/ / Language: Русский / Genre:love_contemporary / Series: Еврейские тайны

Каббала и бесы

Яков Шехтер

Святость любви и любовь к святости в алькове каббалиста. Эта книга для тех, кто живет с закрытыми глазами, но спит с открытыми. Главное таинство каббалы – то, что происходит между мужчиной и женщиной – впервые по-русски и без прикрас. Книга снабжена трехуровневым комментарием, объясняющим не только каббалистическую терминологию, но и более сложные понятия, связанные с вызыванием ангелов и управлением демонами. Даже не знающий кабалистических тонкостей читатель оценит психологическую и языковую точность рассказов, вполне достойных занять место в антологии лучших рассказов о любви, написанных на русском языке в первом десятилетии 21-ого века…

Литагент «Неоглори»36100ed1-bc2d-102c-a682-dfc644034242 Каббала и бесы / Я. Шехтер. Феникс; Неоглори Ростов н/Д; Краснодар 2008 978-5-222-13805-2; 978-5-903875-32-0 © Шехтер Я., 2008 © Люкимсон П., комментарии, 2008 © Файн А., комментарии, 2008 © Оформление. ООО «Неоглори», 2008

Яков Шехтер

Каббала и бесы

ПРЕДИСЛОВИЕ

Посвящается Асе

Книга, которую вы держите в руках, есть не что иное, как эзотерическое путешествие в тайный мир иудаизма и каббалы. Мы открываем двери в этот мир с неожиданной стороны. Секреты еврейской эзотерики переданы Яковом Шехтером средствами художественной прозы, и к тому же – впервые в истории литературы – на русском языке.

Соединение в любви двух душ, мужской и женской – это сердцевина мистики и самая большая тайна Вселенной. Совокупление мужа и жены, предназначенных друг другу – не «грех», не уступка дьяволу, но осуществление замысла Творения. Поэтому бесы стараются поставить подножку именно здесь…

БЕСЫ В СИНАГОГЕ

еврейский «Расемон»

В «Ноам алихот»,[1] самой старой синагоге Реховота, завелась нечистая сила. Демон поселился в «биме», возвышении, на котором читают свиток Торы. Чтец едва успевал произнести несколько слов, как из глубины «бимы» раздавался злобный хохот.

Второй дух забрался в старую печку и завывал во время молитвы, мешая благочестивым прихожанам сосредоточить мысли на возвышенном. Да и о каком возвышенном могла идти речь, когда демоны откровенно глумились над Святым Писанием и его почитателями!

Случись такая неприятность лет сто назад, раввины бы знали, как утихомирить нечистую силу, но в наши дни знания эти рассеялись, да и нынешние раввины не чета прежним. Во всяком деле существует инфляция, сами понимаете…

Проблема усугублялась еще тем, что раввина в синагоге не было. Рав Штарк, умерший два года назад, занимал свой пост почти пятьдесят лет, и увидеть кого-то другого восседающим в его кресле не представлялось возможным. Теперь делами общины управлял совет: двое переизбираемых членов и неизменный староста – реб Вульф. Реб Вульф исправно прислуживал раввину почти три десятилетия и вот достиг наконец, вершины власти и великолепия.

Покойный раввин приехал в Реховот в начале прошлого века прямо из Каунаса и наверняка хорошо помнил историю с изгнанием тамошними мудрецами диббука[2] из тела несчастной женщины. О, будь он жив, нечистая сила быстро бы покинула пределы синагоги, если б вообще рискнула проникнуть за ее священные стены! Но, но и но! Не мы решаем судьбы, не нам расписывать времена и расставлять знаки.

Молиться в синагоге стало невозможно. Прихожане перешли в маленький зал, в котором обычно устраивали небольшое угощение после субботней молитвы. Но даже из-за плотно прикрытых дверей доносились вой и непотребный хохот. Бесы старались вовсю, не было никакого сомнения в том, что их цель – полный захват синагоги.

В общем-то, цель была почти достигнута: если в будние дни миньян[3] с грехом пополам удавалось собрать, то в субботу, в «шабес койдеш»,[4] на вечернюю молитву явились только члены правления. Впервые за многие-многие годы в «Ноам алихот» не отпраздновали встречу субботы.

Синагога располагалась в самом центре города, рядом с рынком. Она была одним из первых зданий, построенных в обновленном Реховоте, и первоначально служила для отражения атак арабских банд. Строили ее как форпост: толстые стены с окнами, похожими на бойницы, смотровая башенка на крыше, массивные двери. Внутреннее убранство соответствовало выбранному стилю: тяжелые дубовые скамьи с ящиками для молитвенников, резной, темного дерева арон-акодеш,[5] высокий потолок, украшенный гербами колен Израилевых.

Внушительных размеров печь, построенная архитектором, выходцем из Восточной Европы, оказалась бесполезной – температура воздуха в Реховоте не опускалась ниже плюс десяти даже в самые суровые зимы. Но сносить печь не решились, и реб Вульф приспособил ее внутреннюю полость для хранения разных принадлежностей синагогального быта.

Вдоль стен стояли покрытые потрескавшимся шоколадным лаком книжные шкафы, набитые старыми книгами. Шкафы покрывали искусно вырезанные из дерева гранаты, львиные морды, скипетры и короны.[6] Дверцы шкафов украшали граненые стекла старинной работы. Узкие полосы света, проникающие сквозь окна-бойницы, переливались в гранях, создавая удивительную атмосферу уюта и причастности.

Молились в синагоге простые люди: подсобные рабочие, владельцы маленьких лавочек, ремесленники, торговцы с расположенного по соседству рынка. Религиозные районы Реховота размещались на другом конце разросшегося города, и раввины, ученики ешив и прочий профессионально изучающий Тору люд в нее не попадали.

Покойный рав Штарк ежедневно нахаживал многие километры от своего дома до синагоги, а когда ослаб и уже не мог проделывать такие расстояния пешком, кто-нибудь из прихожан привозил его на автомобиле.

Соседство с рынком, поначалу отдаленное, но постепенно превратившееся в тесное объятие, мешало и прихожанам, и горластым продавцам. Торговые ряды начинались сразу у задней стены синагоги, базарный шум, ломящийся сквозь щели рассохшихся от старости окон, сбивал мысли прихожан с приподнятого лада.

Здание синагоги, ее двор, усаженный мохнатыми от возраста тополями, подсобки и отдельно стоящий домик туалета планировались в те далекие времена, когда о генеральном плане застройки Реховота не существовало даже зеленого понятия. А посему места – голой красноватой земли с проплешинами камней – не жалели. Но сегодня, когда цена квадратного метра площади рынка подскочила до десятков тысяч долларов, синагога с ее громадным двором стала привлекать нервное внимание деловых людей и людишек. Раву Штарку неоднократно предлагали выстроить за счет рынка другое здание, куда роскошнее существующего, но где-нибудь на окраине. Затем к обещанному зданию прибавились новая мебель, кондиционеры, квартира для раввина, машина для его заместителя и всякие мелочи для прихожан вроде бесплатного набора овощей для субботнего обеда. Рав Штарк не соглашался.

– Наш город начался с этой синагоги, – говаривал он. – И пока она стоит на своем месте, есть гарантия его дальнейшего существования.

Деловых людей от таких заявлений разбирал смех. Но право на территорию было зафиксировано в одном из первых постановлений поселкового совета Реховота, и деловым людям оставалось только приходить в ясные летние ночи под стены «Ноам алихот» и выть на луну.

Рав Штарк был ортодоксальным евреем, и ортодоксальность, превратившись в свойство характера, наложила отпечаток на происходящее вокруг. Его мир пронизывала единая логика: всё – от мельчайших, незначительных событий до происшествий чрезвычайной важности – располагалось на одном стержне, соединяющем Землю с Небом. На любые вопросы существовал ответ, нужно было лишь не полениться и хорошо поискать в книгах.

– За три тысячелетия существования еврейского народа, – пояснял рав Штарк, – раввины успели обсудить любые возможные вопросы и рассмотреть все бытующие ситуации. Мир, в общем-то, повторяет себя. И хоть каждому поколению кажется, будто оно переживает нечто особенное, на самом деле это уже было – и не один раз.

Вспоминая покойного раввина, реб Вульф всегда мысленно возвращался к одной истории. Сама по себе она могла показаться курьезом, но, переплетаясь с другими, вьющимися вдоль фактов, словно виноград вокруг столбов беседки, она отбрасывала уютную тень на происходящее, будто укрывая его от разрушительных лучей рационализма.

В синагоге долгие годы не было электричества. Освещали ее газовые рожки, старинные приспособления, бывшие в ходу еще в девятнадцатом веке. Поступавший в рожок газ раскалял добела металлическую сетку, и она светила примерно как сорокаваттная лампочка. Грело такое устройство больше, чем освещало, и в летние субботы прихожане, обливаясь потом, требовали от старосты немедленного перехода на электричество, сулившее кондиционеры и яркий свет люстр.

С раввином Штарком разговаривать они не решались. На любой вопрос у него находилось минимум три ответа: энциклопедические знания и гибкость суждений, отточенная многолетним изучением Талмуда, превращали спор с раввином в совершенно бесполезное занятие.

Пользоваться электричеством, вырабатываемым в субботу, рав Штарк не хотел. Отговорки и объяснения, что, мол, этим же током, бегущим по той же самой сети, пользуются больницы, которым закон разрешает нарушать субботу ради спасения жизни больных, он отбрасывал с легким отвращением. В «Ноам алихот» всё должно было происходить по высшему уровню кошерности.[7]

Трубки, подающие газ в рожки, проложили много лет назад. Фирма, ремонтирующая это устройство, давно закончила свое существование; наверное, кроме реховотской синагоги, никто в Израиле газом уже не освещался. Одна из трубок отошла от крепления и повисла над проходом. Когда во время праздника Суккот[8] молящиеся торжественно огибали «биму» с лулавами[9] в руках, верхушки пальмовых веток задевали трубку. Чтобы не испортить лулав, приходилось слегка наклоняться, и с годами этот полупоклон вошел в привычку, а еще с годами стал частью традиции.

Спустя пятнадцать лет уже никто не помнил истинной причины ее возникновения. Газопровод по-прежнему безотказно работал, прихожане – вернее, уже дети и внуки первых прихожан – с наступлением лета начинали докучать реб Вульфу традиционными просьбами о переходе на электричество, а, огибая «биму» с лулавами в руках, торжественно кланялись. Причем уже не чуть-чуть, как отцы-основатели, а полным поклоном.

Старики рассказывали, будто когда-то на месте, где совершают поклон, сидел во время праздника Суккот большой праведник. То ли Хазон Иш,[10] то ли рав Кук[11] – тут мнения расходились. Настоящая традиция никогда ведь не бывает однозначной. Рав Штарк не пресекал этих разговоров, и реб Вульф, следуя примеру раввина, тоже помалкивал.

История, которую староста никак не мог позабыть, произошла после того, как газопровод наконец сломался. Что-то где-то разошлось, и синагогу наполнил явственный запах газа. Вызывать для ремонта было некого, и рав Штарк нехотя дал согласие на замену рожков электрическими лампочками.

Случилось это перед осенними праздниками, обрадованные прихожане немедленно собрали деньги, и Рош-Ашана[12] справляли уже при ослепительным свете люстр и под прохладное жужжание кондиционера. На Суккот рав Штарк, как обычно, возглавил шествие с лулавом в руках. Дойдя до того самого места, он на секунду замешкался и взглянул вверх. От кончика лулава до ближайшей помехи – потолка – было метров пятнадцать. Рав Штарк помедлил еще мгновение, а затем склонился в поклоне. Его движение повторили все молящиеся, и с тех пор традиция кланяться давно разобранной газовой трубке стала неотъемлемой частью обычаев старейшей синагоги Реховота.

О, с нечистой силой рав Штарк наверняка бы справился играючи. Полистал бы книги и нашел, как поступили в подобном случае лет триста—четыреста назад где-нибудь в Польше или Марокко. Увы, нам не дано познать ни спокойствия злодеев, ни мучений праведников. Путем «средних» влечет обыкновенного человека судьба,[13] окуная попеременно то в жестянку с дегтем, то в бочку с медом. С нечистью предстояло бороться самостоятельно: счастливые времена, осененные присутствием рава Штарка, навсегда канули в прошлое.

Члены совета сидели в задней комнате совершенно пустой синагоги и горестно размышляли о будущем. Рисовалось оно довольно мрачным. Если придать делу широкую огласку, то есть обратиться за помощью в раввинат, помощь, возможно, будет оказана, но доброе имя «Ноам алихот» окажется безнадежно подпорченным – и кто знает, найдутся ли еще желающие молиться в загаженном нечистой силой месте? Нужно было искать нетрадиционные решения, однако они, как назло, не приходили в голову.

Идея осенила Нисима, владельца овощной лавки – «басты» – на рынке. В синагоге молились и ашкеназы,[14] и сефарды:[15] порядок службы покойный раввин подобрал таким образом, чтобы он подходил представителям всех общин. Нисим, выходец из Ирака, не отличался ни тонкостью манер, ни правильностью речи, но зато по части идей мог положить на лопатки многих краснобаев.

– Харэ гадать! – воскликнул Нисим, решительно хлопая ладонью по столу. – Обратимся к хабадникам, хабадники спросят Ребе. Как Ребе скажет, так и поступим! Мы еще увидим полный Ренессанс нашей синагоги!

Идея, по правде сказать, не отличалась оригинальностью; весь Реховот был оклеен красочными плакатами, изображавшими покойного Любавического Ребе на фоне его многотомного собрания бесед с хасидами.

«Обращаемся к Ребе, – утверждали плакаты, – и видим чудеса!»

Способ потустороннего общения с умершим праведником в глазах составителей плакатов выглядел довольно просто: нужно было всего лишь изложить свою просьбу на бумажке и всунуть ее наобум между страницами одного из томов. В том месте, куда угодила записка, обязательно находился ответ на заданный вопрос.

Хабадские молодцы раздавали листовки с душещипательными описаниями чудес, случившихся по вышеприведенному рецепту, удивительного проникновения Ребе в самую сердцевину задаваемого вопроса и необыкновенной мудрости найденных ответов.

Удивляться, впрочем, было нечему: поскольку к Ребе обращались примерно по одному и тому же кругу проблем, вероятность получить подходящий ответ оказывалась куда выше среднестатистической.

Третий член совета, Акива, экзотический еврей с острова Свободы, промолчал. Он вообще почти всегда молчал, поблескивая коричневой лысиной. Тоненькие, полоской, усы, сильный испанский акцент и неизменный запах кубинских сигар. Слова он расходовал нехотя, словно пересчитывая, проверяя каждое на вкус и форму, прежде чем выпустить изо рта в свободный эфир.

Разговорить Акиву считалось в «Ноам алихот» невозможным делом. Как видно, кастровский режим научил его слушать, а слова держать при себе. Среди беспрестанно балаболящих членов общины молчаливость казалась почти совершенством, сыгравшим решающую роль при избрании Акивы в совет. Правда, кроме этого несомненного достоинства, он был одним из главных израильских импортеров кубинского табака, и его щедрые пожертвования тоже сыграли свою роль.

Поскольку других предложений не поступило, «большая тройка» сразу отправилась в хабадскую синагогу. Раввина на месте не оказалось, старосты тоже, и «тройка» повернула было к выходу, но тут на ее пути оказался меламед, преподаватель младших классов хабадской школы. Вечно взъерошенный, с клочковатой, начинающей седеть бородой, он регулярно приносил в «Ноам алихот» листочки с комментариями покойного Ребе к недельной главе Торы.

– Реб Вульф! – воскликнул меламед, – добро пожаловать! Что же привело уважаемых членов правления под нашу крышу?

Узнав о причине визита, меламед расцвел.

– Друзья, вы ж на правильном пути! – радостно воскликнул он, подталкивая реб Вульфа к стеллажу с собранием сочинений Ребе. – Вот он, источник мудрости, кладезь знаний, родниковая вода исцеления. Пишите ж скорей вашу просьбу, и ответ не заставит себя ждать.

На формулировку вопроса и запись его на бумаге ушло не более трех четвертей часа. Подобная тщательность может показаться чрезмерной, но если вдуматься, кому задавался вопрос и из каких глубин должен был воспоследовать ответ, то сорок пять минут выглядят вполне приемлемым, даже граничащим с поспешностью интервалом.

Наконец святая работа была завершена, реб Вульф, сжимая вспотевшими пальцами сложенный вдвое листок, подошел к стеллажу. Отвернувшись, он вытащил левой рукой один из томов, а правой всунул листок между его страницами.

– Посмотрим, посмотрим, – вскричал меламед, выхватывая книгу из рук реб Вульфа. – О чем же вопрос? Ага, нечистая сила в синагоге, как же, как же, наслышаны, посмотрим ответ, ну-ка, ну-ка, нет, это не то, смотрим дальше, нет, не похоже, причем здесь субботние полеты «Эль-Аль»,[16] ага, вот это несомненно, конечно оно – читайте!

И торжественно, словно бокал для кидуша,[17] он поднес распахнутую книгу реб Вульфу.

– Вот здесь, внизу, читайте!

Выпуклые глаза меламеда блестели, и весь он, дрожавший от восторга откровения, олицетворял собой победу духа над грубой материей жизни. Реб Вульф пробежал глазами текст и озадаченно хмыкнул.

– А вы уверены, что ответ содержится именно в этом письме?

– Конечно! Взгляните, кому Ребе его написал. Видите заголовок – дорогой реб Ноам! – в точности, как название вашей синагоги.

Реб Вульф еще раз хмыкнул и передал книгу членам правления. Ознакомившись с текстом, они не нашли ничего лучшего, чем повторить хмыканье председателя.

«Дорогой реб Ноам! – значилось в письме. – По поводу неудачных, храни вас в дальнейшем Г-сподь, беременностей вашей жены, я думаю, причину следует искать не в особенностях ее тела, а в недостатках вашего. Постарайтесь разузнать у родственников, кто делал вам брит-милу[18] и был ли человек, совершивший операцию, Б-гобоязненным моэлем.[19] Мне думается, что было бы желательно повторить процедуру, разумеется, не в полном объеме, а только совершив символический надрез. В любом случае, прежде чем принимать решение, посоветуйтесь с тремя близкими друзьями. Желаю вам, вашей жене и вашим будущим детям удостоиться лицезреть святого Машиаха, вскорости, уже в наши дни».

– Что-то непохоже, – усомнился Нисим. – При чем тут выкидыши чьей-то жены к нашей нечистой силе?

– Проще простого, – отозвался меламед. – Выкидыш – это нарушение нормального, естественного хода событий. Так же, как и нечистая сила.

В его голосе прорезались назидательные нотки, он заговорил с членами совета, словно со своими малолетними учениками.

– И что же теперь делать? – спросил Акива. Говорил он с небольшим хрипом, словно проворачивая заржавевший от долгого простоя механизм.

– Понятно дело, что! – бодро ответил меламед. – В письме ж упомянуты трое друзей, и вас как раз трое. Поди сейчас разберись, кого плохо обрезали, – сколько лет прошло! Так самое ж разумное – повторить процедуру. Для всех членов совета повторить. У меня есть телефон хорошего моэля. Нашего, хабадского. Денег он берет немного, а работает… Чтоб уже Арафату голову так обрезали!

– Благодарю за помощь, – реб Вульф повернулся и пошел к выходу. Члены совета молча последовали за ним.

– Так дать вам телефон моэля? – крикнул вдогонку неунывающий меламед.

Реб Вульф на секунду остановился.

– Мы обсудим ваше предложение на очередном заседании совета, – произнес он «государственным» тоном. – Еще раз благодарим за помощь.

На улице темнело. Песочные громады высотных домов казались еще выше на фоне бутылочно-синего неба. Старые тополя вокруг «Ноам алихот» чуть покачивались под дуновениями вечернего ветерка, словно еврей на молитве.

О посещении хабадской синагоги никто из членов совета не вспоминал. И разговор о рекомендации Ребе никогда не заходил – ни словом, ни полусловом. Будто не было этого письма, и глумливое предложение свое меламед никогда не произносил, поперхнувшись посередине вдоха. Лиловый воздух реховотских сумерек поглотил события того вечера. Бесследно, навсегда.

Открыв синагогу, члены совета включили свет в большом зале и осторожно вошли внутрь. Как всегда, приятно пахло старым деревом, матово светились недавно выбеленные стены, поскрипывал дубовый паркет – удивительная, неправдоподобная роскошь для Израиля. «Бима», окруженная заново отлакированными столбиками ограждения, мирно возвышалась посреди зала. Большая «тройка» остановилась у того самого места, где совершался традиционный поклон, и прислушалась.

Тихо. Даже сверчки, распуганные демонами, не тянули свою песенку. Тихо.

– А может… – неуверенно начал реб Вульф. Но не успел он закончить фразу, как из глубины «бимы» раздался сатанинский хохот.

– Провались, наваждение, – в сердцах сплюнул на паркет реб Вульф, и члены совета поспешно ретировались в маленький зал.

– Завтра поеду к Томографу, – выдвинул очередную идею Нисим. – Сколько ни будет стоить, а привезу его сюда. Так дальше жить нельзя. Или Ренессанс, или закрываем синагогу.

– Нельзя, – согласился реб Вульф.

– Нельзя, – ржавым эхом проскрипел Акива.

Томографом называли сефардского еврея из Сдерот – уютного городка, затерянного в охряных барханах Негева. Молва приписывала ему невероятные свойства, он якобы видел человека насквозь, точно томограф, и мог без всякой медицинской аппаратуры поставить правильный диагноз. Откуда взялся Томограф, кто были его духовные учителя, никто не знал, а сам он никогда не рассказывал. За аудиенцию он брал немалые деньги, но отбою от желающих не было: к нему на прием записывались чуть не за два месяца.

Нисим попросил секретаря принять его вне очереди: ведь дело, по которому он прибыл в Сдерот, касалось целой общины. Но секретарь, смуглый человечек с блестящими кудельками волос, высоким, рвущимся голосом и бегающими глазами, был неумолим.

Неумолимость – отличительное свойство секретарей. Видимо, они рождаются, изначально наделенные снисходительностью к делам посетителей, а повзрослев, подыскивают себе работу в соответствии с характером. Хотя бытует и другое мнение – что зачатки этих качеств приобретаются вместе с утверждением в должность, а затем всходят, подобно дрожжевому тесту, от тепла ежедневных скандалов с нахальными клиентами.

Аудиенцию Нисиму назначили через неделю. Не помогли ни просьбы, ни упреки.

– Неужели вы думаете, – спросил секретарь, возмущенно сдвигая брови, – будто ваша проблема важнее здоровья маленьких детей или одиночества женщин, годами ожидающих суженого? Так завелась у вас нечисть! Не под подушкой ведь завелась? А молиться можно и в другой синагоге.

Под шуршание песчинок, безмятежно струящихся из одной части стеклянной колбы в другую, Реховот постепенно наполнялся тревожными слухами. Хохот и завывания в «Ноам алихот» пробудили, казалось, навсегда уснувшие предания. Истории, еще вчера казавшиеся сказочными, сегодня выслушивались абсолютно серьезно.

С особенным трепетом рассказывали про Нешикулу[20] – демона, вселяющегося в женщин. В новомесячье, когда луна исчезает и ночное небо освещается только холодным светом звезд, Нешикула блуждает по городу, отыскивая себе жертву, и горе неосторожному, оказавшемуся у нее на пути. Внезапную смерть молодого авреха,[21] потрясшую Реховот несколько лет назад, теперь однозначно приписывали Нешикуле.

А дело было так. Жена авреха отправилась в микву[22] совершить ритуальное омовение. Аврех высадил жену у входа, отъехал на несколько десятков метров в сторону, заглушил двигатель и принялся ждать. Омовение обычно занимает около получаса, аврех открыл книгу и углубился в чтение.

Ждать жену у самой миквы закон не разрешает. Окунание, удаляя духовную нечистоту, порожденную менструальной кровью, делает женщину разрешенной мужу. Но чужим не положено знать, когда жена разрешена, а когда запрещена, поэтому, дабы избежать ненужных догадок и размышлений, мужчинам не разрешается коротать время у входа в микву, разглядывая выходящих из нее женщин.

Как раз в это время проходил мимо техник по установке кондиционеров. Несколько месяцев назад он ремонтировал у авреха кондиционер и, увидев клиента, остановился узнать, как дела. Разговор быстро перетек на более животрепещущие темы, ведь аврех принадлежал к религиозным сефардам, а техник был воинствующим атеистом ашкеназского происхождения. Им было о чем поговорить. Полчаса пролетели незаметно, и когда жена авреха вышла из ворот миквы, муж в пылу спора не обратил на нее внимание.

– А вот и раббанит![23] – воскликнул техник. – Вы случайно встретились, или договорились заранее?

От сферы его представлений о жизни понятие «миква» располагалось на расстоянии нескольких световых лет.

– Что с ней? – озабоченно продолжил техник. – Раббанит не больна?

Действительно, жена авреха шла заплетающимися шагами, чуть не падая. Муж выскочил из автомобиля и бросился к ней. Он едва успел подхватить ее: молодая женщина, трепеща, повисла у него на руках.

– Поцелуй меня! – прошептала она чуть слышно.

– Что-что? – не понял аврех. – Что ты сказала?

Ему показалось, будто он ослышался. В присутствии посторонних, профессионально изучающие Тору люди избегают даже прикасаться к жене, а поцелуй на улице может присниться лишь в страшном сне.

Но действительность оказалось страшнее самых ужасных сновидений.

– Поцелуй меня! – продолжала шептать женщи– на. – Поцелуй немедленно, иначе умру.

Аврех оглянулся по сторонам. Вокруг стояла густая реховотская ночь, безлюдная улица, освещенная редкими фонарями, казалась совершенно пустынной. Мешал только техник, но, как известно изучающим Закон, опасность для жизни отталкивает самые строгие запреты, и аврех осторожно поцеловал щеку жены. От нее пахло шампунем и розовой свежестью миквы.

– В губы, – прошептала женщина. – Поцелуй меня в губы.

Аврех закрыл глаза, осторожно прикоснулся губами к влажному рту жены и умер.

Его бездыханное тело рухнуло на потрескавшийся асфальт, подмяв под себя мягкое тело женщины. Техник вызвал «скорую», карета примчалась спустя несколько минут, но врач смог только констатировать смерть мужа и глубокий обморок жены.

Очнувшись, бедняжка не могла ничего вспомнить. От выхода из здания миквы до пробуждения на больничной койке ее память представляла собой сплошное белое пятно.

Врачи объяснили это шоком, смерть же авреха, поскольку семья категорически отказалась от вскрытия трупа,[24] списали на закупоривший сердце тромб или обширный инсульт.

– Теперь же, – объясняли проницательные жители Реховота, – всё стало на свои места. Нешикула проникла в тело молодой женщины сразу за дверями миквы и, говоря ее устами, выпросила у мужа поцелуй. Известно, что при поцелуе душа соприкасается с душой, Нешикула забрала душу авреха и тут же исчезла.

– Если это она безобразничает в нашей синагоге, – предположил Нисим на очередном совещании большой тройки, – нужно выкрасить оконные рамы и дверные косяки в голубой цвет!

Он приподнял кипу и пригладил волосы. Его прическа представляла собой весьма замысловатое сооружение. Дабы прикрыть лысину, Нисим отрастил уцелевшие волосы и зачесывал их от краев к центру, перекрывая голую макушку. В итоге вокруг его головы струился пробор, издалека напоминавший край кипы.[25] В сочетании с настоящим краем кипы пробор походил на обрамляющий крышу волнистый карниз – архитектурное излишество эпохи барокко.

– Я человек Ренессанса, – отшучивался Нисим, мешая в кучу века и стили, – и выгляжу соответствующим образом.

О Ренессансе он всегда думал, что это название банкетного зала в Тель-Авиве, пока случайно не посмотрел телевизионную передачу по каналу «Дискавери», примерил на себя одеяния гигантов и решил, что их одежда ему впору. С того времени к месту и не к месту он упоминал Ренессанс, снискав тем самым славу одного из образованнейших людей реховотского рынка. Дабы поддержать репутацию, Нисим регулярно заглядывал в Энциклопедический словарь и с его помощью вворачивал в свою речь непонятные для работников рынка слова и словосочетания.

– Почему именно в голубой? – уточнил реб Вульф. – У нас такой краской туалетный домик выкрашен. Нехорошо получится, непонятно.

– С туалетом случайно совпало, – возразил Нисим. – А голубой – символ неба. Небесные воды, сакральная чистота… Ну, вы понимаете. А демоны, вроде Нешикули, обитают в нижнем мире, заполненном черной ритуальной грязью, и посрамить их можно только с помощью голубого цвета.

– Нет, – поразмыслив, отверг эту идею реб Вульф. – Странно будет выглядеть наша синагога. Думаем дальше.

Он поскреб пальцами бороду и погрузился в молчание. Коротко подстриженную седую растительность на щеках и подбородке реб Вульфа трудно было назвать бородой. Считая ее отличительным признаком раввинов, реб Вульф тщательно соблюдал дистанцию, всем своим видом подчеркивая собственную незначительность. Он, простой служка, мог позволить себе только намек на бороду – скромный признак причастности к высшему обществу.

По той же причине он носил не черный, а темно-коричневый костюм, и в синагоге всегда молился в одном из последних рядов. Став председателем совета, реб Вульф не изменил своих привычек и по-прежнему разговаривал со всеми ровным мягким голосом, старался при встрече первым произнести приветствие, а любой возникающий между прихожанами конфликт разрешить полюбовно, отыскав компромисс, устраивающий обе стороны.

– На Кубе, – нарушил воцарившуюся тишину Акива, – был подобный случай. Я слышал его от деда, а он – от своего деда…

– Расскажи, расскажи! – оживился Нисим. – Может, альтернатива какая пробрезжит.

– Это произошло много лет тому назад – может, двести, может триста, – Акива говорил медленно, то и дело поглаживая усики. Его речь не журчала и не лилась, а погромыхивала, точно старая, хорошо поездившая на своем веку телега. После каждой фразы он на секунду замирал, будто примеряясь, продолжать или нет, но секунда заканчивалась, и погромыхивание возвращалось с неизменностью надежно работающего механизма.

– Неподалеку от Гаваны жил еврейский купец. Крепкий торговец, его слово ценилось не хуже векселя. Имени купца никто не помнит, а называли его Гевер – мужчина. Потому, что вел он дела, как подобает мужчине: честно, достойно, без всяких там шахер-махеров. В Европу Гевер отправлял корабли с ямайским ромом, кубинским сахаром, табаком и кофе, а привозил дорогую мебель, ткани, модную одежду, вина и украшения.

Семья у него, даже по тем временам, была большая – больше десяти детей. Жену он взял из-за океана – откуда-то из Польши или Германии. На людях она почти не появлялась, проводя все время в заботах по хозяйству.

Во всем, кроме одного, Гевер мог служить примером для подражания. Но это одно сильно портило ему жизнь. Происходивший из сефардских евреев, Гевер терпеть не мог Испанию. Он ненавидел испанские песни, презирал испанский язык, на котором говорил, бойкотировал испанские товары. Причина этой ненависти осталась неизвестной – возможно, в нем говорила обида изгнанных предков. Во всяком случае, с испанцами Гевер не торговал, чем сильно усложнил свой бизнес. Жену по той же причине он выбрал из ашкеназских евреев, выучил ее язык и разговаривал на нем с детьми и супругой.

И все же, несмотря на такую странность ведения торговли, дела Гевера шли прекрасно. Вскоре он разбогател настолько, что выстроил на берегу океана великолепную гасиенду. Огромный белый дом с башенками, просторным патио, галереей для прогулок, украшенной мраморными колоннами, флигелем для прислуги и глубоким, прохладным подвалом, куда по специальным рельсам закатывали бочки с ромом.

На сороковом году[26] жизни с Гевером произошло то самое событие, о котором я собираюсь рассказать. По торговым делам собрался он на Бермудские острова. Гевер не любил морские путешествия. Океан в те времена был неспокойным, пиратские бриги поджидали торговые суда в самых неожиданных местах. Сказать по правде, матросы на кораблях, принадлежащих Геверу, не сильно отличались от пиратов, а их капитаны были просто сущими разбойниками. Такие нравы царили в то время на флоте. Гевер хорошо знал, с кем имеет дело, и поэтому старался избегать морских путешествий. Но бизнес есть бизнес – иногда приходиться жертвовать покоем и подвергаться опасности.

Корабль вышел из Гаванского порта рано утром. Стояла прекрасная погода, дул свежий ветер, и судно быстро продвигалось вперед. При удачном стечении обстоятельств путь от Кубы до Бермудов мог занять не больше двух суток. Но судьба распорядилась иначе…

На следующее утро корабль попал в полосу штиля. Океан лежал ровно, как ром в стакане, матросы от безделья слонялись по палубе и, перевешиваясь через борта, следили за мерным движением огромных медуз. Внезапно один из них закричал:

– Тонем, мы тонем!

Приглядевшись, капитан и помощник заметили, что судно действительно погружается в воду. Посланные в трюм матросы не обнаружили течи. Океан попросту затягивал в себя корабль – медленно, но неотвратимо. Смертельный ужас сковал экипаж. Совершалось неведомое, бороться с которым было невозможно.

– Шлюпка! – закричал Гевер. – Моя спасательная шлюпка!

Несколько лет назад, прочитав в Талмуде про особые места в океане, где засасываются под воду предметы из любого металла, Гевер снабдил свои корабли специальными шлюпками, сработанными из чистого дерева. Даже уключины для вёсел представляли собой вделанные в борта петли прочного каната. Над Гевером потешалась вся Гавана, но его, похоже, это не задело.

– Одному слову Талмуда, – отвечал он насмешникам, – я верю больше, чем тысяче утверждений тысячи незнаек.

Бывалые капитаны с легкой усмешкой снисходительности разместили шлюпки на своих кораблях и думать о них позабыли. Блажит хозяин, мало ли что кажется ему из-за конторской стойки.

Но вот дурь и марево превратились в действительность. Шлюпка шлепнулась о воду, матросы быстро заняли места у весел, капитан и Гевер последними спустились по веревочной лестнице. Впрочем, спуском это уже нельзя было назвать: палубу от шлюпки уже отделяли какие-нибудь полтора метра.

Гевер уселся на корме, сжимая в руках бархатный мешочек с молитвенными принадлежностями и томиком Пятикнижия, матросы налегли на весла, и шлюпка стрелой помчалась по глади океана. Матросы гребли так, точно за ними гнался сам дьявол. Спустя несколько минут раздался оглушительный «чмок», и корабль словно провалился под воду. Сияющее зеркало сомкнулось над его мачтами, небольшая рябь чуть нарушила блестящую поверхность – и… всё. Будто не было здесь большого корабля, груженного многотонным грузом.

Шли на веслах почти сутки. Пресная вода из резервного бочонка быстро кончилась, коробка сухарей тоже. Утреннюю росу, выпавшую на бортах шлюпки, слизывали по очереди. Капитан сверял курс с компасом и звездами – до Бермудских островов при таком ходе, по его расчетам, можно было добраться за три дня. Конечно, если океан останется спокойным.

Взошло солнце, и на горизонте проступили очертания острова. Уставшие за ночь гребцы воодушевились, спустя полтора часа шлюпка уткнулась носом в песок небольшой бухты. Лес подступал к самому берегу, из него доносились крики и щебетание невидимых птиц. Впадавший в бухту ручей оказался пресным, моряки напились вволю и улеглись под деревьями отдыхать после бессонной ночи.

Гевер отошел в сторонку, облачился в таллит,[27] наложил тфиллин[28] и приступил к утренней молитве. Но не успел он закончить благословения, как из лесу высыпали вооруженные люди и бросились на матросов. Через несколько минут весь экипаж был связан. Весь, кроме Гевера. Незнакомцы окружили его плотным кольцом и почтительно следили за молитвой. Гевер продолжал кланяться и раскачиваться так, словно вокруг ничего не произошло.

Закончив, он аккуратно сложил тфиллин и таллит в бархатный мешочек, уселся поудобнее на песке и принялся за чтение недельной главы Торы. Судя по всему, молитвенные принадлежности то ли отпугивали незнакомцев, то ли внушали благоговение, и Гевер тянул время, рассчитывая на изменение ситуации. И оно не преминуло последовать: из толпы выступил человек, манерой и осанкой походивший на предводителя, и обратился к Геверу. Каково же было его изумление, когда тот понял, что незнакомец разговаривает на чистом иврите.

– Дорогой гость, – начал предводитель, – позвольте после окончания утренней молитвы приветствовать вас на нашем острове. Если обрел я благоволение в глазах дорогого гостя, не согласится ли он последовать в наши шатры для вкушения утренней трапезы.

Несколько секунд Гевер молчал, не в силах прийти в себя от удивления.

– Благодарю, – наконец ответил он, – и с удовольствием принимаю ваше предложение. А где экипаж моего судна?

– Необрезанных сначала накормят, – сказал предводитель, вежливо улыбаясь, – а затем отведут на работу. Праздность вредит уму и губительна для тела.

Шли долго – сначала через густой лес, потом мимо возделанных полей. По дороге предводитель рассказывал Геверу про остров. История звучала удивительно, но Гевер давно перестал поражаться диковинным историям, зная, что жизнь – удивительнее всего на свете.

Много веков назад к острову прибило трирему, на которой бежала от вавилонян небольшая группа изгоняемых «десяти колен».[29] После многих недель странствий, множества смертей и трагедий, разыгрываемых на борту корабля голодом, жаждой, а больше всего страхом перед неизвестностью, уцелевшие высадились на благодатный остров. Пищи на нем оказалось в достатке, и маленькая группка за века превратилась в небольшой народ. Все попытки бежать с острова заканчивались неудачей: ни одна лодка не вернулась обратно. Иногда океан выносил на берег обломки погибших кораблей, иногда – трупы, и лишь изредка на остров попадали уцелевшие после кораблекрушения моряки. Благодаря им островитяне примерно представляли, что происходит в сегодняшнем мире.

За всю историю существования малого народа евреи попадали на остров только два раза. Первый из спасшихся оказался простым человеком, с трудом разбиравшим Пятикнижие, а второй умер спустя несколько дней, так и не успев обучить жителей ничему новому.

– Мы слышали, – пожаловался предводитель, – что, помимо Пятикнижия, существует еще одна Святая Книга – Талмуд, но до нас она не дошла. Видимо, ее написали после изгнания десяти колен.

Спустя полчаса показались строения: невысокие хижины, крытые пальмовыми ветвями. Посреди деревушки возвышалось деревянное здание с куполом.

– Синагога? – спросил Гевер.

– Что-что? – уточнил предводитель.

– Дом молитвы, – пояснил Гевер, – сообразив, что слово «синагога» во времена десяти колен еще не существовало.

– Конечно, – ответил предводитель. – Разве можно его с чем-нибудь перепутать?

Перед входом в синагогу собралась толпа. Завидев Гевера, люди уважительно расступились, образуя проход. Он шел по нему, озираясь по сторонам и недоумевая, чему обязан таким почестям.

Островитяне были одеты просто, их одежда напоминала грубую дерюгу. У мужчин и женщин распущенные волосы до самых плеч, грубые, словно вытесанные каменным топором лица, но на них живые, бегающие глаза.

Перед крыльцом стоял человек в белом, ниспадающем до земли балахоне. Голову его украшал высокий тюрбан, наподобие тех, что носили священнослужители в Иерусалимском Храме.

«Наверное, это раввин», – подумал Гевер.

– Возлюбленный гость наш, – произнес «раввин», протягивая Геверу руку, – добро пожаловать в Дом собраний.

Внутри Дом собраний ничем не отличался от синагоги: такие же ряды лавок, возвышение посреди зала, украшенный резьбой шкаф для свитков Торы.

– Я слышал, что вы привезли с собой тфиллин? – не скрывая волнения, произнес «раввин».

– Да, вот они, – показал Гевер бархатный мешочек.

– Дай, дай наложить!

Дрожащими руками он выхватил мешочек из рук Гевера, расстегнул и принялся неумело наматывать на руку.

– Последние тфиллин, привезенные нашими предками, испортились двести лет назад, – пояснил он. – С тех пор мы только мечтаем о выполнении этой заповеди.

Гевер помог «раввину» правильно наложить тфиллин, тот накинул на голову край балахона и забормотал что-то, слегка подвывая в конце каждой фразы.

Лица стоявших вокруг выражали почти плотское вожделение. Они смотрели на «раввина» с явной завистью, и Гевер подивился и порадовался столь яркому проявлению духовности.

Закончив молитву, «раввин» снял тфиллин и, осыпая их бесчисленными поцелуями, уложил в мешочек. Поцелуи эти были Геверу неприятны. «Так целуют женщину, – подумал он, – а не святыню».

Нехотя, точно преодолевая себя, «раввин» вернул мешочек Геверу.

– И нам, и нам, мы тоже хотим, – загудели окружающие.

«Раввин» строго зыркнул на гомонивших, и ропот смолк.

– Прошу разделить с нами трапезу, – предложил он Геверу.

В соседнем, небольших размеров зале был накрыт стол. На трапезу, кроме «раввина», были приглашены еще несколько человек, очевидно, приближенные. Внимательно осмотрев стол, Гевер выбрал бананы, земляные орехи и печеные бататы.

– Вот свежее мясо, – предложил «раввин», – рыба, пойманная на рассвете, еще теплый хлеб.

– Нет, нет, – благодарю, – отказался Гевер.

– Какая праведность! – восхитился «раввин». – Наконец-то Небеса послали нам святого человека.

Гевер не был ни святым, ни особо праведным, но элементарные правила кашрута[30] он соблюдал и поэтому никогда не ел у незнакомых людей, даже если они были ему симпатичны. Кроме того, он подозревал, что за сотни лет полной изоляции островитяне могли подзабыть или перепутать законы, и поэтому выбрал наименее опасные с точки зрения кашрута продукты.

– Вот вы-то и научите нас Талмуду! – радостно восклицал «раввин». – Как прекрасны шатры твои, Яаков, словно венок спелых колосьев, будто овцы на холмах Башанских!

– Талмуд – это не просто, – ответил Гевер, слегка удивленный вольным цитированием,[31] – его начинают учить с самого детства.

– Ну, – перебил его «раввин», – если дети в состоянии понять, неужели мы не разберемся!

Он подмигнул сотрапезникам, и те ответили ему довольными улыбками и смехом.

– Давайте проверим, – не согласился Гевер. – Я задам вам три загадки – посмотрим, сможете ли вы на них ответить.

«Раввин» согласно кивнул головой.

– Двое упали в печную трубу, – начал Гевер. – Один испачкался, а другой нет. Кто пойдет мыться?

– Что ж тут непонятного? – удивился «раввин». – Грязный пойдет, а чистый останется.

– Неправильно, – ответил Гевер, в свою очередь, дивясь недогадливости «раввина». – Грязный посмотрит на чистого и решит, что он тоже чистый. А чистый посмотрит на грязного и пойдет мыться.

– Умно, – согласился «раввин», крутя бороду. – Задавайте второй вопрос.

– Двое упали в печную трубу. Один испачкался, а другой нет. Кто пойдет мыться?

– Как это кто? – вытаращил глаза «раввин». – Решили ведь, что чистый пойдет.

– А вот и нет. Грязный посмотрит на чистого и решит, что он тоже чистый. А чистый увидит грязного, пойдет к зеркалу и убедится, что он не испачкался. В итоге оба не станут мыться.

– Гм, – хмыкнул «раввин». – Это и называется Талмуд?

– Это лишь вступление. Но мы не закончили.

– Да-да… Задавайте последний вопрос.

– Двое упали в печную трубу. Один испачкался, а другой нет. Кто пойдет мыться?

– Никто не пойдет! – рассержено буркнул «раввин». – Другого ответа быть не может.

– Почему не может?! – улыбнулся Гевер. – Где это вы видели, чтобы два человека упали в печную трубу и один перепачкался, а второй нет. Так не бывает. А значит, все рассуждения придется повторить сначала. Вот с этого и начинается Талмуд.

Оглядев вытянувшиеся физиономии присутствующих, Гевер предложил:

– А зачем вам Талмуд? Наизусть я его не помню, а книг у вас нет. Давайте начнем с Пятикнижия с комментарием Раши, рабейну Шломо Ицхаки. Вы знаете, кто такой Раши?[32]

«Раввин» отрицательно покачал головой.

– Действительно, – улыбнулся Гевер, – откуда вам его знать? Раши ведь жил во Франции, в одиннадцатом веке.

– Это неважно, где он жил и когда, – сказал «раввин». – Давайте начнем учиться!

– Прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

С этого момента жизнь Гевера на острове протекала следующим образом: с самого утра, после молитвы, он давал урок по недельной главе «раввину» и всем присутствующим в Доме собрания. Затем приходили жители ближайшего поселка, и Гевер повторял урок для них. После завтрака его уже ждали мужчины из более отдаленной деревни, а к обеду поспевали обитатели противоположного конца острова.

Такой образ жизни Гевера вполне устраивал, раздражало лишь одно: каждый ученик просил надеть тфиллин и делал это с такими гримасами восторга, топотом и повизгиванием, что Геверу становилось не по себе. Нет, он, конечно, понимал радость еврейской души, получившей наконец-то возможность исполнить столь важную заповедь, но способы выражения этой радости приводили его в замешательство.

«Раввин» приходил накладывать тфиллин утром и на закате. И хоть твердил ему Гевер, что тот, кто добавля– ет, – уменьшает, «раввин» оставался при своем мнении.

– Для меня тфиллин, – говорил он, жадно наматывая ремешки, – деликатес, изысканное лакомство. Хочу насладиться им полной мерой.

Через месяц «раввин» пригласил Гевера к себе в дом на субботнюю трапезу. Субботняя служба проходила необычайно быстро – возможно, оттого, что Тору не читали (ведь свитка в синагоге не было), а молитвы были несколько иными, чем те, к которым привык Гевер. Ничего удивительного в этом он не усматривал, ведь островитяне очень давно оторвались от еврейского народа.

Молились островитяне по памяти, и только у кантора, торжественно выводившего свою мелодию, была книга. Но заглянуть в нее по непонятной причине Геверу не давали. Во время молитвы кантор прикрывал ее полами таллита, а сразу по окончании запирал в шкаф. На просьбу посмотреть, что написано в молитвеннике, «раввин» отказал, туманно ссылаясь на разные законы, обычаи и порядки. Гевер не решился настаивать: не хотят, ну и ладно, хотя, честно говоря, любопытство разбирало – как же молятся потомки десяти исчезнувших колен?

В доме «раввина» за столом, уставленным всевозможной снедью, чинно восседала большая семья. Гевера представили всем по очереди. Когда процедура закончилась, ему указали место рядом с хозяином дома. Но не успел он сесть, как дверь отворилась и в комнату вошла девушка. Гевер взглянул на нее и замер. Такой дивной, невозможной красоты он и представить себе не мог.

– Это моя дочь – Махлат, – произнес «раввин». – Да садитесь, садитесь, неужели она так напоминает Сдом и Амору, что вы превратились в столб?

– Она прекрасна, – едва смог вымолвить Гевер, опускаясь на скамью. – Я в своей жизни еще не встречал такой красавицы.

– Хм, – кашлянул «раввин». – Ну, коль вы так считаете, женитесь на ней. Для меня будет честью породниться с великим знатоком Торы.

– Но я женат. На Кубе меня ждет семья.

– Эхо-эх! – вздохнул «раввин», – Где она, эта Куба? Боюсь, что вам ее больше не увидеть. Да и чем плохо у нас? Вас уважают, вся ваша жизнь посвящена Торе, осталось только жениться и создать семью. Махлат, ты согласна выйти замуж за нашего гостя-мудреца?

Гевер хотел было возразить, но Махлат, поспешно кивнув головой, одарила его таким взглядом, что всё его прошлое, все удачи и неудачи, рождение детей, тихие радости семейной жизни и вообще всё, всё, всё на свете стало неважным и малозначительным. Тоска по дому, родным, друзьям, то, что плавало на поверхности его памяти, бередя и смущая, словно корабль, с легким «чмоком» ушло вниз и скрылось в мутной глубине подсознания.

– А вы, достопочтенный гость, – продолжил «раввин», – согласны ли вы взять в жены мою дочь Махлат?

– Согласен, согласен, – пробормотал Гевер, сжимая губы, чтоб не закричать от радости.

Свадьбу сыграли через неделю. «Раввин» подарил зятю дом, полный всяческой утвари, и началась новая, счастливо бегущая жизнь. Махлат оказалась чудесной женой – чудесной во всех отношениях, и в ее смуглых объятиях Гевер нашел покой и забвение.

К лету она забеременела и на осенние праздники уже еле смогла подняться на второй этаж Дома собрания, где располагалась женская половина. Поэтому на Симхат Тора[33] Гевер настоял, чтобы Махлат осталась дома.

Этот праздник гуляли на острове по-особенному. После короткой молитвы все уселись за столы, накрытые в малом зале. На столах в изобилии стояли бутылки с местной водкой, убойной жидкостью, которую гнали из гуавы. Один раз, в гостях у тестя, Гевер отхлебнул глоток и навсегда зарекся прикасаться к этой отраве.

Островитяне заглатывали пойло целыми стаканами, хищно и жадно, и быстро хмелели, а, захмелев, возвращались в главный зал и пускались отплясывать вокруг «бимы». Вскоре Дом собраний оказался заполненным пьяными. С раскрасневшимися лицами они мерно ходили по кругу, горланя песни, размахивая руками, подпрыгивая, как бы изображая веселье и упоение. Картину народного ликования портили только лица: одеревенелые, с застывшими навыкате глазами.

Один из танцующих вскарабкался на «биму» и, с трудом балансируя на перилах, начал размахивать огромным желтым флагом. На флаге была изображена корона, под которой огромными буквами вилась надпись: «Да здравствует Царь!»

О каком Царе шла речь, было непонятно, но Гевер решил, что, по всей видимости, имеется в виду Всевышний, Царь своего народа.

Стоящий на «биме» сделал слишком резкий замах, покачнулся и, отбросив в сторону флаг, рухнул прямо на головы танцующих. Разнесся испуганный «ах» – наверное, кому-то досталось – толпа сначала замерла, а потом раздалась, оставив на полу неподвижное тело.

Все взоры устремились в сторону раненого, а Гевер, дернув дверцу шкафа, в котором прятали молитвенник, обнаружил, что ее забыли запереть. Наконец-то представилась возможность рассмотреть, что же там написано! Быстро распахнув дверцу, он засунул в шкаф голову и наугад раскрыл молитвенник. Спустя несколько секунд, отпрянув, словно укушенный змеей, он в ужасе прислонился к стене. В молитвеннике там, где обычно пишут имя Б-га, было написано Ашмедай.[34]

– Так вот оно как! – в остолбенении шептал Ге– вер. – Значит, я полгода учу Торе демонов, и полгода они накладывают мои тфиллин. Сколько же несчастий они причинили миру благодаря полученной от меня силе. А «раввин» – он же по два раза в день приходил подзаряжаться!

Гевер вспомнил о жене и задрожал всем телом.

– Б-же, мой, Б-же, Б-же мой, значит, и Махлат – демон, а ребенок в ее чреве – моё потомство от демона!

Оставшуюся часть праздника Гевер просидел за стеной Дома собрания, мрачно уставясь во влажный сумрак ночи. Из ярко освещенных окон доносилось пение танцующих бесов.

– Что они празднуют? – думал Гевер. – Если все создано в зеркальном отражении, то у них, стало быть, тоже есть своя Тора и свой день ее получения. Но мне, мне-то как быть со всем этим?

План созрел часа через два. Гевер вернулся в синагогу и слился с толпой.

После праздника все пошло по заведенному порядку. Гевер вел себя так, будто продолжал пребывать в полном неведении. В субботу на третьей трапезе за столом у тестя он вдруг предложил.

– Все-таки, есть недостаток в нашем служении Всевышнему, и я знаю, как его исправить.

– Как же, сынок? – поощрительно улыбнулся «раввин».

– Я вернусь на Кубу, куплю самый лучший свиток Торы, несколько десятков пар тфиллин и привезу на остров.

– Но ты не сможешь даже отплыть от берега. Пучина засасывает всех, кто до сих пор пробовал это сделать.

– У меня особая шлюпка, – ответил Гевер. – Так же, как я добрался сюда, я смогу вернуться в открытый океан, а оттуда достигнуть Бермуд. Мне нужен мой экипаж: матросы для гребли и капитан для ориентации по звездам.

«Раввин» задумался. Гевер хорошо представлял, что крутилось в его бесовской голове. Нежелание отпустить уже прирученную жертву сталкивалось с пьянящей перспективой заполучить настоящий свиток Торы плюс десятки пар тфиллин.

– Хорошо, – произнес «раввин» после долгого раздумья. – Но ты дашь клятву, что вернешься не позже, чем через год.

– Много ли стоит клятва, данная демону? – усмехнулся про себя Гевер и согласился.

Прощание с Махлат оказалось нелегким. На последнюю ночь она приберегла такие уловки и приемы, что утром Гевер с трудом заставил себя разомкнуть ее объятия и выбраться из постели.

Почти всё население острова собралось на берегу пожелать шлюпке удачного плавания. Впереди в белом балахоне, поддерживая горестно плачущую дочь, стоял «раввин». Он молча пожал Геверу руку.

– Смотри, сынок, не забывай клятву, – то ли предупредил, то ли пригрозил он.

Через сутки шлюпка благополучно добралась до Бермудских островов, Гевер сел на корабль и, навсегда зарекшись плавать по морю, вернулся на Кубу. О демонах он никому не рассказал, но стал особенно усердно молиться и увеличил количество занятий Торой. Тфиллин, привезенные с острова, он сразу похоронил в генизе.[35]

Год прошел быстро, и чем ближе подступала дата обещанного возвращения, тем сильнее наваливалось на Гевера беспокойство. В ночь окончания срока он почти не спал, а день провел в синагоге. Но ничего не случилось. Совсем ничего. Миновал еще день, и еще один, неделя, другая…

Когда секретарь объявил о приходе очередной посетительницы, Гевер не обратил на нее никакого внимания. Он даже не поднял голову, дочитывая срочную бумагу. Каждый день в его контору приходили десятки просителей, и все хотели поговорить именно с хозяином. Как правило, их дело заканчивалось небольшой суммой, поэтому мелкие деньги Гевер держал в выдвижном ящике письменного стола. Дочитывая письмо, он машинально выдвинул ящик и засунул в него руку.

Подняв голову, он замер с рукой, запущенной в письменный ящик. Перед ним стояла Махлат – еще более красивая, чем при расставании, а на руках у нее спало их общее дитя – маленький кудрявый демон.

– Отец давно понял, что ты догадался, – сказала Махлат. – И отправил меня к тебе.

Гевер молчал. Происходящее казалось сном, фантазией, дурной сказкой. Махлат расплакалась.

– Разве я виновата, что родилась демоном? Разве ребенок виноват, что ты его отец? И нам хочется немного любви и радости. Мы ведь тоже твоя семья! Гевер молчал. Он ожидал чего угодно, но только не такого поворота событий. Ребенок проснулся, покрутил лобастой головой, посмотрел на Гевера и заплакал. Махлат присела на стул, не стесняясь, обнажила крепкую молодую грудь и засунула набухший сосок в ротик младенца. Он приник к ней и принялся жадно сосать.

Тысячи разных мыслей, планов и решений промелькнули в голове Гевера. Но обнаженная грудь подняла в нем волну такого безумного вожделения, что все эти планы, мысли и решения мгновенно испарились, сгинули без следа, словно морская пена под жаром полуденного солнца.

– Нам ничего не нужно, – сказала Махлат. – Разреши только поселиться в подвале твоей гасиенды. Никто про нас не узнает. Мы будем очень осторожны, мы умеем, ты ведь знаешь, кто мы.

Гевер кивнул.

– Ты сможешь приходить ко мне иногда, когда захочешь, когда сможешь. И все будет хорошо.

Гевер согласился. Да и кто бы смог устоять перед демонскими чарами? Люди, впоследствии мельком видевшие Махлат, рассказывали, будто она была уродлива до омерзения. Но Геверу она казалась прекраснейшим созданием на свете.

Так началась его двойная жизнь. Несколько лет никто ни о чем не догадывался. Частые посещения подвала не вызывали подозрений, тем более что Гевер заполнил его до самого верха разного рода товарами. Бывало, что после субботней трапезы он спускался на полчаса в подвал, объясняя это беспокойством или внезапно пробудившимся подозрением. Какими ласками потчевала его Махлат посреди бочек с ромом под дурманящий аромат сигар и корицы, какими бесовскими чарами заговаривала и улещала – можно лишь догадываться.

В конце концов тайное вышло наружу. То ли Махлат надоело скрываться, то ли Гевер почувствовал себя чересчур уверенно, но среди прислуги стал потихоньку распространяться слух о демонах, поселившихся в подвале. Вскоре слух дошел до жены Гевера. Поначалу она только отмахивалась, но, присмотревшись к поведению мужа, поняла, что слухи не беспочвенны.

Одним из вечеров, когда Гевер, окончательно потеряв бдительность, даже не запер изнутри дверь, жена застала его с Махлат в позиции, не допускающей разночтений. Разразился страшный скандал: тихая европейская жена орала громче самой базарной кубинки.

Гевер рассказал всё, как есть, и жена потребовала, чтобы он обратился в раввинский суд.

– Если ты не смог сам справиться с бесами, пусть ими займутся ученые люди.

Суд выслушал рассказ Гевера и приказал привести Махлат. Всё было обставлено под покровом глубочайшей тайны, дабы не вызвать ненужных слухов и сплетен. В зале заседаний, кроме судей и непосредственных участников событий, никого не было.

Поначалу Махлат отказалась явиться на заседание, но посланец суда пригрозил заклясть ее Шем Амефораш, непроизносимым именем Б-га, и строптивость демона тут же испарилась.

Суд выслушал обе стороны, рассмотрел обязательства Гевера перед первой и второй женой, принял во внимание клятву и постановил:

1. Поскольку свадьба с Махлат была совершена не в соответствии с законом, брак считается недействительным и правами жены, обозначенными в брачном контракте, Махлат не обладает.

2. Поскольку Махлат не является человеком, невозможно распространить на нее статус наложницы.

3. Поскольку Махлат является демоном, то сношения с ней отвратительны, противоестественны и недопустимы.

4. Гевер обязан прекратить всякую связь с демоном и немедленно изгнать его из своего дома.

Махлат потупилась. Слезы закапали из ее чудесных глаз.

– Если суд так считает, – едва выговорила она, – я уйду сама. Не нужно меня выгонять. Об одном лишь прошу: дозвольте поцеловать моего мужа последний раз в этой жизни.

Судьи не ответили, Махлат легко скользнула к Геверу, обняла и прильнула губами к его губам. Спустя секунду он обмяк и бездыханным выскользнул из ее обьятий.

– Противоестественны и запрещены! – вдруг захохотала Махлат. – Изгнать из дома! Ха-ха-ха!

Ее смех вовсе не походил на женский. Скорее, он напоминал раскаты грома – грозное предвестие надвигающейся бури.

– Он женился на мне по нашим законам, я его жена, и подвал гасиенды принадлежит мне и моему потомству. Душа моего мужа навсегда останется со мной, а тело, – она небрежно пнула концом туфельки распростертый на полу труп, – тело можете оставить себе.

Махлат взмахнула рукой, и прекрасные черты юной женщины опали с ее лица, словно вуаль. Несколько мгновений на присутствующих в комнате злобно скалилось отвратительное, мерзейшее создание – раздался оглушительный «чмок», и оно исчезло. Будто и не стояла перед судьями красавица, благоухающая имбирем и корицей.

Тридцать дней траура Махлат вела себя тихо, лишь иногда из подвала доносились сдержанные рыдания. Когда же опечаленные родственники вернулись с кладбища, возложив камушки на свежеустановленный памятник, по гасиенде начали разноситься хохот и завывания. Особенно безумствовал демон по ночам.

В подвале оставалось огромное количество товаров, но войти и забрать их никто не решался. Так продолжалось несколько месяцев, пока кто-то не надоумил вдову Гевера сделать индулько.

В подвал внесли стол, накрыли его самой лучшей скатертью и поставили на него самые изысканные блюда, самые дорогие вина, редкостные сласти, золотые кубки, фарфоровые тарелки и даже доску с шашбешом. Зажгли свечи в тяжелых серебряных подсвечниках, и вдова, оставшись в подвале одна-одинешенька, громко пригласила Махлат в знак примирения разделить с ней трапезу. Как и предполагалось, демон не отозвался. Тогда вдова ушла из подвала, оставив роскошно убранный стол для бесовских игрищ.

Через сутки она вернулась. Тарелки были пусты, вино выпито. Но с тех пор хохот и завывания прекратились, и лишь в те ночи, когда тяжелая луна нависала над крышами гасиенды, из подвала слышался жалобный детский плач.

Вскоре вдова оставила усадьбу: соседство с демоном, пусть даже умиротворенным, было ей не по душе. Гасиенда пошла внаем по дешевке, ведь история о демоне быстро разлетелась по всей Кубе, и в ней поселился небогатый люд, готовый из-за дешевизны жить где угодно. Говорят, будто Махлат нашла себе другого мужа из новых жильцов и родила от него несчетное потомство.

Прошли годы, многое забылось, многое стало казаться выдумкой. Что стало с вдовой Гевера и с его детьми, никто не знает. Возможно, они вернулись в Европу, а возможно, их потомки до сих пор живут на Кубе. Сохранилось лишь имя гасиенды, ее назвали по имени незадачливого купца, и по-испански оно звучит: Гевара.

Акива замолк и многозначительно поглядел на присутствующих. Но вся эффектность концовки рассказа повисла в воздухе: ни реб Вульф, ни Нисим не интересовались ни историей Кубы, ни родословной ее революционных вождей.

Низкое закатное солнце светило сквозь узкие окна синагоги, ложась желтыми квадратами на лаковый блестящий пол, выхватывая из фиолетового сумрака и поджигая угол скамьи, забытую на столе книгу, таллит, приготовленный для завтрашней молитвы. Сколько очарования было в этом синеющем воздухе, в дрожащей, годами намоленной тишине. Сколько просьб прошепталось здесь трясущимися от волнения губами, сколько благодарностей произнеслось и пролилось слез умиления. Неужели всё должно пойти прахом, исчезнуть, развеяться, как дым, неужели какой-то зловещий хохот должен разрушить уют, создававшийся многими десятилетиями?!

– Индулько! – вскричал Нисим, слегка ошарашенный необычайной многословностью Акивы. – Нужно сделать индулько!

Акива одобряюще кивнул.

– Именно это я и хотел предложить.

– Мне ничего не известно о таком обычае, – возразил реб Вульф. – Мы станем посмешищем в глазах всего Реховота.

– Посмешищем туда, посмешищем сюда, – не уступал Нисим, – главное – от бесов избавиться. А сделаем так, что никто не узнает. Сами накроем стол, только мы трое, сами же и уберем. Все будет культурно и чисто, одним словом – полный Ренессанс!

– Рав Штарк всегда повторял: есть вера, а есть суеверия. И голова дана еврею для того, чтобы отличать первое от второго.

Реб Вульф перевел взгляд на Акиву:

– История про Гевера и демонов, а в особенности индулько, представляется мне суеверием чистой воды.

– Не знаю, чем она тебе представляется, – проскрипел Акива, израсходовавший за последние полчаса годовой запас красноречия, – но у нас на Кубе ее рассказывали, как абсолютно достоверное происшествие.

– Слушай, реб Вульф, – перебил его Нисим, – а приготовь-ка ты свой чолнт. Вот будет всем индулькам индулько. Такое угощение любых бесов умиротворит!

Реб Вульф не ответил. Его взгляд, только что обращенный на собеседников, внезапно изменил направление. Староста сидел отрешенный, легонько покачиваясь и рассматривая лишь ему видимую точку где-то в глубине самого себя. Им овладели мысли о чолнте…

Да что же такое реб Вульф? Кто он, в самом-то деле? Судя по тексту – заурядный служка в синагоге маленького городка! А если не так, если под маской служки прячется скрытый праведник, или перешедший в еврейство наследник испанского престола, или другая чем-нибудь выделяющаяся личность, то почему автор до сих пор не удосужился сообщить обо всём этом читателю?!

Все люди талантливы, каждый человек рождается, чтобы принести в мир нечто новое, обогатить его чудесным светом индивидуальности. Увы, не каждому открывается, для чего он рожден, а в результате мир несет двойную потерю: хорошее дело сиротливо остывает, дожидаясь нужного человека, а нужный человек неприкаянно мечется по миру в поисках хорошего дела. Реб Вульф счастливо избежал такой участи, еще в юности обнаружив свое призвание.

Подобно тому как нет двух одинаковых семей, не существует двух одинаковых чолнтов. Его приготовление больше похоже на священнодействие, чем на обыкновенную стряпню. Характер, привычки и даже фобии повара проявляются в чолнте, как будущее в хрустальном шаре средневековых магов.

Реб Вульф, тихий, незаметный реб Вульф, по праву считался непревзойденным мастером чолнта. Дабы отведать его стряпню, в «Ноам алихот» приезжали из других городов, останавливаясь на субботу у друзей и знакомых. Правда, после смерти рава Штарка реб Вульф баловал прихожан все реже и реже, но тем значительней было нетерпение, выше накал страстей перед началом субботы. Войдя пятничным вечером в синагогу, молящиеся первым делом принюхивались: не заполнена ли она чудесным, дивным запахом, нисходящим не иначе, как прямо из рая. И если такое случалось, встреча субботы происходила с необычайным подъемом, радостно и страстно, как и полагается встречать невесту томящемуся от нетерпения жениху.

Много лет назад некий корреспондент ухитрился выманить у реб Вульфа рецепт его чолнта. И хотя выполненный в абсолютном соответствии с рецептом чолнт, тем не менее, сильно отличается от небесного блюда, подаваемого баловням судьбы в «Ноам алихот», невозможно удержаться и не привести целиком эту небольшую заметку. Корреспондент в поисках аутентичности попросту воспроизвел записанный на диктофон монолог реб Вульфа, предоставив читателю возможность самому оценить неповторимый свет индивидуальности реховотского кудесника.

«Уже долгое время чувство ответственности подталкивает меня выйти из моего замкнутого мира и преподнести читателю хотя бы некоторые сведения о сущности и тайне приготовления субботнего чолнта. Множество людей из поколения в поколение пытаются прояснить этот болезненно преследующий нас вопрос. А то, что происходит из поколения в поколение, свидетельствует об отсутствии исчерпывающего ответа.

Изучая природу, космос, мы обнаруживаем, что всё окружающее нас существует и действует в соответствии с четкими, целенаправленными законами. Глядя же на самих себя как на вершину творения природы, мы обнаруживаем человечество как бы вне этой системы. Созерцая, сколь мудро создана каждая клетка нашего тела, человек постоянно задает себе вопрос: для чего существует этот сложнейший и тончайший организм?

И субботний чолнт дает если не полностью, то, несомненно, частично удовлетворяющий ответ: человек сотворен для того, чтобы есть чолнт. Поэтому, опираясь на труды выдающихся мастеров нашего времени – Илы Альперт и Гиля Ховава, я взял на себя смелость в доступной форме рассказать немного о философии приготовления сего Б-жественного блюда.

Бобовые важно покупать только в шумном и бойком месте, там, где часто меняются посетители и товар не залеживается. Поэтому в одной особой лавочке на реховотском рынке я покупаю хумус,[36] пшеничные зерна, грецкие орехи и сушеную голубику. В другой лавочке – напротив – специи: шелуху мускатного ореха – она явится ключевым элементом в колбаске, а также корицу, молотый имбирь, куркум и черный перец.

Картошку я ищу в ларьке на том же рынке, и должна она быть некрупной и очень свежей. Марлевые пеленки также имеет смысл покупать на рынке: там они хорошего качества и недорогие.

Выбор мяса играет первостатейную роль в судьбе чолнта, можно даже назвать его судьбоносным. У каждого готовящего должен быть только один, избранный им мясник, которому нельзя изменять ни при каких обстоятельствах.

Жирная шпондра хорошо сочетается с «ореховым» вырезом и с ломтями коровьей голяшки. Совмещение щеки, хвоста и мозговых костей оказывают на чолнт весьма удачное влияние, но может сработать и другое сочетание, и тут важно посоветоваться со своим мясником. Вдохновение, посылаемое ему свыше, подскажет наиболее счастливое в каждый конкретный день соединение мясных продуктов.

Я всегда советуюсь с Моше, сыном Залмана, третья лавка от северного входа в мясной ряд, но он удостаивает меня разговором лишь потому, что мы знакомы уже не первый год. Связь с мясником нужно пестовать и лелеять, не забывая поздравления с праздниками и сувениры по возвращении из-за границы. Хорошо иногда дарить мяснику бутылку-другую хорошего вина – просто так, без всякого повода, дабы возникшие между вами отношения носили щедрый и задушевный характер.

Итак, кладем в кастрюлю стакан замоченных с вечера хумусных зерен, на них размещаем два ломтя коровьей ноги и четыре мозговые кости, сверху взваливаем шесть очищенных картофелин и перекрываем половиной килограмма коровьей щеки вперемешку с килограммом нарезанного ломтиками хвоста.

Теперь наступает черед пеленки, в которую я заворачиваю колбаску, приготовленную по старинному рецепту моей бабушки. В блендер кладут 300 граммов говяжьего фарша, 200 граммов грецких орехов, два яйца, две столовые ложки панировочных сухарей, приправляют щепоткой корицы, молотого имбиря, чуточкой шелухи мускатного ореха, перцем, солью и тремя чайными ложками коричневого сахара. Натирают корочку одного лимона и размалывают все вместе.

В полученную смесь добавляют горсть сушеной голубики, снова перемешивают, расстилают пеленку и лепят на ней толстую колбаску. Хорошенько укутав ее пеленкой, крепко завязывают на концах и с нежностью укладывают в кастрюлю. Не будет нежности – не будет чолнта, об этом следует помнить на каждом этапе готовки.

Вокруг пеленки в кастрюле симметрично раскладывают 10 яиц, не забывая, что красота – не просто визуальное отображение действительности в нашем сознании, но активный элемент, эстетически изменяющий мироздание. Даже не будучи замеченной, красота сама по себе повышает нравственность мира.

Кастрюлю заливаем водой так, чтобы ее уровень слегка покрыл содержимое, и солим на глаз. Точная мера тут отсутствует: чуть переложишь – чолнт окажется соленым, не доложишь – пресным. С этим нужно родиться, а рекомендуемые дозировки способны дать лишь самое общее представление о конечном результате.

Доводим до кипения, снимаем пену и оставляем томиться в духовке минимум на восемь часов. Температура должна быть такой, чтобы чолнт, не подгорая, медленно набирал вкус, запах и цвет. Но лучше всего поставить кастрюлю на «субботнюю плату»,[37] хорошенечко укутав толстым одеялом и прижав крышку гирей. Одеяло помогает теплу равномерно распространиться по всей кастрюле, а гиря гарантирует, что ничто никуда не убежит.

Когда чолнт готов, разрезаем пеленку, извлекаем колбаску и подаем ее нарезанной тонкими ломтиками на отдельной тарелке. У нее сводящий с ума вкус, колеблющийся между остротой и намеком на сладость. Остальные ингредиенты принято раскладывать по тарелкам, предварительно подогретымы до температуры чолнта. Помните: холодная тарелка – это признак неумехи и растяпы, которого нельзя даже близко подпускать к кухонной плите.

В состав чолнта входят четыре основных элемента мироздания – вода, огонь, воздух и земля, он состоит из представителей фауны и флоры, то есть является отражением космоса. Чолнт не едят, а вкушают, мудрецы называют этот процесс «совпадением с чолнтом», и главное в нем – не утоление примитивного голода, а высокая философия прислушивания к миру. Сосредоточенно вкушая чолнт, вы входите в резонанс с творением, и тогда открывается тайна. Знатоки утверждают, будто тому, кто просыпается августовским субботним полднем в Бней-Браке после чолнта, становится понятным эзотерический аспект пробуждения мертвых.

«Хочешь узнать человека – пригласи его на чолнт», – гласит древняя поговорка, и мой скромный опыт полностью подтверждает это утверждение».

– Однажды, – встрепенулся реб Вульф, выходя из оцепенения, в которое обычно погружали его мысли о чолнте, – я рассказал раву Штарку подобного рода историю. Какую именно, точно уже не помню. Кажется, в ней фигурировал диббук, заброшенный дом, запрятанные сокровища. Рав внимательно меня выслушал, а потом достал с полки книгу пророка Ишаягу.

– «Не будут посрамлены сыны моего народа, дети Израиля», – прочитал он вслух, и объяснил рабейну Саадия Гаон,[38] что речь идет о демонах. – Пока у мудрецов Израиля сохраняются знания и практические навыки обращения с этими существами, есть у них сила проявляться среди народов мира. – Сегодня же, – добавил рав Штарк, – знания забылись, поэтому все истории о демонах – не более чем выдумки бездельников.

– А кто же тогда смеется у нас в синагоге? – ехидно спросил Нисим.

– Не знаю, – ответил реб Вульф. – Но почти наверняка не демоны. Поэтому отправлять странные обряды мы не станем. После них в синагогу вообще никто не придет.

Прошла неделя. В самом пылу базарных баталий вдруг зазвонил мобильный телефон Нисима. Точнее, не зазвонил, а заиграл. И не просто заиграл, а хоральную прелюдию Баха: ведь Нисим как настоящий человек Ренессанса, не мог позволить себе опуститься до площадных мелодий типа Умм Кульсум.[39]

Впрочем, ничего удивительного в самом факте звонка не было, для того ведь и носим мы эти аппаратики, чтобы добровольно лишить себя остатков спокойствия, которые еще не успела отобрать у нас цивилизация. Удивительным было другое: на экране высветился номер секретаря Томографа. Немедленно прервав баталию, Нисим с величайшим почтением надавил кнопочку и поднес телефон к уху.

– Достопочтимый раввин, – раздался голос секретаря, – посетит вашу синагогу завтра, ровно в шесть часов вечера. В помещении могут находиться только члены правления. Визит продлится не более получаса.

Нисим слегка оторопел: ну и прыть у этого Томографа! Неужели он собирается за полчаса разобраться с нечистой силой?

– Вы меня поняли? – слегка раздраженно спросил секретарь.

– Понял, понял, – поспешно заверил Нисим.

Томограф приехал на роскошной «Мазде» с тонированными стеклами. Члены совета ожидали его у входа в синагогу. Достопочтенный раввин оказался небольшим человечком с кожей оливкового цвета и острым взглядом похожих на маслины, близко посаженных глаз. Улыбался, впрочем, он довольно тепло, а рукопожатие, которым Томограф удостоил встречающих, ощущалось откровенным и располагающим.

– Ну, покажите мне ваших чертей, – продолжая улыбаться, предложил Томограф. Можно было подумать, что его пригласили на пуримский спектакль,[40] а не на борьбу с нечистой силой.

Сумрачно вздыхая, реб Вульф отпер парадную дверь «Ноам алихот». Томограф прошел первым, быстрым шагом обежал зал синагоги, изучающе оглядел потолок и остановился возле «бимы».

– А это что такое? – спросил он, указывая на выщерблину в боковой стенке, из которой торчали исписанные бумажки.

– Записки молящихся, – пояснил реб Зев. – Как в Иерусалимской Стене.

Томограф вопрошающе поднял брови.

– Старая история, – начал реб Вульф. – Во время войны за Независимость арабы обстреливали Реховот из минометов. Покойный раввин нашей синагоги, рав Штарк, молился возле «бимы». Во время «Благодарим» он поклонился, но не так, как сейчас кланяются, чуть сгибая колени, а полным поклоном. В это время возле синагоги разорвалась мина, осколок влетел в окно, просвистел над его головой и попал вот в это самое место.

Реб Вульф протянул руку и осторожно прикоснулся указательным пальцем к выщерблине.

– Поклонись рав Штарк чуть хуже, у нас бы давно был другой раввин.

Томограф хмыкнул, то ли выражая восхищение, то ли просто удивляясь, и подошел к печи. Не успел он раскрыть рот, чтобы задать очередной вопрос, как из ее глубины выкатился утробный хохот.

– Ага! – радостно воскликнул Томограф. – Ага!

Он засиял так, словно встретил старого товарища. Видимо, общение с потусторонними силами доставляло ему немалое удовольствие.

Демон, словно издеваясь над гостем, не смолкал несколько минут. Томограф пару раз обошел печь, внимательно разглядывая каждую трещинку на ее поверхности, будто действительно хотел проникнуть взглядом в середину кирпичной кладки, отворил заслонку и посмотрел внутрь, а затем, просунув туда голову, глубоко вдохнул застоявшийся воздух.

– Куда ведут эти провода? – вдруг спросил он Нисима, указывая на кабель, струящийся по стенке синагоги и входящий в бок печи.

– Думали лампочку там сделать, – ответил за него реб Вульф, – да вот, всё руки не доходят.

Переоборудовать печь в мини-кладовку была идея старосты, и провода провели тоже по его настоянию. Но потом что-то не сложилось, а вернее, просто не оказалось нужды в этой лампочке, и провода остались висеть немым свидетельством бессмысленной траты общественных денег.

Смех не смолкал, демоны совершенно откровенно издевались над гостем.

– Пожалуйста, – вдруг попросил он реб Вульфа, – вы не могли бы отключить свет в синагоге? Весь, полностью, а потом, спустя несколько секунд, снова включить.

– Почему нет? – ответил реб Вульф, слегка удивленный необычной просьбой.

– Тогда давайте прямо сейчас и как можно быстрее.

Реб Вульф устремился в малый зал синагоги, открыл железную дверцу, прикрывающую распределительный щит, и повернул рубильник.

Стало тихо. Сквозь приоткрытую дверь доносилось посвистывание ветра в кронах тополей. Приглушенные расстоянием, долетали с рынка истошные вопли торговцев: «Хозяин лавки сошел с ума! Такие помидоры – и за такие копейки: хозяин рехнулся – налетай, пока не передумал!»

– Включите свет! – крикнул Томограф.

Реб Вульф щелкнул рубильником, и через секунду из печи и над «бимой» понесся демонский хохот.

– Выключите!

Хохот исчез.

– Включите!

Хохот появился.

– Первый раз в жизни вижу демонов, который питаются электричеством, – сказал Томограф. – Ну-ка, припомните, кто делал у вас недавно ремонт или чинил что-нибудь.

– Примерно месяц назад, – произнес Нисим, – наши соседи, торговцы с рынка, подарили люстру. И денег на ремонт пожертвовали. На небольшой такой ремонтик. Только и всего.

– Только и всего, – эхом откликнулся Томограф и снова полез в печь. – Только и всего.

Он втиснулся в печь до пояса и несколько минут шуршал в ней, словно огромная мышь.

– Вот он, – раздался наконец замогильный голос, – вот он, ваш демон.

Томограф вылез задом из печи и торжествующе протянул реб Вульфу небольшую коробочку с торчащими проводами.

– Что это? – не веря своим глазам, воскликнул реб Вульф, впрочем, уже начиная понимать, какую злую шутку сыграли с «Ноам алихот» доброхотные дарители.

– Это динамик, – ответил Томограф. – Второй запрятан в «биме». А демон сидит на рынке или где-нибудь неподалеку да похохатывает в микрофон. Только теперь, кроме покупателей, его уже никто не слышит.

Он двинулся к выходу, секретарь устремился за ним. Нисим догнал секретаря и на ходу протянул ему конверт с обусловленной суммой.

Реб Вульф и Акива двинулись вслед за остальными.

– Ничего не понимаю, – лицо реб Вульфа выражало полнейшее недоумение. – Я же после ремонта наводил в печи порядок. Не было в ней никакого динамика!

– Ты просто не заметил, – проскрипел Акива. – Томограф тоже не сразу нашел.

– Что значит «не заметил»! Я там полдня возился, своими руками разгребал мусор двадцатилетней давности.

– Ну, про динамик ты не скажешь, что это суеверие чистой воды.

– Не скажу, – согласился реб Вульф и тяжело вздохнул.

Томограф быстро попрощался с членами совета и скрылся за тонированными стеклами «Мазды». Секретарь резко взял с места, машина взревела, скрипнула покрышками и скрылась за поворотом.

Члены совета изумленно переглянулись: в шуме отъезжающего автомобиля им явственно послышался бесовский хохот. Не говоря ни слова, они повернулись и пошли каждый в сторону своего дома, постепенно растворяясь в лиловом воздухе реховотских сумерек.

Вот, собственно, и вся история. Происшедшие события описаны в ней так, как они стали известны в Реховоте. Часть из них удостоилась публикаций в газетах, часть распространилась из уст в уста. Возможно, кому-то они покажутся скучными и малозначительными, ведь в большом мире ежедневно приключается множество поражающих воображение происшествий. Возня вокруг мелких бесов в крошечной синагоге маленького городка незаметной на карте страны – достойна ли она столь пространного повествования?

Но, может статься, Г-сподь Вседержитель для того и уберег наших предков от псов-крестоносцев, испанских инквизиторов, немецких выродков и русских погромщиков, чтобы поселить нас возле теплого моря, под синим небом и дать возможность думать, говорить и писать о себе и только о себе: о наших маленьких проблемах, наших неудачах и удачах, то есть о том, что на всех языках мира зовется обыкновенным человеческим счастьем.

НА ПЕРЕМЕНЕ

– Кто мне скажет, что такое реальность? – воскликнул реб Вульф, хлопая рукой по столу. – Вот этот стол, – он еще раз стукнул по лакированной коричневой столешнице, словно отбрасывая возможность разночтения. – Он действительно квадратный, на четырех ногах или таким представляется? А может, на самом деле он круглый, зеленый и железный?

– И вообще не стол, а пень, – заметил Нисим. – А ты не реб Вульф, а просто Вульф, волк из леса. И мы не молиться тут собрались, а выть на луну.

– Не нужно утрировать, – поморщился реб Вульф. – У Рамбама[41] написано: во всем держаться середины. А тебя, Нисим, вечно бросает с одной обочины на другую.

Уже темнело за окнами, отходил еще один, шумный, пронизанный беспощадным средиземноморским зноем день. Верхушки старых тополей во дворе синагоги «Ноам алихот» багровели в лучах заходящего солнца, но в самой синагоге царили бархатные сумерки. Только что закончилась дневная молитва – «Минха», и до начала вечерней «Маарив» оставалось каких-нибудь полчаса. Уходить не имело смысла, прихожане разбрелись по большому залу, разбившись на привычные группки, и вполголоса, словно боясь неосторожным возгласом нарушить очарование подступающей темноты, толковали о делах уходящего дня.

Правление синагоги, как обычно, перебралось в малый зал. В нем холодно мерцал белый свет неоновых ламп, и можно было разговаривать в полный голос. На большой перемене между «Минхой» и «Мааривом» всегда тянуло на рассказы об удивительных событиях и странных, будоражащих воображения происшествиях.

– Действительность напоминает мне шуршание сахарного тростника, – неспешно произнес третий член совета Акива, экзотический еврей с острова Свободы. – Его режут, а он только шуршит. Кричать надо, а он шуршит. Даже в последнюю секунду боится показаться вульгарным.

– Это он о ком? – спросил вполголоса слегка ошалевший от такого поворота молодой прихожанин. Группка молодежи, окружив стол, внимательно прислушивалась к разговору членов совета.

– Это он о Вульфе, – ответил развеселившийся Нисим, указывая подбородком в сторону председателя.

– Что есть молитва, если не крик о помощи? – возразил реб Вульф. – А для крика не обязательно широко раскрывать рот. Безмолвный плач может изменить реальность быстрее, чем рычание. Там, – он оторвал от стола тяжелую ладонь и многозначительно поднял вверх указательный палец, – всегда распахнуты ворота для слёз, но не для скандалов.

– Я расскажу вам историю, – продолжил он после короткой паузы, – которая не уходит из моей головы. Собственно, из-за нее я и задал свой первый вопрос.

Несколько лет назад я оказался на Цфатском кладбище каббалистов. Но молиться в тот раз мне хотелось на могиле Йосефа Каро,[42] составителя главного свода наших законов. Я, видите ли, – тут реб Вульф скромно потупился, – много лет вместе с покойным равом Штарком изучал «Шулхан Арух».[43] Пока рав сидел рядом, все было понятно, но когда после его смерти я попробовал сам разбираться в тонкостях закона, то дело пошло куда хуже. Скажем прямо: не пошло вовсе. И вот я решил помолиться на могиле у автора «Шулхан Аруха» и попросить Небеса о помощи.

Нисим и Акива переглянулись. Так вот почему реб Вульф столь упорно отказывается искать преемника покойному раввину! Мы-то думали, будто в нем еще не утихла привязанность любви, а оказывается, он попросту готовит место для себя самого!

– Забегая вперед, замечу, что помощь я не полу– чил, – произнес председатель, словно отвечая на немой вопрос. – Видимо, есть такие области, где, помимо небесной поддержки, надо еще иметь голову на плечах.

Реб Вульф сокрушенно покачал тем, что, по его мнению, якобы отсутствовало.

– Могила Йосефа Каро расположена почти у подножия горы, а выход с кладбища – у самой вершины. Закончив молиться, я двинулся к выходу и, проходя возле могилы Ари Заля,[44] заметил стоявшую отдельно от других женщин немолодую девушку. Стиль ее одежды свидетельствовал о глубокой религиозности, а непокрытая голова – о застарелом девичестве.[45] Была она некрасива: не уродлива, а просто некрасива – какая-то нескладная фигура бочонком, короткие руки, красноватое лицо. Молилась она самозабвенно, и не составляло никакого труда догадаться, о чем были ее просьбы. Я прошел мимо и вдруг пожалел ее, бедняжку, за что-то обреченную на слёзы, угасание надежд, холодную, одинокую старость. Вряд ли она сама виновата, видимо, тут наложились грехи предков, прошлые жизни, а впрочем, возможно, и ее собственные прегрешения. Кто знает, кто может оценить?!

Я пожалел ее, непонятно почему, пожалел внезапно и остро – да так, словно ее боль и горечь стали на несколько секунд моими собственными. Не останавливаясь, я прошептал несколько слов, короткую молитву, просьбу к Вершителю судеб и Владыке предназначений.

«Властелин мира, – прошептал я, – если есть у меня хоть какая-то заслуга молитвы на святом месте упокоения праведника, пусть она поможет этой девушке найти суженого».[46]

На Цфатском кладбище каббалистов подъем, как вы знаете, довольно крутой, к тому же на моем правом ботинке развязался шнурок, и я остановился привести его в порядок и попутно перевести дух. Девушка закончила молиться и обогнала меня. Поднималась она быстро, нерастраченная энергия легко вела ее казавшееся неуклюжим тело. Я привел в порядок шнурок и тихонько тащился вслед, опасаясь поскользнуться на гладких камнях, отполированных тысячами подошв. Рассматривать поднимающуюся перед вами женщину неприлично, поэтому всё моё внимание сосредоточилось на том, куда поставить ногу.

Вдруг где-то наверху послышались возбужденные голоса. Я поднял голову. Девушка, сияя, обменивалась поцелуями с несколькими женщинами. Их возбужденные голоса отчетливо разносились над охряной сухостью старых могил. Первые же долетевшие слова заставили меня насторожиться. Болтливость наших женщин не нуждается в дополнительном описании, и пока я поднимался, проходил мимо и неспешно отдалялся от девушки, непринужденно болтавшей со знакомыми, успел разузнать о ее жизни даже больше, чем хотел бы. Впрочем, среди чепухи и конфетной пыли я разобрал главное – то, ради чего она пришла сегодня на кладбище.

Оказывается, этим вечером должна состояться ее «эрусин», долгожданная помолвка, и она пришла поблагодарить Всевышнего за то, что Он услышал ее просьбы и послал ей суженого – самого умного, самого доброго, самого благочестивого человека на свете.

Реб Вульф обвел глазами притихших собеседников.

– И я не могу понять, что же случилось в те минуты на древнем кладбище? Я ошибся, самонадеянно придумав незнакомому человеку несуществующую судьбу, или, – реб Вульф на секунду остановился, – или моя молитва была услышана, и Всевышний в мгновение ока изменил реальность, переделав задним числом судьбы многих людей!

– Теперь понятно, почему ты не преуспел в «Шулхан Арухе»! – воскликнул Нисим. – Помощь выделили тебе, а ты подарил ее девушке! Поступок, конечно, благородный, так себя вели галантные кавалеры времен Ренессанса, но что отдал, то отдал.

– Охо-хо, – вздохнул реб Вульф. – Я после того случая не раз и не два к рабби Йосефу возвращался. А толку никакого.

– Ничего себе никакого! – удивился Нисим. – Девушку замуж выдал – и мало! Может, это самый лучший поступок за всю твою жизнь.

– Надеюсь, – тихонько проговорил реб Вульф, – очень надеюсь, что не самый.

– А реальность изменять, – продолжал Нисим, – дело самое обыкновенное. Каждый мой шаг меняет реальность. Вот возьму сейчас и поломаю этот стол, и тут же наступит иная действительность.

– Поломаешь – будешь чинить, – произнес реб Вульф. – А речь идет не об изменении материальной структуры мира – тут мы все большие мастаки ломать и портить, а о куда более тонких трансформациях. Ретроактивное вмешательство в причинно-следственный механизм – не простая штука.

– Простая не простая, а вот какая история со мной произошла, – Нисим, явно подражая реб Вульфу, несколько раз шлепнул ладонями по столешнице.

– Дружок есть у меня – Ури. Мы с ним на Суэцком канале, в Войну Судного дня, у «Китайской фермы»[47] оборону держали. Там, под огнем египетским, казалось, будто лучше друга нет и не будет, а как война кончилась – разбежались. Разные люди, разные жизни.

Н-да… И понесла его нелегкая в Майами – красивого хлеба искать. А жизнь во Флориде действительно распрекрасная. Богатая, сытая жизнь, – и приятель свой кусочек от нее урвал, хоть и работал всего лишь диспетчером в супере, заказы между поставщиками распределял. Но работал, как видно, честно, а честность в наше время товар редкий и оплачивается хорошо.

А с год назад встречаю нашего командира взвода.

– Помнишь Ури? – спрашивает.

– Как не помнить, – говорю, – друзья ж все-таки.

– Поймал, – говорит, – ту самую болезнь, не про нас будет сказано. Облучают на всю катушку. Борода уже выпала.

Н-да… Бороду Ури носил роскошную: рыжую и закрученную колечками – тугими, будто из проволоки, и блестевшими, точно надраенная медь. На «Китайской ферме» сразу заставили ее сбрить – сказали, внимание снайперов привлекает. Ну да ничего, потом снова отросла.

– Так вот, – говорит командир, – ни волоска не осталось. И сколько ему вообще осталось, никто не знает. А может, и не осталось уже.

– Вот что, – говорю, – пошли, лечить Ури будем. Есть средство древнее, дедами завещанное. «Лехаим»[48] надо сделать за больного товарища. Не напиться бездумно, а поработать, словно священник у жертвенника. Со смыслом и значением.

– Я ж не пью, – стал командир отнекиваться. – Ты ведь знаешь, пиво еще туда-сюда, а больше ничего.

– Отставить пиво, – приказываю. – Только арак.[49] Представь, что жизнь товарища в твоей руке. И ты этой самой рукой не поднимешь рюмку?

Н-да… Поднял, и еще как поднял. Арак нужно пить из морозильника, холод превращает его в тягучий, искрящийся кристалликами бальзам. И употребили мы за скорейшее выздоровление Ури литровую бутылку этого бальзама. Командир держался молодцом. Только под конец бутылки пил уже не за Ури, а за его бороду. Чтоб увидеть ее в былом великолепии и блеске.

Когда он рухнул на диван и отключился, я позвонил его жене. Объяснил: мол, неожиданная встреча боевых друзей, так что ночевать ее муж останется у меня.

Н-да… А через пару дней встречаю другого дружка из взвода.

– Слышал про Ури? – спрашиваю.

– Слышал, – говорит. – Рак у него был, облучали бедолагу. Но, слава Всевышнему, – выкарабкался. И борода отросла. Такая же, колечками.

Нисим победоносно посмотрел на реб Вульфа.

– Если это не ретроактивное вмешательство в причинно-следственный механизм, то что, что это тогда?

– Почему ты всегда ищешь объяснений? – вдруг спросил Акива, до сих пор не вымолвивший ни единого слова. – Что за неуемная страсть к препарированию? Весь мир должен быть разрезан, взвешен, обмерен и растолкован. Причем немедленно, в рамках одной беседы. Так не бывает, реальность сложнее нашего представления о ней.

– А как иначе? – недоумевающе спросил Нисим. – Зачем тогда все истории? Приводим примеры, чтоб через них понять правило.

– Я не об этом, – поморщился Акива. – Понимать тоже можно по-разному. Ты пытаешься из любой капли вытянуть всемирный закон. Я же предпочитаю разложить примеры на столе, словно детский паззл, и пристально рассматривать их. Не спеша, не торопясь с объяснениями. И тогда вдруг картинка сама собой сложится в мозгу. Но ярче и красочней, чем поспешная зарисовка.

– Есть и такой способ, – согласился Нисим. – Но иногда он ни к чему. Смотри, сейчас я расскажу историю, которая не требует долгого разглядывания. Закон сам выпрыгивает из нее, как Ренессанс из средневековья.

Н-да… Это произошло на ашдодском пляже, отдельном пляже для мужчин, во время каникул в ешивах. Два авреха из Бней-Брака решили немного развеяться, отдохнуть от непрерывного учения. Погрелись на песочке, зашли в воду. А разговор ведут всё о том же – обсуждают незаконченную тему из Талмуда. Проходил мимо третий аврех, прислушался к разговору.

– Во, – говорит, – неплохо устроились! Вы бы еще стендер[50] сюда притащили. Плавать надо, двигаться. На то он и отпуск, чтобы тело напрячь, а голову отпустить.

Ну, пустились они плавать. Как уж там вышло, не знаю, но один из аврехим начал тонуть. Друг его за волосы тянет, не дает на дно уйти, а сам на помощь зовет. Подоспели спасатели, вытащили, давай откачивать. И хоть бедняга под водой пробыл всего ничего, а захлебнуться успел.

Примчалась «скорая», тело к аппарату подключили, начали работать. Врач хлопочет, хлопочет, а санитар, тоже с кипой на голове, подходит ко второму авреху и советует тихонечко:

– Вы свидетельство о смерти сразу потребуйте, на месте. Меньше волокиты, и на вскрытие не повезут.

– Какое вскрытие? – бледнеет друг, – какое свидетельство, он же и утонуть толком не успел!

– Успел, не успел, – говорит санитар, – а сердце остановилось.

Тут и врач подходит с сокрушенным и беспомощным видом.

– Всё, – говорит, – в Его руках. А что в моих, я уже перепробовал. Не помогает. Сообщите семье.

Отвернулся аврех и как был в плавках и без шляпы, обратился к Всевышнему.

– Год своей учебы отдаю, – просит, – заслугу целого года учения, только оживи друга.

Проходит несколько секунд, и вдруг – о чудо – утопленник начинает кашлять.

Врач с изменившимся лицом бежит к телу. Санитар – вдогонку. Всю аппаратуру прицепляют заново, и через десять минут «покойник» открывает глаза.

Н-да… И это не россказни, не сказки досужие – это я сам, сам видел. Была тебе одна объективная действительность, как вдруг – р-раз – и совсем другая. И объективная, заметь, ничуть не меньше предыдущей.

– Так-то вот оно так, – торжествующе заключил Нисим. – А паззлы… Паззлы пусть дети собирают.

Реб Вульф взглянул на часы.

– До вечерней молитвы осталось пятнадцать минут. Одну историю еще рассказать можно.

– Пожалуй, – не спеша, произнес Акива, – я попробую это сделать. Попробую разложить перед вами паззл. – Он иронично посмотрел на Нисима. – А вы уж собирайте, как сумеете.

В стародавние времена жил на Кубе знаменитый раввин. В его роду причудливым образом переплелись мудрецы и книгочеи с удачливыми купцами и любителями дальних странствий. Глава рода за несколько лет до изгнания сумел покинуть Испанию – и не просто покинуть, но и вывезти из нее всё богатство. Его потомки, осевшие в Брабанте, вовремя поддержали Вильгельма Оранского, а спустя полвека, получив особые льготы, перебрались на Кубу. Формально раввин считался главой торгового дома этой огромной, богатой и удачливой семьи, но на самом деле предпочитал ни во что не вмешиваться, а провести отведенные ему годы в бейт-мидраше[51] над книгами.

Именно годы, – повторил Акива, – я не оговорился. Старшие дети в семье, наследники рода, умирали очень рано, самому везучему удалось перевалить за тридцать два года. Раввина, о котором я веду рассказ, звали Овадия, он женился, по обычаю своего рода, очень рано и к тридцати годам уже готовил к замужеству старшую дочь. Дальнейшее, – тут Акива остановился и достал из сумочки небольшую тетрадь в толстом переплёте из потрескавшейся коричневой кожи, – пусть расскажет сам раввин. В молодые годы мне довелось работать в Гаванском архиве и, перебирая бесконечные папки с документами, я наткнулся на подшивку «еврейских древностей». Так было написано на коробке, в которой хранились всякого рода бумаги, относящиеся к еврейскому населению Кубы. Среди них я обнаружил письмо раввина Овадии. Я переписал его и снабдил объяснениями. Тогда мне казалось очень важным опубликовать этот документ, но в те времена такой шаг был довольно опасным, а когда времена изменились, мой интерес угас – и письмо так и осталось в старой записной книжке. Вы, – Акива обвел глазами столпившихся вокруг стола прихожан, – его первые слушатели.

Он сосредоточенно полистал тетрадь, разыскивая нужную страницу, поправил очки и принялся читать негромким, чуть скрипучим голосом:

«Слуге Всевышнего, другу моей души, наставнику и гаону рабби Шабтаю ибн-Атару, раввину Галапагосских островов.

Прежде всего, я хотел бы узнать о здоровье достопочтимого раввина, и лишь после этого просить разрешения вручить ему вселяющий трепет рассказ, о котором я прошу не сообщать никому на свете. Спрячьте это письмо подальше от людских глаз, но лучше всего, закончив, искромсайте его так, чтобы ни одна человеческая душа не смогла его увидеть.

Волосы мои побелели, лицо обращено к востоку,[52] а душу наполняет южный ветер.[53] Коридор подходит к концу, уже видна гостеприимно распахнутая дверь во дворец.[54] Смерть появилась в моем окне, и пришло время поведать об истории, случившейся в те далекие дни, когда жизнь, казалось, была завершена.

Все мои предки на протяжении нескольких столетий умирали, едва достигнув порога тридцатилетия. Откуда пришло к нам это проклятие сынов Эли,[55] никто не знает. Я родился в первый день месяца нисан, когда луна в полном ущербе, и, видимо, поэтому постоянно ощущал смутное томление, неутоленную жажду. Именно эта жажда заставила просидеть, не разгибаясь, над книгами более двадцати лет и сделала меня тем, кем сделала.

Ко дню своего тридцатилетия я прибыл, словно Машиах, на белом осле,[56] завершив, насколько это возможно, все свои земные дела. Осталось лишь одно: выбрать из двух кандидатов наиболее достойного жениха для моей старшей дочери. Ей исполнилось пятнадцать, и спустя год она должна была стоять под хупой.[57] Помолвку я хотел сделать лично, успев до того срока, когда угомонится звук мельницы.[58]

Оба жениха учились у меня в ешиве, оба были достойными молодыми людьми, выделяясь из всех прочих утонченностью души и способностями к постижению Закона. Первый принадлежал к известной на Кубе семье земельных арендаторов, второй, превосходивший его памятью и способностью к быстрому схватыванию материала, происходил из португальских прозелитов, бежавших на Кубу, чтобы принять на себя ярмо[59] заповедей.

Впрочем, про обоих я мог засвидетельствовать, что они подобны выбеленной известью яме:[60] каждый мог составить счастье моей дочери, и оба одинаково были близки ее сердцу.

Однако мое предпочтение склонялось к первому из кандидатов. Не потому, что во мне существует предубеждение против собирателей колосков,[61] хотя в нашей семье очень тщательно относились к чистоте родословной, а потому лишь, что потомок португальцев казался мне чуть грубее.

Размышляя об этом, я отправился спать в ночь моего тридцатилетия и вдруг провалился в необычайно глубокий сон. Во сне ко мне явился величественный человек с утонченными чертами лица и длинной бородой.

– Что с тобой будет, Овадия? – вопрошал он, укоризненно покачивая головой. – Чем все это кончится…

Я проснулся, обеспокоенный, но, полежав немного, снова заснул. И вновь передо мной явился незнакомец. На сей раз он действовал более решительно. Схватив меня за руку, он почти кричал:

– Почему ты спишь? Почему не взвываешь к помощи Небес?

Я вскочил с постели весь в поту и долго не мог успокоиться. Только через час, разобрав страницу Талмуда и отвлекшись от сновидения, мне удалось прийти в себя. Осторожно улегшись в постель, я прикрыл глаза.

Незнакомец возник сразу после того, как опустились веки. Рядом с ним стояли два спутника, и хоть выглядели они весьма сурово, но говорили спокойно и вразумительно.

– Это не сон, – сказал один из них. – Это истинное видение.

– Ты не должен бояться, – добавил второй. – Мы не причиним тебе зла. Наоборот, мы хотим тебе помочь.

– Посмотри на меня, Овадия, – произнес незнакомец. – Посмотри внимательно.

Я посмотрел и вдруг понял, что передо мной основатель нашего рода. Как и откуда пришло ко мне это понимание – не знаю, ведь его портрет не сохранился. Видимо, когда человек падает в яму,[62] с Небес протягивают ему помощь, открывая закрытое.

– Ты пришел, чтобы возвестить о моей смерти? – спросил я, содрогаясь от ужаса.

– Нет, – покачал головой предок, – хоть она и близка. Но ты можешь ее избежать.

– Как, скажи, как!

– Я не могу открыть тебе всего. Будущий мир и ваш разделены преградой, и не в моих силах разрушить стену. Я могу только намекнуть – «Баба Кама».[63]

– «Баба Кама»?

– Да, «Баба Кама». Постарайся понять, о чем идет речь. Уже много лет я прихожу во сне к моим потомкам, но ни один из них не смог догадаться. В этом истинная причина их ранней смерти. Подумай, подумай хорошенько!

Тут я набрался смелости и попросил его, чтобы он мне всё разъяснил. По-видимому, я сказал это громче, чем собирался, и внезапно проснувшись, обнаружил, что и эта встреча происходила во сне.

Спать я уже не мог. Всю следующую неделю я провел, словно в Судный день,[64] не выходя из синагоги. Мне уже не раз приходилось учить «Баба Кама», но тут я окунулся в трактат до верхушек волос. Рамбам, Рашбам, рабейну Там, Риф, Рош, Райвед[65] крутились перед моими глазами даже в коротких промежутках сна. К следующей субботе я выучил трактат почти наизусть, но ни на йоту не продвинулся в понимании того, о чем намекал мой предок.

Субботнюю молитву я проплакал, накрывшись с головой таллитом, так, чтобы окружающие не видели моих слез. Когда все разошлись по домам на кидуш, я снова открыл «Баба Кама», но через несколько минут заснул, сморенный недельным постом и бессонницей.

И тут мне снова открылся мой предок, на этот раз облаченный в белые одеяния. Я был очень взволнован и пристально вглядывался в его величественное и суровое лицо. Он приблизился и сказал, что слезы, столь щедро пролитые мной во время молитвы, смягчили Высшее Милосердие и он послан, чтобы объяснить мне, как можно отменить вынесенный приговор.

– Ищи в старых книгах, – сказал он, пристально глядя на меня. – Ищи в старых книгах.

Открыв глаза, я долго размышлял, о каких старых книгах могла идти речь. У нас в семье сохранились манускрипты, вывезенные из Испании, но я еще в детстве прочитал их по несколько раз. Трактата «Баба Кама» среди них не было.

После окончания субботы я тщательно перебрал всю библиотеку, но, кроме уже знакомых мне книг, ничего не обнаружил. О чем же хотел сказать мой предок, какую загадку мне предстоит разрешить?

Я не мог ни есть, ни спать, ни заниматься учебой. «Старые книги, старые книги», – вертелось в моей голове. Пятикнижие, Талмуд, раввинские респонсы вполне соответствовали этому определению. Сбитый с толку и раздосадованный, я отправился спать.

Предок поджидал меня сразу за порогом сна. Его лицо излучало свет, и он снова был одет во всё белое.

– Сколько времени ты будешь обременять меня своей судьбой?! – сердито спросил он.

Я хотел объяснить ему, что не представляю, в чем дело, но не смог, а заплакал. Слезы текли из моих глаз обильно и долго, и все это время предок молчал, сурово глядя на меня. Наконец мне удалось выдавить несколько жалких слов объяснения, и от них я зарыдал так сильно, что проснулся.

Не знаю, почему, но мне показалось, будто решение загадки совсем близко. Я вскочил с постели, вымыл руки[66] и поспешил в библиотеку. Подойдя к громадному книжному шкафу, я остановился, словно Моше перед кустом.[67] Догадка осенила меня внезапно, точно вложенная кем-то извне.

Дела нашего торгового дома велись очень тщательно. Это была традиция, подкрепленная Законом. Все доходы и расходы скрупулезно вносились в гроссбухи, в конце каждой страницы вписывался отчет, а сами страницы были пронумерованы и сшиты так, чтобы нельзя было ни вытащить, ни переменить. Иногда я перелистывал эти гроссбухи, дивясь на разные почерки разных людей, ведших записи на протяжении многих десятков лет. В мои обязанности главы торгового дома входила тщательная еженедельная инспекция этих записей, но я полностью полагался на управляющего и переложил на него и эту заботу.

Стоя перед шкафом, я вдруг сообразил, что гроссбухи тоже называются книгами и имеют непосредственное отношение к «Баба Кама». Едва дождавшись утра, я поспешил в контору. Управляющий был весьма удивлен моим ранним приходом. Еще больше удивила его просьба показать гроссбухи.

Распахнув двери старинного шкафа, в котором хранились отчеты за многие десятилетия, я дрожащими руками вытащил самую первую книгу. Начиналась она еще в Испании, и каждую страницу завершала подпись основателя нашего рода. Как видно, предыдущие книги он не смог или не сумел вывезти.

Я уселся за стол, раскрыл гроссбух и принялся за изучение, исследуя каждую запись с таким тщанием, словно передо мной лежал «Хошен Мишпат».[68] Страницы были мелко испещрены записями о разного рода финансовых операциях. Разобраться, кто, кому, сколько и на каких условиях продал, купил или ссудил, было невозможно, я совершенно не представлял, о каких товарах и сделках идет речь. Но меня это не смущало, где-то в глубине души царила абсолютная уверенность, что я сразу узнаю искомое.

Спустя полчаса я обнаружил отметку о ссуде, полученной моим предком от португальского богача. В отличие от всех других записей, сумма была обведена красными чернилами. Я принялся перелистывать книгу, но нигде не обнаружил ничего похожего. Красные чернила больше не появлялись. Следовательно, подумал я, они должны что-то означать.

«В каком случае, – продолжал я размышлять, – выделяют запись о ссуде? Только в одном – если ее забыли или не смогли вернуть».

Обнаружить это было легче легкого. Я пролистал все гроссбухи на пятьдесят лет вперед и нигде не обнаружил записи о возврате долга португальцу. Значит, мы остались должны. Но сколько сегодня придется заплатить мне, прямому наследнику должника, если удастся отыскать потомков богача?

Перечитав условия, я ужаснулся. За минувшие столетия сравнительно небольшая сумма превратилась в целое состояние. Ее возврат не разорит наш торговый дом, но сильно пошатнет его устойчивость. Да и кому возвращать, где отыскать наследников португальского богатея? Сколько лет прошло, сколько войн пронеслось над Португалией!

Эти мысли не оставляли меня до вечера. Укладываясь в постель, я точно знал, что предок уже поджидает меня за смутной границей сна. И не ошибся! Вид его был суров: брови насуплены, кожа над переносицей собралась в морщины.

– И ты еще медлишь? – вскричал он, завидев меня. – Ты раздумываешь? Немедленно просыпайся и рассылай посланцев во все концы Португалии!

– Может быть, – робко попросил я, – стоит подождать до рассвета. Нехорошо будить людей в столь неурочное время.

– Корабль на Лиссабон отплывет из Гаваны в шесть часов утра. Следующий придет только через месяц. И, кроме того, – он слегка смягчил голос и посмотрел на меня с нескрываемой гордостью, – ты должен был умереть этой ночью. Твоя проницательность отсрочила приговор: тебе подарили полгода. Если долг не будет возвращен, приговор вступит в силу, и всё пойдет по заведенному кругу. Другой мой потомок, способный разгадать тайну, родится только через тридцать шесть лет.

Так я и поступил. Все дела, в том числе и свадьбу дочери, я отложил до завершения вопроса. Спустя три месяца посланцы вернулись. Трое – с пустыми руками, двое – с обрывками сведений, а один – с радостной вестью: потомки давно разорившихся португальских богачей двадцать лет назад переселились на Кубу.

Дальнейшие поиски не составили трудов, и, к своему величайшему изумлению, я узнал, что один из женихов моей дочери – сын португальских прозелитов – и есть тот, кому необходимо вручить долг.

В первый же день после свадьбы я отвел зятя в свой кабинет и без лишних слов вручил ему сумму, в точности соответствующую величине долга. Молодой муж, удивленный и обрадованный столь щедрым приданым, не знал, как благодарить, а я помалкивал, не желая до поры до времени придавать гласности эту удивительную историю.

Предка своего я больше не видел, очевидно, мои действия оказались правильными, и порукой тому тот преклонный возраст, до которого я дожил благодаря помощи Всевышнего.

Воздух Кубы напоен суевериями, возможно, виной тому сама почва, пропитанная тысячелетним идолопоклонством туземных племен. Даже в еврейской среде постоянно крутятся нелепые россказни о духах, нечистой силе, бесах, демонах и прочей ерунде. Поэтому я так и не решился обнародовать событие, о котором рассказываю вам, спустя столько лет.

Жернова моей мельницы затихают, Всевышний благословил меня, словно Авраама,[69] отца нашего, доброй старостью, и близок день, когда я предстану перед Судом праведным. Будущее меня страшит, беспрестанные сомнения терзают мою душу: был ли я достаточно усерден в изучении Закона и выполнении заповедей? Прошу вас, молитесь о моей доле в будущем мире, потому что Б-г благосклонен к вашим молитвам.

Ваш друг, преданный вам душой и сердцем, в слезах пишущий эти строки».

Акива захлопнул тетрадь. Несколько секунд в комнате висело молчание, затем реб Вульф прокашлялся и негромко объявил:

– Чувство реальности подсказывает мне, что наступило время молитвы.

Все шумно поднялись, затопали и столпились у дверей, учтиво пропуская друг друга.

В главном зале уже включили верхний свет. Огромная люстра сверкала и переливалась тысячами острых, перламутровых лучиков. И так хорошо, так радостно было открывать книгу, привычно отыскивая нужную страницу, громко отвечать «Омейн», низко кланяться, ощущая всем телом свое живое, крепкое присутствие на благословенной и доброй земле, что молитву того вечера тотчас подхватили ангелы и немедленно вплели в сияющую корону Всевышнего.

РОШ РИМОН[70]

– Подведем итоги, – реб Вульф, захлопнул книгу и посмотрел на собеседников. По традиции, заведенной еще покойным раввином, заседания совета синагоги всегда заканчивались изучением нескольких абзацев Талмуда.

– Соединять, соединять надо, – говаривал покойный раввин. Он имел в виду святое и будничное. Но раввин умер, и теперь реб Вульфу, бессменному старосте совета, приходилось, помимо финансовых отчетов, квитанций и прочей деловой канцелярии, готовить к заседанию еще и страницу Талмуда. Совсем непростой и весьма трудоемкий процесс.

За окном качался февральский дождь, ночь наступила рано, словно подгоняемая порывами холодного ветра. Членам совета не хотелось выходить из нагретого зала заседаний и, удерживая выворачиваемые ветром зонтики, пробираться домой через бурные потоки. Сливная канализация Реховота не была приспособлена к проливным дождям, ведь восемь месяцев в году над городом сияло неумолимое солнце, а в оставшиеся четыре иногда шел мелкий дождичек. Такие ливни, как сегодня, случались нечасто, и переделывать ради них всю систему не имело смысла. Экономически отцы города были правы, но в этот ненастный вечер их правота плохо утешала членов совета.

– Итак, – повторил реб Вульф, – в ктубе, брачном контракте, однозначно указано, что девственнице в случае развода полагается двести золотых, а недевственнице – сто. Жених был уверен, что его невеста – невинна, но когда после свадьбы выяснилось, что его ожидания оказались чрезмерными, решил развестись.

Супруги пришли в суд. Что говорит муж?

«Брачный контракт ошибочен! Я-то предполагал, что женюсь на девушке, а оно вон как оказалось. Как и когда она потеряла невинность, меня не касается. Будем считать, что ее изнасиловали до обручения со мной. Я не хочу жить с этой женщиной, даю ей развод и плачу сто золотых».

– Почему изнасиловали? – реб Вульф остановился и посмотрел на членов совета.

– Потому, – тут же ответил Нисим, – что если она это сделала по своей воле, то ей полагается жестокое наказание.

– Правильно, – согласился реб Вульф. – А что же говорит жена?

«Да, меня действительно изнасиловали, но уже после обручения. Замуж-то я выходила девственницей, и мне полагается двести золотых».

Кто из них прав?

– Мерзость! – сморщился Нисим. – Как это не похоже на людей Ренессанса. У них любовь была возвышающим душу чувством, святой страстью, а тут какая-то мелочная сделка.

– Оставь Ренессанс, – поморщился реб Вульф. – То, что у них называлось возвышающей душу страстью, у нас зовется подлейшим грехом. Скажи лучше, кто прав в споре.

– Жена права, – вмешался третий член совета – Акива.

– С какой стати? – не согласился Нисим. – Она лицо заинтересованное, может и соврать.

– А муж разве нет?

Нисим не ответил, и Акива продолжил.

– Верить нельзя ни ей, ни ему. Но муж предполагает, а женщина знает точно. И если нет свидетелей и нужно выбирать из двух мнений, я бы больше верил жене.

– Эта история, – сказал Нисим, протягивая руки к электрическому камину, – напомнила мне другую, недавно случившуюся в нашем городе. Догадываетесь, какую?

Члены совета отрицательно покачали головами. Возможно, они предполагали, о чем заговорит Нисим, но дождь продолжал поливать за окном так, словно его наняли за большие деньги, и торопиться было некуда.

– На улице Рош Римон проживает семейная пара. Тихие, незаметные люди. Он учится в колеле,[71] она – медсестра, работает в больнице. Женаты уже десять лет, а детей все нет.[72] Чего они только ни делали, к каким врачам ни обращались, а всё напрасно. Большое горе, что тут говорить.

Нисим замолчал. Ему, отцу восьмерых детей, тихая жизнь вдвоем с женой представлялась давно забытым счастьем. Но так принято считать, в таком виде история докатилась до его ушей, и он передавал ее в точном соответствии с услышанным. Ничего от себя – только факты. Вернее, сначала факты, а уже потом от себя.

– И вот однажды вечером, – голос Нисима стал набирать высоту, – несчастная женщина отправилась, как и все достойные еврейки, совершить омовение в микве. Когда она выходила из нее, подлый негодяй, бесчестный и бессовестный злодей, воспользовался ее слабостью, затащил в кусты, повалил и совершил гнусное надругательство над ее дамской честью и супружеским достоинством.

Вся в слезах, несчастная добралась до своего дома, кинулась к мужу в поисках утешения и защиты. И что же он сказал ей, чем помог в эту трудную минуту?

Нисим на секунду замолк, выдерживая паузу, а затем продолжил срывающимся голосом провинциального трагика:

– «Я тебе не верю! Я тебе не верю!» – вот всё, что смог сказать изнасилованной жене изучающий Тору человек! Так учили его помогать ближнему, так Святое Писание велит действовать в подобном положении?! Не верю!

Нисим сорвался на хрип, закашлялся и с минуту мотал головой, утирая проступившие слезы.

– Он бросил ей в лицо свои слова и ушел в другую комнату – продолжать заниматься. Если так себя ведет будущий раввин, то чего можно ждать от простых, неграмотных людей вроде нас с вами?!

Вопрос повис в воздухе, за столом на несколько секунд воцарилось неуютное молчание.

– Мне эту историю рассказывали несколько иначе, – нарушил его Акива. – Я ведь тоже живу на улице Рош Римон, а соседи всегда знают больше, чем просто любопытные. Ты, Нисим, изложил чистую правду, но не всю. Есть небольшой нюанс. Муж несчастной женщины по происхождению коэн.[73] А у коэнов, как ты знаешь, все строже. Обыкновенному еврею изнасилование не запрещает продолжать жить с женой. А коэну запрещает. Будущий раввин, в отличие от нас с тобой, Тору учил довольно неплохо. Он сразу понял, как найти выход из ситуации. Свидетелей изнасилования не было. Правильно?

– Правильно, – подтвердил Нисим.

– Значит, запрет или разрешение зависят от слов жены. Если муж им не верит, то изнасилования как бы не было. В том смысле, что она остается ему разрешенной.

– И это всё! – вскричал Нисим. – Холодный расчет, чистая логика! А где сердце, где сострадание, где жалость?! Петрарка не поступил бы так с Лаурой!

– А это ещё кто? – спросил Акива.

– Два итальянских гоя![74] – ответил Нисим. – Но как любили они друг друга, как сострадали – не в пример будущему раввину.

– Если бы он стал жалеть жену, – ответил Акива, – он бы тем самым подтвердил правдивость ее рассказа. А следовательно – развод. Вот и посуди, где нужно больше сердца и выдержки: поплакать вместе или сжать зубы и сделать вид, будто ничего не произошло.

– Я боюсь вас, люди с каменными сердцами! – патетически воскликнул Нисим, снова протягивая руки к нагревателю.

– Ты, очевидно, предпочитаешь сентиментальных дураков, – с насмешливой улыбкой произнес Акива.

– С улицы Рош Батата,[75] – в тон ему подхватил Нисим.

– Не ссорьтесь, – вмешался реб Вульф. – Я знаю третью сторону этой истории. Вот она.

Он приходил ко мне советоваться – будущий раввин. Той ночью, чтобы показать жене вздорность ее рассказа, он вошел к ней. И случилось то, чего они ждали столько лет, – она забеременела. Когда схлынула волна первой радости, муж впал в сомнения: от него ли ребенок? По закону, поскольку большинство сочетаний с женой были его, ребенок тоже его. Но ведь она не беременела столько лет, а тут вдруг понесла. Если он пошлет жену на генетическую проверку плода, то тем самым признает истинность ее рассказа, и тогда придется развестись. Жену он любит и не хочет потерять, но мысль о том, что под сердцем она носит чужое семя, не дает ему покоя.

– И что ты ему посоветовал? – спросил Нисим.

– Охо-хо, – вздохнул реб Вульф. – Что тут можно посоветовать? Он сам должен решить: продолжать жить с этими сомнениями или разрубить узел одним ударом.

Но давайте вернемся к нашей теме. Итак, супруги пришли в суд. Раббан Шимон бен Гамлиэль в такой же самой ситуации постановил, что верить нужно жене. Почему?

Реб Вульфу никто не ответил. Члены советы смотрели в сторону, как видно, занятые своими мыслями.

– Всё опирается на общепринятый образ, – продолжил реб Вульф. – Предположим, перед нами кусок дерева, – он постучал пальцами по столу. – Мы знаем, что это дерево, и в наших глазах оно останется деревом до тех пор, пока с ним не произойдет какая-либо перемена. Например, если его сжечь, дерево превратится в пепел. Однако до той самой минуты мы будем знать, что перед нами не более чем кусок древесины. Образ этой вещи остается постоянным.

Так же и в разбираемом случае. Невеста изначально была девственницей, и этот ее образ не изменился до определенного момента. До какого?

Реб Вульф обвел глазами собеседников. Молчание. Он хмыкнул и покачал головой.

– Муж утверждает одно, жена – другое. Поскольку нет никаких данных, подкрепляющих мнение одной из сторон, образ девушки в наших глазах не меняется до самой последней возможности. То есть максимально близкой к той минуте, когда муж установил, что она уже не девственница. Поэтому раббан Гамлиэль принял ее сторону и обязал мужа заплатить двести золотых. Понятно?

– Понятно, – эхом отозвались члены совета.

– Однако дождь вроде затих, – сказал Нисим, поднимаясь из-за стола. – Пора и по домам.

– Пора, – согласился реб Вульф, выключая нагреватель. Все дружно встали, шумно отодвигая стулья, и пошли к вешалке за плащами.

– Одного не могу понять, – сказал Акива, берясь за дверную ручку. – У нас на улице рассказывают, будто жена придумала эту историю. Сочинила от начала до конца.

– Как придумала? – Нисим замер с рукой, наполовину вдетой в рукав. – Зачем, для чего?

– Любит она его, видела, как он страдает без детей. А оставить ее не может. Вот и придумала способ, как расстаться. Только оно совсем по-другому обернулось. Но кто же мог знать, что она забеременеет именно в тот вечер?!

Члены совета вышли на крыльцо. Полосы дождя свисали с козырька, словно тюлевый занавес.

– Никому нельзя верить! – воскликнул Нисим, распахивая зонтик. – Все врут – любимые жены, соседи, друзья. Никому, никому нельзя верить!

Он шагнул в дождь и зашагал, высоко поднимая ноги.

– А я еще вот о чем думаю, – сказал Акива. – Дело это между двумя супругами произошло. Тайное, интимное дело. Почему же о нем весь город знает? Даже мы, в синагоге, вместо изучения Торы тоже о нём говорили. Как тут не разочароваться в людях!

Он быстро сбежал по ступенькам, прикрылся зонтиком и засеменил через двор.

– Я смотрю на это событие иначе, – пробормотал реб Вульф, запирая дверь в синагогу. – Две тысячи лет Храм лежит в руинах, а потомок его священников готов разрушить собственную семью, лишь бы оставаться готовым к возобновлению службы. Если это не внушает надежду, то что тогда может ее внушить?

Он положил ключ в карман, открыл зонтик и пошел домой, не спеша обходя лужи.

ПУЛЬСА ДЕ-НУРА

В конце длинного летнего дня, когда солнце исчезает за плоской крышей автобусной станции, небо над Реховотом становится апельсинового цвета. Стихает базар, продавцы запирают свои лавки, щедро оставляя нераспроданный товар второго сорта перед дверьми. Солидные покупатели постепенно покидают рынок, один за другим смолкают вентиляторы, с самого утра разгонявшие влажный, жирный воздух. Наступившая тишина оглушает, сторож, дав нищим возможность набить свои корзинки, запирает ворота. Скрежет сдвигаемых створок кажется немыслимым, точно фальшивая нота у Менухина.

И всё это великолепие цветов, плотный вал запахов и ниспадающая рапсодия звуков расшибаются о толстые стены и тонированные стекла синагоги «Ноам алихот». Похоже, будто прихожане, собравшиеся для молитвы, живут своей, отгороженной от мира жизнью. Уже давно никто не выбегает смотреть, как низко опустилось солнце и можно ли еще молиться «минху» – дневную молитву. И появление трех первых звезд, осторожно шевелящихся на темнеющем оранжевом небосводе, тоже перестало интересовать прихожан.[76] Точное время начала и конца молитв, наступления субботы и окончания праздников давно исчислено раввинами и напечатано крупными цифрами в специальных календарях. Жизнь в синагоге движется не по закатам или полнолуниям, а в строгом соответствии с раввинскими предписаниями. Горожане шутят, будто если погаснет солнце или не взойдет на небосклоне луна, порядок литургии в «Ноам алихот» останется без малейших изменений.

Но вот закончилась вечерняя молитва, ночь повисла над опустевшим рынком и замершей синагогой. Только в комнате старосты горит свет: за круглым столом сидят трое членов совета. И дел вроде никаких не осталось – всё давно обсудили, рассмотрели, распределили обязанности. Да и какие такие дела могут быть в маленькой синагоге, для чего нужно каждый вечер на целый час оставаться после молитвы?

Возможно, герои нашего повествования сами не подозревают, какая сила сводит их вместе, а может быть, они давно уяснили причину и с радостью подчиняются ее давлению. Ведь нет на свете более удивительных и сладостных уз, чем приязнь и симпатия.

Когда смолкли звуки шагов последнего из прихожан, Нисим открыл сумку и достал из нее утреннюю газету. Староста реб Вульф, следуя указаниям покойного рава Штарка, категорически запретил вносить на территорию синагоги любой вид печатной продукции, кроме Святого Писания и книг комментаторов. Но в своем кругу, без посторонних глаз, он вел себя более снисходительно.

– Полюбуйтесь! – воскликнул Нисим, тыча пальцем в крупную фотографию на первой полосе. – Группа раввинов, собравшись прошлой ночью на кладбище каббалистов в Цфате, совершила Пульса де-нура – обряд древнего каббалистического проклятия. Объектом проклятия стал не кто иной, как глава правительства.

– Чушь, – презрительно скривил губы реб Вульф. – Нет такого понятия: «древнее каббалистическое проклятие». У нас принято благословлять людей, а не проклинать.

– А Шабтай Цви? – воскликнул Нисим. – Ты же сам рассказывал о проклятии графу Липинскому.

Действительно, недели три назад, на одной из вечерних посиделок, реб Вульф припомнил историю, услышанную им много лет назад от рава Штарка.

К середине 1665 года большинство раввинов признало Шабтая Цви Мессией. Во многих общинах отменили траурный пост 9 аба и вместо него устроили праздничный день с благословением на вино и двумя торжественными трапезами. И только знаменитый раввин Львова Давид бен Шмуэль, осторожный и основательный, как и его книги, медлил с решением. Во Львове пост прошел, как и во все годы, а в начале 1666 года раввин отправил в Измир, где проживал Шабтай Цви, доверенного посланца.

Когда тот вернулся, Давид бен Шмуэль долго беседовал с ним в своем кабинете.

– Я слово в слово передал господину Цви ваше послание, – сказал посланник. – Когда он услышал о несчастьях, чинимых львовской общине бесчестным графом Ольгердом Липинским, тут же наклонился, вырвал из земли пучок травинок, прошептал что-то и пустил травинки по ветру.

– С графом я покончил, – сказал господин Цви. – Возвращайся во Львов и передай тому, кто тебя послал, что медлительность не пристала столь знаменитому мудрецу.

– Как вы знаете, граф умер два месяца назад, – продолжил посланец. – Я проверил даты – смерть настигла негодяя именно в тот день, когда господин Цви произнес свое проклятие.

– Он шарлатан! – воскликнул Давид бен Шму– эль. – Мессия будет убивать словом. Если Шабтаю Цви понадобились дополнительные действия – значит, он просто колдун.

Раввин отпустил посланца и тут же написал свое знаменитое письмо, с которого начался закат Шабтая Цви.

– Причем тут Шабтай Цви! – реб Вульф скривился, точно от горького лекарства. Само имя отступника подняло в нем волну отвращения. – Как ты можешь учить из нечистого о чистом?

– Хорошо, – согласился Нисим, но тут же перешел в новую атаку. – А Хафец Хаим и Троцкий?

Всё тот же реб Вульф рассказывал от имени рава Штарка, будто в начале двадцатых годов Хафец Хаим собрал в свой синагоге десять раввинов, достал свиток Торы и отлучил Троцкого.

– За что рав его отлучил? – спросили ученики, – и если отлучил, то почему так поздно?

– Душа Троцкого спустилась в мир, – ответил Хафец Хаим, – чтоб стать Мессией. Для этого Всевышний наградил ее особыми силами и особым талантом. До какого-то момента была возможность обратить эти силы к добру. Сейчас точка, после которой возвращение невозможно, уже пройдена.

Отлучение возымело действие; сразу после него звезда Троцкого покатилась к закату.

– Пусть твои уши услышат, что произносят ус– та! – возразил реб Вульф. – Ты перепутал отлучение с проклятием.

– Да какая разница, как оно называется, но если в результате человека бьют ледорубом по голове, то, по мне, это одно и то же! – не унимался Нисим.

– Проклятие, – степенно принялся разъяснять реб Вульф, – это когда на цветок выливают стакан серной кислоты. А отлучение – это когда его перестают поливать водой, отлучают от источника жизни. Результат похож, но пути совсем разные. За исключением того, что проклятие действует наподобие бумеранга: оно всегда возвращается. Поэтому раввины, люди, в отличие от прощелыг-газетчиков, знающие, как работает механизм проклятия, никогда не станут заниматься такого рода действиями.

– Я слышал от стариков на Кубе, – вмешался Акива, – будто бы в каждом дне есть одно мгновение, когда любое произнесенное проклятие сбывается без всяких последствий для проклинающего. И якобы пророк Билъам умел вычислять такую минуту.

– Так почему он не смог проклясть народ Изра– иля? – удивился Нисим.

– Написано в старых книгах, – произнес реб Вульф, – будто Всевышний, благословенно Его имя, в те дни отменил это мгновение. Потому-то у Билъама[77] и не вышло. До того выходило, а тут вдруг перестало получаться. Потом, когда Билъама убили, вернул мгновение на свое место.

– Слова – вообще опасная штука, – вздохнул реб Вульф. – Ох, как осторожно надо с ними обращаться.

– Да, – подтвердил Нисим, – недаром гиганты Ренессанса определили нашу жизнь как «слова, слова, слова…»

Реб Вульф вдруг приподнял указательный палец и приложил его к губам.

– Тс-с-с! Мне кажется, я слышал его!

В комнате воцарилось напряженное молчание. Нисим тихонько встал с места, на цыпочках подошел к полуоткрытой двери и распахнул ее настежь. Прошло несколько минут.

– Наверное, показалось, – вполголоса, не решаясь разбить установившееся безмолвие, произнес реб Вульф.

– Показалось, – подтвердил Нисим, возвращаясь на свое место. Он глубоко вздохнул и, словно в холодную воду, прыгнул в рассказ.

– Неподалеку от моей «басты» торгуют два брата-зеленщика – Эли и Леви. Тихие, спокойные люди, дела свои ведут скромно, не гонятся за большой прибылью. Я наблюдаю за ними уже много лет и ни разу не слышал криков возле прилавка, не замечал рассерженных покупателей. Старший, Эли, давно женат, а младший всё искал себе пару. С кем только его ни знакомили, жених-то он завидный, недурен собой и с хорошим доходом, а всё не шло.

– Мой брат – человек особенный, – говорил про него Эли, – и жена ему нужна тоже особенная.

В конце концов приглянулась ему девушка. Родом из Турции, приехала после школы одна, без родителей. Прошла армию, закончила курсы по маркетингу и устроилась в торговом центре Реховота. Объявления по внутреннему радио центра слыхали? Так вот, это она.

– Знаю я этих братьев, – сказал Акива. – Перед субботой всегда у них базилик беру и кинзу. Действительно приятные люди.

– Н-да… – протянул Нисим. – Стали о свадьбе думать, надо знакомиться с родителями. А те из Стамбула ни ногой. Нечего делать – сели на самолет, полетели в Стамбул. Это мне Леви сам рассказывал, мы за последние годы сдружились, особенно моя жена с его Рики.

Так вот, родители Рики жили в старой части Стамбула, там, где раньше был еврейский квартал. Евреи давно оттуда поразъехались: кто – в Израиль, кто – в более фешенебельные части города. Остались только неблагополучные семьи. Рикины родители материально стояли довольно крепко; отец крутил вполне процветающий бизнес. Проблема была в матери, она болела сердцем и практически не выходила из дома. Спуститься по крутой лестнице с шестого этажа и взобраться назад она могла только раз в год или еще реже.

Из этой квартиры, по словам Леви, можно было и не выходить. Вид из окон такой, что любуйся с утра до вечера, будто в театре. Сапфировый Босфор как на ладони, улицы и крыши Куле, еврейского квартала, прямо под носом. Крыши давно превращены в небольшие клумбы: розы, гортензии, мальвы, настурции – кто во что горазд.

А их улица – Языджи Сокак – давно уже центр ночных развлечений: гулящие девки прохаживаются перед входом в парадные, как манекенщицы на выставке, кавалеры к ним пристают, торгуются, потом, столковавшись, расходятся по гнездышкам. Дома старые, без кондиционеров, окна настежь… В общем, есть на что посмотреть.

Н-да… Рикина мать курила не переставая крепкие турецкие сигареты, вся квартира пропахла дымом. К ней постоянно приходили подруги, они пили кофе, играли в «реми» и болтали. Глаза у нее были, точно у совы: огромные, желтые и навыкате. Выдержать ее взгляд Леви не мог. Будущая теща сразу предупредила, что сама на свадьбу не приедет и отца не отпустит: ее состояние не позволяет оставаться одной дольше нескольких часов. «Ну не может так не может», – подумал Леви, хотя свадьба без родителей невесты – дело необычное. Однако чего в жизни не бывает.

Погуляли они по Стамбулу, накупили всякой ерунды в дешевых лавочках и вернулись домой. Свадьбу назначили через три месяца. Арендовали банкетный зал, разослали приглашения – в общем, всё, как обычно. Из Стамбула пришла поздравительная открытка и чек на солидную сумму.

Н-да… А за две недели до срока позвонил хозяин зала. К нему пришла инженерная комиссия и закрыла его заведение. Комиссия выяснила, что этот зал сделан по такому же проекту, как и «Версаль»,[78] поэтому без капитальной перестройки здания свадьба может перейти в похороны. Хозяин договорился с другим залом, по соседству, правда, на следующий день. Открытки с новым сроком и адресом он напечатает и разошлет за свой счет, дайте только адреса.

Ладно, лучше так, чем как в «Версале». На всякий случай обзвонили всех приглашенных, объяснили ситуацию. Никто не возражал.

– Хотел бы я видеть того, кто стал бы возражать, – хмыкнул реб Вульф.

За день до свадьбы Рики начала волноваться. Приехать родители не могут, понятно, но почему не звонят? Она без конца набирала стамбульский номер, но телефон не отвечал.

– Что-то случилось, – тревожно повторяла Рики, – мама не может так надолго выйти из дому.

– Телефон, наверное, испортился, – утешал ее Леви. – Или они решили преподнести нам сюрприз и сейчас летят в Израиль.

Но на свадьбу родители Рики не прилетели. Радость отодвинула тревогу, и после хупы невеста отплясывала так, что все только диву давались. Они вообще очень красивая пара, Леви и Рики, а в свадебных нарядах смотрелись так, будто сошли с обложки журнала мод. Молодые танцевали весь вечер, даже за стол не присели, чтобы перекусить.

Отец позвонил на следующий день. Рики молча выслушала несколько фраз, положила трубку и упала в обморок. Оказалось, что ее мать умерла два дня назад. Перед смертью она попросила ничего не сообщать дочери, не портить радость. Похороны должны были состояться в день свадьбы, и отец специально отложил их на один день. Он ведь ничего не знал про смену зала.

– Она всегда упрекала, что я мало ее люблю, – повторяла Рики. – Что бросила ее одну и уехала в Израиль, что редко звоню, что приезжаю всего на две недели. А в последний раз сказала, что буду танцевать на ее похоронах…

Нисим положил обе руки на стол и похлопал, словно проверяя надежность, незыблемость материи.

– Она, наверное, попала на ту самую минуту, которую искал Билъам, – произнес он и откинулся на спинку стула, словно освобождая место для другого рассказчика. Несколько минут собеседники молчали, переваривая услышанное. Глубокая тишина наполняла синагогу, и в укромных сумерках этой тишины таились духи прошлого. Святая земля держала Реховот в своих ладонях; кто знает, может быть, на месте синагоги разбивал свои шатры праотец Авраам или злодей Билъам разжигал костры и готовил колдовские снадобья. Всё это происходило здесь, и невозмутимая память песков, желтых ноздреватых камней и красной, крошащейся от жары земли медленно пропитывала синагогу, создавая в ней удивительный, особый воздух.

Тишину нарушил перестук пальцев. Акива положил обе ладони на стол и пробарабанил какую-то мелодию. Затем медленно оторвал пальцы от столешницы, внимательно, словно дирижер перед исполнением рапсодии, оглядел собеседников и начал новый рассказ.

– Эту историю я слышал от моей тети. Она жила в Гаване. Ее муж, ювелир, хорошо зарабатывал, и компанию они водили с другими ювелирами, а так как было это еще до Кастро, то жизнь текла безмятежно и радостно. Их дом находился в фешенебельном квартале, по соседству с напарником мужа. Вот с ним-то и случилась та самая история.

Руки у напарника были не золотые, а бриллиантовые, клиенты записывались в очередь за год и платили деньги если не бешеные, то, по меньшей мере, безумные. С женой ему не повезло (так моя тетя считала): та закончила Гваделупский университет и преисполнилась огромной важности. В университете Леонарда изучала испанскую литературу и набралась от «романсеро» таких деликатных манер и такого изысканного обращения, что разговаривать с ней было сущим наказанием. Каждый громкий возглас она воспринимала как чрезвычайную грубость, а темы для разговоров выбирала только художественные или поэтические. Жены других ювелиров, женщины простые в обращении и с хорошо развитыми голосовыми связками, скоро перестали с ней общаться, и осталась она, бедняжка, одна-одинешенька в огромном пустом доме.

Слава Б-гу, родились дети, и Леонарда нашла в них утешение и занятие, полностью посвятив себя их воспитанию, и так как характер у детишек оказался весьма непоседливым, то потихоньку утонченность и деликатность сползли с нее, как сползает со змеи ставшая ненужной кожа. Дети росли, а с ними рос и голос Леонарды. Спустя несколько лет она орала так, что даже моя тетя, привыкшая к общению на высоких нотах, посылала служанку узнать, не случилось ли чего плохого с детьми или мужем. Внешне Леонарда сильно переменилась: если в начале супружества она была плотной, чуть ли не полной девушкой с сочными губами и копной черных волос, то с годами губы превратились в две тонкие полоски, а волосы сильно поредели. Тело Леонарды высохло, она стала поджарой, почти худой женщиной с сильно выпирающими ключицами, и хрипловатым голосом. То ли дети выпили из нее соки, то ли беспрестанная ругань и крики свели на нет полноту юности. Лишь глаза сияли по-прежнему и тонкие, искривленные в постоянной усмешке губы сохранили яркость.

Муж Леонарды тоже оказался голосистым мужчиной; правда, в первые годы семейной жизни он не решался покрикивать на жену, однако спустя несколько лет перестал сдерживаться. В общем, было там что послушать – крику, шума, и проклятий хватало. Особенно изощрялась Леонарда, черпая свое вдохновение в испанской литературе. Пожелания она заворачивала такие, что хоть записывай.

При всем при этом супруги относились друг к другу довольно тепло, ни об изменах, ни о разводе речь не шла, просто стиль общения у людей такой выработался: крикливый и бранный. Ссорились они примерно раз в две недели, и однажды моя тетя услышала, как Леонарда в конце перебранки прокричала мужу во всю силу своего уже почти оперного голоса:

– Чтоб ты сдох!

– Я сдохну, сдохну, – ответил ей взбешенный муж, – но не так, как ты хочешь. Пользы тебе от моей смерти не будет никакой!

– Давай, давай, – отозвалась Леонарда, – великий герой. Я хочу уже видеть, как исполняешь свое обещание.

Прошло несколько лет, к власти пришли «барбудос» и начали прибирать к рукам имущество богатеев. Кто мог, срочно перебирался в Америку, пограничную охрану еще не успели наладить, и за приличную сумму рыбаки переправляли беглецов во Флориду. Ювелир собрал свое имущество, зашил драгоценные камни и золото в пояс, посадил жену с детьми на повозку и отправился в рыбацкую деревеньку. Наверное, он уже знал, к кому обращаться, потому что побег был назначен на следующую ночь. Когда деревенька заснула, беглецы тихонько прокрались на берег, спрятались в роще кокосовых пальм и стали ждать условленного сигнала. Ночь выдалась темная, луну закрывали плотные зимние тучи. Наконец во мгле возник и закачался огонек – подошла лодка. Ювелир поспешил к кромке воды и пропал в темноте.

Леонарда ждала довольно долго, минут пятнадцать, а потом, заподозрив неладное, вместе с детьми поспешила к огоньку. Перед ее глазами предстала ужасная картина: ее муж, скрючившись, лежал на песке, рядом стояли два рыбака, видом больше смахивающие на морских разбойников. Леонарда бросилась к мужу – он был мертв.

– Негодяи, что вы с ним сделали?! – закричала она, отбросив в сторону всякую предосторожность.

– Тише, сеньора, – ответил один из рыбаков. – Мы даже пальцем к нему не прикасались. Он вышел из темноты и не успел сказать слово, как схватился за сердце, упал на бок, постонал две—три минуты и затих. Мы пытались напоить его водой, но он был мертв.

Рубашка ювелира действительно оказалась мокрой, Леонарда опустила руки ниже, чтобы снять пояс, но пояса на теле не оказалось.

– Разбойники, грабители, где пояс моего мужа?!

– Не было у него никакого пояса, – сказал второй рыбак, – а вы, сеньора, лучше помолчите, если не хотите встретиться с пограничниками.

Но в Леонарду точно бес вселился, она орала не переставая и пыталась достать своими кулачками ближайшего из рыбаков.

Всё закончилось в одно мгновение: получив крепкую затрещину, Леонарда повалилась на песок, а рыбаки впрыгнули в лодку и погасили фонарь. Тихий скрип уключин, мягкие всплески осторожно погружаемых в воду вёсел – и лодка исчезла в темноте.

Вернувшись в Гавану, Леонарда несколько дней ходила по родственникам, жалуясь на горькую судьбу. Вскоре у нее отобрали дом, оставив только комнату, где раньше жила горничная, и строго приказали искать работу. Помыкавшись, бедняжка устроилась читальщицей на табачную фабрику.

– Это что за должность такая? – удивился Нисим.

– В цехах, где сворачивают сигары, – продолжил Акива, – уже несколько сот лет существует традиция: один из работников читает вслух какой-нибудь роман, а все остальные слушают и крутят сигары. Трудятся в этих цехах одни женщины, поэтому романтические литературные пристрастия Леонарды пришлись весьма кстати. Ее приглашали нарасхват, ставили в пример, награждали грамотами и повышали зарплату. В итоге, ее жизнь сложилась весьма удачно: с утра до вечера она занималась любимым делом – чтением романов – да еще получала за это приличные деньги. Спустя несколько лет Леонарду невозможно было узнать: к ней вернулась девичья полнота, на щеках расцвел румянец и даже губы вернулись к первоначальной ширине и свежести. Замуж она больше не вышла, сама воспитала детей и, по мнению моей тети, была куда счастливее в комнатке горничной, чем в роскошной спальне хозяйки дома.

Акива замолчал и, снова положив ладони на стол, едва слышно простучал пальцами отрывок музыкальной фразы. Он словно играл на пианино, пальцы бегали по невидимой клавиатуре, исполняя только ему одному слышимую мелодию.

– Вот что, – сказал Акива после минутного перерыва. – Не знаю, угодила ли Леонарда в «мгновение проклятья», но мужа своего она явно не любила, тяготилась совместной жизнью и наверняка хотела избавиться. Слово – это ведь не пустой звук, мир был сотворен словом, все наши молитвы – слова. В конце концов, человека выделяет из природы именно речь, то есть она – не простое сотрясение воздуха и нечто большее чем способ передачи информации. Проклятие, произнесенное от всего сердца, с полной отдачей себя и готовностью принять любые последствия, поднимается к высшему Престолу так же, как и самые искренние молитвы. С общепринятой точки зрения Леонарда потеряла все – мужа, достаток, сытую жизнь. Ей пришлось много работать и обходиться без горничных и гувернанток. Но именно это изменение, воспринимаемое большинством людей как несчастье, сделало ее счастливой.

– Значит, ты оправдываешь проклятия? – воскликнул Нисим. – Лишь бы человек был счастлив, а способ не имеет значения? Когда во времена Ренессанса кто-нибудь утверждал, что благая цель оправдывает средства, все знали, что он иезуит.

– Нам не дано предугадать, – сказал реб Вульф, – куда могут привести радость благословения или горечь проклятия. Только апостериори. Ваши рассказы напомнили мне одну странную историю. Я уже совсем забыл о ней, со времени тех событий прошло тридцать с лишним лет, участники давно умерли или скрылись из виду. Поэтому я расскажу ее целиком, ничего не скрывая, изменив только имена.

Рав Штарк отправил меня на несколько месяцев учиться в ешиве Тифрах, что в южном Негеве. Крохотный городок, никаких развлечений, двадцать четыре часа в сутки посвящены Торе. Мне надо было срочно подтянуть целые разделы в Учении, ведь образование я получил никудышнее, да и, честно говоря, в юности был большим шалопаем. Работал я на том же месте, что и сейчас, и уже тогда был на хорошем счету у начальства, поэтому отпуск взял почти двухмесячный.

Нисим и Акива переглянулись. Реб Вульф никогда не рассказывал подробностей о месте своей работы, но в синагоге все про всех все знают.

Реб Вульф почти сорок лет служил на вертолетной базе ВВС Израиля, расположенной неподалеку от Реховота. Вертолеты на базе были сплошь американские и, как всякая находящаяся в интенсивном употреблении техника, время от времени выходили из строя. Механические повреждения научились ремонтировать довольно быстро, а вот с многочисленными приборами, заполнявшими кабину вертолета, пришлось куда сложнее. Американцы их не ремонтировали, а при малейшей неисправности заменяли новыми. Стоили приборы безумные деньги, но богатая американская армия могла себе такое позволить. Реб Вульф, тогда еще совсем молодой техник, научился разбирать намертво запаянные изготовителем высотомеры, спидометры и прочую навигационную премудрость и возвращать ее в рабочее состояние. Помимо светлой головы, тут требовались интуиция и чуткие пальцы, поэтому в ремонтной группе работали всего три человека, а сам реб Вульф превратился в «священную корову» вертолетной базы, ведь сложные ремонты мог выполнить только он.

– Учеба оказалась интересным, но непростым делом, и поэтому в два месяца я не уложился. Пришлось просить еще два, но командир базы пришел в отчаяние от моей просьбы. Бросать учение на середине я не хотел, и мы остановились на компромиссе: мне платили половину зарплаты и раз в неделю привозили в ешиву особо неподатливые приборы. Привозили их в передвижной лаборатории, я проводил в ней без перерыва около двадцати часов и на целую неделю освобождался для учебы.

Жизнь ешиботника известна: с утра длинная молитва, потом занятия до двух часов дня, обед в ешиботной столовой или бутерброды у себя в комнате, короткий сон и снова учеба – уже до темноты. Вечером молитва, ужин, небольшая прогулка вокруг ешивы и опять учеба – кто сколько может. Иные сидят до часу ночи, другие отправляются спать пораньше, чтобы встать до восхода солнца.

Общества вокруг не было никакого. По субботам мы иногда собирались в столовой, разговаривали на разные темы или на прогулке беседовали друг с другом о планах на будущее – да мало ли о чем. Люди все были молодые, от девятнадцати до двадцати двух, поэтому проблемы походили одна на другую. Мне тогда исполнилось двадцать шесть, жениться я еще не успел и почти не выделялся из общей группы учеников.

Один только человек принадлежал к нашему обществу, не будучи обыкновенным ешиботником. Ему было около тридцати лет, и мы за то почитали его стариком. Какая-то таинственность окружала его судьбу, никто не знал, кто он и откуда, чем занимался до поступления в ешиву и что заставило взрослого человека сесть на одну скамью вместе с юношами. Сам он никогда о себе не рассказывал, а глава ешивы, разрешивший ему посещать занятия, от вопросов уклонялся. Ливио, назову его так, большую часть занятий пропускал, вставал поздно и до глубокой ночи сидел над трактатами, посвященными закрытой части Учения. Любого другого за такие фокусы быстро бы отчислили из ешивы, но у Ливио, как видно, было особое разрешение, и он вел себя, словно почетный гость.

Что именно он учит, никто толком не знал; сидел он отдельно, а когда кто-нибудь приближался к его месту, немедленно закрывал книгу. На вопросы по Талмуду он отвечал толково и быстро, было видно, что Ливио много учился и хорошо помнит выученное.

С ешиботниками Ливио держал себя сухо, меня же выделял среди всех, наверное, потому, что я был старше и наши интересы казались ему близкими. Я был единственным, кого он приглашал к себе в комнату; иногда мы беседовали подолгу, а иногда после нескольких минут разговора я понимал, что хозяин не в духе, и удалялся, недоумевая, зачем приглашать гостя, коль нет настроения говорить. В общем, Ливио вел себя странно, возможно, причиной тому послужили старинные книги, которые он читал запоем.

В библиотеке ешивы хранилось множество редких изданий. Редкость состояла не в старине, ведь евреи печатали книг больше, чем другие народы, да и относились к ним с большим почтением, оттого и сохранялись они лучше. Книжка двухсотлетней давности на любом другом языке представляет собой раритет, у нас же такого рода издания можно отыскать в любой синагоге.

Хранитель библиотеки был фанатиком своего дела, он рыскал по книжным развалам Стамбула, Парижа, Праги и Брюсселя, и поэтому на полках ешивы в Тифрахе стояли книжки, изданные мельчайшими тиражами в Тунисе, Ираке, Марокко, не говоря уже о Польше, Венгрии и России. До большинства из них у ешиботников просто не доходили руки: ведь основной массив учения огромен, и на труды, посвященные мельчайшим подробностям Закона, не остается времени. Зато Ливио упивался этими редкостями, подобному тому, как нерелигиозные люди зачитываются детективами. Особенным его пристрастием было написание камей и талисманов. В Европе они не получили большого распространения, зато среди восточных общин не было дома, в котором на стенке не висела бы защитная грамота такого рода. Большая часть наших разговоров заканчивалась именно этой темой. Ливио принимался объяснять, сколько демонов может уместиться на кончике неправильно написанной буквы «вав» и как неточно выписанная корона над «шин» может привести к выкидышам и бесплодию. Потом доставал кульмус, пузырек с чернилами и показывал, в чем состоит разница между стилями, как поизящнее написать букву и где скрывается вход для ангелов хорошего заработка и удачной женитьбы.

Жители больших городов, избалованные обилием новостей, текущих из газет, телевидения, Интернета и радио, понятия не имеют о душевном спокойствии ешиботников в маленьком городке, затерянном посреди огромной пустыни. В ешиве нет телевизора, не заказаны газеты, запрещен Интернет, плохо работает радио. Разговоры и мысли сосредоточены на учебе, и поэтому день доставки почты приносит в ешиву массу информации и впечатлений. Примерно за час до прибытия почтового фургончика все собираются во дворе перед конторой. Здание ешивы расположено на холме, и каждый автомобиль виден издалека. Впрочем, автомобили по этой дороге почти не ездят, ведь она тупиковая, асфальтовая полоса заканчивается прямо перед ступеньками, ведущими в главное здание. Дорога прекрасно просматривается, и фургончик узнают на большом расстоянии. Еле дождавшись, пока почту разложат по ящичкам, ешиботники запружают тесную комнатку канцелярии. Пакеты и письма обыкновенно тут же распечатывались, новости сообщались, и канцелярия представляла картину самую оживленную.

В тот день Ливио получил письмо. Обычно он уходил из канцелярии ни с чем, и вид у него при этом был весьма разочарованный. Но тут глаза его заблестели, щеки разрумянились, а лицо выражало величайшее возбуждение. Он подошел ко мне, сжал мою руку выше локтя и срывающимся голосом произнес:

– Я должен ехать. Немедленно, сегодня же вечером.

– В добрый час, – сказал я.

– Надеюсь, что ты не откажешься побеседовать со мной напоследок. Жду тебя непременно.

Я, конечно, согласился, и спустя час постучал в дверь комнаты Ливио.

Он открыл ее рывком. Все его немногочисленное добро было уложено, только на столе высилось несколько стопок книг.

«Наверное, – подумал я, – он не успевает их сдать в библиотеку и решил обратиться ко мне за помощью».

Но Ливио заговорил совсем о другом.

– Возможно, мы больше не увидимся, – сказал он. – Перед разлукой я хотел бы тебе кое-что рассказать. Я понимаю, что производил странное впечатление на окружающих. Впрочем, до большинства мне нет никакого дела, но к тебе я привязался и не хотел бы оставить о себе превратное мнение.

Он сел на стул, затем поднялся, сделал несколько шагов по комнате, снова сел, облокотившись о стол.

– Шесть лет назад я учился в Ямитской ешиве. Когда было принято решение разрушить город и отдать Синай Египту, мы не поверили, будто такое безумие может произойти, и продолжали учиться как ни в чем не бывало. Но шли недели и месяцы, и выяснилось, что это серьезно. В день выселения мы забаррикадировались на крыше ешивы и решили: сами никуда не пойдем. Если хотят выселять, пусть тащат силой.

Сначала нас уговаривали через мегафоны, потом полили водой из брандспойта, а потом подъемный кран подтащил к самому краю крыши огромную корзину, набитую полицейскими. Мы пытались оттолкнуть ее палками, но вес корзины был слишком велик, и наши палки ломались. Командир полицейских стоял у открытой двери и грыз семечки. Шелуха летела прямо на крышу, попадала на наши головы. Его равнодушие взбесило меня. Сам не знаю как, но я очутился прямо напротив корзины и крикнул офицеру:

– Только посмей высадиться на крышу – я тебя прокляну! Он лишь усмехнулся.

– Проклинай, проклинай, всегда к твоим услугам.

Офицер сплюнул шелуху и махнул рукой, подавая сигнал к высадке. Дальнейшее тебе известно. Нас стащили с крыши и отвезли в полицейский участок, а бульдозеры превратили в развалины цветущий сад, построенный на голом песке.

Улыбка офицера не давала мне покоя. Я видел ее по ночам, она возникала перед моими глазами во время молитвы. «Как, – спрашивал я себя, – как такое злодейство остается безнаказанным? И почему я, спокойный, уравновешенный человек, вдруг произнес столь зловещую угрозу?»

Я ведь тогда понятия не имел о проклятиях, и мое грозное обещание не стоило ломаного гроша. Продолжить учебу я не мог, улыбка не давала сосредоточиться, пришлось оставить строгий мир ешивы и окунуться в суету и мусор мещанской повседневности. Я прошел армию, получил специальность водителя грузовика, несколько лет проработал на перевозках и понял, что обязан вернуться в ешиву. Обещание, произнесенное на крыше, не давало мне покоя. Я выбрал уединенную ешиву с хорошей библиотекой по интересующему меня вопросу и принялся за учебу. С тех пор не прошло ни одного дня, чтоб я не думал о мщении. Сегодня, – он горько усмехнулся, – я могу выполнить свое обещание. И вот, мой час настал…

Ливио вынул из кармана утром полученное письмо и дал мне его читать.

Кто-то (видимо, его поверенный в делах) писал из Тель-Авива, что у известной особы родился первенец и такого-то числа (им оказалась сегодняшняя дата) в семь часов вечера должно состояться обрезание. Приглашено много гостей, в том числе министр по делам безопасности.

– Ты догадываешься, – сказал Ливио, – кто эта известная особа. Я еду в Тель-Авив. Посмотрим, будет ли он так же равнодушен перед обрезанием сына, как тогда на крыше.

При этих словах Ливио вскочил со стула и принялся ходить взад и вперед по комнате, как тигр по своей клетке. Я слушал его неподвижно; странные, противоположные чувства обуревали меня.

– Неужели ты проклянешь его? – спросил я. – Прямо на обрезании сына, на глазах всех гостей.

Ливио усмехнулся:

– Разве ешиботники ведут себя подобно скандальным бабам на базаре? Самое страшное проклятие – это поступки человека. К ним ни добавить, ни убавить. Больше, чем мы сами себе вредим, никто навредить не может. Я много лет просидел над книгами, прежде чем понял, что проклятие – это испытание не для проклинаемого, а для проклинающего.

– Как это так? – не понял я.

– Да очень просто. Если хочет Всевышний наказать человека, Он делает так, чтобы провинившийся сам себе назначил наказание.

Увидев мое удивленное лицо, Ливио чуть заметно усмехнулся и снова уселся на стул.

– Показывает ему такую же ситуацию, только с кем-нибудь другим. Провинившийся со вкусом разбирает дело и выносит приговор. Других-то судить легче, чем себя. Если бы знал бедняга, что речь идет о нем самом, был бы во стократ осторожнее. Оттого и сказали мудрецы: не суди человека, пока сам не почувствуешь себя на его месте. Но это весьма редкое качество и доступно только большим праведникам.

– А каббалисты? – продолжал я расспросы. – Разве они не насылали проклятия на врагов?

– Каббалисты?! – Ливио скривился, будто съел целую ложку схуга. – Это слово давно превратилось в торговый знак, вроде «Кока-колы». Сегодня каждый мошенник именует себя каббалистом, раздает благословения и выпускает книги. Тайное еврейское знание тиражом пятьдесят тысяч экземпляров! Да, настоящие каббалисты могли насылать на врагов ангела-уничтожителя. Но я сильно сомневаюсь, что кто-нибудь из них когда-либо решился на подобный шаг.

– Почему? – мое любопытство вспыхнуло, словно угли, на которые плеснули бензин.

– Ты знаешь, что такое родео? – спросил Ливио.

Я утвердительно кивнул.

– Так вот, приручить ангела посложнее, чем объездить мустанга. Произнеся имя, каббалист получает над ним определенную власть, но ангелу это не по нутру, и он всячески сопротивляется любому порабощению. И если у каббалиста есть некий изъян в служении, ангел немедленно наносит удар по этому месту.

– Каким образом? – спросил я.

– Предположим, человек мало жертвует на благотворительность – тогда ангел поражает его правую руку. Недостаточно глубоко вникает в учение – разит мозг. Таит в душе гордыню – бьет по почкам. В общем, борьба с ангелом – дело очень опасное, недаром даже праотец Яаков, праведник невероятного уровня, и тот вышел хромающим из сражения с ангелом Эсава.

– Зачем же ты едешь в Тель-Авив? – спросил я. – Попугать офицера?

– Нет, – Ливио снова поднялся со стула. – Я хочу посмотреть ему в глаза, увидеть страх, замешательство, растерянность. Хочу вручить ему подарок.

Он погладил рукой нагрудный карман.

– Особый, необычный подарок. И, кроме того, мое время в ешиве подошло к концу. Мне пора жениться, заводить детей, строить дом. В ешиве очень тепло и уютно, но и уют на каком-то этапе превращается в оковы.

– Неужели после стольких лет учения ты вернешься на грузовик?!

– Зачем на грузовик? За последние два года я заочно прошел курсы программистов. Они там, в Тель-Авиве, думают, будто это очень большая премудрость. Пфэ! – Ливио презрительно оттопырил верхнюю губу. – Я занимался сей премудростью только в туалете, чтобы не думать о Торе в нечистом месте. Может быть, полчаса в день, максимум – сорок пять минут. Клал на колени лэптоп и выполнял их дурацкие упражнения. Курс я закончил с отличием, у меня несколько предложений из разных фирм, так что не пропаду. Однако пора ехать. Ты сдашь мои книги в библиотеку?

Он указал на ранее замеченные мною стопки. Я утвердительно кивнул.

– Пора, – Ливио взглянул на часы. До автобуса, два раза в день заезжавшего во двор ешивы, оставалось десять минут. Мы спустились вниз, Ливио нес чемодан со своими пожитками и наплечную сумку с лэптопом, я взял две сумки. Мы молча стояли на остановке, пока не подошел автобус. Ливио крепко сжал мою руку, мы расцеловались. Автобус, рыча, выкатился со двора, и спустя несколько минут уже ничто не напоминало о том, что еще совсем недавно в ешиве учился странный человек со странным именем и странной судьбой.

Реб Вульф тяжело вздохнул.

– Чем же все это кончилось? – спросил Нисим. – И что за таинственный подарок приготовил Ливио для своего обидчика?

– Об этом я узнал только спустя много лет. С Ливио мы больше не виделись, он навсегда исчез из моей жизни. Честно говоря, сама история тоже потихоньку ушла из памяти, вытесненная другими, более важными делами. Я женился, родились дети, заболели и умерли родители, да и рав Штарк не давал мне спуску, постоянно обучая всякой талмудической премудрости. В общем, было над чем думать и что запоминать. Иногда лицо Ливио всплывало перед моими глазами; я говорил себе, что надо бы навести справки, выяснить, уточнить, – да только тем дело и заканчивалась. Наваливались новые заботы, и образ моего кратковременного знакомца снова отступал в сумерки памяти.

Лет пятнадцать назад мы с семьей отдыхали в «Кинаре» – пансионате для религиозной публики. В августе возле Кинерета страшная жара плюс высокая влажность. Озеро ведь в низине, метров двести ниже уровня моря; парилка, как в финской бане. Но в «Кинаре» было замечательно – домики прямо на берегу, в каждом мощный кондиционер, а если лежать в плавках у самой воды – то даже прохладно. Пляж, как вы понимаете, был раздельный – жена забирала девочек на свою половину, а я с сыном шел на свою. Ему тогда исполнилось восемь, и он вместе с другими мальчишками целый день играл в футбол прямо на пляже. Свободного времени у меня было достаточно, я взял с собой «Агаду»[79] Бялика и принялся за чтение.

Проблема в пляжном чтении состоит в том, что Святые Книги в плавках изучать не принято, а читать светскую литературу мне давно неинтересно. Поэтому пришлось найти нечто, расположенное между тем и другим.

Однако чтение меня не развлекало, а раздражало. Сами по себе истории были извлечены из Талмуда абсолютно точно, но вырванные из контекста, расположенные в странной последовательности, они производили очень неприятное впечатление. Словно кто-то рассказывает анекдоты про праведников. Анекдоты сами по себе пристойные, но физиономия у рассказчика глумливая, а улыбка на губах непотребная. Я то и дело возмущенно взмахивал руками, а иногда даже вскакивал с места и нервно прохаживался по пляжу.

Мой сосед под зонтиком, мужчина лет сорока с аккуратной подстриженной бородой, наблюдал за мной с некоторым недоумением. Вид у него был спортивный: хорошо развитые плечи, крепкий торс, почти без наплывов жира, выпуклые бицепсы. Люди, с детства занимающиеся Учением, смотрятся по-другому. «Скорее всего, это человек недавно соблюдает заповеди», – подумал я и снова погрузился в мир «Агады» Бялика и Равницкого. Наверное, я так увлекся, что потерял контроль и громко произнес неподобающее слово. Сосед осторожно прикоснулся к моему плечу и спросил:

– А зачем вы взяли в руки недостойную книгу?

Я ответил, и завязался разговор. Мы познакомились, его звали Боаз, и он оказался весьма интересным собеседником. Время до обеда пролетело незаметно. В столовой мы сели рядом, выяснилось, что наши жены познакомились еще вчера и понравились друг другу. После дневного сна мы снова встретились на пляже и продолжали беседовать об Учении, книгах, политике, воспитании детей, арабском вопросе – словом, обо всем, что может прийти в голову. Единственная тема, которой мы не касались, были наши личные судьбы – биографии. В религиозном мире частная жизнь человека священна – не то, что у тех, кто называет себя «свободными». Там, едва познакомившись, сразу начинают чесать языком, выбалтывая подробности не только собственной интимной жизни, но и всю пикантерию о знакомых и сослуживцах.

Боаз не расставался с сотовым телефоном, откладывая его в сторону, только когда заходил в Кинерет. Но даже по шею в воде он то и дело бросал настороженный взгляд на телефон, аккуратно уложенный на столик под зонтом. Я сразу понял, что он работает в какой-то серьезной организации и даже в отпуске постоянно готов к вызову.

Его ожидания оказались ненапрасными. Дня через три, когда мы уже почувствовали себя друг с другом накоротке, зазвонил телефон. Боаз ловко подцепил его и приставил к уху. Выслушав несколько фраз, он коротко бросил: «Скоро буду, без меня ничего не предпринимайте», – и поднялся из кресла.

– Слушай, Вульф, – сказал он, – я должен срочно уехать, передай моей жене, что меня вызвали на работу.

Я молча кивнул, и Боаз поспешил к выходу. Не знаю почему, но его внезапный отъезд напомнил мне такое же поспешное расставание с Ливио. Почему, отчего, мало ли с кем я внезапно расстался за прошедшие годы – не могу объяснить. Память наша работает по своим законам; иной раз случайное слово, обрывок мелодии или запах перекидывают мостик между совершенно разными событиями.

Вернулся он после ужина. Я как раз выходил из ворот «Кинара» на ежевечернюю прогулку вдоль озера, когда его машина свернула с главного шоссе и, ослепив меня фарами, въехала на стоянку. Боаз устало выбрался из автомобиля и пошел мне навстречу. На нем была форма полицейского офицера, я присмотрелся к знакам отличия и невольно присвистнул. Мой разговорчивый сосед оказался очень важной птицей, из тех, кого показывают по телевизору в вечерних выпусках новостей. Наверное, он заметил мое удивление, потому что на следующий день наш разговор сразу потек по совсем другому руслу.

Впрочем, тему задал я сам, упомянув, опять не знаю почему, о Ливио, интересном собеседнике, с которым я расстался внезапно и навсегда.

– Ты знал Ливио?! – воскликнул Боаз в величайшем волнении.

– Как не знать, он в нашей ешиве был принят как свой. Только я уже много лет о нем ничего не слыхивал. Но, я так понимаю, что и ты был с ним знаком?

– Знаком, еще как знаком. А не рассказывал ли он тебе… хотя нет, не думаю, но впрочем, почему бы и нет… одного странного происшествия, случившегося с ним в Ямите?

– Ты имеешь в виду встречу с молодым нахалом, полицейским офицеришкой, – произнес я и чуть не прикусил язык. Но было поздно, слово сорвалось, и Боаз его услышал.

– Да-да, именно с офицеришкой. Ты правильно определил мое тогдашнее состояние.

– Так это был ты?! Извини, не хотел обидеть.

– Я, именно я, – произнес Боаз с расстроенным видом. – И мое нынешнее положение, – провел рукою по бороде и пригладил на голове черную кипу, – есть памятник нашей последней встрече.

Я расскажу тебе всё, – продолжил он после минутного перерыва. – О том, как обидел твоего друга и как Ливио мне отомстил.

Боаз передвинул кресло, скрываясь в тени зонта от подкравшегося солнца, сделал несколько глотков из бутылки с минеральной водой и начал рассказ.

Семь лет назад у меня родился сын. С этим мальчиком связаны самые счастливые минуты моей жизни и самые тяжелые воспоминания. В те годы я считал себя свободным человеком и думал, будто вся жизнь, ее течение и прихоти повинуются моей воле. Любая цель может быть достигнута – так мне казалось – стоит лишь приложить усилия, быть настойчивым и спокойным. Существовало, конечно, понятие удачи, но и она всегда сопутствует тому, кто упорен и трудолюбив. Я быстро делал карьеру, и продвижение по службе подтверждало мою правоту. Выселение Ямита и решительные действия во время операции еще больше подняли мой авторитет в глазах у начальства, мне сулили высокие посты – и не обманули; я действительно достиг очень многого.

Угрозы ешиботника на крыше Ямитской ешивы не произвели на меня ни малейшего впечатления. Я забыл о них уже на следующий день, вернее, думал, что забыл. Карьера продвигалась весьма успешно, и, получив первое, очень ответственное назначение, я решил жениться. Точнее, мне прозрачно намекнули, что хотели бы видеть человека, облеченного столь значительными полномочиями, не просто семейным, а отцом, и желательно нескольких детей. Ведь принимающий каждый день щекотливые решения должен быть прочно укоренен, а главное – соответствовать принятому в обществе стереотипу.

Жениться в том возрасте и в тогдашнем моем положении не составляло никакого труда. Была у меня на примете одна милая девушка, мы быстро сговорились и через год уже рассылали приглашения на брит-милу. Я заказал дорогой банкетный зал и пригласил всю верхушку, вплоть до министра. Это событие должно было еще более упрочить мое положение в глазах сослуживцев и показать всем, кто реальная кандидатура на замещение самых высоких постов.

Вечер начался замечательно, мы с женой стояли у входа в зал, принимая гостей. Приехал министр, и мы уже готовились начать церемонию обрезания, как вдруг передо мной возник человек странного вида и наружности. Среди приглашенных не было ни одного религиозного, а этот смотрелся как настоящий ешиботник. Я подошел к нему, стараясь припомнить его черты.

– Ты не узнал меня? – спросил он дрожащим голосом.

Зрительная память у меня отличная: один раз встретив человека, я запоминаю его лицо на всю жизнь. Спустя несколько мгновений я вспомнил Ямит, и зловещее обещание ешиботника само собой всплыло из моей памяти.

– Когда-то, ты сказал мне, что всегда к моим услугам, – усмехнувшись, произнес он. – Так вот, я пришел выполнить обещание.

Не могу сказать, что я испугался. Лично мне и чёрт тогда не был страшен, но жена плохо себя чувствовала, роды оказались тяжелыми, с множеством разрывов. Она еле держалась на ногах и в зал для приема гостей пришла только ради меня и моей карьеры. И всё-таки жена была взрослым, сформировавшимся человеком, а вот участь крохотного, жалобно мяукающего котёнка, которому должны были полоснуть ножом по самой нежной части тела, вызывала у меня серьезные опасения. Я уже не понимал, как вообще отважился на такую операцию, почему не дал мальчику подрасти, окрепнуть, и только потом отвезти его в больницу и передать в руки лучших врачей. Подготовка к церемонии, пригласительные билеты, заказ зала, выбор меню полностью заняли мое внимание, и я как-то упустил из виду опасность самой процедуры. Возникший передо мной ешиботник, его длинная борода и запыленная одежда напомнили про опасность, а его проклятие могло оказаться решающей каплей на весах случайности.

Он протянул мне конверт:

– Моё поздравление тебе и новорожденному.

Чёрт его знает, какую гадость мог настрочить этот ешиботник, какое древнее заклятие вызвать к жизни своими письменами. Я инстинктивно спрятал руку за спину.

Он усмехнулся.

– Не пугайся, в конверте камея, охранная грамота для твоей семьи.

Его усмешка показалась мне оскорбительной.

– Тебе показалось, – сказал я. – Давай сюда свой конверт.

Он снова протянул его мне, я взял конверт и сунул в карман.

– Учти, – сказал я, – если что-нибудь случится с ребенком, я найду способ рассчитаться с тобой за проклятие.

Он улыбнулся:

– Я не буду тебя проклинать. Вижу, что ты поверил в силу проклятия. Этого мне достаточно. Предаю тебя твоей совести.

В это время распорядитель объявил о начале церемонии, я повернулся и пошел в центр зала. Там всё уже было готово: моэль – пожилой мужчина, совершивший на своем веку тысячи таких операций – разложил свои инструменты на белоснежной салфетке и ждал. Обряд прошел без малейшей запинки, я сам много раз присутствовал на таких церемониях и точно знал, что за чем следует. И все-таки, когда моэль с ножом в руках наклонился над младенцем, меня прошиб пот.

Мальчика унесли в заднюю комнату и отдали жене, а я принялся обходить столики с гостями, чокаться и улыбаться. Жена не выходила в зал, я думал, что из-за разрывов, но перед самым концом празднества, когда гости, выпив кофе с пирожными, двинулись к выходу, распорядитель позвал меня в заднюю комнату.

Жена сидела бледная, как полотно, держа на руках сверток с мальчиком.

– Кровь не останавливается, – сказала она дрожащим голосом. – Моэль уже всяко пробовал, но не помогает. Затихнет немного, а чуть пошевелится – снова начинает. Моэль говорит – нужно ехать в больницу.

Первое, о чем я подумал, было проклятие ешиботника. Впрочем, эта мысль сразу отошла на второй план, я подхватил жену и сына, усадил в машину и поехал в больницу. Из машины я позвонил моэлю. Он спокойно объяснил, что в очень редких случаях, примерно один на несколько десятков тысяч, артерии проходят близко к месту надреза и может начаться кровотечение. Страшного тут ничего нет, зашить повреждение можно за несколько минут, он бы и сам это исправил, но Министерство здравоохранения категорически запрещает моэлям делать что-либо, кроме обрезания. Поэтому нужно обратиться в больницу (он назвал мне фамилию заведующего отделением детской хирургии, велел рассказать, что произошло) и проблему немедленно устранят.

Заведующего отделением в этот час на месте не оказалось. Дежурный врач осмотрел мальчика и сказал, что не видит повреждения артерии.

– У вас в роду были случаи гемофилии? – спросил он.

Мы с женой переглянулись. Вот так штука, получается, что ребенок не на шутку болен и вся его жизнь пройдет под знаком болезни. Но ни мои, ни ее родственники даже не слыхивали про несворачиваемость крови.

– Хорошо, – сказал врач. – Я возьму ребенка в операционную и еще раз хорошенько проверю на более точном оборудовании.

Мальчика забрали, мы сели в кресла в холле и принялись ждать. Через несколько минут из двери операционной вышла медсестра.

– Что ж вы сидите без дела, – упрекнула она жену. – Помогайте ребенку.

– Но как? – удивилась жена. – Что мы можем сделать?!

– Как это что?! – в свою очередь удивилась мед– сестра. – Молитесь!

– Мы не умеем, – сказал я.

– Тогда читайте псалмы, Пятикнижие, какие-нибудь священные тексты.

– У нас с собой ничего нет.

– Так не бывает! – не согласилась сестра. – Если Всевышний посылает испытание, он дает и средства его преодолеть. Поищите хорошенько.

Она повернулась и ушла, а я за время разговора успел прочитать на пластиковой карточке с фотографией, пришпиленной к ее халату: «Старшая операционная сестра Малахова».

Мы поглядели по сторонам – обычно в больницах ловцы душ человеческих раздают всякие душеспасительные брошюрки с псалмами, но, как назло, нигде ничего не было видно. Жена на всякий случай обшарила свою сумочку – тоже пусто. Да и откуда оно могло там появиться? Не помню зачем, я засунул руку в карман пиджака, и мои пальцы наткнулись на плотный прямоугольник из бумаги. Я вытащил его. Это было поздравление от ешиботника. В стандартном конверте с улыбающимся младенцем оказались две бумажки. Одна – пожелание добра и счастья, подписанное Ливио, – вот откуда я знаю его имя, – а вторая – камея, защитная грамота. Это сейчас я знаю, что такое камея, а тогда просто начал читать текст и понял, что сестра не ошиблась – Всевышний действительно послал нам средство.

Мы прочитали камею раз, другой, и третий, и пятый, и пятнадцатый. Внезапно дверь отворилась и вышла Малахова.

– Всевышний услышал ваши молитвы, – сказала она. – Мальчик в полном порядке. Сейчас придет врач и всё объяснит.

Действительно, спустя несколько минут появился врач с ребенком на руках. Вид у него был довольный.

– Это не гемофилия, – объявил он. – Ваш моэль был прав – артерия действительно проходит очень близко. Он даже не прорезал ее, а задел самым краешком ножа. Отверстие микроскопическое, артерия хорошо запрятана. Пока я не положил ребенка на стол и не покрутил под операционным микроскопом, ничего не было видно.

Жена взяла у него мальчика. Тот спал, закутанный в перепачканную кровью пеленку. Врач заметил мой взгляд и добавил:

– Скажите спасибо моей ассистентке – у нее золотые руки. Заклеила ранку, да так ловко, будто ничего и не было.

– Да-да, – сказал я. – Передайте сестре Малаховой наше огромное спасибо.

– Малаховой? – удивился врач. – Тут такая не работает.

– Как не работает? Она же к нам два раза выходила.

Врач подошел к операционной и распахнул дверь.

– Илана, сегодня на смене есть Малахова?

Из дверей вышла незнакомая мне медсестра.

– Малахова? В первый раз слышу такую фамилию.

В общем, не было там никакой старшей сестры. Мы с женой недоумевающе переглянулись и поехали домой. Все мысли были только о мальчике, о его здоровье. Но кровотечение не повторилось, а через неделю ранка полностью зажила. В ту ночь у меня в голове что-то перевернулось. У меня и у жены. Тогда-то мы и начали свой путь к духовности, пока не пришли, – тут Боаз снова пригладил бороду и поправил черную кипу на голове, – куда пришли.

Реб Вульф замолчал. В синагоге стало тихо, только тихое жужжание кондиционера, сверчка двадцать первого века, нарушало безмолвие.

– В «Кинаре», – продолжил реб Вульф, – я узнал конец истории, рассказанной в Тифрахской ешиве, начало которой так поразило меня. С героем оной я уже не встречался, а с Боазом мы дружим до сего дня.

Спустя много лет я услышал о гибели Ливио. Сказывали, будто он предводительствовал взводом запасников и был убит во время зачистки Дженина.[80]

Но давайте вернемся к началу нашего разговора. Надеюсь, всем понятно, что раввины и проклятия – вещи несовместные?

Реб Вульф хотел развить мысль, как вдруг со стороны большого зала явственно донеслось мяуканье.

– Он! – воскликнул реб Вульф и вскочил со сту– ла. – Акива, ты хватай метлу, я возьму швабру, а Нисим пусть хлопает в ладоши и гонит его на нас.

Около месяца назад в «Ноам алихот» поселился здоровенный кот. Откуда он взялся и как сумел проникнуть через всегда закрытые двери и окна – никто не знал. Это был толстый зверь самой заурядной серой масти, черные полосы на его боках напоминали не раскраску тигра, а следы жженой резины, которые оставляют на шоссе шины резко тормозящих автомобилей. На «брысь» он реагировал брезгливой гримасой, всем видом своим показывая, что вовсе не собирается расставаться с синагогой. По закону, присутствие нечистого животного в святом месте – это ой-вей что такое! – и потому, вооружившись шваброй, реб Вульф принялся гонять кота по синагоге. Но куда там! Кот моментально упрятывался в такие уголки, о существовании которых староста даже не подозревал.

Мяуканье сбило членов правления с возвышенного хода мыслей. Схватив метелку и швабру, они поспешили в главный зал. Ослепленный светом внезапно вспыхнувших огромных люстр, кот помчался прямо к шкафу, в котором хранились свитки Торы.

Шкаф представлял собою монументальное сооружение высотой около трех метров и в соответствии с представлением о красоте и роскоши, бытовавшем во времена барокко, был богато украшен колоннами, портиками и вазами. Дверь в арон-акодеш прикрывала тяжелая завеса из малинового бархата. На ней поблескивали шитые золотом буквы: «Прямы и приятны пути Твои, Господи! Праведники пройдут по ним, радуясь, а нечестивцы споткнутся и погибнут».

Кот подбежал к завесе, испуганно оглянулся по сторонам, прижал уши и принялся карабкаться вверх, цепляясь когтями за рельефные выступы букв.

– Бесовское отродье! – взвыл реб Вульф и прибавил ходу. Когда от завесы его отделяли каких-нибудь несколько сантиметров, кот успел вскарабкаться до самого верха и там, развалившись в безопасном удалении от швабры, нагло свесить хвост.

– Так, – сказал реб Вульф, убедившись, что до верха арон-акодеш швабра и метла не достают по меньшей мере полметра. – Сейчас я принесу метлу подлиннее.

Он быстро вышел из «Ноам алихот» и устремился к подсобке, где хранились всевозможные предметы хозяйственной надобности. Тень тополей скрыла луну, и реб Вульф никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Его плотная фигура растворилась в густой тени, и лишь едва слышное постукивание ключа выдавало, что в темноте южной ночи скрывается кто-то живой.

Окутанная кронами деревьев, полускрытая высоким забором, синагога терялась в сияющем огнями Реховоте. Нестерпимо сверкали рекламы на здании торгового центра, мигали многокрасочные вывески модных ресторанов, по дорогам, залитым желтым светом фонарей, катили автобусы, ослепляя прохожих мощными фарами. Справа, за темными полосками уцелевших апельсиновых садов, играл, точно атлет мышцами, разноцветными огнями Лод, бывшая цитадель крестоносцев, а слева курилось зарево большого Тель-Авива.

В горах, поднимавшихся за взлетным полем вертолетной базы, мерцали огоньки Иерусалима, где, окруженный неусыпной охраной, работал в своей резиденции премьер-министр. Далеко на севере скрывалась невидимая из Реховота Хайфа, а южнее дремала под заунывное посвистывание ветра столица пустыни – Беер-Шева.

Солдаты стояли на границах, пенились буруны под носами сторожевых катеров. Незаметная на карте страна походила на узкий мазок фосфоресцирующей краски, проведенный вдоль побережья Средиземного моря. Спала погруженная во тьму Африка, в столицах Европы открывались ночные бары, посреди Атлантического океана мигали ходовые огни теплоходов. Закутанная в перистый шарф облаков Земля совершала свой неизменный оборот вокруг солнца; крохотная голубая планета в теплых ладонях Всевышнего.

ЛЕВИНА ЖЕНИТЬБА

Религия – это система символов, которая порождает у человека, с помощью упорядочивающих его существование концепций, сильные всеохватывающие настроения и побуждения, облекая эти концепции ореолом действительности так, чтобы соответствующие настроения и побуждения выглядели возможно более реальными.

Клиффорд Геерц

– Лошадь не стесняется, когда опрокидывает телегу.

Раввин замолк и внимательно посмотрел на Леву. Лева отвел взгляд и кивнул: понимаю – как не понять.

Сравнение не отличалось особенной глубиной, единственная загвоздка состояла в том, что живую лошадь Лева видел всего несколько раз. В Минске, где он прожил безвыездно двадцать четыре года, лошадей давно не осталось – разве на ипподроме, но туда Лева не заглядывал по причине стойкого неприятия азартных игр.

Впрочем, раввин – профессорский сын из Новосибирска – тоже вряд ли когда-нибудь видел, как лошадь опрокидывает телегу. Хотя в Израиль он приехал на двадцать лет раньше Левы и, возможно, в те годы лошадьми тут еще пользовались.

Нет, скорее всего, он набрался таких выражений в своей ешиве. Преподавали в ней по старинке – без компьютера и диктофона, все ученики сидели в одном огромном зале и зубрили по книжкам, которыми пользовались еще их деды и прадеды. Шум в зале стоял невероятный, Лева привыкал к нему несколько месяцев, пока научился пропускать его мимо ушей, словно шум прибоя или шелест листьев.

Преподаватели – старики с белоснежными бородами – будто соревновались друг с другом в долголетии. Младшему из них хорошо перевалило за семьдесят: видимо, более юные претенденты считались недостаточно зрелыми для великого дела обучения Торе. На фоне их седин резко выделялась черная, без единого серебряного волоска, борода Левиного раввина, допущенного в преподавательский состав за необычайные способности и прочие религиозные достоинства.

Старики как один, учились еще при царе в ешивах Литвы, тогдашнем мировом центре преподавания Торы, и усвоили там особый стиль постижения Талмуда. Поэтому их ешиву до сих пор называли «литовской», хотя к нынешней Литве она не имела ни малейшего отношения.

Возглавлял ешиву известный во всем еврейском мире мудрец, возраста которого никто не знал. Правда, в одной из бесед с учениками мудрец рассказал, как ему удалось отвертеться от мобилизации в русскую армию. Он был тогда еще совсем мальчишкой, безусым пареньком с длинными пейсами, и воевать с японцами не испытывал ни малейшего желания. Вот он-то, наверняка знал, какое выражение появляется на морде лошади, когда телега вместе с седоками валится в дорожную грязь.

– В минуту гнева, – продолжил раввин, – женщина ненавидит мужа по-настоящему, до конца. А рассердить ее может очень многое, особенно если ей кажется, будто из-за причуд мужа она лишена возможности жить, как ей нравится, и детей воспитывать, как ей представляется правильным. Понимаешь?

– Понимаю, – на этот раз Лева уже не отвел глаз.

– Люди не меняются – запомни это. Легче выучить всю Тору наизусть, чем изменить одну черту характера. Потому выбирать нужно похожих на тебя, из тех, кто хочет вести такой же образ жизни. Не для тебя и не из-за тебя, ибо эти одолжения невозможно соблюдать всю жизнь, а ради себя самой. Нерелигиозная девушка, какой бы умницей она ни была и что бы ни обещала до свадьбы, спустя несколько лет вывернется из постромков и опрокинет без всякого стыда телегу семейной жизни. И это не покажется ей ни обидным, ни зазорным, а вполне естественным, нормальным шагом. Судьба у жены ешиботника непростая, не всякая женщина способна вынести тяжесть скудного быта и постоянное отсутствие мужа. Для этого нужно понимать, куда ведет путь и какую ношу несет каждый член семьи. Понимаешь?

– Понимаю.

– Злата – чудесная девушка – лучше тебе не найти. Ты пересмотрел уже достаточно кандидаток. Решайся.

– Но я еще не видел ее.

– Запиши телефон. Назначь встречу. И не тяни.

Лева вздохнул, записал телефон, попрощался с раввином и вышел на улицу. Вокруг него заструился, затрепетал теплый зимний день. До первой свечки Хануки[81] оставалось меньше недели, деревья в городском саду стояли зеленые, шурша промытыми недавним дождем листьями. По минскому ощущению, наступала весна, и Леве постоянно приходилось преодолевать дурное кипение, само собой возникающее в крови. До настоящей весны было еще далеко.

Улица Нордау, уютная улочка в религиозном районе Реховота, круто уходила вверх, и пока Лева добрался до своего переулка, лоб под шляпой пробила испарина. Возвращаться в ешиву не хотелось, скоро обед, лучше перекусить дома, немного поспать и отдохнувшим вернуться к вечернему кругу занятий.

Вообще, по-хорошему, надо было бы поселиться рядом с ешивой, чтоб меньше ходить, но мать, по минской привычке, хотела жить возле рынка.

– Ты, с молодыми ножками, не рассыплешься, а мне сумки таскать каждые сто метров в тягость.

Вот так Лева и оказался в «Ноам алихот», синагоге для простого люда, расположенной у самого рынка. Зато от его дома до двери в синагогу было ровно четыре минуты ходьбы, и это давало возможность поспать лишние полчаса в сладкие субботние утра.

Мать еще не пришла с работы, доставать обед из холодильника пришлось самому. Из-за беседы с раввином Лева оказался дома непривычно рано, обычно к его приходу мать успевала все разогреть и поставить на стол. В свои неполные шестьдесят Беба была крепкой, подвижной женщиной, избыток энергии выплескивался через рот: мать говорила не останавливаясь, вполуха выслушивая ответ собеседника. Возможно, умение воспринимать человеческую речь, как фон, не вникая в смысл интонаций и слов, помогло Леве привыкнуть к шуму в ешиве.

Уроженка небольшого местечка на Подолии, Беба прекрасно знала идиш и охотно затевала разговоры с работодательницами – домохозяйками Реховота. Часто беседа затягивалась, занимая куда больше времени, чем сама работа, плавно перетекая в посиделки на кухне за стаканом чая с домашним пирогом. Узнав, что сын домработницы учится в ешиве и заработок идет на его содержание, хозяйки щедро расплачивались и приглашали еще раз.[82] Пока у Левиной мамы хватало сил на мытье полов и протирание пыли, он мог, ни о чем не думая, погружаться в хитросплетения талмудических споров.

Поначалу такое положение казалось Леве несправедливым и даже унизительным: ведь он со своим дипломом инженера-электронщика мог найти хорошую работу и навсегда избавить мать от тяжелого труда. Но, с другой стороны, профессия инженера ему всегда не нравилась, да и в институт он поступил только из-за настойчивого требования мамы.

– Ах, наши мамы! – говаривал раввин, – они еще помнят, что хороший ребенок должен много и хорошо учиться, но вот чему именно учиться – успели позабыть. Вернее – их заставили забыть. Славно, славно потрудилась советская власть!

Впрочем, по специальности Лева не работал ни одной секунды: сразу после получения диплома они начали собираться в Израиль, а событие, произошедшее во время сборов, полностью переменило его настроения и планы.

Как обычно, всё началось с денег. Лева с мамой жили очень скромно, если не сказать – бедно. Отец оставил их сразу после Левиного рождения и после нескольких лет неаккуратной выплаты алиментов исчез. Мама до пенсии проработала сестрой в реанимационном отделении городской больницы, и за эти годы в Минске набралось много благодарных ей пациентов. Руки у мамы были золотыми – впрочем, не только руки: рассказывали, будто больным становилось легче, когда она просто заходила в палату.

На благодарности бывших подопечных Беба построила нехитрую схему выживания. Когда становилось совсем туго, она одалживала у одного из них приличную сумму, а перед сроком возврата долга просила такую же у другого пациента и возвращала первому. За полгода—год, откладывая понемногу, Беба собирала деньги, и цепь замыкалась. Однако очень скоро всё начиналось по новому кругу. Ночные дежурства, уколы на дому и прочие медицинские подработки с трудом удерживали бюджет на хилом плаву. Лева не работал ни одного дня в своей жизни – он только учился и отдыхал от учебы.

Перед защитой дипломного проекта мама вышла на пенсию: тощую стопку рублей, еле перекрывающую оплату коммунальных услуг. В Минске – теперь уже столице самостоятельного государства – большинство заводов закрылись, а отпускать мальчика в джунгли мелких фирм и фирмешек мама не хотела. Выход оставался только один – бежать!

Но прежде необходимо было вернуть долги, приодеться и подлечить зубы, ведь пломбы в Израиле стоят безумные деньги! Сумма на такое обустройство требовалась не очень большая, но взять ее было неоткуда. И в этот момент Леве приснился сон…

Микроволновка щелкнула и выключилась. Старая печка (таймер не электронный, а еще механический) постоянно барахлит. Лева пробовал его чинить, да куда там – дешевая штамповка, все запрессовано и заплавлено, если менять, то весь блок, но тогда уже дешевле купить новую. Ладно, не страшно, можно еще раз повернуть ручку.

Сосредоточенно прочитав благословение, Лева приступил к еде. Привычная, незамысловатая пища: хлеб с хумусом, соевые сосиски, авокадо, пара апельсинов на закуску. Из серии «бедный, но честный». Вернее – бедный, но праведный. Как написано о праведниках: «Хлеб с водой ешь, на земле спи, счастлив и хорошо тебе». Счастлив в этом мире, и хорошо в будущем.

Меню, правда, более разнообразное, чем указанная в цитате трапеза, но по сравнению с изобилием обычной израильской семьи такой обед иначе, чем «хлеб и вода», не назовешь. Хотя, для точности сравнения, праведность тоже нужно сопоставлять с праведностью обычной израильской семьи.

От этой мысли Лева улыбнулся. Н-да, нельзя же настолько занижать планку! Если уже измерять праведность, то хотя бы в масштабе религиозного района Реховота. Но тогда обед не тянет на «хлеб и воду». Тьфу!

Семья Бебы вместе со всеми соседями погибла во время войны – обычная история подольского местечка. Небогатое имущество разграбили жители окрестных хуторов. Уцелел лишь громоздкий комод, сделанный Мендлом, братом Бебы, известным на всю округу столяром. В мае сорок первого года он прислал его Бебе в Минск, заплатив возчику немалые деньги. Беба так и не успела разобраться, почему он так поступил. Фотография дяди Мендла вместе с фотографиями маминых бабушки, дедушки, пяти сестер и двух братьев стояла за стеклом комода: единственное, что осталось от громадной семьи.

Во сне Лева его узнал сразу; ребенком он часто разглядывал фотографии, и мама никогда не упускала случая рассказать какую-нибудь семейную историю. Ее послушать, так в этой маленькой деревеньке сосредоточились вся мудрость и все великолепие мира. Потом, оказавшись в местечке, Лева с удивлением разглядывал почерневшие от старости дома, крошечную площадь, низенькие холмы. Память и грусть – самые удивительные оптические приборы на свете.

– Зайди в мою мастерскую, – сказал дядя Мендл, застыв в позе, навсегда зафиксированной фотографом, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев. Их должно хватить на выезд.

Лева проснулся с ощущением, будто сон на сей раз не дурман, а секундный прорыв за границу иной реальности. Образование и опыт сопротивлялись: «Это чушь, чушь, – твердил голос разума, – наваждение, фата-моргана».

Лева сходил в туалет, попил воды и вернулся в постель. Заснуть удалось не сразу, он долго ворочался, вспоминая слова дяди Мендла. Сон пришел только под утро, и тут же лицо дяди всплыло перед глазами Левы.

– Зайди в мою мастерскую, – повторил дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.

– Какая еще мастерская? – удивилась мама. – Он работал в сарае возле дома, что там сохранилось спустя пятьдесят лет?

Лева не стал возражать. Но на следующую ночь сон повторился.

– Зайди в мою мастерскую, – настаивал дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.

Мама достала фотографию и долго рассматривала пожелтевший клочок картона.

– Поехали, – наконец сказала она, возвращая фотографию на место. – На могилу сходим. Когда еще получится…

Семья Бебы и Левы лежала в тенистом овражке, неподалеку от ручья, тихонько струившегося сквозь заросли осоки. В кронах старых вязов пересвистывались иволги, осторожно, словно боясь разбудить мертвых, постукивал дятел. На шершавой поверхности бетонного надгробия сиротливо белела гранитная плита с едва различимой надписью: «Здесь покоятся советские граждане, погибшие от рук немецко-фашистских захватчиков».

Мама достала из сумки припасенную баночку с черной краской, и Лева принялся аккуратно заполнять бороздки, вытесанные в граните.

– Советские граждане, – ворчала мама, – убивали их как евреев, а не как граждан. Боятся правду написать, будто «еврей» – слово стыдное.

Надпись давно можно было изменить, властям новой Белоруссии до убитых евреев не было никакого дела, но мама столько десятилетий ворчала, что уже не могла остановиться, а на замену доски не хватало ни денег, ни сил.

Густая крона вязов укрывала могилу трепещущей на ветру тенью, и теплая, ласковая тень никак не вязалась с тем ужасным, что произошло когда-то на этом месте, с холодом и мраком, поглотившим без остатка целое местечко.

«Где они, – думал Лева, – куда исчезли их души, их смех, их невеликие радости и большие несчастья? И с ним, с Левой – неужели и с ним когда-нибудь случится нечто подобное, о чем не хочется даже думать, и он, Лева, тоже будет лежать где-нибудь под такой же веселой травой и ясным небом?»

Он гнал от себя прилипчивые мысли, но они возвращались и возвращались, мешая аккуратно накладывать краску.

Войдя в бывший двор ее семьи, Беба тепло расцеловалась со старушкой, рассыпавшей корм курицам. В двадцатые годы они учились в одном классе, но жизнь в советской деревне состарила ее куда раньше положенного срока. Лева не мог оторвать глаз от босых ступней старушки, как видно, она все лето ходила босиком: кожа на ступнях почернела, натянулась и походила на резину.

В сарае, о котором говорил дядя Мендл, теперь располагался хлев, несколько свиней вразнобой хрюкали за проволочной загородкой.

– Да ты что, Бебка, – рассмеялась старушка, услышав про верстак. – От него и следа не осталось. А зачем он тебе сдался, той кусок дерева.

– Да вот, сыну приснилось, – честно ответила ма– ма, – будто в нем Мендл деньги запрятал.

– О, девочки, держите меня, – взмахнула руками старушка. – Ты, Бебка, всегда фантазеркой была. Да мало кому что блазнится! Вот я тоже недавно сон видела, будто в Минске есть старый комод, а в его ножке шесть царских червонцев запрятано. Ну, та я кину все дела и у Минск подамся – комод той шукать?

Мама переглянулась с Левой и перевела разговор на другую тему.

Дядя Мендл не зря был известен на всю округу – разобрать комод оказалось совсем не простым делом. Ножки стояли, точно железные, зубья пилы скользили по их шоколадной поверхности, оставляя лишь легкие зазубрины. Лева с мамой провозились до самого утра. Червонцы оказались в последней ножке, и денег, вырученных от их продажи, хватило как раз на сборы и на отъезд. В Израиле, сойдя с трапа самолета, Лева неожиданно для самого себя опустился на колени и поцеловал пахнущий бензином бетон летного поля.

Так вот она и закружилась, завилась дорожка, приведшая его в ешиву. С тех пор минуло почти пять лет, минская жизнь отодвинулась, потускнела, словно за мутным стеклом.

Поначалу Леве казалось, будто главное – хорошо освоить иврит, чтобы легко ориентироваться в бесконечных комментариях, рассыпанных мелкими, словно зернышки, буковками по страницам старых книг, но шли месяцы, годы, а понимание так и не приходило. Огромный том Талмуда уже на первой странице разбегался на множество тем, темы распадались на абзацы, подпункты и предложения, ссылки на другие темы, абзацы и предложения. Охватить, освоить, сделать своим это гигантское скопище казалось невозможным, и Лева с завистью выслушивал споры своих сверстников, легко и с удовольствием плавающих в этом море.

Впрочем, довольно скоро он разобрался, что, кроме Талмуда, они почти ничего не знают. Массивы информации, казавшиеся необходимыми для жизни современного человека, остались вне их кругозора. О физике, химии, биологии, математике у них были самые поверхностные впечатления, про электричество они не знали почти ничего, что, однако совсем не мешало им прекрасно управляться со всевозможной бытовой техникой.

– Да какая мне разница, – сказал один из них, когда Лева попытался объяснить ему про направленный поток электронов, – электрон вращается вокруг ядра атома или наоборот? Для чего мне забивать память ненужными знаниями?

Восхитившись точностью совпадения, Лева начал было говорить про Шерлока Холмса и моментально установил, что о великом сыщике ешиботник никогда не слышал, так же, как и об остальной литературе, живописи, скульптуре и музыке.

«На что я потратил лучшие годы, – с грустью думал Лева, пытаясь разобраться в очередном талмудическом хитросплетении, – свежую память, остроту восприятия? Сколько бесполезного барахла натащил я в свою голову, и теперь для действительно полезных вещей в ней почти не осталось места».

Тем не менее толща непонимания потихоньку расслаивалась, и спустя год сидения в ешиве Лева перестал ощущать свою неполноценность, а спустя два почувствовал удовольствие и интерес. Правда, за ребятами, начавшими бег в трехлетнем возрасте, ему было не угнаться. Но кое о чем поспорить с ними он уже мог. А потом… потом настал день его торжества, когда он ухитрился на общем уроке задать такой вопрос, на который глава ешивы, преподававший в тот день, не смог сразу ответить.

– Я должен поискать в книгах, – ответил седобородый старик и, спустившись с возвышения, отправился искать ответ на вопрос мальчишки.

С этого момента отношение к Леве переменилось, с ним начали здороваться и приглашать в гости. Главная проблема состояла в том, что каверзный вопрос, так резко переменивший его статус в ешиве, Лева придумал не сам, а подглядел во сне.

Много лет ему снился один и тот же сон. Он начинался на тонкой грани между явью и сладким падением в забытье; стоило опустить веки, как перед глазами начинал скользить текст, бесконечный, словно лента конвейера. Различить слова или хотя бы буквы Лева не мог, забытье наваливалось раньше, чем удавалось сфокусировать зрение на плывущих значках.

Сон приходил нечасто, один-два раза в год, но запоминался надолго. Было в его появлении что-то особенное, не позволяющее отбросить его в сторону, как морок или наваждение.

– Читаешь много, – констатировала мама в ответ на Левины жалобы. – Помнишь, когда по грибы ходим, возвращаешься вечером, валишься в кровать, а перед глазами опять поляны, травы и грибы, грибы, грибы…

После переезда в Израиль фокус улучшился, и Лева мог с уверенностью сказать, что текст написан на иврите. Однако разобрать он успевал только отдельные буквы.

– Душа, – покачал головой раввин, выслушав Левин рассказ. – Душа знает, что наша вера – это текст. Она ведь стояла вместе со всеми у горы Синай и читала огненные буквы.[83]

Такого Лева не помнил и помнить не мог, и раввин заговорил о тайниках генетической памяти, иногда прорывающихся наружу, о заслугах предков, о смысле жизни и человеческом предназначении. Разговор длился долго, и в конце концов Лева успокоился. Речь не шла о психическом отклонении, а, скорее, о печати избранности, неком знаке, выделяющем его из общей массы людей.

Обрадовавшись, он рассказал раввину про червонцы дяди Мендла. Но объяснение на этот раз оказалось куда менее утешительным.

– Такого рода истории, – сказал раввин, – происходят довольно часто. Настолько, что они даже вошли в фольклор. Во всех детских книжечках, на иврите, разумеется, рассказывается о неком бедном Ицике из Кракова, которому приснился сон о сокровище, закопанном под мостом в Праге. А дальше всё в точности, как с тобой.

Иногда, в великой милости своей, Всевышний говорит человеку: мир не плоский. Это знание, преподанное на твоей шкуре, твоих нервах, твоих слезах, – величайшее богатство. Куда больше, чем найденные червонцы. Весь вопрос в том, как человек распоряжается этим богатством. Разменивает по пустякам или…

«Или» Лева должен был понять сам. И он понял – понял так, как этого ждал от него раввин.

В один из вечеров после недельного корпения над страницей Талмуда Лева, совершено вымотанный, повалился в постель. Абайе и Рова, респонсы вавилонских гаонов, Йосеф Каро и Хафец Хаим[84] смешались в одну кучу, Лева скрипел зубами от бессилия, но ничего не мог с собой поделать. Вопросы, поначалу казавшиеся довольно простыми, обрастали немыслимым количеством уточнений, подвидов и частных случаев. Его соученики прекрасно разбирались во всей этой катавасии и часами препирались между собой, что же действительно хотел сказать Виленский Гаон[85] своим комментарием. Каждый из спорящих претендовал на точное понимание мыслей Гаона, цитаты летали, словно дротики, а толстенные тома, то и дело снимаемые с полок в поисках ответа, напоминали щиты.

Лева устало опустил веки, и перед глазами снова поплыл текст. На сей раз он перемещался совсем медленно, наподобие титров в начале кинофильма, и Лева совершено спокойно смог его разобрать. К величайшему изумлению, он узнал ту самую страницу, над которой сидел всю неделю. Но удивительное началось позже; страница закончилась, и в трех отдельно возникших строчках Лева прочитал вопрос, повергший в недоумение главу ешивы.

Но на одном, даже самом хорошем вопросе далеко не уедешь. От Левы ждали новых, к нему стали подходить советоваться, а он, кроме общих слов, ничего не мог произнести. Такое положение было стыдным, неудобным и неприятным, Лева силился, как мог, пытаясь вникать во все подробности учения, но количество подробностей плохо согласовывалось с его интеллектуальными возможностями и со временем, в течение которого он мог сосредоточенно учиться. Впервые за все годы учения Лева почувствовал, что настоящий интеллектуальный труд может оказаться труднее рытья колодцев.[86]

Прошло еще несколько месяцев. Лева, сжимая зубы, грыз, бился, подползал, ввинчивался в неприступную стену книг. И однажды утром…

Да, именно так оно и происходит. И не только с Левой. Наверное, мир устроен определенным образом и каждый, кто вкладывает всего себя для достижения цели, в конце концов получает то самое «однажды утром». Счастлив человек, который хоть раз в жизни удостоился этой радости.

В то утро он как всегда, занял свое место в огромном зале, наполненном гулким шумом непрекращающихся споров, открыл «Шулхан Арух» и, привычно напрягшись, погрузился в спор между Райведом[87] и Рамбамом. Обычно Лева медленно, чуть не по складам, разбирал каждое слово, выписывал все аббревиатуры, потом подолгу размышлял над смыслом предложений и лишь к концу дня начинал понимать суть и направление спора. Его соученики преодолевали этот этап примерно за полчаса и быстро переходили к другим комментаторам, поглядывая на Леву с плохо скрытым сожалением. Но он уже привык к роли тугодума и перестал обращать на них внимание, хотя первые два года в ешиве он, Лева, лучший студент своего «потока» по электронике, заливался от каждого такого взгляда краской стыда и обиды.

Текст оказался на удивление простым, Лева понимал смысл слов с первого прочтения, а уже знакомые аббревиатуры расшифровывались сами собой. Закончив комментарий и бросив взгляд на часы, он с удивлением отметил, что прошло всего пятьдесят минут.

«Повезло, – подумал Лева. – Сегодня попался легкий кусочек!»

Он запланировал на этот комментарий часа три-четыре и, раз такое дело, решил посмотреть, как развивается спор дальше.

Второй комментарий Лева одолел за три четверти часа, третий – за сорок минут, четвертый – за тридцать пять. Опасные извивы черных значков превратились в знакомые, домашние буквы, смысл проступал через них немедленно, озвучивался сам собой.

К концу дня Лева закончил свою недельную норму. Долгое время он не решался поделиться ни с кем своими успехами, а только лихорадочно листал и листал страницы, словно опасаясь, что чудесное проникновение может исчезнуть так же внезапно, как появилось.

Но оно не исчезло. Через пару недель Лева, прислушиваясь к фехтовальной риторике соседей по скамейке, вдруг услышал явный провал в их рассуждениях. Они, в великой своей самонадеянности, проскочили мимо одного комментария, который Лева, проверяя свои возможности, прочитал только вчера.

Откашлявшись, он попробовал вступить в спор. На него поглядели сначала с недоумением, потом с неприкрытым удивлением. Уцепившись за комментарий, Лева продолжил мысль и придал ей несколько иной поворот. Как этот поворот пришел к нему в голову, откуда взялась уверенность в том, что спор должен завершиться именно так, а не иначе, он объяснить не мог. Мысли сами собой возникали в его голове, а язык едва успевал передавать эти мысли. Спустя пять минут монолога Лева замолчал и вопрошающе поглядел на товарищей.

– Ты это откопал в какой-то книге, – спросил один из них, – или сам придумал?

– Сам, – с плохо скрываемой гордостью ответил Лева.

– Силен! – хлопнул его по плечу сосед. – Пойдем к раву – расскажешь.

Раввин внимательно выслушал Леву, быстро отыскал логический провал в цепочке его рассуждений и так же быстро объяснил, в чем заключается правильный ответ. Закончив объяснение, он чуть пристукнул Леву по затылку.

– Молодец! Настоящий молодец. Прорвался. Вот теперь у тебя начнется настоящая учеба.

И она началась. Все остальное в жизни стало неважным и неинтересным, главное, манящее и увлекающее сосредоточилось в книгах, примечаниях комментаторов, распутывании их объяснений и споров. Докопавшись до сути вопроса, Лева испытывал величайшее наслаждение, иногда ему хотелось, словно почти забытому классику из прежней жизни, бить себя по щекам и орать на всю ешиву: ай да Лева, ай да молодец!

Отношения с раввином перешли в какую-то новую стадию: в том, как он теперь поглядывал на Леву, сквозили участие и забота. Он все чаще приглашал Леву домой, на субботнюю трапезу и подолгу обсуждал с ним разные вопросы, связанные с учебой. Между ними потихоньку начала возникать та трогательная, трепещущая ниточка, из которой при удачном стечении обстоятельств вырастает удивительная связь между Учителем и избранным учеником. Лева понимал это и, замирая от гордости и восхищения, старался выполнять советы раввина до мельчайших подробностей. Выбрав его в качестве образца для подражания, Лева изучил манеры Учителя, составил список главных особенностей поведения и старался в точности им следовать.

Раввин не поднимал глаз выше, чем на четыре локтя; всегда ходил в черной шляпе; сосредоточенно молился; не глядел по сторонам; обходил собрание людей, чтобы не беспокоить их; не вкушал трапезы, не освященной исполнением заповеди; того, кто его злил, старался умиротворить; голос его был приятен: он давал пояснения на понятном языке, избегая сложных арамейских выражений.

Несколько месяцев пролетели в полнейшей эйфории: у Левы теперь все получалось, все казалось простым и логичным, нужно было только сесть и приложить усилия. А потом – потом стало труднее и труднее, мысли снова начали тяжело ворочаться в голове. По уже начинающей складываться привычке, он немедленно поделился своими ощущениями с Учителем.

– Пора жениться, – решил раввин, выслушав Левины жалобы. – Без женщины мужчина только половина человека. Вот увидишь, как подскочит твое понимание после свадьбы!

Ничего против женитьбы Лева не имел, и мама давно тормошила его вопросами о планах на будущее. Маме очень хотелось стать бабушкой.

– Поторопись, пока у меня есть силы! – предупреждала она, угрожающе подняв указательный палец. – Поторопись, я тебе говорю, поторопись, а то не успеешь!

Выслушав Левино согласие, раввин поднял указательный палец – совсем как мама.

– Надеюсь, ты понимаешь, – добавил он, – что сватать тебе будут только из вернувшихся к религии, таких, как ты. На девушку из знатного дома даже не рассчитывай.

– Почему? – искренне удивился Лева. – Разве мы не одинаковы?

– А почему ты решил, будто все одинаковы? – в свою очередь удивился раввин. – Пока наши родители делали революцию, заедая ее свининой с молоком, и тратили жизнь на прочую ерунду, другие евреи не переставали учиться и соблюдать заветы. Твоя мама ведь не ходила в микву?

– Не знаю, – смутился Лева. – Но думаю, вряд ли ходила.

– Моя тоже не ходила, – успокоил его раввин. – Это не значит, что мы родились неевреями, но некий ущерб в моральных качествах присутствует. Этакая отсталость, типа легкой духовной неполноценности. Поэтому те, у кого дети рождаются после миквы, за нас своих дочерей не отдадут.

Жена раввина, с рукавами до кончиков пальцев и в платке, надвинутом почти на брови, могла послужить моделью ревностного исполнения всех запятых и многоточий заповедей. С Левиной точки зрения, девушки такого типа годились в жены любому праведнику, вне зависимости от того, сколько раз мамы этих девушек окунались в ритуальный бассейн.

– Ты не видишь всех причин и не узнаешь всех последствий, – ответил ему раввин. – И не тебе переделывать евреев. Наш народ всегда был закрытым, элитарным, как принято сейчас говорить, иначе бы давно растворился и пропал среди великого множества империй и наций. От могучего Рима и Вавилона остались одни руины, а наши женщины продолжают ходить в микву. Поэтому прими ситуацию, как она есть, и, поверь мне, для тебя так будет лучше.

И Лева начал встречаться с кандидатками на роль матери его детей. Первая девушка оказалась приветливой хохотушкой, но, увы, некрасивой. Вторая была дурнушкой, третья – просто уродиной, четвертая – ни рыба ни мясо, пятая – зануда, шестая – симпатичная, но чересчур болтлива, седьмая – снова некрасива. И все они прямо излучали желание стать матерью его детей, причем как можно быстрее.

После отсева двенадцатой претендентки раввин попросил Леву дать согласие на встречу с психологом.

– У тебя, видимо, есть некая проблема, – сказал он. – Я предполагаю, что она вытекает из недостатка образа отца. Подспудно ты не хочешь жениться, семья для тебя – это мать и сын, а не жена и муж. Впрочем, более подробно тебе растолкует психолог.

Леву такое предложение обидело, однако виду он не подал, а ответил уклончиво: дескать, согласен, но чуть позже. Раввин покачал головой и согласился. После этого он предложил ему последнюю попытку – Злату.

– Злата – чудесная девушка – лучше тебе не найти. Ты пересмотрел уже достаточно кандидаток. Решайся. Если и с ней не получится, то выход только один – психолог.

– Но я еще не видел ее.

– Запиши телефон. Назначь встречу. И не тяни.

Голос у Златы оказался очень милым.

– Встретиться? – просто спросила она. – Почему нет? Мне звонили, наговорили про вас сто коробов комплиментов. За такого праведника можно выходить замуж не глядя, по переписке.

Она хихикнула. Лева тоже улыбнулся.

– Только не бросайте меня после свадьбы на двадцать четыре года, как рабби Акива свою жену.[88]

– Обещаю, – торжественно заявил Лева, – максимум – на двадцать два.

Оба рассмеялись, каждый в свою трубку, и дальнейший разговор потек легко и весело. Договорились встретиться сегодня же в шесть часов вечера у «самолета».

Так называли старый истребитель «Мираж», вознесенный на постамент посреди городского сквера. Много лет назад в машине такого типа во время полета над Реховотом отказала какая-то железка, а летчик, вместо того чтобы катапультироваться, тянул до последнего и разбился уже за окраиной, не причинив городу никакого вреда. Постаментом служили три подпорки, позволяющие прогуливаться под самолетным брюхом и разглядывать заклепки, лючки, выпущенные навечно шасси и прочие авиационные атрибуты. Подсвеченный прожектором, «Мираж» казался совсем новым, готовым сорваться с неудобного ложа и вновь умчаться в глубину ночи.

Городской сквер располагался неподалеку от религиозного района, и поэтому его всегда наполняли мамы с колясками, старики в черных шляпах и мальчишки с пейсиками вразлет, самозабвенно гоняющие на велосипедах по узким дорожкам. Место, идеальное для встречи и знакомства, тут не существовало даже малейшей вероятности остаться наедине, то есть оказаться в положении, часто толкающем людей, особенно в юном возрасте, на всякого рода непредвиденные поступки.

На встречу Лева шел с колотящимся сердцем. Ему почему-то казалось, будто Злата и есть она, та самая единственная она, которая… А дальше мысли разбегались, терялись и путались, словно конец нитки в клубке. Он уже готов был любить Злату – нет, он ее уже почти любил, перебирая в памяти смешные словечки, произнесенные милым голоском.

Увы, внешность предполагаемой невесты оказалась куда прозаичнее голоса. Каждая из черт ее лица сама по себе казалась вполне симпатичной но, собравшись вместе, они никак не могли превратиться в единое целое и словно спорили, кто главнее. Нос с горбинкой соперничал с крупными, чуть навыкате глазами, подбородок, украшенный ямочкой, выступал из пунцовых щек, мохнатые гусеницы бровей будто старались переползти через лоб, покрытый темным пушком, и соединиться с жесткой щеткой иссиня-черных волос.

Левино настроение ухнуло в глубокую яму, и, как Злата ни старалась развеселить его забавными вопросами, ничто не помогало. Поддерживая беседу и даже стараясь чисто автоматически произвести хорошее впечатление, он изо всех сил пытался отыскать в предполагаемой невесте хоть какую-нибудь симпатичность, чтобы уцепиться за нее, вырастить, поднять в себе внезапно исчезнувшую влюбленность. Со стороны их разговор мог показаться оживленным и даже остроумным, но внутри Левиной души все гуще сходились свинцовые тучи безразличия.

Следующее свидание, тем не менее, он назначил через два дня, и Злата согласилась с явной охотой и нескрываемым интересом. Распрощавшись перед парадной, уже отходя, она вдруг обернулась и сказала со смешком:

– А ты мне нравишься. Действительно симпатичен, не обманули свахи.

Ах, если бы он мог ответить ей тем же самым!

Два дня он старался не думать о будущей встрече, но мысли все время сбивались, убегая в сторону «самолета» и подбородка с ямочкой.

«Внешность не главное в жене, – убеждал себя Ле– ва. – Человек она явно хороший, с юмором, и по мировоззрению вполне подходящая. А что не очень нравится, наверное, тут все дело в привычке. Через три-четыре встречи ты притерпишься и перестанешь даже замечать, что куда выпирает и чему не соответствует. Вот фигура у нее хорошая – это да – талия, бедра – ну и все такое прочее. Смотри на фигуру».

Увы, но психотерапия работала недостаточно хорошо. Лицо Златы вызывало у Левы устойчивое отвращение. Во время прогулки он старался не отводить глаз от фигуры, отыскивая в ней все новые и новые достоинства.

– У меня что, платье порвано? – спросила Злата в конце свидания.

– Да нет, – испуганно ответил Лева, сразу сообразив, в чей огород камушек.

– Так чего ты меня разглядываешь с таким вожделением? – усмехнулась Злата. – Тебе разве не объяснили, что пожирать глазами девушку неприлично? Даже в нерелигиозном обществе. А у нас тем более…

Несмотря на укоризненный тон, глаза у Златы блестели, ей явно нравился столь неприкрытый интерес к ее женским прелестям.

Не зная, как выпутаться из неловкого положения, Лева пролепетал первое пришедшее ему в голову объяснение и с ужасом увидел, что запутывается еще больше.

– Я, понимаешь, – сдавленным голосом выдавил он, – я не специально, просто ты так на меня действуешь.

Злата опустила глаза и едва слышно произнесла:

– Мне неловко такое говорить, но ты на меня действуешь точно также.

После третьей встречи Лева начал обдумывать, как бы повежливее объяснить, что он больше не хочет встречаться, но его собственные, неловко и невпопад произнесенные комплименты и якобы признания не давали возможность перевести разговор на иной лад. Приученный во всем быть последовательным, он не мог вдруг ни с того ни с сего изменить линию поведения. Нужно было подготовить Злату к предстоящему разговору, а для этого требовались еще несколько встреч.

Но дело повернулось совсем другим боком. После пятого свидания раввин отвел Леву в сторону и сказал.

– Я рад, что все складывается удачно. Очень рад. Пора назначать день помолвки.

Леву словно молотом по голове ударили. Он открыл рот, чтобы объясниться, но вместо связных предложений из него посыпались, словно шелуха от семечек, бессвязные обрывки фраз и междометий.

– Понимаю твое волнение, – остановил его рав– вин. – Тебе не придется ничего делать. Все, что ты должен, – это лишь сказать «да».

Лева глубоко вздохнул, собрался с мыслями и попытался внятно изложить обуревавшие его чувства.

– Это говоришь не ты, а прошлая жизнь, – раввин пренебрежительно указал подбородком куда-то за плечо, где, по его мнению, располагалось Левино прошлое. – Культура, которую в тебе взрастили, предписывает искать не супружество, а роман. Любовь, вздохи, сладкий лепет мандолины. У нас же все выглядит иначе. Вот, посмотри.

Он снял с полки Пятикнижие, быстро пролистал его и, легко отыскав нужную страницу, прочитал:

– И ввел Ицхак Ривку в шатер матери своей, и женился на ней, и полюбил ее Ицхак, и нашел в ней утешение.

Обрати внимание на порядок действий. Сначала он ввел ее в шатер матери, то есть убедился, что она подходит ему по мировоззрению, полученному в родительском доме. Потом женился, только после этого полюбил и в конце концов нашел в ней утешение.

Вот нормальный процесс возникновения любви – не плотского вожделения, а подлинного союза сердец. Когда люди начинают жить вместе, помогать друг другу, советоваться, тогда и возникает уважение, благодарность за помощь, за участие, за радость физической близости и как следствие – любовь. Как следствие, понимаешь, а не как причина. Такая любовь стоит на прочном фундаменте и выдержит любые испытания.

То, что произошло после этого, Лева всю оставшуюся жизнь считал мороком, непонятно откуда спустившимся на него наваждением. Ему вдруг показалось, будто Злата, в общем-то, вполне симпатична, и что недостатки ее внешности перекрываются достоинствами характера, и что действительно хватит ждать и выискивать, пора создавать семью, строить совместный дом, и Злата вполне подходит для этой цели, поэтому будь, как будет, он согласен.

Раввин радостно заулыбался.

– Мазл тов,[89] мазл тов, в добрый час! Слова не мальчика, а серьезного человека. Думающего человека.

Он с чувством пожал ему руку.

– И еще одно, – сказал он, не отпуская Левину ладонь. – Прошлое иной раз может разрушить настоящее. Нам, новичкам, идущим по духовному пути, запрещено оглядываться. Помнишь жену Лота? Смотри только вперед, не оглядывайся, только вперед!

Лева шел домой окрыленный. Принятое решение словно сняло с его плеч тяжелый груз. И, кроме того, раввин впервые соединил свое имя с Левиным, сказав: «нам», и эта новая степень причастности необычайно льстила.

– Как девочку-то зовут? – спросила Бебе и, услышав Левин ответ, расплакалась. – Мою тетю так звали, сестру отца. Вот и вернулась Златочка в нашу семью.

Проплакавшись, она тут же завела праздничный пирог, вертуту с творогом и изюмом, Левино любимое кушанье.

Лева проснулся посреди ночи с ощущением случившегося несчастья. Он долго не мог сообразить, откуда идет это чувство, перебирал мелкие подробности недавнего сновидения, события ушедшего дня и вдруг вспомнил.

Злата! Б-же мой, что он наделал! Кто тянул его за язык, ведь он хотел отказаться, как же получилось наоборот? Лицо Златы всплыло перед мысленным взором Левы, и он весь передернулся. Ну почему именно она, разве мало в Израиле религиозных девушек с хорошим характером?! Почему он должен, будто специально, жениться на той, которая ему неприятна?!

«С утра побегу к раввину, – решил Лева, – и попробую все остановить».

Но чувство несчастья не отпускало, и где-то в глубине души он знал, что раввин уже оповестил Злату и ее родителей, а значит, дело из его личных, Левиных дел перешло в разряд общественных и переменить что-либо будет теперь совсем не просто.

– Ты типичный молодой жених, – сказал раввин, внимательно выслушав Левину сбивчивую речь. – Так ведут себя многие юноши: в последнюю минуту им начинает казаться, будто они сделали неправильный выбор. И поскольку решение очень ответственное, они тут же впадают в панику. Психологи называют этот процесс: «боязнь потерять свободу». Если ты увидишь бегущего по улице молодого ешиботника со смятением во взоре, шляпой набекрень и пиджаке, застегнутом не на те пуговицы, знай – перед тобой испуганный жених.

Медленно возвращаясь в ешиву, Лева с внезапно обострившимся вниманием разглядывал давно примелькавшиеся улицы: частые деревянные жалюзи старых домов, корявые от древности эвкалипты с узловатыми, похожими на корни ветвями. Форма мельтешивших, убегающих в сторону предметов вдруг начала казаться чуть ли не главнее заключенного в них смысла, того самого смысла, ради которого Лева всегда пренебрегал внешним видом. Если раньше решающим в понимании сути какой-либо вещи являлось ее предназначение, запрятанный в глубине резон, то теперь «как», ранее таившееся на границе внимания, переместилось в центр, оказавшись чуть ли не важнее самого «что».

Учеба не шла в голову, Лева, не добравшись до ешивы, свернул на параллельную улицу и спустя несколько минут оказался у «самолета». Выбрав место на самой укромной лавочке, он расположился поудобнее и принялся по-новому разглядывать хорошо знакомый парк.

Тянул свежий утренний ветерок, и под его наплывами листья деревьев с шелестом выворачивали серебряную изнанку, смешная собачонка, подрагивая во сне мягкими, бархатистыми ушами, спала, развалившись прямо на газоне, и по ее кремовому брюшку деловито переползали крупные черные мухи.

Каждую проходившую через парк девушку Лева придирчиво оглядывал, примеряясь, сравнивая ее со Златой. Через несколько часов наблюдений он пришел к неутешительному выводу: ему вообще никто не нравился. Женское племя раздражало его самоуверенностью, априорной убежденностью в том, что беззастенчиво выставляемые напоказ прелести представляют безусловную и неоспоримую ценность. Оголенные пупки, вихляющие бедра, манерные движения рук, подведенные тушью глаза, губы в пунцовой помаде, зазывно торчащие из-под одежды лямки нижнего белья, просвечивающие кофточки, полупрозрачные юбки – все это откровенное бесстыдство не привлекало, а отталкивало.

Проходя мимо, они по-антилопьи испуганно выгибали шеи, но взгляд – взгляд которым каждая смеряла Леву, – хищный, оценивающий взгляд с головой выдавал их намерения. Он, Лева, мирно сидевший на скамейке, был на самом деле жертвой, а все эти наряды, украшения, покачивания бедер, все эти волосы, накрашенные губы и подведенные глаза предназначались для одной единственной цели: поймать его, его – подлинную антилопу, чтобы, затащив в логово семьи, не спеша и властно справить свое привычное дело.

Аккуратно одетая, стройненькая умница Злата по сравнению с этим наглым бабьем должна была бы выглядеть принцессой, но не выглядела.

– Ах, – мечтал Лева, – если бы оторвать голову проходящей мимо красотке и пересадить ее на туловище Златы, он стал бы самым счастливым человеком на свете. Но о таком счастье можно только мечтать!

Судя по всему, жениться ему пока не следовало. Наверное, он еще не созрел для совместной жизни с человеком другого пола, наверное, нужно отложить, отодвинуть это предприятие на несколько лет, за туманную черту будущего. Но ведь раввин говорит, что без жены он только половинка, неполноценная долька нормальной личности. Нет, если жениться, то, конечно же, на Злате. Характером она подходит, а к внешности он притерпится, как-нибудь да привыкнет. Б-г поможет!

«Конечно, конечно поможет!» – радостно подумал Лева, поднимаясь со скамейки. В конце концов, задуманное им дело он совершает не для собственного удовольствия, а повинуясь предписаниям Торы, выполняя волю наставников. Значит, все должно утрястись и сложиться!

Успокоенный, он вернулся в ешиву. Несколько часов занятий протекли в привычном отчаянии, ужасе перед какой-то невообразимой логикой комментаторов, перед их совершено сверхъестественным умением отыскать в понятном на первый взгляд тексте почти незаметные глазу внутренние противоречия, чтобы с их помощью обратить смысл изучаемого отрывка на прямо противоположный. Слежение за бешеным галопом мысли заставляло Леву страдать почти физически, каждый поворот в рассуждениях он воспринимал, точно новое орудие пытки. Но какое же счастье, какие невозможные благодать и умиротворение воцарялись в его душе после полного разбора всех мнений. Он чувствовал себя подобным Всевышнему в седьмой день Творения, когда, отложив в сторону созданный мир, Он погрузился в блаженное чувство созерцания и покоя.

Изученная страница сияла на стендере, переливаясь красно-желтым цветом червонного золота, полосы рубинового огня мерцали в грозных колонках Тосфойс,[90] изумрудно светился Раши, ровно и жарко горели сапфиры ссылок на страницы «Шулхан Аруха». Его, Левины, проблемы выглядели так незначительно и жалко на фоне этого великолепия, что он совсем успокоился и вернулся домой умиротворенным и тихим, вызвав тем самым, новый приступ умиления у Бебы.

Ночь прошла спокойно, но под самое утро ему приснился странный сон. Он стоял на берегу моря, зимнего, нахмуренного моря, свинцовая вода тяжело дышала холодом, ветер остро покусывал щеки и нос. По-видимому, это было самое начало зимы, прибрежный лед еще не схватился, но его кусочки, лениво перемываемые медленно шевелящимися волнами, усеивали, вперемежку с хлопьями пены, кромку прибоя.

Не зная почему, Лева принялся лепить из пены и кусочков льда кубик, подобно тому как лепят из пластилина. Ничего не получалось, пальцы замерзли, покраснели, шуршащая волна, незаметно подкатив, лизнула огненным холодом носки его ботинок. Лева отскочил, и принялся дуть на задубевшие ладони.

– Видишь, – раздался невидимый голос, – хлопья пены и кусочки льда – слишком мягкие и слишком твердые, чтобы соединить их в одно целое.

Проснувшись в полном замешательстве, Лева долго размышлял о смысле привидевшегося сна. Объяснение напрашивалось только одно, и он, погрузившись в себя, не нашел никакого противодействия этому решению. Напротив, он даже был рад, что с Небес его поддерживают, показывая знаки, явные, красноречивые знаки, не оставляющие никакого сомнения в том, как ему поступать.

После утренней молитвы он подошел к старосте «Ноам алихот» реб Вульфу и попросил несколько минут для беседы.

– Женитьба – это целое предприятие, – сказал реб Вульф, выслушав Левины сомнения. – С женой детей воспитывать, по ночам вставать, ухаживать за ней, если заболеет, раздражение ее выносить, после скандалов мириться. Когда начинаешь с человеком жить, многое чего открывается. Со стороны не заметишь, и ни одна сваха не расскажет, даже если и слышала. Это и когда любишь тяжело, а если еле выносишь, вообще невозможно. Ты, конечно, сам решай, но я бы на твоем месте жениться не стал. Когда твоя пара попадется – сердце само подскажет.

– Как подскажет? – поинтересовался Лева, не рассчитывавший обнаружить романтика под прикрытием сюртука и седой бороды.

– Скакнет сердечко, – улыбнулся реб Вульф. – Стукнет невпопад. Не ошибешься, не волнуйся. Когда такое происходит – сомнений не возникает. Вообще, рав Штарк на вопросы жениться или нет, всегда отвечал – не жениться.

Заметив Левины округлившиеся глаза, добавил:

– Если человек такое у раввина спрашивает – значит, плохо дело. Не тот вариант. А вообще, найти свою пару – самое большое чудо на свете. Не меньшее, чем рассечение вод Красного моря.

Выйдя из синагоги, Лева вместо ешивы повернул к дому. Беба еще не ушла, собираясь на работу. Заслышав звук открываемой двери, с беспокойством оглядела Леву.

– Случилось чего? Плохо себя чувствуешь, да?

Пока Лева говорил, она молча мяла в руках новенькие резиновые перчатки. Тальк сыпался из них и, медленно кружась в воздухе, осыпался на Бебины домашние тапочки.

– Не можешь… – она тяжело вздохнула. – А я уже так привыкла к ее имени. Ну, если не можешь, так не женись. Кто ж тебя гонит? Лучше еще подождать, чем потом, как я…

Она замолчала. Серое пространство ее одинокой жизни простиралось плоско, точно зимняя пустыня. Что вспоминать, чему радоваться? Не жизнь, а выживание, вся радость – когда в конце месяца не нужно идти одалживаться у чужих людей.

Она еще раз вздохнула.

– Тут тебе никто не поможет. Себя слушай, свое сердце. Оно должно знать.

Лева вошел в свою комнату, сел на кровать и задумался. Сердце молчало. Не было в нем ни любви к Злате, ни симпатии, на даже малейшей приязни. Только желание освободиться, поскорее закончить с ненужными, непонятно как свалившимися на его голову обязательствами.

Предстоящий разговор с раввином страшил. Всю жизнь Лева старался обходить острые углы, убегая от зреющих конфликтов еще на дальних подступах. Он чуял возможные обострения, словно охотничья собака притаившегося в густой листве перепела, и сдавал позиции задолго до начала боевых действий.

Но выхода не было: как ни крути, разговор должен состояться. Вопрос, каким способом выразить себя, не показавшись смешным или, хуже того, подлым? Да и раввин виноват: не дави он на Леву с беспощадностью пресса, такая дурацкая ситуация никогда бы и не возникла.

Как же поступить, где выход? Лева встал с кровати и принялся ходить по комнате из угла в угол. Надо бы посоветоваться. Но с кем, с кем? В ушах сам собой закрутился, зазвенел старый еврейский мотив: «Нет, нет никого, кроме Б-га одного».

Лева вздрогнул и остановился. Конечно, как он сразу не сообразил! Вот с Ним и посоветуемся. По методу Новардокской ешивы.

Несколько месяцев назад один из стариков-преподавателей рассказывал ученикам об удивительной ешиве, в которой ему довелось учиться. Главным в этой ешиве было выработать ощущение правды.

– Эмес, правда, – вот то, что должно стоять перед вашими глазами, – говорил старик. – Только правда – и ничего, кроме правды. Во всем, в любых мелочах. Окружающим вы будете казаться смешными. Что ж, так будете казаться! Нам в Новардоке, чтоб приучить к насмешкам, поручали всякие невероятные вещи – меня, например, как-то послали в аптеку купить гвозди.

Когда же нужно было принять важное решение и не знали, как поступить, то делали следующим образом: сомневающийся на несколько часов погружался в учение полностью, так, чтобы все постороннее вылетело из его головы. Когда он уходил в Тору целиком, от кончика ермолки до подметок, один из товарищей окликал его и задавал ему тот самый вопрос. Первая реакция, первая мысль, возникающая у спрашиваемого, еще не успевавшего переключиться от учения на дела нашего мира, и было мнение Торы, ответ Всевышнего.

Левин взгляд упал на книгу, лежавшую на столе прямо перед ним. Хумаш – «Пятикнижие». Раскрыв ее наугад, Лева посмотрел на верх страницы: Бемидбар, глава «Корах». Что тут относится к нему? Бунт против раввина? Но ведь он не восстает, как Корах, он просит о снисхождении, о замене приговора. Тогда что? Нужно искать.

– Мама, – Лева открыл дверь в соседнюю комна– ту. – Мама, постучи в мою дверь ровно через час.

Наработанный за годы учения в ешиве механизм поиска и анализа включился автоматически. Почти все необходимые книги были у Левы дома, часто случалось, что ответ на заковыристый вопрос приходил к нему посреди ночи или в субботу, поэтому несколько десятков самых главных книг давно стояли на полке, точно солдаты в ожидании приказа.

Когда раздался стук в дверь, Лева поднял голову от «Мидраш Раба» и невидящим взглядом посмотрел в окно:

«Кажется, это оно. Да, скорее всего, оно. Именно так и нужно себя вести. Просто и точно. Да, просто и точно».

В ту ночь Моше-рабейну пришел в шатер к Кораху. Пытался говорить с ним, объясниться. Но Корах молчал. Корах знал – если он начнет отвечать, Моше переубедит его.

«И я буду молчать, – решил Лева. – На все вопросы раввина ответом станет молчание. И он сам поймет, что дело не заладилось».

Но раввин ничего не понял. Левино молчание он объяснил застенчивостью и, дав указание, куда и в котором часу явиться, отпустил робеющего жениха.

Помолвка должна была состояться на исходе субботы прямо в квартире у раввина. Чтоб не утруждать Бебу хлопотами, он все расходы и заботы взял на себя.

«Неужели он ничего не понимает? – недоумевал Лева, бредя к своему месту в зале. – Я ведь не произнес ни единого слова, даже не кивнул головой. Сидел и молчал. Как же он, такой проницательный и мудрый человек, как же он ничего не понял»?

С трудом отсидев день в ешиве, Лева вернулся домой. Вечернее солнце заливало улицы Реховота нестерпимым блеском. Жалюзи кухонного окна были прикрыты, узкие полоски желтого солнечного жара лежали вдоль стола, словно ломтики огромной дыни. Беба собирала ужин: над почти незаметным бледно-голубым язычком пламени кипела и бормотала кастрюля.

Лева сел на старый, расшатанный стул, расстегнул ворот рубахи и заплакал. Крупные слезы загнанной антилопы катились по его щекам.

Беба придвинула другой стул, села рядом.

– Плохо, да? Не расстраивайся, не убивайся так. Все в жизни проходит, и это пройдет, и нет ничего, чтобы стоило таких слез.

Она на секунду замолчала.

– Впрочем, знаешь, слезы – самое простое, чем можно расплатиться.

– Мама, но что же мне делать, что делать?! Помолвка на исходе субботы, а позвонить Злате и все рассказать я не могу. И раввин ничего не понимает, давит, как танк.

– Он, наверное, думает, будто заботится о твоей пользе, – предположила Беба.

– И я хочу своей пользы. Но я же лучше знаю, что для меня хорошо, а что плохо! Почему же меня никто не слушает?!

– А ты сказал ему, объяснил?

– Я молчал, я все время молчал. Как же он не понял, ведь он такой умный!

– Значит, не такой, – ответила Беба. – Он, в конце концов, еще довольно молод, и жизнь его, слава Б-гу, сложилась благополучно. Есть боль, которую может понять лишь тот, кто страдал сам.

– Давай удерем, – предложила она спустя несколько минут. – Поедем к Фане в Маалот. Там нас не найдут. А сюда пусть звонят, приходят – нет нас и нет.

Фаней звали одну из ее многочисленных пациенток. Лет двадцать назад Беба, вопреки диагнозу заведующего отделением, заподозрила, что под повышенной кислотностью прячется более страшная болячка, и, пользуясь связями, переправила Фаню в другое отделение на осмотр. Заразу вырезали вовремя, и с тех пор каждый год в годовщину операции Бебе доставался огромный торт и бутылка шампанского.

– День рождения справляю, – поясняла Фаня. – Если бы не Бебка, давно бы косточки мои сгнили на минском кладбище.

– Так бежим? – переспросила Беба, глядя на сына.

– Мама, – благодарно прошептал Лева. – Мама, мамочка…

В пятницу ешива не работала, а по субботам раввин и ешиботники молились в другой синагоге: «Ноам алихот» считалась чересчур простым местом для ученого люда. Бегство жениха осталось незамеченным, первые признаки беспокойства раввин ощутил лишь на исходе субботы, когда Левин номер телефона ответил длинными беспокойными гудками.

Сразу после «авдалы»[91] в доме раввина начались праздничные приготовления: составили вместе столы, застелили их чистыми скатертями, сверху покрыли прозрачной одноразовой клеенкой и уставили белыми одноразовыми тарелочками с незамысловатым угощением. Маслянисто посверкивающий хумус, коричневые и зеленые маслины, щедро политые оливковым маслом, ломтики серебристой селедки, салат из баклажанов, приготовленный по турецкому рецепту и острый, как сабля янычара. Возле каждой тарелочки рядом с пластмассовыми ножом и вилкой поместились две небольшие халы, осыпанные кунжутными зернышками, стопка для «лехаима» и пластмассовый стаканчик для «колы». Бутылок с дешевой «колой» наставили в изобилии, на исходе субботы, после трех обильных трапез святого дня, в основном пьют, а едят только для виду.

Начали собираться гости: пришли Левины соученики, два преподавателя, приглашенные раввином. Сам жених обычно является на помолвку одним из первых, чтобы встречать гостей, и его отсутствие сразу показалось странным. Не на шутку обеспокоенный раввин послал одного из ешиботников проверить, дома ли Лева. Может, телефон не работает, а может, случилось что: заболел, упал, мало ли какая напасть может обрушиться на человека.

Когда спустя минут десять раздался длинный звонок, все с облегчением вздохнули: несомненно, это он. Дверь распахнулась – на пороге стояла сияющая Злата. За ней смущенно переминались родители: мать в криво надетой шляпке с нелепыми цветками и длинном, явно купленном для помолвки платье «харедимного»[92] покроя. Судя по тому, как она постоянно поводила плечами, поправляла шляпку и поддергивала наползающие на ладони рукава, платье такого фасона она надела впервые в жизни.

Отец, начинающий седеть мужчина с высокими залысинами и неровной, плохо подстриженной бородой, оглядывал происходящее с явным неудовольствием. Ему не нравилась компания, в которую попала его дочь, не нравились люди, живущие непонятно чем и непонятно на что. Он бы с радостью оказался сейчас в совсем другом месте, и плохо скрытое раздражение кривило его тонкие губы в чуть презрительной усмешке.

Минут пятнадцать заняло знакомство, расспрашивание, рассаживание, обмен приветствиями. Но вот все возможные причины для откладывания процедуры помолвки завершились, а Лева так и не появился.

– А где жених? – наконец решилась задать вопрос мать невесты.

В комнате стало тихо.

– Запаздывает, – ответил раввин. – Будем надеяться, что причина опоздания пустяковая. Подождем еще немного, скоро все выяснится. Не земля же его проглотила.

Прошло еще двадцать минут. Выражение восторга постепенно покидало лицо Златы, а сияние оседало, словно перестоявшее тесто. Отец, почуявший неладное, а вернее, с самого начало ожидавший какого-либо подвоха, хмурился все больше и больше. Мать сидела бледная, с неподвижными, омертвевшими глазами, ворот ее платья часто вздрагивал под быстрыми ударами сердца.

Опоздание превысило границы, допустимые приличиями. Надежда, будто все еще может вернуться в нормальное русло, потечь так, как предполагалось, таяла на глазах. Стрелка больших настенных часов дернулась и перевалила через цифру девять.

В дверь позвонили. Все взгляды устремились в ярко освещенную прихожую. Злата, не отдавая себе отчета, чуть привстала с места.

Вошел ешиботник, посланный раввином на квартиру к Леве. Вид у него был нерадостный.

– Ну? – выдохнул раввин, отведя его в сторону.

– Они еще в пятницу уехали. Соседи видели. С чемоданом. Видимо, на несколько дней.

– Сбежал! – раввин замотал головой, словно от зубной боли. – Сбежал, сбежал, негодяй, мальчишка. Ох, как нехорошо, как неловко.

Он круто повернулся и ушел к гостям.

– Я хочу верить, – сказал он, выходя на середину комнаты, – что с женихом ничего не случилось. Дома его нет, телефон не отвечает. Если до завтра он не объявится, придется заявить в полицию. Просто так не опаздывают на помолвку.

Отец Златы резко поднялся. Его подозрения оправдались.

– Прошу вас, – обратился к нему раввин, – не волнуйтесь. Будем надеяться, что все закончится благополучно.

– Да уж, – буркнул тот в ответ, – благополучнее просто некуда. Мало того, что святоши свернули моей дочке голову, так еще и на позор ее выставили! Она вам что, кукла бесчувственная, представления разыгрывать? Да самый последний босяк так не поступает с девушкой! Сняли бы вы свои черные шляпы, праведники хреновы, и держались бы подальше от порядочных людей!

– Папа, папа, не надо, – Злата вскочила с места и схватила его за руку. – Папа, я прошу тебя!

– Пошли отсюда. Ноги твоей тут больше не будет.

Он двинулся к выходу, шумно шаркая подошвами по мраморным плитам, словно желая, в знак презрения, протереть пол до самой земляной основы. Злата шла следом.

Мать, опомнившись, быстро поднялась со стула.

– Вы уж его извините, – сказала она раввину, в очередной раз поправляя ненавистную шляпку, – он в Златочке души не чает. Обидно ему. И мне тоже обидно. Зачем вы так с нами…

Не закончив фразу, она повернулась и поспешила вдогонку за мужем и дочерью.

В комнате стало тихо. Сквозь раскрытое окно доносилась музыка из дома напротив. «Верни нас, и мы вернемся, – выводил высокий мужской голос. – Ай-диги-дай, – вторил хор, – и мы вернемся».

В воскресенье Лева как ни в чем ни бывало, явился в ешиву. Вид у него был рассеянный и безразличный, но внутри все дрожало от волнения. Пройдя на свое место, он привычно раскрыл том Талмуда и принялся пересматривать комментарий Раши. Спустя несколько минут кто-то осторожно прикоснулся к его плечу.

Лева поднял голову. Перед ним стоял раввин.

– С тобой всё в порядке? – спросил он каким-то искусственно спокойным голосом.

– Вроде да, – ответил Лева, вставая.

– Идем ко мне в кабинет.

Кабинетом называлась узкая каморка, заставленная книжными шкафами.

«В соседнем зале огромная библиотека, – удивлялся Лева, – зачем ему забивать и без того крохотную комнатку теми же самыми книгами?»

– Так что же произошло? – продолжил раввин таким же бесцветным голосом.

Он не предложил Леве, как обычно, присесть и сам тоже остался стоять, положив руку на дверцу шкафа.

– Я, – Лева попытался проглотить комок, невесть откуда появившийся в горле, – я, в общем, я же вам говорил, что не хочу жениться на Злате.

– Нет, – возразил раввин, – не говорил. Мы с тобой четко условились о дне и часе помолвки, и ты ни словом не возразил.

– Я же молчал! – воскликнул Лева. Он хотел добавить «как Корах», но сдержался. Коннотация была слишком неприятной. – Как же вы не поняли, я же молчал, все время молчал.

– Послушайте, юноша, – раввин перешел на «вы», и возникшая грань отчуждения полоснула Леву, словно ножом. – Мы ведь не в бирюльки играем. Не хотите жениться – есть телефон, можно позвонить, отменить помолвку. Вы сбежали, как трус, как подлец, как последний негодяй.

– Я не сбежал, – заюлил Лева, – я заболел, я хотел позвонить, но не смог, плохо себя чувствовал.

– А как, по-вашему, чувствовала себя Злата, ее родители, гости?

Лева не ответил. В нем потихоньку начинала подниматься злость на раввина.

«Ты сам, – хотел сказать он, – сам загнал меня в угол, не видел, не слышал, не хотел обращать внимание, а теперь выступаешь, будто судья праведный. Ты больше меня виноват».

Однако произнести вслух эти слова Лева не решился, а продолжать стоять, понурив голову.

– Написано в наших книгах, – продолжал рав– вин, – тот, кто заставляет бледнеть на людях своего товарища, подобен убийце. А убийцы в нашей ешиве не учатся. Так что будьте любезны собрать вещи и немедленно покинуть учебное заведение.

Лева побледнел. А раввин продолжал:

– Прошу вас также никогда больше не обращаться ко мне ни по какому поводу. Вы чужой нам человек. Все, больше я вас не задерживаю.

Лева повернулся и вышел из кабинета. Обида жгла до слез, отдавала в висках частым постукиванием крошечных молоточков. С ним поступили несправедливо и даже бесчестно. Сначала заманили учиться, вырвали из русла нормальной жизни, убедили, будто его профессия ничего не стоит, что занятие Торой важнее и почетнее любого дела на земле, он бросился в эту воду и оказался одним из последних, примитивных и отсталых, весь опыт его прошлой жизни, приобретенные с таким трудом и упорством знания превратились в ничего не стоящий хлам, сколько он проглотил снисходительных улыбок и покровительственных реплик от мальчишек, единственным достоинством которых было то, что они начали раньше него, а он все равно влез, освоился, притерся, стал не хуже, а теперь – вон – куда, куда вон, и почему так жестоко и безжалостно?! Он же хотел как лучше, он пытался объяснить, а его не услышали, и он же виноват!

Обида проступила капельками горячей соли, мир переливался и двоился за их перламутровым экраном, но Лева не смахивал обиду с глаз, а только моргал, чтобы капельки сами слетели. Они слетали, но на их место тут же набегали новые, горячее прежних…

С тех пор прошли три года. Лева нашел себе место в другой ешиве, попроще. Учиться в ней менее почетно, да и уровень учеников пониже, но зато на их фоне Лева выглядит чуть не гаоном.[93] Правда, высоты, на которые забираются в новой ешиве, не идут ни в какое сравнение с теми, к которым он привык в старой, но Тора ведь безгранична и, по сравнению с ее безмерностью, все эти уровни и высоты – только тщета и крушение духа.

Злата спустя год после неудачной помолки вышла замуж за выходца из России, тоже инженера-электронщика, не ешиботника, но соблюдающего заповеди парня. Быстро родила ребенка, за ним еще одного. Муж ее обожает, считает умницей, постоянно записывает ее словечки и выражения на магнитофон и крутит на работе, замирая от восторга.

Однажды Лева, спеша с Бебой по каким-то делам, столкнулся на улице со Златой. Нос к носу – не разминуться. Лева вежливо поздоровался, а Злата, сделав вид, что не услышала приветствия, молча прошла мимо.

– Кто эта женщина? – спросила Беба.

– Злата.

– Так ты ж говорил, что она уродина!

– Ну, может, роды повлияли. И вообще, счастливое замужество.

– Нет, сынок, роды, конечно, влияют, и замужество тоже, но если неоткуда брать, то само не возьмется. А у нее есть! И где были твои глаза?

Лева промолчал. В его душе уже наступили перемены, неизбежно случающиеся с каждым мужчиной. Детская застенчивость и юношеская растерянность уступили место решимости взрослого человека. Теперь он точно знал, чего хочет в жизни, и научился доверять себе. В ловушку он больше не попадет – нет, не попадет. И советы ему не нужны, он в состоянии во всем разобраться сам.

Каждый год перед Йом-Кипуром Лева ходит просить прощения у раввина. Поджидает его возле ешивы, идет навстречу, ищет взгляда. Но раввин отворачивается и ускоряет шаг. Зачем Лева это делает, что принесет ему это прощение, он уже и сам толком не понимает, ведь дрожащая, трепещущая ниточка их отношений порвалась навсегда, но знает твердо: прощение должно быть получено. И он получит его, если не в этом году, так в следующем, а если не следующем, то через два, три, четыре года. Жизнь – она длинная, всё меняется в ней, всё, всё проходит. И нет ничего такого, чтобы стоило его слёз.

ИТА

В ночь на Шавуот, когда религиозные евреи спят не в своих постелях, а над Святыми Книгами,[94] в дальнем углу хабадской синагоги Реховота сидели двое. За окном стояла глухая середина ночи, часы на стене показывали половину третьего. Холодный свет неоновых ламп подчеркивал морщины, утяжелял мешки под глазами. Даже теплое дерево тяжелых скамеек казалось мертвым, напоминая кожу утонувшего гиппопотама.

Большой зал был наполнен гулом голосов, многие, чтоб не уснуть, произносили нараспев изучаемый текст, другие просто беседовали, отгоняя сон хрусткими ломтиками печенья. Двое в углу – худой, сутулый старик в наглухо застегнутом кафтане и мужчина лет сорока, с явно проступающим сквозь пиджак животом – молчали, покачиваясь в такт чтению.

– Реб Буним, – внезапно сказал толстяк, решительным жестом отодвигая книгу. – Не знаю почему, но сегодня так муторно, так неспокойно на душе. И праздник вроде, и дети здоровы, и дела, слава Б-гу, идут, чтоб не хуже, а не по себе, не по сердцу.

– Бывает, бывает, – отозвался его визави, поглаживая длинную, чистого серебра бороду. – Иногда приходит злое начало, испытывает, теребит человека. А ты не поддавайся. Оно – свое, а ты – свое. Давай лучше кофе выпьем.

Толстяк согласно кивнул и, с трудом разгибая заснувшее от долгого сидения тело, поднялся со скамейки. Через несколько минут на столе дымились две кружки крепчайшего кофе, их разделяла тарелочка из белого пластика доверху засыпанная коричневыми «тейгелах», вперемежку с темно-розовыми косточками миндаля. Реб Буним осторожно разломил пополам сахарное тело печенья и принялся за кофе. Он пил короткими, медленными глотками, в промежутках поклевывая печенье. Толстяк прикончил свою порцию в три глотка и, словно выполняя повинность, озабоченно захрустел миндалем. Несмотря на мощный кондиционер, по его лицу катились капельки пота. Покончив с миндалем, он потряс бородой, отряхивая крошки, тяжело откинулся на спинку скамьи и принялся говорить.

– Оглядитесь, любезный мой реб Буним, осмотрите столы – чем, по-вашему, заняты хасиды? Вы скажете – учатся, а я скажу – как бы не так. Разговоры они разговаривают – кто о политике, кто о семье. Хотя, и в этом я почти уверен, большинство рассказывает о чудесах Ребе.

– Почему бы и нет, – отозвался реб Буним. – Большой человек был, многим людям помог, есть о чем говорить.

– Есть, есть, – сдержанно улыбаясь, подтвердил толстяк. – Вот и у меня была в жизни совершенно удивительная история. Я ее еще никому не рассказывал, если хотите, можете стать первым.

– Конечно, хочу, – немедленно подтвердил реб Буним, отодвигая Талмуд.

– Никогда я не был так счастлив, как в первый год после армии. Закончив ешиву, я сразу призвался, даже не пытаясь, подобно многим из моих однокашников, искать отсрочку или освобождение под всякого рода благовидными предлогами. Служба оказалась легкой: меня определили в военный раббанут[95] и посадили писать мезузы. Обучаться профессии писца я начал еще в ешиве, собственно, поэтому меня и взяли в раббанут. А уж там успехов я достиг, прямо скажем, необыкновенных. Рука у меня не скользила, а летала по пергаменту, причем, заметьте, без единой ошибки. Норму, определенную обыкновенному писцу на неделю, я с легкостью выполнял за два дня, а оставшееся время проводил над книгами. Читал я запоем и все подряд. При раббануте была весьма приличная библиотека, и я просиживал в ней целыми днями. Ах, скажу я вам, реб Буним, что за сладкие минуты пережил я в израильской армии! К примеру, хочется почитать Талмуд, открываешь наугад любой том и с середины листа – вопрос, возражение, комментарий…

Он выпрямился и неожиданно высоким голосом запел, раскачиваясь, как на молитве:

– Яма-мама-мама-мама-ма, – сказал рабби Акива, сказал рабби Элиэзер: путь праведников – вначале страдание, затем покой, – ое-ее-ее-ее-ей – путь грешников – вначале покой, затем страдание.

Словно пытаясь вырваться на свободу, голос ударился об оконное стекло, отлетел к колонне, обвился вокруг нее и, незамеченный, растворился в общем шуме.

– А то Мишну[96] раскроешь, – продолжил толстяк уже нормальным голосом, с размаху валясь на спинку скамьи,? – или «Зогар»[97] листанешь – короче говоря, пир горой. Иногда, впрочем, случались помехи: то на стрельбище тащили – стрелять из автомата, то базу какую-нибудь охранять. Хотя стрелять я любил и оказался в этом деле довольно удачлив, особенно из М-16. Так что ценили меня, уважали и даже предложили остаться на сверхсрочную. Я бы и подписал, но родители отговорили.

– Хорошую девочку из приличной семьи не отдадут за человека в форме.

– Что я тогда понимал? Как сказали, так и сделал. Вернулся из армии и занялся, чему научили, – стал писцом. Скорость, набранная за годы в раббануте, очень пригодилась. Работал я вполсилы, но и это приносило вполне приличный доход. Время потекло спокойно и счастливо, почти как в армии. Разница состояла лишь в том, что теперь я прочно стоял на ногах, почерк у меня был красивый и от покупателей не было отбою. Но я не жадничал, работал только до обеда, а потом отправлялся в ешиву и сидел в ней до конца третьей смены, всласть листая любимые книги. Домой возвращался за полночь и валился в постель, едва успевая снять одежду. Ах, как я тогда спал, храп стоял от Реховота до Иерусалима!

Через полгода счастливая жизнь кончилась, родители принялись меня женить. Девушки – одна лучше другой, из хороших хасидских семей, красавицы, умницы. Любая из них могла составить счастье куда более привередливому человеку. Я ведь был женихом первого разряда, мне и предлагали самое лучшее.

Но не пошло у меня с красавицами-умницами, просто до обидного не пошло. Словно какой прибор в груди скрывался: стоило только посмотреть на девушку, как сразу понимал – не то. Чего именно мне хотелось, вряд ли бы смог объяснить. Знал только: это – не то.

Так просто от девушек из хороших семей отделываться не полагалось. Полагалось встретиться минимум три раза – и не сразу, а с перерывом, поболтать о пустяках, погоде, вкусах и планах и только потом, спустя несколько дней якобы раздумий, передать: не подходит. Мне хватало тридцати секунд, чтобы разобраться, но эту резину приходилось тянуть по несколько недель. Через шесть или семь неудачных знакомств я стал просить фотографию, чтобы сэкономить для девушек напрасные надежды и бесцельное прихорашивание. Но про фотографию шадханим и слушать не хотели. Со своей стороны они, наверное, были правы. Но и я, со своей, стоял на своем.

Через полгода родители опустили руки.

– Не пришло, видать, его время, – решил отец. – Пусть еще поучится, пока ветер из головы выдует.

Толстяк закинул голову и запел, слегка раскачиваясь:

– Ая-я-я-я-ай – путь грешнико-о-ов!

Все это время к нам в дом ходила подруга моей младшей сестры Ита – милое пятнадцатилетнее создание с двумя длинными косами, которые сегодня увидишь только у девушек из очень ортодоксальных семей. Высокая, но не чересчур, румянец во всю щеку, глаза – даже не знаю какого цвета, голову она всегда чуть наклоняла, из скромности. Ходила легко, словно летала, и говорила чуть слышно, так, что приходилось переспрашивать. А впрочем, и разговоров особых мы не вели; «Саралэ дома?» – «Дома». «Спасибо, можно пройти?» – «Пожалуйста» – и всё в таком духе. Признаюсь, после ее прихода я ощущал смутное волнение, беспокойство какое-то, но значения тому не придавал. Так вот бывает: ходит человек вокруг своего счастья, почти носом тычется, а не видит, не понимает, как…

Он запнулся, подыскивая нужный образ.

– Как Агарь вокруг колодца, – подсказал реб Буним.

– Да-да, именно так. Ходит неприкаянный, пока не откроет ему глаза Всевышний. Если откроет…

Итак, родители оставили меня в покое, я мог наслаждаться учебой и свободой. Увы, положение, в котором я оказался, начало тяготить меня самого. Почти все мои сверстники к этому времени были женаты, а многие успели обзавестись двумя, а то и тремя детьми. Моя холостая жизнь вызывала недоумение, смешанное с беспокойством. Каждый считал своим долгом предложить мне собственную сестру или, на худой конец, сестру жены. Выдержать такой напор – совсем непростое дело, даже при наличии объективных причин. У меня же, кроме смутного образа, ничего не было, и поэтому, когда шадхан предложил очередной вариант, я согласился, почти не раздумывая.

Честно говоря, отказаться от такой девушки мог только сумасшедший. Как потом выяснилось, моя мама несколько месяцев подбиралась к ее родителям, осторожно, через друзей и родственников, подготавливая почву для знакомства. Семья, в которую мне предстояло войти, считалась в нашем хасидуте[98] одной из наиболее уважаемых. Отец девушки учился в хедере вместе с предыдущим Ребе, дядя был секретарем нынешнего. Да и сама невеста, помимо родовитости и связей, слыла настоящей красавицей. Посмотрел я на нее, поговорил пятнадцать минут и решился.

«Что еще нужно для счастья, – повторял я себе, возвращаясь с помолвки. – Всё при ней – ум, красота, скромность, знатное происхождение и прекрасное приданое – квартира в Реховоте».

И все-таки какое-то сомнение тлело в глубине души. Я послал телеграмму Ребе, в Нью—Йорк. Через день пришло благословение. Ровно спустя три месяца мы стояли под хупой.

Зажили мы, что называется, душа в душу. Тихо, спокойно, без лишних слов и скандалов. И только спустя полгода я вдруг сообразил, что именно этих-то лишних слов мне и не хватает. Жена моя почти все время молчала, мои попытки разговорить ее заканчивались доброй улыбкой и одобрительным покачиванием головы. Другой на моем месте был бы счастлив, другой – но не я!

«Пусть бы ругалась, пилила, требовала чего-нибудь, – повторял я после очередного вечера, наполненного звуками только моего голоса. – Я сойду с ума от ее доброй улыбки и всепонимающих глаз!»

Увы, увы… Вскоре я понял, что общего языка с женой отыскать не удастся. Положение могли спасти только дети, но они, как назло, не спешили появляться. Через год после свадьбы мама начала беспокоиться по-настоящему. Через два – мы начали посещать врачей.

Наш случай оказался одним из наиболее сложных – анализы у жены и у меня были в полном порядке. Даже профессор Мацлиах,[99] всеизраильское светило и главный специалист, сокрушенно развел руками:

– С медицинской точки зрения у вас все замечательно. Просите Б-га – вот единственное, что я могу посоветовать.

Следующие полгода мы катались по святым местам и могилам праведников. Нет кладбища в Израиле, которого мы бы не посетили. Надо сказать, что праведников хоронили в невозможно красивых местах, поэтому поездки, помимо прямой цели, приносили нам большое удовольствие.

Но и они не помогли. Тогда я купил билет и полетел к Ребе.

– А почему не сразу?! – воскликнул реб Буним. – Сразу надо было лететь через год после свадьбы.

Толстяк покосился на него.

– Через год, говорите. Я бы полетел, да жена не хотела: «Незачем тревожить Ребе, – отвечала она на мои предложения. – Самим нужно молиться. У Ребе и без нас хватает забот».

Честно говоря, мне такая позиция казалось странной. Для чего существует Ребе, как не для такого рода проблем? Но поскольку дело касалось не только меня одного, то вы понимаете…

Полетел я на «Эр-Франс» с пересадкой в Париже. Между рейсами надо было провести в аэропорту около пяти часов, и я уже заранее сокрушался, не зная, куда себя деть. Но аэропорт оказался огромным, пестрым скопищем всякого народу, вкусно пахло кофе из буфета, кондиционированный воздух приятно холодил лицо. В ожидании пересадки пассажиры слонялись по залу, рассматривали витрины киосков, покупали ненужную дребедень, глазели друг на друга. Поддавшись общей атмосфере, я побродил полчаса, рассматривая окружающих. Зрелище, надо сказать, не из самых аппетитных… Женщины были одеты, а если точнее, раздеты под стать погоде, выставляя напоказ рыхлые, веснушчатые, подгорелые на солнце телеса. Реальные, живые женщины сильно отличаются от фотомоделей, и для большинства гораздо выгоднее скрывать, а не предъявлять недостатки фигуры и кожи. Но, видимо, мир считает по-другому, поэтому толстушки щеголяли в узких, глубоко врезавшихся в тело шортах, а те, кто постройнее, выпячивали лошадиные ключицы. Ноги покрывала сеточка фиолетово-багровых прожилок, набухшие вены рук взывали о сострадании.

«Мир сошел с ума, – думал я, прогуливаясь по за– лу. – Мир сошел с ума».

– Не мир, а ты, – неодобряюще покачал головой реб Буним. – На пути к Ребе разглядывать полуголых женщин. Хорош хасид, нечего сказать!

– Ай-яяя-яяай, путь грешнико-ов, – отозвался толстяк. – Судите меня, уважаемый, порицайте, стыдите, любое из ваших действий окажется верным. Да что ж делать, так оно было, и коль скоро взялись вы слушать эту историю, слушайте до конца. А обвинения, поверьте, я их себе давно предъявил, по списку, от алеф до тав.[100]

Ну, так вот, бродил я, бродил и вдруг… и вдруг посреди этого безобразия мой взгляд наткнулся на нормальную женскую спину. Лица, как вы понимаете, я не видел, незнакомка неспешно прогуливалась – нет, плыла, парила в десяти шагах передо мной. На фоне выпавших бретелек, изрядно поношенных маек, обнажавших плохо отмытые пупки, джинсов, протертых в самых неприличных местах, одета она была в нечто невообразимо прекрасное. Юбка изумрудного цвета одновременно и подчеркивала стройность стана, и скрывала его очертания, салатовая блузка с широкими рукавами свободно струилась вдоль нежнейшей талии. Густые, с матовым отливом волосы были коротко подстрижены, обнажая перламутровую шейку. Ах, что я говорю!

Толстяк сорвал очки и, обхватив ладонями лоб, потер его с такой силой, словно хотел извлечь огонь. Закрыв лицо руками, он принялся раскачиваться, то ли бормоча слова молитвы, то ли просто всхлипывая. Через минуту он решительным жестом водрузил очки на место, посмотрел на реб Бунима сузившимися глазами и продолжил.

– Как видно, было в моем взгляде нечто магнетическое: незнакомка вдруг резко повернулась и взглянула прямо на меня. От изумления я остолбенел. Это была она. Тот образ, который я так безуспешно искал, предстал передо мною во плоти, живой и еще более прекрасный, чем в моих мечтах. Но еще более удивительным, невозможным и обидным до потери чувств оказалось то, что мы давно знакомы. Да, да, да – это была Ита.

А дальше – дальше я повел себя как последний дурак. Поначалу мямлил какие-то глупости про сестру, погоду, здоровье, потом мы долго бродили по залу, не в силах произнести ни одного слова. Наконец я пригласил ее в кафе. Мы выбрали дальний столик и заказали минеральную воду.

– Воду, – реб Буним презрительно фыркнул. – Какая уже разница! Женатый мужчина, хасид, с посторонней женщиной в кафе! Мир сошел с ума!

– Мы выпили воду,[101] – продолжал толстяк, пропустив мимо ушей восклицание реб Бунима, я спросил, куда и зачем она летит – оказалось, в Австралию, к тетушке, на встречу с целым списком женихов. И вот в этот самый момент я вдруг понял, что люблю Иту – люблю давно и навсегда – и что в жизни моей уже не будет ничего похожего и ничего лучшего, чем эта любовь.

Реб Буним крякнул и замотал головой, словно отмахиваясь от надоедливой мухи.

– Прошло еще несколько вопросов, ненужных и пустых, как и весь разговор, затеянный от невозможности сказать главное. Внезапно где-то высоко над нашими головами громовой голос объявил посадку на австралийский рейс. Ита заторопилась, привстала и вдруг снова присела на стул.

– А знаете ли вы, – сказала она, глядя мне прямо в глаза, – что я люблю вас уже пять лет и, наверное, буду любить вечно. Только ни слова, – она легко поднялась и неуловимым движением выскользнула из-за столика, – мы никогда больше не встретимся, очень скоро я выйду замуж и похороню это глубоко-глубоко, вот здесь.

Она положила руку на грудь и вдавила, словно хотела прямо у меня на глазах спрятать боль и отчаяние в глубине своего сердца.

– Не думай обо мне и никогда не вспоминай, а я – я буду молиться о твоем счастье.

Несколько минут я просидел, не в силах сдвинуться с места, а когда ноги вновь согласились повиноваться, Ита исчезла. Я обежал терминалы, где шла регистрация на австралийский рейс, но тщетно. Тут объявили Нью-Йорк, и я, вместо того чтобы перевернуть вверх дном этот проклятый аэропорт, побрел на посадку.

Весь десятичасовый перелет я просидел у окна, разглядывая облака. Их очертания вовсе не напоминали спящих гигантов или волшебные замки, но это был единственный способ не видеть, не слышать и не вступать в разговоры. Сцена за столиком крутилась у меня перед глазами, как пуримская трещотка. Честно признаюсь, решение так и не пришло мне в голову.

Попасть на личную аудиенцию к Ребе я не смог – да честно говоря, и не пытался. Стоять перед ним, смотреть в глаза и рассказывать такое… Нет, невозможно, немыслимо! Я передал ему два письма: первое – о жене, второе – об Ите. На следующий день секретарь вручил мне два конверта, каждый из которых содержал листочек тонюсенькой, почти папиросной бумаги. Я проносил их в кармане сюртука до глубокой ночи, не решаясь раскрыть, и только после вечерней молитвы, оставшись один в громадном зале синагоги, собрался с духом.

На одном листике стремительным почерком Ребе было написано: «Оставь и забудь»; второй содержал благословение на счастливую семейную жизнь.

Решать было нечего. Я собрался и через двадцать часов показывал жене письмо Ребе. О втором конверте, как вы понимаете, разговор не шел.

Так все и сбылось. У меня шестеро детей, хорошая работа, счастливая жена. Дети растут, слава Б-гу, уже есть с кем перекинуться словом… Иногда, раз в несколько лет, я, как бы случайно, спрашиваю сестру об Ите. Она действительно тем же летом вышла замуж, живет в Мельбурне, детей, правда, нет. И все вроде хорошо и спокойно, и уютно, но иногда мне кажется, что я перепутал.

– Что перепутал? – переспросил реб Буним.

– Перепутал, кого Ребе имел в виду. Это я ре– шил – сам.

Толстяк сгорбился, лицо пошло красными пятнами, лоснившийся нос заблестел еще больше. Вдруг загрохотали разом отодвигаемые скамейки, ночь подходила к концу, и хасиды заторопились в микву.

– Так в чем же чудо, – пытаясь перекрыть шум, высоким голосом прокричал реб Буним, – где чудо Ребе?

– Чудо, – толстяк вдруг сменил тон и заговорил с какой-то ухарской веселостью. – Чудо состоит в том, что я остался его хасидом.

Резко поднявшись, он с легкостью, необычной для такого грузного тела, выбрался из-за стола и, взбежав по ступенькам, прильнул к занавеске, скрывающей шкаф со свитками Торы. Реб Буним тоже поднялся, тяжело ступая, подошел к окну и широко распахнул обе створки.

– Яма-ямама-я-я-а, – запел толстяк, – Г-сподь Милосердный, простит зло и не погубит, как не раз отвращал гнев Свой…

Он раскачивался, окруженный желтым электрическим сиянием. Его дыхание, рассекаемое на доли словами молитвы, исчезало в тяжелых складках вишневого бархата. За окнами холодно и голо начинался новый день. Рассвет подступил к синагоге, опустившись внезапно, как удар. Голос, произносящий молитву, выливался из ее освещенных окон, и, поднимаясь вверх, таял в глубине розовеющего неба.

ЛОВУШКА

Посвящается Ицику-Герцу, второму сыну варшавского раввина Пинхаса-Менделя

«Я сама хотела об этом написать, – призналась моя гостья, – но, во-первых, я не писательница, а во-вторых, даже если я была бы писательницей, у меня все равно бы ничего не вышло просто потому, что я все время ставлю кляксы».

Мы познакомились в больнице – в том злосчастном корпусе, где содержат «растения» – людей с отключившимся мозгом. Живет только тело: ест, пьет, выделяет отходы, растут волосы, ногти, но разум – то, что, собственно, делает человека человеком, – отсутствует. В таком состоянии больной может прожить многие годы – всё зависит от ухода: внимательности медсестер и умения врачей. А в этой больнице умели ухаживать…

Я пришел навестить своего друга – писателя Фредди. Год назад с ним случился инфаркт. Фредди давно разошелся с женой и жил с сыном, семнадцатилетним оболтусом. Когда отец закатил глаза и повалился на диван, он, вместо того чтобы сразу вызвать «неотложку», сначала брызгал на него водой, а потом бросился звонить к знакомым. Первый телефон оказался занят, второй не отвечал, и только по третьему велели немедленно вызывать «скорую». Так парень и поступил, но упущенные минуты оказались роковыми: когда врач вбежал в комнату, Фредди уже умер – сердце остановилось.

Сердце всего лишь мышца, мощный разряд электрического тока заставил ее снова сокращаться, но мозг, несколько минут остававшийся без кислорода, к нормальной работе уже не вернулся.

Наши общие с Фредди друзья приводили к нему экстрасенсов, и те, совершая пассы вокруг его неподвижной головы, обещали скорое выздоровление. Приходили и каббалисты, из тех, кого можно нанять за разумные деньги. Тряся полами своих белых одеяний, они долго раскачивались возле постели, бормоча молитвы и благословения.

Но все напрасно. Фредди продолжал безмолвно лежать, безучастный к попыткам оживления.

Его палата оказалась пустой. Медсестра, бухарская еврейка в кокетливо сдвинутой набок белой шапочке, указала рукой вглубь коридора.

– Ваш друг на балконе, дышит воздухом.

Во время прошлого визита я сунул ей в ладонь двадцать шекелей и попросил получше присматривать за Фредди. Она сжала мои пальцы, словно в порыве благодарности, и произнесла несколько по-восточному цветистых обещаний. Ее жар не соответствовал размеру подношения, а моя ладонь ощутила возбуждение совсем иного рода.

В мои планы не входило заводить роман с медсестрой, я осторожно высвободил пальцы и вежливо, но прохладно распрощался. Она еще раз повторила обещания, разочарованно надув сердечком накрашенные губы, и я понял, что мои шекели пропали даром.

«Наверное, медсестра решила, что ее прелести не пришлись мне по вкусу, – подумал я, спускаясь в лифте на первый этаж больницы. – Не стану же я рассказывать ей о девушке, которую люблю уже пять лет, но для которой теория музыки милее меня. Запутавшись в нотной линейке, она все эти годы строчит в Лос-Анджелесе никому не нужную диссертацию. Впрочем, мы оба запутались, попали в капкан – и она, и я».

Фредди я нашел на балконе – под огромным тентом на колоннах, увитых плющом. За деревянной решеткой ограждения открывался чудесный вид на холмы Рамат-Гана, покрытые черепичными крышами старых домов. Слева возвышались небоскребы Тель-Авива, между ними сквозь голубую дымку проглядывали иерусалимские горы. Здание больницы граничило с центральным парком, кроны старых деревьев вымахали почти до балкона, расположенного на шестом этаже. Листья вздрагивали и шелестели под порывами ветерка, их несмолкаемый шум располагал к дремотному созерцанию.

Но наслаждаться всем этим великолепием было некому. В креслах-каталках, выстроенных ровными рядами на затененной части балкона, неподвижно лежали «растения». Их глаза были прикрыты, руки не шевелились, лица, словно застывшие маски, сохраняли неизменное уже до самой смерти выражение. Только веки иногда подрагивали.

Я присел возле каталки Фредди и поговорил с ним несколько минут. Просто так, понимая, что говорю с пустотой. Моего друга больше не существовало. Распростертая в кресле бренная оболочка походила на него, как фотография на живого человека. Мое внимание привлекла молодая женщина, обходившая кресла. Возле некоторых она задерживалась – где больше, где меньше – и, склонившись над «растением», что-то такое делала. Что именно, я не мог понять, но мне показалось, будто она водит руками над лицами спящих.

«Очередной шарлатан-экстрасенс», – подумал я с привычным раздражением. После истории с Фредди я стал скептически относиться к экстрасенсам и каббалистам.

Женщина выглядела довольно миловидной, даже красивой, одевалась так, как одеваются ультраортодоксы. На вид ей было лет около тридцати, но голову она не покрывала, и волосы не походили на парик. Судя по всему, она была не замужем, что для такого возраста в ультраортодоксальной среде удивительно. Когда женщина приблизилась и я смог рассмотреть, чем она занята, любопытство заговорило во мне с силой страсти.

Из лежащих в креслах она выбирала женщин и, закручивая вокруг подбородка или верхней губы обыкновенную суровую нитку, выдергивала волоски.

– Ловко у вас получается, – сказал я, когда женщина обработала соседку Фредди.

Она благодарно улыбнулась.

– Вы здесь работаете? – продолжил я попытку завязать разговор.

– Нет, прихожу помогать. Привести их, – она обвела рукой ряды кресел, – в порядок перед визитами родственников.

– Что значит в порядок?

– Им лекарства дают – успокоительные, иначе они, хоть и «растения», но все равно нервничают, пускают слюну, дрожат, чаще мочатся. А лекарства гормональные, у женщин от них усы растут и борода. Родственники приходят один раз в неделю, перед субботой, вот я и появляюсь в четверг и навожу косметику.

– А почему ниткой? Есть же пинцеты и прочие современные средства.

– Даже не знаю. Нас так в детстве мама научила. Она из Ирана, там так принято. Пинцетом поранить можно или поцарапать. Они ведь не скажут, если больно. А ниткой – быстро и безопасно.

Она указала подбородком на Фредди и спросила:

– Это ваш друг или родственник?

Обрадованный завязавшимся разговором, я рассказал ей грустную историю Фредди.

– Писатель, – произнесла женщина, – как интересно. Никогда не разговаривала с живым писателем.

– Неправда, – возразил я.

– Почему неправда? – удивилась она.

– Потому, что вы сейчас с ним разговариваете.

Она улыбнулась:

– Забавно. Я иногда думаю, что если записать то, что случилось со мной, мог бы получиться роман.

– А что с вами случилось?

– Это длинный разговор. Так сразу и не расскажешь.

– Давайте зайдем ко мне, попьем кофе или чай, вы и расскажете.

– Нет, что вы! Я не хожу в гости к незнакомым мужчинам.

– Тогда можно спуститься в фойе больницы, посидеть в кафе.

– Хорошо.

Мы уселись за самый дальний столик, возле окна, поставили стулья спиной к залу. Я заказал «капуччино», а моя гостья – бутылочку минеральной воды.

– Я сама хотела об этом написать, – призналась она, – но, во-первых, я не писательница, а во-вторых, даже если я была бы писательницей, у меня все равно бы ничего не вышло просто потому, что я все время ставлю кляксы.

Я выросла в большой семье, и нашей мамой, по существу, была старшая сестра. Мать часто болела, постоянно плохо себя чувствовала, и Нава отводила нас в садик, купала, вставала к нам по ночам. После нее родились пять братьев, а уже затем я, младший ребенок в семье. Наве тогда только-только исполнилось двенадцать. Она была очень красивая, веселая и добрая. После школы пошла на учительский семинар, закончила его и начала преподавать. У нее было много предложений от разных женихов, но выйти замуж не получалось, как-то не складывалось, по разным причинам.

Один раз парень ей понравился по-настоящему. Цви учился в ешиве с нашим двоюродным братом, и в один из дней праздника они вместе пришли к нам в сукку. Нава видела Цви краем глаза, да и он тоже не успел ее как следует рассмотреть, но оба загорелись. А дальше получилась ерунда, кто-то показал ее фотографию родителям Цви. Она снялась на свадьбе у подруги, под деревом в зале, рядом с невестой. Тень от листьев попала ей на щеку, и родителям Цви показалось, будто это большое родимое пятно. И они отказались.

Вот так, из-за всяких дурацких мелочей, то с одним не получалось, то с другим. В основном по вине Навы – уж очень она придирчиво к женихам относилась. Как сейчас я понимаю, Цви никак не могла забыть.

Прошло два года, родители уже стали беспокоиться, но тут позвонила наша тетя из Нью-Йорка.

– Бери субботний халат, – сказала она Наве, – и лети ко мне. Билет я уже выслала.

Наша тетя замужем за очень богатым человеком. У него в Бруклине сеть магазинов детской одежды. Нава собрала чемоданчик и полетела.

И что же выяснилось? Оказывается, брат этого Цви тоже живет в Нью-Йорке, и он вместе с ним оказался в гостях у нашей тети. Увидел там фотографию Навы, стал расспрашивать. Тетя сразу смекнула, что к чему, позвонила родителям Цви в Реховот и обо всем договорилась. Те даже не поняли, что речь о Наве идет.

У нас говорят: если жених возвращается – значит, это настоящая пара. Нава долго не думала – как увидала своего Цви, сразу согласилась.

Сыграли свадьбу, тетя купила им квартиру в Реховоте, и зажили они, точно два голубка. Нава в Цви души не чаяла, еще бы: с ним она свободным человеком стала, ведь у нас в доме все хозяйство лежало на ней, а тут лишь она да муж. Ну, и вообще, он действительно хорошим парнем оказался: добрый, умный, покладистый. Пожили они несколько лет, и чем дальше, тем больше она в него влюблялась. Когда приезжали к нам, от нее только и слышишь: Цви сказал, Цви думает, Цви хочет. Один Цви у нее на уме был. Наверное, еще и потому, что Б-г им детей не давал – жили вдвоем, друг для друга.

В одну из зим Цви простудился. Кашлять начал, температура поднялась. Ничего особенного, обыкновенный грипп. Температуру сбили, а кашель остался. Цви около месяца не обращал на него внимания, а потом все-таки пошел на проверку к врачу. Тот поначалу тоже ничего не заподозрил, прописал антибиотики, и пить побольше. А кашель не проходит. Начали глубже проверять. И нашли. Ту самую болезнь, не про нас будет сказано.

Нава, когда об этом узнала, чуть с ума не сошла. К каким только профессорам Цви не возила, куда не обращалась. Сделали ему операцию, вроде удачную, а через полгода болезнь вернулась. Метастазы пошли.

Положили его в иерусалимскую «Адассу» – и она за ним: спала в кресле возле кровати, следила за процедурами, простыни сама меняла – в общем, превратилась в сиделку. А Цви все хуже и хуже, уже с постели с трудом поднимается.

Однажды утром увидел ее во время обхода заведующий отделением, завел к себе в кабинет и говорит:

– Вы женщина молодая, сильная, и я должен вам сказать начистоту: шансов у вашего мужа – никаких. Жить ему осталось несколько недель. Вы соберитесь с мыслями и постарайтесь принять это мужественно.

Нава вышла из кабинета, и в голове у нее словно помутилось. Так она потом рассказывала. Смотрит в окно, а июльский день черным кажется. И в груди давит – такая боль, что не вздохнуть.

Вышла она из больницы, сама себя не помнит, села на автобус и поехала в город. Сошла на остановке возле моста, взялась за перила, сказала «Шма Исраэль», да и прыгнула вниз.

Только насмерть не разбилась, женщины ведь живучие, но парализовало ее, лишь левая рука чуть двигается, всего-то и может, что нос почесать. Зато разум не повредился. Подлечили ее и привезли в эту больницу. Так она и лежит, в собственном теле, точно в ловушке томится. Мы ее по очереди навещаем, я и братья.

– А Цви? Что с ним случилось?

– А Цви выжил. Ошибся профессор. Первые пару лет он к Наве каждый день приходил, потом стал два раза в неделю, потом – раз в месяц.

Год назад Цви собрал подписи у ста раввинов и женился еще раз. Многоженство у нас не разрешается, но если жена сумасшедшая или в таком состоянии, как Нава, раввины могут позволить.

Живет он с молодой женой в той же квартире, она уже беременная, скоро родит. Нава про всё знает, не жалуется, только плачет каждый день, а слезы вытереть не может. Я приду иногда, а у нее рубашка до груди мокрая. Жалеет, поди, о своем поступке, да уже не вернешь. Она этим прыжком не только себе, но и мне жизнь поломала.

– Почему же?

– Замуж никто не берет. Сестра самоубийцы. Но я не отчаиваюсь. Моё счастье еще впереди. Святой, благословенно Его имя, найдет и для меня какого-нибудь бедолагу. Б-г не без милости, еврей не без доли.

– Н-да, – еле вымолвил я, – говорят, что счастье есть не само счастье, а его ожидание.

Женщина ничего не ответила, и я подумал, что она просто не расслышала моих слов, как вдруг она сказала:

– Предвкушение – это тоже часть удовольствия.

НЕТОРОПЛИВЫЕ СЛОВА ЛЮБВИ

Дине Рубиной

Свою невесту перед свадьбой Эльханан видел два раза. Первый – в лобби роскошной рамат-ганской гостиницы, где обычно встречаются молодые религиозные пары из Реховота, а во второй – уже на помолвке.

Его отец и мать долго отбирали подходящую кандидатку, советовались со свахами, обсуждали подробности с родителями невест. Их интересовало все: какие блюда любит готовить девушка, нравятся ли ей гладкие пейсы или закрученные в тугой столбик, понимает ли юмор, предпочитает ходить в гости или принимать гостей.

Основные, главные вещи вроде мировоззрения, добродетельности, прилежания и уровня интеллекта выясняли еще на первом этапе – со свахами. Просеянных сквозь тугое сито кандидаток обследовали более тщательно на уровне привычек и наклонностей. Проверяли их на совместимость со вкусами Эльханана, а ведь кто лучше знает, что нравится сыну, если не родные отец с матерью?

После долгих разбирательств из сотни возможных невест были отобраны три, и наступил черед Эльханана. Без взаимной симпатии счастливый брак невозможен, даже если молодые подходят друг другу по всем показателям. Должна возникнуть «химия» – взаимное влечение, но это можно выяснить только при личной встрече.

Эстер он узнал сразу: она сидела на угловом диванчике в чем-то неописуемо розовом, с оборками, бантами, кружевами, и от этого розового ее лицо тоже светилось и сияло, словно люстра в главной синагоге Реховота. Полосы шума, создаваемого бродившими по лобби людьми, волны их запахов, эмоций омывали Эстер, будто океан омывает коралловый риф, и, натыкаясь на ее уверенное сияние, рассыпались перламутровыми брызгами.

Они о чем-то поговорили, Эльханан был серьезен, помня о важности момента, а Эстер постоянно улыбалась и несколько раз даже начинала хохотать, словно Эльханан говорил какие-то смешные вещи. Впрочем, слова не имели значения, он заметил нежный пух над верхней губой – светлый, почти неразличимый пушок – и ужасно захотел прикоснуться к нему, провести пальцем, ощутив его нежность и трепет. Но это, разумеется, было возможным только после свадьбы.

На помолвке женщины сидели в другой комнате. Эстер выглянула на секунду – посмотреть как Эльханан торжественно приподнимает, в знак клятвы, молитвенный пояс, – и тут же скрылась. Он даже взглянуть на нее не решился: слишком много глаз следили за каждым его движением. Ну, а следующая встреча произошла уже под хупой.

Между помолвкой и свадьбой Эльханану пришлось пережить несколько неприятных минут. Как и всех женихов Реховота, его послали на инструктаж к раввину. О чем будет инструктаж, Эльханан примерно догадывался, но такое – такое лежало за пределами его догадок!

После первой встречи, получив от раввина надлежащие книги, Эльханан несколько часов просидел в своей комнате, не в силах оторваться от текста. Неизвестная дотоле, странная сторона жизни медленно проявлялась перед глазами, подобно тому как во время утренней молитвы открывается арон-акодеш, когда торжественно отодвигают бархатный полог.

«Оказавшись наедине, – гласил текст, – жену следует обнять».

– Почему? – недоумевал Эльханан. – Она что, свиток Торы? Зачем ее обнимать?

Но дальше текст требовал от него еще более странных поступков.

«Жену надлежит поцеловать не менее двух раз».

– Разве жена тфиллин, – возмущался Эльханан, – чтобы ее целовать?

Последующее чтение повергло его в полное замешательство. Он и представить себе не мог, что его родители занимались подобными вещами! Неужели эти почти стыдные процедуры привели к его, Эльханана, появлению на свет?

В родительской спальне кровати матери и отца стояли в разных углах комнаты; никогда, сколько он себя помнил, они не целовались и не обнимали друг друга. Более того, отец тщательно избегал любого прикосновения к матери: вилку или другой необходимый предмет не передавали из рук в руки, а клали на стол.

Нет, он, конечно, видел бродящие в обнимку нерелигиозные парочки, и товарищи по ешиве, заливаясь до самой ермолки багровой волной неловкости, тоже пытались рассказывать о чем-то таком, но Эльханана эти разговоры не привлекали. О том, чтобы самому совершать подобное, ему и в голову не приходило. Но вот, оказалось, что в этом кроется главная тайна супружеской жизни, от которой зависит выполнение заповеди «плодитесь и размножайтесь», – а значит, это тоже Тора и ее нужно выучить, подобно трактатам Талмуда.

Эта мысль успокоила Эльханана. Он повеселел, быстро прочитал весь материал до конца, повторил четыре раза, по привычке прилежного ученика ешивы, и к следующей встрече с раввином мог ответить без запинки на любой вопрос. Память у Эльханана была великолепной, а ум, отточенный на бесконечном распутывании талмудических хитросплетений, работал ясно и четко.

Свадьбу отпраздновали весело, специально приглашенный из Иерусалима оркестр старался вовсю. Впрочем, назвать его оркестром можно было с большой натяжкой, поскольку состоял он из барабанщика и двух певцов. По обычаю, в Иерусалиме после разрушения второго Храма не играют на музыкальных инструментах. В Реховоте этот обычай не соблюдали, но родители невесты происходили из старой иерусалимской семьи, полтора столетия жившей в ультраортодоксальном районе Меа-Шеарим, и на свадьбах девушек этой семьи играли только такие оркестры.

Солисты выделывали голосами немыслимые фортели, барабанщик задиристо и звонко колотил по трубочкам, дощечкам, тарелкам и целой эстакаде барабанов, барабанищ и барабанчиков, и об ущербном составе оркестра забыли спустя несколько минут.

Еды на столах было не много, а несколько бутылок вина, поставленные для порядка на круглый прилавок посреди зала, так и остались нераскупоренными. Томящиеся целыми днями за книгами ешиботники – соученики Эльханана – оттягивались по полной, без еды и вина. Молодая, нерастраченная сила весело толкала кровь, била в голову, завивая ноги замысловатыми кренделями.

Танцевали на своих половинах – женщины отдельно, мужчины отдельно. Сквозь щели высоченной решетчатой перегородки, делившей зал на две части, нет-нет да посверкивал любопытствующий женский глаз.

Наедине молодожены оказались около двух часов ночи. О чем-то переговаривались – так, лишь бы заполнить пустой, осторожный воздух. Предстоящее висело над головами, точно угроза: отменить его было уже невозможно. Наконец Эльханан вспомнил, что речь идет о заповеди, и, оборвав фразу на полуслове, порывисто шагнул к Эстер. Обнимая ее, он смял коротко хрустнувшие кружева свадебного платья и вздрогнул от испуга. Эстер неумело обхватила руками его поясницу и прижалась щекой к лацкану сюртука. По ее телу тоже прокатывались волны дрожи – еще бы, ведь это было первое объятие в ее жизни.

– Слушай, – предложил Эльханан, отстраняясь, – а давай ничего не будем делать. Отложим на завтра – и всё. Никто же не узнает!

Эстер фыркнула и захохотала. Эльханан протянул руку и осторожно провел пальцем по пушку над прыгающей верхней губой.

Дальнейшее оказалось не таким интересным и, особенно вначале, не очень-то приятным занятием. Если бы не помощь Эстер, наверное, ничего бы и не получилось, но вдвоем, вспоминая каждый про себя советы и наставления, они кое-как справились с заповедью. Моясь под душем, Эльханан дал себе слово не утруждать жену исполнением супружеских обязанностей. Только для продолжения рода. Не больше.

Через две недели выяснилось, что Эстер беременна, а еще через две наступил месяц нисан[102] и началась большая пасхальная уборка. Ешивы закрылись на каникулы, и ешиботники, вооружившись щетками, швабрами и прочим инвентарем, бросились на розыски хамеца.[103]

Свою двухкомнатную квартирку, которую родители сняли для них на первые несколько лет совместной жизни, Эстер и Эльханан выдраили до блеска. Тоненькой отверткой Эльханан прочистил щели между мраморными плитами пола, леской проверил зазоры в стульях, покрыл блестящей фольгой кухонный стол и газовую плиту.

Последним, завершающим ударом должно было стать кипячение посуды. На свадьбу им подарили множество кастрюль, сковородок и столовых приборов. Те что попроще Эстер использовала на каждый день, а дорогие отложила для Песаха. Теперь, по правилам, предстояло окунуть их в кипящую воду, а потом отнести в микву.

Эльханан взял взаймы у соседей специальный бак, огромное никелированное чудище, водрузил его на плиту и долго заполнял водой. В бак умещалось литров тридцать, если не больше, но зато в него влезала самая большая кастрюля.

Закипало чудище очень долго, казалось, что огонь не в силах разогреть такую огромную массу воды. Но наконец из отверстия в крышке повалил с пришепетыванием пар, и Эльханан поспешил в комнату – принести картонные коробки с посудой. Эстер осталась на кухне, через несколько секунд оттуда донесся удар, за ним – отчаянный крик боли и еще один удар.

Вбежав на кухню, Эльханан обнаружил Эстер без чувств, распростертую в луже исходящего паром кипятка. Бак валялся рядом, судя по всему, его падение сшибло Эстер с ног.

Она лежала на полу в темнеющем от воды платье, и по ее лицу стремительно расползались багровые пятна ожога.

Пасхальный седер он провел в больнице, рядом с постелью жены. Эльханан негромко читал Агаду, прерываемую стонами Эстер, и пил четыре обязательных бокала вина, не чувствуя ни вкуса, ни удовольствия.

Эстер выписали через четыре недели. Ее верхняя губа превратилась в бесформенный рубец, кожа щек стянулась, а груди представляли собой розовое, покрытое полосами шрамов мясо, прикосновение к которому вызывало у Эльханана легкую дрожь отвращения. Слово, данное самому себе в первую брачную ночь, реализовалось чудовищным, невообразимым образом.

Слова, слова, слова… С какой осторожностью нужно относиться к этим, казалось бы, мгновенно исчезающим в мировом пространстве звукам.

Ожоги не повлияли на беременность: в положенный срок Эстер родила здорового мальчика. Навалились хлопоты, пеленки, прививки, а вместе с ними и радости первой улыбки, смешного гуканья, умильных ужимок и гримас. На жену Эльханан старался не смотреть, ее изуродованное лицо пугало. Их постели стояли в разных концах спальни, а вилку или другой необходимый предмет он никогда не передавал из рук в руки, а клал на стол.

Написано в Святых Книгах, что лучшее время для супружеской близости – это субботняя ночь. Так Эльханан объяснил жене свою холодность. С учетом месячных и запрещенных после них семи дней для близости оставались только две ночи в месяц. Но даже их оказалось более чем достаточно: Эстер беременела от одного прикосновения мужа.

Через пять лет у них было пятеро детей – трое мальчиков и девочки-близнецы. Эстер пришлось уйти из больницы, где она работала медсестрой, и подрабатывать частными визитами – делать уколы на дому. Денег катастрофически не хватало, и Эльханан вместо вечерней учебы устроился на ювелирную фабричку в промзоне Реховота. Работа ему досталась самая вредная – окунать серебряные кубки, подсвечники и подносы в ванны с гальваническим раствором. Платили за нее прилично, потому что никто не соглашался стоять у этих ванн; уверяли, будто ядовитые испарения уничтожают мужскую силу. Но Эльханану только того и надо было, он с удовольствием соглашался на сверхурочные, принося в конце месяца солидную прибавку к зарплате.

С женой Эльханан почти не разговаривал. Только о детях и хозяйственных проблемах, ведь сказано: умножающий беседы с женщинами умножает количество глупости в мире. И пояснили комментаторы, что в первую очередь это относится к жене. Эстер поначалу обижалась, а потом привыкла: ей, похоже, вполне хватало общения с соседками, мужья которых также безвылазно учили Тору, и со своими детьми.

В субботу на длинной утренней молитве Эльханан молиться не мог. Всё его раздражало: громкий голос кантора, сопение прихожан, их кашель, сморкание, разговоры. Нет, внешне он выглядел обычно: как все, склонялся над молитвенником, вставал вместе со всеми, кланялся. На самом деле Эльханан ждал, когда отгремит последний «кадиш»,[104] молящиеся, шаркая подошвами, покинут синагогу и он останется один, совершенно один, в огромном пустом зале.

Блестели лакированные спинки кресел, тяжело топорщился бархат занавески перед шкафом со свитками Торы, глубокая тишина обнимала опустевшее здание, и Эльханан, не торопясь, со вкусом проговаривая каждое слово, начинал молиться. Спустя час наступало мгновение, которого он ждал всю неделю, – несколько секунд сладкой отрешенности и слияния с неспешным ходом времени.

Эльханан ощущал его приближение: мир незаметно менялся, становясь добрее и лучше, царапины обид и ссадины неудач исчезали под волной торжествующего света. И все, все в его жизни оказывалось успешным: спокойное учение Торы, хорошо оплачиваемая работа, полный дом детей, преданная жена. Он снова стоял на горе Синай, вновь открывая Откровению свою душу. Волна света настигала сердце Эльханана, слезы благодарности наворачивались на глаза, он задирал голову и шептал, немея от восторга разделенного чувства:

– Я люблю Тебя, слышишь, люблю, Тебя одного, люблю, люблю, люблю!

ХЛОПОК ОДНОЙ РУКИ

Наш раввин всегда уходит из синагоги последним. Давно разошелся вечерний миньян, кончились занятия, разбрелись любители самостоятельного изучения, а он все сидит за столом, неспешно перебирая страницы. Иногда мне кажется, будто раввин не читает, а просто поглаживает, ласкает листы Талмуда длинными пальцами с аккуратно подстриженными ногтями.

Много лет назад, в одну из суббот, когда я проводил в его доме большую часть своего времени, мы надолго задержались после вечерней молитвы.

– Ну почему ты вечно опаздываешь?!

Энергию раббанит Рохл не поубавили даже двенадцать родов. Можно только представить, какие силы клокотали в ней сразу после замужества.

– Ладно, в будний день ты сидишь в синагоге допоздна, но в субботу! Дети ждут кидуш, гости почти заснули, и что я должна со всем этим делать?

– Радоваться, Рохл, только радоваться, – раввин безмятежно улыбался, словно услышал нечто приятное. – Ты так напоминаешь мне мою маму, она тоже упрекала отца за поздние возвращения. И знаешь, что он ей отвечал?

– Что?

– Даст Б-г, один из наших детей усвоит эту привычку и станет уходить последним из синагоги. Вовсе не самая плохая из человеческих привычек…

В последние годы я невольно соперничаю с раввином. Женитьба и рождение детей подчинили весь мой день заботам о пропитании семейства, покупкам, уборке и чертовой уйме бесконечных дел и делишек. На учебу остается только поздний вечер, я собираю книги, ухожу в синагогу и сижу до полуночи. Жена сперва сопротивлялась, но я быстро поставил ее на место.

– Мир существует только благодаря изучению Торы, так написано в трактате Санхедрин.[105] Написано?

– Написано, – согласилась жена. Она у меня грамотная.

– Раз мужчины учатся, у них есть право на существование. Но как быть с женщинами?

Моя умная жена молчала.

– Так вот, написано в том же трактате, что это право женщина зарабатывает терпеливым ожиданием. Пока муж корпит в синагоге над книгами, она ждет его дома. Написано?

– Написано, – снова согласилась жена.

На том и порешили. Моя жена вообще с мужем не спорит – так воспитана. Я долго ее выбирал, выискивал среди других хороших и разных. Раббанит Рохл была моим ведущим в этом непростом вопросе.

– Прежде всего, – наставляла она, – выбери хорошую семью. Тут мы тебе поможем. Потом смотри на братьев: какой характер у братьев, такой и у жены окажется. Если характер подходит – тогда знакомься с девушкой. На внешность особенно не гляди: достаточно, чтобы была симпатичной. Ищи девушку, которая тебя любит. Или сможет полюбить. Главная связь между мужем и женой не через голову, а через сердце. Не будет любви, ничего не будет. Вот я, например, люблю своего мужа. И когда кричу на него, тоже люблю.

– Так как же узнать, любит она или не любит, – требовал я подробных инструкций. – Прямо так и спросить, после второй встречи? А если обманет? Слова, слова, разве можно доверять словам?

– Настоящая любовь приходит после третьего ребенка, – отвечала раббанит Рохл, не переставая штопать детские колготки. – Но расположенность к ней, химия между двумя людьми, видна сразу. Или она возникнет между вами, или не возникнет. Ты себя слушай: если ёкнет сердечко – значит, твоя суженая. А если молчит – ищи дальше.

Раввину здорово повезло с выбором: отыскать умную красавицу с добрым сердцем – не проще, чем раздвинуть воды Красного моря. Поэтому указания раббанит я выполнил с тщательностью и почтением, завидуя раввину и уповая на подобный результат.

Жена меня любит, поэтому я спокойно засиживаюсь в синагоге. Три раза в неделю со мной занимается Элиэзер, тоже раввин, только совсем молодой. Экзамены он сдал несколько лет назад, но должности не ищет: его тесть достаточно богат, чтобы позволить зятю спокойно сидеть над книгами.

Наши отношения давно перешли за грань учебы: половину времени мы тратим на обмен новостями, обсуждение семейных проблем, политику. Всласть наговорившись, открываем Талмуд.

Сегодня Элиэзер ушел немного раньше обычного, зато раввин задержался. Я по двадцать раз повторял каждую фразу на странице, пытаясь проникнуть в глубины смысла. Глубины смерзлись: мысли скользили по их поверхности, словно коньки по синему льду.

Приподняв голову, я оглянулся, и мне показалось, будто в синагоге уже никого нет. Раввин наконец ушел, и наступил самый сладкий момент, когда ангелы, созданные за целый день молитв, принадлежат только мне одному. Уткнувшись в книгу, я продолжил чтение, но учеба не шла. Какое-то странное беспокойство упрямо вторгалось между вопросом рабби Меира и ответом рава Шешета.[106] Я снова поднял голову и уперся во внимательный взгляд.

За самым последним столом сидел незнакомец и глядел на меня, не отрывая глаз. Его лицо кого-то напоминало, наверное, мы уже встречались. Моего роста и лет примерно таких же, только борода вроде длиннее и седины в ней больше. Жаль, конечно, делиться ангелами, но ничего не поделаешь: синагога – место общественное.

Я опустил глаза и ринулся в синие глубины смысла. Бесполезно. Взгляд незнакомца ощущался кожей, как ток холодного воздуха, едва осязаемое, но вполне явное прикосновение. Бросив взгляд в его сторону, я обнаружил, что он передвинулся на несколько рядов и теперь сидит через три стола от меня.

Прошло еще несколько минут. В приоткрытое окно тянуло ночной свежестью. Постукивал маятник, потрескивали, освободившись от дневной тяжести, стулья, зеленые занавески на балконе женской половины легонько покачивались. Скрипнул стол. Я поднял глаза. Незнакомец сидел напротив, крепко опершись локтями о столешницу. В руках он держал трактат Талмуда, точно такой же, как у меня.

– Простите, – его голос звучал глуховато. – Вы, я вижу, учите тот же трактат. Не помогли бы разобраться с одним местом? Читаю в двадцатый раз, но как об стену горох.

Ну что тут сказать? Учитель из меня никудышный: объяснять терпения не хватает. Но если спрашивают, да еще в лоб, отказать невозможно.

Мои сбивчивые рассуждения незнакомец слушал внимательно, согласно кивая головой. Но глаза его были пусты, мысли явно витали вдали от Талмуда. Место, о котором он спрашивал, совсем не простое, и объяснение получилось пространным.

– Спасибо, спасибо, – он даже чуть поклонился, – вы прекрасно объясняете. Но… – он слегка замялся, и стало понятно, что сейчас начнется то, из-за чего он подсел за мой стол. – Меня мучит один вопрос, я страшно истерзан, не сплю, голова идет кругом. Ношу его в себе уже давно, а поделиться боюсь. Сегодня вечером понял: всё, больше нет сил. Пришел в синагогу, хотел поговорить с раввином, да не решился. Домой возвращаться боязно, опять не засну до рассвета. Вы бы не согласились выслушать?

Очень знакомый тембр голоса. И черты лица знакомы. Мы явно где-то пересекались. Паузу он воспринял, как знак согласия, благодарно улыбнулся и начал:

– Со мной случилось самое страшное, что может произойти с религиозным человеком, – я люблю замужнюю женщину.

– Н-да, товарищ еврей, – не выдержал я, – тут вам надо определиться однозначным образом: или романы с замужними женщинами, или кипа на голове. Совместить эти вещи невозможно.

– Ну что вы, – смутился собеседник, – я вовсе не роман имел в виду. Она даже не знает о моих чувствах, да и началось это задолго до ее замужества.

Когда я делал первые шаги по дороге возвращения к религии, меня познакомили с одним очень серьезным семейством. Отец раввин, и дед раввин и прадед раввин, в доме больше десяти детей, традиция живая, цельная, а не приобретенная через книги. Пригрели меня в этой семье, очень по-доброму отнеслись, словно к близкому родственнику. Были недели, что я от них просто не уходил, смотрел, как руки моют, как шнурки завязывают, как ходят, одеваются. Впитывал всеми порами и в какой-то момент вдруг понял, что люблю старшую дочь раввина.

Ей тогда еще семнадцати не было, две косы с заплетенными лентами, так сейчас уже никто не ходит, но ей это шло безумно, темных тонов платья, тонкие чулки на маленьких щиколотках и запах лаванды. Мне казалось, будто квартира, парадная, улицы города, весь мир наполнены запахом ее духов. До сих пор стоит мне услышать его на ком-нибудь или случайно пройти мимо куста лаванды, как слезы начинают катиться из глаз.

Незнакомец понурился. Нет, он не сочинял, его лицо исказила гримаса настоящей боли.

– Открыться я так и не смог. Да и бессмысленно было бы объясняться – не для меня растят таких девушек. Разница между нами была не столько в возрасте, хотя тринадцать лет многим кажутся непреодолимым барьером, сколько в мироощущении. Ее реакции на людей, события, смену погоды отличались от моих, как запах свежего хлеба от запаха палой листвы.

– Что ж вы так быстро отступили? – я сочувственно развел руками. – В еврейской истории бывали разные случаи – рабби Акива, например.

– Так то в истории, а это в жизни. Попробовал я в учебу погрузиться, думал, догоню ее сверстников, тогда и признаюсь. У меня же как-никак серьезный вуз за плечами и диссертация – правда, брошенная на полдороге. Засел за книги, да куда там! Чтобы этих мальчиков нагнать, полжизни требуется, а они к тому времени под облака уходят. В общем, выдали ее замуж за такого же, как она, гладкого парня из хорошей семьи. Меня на свадьбу, разумеется, пригласили, да я не пошел, как представил себе, что потом будет, после хупы, когда они ночью одни останутся, чуть вены себе не перерезал. Как дожил до того утра, не знаю, но дожил, вытянул.

С тех пор много лет прошло, у нее трое детей, и косы давно отстрижены, и ходит вперевалочку, вечно беременная, совсем похожей стала на мать, и за это я люблю ее еще больше, мир без нее не мил и жизнь не в радость. Что делать, как дальше эту ношу тащить, не знаю, силы на исходе.

– Если целыми днями размышлять о себе, то депрессия вам гарантирована. Чем биться о борт корабля, попробуйте хотя бы час в день подумать о том, как помочь кому-нибудь другому.

– О-хо-хо! – незнакомец тяжело вздохнул. – Правильный совет, мудрый. Я тоже могу таких понакидать, прямо из рукава, дюжины полторы. Только болит внутри, понимаете, болит, а деться некуда. Чувствам-то не прикажешь.

– Чувствам – нет, но мыслям, словам и делам приказать можно. Дайте волю хорошим мыслям, говорите добрые слова, держитесь так, будто вы счастливы. И все наладится.

– Спасибо, но это я уже слышал. И даже читал, не помню, правда, где. Не суть важно. Совсем недавно я понял: под любовью к дочери раввина таится другая, ужасная, невозможная страсть, о которой я не то что говорить – думать боюсь.

– Ну уж – страсть! Не очень-то вы любили, если сдались так легко. За счастье воевать нужно, драться, а не ждать, пока оно само свалится в руки.

– С кем драться, с раввином? Слова, слова, вы говорите только слова.

– Тогда попробуйте жениться. Подыщите добрую женщину, такую, чтоб смогла вас полюбить, и женитесь. Одна заря сменит другую.

Он оторопело посмотрел на меня.

– Но как можно! Как можно ложиться в постель с одной, а думать о другой.

– Не каждая мысль, приходящая к нам в голову, – наша. Темнота грудной клетки скрывает самоубийственные элементы. Депрессия – их заговор против души. Внутри нас борются разные силы, и каждая стремится стать нашим Я. Отойдите в сторону, растождествитесь со своей страстью, взглянув на нее со стороны, словно на другого человека.

Кто-то потряс меня за плечо. Я обернулся. За спиной стоял Элиэзер. В одной руке он держал бутылку с минеральной водой, в другой – полный стакан.

– Выпей.

Пить мне не хотелось, но к указаниям раввинов я отношусь с уважением. Им известно нечто такое, что нам не приходит в голову. Взяв стакан, я осушил его до дна.

– Выпей еще один.

Я выпил. Кстати, как удачно, что Элиэзер вернулся. Возможно, он сумеет помочь бедолаге. Я обернулся. Незнакомец исчез. Видимо, пока я пил, он встал и вышел из синагоги. Жаль…

– Пошли, я провожу тебя, – Элиэзер взял из моих рук стакан. – Уже поздно.

Над спящим Реховотом медленно проплывали розовые ночные облака. Большинство окон погасли, желтые купола фонарей стояли, как часовые, над кустами лаванды под окнами нашего раввина. Тишина прерывалась лишь шепотом листьев, еще влажных после недавнего дождя.

– Знаешь, – сказал Элиэзер, – сразу после хупы моя жена начала болеть. То одно, то другое, то третье. Через полгода беготни по больницам я пошел к старому хасиду из Бней-Брака и начал жаловаться на жизнь.

– Что же это такое, еврей женится, а вместо покоя семейной жизни на него валятся тридцать три несчастья!

– Покой семейной жизни? – усмехнулся хасид. – Странное словосочетание. Откуда ты его выискал? Отдыхать будешь на Небе, после ста двадцати, а на Земле женщина – главное испытание мужчины. Она для исправления твоей души послана, а ты – для исправления ее. Видел, как железо куют? Правильно, сначала раскаляют докрасна, потом долго бьют молотом. А душу куда сложней перековать, чем кусок железа.

Некоторое время мы шли молча.

– Я вот еще о чем думаю, – продолжил Элиэ– зер. – Сотни поколений наших предков три раза в день поворачивались в сторону Иерусалима и просили Всевышнего привести их в Святую землю. Ну, если не их самих, то хотя бы детей или внуков. Мы – то поколение, на котором сбылись молитвы двух тысячелетий. Насколько же мелкими, по сравнению с этой бесконечной милостью, должны казаться наши страстишки и пристрастия.

Окна на пятом этаже светились – жена ждала. Перед сном она всегда составляет для меня список дел на следующий день: куда пойти после работы, что купить, починить, ежели чего в доме поломалось, белье снять, полы протереть, ну и всякая прочая мелочь – по необходимости. Зато как дети заснут, я собираю книги и – в синагогу. Эти ночные часы – мои. Только мои.

– Элиэзер, – я остановился у входной двери и в знак прощания протянул руку, – почему ты сегодня решил поить меня водой?

Мы с ним откровенны: как-никак, он мой близкий родственник – брат жены. Я не стесняюсь задавать прямые вопросы, а он не боится отвечать.

Элиэзер осторожно сжал мои пальцы.

– Я забыл книгу и вернулся в синагогу. Вижу, ты сидишь за столом и оживленно беседуешь сам с собой. Как бы ты поступил на моем месте?

Я отпустил руку Элиэзера, повернулся и отступил в темноту лестничной клетки.

СВЯТАЯ

Эстер повернула ручку таймера и проверила, зажглась ли красная лампочка. Зажглась. Когда она вернется через час, кугель[107] будет готов.

Кугель, особенно иерусалимский, очень непростая штука. Казалось бы, чего особенного – сладкая лапша с перцем, запеченная в духовке. А нет, тут миллион тонкостей и подводных камней. Пересидит в печке – станет сухой и ломкий. Рано вытащишь – будет мокрым, точно глина. Сахару много – есть никто не станет, скажут: опять пирожное приготовили. Перцу пересыплешь – начнут в кухню бегать, руки и глаза мыть.

Кугель она подает в третьем часу ночи, когда ученики начинают клевать носом. Горячий кофе или чай вместе с кугелем быстро их пробуждает. Но глаза – глаза они всё равно трут, и если перца слишком много, тогда… А, да что там говорить, непростая это штука – иерусалимский кугель.

Перед выходом Эстер еще раз окинула взглядом кухню. Всё стоит на своих местах, что должно блестеть – блестит, термосы с чаем уже заварены, печенье разложено по тарелочкам и, прикрытое салфетками, ждет своего часа. Можно идти.

Можно, правда, и поехать: до миквы около четверти часа ходу по скудно освещенным реховотским улицам, а пакет с купальными принадлежностями увесист, оттягивает руку. Но лучше пешком. И так целый день на кухне или в комнатах, лишь иногда в магазин за покупками вырвешься. Но туда уж обязательно на машине. В итоге на пешие прогулки времени не остается. Вот, хоть раз в месяц прогуляться вечерком в свое удовольствие.

Эстер захлопнула дверь и вошла в уютную темноту реховотской ночи. «В свое удовольствие», – повторила она последнюю фразу и вдруг горько расплакалась. Она шла по темной улице, обходя освещенные желтым светом фонарей участки, и плакала не останавливаясь. О своей жизни, об утраченных надеждах, об ушедшей молодости. Да мало ли о чем есть поплакать женщине перед миквой.

В школе ей нравился английский. Язык дался легко, Эстер быстро открыла для себя ряды библиотечных полок и с упоением погрузилась в сказки безбрежной английской литературы. Вопрос, куда пойти учиться, даже не возник, за два года до конца школы Эстер точно знала, что учиться она будет в Тель-Авивском университете, на кафедре английской литературы.

Так и получилось. Несколько лет прошли как радо– стный сон. До сих пор Эстер не может забыть то удивительное ощущение счастья, с которым по утрам она взлетала по ступенькам семьдесят четвертого автобуса, везущего ее в университет из Холона.

Самую удачную семинарскую работу она писала по «Дублинцам» Джойса. Перерыла всю критику, куда больше, чем полагалось. Не для работы – ей самой было интересно разобраться во всех мнениях, взглянуть на знакомый почти наизусть текст с разных точек зрения. Многозначительность стиля Джойса, его скрупулезность в подборе каждого слова, каждого эпитета и описания открывали для комментаторов почти необозримые возможности, и Эстер с наслаждением провела несколько месяцев, сравнивая и перебирая.

Работу она написала за две недели. Ее темой было женское одиночество, вызванное закабалением в прошлом. От Эвелин, только вступавшей на этот путь, до крохотной Марии с ее длинными носом и подбородком. Эстер пыталась понять логику самопожертвования Эвелин, постичь, как может взрослый и разумный человек подчинить свою жизнь словам – пусть даже важным и обязующим, но всего лишь словам.

– Твоя работа свидетельствует о глубоком понимании текста, – сказала руководительница. – Я внесла несколько поправок, но в целом тут нечего исправлять, акценты расставлены правильно. Тебе стоило бы продолжить учебу. Если хочешь, я могу дать рекомендацию в аспирантуру.

Но Эстер не согласилась. Впрочем, еще не Эстер. Тогда ее звали Ора. Диссертация предполагала много лет учебы, а ее родители с трудом вытянули университетский курс. Нужно было начинать работать и помогать им.

Очень быстро Ора выяснила, что годы счастливой учебы не дали ей никакой специальности. Да, она прекрасно знала английский, неплохо ориентировалась в литературе, могла разобрать любое произведение, отыскать критические статьи, понять замысел и показать, как этот замысел проявляется в тексте, но денег за это не платили. Деньги платили совсем за другое, чего Ора не умела делать.

Несколько раз она приходила по объявлениям в разные фирмы, которым требовалась секретарша со знанием английского. Но атмосфера, царящая на интервью, откровенные взгляды будущих начальников так не совпадали с ее представлением о работе, что она сбегала, еле дождавшись конца расспросов.

Через полгода Ора отправилась регистрироваться на биржу труда.

– Н-да, – чиновница сочувственно повертела в руках новенький диплом. – Совсем, говоришь, никак?

Она посидела еще с минуту, словно примеряясь, присматриваясь к Оре.

– Есть у меня предложение: хорошая работа, и денежная, нарасхват идет. Но придется опять учиться – и на английском. Ты вправду его хорошо знаешь?

Ора улыбнулась.

– Как иврит. А может, и лучше.

– Появилась новая специальность – компьютерная графика. Через две недели открывается первый курс. Ты, вообще-то, рисовать любишь?

Ора, подобно многим другим девочкам, покрывала свои школьные тетради изображениями принцесс в бальных платьях, смешных щенков с оттопыренными ушами и прекрасных принцев в золотых коронах. Поэтому на вопрос чиновницы она уверенно сказала «да».

Так решилась ее судьба. Работа на компьютере оказалась похожей на игру, Ора благодаря знанию английского и привычке читать все материалы по изучаемому предмету проникла в самые недра программ. Закончив курс, она моментально устроилась на работу в книжное издательство. Платили хорошо, и условия тоже оказались весьма приличными. Она сидела в отдельной комнате с кондиционером, слушала музыку и рисовала – играла на компьютере. Иногда заигрывалась так, что не замечала конца рабочего дня и пересиживала по два—три часа сверх положенного времени.

Хозяин издательства быстро оценил прилежание и способности новой работницы. Ее зарплата постоянно росла, а мнение стало одним из определяющих. Перед тем как взять новый заказ, хозяин вызывал Ору к себе – посоветоваться.

Издательство выпускало календари, рекламные буклеты, афиши, проспекты, дела шли успешно, и одного графика стало не хватать. Приняли еще одного, и еще, Ора стала начальницей группы. Зарплата опять выросла, она купила машину и стала ездить к своему издательству в южный Тель-Авив на новеньком «Пежо» вишневого цвета.

Прошло несколько лет. Интересы Оры не изменились, она по-прежнему любила английскую литературу и компьютерную графику. Со временем музыка начала занимать в ее жизни все больше и больше места. Увлекалась она вокалом, и в ее комнате целыми днями звучал контратенор, высокий мужской альт. Альфред Деллер – она знала наизусть каждую ноту на его кассетах. Пронзительный, на грани фальцета голос уносил ее воображение в далекое прошлое, где среди яблоневых садов старой Англии бродят единороги и прекрасные юноши поют дивные гимны еще более прекрасным девушкам.

Кроме работы и музыки, иных занятий у Оры не было. Ее школьные подруги и университетские приятельницы выходили замуж, рожали детей, а она – она продолжала слушать музыку и рисовать. Понять эту загадочную предопределенность никто не мог: Ора была высокого роста, с крупными, но не грубыми чертами лица, спокойными серыми глазами, опушенными длинными ресницами. Волосы она носила до пояса – густые, с играющим каштановым блеском, талия была немного высоковатой, но внушительная грудь моментально переключала внимание на себя. В общем, среди знакомых Ора слыла если не красавицей, то, несомненно, весьма миловидной девушкой.

Тем не менее за многие годы с ней никто и ни разу не пытался познакомиться достаточно серьезно. Предложений хватало, но сквозь них так явно сквозило вожделение, что Ора немедленно пресекала эти попытки еще на самых дальних подступах. Ведь хотели не ее, Ору, а только ее тело.

Так она дожила до тридцати двух лет. Родители вышли на пенсию, профессиональное будущее дочери их больше не волновало. Главным предметом забот и разговоров стала несложившаяся личная жизнь умницы и красавицы Оры. С помощью тетушек, друзей и знакомых они насылали на нее толпы всевозможных женихов, но все как один испарялись после одной-двух встреч. Оре женихи казались суетливыми, одержимыми похотью существами, прикосновения их потных рук вызывали омерзение, а шутки казались пошлыми и примитивными.

Можно сказать, что Ора была вполне довольна своей судьбой. Она занималась тем, что ей нравилось, дни легко и привычно катились мимо. Сетования родителей и восторги подруг не вызывали в ее душе никакого отклика. Она не могла понять, почему возню с вечно орущими, дурно пахнущими младенцами называют счастьем. Обзавестись таким счастьем ей даже не приходило в голову.

Понятно, когда люди женятся и начинают жить вместе, то, как следствие, могут возникнуть подобного рода неприятности. В рамках брака с ними еще как-то можно примириться, но добровольно укладываться в одну постель с мужчиной ради малопонятных радостей и утех Оре совсем не хотелось.

Перелом в ее жизни наступил неожиданно. Впрочем, переломы потому так и называются, что выскакивают неожиданно, из-за куста, разграничивая жизнь на «до» и «после».

Ора ехала в Эйлат, три дня в хорошей гостинице за счет фирмы, подобного рода бонусы выпадали ей примерно два раза в год. В Эйлате она уезжала на коралловый риф рядом с египетской границей и с утра до вечера читала, удобно расположившись в шезлонге под навесом из пальмовых листьев. На заигрывания мужчин, то и дело подсаживающихся к ее шезлонгу, она отвечала отрицательным покачиванием головы, а особенно непонятливым прямо объясняла, что не заинтересована в продолжении разговора.

Дорога предстояла длинная – около пяти часов за рулем. Ора всегда выбирала шоссе, ведущее через махтеш Рамон, чтобы полюбоваться гигантской «ступкой» из черно-коричневых скал, созданной природой посреди желтой пустыни Негева. Она припасла кассету клавира Баха с быстрым, точно осенний дождь, Гульдом, клавесинные концерты Гайдна в торжественном, немного тягучем исполнении Пиннока и Пятую симфонию Малера с Барбиролли.

Но получилось иначе. На перекрестке перед Беер-Шевой к ее машине подошел юродивый в черной кипе. Из тех, что, безжалостно сотрясая пустые жестянки из-под колы с отрезанным верхом, выпрашивают копеечное подаяние у водителей. Она привычно опустила окно и вытащила мелочь, заготовленную для этой цели в кармашке приборной доски.

Ора всегда подавала нищим, тяжело собирающим гроши под палящим солнцем, посреди вони выхлопных газов. Но этот нищий не просил, а давал.

– А вот послушай, – сунул он в руку Оры магнитофонную кассету. – Послушай, послушай, максимум, выкинешь, если не понравится.

Она хотела возразить, что не нуждается в дешевом промывании мозгов, но тут зажегся зеленый, машина впереди тронулась с места, и Ора покатила вслед за ней, сжимая в руке дурацкую кассету.

Поначалу она решила избавиться от нее на ближайшей бензоколонке и, еще сердясь на юродивого, небрежно бросила кассету в карман двери. Но потом, спустя сорок минут, когда дорога и Гайдн вернули ее в привычное состояние равновесия, ей показалось интересным послушать, о чем всё же идет речь.

Проповедник говорил с сильным йеменским акцентом, перемежая рассуждения о душе, вечности и смысле жизни вывернутыми наизнанку расхожими анекдотами в народном стиле. Ора слушала его с ироничной улыбкой, и вдруг слезы сами собой полились из ее глаз – полились с такой силой, что ей пришлось остановить машину.

Слезы застали ее у подножия горы, на вершине которой желтел набатейский город, давно покинутые развалины. Люди ушли отсюда много веков назад. По камням, медленно разъедаемым горячими ветрами пустыни, бегали только ящерицы и шакалы.

Вот так и ее жизнь: что останется после нее – буклеты, рекламные проспекты? На что ушли лучшие годы, молодые силы, свежая голова? Неужели ради этого она появилась на свет?

Эти мысли и раньше приходили Оре в голову, но она привычно отводила их в сторону, переключаясь на что-нибудь, необходимое в тот момент. Сейчас же, посреди пустыни, наедине с самой собой, она не смогла или не захотела отвести глаза.

Негодяй проповедник! Ора с раздражением надавила клавишу, выхватила кассету из магнитофона и, приоткрыв дверь, швырнула в сторону. Кассета ударилась о придорожный камень и раскололась на части. Горячий ветер тут же подхватил черную полосу магнитной ленты и понес, разматывая и крутя в мини-смерчах, бегущих по бугристой поверхности пустыни.

До Эйлата она доехала, стараясь не думать об услышанном. Ловкие демагоги, они знают, как вывести человека из душевного равновесия. Она, Ора, порядочный, добросовестный человек, честно зарабатывает свой хлеб, не совершает подлостей, помогает родителям. Если бы все члены общества вели себя подобно ей, мир выглядел бы совсем по-другому и проповедникам в этом благополучном и правильном мире, было бы нечего делать. Ей нечего стыдиться и не о чем сожалеть.

Жизнь снова покатилась по привычному распорядку: знакомая гостиница, ужин, вечерняя прогулка вдоль Эйлатской набережной, огни, музыка, веселые лица на променаде, а чуть в стороне – черные силуэты пальм на пустом пляже, уже прохладный песок и искрящаяся, плывущая, пляшущая поверхность моря. Сколько людей приходили к нему подобно ей, стояли на этом самом месте, прислушиваясь к шуму волн, думали о своем, волновались, беспокоились, верили, а потом сгинули навсегда, словно и не было их вовсе.

Утром на пляже она то и дело откладывала книгу, переводила взгляд на блестящую поверхность моря, на охряную, покрытую дымкой горную гряду за Акабским заливом и думала. Впервые в жизни Ора не отталкивала от себя беспокойные мысли, а позволила им завладеть душой. Она прокручивала их так и эдак, примеряла и, отойдя в сторону, смотрела на себя саму. Затем снова подносила к глазам книгу и окуналась в мир придуманных чувств.

Весь второй день своего отпуска Ора пролежала в шезлонге, рассматривая залив. Ей почему-то казалось, что в природе кроется какая-то тайна, которую ей необходимо разгадать. Пока еще не понимая, как и для чего, она изо всех сил пыталась запомнить полосу чернильно-черной воды за белыми с тремя красными полосками буйками фарватера и лазоревые вкрапления шевелящегося сияния над коралловым рифом. Поверхность воды покрывала частая рябь с неожиданными гладкими полосами там, где во фронте ветра просвистывала прореха.

Струящийся, прихотливо изломанный силуэт гор над Акабой. Утром их очертания смазаны волнами белесого тумана. Сквозь него небрежным наброском прочерчены силуэты горных хребтов.

Неспешно помахивая крыльями, низко над водой стелется чайка. Сторожко вращается радар патрульного катера, замершего у Табы, границы с Египтом. Горы на иорданской стороне выглядят далекими театральными декорациями: пунктирный ряд зубцов, провал голубеющего воздуха и сразу за ним еще один ряд, повыше, на фоне более высокой третьей гряды. Впадины и выступы потихоньку заливает сияние подступающей жары. Спустя час дымка исчезает, растворившись в невыносимо белом мареве эйлатского полудня.

Горы за египетской границей, освещенные низким утренним солнцем, темно-коричневые, с глубокими расселинами, залитыми влажной, бархатной тенью. Отроги палевого цвета сбегают к плоской, прохладной поверхности залива и сливаются с ним в голубом тумане нового дня.

Солнце поднимается выше, и постепенно проявляется из тумана хаотическое нагромождение выступов и впадин, пиков, провалов, вишневых проплешин иорданского хребта. Портальные краны Акабского порта возникают над берегом, уродливым призраком индустрии на фоне девственно распахнутых ущелий.

Днем высоко стоящее солнце заливает горы желтым тягучим жаром, вода белеет, она уже не чернильная, а бирюзовая с полосами аквамарина. Горы так раскалены, что на них больно смотреть. Падающий вертикально свет уплощил их, превратив в багровые жестяные треугольники. Еще немного, и они расплавятся, потекут в море, извергая фонтаны пара.

Солнце садится, возвращая горам рельеф и глубину. Вода в заливе снова темнеет, на ее фоне хорошо видны два грязно-серых купола доков иорданского порта. Утром они казались ослепительно белыми.

Возвращаются из Табы туристские кораблики, копии парусников восемнадцатого века. Паруса скатаны, кораблики устало тянутся моторным ходом. Доносящаяся с них музыка тоже звучит устало.

Еще светло, но дружно зажигаются огоньки бакенов. Горы багровеют: охру сменяет терракота, а ее, в свою очередь, вытесняет дразнящий цвет молодого красного вина. У основания гряды возникает первая тень. Поначалу она кажется налетом пыли, который вот-вот сдует ветром. Но тень чернеет, ползет вверх к зубчатой линии, отделяющей красное от голубого. Она расширяется с устрашающей скоростью и всего за несколько минут накрывает горы почти до самой вершины.

Разом вспыхивают огни на иорданском берегу: голубые цепочки фонарей вдоль дорог. Портовые краны, пирсы и молы переливаются желтым и оранжевым.

У подножия гряды уже ночь, но линия зубцов еще краснеет. Небо над ней стремительно выцветает, из темно-голубого превращаясь в белесовато-желтое, и в нем, прямо над пиками, словно соединяясь с огнями у подножия, предательски проявляются тяжелые звезды юга. Воздух сереет, меркнет, вода наливается синевой, и над заливом минут двадцать величественно и строго стоят черные, с красными вершинами горы.

Вода чернеет, густеет воздух, и постепенно всё сливается: небо, горы, залив, воздух и только неутомимо дрожащие огоньки напоминают о том, что завтра все начнется с самого начала.

К вечеру Ора пожалела о том, что выбросила кассету. Возможно, в конце записи проповедник после беспокойных вопросов говорил немного и об ответах. Интересно, насколько они совпадут с теми, которые Ора нашла для себя сегодня?

Возвращаясь из Эйлата, она с нетерпением ждала, когда наконец окажется на перекрестке под Беер-Шевой. Но юродивого там не оказалось, перекресток был пуст. Ора с досадой нажала на газ и помчалась по тель-авивскому шоссе.

«И что за место такое? – думала она. – В ту сторону ехала с раздражением и в обратную тоже. Заколдованное, страшное место!»

Следующие полгода Ора медленно подбиралась, подтягивалась к тому главному, что проявилось, выплыло из тумана неопределенности на эйлатском пляже. О принятом решении она и не подозревала – оно само сложилось в ней, и только спустя полгода, после целой библиотеки пересмотренных книг и десятков часов одинокого размышления, она призналась самой себе, что теперь ее дорога должна идти в совсем другом направлении.

Поделиться своими сомнениями Оре было не с кем. Родители ее давно не понимали; она была бесконечно мила с ними, но понять смятение, охватившее ее душу, они не могли. Она опасалась, что даже разговоры о сделанном ею выборе могут привести их в отчаяние, и поэтому первый свой шаг по новому пути сделала далеко от дома.

Через квартал от издательства находилась сефардская синагога. Эстетическим запросам Оры мешала аляповатая безвкусица ее дизайна: бьющая по глазам дешевая позолота, дурно исполненные рисунки на стенах и потолке, хрустальные люстры и цветастые ковры на полу. Преодолев себя, она поднялась на женскую половину и прислушалась к молитве.

Музыкальная основа мелодического речитатива сильно отличалась от привычной ее уху, но в округлой замкнутости фраз, в настойчивых рефренах и внезапных провалах в неожиданные, ничем не подготовленные ниши, чувствовались самобытность и скрытая сила.

У стены неистово раскачивалась девушка в длинном, ниспадающем до поясницы головном платке. Возле занавески, прикрывающей окно на мужскую половину, сидела в глубоком кресле немолодая женщина. Поминутно отрывая глаза от книги, она беззастенчиво рассматривала Ору с головы до ног.

Прошло минут десять, молитва закончилась, и Ора уже собралась уходить, когда женщина, легко поднявшись, подошла к ней.

– Впервые здесь? – спросила она участливым тоном. Так разговаривают врачи в приемном покое больницы. Следующим должен был стать вопрос: «На что жалуетесь?» – но Ора, не дожидаясь, сказала:

– Да, впервые. Я вообще первый раз в синагоге.

Глаза женщины заблестели.

– Ты пришла в хорошее время, – произнесла она, ласково прикасаясь к руке Оры. – Сегодня день рождения Моисея, Учителя нашего. Подходящий момент начать новую жизнь. Меня зовут Симона.

Женщина говорила с явным сефардским акцентом. Так изъясняется простонародье, и Ора обычно сторонилась таких людей. Но тон у женщины был задушевный, она хорошо улыбалась и Ора вступила в разговор.

– А чем он подходящий? – задала она свой первый вопрос, еще не подозревая, что открывает им двери в новое для себя пространство многочасовых бесед с Симоной.

– Ора, – тут же добавила она. – А меня – Ора.

– Очень приятно, – Симона улыбалась искренне, и ее акцент вдруг перестал мешать Оре. Вернее, она просто перестала обращать на него внимание. – Состав судей подходящий.

Заметив недоумевающий взгляд Оры, она продолжила:

– Каждое дело, начинающееся на Земле, сначала обсуждается на Небесах. Судьи могут разрешить, а могут запретить. Если запретят, сколько ни бейся – ничего не получится. А коль разрешат – всё пойдет без сучка и задоринки.

– Мне казалось, – возразила Ора, – что там, – она подняла глаза кверху, – есть только Он один и Он всё решает сам.

– Всевышний ничего не делает не посоветовавшись прежде с высшим Небесным судом ангелов. Так написано в наших книгах.

– В каких книгах? – спросила Ора. – Их можно почитать?

– Часть можно почитать, – ответила Симона, – а часть можно только послушать. Не все записано – есть знание, передающееся из уст в уста.

Оре это показалось интересным и таинственным. Ей захотелось приобщиться к тайному знанию, стать одними из тех уст, в которые его передают.

– Моисей, наш Учитель, – продолжила Симона, – родился и умер в один и тот же день. Это значит, что судьи, пославшие его в нижний мир, присутствовали при возвращении, то есть были расположены к нему. А еще это значит, – тут она выразительно посмотрела на Ору, – что сегодня хорошо не только начать новую жизнь, но и закончить старую.

– А разве это не получается одновременно? – удивилась Ора.

– У кого как. Иные умирают еще в младенчестве и живут мертвыми много лет подряд, до самой физической смерти.

– Невозможно! – воскликнула Ора. – Одно слово противоречит другому. Мертвые не живут.

– Злодеи при жизни называются мертвыми, – сказала Симона. – Так написано в наших книгах. А праведники и после смерти остаются живыми.

Ора начала приходить в сефардскую синагогу каждый день и подолгу беседовать с Симоной. Говорили не только о религии, но и о моде, ценах, магазинах, политике. Симона обладала живым умом, гибким и текучим, точно вода. Игривая и переменчивая, она каждую беседу превращала в маленький спектакль.

– Ты должна была стать актрисой, – повторяла, смеясь, Ора.

– Не дай Б-г! – восклицала Симона, делая большие глаза. – Не дай Б-г!

Чуть полноватая для своих метра шестидесяти, она двигалась необычайно легко, картинно взмахивая руками. Изображая ужас, Симона чуть приседала, расширяя глаза, а когда смеялась, то покачивала подбородком и вздрагивала плечами. Глаза у нее были темно-коричневые, кожа – смуглая, но гладкая, как у ребенка, зубы – ровные, а волосы под платком – еще совсем черные с кое-где просверкивающими, будто молнии, серебряными нитями. Поближе узнав Симону, Ора лишь диву давалась, как под оболочкой чопорной матроны может скрываться веселый и азартный человек.

Общих точек соприкосновения поначалу у них было немного, познания Симоны лежали в совсем другой области. О близкой сердцу Оры литературе она не знала почти ничего, культурный багаж составляли несколько выученных в детстве стихотворений Бялика. Имена Джойса или Кафки являлись для нее напрасным сотрясанием воздуха. Для развлечения Симона читала мидраши и книжку талмудических историй «Эйн Яаков», ежедневно проборматывала порцию псалмов и все свободное от забот по дому время проводила в синагоге, благо она располагалась в соседнем доме. Именно по настоянию Симоны Ора сменила свое нерелигиозное имя на библейское Эстер. Выбор объяснялся очень просто: и то, и другое начинались на букву «алеф».

– Но ведь Симона тоже не танахическое[108] имя? – удивилась Ора, когда они впервые заговорили на эту тему.

– Меня назвали в честь прабабушки, большой праведницы, – с гордостью объяснила Симона. – Она была женой главы ешивы каббалистов в Атласских горах.

– Ну и что? Значит, и бабушку назвали неправильно. Зачем же повторять ошибку?

– У нас дают имена или танахические, или в память праведников. Даже если его звали не так, как в Священном Писании, он сам, своей жизнью, освятил это имя – и с тех пор оно стало разрешенным.

– Но наверняка была какая-нибудь праведница по имени Ора. Зачем же мне менять имя?

– Мне такая праведница неизвестна. Если ты зна– ешь – расскажи.

Не заметив в темноте выступ асфальта, Эстер запнулась и ударила большой палец правой ноги. Слезы, подкрепленные болью, хлынули с новой силой. Согнувшись, она ощупала ступню. Ну так и есть, чулок порван. Опять расходы. Дело не в деньгах, их, слава Б-гу, хватает, а в дополнительных заботах. Снова идти в магазин – как будто мало времени она тратит на покупки. Нет, на сей раз она купит сразу десять пар – и пусть себе рвутся на здоровье!

К счастью она познакомилась тогда с Симоной или к несчастью? Иногда она думает так, иногда – по-другому. Может, и не было бы ничего страшного в этом знакомстве, если бы она была умнее и слушала себя, а не Симонины советы.

Когда Симона заговорила с ней о замужестве, они были знакомы около года, провели вместе несколько суббот. Эстер успела запомнить имена девяти Симониных детей, а ее муж, вечно насупленный раввин, погруженный в свои мысли, никому не ведомые и потому кажущиеся особенно таинственными и недоступными, разговаривая с ней, уже не отводил глаза в сторону. Вначале эта его манера сильно обижала Эстер, но потом Симона объяснила, что каббалисты не смотрят на незнакомых женщин, дабы не подвергнуться ненужным влияниям.

– Твой муж каббалист? – удивилась Эстер. Ей казалось, что каббалисты – это давно исчезнувшие кудесники, обитавшие в пещерах или древних городках вроде Цфата. Днем они прятались в задних комнатах старых синагог, а по ночам при мерцании свечи изучали мистические книги. В нынешнем мире компьютеров и беспощадного электрического света для них попросту не осталось места.

– Разве ты до сих пор не поняла? – в свою очередь удивилась Симона. – Я из семьи потомственных каббалистов. И мой муж тоже. Только об этом не принято говорить вслух, тайное знание потому и называется тайным, что о нем не кричат на всех перекрестках.

– И твой муж сейчас учит Каббалу?

– Конечно, учит! А чем он еще занят с утра до самого вечера? Вернее, с вечера до утра.

Рассказанное Симоной словно зажгло невидимую до сих пор лампочку. Нет, не лампочку, а старинный канделябр с тремя свечами. Их мягкий свет придал милому лицу подруги новое очарование.

Осторожно, «на цыпочках», Симона начала выспрашивать у нее подробности личной жизни. Подробностей было немного: собственно говоря, вся личная жизнь Эстер состояла из нескольких закончившихся ничем свиданий да бестолковых разговоров по телефону с еще более бестолковыми знакомыми ее родителей. Однако в вопросах Симоны ощущалась определенная цель, и Эстер быстро сообразила, что именно она хочет узнать.

– Тебе интересно, можно ли на меня ловить единорогов? – спросила она, с трудом удерживая смех.

– Кого-кого? – не поняла Симона.

– Водились раньше такие звери с одним рогом. Изловить их не было никакой возможности, единственная ловушка, в которую они попадались, представляла собой лоно девственницы.

– Глупости какие! – покраснела Симона. – Глупые сказки.

– Может, и глупые, – не смутилась Эстер. – Но именно это ты и хотела узнать?

– Да, – призналась Симона. – Именно это.

– Так и спросила бы прямо. Зачем огород городить?!

– Прямо неудобно. Можно поставить человека в неловкое положение. Вот ты сама все поняла и рассказала. А могла бы и не понять или не захотеть. Тогда бы я сама поняла.

– Да ты, никак, замуж меня собралась выдавать? – сообразила наконец Эстер.

– Конечно! – тут же согласилась Симона. – Нехорошо человеку быть одному.

– А мне хорошо. И даже очень. И менять это «хорошо» на лишь бы кого я не собираюсь.

– Про лишь бы кого речь не идет, – заверила Симона. – Разве я тебе враг? Посмотри, посмотри на меня, я тебе враг, враг?

Эстер засмеялась и обняла Симону.

– Конечно, нет. Какой ты враг! Ты моя лучшая подруга.

Она задумалась на секунду.

– Знаешь, пожалуй, ты не только лучшая, но и единственная.

Симона счастливо улыбнулась и сочно чмокнула Эстер в щеку.

– Уж положись на меня. Плохого я тебе не приведу.

Вечером, удобно устроившись в постели с книжкой, Эстер припомнила дневной разговор и прыснула от смеха. В команду ее родителей и тетушек теперь включилась Симона. Национальный спорт – женитьба знакомых и родственников. Понятное дело, видят, что кому-то хорошо, завидуют и хотят немедленно привести его к общему знаменателю.

Она еще улыбалась, мысленно усаживая Симону на один диван с тетей Полей из Беер-Шевы, как вдруг неожиданно для себя самой поняла, что ждет Симониных предложений и рассчитывает, будто новый мир, в который она потихоньку вступает, откроет перед ней новые возможности, более манящие, чем унылые перспективы прошлого.

Да-да, это был один из последних вечеров ее прежней жизни, спустя несколько дней события начали разворачиваться с устрашающей быстротой. Каждый небольшой шаг неминуемо вызывал к действию следующий, отказаться или изменить случившееся казалось невозможным. Так ей тогда казалось, но потом, перебирая в памяти те дни, Эстер поняла, что в любой момент могла остановиться, переждать или совсем выйти из игры.

Симона позвонила к ней на работу и взволнованным, задыхающимся голосом попросила немедленно прийти в синагогу.

– Что-нибудь плохое? – встревожено спросила Эстер.

– Да ты что! – Симона замахала свободной от телефона рукой так, что ее платье зашумело, будто крона пальмы под порывами грозового ветра. – Наоборот, самое лучшее. Тебе невероятно повезло! Удивительно, беспардонно! Приходи, приходи скорей, а то я лопну от восторга!

Заинтригованная, Эстер оказалась в синагоге через пятнадцать минут. Симона уже была там. Ее лицо сияло, словно субботний подсвечник.

– Давай присядем, – точно скрываясь от посторонних глаз и ушей, она отвела ее в самый дальний угол совершенно пустой женской половины и усадила в глубокое кресло, обитое пурпурным плюшем. В этом кресле по субботам и праздникам сиживала жена раввина, поэтому в будни оно всегда пустовало. Эстер недоумевающе посмотрела на подругу.

– Я предполагала, – начала Симона, придвигая к креслу обыкновенный стул и быстро присаживаясь на краешек. – Предполагала, но боялась даже думать об этом варианте.

Она сделала большие глаза и перешла на шепот:

– Два года назад умерла жена главы каббалистов Реховота. Это была святая, настоящая святая. Про нее до сих пор чудеса рассказывают. К ней приезжали женщины не только со всего Израиля, но даже из Америки и Европы. И для каждой у нее находилось доброе слово, хороший совет. Но особенно славилась она подбором псалмов. В голове у нее точно рентген какой стоял, посмотрит на женщину и говорит: для твоего тиккуна – исправления души – надо читать такие и такие номера псалмов. Начинает бедняжка читать, и спустя пару месяцев жизнь у нее полностью меняется: бездетные беременеют, больные излечиваются, безработные мужья работу находят, беспутные дети становятся на правильную дорогу. Невозможные, немыслимые дела! – Симона всплеснула руками. – Она была моей дальней родственницей, мы иногда встречались на свадьбах. Красавица, умница, праведница! И умерла, как праведница. Пекла халы на субботу, наклонилась к духовке – проверить, как подошло тесто, и упала. Умерла за секунду. Не смерть, а поцелуй Всевышнего.[109]

Дети у нее уже все замужем, дома никого, только муж да его ученики. Муж, бедняга, год не мог в себя прийти. Жили они как два голубка, душа в душу. Идеальная пара: он праведник, а она святая. Нужно было видеть, как они между собой разговаривали! Губы почти не шевелились, понимали друг друга с полувздоха, полунамека.

Симона на секунду смолкла. Потом положила руку на подлокотник кресла и несколько раз осторожно погладила запястье Эстер.

– Ну вот, год он даже слушать не хотел о втором браке. Но не может каббалист без жены, нельзя мужчине одному по этой дороге идти. Стали думать, кто ему подходит. А проблема вот в чем: он ведь коэн, из рода первосвященников. Ему, по закону, можно жениться только на девушке или вдове. Разведенная не годится. Но в его положении, – Симона многозначительно подняла глаза к потолку, – он должен вести себя, как настоящий первосвященник. А первосвященнику вдова тоже запрещена – только девушка. Многие девушки были бы счастливы стать женой такого праведника, только он ни о ком даже слушать не хотел. Спрашивал только имя и дату рождения, что-то про себя подсчитывал и говорил: нет, не то. Не подходит. Мы уже бояться стали, что он специально так поступает, чтоб не жениться.

– Мы – это кто? – спросила Эстер.

Симона испытывающе посмотрела на нее.

– Ладно, скажу. Раз ты в такое дело ввязываешься… Каббалистов его уровня во всем мире меньше десятка. Все друг с другом связаны. Если спускается в мир откровение, то каждый из них знает не только, что нужно говорить или делать, но и кому это поручено. Ошибки быть не может. Один выполняет, а остальные проверяют, так ли. Мой муж – один из них. Рав Бецалель Ифарган из Реховота – тоже.

Я ему про тебя просто так рассказала, на всякий случай. А он подумал, подумал и вдруг говорит: это она. Не просто говорит, а загорелся весь, засветился изнутри. Скрытая, говорит, праведница. Мир на таких держится.

Тогда я ему подробности начала рассказывать, жизнь твою: мол, не совсем праведница, заповеди только недавно начала соблюдать. Ну, – Симона перешла на извиняющийся тон, – чтоб он правду знал, понимал, с кем дело иметь хочет. А он: она сама про себя ничего не знает. Душа, говорит, такая высокая, что до определенного момента могла жить без заповедей. А сейчас наступает время раскрытия.

Симона заглянула в глаза Эстер:

– Он хочет тебя видеть. И как можно скорее.

Эстер несколько минут просидела в полной растерянности. Ее будущий муж представлялся ей совсем по-другому. Вдовец, с женатыми детьми… Старый, наверное, человек.

– А сколько ему лет? – наконец решилась она задать вопрос.

– Возраст, – назидательно произнесла Симона, мгновенно возвращаясь к привычному для нее тону, – это понятие духовное. Есть молодые старики и старые юноши. Мужа надо выбирать по праведности, а не по прыти.

– Ну, а все-таки?

– Я думаю, года пятьдесят три, максимум – четыре. В крайнем случае, пятьдесят пять, но не больше.

– Симона, он для меня слишком стар!

– А ты знаешь, какая разница была между Ицхаком и Ривкой, Яаковом и Рахелью? Еще больше! И ничего, нивроко целый народ родили. Каббалисты живут очень долго – до ста лет. И умирают бодрыми, полными сил, а не дряхлыми развалинами. Так что перед тобой минимум сорок лет супружества.

Сегодня, вспоминая тогдашние разговоры, Эстер не могла взять в толк, как поверила этим россказням, как легко и доверчиво пошла за малознакомой женщиной, изменив по ее слову всю свою жизнь, почему не слушала увещеваний родителей, отмахивалась от предупреждений знакомых и родственников. Ее вело, тащило, точно на буксире, она чувствовала туго натянутую, подрагивающую бечеву и точно знала, как поступать.

Первая встреча состоялась на квартире у Симоны. Рав Бецалель произвел на Эстер очень приятное впечатление. Несмотря на седую бороду до пояса, у него оказались живые, блестящие глаза, добрая улыбка и, что совсем неожиданно для каббалиста, незаурядное чувство юмора. Через пять минут после начала разговора Эстер улыбнулась, а через десять рассмеялась во весь голос. С этим таинственным пожилым каббалистом ей было проще и приятнее, чем со сверстниками.

Спустя полчаса в комнату вошла Симона. Впрочем, отсутствовала она чисто символически: дверь была полуприкрыта, и Эстер слышала, как она возится на кухне и вполголоса разговаривает с кем-то по телефону. Реб Бецалель распрощался и вышел, а Симона пригласила подругу отведать только что испеченный пирог.

– А почему ты Бецалелю не предложила? – спросила Эстер, внезапно почувствовав легкую тень обиды за каббалиста, обойденного лакомым кусочком. Тогда она не придала этому значения, но, вернувшись домой и припоминая подробности встречи, поняла, что переживает за него, воспринимая его обиды, точно свои. Ее душа уже начала переплетаться с душой практически чужого человека, и, поймав себя на чувстве обиды за Бецалеля, Эстер поняла, что попалась, если он попросит ее стать его женой, она ответит согласием.

– Он не ест в гостях, – ответила Симона. – Только приготовленное женой или дочерьми.

– Даже у тебя, у твоего мужа? – удивилась Эстер. – Ты ведь говорила, будто они из одной группы.

– Вообще нигде. Ни на свадьбах, ни у друзей, ни даже у раввинов. Только дома.

Она развела руками.

– Мой муж тоже нигде не ест. Каждую крошку, каждый глоток я должна приготовить своими руками. Тяжела и неказиста жизнь супруги каббалиста!

Она прыснула от смеха, и Эстер, не удержавшись, расхохоталась вслед за ней. Еще ничего не произошло, они с Бецалелем еще не произнесли ни одного слова о свадьбе, но Симона уже обращалась к ней, как к своей, стоящей по другую сторону занавеса, скрывающего от непосвященных внутреннюю жизнь изучающих тайное знание.

В конце второй встречи Бецалель попросил ее руки. Внезапно посерьезнев, он сказал:

– Наши души вместе спустились в этот мир. Я видел, я знаю. Ты согласна стать моей женой? Моим спутником, моей половиной.

И Эстер, словно отвечая на вполне заурядный вопрос, ответила:

– Да, согласна.

Она ждала, что Бецалель поцелует ее или обнимет, но он лишь улыбнулся.

– Все подробности я обсужу с Симоной. Тебе не придется ни о чем думать. До свидания. В следующий раз мы увидимся уже под хупой.

Он вышел, оставив Эстер в полнейшем замешательстве. Но через минуту в комнату вбежала Симона и принялась целовать ее с таким жаром и страстью, что замешательство тут же рассеялось.

– Счастливая! – смеялась Симона, стряхивая с ресниц непонятно откуда взявшиеся слезы. – Какая удача! Б-же милосердный, как тебе повезло! Ты просто не понимаешь, какая удача тебе подвалила.

Эстер действительно не понимала, так же как и ее родители. Узнав о предстоящем замужестве, они пришли в ужас. Несколько дней прошли под грозовой сенью непрестанных упреков, слез и причитаний. Но Эстер чувствовала упругое давление натянутой бечевы и стояла на своем. Она давно уже не девочка, взрослый, самостоятельный человек, ей и решать, с кем разделить свою жизнь.

В конце концов родители сдались.

– Поступай, как знаешь, – сказала мать. – Мои слезы закончились. И я очень надеюсь, что тебе не придется воспользоваться твоими.

Мать ошиблась. Слезы понадобились Эстер очень скоро, гораздо скорее, чем она могла предположить.

Первое подозрение закралось еще во время предсвадебного инструктажа. Несколько дней подряд Симона объясняла ей законы и запреты супружеской жизни. Эстер только диву давалась, как могут люди усложнить такое относительно простое дело.

Но привычка быть хорошей ученицей оказалась сильнее возникающего неприятия, Эстер быстро освоила незамысловатые расчеты, запомнила правила и без малейшего труда отвечала на «каверзные» вопросы Симоны. Убедившись, что материал усвоен, она отложила в сторону книги и приступила к главному.

– Сейчас я кое-что тебе расскажу, – заговорщицким тоном предупредила она. – Написанное в книгах, – она дружески похлопала по золотому тиснению на переплете, – это для обыкновенных, нормальных людей.

– Ничего себе нормальных! – возмутилась Эстер. – Мне от этих законов вообще расхотелось в постель с мужем ложиться.

– Для нормальных, обыкновенных людей, – строго повторила Симона. – У каббалистов же законы куда строже.

Она посмотрела на вытянувшееся лицо Эстер и улыбнулась:

– Не пугайся, не пугайся. На самом деле, чем строже законы, тем легче женщине. Сейчас объясню.

И она пустилась в пространные объяснения. Цитаты из «Зогара» сменялись высказываниями Аризаля, примеры из жизни великих каббалистов перемежались рассказами из ее собственной, Симониной жизни.

К концу рассказа Эстер грустно посмотрела на подругу и спросила:

– Слушай, а зачем вообще нужна вся эта активность? С такими запретами я мужа смогу поцеловать один раз в месяц – и то не в каждый. Давай уж сразу – постояли под хупой и разошлись себе по разным комнатам.

Симона рассмеялась:

– Вот глупая! Как же без этого? А чем реже, тем дольше готовишься, острее чувствуешь. Мы же не кролики, чтобы спариваться каждый день. И вообще, ты максималистка: или все, или ничего. Я обещаю, ты еще вспомнишь эти свои слова и посмеешься.

Но Симона ошиблась. В семейной жизни Эстер оказалось совсем не до смеха.

Хупа была очень скромной: родители Эстер, ближайшие родственники, несколько учеников Бецалеля, Симона с мужем – и всё. По закону, детям присутствовать на свадьбе родителей не полагалось, поэтому его три взрослых сына и две дочери пришли только на праздничный ужин.

Столы накрыли в реховотском доме раввина Ифаргана – просторном, но довольно обветшалом строении посреди апельсинового сада. Дети, почти одного возраста с Эстер, смотрели на нее настороженно, хоть улыбались приветливо и всячески старались выказать свое расположение. Только глаза выдавали.

Вина не пили, вместо него поднимали бокалы с виноградным соком. Сок делали сыновья Бецалеля, а еду для ужина приготовили его дочери. За столом сидели отдельно: мужчины – на одном краю, женщины – на другом. Муж Симоны произнес небольшую речь, толкование одного запутанного места в Талмуде. После чая все разом поднялись и стали прощаться. Эстер осталась с мужем одна в пустом доме.

После Симониного инструктажа она ничего не ждала от первой ночи. Так и получилось. Вернее – формально все произошло, они нежно и долго целовались, а после того, главного, что сделало их мужем и женой, Бецалель взволнованным голосом произнес благословение, которое говорят после соединения с девственницей и как предписывают правила, сразу отдалился, пересел на другую постель, поговорил с ней немного и ушел в другую комнату – учиться. Она приняла душ, походила немного по комнате, рассматривая подарки, приготовила чай и, положив на блюдце кусочек пирога, постучалась к мужу.

Бецалель оторвался от книги и несколько секунд смотрел на нее недоумевающим взглядом, словно не понимая, кто стоит перед ним. Потом узнал, улыбнулся, поблагодарил за чай, но эти первые несколько секунд сказали ей больше, чем все последующие слова.

Она занимает в его жизни место где-то между холодильником и газовой плитой. Удобный, полезный и приятный для жизни предмет, который нужно содержать в порядке, улещая разговорами и улыбками. Впрочем, а на что она рассчитывала? Это ее выбор, и теперь придется обживать новый дом, новое пространство.

В общем, на бытовом уровне жизнь с Бецалелем оказалась простой и легкой. Он никогда не повышал голос, всегда улыбался, расспрашивал о родителях, даже запомнил их дни рождения и каждый вечер напоминал ей позвонить им. Дома его почти не бывало, утром он уходил в синагогу на молитву, потом возвращался позавтракать и снова уходил, теперь уже до полудня, преподавать в «доме учения». Обедал он дома, спал около часа и возвращался к ученикам. Вечером к нему приходили избранные, самые близкие ученики, и с ними он занимался почти до утра. Перед рассветом Бецалель тихонько прокрадывался в спальню и, стараясь не скрипеть, устраивался на своей кровати.

Спали они раздельно, он приходил к ней один раз в неделю, по субботам, а так как две субботы в месяц она была ему запрещена, их супружеская жизнь практически не занимала времени. То, как он это делал, подчиняясь своим правилам и законам, не приносило Эстер никакого удовольствия.

– Зачем он приходит ко мне? – думала она всякий раз, когда Бецалель перебирался на свою постель и моментально засыпал. – Он будто исполняет тяжелую повинность. Может, он думает, что я этого хочу? Вовсе нет, мне это тоже ни к чему. Наверное, он надеется, что Б-г пошлет нам ребеночка. Иначе я не понимаю, для чего нужна вся эта пачкотня?

Но Б-г ничего не посылал. Виновата в этом, конечно же, была она, дети Бецалеля, каждый день приходившие к ним в дом, живым упреком разгуливали по комнатам и вели с ней бесконечные разговоры. Эстер быстро нашла с его дочерьми общий язык, они не воспринимали ее как жену отца, а относились, словно к подруге, рассказывали о болезнях детей, жаловались на мужей, одалживали денег до конца месяца.

Денег у Бецалеля было много, на жизнь хватало с избытком. Откуда они берутся, Эстер никогда не спрашивала, в конце концов, он прожил до нее целую жизнь, поднял большую семью. В начале месяца он давал ей приличную сумму на хозяйство, а если не хватало, то по первой же ее просьбе добавлял еще, никогда не спрашивая отчета.

Спустя несколько месяцев после свадьбы Бецалель спросил:

– Ты очень любишь свою работу?

– Даже не знаю. Мне нравится то, что я делаю.

– Если хочешь, можешь уйти. Денег нам хватит.

– Хорошо, я подумаю.

Подумав, Эстер решила пока оставить все, как есть. Деньги ведь еще не всё. И вообще, как там сложится ее жизнь с Бецалелем, мало ли что, да и пенсия, надо подумать о будущем. В общем, решила остаться. Но Бецалель, словно догадавшись, не стал ее ни о чем спрашивать.

Через полгода он вернулся к прерванному разговору.

– Я бы хотел, – прямо сказал он, – чтобы ты перестала работать.

«Еще бы, – подумала Эстер, – столько возни по дому, а кухарку не наймешь, доверия ей никакого, проще жену к плите пристроить. Но с другой стороны, ведь это мой муж, мой дом, моя семья – кто же должен брать на себя эти хлопоты, если не я?»

И Эстер согласилась. Бецалель очень обрадовался и подарил ей золотую брошку в виде бабочки. На вкус Эстер, довольно аляповатую, но, чтобы сделать мужу приятное, она стала прицеплять ее к платью по субботам и праздникам.

Родители, узнав о решении Эстер, в очередной раз возмутились.

– Неужели ты училась в университете для того, чтобы стать домохозяйкой? – без устали спрашивала по телефону мать.

Но и это прошло, жизнь устоялась, бесшумно катясь по уже ставшей привычной и обжитой колее. Дома работы хватало, Эстер поднималась до восхода солнца, а ложилась глубокой ночью, просунув в приоткрытую дверь комнаты, в которой занимался Бецалель с учениками, последний поднос с кофе и печеньем. Бечева подрагивала, туго натянутая давлением быта и обстоятельств, бесконечный водоворот небольших дел и микроскопических, но остро покусывающих проблем затягивал Эстер с самого утра, не давая времени остановиться, подумать, даже просто отдохнуть. Иногда, уже смежив веки, она пыталась сообразить, на что же ушел день, целый день ее единственной, неповторимой жизни, но перед глазами начинали вертеться сковородки, противни с кугелем, бесконечные стаканы кофе, и сон ласковой лапкой сжимал ее голову.

– Он тебя околдовал, – говорила по телефону мать. – Он задурил тебе голову своей магией. Посмотри, в кого ты превратилась! Бесплатная поломойка, дармовой повар, кофе им на подносике, пирожки в тарелочках. Опомнись, Ора, беги, беги от него, пока не поздно!

Но самым большим разочарованием для Эстер оказались не трудности быта, а шок от того, что таинственное и манящее, к которому она хотела прикоснуться, выйдя замуж за каббалиста, не только не приблизилось, а наоборот, ушло еще дальше. Несколько раз она просила мужа разрешить ей присутствовать на его ночных уроках. Поначалу Бецалель лишь улыбался и переводил разговор на другую тему, но Эстер не уступала, и тогда он поговорил с ней с полной откровенностью. Именно эта откровенность, не оставляющая сомнений в окончательной глубине ответа, и оказалась особенно горькой.

– Есть две причины, мешающие твоему присутствию на уроке, – сказал он. – Первая – иррациональная, вторая – рациональная. Каббала переносит человека в иллюзорные миры. Переносит настолько, что блуждать по ним можно всю жизнь, полностью оторвавшись от нашей реальности. Чтобы этого не произошло, в ученики я принимаю только взрослых семейных мужчин. Жена и дети не дадут ему потеряться в иллюзорном мире. Они – наиболее сильная привязка к действительности. У тебя же такой привязки нет. И это первая причина.

А вторая заключается в том, что для понимания Каббалы – настоящего, глубокого понимания – необходимо хорошо знать Талмуд, мидраши, не говоря уже о Танахе. Объяснений я не даю – только заголовки, расшифровать их ученик должен сам. Если не смог – значит, еще не готов. Ты просто не поймешь, о чем идет речь.

Но Эстер все равно попросила разрешения послушать урок, и Бецалель после долгого размышления разрешил ей сидеть за неплотно прикрытой дверью.

– У меня на занятиях никогда не присутствовали женщины, – пояснил он, – и я не хочу создавать прецедент.

Той ночью Эстер, как обычно, протолкнула в комнату передвижной столик, уставленный тарелками с печеньем, стаканами и двумя термосами с крепко заваренным кофе, но дверь прикрывать не стала. Она пододвинула стул, села и начала прислушиваться.

Голос Бецалеля доносился вполне отчетливо, и уже спустя несколько минут Эстер осознала, что он был прав. Язык, на котором ее муж вел урок, был, вне всякого сомнения, ивритом, Эстер понимала значение каждого слова, кроме арамейских терминов из Талмуда, но связать слова воедино, составить из них мало-мальски внятное предложение у нее не получалось. Просидев полчаса, она тихонько поднялась, прикрыла покрепче дверь и ушла к себе спать.

Прошло несколько лет. Бецалель почти перестал приходить к ней в постель. Иногда они не встречались по два, три месяца. Эстер, в свою очередь, перестала даже думать о том, что это может приносить радость или доставлять удовольствие. Ее жизнь пролегала далеко в стороне от плотских утех. Однажды во время пасхальной уборки, когда всё в доме переворачивается вверх дном, она обнаружила в одном из ящиков удостоверение личности Бецалеля. Взглянув на дату рождения, она ужаснулась.

«Пятьдесят три, максимум – четыре. В крайнем случае, пятьдесят пять, но не больше», – вспомнила Эстер слова Симоны и горько усмехнулась. Ее мужу пошел седьмой десяток, и его прохладность в постели была более чем понятна.

«Сложилось как сложилось», – подумала Эстер и вернула удостоверение на место.

Симона, как обычно, явилась вечером поболтать. Она приезжала почти каждый день, специально ради этих поездок получив водительские права. Помогала по хозяйству, рассказывала новости. Иногда они вместе учили что-нибудь из святых книг, читали псалмы. Эстер хотела поговорить с ней о возрасте ее мужа, а потом, потом заболталась о пустяках, да так ничего и не сказала. Чего уж теперь, раньше надо было думать.

Но иногда, как сейчас, например, давление бечевы ослабевало и мысли, задвинутые в самый уголок сознания, возвращались. Зачем она идет в микву, для кого, для чего? Ее ласки никому не нужны, ее, совсем еще крепкому, молодому телу суждено увянуть без мужского внимания. Ежемесячное очищение требуется лишь для того, чтобы не испортить продукты.[110]

Она припомнила, как год назад перед приходом учеников заскочила на секунду в туалет посмотреть, не кончилась ли бумага, и в спешке забыла ополоснуть руки из кружки для ритуальных омовений. Потом заварила кофе и отнесла мужу в комнату, где он готовился к занятиям. Бецалель поднес ко рту стакан, замер и вернул его на поднос. Он ничего не сказал, но посмотрел так внимательно, что она тут же вспомнила про омовение, вспыхнула от стыда, подхватила стакан и убежала обратно на кухню. Вернувшись через десять минут, она молча поставила перед мужем свежезаваренный кофе. Бецалель так же молча взял ее руку и поднес к губам.

Он никогда не целовал ей руки, и вообще, ей никто ни разу такого не делал, и от неожиданности она снова вспыхнула, вырвала ладонь и выскочила из комнаты. Из-за этого поцелуя она и ходит теперь в микву.

А вот и здание миквы. Эстер остановилась, достала из сумочки пачечку бумажных носовых платков и тщательно отерла лицо. Ее слезы никто не должен видеть. Они принадлежат только ей. Ей одной.

Она поднялась на освещенное ярким фонарем крыльцо и позвонила. Свет в глазке, врезанном посередине железной двери, померк: смотрительница подошла выяснить, кто звонит. Через секунду дверь распахнулась:

– Раббанит Ифарган! – почтение наполняло голос смотрительницы. – Пожалуйста, пожалуйста.

Эстер прошла внутрь. На стульях у стен коридора сидело несколько женщин, ожидающих, пока освободятся кабинки. Увидев Эстер, они встали.

– Садитесь, садитесь, – махнула она свободной рукой и двинулась к ближайшему стулу, с тем чтобы занять очередь.

– Пожалуйста, раббанит, – удержала ее смотрительница, указав на другой конец коридора. Там размещалась «комната невесты» – роскошно отделанное помещение со встроенным бассейном и керамикой на уровне пятизвездочной гостиницы. В нее пускали только невест перед свадьбой. Кабинки, куда дожидались очереди женщины, представляли собой обыкновенные душевые комнаты. В них мылись, готовились к окунанию и звонком вызывали смотрительницу. После проверки она сопровождала женщину в общий бассейн. Окунувшись, та возвращалась обратно в душевую.

Хотя никаких указаний на этот счет не существовало, в «комнату невесты» смотрительница пускала только жен раввинов. Эстер каждый раз пыталась занять место в общей очереди, но смотрительница перехватывала ее на полдороге. Можно было бы и сразу пойти в «комнату невесты», но попытка усесться в общей очереди есть часть ритуала. Нечего привыкать к почестям.

В кабинке она сразу закрыла дверь и принялась набирать ванну. Такое удовольствие можно себе позволить только в микве. Дома, хоть солнечный бойлер вполне хорошо нагревает воду, вечно толкутся чужие люди: то ученики к Бецалелю придут, то посетители за благословением. Только и успеваешь, что закрыться в ванной комнате, быстро ополоснуться под душем, напялить на еще влажное тело одежду и выйти. Ванна заполняет комнату паром, расслабляет, после нее нужен халат и время – прийти в себя, подсохнуть. Да и вообще, мытье – интимное дело, никто из чужих не должен знать, когда она моется, чтобы не пробуждать нескромные мысли.

Эстер достала из сумочки специальный гель и капнула несколько капель прямо под бьющую из крана струю. Да, напор здесь куда лучше, чем в их обветшалом доме со старыми, забитыми отложениями трубами. Надо бы их поменять, но когда? Может быть, ближе к лету. Надо бы узнать у Симоны адрес хорошего сантехника и ближе к лету устроить ремонт. И кондиционер заодно сменить, ему уже лет двадцать, он больше скрежещет, чем холодит.

Комнату заполнил аромат хвои. Эстер разделась, встала в ванну, задернула занавеску и медленно, растягивая удовольствие, опустилась в воду.

Минут десять она ни о чем не думала, просто наслаждалась, впитывая всей кожей тепло и глубоко вдыхая запах соснового леса. Постепенно мысли вернулись к трубам, сантехнику, Симоне. Да, Симона. Она была первой, после Бецалеля, кто поцеловал ее руку. Бецалель словно открыл незримые ворота, после его поцелуя жизнь Эстер приобрела иное направление. И опять все началось с Симоны.

В тот вечер Симона приехала раньше обычного. Огорченная и встревоженная, она никак не могла успокоиться и ходила, ходила по кухне, бросая на Эстер умоляющие взгляды.

– В чем дело, что случилось?

– Плохо! Со старшим внуком плохо!

Шестилетний Менахем был любимцем Симоны, и она часто приводила его с собой. Эстер тоже нравился этот спокойный, улыбчивый мальчик. Он тихонько играл с привезенными с собой игрушками или рассматривал картинки в книжках.

– Что с ним?

– Позавчера поднялась температура. Думали, как обычно, подхватил в садике вирус. На второй день пошли к врачу, тот отправил на анализы. Сама знаешь, пока их сделают, пока результаты будут… А ребенок весь горит и заговаривается. Тени какие-то видит, обращается к ним, плачет, смеется. Ну, в общем, повезли его в больницу. Они посмотрели – и сразу в палату, подключили бедняжку к капельнице, пару уколов поставили. Наутро, думали, полегчает, да куда там! Не падает температура, держится, как приклеенная.

– А что врачи говорят?

– Сильный вирус, организм должен справиться сам. Антибиотики против вируса не помогают, ждут кризиса, а он не наступает. Помолись за мальчика, дай ему благословение!

– Я? – изумилась Эстер. – Да кто я такая, чтобы благословения давать?!

– Ты жена большого праведника, каббалиста.

– Ну и что? Вот у него и проси благословение. Он скоро вернется, сразу его и попросим.

– Его тоже попросим, но и твое слово в этом мире не пустой звук. Заслуги молитв Бецалеля, его учебы и его праведности на вас двоих делятся.

Эстер поколебалась несколько мгновений, потом вспомнила мальчика, его мягкие волосики, озорной блеск глаз.

– А как это делать? Я же не знаю.

– Ты просто подумай о нем и попроси Всевышнего о помощи. А Он сам слова в твои уста вложит.

Эстер взяла Симону за руку и попробовала представить лицо Менахема, а когда это получилось, прошептала несколько фраз. В общем, это были самые обыкновенные просьбы о скорейшем выздоровлении. Ничего особенного, так она молилась за родителей и за мужа три раза в день.

– Омейн, омейн! – жарко воскликнула Симона и прильнула губами к ладони Эстер.

На следующий день Симона приехала в неурочное время – утром.

– Что-нибудь с Менахемом? – встревоженно спросила Эстер.

– Ты – святая, – объявила Симона. – Через час после твоей молитвы температура упала, а сегодня его отключили от капельницы, и он уже бегает по палате.

– Я тут ни при чем, – не согласилась Эстер. – Случайное совпадение.

– Вовсе не случайное! В мире нет ничего случайного. Ты попросила, и тут же помогло. Какая же тут случайность!

Переспорить Симону было невозможно. Слава открытия праведницы принадлежала ей, и она не собиралась с ней расставаться. К Эстер зачастили женщины с разными просьбами: у кого в семье не ладилось, у кого муж болел или дети росли непослушными – да мало ли бед у евреев. И со всем этим скарбом болезней и несчастий они шли к Эстер, прося благословения или совета. Особенной популярностью пользовались псалмы, которые она назначала читать в качестве молитвы о спасении. Для каждой просительницы Эстер подбирала другой набор, благо псалмов царь Давид написал великое множество. Как и почему она останавливалась на том или ином порядке чтения, Эстер сама не понимала, наверное, сердце подсказывало, что кому сказать.

И помогало. Непонятно почему и как, но помогало. Спустя дни, недели, а то и месяцы, многие женщины возвращались в ее дом и со слезами благодарили за совет и благословение. Эстер не понимала, как это работает, объясняя чудеса заслугами Бецалеля.

Спасенные рассказывали о чуде подругам, те – своим подругам, и скоро Эстер пришлось строго ограничить часы приема. Вокруг ее дома толпились десятки женщин, телефон звонил не переставая. Тихая жизнь закончилась. Она попросила совета у Бецалеля, но тот только улыбнулся.

– Это твоя стезя, – говорила его улыбка. – Каждому человеку Всевышний назначает свою лямку, и тянуть ее нужно без ропота.

Эстер вылезла из ванны, тщательно вытерлась, расчесала волосы. Ногти она подстригла еще дома, можно звать смотрительницу. Та появилась еще до того, как Эстер отпустила кнопку звонка. Быстро и ловко осмотрела ногти на руках и руки, потом – ногти на ногах и ноги, не пристал ли где волосок, нет ли ранки или коросты, оглядела спину, груди, живот, бедра и подбородком указала на бассейн.

Эстер спустилась по ступенькам в теплую воду, закрыла глаза и мысленно произнесла набор букв, которым когда-то обучил ее Бецалель. Что они означали, он объяснять не стал – только предупредил, что их ни в коем случае нельзя произносить вслух или передавать другому человеку.

– Только ты, только в микве, и только один раз. Собьешься или перепутаешь – жди до следующего раза.

Следующий раз наступал через месяц, поэтому Эстер хорошенечко выучила записанные на бумажке буквы и ни разу не ошиблась. Сколько прошло погружений с того, первого, а не ошиблась.

Она собралась с мыслями и окунулась. Глубоко, так, чтобы вода накрыла ее до самой верхушки.

– Отлично! – крикнула смотрительница и прикрыла ее голову краем полотенца. Эстер скрестила руки на груди, чтобы отделить низ живота от уст, произнесла благословение и окунулась восемнадцать раз. Восемнадцать – числовое значение слова жизнь, а жизнь приносит только исполнение заповедей Всевышнего.

Потом она не спеша вытиралась, сушила феном волосы, расчесывалась, смазывала тело увлажняющим кремом: ведь вода в микве хлорирована – и если не намажешься, через полчаса кожа начинает чесаться. Симона говорила ей, что если принести воду из миквы на себе домой – в дом входит благословение. Настоящая жена каббалиста не омывается после миквы и даже толком не вытирается. Эстер пробовала, но после нескольких попыток перестала. Невозможно чесаться до утра, как шелудивая собака!

У выхода ее поджидала смотрительница.

– Раббанит Ифарган, моя племянница уже три года замужем, а детей все нет. Благословите, пожалуйста.

– Пусть она придет ко мне завтра, в шесть тридцать вечера.

– Спасибо, раббанит, большое спасибо.

– Пока не за что.

Женщины в очереди, уже другие, завидев Эстер, дружно поднялись со своих мест. Она помахала им рукой и потянула на себя входную дверь. За порогом, видимо, не успев позвонить, стояла жена рава Зонштейна.

– Добрый вечер, раббанит Ифарган!

– Добрый вечер, раббанит Зонштейн!

– Как дела?

– Слава Б-гу! А у вас?

– Слава Б-гу!

– Как муж?

– Слава Б-гу, чтоб не хуже. Как ваши дети?

– Нивроко, слава Б-гу. Как учеба вашего мужа?

– Б-г помогает.

– Ну чтоб мы слышали только хорошие новости.

– Дай-то Б-г!

– Дай-то Б-г!

Эстер пропустила раббанит Зонштейн, постояла несколько секунд на крыльце и, спускаясь по ступенькам, начала погружаться во влажное чрево реховотской ночи.

ЖЕНА ЛОТА

Он с трудом вырвался из тяжелого дневного сна, сел на гостиничной кровати и с хрустом помотал головой. Ему снилось, будто он пил кофе за столиком ресторанчика на берегу Вильняле, разглядывал кирпично-рыжий бок башни Гедиминаса, торчащий из курчавой зелени горы, потом поднялся и ушел, и только спустя двадцать минут, уже возле ратуши, вспомнил, что забыл сумку, а в ней – документы, обратный билет, деньги и кредитные карточки. Он побежал обратно, на ходу обращаясь к невидимому и всемогущему Богу, чувствуя, как бешено, вразнос, колотится сердце.

«Но как же так, – думал он, спуская ноги с кровати, – ведь невозможно уйти, не расплатившись, а значит, я снимал со спинки стула сумку, доставал из нее портмоне, прятал обратно, как же так?»

Он еще раз помотал головой, пошел в ванную, с удовольствием ступая босыми ступнями по ворсистой поверхности ковра, умылся, поглядывая на себя в зеркале и чувствуя, как кровь постепенно замедляет свой бешеный бег.

Из темной поверхности зеркала (свет в ванной он не включил) на него смотрело хорошо знакомое лицо: плавная линия носа, мягкий прочерк губ, полускрытых усами, уже начинающая седеть, но еще достаточно черная борода – коротко подстриженная, упругим мхом обложившая щеки и подбородок. Когда-то он любил себя рассматривать; знал каждую точку, каждый бугорок кожи, но потом, обратившись к религии, прочитал, что так поступают женщины, мужчине же полагается отдаляться от подобного рода действий. И зеркало ушло из его жизни, да и не было в нем особой нужды, поскольку бриться он перестал, а волосы два раза в месяц подстригал очень коротко, оставляя лишь шершавый ершик, с которого во время утренней молитвы не сползали тфиллин.

Он вытерся насухо жестким гостиничным полотенцем, вернувшись в комнату, достал из холодильника бутылку кока-колы, приник к горлышку и долго пил, двигая кадыком, блаженно ощущая, как холодная пузырящаяся жидкость смывает последние остатки сна.

Да, сон отступил, но ощущение потери осталось. Он посидел несколько минут на кровати, припоминая, что могло послужить причиной этому чувству, перебрал встречи, денежные дела, покупки, билеты, телефонные звонки и, не найдя ничего внушающего беспокойство, быстро оделся и ушел из гостиницы.

«Сны, – думал он, неспешно шагая по Вильнюсу, – дурное марево, сумерки разума, неизжитые страхи. Не думай о снах. Думай о мостовой, по которой ступают твои башмаки, о желтых, охряных, терракотовых стенах домов, о багряном солнце, низко висящем над черепичными скатами крыш, о плюще, вьющемся вокруг водосточной трубы. Это ведь твой город, ты в нем родился и прожил большую часть жизни. Ты должен его любить, но что-то ушло из организма, и ты успокоился, отмучившись любовью к этим крышам, лестницам, пламенеющим башням костелов».

Его звали Залманом, и он совсем недавно перевалил за тот рубеж, после которого в голове у мужчины проясняется туман неуверенности и на каждый возникающий вопрос из глубин подсознания немедленно выплывает ответ. Он закончил в Вильнюсе университет, успел поработать, встать на ноги, и тут им овладела охота к перемене мест. Залман заболел, тяжело заболел Израилем. Он мог думать и говорить только о нем; собирал крупицы сведений, рассыпанных по энциклопедиям и пропагандистским брошюрам, перечитывал приходившие к знакомым и родственникам письма «оттуда», учил иврит, и, в конце концов, оказался в синагоге. В ОВИРе к его недугу отнеслись снисходительно и после двух попыток – выпустили.

В Израиле болезнь отступила, но мировоззрение оказалось непоправимо измененным, и Залман вступил на сложный путь изучения Торы, вкусив восторга ночных бдений в синагоге над потертыми страницами тайных книг и вдоволь нахлебавшись нищеты. Турбулентное движение судьбы вынесло его на тихий берег в учебном заведении для выходцев из России, где он преподавал Талмуд. Ученики любили Залмана, зарплаты хватало на более или менее сносное существование, и жизнь, казалось, вошла в нормальное русло.

Впрочем, почему казалось? Вошла, жизнь действительно вошла в нормальное русло, и нынешняя поездка – одно из проявлений укорененности, прочной устроенности его жизни. В Вильнюс Залман прилетел для подготовки школьной экскурсии. Совет попечителей решил, что в качестве награды надо свозить отличившихся учеников в бывшую столицу еврейского мира – Вильну. Ну, и, конечно же, заехать в Ковно, посмотреть сохранившееся здание ешивы «Слободка», завернуть в «Поневеж».

Залман остановился на маленькой треугольной площадке, образованной пересечением трех улочек старого города. Когда-то он обожал это место, непонятно, почему оно волновало его душу. На месте разрушенных во время войны зданий архитекторы построили сказочный средневековый город: небольшие дворики с увитыми плющом домами в стиле Ренессанса, тяжелые арки ворот, булыжная мостовая, частые переплеты оконных рам. И все это было раскрашено, ухожено, любовно приглажено и содержалось в такой чистоте и цветении, что Залман часами ходил по этим дворикам, а в теплую погоду приносил раскладной стульчик, книгу и сидел до самой темноты, наслаждаясь покоем и тишиной.

Изредка, точно гонимый ветром столб пыли, сквозь дворы проносились туристические группы, но Залман воспринимал их как неизбежное проявление стихии вроде птичьего помета, внезапно упавшего на шляпу. Сумерки медленно, словно густое вино, наполняли дворы. Они клубились под арками, сочились из неплотно прикрытых дверей парадных, осторожно заполняли углы, взбирались на колени, накрывали с головой.

В окнах зажигались огни, Залман вставал со стула и, покачиваясь, будто пьяный, на уснувших от долгого сидения ногах, брел домой. Он перечитал все книги по архитектуре Вильнюса, легко выделял ренессансный аттик из пристроенных спустя два века барочных ваз и карнизов, выучил наизусть даты начала и окончания строительства костелов и храмов. Залман знал все проходные дворы, укромные закоулки и узкие проходы между дровяными сараями. Он даже сфотографировал их и собрал в альбом под неуклюжим названием «Вильнюс сзади». Но улицы и дворики старого города влекли его больше всего. Тогда он еще не понимал почему, понимание пришло позже, гораздо позже.

Уже в Израиле он сообразил, что на месте всемирного центра Торы литовские архитекторы выстроили обыкновенный польский квартал. Уютный, милый и ласкающий глаз, но не имеющий никакого отношения к жизни духа, несколько веков наполнявшей улицы и дворы старого города.

– Слова крепче камней, – думал Залман, на ходу прикасаясь рукой к стенам домов, – а мысль не поддается разрушению. В Паневежисе давно не осталось ни одного еврея, а десятки тысяч юношей, цвет еврейского народа, учатся в израильской ешиве «Поневеж».

Он вошел в любимый когда-то дворик. Ничего не изменилось: те же искусственно состаренные деревянные ворота, вымощенный крупными плитами пол, терракотовые стены с желтыми прожилками выцветающей краски. Вот только плюща, пожалуй, стало больше, одной стены почти не видно, лишь на месте окон в сплошной стене зелени вырезаны просветы. Пусто и тихо, звук его шагов пробудил эхо, и оно заметалось по двору.

Залман остановился. Забытый, казалось бы, навсегда трепет вновь коснулся его сердца.

«Почему я волнуюсь? Ах, да, конечно, при чем тут архитектура польского средневековья? Душа слышит, душа входит в резонанс с душами мудрецов, живших когда-то на этом месте».

Он припомнил историю о том, как печатали Талмуд. Тогдашняя Вильна была центром изучения Торы, многие из ее знатоков бедствовали, трудились на самых черных работах. Каждый набранный лист вывешивали на воротах типографии и за найденную ошибку платили вознаграждение. В итоге над редактированием текста поработало несколько тысяч мудрецов – такого скопления людей, досконально знающих Святое Писание, больше уже не встречалось ни в одном месте мира. И вряд ли встретится. Поэтому «Талмуд Вильна» не набирается заново, а только копируется – с того, первого издания.

Залман вышел из дворика и вернулся к треугольной площади. На одном из углов мягко светились окна ресторана «Локис». Когда-то он часто заходил в него выпить чашечку кофе с рюмкой тягучего ликера «Бенедиктин». На большее просто не хватало денег.

Он в нерешительности подошел к двери ресторанчика.

«А, собственно, почему нет? Кофе и ликер вполне кошерны. Почему бы и нет?»

Он потянул за ручку и, уже переступая порог, вдруг вспомнил комментарий к истории жены Лота.

– Совершившему духовное перерождение нельзя оборачиваться назад. Образы прошлой жизни могут оказать на еще не окрепшую душу разрушительное воздействие. Пока человек не прошел достаточно далеко по пути духа, он должен избегать возвращения к прошлому.

Залман внутренне усмехнулся.

«Ну, уж к нему это не относится. Путем духа он идет полтора десятка лет и давно миновал тот рубеж, до которого обращаются в соляной столп. А кусок свинины – какое из него испытание? Просто смех!»

Ликер оказался совсем не таким вкусным, как помнилось. Или делать его стали хуже, или он, Залман, изменился за прошедшие годы, перепробовав разных настоек, водок и ликеров. Но вот кофе по-прежнему на высоте.

Он удобно откинулся на спинку кресла и огляделся. Да, интерьер тот же: медвежьи и кабаньи головы на стенах, тяжелые столы темного дерева, массивные кресла с высокими спинками. Кирпичные своды над головой: интересно, что тут было до войны? Возможно, под этим самым потолком собирались каббалисты и по ночам, при свете свечи передавали тайное Знание. Или на стеллажах вдоль стен раскладывали свеженапечатанные тома Талмуда, готовя к отправке во все страны света. А может, тут был самый обыкновенный подвал, в котором хранили тяжело пахнущие кожи для изготовления пергамента или бочонки с пасхальным вином.

Залман вдруг почувствовал голод. Последние несколько дней он питался привезенными с собой консервами и полуфабрикатами, которые растворял в кипятке. От этих супов, каш и риса с приправой его мучила изжога. Он глушил ее таблетками и старался не обращать внимания на протесты организма. До самолета оставалось всего два дня, а от изжоги еще никто не умирал.

В «Локисе» на него обрушились аромат жареного мяса, пряное благоухание тминного соуса, крепкий, дразнящий дух свежего хлеба. Не в силах противиться искушению, он подозвал официантку.

– Простите, – его литовский порядочно потускнел за прошедшие годы, – вы не могли бы принести мне несколько целых помидоров и огурцов? Положите их, пожалуйста, на одноразовую тарелочку.

– Конечно, конечно, – приветливо улыбнулась официантка. – Вы приезжий?

– Да, – кивнул Залман.

– Впервые на родине?

А, вот в чем дело! Она приняла его за американского литовца. Ну да, вид у него не местный, а язык – через пень-колоду. Кем же он может быть, кроме американца? Не желая продолжать разговор, Залман кивнул.

– Добро пожаловать в Вильнюс! – еще раз улыбнулась официантка. – Вы вегетарианец?

– Да! – с облегчением выдохнул Залман. – Конечно, вегетарианец. Я даже посудой, из которой ели мясо, не пользуюсь.

– Нет проблем! Сейчас всё принесу.

Официантка повернулась и, покачивая бедрами, пошла между столиками. Покачивания явно предназначались Залману. Кто их знает, этих заезжих иностранцев, может и миллионером оказаться.

– Еще одну чашечку кофе, пожалуйста, – попросил Залман, когда перед ним оказались два желто-розовых помидора и покрытый острыми пупырышками огурец. – Сразу, как закончу есть овощи.

Официантка понимающе кивнула и удалилась. Осторожно, чтоб не пролить сок, он разрезал пластмассовым ножом помидоры, аккуратно располовинил огурец, потом так же тщательно разделил половинки на четвертушки, сосредоточенно произнес благословение и начал есть.

Невкусно! Он недовольно поморщился. Израильские помидоры и огурцы куда лучше.

– Конечно, невкусно, если без соли, – раздался за спиной женский голос.

Залман обернулся.

– Бируте! – он узнал ее сразу. – Откуда ты здесь?

– А ты откуда?

– Я по делам, в командировке.

– А я живу тут, как раньше.

Она поставила перед ним солонку и, гибко прогнувшись, села напротив.

– Сколько лет мы не виделись? – спросил Залман, не зная, с чего начать разговор.

– Как ты уехал, так и не виделись. Уже шестнадцать лет.

– Да, шестнадцать.

Воспоминания бросились ему в голову, отчаянно, словно солдаты на штурм неприступной твердыни, но отогнал их таким же решительным движением головы, каким недавно отбросил в сторону дурной сон.

Залман, не стесняясь, оглядел Бируте. Все, что он когда-то любил в ней, осталось на своих местах. Высокая шея, матовая, персикового цвета кожа, волнующий скат груди, коротко подстриженные, отливающие бронзой волосы, милые черты лица, влажный блеск зубов, ловкая фигура.

– Ты совсем не изменилась! – в невольном восхищении воскликнул он.

– Дурачок, – Бируте засмеялась. – Это все полумрак и хорошая косметика.

Он замолк, словно споткнувшись. Говорить комплименты чужим женам, да еще в ресторане, плохо укладывалось в тот образ, который он выбрал и носил много лет.

– Расскажи о себе, – нарушила паузу Бируте. – Чем ты занят, что делаешь? Как твои писательские дела, ты ведь хотел стать писателем, помнишь?

– Писателем… – он хмыкнул и вдруг, поймав привычный для себя тон преподавателя, заговорил:

– Жажда возмездия, то, на чем основана вся литература, все детективы, все трагедии, и возможно, комедии, на самом деле есть не что иное, как проявление неуемного человеческого стремления к справедливости.

Залман остановился и внимательно поглядел на нее. Бируте слушала, чуть приоткрыв губы. Ах, да, она ведь всегда так слушала, это была ее неповторимая манера, как же он забыл! Руки Бируте неподвижно лежали на столе. Крупные кисти с тонкими, но крепкими пальцами. Когда-то он посмеивался над величиной этих кистей и над непривычно большим для девушки размером обуви.

– Я крестьянского рода, – отвечала Бируте. – Дед мой землю пахал, и прадед, и прапрадед. Чтобы крепко стоять на земле, нужны большие ступни. И кисти – удерживать борону и плуг.

Словно прочитав его мысли, Бируте убрала руки со стола.

– Так вот, – продолжил Залман, – человек хочет верить, что в мире есть порядок: зло неминуемо будет наказано, а добро восторжествует. То есть – в мире присутствует Хозяин. Поиск справедливости есть не что иное, как поиск Всевышнего. Мы желаем видеть мир не бессмысленным хаосом, а разумной гармонией. Хотя бы в книгах. Когда я это понял, то забросил свои литературные занятия и занялся совсем другим делом.

– Да, – грустно сказала Бируте, – ты уже здесь стал таким. Оттого и не захотел на мне жениться.

– Я?! – изумленно воскликнул Залман. – Я не захотел? Ты же вышла замуж за Лотаса, как я мог на тебе жениться!

– А отчего я вышла, не помнишь? Забыл, что ты мне прошептал у ограды костела, когда мы целовались под колокольный звон?

– Не помню, – Залман отрицательно покачал головой. – Помню, как целовались, а что говорил – нет, вылетело из головы.

Он зажмурился, и от этого ничего, казалось бы, не значащего движения воспоминания вырвались наконец из глухого подвала памяти и выплеснулись наружу, обжигая давно забытой болью. Зарябило, расплылось перед глазами, сладко потянуло сердце.

«Неужели слёзы?» – с удивлением подумал Залман.

Стояла осень, желтые и пунцовые листья плавали в лужах. Деревья у ограды костела почти оголились, обнажив холодные извивы черных ветвей. Они вошли во двор, отыскали укромное, скрытое от людских глаз место и, прижавшись друг к другу, простояли целую вечность.

Темнело, сквозь стрельчатые окна, затянутые цветными витражами, доносились звуки литургии. На башне ударил колокол, и с первыми его звуками, тяжелыми, словно старинные серебряные монеты, они начали исступленно целоваться. Неумело, стукаясь зубами и сталкиваясь озябшими носами. Когда последний завиток звона растворился в сизом от валящейся на Вильнюс темноты воздухе, Залман, неожиданно для самого себя сказал: «Я женюсь только на еврейке».

– Вспомнил, Зюньчик? – Бируте нарочно назвала его детским именем. Его уже много лет так никто не называл.

– Вспомнил. Но ты бы ведь не поехала со мной в Израиль. Без мамы, без папы, без всех твоих деревенских родственников.

– Поехала бы. Я бы тогда за тобой куда угодно поехала.

– А вера? Ты ведь католичка, а я иудей.

– Я атеистка. Была и есть. Но ради тебя стала бы иудейкой. Твой Бог был бы и моим Богом.

– Н-да, – он постучал пальцами по столу. – К чему жалеть об упущенных возможностях? Как ты, как Лотас? У вас есть дети? Сколько?

– Мы разошлись через год. Сразу после твоего отъезда. Он меня совсем не понимал. И вообще был какой-то неромантичный. Приземленный, как все жемайтийцы.

– А после Лотаса? Вышла еще раз?

Она замялась.

– Понимаешь, формально мы не развелись. Расстались, как муж и жена, но поддерживаем имущественные отношения. В общем, официально я замужем, хоть фактически нет. И знаешь, что я тебе еще скажу…

Бируте заметно волновалась. Достала пачку сигарет, вытащила одну, закурила, выпуская дым вбок, потом толкнула пачку к Залману.

– Спасибо, я уже много лет как бросил.

– А я нет.

Да, эту ее манеру выпускать дым, кривя губы и чуть наклоняя голову, он тоже хорошо помнил. Сколько, оказывается, хранит в себе наша память, мы-то и думать о чем-то забыли, а она держит, крепко сжимая, до боли, до синяков, до царапин на сердце.

– Вот что я хочу тебе сказать, – она собирала силы, точно штангист, когда, обхватив руками штангу и уже присев, он замирает, прислушиваясь к себе, проверяя, все ли готово для рывка.

– Ничего не упущено. Я все эти годы ждала нашей встречи. Знала, ты вернешься, не сможешь не вернуться. И вот, ты вернулся.

Залман молчал, оторопев. Не от слов Бируте, а от того, какую бурю подняли эти слова в его душе.

– Всё еще можно повторить, Зюньчик. Вернее, начать сначала. Стоит тебе захотеть.

– Бируте, – он закашлялся, то ли от волнения, то ли от сигаретного дыма. – Видишь ли, я, в некотором роде, духовная особа.

– Ну и что? – перебила она его. – Бог – это любовь. Он простит тебя. И меня вместе с тобой.

– Бог – это еще и долг. Ответственность перед другими людьми. У меня жена и шестеро детей. Как я могу…

– Шестеро! – она в изумлении прикрыла рот рукой. – У Зюнечки шестеро детей!

С минуту она качала головой, рассматривая его расширенными глазами.

– Нет, конечно, разве я могу забрать отца у шестерых детей. Но ведь ты можешь приезжать иногда в Вильнюс, раз в месяц, раз в два месяца. О деньгах не думай, я теперь богатая, на билеты хватит.

Она криво усмехнулась и загасила сигарету.

– Бируте, а как я буду возвращаться? Какими глазами на детей глядеть, что говорить им? Врать, скрываться. На обмане счастья не выстроишь.

Она затрясла головой, глаза заблестели. Молча протянула руку, накрыла своей ладонью пальцы Залмана. Он почти инстинктивно дернулся, чтобы высвободиться, но тут же остановил движение.

– Хорошо, – сказала она тихо. – Пусть все останется, как было. Но сейчас, раз мы уже встретились, сегодня, один-единственный раз…

Он не мог говорить. Не мог двинуть рукой. Он захотел отрицательно покачать головой, но она налилась свинцом, окаменела. Никогда в жизни столь простое движение не давалось ему с таким трудом.

На улице уже зажглись фонари. Из распахнутого окна второго этажа доносилась песня «Битлз». Что-то о плачущей гитаре. Когда-то он знал эту песню наизусть. Залман выбрался на середину мостовой и побрел к гостинице.

«Только не оборачивайся, – твердил он себе, – только не оборачивайся».

Он дошел до угла, уперся рукой в холодную жесть водосточной трубы, уловил последний всхлип соло-гитары Леннона, и обернулся.

ВРЕМЯ И МЕСТО

Необходимость комментария, или Связка ключей к замку Якова Шехтера (комментарий П. Люкимсона)

«Вход не для всех. Вход только для посвященных!» – предупредил Гессе читателя в своем «Степном волке».

«Не понимать стихов не грех! Еще бы, говорю, еще бы…» – обронил как-то Андрей Вознесенский.

Мир любого подлинного художника всегда настолько сложен, что далеко не каждому из его современников, а подчас и ему самому не всегда дано понять, что же именно он вложил в то или иное свое творение.

Проходит всего лишь тридцать, сорок, пятьдесят лет, некогда юные девушки превращаются в почтенных бабушек, и вот уже их внуки с трудом воспринимают то, что этим бабушкам казалось таким простым и понятным.

В самом деле, что это такое: «Надев широкий “боливар”, Онегин едет на бульвар»?!

Или: «Но… Панталоны, фрак, жилет! Всех этих слов на русском нет!»

Как это нет, когда вот они, туточки?! А «жилет» – это вообще любимая папина бритва!

И тогда возникает необходимость в комментарии – переводе с русского на русский; тех ключах, с помощью которого можно открыть двери, запертые Временем, этим главным Хранителем всех таинственных замков, выстроенных воображением художников различных эпох и народов.

Но если такие комментарии необходимы спустя всего несколько десятилетий (не говоря уже о столетиях) для произведений, написанных соплеменниками писателя, то что же тогда говорить о произведениях, лежащих целиком в русле иной культуры, иной религии, иной ментальности? Более того – по сути дела, иной цивилизации?!

А то, что еврейская цивилизация, лежащая в основе как христианской, так и исламских цивилизаций, являет собой совершенно отдельный мощный духовный и культурный пласт общечеловеческой культуры, сегодня отрицают разве что те, кто окончательно застрял в плену позавчерашних взглядов и представлений.

За плечами у этой цивилизации – тысячелетия непрерывного развития, «гималаи» книг, которые остались либо совершенно неизвестными другим народам, либо известными лишь частично, оказавшись повернутыми к ним, подобно Луне, лишь одной своей стороной. И – само собой – не только свое мировоззрение и мироощущение, но и своя история, обычаи, традиции, кухня, пословицы, поговорки и все прочее, что вкупе составляет культуру народа. А также, безусловно, и свои культурные коды.

Вот почему далекому от еврейской цивилизации человеку совсем не просто понять еврейскую литературу, даже если… литература эта создавалась на его родном языке. Он может уловить то общечеловеческое звучание произведения, без которого вообще немыслимо подлинное искусство; может даже оценить всю полнокровность образов и языка писателя, то есть догадаться, что перед ним – подлинный мастер слова. Но вот оценить всю мощь того или иного текста, глубину заложенных в нем идей, без знания этих кодов он попросту бессилен.

Невозможно понять и оценить «Закат» Бабеля, не понимая смысла того отрывка из еврейской молитвы, который читается в одной из сцен этой пьесы. А между тем Бабель сознательно не приводит их перевода, зная, что любой религиозный еврей знаком с этими словами с детства. Ну, а что касается всех остальных… Что ж, вход, как и было сказано, не для всех – вход только для посвященных.

Точно так же невозможно понять роман Башевиса-Зингера «Враги. История любви», не зная, что означают имена двух ангелов, которые перепутал герой этого произведения при сочинении каббалистического опуса.

Яков Шехтер, чью книгу вы держите в руках, принадлежит к тому же ряду еврейских писателей, что и Бабель, Башевис-Зингер, Агнон, Саббато… Сейчас мы не сравниваем их по мастерству или художественной мощи – в этом смысле все оценки расставит все то же Его Величество Время. Нет, сходство между ними заключается в том, что творчество всех вышеназванных художников принадлежит, прежде всего, еврейской цивилизации, то есть неразрывными узами связано с еврейской религией, еврейской традицией, еврейской культурой – сферами, малознакомыми или совершенно незнакомыми широкому русскому читателю.

Вдобавок ко всему и мир их героев, при всем различии между ними, тоже незнаком и чужд этому читателю, а потому воленс-ноленс нуждается в комментаторе.

Нужно сказать, что комментирование – это вообще давнее и излюбленное еврейское занятие, и огромную часть всех наших книг составляют не сами тексты, а комментарии к ним – комментарии к Пятикнижию, Судьям, Пророкам, Талмуду, комментарии к комментариям к Талмуду, а уже потом – к Шолом-Алейхему, Бабелю, Агнону, и вот сейчас – к Якову Шехтеру.

Остается надеяться, что эти комментарии и в самом деле помогут вам проникнуть в мир Якова Шехтера и оценить по достоинству его прозу. А заодно – немного приблизиться к пониманию ценностей и культуры еврейской цивилизации, которая, по меткому замечанию великого еврейского поэта Самуила Галкина, во все века была ярка собственным, ни у кого не заемным светом.

Правда, при этом ни на минуту не следует забывать, что любой комментарий – субъективен. Ведь комментатор – в сущности, такой же читатель, как и все прочие, высказывающий сугубо свое мнение о прочитанном. А значит, любой комментарий не абсолютен и далеко не все сказанное комментатором должно восприниматься как «истина в последней инстанции». И уж тем более как единственная истина. Ведь в той литературной традиции, к которой принадлежит Яков Шехтер, у каждого произведения, подобно сложному дифференциальному уравнению, бывает не одно, а несколько правильных решений, несколько толкований – и каждое из них вполне имеет право на жизнь.

Словом, именно на правах комментатора я позволю себе дать совет читателю: никогда не полагайтесь на комментарий! Попробуйте сами найти решения тех мест текста, которые кажутся вам темными и непонятными.

И помните: эти решения существуют…

Бесы в синагоге

Рассказ написан в характерном для еврейской литературы жанре, который можно назвать «мистической дразнилкой».

Суть ее сводится к тому, что автор выстраивает внешне совершенно мистический сюжет с участием демонов, привидений, переселения душ и т. д. Но в тот самый момент, когда кажется, будто эзотерическая линия рассказа достигла своего крайнего напряжения и вот-вот все объяснится с привлечением всяких потусторонних материй… история получает вполне естественное объяснение.

Однако при этом ткань повествования выстраивается так, что у читателя все равно остается ощущение, что в естественном объяснении при всей его логичности есть что-то «неправильное»; во всяком случае, только этим объяснением суть происшедшего не исчерпывается.

Классическим образцом произведения этого жанра является рассказ Исаака Башевиса-Зингера «Почему кричали гуси» из книги «Суд моего отца». Поначалу Зингер упорно внушает читателю, что, будучи уже мертвыми, гуси кричат потому, что в них вселились души престарелых супругов, а в финале выясняется, что из птичьих тушек… просто не вытащили дыхательное горло. Но если это так, то зачем же читателю рассказывалась вся история жизни той супружеской пары и упорно внушалась мысль, что за свои прижизненные деяния их души после смерти вполне заслужили того, чтобы оказаться в гусиных телах, а затем и рядом на одном кухонном столе?!

В этом и заключается чисто еврейский подход к мистическому: для того чтобы встретиться лицом к лицу с иной реальностью, вовсе не нужно жить в замке с привидениями. Порой достаточно просто внимательнее приглядеться к окружающему тебя миру, и тогда во всем происходящем можно увидеть тайную волю Всевышнего, влияние и явное или неявное присутствие тех сил и сущностей, которые не вмещаются в материалистическую картину мироздания.

Еврейское представление о «нечистой силе», являющейся одним из главных героев этого рассказа, тоже весьма существенно отличается от христианского. В иудаизме Сатан (он же Сатана, он же Асмодей-Ашмодей), будучи одним из высших ангелов, противостоит не Богу, а людям. И он сам, и подвластные ему демоны, безусловно, признают существование Творца и подчиняются Ему, а свое главное предназначение видят в том, чтобы принизить в глазах Всевышнего «род человеческий» и прежде всего – евреев как представителей избранного Им народа.

Сами демоны (это не раз подчеркивается как в Талмуде, так и в каббалистических сочинениях, и в еврейском фольклоре) рождаются из нечистых человеческих поступков, слов, желаний и тайных страстей, то есть из «тумы» – духовной, невидимой глазу нечистоты; и потому-то они и зовутся «нечистой силой».

Таким образом, нечистая сила никогда или почти никогда не нападает на людей ни с того ни с сего. Как правило, она рождена самим человеком, и чтобы избавиться от нее, ему нужно понять, что именно произвело ее к жизни, пресечь породивший ее грех и воздержаться от его повторения. Эту концепцию и разрабатывает Яков Шехтер в рассказе «Бесы в синагоге». Если читатель уже прочитал рассказ до конца, то ему известно, что никаких бесов в синагоге (вроде бы!!!) не было. Что касается адского хохота, раздававшегося в «Ноам алихот», то он, как выяснилось, производился неким рыночным торговцем через динамики, вставленные в печь во время ремонта, который был осуществлен на пожертвованные группой рыночных воротил деньги. Всё, таким образом, логично и естественно: еще в самом начале рассказа писатель говорит о том, что земля, на которой стоит синагога, стоит огромные деньги и многие бизнесмены были заинтересованы в том, чтобы синагоги не стало и они бы заполучили этот земельный участок. Таким образом, приняв пожертвование и разрешив жертвователям сделать в синагоге «небольшой ремонтик», староста синагоги реб Вульф, по сути дела, дал им возможность осуществить новый план ликвидации «Ноам алихот» путем запугивания его прихожан «нечистой силой». Или, говоря другими словами, реб Вульф сам и пустил «бесов» в синагогу, и помог им в ней обосноваться.

Но вспомним тогда и то, что в финале рассказа реб Вульф заявляет, что он наводил после ремонта порядок в печи и… там не было никакого динамика!

Так был ли динамик встроен вполне земными недоброжелателями синагоги или же возник сам собой, неким чудесным образом, благодаря все той же «нечистой силе»?

Если снова вернуться к началу рассказа и вспомнить слова покойного раввина Штарка о том, что существование синагоги «Ноам алихот» является своего рода гарантией существования города, то можно выстроить и иную версию происшедшего. Скажем, предположить, что в ликвидации синагоги заинтересована именно нечистая сила, так как это открывает ей путь к уничтожению всего города, и что она и в самом деле бесновалась в печи и в «биме» и была изгнана оттуда раввином Томографом. А для того, чтобы придать этому изгнанию вполне естественное объяснение, и понадобились динамики.

Или выстроить версию о том, что бизнесмены, встроившие эти динамики, неосознанно действовали по указанию этой самой нечисти…

Да и, кстати, был ли тот, кто избавил синагогу от бесов, равом Томографом? Или под его личиной приезжал Некто другой, решивший, что пришло время положить конец затеянной его подданными игре?

И почему этот Некто так хмыкал, узнав о странном обычае прихожан кланяться печной трубе? Не потому ли, что еврей должен кланяться исключительно Творцу Вселенной, а введенный мудрым равом Штарком обычай был его ошибкой, невольным впадением в язычество – и именно эта ошибка раввина и открыла бесам вход в синагогу?!

Словом, как и положено, в «мистической дразнилке» ни одна из версий происшедшего, какой бы правдоподобной она поначалу ни казалась, не является исчерпывающей и способной удовлетворить вдумчивого читателя. И столь же неоднозначным в этом смысле выступает в рассказе история с «советом» Любавичского ребе, к которой автор на первый, самый поверхностный взгляд относится весьма иронически. Речь идет о практике, получившей в последнее время весьма широкое распространение среди последователей ХАБАДа – одного из самых мощных хасидских течений в современном иудаизме.

Дело в том, что в последние годы жизни главы ХАБАДа – Седьмого Любавичского ребе Менахема-Мендла Шнеерсона, называемого в еврейской среде просто Ребе, – многие его ревностные поклонники поверили, что Ребе и является тем самым Мессией, которого евреи ждут вот уже на протяжении нескольких тысячелетий. Когда Ребе скончался, они отказались признать, что речь идет об обычной смерти, и стали настаивать на том, что на самом деле Ребе жив и еще вернется. Так как все эти идеи очень сильно напоминали те, что витали в воздухе в эпоху зарождения христианства, то они вызвали резкое осуждение лидеров «литовского» и других направлений в иудаизме. Тем не менее члены ХАБАДа продолжают утверждать, что с Ребе вполне можно общаться и сегодня с помощью памятного многим с детства метода «гадания по книге». То есть нужно написать на листке бумаги интересующий вас вопрос (именно так в свое время обычно и передавались Ребе вопросы его хасидов) и затем засунуть его наугад в сборник сочинений и писем Ребе. На той странице, на которой окажется записка, и содержится ответ на заданный вопрос.

Шехтер предельно точно воспроизводит в повествовании эту церемонию «гадания» и вроде бы относится к ней с иронией. Но вспомним, какой именно «совет» от покойного Ребе получают герои рассказа:

«Реб Вульф еще раз хмыкнул и передал книгу членам правления. Ознакомившись с текстом, они не нашли ничего лучшего, чем повторить хмыканье председателя.

“Дорогой реб Ноам! – значилось в письме. – По поводу неудачных, храни вас в дальнейшем Г-сподь, беременностей вашей жены, я думаю, причину следует искать не в особенностях ее тела, а в недостатках вашего. Постарайтесь разузнать у родственников, кто делал вам брит-милу и был ли человек, совершивший операцию, Б-гобоязненным моэлем. Мне думается, что было бы желательно повторить процедуру, разумеется, не в полном объеме, а только совершив символический надрез. В любом случае, прежде чем принимать решение, посоветуйтесь с тремя близкими друзьями. Желаю вам, вашей жене и вашим будущим детям удостоиться лицезреть святого Машиаха, вскорости, уже в наши дни”».

Но, во-первых, из этого текста следует, что старостам синагоги следует искать причину происходящего не в нечистой силе, а в самих себе. А во-вторых, если вспомнить, что обрезание является для евреев знаком союза, завета с Творцом и таким же знаком является сама Тора, то, в принципе, в этих словах Ребе можно усмотреть совет, вспомнить, кто именно вмешивался в последний раз в дела синагоги, делал для нее пожертвования или вносил в нее какие-либо изменения. Вспомнить – и задуматься о том, насколько искренними были его намерения, и тщательно проверить место, с которого читается Тора. Получается, что совет Ребе был неверно истолкован, но на самом деле отнюдь не был столь бессмысленным, как это казалось на первый взгляд – скорее, совсем наоборот…

Две вставные новеллы о взаимоотношениях между людьми и демонами, вне сомнения, призваны развить все ту же мысль о неслучайности столкновения любого человека с демоническими силами и о том, что само противостояние им является немалым испытанием, выдержать которое дано не каждому.

В истории авреха Шехтер не случайно подчеркивает, что муж не должен ждать жену возле миквы – хотя бы для того, чтобы никто не знал, когда именно для нее настает время ритуального очищения. Аврех, внешне соблюдая это правило, все же нарушает его: томимый желанием, он ждет жену ДОСТАТОЧНО БЛИЗКО от миквы, чтобы человек, более-менее знакомый с еврейской традицией, догадался, что он делает в данном месте. Окунание в микве обычно совершается через 10–14 дней после начала у женщины месячных, и все это время супругам запрещена интимная близость. Таким образом, обращаясь к супругу с просьбой поцеловать ее в губы, женщина явно выражает тайные желания авреха. И то, что он, будучи прекрасно осведомлен о запрете на столь интимный поцелуй при постороннем, все-таки целует жену, означает для человека, поднявшегося на определенные духовные высоты, духовное же падение с этих высот.

Вся сила этого духовного падения и находит свое проявление на физическом уровне – в его смерти. Таким образом, демон Нешикула не явился откуда-то из преисподней, чтобы напасть на этого авреха, а родился, как ему и полагается, непосредственно из его тайных страстей и желаний. Следующая история, рассказанная Акивой, лишь подтверждает это.

В сущности, рассказ Акивы представляет собой смешение двух широко распространенных в еврейском фольклоре легенд. Первая рассказывает о том, как некий путник случайно попадает за мифическую реку Самбатион, за которой, согласно преданию, поселились после крушения северного Израильского царства 10 колен еврейского народа, а вторая – о том, как столь же случайно человек оказывается в деревне или в городе, населенных демонами.

У Шехтера купец по прозвищу Гевер оказывается в знаменитом Бермудском треугольнике, где он разделил бы судьбу многих пропавших без вести путешественников, но именно Богобоязненность Гевера и знание им Торы помогают ему и его команде выжить.

В самом деле, не будь Гевер знатоком Талмуда (а Талмуд – это не что иное, как часть Торы, Божественного откровения, переданного евреям сначала изустно, но затем из-за угрозы забвения записанная мудрецами), не будь его вера в то, что Талмуд содержит в себе величайшие тайны мироздания, столь крепкой, и он, и его спутники погибли бы. Да и то, что из всех предметов, бывших на корабле, Гевер спасает именно молитвенные принадлежности, то есть талит и тфиллин, говорит о его Богобоязненности. И то, что он, знаток Торы, не сумел сразу разгадать, к кому именно в гости занесла его судьба, является целиком и полностью его личной виной. Тем более что знаков для этого было более чем достаточно: и странный характер молитвы, и искажение «раввином» текста Торы, и прямое нарушение заповеди о тфиллин, который «раввин» вместо того чтобы надевать один раз в день, надевает дважды, должно было по меньшей мере навести Гевера на размышления. Еще большие подозрения в нем должна была возбудить та плотская, не совместимая с духовностью жадность, с которой демоны надевали на себя тфиллин, помогающие, согласно иудаизму, притянуть к тому, кто ими пользуется, поток Божественной энергии. И, наконец, окончательно он должен был прозреть, когда глава демонов представляет ему свою дочь Махлат.

Дело в том, что слово «махала» на иврите означает «болезнь» и, согласно еврейской демонологии, Махлат – это имя демоницы, дочери самого Ашмодея, насылающей на человека всяческие болезни. Но Гевер не придал значение этому обстоятельству именно потому, что не хотел придавать этому значения! Низменные, нечистые побуждения оказываются, увы, сильнее и его Богобоязненности, и знания Торы, и чувства долга.

В какой-то момент, впрочем, положительные черты личности Гевера помогают ему прозреть, и он бежит с таинственного острова. Однако когда Махлат через год является к нему в Гавану, Гевер вновь оказывается во власти этих побуждений, и с этого момента его гибель становится неотвратимой. Движимый жаждой плотских утех с демоницей, Гевер принимает доводы Махлат о том, что она «не виновата в том, что родилась демоном», и продолжает с ней сожительствовать, падая все ниже и ниже и одновременно плодя все новых и новых демонов…

В итоге, таким образом, именно Гевер, по мысли автора и его героя Акивы, несет ответственность за появление в нашем мире легендарного потомка Махлат – Че Гевары – одного из самых страшных убийц ХХ века, бывшего поистине порождением преисподней…

Безусловно, на этом круг идей, заложенных в рассказе «Бесы в синагоге», не исчерпывается, однако большая часть этих идей практически закрыта для широкого не только нееврейского, но и еврейского читателя, так как требует более глубокого знакомства и с еврейской мистикой, и с еврейской литературой.

На перемене

В этом рассказе, как, впрочем, и в большинстве произведений Якова Шехтера, современная реальность тесно переплетена с еврейской историей, мистикой и фольклором.

В зачине рассказа Шехтер воссоздает типичную атмосферу в синагоге между послеполуденной молитвой (минхой) и молитвой вечерней (мааривом). Первую во многих синагогах читают обычно незадолго до захода солнца, а вторую – сразу после появления на небе первых звезд. Таким образом, между двумя молитвами проходит 20–25 минут, которые большинство прихожан в синагоге и в самом деле проводят за досужими разговорами или размышлениями о смысле тех или иных мест Священного Писания – идти домой, чтобы через 5–10 минут снова вернуться в синагогу, просто не имеет смысла.

Но, как легко заметить, это время приходится на сумерки, то есть на совершенно особый период времени суток, называемом на иврите «эрев». Обычно слово это переводится как «вечер», но это – не совсем точный перевод. На самом деле правильнее было бы перевести «эрев» как «сумерки», а если уж делать с этого слова кальку на русский язык, то оно должно звучать как «время смешения», ибо происходит от глагола «леитарэв» – «смешиваться». Сумерки – это и в самом деле, с точки зрения иудаизма, время смешения тьмы и света, кажущегося и реального, правды и вымысла.

Шехтер отнюдь не случайно избирает для своего рассказа этот час суток – поди разберись в неясном свете «сумерек», кто из героев, высказывая свое мнение по поводу рассказа собеседника, прав, а кто ошибается, да и является ли сам этот рассказ самой что ни на есть правдой, или просто притчей, либо красивой сказкой с поучительным концом.

Словом, писатель, вслушиваясь в рассказы завсегдатаев синагоги «Ноам алихот», занимает роль стороннего наблюдателя, предлагая читателю выбрать те ответы на заданные загадки, которые ему больше по душе.

К примеру, читатель должен сам решить, действительно ли молитва реб Вульфа на могиле великого раввина Йосефа Каро в мгновение ока «ретроактивно», то есть «задним числом», изменила действительность, превратив никому не нужную старую деву в счастливую невесту, или же реб Вульф все это себе попросту вообразил, а девушка была обручена уже в тот момент, когда пришла на могилу? Или что именно спасло от рака героя Войны Судного дня – страстное заступничество перед Богом его друзей или современная медицина? И в самом ли деле в «пляжной истории» имело место чудо «воскрешения из мертвых» или санитар «скорой помощи» просто поспешил с констатацией смерти авреха?

Но несомненно одно: сверхидею этого рассказа составляет один из центральных вопросов еврейской философии – о том, способен ли человек силой своей молитвы или своими поступками изменить действительность, упросить Всевышнего отменить уже, казалось бы, вынесенный Им приговор или «зачесть» в качестве уплаты за грехи прежние заслуги самого грешника или близких ему людей?

Точнее, ответ на этот вопрос в иудаизме давно известен, и две истории из этого рассказа – о больном раком командире и утонувшем аврехе – лишь иллюстрируют этот ответ: да, возможен.

С этой точки зрения наиболее поучительной предстает как раз история об аврехе, написанная вполне в духе прозы религиозных еврейских писателей. Нет никакого сомнения, что в тот момент, когда один из аврехов смеется над своими товарищами, спорящими на пляже о Талмуде, то есть продолжающими и здесь учить Тору, он совершает, с точки зрения иудаизма, страшный грех. Ведь изучение Торы – главная задача и смысл жизни любого еврея, и каждый еврей должен заниматься этим денно и нощно. Шехтер не говорит, кто именно из аврехов начал тонуть, однако, по канонам уже упомянутой выше литературной традиции, это должен быть как раз тот самый аврех, который согрешил, выразив сомнение по поводу целесообразности изучения Торы на пляжном песочке.

Санитар констатирует его смерть, но в этот самый момент один из его товарищей выражает готовность отдать за его воскрешение свою заслугу целого года изучения Торы. И награда за эту заповедь оказывается такова, что на глазах у толпы происходит величайшее из чудес – самое настоящее чудо воскрешения из мертвых.

Вопрос, который ставит история реб Вульфа, куда более сложен: а может ли страстная, искренняя молитва, да еще и сказанная в особом месте изменить действительность «ретроактивно», так сказать, «задним числом», то есть сделать так, чтобы желаемое событие не просто произошло, а произошло… в прошлом?

Тут надо отметить, что еврейская практика молитвы на могилах великих праведников не имеет ничего общего с культом поклонения мертвым и верой в то, что их души могут выступить в качестве посредников между живыми людьми и Богом. Не вдаваясь сейчас в тонкости Каббалы – тайного еврейского мистического учения, – скажу лишь, что иудаизм рассматривает такие могилы как места, где открываются особые каналы связи с Богом, толща, отделяющая человека от Небес, утончается и просьбы, ранее застревавшие в ней, могут достигнуть Всевышнего. Поэтому религиозные евреи (особенно представители различных направлений хасидизма) часто отправляются на могилы великих мудрецов, раввинов и праведников, чтобы вознести Творцу молитву с вполне конкретными просьбами – ниспослать выздоровление от тяжелой болезни, помочь найти жениха, родить ребенка и т. д.

Именно с такой просьбой – помочь ему в изучении книги «Шулхан Арух» отправляется реб Вульф на могилу ее автора – великого законоучителя Йосефа Каро. Там он сталкивается с явно засидевшейся в девках некрасивой девушкой и от всего сердца желает ей выйти замуж. А затем с изумлением узнает, что девушка уже обручена – возможно, потому, что его молитва оказалась настолько действенной, что… изменила прошлое. Но ведь существует и другое объяснение: просьба реб Вульфа была вообще излишней.

Какой из этих двух ответов является правильным, читатель, как уже было сказано, должен решить для себя сам.

Основную же часть рассказа составляет мастерски выписанная история некого раввина Овадьи с острова Кубы, посвященная разбору, по сути дела, все того же вопроса: насколько своими поступками мы в состоянии менять действительность и как далеко простирается личная ответственность каждого еврея за его проступки? И рассказываемая автором история призвана убедить читателя, что не только вольные, но и невольные грехи могут в итоге отразиться как на жизни самого человека, так и на жизни многих поколений его потомков.

В сущности, перед нами – одна из множества имеющихся в еврейском фольклоре историй о том, что невозвращенный долг тяжким грузом повисает на совести человека и последствия такого проступка могут преследовать его не только в нашем мире, но и после смерти. Трактат «Пиркей авот» («Поучения отцов») говорит по этому поводу: поскольку все в этом мире, включая и всю имеющуюся наличность, принадлежит Творцу, то человек, одалживающий деньги у своего ближнего, как бы берет их взаймы у самого Бога. Именно Всевышний, а не кто-либо другой, является истинным Кредитором. И если должник не вернет взятую ссуду при жизни, то Творец, во-первых, найдет способ вознаграждения заимодавца за потерянные им деньги, а, во-вторых, в любом случае, тем или иным путем взыщет их с должника. Пусть не в этом, а в следующем перевоплощении, пусть не с него, а с его потомков…

В новелле Шехтера наказанием за невыплаченный долг становится ранняя смерть глав нескольких поколений большого купеческого рода, причем никто не может понять, за что именно эти праведные и благочестивые люди наказываются столь страшным образом. Такая же судьба должна постигнуть и самого раввина Овадью, но являющийся ему во сне предок упорно подсказывает, где следует искать причину этого бедствия. И в конце концов героя новеллы осеняет необходимое решение: он открывает старые гроссбухи и обнаруживает в них запись о неуплаченном долге. Тут-то выясняется, что вернуть старый долг рав Овадия может очень просто – выдав замуж дочь за потомка того самого португальца, у которого его предок одалживал деньги. И, разумеется, дав за дочерью богатое приданое. Таким образом, в новелле реализуется еще один принцип иудаизма, согласно которому Бог, посылая болезнь, всегда одновременно посылает и лекарство от этой болезни и нужно лишь понять, где спрятаны заветный пузырек или «облатка» с «таблетками».

И, наконец, безусловно, к каждому еврею обращены заключительные слова письма раввина Овадьи, звучащие, как последние аккорды блестяще сыгранной пьесы:

«…Жернова моей мельницы затихают, Всевышний благословил меня, словно Авраама, отца нашего, доброй старостью, и близок день, когда я предстану перед Судом праведным. Будущее меня страшит, беспрестанные сомнения терзают мою душу: был ли я достаточно усерден в изучении Закона и выполнении заповедей? Прошу вас, молитесь о моей доле в будущем мире, потому что Б-г благосклонен к вашим молитвам…

Ваш друг, преданный вам душой и сердцем, в слезах пишущий эти строки».

Теперь, с учетом всего вышесказанного, понятно, почему рава Овадью страшит будущее и почему он непрестанно спрашивает себя, был ли он достаточно усерден в изучении Торы и выполнении заповедей. Ведь даже невольный, неосознанный, порожденный простым невежеством или ленью (то есть недостаточным усердием в изучении Закона и выполнении заповедей) поступок может самым прискорбным образом отразиться и на дальнейшей судьбе собственной души рава Овадьи, и на судьбе его потомков. И уже не расслабившиеся в промежуток между минхой и мааривом прихожане синагоги «Ноам алихот», а живший за много веков до них на другом конце света раввин напоминает читателям о великой силе еврейской молитвы.

Рассказ завершается окончанием «времени смешения» и возвращением героев к реальности, но финал его построен так, что приводит к заключению: нет в нашем материальном мире ничего более реального, чем молитва, слова которой ангелы вплетают «в сияющую корону Всевышнего»…

Рош Римон

В этом рассказе мы вновь оказываемся в синагоге «Ноам алихот», среди знакомых нам уже героев, однако на этот раз Шехтер приглашает читателя побывать на самом обычном уроке по изучению Талмуда. Именно так он, как правило, и протекает: разбирая приводимую в Талмуде ситуацию и мнения мудрецов по ее поводу, участники обсуждения делятся своим видением данной проблемы и приводят в качестве доказательства различные истории из собственного жизненного опыта.

В данном случае Шехтер, вне сомнения, не случайно в качестве темы урока приводит известную талмудическую дилемму о том, как следует поступить мужчине в случае, если после свадьбы выяснилось, что его невеста, вопреки ожиданиям, не была девственницей. Закон Торы однозначен: при разводе супруг должен выплатить компенсацию жене, которую он взял девственницей, как минимум, двести золотых, но если он не был первым в ее жизни мужчиной, то сумма компенсации уменьшается вдвое.

В разбираемом случае жена потеряла девственность в результате изнасилования, но вот тут-то и возникает весьма щепетильная нравственная, юридическая и религиозная дилемма.

Если это изнасилование было совершено до помолвки, то есть заключения соглашения о будущем браке, то невеста была прекрасно осведомлена о том, что не является девственницей, и попросту решила обмануть своего будущего супруга.

Но если она была изнасилована после помолвки, то есть когда она, в соответствии с еврейским законом, уже обязалась хранить верность супругу, выходит, что в момент дачи этих обязательств она говорила правду и не ее вина, а ее беда, что они были нарушены…

Однако в рассказе эта талмудическая проблема переплетается с историей об изнасилованной жене коэна – потомка первосвященника Аарона, которым, согласно Торе, запрещено жить с изнасилованной женщиной. В сущности, автор довольно подробно раскрывает все связанные с этим преступлением (возможно, как выясняется, и не совершенным) коллизии, и добавить к этому нечего.

Но вот что любопытно: если коэн, о котором идет речь в рассказе, и в самом деле не хотел разводиться с женой, то в его интересах сохранить все происшедшее в тайне. И даже после того, как выяснилось, что она забеременела то ли от него, то ли от насильника, и он захотел обратиться за советом к раввину, это тоже не должно было стать достоянием общественности. А между тем, как верно замечает Нисим, история об изнасиловании жены коэна известна едва ли не всему городу.

И это означает, вероятно, что в самой этой истории заключен некий тайный поучительный смысл, не меньший, чем в истории о разводе с женой, которая не сумела сохранить девственность до свадьбы. Но какой?!

Для того чтобы понять это, возможно, стоит вспомнить то, что Библия уподобляет взаимоотношения еврейского народа с Богом взаимоотношениям между супругами. С этой точки зрения вся история об изнасилованной жене коэна предстает в ином свете: даже если еврейский народ и в самом деле был изнасилован в духовном смысле этого слова, даже если злодеи сделали все для того, чтобы он оставил Тору и ее заповеди, Всевышний, подобно коэну из рассказа, не желает об этом слышать. И, «закрывая уши», заявляя, что Он «не верит» в это изнасилование, Бог утверждает, что брачный союз межу Ним и избранным Им народом остается в силе.

Если мы примем эту версию, то становится понятно, почему рассказ называется «Рош римон» – «головка граната». Именно так – «рош римон» – называют обычно круглые серебряные или деревянные набалдашники, надеваемые в качестве украшения на свиток Торы – материальное доказательство союза между Богом и потомками Авраама, Исаака и Иакова.

Именно так, если обратил внимание читатель, называется улица, на которой якобы живет тот самый коэн, чья жена была изнасилована.

Таким образом, вся эта история с изнасилованием вырастает в рассказе до символа подлинной любви Бога к Своему народу и, соответственно, самозабвенной, несмотря на самые трагические перипетии истории, любви и верности этого народа Своему Богу.

Пульса де-нура