайды древа он дарил видным персонам. Для оригинала же (Мельников опять перешел на шепот) он заказал знаменитому мастеру, чьими услугами пользуется императорский двор, секретнейший тайник. Какой именно императорский двор, Мельников уточнять не стал. При этих его пришептываниях кассирша Людмила Васильевна снова всплескивала руками и ойкала. И вот явились посланцы от двух иных летоисчислений с предложениями древ.

– Ну и что? - сказал я. - Сложность-то в чем? Получи еще два древа и пользуйся ими на здоровье при тех или иных обстоятельствах.

– Ага, как же! Получи! - хмыкнул Мельников. - Они ведь деньги требуют за изыскания! И отнюдь не копейки.

Первое древо, размещенное в пределах привычного летоисчисления, архивные мальчики и девочки выращивали с удовольствием и бесплатно из уважения к талантам Мельникова, отражая всенародную любовь к нему. А эти молокососы от Хвостенко и Мазепы сразу же выказывают корысть, оскорбительную для маэстро, им все равно, для кого они возьмутся создавать родословную.

– Среди этих умельцев, - спросил я, - не было молодого человека по фамилии Пересыпкин?

– Я и не помню их фамилии! - поморщился Мельников. - Пересыпкин? Нет, не помню. А почему ты спрашиваешь?

– Да так, - сказал я. - Пустое…

Коля Пересыпкин, казавшийся мне высокомерным молчуном, ушел из нашего учебного заведения в Эзотерическую академию, что у Земляного вала. Спустя время от прежних его однокурсников я услышал, что Пересыпкин, вечно нище-голодный, купил «Тойоту», процветает, торгует гороскопами. Но торгует с риском канатоходца. Он и его коллеги имеют дела с конкурирующими фирмами, создают гороскопы и тем, и тем, часто по поводу конфликтных ситуаций, кого-то подталкивают к выгодам, а кого-то подводят к краху. С выгод и добывают навар. Игрой с необходимостью (удовольствием) пудрить мозги и сталкивать конкурентов увлеклись, хотя и понимают, чем она может закончиться. Вот уже год, как о Пересыпкине я ничего не слышал. Жив он или не жив, не знал.

Уловив заминку в нашем с Мельниковым разговоре, в беседу вступила Людмила Васильевна.

– А вы Квашнина знаете? - спросила она.

– Не знаю я никакого Квашнина, - буркнул Мельников.

– И я не знаю, - кивнул я.

– Ой! Ой! Ну как же! - удивилась кассирша. - Миллионщик. Да что миллионщик! Он алименты может платить миллионами, но некому. У него отрасль. Монополия. У него хоккейная команда «Северодрель»!

– Ну и при чем тут Квашнин? - проворчал Мельников, он явно был недоволен вмешательством кассирши в разговор.

– А то, что этот Квашнин, - сказала Людмила Васильевна, - собирается купить закусочную. Будет торговать коврами или поставит игровые автоматы. И мы уж тут не появимся. Если только Дашу он к себе позовет. Он на нее глаз положил. И она на него глядела как на проезжего корнета.

– Ну уж вы, Людмила Васильевна, совсем меру не знаете! - вспылила Даша, сдернула с головы синюю пилотку и убежала на кухню.

– Ой! Ишь как разрумянилась! - обрадовалась Людмила Васильевна.

А мы с Мельниковым помрачнели. На кой хрен нам игровые автоматы! И ведь недавно я все же слышал о Квашнине, о какой-то его бетономешалке. Впрочем, Мельников помрачнел ненадолго. Что вникать в пророчества кассирши, если не утолен его интерес к проблемам летоисчислений? И я понимал, что Мельников, оскорбленный поначалу сребролюбием изыскателей фамильных древ, уже не прочь поторговаться с ними. Отчего же в дополнение к ветвистому дубу не завести деревца диковинные или даже декоративные? Зная Мельникова, я мог предположить, что его особенно привлекала сплющенность времени в системе Единого Поля (то есть объединившего поля электромагнитное, гравитационное, ядерное, слабые и прочие, пока неизвестные), там Мельников мог совмещаться не только с Батыем, Людовиком Каторз, маршалом Катуковым, но и с Шекспиром или с Эзопом, содержа в поле притяжения хриплогласую Жанну д'Арк, и всякой скотине, с ехидством относящейся к его свежим воспоминаниям, скажем, о первом представлении «Гамлета» в лондонском «Глобусе» можно было сунуть в морду родословную «от Хвостенко». Родословная же «от Мазепы», думаю, была для него не столь важна, это так, забава, некий завиток из рококо, арабеск изящный, отчего бы и им не владеть?

– Ну и торгуйся, - согласился я.

21

– Александр Михайлович, - услышали мы, - вот я и здесь. Как и обещал.

Перед нами стоял молодой человек с пятнистой пиратской косынкой на голове. Мельников покосился на меня, он выказывал - для меня - недоумение, давая понять, что молодой человек - хам и что ни о каких его обещаниях, он, Мельников, не ведает. Пиратскую косынку носил и Коля Пересыпкин, и у него, как у сегодняшнего малого, из-под косынки вылезала на шею косица. («Не к манчжурам ли вы себя причисляете?» - поинтересовался я как-то у Пересыпкина, но нет, о манчжурах Коля и не слышал.) Скоро я посчитал, что подошедшего следует называть не молодым человеком, а парубком или хлопцем, мысль об этом наводили вислые усы малого, правда, пока что жидкие. Косицу малого к оселедцам отнести было нельзя, но не исключалось, что косынка прикрывала стрижку под горшок.

– Хома Брут… - пробормотал я.

– Что? - не понял малый.

Мельников невнятной скороговоркой представил ему меня и предложил садиться.

– Кошеваров, - назвал себя малый. - Кошеваров Максим. Я сяду, но рассиживаться у меня времени нет.

– Николай Пересыпкин вам знаком? - спросил я.

– Нет, - сказал Кошеваров, правда, после некоей заминки. - Среди моих знакомых нет ни Николая Пересыпкина, ни Хомы Брута…

– Ну и слава Богу, - сказал я.

– Разговор здесь уместен? - Кошеваров обратился к Мельникову.

– Да, - кивнул Мельников. - Профессору известна суть дела.

– Тогда приступим, - объявил Кошеваров, расшнуровал черную папку и протянул Мельникову несколько листов плотной бумаги.

– Что это? - спросил Мельников.

– Типовой проект родословного древа. А это список потомков Мазепы, их личностей из боковых ветвей, а также титанов и титанесс, предваряющих рождество Мазепы. А здесь - варианты жанровых форм родословных древ. В частности, типа Тезиса, то есть похвалы Лазарю Барановичу, с картушами, фейерверками, апофеозами и подпорой корней древа подземными девами. Я вам объясню, кто такой Лазарь Баранович…

– Не надо, - сказал я. - Мы читали про Лазаря Барановича.

Слова мои Кошеварова, похоже, покоробили. Но теперь я стал для него фигурой совсем несущественной. К Мельникову же он начал обращаться более уважительно. А Мельников по-прежнему к моему удивлению смотрел на Кошеварова искательно. Познакомившись с текстами проекта, Мельников протянул листы из черной папки мне. Вписаться в летоисчисление от Мазепы Мельникову предлагалось по нескольким линиям. По рыцарски-романтической. Тут Мазепа был герой и рыцарь, и все его предшественники, пусть и сплющенные во времени и едином поле, были герои и рыцари. По линии эротической. Легенда относила Мазепу к вечнозеленым плейбоям космического масштаба. С детства помню даже картинку чуть ли не в сочинениях лорда Байрона. Совершенно голого красавца (торс Шварценеггера) испуганный конь нес по степи. По одному из житий Мазепы он был уличен паном Фальбовским в утехах с женой пана. Схваченный сворой челяди, раздетый, был привязан к лошади и отправлен в степь на съедение волкам. Выжил. Сколько было в Речи Посполитой красавиц, все они поголовно (потелесно) попали в коллекцию Мазепы. Третья линия предлагалась западноевропейских значений. Пересечения судеб Мазепы с тем же Байроном, королем шведским Карлом, королем саксонским и польским Августом Сильным обещали удивительные ветки и сучки и в без того живописном древе. Наконец, линия ясновельможная. Тут какие бы только титулы и дворцы ни случились в прошлом и будущем Мельниковых!

– А вот Петр, - не выдержал я. - Император. Он в летоисчислении от рождества Мазепы - кто?

– Опять же возможны варианты. Основной - он отец Мазепы. Незаконный, но отец. Так же невзлюбил его, как и законного сына Алексея. Сексуальные комплексы по Фрейду. До Мазепы руки не дошли. Другой вариант, менее обоснованный. Петр - незаконный сын Мазепы, отсюда, опять же по Фрейду, ненависть Петра к легкомысленному отцу-гуляке. Впрочем, ваш вопрос (это ко мне) можно признать провокационным и вызванным чувством зависти.

Кошеваров чуть ли не спиной сидел теперь ко мне.

– Да, кстати, - обратился я к Мельникову, - если ты сумеешь породниться с лордом Байроном, то сможешь сплестись ветвями с родом Мальборо и, стало быть, с Уинстоном Черчиллем и с родом Спенсеров, а через него с президентами Бушами, старшим и младшим, ну и с принцессой Дианой.

– Что вам известно об этом? - чуть ли не подскочил Кошеваров.

– Это сведения коммерческие, - сухо сказал я, - и на них имеется ценник.

Мельникова, пожалуй, не менее, чем изыскателя Кошеварова, взволновали мои сведения, но он сумел сдержать себя и сидел человеком знающим обо всем и утомленным этим знанием. А Кошеваров, похоже, был готов вцепиться в меня с намерением вытрясти и самые мелочи британских ответвлений Мазепиного рода. Но в дверном проеме закусочной возникла еще одна рожа в пиратской косынке (бандане, что ли?), было произведено призывное движение рукой, вмиг поднявшее Кошеварова с места. Черную папку он прихватил, не завязав шнурков, а листы с типовым проектом и приложениями оставил на столе. И не в спешке, а для пользы дела.

– Передавайте привет Коле Пересыпкину! - бросил я ему вслед.

– Что? Кому? - Кошеваров обернулся, в глазах его был испуг. - Я не знаю никакого Коли Пересыпкина! Вы что-то путаете! Путаете!

– Опять ты про какого-то Пересыпкина, - сказал Мельников.

– Тебе гороскопы не предлагали?

– Нет, не предлагали…

– Ну и ладно, - сказал я. - Ну и слава Богу.

– При чем тут гороскопы?

– Ни при чем. Ни при чем… А этот Кошеваров - он из архивных мальчиков и девочек, какие первыми вырастили тебе древо?

– Нет, он не имеет к ним отношения.

– Ты знаешь точно?

– Он говорил. А что?

– Ничего… Ничего…

– Ну так как мне быть? - спросил Мельников.

А к нашему столу уже подходил приятель Мельникова и мой добрый знакомый актер Николай Симбирцев.

– Ну что, Сашенька, расслюнявился? Небось Гамлетом пытаешь профессора. Покупать или не покупать? Купишь. Ты жадный. Помаешься, поторгуешься, но купишь. Неизвестно зачем. Но потом выйдет - что и зачем. Он уже человекам ста надоедал своими сомнениями, на самом деле - хвастался. К вам же обратился чуть ли не к последнему. Потому как стеснялся. Вы знаете ему цену.

– Опять ты, Николай, юродствуешь! - воскликнул Мельников. - На роду у тебя написано быть шутом!

– Не удивлюсь, если в твоих древах поместятся короли, при которых мои предки осуществляли себя шутами.

– Да, по линии Байронов Александр Михайлович, - заметил я, - вполне может получить родственником кого-нибудь из британских королей.

– Ну вот! - обрадовался Симбирцев. - А ты разнылся. Да ты с этими бумагами сейчас же выхлопочешь мантию в Кембридже! А она тебе к лицу.

– Перестань ерничать! - вскочил Мельников.

– Александр, дорогой! Тебя слышно у дверей гребаного МХАТа! - в закусочную ворвалась для меня - Тамара, для Мельникова - Иоанна. - Нас ждут во французском посольстве. Ты забыл?

Прежде кольчужную кофту воительницы дополняла суконная юбка, теперь юбку заменили брюки, расширенные на манер галифе, на вид - металлические, с блюдцами наколенников. Тамара-Иоанна была и не в наряде к посольскому приему, а в доспехах. Воображение вкладывало в руки героини копье и щит. Несколько озадачивала обувь Тамары, на ноги ее было натянуто нечто чешуйчатое, напоминающее лапы петуха, с суковатыми шпорами и растянутыми пальцами. («Может, в память о галльском петухе?» - пришла в голову странность).

– Запамятовал! - Мельников шлепнул себя ладошкой по лбу. - Запамятовал!

Решительному и мгновенному уходу Мельникова со спутницей к бокалам и столам французов помешало столкновение, случившееся возле дверей закусочной. Столкновение вышло с двумя известными в заведении посетителями.

– Пардон! Пардон! - принялся извиняться и раскланиваться частный извозчик, водила-бомбила Васек Фонарев, нынче не в привычных тапочках, а в наваксенных ботинках, на босые, впрочем, ноги. Васек предъявил всем в зале и в особенности кассирше пустую трехлитровую банку с надписью на боку (от руки на бумажке) «Вода Касимовская»: - Вот смотрите! Всем вез, кому обещал! Выпили гады! Только отвернулся, а они и выпили!

– Кто, Васек, гуманоиды, что ли? - спросила кассирша.

– Они, гады! Повозились со стервой и горлы у них пересохли!

– Ой, Васек, ой! - взволновалась Людмила Васильевна.

Но Васек с исчезновением касимовской воды лишь остановил Мельникова с Тамарой-Иоанной. А отскочить от двери их заставил свирепый Фридрих Малоротов, он же Фридрих Средиземноморский. Взлохмаченный решительнее прежнего, с бешеными глазами, он размахивал призовым глобусом, будто шестопером (глобус был с углами в соответствии со школьной теорией о Земле как о чемодане) и орал:

– Где олигарх? Где этот клюквенный король? Порублю!

22

Анатолий Васильевич Квашнин проснулся, ощутив: у него выросло ухо.

Вчера его не было, ночью оно появилось. Ухо стало третьим и вторым слева.

Квашнин лежал на сердечном боку и боялся приподнять голову. Он даже вминал ее в подушку, будто был способен растереть, размазать лишнее ухо, освободиться от него.

Рука Квашнина неверно, будто со страхом, дергаясь, поползла к правому виску, пальцами вмялась в ушную раковину, нажала на мочку и замерла. И отпустить мочку пальцам было страшно, вцепились в нее словно в последний краешек, в последнюю твердь жизни, а внизу, в ущелье улицы, глыбились черные пустые мусорные ящики. Все же отважился, повел пальцы вниз, нет, тут все было по-прежнему, худоба шеи, шершавая небритость скулы. Но там-то, у подушки, под левым вмятым в нее виском, гнусно, медузьей мерзостью ощущалось прибавленное к нему ухо. Причем припаяли, приклеили (притрансплантировали) его как бы с издевкой, не повтором к своему родимому, а прилепив его боком, мочкой - в сторону рта. Было оно, было, из него хотелось выковырнуть спичкой (а их в доме и не держат) серу, и в нем - звенело! «В каком ухе звенит?» Спросить бы теперь. И что задумать, спросив? Но некого спросить. Нет тетки Нюры. И не ответит она: «В третьем, Толик, в третьем!» Кто приклеил, кто приделал, кто трансплантировал (и от кого)? Что за бред? Надо сейчас же отодрать новое ухо, если не поддастся - отмахнуть ножом. Опять бред! Надо просто открыть глаза и встать.

Страшно. Страшно. Страшно и сладостно вместе.

И все же открыл глаза. Отбросил одеяло в лахорском шелку. Укрепивший мышцы в бассейнах и на тренажерах вспрыгнул и приземлился на пол. Оп-п-па! Левую руку подносить к голове не стал. Убоялся. Но - к зеркалу! Не зажмуривай глаза. Не трусь. Ну! И все! Где же твое новое ухо, приделанное к скуле, мочкой в сторону рта? Нет его! Нет. И не могло быть!

Но с чего вдруг утренний кошмар? Ведь не пил вчера. Кружка пива не в счет. Он вообще непьющий человек. Ну, согласимся, малопьющий. Протокол и церемониал светско-делового существования принуждает его пригублять необходимые для соблюдения приличий напитки. Оправданны срывы и загулы. Но вчера-то нужды в них не случилось. Но и теперь возле истинного уха и по скуле ко рту, там, где сходились челюсти, зудело. И спичка требовалась чтобы выковырнуть серу. И комариный гуд не притихал. «В третьем, Толик, в третьем». Спрашивал тогда тетю Нюру в вологодском Ватникове: «А зачем человеку третье ухо, ну третий глаз куда ни шло, особенно на затылке, а третье-то зачем?» «Ни за чем, - ответила тетка. - Вовсе ни к чему тебе третье ухо. Если только, чтоб звенело…» И продолжила сказку про клюквенного короля и его приятельницу болотную Кикимору.

Кошмар должен был иметь причину и толкование. Квашнин читал Фрейда и Юнга, не по увлечению, а ради разъяснения собственных сомнений. Подход Фрейда был увлекателен, но приложим к определенным случаям, а порой и наивен. Иные истории и серьезные судьбы втискивались в ряд иллюстраций к доктрине, искажались или трактовались поверхностно. В особенности Квашнина расстроил разбор Фрейдом судьбы и натуры Достоевского - диагноз участкового врача, составленный для районного отдела внутренних дел. Соображения Юнга показались Квашнину менее категоричными, по-художнически, что ли, размытыми или раздвигающими границы смысла, а потому - с большими допущениями примерить их на себя.

Откуда выводить третье ухо? Из прошлого - из словечек тети Нюры, провинциальной сестры матери, к кому его мальчиком и отроком отправляли на каникулы либо в пору бездомья? Или из особенностей его, Квашнина, натуры? Он - человек дела, здравого смысла, зачем зарождаться в нем желанию иметь третье ухо? В нем нет нужды, оно не даст выгоды. Третий глаз мог хотя бы иметь деловое применение, в особенности, если бы это был не просто дополнительный орган зрения, а Третий Глаз с мистическим выходом в иные миры и измерения. Но фантазером в последние годы Квашнин быть себе не позволял.

Нет, тут случай был иной. А какой? Какой? Иносказание? Предупреждение с угрозой? От кого? Подсказка из будущего? Опять же - чья подсказка? Нет, это уже не по Юнгу. Впрочем, Юнга и тем более Фрейда можно было освободить от путеводительских услуг и самому распутывать создающие несвободу или беспокойства узелки и узлища. Да и просто забыть о дурацком, достойном крыс Городничего третьем ухе. Но забвение или вычерк из памяти (стертая кассета) пользы бы не принесло. Вспомнилось. Месяцев пять назад во сне утреннем, преддеятельном, и не во сне даже, а в полудремоте пробуждения привиделось: на груди, возле правой подмышки, затемнел еще один сосок. Под душем рассмеялся и повелел себе сон забыть. Оказывается, не забыл. Но тогда привиделось в зыбкости бытия. А теперь ощутилось. Зудело, сера тяготила перепонку и звон требовал ответа: «В каком ухе?…» Что возникнет следующее? Рог марала на башке? Но жены нет. И любовницы стоящей нет. Бабы временные не имеют и мифологических прав на одаривание рогами. Мимо все, мимо!

Подберемся с иного бока. С иного склона вершины. Фу ты, какая уж тут вершина! Ладно. Что упрятано в нем неведомое самому? Или попроще. Что произошло с ним накануне? Ничего особенного. Рутинное движение дел. В числовых системах убавлений нет. Приросты мелкие, однако нормальные при раздроблении зерен. Или при выделке овчины. Ага. Вот что. Побывал в Камергерском, постоял у витрины. Рассмотрел патефон и гитару (не к ним ли свежее ухо?). Керосиновую лампу. Вещь, достойная двух тысяч. Зашел в закусочную. Переглянулся с буфетчицей. Впрочем, ее рассмотрел и понял, не входя в заведение. Решил. Прибудет… То есть ничего этакого не случилось. Решил и решил. Придется выложить двести пятьдесят тысяч. Да хоть миллион! Ну ладно, «миллион» - это в порыве и нетерпении десятилетнего отрока, взмахнувшего волшебной палочкой. А двести пятьдесят - в невыгодном для Квашнина варианте приобретения. Но не уступит и цента. Любой каприз требует измерения. Жаль, что наследники Крапивенского люди - жадно-скучные, без вдохновения. А Квашнин любил торги и игры с людьми моцертианского склада (Сороса называли Моцартом Уолл-Стрита, но с Соросом Квашнину не приходилось иметь дел). Жаль, что Крапивенские в Москву прибыть не торопились. Нетрудно было слетать к ним на день, на два в Швейцарию, но вышла бы неприличная суета из-за мелочи.

А спешить и не было нужды.

В Москве Квашнин располагал четырьмя ночлежно-представительскими резиденциями. Две из них - пентхаузы. Ночлежными - для себя, представительскими - для приемов и балов. Дела решались в иных помещениях.

Третье ухо причудилось Квашнину в Средне-Кисловском переулке. Эта квартира обошлась ему недешево, но она располагалась ближе всего к святыням. А святыни были для Квашнина важны.

Ночевал Квашнин, если пребывал в России и в пределах Восточно-Европейской равнины, чаще за городом. В Средне-Кисловском же переулке не ночевал давно. Но от Камергерского сюда пешим ходом было восемь минут, а потому выбор ночлега вышел объяснимым. Можно было, конечно, призвать ласковую или бесстыжую особу для ублажения тела, но не призвал. Может, и зря. Может, в ее присутствии и не причудилось бы третье ухо.

Отчего не призвал? Что-то помешало. Что - неизвестно. Но утром надо было бы ее выпроваживать. На это ушли бы время и фальшивые церемонии. А он чувствовал, что хотя бы в воскресенье желает побыть один. Просто посидеть в бесцелии и в бессмыслии. Или книги какие полистать. А библиотека в Кисловском была подобрана хорошая. Отчасти и полезная. Именно полистать, не углубляясь в трудности чужих мудровствований. Или снять с полок альбомы, привезенные из Рима или из Франкфурта… А может, взять и пошляться в переулках от Никитской и до Пречистенки (натянув парик, приклеив усы) обыкновенным и необеспокоенным москвичом. Да и перекусить где-либо…

Произвел звонки. Освободил от дневных забот охрану, водителя Гошу, стряпчих и порученца Агалакова. Тот будто бы даже огорчился. Лукавил. Сейчас же, наверняка, нырнул в свои интересы. Относительно свойств и усердий Агалакова заблуждений не имел и все же некую (контролируемую) слабость к нему допускал. Слабость эта была вызвана чувством вины или даже растерянности технаря и практика перед громадиной, именуемой Искусством. Агалаков же, отучившийся в двух легкомысленно-возвышенных институтах, державший в голове много имен, терминов и названий, обитался вблизи Квашнина как бы советником по культуре. Или хотя бы проводником патрона во дворцы ее ценностей. Во дворцы, впрочем, сказано неточно. Во дворцы Квашнин приводил себя сам. Агалаков же, свой, отчасти и потому, что представлял Квашнина и его капиталы, в тусовках героев светской хроники, людей, по мнению Квашнина, посредственных и суррогатных, но умеющих навязывать публике мнение, что хорошо, что плохо, что наше, что не наше, помогал патрону не слыть пошлым нуворишем, впадающим в дурной тон. Он приводил к Квашнину архитекторов, дизайнеров, владельцев галерей, какие вызвали бы неодобрение Церетели или всяких там придворных ретушеров и мастеров купеческого портрета. Желания патрона Агалаков, пожалуй, угадывал. Но в приятели Квашнин его, конечно, не допускал. Отношение к нему было не то чтобы высокомерным, нет, высокомерием Квашнин не страдал. Оно было - снисходительно-ироничное. Пустой все же малый Николай Софронович Агалаков. Со справочным бюро в голове и пустой. Балабол. Хвастун. Способный продать из-за хвастовства или хотя бы выдать секреты. Пройдоха. Но все же не прохиндей. Умеющий улещивать и уговаривать, по сути - дурить мозги. Франт и мот. Но нечего проматывать. Если только чужое. Пустяковина. Хлястик.

Стоп. Хлястик-то что хулить? Ко всему прочему хлястик принадлежал белому, пусть и манерному, но льняному костюму Агалакова, пошитому из ткани Квашнинской мануфактуры. Ношение костюма чуть ли не льстило Квашнину, и укорять Агалакова хлястиком желания не возникало. Блажь. Да. Блажь. Чужие блажи были Квашнину интересны, а порой и забавны. Свои блажи он желал искоренить как болезненно-нецелесообразные. Но не мог. Вздорно-пустяшную блажь Агалакова он признал артистической и имея ее в виду, терпимее думал о своих неразумных для предпринимателя капризах. Так вышло с устройством гаража при даче в Чекасове.

Не он будто бы придумал разместить на каменном фронтоне гаража мозаичный герб А.В. Квашнина. И впрямь не он. Чуткий Агалаков из его, Квашнина, неделовых реплик, вспоминаний обрывками случаев жизни вычислил («вычислил» к Агалакову никак не подходит - выпел, что ли, вырисовал, вырифмовал?) неизвестные желания и видения, и теперь над воротами гаража на синем щите под вензелем «АК» судьбу человечью изображают белый груздь, горстка рубиновой клюквы и голубой цветок льна. Могли ли еще пятнадцать лет назад придти в голову Квашнину, выброшенному из поглядывавшей на Марс фирмы (тема докторской закрыта, изобретения придушены безденежьем), но внезапно осчастливленному (получил место продавца на Даниловском рынке в овощном ряду), дача в Чекасове, этот гараж и этот герб? Торговать Квашнину, тогда двадцативосьмилетнему, было доверено клюквой и брусникой из сырых каргопольских лесов. Естественно, он не мог не вспомнить детство, тетю Нюру, тишайший Ватников с лесопилкой и льнозаводом, где тетка и работала, их походы за ягодами и грибами, вечерние рассказы про клюквенного короля и его подругу Кикимору. Квашнин отправил тогда Анне Никитичне письмо. «Воры, пьяницы, что могли разворовали, - писала тетка, - а заготпункт закрыт, грибникам и ягодникам денег добыть негде…» С этого все и началось.

Из паутины детских грез о неосуществимом, упований, не хуже сказочных, досад и горестей Агалаковым была уловлена бетономешалка. В домашнем застолье, на манер американцев прозванном нынче вечеринкой, Квашнин между прочим, не опуская бокал шампанского, рассказал мальчишескую историю. Отец его, тогда майор, был откомандирован в Среднеазиатский округ к границе сомнительного Китая в танковую дивизию. В песчано-ветреный городок Сары-Озек. Месяца два второклассник Квашнин, сломав ногу, отлежал дома. Метрах в пятидесяти от них начинали строить клуб. Мать обнадежили должностью в нем. Мальчик Квашнин, выдвигаемый в ремонтном ортопедическом сооружении на воздух, на балкон, влюбился в бетономешалку. Танки Квашнину давно надоели, зеленые игрушечные машинки были сдвинуты в угол под письменным столом, а за движением машины пестрых гражданских цветов, со вращающейся, будто космической, сферой он мог наблюдать часами. Она словно была способна вывезти его из мира вечного семейного кочевничества, с грохотом стрельб, с лязгом танковых траков, с пьянством отца и его сослуживцев в скуке таежных и пустынных единообразий, в некую удивительную жизнь с приключениями и праздниками. «Это бетономешалка-то! - посмеивался теперь взрослый Квашнин над сыро-озекским несмышленышем. - В гарнизонной школе удивил сочинением. Кем хочу стать? Водителем бетономешалки». Агалаков за столом с ним не сидел, не по чину, у стены с кем-то вел представительский разговор, но уловил. Дня через два при случае высказал патрону: «А не завести ли вам, Анатолий Васильевич, в гараже бетономешалку? Для отдохновений». Квашнин рассмеялся. Блажь. Но ведь не его блажь. Агалакова. Художественная натура. И завели. Агалаков распорядителем выезжал на завод к мастерам. И машина прибыла с наворотами. «С арабесками», - уточнил Агалаков. Тонированные, пуленепробиваемые окна кабины. Вращающаяся часть автомобиля, то есть собственно сотворительница раствора отделана сверкающими металлическими полосками, способными порадовать цыганского наркобарона. Нутро мешалки украсили коврами, прицепившись к сиденьям ремнями в случаях шалостей можно было выпивать в ней, как в космической посудине. Ну и номерами машину снабдили веселыми, с ними можно было проноситься и по Красной площади. Арабески Агалакова Квашнин, естественно, распорядился убрать. Впрочем, стекла кабины и номера оставил. И бывали ночи, когда Квашнин после трудов праведных или неправедных садился в бетономешалку и гонял на ней по сельским дорогам, нажимая на гудок, вызывая звуки нетерпения или ухарства, умилявшие его в сары-озекском детстве. Натура его общалась со звездами. А в душе Квашнина, пусть и на время, но утверждалось согласие. С кем, с чем - неважно.

Ну а с «Бентли» все состоялось как бы шуткой. В какой-то компании, в «Балчуг-Кемпински», что ли, при венском вальсировании скрипок Светланы Безродной кто-то хохотнул: «Иные считают себя крутыми, а у них в гараже нет "Бентли"!» Этот хохотнувший был из уходящих типажей, на свои вечеринки приглашал Баскова и Лолиту, а потому обладание «Бентли» можно было отнести к дурному тону. И тем не менее Квашнин поинтересовался у Агалакова, как судят о «Бентли» в артистических или хотя бы журналистских кругах. «А вы купите "Бентли", - куражно заявил подгулявший в тот день Агалаков. - Там и разберетесь, стоящая это дура или нет. Вас же не убудет!» Не убудет. Купил. Бетономешалка, впрочем, оказалась милее «Бентли». Кстати, Агалакову было наказано о бетономешалке не распространяться. А оттого, что с «Бентли» все произошло легко и как бы за полчаса, Квашнин начал опасаться проявлений (хотя бы и словесных) собственной блажи и подсказок (выходило, что и режиссерских подзадориваний) советника. А тот уже подзуживал его завести яхту в Монте-Карло, да не простенькую яхту, а с вертолетной площадкой, как у биржевика Бобонюхина. И ведь сам Квашнин желал утереть нос Бобонюхину, да и без Бобонюхина не прочь был бы заиметь яхту на Ривьере, но на этот раз после подсказок Агалакова себя остудил.

Совершенно не исключалось, что Агалаков имел не только собственные интересы, не исключалось, что он мог быть зависимым от чьей-то изнуряющей его воли, враждебной Квашнину и его делу. Что ж, и такой вариант Квашнина не угнетал. Он даже был бы ему приятен возможностью построения жизненной игры, ее ходов и ее правил. Впрочем, пока Агалаков никаких поводов для подозрений в услугах чужой силе не давал. И этим отчасти Квашнина разочаровывал. Ну да ладно…

Путешествие в Камергерский переулок, затеянное Агалаковым, было для Квашнина событием мелким. Случай, схожий с покупкой «Бентли». Коли так принято, то - пожалуйста. Хотя приобретение недвижимости вниз от Юрия Долгорукого к Манежу стало нынче действием необходимым для поддержания престижа, пошло-модным. А покупки-то здесь совершали не по делам и их выгодам, то есть вовсе не в связи со своей основной деятельностью, профилем ее, а чтоб будто бы выбросить лишние деньги, ради баловства и на всякий случай. Иные намеревались завести интимный ресторанчик, на четыре, скажем, персоны, для себя и для милых душе приятелей. Агалаков, несомненно, темнил, наводя Квашнина именно на это заведение вымершего общепита, скрывая корысть, либо, в похвальном варианте, свое лирическое чувство к здешним стенам. Рассказывал всяческие историко-театральные анекдоты, как ревел здесь старший Ливанов голосом Ноздрева, как дядя Толя, то бишь народный артист Грибов, отпустив зрителей в буфеты антрактов «Курантов», сам в костюме и гриме кремлевского мечтателя, шпротой закусывал здесь стакан беленькой. Не забывал, естественно, Высоцкого. Да и сейчас якобы посещали закусочную люди не менее примечательные.

Эти рассказы нисколько не умиляли Квашнина. Здесь было лишь помещение - стены, высокие потолки (устроить антресоли) и паршивенькая комната для кухни. Другое дело, что в Камергерском все уже было поделено, причем иные нижние этажи с «Древним Китаем» или, скажем, «Артистико» доходов очевидно не приносили (два-три заблудших посетителя), а служили лишь прикрытием или экраном чего-либо полутемного. Кроме закусочной оставалась еще булочная «Красные двери» (двери, правда, уже побелили, но неважно), а и ее вроде бы уступили более выгодным романтикам капитала.

– Ладно. Будем иметь в виду, - сказал вчера Квашнин Агалакову, отпуская советника в вечернюю жизнь на углу Тверской.

Выкушав кофе (к нему - два яйца всмятку и бутерброды с сыром), Квашнин решил все же полениться. Отменил тренажеры. Погрузил себя в воды ванны. Глупейшее происшествие, связанное с ней, несколько месяцев назад привело к появлению в его жилище двух, по словам Агалакова, строптивых водопроводчиков из Брюсова переулка. Погружение было предпринято с книгой в руках. Читать Квашнин, возможно, в десятый раз намеревался «Дело Артамоновых». С романом великого пролетарского, как разоблачающим капиталистический образ жизни, велено было познакомиться в школьные годы. Тогда не получилось. Нынче один из коллег посоветовал Квашнину «Артамоновых» хотя бы перелистать, мол, это учебное пособие, русский путь, параллели и т.д. Принимаясь за чтение, Квашнин настраивал себя отнестись к нему как к профессиональному, вовсе не к отвлечению от забот. Но каждый раз его хватало лишь на историю Ильи Артамонова, а дальше становилось скучно. В его случае все было не так, возможно, не менее жестоко и грубо, нежели у Артамонова, но не так. Никаких параллелей. Сегодня он прихватил книгу из упрямства, начатое следовало доводить до конца, принцип. Но и не в слишком горячей воде (и струи душа наводил на себя) через час чуть ли не задремал. Увольте, Алексей Максимович! И извините!

Протерся, свирепо, будто кожу желая содрать, до красноты, махровым полотенцем.

От тренажеров волевым усилием вновь направил себя к книжным полкам. В его усердиях саморазвития была система. Но сегодня от обязательств системы он себя легкомысленно освободил. Взял лупу и альбом, купленный в Антверпене. Был намерен не спеша и с возможностями толкований (или хотя бы новых ощущений) рассмотреть «Сад наслаждений» Босха. Но и альбом отложил быстро. Снова подумал об Агалакове. Просветителем поначалу тот все же попытался быть назойливым. Пришлось попросить его - информацию давать нейтрально-вескую. Агалаков все понял. Высокомерным и спесивым в суждениях вблизи Квашнина более себя не проявлял. И дистанцию соблюдал деликатно.

Впрочем, бес с ним, с Агалаковым.

Решил наклеить усы, натянуть парик и прогуляться переулками. Кисловскими и ближними к Успенскому Вражеку. А потом и пообедать. Не исключалось, что зайдет и в Камергерский. Запомнилось: там вкусно пахло солянкой.

Натянул парик, наклеил усы. И тут дернулось дурацкое. А не наклеить ли третье ухо?

23

Тут и громы стали греметь.

Те самые, майские.

И стало известно: сыскался покупатель. Уже рассмотренный кассиршей Людмилой Васильевной и буфетчицей Дашей сухопарый верзила в вельветовых штанах, поначалу глазевший на керосиновую лампу в витрине закусочной. По оценке Даши - хищник, по разумению Людмилы Васильевны - добытчик. А по сведениям думского советника - известный миллионщик Квашнин, хозяин Отрасли, даже двух Отраслей, для него содержание хоккейной команды премьер-лиги «Северодрель» было шутейным удовольствием.

Плечистый негр Костя из государства Кот д'Ивуар никаких шансов иметь не мог. А ведь обнадеживал, стервец.

Квашнин, говорили, купил и «Оладьи» на Дмитровке. Эти так, в придачу.

Кассирша и буфетчицы подтвердили публике достоверность слухов. Их собирали, им объявили. Но, правда, о точных сроках закрытия пока неизвестно. О точных сроках, как и положено, предупредят за две недели. Возможно, что закусочная протянет до Нового года. Необходимо составить проект переустройства, а потом и затевать ремонт. И похоже, новый хозяин еще не решил, что ему выгоднее содержать в Камергерском. Во всяком случае, начинать будут с дмитровских «Оладий».

Произошло странное. А впрочем - обычное. Новость никаких резких досад, тем более драм, не вызвала. То есть, конечно, поварихи, кассирши, уборщицы ходили расстроенные. Понимали, приглашать их в дорогое заведение вряд ли станут. Вот если только Дашу… Завсегдатаев же закусочной отмена неопределенности (продали, наконец-то, случилось) отчасти даже успокоила. Выяснилось, что многие держали в голове запасные варианты для вечерних посиделок с доступными ценами. Я присмотрел рюмочную между Консерваторией и театром Маяковского, дважды заглянул в нее. Все там было чужое, и стены, и лица, но что поделаешь, привыкнем… Конечно, предстояло рассыпаться привычному кругу общения, но скольких приятных тебе людей обстоятельства времени своими водоворотами уже относили в отдаления! А тут и водоворота не ожидалось, река текла себе и текла. К тому же до Нового года оставалось еще семь месяцев. Посмотрим, как пойдут преобразования в «Оладьях» на Дмитровке…

К тому времени в закусочную стал захаживать новый для нас посетитель. Не часто, но появлялся. Это был высокий худой мужчина лет сорока, или чуть моложе, с тонкими усами, черноволосый, стриженный коротко, но, пожалуй, старомодно - ежиком. В закусочной он был существом одиноким, в разговоры ни с кем не вступал, если только отвечал - «да», «нет», и, естественно, вынужден был произносить слова вблизи кассы и буфетной стойки. С кассиршей и даже буфетчицей не любезничал, названия блюд и напитков выговаривал хмуро. Брал в частности и солянку. Иногда читал газеты, иногда сидел молча, ни на кого не глядя и ни в чьи беседы не вслушиваясь. Мне подобное состояние знакомо. Порой я приходил в закусочную и не ради общения, а встав из-за письменного стола, чтобы отвлечься от занимавших меня мыслей или, напротив, продолжить (при невнимании ко всему вокруг) их варево. Вот и новый посетитель, похоже, раздумывал здесь о чем-то важном для себя. Либо обсуждал сам с собой какие-то конкретные дела. И это состояние следовало уважать.

Пару раз, когда он усаживался за столик рядом с кассой, Людмила Васильевна пыталась разговорить его, не вышло. Прозван он был ею Рудокопом, отчего - не знаю. Хотя видел, что и по представлениям самой Людмилы Васильевны, он вовсе не Рудокоп. «Похож, - сказала она как-то в моем присутствии буфетчице Даше, - на того… Но тот-то был в черных очках, и глаза его я не видела. А перед тобой он очки снимал…» «На секунду, - сказала Даша. - Я только запомнила, что они у него синие. И все. И тот был белобрысый…» «Делов-то, - хмыкнула Людмила Васильевна, - поменять масть! Ты с ним, Даша, поосторожнее!» «Да я и разговоров с ним никаких не веду, - сердилась Даша. - Пробурчит он что-то невнятно, и хватит. И главное, из выпивок лишь однажды заказал пятьдесят граммов коньяка…»

Должен заметить, что из дашиной жизни выбыл не только негр Костя, но и книжный челнок Фридрих Малоротов, сделавший Даше предложение, но так и не подтвердивший его выразительным поступком. Три раза он буянил в закусочной, размахивал глобусом-булавой, обещал покрошить конкурента-миллионщика, но потом пропал. Не исключалось, что он мог отправиться с пачками книг московских издателей куда-нибудь в Сарапул или в Сыктывкар, и там после удачных продаж трясины быта засосали его. Впрочем, Даше пропажа временного жениха принесла, похоже, облегчение.

И долговязый посетитель-молчун, вызывавший тревоги Людмилы Васильевны, а Даша догадывалась - почему, сама волновалась при его визитах и молчаниях, тоже перестал появляться в закусочной. Но перед тем была птичка. Долговязый уже одолел солянку и принялся за жаркое, а над ним зависла птичка.

Поначалу на нее и не обратили внимания. Ну птичка и птичка, трепещет под потолком крыльями, мало ли что. Потом стали прикидывать, а каким макаром она попала в недра закусочной? Но и тут ничто не противоречило наукам. Возможно, была открыта кухонная дверь во двор, могла она и при входе какого-либо посетителя из Камергерского переулка впорхнуть к нам в гости. Странным было то, что птица явилась пестро-красочная, такие по Москве не летают. Сидят в клетках. И удивляло то, что она не бьется по дурости об оконное стекло, а висит себе, как вертолет, под потолком. И именно над столиком посетителя, вызывавшего тревоги Людмилы Васильевны.

А он как бы и не видел птицу, доедал жаркое, будучи, как обычно, в состоянии своей молчаливой сосредоточенности. Птица же, повисев с трепыханием крыльев, заверещала и короткими витками стала спускаться к столикам. В клюве ее увиделся некий предмет (он показался мне похожим на человеческое ухо, глупость, естественно, другие же позже уверяли, что углядели в клюве оранжевое перо, а кто - и белую розу). Птица уселась на край горшка для жаркого и нечто опустила в глиняную посуду. Посетитель словно бы не обратил на нее внимания, не спеша доедая жаркое. Спокойное доедание горячего блюда и вызвало общий интерес. А когда глаза были подняты вверх, оказалось, что никакой птицы в закусочной нет.

Посетитель же, якобы Рудокоп, запил жаркое томатным соком, вытер губы и удалился.

– Людмила Васильевна, - в тишине сказала Даша, - к чему бы это - птица в помещении?

– Ни к чему хорошему, - мрачно произнесла кассирша.

– Ну здрасьте! - вступила в разговор повариха Пяткина. - Птица в помещении - к благим вестям. Голубь-то прилетал с благой вестью.

– Во-первых, там был голубь, - возразила Людмила Васильевна, - а во вторых, к кому он прилетал-то? А? Не к нам же…

– Ну не голубь, ну птица, - стояла на своем Пяткина. - Все равно, птица - к благой вести!

– Может, кому-то и была благая весть, - сказала кассирша. - Только не нам…

– Птица какая-то странная, - задумалась Даша. - Будто из цветных лоскутов. Будто из джунглей. И когда взлетела, мне показалось, что она врежется в потолок и рухнет вниз. Нет, она взяла и исчезла. Но перед тем словно бы стала крупнее…

– Ты видела? - удивилась кассирша.

– Видела, - кивнула Даша.

– Надо же! - сказала Пяткина. - А я на нее и не смотрела. Я на этого смотрела, как он ест… Она ему вроде мыши чего-то в горшок скинула, а он ничего, доел, не поморщился. Выдержанный…

– Ой! Ой! Что ты несешь! - всплеснула руками кассирша. - Какую еще мышь! Меня сейчас вырвет!

– Я не говорю, что мышь, - запыхтела Пяткина. - Что-то вроде мыши…

– Живой или какой? - спросила Даша.

– Не разобрала, - сказала Пяткина.

А я пожелал напомнить буфетчице и кассирше о том, что появления в домах Камергерского переулка пернатых уже случались, в частности, в театр Станиславского и Немировича однажды залетела чайка и до сих пор там обитает. И еще - долго в том же доме чудесно существовала пусть и не пестрая, но хотя бы ярко-синяя птица. Прекрасно помню это. Однако подумал, что слова мои понимания не найдут, а тревог персонала не отменят.

– Во МХАТ-то залетали и чайка, и синяя птица… - все же пробурчал я.

– Ну это когда, - сказала кассирша. - И там-то понятно - зачем…

– А вашего Рудокопа, - сказал я, - эта птица, пожалуй, спугнула…

– Вряд ли, - покачала головой Пяткина. - Он мышь съел и не поморщился. Я в горшок с его жарким заглянула, он как вылизанный. Человек рос в бедности, привык не оставлять ни крошки…

– Далась вам, теть Марина, эта мышь! - воскликнула Даша.

– А что ж! - сердито произнесла повариха. - Что видела, то видела! Что было, то было.

– А я никакой мыши не видела, - сказала Людмила Васильевна, - до горячки не дожила.

– Ну вот, уже и оскорбления пошли, - обиделась Пяткина и ушла на кухню.

«А у Сергея Сергеевича Прокофьева не было никаких птиц?» - прикидывал я. В больших вещах вроде бы не было. Пришли на ум, конечно, пионер Петя с волком. Там вроде бы какая-то птица сопровождала Петю в прогулке по лесу и даже что-то советовала ему или от чего-то предостерегала. Какая и каким голосом предостерегала, этого вспомнить я не мог. И вообще ход моих мыслей показался мне странным. Прилет и улет птицы из цветных, по мнению Даши, лоскутов я сразу же попытался разместить в ряду явлений искусства. То есть птица словно бы и не могла быть для меня живой. Но отчего вдруг? Ведь однажды прямо перед моим письменным столом на балконном подоконнике запрыгал лимонный попугай, из волнистых, потом упорхнул. Явно выскочил у кого-то из клетки и принялся, отчаянный, куролесить по Москве. Сейчас столько завезено в Москву для услад домашнего бытия диковинных птиц, пауков, ползучих гадов, обезьян, иные держат вместо злых собак у особняков ягуаров и аллигаторов. А тут всего-то какая-то пестрая птичка. Ну залетела, улетела. А может, и привиделась. Во всяком случае каждый воспринял ее явление по своему. Даша углядела ее исчезновение сквозь потолок. Мне показалось, что в клюве птицы было нечто, похожее на человечье ухо. Повариха Пяткина трактовала подношение птицы иначе - мышь. Возможно, и живая. Говорили, напомню, о каком-то перышке (не от Жар ли птицы?), о белой розе и так далее. Да что мы взяли в голову залетную птицу и варианты ее поведения?

– Весть не весть, а знак был, - заключила Людмила Васильевна. - Только кому и о чем?

– Погода какая скверная, - сказала Даша. - Черными тучами все затянуло. Будто на нас сейчас снег вывалится. Вот тебе и май.

Желания спорить с Дашей ни у кого не возникло. И никому не захотелось выйти на улицу.

А посетитель, прозванный Рудокопом, брел теперь по Тверской к Юрию Долгорукому. То есть слово «брел» подходило к нему мало. Он шагал. Шагал энергично. Другое дело - будто бы без всякой цели. Если бы на него в те мгновения взглянул неторопливый, но внимательный наблюдатель, он мог бы подумать, что наш пешеход раздражен или даже раздосадован и вот-вот сорвет на ком-нибудь свое раздражение. Тогда уж держись. Впрочем, у кого из спешивших в ту пору вверх и вниз по Тверской не было поводов для раздражения? Если только у полковника Нелегайло, вышедшего из шестого дома на прогулку с псом эрдельтерьером. Путь он держал в известную нам закусочную, где рассчитывал получить удовольствия. Но и его, похоже, не радовала тяжесть низких черно-серых туч.

Раздраженный же лоскутно-пестрой птицей посетитель закусочной дошел до угла Тверской площади и был остановлен криками торгаша, вряд ли имевшего не только лицензию, но и отметку о регистрации.

– Покупайте мухобойки! Сделаны в Шостке на фабрике кинопленки! Мерзейшие мухобойки! Покупайте мухобойки! - призывал торгаш.

Стоял он в овчинном тулупе сторожа елочных базаров с перекинутой за спину мандолиной.

– Мужик! - обратился он к пешеходу. - Покупай! Не прогадаешь! Лето предстоит знойное. С пожарами. Без мухобойки тебе не обойтись!

– Ну и почем они? - было спрошено. На всякий случай.

– Всего-то по пятидесяти. А уж три штуки так и быть отдам за двести.

Приценившийся хмыкнул. Вернее, рот скривил. Протянул торгашу двести рублей. Принял три мухобойки, отчасти похожие на ракетки для пинг-понга. Услышал, брошенное вдогонку: «Третью береги особо!». Неизвестно зачем взмахнул мухобойкой. И сейчас же свинцовые тучи со снежным, несомненно, зарядом будто от разгонных самолетов Лужкова понеслись на север, открывая синеву и давая волю теплому пока светилу.

Полковник Нелегайло, привязав собаку, обласканную нынче именем Анатолий Тимурович, к выносному стулу у ресторана «Оранжевый галстук», заказал буфетчице Даше сто пятьдесят граммов. Как только последняя оплаченная капля отправилась в граненый стакан, освещение в Москве изменилось, солнце именно ударило Даше в глаза, она ойкнула, прикрыла лицо рукой.

– Вот к чему была птица-то! - торжествуя, выплыла из кухни повариха Пяткина.

24

В почтовом ящике Соломатин обнаружил открытку. Нельзя сказать, чтобы адрес отправителя удивил Соломатина. Столешников переулок. «Аргентум хабар». Но все же… Этот «Хабар» Соломатин в памяти, конечно, держал. И теперь сразу увиделись мадам Голубева-Соколова и прилипчивый плут в валенках с галошами Ардальон. Открытка призывала зайти в Столешников и произвести второй взнос за американо-мексиканский справочник «Поливание кактуса». А надо сказать, что Соломатин после первого похода в «Аргентум хабар» совершенно неожиданно для себя взял и зашел в цветочный магазин и купил там кактус ростом с зажигалку. И поливал его. Но без учета всяческих научных рекомендаций. Полагая, что дитя пустыни и при его необязательных поливах не засохнет.

Повертев открытку, посчитал, что заглянет в «Аргентум хабар». Отчего же и не заглянуть?

Естественно, об Ардальоне Полосухине Соломатин забыть не мог. Следовали о нем и напоминания. В газеты Соломатин заглядывал редко. Но в ящик ему совали бесплатные издания с рекламой и объявлениями. В них встречались всяческие чудеса и чудачества. Однажды в «Центре М» Соломатин углядел в рамочке слова, размещенные в три ряда. «Ассоциация гольфа России. Главный тренер сборной. Ардальон Полосухин». Объявление графически походило на визитную карточку, вклеенную в газетную полосу. Правда, никаких адресов, телефонов, факсов, сайтов в Интернете не приводилось. Но уж одно хорошо было для граждан: тренером сборной по гольфу (пусть и неизвестно какой) у нас является Ардальон Полосухин. Неважно, сам ли он произвел себя в главные тренеры или был утвержден правительством. Попадались Соломатину на глаза и сообщения о хлястиках с вытачками. По-прежнему жителей призывали принять участие, лучше бы и инвестированием, в деятельности «Фонда в поддержку хлястиков и вытачек». Здесь, правда, фамилия Полосухина не упоминалась. Зато Соломатин узнал, что хлястиками и вытачками вскоре займутся на одной из швейных фабрик предпринимателя Квашнина. По вызовам Соломатин еще раза три был в Средне-Кисловском, в доме, где Павел Степанович Каморзин отыскал бочку «Бакинского керосинового товарищества», вызовы эти с Квашниным не были связаны. Можно было предположить, что на Квашнина вышел проныра Ардальон Полосухин (вдруг он приобщает миллионера к секретам гольфа), но не исключалось, что тут сказались интересы и вкусы Агалакова, домоправителя Квашнина. Впрочем, все это было для Соломатина несущественно. Однако, когда в свежем рекламном объявлении «Фонда в поддержку хлястиков и вытачек» он прочитал «Эпиталамий вытачкам», Соломатин взволновался. Слова и мысли эпиталамия, то бишь - похвалы, показались ему знакомыми. Мысль же, между прочим, была и такая. Замечательно, что с помощью вытачек модельеры подчеркивают эффекты и прелести женской груди. И совершенно напрасно те же модельеры не используют вытачки, в том числе и фигурные, при создании фасонов юбок и брюк, там бы вытачки усиливали эротические впечатления от ягодиц, пупков и лонообразующих мест. Ну и так далее в этом роде. Правда, выраженное с изяществами и ужимками. И тут он понял, что вся эта дребедень и все эти изящества при ней - ни чьи иные, а именно его, соломатинские. Они с Ардальоном Полосухиным сбежали тогда из «Аргентум хабар», будто бы от чьих-то чар и в Камергерском, в закусочной или Щели, после слов кассирши о мелких грешниках надрались и несли какую-то муть. То есть надрался один он, Соломатин, а хитрый Ардальон уберегал себя и скорее всего уберег. Наутро Соломатин пытал себя, старался вспомнить, что за ахинею он нес в закусочной и что мог записывать на салфетках прилипший к нему плут. Теперь вспомнил. И главное, он ничего не смыслил в вытачках, но спьяну нафантазировал глупости о ягодицах и лонообразующих местах. Однако, может, и не глупости, раз их опубликовали. Впрочем, за деньги опубликовали, за деньги! Но какое-то дело все же затеялось. Или хотя бы затевалось. Выстраивалась цепочка. Ардальон Полосухин - Агалаков - Квашнин. С участием его, Соломатина, текстов.

Одних ли текстов?… Было ведь и еще одно обстоятельство, встревожившее Соломатина, но позже им отброшенное, и даже почти забытое. Он там, в Камергерском, что-то вроде бы подписал. Не исключено, что и кровью. Да что - не исключено! Тогда он был убежден, что кровью! Такой подписи тексты о вытачках и хлястике явно не требовали. Иная была подсунута бумага. Или и не бумага вовсе. Никаких порезов и уколов Соломатиным обнаружено не было, но убеждение в том, что подпись кровью состоялась, держалось в нем два дня. Что стоило Ардальону дунуть, и в миг бы затянулись следы кровопусканий. Но кто же таков Ардальон?

Все же, наверное, персона мелкая. Или умеющая лишь мельтешить. Вместо визитной карточки подсовывал Соломатину талон на визит к косметологу в салон красоты «Самсон и Далила». Чего-то испугался в «Аргентум хабар». И теперь вот - не торговля танками-амфибиями, а всего лишь затея с какими-то хлястиками и вытачками. Единственные высоты, на какие Полосухин позволил себе подняться, - это лужайки с лунками для игры в гольф.

«Епанешникова… Улица Епанешникова… - соображал Соломатин. - Где-то в Москве есть улица Епанешникова…» О ней он узнал из первого попавшегося ему на глаза объявления об Общественном фонде спасения хлястика и вытачек. Тогда именно спасения, а не поддержки. Стало быть, уже спасли, а теперь поддерживают! Надо было все же отыскать улицу Епанешникова, надо. Однако следовало сходить, и с открыткой в руке, в Столешников переулок. А на картах телефонно-адресного тома Соломатин обнаружил улицу Епанешникова в сорок третьем квадрате между шоссе Энтузиастов и Новогиреевым. Часто туда таскаться не вышло бы…

Время посещения «Аргентум хабар» в открытке не было назначено. Так, вообще приходите, когда получится. Раз уж судьбой уготовано вам поливать кактусы. А Соломатина, несомненно, будто бы принуждало нечто к интересу к кактусам. Одна из приятельниц посоветовала ему посмотреть замечательную коллекцию кактусов в Ботаническом саду, в бывшей оранжерее Геринга. В выходной он выбрался в Сад, из Оранжереи вышел очумевший, с головной болью. Кактусов сидело там две тысячи видов, и все особи были со своими рожами и натурами, и все будто бы глазели на Соломатина. А он пытался выявить сущность каждой живой колючести (впрочем, иные кактусы были и волосатые), оттого и вышел из теплот подстеклянья с головной болью. Двум особям он дал имена. Разъяснять себе причин интереса к кактусам Соломатин не стал.

В Столешников Соломатин отправился вечером. Опять будто бы ироническим наблюдателем. Но ожидал развлечений. Возможно, желал реваншем возместить свои растяпства первого сюда прихода. Столешников, как и всегда в последние годы, был мертвым, пустым, и серой мрачностью Соломатина предупреждал. О чем? Соломатину было наплевать - о чем. Охранник взглянул на открытку, оценил персональный номер участника финала и впустил Соломатина в «Аргентум хабар». В недрах «Хабара» было почти безлюдно, лампочки горели, похоже, в тридцать свечей. Соломатин сунул руку в карман куртки, обнаружил там три десятки; ну и правильно, ну и молодец. Если и выманят их (или ограбят), то лишат всего лишь кружки пива. Выглядело все вокруг зловещим. Прошлое собрание мошенников и простофиль казалось чуть ли не праздником. Чуть ли не Венским балом в Гостином дворе с пением тенора Амольфини и белым выходом отобранных невест. Какие уж тут могли возникнуть развлечения? И главное, пропадала надежда увидеть (или уловить) плута Ардальона Полосухина.

– Вы к нам со вторым предварительным взносом? - услышал Соломатин.

В углу помещения открылось окошко то ли дежурного администратора, то ли театрального кассира, и лампочка поярче потолочных осветила мерзкую рожу сборщика взносов. «Башка, как у лысого кактуса, - сообразил Соломатин. - А у ног, небось, Калашников с глушителем…»

– С каким вторым взносом? - удивился Соломатин. - Я, видимо, не туда попал. Я шел в магазин радиоэлектронники. Вынужден купить картридж.

– Да нет, милейший Андрей Антонович, вы шли именно сюда! - раздалось незамедлительно.

Лампочка над рожей погасла, тонированная задвижка тут же закрыла окошко кассы.

А перед Соломатиным, возможно, пройдя сквозь стену, возникла памятная ему распорядительница приема призеров «Аргентум хабар» Голубева-Соколова. Тогда, да еще и в костюме строгой британской дамы, умеющей править морями, она показалась ему тридцатипятилетней. Теперь же она помолодела, стала, пусть и была в теле, воздушной и лирико-отзывчивой, глаза ее светились, но будто бы свечением полной луны, она протянула Соломатину руки с карандашными (по длине) пальцами, ладонями вниз, словно бы разрешая ему поцеловать их или же предлагая, взявшись за руки, совершить то ли танец, то ли торжественный проход.

– Но я, вижу, тут не вовремя, - хмуро сказал Соломатин, руки свои отведя за спину. - Я… Извините, не знаю, как к вам обращаться…

– Меня зовут Юнона Васильевна.

– Я, Юнона Васильевна, зайду к вам в более подходящее время. Когда здесь бывают и другие участники финала?

– Отчего же, и теперь время подходящее. Мы виноваты, что не указали часы для наиблагоприятного посещения. Но если взнос при вас… Или вы хотели увидеть еще кого-то?

– Взнос, увы, не при мне. Я зашел узнать, какова его сумма. И мне, действительно, хотелось кое-кого здесь увидеть…

– Я, стало быть, не в счет? - грустно улыбнулась Юнона Васильевна.

– Юнона Васильевна, вы само совершенство, мечта и прочее…

– Зовите меня просто Нонна…

– Не смею, - сказал Соломатин. - До этого не дошло… Но надеюсь… А увидеть я хотел…

– Я знаю, кого. Возможно, что и двоих.

– Хотя бы и одного. В прошлый раз он заходил в валенках с галошами.

– Я не помню такого. В валенках с галошами? Нет, не помню.

– Все вы помните. Его зовут Ардальон Полосухин. И это вы напустили его на меня.

– Никто на вас никого не напускал. У вас преувеличение смысла вашей личности. Вы принесли взнос и, прошу вас, для собственной пользы внесите его, - Юнона Васильевна говорила сердито.

– Какова сумма?

– В два раза больше первой. Всего лишь пятьсот девяносто четыре рубля.

– У меня в карманах тридцать рублей, - рассмеялся Соломатин. - Я предусмотрительный.

– Напрасно вы приписываете нам знакомство с неким Ардальоном Полосухиным, - Юнона Васильевна была как будто бы расстроена. - Что же касается вашей предусмотрительности, то, действительно, в вашей куртке тридцать рублей. Но если вы опустите руку в правый карман брюк, вы обнаружите там три бумажки. Вы забыли о них. В последние месяцы вы неплохо зарабатываете.

Вовсе не хотел Соломатин исполнять просьбу (или указание) распорядительницы Голубевой-Соколовой, просто Нонны, но рука его - и Соломатин уже осознавал, что не по его воле, - нырнула в карман джинсов и извлекла оттуда три бумажки - стодолларовую, пятисотрублевую и сотенную.

– Рада вашим удачам в делах! - улыбнулась Юнона Васильевна.

Улыбка ее была улыбкой обольстительницы. Благоухание, исходившее от Юноны Васильевны, ощутимое Соломатиным и прежде, но не волновавшее его, это было знакомое благоухание ухоженной женщины, теперь же стало терпким и плотным. Соломатин находился будто бы в желе из благовоний, достойных тела Клеопатры, он был одурманен, себе не хозяин, хотел отступить от Нонны пусть бы и на шаг, но шагнул к ней. «Бежать, бежать! - кричало в нем. - Ардальон тогда унесся от здешних чар!».

– А еще более я рада, - сказала Юнона Васильевна, - что вы, Андрей Антонович, пожелали произвести второй взнос.

Окно в стене, уже знакомое Соломатину, открылось и высветилось. «Сейчас я увижу наглую рожу, - подумал Соломатин, - чары развеются, и я унесу ноги».

– Вы ведь и еще кого-то желали здесь встретить… - продолжая улыбаться, Юнона Васильевна указала на оконце.

Вместо мерзкой рожи сборщика взносов Соломатин увидел племянницу Павла Степановича Каморзина Елизавету, по паспорту - Бушминову.

«Отличница» Елизавета была нынче лучезарная.

– Андрюша, - произнесла Елизавета, - как мило с вашей стороны… Я сразу поняла, что вы человек ответственный и обязательный… Не каждый из участников Финала расщедрился на второй взнос…

– Лизанька, - покачала головой Юнона Васильевна, - не думаю, что Андрею Антоновичу интересны эти сведения. У него свой выбор и свой маневр. Впрочем, я на время покину вас…

А Соломатин уже стоял вблизи Лизаньки с готовностью протянуть ей угаданные Юноной Васильевной три бумажки.

– Вы присаживайтесь, Андрюша, - предложила Елизавета.

Возле ее окошка образовался стул, не ахти какой, из совучреждений, собесовских, в частности, но все же. Приличия соблюдены.

– Доллары нам сегодня не нужны, - сказала лучезарная Елизавета. - А другие ваши бумажки кстати. Сейчас я выдам вам расписку о получении и сдачу…

«Отчего же это мои доллары вам не нужны?» - чуть ли не взъерепенился Соломатин. Чуть ли не добавил: «Сдачи не надо!». Но даже и в состоянии нынешнего оцепенения (или одурения? или наваждения?) понял, что будет смешон. Прежде всего для самого себя. Что о нем думают сейчас служители «Аргентум хабар» не имело уже значения.

– Морока заполнять все эти ведомости и бланки, - вздохнула Елизавета Бушминова. - Но что поделаешь, наша деятельность должна быть прозрачной для населения.

– Я вас понимаю, - кивнул Соломатин.

– Вот вам расписка и вот вам шесть рублей сдачи. Ожидайте наших новых уведомлений.

– Всенепременно и в глубочайшем волнении, - произнес Соломатин и встал.

«Бежать! Бежать! Закрыть глаза и нестись отсюда!».

– Да вы садитесь, Андрюша, - сказала Елизавета, в лучезарных глазах ее было благорасположение и удовольствие от общения с ним, Соломатиным.

И будто чья-то ладонь легла на плечо Соломатина и примяла его к стулу.

– Ведь у вас есть о чем поговорить со мной. Или о чем-то спросить меня, - сказала Елизавета. - Тогда на масленицу у Каморзиных вы сразу выделили меня, я это почувствовала, но и я выделила вас…

– И о чем бы мне следовало спросить вас? - произнес Соломатин растерянно.

– Вы сами знаете… Моя кузина Александра, конечно, проболталась о моей… О моей, так скажем, попытке восстановить фамильную справедливость. Вы, я поняла, отнеслись к этому неодобрительно. Как к некоему самозванству…

– Почему же неодобрительно… То есть мне-то что?…

– Я хочу, чтобы меня поняли, для меня это важно… Я только могу сообщить вам, что там все протекает хорошо и достойно…

– Ну и замечательно! - сказал Соломатин, искал концевые слова для собеседования с приемщицей взносов, но не нашел. - И только вот чего не могу понять… Там… как вы называете… там вами движет вдохновение, настроение романтическое, пусть и с долей расчета, допустим, что и вовсе без расчета… А тут-то? Тут-то? Какое тут может быть вдохновение? Как все это сочетается?

– Милый Андрюшенька, - теперь в глазах Елизаветы было лукавство, - очень скоро и это вам откроется…

Соломатин мог предположить, что и в своем деловом закутке Елизавета сидела душистая (вид девушка имела чрезвычайно опрятный), но теперь ароматы ее, как и прежде ароматы Юноны Васильевны, стали ощутимо-действенными и принялись обволакивать, дурманить Соломатина, вбирать его в себя. («Запахи пачулей, мяты, иланг-иланга, жасмина, еще чего-то… - соображал Соломатин. - Да что же им надо от меня? Свой взяток сегодня они с меня сняли. Неужели хотят вобрать меня уже на будущее? Да еще и расписку какую-нибудь кровавую заставят произвести…»). Он пытался глядеть мимо Елизаветы, мимо ее глаз, по бокам, отвлечься, уберечься от ее (ее ли?) чар, будто бы хотел рассмотреть убранство закутка. А на стенах там, как и положено, висели рекламные плакаты, афиши, портреты кумиров («Моники Левински отчего-то нет…»), календари. И вдруг Соломатин справа от Елизаветы увидел блестящий лист календаря, уходящий чуть ли не под потолок. Клеточки с цифрами и датами на нем попирали чьи-то длинные ноги в валенках с галошами.

«Как же, как же! - чуть ли не выругался про себя Соломатин. - Не видали здесь мошенника Ардальона Полосухина!»

– Спасибо за прием! Чрезвычайно был рад вас увидеть! - вскочил Соломатин. - Увидел вас и все забыл. И вот опаздываю.

– Какая жалость! - расстроилась Елизавета. - А у меня свободный вечер.

– А я, если бы знал, что вас увижу, все бы отменил. На увы…

– Но мы с вами очень скоро встретимся, - сказала Елизавета. - Уже назначено.

– Это где же?

– На даче у Павла Степановича Каморзина. Состоится воздвижение бочки. Там будут и ваши юные знакомые, и кое-какие примечательные люди.

– Прекрасно! - чуть ли не вскричал Соломатин.

Взмахнул рукой, приветствуя лучезарную отличницу Елизавету Бушминову, и скорым шагом направился к выходу, опасаясь, что сейчас его прихватят и отволокут, как неисчерпанного, обратно в недра «Аргентум хабар» с его ароматами и пленительными девами. Не прихватили и не отволокли.

Посещение улицы Епанешникова представилось ему теперь делом неизбежным.

Поутру он метрополитеном доехал до Измайловского парка, а оттуда автобусом отправился в квадрат, подсказанный «Желтой книгой» Москвы. Незнакомые улицы и дома Соломатин любил отыскивать сам, а сейчас не вытерпел и принялся выспрашивать у прохожих дорогу к улице Епанешникова. Иные из них оказались нездешними, иные вопросу удивлялись. Лишь розовощекий мужик в картузе бейсболиста, выгуливавший пса, лениво махнул рукой:

– А вон там за углом налево…

И действительно, улица Епанешникова обнаружилась. Зеленая табличка в начале ее сообщила Соломатину, что улица названа в честь Олжаса Епанешникова, участника Гражданской в Казахстане, героя взятия Кзыл-Орды и Кокчетава. Улица тянулась метров триста, не имела ни единого деревца и состояла исключительно из пятиэтажных кирпичных (порой и силикатного кирпича) домов пригородной архитектуры. Соломатин знал: район этот включили в Москву году в шестидесятом. Скучная и будто безжизненная была улица. Автомобили, правда, на ней присутствовали, иные - и на тротуарах. Дом с Фондом благоденствия хлястика и вытачек Соломатину предстояло вычислить. Он хорошо знал манеру нынешних дельцов укрывать свои конторы от чужих, пусть и праздных интересов, превращая их чуть ли ни в невидимки. Соломатина вела интуиция. Наконец он увидел дверь, к ней вздымались четыре ступеньки. Вывеска над ней состояла из слова «Бельфонд», окно справа украшал заяц с хлястиком над хвостом, окно слева - джинсовая юбка с вытачками под ягодицами. Соломатин чуть ли не возжелал защищать свои авторские права. Полчаса Соломатин жал на две кнопки, малиновую и серебристую, слышал свои звонки за бронированной дверью, но никаких движений внутри «Бельфонда» не случилось. Соломатин заглядывал в незавешенные окна конторы и ни одной прелестной и озабоченной головки не увидел.

«Пошли бы они подальше! - рассердился он. - Через неделю еще съезжу!» И пошагал к автобусной остановке. Но ему стало жалко впустую изведенного времени, он подумал: «Надо было зайти во двор. У них главные двери и кнопки - во дворах». Парадные входы с мраморами и зеркалами, известно всем, привлекательны для злодеев и корыстных чиновников, а население раздражают. Соломатин быстро сыскал тот самый дом, но ни во дворе, ни на улице не имелось теперь ни вывесок «Бельфонд», ни хлястиков, ни вытачек в витринных окнах. Улица была явно та же, но называлась она, если верить визитной жестянке, улицей Амангельды. Прохожие и даже милиционеры, выслушав недоумения Соломатина, смотрели на него как на идиота. Никакой улицы Епанешникова здесь сроду не было. Один из милиционеров спросил Соломатина, не румын ли он, и потребовал вид на жительство. Увидев мужика в бейсболке с псиной у ног Соломатин обрадовался, как полярник Папанин на отколовшейся льдине самолету Водопьянова. «Да что вы, милостивый государь! Какая улица! Какого Епанешникова?» - удивился мужик. «Ну как же, вы сами час назад мне ее указали! - волновался Соломатин. - За углом и налево…» - «Блин! Какая нынче практика в дурдомах! Недолеченных выпускают в город!».

«А Елизавета? - уже в метро думал Соломатин. - Что это было в Столешниковом? Мираж? Голографическое оживление копии существа? Или материализация неких моих дурацких мыслей и соображений?…»

«Ничего, - пообещал Соломатин, - они еще дождутся…»

Кто «они» и чего дождутся, Соломатин разъяснять себе не стал.

Дома он открыл «Желтую книгу».

В списке московских улиц, переулков, проездов и тупиков улица Епанешникова все же числилась.

25

В мастерской на Сретенском бульваре у себя на столе Прокопьев обнаружил заявку: «Н.Д. Уместнова, табакерка, табурет». Мастерская выполняла не только заказы, порой долговременные, всяческих учреждений, фирм или даже музеев (вспомним четыре стула Прокопьева, уваженные комиссией Кремлевского дворца), но и с вниманием относилась к просьбам отдельно существующих москвичей. Естественно, мастера не гнушались работами для души, «на сторону», но выгодными оказывались для них и заказы, учитываемые бухгалтерией. К ним как раз и относилась заявка госпожи или сударыни Н.Д. Уместновой.

А Прокопьева позабавило или даже растрогало сочетание слов - табакерка, табурет. Он повторял их про себя: «табакерка, табурет, табакерка, табурет, табурет и табакерка…» Мелодия какая-то выстраивалась с ударными звуками. Иногда выходило: «Табукерка, табарет, табукет и табаретка…» Получалось нечто волшебное, манящее.

Прокопьев спустился к приемщицам. Его интересовал табурет. Починкой табакерок в мастерской занимались нередко, а вот табуретов на его памяти сюда не приносили. Табуретка оказалась малой, детской, совмещалась некогда с ночным горшком. В сиденье ее имелась откидная крышка, слева и справа от нее были выжжены лунки, заполненные разноцветными стеклышками. Лунки и стеклышки образовывали слова (угадалось Прокопьеву): «Сиди детка» и «Для тебя табуретка». Угадалось, потому как многие стеклышки были выщерблены. Поломали одну из ножек табурета, и целесообразная крышка болталась на одном шурупе. Несомненный умелец, отметил Прокопьев, соорудил трон для любимого чада. Но теперь в предложенном ему для починки предмете мебели Прокопьеву почудилась некая насмешка. Уже не выпевалось волшебное: «Табакерка, табурет…» Кстати, табакерка была ценная, музыкальная, двадцатых годов девятнадцатого столетия, немецкой работы, из тонкой хорошей стали, механизм ее был попорчен и над ней предстояло покорпеть.

Чаще Прокопьев принимался восстанавливать вещи, не знакомясь с их хозяевами. Иные же штучки возбуждали любопытство и желание поговорить с владельцами. Вот и теперь Прокопьев не прочь был бы побеседовать с Н.Д. Уместновой. Попросил приемщицу, если Уместнова придет, вызвать его для разговора.

Заказчица появилась через день. Прокопьев спустился к ней и понял, что беспокойство или волнение, вызванные заявкой, не были лишними. Уместнова оказалась той самой девицей Ниной, представленной ему в закусочной в Камергерском Николаем Софроновичем Агалаковым, завлекшим его в беседу о Тайницкой башне.

– У вас есть какие-то вопросы ко мне? - поинтересовалась Уместнова.

– Сергей Максимович, - представился Прокопьев. - А вы…

– Нина Дементьевна… Просто Нина…

– Очень приятно, - сказал Прокопьев. - Всегда полезно выслушать пожелания заказчиков. К тому же табурет ваш своеобразный, не укладывается в нашу тарифную сетку, и следует уточнить оплату починки.

– Какие цены будут назначены, - сказала Нина Дементьевна, - такие будут уплачены деньги. Проблем нет. А если вам интересны истории табакерки и табурета, могу о них рассказать.

– Интересны, - сказал Прокопьев.

– Но здесь неуютно, а на бульварах сейчас хорошо.

– Что ж, - кивнул Прокопьев, - можно и на бульваре.

День был светлый, безветренный, чрезвычайно благоприятный для жизни. Владелица табурета и табакерки выглядела прекрасно, джинсы обтягивали все, что надо, да и зеленая кофта ничего не скрывала, напротив, подчеркивала все округлости и возвышения. Прохожие мужики на Нину Дементьевну оглядывались.

За Сретенскими воротами на спуске от дома Демьяна Бедного к Рождественскому монастырю было указано на скамейку. Присели.

– И никакого подвоха вы не ощущаете? - спросила Нина.

– Какого подвоха? - удивился Прокопьев.

– Нет. Я так, - сказала Нина. - Никакого подвоха и нет. Я иногда болтаю, что ни попадя. Мне иногда хочется задирать собеседника. Вот и вас сейчас. Вы ведь меня узнали?

В свой приход с Агалаковым, в визитной карточке названным держателем домов и галер и действительным членом Венецианских академий, в закусочную Нина Дементьевна была в каскетке. Нынче же ее голову украшала красная фетровая кепка с наушниками.

– Конечно, я узнал вас, - сказал Прокопьев. - Тогда в Камергерском вашим спутником был сделан намек, будто вы знаете о чем-то существенном во мне. А теперь вы написали заявку на мое имя.

– В свое время. В свое время я вам открою, - торопливо заговорила Нина. - Вы хотели узнать историю табуретки. И почему мне захотелось привести ее в порядок. Ничего странного в этом нет. Но нет и ничего возвышенного. Обычная семейная история. Прадед, конюх, между прочим, по профессии, смастерил для своего любимого сынишки, то есть моего деда. Если познакомимся поближе и заинтересуетесь, покажу фотографии. Ну и так далее. Все детишки нашей семьи посидели на этой табуретке. В том числе и я, извините за подробности. Может, вы сейчас представите картину, и я вам стану неприятной. И в калечении ее, в выламывании стеклышек я приняла участие. Теперь мне стало стыдно. Нет, детей у меня нет. Увы. Но я намерена их иметь. От порядочного человека. А мне уже двадцать четыре.

При этих словах рассказчица сняла кепку, и прямые светлые волосы упали на ее плечи, стекли на спину.

– Яркое вы создание, - искренне сказал Прокопьев. - И как вы за несколько месяцев из… простите… несчастной замарашки, явной на вид неудачницы, превратились в создание цветущее? Золушкина история, может быть?

– Я вас не понимаю, - нахмурилась Нина.

– Ну как же, - сказал Прокопьев. - Это ведь вы как-то в Камергерском подсели к нам за столик, выслушали телефонный выговор и разрыдались.

– Вы что-то путаете, Сергей Максимович, - глаза Нины стали не только сердитыми, но чуть ли не злыми. - Да и разговор-то мы завели о табурете. Теперь о табакерке…

«А ведь она животное хищное…» - пришло в голову Прокопьеву.

– Табакерка - не семейная. Происхождение ее мне неизвестно. Подарок ухажера. Да, случаются ухажеры, Сергей Максимович, случаются. Этот был шальной. Подарок его - необдуманный и непрактичный. Как к нему попала табакерка, не знаю. Может, где-то и украл. Один из знакомых сказал, надо восстановить в ней музыку, тогда ее купят антиквары. Он не ошибался?

– Не ошибался, - сказал Прокопьев. - Вам неизвестно, какую мелодию играла табакерка?

– Нет. Починить ее можно?

– Попробую. Звучание в ней было короткое. Может, минута. Попробую устроить что-нибудь позанятнее… Но это вам и впрямь нужно? Действительно ли вам приспичило чинить две ваши вещи или вами двигали какие-либо причины, чтобы обратиться именно ко мне?

– Я вас опять не понимаю, - сердито сказала Нина.

– А я не понимаю, - сказал Прокопьев, - отчего вы отказываетесь от себя самой, рыдавшей тогда в Камергерском.

– А вы, выходит, человек - назойливый и бестактный.

– То есть вы или кто-то другой, интересуясь зачем-то мной, предположили, что я человек простодушный, мечтательный…

– Робкого десятка… - произнесла Нина. И тут же спохватилась, сообразив, что открыла запретное и уж вовсе не обязательное для ушей Прокопьева. - Да я шучу, шучу, Сергей Максимович! Шучу!

– Нина, - сказал Прокопьев, - отсюда до Камергерского минут десять, ну двенадцать ходу. Давайте-ка отправимся туда.

– Зачем?

– Я вам покажу столик, за которым мы тогда сидели, мы присядем, и попробуйте тогда отказаться от себя прошлой.

– А если я не пойду? - Нина продолжала улыбаться, и теперь ее улыбка была улыбкой соблазнительницы, уверенной в том, что сумеет подчинить себе строптивого кавалера.

– Если вы не пойдете, - сказал Прокопьев, - я посчитаю, что вы мне по каким-то причинам лжете.

– Извините, Сергей Максимович, но вы мне уже грубите. Или даже оскорбляете меня. Если бы я была мужчиной…

– Мужчиной вам ни в коем случае быть не надо. И я не желал вас оскорбить. Я хотел лишь получить ваши объяснения, для меня важные.

– Ну хорошо, - сказала Нина, - пойдемте.

Она встала, вернула кепку на место, не подобрав в нее волосы, и подхватила Прокопьева под руку. И они, будто милые приятели, стали спускаться под липами к Трубной площади, чтобы потом Неглинной, а затем переулками выйти на Петровку и на Дмитровку. Нина щебетала, улыбалась, заглядывала в глаза Прокопьеву, так и шли - «то ли муж с женой, то ли брат с сестрой, добрый молодец с красной девицей». «Завораживает она меня, что ли? - думал Прокопьев. - Получается это у нее, получается…» Зачем он пожелал вести Нину в Камергерский, зачем он спускался к приемщицам, даже и не зная тогда, что Н.Д. Уместнова и есть та самая Нина? Во что-то он втягивался, возможно, в совершенно ему невыгодное, но втягивался, будто бы по своему желанию и даже с дерзостью. Впрочем, сейчас ему было уютно с Ниной, в тепле ее доброжелательности никаких угроз он не чувствовал. В церемониальных отношениях с женщинами Прокопьев бывал неловок, даже неуклюж, и в безвинных прогулках старался выявить свою самостоятельность, теперь же прихваченный властной рукой дамы, из ее слов выходило, что им обвороженной, раздражений не испытывал. Благолепие какое-то…

В Камергерском, в закусочной хозяйничали кассирша Людмила Васильевна и буфетчица Даша.

Тот самый столик не был занят. В памятный день соседом Прокопьева был книжный челнок Фридрих Малоротов, он же Средиземноморский, он же Конфитюр. Прокопьев не возражал бы, если бы и теперь Фридрих оказался за столиком соседом-свидетелем. Но впрочем, и пустой столик был хорош.

– Я, значит, сидел здесь, - сказал Прокопьев, Нина курила, - а вы подошли с соком и беконом. У вас были очень плохие, даже жалкие волосы, не обижайтесь, тем более, если все это не о вас, и одеты вы были чрезвычайно бедно, невзрачно. Но главное - волосы. Нынче о неблагополучии человека можно судить по жалкости волос и прически. К тому же очевидно, что Нина… то есть не вы, а та Нина была рабски от кого-то зависима. Она молча сидела вот здесь, выслушала чей-то выговор по телефону и разревелась…

– Да это была я, - тихо произнесла Нина. - Но отчего вы держите в голове прошлый случай? Не оттого ли, что я жалкая, замарашка, высказала вам тогда чуть ли не с брезгливостью: «Ну и помалкивайте себе, Прокопьев Сергей. Уж кому-кому, но не вам лезть в мои дела!»

– Не оттого, Нина, не оттого, - сказал Прокопьев, - совсем по иной причине.

– По какой же? - Нина была будто бы удивлена.

– Очень скоро мне дали понять, что в истории с вашим, видимо, участием мне была отведена роль жертвенного существа. Это меня задело. А что значат ваши слова: «Я в большой опасности. Сор не вынесен. Бутыль запечатана». И не просто слова, а несомненно - мольба.

– Откуда вы… Откуда вам известны эти слова? - Нина чуть ли не вскрикнула, в глазах ее был испуг, она по сторонам поглядела в страхе.

– Известны, - со значением произнес Прокопьев.

Прокопьев удивлялся себе. О присуждении ему роли жертвенного существа он узнал от Арсения Линикка, инженера по технике безопасности, называвшего себя Гномом Центрального Телеграфа, по аттестации кассирши Людмилы Васильевны, пустомели или даже слабого разумом. Слова же об опасности, невынесенном соре, запечатанной бутыли, понятые им как мольба о помощи, и именно мольба девицы, чьи волосы были в плохом порядке, привиделись Прокопьеву при странных обстоятельствах. В закусочной произошло будто бы исчезновение света, а потом начались мерцания, движения под потолком желтоватых гирлянд. Тогда Прокопьев пожелал закрыть глаза, и при склееных веках на ползшей ленте, словно старинного телеграфного аппарата, прочитал слова об опасности, соре и бутыли. То есть лента со словами возникла в его воображении, а жертвенное существо - в воображении Арсения Линикка, реалии жизни никак не могли быть основой для нынешних гласных вопросов и утверждений Прокопьева. Прокопьеву захотелось сейчас же все обратить в шутку и снять страхи девицы Уместновой. Но понял, что не сделает этого, страхи ее были вовсе не воображаемыми, они вполне линейно примыкали к его и Линикка фантазиям.

– Но на этот раз я был отменен как жертвенное существо, - произнес Прокопьев, словно бы лишь для себя и уж точно не для собеседницы. - Вместо меня жертвенным существом стала хорошо известная вам Олёна Павлыш.

И опять Прокопьев вспрыгнул на кончик шпаги. Возможное он нагло выдавал за действительное. Он намеренно рисковал и дерзил и явно не перед Ниной. Кто такая Олёна Павлыш, он толком не знал, тем более не знал, почему ее погубили, но на фотографии, показанной ему дознавателем, он видел Нину в компании с убиенной Павлыш и теперь выпалил слова о замене жертвенного существа.

А Нина заплакала, с ней чуть ли не началась истерика, она быстро поднесла к губам кружку с пивом, слезы вытерла не платком, а салфеткой, будто устранила неизбежные досады общественного питания.

– Вы меня извините, Нина, - сказал Прокопьев, при этом словно бы конфузясь из-за своего и впрямь бестактного напора, - но вы и меня поймите. Каково мне быть в глупейшем положении в чужой игре! Ведь ваш приход ко мне с табуретом и табакеркой - продолжение той игры. Вы меня спросили, не ощущаю ли я подвоха. Да, ощущаю.

– Олёна Павлыш не имеет к вам никакого отношения, - сказала Нина, на Прокопьева не глядя, кепка ее сползла набок, дав волю левому уху. - И мы с ней разные. Я - здешняя. А она приехала сюда из дыры завоевывать Москву, а потом, возможно, Париж. Сколько нынче таких. Все больше стервы. У меня никогда не было ее комплексов и претензий. Но я попала в зависимость. В этой зависимости меня на вас и напустили…

– Ради чего? - спросил Прокопьев. - И кто напустил?

– А я знаю?! - взвилась Нина. - Я завишу от мелких людей. От кого зависят они, я не знаю.

– Но какие-то предположения или догадки у вас должны быть.

– Вы, Сергей Максимович, мне надоели, - заявила Нина. - Вы печетесь лишь о себе. Вы приволокли меня сюда и устроили мне пытку.

– Вы сами согласились пойти в Камергерский…

– Я согласилась, потому что вы словно приказали. А я вынуждена была привыкнуть к приказам.

Синие глаза собеседницы снова повлажнели. Прокопьев будто бы против своей охоты, а сегодня он многое делал будто бы против своей охоты, но сознавал, что лжет себе, нынешние поступки и слова были вызваны волей именно его натуры, так вот Прокопьев взял и положил руку на дрожавшую руку Нины.

– Милая Нина, еще раз извините меня, - сказал Прокопьев. - Да, я все время пытаюсь прояснить ситуацию, связанную со мной. Но вы мне, не обращайте внимания на пышные слова, не безразличны. А ваша история явно соприкасается с моей. Тогда, при первом вашем явлении, я испытал к вам сострадание и истинно был готов помочь вам… В словах я старомоден… Но я хочу и теперь хоть что-то выяснить, а потом постараться и вас избавить от зависимости… Вы мне верите?

– Я вам верю, - Нина попыталась улыбнуться. Прокопьев был благодарен этой ее улыбке.

– Вы и сейчас, наверно, думаете: «Да что сможет сделать этот простак?…» Но ведь они, имея в виду меня, в чем-то заинтересованы. В чем?

– В вас и в вашем профессиональном умении.

– Они заблуждаются, - покачал головой Прокопьев.

– Они так не считают, - сказала Нина. - Они знали о вас многое, когда отправили меня сюда и за ваш столик. И остались довольны вашими действиями и мыслями. Вы оказались подходящим для их интересов. То есть я так предполагаю…

– И что же… они… эти… велели придти вам сюда несчастной замарашкой?

– Я и без всяких переодеваний была тогда несчастной замарашкой, - горько сказала Нина. - Но и теперь мое положение не лучше прежнего. Они опять подпустили меня к вам…

– Приманкой или наживкой, - сказал Прокопьев.

– Можно считать и так! Да! Приманкой и наживкой! - воскликнула Нина. - Для меня это унизительно и противно. А я… вы можете мне не верить, но это так… а я хотела бы побыть вблизи вас просто приятельницей… я не навязываюсь, но… Все. Больше меня ни о чем не спрашивайте. Я и так слишком много вам наговорила. Или наболтала. Мне за это достанется. Мне будет плохо. А может быть, и хуже, чем плохо.

И снова синие глаза ее стали мокрыми. Прокопьев сидел дурак дураком. Обругивал свою неуклюжесть и застенчивость. Хотя рука его все еще лежала на руке Нины. Прокопьеву хотелось слизнуть слезы со щек барышни. Он не прочь был бы и поцеловать ее, хоть бы и в лоб, лоб Нинин был вполне в его вкусе, высоколобых дам Прокопьев не привечал. Он полагал, что отношение его к Нине сейчас возвышенное, чуть ли не отеческое, или хотя бы старшебратское, в нем слоились - сострадание, жалость, стремление уберечь ребенка от бед и расправиться с обидчиками. И вдруг этот отец или старший брат ощутил, что Нина вызывает у него естественное мужское желание.

Он резко убрал руку (отлетела!) от Нининой руки. Но ничего не изменилось. Разговор их превратился в некое журчание, и глаза Нины были ласковыми, и голос ее стал ласковым. Выяснилось, что Нина - учительница, преподает географию, мечтала стать путешественницей, но дальше Кинешмы не отъезжала, отца не помнит, имела мужа, тоже недотепу, но развелась, вернулась к матери в коммуналку, любит салаку горячего копчения, цветную капусту, фасоль в томатном соусе, певицу Буланову, ну и так далее. Бытовые эти сведения Прокопьева чуть ли не умиляли, рыцарь, способный дать радости оскорбленной и униженной, уже примеривал на себя доспехи и слышал ржание верного коня. Выглядел он, по-видимому, нелепо, мельком уловил взгляд буфетчицы Даши, та усмехнулась. Кое-что рассказал Нине о себе.

Нина поглядела на часы.

– Надо же, как я увлеклась разговором с вами. Жаль, но надо идти.

Она встала.

– Нина, табакерка и табурет, - не выдержал Прокопьев, хотя ласковое журчание степного ручья могло и успокоить его, - ваши? Или их вам все же вручили для похода ко мне?

Нина постояла молча, было видно, что растерялась, потом заговорила бойко и будто бы весело:

– Конечно, мои! А чьи же еще? Но в особенности мне дорог табурет! Вы уж отнеситесь к нему со вниманием! Пружинных дел мастер! До встреч!

Эти ее «пружинных дел мастер» и прощальное помахивание рукой совпали с улыбкой, схожей с улыбкой наперсточника, покидающего облапошенного им лоха.

Вспомнился вопрос кроссворда: «Человеческое свойство, которое используют лохотронщики». Азарт. Рассчитывают и на его азарт. Ну и пусть.

– Сергей Максимович, что вы сидите такой грустный? - с участием обратилась к Прокопьеву буфетчица Даша. - То любезничали со своей приятельницей, были веселы, я ей даже позавидовала…

– Что вы, Дашенька, такое говорите? - удивился Прокопьев. - Нашли чему завидовать! У вас столько поклонников! И каких!

– Какие у нее поклонники! - сказала кассирша Людмила Васильевна. - Так, тьфу! А на вас Даша давно смотрит с симпатией. Вы бы хоть обменялись адресами и телефонами, а то закроют нашу закусочную, и прости-прощай!

Следовало ожидать возмущения Даши, но Даша не возмутилась. Сказала:

– А вы, Сергей Максимович, сегодня голодный. Даже не заказывали солянку.

– И верно, - согласился Прокопьев. - Даша, будьте добры солянку погорячее, ну и сто пятьдесят.

«Кто же она, эта Нина? - раздумывал Прокопьев. - Жертва или актриса? Игрица? Не игрунья, а именно игрица. Бывают игрецы. Значит, бывают и игрицы. На Рождественском бульваре глаза у нее однажды были откровенно злыми. И ключевым знаком является теперь табурет. Слова на нем: "Сиди детка. Для тебя табуретка". Вот, стало быть, твое место. Сиди всю жизнь над ночным горшком, если на отваги и подвиги неспособен».

Ну и посижу. Захочу и посижу. А захочу и привстану. Но уж по собственному волеизлиянию.

Через час (а были и любезности с Дашей, прежде вроде бы и не обращавшей на него внимания) Прокопьев в Камергерском переулке увидел пышноусого крепыша, враскачку, по-флотски (или по-кавалерийски?), шагавшего к закусочной.

Прокопьев перешел мостовую и принялся рассматривать доску с сообщением о Сергее Сергеевиче Прокофьеве.

Желания общаться сейчас с Арсением Линикком у него не возникло.

26

На пятнадцатое июня было назначено Павлом Степановичем Каморзиным открытие мемориала.

Павел Степанович сообщил об этом Соломатину, а потом Соломатин получил и письменное приглашение. Именно письменное. Под открытку. На глянцевой бумаге. С раскраской в три цвета. Сам ли Павел Степанович постарался или преуспела какая-либо из сестренок? На масленицу при огляде стен «девичьей» Соломатин отметил работу способного шрифтовика. В уголке приглашения меленько стояло - тираж 25 экз.

«Надо же сколько рож-то соберется!» - расстроился Соломатин. Расстроился за Павла Степановича - ведь сколько окажется свидетелей или соучастников его блажи и конфуза. При этом они дармоедами усядутся за стол (или за столы?) простодушного хозяина. Кстати, в приглашении не упоминались ни Есенин, ни бочка, ни поэтический мемориал, гости сзывались на «Дачный праздник».

К тому времени Соломатин наткнулся (в «Прометее», вроде бы) на описание эпизода с бочкой керосина, выброшенной Есениным с пятого этажа. Там категорично, без каких-либо оговорок знатоком Есенина утверждалось, то есть и не утверждалось, а просто сообщалось, что бочку Сергей Александрович в игривом состоянии духа выбросил в Богословском переулке, позже улица Москвина, там на доме доска. О Брюсовом переулке и речь не шла. Соломатин о прочитанном не сказал Павлу Степановичу ни слова. Зачем? Зачем рушить возведенные человеком волшебные замки? Да и что бы изменилось? Сам же Соломатин наговорил Каморзину, мол, куда привели Павла Степановича флюиды его душевной близости с поэтом, там, стало быть, и произошло волнующее Каморзина событие, там и теперь обитает фантом гения. Ко всему прочему, вполне возможно, перед каждой поездкой в Константиново Сергей Александрович имел обыкновение выбрасывать керосиновые бочки с пятых этажей. Почему бы ему однажды не захотелось выбросить бочку «Бакинского керосинового товарищества бр. Векуа» и в Брюсовом переулке? Другое дело, среди приглашенных на «Дачный праздник» мог оказаться еще один читатель «Прометея», какой, набравшись игривости духа, принялся бы ерничать по поводу бочки и испортил бы Каморзину воздвижение бочки, а вместе с тем - и жизнь.

«Да мне-то что? - думал Соломатин. - Не привыкший, что ли, я к скандалам? Да и при конфузе не будет сокрушен дух Павла Степановича, а лишь выберет себе иное направление интересов». У самого же Соломатина имелся только один интерес к «Дачному празднику» - встреча с Елизаветой. Не было дня, чтобы он не думал о ней. «Нет, я не влюбился в нее, - уверял себя Соломатин. - Я и не способен теперь влюбляться в кого-либо. Беда это моя или освобождение от тягот, но не способен. Однако я любопытствующий человек…» Похоже, он скучал в отдалении от Елизаветы. То есть он вообще скучал, но теперь он скучал именно в отдалении от нее. А то, что он не желал преодолеть это отдаление, было для него доказательством его невлюбленности. Стало быть, и независимости. Но в канун поездки на дачу к Каморзиным он нервничал, будто юнец, ожидавший подругу в подворотне.

Посчитал, что следует принарядиться. Костюмы он держал, не много, три, но держал. И бабочку он имел, не менее изящную, чем у Станислава Бэлзы. Но если бы он явился к Каморзиным в бабочке, торжественность его наряда была бы, естественно, соотнесена с торжественностью открытия бочки на постаменте. И он был бы смешон, как мятая бочка. После колебаний выбрал все же джинсы (дача, пикник), посвежее и почище, и ковбойку в крупную клетку, сине-зеленую. Постоял у зеркала. Лицо обветренное, загорелое, но не грубое, мужик, крепкий, но с тонкостью в лице, с печальными глазами, много чего повидавший в жизни. Пусть будет так.

Ехал по Курской, до платформы «Авангард», а там пешком на восток, километра три, к садово-огородному товариществу химического завода. Участок № 97. Березы, тополя, дубы, липы.

По привычке опоздал. Но сегодня, может, и не по привычке. А чтобы не попасть в особенные лица при Каморзине или даже в его ассистенты по мемориалу. Хотелось даже, чтобы открытие бочки состоялось без него, не стал бы тогда свидетелем чего-либо смешного или постыдного.

Но, увы, открытия не произошло. Нечто, задернутое отрезом светлой, плотной материи, возвышалось на вымостке из бетонных плиток невдалеке от веранды Каморзиных. Изначально небольшой сборно-щитовой домик был обстроен с трех сторон верандами и открытой террасой и выглядел объемным. Толпы, ожидаемой Соломатиным, он не увидел, ну толклось на садовом участке человек пятнадцать, может, поболее, и это с чадами. Естественно, Соломатин сразу же выбрал взглядом Елизавету, урожденную, по бумагам, Бушминову. А к нему направился Павел Степанович Каморзин, приодетый все же торжественно. Впрочем, голову его завершал венок из ромашек и колокольчиков, Соломатин мог предположить, чье это творение и подарок. «Не примется ли он уговаривать меня произнести многоуважаемую речь?» - испугался Соломатин. А сам опять взглянул на Лизаньку и увидел, что и она смотрит на него и улыбается ему.

– Доктор, - сказал Каморзин, - я подумал, что никакого митинга устраивать не надо. Не надо ничего пышного. Он этого не уважал. А вот напитки на столах должны быть. Кто о нем вспомнит и как, дело каждого. Если кто вспомнит, уже хорошо. А если помянут и не раз, еще лучше.

– Согласен с вами, Павел Степанович, - сказал Соломатин.

И тут в него вцепились девичьи руки. Гвалт, щипки, подталкивания, Соломатина повлекли в беседку, увитую диким виноградом. Девочки-припевочки. Александра в топе без бретелек, чернушка, плечи уже загорели, Полина в сарафане венециановской селянки, Маша, ленивая, медлительная, стамбульская султанша, шаровары, рукава блузы шире шаровар, челюсти урабатывают, возможно, и не одну порцию жвачки.

– Андрюшенька, и ты будешь участвовать в этом балагане? Там что, под покрывалом, на самом деле бочка? - принялась расспрашивать Александра, но дожидаться ответов не стала. - Надо сейчас же учудить что-нибудь в противодействие! Придумай, Андрюшенька!

– Милые дамы! - сказал Соломатин. - Придумывайте сами. У вашего поколения свои фишки. Сделайте Дью! А я еще не поздоровался с вашей кузиной Елизаветой.

– Как же! Как же! - обрадовалась Александра. - Мы с Элизабет не всегда откровенны, но о вас с ней кое-какие сведения я имею.

Соломатин хотел было заявить, что в голове у Александры нет ясностей, но она подтолкнула его:

– Иди, иди! Она ждет. Но потом возвращайся к нам!

Соломатин двинулся к Елизавете и сразу понял, что первое о чем он спросит: она ли сидела в Столешниковом переулке в милой фирме «Аргентум хабар» или там усердствовало некое существо, схожее с ней обликом и лучезарностью серых глаз. Вопрос, не исключено, прозвучал бы для девушки оскорбительно, однако сдержать свой интерес Соломатин не мог. Но тут его перехватили.

– Андрей… как вас там… пока воздвижение не началось и не образумилось, в картишки не изволите сыграть?

Перехвативший был невысокий мужичонка, лысоватый, паучок, добравшийся бы в углу и до цокотухи, в серой майке со словами на пузе: «Меняю полюс на полюс», в жеваных шортах, колени иксом, на шее - металлический бублик, на лодыжках - те же бублики, к местоположению пупка спускалась связка серо-металлических бубликов, знакомое лицо, Марат Ильич, сообразил Соломатин, всемирный ученый, повелитель магнитных полей.

– В карты давно не играю, - сказал Соломатин.

– Молодец! - Марат Ильич, поощряя Соломатина, шлепнул его по плечу. - Пойдем просто выпьем.

– Непременно. Только об этом подумал.

– А на красивых девок глаза не пяль. От них одна аномалия.

– Что ж тут плохого? - сказал Соломатин. - Курская магнитная аномалия. От нее сплошные выгоды.

– Да, сказанул не подумавши! - хохотнул Марат Ильич. - Но я одну красивую имел в виду, там аномалия другого рода.

– А в шортах, пониже пупка, неужели вы не держите кольца?

– Там-то оно самое существенное! - радостно заявил Марат Ильич. - Так за что выпьем?

– А за то, чтобы Павел Степанович не получил сегодня поводов для горькой бессонницы.

– Паша, если скандал и выйдет, заснет нормально. Он приобрел магнитные прищепки на мочки ушей и на правую лопатку. Любой бессоннице - каюк. Но тут вертится чужак, театральный критик Нечухаев, у него в барсетке справка, подписанная якобы Луначарским, Есенин бочку метал через Петровку из Богословского переулка, как только будут резать ленточку, предъявит справку.

Выпили. За что, уже забыли.

Рот Елизаветы был полуоткрыт. Отчасти капризно. Но в глазах ее виделся укор. Неужели так трудно до нее дойти.

– Андрей, бочку-то вы видели? - спросил Марат Ильич.

– Видел.

– Из какого она металла?

– Из ржавчины, - сказал Соломатин. И вроде бы пошутил: - Во всяком случае, не из магнитных сплавов.

– Это понятно, - кивнул Марат Ильич. - Однако за нее дают шесть миллионов долларов.

– За нее? За что?

– За бочку.

– За эту?

– Да вы что, Андрей, одурели, что ли? Выпьем. Бросать игру в карты нельзя.

Выпили.

– Кто дает?

– Этого не знаю. Вроде бы порядочный человек. Но были и угрозы. Пашка меня и еще двоих уговорил здесь ночевать стражами. Сейчас поправляю здоровье. Ожидали стрельбы и конных набегов. Развесил на заборах магнитные мухоуловители. Но с шестью миллионами могут явиться и к воздвижению бочки. Пашка не гонит Нечухаева и даже кормит его из-за справки Луначарского. Мол, бочка не та, нечего за ней охотиться и нечего тратить миллионы.

– И где этот ваш Нечухаев? - спросил Соломатин.

– А вон он, - указал Марат Ильич.

Нечухаев оказался прилично одетым в темно-синее молодым человеком, миловидным, пробор цирюльника, и стоял он теперь рядом с вежливой Елизаветой. Быстрый взгляд Елизаветы отослал Соломатину укол-укор.

– А посланцы от шести миллионов при вас сюда являлись?

– Являлись.

– Не было ли среди них кого-либо в валенках с галошами?

– Нет, не видел, - сказал Марат Ильич.

Пили и беседовали Марат Ильич с Соломатиным под яблоней. Столики Каморзин расставил по всему саду в тенистых местах. Когда-то в здешнем товариществе все были исключительно огородниками, что и соответствовало программным установкам Великого Созидания. Установки раскрошились в ваучеры. Помидоры и огурцы проще стало покупать на рынке, но кое-какие грядки и парники у Каморзиных остались (редиска и молодой чеснок шли сейчас под водку), а так дом владельцев стоял в яблоне-сливовом саду, ну и конечно, в цветах. Имелись на участке рябины, березы, дубок и сосенки, так что место для Сергея Александровича было здесь совершенно благоприимное.

– Пойду-ка я все же поздороваюсь с барышней, - сказал Соломатин.

– Да не спешите вы, - поморщился Марат Ильич, - успеете. Она вам улыбается, а ожидает появления более важного для нее человека.

– Кого же?

– Увидите.

– Марат Ильич, я под ваш зонт.

Должен заметить, что каждый садовый столик был завершен курортным зонтом (сегодня выходило - от солнца), из цветных клиньев - красных, синих, фиолетовых и зеленых, и сейчас под зонтом Соломатина и Марата Ильича возник прыщ лет шестидесяти, в пробковом колониальном шлеме и шортах цвета хаки, ему - в набор нынешних примет - иметь бы во рту сигару, но нет, подошедший держал в руке какую-то палочку с кружочком, опускал ее в стакан с жидкостью, подносил к губам, дул, и от его рта отлетали мыльные пузыри с радужными боками. За одним из них, размером с дыню-колхозницу, он вдруг побежал с криком:

– Без права на загранполеты!

– Это что за прыщ?

– Сысолятин, - сказал Марат Ильич. - Сосед Пашкин. Через два участка. Биохимик. Или ботаник. Или насекомовед. Из тех, кто морит малярийных комаров или мошку. Не помню.

– Ну все, - вернулся биохимик или насекомовед. - Давайте выпьем за совпадение. И за нашу радость.

– Какую радость?

– Ну как же. Вы, мне сказали, Соломатин. А я Сысолятин.

– И в чем тут радость?

– Ну как же? - удивился Сысолятин. Впрочем, дебаты отложили. Выпили.

– Вот вы, - сказал Сысолятин, прожевывая редиску, - знаете, сколько длится половой акт у божьих коровок? Нет… А вы, Марат Ильич? И вы не знаете… Шесть с половиной часов…

– Надо же, - покачал головой Марат Ильич, и магнитные кольца на нем зазвякали.

– Да, - сказал Сысолятин. - И слезает самец божьей коровки с партнерши, не спеша, с нежностью, продолжая удовольствия. Уходит у него на это часа полтора…

– Это вы к чему? - спросил Марат Ильич.

– Я и сам не знаю, - сказал Сысолятин. - Какое у нас здесь сегодня гуляние в Сокольниках!

– Ну что, сыграем в картишки-то?

– Какие еще картишки! - обиделся Сысолятин. - Это в преддверии-то планетарного события!

И он снова макнул палочку с кружком в мыльницу, вздул жидкость с лихим присвистом и пропел повелительно:

– Божия коровка, улети на небо, принеси нам хлеба, черного и белого, только не горелого…

Созданные дуновениями Сысолятина творения разлетелись вокруг праздничного столика, но одно из них раздулось, приняло форму божьей коровки, с кошку ростом, и уплыло к верхушке березы, не лопнув и не слипнув в каплю.

– Вот вы, Марат Ильич, не верите в возвышенное, а потому и таскаете на себе дурацкие кругляки.

– У самого на руке браслет, - сердито заявил Марат Ильич. - Небось, из протухшего циркония.

– У вас есть сюжет для беседы, - сказал Соломатин. - Я вас покину, хотя божьи коровки меня и взволновали.

И Соломатин перебрался под зонт Елизаветы. Хотел было поцеловать барышне руку, но рука эта была послана большим пальцем вверх - для пожатия. Состоялось знакомство с Нечухаевым. Соломатин сразу понял, что Нечухаев (обнаружилась у него меленькая бородка, клинышком) из тех, кто знает больше других, кто посвящен в нечто высокое, большинству недоступное, и эти его соображения позволяли ему то и дело усмешничать, как бы свысока и в пренебрежении к собеседникам.

– Я слышал, Андрей Антонович, - сказал Нечухаев после нескольких взаимно-пустых фраз, - вы участвовали добровольцем в кампаниях. В Карабахе и на Балканах… И будто были ранены…

– Где и от кого вы это слышали? - нахмурился Соломатин.

– Ну… - Нечухаев быстро взглянул на Елизавету. Он смутился, чего от него ожидать вроде бы не следовало. - Вряд ли важно, где и от кого…

– От меня, Андрюшенька, - улыбнулась Елизавета. - В частности, и от меня…

– Это не самые существенные моменты в моей жизни, - сказал Соломатин. - И уж совершенно несущественные в жизни Балкан и Карабаха…

– Но как же… - попытался возразить Нечухаев. - Ведь не каждый…

– Это поступки скорее эгоистические, - сказал Соломатин. Он по-прежнему был хмур. - И мальчишеские. Тешил себя. Ублажал свои комплексы. Признаем, и неполноценности…

– Но ранение…

– Мне следовало бы явиться сюда с левой рукой на перевязи и сравниться славою с Грушницким? - спросил Соломатин.

– Вы, думаю, упрощаете, - сказал Нечухаев.

При этом глаза его насмешничали. Насмешничали. Отчего же Нечухаеву и не насмешничать, коли он театральный критик? А он-то, Соломатин, хорош. Эко он принялся уничижать себя. С усталой небрежностью бывалого и разочарованного. Выказывал пренебрежение к вещам для него серьезным. Позер! Фанфаронил не только перед дамой, но и перед прилично одетым молодым человеком. Кстати, каким макаром оказался у Каморзиных театральный критик? По линии Елизаветы? Или, быть может, он даже кавалер Елизаветы?

– Лиза, - сказал Соломатин, - а какое отношение вы имеете к «Аргентум хабар»?

– Да собственно никакого… - будто бы чему-то удивилась Елизавета.

– Значит, это не с вами, - сказал Соломатин, - я беседовал в Столешниковом переулке?

– Отчего же, - улыбнулась Елизавета. - Со мной…

Театральному критику Нечухаеву проявить бы деликатность и отойти хотя бы для осмотра грубого полотна, прикрывшего известную ему реликвию, а он не отходил и давал понять, что предмет разговора ему чрезвычайно интересен. «Ну и ладно, - подумал Соломатин, - то, что в Столешниковом взнос у меня приняла Елизавета, а не ее изящное подобие с лучезарностью в глазах, я выяснил, пошептаться с Лизанькой придется попозже, когда действо начнется или состоится, и Нечухаев вылезет со своей полемической справкой». А похоже, Лиза была готова что-то объяснить Соломатину. Но Соломатин решил, ни о чем более Елизавету пока не спрашивать. Ко всему прочему к их столику подлетели сестрички Каморзины, радостные и таинственные, оттащили Соломатина в сторону, вцепились в него, зашептали: «Сделали! Снабдили бочку двигателем на жидком топливе!» «Каком еще жидком топливе? - насторожился Соломатин. - Если только из слюны жующей султанши Машеньки или из слез Моники Левински…» Соломатин взглянул на часы. Половина второго. Пора бы…

27

И тут у ворот усадьбы Каморзиных возникла суета. Мальчишки, гонявшие на велосипедах по заросшей травой садово-огородной улице, прижались к заборам, выказывая уважение к ревниво-патриотическому автомобилю «Алеко». Павел Степанович и несколько его гостей оросились отворять ворота, а потом окружили особу, вышедшую из автомобиля с чиновным помощником. На рукавах двух гостей тотчас оказались повязки распорядителей, отчего-то оранжевые, будто от городских коммунальных служб. Впрочем, а к каким службам относились Павел Степанович и Соломатин? Прибывшая особа была в теплый день в плаще, не менее основательном, нежели габардиновый, в шляпе, сдвинутой на затылок, и имела толстый нос и розовые щеки в бородавках. «Молочный поросенок…» - пришло в голову Соломатину. Хотя видел ли он когда у поросят розовые щеки? Особа дважды ткнула пальцем в часы на руке, руками произвела несколько движений - вверх, в сторону мемориала, в небо, куда-то за спину. Было бы тут море, и дергались бы флажки на флагмане, сигнальщик на эсминце тотчас должен был бы принять распоряжение: нет времени, опаздываем, надо лететь на другие объекты, несите ножницы! А нежными руками Александры к устам особы был приближен поднос с полным стаканом и малосольными огурцами. Особа опять ткнула пальцем в часы и повелела: «Ножницы!» Растерявшийся Павел Степанович вместо ножниц протянул особе секатор с метровыми рукоятками, для резки болезных сучьев. Гость быстро прошел к мемориалу, на ходу произнося в микрофон, несомый помощником: «Я рад произвести на наших землях воздвижение поэтической бочки!» Театральный критик Нечухаев уже давно нервничал. Ему не было дел ни до Елизаветы, ни тем более до Соломатина. Как только явились «Алеко» и особа, Нечухаев стал проверять, при нем ли справка, расстегнул барсетку, успокоился, улыбнулся язвительно. Теперь же он бросился к мемориалу и особе, размахивая справкой (или чем там?), будто пиратским посланием с черной меткой.

– Остановитесь! Образумьтесь! Не бросайте тень на отечественную литературу! Это не та бочка!

Нечухаева сейчас же догнали два недавних дискутанта - Марат Ильич и знаток насекомых Сысолятин, Нечухаев был повержен на траву, а рот ему прикрыли пробковым шлемом.

Впрочем, особа («Вице-глава то ли районной, то ли областной администрации…» - шепнули Соломатину), не обратив внимания на крики протеста, приблизил инструмент к муаровой ленте. Щелкнул секатором, высохшую ветвь отымая, рассмеялся весело, безгрешно, будто дитя на детсадовском утреннике, щелкнул еще и еще, лента клочками осыпалась на плиты вымостки. А полотно не опало, стояло будто колом, по-прежнему скрывая реликвию. Павел Степанович Каморзин, помощник вице-главы и еще один хлопотун в чесуче стянули все же полотно, и публике открылось сооружение, достойное оценочных стараний искусствоведов. Рыже-бурая металлическая плоскость, в извилинах и помятостях, вызывавших разные образы и мысли, была скособочена вправо (видимо - по концепции) и острым углом-завершением готова была проколоть небо.

– Ну вот, дожили, наконец! - обрадовался вице-глава и с энергией защелкал секатором. - Поздравляю всех с воздвижением бочки! Хотя сегодня и не День Пожарника…

Тихонечко, тихонечко, бочком, помощник вице-главы подобрался к оратору, ласково, будто наставник у баловника, отобрал ¦секатор, шепнул (но услышали):

– Пожарники - это в Шараповой Охоте…

– Ну да, ну да, - спохватился вице-глава, - в нашем краю провел лучшие годы певец белокрылой чайки Антон Павлович Чехов, а теперь мы навечно связаны с Сергеем Александровичем Есениным, который задрав штаны, и нефтяными королями. Земляки, за воздвижение бочки, как очага нового возгорания культуры!

Тут и оказались уместными полный стакан и малосольные огурцы.

– Это не та бочка! Это не для того возгорания! - раздалось истеричное.

– Вот и все! - вице-глава умял огурец. - Мне поспешать в Шарапову. А вам, Павел Степанович, вручаю сертификат на владение. Под стекло его и в рамку!

И автомобиль «Алеко» отбыл от ворот усадьбы Каморзиных.

Теперь Соломатин заметил, что после упражнений вице-главы с секатором, на девяти сотках участка толклись уже не пятнадцать и не двадцать пять ликовавших, а человек сорок, возможно, и больше. Иные из них на бочку не глазели, на хрен она им сдалась, и совершенно они не нуждались в новом говоруне возле причуды чокнутого водопроводчика. Тот потратился на столы и ладно. Но оратор объявился, и был это уже замеченный Соломатиным хлопотун в чесуче, местный президент или председатель правления товарищества Осип Гариевич Собакин. Объявился и вынес к монументу бумаги в папке.

«Сейчас бы и дать свободу бедняге Нечухаеву!» - подумал Соломатин.

Первые слова Собакина были о достижениях товарищества в прошлом году. Перечислялись - в килограммах и центнерах - урожаи картофеля, кабачков разных формаций, простых, патиссонов и цукини, яблок, малины, черной смородины и новой здесь культуры - жимолости сорта «отдушина».

– Сертификат! - закричал Соломатин. - Павел Степанович, зачитайте сертификат!

А Павлу Степановичу и не терпелось ознакомить народ с документом. Он поднял руку, поднес к глазам грамоту вице-главы, произнес:

– Выдано господину Каморзину Павлу Степановичу, романтику слесарных, водопроводных и садовых работ. Сертификат на владение объектом областного значения - мемориально-поэтическим комплексом «Бочка Есенина». Обжалованию не подлежит.

– Ур-а-а-а! - поддержал народ. - Обжалованию не подлежит!

И руки без принуждений потянулись к пластиковым стаканам.

«Ну слава Богу! - возрадовался Соломатин. - Собакин обезврежен!»

Рано возрадовался. Собакин принял из рук Каморзина лист сертификата и расцеловал бумагу. Радость и гордость, по его словам, распирали его. Пуды картофеля, литры малинового варенья, банки замаринованных помидоров, наконец, рекордная тыква породы «конфуций» с участка флейтиста Садовникова - это замечательно. Но все это может быть произведено и после трудов каждого из любителей полива и прополки. Однако не одной лопатой жив человек. А во всей области нигде, кроме нашего товарищества, нет культурного комплекса. Это урожай нашего с вами духовного развития. Конечно, членам правления нелегко было убедить чиновников в его значении. Но убедили. Плоды налицо. Принято решение снабдить наш мемориальный комплекс мемориальным же огнем. А это значит, - была произведена пауза, порадовавшая бы Немировича-Данченко. - А это значит, что сюда будет проведен магистральный газопровод, топливо пойдет на все участки, и наши садоводы забудут о тяготах по добыванию газовых баллонов.

«Ура» прозвучало теперь ретивей прежнего, и само собой стаканы подлетали ко ртам.

– А наблюдая огонь в горелках на наших кухнях, - воскликнул председатель Собакин, - мы должны вечно помнить, что нашим комфортом мы обязаны подвигу Сергея Александровича Есенина в Брюсовом переулке!

И охапка ромашек, васильков, гвоздик была брошена к основанию мемориала.

И снова «ура», и снова взлет стаканов.

– Это не та бочка! Сертификат недействителен! Есенин метал бочку с керосином у Петровки в Богословском переулке! - освободившийся от оков Нечухаев неистовствовал теперь возле реликвии, тряс бумагами перед председателем Собакиным, кричал: - Вот вырезка из «Прометея»! Вот справка из Литературного музея! Долой бочку-самозванку! Не будет вам никакого газопровода!

Он чуть ли не принялся пинать самозванку ногами, но последние его слова вышли неразумными, и Нечухаева вынесли за калитку.

– А ведь теперь, - рядом с Соломатиным возник Марат Ильич, - с сертификатом-то этим и с вечной горелкой можно отхватить и не шесть миллионов, а все десять…

«Кавалер занят, - подумал Соломатин, - самое время перекинуться словами с Елизаветой…»

Но сейчас же его озадачил Павел Степанович Каморзин:

– Андрюшенька, доктор, выручай. Скажи людям правду о бочке. А то ведь многие засомневались. Завистников, сам знаешь, сколько. Два слова скажи и все. А то будто и сертификат ложный. Пошли, пошли…

И Соломатин был препровожден к мемориалу.

– Граждане! - заявил Соломатин. - Позвольте развеять некую неловкость. Сергей Александрович действительно мог выбросить бочку и на Петровке. Но там бочка вылетела бы с пятого этажа перед поездкой в Баку и к Шагане, то есть к персидским мотивам. Надо ли было ему перед выездом в Баку покупать керосин? Стало быть, бочка в Богословском переулке была пустая, и с ней связан каприз гения, а вовсе не подвиг…

«Остановиться, надо остановиться!» - приказывал себе Соломатин, но он видел усмешливые глаза Елизаветы, остановиться не мог, а пожелал и далее выказывать себя сладкоголосым краснобаем.

– Из Брюсова же переулка он отправился в свое Константиново с лучинами в горницах. Бочка там была полновесная, исполинская. Подтверждаю также, что нынешняя наша реликвия - подлинная, осмотрена экспертом Максудом Юлдашевым, на ней выцарапаны инициалы «С.А.Е.», дата поездки в родное село, и есть клеймо «Бакинского керосинового товарищества бр. Векуа». А потому претензии господина Нечухаева можно признать необоснованными, спекулятивными. Во всяком случае - смешными.

– Ну молодец! Ну уважил! - Павел Степанович аплодировал шумно. - Ну осадил наглеца!

– Вот вы в Касимове были, - сказал смутно знакомый Соломатину мужичок, носовой платок с узелками на голове, трусы, грязные пальцы торчат из сандалий.

– В каком еще Касимове? - растерялся Соломатин.

– Ну как же! - обиделся мужичок. - Если вы Есенина любите… От нашего Касимова до ихнего Константинова два часа по Оке… Ну ладно. Мы с вами в Камергерском встречались. Я - Васек Фонарев. Водила-бомбила. И еще я сосед вашей знакомой Олёны Павлыш…

– Не знаю я ни Касимова, ни Олёны Павлыш! - грубо сказал Соломатин.

– Вот тебе раз! Павел Степанович, да что же это он на себя наговаривает! - недоумевал Фонарев. - Кстати, Степаныч, а где на празднике предусмотрены отхожие места? Хотя бы ведра поставили. А то ведь ссут и срут под деревьями.

Павел Степанович рот открыл, возможно, желая возмутиться бескультурьем почитателей поэзии, но возродившийся Нечухаев его огорошил:

– Освящали Брюсову бочку или не освящали? Нет! Она - самозванка, и освящать ее никто не возьмется! А без освящения ваш сертификат - туалетная бумага!

– Действительно, - озадачился стоявший рядом председатель Собакин. - Как это мы забыли? Новую сторожку освящали, а это уж обязательно следовало бы…

– Ты, Степаныч, и об туалетной бумаге не позаботился, - не унимался Васек Фонарев. - А какое же народное гулянье без искренних выделений организма? А ты (Нечухаеву) пошел вон! Мы обольем бочку касимовской водой. Сергей Александрович больше водки и керосина любил касимовскую воду. Она от всего. В понедельник съезжу в Касимов, привезу канистру. И обольем…

Дальнейших обещаний Васька Соломатин не слышал, он добрался, наконец, до милой Лизаньки.

– Никак мы с вами не поговорим…

– Кто вам, Андрюшенька, мешает?

– Вся эта суета. И ваш поклонник Нечухаев.

– Это сегодня. А в будние дни?

– То есть? - будто бы удивился Соломатин.

– Номер моего телефона достать вам ничего не стоит. Хотя бы спросить у Александры. Вас ко мне тянет, но вы фантазируете по поводу меня и держитесь от меня подальше, любопытствуете, смотрите на меня со стороны и издалека, в интересе, что и как у меня там получится. Тогда, мол, и решим, как быть. Или я не права?

– Во многом вы правы, - растерянно произнес Соломатин.

– И в чем же, Андрюшенька, причины этого вашего «издалека»?

– В уроках прежних шальных историй…

– Меня вы, Андрюшенька, выходит, боитесь?

– Не вас. Себя.

– А меня не боитесь?

Лукавство было в глазах отличницы, но и прищур будто бы циничной девы, циничной и коварной, нет, истинно надо держаться подальше от лучезарной стервы, проглотит, раскромсает и проглотит… Но зачем это ей?… Соломатин считал, что пил сегодня умеренно, с донышка пластиковых стаканов, но теперь почувствовал, что чуть-чуть окосел, возможно, слова и взгляды Елизаветы оценивает неверно и уж тем более преувеличивает свои страхи и сомнения. И понимал, что ежедневные мысли о Елизавете истребить не сможет. Что же, признать их навязанными ему, что ли? И жить так? То есть он и мелким грешником, по раскладу кассирши из Камергерского, опасался быть? Ради чего?

– Ну так что, Андрюшенька, меня вы не боитесь?

– Я не боюсь, - сказал Соломатин. - Я опасаюсь. Я опасаюсь того, что в вашем интересе ко мне все определяет расчет.

– Да по поводу чего расчет-то? - рассмеялась Елизавета. - На что рассчитывать-то в вашем случае? Какой от вас может быть пух? Помилуйте, Андрюшенька! Вы вне игр и забот, вы держите себя в затворе, вывести себя из затвора не решаетесь, трусите, оттого и все ваши муки. Расчет мой с вами не связан, вы о нем знаете, и потому позволяете губы кривить: «Самозванка!» Дело ее уладится, тогда, мол, я ею и займусь…

«Стерва! Стерва! - в раздражении пребывал теперь Соломатин. - Догадывается! Обо всем догадывается! Или кто-то выложил ей мои затруднения на селедочном блюде. Вот, мол, тебе объект для действий, девочка, займись им… С одного бока уже попробовали подтолкнуть лежачий камень, теперь принялись с другого. Но может, толкачи с разных боков - разные?»

– А вот и явился мой расчет! - воскликнула Елизавета. - Я уж тревожилась, вдруг не явится. Нет, явился.

Глаза Елизаветы горели, усмешка исчезла и из уголков ее рта, чувство к явившемуся выразилось искренне и было оно обожанием.

А явился, оставив красный спортивный автомобиль на траве у ворот, пятидесятилетний плейбой Джим, проще - Костя Летунов. Тот самый, кого Елизавета после неспешных отборов из благоугодных претендентов оставила единственным кандидатом на должность достойного быть ее отцом. Недолго кочевряжился. А может, и не кочевряжился. Привыкал. И видимо, привык. Принял.

Десять лет назад Летунов держал стадионы, с гитарой и без гитары, ревел что-то про мадонну, про страсти в северных торосах, девицы утаптывали футбольные поля, визжали, прыгали, падали на землю со стонами райских наслаждений. Потом он осип, петь бросил, не снимался даже в клипах. Сам стал клипмейкером. А потом - продюсером и владельцем ресторанов. Причем, удачливым. В последние годы менее всего интересовался попсой, почти ушел из болота шоу-бизнеса, усердствовал в кино, в частности, устраивал и фестивали и даже вкладывал деньги в футбол. Был сыт, румян и доволен. Физиономия его то и дело предъявлялась публике в светских хрониках богатых журналов. То в компании «с подругами». То вблизи физиономий Грымова, Янковского и им равновеликих. То сама по себе, удостоверенная словами: «Светский лев Константин Летунов».

На льва Летунов никак не был похож. Он располнел, впрочем был крепок, располнело и его лицо, хотя и не опухло. Гривы давно не имел. Белые кудри его опали, залысины поднялись к ушам. Но нынешняя цирюльничья мода оказалась хороша и для продюсера. Наголо его не брили, оставляли сантиметровую соломенную жесткость. «Стерня на голове, - позволял себе шутить Летунов. - Битва за урожай прошла успешно». Светским львом сегодня он и вовсе не выглядел. Соломенную шляпу бы ему на затылок, и сошел бы за трудягу-дачника, оставившего на участке лопату и грабли.

Летунов от калитки помахал рукой восторженной Елизавете, но пошел не к ней, а напрямик к мемориалу. Плелись за ним, и явно неохотно, двое приятелей. «А внепаспортный папаша благодушно нетрезв», - отметил Соломатин. Сам он, что, неблагодушно-нетрезв? Пожалуй… У мемориала Летунов рухнул на колени, обнял бочку и принялся ее целовать. Чмокал и всхлипывал: «Сереженька! Не уберег ты себя, не уберег!…» «У него песни были из "Москвы кабацкой", - вспомнил Соломатин. - И, конечно, блюз "Шагане"…» Приятели отодрали Летунова от бочки, с минуту он простоял в безмолвии, так и не сдвинув руки, по-прежнему раскинув их, словно приглашая природу, а может, и вселенную целиком приблизиться к нему и всплакнуть у него на груди. Потом он воскликнул:

– Дочурка! Ты где? Поехали!

Елизавета шумно бросилась к Летунову, с визгом вспрыгнула на него, обхватив руками шею, а ногами бедра неистлевшего еще кумира. И Летунов был шумен, поощрительно шлепнул Лизаньку по ягодицам и стал подбрасывать ребенка в воздух. Павел Степанович Каморзин, Марат Ильич, прочие дядья и тети наблюдали за шалунами с удивлением.

– Ба! Да тут и Петруша, - заметил Нечухаева Летунов. - Поедешь с нами? В прохладные места…

– Нет, - мрачно, но и гордо-надменно произнес Нечухаев. - Здесь еще произойдут события.

Он стоял пророком.

– А где же наша маменька? - спохватился Летунов.

– Ее здесь нет! - весело заявила Елизавета.

И слова про некую маменьку, естественно, вызвали недоуменные перегляды родственников Каморзина.

Уже у калитки с плеча Летунова Елизавета погрозила пальцем Соломатину:

– Несносный! Неужели так трудно разузнать номер телефона? А впрочем, Андрюша, сидите в своем затворе. Пока…

«Что значит это "пока"? - рассуждал Соломатин. - Пока… Покедова, что ли, брошенное пустяковому знакомому? Или подсказка - сидите, Андрюша, пока в своем затворе? А-а-а, не все ли равно? И вот еще что, - пришло в голову Соломатину. - Кузины… Особой радости приезд Летунова у кузин не вызвал. Странно…»

А красный автомобиль уже отлетел от усадьбы Каморзина. Болид не болид. Но все-таки…

28

Соломатин вскоре задремал. Присел на скамейку и задремал. Какие тому были причины - жара ли, водка ли, не знаю. Но дремать ему пришлось недолго. Кто-то существенный приподнял его, попридержал столбом, прохлопал по карманам и опустил на скамейку. Глаза Соломатина приоткрылись.

Четверо из тридцати трех богатырей дядьки Черномора занимались делом. Правда, они не имели шеломов и мечей, не слепили глаза златой чешуей, а были обряжены в милые народным взорам черные костюмы. Ходили по участку и ученые псы - и зверского вида, и лохматые милашки, Артемоны, принюхивались.

Должна была прибыть важная персона?

Президент?

А почему бы и нет?

Степень любви президента к изящной словесности таинственна, но порывы народной души он уважает.

Соломатин выпрямил спину, взор его стал граждански-ответственен. Эге, по бокам и карманам прошлепывали всех. И пояса общупывали, особенно у женщин. Как же не президент? Удивило лишь то, что не требовали документов, надо полагать, охранители долговременного покоя могли устанавливать уровень вредности или мелкости каждого мгновенными точечными взглядами. Его, Соломатина, оставили, а ведь через одного - двум указывали на калитку. То, что сюда поспешает личность значительная, подтверждало и еще одно обстоятельство. Людям, одарившим участок Каморзина выделениями организмов, вручались целлофановые пакеты и саперные лопатки с требованием подарки немедленно сгрести и доставить подкормкой на свои делянки, грядки и клумбы. Действия четверых от дядьки Черномора вышли как бы гипнотически-внушительными, и через пятнадцать минут садовые запахи уже никого не раздражали, а гостей осталось человек двадцать. Ушли и собаки. Понурые. Не солоно хлебавши.

«Какие такие телефончики будут теперь у Елизаветы? - подумал Соломатин. - В Москве она не задержится. Она заслужила быть отправленной в Сорбонну или в Кембридж».

Ба! Пока он дремал на скамейке, за забором выстроилась целая автоколонна. Джипы, джипы, деловые и прогулочные, иномарки с наворотами, а в завершение (коли б было движение - кортежа или кавалькады?) отчего-то - бетономешалка, но особенного, печально-торжественного вида, будто обязана была не приготовлять растворы, а издавать органную музыку.

– Явились, - рядом с Соломатиным уселся Марат Ильич. - Зачистку произвели, сейчас выйдут.

– Я думал, президент будет, - сказал Соломатин. - Кто такие?

– Президент! - хмыкнул Марат Ильич. - И какой толк? От него были бы только цветы. Ну в лучшем случае - черный пояс бочке на талию. А эти давали шесть миллионов. Но что это они с бетономешалкой явились?

– Те самые? - удивился Соломатин.

– Ну да. И чего явились? Теперь, когда сертификат у нас… Перекупать будут? Но чего они с бетономешалкой приперлись? Это тревожит. Может, подвох? Или силовой маневр? Возьмут сейчас отроют, уволокут и замуруют в своем владении…

– Да кому, кроме Павла Степановича, нужен этот хлам? - воскликнул Соломатин.

– Ты всерьез, что ли?

– Ну а как же?

– Э-э, братец, - покачал головой Марат Ильич, - ты начитанный молодой человек, а не понимаешь… Лизка-то, выходит, поумнее тебя… Это в Кисловском, в подвале, был хлам, а теперь - комплекс… Ты сам речь произносил…

– Халявщиков вывели, а тлю они в саду оставили, - над Маратом Ильичей завис каморзинский сосед Сысолятин. - Хуже человека ничего нет. Но тля - тоже паскуда. А в это лето она совсем обнаглела, жирная, сыплется отовсюду. Божьих коровок на всех этих блядей не хватает. А тля, эта паскуда, и не защищайте ее, Марат Ильич, вступила в эротический союз с муравьем. Муравей теперь не в наваленных им горках живет, а катакомбы выгрызает себе. Муравей тлю, блядину, щекочет, а та в оргазме услаждает его ароматической жидкостью. Нюхал, дрянь ароматец-то. А муравей тлю охраняет, мешает божьей коровке откушать подругу. А эти богатыри бритые тлю из сада не вывели.

– Не президент, - сказал Соломатин.

– Да бросьте вы, Сысолятин, ныть о бедственном положении божьих коровок! - заявил Марат Ильич. - Не до этого. Вон уже выходят. Надо бежать к ним!

Бежать не бежать, решил Соломатин, а сходить поглазеть на готовых было выложить шесть миллионов за кисловскую находку - не лишнее. Но остановился. И снова присел на скамейку.

Впускал на свою землю Павел Степанович с жестами гостеприимного хозяина, но и с очевидным напряжением чувств, человек десять. Первым, чуть-чуть суетясь, проследовал знакомый Соломатину домоуправитель миллионщика Квашнина Агалаков в белом костюме, безобразно мятом, будто ночь Агалаков провел на вокзальной лавке (не провел; в этом сезоне, вспомнил Соломатин, модой мятая одежда была понудительно добавлена к небритости). За Агалаковым шагал и явно - сам по себе, поджарый верзила лет тридцати пяти в палевой водолазке и джинсах, этот выбритый и немятый. «Квашнин!» - понял Соломатин. И взволновался. А среди прочих лиц двое оказались Соломатину знакомыми. Один из них в закусочной в Камергерском был назван краснодеревщиком и пружинных дел мастером. Второй знакомец был Ардальон Полосухин.

Вид он имел иностранца из недр прошлого века, а именно лондонского шофера двадцатых годов. То есть таких Соломатин видел в фильмах Хичкока или еще кого-то. Фуражка, очки с выкатом темных стекол, куртка и бриджи в крупную клетку, гольфы и ботинки автомобилиста. Не валенки, не валенки! Ботинки! Но на них галоши! О валенках Соломатин подумал не сразу, а когда доказательно определил, что возле мемориала вертится именно Ардальон Полосухин. Встретил бы он антиквариат-автомобилиста на улице, прошел бы мимо и не вздрогнул. А тут особая комбинация гостей и собственные предощущения обострили внимание Соломатина. Теперь и походка прежнего Ардальона вспомнилась - с выворотом правой ноги. Так-так-так! А не водитель ли он бетономешалки? Но логичнее было предположить, что проныра смог пробиться в советники-искусители к Квашнину. Тогда, стало быть, недалек Квашнин.

Гости уважительно, но без умилений выслушивали Каморзина, поглядывали на бочку, но как бы хмуро. Квашнин при этом молчал, переступал с пяток на носки, покачивался. Резко подступил к Павлу Степановичу Агалаков, говорил то ли укоряюще, то ли угрожая, под нос Павлу Степановичу совал компьютер с цифирками, пощелкивал. Павел Степанович мотал косматой головой - нет, мол, и нет. И тут с растяжением листа бумаги гостям был предъявлен, будто ярлык от хозяина Золотой Орды неспокойным тверским князьям, сертификат от вице-главы.

– Дурак наш Пашка-то! - Марат Ильич опять пожелал иметь собеседником Соломатина. - Выгоду не видит. А они что-то затевают. Этот их кудесник все время ходит вокруг бочки. Ни линейки у него нет, ни рулетки, ни теодолита, но видно что-то изучает, подсчитывает и кумекает. И сертификат уволокут с собой. Нет, надо за ними присматривать…

Кудесником Марат Ильич назвал краснодеревщика или пружинных дел мастера («Прокопьев, что ли, его фамилия…» - вспоминал Соломатин). «Вон, вон погляди, простенький на вид…» - шептал тогда Ардальон. В Камергерском этого Прокопьева Соломатин разглядывать не стал. Теперь же простеньким на вид он никак не выглядел. Ну неброский, из добродетельных простаков, что и в пустом вагоне метро примется уступать место вошедшей даме, но - с натурой. Из тех, что и с горячим утюгом не уговоришь. Но что он высматривал у Каморзина? А впрочем, пошло бы все подальше! С отбытием Елизаветы, понял Соломатин, происходящее в саду потеряло для него накал и смысл. И он закрыл глаза.

– Негоже так вести себя, Андрей Антонович, - услышал он. - Негоже.

Зрительные восприятия пришлось возвращать. Ардальон Полосухин сидел рядом с ним. Фуражку снял, положил ее на клетчатые колени, очки загнал на лоб.

– Негоже! - протянул Ардальон. - Торжественный случай и гости. А ты высокомерно дремлешь.

– Очки. Они от чего? - спросил Соломатин. - От ветра? От пыли? От сияния дам?

– От недоброжелателей, - сказал Ардальон.

– Ты кучер на чьих облучках? Не на бетономешалке ли?

– Твое высокомерие мне понятно. Ты теперь при бочке, при сертификате и еще при чем-то, найденном в кисловском подвале. При чем?

– А есть в Москве улица Олжаса Епанешникова? - спросил Соломатин.

– Конечно! С двух до трех часов раз в неделю. Доступна всем, кто знает среднюю полосу в Косынке.

– Из кожи у тебя одни краги? Почему на тебе так мало кожи?

– Я не комиссар. И не водитель кремлевских сумасшедших. Ты не увиливай. Что вам еще досталось в подвале дома Квашнина?

– Пень с маслом. Масло «Злато». В нем нет холестерина.

– Соломатин, кончай, валять дурака, - правая перчатка Ардальона отлетела в воздух, из рукава лондонского шофера выползло портмоне, кнопка отщелкнулась, левая рука Полосухина, также освобожденная от перчатки, вытащила стопку бумажек, извлекла из стопки листок и помахала им перед озадаченным Соломатиным. - Вот твоя расписка, Андрюша. И никуда ты не денешься. Сейчас я тебе ее показываю. Вдруг забыл. А при необходимости она будет тебе предъявлена.

– Глупости, - сказал Соломатин.

– Для тебя глупости, - улыбнулся Ардальон. - Для меня документ. Один среди прочих.

Ардальон вернул должный якорем держать Соломатина листок в стопку, как в карточную колоду, прокатал ее пальцами, вызвав треск, не способной к треску бумаги.

«Какое пакостное у него лицо», - подумал Соломатин.

– Пакостные лица бывают у мелких грешников, - сказал Ардальон. - А я к мелким, по классификации кассирши Людмилы Васильевны, грешникам не отношусь.

– И все же лицо у тебя пакостное, - сказал Соломатин.

– Вкусовое суждение, - сказал Ардальон. - Впрочем, мне на него наплевать. Кровь твоя, та, что на расписке, исследована. Не в больничной, понятно, манере. Хотя проведена идентификация и с твоими медицинскими показателями. Тут все в норме. Так что документик у меня подлинный. Не отвертишься. А вот иные особенности твоей крови выявили и особенности твоей судьбы. Должен сказать…

– Меня это не интересует, - резко сказал Соломатин.

– Не интересует - и не интересует, - сказал Ардальон. - А жаль.

– А у тебя, Ардальоша, хлястик на куртке, - сказал Соломатин. - И вытачки на бриджах.

– От твоих щедрот, Андрей Антонович, - рассмеялся Ардальон. - От твоих!

– Чего вы явились-то сюда?

– У каждого свои причины.

– Свои причины ты мне не откроешь. Да они тебе и самому не ясны. А что тут делает Квашнин?

– У него спроси.

– Про шесть миллионов - это треп?

– Нет, не треп.

– Ну ладно… А Прокопьев? С чего он вдруг в вашей команде?

– Краснодеревщик-то? Он по-моему ни в какой команде быть не может. Отчего он согласился участвовать в этом деле, мне самому интересно.

– Погоди, - сказал Соломатин. - Неужели нынешний интерес Квашнина вызван тем, что бочку… якобы есенинскую… нашли в его доме?

– Спроси у Квашнина, - сказал Ардальон. - Дом, кстати, пока не его. Но будет его…

– Полагаю, что ты втерся в окружение Квашнина вовсе не в связи с бочкой.

– У меня другие сюжеты, - сказал Ардальон. - Но и этот забавен.

– Две странности человека, умеющего добывать миллионы. Бочка. И неспособность распознать пройдоху.

– Ему пройдохи в подручных как раз нужны. Но я-то - не в подручных! Отнюдь! - Ардальон рассмеялся. Нельзя сказать, что смех его вышел приятным. Злым вышел. - Но вот ты распознал. Какая тебе выгода?

– Зачем ты подсел ко мне?

– Вот тебе раз! - удивился Ардальон и, видно, что искренне. - Ты же сам искал меня в Столешниковом и расспрашивал о субъекте в валенках ароматную даму Голубеву-Соколову. Ты же без девяти три звонил в офис «Бельфонда» на улице Епанешникова, а надо было бы придти туда на полчаса раньше. Батюшки, да кто же там на Агалакова напал?

На Агалакова напал неистовый кавалер Нечухаев. То есть не так, отчитал себя Соломатин, неистовым кавалером, раз он отказался сопровождать лучезарную Елизавету в прохладные места, Нечухаева признать было нельзя. Он проявлял себя неистовым ревнителем искусствоведческой правды, как он ее понимал. Снова размахивал - теперь уже вблизи Агалакова и переступавшего с пяток на носки Квашнина - бумажкой справки и номером «Прометея».

– Андрей Антонович, Андрюша, доктор! Иди к нам! - Павел Степанович Каморзин призывал Соломатина в спасители.

– Блин! - выругался Соломатин. - Не протек бы тогда Квашнин, не было бы этой дурацкой бочки.

Однако поплелся завершать дискуссию. Куража и пафоса сейчас в нем не было, оставалось лишь любопытство. В особенности ему были интересны хождения вокруг бочки пружинных дел мастера Прокопьева. На выкрики Нечухаева отвечал как бы устало, с некоей даже сострадальческой улыбкой невропатолога, вынужденного успокаивать истеричку. Обвинения в самозванстве бочки назвал оскорбительными и предложил Нечухаеву стреляться, сейчас же, здесь, на выпасе. «На каком выпасе?» - сам же удивился Соломатин. Но похоже, это «на выпасе» особенно напугало Нечухаева, тот затараторил что-то о безнравственности дуэлей, о том, какой вред они нанесли отечественной литературе. И стих. Добил Соломатин Нечухаева (возможно, лишь на время) ссылкой на труды литературоведа Максима Юлдашева, доказавшего законность и значительность бочки из Брюсова переулка. Вертопрах Агалаков при этом закивал одобрительно и со значением взглянул на Квашнина. Тот и раньше не произнес ни слова и теперь не произнес. «Юлдашев? Кто такой Юлдашев? - сам себя спросил Соломатин. - Где-то я слышал про Юлдашева…» И вспомнил. Юлдашев - тот самый Макс, Максуд, дворник, он-то и завел их с Каморзиным в подвал дома в Средне-Кисловском.

– Ба! И ты тут! - рядом с Прокопьевым стоял Васек Фонарев, водила-бомбила, на лице его были красные полосы, видно, сходил к себе в дом, поспал. - У меня-то здесь через две улицы сад-огород. Не у меня, а у полковника, стервы моей. Держи стакан. Выпьем.

– Нет. Не могу, - сказал Прокопьев. - Я при деле.

– При деле! - рассмеялся Васек. - То-то я вижу, ты сегодня какой-то подозрительный. Все что-то просматриваешь и подсчитываешь. При каком деле-то? Ты с этими, что ли? - Васек указал на мужчин, стоявших за Квашниным и Агалаковым. - Да у них морды-то совершенно бандитские. Рот открой, и они тут же наш культурный очаг уворуют!

– Не позволим! - выступил вперед Марат Ильич.

– Анатолий Васильевич, - Агалаков обратился к Квашнину, - полагаю, что мы можем продолжить наше путешествие. Никакие резоны на Павла Степановича, увы, не действуют.

Квашнин кивнул. В задумчивости.

– Не позволим! Не уворуют! - не унимался Марат Ильич. - Магнитными кольцами обложим!

– Да что магниты! - сказал обнаружившийся рядом Сысолятин. - Пустое место ваши магниты.

– Вы, Сысолятин, - прорычал Марат Ильич, - хоть и сосед, но циник и скептик!

– Я не скептик, - обиделся Сысолятин. - Я - практик. Вот смотрите…

Он вытянул руку, разжал кулак и сдунул нечто с ладони. Потом произнес:

– Божия коровка, улети на небо, принеси нам хлеба, черного и белого, только не горелого.

Тихое обращение Сысолятина к божьей коровке вызвало треск, скрежет, громыхание, верчение есенинского мемориала, раздался взрыв, опрокинувший ближних к бочке гостей Каморзина на землю, траву, цветы, сама же бочка с визгом рванулась в небеса, превратилась в высях в точку и исчезла.

Была тишина, и был крик или вой Павла Степановича, ставший стоном, потом - тоскливыми вздохами, а потом и снова тишиной.

– Вот вам, Марат Ильич, и ваши магниты, - прошептал Сысолятин. - Не удержали…

– Негодяй! Интриган! Варвар! Вандал! Устроил некорректный опыт! - восклицал Марат Ильич и руки протягивал к небу.

– Я не этого хотел… - растерянно бормотал опечаленный Сысолятин. - Я просто хотел сбить вашу спесь…

– Мы сделали это! Мы сделали это!

Эти выкрики произвела младшая из сестер Каморзиных пронзительно-звонкая Полина, но тотчас же ее обращение к публике было подавлено жесткими действиями сестриц старших, Александра и Мария подхватили Полиньку под руки и поволокли ее к дальнему забору. В ответ на отчаянное каморзинское: «Что вы наделали? Что вы наделали…» Александра бросила небрежно: «Ничего мы не сделали! Полина шутит…»

– Что же это? Что же это? - причитал председатель Собакин. - При ком же теперь будет вечная горелка? Ни при ком! Опять придется добывать баллоны с газом! Нельзя, Павел Степанович, проявлять себя таким ротозеем!

– Да бросьте вы создавать панические настроения, господин Собакин, - сурово сказал Марат Ильич. - За них расстреливали на фронтах и в тылу. Поставим мы взамен другую бочку, не хуже улетевшей. Возьмем одну из пожарных, отделаем ее кувалдой и поставим. При ней и зажжем вечную горелку. Делов-то. А вы разнылись. Павел Степанович понятно, тут лирическое состояние. А вы-то?

– Освящать надо было! - горевал председатель Собакин. - Как мы это прошляпили…

– Да я касимовскую воду привезу! - заявил Васек. - Завтра же! От нее все цветет и стоит!

– И что же ты будешь ею поливать?

Действительно, что бы удалось полить Василию Фонареву, если бы он доставил из Касимова канистру воды? Неглубокую воронку. И все. Будто зуб, особых, правда, размеров, выдрали на участке Павла Степановича Каморзина. Осиротевшим, разоренным стал его сад. А гости Павла Степановича стояли все еще ошарашенные. Даже безразличный будто бы ко всему миллионщик Квашнин застыл, прекратил покачиваться и переступать с пяток на носки. Один лишь Ардальон Полосухин не мог подавить суетную взвинченность своей натуры. Он дергался, подскакивал, иногда правая нога его выделывала некий фортель с поднятием колена и выбросом голени вперед, будто Полосухин цаплей в болоте пытался прихватить лягушку. При этом он подхихикивал, вызывая удивления серьезных людей из свиты Квашнина. А Павел Степанович Каморзин повторял с улыбкой блаженного, стараясь всех успокоить: «Она вернется! Она вернется! Это на время…»

– Анатолий Васильевич, - сказал один из свитских, - думаю, нет никакой нужды нам более здесь оставаться. Если что, мы узнаем.

Квашнин кивнул.

Агалаков промолчал, видно, был расстроен, уныло пошагал за своими.

Ардальон Полосухин поспешил за ним вприпрыжку.

Молча удалился с участка Каморзина пружинных дел мастер Прокопьев.

К тому времени Соломатин провел дознание. С пристрастием были допрошены сестрицы Каморзины. Полина молчала, выглядела подавленной, видимо, получила нагоняй от старшеклассниц. Однажды только оживилась, прорвалось у нее: «А Лизка-то такую фишку пропустила! Как эта дура - ба-бах и на Марс!» Александра и Мария от участия в каверзе открещивались, заверили, что, мол, они перед ним, Соломатиным, дурачились, и вовсе не снабдили они бочку двигателем на жидком топливе, откуда он у них, так, прикопали невдалеке от мемориала пузырек с остатками шампуня, и вся игра.

Пузырек «Нивеи» с каплями шампуня на дне был извлечен. Соломатин посоветовал девицам не обижать сейчас отца (хотел было сказать: «Павла Степановича», но произнес твердо: «отца»), ему и так несладко. От дальнейших разбирательств и укоров сестры были избавлены. Зато пастуху божьих коровок, человеку, как было сказано Соломатину, вообще-то добрейшему, доставалось от всех. За исключением так и не избитого пока никем критика Нечухаева.

– Ничего я не устраивал, - отбивался Сысолятин. - Хотел подколоть Марата Ильича, похвальбу его насчет магнитов… И более ничего… Тут совпадение какое-то…

– Не верьте ему! - обличал Марат Ильич. - С утра бубнил о сексуальных отношениях божьих коровок. Самец, мол, слезает с самки полтора часа. К чему бы? Явно, что неспроста.

– Вы, гражданин Сысолятин, - ревел председатель Собакин, - если не вспыхнет вечная горелка и не дотянется до нас магистральный газопровод, общим собранием будете исключены из членов товарищества. С лишением земли, забора, строений и корней.

– Не хотел я… - бормотал Сысолятин. - У меня и коровки-то не было на ладони… Так, дунул по дурости… Не могло же от моего дыхания взорваться… Ты-то хоть веришь мне, Павел Степанович?

– А-а-а… - обреченно вздохнул Павел Степанович, все ему было равно.

Фаина Ильинична подхватила супруга под руку, повела его в дом.

И тут же на улице Каморзиных раздались новые автомобильные звуки.

Теперь к мемориалу подкатили светло-бежевый автобус, титулованный словами «ТВ - 1 канал», и четыре легкие иномарки. Не принимая никого во внимание, разбежались по участку наиважнейшие в отечестве люди - осветители, ассистенты режиссеров, операторов, снимателей звуков, гримеры с зеркалами и походными столиками для кремов и тонов, парикмахеры и пожарные. Сад-огород Каморзина был захвачен бескровным натиском и превращен в съемочную площадку. В полон никого не брали, а только расталкивали, на ходу прихватывая со столов емкости с влагами и холодную закуску.

Предварительная расстановка творческих сил была произведена. Теперь ожидалось торжественное шествие главных персонажей действа. Коли б тут уместны были оперные каноны, следовало бы прозвучать музыке, сопровождающей возведение Годунова на царство. Или хотя бы возвращение в Каир из победоносного похода полководца Радамеса. Но и тишина, возникшая внезапно, была равновелика выходу к реликвии театрального и прочих искусств светила Александра Михайловича Мельникова.

– Еще один наш, камергерский! - громко обрадовался Васек Фонарев.

На Васька зашикали, а рядом с маэстро Мельниковым у мемориала встали президиумно-трибунные творцы и мастера, наверное, и тевешные академики (впрочем, кто у нас теперь не академик, пришло в голову Соломатину, и дворник Макс Юлдашев, небось, действительный член Академии коммунальных искусств и вручает премию «Золотая сосулька»). Но были при Мельникове и две особы, известные опять же в Камергерском. Актер Николай Симбирцев (этот, пронеслось, должен читать у бочки стихи Сергея Александровича). И новая для закусочной персона (но не для меня), называемая теперь Иоанной, высоченная тощая дама (или девица), хриплоголосая в разговоре и особенно в хоровом пении. Она и прежде являлась в металлических нарядах. Сегодня шлема на ее голове не было, стрижку под «тифозную» украшала лишь зубчатая оловянная корона. На теле Иоанны были латы и поножи, но видом своим как бы перекликающиеся с фасонами нынешнего купального сезона. То есть килограммы стали сверху (нагрудник) и килограммы стали снизу (набедренник) расступались, открывая для знатоков голое тело Иоанны и ее пупок. Доступны взглядам в разрезах поножей были икры девицы. Возможно, эти участки тела были заколдованы или пропитаны секретными смесями и являлись неуязвимыми.

С этой Иоанной и было более всего хлопот у режиссера, операторов и гримерши. Из-за капризов девицы ее все время перемазывали. Но это пустяки. Мучились с тремя ее тинейджерами-пажами. Один из них нес меч. Другой поднимал над головой треугольный щит со щукой на желтом поле. Третий держал в руках какие-то поводья, возможно, должен был вести под уздцы невидимого, но верного коня. Мальцы путались, на них орали, но, наконец, мизансцена с Иоанной была выстроена. На кой ляд сюда привезли даму в латах, соображения у зевак рождались самые легкомысленные.

Отзвучали последние мегафонные крики, аппаратура была приведена в готовность орудий перед Курской артподготовкой, прозвучало зловещее: «До прямого эфира осталось пять минут!», и тогда Мельников, листавший перед тем необходимые для произнесения Слова тексты, поинтересовался:

– А где бочка?

– Где! Где! - загоготал Васек, однако ожидаемых слов о Караганде не произнес, а сообщил: - На небе! Принесет нам хлеба, черного и белого!

Тогда, наконец, и была замечена в мемориале воронка, дыра от вырванного с корнем зуба.

К Мельникову, титанам и академикам бросились с разъяснениями Марат Ильич, председатель Собакин, эксперт Сысолятин и конечно, Васек Фонарев. Мельниковым был замечен и выспрошен и еретик Нечухаев (оказалось, тот был чуть ли не учеником Мельникова, их пути пересекались в ГИТИСе). «Воздвижение и улет!» - воскликнул Нечухаев.

Скорым вышел захват тевешным десантом сада Каморзина. Сборы в Москву были тем более скорыми. Компенсацией за бездарный рабочий день стали выпотрошенные из закромов и сусеков провизия и напитки. Адью, Павел Степанович, умелец водяных магистралей…

У ворот Каморзиных остался лишь автомобиль Мельникова. Обескураженный маэстро не нашел сил сесть за руль.

Соломатин во время шумного наезда держался от суеты подальше. Теперь он подошел к детищу Павла Степановича. И вот что он увидел: над воронкой, расставив ноги, стояла женщина в латах, Иоанна с рыцарским мечом в руках.

– Божия коровка, вечная горелка… - бормотал председатель Собакин, - да пусть стоит хоть эта…

29

Вернувшись с профессорских каникул в Москву, я узнал, что закусочную в Камергерском переулке закрыли.

Летом жили, конечно, надежды на радости в будущем. Вернее - на справедливости в будущем. Но и предчувствия зудили. А потому я, даже и не произведя разбора доставленных в город вещей, спустился в переход у телеграфа и вышел к Антону Павловичу Чехову.

Антон Павлович стоял приветливый. Сентябрь вышел погожий, небо голубело, на выносных столиках под зонтами еще пребывали в беседах любители дорогих уличных посиделок, у входа в мхатовское училище шумели, бренчали на гитарах балбесы. Камергерский переулок, в отличие от Столешникова, жил. До закусочной оставалось пройти метров сто. Меньше. И тут меня остановил полковник Нелегайло. Он прогуливался с собакой. Собака, приблудная, большая, лохматая, глупая, обитала у полковника третий год. Я - кошатник, в собаках не разбираюсь, название ее породы длинное и кончается словом «терьер». В зависимости от настроения полковник позволял себе именовать ее по-разному. То - «Леонид Ильич». То - «Борис Николаевич». То - «Анатолий Борисович». Сегодня собака отчего-то получила кличку «Андрей Спиридонович».

– Я только с дачи, - предварил я вопрос полковника. - Начинаются занятия.

– И летом в Москву не заезжали?

– Нет.

– Было бы у вас оружие, - сказал Нелегайло, - вы могли бы пристрелить меня, как вестника плохой новости.

– То есть?

– Закусочную закрыли. Купили и закрыли.

– И кто же купил?

– Не знаю. Но полагаю, скоро узнаю по своим каналам.

– Что толку-то будет от этого знания, - вздохнул я.

– Вы правы. Толку никакого.

– И куда же…

Я замолчал. Развитие вопроса могло вызвать либо практическое направление разговора («И куда же вы теперь ходите?»), либо направление социально-обличительное («И куда же нам теперь податься?»). Но вяло вышагивающий по плиткам тротуара совершенно босой Васек Фонарев снабдил разговор свежими интонациями. А меня и иными новостями. Эти трое гуманоидов с ниппелями сегодня прилетали, расстроили полковника, стерву, и та послала Васька за бутыльками. А куда теперь идти? Или к вам, в Газетный, или на Петровку, или в Елисей. Бдившие днями и ночами «Красные двери» продали и закрыли, и там разместится какая-то дурь. А «Красным дверям» Васек остался должен, и его неприятно скребет совесть. «Диету» на Тверской продали и закрыли, «Дары моря» на Тверской продали и закрыли, «Марочные вина» продали и закрыли, они остались только в кинофильме «Подкидыш» в компании с Раневской и Риной Зеленой. Не только что бутылек, но и краюху хлеба добыть теперь негде. От Пушкинской до Кремля остался лишь «Седьмой континент» да еще Елисей. Но «Седьмому континенту» скоро полный близнец, ловкачи вот-вот ломанут отель «Москва» и восстановят его в перевернутом виде. А потом жулики завладеют и Елисеем. Правда, говорят, закусочную нашу купил человек поприличнее жуликов.

– Приличных негодяев не бывает, - сказал полковник Нелегайло.

– А как у тебя фамилия правильно? - поинтересовался Васек. - Нелегайло или Нелягайло?

– Неважно. Так кто по твоей версии приличный негодяй?

– Говорят, - повторил Фонарев. - Отечественный производитель отечественных товаров. Радеет за эту… За которую обидно… За нас с вами. Содержит команду супер-лиги «Северодрель». Платит за каждую клюшку больше, чем в Канаде… Но я бы его разорвал. Вот этими руками.

Сейчас же нами был замечен бредущий по Камергерскому пружинных дел мастер Прокопьев. Мы окликнули его. Поздоровались.

– Запах солянки притягивает? - спросил Нелегайло.

– Образ ее, - сказал Прокопьев. - Запахи уже отлетели.

– А образ буфетчицы Даши неужели не притягивает?

– Странный вопрос вы задаете, Владимир Николаевич, - сказал Прокопьев, в глазах его были удивление и укор.

И меня удивил вопрос Нелегайло. Впрочем, все ли я замечал в закусочной?

– Видел я, - улыбнулся полковник, - как вы после погрома ведра с осколками помогали выносить Даше. И как коленку ей перевязывали…

О постфутбольном погроме я узнал из новостных кадров, но о том, как волна бузотеров и башибузуков прокатилась по Камергерскому не слышал ничего.

– Коленку не я забинтовывал, - тихо и будто осипнув произнес Прокопьев, - а Людмила Васильевна. Я лишь стоял рядом.

– Ну а йодом-то кто мазал? - не мог уняться Нелегайло.

– А с бочкой-то, Прокопыч, у вас как? - весело спросил Фонарев.

Я предположил, что Васек, обычно не признающий тонкостей чувств, вдруг пожелал уберечь Прокопьева от возможного конфуза и теперь отвлекал общество от рассуждений о Дашиной коленке. Но, похоже, его вопрос о бочке еще более смутил Прокопьева.

– Почему «у вас»? - спросил Прокопьев.

– Ну как же! - сказал Васек. - Ты там долго вокруг шастал, кумекал что-то. У тебя явно был умысел. Это я без подковырки, а просто интересно.

– Какой бочки? - спросил я.

– Так, чудачество одного из любителей поэзии… - сказал Прокопьев.

– Это в нашем садовом товариществе, - разъяснил Фонарев. - Вернется наша бочка-то, или вы ее верхами сплавили к себе?

– Сплавлять к себе бочку не было у меня никакой надобности. И тем более возможности, - сказал Прокопьев, и стало ясно, что разговор о бочке ему неприятен.

– Вот так вот! - заявил Васек. - Воздвигали бочку, обмывали ее, а она улетела. А ты-то, Прокопыч, как оказался среди этих хмырей с бетономешалкой?

– А не выпить ли нам пива? - предложил Прокопьев.

– То есть?

– Сесть вот тут за столики в загонах. Хотя бы у «Севера». Или вон там подальше у «Яранги». Либо у «Древнего Китая».

Возникла неловкость.

– Да там ведь цены охупенные! - возмутился Васек.

– С собакой туда не пустят, - покачал головой полковник Нелегайло. - Верно я говорю, Борис Абрамович?

Собака кивнула.

– Да у меня деньги есть! - сообразил Прокопьев. - Я приглашаю. А собаку можно привязать к ограде, оставив ее за пределами заведения.

– Но там не подадут солянку, - вздохнул я.

Мой довод оказался решающим. Да и заходить в здешние места «только для богатых», вышло бы осквернением памяти закусочной. Но и разбегаться не пожелали. Уселись на опустевшую скамейку. История воздвижения и улета бочки была мне неизвестна и никак не волновала. А вот подробности камергерской волны футбольного погрома меня интересовали.

Выяснилось, что Нелегайло и Прокопьев стали свидетелями погрома. Прокопьев обедал в закусочной, вбирал в себя именно солянку, а Нелегайло оказался там через полчаса, погромщики к тому времени уже выбежали из Камергерского и устремились вверх по Тверской, рассеиваясь, но и продолжая бить витрины в его, полковника, доме № 6, стекла «Арагви», в частности. Погром, как известно, начался в Охотном ряду под экраном, представившим публике романцевскую Цусиму. Буйство там злой, одуревшей или одуренной толпы и показали по всем программам. А дальше большая часть бушующего зверья бросилась по Большой Дмитровке и повернула в Камергерский. Машин в переулке, даже из тех, что подвозят продукты в театры и рестораны, слава Богу не было, сжигать и переворачивать было нечего, а вот витрины в Камергерском шли сплошняком. Все их расколошматили. Не пожалели даже просветительские «Пушкинскую лавку» и «Медицинскую книгу». Испоганили фотографии мхатовских актеров. Отчего-то не тронули лишь ювелирный магазин «Голден», якобы там из окон второго этажа выглянули охранники с «Калашниковыми». Понятно, что летние загоны ресторанов были раскурочены, и именно металлическими столами от загона «Оранжевого галстука» разбивали оба, четырехметровых в высоту, стекла витрины закусочной, уличное и внутреннее. Один из оранжево-галстучных столов долетел до Дашиной буфетной стойки. Рожи швырявших столы парней (мелькнул среди них и мужик лет сорока, показавшийся Даше похожим на сутенера Генерала из Газетного переулка, да, пожалуй, он и мелькнул) были совершенно дикие, глаза - бессмысленно-беспокойные, возможно, и от дури. Даша с намерением отругать идиотов и уберечь художественные вещи бросилась к витрине, но погромщиков она только разозлила. Мать-администраторша Галина Сергеевна и смирный посетитель Прокопьев оттащили ее подальше от витрины к буфету и кассе, при этом Галина Сергеевна изловчилась ухватить керосиновую лампу с дорогим фарфоровым корпусом. Потерявших аппетит посетителей Даша увела через кухню во двор, в безопасье, сама вернулась на передовую. «Прямо какая-то Даша Севастопольская!» - вставил я. Но Камергерский уже обмелел, волна негодяев понеслась к Тверской, и когда Нелегайло (без собаки) прибыл в закусочную, он застал Дашу за уборкой стекол. Стремянка, раздвинутая на все звенья, уходила в подпотолочье, и Даша молотком выбивала из латунной рамы витрины оставшиеся клыки стекол. Стремянку и Дашу на ней страховал Прокопьев. У озабоченной, а потому и целеустремленной натуры Нелегайло возникли опасения. «Закрыто? - спросил он. - Не обслуживают?» Мать-администраторша опасения отменила. «Для вас, товарищ полковник, мы всегда открыты!» «Но Даша-то…» - начал было Нелегайло. «А на что у нас Людмила-Васильевна? Двадцать лет работы буфетчицей в кафе "Артистическом"!» А Нелегайло тогда вспомнил, как в дни весеннего и осеннего мытья окон Даша, ловкая, цепкая, циркачкой вздымалась с тряпками в поднебесье, вызывая эстетические восхищения мужчин за столиками, в особенности деятелей думских и прокурорских. «Ты понял, Володя, - сказала Людмила Васильевна, протягивая Нелегайле благоутешающий стакан, - в какое время мы живем. Не голодные, не обиженные и не собираются отрясать чью-то пыль со своих ног. И не нужны им ни Стеньки, ни Емельки. А просто так, в раздражении и кураже способны все раскурочить и поджечь. Сколько же злобы в нас…» «Все вы верно говорите, Людмила Васильевна», - сказал на всякий случай Нелегайло.

Металлические столики были уже возвращены «Оранжевому галстуку», на тротуаре перед закусочной валялись выволоченные из ее недр метательные орудия - гнутые трубы, ломы, зеркала бокового видения, бутылки, жестяные банки и даже ночной горшок. Их осматривали штатские лица и милиционеры, час назад если и присутствовавшие здесь, то неосязаемо и невидимо. И уже возвращали витринные стекла «Древнему Китаю», возможно, чтобы избежать дипломатических укоров. А Даше приходилось, ну и Прокопьев вызвался быть подручным, дробить осколки стекла, мелочью засыпать ведра и выносить их во двор к мусорным ящикам. Ждали указаний закрыть заведение, но нет, телефон молчал. День выдался жаркий, Даша одета была легко, кофточка да юбчонка короткая, порезала руки, и что особенно неприятно, осколок впился ей выше колена. Тут при перевязке помощником Людмилы Васильевны и случился Сергей Максимович Прокопьев.

– Ну и где же они теперь? - спросил я.

– Кто они?

– Людмила Васильевна. Даша. Все здешние.

Собеседники мои пожали плечами.

– Даша, наверное, в Долбне у тетки, - предположил Нелегайло. - В июне она как раз получила российское гражданство. Вряд ли отправилась в свою незалежную. Хотя, кто знает…

– Закрытие-то хоть шумно прошло? - спросил я.

– Ну! - оживился Васек Фонарев.

– С пением и плясками, - подтвердил Нелегайло.

Собственно говоря, происходили поминки, но так как никто не умер, позволительно было и спеть и сплясать. Сергей Андреевич Подмолотов, известный в округе как Крейсер Грозный, откаблучил «яблочко» и «матлот». Всеми уважаемый Михаил Леонидович Лавровский, по причине премьеры в Буэнос-Айресе, на тризне отсутствовал, возможно потому пляс Крейсера Грозного вышел излишне анархическим, будто плясал он на причале Феодосии, а не в двухстах метрах от Большого театра. Но ведь от души… Пели же ребята из «Метро»-«Нотр Дам», из Оперетты, хоровики из музыкального Станиславского. Слезу вышибали подходящими мелодиями и текстами. «Догорай, моя лучина…», «Ох, не вейся, черный ворон…», «Прокати нас, Петруша, на тракторе…». Даже всяческие «О соле мио…» из искрящегося репертуара Паваротти звучали равноценно «прощайте, товарищи, с Богом, ура!» Просили Дашу и Людмилу Васильевну пройтись напоследок с вывертами между столиками, но те отказались. Пили крепко, но соблюдая культурные традиции. На камни Камергерского никто не полег. Конечно, всем хотелось набить морды - и старым владельцам «Закуски» (бабам - ноги повыдергивать), и в особенности владельцу новому. Но, увы, объекты возмущения находились вне пределов досягаемости.

Назавтра в заведении, на дверь которого уже повесили табличку «Закусочная закрыта. Ремонт», в прощальном застолье сошлись одни товарки по несчастью. Тут были не только слезы. Тут был рев. Повариху Пяткину и мечтательную уборщицу Фаину отхаживали нашатырем. Просили друг у друга прощения, мало ли кто кого угостил какими шкодами, объяснялись в любви, и Дашу как будто бы любили, но смотрели на нее с особыми чувствами. Всех уволили (не по форме, а по сути), а Даше, шел слух, сделали предложение. Причем речь шла не о буфетной стойке, Даше будто бы предложили стать чуть не распорядительницей всех дел в новой ресторации. И Даша якобы не отказалась, обещала подумать. Слух, понятно, вызвал суждения. И лестные для Даши. И нелестные. И даже не то чтобы нелестные, а безобразные. Вспоминали, как несколько месяцев назад поджарый верзила снимал темные очки и заглядывал Даше в глаза. При этом явно что-то понял (или открыл) и постановил для себя. И вот в прощальном застолье Людмила Васильевна сказала громко: «Ну вот что, Дашутка-Одарка, отвечай как на духу. Через год, через два, когда ты станешь здесь хозяйкой, ты на порог этот нас пустишь?». «Не пущу», - сказала Даша. «И даже если мы прилично оденемся, - спросила Людмила Васильевна с очевидной издевкой, - и придем с хорошими деньгами?» «Меня здесь не будет», - сказала Даша. «То есть?…» - «Я обещала подумать. Я подумала. Вчера вышел тяжелый разговор. Я сказала, раз здесь никого не оставляют, то и мне здесь не место». - «Ой! Ой!» - взмахнула руками Людмила Васильевна. И спросила уже без строгости, но как бы с опаской: «Он обиделся?» «Не знаю, - сказала Даша. - Может, и обиделся. Вида не подал». «Ну ты, Даша, отважная душа! - воскликнула Людмила Васильевна. - Но не отвадила ли ты принца?» «Если отвадила, - сказала Даша, - значит, это не мой принц».

– И никто Дашиного телефона не записал? - спросил я.

– А вам-то он зачем? - удивился Васек.

– Не знаю… Просто так… - растерялся я. Действительно, зачем мне Дашин телефон?

– И мне он не нужен, - сказал Васек. - У меня, бык ее задери, полковник есть, стерва. Это Прокопыч должен был брать ее адрес с телефоном, раз он ей коленку забинтовывал.

– Надо бы хоть адреса знать… Это я к чему… - Я принялся оправдывать высказанный мною интерес. - В случае праздников, Нового года, например, послать открытку. Они нас всегда поздравляли. И мы их.

– Адрес-то хоть сейчас можно взять у Дашиной землячки Насти. У нее фруктовый лоток на углу у Оперетты.

– Это какая Настя? - как бы невзначай поинтересовался Прокопьев.

– Ну коротышка такая смешливая. Голова еще вечно платком повязанная. От ветра.

– Насчет поздравительных открыток вы правы, - сказал Нелегайло. - Мы ведь им всегда по случаю подносили коробки конфет. И цветы. А однажды я презентовал Людмиле Васильевне кинжал.

– Кстати, - вспомнил Прокопьев, - телефоны записывал тогда дядя Коля, Николай Васильевич. Людмила Васильевна ему диктовала.

– А он, наверняка, сейчас в Елисеевском, - сказал Прокопьев.

– Точно! - обрадовался Васек. - А мне как раз придется переть туда за бутыльками.

– Я там смогу привязать барбоса, - сообразил Нелегайло. - Верно, киндер-сюрприз Сергей Николаевич?

Собака кивнула.

И мы двинули в кафедральный московский магазин. В сверкающую сказку моего детства, в царство немыслимой и недоступной вкуснятины. Выяснилось, что в бывший кафедральный. Был он внутри будто осыпавшийся, облезлый. И содержались в нем два распивочных места с умеренными ценами.

Николай Васильевич обнаружен не был. Но в тесноте питейного места стояли и сидели люди знакомые по Столешникову переулку, по Копьевскому, а иные и по Камергерскому. Встреча с некоторыми из них не вышла приятной. Те еще были хмыри и ловчилы. Более в Елисеевский я не заходил. Кто-то предположил, что дядя Коля, видимо, отдыхает на Рождественке, в переулке над Сандунами, там осталась какая-то кафешка, где разрешают петь. Стали выяснять, кто теперь куда ходит. Драматические актеры, мхатовские, в частности, собеседуют в Брюсовом переулке в «Балалайке» Дома композиторов. Музыкальные же люди, от той же Оперетты и от Станиславского с Немировичем, предпочитают именно Елисей. Думские, всевозможные стряпчие и подьячие и прочие бюджетные господа гудят и славят мужика, шедшего с бараниной, неизвестно где. Хороша рюмочная между Консерваторией и Маяковским театром, но там запрещено курение. А многие отыскали места удовольствий у себя на окраинах вблизи благодарных жен, тещ и чад. Никакой драмы из-за эпизода в Камергерском не случилось. Но разговор наш в Елисеевском шел все же печальный. И тихий. Тихий, пока не вернулся к нам водила-бомбила Васек Фонарев, лохматый и босый, отоваривший себя бутыльками, но в раздражении чувств.

– Так что ты, Прокопыч, - зло спросил Васек, - делал тогда возле бочки у Каморзиных?

А я вспомнил, что все же одним ухом кое-что слышал о некоей бочке. И с присущим ему интонационным блеском говорил о ней на первом канале Александр Михайлович Мельников.

– А, Прокопыч? - это было произнесено уже с угрозой.

– Присутствовал, - сказал Прокопьев, видно, что сдерживая себя.

– Присутствовал! А при ком ты присутствовал? При миллионщике Квашнине! Вот при ком! Ты что-то кумекал по его делам! Ты в его команде, да? Говори!

– Мои дела не нуждаются в чьем-либо обсуждении, - сказал Прокопьев.

– Люди! Послушайте! - рука Фонарева вскинула пакет с бутыльками для стервы-полковника, слова его уносились в выси и глубины Елисеевского магазина. - Он продался Квашнину! Этому мироеду! Тому, кто купил и закрыл закусочную в Камергерском! Тому, кто хотел купить буфетчицу Дашу! Своды, разверзнитесь!

Пальцы Прокопьева сжались в кулак, мужчина он был жилистый, из крепких, от Фонарева через пару минут могло не остаться и бутыльков, я сказал тихо:

– Слушай, Василий, я долго не был в Москве. Чем закончилось следствие по делу Олёны Павлыш?

– А я при чем? - чуть ли не с испугом взглянул на меня Васек. - Опять я. А я-то здесь при чем?

– Она была вашей соседкой, - сказал я. - И вас должны были… или хотя могли поставить в известность…

– Никто не ставил меня ни в какую известность, - раздраженно заявил Васек. - И вообще я здесь затрепался. А меня ждет полковник, стерва!

И он решительно прошагал к выходу.

Минут через десять ушел и Прокопьев. Молча кивнул всем и ушел. Спрашивать его о каком-либо сотрудничестве с Квашниным никто не стал.

30

Олёна Павлыш пришла мне на ум случайно. Мне захотелось утихомирить неожиданную агрессивность Васька Фонарева, способную привести к мордобою. В Камергерском, в закусочной, на моей памяти драк не случалось. Вопросом о третьестепенном я был намерен увести соображения Фонарева подальше от Квашнина с Прокопьевым. Но почему я вспомнил Олёну Павлыш? И вышло так, будто я чем-то напугал Васька, вовсе не сострадание к жаждущей стерве-полковнику вызвало растерянность водилы и чуть ли не бегство его. Стало быть, история погубленной соседки не была для него третьестепенной? И значит, я все еще держал в голове случай с Олёной Павлыш… Неужели из-за того, что на одной из фотографий, предъявленных мне подполковником Игнатьевым, я увидел Андрея Соломатина? Неужели из-за этого? Из слов Фонарева следовало, что следствие не закончено и дело не раскрыто. Но какое убийство у нас раскрыто? Раньше можно было порасспрашивать о камергерских делах у Людмилы Васильевны, но где теперь Людмила Васильевна?

То, что пружинных дел мастер Прокопьев вступил в какое-то сотрудничество с Квашниным, слухи ходили, подтвердил Нелегайло. Но будто бы сотрудничество это именно закусочной не касалось. А в чем там было дело, никто не знал.

Столкнувшись на Тверской с Александром Михайловичем Мельниковым, я по дурацкой привычке светской вежливости похвалил то, чего не видел: «Хороши, хороши были ваши программы на первом канале…» «Это какие?» - взволновался Мельников. «Ну там… - замялся я. - Открытие поэтического мемориала…» «Вы от начала до конца видели?» - спросил Мельников. «Нет! В том-то и дело, что нет! - выказал я будто бы искреннюю досаду. - У нас тогда свет вырубили в поселке. Была жара, и продукты в холодильнике еще испортились…» Досаду я выказал себе в наказание. У Мельникова, естественно, в карманах и в кейсе оказались лишние кассеты с его участием, и пять из них он мне безвозвратно вручил. Я просмотрел лишь одну из них, и вовсе не из интереса к слововыражениям Мельникова, а чтобы уяснить, какое такое сотрудничество могло возникнуть у Прокопьева и легендарного (для меня) предпринимателя Квашнина. «Там ерунда, там глупость случилась, - сказал мне, вручая кассету, Мельников. - Но посмотри, как изящно я вывернулся из мерихлюндии!» В непрочитанных летом газетах я наткнулся на иронический опус критика П. Нечухаева «Воздвижение и улет бочки», и в голове моей создалась некая картина «Дачного праздника» в саду водопроводчика П.С. Каморзина. Кассету я просмотрел дважды. Сначала выключив звук. Затем вслушиваясь в декламацию Александра Михайловича.

Пружинных дел мастера Прокопьева в кадре я не обнаружил. Из слов Мельникова выяснилось, что основные персонажи открытия мемориала его появления не дождались, а отбыли в своих направлениях, кто в возбуждении, кто в расстройстве и раздвоении чувств. Панорама оставшегося с Мельниковым оператора представила действо скорее печальное, нежели праздничное. Чувствовалось, что в саду любителя отечественной словесности случился конфуз. Впрочем, давал оператор крупным планом и лица оживленно-радостные. Приплясывал театральный критик Нечухаев. От стола к столу веселым хитрованом шастал Васек Фонарев, в чепчике из носового платка - от солнца. Собеседовал с Васьком ученый (на вид) человек в колониальном пробковом шлеме. Дважды наплывала камера на стоявшего под цветным зонтом Соломатина. Лицо его было лицом страдальца. Через секунду оно стало лицом мечтателя. Мне рассказывали, что в последнее время Соломатин трудился сантехником, можно было предположить, что он стал коллегой водопроводчика Каморзина, а потому и оказался гостем (или еще кем) в саду с мемориалом. Рекомендуя Каморзина мыслящим пролетарием, Мельников сообщил, что тот служит в РЭУ № 5 в Брюсовом переулке, известном своими историческими тенями с явно интеллектуальными пристрастиями. Это сведение меня не столько взволновало, сколько озадачило. ЖЭК в Брюсовом переулке, а теперь РЭУ-5 был и мой. То есть по водяному и унитазному вызову ко мне мог явиться и Соломатин. Вот бы возникла неловкость. Всем известны чувства неумехи-хозяина квартиры к коммунальному маэстро. Но нет, посылали к нам других сантехников. А вдруг пошлют Соломатина? Ладно, решил я, потом рассудим.

Я полагал, что и в каморзинском случае, коли страсть не угасла, Мельников непременно вспомнит о своем фамильном древе. И не ошибся. И у меня выискрилось совсем иное соединение его блажи с бочкой мыслящего пролетария. Перечитывал летом «Смерть Артура» Томаса Мэлори с изящнейшими гравюрами Бэрдслея (возникла потребность в связи с моими занятиями), заглядывал в труды исследователей и комментаторов, и в тексте одного из них (М. Пескаро) наткнулся на рассуждения о современниках артуровых рыцарей, людях раннего Средневековья, и именно двенадцатого века. Так вот, по мнению Мишеля Пескаро, люди эти - и клирики, и рыцари, и крестьяне (сервы и вилланы) признавали свою жизнь слишком тяжелой, мрачной, суетной и обманчивой, а мир, в котором они существовали, печальным. И следовал вывод, приведу его дословно: «Каждый, вне зависимости от социального положения, стремился убежать от жестокой реальности, чтобы найти по ту сторону бытия скрытый смысл собственной судьбы». Слова «по ту сторону бытия» и «скрытый смысл собственной судьбы» пока отставляю в сторону. Или опускаю в глубину. На время. Ради идеала или соответствия принятой рассудком и душою истине, предпочтительно было от паскудной реальности куда-либо отправляться. Это для людей двенадцатого века были - и путешествия, и паломничества в почитаемые места, и походы в Святую землю, и чтение сочинений Кретьена де Труа о рыцарях не существовавшего никогда на Земле королевства благородного Артура, о чаше Грааля с кровью Спасителя, и мечтания о всяческих чудесах в диковинных землях Востока, населенных человеками с глазами на плечах, а ртом - на груди, с одной ногой, но способной быть зонтиком или щитом, и животными, вряд ли уместными в Германии или Британии, мантикорой, например, с телом льва, хвостом скорпиона и головой человека (но с тремя рядами зубов).

По моему убеждению, человечество по воле или милости Провидения к самоубийству не предрасположено. И предполагаю, что состоится и тридцатый век, и сорок второй. Полагаю также, что в понимании существ (вот уж не знаю, каких) тридцатого века мы будем для них ближе к людям двенадцатого века. То есть мы тоже какое-то раннее Средневековье. И не побег ли от мерзости реальности в боковые ответвления потока всякие наши чудачества - та же бочка Каморзина или фамильное древо Мельникова?

Упрощения, упрощения, упрощения, отчитал я себя. И в словах исследователя свойств артуровых рыцарей упрощения. И в моих. В моих-то тем более. Но М. Пескаро - классификатор, ему упрощения позволены. Мне же формулировки противопоказаны, в каждой житейской истории я, коли на что-то гожусь, обязан увидеть единственность и свое особое расположение в мироздании. Впрочем, кому и зачем это надо? Ну да ладно…

Мельников, обнаружив воронку от вырванной неизвестно какой силой, возможно, что и вражьей, бочки, мог удалиться. Прямой эфир был сорван не по его вине. Дыры в программе, естественно, не случилось бы. Но видеооператор с камерой остался, и благодарные зрители и просто любители поэзии получили документ, какому, по мнению Мельникова, еще предстояло облагодетельствовать своей информацией потомков. Я уже упоминал о присущем Мельникову (в публичных выступлениях) интонационном мастерстве. И тут Александр Михайлович был хозяином интонаций и пауз. Голос его то утихал, умирая в драматических придыханиях (рассказ о чувствах обескураженного романтика Каморзина), то незамедлительно противоходом (прием из фигурного катания) дискантом взлетал в потоки восторженного удивления, случались при этом и нервные подхихикивания (рассуждения об эротических свойствах божьих коровок, способных к внематериальному взрыву). И так далее. Однажды я выслушал историю Моцарта в исполнении Мельникова, мыслящий пролетарий Каморзин Моцарту ни в чем не уступал. Причину загадочного явления - улета бочки - Мельников попытался объяснить доступной ему теорией сплющенного или совмещенного времени. Впрочем, это дело науки. Отсылка слушателей к теории сплющенного времени позволила Мельникову мимоходом рассказать об особенностях его родословных древ, при этом было подчеркнуто, что списком знаменитых предков он вовсе не намерен хвастать или утяжелять свою ценность («мол, я из гусей, спасших Рим»), нет, каждый листок древа - его нравственный камертон. Но сейчас же последовало предъявление одного из листочков, и выяснилось из листочка этого, что именно дядя Александра Михайловича был корешем Сергея Александровича Есенина и скорее всего он, а не какой-либо начинающий прозаик и волок бочку «Бакинского керосинового товарищества» на пятый этаж в Брюсовом переулке. Фамилия критика Нечухаева названа не была, Мельников лишь объявил сторонников всяких других бочек, в частности москвинско-петровских, зашоренными еретиками и сектантами. Дядя Мельникова, портной по профессии и борец-любитель с выступлениями в цирке а ля Поддубный, нередко посещал увеселяющие места и хорошо знал московские москательные лавки. Понятно, что бочку для поездки в Константиново выбирал он. Дарование Мельникова, как и в прежних случаях, с Моцартом например, где он сейчас же совместился с оболганным Сальери, или в случае с Казановой, когда Мельников вел репортаж-воспоминание об очаровательном пройдохе-венецианце из тела восхищенной им поклонницы, из самых нежных и проблемных частей ее тела, дарование это позволило Александру Михайловичу выступить очевидцем взгромождения бочки на пятый этаж. Впрочем, Мельников и здесь сослался на теорию сплющенного времени. Камера тотчас перевела взгляд на мемориальное сооружение, и опять последовали слова о сплющенности времени или полном отсутствии его, подтверждением чего стала восставшая из глубины воронки. «Нет, это не божия коровка, отбывшая для нас за негорелым хлебом, - объявил Мельников эротически возбужденно, будто был намерен одарить нас сосисками фирмы «Кампомос». - И это не Айседора Дункан, роскошная Изидора». Над воронкой от бочки стояла расставив ступни и выставив металлическое колено девица в поножах и в латах - нагруднике и набедреннике, правой рукой она опиралась на меч, левой же рукой при наплыве камеры, видно, для нее неожиданном, она выдернула изо рта сигарету и швырнула ее подальше, сейчас же приняв позу воительницы, размышляющей о судьбах Отечества. Впереди ее ждал Орлеан. Или другой исторический город. Не помню, какой. Опять же повторюсь, была она на моей памяти и Изидорой. Но я почувствовал, что в момент произнесения слов Мельникова посетила мгновенная, но смутная идея - в противопоставлении Изидоры и Иоанны именно возле мемориала что-то есть и это что-то еще следует осмыслить и использовать к общей выгоде. И теперь, продолжил Мельников, культурное значение сада романтика Каморзина нисколько не приуменьшилось, напротив, садовое товарищество одарено присутствием здесь, вызванным сплющенностью времени, отважной Жанны д'Арк. Не печальтесь, граждане, закончил Мельников, из-за отлета прославленной бочки. Сжатие времени и явление Иоанны еще удивят вас непредвиденными поворотами истории.

Должен заметить, что лицо Тамары-Изидоры-Иоанны на экране было совершенно зловещее. Не знаю, почему. Может, под латы, верхние или нижние, залез красный муравей и свирепствовал там. Во всяком случае прежде Тамара зловещим существом не была, глупая и наглая женщина, но не зловещая. И Боже упаси нас от непредвиденных поворотов! Натерпелись! Впрочем, и предвиденное событие - закрытие закусочной в Камергерском - радости не доставило.

Это - нам. А Квашнину?

Полагаю, что и в те пятнадцать минут, когда Мельников произносил свой монолог (а монолог для сетки эфира могли и сократить), он пребывал в состоянии радостного задора. «Красавец!» или «Ай, молодца!», как восклицают нынче спортивные комментаторы, заимствовав похвалу у цирковых дрессировщиков. Переселенный сжатием времени в натуру дяди, балбеса, картежника и тонко чующего красоту серебряного века, Мельников поведал о нескольких эпизодах из жизни Есенина. И каждый раз получалось, что именно он ходил с поэтом в кабаки, попадал в участок, ездил с Сергеем Александровичем в Берлин, а затем и в Нью-Йорк, где и подсказал Есенину основные тезисы памфлета «Железный Миргород» с разоблачением американского образа жизни. Да, таких поэтов у нас более нет, опечалился Мельников, да и кому нужны у нас теперь поэты? После чего он произнес трагиком, равным по силе Ульянову в роли Антония: «Поэт в России больше - не поэт!» После трагической же паузы пошли, с придыханиями, комплименты и удивления по поводу Павла Степановича Каморзина, одного из тех, кто составляет тончайшую прослойку российских интеллектуалов. «Хозяин труб канализации - живой оплот цивилизации», сыронизировал здесь кто-то до меня, отметил Мельников, это грубо, но и ехидство по-своему отражает сущность добродетели Каморзина. Божьи коровки тут ни при чем, повторил Мельников. И вообще расстраиваться не следует. Бочка не улетела, а зависла. Между нами и Сергеем Александровичем Есениным. Она - и наша духовная ценность. Но она - и исторический предмет, выпущенный в небеса могучим движением поэта в Брюсовом переулке. Сжатие времени надежно держит ее в невесомости, и нет никаких причин опасаться, что она свалится на чьи-то головы. Связь времен распасться не может, что бы ни утверждал со сцены датский принц, ибо время у нас одно, и оно - сплющенное. А потому участок Каморзина и все садовое товарищество вполне достойно вечной газовой горелки.

Из эссе «Воздвижение и улет бочки» критика П. Нечухаева в культурной газете я узнал, что автором ехидства «хозяин труб канализации - живой оплот цивилизации» как раз и был сам Нечухаев. Он относил Каморзина к натурам, каким более важны не доводы ума и здравые рассуждения, а притчи или же расцвеченные легенды. Что ж, и такие натуры хороши. Они и сами способны создавать легенды и притчи. Но беда, если легенды в умах людей утверждаются ложные. Здесь именно такой случай. Автор чрезвычайно уважает А.М. Мельникова, слушал его лекции в ГИТИСе, но истина, сами знаете… Каморзинская бочка - самозванка. На двух газетных колонках П. Нечухаев, проявляя образованность, обратился к континенту мифов, вспомнил, естественно, Прометея, не забыл и Икара, выбрел в конце концов на постмодернизм и обозвал Каморзина постмодернистом. Создавая мемориал, Каморзин топтался на чужом пьедестале и сотворил пародию. Самозванство же бочки возвело пародию в степень, в квадрат. Тут игра слов, но понятно, о чем идет речь. Конечно, могла иметь место бочка и в Брюсовом переулке, но концептуальный акт творения произошел в переулке у Петровки (следовали цитаты из документов и воспоминаний). Пародийным вышло воздвижение самозванки, но закономерно-указующим случился ее улет. Именно в этом указующем жесте природы и следует искать главную духовную ценность события в пору, когда все понятия смещены. И божьи коровки тут ни при чем, в этом автор согласен с А.М. Мельниковым. О сжатии времени судить он не берется, потому как презирает естественные науки. И еще один урок. Вот к чему может привести затея дилетанта, да еще и фанатика с заблуждениями. Что же касается магистрального газопровода, заключал эссе П. Нечухаев, то он не возражает, чтобы таковой был проведен в садовое товарищество, пусть и допустившее к себе самозванку.

Встретил я в газетах и два интервью, так или иначе связанные с эпизодом в саду водопроводчика. Одно взяли у светской дамы Иоанны, другое - у пенсионера, а прежде преподавателя ботаники в средней школе Матвея Борисовича Сысолятина. Как-то неловко было видеть обращение «Иоанна» к известной мне женщине, бальзаковский возраст с успехом преодолевшей лет десять назад. Но если есть у нас Жасмины, Юлианы, Земфиры, Шуры, то почему бы не быть и Иоанне? Иоанна отчего-то сразу обрушилась на Нечухаева, обозвав его придурком и брадобреем. Улету бочки она посвятила две песни, обе - в жанре рок-рэп-протеста. Далее она говорила про боевые ароматы - женщины-всадницы и служилого коня. Вспомнила про амазонок. По отцовской линии она происходила из амазонок, две тысячи лет назад прожигавших жизнь на берегах Азовского моря и Нижнего Дона. То и дело Иоанна вставляла: «Велл! Вау!» Вполне возможно, в газете этими «веллами», проявив консервативность, заменили более свойственные Тамаре-Иоанне матерные слова. «Велл! Вау! - заявила Иоанна. - В одной из прежних своих жизней, будучи принцессой, я спасла вашего Моисея, ребенка в колясочке, чтобы потом он провел народ пустыней… Кстати, они там прихватили много чужого золота…» На вопрос, как это утверждение сочетается с теорией сжатого времени, Иоанна сказала: «Велл! Вау! Очень просто! В сжатом времени есть свои завихрения. Эти завихрения дают возможности для прошлых, настоящих и будущих жизней. Сейчас я угодила в одно из свежих завихрений и скоро всех вас очень удивлю!» Тут же она заметила, что в парфюм-журнале «Душно, аж жуть!» были искажены ее соображения об ароматах боевого женского тела. А потому пошли бы на все вау унизительные для нас дезодоранты типа «Рексона», способные облагородить даже теннисистку на корте. Зачем? Пусть от мужиков воняет орхидеями, ланг-лангом, жасминами и розами. Пусть они подтираются мылом для нежных мест. Это их удел. Настоящая женщина должна благоухать пеной взмыленных кобылиц, яблоками конского навоза, ремнями полусгнившей упряжи, спермой необъезженного мустанга, свежим кизяком, золой степных пепелищ. Все эти компоненты вошли в состав духов «Иоанна», презентация которых состоится на днях. Вау! Велл!

В высказываниях Тамары-Иоанны озадачило меня лишь одно выражение: «спасла вашего Моисея…» Отчего - «вашего»? Имелась ли в виду национальность берущего интервью? Или же Моисей был посчитан представителем человечества, а Иоанна в прошлой жизни была инопланетянкой? Но у кого она оказалась принцессой и почему ее волновали ценности, вывезенные из Египта? А-а-а, не все ли равно! Главное, что Иоанна собиралась учинить нам нечто удивительное, а Мельников пообещал непредвиденные события. Пережить бы их, да поскорей…

Интервью бывшего учителя ботаники Матвея Борисовича Сысолятина вышло тихим и коротким. Божьи коровки и их половая жизнь. Забыл упомянуть, что Иоанна написала песни не только об улете бочки, но и об интимных драмах божьих коровок, цикл в стиле луховицкого блюза - «Улети на небо». Сам же Матвей Борисович снова клятвенно уверял, что пошутил и никакие насекомые к взрыву на участке Каморзина не причастны. Сообщалось, что более развернутые интервью с ботаником-сексологом Сысолятиным будут опубликованы в ближайших номерах журналов «Хлебоперкарная промышленность» и «Плейбой».

Бог ты мой, воскликнул я. Про себя. Черт-те что! Какая-то бочка! Люди в Европе умирают от жары, ожидают космического потепления и потопа, сталкиваются и взрываются вертолеты, арестовывают олигархов, пояса шахидов разносят автобусы с детьми, полубезумный президент бросает войска в не понравившиеся ему страны, а тут нормальные вроде бы люди занимаются какой-то сомнительной бочкой, и не бочкой даже, а смятыми кусками ее. Ужасно! Глупости несусветные! Стоп, сказал я себе. А сам-то? А сам? Совершенно мизерное событие для миллионов существ и уж тем более для судьбы Отечества - закрытие закусочной в Камергерском переулке - я возвожу в трагедию планетарного уровня! Чем я лучше почитателей или хулителей бочки «Бакинского керосинового товарищества»? Нет, оборвал я. Разные вещи. Закусочная - событие практическое. А улет бочки и возня вокруг нее - из мистических брожений моих сограждан.

Телефонный звонок прекратил мои недоумения. Звонил Александр Михайлович Мельников. Поинтересовался, просмотрел ли я его кассеты. Естественно, последовали мои пышные комплименты.

– Да, да, - сказал я. - В особенности меня восхитило, как вы на самом деле изящно вывернулись из этой мерихлюндии с бочкой… Да, Саша, кстати… А что там делал Квашнин со своей командой?

– Не знаю, профессор, - сказал Мельников. - Времени не было выяснить.

31

Вот уж чего не ожидал Андрей Соломатин, так это звонка Полосухина. То есть он понимал, что рано или поздно Ардальон на него выйдет (обещал у Каморзина), но скорого звонка не ожидал.

У Каморзина Ардальон наградил его визиткой. «Полосухин Ардальон Ильич. Академия постконтактных реабилитаций. Действительный эзотерический и сексуальный Член Президент». Ни адреса, ни телефона, ни номера факса, ни сайта. Впрочем, в углу меленько, но золотом - «ру». Нынче ПТУ не могли существовать, не произведя себя в Академии. Но тут дело, видимо, было посерьезнее.

В саду у Каморзина Ардальон произносил Соломатину слова случайные и на ходу. Там он был себе не хозяин. Или делал вид, что он себе не хозяин, а кого-то слушается. Со смыслом намекнул лишь о приобретениях, сделанных в Средне-Кисловском переулке Соломатиным, надо понимать, каких - не сказал. Но может, и сам не знал - каких.

В Брюсовом переулке, на службе, Павел Степанович Каморзин о происшествии с Соломатиным речь не заводил. Соломатин, естественно, ему ни о чем не напоминал. Иногда только Каморзин бормотал в его присутствии: «Она вернется! Она вернется!» Работников в Брюсовом переулке Каморзин удивлял своей унылостью. Будто запекся внутри него провинившийся крокодил. Впрочем, никто над ним и не насмешничал. Себе вышло бы дороже. Газет они особо не читали, если даже кто и вылуплял глаза на размахивавшего руками на экране Мельникова, то вряд ли употребляемая им фамилия мыслящего пролетария Каморзина была соотнесена с личностью звероподобного, бровастого коллеги, деньги от жильцов к которому, кстати сказать, по-прежнему прилипали. К тому же в программе Мельникова Каморзина в кадре не было. Он страдал в помещении. Оно и к лучшему. Рассудительный Соломатин и тот сомневался, не повредился ли Степанович разумом. Недавние слова Каморзина, произнесенные с воодушевлением: «Ведут, Андрюшенька, доктор, в наше товарищество газопровод, ведут, не отменили, значит эти-то, из района и области, они-то с расчетами, уверены в том, что она вернется!», сомнения Соломатина не отменили. Напротив. Хорошо хоть Каморзин не расспрашивал о презентованной им штуковине. Поиски ее Соломатин уже не вел. Нет ее и не было. А если и была, то выброшена в урну на Большой Никитской.

Но не эту ли штуковину имел в виду Ардальон Полосухин, говоря о некоем приобретении в Средне-Кисловском переулке?

Кстати, подумал Соломатин, надо предупредить дворника Макса, произведенного им в есениноведа Юлдашева, о том, что Квашнин намерен купить известный дом, и тогда вещицы в подвале станут собственностью миллионщика.

Вспоминая о воспарении бочки, Соломатин думал прежде всего о Елизавете. Из-за нее он отправился на «Дачный праздник». А так, на кой сдалась ему эта бочка, какую, по уверениям Макса, и мыши обоссали? В прежних своих беседах с Каморзиным Соломатин исходил из сострадания к блажи напарника. Поддакивал ему по деликатности. Хотя помнил мысль Сенеки: «Сострадание есть слабость болезни». Насчет болезни утверждение античного язычника Соломатин не разделял. А слабость? Что ж, слабость здесь присутствовала… Сам же он в собственных рассуждениях уклонялся от оценки блажи Каморзина. Но теперь, когда блажь эта стала чуть ли не всеобщей, когда десятки людей, а с явлением толкователя Мельникова на экране - и тьма их, начали относиться к феномену бочки всерьез, кто с интересом, кто с корыстью, кто с ехидством, но ехидствовали при этом не по поводу курьезного фантома, а в связи с чем-то реальным, когда мятая жестянка, обмоченная мышами дворника Макса, и вправду превратилась в примечательную историческую реликвию, неважно какую, но порождавшую брожение в умах, теперь вся история с бочкой вызывала раздражение Соломатина.

Бред какой-то, восклицал Соломатин. Опять же про себя. В какое время мы живем, восклицал.

А в твое собственное, отвечал себе Соломатин, время, в наше время, которое представляется тебе и не только тебе - мерзким, противным, постыдным, вертляво-колотушным, неприятным для порядочных людей и угодным для пройдох и себялюбцев. Время соломинок, за которые не всем дано ухватиться, а потому хороши для успокоения отлетающие бочки и божьи коровки с обнадеживающими эротическими возможностями. Ласковый самец полтора часа сползает с партнерши, чтобы не обидеть ее деловитостью окончания акта.

Нет, надо забыть о среднекисловской бочке и божьих коровках.

До среды надо забыть и об Ардальоне Полосухине.

Надо думать о Елизавете. Впрочем, что значит - надо думать? Он и так не перестает думать о ней. То есть именно в отношениях с Елизаветой и следовало искать теперь смысл (или оправдание) своей житейской суеты. Поиски эти требовали поступков. А совершать поступки Соломатину все еще не хотелось. В смирении и затворе пребывать ему было, пожалуй, комфортно. Да и Елизавета, подтрунивая над ним на «Дачном празднике», подтрунивая все же колко, советовала ему и далее сидеть в своем затворе.

Не издевалась. Он бы и не позволил. Не издевалась. Но задирала. Да еще и легенды о Карабахе и Балканах с умыслом подбросила недотепе Нечухаеву. Отчего же недотепе? Аккуратненький, стильно-ладный даже кавалер из нынешних тусовочных интеллектуалов. Может в любом ток-шоу порассуждать на любую тему. Может даже оспорить точку зрения о происхождении жизни заезжего мыслителя М. Веллера или осадить вертуна Отарика, подшутившего над самой Катей Лель. Но недотепа! И потому недотепа, что не поехал отдыхать с Джимом (Костей) Летуновым, а главное с Елизаветой в прохладные места из-за какой-то педантской дряни - адресного расхождения в судьбе измятой железяки. У такого удач не будет. Такие из-за одного добавленного пальца становились раскольниками и с удовольствием сжигали себя в скитах. И он, Соломатин, бывал подобным идиотом. Недотепа, идиот… Зачем браниться-то? Зачем принижать человека хотя бы в мыслях? А тут ревность, сказал себе Соломатин, ревность. Ведь не он, а театральный критик Нечухаев прибыл в сад Каморзина сопровождающим. И видно, давно обретался вблизи Елизаветы, раз его знал папаша Летунов. Хотя вполне возможно, таких кавалеров возле Елизаветы было несколько, а этот выпросил у нее приглашение на дядину дачу, следуя профессиональной дури, не Елизавета была ему желанна, а бочка-самозванка, какую требовалось публично испепелить.

Эко тебя зацепила Елизавета, сказал себе Соломатин, если ты целую гипотезу выстраиваешь по поводу одного из ее кавалеров! Зацепила…

Там в саду Соломатин, естественно, разузнал номера телефонов Елизаветы. Усердий не прилагал. Сестрицы Каморзины были тут как тут. И все слова кузины, понятно, слышали. Соломатину вручили листочек с тремя номерами - домашним, рабочим, сотовым.

А звонок к Елизавете Соломатин оттягивал.

И знал почему.

Нынешняя его влюбленность была известного ему рода. Это была влюбленность в свою влюбленность. Подростковое чувство у бывалого человека. Это тебе не страсть Мити Карамазова. А случалась в жизни Соломатина и страсть. Подростковая же влюбленность (у взрослого мужика - тем более) тем хороша, что и несчастья ее, и недоступность цели приносят удовольствия. Герои куртуазных романов Кретьена де Труа, и рыцари Артурова стола лелеяли влюбленность в свою влюбленность. Дамы, подарившие им шарфы или засохшие розы, оставались для них натурами неясными, воздушными, никаких телесных утех не обещали, случались среди них и страшилы, а рыцари чудесно существовали со своей любовью, толкавшей их на турниры, в путешествия к дремучим лесам, где их поджидали драконы и ядовитые медведи.

Влюбленность Соломатина ни к каким подвигам пока не подталкивала. Нечухаев в драконы не годился. Нынешняя влюбленность была тихая, хотя и упрямая, но она подталкивала к играм воображения и мечтаниям. Какие-либо действия Соломатина и встречи с Елизаветой игры воображения и мечтания могли отменить.

А этого не хотелось.

«Ну ладно, - решил Соломатин, - вот встретимся с Ардальоном, и если он предложит мне дело, тогда и посмотрим…»

Решил, как вздохнул.

Встречу Ардальон назначил ему в рюмочной на Большой Никитской. «Это в двух шагах от вашей службы…» Рюмочную Соломатин, конечно, знал. Вблизи Брюсова переулка держались два заведения, где можно было недорого и вкусно перекусить - шашлычная в Калашном переулке и вот эта рюмочная. Жанрового соответствия, кстати, здесь не соблюдалось. Это скорее была не рюмочная, а нечто среднее между рестораном и харчевней. В отличие от Калашного здесь угощали блюдами русской кухни. Публика заходила приличная. Рюмочная была рекомендована иностранцам как место безвредное для организмов и безопасное. Никаких разборок здесь не происходило. Рекомендацией для колеблющихся была и утвержденная у двери под стеклом вырезка из «Вечерней Москвы» - «Встретимся в рюмочной», в ней сообщалось, что частыми гостями и друзьями хозяев являются знаменитые люди - художница Татьяна Назаренко и актер театра и кино Станислав Любшин. Несколько раз Соломатин забредал сюда вечером с Павлом Степановичем Каморзиным, когда дневные добычи или удачи подвигали к легким застольям. Обедать же «всухую» (ну допускалась кружка пива) заходил часто.

Ардальон, к удивлению Соломатина, в рюмочной его поджидал. Красный шарф спадал с его плеча к полу, на британского шофера столетней давности он уже не походил, брюки и рубаху, как Агалаков у Каморзина, имел модно-мятые, а вот головной убор и обувь его Соломатин сразу разъяснить себе не смог. Шляпа его, уложенная рядом на стул, была, похоже, альпийская, с серым пером (ястреба, может?) сбоку, то ли от тирольского пастуха, то ли от Вильгельма Телля. Туфли же на первый взгляд могли показаться клоунскими. Во всяком случае, по понятиям Соломатина, такие туфли носили шуты ранних Людовиков и доколумбовых испанских королей. Длиннющие, из тонкой кожи, с загнутыми, чуть ли не в полметра носками, явно чем-то набитыми.

– Ну что? - спросил Ардальон. - Сразу к делу? Быка за рога?

– Можно и за рога, - сказал Соломатин. - А что это за обувь у тебя такая?

– Славная обувь! Пигаши! - рассмеялся Ардальон. - Удобная! Носки уплотнены конским волосом. В футбол в них, конечно, не поиграешь. Но танцевать в них - прекрасно!

– Ты хороший танцор?

– Замечательный! - сказал Полосухин. - Называть меня надо было не в честь бегуна, а в честь танцора! Вацлавом каким-нибудь. Или Марисом. Диджеи выделяют меня на дискотеках. Особенно хорош в импровизациях. Но тебя ведь моя обувь интересует по иной причине. Не скрывает ли она копытца. Так ведь? Сейчас сниму. Какую ногу предъявить? Левую, наверное. За левым плечом сидит черт, и в него надо плюнуть три раза.

Ардальон моментально расшнуровал левый пигаш, снял его и предъявил Соломатину пятку.

– Ну что? - спросил Ардальон.

– Пятка мытая, - заметил Соломатин.

– Ну спасибо, - сказал Полосухин. - Прощупай. Брезгуешь. Конечно, ты вправе сказать, что копытца могут быть и съемные. Как шипы на бутсах. В зависимости от погоды и особенностей травяного покрытия поля.

– Я ничего не скажу.

– Тогда спроси, зачем мне расписки да еще и кровью, выдавленной из указательного пальца правой руки.

– Не спрошу, - сказал Соломатин.

– Молодец, - сказал Ардальон. - К тому же ты и не помнишь, что вызывался совершить и что было обещано взамен. А если сейчас спросишь об этом, я тебе не отвечу. Рано. А может, я вообще беру кровь ради анализов, простеньких, нет ли СПИДа или сифилиса, ну и более сложных, о каких у тебя и понятия нет.

– Ты уже говорил об этом.

– Разве? - удивился Ардальон. - Выходит, я болтун. Так ты по образованию - книговед?

– Книговед, - сказал Соломатин. - Платформа Левобережная. Теперь там чуть ли не университет. Ну и другие образования.

– С антиквариатом дело имел?

– Случалось, - кивнул Соломатин.

– Известное дело, случалось, - сказал Ардальон. - В кругах имеешь прозвище. Или кличку. Оценщик.

– В каких кругах? - спросил Соломатин.

– В определенных.

– С определенными кругами и какими-либо оценками дел давно не имею, - сказал Соломатин. - Это в другой жизни. И если я был Оценщик, то - в книжном мире. В антиквариате я - любитель с узкими интересами.

– Иной любитель существеннее профессионала, - сказал Полосухин. - Особенно, если он бескорыстен и честен.

– Что тебе известно о моем бескорыстии? - спросил Соломатин.

– Это я так… Вообще… На всякий случай…

– Зачем тебе специалист по антиквариату? Хотя бы и оценщик?

– Отогнать Агалакова. Оконфузить его и удалить. Или более того…

– Он тебе мешает?

– Он мешает Квашнину.

– А кто ты при Квашнине?

– Пока никто. Так, загадочная личность. Но с проектами. А Квашнин - игрок и человек любопытствующий.

– Что вашу команду пригнало в сад Каморзина?

– Одна из затей Агалакова. Суть и подробности неизвестны. Не допущен.

– А легенда о шести миллионах долларов?

– Это не легенда. Это реальность.

– Но Квашнин человек выгоды…

– Он может позволить себе и чудачество. А иные его чудачества потом оборачиваются выгодой.

– А не устроила ли ваша команда с досады пропажу бочки? Или вы этаким способом уворовали ее?

– Нет! Что ты! - искренне заявил Ардальон. - Нас самих это ошарашило. И кто это и зачем произвел, пока не отгадали. А у нас ведь служат отменные следопыты.

– Квашнин расстроился?

– И расстроился. И встревожился.

– Психоз какой-то! Кто-кто, а я-то имею представление об этом куске железа. Всяческие предположения выстраивал, отчего случилось помрачение умов множества людей, но так ни к чему не пришел.

Молчали долго. Соломатин молчал мрачно, желваками шевелил.

– А что это мы треплемся всухую? - Ардальон вскочил. - А потому и разговор получается необязательный.

В недрах рюмочной наиболее примечательным был бар. При нем недоставало чучела медведя и пальмы в кадке. Бар походил на крепыша-тяжеловеса. Все в нем - и темно-коричневые бока, и линии буфета, и рога-подсвечники, и старый будильник посреди выставочных сосудов, и основательность столбов, поддерживающих крышу-«балдахин» бара - было напоминанием о годах послевоенных, а возможно, и о довоенной поре. У такого бара старший лейтенант Шарапов вполне мог ожидать появления бандита Фокса.

Но сейчас к бару подходил Ардальон Полосухин. По дороге, впрочем недолгой, метров в семь, он произвел три прыжка с притопами, предъявив посетителям и персоналу затейливоносые туфли монаршьих шутов.

К столику Ардальон доставил поднос с водкой, кружками пива и двумя порциями лосося, запеченного с грибами. Блюдо было недешевое, и Соломатин хотел объявить, что сыт. Но подумал: если у балбеса есть деньги, пусть их и тратит.

– А солянка у них только рыбная, - сообщил Ардальон. - Наш знакомый Прокопьев вряд ли будет сюда ходить… А может, и будет…

И слова о пружинных дел мастере Соломатин будто бы не услышал.

– Давай чокнемся и вбрызнем в себя, - предложил Ардальон. Чокнулись и вбрызнули.

– Что касается Агалакова, - Ардальон обратился скорее к лососю, нежели к Соломатину, - да, по моим понятиям, он шарлатан и пижон. И шулер. В принципе, в этом ничего плохого нет. Однако не в нашем с тобой случае. Кончил Суриковское, но с живописью полный провал. Банален. Ему бы пойти в критики. Но кому нужны теперь критики? При этом с претензиями. На публике с брезгливостью говорит о модных нынче среди наших Куршевельских Сливок художниках… Мол, раскрасчики, подхалимы, ремесленники купеческого портрета, ретушеры, трюкачи, бесстыжие бездари… Но кто, опять же, из удачливых в искусстве нынче не шарлатан и не бездарь? И не бесстыжий? А? Назови таких. Не назовешь… А Агалаков при своем шарлатанстве шансы упустил. И раз, и другой, и третий. И все… Мог бы пойти в галерейщики. Но посчитал, что там ему будет узко и мелко. Так или иначе сумел создать репутацию. Носитель тончайшего вкуса. Самого Церетели, а вместе с ним и Лужкова ставил на место при людях. Вхож к министру культуры. И прочее. Но он теперь вреден.

– Кому? - спросил Соломатин. - Тебе?

– И… - Ардальон замялся. - И Квашнину. И даже министру культуры. Не прочь составить конкуренцию… И…

– Но тебе-то, похоже, в первую очередь. Ты что же, пожелал управлять Квашниным?

– Квашниным никто не может управлять. Пока. А я… Но вынесем это за скобки разговора, - сказал Ардальон. - А что ты пиво-то не пьешь? Никакой отравы или дури я не подсыпал…

– Это я понимаю, - сказал Соломатин. - Тебе важнее подсыпать мне в мозги выгодную тебе идею. Или выстроить задачу. Или заманить искушением. Ты намерен оконфузить Агалакова. Меня ты имеешь в виду как «Оценщика». Что ты придумал?

– Пока нечто смутное. Помочь придумать должен ты. И, кстати, дело это - промежуточное. Неплохо бы приладить к нашей затее этого умельца и диковинных дел мастера. Но тут есть сложности. Совершенно неожиданно, и для Прокопьева пока неочевидно, столкнулись лирические интересы его и Квашнина. Или вот-вот столкнутся. А потому придется Прокопьева околдовать.

– То есть? - спросил Соломатин.

– Ну это мои заботы! - махнул рукой Полосухин. - Ты пей и жуй, Андрюша, вон видишь, к чему призывает плакатик: «Старательно пережевывая пищу, ты способствуешь процветанию государства…»

Посетителей рюмочной развлекали как подлинные общепитовские рекомендации бесцельно прожитых лет (вот и насчет пережевывания или «Требуйте долива пива после отстоя пены»), так и шутейные транспаранты: «Пиво бесплатно» с меленькими, невидимыми издалека буквами наверху - «завтра».

– А я-то, Ардальон, - спросил Соломатин, - уже околдованный или как?

– Для тебя это важно? - хохотнул Ардальон. - Раз не почувствовал, значит, и не важно. Но возиться с тобой непросто.

– С Прокопьевым проще?

– Много знать будешь…

– Я давно уже состарился, - мрачно сказал Соломатин.

– Тем более тебе пока нечего делать на улице Епанешникова, соваться в школу гольфа и в Академию послеконтактной реабилитации. Вот сотворим трюк с Агалаковым, представим его смешным, тогда и посмотрим.

– Я в пересмешники не гожусь, - сказал Соломатин.

– Без тебя обойдутся. Тебе останется определить на каком блюдечке подавать яичко.

– А Елизавета?

– Что Елизавета? - растерялся Ардальон. - Какая Елизавета?

– Племянница чудака Каморзина. Живущая сама по себе. Но и служащая отчего-то в Столешниковом переулке в «Аргентум хабар».

– Ах, эта Елизавета, - будто бы успокоился Ардальон. - Она не в поле моего внимания.

– Однако в комнатушке принимающей взносы именно над этой Елизаветой на стене я увидел портрет человека в валенках с галошами.

– Это случайность, - быстро произнес Полосухин. - Это техническая небрежность.

– Так где Елизавета подлинная и где ее подмена? Или она вся подлинная? Или она вся подмена?

– Умолчу, брат Андрюша, - сказал Полосухин, - ибо не уполномочен и сам профан. Тебе, Андрюша, и должно во всем разобраться. Ба-ба! Да к нам забрел ветеран Камергерского!

Соломатин повернул голову. По ступенькам на крашеные доски рюмочной спускался пышноусый крепыш, смутно Соломатину знакомый.

– Ну вот, Андрюша, - заторопился Полосухин, он явно был чем-то обеспокоен, - трюк произведем в ближайшие дни, я тебя найду. По поводу упомянутой Елизаветы… Тут уж ты сам отважься. Или, что, может, и не выйдет худшим, устранись.

И Ардальон направился к выходу. Перед пышноусым он совершил подскок, ударив носком загнутых туфель о носок, взмахами альпийской шляпы изобразил почтеннейшее приветствие свежему посетителю и с присвистом вылетел на Большую Никитскую.

Пышноусый крепыш подошел к Соломатину и протянул ему руку. Сказал:

– Я встречал вас в Камергерском, в закусочной. Увы, она теперь закрыта. Повлекло сюда. Разрешите напомнить. Арсений Линикк. Гном Центрального Телеграфа.

32

Шухов, коллега Прокопьева еще по прикрытому в начале девяностых оборонному НИИ, шесть с лишним лет назад и пристрастивший приятеля к пружинному делу, пришел посоветоваться. Он был в смущении. Как и Прокопьев, Дмитрий Григорьевич принимал и приватные заказы. Нынешний нашел его в Интернете. Заказчицей оказалась женщина, фамилию, имя она назвала, естественно, условные. Но возраст дала якобы точный, тридцать шесть с половиной лет («Ровесница» - отметил Прокопьев). Москвичка и часто бывает в Москве. Возникла паутинная переписка, а можно сказать, пошли доверительные переговоры-беседы. Заказчица Шухова заинтересовала, случилось даже некое общение натур. Порой и с откровенностями. Долго рассказывать, заметил Шухов, наконец, она призналась, какое миниатюрное устройство автономного действия без подключений в розетку она желает получить. Секс-машинку. С мобильный телефон. Но с разнообразием выдвижных форм, со сменой ритмов и протяженности углублений, со сменой запахов и с возможностью передвижений по эротическим и проблемным участкам тела, как прикрытым, так и нагим. И с виду вещица должна быть изящной, может, даже и с украшениями, чье пребывание в деловой сумочке не должно было вызвать превратных толкований. С такой вещицей можно было бы прямо с совета директоров ради разрядки выйти в укромное место и через пять минут вернуться на тот же совет директоров обновленной и успокоенной. Утомилась я от мужиков, призналась Василиса (так позволяла себя называть), утомилась. А бабы, особенно бизнес-бабы ее уровня или ниже, случались в ее жизни прилипчивыми и мстительными, ласки же их были корыстными.

– Трудная у нее жизнь, трудная, - пришел к выводу Прокопьев. - Но увлекательная.

– Трудная, - согласился Шухов. - Но сама она стала мне симпатична. Я был бы не прочь увидеть ее и побеседовать с ней в яви.

– Стало быть, ты согласился принять ее заказ?

– Пока нет. Сказал, задача технически очень сложная. И надо подумать.

– Задача, действительно, технически непростая, - сказал Прокопьев. - Перочинный ножик с двадцати семью предметами, самозатачивающимися, и со свободно-предприимчивой динамикой.

– Сравнивать с ножом, - возмутился Шухов, - неумно и пошло!

– Я и сам это понял, - сказал Прокопьев. - Но возникают и другие сложности. Надо знать все параметры, хотя бы в сантиметрах, возможности растяжений и сокращений, интенсивность податливых колебаний, диаметр входа. И все прочее. Ну и участки тела, про которые ты говорил.

– Все это будет! - воскликнул Шухов. - Но я не могу иметь со всем этим дело!

– То есть? - спросил Прокопьев.

– Но она - не место для вставления замка, она для меня уже человек и даже женщина. А я не врач-гинеколог.

– Господин Шухов, вы имеете репутацию примерного семьянина, - сказал Прокопьев.

– Сережа, мне не до шуток!

– Откажись.

– Откажись! А она передаст заказ другому. Ты знаешь, что такое ревность?

– Извини, - сказал Прокопьев. - Я должен привыкнуть к твоему состоянию. Мне оно пока кажется странным. И сам ты пришел ко мне за советом - помочь решить сложную, но изящную техническую задачу.

– Если бы только техническую… - вздохнул Шухов. - Я знаю, ты увлекался немецкими мастерами, у тебя есть монография о «Грюне Геволде»…

Упомянутую Шуховым монографию Прокопьев купил в Дрездене, был там, в Гэдээрии, туристом, в музей на набережной Брюля захаживал раз пять. Прокопьев почитал и Гофмана, в чудесных его историях механические якобы безделушки сотворяли не только создатель Щелкунчика добряк Дроссельмейер, но и мошенники, дурившие публику, и таинственные изобретатели людей-автоматов, каких не удалось подарить миру и нынешним японским умельцам. В Дрезденском музее Прокопьев наблюдал, разглядывая мелочи и восхищаясь ими, механические поделки саксонских мастеров восемнадцатого и начала девятнадцатого века. Август-Фридрих Сильный пришел теперь на ум Прокопьеву. Большой женолюб. И в Европе не последний человек. Один из трех. Карл Двенадцатый, скандинав, викинг. Петр Алексеевич, Великий, этот оказался поярче и поудачливее всех. И вот дрезденский, саксонский, и король польский, Август Сильный. Конечно, размышлял Прокопьев, и при нем изготовлялись не только Щелкунчики (в Дрездене, правда, имели место лишь Золотой горшок и студент Арнольф, а чиновник Дроссельмейер по воле Гофмана жил в ином городе), но и механизмы для любви. Покупали их для домов мужских удовольствий. Особенно французы и голландцы. Впрочем, саксонцы и пруссаки тоже не желали скучать. Машины для любви в «Зеленой кладовой» на набережной Брюля не выставлялись, но Прокопьев прочитал о них в купленной им монографии. Одна из этих машин напоминала токарный станок, основной ее частью была определена кожаная подушка с двумя половинками и отверстием меж ними, то есть межягодными местами, и обладатель машины усердием нижней педали приводил подушку в эротическое действие. Положение подушки в соответствии с ростом желающего обреталось с помощью винта. Другая машина была посложнее и, естественно, дороже. Это устройство по инженерной мысли и дизайну опережало нынешнюю резиновую американскую куклу. Каркас из стальной проволоки обтягивали шелком, набивали конским волосом и, понятно, устраивали желанные отверстия.

Прокопьева воспитали в спортивно-пионерском духе, приседай и подтягивайся, а не дрочи, аскетом и истязателем плоти он, правда, не стал, но некую, чуть ли не католическую, стыдливость ему втемяшили. К машинам любви он проявил интерес как инженер. Или сказать вернее - как конструктор. То есть конструкцию можно создать и для самой забавной цели. Живи себе и наслаждайся. Или живи себе и зарабатывай на наслаждениях бабки. Недавно он вычитал в газете, что некий чех в Праге устроил музей с двумя сотнями экспонатов, именно секс-машин. Впрочем, все это занимало Прокопьева точно так же, как сведения, скажем, о восьмистах разновидностях клаксонов для лимузинов двадцатых годов века двадцатого в Америке или в стильной Британии. Но сейчас волнения Мити Шухова озаботили и его.

«А не манекен ли, набитый конским волосом, приставленная ко мне девушка Нина?» - пришло ему вдруг в голову.

Бред, конечно, сейчас же ответил он сам себе, но ведь как проверить?

Сама мысль о том, что возникли сомнения в реальности Нины-человека, казалась ужасной.

Но ведь Дроссельмейер…

Дроссельмейера придумал Гофман Эрих Теодор Амадей, у него есть и еще персонаж, создавший куклу Коппелию. Доктор Коппелиус. Коппелия замечательно танцевала. Но с объявленной целью. А ведь возможности у коварного доктора в каком-то там тыща восемьсот восемнадцатом году (Наполеон жив) были хилые. «Тойоты» по асфальтам не ездили. И тем не менее…

И теперь женщина, разрешившая Шухову (или пожелавшая) называть себя Василисой, заказала миниатюрное устройство. «Если я не вернусь, считайте меня феминисткой». Острота банальная. От мужчин мы утомились, на них нет времени. К тому же они могут быть немыты, от них несет перегаром и другими бабами. Подавайте нам изящное многоцелевое устройство, с каким можно было бы уйти на пять минут с совета директоров. А потом вернуться довольной и ни в ком не заинтересованной, а всяческих злопыхателей сокрушить.

Интересно, интересно…

Отчего же не помочь советами и идеями взбудораженному Шухову?

Кстати, забыл спросить, сколько заказчица Василиса готова выложить за изделие.

Плата за услуги теперь не особенно интересовала Прокопьева (и так был незаслуженно сыт), но суть заказа стала ему интересна. Во сколько же оценивает Василиса свои удовольствия и комфорты? Впрочем, он знал, что в нынешнем случае Шухов чисел прописью ему не объявит. Влюбился дурень.

А он, Прокопьев, не дурень?

Табуретку Нины он починил в день. На музыкальную табакерку ушла лишь неделя. Это прыть халтурщика, сказал себе Прокопьев. Или идиота. Идиота, пожелавшего заслужить комплименты заказчицы. И не просто заказчицы, а женщины, вызвавшей у него обострение чувств. При этом Прокопьев не переставал думать, а не приставлена ли эта самая Нина (или подставлена) к нему по чьей-то корысти? Думать об этом было мерзко. И стыдно. Но вот думал. И сомневался. Опять же, что значит - по чьей-то корысти? По чьей? Три человека попадали в его предположения. Причем у двух, точно, могли быть и корысть, и расчет. А у одного - любопытство и некое еще не разъясненное Прокопьевым чувство. Похоже - недоумение и ревность. Странно, странно…

При отгоняемых им мыслях о возможной подделке Прокопьев вынужден был сравнивать Нину с существами бесспорно подлинными. Так вот, бесспорно подлинным существом была для него теперь буфетчица Даша. Он вспоминал, как в день погрома Камергерского переулка вместе с кассиршей Людмилой Васильевной он перебинтовывал порезанную стеклами коленку Даши. То есть перебинтовывала Людмила Васильевна, а он как бы ассистировал и касался пальцами теплой Дашиной ноги. Даша чуть-чуть пристанывала, стонов же своих стыдилась, пыталась улыбаться, а из глаз ее текли тихие слезы, и Людмила Васильевна жестами посоветовала Прокопьеву взять уложенные у кассы салфетки и протереть Дашины щеки. «Спасибо, Сергей Максимович», - прошептала Даша. «Да что, я старик, что ли, что вы меня по отчеству называете? - сказал Прокопьев. - Мне тридцать шесть, и до пенсии далеко…»

Даша была подлинная, живая, теплая, со слезами и струйкой крови, ими с Людмилой Васильевной приостановленной, а Нина вызывала теперь сомнения Прокопьева, но именно перед ней ему хотелось выглядеть человеком достойным и нечто из себя представляющим. Именно ради нее он старался. А про Дашу ему стало известно, будто бы миллионщик Квашнин сделал ей предложение. Не только хозяйничать в бывшей закусочной в Камергерском, но и обвенчаться с ним. И Даша будто бы сказала, что коли все в закусочной изменится, она там не будет уместна, а идти в подруги жизни почти олигарха не видит соответствия. И надо сказать, известие это, вполне возможно, сотканное из ложных слухов, Прокопьева не слишком взволновало. Но отчасти обрадовало. Необъяснимо, почему.

Нина, фамилия ее в платежной квитанции значилась - Уместнова, быстрому исполнению заказа удивилась и будто бы даже не была этому рада. То есть она была готова продолжать с Прокопьевым разговоры о реставрируемых вещах, а тут их общение могло и закончиться. Стало быть, Прокопьев перестарался. И они с Ниной пришли к мнению, что вещицы следует усовершенствовать. Прокопьев надумал было заставить зазвучать в музыкальной табакерке марш из «Любви к трем апельсинам» Сергея Сергеевича. Но в спешке вызвал произнесение ксилофоном пошлейших «Ландышей». Если бы Нина, по квитанции - Уместнова, одобрила бы эти «Ландыши», всяческие общения с ней Прокопьев бы прекратил. Хотя, когда он ковырялся с табакеркой, мысль об этом в голову ему не приходила. Теперь пришла.

Нина «Ландыши» не одобрила.

– Но для более сложных звуков, - сказал Прокопьев, - для тактов из тех же «Апельсинов», например, недели не хватит, может, и месяцы понадобятся.

– Хорошо, - кивнула Нина, - я подожду. Пусть табакерка побудет у вас.

– Спасибо, - сказал Прокопьев.

– Естественно, потребуется дополнительная плата, я готова, хотя больших денег у меня нет…

– Никаких дополнительных рублей! - сказал Прокопьев. - Посчитаем, что я схалтурил и буду исправлять следы халтуры. Работа эта мне в удовольствие.

– Но, Сергей Максимович, если я сумею выгодно сбыть табакерку антикварам, я буду обязана отблагодарить вас и деньгами.

– Вы все же хотите продать ее? - спросил Прокопьев.

– Буду вынуждена, - сказала Нина. - Тем более что никакой связи с ней не чувствую… Впрочем, извините, пожалуй, я допускаю бестактность… Ведь вы дадите ей голос и мелодию…

– Не берите в голову, - сказал Прокопьев.

Самому ему захотелось немедленно схватить Нинину руку и ощутить, не прощупывается ли сквозь кожу женщины жесткость конского волоса. А лучше было бы с ней переспать, тогда уж поддельность существа определилась бы явственная. «Лечиться надо! - отругал себя Прокопьев. - Лечиться!» Но сразу же понял: при чем здесь проверка существа? Вне зависимости от чего-либо в нем просто опять возникло нормальное мужское желание. Хоть бы ушла, что ли, она, взмолился Прокопьев.

Но Нина, похоже, не торопилась уходить. Может, и в ней жил не один лишь деловой интерес. И в прошлый раз она вроде бы говорила, что желает побыть вблизи Прокопьева приятельницей. Конечно, могла и лукавить. Не силен был Прокопьев в затеях с женщинами, но понимал, что нынешняя игра с Ниной его затягивает. Игра с ее погонщиками была делом особенным, к ней Прокопьев относился серьезно. И вряд ли та игра могла закончиться табуретом и табакеркой.

А что если бы и у Нины возникла нужда, пришло вдруг в голову Прокопьеву, обзавестись миниатюрным изделием, схожим с предметом, интересующим заказчицу Мити Шухова? Какая глупость и даже подлость думать сейчас об этом, осадил себя Прокопьев.

Впрочем, почему подлость и глупость? Некий задавленный в подполье его натуры интерес, пусть и болезненный, несомненно существовал в Прокопьеве, он имел объяснение, и что было его стыдиться? И тут же Прокопьев осознал, что в отношении Даши подобного рода мысль придти ему в голову не могла бы! Не могла!

– Ну вот, мы, похоже, обо всем договорились, - строго сказал Прокопьев. - Будьте добры, позвоните или зайдите через две недели.

– Так уж и обо всем? - улыбнулась Нина.

– Ну это, что касается заказа… - отступил Прокопьев.

– То есть мне следует вас покинуть?

– Не знаю, - сказал Прокопьев. - Вы, Нина, со мной не откровенны. А я помню про невыметенный сор и про неоткупоренную бутыль. И про то, что я был назначен стать жертвенным существом. И вот теперь эти табакерка и табурет как продолжение игры…

– Вы ощущаете во мне опасность для себя еще и потому, что не прочь были бы переспать со мной? Так?

– С чего вы взяли?

– Я женщина. Я чувствую. И вы мне желанны. Порой… Но по вашим представлениям, я могу быть обманщицей, неверной и капризной. Не возражайте, и это я чувствую. Ко всему прочему, в какой-то момент, там, в Камергерском, я вас разжалобила. Будто я у кого-то в кабале или кем-то околдованная, а вас вынуждаю стать рыцарем, способным расколдовать или спасти. Разве такие соображения не приходили вам в голову?

– Приходили… - пробормотал Прокопьев.

– Приходили, - кивнула Нина.

– Но мои соображения переданы вами упрощенно…

– Не оправдывайтесь, Сергей Максимович, - сказала Нина, скорее с печалью, нежели с ехидством. - Давайте не будем создавать напряжений… Через две недели так через две.

И заказчица Нина Дементьевна Уместнова ушла. Но не сразу ушла, а еще и некие действия произвела, зеркальце достала из сумки, губную помаду и записную книжку. Волосы поправила, чуть вздыбила, или взбодрила, освежила прелесть губ, впечатляющая была сейчас женщина, о чем и сама знала, записной книжке, видимо, доверила память о назначенных двух неделях. Ждала от пружинных дел мастера слов, должных удержать ее или хотя бы назначить деликатное продолжение приятных разговоров, предположим, и о взаимных желаниях.

Но Прокопьев был тверд. Сам удивился себе.

– Да, - подтвердил он. - Именно через две недели. Не раньше.

33

Сентябрьским вечером в Газетном переулке я встретил Гнома Центрального Телеграфа Арсения Линикка, и он предложил мне зайти с ним в Щель.

– В какую щель? - спросил я.

– В Камергерском, - сказал Линикк.

– Мне тошно теперь бывать в Камергерском, - поморщился я.

– Надо привыкать, - сказал Линикк. - Я привык. А мы и ненадолго. Зайдем и выйдем.

– А зачем?

– Не знаю. Сам не знаю. Но тянет. Может, что и увидим.

Время у меня было. Денег могло и не хватить. Но свободный человек в свободном государстве волен был именно зайти в коммерческое заведение, разглядеть цены, выругаться, выразить свое отношение к падению социальных нравов и благоусловий и вернуться в просторы рыночной свободы. Не солоно хлебавши.

– Тут и идти-то всего сто метров, - сказал пышноусый Линикк. - То есть, что я вам-то разъясняю! И вы, наверняка, уже нашли новое место для общений? Да?

– Нашел, - сказал я. - Между Консерваторией и театром Маяковского. Душевное место. У Игоря и Антонины.

– Ну вот, - кивнул Линикк. - И я туда раза два заходил. А в Камергерском мы просто посмотрим.

– Посмотрим, - согласился я.

– Уже пора, - сказал Линикк. - Щель уже начинает созревать. Впрочем, она и всегда была готова принять.

Похоже, вопросов от меня он не ждал. И мне не хотелось выслушивать от Линикка какие-либо разъяснения. Прогулочным шагом подошли мы к Художественному, некогда Общедоступному. И все же я спросил:

– А вы, Арсений, сегодня кто? Управитель кабельных хозяйств? Или Гном Телеграфа?

– Имеет ли это значение? - услышал я в ответ.

– Не имеет, - сказал я.

В витринах театра я увидел на фотографиях рыхлую физиономию существа, будто бы любящего пиво. Существо это не раз появлялось в закусочной, тихо пило минеральную воду и ко многому прислушивалось.

– Надо же, - сказал я, - и этот теперь при главных ролях…

– Для кого-то полезный человек, - заметил Арсений Линикк.

– Я люблю этот театр, - сказал я, - но вряд пойду на спектакль с его участием.

– Они особо и не расстроятся, - сказал Линикк. - И что мы понимаем с вами в коммерции?

«Сдается в аренду» - объявлялось в витринах «Пушкинской лавки».

– Что-то не торопятся любители бильярда и игровых автоматов, - попытался съехидничать я, но попытка вышла грустной.

Закусочная имела теперь название «In». «В», стало быть. «В» чем-то. Или «В» ком-то. Или мы обязаны были разместиться внутри «В». Европа. Либо Америка.

– Знаете, Арсений, духа у меня не хватает войти в эту «In», - сказал я. - Не посидеть ли нам сначала на лавочке?

– Отчего же и не посидеть? - согласился Линикк.

Присели на мемориальную скамейку. За спиной у нас в бывшей «Политической книге» тихо существовал красно-зеленый ресторан «Древний Китай».

– Ба! - только теперь сообразил я. - И «Оранжевого галстука» более нет!

– Два месяца как, - сказал Линикк.

Вместо будто бы обожаемого некогда московскими стилягами оранжевого галстука на серой стене горбатилась сине-зеленая волна, а географическое понятие «Анкона» призывало удовольствоваться блюдами адриатического побережья.

– Ну как, дух перевели? - поинтересовался Линикк.

– Вроде бы…

– Что же, двинем, пожалуй.

И мы пересекли Камергерский переулок.

Перед бывшей закусочной был теперь устроен загон под тентом на два столика с подачей, надо полагать, в жаркие дни кружек пива любителям. Сегодня загон пустовал. Я привычно дернул на себя знакомую дверь и вступил в «In».

Меня тут же будто придавило к полу. Антресоли на кронштейнах (дополнительно-выгодные посадочные места) нависали над чуть ли не прижатыми друг к другу протяженными столиками, эти напомнили мне столовые - то ли солдатские, то ли пионерских лагерей, чахлых предприятий. Убожество, убожество, пришло в голову. И официантка сейчас же возникла пусть и с привлекательными коленями, но убогая, с европейской, правда, улыбкой.

– Милости просим, - обрадовалась нам она.

Линикк нечто пробурчал, я хотел грубо выразить свое настроение, оскорбить хозяев и их прислужников, но отчего-то произнес вежливо и будто прибыв в Берлин:

– Апробирен… Мы только посмотреть… Только ознакомиться… Только апробирен…

– Вот, пожалуйста, меню…

По привычке я первым делом вызнал в меню цены на водку и пиво. После чего понять, какие деньги потребуются для приобретения здешних яств, было занятием несложным. Кружка пива предполагала сто семьдесят рублей, капли водки - девяносто. Сорок граммов. Ну да, тут Европа. Европейские граждане - люди приличные, чтобы не бузотерить и не нырять носом в спаржу, они заказывают именно по сорок граммов. Ну а если воспринять эту самую спаржу, да еще и взять какую-нибудь упруго-соевую колбаску, то придется извлечь из широких штанин не меньше тысячи.

– Нет, - сказал я. - Мы люди бюджетные. Это не для нас. Не так ли, Арсений?

– Пожалуй, так, - кивнул Линикк.

– Такое прекрасное заведение, историческое, можно сказать, - не выдержал я, - превратили черт-те во что! В какую-то солдатскую столовую! Я-то полагал, что у Квашнина есть вкус. Не будет этому «In» удач.

Последние слова уж точно вышли никчемными. Нет ничего глупее в жалкости своей награждать кого-либо мрачными пророчествами. А уход наш с Арсением Линикком несомненно выглядел жалким. И по справедливости. Пусты карманы, стало быть, и не лезьте со своими апробированиями.

Официантка жалкость нашу подкрепила улыбкой:

– Спасибо за посещение. Приходите еще.

– Присядем опять на скамейку, - предложил Линикк.

– Теперь-то зачем? Захотели нечто посмотреть в Камергерском, вот и посмотрели.

– Вы открыли не ту дверь, - сказал Линикк.

– Здесь одна дверь.

– Все же присядем. Присели.

– Здесь две двери, - сказал Линикк. - И вы открыли не ту.

– Не вижу я никакой второй двери, - проворчал я.

– Тем не менее она есть, - сказал Линикк. - И открывать ее следует особенным способом. От себя, взявши ручку повыше и вращая ее вправо. Пойдемте, я покажу вам.

Мы опять подошли к витрине «In» (стекла в ней хоть не уменьшили, и то благо). Линикк чуть ли не с нежностью коснулся ручки единственной (единственной!) двери, толкнул дверь «от себя», что-то пробормотал и пригласил меня.

– Милости просим. Проходите. Вот вам и Щель.

«Опять придется произносить дерзости официантке… - уныло подумал я. - Что я связался с этим телеграфным гномом?» Однако никакая «инная» стерва перед нами не возникла. Впрочем, поначалу мне показалось, что я вступил в черноту. Потом увиделось некое мерцание. Две свечи увиделись. Одна совсем рядом, другая, и будто бы струями воздуха колеблемая, - метрах в трех от нас - в клочьях черного тумана. Потом чернота сменилась для меня проглядом июльских сумерек. «А ведь по легенде именно об этом доме, - вспомнилось мне, - написано: "Свеча горела на столе, свеча горела…"»

– Присядем за этот столик, - пригласил Линикк.

– Вы как Вергилий, - сказал я.

– Как кто? - удивился Линикк.

– Это я так… Неудачно пошутил…

– Присаживайтесь… А я для начала схожу за пивом…

– Какое уж тут пиво?…

Стульев я не увидел, но подчинился указанию перста Линикка и опустился на пластмассовое сиденье. Сам же Линикк пошагал вовнутрь помещения и исчез в серо-синем тумане. Мне чрезвычайно интересны и близки немецкие романтики, и не только писатели или музыканты, но и художники дрезденской школы, прежде всего загадочно-грустный Каспар Давид Фридрих. Мне всегда казалось, что туманы на картинах К.Д. Фридриха - поэтические преувеличения, вызванные именно доктриной романтизма. В России подобных туманов я не наблюдал. Но вечерний туман, предъявленный мне на озере Мюгельзее в Берлине, мои сомнения по поводу туманов Фридриха отменил. А в день последней недолгой побывки в Дрездене я и вовсе был удивленно-взволнован и подумал, что, возможно, и в прозе Серапионовых братьев существенными были воздействия берлинских и саксонских туманов. Десятилетиями шло восстановление Дрезденской оперы, одной из знаменитейших в Европе, здания, заслуживающего почтения. Естественным было мое желание увидеть излеченное творение Земпера. А по городу в тот декабрьский день следовало ходить с фонарями. Я бы и сам отыскал оперную площадь, город знал. Но вежливые дрезденцы вызвались проводить меня. «Вот вам и наша Опера», - услышал я наконец. Метрах в четырех от себя я разглядел на уровне глаз лишь крупные камни. Стена. И прожекторы, из мощных, не помогли бы мне разглядеть Оперу. В серо-синий туман, густой и мокрый, был упрятан и Цвингер с галереей. Не в Дрезденский ли туман отправился сейчас Арсений Линикк?

Однако через две минуты он вернулся. И с двумя кружками пива. Пена украшала их важно-убедительная.

– Ну вот, и пожалуйста, вам и пиво, - сказал Линикк. - Для начала.

– Спасибо! Спасибо! - заговорил я торопливо. Но тихонько заговорил. Будто бы громкие слова могли здесь что-либо возмутить или разрушить.

– Людмила Васильевна передает вам привет, - сказал Линикк.

– А Даша?

– И Даша.

– Я пойду поговорю с ними! - обрадовался я. - Соскучился, пожалуй.

– Не надо. Дальше этого столика вам пока не надо. Следует привыкнуть к Щели.

Усы Линикка были уже опущены в кружку. Я же, отчасти обидевшись на Линикка («Ага, он, стало быть, посвященный и для Даши с Людмилой Васильевной особенный, а я вроде бы экскурсант»), совершать первые глотки опасался: а вдруг тут какой-нибудь компот из груш, пусть и с пеной, или хуже того - жидкость нарисованная. И все же отхлебнул из кружки. Нет, пиво было живое, реально-ячменное, к тому же - свежее и в меру прохладное.

– Извините, Арсений… Как вас по батюшке?

– Игнатьевич…

– Так вот, Арсений Игнатьевич, извините, но я снова вынужден задать вам вопрос. Кто вы сейчас? Гном Центрального Телеграфа? Или же надсмотрщик над кабельными коммуникациями?

– Снова не отвечу. Неважно.

– Ну ладно, - сказал я. - Неважно так неважно.

И мы опять подняли кружки.

– Считайте, что я ваш проводник, - произнес, наконец, Линикк. - Пригласил вас посмотреть Щель.

– Хорошо. Но это вовсе не значит, что вы должны оплачивать мое пиво и прочее. Кстати тут платят или как?

– Если кассирша на месте, стало быть, платят.

– А цены?

– Как в нашей старой закусочной. А в особых случаях будут и чисто символические…

Естественно, мне захотелось узнать об этих особых случаях, но я сдержал себя. К Щели было предложено привыкать.

А Арсений Линикк поднялся, прихватил пустые кружки. Сказал:

– Давайте ваши деньги. К выпивке что пожелаете? Бутерброды? С ветчиной? Или с икрой? А может, что из горячего?

– Из горячего! - оживился я. - Непременно из горячего!

– Что именно?

– Солянку! - чуть ли не вскричал я. Но тут же и осадил себя: - Если она, конечно, у них есть…

– Отчего же ей и не быть? - пожал плечами Линикк.

Новое его хождение в туманы вышло более длительным. Зато и добытое Линикком на одном подносе не уместилось. Две тарелки солянки, селедка при исходившем паром картофеле, с зеленью естественно, бутерброды с рыбой кетой, украшенной дольками лимона, водка в граненых стаканах и кружки пива, как полагалось, запотевшие, и, хотелось верить, долитые после отстоя пены.

– Хватило? - спросил я.

– И сдачу принес.

– Солянка-то какая! - восхитился я. - Даже с каперсами! Вот бы порадовался пружинных дел мастер Прокопьев, коли бы попал сюда вместе с нами!

– Еще попадет, - пообещал Линикк.

«Скорее всего попадет сюда и не Прокопьев вовсе, а маэстро Мельников со своей подругой и послушницей Жанной д'Арк, и случится это сейчас же!»

Соображение это меня никак не обрадовало.

– Нет, - сказал Линикк, - к компании нашей сегодня никто не прибудет.

– Оно и к лучшему, - сказал я. - Суеты выйдет меньше. И к размышлениям условия возникнут.

– Конечно, тут есть и другие гости…

– Где же они?

– Наш столик не единственный. Здесь, как вы помните, семь столиков. Но сегодня все посетители - сами по себе. В общения не вступают…

Подносы Линикк унес, надо полагать, на мойку. И следующие полчаса (я взглядывал на часы, они ходили) мы с ним благоудовольствия получали молча. Слова произносили, лишь когда чокались. То, что я не размещен внутри нечаянного сновидения, я убедился сразу, доставив ко рту от тарелки с солянкой первую ложку. В сновидениях, в особенности утренних, полудремотных, не знаю как кому, а мне никогда ничего не доставалось. Вот тебе уже и кружку пива или стакан апельсинового сока налили, вот ты уже и руку протянул за кружкой или за стаканом, а тотчас что-то случается, то ли буфетчика отзывают, то ли происходит нелепая потасовка в очереди и тебя отталкивают от прилавка, или хуже всего: лезешь за деньгами в карман, а ты их дома забыл, и слышишь: «В долг мы не даем!…» Ну и прочее в том же роде. Сейчас же солянку у меня никто не отбирал, и сам я случайно тарелку на пол не опрокидывал.

– Прекрасно! Прекрасно! Хоть добавки проси!

– Нет, - сказал Линикк, как мне показалось, излишне строго и будто бы пальцем погрозил нашалившему. - Нет, никаких добавок горячего. Впрочем, напитки можем заказать и еще.

Пристыженный, я замолчал. Прислушивался. Да, за столиками, мне невидимыми, говорили, скорее всего вполголоса, слов я различить не мог, но звуки слышал. И будто бы голоса были знакомые. Кто-то явно сидел и невдалеке, от нас метрах в двух, но я их лишь чувствовал, видел же я только вторую свечу, нашей свече словно бы подмаргивающую. Никакие антресоли над нами не висели, высота помещения оставалась прежней, допродажной. Ничто не давило, как в солдатской столовой, слово «Щель» не слишком и подходило к месту нашего с Линикком отдохновения. Некую свободу я ощущал здесь. Несомненную свободу! Впрочем, от чего?

– И картошка вышла отменная! - опять не выдержал я. - Даже не остывает!

– Людмила Васильевна принесла, - сказал Линикк. - Специально дома готовила. Тут разогрели.

А я вспомнил, что раньше среди закусок в меню сельди с отварным картофелем здесь не водилось. Это меня озадачило… То есть, понятно, ничто не должно было озадачивать в Щели. Все здесь следовало принимать как новую данность. Туман, будем считать, не берлинский и не дрезденский, а свой, московский, камергерский, хотя бы в метре от нас перестал быть плотным и недвижным, клочья его словно бы завели тихий, вежливый танец, в них случались промоины, и я увидел у буфетной стойки женщин, похожих на кассиршу Людмилу Васильевну, буфетчицу Дашу, уборщицу Фаину, но не надолго, они исчезли, но смех еще слышался, слышалось и бормотание Фаины, вечно ведущей разговоры с собой. В других же промоинах возникали лики людей, в мои дни закусочную не посещавших, корифеев МХАТа в частности. Уж голоса-то их я помнил и без «Закуски». А это кто прошел худой, длинношеий, и будто музыка знакомая зазвучала. Уж не Сергей ли Сергеевич Прокофьев? Но имел когда-нибудь Сергей Сергеевич нужду в солянках, пельменях и пиве? Не знаю… А вот на мгновения прояснился для меня человек в костюме пушкинских времен и тут же пропал. Неужто Владимир Федорович Одоевский, князь, русский Гофман? Ведь проживал некогда в Камергерском… Я принялся отгонять от себя необязательные, дурманные мысли… Но тотчас привидевшаяся мне девица с ногами от клюва фламинго явно напомнила об убиенной Олёне Павлыш. И совершенно обеспокоил меня принявшийся подпрыгивать за второй свечой прохвост в скрюченных туфлях королевского шута, тот самый, что на моих глазах спаивал здесь Андрюшу Соломатина и плутовским образом заставлял его подписывать какие-то бумаги. Пламя свечи сейчас же нервно вздрогнуло вблизи прохвоста. Нет, все, надо уходить, подумал я.

– Все было замечательно, - сказал я. - Но хорошего помаленьку…

– Да, вы, пожалуй, правы, - согласился Линикк. - Для начала хватит.

– Вы полагаете - для начала?

– Полагаю, - кивнул Линикк.

Мы вышли в Камергерский. Ветер гнал над нами расщипанные им облака.

34

Соломатин проснулся обеспокоенный.

Даже и не беспокойство его разбудило. А ощущение того, что ему необходимо предпринять нечто. И не откладывая. И не где-нибудь, а в собственной же квартире. Но что именно следовало предпринять, он не знал.

Вполне возможно, что-то во сне привиделось ему и потребовало пробудиться и действовать. Но что, он не помнил. И плохо, что не помнил. Привидеться могла какая-нибудь глупейшая вещь, из-за которой и не стоило просыпаться. Соломатин побрел к туалету, матеря и себя, и дурацкое пожелание неотловленного сновидения.

«А вот что… - соображал Соломатин. - Вот что… Не приняться ли мне сейчас же за раскопки?… За розыски презента Павла Степановича Каморзина, шкатулки, что ли, из Кисловского переулка, из подвалов дворника Макса…»

«Глупость, глупость! - возразил себе Соломатин. - Брался ведь уже три раза или сколько там… И не находил. И если уж вещица в доме, то найдется случайно, когда в ней не будет никакой нужды…»

И сразу же Соломатин вспомнил, что ложась вчера почивать, постановил полить утром кактус. Американо-мексиканский справочник «Поливание кактуса» он так пока и не получил, но от кого-то услышал, что поливать кактус чаще чем раз в неделю вредно, противоречит натуре растения, к жидкости относящегося с пустынным высокомерием. Этот кто-то, или скорее всего эта кто-то по словесному портрету, полученному от Соломатина, определила, что он, видимо, приобрел кактус Эдельфию. С Эдельфиями же следовало вести себя осторожно. Эдельфии могут полюбить хозяина, а могут, обидевшись на него, и заняться мщениями. Тут же прозвучали страшные предупредительные истории. Некий холостяк завел вдруг постоянную подругу, и этой несчастной красавице кактус Эдельфия в приступе ревности выколол глаз. Доставалось также подселенным в квартире животным, чаще всего собакам или котам. А некоторые кактусы из вредности выделяли алкогольные флюиды, от чего даже и непьющие, но неприятные кактусу гости хозяев пьянели до безобразия, блевали и мочились в коридоре.

К разговорам этим Соломатин серьезно относиться не мог, его кактус вел себя деликатно, текильных или коньячных паров не испускал и не выводил на оконном стекле матерных слов. Но недели три Соломатин его не поливал. Не по совету знакомой, а по беспечной забывчивости. Вчера же в Думе, что было отражено в средствах массовой информации, заговорили о кактусах. Дума, одолевшая пиво и получившая в народе наименование Пивной или Думы Пивного созыва, принялась воевать и с кактусами. Были объявлены вне закона или, вернее, вписаны в закон кактусы-наркопроизводители, и их ждала горькая судьба. После ночного сюжета о криминальных растениях Соломатин и решил полить кактус.

Уже из дверного проема в гостиную Соломатин увидел, что его кактус разросся. Но когда Соломатин с некоей опаской подошел к подоконнику, он понял, что его соображение вышло неточным. Разросся-то разросся, но это был уже и другой кактус. Тот, по дурости купленный, торчал в горшке шишка шишкой и никаких безобразий или украшений на теле не имел. Нынешний же стоял, растопыривши лапы, по две с каждого бока, лапы эти были утыканы иглами, похожими на мелкие гвозди, остриями, понятно, вверх. Угрожающе-свирепым встретил Соломатина кактус Эдельфия.

«Что он? Что с ним? - соображал Соломатин. - Из-за чего он…» Конечно, могли вызвать досады растения оскорбительные для всего его семейства двудольных суждения депутатов Государственной думы, вот он и расфуфырился. Но вдруг кактус обиделся и на хозяина (или на сожителя по квартире), влага и внимание все же были ему нужны? Или в его ночном действе был знак? Мол, пора, Соломатин, пора. Приобретен кактус был по дурости после очередного посещения офиса «Аргентум хабар» в Столешниковом переулке. Стало быть, лапы с иголками-гвоздями и могли указывать в сторону Столешникова. А там, в Столешниковом, манящими для Соломатина персонажами были племянница Павла Степановича Каморзина Елизавета и мошенник Ардальон.

«А не открыть ли мне сейчас форточку и не выбросить ли горшок с колючками?» - подумал Соломатин.

Впрочем, бочку уже выбрасывали в Брюсовом переулке.

Смешным проявить себя Соломатин не пожелал.

Рука Соломатина опять с опаской все же поднесла кружку с водой к горшку и произвела поливание кактуса. При этом рука ни с того ни с сего дернулась, и колючка, будто бы выскочив из растопыренной лапы растения, вцепилась в мизинец Соломатина.

– Сволочь какая! - взревел Соломатин. - Я, что ли, заседаю в Думе!

Сейчас же его посетило пустяшно-отвлекающее соображение - кактус его, видимо, был не в меру эгоцентричен, коли его раздосадовало мелкое развлечение Думы. Дума нынче и не слишком увлекалась кактусами. Государственная дама из саратовских черноземов с твердыми пшеницами заявила в микрофон, что главные победы думских сидельцев («вкалывали, как папы-карлы») связаны все же именно с убережением народа от пивных соблазнов.

Но если он сам-то, Соломатин, взревел из-за укола в мизинец эгоцентриста Эдельфии, то на какие подвиги могла быть способна сейчас его натура?

На прежнее нытье. И более ни на что.

И нечего было уповать на совместные действия с Ардальоном и на встречи с племянницей Каморзина.

Только свой путь, никем другим не протоптанный.

Свой боевой клич. И ничей другой.

Впрочем, был уже случай, когда прозвучал его боевой клич. Другое дело, его никто не услышал. Но его и никто не должен был услышать. Клич прозвучал внутри Соломатина. Он призывал к решениям. Но он не призывал к крови. Крови не было на Соломатине. Так он полагал. Тем более крови Олёны Павлыш, великолепной и взбалмошной.

Он думать запретил себе об этой заблудшей душе, об этой дурехе прекрасной, но чего стоило ему запрещение! Не мог он не думать о ней и не мог ее забыть. Ну ладно, ее душа, она отлетела и мается теперь где-то или нежно покачивается в шелковых гамаках в пределах недостижимых. И тела ее уже нет. А вот о теле-то ее и не мог забыть Соломатин. Но не способен он был стать погубителем дивно сотворенного природой тела, хотя бы и из эстетических соображений. Не способен! Не было на нем ее крови, не было!

С этим его внутренним убеждением, похоже, тихо не соглашался следователь Игнатьев. Не то чтобы не соглашался, а, видимо, допускал и иное положение вещей. Или иное развитие событий, в каких сам Соломатин признавал себя лишь косвенным и уголовно-невинным персонажем. То есть в тех событиях он был сбоку припека и ни малейшего урона ни государству, ни действующим лицам событий не принес. Впрочем, о тех событиях Игнатьев как будто бы и не расспрашивал. Его интересовала лишь Олёна Павлыш. Разговоры с Игнатьевым велись дважды. «Это что - допросы?» - угрюмо поинтересовался Соломатин. «Нет, отчего же, - был ответ. - Беседы. Или даже собеседования. Мы вот и протоколы не ведем…» Соломатин утверждал, что видел Павлыш не позже, чем за месяц до ее убийства и то мельком. Дел с ней не имел. О гибели ее узнал за столом закусочной в Камергерском. Игнатьев с ним не спорил, розыскные сведения слова Соломатина подтверждали. Однако вопросы Игнатьева иногда невзначай как бы соскакивали в иные смыслы, и Соломатину становилось ясно, что гибель Павлыш для Игнатьева - поздний отросток (возможно, и дичок или отводок от давнего ствола с корнями) совсем других происшествий. Эти вопросы-отскоки раздражали Соломатина. «Да что вы сердитесь-то, Андрей Антонович?» - пытался улыбаться Игнатьев. «Я по натуре угрюм и нелюбезен, - заявил Соломатин. - Я готов быть полезен вам. Но как? Понять не могу».

– Как не можете понять, куда отлетела есенинская бочка? - услышал он вдруг.

– При чем тут есенинская бочка! - чуть ли не вскипел тогда Соломатин. - При чем тут бочка!

– Не волнуйтесь вы эдак! - последовало успокоительное заверение. - Обнаружится где-нибудь ваша кособокая бочка!

– Какая она моя! - возмутился Соломатин. - И какое отношение бочка имеет к случаю с Павлыш! Вы издеваетесь надо мной?

– Я не издеваюсь, - тихо произнес Игнатьев. - Да и что значили бы для вас мои издевки? Существенны для человека лишь издевки судьбы. А про бочку - это я ради красного словца… Пропажи не безнадежны. Пропавшее часто обнаруживается. Даже то, что пропало из памяти и стало утаенным…

– Из моей памяти? - резко спросил Соломатин.

– Я этого не сказал, - встал Игнатьев…

И теперь вот после поливания кактуса явились Соломатину пафосные мысли о боевом кличе. Экий отважный попрыгун! «Действуй, если созрел! - осадил себя Соломатин. - А сопли не разводи! И пафос умерь!»

Совсем не лишними оказались сейчас возникшие у него соображения о пролитиях крови и беседах со следователем Игнатьевым.

Совсем не лишними.

35

И тут как раз исчез дом номер три по Камергерскому переулку.

Сообщили об этом то ли в «Дорожном патруле», то ли в «Местном времени» Второго канала, сообщили коротко, без достойных и тем более занимательных подробностей. Исчез себе и исчез.

Как это следовало понимать? В довоенном сочинении Агнии Барто «Дом переехал» здание тоже пропадало. С утра оно стояло на Тверской, а к вечеру - нате вам! - исчезло. Позже выяснилось, что оно и не исчезало. Умными способами предвоенных пятилеток, не выдворив на тротуары жильцов с паспортами и скарбом, его передвинули куда следует. А дом был не маленький, в четыре или в пять этажей, стилизованный под терем, весь в цветных изразцах. Расширяли парадную улицу государства, освобождали места для зданий державного соответствия. Переехавшее строение и теперь стоит во дворе, на северных задах Камергерского переулка.

Нынче же было заявлено категорично. Исчез. Не переехал, а исчез. Но как исчез? Или пропал? Сам, что ли, ушел куда-то? Не объявив родственникам причин и пути следования? Или его продали коллекционеру, и он стоит сейчас павильоном, скажем, в холодном, продуваемом ветрами лондонском дворе бедолаги Березовского? Впрочем, и в Шанхае разводят теперь версальские дворцы.

Этими своими вздорными соображениями я отвлекал себя. Не знакомая ли мне серая громадина с досками Собинова и Кассиля, в коей комфортно процветала наша закусочная, пропала? Понимал, что дурью маюсь. Знал прекрасно, что дом номер три - тот самый, чей правый подъезд нервно украшала «Волна» Анны Голубкиной. Но не мог этакий дом исчезнуть, не мог! Впрочем, в какое время мы живем, напомнил я себе.

В новостных программах о доме номер три я ничего более не услышал. И успокоился. Наверняка, кто-то втиснул в авторский текст несуразицу. И забыл о ней. Или пошутил на спор, имея в виду ящик пива. Шутники и в смутные времена не переводятся. Мне бы сидеть за рабочим столом и свои тексты выводить ручкой, а я нажимал на кнопки пульта, перепрыгивая с канала на канал. Узнал о том, что тридцатидвухлетняя посетительница Москвы из шахтерского городка Новоград-Волынского в «Макдональдсе» на Пушкинской сломала зуб об овощной салат, обвинила администрацию в черствости обслуживания, подала в суд и потребовала двенадцать с половиной тысяч долларов в возмещение духовно-романтического ущерба (с детства мечтала о «Макдональдсе»). Предъявили блондинку с ущербом и сломанный зуб. Узнал я и о новой форме услуг в Китае. Там завели ферму свиней с мытыми шкурами. Вызвали художника из Бельгии, и тот на мытый материал стал наносить наколки. Сначала черно-белые, класса «не забуду мать родную» (на английском, иероглифы не имели сбыта) и с эротическими банальностями. Потом пошло настоящее искусство. И цветное. На спинах и боковых полотнах возникали мадонны, любительницы абсента, подсолнухи от Ван Гога и портреты из галереи Шилова. Доход же ферме приносило вот что. Любой ценитель мог заказать бельгийцу выколоть, где соответствовало, портрет возлюбленной. Правда, практика бизнеса показала, что самыми ценными стали заказы на изображения неверных жен и зазнавшихся любовниц. Шкуры с картинами бельгийца улетали во множество стран. Некоторые же гурманы предпочитали шкурам сырокопченые окорока с видами милых, но досадивших им дам на съедобных местах.

Такую вот информационную дребедень я выслушивал часа два. И не слова не прозвучало о доме номер три по Камергерскому переулку.

«Успокойся! - говорил я себе. - Успокойся!» И не мог успокоиться. Паскудное предчувствие с крысиными усиками егозило где-то рядом. Слишком многое в моей жизни было связано с домом номер три.

Уже у Телеграфа я в который раз понял, что я остолоп, а возможно, стал и тугоухим. Если бы случилось нечто диковинное, на том берегу Тверской должен был бы толпиться обескураженный народ, не исключались бы оцепление и пожарные автомобили. Нет, тихий Чехов томился в одиночестве, скорее всего в размышлениях о двадцати трех премьерах «Вишневого сада», а за ним в глубине Камергерского я увидел лишь двух-трех прохожих.

Мне по известной причине был противен теперь Камергерский переулок. Но коли уж я себя сюда погнал, почему мне было не прогуляться хотя бы и по Камергерскому? Тем более что дождь не капал и ветер не гремел рекламными растяжками. Одолев подземный переход, я поклонился Антону Павловичу, прошагал метров десять и встал.

Дома номер три по Камергерскому переулку не было.

Еще вчера он стоял. А сегодня здесь ничего не стояло.

«Мираж, что ли? - гадал я. - Видение какое?»

Но мираж или видение позволили бы явиться взору, пусть и внутреннему, какому-либо объему в самых разнообразных, чаще всего привлекательных формах. Никаких объемов передо мной не было. Я наблюдал пустоту.

Не было на месте дома номер три и дыры. От серой боковой стены дома номер пять (увы, без закусочной) и до служебного входа в театр с кордегардией, где размещались лавка колониальных чаев и кассы, находилась теперь гладкая площадка, похоже, чисто выметенная. Но если тротуары и мостовая Камергерского были юбилейно вымощены декоративной брусчаткой, то пустоту будто наспех покрыли простеньким асфальтом.

Я опустился на скамью с подлокотниками в стиле модерн. В метре от меня отдыхал благополучный на вид господин, с сумкой, правда, потрошителя мусорных баков.

– Вы ко мне? - открыл он глаза.

– Если позволите, - сказал я. - Вы давно здесь… занимаетесь созерцанием?

Вопрос я задал зряшный и на всякий случай. По житейскому опыту знал: муниципальные машины с грохотом опустошают здешние мусорные баки, особенно богатые, на задах молочного магазина, сразу после шести. А сумка моего собеседника убеждала в утренних удачах его охоты. Да и пакет рядом с ней стоял с отменной добычей.

– Я круглосуточный, - заявил господин.

– И местность эту вы знаете?

– Имею представление…

– И давно здесь не стоит… этот?…

– Кто?

– Дом.

– Который с птицей, что ли? С утра. С полседьмого. Я протер глаза, а его нет. А только что был.

– И что вы сделали?

– А что мне надо было делать? Шойге, что ли, звонить? Океанская волна, мол, накатила. Или в милицию? Это те, которые по утрам выгуливают собак, пусть звонят в милицию. А мне-то что? Ну стоял. А теперь не стоит. Странный вы человек, ей-богу…

Последние слова собеседник произносил с растяжением гласных и зевотой, я перестал его интересовать, веки его снова склеились. Правда, перед тем он сумел как бы выдохнуть:

– Бочка… Упала бочка…

– Какая бочка? Какая бочка? - не выдержал я и принялся тормошить соседа. - Откуда упала?

– Отстань со своей бочкой… - вышептал сосед, оттолкнул меня, так и не открыв глаз, прихватил сумку с пакетом, перенес их от меня (от греха?) подальше и уперся в мой бок рифлеными подошвами кроссовок.

«Может, и меня он видел во сне? - задумался я. - И театр, и бочку… А не нахожусь ли и я внутри сновидения?» Не во сне ли я смотрел телевизор, не во сне ли и теперь я стою на брусчатке Камергерского? Впрочем был годами проверенный и точный, как удар левой ноги футболиста Карвалью, способ одолеть сомнения или утвердить их. Совсем недавно я вспоминал о том, что ни в каких снах, пусть и самых сюжетно-упоительных и даже навеянных обещаниями скорого гонорара, мне не удавалось ни выпить, ни съесть чего-либо. И голоден был, и жаждал. Но не получалось.

По случаю осени, хотя пока и теплой, многие выносные столики с цветными зонтами были убраны с тротуаров и мостовой переулка. Возле бывшей «Закуски» они еще стояли, но тамошние угощения нарушили бы чистоту опыта. (Вспомнил о Щели). Я присел за столик у ресторана «Яранга». По поводу команды «Челси» и моржовых достоинств острить я не стал, а заказал лишь кружку пива и бутерброд с красной рыбой. Пиво и бутерброд предоставили быстро. Будем считать, из Анадыря или из поселка Уэлен. Сейчас же предоставленное было выпито и съедено. Какие уж тут сны! Полторы сотни были отданы официантке болезненно реальные. Я не спал! Не спал я! И тратил деньги неизвестно зачем.

От «Яранги» опустевшее или выбритое в Москве место не просматривалось, судьбы театров официантку Иветту не волновали, никаких сведений об исчезновении дома номер три я от нее не добыл. «А что, его снесли, что ли?» - удивились синие ресницы.

Я вернулся к Антону Павловичу. Прохожие, поспешавшие Камергерским на Тверскую, от моих вопросов о театре с птицей шарахались как от подвохов и искушений, принимая меня либо за цыганку с социальными услугами, либо за ростовского лохотронщика, либо за ловца душ из секты Афанасия Минусинского.

«Ба! Но здесь нет Мельникова! - сообразил, наконец, я. - Мельникова-то нет!»

Если бы случилось нечто существенное в жизни Москвы и уж тем более России, здесь непременно должен был бы присутствовать Александр Михайлович Мельников. И не один, а со съемочной группой. И уж, конечно, уместными были бы взволнованные разъяснения очевидца водилы-бомбилы Васька Фонарева. Но увы, и Васек не посчитал нужным явиться к месту пропажи. Стало быть, ничего существенного не случилось.

Следовало возвращаться домой.

А мимо меня проходил озабоченный заведующий звукоцехом театра Олег Разносов (опять же знакомый мне по закусочной).

– Олег! - окликнул я его. - Как же это? Что же это?

– Что это? - остановился звукоинженер.

– Вот это. Стояло. А теперь не стоит. И ведь был репертуар…

– А-а-а, это-то… - звукоинженер махнул рукой, поморщился, давая понять, что «это-то» - сущая пустяковина, визуальный обман. - Уткин у меня запил… Беда…

И звукоинженер в печали пошагал к Кузнецкому Мосту. Уткин служил у него ассистентом.

Дома я смог усидеть до половины седьмого. Утром на тумбе вблизи Антона Павловича я разглядел афишу вечернего спектакля. И слов об отмене спектакля не было.

Без пятнадцати семь народ в Камергерском гудел. И народ этот явно состоял из зрителей. Из таких, кто уже заплатил и кого обязаны были развлечь со сцены и удовлетворить в буфетах. Парадные двери впускали в зал главный, а те, что под «Волной» Голубкиной, в зал малый. На секунду, при подходе к театру мне приблажнилось, что восстал в переулке, вернулся из отбытия в никуда лишь шехтелевский фасад, а за ним - пустота. Но блажь я отогнал. Люди входившие в театр, и джентльмены, и дамы, были из ушлых, из тех, что не допустят ущербов в своих коммерциях, а здесь, уж точно, не позволят обморочить себя какими-либо видеообманами и не шагнут - за свои же деньги - в пустоту.

И Сашеньку Мельникова снова не притянуло сюда объявленное утром событие.

Да и зевак, обыкновенных, московских, здесь не наблюдалось.

Удрученный неопределенностью смыслов и собственных недоумений, я Тверской поднялся к магазину «Москва». Поправил состояние организма созерцанием обложек женских любовных романов. Тонны и километры страданий героинь при восхождениях к туфелькам и шиншиловым накидкам Золушек устыдили меня. Сравнимы ли были их страдания с легкостью моих недоумений по поводу дома номер три?

Я вернулся в Камергерский.

Ни самого здания, ни шехтелевского фасада я не обнаружил.

Но ведь в двери входили люди с билетами. И где же они теперь? И как и откуда они будут выходить через два часа? То есть, будут ли вообще выходить?

– Да-а-а… - услышал я протяженное. Со вздохами. Рядом со мной стоял Арсений Линикк.

– Да-а-а… - снова протянул Линикк, впрочем вздохи его не показались мне тяжкими.

– А про бочку вы ничего не слышали? - спросил я.

– Какую бочку? - удивился Линикк.

– Я и сам не знаю, какую…

– Не слышал, - сказал Линикк.

– А может, нам с вами сейчас зайти в Щель?

– Полагаю, - не сразу, а прогладив усы, произнес Линикк, - заходить в Щель сегодня нецелесообразно.

– А эти… люди, которых к вешалкам пропустили билетеры… они где теперь?…

– Не обладаю возможностью строить предположения, - заявил Линикк. - Наука умеет много гитик.

Я поглядел на него с сомнением.

– Но занавес рано или поздно опустится… И все они захотят отправиться по домам…

– Если вы намереваетесь, раскрыв рот, дожидаться окончания спектакля, - сказал Арсений Линикк, - позволю предупредить, ничего интересного вы для себя не откроете.

И в вечерних программах, в том числе и в «Новостях культуры», дому номер три не было отведено ни слова, ни кадра.

Ночью позвонил Мельников. Возможно, от волнения он снова стал обращаться ко мне на «вы».

– Профессор, извините, если разбудил… Но вряд ли вы спите… Вся Москва не спит…

– Из-за чего?

– Ну как же! Как же! Что вы на это скажете?

– Наука умеет много гитик, - пробормотал я угрюмо.

– Я понял. Это не телефонный разговор. Я понял. Встретимся завтра в Камергерском. В десять.

Однако по дороге на встречу с маэстро Мельниковым явились преграды. Доступ в Камергерский со стороны Тверской был перекрыт конной милицией. Знакомый с маневрами сил, заботившихся о благонамеренности граждан, я вспомнил об условиях путешествий по Москве в дни исторического погребения Леонида Ильича. Георгиевским переулком вышел на Дмитровку и с Дмитровки при входе все в тот же Камергерский предъявил служивым людям паспорт со штампом о прописке. Мол, после трудовых бдений прошу пропустить к месту постоянного проживания в Газетном переулке.

Пропустили.

Толпа от бывшей «Пушкинской лавки» и до бетонной ограды пешеходной зоны гудела в обострении чувств.

Где же вчера слонялись в беспечности эти люди, нынче вдруг поумневшие, вспомнившие о своем духовном предназначении, несчастьях культурного наследия и национальной идее?… Лишь мы с Арсением Линикком вздыхали здесь в одиночестве при мыслях о разбитом корыте.

Маэстро Мельников, однако, навстречу мне не бросился. Не было его видно.

Мне не дано при приближении к людской толчее сразу угадывать суть или характер скопления существ, переставших быть индивидуумами. Обычно первым взглядом я ухватываю какие-то частности, они либо примиряют меня с толпой, либо вызывают чувство брезгливости, тревоги и опасности. Сейчас глаза мои уставились на плакат с портретом попс-тенора (или тенора-попса) Николая Баскова. Рыжие слова под портретом дива угрожали: «Большой! Верни Коленьку в свои партитуры! Возврати ему шубу Ленского! Иначе улетишь к чертям собачьим вслед за прокуренной чайкой!» Торчали рядом транспаранты и растяжки опять же с именем московского покровителя прелестной Монтсеррат. Позже я узнал, что первыми под животами служилых кобыл в Камергерский пробрались именно поклонницы попс-тенора во главе с девицей суровых лет Сигизмундой. Ни сам тенор, ни его поклонницы, не были мне интересны. Но в их угрозах и призывах усматривалась логика и выводилась она скорее всего из некоего знания. Большой театр был виноват перед Коленькой. А потому должен был улететь к чертям собачьим. По примеру дома номер три. Значит, дом номер три все же куда-то улетел. Оттого, что был виноват. Перед кем-то. Или перед чем-то. Или вообще виноват. Такое допускалось в Камергерском мнение.

Впрочем, сразу выяснилось, что определение судьбы здания - «улетел» - большинством ставится под сомнение. Что значит - улетел? Есть тому свидетели или хотя бы косвенные доказательства? Нет. Мы живем в эпоху охранников, оперуполномоченных, нотариусов и адвокатов, и всему должны быть юридические обоснования. Может, дом распилили и вывезли по кускам. Может, его просто рассеяли в воздухе. Может, он утонул. Может, его проиграли в казино, и теперь он в чьей-нибудь широкой штанине. Может, его отправили на слонах в подарок лаосскому королю. Ну и так далее. Отчего-то вспомнили, как совсем недавно одна германская дама в мюнхенском баре узнала, что ей достался выигрыш «Джек-пота» в сто двадцать миллионов евро. «И более ее не видели», - объявили по ТВ. Вот и наши мыслители сошлись на том, что пока не обнародовано хоть какое-нибудь толковое объяснение отсутствия дома, разумнее будет говорить: «И более его не видели». Понятно, что это были люди законопослушные и сторонники стабильности в Центральном регионе. Социальные же грубияны громко, с ветреным матерком, их укоряли и предрекали скорое превращение Тверской с ближними переулками в евроазиатский Лас-Вегас. «Вам, небось, Квашнин заплатил за это ваше "И более его не видели!" - орали они. - Ясно: это он расчистил площадку для своего клюквенного казино. И бочку он летом спер!» Опять я услышал в Камергерском про бочку. Какую бочку, не разъяснялось. Логика же подозрений в антинародной сути миллионщика Квашнина и его злодействах была неоспоримая. Коли этот льняной и клюквенный олигарх сумел отобрать у народа и исказить закусочную, фибрами души, глотками и желудками связанную с историей театра, то что ему стоило захапать и сам театр. Распорядиться: «Заверните!» И захапать. И он не уймется. Трепещите театры Малый и Большой! И дело тут вовсе не в милашке Коленьке, лишенном шубы, дуэльного пистолета и необходимости вопрошать: «Куда, куда вы удалились?» Дело в том, что Квашнин возжелал Большое Казино!

Поклонницы сейчас же возроптали. И их логика была неоспоримая. Коленька похудел на девятнадцать килограммов. Мало того, что рисковал здоровьем, он еще и чуть ли не каждый день вынужден был покупать себе на отощавшее, но мускулистое тело новые джинсы и трусы. То есть, он совершал подвиг. И все ради того, чтобы российский народ не утерял бодрость духа и не засорил ушей. Он - достояние и памятник, охраняемый ЮНЕСКО. И естественно, его обида - куда более весомая причина для невзгод Большого театра, нежели корысти какого-то миллионщика. «Да какое он достояние! - лениво отбрехивались от поклонниц и их тонкостей. Будто от комарья отмахивались. - Он - товар. Обыкновенный товар. Его уценили. Вот он и возвращает себе товарный вид». «Ах, какие пошлости! - фыркали в ответ. - Девятнадцать килограммов! Как вы не понимаете! Девятнадцать килограммов!» Однако не одного Квашнина готовы были признать злодеем. А армяне? А какой-то Лусинян, который, говорят, скупил весь центр? Да что Квашнину армяне, у него - мухобойка, ею он перебьет всех армян, начиная с Ноя и его сынков, сползших с Арарата. Мухобойка-то мухобойкой, но Квашнину сейчас не до театров, ему позарез нужно перекупить у канадцев для своей «Северодрели» хоккеиста Овечкина. То есть собрались в Камергерском люди один осведомленней другого. Такие некогда судачили о футболе и всем прочем у касс стадионов. Один из знатоков с печалью в глазах и скорбью в теле низложил хоккеиста Овечкина, отменил его важность и объявил истинной причиной поступков Квашнина, порой будто бы безрассудных, его безответную любовь («Неужели к Ксении Собчак?!» - выкрикнул кто-то. На него зашикали). Будто бы из-за этой безответной любви он и выкупил закусочную, а на кой она ему, он и сам не знает. «Да, любовь - это вам…» - с грустью выдохнул осведомленный. И замолк. И все замолкли. «А вот…» - обратился к осведомленному грубый человек со значком Шандыбина на отвороте куртки. «Более ничего не имею права сказать», - произнес осведомленный. «Да я не про любовь! - поморщился грубый человек. - Я про бочку. Ведь Квашнин бочку спер? Спер. По телевизору показывали. А здесь, вон там, уже на пустыре, говорят, бочка стояла. А теперь и ее нет. Про любовь-то каждый дурак может нагородить любую чушь. А вы вот про бочку нам объясните!»

Общество зашумело. Деликатных опять же расстроила некорректная постановка вопроса. Говорят! Кто говорит? Кто видел? Какая бочка? Из-под чего? Когда и в какие часы с минутами она стояла и когда исчезла? «Мы видели! - сейчас же нашлись очевидцы. Большая бочка! Красная. Нет, со вмятинами и ржавая. Какая ржавая? Желтая, пузатая, с квасом! Мы пили! С каким квасом? Из-под пива и пустая! Пили они! На нее еще мужик залез, жирный такой, голый до пупка, речь говорил и звал осваивать Щель».

Тут меня схватили за руку. Людмила Васильевна, кассирша из «Закуски», приглашала меня в свой круг наблюдателей. Я ей обрадовался. Обрадовался и другим знакомым по закусочной - поварихе Пяткиной, уборщицам Лиде и Фаине. Они явились засвидетельствовать почтение Камергерскому и оценить происшествие. Не было среди них только администраторши Галины Сергеевны и буфетчицы Даши. Я не удивился присутствию вблизи Людмилы Васильевны водилы-бомбилы Василия Фонарева. Вчера он якобы ездил в Касимов за водой и упустил случай. Теперь он, естественно, не мог не связать исчезновение дома с бездельными играми гребаных гуманоидов и его стервы-полковника. «Только ты в Касимов, а они - в форточку, - съязвила Людмила Васильевна. - Только ты вернулся, а они уже отряхиваются… Ты, Васек, не пудри мозги! Ты когда мне должок вернешь за отмену денег?» «Так отменяли же деньги, Людмила Васильевна! - обиделся Васек. - Просто вы не заметили. И потом если я и должен, то не вам, а кассе. А кассы теперь нет. И я без нее сирота». «Сирота! - возмутилась Людмила Васильевна. - Касса всегда есть!» «Людмила Васильевна, - воздушно произнес Васек, - что мы с вами все о мелочах и о мелочах? Тут вблизи потери надо бы, наконец, выпить и поразмышлять о вечном…» «Ой! Ой! Мыслитель касимовский! - восхитилась Людмила Васильевна. - Должок гони!» «А что если это негр купил или уворовал?» - предположил Фонарев. «Какой негр?» - напряглась Людмила Васильевна, в ней явно произошло смещение интереса. «А дашкин, - сказал Фонарев. - Костя. Который из д'Ивуара. Который Дашку глазами кушал. Заведение обещал купить с вашей кассой. А потом уехал в Африку за деньгами. Вот, стало быть, деньги добыл. Или не добыл. И уворовал». «Ой! Ой! Окстись, Вася! - воскликнула Людмила Васильевна. - Если бы этот негр вернулся при деньгах, пусть и самых эфиопских, он первым делом должен был бы отправиться в Долбню разыскивать Дашу, а она сейчас в беде…» «В какой беде?» - насторожился я. «В большой», - быстро сказала Людмила Васильевна. «Все беды поправимы, - великодушно заявил Васек Фонарев. - Если б я знал, я бы из Касимова привез бочку воды, мы бы ее здесь разлили, и все бы опять встало…» «Васек, - осторожно начал я, - тут про какую-то бочку говорили. Она будто бы стояла, уже на пустыре, а потом исчезла…» «А-а-а! - махнул рукой Васек. - Это, наверное, с нашего огородного мемориала. Ее божьи коровки на небо уволокли. Она еще наделает дел. Не просто же так Есенин швырнул ее с пятого этажа!» Есенинская бочка явно не интересовала ни кассиршу, ни повариху Пяткину. Куда желательнее было им узнать, кто как живет из постояльцев закусочной и кто куда ходит.

Тогда и прибился к нашей компании пружинных дел мастер Прокопьев. Прокопьев, понятно, принялся вспоминать о камергерской солянке, но Людмила Васильевна перебила его: «Сергей Максимович, а вы Дашу-то давно видели?» «При чем тут Даша?…» - смутился Прокопьев. «Ну как же! - возмущенно заявил Васек Фонарев. - Как бочку воровать для Квашнина, он горазд! А Даша нынче в Долбне в большой беде. И негр Константин не вернулся из Африки!» «Шел бы ты, Васек, к своим гуманоидам!» - отодвинула Фонарева Людмила Васильевна. Она стала что-то шептать Прокопьеву, общение их явно принимало секретно-интимный характер, Прокопьев стоял озабоченный, и я посчитал нужным отойти от них в деликатную недоступность звука.

Должен заметить, что большинство сыскавших нынче развлечение в Камергерском переулке не были мне известны. Кроме, конечно, моих бытовых знакомцев - тех же Прокопьева или Фонарева. И некоторых иных. Скажем, метрах в двадцати от себя я заметил крепыша с грустно-вислыми сейчас усами, Арсения Линикка. Мне показалось, будто бы Линикк жестом мгновенным предложил мне в беседы с ним не вступать. Значит, на то были причины. Может, и не простым зевакой стоял здесь сейчас Гном Центрального Телеграфа. Впервые за несколько месяцев знакомства с Линикком мне пришло в голову: «А нет ли рядом с нашим гномом - феи? Или даже - Белоснежки?» Даже если бы они и были, облики они сейчас, возможно, в целях секретности, выбрали для себя неброские. Соображение же о незнакомых мне зеваках и знатоках состояло вот в чем. Я предполагал, что увижу здесь физиономии известные по сериалам, ток-шоу, светской хронике, парламентским толковищам, газетным клоако-выбросам. Происшествие в Камергерском так или иначе было связано с явлениями культуры, и отчего же звездам в очередной раз здесь не засветиться? Или было в этом происшествии нечто сомнительное, и потому иные решили морду не казать?

Хотя такие светила, как вездесущий внедорожник с крутой головой Вася Годзенко, надувной мужчина (или матрац?) Семечкин-Толстых, виртуозша частушек с матерками, зовут не помню как, в толпе виднелись. Но были они отчего-то испуганными. Возможно, и другие любимцы публики, интерьерами чьих вилл услаждал народ «ТВ парк», бродили рядом, просто я их не знал. Ну вот и все. Не сомневался я, что важностью дел призваны сюда и чиновные люди (присутствие их подтверждалось бдеющими рожами охранной породы), но я их тоже не знал. Углядел я в толпе лишь подполковника Игнатьева, посещавшего закусочную после гибели мифической для меня Олёны Павлыш. «А Соломатина нет… - мелькнуло в мыслях. - Но почему Соломатину здесь быть?…» И сейчас же я обрадовался, завидев невдалеке известного стране весельчака и затейника с шустрой фамилией. Будто родственнику, дальнему, но бескорыстному, обрадовался. Этот весельчак и затейник с манерами сказочника для дошкольников ни испуга, ни отчаяния не проявлял. Голова его светилась надеждой и обещанием подвигов. Это была голова Данко. При этом сам он будто вот-вот мог пуститься в пляс.

Можно идти домой, посчитал я.

В ночных «Новостях культуры» я снова увидел весельчака и затейника. Ночь предполагает чувства серьезные. Но и теперь наш культурный собеседник был скорее оптимистичен, нежели мрачен. И никого не пугал. Менее всего, заявил он, дом номер три по Камергерскому переулку имел отношение к трагедиям. И даже к драмам не стоит причислять его нынешнее отсутствие. В крайнем случае мы его восстановим. На реконструкцию Большого театра уже добыли рубль. Добудут, пусть и в судебном порядке, рубль и на дом номер три. Для выяснения технических причин его отсутствия будет создана чрезвычайная комиссия. Помимо всего прочего здесь могло иметь место чудесное и неподдающееся опознанию явление. Сколько чудесных и непредвиденных событий происходит то и дело в вечно бурлящей Москве! А потому не следует паниковать или чему-то беспричинно радоваться, а следует дожидаться.

Да, чуть было не забыл сообщить, что Александр Михайлович Мельников в Камергерском мною замечен так и не был.

36

Поутру в квартиру Прокопьева позвонил почтальон (или кто теперь разносит телеграммы?). Через порог он не переступил. Ваш дом - ваша крепость. Но заставил Прокопьева расписаться в получении, удостоверив в бумагах день и часы с минутами. Телеграмма была доставлена в светло-салатном пакете с черными буквами - «Правительственная». Возможно приходил и не почтальон, а курьер-скороход. Разорвав пакет, Прокопьев из текста телеграммы узнал, что он, уважаемый господин Прокопьев Сергей Максимович, назначается экспертом в Государственную комиссию выяснения причин отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку. Фамилия человека, произведшего назначение, Прокопьеву не была известна.

Удивлению Прокопьев не дал разрастись. Ну назначили и назначили. Стало быть, есть в поднебесьях сведущие и умные люди. Или дураки. Или жулики.

Значит, можно было не ехать сегодня в Долбню. То есть возникли основания поездку в Долбню хотя бы отложить. Почтальон или курьер словно бы доставил Прокопьеву в конверте облегчение.

Облегчение от чего? Или облегчение чего? Судьбы? Жизни? Признав себя экспертом державной комиссии, государственной важности человеком, можно было и уберечься? Так, что ли? Истинно так! Но от чего уберечься? Известно от чего.

Напор Людмилы Васильевны Прокопьева вчера смутил. «А я-то при чем?» - не желал согласиться с ее укорами Прокопьев. «Но кто же еще при чем? Кто? - недоумевала Людмила Васильевна. - Вы меня за простушку не держите, Сергей Максимович. Я много чего нагляделась. И мне суть людская открыта. Уж если кто сейчас Даше поможет, так это вы. И вам участие в ее судьбе необходимо. Сами себе признайтесь…»

Резон в словах Людмилы Васильевны был. Прокопьев не переставал думать о Даше. Не только резон, но и указание было. Не он один, а и иные посетители закусочной сознавали, что Людмила Васильевна - не просто кассирша.

И все же Прокопьев, признавал он сейчас, ужом вчера вертелся, чтобы не отправиться немедля на поиски Даши. Обрадовался, узнав, что долбненского адреса Даши у Людмилы Васильевны при себе нет, завтра, мол, я вам перезвоню, а вы мне продиктуете… «Да зачем завтра-то! - горячилась Людмила Васильевна. - Вы сейчас сходите на угол Кузнецкого и Дмитровки, там у Анастасии, Дашиной землячки, фруктовый лоток, и адрес узнаете, и всяческие подробности Дашиной жизни». «А зачем на угол-то ходить! - обрадовался Васек Фонарев, на минуты из душевного разговора исключенный. - Она где-то здесь болтается. Чумовая Настька-то, банановая! Сейчас я ее приведу!»

И привел. Прокопьев эту Настьку видел в закусочной. Чаще всего в морозные дни. Она прибегала в «Закуску» по естественным надобностям организма, угостить персонал хурмой и бананами, ну и погреться. Запомнилась она Прокопьеву валенками, ватными штанами и ушанкой из нутрии, завязанной под нижней губой. Теперь она вытаращила на Прокопьева глазищи в удивлении, будто не знала, кто он такой и зачем она ему нужна. А сама знала, кто он такой и для чего ему надо ехать в Долбню. Она и теперь была готова к ненастьям и зимним стужам. Голову укутала шерстяным платком, кисти рук ее прятались в нарукавниках, отнюдь не бухгалтерских. Разговор у них с Прокопьевым вышел тихий и без шуток. Людмила Васильевна, дабы не напрягать собеседников подсказками, отошла в сторонку, и даже Васек Фонарев в деликатности чувств направился к Арсению Линикку. Настя написала на листочке Дашин адрес и рядом стрелками изобразила дорогу от станции к Дашиному дому. «Это с Савеловского вокзала», - сказала Настя. «Знаю, знаю», - кивнул Прокопьев.

Если бы не курьер-скороход и не правительственная телеграмма, Прокопьев должен был бы теперь брать билет в пригородных кассах. Для Даши им было приготовлено объяснение. Легенда, изящно говоря. В Долбне жили родственники Прокопьева, дядя с семьей. Дядя некогда имел дом в селе Воробьеве, на Ленинских - в том измерении - горах. По случаю возведения университета жителей села Воробьева отправили на поселение в кирпичные дома у станции Долбня. Места вокруг Долбни были тогда пустые. Стояли там только постройки пленных немцев. И была известна Долбня своей барочной церковью Спаса у озера Киево и тем, что от платформы ходили автобусы в чудесную усадьбу Марфино с госпиталями, санаториями и дачами сталинских соколов. Так вот. Если бы Прокопьев отыскал Дашу, он бы мог сказать ей, что навещал дядю, а накануне встретил в Камергерском товарок Даши по закусочной, они, узнав о поездке Прокопьева в Долбню, обрадовались, заверещали, наказали Дашу найти, передать ей адреса их новых рабочих мест, ну и прочее. Очень складно бы получилось. Если бы Прокопьев Дашу отыскал. А ему и хотелось бы отыскать. Но и хотелось бы, чтобы ее не оказалось дома, да и в Долбне вообще. То есть он как бы действие предпринял, совесть успокоил, а Даша взяла да и укатила к родителям (намерение свое она выказывала Насте). Значит, не судьба. Не ехать же ему в Херсон.

«Слюнтяй!» - отчитал себя Прокопьев. Конечно, удобнее жить в осторожности. В умении предчувствовать опасность и от опасности уклоняться. Несколько месяцев назад в Камергерском, в закусочной, произошло явление ему неких телеграфных лент («И нынче - телеграмма!…») с истерическим текстом и мольбой о помощи. И будто бы он был готов откликнуться на мольбу заплаканной девицы с жалко-бедной примятой прической. И девица осадила его, и вовремя пришло соображение: «Чур меня!» Но сейчас-то повод для испугов был иной. Опасности или опасения возникали из-за сочетания: «Прокопьев + Даша». Прокопьев пугался самого себя. «Чур меня!» он должен был произнести, подведя себя к зеркалу. Зачем он Даше? Зачем ему Даша? Ему тридцать шесть, Даше - двадцать четыре. В ее присутствии он ощущал себя если не добрым папашей, то уж по крайней мере благорасположенным к сероглазой дивчине дядькой. В немногих своих лирических историях он проявлял себя человеком неловким и чаще всего простаком. Но знал: не тряпка он и не тюфяк. Не медуза. Но может быть, в его судьбе нечто не сошлось (или не совпало) и не потребовало от него истинного проявления дарованных природою свойств? Сколько раз, сидя в закусочной и созерцая белую доску со словами «Сергей Сергеевич Прокофьев», пребывал он в томлениях чувств и думах о своем предназначении. Каково оно и в чем?

Явно не в листочке с долбненским адресом бывшей буфетчицы Даши, позванивали подсказки Прокопьеву. И уж, наверняка, не в тексте правительственной телеграммы.

А не позвонить ли Мите Шухову, пришло в голову. То есть не похвастаться ли сейчас приятелю возведением его, Прокопьева, в эксперты Государственной комиссии? Был случай, звонил и хвастался. Когда четыре его стула сочли достойными стоять в обновляемом Кремлевском дворце. Но то был случай профессиональной удачи, да и хвастался Прокопьев скромно-уничижительно и как бы между прочим. А теперь-то что? Что это за комиссия такая, и что за доблесть быть в ней экспертом? Митя Шухов сейчас рассмеялся бы. А вот Нина бы не рассмеялась. Не должна была бы рассмеяться. Телефон ее у Прокопьева имелся… Петухом или павлином, осознал Прокопьев, он готов был распушить хвост перед соблазнительной женщиной в красной каскетке, хозяйкой двух поломанных вещичек. И еще осознал: она, какие бы особенности он в ней ни предполагал, вызывала у него естественные мужские желания, а на Дашу он глядел именно как старомодно-добродетельный дядька. Фрол Федулыч вблизи юной наивно-романтической родственницы, и ни о какой близости с ней думать не думал.

Но ведь случай с Ниной, запуганной некогда и жалкой, заставил его в оторопи произнести: «Чур меня!»…

Прокопьев подошел к зеркалу. В Долбню он собирался аккуратно и не изъяны в дорожном одеянии был намерен теперь обнаружить. Дядька ли он дряхлый, Фрол Федулыч ли замоскворецкий? Вот что ему захотелось тотчас же выяснить. Или удостоверить. Да нет, какой уж тут дряхлый дядька! Моложавый, поджарый, крепкий, в плечах - широкий (юношей занимался греблей, прежде чем увлечься лыжами). Да, именно не самый дряхлый и не самый согнутый из тридцатилетних. Иное дело к красавцам, в чем Прокопьев жил убежденным, отнести его было никак нельзя. Лицо свое считал неказистым. Не то чтобы оно было лошадиным, но, пожалуй, излишне вытянутым да еще и с толстыми губами, ну и нос завершался не слишком остро, не картошкой, правда, а крыжовиной. Впрочем, и у Сергея Сергеевича Прокофьева нос нельзя было назвать идеальным. («Эко куда заехал! С гением сравниваешь!»). Ну светлые волосы у Прокопьева были густые, чуть волнистые. Ну некоторые знакомые полагали, что у него выразительные карие глаза. То есть взгляд их приятен, добрый, что ли, пусть порой и насмешливый. Итого: не дряхлый и даже спортивный, не красавец, но из тех, терпеть кого можно. Не Квазимодо. Таково было сегодняшнее заключение Прокопьева.

Ну и что? Ради чего он подходил к зеркалу?

Зазвонил телефон.

Не заседать ли в комиссию призывают и немедленно?

Нет. Звонила Нина. А свой номер он ей не давал.

– Доброе утро, Сергей Максимович, это Нина Уместнова, если помните. Та, что с табуретом и табакеркой. Да, свой номер вы мне не давали. Я вчера проходила Сретенским бульваром, вас не было, но мою просьбу о номере телефона милостиво уважили. Вы мне не рады?

– Отчего же, - сказал Прокопьев. - Рад. Но мне сейчас уходить. По делам.

– Я коротко. У меня билеты в Консерваторию. Вы ведь любите и Прокофьева, и Стравинского. Вот их и будут давать вечером.

– Очень вам признателен, - сказал Прокопьев, - и чрезвычайно извиняюсь. Но вечером меня… Срочный заказ. Очень выгодный. Отменить его я не могу.

– Я вас понимаю, - протянула Нина, и в интонациях ее Прокопьев уловил растерянность, огорчение и даже обиду. Но тут же и услышал: - Значит, не судьба.

– Какая уж тут судьба, - сказал Прокопьев и сразу понял, что сморозил глупость. Надо было распрощаться и повесить трубку.

– Для вас не судьба, а для меня, может быть, и судьба… Я думала, что после концерта мы сумеем приятно провести время… Но раз вы не можете отменить свои труды, значит я для вас человек чужой…

Сладким был голос Нины, и сладкое желание возбуждала она в Прокопьеве. Отчего же и впрямь ради музыки и ночных приятностей не пренебречь выгодой срочного заказа?

– Да, Сергей Максимович, я для вас чужой человек, и приглашение мое для вас не заманчивее ложки уксуса. Но не откажите в моей просьбе… Выслушайте мое предчувствие. Вам следовало бы не увлекаться сегодняшними делами. Беда может случиться, Сергей Максимович, беда. Ну, если не беда, то бяки всякие и конфузы…

– Нет, - грубо произнес Прокопьев. - Отклонять заказ я не стану. Извините.

Номера телефона у нее не было. Но достала. И передала предчувствие. Или выполнила чью-либо просьбу передать предчувствие.

После недолгого молчания (Прокопьеву бы опустить трубку, а он будто бы все еще ждал неизвестного) Нина сказала:

– Сергей Максимович, - голос ее стал теперь нежно искательным, мечтание звучало в нем, греза девичья и ничего не осталось в нем от тревоги предчувствий, - а вдруг дела ваши сами по себе развеются, и вы сможете подъехать к Консерватории, а потом мы проведем с вами время, как вы пожелаете? Такое ведь не исключено?

В этом ее «не исключено» не было уже грезы девичьей, а было томление плоти.

– Не исключено, - буркнул Прокопьев.

И тотчас же отправился на Савеловский вокзал.

Поменял бумажки на монеты и двинул к автоматам пригородных касс. И тут началась всякая чепуха. Бяки обещанные. В ответ на его рубли с полтинниками из автоматов выскакивали билеты вовсе не до Долбни, а то до Трудовой, то до Яхромы, а то и до Вербилок. Деньги Прокопьеву транжирить не хотелось, а он все вгонял и вгонял монеты в отверстия касс, будто был одурманенный раб игровых автоматов. Живая продавщица билетов, по умонастроению Прокопьева сейчас - чуть ли не председатель Страсбургского суда, выслушав его жалобы, дала ему разумный совет: «Не обижайтесь вы на кассы, им и положено ошибаться. Яхрома и тем более Вербилки дороже Долбни, вы по билетам в те зоны и поезжайте. И кончатся ваши недоразумения». Недоразумения! Эта распрекрасная Нина, владелица табурета и табакерки, обволокла его мысли (а может, и действия?) сетью своих предчувствий, и теперь он что - должен будет тыркаться в коридорах недоразумений, неприятностей, конфузов и прибредет к беде? Ну уж нет! Сети следует разорвать, разгрызть их резцами английского аппарата «Скорпио»!

Прокопьев заскочил в отбывавшую долбненскую электричку, не имея в карманах билетов. Подачки касс он перед тем разорвал и клочья их развеял на рельсы и шпалы четвертого пути.

Воинственный уселся Прокопьев на порезанное лезвиями пригородных хулиганов кожаное сиденье. Будем считать, не долбненских, а долгопрудненских или шереметьевских, решил Прокопьев. Для душевного равновесия он принялся напевать про себя тему эпизода «Джульетта девочка», и тут его разбудили.

– Пассажир! Молодой человек! Платформа «Турист». Три минуты до Яхромы. Вам выходить!

Мужик в фуражке и кителе служивого, с рожей Черномырдина, тряс Прокопьева за плечо.

– Куда выходить? Какая Яхрома? - выныривал из забытья Прокопьев. - Мне надо в Долбню…

– Всем надо в Долбню, - сказал мужик. - Но Долбню мы проехали. Дубнинская электричка в Долбне не останавливается. А у вас билет до Яхромы.

– Какой билет?

– Тот, что у вас в руках.

Не запоют ли сейчас «Три карты», ужаснулся Прокопьев.

– Поторопитесь выйти. Дальше у вас не оплачено.

Пальцы Прокопьева и впрямь держали билет. Прокопьев взглянул на него. Никакую Яхрому там не пропечатали. Пятая зона, синие цифирки. И все. И не садился Прокопьев в дубнинский экспресс, а заскочил в долбненскую электричку. Это он помнил. Но требованию Черномырдина разумнее было подчиниться. В Яхроме на вокзале Прокопьев приобрел правильный билет и вызнал, какая электричка не посмеет пронестись мимо Долбни. Выходило, что транспортное средство, прокатившее Прокопьева от Москвы до Яхромы, потратило на пятьдесят девять километров три часа. Ничего себе, дубнинский экспресс! И кому служил дядька Черномырдин?

Прохаживаясь по перрону, Прокопьев загляделся на каравеллы Колумба. Виденные Прокопьевым в каком-то фильме (в «Волге-Волге», вспомнилось), они украшали знаменитый яхромский шлюз и будто бы увлекали за собой к московским набережным буро-зеленую волжскую воду.

Не надо было глазеть Прокопьеву на стальные каравеллы, возможно, покрытые сусальным золотом. Не надо!

Подкатила добропорядочная дмитровская электричка, Прокопьев шагнул в тамбур полупустого вагона и тотчас осознал, что он стоит на борту каравеллы Колумба. И это была не бутафория каналстроевской эпохи, а истинная каравелла великого навигатора, и рассекала она водоросли Саргассова моря.

– Господин-товарищ! Солянка ваша стынет. А вы меня торопили.

– Какая солянка? - удивился Прокопьев.

– Та, что у вас на столе, - высокомерно произнес официант, никак он не походил на Черномырдина, вежливо-холодным лицом дипломата скорее напоминал другого премьера, у того что-то стряслось с дачей. - Кружку пива вы выпили быстро, а солянке позволяете остыть.

– Я думал, будет мясная солянка, - попытался оправдать себя Прокопьев.

– Помилуйте, откуда же взяться в рыбном ресторане мясной солянке? - официант был все еще вежлив. - Мы ведь с вами находимся на Речном вокзале. Судака вам подавать?

– Да, судака, конечно…

– И водочку?

– И водочку…

«Хорошо хоть меня усадили за столик в ресторане, - соображал Прокопьев. - А ведь могли в сердцах забросить и насадить на вокзальный шпиль…»

В отличие от первого путешествия до Яхромы теперь в памяти Прокопьева нечто удержалось. Клочья несомненной бредятины. То ли в ней он был сам Колумб, то ли еще кто. Команды «Санта-Марии», «Пинты» и «Ниньи» вот-вот готовы были взбунтоваться, а он вел два журнала - для себя и для экипажей, и в том, что для экипажей, занимался «недописками», приуменьшая число пройденных в «море мрака» миль, будто прошли еще мало, и нечего роптать. На каком языке вел записи? Прокопьев не помнил. Нет, помнил. На русском, естественно, на русском! На каком же еще! Значит он был не Колумб (хотя откуда он знал о текстах записей в журналах?)? Нет, не Колумб… Ему чрезвычайно (будто в капризе) хотелось разглядеть и подержать в руках инструменты навигатора, с детства знакомые по книжкам с картинками - астролябию, секстант, подзорную трубу, топор Негоро (какой топор? какого Негоро?) и еще что-то, что выпало из памяти, ну и, конечно, карту знаменитого Тосканелли, на которой не было Тихого океана и двух Америк, а волны Атлантического умывали берега страны Сипанго, то бишь Японии, и южнее их - берега Индии с ее слонами и пряностями… Но потом пошли всякие гадости, будто хари пиратские, одноглазые, щербатые, в рваных немытых платках заглядывали в его каюту, пытались разбить стекло иллюминатора кривыми тесаками, обезьяны и попугаи торчали на их плечах. И были слышны их омерзительные вопли: «Гони, паскуда, пиастры! Гони пиастры! Гони, паскуда, бочки рома! Верни божьих коровок и бочку с керосином! Гони карту подкопа к сокровищам Квашнина!» Но вскоре их сменили твари более мерзкие и гнусные, чудища морские, пасти акульи с тысячами зубов, не чищенных пастой «Колгейт», тела гигантские медузьи, испускавшие ведра слизи, щупальца осьминожьи с кровавыми присосками. И эти твари, наверняка сожравшие абордажью свору с их попугаями и макаками, требовали чего-то в беззвучии яхромского кошмара, но угадывалось, что и им были нужны и пиастры, и какая-то карта, и бочки с чем-то. Однако и их в мгновение убрали, раздвинули и отшвырнули в никуда восхитительные руки Нины Уместновой, желавшей насладиться вечером (каким вечером?) музыкой Стравинского и Прокофьева. И если прежние видения Прокопьев наблюдал скорее с любопытством, нежели с неприязнью и страхом, то зла ему не желающее, ласковое Нинино лицо заставило его убояться. Теперь он понимал, что истинно никакой он не Колумб и не торчит ни на какой каравелле «Нинья», а смотрит в иллюминатор каюты туристского класса теплохода «Максим Горький». Тогда же мелькнуло ни с того ни с сего и такое соображение (о нем Прокопьев вспомнил, прохлебав рыбную солянку и пододвинув к себе тарелку с судаком «орли»). Приятель Прокопьева, радиофизик, в сезон навигации покупал на выходные две каюты именно «Максима Горького», топавшего каналом от Москвы до Большой Волги (то есть Дубны) и обратно в Москву. Приглашал в круиз одну из душевных подруг. Как только теплоход, отгудев, уходил к неведомым пределам, в дверь каюты к приятелю проскальзывала подруга, и более для них не существовали водные просторы. Сразу же после этого соображения в дверь забарабанили.

Жаждущая Нина никуда не исчезла, губы ее с чмоканьем всасывали в себя стекло иллюминатора, но та же Нина (или другая?) стучала в дверь каюты, страстным шепотом молила: «Откройте, Сергей Максимович! Впусти меня, Сереженька!» Пальцы ее перестали стучать, а стали скрести обшивку двери. И это были уже не пальцы с перламутром маникюра, а лапы с медвежьими когтями, они врезались, пробуривались вовнутрь каюты и тянулись к Прокопьеву. Тогда Прокопьев и выкрикнул в ужасе: «Чур меня! Чур меня!» И услышал на испанском, естественно, на испанском (испанского Прокопьев не знал, но понял): «Земля! Вижу землю!»

И - нате вам! - вместо мясной солянки получил солянку рыбную. А перед тем якобы выпил кружку пива. Ладно, пиво на совести официанта… Обласкав судака «орли» ста пятьюдесятью граммами пшеничной, Прокопьев расплатился и метрополитеном отправился на Савеловский вокзал. Удаляясь от вод, взглянул на шпиль вокзала Речного. Да, если бы его подвесили на здешнюю рею, ему бы позавидовал незабвенный барон.

Стрелки часов Прокопьева удивили. Три часа отвозили его из Москвы в Яхрому труженики железной дороги. А из Яхромы в Москву водным транспортом возвратили за сорок минут. И это имея в виду шлюзы, отсутствие в канале попутного течения, набеги пиратов и морских чудищ. Произошло явное нарушение законов механики. И не только механики.

У меломанки Нины времени оставалось достаточно для того, чтобы загодя и в сокрушительном наряде оказаться вблизи взметнувшего руку Петра Ильича. «Не на того напали! - погрозил в воздухи Прокопьев. - Ужо вам!» И получил из кассового автомата билет именно до Долбни. Перед тем он подумывал, не оправиться ли ему для верности в Долбню автобусом? Или не нанять ли такси? Мол, мне в Шереметьево, но с заездом в Долбню. Однако рассудил, что автомобильный транспорт может оказаться не более надежным, нежели транспорты речной и рельсовый. А уж Шереметьево, даже если заявление таксисту ложно, способно было и вообще отправить его к зулусам с кольцами в ноздрях.

В вагоне электрички Прокопьев заставил себя не расслабляться и встретить происки вражьих сил в полном сборе воли и отваги. Страхам не поддаваться, а в причинах двух дорожных конфузов видеть лишь нелепое стечение обстоятельств.

Но ощутив себя собранным и отважным, Прокопьев вдруг испытал чувство сострадания к Нине. Ведь на что-то надеялась барышня. Возможно, и сейчас ждала его звонка с вестью об отмене срочного заказа. А дождавшись, что бы стала делать? С весельем, с огоньками в глазах бросилась бы приводить себя в порядок. Отправилась бы в ванную. Сразу же Прокопьев представил себе Нину обнаженную, в душе под струями теплой воды, натирающую тело гелем с благовониями и движениями своими будто бы манящими его, Прокопьева: отчего же ты не со мной, милый, ну иди, ну иди ко мне… Совершенно никчемным представилось Прокопьеву его пребывание в вагоне электрички. «Нет, надо смотреть в окно, на виды!» - приказал себе Прокопьев. А уже приближались строения дирижабельной столицы, города Долгопрудного. Но виды из окна электрички снова показались Прокопьеву безобразными. Безалаберная моя Россия! И все в ней вдоль железных дорог будто было временное, не угомоненное порядком, не в последнюю очередь - порядком приличия и красоты. Хлам, нескладные, на скорую руку поставленные сараи и гаражи, засохшие деревья, на откосах следы застолий с погасшими кострищами, брошенные бутылки, химические пакеты, мусор, мусор, мусор. Бестолковость и безответственность привычек. Но что-то и удивило сейчас Прокопьева. Сумрак. Сумрак за окном! Световые пятна вспыхивали там и тут. А вот уже и чернота бесснежной осени поползла за окнами. Неужто отзвучали на Никитской Стравинский с Прокофьевым? В самой же электричке свет не горел. И неслась она будто под откос. А вагон Прокопьева был почти пуст. Какие-то милиционеры пробегали мимо Прокопьева в конец состава, кричали, там будто бы убили женщину. Спрашивали у Прокопьева документы, слава Богу, они были. Взяли у него отпечатки пальцев, брали кровь вроде бы и на генный анализ. А потом из вагона в вагон от электровоза в конец поезда и обратно стала летать женщина, верещала под потолком, стонала, хрюкала, а то вдруг и хохотала. Возможно, это была женщина, из-за которой бегали и кричали милиционеры. Но возможно, это была и Нина…

37

– Мужик, я тоже пью, но уж не до такой степени…

Солнечные зайчики прыгали близи Прокопьева. Обходчик укоризненно, но без административной свирепости смотрел на единственного пассажира.

– Что за станция такая? - спросил Прокопьев. - Бологое иль Лесная?

– Станция эта - тупик. Ты отоспался. Я тебя выпущу. И ты по шпалам, по шпалам топай в город.

– А город-то какой?

– Академический. Называется Дубна.

И этот рожей был схож с Черномырдиным. И этого не стоило раздражать.

И Прокопьев по шпалам, по железной дороге направился на дубнинский вокзал.

Если на этот раз не возникнут новые приключения, то есть в условиях чистого опыта и без вмешательства некорректных сил, Прокопьев должен был бы оказаться в Долбне в девять часов утра. С чего бы незнакомец стал в этакую пору звонить в квартиру Дашиной тетки? Как бы он объяснил причину своего явления? Чудесная легенда о посещении дяди отпадала. Или он провел в беседах с дядей ночь? Вряд ли бы ему поверили…

Выпив кофейную бурду в вокзальном буфете, Прокопьев побродил по Дубне, улицы желтых, в два этажа коттеджей странных форм, возможно, постройки пленных немцев для наших ученых-атомщиков, показались ему унылыми. Вышел к Волге. И Волга была тиха и уныла. Лишь красные грозди рябин, еще не сбросивших рыже-зеленые листья, светились пятнами благоспокойствия.

Прокопьев сидел на скамье, наблюдал движение холодной воды. Чего они бесились, зачем запугивали его? Можно было предположить, отчего сумасбродничала Нина. Уж совсем злая пыталась она спикировать на него в вагоне электрички, в намерении растерзать обнадежившего ее подлеца или изувечить. Перья ее крыльев стали будто гвоздодерами, а голова ее вытянулась, превратилась в рыло рыбы-пилы. Но не совладала неуравновешенная дева со скоростью и умчалась мимо Прокопьева. Или же воздушным потоком выдуло ее в ночную хмурь.

Вряд ли была она хозяйкой игр на железных и водных путях. Но Прокопьев не исключал того, что подталкивала Нину к подвигам и собственная воля и корысть. Но какая и ради чего, Прокопьев угадать не мог.

Табуретку ее он сожжет, ущерб восполнит рублями, а вот табакерку вернет, как неспособный починить творение искусства.

Ладно. Его пугали, на него злились. Но и он рассердился.

Доехать до Долбни следовало непременно.

И доехал.

Первой мыслью Прокопьева на долбненском асфальте была: «А я ведь небритый!»

В дороге он все же уговорил себя вернуться к дядиной легенде, провел у дяди ночь, а потому днем уже свободен, помятый, да, помятый, у дяди тесно, выставили раскладушку, а он улегся в костюме (злоупотребили, что ли? Неважно).

То есть с помятостью костюма Прокопьев смирился. Но ощупав ладонью подбородок, взволновался. Моду на небритость недельной спелости он не уважал. Даже главный заседатель в верхней палате, пусть и отутюженный и, видимо, в достойных протокола запахах, был Прокопьеву не мил и вызывал всяческие подозрения. А своя щетина показалась сейчас Прокопьеву пятидневной. И наверняка, в ней проступала ядовито-наглая рыжинка, отчего-то свойственная бомжам. Газеты нигде не висели, и определить какое нынче число и какого оно месяца, Прокопьеву было не дано. А ночь волочения электричкой могли растянуть и временем, и пространством. Не материли ли теперь прогульщика на Сретенском бульваре? Не исключено, что и материли.

Небритый и помятый субъект не имел права появиться вблизи Дашиного жилья («Не за пустой ли посудой приперся?»). Прокопьев мог предположить, что, как и газетные витрины, парикмахерские в Долбне вымерли. В Москве их осталось наперечет, да и те наградили себя титулами Салонов, с возвышением цен в Монбланы. Из устных былин пенсионеров Прокопьев знал, что некогда парикмахерских было, как квасных цистерн. Особенно в провинции. Даже в селах. Сам в студенческие годы был в командировке в тихоструйном городе Кашине и каждое утро за пятнадцать копеек садился в кресло брадобрея.

Нынче в салонах стригут и причесывают, но вот бреют ли? По указке продавщицы мороженого километрах в двух от вокзала Прокопьев отыскал салон красоты «Тарас Бульба». Крутая голова Тараса крепилась кронштейнами над входом в салон. Не было на ней ни оселедца, ни усов, из чего следовал вывод: бреют.

Оценивали клиента двое мастеров. Один из них, погрубее, пошире в плечах, хмыкнул и ушел. Второй, молоденький, на вид - юнец, длинношеий, в подсолнуховых кудрях (напомнил модного московского визажиста с коротким, будто обпиленным носом - догонял Майкла Джексона числом операций), не уходил, но пребывал в сомнениях.

– Деньги при мне, - буркнул Прокопьев.

– Проходите, - прозвучало соизволение. - С чего начнем? С мыслительного аппарата? Или с орально-жевательного?

– То есть?

– Что сначала будем делать? Лужайку над мозгами? Или подбородок и прочее?

– Мне побриться… - Прокопьев будто попросил извинения.

– У нас и в прейскуранте-то такой услуги нет, - растерялся мастер. - Вы, я вижу, нездешний…

– Я в командировке, - быстро сказал Прокопьев. - В электродепо. Налаживаю пресс. Начальство терпеть не может небритых. Чуть что - штраф. А бритва у меня сломалась. Услугу придумайте какую сможете. Пусть будет хоть скальп ирокеза.

– И скальпа ирокеза у нас в прейскуранте нет. Но может, и зря, - задумался мастер. - Ну ладно, попробуем. Могу и порезать с непривычки…

Однажды все же порезал. Но пытался проявить себя художником. Губы сжимал в напряжении. «У него ноздри - стоят! - пришло в голову Прокопьеву. - У многих - прижались к губам и будто лежат. А у этого стоят, вытянувшись. Обтесанные…»

– Ну вот и все. А надо лбом-то, может, что и сделаем? Ну если не голое колено, то хотя бы стерню? Нет? Но помыть-то волосы вам не помешало бы…

– Не помешало бы, - согласился Прокопьев. Расположение их друг к другу стало чуть ли не приятельским.

– Мне еще вечером надо зайти на Икшинскую улицу, - сообщил зачем-то Прокопьев. - Поручение одно выполнить. Это далеко от вас?

– На Икшинскую? - оживился мастер Стоячие Ноздри, хохотнул. - Сразу и на Икшинскую?

– А что такое?

– Как же! Как же! Там наша знаменитая путана живет. Дашка Хохлушка. Все приезжие мужики первым делом спрашивают про Икшинскую улицу. Все слышали про Дашку Хохлушку. Украшение города. Жертва Беловежской Пущи!

И мастер Стоячие Ноздри эротически-оснащенно выругался.

Прокопьев сгоряча чуть ли не нагрубил мойщику головы, но сдержался. Брадобреи всегда, а при королях в особенности, были людьми самыми осведомленными.

– Икшинская - ближе к вокзалу. Там спросите, - сказал брадобрей и опустил фен. - Теперь вы просто плейбой. Хотя отчасти и старомодный.

Предъявленные Прокопьевым к оплате бумажки брадобрея явно удивили. Вряд ли командированный в депо налаживать пресс мог с легкостью тратиться эдак во избежание штрафа. Брадобрей, наверняка, полагал, что с ним смогут рассчитаться лишь за усмирение щетины и мытье головы, и теперь, возможно, жалел, что не включил в счет и услугу «Скальп ирокеза».

– Освежиться не изволите? - предложил вип-персоне брадобрей. - Лучшие одеколоны от «Ив Роше».

– Нет, - сказал Прокопьев.

– Как пожелаете, - не стал расстраиваться брадобрей. - Плейбой может позволить себе любые запахи.

Икшинскую улицу Прокопьев отыскал быстро. И заробел.

К поворотам в Дашиной судьбе он был подготовлен рассказом Насти-лотошницы. Но многие Дашины напасти, казалось ему, были ее внутренние, личные, и замыкались они в пределах семейных. А тут сразу - Украшение города. Конечно, парикмахерская - учреждение специфическое, свободно-намолвленное, и узнать в ней можно черт-те о чем, скажем, о том, что гордость наша Борис Моисеев - сын футболиста Егора Титова, но все же, все же…

Заробел Прокопьев и оттого, что понял: ну передаст он привет Даше от товарок. А дальше что? И убоялся Дашиного недоумения. Или даже ее нерадости ему. Сам он, выходило, очень хотел увидеть Дашу. «Детство какое-то! - ворчал на себя Прокопьев. - Седьмой класс!»

Дом Дашиной тетки был панельный, пятиэтажный, каких в Москве тысячи. Прокопьеву случалось бывать в подмосковных городах и не раз. Дома, и именно такие, что стояли и в Москве, чаще всего казались в этих городах неухоженными и будто бы хозяевам неродными. Словно бы жили они здесь временно, а сами намеревались рано или поздно перебраться в Москву, а потом и куда-нибудь еще, предположим, к пляжам Австралии. Обои перекошенные и заляпанные, ржавчина в туалетах, перила поломаны, ступени лестницы выщерблены, ну и так далее. Подъезд Даши был будто бы убран к приезду президента. Чист, лестница не иначе как утром вымыта со стиральным порошком, коврики разложены перед дверями, цветы в горшках поставлены на подоконники. Ну разве только в тамбуре входа в подъезд дверное стекло было разбито, и рядом на стене над почтовыми ящиками расстраивали глаз черные граффити.

Время было обеденное, и потому кнопку звонка на третьем этаже Прокопьев нажал с робостью, но и с надеждой. Ему открыли. В дверном проеме Прокопьеву увиделась женщина лет сорока, крепкая, невысокая, с пышностью форм, с широкими скулами, с раскосостью черных глаз, наверняка, в роду ее были татары. На пришельца она смотрела с неприязнью, с обещанием дать отпор в случае опасности, и если опасность впрямь бы возникла, могла бы и огреть обидчика кочергой. Прокопьев был убежден, что кочерга стоит рядом, у вешалки.

– Мне бы повидать Дарью Тарасовну Коломиец… - сказал Прокопьев.

– А вы кто?

Прокопьев представился. Паспорт протянул хозяйке. Та просмотрела его со вниманием. Несомненно вызнала и место прописки. И тем не менее спросила:

– Вы из Яхромы?

– Нет.

– Вы из Марфина?

– Нет. Я из Москвы.

– А зачем вам Дарья Тарасовна Коломиец?…

– Я… Мне… - Прокопьев начал мямлить. - Позвольте я вам объясню…

Предложения зайти в квартиру Прокопьеву не последовало, глаза хозяйки смотрели на него чуть ли не зло.

– Вы кто? Селекционер? Менеджер? Или вы из милиции?

После упоминания милиции соседние по лестничной площадке двери стали потихоньку приоткрываться, и хозяйка, ничуть к Прокопьеву не подобрев, вынуждена была впустить его в квартиру и определить на табуретку в кухне.

– Я, собственно, для Дарьи Тарасовны никто… Я сам по себе… - заговорил Прокопьев. - Я часто обедал в закусочной в Камергерском переулке… Я просто был у Дарьи Тарасовны - клиент… А в Долбне у меня живет дядя. Я должен был заехать к нему по делам. А накануне в Камергерском я встретил бывших сослуживиц Дарьи Тарасовны… Там исчез театр. Здание большое. И они, товарки Дарьи Тарасовны…

И потекла легенда с добавлением свежих фантазий Прокопьева, легенда складная, но впрочем, доверия к Прокопьеву Ангелине Федоровне (было названо имя) не добавившая.

– К нам, к Даше то есть, из Москвы уже являлись. С поручениями, - сказала Ангелина Федоровна угрюмо. - И с известными уговорами. Вы кто, извините, по профессии?

– Я?… Я - инженер. Инженер-конструктор… И изобретатель… Это когда-то… Нынче я работаю краснодеревщиком…

– Краснодеревщиком?

– Ну да! Краснодеревщиком! - оживился Прокопьев. - А что? Работа не стыдная. Мебель в порядок привожу. Сам кое-что придумываю. Интересно…

– Притоны мебелью не обставляете?

– Какие притоны? - удивился Прокопьев.

– С будуарами, - сердито сказала Ангелина Федоровна и закурила. - Вы с Генералом и с мадам его Щупачевой не сотрудничаете?

– Я не знаю ни Генерала, ни мадам Щупачевой!

– А может, вы все же из милиции? Или частный детектив?

– Я пружинных дел мастер! - сердито заявил Прокопьев.

– Вот-вот! - чуть ли не обрадовалась хозяйка. - Пружинных дел мастер как раз им годится. Это как раз для их компании. А с Квашниным вы знакомы?

– При чем тут Квашнин? - напрягся Прокопьев.

– Значит, знакомы, - заключила Ангелина Федоровна. - Или хотя бы слышали о нем. Да как же и не слышать о Квашнине, если вы обедали в Камергерском? Из-за этой закусочной у Даши все беды. Уговаривали мы ее не связываться с Москвой. Куда там! Самостийная! И где она теперь?

– И где она теперь? - встревожился Прокопьев.

– А товарки эти камергерские, - Ангелина Федоровна будто не расслышала вопроса Прокопьева, - еще и поручение сюда отправляют! Что же они вам поручили? И по чьему велению?

– Собственно, это и не поручение, - сказал Прокопьев, - а привет. Просто привет. Узнали, что я еду в Долбню к дяде, вот и… А Даша-то где?

– Откуда они узнали наш адрес?

– От Даши, наверное… Может, из личного дела… А план вашей улицы мне нарисовала Настя-лотошница…

– Какая Настя?!

С вопросом этим, высказанным нервно, на кухню влетела, словно из засады, молодица лет двадцати, ну чуть постарше, схожая с Ангелиной Федоровной цветом и разрезом глаз, широкими скулами, но пожалуй, более чернявая (красная лента в густоте волос) и смуглая. В счастливые свои часы, подумалось Прокопьеву, девушка, наверняка, бывала пригожей, озорной и веселой, но сейчас недоверие к порученцу московских товарок сделало ее раздраженной и даже злой. От матери ее отличали и особенные движения рук, поначалу показавшиеся Прокопьеву странными, вызванными нервическим состоянием Татьяны (Прокопьев слышал о Татьяне от Даши, да и Людмила Васильевна позавчера - позавчера ли? - напомнила ему о ней), но тут он был не прав.

– Какая Настя?!

– Вы так и не ответили, где мне найти Дарью Тарасовну, - сказал Прокопьев.

– Какая Настя? - Татьяна воинственно вскинула руки, и Прокопьев не удивился бы, если бы в них сейчас и впрямь не возникла кочерга или коса-литовка.

– Настя, как и Дарья Тарасовна, из Херсонской области, торгует фруктами на углу Большой Дмитровки и Кузнецкого Моста, у театра Оперетты… И вот ее план. Как идти от станции до вашего дома…

Насти на бумажка была развернута и изучена, Татьяна обернулась к матери:

– Настька Безбородько! Ее рука.

– Ну и что? - сказала Ангелина Федоровна. - Тоже мне мандат.

– Анастасия - хороший человек.

– Ну и что? Рогнеда тоже была хорошим человеком. Что им стоит и Анастасию использовать?…

– Но Сергей Максимович не похож на… - начала Татьяна, и Прокопьев ощутил, что в отношении к нему Дашиной сестры случилась перемена.

– Он знаком с Квашниным, - сказала Ангелина Федоровна. И нечто значительное, скрытое в глубинах прозвучало в ее словах.

Прокопьев промолчал.

– Что ты замкнулась на этом Квашнине! - вознесла руки Татьяна.

– Имею основания, - опять прозвучало скрытое, глубинное, таинственное даже. - И кончили. Мне возвращаться на работу. Сергей Максимович поручение выполнил. Посетив дядю, нашел возможным привезти Даше привет. Мы его передадим. Спасибо вам, Сергей Максимович, и всего вам хорошего в московской жизни.

– Я провожу Сергея Максимовича до станции, - сказала сестрица Татьяна. - У меня есть часок.

– Проводи, - кивнула Ангелина Федоровна. - И проследи, чтобы наш гость благополучно сел в электричку.

«Женщина-то какая властная!» - пришло в голову Прокопьеву.

Уже на лестнице Прокопьев сразу же пожелал вызнать у Татьяны, отчего они с матерью скрывают от него местонахождение Дарьи Тарасовны, не считают ли они, что на Дашу объявлена охота, и он - именно один из охотников. Но убоялся соседских ушей.

– Подъезд у вас какой ухоженный, - сказал на всякий случай Прокопьев.

– Дашкины чудачества, - кивнула Татьяна. - Чистюля. Лестницу мыла. Коврики завела. Цветочки - это на лестнице-то! Ну иногда я ей помогала. Последние три дня мыла по привычке… Она даже барвинок у крыльца, у скамеек развела, мальвы у нее там цвели. И стекла в двери не били. А теперь разбили. Слова над ящиками написали черным маркером, вы уж их не читайте…

Но Прокопьев прочитал.

– Дашка-то уж пять дней как у нас не ночует, - сказала Татьяна на улице. - С матерью моей повздорила. Мать у нас - владычица морей. Но Дашка добрая, отходчивая. Однако вот уже пять дней…

– Где же она? - спросил Прокопьев.

– Не знаю, - сказала Татьяна. - Не знаю.

Знает, решил Прокопьев, но он у нее на подозрении.

Вела она его явно не к станции. И еще в доме было произнесено: «Часок у меня есть». Вполне возможно, имела намерение что-либо высказать московскому краснодеревщику или, напротив, нечто существенное вызнать у него.

– А мне, Сергей Максимович, - сказала Татьяна, - Даша о вас говорила…

– Думаю, вряд ли что-либо лестное…

– Да нет. Плохого она мне о вас не говорила. И у меня такое чувство, что вам можно доверять…

«Ну спасибо…» - чуть ли не произнес Прокопьев. Но сказал иное:

– Вы с сестрой совсем не похожи.

– Ну конечно! - то ли огорчилась Татьяна, то ли обрадовалась: - Она-то… Красавица. Ноги - длиннющие. Шея лебединая. А осанка? Что там еще из набора городских Мисс? Захочет - будет натуральная блондинка. Захочет - тут же и цыганка Радда. Только все это, по ее же словам, удачи ей не приносит… Так оно и есть…

Встречные прохожие были Татьяне знакомы, она здоровалась с ними. Поначалу Прокопьеву показалось, что их прогулка Татьяне малоприятна, может, она и была малоприятна, но Татьяна никого не стеснялась или делала вид, что для нее чужие мнения и цента тбилисского не стоят. Не одна в их семье была владычица морей.

– Вот здесь можно присесть. Если вы, конечно, не спешите…

38

Прокопьев посчитал нужным не спешить.

Пустырь, выбранный Татьяной для беседы, людей отчего-то не притягивал. Человека четыре пересекли его во время их разговора с Татьяной. И детишки не гоняли здесь мячи. А могли бы и гонять. Но две скамейки на пустыре стояли. Татьяна достала из хозяйственной сумки два пластиковых пакета, один из них протянула Прокопьеву («подстелите») и рукой пригласила Прокопьева присесть. И тут Прокопьев осознал, в чем странности или особенности ее жестов. Приглашение присесть вышло у нее жестом церемониймейстера пустыря. В третьем акте «Лебединого озера» церемониймейстер бала вводит в зал владетельной принцессы и рассаживает знатных гостей полетными движениями обученных рук. Руки Татьяны - и в квартире, и в прогулке по городу, и здесь на пустыре - все время были в движении. Это были руки переводчика на язык глухонемых, и это были руки мима или балерины, пусть и из кордебалета. Заметив взгляды Прокопьева, Татьяна смутилась, стала рассказывать, что - да, до школы у нее во дворе был друг, мальчик глухонемой, потом он уехал, а тогда она научилась общаться с ним мимикой рта и рук. И дальше ее руки будто зажили в разговорах сами по себе, возможно, довольные умению помочь ее косноязычию. Над нею смеются, называют «мельницей» или «вентилятором», а она ничего поделать не может, остается только связывать ей руки кухонными полотенцами и заклеивать рот. «Таня, вы несправедливы к себе, - сказал Прокопьев. - У вас очень красивые руки. Я с удовольствием гляжу на их пластику. А сравнивая себя с сестрой, вы оценивали себя излишне уничижительно. И зря. У вас свои достоинства в облике. У Дарьи Тарасовны свои…»

– Дашка говорила мне то же самое, - вздохнула Татьяна. Но тут же сказала строго: - Вы очень добры ко мне, Сергей Максимович. Но присели мы здесь совсем по другому поводу.

– Согласен, - кивнул Прокопьев.

Так вот, началось все с явления в Долбню бандерши мадам Щупачевой и здоровенного мужика по кличке Генерал. Впрочем нет, началось все раньше. После того как закусочную в Камергерском закрыли, Даша работу в Москве найти не могла. Или не хотела. Или вообще не хотела бывать в Москве. Пальцы рук Татьяны на мгновение соединились и тут же разлетелись. Сначала прошелестели по Долбне слухи. Мол, родственницу Поспеловых, в Долбне прописанную, а в Москве выгнанную из ресторана, видели на Тверской в своре шлюх средней цены. Мол, потом ее показывали по телевизору, попала в милицейскую облаву, сидела перед камерой голая и все пыталась прикрыть сумкой лицо. Фамилию, мол, не называли, но и так было понятно, о ком идет речь. При этом сообщались подробности, какие и очевидцы не могли знать. Будто кто-то умелый и хозяйственный по делу подбрасывал в костер заготовленный к случаю хворост. Ангелина Федоровна, уважаемая в городе медсестра, устроила Дашу в больницу нянечкой (на время, договорились, на время) и вместе с ней, Татьяной, уберегала Дашу от подлейших слухов. Но тут и прикатили в джипе Генерал, мадам Щупачева и прихваченная ими то ли наводчицей, то ли заложницей Дашина приятельница Рогнеда. Из машины ее не выпускали. А может, она и сама не решалась выйти. Сейчас же большой и указательный палец правой руки Татьяны на лету сошлись в кольцо, оценив Рогнеду. Ноль.

Генерал и мадам Щупачева шумели. Сначала во дворе. Потом перед дверью на третьем этаже. Потом в квартире Поспеловых. Шумели, угрожали и требовали. Даша, на вид милашка и простушка, а по сути деловая стерва, якобы им задолжала, вызвала недовольство клиентов (может, у кого и в карманах пошарила), подвела подружек и должна вернуться на улицы и в салоны приятных услуг. Дашины возмущения, а порой и всхлипы услышаны не были.

Более свирепый мужик Генерал и мадам Щупачева в Долбне не появлялись. И не присылали гонцов с черными метками. Но дело было сделано. И сама Даша ощутила, в какие тупики ее могут загнать, коли пожелают. И долбненцы были ознакомлены с клеймом: «Хохлушка с Тверской».

Потом все притихло. На Дашу будто бы не косились. И не только в коридорах больницы, но и на дискотеке. Выискивались даже и ухажеры. А что? Городская знаменитость. Модель, не модель, но девица яркая. Да и барышни с Тверской были теперь чуть ли не в почете. Служба развлечения и оздоровительного ублажения плоти. Видимо, кому-то из недоброжелателей было не до Даши. Или они пребывали в тихом ожидании. Сама созреет.

И вдруг опять вокруг Даши возникла суета. Чуть ли не через день принялись заезжать в Долбню селекционеры, они же менеджеры из Яхромы и со станции Турист. Там устраивали горнолыжный курорт. Мол, вот-вот засверкает огнями подмосковный Куршевель. Светские львицы с россыпями бриллиантов и изумрудов на загорелых телах будут разъезжать в подъемниках. И светские львы - тем более. Шампанское - за десять тысяч долларов бутыль! Там и для президента утрамбуют трассу. Дашу и прежде зазывали в хостессы-хозяюшки яхромско-куршевельских гостиниц. Но деликатно зазывали. С деликатными же разъяснениями обязательных усердий хостесс. Теперь же все называлось здравыми словами. Вот, пожалуйста, контракт. Деньги, конечно, не для иностранного легионера, не для Манише и Кавенаги, но вам хватит на Багамы с бойфрендом и на какую-нибудь шубку. Три сталевара за год не заработают. Слова в контракте интеллигентные, из поэтических сборников и подзаконные. А так от вас требуется вот что. Уют в номере, понятно, само собой. Но если гость, пусть даже и монгольский скотовод или снежный человек с Бандагского перевала пожелает естественных удовольствий, вы сейчас же, скинув одеяния, обязаны предоставить свою плоть во всей красе и эротическом оснащении. За знание английского языка плата будет дополнительная. «А за знание украинского?» - спрашивала Даша. Яхромско-куршевельских Даша гоняла, но являлись зазывалы из других местностей. Приглашали Дашу в индустрию секс-туризма. Мол, отправят в любые земли, хоть и в такие дорогостоящие и экзотические, как Гренландия, Антарктида и Фолклендские острова, для этого зафрахтован космический теплоход «Мстислав Келдыш», при нем батискафы с интим-отсеками на две персоны, их уже опускали к останкам «Титаника». «Вы что очумели? - недоумевала Даша. - С чего бы мне ваша индустрия?» «Как же, как же! - разъясняли ей. - А ваши самозаявки в Интернете? А рекомендательные письма от уважаемых мужчин по вашему поводу? А ваша репутация путаны с Тверской?» И уж самыми наглыми оказались зазывалы в содержанки. Эти приезжали с букетами орхидей, нотариусами и охраной. Их было немного - пять-шесть, но и условия сделок они привозили самые позолоченные. «И от Квашнина приезжали?» - поинтересовался Прокопьев. «Почему от Квашнина? - руки Татьяны взлетели в удивлении. - Дался вам этот Квашнин. Да я и не знаю, от кого приезжали…» Знала Татьяна лишь, что улещали Дашу и впрямь щедро. Один обещал даже победы на конкурсах красоты с коронами, самому будет приятно, а также в Юрмале и на Евровидении, если пожелает стать певицей, все равно какого жанра и все равно с каким репертуаром, хоть бы и эскимосским. «Ну и чем все закончилось?» - спросил Прокопьев. «Чем? Чем? - рассердилась Татьяна. - Будто вы Дашу не знаете!» Сейчас же она замолчала, словно что-то сообразив, и резко взглянула на Прокопьева. И руки ее опали на колени. «Нет, я у нее на подозрении, - подумал Прокопьев. - Не очередной ли я купец-зазывала?» Сказал: «Я знаю Дарью Тарасовну…» И был убежден теперь, что истинно знает Дашу.

Все разговоры эти - и о Яхроме, и о секс-туризме, и об условиях процветания содержанкой (А что? Занятие нынче не зазорное, а социально-необходимое и даже завидное) - велись приватно, без посторонних глаз и ушей, будто между Даллесом и генералом Вольфом, и Штирлиц вблизи Долбни не кружил, однако о них и всех их подробностях узнал город. Теперь в Дашину сторону уже тыкали пальцами, на дискотеках появляться ей было невозможно, а Ангелине Федоровне, при всем к ней уважении, дали понять, что персоналу и больным пребывание Даши в одном с ними лечебном учреждении неприятно.

Мы с матерью, естественно, во всю эту чушь (Татьянины руки прижались к груди) поверить не могли, наши понятия о чести с Дашиными совпадали, но мать нет-нет, а начинала раздражаться. И тут на Дашу стала наезжать милиция. Участковый зачастил с беседами. Мол, заявления поступают о непристойном поведении. И как обстоят дела с трудоустройством? Обстоят, отвечала мать, трудоустраивается. Справочку, справочку предъявите, и чем скорее, тем лучше… Проявил интерес к Даше паспортный стол. Вызывали. И вроде бы не было поводов. С пропиской и российским гражданством дела были улажены давно. Ах да, ах да, заурчала паспортистка, видимо, мы не те документы подняли. Но нас попросили проверить, у кого-то - сомнения. И наконец, влиятельный в городе майор пригласил Дашу на дружественное, как он определил, собеседование. Выглядел он простаком, а в детстве, не исключено, имел прозвище Репа. И к удивлению Даши был вежлив. Поначалу, правда, ехидничал и сокрушался. Конечно, похихикивал он, такой гарной дивчине из незалежных ничего не стоило вызвать дурь и ложные надежды в головах казенных мужиков и вмиг выправить гражданские бумаги, какие ей надобны. Он сам из таких мужиков. Но может быть… Может быть, бумаги эти, и прописка, и гражданство были добыты каким-нибудь окольным маневром, и в ход пошли вовсе не девичьи чары, а бумажки других свойств? А? Все это легко проверить, а добытое в обход закона и отменить, не так ли, Дарья Тарасовна? Добрейшие глаза простака сузились и превратились в глаза корыстного хитрована. Молчание собеседников вышло долгим. Взятку, что ли, он сейчас с меня потребует, нервничала Даша. Или… Так она рассказывала ей, Татьяне. Но то, что Даша вскоре услышала от майора, ожидать она никак не могла. Девица ты и впрямь смазливая, сказал майор, но не Шарон Стоун, таких как ты в Долбне - десятки. И почему из-за тебя разыгрался весь этот тарарам, я, человек, насмотревшийся на всякое, не понимаю. Мы все вызнали о тебе и ничего дурного не обнаружили. Но на тебя устроили облаву. И проводит ее умелый исполнитель, будто бы режиссер какой, и у него толковые шестерки. Я могу лишь предположить, что кто-то обиделся на тебя всерьез или даже обозлился. Или этот кто-то еще надеется, что ты одумаешься и примешь его условия. А чтобы одумалась, тебя и загоняют в тупик. «Что же мне делать?» - спросила Даша. Или-или, сказал майор. Или ты, строптивая девочка, несмотря на ожидаемые тобой неприятности (а приятностей может оказаться и больше) идешь с этим… не знаю, как его назвать… на мировую, и все происходит у вас полюбовно… прости… по-людски и по договоренности, и облава на тебя отменяется. Или ты будешь вынуждена из нашего города убраться. Нам не нужны объекты охоты, какая неизвестно чем может закончиться. «Куда убраться?…» - пробормотала Даша. Куда, нам неведомо, последовал ответ. В безопасное место. Батько с матушкой, нам известно, у тебя живы… И все. Мы с тобой ни о чем не говорили. Я тебе ничего не советовал. Поняла? «Поняла», - кивнула Даша. Все она поняла. Вот только осталась в неведении, действительно ли с состраданием отнесся к ней майор Репа или и он был исполнителем в чьей-то игре.

«А не подумывала ли она и впрямь уехать к родителям?» - спросил Прокопьев. Подумывала, подумывала, ей, Татьяне, высказывала однажды свои намерения. Но батька-то ее, Тарас Ефимович, шальной будорага, взял и отрекся от дочери. Рука Татьяны указующими перстами будто проколола воздух. «Как это?» - удивился Прокопьев. А так, пришла от него бандероль, и в бандероли - сложенный лист плотной бумаги, на нем фломастером были выведены черные косые кресты и слова: «Позорная грамота. Выдана Дарье бывшей Тарасовне Коломиец в связи с тем, что она позорит в глазах европейской общественности облик вильной Витчизны». Этот шальной дядька Тарас получил несколько писем, среди прочих - одно из милиции, с запросами. В двух из них, милицейское было поделикатнее, Даша прямо называлась шлюхой, проституткой, хохлушкой с Тверской, интердевочкой, приводились случаи ее распутства, и даже была вложена в конверт цветная и убойная фотография Даши со штампом на обороте «Студия "Порнофильм"». Тарас Ефимович и в хлопцах был горячий и без гетьмана в голове, не стал рассудительнее он и в дядьках. В районной газете он печатно объявил об отречении от дочери (не называя причин), а потом и уведомил об этом и Дашу, сообщив, что видеть больше не желает. Мог бы написать и «бачить», но на украинской мове он общался только с телевизором.

«А еще ведь у нее есть тетка в Краматорске», - сказал Прокопьев. Да, тетка Полина хороший человек и Дашку любит. Но и с ней связана теперь подлая глупость. Пелена невезения словно бы обволокла Дашу. И руки Татьяны забинтовали нечто в воздухе. Кроме главного своего ремесла тетка Полина занималась еще и знахарством. То есть, вернее будет сказать - целительством. И «занималась» сказано не совсем точно. В роду у них были знахари, понимавшие толк в травах и отварах. И тетка Полина врачевала себя травами. Себя, своих родственников и знакомых, если те, конечно, проявляли к ее дару интерес и доверие. Дашка походила у нее в ученицах. Увлеклась даже. И надо же было ей, дуре, нянечке-то всего, приняться успокаивать истеричную больную. Та, в частности, причитала и по поводу хворобы мужа. И Дашка, сердобольная дуреха, стала вспоминать, какими травами тетка Полина снимала схожие недуги. Истеричка успокоилась, записала состав отвара (сбор трав) и позже Дашку благодарила, мужик ее ходил здоровый. Но когда началась вся эта дребедень с Дашкой, истеричка стала обходить ее стороной, словно Дашка сейчас же могла заразить ее птичьим гриппом. А неделю назад они столкнулись с ней на станции. Народу было много, вот-вот должна была подойти электричка. Увидев Дашу, истеричка разоралась. Стояла метрах в десяти от Даши и кричала так, чтобы все слышали ее. И люди вокруг застыли в неловкости, многие из них о Даше, наверное, и не знали, и истеричка вряд ли у кого вызывала приязнь, но люди застыли, и вышло так, что они были свои, вместе, одно, а Даша - одна и всем чужая. А истеричка объявляла народу, что Даша - колдунья и ее надо сжечь, мало того, что она блядь, она еще и колдунья. Она отравила ее мужа, вызвалась его лечить, взяла деньги и большие, но зелье сварила такое, что напившись его, муж стал первым в Долбне бабником. Да и какое еще зелье могла сварить шлюха с Тверской! Люди добрые, как вы терпите ее на нашей земле! Колдунья! Шлюха! Колдунья! Сжечь ее! Разорвать на куски и сжечь!

Так и стояли они, толпа и Даша. Взвинченная, разъяренная, одуревшая толпа. Руки Татьяны стали будто бы месить тесто, пальцы ее задрожали. Даша ревела потом, уткнувшись в ее, Татьянино, плечо. Даша сознавала, что растерзать ее готова была лишь истеричка, а остальные и думать о ней не думали. Но в секунды на станции она ощутила ужас самосуда, бессилие собственного одиночества и вместе с тем желание злыдням своим не уступать.

– Где она теперь? - спросил Прокопьев.

– Не знаю.

– Вы мне по-прежнему не доверяете. Могу вас понять. Ко всему прочему, после разговора с Ангелиной Федоровной я и впрямь пошел бы на станцию. Передал привет и ладно. Теперь знаю: я должен отыскать Дарью Тарасовну. И вы завели разговор со мной не просто так. Будьте последовательны. Я бы мог найти работу Дарье Тарасовне в Москве, хотя бы и на моей службе. И жилье, временное, помог бы подобрать. Я не лукавлю.

– Может быть, она… в Марфине… - неуверенно произнесла Татьяна.

– То есть?

– В Марфине два санатория… В одном у матери знакомые… Она и устроила туда Дашу уборщицей… Но… Ночевать она приезжала обычно домой… А тут пять дней… Ну повздорила с матерью… Но не на пять же дней…

– Как туда добраться? - спросил Прокопьев.

– Автобусом. От вокзала. Минут двадцать пять…

– Скажите мне, какая остановка и где Дашу искать.

– Я поеду с вами.

Прокопьев был наслышан об историях и красотах Марфина, читал о них, монографии рассматривал, в спокойном случае с удовольствием побродил бы дорожками усадебного парка со знаменитой ротондой над озером, взглянул бы и на остров Любви, куда шалопай с лампасами Василий Сталин желал приволочь мост из побитой Германии, постоял бы у церкви Белозерова и у дворца Быковского, прошелся бы и не раз готическим замковым мостом того же Быковского, знакомые киношники снимали здесь картины с драмами британских королев и балтийскими приключениями птенцов Петрова гнезда… Он даже некую, впрочем, свойственную ему фантазию, стоя в автобусе, допустил, с видениями, будто бы и себя узрел в костюме лондонского вельможи Болингброка, задумавшего возле красного с белым замка-моста интригу с подношением королеве Анне стакана воды. Почувствовал удивление во взгляде черных глаз под крыльями черных бровей: Татьяна, возможно, заподозрила коварство в его неожиданной улыбке. Очнулся. Глупость какая! О чем лезут мысли и видения! И сразу же осознал: вовсе не глупость. Отвлечение. Отвлечься желает. От других мыслей. Эти, другие, мысли снова встревожили. Были они опять и о том, что скажет Даша, увидев его. Не причислит ли она его к отряду врагов своих, не посчитает ли лазутчиком или наемным охотником с сетью на затравленную косулю? Что вообще произойдет с ним и с ней при нечаянной для нее встрече?

Ничего не произошло.

Автобус остановился именно у моста. Заведение, в каком Даша была устроена уборщицей, некогда санаторий денежного министерства, управлявшего изготовлением станков, а теперь и не санаторий, а место отдыха и развлечений, располагался в парке напротив Марфинской усадьбы. Татьяна показала, куда надо пойти и у кого спросить Дашу. Сама же решила подождать на улице. То ли стеснялась чего-то, то ли имела для своего неучастия во встрече Прокопьева с Дашей весомые причины. Тыркался Прокопьев, тыркался по коридорам, но без особых удач, кто-то видел Дашу вот только сейчас, кто-то ее вообще давно не видел. Наконец, Прокопьева отослали к какой-то Марии Семеновне, мол, если она не знает, то и никто не знает. Прокопьев доложил о своих поисках Татьяне. Было видно, что та расстроилось. Вышептала невнятное и перекрестилась. «Ну что же, - вздохнула она. - Пойдемте, без меня Мария Семеновна разговаривать с вами не станет». Мария Семеновна, женщина сухонькая, в очках, остроносая, из птичьих, наверное, и была подругой Ангелины Федоровны.

– Вот тебе раз! - помрачнела Мария Семеновна. - Уж три дня здесь ее нет! Я думала, она у вас.

– У нас не показывалась пять дней! - сказала Татьяна. - Здесь у нее было где ночевать, мы и думали…

– Ничего не говорила, куда уедет? - спросил Прокопьев. - Ничем ни с кем не делилась? Записки не оставила?

– Ни с кем, ни о чем, никакой записки, - сказала Мария Семеновна резко, будто и на Дашу сердилась: она всех озаботила, и на Прокопьева: не считает ли он ее во всем виноватой? - Ходила встревоженная, это правда, но молчала. Гордая. Надо ее в розыск объявлять. Пусть Ангелина идет в милицию с заявлением.

– Кто у нее заявление примет! Посмеются. Скажут: уехала в Анталью с хахалем. Дыни жевать.

– Никто к ней не приезжал в последние дни? - спросил Прокопьев.

Мария Семеновна задумалась.

– Были, были двое! Были! На другой день Даша на работу и не вышла!

Последовали описания двоих, это были мужчины лет тридцати, не моложе, рослые, разговоры с Дашей вели во дворе, то вроде бы улещали ее, то вроде бы бранились. Прокопьев чуть было не спросил, не навещал ли Дашу негр, но Мария Семеновна и без его вопросов отметила бы африканские особенности одного из визитеров. Нет, ни на одного из знакомых Прокопьева, в том числе и на косматого книжного челнока Фридриха, двое не походили.

– Пропала девка-то, - заключила Мария Семеновна. - Или в какой затвор ее упекли. Или совсем сгинула. А жаль. Хорошая она.

– Что же делать-то? - повторяла Татьяна уже на станционном перроне. - Что же делать-то, Сергей Максимович?

– Попытаюсь кое-что предпринять, - угрюмо пообещал Прокопьев. Но что он мог предпринять?

– В милицию мы, конечно, пойдем. Но будет ли толк?

– Не отчаивайтесь. А мне, как только Дарья Тарасовна объявится или хотя бы какой знак даст о себе, о помощи будет просить, сообщите немедленно. По телефону. Или даже на электричку сядьте и прикатите.

– Если она жива… - выдохнула Татьяна.

В глазах ее были слезы. Прокопьев, чего от себя не ожидал, ладонью волосы ее погладил, успокаивая. Сказал:

– Жива. В нынешнем ее случае пытать ее или тем более убивать ни у кого нет никакого резона.

В электричке силу воли Прокопьев в кулак собирать не стал. Ему было все равно, куда его увезут. Глядишь, и подсказка, пусть и малая, случилась бы…

39

Дом номер три по Камергерскому переулку так и находился в отсутствии.

Александр Михайлович Мельников мне не звонил. Я его не разыскивал.

В теленовостях и газетах об отсутствии здания не напоминали. Оно, видимо, того и не стоило. На теплых островах в Тихом океане смыло и отволокло к акулам десятки тысяч благовоспитанных и довольных жизнью туристов. Ураган «Катрина» затопил блюзовый город Нью-Орлеан, накрыв водой все дома в три и тем более в два этажа. Молодые люди из Перми, числом в три десятка, посчитавшие, что документы о собственной учености удобнее получить на берегах Миссисипи, нежели на берегах Камы, дня четыре сидевшие на незатопленной крыше отеля и сотовыми способами сообщавшие родителям о нехватке воды для питья, были куда интереснее случая в Камергерском переулке.

Ко всему прочему по ТВ было объявлено, что в ближайшие дни в трех замечательных ток-шоу примет, наконец, участие привозной (из Ниццы) плейбой Сева Альбетов, наиважнейший в мире (рекорд Гиннеса) знаток антиквариата и запахов.

О шестидесятилетнем мальчике Севе Альбетове я был наслышан. Кстати, почему пообещали «наконец»? Я уже видел Альбетова в обеденном ток-шоу с рыбным меню. Смуглая леди советов, возлюбившая пасту «Колгейт 12», и ее белокурая сотоварка маялись, разрешая проблему, до каких пор следует оставаться девственницей. Сева Альбетов, встреченный по сюжету шоу аплодисментами, вошел в разговор (а день был зимний) в салатных бермудах и черном берете с сиреневым помпоном. «Он один такой»… И со взлетами рук принялся убеждать девушку, всю в сомнениях, остаться девственницей навсегда. «Сам бы весь век ходил девственницей! - вскрикивал Сева Альбетов. - Это такое счастье! Но в восьмом классе попутал бес…» Счастье же, по Альбетову, состояло в том, что у девственниц прекрасный запах. Альбетов принюхался к собеседнице и сообщил, что от нее вздымается аромат Флоренции эпохи Кватроченто. «Все цветы с полотен Боттичелли пахнут вашей неодоленной самцом натурой!» «А мы? А мы? Чем пахнем мы?» - воскликнули леди Колгейт и ее белокурая сотоварка. Тут я выключил телевизор.

Этот Сева Альбетов, по исторической справедливости, был достоин уважения и признания. Я с приятелями жил эгоистом, мог позволить себе пить пиво на улице Королева за двадцать копеек кружку и за обедом наслаждаться жареной рыбой мойвой. А Сева был страдалец за весь наш безалаберный народ. Он в дни осторожно-кухонной болтовни удалил себя из Москвы и вынужден был жить на чужбине в страшных городах желтого дьявола и слушать истерическую музыку толстых. Не он один, конечно, но и другие люди, схожие с ним судьбой и житейским выбором. И понятно, что теперь эти страдальцы стали для нас самыми ценными и необходимыми. Иные из них по-прежнему жили там, а сюда приезжали. Хотя число туалетов в глубине дворов у нас не уменьшилось. Там они обедали, а сюда приезжали за копейками на обед. Там они жили тихо, никто их не знал, и они никому не мешали. Как, скажем, шансон-девица Таня Монетная не мешала в ресторане Атланты своим шерстяным голосом поедать оголодавшим стейки с кровью. Заезжая к нам с горькими слезами по поводу вокальных гонений в совковом Архангельске, Таня брала кассу и убывала сушить булыжные щеки в штат Джорджия. И правильно. Сева Альбетов был не таков. Гражданство он восстановил (не отменив иноземного), о гонениях вспоминал редко, кого они теперь волновали. Но все помнили - мы были рабы и совки, а он гулял по Копенгагенам и Ниццам свободным гладиатором.

Все эти слова об Альбетове я записал в связи с тем, что мне позвонил маэстро Мельников.

– Профессор! - прокричал он в трубку. - Я познакомился с… Альбетовым. Через неделю буду собеседовать с ним на Первой Кнопке!

– Ну и что? - проворчал я.

– Как что? С… Альбетовым! С…

После предлога «с» трижды следовала пауза. Я понимал: намереваясь меня восхитить или даже вызвать мою зависть, Мельников готов был произнести «с самим Альбетовым!». Но слово «самим» никак не могло выкатиться из Мельникова, потому как «самим» для него был исключительно он, Александр Михайлович Мельников.

– Вам что, неинтересен Альбетов? - спросил Мельников.

– Мне интересен любой человек, - сказал я. - Тем более такой оригинал и обонятель, как Альбетов.

– В чем же он оригинал?

– Девственницам завидует. Сам, он то есть, хотел бы прожить девственницей. Они испускают хорошие запахи. Он парфюмер, что ли? Или дегустатор запахов?

– Господи, только не называйте его при знакомстве парфюмером и дегустатором запахов! - взмолился Мельников. - Он - человек нежный, ранимый и обидчивый.

– На кой хрен мне с ним знакомиться! Никакой тяги к общению с ним у меня нет.

– Ну и напрасно! И жаль, - сказал Мельников. - Я как раз хотел пригласить вас в Камергерский и там познакомил бы вас с Альбетовым. Завтра в три он будет выяснять по какой причине отсутствует в природе дом номер три.

Я не смог произнести ни слова.

– Создана Государственная экспертная комиссия, - сказал, наконец, я. - Альбетов входит в нее?

– Нет, он сам по себе! Он - свободный художник. А в комиссию, кстати сказать, назначен общий наш знакомый. Пружинных дел мастер, Прокопьев, кажется. Который не с той буквой.

– А что же будет делать завтра Альбетов?

– Нюхать.

Я опять замолчал.

– Ну вот, Александр Михайлович, мы с вами пригребли к тому, с чего начали. Значит, он нюхатель…

– Да нет же! - Мельников, похоже, возмутился. Или подивился моей тупости. - Он коллекционер и большой ученый. Искусствовед. В частности, специалист по придворному костюму, особенно по платьям фрейлин. А главное - крупнейший, здесь, он, наверное, номер один, знаток и исследователь исторических запахов. Несколько монографий. На языке народов. А вы - «парфюмер»! Духи, пудра, помада, ловушки для блох у него - в пятом чулане на чердаке.

– Даже и не знаю, что сказать, - пробормотал я. - Силовые структуры ведь тоже обещали выяснить причины отсутствия. Не они ли уговорили Альбетова нюхать?

– Профессор, да как вы могли подумать такое! - теперь возмущение Мельникова было искренним и резким. - Вся жизнь Альбетова, все его исследования проходили именно вопреки желаниям силовых структур.

– Ну и хорошо. Ну и ладно, - попытался я успокоить Мельникова. - Глупость сморозил. Значит, завтра в три часа? Постараюсь подойти…

Завтра это завтра. А я после разговора с Мельниковым к семи вечера отправился в Камергерский. Никаких ограждений, в том числе и конных, уже не наблюдалось, но народ невдалеке от грустного Антона Павловича толкался. И это несмотря на наводнение в Нью-Орлеане. Почему отправился к семи? Из глупого интереса: а нынче-то придут в Камергерский люди с билетами и если придут, как поведут себя.

Фасадная шехтелевская стена вновь стояла на месте, и люди, одетые явно «в театр», спокойно, а некоторые и в оживлении, возможно, вызванном мыслями о буфетах, входили в парадные двери и в двери, на которые ниспадала взволнованная и будто бы декадентская волна А. Голубкиной. Давали сегодня «Тартюфа».

В половине восьмого в мгновение, потраченное мной на пустой разговор или на бессмысленный взгляд в сторону Телеграфа, шехтелевская стена растворилась в воздухе. Вот она стояла, вот я, ротозей, от нее отвернулся, и вот ее уже нет. Торчать здесь еще два часа я не посчитал нужным. Даже если бы вновь возникла стена с птицей, и стали бы выходить зрители, что бы они мне рассказали? На всякий случай я зашел в магазин колониальных товаров, там в последние годы я покупал тропические чаи - «Акапулько», «Копакабана», чаще всего с лепестками васильков, и поговорил со знакомыми развесчицами. Нет, ничего нового сообщить они мне не могли. Их помещение не улетело, и достаточно. Спектакли же, если они идут, кончаются после закрытия лавки. Куда отправилось отсутствующее здание, должна вызнать Государственная комиссия. К тому же всем в Камергерском известно, что завтра здесь будет нюхать сам Сева Альбетов.

Дома в записной книжке я нашел номера телефонов Сергея Максимовича Прокопьева. Этот молодой человек был мне симпатичен. Вдруг его и впрямь призвали экспертом? И он сможет мне что-либо прояснить? Но я сразу понял, что мне прежде всего захотелось узнать от пружинных дел мастера, ездил ли он в Долбню, встречался ли с буфетчицей Дашей и как ее дела. Однако интерес мой был остановлен долгими гудками.

Зато у меня сразу затрезвонили два аппарата. Настольный и сотовый. И в обоих зазвучал голос Мельникова:

– Профессор! Забыл вас предупредить. Доступ в переулок будет ограниченный. Чины, почетные гости из-за рубежа, вип-персоны на уровне Борисоглебского, секретные агенты, соблюдение государственной тайны проводимого исследования, вы понимаете, о действиях Альбетова никому, прошу вас, ни-ни. В училище театра занятия завтра отменяются, студентов спецрейсами развезут по массовкам сериалов. Вы обязательно возьмите паспорт, без паспорта я вас не проведу.

– Помилуйте, Александр Максимович, - удивился я, - какая такая государственная тайна, когда весь Камергерский, да и, наверное, вся Москва знает, что Альбетов завтра будет нюхать?

– Ну вот! Опять это «нюхать»! - расстроился Мельников. - Вы этим словом, профессор, не только преуменьшаете смысл и заслуги Альбетова, но и меня обижаете.

– Да что вы, Александр Михайлович, с этим Севой Альбетовым так носитесь? В чем ваша корысть?

Последние мои слова вышли явной бестактностью. Я пожалел о них.

Но мне сейчас же и с горячностью было открыто, в чем корысть. Нет, конечно, не корысть. Не корысть! Не корысть! А интерес! Интерес к личности Альбетова и его подвигам. И фамильная заинтересованность в чистоте древа Мельниковых. Да, да, профессор, согласен с вами, развелось сейчас много прохиндеев, торгующих историческими ценностями и подделками их, и Альбетов добровольно решил заняться атрибуцией и очищением мельниковского древа без лишнего обрезания его ветвей. И он ставит под сомнение летоисчисление от Мазепы.

– Понятно, - сказал я.

– Так что, не забудьте завтра паспорт и не произносите вблизи Альбетова слово «нюхать». Тем более что он обижен природой.

– То есть?

– Лишен простого кулинарного обоняния. При нем на вертеле запекают баранью ногу, да хоть бы и целого барана, а он ничего не чувствует. Я у себя на даче чую, как наша кинодива Куликаева жарит оладьи и какое варенье к ним достает, скорее всего - вишневое, а ему это не дано. Он не знает, чем пахнет пиво и вобла с икрой.

– На его месте я бы застрелился, - сказал я.

– Да, - вздохом согласился со мной Мельников. - А он живет.

– Но постойте, - не утерпел я, - были же какие-то личности, и примечательные, в вашем предполагаемом Древе, которые пахли исключительно водкой или, скажем, чесноком, и более ничем. Как же их-то сможет атрибутировать Альбетов?

– Стало быть, ему ведомы способы косвенной атрибуции исторических личностей и предметов…

– Будем надеяться, - сказал я.

В назначенные три часа Мельников заставил меня забыть о частой своей необязательности. «Этот господин со мной!» - заявил он особой важности полковнику, и я был допущен. То ли к вип-компании. То ли к государственной тайне. От государственных тайн я всегда старался оказаться подальше. А среди вип-персон я тут же ощутил себя личностью, парящей над всяческим московским быдлом, и возгордился. Но ненадолго. Очень скоро через несколько затылков я углядел головы Андрюши Соломатина и его странного спутника последней поры, по моим понятиям, прохиндея и пройдохи. И этих сюда допустили. А в вип-персонажи Андрей Соломатин пригоден не был.

И уж совершенно обязательным проявил себя Мельников, представив меня Всеволоду Анатольевичу Альбетову. Мне было предложено называть его Севой, но я повел себя невоспитанным олухом. Какого-нибудь певца Юргиана до того, как тот принял мусульманство и стал певцом Джебраилом, я бы Юргианом и окликал, но тут случай был неисполнимый. На свои шестьдесят лет Альбетов и выглядел. А с Мельниковым они оказались похожими. Оба среднего роста. Крепыши, большеголовые, крутолобые. Но голова Мельникова была энергично-квадратная и напоминала, по народным поверьям, голову криминального авторитета, склонного к авантюрам. Подтверждения этому имелись в хитрых глазках Мельникова. У Альбетова же на плечах был кругляш, прикрытый пушистой вязаной шапочкой-менингиткой (цветок ландыша, опрокинутый чашечкой вниз), из-под нее вылезал белесый локон. «Он весь белесый», - пришло мне в голову. И еще Альбетов напомнил мне персонажа мультшлягера шестидесятых годов, то ли Пончика какого-то, то ли принца, хитрющего и вероломного, то ли… Увы, склероз. Мы пожали друг другу руки. Кисть его оказалась мягкой и нервной. Художническая натура. И сразу я ощутил, что Альбетов меня обнюхивает. А я запретил и в мыслях употреблять запретное слово. Но запрещенное всегда подзуживает… Впрочем, в мысли мои Альбетов явно не вслушивался. Во мне, я понял, он вовсе не собирался что-либо оценивать или атрибутировать. Принюхивание его ко мне, как и к другим близстоящим объектам, происходило по профессиональной инерции Альбетова, вполне возможно, его тяготившей. Или он сосредотачивался, готовил себя к главной творческой задаче. В общем я оказался ему неинтересен, не вызвал радости общения, схожей, скажем, с пребыванием вблизи прелестной девственницы и ее ароматами.

А вот новую подругу Мельникова, на сегодня - Иоанну, холодность Альбетова раздосадовала. Или даже обидела. Это я видел. Иоанна была представлена Альбетову прежде меня. Лат и кольчуг она не надела, что они исторически ученому человеку, а сотворила книксен в шляпке с вуалью и диоровском костюме парижанки лета подписания капитуляции в Потсдаме. Пахла ли она по своей амазонской программе (конским навозом, пороховой гарью, спермой и прочим), я не понял, но в Альбетове она не возбудила никаких искусствоведческих эмоций. А ведь мог бы он под шляпкой с вуалью и пиджаком с ватой в плечах угадать сущность Жанны д'Арк, тоже, напомним, девственницы, пусть и Орлеанской. Стояла подруга Мельникова теперь молча, сжав губы, и можно было только представить, какие лавы или магмы кипят в недрах ее вулканической натуры.

Однако время представлений и знакомств закончилось, пришло время действа.

Меня, естественно, оттеснили в глубины зрителей (хорошо, хоть не прижали к Соломатину и его приятелю-прохвосту) существенные личности. Среди них, видно, были и обещанные Мельниковым секретные агенты и лица узнаваемые. Среди узнаваемых за спиной Альбетова стояли теперь деятели театральных сообществ, улыбчивый всероссийский массовик-затейник, министерские высше- и среднеобразовательные чины с учебниками истории за пряжками брюк, алтайские миллионеры, укротительница гигантских мохнато-перепончатых пауков Симона Бостанджан. Кроме узнаваемых лиц стояли передо мной, смею предположить, и узнаваемые спины. Забыл упомянуть, мельком кивнул мне дознаватель по делу об убийстве здесь же в Камергерском Олёны Павлыш подполковник Игнатьев. Я ему ответил кивком, но в разговор вступать не стал.

Да и не до того уже было. Отвлеченный толкотней зрителей, я пропустил мгновение входа в транс умницы и кудесника Севы Альбетова. Но все притихли и застыли. И некая пустота образовалась вблизи Альбетова. Будто он был признан сейчас Верховным Жрецом, обреченным на одиночество, и этому его одиночеству старались не мешать. В трансе Альбетов пребывал не меньше часа. Мы-то все изныли в напряжении, душевном и мышечном, а каково приходилось ему? Ему-то досталось и не доверенное нам природой напряжение интеллектуальное. Никаких видимых мне движений он при этом не совершал. Двигались у него мышцы лица, губы, брови с ресницами, естественно ноздри, кончик носа и уши, получил я позже справку от Мельникова. Лишь однажды Альбетов стянул с головы шапочку-ландыш и вытер ею пот с лица. Снова замер. Зато Мельников стоять на месте не мог. Он то разъяснял что-то обиженной, но смиренной нынче деве Иоанне, будто своей послушнице. То подскакивал ко мне, не в силах удерживать в себе эксклюзивные сведения и, волнуясь, выговаривал их мне в заинтересованное ухо. «Сева, - узнавал я, - как археолог академической школы, проходит, не торопясь, один культурный слой за другим. Но археологи вынуждены ковырять землю сверху и годами докапываться до берестяных грамот. А Сева одарен способностями начинать с ноля, с самого низкого низа, с самого, значит, дна. А это тяжко. Лицо у него просто корчится от умственных мук. Мессинг такого не умел. Сева сейчас добрался только до боярина Кучки с его красавицей-дочерью. Вот-вот к ним прискачет князь Андрей Боголюбский. А Севе придется рывками проходить века до воеводы Пожарского, у того в версте от нас стояли палаты, и сейчас стоят…» В следующий подскок ко мне Мельников сообщил, что Сева Альбетов, одолев запахи Одоевских, подбирался к запахам театральным. Поначалу к запахам кафешантана Шарля Омона («да, плясали тут канкан, было и такое»), а уж потом и к запахам Константина Сергеевича с Немировичем, странного богача Морозова, одаривавшего деньгами мошенников, коварной Марии Андреевой, всяческих драматургов типа Пешкова, Чехова и Булгакова, сыромятных сапогов почитателя здешних талантов Иосифа Виссарионовича, чтобы пробиться, наконец, к нашим дурным дням. «Этого Севу Альбетова, - размечтался я, - да в нашу бы Щель». О всех своих тайнах, сказал Мельников, Альбетов не распространяется, да ему и вряд ли дозволено, но возможно, в своих напряжениях он проникает в такие глубины, что ему открываются не только запахи, но возникают в его мозгу и явственные видения прошедших житий. Он слышит голоса и стоны. И тогда помимо воли Альбетова откликом на них из нутра его вырываются вышепты, тихие слова, вскрики, почти неслышимые и будто бы не имеющие смысла и объяснений.

Мельников опять удалился от меня. А Севу Альбетова стала бить дрожь. День стоял теплый. Нынешний октябрь был не только бесснежный, но и грибной, в подмосковных лесах происходил третий удар осенних опят. Знающие Альбетова люди кинулись набрасывать на его плечи лохматую бурку чабана. Но Альбетов оттолкнул их, замер, потом прошагал к месту отсутствия здания, полководчески вскинул руку вперед и к небу, тут же перстом ткнул вниз, в асфальт, и выкрикнул:

– Керосин!

Тотчас же, ссутулившись и приняв на плечи бурку, он молча и ни на кого не глядя, двинулся в сторону Тверской. Важные личности, ставшие свитой знатока и кудесника, стремительно покинули Камергерский.

А Мельников успел подскочить ко мне. «Перед "керосином" он прошептал: "Нобиль… Манташев", - сообщил он мне. - К чему бы это? Про Нобелевскую премию, что ли, намекал? Но кому? Из-за премии, что ли, происшествие?…» «Нобиль и Манташев, - проявил я свою начитанность, - владели заводами в Баку. Вот тебе и керосин». «Ах, вот что, - успокоился Мельников. - А я думал, он до Квашнина дотянет… Альбетов - великий человек, ощущает колебания всех эпох, он много чего навышептывал… Я не все запомнил, но… Иоанна, умница, пришла с диктофоном. Сегодня и расшифруем… А Севу-то куда-нибудь увезут, там уж он страниц сто своих наблюдений выложит…» «Я думал, что он сразу все поймет, - расстроился я. - И скажет, где искать. И надо ли вообще искать». «Скорее всего он и понял. Но он человек обстоятельный. А может, ему и невыгодно сразу взять и объявить. И не только ему невыгодно. А то ведь у нас тогда потребуют, раскрывать все сразу и ни днем позже. Но это противу естественного порядка. Чтобы у нас раскрыть, а потом кого-то и изловить, нужны годы, сами знаете. И не обязательно ловить и раскрывать, а надо соблюдать в равновесии балансы». Я слушал Мельникова, онемев. Да и либерал ли и художник произносил эти слова? Впрочем, мне ли они были адресованы? А не к кому ли еще из стоявших в Камергерском? Или даже к сидевшему где-то вдалеке, но рядом с хитроумными устройствами? Не мне было гадать об этом…

А Мельников отсалютовал мне рукой и вильнул хвостом.

Я же потолкался в Камергерском еще полчаса. Впрочем, ничего нового услышать мне не удалось. Вспоминали Квашнина, но он якобы теперь в рериховских местах Гималаев. Или Тибета. Если он виноват и в грехах, а полез не в свои пределы, тибетские энергии его от себя не отпустят и растворят в темени вечности. Без всяких подсказок Севы Альбетова. Да и могло ли слово «керосин» стать подсказкой для разборчивых, но и скрытых от нас туманами и снегами сил Шамбалы? В этом сомневались. Вообще способности Альбетова вызывали теперь недоверие. Одним из главных доводов явилось соображение: «Нос у него маленький. Не нос, а носик… А ноздри? Из таких ноздрей и влажности, небось, вытекают с затруднениями». А по убеждению московских знатоков, нос дегустатора, пусть и исторических запахов, должен был не уступать носу Сирано де Бержерака. Неразгаданными остались и уши Альбетова, во всяком случае, из-под шапочки они не торчали. Показалось мне, что судьба театра, его труппы и его буфетов, людей, собравшихся возле Антона Павловича, уже и не слишком волнует. Остыли. Сходились на мнении: ничего здесь уже не вырастет. Накануне водила-бомбила Васек Фонарев вылил на асфальт отсутствия бочку живильно-молодильной касимовской воды, и что?

Единственно взволнованными и будто огорошенными увиделись мне тогда Андрюша Соломатин и его пройдошистый спутник. Они выкрикивали друг другу нервные слова (из них услышались: «Бочка!… Бакинское керосиновое товарищество!… Кисловский переулок!… Коробка!…») и что-то по очереди рисовали на страничках блокнота, оспаривая при этом суть нарисованного.

Меня Соломатин будто и не видел. До того был возбужден.

Из-за чего волновались и о чем спорили приятели, я узнал позже. Значительно позже. Уже после того, как прочитал в «Московском комсомольце» о трагическом происшествии. «Вчера в одной из квартир жилого дома по Камергерскому переулку был зверски убит ученый и коллекционер Сева Альбетов. Из неофициальных источников нам стало известно, что Альбетов был приглашен для исследования обстоятельств убийства гр-ки О.П., совершенного в той же квартире несколько месяцев назад».

Впрочем, здесь я в нетерпении забегаю вперед, опережая ход рассказываемой истории…

40

А в день сеанса Альбетова в Камергерском Соломатину позвонил Ардальон и пригласил присутствовать на сеансе.

– Зачем мне этот Камергерский-то? - спросил Соломатин.

– Тебе-то он, может, и не нужен, - сказал Ардальон, - но мне нужен ты. И по делу.

– Обойдетесь, - сказал Соломатин.

– Ба! Ба! Ба! Юноша дерзит! - рассмеялся Ардальон, и будто бы зловеще. - И чем же, Соломатин, обеспечена твоя дерзость? Не открыты ли тебе три карты?

– Картами не балуюсь, - сказал Соломатин. - Но кое-что мне открылось.

– Блефуешь! - снова рассмеялся Ардальон. - Пирсинг в ноздре еще не завел? Что же тебе этакое могло открыться? Намекни, сделай одолжение. Расписочки-то твои у меня…

– Про эту чушь ты можешь мне не напоминать, - сказал Соломатин. - А намекнуть… Отчего же и не намекнуть? Раза два ты интересовался моим среднекисловским приобретением… Из того подвала…

Соломатин замолчал, стараясь уберечь себя от глупости. Но утренняя наглость Ардальона раззадорила его. Ничего нового в наглостях и бесцеремониях Полосухина не было, но сегодня натура Соломатина положила терпениям установить предел.

– Ну! Ну! - Ардальон дергался возле крючка с опарышем.

– Я вскрыл сегодня шкатулку из среднекисловского подвала, или коробку, - чуть ли не торжественно произнес Соломатин, - и…

– Ну! Ну! И… - губы Ардальона вот-вот должны были заглотать опарыш.

– Вот и весь намек, - жестко сказал Соломатин. Никакую коробку или шкатулку, презент Павла Степановича Каморзина, возбужденного находкой в подвале дворника Макса бочки «Бакинского керосинового товарищества», Соломатин в своем доме так и не отыскал, а потому и не имел возможности ее открыть, и вот - на тебе! - прохвост Ардальон вынудил врать его самым нелепым образом.

– А дальше-то! А дальше-то! - не унимался Ардальон. - Говори! Говори! Ты же все равно не удержишься!

– Кинжал Корде и револьвер Гаврилы Принципа… - глухо сказал Соломатин.

– Это которым Марата в ванне и кронпринца Фердинанда в Сараеве?

– Да! Нашего Фердинанда в Сараеве… - прошептал Соломатин, утишив звук. - И все. Хватит.

– Понял… Понял… - и Ардальон зашептал. - Тем более нам надо встретиться в Камергерском…

– Мне - не надо, - сказал Соломатин.

Ардальон что-то говорил в трубку, чуть ли не ласково, обещал более не дурачиться и не морочить мозги. Но Соломатин его не слушал. Дивился собственному выверту. Ну ладно, трепанул про шкатулку. И дальше в отношениях с Ардальоном, хотя их и следовало прекратить, можно было бы держать эту шкатулку за пазухой, туманя голову плута намеками на тайные возможности и неведомые силы поддержки. Припугивать ими Ардальона. Но с чего ему вдруг в голову явились орудия исторических убийств? Откуда они возникли в его мыслях? И как они могли бы оказаться вместе в шкатулке или в коробке для нагревания шприцев? Что за блажь свела их? Блажь была его, соломатинская. И нечего жалеть о ней. А следовало превратить ее в средство защиты или атаки. Как? Потом придумаем…

– Просто ты боишься Камергерского… - донеслось, наконец, до Соломатина.

– Отчего же я боюсь Камергерского? - спросил Соломатин.

– Ну как же? - насмешки-ехидины принялся рассыпать Ардальон. - А не в Камергерском ли, во флигеле на задах серого дома номер пять проживала небезызвестная штучка по имени Олёна Павлыш?

– Ну и что?

– Ну и ничего. Некоторые убеждают себя: «Крови на мне нет! Нет на мне крови!» и верят в это. Разве не так?

– Ладно, - сказал Соломатин. - Во сколько следует наблюдать за сеансом твоего Альбетова?

– Будь у Оперетты в полтретьего. Чао!

«Чао! Я тебя еще допеку, - пообещал Соломатин, - кинжалом Корде и револьвером Гаврилы Принципа. Еще рад не будешь».

Обещание свое не дурачиться Ардальон в Камергерском как будто бы выполнил. Обувью во всяком случае никого не удивил и не вызвал недоуменных взглядов важных чинов, секретных агентов и вип-персон. Темные кроссовки на гофрированной подошве. И куртка на нем была разумного серо-зеленого цвета. В ограждении их с Соломатиным, естественно, ни о чем не спросили. «Э-э, да твой профессор здесь, - ткнул Ардальон в бок Соломатина, - вон-вон, рядом с Мельниковым и дылдой в шляпке с вуалью. Не желаешь подойти и поздороваться?» Соломатин не пожелал. Он был мрачен. Уже жалел, что проявил слабость и все же отправился в Камергерский. Не Ардальон хватанул губами мерзкий опарыш, а он, Соломатин, поддался на уловку Ардальона с этим его душевноведением: «На мне крови нет…» И вот теперь ему усмехнулся подполковник Игнатьев. Сегодня, стало быть, подполковника занимало отсутствие дома номер три? «Все пропажи обнаружатся…» Все ли?

Тем временем начался научный подвиг Севы Альбетова. Ардальон Полосухин весь был глаза и уши, шею порой вытягивал (боковым зрением Соломатин видел это, тощая шея Полосухина будто бы удлинялась, как трубка перископа, и изгибалась то вправо, то влево, не исключалось, что Ардальон мог взглядывать и на лицо Альбетова). Сам же Соломатин стоял в равнодушии к исследованиям ученого следопыта (посчитаем запахи следами былых происшествий). Повторял про себя: «Крови на мне нет! Нет на мне крови!», меняя интонации, будто обращался в немоте своей к разным слушателям: к себе самому, к злыдню Полосухину, к скептику с ухмылками Игнатьеву, к профессору, при виде которого приходило чувство стыда, даже к удалившему сейчас себя из суеты жизни Севе Альбетову (а вдруг тот почует запахи квартиры флигеля дома номер пять, и ему явятся видения?…), и, конечно, к убиенной Олёне Павлыш… «Нет на мне крови!» «Нет, так будет!» - загудел, застонал, рассмеялся зло Камергерский…

– Керосин! - ворвалось в сознание Соломатина.

– Что? Что? Кто это? Что? - будто проснулся Соломатин.

– Оглохли, юноша, нешто? - сказал Ардальон. Выглядел он растерянным. - Знатоком провозглашено: «Керосин!»

– Все?

– И все. Остальные выводы упрятаны в бункеры государственной тайны. Значит, о них мы проведаем. Хотя неизвестно, зачем нам они и зачем нам вообще этот отсутствующий дом. Впрочем, подождем Квашнина.

– И все?

– Что значит «и все»? А-а, понятно… Нет, про знакомую вам квартиру во флигеле ничего сказано не было. А перед «керосином» Альбетов прошептал: «Нобиль». Видимо, пообещал нам всем премию…

– Керосин… Нобиль… Нобиль… Керосин… - запрыгали соображения Соломатина. И вспыхнуло в мыслях: - А бочку он не упоминал?

– Какую бочку? - удивился Полосухин.

– Ту, что божьи коровки унесли на небо в саду старика Каморзина! - воскликнул Соломатин. - На наших с тобой глазах. За которую твой знакомый Квашнин по неизвестным мне причинам был готов платить деньги. Узнай у него о причинах.

– Квашнин у тибетских монахов. И при чем тут та бочка?

– Мы со стариком Каморзиным откопали ее в Средне-Кисловском переулке, в подвале дворника Макса. На ее боку была надпись «Бакинское керосиновое товарищество бр. Векуа». А керосин в Баку начали производить на заводах Нобиля и Манташева.

– Любой здравомыслящий человек, - сказал Полосухин, - признал бы твою гипотезу бредовой. А для меня она приемлема. И шкатулку свою ты отыскал в том же подвале?

– Какую шкатулку? - не понял Соломатин.

– Мы говорили о ней утром.

– А-а-а! - махнул рукой Соломатин и был готов объявить Ардальону о своем утреннем вранье, но дерзостно-наглая мысль остановила его. «А проверим-ка, такой ли он ясновидец и душезнатец, каким старается себя показать». Сказал:

– Ну, в том самом…

И тут же пожалел, что не объявил о вранье.

Левый глаз Ардальона изучал его. И правый глаз смотрел на Соломатина, но он был прост и словно бы благожелателен. Или хотя бы не пугал. Левый же глаз Ардальона втягивал Соломатина, как тому в мгновение показалось (померещилось?), в темно-рыжую бездну, и в бездне этой что-то шевелилось; морды неведомых Соломатину насекомых, блох ли, клещей ли энцефалитных, жуков ли из мусорных урн, клопов ли, чей запах был доступен не только Севе Альбетову, но несомненно насекомых, морды эти, ставшие огромными (или сам он уменьшился подобно бедняге Карику), оглядывали его, ощупывали, облизывали скользко-липкими усиками, перекатывали его, тормошили, вызывая чувство ужаса и брезгливости…

– В том самом подвале, - выдавил из себя Соломатин.

Не было бездн в левом зрачке Ардальона и не было в нем омерзительных морд. Светло-карий глаз, как и правый, смотрел на Соломатина с благожелательным интересом.

– Но не я отыскал, - сказал Соломатин. - А старик Каморзин. Потом мы выволокли на свет бочку. Ему, по дурости, любезную. И он, растрогавшись, преподнес мне презент. Мне вовсе не нужный.

– Однако, - протянул Ардальон, - кинжал Корде и револьвер Гаврилы Принципа… А может, и еще что-то?

Соломатин остро взглянул на Полосухина. Помедлив, сказал:

– Может, и еще что-то. Но об этом помолчим.

– Хорошо, - кивнул Ардальон. - Остановимся на кинжале и на револьвере.

«Валяет дурака? - подумал Соломатин. - Или ему и впрямь далеко не все дано знать? И уметь».

– Отчего Квашнин, - спросил Соломатин, - проявлял интерес к бочке Каморзина? Или, скажем, к мемориалу на его даче?

– Квашнин - человек загадочный, - сказал Ардальон. - И одинокий. Прислугу держит на дистанции. И Фонд Квашнина, будто бы благотворительный и культурологический, тоже загадочный.

– Агалаков важен в Фонде?

– Именно, что важен. А потому я явился посмотреть на Альбетова. И тебя пригласил. Ты ведь знаком с Альбетовым. Откуда мне известно? Оттуда!

– Да, - сказал Соломатин. - Некогда был знаком.

– И теперь придется иметь дело с этим замечательным знатоком и оценщиком.

– Вот и имейте. Фонд и Агалаков. У меня для этого нет корысти.

– Появится корысть! - радостно заверил Ардальон и Соломатина по плечу похлопал. - Чтобы содержать красивую женщину, нужны деньги.

Соломатин надменно сбросил руку Ардальона с плеча. Не сбросил, а сбил.

– Неприятно слушать об этом, Соломаша? - рассмеялся Полосухин меленьким гадким смешком. - Одна твоя дама из Бутурлиновки с розой на груди пожелала стать столбовой дворянкой. И чем это кончилось? Но тогда ты был романтиком. У тебя и сейчас по поводу любовей свои заблуждения, слова и понятия с красивостями. А я циник. И ты, сам знаешь, поведешь теперь себя циником. Такова правда наших дней. Да и при Дульсинеях и Роландах удач добивались только циники. Но хватит отвлечений. Рядом с Альбетовым помимо всего прочего произрастают и большие деньги.

– Не желаю иметь ничего общего с этим шарлатаном, - сказал Соломатин.

– Шарлатан он - по твоим представлениям. И это впечатления давних лет. А сейчас он специалист с мировой репутацией.

– Он плохо кончит, - мрачно сказал Соломатин. - Рано или поздно в его делах случится прокол.

– Знание об этом бесспорное? - спросил Полосухин.

– Нет. Кое о чем наслышан. Интуиция. И убежденность в правоте своих предположений.

– То-то и оно. Фуфло - твои интуиции и убежденность в правоте. Севу призывают в консультанты аукционы «Сотби» и «Кристи», приватные коллекционеры с замками в Пьемонте, он - в доверии у Исторического музея и Эрмитажа. А что значат твои смутные ощущения морализатора? Горсть семечной шелухи. Потому-то тебе и придется выходить на Альбетова. Меня он раскусит вмиг. С Агалаковым он и разговаривать не станет. Что, впрочем, и замечательно.

– Ты в этом предприятии заказчик? - спросил Соломатин.

– Нет… - замялся Ардальон. - Но я - доверенное лицо. А заказчик нынче за пределами нашей с тобой досягаемости.

– Дело иметь я буду только с заказчиком, - сказал Соломатин.

– Он тебя не удостоит.

– Значит, он глуп.

– Важничаешь ты, Соломаша, не по чину! - возмутился Полосухин. - Кто ты таков-то! Пока что - неудачник. Пасынок судьбы. Мелкий грешник. Или полагаешь, что кисловские приобретения и впрямь дают тебе силу?

– Не намерен обсуждать, Ардальон, степень моих возможностей, - сказал Соломатин холодно. - И не доставай из своих штанин листочки с якобы роковыми расписками, не размахивай ими перед моим носом. Закусочная в Камергерском закрыта давно. Ее не было, и мы там не сидели.

– Мы сидели в Щели, - прошипел Полосухин.

– А заказчик ваш пусть сам выходит на Альбетова. Коли у него есть нужда…

– Он чист и целомудрен, как невеста в день девичника, - захихикал Полосухин. - Альбетова, если и примет, то на три минуты. Когда все будет оговорено. И вряд ли подаст руку!

– А я, значит…

– Да! Да! А вот ты - «значит»! И не ерепенься! Коли имеешь виды на Елизавету, ныне - любезную дочь известного шоумена и светскую штучку. Ты лучше изобрази мне свои находки. Возьми-ка мою записную книжку и ручку. Изобрази! Вещи-то эти имели хождение по свету. И цена их, кому интересно, знакома. Коллекционеры, они ведь предприимчивее и осведомленнее Бондов и Штирлицев. И куда злее, да и коварнее, чем те.

– Я плохой рисовальщик, - сказал Соломатин.

– Как же! Как же! Знаем, какой вы рисовальщик. Недобрал два балла в Строгановском. Но рисунок оценили высоко. Рисуй, рисуй, а потом я спрошу, с чего бы вдруг кинжал Корде и револьвер Гаврилы Принципа оказались в одной ржавой коробке, да еще и найденной в подвале консерваторского дома.

Вот в те минуты я и увидел, как в толчее оставшихся в Камергерском после убытия Севы Альбетова, Соломатин и его пройдошистый спутник принялись заниматься изобразительным искусством. Причем не только на меня они не обращали внимания, но и на людей, своей суетой мешавших их штудиям. Соломатин показался мне взволнованным…

Волнение Соломатина было объяснимо. Кинжал Корде и сараевский револьвер он видел лишь в книжных иллюстрациях. И память о них была размытая. А главное, в горячке блефа он будто бы забыл, что называет вещи, какие могли быть знакомы Ардальону по их описаниям. А Ардальон сейчас погонял его, подпрыгивал рядом в ожидании его конфуза.

– Давай, давай! Уорхолл и вовсе не умел рисовать, а его бутылки и банки приносили миллионы!

К удивлению Соломатина, рука его, давно не державшая ни кистей, ни карандашей, ни мелков, в мгновение изобразила в записной книжке Полосухина и кинжал, и револьвер. Да с такими подробностями и мелкими штришками, будто Соломатин был не Соломатин, а нюрнбергский гений Дюрер.

– Не шельмуй! - подпрыгнул Полосухин. - Ствол-то Гаврилы был куда короче!

Ардальон выхватил из пальцев Соломатина ручку и принялся укорачивать на бумаге ствол сараевского револьвера.

– Шельмуешь ты, - сказал Соломатин. - Или никогда не видел то, что держал в руке идиот по фамилии Принцип.

Ручка так и оставалась во владении Полосухина, а и без ее участия ствол револьвера сам по себе вытянулся.

«Вот-те раз! С чего бы это? - удивился Соломатин. - Да ведь я и вовсе не помню, чем был убит Фердинанд. Может, и не револьвер был у Принципа, а пистолет. Или даже бомба. Отчего же в голову мне втемяшился револьвер? Неужто подсказал кто-то? Этого еще не хватало…»

– Ну ладно, - сказал Ардальон. - Рисунки твои убедительны, но повторю то, что сразу приходит в голову: отчего в ржавой коробке улеглись вместе эти кинжал и револьвер? И, может быть, еще что-то…

– Об этом «еще что-то» забудь, - сказал Соломатин.

– Конечно, конечно, как прикажете, ваше превосходительство, - обрадовался Полосухин. - Там, понятно, волшебная палочка или посох. Либо меч Ланцелота, коим вам позволено отрубать конечности драконам и всякой нечисти, вроде меня, а красавицам добывать яхты, шиншилловые шубы и бриллианты. Но меч, судя по размерам коробки, - складной. Однако оставим волшебный посох и складной меч вам, Соломаша, на десерт. Я опять же насчет кинжала и револьвера…

– Один из князей Голицыных, - сказал Соломатин, - в девятнадцатом веке признал в себе вину за убиение королевы Марии-Антуанетты и, деньги свои не пощадив, а всю Европу прощупав, собрал в своем имении мемориал из предметов гражданки Капет…

– Это я понимаю, - сказал Ардальон. - И допускаю, что коробку, среди прочей мусорной дряни, мог приволочь в свое хранилище дворник Макс, по фамилии Юлдашев. Чего только не отыщешь в московском мусоре! Но из всяких достоверностей мне известно, что две вещицы со склада Макса совсем недавно находились в коллекции не объявлявшего себя миллионера и совсем же недавно были приобретены российским олигархом, чье имя так же не объявляется. Это что за странность?

– А керосин? А Нобиль? - спросил Соломатин. - Это что за странность?

– Но Альбетов - шарлатан. Ты сказал.

– Сегодня он никак не мог проявить себя шарлатаном. Сегодня он тратил себя всерьез. Единственно, он мог растеряться…

– Но если он блефовал, как и ты?

– Какая ему выгода?

– Не знаю… Пока не знаю…

– А где здание номер три по Камергерскому переулку? - спросил Соломатин. - Где бочка «Бакинского керосинового товарищества» из огорода Каморзина?

Ардальон потер нос.

– Ладно, - сказал Ардальон, - ты меня утомил. Разойдемся. Ненадолго. На Севу Альбетова я посмотрел. Из тебя кое-что выудил. Керосиновой бочкой озабочен. Подождем возвращения Квашнина, если оно, конечно, случится… Чувствую, ты желаешь меня о чем-то попросить… В случае с Елизаветой - это не ко мне…

– Про Елизавету помолчи, - помрачнел Соломатин. - Тут не твоей пошлости дело!

– Отчего же? - ехидой растянул губы Полосухин.

– Попросить я тебя хотел бы об одном, - сказал Соломатин. - Уволь меня от усердий «Аргентум хабар» и распорядительницы дел Голубевой-Соколовой. Они мне надоели со своими приставаниями и фокусами.

– А я на них влияния не имею, - сказал Полосухин. - Поигрываю там, и более ничего. Не торопись с ними разругаться. Глядишь, что и выйдет. Кактус ты поливаешь? Поливаешь. Вот и поливай дальше. А Юнона Васильевна Голубева-Соколова - дама огнедышащая… - и Ардальон рассмеялся меленько. - И еще, Соломаша, хоть ты и пыжишься вбить мне в голову всякую блажь о своей важности, о кинжале да револьвере, о подвале чудесном, не забывай о том, что ты расписался кровью. И это никакие не шутки. Доказательства тому получишь очень скоро.

И левый глаз Ардальона снова стал для Соломатина велик и ужасен, бездны вселенские, душегубные начали втягивать его в себя, Хаос бакстовский с обрушением Атлантиды в океанические воды открылись ему, а потом и гады мерзкие, мохнатые, склизкие, принялись тормошить Соломатина и браниться беззвучно…

Дома Соломатин сразу же бросился разыскивать презент Павла Степановича Каморзина. Не разыскал. А помнил: было утро, когда он, пытаясь разгадать какую-то бытовую шараду, понял, что коробка (шкатулка?) Павла Степановича здесь, здесь, в его квартире, а вовсе не выброшена за ненадобностью и в сердцах в урну Брюсова переулка, ощутил ржаво-металлический запах, надо было только протянуть руку… Отвлекло что-то Соломатина, и рука его протянута не была…

И теперь Соломатин стал будто черным копателем. Сознавал, что в утро «теплоты» вещи и непротянутой его руки коробка или шкатулка была ему совершенно не нужна, а потому и готова была ему объявиться. Сейчас же не объявлялась из вредности. Не отыскал Соломатин ржавую коробку и к тому дню, когда его поднял из постели непрошеный звонок Ардальона.

– Ну ты и влип, Соломатин! Ты газеты читаешь?

– Нет, - сказал Соломатин. - Не вижу в этом смысла.

– А если бы видел смысл, узнал бы из сегодняшнего «Московского комсомольца», что вчера вечером был злодейски убит известный в мире искусства и науки ученый и запаховед Сева Альбетов. Тело его найдено в одной из квартир флигеля дома номер пять по Камергерскому переулку, это во дворе закрытой нынче закусочной, тебе ли не знать этот двор и эту квартиру! Так вот, утверждает «МК», по всей вероятности, Альбетов согласился участвовать в расследовании убийства в той же самой квартире несколько месяцев назад гражданки О.П. Полагаю, что и О.П., то бишь Олёна Павлыш, для тебя не является незнакомкой. Так что ты, Соломатин, влип! Уж не знаю, радоваться мне или нет!

– Я здесь при чем?! - рассердился Соломатин. - Что ты дурака валяешь!

– Эти два… Ну в общем те, о которых мы говорили с тобой в Камергерском, у тебя под рукой?

– Нет, - заявил Соломатин. - Мало ли в Москве укромных мест.

– Вот ты и влип! Лучше бы они были сейчас у тебя на виду!

– Что значит - влип?

– А то значит, мелкий грешник Соломатин, что влип, и скоро явится к тебе подполковник Игнатьев. В «МК» напечатано: злодейское убийство Альбетова скорее всего - ритуальное. Альбетов был заколот и застрелен антикварным историческим оружием - кинжалом Шарлоты Корде и револьвером Гаврилы Принципа!

41

Здесь я опять забегаю вперед.

Должен сообщить терпеливым читателям, что до публикации в «Московском комсомольце» и до утреннего звонка Ардальона Полосухина произошло несколько свиданий Соломатина с племянницей Павла Степановича Каморзина Елизаветой, по паспорту - по-прежнему Бушминовой, все на Тверском бульваре. И эти свидания были для Соломатина куда важнее поисков ржавой коробки, наверняка все же выброшенной им в урну на углу Брюсова переулка, мыслей о Севе Альбетове, керосиновой бочке и об отсутствии здания в переулке Камергерском. (Лишь соображение о странностях бытия мелькнуло у него однажды. Вот тебе раз: и бочку вышвырнули с пятого этажа в Брюсовом переулке, и искомая коробка якобы юркнула в мусорную урну здесь же. А прежде - бочка и коробка - объявились в подвале в метрах ста поблизости. Не слишком ли красивые совпадения?).

В сюжете «Дорожного патруля» происшествие с Севой Альбетовым выглядело загадочным. Показали квартиру на четвертом этаже прогремевшего теперь флигеля, милицейские машины во дворе, на задах молочного магазина, мне известного, проход Севы Альбетова в день его сеанса в Камергерском, упомянули исторические кинжал и револьвер, и все. Изуродованное тело ученого и исследователя телезрителям с экрана предъявлено не было, медицинская машина среди милицейских вроде бы не стояла, версия о ритуальном убийстве названа не была. Увидел я умное лицо подполковника Игнатьева и сразу же вспомнил фотографию, поданную подполковником в целях опознания. Андрюша Соломатин хорошо смотрелся там рядом со светловолосой красавицей - «ноги от клюва фламинго» (слова буфетчицы Даши) - Олёной Павлыш.

Цветные газеты, вкусные своими описаниями тяжкой службы мраморных с инкрустациями унитазов светских львиц, пантер, гиен и прочих штучек, в случае с Севой Альбетовым отнеслись к своим читателям куда щедрее. Тело Альбетова на их страницах, правда, визуально отсутствовало. Из уважения к высокому духу просветителя. Сообщалось только, что оно экстренно вывезено в Ниццу и, следуя завещанию Альбетова, будет захоронено вблизи его поместья в Гаскони. Поместье куплено Севой два года назад, там замок, чуть ли не мушкетерский. И т.д. Очень скромно разыгрывался эпизод с сеансом Альбетова в Камергерском. Следовали намеки на цензуру, на усердия властных структур, будто бы засекретивших историю дома номер три, в частности, и из-за бессилия силовиков. Вряд ли сами они могли добиться чего-либо путного. Силовикам вообще доставалось. Они, мол, свое берут, хотя и ничего не могут. А дальше будет хуже. С сизыми тучами. В ход шла модная нынче фраза: «Собирались мы в Петербург, а приехали в Ленинград…» И Сева Альбетов оказывался теперь чуть ли не жертвой таежных интриг, в которых, известно, кто прокурор. Отчего он вынужден был проводить обследование квартиры известной содержанки Олёны Павлыш? Ясно, что не по собственной приватной необходимости. Можно предположить, что в Камергерском переулке он подтвердил свою высочайшую квалификацию исторического ученого-нюхача. А потому его угрозами ли, посулами ли уговорили заняться безнадежным делом в доме номер пять. Но почему его отправили в квартиру одного, отчего о его таинственном визите узнали злодеи, почему злодеи постановили убить благородного человека из мира искусств и почему, сокрушив его, застрелив и проколов музейными предметами, они бросили орудия убийства рядом с телом жертвы? Ответов на это у нас нет, а зная особенности нашего судопроизводства и юриспруденции, полагаем, что их и никогда не будет.

Отмечу: в одной из публикаций говорилось о том, что на полу квартиры Павлыш вместе с кинжалом и револьвером была найдена странная палка с резиновым квадратом, оказавшаяся при изучении мухобойкой. Потом про мухобойку забыли. Ставился под сомнение моментальный отвоз тела Альбетова в гостеприимную Францию на свидание с мушкетерами (иные утверждали, что поместье мастера и не в Гаскони вовсе, а в Сардинии). Кто были расторопные душеприказчики ученого, были ли они вообще, и если были, то куда подевались? Иногда в разговорах возникал миллионщик Квашнин, но по агентурным данным, красавица Олёна Павлыш в содержанках у него не была, Сева Альбетов опять же произнес: «Керосин!», а Квашнин не был нефтяным королем, вознесся из клюквенных болот, и потому разговоры о Квашнине скоро скисли. Но все эти обсуждения нечаянного происшествия, и газетные, и устные, проходили на уровне сплетен, кухонных пересудов, балагурств в пивных и даже на высоких светско-корпоративных тусовках с чтением стихов Ренатой Литвиновой, отношение к погибшему мастеру высказывалось в них до обидного легкомысленное.

Пожалуй, уважительнее всех отнесся к заслугам Альбетова искусствовед П. Нечухаев. В «Культуре» опубликовали его статью «Бочка ищет свое место». Автору статьи в последние месяцы пришлось вынести множество незаслуженных унижений от неучей и авантюристов, но он стоял на своем. Так вот, бочка сама обиделась на самозванных хозяев и ложных толкователей ее судьбы и мирового смысла. Для П. Нечухаева С.А. Есенин - не наиважнейший поэт России, ему дороже Державин, Пушкин и Тютчев, но и рязанский певец для него велик и необходим, каждая подробность его жизни требует уважения. Бочка Есенина, приговоренная быть мемориалом и гарантом газового обеспечения садового товарищества в Чеховском районе, взбунтовалась. П. Нечухаев был тому свидетелем в летний день. В особенности бочку возмутил сертификат с государственными печатями, удостоверяющий ее Брюсово происхождение и отдающий ее во владение слесаря-водопроводчика из того же Брюсова переулка П.С. Каморзина, пусть даже и безвредного. В том, что это бочка Есенина сомнений нет. Это подтвердили изыскания человека редчайшего дара - С. Альбетова. Здесь в статье П. Нечухаева и последовали комплименты в адрес бесценного специалиста (назывались его монографии, научным методом оценивались достоинства двух коллекций Альбетова, без которых невозможно представить развитие придворной моды, перечислялись его атрибуционные подвиги, вернувшие человечеству скрытые доселе творения прекрасных мастеров и позволившие дать загадочным событиям исторически справедливые объяснения - в случае с тайнами Маты Хари, например). П. Нечухаеву посчастливилось через два дня после сеанса в Камергерском добиться встречи и доверительной беседы с замечательным ученым и практиком. К тому времени Альбетов на семидесяти девяти страницах изложил результаты исследования в Камергерском и передал их людям, бдящим пользу отечеству. Сути их открыть он не мог, но Нечухаева и интересовал-то лишь один аспект происшествия. Да, подтвердил Альбетов, в Камергерском побывала бочка «Бакинского керосинового товарищества братьев Векуа», и несомненно, именно эта бочка была выброшена Есениным с пятого этажа, запахи Есенина Альбетовым были давно изучены, вплоть до запахов поэмы «Пугачев» и цикла «Москва кабацкая». Слово же его «керосин» должно трактовать именно как керосин, продукт переработки сырой нефти, и никак иначе. Так вот, возвращал П. Нечухаев читателей к эпизоду в саду водопроводчика Каморзина, именно там бочка взбунтовалась впервые и шумно, с грохотом, вырвалась из полона недоучек. Ясно, что при этом помощь каких-либо божьих коровок ей не понадобилась, в ней самой были энергия, сила и страсть. Куда и где она летала, нам неведомо. Но нет сомнения в том, что она возможно и мучительно искала свое истинное историческое место. Гравитационных приборов бочка не имела. По кривой линии Камергерский переулок находится между Брюсовым и Богословским. Не рассчитала зигзаги полета и ухнула именно в Камергерский. Вполне возможно, что ее энергия (кто не видел улет бочки из сада Каморзина, не поверит), страсть и отчаяние и втянули в свою воронку дом номер три, вздыбили его в небо и перенесли неизвестно куда, хоть бы и в Индонезию. То есть бочка расчистила для себя квадрат асфальта, уселась на него, но обнаружив поблизости человека в пенсне, осознала ошибку и в досаде возвратилась в выси. Кончалась статья П. Нечухаева укором в адрес дилетантов и тревожным предупреждением. Бочка продолжит поиски своего места. А потому не исключено, что случаи, подобные Камергерскому, будут происходить и впредь, а подробности каждого из них предугадать заранее сложно. П. Нечухаев назвал адреса переулков и улиц, по соседству с переулками Богословским и Брюсовым, куда предположительно будет тыкаться бочка, среди них был и мой, Газетный.

Читателей у «Культуры» мало, статью П. Нечухаева вообще могли не принять во внимание, а напрасно.

Между тем в публике после увоза тела Альбетова стало распространяться мнение: керосин-то имелся в виду символический. Из идиомы взятый. Сева Альбетов в своем, изнурившем его исследовании-трансе дошел до высшей точки познания. И ужас что ему открылось! Оттого он сразу же и, онемев от ужаса, удалился из Камергерского. «Дело пахнет керосином!» - вот к чему пришел Альбетов. А мы услышали лишь «керосин». Конечно, все можно было свести к частным переживаниям самого Альбетова, особенно памятуя о злодейском убийстве. Мол, Альбетову тогда был подан знак, касающийся его судьбы. Но так думать было бы мелко. Нехорошо. Имея в виду размах его мышления, следовало посчитать, что его предупреждение «Дело пахнет керосином!» касалось всего человечества. Вроде бы в этом предупреждении не было ничего нового. Керосин это, понятно, - бензин, нефть, газ. И прочее. Нефтяные короли, нефтяные войны, недовольство граждан у бензоколонок, автомобили, самолеты, керосинки, примусы, зажигалки курильщиков. Движение человечества неизвестно куда, и его проклятье. Но нежно-чувствительный организм Севы Альбетова, видимо, учуял (унюхал - в устах невоспитанных грубиянов) такое, что чуть не отправило Альбетова в обморок. Возможно, в видениях Альбетова возникли картины глобальной катастрофы. Очень скорой. И с леденящими душу подробностями. И такое говорили. А потому, мол, печатный отчет Альбетова в семьдесят девять страниц (если верить в доверительность беседы Альбетова с П. Нечухаевым) был тут же упрятан в стальные тайники государственного секрета и заперт там державным платиновым ключом. О причинах гибели ученого экспериментатора и моментальном увозе его тела в легкомысленную Ниццу (или Сардинию?) помолчим. Здание с птичкой на фронтоне к керосину как будто бы не имело отношения. Просмотрели многолетний репертуар. В одном из спектаклей варили сталь, но без участия керосина. Была еще «Глубокая разведка», там на сцене искали нефть хорошие люди и карьеристы, но нашли ее или не нашли, никто не помнил. Оставалось опереться на мнение искусствоведа П. Нечухаева и посчитать, что виной происшествия была все же странствующая керосиновая бочка, она не имела навигационных приборов и упала, не подумавши, на чужое место, а могла бы свалиться и в непролазную литовскую грязь.

Не исключались, конечно, забавы нефтяных королей и газовых баронов. Не обязательно отечественных. Что тем стоило к пятнадцати наскучившим яхтам добавить в свою усадьбу зрелищное здание хорошей породы и с лауреатской родословной, а потом и завести в нем крепостной театр. Один из них ночью здание и уворовал. Перечислялись фамилии кандидатов. И среди них снова упоминался Квашнин. То, что он не нефтяной король, а льняной, ситцевый и клюквенный, сторонников Квашнина не смущало. Льняной, ситцевый, клюквенный - это как раз в рифму к Есенину. И был случай, Квашнин пытался выкупить у водопроводчика Каморзина есенинскую бочку. Это раз. А два - это комплекс именно клюквенного короля. Чем он хуже нефтяного или газового?

Забываю сообщить о звонках Александра Михайловича Мельникова. После гибели Альбетова я не смог не высказать своих недоумений.

– Александр Михайлович, вот вы утверждали, что между Альбетовым и силовыми структурами - доты с дзотами и рвы, залитые слюной брезгливости…

– Ну и что? - сказал Мельников. - В действиях Альбетова всегда был ни от кого не зависимый интерес. В случае с Камергерским он мог совпасть с интересом муниципальным. Или даже с государственным. В квартиру же Олёны Павлыш Альбетов, возможно, захотел проникнуть из личных соображений… То есть и из личных тоже…

– Его волновала Олёна Павлыш? - удивился я.

– Вряд ли. На кой ему она. У него другие увлечения. Но у покровителей, передававших Олёну эстафетной палочкой, пока она не оказалась в дешевой квартире, были и есть примечательные коллекции.

– А ведь и вы, Александр Михайлович, проказник, обретались вблизи этой Павлыш. Хотя и заявили подполковнику Игнатьеву, что не знали ее и не видели…

– Экий вы моралист, профессор! - как бы возмутился Мельников. - Да откуда же у меня средства на капризы подобных барышень? Просто она рвалась ко мне в студентки…

Из других слов Мельникова я заключил, что потеря Альбетова - для него горька. Но не горше рябины в коньяке. Беседу с Альбетовым Мельников успел записать, и это последнее интервью чуда природы произведет сенсацию. Уговорил Мельников Альбетова и ознакомиться со своим фамильным Древом. Мэтр исторической идентификации и атрибуции запахи документов изучил (обнюхал) и наложил на Древо резолюцию. И теперь он имеет право почивать себе в Гаскони или на Сардинии.

– Если он, конечно, там, - неожиданно добавил Мельников, меня, признаюсь, озадачив.

– Что вы имеете в виду? - спросил я.

– Нет, ничего! Ничего! - заспешил Мельников. - Ничего! Я просто так…

Через день я услышал от него взволнованное:

– Расшифровала! Иоанна… Ну понимаете, о ком я говорю… Расшифровала! Свидетельство диктофона! Сто сорок семь подарков Альбетова! Слова… вышептывания… отдельные звуки разной степени странности… завывания… утробные гласы… выгоны ветра… и даже пение… Изучим, изучим! Вас, профессор, призовем в консультанты. Одоевский ведь в кругу ваших интересов? Ну вот. Кстати, все, что под асфальтом, старина седая, осталось. Лишь само новое здание срезали аккуратненько, как кусок торта серебряной лопаточкой. А Серега Есенин таким открывается! Я вам расскажу!

Серега Есенин в телевизионных воспоминаниях Мельникова был, как известно, чуть ли не старшим приятелем Александра Михайловича, одним из окружавших нашего маэстро гуляк праздных.

Впрочем, в устных пересудах в связи с отсутствием здания в Камергерском, дикими полетами странствующей керосиновой бочки и учуянным Севой Альбетовым приходом глобальной катастрофы Есенин теперь из гуляки праздного несомненно превращался в исполина, в титана-огнеборца (совсем как в представлениях о Сергее Александровиче водопроводчика Каморзина) и пророка. Ясно было, что он неспроста поднял на свою грудь гигантскую бочку, вздыбил ее ввысь и швырнул в мировое пространство пророчеством или укором. Правда, смысл этого подвига оставался пока до конца не разгаданным.

А вот мелкие предсказания П. Нечухаева, сообщившего гражданам об энергии и страсти ищущей свое место бочки, сбывались. Октябрьской ночью перешел в отсутствие дом из Газетного переулка (вспомните нечухаевские адреса). Собственно, это был не дом, а так - пшик, новодел. Ловкие люди, нашедшие добропонимание со смазанными городскими чинами, на углу Большой Никитской якобы восстанавливали флигель Меньшиковского дворца. На деле же строили гостиницу. Знатоки Москвы бурчали, говорили о незаконностях, о порче лица города и т.д. Толку-то что от этих знатоков и их бурчаний? И вдруг - бац! И постройки нет! Унесена ветром! И не только она, но и работники при ней, турки вроде бы…

Бочка! Бочка! Странствующая бочка! От нее прилетел ветер! Опять сверзлась не на свое место! Но может, дело и в ином? Не исключалось, что она выказывала кому-то свое неодобрение. Наверное, и еще кому-то выкажет…

Таким был слух.

42

После звонка Ардальона с черными ехидствами: «ты влип, Соломаша!», Соломатин и впрямь разволновался. Испугался даже. Вставал, курил, подходил к кактусу. При звуках лифта чуть ли не вздрагивал: а не едет ли к нему подполковник Игнатьев? Или не везут ли ему повестку с требованием явиться?

Но скоро сообразил, экий он спросонья дурень. Никакого кинжала, заколовшего друга народа Марата, никакого револьвера, заставившего мирного пана Швейка стать бравым солдатом, он никогда не видел и уж тем более не держал в руках. И кинжал, и револьвер существовали исключительно внутри его блефа. И стало быть, влипнуть он не мог.

Соломатин рассмеялся и полил кактус. Одна из колючек кактуса будто бы слилась со струей воды, вытянулась и уколола Соломатину ладонь. «Гадина! - выругался Соломатин. - Дождешься, сварю из тебя текилу!» Вспомнил: благоразумнее с кактусом не ссориться, пообещал: «Ладно уж, не трону. И не держи на меня зла».

Однако то обстоятельство, что происшествие с Альбетовым случилось на известной ему квартире, взволновало и встревожило Соломатина. Теперь подполковник Игнатьев мог пригласить его на беседу и без всяких соображениях об орудиях убийства. И что привело Альбетова на квартиру Олёны Павлыш? Действительно ли просьбы дознавателей, зашедших в тупик (а под кого они копали, Соломатин мог строить предположения, один из бывших покровителей Олёны из-за своих каверз и лондонских связей был для властей нехорош)? Или же собственный интерес подтолкнул Альбетова к частному сыску? А может, проникнуть в квартиру Альбетова вынудили (неизвестно как и каким манером) люди, устроившие ему погибельную ловушку? В любом случае Альбетов мог обнаружить запахи его, Соломатина, и понять, что и как у него было с Олёной Павлыш. Мысль об этом была Соломатину неприятна. Она вызывала тоску и предчувствие житейских затруднений.

Соломатин накупил газет. В «Мире новостей» его сразу ударил заголовок, оседлавший две полосы: «Бензиновая бочка может стать пороховой!». Опять что ли, набатят по поводу дурацкой бочки Павла Степановича Каморзина? Нет, две страницы можно было не читать. Речь в них шла о нефтяном кризисе, об эгоизме нефтяных баронов, о повышении цен на бензоколонках и о том, что возмущение автомобилистов и фермеров, чьи урожаи из-за дороговизны топлива не принесли доходов, скоро превратит бензиновую бочку в пороховую. У Соломатина не было ни автомобиля, ни фермы, и цены на бензин его не заботили. В «Культуре» перечислялись печатные труды Севы Альбетова, и Соломатин к своему удивлению узнал о том, что Альбетов некогда выпустил монографию «Вытачки и хлястики». То есть он и прежде знал об интересе Севы к вытачкам и хлястикам, а теперь ему об этом напомнили. Так вот отчего в его, Соломатина, пьяной башке в Щели камергерской запрыгали вытачки и хлястики, а пройдоха Ардальон дурь его хмельную запечатлевал в записной книжке! Странно, что Альбетов при его-то жадности и тщеславии не потребовал от Полосухина компенсаций за использование своих идей. А может, и потребовал? Или, может, заведение Полосухина на улице Олжаса Епанешникова уныривало, когда надобно, от несмазанных надзирателей за порядками и доходами в параллельные миры?

Просто так явились тогда Соломатину вытачки и хлястики, или кем-то были ему подсказаны? Но кем и с какой целью? А нынешние кинжал и револьвер? Объяснений Соломатин не находил. То есть блажь со шкатулкой-коробкой была его собственная. Захотелось поддразнить Полосухина. Но откуда взялись кинжал и револьвер? С чего бы они-то?

Соломатину вдруг захотелось, чтобы его вызвал на допрос подполковник Игнатьев. Будто бы он, Соломатин, и вправду застрелил и заколол Альбетова. Из вопросов следователя он мог бы уяснить кое-какие подробности и получить направление своим фантазиям и гипотезам.

Но подполковнику Игнатьеву, похоже, было не до свидетеля (или подозреваемого?) Соломатина.

Ну и хорошо, посчитал Соломатин, главным в его жизни была сейчас Елизавета.

Соломатин дважды встречался с Елизаветой на Тверском бульваре. То есть, понятно, он и прежде виделся с Елизаветой, разговаривал с ней, но эти две тверские встречи вышли для них двоих свиданиями. В старомодном толковании этого слова.

Встретиться на Тверском бульваре предложила Елизавета: «От Пушкинской пройдемся и посидим где-нибудь на скамейке…» Соломатин же обговорил желанный ему уголок Твербуля - от Есенина и до ТАССа, лучше даже ближе к ТАССу. На вопрос, чем именно хороша эта часть бульвара, из-за удаления от «Макдональдса», что ли, Соломатин ответил:

– Есть роковой треугольник, Лизанька, это не я придумал. Это студенты Литинститута. Треугольник с вершинами ПМЕ. Треугольник погибших поэтов. Пушкин, Маяковский, Есенин. То есть памятников им. Часть бульвара от Пушкина до Есенина в треугольник входит. Мне бы не хотелось, чтобы наша с вами дружба была чем-то омрачена.

– Я не знала, что ты такой суеверный, - рассмеялась в трубку Елизавета. - Но ведь мы тогда будем ближе к Гоголю. Или сразу к двум Гоголям. Один из них грустный…

Судьба свела их на масленицу. Правда, Елизавета уверяла (или хотя бы намеки делала), что знает о Соломатине давно. Однако ни разу не подтверждала подробностями это свое уверение. Жизнь ее в последние месяцы шла порой кругалями и с вывертами, но уж куда веселее и стремительнее полузастылого линейного соломатинского существования. «Сидите, сидите в своем затворе!» - смеялась Елизавета. Соломатин и от дочерей Каморзина, и от самой Елизаветы, и со слов общих знакомых многое знал о ее кругалях, вывертах и фишках. Как она колбасилась и где тусовалась. По представлению старшей из каморзинских дочек, Александрин, Елизавета была «с идеей в голове». Когда какая-либо из ее идей осуществлялась или, напротив, отпадала (затея с дойче бизнесгерром Зоммером, например), Елизавета успокаивалась, вела себя разумницей и плюшевой паинькой. На время. Потом в голове ее вываривалась новая идея. Или припрыгивала к ней и неизвестно откуда. А часто - и неизвестно зачем. После возведения в отцы обожаемого публикой плейбоя Константина Летунова, или Джима, Елизавета именно успокоилась. Или даже расслабилась. В Кембриджи и Гарварды ехать заленилась. В те дни и случилось их душерасположение с Соломатиным. Летунов не то чтобы к доченьке остыл, но тоже успокоился. Или ему наскучили интервью по поводу чудесного обретения дочери, а в особенности - поздравления друзей и поклонниц. Нет, пожалуйста, нужны деньги, пожалуйста, нужно где-либо представить принцессу, пожалуйста, познакомить с Крутым, или Кеосаяном, или Грымовым на предмет творческого развития или свечения на телеэкранах, даже с самой Аллой Борисовной, пожалуйста. Но Елизавета уже поняла, что не следует жужжать вблизи Летунова мухой-цокотухой, теперь уже позолоченной. К тому же сам Летунов сладчайше жил в очередном эротическом плену. Елизавета тогда и открыла Андрюшеньке Соломатину, что она устала от целевых напряжений, что она ощущает себя пушкинской старухой с безрассудными желаниями, мерзнущей на берегу ледовитого моря, и при ней нет старика с неводом. Она - одинока, и где жилетка, куда можно было бы ткнуться мокрым носом? Посмеиваясь, с милыми шутками, но без естественных нынче телесных утех, будто в танце не решаясь прижаться друг к другу, что стоило Соломатину усилий воли, согласились посчитать именно Соломатина именно той самой жилеткой.

А через месяц у Елизаветы по новой ее идее появились Папик, красная «Тойота» и квартира не у серых вод ледовитого моря, а в сносном доме с видами на Тишинский рынок. Опять же посмеиваясь и сама себя ехидно подстегивая, Елизавета рассказала Соломатину, как все и почему случилось. Елизавета с лета жила довольной, но ее сбила с панталыка старшая сестра бывшей Лизиной одноклассницы Кормушкиной, Здеся Ватсон. «Кстати, ты (а уже перешли на «ты») не знаешь, кто такой панталык?» «Не помню, - сказал Соломатин. - Загляну в словарь. А что это за Здеся Ватсон?» «А-а-а! - махнула рукой Елизавета. - Кошелка одна. Пробивается в ведущие ток-шоу. Взяла псевдоним. Если, говорит, есть Тутта Ларсон, то почему бы не быть Здесе Ватсон?» Так вот, эта Здеся Ватсон просветила Елизавету. Оказывается, существует общество дам, желающих войти в круг рублевских жен, и завтра как раз состоится Великий Постриг в рублевские невесты. Не желает ли она, Елизавета, погулять на этом Постриге? Елизавета захотела посоветоваться с Летуновым, тот был с перепоя, выругался, что тебе делать-то в их кругу, жопой крутить? Давай я тебя устрою в МГИМО или в Гуманитарный на Ильинке. «Туда я сама устроюсь», - хотела было сказать Елизавета, губы надув, но промолчала. На Великий Постриг пробилась, там она была своя, с него потом пошли рожи светской жизни в «Космополитене», «Воге», «ТВ парке», во всяких глянцах, и ее физиономия среди прочих, там пили, разглядывали наряды, сплетничали, радовались друг другу, чтобы тут же прошипеть в спину, кто-то носил на голове выхолощенный арбуз, мяукал «Мумми Тролль», визжал Шура, стоял с умным видом художник Фикус, в общем всякая такая фигня. Перфоманс. Однако через день объявился Папик с условиями контракта. И Елизавета в кураже его подписала. Где наша не пропадала! Летунова в Москве не было. А ему, Соломатину, позвонить она убоялась. Но теперь созрела для того, чтобы рассказать о своем новом положении и об условиях контракта.

– Или ты, Андрюшенька, в физиономию мне сейчас плюнешь? И уйдешь в высокомерии моральных устоев?

– Я, Елизавета Константиновна (по паспорту она оставалась Макаровной и Бушминовой), не настолько высоконравственен, чтобы осуждать кого-либо. Скоре всего, вас следует поздравить. Во всяком случае я не отказываюсь, коли возникнет надобность, послужить вам жилеткой. Но условия вашего контракта мне неинтересны.

– Понятно… И кто этот Папик, тебе… То есть, извините, вам не хочется узнать?

– И он мне совершенно неинтересен, - сухо сказал Соломатин.

А Елизавета, похоже, нисколько не расстроилась. Даже разулыбалась.

– Скорее всего какой-нибудь купец Парамонов, - не хотел, но добавил Соломатин.

– Это какой Парамонов? - задумалась Елизавета. - Из «Бега», что ли? Евстигнеев?

– Нет, не из «Бега». И не Евстигнеев, - сказал Соломатин. - Это из «Современной идиллии». Там у купца Парамонова в содержанках была сиротка Фаинушка. Очень рассудительная госпожа.

Покидал озабоченную Елизавету Соломатин чуть не с удовольствием в мыслях. Вряд ли барышня знала о купце Парамонове, его «штучке» Фаинушке и полководце Редеде, уехавшем воевать в египетские земли. Таких прямо сейчас и примут в МГИМО или в бывший историко-архивный! Таких-то как раз и примут, пришло соображение. И все удовольствия тотчас же удалились из мыслей Соломатина. Да и были они скорее всего болезненные.

Да и какие еще могли у него удовольствия? Соломатин теперь был влюблен в Елизавету всерьез.

Недели три они не перезванивались. Как жила Елизавета, можно было лишь строить предположения. А при каждом звонке Соломатин подскакивал к настольному телефону. Или хватал мобильный. «Да не персонаж ли я романа Мазоха?» - укорял себя Соломатин.

Как частность личностных переживаний и оценок, Соломатина расстраивало постоянное собственное обращение к литературным историям. Вот Мазох вспомнился, а перед тем Щедрин с купцом Парамоновым. Конечно, при сопоставлениях его ситуаций с чужими, да еще и разъясненными особенными умами, многое упрощалось. Но так воспитали Соломатина. Такова была его натура, и изменить в ней что-либо было теперь невозможно.

Еще в школьные годы Соломатина позабавило уточнение в текстах: «по старому стилю…» Уточнения эти касались календарных дат. А порой они приклеивались и к явлениям природы. Бабушка объясняла ему, что осень начинается не первого сентября, а четырнадцатого, оттого и случается путаница с бабьим летом, и все приметы, связанные веками с русским бытом, с дождями, холодами, засухами и прочим, у нас революционно сдвинуты, и ничего не значат, природа революциям не подчиняется. Погоды на Троицын день и в ночь на Ивана Купалу не сдвинешь, к какому бы стилю их ни причисляли. Но при этом выходило, что, скажем, Лермонтов или генерал Скобелев все же жили по старому стилю или в старом стиле, а он, Соломатин, осуществлял себя в стиле новом. Новый стиль как бы возвышал юнца Соломатина над событиями и людьми улетевших веков. Смешно об этом вспоминать. Позже Соломатин придумал для себя игру. Он раздваивал себя. Один Соломатин пребывал в стиле новом, здесь он вынужден был следовать правилам и обстоятельствам эпохи, здесь находилось множество оправданий его слабостям и компромиссам. Другой Соломатин позволял себе проживать в стиле старом, в нем его окружали рыцари, Печорин, Акакии Акакиевичи, семейство Карамазовых и незнакомки Блока. Клоню я к тому, что после нового поворота в жизни Елизаветы Бушминовой-Летуновой Соломатин ощутил себя человеком старого стиля.

Слово «содержанка», несомненно, относилось к стилю старому. Хотя его произносил и Ардальон Полосухин. А какие слова подходили бы к подобным дамам в двадцать первом веке? Соломатин вспоминал известных нынче содержанок и на каком-либо определении их остановиться не мог. Настасью Филипповну, штучку купца Парамонова Фаинушку, Ларису Огудалову светскими львицами представить было никак нельзя. А нынче, что ни героиня светских хроник, то… И тлеть в уединении в роскошествах подмосковных или майамских вилл они намерены не были. Подавай им жизнь на публике и под объективами папарацци! Одна из самых вертлявых ныне дам пробилась в рекламу вернейшего средства для похудания (по мнению Соломатина, полнейшее ничтожество, пухлая кухарка, разве что в купальнике - девушка с веслом), с удовольствием и не раз в интерьерах двух замков-коттеджей рассказывала о своих бойфрендах, подаривших ей при тихих разладах любви загородные резиденции, и выражала надежду, что объявится еще один почитатель, способный надстроить ее дачи третьими этажами.

«Елизавета не из таких, - рассуждал Соломатин старого стиля. - Нынче она позволила себя унизить. Но ненадолго. Она заскучает…»

Как бы она к нему ни относилась, а он, Соломатин, посчитал необходимым принять в ее судьбе участие. Еще летом он полагал, что к нему вернулась подростковая блажь. Мол, он любит, и в этом отыскивает сладость, не племянницу старика Каморзина, а свою любовь к ней. Теперь подростковая блажь отпала. И он также сознавал, что всяческих надрывов на манер швыряния денег истериком Рогожиным или безумств Мити Карамазова в их отношениях с Елизаветой не может быть. Козырным тузом он должен побить трефового короля, ее нынешнего Папика. Но что это за туз, как его раздобыть, об этом в мыслях и фантазиях Соломатина было лишь смутное мерцание.

И вот Елизавета позвонила ему. Услышав ее голос, Соломатин вопреки своим установлениям чуть было не выругался, чуть было не послал ее к японским надзирателям порядка, но она опередила его:

– Андрей… не знаю, как вас теперь называть… Просто Андрей?… Или по батюшке… Я понимаю сейчас ваши чувства… Выскажите их, если считаете нужным… Но мне без вас тоскливо…

Угрюмой стыла пауза. Но потом разговор пошел спокойный. Будто и не было Папика, красной «Тойоты» и квартиры с видом на Тишинский рынок.

А закончился разговор приглашением Елизаветы повидаться с Соломатиным на Тверском бульваре.

Встретились они у «Макдональдса».

– На «ты» или на «вы»? - спросила Елизавета.

– На «ты», - сказал Соломатин.

– Выдавлено с печальным вздохом! - рассмеялась Елизавета. - Но все равно потремся носами!

– То есть? - удивился Соломатин.

– Ритуальное знакомство инков. Или кого там? Кто не признавал рукопожатия из боязни заразиться.

И не дожидаясь слов Соломатина, она приподнялась и носом прижалась к носу Соломатину.

– А теперь минуем твой мистический треугольник.

Соломатин промычал невнятное. Приветствие носами расслабило его и размяло в нем гордыню. Вовсе не об инках, придавленных конкистадорами, вспомнил Соломатин, а об иных лирических случаях своей жизни. А он рассчитывал держаться вблизи Елизаветы букой и человеком со стороны. Даже был расположен к скандалу - что эта баловница судьбы вздумала себе позволить? «Не важничай, Соломаша»! - вспомнилось полосухинское. А ведь хотел и важничать. Будто в доме его и вправду в ржавой коробке хранилось кроме двух дорогих антикварных вещиц и еще нечто, дающее ему силу, влияние и даже могущество. В какой такой коробке!

День был теплый. Елизавета шла в дубленке, легкой и куцей, в вязаной шапочке с помпоном, в вязаных варежках (любила вязать, Соломатин знал) и в вязаных же чулках (или рейтузах?), белых в синюю полоску. Эти чулки или рейтузы, забранные в сапоги, в особенности умиляли Соломатина. Елизавета вообще вызывала сейчас умиление Соломатина. А умиление, полагал Соломатин, и есть любовь. Или хотя бы одно из важнейших свойств любви.

Всяческие сомнения ушли от Соломатина. Но умиленных, и это было известно ему, можно брать голыми руками. А-а-а! Пусть и берет!

Только зачем он ей?

Ночью все же были заморозки, и в мелких лужицах кое-где блестел ледок. Оранжевые люди сгребали мокрые листья, желтые, лимонные, красные и чаще - зеленые. Молокососы, покинувшие скуку уроков и лекций, сидели на спинках скамеек, целовались, тянули пиво из жестяных банок, покачивались в согласии с музыкой плееров, повизгивали от шуток удачливых остряков.

– При виде этих хохотунов на спинках скамеек, - сказал Соломатин, - ощущаешь свой возраст.

– Какой такой возраст! - воскликнула Елизавета. - Ты всего лишь на десять лет старше меня!

– Ну, значит, свою старомодность, - сказал Соломатин. - Я же признавался тебе как-то, что я человек старого стиля. Люди, ставящие грязные ботинки на сиденья скамеек, мне неприятны.

– А сейчас вот и ты усядешься рядом со мной на спинку скамейки!

Они миновали Есенина, пестрокрашеный ермоловский дом, выбрали свободную скамейку, вязаной варежкой Лиза указала Соломатину место общения, и Соломатин ей подчинился. За спинами у них оказался магазин изящных напитков «Мир виски», впереди же принимал сведения о событиях на планете овалоглазый ТАСС.

– В жизни моей ничего не изменилось, - сказала Лиза. - Просто я захотела тебя увидеть. Соскучилась. И боялась, что ты бросишь трубку. Будь я на твоем месте, наверное, так бы и сделала. Ты считаешь меня бесстыжей?

– И я соскучился, - сказал Соломатин.

– Ты словно бы не расслышал мой вопрос, - опечалилась Лиза.

– Кто ты и какая ты, для меня не имеет теперь значения, - сказал Соломатин.

– Это серьезно?

– Серьезно, - кивнул Соломатин.

Печали Елизаветы сразу прошли, и она заговорила быстро, даже радостно. Вовсе не так плачутся в жилетку, а Соломатин, помимо всего прочего, предполагал, что его пригласили именно выслушивать досады. Лиза сидела рядом с ним болтушкой, довольной молчанием или поддакиванием собеседника, коему можно было вывалить свои простодушные соображения и радости.

Нельзя было посчитать, что в Лизиной жизни ничего не изменилось. Изменилось. Папик подобрел и дал ей свободы. То есть свободы у нее и прежде были, но их ограничивало пожелание Папика свободы эти ни с кем не делить. Или, возможно, она проходила испытательный срок. Теперь срок, видимо, закончился, а Папик уверился в ее добродетелях и чувстве такта. Имя Папика Елизавета не называла, сообщила только, что ему за пятьдесят или в районе пятидесяти. Он усталый, много добывает и приращивает, финансист, светские тусовки ему гнусны, по необходимости выбирается лишь на корпоративные посиделки, там он обязан быть под руку с женой, Софьей Ивановной, оперной певицей, мощной бабой, контральто, пела Азучену и Амнерис (из-за чего Папик иногда называет ее, Елизавету, «моей Аидой»). Папик - добрый, но чувствительный, Елизаветины шалости его бы осердили. И она шалости не допускала. Да и с кем бы она могла их допустить? (Пауза. И лукавый взгляд на Соломатина.) С ней, Елизаветой, Папик проводил время раз в неделю. А иногда и реже. Порой он и вообще должен на месяцы отправляться в деловые поездки. В плейбои и в спортсмены он уже не годился, тело ее было для Папика живительным и бодрящим, мол, он снова осознавал, что он мужчина. «Я для тебя, как целебные грязи!» - сострила как-то Елизавета, вызвав неодобрение Папика.

И вот теперь посчитал Папик, что хватит ей жить затворницей, эдак она увянет, да еще и возненавидит его, а гербарий с колючками ему не нужен. А потому пришла пора ей обзаводиться кавалером.

После этих слов простодушная болтушка замолчала. И долго они сидели в безмолвии, курили, глядели на автомобили и троллейбусы, толпами застревавшие на мостовых бульвара, слушали шорох сгребаемых листьев (возле бывших туалетов их жгли) и хриплую ругань грузчиков, подававших коробки с бутылями в «Мир виски». У Елизаветы зачесалось колено («Будто бы муравей какой заполз…»), Соломатин глядел на ее пальцы и на ее прекрасные колени, обтянутые вязаным изделием Лизаньки, и снова испытывал умиление. Но сейчас его умиление было горьким. Потом Елизавета стянула с головы шапочку с помпоном, и золотые нынче волосы крыльями слетели на плечи.

– Вроде бы у тебя была другая прическа, - удивился Соломатин, - и цвет…

– Это я для фейс-контроля! - пренебрежительно взмахнула шапочкой Елизавета. - Это мне посоветовала одна дуреха…

Была названа фамилия дамы с двумя дачами от бойфрендов, ее-то Соломатин и именовал «Девушкой с веслом».

Оказалось, что никакой затворницей Елизавета и не была. С удовольствием посещала дорогие вечеринки, фитнес-клубы, всяческие презентации и «Золотые галоши». У нее образовалось множество веселых и предприимчивых знакомцев. Но ни одной подруги и ни одного друга. Папик с его службами, естественно, знал о ее развлечениях и все же считал, что она может увянуть. В частности, и потому, что ей в будние дни необходим надежно-добродетельный кавалер.

– Этот твой… опекун… - спросил Соломатин, - он сейчас - не в Москве?

– Опекун! Валерий Игнатьевич! - рассмеялась Елизавета. - Отчего же не в Москве? В Москве.

«Ясно, что не Валерий Игнатьевич, и ясно, что не Квашнин», - подумал Соломатин. Квашнин и моложе… Но что дался ему Квашнин?

– Что ты так смотришь на меня? - спросила Елизавета. - Я тебе с этой прической кого-нибудь напоминаю?

– Боюсь, что я никогда не буду хорош для фейс-контроля, - сказал Соломатин.

Они еще поболтали полчаса, мило поболтали, а потом разошлись.

Трения носов не случилось. Да и рукопожатие вышло кислым. Пальцы Соломатина пожали словно бы и не Лизину руку, а вязаную варежку, синюю с белым.

43

Соломатин был убежден, что теперь трубку бросит. Или швырнет ее. А если выслушает Елизавету, взятый врасплох, то произнесет: «Фейс-контроль я не намерен проходить никогда!» И хладнокровно повесит трубку. И все же на всякий случай телефон отключил. Номер его мобильного Бушминова-Летунова не знала.

А Ардальон Полосухин этот номер знал. И досаждал Соломатину. Пока Сева Альбетов был еще жив, в голове Ардальона возникали всяческие авантюрные комбинации, способные с помощью кинжала Шарлотты и револьвера Принципа добыть мешки с деньгами и сейчас же. «Мне сейчас не до этого!» - прекращал фантазии Ардальона Соломатин. «А бочка! - вскричал однажды мобильный. - У нее такая история, что теперь она для любителей будет подороже кинжала и револьвера! Если дерьмо или моча этого шарлатана Буляка стоит на "Сотби" тысячи баксов, то во сколько же оценят ее!» «Квашнин ее уже оценивал в шесть миллионов, - сказал Соломатин, - а она улетела…» «Ну и что! - воодушевлялся Ардальон. - Как улетела, так и прилетит. И еще дороже станет. Вернется к твоему напарнику Каморзину. И уж твое дело внушить Каморзину выгодные для нас… то есть для тебя… мысли…» «Мне сейчас не до этого!» - мрачно повторил Соломатин. «Я знаю, знаю, что за смута у тебя в душе, - заявил Полосухин. - Но неужели при этом ты не думаешь о…» «Все, хватит!» - оборвал Полосухина Соломатин.

Что толку было ему думать о больших деньгах? Ардальон, видимо, не знал про Папика. До Папика большие деньги еще имели какой-то смысл. Может, даже и существенный. Но что значат и сотни тысяч против миллионов или миллиардов опекуна Валерия Игнатьевича? Квашниным ему, Соломатину, не стать никогда. И, естественно, нечего надеяться и на складные волшебные посохи и мечи из среднекисловского подвала. Смешно! От Елизаветы следует отстать. Ну да, конечно, в нем прозвучал боевой клич. В барабаны забили, задули в фанфары! Марш из «Аиды» взгремел над Москвой-рекой. Но ведь марш этот гремел в честь победителей, возвращавшихся с поля боя. А что делать с боевым кличем Соломатину? Папика убить, опекуна Валерия Игнатьевича, или как там его называть? Кинжалом Шарлотты в ванне-джакузи? А Валерий-то Игнатьевич в чем виноват? И что бы изменилось? Валерий Игнатьевич - не Кощей, чья смерть в игле, а игла - в яйце, и Елизавета - не Василиса Прекрасная, та, кстати, несмотря на все свои прекрасности, могла и не пройти фейс-контроль (легко, как говорят менты и бандиты в сериалах). Валерия Игнатьевича сменил бы другой Папик. Еще и сменит. Мысль на бульваре о козырном тузе тоже была мыльно пустой. Любовь да еще и с умилениями никак не может стать козырным тузом. Она и в тройку червей, загнанную в пачку ради полноты колоды, не годится.

Боевой клич прозвучал, но направления подвигам он не устанавливал. Куликово поле Соломатин должен был выбрать для себя в отдалении от племянницы Павла Степановича Каморзина, награжденного сертификатом на владение странствующей бочкой. Да и вряд ли эта племянница нуждалась сейчас в потешном рыцаре с медным тазом на голове. Девушка с веслом придумает для нее развлечения. Она, Елизавета Бушминова-Летунова, - фантом. И его, Соломатина, любовь к ней - фантом.

Именно фантом. Соломатину вспомнились встречи и разговоры с Елизаветой в Столешниковом переулке, в помещениях «Аргентум Хабар». Само это агентство «Аргентум Хабар» и персонажи его во главе с жаркопышущей Юноной Голубевой-Соколовой, и Елизавета, возникавшая там, в частности, за оконцем сборщика взносов, порой казались Соломатину существами искусственными. Или даже голографическим оживлением - копией реального существа. Или, что ближе к истине, материализацией неких дурацких мыслей и соображений самого Соломатина. Не зря он старался сбегать от соблазнов и искусов «Аргентум Хабар»…

Нынче никаких побегов Соломатин допустить не желал. Да и зачем бежать? Когда можно было с достоинством и чуть ли не с сотрясением двери устраниться.

Удручало Соломатина то, что в подстрекателях к действиям и даже в советчиках у него оказывался теперь один лишь Ардальон Полосухин. Впрочем, чему было расстраиваться? В одиночество загнал себя он сам. Никому он не верил и никого не желал допустить себе в душу. С Павлом Степановичем Каморзиным, даже и при походах по вызовам, он общался очень сухо. А Павел Степанович иногда выглядел блаженным, заглядывал вдруг в глаза Соломатину и сообщал радостно: «Она вернется! Ты читал? Бочка ищет свое место! И найдет! Выкажет неуважение негодяям и вернется!» Однажды Соломатин не выдержал и спросил: «И что вы с ней будете делать?» «Как что? - удивился Каморзин. - Разговаривать. Беседовать. Раз в ней такой исторический смысл. И за Сергея Александровича радоваться. Ведь многие не верили, что он титан и пророк!» «Да, - неожиданно продолжил Каморзин, - о тебе племянница спрашивала. Елизавета. Куда ты пропал. Я дал ей наш служебный телефон». Соломатин сразу же попросил, кого мог, не подзывать его к женским голосам.

А Полосухин звонил и на служебный. Опять со своими глупостями по поводу кинжала, револьвера, Севы Альбетова и квартиры Олёны Павлыш. Соломатин обозвал его идиотом и разговор прекратил. Потом подумал: а из-за чего, собственно, стоило злиться-то? Опять он будто бы посчитал, что презент Павла Степановича и впрямь отыскался, и в нем были кинжал, револьвер и еще что-то чудесное. Соломатин даже разулыбался. Решил перезвонить Полосухину и извиниться. Но Полосухин позвонил сам.

– Извини, Ардальон, я погорячился, - сказал Соломатин в мобильный.

– Андрюша, - услышал он, - я вовсе не какой-то Ардальон. Меня зовут Елизаветой.

И она замолчала. Молчал и Соломатин.

– Ну что, Андрюша, - произнесла, наконец, Елизавета, - кнопку ты нажать не решаешься? Может быть, это сделать мне?

– Не стоит… - еле выговорил Соломатин.

– Не стоит, так не стоит, - сказала Елизавета, будто и без всякой радости. Скорее по-деловому. - И если не стоит, тогда договоримся о встрече. Когда у тебя кончается смена?

– В шесть…

– Ну вот, в полседьмого я буду на Бульваре у нашей скамейки. У тебя еще есть время подумать. Ты ведь знаешь, чем все сегодня у нас может закончиться…

– Знаю, - твердо, хозяином судьбы, хотя бы своей, заявил Соломатин.

Погода в Москве прохладней не стала. Но ветерок, ехидный, порывистый, заставил Соломатина поднять воротник куртки. Минут пять возле «нашей» скамейки Соломатин простоял в одиночестве. Покуривал, посматривал в сторону двух поэтов на углах мистического треугольника. Но назначившая свидание подошла к нему от Гоголя с Тимирязевым.

– Извини, Андрюша, пробки на Садовом, - сказала Елизавета. - Машину поставила на Бронной, возле театра.

Все те же милые Соломатину связанные Лизиной рукой изделия украшали барышню, но нынче вместо дубленки ее утепляла коричневая шубейка с мелкими завитками.

– Каракульча, - ответила Елизавета взгляду Соломатина. - Этой осенью в моде. Приобрела вчера.

– Раз в моде, стало быть, недешевая…

– Недешевая, - согласилась Елизавета. - Полная шуба из каракульчи не дешевле норковой. И юбка на мне новая, погляди (шубейка была распахнута). «Тюльпан». Видишь, складки расширяются от талии и сужаются к коленям. Тебе нравится?

– Нравится. Мне все в тебе нравится. Мне не нравятся мои штаны и моя потрепанная куртка, и особенно ее пустые карманы! - грубо сказал Соломатин и сразу же пожалел о сказанном: он, что, плачется, что ли, пожалеть себя вынуждает?

– Это правильно, - сказала Елизавета.

– Ты дразнишь меня?

– Очень может быть, что и дразню, - сказала Елизавета. - Но унижать не собираюсь. Выбор все равно делать тебе. Ты человек свободный и независимый. И ставить тебя в условия, какие ограничат или хотя бы раздосадуют твои свободы и независимость, я не намерена. Я тогда унижу и оскорблю саму себя. Хотя положение оскорбительнее моего вряд ли можно себе представить.

– Экий пафос… - пробормотал Соломатин. Перед его глазами на рекламном щите, подняв передние лапы, сидели уссурийские тигры, прибывшие в Москву для участия во Всемирном празднике Цирка. Эти тигры позже не раз возникали в сознании Соломатина.

– Значит, нам следует разойтись сейчас же, - услышал он. Глаза Елизаветы были влажные, ресницы ее вздрагивали.

– Нет, - сказал Соломатин. - Разойтись сейчас мы с тобой не можем.

Он притянул к себе Елизавету и губами нашел ее губы.

– Остынь, - сказала Елизавета. - Сидеть здесь на скамейке, прикасаясь к тебе, я уже не смогу. Не выдержу.

– И я не выдержу, - сказал Соломатин.

– Значит, поедем ко мне, - произнесла Елизавета. - По дороге к машине у тебя еще есть время для раздумий. Объявлю, что машина подарена мне купцом Парамоновым, а квартира, в которую я тебя зазываю или заманиваю, снята им же для меня. Думаю, что ты и сам догадался бы об этом. Но лучше тебе услышать все от меня. Если тебя не вырвет сейчас, значит, поедем ко мне.

Минуты две Соломатин шагал молча. Но ведь и не останавливался. И не вырвало его.

– Заглянула в «Современную идиллию»? - спросил Соломатин.

– Не только заглянула, но и прочитала с удовольствием, - сказала Елизавета. - Я барышня - способная к восприятию произведений искусства. И штучка Фаинька мне по душе.

Красная «Тойота» ожидала Елизавету на Малой Бронной, а из квартиры барышни, способной к восприятию произведений искусства, действительно, был виден Тишинский рынок. Впрочем, никакие подробности сейчас Соломатину не были нужны. Нужна была только Елизавета. Ее жар. Вся она. Ее тело. И его, Соломатина, тело в ней. Всяческие суждения о происходящем исключались. Дежурный у лифта, как показалось Соломатину, взглянул на него с неодобрением. Но и оценивать взгляд какого-нибудь полковника-силовика в отставке Соломатин себе запретил. Когда-либо потом оценит. И обо всем рассудит.

Они были готовы раздеть друг друга в лифте. Но сдержали себя.

– Ни о чем не говори, - вышептала Елизавета, защелкивая замок квартирной двери. - Ничего не искажай словами.

И все же ночью, когда вынуждены были позволить себе отдохнуть, она сказала:

– Как же нас с тобой теперь именовать? Кто мы с тобой теперь?

Как будто в воздух сказала, будто размышляла вслух, и уж во всяком случае ответа Соломатина не ожидала.

– Давай будем считать, что мы с тобой самка и самец. Ведь мы с тобой сегодня и были самкой и самцом. И хорошими. А, Андрюш? Ты просто прекрасный самец. А я, Андрюш?

Соломатин сидел, курил. Кивнул.

– И какие же мы с тобой зверюшки, Андрюш? И какие мы зверюги?

– Не знаю, - сказал Соломатин.

– А давай каждый раз играть в разных зверюшек. А, Андрюшенька?

Соломатин кивнул. Сам думал: «А я ведь без нее и впрямь не могу. Ничего себе история. Эдак я могу оказаться на содержании у содержанки. Ну и что? Отчего же и не попробовать?…»

– Ну что же ты молчишь-то? Теперь допустимы и слова.

– Я малоразговорчивый, - сказал Соломатин. - Привыкай… Если нам будет дадено привыкать друг к другу…

– Об этом ты сегодня не думай! - щека Елизаветы улеглась на колено Соломатину. - Так какие мы сегодня с тобой зверюшки?

– Бурундуки, - сказал Соломатин.

– Какой же ты бурундук! - рассмеялась Елизавета. - Бурундучок - маленький, и у него полоски рыжие, и хвост. И бурундук - смешной и нежный. А мне сегодня нежность не нужна. И умиления всякие. Мне нужен сегодня зверь свирепый. Может, потом потребуются нежность и умиления, даже жалость ко мне, время придет. Но сегодня ты сердит и голоден и этим мне хорош. Ты рычать должен на меня и судьбу! И рычи! Вон там у стены - ручеек в джунглях, я, жаждущая самка, отправлюсь туда на водопой. А ты, зверюга, нападешь на меня беззащитную!

Она обцеловала Соломатину колено, голая, выбралась из-под одеяла, на четвереньках, оглядываясь на Соломатина, поспешила к ручью в джунглях (или в саванне?), у стены наклонила голову, зачмокала губами, заглатывая невидимую воду.

Соломатин глядел на ее спину, бедра, совсем не девичьи, в меру полноватые ноги, расставленные в ожидании его набега, чуть ли и впрямь не зарычал, но не зарычал, и отправился к водопою…

44

В те дни мне явились мысли об Охотске. Есть такой поселок в Хабаровском крае. В молодые годы много я поездил по стране, но до Охотска не добрался. А хотел. Теперь же об Охотске я вспомнил после философического заявления некоей жизнерадостной дамы. Дама эта изготовляла тексты детективных сказок со страданиями героинь, вознаграждаемых светлыми любовями в финалах, и сама с удовольствием перебиралась из одного ток-шоу в другие. В веселом ток-шоу она, несмотря на свои телесные особенности любительницы сумо, внятно и с коленцами плясала цыганочку, в другом в стиле рэп пела про одиннадцатый маршрут трамвая, в третьем размышляла о литературе и национальной идее. «Господи! - восклицала она в очередном ток-шоу. - Вспомните наш фольклор, наши сказки! Кто наш главный герой? Емеля на печи! Мечта каждого мужика! Это и есть наша национальная идея!» Позже эти соображения повторили еще две участницы коллективных посиделок. Одна дама умная и основательная. Другая девушка веселая и легкомысленная, вся из себя серебристо-бриллиантовая, тонкая, на длинных курьих ножках, чьи женихи появлялись и пропадали, любимица светских репортеров. Вот и они, дамы и девушка: - «Емеля на печи! Щука в проруби!».

Может, именно я и есть Емеля на печи. Но другие-то Емели (исключая из их числа кровавого Емельяна)… Но другие-то Емели, перебравшись после Ермака с дружиной через Уральские горы, всего лишь за полтора века выбрели «навстречь солнцу» к Тихому океану. И без всяких самоходных печей и рыбьих велений. Об искателях и устроителях «новых землиц» русских лучше Николая Ивановича Костомарова не скажешь: «Их удальство, предприимчивость и необыкновенная устойчивость в перенесении всевозможных трудностей и лишений представляется в наше время почти невероятной: идти на лыжах сотни верст в неведомую землю, зимовать где-нибудь в пещере, вырытой в сугробе, питаясь только скудным запасом сухарей, было для них делом привычным». И продвигались-то они на восток землями студеными, близкими к Ледовитому океану. И были они не только добытчиками пушного зверя или моржовой кости («рыбьего зуба», из-за чего и вышли к реке Анадырь). Они были и служилыми людьми, и людьми гулящими, и вольными охотниками. В приобретениях выгод и добра для самих себя они особых возможностей не имели. Многим из них на продовольствие полагалось в год по две четверти с осьминой ржаной муки и по осьмине круп (на человека). Часто и голодали, «питались сосною», и это при свирепости морозов и при изнуряющих волоках через сибирские пороги. А за ними шли люди иные, строили мосты, распахивали землю, ставили города и церкви (не научились, правда, в холодных землях устраивать теплые отхожие места, но это уж вечная беда России). Первые же землепроходцы Сибири представлялись мне (уже приходилось писать об этом) людьми свободного выбора, рисковыми, отважными, с тягой к поискам новых, незнаемых ими доселе земель, для жителей равнинных краев России - диковинных. Нет, и не с тягой даже, а с Охотой. С Охотой в наиважнейшем понимании этого слова. И их Охота исключала неволю.

Может, это соображение и заставило меня из всех устроенных за Каменным Поясом городов и острогов вспомнить именно Охотск. Хотя и не только оно. Охотский острожек был основан в 1646 году при Алексее Михайловиче. Если Петербург стал окном в Европу, то Охотск оказался окном на Восток, в Америку, в частности. Других портов у России здесь не было до середины века девятнадцатого. Отсюда наши корабельщики отправлялись осваивать Камчатку, Чукотку, острова Курильские, Командорские, Алеутские, отсюда работные люди отплывали в Русскую Америку, на Аляску и в Калифорнию, где и основали Форт Росс, одаривший уважаемого Андрея Андреевича Вознесенского небезызвестным сюжетом.

Энергетика наших лежебок на печи не убыла и теперь. Другое дело, что нередко она, сотрясая мир, не приносила радости ни самим Емелям, ни иным народам.

Впрочем, соображения об Охотске недолго держались в моей голове. Другие события вытеснили их. И само раздражение, вызванное словами детективной дамы, стало казаться мне глупым. Или хотя бы неуместным. С кем я отважился спорить, пусть и в мыслях!

Однако, осталось во мне некое предчувствие. Все же не случайно, наверное, вспомнился мне Охотск. Не случайно! Вот-вот что-то в Охотске или его окрестностях должно было произойти. Может, нефть там обнаружат, или забьет газовый фонтан. Или дорогу начнут протягивать к океаническим водам из Якутска через хребет Джугджур. Из наших СМИ нынче узнать что-либо об особенностях существования уголков отечества невозможно. Поглядеть на Мальту, на реку Иравади в стране Мьянма, на поедателей червей и гадов в Таиланде - это пожалуйста, туда отправят рекламных путешественников туркомпании или охочие посольства. А вот каких-нибудь Ярансков, Солигаличей или Охотсков будто и нет в реальности. В помине они окажутся, если только в них пожалует с визитом президент (патриарх тоже станет поводом) или же в них случится чрезвычайное происшествие с пожарами, наводнениями либо убеганием от суши льдины с двумя сотнями любителей зимней рыбалки. Вот однажды и вблизи Охотска упал вертолет, его разыскивали, и мимоходом показали здешние берега, леса, скалы и прочие красоты не хуже крымских или турецких, только что куда более прохладные. Нынешнее мое предчувствие обещало, что на днях в окрестностях Охотска произойдет нечто не обязательно печальное или трагическое.

А в Москве тем временем замечалось некое утишение культурной и общественной жизни. Будто бы город готовился к зимней спячке. Или к декабрьским полудремотам. Или к каникулярным отлетам сливок, элиты, бомонда, а с ними и просто имущих в теплые и горные края. Сурки, по слухам, уже задрыхли. Доллар, всхлипывая, потихоньку, по копеечке, усыхал. Пробки рассасывались медленнее. Но впрочем, эти впечатления, вполне возможно, были связаны лишь с моими собственными позевываниями и ожиданиями гололедов и клейко-реагентного мыла на тротуарах. Как некогда хороши были зимы в Москве! Лыжни в Сокольниках и Останкине заманивали на свои подъемы и спуски, снег скрипел под ногами, горячие пончики в сахарной пудре со стаканами кофия отогревали нутро прогуливавшихся в парках, бомжи не утопали в сугробах. Да…

Эко я разнюнился. Возрастное ворчание! И нынешней зимой, небось, в Останкине и Сокольниках будут носиться жизнеупорные лыжники, а пончики им заменят энергетически-свирепые «Сникерсы» или «Твиксы». А пока же и отопление в Москве не включали, обещали, впрочем, что вот-вот включат, и никакие трубы, даже и в самых проблемных местах, лопаться себе не позволят.

А вот здание номер три по Камергерскому переулку по-прежнему находилось в отсутствии. К новому состоянию Камергерского граждане привыкли, и обсуждать диковинное, по первым чувствам, явление считалось уже дурным тоном. Иногда, правда, в публике возникали вялые разговоры о каких-то заседаниях Государственной экспертной комиссии, но тут же эти разговоры и кончались. Известно было, какие толки бывают из подобных комиссий, а уж после погибели Севы Альбетова эту комиссию и вовсе следовало бы прикрыть.

Я в Камергерский не заходил, не было нужды. Однажды встретил на Тверской Васька Фонарева, водилу-бомбилу. Логично было бы услышать от него слова, взволнованные или таинственные, о событиях в квартире Олёны Павлыш (напомню, Васек проживал со своей стервой-полковником этажом ниже Павлыш). Но Васек, в некоей даже растерянности, заговорил о пловце. Будто бы он, Васек, дважды в последние дни видел пловца. При этом в воздухе, а не в воде. И в воздухе особенном, как раз на месте Отсутствия. Пловец этот не саженками, какими Васек пересекал Оку вблизи Касимова, а способом брасс или, может, баттерфляй пытался одолеть какую-то воздушную преграду. Васек видел только голову, плечи и руки пловца, но, наверное, у того имелось и туловище с ногами или хвостом. Пловец мучился, совершал волевые движения руками, но так никуда и не мог уплыть. Оба раза видения пловца Васек наблюдал по пять минут, а потом пловец пропадал. «К чему бы это?» - спросил Фонарев. Внятного ответа он от меня не получил и отправился в Елисеевский магазин.

А я не сразу, но вспомнил, что горельеф «Волна» Анны Семеновны Голубкиной, исполненный ею для Шехтелевского фасада имел и второе название. «Пловец». Искусствоведы писали о романтическом образе пловца, боровшегося со стихией. Собственно говоря, горельеф был козырьком правого входа в здание. Но Шехтель накрыл его еще и геометрическим козырьком. Ваську Фонареву скорее всего в пятиминутных видениях являлся лишь пловец, вернее, его голова, руки и плечи. Пловец, хоть и воздушный, явно имел отношение к пропавшему зданию и, видимо, пытался вырваться в бытие города из отсутствия и неволи.

Впрочем, Васек, касимовский водила-бомбила, мог о своих видениях и наврать.

Театры я в ту пору посещал с неохотой. Даже походы в Консерваторию (она от меня в ста метрах) вызывали опаску. Впрочем, почему - даже? Консерватория-то по теории нервного искусствоведа П. Нечухаева и могла оказаться самым уязвимым местом. То есть, конечно, нечухаевская теория чушь, но вдруг… «Бочка ищет свое место», - утверждал Нечухаев. Но бочка-то, улетевшая из сада образованного сантехника П.С. Каморзина, была обнаружена в подвале музыкантского дома на задах Консерватории. И по убеждению того же Каморзина, выбрасывал ее Сергей Александрович Есенин в Брюсовом переулке, впадающем в Большую Никитскую именно у Консерватории. И что стоило странствующей бочке снова заблудиться и расчистить для себя место здесь, отправив Большой зал со всеми его потрохами, то есть с органом, нотами, портретами гениев, музыкантами, слушателями и прочим, куда-нибудь подальше?

То-то и оно…

А тут еще этот пловец, будто бы являвшийся Ваську Фонареву.

Но приехал в Москву из Прибалтики, с озера Тракай, Родион Константинович Щедрин, и мы с женой не могли не отправиться в Большой зал на его концерт. Все было прекрасно. И Родион за роялем был хорош, и «Озорные частушки» прогремели, и блестяще исполнил фортепьянный концерт модный нынче Денис Мацуев. По обряду консерваторских вечеров в дирижерскую выстроилась очередь желающих поздравить маэстро, сказать ему комплиментарные слова или же вручить цветы. И я встал в очередь, как никак мы с Щедриным некогда приятельствовали. Но люди в очереди показались мне понурыми или хотя бы растерянными. Я не сразу понял, в чем дело. А потом понял. У дверей в дирижерскую стояли, расставив ноги и распрямив груди, четверо или пятеро бритоголовых атлетов, будем считать, что с музыкальным образованием, в черных костюмах и со взглядами исподлобья. Они-то и определяли, кого следует допускать к пожиманию усталой руки маэстро, а кого нет. Удач при общениях с пропускными системами у меня не было никогда, а потому я, постояв без движения минут десять, очередь покинул.

Вполне возможно, в консерваторской жизни складывались новые обряды.

И все же было неприятно.

И не только неприятно. Но и тревожно. А может, и впрямь серьезной музыке теперь угрожала опасность, ее стоило оберегать, и нечего было дуться на чернопиджачных атлетов? Или вот еще что: а вдруг было уловлено намерение странствующей бочки напасть сегодня на Большой зал, а потому и вызвали охранение хотя бы для участников концерта? Но чем бочке-то была нехороша музыка и ее исполнители?

Или ей были неприятны слушатели, хотя бы некоторые из них? Серьезная музыка она, конечно, серьезная, но на вечер маэстро явились и люди из отечественной элиты, из сливок ее, каких на ночных застольях ублажают сам Пенкин или Сердючка с Галкиным. И среди них были мои знакомые, и с ними приходилось здороваться и перекидываться пустыми словами. Вряд ли они думали о какой-то бочке, нынешний концерт был для них светской вечеринкой, ее следовало вытерпеть ради того, чтобы предъявить себя публике особами тончайшего вкуса. Впрочем, некоторые из них о бочке несомненно знали, этих я наблюдал в Камергерском переулке на сеансе Севы Альбетова. Но сегодня и они были сыты, жизнестойки и беспечны. А потому и я должен был изгнать из себя беспокойство и мысли о бочке.

Двое из замеченных в антракте лиц меня удивили. Андрюша Соломатин и пружинных дел мастер Сергей Максимович Прокопьев. То есть удивление мое было вызвано не ими самими, а их присутствием в Большом зале.

Прежде ни того, ни другого в консерваторских стенах я не встречал. Прокопьев как-то говорил мне о своем интересе к музыке, причем интерес этот был связан с личностью Сергея Сергеевича Прокофьева, почти что однофамильца пружинных дел мастера, однако своего интереса к музыке Прокопьев как будто бы стеснялся. У меня было желание спросить кое о чем Прокопьева и как члена Государственной экспертной комиссии, и как человека, отправившегося разыскивать буфетчицу Дашу. Но сам Прокопьев ко мне не подошел, был занят разговором со своей спутницей, а вмешиваться в их беседу вышло бы делом бестактным.

И Соломатин прохаживался по фойе с, надо полагать, приятельницей. Вот завести разговор с ним желания у меня не возникло.

Андрюша Соломатин происходил из интеллигентной семьи, в доме у них имелось пианино, но в пору нашего с ним общения особенным меломаном он себя не проявлял. Из косвенных сведений мне было известно, что в последние годы Соломатин проживал чуть ли не аскетом. Он и некогда одежды предпочитал свободные - свитера, джинсы, теперь же попадался мне на глаза - на улицах, редко в Камергерском, в закусочной, - именно в образе сантехника, в куртках каких-то потрепанных, прежде - в ватниках, за прической явно не следил, а порой выглядел и просто неряхой. В Большом консерваторском зале я его не сразу узнал. «Ба! Да этот джентльмен с бабочкой - Андрюша Соломатин!» - сообразил, наконец, я. Банальное «как денди лондонский» тут нельзя было бы употребить. Вовсе не денди (впрочем, откуда я знаю, какие нынче лондонские денди), а безукоризненно одетый для праздника музыки господин проходил мимо меня. Разве что не в смокинге. И должен заметить, высокомерный господин. Разглядывать со вниманием приятельниц и Прокопьева, и Андрюши Соломатина в антракте времени не было, но кое-какие приметы их запечатлелись в моем сознании. Спутница Прокопьева увиделась мне дерзко-яркой (мог бы написать - вульгарно-яркой, но это на мой старомодный вкус, у иных же мужчин ее дерзкая яркость, наверняка, могла вызывать и эротические соображения), оживленные ее обращения к Прокопьеву показались мне экзальтированно-неестественными, сам же Прокопьев выглядел при этом растерянным и будто стеснялся чего-то. Приятельница же Андрюши Соломатина была милашка и скромница. Одета она была со вкусом, впрочем, длинное вишнево-бархатное платье ее (с вырезом, естественно) можно было признать и концертным, что, конечно, вполне соответствовало стилю Большого зала. Удивило меня, мельком лишь правда, обилие золота и камней, украшавших скромницу. Будто бы барышня явилась не прильнуть натурой к серьезной музыке, а была приглашена в Гостиный двор на осенний бал, где непременно должны были собраться в боевых уборах светские львицы и пантеры. Откуда у Андрюши Соломатина образовалась столь ценная подруга? Ну мало ли откуда… А так пара была хороша. Глаза у девушки светились, на Соломатина она то и дело взглядывала с обожанием. Сам же Соломатин был сух, надменен (скорее всего по отношению ко всей шелестящей вокруг него публике), но ощущалось, что он чувствует себя хозяином жизни. А если надо, то и перчатку желающему готов выбросить.

Это меня встревожило.

С мыслями о Соломатине дома я забирался под одеяло. Но сообразил, что не нажал на кнопку приемника. Что-то новостное журчало по «Маяку». Чертыхаясь, я вернулся к столу, полусонный на кнопку нажал, а перед тем услышал о чудесном происшествии в Охотске, что на Дальнем Востоке, кнопкой же, как выяснилось позже, я раздробил слово «Альбетов». Да, да, сообразил я, что-то сообщали про Альбетова. Однако при чем тут Охотск, рассердился я. Восстановил говорильню «Маяка», но уже рассказывали об итогах вчерашних матчей и о несравненных по красоте падениях футболиста Быстрова.

Мне бы почивать, а я остался сидеть у приемника. Впрочем, ворчание жены потребовало от меня прекратить все шумы, и я со звуками «Маяка» удалился на кухню. И услышал: обнаружился знаменитый Сева Альбетов! Именно про таких выпевают со страданиями: «Опустела без тебя земля…» Обнаружился при этом не в упокоенном виде, не в сыром склепе вблизи готического замка то ли в Провансе, то ли в Гаскони, а в выстуженном уже Охотске на берегу Тихого океана. (Не случайно, стало быть, приходил мне на ум этот самый Охотск!) И не просто обнаружился, а явился людям!

Из океанических вод Альбетов был доставлен в Охотск ледоколом «Композитор Десятчиков», срочно вызванным из Магадана. Дело в том, что Охотская бухта в эту пору года замерзает, а явление Альбетова людям произошло в плещущихся волнах Тихого океана. Сверху живое тело углядели вертолетчики пограничной службы. Альбетов восседал то ли на спине кита, то ли на каком-то плотике, то ли вообще неизвестно на чем. Оттуда и махал летунам серьезной шапкой из волчьего меха. Приходится употреблять «то ли, то ли», словно бы извиняясь, произнес диктор «Маяка», потому как сведения поступают самые разнообразные и не всегда из достоверных источников, к тому же с Охотском плохая связь. Но известно совершенно точно, что личность Всеволода Григорьевича Альбетова идентифицирована экспертами охотской милиции. Сомнений нет, перед нами не самозванец. А потому тайна исчезновения дома номер три по Камергерскому переулку будет своевременно раскрыта.

«Все может быть, все… - размышлял я. - Почему бы убиенному маэстро не воскреснуть, не нанять кита и не вернуться к творческим бдениям на мокрой спине благодеятельного животного? И такое могло быть… Афродита восстала из глубин в пене на Кипре, а Всеволод Григорьевич Альбетов, презрев комфорта, приплыл в Охотское море на ките».

Уснуть я смог лишь к утру.

В следующие дни в приемниках и телевизорах были обязательны сообщения, пусть и краткие, о движении всемирно известного ученого и запахопыта навстречь столице. Из Охотска вертолет доставил его в Комсомольск-на-Амуре, там Альбетова усадили в бамовский экспресс. В Тайшете его принял спальный вагон Транссиба. На многих станциях ученого приветствовали толпы, шумели одобрительно, преподносили шанежки с вишнями, груздями и кедровыми орехами, призывали к новым научным и гражданским подвигам. Некий конфуз произошел на станции Козулька Восточно-Сибирской железной дороги, западнее Красноярска. У этой Козульки в свое время сломался экипаж Чехова, путешествовавшего на Сахалин. На этот раз здесь по неизвестной и скорее всего таинственной причине были задержаны два встречных поезда. Козулька - место малолюдное. Но и тут ни с того, ни с сего образовалась стадионная толпа. Альбетов был уже утомлен вниманием масс, но в то утро его еще не угощали шанежками с творогом, дымящейся картошкой и жареными карасями, и он вышел к народу в радостном якобы волнении. Но на него даже и не глядели. Шанежки с криками: «Спасибо за то, что мы живем с вами в одно время!» дарили энергичному пассажиру из встречного состава. «Коэлья! - шепнули Альбетову. - Сам Коэлья! Объезжает завоеванную им страну!» Альбетов лениво принюхался к принимавшему жареных карасей, произнес брезгливо: «Коммерческий проект», поправил лиловый шейный платок, и удалился на свое спальное место.

До Екатеринбурга Альбетов ехал на глазах жителей страны. Его достопримечательности мелькали на экранах телевизоров. А после станции Красноуфимск Свердловской области информация о нем в СМИ напрочь прекратилась.

Будто он опять пропал и упокоился.

45

Соломатин был не в духе.

Ночь после выхода в Консерваторию он провел в квартире с окнами на Тишинский рынок. Та ночь вышла прекрасной.

А потом он ночевал дома. Они с Елизаветой повздорили. Ничего обидного Лизанька ему не сказала. Так, легонько намекнула о даже и не обязательном соблюдении правил их общения. «Не хочешь, ну и не надо…» - Соломатин нечто проворчал в ответ. И понимал: повздорил он не с Елизаветой, а сам с собой. Но дулся будто бы на нее.

Он был готов теперь протестовать, или даже устроить бунт. Против кого? Или против чего? А против унизительного положения, в которое он сам себя же и поставил. Сейчас оно казалось ему неприемлемым, нарушающим собственные установления последних месяцев. «Созрел! Услышал боевой клич!» Вот тебе и созрел. Для того, чтобы оказаться на содержании у содержанки!

Дни, когда он, как мужчина, как самец, не мог не быть вне Елизаветы, вне ее тела, вне ее воздуха и запахов, теперь признавались им безрассудными. Пусть даже - блаженно-безрассудными. «Казните меня! Четвертуйте меня! Но я без нее не могу» - было вполне приложимо к этому блаженному безрассудству. Как мексиканский ныряльщик в Акапулько, он без раздумий, без опасений разбиться о камни бросился с прибрежной скалы вниз, в глубины сине-зеленой воды с мелькнувшей лишь на мгновение мыслью: «А там разберемся!»

Вот теперь он и разбирался.

Елизавета, возможно, понимала суть и необходимость его раздрызга и, хотелось верить, не звонила из деликатности. А впрочем она могла заниматься теперь шопинг-терапией в Третьяковском проезде, отвлекая себя от мыслей о кавалере из слесарей-сантехников.

Итак, он был содержант (слово какое-то дурацкое, но не альфонс же, не альфонс, альфонс - это уже профессия, а он согласился стать содержантом любимой им женщины, да и пока содержание это выразилось лишь в покупке Елизаветой нарядов, дорогих правда, для выходов их вдвоем на публику). Но все равно - содержант, раз согласился стать им. И по-прежнему оставался слесарем-сантехником. Водопроводчиком то бишь.

Легкое пожелание Лизаньки подыскать себе иную работу, возможно, и с ее помощью более… ну как бы сказать… более… ну ты меня понимаешь… и вызвало первые протесты Соломатина. «Может, ты боишься, что на ваших светских лужайках от меня будет нести унитазом?» - проворчал Соломатин. И потом хмуро молчал.

Он созрел. Он отошел от комплексов своего краха. Он готовил себя к подвигам или хотя б к предприятиям, какие принесли бы ему положенное судьбой место в обществе и деньги. А его, личность самодержавную, желали, пусть пока мило и ласково, направить в некий благополучный (для кого?) житейский коридор, в трубопровод, в котором он смирно или наоборот, по указанию диспетчера, ретиво потек бы югорским газом, необходимым для обогрева чьей-то натуры. То есть, понятно, чьей. Или бы его со временем превратили в радостно-тявкающую домашнюю собачонку с отвратительной мордой мопса.

Следовало немедленно, сейчас же выбраться из этой дурацкой истории. Но как? Выход был единственный. Прекратить и навсегда отношения с Елизаветой.

Постановил. И понял сразу же: к этому подвигу он не способен. Без Елизаветы ему было плохо. Жить без Елизаветы ему было нельзя. Тащиться же, скажем, к каким-либо магам или народным колдунам с пожеланием получить отсушку или средство для истребления любви вышло бы делом постыдным и паскудным. Словно бы он решил приобрести антитараканьего динозавра «Раптор».

Зазвонил телефон. Соломатин уговорил себя взять трубку, но быть при этом дипломатом. Однако звонил Ардальон Полосухин.

– Соломаша! - захихикал Ардальон. - Ну и как ваша сладкая жизнь?

– Перестань паясничать! - резко сказал Соломатин. - Ты небось, в своих шутовских пигашах. Вот и сними их, если хочешь развлечься, и почеши свои сверкающие пятки, а прежде отвинти копытца.

– Господин Соломатин в раздражении, - Полосухин вроде бы стал серьезным. - Ладно. Что ты думаешь о Севе Альбетове?

– О ком?

– Понятно. В своих удовольствиях ты не смотришь телевизор и не читаешь газет. Я тебя обрадую. Сева Альбетов ожил, нанял кита и приплыл на нем в город Охотск Хабаровского края. Сейчас Восточным экспрессом он движется в направлении Москвы.

– И что? - спросил Соломатин.

– А то, что в его магазинах, то есть - как бы не его, но - его, появились кинжал Корде и револьвер Гаврилы Принципа. Твои находки из кисловской шкатулки при тебе?

– При мне, - соврал Соломатин.

– Ты ведь темнил, заявляя, что знал Альбетова издалека. Оказывается, в свое время у тебя с ним были общие дела.

– И что?

– Что ты «зачтокал»? Сейчас тебе придется напомнить о себе Альбетову и помочь мне в интриге с Агалаковым.

– Сейчас у меня ни с кем не будет никаких общих дел! - сказал Соломатин. - Расписочками, якобы кровавыми, обклей туалет или что там у тебя вместо туалета, и сам выходи на Альбетова.

– На твое счастье, - вздохнул Полосухин, - Альбетов снова пропал. Шумно, на виду у всех доехал до станции Красноуфимск, и все. И более от него ни слуху, ни духу, то бишь запаху.

– А как же история со злодейским убийством Альбетова на квартире…

– Олёны Павлыш, - подсказал Полосухин и захихикал.

– А потом и похороны его во Франции, это что?

– Чего не знаю, того не знаю, - сказал Полосухин. - Знаю только, и от тебя в частности, что в атрибуциях своих Сева один раз из ста случаев позволял себе шельмовать. Значит, кого-то и обирал. А антиквары у нас и коллекционеры, сам знаешь, люди жадные и злые. Почувствовал Сева угрозу - и к себе в Прованс и в склеп. Прошла угроза, и он влез на кита. А может, если иметь в виду совпадение с кинжалом и револьвером, случилось нечто необыкновенное и необъяснимое. У тебя-то какие мысли?

– Никаких! - нервно сказал Соломатин. - Они мне не нужны. И прими к сведению: на хлопоты Альбетова, Полосухина, Агалакова, Квашнина мне сейчас наплевать.

– Ну да! Ну да! - обрадовался Полосухин. - У нас же теперь любовь! Да что любовь! Страсть безумная и неописуемая!

– Не твое…

– Естественно, не мое собачье дело, - сказал Полосухин. - Но что-то я не чувствую упоения страстью. Вы сейчас, Андрей Антонович, в раздражении и сомнениях. А вы хоть знаете, кто Папик-то ваш?

– Не знаю. И узнавать не намерен.

– И напрасно! Фигура! Из самых влиятельных. Он может оказаться нам полезен. Так что, не будем отвлекать вас от игр, забав и превратностей любви. И порушьте в себе раздражения и сомнения гордеца. А ищите именно игры и забавы. Тогда и гордыню, и совесть успокоите.

– Пошел бы ты, Ардальон, знаешь куда!…

– Знаю, знаю, - рассмеялся Полосухин. - Я-то знаю, куда мне идти. Ты не знаешь. А я пошел…

Звонок Полосухина, его хихиканья и советы, а к ним и обещание «не будем отвлекать», раздражение Соломатина обострили. То есть, пока не будут отвлекать, а потом, коли ему выпадет фарт, и зная его натуру, начнут приставать или даже шантажировать, вынуждать к любезным им действиям, ведь неведомый Соломатину Папик может быть очень и очень полезен.

Словом, положение его, Соломатина, было пошлое. И именно гнуснейшее.

Единственную разумность углядел Соломатин в словах Ардальона об играх, забавах и превратностях любви. Может, в своих рассуждениях ему следовало историю с Елизаветой вынести за скобки, а в скобках держать и исследовать суть нынешних обстоятельств собственной жизни? Глупость, сейчас же решил Соломатин. И нечего врать себе. Елизавета и есть суть его жизни. Без нее он и впрямь не может. А все остальное именно и требуется вынести за скобки. Лирических приключений у Соломатина было немало. Женщины по разным причинам (иногда и из-за его позерства, сознавал Соломатин) проявляли к нему интерес, порой и сладко-навязчивый. Но сам он истинно любил дважды. Одна любовь, или страсть, осталась в прошлом, и о ней Соломатин запрещал себе вспоминать. Теперь наваждением опрокинулась на него любовь к Елизавете. А ведь он был не юнец, не студент, чьи гормоны могли исказить восприятие реалий подруги и превратить ее из дуры и неряхи в Василису прекрасную и премудрую. Он был достаточно циник. И тем не менее. И тем не менее… Он был готов на безрассудства. Но нынешняя его любовь требовала еще отваги и способности к жертвенности. В той любви, о какой Соломатин старался теперь не вспоминать, отваги он не проявил. А проявил трусость, приведшую, можно посчитать, и к предательству, хотя бы и самого себя. Он долго не признавался себе в этом, находя случившемуся оправдания, а теперь положил необходимым признаться. Впрочем, в пылких утверждениях Соломатина многое можно было и оспорить. Или вернее: в бичеваниях себя он допускал категоричности, какие ему самому казались спорными. Но они были как бы обязательными для того, чтобы постановить: в случае с Елизаветой подобного произойти не может. Он не допустит. Пусть даже его ждет погибель! Смерть на костре! Пусть!

Да! Да! Пусть все так и идет. Там, за скобками - вся житейская дурь, с ее затеями, ничтожными, плоскими и пустыми, как полагал в меланхолии датский принц, возможная погибель его, Соломатина, а в скобках - суть, он и Елизавета, и он верит в ее равноценно-равноправное к нему отношение. Не может не верить. Иначе зачем жить? Но… На всякий случай. Примем, во избежание разочарований. Игра и забавы. Проказы. Он - проказник, он и Елизавета - проказники. Или еще лучше. Он - потешный любовник. То есть не в том смысле, что он намерен потешаться над жизнью, над самим собой или даже над необъявленным Папиком. Упаси Боже! Слово «потеха» явилось к нему из семнадцатого века, от коломенских, Измайловских и Преображенских забав верзилы-наследника Петра Алексеевича. Да, теперь он, Соломатин, будет вести себя и ощущать потешным любовником, потешным содержантом! А там посмотрим.

Некое предощущение радостей пришло теперь к Соломатину. Радостей, какие позволяют потирать руки. Забавно, забавно, господа! Никогда не предполагал, что может оказаться участником диковинной комбинации, способной вызвать у наблюдателей зависть, насмешки или даже презрение. Ничего, его не убудет. Он-то знает, кто он на самом деле. А ситуация может дать самые неожиданные и даже комические событийные повороты, и отчего же в этих обстоятельствах ему, Соломатину, не порезвиться, памятуя и о возможностях своих выгод? Главное, чтобы Елизавета любила его, и чтобы он с ней были одно. Коли обнаружится фальшь, то и потехам сейчас же наступит конец. И будет это для Соломатина болью. Если не мукой.

Впрочем, сейчас он стал беспечен, боли и муки могли ему лишь мерещиться. Но понимал, что в легкости своей, да еще и с потиранием рук, явиться тотчас к Елизавете и выложить: «Лизанька, прости неразумного! Я повздорил с тобой по глупости. Все, как ты пожелаешь, так оно и будет!», было бы негоже. Нет, он обязан был еще покочевряжиться, твердыни свои сдавать не спеша, а во многом и не пойти на уступки и сохранить приличия самодержавности своей натуры. Прикормленно-прирученный он стал бы Елизавете скучен.

Елизавета позвонила первой.

– Любовь моя, ты все еще ворчишь на меня? - поинтересовалась она.

– Ворчу, - сказал Соломатин строго. - Жить я без тебя не могу. Но ворчать буду и впредь.

– Ладно, Андрюшенька, - сказала Елизавета. - Оставайся слесарем-водопроводчиком, если это тебе нравится, если в этом ты видишь оправданным вызов нравам общества. Хотя подобный вызов со стороны может показаться и пижонством. Не горячись, не горячись! Я принимаю тебя таким, как ты есть. Ты для меня есть, и все. Единственно я хочу, чтобы ты не таскался на работу в промасленных ватниках. Я куплю тебе хорошие деловые куртки.

– Куртки я сам себе могу купить, - хмуро сказал Соломатин.

– Андрюшенька, - воскликнула Елизавета, - ты просто не представляешь, какие удовольствия я получу, покупая для тебя одежду!

«Покупай, покупай! - подумал Соломатин. - А я все равно буду ходить в Брюсов переулок в ватнике!»

Опять в нем возрождался бунтовщик и манифестант.

– Ты хоть смилостивишься и приедешь ко мне сегодня? - рабыней спросила Елизавета.

– Приеду, - чуть ли не буркнул Соломатин. Приехал. И не приехал даже, а прилетел.

И были часы любви. И были ночи любви. Но часы и ночи складываются из мгновений, и ни в одно из этих мгновений Соломатину в голову не пришли мысли о чьей-то фальши или корысти либо о предстоящих ему болях и муках. Лишь единственный ночной эпизод вызвал досаду Соломатина и то ненадолго. Утехи их с Елизаветой никак не походили на эротические упражнения, они с ней снова стали ненасытными любовниками («Ненасытными любовниками! - позволил усмехнуться про себя Соломатин. - Это что, девятнадцатый век, что ли, Поль де Кок какой-нибудь?») Свет они не гасили, отчего же не любоваться телами друг друга, снова играли в самца и самку, «звериные» восторги их вполне могли быть услышанными и в соседних квартирах, в минуты временного опустошения и тихой услады Соломатин, поглаживая неуспокоенные соски Елизаветы, принялся рассказывать ей об особенностях брачных игр божьих коровок, о том, как они ласкают друг друга не менее пяти часов и о том, как самец спускается с подруги полтора часа, деликатно не желая обидеть ее поспешным расставанием (узнал об этом в саду старика Каморзина в день открытия мемориала бочки, Елизавета стояла тогда невдалеке, но слов насекомоведа не расслышала). Елизавета рассмеялась, а потом глазами указала Соломатину на потолок, вернее, не на потолок, а на люстру. Соломатин кивнул, понял. Позже, на улице и чуть ли не шёпотом Елизавета сообщила ему, что - да, Папик на их удовольствия смотрит, если не в «прямом эфире», то в записи, свет гасить без толку, в ходу всякие там ультразвуки и инфракрасные лучи или что там еще, и разговоры их записывают, и телефонные, и в машине. Ей на это плевать, но иметь в виду следует… Тогда, под люстрой, Соломатин раздосадовался, но сразу же чуть ли не рассмеялся. А пусть смотрит, пусть завидует Старый Валенок. И вовсе не божьей коровкой, а с рычанием набросился на Елизавету. И позже ему было все равно, наблюдает ли за ними Папик, слюни пуская или же, напротив, зубами скрипя от неудовольствий, пусть даже бомбы готовит или яды, мысли об этом Соломатина лишь раззадоривали. Или даже разъяряли.

Утром Елизавета, сбросив простыню после душа, довольная, показала ему трусики и бюстгальтер.

– Смотри, Андрюша, прелесть какая! Специально купила вчера для нашей с тобой ночи. А ты сорвал их с меня и даже не взглянул на них.

– Меня волновали твои прелести, - сказал Соломатин, лаская языком мочку Лизиного уха, - а не какие-нибудь тряпки.

– Погоди, - Лиза отодвинулась от него, будто бы в обиде. - Какие же это тряпки. Это - произведения искусства. Взгляни на этикетки. Они же от «Антик бутик». Ты восхитись! Видишь эти трусики с заниженной талией, расшитые кружевами цвета слоновой кости с мотивом бабочек? А лифчик, приподнимающий грудь? Он марки «Болеро», сделан по образцу воздушных подушек с пузырьками воздуха между двумя слоями термопласта. А?

Соломатин промолчал. Если бы однажды поутру он услышал все эти слова от какой-либо иной женщины, он выматерился бы про себя и более бы эту женщину, пусть и желанную, не посещал. А сейчас болтовня Елизаветы чуть ли не вызвала его умиление.

– А тебе я куплю трусы от «Кельвина Кляйна», - пообещала Елизавета.

– У меня плохие трусы? - помрачнев, спросил Соломатин.

– Нет, но…

– Я стираю. У меня стиральная машина «Индезит», - сказал Соломатин. - Я человек опрятный.

– Не в этом дело! - воодушевилась Елизавета. - Просто ты в одежде должен соответствовать сути и ценности своей натуры. Поверь мне, я с радостью буду создавать твой образ. При твоем, конечно, согласии…

– Ты, стало быть, Пигмалион, а я Галатея, - сказал Соломатин. - Так… Соответствовать ценности? Или ценникам и этикеткам?

– Ты опять начинаешь ворчать… - ресницы Елизаветы захлопали, а глаза ее повлажнели. - Я вовсе не Пигмалион…

– Я ворчун по жизни. Нередко пребывал неудачником, а потому и ворчун. Но и при Белоснежке был гном Ворчун. Не обижайся, милая, - Соломатин положил руки на плечи Елизаветы, целовал ее шею.

– Какой же ты гном! - улыбнулась Елизавета.

К разговору они смогли вернуться через полчаса.

– Лизанька, - будто бы прошипел Соломатин, но прошипел нежным змеем, - если я от тебя еще раз услышу всякие там от «Антик бутик», от «Армани», от «Гальяно», от «Ямомото», от «Лагерфельда» или еще от кого там, я тебя придушу и проглочу.

– Принимаю к сведению, - прошептала томно, но и с позевыванием Елизавета. - Хотя ничего не имею против быть тобой придушенной и проглоченной. Просто мы с тобой походим по магазинам, ты сам подберешь себе, если что понравится, а в случае моих покупок станешь консультантом и художественным руководителем.

– Чего? Чего? - приподнялся на локтях Соломатин. - Каким еще магазинам! В шмоточных лавках я падаю в обмороки. А в консультанты призови своих гламурных подруг!

– У меня, Андрюшенька, нет никаких гламурных подруг, - сказала Елизавета с печалью. - Приятельницы есть, а подруг нет. К тому же верен закон - не ходи за покупками с советчицами, они конкурентки и злыдни, домой привезешь всякую дрянь. А я теперь больная, избалованная и извращенная, если не куплю какую-либо вещицу, хоть бы и маечку с блестками, - день пустой. Ты? Ты, любовь моя, в другом измерении. Но придется тебе забыть об обмороках.

– Я не тряпичник! Ни в какие магазины с тобой ни ногой! - заявил Соломатин так, словно бы принародно зачитывал один из параграфов Декларации о независимости.

– Хорошо, хорошо, - заспешила Елизавета и руку положила Соломатину на живот. - Будет по-твоему.

Однако с ходом времени твердость Соломатина стала пластилиновой.

Елизавета ни о каких магазинах с ним более не заговаривала, обновками не хвасталась, но убедила Соломатина участвовать в ее культурной программе. И вот каждый вечер, когда не было нужды являться на службу в Брюсов переулок, Соломатин сопровождал ее в театры и на концерты. Бывали они и на вернисажах, посиживали и в кино. После исчезновения дома номер три по Камергерскому переулку театралов и любителей послушать музыку в залах в Москве вроде бы поубавилось. Да и те, что шли на вечерние действа, полагали, что рискуют, вдруг и зрелищное учреждение, какое они отважились посетить, возьмут и уволокут неизвестно куда. Соломатин знал, что за бочка такая «Бакинского керосинового товарищества», и потому ни о каких рисках не думал. Риски его поджидали совсем иного свойства. Соломатин был консерватор. А в театрах его стали угощать лакомствами, переварить какие он не был в состоянии. «Болдак! Сплошной Болдак!» - повторял Соломатин. Болдак был какой-то наглец из болотной провинции явившийся приучать Москву к мировой культуре. Исполнители «Чайки» в его дрессуре, губя тексты Антона Павловича, выглядели лишь акробатами разряда ниже третьего. Да что Болдак! И своих коммерческих трюкачей, своих любителей потоптаться на чужих пьедесталах хватало. Сносными выходили лишь музыкальные угощения. Но и тут со временем Соломатин заскучал. Меломаном он не был, хотя иногда и отходил душой при звуках Моцарта, Баха, даже Стравинского, но предпочитал услаждать себя музыкой дома. Однако обижать Елизавету ему не хотелось. Барышне вечерние выходы с ним даже и на Болдака нравились. А Соломатин любовался ею и в залах, и в фойе. Наряды же каждый раз ее преобразовывали новые и явно доставляли ей (заметно, что и мужчинам, глазевшим на нее) радость. Соломатин никак не оценивал вслух ее приобретения, а ведь чувствовал, что подруга язык прикусывает только, чтобы не назвать осчастливленный ею магазин и от «кого» произведение искусства. Сам же он в фойе иногда ощущал себя скверно, полагая, что все, и господа, и дамы, поглядывают и не на Елизавету с ее нарядами, а на него, причем с брезгливостью. «А вам-то что? А вы-то кто такие!» - вскипало в Соломатине. Однажды в соседнем с Брюсовом переулке он, понаблюдав за тем, как пухлый мужик изображает и Счастливцева, и томную полногрудую помещицу Гурмыжскую, вынужденную продавать лес, и как шумят купцы, лес желающие приобрести, упакованные в костюмы Бэтменов и Суперменов, не выдержал и шепнул Елизавете: «А давай-ка я завтра схожу с тобой в магазин. Уж больно платье на тебе сегодня замечательное!»

Елизавета чмокнула его в щеку и в момент монолога застенчивого трагика Несчастливцева, мальчишечки совсем, поучавшего героиню, зааплодировала, вызвав недоумение публики и внезапные поклоны артистов. И вовсе не платье было на Елизавете, Соломатин сморозил, а зеленая блузка из муслина и льющаяся до икр юбка, а между ними широченный ремень с пряжкой, украшенной, вполне возможно, и не стразами. Камни эти взблескивали в полумраке зала, как и глазища Елизаветы. Да что там платье или блузка! Хороша Елизавета в любом наряде! Таково было нынче состояние Соломатина, окажись рядом Веласкес с кистями и мольбертом, тот сейчас же взялся бы за полотно «Сдача Бреды».

Впрочем, Лизанька, умная барышня, Соломатина не торопила. Не обязательно завтра, а когда-нибудь… вообще… Мало ли какие мысли могли прийти Соломатину при виде подушек-грудей помещика-помещицы, по причине плохой дикции орошавшей(шего) сцену слюной. В горячности пообещал тогда сопровождать подругу в магазин, а теперь об это жалел… Но вот выпал снег, и у Елизаветы возникла необходимость приглядеть сапожки. О сапожках как бы между прочим было сказано Соломатину, и он кивнул. «Поможешь мне выбрать?» - «Выбирать я ничего не буду, а просто постою рядом…»

В какой магазин его завезла Елизавета, узнавать Соломатин из принципа не стал. Но видимо, в дорогой. Покупателей в нем не было. Зато в скуке пребывали здесь несколько утомленных жизнью наблюдателей за товаром и возможными мошенниками и пять похожих на стюардесс продавщиц, эти сейчас же обзавелись европейскими улыбками. Для придания степенного вида Елизавета уговорила Соломатина надеть «консерваторский» прикид. «Хорош! Хорош! - оценила Елизавета. - Созрел для фейс-контроля. Не хватает лишь одного предмета. На левой руке…» Хорош-то хорош, однако наблюдатели за товаром и жульем взглядывали на него настороженно и уж во всяком случае - надменно. Вполне возможно, полагая, что он водитель или охранник дамы с деньгами. Естественно, и Соломатин (так ему казалось) взирал на них с высокомерием человека, знающего цену всей этой охранной шушере. Неловкость его положения ощутила Елизавета и произнесла: «Любовь моя, подойди ко мне, взгляни на эти сапожки со шнуровкой». Соломатин подошел к ней именно степенно, руки - за спиной, на пояснице, перчатки бы ему еще из лайки для важности, сказал внятно, для наблюдателей и продавщиц: «Любовь моя, я всегда доверял твоему вкусу». И позже слова «Любовь моя!» чаще всего были основными текстами Соломатина в магазинах.

Уже в машине Соломатин поинтересовался, почему Елизавета прикупила сапоги со шнуровкой.

– А-а-а! - глаза Елизаветы стали радостно-лукавыми. - А потому, что я хитрая и игривая! Шнурки эти исключительно ради тебя! Придем мы с тобой домой, ты примешься в нетерпении расшнуровывать сапожки, носом уткнувшись в мои колени, и желание в тебе разгорится.

– Ты не только хитрая, - сказал Соломатин, - но и неглупая.

– Кто бы спорил, - рассмеялась Елизавета. И было сообщено, что она приобрела и обыкновенные сапоги.

Впрочем, вскоре Соломатин узнал, что шнурованные сапоги, как и некоторые иные приемы, уловки, игры даже, не были изобретениями самой Лизаньки, а выводились из подсказок ее новых ушлых приятельниц. Но приятельницы и сами были не слишком оригинальны, повычитывали кое-что в дамских любовных романах, американских либо французских. В частности, в разговорах нередко вспоминали о романе «Шмотки» парижанки Кристин Ортэн.

Но с ходом времени выяснилось, что Елизавета способна и на самостоятельные изобретения.

46

А Соломатин начал замечать в себе перемены, поначалу показавшиеся ему малоприятными. Походы с Елизаветой в магазины стали ему интересны. И к нему в магазинах без покупателей или с малым числом их начал пробиваться азарт добытчика или даже охотника. Краеугольно-категоричное заявление: «Я не тряпичник!», высказанное им с возмущением и досадой, уже казалось ему дешево-пафосным. В последние годы он и впрямь не думал о тряпках, его вполне устраивал образ водопроводчика. Но в студенческую-то и постстуденческую пору ему нравилось быть пижоном и барахольщиком! Тогда было известно слово «мучо», к которому непременно добавлялось «бесаме», но не существовало понятие «мачо». Коли б существовало, словечко это прилипло бы к Соломатину. А наряды свои он доставал в лучших комках и у знакомых фарцовщиков, обитавших вблизи витрин «Березок». На это были нужны деньги, и немалые, они возникали, однако способы их добыч Соломатиным добродетельные граждане, наверняка, признали бы сомнительными.

Но к чему было вспоминать об этой жеребячьей поре с волнующим ржанием кобылиц в ночном? Соломатин и не вспоминал.

Был нынешний день, и сутью в нем была Елизавета.

Вскоре выявилось и тряпично-эстетическое родство их натур. Соломатин уже угадывал, какие вещи Елизавета после примерок и приглядов приобретет и что они непременно окажутся для нее (и для него) хороши. Без всяких слов и вопросов приучила она его и к тому, что каждый их поход заканчивался теперь обновками и для Соломатина, и никаких протестов, еще месяц назад обязательных для проявления самодержавности натуры, эти обновки у него не вызывали. Напротив, они - майки, свитера, брюки, ботинки, прочее - были для него уместны и в точности соответствовали его размерам, цвету глаз и волос (за прической его Елизавета наблюдала с особым тщанием).

Ватники, какие Соломатин, следуя своей доктрине, продолжал надевать для Брюсова переулка, начали его тяготить. «Ничего, ничего! - осаживал себя Соломатин. - Походишь и в ватниках!»

Тогда и произошло событие, ставшее некоей вехой в их с Елизаветой отношениях. Впрочем, и «событие», и «веха» здесь, пожалуй, не подходят. Ничего нового не произошло, просто дадена была пребыванию содержанта вблизи содержанки временная словесная оценка.

Елизавета сообщила Соломатину, что телефоны ее на три дня будут отключены. Значит, должно было состояться ее рутинное свидание с Папиком, оговоренное условиями контракта. Сообщила деловито, как и полагалось. Встречи ее и развлечения с Папиком обсуждению не подлежали. Так постановили изначально. Тогда Елизавета объявила Соломатину, что сюжет «Она и Папик» происходит в ином измерении, в щели какой-то планетарной, и все. И достаточно. «В какой еще щели?» - насторожился Соломатин, но слов не произнес. Про какую-то щель он что-то слышал. Но вспоминать, про какую, не стал.

Нельзя сказать, что в дни свиданий Елизаветы с Папиком Соломатин бывал спокоен. Нет, он маялся. Единственно, не давал волю воображению. А так серчал, и будто в зверинце тигром оголодавшим нервно ходил из угла в угол клетки. Серчал и на Папика, и на Елизавету, и более всего на самого себя. Но возвращалась Елизавета, тигр в нем успокаивался, а вскоре и урчал сытый.

И на четвертый день телефоны Елизаветы не ожили. В этот день, по ее признанию, она возвращалась в будничное измерение, испытывая при этом чувство вины перед ним, Соломатиным.

На пятый день, устав от свежих утех с Соломатиным, но и оставив свою ногу между его ног, Елизавета протянула лениво, не выныривая из неги (может, из нирваны):

– Имела с Папиком разговор о тебе…

Соломатин промолчал.

– Не я завела, он завел…

Соломатин молчал.

– Папик тобой доволен…

И Соломатин, почувствовал, что она разулыбалась.

– И он имеет на тебя виды…

Соломатину бы сразу возмутиться, взорваться или отправиться взрывать офис Папика, ему, правда, неизвестный, но, наверняка, такой же высоченный, как офисы «Лукойла» или «Газпрома». Но не возмутился, а отправился, и халат на плечи не водрузив, к балкону, приоткрыл балконную дверь и закурил.

– Какие еще виды? - хмуро спросил Соломатин, все же выказывая, что он готов к возмущениям.

– Полагаю, что благородные, - прожурчала Елизавета, - во всяком случае, вряд ли они навредят нам… Будь добр, подай мне кимоно.

Темно-синее кимоно с серебряным водопадом на спине, от лопаток и до ягодиц, было прибавлено к коллекциям Елизаветы неделю назад с участием Соломатина.

Надев кимоно, Лизанька подплыла к Соломатину и чуть ли не пропела:

– Как хорошо!… И что бы ни случилось дальше, что бы я ни думала иногда о нашем с тобой положении, пока я купаюсь во всем этом, будто в Коктебеле, когда тишь и вода - не вода, а парное молоко!

Руки Елизаветы взлетели вверх, рукава кимоно стали сине-серебристыми крыльями, барышня была намерена в порыве радости объять «все это», но длани ее, опустившись, сошлись лишь на спине Соломатина.

«Небось, сама-то, - подумал Соломатин, - поедешь с Папиком нырять в парное молоко вовсе не в Коктебель, а на пески Соломоновых островов…»

Но без злобы подумал и даже без досады. Сам себе удивился, что без злобы и досады.

«Неужто и я уже плаваю в парном молоке? - подумал Соломатин. - Мне-то оно зачем? У меня иные установления…»

Однако не истекли ли уже его установления в выси желтым дымом?

По поводу видов Папика выяснилось вот что. Придирчиво-дотошные и, наверняка, с использованием новейших технических средств исследования натуры Соломатина и его поведения вызвали у Папика, в частности, мысли о допуске его сопроводителем Елизаветы на ночные светские тусовки высшей лиги.

– Ну уж нет! - Соломатин наконец взъярился. - Об этом мы не договаривались! И всякие указания твоего Папика для меня не закон!

– Это не указания, - ласково погладила его руку Елизавета. - Это рекомендации. Он считает, что я обделена развлечениями.

– Нет! Нет! Нет! - такова была яростная резолюция Соломатина.

Дня через три он услышал:

– Я понимаю, любовь моя, это не твой круг общения, там тебе будет скучно и противно, но подумай обо мне…

Помолчав, она добавила:

– Я и не гоню тебя на эти вечеринки. Но неужели тебя убудет, если я познакомлю тебя со своими приятельницами? Хотя бы с некоторыми из них. И не на светском балу, а где-нибудь днем за каким-нибудь скромным столиком…

– Ну если только за скромным столиком… - сдался Соломатин.

– У тебя завтра выходной, я позвоню тебе в четыре. Будь в сборе…

В четыре и позвонила:

– Андрюшенька, через час будь в «Артистико». Это в Камергерском. Ну, ты знаешь…

– В «Артистико»?…

– Ты чем-то недоволен? Что уж может быть скромнее «Артистико»?

– Нет, нет, - заторопился Соломатин. - Все нормально… «Ну "Артистико". Ну Камергерский, - сказал себе Соломатин. - Все давно уже увяло и засохло».

Снята была с вешалки куртка анорак, наряд же для знакомства с приятельницами был Соломатиным определен такой. Ношеная ковбойка, под ней - майка с физиономией Уго Чавеса и джинсы. Вызов, но не Елизавете или Папику, а рублевской лиге.

Сомнения в том, пустят ли или не пустят его в «Артистико», вышли пустыми. Посетителей кафе было всего четверо. Елизавета и ее приятельницы. Ожидалось еще прибытие дамы «ноль калорий», признаваемой Соломатиным Девушкой с веслом, она залетела позже в поисках некоего Гидеонова, оглядев Соломатина, Гидеонова она в нем не признала и вскоре унеслась, взмахнув тренированной рукой. Перед тем ей захотелось проверить бицепсы Соломатина. «Ой, да вы спортсмен! - восхитилась она. - На каких тренажерах вы занимаетесь и в каких залах?» «Тренажеры мои исключительно инструменты водопроводчика, - сказал Соломатин, - и занимаюсь я ими вблизи унитазов, смесителей и водяных батарей». «Охо-хо!» - Девушка с веслом оценила юмор Соломатина. Явление ее вызвало восторги официанток и бармена. Они шептали: «Это та самая… Это она!» На днях ее видели в какой-то музыкальной программе. Она показательно массировала тело то ли Ляпса, то ли Суруфанова, и этот то ли Ляпс, то ли Суруфанов эротически постанывал.

К удивлению Соломатина приятельницы Елизаветы выглядели скромницами. Были они постарше Лизаньки и, по всей вероятности, имели больше житейских приключений. Одну из них называли Тишей, она была женой банкира, и при ней визит в Камергерский совершили изумруды. Другая была отрекомендована Соломатину Здесей Ватсон. Здеся Ватсон, урожденная Кормушкина, служила, и шумно, диджеем на одной из радиоволн, то ли милицейской, то ли попсовой, но предпринимала прилично-нетрадиционные попытки пробиться на телевидение. Третью знакомую Елизаветы, Клавдию, называли Писательницей. Выяснилось в разговоре, что трое дам проживали не на Рублевке, а в других Эдемах. Тиша и Здеся существовали в жанре секс-блондинок а ля Памела наша Андерсон (светлые волосы спадали на плечи, подчеркивая удлиненность облагороженных загаром лиц). Писательницу же Клавдию украшали букли-валики в два яруса над висками, они вместе с румянцем щек вызывали мысли о младшей из Лариных, Ольге, легкомысленно отнесшейся к чувствам романтика Ленского. Впрочем, бойкостью и тонусом Ольги писательница нынче, похоже, не обладала. И не было ничего удивительного в том, что несмотря на сегодняшний морозец четыре приятельницы позволили себе деликатно открыть полоски тела вблизи пупков, предъявив знатокам матовость или фитнесовую смуглость кожи, а вместе с тем и изыски пирсинга.

– Это хорошо, Андрюша, - сказала Елизавета, - что ты проходил мимо, подкрепись, мы-то здесь уже минут сорок, возьми меню. Там всякие голливудские чудеса! А вино мы заказали рейнское.

Всякие голливудские чудеса сразу были обнаружены Соломатиным в меню. «Любимая закуска Николсона». «Любимая закуска Траволты». «Любимая закуска Брюса Уиллиса». «Любимая закуска Джулии Робертс». Ну и так далее. Всего восемнадцать любимых закусок. Лобстеры, паштеты, рубленые рябчики, лапки зеленых лягушек и творения кулинаров таинственные, а значит, и особо манящие. Цены в меню стояли совершенно пустяковые, но без разъяснений, к валюте каких стран они имеют отношение. Стало быть - «у.е.». Соломатин молча обратил внимание Елизаветы на свойства здешних цен. «А-а-а! - взмахнула рукой Елизавета. - Никаких проблем!»

И Соломатин заказал тигровые креветки и двести грамм коньяка.

Ломая панцирь креветки, Соломатин взглянул на улицу. Напротив, наискосок, чуть вправо, над каким-то ресторанчиком он увидел новое для себя название. «Так это же закусочная, - сообразил Соломатин. - Бывшая, видимо. Именно сюда пригнал меня из Столешникова переулка якобы перепуганный Ардальон Полосухин!»

– Что ты увидел за окном? - обеспокоилась Елизавета. - Будто тебя что-то расстроило…

– Да нет, - сказал Соломатин. - Просто ни с того, ни с сего пришло на ум одно соображение. Некогда проезжал Камергерским переулком Юрий Живаго и увидел в окне вон того серого здания горящую свечу. «Свеча горела на столе, свеча горела…»

– В каком же из окон? - спросила Елизавета.

– Не знаю, - сказал Соломатин. - Но судя по тексту романа, на первом этаже. Или на втором. Не выше.

У приятельниц Елизаветы упоминание Юрия Живаго, похоже, не вызвало никаких чувств. Впрочем, писательница Клавдия оживилась, и букли ее стали вздрагивать:

– Куда интереснее дом во дворе! Флигель! Там убили красавицу, бывшую содержанку. А потом в той же квартире застрелили и зарезали самого Севу Альбетова.

– Да никто его не убивал! - то ли возмутилась, то ли возрадовалась Здеся Ватсон. - Он убыл из Москвы сам, чтобы нанять кита и переплыть на нем Тихий океан!

– Он снова пропал на станции Красноуфимск. Или на станции Бисерть, - печально сказала жена банкира, и стало понятно, почему ее называют Тишей.

– Никуда он не пропал! - зашумела Здеся Ватсон. - Он в Москве! Его уже видели на ипподроме! Или на Даниловском рынке! От Красноуфимска он дошел пешком.

– Что вам дался этот Альбетов? - удивилась Елизавета.

– Ну как же! - заявила Здеся Ватсон. - Он же - девятое чудо света! Он же - новый Калиостро! Он состоит из запахов и управляет запахами вселенной. Он мог и не нанимать кита за деньги, а подчинить себе рыбий жир, амбру для духов, а вместе с ними и кита. Люша Люшина пообещала написать о нем книгу, о нем и об ихней с ним лав стори.

– Люша Люшина - понтярщица и врушка, - поморщилась писательница Клавдия.

Тем временем принесли кофе.

– Вот уж кому стоит писать книгу, так это тебе, Лиза, - сказала Тиша.

– Мне? - удивилась Елизавета. - О чем же я могу написать книгу?

– Как, о чем? Да о Джиме! О Косте Летунове! О вашей с ним истории! Тут и мелодрама. Тут и жизнь богемы. Тут и слезы! И счастливый конец! Такую книгу будут расхватывать и вблизи метро, и в больничных киосках!

Эти слова Тиши, как и ход разговора приятельниц, подтвердили соображения Соломатина о том, что Елизавета (Здеся Ватсон называла ее и Лайзой) в их круге существует именно как любимая дочь плейбоя Константина Летунова, двадцать лет назад собиравшего стадионы, теперь - удачливого и денежного дельца и продюсера. О Папике и намека не возникало. Возможно, о Папике не знали и вовсе.

– Можете посчитать меня занудой, - сказал Соломатин, - но книги не пишут. Книги издают. Пишут романы, сочинения и доносы. Даже книги жалоб не пишут, а заполняют. Книги создают издатели, коли видят в своих проектах выгоду. Эта ваша Люша Люшина со своим романом о Севе Альбетове вполне может вписаться в чей-то проект.

– Вы, Андрюшенька, - сказала писательница Клавдия, - видимо, из тех высокомерных читателей, какие лорнет подносят к глазам, а при виде женских романов кривят губы.

– От зависти! От зависти! - обрадовалась Здеся Ватсон. - На что еще способны мужики!

– Да они и не читают романы, написанные женщинами, - сказала Клавдия.

– Отчего же не читают? - сказал Соломатин. - Читают. И лет двести назад читали. События «Губернских записок» Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина случаются в Вятке в середине девятнадцатого века. Или даже пораньше. Есть там такой персонаж Порфирий Петрович. Он прохиндей, рвач и взяточник. К сорока годам, добравшись до управления губернаторской казной, позволил себе благолепие в поступках и добродеятельности своей и стал кое-что почитывать. Попробую по памяти процитировать Щедрина. Извините, если допущу неточности. Так вот. «Он (то есть Порфирий Петрович) охотно занимается литературой, больше по части повествовательной, но и тут отдает преимущество повестям и романам, одолженным своим появлением дамскому перу, потому, что в них нет ничего "этакого". Дама, говорит он, при этом уж то преимущество перед мужчиной имеет, что она, можно сказать, розан, следовательно, ничего, кроме запахов, издавать не может».

Некоторое время просидели в молчании. Соломатин - в неловкости. («Ведь действительно, проявляю себя занудой. Или посчитают: "Образованность свою хочут показать!" А писательница Клавдия, похоже, надулась…»).

– Да-а, - протянула Тиша. - Шалун наш Михаил Евграфович. Проказник…

– А про запахи-то, - сказала Здеся Ватсон, - вы что же, Андрюша, специально привязали это к Альбетову и книге Люшиной?

– Нет, - смутился Соломатин. - Случайно вышло. Такой у Щедрина текст…

– А Лизанька говорила, - сказала писательница Клавдия, - что вы работаете слесарем-водопроводчиком…

– Да. Именно так, - произнес Соломатин уже серьезно. - И не собираюсь менять место службы.

«Это я к ношеной ковбойке, что ли, в подкрепление? - выразил себе неудовольство Соломатин. - Не хватало мне еще под ковбойку надеть тельняшку! Позер!»

– Мне думается, не стоит упрекать Андрюшу за это, - сказала Елизавета, и Соломатин почувствовал, что она волнуется, - такая у него нынче социальная позиция…

– Да кто же его упрекает! - сказала жена банкира. - Живет человек как хочет, и замечательно!

После резолюции Тиши от Соломатина отстали. То ли потеряли к нему интерес. То ли посчитали, что он им ясен, и достаточно. То ли созрели до непременной болтовни о своем, девичьем, а участие мужика в этой болтовне было бы лишним. Соломатин потягивал соломинкой вишневый сок и беседы приятельниц будто бы не слышал. Впрочем, некоторые их слова все же долетали до Соломатина и в нем застревали. О чем только не судачили дамы! О драмах их ежедневного выбора: что надеть, куда пойти поесть, что выбрать в меню, отбивать ли чужого мужа или в этом не выйдет выгоды. О бретельках. Каким образом в разговоре с джентльменом их спускать с плечей и каким образом, будто бы в стеснении, возвращать их на место. Об эпиляции. Эпиляция в особенности занимала Здесю Ватсон. Сейчас она блондинка, а так она искренняя брюнетка, что заставляет ее следить за волосяным покровом ног. И вот теперь, когда в моде юбки и брюки с пониженной талией, а молокососки-старшеклассницы и секретарши опускают джинсы да расстегивают молнии чуть ли не до лобка, что же делать ей, не производить ли эпиляцию и вблизи логова зверя? Понятно, и слова эти, и советы сопровождались смехом. Иногда радостным. Иногда нервическим. Естественно, не могли не обсудить двух свежих кавалеров безудержно скачущей повсюду Чачки, одного - декоративного, другого - черняво-богатенького с россыпями камений в карманах. Говорили о муслинах и полупрозрачной вуали на юбки. О лифах из хлопка и лайкры. О том, что думский лоббист Чемоданов щеголяет в часах от «Филипп Патек» за полмиллиона евро. А как можно было не вспомнить о диетах? Вспомнили. «Мне-то что! - обрадовалась Здеся Ватсон. - Я с девятнадцати лет не поправилась ни на грамм!» Похвальба ее вызвала сомнения собеседниц. «Да я сейчас закажу три любимых закуски Лолиты Милявской, - возмутилась Здеся, - и у меня в животе не забулькает!» «Вам хорошо, - вздохнула Тиша, - ты, Здеся, вертишься на радио и в сенях ТВ, Клавдия пишет книги (своевременный взгляд в сторону водопроводчика), то есть пишет романы, а мы с Лизой целые дни маемся в безделье, хоть бы дело какое подыскать…» «Я-то подыщу», - твердо сказала Елизавета.

Сюжеты разговоров иссякли, искрошились… Дамы принялись приводить в порядок губы, глаза и запахи. А для этого на столик были воздвигнуты сумочки приятельниц. И до Соломатина дошло, что сумочки эти, каждая со своими прелестями (одна - в форме сердца, другая - будто серебряный чайник, третья - шкатулка для шитья, но не для шитья, четвертая (Здеси Ватсон) - квадратный шедевр из черного бархата, расшитый перьями и позолоченным бисером, с бегущими по бокам внизу словами на английском: «Когда я чувствую себя несвободной, я снимаю трусики»), пусть и подешевле часов лоббиста Чемоданова, но тоже - не копеечные.

Приятельницы выглядели сытыми и душевно-миролюбивыми. Сумочки же их готовы бы вступить в сражение и растерзать любую из соперниц.

– Дней пять назад я зашла в «Метелицу», - не выдержала Здеся Ватсон, - на вечеринку какую-то тусклую, зачем-то надо было по работе, а там ихний фейс, хмырь в очках, не пускает, мол, лицом не вышла, я фигню эту (кивок в сторону сумки) поднесла к его стеклам, он сейчас же передо мной во фрунт: милости просим!

Приятельницы рассмеялись, но Соломатин понял, и Здеся поняла, что слова ее добрых чувств к бархатному шедевру не вызвали.

Расставались с поцелуями и объятиями. Любезностями (вместе с Елизаветой) был одарен и Соломатин. А прежде ведь и сама Девушка с веслом одобрила его бицепсы. И было взято с Соломатина обещание, что он не заставит скучать милейшую Елизавету (Лайзу) в их компании и придет на ближайшую светскую вечеринку. А то ведь и другие кавалеры вблизи Лизаньки объявятся.

– Приду, - чуть ли не с воодушевлением пообещал Соломатин.

И пришел.

Хотя и не мог забыть о том, что в кафе «Артистико» он просидел в некоем напряжении и даже с ощущением несвободы. «Хорошо Здесе Ватсон, - подумал Соломатин. - Судя по ее девизу на черном бархате, проблемы несвободы решаются ею легко и без затей». Оправдал же он свое чуть ли не кроткое пребывание в «Артистико» природным любопытством. Стало быть, любопытством можно будет оправдать и поход на светскую вечеринку, прежде казавшийся ему недопустимым.

Поначалу в каком-то ночном клубе (опять же не стал спрашивать Елизавету, куда она его завезла) он стоял у стены, руки заведя за спину, и мрачно дулся на Елизавету, будто Онегин на Ленского, затащившего приятеля на бал у помещиков Лариных. Но для хмури и досад его был повод. Фейс-контрольщик, по роже видно - Пуп земли, хозяином жизни и будто с высот взиравший на быдло в очереди (другие пупы земли рассекали ее, кивая вышибале-запускале небрежно), оказался одноклассником Соломатина Стасиком Кирьяковым по прозвищу Пердоша. Стасика, пройдоху, ябедника и подлизу, неоднократно били. Но теперь он размордел, заматерел даже и стал Пупом земли русской. Соломатина он, конечно, узнал и принялся выкобениваться. Обращался он исключительно к Елизавете, признавая лишь в ней человеческую особь. «Вас в списке нет, - надувался Кирьяков. - Повторите вашу фамилию». «В списке мы есть, - надменно сказала Елизавета, - очки протрите. Они у вас запотели от важности». «Ах, да, да, вижу, - поморщился Кирьяков, выказывая неудовольствие по поводу своего открытия. - Вы есть. И этот с вами?» «И этот со мной», - сказала Елизавета. «Посоветуйте ему одеваться приличнее…» - последние слова Кирьяков оставил за собой.

Впрочем, удрученным Онегиным Соломатин простоял у стены недолго.

Сначала появилась Здеся Ватсон, теперь уже сама вся в черном бархате, жаль, что житейский девиз ее по причине выреза до ягодиц не смог украсить Здесину спину. Затем обнаружились Тиша и писательница Клавдия. Приветствовали Елизавету другие ее приятельницы, а с ними и кавалеры. И началась круговерть. Со встречами и знакомствами, шумно-похожими на хлопки пробок шампанского, с мимолетным, но приправленным остротами из домашних заготовок, трепом, с питьем и закусыванием на ходу, на бегу, с танцами и переплясами, с предъявлением публике нарядов, тел и драгоценностей, со световыми играми и фокусами, со скоморошеством ходовых авангардистов Тургенева и Мойдодыра, один из них представлял петуха-забияку, подскакивал и почесывал перья бойцовской шпорой, другой - негра преклонных годов с ликом Ленина на набедренной повязке. Потом кушали основательно, имея на эстраде развлекателей - троих блестящих милашек и двух небритых парней, повторявших слова про Авдотью из Подболотья. «Тыщ по пять им отвалят, - гадали за столами, - или побольше?» Впрочем, развлекатели едокам не мешали. А Соломатин в своих наблюдениях установил - одни тут делают дела или с помощью светских якобы балбесов ищут выходы на лиц влиятельных и на их связи. Иные же озабочены старанием засветиться и попасть в витринную хронику глянцевых журналов. «Ты не заскучал?» - обеспокоилась Елизавета. «Не заскучал!» - обрадовал ее Соломатин.

Он до того не заскучал, что позволил себе при выходе из клуба высказать фейс-надсмотрщику Стасику Кирьякову благодушное: «До новых встреч, Пердоша!».

«А не послать ли мне подальше, к едреной бабушке, этот мой слесарный промысел в Брюсовом переулке? - легким перышком в подполоточье порхал по утру Соломатин. - Социальная позиция, конечно, хороша. Но хороша, когда она искренняя…»

Однако мысли свои Соломатин легко и обрывал, вспоминая о том, что вчера многим он был интересен (или забавен) именно потому, что - слесарь-сантехник. Эксцентрика или экзотика… Тургенев с лиловым гребешком, Мойдодыр в набедренной повязке… Да и что думать обо всем этом! Ему с Елизаветой было хорошо. И Елизавете с ним тоже.

А через день при уличном свидании на Твербуле (Елизавета привезла ему роман Умберто Эко «Остров накануне» с просьбой прочитать и высказать суждение) Соломатину был приготовлен сюрприз.

– Протяни ко мне левую руку, - чуть ли не приказала Елизавета. - Можешь закрыть глаза. Или смотри по сторонам.

Соломатин предпочел смотреть по сторонам. Он почувствовал, что легкие пальцы Елизаветы снимают с его запястья часы и заменяют их чем-то массивным. Не магнитным ли браслетом ученого дядюшки Марата Ильича?

Нет, вовсе не магнитным браслетом. Новыми часами. Возможно с платиновым браслетом, но не с магнитным.

– Что это? - грозно спросил Соломатин.

– Что это? Ах, это, - удивленные глаза Елизаветы могли показаться глазами наивной простушки. - Это часы. Мой тебе подарок.

– С чего бы вдруг подарок?

– Ни с чего. Если тебе нужен повод, то пожалуйста. В сентябре у тебя был день рождения. Это, как в хоккее, отложенный штраф. Часы хорошие. Они от «Картье».

– Мы же договорились - никаких «от». Ты хочешь меня разозлить?

– Ни в коем случае! - Елизавету словно бы испугала досада Соломатина. - Я помню твое возмущение моими «от». Я тогда записала твои «от» в блокноте. Но в том списке нет от «Картье».

– Это что - мне приз? Или орден от кого-то за выслугу лет и примерное поведение?

– Ты вправе меня обидеть и унизить, - Елизавета вот-вот могла расплакаться.

– Я не буду носить эти часы, - решительно заявил Соломатин.

– Не носи, - сказала Елизавета. - Если не любишь меня, не носи. Вон там ходит троллейбус, положи часы на асфальт и погляди, как троллейбус их раскрошит.

И она, не произнеся более ни слова, нырнула в красную «Тойоту» и была такова.

Преподношение Елизаветы (ее ли?) Соломатин на асфальты бульвара не положил.

Кактус Эдельфию Соломатин, похоже, не поливал более месяца. Кактус стоял на подоконнике тихо, не испускал из себя наркотические и алкогольные флюиды, не кусался, не фыркал, не блевал, то есть вел себя вполне законопослушно. То ли все еще был напуган войной с кактусами, затеянной сидельцами Государственной думы, то ли их оскорбления в адрес всего его семейства двудольных были признаны им справедливыми. Даже две растопыренные лапы с иголками, похожими на гвозди остриями вверх, Соломатина уже не настораживали. До того Соломатин стал благодушным и беспечным. А напрасно. Как только рука его с кружкой воды приблизилась к кактусу, лапы с иглами ожили, дернулись и явно пожелали вцепиться в левую руку Соломатина, сжать ее и содрать с нее кожу, естественно, вместе с часами от «Картье» (поддался искушению их примерить). Руку беспечный поливальщик кактуса отдернул, правая же его рука, независимо от воли Соломатина, бросилась на защиту левой, но была атакована иглами взбесившегося растения и истерзана ими. Смывая кровь, а потом и прижигая порезы йодом, Соломатин морщился и соображал: каков кактус-то и каков он сам. Он-то, обманывать себя не было смысла, не плоть свою желал оберечь и оборонить, а именно часы от «Картье», до чего дошел, якобы не тряпичник и не барахольщик! Часы следовало снять и выкинуть! А кактус? Отчего он озверел? Или он набросился все же на украшение запястья? Что-то в часах и даже в самом их присутствии в квартире взбудоражило растение?

Или ему, Соломатину, подавали знак? Какой? Неведомо.

Все надо было обмозговать. И не спеша.

Соломатин ходил по квартире обеспокоенный. Готовый к опасностям ходил.

«А не отправить ли горшок с мексиканским отродьем в мусоропровод?» - размышлял Соломатин. Нет, ни в коем случае, услышал Соломатин от кого-то подсказку. Он обернулся. Пройдохи в колпаке звездочета и в загнутых шутовских туфлях-пигашах за спиной не обнаружил. И вспомнил, что в последние дни, как и было обещано Полосухиным, его не отвлекали.

В субботу Соломатин явился на встречу с Елизаветой. Сыпал снежок, и очередь в уже знакомый клуб стоически мерзла. Соломатин осторожно поинтересовался у Елизаветы, не случались с ней вчера или позавчера хоть бы и мелкие неприятности. Нет, ничего этакого вроде бы не было… Поутру Соломатин снял с кисти правой руки бинт, но следы разбойного нападения кактуса были заметны, и он держал руки в карманах куртки. У Елизаветы, похоже, возникли некие подозрения, но она их не высказала.

– Пойдем в клуб? - робко предложила она.

– Пойдем, - вздохнул Соломатин.

Вздох его был вызван мыслью о фейс-надсмотрщике. Хоть какой бы новый распорядитель хозяйничал нынче при стеклянно-хрустальных вратах с золочеными пластинами обводий. Нет, на зеленом ковре у врат стоял именно Стасик Кирьяков. При виде Елизаветы с Соломатиным он просиял.

– Сегодня вас в списке нет, госпожа Бушминова! - возвестил Кирьяков, радуя себя и всех вокруг.

«Бушминова, - отметил Соломатин. - Пока еще Бушминова».

Елизавета достала мобильный и произнесла необходимые слова.

– Через полчаса вам принесут дополнительный список, - сказала Елизавета.

– Замечательно, - кивнул Кирьяков. - Понадеемся, что в дополнительный список вас впишут. А пока подождите где-нибудь поодаль.

При этом Кирьяков с почтительным поклоном пропустил в недра клуба несколько личностей, не заглянув ни в какие списки.

«Зря я его в прошлый раз назвал Пердошей, - опечалился Соломатин. - Это и само по себе дурно и мелко…»

– Поодаль мы не отойдем, - сказала Елизавета, - а постоим здесь под козырьком.

– Отойдете, - властно произнес Кирьяков. - Здесь вы мешаете проходу людей.

– Андрюшенька, взгляни на часы, - сказала Елизавета, - какое сейчас точное время?

«У самой есть часы, - подумал Соломатин. - Проверяет, что ли, не выбросил ли я ее поощрительный приз? И видно, что нервничает…»

Соломатин сдвинул рукав куртки и предъявил подруге расположение стрелок.

Сейчас же со Стасиком Кирьяковым произошла метаморфоза. Он растекся морковным киселем и пропел сладкогласно:

– Извините! Не признал. Оплошал. Из-за недостатка образования. Проходите! Проходите. Милостиво просим. Просим милостиво.

И будто был готов носовым платком согнать снежок с обуви госпожи Бушминовой и ее спутника.

– Что это с ним? - удивился Соломатин уже в недрах клуба.

– Вспомни рассказ Здеси Ватсон о ее бархатной сумочке, - сказала Елизавета.

Соломатин рассмеялся. И тут же ощутил, что на него кто-то смотрит. Из-за колонны. Глаза смотревшего сейчас же исчезли. Но взгляд запомнился.

Взгляд был недобрый, взгляд врага, немало досад доставившего Соломатину в прошлом. «Сальвадор! Старательный исполнитель Ловчев… - расстроился Соломатин. - Неужели и эта скотина обретается здесь? Нехорошо это, нехорошо… Но я-то теперь ему зачем?…»

Впрочем, испуги и мрачные мысли Соломатина очень быстро были выветрены круговертью светских удовольствий.

47

Прокопьеву стало известно, что Квашнин объявился в Москве.

От кого он узнал об этом, неважно. То ли услышал по «Маяку», то ли увидел Квашнина на экране, то ли газета с деловой хроникой попалась ему на глаза, то ли кто-то из знакомых поделился с ним свежей новостью. Возможно, это была и Нина Уместнова. Впрочем, выгодно ли было Нине снабжать его информацией о путешествиях клюквенно-льняного миллионера? Или миллиардера…

Надо было выходить на Квашнина. И сейчас же.

Но как?

Кому-то виделось, что он Прокопьев, уже в команде Квашнина. Кто-то даже считал, что он в этой команде таинственное, неразъясненное, но существенное лицо. Да, Прокопьев имел контакты с Квашниным, интерес к нему миллионщика был, как нынче говорят, «профильный», но будто бы факультативный. Прокопьев даже выполнил для Квашнина две работы, одним из проектов он увлекся всерьез, и это были не табуретки с табакеркой, а нечто напомнившее ему о Тайницкой башне из кроссворда Агалакова. Но выведать истинную суть интереса к нему Квашнина Прокопьев пока не смог. Однако было оговорено, что если у него возникнет необходимость, он вправе потребовать немедленной встречи с Квашниным.

Прокопьев и потребовал.

Ему сказали: обождите. Сейчас к нему лучше не лезть.

Квашнина пока нет. То есть он в Москве. Но он скорее «там», нежели здесь.

А где это - «там» (на Тибете ли, в ущельях ли южного Китая, в предгорьях ли Гиндукуша, в окрестностях ли модных нынче монастырей или даже внутри них, либо вообще на небесах), они не знали. «Они», отвечавшие на вопросы Прокопьева, сотрудники мелких значений, редко - средних, сами были озабочены. По слухам, Квашнин ходил нынче коричневый, сказали бы - темно-желтый, но это вызвало бы суждения о болезни Боткина и печени, а Квашнин был крепок и здоров. Осунулся, да. Но это, возможно, от мыслей и гималайских усердий духа. Молчал, теребил четки из черных камней, то ли медитировал, то ли пребывал в нирване. Самое поразительное было в том, что в дни отсутствия Квашнина в деятельности его империи (ну не империи, слишком пафосно, а выразимся - хозяйства) никаких сбоев и конфузов не произошло, и теперь, даже находясь на небесах или где там, Квашнин отдавал распоряжения (немногими словами) здравые и сулящие выгоды. Выгоды они и приносили. И управленцы, подтверждалось, были подобраны им толковые и совестливые. Надо полагать, родился он везуном.

Кое-кого тревожили сомнения: а не поменял ли Квашнин в своем гималайско-тибетском удалении от Москвы и сухоно-печорских клюквенных болот и льняных полей веру? Или хотя бы - не было ли ему внушено тамошними чудесами, Шамбалой какой-нибудь нездешнее понимание мира? Не дзен-буддист ли он теперь? Не возомнивший ли о себе ариец, пожелавший стать мессией, снабженный ко всему прочему мистическими сверхвозможностями? Не возжелает ли он встать вровень с самим Гребенщиковым и отпустить бородку всеведуюшего старца, какую следовало теребить и холить? А там, глядишь, и забросить все дела, а сотрудников своих лишить средств на пропитание? «А?» - спрашивали Прокопьева. «Шамбала и дзен-буддизм для меня дремучий лес, бамбуковые заросли…» - растерянно бормотал Прокопьев. Но вроде бы бороденку Квашнин не завел, и заходил, по слухам, в храм Мартина Исповедника, что на Таганке, может, опору житейскую искал, сваи истин вбивал в вечную мерзлоту, а может, и грехи какие отмаливал… Но кто из нас нынче не грешен?

«Мелкие грешники, - вспомнилось Прокопьеву, - все вы мелкие грешники… А кто - грешники великие?»

– Уважаемый Сергей Максимович, - спросили, - встреча с Квашниным необходима вам? Или она необходима и самому Квашнину?

– Полагаю, что она необходима Квашнину, - неуверенно произнес Прокопьев.

Неуверенность его, видимо, была угадана.

– Придется вам обождать до более благоприятного дня. Сейчас способствовать вашим необходимостям мы не в силах.

– Но…

– Никаких «но»!

С помощью кого можно было бы немедля добраться до Квашнина в обход его служб? Агалаков, сказывали, куда-то отбыл или вовсе пропал… С помощью хозяйки двух вещиц, отданных в починку, табакерки и табурета? Ситуация с Ниной Уместновой представлялась Прокопьеву чрезвычайно сомнительной. После похода в Большой консерваторский зал они с Ниной поссорились. Причем ссору затеял он, Прокопьев, с намерением прекратить их отношения навсегда. Им с Ниной в тот день было хорошо. Особенно - Нине с ним. Но Даше, неизвестно где, наверняка было плохо. Прокопьев снова ощутил томление плоти и был готов провести с Ниной ночь (а там будь что будет), но уже во дворе Нининого дома посчитал, что им управляет чужая сила, а слабоволие приведет к предательству. Нина принялась целовать его, языком своим старалась раздвинуть его губы, а он оттолкнул ее от себя, отшвырнул ее от себя. «Что с тобой, Сереженька?» - вскрикнула Нина. «Что - с тобой? Чего ты хочешь от меня? - угрюмо сказал Прокопьев. - Зачем ты рвалась ко мне в каюту? Зачем ты летала надо мной в дубнинской электричке?» - «Что ты несешь? Ты не в себе? Тебе пора в дурдом!» - «Ты сама призналась, что приставлена ко мне приманкой и наживкой. Где Даша? И что с ней?» «Какая Даша?» - будто бы удивилась Нина. «Вы, Нина Дементьевна, прекрасно знаете, какая». - «Ах, вот, значит, в чем дело. В Даше, в официанточке этой. А ведь вы, Сергей Максимович, обещали мне подвиги ради вызволения меня из чьей-то мрачной зависимости. Но вы, оказывается, слизняк!» - синие глаза Нины (стояла она под дверным фонарем) стали злыми и снова, как на Рождественском бульваре, вызвали у Прокопьева мысли о хищном животном (впрочем, о красивом животном, из куньих), и гордой шляхтянкой, шубейка белая не из дешевых, шапка из песца набекрень, она заявила:

– Оставьте меня, Сергей Максимович! И больше ко мне не приближайтесь!

Поутру Прокопьев почувствовал себя виноватым перед Ниной. Мало ли что он позволил себе о ней навоображать! А уж о видениях в каюте (тоже, наверняка, воображенных) и в дубнинской электричке он не в коем случае не стал бы рассказывать невропатологу. А вот взял и оскорбил женщину, возможно, всерьез увлеченную им. Хорошо хоть при исполнении «Озорных частушек» не попытался обнаружить под нежной кожей конский волос. Впрочем, зачем нужен был бы для нынешних фантомов и подделок конский волос?

То есть в мысли Прокопьева о Нине, как о помощнице, была полная дикость. Или дурь. Во-первых, если бы Нина была фантом, игрица в чьей-то каверзной и слоеной затее, она вряд ли могла стать проводником к Квашнину (хотя, почему бы и нет? Ведь в закусочной в Камергерском к Прокопьеву ее подвел Агалаков. Однако и с Агалаковым дело было неясное). А если она была реальная женщина с реальными чувствами к нему, Прокопьеву, на кой ляд ей было способствовать вызволению из напастей бывшей буфетчицы Даши? Обращение к ней за помощью вышло бы делом нелогичным.

Но эта нелогичность как раз и будоражила Прокопьева! Будто бы в этой нелогичности и нелинейности и могла возникнуть некая искра! А что было делать? Долбненские милиционеры приняли заявление Ангелины Федоровны и объявили розыск. Но пока Дарья Тарасовна Коломиец не обнаружилась ни в России, ни на Украине, ни в прочем ближнем зарубежье. Даже в Кодорском ущелье ее не сыскали. Не исключалось, что злыдни из нелегального промысла по продвижению женских тел могли отправить Дашу, отобрав у нее паспорт, на каторжные работы в гаремы не только Турции, но даже и в сладкоприимный город Лакхнау, известный Прокопьеву по книге востоковеда А. Суворовой. А в Лакхнау разговаривают исключительно на урду. Отыщи-ка там беспаспортную-то!

А потому любые действия Прокопьева могли быть признаны оправданными. И те, что из разряда - «на всякий случай».

На всякий случай (!!!) он и произвел звонок на известный ему мобильный. Поздоровался. И услышал в ответ:

– Пружинных дел мастер! Чую, чую! И даже знаю, Сергей Максимович, ради чего вы осчастливили меня звонком. Сразу скажу: позвольте вам выйти вон. Это из «Свадьбы» по Чехову. Реплика жениха в адрес телеграфиста Ятя. А теперь она - моя и в ваш адрес. Позвольте вам выйти вон. Порыв ваш стать освободителем дамы мне объясним. Но неужели вы не задумывались вот над чем? А нужен ли этой самой распрекрасной Даше, если она, конечно, жива, такой освободитель, как вы? Вряд ли. Ей, наверняка, освободителем будет мил человек иного, нежели вы, уровня, круга и достатка. Оцените-ка, пружинных дел мастер, свои ценности, в том числе и материальные. Какой же вы принц на белом коне?! Вы - гусь лапчатый. В первый день нашего с вами знакомства я произнесла чуть ли не с чувством брезгливости: «Разве может такой, как вы, кому-то помочь!» и была права. Забудьте буфетчицу из Камергерского и не утруждайте себя набегами на Квашнина. А табурет и табакерку посчитайте моими безвозмездными дарами.

Летал в облаках гусь (ну не в облаках, естественно, пониже), а в него угодили дробью.

Самым уязвимым в нынешних приключениях Прокопьева было именно названное хозяйкой табакерки и табурета обстоятельство. А Даше-то он зачем? На кой он - Даше-то? Как к нему относится Даша, он не знал. Из слов, вовсе не Дашиных, а скажем, из слов кассирши Людмилы Васильевны и кузины Татьяны из Долбни следовало, что Даша проявляет к нему интерес и даже будто бы испытывает симпатию. Но какого рода эта симпатия? То-то и оно. Колкость женщины ли, фантома ли, в любом случае - конечно, женщины, с предложением Прокопьеву оценить себя и свои материальные ценности, была справедливой. Не имел он ни кола, ни двора. То есть квартира, оформленная по всем правилам, его ютила, но тесная и в хрущобе. А двор, загородный и с коттеджем, отсутствовал. Отсутствовал и кол, по нынешним понятиям питавшийся бензином. Жених незавидный. «Отчего же сразу и жених?» - чуть ли не испугался Прокопьев. Сам он не решался назвать свои чувства к Даше любовью. Тягу к ней никак нельзя было приземлить липучим определением. И примявшие его поначалу слова Нины начали вызывать в нем сопротивление. Гусь-то он гусь, но дробь, угодившая в него, остановить его не могла. Упорствовать в поисках Даши и устройствах ее судьбы он был намерен и далее. И не ради Даши. Хотя конечно, и ради нее. Но прежде всего - ради самого себя. Сколько раз порывы его, затеи его заканчивались ничем - или из-за обстоятельств, какие будто бы невозможно было одолеть, или из-за необязательности натуры, из-за робости ее («а-а-а, да ничего у меня не выйдет!»). Сейчас Прокопьева взбудораживали азарт и отвага. Охладить или осадить себя он уже не мог.

В мысленном списке Прокопьева «На всякий случай» в резерве находился Академик всяческих Академий всяческих искусств Александр Михайлович Мельников. Маэстро однажды проводил на первом канале ночную беседу с Квашниным и, наверняка, имел к тому доступ. Преодолевая неловкость, Прокопьев все же позвонил Мельникову.

К удивлению Прокопьева Мельников его звонку обрадовался.

– Сергей Максимович! Вы как раз кстати!

Прокопьев понял, что ему сейчас напомнят о починке дивана и кресел. И как от этих кресел перебрасывать разговор к клюквам и льнам, он не знал.

А Мельников будто бы отвлекся и произносил слова в сторону или самому себе («апарт», что ли, у актеров? - зачем-то явилось Прокопьеву).

– Извините, Сергей Максимович, - вернулся к нему Мельников. - Отвлекся. Но по делу. Вы ведь, уважаемый Сергей Максимович, назначены в Государственную комиссию выяснения причин отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку экспертом. Так ведь?

– Да… - замялся Прокопьев. Он уж и забыл про Государственную комиссию выяснения.

– Ну вот! - еще более обрадовался Мельников. - А меня посетил сам Альбетов. И теперь он у меня. А как только он услышал, что я разговариваю со своим другом, и друг этот - член Государственной комиссии, он пожелал непременно побеседовать с вами. Можете сейчас приехать ко мне? Можете… Вот и прекрасно, очень даже мило с вашей стороны…

Через полчаса Прокопьев тер ноги о коврик у квартиры Мельникова в Брюсовом переулке, в композиторском доме. Нынче при легкости вкусов любой, написавший жалобу в химчистке, мог объявить себя писателем, а исполнивший в застолье громко и по своему песню про омулевую бочку - и композитором-аранжировщиком. Отчего бы Мельникову, помимо всего прочего, не быть и композитором? Но Александр-то Михайлович Мельников, наверняка, мог иметь в творческом багаже и серьезные музыкальные опусы.

«Отчего лезет мне в голову эта чушь?» - удивился Прокопьев. От того, милостивый государь, ответил он себе, что ты не перестаешь думать о Сергее Сергеевиче Прокофьеве! Это твоя радость и твое бремя.

Маэстро Мельников встретил его в барском халате (шлафроке, что ли?). Прокопьев сейчас же вспомнил помещика с какой-то картины из Третьяковки, купцы подносили барину головки сахара.

– Проходите, проходите, Сергей Максимович, по сторонам не глазейте, прошу вас, и не восхищайтесь, у меня, действительно, мебель музейная, модерн, девятнадцатый век, восемнадцатый век и даже семнадцатый, мой кабинет от графа Безбородко, екатерининского везуна, потом когда-нибудь вы все это осмотрите, а сейчас времени у моего гостя в обрез…

Гость незамедлительно вышел им навстречу. Сегодня он был быстрый в движениях и заметно, что томился нетерпением. Выглядел он крепышом. Кругляш головы его прикрывала пушистая вязаная шапочка (цветок ландыша, опрокинутый чашечкой вниз), из-под нее вылезал белесый локон. Одет всемирно признанный эстет был отчего-то в красный адидасовский костюм с лампасами и ностальгическими буквами (три «С» и одна «Р») на груди и на спине. Но, возможно, халат мерзавца Троекурова и спортивное облачение игрока сборной вполне соответствовали сегодняшней сути творческих натур. Не ему, Прокопьеву, было об этом судить.

– Разрешите вас представить друг другу, - суетился Мельников. - Сергей Максимович Прокопьев и сам Всеволод Григорьевич Альбетов.

– Сева! Сева! - как бы досадливо поморщился Альбетов, - Сева. Вечный Сева.

– Да, для меня вы вечный Сева, - закивал Мельников.

– Ну так что у вас? - обратился Альбетов к Прокопьеву и принюхался к нему. Но будто не всерьез.

– Сева, - деликатно сказал Мельников, - Сергей Максимович как раз тот, что заседает в Государственной комиссии выяснения отсутствия.

– Ах, вот оно что! - оживился Альбетов. Он шагнул к Прокопьеву, и новая затяжка его принюхивания вышла более протяженной, он даже обошел Прокопьева и прислонил нос к его спине, возможно изучая глубины и корни эксперта Государственной комиссии. И предложил: - Пройдемте.

Прошли. Присели. И Прокопьев понял сразу, что кресло под ним требует починки.

– Ну и как? И что же вы такого назаседали? - спросил Альбетов.

– Ничего, - сказал Прокопьев.

– То есть как?

– А так, - сказал Прокопьев. - Мы и не заседали. Нас не собирали. Прислали выписки из правительственного постановления. На хорошей бумаге. С печатями. Мандаты. Но не собирали.

– Вот! Вот! - вскочил в возбуждении Альбетов, вязаную шапочку стянул рывком и стал подбрасывать ее, выражая восторги. - Я так и предполагал. Что они могут без меня!

Но сейчас же Альбетов опустился в кресло и придремал.

Прокопьев и Мельников молчали. Мельников - в благоговении. Летали бы сейчас в его квартире мелкие комары, он бы принялся отгонять их от Альбетова.

Минут через пять глаза Альбетова приоткрылись.

– Так что у вас ко мне? - спросил он Прокопьева.

– У меня? К вам?

– Вы о чем-то хотели узнать от меня.

– М-м-м… - промычал Прокопьев. И тут же спохватился, заговорил быстро: - Действительно. Пропала одна девушка. Я хотел бы узнать, где она. Жива ли она.

– У вас при себе ее фотография? - спросил Альбетов.

– При мне, - сказал Прокопьев, и рука его отправилась во внутренний карман пиджака. Уезжая из Долбни, он выпросил у Татьяны фотографию двоюродной сестрицы, мол, нужна для розыска и так далее. Это «и так далее» никакого отношения к розыску не имело.

– Даша! Из Камергерского! - обрадовался Мельников. - Гарна дивчина!

Альбетова лицо гарной дивчины особо не заинтересовало. Он принялся обнюхивать углы фотографии, а уж потом перешел на личность пропавшей. Причем нюхал с увлечением котенка, какому подсунули миску с незнакомым ему угощением.

– Жива… - пробормотал Альбетов. - Саркофаг… Горный хрусталь…

И утомленный прислонился к спинке кресла. Глаза было закрыл, но словно вспомнив о чем-то, подскочил к Прокопьеву и принялся обнюхивать его. Причем делал это явно не по профессиональной привычке или по инерции, как случилось полчаса назад в коридоре, а с несомненным научным интересом к исследуемому объекту. «Це-це-це!» - приговаривал он и будто удивлялся открывавшемуся ему феномену.

– Да… Да… - протянул Альбетов и руки развел. - Может, Сергей Максимович, вы подписки давали о неразглашении… А потому и не доверяете мне секретов комиссии… Я вас понимаю… Но я обойдусь и без ваших секретов… А вы без меня нет…

– Всеволод Григорьевич, нас действительно не собирали…

– Я - Сева… Я вечный Сева, - пробормотал Альбетов.

И тут его сморил сон. Альбетов мог рухнуть, но вечного Севу успел подхватить Мельников и доставил в кресло. Мельников (для Прокопьева) поднес палец к губам. А потом и поманил его к выходу.

– Извините, Сергей Максимович, что я вас выпроваживаю, но у меня срочные дела. Да и сон Альбетова должно оберегать. И я вас прошу, никому ни слова, что вы видели Альбетова в моей квартире. И вообще, что вы видели Альбетова. Никому. Ни-ни!

– Конечно, конечно! - пообещал Прокопьев.

– Да! - вспомнил Мельников. - Вы ведь звонили мне по какому-то поводу?

– Я уж и не помню, по какому, - сказал Прокопьев.

«Саркофаг… саркофаг…» - бормотал он по дороге домой. Что за саркофаг? Не к изготовлению ли саркофага подготавливал (подзуживал, подбивал) его в Камергерском, в закусочной, влиятельный господин Агалаков, в визитной карточке отрекомендованный деловым человеком, держателем домов и галер, Почетным членом Венецианских академий, и оказавшийся, между прочим, доверенным лицом Квашнина? Начал он тогда разговор с Тайницкой башни Кремля, а подвел его к заказу - сотворить тайник, диковинный, странный даже, но и неповторимый в своем роде. Прокопьев потом представил Квашнину некий проект, но в нем не было ни хрусталя, ни саркофага. Возможно, приманные разговоры Агалаков вел и с другими кулибиными и нартовыми, один из них, уловленный деньгами и посулами, возможно, и сотворил для Агалакова или для Квашнина неведомый саркофаг. В сказки, что ли, нынче Даша отправлена? И болтается теперь где-нибудь на серебряных цепях в состоянии спящей красавицы, Белоснежки или царевны, чья обидчица общается с волшебным зеркальцем? «Чушь какая! - думал Прокопьев. - Безвкусица какая!» Но мало ли что мог произнести ездок на китах! Впрочем, в слово «жива» хотелось верить.

Спал Прокопьев плохо. «Гусь лапчатый, гусь лапчатый!» - вспоминалось ему. Табурет и табакерку клиентки Н.Д. Уместновой следовало бы истребить. Тем более что они объявлены безвозмездными дарами. От них могли притекать к Прокопьеву дурные мысли и желания. Но Прокопьев вырос человеком хозяйственным и бережливым. Да и искалечь он сейчас табурет и выбрось его останки, все равно в голове бы осталось навсегда указание на его место в ходе бытия: «Сиди детка. Твоя табуретка».

Утром он сразу же отправился в офис Квашнина.

Его опять осадили. Не примет. Никого не принимает. Расстроенный Прокопьев забрел в курилку. Местом для курения на этаже была определена междумаршевая лестничная площадка. Курильщик украшал ее один. В бело-черном шлеме с тремя рогами и в прикиде свирепого байкера. Сидел он на ступеньке, ноги в сапогах (отчего-то со шпорами) водрузив на перила. Был это Ардальон Полосухин. Прокопьев общался с ним на открытии поэтического мемориала в саду слесаря-водопроводчика Каморзина и посчитал его тогда болтливым пройдохой.

– Ба! Да на вас лица нет, Сергей Максимович! - озаботился Полосухин. - Кто же вас так допек? Или вас не принимают? Я вот Агалакова жду, а его нет. А вас не принимает сам? Да? Вот ведь беда какая!

И тут Прокопьев вспомнил человека с картонкой «Истребитель крыс» на груди. Истребитель крыс в куртке, штанах и ботинках бомжа имел на шее чистейший шелковый шарф, а на голове - лакированный цилиндр иллюзиониста и держал в руке удочку со связкой убиенных грызунов. И это несомненно был тоже Полосухин! А зашел он в закусочную в Камергерском с поручением к Агалакову и сопровождала его девушка в бейсболке по имени Нина. Стало быть, драгоценная Н.Д. Уместнова водила компанию с истребителем крыс, байкером или кто он там на самом деле…

– Но я бы на вашем месте не расстраивался, - сказал Полосухин. - Мандат у вас в кармане?

– Какой мандат?

– Ну как же, Сергей Максимович! - и Полосухин подхихикнул. - Вы же эксперт Государственной комиссии выяснения отсутствия. Вы со своим мандатом к министру Грефу можете войти без стука. Или даже к самому Швыдкому. А вы время теряете и нервы тратите…

– Действительно, - пробормотал Прокопьев, - мандат у меня есть…

– Ну вот, - рассмеялся Полосухин. - Раскройте мандат и в приемную. А там - на абордаж!

– Здесь на каждом шагу охранник на охраннике. До секретарши не допустят. Что им мой мандат!

– Делов-то! - сказал Полосухин. - Раздвинуть пространство. Гроша ломаного не стоит. Или даже тифлисской лари.

Полосухин привстал, руками в воздухе будто раздвинул шторы, и Прокопьев тотчас оказался вблизи стола Стефании Станиславовны, секретарши-помощницы Квашнина. Стефания Станиславовна была дама лет сорока, на вид - благодушно-ленивая, на самом деле - расторопная и с хваткой государственного секретаря с берегов реки Потомак. Она выслушала Прокопьева, рассмотрела его мандат и сообщила о визитере шефу. «Заходите», - было сказано Прокопьеву. При этом не прозвучало железно-рамочное: «У вас три минуты» или «У вас пять минут», и это Прокопьева не столько удивило, сколько озадачило.

В кабинете Квашнина Прокопьев бывал дважды. По его представлениям, во времена процветания на прилавках рыбы мойвы таким мог выглядеть кабинет председателя профкома катушечной фабрики. Только что соцсоревновательных знамен (пылесборщиков) и портретов под стеклами здесь не держали. Правда, один портрет пожилой женщины с туеском для ягод в руке, маслом написанный, имелся. И еще висел на стене пейзаж с видом северной деревни и студеной реки.

– Присаживайтесь, - предложил Квашнин. Сам он стоял у окна и теребил четки из черных камней.

Прокопьев присел. На столе Квашнина рядом с компьютером были аккуратно сложены бумаги. Стояли, конечно, и телефоны. И лежала мухобойка, гибкий пластмассовый квадрат на пластмассовой же рукояти. А московские погоды уже отменили пребывание мух и прочих летающих насекомых в квартирах и служебных помещениях.

Особых изменений в облике гималайско-тибетского странника (или скрытника?) Прокопьев не усмотрел. Ну, действительно, посмуглел от горных приближений к солнцу, ну выглядел, пожалуй, устало-изможденным, на то могли быть причины: голодания какие-нибудь ради подавления плоти или еще что необходимое для медитаций и самопознания. А так Квашнин был узнаваем. И прежде случались с ним уходы в себя и недолгие отрешения от реалий вокруг. И прежде угадывалась в светло-синих глазах осаждавшая душу печаль. «Погоди! - чуть ли не испугался Прокопьев. - Что-то у него на правой щеке, между ухом и ртом. Еще одно ухо, третье! Пришитое как-то боком! Этого не может быть!»

– Сергей Максимович, - сказал Квашнин. - Вы смотрите на меня с испугом. Отчего?

– Да нет… - начал было Прокопьев, но не выдержал и проявил бестактность: - Что это у вас на щеке? Как будто бы ухо…

– Какое ухо?

– Третье… Не на этой щеке, на правой…

Было видно, что Квашнин обеспокоился, занервничал, рука его, поначалу ощупывавшая левую щеку, теперь пыталась сорвать что-то с правой щеки, дергала, щупала кожу и ничего сорвать не смогла.

– Ничего нет… - прошептал Квашнин, не слишком, правда, уверенно.

– Привиделось! - взволновался Прокопьев. - Привиделось! Извините! Освещение было такое… Вы так стояли… Привиделось… Извините за дурость!

«Именно дурость! - не мог успокоиться Прокопьев. - С чего мне померещилось какое-то третье ухо?»

– Так, - сказал Квашнин, - вы, Сергей Максимович, пришли ко мне как эксперт Государственной комиссии?

– Необходимость у меня иная, - не сразу произнес Прокопьев. - Я пришел к вам из-за Даши. Из-за Дарьи Тарасовны Коломиец. Чтобы узнать, жива ли она, и если жива, где она и что с ней.

Квашнин молчал.

– И как член Государственной комиссии я обязан задать вам несколько вопросов, - Прокопьев начал будто оправдываться. - Но это потом. Это теперь дело второстепенное…

– Кто такая Даша? - спросил Квашнин.

– Вы прекрасно знаете, какая, - сказал Прокопьев. - Вы купили закусочную в Камергерском переулке, а она работала там буфетчицей.

– Ах, эта Даша, - Квашнин словно бы из глубин памяти выковырнул некую соринку. Поморщился. Сказал раздраженно: - А вы наглец, господин Прокопьев. Дерзить позволяете себе. Хоть и родились не с той буквой. Но может, из-за этой буквы и дерзите?

– Я понимаю, - сказал Прокопьев. - Вы можете пригнать сюда толпу охранников, и они вышвырнут меня. Но раз вы признали меня наглецом, я наглецом и продолжу быть.

– Отчего вы решили, - спросил Квашнин, он подошел к столу, стоял теперь напротив Прокопьева, каменный и суровый, будто командор из пиренейских легенд, - что меня должна занимать судьба буфетчицы Даши?

– Оттого, что вы ее любите, - сказал Прокопьев.

Квашнин усмехнулся уголком рта, выказал раздражение.

– Но скорее всего и не любите, - не удержался Прокопьев, - а просто желаете осуществить каприз. Пополнить коллекцию. Добавить к «Бентли», бетономешалке, к дамам, от которых вы устали, еще и буфетчицу Дашу. В особенности, после того, как эта девчонка не приняла ваши предложения.

– Вы не только наглец, - тихо произнес Квашнин (Прокопьеву показалось: прошипел), - но и…

Он не договорил. Четки швырнул на стол. «А ведь он сейчас возьмет мухобойку, - подумал Прокопьев, - и прибьет меня!» Не дожидаясь действий Квашнина, Прокопьев вскочил, схватил (стол был узок) Квашнина за отвороты пиджака, вскричал:

– Да! Ради каприза! Да! Ради коллекции!

Квашнин отбросил от себя Прокопьева толчком ручищ дровосека, вернул наглеца на стул, сам уселся в хозяйское кресло. Молчал, насупившись.

«Что со мной?! - бранил себя Прокопьев. - До какой мелкой глупости я дошел! Будто пятиклассник, насмотревшийся "Ералаша"!»

– Да, мы ведем себя, как дети, - сказал Квашнин. - Как самец с самцом. Как два тетерева. Выходит, что и у вас свой каприз, Сергей Максимович.

– Выходит, - сказал Прокопьев. - Но может быть, это и не каприз…

– Посчитаем, что мы остыли, - сказал Квашнин. - Я, естественно, мог бы отдать распоряжение службе безопасности. Но я заинтересован в сотрудничестве с вами. Этой темы сейчас касаться не будем. Предположим, вы в чем-то правы в мыслях о моем отношении к Даше… Дарье Тарасовне… Но отчего вы напали на меня, будто я искалечил ей жизнь? И почему вы хотели узнать именно от меня, жива ли Даша, где она и что с ней? Объясните мне.

И Прокопьев объяснил.

Сознавая, что слова его могут оказаться невыгодными и для Даши, и для него самого, и что слушатель его, если смог держать в лапах две отрасли, - человек со счетным устройствам в мозгах, и прочие люди для него - цифирки, иногда образующие числа, Прокопьев все же рассказал Квашнину о многом. В мыслях обзывал себя лопухом. Но остановиться не мог. Будто кто-то подзуживал его поделиться знанием обстоятельств дела. Рассказал о пересудах бывших товарок Даши по Камергерскому переулку («мы-то знаем точно»), о своей поездке в Долбню и в Марфино, о том, что Дашу загнали в угол и продолжают облаву, пока она не примет чьи-то условия, что облавой руководит изящных свойств режиссер, что Даша, униженная и поверженная, пропала, милицией объявлен розыск, но толку никакого. От некоего ведуна, имя называть нельзя, Прокопьев услышал слова о Даше: «Жива. Саркофаг. Горный хрусталь». Но слова эти можно посчитать и бредом утомленного отысканием истин ученого.

Квашнин слушал его, закрыв глаза и перебирая черные камушки четок. Прокопьев не ощущал его сейчас своим недоброжелателем или соперником. Но мало ли какие помыслы могли возникать в голове Квашнина, не исключено, что и самые злодейские.

– И вы полагаете, - открыл глаза Квашнин, - что облаву на некую буфетчицу устроил я?

– Она для вас не некая буфетчица, - сказал Прокопьев.

– Не суть важно. Важна облава… Стало быть, устроил ее я?

– Похоже на то… И даже осведомленный и догадливый милицейский майор в Долбне склонен к этой мысли…

– Нужна ли мне эта облава? - спросил Квашнин.

– По этому поводу можно строить только догадки, - сказал Прокопьев. - Двенадцатилетнему сынку губернатора, проживающего в Лондоне, захотелось иметь в прикупленной папашей команде любимого им футболиста Карлоса Альберто, и сейчас же Карлос Альберто без всякой пользы для команды был приобретен. Зачем-то вы пожелали стать хозяином закусочной в Камергерском переулке, теперь там глупейшее заведение с пустующими столиками! Но от помещения вы не откажетесь из-за упрямства и досады. Хотели вы этого или не хотели, но сейчас в вашей житейской практике главное - «прибудет». И ничего не должно убыть! Но вот бочка, неизвестно зачем понадобившаяся вам, взяла и улетела из сада слесаря Каморзина, а и ее вы намерены отыскать и изловить.

– Вы нервничаете, злитесь на меня и опять желаете все свести к капризу и коллекции, - печально сказал Квашнин. - Впрочем, спасибо за нравоучение. Но у вас в голове конструкция, и я в ней размещен. А вы не знаете моей натуры. И даю вам слово: никакой облавы я не затевал. Лишь от вас я услышал о злоключениях Даши. Да, для меня она - не некая буфетчица. Я лукавил. И рассказом своим вы меня не уязвили. Естественно, и не обрадовали.

Квашнин встал, снова подошел к окну, пальцы его, теребившие четки, дрожали.

– Я вам верю, но… - все еще не мог успокоиться Прокопьев. - Но кое-кто живет и по правилам: «я этого хотел бы, но сам сделать бы не смог». А в окружении этого кого-то, особенно если он в силе, всегда могу найтись чтецы тайных мыслей и способные тайные мысли осуществить. Не исключено, что в случае с Дашей и отыскались такие чтецы и исполнители…

– Все! - взъярился Квашнин. - Вы мне надоели!

Прокопьев встал с намерением прекратить беседу. Он снова ощутил себя недопустимо болтливым моралистом.

– Хватит! - сказал Квашнин. - Вы произвели себя в благородного рыцаря, а меня в изверга-мучителя прекрасной дамы. Или даже в дракона. Ко всему прочему, и в скрягу-накопителя. Расходимся. Без поединка в кованых латах, без драки на кулаках и без швыряния друг в друга тухлых яиц. Пока - без поединка. Уверен в том, что вы продолжите подвиги Ланцелота. Но наши действия совмещены быть не могут. У каждого из нас в этой истории свои интересы.

Раскланялись. Руки для пожатия протянуты не были.

Уже перед дверью кабинета Прокопьев услышал:

– А в одном важном деле вам все же придется сотрудничать со мной.

– Вряд ли, - сказал Прокопьев. - Жалею, что отдал вам чертежи для двух проектов. Хорошо хоть, что это наброски. Их надо уничтожить.

– Они уже пошли в дело, - сказал Квашнин.

Прокопьев не обернулся.

48

К часам от «Картье» были добавлены запонки и булавка к галстуку.

Елизавета будто бы стеснялась своих подношений и заверила Соломатина в том, что запонки лишь золоченые, а камешек в булавке вовсе не драгоценный, а страз.

Никаких сомнений Соломатин Елизавете не высказал.

Дамы и господа в окружении Елизаветы к нему привыкли. И он к ним привык. Издалека и на страницах светской хроники они его раздражали, а теперь он позволял себе думать: да нет, они - ничего, нормальные люди, ну вертопрахи и болтуны, но кто из нас без изъяна? Он и сам однажды попал ликом в светский журнал. Фамилию его, правда не назвали (оно и к лучшему), подпись под снимком стояла такая: «Елизавета Летунова с бойфрендом».

Вызревшее в нем желание уволиться из конторы в Брюсовом переулке Соломатин отменил. Ему вообще хотелось сейчас разнежиться и не шляться ни на какие службы. Но тогда он и для самого себя превратился бы в нагло-прощелыжного содержанта (и такое состояние позволительно было испытать, но нет, нет, негоже, не надо…). Другое дело: общение с трудягами из ГРЭУ, с жильцами из протекших или охолодавших квартир стало его тяготить. Но на какую должность и ради каких усердий и приличий уместнее всего стоило себя впрячь, Соломатин не знал. К тому же выяснилось, что в светско-бриллиантовом круге Елизаветы его трудовой статус усмешек не вызывал, напротив, Соломатина признали натурой загадочно-романтической. В наши-то дни, да и при плодоносных-то связях, да и проявляя в вечерние часы несомненно бомондные манеры, оставаться водопроводчиком было делом непростым и, надо полагать, наполненным особенным смыслом. И Соломатин понимал: уйди он из сантехников в коммерческие или интеллектуальные выпасы, он тут же бы многих разочаровал. И оказался бы для них заурядной личностью.

Было и еще одно соображение. Как ни странно, но теперь в Брюсовом переулке образовался для Соломатина как бы заповедник, островок свободы и независимого хода жизни. То есть Соломатин должен был по принятым им установлениям осуществлять самодержавность своей натуры везде и при любых обстоятельствах. Но ему порой было необходимо отдохнуть и от Елизаветы, и от светских забав. Нет, упоение Елизаветой не прошло, безрассудство Соломатина не развеялось и не должно было развеяться. Но Соломатину нередко хотелось побыть одному, с книжкой, с томиком Ларошфуко, например, поваляться, посидеть в тишине и в душевном комфорте. И тут очень удобно было сослаться на работы в Брюсовом переулке, даже жалостливые Лизанькины вздохи вызвать в телефонной трубке. Впрочем, и ей дать отдохнуть от ежедневных с ним, Соломатиным, напряжений.

Потому Соломатин и не забрал из РЭУ-5 свою трудовую книжку.

А в ночных клубах он и не всегда скучал, случались и там занятные собеседники. Даже принятая Соломатиным поза скептика, ворчуна и, если надо, насмешника их скорее забавляла. И еще. Соломатин был хорош тем, что казался существом не опасным. То есть не искал выгод, не лез ни к кому с деловыми интересами и уж тем более проектами, не выпрашивал галош, не приглашал на тур бодряще-условного танца барышень, входящих, по слухам, в королевские дворы или хотя бы во дворы, одаривающие протекциями. А барышни и сами улыбались ему, не прочь были попрыгать с ним в переплясах огней под звуки привезенных на ночь Шакиры или Стинга или Таркана, выпить при комплиментах либо подколах «хеннесси» и обсудить с ним свойства сегодняшних обновок «от». Елизавета даже радовалась дамской озабоченности вблизи своего кавалера. «Резвись! - поощряла она Соломатина, прижимаясь к нему в предрассветной усладе. - Все равно ты мой! И ничей больше. А для прочих - ты неприступный бастион. Редут Раевского! Только держись подальше от Баскаковой. Шучу, шучу!…» И жаркое ее колено снова пристраивалось между ног Соломатина.

Но возникшая вдруг суета писательницы Клавдии и ехидины Тиши, жены банкира, вокруг Андрюшеньки вызвала неодобрение Елизаветы, словами невысказанное, но Соломатиным учуянное. «Лизанька, - принялся оправдываться Соломатин. - Я ведь и впрямь бастион и редут. Просто следую ритуалам и правилам игр ваших вечеринок…» «Я на тебя и не дуюсь, - сказала Елизавета. - Но подруги-то мои каковы! А ты их коварствам слишком подыгрываешь…»

Между прочим, Соломатин расспросил Здесю Ватсон о даме по фамилии Баскакова. На всякий случай. Здеся сняла солнцезащитные очки (многие являлись на вечеринки в тонированных очках, то ли мода пошла на них теперь такая, будто на мятые пиджаки и брюки, или же световые эффекты вызывали здесь воспаления роговицы), так вот Здеся сняла очки, отпила из хрусталя ликер «Амаретто», разглядела Соломатина со вниманием и произнесла: «Ба, ба, ба! Андрюшенька, у тебя губа не дура. Баскакова! Она тебе годится в мамаши! Мадам Рухлядь! Многие хотят полонить ее. Или быть полоненным ею!» Насчет мамаши Соломатин Здесю успокоил. Никаких новых мамаш он заводить не собирался. Естественно, Здеся сейчас же доложила о разговоре Елизавете, то ли проявляя верность товарке, то ли из вредности: мол, пусть помается, и Соломатин выслушал колкости Лизаньки и в свой адрес, эти - нежно-укоряющие, но главным образом в адрес сударыни Баскаковой, эти - с ехидствами. Кстати, выяснилось, что прозвище «мадам Рухлядь» Баскакова получила вовсе не из-за возраста. Рухлядью, и это Соломатин знал, в старорусские времена, и в особенности в пору прирастания Сибирью, называли мех. Татьяна Игоревна Баскакова была меховщица. Она володела магазинами, фермами, где откармливали норок, песцов и шиншилл, знаменитым еще с царских времен складом-холодильником пушнины (некогда «Пушторга») во дворах между Большой Дмитровкой и Камергерским переулком («Опять этот Камергерский переулок!» - чуть ли не поморщился Соломатин), имела удачи на пушных аукционах. Баба была деловая и богатая. Впрочем, таких в Москве сейчас хватало. В собрании же клубных сливок пересуды (а с ними - одобрение или зависть) вызывала одна из ее романтических историй. Лет пять назад Баскакова поместила на своих благоприимных коленях мальчишку Коромыслова, и он с этих коленей до последнего сезона не слезал. Мальчишка Коромыслов был лохмато-блондинистый красавчик с желтым пухом на подбородке, нахальный и крикливый телеведущий, участников своих ток-шоу он доводил чуть ли не до истерик, они бранились, орали друг на друга, произносили для убедительности слова, какие приходилось заменять нравственно-чистыми звуками морзянки. Но истошность шоуменов, как и спортивных Цицеронов, вызывала одобрение невидимого и никому не ведомого существа по фамилии Рейтинг, а потому Коромыслов ходил обласканный хозяевами канала. Телевизионные мордашки, как и другие узнаваемые рожи и хари, иные и с собаками, были своими в ночных клубах, уважать их особо не уважали, но без них тусовка не была бы тусовкой. Они вписывались в наборы соусниц и столовых ложек. И вот везунчик Васенька Коромыслов привел однажды на вечеринку невзрачную особу лет пятидесяти, в нарядах директора школы для тугоухих, какую ни один фейс-контрольщик не должен был допускать в собрание приличных людей. Даже если она и имела яхту в Сен-Тропе. Это и была госпожа Баскакова. То есть мальчишка Коромыслов, попрыгун, протащил даму в светский круг. То, что она при миллионах, никого не интересовало, а то, что она, неважно в каком значении, подруга самого Коромыслова, все решило. Баскакова не раз пыталась пробиться к горным вершинам элитного бытия, шиш, по склонам с камушками скатывалась, а тут сразу получила пять клубных карточек. Тогда ли Коромыслов был допущен к теплым коленям Мадам Рухлядь или он уже пристроился на них, открыто не было. Позже они вдвоем нередко появлялись на публике, вдвоем же украшали страницы глянцевых журналов. На желтые вопросы, в каком они гражданском состоянии, отвечали с улыбками, что все за них решат небеса, и Коромыслов шалуном чмокал подругу в висок. Молва утверждала, что Мадам Рухлядь - дама умная, и держит Коромыслова при себе разумными уловками, в том числе и эротическими, а вовсе не денежными подачками. Хотя и поощрения случались. Три полосы журнала с картинками и программой на неделю были отведены фотографиям новой квартиры Коромыслова. Две спальни, кухня для небольшого ресторана и т.д. Особо впечатляли дорические колонны в коридоре. Из верхне-пышминского мрамора. И портрет Татьяны Игоревны, исполненный обалденно-рублевским художником Фикусом (гонорар позволил купить живописцу ветряную мельницу в Нидерландах, от чего искусствовед П. Нечухаев причислил его к «малым» голландцам). Портрет имел название «Мадонна с горностаем», на нем Татьяна Игоревна была изображена на фоне всей Сибири, а также на фоне известного мехового склада-холодильника во дворах севернее Камергерского переулка. Ну и коттедж в ранге творческой мастерской на Новорижской дороге был дарован Васечке Коромыслову.

В этой-то творческой мастерской позже и стали происходить безобразия, огорчившие Мадам Рухлядь. Разлад в образцовой паре был, естественно, мыльно отражен в десятках изданий. Поклонницы Васечки Коромыслова, составлявшие существенную часть господина Рейтинга, горевали. Хотя и квартира с портретом, с дорическими колоннами, и творческая мастерская под соснами остались при Васечке.

Теперь Мадам Рухлядь ищет нового хахаля. Проводники в высший свет ей уже не нужны. Она сама кого хочешь и куда хочешь проведет. Татьяну Игоревну, известную в деловом мире бизнес-леди, приглашают нынче на ТВ, во всяческие умственные говорильни, и она там себя умственно проявляет. И хахаль ей сгодился бы не обязательно именитый и не такой взбалмошный, как щенок Коромыслов, а хотя бы с умытым лицом (для глянцев), в своем роде эстет, но, конечно, молодой и способный быть утешителем плоти.

– Такой, как ты, - заключила Елизавета. - По глупости я тогда порекомендовала тебе держаться подальше от Баскаковой. Пошутить изволила. Имя открыла и, стало быть, дала направление твоим мыслям.

– Да на кой мне эта именно рухлядь! - рассмеялся Соломатин. - Мне просто любопытны персонажи ваших тусовок и их легенды. И на Баскакову я бы взглянул из любопытства. А теперь и не взгляну. Вдруг стошнит при ее виде…

Однако взглянул. И не стошнило. Но мельком взглянул, холодно, так себе дамочка…

Другое дело, она оказалась совершенно не похожей на Мадам Рухлядь, возникшей в воображении Соломатина. Дородных колен, а стало быть, и бедер, на каких мог бы приютиться Васечка Коромыслов, Соломатиным обнаружено не было. Дамочка была худенькая, изящная и на вид куда моложе своих пятидесяти или скольких там лет. Одевалась она странно и на первый взгляд неприлично дешево. Однажды явилась в матроске, какая бы украсила гимназистку в летний день Серебряного века. В другом случае - надела камзол и потертые брюки а ля Гиппиус с картины Бакста. А как-то удивила публику халатом, некоторые посчитали - домашним и кривили губы, с какими-то восточными орнаментами. «Ну и что, - говорили рассудительные, - при ее-то капиталах может позволить себе и домашний халат. Вон Сорос - тот и вовсе в обносках ходит…» (В нетерпении я, автор, не могу не поделиться одним воспоминанием. Имел общение с Соросом, поначалу показавшимся приятным, а потом принявшимся тыкать нам вилкой в бок и прикармливать оранжевую девушку с косой и витязя в тигровой шкуре. Обноски не обноски, но похож был Сорос на счетовода из вязальной артели, только что без нарукавников.) «Так вот, - добавляли рассудительные про Баскакову, - вы на ее драгоценности взгляните, при таких камнях и металлах любой халат будет уместен…» Действительно, появись Татьяна Игоревна лет тридцать назад на приеме вблизи бриллиантовой Галины, она на следующий день была бы ограблена или застрелена. И вскоре выяснилось, что халат Мадам Рухлядь вовсе не домашний, а одеяние праздничное. Произведение искусства. Копия его прикуплена японским правительством для Императорского этнографического музея. А изготовлен он исключительно из кожи рыбин лососевых пород. Изготовлен на берегу Амура известной нанайской умелицей Сатар. И ушло на халат с ритуальными орнаментами пятнадцать рыбин, а на отделку кожи и пошив изделия - два года. Заказы к умелице Сатар (выходило - и к модельеру) поступали со всего света, и от музеев, и от процветающих особ (не только на халаты и платья, но и на сумки, на ремни, на сапоги). А с материалом начались трудности. Квоты на отлов. Татьяна же Игоревна, Мадам наша Рухлядь, сообразила, какие могут случиться выгоды, все просчитала и закупила рыбокомбинат в Корякии. Вполне возможно, пробьется от той же Корякии в совет Федерации. И никакие землетрясения ей не помешают. Теперь она будет не только Мадам Рухлядь, но и Мадам Лосось. Или Мадам Кета. «Мадам Горбуша!» - хихикали завистники.

Соломатин старался не взглядывать на Баскакову, удовлетворил любопытство и достаточно, но то и дело взглядывал. Это как в давней байке: «Только не думай про сметану! Не думай про сметану!» «А я и не думаю про сметану! Я не думаю про сметану! Я не думаю про сметану!» И Баскакова как будто взглядывала на него…

Познакомился Соломатин и с Васечкой Коромысловым. Хотя и не имел в этом никакой надобности. Но при брожениях от стола к столу, от одной компании к другой у каждого из принятых в круг быстро возникало по сто знакомых. Улыбались друг другу, перекидывались парой необязательных слов, если не имели дел. Васечка и впрямь вышел мордашкой, парнишка был нахальный, пробивной, но заурядный и, пожалуй, глуповатый. И много, размахивая руками, балаболил попусту. Однако им были довольны, и он всем был доволен, джип купил на днях, сам купил, всего добился, о чем мечтал когда-то в своем вонючем Новохоперске. Выходило, что провинциалка, известная Соломатину, тоже решившая добиться звезд и корон в Москве, проживала в соседнем с Васечкой городке, но чего добилась она? А чего добился он, Соломатин, москвич, выросший, как теперь принято думать в каком-нибудь Белебее, на всем готовом? Или нет в нем фартовой энергетики? «Добьюсь! Добьюсь! На этот раз добьюсь!» - заверил себя Соломатин. И сжал кулаки.

Однажды Коромыслов вернулся с Северного полюса. Снимался там в рекламном ролике. В клубе вокруг него собрались люди, и он угощал их анекдотами из жизни белых медведей. Джинсы его были вправлены в пошитые, видимо, недавно унты оленьего меха. То ли Коромыслов желал показать стройность своих длинных ног, худющих, кстати. То ли дразнил Мадам Рухлядь («А ведь мадам-то, - подумал тогда Соломатин, - ни разу не приходила в свет в мехах. Даже каких-нибудь меховых оторочек на ней замечено не было». Но может быть, меха она оставляла в автомобиле…). Не мог не оказаться хоть бы и на минуту возле полярника и Соломатин. Чушь, и пошлую, выслушивал, какой у моржа и какой у белого медведя, и вдруг обернулся. В их сторону глядела Мадам Рухлядь. И не на Коромыслова глядела и не на унты от оленей, а глядела она на него, Соломатина. Даже улыбнулась ему и ручкой помахала.

И позже при встречах они раскланивались и улыбались друг другу.

Естественно, об этих переглядах и улыбках не могла не узнать Елизавета.

После обязательно-контрактного убытия Лизаньки на встречу с Папиком и удовольствий с Соломатиным по возвращении, она поутру, не покидая постели, попросила Соломатина принести ей пилку для ногтей. Всей натурой уйдя в упражнения с пилкой, она все же допускала высказывания легковесные и вызванные пустяками жизни. К этим пустякам относились перегляды Соломатина с Мадам Рухлядь. И с улыбкой было дадено понять: «Шали, шали, Андрюшенька, но не увлекайся».

Не допустив каких-либо возражений Соломатина, Елизавета отложила пилку, присела в постели и принялась высказываться уже не по пустякам. При этом, конечно, не могла не иметь в виду всяческие приспособления, надзирающие над событиями и разговорами в квартире.

– Соломатин, ты, конечно, помнишь о Фаинушке, штучке купца Парамонова из нашего с тобой Салтыкова-Щедрина?

– Не забываю. И о Фаине, и о ее метрдотеле полководце Редеде, - сказал Соломатин. И подумал: «Не я ли теперь у нее метрдотель?»

– Так вот, Фаинушка не только имела при купце Парамонове светлицу о семи окнах на втором этаже и метрдотеля на первом, но и занималась делами, владела складами на пристани в Петербурге, с выгодой вела оптовую торговлю не помню чем… И так далее.

Елизавета потянулась, застонала сладостно, рот прикрыла ладошкой.

– Конечно, хорошо маяться и нежиться в безделье… Но до поры до времени… А я женщина деловая, ты знаешь. И у меня возникают проекты…

И были открыты проекты. Возможно не только для Соломатина, но и для Папика. Хотя с Папиком они могли быть оговорены и при последнем с ним свидании. Соломатин же призывался теперь в советчики.

Связи у нее теперь есть. Средства кое-какие накоплены. Можно призанять стартовые деньги и у папаши - Кости Летунова. Паспорт она скоро получит новый, с фамилией Летунова. Мать всплакнула, но согласилась. («А чего ей всплакивать?» - поинтересовался Соломатин. Но Лиза ему не ответила.) Хозяйкой чего ей теперь («ну не буквально теперь, а немного погодя, зачем спешить?») выгоднее стать? И полезнее? И чтобы увлечься? Салоном каким? Фитнес-центром? Аптекой? Кондитерским магазином? Кабинетом по починке зубов? «Это все пока упования и грезы, - сказал Соломатин. - У меня тоже были бизнес-проекты. Но я прогорал. У меня нет деловой хватки и умения выстраивать каверзы». «Я знаю», - сказала Лиза. «Откуда?» - спросил было Соломатин. Оттуда! Папиковыми службами он был проверен (пусть и на расстоянии), детектором лжи, взвешен, высушен, снова залит жидкостью и исследован вовсе не лекарскими узи и тонографами. Где-то, небось, хранится и его жизнеописание с почасовыми подробностями. «А у меня есть деловая хватка и я сумею обойтись без каверз и интриг, - прервала его сетования Лизанька. - И мне подскажут, с чего начать. Другое дело - знания. Летунов хоть сейчас готов послать меня в Англию. Но я решила поступать в бывший Плехановский. Я ведь уже получила диплом Академии менеджмента. И добиваться всего мне надо самой… Мало ли что… Может, я кому-то надоем или стану противна… Или замена сыщется более сладкая, чем я…» Это уже явно - для аппаратуры Папика, и взгляд - на люстру…

А ведь, действительно, хватка у нее есть, подумал Соломатин. Глядишь, через несколько лет Лизанька встанет вровень с Мадам Рухлядь и будет называться принцесса Фитнес, или принцесса Казино. Или принцесса Лесопильня…

Но к чему она завела нынешний разговор?

А к тому, чтобы ты, Соломатин, дурнем не был. Это все то же милое предупреждение: «Шали, шали, Андрюшенька, но не увлекайся». И подумай о своей выгоде…

– Знаешь что, - сказал Соломатин, - если ты сомневаешься во мне и в моих чувствах к тебе, я перестану ходить на вечерние сборища. Или игрища. Их персонажи мне надоели, обрыдли. Они мне чужие. Любопытство мое накормлено. Дальше начнется икота или отрыжка. С сегодняшнего дня и перестану ходить. И ни с какими неприятными тебе дамами видеться более не буду.

– Экий ты прыткий! - рассмеялась Елизавета, скинула одеяло, напомнив Соломатину о своих прелестях, как бы предлагая сравнить их с прелестями неприятных ей дам, хотя бы одной из них, мало ли что скрывается у той под рыбьей чешуей, может, мощи какие, или напротив, целлюлитные грозди, да и физиономия ее, наверняка, улучшалась и не раз скальпелями дорогих реставраторов. - Именно сегодня-то ты должен сопровождать меня. Сегодня важный коктейль, и у меня назначены деловые свидания. А там посмотрим. Вовсе не нужны мне твои жертвы. А запреты самозащиты - тем более, к добру они не приводят.

«Забавно, забавно! - повеселился про себя Соломатин. - Забавная получается история! Хотя и рискованная. Но риск-то мне, пожалуй, сейчас и необходим!»

Он боялся заскучать на вечернем коктейле. Там при официантах с подносами для напитков и лилипутских закусок разговоры велись обычно серьезные и именно деловые. Но выяснилось, что коктейльным особам выделен лишь один зал, а в остальных помещениях клуба происходила привычная тусовочная кутерьма.

– Андрюша, - сказала Елизавета, - побудь моим сопровождающим минут пять. Не более. Ради соблюдения обряда. Раскланяйся, руки пожми, а некоторые ручки и послюнявь. Ну сам знаешь. И катись ко всей нашей скачущей и трепливой шелупони. Да. Вот что. Утром я темнила. Дело-то я уже себе выбрала. Для начала. Об этом и пойдут переговоры. Будет у меня шляпный магазин вблизи ипподрома. Входят в моду всякие там Президентские скачки, а дамы наши сливочные не беднее британских, и шляпки им подавай не хуже королевских. Наши, не хуже королевских, будут «от Летуновой»… Ну это тебе неинтересно, а потому и гуляй…

Для соблюдения правил обряда Соломатин сопроводил Елизавету в зал для коктейлей. И получил там пренеприятные ощущения. Один из официантов со спины показался ему знакомым. Широченные плечи, короткие ноги, комод. Присутствие этого человека Соломатин учуял на вечеринке в день, когда фейс-надсмотрщик Стасик Кирьяков разглядел на его руке часы от «Картье». Оно вызвало тогда не одну лишь досаду Соломатина, но, пожалуй, и испуг. И вот этот хмырь во фраке и при черной бабочке разносил бокалы с коньяком и белым вином. Но нужен ли именно он, Соломатин, теперь человеку-комоду и его шефу, почти олигарху Суслопарову? К тому же они, наверняка, знают о его нынешнем положении. И о Папике. Но мысль о Папике, как о возможном заступнике, сейчас же показалась Соломатину унизительной.

Впрочем, неприятный официант к Соломатину не подошел, а с пустым подносом отправился на кухню.

Но Елизавета заметила, что Соломатин помрачнел, и шепнула ему: «Иди, иди! Развлекайся!»

49

Суета тусовочного брожения отогнала от Соломатина страхи и мрачные мысли о Папике и об официанте-комоде («Он даже подходить не стал, похоже, сам испугался»). Колесами вертелись под музыку Прокофьева то ли парни, то ли девицы с личинами опричников, плясавших перед грозным, но загулявшим царем из фильма Эйзенштейна. Видимо, из авангардных модельеров. «Хорошо, хоть голый Кулик не хрюкает и не бегает по полу на своих четверых отмытым хряком», - подумал Соломатин. Возле Девушки с веслом собралась стайка молодых людей, нечто весело обсуждавших. Подойдя к ним, Соломатин понял: разговор идет о воспитании детишек. Дамы сходились здесь, как правило, успешные, но при всех их любовных удачах сыновей и дочерей воспитывали без отцов, чем особенно гордились. Ведущая с развлекательного канала рассказывала о творческом развитии дочери, ей шесть лет, она уже поет и танцует в «Непоседах», на днях солировала, исполнила явный шлягер с ключевыми словами: «Хорошо б мой дружок Сережа подарил мне "Мерседес"!», запись пойдет в эфир. «Талантливый ребенок! - зашумели слушательницы. - И про жизнь правильно понимает!»

При этом их гвалте к Соломатину подошел Банкир, муж Тиши, взял Соломатина за пуговицу и предложил отойти. Банкир (Тиша отчего-то окликала его Гастоном, другие называли его Григорием Ивановичем) был тощий, длинношеий очкарик, истинный «ботаник», из-за чего, наверняка, еще в школе натерпелся издевок, оброс комплексами и теперь пыжился, пытаясь выказать себя настоящим мужиком и плейбоем (помимо Гастона он заслужил у Тиши и ласковое - «мой кролик», особенно часто звучавшее в перетрепах с приятельницами). Было ему за сорок, а в компании Тиши он сам себе казался двадцатилетним. Сейчас правой рукой он держал бокал с коньяком, пальцами же левой все еще теребил пуговицу Соломатина.

– Соломатин, - сказал Банкир. - Ты масон?

Соломатин застыл лотовой женой.

– С чего это вы, - сумел, наконец, произнести Соломатин, - Григорий Иванович?

– Ты же каменщик, а допущен сюда, - сказал Банкир, и стало понятно, что он наклюкался. - А они, вольные каменщики, не из тех, что кладут кирпичи. Следовательно, ты…

– Я не каменщик, - сказал Соломатин. - Я слесарь-водопроводчик. Сантехник.

– Ну тем более! - настоящим мужиком Банкир плеснул в глотку коньяк. - Значит - ты вольный водопроводчик! Это похлеще вольного каменщика.

– Вы несете какую-то чушь, Григорий Иванович! - сердито сказал Соломатин.

– Я - чушь? - возмутился Банкир и губы капризно выпятил. Но потом, видимо, что-то сообразил. - Ну да, конечно… Вы же не должны открывать себя… А я все хотел увидеть, как вы приветствуете друг друга… Но впрочем, помолчим…

Он пошатнулся, и Соломатину пришлось поддерживать его.

– Вам, Григорий Иванович, - сказал Соломатин, - следовало бы посидеть где-нибудь…

– Под пальмами, - согласился Банкир, - и чтоб зулус стоял с опахалом, и чтоб зулуска ублажала… Веди меня, вольный водопроводчик, под пальмы к столикам… Погоди, это ведь я должен отвести тебя к веселой вдове… Я обещал… Она просила познакомить…

Веселой вдовой оказалась Татьяна Игоревна Баскакова, она же Мадам Рухлядь, она же будущая Мадам Лососевых пород.

Банкир произвел обещанное знакомство. Татьяна Игоревна протянула Соломатину руку ладонью вниз, и стало быть, ему пришлось целовать даме ручку.

– Ну вот, Танечка, - сказал Банкир, - а он, оказывается, не вольный каменщик, а значением выше - вольный слесарь-водопроводчик!

– При чем тут каменщик или водопроводчик? - удивилась Баскакова.

– Ах, ну да, - спохватился Тишин муж, - это же не ты просила узнать… Это кто-то другой… Дай Бог память! Это Бубнов!

И Банкир, шлепнув ладошкой по лбу, а потом и будто бы в почтении приподняв цилиндр, удалился на поиски Бубнова. «Трости ему не хватает…» - подумал Соломатин.

Два степенных господина средних лет, сидевших с Баскаковой, сейчас же вспомнили о неотложных делах и по этим делам убыли.

– Я очень рада, что наконец познакомилась с вами, Андрей Антонович, - сказала Баскакова. - А вы?

– И я рад, - неуверенно кивнул Соломатин. - Зовите меня Андреем.

– И я для вас Таня, - улыбнулась Баскакова.

Пребывала она на вечеринке в пожалуй легком для зимы светло-синем платье из тонкой полупрозрачной ткани, название которой Соломатин не знал (муслина, подсказывает автор, муслина), располосанной линиями золотистых блесток. Нынешнее платье и прическа Тани (ага, уже Тани) напомнили Соломатину женщин из американских фильмов, с удовольствием и лихостью танцующих чарльстон. И надо сказать, что вблизи она выглядела куда моложе своих лет, а серые глаза ее были сегодня глазами восторженной курсистки. Угадывалась в ней женщина крепкая («упругая», пришло в голову Соломатину), посетительница тренировочных залов, бассейнов и саун, а полу прозрачность ткани давала возможность понять, что и тело ее хорошо. Драгоценности ее были помещены нынче на длинных пальцах Татьяны, кольца и перстни, по три - на каждой руке. И одного из ее перстней хватило бы на покупку квартиры с дорическими колоннами. Баскакова, оценив движение глаз Соломатина, сказала:

– Андрюша, вас заинтересовали мои игрушки? Это действительно работы настоящих мастеров. Их стоит разглядеть.

И Баскакова, сдвинув клубную посуду к вазе с цветами, положила на столик руки.

– Пододвиньтесь поближе. Вот… И руку протяните, ощутите тепло и холод камней…

Но как только пальцы Соломатина коснулись перстня Баскаковой, правая ладонь меховщицы накрыла его пальцы, сначала замерла на них, а потом принялась их гладить.

И случилось перетекание токов женщины в светло-синем платье с серыми глазами восторженной курсистки и его, Соломатина. Они молчали минуты две, а то и все пять. Да и о чем было говорить? Соломатин сидел взволнованный, глупо-растерянный, ощущал напряжение в брюках, отчего егозил, словно бы стараясь от напряжения плоти избавиться, думал: «А ведь Васечка Коромыслов не из-за одних лишь дорических колонн и дома под соснами столько лет был у нее на привязи». И повторял про себя: «Забавно. Забавно. Забавная получается история…»

При этих его мыслях Баскакова произнесла:

– Андрюша, за вами, кажется, пришла ваша спутница…

Соломатин обернулся. Метрах в пяти от их столика стояла Елизавета. Глаза ее были сердитые.

– Извините, Татьяна Игоревна, - пробормотал Соломатин, - будет случай, продолжим с вами разговор…

Уже в коридоре Соломатин заспешил:

– Лизанька, я тебе все объясню…

– А что тут объяснять? Ты, Соломатин, заигрался. Конечно, лучше синица, чем журавль. Но кто здесь журавль, кто синица и кто жар-птица? Впрочем, неважно…

– Лизанька, я объясню… Это Банкир, Тишин муж, его дела… Я сейчас сбегаю в туалет, приспичило… Подожди меня… Я все объясню…

Он суетился. Он был жалок. Это он-то, самодержавный Соломатин! Такого с ним не случалось давно. Особенно в отношениях с Елизаветой. Но в посещении туалета и впрямь возникла потребность. Хотя бы для того, чтобы вымыть руки, имевшие соприкосновение с перстнями, кольцами и ладонью Хозяйки Пушной горы. Но что он такого учудил? Отчего он посчитал себя виноватым перед Елизаветой? Что бы ни случилось, а случиться может всякое, Лизанька есть и останется его единственной любовью, пусть и второй в жизни, но сейчас - единственной, он без нее не может, без нее ему будет плохо… Но ситуация-то на самом деле складывается причудливо-забавная…

Клуб гордился своими туалетами. Не хуже, чем в Большом театре. Другое дело, - гордился ли Большой театр своими туалетами? Ну да ладно… Картина в туалете для Соломатина была привычная. Два телохранителя с мобильниками в руках стояли в почетном карауле при одной из очистительных кабин. Видимо, у некоей вип-персоны возникли трудности в общениях с природой. Два джентльмена сыпали на иноземные бумажки с портретом Франклина белый порошок и потом порошок этот втягивали в ноздри. Раздвинув галдящих шалопаев из числа чьих-нибудь сынков, в туалет ворвался Банкир, Тишин муж, с девицей под руку, доволок ее до кабинки, защелкнул дверцу. Минуты через три девица освободилась, оставив Тишиного мужа в раздумьях, у зеркала справа от Соломатина вымыла подбородок, достала из сумочки помаду, привела в порядок губы и не спеша, цокая шпильками по выложенному плиткой полу, удалилась из туалета. Соломатин стоял, курил и повторял про себя: «Забавная история, забавная… А что Папик? Что же мне вечно жить под Папиком?» И тут на его плечо легла чья-то тяжелая рука.

– Привет, Оценщик, - услышал Соломатин.

Он обернулся. Перед ним стоял официант-комод, во фраке и бабочке, но без подноса, и кому-то в туалете могло показаться, что это и не официант вовсе, а значительное лицо.

– Не имею нужды разговаривать с вами, - надменно сказал Соломатин. - И времени у меня нет.

– Ба! Ба! Ба! - осклабился Сальвадор («Именно осклабился», - подумал Соломатин, хотя и не помнил точно смысла этого слова. Зубы у Сальвадора были, как у Кларка Гейбла, а ведь долго ходил щербатым, может, исполнителя отправляли в Голливуд с целью облагораживания?). - Экий ты, Оценщик, нынче барин, часики, запонки, булавка. А ведь совсем недавно шлялся в грязном ватнике.

– Все! Хватит! - Соломатин сбросил руку официанта со своего плеча.

– С какой брезгливостью ты на меня смотришь! - рассмеялся Сальвадор-Ловчев, а глаза его были злыми. - Будто нет на тебе крови!

– Какой крови? - вздрогнул Соломатин.

– Олёны Павлыш, любови твоей безразмерной!

– При чем тут Олёна! - растерялся Соломатин. - При чем тут я?… Я тут ни при чем!

– При чем! - сказал Ловчев. - И сам знаешь, что при чем. Тебя просили вызнать у Олёны, где хранятся не принадлежавшие ей вещицы, или хотя бы объяснить ей серьезность ее положения, чтоб сама во всем призналась. Ты этого не сделал. А если бы выполнил с толком наше поручение, она и теперь была бы жива. Но ты, видно, и сам желал, чтобы она исчезла из твоей жизни. Надоела. Стало быть, и на тебе ее кровь.

– Чушь! Вранье! - нервно и быстро произносил слова Соломатин. - Ты же говорил, что шеф твой стал набожным, боится нарушить заповеди, а одна из них: не убий.

– Он-то, может, и стал набожным или ведет себя, как набожный, - сказал Ловчев, - но держит при себе людей, какие греха не боятся. Тебя посылали к Олёне чуть ли не с оливковой ветвью. А ты уклонился.

– Он же велел не трогать ее…

– Ее бы и не тронули. Но эта дура заартачилась, будто какая-то княжна Тараканова, ничего не открыла, разозлила, наоскорбляла всех, ну и… А шефу и теперь необходимы серьги Тутомлиной… Может, ты, Оценщик, знаешь, где они?

– Не знаю, - сказал Соломатин.

– А если ты врешь? Помнишь скамейку на Тверском бульваре? Помнишь скамейку из первой серии фильма с Жегловым и Шараповым? До тебя здесь нет никому дела. Сейчас я прислоню тебя к стене, обниму тебя, как брата двоюродного из Пензы, и отойду от тебя, а ты тихонечко сползешь по стене, и проходящие мимо тебя будут думать: «До чего допился, скотина!»

– Погоди, - пробормотал Соломатин, - погоди, Сальвадор…

– А чего годить-то? Говори, Оценщик, где серьги Тутомлиной?

– Не знаю… Я и вправду не знаю… Спросите у Антиквара…

– Уже спрашивали, - и Сальвадор неожиданно рассмеялся. - Ладно. Забздел уж совсем, небось. И где же твои высокомерие и брезгливость? А, Оценщик? Но я сегодня добрый. И не велено тебя трогать. И знаешь почему?

– Почему?…

– А потому, что ты теперь - не Оценщик, а - Меховщик. Меховщиком ты шефу и пригодишься!

– Дудки! - резко сказал Соломатин. Он успокаивался. Он обо всем расскажет Елизавете, Мадам Рухлядь выпадет из их жизни в осадок, а Папику вряд ли понравятся каверзы набожного теперь Суслопарова.

– Не хорохорься! - смех Сальвадора-Ловчева стал совершенно омерзительным. - Знаю, о чем ты сейчас думаешь. О заступнике. И напрасно. Тебе ведь еще неизвестно, кто у вас Папик. То-то и оно!… И кровь Олёнина на тебе, Меховщик!

Нет, надо было бежать от туалетного кошмара, от этого омерзительного смеха, от злодейских глаз осуществителя будто бы придавленных грешных мыслей подлеца Суслопарова. Соломатин и бежал, врезался в тусовочную толпу с намерением отыскать Елизавету, но был остановлен Тишей, женой Банкира. «Соломатин, - сказала Тиша, - мой кролик куда-то пропал. Ты не видел его?» «Нет, - сказал Соломатин. - Не видел. А где Лиза?» «Лиза уехала, - Тиша словно бы удивилась вопросу Соломатина. - Она устала. Сказала, что у тебя тут дела, и ты остаешься. А-а! Вот и мой кролик объявился!»

Значит, вот как. Обиделась, значит, Елизавета. Может, оно и к лучшему.

Все же решил позвонить из дома Елизавете. Но раздумал.

Удивился тому, что трезв. Вроде бы держал сегодня в руке и рюмки, и бокалы. И ко рту их подносил. Бара в доме Соломатин не имел. Но бутылка водки и три банки «Старого мельника» в холодильнике у него стояли. Пиву Соломатин в соучастии отказал, а граненый стакан водкой заполнил. И шарахнул его с выдохом, как и полагалось водопроводчику. Закусил бутербродам с плавленым финским сыром. Но и теперь желание звонить Елизавете, каяться и оправдываться, не возникло. «Нет, в моих чувствах к Лизаньке ничего не изменилось, и она меня поймет, - убеждал себя Соломатин. - Она во вселенной - для меня одна, и иного не будет… А Баскакова, Мадам Рухлядь… Она - на скамье запасных. Она - запасной вариант… очень заманчивый, но запасной… Ведь на самом деле, неизвестно, кто такой Папик, и неизвестно, какая блажь и в какие сроки придет ему в голову… А с запасным-то вариантом и Лизанька останется в мехах и шелках…»

Последнее соображение показалось ему совершеннейшей глупостью. При этом он, будто бы в испуге, обернулся и взглянул на кактус. Нет, кактус стоял на подоконнике смирный, не тянул к нему лапы, не бряцал назидательно иголками-гвоздями.

«А с Суслопаровым и бойцом Сальвадором мы разберемся!» - заверил себя Соломатин. И плеснул в граненый стакан еще граммов сто пятьдесят.

Ему захотелось сейчас же отыскать презент Павла Степановича Каморзина, шкатулку или футляр из среднекисловского подвала. «Там же кинжал Шарлоты Корде и револьвер Гаврилы Принципа!» - дергались мысли. «Нет, ни в коем разе! Если захотелось отыскать, значит, вещь не отыщется!» - осадил себя Соломатин.

Впрочем, ему и осаживать себя не было нужды. Кое-как он стянул с себя рубашку и брюки, сбросил ботинки и рухнул на диван.

Тут же к нему явился лохматый губошлеп и уродец Дью, стал теребить его и требовать: «Сделай Дью! Ты сделал Дью? Сделай Дью!» Соломатин оттолкнул губошлепа, но понял, что это и никакой не Дью, шнырявший некогда с глупостями на приеме в Столешниковом переулке, а официант-комод во фраке и при бабочке, в левой руке его была заточка, и он рычал: «Где серьги графини Тутомлиной и камея Гонзаго?» «Какая камея Гонзаго? Она в Эрмитаже! - возмущался Соломатин. - А серьги… Они в чреве кита, не знаю только какого… Одного из двадцати семи… Поймайте двадцать семь китов, и у них серьги Тутомлиной… Спросите у Антиквара… Наймите чукчей с гарпунами!…» «Чукчи живут в Лондоне и играют в футбол! - орал официант-комод и тыкал заточкой Соломатину в бок. - А ты в Москве и на тебе Олёнина кровь, и ты будешь у нас Меховщик!» «Никогда! И ни за что! И нет на мне ее крови!» - протестовал Соломатин. «Как же нет! Иди и руки ототри пемзой! И будешь ты у нас Меховщик! Ты не святой Антоний, и это искушение ты заглотишь!» - официант-комод расхохотался, предъявив зубы от Кларка Гейбла. «Он не святой Антоний!» - откуда-то выскочил Ардальон Полосухин в шутовском колпаке с серебряными бубенчиками и в длиннющих туфлях-пигашах. Загнутым носком правого пигаша он угостил официанта под зад, и тот, взвизгнув, отлетел. «Да, Соломатин, ты не святой Антоний, - восклицал Полосухин, припрыгивая при этом. - Не Антоний ты! От многих искушений ты увиливал. Но не от всех. И от этого не увильнешь. Да и не надо увиливать! Ни тебе! Ни нам! А расписочки твои при мне. Вот они! Вот они!» И Полосухин, приплясывая, принялся совать бумажки Соломатину под нос. «В Камергерском ты их подписывал! В Камергерском!» За спиной Полосухина возникло нечто шарообразное, серовато-бурое, впрочем, поначалу шарообразное стало менять формы и разрастаться, то это был пузырь размером с телефонную будку, то овалы пузыря заменяли гранями, и пузырь стал кривым ромбом, но не застывшим, а будто распираемым энергиями изнутри, бока его колыхались, дергались, испускали синевато-белые лучи и струи дыма, теперь это был огромный мешок, способный передвигаться и плавать в воздухе. Ардальон Полосухин исчез, то ли был вытеснен мешком в иные пространства, то ли, напротив, его втянуло в недра серовато-бурого монстра. Монстр-мешок оказался и говорящим, голоса исходили из него разные, то он басил дьяконом, то причитал истеричной бабой. Звуки его клокотали и никак не могли собраться в смысловые сочетания. «Да это же Папик! - сообразил Соломатин, и ужасаясь, и радуясь. - Это же наш Папик! Он неизвестно кто. И неизвестно что. И неизвестно зачем!» С этим он и заснул.

Утром Соломатин выразил себе благодарность. Три банки «Старого мельника», не допущенные им вчера в компанию к белому напитку, дали облегчение. Оставались в бутыли граммов сто пятьдесят «Гжелки», но мысли о ней вызвали спазм пищевода. «А не полить ли ею кактус?» - подумал Соломатин. Американо-мексиканская монография «Поливание кактуса» так и не пополнила его библиотеку, и Соломатину оставалось довериться интуиции. Была опасность раздосадовать растение. Дума своими законами сблизила ячменный напиток с воспитанниками заокеанских пустынь, и логичнее было бы угостить кактус Эдельфию именно пивом. («Как мне раньше не приходила мысль об этом?» - удивился Соломатин.) Но пиво было им эгоистично выпито. Водка же могла принести растению, взлелеянному в иных нравственных традициях, вред. «А текила! - сейчас же сообразил Соломатин. - От текилы-то, небось, эти кактусы не околевают!» «Гжелка» же, по понятиям слесаря-сантехника, была куда благородно-полезнее, нежели текила. И Соломатин отправился к кактусу. Водку налил в стакан. Иначе вышло бы, что он предлагает Эдельфии пить из горла. Стаканом стукнул о цветочный горшок: «Будем!» Горшочная земля сразу же впитала в себя жидкость. Следует сказать, что угощение свое Соломатин производил с опаской. Взрыв не взрыв, но нечто неприятное могло произойти. Ходить бы потом ему с забинтованными руками. Или вовсе без глаза. Но нет, как и вчера, кактус был миролюбив. Даже башкой своей, если у него была башка, словно бы малый поклон сотворил: мол, спасибо, давно бы так…

А Елизавета не позвонила.

И мобильный ее был отключен. И в квартире возле Тишинского рынка трубку не подняли.

«Ну и ладно!» - рассердился Соломатин. Но сердиться на нее он не мог.

Присел. Вспомнились ему вчерашние видения. Серовато-бурый монстр, так и не выразивший словами свою суть. Морда исполнителя Сальвадора. Вопли Ардальона Полосухина об искушении, от которого он, Соломатин, не должен увильнуть. И не станет увиливать. «Фу ты, гадость какая! Вся жизнь моя искушение! А не пойти ли мне сейчас во храм и не поставить ли там свечи во избавления от искушений?»

И сразу же Соломатину в голову пришли мысли о лицемере Воронском, замаливающем свои гнусности, о набожном и непьющем теперь грешнике Паше Суслопарове, и явилось соображение уж совсем подлое: «А ведь стань я Меховщиком, смог бы, как и Пашка Суслопаров, возвести для себя церковь, хоть деревянную, хоть мраморную…»

Соломатин вздохнул. Пошел к вешалке, надел ватник и кепку, взял чемодан с инструментами и направился в Брюсов переулок.

50

В Камергерский я не ходил. Но чувствовал, что меня туда тянет. И не просто в Камергерский, а в Щель.

Но без проводника открывать дверь бывшей закусочной я бы не решился. Вдруг никакой Щели и нет. Арсений Линикк, Гном Центрального Телеграфа, в удостоверении - смотритель кабельных сетей, на глаза мне не попадался. А телефона его я не знал.

На занятиях в институте я между прочим произнес «Камергерский переулок» и, не закончив фразы, замолчал. Подумал, сейчас меня примутся расспрашивать об отсутствии дома номер три. Студентам моим было известно, что в Камергерском «свеча горела на столе», что в здании со свечой, но на другом этаже, чудесно обнаружилась рукопись «Тихого Дона», забытая автором полвека назад при посещении им душевного приятеля. Известно им было и о кончине в Камергерском Сергея Сергеевича Прокофьева в трагедийно-веселые для страны дни, о Владимире Федоровиче Одоевском, естественно, и о его философическом кружке любомудров. О «Пушкинской лавке» и о многом другом. А о пропаже и невозвращении дома номер три они будто бы и не слышали. А если и слышали, то забыли.

А я вот не забыл. И был все еще озабочен отсутствием дома номер три. Объяснение напрашивалось простое: я жил в переулке напротив Камергерского, и чтобы попасть в Щель, надо было пройти мимо пустоты, при мыслях об этом унылым звуком альта щемила грусть. Или будто тоскливо звала куда-то птица с синими перьями. Но что было думать о заботах Камергерского переулка жителям Патриарших или Чистых прудов и уж тем более Бирюлева и Митино, для них Камергерский был не ближе третьей линии Васильевского острова или улицы Полупанова в матери городов русских.

И все же странные люди находились. Способные к умственным и культурологическим неприятиям. Или злопыхатели. Эти - из менеджеров среднего звена. Карманы у них были набиты, романсы не пели, «лендроверы» скользили под ними нынешнего года рождения. Но несвободы корпоративной жизни с гуляниями в Куршевелях и на Сардинии, видимо, их угнетали, а потому они по молодости лет чегеварничали, бранили порядки и власти и обещали прикупить лимонок. Скорее всего именно они и ставили под сомнение деятельность Государственной комиссии по выяснению отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку. Была ли на самом деле создана эта комиссия и если создана, то чем занималась? И что за фокус произведен с сеансом ученого нюхателя Севы Альбетова? Ясно, что для отвода глаз населения, но что дал этот фокус? И где сам знаменитый Сева? После убиения и похорон в склепе он будто бы прибыл в Охотск Хабаровского края на ките, а после Екатеринбурга на станции то ли Бисерть, то ли Красноуфимск сгинул. И каким макаром кит пропорол льды на подходе к Охотску? Якобы к нему на помощь пришли ледоколы. Но переть они должны были из Магадана и Владивостока, это сколько же пришлось бы мерзнуть киту в ожидании? Кстати, кем и где был нанят кит и не на деньги ли налогоплательщиков? Словом, на уши нам вешают неаполитанскую пасту, комиссии никакой нет, этому государству и городской кепке на все наплевать, кроме ульев и цемента, что приведет к революционному взрыву, а дом номер три как есть в отсутствии, так в отсутствии и будет.

Заявление архитектора Хачапурова, неизвестно откуда взявшегося, вынуждало в эти сомнения поверить. Раньше этот Хачапуров возводил страусиные фермы в Калмыкии и стометровые памятники упокоенным разносчикам птичьего гриппа. Теперь должен будет утвержден хачапуровский проект подземной улицы от Камергерского переулка до Пушкинской площади. Там будут магазины в три этажа, казино, салоны по продаже персидских ковров и вигвамов любых индейских племен со скальпами на заборах, римские катакомбы, соловьиные рощи, пещерные храмы всех конфессий и сект и прочие увеселительные заведения. По приезде в Москву Хачапуров был расстроен видом и нищетой столичных студентов, вынужденных на Тверском бульваре, взгромоздив ноги на сиденья скамеек, пить пиво и сосать леденцы под дождем и снегом. Теперь прямо под памятником незабвенному поэту молодым людям будут предоставлены теплые и фешенебельные рестораны. Из газетных и ТВ-сообщений следовало, что несмотря на протесты старомодных и отдельных московских будораг, проект Хачапурова утвердят и инвестируют, спуск же в подземный парадиз со стороны Камергерского переулка будет осуществляться именно на месте бывшего дома номер три.

Зачем же, граждане, при этом держать Государственную комиссию по выяснению отсутствия? Незачем. А как же быть, скажете вы, с людьми, входившими с билетами на вечерние спектакли под серую птицу и «Волну» Голубкиной? А это их дело, и вовсе не государства.

Несколько взбодрила меня встреча с водилой-бомбилой Василием Фонаревым. Новый Елисей он теперь презирал. А за бутылями для стервы-полковника курсировал в боковые переулки. «Как это нет комиссии? - удивился Васек. - Во всю трудится и шурует! Но втихаря. Потому как ей поручены (выговорено после паузы и шепотом) не только здание и керосиновая бочка, но и дела посущественнее…» И был приложен Васьком палец к губам. Выяснилось, что поводом для этих суждений стали встречи Васька с Сергеем Максимовичем Прокопьевым, так уважительно был назван бомбилой пружинных дел мастер. Так вот (все шепотом и с оглядками, стояли мы у стекол «Арагви»), Прокопьев со своим государственным мандатом эксперта то и дело выезжает в путешествия и что-то там исследует. Возвращается он, правда, с печалью в глазах. А чему у нас радоваться-то? И этот пружинных дел мастер стал совсем другим. Был какой-то мягкотелый, добродушный, робкий, а теперь осунулся, будто задубел, взгляд имеет орлиный, ну или ястребиный, и вообще он чистый Джеймс Бонд, неизвестно, что у него под пальто или в портфеле. Посмотришь на него и сразу почуешь - тут государственная тайна… А знаменитый (это опять после паузы и уж совсем конспиративным шепотом) Сева Альбетов? Он что, зря, что ли, прикинулся застреленным и зарезанным, а потом нанимал кита? Говорят, будто он что-то привез в чреве кита, мол, контрабанду какую-то. А может, это и не контрабанда, а специальное оборудование неземного происхождения. Тут глаза Фонарева загорелись. Я хотел было поинтересоваться, не залетали ли на днях Василию в форточку гуманоиды и не намекнули ли они ему о силах специального оборудования из чрева кита, но сдержал себя. А вот возникший в разговоре Сева Альбетов давал повод спросить о чудесах в квартире соседки Василия Олёны Павлыш и о ходе известного нам следствия. Тут Василий будто бы перепугался. Или испытал ужас. Мечтательный огонь исчез из его глаз. «Тише, тише, - прошептал он. - Там все было неспроста! Там уж совсем глубокая государственная тайна… Для нас недоступная… Я подписку давал… Но разберутся… Хотя и не обо всем объявят… И гуманоиды не зря прилетают к нам, в Камергерский… Хотя, конечно, их первым делом притягивает моя стерва, полковник…»

И он, видимо, вспомнив о пустоте матерчатой сумки, Столешниковым переулком отправился на Петровку добывать необходимый для стервы-полковника энергетический продукт.

– Да, - он обернулся, - Дашка-то так и не объявилась. Вы про нее что-нибудь слышали?

– Нет, - сказал я.

И потихоньку стал спускаться к Камергерскому переулку. Что значит спускаться, скажете вы, какие такие могут быть на Тверской спуски и подъемы? А вот есть и спуски, и подъемы. Там, где нынче восседает на лошади князь с длинной рукой, дотянувшейся и до Киева, был в его пору один из московских холмов с крутизной восточного склона к реке Неглинной, как раз по линии Столешникова переулка, и более пологим южным спуском к той же Неглинке, за которой и стоит Кремль. Впрочем, холм временем примят, а ощутить, что к нему от Манежа существует подъем могут лишь люди в возрасте и с хворями в пояснице и ногах.

На этот раз на углу Камергерского меня поджидал пышноусый крепыш, по версии кассирши Людмилы Васильевны, некогда пан Пилсудский, потом барон Маннергейм, а для меня Гном Центрального Телеграфа Арсений Линикк.

Поздоровались.

– Ну что, созрели? - спросил Линикк.

– Созрел, - кивнул я.

– Ну и хорошо. Значит, следует посетить.

Мы прошли мимо пустоты, и я к удивлению ничего горестного не почувствовал, пустота и пустота, мало ли пустот в нашей жизни! К тому же через год, через два и пустоты не будет, а эскалаторы архитектора Хачапурова повезут москвичей и гостей столицы в подземную сказку с магазинами персидских ковров и индейских вигвамов, с пещерами сект, с фешенебельными ресторанами для услаждений мерзнущих пока на бульварных скамейках студентов. А вдруг и Антону Павловичу предложат перейти из своего угла через переулок и постоять в раздумьях на пространстве пустоты, а в освобожденном Антоном Павловичем углу возобновят свою службу общественные туалеты. Впрочем, насчет туалетов я зарвался.

На подходе к гнусному ресторану «In» Линикк поинтересовался: помню ли я правила открывания Двери в Щель. Я помнил. И Дверь впустила нас. Никаких световых эффектов нынче не наблюдалось. Закусочная была светла как закусочная. Зато наблюдались пространственные и временные эффекты. Но это выяснилось позже.

А теперь первым делом мы с Линикком подошли к буфетной стойке и к кассе. С кассиршей Людмилой Васильевной расцеловались. Работала она нынче у метро «Коломенская», но сиживать у бывалого аппарата в Камергерском считала делом обязательным. Кстати, на боку кассы по-прежнему черным по белому утверждалось: «Касса работает в настоящем режиме цен». А вот Даша у пивного крана не стояла. Напитки и закуски выдавала барышня-чернушка, стриженная под мальчика, годов эдак тридцати пяти. «Соня, - шепнула нам кассирша, - она у нас служила лет пятнадцать назад, помните, небось?» Гном Телеграфа помнил, я - нет. А громко Людмила Васильевна сказала:

– Дашка-то наша все еще в отсутствии.

Слова кассирши будто бы были подобраны с намеком. Дом номер три находился в отсутствии, а поисками его с мандатом в руках занимался пружинных дел мастер. Пояснений, правда, никаких не последовало. Нас с Линикком Людмила Васильевна озадачила, при этом печальных интонаций в ее сообщении мы не услышали. А ведь могла и слезу пролить.

Барышня Соня приняла наши заказы, касса выбила чеки, и мы с подносами направились к привычному столику поблизости от кассы, пока никем не занятому.

– Хороша картошка-то горячая, - выразил я одобрение, - да с лучком и с укропчиком, да с селедочкой!

– Дома отваривала! - обрадовалась Людмила Васильевна. - К водке в самый раз!

– А водка не немировская? - поинтересовался Линикк.

– Нет. Из Черноголовки.

– Вот и хорошо, - сказал Линикк, усы его уже были омочены пивом. - А то в немировской березовые почки какие-то странные и липовые цветы не те.

Пространственные и временные эффекты, о коих я сообщил, заключались вот в чем. Столиков в закусочной было теперь не семь, а куда больше - десятки их, а может, и вся сотня. При этом стены заведения как будто бы с прилежанием стояли на местах, отведенных им архитектором, не раздвигались, и пол не уподоблялся театральной сцене и не проявлял желания вращаться. То есть я никаких вращений не ощущал. Тем не менее нашим с Линикком взглядам будто после подъема сценических задников или завес открывались отдаленные пространства со множеством получавших удовольствие людей. Не все они приближались с заказами к Людмиле Васильевне с Соней, и можно было предположить, что и в глубинах Щели имелись свои кассы и барные стойки. Ближайшие к нам столики то и дело с очевидностью менялись, словно откуда-то приплывали и в скором времени уплывали. Столики-то были одинаковые, но люди оказывались рядом с нами разные, иные и знакомые, и мы приветствовали их словами и поднятием пивных кружек. И еще: их костюмы, прически, парики и украшения, не сомневаюсь, порадовали бы историков искусства. Я сразу вспомнил об Александре Михайловиче Мельникове. Вот кто мог здесь усладить себя беседами и пополнить яхонтами исторических сведений свое фамильное Древо! Но нигде и никого не оживлял своим присутствием маэстро Мельников. Даже там, где мною был замечен пунша пламень голубой, не блистал остроумием Александр Михайлович. Странно… Странно и то, что не явился откушать солянку (а в ней нынче плавали меж ломтиков очищенного от кожуры лимона, кусочков мяса, почек, ветчины - и каперсы) пружинных дел мастер Сергей Максимович Прокопьев.

– А Прокопьева вы не встречали? - спросил я.

– Встречал однажды, - сказал Линикк.

– Ну и как?

– А никак, - и Линикк поднес ко рту бутерброд с красной рыбой.

– Не какой-нибудь норвежский лосось, накормленный неизвестно чем, - уточнила Людмила Васильевна, - а мезенская семга.

Гном Телеграфа и кассирша Щели явно не хотели продолжать разговор о пружинных дел мастере. Я чуть ли не обиделся. Впрочем, не хотят, так не хотят.

– И Васька Фонарева нет, - сказал я.

– Еще бы! - возмутилась Людмила Васильевна. - После того как он провел нас с отменой денег, Дверь его сюда не впустит! Но по человечески-то его жаль… Допекли его гуманоиды… Может, потом ему и разрешат…

– А негр?

– Какой негр?

– Тот, что обещал купить закусочную.

– Его и в Москве, поди, нет. А если и заходил, то не в мою смену.

– А подполковник Игнатьев?

Людмила Васильевна и Арсений Линикк переглянулись.

– Ну который вел следствие по делу Олёны Павлыш… Убили ее во флигеле, во дворе молочного… Там, где потом якобы и этого… знаменитого Альбетова…

– И подполковник Игнатьев, - нахмурившись, сказал Линикк, - и Альбетов, видимо, в другом ярусе.

– Альбетов, что, доехал до Москвы? - удивился я.

– Я сказал: «видимо»…

– А какие такие другие ярусы? - я не мог успокоиться. - И где они?

Людмила Васильевна поглядела на меня так, будто собиралась произнести: «Любопытной Варваре…», но прежде она относилась ко мне уважительно, и нынче Варвара не была упомянута.

– Вы узнаете об этом позже, - сказал Линикк, и я понял, что он мог бы добавить: «Если будете вести себя прилично».

Для приличия я заказал кружку пива и положил сидеть молча, как бы в будничных размышлениях о превратностях бытия. Если со мной заговорят - я отвечу. Однако размышления мои оказались вовсе не будничными, в них завертелось слово «ярус». «Другой» ярус вряд ли мог быть единственным продолжением Щели. Продолжением ли, сочленением ли или еще чем. Наверняка, были ярусы над Щелью и были ярусы под Щелью. Одни могли уходить чуть не к планетарному ядру, другие - вздымались в высоты космические. Тут я, видимо, хватил. Может, и есть всего лишь два неведомых мне яруса, один - над Щелью, другой - под ней. Но я как будто бы уже ощущал подземные гулы со скрежетом металла, со звоном братин и ендов на княжеских пирах и даже ароматами их (батюшки, да не в Альбетова ли я превращался), и стратосферные звуки мне являлись. Отчего же не прибыл нынче сюда Александр Михайлович Мельников хоть бы и с послушницей Иоанной?

Впрочем, он мог сидеть сейчас в ином ярусе, более достойном его фамильного Древа. В силу того, что допускалось гипотетическое посещение подполковником Игнатьевым (естественно, по следственным делам) и Альбетовым «другого яруса», я предположил, что дозволяются перетекания из Щели в ярусы подвальные и мансардные. Хотя, конечно, смотря каким особам. Ладно, помолчим. Вы узнаете об этом позже, объявлено мне Линикком. В прошлый раз мне не велено было, не велено, не рекомендовано, конечно, общение с персоналом закусочной и ее гостями. Сегодня такой рекомендации не последовало. С Людмилой Васильевной я пообщался. Желания вступить в беседу с кем-нибудь из гостей пока не возникало.

Боковым зрением за столиком у окна, битые стекла которого некогда собирали Даша с Прокопьевым, я обнаружил замену. Вместо набриолиненного блондина с коком и бакенбардами официанта, вышедшими из моды лет сорок назад (я его знал, это был Резниковьес, почему-то он имел статус странствующего рыцаря), апельсиновый сок из стакана потягивала миловидная барышня. Я взглянул на нее и отвернулся. Но сразу же меня кольнуло соображение: «Ба, где-то я ее видел!»

Где, где! В Консерватории, в Большом зале! На концерте Родиона Щедрина! Кавалером, прогуливавшим ее в фойе, был Андрюша Соломатин, в тот вечер надушенный и надменный. Нынче при ней сидел господин, вовсе на Соломатина не похожий. Намного старше ¦Андрюши. Сгодился бы барышне в отцы. Но я тут же вспомнил: барышню эту я видел не только в Большом зале, но и по ТВ и в светских картинках журнала «ТВ парк». Была она чудесно откопанная и обзолоченная дочь процветающего шоу-бизнесмена К. Летунова, кажется, Елизавета. Господин в Щели был явно не Летунов. Он несомненно поддерживал форму, загорал в глухомани с яхтами и подвесными канатными дорогами. В движениях был легок, даже изящен, длинный, узкий в плечах походил на человека балетного, когда подошел с комплиментами к буфетчице Соне, напомнил мне знакомого учителя танцев, правда, танцев старомодных. И почудилась мне в нем некая шарнирность. Впрочем, этот учитель танцев в былые времена мог оказаться и третьим секретарем Тамбовского обкома, а нынче - и премьер-министром в каком-нибудь прибалтийском эмирате. А с Елизаветой Летуновой он был сегодня любезен будто лучший британский агент в компании с коварной красоткой. Хотя коварство я Елизавете приписал. И к красоткам ее не стоило относить. Следовало признать ее просто симпатичной барышней. Барышня эта что-то рисовала на салфетках и наброски свои показывала кавалеру. Тот спорил с ней, а что-то, возможно, и одобрял. Разговор их получался не только любезный, но и деловой.

Почувствовав мой взгляд, барышня посмотрела на меня, словно бы удивившись чему-то, над правым ее ухом лиловело птичье перо (шутка? прием игры?), какие такие лиловые птицы имеются в природе, я не знал, возможно, перо было крашеное. Она вдруг улыбнулась мне и помахала рукой, взблеснув, понятно, камнями. Я смутился, воткнул вилку в соленый огурец, поднес ко рту кружку, не хватало мне еще общений с подругами Соломатина. Но через две минуты я пожалел, что проявил невежливость и в ответ не поприветствовал Летунову, вовсе не от Соломатина она могла знать обо мне. А через две минуты на месте барышни пил пиво известный в Камергерском, среди прочего и как несостоявшийся жених буфетчицы Даши, книжный челнок Фридрих Малоротов. Он же Фридрих Конфитюр. Он же Фридрих Средиземноморский. Ну и так далее. Напротив Фридриха со стаканом водки сидел «мужик с бараниной», как я его именовал. Это был свирепый мужчина, седой, волосы - ежиком, лет шестидесяти пяти, в закусочной объявлявший себя то летчиком-испытателем (мол, дома - пять корейских орденов), то следователем по особо важным государственным значениям. Нередко он проявлял себя бузотером, горлопаном и непременно - почитателем пролетарского поэта Маяковского. Впрочем, из Маяковского он произносил лишь строчки «Схемы смеха», а в них прославлялся мужик с бараниной, спасший от погибели на рельсах рассеянную бабу. В школьные годы нас перекармливали Маяковским, и стихи про эту дурацкую бабу я был вынужден выучить наизусть.

В руках у Фридриха появился известный мне журнал «Ваша крепость» и, по всей вероятности, Фридрих принялся объяснять то ли испытателю, то ли следователю преимущества земельных участков на востоке Корсики в сравнении с побережьем острова Корфу. Я рассуждения на схожие темы с расчетами в цифирках от Фридриха выслушивал. И не раз. «Не имею капиталов, - говорил я, - а потому расчеты ваши для меня пусты…» Ссылки на финансовую несостоятельность Фридриха раздражали. «Все будут иметь капиталы! - кипятился он. - Все обязаны построить виллы даже и на Фолклендских островах!» На вопросы, отчего он сам так и не приобрел ни виллы, ни земельного участка у теплых вод, ни тем более замка, Фридрих отвечал, что еще не сделал выбор, пока, увы, не обнаружилось наиболее выгодное для него предложение. Ко всему прочему при его убеждении, что капиталы («такое время!») обязаны объявиться у каждого, сам своих капиталов, юрких, как хорьки, удержать при себе не мог. То прогуливал их, то пропивал, то тратил на девок из подворотен. Нынче он, похоже, допекал своими средиземноморскими проектами то ли летчика с корейским прошлым, то ли соблюдателя государственных значений.

И видно, допек. Сосед Фридриха вскочил, в руке его краснел том из собрания сочинений, какое и у меня дома стояло на полке, и заорал:

– Была бы баба ранена! Но шел мужик с бараниной!

Как и в прошлые случаи декламатор отчего-то не посчитал нужным произнести вторую и конечную строки четверостишия. А четверостишие было такое: «Была бы баба ранена, зря выло сто свистков ревмя, - но шел мужик с бараниной и дал понять ей вовремя». А иначе бы поездом бабу разрезало по пояс. А мужик был «средняк». Середняк, по-видимому.

– Коля! Прекрати! - возмутилась Людмила Васильевна. - Опять ты со своей бараниной! Терпение лопнет!

– Терпение у всех лопнет! У милостивого народа лопнет! Вилами по виллам! Придет мужик с бараниной! Проявит себя и третья сила! Проявит и укажет: «Каждый знай свой шесток! И он не на берегах Сардинии!». А баба-то уже ранена!…

– Коля, если не прекратишь дискуссию, - заявила кассирша, - третья сила тебя отсюда выведет.

И Коля притих.

– Какая такая третья сила? - спросил я. И скорее всего себя спросил, а не кого-либо еще.

– Не берите в голову, - сказал Арсений Линикк. И распорядился: - Сонечка, нам еще по кружке и по бутерброду.

Но не брать третью силу в голову я не смог. Какая такая третья сила, по мнению притихшего Коли, возьмет и проявит себя? Не бочка же «Бакинского керосинового товарищества»? Мысль о бочке была, естественно, глупейшей. Но если брать высокие категории, то для меня в бытии существовали две силы. Добро и зло. А третья сила - что это? В чем она? Или в ком? Не в здешних ли ярусах пребывает она, копится, мается или мерзнет в томлении, в необходимости проявить себя? Или это просто Сила? Не первая, не вторая, не третья. А Сила. Просто Сила. Неведомая нам. Неведомая мне. «Вы об этом узнаете позже», - сейчас же прозвучало во мне. И я успокоился.

Столик с Фридрихом вскоре оказался рядом с нашим. Прорицатель прихода третьей силы спал, уложив голову по соседству с пустым стаканом, похрапывал. Фридрих пожал мне руку и попытался всучить журнал «Ваша крепость» с сиреневыми закладками, порыв его я не уважил, спросил:

– А что это за рисунки на салфетках?

– Побережий там нет, - сказал Фридрих. - Остались от дамы, сидела до меня…

Я рассмотрел рисунки. Барышня Летунова изобразила на бумажках шляпки, с полями и без полей, с лентами и с цветами. Два ее наброска были перечеркнуты. На одной из салфеток, видимо, рука любезного кавалера вывела одобрительное: «Шляпница!!! Прелесть!»

Времени на просмотр фасонов модистки хватило на то, чтобы столик с Фридрихом Малоротовым исчез. А с ним уехали и средиземноморские соблазны.

И сейчас же возникли в поле зрения, но не за столиками, а в проходе между ними два возбужденных персонажа. Дама и не раз виденный мною рядом с Андрюшей Соломатиным пройдоха. Мне даже показалось, что я ощутил особенности их появления в Щели. Дама словно бы вывинтилась из подземных помещений или ярусов Щели, вертлявый же пройдоха, напротив, будто бы свалился с Луны. Или с какого-то предмета, по нечаянности зависшего над Землей. Вид он имел человека очумевшего. А возможно, разыгрывал из себя клоуна, по роли - залетевшего в Щель с небес. Голову его заострял колпак звездочета, ноги же были одеты в известные мне шутовские туфли-пигаши. К пигашам совершенно не подходили брюки галифе, к тем были бы хороши сапоги, а так костлявые ноги лицедея у щиколоток оставались неприятно открытыми. В одежде возникшей из подполий дамы изъянов не было, оделась она будто для похода в гости или в театр. А я вспомнил: даму эту, как и барышню Летунову, я наблюдал в Консерватории на концерте Щедрина, и спутником ее был не кто иной, как Сергей Максимович Прокопьев, в тот вечер мрачный и напряженный.

Видно было, что и пройдоха в пигашах, и спутница Прокопьева появились в Щели, хоть и одновременно, но сами по себе, по отдельности, без сговора и назначения свиданий. Но оглядевшись, они бросились в одну сторону. К нам. Пройдоха к кассирше, а дама - к Арсению Линикку. Пройдоху интересовал Соломатин, даму же - пружинных дел мастер.

– Ой-ой-ой! - всплеснула руками Людмила Васильевна. - Арнольд! Откуда же я могу знать, где бродит этот твой Соломатин?

– Вам обо всем ведомо, Людмила Васильевна! Вы же не просто кассирша! - заявил пройдоха и будто бы ручку готов был целовать госпоже у кассового аппарата. - Богатырского вам здоровья, и чтобы расцветали все ваши яблони и груши! Только я не Арнольд. Мое имя Ардальон. Ардальон Полосухин. Впрочем, вы можете называть меня и Арнольдом. Или даже Альбертом. Имеете на это право.

И тут он повернулся ко мне и сказал:

– Кстати, профессор, я не только наверху был, но и внизу побегал и видел, как подполковник Игнатьев по известному в Камергерском делу ведет допрос красавицы Олёны Павлыш. И не допрос это вроде, а милая беседа…

Произнесено это Полосухиным было так, будто мы с ним были знакомы и не только знакомы, а имели доверительные отношения, и мне сейчас чрезвычайно важно было узнать о том, какие сведения раздобывал подполковник у несчастной девицы.

– Вряд ли он что-либо выведает у нее про Альбетова, - сказал Полосухин, но уже - в воздух, обо мне он моментально забыл и продолжил разговор с кассиршей.

А ввинтившаяся в Щель дама в красной каскетке-бейсболке, несмотря на зимнюю пору, яркая, но отчасти вульгарная (по моим старомодным понятиям) теребила вопросами Линикка и была недовольна тем, что он ее не узнает.

– Ну как же вы меня не узнаете? Я - Нина. Вы ведь тот самый Гном Центрального Телеграфа, который сидел тогда с Прокопьевым, - говорила дама.

– Это вы меня так назвали, - произнес Линикк, на настырную даму не глядя.

– Я - Нина! Уместнова. У меня тогда были плохие волосы, мне позвонили, я заревела, а Сергей Максимович предложил мне помощь.

– Я не помню, - сказал Линикк.

– И позже вы со мной разговаривали…

– Я не помню. Но теперь-то вам от меня что надо?

– Где сейчас Сергей Максимович Прокопьев?

– Вот тебе раз! - взглянул на Нину Линикк. - А я-то здесь при чем?

– Но как же ни при чем, если вы Гном Телеграфа?

– Оставьте все ваши наглости и фантазии при себе, - сказал Линикк. - Но, возможно, Прокопьев находится сейчас в поисковой экспедиции с мандатом эксперта Государственной комиссии.

– Любой мандат можно купить в подземном переходе! - вскричала Нина Уместнова.

– У Прокопьева в мандате подпись президента, - сказал Линикк.

– Уж подпись-то президента можно купить не только в подземном переходе! - подскочил к нашему столику Ардальон Полосухин. - И вы это знаете, профессор.

– Пошли вон! - не выдержал я. - Я для вас никакой не профессор!

– Ах-ах-ах! Батюшки! - принялся натирать пол пигашами пройдоха Полосухин. - Какие вы нежные и брезгливые! А нам, видите ли, с Ниночкой сообщают, что и Соломатин, и Прокопьев вне сфер нашей с Ниночкой досягаемости. А они нам немедленно потребны!

– Я вам не Ниночка! - возмутилась дама Уместнова. - И мне в каком-то Соломатине потребности нет!

– Была бы баба ранена, - шепотом произнес свирепый мужчина, восставший из сна, и обнял с нежностью плечи дамы Уместновой. - Вы успокойтесь. Сейчас придет мужик с бараниной. И все будет в наилучшем виде.

– Оставьте меня! - вскричала Уместнова. - Я не люблю баранину. Я сейчас вызову милицию!

– Ниночка! А как же шашлык? - спросил буревестник третьей силы.

– Да жрет она шашлык! Еще как! Особенно на халяву! - заявил Полосухин. - А милиция сюда не придет. Подполковник Игнатьев разговаривает с Олёной Павлыш в другом ярусе.

– На вас ее кровь!

– Истеричка! - подскочил Полосухин и левым пигашом сбил бейсболку Уместновой.

И сейчас же в тихонравной Щели начались вращения. Мне показалось, что я нахожусь внутри татлинской башни. Или даже на ребрах ее спирали. Возможно, Щель со всеми своими ярусами, нижними и верхними, и походила на Татлинское сооружение, но вряд ли оно имело привычки устраивать дебоши со вращением и уж тем более взвинчиваться в поднебесья. И прежде столики вблизи кассового аппарата будто бы совершали перемещения, но эти перемещения были как бы невидимо-деликатные и не создавали беспокойств и неприятностей посетителям Щели. Теперь же не только беспокойства с неудобствами возникли здесь, но и ощутимые страхи. «А не бочка ли эта керосиновая вертит нами?» - воскликнул книжный челнок Фридрих Малоротов. И многие, я в их числе, вспомнили о бочке. Естественно, вспомнили и о доме номер три, так и не вернувшемся из отсутствия. Пожалуй, лишь Арсений Линикк и кассирша Людмила Васильевна выглядели спокойными, и кассовый аппарат был расположен работать в настоящем режиме цен. Впрочем, и Людмилу Васильевну летавший над нею левый пигаш Ардальона Полосухина начал раздражать.

– Арнольд! - сказала она. - А обувь у тебя не мокрая? А то еще начнет капать на чеки.

– Ну что вы, Людмила Васильевна! - рассмеялся Полосухин. - И обувь у меня сухая. И я не Арнольд.

И все же подпрыгнул и изловчился поймать пигаш.

Стоит ли говорить о том, что и дама Уместнова успела возвратить на свои хорошо уложенные волосы бейсболку или каскетку.

А мужчина, ожидавший прихода мужика с бараниной, хлопнул по столику красно-малиновой книгой, и вращение Татлинской башни прекратилось.

– Это вам еще не третья сила! - заявил он и повелел буфетчице Соне налить ему сто пятьдесят граммов водки. И через три минуты захрапел.

При его храпе в мои рассуждения о том, что Татлинская башня отчасти напоминает и буровую вышку, а потому могла добуриться и до планетарного ядра, вызвать землетрясение с подъемом из глубин расплавленных масс, влетело совершенно бестактное соображение. И я его высказал Арсению Линикку и Людмиле Васильевне. Впрочем, и сравнение мое ярусов Щели с архитектурной диковиной одного из будетлян было малокорректным, одиночным, вызванным особенностями моего мировосприятия или воображения и не имеющим никакого отношения к истинной природе Щели и ее ярусам. А спросил я Линикка и Людмилу Васильевну (совершенно неожиданно для себя) вот о чем:

– А кому пойдет выручка сегодняшней Щели? То есть кто деньги-то получит?

Тут и Ардальон Полосухин, и Уместнова поглядели на меня с удивлением.

– Не хозяин же ресторана «In»? Не Квашнин же?

– Вы и получите, - сказал Линикк.

– Как это?

– А так и получите, - сказал Линикк, - предъявите при выходе чеки, и вам их оплатят. А кому-то выдадут и премиальные.

– А я? - возмутился Полосухин. - Меня не предупредили. Я оставил чеки в другом ярусе!

– А я? - поддержала Полосухина Уместнова.

– Ардальон, - строго произнесла Людмила Васильевна, - ни в каком другом ярусе вы ни за что не платили. Как и ваша подруга.

– Какая она мне подруга! Я добродетельный плательщик. И куда вы подевали Соломатина?

При этих словах, будто услышав о выплате чековых и премиальных, в помещение влетел местный водила-бомбила Василий Фонарев, именно влетел, возможно пробив Дверь (а было объявлено, что Дверь из-за финансового озорства пропускать Васька не должна, пусть даже он и был бы обиженный гуманоидами и в домашних тапочках), влетел, опустился у нашего столика и потребовал: «Самосвал с прицепом и бутерброд красной икры!».

– Ой-ой-ой! Васек! - покачала головой Людмила Васильевна. - Оснований для твоей амнистии нет никаких.

– Ах так! - ударил по столу Фонарев. - Тогда тем более вашу Щель у Квашнина перекупит Суслопаров. А с Суслопаровым вам не на что будет надеяться!

И он будто рассеялся в табачном дыму.

51

Должен сообщить, что, действительно, при выходе из заведения на камни Камергерского переулка чеки от Людмилы Васильевны сами по себе вылетели из моего кармана и унеслись в выси, в кармане же обнаружились не истраченные мною бумажки. А ведь было кое-что съедено и выпито. Премиальные, правда, мне не вручили. Да и стал бы я брать премиальные? Кто знает, какого они случились бы происхождения.

Успокоиться я не мог долго. Многое меня удивило и встревожило. Встревожило, в частности, предупреждение Василия Фонарева о возможной перекупке Щели известным дельцом Суслопаровым. Конечно, Васек был касимовский трепач и начал хорохориться, узнав о том, что амнистии не подлежит. Но было замечено, что в его фантазиях и завиральных заявлениях всегда что-то близкое к правде проблескивает. Или знание какое-то, основанное на слухах. Или догадки дурацкие. Но догадки-то вызревали из обстоятельств дурашливой нашей жизни. Квашнин был хозяином ресторана «In». Имел ли он какие-либо права на пристанище с Дверью неизвестно куда? При попечительстве диалектического материализма он не только на Щель не имел бы прав, но и на фабричную харчевню с тараканами в меню. А теперь-то? Кто его знает. Может, и Щель со всеми ее ярусами, с тенями или вовсе не тенями Одоевского, Антона Павловича, Иосифа по кличке Коба и прочих при подписании купчей с наследниками негоцианта Крапивенского, из комсомольцев, досталась ему во владение? Могло быть и такое. Желал ведь Квашнин по странной будто бы причине овладеть мемориалом сантехника Каморзина в его огороде. Но унесли мемориал божьи коровки. Сейчас Квашнин в досаде на всех и на все в Камергерском, спустившись из Гималаев с Тибетами (возможно, лишь телом, но не духом), из горных общений с тайнами Шамбалы и умеющими драться монахами, вдруг и впрямь возьмет да и продаст помещения в Камергерском Суслопарову? Вот ведь что…

А с Суслопаровым, как справедливо замечено Васьком Фонаревым, надеяться будет не на что.

Суслопаров, он не из тех, кто ездит по Тибетам и лазит там по горам. Он, хоть и объявляет себя теперь грешником и ходит по земле неприкосновенным, при многих переменах исторических костюмов остается по сути своей героем пьесы Александра Николаевича Островского «Горячее сердце», кого блестяще играл постоянный по легенде гость «Закуски» в Камергерском народный артист Грибов (заходил туда испить в антракте «Кремлевских курантов» в гриме Ильича, о чем уже говорилось). Тот герой, денежный мешок Хлынов, завел в прикупленном им имении войско разбойников, палил из пушки и буянил от скуки, а пленных заставлял плясать под потешную музыку. Вот и нас Суслопаров вынудит поплясать.

Если только не явится Третья сила, а вместе с ней и мужик с бараниной. Впрочем, и их Суслопаров вполне сможет приобрести.

Конечно, все эти рассуждения были досужие, они никак не касались сущностных житейских дел, но избавиться от них я не мог. Всякие мелочи приходили в голову. Почему, скажем, такие сомнительные субъекты, как Ардальон Полосухин и дама Уместнова, допускались в Щель, а безобидный шутник и балабол, и главное - свой, камергерский, Васек Фонарев был лишен прав едока и сидельца? Почему как будто бы доброжелательный Арсений Линикк не предложил побывать мне экскурсантом в других ярусах Щели? Отчего было обещано произвести это лишь со временем? Ну и так далее… Может, я действительно походил на любопытную Варвару, а мне самому без всяких расспросов следовало понять существенное и помалкивать?

Я достал с полок тома энциклопедий, в которых разъяснялись характеры сейсмических явлений. И открыл старые номера популярного некогда журнала «Наука и жизнь». Вспомнил и сюжеты наводящей страх (Рейтинги! Рейтинги!) телевизионной передачи «Стихия». Совсем недавно в «Стихии» были предсказаны ужасы всемирного потепления со стадами обезьян на кокосовых пальмах в долине Анадыря и с озверевшими там же от недостатка пропитания семействами львов (мыши-лемминги вымерли). Сообщили и о том, что Африка расколется, образуется новый океан, и в его волнах заживет отдельной жизнью остров Израиль плюс Синай. Впрочем, все эти предсказания были долговременные, разлом Африки учеными вообще был немилосердно растянут на десятки миллионов лет. Это когда же бывший берег Мертвого моря обзаведется своими Ривьерами и яхт-клубами? Ну да ладно. Не это главное.

Главное же, я так и не понял того, в чем хотел уразуметь суть. Обращение к научным текстам с роскошествами туземно-технической терминологии лишь подтвердило скудность моего ума и неистребимую неспособность к ученому восприятию устройства мира. То есть, естественно, чужая информация во мне отложилась (она и прежде во мне существовала), но она была для меня чем-то холодно-обязательным, как расписание движения автобусов от Аргуновской улицы до Марьинского мосторга. Хорошо, буду знать и помнить. Чтобы не опоздать на работу. Дважды два четыре. Шестью восемь сорок восемь. Тоже хорошо. Надо знать, чтобы тебя не объегорили в магазине (на рынке все равно объегорят). И так далее. Ученые мужья и дамы снабдили тебя холодными условностями ради твоего спокойствия и процветания. Поясной поклон им!

Однако я-то был намерен соотнести ученые знания с особенностями камергерской Щели, со вращениями в ней и в ее ярусах. Конечно, вращения могли причудиться лишь мне (хотя о них вскрикивал и Фридрих Малоротов), но оценить и мои личностные ощущения было делом полезным. Эти ощущения вчера подсунули мне сравнения по аналогии. Сначала с татлинской башней (это - как бы зрительно-динамический образ). А потом и с буровой вышкой, сооружением, не просто конструктивно-выстроенным, но и функциональным, а уж затем пошли мысли о земном ядре, землетрясениях и прочем. И это были мысли - по аналогии. По аналогии с учеными установками, мной, понятно, примитивно усвоенными.

Но теперь я понимал, что все эти аналогии к камергерской Щели применить было нельзя. И конструкция ее, наверняка, выходила особенной, а скорее всего никакой конструкции и не было вовсе, то есть она вообще не имела форм. А если некие формы в ней и возникали, то исключительно ради благоустроенных общений. И никакие геологические законы в ней не обязаны были существовать, как впрочем, и всякие физические, химические, математические и прочие. А если уж говорить о каких-либо здешних трясениях, катаклизмах или взрывах, о потеплениях или ледниковых периодах, то они никак не должны были иметь отношения к, грубо говоря, проявлениям свойств материи. Это могли быть лишь людские потрясения, катаклизмы и даже ледниковые периоды.

Но не хватало нам сейчас только людопотрясений! Были уже, были! И именно из-за них, возможно, и открылась в Камергерском переулке Щель.

Впрочем, ради чего открылась? И какой в ней был толк?

Ответить на это я не имел возможности.

Да и вообще все эти соображения мои следовало признать в лучшем случае наивно-упрощенными и забыть о них. Не мне разгадывать загадки, на которые нет ответов.

Телефонный звонок мою умственную маету прервал.

– Профессор, - услышал я голос Александра Михайловича Мельникова, - есть необходимость встретиться.

Договорились увидеться в «Рюмочной» на Большой Никитской между Консерваторией и театром Маяковского. Конечно, «Рюмочная» была хорошо знакома маэстро Мельникову - ведь рядом не только бронзовый Петр Ильич дирижировал, сидя на музыкальной скамье, и некогда происходили революционные зрелища, но были еще и ГИТИС, и театр «Геликон», и театр Марка Розовского, и Малая Бронная, и Литературный институт, и Тверской бульвар, и Дом композиторов, то есть такие места, где присутствие Александра Михайловича было обеспечено необходимостями отечественной истории и культуры. Без Александра Михайловича здесь ничего бы не процветало и не соответствовало.

В «Рюмочную» Мельников явился с девой Иоанной. Но без вечного спутника Николая Симбирцева, актера. Мельникова здесь привечали. Ему, впрочем, как и мне, тотчас же заулыбались хозяева душевного заведения Антонина и Игорь, «Рюмочная» - название условное, в свое время оно должно было происходить из обязательности совобщепитовских приличий. На самом же деле здесь кормили и поили с 1876-го года и предпочтительно жильцов только что построенного доходного дома. И тогда неудивительным было появление в трактире (опять же - условном) гостей в именно домашних одеяниях, а потому, скажем, владелец экипажей родом из Касимова Василий Фонарев своими нарядами не вызвал бы недоумений. Маэстро Мельников, хотя будто бы и имел серьезный повод для встречи со мной, не смог удержаться и сейчас же бойко рассказал легкие случаи из жизни нынешней «Рюмочной», участником которых непременно был он сам. Так, не раз Константин Сергеевич Станиславский просил его, Сашеньку Мельникова, обсудить с ним Жизнь в искусстве и Систему, и по дороге к себе в Леонтьевский переулок обязательно предлагал зайти в известный вам трактир выпить и закусить. Или вот. Николай Охлопков, придя поутру в революционный театр и ощутив голову удрученной, говорил секретарше: «Я иду в аптеку», а сам звонил в Консерваторию Генриху Нейгаузу и ему, Мельникову, и через три минуты они оказывались понятно где.

Хозяева из вежливости поулыбались рассказам маэстро, интонациям его в особенности. Они прекрасно знали о приходах сюда Станиславского, Охлопкова с Нейгаузом и, сославшись на дела, ушли на кухню.

Я же разглядывал немую пока деву Иоанну. Ранее - Тамару, Изидору, Алину и еще не знаю кого. Вспомнил только, что в условном восемнадцатом веке при сражении на Куликовом поле, «на Кулишках», в только что основанной Москве она, будучи Жанной д'Арк, совмещалась с Екатериной Великой, как раз Москву и основавшей. Да, еще в так называемые библейские времена она спасла будущего пророка Моисея, тогда еще ребенка в коляске (в какой коляске - не уточнялось). Нынче лат и кольчуг на ней не было. Когда она сняла с себя зимние меха, я увидел ее в красной косынке, со значком Осовиахима на бежевом с синими ромбиками джемпере и в черной строгой юбке. С левого плеча ее свисала зеленая матерчатая сумка, в ней, наверняка, лежал противогаз. Сапоги Иоанны (другим именем ее пока не представили) были грубой кожи. Не исключалось, что они на деве - с Гражданской войны, тогда она несомненно героически служила в одной из конных армий (все же - из амазонок), носила буденовку, махала шашкой и палила из маузера.

Сегодня она выглядела обеспокоенной и не слишком наглой. Достала пачку папирос, но увидев на стене просьбу не курить, не выматерилась, а пачку вернула в сумку. Обеспокоенным ерзал на стуле и Мельников. Никак не мог начать разговор.

– А где Симбирцев? - спросил я на всякий случай.

– А-а-а! Подковырщик этот! - Мельников будто обрадовался моему вопросу. - Пуговицына мне подсовывал! Крышу ему на даче кроют! А потому он вынужден сниматься в рекламах всяких очистительных порошков! И зубных паст! Зубы скалит. Чего и следовало от него ожидать!

– А в Щели, Александр Михайлович, вы вчера были?

– Был, - сказал Мельников. - А что?

– К сожалению, мне не пришлось там с вами пересечься…

– А я… А мы… - Мельников быстро взглянул на Иоанну. - Но неважно.

– Вы ощутили там тряску или вращения?

– Ну ощутил… Ничего особенного…

– Что вы вообще думаете об этой Щели? О ярусах ее? - спросил я. Хотя часами раньше и решил более рассуждениями о сути Щели себя не занимать.

– А что тут думать? - удивился Мельников. - Сплющенность времени. Мы же с вами говорили на эту тему. Сплющенность времени. Или отсутствие времени вообще. И Великие правила Единого Поля, то есть объединившего поля электромагнитное, гравитационное, ядерное, слабые и прочие, пока неизвестные. Вот все там и сплющилось и совместилось. Перетекает из одного в другое.

– Из Жанны д'Арк в Екатерину Великую. А в вашем случае, Александр Михайлович, как я помню, происходило перетекание Людовика Четырнадцатого в Батыя и в маршала бронетанковых войск Катукова…

– Что-то в этом роде, - задумался Мельников, - что-то в этом роде…

Он не улыбнулся. И иронии моей не уловил.

– По ТВ, - сказал я, - мне недавно было разъяснено, что у нас имелось пять Иванов Грозных. Одновременно. Или даже девять. Один - из Рюриковичей, с горбатым носом. Другой - из команды ЦСКА, хоккеист Иван Трегубов, этот с переломом ноги. Третий - кинорежиссер Иван, в боярстве - Пырьев, ну и так далее. Всех в памяти не держу. В журнале «Внутри темноты» названы четыре одновременные Куликовские битвы. Их сплющивала, видимо, историческая надобность. Но зачем сплющивать кого-то в Щели, да еще и в Камергерском переулке?

– Откуда же я знаю, профессор? Я - художник! - заявил Мельников. - Сплющили и ладно. Раз сплющили время, можно сплющить и пространство. И в этой сплющенности должно куролесить и творить.

– Но коли сплющилось, то ведь сможет и расплющиться, - предположил я.

Мельников взглянул на меня озадаченно.

– В одном из ваших интервью… - я обратился к красной кавалеристке и замялся.

– Тамара Ивановна, - было мне подсказано.

Ага. Теперь, стало быть, Тамара Ивановна. Томочка.

– Так вот, Тамара Ивановна, - продолжил я, - в одном из ваших интервью я прочитал, что в сжатом, а по-иному - в сплющенном времени есть свои завихрения и что вы угодили в одно из свежих завихрений и скоро всех нас удивите…

Опять начались перегляды Мельникова с Тамарой Ивановной («Палладиус»! - вспомнилась мне ее до Изидоры фамилия. Или это был псевдоним?).

– Профессор, - потянулся ко мне Мельников и голос утишил, - оставим пока новые удивления в стороне. Мы к вам, как к знатоку… Тут с Иоанной… ну пусть будет, с Тамарой Ивановной произошел… казус… случай странный… феномен какой-то… Началось все со сна…

Последовало изложение событий, связанных со сном и странным случаем Изидоры-Иоанны-Тамары Ивановны Палладиус. Рассказывал главным образом Мельников, героиня же истории хотя и вставляла иногда слова, но нервничала, вскакивала, намерена была выйти с папиросой на тротуар Никитской, однако хозяева милостиво разрешили ей курить на кухне, там смирительные таблички не висели. Мельников же начал рассказ обыкновенным человеком, но быстро превратился в актера и драматурга, пошли его интонационные чудеса, придыхания, периоды трагики и даже агрессии, переходящие чуть ли не в повизгивания. Хотя, как выяснилось, суть рассказа этого и не требовала.

А суть была такая.

Некогда девушка Тамара Палладиус написала повесть. Или маленький роман. «Похмелье в декабре». В бытность ее Изидорой рукопись я читал. Простенькое сочинение, не без достоинств, с банальным, правда, сюжетом. Наивная студенточка, роман с рок-кумиром, уроки секса, брошена, беременность, аборт, в кумире разочарована, пошл, пуст, сама становится тщеславной стервой, жаждущей реванша, губит влюбленных в нее мальчиков, раскаивается, готова уйти в монастырь. Написано грамотно, без затей, естественно - с матом, холодновато-перечислительно, но публиковать можно было бы. Однако всюду - в журналах, в издательствах - отказывали. И всюду с довольно странными доводами - заумь, невыявленные смыслы, почти абсурд, потери логики, о чем текст - понять невозможно. А в повести (для меня) все было вылизано, все соринки выметены, все выглажено до самого мелкого шва. Серо, но уж такой отрез в магазине выдан. И какая там заумь?

И вот летом, как раз в пору воздвижения в саду сантехника Каморзина бочки, Мельников, увлеченный девой в латах и в рыцарском нижнем белье, пообещал пробить все ее сочинения. В частности, и давнюю повесть «Похмелье в декабре». Подали автомобиль. Мельников хотел положить рукопись «Похмелья», некогда напечатанную на машинке, в папку (дискеты не было), кто-то позвонил с Первого канала, рукопись вырвалась (будто бы) из рук, рассыпалась по полу, листочки пришлось собирать. Известная мера в борьбе с дурной приметой: сесть на рукопись и приминать ее не менее двух минут. А маэстро опаздывал в три места. Так или иначе на рукописи он посидел, в издательство «Аквьюмарин» к приятелю отвез. О чем и было доложено вечером деве в доспехах. «Ты хоть страницы пронумеровал?» - был задан вопрос. «Нет, - сказал Мельников. - Я и рукопись не смотрел. Цейтнот. А что, там не было нумерации?» Монолог девы с боцманским матом в рассказе опускался. Впрочем, нумерация-то нумерацией. Но, как выяснилось позже, Мельников в спешке просто сгреб листочки в кучу, постучал ими по столу, пытаясь выровнять бумажную стопку, в каком порядке оказались там страницы, проверять не стал, и в издательство повесть была отвезена черт-те в каком виде. Иногда в ней попадались и сохранившиеся в смысловой последовательности эпизоды, но большинство страниц были перетасованы полом и пальцами Мельникова, а некоторые листы и вовсе улеглись перевернутыми. Мельников готов был лететь в издательство с объяснениями, но тут опять - съемки, интервью, занятия, встречи с поклонниками… Да и подруга особо не торопила. Полагала: из издательства сами позвонят и спросят, что это за винегрет…

Позвонили. Сказали: «Обалдемон! Шедевр! Такого не было в мировой литературе. Издаем. Заключаем контракт». Издали. Именно в том виде, в каком Мельников доставил рукопись редакторам. Книжка вышла месяц назад. Критика в восторге. «Ясность ума и звон доспехов. Расширение горизонтов социального реализма». Никаких слов об абсурде, постмодернизме. Как будто они вышли из моды. Концепты и антиутопии, правда, обнаруживались. Книга уже в нескольких номинациях и шорт-листах. Псевдоним дали не слишком удачный, но это ради проекта.

– А какой? - осторожно спросил я.

– Паллад Фрегата.

– Ах да! - вспомнил я. - Читал критику, то есть видел статьи… И книжку видел… Но не мог соотнести… Но в чем же ваши недоумения? И каким я могу быть советчиком или знатоком? Я только могу поздравить Тамару Ивановну с удачей.

– Недоумения вот в чем… - не сразу сказал Мельников. - Еще до встречи со мной у Иоанны был сон… А именно я привел ее в закусочную в Камергерском… А потом и в Щель… И вы сами, профессор, заговорили о завихрениях в сжатом времени… Ну ладно…

Мельников опять стал бытовым человеком, заговорил сбивчиво:

– И я не о завихрениях, а о сне… Иоанна - личность особенная… В нынешнем ее проявлении она здесь и с нами… Но в других проявлениях… Ну вы меня понимаете… И сны у нее особенные…

Паллад Фрегата сидела, почти прикрыв глаза, будто она устала от рассказа о ее литературной истории, а не Мельников, незажженную папиросу брезгливо мусолила углом рта.

– Многие сны ее вещие… Но они связаны с иными жизнями… Иоанны… Где она была и инопланетянкой, и инфузорией-туфелькой в юрском периоде, и амазонкой, и гетерой, и Семирамидой, и огнедышащей пантерой, ну… Ну вы и сами знаете, кем…

Я склонен был спросить Мельникова, а где же сжатое время, если прежние жизни нашей героини происходили в совершенно разные хронологические периоды? Выходило, что хронология из сплющенного времени выпирает углами каменной, бронзовой, железной и какой еще там арматуры? Но не спросил. Пусть вещие сны Тамары Ивановны-Иоанны имеют своим основанием ощущения инфузории-туфельки, марсианской принцессы, Семирамиды. Да кого угодно! И я отправился к барной стойке заказать, наконец, жареную цветную капусту и напитки. Вкусов амазонок и гетер я не знал и предоставил Мельникову возможность самому выбирать угощения в соответствии с традициями его фамильного Древа (если оно было уже от Мазепы, то сгодился бы и борщ из комплексного обеда).

– Так вот, - продолжил Мельников (Иоанна держала в руке бокал с красным вином), - а этот сон был обыкновенный, московский, и Томочка вспомнила о нем лишь, когда вышла книжка…

– В его редакции, - хрипло произнесла Паллад Фрегата.

– Да, в моей редакции… - довольно жалко улыбнулся Мельников. - Но и этот ее сон оказался вещим. В нем увиделось все так, как в жизни позже произошло. Иоанна и книгу во сне свою читала, все страницы изданной потом, все буквы ее совпали с увиденным во сне. А она сон сразу забыла. А теперь вспомнила.

– Ну и что тут такого? - спросил я, прожевывая капусту. - Во-первых, это никакой не вещий сон. А производственный. У профессионалов это бывает. И не только у гуманитариев, но и у технарей. У многих ремесленников. Во-вторых, вам, Тамара Ивановна, не только книжка приснилась или увиделась. Но что еще важнее, был открыт метод извлечения успеха. Этому вы должны только радоваться. А самое главное, средством осуществления сна стал не кто-нибудь, а сам Александр Михайлович Мельников с его фамильным древом и творческой интуицией. Кабы он не рассыпал страницы и не сел на них, и сон бы не вспомнился. Предлагаю выпить за сотворца литературного феномена!

– Подождите, профессор, - заспешил Мельников, хотя дозу коньяка за себя и выпил. - Вы насмешничаете, а дело серьезное. Да, сон, может быть, и производственный. Но он и вещий. Именно я, а не кто другой приснился Иоанне. Опять же это неважно. Хотя и важно. Но при всех похвалах и удачах издание вызывает у Иоанны… и у меня… чувства вовсе не радостные… Тревогу вызывает… Предчувствие скорой драмы или даже катастрофы…

– С чего бы вдруг? - удивился я.

– Книгу «Похмелье в декабре» держал в руках Сева Альбетов… - сказал Мельников.

– И нюхал? И что разнюхал?

– Вы иронизируете, профессор, - поморщился Мельников. - Альбетов - мировое достояние. И его изыскательские дарования нельзя свести только лишь к умению обращаться к запахам.

– Надеюсь, - сказал я. - Он и не онихмант.

– Онихмант?

– Онихмантия - гадание по ногтям, - сказал я.

– Я отношусь к вам с уважением, профессор, - смиренно произнес Мельников, - и полагаю, что вы шутите без желания уколоть меня на манер балагура Симбирцева.

– Извините, Александр Михайлович, - сказал я, - если я и шучу, то исключительно по поводу ученого Альбетова…

– А для меня Альбетов - гений, - сказал Мельников, - и я ему сострадаю. Нервной энергии и здоровья на своих сеансах он затрачивает не меньше, чем Мессинг. Но в отличие от Мессинга он обладает редкостными знаниями истории, культуры и прочих признаков цивилизации. Он и рудознатец, он может общаться с древесными листьями и с плавучими гадами. Не исключаю, что ему ведом и язык ногтей. И вот он у… усмотрел в книге Паллад Фрегаты мрачные пророчества.

– То есть?

– Смысловые сдвиги, скажем так, - принялся объяснять Мельников, - возникли уже в рукописи «Похмелья». А при наборе в типографии, понятно - особенно вам, произошли и новые смещения знаков и фраз. Пошли такие строчки, какие даже сам Шкловский не смог бы обтолковать или хотя бы соотнести с тем или иным направлением в искусстве. Вот взгляните хотя бы на эту строку.

Из сумки П. Фрегаты была явлена светло-рыжая книга «Похмелье в декабре» и предоставлена мне для обозрения. Иные строки были подчеркнуты зеленым карандашом.

– «…буфами, клешем. До неземного безумия поверхности коры…» - прочитал я строку под зеленью. Дальше ползла строка с перевернутыми знаками. - Ну и что? Графический прием и более ничего… В контексте сочинения, возможно, пробьется смысл…

– А Альбетов ощутил пророчества и без всяких контекстов! - Мельников уже горячился. - Ему доступно все! И мрачные пророчества его связаны не только с автором книги и ее окружением, но и со всей московской действительностью.

– И что же он вам открыл?

– Пока для его пророчеств нет конгениальных выражений. Он боится изречением слов исказить истину. Но он дал понять…

– И про бочку дал понять? - спросил я на всякий случай.

– Какую бочку? А-а, бочку… И про бочку!

Мельников пролистал несколько страниц и ткнул пальцем в еще одну надтравяную строку: «бочка - движимость и недвижимость - в корабельных пазах блях! "Эль-Ниньо"!»

– Это что-то из жизни пиратов, - сказал я.

– В повести не было никаких пиратов! - вскричал Мельников. - И бочки там не было! И мата почти не было! А в книге, пожалуйста, что ни фраза, то мат!

– Ну, положим! - папироса опять была загнана в угол рта красной кавалеристки.

– А Эль-Ниньо! - не унимался Мельников. - Это же течение с завихрениями. От него - потопы, пожары, засухи, пустыни! Или вот еще возникшая строка: «откровенное оголение напоказ, блин! И разверзнется щель…» Щель, правда, с маленькой буквы, но это, чтобы запутать.

– А от меня-то вы чего ожидаете? - спросил я.

– Не будете ли вы, профессор, так любезны, - впервые я наблюдал Мельникова просителем, - ознакомиться с нашим уникальным изданием, если не прочитать его, то хотя бы просмотреть…

– Любезен я, конечно, буду, - сказал я. - Но в толкователи Апокалипсисов я не гожусь. К тому же у вас есть гениальный толкователь.

– А вы сверьте свои ощущения с его пометками…

– И что толку?

– Видите ли, профессор, к вам всегда хорошо относились в закусочной и теперь к вам благорасположены в Щели, я знаю… Может, стоит предупредить их о скорых завихрениях… Гипотетических…

«И о том, что взвихренная дева Иоанна начнет всех удивлять…» - подумалось мне.

На башне буфетной стойки «Рюмочной» были укреплены общепитовские рекомендации: «Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь процветанию государства» и т.д., предназначенные для ретро-увеселения публики, а вовсе не для призывов к действиям. Среди прочих белела стандартка: «Вернув использованную посуду, ты исполнишь долг гражданина». Неожиданно для меня Тамара Ивановна Палладиус, она же Паллад Фрегата, она же дева Иоанна аккуратной студенткой собрала на пластмассовый поднос все наши сосуды, тарелки, ножи, вилки и отнесла их на кухню.

52

Константин Сергеевич Станиславский не зря приглашал Сашеньку Мельникова, пусть и в воображении Сашеньки, на прогулки с беседами о Системе и о Жизни в искусстве. Во всех действиях Мельникова, мне известных, обязательно была сверхзадача.

Какая же привела его нынче в «Рюмочную»?

Первым делом, конечно, корысть. Пусть воздушная. Пусть даже с перламутрово-радужным мыльным боком, на корысть. Книга обожаемой им девы, если верить Мельникову, уже была вписана в разные номинации. Слово «номинант» звучало у нас теперь, как «орденоносец» в довоенные годы прошлого столетия. Среди моих знакомых выделялись два номинанта на Нобелевскую премию. Одного уже объявляли по телевизору: «Сейчас перед вами выступит Нобелевский номинант». После овации номинант выступал. Другой знакомый, походив номинантом, заявил: выдвинуть-то его выдвинули (соседи по общежитию в Литинституте), но принимать участие в каких-то номинациях он не намерен. И теперь он говорил при публике: «В свое время я отказался от Нобелевской премии». Я же был вписан в комиссии по премиям, в две или в три, не всегда ходил на посиделки с сушками, не всегда читал рукописи или смотрел спектакли, заранее предполагая, кому и что дадут. Но раз уж я пообещал Мельникову ознакомиться с текстом «Похмелья в декабре», стало быть, при его просительных звонках я неизбежно буду вынужден поддерживать номинантку в ее заплыве к награде. Хотя бы и мычанием. Таким, не сомневаюсь, был расчет Мельникова.

Однако сверхзадача сверхзадачей, она исполнена. Но все же мое толкование забот Мельникова не переставало казаться мне упрощенным. Я зашел в продуктовый мини-супермаркет с книгой П. Фрегаты в хозяйственной сумке. Вечерние походы в соседний с «Рюмочной» магазин как бы оправдывали мои визиты в душевное заведение. Как всегда я набил казенную корзинку нарезками колбасы, пакетами макарон, бутылями масла, из трех касс работала одна, пыхтела очередь, мне бы в досадах на безобразия торговли и на безделье сытых охранников забыть о словах и выражениях глаз Мельникова и его подруги. А я не мог.

Их беспокойства передались мне. Эти беспокойства стали казаться мне искренними. И не только беспокойства, но и мрачные предчувствия. «Эль-Ниньо!» - восклицали, возможно, вовсе и не пираты, а тысячелетия назад индейцы у подножия Кордильеров, вымаливая у божеств спасение. Но не пришло спасение, их город смыло потопом. «Вы что, заснули? - вернула меня на Большую Никитскую кассирша. - Вываливайте покупки из корзины!»

И очень может быть, что Сева Альбетов, - размышлял я по дороге домой, - не такой уж и мошенник, каким он представляется мне… Случаются ведь и среди тысяч шарлатанов и истинно ясновидящие. Смешно, конечно, звучит - «яснонюхающие», из-за этого, видимо, и рождались недоверия, отношения иронические, но у каждого дара - свои особенности.

Мне уже не терпелось получить удовольствие от знакомства с новой книгой. Подержать ее в руках, не открывая. Не отворяя сразу вход в незнакомый мне мир. Оценить умение типографских мастеров. Шрифтовикам порадоваться или поворчать на них. К носу поднести книгу. Каковы запахи бумаги, переплетного материала, клея, одна из приобретенных мною книг пахла земляникой (не Альбетов ли я?). А потом уж бережно отворить врата и заглянуть для начала в выходные данные (слова-то какие скучно-занудливые, в выходные данные заглядывают именно зануды-профессионалы, чтобы сейчас же узнать, кто издатель, где печатали, какой тираж, когда сдано в набор, ну и так далее). Я написал «бережно отворить». Но я и обещал Мельникову чрезвычайно бережно отнестись к доверенному мне экземпляру: там ведь пометки самого Альбетова, музейщики со временем изучать будут. «Его рука?» - спросил я. «Ну нет, - смутился Мельников. - Коренной экземпляр дома. В хранилище. Вместе с оригиналом-свитком фамильного Древа. В ваш я перенес альбетовские пометки». «Ну правильно, - сказал я. - Коренной-то экземпляр надо сберегать для потомков. Ведь вы теперь наш Нострадамус». «То есть как - Нострадамус?» - будто бы удивился Мельников. «Ну а как же? Сам Сева Альбетов усмотрел в книге пророчества. А ведь именно вы, Александр Михайлович, сначала рассыпав листы по полу, а потом и примяв их (чуть было не произнес «задницей»)… и посидев на них две минуты, и создали новые пророчества. Кто же вы теперь, как не наш московский Нострадамус?» После этих моих слов Мельников не стал упрекать меня в насмешничестве на манер Кольки Симбирцева, а постоял в молчаливой важности. И я понял: пройдет время, П. Фрегата непременно получит премию, пиарщики откроют историю книги (Мельников проболтается, правда, будет стоять на том, что он-то, конечно, ни при чем, он - исполнитель, но замысел творения возник в производственно-вещем сне Паллад Фрегаты), найдутся толкователи книги со словарным запасом похлеще, чем у Севы Альбетова, объявят Мельникова прорицателем, и он отказываться от их толкований не станет, а в фамильном Древе его, пусть даже и по летоисчислению от Мазепы, среди прочих вынырнет предком именно Нострадамус, и в одном из катренов того непременно ототрут упрятанное там на века имя Александра Михайловича Мельникова.

Что и случилось.

А пока я первым делом бережно донес книгу домой. Не облил ее подсолнечным маслом, не измазал ливерной колбасой. Достал из хозяйственной сумы и принялся исследовать.

Книжка, действительно, вышла забавной. Земляникой она не пахла. Ледериновый переплет ее был пупырчатый и вызвал у меня мысли о крокодиловой коже. Но и крокодилами она не пахла. Впрочем, о коже крокодилов я имел телевизионное представление и уж совсем не знал, как крокодилы пахнут. Я вспомнил слова из интервью тогда еще девы Иоанны в латах о запахах женщин из амазонок. По ее понятиям, боевое женское тело должно благоухать пеной взмыленных кобылиц, яблоками конского навоза, ремнями полусопревшей упряжи, спермой необъезженных мустангов, свежим кизяком, золой степных пепелищ. Может быть, конским навозом и золой экземпляр и пах. Но может быть, и нет… Да что я так увлекся запахом клея, ледерина и типографской краски, отругал я себя, не желаю ли я и впрямь уподобиться Севе Альбетову? И выходило, что я все время думал о нем…

Но для меня мрачными предчувствиями книга пока не пахла. Хотя история героини повести, как я помнил, поначалу - наивной студенточки, складывалась довольно печально. История эта, как выяснилось при чтении книги, кое-где проступала обильными эпизодами. Стало быть, рукопись при опадании на пол рассыпалась как бы избирательно. Но ясные и цельные фрагменты бывшей повести были теперь в жестоком окружении дичайшей смысловой куролесицы. Или полной бессмыслицы. Если бы я не знал истории творения, я бы подумал: ну и выпендрежница, эта Паллад Фрегата. И если бы у меня хватило терпения (из профессионального, предположим, любопытства) одолеть текст, я бы, может быть, как и уже проявившие себя толкователи, жрецы и властители душ, лоцманы литературного процесса, какого в природе нет, принялся бы расшифровывать выпендрежи и игры неизвестного мне рискового автора. Вдруг мое воображение и нафантазировало бы некие разгадки или даже оправдания замысла (либо просто импровизационной забавы) П. Фрегаты. И мне бы открылся сверхсмысл ее затеи.

Но мне не надобилось открывать в книге какие-либо смыслы. А вот представлять, как и что обнаружат в издании добросовестные, а стало быть, и доверчивые читатели, было мне интересно.

И тут уж совсем интересны стали для меня пометы Севы Альбетова.

Все ли их перенес из коренного экземпляра Мельников? Не знаю. В моей книге очевидны и понятны мне были подчеркивания фраз или строк зеленым карандашом. Но на узких полях имелись еще и зеленые карандашные змейки и крюки. Словами, как разъяснил Мельников, Альбетов комментировать текст пока не брался. Борис Николаевич Полевой, будучи редактором «Юности», при чтении рукописей начинающих гениев слов на полях тоже не тратил, а писал либо «22» либо «МЗ». И все было понятно. «22» - перебор. «МЗ» - младозасранчество. Вполне возможно, что Б.Н. Полевой уже на титульном листе «Похмелья в декабре» вывел бы «МЗ». И этим ограничился бы. Трактовать же змейки и крюки Альбетова было делом затруднительным.

Но вскоре до меня дошло, что великий Сева сразу же, наверняка и не заглядывая в книгу, ощутил исходящие из нее мрачные флюиды, а подчеркиванием строк, фраз, указательными уколами змеек и крюков лишь обращал внимание Мельникова, П. Фрегаты или еще кого-то на подробности грядущего московского завихрения. При этом на него вряд ли подействовали запахи боевого женского тела, со всеми ароматами пепелищ, спермы мустангов (их-то он, в отличие от меня, конечно, унюхал). Я вспомнил, как в Камергерском переулке перед своим знаменитым сеансом (по профессиональной, видимо, привычке) Альбетов принюхался к деве Иоанне и тут же отворотил от нее нос: неинтересна и никак не связана с московскими катаклизмами, с отсутствием дома номер три, в частности. Иоанна тогда обиделась и запыхтела.

Книгу приходилось то и дело крутить. Читать перевернутые страницы я не был способен. Понятно, что в книге зеленые линии шли над перевернутыми строками. Попадались в ней строки поперечные или спешившие куда-то по диагонали. Присутствие последних можно было объяснить тем, что сидевший на рукописи Мельников, боялся опоздать куда-то, суетился и егозил в нетерпении. Да и сама Паллад Фрегата по причине рассеянности и неряшливости некоторые страницы помяла или согнула.

Я попытался выявить предполагаемые озабоченности Альбетова. А вместе с теми какие-либо его интересы. Но толком так ничего и не выявил. Например, никак не мог понять, почему двумя линиями была подчеркнута строка: «…хал в Сальвадор нельзя такое скрыть. Если он что-нибудь выслеживал». Еще и змейка нервничала сбоку. Нервничала! Так мне показалось. Стало быть, змейка передавала волнение Альбетова! Или вибрацию его души… Но кто и зачем ехал в Сальвадор в повести тогда еще Т. Палладиус, вспомнить я не мог. Каждое упоминание каких-либо драгоценностей (а героиня повести училась на искусствоведа и интересовалась историческими камнями) обязательно вызывало на полях вибрацию змейки и спокойствие четко выведенного крюка. Две змейки взволновались вблизи фразы со словами: «простенькие серьги». Крюк, и довольно острый, указывал на строку: «Вдруг он вскочил, подошел к оценщику музыки, нахмурив лоб…» Я стал подсчитывать знаки Альбетова и понял, что змеек в его пометах в четыре раза больше, чем крюков. А вот упомянутая выше строка с бочкой («бочка - движимость и не движимость…») была лишь подчеркнута. И другие «зеленые» фразы с «очками», «чками» в их началах тоже не требовали от ученого исследователя особенных знаков на полях. Видимо, с бочкой Альбетову было уже все ясно. Или же в силу секретного соглашения он не имел права какими-либо намеками выделять бочку из прочих явлений, природных и механических. Так, подчеркивал легонько зеленым карандашиком слова и брел дальше. Бакинского ли керосинового товарищества двигалась и не двигалась в тексте бочка, не Бакинского ли - не имело значения. Пожалуй, куда важнее для Альбетова были строки такие: «Коварная ловушка, прельстительный обман враждебных сил…» Или: «пропадет сертификат ДЖ8К14 т. 437-67 свеча горела гибельным водоворотом…» Или: «Команда женщин по блочному луку не выдержала искушения булавой. Искушение…» Я вспомнил, что некогда Т. Палладиус занималась стрельбой из лука, а язык некоторых глав ее давней повести был излишне пафосным. Слово «искушение», пожалуй, тоже волновало нюхознатца Альбетова.

Не сразу, но ко мне пришло ощущение: в самой ли книге, в пометах ли Альбетова (понятно, что не в словах о прельстительном обмане враждебных сил или о гибельном водовороте) было упрятано нечто такое, что в обиходе называется эффектом двадцать пятого кадра. Мне стало не по себе. Во мне самом заныли мрачные предчувствия. Я отложил книгу. И пообещал более ее в руки не брать.

Мельникову звонить надобности не было. Звонил он мне сам чуть ли не каждый день. Вполне в соответствии с моими предположениями о сверхзадаче. С разговорами о номинациях П. Фрегаты, деликатными, надо сказать, с деликатными же, отчасти ироническими сообщениями о новых газетных толкованиях загадочной повести «Похмелье в декабре». Про грядущие московские завихрения не произносил ни слова.

Я же в ответ бормотал невнятно: да, да, прочитал, именно прочитал, а не просмотрел, перевариваю, вот-вот начну перечитывать, чтобы оценить еще более основательно и не сгоряча и сам текст, и пометы Альбетова. Однажды не выдержал и спросил:

– А где нынче Альбетов? И нельзя ли встретиться с ним?

– А зачем? - Мельников, похоже, растерялся.

Я и сам не знал толком, зачем мне вдруг захотелось побеседовать с Альбетовым. Да и вообще вступить с ним в общение. Зачем он мне и впрямь?

– Мне не слишком ясна система его помет в книге, - сказал я. - И смысл не всех его подчеркиваний я понял.

– Профессор, но ведь я… ведь мы с Иоанной и желали узнать, какое впечатление на вас произведет текст и без подсказок Альбетова.

– Извините, Александр Михайлович, - выразил я свое недоумение. - Вы просили сверить мои ощущения именно с пометами Альбетова. Вам хоть он объяснил, что значат его змейки и крюки и почему им подчеркнут какой-то, скажем, Сальвадор? Похоже, вы намерены уберечь Альбетова от меня. У вас как бы монополия на него, так я понимаю?

– Не у меня! Не у меня! - заспешил Мельников. - Вовсе не у меня!

Я полагал, что сейчас же услышу известное - «это не телефонный разговор», но нет, Мельников был отважен:

– Ему нельзя. Он обязан находиться в уединении. Где он сейчас, мне неизвестно.

На этом наше собеседование прекратилось. То есть под конец Мельников не забыл произнести слова о номинации, о толкователях газетных, опять в насмешливом, ерническом даже тоне, как бы давая понять (в который раз!), что они с Паллад Фрегатой в небесах над коммерческой суетой, над всеми этими тусовочными премиями, над букеровскими мутациями и так далее, главное, что грозит извержением тревога, и надо поставить в известность Щель.

И все-таки завел меня будоражный Александр Михайлович Мельников. После камергерского сеанса не слишком волновало меня земное протекание судьбы Севы Альбетова. Застрелили-зарезали ли его на приватной квартире на задах бывшей Закусочной, захоронили ли его останки в таинственном прованском (или провансальском? Но тут неделикатно приходил в голову майонез) либо даже гасконском склепе, ожил ли он, купил ли кита, разговаривал ли с ним и какие удобства имел на спине кита, встретился ли по дороге в Москву с самим Коэльо и куда он пропал на станции Красноуфимск, было для меня телевизионной нереальностью. Мало ли диковины или чепухи наблюдаем мы на холодных стеклах, все они никак не касаются наших житейских интересов и существуют некими фантомами в бескрайнем от нас отдалении. Ну слышал я слова Альбетова о запахах девственниц, ну видел его творческие страдания в Камергерском. И что? Даже если ему и открылась тайна исчезновения дома номер три, здание это так и не вернулось из отсутствия. И самого Альбетова, возможно, утянуло за собой.

Однако выходит, что не утянуло.

Оставалось обратиться к столичным легендам последних дней. И к сведениям людей осведомленных, каких в Москве - каждый третий. Не считая дворников. И футбольных фанатов. Именно от одного из фанатов я узнал, что плетется очередной мировой заговор против народной команды «Спартак», и что Сева Альбетов в этом плетении - в числе самых гнусных пауков. Что Альбетов прибыл в Охотск ни на каком не ките, а на капитане «Спартака» Титове, истинном ките европейского и тихоокеанского футбола, из-за чего Титов получил перелом челюсти и на три недели выбыл из календарных игр. Но это ладно, это - фанаты, им и конная милиция не помешает свободно мыслить и выражаться. А вот в кругу коллекционеров ходила смутная легенда о неприязни к Севе Альбетову отдельных антикваров и их отдельных покупателей. Тем более что к антиквариату наблюдалась нынче явная оголтелость со стороны новых русских, их жен и их подруг, обиженных достижениями культуры. Мол, Альбетов, пользуясь своим мировым авторитетом, позволял себе «химичить» в атрибуциях, правда, не часто, всего в двух-трех случаях.

В рассуждении, отчего Альбетов нигде не виден, почти все сходились во мнении: так надо. Тут и Государственная комиссия выяснения отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку не видна и не слышна, будто бы ее нет, а она есть, штаны не просиживает, а то, что ее будто бы нет, так это - в интересах следствия.

Бродили по Москве слухи, из каких и складывается городская легенда, о неких точечных ударах. Некоторые добавляли с пафосной красивостью: а именно о точечных ударах судьбы. Якобы вот и Альбетова уберегают, как некую алмазную ценность, от точечных ударов юдоли земной. Но подобная мысль мало кому казалась убедительной. В ходу было выражение «точечные удары Лужкова», оно в особенности поддерживалось сообществом «Москва, которую мы потеряли». По их мнению, и впрямь точечные архитектурные постройки в центре Москвы были безобразные, радость они приносили лишь чиновникам-мздоимцам, земли раздававшим. Да и не одни постройки имелись в виду. К точечным ударам по москвичам относили и закрытие «Ямы» в Столешниковом переулке, и закусочной в Камергерском. И прочее. Но теперь обсуждались и точечные удары странствующей бочки. Как случившиеся (дом номер три по Камергерскому, лжефлигель дворца Шереметьевых в Газетном), так и ожидаемые, в частности, предсказанные искусствоведом П. Нечухаевым. В какой роли выступала бочка, московским жителям ясно пока не было. То ли, действительно, по глупости тыркалась в столичном небе, пытаясь отыскать для себя место пребывания. То ли она дурачилась, вырвавшись в воздушные пространства и резвилась после многолетнего заточения в среднекисловском подвале (кстати, дом с подвалом и своими квартирами Квашнин прикупил, и надо было бы узнать у известного мне дворника Макса-Максуда Юлдашева, как у него дела), а после кувырканий могла позволить себе планирующие полеты над московскими достопримечательностями (якобы ее видели зависшей над волхонским складом купеческих портретов художника Шилова). Но иные не исключали, что бочка не такая уж и безобидная, кувыркания кувырканиями, но она способна и на серьезные, даже нервические действия, ко всему прочему - загадочных свойств, которые не может исследовать даже уважаемая Государственная комиссия.

А вот Сева Альбетов все понял и затаился. Или его и впрямь уберегают в потайном месте. В бункере вблизи зоопарка.

Но Мельников-то, Александр Михайлович, встречался с Альбетовым. Встречался. Я верил ему. И не у Мельникова ли и было теперь то самое потайное место? Не у него ли (на квартире или на даче) и коротал свои московские досуги недоступный обществу Сева Альбетов? Встретив Мельникова в коридоре ГИТИСа, я высказал Александру Михайловичу свои соображения. Мельников растерялся. Ему хотелось и важность на себя напустить: да, мол, он кое-что знает, но не имеет права хоть и капельку доверенной ему стратегической тайны выпустить из себя. Но и вечная его потребность, коли можно, хвастануть, дала о себе знать. Ко всему прочему я был для него человек выгодный (хотя бы в случае с номинацией П. Фрегаты), и Мельников признался, что да, встречи с Альбетовым у него происходят. Но свести меня с Севой он не может. Ну и ладно, сказал я. Вы передайте ему вопросы, объясните, что я человек любопытствующий, ну и все такое прочее…

Вопросы мои были короткие. Два слова о бочке, в чем ее суть, без всякой связи с пропажей дома номер три. Где нынче буфетчица Даша из Камергерского и где некий Агалаков, Николай Софронович, попросивший меня месяц назад написать эссе для журнала «Кабриолет» и более мне не звонивший? Выиграет ли «Барселона» в этом году Лигу чемпионов? Помогает ли отвар из травы чабрец от звуков передачи «Кривое зеркало»? Каковы были коммунальные условия проживания на спине кита? Правда ли, что богатей и державный благодетель Суслопаров перекупит у Квашнина Щель в Камергерском переулке? Вот, пожалуй, и все.

Через день вечером Мельников отыскал меня в никитской «Рюмочной» взъерошенно-взволнованный.

– Что вы наделали с Альбетовым, что вы наделали!

– А что? - удивился я.

– Выслушав ваши вопросы, он в обморок упал. Почти что. Дрожь его била, пока я не налил ему коньяку!

Но оказалось, что не все вопросы вызвали дрожь Альбетова. Поначалу он выслушивал их спокойно, поедал бисквитный торт. Иногда и улыбался. Про суть бочки он не знает, а если б знал, то не сказал бы. Буфетчица Даша жива, но в темнице и дела ее плохи. Агалаков Николай Софронович из журнала «Кабриолет» тоже жив и рядом. Рядом не с нами, уточнил Мельников, а с буфетчицей Дашей. Да, конечно, это удивительно. Но мало ли что. Далее. «Барселона» Лигу чемпионов не выиграет. От звуков «Кривого зеркала» не поможет не только отвар чабреца, но и отвар верблюжьей колючки. Условия плавания на ките были самые комфортные, как на спине млекопитающего, так и в чреве его, но разглашать подробности путешествия не позволяют навигационные тайны. Однако когда дело дошло до богатея и благодетеля Суслопарова, сообщил Мельников, тут-то и начались вскрики Альбетова и его дрожь. Чем была вызвана чуть ли не истерика Альбетова, Мельников объяснить не брался. Уходя, уже с порога, Альбетов выкрикнул:

– Бочка - это перст указующий! А Щель - без дна, и в нее еще кто-то провалится!

– Возможно, он хотел назвать Суслопарова, - сказал Мельников. - Но не назвал. Вот такие пироги.

А из кухни повариха Света принесла только что испеченные пироги с яблоками и ливером, и мы их с Мельниковым заказали.

53

Даше было тошно.

Единственной радостью в ее нынешней жизни стало теперь оконце. И не оконце даже, а будто бы амбразура. Протяженное, в полметра длиной, сантиметров в десять ростом, отверстие в стене, закрытое по всей вероятности пуленепробиваемым стеклом. Сегодня сквозь оконце-амбразуру было видно, как из фуры дальнобойщиков люди в синих комбинезонах сгружали на поле перед Дашиным затвором камни. Сгружали осторожно, словно имели дело с мраморными изваяниями, а не с вовсе ничего не стоящими каменюками. Вчера с поля убрали снег, желтенькая примятая трава открылась, в мороженную землю вбивали острые палки, шнуры разметок протянулись от колышка к колышку. Глядеть в оконце-амбразуру можно было, положив руки на спинку дивана, позу Даша приняла приятно-удобную и от нечего делать начала считать камни.

Закурлыкал сигнал, схожий с вокзально-аэропортовскими звуками, отвлек Дашу от наблюдений.

Отъехала дверь из гостиной в спальню, и Щупачиха в переднике и с наколкой официантки ввезла на столике горячие (пар!) и прочие обязательные блюда.

– Леди-миледи-госпожа! - обратилась Щупачиха к Даше. - Ланч. Кушать подано.

Не дожидаясь Дашиных слов, удалилась из комнаты, дверь с еле слышным шипением затворила темницу.

Даша не помнила, как на самом деле зовут Щупачиху. Здесь Щупачихой ее называл Генерал, и никаких других вариантов имени крутой бабы Даше предложено не было. В давний дождливый вечер, когда Даша, поддавшись уговорам херсонской подружки Рогнеды, по дурости и в кураже, оказалась в Газетном переулке у телеграфа в витринном строю девочек с Тверской, эту бабу в рыжем парике называли и по-иному. Тогда она, решив проверить упругость Дашиных грудей, схватила пальцами ее правый сосок, сжала его, вызвав Дашино несогласие, удар носком туфли в пах обидчицы, а затем и Дашин побег к свету Тверской мимо свирепого Генерала.

Ну Щупачиха и Щупачиха. Генерал знает, как кого называть.

Щупачиха и Генерал бдели на посту за стеной, и по причине надежности наблюдения, хотя и видеокамеры здесь, наверняка, имелись, все Дашины перемещения были слышны ее стражам. Но и она была вынуждена выслушивать их перебранки, звуки их нередких занятий любовью (возможно, дразнили) и всякий их пустой треп.

Отобедав (суп куриный, зразы с гречкой, компот), Даша нажала на кнопку вызова. Щупачиха все еще с наколкой официантки, но уже без передника, столик увезла с некими даже зигзагами, хватила, небось, ликеру или водки.

Поначалу, после привоза Даши в узилище («Какое узилище! - хохотал Генерал. Это - твое Монрепо! Твой Монплезир!» Он был начитанный.), Щупачиха пыталась ее бить. Генерал ручищи в ход не пускал. Бандерша была здоровенная, в сто килограммов, и конечно, не могла простить Даше удар в пах в Газетном переулке. Но и Даша была не из хлипких. После одурманившего ее укола или снадобья она скоро пришла в себя, разозлилась, буянила, отказывалась от еды, на мат Щупачихи отвечала матом, ей вроде бы не свойственным, и потихоньку стала соображать, кто она, в каком статусе в этом узилище, в этом Монрепо и Монплезире. В первый же день она потребовала отвести ее в туалет. «Вот тебе горшок, - рассмеялась Щупачиха. - Вон там, за ширмой, под рукомойником дыра в полу, туда все и сольешь. Госпожа нашлась!» За ширму Даша не пошла, и к ее удивлению, с руганью, с угрозами Щупачиха потащила горшок в сортир за гостиной. А из последовавших действий Щупачихи и Генерала Даша поняла, что она тут и впрямь госпожа, пусть даже и госпожа Тараканова, а они - прислуга, стюард и стюардесса, хотя, конечно, и со строжайшими полномочиями сторожей. В туалет и в душевую Генерал провожал ее вежливо-молчаливый, но с бейсбольной битой в руке.

Буянить и искать немедленные способы вырваться из узилища на время Даша себе запретила, посчитав, что полезнее быть, хотя бы во внешних проявлениях, благоразумной и терпеливой и выяснить точно, чья она пленница и по какой причине. Возникали совершенно очевидные соображения, но она их пока отметала.

Ее комната и гостиная по соседству (сквозь нее Дашу конвоировали к благам санитарии и гигиены) были из тех, какие можно увидеть на страницах гламурных изданий. В них в разных видах и позах звезды всякого бизнеса радовали своих почитателей. Щупачиха с восхищением, но и в сердцах, произнесла: «Мебель не хуже, чем у самого Бори Моисеева. На картинках». (При слове «мебель» Даше сразу же вспомнился пружинных дел мастер, впрочем, она о нем и не забывала, но где он теперь и чем он может ей помочь?…) В первые дни комната Даши с долей условности напоминала темницу. Что-то случилось с освещением, и Щупачиха приволокла для своих, видимо, нужд издыхающую керосиновую лампу. Но потом дали свет, вспыхнула люстра - и какие уж тут темницы! А мебель, в особенности мягкая, стояла в комнате, как и в гостиной, сразу же восхитившая Дашу. Такая мебель не могла присниться ей даже и в сладчайших снах! Да и пленница ли она?

Пленница, тут же было дадено ей понять.

– А мебель-то от Верже. Заказывали в Милане, - сообщил Генерал. Был не только начитанный, но и осведомленный, вел Дашу в каземат из душа, почесывал битой спину между лопатками, то ли засиделся, то ли был укушен насекомым.

Злить сторожей высокомерием госпожи не было резону, и Даша допускала ехидства Щупачихи и грубые шутки Генерала, пусть снимают ими свое раздражение. Однажды, прикинувшись уж совсем простушкой, она, будучи с визитом в гостиной, выразила восхищение обстановкой и словно бы подумала вслух: «Зачем меня-то надо было привозить в такие хоромы?» «А ты сказки в детстве читала? - опросила Щупачиха. - Книжечку такую с картинками не помнишь? "Аленький цветок"?» «Да ей, небось, по душе какие-нибудь "Алые паруса"!» - рассмеялся Генерал. «Моря здесь нет, - сказала Щупачиха. - Никакой пароход сюда не дойдет». «Здрасте! - сказал Генерал. - А река. По весне лед сойдет, теплый ветер подует, и явится под наши окна яхта с алыми тряпками!» Теперь рассмеялась и Щупачиха.

Это был самый продолжительный разговор, какой Даше удалось провести со сторожами. Скорее всего его дозволили и дали ему направление.

А потом возникло оконце-амбразура, будто сдвинули на улице металлический ставень, и Даше открылся Божий свет.

Никакой реки она не увидела. Снежное поле было перед оконцем и все. Впрочем, вскоре Даша высмотрела метрах в ста впереди невысокую ограду и беседку, шесть белых колонн и над ними купол. Даша прогуливалась по тропинкам Марфинской усадьбы, была на экскурсии в Архангельском, знала, что беседка называется ротондой, ограда - балюстрадой, а вот пространство перед зданием выпало из памяти, то ли парадным двором звалось оно, то ли еще как-то. Для Даши оно стало теперь полем. Но за балюстрадой, наверняка, мог быть спуск с каменной лестницей, и этот спуск скорее всего должен был бы привести к воде. К реке. К той самой, по какой, по мнению осведомленного Генерала, по весне и могла приплыть яхта с алыми тряпками.

Ей, Даше, стало быть, следовало ждать весны?

Блажь! Блажь! Блажь и глупость! За дурочку, что ли, ее принимали, способную поверить в сказки с добродетельными чудовищами и капитанами Греями? Но кому нужны были теперь дурочки?

Но ведь блажью была и затея неизвестного забавника с заточением ее, Даши, в меблированных помещениях, в терему ли высоком или в секретном бункере, неважно где! Рано или поздно найдутся всему разъяснения скорее всего печальные или даже безобразные. А потому надо терпеть и ждать. Хорошо хоть пока не морят голодом, не морозят и не пытают, как в ходовых сериалах (а в комнате Даши в стене при ее желаниях вспыхивал и экран телевизора, правда, всего с двумя тарелочными каналами, одним «НТВ-спорт» с показом футбольных матчей исключительно португальского чемпионата, другим - «Динамит», на этом давали как раз сериалы с потерями памяти, пропажами ребенков и чудесным их обретением, со стрельбой и пытками в застенках заложников или просто людей непокорных и несговорчивых).

Открывшееся оконце-амбразура (Даша понимала, что это - неспроста, а по чьему-то намерению) стало для нее интереснее тарелочных каналов.

Поначалу ее занимали движения людей, видимо, из охраны и обслуги, жизнь и суета птиц, чаще всего мелких, голуби и вороны появлялись здесь редко, зато суетились, дрались из-за крошек пташки малые, синички и воробьи, снегирь пожаловал лишь однажды. Естественно, у Даши возникало желание подкормить оголодавших пернатых, хлеба им накрошить или зерен подбросить. Но увы, увы…

И вот теперь фура дальнобойщиков привезла камни. Расставляли их до сумерек, словно бы совершая некое магическое действо. До того важны были перемещения и жесты людей в синих комбинезонах. Лица их были Даше незнакомы. Мысли о бункере или о подвальном этаже терема приходили к Даше оттого, что оконце-амбразура находилось почти над землей. Люди и некоторые камни даже возвышались над Дашиными глазами, и их удобно было рассматривать. Не обнаружив знакомых лиц, Даша внимательнее принялась разглядывать камни. Всего их встало на поле двадцать девять. Все они были сами по себе и вряд ли бы захотели затеять разговор между собой. Один из них напоминал пирамиду. Другой - каменную бабу, виденную Дашей в причерноморской степи, рядом с ее Скадовском, вроде бы она осталась от скифов. Третий, рыжий по цвету, состоял из трех шаров, и явно шары эти были созданы не рукой человека, а водой и ветром. Но были камни, к каким рука человека, вернее, инструменты его, по мнению Даши, наверняка, прикасались. На желтом боку одного из них, обтесанном и отполированном ради того, чтобы выявить фактуру камня, светились три малиновых глаза. Работники долго маялись с камнем и, наконец, повернули его так, что малиновые глаза уставились прямо в Дашины глаза, в Дашину душу. Ей стало не по себе. Она сползла со спинки дивана, уткнулась лицом в бархатную подушку и заревела. Потом она успокоилась, посчитав, что камни привезены вовсе не ради нее.

Среди работников появился новый персонаж. Он был в светлой дубленке и финской меховой шапке с козырьком и наушниками. Выглядел он несомненным руководителем расстановки и обустройства камней. Слов он произносил, видимо, немного и, возможно, был доволен осмотром. «Ба, да это же…» - сообразила Даша. Не сразу сообразила. Даже когда он пощипывал бородку, еще не признала его. А вот когда он встал возле одного из мелких камней (и мелкие камни все были «разнолицые»), сложил руки на груди, а голову откинул назад и принялся рассматривать произведение искусства, сообразила. Это был Агалаков, Николай Софронович, он заходил в закусочную в Камергерском вместе с миллионщиком Квашниным, он-то и присмотрел их закусочную, а позже в Дашином присутствии уговаривал пружинных дел мастера сотворить какой-то особенный тайник.

Так, так, так! Агалаков, Квашнин и пружинных дел мастер, Прокопьев Сергей Максимович, «зовите меня просто Сергей…» Вот ведь как все повернулось…

Дня три Даша в оконце не смотрела. Амбразуру забила подушками с двух диванов. Нажимала на кнопки пультов, сериалы с бандитами прекращала во время перестрелок, бразильско-марокканские страдания стали ей противны, умертвив нервные голоса комментаторов, тупо глядела на беготню черноволосых мужиков, гонявших мячи в Порту и в Лиссабоне. Плакала, тихо, почти беззвучно, чтобы Щупачиха и Генерал не услышали ее. В стенных шкафах висели дорогие наряды, недоступные Даше в прошлой жизни, были дни, когда Даша с удовольствием примеривала все, что ей предоставили, перед зеркалом крутилась, теперь же она надевала лишь черный скромненький тренировочный костюм, неизвестно каким макаром оказавшийся среди шелков, бархатов и кашемиров.

Иногда все же являлась блажная мысль: «А вдруг и впрямь, придет весна, сойдет с реки лед, подует теплый ветер…»

Нет, человек или люди, какие вызвали ее злоключения в Москве, Долбне и Марфине, никогда не смогут стать ей приятны. Даже если они сломят ее и вынудят принять их условия, ничего хорошего не выйдет ни для них, ни для нее. А то, что там и тут действовала одна команда, подтверждало присутствие в сторожке-гостиной Щупачихи и Генерала. Но неужели люди, придумавшие эту затею, не могли не понимать, что каверзой своей они ее расположения не вызовут? Или ее приволокли сюда и держат здесь ради каких-то совершенно разбойных целей? И им нужна не ее жизнь и не ее покорность, а ее погибель?

Она могла и удавиться. О чем думала в минуты отчаяния. Приспособлений в каземате хватало. Да и вилки с ножами сгодились бы для расчета с жизнью. Но вот какая странность, при всей мерзости своего положения Даше было интересно узнать: а что же с ней надумают делать дальше? Скорее всего надумают еще более мерзкое. И тем не менее… И очень важно было для Даши взглянуть в глаза пружинных дел мастеру и спросить его: «И ты с ними?» Очень важно! Ко всему прочему Даша верила в свою живучесть.

Подушки от оконца-амбразуры были отброшены. День стоял солнечный. В глаза Даше солнце не било, и она стала рассматривать камни, до того нынче здесь уместные, словно они проросли сквозь землю усадебного (бункерного) поля лет сто назад и сцепились корнями навечно. Три дня назад она посчитала, что камни привезли явно не ради нее. Теперь же была убеждена, что - и ради нее, и что камни не привезли, а они именно здесь и выросли, и никакой Агалаков Николай Софронович расстановкой их не распоряжался.

Даже люди в синих комбинезонах, явившиеся убирать снег, возможно, выпавший поутру, этих мыслей ее не отменили. Не отменило их и ворчание за стеной Щупачихи: «Надо же было тратить дикие деньги на такую мутотень и переть их сюда из самого Китая!» «Не считай чужие деньги, Анджелла! Их тебе не счесть!» - заявил Генерал. Стало быть, Щупачиху звали Анджеллой!

В те дни Щупачиха и Генерал удивлялись спокойствию Даши. А спокойствие и лад в ее душе возникали при созерцании камней. Для нее в поле перед оконцем-амбразурой то и дело создавались все новые и новые сочетания или комбинации каменных персонажей. Рыжий камень «Три шара» то бранился с соседом, малышом со шляпкой боровика, то забывал о нем и переглядывался с Пирамидой. Конечно, все это возникало в Дашином воображении, и она удивлялась самой себе: неужели она такая фантазерка? За стеной пыхтели и постанывали в эротических упражнениях Щупачиха с Генералом (Даша знала, что делают они это за деньги, то Генерал платил сучке за услугу, то Щупачиха поощряла клиента за ненанесение ей членоповреждений). Дашино тело, пылкое, ядреное, испытывало томление и из-за звуков и игр за стеной, и по естественным причинам, и Даша принималась придумывать камням любовные истории. Кое-как это отвлекало ее. Ничего замечательного, пожалуй, в этом и не было. Но что оставалось делать? Не заниматься же вынужденным самообслуживанием, предполагая к тому же, что есть в ее апартаменте-каземате любопытствующие жучки?

Нет, хозяин или хозяева, угощавшие ее своим гостеприимством, не могли быть порядочными людьми.

И все же наблюдение за полем камней приносило ей спокойствие. Или даже умиротворение.

До поры до времени.

Да появления среди камней встревожившей Дашу парочки. День был морозный. Барышня, увиденная Дашей, оделась тепло - темно-синяя дубленка, отороченная белым мехом, белая пушистая шапка и белая же муфта, из девятнадцатого будто бы века. Кавалер же ее, припрыгивающий рядом, не от холода, а явно дурачась, выглядел шалопай шалопаем. Был он в поварском колпаке, в жилетке конторщика, напяленной поверх ковбойской рубахи и в длиннющих туфлях с загнутыми носками. Одно из мест поля затянуло льдом, и шалопай стал скользить по катковой дорожке, вскидывая ноги и будто бы норовя поддать ближним камням носком правого туфля. А шалопай этот бывал в закусочной в Камергерском, кассирша Людмила Васильевна называла его то Арнольдом, то Альбертом, то Ардальоном, он вечно балагурил и отсыпал ей, Даше, комплименты. Людмила Васильевна по служебной роли улыбалась Ардальону, а за глаза называла его прохиндеем. И даму с муфтой Даша видела в Камергерском. Ее манерный господин Агалаков познакомил там с пружинных дел мастером Прокопьевым, позже она два или три раза любезничала в закусочной с Прокопьевым, вызывая досады Даши.

Пара еще полчаса побродила среди камней, а потом пропала. В камнях более не появлялась. Но Даша почувствовала, что пара никуда не убыла, а осталась в одном с ней здании, здесь, наверняка, местился теперь и Агалаков, и все это заставляло думать, что троица что-то готовит и вот-вот произойдет некое событие, радостное для нее, Даши, или наоборот, дурное.

Но ничего не происходило. Лишь Щупачиха-Анджелла с Генералом ругались чаще, все им здесь обрыдло. Генералу надо было встретиться по делам с женой и детьми, и если бы не обещанные якобы заоблачные деньги, стоило бы отсюда бежать. «Так бы тебе и позволили!» - словно бы обрадовалась чему-то Щупачиха.

Однажды работники поставили в поле камней каменную же скамью, накрыли ее шкурой медведя, воткнули рядом палку с зонтом от снега (а снег и не шел) и удалились.

Отобедав, Даша подошла к оконцу-амбразуре и увидела на скамье, на бурой медвежьей шкуре, человека. Голова его была накрыта капюшоном, и лишь по линиям его рук и ног, по их движениям Даша поняла, что на скамье сидит мужчина, довольно худой и высокий. В руках его, в пальцах, перчатками не обтянутых, Даша углядела темный предмет, а когда рассмотрела его, подумала, что это, наверное, монашеские четки, о которых она читала. Длинные пальцы мужчины перебирали камушки четок то не спеша, будто в некоей полудреме, то вдруг начинали нервничать и принимались дергать четки. Мужчина явно глядел на камни большие, проросшие на поле перед Дашиным оконцем. Но в сторону терема или бункера он не взглянул ни разу. Похоже, вовсе не о затворнице или вынужденной гостье размышлял он. Дела поважнее, видимо, занимали его.

А Даша догадывалась, кто это. И то ненавидела его, то позволяла себе замарашкой-семиклассницей, дурой скадовской грезить о чем-то…

И не хотела она глядеть на него, а глядела. День, два, три приходил он на поле камней. Лишь однажды случилась с ним странность. Ни с того ни с сего он заегозил на скамье, засуетился, движения какие-то шарнирно-паучьи произвел, и Даше на мгновенье захотелось рассмотреть его обувь, не загнутые ли у него носки, нет, обувь была обыкновенная, на толстых зимних протекторах, и Даша отругала себя, мало ли от чего мог задергаться человек, теперь он сидел степенный и кроме камней ничего не видел.

Вечером к Даше явилась Щупачиха с загадочными ухмылками и с меню китайского ресторана «Малиновая панда». «Госпожа! Неземной красоты! - от Щупачихи пахло ликером. - Соизвольте изучить меню и составить заказы на день завтрашний и еще на один день!» «Да что там особенного в китайской-то кухне! - сказала Даша. - Напротив нашей закусочной в Камергерском устроили ресторан "Древний Китай" с бурятками вместо китаянок или с калмычками, туда никто и не ходил…» «Ваше дело господское! - продолжала кривляться Щупачиха. - Наше дело лакейское. Велено передать к исполнению…» Меню Даша взяла. Из любопытства. Хотя бы и профессионального.

И еще подумала: одна будет обедать завтра и послезавтра? Или - с кем?

Мысль об этом тут же прогнала.

Меню было не в папке, а рекламное, буклетом, для рассылки по квартирам с обещанием бесплатной доставки на дом. Цены Дашу позабавили. Хрустящая утка «Ся Сю Я» стоила тысячу двести. Лягушачьи лапки в кляре - четыреста сорок рубчиков. Ну и так далее. Да, их закусочная была все же для людей… Впрочем, что были для хозяев терема-бункера малиново-пандовые цены? Если бы она закапризничала и заказала на обед галапагосскую черепаху, ей бы и черепаху доставили на подносе. Но уж и с китайскими угощениями был какой-то подвох, за ним мог последовать обрыв, и Даша решила - гулять так гулять! А потому на глазах обомлевшей Щупачихи предоставленным фломастером отметила почти все горячие и холодные закуски, супы (впрочем, их было всего четыре), горячие блюда из мяса и морепродуктов, китайские десерты, рядом с одним из них - фруктовым ассорти в медовом соусе «Маджи Се Ли» поставила: «10!», несколько помедлила вблизи закусок и заказала бутылки сливового вина и водки «Конфуций». Два дня пожирала жареные креветки с орешками кешью и в разных соусах устрицы, говядину с бамбуком и грибами сяньгу, баранину на раскаленной сковородке, да что только не попало в ее нутро, потребовавшее позже «мезим», «аллохол» и даже «эссенциале». Справлялась, кто готовил и где. Отвечали: кухня есть и прекрасная, а на эти дни вызывали поваров из «Малиновой панды», продукты по ночам прилетали из Пекина. Просилась на кухню, дайте встать у плиты, она же дипломированная повариха, соскучилась, прежде всего захотелось приготовить солянку, почему солянку - неважно. «Да что вы, прекрасная госпожа (звучало - прекрасная маркиза), - куражилась Щупачиха. - Нам велено оберегать ваши нежные пальчики. Вдруг вы их обожжете».

Два дня Даша обедала в одиночестве.

Никто не явился к ней в сотрапезники.

А после китайских удовольствий на серебряной посуде в комнате возникли дама в белой муфте и ее кавалер, скользивший на днях от камня к камню. Ввел их Генерал. Естественно, без биты, но с важностью исполнителя ответственной миссии. То есть теперь дама («Нина Уместнова», - и кивок) была, понятно, без муфты, а в строгом костюме делопроизводителя. И кавалер ее («Ардальон Полосухин, если помните») не развлекал людей колпаком и жилетом с хлястиком, а соизволил быть (или исполнил чужую волю) в смокинге и при черной бабочке.

– Садитесь, Дарья Тарасовна, - предложил Полосухин.

Трое уселись вокруг овального столика. Генерал по протоколу переговоров остался стоять у металлической двери.

– Дарья Тарасовна, - сказал Полосухин, - вы девушка разумная, ко всему прочему выросшая в селе и, стало быть, прагматичная. К тому же вы и милосердная. Но это я так, между прочим… Особые разъяснения вам вряд ли нужны, полагаю, что вы свои жизненные обстоятельства обдумали и выстроили предположения, что с вами может статься дальше. Здесь у вас было для этого время…

– Здесь и в Долбне, - сказала Даша.

– Где? - замялся Полосухин. - Ах, в Долбне… Да, и в Долбне. Но здесь-то вам грех ссылаться на некомфорты… Действительно, в Долбне у вас были неприятности. Но уж так получилось. И во многом по причине ваших непониманий. Или даже упрямства.

– Заточение в темнице вы считаете комфортом? - спросила Даша.

– Помилуйте, Дарья Тарасовна, - удивился Полосухин, - какое такое заточение? Посчитаем: вынужденное и временное одиночество! С ожиданием волшебных дней впереди!

– И что же мне положено сделать, чтобы волшебные дни наступили? - спросила Даша.

– Подписать бумагу, - сказал Полосухин. - Желательно кровью. Такие нынче моды. Ниночка, будьте любезны…

Ниночка, если и проявила любезность, то по отношению к деловой папке и к бумаге, из папки извлеченной, а на Дашу она взглянула откровенно зло.

– Что вы на меня так злитесь? - не выдержала Даша. - Неужели из-за Сергея Максимовича Прокопьева?

– Не берите в голову! ~ заспешил Полосухин. - Прочтите бумагу. И подпишите.

Даша просмотрела бумагу. Среди прочей буквенной дребедени с юридическими крючками для нее сразу же ожили значимые слова, они укрупнились, вспыхнули и обожгли ее. «Обязуюсь быть послушной… исполнять желания по первому требованию нижеподписавшегося лица…»

– И что же это за лицо, - спросила Даша, - с первыми требованиями?

– Пока мы не имеем права открывать его! - вскочил Полосухин. - И если вы не догадываетесь, кто это, подскажу, что оно не самое худшее на Земле. Оно относится к вам замечательно. Но сначала вы должны подписать документы.

– Я с детства не была послушной, - сказала Даша. - И никогда не буду послушной.

И она протянула делопроизводителю Уместновой отверженную ею бумагу. Уместнова положила ее в папку и поднялась, будто было объявлено: «Суд идет!». Перестало быть приветливым и лицо Ардальона Полосухина. «А ведь у него на ногах те самые туфли с загнутыми носками!» - сообразила Даша.

– Уговаривать я вас более не стану, - сказал Полосухин. - Не имею полномочий. И не посчитайте следующие мои слова угрозой. Но как бы вам не пришлось пожалеть о своем выборе. И о своих упрямствах. У вас еще останется несколько дней подумать.

Последним покидал каземат Генерал. Бросил в сторону Даши, не взглянув на нее:

– Дура! Теперь твоя жизнь не будет ни краше, ни веселее…

54

И началось. Первым делом ее лишили поля камней. Предполагаемый металлический ставень пополз вниз, оставив щель высотой в два сантиметра. Потом затворили и щель. Незачем стало тыкать пальцем в кнопки пультов, экраны телевизоров не загорались. Щупачиха выволокла из стенных шкафов дорогие наряды, в каких красавице полагалось ожидать прибытия чудовища с аленьким цветком. К досаде Щупачихи, грубо высказанной, сама она не могла бы походить в этих нарядах - ничего не налезло бы. Взамен Даша получила тряпки, имевшие вид бывавших в употреблении, возможно, и в женских исправительных колониях. Новое белье было исполнено из дрянной синтетики, вызывало зуд и раздражение Дашиной кожи. Отобрали у Даши немногие книги. Для чтения же Щупачиха принесла кипу глянцевых журналов: мол, смотри, какие здесь фифы и какие на них брюлики, сама бы гуляла с ними на равных, если бы не была последней идиоткой. Прежде ей, среди прочего, отчего-то давали читать «Блеск и нищету куртизанок», сочинения Жорж Санд и «Венеру в мехах» Мазоха. Гламурные журналы Даша переворачивала вверх ногами (выходило, вверх ногами фотомоделей) и рассматривала их тупо, от нечего делать.

Состояние безделья хуже всего действовало на нее. Раньше хоть что-то отвлекало Дашу от безделья. Теперь же она, к работе охочая с детских лет, а нынче готовая к самым каторжным трудам, лишь бы забыть о своей доле, осталась существовать в одиночестве с бездельем. Она стонала, ныла от бессилия что-либо изменить. Ни единой возможности сбежать из затвора она не могла отыскать. Походы сквозь гостиную в душ и туалет отменили, ей был вручен горшок с указанием облегчать тяготы организма за ширмой у рукомойника и дыры в полу. «У параши!» - уточнила Щупачиха.

Кое-каким развлечением для Даши стали теперь перепалки и переговоры за стеной Анджеллы-Щупачихи и Генерала. Порой сторожа Дашины играли - в подкидного дурака, в очко, в домино, в нарды, в рулетку (еще в «свободные» Дашины дни с проходами по гостиной из казино было завезено для удовольствий красно-черное колесо с прыгающими шариками). Но чаще Щупачиха и Генерал скучали, пили, видимо, крепкие напитки и принимались обсуждать обстоятельства собственных жизней и всю эту муету, в какую они втравились. Или согласились быть втравленными.

Уже тогда Даша стала ощущать дурноты и слабость, прежде ей неведомые. И в сон ее все время клонило, будто старуху Изергиль. Кто такая Изергиль, Даша помнила уже смутно и тем более не помнила, сонливая та была или нет. Но теперь она разговоры Щупачихи и Генерала воспринимала в полудремотном состоянии, а некоторые из них и вовсе казались ей приснившимися. Суть же последнего из них, словно бы с усилением звука голосов сторожей, была вот в чем. Щупачиха удивлялась, на кой хрен их хозяин тратится на какую-то буфетчицу или повариху, ну свеженькая, и всего-то, и чего он ради нее так выпендривается? «Почему хозяин? - сказал Генерал. - Почему не хозяйка?» Слова эти стали неожиданностью не только для Даши, но похоже, и для Щупачихи. «Ты что-то знаешь?» - спросила Щупачиха чуть ли не в испуге. «Не будем обсуждать, - буркнул Генерал. - Хозяин так хозяин». «Ну ладно, - сказала Щупачиха. - Так на кой хрен ее держат здесь?» «Для гербария», - сказал Генерал. Щупачиха помолчала. Переваривала. Знакомо забулькала жидкость. «У него этих игрушек, этих баб или кого там, - протянула, наконец, Щупачиха, - небось сотни. Какие сами к нему летят мотыльками, бьются мордами о стекла. Другую, хоть бы и принцессу монакскую, он может прикормить. А эту-то, недотрогу нашу, зачем ему содержать?» «Про запас, - сказал Генерал. - Покуролесит, а потом и сюда заскочит. Глядишь, она и поддастся…» - «А если не поддастся?» - «Не поддастся, он потерпит…» - «Так она же изведется здесь, зачахнет и засохнет…» - «А ее можно заморозить в товарном виде, - сказал Генерал. - До поры до времени. До момента применения…» «То есть как заморозить?» - Щупачиха, наверное, пасть раззявила и стакан поставила на стол. «А очень просто, - сказал Генерал, этот если стакан и опустил, то уже опрокинутый. - Штатники еще в пятидесятые годы, чтобы пережить атомную бомбу, со страху, Отец наш пугать умел, замораживали себя до лучших времен». «Живые?» - ужаснулась Щупачиха. «Живые, - сказал Генерал. - И это при тогдашнем уровне науки… А теперь-то! Проще простого…» «Неужели?» - все еще волновалась Щупачиха. «Газеты читать надо! - наставительно произнес Генерал. - И научные журналы». «И что, и у нас здесь можно?» - Щупачиха будто переходила на шепот. «И здесь можно, - сказал Генерал. - В криокамере. Конечно, рискованно. Но и ломаться ей дело рискованное, сама она должна понимать. "Рабы не мы, мы не рабы" - это уже из прошлых букварей».

Утром Даша пообещала изуродовать себя. Сгоряча проявила безрассудство. Из-за чего была удостоена смирительной рубахи. Воняло хлоркой. Стала отказываться от еды. «Ну и идиотка! - закричала на нее Щупачиха. - Да я тебя сейчас в лягушку превращу, и до тебя никакая стрела Ивана-дурака никогда не долетит! Ты нас с Генералом довела. Из-за твоей гордыни и мы с ним оказались в заточении. Думаешь, Генерал своими ручищами будет растягивать твой ротик, а я стану вливать в тебя бульоны и солянки? Обойдешься. Сейчас над тобой поставят капельницу, и ты продолжишь жить по принуждению».

Дальше пошли переходы Даши из забытья в полудремы. Никаких желаний в ней уже не тлело. Лишь однажды ей устроили прояснение. Снова Ардальон Полосухин с любезно-злой женщиной Уместновой совали под нос бумагу и упрашивали подписать ее, желательно кровью, такие нынче моды, вот и гусиное перо, и ножик наточенный, подержан над огнем, все микробы и бактерии выжжены, пожалуйста, Дарья Тарасовна. «Я не буду подписывать…» - вышептала Даша.

И снова - полубред.

И в том полубреду - люди в белом, их толчея в каземате пленницы, шприцы в их руках, уколы, уколы и даже - в пятки, но их не чувствуешь. Ардальон Полосухин - теперь уже в колпаке звездочета и в тех же дурацких туфлях с загнутыми носками («это вовсе не дурацкие туфли, Дарья Тарасовна, это пигаши, я выделывал в них кренделя перед Людовиком Одиннадцатым, а сейчас - исключительно для вашего увеселения, надо было бы подписать, желательно кровью, такие нынче моды»), дурацкие туфли, действительно, выделывают кренделя, прыжками, подскоками Полосухин подбрасывает себя в воздух, зависает над ней, Дашей, бормочет: «Сейчас мы произведем поливание кактуса!», и вместе с ним висит, а может, упирается ногами в потолок дама с деловой папкой, выкрикивает сердито-обиженно: «На чужой каравай рот не разевай!», и плохо причесанная, и в подсолнуховом парике под красной каскеткой, она дурманила голову Прокопьеву, а на какой каравай разевала рот она, Даша. «Не дразни ее! - злится Полосухин. - Ее требуется запеленать умиротворенной, ее требуется успокоить, иначе не выйдет толку!», а она, Даша, уже голая, ей не стыдно, тело у нее хорошее, ее приглашали и в натурщицы. «Какие деньги мы могли бы с нее иметь», - сокрушается над ней Щупачиха, «Да… - вздыхает Генерал. - Баба что надо. Лепи с нее Милосскую… Но он-то и не из-за тела ее одурел…», «он-то» - хозяин их, что ли, а Щупачиха заматывает ее бинтом широченным, будто пораненную руку, какую руку!… будто мумию, будто мумию. «Погоди! - кричит Полосухин, подскакивает и колпаком звездочета протыкает потолок бункера. - Надо веретено в шелка всунуть!», «Какое веретено? - удивляется делопроизводитель Уместнова. - Зачем веретено?», «А затем! А затем! - подскакивает Полосухин. - Ради баловства! Озорства ради! Чтобы все было в соответствии с Петром Ильичем!» «Тоже мне! Обнаружил в этой девке Аврору! - хохочет Уместнова и папкой отгоняет от себя Полосухина. - Никаких веретен! Никаких королевичей не будет! И никаких пробуждений не будет!» «Ты что задумала, сука? - взвизгивает Полосухин. - Или уже успела натворить? Ты забыла, что полномочия у меня, а ты у меня в услужении?» «Тебе неведомы мои полномочия!» - мрачно звучит голос властительной теперь дамы. «Да я тебя! - не может успокоиться Полосухин. - Да я тебя саму сейчас заморожу! Я тебе сейчас веки опущу и никто тебе их не поднимет!» А ее, Дашу, запеленатую в шелка, коконом, на руках, чьих неизвестно, волокут коридорами, явно вниз, ну куда же вниз-то? «Осторожно, осторожно», - слышит она голос, далекий, словно из иного мира, но вспоминает, что это голос манерного человека с бородкой, смотревшего некогда на керосиновую лампу в витрине закусочной, а недавно следившего за расстановкой камней перед ее оконцем. «Б-р-р, холодина-то здесь какая, эдак и мы превратимся здесь в Карбышева». И тут приходит к Даше ужас, только что ей было все равно, быстрей бы, быстрей бы, и вот - ужас, а с ним и тоска, Дашу чуть не вырвало, хотя и чем могло рвать-то, но почему это - с ней, ведь она еще и не жила, то есть жила, конечно, и хорошо, но так мало, разреветься бы сейчас, но и реветь нечем. «Вот сюда, сюда подносите». - «Крышку снимать?» - «Да. Но это не крышка, а завершение», - говорит Агалаков, распорядитель, говорит недовольно. «Николай Софронович, оно… оно из хрусталя, что ли?» - «Нет, это не хрусталь, стекло покрепче брони, но отделано под хрусталь… на богемских заводах… вон какие переливы на гранях… Так, осторожнее укладывайте… Замок затворю я…» - «А если какие взломщики явятся?…» - «Тут скелетами и останутся… Тайник с такими секретами, что его смогут открыть лишь два человека. Ну три… Умелец наш, пружинник, обеспечил…», пружинник, пружинник… стало быть, и пружинник… и не о чем больше жалеть… все позади… Все… И тишина… И мрак…

– Вызволена, доставлена и разбужена, - сказала Людмила Васильевна.

– Не нами вызволена, - будто бы опечалился Арсений Линикк.

– Неважно, кем…

– И не совсем разбужена, - сказал Линикк.

– Оно и к лучшему, - рассмеялась Людмила Васильевна. - Главное, хворей в ней нет. И изъянов вроде бы нет. Но во что ее теперь одевать?

– Это ваши бабьи дела, - сказал Линикк.

– И где ее держать? Отправить к тетке и сестре в Долбню? Это место им знакомо. Достанут сразу же. А вот к Пяткиной в Дмитров можно… Пяткина у нас ушлая и сообразительная и в случае чего упрячет где-нибудь в деревне.

В электричке по дороге в Дмитров она спала, уткнувшись в плечо поварихи Пяткиной.

55

Кактус по-прежнему вел себя смирно.

Будто бы Соломатин и его жизнь стали ему безразличны.

«Его проблемы, - подумал Соломатин. - У меня своих хватает…» Но сейчас же вспомнил, что кактусу могут быть неприятны не только произнесенные слова, но и невысказанные мысли. А входить в напряжения еще и с кактусом не было никаких резонов. Оглядел свои ногти. Пришел на ум вчерашний Ардальон Полосухин, чем-то чрезвычайно раздосадованный. Ардальон суетился, что-то вынюхивал, выспрашивал о чем-то у многих, рассказывал пошлые анекдоты на манер «новых русских бабок», хамил. К Соломатину пристал с интересом о пружинных дел мастере Прокопьеве, и когда Соломатин с раздражением сказал ему, что унитаз и краны Прокопьева находятся вдалеке от забот их ГРЭУ, Ардальон нахамил и ему. «В светском обществе, - заявил он, - ногти рассматривают с неменьшим вниманием, нежели часы, галстуки и обувь. А у тебя, Соломаша, ногти мадам с вилами из свинофермы». Пигашей на ногах Полосухина вчера не было. К удивлению Соломатина Ардальон проявлял чуть ли не братские чувства по отношению к столпу светской культуры Агалакову, будто бы побывавшему в дальних странствиях с целью собирания для кого-то, не назвавшего себя, коллекции. Месяцами назад Полосухин морочил Соломатину голову, вовлекая его в заговор против Агалакова, якобы мешавшего порывам его, Полосухина, а также культуртрегерской деятельности миллионщика Квашнина. По замыслу Ардальона Соломатин должен был вовлечь в заговор знаменитого ученого и антиквара Севу Альбетова, но того взяли зарезали и застрелили. И вот тут чуть ли не братания Ардальона и Агалакова! Впрочем, пройдоха Ардальон был тот еще игрец. Но странно. Агалаков будто бы подыгрывал ему, выглядел тоже чем-то чрезвычайно раздосадованным, нервничал и искал в толпе кого-то.

Оглядев ногти, Соломатин пообещал себе заняться ими. Ногти и впрямь были нехороши. Иные - и с обломами. Но знал: в салоны к художникам по ногтям ходить не станет. Купит пилки, лаки, и достаточно, сам - умелец. Но сразу же и подумал: а может, ему и по определению (словечко-то какое идиотское и полуграмотное, но вошло в моду, в эфирах, прямых и кривых, рассыпалось, футбольные трепачи без него и репортаж вести не могут) идеальные ногти и не положено иметь. Он же сантехник, и именно этим интересен и объясним. В светских тусовках и вчерашние прапорщики нынче замечательны, в особенности, если они будто бы кентавры во плоти, то есть подтвердили собственной плотью хотя бы и в стриптизах степень родства с кентаврами. И про него, Соломатина, пущен слух, как о настоящем мужике, якобы кто-то видел его в Селезневских банях и восхитился. Понятен потому интерес к нему ненасытной Мадам Рухлядь. В Селезневские бани Соломатин не ходил, но слухи о себе опровергать не стал. Они были ему приятны.

И оправдания себе он не искал. Положив, что нынешнее его состояние - промежуточное, и наступит день, очень может быть, что и завтра, тогда и придется повести себя так, чтобы не вышло стыдно. А пока торопиться не стоит. Жил он сейчас приятно и забавно. Даже служба в Брюсовом переулке перестала его тяготить. Две вещи, считал Соломатин, были для него бесспорными и несдвигаемыми, как гора Джомолунгма. Во-первых, его любовь к Елизавете. Во-вторых, его готовность соответствовать своим представлениям о чести. Никакие соблазны, никакие угрозы, скажем, со стороны носорога Суслопарова и его верного бультерьера Ловчева-Сальвадора не могли исказить его будущее. Он созрел. Он обязан был искупить свои прежние глупости и поступки, в которых он познал срам. Но первому лезть на рожон не было нужды.

Так или иначе он был намерен жить победителем. Побежденным он уже побыл.

Лизанька улетела в Лондон изучать шляпное дело. Не исключалось, что в Лондон отбыл и Папик, но по своим интересам. Перед отбытием Лизаньки, естественно, состоялось объяснение. Елизавета по-прежнему молний не метала, но грозила Соломатину уже не пальчиком, а кулаком. Хотя Андрюшеньку она якобы просто укоряла, мол, любовь моя, нехорошо это, нехорошо. Имелись в виду шуры-муры Соломатина с меховщицей Баскаковой. Мадам Рухлядь кого хочешь из мужиков могла приманить, заглотить, переварить и выплюнуть. Но могла и влюбиться, а облюбованного ей субъекта женить на себе, даже и с обрядом венчания, и это уже вышло бы делом серьезным. Конечно, говорила Елизавета, они с Соломатиным никаких обязательств друг перед другом не имеют. Тут - либо есть любовь, либо ее нет. Ситуация и сама по себе не то чтобы двусмысленная. Многосмысленная, выходило. При всей их любви, она - содержанка. Хотя как дочь Кости Летунова могла позволить себе безбедное житье и без покровительства Папика. И он, Соломатин, - содержант на деньги все того же Папика. Оба они как бы согласились с тем, что ведут затейливую игру с неприемлемыми будто бы для истинной любви обстоятельствами. Однако эта игра, несомненно, обостряет их душевные и эротические ощущения, и без того горячие и сладкие, а что касается нравственных неловкостей, то многие понятия моралистов давно уже признаны предрассудками. Единственно, что оба они в слияниях их натур и тел («мы - одно, мы одно животное с двумя спинами») оставались собственниками и эгоистами, и мысли об участии в их любви, в их слиянии других тел, чужих тел были малоприятны. Впрочем, мысли об этом можно было и гнать. Посчитаем, что это эксперимент. Опыт. На пути к новым развилкам: «налево - пойдешь, направо - пойдешь…». Теперь Лизанька стала шляпницей, увлеклась делом, снова идеи зашли в ее головку, как и было обещано кузиной Александрой, все еще Каморзиной, готова поступать в Плехановский и в Строгановку, в содержанках она себя испытала, теперь ей охота побыть художницей («Модисткой!» - фыркнул Соломатин) и бизнес-дамой. «А Папик?» - спросил Соломатин. «Что Папик? - сказала Елизавета. - Папик меня понимает. Ему мои увлечения интересны». «И меня он относит к твоим увлечениям?» - спросил Соломатин. «Нет, - сказала Елизавета серьезно. - Ты - не увлечение…» «А кто вообще он, этот Папик?» - спросил Соломатин уже не в постели, а за завтраком с видом на Тишинский рынок. Лизанька взглянула на потолок. «Зачем тебе… - сказала она. - Это тебя очень волнует? Он - порядочный человек…» «Ну…» - протянул Соломатин. Он опять осознал, что как соперник, как вахтовый обладатель тела Елизаветы, Папик его почти не волнует, он истинно за скобками, за забором их с Лизой любви, в ином измерении. Но сегодня-то вопрос его вырвался (зря, что в зоне наблюдения) из-за недавних слов Ловчева-Сальвадора: «Тебе ведь еще неизвестно, кто твой Папик. То-то и оно!…» Но чтобы получить от Елизаветы хотя бы ответ-намек, надо было рассказать ей (не здесь, не здесь, а где-нибудь на Тверском бульваре или во дворе Новодевичьего монастыря) о Сальвадоре, Суслопарове, Оценщике, предполагаемом Меховщике, об убиенной Олёне Павлыш и прочем, прочем. Но надо ли ей было знать об этом? Однако про Олёну Павлыш она, догадывался Соломатин, кое-как, но наслышана. А не Суслопаров ли ее Папик, не ради ли своих выгод он готов пристроить теперь пластилинового, по его убеждению, Соломатина «Меховщиком»? После молчания и поглядывания Елизаветы в кухонный потолок Соломатин сказал: «Ну… пожалуй, что и не слишком волнует…» «Ну и хорошо, - улыбнулась Лизанька. - Вот и твои с шестого по восьмое измерения меня никак не волнуют…» Однако кулачком все же погрозила.

А Соломатин помнил, как он сидел за столиком с Баскаковой, как получил приглашение коснуться перстней Татьяны Игоревны, как его пальцы накрыла ладонь меховщицы, как случилось перетекание токов и как он мгновенно превратился в того самого настоящего мужика, якобы вызвавшего у кого-то уважение в Селезневских банях. Искушение. Соблазн. Да, искушение. Да, соблазн. И что? И ему самому было интересно испытать, каким может сложиться неожиданный вариант событий. Но похоже, что и не одному ему. А и Лизаньке, любящей, отдохнув в спокойном развитии жизни, бросаться в дела рисковые. И наверняка Папику, несомненно игроку на житейских скачках. Да и Татьяне Игоревне, женщине страстной не только в лирических приключениях, но и в добываниях выгод и привилегий, возможно, собравшейся действовать поверх его, Соломатина, судьбы в каком-нибудь сражении капиталов, ее, предположим, и Папика, имея при этом Соломатина средством для проведения интриг и удовлетворения потребностей организма. Иным из подобных Баскаковой дам и мужики не надобны, обходятся механическими приспособлениями, купленными в секс-шопах. И быстрее, и гигиеничнее. Соломатин знал таких баб. Но Мадам Рухлядь явно были необходимы и светская жизнь, и живой подсобный мужик.

Такая складывалась в истории Соломатина и Елизаветы Летуновой комбинация. И решительных протестов она вроде ни у кого из них не вызывала. Ну погрозила Лизанька кулаком. И отъехала в Лондон. А там посмотрим, что из этого всего выйдет…

Но чтобы что-то вышло, на что потом бы пришлось посмотреть, нельзя было сидеть сиднем. Обещание более на тусовки не ходить, к Мадам Рухлядь не приближаться, Соломатин с легкостью отменил. Ну стрекозел он теперь, ну содержант. Таким он и нравился и вечерним своим знакомым, и себе. Прежде у слесаря-водопроводчика подобный тип вызвал бы, говоря словами персонажа Эраста Гарина, ноль внимания, фунт презрения. Сейчас же Соломатин презирать себя не был намерен. Содержантом-то лишь он сам признавал себя. Иногда, правда, и Елизавета, но в шутках. Светская же публика принимала его просто приятным собеседником, пусть и со странностями, но вполне объяснимым кавалером Лизаньки Летуновой, теперь и хозяйки шляпного магазина. Да и что особенного дало ему содержанство? Ну было заплачено (Лизой ли, Папиком ли непосредственно) за его часы, за его наряды, то есть произвели затраты на простое обмундирование кавалера. Он получил снаряжение для начальных проходов мимо постов клубного фейс-контроля. И все. Он не выпрашивал ни машин, ни квартир, ни дач за чугунными оградами. Они и не были нужны.

Переварив это свое соображение, неожиданно для себя Соломатин расстроился. На самом деле, какой же он содержант-то? И чего он достиг, и к чему он готов? В своих удовольствиях последних месяцев он, похоже, разучился умению оценивать обстоятельства собственной жизни и натуры. Все его рассуждения: вот поплаваю в сливках и медах, расслаблюсь, сниму напряжение сумеречных лет и примусь за главное дело и в нем непременно проявлю себя победителем, показались ему теперь смутными, безответственными, слюнявыми упованиями семиклассника. Какое такое главное дело? И до чего он созрел? Да, есть в его жизни одно бесспорное - любовь к Елизавете. Но этой любви надо соответствовать. Пока он соответствует ей лишь как самец. А дальше что? Каким делом он может заняться и преуспеть так, чтобы его уважали и он сам себя уважал? В чем он мог бы оказаться победителем и кого следовало при этом одолеть? Пашку Суслопарова, что ли? Но одоление Пашки вышло бы просто местью. Крупным бизнесменом он вряд ли мог бы стать, капиталы зарабатывать его не манило, да и считал он плохо. Образование у него было гуманитарное, но чего достигнешь сейчас с гуманитарным-то образованием? Пробиться в министры культуры, но зачем? Стать говоруном на ТВ? Сунуться в издатели и книготорговцы, но откуда на это деньги? Да и места все уже заняты…

Соломатин приуныл. В дни его краха, в дни его порыва: а не скрыться ли от московских безобразий в каком-нибудь скиту или в берлоге в таежных землях, мысли его, побежденного, неудачника, были куда определеннее. Теперь же он понимал, что определенно в нем живет желание быть на виду у всех, быть в почете и в пуху, но также понимал, что желание это порождено тщеславием, а тщеславие корежилось в нем с подростковых прыщей.

Ясно, что неспроста вблизи него вынырнул в Столешниковом переулке Ардальон Полосухин. Но на что рассчитывал Ардальон, вовлекая его в свои дурацкие затеи? Какие такие особенности натуры Соломатина он углядел (или до него углядел кто-то), что вынуждало его морочить Соломатину башку, но при этом не отвязываться от него и втягивать во все новые и новые предприятия? А затеи и предприятия его все время выходили мелкими и пустыми. И не раз он, видимо, прохиндейничал, стращая его (в случае с Олёной Павлыш) или разыгрывая перед ним шутовские спектакли (с якобы заговором против Агалакова, главного деятеля в попечительском совете загадочного Фонда Квашнина). Недавно Соломатин проходил омертвевшим ныне Столешниковым переулком и решил заглянуть в агентство «Аргентум хабар». Зачем? Да просто так. Ну хотя бы для того, чтобы выкупить обещанный американо-мексиканский справочник «Поливание кактуса», имел нынче в нем потребность. А над дверью, впускавшей его прежде в «Аргентум хабар», краснела вывеска «Починка обуви». Один из сапожников, возможно хозяин «Починки», уверил Соломатина, что они здесь - всегда, и никаких Аргентум-агентств и тем более никаких жарких женщин с дурманящими запахами типа Юноны Голубевой-Соколовой в их помещениях никогда не наблюдалось. Вполне возможно, что, как и контора с хлястиками и вытачками на улице Олжаса Епанешникова, агентство «Аргентум хабар» было выпечено из теста московской жизни самим Ардальоном Полосухиным (или его верхколобродиями), а потом им же и проглочено или укатилось куда-нибудь колобком.

Но зачем Ардальону был нужен он, Соломатин? Неужели из-за знакомства с Севой Альбетовым и из-за их общих младозасранческих дел («МЗ» Полевого было известно Соломатину от меня, тогда еще доцента)? Но Полосухин при своих проворствах и фокусах мог выйти на Альбетова и сам… Гадания Соломатина оборвал звонок Тиши, Елизаветиной приятельницы, жены Банкира.

Тиша пококетничала с Соломатиным, похихикала, справилась о Лизанькиных шляпно-лондонских успехах, не заскучал ли он без Лизанькиных ласк… а то ведь… а то ведь им очень, очень, очень интересуется, сам догадываешься кто. Словом, заключила Тиша, мы с Кроликом ждем тебя в пятницу у нас на даче. Поиграем в снежки. Мой рассыльный привезет приглашение.

Рассыльный, наверняка в прошлом офицер силовых структур, чином не ниже майора, вручил Соломатину пакет и в нем программу дачного праздника «Поиграем в снежки». Были обещаны ряженые, шашлыки с блинами, сморчки из-под снега, фейерверк, гонки на аэросанях, игра в бутылочку с поцелуями, тройки с бубенцами. Сообщалось также, что лыжи и меха не противопоказаны.

Дача Банкира с Тишей была построена недавно на модном теперь из-за горного курорта в Парамоновом овраге Яхромы Савеловском направлении.

В ночь на пятницу в сон Соломатина явился Ардальон Полосухин. Не приснился, а явился. Сон состоит из видений, сменяющих друг друга, все в нем зыбко, очертания фигур колеблются, плывут, лица, вроде бы знакомые, искажаются наплывом чужих лиц, кажется вот-вот они успокоятся и произнесут то, ради чего забрели в сон, но нет, тут же они и уносятся куда-то. А явившийся Соломатину Полосухин имел четкие контуры и формы, был объемен, как Давид резца Буонарроти, сел на стул возле дивана Соломатина, и стул под ним заскрипел. «Лежи, лежи», - сказал Полосухин, а Соломатин уже приподнялся на локтях, справа же от Полосухина образовалась женщина в красной каскетке и в деловом костюме, в руке ее была коричневая картонная папка с белыми завязками. Женщина показалась Соломатину знакомой, несомненно, несомненно, он видел ее где-то. А вот слева от Ардальона и в отдалении от него закачалась смутная фигурка, будто колеблемое ветерком пламя от фитилька, но странного дымно-желтого цвета.

– Ну вот, Соломаша, - сказал Полосухин и положил ногу на ногу, в фиолетовых нынче пигашах. - И на тебя снизошло… Ты созрел. Согласился. Станешь ты Меховщиком с мировыми сырьевыми запасами. А ее ты уморишь. И тебе хорошо. И нам выгода.

Соломатин попытался высвободить руку, на которой сидел, возможно, чтобы сотворить крестное знамение, но рука его с места не сдвинулась.

– Уморит, - сказала женщина, открыла папку и потрясла листочками, Соломатину знакомыми, ими, якобы расписками кровью, его дразнил Полосухин.

– Покобенится и уморит! И мы ему поможем! Куда он денется! Оценщик! - захохотало смутное дымно-желтое существо, и Соломатин понял, что существо это - безупречный исполнитель Ловчев-Сальвадор.

Ну и компания! Вспомнился Соломатину еще и Агалаков Николай Софронович. Сама по себе чудит и нечто добывает компания или под чьим-то началом? Но под чьим?

Немедленно Соломатин заснул. Спал спокойно, с ровным сопением. Утром сон вспомнил. Но может быть, это был и не сон, а наглое вмешательство объемно-реального Полосухина в его, Соломатина, суверенные видения? Тогда Полосухина следовало признать существом со сверхвозможностями, а к листочкам, якобы подписанным кровью, отнестись всерьез. Этого еще не хватало. И Соломатин посчитал, что Полосухин был всего лишь персонажем его сна. Вещие сны Соломатину прежде никогда не снились, и в нынешнем сне не надо было искать указаний судьбы, просто подсознание его развлеклось очередной ночной игрой. Вот если бы Ардальон открыл ему секрет трех карт, то есть хотя бы указал, где найти среднекисловскую шкатулку и что в ней хранится, а поутру Соломатин бы презент Каморзина моментально отыскал, можно было бы и на самом деле удивиться и задуматься. А так, что? Ну произнес пройдоха в шутовских пигашах подходящую для сна чепуху. Не более того. И Соломатин успокоился.

А вот добираясь электричкой до станции Турист, Соломатин взволновался. Любовное приключение манило его! Баскакова интересовала его сейчас вовсе не как властелинша завидной отрасли, это ее дела, а как женщина. Любовь любовью, Елизавета Елизаветой, она в Лондоне, она за облаками и туманами, она сейчас в чужом измерении, а Баскакова здесь в яхромских снегах, и у нее жаркое ненасытное тело. Зов его Соломатин ощущал еще на Савеловском вокзале.

Игра в снежки на воздухе уже, видимо, закончилась, снежный городок в усадьбе Тиши и Банкира был взят, кое-кто на ветру замерз и окоченел не только до необходимости принятия глинтвейнов и грогов, но и до растирания спиртом. Соломатина обхватили, завертели ряженые, впрочем, их осталось немного, подмерзшие весельчаки уже поснимали маски, но Соломатин ощутил, что Татьяна Игоревна (Татьяной даже и про себя назвать ее он не решался, не выговаривалось) - среди ряженых, а те были в одинаковых шкурах, но с головами персонажей вышедшего к тем дням из моды «Шрека». Соломатину захотелось почувствовать запахи и флюиды волновавшей его женщины, но его прихватил под руку хозяин поместья.

«Сейчас опять пожелает узнать, не масон ли я», - подумал Соломатин. Но Банкир ни слова не произнес, позволив Соломатину рассмотреть себя. Банкир был сегодня отчего-то в коричневой толстовке, подпоясанной шнуром, блузы именно такого покроя предпочитал Лев Николаевич, ходивший по саду босой. На груди Банкира наблюдался орден - семилучевая звезда с желтой муаровой лентой, обтянувшей колодку. Соломатин в удивлении чуть ли не ткнул в орден пальцем. Не кто иной, как он, Соломатин, опять же в пору своего младозасранчества учредил этот орден и сочинил «Положение об ордене "Почетный орден потерянного поколения четырех степеней"». Он тогда и статейку опубликовал в молодежном сборнике о потерянных (кто кого терял в тексте не выяснялось), вызвавшую неодобрение его преподавателя, в ту пору доцента (то есть меня). По мнению тогдашнего Соломатина, потерянным в силу их унизительного размещения в истории и культуре, позволялось совершать самые отчаянные, невразумительные и даже дикие, на взгляд обывателя, поступки, за что их и следовало награждать почетным орденом четырех степеней. Эскиз ордена прилагался. Соломатин сам смастерил из корпуса жестяной банки (ножницами вырезал) семилучевую звезду и основу колодки. Затруднительным было прикрепить к колодке булавку, какой можно было бы пристегивать орден к пиджаку. И вот теперь орден «Потерянного поколения» третьей степени да не из баночной жести, а из основательного сплава разместился на груди Тишиного мужа. Хорош был знак отличия у владельца банков и поместья с оранжереями! Впрочем, в день Игры в снежки и забав ряженых Банкир вполне мог нацепить на себя и Анну с Владимиром.

Соломатин хотел было выспросить у Банкира историю его ордена, но Банкир лишь произнес у стола: «Штрафной!», и Соломатину пришлось салютовать стаканом стакану хозяина. «Яблоком моченым закуси, - было рекомендовано. - Из нашего садика…»

– А теперь тебя ждут в отдельном кабинете, - сообщил Банкир, - для доверительного разговора. Это на втором этаже справа от бального зала. Там указано на двери: «Доверительная»…

Вокруг буянило веселье, бывшие ряженые барышни предъявляли уже голые животы с татуировками и пирсингами, попытались вовлечь и Соломатина в свои хороводы, но он проявлял себя неприступно-скучным. На самом же деле он заробел.

В отдельном доверительном кабинете его ожидала Татьяна Игоревна Баскакова.

– Садитесь, Андрей, - сказала она. И добавила, помедлив и в явном смущении: - Или… садись…

Соломатин присел. Перед тем, естественно, прикоснулся губами к руке дамы. Причем, не просто почтительно-любезно послюнявил протянутую руку, а поцеловал не спеша, но и чуть ли не со страстью. Пальцы Татьяны Игоревны сейчас же легли на его пальцы, и он на этот раз ощутил власть над собой призвавшей его женщины.

– Вы не отморозили пальцы, Татьяна Игоревна? - спросил Соломатин.

– Надеюсь, что они будут согреты, - улыбнулась Баскакова.

Женщина сняла с себя шкуру ряженой (на стуле рядом лежала голова барсука) и была теперь в рыжем свитере и джинсах с прорехами выше колен.

– Разговор наш, если вы на него согласны, - сказала Баскакова, - будет деловой и может вызвать ваше раздражение… Или даже обиды…

– Я готов к любому разговору, - сказал Соломатин.

– Андрей Антонович, моя служба, - начала Баскакова, - нет, не безопасности, а как бы ее назвать… кадрово-мандатная, посчитаем так, тут как раз и могут возникнуть ваши обиды, произвела исследование вашей судьбы, связей, вашей натуры и вашего здоровья…

«Не на анализы ли для заказанного обследования, - подумал Соломатин, - брал у меня кровь Ардальон Полосухин? Он ведь говорил о каких-то особенных анализах, такие, мол, в обычных клиниках невозможны…»

– Так вот, Андрей Антонович, - сказала Баскакова, - результаты этого исследования, чрезвычайно тщательного и деликатного, меня обрадовали. Вы вполне отвечаете требованиям, необходимым для исполнения важной для меня должности…

– Какой именно? - спросил Соломатин. Канцеляризмы и даже занудства бизнес-дамы и впрямь начали раздражать Соломатина.

– На первых порах - моего любовника, - сказала Баскакова. - А потом - и моего мужа.

– Вы сейчас словно бы нанимаете работника, - холодно произнес Соломатин. - Так нанимали в работники Балду.

– Я предполагала, что разговор окажется вам неприятным, - сказала Баскакова. - Но прошу вас вытерпеть его. Я вовсе вас не нанимаю, а совершаю любовно-деловое предложение. Впрочем, предложение пока предварительное.

– И что же такое обо мне для вас накопали? - спросил Соломатин. - Устные рассказы? Документы с видеозаписями?

– Андрюша, - Баскакова встала, и Соломатин снова отметил, что бедра у женщины отменные, - вы сердитесь на меня и вы правы. Скажу только, что вы нравитесь мне безо всяких мандатных исследований. Скорее всего я влюбилась в вас. Но я уже не девочка и, увы, не могу позволить себе быть безрассудной. В леди Макбет Мценского уезда я не гожусь. Я ушлая, расчетливая, деловая стерва. Принимайте меня такой, какая я есть. Или мы тотчас можем прекратить наш разговор.

– Нет, отчего же, - сказал Соломатин, - мне интересно слушать вас. Все это неожиданно для меня. Но интересно.

Баскакова присела на край стола, ноги спустив на сиденье стула, закурила.

– Так вот, - сказала она, - мандатники мои, среди них есть и психоаналитики, вручили мне страниц семьдесят текста о вас… Можно и впредь называть вас Андрюшей?

Соломатин кивнул.

– Спасибо - сказала Баскакова. - Там и студенческие ваши, Андрюша, мытарства и подвиги описаны, и удачи ваши, и любовные приключения. И крах вашего похода за быстрыми деньгами, и история с Олёной Павлыш, и присутствие в вашей жизни Суслопарова, Альбетова и Полосухина, и поиски спасения от соблазнов Москвы, в частности и в монашестве, и неспособность ваша к какому-нибудь послушанию, и игра в обет молчания, и, конечно же, история ваших отношений с Елизаветой Бушминовой-Летуновой…

– Вы все знаете про меня и про Елизавету, - сказал Соломатин, - и при этом делаете мне любовное предложение?

– Любовно-деловое, - сказала Баскакова. - Любовно-деловое. И условия контракта я предлагаю вам деловые. И на Лизаньку вашу я никакие запреты или капканы не завожу. Милуйтесь с ней, пусть она останется для вас отдушиной. Коли такая страсть.

– Но зачем вам…

– Татьяна, - подсказала Баскакова. - Или Таня.

– Но зачем вам, Таня, в постоянные или пусть на какой-то срок в спутники нужен именно я? - спросил Соломатин.

– А я и сама не знаю! - воскликнула Баскакова. - Стало быть, безрассудство еще во мне прячется. Был и прежде случай, вам известный, с Васечкой Коромысловым. Он парнишка милый, затейник, но пустой и попрыгун. И слишком Нарцисс. Да еще и с претензиями. Мол, за его услуги я обязана тратиться на его прихоти. Будто бы он имел право помыкать мной. Но оставим Васечку. Пользоваться же ухажерами по вызову мне неприятно. Да и скучно было бы. Мне нужен и собеседник, да еще и такой, какому можно было бы довериться. По моим изысканиям выходит, что вы именно такой человек. Но прежде всего я вами увлеклась. Это звучит старомодно, но это так.

– А мои чувства к Елизавете? - произнес Соломатин.

– Андрюша, Андрей Антонович, - Баскакова будто бы обрадовалась то ли вопросу, то ли сомнению Соломатина. - Я же поняла вас, я же о многом догадываюсь. Вы человек щепетильный, но и честолюбивый. И нечто намерены совершить, о чем представление у вас пока смутное. Вы и в истории с Елизаветой определенностей не ищете, а рассчитываете на некий случай. Вот тогда вы и… И мое предложение вас забавляет. А почему бы и нет? Как женщина я вам желанна, я это чувствую. Страсти нет, оно и к лучшему, ваша страсть меня бы тяготила. А корысть ваша пока никакие формы не приняла. В вас живет: «А почему бы и не попробовать? А там разберемся…» Не так ли Андрюша?

– Пожалуй, что и так… - протянул Соломатин.

– Так, Андрей Антонович, так! А потом-то и корысть с поисками выгод возникнут. Не исключено, что на вас могут выйти со своими интересами и со своими правилами игры какой-нибудь Суслопаров с волкодавами или прохиндей Полосухин, этот уж без всяких правил игры. А потому должна предупредить вас, контракты, и предварительный, и брачный подготовлены мной со строгими оговорками или даже уловками. Вдруг кто-либо пожелает уморить меня. Так пусть будут знать, что ни копейки, ни акции не получат. И вам, Андрюша, если не выдержите союза со мной, бабой капризной, и задумаете развестись, вольному - воля, отступные определены в пятьсот тысяч, ни Европой больше. Как надумаете, Андрей Антонович, как надумаете…

– Вами, Таня, произнесено предложение предварительное, - сказал Соломатин.

– А как же! - сказала Баскакова. - А вдруг мы не совпадем как любовники, как самка с самцом. А вдруг природой мы с тобой разведены заранее и навсегда!

Наконец вырвалось у нее «с тобой», и она сползла со стола на колени Соломатина.

– Здесь?… - прошептал Соломатин.

– Почему бы и не здесь, - выдохнула Баскакова.

Утром, уже на даче Баскаковой, контракт был подписан. Баскакова, сытая, довольная Соломатиным, сиявшая, уговаривала Андрюшеньку серьезнее отнестись ко всем пунктам их полюбовного соглашения, но Соломатин был благодушен, заявил, что он верит в благонамеренность Танюши и ее юристов, иначе бы он и на Игры в снежки не явился, да и вообще дело сейчас не в каких-то контрактах и тем более не в Танюшиных деньгах и владениях, для него эти деньги и владения - пустяк, а потому в присутствии нотариуса и оставил на казенной бумаге впечатляющий автограф. Согласились побыть невестой и женихом месяца три, а уж потом узаконить отношения штампами.

В понедельник Соломатин был доставлен к дому и у своего подъезда увидел красную «Тойоту». Из машины вышла Елизавета.

– Андрей Антонович, - сказала она. - Наслышана о повороте в вашей судьбе. Поздравляю. Благодарю вас за все. И прошу вернуть ключи от моей квартиры.

Соломатин молча достал из кармана куртки Лизины ключи и протянул их хозяйке.

И далее не было не произнесено ни слова.

На лестничной площадке курил сосед Соломатина Твердохлебов.

– Пляши! - обрадовался он. - Тебе принесли депешу. Я расписался.

Депешей оказалась повестка. В ней Соломатину предлагалось явиться к подполковнику Игнатьеву для дачи свидетельских показаний.

«Да что мне теперь Игнатьев!» - взбодрил себя Соломатин. Подошел к подоконнику. Увидел: кактус Эдельфия выпустил третью лапу с колючками, эта была - фиолетовая.

56

Чувство беспокойства, вызванное Мельниковым и пометами Севы Альбетова, не проходило.

А тут еще четвертый канал пугал скорыми природными потрясениями. То и дело в разных сюжетах и разных смысловых комбинациях показывали челябинского горемыку (но и весельчака при этом). Тот снимал трусы при публике и пытался нечто вытанцевать, иногда босая левая нога его сотворяла некое напоминание о твисте. Тело у мужика было потрепанно-противное, голого танцора называли научным сотрудником, возрастом за пятьдесят. А к катаклизмам природы его приклеивали вот каким способом. Мол, долгие годы, будучи натурой артистической, в зимнюю пору он с удовольствием изображал дедов Морозов и Санта-Клаусов, веселил детей и взрослых, а теперь природные явления довели его до голых плясок. То есть всеобщее потепление постепенно снимало с него ватную бороду, тулуп, валенки, а теперь дело дошло до трусов. Вскоре и Антарктида останется без трусов, извините - безо льдов и айсбергов, а пингвины станут бродить по скудной земле растерянными и психологически надломленными.

Сам челябинский весельчак-горемыка, правда, объяснял свои голые пляски (да и неизвестно, летом или зимой его снимали) проснувшейся в нем любовью к хореографии и требовал, чтобы к нему прислали из Петербурга балетмейстера. Но предсказатели концов света непременно вставляли его в свою систему доказательств. Снова вошел в моду Тунгусский метеорит. В моде он пребывал и в семидесятые годы, но тогда всех убедили, что это был корабль неудачливых пришельцев. Сейчас же сибирский феномен подлежал реабилитации именно как метеорит. Мол, всего-то небольшой в Землю врезался, а сколько всего натворил. С него-то потепление скорее всего и началось. А теперь сблизиться с Землей намерены астероиды куда здоровее Тунгусского небесно-заблудшего тела. Приводились и расчеты. Что будет, если астероид ухнет в океан, и что будет, если он свалится в распаханные поля. И в том и в другом случае все будет сметено либо водой, либо пылью. Ну пять процентов чего-то, может, и останется. Показывали еще одного мужика, тот выкопал под избой комфортный подпол, спустил туда продукты, телевизор в надежде пересидеть там встречу с астероидом. Будет ли у него при этом работать телевизор, как-то упускалось в разговорах ученых мужей. Ученые дамы в них отчего-то не принимали участия. Зато блистали умами звезды отечественного шоу-бизнеса. Им будущее представлялось мрачным.

Особое место в предсказаниях катаклизмов уделяли коровам. Оказывается, при выработке молочного продукта они, твари эти кроткие, своими выхлопами выбрасывали в воздухи такое количество газов, какое не способны были произвести заводы и автомобили, и тем самым вызывали изменения в климате множества стран. Что делать с коровами, ни один из знатоков решать не брался. Возможно, не желали расставаться со сметанами, взбитыми сливками и творожными сырками.

Пугали население неоднократно. Причем тексты к зрительному ряду часто зачитывались истеричными дикторами. Истерические интонации, похоже, вообще нравились хозяевам каналов. Запугивали птичьим гриппом, сибирской язвой, эпидемиями, правыми рулями автомобилей, фреоном из холодильников, палеными водками, прочим, каждый волен вспомнить свои испуги. Но потом появлялись рекламные ролики, из которых следовало, что испуги надо отменить, что всему есть противоядия и противодействия, иные вакцины, иные сорта мяса, иные напитки, иные производители и так далее. Платите деньги, и ничего ужасного с вами не произойдет.

В случае же с потеплением никаких спасительных мер пока не предлагалось, никакие рекламы, пусть даже и с рекомендацией новых мятных жвачек (хотя вроде кто-то все время вскрикивал: «это не Айс!» или «это Айс!») не обнадеживали. И это настораживало. Неужели нынешние испуги - бескорыстные?

Удивляло (меня) и то, что в ТВ-разговоры не привлекали такого мирового авторитета, как толкователь запахов, исторических и грядущих, Сева Альбетов. Может быть, его приберегали для каких-либо чрезвычайных толкований? Или Сева, действительно, был скован хранением государственных тайн, и существование его до поры до времени не подлежало обнародованию? Ну Сева Альбетов - случай особый. А вот отчего не объявлялся на экранах Александр Михайлович Мельников, разумным объяснениям не поддавалось. Где его вневременная осведомленность, где его драматические интонации, где его любимые населением придыхания, взвизгивания и взлеты к пафосным высотам, вызывающие в душах надежды и восторги? Неужели его держали в плену тревоги и беспокойства, порожденные издательскими экземплярами «Похмелья в декабре», и он тоже завел на даче подпол с запасами продуктов и напитков и сидел там вместе с Палладой Фрегат (книга ее попала уже во все имеющиеся в Москве шорт-листы), чураясь людского сообщества и в досаде на каверзы природы? И каков был у него тайник, способный сохранить для потомков (если они, конечно, состоятся) фамильное Древо рода Мельниковых и коренной экземпляр «Похмелья» с пометами Севы Альбетова? Но с иного бока. А последуют ли обещанные Иоанной в латах ее какие-то особенные действия в случае московских завихрений, если дама будет сидеть в укрытии? Обо всем оставалось гадать…

Но предощущение этих завихрений во мне не остывало.

Снова поползли слухи о видениях бочки. В «Летописи Сибирской» Черепанова, созданной четыреста лет назад, вспомнилось мне, упоминались, в частности, воздушные страхи Тобольска. Тамошние рыбные прасолы увидали в небе над Иртышом черного змея без крыл, будто великое бревно, что несомненно было знамением. Приключения бочки из сада просвещенного сантехника Каморзина и тем более неподтвержденные толки о ней знамениями признавать никто не собирался. Мало ли что летает у нас над головами, мало ли какие фокусы случаются в небе. И все же… Теперь бочку якобы наблюдали во многих местностях, то в Пензенской губернии, то в высотах Приволжья. Характерно, что над Рязанью замечена бочка не была. А ведь изначально она должна была отправиться в село Константиново на Оке. Ну и что? Еще одна странность, и только…

Свидетели полетов бочки (не исключено, что фантазеры и по совместительству уфологи) утверждали, что она увеличилась в размерах (будто бы они и раньше ее наблюдали) и стала нервно-агрессивной. Якобы под Вяткой она откровенно зло пикировала на гордость фермера Вихтюкова - племенного быка Бельведера и лишь в последнюю секунду от Бельведера отстала и покорежила мачту высоковольтной передачи. Показания об этом были неистребимо достоверными, давали их свидетели атаки бочки на производителя Бельведера, а потом и на мачту в райотделе милиции, отметая обвинения в том, что они будто бы приволокли в пункт приема утильсырья чуть ли не тонну цветного металла. Да смогли бы они приволочь? А вот бочка смогла бы… Но случай с Бельведером и мачтой был мелкий. У нас в последние годы много чего горело. То склад с иноземными лекарствами для пенсионеров, то торговый городок с деревянными теремами в Измайлове, то спорный производственный корпус на Васильевском острове, то бывше-знаменитая молодежная газета на Нижней Масловке… Конечно, имелись злопыхатели, способные корысти ради здания поджечь. Но думать так было скучно, да и злопыхателей со спичками в руках ни разу не отлавливали. А вот грешить на странствующую бочку оказывалось делом угрюмо-романтичным. Тем более что происхождением она была от «Бакинского керосинового товарищества». То есть вполне могла сначала полить раздражавший ее объект керосином, а потом и шваркнуть спичкой. Правда, водила-бомбила Василий Фонарев, наблюдавший некогда открытие мемориала в саду-огороде водопроводчика Каморзина, уверял меня в том, что и бочки никакой нет, а есть измятый кусок ржавого металла, и ни одна капля жидкости, керосина ли, бензина ли, в нем удержаться не смогла бы, а стало быть, ни на какой объект не пролилась бы. И что же, спрашивал я, и дом номер три по Камергерскому переулку бочка забрать тоже не могла бы? Васек задумывался, вздыхал и приходил к мнению да, дом номер три забрать она могла. Оснований своего мнения, впрочем, он не приводил. Полагал, что Государственная комиссия выяснения отсутствия заодно разберется и с пожарами, и с обрушениями развлекательных центров. Тем более что Сергей Максимович Прокопьев вернулся из секретных странствий и на вид уже совсем не мрачный, будто открыл что-то или сыскал место, где кормят хорошей солянкой.

Известие о пружинных дел мастере меня обрадовало. Я давно желал встретиться с ним и побеседовать кое о чем. Но где его найти? Вроде бы он служил на бульварах, то ли на Рождественском, то ли на Сретенском, но точное место приложения его усердий было мне неведомо. У Мельникова, я помнил, был номер его телефона, но где теперь Мельников? Оставалось рассчитывать на Гнома Телеграфа Арсения Линикка, однако и Линикк в Щель меня не приглашал.

А тут опять загорелось и сгорело. Для корпоративных застолий и гуляний был хорош шестипалубный ресторан «Вице-адмирал», тихо покачивавшийся на клязьминских водохранилищных волнах вблизи платформы «Водники». Местные жители с добродушием отмечали, что гости шестипалубного гиганта, вечерние и ночные, и прежде позволяли себе поддать огонька, но обычно особых ущербов плавимуществу они не наносили и айсбергов к клязьминскому «Титанику» не подгоняли. Теперь же так увлеклись петардами, шутихами и китайскими фейерверками, причем на всех палубах разом, что огонь взбезобразился, разъярился и спалил красавца «Вице-адмирала». Вокруг была вода, но она не помогла. Пожарники печально и кротко смотрели на безобразия пламени. Хорошо хоть гулявшие и прислуга оказались расторопными и вовремя выбрались на спасительную сушу.

И вновь прошипело: да и что могли поделать водяные струи, если «Вице-адмирала» полила керосином и подожгла известная в народе бочка? А тут подоспели извержения камчатских вулканов Безымянного и Шивелуча, уже удивлявшего геологов выбросами черных изумрудов, а также чрезвычайное происшествие на Байкале. Столб пепла над Шивелучем был редкостных красы и роста - в десять километров, а пеплопад засыпал ближайшие поселки. На Байкале же, на острове Ольхон, на деревья залезли нерпы, вначале признанные смурным наблюдателем рыбаками со льдины, из-за чего были введены в заблуждение местные спасатели, потратившие горючее на рейды катеров и вертолетов. Ясно, что и в случаях с вулканами привиделась бочка. Странное поведение байкальских тюленей, конечно, можно было объяснить их озорством или страхами, но и здесь взволнованный искусствовед П. Нечухаев углядел малодоступные пониманию обывателя действия бочки, хотя, возможно, и вызванные доведением исторического предмета, лишенного места проживания, до безрассудства. Не исключалось, что и резкое падение цен на нефть, обидное для составителей отечественного бюджета, произошло из-за нервического состояния бочки, а вовсе не из-за происков барыг из Железного Миргорода.

Впрочем, сейчас же рядом с Байкалом с его нерпами в Иркутской зоологической галерее в неволе состоялось рождение летучего крылана или нильской собаки, что было явлением чрезвычайным. Появление на свет нильской собаки в Сибири должно было бы обрадовать не одних лишь любителей фауны и флоры, а всех, но нет, оно было истолковано как дурной знак и вызвало смятение душ. Чудачества и нервы бочки были явно ни при чем. Тут уж не только скорым затоплением Британских островов запахло, но и очередным дефолтом.

А в Москве чуткие коты, в первую очередь лысой ростовской породы из коллекции сказочника Садовникова, и рыбы барбусы в аквариумах взволновались. Будто вот-вот должно было начать трясти. Пошли слухи, что Жириновский уехал в Куртамыш Курганской области и там живет в палатке. Почему именно в Куртамыш и зачем ему обязательно нужна палатка, никто не знал, и от этого беспокойство усиливалось. Шепотом добавляли, что он приобрел собачью упряжку. И это настораживало. Куртамыш-то ладно, может, узнал наш баритон, что в Куртамыш астероид не шлепнется, но упряжка-то ему зачем? А не выкопать ли нам погреба и подполы, приходило теперь в голову многим.

Нет, будут завихрения, будут. Но я-то ни на какие подполы с запасами картофеля и телевизором рассчитывать не мог.

Не отправиться ли мне в Щель, единственно о чем думал я. Не дожидаясь приглашения Гнома Телеграфа Арсения Линикка. Наверняка, кассирша Людмила Васильевна о всяческих завихрениях и трясках осведомлена и крохой знаний о них позволит себе поделиться со мной. Кстати, не исключено, что на этот раз в Щели может оказаться и Сергей Максимович Прокопьев, коли он вернулся из своих следопытств в Москву, отчего же ему, возможно оголодавшему в поездках, не учуять, что в Камергерском возобновилась солянка?

А и я почувствовал, что стало трясти. Поначалу подумал о простудном состоянии и об ознобах, с ним связанных, готов был проглотить таблетку аспирина, достал банку малинового варенья. Но понял, что не простужен, и не ознобы привязались ко мне, а некая странная вибрация. Позвонил жене. Нет, у них на работе не трясло. Впрочем, в их модном деле трясти не переставало, и возможно, ощутить какие-либо внешние сотрясения они были уже неспособны.

Для меня же по дороге в Камергерский вибрация усиливалась, стало казаться, что и дома принялись вздрагивать, шататься, будто порченые кариесом зубы, в особенности заметно дергалась черно-стеклянная коробка «Макдональдса», и в небе, и без того мрачно-нервном, странным образом начали носиться и скручиваться облака. У «Макдональдса»-то, на подходе к телеграфу, я и услышал тогда взволнованно-удивленное: «Это - торнадо! Это - торнадо!» «Какое такое торнадо! - собрался возразить я. - Торнадо случаются известно где! На нас хватает своих вьюг, метелей и гроз!» Но промолчал. Тем более что ни снежинки, ни капли из поднебесий на мостовые и тротуары не опадали. Подумалось, а чем мы хуже Америк или Таиландов с Индонезиями, отчего же и нам не быть одаренными торнадами, тайфунами и цунами?

Небо тем временем из печально-серого превратилось в багровое. По инерции собственного мышления я стал вглядываться в небо в ожидании увидеть пикирующую на Москву бочку. Не увидел. Подземным переходом я направился в Камергерский переулок. И услышал гул из московских недр. «А не возвращают ли из отсутствия дом номер три?» - предположил я. Однако напротив Антона Павловича по прежнему наблюдалась пустота. Теперь уже пошли опасения: а не задраена ли сегодня в связи с шатанием домов, подземными гулами и багровым небом Щель? И если не задраена, то впустит ли она меня, особу, возможно, сейчас излишне обеспокоенную? И если не впустит, то что останется делать мне под багровым небом?

Но Щель впустила.

Наставления Арсения Линикка я вспомнил, действия с Дверью произвел по правилам и тут же оказался перед кассой Людмилы Васильевны.

– Дома не сидится? - спросила кассирша.

– Беспокойство какое-то, - будто оправдываясь, произнес я. - А у вас тихо. Или мне не положено было открывать нынче Дверь?

– Пока тихо, - сказала Людмила Васильевна. - А раз Дверь отворилась, значит, отворилась…

Интонации ее при этом особо приветливыми назвать было нельзя.

– Я не ворчу, - сказала Людмила Васильевна. - Просто настроение у меня нынче поганое. Что-то в природе не так… Пусть бы даже этот наглец Васек Фонарев к нам заглянул. Все бы повеселил…

– Вам-то что волноваться, Людмила Васильевна? - сказал я. - Ваша касса в любом случае будет работать в принятом режиме цен.

– При чем тут цены? - Людмила Васильевна с подозрением взглянула на меня.

– Ну как же, - сказал я, - а вдруг дефолт сегодня грохнет. Небо-то над Москвой багровое. А бочка не летает…

Людмила Васильевна промолчала.

– Мельников Александр Михайлович к вам не заходил?

– Заходил на днях…

– С дамой? И книжку ее вам показывал?

– Именно с дамой. Но оба они были напуганные. А книжку подарил…

– Вы в нее заглядывали? - спросил я на всякий случай.

– Заглядывала, - сказала Людмила Васильевна. - И обеспокоилась…

– Отчего так?

– Промолчу, - сказала Людмила Васильевна.

Помолчал и я.

– А Прокопьев, Сергей Максимович, пружинных дел мастер, - не выдержал я, - он здесь не показывался?

– Ну как же! - Людмила Васильевна, наконец, позволила себе улыбнуться. - Бывал здесь Прокопьев, бывал. Не удивлюсь, если и сегодня он придет. Народу здесь нынче набьется. Да что вы стоите-то! Сделайте заказ Сонечке и садитесь за свой столик. Пока он не качается.

Совет был разумный, я получил от буфетчицы Сони кружку пива с бутербродами и уселся на привычное место невдалеке от кассы. Дома вокруг шатались, а столик мой никуда не отъезжал, не покачивался, был ровен в поведении.

А минут через двадцать в заведении появились Гном Телеграфа Арсений Линикк и пружинных дел мастер Прокопьев. Прокопьев выглядел отощавшим, обветренным, будто побывал в полярных экспедициях, а глаза его показались мне тревожно-веселыми. Поздоровались, тепло поздоровались, Прокопьев был мне приятен. Вместе с Линикком свои подносы они разместили рядом с моей кружкой пива. Естественно, перед Прокопьевым исходила теперь паром камергерская солянка, заставив забыть багровое небо и странные верчения в нем облаков. Ее ароматы и во мне возбудили аппетит.

– Сергей Максимович, - спросил я, - стало ли вам что-либо известно о судьбе Даши… буфетчицы?…

Вопрос этот, - к моему удивлению, вызвал чуть ли не испуг Людмилы Васильевны. Она быстро взглянула на Прокопьева с Линикком и словно бы попыталась о чем-то предупредить их.

– Нет, - сдержанно, глядя в солянку, произнес Прокопьев, - никакие новости о ней мне неизвестны.

– Да если бы она объявилась, - сказала кассирша, - она теперь была бы у буфетной стойки.

– Истинно так, - кивнул Арсений Линикк.

Трое явно знали что-то о Даше, но мой, казалось бы, чрезвычайно деликатный интерес к ее жизненному устройству вызвал недовольство и нежелание что-либо открывать мне.

– Хорошо, - сказал я, - понятно. И естественно, Сергей Максимович, вы ничего не разъясните обывателю по поводу дома номер три, потому как тут государственная тайна. И про бочку вам тоже ничего неизвестно…

– Про какую бочку? - разом будто бы удивились и Людмила Васильевна, и Арсений Линикк.

– Про летающую. «Бакинского керосинового товарищества братьев Векуа», - сказал я.

– Бочкой комиссия не занималась, - сказал Прокопьев.

– Людмила Васильевна, - продолжал проявлять я бестактность, досада на недоверие ко мне подзуживала меня, - а не сбылось ли предсказание Васька Фонарева?

– Какое именно?

– Не перекупил ли известный плут Суслопаров каше помещение у Квашнина?

– Скоро узнаем, - мрачно сказала Людмила Васильевна. Упоминание мною Квашнина, похоже, не вызвало добрых чувств у Сергея Максимовича Прокопьева. Похоже, он даже поморщился.

57

А народ тем временем повалил в Щель. Одежды люди, сбивавшиеся теперь в Щели, имели самые разнообразные, будто была здесь не бывшая закусочная, а коридоры и буфеты процветавших некогда московских кинофабрик или Ленфильма, где мне доводилось бывать и где в одни сроки снимали «Царскую невесту», «Пиковую даму», «Женитьбу Бальзаминова» и, скажем, «Берегись автомобиля». Но нынешние гости Щели были вовсе не актерами, обряженными по воле сценаристов и режиссеров в надлежащие для съемок костюмы. Нет, их костюмы были истинно соединены с их судьбами и историями их земного времяпрепровождения. Хотя, судя по их репликам и коротким приветствиям, можно было предположить, что они друг другу ведомы, а некоторые из них и просто дружны. И уж конечно, они были знакомы Людмиле Васильевне, хотя у ее кассы оставались немногие, большинство же прибывших направлялись в глубины Щели, а может быть, и в иные ее ярусы. Но почти все они, миновав Дверь, либо стряхивали с себя дождевые капли, либо сбивали с плеч и рукавов снежные хлопья. Стало быть, багровое небо пролилось на Москву или обрушило на нее снеговой заряд.

Тут и влетел в Щель водила-бомбила Василий Фонарев. Возможно, Дверь при впуске его позволила себе произвести некое силовое воздействие.

– Штормит? - спросила Людмила Васильевна.

– Штормит! Началось! - воскликнул Васек, стянул с босых ног шлепанцы и пылил из них воду. - Пардон. Сейчас я возьму у Фаины швабру и тряпки и вытру лужу.

Я полагал, что Людмила Васильевна тут же обругает Фонарева, напомнит ему об отмене денег и потребует удалиться из помещения, но никаких грозных слов она не произнесла.

– А эти здесь? - спросил Фонарев.

– Кто эти?

– Гуманоиды гребаные с ниппелями! Я пришел домой, а они уже отряхиваются, а потом шнырь в форточку. Полковник-стерва сказала, что по такой погоде им некуда податься, кроме как в Щель.

– Ой, ой, ой! - всплеснула руками Людмила Васильевна. - Нет, здесь я их не видела. Может, застряли в вытяжке из кухни? Пяткина (это - поварихе, на кухню), постучи щеткой по вытяжке, вдруг зашуршат там, бедолаги. А ты, Васек, должок, что ли, пришел отдать?

– Какой должок, Людмила Васильевна, - удивился Фонарев, - это вы - думаете, природа штормит и всякие ее стихии? Ну уж нет! Это дефолт наезжает. И завтра прибудет. А нынче министры и депутаты, из посвященных, выгребают из казны все до копейки, и при своем останутся. А у нас с вами в карманах блохи проживать будут. В лучшем случае - божьи коровки. И то - если поводки их удержат.

– Ну и плут ты, Василий, - сказала кассирша.

– Это я-то плут! - возмутился Фонарев. - Какой же я плут! Так, мелкий плутишка… Плуты - там! А впрочем - они везде. Нынче время плутов. Другое дело, есть плуты удачливые и неудачливые. Удачливых мало. А неудачливые - все.

И было понятно, что удачливых плутов Васек не осуждает, сам бы стал таким, но не получается. Кружку пива он все же добыл, однако как только произвел несколько глотков и опустил кружку на столик, она взяла и поехала от Васька в сторону Двери и Камергерского переулка.

– Ага, и у нас началось, - сказал Линикк. - Надо пополнить запасы напитков, способствующих сохранению душевного равновесия.

И я посчитал его призыв справедливо-разумным.

В тишине и спокойствии мы просидели недолго. И кружки наши, и стаканы с напитком более основательным, и, что самое неприятное, тарелки с солянкой принялись подпрыгивать и смещаться в самых непредвиденных направлениях. Правда, подпрыгивания эти быстро прекратились, а никаких пролитий жидкостей пока не произошло, но мы притихли и с тревогой стали взглядывать на стены, пол и потолок. И Людмила Васильевна выглядела теперь всерьез обеспокоенной, будто бы происходило нечто для нее неожиданное.

– Кстати, о божьих коровках, - сказал Фонарев. - Вчера по телевизору видел. В тайге под Хабаровском, в деревне, из-за тепла божьи коровки бесстыже проснулись и плодятся. Сельские дурни, мужики и бабы, вениками сгоняют их в ведра, а потом лишают жизни и давят. У нас в Касимове этих жуков заморозили бы, а летом выпустили бы и натравили на тлю.

– К чему это вы, Василий, вспомнили о божьих коровках? - спросил Арсений Линикк.

– А к тому, а к тому, что мы вместе с гражданином Прокопьевым в саду старика Каморзина видели, как божьи коровки взорвали мемориал и уволокли на небо керосиновую бочку, а никакого хлеба, пусть и горелого, не принесли. Вот и в Москве божьи коровки теперь, наверняка, проснулись раньше срока и буянят.

– Сергей Максимович, - сказал Линикк, - вы подтвердите слова Василия?

– Бочка тогда, действительно, вознеслась, - сказал Прокопьев, - но вряд ли от усилий и воли божьих коровок. Да и при чем тут бочка и божьи коровки?

– Как же ни при чем? - расхохотался Фонарев.

– А не твои ли гуманоиды произвели с бочкой опыт? - поинтересовалась Людмила Васильевна. - Полковничиха-то твоя, наверняка, тогда была на даче.

– Ну на даче… И что? - Фонарев задумался. - И что? Неужто стерва подговорила их уворовать бочку? Но зачем она ей?

Васек в растерянности поднес к губам кружку, и тут кружкой ему чуть было не выбило зубы, до того чувствителен был случившийся в то мгновение подземный толчок. Погас свет и исчезли все звуки. Не совсем все. Я услышал, что соседи мои, Сергей Максимович Прокопьев и Арсений Линикк, опустошают стаканы, в каких, по мнению Линикка, была налита жидкость, способствующая сохранению душевного равновесия. И я поспешил влить в себя эту жидкость.

Позже были поводы посчитать, что напиток, принятый нами, не был защищен акцизными силами и санитарно-гигиеническим врачом Онищенко, а имел сомнительное происхождение. Впрочем, поводы эти вышли зыбкими. Так или иначе мы были разъединены, разговор прекратился, и все мы, как в шварцевской «Золушке», оказались в своих житейских нишах (или клетках?), в своих страстях и в своих восприятиях мира, с его звуками, драмами, столкновениями интересов и природных стихии, с его видениями, с его тьмой и его светом.

Опять же позже учеными умами сотрясения того вечера (дня, года, десятилетия) были объяснены налетом на Москву урагана Никифор (названия европейским ураганам давали отчего-то немецкие метеослужбы, и наши депутаты еще при поваленных, но не убранных деревьях и унесенных рекламных растяжках типа «Скидки в джуси» выразили возмущение, почему же атлантического злыдня обозвали не Майклом или Фридрихом, а славянским именем, не приняв, впрочем, во внимание, что Никифор - греческих корней, ну это ладно).

Ураган ураганом, пусть был ураган. Да хоть бы и торнадо. Но в моем-то сознании снова возникла татлинская башня, и будто бы на одном из пролетов ее спирали я теперь сидел. Как известно, башня Татлина предназначалась в памятники III-му Интернационалу, для меня она стала земной конструкцией или хотя бы конструкцией нашей Щели. Кстати, я уже не помнил, что за штука была такая III-ий Интернационал, что-то говорил о нем киношный Чапаев, но что - из памяти выпало. Как и то, сколько вообще было Интернационалов и зачем они были.

Так вот, татлинская конструкция (я уже писал, что образ ее возник во мне для облегчения понимания происходящего, а никакой конструкции, как и никаких форм в живой сути Щели не было) начала вращаться, сначала легонько и медленно, а потом с явным напряжением энергии и быстро, будто бы стараясь вбуравить себя в выси космические или, скажем, в недра космические, если такие имелись. При нарастающей ярости этих вращений я должен был бы свалиться со своего шестка в спирали и опасть на тротуар Камергерского переулка, но не свалился, и столик мой с кружкой пива стоял передо мной. При этом возобновились звуки, лязги, гулы, грохоты, взрывы, трески петард и потешных огней, стоны и крики, отчаянные, но иногда и радостные, порой доносились обрывки из высказываний или монологов гостей Щели, пребывавших сейчас в своих нишах сотрясения, в частности, снова раздражал меня своим мужиком с бараниной невидимый, к счастью, то ли летчик, то ли следователь государственных значений. В эти явно реальные звуки то и дело врезались будто бы механические голоса дикторов радиостанций, объявлявших о всякой чепухе вроде того, что в Австралии наблюдается нашествие постельных клопов (к божьим коровкам еще и постельные клопы!), или, что в Англии в графстве Сассекс сыграли свадьбу самою большого кролика с упитанной невестой, та сдернула фату и набросилась на морковь (но Англию вроде бы затопило месяц назад?). Однако выходило, что затопило курорт Куршевель потоками шампанского, хлынувшими с альпийских гор и рублевскими сливками, произведенными на подпольном никелевом заводе вблизи Николиной горы. Эти новостные ерундовины вроде бы должны были успокаивать или даже веселить, а то и вызывать восхищение отечественными сливками, но нет, они не успокаивали и не веселили, а лишь вызывали мелкие раздражения, усилявшие душевную тягость. А тут начались и движения изобразительного ряда, и в них можно было видеть людей и их действия в трех метрах перед тобой, и в то же время открывались картины, словно бы я и впрямь был вознесен спиралью Щели в выси горние и, как современник Дюрера живописец дунайской школы Альтдорфер мог наблюдать истинно из космоса сражение Александра из Македонии с Дарием под Иссой (а не залетала ли сюда в разведывательных или еще в каких целях странствующая бочка? Фу ты, опять эта бочка! Я ведь и не видел ее ни разу! Да и кто ее видел?).

Передвигались перед глазами ульи, хотя им и полагалось пребывать в спокойствии. Ульев было множество, они ползали, из них образовывались улицы, переулки и тупики. Зажужжали пчелы, то ли происходило роение, то ли городская (или вселенская) тряска взбудоражила их, десятки их усаживались на наш столик, возникало желание натянуть на голову сетку пасечника или хотя бы накомарник, в детстве в деревне у тетки и при одном улье я ходил укушенным, с распухшей рожей. Но нынешние пчелы пока не жалили, не имели в этом, видимо, необходимости. Впрочем, полезных, но возбужденных насекомых к нашим кружкам пива опускалось все же немного, поначалу они отвлекали от главных событий, а потом перестали отвлекать, будто были осенние мухи. Хотя брожение роев над нашими головами и продолжалось. Но появились и новые летающие объекты. И чаще всего это были женщины. Естественно, на ум мне пришли обещания девы Иоанны, в латах, удивить публику чудесами при грядущих московских завихрениях. Своей энергией она была способна поднять в небеса и маэстро Мельникова. И действительно, вблизи одной из полетных дам возник спутник несомненно мужеского пола. Но при внимательном рассмотрении пары я понял, что это - вовсе не Александр Михайлович Мельников и не Иоанна-Паллад Фрегата, а виденная мною в Большом зале Консерватории девица, сопровождавшая мрачного тогда пружинных дел мастера, а летун при ней - тот самый пройдоха, хлопотавший - и не раз - вблизи Андрюши Соломатина. Нынче он был в шутовском колпаке с двумя помпонами и в шутовских же туфлях. Пройдоха и его дама кружили над кассой Людмилы Васильевны и столиками вблизи нее, аки коршуны оголодавшие, в намерении отыскать под собой пусть даже и не курчонка, а хотя бы полевую мышь, и глаза у них были злые, а носы их вытягивались хищными клювами. Естественно, пчелиные рои нисколько не мешали им, напротив, пчелы были напуганы ими и отлетели в дальние медоносные губернии, но вполне возможно, оледенели на лету. «Третья сила! Третья сила! - донеслось до меня. - А придет еще и мужик с бараниной!» Но ни баба на рельсах впереди товарного состава или курьерского, ни мужик с бараниной, должный ее спасать, а потом и с кем-то управляться, не появились, а увиделся мне слащаво-улыбчивый дипломат («из первых эшелонов власти» - принято говорить; а какие еще есть эшелоны власти и куда они едут?) из недавнего прошлого (а может, и из настоящего - при сплющенности-то времени), поощрявший бомбардировки невыгодных народов, он считал какие-то бумаги, похожие на государственные облигации, и вскрикивал в упоении: «Шестнадцать миллионов! Шестнадцать миллионов!» И упихивал бумаги под брючный ремень. Пройдохой (Ардальоном Полосухиным вроде бы) и его дамой с их высот он не был признан ни курчонком, ни полевой мышью, да и рядом с нами ничего нужного им они не обнаружили и не вызнали и злые, озадаченные унеслись в иные пределы, может, и в неизвестные мне ярусы Щели. «Третья сила! Третья сила!» - опять донеслось до меня. Опричники в личинах, потешавшие грозного царя в фильме Эйзенштейна, принялись отплясывать вблизи меня, и льдинки сразу же образовались в моем пиве. Откуда опричники-то? С чего бы здесь они? И тут до меня дошло: наверняка, они вырвались сейчас из видений пружинных дел мастера, отделенного всего лишь одной буквой от Сергея Сергеевича Прокофьева, именно тот одарил режиссера и Ивана Грозного бессмертной музыкой и пустил в пляс опричников. Пиво приходилось отпивать теперь со льдинками. Не застужу ли я горло, не охрипну ли, явилась мысль. Мысль дурацкая. О простудах ли и хрипотах следовало беспокоиться сейчас? Но Сергей Максимович Прокопьев тотчас вернул опричников в свои видения. Трясло по-прежнему. И Москву, наверняка, трясло. И не одну Москву. «Это у нас бывает! - теперь я услышал голос Людмилы Васильевны, будто желавшей кого-то успокоить. - Все взбутетенится, искорежится, подскачет, всех потрясет, подкинет, раскидает, ну, думаешь, крышка, а потом и опустит, как кошку, на четыре лапы». Вряд ли кассирша Людмила Васильевна интересовалась биографией Теофиля Готье, а того упрекали в раздрызганности и нелогичности его обозрений и удивлялись тому, что в финале их - все, и мысли и образы, вставали на четыре лапы Соображения о Людмиле Васильевне и Готье были прерваны. Снова я оказался на Альтдорферовой высоте и увидел внизу под собой, как в Кремле сквозь казенные постройки полынных лет прорастает Чудов монастырь, где в одной из келий исполнял свой долг летописец Пимен, и Вознесенский монастырь, и как тает, исходя испарениями, белая коробка партийных кадильниц, и как восстает на Сухаревке диковинная башня навигаторов, математиков и астрономов, будто сохраненная чудесами фельдмаршала Брюса. На востоке (на востоке ли?) возник резкий источник света. Рассвет, что ли, начинался? Но какое же теперь было время? Никакое. Стрелки часов на запястье застыли. Начитанность моя снова проявила занудство. Если верить толкователям катренов французского лейб-медика и астролога (а их сотни и все они со своими толкованиями), Мишель Нострадам свет на полотне Альтдорфера, льющийся из туч на воинства Александра и Дария, назвал «блистающими лучами хмельного солнца». Люди, чаящие нынче прибытия пришельцев, отнесли бы «хмельное солнце» к светильникам кораблей инопланетян. Не гуманоиды ли с ниппелями, гости стервы-полковника, укрывшиеся, по предположению Людмилы Васильевны, в кухонной вытяжке, отряхнулись теперь и высветили для нас пространство над Москвой? Но куда подевались отечественные Нострадамусы - всемирный специалист Сева Альбетов, Александр Михайлович Мельников и дева Иоанна Паллад? И их я увидел. Но уже не из космоса, а с высоты птичьего полета (или с высоты полета бочки? Опять эта бочка!). Не на болоте, вблизи Репина и Кадашей, а на Кулишках, то есть метрах в ста к югу от станции метро «Китай-город» сражались в Куликовской битве, видимо, в одной из Куликовских битв, какие происходили в четырех местах одновременно. Вернее, сражались двое - Мельников и Иоанна. А Сева Альбетов на углу Солянки сидел у костра, швырял в огонь книги, ковырял в носу железным наконечником стрелы и трусами ловил в болоте зеленых головастиков. Рядом с ним на кочке стоял кулик. С кем сражались Мельников и дева Иоанна, определить я не мог, с монстрами какими-то, Мамая среди них явно не было. Сами же мои знакомцы то и дело преображались и меняли костюмы. Сашенька Мельников, как и было им предугадано, то стоял у болота, опираясь на трость, Людовиком Четырнадцатым, то, будучи маршалом бронетанковых войск, стягивал с головы шлем и вытирал пятерней пот со лба, то оказывался Батыем и требовал кумыса. Преображения его подруги случались более разнообразными, но не все ее персонажи были мне ведомы. Амазонку, Екатерину Великую, готовую основать Москву, Орлеанскую деву я угадывал, другие же костюмы и облики Паллад Фрегаты остались недоступны моему толкованию. И сам смысл Куликовской битвы стал от меня ускользать. А тут совсем недалеко от Камергерского вспыхнул пожар и отвлек меня от Кулишек. Пылал знаменитый меховой склад-холодильник, столб дыма доходил от него до небес, а внизу, возле пожарных машин прохаживался сомнительной внешности господин, чье рыло иногда вставляли в телевизионные рамки, богач, то ли Суслопаров, то ли Сусалоглотов. Он похихикивал и курил трубку. Впрочем, нынче он был похож на Бонапарта. А потом пошли по Москве и другие пожары. «Если приснится пожар, - вспомнил я разъяснения одной из тетушек, - не будет денег…» К чему бы это воспоминание? Во-первых, неужели я сейчас лишь вижу сон? И у кого не будет денег? У меня их и так нет. А у чиновников их прибудет в любом случае. Сейчас же продадут жулью земельные участки для офисов, казино и торговли коврами. А пепел от склада-холодильника опадал на мостовые и тротуары Большой Дмитровки, Тверской, Большой Никитской и переулков меж ними. Дворники с метлами, совками, мешками для сбора осенних листьев срочно выдвинулись к местам завалов, и все это были киргизы, киргизы, киргизы. А может быть, и китайцы. А может, и британцы с затопленных островов. Дворник (скорее всего бывший) Макс или Максуд Юлдашев выглядел среди них командиром. Но тут я усмотрел Андрюшу Соломатина, в коммунальной робе он орудовал метлой. А рядом с ним наблюдателем стоял подполковник Игнатьев.

«Третья сила! Третья сила! - теперь уже возопил почитатель мужика с бараниной. - И банки сгорят. Не держите деньги в сберегательных кассах!» Вопли его заглушили лязги, трески и звуки падающих камней. А внутри татлинской спирали (опять это упрощение!) возникла палка без начала и конца, уходившая в небеса и в подземелья, уготованная для стриптиза, и на ней стали крутиться неуспокоенные поисками чего-то Ардальон Полосухин и нынешняя спутница его в красной каскетке, одежды они, правда, не сбросили, но позы принимали самые завлекательные, отчего в голову стали приходить мысли о фаллических символах праздника Дионисия. Но праздником и не пахло. А ардальоны и красные каскетки расплодились и стали занимать всю бесконечную палку, мельтешили, безобразничали и кривлялись, и мне даже захотелось, чтобы явился мужик с бараниной. Однако вместо мужика влетели в срединносутие Щели дева Иоанна с Мельниковым, дева снова была в латах, но с кожаными крыльями, Мельникова она левой рукой волокла за собой, стало быть, победила в Куликовской битве и прибыла удивлять публику в московском завихрении. И действительно, не отпуская от себя Мельникова, мечом в правой руке стала крушить ардальонов и девушек в красных каскетках, сбивать их с бесконечной палки, перерубила и саму палку. Ей бы теперь и застыть в воздухе победительницей монстров и принимать восторги удивления. Однако не вышло. Великаны-громилы с бейсбольными битами и деревянными толкушками для приготовления пюре из картофеля в руках, числом пятеро (а то и больше), один рылом - в Суслопарова, с гоготом свалили Иоанну с Мельниковым с высот к нашим столикам и заорали злорадно, пусть и вразнобой: «А-а-а! И эти еще здесь! Огрызки! Обломки! Лишние люди! Умять их в Щель! В подпол! В самый нижний ярус! Или на выселки в Южное Бутово! Чтоб не мешались под ногами!» Тут-то и пришел ужас! Тут-то из нас и должно было быть изготовлено пюре. И началась настоящая тряска. И все взлетело ввысь, а потом ухнуло вниз, в глубины, в катакомбы Щели, в тартарары. Но уже в темноте и в беззвучии…

«…и все опустится на четыре лапы», - прекратил тишину шепот Людмилы Васильевны.

И вспыхнул свет, и все мы сидели за столиками в спокойствии при своих кружках и стаканах, а перед Сергеем Максимовичем Прокопьевым дымилась тарелка с солянкой.

– Полагаю, что нет нужды, - произнес Арсений Линикк, - рассказывать сейчас об увиденном каждым и пережитом.

Спорить с ним не стали.

А Людмила Васильевна предложила всем не спешить, отойти от сотрясений и воспользоваться услугами буфета, что и было сделано.

– Э, нет! - не выдержал Фонарев. - Надо бежать! Эти гуманоиды-то, небось, повылезали из своих дыр и опять - в форточку, к моей стерве-полковнику!

И был таков.

Но минут через пять он вернулся, взбудораженный, однако как будто бы и чем-то довольный.

– Ну и как же это, Людмила Васильевна! - заявил он. - Где же ваши четыре лапы? Прямо так и на четыре лапы, да?

– Что случилось, Васек? - удивилась Людмила Васильевна.

– Первым делом, при выходе из Щели мне не вернули деньги!

– Какие такие деньги, Васек? Разве ты за что-нибудь платил?

– Как это?! - возмутился Фонарев. Но тут же и остыл. - Ну ладно. Обожритесь вы своими деньгами. Это мелочи. Идите, поглядите, что теперь в Камергерском. Только «Медицинскую книгу» не тронули. Потому как там в витрине череп и скелет. И клизмы. А так… Вон, напротив было «Артистико», а теперь там трактир «Овес». Вместо «Красных дверей» - кабак «Ватрушка». И цены как в «Метрополе». А что в нашей закусочной! Идите, взгляните!

Мы высыпали в Камергерский.

Падал снег, мягкий, ровный, доброжелательный. Никакими пожарами, пеплом и дымами не пахло. Но над бывшей закусочной была укреплена теперь вывеска «Роял-кафе» (ниже - «ресторан»), а на заманных ценниках под стеклом сообщалось, что ресторан «Роял-кафе» угощает японскими блюдами, то есть не исключалось, что в морепродукты тут попадут, в лучшем случае, валдайские пескари, мурманская треска, а то и крабовые палочки производства Тарабинского завода комбикормов (опыт предупреждал). Вместо «Пушкинской лавки» существовало теперь пустое, но драгоценное кафе. Чукчей с их ярангой вытеснил аристократ-ресторан с иностранной фамилией, имеющий как будто бы отношение к жизни артистов. Кроме «Медицинской книги» уцелели лишь «Древний Китай» и лавка «Учпедгиза» - учебники всегда приносили доходы, да и сдвигать с места заведение, опекавшее детишек, вышло бы для чиновников делом неловко-неразумным.

Остановил нашу экспедицию крик пружинных дел мастера. Спокойный обычно человек выглядел потрясенным. С известного в Москве дома исчезла мемориальная доска, напоминавшая о земной жизни С.С. Прокофьева, и объявление о работе музея-квартиры композитора. Стало быть, и квартиру с роялем кто-то купил.

Не Квашнин ли?

Добавлю, что здание номер три из отсутствия возвращено не было.

58

Москву проветрило.

И подморозило.

Если бы только проветрило и подморозило. А то ведь кое-где и покорежило. Ураган-торнадо по имени Никифор погулял в свое удовольствие. Сваленные липы и тополи, придавленные автомобили, унесенные в сторону Сыктывкара и Сольвычегодска рекламные шиты, в особенности обещавшие Быстрый дозвон, перепуганное до коликой и резей в желудках зверье в Зоологическом парке, замерзший там же и лишь отпоенный кизлярским коньяком павиан Терентий, отмененный концерт певицы Калерии по причине пробития молнией картонно-фанерной установки, искажения лиц эротически-ведущих в телевизорах, стрессовое потребление крепких напитков, все это напоминало о стихийных безобразиях Никифора. Но не астероид же в нас врезался! И мелочи из наших карманов никто не вынул.

Э-э, нет, тихо говорили люди, не склонные к романтическим взглядам на мироздание. Проказы Никифора - они на виду. А существенное-то - в глубине, и от нас скрыто. Но и проказы Никифора - знак, послание к дуракам. И ничего хорошего не ждите.

А наиболее обеспокоенные жили надеждой на новое прибытие Севы Альбетова. Тот-то, наконец, должен был все разъяснить.

А так в Москве, как и полагалось по рассуждению кассирши Людмилы Васильевны, все, поколобродив, завихрившись, взлетев и рухнув, опустилось на четыре лапы. После всяческих приключений, драк и прыжков на четыре лапы вставал и мой кот Тимофей. Проросшие было на моих глазах Чудов и Вознесенский монастыри снова исчезли, а на их местах, как и дни назад, стояли уныло-казенного вида здания кремлевского театра и административных отправлений. Так и не украсили Москву Сухаревская башня и дивные церкви Никола Большой крест и Успения на Покровке. И белая коробка красно-партийных обрядов не растаяла. Пожары, конечно, случились, но как в обычные дни. Мне нужна была писчая бумага, я зашел в «Чертежник» на Большой Дмитровке. Поинтересовался у продавщиц, не горело ли что рядом во дворах. Не горело. А меховой склад-холодильник? И он не горел. Как стоял, так и стоит. «А что вас так заботит этот склад?» - теперь уже поинтересовалась продавщица. «Да так… - смутился я. - Слышал от кого-то, что он горел, даже полыхал…» «Вы, наверное, не так поняли, - рассмеялась продавщица, - это про миллионершу-меховщицу Баскакову говорят, что она погорела или погорит. В связи с потеплением. Кто же будет ходить теперь в мехах. Но всем известно, она такая предприимчивая баба, что своих выгод не упустит».

Выгоды мадам Баскаковой меня совершенно не интересовали и свое намерение зайти во дворы и проверить сохранность склада-холодильника я отменил.

Даже досада пришла. Столько было ожиданий и страхов, а они взяли и отлетели пушинкой. Или только попугали ложным сотрясением, будто учебной тревогой, а настоящие тряски с завихрениями, обещанные девой Иоанной, впереди? Все могло быть, все…

Впрочем, возможно, только в центре Москвы не осталось особенных следов сотрясения. Тут давно уже все было покорежено и вывернуто наизнанку. Но в других-то местностях неужели ничего не произошло? Скажем, в Куртамыше Курганской области? Не потревожило ли что палатку Жириновского и его ездовых собак? Ничего об этом не сообщалось. Даже Первый канал будто бы забыл о своем баритоне. А вот про Сочи сообщили. Туда якобы из-за проказ Никифора долетел рекламный щит с Ярославского шоссе от платформы «Северянин» с приглашение покупать подарочные скальпы в магазине «Ястребиный коготь» и нарушил движение электричек на линии Туапсе - Сочи. А следом погасли огни на всем побережье, и жители вынуждены были ожидать рассветов при свечах. Конечно, можно было списать электрическое бедствие на происки иноземных спортивных дельцов, удрученных олимпийскими амбициями Сочи, но все указывало на воздействие столичных завихрений. Ладно, Сочи, там свет, в конце концов, зажгли, и даже по причине темноты к пляжам прибыли косяки исчезнувшей было рыбы барабульки. А вот, оказалось, что и в ночлежных районах Москвы, в трех местах, длиннющие ленточные дома, прозываемые в народе «землескребами», то ли сами встали на попа, то ли были подняты ввысь стихией. Лифты в них работали, но в горизонтальном режиме, а как в них проживали люди, было пока неизвестно. Оставалась уповать на домовых, в частности, на знакомого мне Шеврикуку. Известный уже публике архитектор Хачапуров предложил произвести в этих домах перепланировку, узаконить их высотное состояние и устроить в них квартиры для людей с запросами, а освободившиеся от лежанок вздыбленных строений земли считать подарком городским властям. И многие другие дома, по мнению Хачапурова, было бы полезно для города ставить на попа и вытягивать ввысь. Куда девать их прежних жителей, по его же мнению, было делом второстепенным, скорее эстетическим, нежели социальным, жители эти могли быть отправлены и на нефтяные платформы в Баренцевом море, там - голубые льды, красивая и экологически чистая природа.

Стремителен был в своих проектах архитектор Хачапуров. Бывшие «землескребы» еще не утвердились в своих новых состояниях, а он торопился. Времени-то прошло всего ничего… «Стоп», - сказал я самому себе. Мысль о времени смутила меня. Теория «сплющенности времени» не казалась мне приемлемой. Мельникову и деве Иоанне она была удобна, а мне не подходила. Но в какие же сроки кафе «Артистико» стало трактиром «Овес», бывшая закусочная - рестораном с японскими угощениями, а рекламный щит, гонимый Никифором, угодил на провода вблизи Туапсе, как долго мы старались укрыться в Щели от завихрений, понять я не мог. Стрелки моих часов в Щели вроде бы не двигались. И календарных скачков не произошло. Однако исчезла из Камергерского переулка чукотская «Яранга», встали на попа «землескребы», и мерзли на вокзалах под Туапсе ожидавшие электричек, билеты на которые, впрочем, не переставали продавать. Мои гуманитарные гадания заводили меня в тупики. То есть с билетами на неподвижные электрички мне как раз все было ясно. Это по-нашему. В проводах токи замерли, но в деловых людях, имеющих понятия о прибыли, замереть они не могли.

И не у кого было узнать, перекупил ли Суслопаров бывшую закусочную у Квашнина. И если перекупил, то вместе с Щелью или без нее. Вернее, мне хотелось узнать, уступил ли Квашнин помещение в Камергерском, отделался ли от него, и если да, то почему?

А тут до меня дошли толки о Даше Коломиец, бывшей буфетчице, будто бы ее видели в Москве, а однажды даже и в Камергерском переулке.

Не одно лишь мое обывательское любопытство, но и неожиданная для меня заинтересованность в судьбе вроде бы чужого человека подмывали отправиться в Щель, если она, конечно, не исчезла и не совместилась с блюдами японской кухни ресторана «Роял-кафе».

Дверь меня впустила, и Людмила Васильевна мне обрадовалась. За столиком у окна я увидел двух мужчин - Сергея Максимовича Прокопьева и сухопарого верзилу лет сорока, мне дотоле неизвестного. Разговор собеседники вели серьезный (так показалось), и я подумал, что, возможно, Прокопьев пригласил в Щель еще одного специалиста Государственной комиссии выяснения отсутствия, к тому же теперь ему следовало выяснять причины исчезновения мемориальной доски С.С. Прокофьева. Буфетчица Соня куда-то ушла, и Людмила Васильевна сама налила мне кружку пива. Сегодня это было «Очаковское». Снабдила и бутербродами с красной рыбой.

– Касса работает в прежнем режиме цен? - поинтересовался я.

– Слава Богу, в прежнем, - кивнула Людмила Васильевна.

– И никаких последствий урагана Никифор?

– Вроде бы никаких…

– Гуманоиды в вытяжке не застряли?

– Васек утверждает, что они проживают теперь у него в кладовке. И будто напуганы чем-то…

Пустые слова свои я произносил, все еще не решаясь задать вопрос о Даше, совсем недавно мне давали понять: не суйтесь в чужие дела.

– Серьезные люди, - сказал я на всякий случай, кивнув в сторону пружинных дел мастера и его собеседника.

– Это Квашнин, - сказала Людмила Васильевна.

– Тот самый Квашнин? - удивился я.

– Тот самый.

– Он ваш хозяин?

– У нас нет хозяина. То есть хозяева - все мы. И все вы. А помещение в Камергерском он продал.

– Суслопарову?

– Кому - неведомо. И почему именно Суслопарову? Мало ли что мог наболтать Васек Фонарев. Кроме Суслопарова есть и другие настырные люди с расчетами в соображениях.

Теперь я со вниманием взглянул на собеседника Прокопьева. Тощим его назвать было никак нельзя, про таких говорят - жилистый. А лицо его, человека моложавого, казалось морщинистым. Впрочем, скоро я сообразил, что впечатление это создают вертикальные складки лица аскета. Но отчего льняному и клюквенному миллионщику быть аскетом? Ко всему прочему сегодня лицо Квашнина выглядело печальным и озабоченным.

– А как дела у Даши? - осторожно спросил я.

– Вы у нее самой и спросите, - сказала Людмила Васильевна.

– Где же я ее увижу?

– Увидите, - сказала Людмила Васильевна. И добавила с явным неодобрением кого-то: - Прохлаждается где-то барышня…

Логично было предположить, что кассирша укоряет трудившуюся в последние случаи за буфетной стойкой Соню, но нет, к пивному крану явилась Даша и сразу стала оправдываться:

– Завозилась на кухне…

– На кухне - Пяткина, - строго сказала Людмила Васильевна.

– Вот с ней я и заболталась, - сказала Даша.

– Тоже мне - фря! - фыркнула кассирша. - И что в тебе мужики находят?

При явлении Даши мужики, то есть Сергей Максимович Прокопьев и миллионщик Квашнин, встали, сняли с вешалок шапки и пальто и, откланявшись, из Щели удалились. Обсуждать их уход или отыскивать причины внезапности их ухода Людмила Васильевна с Дашей не стали. А меня рикошетом задел вопрос, обращенный к Даше: а действительно, что находят в ней мужики? Ну красивая девушка, осанка хороша, будто носила в детстве на голове кувшин с молоком, рослая, сама, рассказывая об Олёне Павлыш, выразилась: ноги, мол, у той - от клюва фламинго, Дашины ноги были не хуже, русые волосы, за стойкой, естественно, приходилось ей собирать их в пучок (профессиональные требования и приличия), освобожденные от заколок мягко и волнами спадали на плечи. То есть ничего особенного в Даше вроде бы не было, при первом взгляде на нее могло показаться: банальная по нынешним стандартам милашка, ухоженная, приятная, страшил и невзрачных теперь в обслуге не держат. Но потом, так было и со мной, угадывалась в ней порода, хотя я и знал ее семейную историю, какая уж там могла быть порода! А черты ее лица приобретали особенность и единственность, и ты понимал, что перед тобой натура - надежная, не способная врать и подличать. Карие глазища Даши умели удивляться, вроде бы это были глазища простушки, но в них порой посмеивались искорки лукавства, заставлявшие вспоминать о Солохе. Глаза ее прежде были лучистыми. Нынче же в них были и горечь, и печаль.

– Давно, Дарья Тарасовна, - сказал я, - не видели вас в Камергерском. Не путешествовали ли вы в Херсонские земли?

Даша с Людмилой Васильевной переглянулись.

– Нет, - сказала Даша. - Путешествовала я в более северные земли. Если это можно назвать путешествием…

О чем спрашивать дальше, я не знал. В исповедники я не годился, да и потребности в исповеди у Даши сейчас явно не было. И Людмила Васильевна давала понять: не сейчас, не сейчас, потом. Потом все и узнаете. Ну если и не все, то хотя бы кое-что.

И действительно, потом я узнал…

А пока я, как бы соблюдая приличия, спросил:

– Надеюсь, Даша, вы теперь будете радовать нас своим присутствием…

– Дашенька у нас теперь занятая, - ответила за Дашу Людмила Васильевна, - готовится поступать в медицинский, тетин пример на нее подействовал. Ну а если возникнет желание, то и здесь, конечно, появится…

– Желание возникнет, - сказала Даша.

А узнал я потом вот что. Узнал из разговоров с самой Дашей, с Людмилой Васильевной, с Сергеем Максимовичем Прокопьевым и даже с поварихой Пяткиной. Вот с Анатолием Васильевичем Квашниным общений у меня не случилось. Кое-что я и вообразил. Или нафантазировал. Такова уж особенность моей натуры.

Так вот. Прежде всего, и это самое важное, мне было открыто, что главным зачинщиком злоключений Даши был вовсе не льняной и клюквенный король Анатолий Васильевич Квашнин, а некто другой, личность пока невыявленная. Что руководило каверзами этого некто другого (не исключалось, что и некто другой), пока определено не было, хотя варианты объяснений каверз имелись. Конечно, какая-то корысть. Стремление к долгосрочной выгоде. Тогда получалось, что Даша оказалась приманкой или даже красным флажком в чьей-то охоте, а генеральным объектом облавы были Квашнин и его капиталы. Я-то полагал, что Людмиле Васильевне и Арсению Линикку суть приключения известна, но они темнят, подталкивая меня к собственным разысканиям и выводам. «А может, тут было не только желание выгоды, - произнес я как-то в присутствии Людмилы Васильевны и Гнома Телеграфа, - а зависть и потребность в мести за что-то?» «Не знаю, не знаю», - сказала Людмила Васильевна. «А может, это вовсе была Третья сила со своими интересами, нашему пониманию неподвластными?» «Какая еще такая Третья сила?» - обеспокоилась Людмила Васильевна. «Ну, про которую бубнил ваш знакомый Коля, ожидавший мужика с бараниной…» «Ой! Ой! Ой! Да это же пустозвон! Какие у него могут быть Третьи силы!» - воскликнула Людмила Васильевна, но было заметно, что она всерьез задумалась о чем-то и беспокойство ее не прошло. «Мужик-то с бараниной, действительно, ни при каких Третьих силах, - продолжал нудить я. - А вот эта парочка - дама в красной каскетке и прохиндей Ардальон Полосухин, они-то при каких силах и чей заказ исполняли?»

Людмила Васильевна ответом меня не удостоила. А может, она и не знала ответа.

А мне уже было известно о том, что госпожа Уместнова и господин Полосухин подсовывали Даше в ее заточении после угощений китайскими блюдами из ресторана «Малиновая панда» контракт с условием о послушании и им была желательна подпись кровью, такая нынче мода. Но с ними был и искусствовед Николай Софронович Агалаков, служивший прежде при Квашнине и, стало быть, кем-то перекупленный. Теперь он нигде замечен не был. Как, впрочем, нигде не объявлялись в последние дни и лихая дама Уместнова с Полосухиным. Неужели и Андрюша Соломатин вляпался в историю вместе с ними? Вряд ли. Его-то физиономию я наблюдал и в светских хрониках.

Вызволяли Дашу из затвора, не зная, где она и в каком состоянии, и кем уворована, Квашнин и Прокопьев. Но каждый из них - сам по себе и с собственными интересами. О злоключениях Даши в Москве и Долбне Квашнин узнал именно от пружинных дел мастера и средств для поисков пропавшей или похищенной имел несравненно больше, нежели Прокопьев. Но и Прокопьев, пользуясь при этом мандатом Государственной комиссии, проявил ретивость (и отвагу, услышал я от Людмилы Васильевны) и почти одновременно с Квашниным подобрался к месту Дашиного заточения. Подробностей его ретивости и отваги я, правда, не знал, расспрашивать же Сергея Максимовича обо всех его розыскных действиях и приключениях не решился. Знал только, что Квашнину, в конце концов, пришлось смирить гордыню и упросить Прокопьева о помощи, для того совершенно естественной. Иначе ничего бы не вышло. Или бы случилось несчастье. А уж потом в дело вмешались Людмила Васильевна и Арсений Линикк.

Уже было рассказано о том, что Агалаков, находясь на службе у Квашнина, подсаживался в Камергерском к Прокопьеву с намеками и предложениями по поводу некоего тайника, неизвестно для чего предназначенного (долго Прокопьев полагал, что для бочки из огорода слесаря Каморзина), неповторимого и уж во всяком случае с чрезвычайными секретами, знать о которых могли бы лишь один-два человека. Он и позже приставал к Прокопьеву со своим предложением и сумел-таки (не без усилий милашки в красной каскетке Уместновой) возбудить в изобретателе интерес. И даже азарт. Прокопьев был представлен Квашнину, имел с тем беседы. И даже в увлечении «сочинил» (так сам выразился) для Квашнина два проекта, и не проекта, скажем, а так, два эскизика, что ли, с направлением технических соображений. О чем потом жалел. Впрочем, успокаивая себя, посчитал, что без его мозгов и рук, без его надзора, проекты осуществлены быть не могут. Напрасно посчитал. Всяческих конструкторских бюро, мастерских и лабораторий в хозяйстве Квашнина имелось достаточно, и Агалаков, пользуясь отъездами и рутинными хлопотами шефа, смог добиться исполнения задуманного им, а скорее всего задуманного и не им, а теми, кто его перекупил. Была изготовлена прозрачная, под хрусталь, капсула для спящей красавицы (тут, конечно, сказались вкусовые пристрастия Агалакова, но может, и его верховодов, к изящным искусствам, даже веретено увидели позже в капсуле), а для замка ее и сгодились наброски и расчеты Прокопьева. Вопрошавшему у Агалакова над замороженной Дашей о возможных взломщиках, Агалаков разъяснил, что взломщики эти останутся в хранилище скелетами, а отворить капсулу смогут лишь два человека. Ну - три. Вышло, что он заблуждался.

Оказалось, что сделать это доступно исключительно одному человеку. Прокопьеву.

Тогда-то льняной и клюквенный король Квашнин, а службы его уже добрались к месту заточения Даши и одолели ее сторожей, и вынужден был призвать на помощь Прокопьева. Нельзя сказать, что при встрече они улыбнулись друг другу. Прокопьев никаких диковин (для себя) в хитроумностях замка не обнаружил, и капсула была раскупорена.

Выводить же Дашу из сна и возвращать ее к нормальным температурам без промедлений явились кассирша Людмила Васильевна и Гном Телеграфа Арсений Линикк. У них на это были свои средства и силы. Какие, мне, естественно, открыто не было.

– А дальше? - спросил я.

– Вы как дитя малое! - воскликнула Людмила Васильевна. - Как мой внук. Я ему сказку рассказываю, а он: «А дальше?»

Но Дашина история и впрямь походила на сказочную. Или ее управители и постановщики ради каких-то своих корыстей намеренно выстроили ее «под сказку»? Могло быть и такое… Хотя каких чудес только не происходит! В Тверской губернии подраненная и излеченная биологом сойка стала изящно выражаться матом. Да что она! И птенцы ее теперь с деревьев обкладывают грибников матом. Стоит ли чему удивляться в Дашином случае?

– Я ведь про другое спросил, - сказал я. - Я про треугольник…

– Но это уже не наше с вами дело, - сказала Людмила Васильевна. - Тут уж какие к кому у Даши чувства. У меня-то есть на этот счет соображения, но я пока помолчу… И надо еще выяснить, кто и зачем строил Даше каверзы. А выбор у Даши сейчас широкий. И Фридрих Конфитюр возобновился как жених. И негр объявился.

– Какой негр?

– Который Костя из Кот д'Ивуара. Который закусочную обещал купить.

Оказалось, что негр Костя ни в какие Африки за деньгами не уезжал, а стал вблизи Нарьян-Мара оленеводом, а теперь прибыл в Москву уговаривать Дашу быть при нем дояркой и хранительницей чума.

59

Полосухин Соломатину не звонил, и это Соломатина озадачивало.

Впрочем, всерьез полосухинские шутки тронуть его затеи теперь не могли. То и дело в Соломатине возникали ритмы марша, и звучало: «Гром победы раздавайся! Веселися славный росс!» Насчет точности второй строки у Соломатина возникали сомнения. Храбрый ли? Славный ли? Росс ли вообще? Кто и по какому поводу сочинил приходивший ему на ум текст, Соломатин вспомнить не мог. Может, Ломоносов. А может, Державин либо Львов. Имело ли это значение? Не имело. И что ему сейчас всякие подстрекатели вроде Полосухина или даже Ловчева-Сальвадора!

Удивил Соломатина кактус Эдельфия.

Существовали они теперь с кактусом душа в душу (Соломатин готов был признать, что и у кактуса есть какая-никакая душа). Соломатин, не каждый, конечно, день, но поливал кактус пивом разных сортов, купил даже для процедур кружку, о которой, наверняка, не имели понятия американо-мексиканские составители справочника «Поливание кактуса». А в удачные для себя дни угощал кактус и «Гжелкой», имел деньги и на более дорогие водки, но боялся избаловать растение.

И вот однажды, будучи на кухне, услышал песнопение в гостиной. Некий баритон, выражая восторги, повторял слова: «Гром победы раздавайся! Веселися славный росс!». Приемник был выключен, попугаев Соломатин не держал. Звуки явно производил кактус. Сам Соломатин, кстати говоря, ни разу не выражал своих настроений вслух. То есть слова из восемнадцатого века сами по себе возникли в кактусе, и он будто бы знал и их продолжение. Но не исключалось, что они были разучены при вспоможении неведомой Соломатину силы. При этом в исполнении кактуса слова эти звучали вовсе и не маршем, а как бы приглашением к некоему радостному танцу. Тут, конечно, могло сказаться латиноамериканское воспитание растения со всеми их самбами, румбами и кукарачами. И никакие «Гжелки», и жигулевские напитки породу изменить не смогли. Позже Соломатин все же заставил себя покопаться в книгах и выяснил, что слова о громе победы были написаны именно Гаврилой Романовичем Державиным в связи со взятием Измаила и победами светлейшего князя Потемкина и стали они текстом кадрили композитора Козловского. Так что у кактуса имелись основания исполнить их в танцевальной манере. Соломатин погладил тогда кактус и ощутил, что иглы-гвозди растения ласковы. Естественно, кактус был поощрен граненым стаканом «Праздничной».

Гром победы раздавался в самом Соломатине. Свидания с Татьяной Игоревной Баскаковой, теперь - Танечкой, происходили дважды в неделю, время деловой женщины было сковано меховым расписанием. Слухи о том, что из-за потепления, урагана Никифор и раннего просыпания в зоопарке камчатского медведя Мадам Рухлядь прогорела или вот-вот прогорит, были глупыми и вызванными завистью. Но нервные действия биржевиков, якобы напуганных потеплением и занятых своими гешефтами, следовало учитывать. И вкладывать деньги в другие отрасли. Но и два свидания в неделю были хороши. Татьяна Игоревна оказалась женщиной умелой, неугомонной («по натуре я из блудниц»), и Соломатин ей соответствовал. По договоренности (и по контрактам) три месяца они должны были оставаться лишь любовниками, и только по прошествии их примеривать на себя золотые и бриллиантовые наручники. И все же Танечка уговорила его на время в светских сборищах не показываться. «Я, конечно, не Диана, а ты не принц Чарльз, - сказала она, - но папарацци и желтые газетенки жизнь нам могут попортить… А мне и дела…». Было поставлено и еще одно условие. Прежде Татьяна Игоревна допускала либеральное отношение к связи Соломатина с Елизаветой Летуновой. Мол, милуйтесь, раз у вас такая страсть. Мол, она переживет, она не жадная. Но теперь Танечка заявила, что пока - никаких Елизавет. Потом, когда-нибудь, - посмотрим. А пока - нет! Опять пошли ссылки на папарацци, на желтую прессу, на бизнес-зависть, но Соломатин-то понимал, что дело тут в ином, в том, что он признан Татьяной Игоревной собственностью, а делиться собственностью она ни с кем не была намерена.

«Ничего, ничего, - успокаивал себя Соломатин, - потерпим, потерпим… А потом…» Тем более что в контрактах для него были оговорены демократические свободы и вольности.

То есть, убеждал себя Соломатин, постыдного предательства по отношению к Елизавете он не совершил. Так, тактические уступки. И ей придется потерпеть. И соблюсти правила забавы. Если, конечно, она любит его. Пока он не хозяин положения. Пока он, как говорят нынче в спорте, играет вторым номером. У первого номера - инициатива и силовое преимущество. И важно повести себя так, чтобы первый номер посчитал тебя смирившимся с этими инициативами и преимуществами, а уж потом проявить себя истинным хозяином положения. Вот тогда-то все, что было у них с Елизаветой и что у них есть и сейчас в душах, но придавлено неожиданным ходом обстоятельств, будет возвращено и обустроено наилучшим образом. А потому и позволительно выпевать про себя: «Гром победы раздавайся!».

Кстати, зашло в голову Соломатину, раз кактус Эдельфия так его понимает и, видно, на многое способен, в частности, в вокально-ритмических упражнениях, вдруг он, кактус, в минуты своих благоудовольствий возьмет да и подскажет ему, где лежит упрятанный им же среднекисловский презент старика Каморзина, то ли шкатулка, то ли коробка для шприцев, с волшебным, предположим, наполнением. Мысль эту Соломатин вслух не высказывал, но на растение взглядывал, как ему представлялось, со значением. Кактус при этом не вздрогнул и не издал ни звука. Ну и ладно, посчитал Соломатин, и никаких волшебств теперь не нужно, и никаких сверхвозможностей. Все и так складывается, как тому положено.

Свидания с Татьяной Игоревной (на ее квартирах и в загородной «развалюхе» на диком бреге Истринского водоема) были чисто эротические, от дел и тем более разговоров о них мадам отдыхала, да и не дорос, видимо, пока Соломатин для бизнес-собеседований. Иногда мадам интересовалась, не нуждается ли в чем Андрюшенька, в приобретениях каких-либо, к примеру. Нет, отвечал Соломатин резко, а порой и грубо, ни в каких приобретениях он не нуждается, исключительно лишь в ласках прекрасной женщины. Танечка по-матерински гладила его волосы и говорила, воркуя и чуть ли не мечтательно: «Все впереди, Андрюшенька, все впереди…»

А что именно впереди? Что впереди-то? Приобретения? Посмотрим… «А потом ты ее уморишь!» - прозвучало в нем однажды после поглаживаний по головке ехидно-полосухинское. И тут же будто бы гнусно расхохотался безупречный исполнитель Ловчев-Сальвадор: «Уморит! Уморит!» «Нет на мне ничьей крови!» - готов был вскричать Соломатин, но Ардальон Полосухин и Сальвадор тотчас же унеслись из его мыслей.

Уморить Татьяну Игоревну Баскакову Соломатин не собирался. Это было бы глупо. Да и кто бы позволил ему совершить уморение?

Иные, иные способы и, можно сказать, изящные имелись для разрешения их с Баскаковой и Елизаветой ситуации. Но - со временем, со временем! Со временем!

Конечно, несмотря на все «громы победы», Соломатина удручало то, что он не мог встречаться с Елизаветой, хотя бы издали взглядывать на нее (однажды увидел именно издали, и ничего хорошего из этого не вышло, но об этом позже). Он тосковал по Елизавете.

Сведения о ней доставляли телефонные звонки (компьютера Соломатин не заводил). Чаще других ему звонила Тиша, жена Банкира. Но интересовались состоянием здоровья и дел Соломатина и писательница Клавдия и уже почти просунувшая на экран телевизора голову со сложной, с завитками прической Здеся Ватсон. Мадам Рухлядь, Татьяна Игоревна Баскакова, меховщица, в их душевных общениях ни разу не упоминалась. Будто бы ее не было на свете вообще и в московском свете в частности. Дамы сокрушались по поводу того, что Соломатин стал анахоретом, развлечений чурается, а зря, концептмейстер Колик Раздетый снова испражнялся в клубе на Остоженке, и над концептом его воссияла радуга, а художник Фикус выступил с сеансом одновременного написания портретов двадцати семи президентов, пятеро из них были осчастливлены искаженными физиономиями Винни-Пуха и Пиноккио. Говорили и про Елизавету. Лизанька открыла шляпный магазин на Беговой аллее возле ипподрома, устраивает какие-то лавки «От Летуновой» в Лондоне, Ванкувере и Аддис-Абебе и ходит, хоть и печальная, но гордая, иногда возникает при ней элегантный господин, будто бы петербуржец докеренских времен, пожилой, но с благородными манерами и роскошными усами лорда Керзона. Иногда с сигарой, иногда с капитанской трубкой. О новом светском сопроводителе Елизаветы чаще всего сообщала Тиша. Звонила она обычно пьяная. Писательница Клавдия и Здеся Ватсон про Елизавету говорили лишь намеками и как бы с состраданием к Соломатину. Порой интонации и Клавдии, и Здеси Ватсон становились томно-соблазнительными, обе дамы не прочь были бы провести (по отдельности, но может, и вдвоем) досуги с Соломатиным или на их квартирах или в его отшельническом скиту, отчего бы и нет, раз у них с Лизанькой разброд и шатания, а они без Соломатина заскучали. Тем более что про него пущен слух, будто бы он истинный жеребец, а они - создания нежные и толком невостребованные, хотя и изучили азбуку секса… «Нет, - говорил Соломатин. - Это невозможно. У меня сейчас - хотя бы на три месяца - время отшельничества. Время медитаций. Время одиночества. Каждому мыслящему существу раз в год необходимо пребывать в состоянии одиночества и вознесения мыслей. И для этого не надо ездить в Тибет и мнить себя философом». И сам верил в то, что набалтывал неразумным бабам. И знал: они с удовольствием разнесут по светским коридорам вести о том, что слесарь-водопроводчик из Брюсова переулка запер себя в квартирном скиту и сотворяет недоступный многим подвиг очищения, самопознания, раскаяния и мужского поста. «И до Елизаветы дойдет, - думал Соломатин. - Ну это ладно. Это хорошо. Но не попрутся ли ко мне светские дураки, как к какому-нибудь старцу? Да пусть и попрутся…»

Телевизор Соломатин включал редко. Отдыхал. Перечитывал Рабле и Апулея. Нажимал на кнопку приемника и приглашал к себе звуки «Радио-Классик». Номера там повторялись, но все равно были Соломатину приятны. В частности, джазовые обработки «Половецких плясок». Лишь однажды, возможно даже случайно, Соломатин придавил телевизионный пульт, и увиденное на экране его чрезвычайно удивило.

Шло мутное ток-шоу. Обсуждали какую-то семейную чушь с изменами, наверняка придуманную. А на одном из диванов обсуждавших сидели рядом, только что плечами не касаясь друг друга, бизнесмен и политик Суслопаров и Всемирный Знаток Чего Хочешь Сева Альбетов. Сева Альбетов вид имел самый что ни на есть артистический, с фиолетовым шелковым бантом под подбородком, локоны его живописно, но с тактом, визажистом были взлохмачены. Павел же Васильевич с залысинами мыслителя, в очках без наворотов, походил на высоконравственного отца семейства, способного служить и секретарем обкома партии по идеологии. Оба они с Альбетовым осуждали измены, говорили о демографических проблемах и выглядели старинными друзьями. Стало быть, коли Антиквар вновь и без страха предъявлял себя народу, да еще и в компании с Суслопаровым, конфликт у них был улажен. Суслопаров, видимо, снова стал обладателем драгоценностей графини Тутомлиной, столь для него нынче необходимых, и Сева-Антиквар, выходит, прилюдно сможет отыскивать пропавший из Камергерского переулка дом номер три…

Ба-ба-ба…

Соломатин разволновался.

Зачем же тогда надо было убивать Олёну Павлыш? Да и не стоили серьги Тутомлиной жизни человека. И в чем была необходимость Альбетову устраивать спектакль с кинжалом Корде, револьвером Гаврилы Принципа и погребением в гасконском склепе, раз были способы договориться с Суслопаровым? Может, до всего докопается подполковник Игнатьев? Или он уже прекратил сыскные раскопки?

Во всяком случае новые повестки с предписанием Соломатину явиться к подполковнику не приносили. А прежнюю повестку Соломатин разорвал и клочья ее высыпал в мусоропровод. Соседу же Твердохлебову заявил, что никакие бумаги из его рук он никогда не брал, они Твердохлебову привиделись.

Олёна же Павлыш должна была исчезнуть из его памяти.

После увиденного на экране Соломатин ожидал звонка Ардальона Полосухина, из глумлений и намеков прохвоста можно было бы выстраивать предположения, что же случилось с Севой и Суслопаровым, но Полосухин не позвонил и на этот раз.

Но тянуло Соломатина увидеться с Елизаветой. И хотя бы двумя-тремя словами перемолвиться с ней. Свои понятия «стыдно» и «не стыдно» он десятки раз приставлял, примеривал к нынешней своей любви. И посчитал, что ему не стыдно. Не стыдно. И оттого, что у Елизаветы есть Папик, ею заведенный сознательно, не под давлением тяжких необходимостей, а «по идее», родившейся в русой головке и по склонности Лизаньки к делам авантюрным. И оттого, что все его, Соломатина, действия, убедил себя в этом, рано или поздно приведут к безусловной их с Елизаветой свободе и независимости. На запреты Татьяны Игоревны Баскаковой он бы наплевал, но стала бы Елизавета выслушивать его? Вряд ли… Да и если бы согласилась выслушать, то где бы можно было устроить встречу без возможных наблюдателей и акустиков, то есть встречу чуть ли не подпольную?…

В Брюсовом переулке Соломатин сам заводил теперь разговоры с Павлом Степановичем Каморзиным. Как бы ни о чем. Бочкой, правда, не интересовался. Павел Степанович, если бы с бочкой открылось новое, сразу бы сообщил об этом Соломатину. Бормотал иногда: «Она вернется. Она вернется. Сам Альбетов обещал по телевизору. Она - как перст указующий. Вот науказывает на все, что надо, и вернется. А трубу с газом к нам уже почти дотянули. К вечной горелке. И ко всем участкам. Значит, верят, что она вернется…». Соломатин выслушивал бормотание напарника, кивал как бы с пониманием. А потом интересовался, что там с тремя девочками-припевочками, они ему понравились, передавал им приветы. «Да уж эти девочки! Модницы. Книг не читают! - ворчал Каморзин. - На меня отчего-то дуются. Будто я им денег не приношу, ехидничают…» И Соломатин вспомнил, как старшая каморзинская дочь, Александра, дала ему понять, что готова добыть себе более достойного отца, на манер кузины Елизаветы. А Соломатин передавал девицам приветы в надежде, что от них придут какие-либо новости о Елизавете, а то вдруг они и связь с ней наладят. И дождался. Услышал от Каморзина: «Дочки-то мои и на тебя ворчат. Будто ты что-то там напроказничал…».

А однажды на выходе из Брюсова переулка Соломатин увидел Елизавету. Высокий господин лет пятидесяти пяти, открыв заднюю дверцу серебристого «Джипа», подал руку даме в шиншилловой (Соломатин это уже знал) шубке и помог ей выбраться на тротуар. Это и была Елизавета. Господин выглядел чрезвычайно элегантным, из тех, кто умеет носить костюмы и пальто (в тот день оно было на нем светло-серым, долгополым и приталенным), знает толк в вещах, и движения его были пластичны, будто он в служебные годы исполнял в Большом театре роли принцев и соблазнителей наивной Жизели. Пара явно направлялась на концерт в Консерваторию. Господин подхватил Елизавету под руку, прошептал ей что-то, и Елизавета рассмеялась.

Слава Богу, это не Суслопаров, первое, что пришло в голову Соломатину.

«А при чем тут Суслопаров? - сразу же подумал Соломатин. - А при том, что не хотелось бы, чтобы Папиком Елизаветы оказался Суслопаров. Это бы все осложнило…»

Что осложнило бы? И каким образом? И что - все?

Но ночью Соломатин спать не смог. Тоска гнетом булыжника придавила его. Тоска и ревность.

А через день Павел Степанович Каморзин вручил ему незапечатанный конверт с запиской внутри.

– Александра просила передать, - сказал Каморзин.

Записку Соломатину сочинила вовсе не Александра. Текст ее был такой: «Андрей Антонович, вы желаете встретиться со мной. И у меня есть что высказать вам. Если пожелаете, появитесь завтра в семь вечера в Камергерском, в Щели. Елизавета Летунова».

Ни «твоя», ни «целую». Ну это понятно.

Какая еще такая Щель в Камергерском, соображал Соломатин. Ах, ну да. Закусочная. Именно ее назвал Щелью Ардальон Полосухин, увлекая Соломатина покинуть агентство «Аргентум хабар» в Столешниковом переулке, им же по всей вероятности и сотворенное. В «Аргентум хабаре» Соломатин имел однажды общение с Елизаветой, тогда Бушминовой, или с ее голографической или еще какой копией. Не Ардальон ли Полосухин затевал и теперь новые козни?

И все же Соломатин пожаловал в Камергерский переулок. И даже не в семь часов, а в половине седьмого. На месте закусочной скучал ресторан «Роял-кафе», и сидела в нем за столиком единственная посетительница, поедавшая морепродукты. И это была не Елизавета Летунова.

На ум Соломатину опять пришел Ардальон Полосухин и его козни. Следовало прежде встретиться с Александрой Каморзиной и вместе с ней выйти на свидание с Елизаветой. Вряд ли велось Папиком или еще кем наблюдение за Александрой. Да и вряд ли Папик был в досаде на Соломатина, если у него, конечно, не было поводов для вражды с Татьяной Игоревной Баскаковой.

Но до семи Соломатин все же решил обождать Елизавету у двери бывшей закусочной. Вдруг барышня и появится. Увидеть ее не терпелось. Юбилейные скамейки из Камергерского, возможно, ради того чтобы не баловать по ночам бомжей, убрали, и Соломатин стал прохаживаться по юбилейной же брусчатке. И вдруг почувствовал, что ноги несут его к углу Большой Дмитровки, а там уж - метров тридцать до молочного магазина и двора, в каком квартировала Олёна Павлыш. Ему бы остановиться, а он не мог. И тут его окликнули.

– Андрей Антонович, а не собрались ли и вы посидеть сегодня в Щели? - услышал он.

Окликнул его пышноусый крепыш, Соломатин наблюдал его некогда в закусочной, а позже и «Рюмочной» на Большой Никитской.

– Арсений Линикк, если вы забыли, - сказал крепыш. - Гном Центрального Телеграфа.

Вести беседу с назвавшим себя Гномом Телеграфа у Соломатина не было желания, и все же он сказал:

– Не вижу я здесь никакой Щели. И не имею о ней понятия.

– Ну как же! - удивился Линикк. - Вас же приводил в Щель ваш энергичный приятель.

– Он приводил меня в закусочную. А закусочной нет.

– Закусочной нет, - согласился Линикк. - А Щель осталась. И я могу вас в нее проводить.

– Проводите… - как бы нехотя произнес Соломатин.

– Тогда следует поспешить, - сказал Линикк. - Мне необходимо быть в Щели в семь часов. Но если у вас другие планы, вам придется открывать Дверь самому.

– Нет, - сказал Соломатин. - Никаких планов у меня нет.

Дверь в ресторан «Роял-кафе» все с той же единственной любительницей японских блюд Линикк открыл, видимо, особенным способом, и Соломатин сейчас же оказался в закусочной, в той, какую он знал прежде и куда его пригнал якобы напуганный чем-то Ардальон Полосухин.

– Общество составить я вам не могу, - сказал Линикк. - Меня ждут. Да и вряд ли вы нуждаетесь в моем обществе.

И отошел от столика Соломатина.

А народу в закусочной сидело множество. Присутствовали здесь и лица знакомые Соломатину. Посетители были оживленные, шумели.

– Что-то вы давно не заходили к нам? - поинтересовалась кассирша Людмила Васильевна.

– Дела, дела, - сказал Соломатин. - А Ардальон Полосухин бывает у вас?

– Ардальон-то? Или Альберт? Или Арнольд? Как же, как же! - оживилась кассирша. - Недели две не видела. Тоже, наверное, как и вы, в хлопотах.

При этих ее словах к буфетчице Даше подошел элегантный господин в темно-синей тройке, днями назад сопровождавший Елизавету на углу Брюсова переулка и Никитской в Большой зал Консерватории. С Дашей он был учтив, комплиментами ее веселил, Соломатину же настроение ухудшил. Господин с двумя бокалами красного вина удалился в глубины закусочной, прежде Соломатину неизвестные. «Не Елизавете ли он относит напитки? - подумал Соломатин. - А я сижу тут, как дурак!»

Однако ровно в семь Елизавета появилась в Щели со стороны Камергерского переулка. Соломатин попытался помочь Елизавете снять замшевую куртку, но Лизанька жестом дала понять, что прикасаться к ней не следует. Подумав, она сняла и причудливого (для Соломатина) вида шляпу, возможно, пошитую ею же для магазина «От Летуновой». Была она нынче в бежевом свитере, короткой юбке, высоких сапогах на шпильках и в тех самых вязаных рейтузах, умиливших Соломатина некогда на Тверском бульваре. Лиза и сейчас вызвала у Соломатина чувство умиления.

– Что заказать тебе… вам? - спросил Соломатин.

– Если только стакан сока, - сказала Елизавета. - Не думаю, что разговор у нас выйдет долгим.

Соломатин и себе взял стакан апельсинового сока.

– Лиза… Елизавета… - начал Соломатин и почувствовал, что волнуется, чуть ли не заикаться стал. Хотел было произнести слова о своей любви к ней, о том, как он хандрит без нее, но удержался. Не посчитала бы Елизавета, что он комедию ломает. Сказал: - Елизавета, я понимаю, как ты относишься сейчас ко мне, но поверь, что действия мои приведут к нашему с тобой благополучию в будущем, и это будущее не окажется далеким…

– Андрей Антонович, - сказала Елизавета, - я пригласила вас в Щель исключительно ради того, чтобы у вас не возникало никаких иллюзий относительно нашего с вами будущего. Оно отменено. Вы хотели узнать, кто у меня так называемый Папик, купец Парамонов?

– Да, - сказал Соломатин. - Впрочем, я уже догадываюсь, кто он. Кстати, я видел его здесь.

– Ах, это вы про Валерия Игнатьевича, - сказала Елизавета. - Нет, вы ошибаетесь, Андрей Антонович. Валерий Игнатьевич - Папик оказался декоративный. Он при деньгах, бизнесмен из удачливых, общение с ним было для меня приятным, но он - нанятый на роль Папика. А находились на содержании сначала я, а потом и мы с вами у Татьяны Игоревны Баскаковой.

– То есть как?

– А вот так. Мы полагали, что проводим некий эксперимент и тем оправдывали наши игры, а эксперимент производила Татьяна Игоревна и сделала свой выбор. Как впрочем, сделали свой выбор и вы, Андрей Антонович…

– И ты… и вы знали об этом?

– Не сразу, но узнала… Контракт я подписывала с Валерием Игнатьевичем. Но потом узнала. И даже попробовала намекнуть вам о Мадам Рухлядь. Но намек, видно, вышел неловкий, и дал вам иное, нежели мне хотелось, направление мыслей.

– И она вела наблюдение за нами? - не мог успокоиться Соломатин.

– Наверняка, - сказала Елизавета. - И наверняка, получала удовольствия. У всех свои изощрения, соблазны и удовольствия. И каждому воздастся по делам и грехам. Вот и мне воздалось. Наигралась. Но теперь я человек свободный, контракт со мной расторгнут, к моей, не скрою, радости. Квартира и машина, как напоминание о грехах, мне оставлены. И занятий увлекательных у меня хватает. Вам же, Андрей Антонович, пожелаю дальнейших успехов в вашей личной жизни…

И Елизавета Летунова сняла с крюка пристенной вешалки шляпу, куртку и оставила сидеть Соломатина в одиночестве.

Соломатин закурил и заказал стакан водки.

Выйдя из Щели, у пустоты напротив Антона Павловича Чехова он встретил безошибочного исполнителя Ловчева-Сальвадора. Соломатину захотелось надерзить Сальвадору, вывести его из себя, злобу в нем возбудить, но Сальвадор был хмур, спокоен и миролюбив.

– Стало быть, у вас все улажено с Антикваром? - спросил Соломатин.

– Улажено, - сказал Сальвадор. - Он оказался более благоразумным, чем ты. К тому же согласился подпустить нас к своим делам.

Соломатин хотел было спросить, зачем погубили Олёну Павлыш, но сразу понял, что ответ Сальвадора будет для него обидным, и промолчал.

– Известно, что и у тебя все улажено наилучшим образом, - рот Сальвадора скривился в улыбке.

Соломатин ожидал, что Сальвадор сейчас же добавит: «И будешь ты у нас уже не Оценщиком, а Меховщиком!», но нет, более Сальвадор слов не произнес.

Лишь когда Соломатин двинулся в сторону Тверской, он услышал брошенное ему в спину:

– А ведь ты уморишь ее! Уморишь!

Услышал и отвратительный хохот. И будто бы вместе с Сальвадором хохотал и плут Ардальон Полосухин. Соломатин обернулся. Но ничего кроме пустоты отсутствия здания номер три не увидел.

Утром ему позвонила Танечка, Татьяна Игоревна Баскакова. Голос ее был ласковый, призывающий к удовольствиям.

– Андрюшенька, у тебя сегодня выходной, - сказала она. - Я к тебе приеду. Когда тебе удобно? Давай в два часа.

– Танюша, - взволновался Соломатин, - у меня такой беспорядок! Да и полы надо вымыть!

– Ничего. Вымоешь, - сказала Баскакова. - А я ни разу не была у тебя дома. Ко всему прочему мне нужно осмотреть твой гардероб. Ведь осталось два месяца… И надо решать, как одеть тебя для процедуры и для повседневной жизни…

Полы в квартире Соломатин не мыл давно, да и пылесос стоял у него в коридоре запыленный. «А-а! - подумал Соломатин, рассердившись то ли на себя, то ли на неожиданность визита властной повелительницы. - Пускай увидит все, как есть. Еще полы ради нее мыть!»

То есть он заранее был готов поощрить в себе бунтовщика. Пусть даже обреченного. Известно, чем заканчивались бунты Стеньки или Емельяна. И тем не менее. И тем не менее.

Полы, полы! Главное, самому быть в соответствии…

Привел себя в соответствие. Полагал, что для разнообразия впечатлений Татьяна Игоревна собралась заняться любовью в запущенной холостяцкой квартире. И понял, что рад этому.

Но Татьяна Игоревна явилась в деловом костюме и сообщила сразу, что охранник ее посидит на кухне, не скучать же ему на улице, а они обговорят с Соломатиным дела, связанные с подготовкой к процедуре, но недолго, - у нее сегодня еще три бизнес-встречи. И пусть Соломатин подумает, куда они поедут забавляться после процедуры и тут он должен удивить ее, выбрав на карте место, всякими нашими нуворишами не засиженное и не загаженное. В голове Соломатина сейчас же возникло: «остров Тумамоту», но что это за остров такой и где он находится, Соломатин вспомнить не смог.

– Книг у тебя много, и вижу, есть редкие, - сказала Татьяна Игоревна. - Это хорошо. Я уважаю людей читающих. Теперь посмотрим твой гардероб.

Осмотрела быстро. И осталась недовольна.

– Черт-те что! Придется выбрать день и самой подобрать тебе наряды. Особенно ко дню процедуры. И вроде у твоей приятельницы есть вкус и были деньги. Кстати, а ты ведь, Андрюшенька, нарушил договоренности. Встретился с Елизаветой. Да, я обещала тебе не дуться, если вы возобновите с ней отношения… дружеские… но это когда-нибудь потом, через годы. Но чувствую, что зря обещала. Мне это неприятно. Я рассердилась на тебя. Ну ладно, ладно. Ворчу, ворчу. Подойди ко мне.

Соломатин подошел к ней, она обхватила его руками, языком раздвинула его губы, руки его сдвинула на свои ягодицы, так они и стояли минут пять, дышали жарко, пока Баскакова не застонала сладостно и не оттолкнула от себя Соломатина.

– Нет. Все, мне надо быть в сборе. Приходится ехать.

Чмокнула Соломатина в щеку, подошла к окну, достала зеркальце, принялась восстанавливать цвет губ.

– Так что возьми атлас мира и подбери место для нашего уединения… - успела произнести.

Лучше бы она не подходила к окну. Лапы кактуса Эдельфии сразу же стали свирепо-огромными лапами зверя, мохнатыми и когтистыми, одна из них подтянула к себе женщину, другая же вцепилась ей в лицо. Соломатин бросился высвобождать Баскакову, но толку от его усилий не вышло никакого. На крики хозяйки, от боли, от ужаса, из кухни прибежал, прилетел охранник, отшвырнул Соломатина, наверняка, посчитав его обидчиком и извращенцем, но понял, кто истинный негодяй, отодрал все же лапы зверя от женщины. Соломатин, подымаясь с пола, увидел, что лицо Татьяны в крови, а левого глаза ее и вовсе вроде бы нет, стал набирать номер «скорой помощи», но был остановлен охранником: «Отставить! У нас свои врачи!». В руке охранника тут же оказался пистолет, он явно был намерен пристрелить кактус, но Баскакова прошептала: «Не надо… не его вина…», пистолет был направлен на Соломатина, но Баскакова смогла произнести: «И его не надо… к врачам… глаз… глаз…» и, похоже, потеряла сознание. Охранник подхватил хозяйку на руки и поволок ее из квартиры вниз, к машине.

Уже вечером Соломатину позвонил адвокат Баскаковой Портнягин и сообщил, что контракты, и предварительный, и генеральный - брачный, расторгаются по их же условиям, и завтра он явится к Соломатину вместе с нотариусом в десять утра для подписания необходимых бумаг. Вам полагается компенсация, добавил, адвокат, и скорее всего это будет некая недвижимость.

«Но не более пятисот тысяч, ни Европой больше…» - вспомнилось Соломатину сказанное в доверительном кабинете на даче Тишиного Банкира. Ну и какая же такая недвижимость?

Адвокат Портнягин и нотариус Семенович выглядели клишированными сорокалетними клерками. В руках адвоката была крупная картонная коробка, перевязанная красными лентами. Он поставил ее на стул у стены. Сели за письменный стол. Адвокат перекладывал бумаги из папки, зачитывал пункты из них, брачный контракт и вовсе не упоминался. Главным же поводом для разрыва контракта предварительного было нанесение тяжкого телесного повреждения либо самим Соломатиным, либо одним из его сообщников, приведшего к увечью. Голова Соломатина болела, он молчал, в споры не вступал, молча подписал и бумаги.

– В этой коробке, - сказал адвокат, - и находится компенсация за расторжение отношений с госпожой Баскаковой, некая недвижимость, ценность которой определена особенностями нынешнего случая и оговорена в пункте 19-ом контракта.

Адвокат и нотариус ушли, а Соломатин никак не мог развязать красный бант. Коробка была не тяжелая, но и не совсем легкая. Наконец, Соломатин разодрал бант и увидел на дне коробки обещанную недвижимость - четыре здоровенных бурых ломтя хозяйственного мыла.

Соломатин долго сидел бездумно, потом вскочил, отрезал, чуть ли не отпилил от вонючего ломтя кусок, вскипятил чайник, бросил в пивную кружку мыльный огрызок, плеснул на него горячую воду и полил кактус (а тот уже втянул в себя звериные лапы) бурой жидкостью.

60

Во второй половине марта дни вышли теплые и с дождями.

Черный снег во дворах растаял, а кое-где стали зеленеть и травинки. Изошла блинами и гуляньями масленица. Год назад Соломатину пришлось в застолье у старика Каморзина заниматься сравнением блинов, изготовленных на молоке, кефире и пиве, заворачивать в блины печорскую навагу и подносить ко рту соленые грузди, политые сметаной. Как давно это было! Сто веков назад! Тогда еще ковыляли по Земле динозавры, на лету проглатывали бабочек (или кого там?) птеродактили, и искореженная бочка «Бакинского керосинового товарищества» валялась в дачном гараже все того же Каморзина. Где теперь, эти динозавры и птеродактили? Где теперь взлетевшая в небеса бочка? Один лишь кактус, присмиревший будто бы, стоял на подоконнике и пах хозяйственным мылом, а иногда по неизвестным причинам и вымершим одеколоном «Шипр».

Соломатин все чаще, а потом и чуть ли не каждый день как бы невзначай заводил с Павлом Степановичем Каморзиным разговоры о его супруге и девицах, о их здоровье и процветании, в особенности его будто бы интересовала старшая, Александра, Сандра, в надежде, что та сообщит ему что-либо о Елизавете и даже вдруг и передаст ему новую записку от Лизы. Нет, никаких сведений от Александры и уж тем более записок от Елизаветы он не получал. Павел же Степанович поначалу удивлялся интересу Соломатина, но потом, видимо, посчитал, что напарника вполне возможно пристроить в женихи дочери (школу она уже закончила и маялась бездельем), хотя бы в будущие. Это Соломатина, естественно, насторожило, и он свои вопросы с интересами прекратил. Но однажды сам Каморзин, а явился он в Брюсов переулок обиженно-взволнованный и мрачный, разоткровенничался и выложил Соломатину свои досады. Оказывается, эти девочки-припевочки устроили бунт на корабле. Заявили, то есть речь держала Александра, а младшие сидели рядом и сопели, так вот заявили, что, мол, у них есть сомнения, истинный ли он их отец, они и на него не похожи, куда благороднее на вид, и друг на друга не похожи, будто все от разных отцов, и потребовали открыть им правду. Пришлось призывать в свидетели жену, Фаину Алексеевну, и рассказывать девицам об особенностях появления каждой из них на свет. Соломатин знал, что Фаина Алексеевна - химик-технолог, но теперь выяснилось, что работала она на предприятии, схожем по профилю с Баковским заводом резиновых изделий, известных всему населению Отечества. В пору обвалов, кризисов и лавинных конкуренций и предприятию Фаины Алексеевны приходилось быть хитрым на выдумку. Каких только расцветок и форм не были запущены в производство изделия, обещавшие сладостный и безопасный секс - и с павлиньими хвостами, и с крокодиловыми зубьями, и с клювами беркутов и красноголовых дятлов, по имени желна. Но новые виды изделий требовали испытаний, и по фамильно-технологической воле Фаины Алексеевны, как и в прежние годы, в испытатели был определен Павел Степанович. Давние испытания проходили успешно, хотя и мешали семейному счастью. А тут, видимо, из-за устаревшего оборудования и нетерпеливого желания угодить заказчикам, то есть из-за спешки, трижды, правда с временными интервалами, случились аварии, в результате чего и появились на свет и Александра, и Машенька, и Полина. Но как говорится, нет худа без добра. А то, что они не похожи друг на друга ликами и цветом волос, скорее всего можно было бы объяснить жанровыми особенностями испытываемых изделий. Позже Каморзин сообщил Соломатину, что девочки несколько дней походили расстроенными, но потом, видимо, примирились со своей долей и более бунтовать не намерены. Но это было уже в мае.

Иногда Соломатину все же звонили Здеся Ватсон, писательница Клавдия и Тиша, жена Банкира. Любезничали, снова интересовались, из-за чего он осиротил их общество и что у них случилось с Лизанькой. «Не сошлись во мнениях…» - бормотал Соломатин. Именно от них Соломатин узнал об усовершенствовании облика Мадам Рухлядь. Дамы фыркали, ехидничали, видно, что радовались. Естественно, они, особенно Тиша - эта и сама по себе, и от своего Кролика, - знали о секретах Баскаковой и Соломатина, но в своих ехидствах этих секретов не касались. Мадам Рухлядь то ли попала в автомобильную аварию, то ли неосторожно каталась на горных лыжах в Яхроме, и была покорежена. Глаз у нее, правда, не вытек, но операцию делать пришлось, и не в Москве, а где-то под Римом. Чинили ее лицо и хирурги-пластики, и теперь она даже вроде бы помолодела, но в ночных светских весельях появляться стала реже.

А потом Здеся Ватсон, писательница Клавдия (у той вышел роман «Оборванки и лыжницы») и Тиша звонить Соломатину перестали.

Соломатину жилось скучно. Иногда ему даже хотелось, чтобы явился Ловчев-Сальвадор и вынудил его предпринять какие-либо действия. Не являлся Сальвадор. Однажды Соломатин столкнулся на Кузнецком Мосту с подполковником Игнатьевым и из короткого разговора понял, что он подполковнику неинтересен, не нужен даже и как свидетель, все, что требовалось следствию выяснено, но главный фигурант, увы, пребывает в неприкосновенности. Да, бывший мелкий фарцовщик Суслопаров возлежал нынче на кучевых облаках. В светской хронике Соломатин наблюдал его рядом с тонюсенькой балериной, украшенной серьгами графини Тутомлиной, изумруды на платиновой подкладке… Соломатин обрадовался бы теперь и будоражному пройдохе Ардальону Полосухину, но пропал куда-то и Полосухин. Будто бы стараясь возобновить к себе интерес Полосухина, Соломатин на манер энкавэдешников тридцать седьмого года устроил в своей квартире обыск-погром в надежде отыскать все же среднекисловскую шкатулку, а в ней - и нечто возможно могущее дать ему чудесные силы. Опять поглядывал при этом на кактус Эдельфию, не подскажет ли тот своими иглами место клада, носил горшок с ним по комнатам, коридору, в туалет его таскал. Ничего не подсказывал подлец, а только пускал в разных помещениях бурые мыльные пузыри. И пузыри эти Соломатину ничего не открыли. Отыскал он лишь собственные грязные носки под диваном, хорошо хоть без дырок, давно пропавшие ножницы, два билета в зоопарк (эти-то откуда?) и малиновые трусы одной из временных (лет пять назад) подруг. Павел Степанович Каморзин давно не спрашивал его о своем презенте, и теперь Соломатин не выдержал и сообщил напарнику о вчерашних изысканиях. Каморзин задумался, переносицу почесал и сказал: «А знаешь, Андрюша, а не выбросил ли ты ее в тот день в ящик с мусором? Настроение у тебя было поганое, ты ворчал и кривился, и когда мы относили бочку за дом, ты что-то швырнул в ящик, так мне показалось. Я тогда не поверил в то, что ты швырнул шкатулку, обиделся бы… Но раз ты все перевернул дома и не нашел, стало быть, так и было… Переулок у нас такой… Вот и сам Сергей Александрович бочку…»

Что касается бочки, то Каморзин, похоже, успокоился. Газ к ним подвели, зажгли и вечную горелку, не у мемориала, правда, не в саду Каморзина, а на углу улицы, оно и к лучшему, пьедестал бочки Павел Степанович восстановил, украсил его временным портретом, посадил рядом еще две березки и клен, а бочка, что бочка, пускай полетает, если у нее есть в этом надобность, укажет на что надо, а потом все равно вернется, куда деваться-то ей. Якобы об этом говорил и сам Сева Альбетов. Павел Степанович, правда, сам не слышал, но ему передавали.

Итак, поиски Соломатиным Ардальона Полосухина из небытия не возвратили. Но может быть, тот с расписками якобы кровью сидел где-нибудь в засаде и ждал часа?…

У меня в ту пору шли занятия со студентами. В Щель я заглядывал редко и редко включал телевизор. Но когда включал, то и дело видел на экране и Севу Альбетова, и маэстро Александра Михайловича Мельникова. Не обязательно в одних и тех же передачах. Оба они имели вид людей благополучных, удачливых, лишенных комплексов и страхов. С чем их хотелось поздравить. Роман Паллад Фрегаты «Похмелье в декабре» к тому времени получил в Москве две премии и был издан в Кельне, естественно, на немецком. На книжной ярмарке вручили премии и издателям: и за изящество оформления, и за полиграфические изюмины, и за возвращение читателей к вечным нравственным смыслам. То есть никакой сверхзадачи в общениях со мной у Мельникова уже (или пока) не было, а потому и пересекались мы с ним теперь редко. Видимо, и по поводу летоисчислений применительно к своему Фамильному Древу он все решил и не обращался более ко мне за советами. И все же я полагал, что они с девой Иоанной вряд ли могли удовольствоваться подвигами в Щели во время памятных (мне) сотрясений, и от них еще следует ожидать сюрпризов. Альбетов же витийствовал нынче и на ТВ, и на радио, и приходилось сомневаться в утверждении Мельникова, будто бы Альбетов затрудняется в подборе конгениальных слов для выражения своих мыслей и знаний. В разных ток-шоу он с охотой вступал в полемики, в частности, и с фактурной детектив-дамой, охавшей некогда в связи с Емелей на печи, но не поводу этих самых Емель и щук, а на тему, скажем, стоит ли возобновлять в России гусиные бои и допускать в соревнованиях лапчатых гаремы гусаков в качестве поддержки. Или возможен ли борщ без свеклы и если возможен, то чем вернее по вкусу и калориям заменить ее, не гороховым ли бульоном. Ну и так далее. А вот про отсутствие дома номер три по Камергерскому переулку, про керосиновую бочку, про свое приплытие в Охотск на спине и в чреве кита Альбетов слов не произносил. И даже когда особо наглые ведущие задавали ему бестактные вопросы, великий запаховед и ученый или отшучивался, или говорил: «Всему свое время. А пока в интересах расследования Государственной комиссии выяснения отсутствия помолчим. Там собраны серьезные эксперты, и они перепроверят…». Стало быть, комиссия все еще работала, а ее серьезные эксперты перепроверяли, надо полагать, уже известное Альбетову или открытое им. При этом охотский кит тоже становился чуть ли не членом Государственной комиссии. Ни в каких дискуссиях астрологов или ясновидящих Альбетов не участвовал, а давать прогнозы с возмущением отказывался. Зато с удовольствием рассказывал о платьях фрейлин и исторических дам из его коллекции, чем каждое из них пахнет, и о каких любовных казусах или беспутствах эти запахи сообщают, слышали мы от него и байки об антикварных приключениях, в частности, о давнем приобретении в Париже графиней Тутомлиной изумрудных сережек, будто бы пропавших, но обнаруженных на днях им, Альбетовым, в запасниках музея городских Фонарей и Столбов в Армянском переулке. Желтые газеты уверяли людей с испорченными нравами в том, что у Альбетова в Москве три антикварных магазина, правда, с подставными хозяевами, и в них случаются подделки. Альбетов справедливо, с горечью и брезгливостью отметал эти наветы, напоминая о том, что в его профессии и даре нет места для корысти.

По вечерам, коли было время, в Камергерский я все же заходил. Открывал Дверь и в Щель. Естественно, сталкивался и с Василием Фонаревым. Однажды он шел по брусчатке прогулочным шагом и нес на плече велосипедную шину. При этом и говорил что-то.

– С кем это вы разговариваете, Василий? - поинтересовался я.

– А вот с этим, - и Васек ткнул пальцем в велосипедную шину, - с гуманоидом гребаным. Впрочем, и с пловцом тоже.

– Вы полагаете, что это гуманоид? - засомневался я.

– А кто же! - воскликнул водила-бомбила. - По морде видно. И по ниппелю. Один из тех, что в форточку и сразу к стерве-полковнику. А потом отряхиваются. Раньше долго не задерживались. А теперь у нас пригрелись. И обратно не хотят. У них там то ли дефолт, то ли извержение, то ли вся жидкость замерзает. А у нас с жидкостями все в порядке. Касимовской нажираются. Ну и прочими. Но требуют прогулок. Вот и выгуливаю по одному. По очереди. На, погуляй сам.

И Васек опустил шину на мостовую Камергерского. Теперь я увидел, что шина эта подходит скорее к детскому велосипеду, нежели к взрослому. Впрочем, ниппель (или что там?) был у гуманоида здоровенный. Шина никуда не покатилась и не упала, а постояла у ног Фонарева (нынче тот был в носках и кожаной обуви), а потом стала вздрагивать (отряхиваться, что ли?), подпрыгивать и с фигурами, с коленцами - я бы сказал, объезжать нас с Фонаревым по кругу.

– Во! Радость выражает! - разулыбался Фонарев. - И цивилизация у них отсталая, а на благодарность способен. Вот и ниппель сейчас раздует.

И действительно, ниппель велосипедной шины увеличился и стал колыхаться.

– Во! Гуманоид гребаный! - радовался теперь и сам Васек Фонарев, будто бы воспитаннику, прежде безнадежному, а нынче, наконец, сумевшему проявить полученную от Васька выучку.

– А отчего вы считаете, - осторожно спросил я, - что цивилизация у них… у этих… отсталая?

– А какая же? - сказал Фонарев. - Если бы не была отсталая, залетали бы они в форточку к такой уродине, как моя стерва? Небось, развитые-то залетали бы в форточку к Олёне, которая Павлыш…

Сейчас же Васек замолк, принялся оглядываться по сторонам. Потом сказал, как бы успокаивая самого себя:

– А с Олёной-то дело закрыто. Всё, мол, выяснили. Мол, шишка какая-то там замешена. Потому и закрыто. А ты, гуманоид, гуляй, гуляй, попрыгивай, весна ведь… Хотя, может, у вас и весен нет…

– А как вы с ним общаетесь?

– И так. И по телефону. По мобиле, - сказал Фонарев. - Даже и номер называть не надо. Я ему в телефон говорю, а он мне ответы пишет.

– На русском?

– На каком же еще? Какой он еще другой язык может знать? Не китайский же. Хотя вру. Кумекает и по-татарски. У нас в Касимове татар много.

Помолчали.

– Да, - вспомнил я. - Вы еще и с пловцом разговаривали. Это с каким же пловцом?

– Ну как же? - удивился Фонарев. - Я же вам тогда рассказывал. Он снова стал являться. Вон там. Где дом номер три стоял. На высоте метров эдак десять. Ну двенадцать. А может, и выше. Все будто бы с волнами борется и приплыть куда-то хочет. Минут пять поборется, а потом пропадает. И так чуть ли не каждый день. Долго его не было, а теперь он возобновился. И куда он гребет? Может, к нам в Щель?

Действительно, как я забыл? Сразу же вспомнилась «Волна» Голубкиной и иное название горельефа под шехтелевым козырьком - «Пловец».

– Ну ладно, - сказал Фонарев. - Надо и других выгуливать. Эй ты, гума, брысь на плечо!

Велосипедная шина к приглашению Фонарева отнеслась ответственно, подпрыгнула и оказалась на плече камергерского извозчика.

– Они из созвездия Козерога, - хозяином Галактики сообщил Фонарев.

– Очень приятно было познакомиться, - на всякий случай сказал я.

– Да! - будто бы вспомнил о существенном Васек, о чем умолчать никак не мог. - Дашка-то наша, похоже, прибилась к Прокопьеву. Это который пружины в мебелях починяет. Видел их пару раз, и глядели они друг на друга как гуманоиды на мою стерву.

Велосипедная шина на плече Фонарева вздрогнула и помахала ниппелем.

– Даша в Москву перебралась? - спросил я.

– Нет, - сказал Фонарев, - живет она у тетки в Долбне, учится там на каких-то курсах, а в Москву наезжает. Стала серьезная, поменьше всяких там хи-хи-хи да ха-ха-ха, но уж больно важная, к такой не подойдешь, лучше бы отдала предпочтение льну и клюкве, Квашнину тибетскому, было бы нам где выпить и закусить.

– Но у нас же осталась Щель, - сказал я.

– В Щель меня не всегда пускают, - печально, но и с вызовом произнес Фонарев.

61

Меня же в тот день Дверь пропустила в Щель без всяких несогласий. Первым делом я взглянул на барную стойку. Пиво разливала буфетчица Соня. Кассирша Людмила Васильевна присутствовала. Отдыхал среди прочих и Арсений Линикк. Увидел я и Фридриха Малоротова, хотите Конфитюра, хотите Средиземноморского. А рядом с ним сидел бывший кот-дивуарский, а ныне ненецкий негр Костя, оленевод. Этот был в печали. Фридрих же опять держал перед собой журнал «Твоя крепость», тыкал в него карандашом, чмокал губами в удовольствии и выводил цифирки в памятном мне блокноте.

– Фридрих, - заметила Людмила Васильевна, - давно бы мог завести компьютер, а не слюнявить карандаши.

– Во-первых, Людмила Васильевна, лишняя трата денег, - сказал Фридрих. - Во-вторых, личностные ощущения куда вернее электрических. А мне нужен теперь иной дом, нежели год назад. С большим числом спален и детских.

– Это зачем же тебе детские? - спросила Людмила Васильевна.

– Я сделал предложение Дарье Тарасовне, - сказал Фридрих.

– И я сделал, - заявил негр Костя.

– Не хочу вас расстраивать, но думаю, что ваши предложения Даше не интересны, - сказала Людмила Васильевна.

– Это Квашнин, что ли, ей интересен? - с брезгливостью поинтересовался Фридрих Малоротов.

– При чем тут Квашнин? Квашнин тут вовсе ни при чем, - сказала Людмила Васильевна. Но тут же и задумалась: - Хотя, как рассудить…

– Даша сюда не заходит? - спросил я.

– Заходит, отчего же не заходит, - сказала Людмила Васильевна. - Вчера была…

– Васек Фонарев рассказал, что видел Дашу в прогулках с Прокопьевым…

– Васек! Этот оболтус! - Воскликнула Людмила Васильевна. - Обормот этот! Да он чего хочешь наговорит!

Не успела рука Людмилы Васильевны, вскинутая в возмущении, опуститься к кассовому аппарату, как в пространство Щели вплыл именно Василий Фонарев. Летательным средством ему послужила велосипедная шина, на которой он восседал, похоже, комфортно и не в первый раз, и в руках у Васька была велосипедная шина, но меньших размеров. На ниппель ее Васек нажимал, используя ее, надо полагать, как штурвал.

– Считаю ваше заявление, Людмила Васильевна, - произнес Фонарев из подпотолочья, продолжая облет Щели, - в высшей степени неделикатным и вызванным неоправданными обидами, а потому и покидаю на сегодня ваше заведение, не откушав даже пива.

И, вертанув штурвал, отлетел из Щели. При этом нажав на ниппель, произвел звук, схожий с воем милицейской сирены.

– Вот ведь наглец неугомонный! - восхитилась Людмила Васильевна и, пододвинувшись к моему столику, прошептала: - А насчет Дашки-то и Прокопьева он не выдумал и не соврал.

Тут же к моему столику подсел и Арсений Линикк. И я был одарен знанием о нынешней жизни Дарьи Тарасовны Коломиец. Позже случились у меня встречи и с самой Дашей, и Сергеем Максимовичем Прокопьевым (с Квашниным я так и не познакомился), сведения разного толка соединились и накормили мое любопытство. Хотя в истории этой остались и загадки. Выходило, что даже и Квашнин, с его службами и секьюрити, мог лишь предполагать, кто устроил охоту на Дашу и по каким причинам. Ради него ли, Квашнина, была затеяна охота или объектом охоты была сама Даша? Но из-за чего вдруг Даша вызвала такую любовь или такую ненависть?

– Экологически чистая, - донеслось до нас от столика Фридриха Конфитюра и негра Кости. - В наше время это диковина… В этом ценности и проблемы.

– Это вы о ком, Фридрих? - встревожилась Людмила Васильевна.

– Это я не о ком. Это я о чем, - сказал Фридрих, жесткие волосы его были, как всегда, всклокочены, а нос какаду, похоже, был готов долбить карту Средиземного моря, заставленную кружками пива и двумя банками клубничного джема.

И Фридрих, и негр Костя в шепоты наши не вслушивались, а передавая друг другу лупу Фридриха, изучали прибрежные подбрюшья Старого Света.

– Это я про бухту Алевизо на востоке Корсики, - сказал Фридрих, - вон там бы и заводить Косте оленью ферму, а не на полуострове Канин Нос. Тем более там все мерзлоты и шельфы забиты нефтью и газом.

Так вот, отловленный людьми Квашнина в алмазных трущобах Антверпена беженец Агалаков, сменивший белый костюм с хлястиком на дождевик скелета с «Летучего голландца», невнятно бормотал что-то о силовиках Суслопарова, будто бы запугавших его, и про какие-то расписки, выданные им проходимцу Ардальону Полосухину в одурманенном состоянии. А Ардальон вовсе не Ардальон и вовсе не Полосухин, и служил он, может, и не Суслопарову, а некоей даме. А возможно, даже и неведомой Третьей силе. Потом Агалаков стал нести бред, крохи смыслов из которого не могли вытянуть при расшифровке и зеленоградские приборы. Да что приборы! Даже приглашенный консультантом Сева Альбетов обнюхивал Агалакова и так и эдак, но ничего не понял.

Суслопаров, конечно, в злодеи годился. И Квашнина он мог, хотя бы из зависти и корысти ради (а прежде их дела пересекались, и в них Суслопаров проигрывал), довести до бездумных поступков, а там глядишь, и разорить игрока и самому куш приобрести. И смазливых девочек Суслопаров любил, одну из них мог себе на будущее и «заморозить». Но эта версия была слишком зыбкая. А Квашнин в отличие от многих всерьез отнесся к бреду Агалакова о некоей даме и Третьей силе. Слишком много случалось в его жизни странностей, а потому и якобы бред нельзя было воспринимать с легкомыслием любимчика Фортуны. Квашнин ходил теперь мрачный и держал в напряжении свои службы.

Было у Даши объяснение с Квашниным. Даша в разговоре с Людмилой Васильевной о многом умолчала, но нечто и открыла. Квашнин попросил у Даши прощения за то, что стал виновником Дашиных злоключений, пусть и косвенным, но так или иначе вызвавшим их. Он готов был компенсировать Дашины уроны, и душевные, и физические, как она того пожелает. Он понимает, что его предложение руки и сердца, вряд ли Дашей будет сейчас принято, но он от него не отказывается и просит Дашу помнить об этом. Даша поблагодарила Квашнина за благосклонное к ней отношение и сказала, что привыкла жить по-простому, без теремов за крепостными стенами и охранников, и продолжит жить именно так. И компенсации ей никакие не нужны. На том и разошлись. Рассказывали, что Квашнин часами, в особенности по ночам, проводит время в роскошной бетономешалке, гоняет ее по пустым проселкам, и, остановив ее, забирается во вращающуюся сферу, там у него и ковры, и музыкальные центры, и компьютеры, и системы управления, там он отдыхает, размышляет и руководит своим хозяйством в одиночестве.

А Дашу, действительно, видят в компании с Прокопьевым. Она, правда, уверяет, что приезжает из Долбни ради того, чтобы побродить по московским улицам или встретиться с бывшими товарками и со своей херсонской подружкой Настей, продавщицей бананов и цветной капусты, но Людмиле-то Васильевне понятно, что к чему. Тянет ее к Прокопьеву, тянет. И дурного в этом нет. Может, что и выйдет у них путное.

Сам же Прокопьев на неуверенного в себе мямлю-простака теперь не был похож. И дело даже не в их с Дашей отношениях, а скорее - в его профессиональных удачах. Позже я имел разговор с Сергеем Максимовичем в Щели, и он рассказывал мне о них. Но при этом я чувствовал, что нечто его всерьез смущает или тяготит. Я спрашивал, могу ли я в чем-либо ему помочь. «Нет… Вряд ли… - сказал Прокопьев. - Просто случилась одна странность…». Странность заключалась вот в чем. К нему явилась Нина Дементьевна Уместнова. То ли во сне (Прокопьев в размышлении о заказанном ему приспособлении для зимних чисток крыш мог и задремать в теплоте кресла). То ли наяву. Она сидела напротив него, сняв каскетку и дав свободу прекрасным своим волосам. Говорила она, а Прокопьев слушал. Была она объемной реальной женщиной, но порой как бы колыхалась и превращалась в плоскостное изображение самой себя. «Я хочу выплакаться, - заявила Нина. - Вы считаете меня игрушкой в затеях неких злых сил. Скорее всего так оно и есть. Я не знаю, что и где меня породило. Но здесь, в Камергерском, началось преображение меня. Или вернее - приобретение мной сущностей земной женщины, в том числе и телесных. Управлявшим мною силам в Москве - раздолье, по всем делам здешним. Но я в вас стала влюбляться, и влюбилась. А вы не поняли меня. Да и любите вы другую женщину. А я не могла исчезнуть, не явившись к вам и не открыв себя. Теперь смогу». И исчезла. «Да-а-а…» - протянул я. Мы долго молчали, пили пиво. «И теперь я живу с чувством вины…» - сказал Прокопьев. «Порядочному человеку чувство вины жить не помешает…» - глубокомысленно произнес я банальность. Естественно, расспрашивать Прокопьева о трудах Государственной комиссии выяснения отсутствия в тот день я не стал.

Встретил я на Большой Никитской у бывшего Дома медработников Соломатина. Шел он понурый, одет был неряшливо, никого вокруг, похоже, не видел, не заметил, слава Богу, меня или сделал вид, что не заметил, размышлял, возможно, о чем-то печальном. Позже я узнал, что он сочинял в ту пору памфлет о горестях нынешней московской жизни вперемежку с записками о приключениях жизни собственной. Москву он любил, но сокрушался по поводу того, что родной его город испортил вовсе не квартирный вопрос (это - в прошлом), а денежная лихорадка, денежные градопады, в коих Москва преуспела. И теперь довольно добропорядочные некогда московские нравы с широко-гостеприимными натурами ее жителей с благорасположением их ко всякому человеку, неважно откуда прибывшему, испорчены наездом в Москву плутов, политиканов, мошенников и бандитов любых мастей, а также глупых, но настырных и тщеславных баб, желающих даже и с обувью сорок четвертого размера добыть себе принца. Сочинение Андрюши за подписью «П. Брюсов» было обнародовано в Интернете под названием «Записки слесаря-водопроводчика». Кто такой П. Брюсов, я догадался. Соломатин не пожалел и оседлых уже москвичей, каким посчастливилось пробиться в чиновники. Именно из-за бесчестий этих мздоимцев и калечится Москва, в особенности в центре, в Земляном и Белом городе, по их проданным разрешениям рушатся в Москве памятники старины, возникают нелепые башенки, дома-безвкусицы и жируют бессовестные строители и так называемые архитекторы.

Ничего нового в «Записках слесаря-водопроводчика» я не углядел, но почувствовал, как одиноко и грустно проживает нынче Андрюша Соломатин. Сообщалось в Интернете, что П. Брюсов работает сейчас над книгой «Исповедь сына века». Ну что же, обсуждали мы некогда с Андрюшей сочинения Альфреда Мюссе, обсуждали… Не сошлись во мнениях. Ну и ладно…

Кстати, с иными суждениями П. Брюсова я был согласен. Во многих шумных своих протоках Москва стала мертветь. Давно не тянуло меня, скажем, в Столешников переулок, некогда бурнокипящий. Любимая мною Сретенка и ее верхние переулки стали холодными к людям. Если бы не Щель, то и Камергерский переулок был бы для меня зоной отчуждения. Зоной недвижимости анонимов или подставленных ими исполнителей, у кого угадывалось отсутствие совести. И - это уж без сомнений - отсутствие вкуса. Если бы странствующая бочка соответствовала установлениям нервного искусствоведа П. Нечухаева, она первым делом пикировала бы на кабинеты нынешних столичных градоустроителей. Впрочем, существовала ли вообще бочка из огорода слесаря Каморзина, и если да, то куда она девалась? И видел ли ее кто из моих знакомых? Сам Александр Михайлович Мельников прибыл в огород Каморзина, когда бочка, по словам пивших и закусывавших в саду-огороде, была унесена на небо божьими коровками. Какие такие были эти божьи коровки? Ну ладно, отставим в сторону и бочку, и божьих коровок. Нет их и нет. Были они или нет, неважно, А в Камергерском переулке, на месте отсутствия дома номера три, под тем самым пловцом, какой теперь уже с маханием рук стиля саженки, являлся водиле-бомбиле Василию Фонареву и гуманоидным шинам с ниппелями, стали долбить асфальт отбойные молотки. То есть начали осуществлять проект архитектора Хачапурова. Подземный проспект с увеселительными и торговыми заведениями аж до Пушкинской площади. Противно орали турки, но, похоже, это было лучшим из того, что они умели делать. Если помните, архитектора Хачапурова расстроили нищие студенты, вынужденные в снег и дождь пить на спинках скамеек Тверского баночное пиво. Теперь, как заявил в очередной раз Хачапуров, для них будут созданы прекрасные теплые помещения прямо под медными ногами посвятившего лиру народу своему. И Дума, которая вкалывает, как папа Карло, так же считает.

Но коли заработали в Камергерском отбойные молотки, возможности возвращения из отсутствия дома номер три деловыми людьми были посчитаны призрачными. Или даже менее выгодными, чем проект Хачапурова. Видимо, все же и усердия Севы Альбетова, а также и Государственной комиссии выяснения отсутствия были отменены, что вызвало у многих москвичей чувство сострадания и печали. Хотя Сева Альбетов по-прежнему принародно процветал, ясно и исторически чутко нюхал по многим политическим вопросам, да и о расформировании Государственной комиссии нигде не было сообщено.

В те дни у меня состоялся в Щели разговор с Арсением Линикком. Бормашинные звуки отбойных молотков и перебранки турок в Щель не проникали, народу было мало, а грустные глаза Линикка располагали к доверительному общению. Я опять бестактно поинтересовался, кто он нынче. Инженер по технике безопасности, надсмотрщик над кабельным хозяйством или же Гном Телеграфа. «Гном Телеграфа…» - выдохнул Линикк, да так, будто бы пребывание в должности Гнома Телеграфа его тяготило. «Нет, нет, - тут же заявил Линикк, - ничто меня не тяготит. Только паучки допекают, слишком наглые они и беспардонные. И часто заигрываются…» Паучки, следовало понимать, имели отношение к Великой Паутине; то бишь к Интернету, и Арсения Линикка, как существо старомодное, они раздражали. Основное техническое и силовое устройство Центрального телеграфа фирмы «Телефункен», вывезенное в сороковых годах прошлого столетия из поверженной Германии, было серьезных размеров (Линикк сокрушался однажды по поводу своих фактурных потерь, раньше он был девяносто метров в длину, двадцать - в ширину и восемь - в высоту, и усы имел соответственные). Но дело было не только в усушении размеров. Прежде на Телеграфе, возле оконцев приема телеграмм и в кабинках междугородней связи, было такое движение энергетических эмоций миллионов людей, их судеб, трагедийных и радостных, какие могли бы обеспечить работу сотен реакторов. Эти энергетические эмоции, сгустки их и породили сущность Арсения Линикка. Или его фантом - с линиями людских коммуникаций. Фантом, и сердитый отчасти, но все же скорее сострадательный и добрый. Граждане того стоили. Даже те, что в особенных помещениях, довольно вместительных, наблюдали за текстами телеграмм и смыслами телефонных разговоров, мало ли какие крамолы и пакости из них можно было выудить. Нехорошо, конечно, но такие были времена… А теперь что? Теперь Интернет и сотовые телефоны. Паучье. В них - игры и функциональные обмены информацией, чаще всего скучно-корпоративной. Страстей, страданий и подлинных радостей в них нет. И он, как Гном Телеграфа, усох, сравнялся параметрами с паучками, и по исторической необходимости устаревает, хотя всяческие энергетические приобретения все еще при нем. «И из-за этого вы грустите?» - спросил я. «Ну, и из-за этого», - сказал Линикк. «Напрасно. Еще потребуетесь. Вот и в случае с Дашей вы оказались не бесполезным». «Нынче-то я озабочен по другой причине, - сказал Линикк. - Здесь в Щели прохладно. А на улице - жара». «Ну и что?» - спросил я. «Как что! - чуть ли не возмутился Линикк. - В такую жару начнутся аварии из-за перегрева кабелей и фарфоровых муфт. Уже звонили с конюшен на комплексе в Битце». То есть получалось, что Линикк помимо всего прочего был обязан курировать всю кабельную сеть Москвы. «Вроде того, - кивнул Линикк. - Но не берите это в голову. И насчет бочки керосиновой не беспокойтесь. Она никуда не пропала. А вот у вашего знакомца Соломатина Андрея его фантазии вряд ли осуществятся. Да-а-а…»

В те дни пребывать в печали поводов у меня не было. Каштан в нашем дворе со своими белыми гроздьями соцветий был великолепен. За оградой церкви Малого Вознесения отцвела черемуха, допустив в Москву жару, но зато подтвердили свое цикличное пребывание в природе калина, вишня и рябина. Перед дворцом Брюса, племянника знаменитого фельдмаршала гнезда петрова, забагровели канадские клены. Вот-вот должна была вспыхнуть сирень справа и слева от бронзового Петра Ильича у Консерватории. И даже в Газетном переулке в асфальте перед Следственным комитетом зажелтели одуванчики.

Но и тогда в Щели и кроме Линикка случались натуры озабоченные. В частности, меня удивил мрачно-растерянный Сергей Максимович Прокопьев (его уже заманивали в какие-то возрожденные НИИ, связанные с оборонкой, но пока его увлекали затеи в мастерской на Сретенском бульваре). Выяснилось, что озабоченность была вызвана не отношениями с Дашей Коломиец, там все шло нормально, а причудами его приятеля Шухова. Несколько месяцев назад Шухову в их мастерскую стала названивать женщина, объявившая себя Василисой, со странным предложением. То есть в предложении этом не было ничего особенно странного. Женщина просила умельца изготовить устройство интимных свойств. Подобного рода игрушку можно было приобрести в любом секс-шопе. Но женщина Василиса желала иметь чуть ли не художественное изделие, способное исполнять множество приемов, и при том таких размеров, чтобы в складном виде оно могло поместиться в деловой сумочке среди зажигалок, помады, зеркальца и прочего, и не вызывать никаких недоумений. Шухов вел по телефону разговоры с Василисой, был заворожен ее голосом, чуть ли не влюбился в нее и однажды даже имел с ней встречу. По поводу заказа он тогда советовался с Прокопьевым, но Прокопьев пытался отговорить Шухова от сомнительного занятия. А потом заказчица пропала. И вот теперь она возобновила звонки Шухову с прежними просьбами. А позавчера Шухов увидел эту женщину на экране телевизора в ток-шоу, и там ее называли не Василисой, а Татьяной Игоревной Баскаковой, хозяйкой каких-то меховых предприятий. Шухов все еще сострадал Василисе и принялся уговаривать Прокопьева помочь ему в техническом решении проекта (деньги были обещаны завидные), но Прокопьева соблазнить не смог. И теперь в Щели Прокопьев сидел расстроенный из-за того, что обидел приятеля. Потом Прокопьев стал говорить про некую музыкальную табакерку. Он хотел дочинить ее, открыл крышку («и трезвый ведь был»!) и углядел две крошечные фигурки - мелкий Ардальон Полосухин дрыгал ногами в пигашах, а девица в красной каскетке сидела Аленушкой и страдала. Табакерку пришлось выкинуть. «А ваша Комиссия?» - осторожно спросил я. «Что Комиссия? - словно бы очнулся Прокопьев. - Комиссия работает».

А так в Москве все происходило, как и должно было происходить в нашем прекрасном и безалаберном городе. Вылуплялись в гнездах птенцы, в их числе и совята, похожие на плюшевые комки, волчица в Зоопарке выкармливала котят пумы и барсучонка, зеленели и цвели деревья и кусты, стреляли, мошенник Мавроди превращался в писателя, ломали дома в Южном Бутове, не допускалось на прилавки мясо варшавских буйволов, маэстро Мельников вернулся из Кембриджа в почетных облачениях и разоблачал толкователей Нострадамуса. Дума опять страдала за народ из-за пива и табака, съезжались, слетались в Москву искатели приключений и рублевских вершин, и даже Пловец, по словам Васька Фонарева, не терял надежды, а пытался приплыть куда-то в десятиметровой высоте над тротуаром и мостовой Камергерского переулка. С тем и закончим эту историю.