/ / Language: Русский / Genre:thriller / Series: Проклятый

Сердце Проклятого

Ян Валетов

«Самолет появился над дорогой внезапно. Он летел как-то странно, как не должны летать самолеты, описывая широкую дугу на высоте не более двадцати метров, левым крылом вперед. И сам самолет был непривычного вида, пустынного раскраса, но похожий силуэтом не на стремительный истребитель, а на раскормленного горбатого москита, который облетает спящего туриста, выбирая место для продолжения банкета. Многотонная туша двигалась неторопливо, наплевав на аэродинамический коэффициент, подъемную силу и закон тяготения — такой гигант не мог держаться в воздухе на малых высотах и при сверхмалых скоростях, а все-таки держался! Но неторопливость полета была кажущейся, и пикап и его преследователи ехали по дороге со скоростью около ста километров в час, самолет двигался параллельно им, словно разглядывая происходящее внизу…»

Ян Валетов

Сердце Проклятого

Иешуа отвечал: «Ты станешь тринадцатым, и будешь проклят другими поколениями — и придешь править ими».

«Но ты превзойдешь их всех. Ибо в жертву принесешь человека, в которого я облачен. Уже поднят твой рог, распалился твой гнев, зажглась твоя звезда, и сердце твое. Вот, тебе сказано всё. Посмотри вверх, и увидишь облако, и свет в нем, и звезды вокруг него. Путеводная звезда и есть твоя звезда».

Они подошли к Иегуде и сказали ему: «Что ты здесь делаешь? Ты ученик Иешуа». Иегуда отвечал им, как они желали. И он принял деньги и предал его им.

Евангелие от Иегуды.

Книга первая

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

Самолет появился над дорогой внезапно.

Он летел как-то странно, как не должны летать самолеты, описывая широкую дугу на высоте не более двадцати метров, левым крылом вперед. И сам самолет был непривычного вида, пустынного раскраса, но похожий силуэтом не на стремительный истребитель, а на раскормленного горбатого москита, который облетает спящего туриста, выбирая место для продолжения банкета.

Многотонная туша двигалась неторопливо, наплевав на аэродинамический коэффициент, подъемную силу и закон тяготения — такой гигант не мог держаться в воздухе на малых высотах и при сверхмалых скоростях, а все-таки держался! Но неторопливость полета была кажущейся, и пикап и его преследователи ехали по дороге со скоростью около ста километров в час, самолет двигался параллельно им, словно разглядывая происходящее внизу.

Из кабины на погоню смотрел Адам.

Лицо его закрывал гермошлем с зеркальным забралом, в котором отражалось заходящее солнце. Показания основных приборов проецировались на внутреннюю сторону забрала и на остекление кабины F-35i. Сидя на месте пилота Герц не был ограничен в обзоре, он видел картину так, будто бы не пристегнулся к креслу, а парил над пустыней в свободном полете. Установленные на фюзеляже камеры транслировали ему панорамную картинку, перемещая сектор обзора согласно указанию датчиков, фиксирующих поворот головы летчика.

Огромный пропеллер, встроенный в корпус сразу за фонарем кабины, создавал поток воздуха, на который опирался истребитель. Поворотные сопла, отвечающие за создание боковой тяги, двигались плавно, и самолет скользил по сложной траектории, как моторная яхта по заливу — стремительно и гладко.

Указательный палец правой руки адъютанта лежал на гашетке четырехствольной пушки «GAU», но Герц не стрелял, оценивая ситуацию. Применение авиационного орудия превращало тренировочный полет в боевой вылет с огневым контактом. После такого уже никто ни в какие сказки не поверит. Пока он еще мог не стрелять.

Адам подал рукоять вперед, одновременно отрабатывая маневр педалями. Повинуясь команде пилота, «Молния» накренилась влево и пошла вниз, выравнивая скорость так, чтобы зависнуть над беглецами и преследователями.

* * *

Глядя на парящий над шоссе истребитель, Вальтер заулыбался. Он даже издал звуки, отдаленно напоминающий смех, правда, неприятный, скрипящий, но все-таки смех. Потом он обернулся, усевшись на переднем сидении джипа вполоборота, и с прищуром уставился на Мориса. Прищур должен был означать задор, но у француза сразу же возникло ощущение, что легат в него целится. Чувство было очень сильным и достоверным, весь организм предупреждал о близкой опасности, а Морис привык организму верить.

— Значит, никто ни во что не вмешивается? — спросил Вальтер, не скрывая злорадства. — Никто и ни во что, Морис? Такими были договоренности с твоими еврейскими друзьями? А эта птичка мне просто чудится?

Француз молчал.

— Ну, что ж… — протянул Шульце удовлетворенно. — Насладимся спектаклем. Только прости меня, дружище, смотреть мы будем с галерки.

Глава 1

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

— Это что еще за херь? — Кларенс, наверное, протер бы глаза, но в силиконовой маске, плотно прилипшей к лицу, сделать это было затруднительно.

Самолет, только что летевший боком параллельно с дорогой, легко сманеврировал и пошел поперек, разворачиваясь к минивэну кормой.

— Что он делает?

Канадец не просто был зол — он был в горячке начавшегося боя. Только что шальная пуля, выпущенная кем-то из беглецов, едва не попала ему в голову и зацепила одного из бойцов, правда, легко, но сам факт… Эти овцы, которых он должен отвести на заклание, смеют брыкаться! И еще… В машине есть гранатомет, и если сраная птичка не уберется прочь сию минуту, мы проверим, какая у него броня!

— И, вообще, откуда он взялся!?

Беата повернулась к шефу и покачала головой. Он не мог видеть выражение ее лица, но знал, что женщина тоже в недоумении.

* * *

— Это Адам! — выкрикнул профессор радостно. — Адам! Я знал, что Гиора что-то придумает! Это его адъютант!

Они все проводили взглядом F-35i, совершающий странный маневр. Встречная машина, шарахнувшись, едва не улетела с дороги и пошла по обочине юзом — водитель тормозил в пол. Идущий навстречу тягач с цистерной загудел, как отплывающий лайнер, и тоже ударил по тормозам — истребитель прошел над ним на высоте трех метров, словно так и надо было.

— Что он делает? — спросила Арин, не выпуская из рук автомат. — Он что, с ума сошел?

Словно услышав ее слова, пилот «Молнии» действительно сошел с ума: огромная машина развернулась к ним кормой (стал виден выхлоп, бьющийся в сопле) и начала проваливаться вниз, садясь на плохо выкрашенный капот «Такомы».

— О, черт! — заорал дядя Рувим совершенно диким, хриплым голосом. — Маааааааать твою!

Многотонный истребитель падал на них, кокетливо поводя хвостом из стороны в сторону. Профессор Кац захлебнулся матом, но руль из рук не выпустил. Многострадальная «Такома» проскочила под брюхом F-35i и…

* * *

Адам дождался момента, когда синяя перекособоченная машинка нырнет к нему под фюзеляж, и резко добавил тяги. Самолет чуть задрал нос, рванулся вверх и вперед, а струя отработанных газов температурой в тысячу с небольшим градусов хлестнула по дороге, словно раскаленный бич. Турбореактивный двигатель «Пратт энд Уитни» на форсаже имеет тягу более 18 тонн-сил…

* * *

В первый момент Кларенс подумал, что другой микроавтобус врезался в стену. Листком бумаги закружился сорванный капот, вывернутое крыло заскребло по покрытию, машина привстала на передних колесах, задирая зад. Лобовое стекло влетело вовнутрь, боковые же, наоборот, вылетели наружу шрапнелью. Вместе со стеклами из минивэна выпорхнул стрелок — это был венгр по кличке Банни, снайпер, один из ветеранов легиона Кларенса. Его выдуло из дверей, словно пушинку, он взлетел над дорогой и долго-долго не падал — казалось, что его несет ветром. Канадец так и не увидел момент падения тела на асфальт — это случилось далеко позади.

Несмотря на удар, микроавтобус продолжал катиться вперед, может быть, и по инерции, но не похоже было, что двигатель заглох: из выхлопной системы валил плотный серый дым. Кларенс не видел, что случилось с водителем — за рулем второго вэна сидел Брайан, но упавшую лицом на торпеду Кармен он прекрасно разглядел через пустые оконные проемы.

Он все еще не понимал, что произошло.

Основной удар реактивной струи пришелся по второй машине, но и их микроавтобус тоже швырнуло так, что Беата едва удержалась на дороге, а Юрис, в тот момент обстреливавший пикап беглецов, влетел в салон вверх ногами, выронив оружие наружу.

Самолет превратился в точку, рванул в зенит, описывая мертвую петлю, и Кларенс понял, что спустя пару секунд дюралевая туша, рухнув с небес, снова зависнет перед ними, чтобы ударить раскаленным реактивным выхлопом.

— Mother-fuckers! Кто-нибудь! — взревел канадец, поворачиваясь. — Найдите сзади РПГ!

Когда он снова посмотрел на дорогу, пикапа впереди уже не было. Визжали покрышки — Беата вправляла минивэн в девяностоградусный поворот.

— Они ушли влево! — крикнула она и предплечьем сбросила с лица маску, мешавшую обзору. — Там дорога! Дорога!

Заскрежетали по горячим дискам тормозные колодки, пронзительно, по-поросячьи, завизжала резина. Беата вогнала микроавтобус в поворот на самом пределе возможностей подвески, едва не сорвав покрышки с дисков. Зад «Джи-Эма» описал широкую дугу, Беата бешено закрутила рулем, выходя из заноса. В салоне загрохотало: кто-то рухнул между сидениями, зазвякал металл, что-то разлетелось звонко, со стеклянными брызгами.

На краю зрения, слева, мелькнуло синее.

Кларенс выругался и принялся искать под ногами упавший пистолет.

Второй микроавтобус сворачивал вслед за ними — Брайан таки остался цел, и это было хорошо.

Мимо юзом пронесло старенький «Фиат», спешивший к морю по встречке: минивэн ввинтился в промежуток между ним и грузовым «Рено», не обращая внимания на опасность столкновения. «Рено» метнулся влево и исчез из поля зрения. «Джи-Эм» вылетел на дорогу, уходившую на запад — узкую, явно второстепенную или объездную. «Тойота» была в ста метрах от них, но с неба, покачивая кургузыми крыльями, неторопливо, словно медведь по лестнице, спускался истребитель, и воздух дрожал и плыл волнами под его бронированным брюхом.

— РПГ! — заорал Кларенс, не спуская глаз с нового врага. Крик его сорвался на ненормальный хриплый визг. Канадцу давно не было так страшно — он не мог отвести взгляда от пушечных стволов, торчащих из подвесного контейнера. Это были не стволы — жерла — направленные прямо ему в лоб. В жизни Кларенсу довелось увидеть, что творит авиационная пушка с легкобронированной техникой. На минивэнах же брони не было. А его личный бронежилет — это даже не смешно! Канадец был все равно что голый — первая же очередь разнесет и его, и машину на части.

— Hollyshit! — проскрипел Кларенс, с трудом ворочая сухим шершавым языком, который, казалось, заполнил весь рот и мешал дышать. — Где этот ёб…й РПГ?!

Глава 2

Рим

Весна 37 года н. э.

Тому, кто не жил в Александрии, Рим мог показаться красивым городом. Раскинувшийся на семи холмах, рассеченный лентой Тибра и добросовестно сшитый широкими стежками мостов, он был велик, могуч и настолько прекрасен в своем надменном уродстве, что у Иегуды на миг перехватило дыхание.

О, да…

Это был действительно Вечный город! Тысячи и тысячи каменных зданий, способных простоять многие годы, до скончания времен, то теснились вдоль улиц, то вдруг разбегались, открывая для глаза и дыхания свободное пространство. Город нависал над путником, давил его беспощадно своей громадиной, а потом оставлял в недоумении посреди площади перед вознесшимся к небесам храмом.

Римские дворцы, огромные цирки, виллы, утопающие в зелени, дома, вырастающие из зловонных куч мусора, потрясающие красотой и размерами колоннады — всего было так много, так чересчур… Рим кичился своим богатством, своей силой, своей красотой и поглядывал на весь остальной мир свысока! Такое высокомерие, такое небрежение к чужой зависти может себе позволить только столица громадной империи, плавящей в своем тигле сотни народов и знающей, что впереди у неё вечность.

Иегуда видел немало городов и некоторые из них были по-настоящему велики. Даже в его родной Александрии жило больше миллиона человек. Ершалаим, конечно, мог собрать на праздники почти полмиллиона приезжих, но ни с Римом, ни с Александрией Египетской сравнения не выдерживал.

Как опытный путешественник, Иегуда был готов увидеть мощь Империи, ее главный город. Вернее, думал, что готов. На самом деле, Рим потряс его, буквально раздавил своей мощью, шумом, огромными толпами, снующими туда-сюда, величием Форума и стоколонным портиком Помпея, в котором некогда Брут зарезал своего приемного отца — Цезаря. Город заставил Иегуду невольно сжаться, стать меньше ростом и почувствовать себя провинциалом, деревенщиной, впервые попавшим в столицу.

На улицах Рима в любое время года и в любые часы можно было встретить множество зевак с разинутыми от восхищения ртами, крутивших головами во все стороны — местные жители посматривали на них с нескрываемым превосходством. Так что еще один путник в запыленной одежде и с обтрепанной дорожной сумкой через плечо особого интереса ни у кого не вызывал. И Иегуда спокойно проследовал мимо стражи, караулившей Аппиеву дорогу, а потом и мимо конного отряда, встретившегося ему после поворота на дорогу Ардейскую.

Ему дважды пришлось спрашивать, правильно ли он идет, но зато похожий на подкову Ардейский тракт вывел его прямиком на Авентинский холм. Проскользнув через ворота в Серпиевой стене, он наконец-то зашагал по грязным и узким улочкам Авентина. Путь длиной в сорок семь дней закончился. Теперь Иегуда был близок к цели путешествия, но… оставалось много всяческих «но».

Авентинский холм много лет был прибежищем плебса, солдат и небогатых торговцев, а также преступников и пройдох всех мастей и национальностей. Количество притонов и лупанариев, рассыпанных по его склонам, не поддавалось подсчету, как и количество питейных заведений, таверн и ночлежек. Весь город приходил сюда повеселиться и пощекотать себе нервы, сословные границы отступали перед желанием получить удовольствие, и в одном кабаке за соседними столами вполне могли пьянствовать матерые преступники и высокородные патриции. Иногда, особенно после недельного загула, одних от других было не отличить.

Тут полагалось не зевать — срезать кошелек с пояса могли за миг — и внимательно поглядывать под ноги, чтобы не испачкать обувь. Чего-чего, а нечистот здесь хватало и в прямом и в переносном смысле. На Авентине жили очень разные люди — хорошие и плохие, бедные и не очень. Жили и богатые, в основном те, кто, разбогатев, не хотел покидать привычную обстановку, да те, чье дело было связано с авентинскими трущобами и портом, до которого было рукой подать. Впрочем, и до Палатина, и до Форума отсюда тоже было подать рукой, и потому здешние старожилы с гордостью называли свои кварталы сердцем Рима, хотя уместнее было бы сравнить их с его чревом.

Авторитетов здесь не признавали — в ночное время получить нож под ребра мог даже сам император, появись он на Авентине без охраны. Здесь ценили не изысканные манеры, а золото и умение владеть заточенным куском железа, жестокость да твердую руку и способность оставаться трезвым после нескольких кувшинов вина.

Дорога утомила Иегуду, хотелось омыть лицо и ноги и хоть немного посидеть в прохладе. Хотя здесь в конце мая было не так жарко, как в Иудее, но близость лета ощущалась даже ночью — плащ, который он использовал как одеяло всю долгую дорогу до столицы, последние две ночи лежал в заплечном мешке без дела, а днем припекало так основательно, что без остановки на сиесту было не обойтись.

Поблуждав немного в лабиринте улиц, Иегуда, наконец, нашел нужный ему дом, во дворе которого ютилась небольшая харчевня. Хозяин заведения (а помимо еды, здесь можно было незадорого получить ночлег) — немолодой сириец, лысый и жирный, как сарис[1], косил на один глаз, отчего выглядел подозрительным. В ответ на приветствие он уперся в Иегуду темным, чуть навыкате, здоровым глазом, и, мгновенно оценив гостя от потертых калиг до намотанного на голову платка, буркнул:

— Здравствуй!

— И тебе здравствовать, Арета…

— Ты знаешь мое имя? — спросил сириец, нимало не дивясь. — Странно, я не помню тебя. Ты бывал здесь раньше?

Вот голос у хозяина никак не походил на голос сариса — густой и сильный.

— Нет, уважаемый, — отозвался Иегуда, украдкой осматриваясь. — Друзья подсказали мне твою таверну как место, где можно поесть и переночевать. Надеюсь, что они не ошиблись…

— Они не ошиблись…

Сириец повернул голову и принялся рассматривать Иегуду косящим глазом.

— Ты иудей? — спросил он внезапно и прищурился, словно силился рассмотреть что-то под выгоревшей тканью кетонета.

Иегуда был брит по римской моде (отсутствие бороды делало его малоузнаваемым, и он уже привык скрести подбородок заточенным до опасной остроты ножом), волосы носил собранными в хвост, кожа его потемнела и обветрилась за время путешествия так ровно, что трудно было предположить, что на его лице хоть когда-то росли волосы. Он походил на бывшего солдата-наемника, ищущего себе нового хозяина, на грека, на франка, на уроженца здешних мест…

Да на кого угодно он походил, но не на иудея!

Последний год для всех, с кем сталкивала его бродячая жизнь, он был александрийским греком по имени Ксантипп и не собирался менять имя, к которому привык.

— Нет, я не иудей.

— Странно, — сказал Арета и посмотрел на гостя сразу двумя глазами. От этого взгляд дружелюбнее не стал. — Я готов был поспорить, что ты иудей, но дело твое. Ты не иудей, поверим тебе на слово. Садись, не иудей. Что будешь пить? Что есть? Не думай, что я лезу в твои дела… Мне-то что от того, кто ты есть? Имеешь монету, чтобы расплатиться — и двери моего дома открыты для тебя. Просто у меня на кухне нет кошерной еды, и все здешние евреи об этом знают. Если кому нужен кошер, то ему прямая дорога в заведение Исайи, это в трех кварталах отсюда…

— Мне не нужен кошер, меня устроит все, что у тебя есть, — Иегуда присел на лавку и положил суму у ног. — Не бойся, я заплачу…

Сириец усмехнулся.

— Похлебка из требухи, пироги со свининой, вино… Правда, вино кислое, пусть Юпитер поразит виноторговца Агриппу молнией в его тощий зад! Он продал мне четыре кувшина этой гадости! Но я честно говорю, что это кислятина, и беру за него недорого! Лучше прополоскать рот этим пойлом, чем есть всухомятку, уж поверь! Тебя это устроит?

— Устроит.

— Нужен ночлег?

— Да.

— Хочешь жить один или поспишь в общем зале? Одному — дороже!

— Я знаю. Пока у меня есть деньги, я сниму комнату. А там — посмотрим.

— Так как тебя зовут, не иудей?

— Ксантипп…

— Ты не обижайся, Ксантипп, — сказал Арета с той же кривой улыбкой. — Я хоть и гостеприимный человек, но верить на слово не привык и хочу увидеть деньги. Еда и постель — пять ассов в день. Остановишься на неделю — сделаю скидку, заплатишь три денария. Платить будешь с утра, есть — когда захочешь, но за эти деньги только раз в день. Хочешь водить девок — води, но будете шуметь — выгоню. У меня приличный постоялый двор, а не лупанарий. Понял? Показывай деньги!

— Это за два дня, — Иегуда положил денарий на край стола. — Бери деньги и дай мне напиться, Арета.

Сириец смахнул монету со стола с грацией кота, серебряный кружок мгновенно исчез в пухлой ладони.

— Вода — бесплатно, — прогудел он, явно гордясь своей щедростью, и сделал знак дородной темнокожей рабыне, выглядывавшей из кухонных дверей.

Рабыня оказалась расторопной. Едва Иегуда успел сделать несколько глотков степлившейся воды, как на стол перед ним уже появились глиняная миска с горячей ароматной похлебкой, четверть темного хлеба, еще теплого, недавно из печи, да кусок пирога с начинкой из мяса, лука и яиц. Вино вынесли из погреба, оно было прохладным и действительно очень кислым, хотя, если разбавить…

Дела у Ареты, видать, действительно шли неплохо. Небольшой дворик харчевни приютил шестерых едоков, а ведь день только начал клониться к вечеру, и многие еще занимались делами вдалеке от Авентина. Ближе к ночи в харчевне будет полно народу, а, значит, еще один гость не бросится в глаза. И земляков здесь встретить затруднительно — мало кто из правоверных иудеев переступит порог дома, где кормят свининой. Когда-то и сам Иегуда с негодованием отверг бы такую еду, но теперь его звали Ксантипп и он был голоден, а от пирога так вкусно пахло!

Он подул на ложку и попробовал варево — темнокожая кухарка не зря ела хозяйский хлеб.

Человек, который рекомендовал Иегуде услуги сирийца, советовал пожить здесь потому, что родственник хозяина занимал пост в городской страже, и постоялый двор не боялся ни ночных вторжений солдат, ни ночных вторжений бандитов. Но он ни словом не обмолвился о том, что здесь еще и вкусно кормят.

Пусть это будет самый большой грех в моей жизни, подумал Иегуда, откусывая от пирога с нечистой начинкой. Пусть он затмит то, что я сделал раньше, и то, что собираюсь здесь сделать. Око за око — это правильный закон. Для меня — этот закон главный.

После еды хозяин проводил Иегуду в комнату для ночлега. Комнатой ее, конечно, можно было назвать с натяжкой, размерами она едва превышала жесткий лежак, на котором гостю предлагалось коротать ночные часы, но зато напротив кровати располагалось окно — настоящее окно с деревянными ставнями, выходившее на узкую улочку на высоте второго этажа.

— Отхожее место во дворе, — пояснил Арета. — Из окна не отливай, не люблю, когда возле дома воняет! Хочешь помыться — придется натаскать воды, колодец недалеко. Не хочешь таскать — иди в городскую баню, там, конечно, надо заплатить, зато помоешься по-человечески. В общем, если чего — спрашивай. А будешь выходить из дома к ночи — держи ухо востро, а кошель — в тайном месте. Несколько монет положи отдельно, чтобы, в случае чего, отдать. Народ у нас здесь разный водится, могут и зарезать сгоряча…

Иегуда кивнул и поблагодарил хозяина. Тому явно не стоило знать, что у гостя под одеждой скрыта острая, как бритва у брадобрея, кривая сика — кинжал зелотов, жало сикариев, испивший за свою жизнь немало крови. Выглядеть безобидным путником оказалось удобной маскировкой. Только вот долго ли удастся казаться не тем, кем он был на самом деле? Арета принимал в своем гостином доме сотни людей, такие, как он, умели разбираться и в намерениях, и в истинных личинах постояльцев — что поделать? Такая работа!

Иегуда, несмотря на усталость, ложиться не стал. После обильной пищи можно было провалиться в глубокий сон, а у него на конец дня были другие планы. Оставив суму на ложе, а сику на небольшом каменном выступе над окном, он вышел из постоялого двора и, не торопясь, отправился вниз по улице, к общественным баням. Но шел он не к баням, указанным Аретой. Заведение, в которое спешил Иегуда, располагалось у подножия холма, неподалеку от Цирка Максимуса, и на его поиски пришлось потратить некоторое время. Из ста пятидесяти бань, в которых римские граждане омывали свои тела, эта не отличалась ни особой роскошью, ни какими-нибудь отдельными услугами. Находясь на границе между двух миров — миром Палантина и миром Авентина — баня охотно привечала в своих комнатах и бассейнах жителей обоих холмов, предоставляя им три огромных ванны для омовений, четыре зала с разными температурами, просторную раздевалку и обширный триклиний[2], где гости могли отдохнуть, поесть и выпить вина. Человек, прислуживающий в раздевалке, был смугл и молчалив. Он принял у Иегуды деньги в уплату, одежду и молча кивнул, когда тот прошептал несколько слов на своем родном языке. Этих слов никто больше не слышал, и уходил ли куда из бань прислужник, Иегуда не видел. Он омыл тело, провел долгое время в горячей комнате, поплавал в бассейнах с теплой и холодной водой и перешел в лакониум[3].

Он сидел на мраморной лавке с закрытыми от удовольствия глазами, когда почувствовал, что рядом кто-то появился — пришедший опустился на разогретый камень неподалеку.

— Мир тебе, — произнес негромко мужской голос. Сказано было на хибру[4] и Иегуда, не открывая глаз, отозвался на том же языке.

— Шалом!

— Мне сказали, — продолжил тот же голос, — что ты принес мне привет от нашего общего друга…

— Я принес тебе не привет, а дурную весть, Мозес, — отозвался Иегуда. — С нашим общим другом произошло несчастье. Он умер.

В лакониуме было тихо, только журчала вода в фонтанчике для питья да изредка звучно падали на пол большие тяжелые капли.

— Давно ли это случилось? — спросил пришедший.

Интонации его почти не поменялись, только голос сел, став ниже.

— Почти три месяца назад.

— Он умер на кресте?

— Да, — сказал Иегуда, открывая, наконец, глаза.

Он поднял взгляд на пожилого человека, сидящего на скамье напротив. Человек был лыс — гладкий череп выбрит до блеска, выступившая на нем испарина покрывала розовую кожу сверкающей чешуей. Из-под тяжелых, практически лишенных ресниц век смотрели почти прозрачные, блекло-голубого цвета глаза, на широком лбу разбегались в разные стороны белесые брови. Одно ухо человека было раздавлено и напоминало засохшего моллюска, зато второе, уцелевшее, украшалось массивной золотой серьгой.

— Если ты хочешь узнать, как он умер, Мозес, я могу тебе рассказать.

Старик сглотнул, шумно, с трудом, и покачал головой.

— Не говори мне ничего. Не надо. Скажи только, он умер достойно?

— Да, он умер достойно, — кивнул Иегуда. — Так, как должно умирать. Не беспокойся об этом…

— Как тебя зовут, человек? — спросил Мозес, не сводя с Иегуды своих водянистых глаз.

— Ксантипп.

— Хорошее имя. Не хуже любого другого.

— Зачем тебе знать то, что может быть опасно? Ты — мирный человек.

Взгляд Мозеса стал ледяным.

— Это мой третий сын, Ксантипп, — произнес он еще более хрипло. — Третий сын, которого я теряю. Все трое были непримиримыми, все трое умерли на кресте. Как ты думаешь, кому из них было легче? Моему первенцу Исайе? Или второму моему сыну — Александру? Или моему младшему — Марку? Зачем моему сердцу знать подробности? Чтобы оно разорвалось от горя? Неужели ты думаешь, что я не знаю, какие нечеловеческие муки перенес каждый из них? И что изменилось в мире от вашей борьбы, кроме того, что они умерли, и семя мое ушло в землю? Да, я мирный человек, но это не помешало мне потерять тех, кого я любил. Ты можешь объяснить — с какой целью Неназываемый забрал у меня детей? Что он от меня хочет?

— Не могу. И никто не сможет, Мозес. Мы просто люди и нам не дано проникнуть в его замысел.

Мозес помолчал, двигая губами. Щеки у него были вислые, такие же тяжелые, как веки, мимо крыльев крючковатого носа пролегали глубокие складки, и Иегуде показалось, что по одной из этих складок, сверкая, покатилась слеза.

— Значит, так было нужно. Таков был его замысел. Что ж… Ты принес весть, Ксантипп, — прохрипел Мозес. — Спасибо тебе. Что просишь взамен?

— Немного.

— Обычно за этими словами прячется многое.

— Не в этот раз, аба[5], не в этот раз…

Иегуда наклонился вперед и что-то прошептал в здоровое ухо собеседника.

В первый момент Мозес отшатнулся, но быстро взял себя в руки и сел ровно, запахнув простынь на неожиданно волосатой груди.

Он молчал долго, и Иегуда тоже молчал, слушая стук капель и песню воды в мраморной вазе фонтанчика.

— Хорошо, — произнес Мозес спокойно. — Я помогу тебе найти этого человека. Но другой помощи от меня не жди.

— Мне не нужна другая помощь. Я бы не просил бы и об этом, но не могу же я, чужак, ходить и расспрашивать прохожих… Ты — богатый купец, гражданин Рима — знаешь все, всех и каждого. Ты легко приведешь меня к нему…

— Я богат, я купец, — усмехнулся Мозес горько. — Я римлянин, я уже почти и не иудей, раз не живу по Закону. Дети мои — зелоты — отказались от меня, мне никогда не слышать смеха внуков. Я даже не смог прочесть каддиш над телами сыновей. Я давно умер для вас, в моем доме стоят статуи, новая жена моя — чужого племени… Ты просишь чужака помочь, хотя знаешь, что случится со мной, если кто-нибудь узнает, что я хоть как-то способствовал тебе…

— От меня никто и ничего не узнает, Мозес.

— Ты уверен в этом, Ксантипп?

— Никто не будет знать, что ты помог мне.

— Ты даешь слово?

— Даю.

Мозес помолчал, двигая бровями.

— Ты ведь чистоплотный человек, Ксантипп? — спросил он неожиданно. — Любишь помыться? Поплавать в чистой воде? Можешь не отвечать. Сам вижу, что да… Приходи в мои бани через два дня, после полудня. Возможно, если я тебе поверю, ответ уже будет ждать тебя в раздевалке. Или не будет — тогда тебе предстоит все сделать самому. И не ищи со мной встреч, земляк. В любом случае — не ищи. Мы с тобой больше не увидимся. Так будет лучше для всех.

Иегуда ничего не ответил.

Он облокотился на теплый камень скамьи и прикрыл глаза.

Когда он снова открыл их, в лакониуме уже никого не было.

Глава 3

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

«Тойота» не ехала, она скакала, словно раненная лошадь, неловко припадая на согнутую стойку. С каждой сотней метров неприятный звук, доносящийся из-под капота, становился все сильнее и сильнее, словно пикап задыхался. Из пробитого радиатора хлестали струи пара, дизель не стучал, а грохотал, грозя каждую минуту заклинить от перегрева. Но, несмотря на это, «Такома» все еще ковыляла в ритме «три четверти», шлепая одной лопнувшей покрышкой по выкрошенному асфальту.

Профессор крутанул руль влево, ныряя в промежуток между двумя каменными россыпями, пикап прыгнул, подминая рычагами обломки, под днищем загромыхало, по кузову полетела канистра с водой и автомат. Гряда красно-желтых скал, практически такая же, как и та, из которой они недавно выбрались, заплясала перед пробитым пулями лобовым стеклом.

— Ну, деррржисссььььь! — процедил сквозь зубы дядя Рувим. — Ну, еще чуть-чуть!

И «Тойота» из последних сил ползла по камням, истекая водой, паром и соляркой из пулевых пробоин. Валентин и сам понимал, что спасение возможно только в скалах, и каждый метр отрыва давал им фору в несколько секунд. Их судорожное движение уже совсем не напоминало езду — это была агония старенького пикапа, спасавшего своих новых и последних хозяев, и все-таки в сравнении с пешим ходом это был стремительный полет.

Сзади взревел реактивный двигатель.

Рувим даже ухом не повел — его единственной задачей было хоть как-то удержать «Такому» на траектории, а это оказалось очень нелегко: руль буквально рвал ему руки из плеч. Зато Шагровский и Арин обернулись вместе, едва не разбив друг о друга лбы, и успели заметить, как F-35 свечкой уходит в небо, опираясь на огненный тугой жгут, бьющий из дюз, а по дороге кувыркается смятой сигаретной пачкой один из сине-желтых минивэнов.

* * *

Когда на тебя летит двухтонный микроавтобус, времени на сантименты не остается, и неудачливый легат решил спасать сам себя. На то, чтобы принять решение, распахнуть дверцу и прыгнуть, понадобилось чуть больше полутора секунд. Быстро? Конечно же, быстро! Но для того, чтобы спасти свою шкуру в такой свистопляске — недостаточно быстро. Беата налегла грудью на рулевое колесо, уводя их вэн от удара, а Кларенс летел в сторону от машины, стараясь сгруппироваться, чтобы не свернуть себе шею об асфальт. Вернее, прыгая, канадец думал, что летит в сторону, на самом деле прыжок получился заячий — он взмыл над кренящимся микроавтобусом вверх, рухнул вниз, на старый растрескавшийся гудрон, и понял, что Беате, возможно, удастся увернуться, а вот ему…

Минивэн Брайена катился легко, как катится от ветра жестяная банка из-под коки. Он уже и на машину был похож только отчасти: несколько кульбитов изжевали «Джи-Эм» весьма основательно.

Но не сделали легче.

Кларенс сидел на асфальте, разинув рот в крике, но исторгал только лишь мышиный писк: сведенные судорогой голосовые связки не давали воздуху прохода. Легат почувствовал, что его горло сейчас лопнет — разлетится на лоскуты кожа, рванут сосуды, переполненные адреналином, отлетит в сторону потерявшая связь с туловищем голова, и тогда из обрубка шеи и вырвется могучий звериный крик.

Так вот, беспомощно сипя, он смотрел на приближающуюся смерть, не в силах даже опрокинуться навзничь. Скрипел и грохал, ударяясь о землю, сминаемый металл, визжали покрышки, ревел на форсаже могучий движок «Молнии», а Кларенс, еще четверть часа назад ощущавший себя как минимум наследником Александра Македонского, зажмурился, втягивая в плечи голову. «Джи-Эм» перелетел через него, ободрав торчащим в сторону куском металла часть кожи с головы и плеча, и огромным бесформенным снарядом рухнул на крышу минивэна Беаты, начавшего набирать скорость. Задние колёса микроавтобуса разъехались, словно ноги у лошади, попавшей на лед. Под кузовом что-то оглушительно треснуло, полетели искры. Кларенс успел рассмотреть, как складываются оконные стойки и в сторону отлетает чья-то оторванная рука с зажатой в ней трубой РПГ.

Сцепившиеся, как коты в драке, минивэны выскочили с дороги и, несколько раз перевернувшись, замерли на камнях. Внутри машины, из которой Кларенс выпрыгнул несколько секунд назад, кто-то завыл от боли, а потом принялся орать, словно роженица при коротких схватках — отрывисто, на выдохе.

Хотя кровь от сорванного скальпа заливала Кларенсу лицо, он практически не пострадал. Рука (он не мог понять чья, пока не увидел татуировку на запястье) с гранатометом лежала рядом, и пальцы все еще сжимали трубу ствола. Медленно, словно опасаясь, что обрубок очнется и бросится наутек, канадец взялся за РПГ и потянул его к себе вместе с оторванной конечностью. Потом устроил находку на коленях и принялся по одному отгибать сведенные судорогой пальцы. Когда кровь мешала ему видеть, он смахивал ее небрежным движением, так же, как пот со лба.

Ему больше не было страшно.

Ему даже не было жарко, хотя на разогретом за день асфальте впору было готовить яичницу.

Кларенсу было холодно и, как ни странно, этот холод отрезвил его, заставил действовать.

Воздух заполнился гулом и свистом. Звук был настолько плотным, что у канадца заболели зубы — тяжелая вибрация сотрясла кости черепа. Ему казалось, что пломбы с зудом начали выдавливаться из своих мест, по пересохшему языку зашуршала мелкая крошка. В пятидесяти метрах от него над дорогой завис истребитель. С этого расстояния он не казался таким огромным — раскрашенная в цвета пустыни пузатая птица или насекомое. За отблескивающим в закатном свете фонарем виднелось отверстие, в котором бешено вращался почти невидимый пропеллер, и поток воздуха, на который опиралась короткокрылая туша, гнал во все стороны мелкую пыль. Работающие рулевые дюзы подхватывали ее, сворачивали в тугие жгуты и превращали в некоторое подобие корней, тянущихся по камням.

Зрелище было фантасмагорическое и страшное одновременно.

Кларенс наконец-то отодрал от РПГ мертвую ладонь своего подчиненного и медленно, опираясь на колено, поднялся, держа гранатомет в руках. Он прекрасно осознавал, что пилот видит каждое его движение, и даже мог представить, как выглядит со стороны — маленькая перекособоченная фигурка, Давид против Голиафа. Он бы с удовольствием побежал, но бежать было некуда.

Летающий монстр хочет боя?.. Что ж, он его получит!

* * *

Пикап «умер» в полусотне метров от спасительных скал.

После очередного козлиного прыжка под капотом глухо бухнуло, крышку сорвало и отбросило, будто в моторном отсеке взорвалась динамитная шашка, профессора со спутниками швырнуло на приборную доску, и «Тойота» стала, как вкопанная, застряв колесными дисками в острых камнях. Повисли на уплотнителях остатки расстрелянного лобового стекла, вверх ударила струя удивительно плотного пара и тут же с шипением осела в изуродованное нутро «Такомы».

— Из машины, быстро, — просипел Кац, держась за ушибленную грудь. — Валентин, оружие и воду — из кузова!

Сам он вывалился из кабины пикапа, таща за собой трофейный автомат и рюкзак Шагровского.

Автомат каким-то чудом не вылетел из «Тойоты» во время их скачки по камням. Канистру с водой вспороло очередью, как консервную банку ножом, и вода в ней плескалась на самом дне. Зато сумка с тремя кожаными флягами, подарком Зайда, уцелела: Шагровский едва отвязал лямку от проушины, выламывая о брезентовый узел остатки ногтей. Шесть литров воды — целое состояние в этих выжженных горах.

Валентин повернулся, готовы пуститься вдогонку за дядей и Арин, но увидел, что те стоят в десятке шагов от машины, не в силах оторвать взгляд от того, что происходит за его спиной.

Шагровский оглянулся.

На самом деле, путь только показался им длинным: пикап проковылял едва ли метров триста от поворота, и с этого места было прекрасно видно и человека, стоящего рядом с обломками микроавтобусов, и зависший напротив него самолет.

Потом человек положил себе на плечо какую-то палку с грушей на конце. Истребитель продолжал висеть на том же месте, слегка покачивая крыльями. Внезапно от фигурки стоящего в сторону самолета протянулась желто-оранжевая кривая, словно кто-то полоснул по золотистому полотну заката опасной бритвой…

Глава 4

Римская империя

Остия. Вилла Понтия Пилата

37 год н. э.

Есть люди, для которых праздность — это цель жизни. Они готовы много лет трудиться, не покладая рук, для того, чтобы в один прекрасный день возлечь на клинии[6] и вкушать изысканные блюда сутками, делая перерывы исключительно на сон и на любовь. Те, кто наследует свое богатство от предков, могут позволить себе праздность сразу же, не утруждая себя работой. Но Пилат Понтийский ненавидел безделье и не находил себе места в своем поместье, расположенном в прекрасной Остии.

Император Тиберий (раньше Пилат сказал бы — да продлят Боги дни его жизни! — а теперь болезненно кривил губы от упоминания царственного имени) отозвал его из Иудеи и запретил появляться в Риме до особого распоряжения. Письмо было составлено по-отечески, но только совсем не знающий императора человек мог обмануться показным дружелюбием Тиберия. Пилат знал, на что способен этот гниющий заживо от дурной болезни старик, поэтому и не подумал оправдываться или ослушаться.

Как хорошо, что Тиберий умер на своей вилле в Мизене еще до того, как корабль, на котором Пилат плыл из Кейсарии в Остию, причалил к берегу. Его преемнику — Гаю Цезарю Германику — было уже не до того, чтобы подчищать недобитых дядей недругов. Вся римская знать, хоть и не подавала вида, но точно удивлялась, узнав, что Пилат все еще жив. Как это так? Неужели император не довел начатое до конца? Или же не оставил наследнику точных распоряжений по поводу попавшего в опалу чиновника? Поступить так неосмотрительно… Это совсем не похоже на императора!

На самом деле, (Пилат прекрасно отдавал себе в этом отчет) все обстояло и сложнее, и проще. Цезарь Тиберий пощадил бывшего прокуратора Иудеи, не имея на то видимых причин. Возможно именно таким образом он воздал должное административным талантам прокуратора и той политической пассивности, которую Пилат проявил исключительно из-за удаленности провинции от столиц. Но для того, чтобы быть казненным за участие в заговоре, вовсе не надо в нем участвовать. Иногда… Да не иногда, а почти всегда, Тиберий беспощадной рукой выжигал не только заговорщиков, но и всех тех, кто мог бы им посочувствовать! Друзей, знакомых, членов семей — до последнего колена, слуг, рабов…

Что стоило отдать прокуратора под суд еще шесть лет назад за сам факт дружбы с Сеяном? Ничего. Одно слово императора — и Пилат Понтийский стал бы перед сенатом, как и всадник Минуций Терм. И был бы лишен званий и достоинства. И имущества. И самой жизни. Так случилось с могущественным Сеяном, префектом преторианцев, со-консулом Тиберия. А что стоит жизнь всадника в сравнении с жизнью понтифика?

Прошло шесть лет с того момента, как Сеян был казнен по приговору сената за оскорбление величества и заговор с целью умертвить Цезаря, а день его смерти был признан государственным праздником — в честь счастливого избавления императора от опасности. Это случилось в октябре года 784-го. Весть о гибели покровителя застала Пилата в проклятой богами Иудее и — что скрывать? — заставила внутренне дрожать от страха. Всадник Золотое Копье был уверен — Тиберий убил единственного беззаветно ему преданного человека, убил по ложному обвинению, убил, исходя из политических и наследных соображений. Но то, что Сеян пострадал безвинно, не облегчало участи тех, кого приближенные императора считали людьми префекта. Опасность! В каждом письме, в каждом приказе, приходившем в Иудею из Рима, мог содержаться приговор Пилату Понтийскому и его семье. Каждое письмо, шедшее в Сирию, могло оказаться роковым для прокуратора — в его распоряжении не было войск, а у Вителлия они были!

Да, Сеян покровительствовал Пилату — это и отрицать было глупо. Именно Луций Эллий Сеян испросил у Тиберия назначение Пилата в Иудею, именно ему Пилат всегда тайно направлял второй экземпляр отчета о делах в провинции и слал подарки не менее дорогие, чем Цезарю. Но никогда, всадник Золотое Копье готов был поклясться всеми богами, НИКОГДА консул не беседовал с ним о заговоре против императора, не злоумышлял на жизнь Тиберия.

Пилат не мог спорить с императором — тот был уже мертв, а с мертвыми, как известно, не поспоришь. Новый Цезарь, Гай Калигула, забыл о его существовании, и на это нельзя было жаловаться. Скорее уж, бывшему прокуратору нужно было радоваться и молить богов, чтобы молодой император о нем не вспомнил. О Гае Германике ходили нехорошие слухи, его слова «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!» говорили о новом правителе Рима многое, если не все. Тиберий долго колебался в выборе преемника, и вот: его избранник сегодня приводит в трепет и патрициев, и простых граждан, и рабов.

Молодой, свирепый, безжалостный — качества, которые обеспечат Калигуле место либо в Пантеоне, либо на копьях легионеров. Если то, что рассказывают о Сапожке[7] — правда, то последние минуты Тиберия были не из приятных. Дожить до глубокой старости, благополучно уничтожив всех врагов и многих друзей, которых тщеславие могло сделать врагами, чтобы тебя задушили ворохом покрывал в собственной постели? И кто? Твой же ставленник и любимчик — Макрон, уже присягнувший новому хозяину Калигуле?

Строму властолюбцу еще повезло, он не слышал, как народ, который еще вчера кричал ему здравицы, орал под окнами: Тиберия — в Тибр! Тиберия — в Тибр!

Какая незавидная доля для того, кто еще год назад считался одним из самых любимых плебсом и знатью правителей!

Пилат, до того монотонно вышагивающий по засыпанной мелким камнем дорожке, остановился и вытер выступившую на лбу внезапную испарину.

В саду было прохладно, со стороны моря дул ветерок, и листья апельсиновых деревьев шелестели, перешептываясь между собой. Но стоило сделать шаг из тени, как кожу обжигало жаркое солнце. С каждым годом Пилат все хуже переносил жару и все меньше разбирался в хитросплетении дворцовых интриг. Это было очень небезопасно — государевы люди должны были следить за малейшими изменениями в политических раскладах, иначе любой из них в момент мог кануть в безвестность или получить приказ умертвить себя. Ослушаться такого приказа мог только тот, кто не боялся мук или был готов стать беглецом, в спину которого всегда будет дышать возмездие. Но Пилату было не до того, чтобы вникать в расклады. Плохое уже свершилось. Для человека, привыкшего вершить судьбы провинций и стран, нынешнее положение казалось равносильным смерти. Вынужденное бездействие, неопределенность, отстраненность от огромного, вечно работающего аппарата имперской администрации заставляли римского всадника скрежетать зубами и жадно пить вино, чтобы утопить в нем свое горькое бессилие.

И ещё…

Он разучился скрывать свой страх. Не от окружающих, нет! Тем и в голову не могло прийти, что Золотое Копье способен бояться. Он разучился скрывать его от себя, и это было по-настоящему плохо.

И друзья, и враги считали, что он давно утратил страх. Разве мог чего-нибудь страшиться человек, бросивший свой манипул на тысячный отряд германцев? Разве мог бояться человек, столько лет ставивший коварных иудеев на колени?

На самом деле никто (возможно, Прокула могла догадываться об эмоциях мужа, и то вовсе не обязательно) не знал истинного Пилата Понтийского. Бесстрашный Пилат, переживший битву при Идиставизо, многолетнюю войну с евреями и Вителлием, милость и немилость правителей, предательство ближних, на самом деле всегда боялся. Причем боялся он не смерти — ему ли, воину, всаднику, получившему прозвище Золотое Копье, бояться смерти?! Он боялся унижений, боялся того, что его могут лишить завоеванной кровью славы, уважения, богатства, наконец! Былая слава и деньги — неважное сочетание и долгой жизни не способствует. Рано или поздно кто-нибудь из дворцовых прихлебателей вспомнит о «враге народа», отозванном из вечно мятежной провинции по навету легата Сирии Вителлия. Вспомнит и о том, что бывший прокуратор вернулся домой с немаленьким состоянием, и захочет отобрать то, что с таким трудом было нажито за годы, проведенные в знойной сумасшедшей стране.

И тогда Калигула пришлет к нему преторианцев, чтобы арестовать. Или просто письмо с приказанием покончить жизнь самоубийством. А потом, когда его и его Прокулу найдут в полной крови ванне, саму память о нем сотрут, как недавно стерли память о могущественном Сеяне. И все, что он сделал за годы жизни, все, ради чего рисковал, лгал, убивал, плел интриги и подставлял грудь под чужое железо — пойдет прахом. Вот это было страшно! А умереть…

Умереть — это ерунда!

Пилат вышел к бассейну. Вода в выложенной мозаикой чаше была чиста и прозрачна. Только у низкого бортика билась на поверхности упавшая муха, и треск ее мокрых крылышек и надсадное жужжание были хорошо слышны в тишине безлюдного сада.

Слуг прокуратор удалил. В доме оставалась кухарка, пожилая фракийка с усталым бородавчатым лицом и молодыми, гладкими руками девушки, садовник-египтянин, которого Пилат не видел вовсе — тот умел ухаживать за огромным садом так, чтобы не попадаться на глаза угрюмому хозяину, да секретарь, недавно нанятый прокуратором — грек средних лет с черными и блестящими, как спинки скарабеев, глазами, знающий, кроме латыни и греческого, еще арамейский и хибру.

Нанимать для работы с архивом иудея Пилат не стал бы, слишком уж эти фанатики надоели ему за годы службы, но — вот незадача! — кое-какие из документов, привезенных им из Ершалаима, были написаны на тамошних наречиях. Пилат говорил на арамейском и понимал хибру, но говорить, понимать, писать и переводить — совершенно разные вещи. Поэтому грек-полиглот оказался ценой находкой. Он был услужлив, аккуратен, молчалив и обладал красивым разборчивым почерком — о чем еще можно мечтать? Найти такого человека в Остии было великой удачей.

Остия — не Рим, это в Риме можно нанять кого угодно и на какую угодно работу. В Остию приезжали отдыхать, расслабиться, подышать морским воздухом, напоенным ароматом трав и хвои, привозя всех слуг с собою из столицы. Пилату же въезд в Рим был заказан, приходилось обходиться тем, что попадалось под руку. И если кухарка, садовник и слуги, присматривающие за домом, были остийцами и жили здесь, то прежний секретарь мало того, что был римлянином и жил в столице, так и того хуже — взял и скончался за полгода до возвращения хозяина.

Справа от бассейна, там, где густые заросли плюща оплетали легкий каркас перголы[8], бросая густую тень на изразцовый пол, был установлен стол — массивная доска из ливанского кедра покоилась на двух мраморных тумбах. На светлой поверхности столешницы стоял письменный прибор, серебряный с золотом, работы римского ремесленника, рядом находилась стопка пергаментов, кувшин с вином, высокий серебряный сосуд с водой, несколько кубков для питья и блюдо с фруктами.

Секретарь при приближении хозяина встал и ожидал приказа, стоя чуть в стороне от стола — невысокий, широкий в плечах, но не приземистый, с шапкой густых черных волос, перехваченных через лоб лентой по греческому обычаю, и гладко бритым, суровым лицом. Такое лицо более соответствовало бы не книжнику, а воину, но воинов много и их легко заменить, а вот найти хорошего секретаря, как убедился Пилат, намного сложнее, чем обычного храбреца-легионера. Хорошие помощники встречаются так же редко, как герои.

Пилат кивнул греку, сел в удобное кресло, крякнувшее под его весом — годы жизни в провинции быстро добавили ему жирка, хотя прокуратор по-прежнему оставался крепок и не потерял навыки всадника, проводившего в седле несколько суток без отдыха. Сел и жестом показал, чтобы его помощник занял свое место. Секретарь повиновался, расположившись в двух шагах от Пилата, за торцом стола.

Грек молчал, ожидая приказов.

Это было здорово, Пилат Понтийский ценил тех, кто умел открывать рот только по делу.

Надо будет прибавить ему жалования.

Прокуратор налил себе вина, разбавил водой и, отпив глоток, откинулся на мягкую матерчатую спинку сидения.

— Ты готов, Ксантипп? — спросил он чуть сипловато и откашлялся, чтобы прочистить горло.

Секретарь кивнул, взял в руки стило и открыл письменный прибор.

— Я разбирал ваши документы, — начал он, — датированные апрелем 783 года. Отчет о событиях в Ершалаиме, случившихся на иудейский праздник Песах…

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

Адам ждал этого момента.

Он был уверен, что человек с РПГ выстрелит.

Только безумец мог надеяться, что F-35i можно сбить из гранатомета.

Только безумец или чудовищно самоуверенный пилот стал бы проверять, можно ли это сделать.

Оба участника этой дуэли были достаточно безумны.

Адам не видел момента выстрела, он его почувствовал. Можно было дать десять из десяти за то, что его противник будет наводить прицел на фонарь кабины — так сделал бы любой, кто считает колпак из бронестекла самым уязвимым местом, плюс ко всему, истребитель висел перед стрелком с дифферентом на нос, создавая у того иллюзию прицеливания в центр силуэта.

«Молния», даже в режиме зависания, слушалась рулей ничуть не хуже гоночного болида «Формулы 1». Адам слегка качнул штурвалом и добавил тяги на «вентилятор», а самолет уже прыгнул вверх, одновременно поднимая изогнутый клюв носового обтекателя за доли секунды то того, как реактивная граната пролетела в том месте, где только что отблескивал на солнце фонарь пилотской кабины.

Потом нос опустился и огромный «москит» плавно занял прежнюю позицию.

Герц посмотрел на человека, который только что развязал ему руки, и укоризненно покачал головой.

Связанная с его шлемом невидимыми электронными нервами пушка, торчащая из контейнера в подбрюшье F-35i, повела стволами из стороны в сторону.

* * *

Кларенс стоял столбом, все еще не в силах поверить, что промазал.

Истребитель качнул пушкой, и канадец, отшвырнув в сторону пустую трубу гранатомета, повернулся и побежал. Бежал он быстро, словно не бился об асфальт при падении и не его кровь покрывала черный панцирь бронежилета алыми разводами.

Самолет неторопливо сошел с места и двинулся вслед за бегущим.

Вот он навис над Кларенсом, вот внезапно изменил угол тангажа на положительный и… Из сопла вырвался дрожащий раскаленный язык, истребитель рванулся в небо столь стремительно, словно не носил имя «Молнии», а действительно был ею.

Со стороны казалось, что бегущий человек просто исчез в выхлопе, но если присмотреться, то можно было разглядеть на асфальте некоторую неровность. Это были остатки кевларового бронежилета.

* * *

Вальтер опустил бинокль и посмотрел на Мориса, даже не пытаясь скрыть довольную ухмылку.

— Похоже, мой французский друг, что в этом мире нет совершенства. Сейчас птичка упорхнет и состоится наш выход, в котором у меня снова главная роль. Что-то ты не рад, Морис, а ведь я — твой последний шанс. Или у вас за кулисами припасен еще один легион?

Морис молча смотрел перед собой. Спорить не имело смысла. Ревевший над горами самолет только что вбил на метр в асфальт тех, на кого француз делал главную ставку. Шульце прав: он — последняя надежда на успех миссии. Другой нет. И времени нет. Ничего нет.

Истребитель качнул крыльями, словно прощаясь с кем-то, и, вспоров небо, ушел в сторону Негева на «дозвуке».

* * *

— Ястреб-один, Ястреб-один, — раздалось в наушниках Адама. — Ответьте Гнезду!

— Гнездо, я — Ястреб! На связи!

— Адам, что там у тебя стряслось? На полицейской волне говорят о каком-то самолете, атаковавшем автобусы охранной фирмы на Девяностой. Докладывают о стрельбе из автоматического оружия… Доложите обстановку, Ястреб-один.

— Обстановка нормальная, — сказал Герц, улыбаясь. Врать не имело смысла — заинтересованные лица всегда могут просмотреть видеорегистратор. — Выполнил тренировочный полет на сверхнизких высотах, отработал уклонение от ракет противника и набор высоты на максимальной тяге. Ничего особенного не видел. Какая стрельба, Гнездо? У меня полный боезапас…

* * *

Смеркалось.

Вдалеке завыли сирены полицейских машин, но на шоссе — что спереди, что сзади — был такой завал, что работы полиции должно было хватить минимум до утра.

— Нет, — сказал Морис. — Другого легиона у меня нет…

Он молчал, пока джип набирал скорость, а потом спросил:

— Скажи-ка, легат, а ты веришь в Бога?

Карл бросил на него короткий взгляд и рассмеялся своим неприятным хриплым смехом.

— Нет, Морис.

— Жаль, — пожал плечами француз. — Было бы у кого попросить удачи. Ну, да исполнится воля Первого!

Лицо Мориса едва заметно изменилось: сошлись к переносице жидковатые бровки, выдвинулась вперед скошенная нижняя челюсть, хищно пошевелился кончик носа…

Карл смотрел на эту метаморфозу в зеркало заднего вида и вдруг поймал себя на том, что, что ему вдруг стало не по себе.

Как было не по себе много лет назад, в том бистро на Бульваре Капуцинов, когда к нему за столик подсел невысокий человек, похожий на мышь. Шульце быстро повернулся на сидении — инстинкт подсказывал ему, что сидеть спиной к французу опасно — и натолкнулся на жесткий хищный взгляд выпуклых глаз.

— Поищи-ка для меня пушечку, дружочек, — процедил Морис, скаля мелкие зубы. — Грешно мне отлынивать от работы в тяжелую минуту!

Шульце, как завороженный, протянул ему пистолет.

— Вот так-то лучше, — проворковал француз. — Так гораздо лучше…

Глава 5

Израиль. Иудейская пустыня

Неподалеку от Мертвого моря

Наши дни

— Смотрите! — крикнула Арин.

Сумерки еще не стали непроницаемыми, воздух едва начал сгущаться, и звезды, изобильно рассыпанные по небесам, пока не налились ярким лучистым светом. Зато белый шар луны светил вовсю, и джип с потушенными фарами, медленно проезжавший рядом с разбитыми автобусами, девушка разглядела легко.

— Вот черт! — профессор невольно посмотрел в ту сторону, где только несколько минут назад исчез самолет. На его возвращение надежды не было. — Не стрелять, ребята… Быстро уходим в скалы! Если полезут — встретим их из засады!

Сомневаться в том, кого везет крадущаяся в полутьме машина, не приходилось — уж явно не спасательную команду!

Шагровский, пригибаясь, метнулся к камням, от которых уже поползли черные тени — туда бесследно канула ладная фигурка Арин. Дядя Рувим добежал до укрытия последним. Лицо у него было бесконечно усталое, осунувшееся, седые волосы взялись пылью, и знаменитый хвост, в который профессор увязывал свою «гриву», уже не выглядел украшением.

— Слушаем внимательно, — проговорил он негромко, следя в трофейный монокуляр за тем, как «Лендровер» съезжает с дороги и из распахнувшихся дверец выпрыгивают люди с оружием. — Их… три, четыре… Четверо. Всего четверо, ребята! Но они уже знают, что нас надо бояться. Это плохо. Плохо, потому что в лоб они не пойдут… Находились уже…

Сумерки превратились в плотную чернильную тьму, разбавленную потоками нежного лунного света.

— Раньше они пытались нас разорвать на куски без всяких хитростей. Не получилось. Так что теперь они попробуют нас загнать, а это совсем другая тактика, и прихватить их скопом, как мы делали до того, уже не получится. Так что… Слушай мою команду, молодежь! Бить наверняка. Не сближаться — в губы нас никто целовать не собирается. Головы из-за камней не высовывать, смотреть понизу — над самой землей или из тени. Зуб даю, — он ухмыльнулся, но, как показалось Валентину, чуть через силу, — как говорил мой мудрый друг Беня, у них есть снайперка с «ночником». Если засекут — будет новая дырка в организме. Все ясно? Пошли! Пошли!

Просто дежавю, подумал Шагровский на бегу. Каждую ночь — одно и то же! Каждую ночь! Опять лунный свет, эти проклятые камни и сзади кто-то с автоматом. И никто не просит отдать эти пергаменты, на рукопись всем плевать! Зато все хотят нас пристрелить… Сколько еще мы сможем бегать?

Сзади тяжело задышал дядя Рувим — годы брали свое. Задышал шумно, с напряжением, но темпа не сбавил — бежать в таком ритме было бы сложно и молодому человеку, а уж пожилому да с простреленной двое суток назад задницей и вовсе тяжко, так что профессор выдерживал этот марафон на характере. И, судя по тому, что Валентин узнал о дядюшке за последние несколько дней, характер у Рувима был не дай Бог! Или наоборот — дай Бог каждому!

Впереди между тенями скользила Арин.

Она бежала легко (во всяком случае, так казалось), огибая препятствия, перескакивая через невысокие россыпи мелкого камня, перетекавшие тропу поперек — рюкзак прыгал между лопаток, автомат девушка держала в руке, чуть на отлете.

Становилось прохладнее. Несмотря на разогретые камни, пустыня проявляла свой норов. При одной мысли о том, что им снова придется ночевать, дрожа от холода, Шагровскому стало тошно. Спасти от полуночной стужи могла пещера, стоило внимательней смотреть по сторонам, тем более, что по мере того, как тропа углублялась в скальный массив, стены вокруг них начали расти, постепенно закрывая звездное небо.

Погони не было слышно, но Валентин понимал, что идущей по их следу группе понадобится минимум минут десять-пятнадцать, чтобы преодолеть расстояние от места, где они оставили джип, до начала тропы. Да и преследовать их ликвидаторы будут с осторожностью, чтобы не налететь на засаду. Пока что у беглецов была фора во времени, и использовать ее надо было с максимальным толком. Оторваться, найти убежище, позволяющее наблюдать за противником и выдержать короткую осаду, если до того дойдет. Предусмотреть пути отхода тоже будет не лишним…

В общем, той четверти часа, на которые они оторвались, на всё могло и не хватить.

— Отдых! — выдохнул Рувим, останавливаясь. — Дайте дыхание перевести…

Не снимая рюкзака, профессор сполз спиной по камню и уселся, вытянув ноги. Шагровский шлепнулся рядом с ним и потянулся к фляге — приоткрытый в беге рот высушило до хруста. Арин садиться не стала, только нагнулась, опираясь ладонями о собственные колени.

Дядя Рувим сверился с экраном GPS, подвигал губами, посматривая наверх, где между скалами толпились звезды, и удовлетворенно кивнул.

— Готовы? — спросил он и закашлялся, прочищая горло. — Не спать! Замерзнем! Арин — первая. Держись левее! Пошли!

* * *

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

— И его действительно короновали? — переспросил Пилат.

Он удивился. Кожа на широком лбу на мгновение собралась гармошкой, как раз в том месте, где у обычных людей начинают расти волосы, брови едва уловимо приподнялись и тут же опустились на свои места, над частоколом густых рыжеватых ресниц. Верхние веки Пилата, тяжелые, налитые, прикрыли глаза.

Удивление. Брезгливость. Легкое раздражение.

К полудню, когда станет по-настоящему жарко, Пилат Понтийский будет уже не раздражен, а зол. Будет пить много воды — кубок за кубком — потеть, жевать ломтики лимона. У него будет подергиваться верхняя губа, как у пожилого пса, который угрожающе рычит, открывая все еще крепкие желтоватые зубы. Когда Пилат в таком состоянии, до вечера лучше с просьбами не обращаться — бесполезно.

Афраний давно научился с легкостью ориентироваться в нюансах поведения прокуратора. Нельзя сказать, что тот был совсем уж открытой книгой — столь опытный царедворец, как Всадник Золотое Копье, никогда бы не поднялся на вершины власти, если бы эмоции на его лице читались любым встречным. Но Афраний, с его опытом работы в Иудее и немалыми познаниями человеческих типажей, научился видеть незаметные для других детали.

Пальцы, барабанящие по мраморной столешнице. Едва заметный тик под правым глазом. Ухмылка, кривящая узкий рот. И тут же — взлетающие кверху брови.

— Да, прокуратор, его короновали…

— Не думал, что у евреев это так просто!

— А это далеко не просто, — сказал Афраний ровным, равнодушным голосом. — Существует целый ряд вещей, которые надо исполнить в обязательном порядке. Например, в ритуале должны принимать участие патриархи.

— Какие патриархи?

— Например — Мозес.

На этот раз Пилат не удержался и Афраний услышал вырвавшееся из узкого рта покашливание, означающее смех.

— Мозес? Ты, наверное, шутишь, Афраний!

— Нет, прокуратор. Я не могу позволить себе шутки во время доклада.

Прокуратор чуть склонился вперед и уперся блестящими темными глазами в переносицу начальника тайной полиции.

— Мозес… Патриарх Мозес. Я знаю только одного патриарха с таким именем. Если это тот самый Мозес…

— Это тот самый Мозес, — продолжил Афраний. — Тот, который давно умер.

— Кхе-кхе… — можно было считать, что Пилат расхохотался, но глаза его оставались злыми и колючими. — Действительно, странный народ. Ну, хорошо… Из покойников только Мозес?

Если бы Афраний Бурр мог печально вздохнуть в присутствии прокуратора, то он бы вздохнул. Нельзя править провинцией и ничего не знать о народе, которым правишь. Пилат Понтийский более привык полагаться на копья и мечи, чем на невидимые рычаги, которыми двигал начальник тайной полиции. Но именно потому Пилат был римским всадником и Золотым Копьем, а Афрания знали только те, кому это было положено. И еще знали враги. Хорошо знали.

— Если прокуратор позволит, — продолжил Бурр спокойно, — я в двух словах объясню, что произошло.

Пилат отхлебнул из кубка и лишь потом кивнул.

— С ним было только трое из двенадцати его последователей — Шимон по прозвищу Кифа, и братья, сыновья Зевдея — Иаков и Иоханан. Все они хорошо известны моей службе. Кифа, по слухам, некогда принадлежал к партии зелотов, но уже давно не поддерживает с ними связи. Двое других — дальние родственники Иешуа, в их доме он проживает последний год — тоже имели отношение к канаим, теперь же — верные последователи учения Галилеянина. Мне доложили, что эти трое и сам Га-Ноцри удалились на гору Хермон, а, после возвращения оттуда ученики уже называли Иешуа Га-Ноцри сыном Божьим — в еврейском ритуале это означает, что они помазали его на царство. Всех известных истории еврейских царей, прокуратор, помазывали на царство на горе Хермон, так что это не совпадение. Я вообще не верю в совпадения, господин. Слишком уж много совпадений я организовал сам. У него двенадцать учеников — и это означает двенадцать колен Израилевых. Его люди на каждом шагу говорят, что он рода Давидова…

— А это не так? — то ли подтвердил, то ли спросил Пилат.

— Это не так, прокуратор, — отозвался начальник тайной полиции незамедлительно и без сомнений в голосе. — Но, прошу меня простить, какое это имеет значения? Важно не то, какого рода этот человек в действительности, а то, что любым его словам верят.

— Завидное качество. Хотел бы я обладать таким, — если подергивание угла узкогубого рта означало улыбку, то Пилат улыбнулся. — Тогда моя карьера могла бы сложиться иначе. Продолжай.

— Насколько мне известно и понятно пророчество Илии, все, что делалось Иешуа и его учениками, делалось для того, чтобы объявить его машиахом. Этот самый Шимон-Кифа не скрывал поход на Хермон, а наоборот, рассказывал при большом стечении народа, что они строили для Га-Ноцри кущи, как и положено для коронации, что Иаков и Иоханан разыграли действо, в котором один из них изобразил пророка Илию, а второй — Мозеса…

— Ты это серьёзно, Афраний? — спросил Пилат Понтийский, поднимая бровь.

— Я серьезен, как никогда, прокуратор. И, более того, Иешуа и его соратники тоже не шутят. И, если мне позволено дать тебе совет — отнесись и ты к моим словам серьезно. Это не обычный бунт, прокуратор, не стихийное бурление толпы — я не стал бы даже говорить по такому ничтожному поводу. Большие дела делаются маленькими людьми, большие неприятности начинаются с упущенных деталей. В Иудее не бывает незначительных подробностей, слишком уж здешний народ убежден в своем предназначении и склонен к вере в мистику. С тех пор, как царство Ирода стало тетрархией, римские наместники сумели сделать так, чтобы все находилось в равновесии. Но если это равновесие нарушить, то все может рухнуть в один час. Здесь нет мира, прокуратор, нет, и никогда не было. Под пеплом всегда тлеет пламя, и залить его можно только кровью. Мы же на сегодня лишь научились не ворошить угли руками. Человек, который хочет заявить права на царство, должен быть точен в деталях — у евреев все расписано, кто и где стоит, кто и что делает! — и если ему поверят, то за ним пойдут. Они так долго ждут машиаха, что он просто обязан появится. Если уже не появился…

Он прервался, отпил воды с лимоном из стоящего перед ним кубка, облизнул пересохшие губы и продолжил:

— Не скрою, я озабочен. Но у моей озабоченности есть причины. На праздник в Ершалаим стекается около миллиона людей — это очень много для города, это очень много для моей службы. Это, вообще, очень много, если помнить, что легионы стоят у Вителлия, в Дамаске, а не у нас в Кейсарии и ты при всем желании не сможешь задействовать их немедленно. Я не трус, прокуратор, и никогда не обращался к тебе попусту, ты это знаешь. Я не стал бы беспокоить тебя и далее, но… Если события нас застанут врасплох, мне не будет оправданий. Поэтому я и попросил выслушать доклад.

— Пока что я не понял, что именно испугало тебя, Афраний, — сказал Пилат. — Ты, опытный чиновник, моя правая рука, и кого испугался? Бродячего философа и жалкой кучки его последователей? Тебе ли — римлянину — бояться этих болтунов? Да сотни таких «учителей» бродят по округам, рассказывая небылицы! Что заставляет тебя прислушиваться к этому жалкому чириканью вместо того, чтобы просто скрутить воробушку голову?

Несерьезные, издевательские нотки в его голосе исчезли.

Теперь он говорил хрипло и тягуче — вещал, как настоящий римский чиновник, который одним своим тоном должен приводить окружающих в трепет. И глядел грозно, исподлобья, наклонив голову, словно взбешенный буйвол перед атакой. Кожа на бритом черепе неприятно шевелилась, живя собственной жизнью.

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

Секст Афраний Бурр мало кого боялся.

Его боялись — это было вполне объяснимо, иначе зачем бы он брался за эту опасную, грязную, но необходимую государству работу? Но, глядя на Пилата Понтийского, Афраний испытывал крайне противоречивые чувства.

Прокуратора стоило побаиваться. Перед Афранием в начальственном кресле сидел прежде всего, воин и лишь потом — чиновник. Такой человек не развязывает узлы, а рубит — это неразумно и может привести к далеко идущим последствиям, но тому, кто привык решать проблемы сталью, последствия безразличны. Во время войны такие люди на вес золота. А в мирное время… Кто же держит у очага горшок с греческим огнем? Нет! Нет! Не такой префект нужен этой стране! Как был бы хорош Всадник Золотое Копье в роли наместника в любой из варварских колоний! И как опасен он здесь, где вовремя сказанное либо несказанное слово может предотвратить кровопролитие или спровоцировать его!

Не уважать Пилата было бы ошибкой — он был умен, по-звериному хитер и жесток, алчен и властолюбив без меры, но решителен и целеустремлен, быстр в действиях и потому очень опасен. При всем при том, в глубине души, начальник тайной службы не испытывал к прокуратору Иудеи никакой симпатии и считал, что Пилат, несмотря на все достоинства, не заслуживает занимаемого места. Тот же Вителлий — неприятный, подозрительный, жестокий, жадный и злопамятный, как хорёк, был настоящим наместником, обращавшим любое событие не только на пользу себе, но и на пользу Цезарю и Риму. Достоинства же Пилата вредили делу чаще, чем его недостатки, потому что воин всегда одерживал верх над политиком!

В проблеме, стоявшей перед Афранием сегодня, рубить узлы наотмашь было рискованно. Во-первых — узлов было много, как всегда в политике, во-вторых — в эти узлы были скручены интересы Империи, четырех тетрархий, саддукейского первосвященства, фарисеев, зелотов, греков, египтян…

Тут пригодится не меч, а острый, как игла, ум, знание слабостей и силы противодействующих сторон, понимание тайных пружин, управляющих каждой из группировок. Афраний понимал многое, хотя далеко не все. Пилат же пытался править по своему разумению, не считаясь с обстоятельствами. Так можно победить грубую силу, сломать ее, засыпать колодцы трупами, водрузить штандарты над разрушенными крепостями и сожженной страной. Но так нельзя построить мир. А Риму нужен мир в провинции, дающей как минимум третью часть хлеба Империи. С другой стороны, проявить слабость в противодействии нарождающейся смуте — это дать возможность поднять головы тем, кто только и мечтает о том, чтобы Иудея отпала. Канаим с их тактикой ударов из-за угла представляют куда меньшую опасность, чем те, кто пытается сплотить вокруг себя народ — до тех пор, пока Га-Ноцри проповедовал за стенами Ершалаима, вызывая скрежет зубовный у Каиафы и его тестя, Афраний лишь следил за ним вполглаза. Нынче же, после его шумного приезда в столицу, после всех событий, произошедших накануне в Храме и за его пределами, нужно было выстроить стратегию противодействия, причем выстроить ее так, чтобы прокуратор полагал ее своей, но при этом не сжег Ершалаим в неудержимом стремлении к победе любой ценой. Кому нужен будет мир на развалинах?

— Позволено ли мне, мой господин, подробно объяснить свою точку зрения? — спросил Афраний.

Пилат кивнул, не сводя с начальника тайной полиции неприятного, давящего взгляда.

— Благодарю, — продолжил Бурр. — Недавно, прокуратор, по приказу тетрарха Галилеи и Переи Ирода Антипы был казнен Иоханан, по прозвищу Окунающий. По моему мнению — безвредный человек, избравший Ирода и его семью объектом для своих проповедей о нравственности. Согласен, он говорил не слишком приятные вещи, но о любви тетрарха к чужим женам в Тивериаде и Кейсарии Филипповой не судачил только ленивый. Однако Ирод казнил Окунающего в назидание остальным болтунам. Так вот, мой господин, до тех пор, пока Иоханан был жив, у него было не так много последователей, чтобы о них беспокоиться. Зато после смерти многие посчитали его пророком, Галилеянина же признали воскресшим Иохананом, что добавило ему популярности, а ученики убитого теперь ходят за Га-Ноцри, как овцы за пастырем. Тайная служба тетрарха даже проводила дознание по этому поводу, и естественно, пришла к выводу, что это не Иоханан, ведь тело Окунающего захоронено, а голова выставлена на всеобщее обозрение. Только кто их слушал? Народу не нужны факты, народу нужна сказка, в которую он поверит…

Иногда живой человек, прокуратор, пусть даже очень беспокойный, приносит меньше хлопот, чем мертвый. Возвеличивать мертвецов куда проще, чем понимать живых. Мертвец не струсит, не наделает глупостей и никогда не обманет ничьих ожиданий. Если мы не хотим плодить пророков и подавлять восстания, то, может быть, стоит задумываться, прежде чем рубить кому-то голову? Мой друг детства — Сенека-младший, говорит, что голос с креста слышен дальше, чем голос из каменоломни. Он не воин — он философ, хотя и претендует нынче на должность квестора[9], и к его словам можно и должно прислушиваться. Много раз его советы помогали мне в трудные минуты, я доверяю его мнению и собственному опыту и поэтому стараюсь не убивать без особой на то нужды и не плодить мучеников. Но это вовсе не означает, что я беспечен! Сейчас я ощущаю опасность, мой господин, а не выдумываю ее, чтобы заслужить вашу благосклонность за бдительность. Мне не по душе, когда человек, известный своим ораторским даром, вдруг начинает изо всех сил стараться соответствовать пророчествам из еврейских священных книг. Потому, что иудеи верят пророчествам. Мне не нравится, когда на рынках и во дворах начинают шептаться о том, что в город пришел машиах, потому, что иудеи верят в то, что машиах придет, и любого проповедника готовы признать своим спасителем, пока он не докажет обратное. Мне совсем не по себе, когда кто-то провозглашает себя Сыном Божьим, царем Иудейским и назначает свой собственный Синедрион, потому, что в Ершалаиме уже есть Синедрион, а двух Синедрионов Иудея просто не выдержит![10] И волнуюсь я еще потому, что миллион пришедших на Песах правоверных иудеев, при определенных обстоятельствах, могут легко стать миллионом свирепых канаим, а такие обстоятельства, на мой взгляд, как раз нынче и возникают. Достаточно искры, прокуратор, и потушить пожар сможет только чудо. А чудеса, как мы оба знаем, случаются редко.

— Я слушал тебя достаточно, — произнес Пилат все тем же тоном оратора, и Афраний сразу понял, что ему не удалось разбудить в прокураторе дипломата. — Теперь ты послушай меня, Бурр, послушай, как всадник — всадника, как римлянин — римлянина. Ты слишком долго прожил в Иудее…

Прокуратор замолчал. Было видно, что он обдумывает свои слова.

— Так бывает, — наконец, продолжил он. — Годы, что ты провел в их обществе, на их земле, вникая в их обычаи, их дрязги и их верования, изменили тебя, Афраний. Я не говорю, что ты мыслишь, как иудей. Я не говорю, что ты стал иудеем. Но ты слишком близко к сердцу принимаешь их проблемы и полагаешь, что интересы Рима зависят от их благополучия или покорности…

О, боги, подумал Афраний, он не понял ничего из сказанного! Ничего!

— Это не так, — Пилат снова пригубил разбавленное вино и с силой потер бритую гладкую щеку. На висках его стала заметна испарина — мелкие капли засверкали на коже россыпью. — Рим, хвала Богам, не зависит от того, что хотят или что делают эти дикари. Это они зависят от Рима. Зависят во всем, Бурр! Во всем — в своей жизни и в своей смерти. Ты предостерегаешь меня, стараешься посвятить в их дела. Спасибо тебе за это. Но…

Прокуратор растянул узкий рот в улыбке и снова насмешливо поднял бровь. Эта гримаса, долженствующая означать иронию, плохо вязалась с рокотом начальственного голоса. Таким тоном командуют на поле сражения, а не шутят. В громовых раскатах трудно разобрать оттенки.

— … я не хочу и не буду вникать еврейские интриги. Мне вполне достает своих, римских. И я не буду делать так, чтобы никого не затронуть и пробежать сухим между каплями дождя. Я буду делать так, как посчитаю нужным в интересах Империи.

И в своих интересах, подумал Афраний, не отводя от Пилата преданного взгляда.

— И в своих интересах, Афраний! — подтвердил прокуратор.

Он сказал это так, будто услышал сокровенную, невысказанную вслух мысль начальника тайной полиции, и тот невольно содрогнулся.

Иногда человек, сидящий в кресле напротив, пугал Бурра своей проницательностью.

— Меня не остановят возможные волнения, — продолжил Пилат, чуть поубавив грохота в голосе. — Мы легко справимся с несколькими сотнями фанатиков. Так уже было, Бурр, и иудеи хорошо помнят, что ни их кинжальщики, ни их бог не помешали мне залить кровью мостовые. Стоит убить нескольких вожаков в лающей стае, и собаки разбегаются — с дикарями всегда надо поступать так. Ершалаим — это не вся Иудея, Афраний. В Ершалаиме не растят зерно, оливы и виноград, здесь не пасут скот. В Ершалаиме нет ничего, кроме камней, нечистот, сумасшедших фанатиков, коварного священства и их ложного Храма. Как там сказал твой проповедник?

Пилат заглянул в лежащий перед ним пергамент, прищурился и прочел вслух:

— Говорил, что разрушит Храм и в три дня воздвигнет новый… Хорошо сказано, жаль, что это ложь! Было бы неплохо, чтобы твой галилеянин со своими учениками исполнил обещанное! Вот только пусть не спешит восстанавливать! Кто в Риме станет убиваться, если Храм будет разрушен? Скорее уж, наоборот — одной опасностью станет меньше. Этот твой Га-Ноцри с учениками выгодны нам, они делают для Империи больше, чем самые близкие наши союзники. Ничто так не ослабляет врага, как внутренняя борьба в собственном лагере! Так о чем ты беспокоишься?

Если Га-Ноцри принесет хлопоты Каиафе, то от этого выиграет Рим — у первосвященника и его тестя будет меньше возможностей строить мне козни. Если Каиафа одолеет проповедника — снова ничего страшного не произойдет, ему придется тратить время и силы на истребление последователей галилеянина: всех этих Шимонов, Иохананов и прочих Мозесов…

Афраний слушал прокуратора с все возрастающим вниманием. То, что говорил этот круглоголовый человек с тяжелыми веками и отвисшими щеками…

Это было …

Это было совсем не глупо! Это было правильно. Начальник тайной полиции был уверен, что может предугадать ход дальнейших рассуждений Пилата Понтийского.

Бурр ощутил, как между лопатками мышью проскользнул нехороший холодок.

Неужели он мог так ошибаться в своих предположениях? Неужели этот жесткий, не гнушающийся палаческих приемов человек умнее, чем казался? Чем ХОТЕЛ казаться?

— Без моего разрешения они не смогут казнить ни одного бунтовщика, — сказал Пилат совсем негромко, — только козла, которого мы оставили им для ритуалов! Только в моей власти посылать человека на смерть, и каждый раз, когда Синедриону понадобится кого-нибудь забить камнями, они будут идти ко мне на поклон. Ты понимаешь, о чем я говорю, Афраний?

— Да, господин.

— Вот и хорошо. Тогда запомни — мы ничего не будем предпринимать, вернее, будем делать все по закону. Для нас следовать его букве нынче проще и выгоднее всего. Думаю, что еще до праздника Каиафа придет ко мне, чтобы получить разрешение на арест этого Га-Ноцри. Так?

— Да, — подтвердил Афраний.

— И мы это разрешение дадим. Ведь у нас нет оснований не верить Первосвященнику Иудеи, лицу, назначенному императорской властью? Так, Бурр?

— Именно так, прокуратор.

— Не сомневаюсь, что проповедника попытаются приговорить к смерти, но без моего разрешения им этого не сделать. И они снова придут сюда.

— Да, прокуратор.

— Скажи мне, Афраний, а обязаны ли мы казнить человека, который ничего не злоумышлял против Цезаря и римской власти? Путь он даже и пытался захватить иудейский Храм? По закону, Афраний, по его букве?

— Нет, господин.

Пилат рассмеялся, но не привычным слуху окружающих открытым смехом воина, а совершенно незнакомым начальнику тайной полиции свистящим, похожим на шелест, смешком.

— И действительно, что за преступление — врачевать в субботу?

— Вы правы, прокуратор, это не преступление… Но он называет себя царем Иудейским. Вернее, так называют его люди.

— Это, конечно, прискорбно и есть преступление против Цезаря, Рима и… — Пилат скривился. — И меня, как властителя Иудеи. Но, возможно, люди ошибаются?

— Вполне возможно, прокуратор. Люди часто ошибаются, им свойственно принимать желаемое за действительное. Но, боюсь, именно на злоумышление против власти Цезаря будут упирать те, кто придет к вам просить о вмешательстве.

— Им придется просить меня долго, как следует просить…

— И в результате? — спросил Бурр, сохраняя бесстрастное выражение лица.

— Что в результате? — переспросил Пилат и пожал широкими, по-прежнему мощными, несмотря на сидячую работу, плечами. — Не знаю, Афраний. Возможно, я дам себя уговорить. А, возможно, и не дам. Ведь это неважно? Так? В любом случае — казнят Га-Ноцри или не казнят — это будет НАШЕ решение. Не чье-нибудь — не Каиафы, не Иоханана, смердящего, как труп, не их фанатичного Синедриона, а наше… Так что, Бурр, действуй в соответствии со сказанным. Ни во что не вмешивайся до тех пор, пока не возникает опасности для власти Цезаря. Пусть все, что будет сделано, от чего ты не сможешь отвертеться, будет сделано по закону. Не по еврейскому Закону, Афраний, а по римскому. И не твоими руками! Это их внутреннее еврейское дело, Бурр. Но они должны запомнить, что их закон — это мы.

— Я понял, прокуратор.

Пилат кивнул, давая знать, что, если у начальника тайной полиции нет каких-нибудь дополнительных важных вопросов, то аудиенцию можно заканчивать.

У Афрания вопросов не было.

А если и были, то он не считал, что настало время их задать. Нужно было обдумать услышанное, привыкнуть к мысли, что все годы он недооценивал хитрость и ум человека, сидящего перед ним в кресле с высокой резной спинкой. Пусть одежды укрывают массивное, слегка покрывшееся жирком праздности тело воина, но за широким лбом скрывается недюжинный ум прекрасного политика и умелого игрока.

Да, к этой мысли нужно привыкнуть. И принять решение, как вести себя дальше.

Слегка согнув спину в полупоклоне (Пилат терпеть не мог подобострастно согбенных подчиненных и не скрывал этого), Афраний Бурр попрощался и вышел из залы. Ожидающий за дверями секретарь вопросительно взглянул на начальника тайной полиции и, получив в ответ утвердительный кивок, с мышиной ловкостью проскользнул к своему столу, чтобы возобновить прерванную приходом Бурра работу.

Глава 6

Израиль. Иудейская пустыня неподалеку

от Мертвого моря.

Наши дни.

Рувим Кац оказался прав: последние события многому научили Карла.

У Легиона не было истории, на примерах которой можно было бы привить его бойцам предусмотрительность или осторожность. Вернее, история была, но рядовым легионерам и легатам знать ее было не положено, да и узнать неоткуда. Все удачи и неудачи, конечно же, учитывались, но обособленность частей организации, гарантировавшая ей строгую конспирацию и возможность выжить при любых обстоятельствах, в данном случае играли против Легиона.

Неудачники умирали — таков был закон, и неизбежность наказания являлась одним из краеугольных камней существования тайного ордена. Вторым краеугольным камнем стали деньги, потому что нет на свете более сильного побудительного мотива, чем человеческая алчность! А если алчность соседствует со страхом, то человек делает невозможное!

Люди, создавшие Конклав и Легион почти две тысячи лет назад, не сомневались, что человеческая натура останется неизменной всегда, и оказались правы. Но человеку — любому человеку — свойственны также самоуверенность, самовлюбленность и беспечность, от которых ни страх, ни алчность уберечь не могут. Это под силу только опыту, но коллективный опыт рождается лишь в свободном обмене информацией, а вовсе не в обстановке секретности и таинственности.

Каждый легион, каждый легат, каждый легионер мог научиться преодолевать обстоятельства только на собственных ошибках. Успех же рождал уверенность, уверенность — беспечность, беспечность приводила к поражению, а поражение — к смерти.

Взамен проигравших приходили новые люди, но Конклав, связанный обязательствами, законами и уложениями прочнее, чем рабы цепями, не мог изменить существовавший изначально порядок.

Никто из новеньких не знал, что случилось с предшественниками. Никто не знал — были ли они. Никто не анализировал их победы и их ошибки. Каждый легионер начинал с чистого листа, пустого банковского счета, и каждый новый Первый снова и снова предлагал новичкам только лишь деньги и страх — ведь Вера и Идея были исключены из плана изначально.

Поражения и победы хранились в одном месте — в памяти Конклава — так было всегда и так должно было оставаться в веках.

Опыт, полученный Шульце в Израиле, был воистину бесценен, но для того, чтобы его сохранить и передать дальше, нужно было выжить, а это оказалось задачей не из легких. Впервые на его памяти (и откуда ему было знать, что такое случалось не раз и не два?) легионеры столкнулись с организованным сопротивлением и не смогли переломить обстоятельства. Старик, журналист и девчонка — клоуны, на которых не стоило обращать внимания! — разгромили его группу и полностью уничтожили группу Кларенса.

Этого не могло быть!

Это не должно было случиться, но случилось!

Карл только что своими глазами видел зажеванные искореженным металлом тела легионеров, оставшиеся в минивэнах, а немец привык верить своим глазам. Те, кого он считал клоунами, оказались опаснее пустынной гадюки! И ему не надо было два раза объяснять новые правила…

Перед ними была не дичь, которую можно загнать и расстрелять без труда и сожаления. Перед ним был враг! Враг умный, грамотный, неплохо вооруженный и непредсказуемый. И еще… Врагу помогала страна, страна, враждебная Шульце по определению. Помогала, скрывая его в каменных трещинах своего тела, посылая навстречу Легиону свои самолеты с ненормальными пилотами за штурвалом…

Шульце был небедным человеком, а небедные люди быстро учатся понимать, чего хотят от жизни. Карл очень хотел выжить, чтобы насладиться заслуженной роскошью и праздностью в старости. А выжить означало одно — победить!

Поэтому никто не бросился за профессором и его спутниками очертя голову. Шульце и его люди вошли в ущелье в боевом порядке «два плюс два» с ПНВ на головах, в бронежилетах и со снятыми с предохранителей автоматами. У беглецов была пятнадцатиминутная фора, но их спасение было не в том, чтобы попытаться убежать или спрятаться! Нужно было сражаться и победить!

Это понимал Рувим Кац.

Это понимал Карл Шульце.

Это понимали все.

Смерть была так близка, что, казалось, в воздухе уже висит сладковатый запашок тлена.

Но вот только чьею была эта смерть?

* * *

Пустыня остывала.

Едва слышно пощелкивали разогретые за день камни.

Шагровский шагал молча, стараясь не сбиться с ритма.

Если бы кто-то еще пару недель назад сказал ему, что пустыня — это крутые горные тропы, провалы, разломы, рассекающие огромные каменные массивы на части, то был бы осмеян. Сегодня Валентину было не до смеха. Он снова потерял направление, не мог сообразить где какие стороны света, и ни яркая огромная луна, ни россыпь звезд на черной простыне южного неба не могли помочь сориентироваться.

Таинственная команда дяди «держаться левее» означала, что из открывавшихся им проходов в скалах Арин неизменно выбирала крайний левый. По мнению Шагровского, такая тактика должна была заставить их кружить на месте, на практике же они все дальше и дальше углублялись в каменный хаос.

Несмотря на то, что луна заливала скалы белым, холодным, как позёмка, светом, идти бесшумно не получалось даже у опытной Арин. Летящие из-под ног мелкие камушки звонко щелкали о камень, хрустели под подошвами ботинок осыпи, и даже тяжелое дыхание беглецов, казалось, разносится на многие сотни метров вокруг.

Погоня, конечно же, шла по пятам. Ее слышно не было, но Шагровский понимал, что стоит им троим на минуту остановиться, замереть и прислушаться, как их ушей достигнут шаги тех, кто спешит по их следам. Хотелось надеяться, что преследователи собьются с пути, очень хотелось. И еще хотелось сесть или лечь хотя бы на полчаса, чтобы перестали ныть натруженные икры, не горели стопы и невидимый мучитель прекратил бы закручивать шурупы в колени.

Он посмотрел на идущую впереди него Арин.

По тому, как девушка ставила ногу, по потерявшей прямизну спине можно было понять, что каждый новый шаг дается ей с огромным трудом. Неровная скалистая тропа выматывала, высасывала силы. Главное — не упасть, не повредить связку, сустав, не рассадить кожу до кости, ударившись об острый выступ…

Внезапно Арин остановилась и подняла руку — внимание!

Они стояли на краю достаточно высокого обрыва. Скала уходила вниз, открывая глазу неширокое ущелье, на дне которого клубились непроницаемо темные тени, словно кто-то налил туда чернил.

Дядя Рувим ловко проскользнул мимо племянника и замер над провалом, высматривая дорогу. Арин негромко заговорила с ним на иврите, и Шагровский уловил только одно знакомое слово «нахаль»[11]. Профессор кивнул и поднял голову к небу, будто принюхиваясь, повел носом из стороны в сторону и поморщился. Из последовавшей за этим тирады Валентин не понял ни слова, зато Арин произнесла «беайОт» — проблемы — и несколько раз энергично выплюнула интернациональное «shit».

— В чем дело, Рувим? — спросил Шагровский тихонько. — Что-то стряслось?

Дядя пожал плечами.

Он взмок от пробежки по скалам, и от рубашки исходил резкий запах пота.

— Пока ничего. Арин говорит, что внизу ручей. Она слышит запах воды.

— И все?

Профессор отхлебнул из фляги, прополоскал рот, проглотил теплую влагу и покачал головой.

— Нет, не все. Я тоже слышу запах влаги, но не от ручья. Я эту воду затылком чувствую, последние два часа ноет не переставая — сегодня может быть дождь. Удобная штука — метеозависимость!

— Ну и прекрасно! — обрадовался Шагровский. — Дождь смоет следы!

— Сейчас апрель, — вмешалась Арин. Она начала говорить на русском, но тут же перешла на английский, так было легче сформулировать мысли. — В апреле дождь может быть сильным. Особенно сильным. Даже не дождь, а … настоящая суфА!

— Буря, — подсказал Рувим. — Настоящая буря! А настоящая буря в этих местах смывает не только следы… На иврите это называется шитафОн — что-то вроде наводнения. Вода скатывается с гор и сама выбирает русло. Или пробивает его себе. В принципе, она может легко подняться и до того места, где мы стоим, все зависит от того, сколько ее будет и как соберутся потоки.

Валентин с недоверием посмотрел вниз, в приоткрытую пасть провала.

— Будь уверен, — подтвердил дядюшка. — Я вовсе не шучу. Обычно буря длится несколько часов. Сначала приходит хамсин, а уже потом начинается ливень — настоящий, с молниями, громом! Все ущелья, что мы видели за эти дни, это русла, пробитые водой в скалах. Обратил внимание на камни с наш джип величиной? Их тоже принесли потоки! Поверь, воды будет много, очень много! Гораздо больше, чем надо нам для того, чтобы скрыться…

Арин на мгновение положила руку на плечо Шагровского, нашла глазами его глаза и ободряюще улыбнулась.

— Нам надо вниз, чтобы успеть, — сказала она по-русски. — Ходи аккуратно, Вэл…

— Успеть куда? — с недоумением спросил Шагровский. — Зачем нам вниз, если там вода? И будет этот ваш, как его… шитофонОт?

— Поверху мы не пройдем, — отозвался дядя. — Все изрезано ущельями, так что если мы не научимся летать или на крайний случай, планировать через многометровые провалы, то дальше у нас путь только по руслам… Наводнение? Наводнение, конечно, страшно… Это я не спорю… Но мы с вами знаем о наводнении, а вот те, кто идет за нами, наверняка не знают. Так что одно преимущество у нас есть! Выберемся, Валек, не волнуйся — выберемся… Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмоер: нет в мире жопы, которая нам не по плечу! Уж в чём в чём, а в жопах Беня разбирался виртуозно… Можешь мне поверить!

Издалека донёсся глухой рокот, словно на огромный барабан бросили пригоршню мелких камешков. Рокот возник на юге, за линий горизонта, прокатился над неровно освещенными скалами, отражаясь от стен ущелий и валунов, и замер, зацепившись за спящую в тени тьму, оставив после себя гудящее настороженное эхо.

А потом из пустоты вдруг пахнуло горячим. Воздух на мгновения наполнился запахом раскаленного песка, сухой мелкой пылью и жаром, как из духовки. Шагровский даже ощутил, как сворачиваются, подгорая, волоски на бровях и в носу, но тут же все стало на свои места и снова стало легко дышать.

— Хамсин, — произнес Рувим с отвращением. Он вглядывался в темноту, словно стараясь рассмотреть того, кто дунул на них горячим. — Черт бы его побрал! Хамсин! Он еще далеко, но скоро будет здесь! Быстрее, ребята! Вниз! Быстрее!

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

Прокуратор был насуплен, более суров, чем до прихода Афрания, и вытирал вспотевшую голову куском мягкого полотна, смоченного в воде с лимонным соком. В воздухе все еще витал запах кожаной перевязи и пота.

— Что еще? — буркнул Пилат. — Мелочи отбрось, говори о главном.

— На праздники в Ершалаим прибыл тетрарх Иудеи Ирод Антипа, — проговорил секретарь быстро. — Он выразил вам свое почтение и передал подарки. Тетрарх надеется увидеть вас у себя в гостях сразу после праздника.

Пилат поморщился, как от зубной боли.

Антипу он не любил.

Никто не любил Ирода Антипу — ни братья, ни подданные, ни римляне. Из всех сыновей Ирода Великого он был больше всех внешне похож на отца и поэтому всегда вызывал у окружающих желание сравнивать его с великим родителем, но, увы, такого сравнения не выдерживал.

Он был сложен почти как отец, но за одним исключением: Антипа родился коротконогим, и из-за этого широкие плечи и могучая грудь воина смотрелись на маленьких ножках смешно, не по размеру.

Он унаследовал от Ирода черты лица крупной лепки, но и тут природа пошутила — острые скулы, крепкий подбородок, широкий лоб плохо сочетались с крошечным ртом-бантиком, почти незаметным под сенью крупного крючковатого носа.

И умом своим Антипа, как это ни прискорбно, явно не дотягивал до отца. Впрочем, никто из сыновей не мог сравниться талантами с мертвым царем Иудеи. И именно по этой причине вместо великого Царства Ирода в его бывших владениях нынче разместились три отдельных государства. Неспособный к разумному царствованию этнарх Архелай лишился царского титула еще при Цезаре Августе и отправился в ссылку в Галлию, а Иудея стала римской провинцией под рукой прокуратора.

Северной тетрархией — Трахонеей, Батанеей и Авранитидой — продолжал успешно править второй сын Ирода Филипп, а Ирод Антипа, не особенно утруждая себя государственными хлопотами (зато умея выбирать умных советников), владел Галилеей и Переей.

Так пожелал разделить царство Ирода Рим — и так было сделано. У Цезаря Августа имелись на то веские причины, и даже самые горячие сторонники единого Израиля не предоставили аргументов против такого императорского решения.

Оставить страну в управлении сыновьям Ирода Великого означало ввергнуть Израиль в многолетнюю гражданскую войну, в разорение, залить одну из главных римских житниц кровью. Особого доверия к Филиппу и Ироду Антипе Цезарь Август не испытывал, и унаследовавшего проблему вместе с властью императора Тиберия не было оснований поменять отношение к тетрархам. За каждым их шагом внимательно приглядывали римские чиновники, донесения которых шли как к Пилату, в Кейсарию Стратонову, так и в Дамаск, на стол наместника Вителлия.

Каждый из тетрархов прекрасно знал, чем может кончиться малейшее проявление своеволия и чем грозит преступное неповиновение римской власти, поэтому конфликты между тетрархами и Империей были практически невозможны, а малейшие проявления недовольства пресекались одномоментно — грозным окриком сверху.

Пилату был более симпатичен взвешенный и рассудительный Филипп, но тот редко покидал пределы своих владений, и ждать его в Ершалаиме не приходилось даже на Песах.

Напротив, Ирод Антипа находил удовольствие в путешествиях. Приезжая в столицу, заполненную праздничными толпами, словно рыночная площадь, он каждый раз считал своим долгом выразить свое уважение Пилату Понтийскому. Отказать ему в приеме прокуратор не мог, тем более, что Антипа всячески демонстрировал свою любовь к Риму и римскому образу жизни, следовал обычаям и традициям Империи куда как больше, чем обычаям своего народа и веры, а его столица Тивериада, мало похожая на иудейские города, носила имя в честь властвующего императора Тиберия.

Именно Ирод Антипа унаследовал от Ирода Великого страсть к строительству, и это было единственное его качество, признаваемое и друзьями и врагами как несомненное достоинство.

Да, Антипа не был умен, как отец, не был так уравновешен, как брат Филипп, но притом далеко не глуп и правил куда лучше томившегося на чужбине Архелая. Его мало интересовало мнение тех, кто не мог изменить его судьбу. А изменить ее мог только правитель Рима и его наместники, которых Ирод Антипа боялся настолько, что даже уважал.

Оба брата-тетрарха славили Цезаря, всячески выказывая свое расположение к нему, но в то время как Филипп вел размеренную, скучную жизнь праведника, лично вершил суд и разрешал споры мудро, подобно еврейскому царю Шломо, Ирод Антипа жил в свое удовольствие.

В его дворце играла музыка, лилось рекой вино, стояли статуи и постоянно звучал призывный женский смех. Что там говорить — он даже открыто жил с бывшей женой Филиппа — Иродиадой, без стеснения нарушая священные для евреев законы Мозеса, запрещавшие иудею брать к себе жену брата, пока она не овдовеет. Его откровенно льстивые манеры и сладкие речи, в изобилии лившиеся из крошечного рта тетрарха при встрече, приводили Пилата в раздражение, но положение обязывало не отвергать приглашение, и, справившись с брезгливою гримасою, прокуратор ответил на вопросительный взгляд секретаря:

— Обязательно, в любой удобный для него день. Напишите ему. Дальше?

Дальше пошли неотложные хозяйственные списки.

Гарнизонные дела, а гарнизон в Ершалаиме был невелик, решали Марк и Квинтиллий, но документы, касающиеся расходов на снабжение войска продовольствием и фуражом, на ремонт казарм и на работу оружейников, подписывал прокуратор. В очередной раз удивившись про себя сумме, истраченной на содержание кавалерийской турмы, Пилат подписал счета.

В сравнении с теми деньгами, что платились через Афрания шпионам и соглядатаям, наводнявшим улицы Ершалаима, гарнизонные траты казались мелочью. Но если бы люди Бурра не сообщали о каждом подозрительном писке в подворотне своему хозяину, вместо трех центурий и алы здесь пришлось бы держать как минимум легион. Так что пока арифметика складывалась Пилату на пользу.

С нескрываемым облегчением просмотрев последний пергамент, прокуратор приказал секретарю удалиться и снова промокнул голову и шею влажным полотном. Если повезет, то вскоре после полудня между колоннадами дворца начнет гулять легкий ветерок, он разгонит застоявшийся над горячими камнями воздух, и можно будет дышать. В Кейсарии он спасался у моря или в бассейне, наполненном прохладной водой. Хотя, надо сказать, дышалось в Ершалаиме легче, чем в Кейсарии Стратоновой — воздух был суше, а вечером, когда с гор спускалась прохлада, можно было даже замерзнуть во сне, если не прикрыть ноги легким одеялом. Прокула, не выносившая холода совершенно, спала, с головою накрывшись покрывалом из овечьей шерсти.

Вспомнив о жене, Пилат невольно улыбнулся.

Родители ее, люди богатые, но лишенные места при дворе и, соответственно, императорской милости, были счастливы выдать дочь за военачальника из рода всадников, фаворита командира преторианцев, делавшего стремительную карьеру. Странно, но случилось так, что женщина, отданная ему в жены по расчету и не вызывавшая сначала ровным счетом никаких чувств, сейчас — единственный человек, которому Пилат доверял абсолютно.

Хотя, подумал прокуратор, абсолютно — это слишком сильное слово. Абсолютно Пилат не доверял никому, даже себе.

Он вышел на балкон и, опершись о низкую балюстраду, с надеждой посмотрел на ярко-синее, режущее глаз небо.

Ни облачка.

Висящий в зените раскаленный шар здешнего неистового солнца.

Шум города, неясный, тревожный, как гудение в гнезде диких ос, едва доходил во внутренний двор Претории.

И все-таки в воздухе неуловимо пахло грозой. Она была далеко, очень далеко — возможно, что дождь хлынет с небес только через несколько дней, но то, что с севера на Ершалаим катится тяжелая грозовая туча, прокуратор мог сказать определенно. Он достаточно долго прожил в этой стране, чтобы уметь определить приближающееся ненастье по почти неуловимым признакам — особому дыханию ветра, по изменившейся дрожи раскаленного воздуха над каменными плитами мостовых, по отчаянному полету ласточек и стрижей над крышами.

Гроза приближалась. Он был в этом уверен.

Прокуратор убрал широкие ладони с перил и, переводя дыхание, отступил с пекла в спасительную тень залы.

Под мантией между лопаток покатилась струйка холодного пота.

Буря близко, но когда она грянет над городом, Пилат не знал.

Глава 7

Израиль. Иудейская пустыня

неподалеку от Мертвого моря.

Наши дни.

Карл замер, почувствовав на лице дуновение горячего ветра.

Замер и поднял руку, приказывая своему маленькому отряду остановиться.

— Что это было? — прошептал Морис, бесшумно скользивший справа от легата.

Карл покачал головой.

Лунный свет давал возможность различать не только жесты, но и выражение лиц спутников, но сильно портил картинку в окулярах ПНВ — глаза нестерпимо резало от ярчайшего зеленого света, заливающего визир, поэтому все четверо продолжали преследование, откинув приборы в положение «на лоб».

— Не знаю, — произнес немец едва слышно. — Но это мне не нравится!

Морису тоже не понравилось прилетевшее с юга дыхание. Опасность француз чувствовал кожей, на уровне инстинкта, и инстинкт подсказывал ему, что ничего хорошего от притаившегося в скалах великана ждать не приходится. А вот неприятности… Это да! Неприятностей можно не обобраться! И еще — этот рокот…

Среди двоих оставшихся легионеров Карла один, бельгиец по имени Ренье ван дер Ворт, воевал в составе Французского иностранного легиона и помнил, как приходит хамсин в районе Аденского залива. Он вспомнил и тут же насупился: об опасности надо было предупредить начальство. Хамсин — это не просто пыльная буря. Хамсин — враг, которого надо встречать во всеоружии, если, конечно, хочешь его пережить. Крайне желательно иметь укрытие. Нужны мокрые повязки, чтобы дышать. Нужны противопылевые очки. А, вообще, хотелось бы оказаться за пару сотен километров отсюда, потому что, когда буря навалится на их отряд, никому не будет сладко…

Ренье вспомнил ревущую и клубящуюся стену, налетевшую на их роту, набившийся в рот, в нос, в уши мелкий красновато-черный песок, гноящиеся глаза и постоянный мерзкий кашель, после которого на тропе оставались сгустки черной мокроты…

Вспомнил и содрогнулся.

Второй легионер из отряда Вальтера, датчанин по имени Ларс Йенсен, никогда не бывал в Африке и на Ближнем Востоке, но тоже насторожился, глядя, как замерли Карл и Морис, и как поводит носом, словно собака, уловившая след, его напарник.

Йенсен был испуган.

События последних двух дней заставили его задуматься, а насколько в действительности легки те деньги, что приносит ему сотрудничество с седым и молчаливым человеком, которого он знал под именем Вальтер. Участь, постигшая людей Кларенса, окончательно разрешила дилемму — ни одни деньги не стоили того, что случилось с этими ребятами! Ренье — другое дело! Он профессиональный наемник. Не то чтобы бельгиец много говорил, но по некоторым фразам, по тому, как он обращается с оружием, по его ухваткам можно догадаться, что ему многое пришлось повидать.

Йенсен тоже повидал немало — служил в бывшей Югославии, потом осел в охранной структуре в Исландии… Одно время его звали снова взяться за автомат, но Йенсен в профессионалы не стремился: воевать его больше не тянуло, ведь на войне можно и умереть! Он бы так и просиживал штаны за пультом в диспетчерской, пил пиво и в ус себе не дул, но случившийся кризис заставил его сняться с насиженного места.

Предложение Вальтера он принял в тот момент, когда понял, что ссуду на дом ему теперь уже не выплатить без помощи чуда, а чудо, как известно, нужно создавать собственными руками. Пусть работка была мутная, пахнущая кровью, но оплачивалась она превосходно! Буквально первых же двух операций хватило, чтобы забыть о финансовых проблемах и начать откладывать на черный день. Убивать, конечно, грешно, но Ларс считал, что убивает не он, а Организация — Легион. Он — всего лишь руки, не более. Только вот сейчас, когда жертвы оказались не так беззащитны, как случалось до того, Йенсен понял, что смертоносный Легион останется, а вот он, вполне материальный, конкретный человек, имеет все шансы умереть за не очень большие деньги. За сумму, которой его жене и двум детям не хватит даже на пару лет. Умирать Ларсу не хотелось — ни за деньги, ни за идею.

Из игры надо было выходить, и Ларс дал себе слово, что эта миссия — последняя. В конце концов, кризис почти закончился! Неужели он с его опытом и физическими кондициями не найдет себе работу в охранном бизнесе? Не может быть! Обязательно найдет! Только бы выбраться отсюда! Из этой страны! Из этой каменной пустыни! Подальше от непонятного старикана и его помощничков, умудрившихся за два дня оставить от смертоносного, не знавшего поражений элитного отряда жалкие ошмётки! Подальше от Вальтера, от маленького, похожего на обозленного хорька француза, появившегося из ниоткуда! Пусть сами подставляют свои головы под еврейские пули!

Но даже для того, чтобы сбежать, нужно было выйти из пустыни, а они все глубже и глубже уходили в лабиринты из выветренных скал, узких ущелий и каменистых троп. И там, в этом лабиринте, их ждало все что угодно, кроме спасения. Датчанин чувствовал, что за жизнь придется сражаться и, несмотря на заполнявший его естество животный страх, был готов зубами выгрызть свое спасение. Это был как раз тот случай, когда испуг делает из труса героя: Йенсен очень хотел вернуться домой.

Ренье осторожно и совершенно бесшумно приблизился к легату и зашептал что-то ему на ухо. Морис сделал вид, что совершенно не интересуется происходящим, на самом деле пытаясь расслышать хоть что-то — мало ли какие мысли придут в голову Карлу? — но немец сам шагнул к нему и заговорил, понизив голос до максимума:

— Ренье говорит, что приближается пыльная буря… Но от пыли еще никто не умирал, так, напарник?

В свете луны сверкнули керамические челюсти — Карл ухмылялся.

Морис кивнул и первым двинулся дальше. Из-под его ног рванул в сторону заспавшийся на теплом камне скорпион. За французом, ступая с осторожностью кота, двинулся Ренье, потом пошел Ларс. Тени заскользили по скалам, причудливо изгибаясь и множась на изломах каменных стен. Замыкала четверку массивная фигура Карла. Он шагал последним, и ночь смыкалась за его пропотевшей спиной.

В этот момент в километре от них профессор Рувим Кац, Валентин Шагровский и Арин бин Тарик начали спуск вниз по тропе, ведущей со склона в каменные реки Иудейской пустыни — они исчезли с поверхности, словно ушедшие в глубину аквалангисты.

* * *

Двигаться под прикрытием нависающих сверху скал оказалось сложнее, чем ходить по каменным осыпям. Склоны гор были ярко освещены полной луной, в то время как вниз свет почти не попадал. Помучившись минут десять и едва не свернув себе шею, Рувим все-таки включил трофейный налобный фонарик. Конечно же, с одной стороны яркий светодиодный луч мог демаскировать, но с другой стороны — двигаться без подсветки было вовсе невозможно!

Профессор занял позицию лидера и, стараясь как можно меньше крутить головой, повел своих спутников по высохшему руслу. Темп он задал высокий, только успевай, и идти за ним было непросто — приходилось повторять его маневры практически вслепую, ведь дорогу видели только дядя и, отчасти, идущая за ним Арин. Валентин же наблюдал только прыгающее впереди бледное пятно да спину девушки, которую надо было постоянно держать в поле зрения и повторять ее маневры так, чтобы не наткнуться на один из валунов, в изобилии лежавших на дороге.

Через полчаса такой ходьбы, более похожей на медленный бег с препятствиями, у Шагровского появилось желание застрелиться, только бы мучения закончились. Но к этому времени дядя заметил какую-то боковую тропку, взбиравшуюся на склон слева от них, и повел спутников по ней. Дорожка оказалась узкой, едва ли полметра в ширину, но вполне проходимой и куда как более удобной для передвижения, чем та, по которой они шли только что. Жаль, что счастье было недолгим — тропка спикировала резко вниз, отчего пришлось укорачивать шаг или вовсе переходить на приставной, рискуя слететь кубарем в облаке из щебня и пыли. Профессор выискал еще одну тропку, на этот раз изгибающуюся по правому склону.

— Ищите пещеры, — проговорил он, задыхаясь от бега. — Тут их много! Нужна такая, чтобы мы могли к ней подняться…

Пещер, действительно, было много.

Темные пятна рассыпались по склону ближе к гребням, там, где свободно разгуливал по скалам лунный свет. Но вот подняться на такую высоту могли только птицы, и спрятаться ни в одном из каменных убежищ оказалось невозможно.

Двигаясь, профессор соблюдал тот же принцип левой руки, что и раньше, выбирая крайние левые ответвления ущелий и дорог. Два раза им пришлось вернуться — боковые проходы оказались тупиками. Один оказался заросшим и диким, он никогда и не был сквозным проходом — в конце стояла осыпающаяся вертикальная стена, а вот второй образовался в результате недавнего камнепада, закупорившего узкое ущелье наглухо. Недавнего — означало минимум несколько лет назад.

Наткнувшись на препятствие, группа разворачивалась и шла до первого правого поворота, отматывая назад метры с трудом пройденного пути. Каждый возврат на основную дорогу стоил им десяти минут из с трудом завоеванной форы, и если бы погоня не петляла и не тормозила, разыскивая следы беглецов, то уже давно бы дышала им в затылок.

На самом деле, отрыв был больше, чем думали беглецы, но знать, что их преследователи двигаются так медленно, они не могли. Рувим заботился о том, чтобы найти пещеру, которая могла послужить убежищем или местом для засады. Он прекрасно понимал, что еще полчаса такого бега исчерпают его силы и изрядно утомят Валентина с Арин, а это значит, что делать остановку придется на открытом месте. Четверо против троих было бы неплохим раскладом, только вот приборы ночного видения и снайперская винтовка могли изменить расстановку сил не в пользу беглецов. Будь рядом с Рувимом бойцы его бывшего подразделения, те ребята, с которыми Египтянин совершал свои рейды, и профессор бы никуда не бежал — четверку, висевшую у них на хвосте, вырезали бы, как только преследователи сунулись в каменный лабиринт — без единого выстрела. Но рисковать племянником и девушкой Кац не мог и не хотел.

Нужно было найти укрытие! Нужен был ход, который бы помог одолеть противника, избежав потерь! Профессор слишком долго был военным, чтобы не понимать — боя без потерь не бывает. Слишком долго они обманывали судьбу, слишком долго им везло. И везение могло кончиться в любую минуту.

Беглецов и группу преследования разделяло расстояние в полкилометра, если брать напрямую, и вдвое больше, если считать путь по тропам. По идее, легионеры должны были догнать археологов в течение часа — дистанция неуклонно сокращалась по мере того, как Рувим и его спутники уставали больше и больше: где взять силы на третьи сутки погони?

Но находить следы на каменных россыпях становилось все труднее и труднее и, в конце концов Вальтер допустил ошибку, выбрав не то ответвление. Преследователи ушли правее, и ущелье, по которому они двигались, увело легионеров в сторону. Теперь группы двигались под прямым углом друг к другу, и все больше поворотов и каменных стен отделяло загонщиков от жертв.

Через час погони впустую немец понял, что потерял след и, выругавшись, уселся под стенкой, присосавшись высохшим ртом к фляге. Нужно было возвращаться к месту, где след был потерян, или искать проход, ведущий восточнее того места, где они находились сейчас. В том, что группа профессора находилась к востоку от него, Карл был уверен и, что странно, не ошибался. Трое беглецов действительно находились восточнее… Взмахнув рукой, немец повел своих спутников вперед, внимательно разглядывая скалу слева. На экране GPS проходы были обозначены, значит, хотя бы один из них существовал в действительности! Боковой ход выведет его на выгодную позицию! Прямо наперерез старому еврею и его птенцам! Уж теперь Карл не собирался дать маху! Утро он встретит победителем!

Приблизительно в это же время Арин увидела вход в пещеру, находящуюся в пределах досягаемости. Для того, чтобы выдержать осаду, пещера не годилась, а вот чтобы пересидеть до того момента, как мимо пройдет погоня, и ударить преследователям в спину — была в самый раз! Оставалось не наследить и не указать врагам собственное расположение, что беглецы и постарались сделать.

В каменном убежище было тесно, но потому и теплее, чем снаружи. Тела и одежда пахли дневным потом, но никого из троих, привыкших к чистоте и гигиене в той жизни, в жизни этой отсутствие душа уже не смущало.

Профессор вызвался дежурить первым, и Шагровский с Арин не стали спорить, а, рухнув на камни, уснули мгновенно, прижавшись друг к другу, как любовники после бурно проведенной ночи.

Рувим же сел у самого выхода, стараясь устроиться как можно менее комфортно — его не на шутку клонило в сон, а спать было нельзя, вот профессор Кац и сидел на остром валуне, как воробей на ветке, не выпуская из рук автомата. До того, как он разбудит племянника, оставалось полтора часа. А, возможно, и гораздо меньше: все зависело от того, смогли ли ликвидаторы удержаться у них на хвосте.

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

Несмотря на многие годы, проведенные в этой стране, и на то, что возраст давал о себе знать не только проступающей на висках сединой, в душе Афраний чувствовал себя молодым человеком. Да что чувствовал? Он и был молодым человеком — Пилат родился почти на шесть лет раньше, чем начальник тайной службы прокуратора Иудеи. Глядя на всадника Золотое Копье, можно было предположить, что он старше Афрания не на шесть, а на все двадцать шесть лет, но это потому, что Афраний был гораздо суше прокуратора и рядом с массивным торсом воина, которым природа наградила Пилата, вовсе казался хрупким юношей.

Но стоило только приглядеться к этому «юноше», и становились заметны глубокие складки вдоль носа, пробороздившие лицо начальника тайной службы ножевыми порезами, морщины на шее и в уголках темных усталых глаз, глядящих на мир холодно и без иллюзий. И руки Афрания при ближайшем рассмотрении оказывались вовсе не тонкими и изящными, какими казались на первый взгляд, а словно скрученными из жил — с неожиданно крепкой кистью фехтовальщика и сильными худыми пальцами, похожими на когти хищной птицы. Хотя начальник тайной службы очень редко появлялся на улицах Ершалаима без серого бесформенного плаща с надвинутым по самые брови капюшоном, но все равно — безжалостное здешнее солнце выдубило его кожу до темно-коричневого цвета, превратив лицо Афрания в некое подобие маски (такие вырезали из дерева темнокожие племена, жившие далеко на юге).

Большинству римских граждан служба в мятежной провинции могла показаться малопривлекательной, а Афраний был доволен своим назначением, и, даже если бы вдруг император Тиберий приказал бы ему вернуться домой, пусть даже с повышением…

Одна мысль об этом вызывала у Афрания зубную боль.

Вернуться в Рим? Никогда и ни за что!

Тут, среди мятежных евреев, в центре заговоров и интриг каждого против каждого, Афраний чувствовал себя по-настоящему нужным и живым. Здесь и только здесь он был первым после Бога, а на какое место он мог бы претендовать в столице? Что бы он делал там, в надменном Риме? В Иудее его карьера была головокружительной! Зачем желать большего?

У Пилата, конечно, было больше власти, зато у Афрания куда больше информации, а что стоит власть, которая слепа? Афраний всегда знал, что не железо правит Империей. Империей правят те, кто знает все и обо всех — они направляют легионы. Не только Пилат, но и Вителлий, не кажущий и носа из Сирии, во многом зависел от информации, поставляемой Афранием, от того, что и как делал этот невысокий, высохший под жарким солнцем Иудеи человек. Правда, у Вителлия был свой начальник тайной службы — грек Александр, но…

В общем, его Афраний всерьёз не принимал. Со своими прямыми обязанностями Александр, конечно, справлялся неплохо — Вителлия до сих пор не зарезали, хотя хотели, и не раз, и это все-таки характеризовало грека с хорошей стороны. Но как стратег Александр был, как бы это сказать помягче… Вовсе никакой.

Пробираясь через густую, как баранья похлебка, толпу, заполнившую Рыночную площадь от края до края, начальник тайной службы прокуратора Иудеи едва не оставил там свой плащ. Праздник был близок — это Афраний ощущал буквально всем телом.

Он скривился, выдергивая застрявшую меж двух корзин полу.

Как всегда на Песах, в Ершалаим съехались все, кто мог (многих приезжих Афраний предпочел бы здесь никогда не видеть) — евреи из Александрии, Рима, темнокожие иудеи с Юга, сирийские евреи, евреи из всех провинций страны и из самых отдаленных мест за ее пределами. Внести свою лепту на храм да принести жертву Яхве, что еще нужно иудею для того, чтобы следующий год прошел для него и его родичей хорошо? Ах, да… Еще пасхальная трапеза…

Но на праздник приезжали и неевреи — египтяне, сирийцы, греки, македоняне, сабеяне, эфиопы и еще неизвестно кто и откуда — вплоть до оливковых купцов из далекой Индии, северных варваров, волосатых, как обезьяны, рыжих бриттов и завернутых, несмотря на жару, в вонючие шкуры галлов…

Ершалаим принимал всех — и тех, кто пришел помолиться в Храме, и тех, кто решил на этом заработать. Весь город пропах баранами и мочой — в эти дни продавалось невообразимое количество животных, и улицы столицы буквально покрылись навозом. Пришлые люди тоже особо с надобностями не церемонились — попытки городской стражи хоть как-то следить за соблюдением чистоты и порядка были тщетны. Афраний даже не пытался смотреть под ноги — здесь, в районе Рынка, это было совершенно бесполезно. Он просто шагал, стараясь не оскользнуться, протискиваясь боком там, где толпа становилась особенно плотной. Если в Верхнем городе было относительно тихо, то в городе Нижнем царил невообразимый шум. Люди галдели, бараны и овцы блеяли, пронзительно кричали торговцы водой и сладостями: тысячи и тысячи голосов сливались в один мощный гул, слышимый не ушами, а костями черепа, и от этого звука у Афрания чесались зубы.

Людская пена, заполнившая Ершалаим, бурлила на его улицах и площадях, как подошедшая чечевичная похлебка. От мельтешащих вокруг лиц у неопытного человека могла бы закружиться голова, но начальник тайной службы видел уже не один Песах и ко всему привык. Это был его город. Он не любил толпу, но это была его толпа — в ней он чувствовал себя, как рыба в реке. Как хищная рыба.

Он еще раз окинул взглядом Рыночную площадь.

Воры, срезающие кошельки с поясов, шныряли в толпе с выражением абсолютного счастья на лицах — уж кто действительно любил праздники, так это они! Денег в Ершалаиме и так всегда хватало, а когда в столицу приезжали гости…

Торговля шла на каждом клочке земли. Те, кто победнее или побережливее, приводили жертвенных агнцев с собой. Те же, кто мог не тащить ягненка за многие лиги, покупали жертву для Яхве на месте — и их было много крат больше. Песах — лучший праздник не только для воров, но и для торговцев скотом, менял, продавцов воды, пекарей, хозяев постоялых дворов и гостиниц, для гулящих женщин, жуликов, предсказателей судеб, фокусников и проповедников.

И, конечно же, для канаим.

К ним, непримиримым, Афраний не питал ненависти. Более того, он относился к зелотам с уважением, как к опасному и коварному врагу, но ненавидеть…

Ненавидеть — это слишком большая роскошь, слишком опасно! Давать волю эмоциям означало поставить себя в невыгодное положение, все равно, что обнажить перед противником уязвимое место. Только холодный трезвый расчет. Только доскональное знание неприятеля, его приемов, целей и тактики. Афраний не мог похвастать тем, что предугадывает действия врага, но твердо знал, что каждый праздник, каждое стечение народа в Ершалаим означало: клинки непримиримых снова окрасятся кровью. Их жертвами станут евреи, сотрудничающие с римлянами, мытари, проститутки, крутящиеся возле солдатских казарм и, если не повезет, сами римские солдаты.

Сначала приехавший в Иудею Пилат приказал казнить сотню евреев — любых евреев, просто схваченных на улице — за каждого убитого римлянина, и Афраний едва уговорил его отменить приказ. Сделано это было не от излишнего человеколюбия (начальник тайной службы при прокураторе Иудеи не мог позволить себе роскошь любить людей, ни в общем, ни в частности), а исходя из опыта предшественников и личного опыта.

В свое время Валерий Грат, сообразивший, что такая политика приводит не к желаемому результату, а лишь плодит новых непримиримых среди иудеев, отказался от казни заложников и по каждому случаю гибели римлянина начали работать дознаватели. Иногда убийцу удавалось схватить, иногда нет, но чаще все-таки хватали, и тогда на Кальварии, которую иудеи называли Голгофой, ставили крест, на котором и повисал виновный — без милосердия, с целыми голенями. Такие умирали долго, но смерть их имела конкретную причину, понятную и канаим, и простым иудеям.

Глаз за глаз, кровь за кровь.

Зелоты не перестали убивать, римляне не перестали их казнить, но настойчивость и авторитет Афрания не позволили Пилату превратить Ершалаим в поле битвы. Это оценили члены Большого Синедриона, священство и сами канаим. Афраний знал, что существует негласный договор среди зелотов — не трогать начальника тайной службы, может, потому он и позволял себе ходить по городу без охраны, полагаясь только на капюшон своего поношенного плаща. Его смерть развязала бы руки Понтию Пилату, а что такое Пилат с развязанными руками, в Ершалаиме хорошо помнили. Афраний был врагом канаим — умным и беспощадным. Канаим были врагами Афрания и знали, что будет, если они попадут в руки его дознавателей. Но между ними, несмотря на войну — войну ежедневную и жестокую — существовали правила. Без Афрания правила отменялись. Сотня евреев за каждого римлянина — у всадника Золотое копье был свой счет к этой стране, так что кинжальщики сами закололи бы каждого, кто замыслил бы зло против главы тайной службы.

Через полторы сотни шагов толпа поредела, под сандалиями перестало чавкать растоптанное овечье дерьмо, и дышать стало гораздо легче. Сквозь острую вонь фекалий проступили обычные городские запахи, иногда малоприятные, но все же не настолько отвратительные, как тот, что был густо разлит вокруг рыночной площади.

Слегка сутулясь, Афраний скользнул в приоткрытую дверь одной из лавок, серой тенью мелькнул в полумраке среди выставленной на продажу металлической посуды и светильников из Персии и вдруг исчез, словно провалился. Хозяин лавки, дремавший в углу, не двинул и веком — он спал или делал вид, что спит. Даже очень внимательный наблюдатель не заметил бы шевеления огромного шерстяного ковра, за которым перед Афранием открылся узкий проход, в котором можно было двигаться только боком, касаясь спиной и грудью шершавых небеленых стен. Человек более крупного сложения коридора не преодолел бы коридора, застрял бы в нем, как пробка в горлышке кувшина, начальник же тайной полиции ровно через три вздоха оказался в другой лавке — хлебной — двери которой выходили на другую улицу. Лавка была пуста, квасное уже удалили из города — Ершалаим накануне праздника не выпекал хлебов — поэтому Афраний, никем не замеченный, прошел к двери, открыл ее, откинув засов, и снова оказался в толпе.

Тут походка его изменилась: плечи развернулись, он перестал сутулиться и зашагал вниз по мостовой походкой моряка — слегка вразвалочку, раскачиваясь при каждом шаге. Капюшон, закрывавший голову, Афраний отбросил, обнажив перед встречными неожиданно благообразное лицо типичного римлянина — скуластое, с крупным, но тонким носом и темными блестящими глазами под выпуклым, с залысинами лбом. Волосы начальника тайной службы были коротко стрижены по военной моде, и от этого стала особенно заметна седина, густо окрасившая виски в цвет стали.

Впрочем, с открытым чужим взглядам лицом он шагал недолго. Свернув на боковую улочку, Афраний шагнул за каменный выступ и, прижавшись спиной к грубой старой кладке, замер в ожидании. В переулке сильно пахло мочой, Афраний старался дышать поверхностно, чтобы не чувствовать себя в выгребной яме. Он ждал так минуту, а может больше. За это время в переулок вошли четверо — торговец рыбой, тащивший на плече огромную корзину с товаром, женщина с ребенком да супружеская пара, шумно выясняющая отношения.

Все они прошли в шаге от Афрания, не заметив его и не почуяв его присутствия.

Бесшумно и быстро начальник тайной службы покинул свое убежище, руки его взлетели к плечам, набрасывая капюшон на место, и в этот момент на миг стал виден широкий пугио в кожаных ножнах, висящий на поясе у Афрания. Пройдя полсотни шагов, Афраний взбежал по крутой лестнице со щербатыми ступенями, расположенной меж двух богатых домов. Тень в этом месте напоминала сгусток ночной тьмы — вверх по стенам ползли пышные лозы дикого винограда и смыкались аркою, закрывавшей солнечный свет.

В этой густой тени Афраний и канул, как несколько минут назад исчез за шерстяным ковром: вот он был здесь, а вот и нет его вовсе.

На самом деле Афраний никуда не исчезал. За виноградными листьями скрывалась дверь — ее начальник тайной службы и открыл, с привычной небрежностью ковырнув ключом. За дверью обнаружился садик — тенистый и приятный на вид, с небольшим фонтаном по римскому примеру, прилепившимся у входа в дом. Тут было гораздо прохладнее, чем на улице, а в доме еще прохладнее, и пахло гораздо приятнее, и Афраний, воспользовавшись тем, что тот, кого он хотел увидеть, пока не пришел, вернулся во двор и омыл ноги, выглядевшие после похода по рынку как ноги крестьянина, весь день не покидавшего хлев.

Сидеть в теньке было приятно. Афраний замер на скамейке под смоквой, практически слившись со стеной. Он не пошевелился, когда калитка распахнулась, пропуская во двор дома невысокого человека в поношенном кетонете и со здешней разновидностью солдатских калиг на кривоватых ногах. Человек был практически лыс, лишь на затылке кудрявились редкие бесцветные волосенки, зато борода его была густа и брови устрашающе топорщились над глубокими глазницами, из которых на мир смотрели темные навыкате глаза. Лицо пришельца было широким и все на нем выглядело под стать бровям: крупные губы, большой нос — бесформенный и бугристый, скорее всего, изуродованный давним, очень сильным ударом. От виска вниз, прочертив щеку, сбегал шрам. Афраний знал, что на левой руке человека не хватает двух пальцев — мизинца и безымянного, отрубленных в схватке много лет назад. Начальник тайной службы хорошо знал этого человека, а тот — Афрания.

— Здравствуй, Малх! — сказал Афраний негромко. — Ты задержался…

— И тебе — привет, — отозвался гость. — Странная у тебя привычка, Бурр, пугать людей, оставаясь невидимым. Я же тебя не заметил!

Он шагнул к фонтану и принялся пить, шумно черпая воду горстью.

— Я не прятался, — заметил Афраний, ухмыляясь под капюшоном. — Просто ждал.

— Жарко…

Малх плеснул водой на разгоряченное лицо, на лысину и фыркнул довольно, рассыпая вокруг себя мелкие капли.

— Как ты только ходишь по улицам в своем плаще в такую жару?

Афраний пожал плечами.

Он знал, что его подчиненные, давно изучившие повадки начальника, за глаза называют его человеком в сером плаще. О его привычке закрывать лицо, находясь в городе, проведали и его враги, но все же именно знаменитый плащ, о котором были наслышаны все, делал его невидимкой на улицах Ершалаима. Конечно же, под капюшоном было жарко, гораздо жарче, чем без него, но какое это имело значение?

— Пойдем в дом, — сказал он, поднимаясь со скамейки. — Там удобнее.

Малх кивнул, и перед тем, как последовать за Афранием, задвинул засов, наглухо закрывая вход в садик.

Глава 8

Париж. Отель «Плаза».

Наши дни.

Ночной звонок всегда тревожен, даже если это не звонок вовсе, а нежное мурлыканье многофункционального аппарата.

Таччини уснул не более получаса назад, и потому пробуждение было особенно болезненным: мысли смешались, он даже не сразу сообразил, где именно находится. Правда, рука сама по себе потянулась к выключателю ночника, и в размытом желтоватом круге света возник картонный флаер с золотым тиснением и надписью «Отель Плаза на Елисейских полях. Уважаемые гости! У нас не курят. Спасибо».

Телефон продолжал звонить, подмигивая красной лампочкой — обычный гостиничный телефон, весь усеянный кнопками. Позвонить на такой аппарат напрямую из города невозможно, только через коммутатор. Из номера в номер? Впрочем, что гадать? Узнаем…

Он снял трубку, одновременно посмотрев на свой «Патек Филипп» — половина третьего ночи.

— Месье Таччини? Доброй ночи! Я прошу прощения за то, что беспокою вас, — судя по голосу, портье действительно испытывал неловкость оттого, что так поздно разбудил постояльца. — Но меня убедили в том, что вы ждете звонка. Если же нет, то еще раз прошу меня извинить — я немедленно отключаюсь!

— Кто убедил? — буркнул Таччини.

— Простите? — не понял портье.

— Кто мне звонит?

— Ах, да, месье… Звонок от месье Розенберга. Могу я соединить вас, месье?

— Соединяйте…

— Доброй ночи! — голос у Розенберга был бодрый. Или он не хотел спать, или уже выспался. — Я смотрю, вы любите Париж?

— Да, я люблю Париж, — сказал итальянец не особо дружелюбно. — Вы решили перезвонить мне, Розенберг, после того, как я двое суток безрезультатно обрываю вам телефоны?

— Мне обрываете? Телефоны? — искренне удивился Розенберг. — У вас есть мой номер? Странно. Я, в принципе, сам не знаю своего номера. Так получается по жизни — сегодня один телефон, завтра — другой… Разве у вас не так?

— У меня по-разному, — отрезал Таччини. — Я искал вас, ваших хозяев, кого-нибудь, с кем можно обсудить сложившуюся проблему…

— Мой дорогой синьор Таччини, — проворковал Розенберг. — Хочу вам сообщить, что ни у меня, ни у, как вы выразились, моих хозяев никакой проблемы не сложилось. Она, наверное, сложилась у вас. Но позвольте напомнить наши предварительные договоренности: ваша проблема — это только ваша проблема. Не моя. Не моих хозяев. Только ваша. Мы дали вам срок — урегулировать свои вопросы вы должны были до сегодняшней полуночи. Мои наниматели гарантировали невмешательство. Только невмешательство. Отвернуться, знаете ли, это одно, а вот поддержать — уже совсем другое.

— Для чего вы мне звоните, Розенберг?

— Я звоню, чтобы сообщить вам, Таччини, что время вышло. Начиная с двенадцати часов ваши люди на территории Израиля вне закона.

— Вот, значит, как…

— Вы ждете аплодисментов? Поинтересуйтесь, что натворили ваши посланцы за два последних дня! Просто уму непостижимо. Откуда у вас такие отморозки?

— Вы уже нашли их?

— Пока нет, но мы знаем, где они находятся…

— Значит, они все еще действуют? — спросил Таччини, радостно ухмыляясь. Он даже сел в кровати. — Понимаю вас, Розенберг! Ночь на дворе! Кто ж идет на операцию на ночь глядя? Да, никто! Перевожу с еврейского на английский — вы даете мне шанс управится до рассвета. Я правильно перевел?

— Повторяю. С полуночи ваши люди вне закона, — жестко сказал Розенберг. — Будь моя воля — они бы никогда не ступили на нашу землю. Если повезет, то мы найдем их в течение часа. Или двух. Или утром. Но обязательно найдем! Они в пустыне, рядом граница Иордании. Вы правы, у нас связаны руки. Прямо сейчас мы не можем начать войсковую операцию, потому что это приведет к непредсказуемым политическим и военным последствиям. Но утро обязательно настанет, синьор Таччини. И, уверяю вас, это утро будет для вас печальным. Да, кстати… Чтобы вам лучше спалось! С прискорбием сообщаю, что вчера на 90 шоссе в автомобильной аварии погибли двенадцать человек. Приезжие, туристы. У всех паспорта разных стран… При них почему-то было очень много оружия и вели они себя как-то странно! И если бы они не умерли, то явно имели бы проблемы с законом! Так что им повезло, что они умерли! Очень темная история, синьор. Но этот факт совершенно достоверен. Думается мне, что эти люди имели какое-то отношение к вам, например, исполняли ваши поручения. Но вмешался случай! Или это было неслучайно? Как вы думаете? Может быть кто-то решил сделать всю работу за нашу службу безопасности? А?

— Вы пользуетесь тем, что мы беседуем на расстоянии? Интересно, отважились бы вы так говорить со мной, если бы сидели напротив?

— Я пользуюсь тем, что больше не связан условностями. Мне с самого начала не нравились вы и ваши договоренности с моими нанимателями.

— Вам не нравится Договор?

— Да, мне не нравится Договор. Мне не нравится, когда под видом благих дел творят непотребства…

— Благо, — сказал Таччини с нескрываемым презрением к собеседнику, — никогда не бывает для всех. Договору тысячи лет, и с вашей стороны его подписывали далеко не глупые люди. Не вам, Розенберг, решать, что есть зло, а что есть добро… Тем более, что сегодня так не легко отличить одно от другого! Вы дали мне время до утра. Пусть не по своей воле, по воле обстоятельств, но дали. Мои люди или исполнят свой долг, или не исполнят его — третьего не дано. И что интересно…

Итальянец посмотрел на надпись «Не курить», достал из пачки сигарету и с удовольствие затянулся, щелкнув золотым «Ронсоном». Потом медленно выпустил густой дым сквозь зубы в сторону торчащего из потолка датчика.

— … ни вы, ни я уже никак не повлияем на ход событий. Поэтому, Розенберг, думайте, что хотите, говорите, что вам нравится, а я заканчиваю разговор с вами и ложусь спать. Кажется мне, что в лучшем случае вы сможете хоть что-то предпринять только на рассвете, а это, если учесть разницу во времени, означает для меня как минимум пять часов здорового сна. Звоните утром, месье Розенберг. Я как раз буду пить кофе с круассанами и апельсиновый сок на террасе, официант принесет мне трубку, и мы поговорим… Хорошо?

— Не откажу себе в таком удовольствии, — тон Розенберга тоже не блистал приязнью к собеседнику. — Спите, синьор Таччини, если сможете. Доброй ночи!

— И вам того же… — сказал Таччини и повесил трубку.

А потом с хрустом раздавил недокуренную сигарету о мрамор прикроватного столика.

Интермеццо 1

Недаром в сказках в полночь происходят удивительные вещи.

Можно сказать, что и в современный высокотехнологичный мир полночь тоже привносит некий мистический оттенок. Например, некоторые статьи, которые по какому-то странному стечению обстоятельств не попали на страницы израильских изданий в последние два дня, вдруг оказались в верстке вне очереди. Возникнув из ниоткуда, прямо в студии отправились телерепортажи, сделанные за прошедшие двое суток. Репортеры, акулы пера, утверждавшие, что для них нет ничего важнее свободы слова, вдруг обрели эту самую свободу по указке свыше, вернее, просто исчезла та сила — невидимая и непонятная — которая её ограничивала.

Тат-алуф Гиора Меламед был отпущен с извинениями из штаба армии, куда его привезли едва ли не под конвоем и держали до ночи без объяснений. Впрочем, объяснений ему так и не дали, только начальник армейской контрразведки краснел и начинал заикаться, как школьник, когда генерал требовал от него сказать хоть что-то вразумительное. По лицу контрразведчика было видно, что он скорее сделает себе харакири, чем расскажет Меламеду правду.

Был выпущен из-под ареста адъютант тат-алуфа Адам Герц, задержанный сразу после посадки F-35 до выяснения обстоятельств. Но в этом мистики не было, первый же звонок Гиоры Меламеда снял все вопросы по поводу поступка пилота.

А вот сестра Рувима Каца, пребывавшая в гостях у подруги и разбуженная двумя сотрудниками Департамента по неарабским делам Шин-Бет, была крайне удивлена таким мистическим вниманием к своей особе со стороны двух привлекательных молодых людей в штатском. Настолько удивлена, что проявила несвойственное ей послушание и позволила агентам увезти ее на конспиративную квартиру без заезда домой.

Розенберг не соврал своему визави — армейские подразделения тоже должны были принять участие в операции спасения. Несколько отрядов, имеющих опыт боевых действий в условиях пустыни, были приведены в боевую готовность и могли выступить на позиции с первыми лучами солнца…

Жаль, что чудесные спасения бывают только в сказках, в жизни же опаздывает даже скорая помощь. И в этом тоже нет никакой мистики.

Если бы профессор Кац знал, что государственная машина, которая 48 часов игнорировала происходящее, вдруг ожила, то вел бы себя совсем иначе. Достаточно было бы затаиться, отсидеться в убежище несколько часов, не высовываться. Но Рувим этого не знал и не обнаружив за собой погони (преследователи как сквозь землю провалились!) трое беглецов покинули пещеру за сорок минут до рассвета…

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

В доме царил полумрак, пахло чистотой, побелкой и, едва уловимо, очагом — наверное, вчера на кухне что-то готовили. На столе стоял кувшин с вином и второй, побольше, с питьевой водой. На глиняной тарелке лежали фрукты.

Афраний плеснул себе вина — немного, на донышко — и разбавил его водой: такая смесь прекрасно утоляла жажду, не кружа головы. Малх, так и не напившись до конца, налил себе кружку воды, жадно глотая, осушил, и принялся недовольно отдуваться. Его широкий лоб и лысина мгновенно покрылись мелкой густой испариной — сириец переносил жару хуже римлянина.

— Слушаю тебя, Малх, — сказал начальник тайной полиции, усаживаясь за столом.

Здесь можно было бы снять капюшон, но Афраний этого не сделал — не сделал обдуманно. Так было гораздо удобнее для самого Бурра. А вот для Малха — наоборот. И это было совсем не лишним. Афраний не любил, когда кто-то смотрел ему в глаза во время разговора.

— Хозяин озабочен, — произнес Малх, выискивая на тарелке смокву помягче.

— У первосвященника всегда найдется повод для волнения…

— Ты всегда шутишь, Бурр…

— Я не шучу, Малх, — голос, доносящийся из-под капюшона, был лишен интонаций, а видеть глаза собеседника сириец не мог. — Ты бы удивился, наверное, узнав, как редко я шучу…

Малха в присутствии Афрания всегда бросало в дрожь: неприятный тип со злыми, неживыми глазами и дурацкой привычкой прятаться под плащом, никогда не поймешь, что у него на уме! И если бы Малх не так любил деньги и свое место…

— Так что хозяин? — переспросил Афраний. — Что его гнетет?

— В городе появился проповедник, которого Каиафа упустил два года назад. Опасный человек, окруженный канаим…

Афраний кивнул, всем видом показывая, что внимательно слушает.

— С ним люди, которые называют себя его учениками. Многие из тех, кто был с Окунающим до того, как его казнили…

— Убили, — поправил говорящего начальник тайной службы. — Казнить можно после суда и приговора, а разве станет Антипа заниматься такими мелочами? И много их?

Вопрос был задан без перехода и Малх немного растерялся.

— Кого?

— Тех канаим, что пришли с проповедником?

— С ними еще женщины… Думаю, что сопровождает его не более двадцати человек. Но за ним идет толпа тех, кто наслушался его речей!

Из-под ткани раздалось хмыканье. Малх был готов поклясться, что Афраний ухмыляется.

— Не тот ли это человек, следить за которым Ханнан посылал в Капернаум?

— Именно он.

— Скажи мне, Малх, — сказал неспешно начальник тайной службы, — чем же так неугоден твоему господину, первосвященнику Ханнану, еврей-проповедник, что он подставляет его мне, чужаку? Не слишком ли часто вы пытаетесь расправляться со своими врагами руками римской власти? Что мне до ваших пророков, Малх? Или он призывает к войне с нами?

Малх не удержался и шумно сглотнул. Только что съеденная смоква едва не стала ему поперек горла. Проклятый римский лис! Пес прокуратора! Он с самого начала знал, что Ханнан послал меня к нему! Знал с самого первого дня и только делал вид, что покупает мои услуги…

Сириец похолодел сердцем, вспоминая, как гордился тем, что выведывал у Афрания при разговоре некие подробности и доносил их господину.

Он откашлялся, пряча от начальника тайной службы разом побледневшее лицо — благо, в сумраке комнаты это было несложно.

— Его встречали, как машиаха, Афраний… Когда он въехал в ворота Ершалаима, люди кричали ему «Спаси нас!».

— И он спас? — спросил римлянин тем же бесцветным голосом, то ли в шутку, то ли на полном серьезе — не разберешь.

— Он ничего не сказал.

— Действительно, заговорщик… Я слышал о нем, Малх. Два года назад, на Песах, храмовая стража подавала прошение о помощи при аресте некого Иешуа Га-Ноцри. Но арест не состоялся, а после Песаха обвинений никто не выдвигал, поэтому беглого никто не искал. Были ли обвинения, Малх?

— Их не было, Афраний.

— И вот, через два года ты приходишь ко мне и говоришь, что беглый проповедник, которого, несмотря на отсутствие официальных обвинений, все это время ни вы, ни я не теряли из виду, снова гневит твоего господина!

— Да.

— Тем, что называет себя машиахом?

— Да.

— Разве не машиаха ждут все евреи? — спросил Афраний.

— Да, мы ждем Машиаха, Бурр, но Га-Ноцри не машиах!

— Так он сам называет себя спасителем?

— Нет, но люди так говорят о нем…

Начальник тайной службы вздохнул — так вздыхает мать, объясняя что-нибудь нерадивому сыну.

— На прошлой неделе, — сказал он, — мы арестовали Дисмаса и Гестаса. Они сикарии, канаим, с руками по плечи в крови. Они убивали евреев, которых считали нашими пособниками, они убивали римлян. Знаешь, скольких они отправили к Плутону?

Сириец покачал головой. Он слышал о Дисмасе и Гестасе, но слышал немного и не интересовался подробностями. Сан хранил его господина от кинжальщиков надежнее любой охраны.

— Позавчера мы взяли Вар-равана, их предводителя, — продолжил Афраний, — действительно опасного человека, который боролся против нас с мечом в руках. Он уже в подземелье под Иродовой Башней, вина доказана, приговор подписан, и казнь состоится в праздник. Его никто не называл машиахом. Ты понимаешь, зачем я рассказываю тебе это?

— Понимаю.

— Это радует. И все-таки вас, которых не заботили ни Дисмас, ни Гестас, ни Вар-раван, очень беспокоит этот странный галилеянин… И его вина в том, что люди, повторяю, люди считают его вашим долгожданным машиахом! И это все?! Скажу тебе честно — я удивлен! Я много лет знаю твоего хозяина. Он не из тех, кто гневается по мелочам… И если уж ты пришел ко мне и просишь о помощи, то этот самый Га-Ноцри стоит первосвященнику поперек горла. Но вопрос не в этом. Вопрос в том, чем в действительности Ханнану и Каиафе неугоден этот проповедник? А теперь, скажи-ка мне, Малх, что произошло вчера в Храме?

— Зачем мне рассказывать тебе это? — спросил сириец, кривя рот. Шрам, рассекающий его щеку, стал совсем белым, кусты бровей стянуло к переносице. — Ты ведь знал о том, что происходит в Храме, раньше, чем все закончилось!

— Считай, что мне интересна твоя версия.

— Этот Га-Ноцри… Он пытался захватить Храм!

Афраний молчал. Малх попробовал разглядеть спрятанное в тени капюшона лицо собеседника, но не смог — лишь виднелся наружу гладко выбритый по римской моде крупный подбородок.

— Он осквернил храмовый двор!

— Почему ты не ешь фрукты? — спросил римлянин негромко, почти ласково, но от этой ласковости у немало повидавшего в жизни раба первосвященника по спине побежали мурашки. — Неужели прислуга положила несвежие плоды? Или ты боишься яду, а, Малх?

— Я сыт, Афраний, — выдавил он из себя. Малх чувствовал, что свирепеет, теряет над собой контроль, а это было недопустимо. Он всегда ненавидел и боялся этого человека, даже тогда, когда думал, что играет с ним, как кот с зарвавшейся, наглой мышью. А сейчас, уже понимая, что много лет мышью был именно он…

Главное — не потерять самообладания! Жизнь длинная, и портить отношения с этим римлянином не стоило. Еще наступит время… Наступит время…

Раб первосвященника Иудеи поднял свои черные, блестящие, как спина скарабея, глаза на начальника тайной службы прокуратора Иудеи.

— Зачем тебе, чтобы я ел, Афраний? И зачем тебе травить меня ядом? Как такая мысль может посетить мою голову? Разве мы не друзья? Разве наша дружба не помогает нам обоим быть нужными для наших хозяев? Зачем же рубить плодоносящую пальму, Бурр?

А разве мы друзья, Малх? — подумал римлянин и, пользуясь тем, что лица его никто не видит, насмешливо дернул бровью.

— Мне показалось, что ты раздражен, Малх… — вкрадчиво ответил он вслух, не меняя позы. — Что ты чем-то напуган… А поесть я предложил тебе, потому что за едой человек успокаивается. Ты слишком зол сейчас, а когда человек зол, он плохо слышит. Мне надо, чтобы ты хорошо расслышал то, что я тебе скажу. Передай своему хозяину следующее. Несколько перевернутых столов менял — это не бунт. Десяток выбитых зубов и рубцы от плети пойдут на пользу его разжиревшей страже. И ради вашего же Бога, да поставьте вы менял на площади, за стеной, и тогда никто не назовет ваш Храм лавкой!

Малх невольно показал зубы — так скалится недовольный пес. Синеватые губы разъехались, обнажая неровные, желтоватые, но все еще крепкие резцы и сломанный клык справа. Вот только рычания Афраний не услышал.

Начальник тайной стражи поднял руку, обратив ладонь к собеседнику, останавливая несказанные Малхом слова.

— Не говори того, о чем потом придется жалеть, дослушай меня до конца. Если бы то, что делает этот галилеянин и его люди, хоть отдаленно напоминало бунт, мы бы давно вмешались. Мы никогда не боимся испачкаться, Малх, но пачкаемся исключительно своим дерьмом, а не чужим, и таскать угли из костра моими руками ни у Каиафы, ни у Ханнана не выйдет. Галилеянин — иудей, Храм — иудейский, все, что вчера утром там случилось — это ваши иудейские дела и римлянам нечего там делать. Вот если люди этого вашего машиаха убьют кого-то, или станут замышлять против Цезаря или прокуратора — тогда зови! Я приду.

Раб первосвященника ничего не сказал в ответ, а, усевшись, взял с тарелки засахаренную в меду фигу и принялся ее жевать с таким выражением лица, как будто бы важнее этого занятия в мире ничего не было. Афраний же, закончив, тоже хранил молчание, и в маленьком садике вдруг стал слышен назойливый городской шум, падение капель воды в каменную купель у источника и даже жужжание мух у отхожего места.

Закончив есть, Малх поднялся, слизнул мед с пальцев и омыл руки в прохладной воде. Лицо его уже не выражало ни гнева, ни раздражения.

— А ты прав, Афраний, — произнес он, потирая влажные кисти. — Еда успокаивает. Не располнеть бы…

Афраний едва слышно хмыкнул, но Малх легко представил себе, как презрительная улыбка кривит тонкие губы римлянина в спасительной тени капюшона.

— Я понял твой ответ. Значит, только бунт? Злоумышление против Цезаря Тиберия? Да продлит Яхве его годы!

— Да, — кивнул Афраний.

— Удобная вещь — бунт, не так ли, Афраний? Прокуратор любит, когда в Ершалаиме начинаются волнения. Нет ничего лучше, чем ловить рыбу в мутной воде. Каждый раз, когда на камни Ершалаима проливается кровь, прокуратор становится богаче и сильнее. Сильнее, потому что сам Цезарь знает о том, как Пилат печется о его провинции и, чем больше евреев будет убито, тем большую заботу прокуратор проявил об укреплении власти. А почему после волнений он становится богаче?.. Ты и сам это знаешь, господин префект! Не думаю, что мы порадуем прокуратора новым бунтом.

— Мне тоже кажется, что так будет лучше, — обронил Афраний, никак не показывая своего отношения к произнесенным собеседником словам.

Конечно, их можно было толковать по-разному, но раз никто третий их не слышал…

Афраний знал слишком много для того, чтобы верить в бескорыстность власти.

Власть — это самый короткий путь к богатству, а богатство, как известно, самый короткий путь к власти — и одно никак не может обходиться без другого. Сам начальник тайной службы был небедным человеком, но настоящим достоянием его за многие годы стало то, что все здешние тайны, интриги и заговоры вращались вокруг него — это ощущение стоило любых денег, и он не задумывался над тем, сколько тысяч сестерциев отправлено в Рим. Будет время сосчитать нажитое — путь к дому из Кейсарии Стратоновой занимал несколько недель при спокойном море и попутных ветрах. Никто и никогда не приходит на государственную службу без намерения сделать лучше свою собственную жизнь. Кто-то делал ее лучше преданным служением — терпеливо ожидая, когда хозяин бросит верному слуге сытную мозговую кость. А кто-то не хотел ждать милостей господина и брал все сам. И те, и другие считали себя правыми, более того — государство тоже было не в претензии: главное, чтобы корабли с зерном, маслом и пальмовыми плодами регулярно отплывали к берегам Империи. И они отплывали. И Риму было глубоко плевать, кто и как умер в далекой Иудее. Умер и умер, нет ничего удивительного — люди обыкновенно умирают. А наместник провинции всегда уходит с поста богаче, чем был до вступления в должность, и дело вовсе не в жаловании.

Приятно это или неприятно — сириец говорил правду. И кому, как не начальнику тайной службы, было это знать?

— Иди первым, — сказал Афраний.

— Хорошо, — согласился Малх, вставая. — Спасибо за еду. И за беседу, господин префект.

Он подошел к калитке, отодвинул засов и исчез за дверью — даже спина его излучала ненависть. Чтобы почувствовать это, у Афрания не было необходимости смотреть Малху в лицо.

Ну, что ж…

Так даже лучше. Интересно, расскажет ли Малх Каиафе или Ханнану о том, что префект с самого начала разгадал их игру?

Афраний откинул на плечи капюшон и с удовольствием освежил лицо водой. Плащ давал ему преимущества, но, видит Юпитер, как же под ним жарко!

На месте Малха он бы ничего не сказал господину. Просто сделал бы выводы из открывшегося и постарался найти с начальником тайной стражи общий язык. Единственный выход из создавшейся ситуации — служить двум господам, да так, чтобы один не знал о существовании второго. На этом Афраний построил свой расчет и, если он не ошибся в Малхе (а Афраний неплохо разбирался в людях, положение обязывало!), то сириец сделает именно так! А если не сделает? Что ж… Тем хуже для него. Каиафа — не самый добрый человек и умеет делать жесткие шаги. За неверный ход Малх может поплатиться значительной частью своей власти и влияния, а власть и влияние для раба, пусть даже раба самого первосвященника Иудеи, значат больше, чем для любого другого человека. Потому что его влияние — это его свобода, его жизнь!

Афраний усмехнулся и снова уселся в тени у стены.

В переулке неподалеку пронзительно закричал осёл, и от его рева в голубое раскаленное небо поднялась стая шумных короткокрылых голубей. Солнце карабкалось к зениту, и город тяжело дышал под его беспощадными лучами.

Жаркий в этом году выдался нисан, подумал начальник тайной стражи при прокураторе Иудеи, что же будет летом?

Он прикрыл глаза и принялся считать в уме до трехсот. Выходить на улицу раньше было бы неразумно. Афраний умел ждать, да и спешить, в общем-то, было некуда.

До следующей встречи оставалось достаточно времени.

Глава 9

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Если ориентироваться по карте на экране GPS, то другой дороги у профессора не было.

Вальтер-Карл еще раз просмотрел изображение, меняя масштаб.

Он вел свой небольшой отряд всю ночь, сделав только один короткий перерыв на еду получасовый сон. На сравнительно ровных участках Вальтер переходил на бег. Приходилось двигаться, не прикрывая свет налобных фонарей — слишком резкие перепады освещенности мешали рассмотреть дорогу.

Шульце чувствовал себя ходячей мишенью, которой для удобства стрелка на лоб привязали лампочку, и более всего боялся выскочить на засаду. Судя по сноровке старика-археолога, ему завалить преследователей при таком раскладе будет в удовольствие! Каждый новый поворот тропы, каждое ущелье, в которое Карл вбегал впереди отряда, могли нести смерть — Шульце это знал, но даже инстинкт самосохранения не мог его остановить. Так несется за подраненным кабаном охотничий пес — забыв обо всем, кроме сладкого запаха добычи.

Морис тоже выдержал гонку. Выглядел он, если честно — краше в гроб кладут, тут сказывалось отсутствие тренировок, привычка к сытой жизни и комфорту. Молотить пятками по камням пустыни — это не на «Мерседесе» ездить, но навыки у французика все-таки остались! Вот он сидит под скалой и дышит со свистом, как через порванную мембрану. Но добежал ведь!

Шульце высунулся из-за рыжей каменной глыбы и огляделся вокруг.

Через линзы бинокля серый предрассветный полумрак виделся гуще, чем был на самом деле. Немцу казалось, что в воздухе, помимо утренней дымки, висит какая-то красноватая взвесь, но для того, чтобы понять, как и насколько изменились цвета, было еще слишком темно. И дышалось почему-то тяжело, слишком тяжело для столь раннего часа.

Местность вокруг была исполосована разломами, ущельями и проходами, словно окружающий пейзаж был делом рук гиганта-безумца с ятаганом в руке, а не природных сил. Основная часть ущелья протянулась с запада на восток — огромная промоина неправильной формы более километра длиной. Боковые его стены, достигавшие иногда и стометровой высоты, были иссечены небольшими руслами, впадающими в основное в направлении с севера и юга.

Когда-то (другое объяснение было просто невозможно подобрать!) среди этих скал пробивал себе дорогу бурный поток — именно его усилия прорезали в горном массиве ущелье. Потом стена воды столкнулась с каменной стеной и брызнула в стороны, рассекая на части мелкие препятствия. Или наоборот — мелкие стремительные ручьи, искромсавшие скалы на части, слились на этом месте в единое русло и вся эта масса воды двинулась на восток, к Мертвому морю.

Шульце никогда не мог похвастать академическим образованием, но и совсем уж неучем тоже не был, и, хотя базальт от гранита не отличал, но знал, что великое оледенение до этих мест не дошло и многочисленные порезы в скалах сделаны не льдом — их прогрызла вода. Интересно, сколько тысяч лет ей понадобилось, чтобы исполнить эту работу?

Старик со своим выводком выйдет сюда. Если он не повернул назад, конечно — даже думать о такой возможности было для Шульце мучительно. Он едва не заскрежетал зубами!

Не повернул! Не повернул! Он обязательно появится! Вот с минуты на минуту появится солнце и вместе с ним…

Из-за спины Вальтера-Карла снова пахнуло горячим — словно кто-то сзади открыл дверцу огромной духовки. Охнул и сдавленно выругался Морис.

Что за черт?! Шульце обернулся, ожидая увидеть что угодно, но не …

Поверх скал на них двигалась волна, но не воды, нет! Верхушка волны клубилась, и только в этом месте можно было рассмотреть, что летящая на них масса не черна, а имеет темно-красный цвет…

Мелкие пылинки радостно заплясали в воздухе, низкое гудение заполнило все вокруг, скалы потеряли очертания, расплылись, казалось, вокруг них зароились сотни тысяч маленьких мух.

Это же…

— Хамсин! — взревел Ренье, и в тот же момент земля под их ногами дрогнула.

Пылевой вал рухнул в ущелье, накрыв его от края до края, и покатился с визгом, натыкаясь на скалы, заполняя каждую ложбинку, каждую выемку… Красно-черно-желтая взвесь поглотила все вокруг, словно вода, затопившая отсеки тонущей подводной лодки. Она билась о камни, образуя валы, вихри, пылевороты, лишая Карла Шульце и оставшихся бойцов из его легиона возможности видеть, слышать, целенаправленно двигаться и даже дышать.

* * *

Хамсин, накрывший легионеров, ударил по профессору и его спутникам спустя несколько секунд.

Они уже выходили на открытое пространство после утомительного бега по каменным лабиринтам, когда стена раскаленного воздуха, смешанного с пылью, буквально смела их с тропы с неправдоподобной легкостью. Рувим и Арин удержались на ногах, а Валентина ветер опрокинул и даже протащил несколько метров, словно ручей унёс перевернутого на спину жука. После нескольких попыток Шагровский всё-таки неуклюже встал на колени и, цепляясь за камни, поднялся, пряча лицо от набегающего воздушно-песчаного потока. За считанные секунды его рот наполнился сухой пустынной пылью и песком, а слюна высохла едва ли не с шипением, как плевок на раскаленной плите.

— Держись за меня, — крикнул ему в ухо дядя, — закрой рот тканью!

Сказать было проще, чем сделать!

Шагровский ощутил, как на его локте сомкнулись пальцы профессора, и Кац безо всяких церемоний потащил родственника куда-то в красно-чёрную круговерть. Оставалось только безоговорочно подчиняться — возможности сориентироваться не было, ни одно из пяти чувств не работало. Хотя нет — нестерпимую жару Шагровский ощущал каждой клеточкой тела! И еще песок — на такой скорости он хлестал по коже стеклянной крошкой, буквально снимая с открытых частей живую плоть!

Валентин ждал обещанного Рувимом ливня, а попал на жаровню к пустынным духам — во всяком случае, на первый взгляд местный ад должен был выглядеть именно так!

На Шагровском были остатки рубашки, которую они с Арин разодрали на перевязку еще позапрошлой ночью, да старая галабея[12] с бедуинского плеча — ветхая и грязная. Он не сразу сообразил, что дядя тычет ему какую-то тряпку — половину своей куфии[13]. Для нужного эффекта ткань хорошо было бы обильно смочить, но для этого следовало найти место, где их бы не сдуло и не занесло песком, пока они льют воду из фляги, так что пришлось обойтись так — всухую. Воздух был горячим, настолько горячим, что Валентину казалось — стальные части пистолета-пулемета обжигают ему ладони. Глаза, забитые землей, не хотели открываться, песок под веками со скрежетом царапал роговицу.

— Держись! — прохрипел рядом дядя.

Шагровский ощутил, что с другой стороны его подхватывает Арин и, уже не делая попыток осмотреться, позволил спутникам волочь его прочь, под прикрытие скального выступа — ему оставалось лишь передвигать ноги и не мешать.

Только забившись в щель, как перепуганные мыши, и накрыв головы дядиной галабеей, все трое смогли перевести дух и откашлять землю из горла. Несколько глотков воды из горячей фляги вернули Шагровскому способность говорить, он даже потратил пару граммов драгоценной жидкости, чтобы промыть глаза, иначе веки было не разлепить. Вокруг бушевала песчаная буря, и хотя здесь, в узком месте, скорость ветра вырастала, зато скалы прикрывали от прямого давления ветра. Стремительный воздушный поток со свистом несся по каменному коридору на расстоянии вытянутой руки. Казалось, достаточно сделать шаг и остановиться уже не удастся — клубящаяся стена поглотит тело, понесет его, словно лист бумаги, ударяя о скалы. Было страшно. Шагровский поймал себя на том, что вжимается в стену за спиной так, что острые сколы породы царапают раздраженную потом кожу.

— Это надолго? — прохрипел он.

— Неизвестно, — отозвалась Арин чужим, грубым голосом, настолько не похожим по тембру на ее обычную речь, что Шагровский не сразу понял, что эти звуки издает именно она. — Может быть, час, может два. Или день-два…

— Не пугай мне племянника! — дядя скрипел, как плохо смазанная ось. — Не больше суток, Валентин! Я думаю — пару часов! Или меньше. Вы слышали грохот? И зарницы ночью были… Будет гроза и сильный дождь! Будет суфа[14]!

Само слово «дождь» сейчас звучало, как издевательство. Трудно было представить что-то более невероятное в царившем вокруг песчаном кошмаре.

— Мы не успеем выбраться наверх, — продолжил Кац.

Он вжимал голову в плечи, силясь спрятать рот от весело пляшущего перед самым лицом вихря из пылевой взвеси.

— Одно радует: сейчас они нас не найдут.

* * *

Дядя Рувим не ошибался — найти их в тот момент, когда не видно пальцев вытянутой вперед руки, было невозможно. Но он предполагал, что между его маленьким отрядом и преследователями как минимум пара километров. На самом деле, профессора Каца и Карла в этот момент разделяло не более сотни метров, и если бы вокруг не бушевала пыльная буря, они бы могли слышать друг друга, ведь Шульце тоже приходилось кричать, чтобы его слова разобрали спутники.

Легионеры находились в куда худших условиях, чем те, кого они ждали в засаде. Если Рувим легко увел своих подопечных под защиту скал, то Карл этого сделать не мог — валуны, за которыми они расположились, не укрывали от ураганного ветра, а до места, где каменные стены смыкались, надо было еще добраться. Пришлось забиваться в щели, как тараканам, держась поближе друг к другу, чтобы не потеряться в сумасшедшей круговерти.

Шульце, до того ни разу не побывавший в такой передряге, чувствовал себя ужасно. У него разом отобрали зрение, слух и возможность передвигаться. Он кожей ощущал, что враг неподалеку, но был бессилен изменить хоть что-нибудь — закрывая пересохший рот рукавом, он мучительно перхал и пытался откашляться, но из этого ничего не получалось: на языке и за губами накапливалась омерзительная на вкус взвесь, хрусткая и сухая.

— Никому не отходить! — хрипло прокаркал он, задыхаясь. — Ждем, пока стихнет!

— Какого хрена! — отозвался Ренье. Ему было явно плевать на субординацию. — Это может быть и на несколько дней, командир! Надо выбираться! Заматываем морды и ползем хоть раком отсюда! Мы все тут до завтра сдохнем!

— А куда ползти, ты знаешь!? — проорал Морис (его Карл видел как силуэт, и голос его мог разобрать только потому, что у француза теперь были противные визгливые интонации, хорошо слышимые в шуме ветра: от пересыхания в горле у него свистело, остальные же, наоборот, хрипели, словно пробитые динамики старого радиоприемника).

— Пока — туда, откуда пришли! — легионер взмахнул рукой, указывая куда-то во мглу, себе за спину. — Там можно найти укрытие от ветра и пересидеть. У нас воды — всего по фляге! Если не спрячемся — нам конец!

Ползти туда, откуда пришли, означало отказаться от мысли догнать профессора. Догнать прямо сейчас, сегодня и сломать его, свернуть ему шею… Этого Шульце допустить не мог. Оставаться в засаде?.. Ренье был прав. Это не выход. Сдохнуть здесь — это дать Кацу уйти безнаказанным. Ну, уж нет!

На принятие решения ушли доли секунды, все-таки недаром Вальтер-Карл столько лет руководил своим легионом. Возможно, немец не был Спинозой, но своим солдатам он всегда казался Наполеоном.

— Взять друг друга за пояса! Не отпускать! Идем вперед!

Никто ничего не сказал. Наверное, потому, что никакой разницы между «вперёд» и «назад» в настоящий момент не существовало — главное было уйти с места, где они находились. Но никто и не сдвинулся с места — встать и подставить себя под сокрушительные порывы, требовало решимости. Или предводителя.

— Я иду первым! — крикнул Карл. — Вторым — Ренье! Морис! Ты — третий! Замыкающий — Ларс! Встали! Ну!?

Шульце поднялся на полусогнутые, подставляя круглую согбенную спину ударам бури. От порывов ветра его качало.

— Ну!? — проорал он снова и закашлялся так, словно хотел выплюнуть легкие. Внутри все горело, кожа на губах ссохлась в корку.

Ренье ухватил Вальтера-Карла за ремень, неразборчиво выругался, занимая позицию, и сила давления ветра для немца чуть уменьшилась — чужое тело прикрыло ему спину. Они двинулись сквозь клубящуюся пыль гуськом, словно пингвины сквозь антарктические снежные заряды, неуклюже переставляя ноги. Красные текучие струи вились под ногами, обтекая подошвы ботинок.

Ураганные порывы толкали легионеров, и им приходилось упираться, отклоняясь назад, иначе вполне можно было рухнуть ничком и свалить всех остальных. Воздух вокруг гудел, шуршал, скрипел, на мгновение замолкал, словно у великана, выдувающего из нутра раскаленный газ, перехватывало дыхание, и через мгновение снова наседал на маленький отряд, издавая неприятный вибрирующий звук.

Легионеры медленно приближались к темной расселине, укрывшей профессора и его спутников. В густой, как засыхающие чернила, мгле, чья-то невидимая и очень недобрая рука толкала их друг к другу, сокращая и без того небольшое расстояние, до тех пор, пока…

* * *

Рувим Кац недаром имел опыт окопных схваток и кличку Египтянин. Даже спустя пару десятков лет почти гражданской жизни его рефлексы срабатывали безотказно и, что главное, быстрее, чем разум успевал принять решение.

Он почти ничего не видел и не слышал — он чувствовал. Вот изменилось шевеление теней, может быть, голос ветра стал на четверть тона ниже, не так зашуршал скользящий по камням песок…

Профессор внезапно стал чуть ниже ростом (колени согнулись, мгновенно напряглись плечи — со стороны могло показаться, что внутри Рувима взвели мощную пружину), повернул ствол в сторону прохода и свободной рукой слегка оттолкнул от себя Валентина и прижавшуюся к нему Арин. Слегка, но ровно настолько, чтобы выступ скалы, под которым все трое только что прятались, закрыл племянника с девушкой от любого взгляда со стороны расселины. От взгляда, а, значит, и от пули.

Карл, находившийся в нескольких шагах от ненавистного противника, тоже замер на мгновение, будто бы почувствовав направленное на него оружие. Он остановился так и не поставив на землю ногу и сбил с ритма идущих на ощупь легионеров: следующий вторым Ренье толкнул его в спину, и немец, потеряв равновесие, завалился вперед, выставляя руки навстречу земле.

Забряцало оружие. Ренье рванул легата за пояс, стараясь удержать, но не смог, и Шульце упал, больно ударившись локтем о камень.

И в этот момент профессор Кац нажал на спуск.

Он специально дал длинную очередь, не жалея патронов, так, чтобы свинец прочесал расщелину перед ним от стены и до стены. Последние две пули ушли вверх и вправо, но полдюжины раскаленных кусков металла вспороли дымный бок бури и ввинтились в пыльную мглу. Два девятимиллиметровых снаряда ударили в Ренье — в самый центр груди, защищенной легким бронежилетом, и в бицепс, чуть ниже плечевого сустава. Третья, пройдя над плечом бельгийца, срезала ухо Морису, оставив в целости только верхнюю часть ушной раковины.

Грохот стрельбы буря съела не полностью, зато вспышки на дульном срезе пыль поглотила без остатка. Все выглядело так, будто кто-то с треском разорвал кусок парусины, и звук сбил с ног троих из четверых легионеров. Вальтер-Карл мгновенно сообразил, что произошло, и откатился в сторону, забиваясь под стену. Ренье, отброшенный пулями, рухнул на спину, словно упавший со стола таракан. Морис же, схватившись за голову, осел на месте, потянув за собой Ларса, который понял меньше всех.

Шульце опомнился первым, как и подобает командиру — его штурмовое ружье плюнуло огнем, посылая в проход между скалами заряд картечи. Ремингтон[15], снаряженный патронами «магнум»[16], рявкнул голосом разъяренного медведя. Задержись профессор на открытом месте хоть на полсекунды, и картечь, пущенная в полуметре от земли, оторвала бы ему ноги. Но Рувим Кац успел отступить за камни, и свинцовый вихрь пронесся в нескольких сантиметрах от него, не причинив вреда. «Помповик» рявкнул еще раз, и еще раз, и еще раз…

Карл давал возможность своим людям отползти, спрятаться, найти укрытие. Здесь, в самом начале расселины, они были беззащитны, и стоило кому-нибудь из беглецов открыть плотный огонь, как легион можно было бы списывать в утиль. Возможно, что жилеты спасли бы их от смерти, но с простреленными конечностями сильно не повоюешь!

Бабах!

Из ствола ремингтона вылетел сноп огня, и новая порция картечи с кровожадным шелестом промчалась по проходу. Шульце не видел, что происходит сзади него. Он слышал вскрик Мориса и удары пуль в тело Ренье. Теперь в ушах гудело от грохота ружейных выстрелов, и в клубящемся мраке было ничего не разобрать.

Пять выстрелов. Один был в стволе и восемь в магазине, значит, осталось четыре. Пора менять диспозицию.

Вальтер-Карл вытянулся в струну и прокатился к противоположной стенке, как оказалось, вовремя. Рувим выставил из укрытия автоматный ствол и полил место, где только что лежал противник, градом пуль. Обойма кончилась, щелкнул в пустоту боек. Каменная крошка, полетевшая во все стороны, рассекла затаившемуся Ларсу щеку, а рикошетирующая пуля на излёте ударила Шульце по пальцам, сжимавшим цевьё, и раздробила две фаланги на левой руке.

Было больно. Очень больно. Так, как если бы пальцы ломали дверью, но Карл не издал ни звука, только оскалился и заскрежетал зубами. Вокруг него выла и бушевала пылевая буря, и он не мог понять, кто из его людей жив, а кто попал под огонь этого престарелого коммандос. Он был уверен — в бою он со своими ребятами расправится с археологом за считанные минуты. Только вот боя не получалось. Получалась стрельба наугад, атака вслепую, без зрения, без слуха, без предварительной рекогносцировки.

Шульце уже успел забыть, что только что мчался по следам Каца, как гончая, не считаясь ни с опасностями, ни с голосом разума. Он снова потянул за курок. Ремингтон рванулся из рук, скользкое от крови цевьё вывернуло искалеченные пальцы.

Бабах! Три в остатке! Вальтер-Карл выщелкнул из закрепленного на «щеке» помповика картриджа патрон и быстро заправил его в приемник. И еще один. И еще. Пять в магазине, шестой в стволе. Только бы никто не полез вперед! И ни в коем случае не бросать гранаты — завалит на хер! Мы его достанем, как развиднеется! Вот пусть только станет видно хоть что-нибудь!

Шульце в ярости сорвал с головы бесполезный ПНВ и швырнул его в расщелину. «Ночник», пролетев добрый десяток метров, упал на камни рядом с ботинком дяди Рувима, выкатился из стелящейся пыли и замер. Кац вставил в автомат новую обойму, отхаркнул забившую горло пыль и, повернув голову к спутникам, прокаркал: «Отходим! От стены ни на шаг!»

Шагровский видел дядю плохо: он не мог ни открыть ни закрыть запорошенные пылью глаза, взгляд увязал в плотной завесе бури. За свистом ветра громогласно лаяло ружье — значит, противник был совсем рядом. Но где рядом? Хватаясь рукой за камни, Валентин побрел вперед. Он совершенно не мог сориентироваться, но четко осознавал, что единственный шанс не попасть под картечь — слушаться дядюшку. Стена прикрывала их от выстрелов, но уже не заслоняла от ветра, дующего со скоростью больше сотни километров в час — на воздушный поток можно было улечься. Беглецы двигались сквозь бурю медленно, с трудом совершая каждый шаг, словно альпинисты идущие по крутому подъему сквозь снежный буран.

Со склона вниз сдуло несколько крупных камней и один из них едва не угодил в Арин. Вслед за ним, прошивая воздух, сверху посыпались сотни мелких обломков. Увернуться от них было невозможно, оставалось только пригнуть головы, чтобы не получить по темени куском породы. Позади снова рявкнул ремингтон, а потом по расщелине хлестнуло автоматной очередью.

Легионеры не отставали. Их все еще было четверо, хотя рана Ренье оказалась серьезной, и он мог истечь кровью буквально за несколько минут. Он шел, как пьяный, зажимая простреленное плечо, он вообще едва поднялся после ранения, но остаться один на один с бурей было бы настоящим безумием. Страх быть брошенным на произвол судьбы победил слабость от кровопотери и болевой шок. Пока рядом были товарищи, оставался шанс! В одиночестве такого шанса не было. Ренье помнил, что такое Африка, и очень хотел вернуться домой. Наверное, так, как не хотел никогда до того.

Происходившее нельзя было назвать бегством, как, впрочем, нельзя было назвать и преследованием. Просто трое обессиленных и грязных, как черти, людей ползли через бурю прочь от четверых, таких же грязных и обессиленных.

А потом…

Потом небо над ними лопнуло, огромная многоножка электрического разряда засверкала в зените, и Шагровский едва не ослеп и не оглох. А через мгновение едва не захлебнулся — сверху обрушился дождь. Он не начинался, не бил крупными каплями, а именно обрушился. Сразу. Тоннами. Сотнями тонн. Вода смешивалась с пылью, висящей в воздухе, и до земли уже долетали коричнево-красные земляные струи, тяжелые, словно железные трубы. Казалось, само небо разродилось грязью, и за считанные секунды густая жижа заплескалась вокруг щиколоток беглецов, хлынула рекой по расщелине. До этого момента Валентин не понимал, что такое «дождь стеной», хотя видел ливни в Сибири и на Дальнем Востоке. Нечто похожее ему довелось наблюдать в Южной Америке, но в сочетании с пылевой бурей, бушевавшей над Иудейской пустыней еще считанные секунды назад, рассвирепевшая стихия давала ливню в сельве сто очков вперед. Настоящая стена из грязи, соединившая небо и землю, буйство молний над головой, ветер, валящий с ног — если такая вот суфа была обычным делом для этих мест, их обитателям можно не завидовать.

Профессор продолжал упорно брести вперед, то и дела выпуская в водяную завесу за спиной короткие очереди на три патрона. Сзади тоже стреляли в ответ, но, судя по всему, обе группы находились вне досягаемости для пуль и картечи противника: стены расщелины за счет изгибов защищали их до поры до времени. Но стоило расстоянию сократиться!..

Ливень усилился, хотя минуту назад Валентин ещё считал это невозможным. Падающая с небес вода мгновенно вымывала из перегретого воздуха тепло. Перепад температур был настолько резким, что Шагровского бросило в дрожь. В свете молний он увидел лицо Арин — прилипшие ко лбу пряди волос, посиневшие губы, воспаленные глаза, обведенные темными кругами. Под ногами мерзко хлюпала жидкая, но очень липкая грязь, и сразу стало скользко — так скользко, словно они бежали не по камням, а по льду. Шум водяных струй, хлещущих под разными углами, напоминал грохот водопада, со стен то и дело падали камни, некоторые величиной с хороший арбуз, но беглецам пока везло — многокилограммовые «подарки» пролетали мимо.

Но и преследователям везло не меньше — никто из них не пострадал от каменных снарядов. Они старались не упустить беглецов, но из-за раненого Ренье не могли бежать достаточно быстро, и профессор со спутниками пока что выигрывал в гонке.

Поворот… Расщелина плавно пошла влево, распрямилась, снова заложила вираж…

Мощный разряд хлестнул по скале как раз над головами беглецов: взлетели искры и в облаке пара брызнула во все стороны каменная крошка. Последовавший за этим удар грома был настолько силен, что сбил всех троих с ног словно кегли! Шагровский оглох и почти ослеп — окружающий мир поплыл в тумане, контуры предметов потеряли четкость. Он мотал головой, как контуженая лошадь, не в силах ни навести резкость, ни сориентироваться. Остались ли рядом дядя и Арин? Где он находится? Почему так сильно звенит в ушах?

Потом резкость как-то сама по себе навелась…

Он сидел в вязкой жиже, опираясь руками, чтобы не завалится на бок. Рядом пыталась подняться Арин, автомат она из рук не выпустила. Валентин снова потряс головой и принялся искать свой, шаря ладонями в грязи. Автомат нашелся, правда походил он на кусок рыжей глины из которого торчал забитый жижей ствол. Шагровский примерился протереть затвор рукавом, но только еще больше все испачкал.

Тысячи мух в его голове спорили с миллионом комаров, и от этого в ушах стоял страшный гул, перекрывающий любые звуки. Валентин увидел дядю, стоящего на колене. В руках у Рувима дергался автомат и его на дульном срезе плясали вспышки. Шагровский снова удивился, что не слышит звука, да и видит все в немного замедленном темпе. Горячая гильза ударила Валентина в щеку, заставив повернуть голову. Теперь он видел, куда стреляет дядя — в завесе струй пульсировали вспышки. Что-то пронеслось у его щеки, обдав ее горячим. Шагровский шарахнулся и завалился на спину опрокинутой черепахой.

Глава 10

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

К вечеру дождь не пролился, хотя на закате в горах гремело, и ночью, пока Пилат сидел на балконе, отдыхая от дневного зноя, дважды дунуло прохладным ветерком. Порывы были свежи, наполнены запахом грозы — так пахнут молнии и дождевые капли. Но не случилось. Долгожданный ливень поворочался где-то в ущельях, потрепал верхушки сосен и умолк, успокоившись.

Перед сном к Пилату вышла Прокула, посидела с ним немного, поклевала виноградную гроздь, выпила несколько глотков золотистого фалернского, разбавленного тимьяновым родосским медом и, коснувшись губами вислой щеки прокуратора, удалилась во внутренние покои. Дыхание ее было свежим, с медовым привкусом, шаги легки. Скользнув между тенями, особенно густыми в свете дворцовых светильников, она исчезла из виду, но прокуратор еще некоторое время слышал ее шаги. Едва слышно лязгнуло железо: стража распахнула перед женой игемона двери и снова прикрыла створки, оставив Пилата наедине с ночью и мыслями.

Некоторое время он размышлял о прожитом дне. Мысли казались вязкими, словно растопленная на солнце смола. Всплывали какие-то малозначащие детали, какие-то слова, жесты, строки, написанные на пергаменте. Потом прокуратор поймал себя на том, что спит, и тут же проснулся. Звук, разбудивший его, заставил шарить вокруг в поисках меча, и на мгновение он похолодел оттого, что не нащупал рядом рукоять гладия.

Не сразу, но Пилат сообразил, что лежит не у походного костра и не в палатке во временном лагере, а на ложе, в крытой галерее, и пробудился из-за звона пустого кубка, что обронил на каменные плиты пола. И тогда он перестал судорожно шарить вокруг в поисках оружия, медленно-медленно выдохнул воздух, распирающий легкие, и сел.

Воин остается воином, даже тогда, когда становится чиновником.

Прокуратор видел прежние сны. В них не было этого раскаленного города, его белых камней, громады чужого, враждебного Храма, бело-голубых одежд здешних жрецов и гортанной арамейской речи. И он сам был другим — без жирка, весь состоящий из мышц и скрученных жил, легкий и свирепый, как гончий пес. И участие в яростной схватке привлекало его тогда куда больше, чем раздаваемые после битвы награды.

Думать о том, как он изменился за прошедшие годы, Пилат не хотел. Не хотел — и все. Без объяснений. Что можно объяснить самому себе? Как солгать? Разве себя обманешь?

Он встал (боль в ушибленной спине дала о себе знать — выпрямляясь, он едва сдержал стон) и косолапой походкой кавалериста зашагал по галерее. Слева, между массивными колоннами, мелькало густо усыпанное звездными россыпями небо, по которому проносились призрачные легкие тени — не то ночных птиц, не то нетопырей, гнездившихся под портиком в огромном количестве.

Стража распахнула перед ним дверь во внутренний покой. Прокуратор шагнул в полумрак галереи, ведущей в спальни, створки за ним сомкнулись и он услышал, как скрипнули кожаные доспехи легионеров.

В спальню заглядывала луна. Ветер лениво перебирал занавесь на окне и осторожно трогал балдахин над ложем. Прозрачная ткань едва-едва шевелилась, в саду внутреннего двора перекликались птичьи голоса.

Прокула спала на боку, свернувшись клубочком, еле слышно посапывая, и у Пилата, у Всадника — Золотое Копье от нежности, от того чувства, которое ранее было ему незнакомо, на мгновение сжалось сердце.

Он сбросил с себя одежду и, стараясь не шуметь, лег рядом с женой, осторожно взял ее за руку, укрыв своей большой ладонью маленькую кисть с тонкими, хрупкими пальчиками. Раньше, ложась спать, он так же касался рукояти меча.

Времена меняются, подумал Пилат, вытягиваясь на прохладных простынях во весь рост. Это ни хорошо и не плохо, так и должно быть. Плохо, что мы меняемся. Самая прочная броня с годами ржавеет и разваливается. Что же говорить о людях? Я не такой, каким был раньше. Совсем не такой, но этого никто не должен увидеть. Никто. Ни враги, ни друзья. Настанет утро, и все будет как прежде. Наступит утро…

В спальню медленно вливалась пришедшая с окрестных гор прохлада. Едва мерцавший в углу светильник на миг зарделся, так, что тени заметались по комнате, и окончательно угас. Сон навалился на прокуратора, и Пилат уснул крепко, без сновидений, так и не выпустив из ладони руку жены.

А вот Афранию Бурру в эту ночь спать не пришлось.

Каждый раз перед большими праздниками, когда город начинал вскипать, как поставленный на медленный огонь котел с похлебкой, начальник тайной полиции чувствовал, что ненавидит свою работу. Как вскипающая похлебка покрывается неприятной на вид пеной, так и переполненный людьми Ершалаим принимался страдать от пришлой и местной нечисти, мечтающей поживиться за счет гостей и жителей города.

В принципе, все праздники добавляли Бурру головной боли, но самым тяжелым был Песах.

В эти дни население Ершалаима вырастало в несколько раз, переполненные гостиницы и постоялые дворы не вмещали прибывших. Воров на рынках становилось едва ли не больше, чем торгующих. В город спешили блудницы, разбойники, проповедники, бродячие фокусники и актеры. На загаженных улицах то и дело возникали драки с поножовщиной, кого-то грабили, а два-три совершенных за ночь убийства были нормой. И, несмотря на то, что Ершалаим был переполнен соглядатаями, доносчиками и полицейскими, жить в нем в предпраздничные дни было небезопасно — слишком уж значительным становился численный перевес тех, кто нарушал или был готов нарушить законы при любой возможности.

Агенты Афрания сбивались с ног, но не могли уследить за всем, что происходило на улицах, и чаще всего убийцы оставались безнаказанными, воры благополучно исчезали с добычей, а целители едва успевали вправлять вывихи и врачевать переломы, раны да ушибы. Жизнь не сделала Бурра человеконенавистником, но накануне Песаха даже он, при всей своей уравновешенности и выработанной годами привычке сдерживать эмоции, начинал испытывать приступы мизантропии.

Вечером, когда Пилат предавался размышлениям во дворце Ирода, начальник тайной полиции сначала спустился в Нижний город и, зайдя в один из домов неподалеку от дворца Каиафы, провел в нем почти час. За это время Ершалаим обволокли густые смоляные сумерки, вспыхнули факелы у входа в Храм, один за другим зажглись огни на шестидесяти башнях стены, окружавшей Верхний город, потом разгорелись сторожевые костры на шестнадцати башнях стены города Нижнего. Словно в ответ им замерцали светильники на стенах Храма, обозначая огненным пунктиром его очертания.

Последними зажгли факелы стражники у дворца первосвященника. Город готовился отойти ко сну, он устал, обессилел от жары и забот, но все еще гудел и ворочался, не в силах отбросить от себя дневные волнения. Ночь приносила облегчение, ночь приносила прохладу. С гор задуло, и начальник тайной полиции запахнул плащ на груди — влажную от пота кожу обожгло ледяным дыханием.

Шагая по улице, ведущей к Верхнему рынку, Афраний внимательно поглядывал по сторонам из-под капюшона. Плащ не только скрывал лицо и фигуру начальника тайной полиции, в его складках Бурр прятал и гладиус, и заточенный до бритвенной остроты пугио, притаившийся в кожаных с медью ножнах. Улицы, несмотря на поздний час и падавшую на город тьму, полнились людьми. Конечно же, толпа не была такой плотной, как днем, но все равно прохожих на улицах было слишком много для такого часа. Некоторые, так и не нашедшие себе места для ночлега, укладывались спать под стенами домов, другие мостились у чужих дверей — мужчины, женщины, дети…

Ночью им не позавидуешь, подумал Афраний. Те, кто ночует на площадях, разведут костры. Здесь же огня не зажжешь, не дадут.

Дома в Нижнем городе были богатыми, жили в этих кварталах все больше состоятельные торговцы, золотых дел ремесленники, поэтому двери ставили прочные, с железом и бронзой, а высокие, тщательно выбеленные известью стены поднимались вверх — не залезешь, не перепрыгнешь. Не дома, а маленькие крепости, стоящие настолько близко друг к другу, что двум всадникам не разъехаться. Их хозяева не будут рады тому, что под их стенами ночуют десятки и сотни приезжих. Но что поделаешь? Песах! Каждый еврей хочет посетить Храм и принести жертву своему невидимому Богу!

Были вещи, которые начальник тайной полиции полагал выше своего разумения.

Рим имел свою религию, и, наверное, чтил своих богов. Но в сравнении с верой, которую нес в себе этот народ, Империя не верила в богов вообще. Разбитая на четыре провинции Иудея, казалось, была лишена единства. Северяне недоверчиво относились к южанам, и те платили им той же монетой. Выходцы с востока терпеть не могли всех остальных, обитатели приморских городов заносились перед жителями горных районов.

Но во время молитвы…

Все иудеи, где бы они ни жили и из какого рода не происходили бы, молились одному Богу, и их белоснежный Храм с золотой чешуей крыш был той самой твердыней, собиравшей народ воедино. Вера губила их, вера отделяла их от всего остального мира, сковывала сотнями смешных запретов, но она же и спасала это племя от ухода в небытие. Ни греки, владевшие Эрец Исраэль сотни лет, ни римляне, снова поставившие иудеев на колени сравнительно недавно, ничего не изменили — в весенний месяц нисан сотни тысяч иудеев со всего мира едут, чтобы принести своему Богу жертвенного агнца, чтобы храмовый жрец окропил четыре угла алтаря свежей кровью. Едут, чтобы внести в сокровищницу Храма свою лепту — и вот он! Громадный, белый с золотом, хранящий в себе сокровища, которые собирали поколения верующих иудеев. Прав, прав прокуратор — тот, кто обещает разрушить Храм, не враг Риму! Нет другого способа изменить этот народ! Зелоты, саддукеи, фарисеи да и идумейцы, давно ставшие полуэллинами — все они молятся одному Богу! Если же отобрать у них единство в вере — не станет народа…

Размышляя, Афраний неторопливо шагал, двигаясь к одному из висячих мостов, переброшенных через провал Сыроварной долины — такой путь к Антониевой башне был самым коротким. Он тоже устал. День был долгим, но для начальника тайной полиции он все еще не закончился, хотя город засыпал, поёживаясь от ночной прохлады, и (Афраний прекрасно об этом знал) вряд ли закончится до утра. На другой стороне долины людей на улицах поубавилось, но чище не стало. Почти миллион приезжих — это гораздо больше того, что могут вместить стены Ершалаима.

Вскоре переулок привел его к цели — большому, в два этажа, с плоской крышей-садом дому. Афраний постучал в двери — сначала два раза, потом еще два и еще один после небольшой паузы. Спустя несколько мгновений звякнули запоры, и Бурр тенью скользнул в приоткрывшийся проем. И вовремя. На улице зазвучали шаги и громкие голоса. Патруль совершал свой еженощный обход. Бурр усмехнулся. Хорош непосредственный начальник, прячущийся от подчиненных! Но скрыться незамеченным — это лучше, чем рассказывать солдатам о том, что он тайно проверяет посты. Вряд ли кто-то сопоставит его визит в этот район с обитателями дома, в который он вошел, но… Афраний никогда не боялся риска, вот только терпеть не мог рисковать без надобности.

Во внутреннем дворе горели светильники, и их количество однозначно указывало на то, что хозяин дома богат. Над Ершалаимом как раз начала всходить луна, и ее белый холодный свет смешался с мягкими желтоватыми лучами от горящего масла. Неизвестно как пробравшийся во двор ветерок колыхал пламя, и по стенам скользили причудливые тени. Хотя цветника Афраний не разглядел, но он определенно был где-то рядом. Запах цветов висел в прохладном воздухе, такой материальный, что его можно было потрогать руками.

Афраний откинул капюшон на плечи, открывая лицо, и взглянул в глаза тому, кто распахнул перед ним дверь. Человек, стоявший перед начальником тайной полиции, заслуживал уважения, и играть с ним в те же игры, что и с Малхом, Бурр не мог. Вернее — мог, он пока еще мог почти все в этой стране. Мог, но не хотел.

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Говорят, что молния никогда не попадает в одну точку. Это правда. Но ей ничто не мешает попасть всего на несколько метров левее или правее того места, куда она уже била минуту назад.

Огромный сверкающий посох воткнулся в скалу, на этот раз за спинами группы Вальтера, грянул гром, и ударная волна обрушилась на людей, прятавшихся в узкой расщелине. Основной напор чудовищно мощного звука на этот раз пришелся на легионеров, а Каца, Валентина и Арин просто отшвырнуло в сторону.

Шагровский встал на четвереньки и подставил плечо девушке. Потом они вместе помогли Рувиму подняться и снова побрели по проходу, прочь от преследователей. Валентин подумал, что можно было попытаться перестрелять оглушенных врагов, но закончить мысль не успел. Что-то ударило его в спину между лопатками, прямо в рюкзак с бесценным контейнером, и ударило так, что он полетел лицом вперед, прямо в красно-коричневую грязь, которой становилось все больше и больше. Под слоем грязи некстати оказался камень, из глаз Шагровского брызнули искры, и от резкой боли прояснилось в голове. Он осознал, что его волокут, а он едва переступает ногами и что так нельзя, потому что дядя и Арин не смогут долго тащить почти девяносто килограммов веса.

И тут их накрыло потоком воды, немыслимо закрученной, пенной, словно молоко в миксере. Накрыло, сорвало с места и понесло, вращая и швыряя со стороны в сторону.

Шагровский много раз купался в быстрых горных реках — в потоке почти невозможно скоординировать тело и, несмотря на все усилия, чувствуешь себя бумажным корабликом, брошенным на волю волн. Сейчас эффект был приблизительно такой же, разве что вода оказалась теплее. От неожиданности Валентин ушел с головой в бурую воду, но тут же вынырнул, задыхаясь от неожиданности и страха, что потеряет из виду дядю Рувима и Арин. Профессора он не увидел, зато Арин барахталась в потоке буквально в метре. Ей приходилось загребать одной рукой, во второй она все еще держала автомат. Шагровский только сейчас понял, что он свое оружие потерял, зато рюкзак с рукописью все еще был за плечами и контейнер в нём: Валентин особенно хорошо ощущал его между лопатками. Место, куда должна была ударить пуля, очень болело.

Валентина крутило, словно в барабане стиральной машины, но он все же изловчился ухватить девушку за вздувшуюся в воде рубашку и притянуть к себе. И вовремя — поток встал на дыбы (так бурлит вода, проходя пороги) и их вдвоем проволокло по каменной россыпи. Шагровский успел приподнять Арин над собой и принял удар плечами, задом и рюкзаком. Лямки затрещали, но не лопнули, а вот кожа на правом плече удара не снесла — разошлась. Больно было так, что Валентин не выдержал и заорал: казалось, камни рвут оголенные нервы.

Внезапно рядом оказался дядя с лицом, залепленным красной грязью, и блестящими безумными глазами. Он тоже грёб одной рукой, пытаясь держать свой пистолет-пулемет над водой. Шагровского проносило мимо, он протянул Рувиму руку, но тщетно — пальцы схватили грязную пену в полуметре от плеча профессора, и тут же водяной вихрь бросил дядю Рувима в сторону племянника, заставив оторваться от стенки.

Поток, который нес их по узкому ущелью, с каждой секундой становился все мощнее и мощнее. Ливень питал его своими слезами, каменное русло сжимало, заставляя лететь между скальных стенок, и он волок за собой камни, сотни тонн грязи, а заодно и людей с такой же легкостью, как лесной ручей — упавших в него муравьёв. Вода прибывала, наполняя узкое ущелье, и беглецы, и их преследователи барахтались на поверхности, то и дело попадая в водовороты и получая пинки от мощных боковых потоков.

Молния снова обрушилась с небес, воткнувшись в торчащую над краем обрыва скалу. Каменный зуб лопнул, крошась, воздух разорвало громом, а огромные обломки полетели вниз, прямо навстречу беглецам. Шагровский, в очередной раз потерявший слух, четко видел, как камни летят, кувыркаясь в струях ливня, и неумолимая вода несет их с девушкой точно под удар. Он ухватил Арин за ворот, готовясь нырять, но не успел. Успел только зажмурится. Здоровущий, размером с малолитражку, камень упал в воду в полуметре за ними, едва не оторвав руку дяде Рувиму. Поток снова вздыбился, Шагровского перевернуло, и хорошо еще, что внизу не оказалось большого валуна, иначе не сносить Валентину головы, и он вынырнул невредимым, так и не выпустив из ободранных пальцев рубашку девушки.

А вот раненому Ренье (его несло в потоке буквально в полутора десятках метрах от Рувима) не повезло, он ударился коленями об упавший обломок и коленные чашечки бельгийца мгновенно превратились в кашу из обломков кости. Ноги закрутило винтом, мелькнул над грязной водой приоткрытый рот… Раненый вскрикнул и исчез под водой настолько быстро, что никто не успел и руку протянуть в его сторону. Вальтер, увидев, как засосало Ренье, инстинктивно поджал ноги и пролетел над препятствием (вода через обломок катилась мохнатым от пены горбом), Морис тоже проскочил, даже не заметив опасности, его выручил небольшой рост и то, что он не пытался перебирать ногами, чтобы держать корпус вертикально. Плывший последним Ларс ударился о камень щиколоткой и заорал дурным голосом, не столько от боли, как от страха — он ежесекундно ждал смерти и, в общем-то, не без оснований.

Бурлящая река выплеснула беглецов из горловины ущелья, но это было не избавлением, а только началом нового несчастья. Здесь расстояние от стены до стены было гораздо больше, и несколько потоков сливались в один, еще более полноводный, но не такой быстрый и бурный. «Не такой быстрый» вовсе не означало «медленный», вода по-прежнему тащила их вперед и ливень не собирался утихать. Шагровский, вытянувшись в струнку, ухватил пролетавшего мимо дядю за рукав и умудрился при этом не захлебнуться. Вокруг то и дело возникали воронки больших и малых водоворотов, словно кто-то сидящий под водой вынимал и вставлял в сливы этой каменной ванны десятки пробок. Рувим, Шагровский и Арин вцепились друг в друга мертвой хваткой, понимая, что стоит на миг её ослабить — и их разъединит, расшвыряет в разные стороны, и найти друг друга в этом аду будет невозможно.

— Нас несет к Мертвому морю! — прокричал профессор Кац.

Грязь с его лица дождь смыл, а вот с волосами не справился — по дядиной шевелюре сползали густые колбаски красного цвета.

— Смотрите! — Арин внезапно забила ногами, стараясь направить их «сцепку» куда-то вправо.

Там, куда пыталась плыть Арин, скала резко начала понижаться, склон скатывался к поверхности бурного потока, и, при определенной сноровке и везении, в этом месте можно было попытаться выбраться наверх.

Все трое принялись грести, но вода тащила их мимо в нескольких метрах от спасительных камней, не давай возможности сократить расстояние.

В какой-то момент Шагровский почти дотянулся до валуна, но лишь проехался по нему пальцами. Стрельнуло в поврежденном плече, потемнело в глазах. Их развернуло, закрутило еще больше, вынесло на стремнину и тут же бросило обратно, под самый камень, но стенка снова полезла вверх, и до желанного края скалы было больше метра. Вода ревела, вливаясь в новое жерло — вход в ущелье походил на разинутую змеиную пасть. Поток ворвался вовнутрь, царапая бока об острые камни, и припустил в еще большей прытью.

Шагровский увидел за пеленой дождя какое-то белое кипение, уходящие в стороны россыпи крупных обломков, и только мгновение спустя сообразил, что именно видит.

— Завал! — закричал он, понимая, что ничего сделать они физически не успеют.

И они врезались в завал.

Часть скалы обрушилась, скорее всего, несколько минут назад, и вода, с силой ударяя в обломки, взлетала брызгами вверх, рвалась в щели между валунами, но не успела еще заполнить трубу ущелья настолько, чтобы перевалить через препятствие. Откат струи немного мягчил удар, но, все равно, приложило их крепко — Рувима боком, а Шагровского той же многострадальной спиной. Контейнер снова проехался по ребрам и позвоночнику, пластиковая пряжка, скреплявшая лямки рюкзака у Валентина на груди, разлетелась на части. Вскрикнула Арин. Поток многотонной рукой прижал их к камням, норовя раздавить, расплющить, превратить в фарш.

А еще ровно через три секунды вода принесла им незваных гостей.

Гостей было трое — не четверо, но сказать, что шансы стали равны, не рискнул бы самый большой оптимист. Никто не мог предугадать, чем закончится эта встреча. Слишком многое зависело от удачи, от того, как и на какие шахматные клетки расставит игроков судьба. Ларс врубился в камни рядом с Арин и так удачно, что раздробил локоть, и это спасло девушке жизнь — скандинав был тяжелее ее килограммов на сорок, и первый же удар пудовым кулаком отправил бы Арин в нокаут. Ларс был испуган, почти впал в панику, но все же оставался опытным рукопашником, а в схватке двух мастеров боя почти равного уровня вес играет немалую роль.

Кость хрустнула, скандинав с воплем попытался ударить девушку уцелевшей рукой, но та поднырнула, спрятав голову под волну. Ни Ларс, ни Арин и мысли не имели о временном перемирии «во спасение». Легионер настиг врага, виновного во всех свалившихся на легион несчастьях. Девушка же защищала свою жизнь от материализовавшегося зла, мстила за погибших товарищей.

Вода прижала ее спиной к камням, но не смогла помешать девушке осуществить задуманное — она на ощупь ухватила противника за яйца, облепленные мокрой тканью, и, сжав мошонку в кулаке, рванула ее что есть силы, выкручивая, словно отрывала от стебля кукурузный початок.

Ларс потерял сознание посредине крика — боль была нестерпимой, и сознание выключилось быстрее, чем легионер сообразил, что именно делает девушка. Арин рванула его за плечи вниз, погружая под воду, и одновременно выскочила вверх, опираясь на противника. Вода хлынула Ларсу в рот, он начал дышать ею и тут же пришел в себя — легкие наполнялись жижей, сердце колотилось в горле. Он попробовал вынырнуть, но что-то твердое охватывало его шею, не давая приподняться.

Он забился в страхе, попытался достать врага здоровой рукой, но Арин только сильнее сдавила бедрами его мощную шею, выворачиваясь так, чтобы сломать Ларсу хребет. Скандинав задыхался, он не мог даже выкашлять воду, которая разрывала ему бронхи и легкие, он не мог сбросить с себя эту суку… Он… Он… Хруст позвонков из-под воды не был слышен. Просто противник обмяк и Арин, разжав ноги, отпустила сломанную шею. В крови девушки кипел чистый адреналин, её даже обдало жаром.

Рядом она увидела странного многорукого и многоногого зверя — в скрещивающихся струях схватились насмерть профессор и маленький, похожий на мокрую мышь, человек. Сходство с грызуном было настолько разительным, что поражало воображение. Оскаленная мордочка, торчащие вперед передние зубы, маленький череп, облепленный редкими волосиками, как мокрой шерсткой. Головы противников то появлялись, то исчезали между струями воды — Арин даже не сразу сообразила, кто из дерущихся берет верх, так стремительно менялись позиции, но без колебаний поползла по камням через бьющие с брандспойтной силой струи, чтобы вцепиться в горло противнику.

Морис был совсем не прост и за свою бурную жизнь отправил «на ту сторону» не один десяток людей, но и профессор Кац далеко не всегда был профессором археологии. Вода швыряла их во все стороны и не давала совершать точных движений, потому со стороны схватка выглядела, как борьба нанайских мальчиков из известного циркового номера. На самом деле, противники дрались ожесточенно, не оставляя друг другу шансов даже на ничью. Преимущество Рувима калибром 5.45 висело у профессора на правом боку, и, несмотря на короткий ствол, развернуть его в сторону Мориса дядюшка не мог. Француз пытался добраться до профессорского кадыка, а тот пальцами левой руки цеплялся за глазницы Мориса, пробуя выдавить глаза. Правая рука дяди все еще лежала на рукояти пистолета-пулемета, он просто не успел ее высвободить.

Поток бил в каменное препятствие, как многотонный таран в крепостную стену, и беглецы вместе с преследователями оказались как раз между молотом и наковальней. Арин рвалась на помощь профессору Кацу изо всех сил, а в результате продвинулась на считанные сантиметры. Профессор и человек-мышь в очередной раз исчезли в бурлящей пене, потом пена вдруг окрасилась алым. Что-то затарахтело, словно под водой кто-то застучал камнем о камень. Опознать в странных звуках выстрелы было практически невозможно, но тут в потоке качнулась чья-то спина с зияющей на ней дырой, из дыры летело красное, и девушка поняла, что кому-то из дерущихся удалось завладеть автоматом.

В воде мелькнула мышиная мордочка с выпученными глазами — казалось еще чуть-чуть, и они вывалятся из орбит сами по себе! Потом снова всплыла спина, на этот раз с торчащим из нее стволом автомата, а через мгновение Арин с облегчением перевела дух, увидев, что рядом с ней появился дядя Рувим. Лицо у профессора было темно-багровым, расцарапанным, угол рта порван, но он был жив — это главное. Арин вцепилась в его рубашку мертвой хваткой, и вовремя: вода хлынула через край каменной плотины, беглецов сорвало с места, закружило…

— Где Валентин? — крикнул профессор, не выпуская из рук плечи девушки. — Арин, где Валентин? Ты его видела?

Стремительный поток уносил их все дальше от места последней схватки. Но уносил он только двоих.

Глава 11

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

Человека, который стоял перед Афранием, звали Иосифом га-Рамоти, и весь Ершалаим (и не только Ершалаим) знал его, как члена Синедриона, уважаемого представителя купеческого сословия и одного из богатейших людей города. Афраний же считал Иосифа образованным человеком, одним из умнейших в партии фарисеев и…

Бурр был бы рад назвать га-Рамоти своим агентом, но — вот незадача! — будучи человеком трезвого ума, он не рискнул бы делать такие выводы, прежде всего потому, что не был уверен в том, кто чей агент. Иногда к нему в голову закрадывались некоторые подозрения, но… Афраний не был готов обсуждать эти мысли с кем бы то ни было. Даже с собой. Во всяком случае, до того момента, пока в этом не возникнет сильной необходимости. Любые взаимоотношения — это всегда обмен информацией, не так ли?

В общем, начальник тайной полиции очень ценил дружбу (если, конечно, такие отношения можно было назвать словом «дружба», но как прикажете их называть?) с членом Синедриона и одним из отцов города и искренне надеялся, что за приветливой улыбкой и вежливыми речами этого нестарого еще иудея не скрывается та всепоглощающая, тяжелая ненависть ко всему римскому, которой с недавних пор был буквально напоен воздух Ершалаима.

Даже Каиафа и Ханнан, обязанные своим возвышением Риму и его наместникам, излучали неблагожелательность, и Афраний прекрасно понимал, что люди эти поддерживают, прежде всего, свою собственную власть, своё собственное положение в обществе, а вовсе не имперские интересы. Что уж тут говорить обо всех остальных? Это было прискорбно, но не удивляло. Хвалебные крики и показные изъявления горячей дружбы никогда не обманывали Бура. Для этого он был слишком умен, опытен и напрочь лишен иллюзий. Купить предателя несложно, но нет таких денег и благ, что могли бы гарантировать его преданность. Но временный союзник, которому в случае необходимости можно перерезать горло — тоже неплохо. Таких союзников у Рима было полно во всех колониях, и Иудея не была исключением. Их покупали — кого задорого, кого задешево, ведь важен результат! Суммы, которые уходили на поддержание лояльности, наверное, было страшно озвучить, во всяком случае, ведомости, которые Афраний приносил на подпись сначала Валерию Грату, а теперь Пилату Понтийскому, впечатляли.

А вот лояльность Иосифа из Рамоти купить было невозможно. Он был из тех, кто покупает лояльность сам. И деньги в его семье были «старые» (рассказывали, что его дед разбогател еще вначале правления Ирода Великого, а далее богатства лишь преумножались рачительным ведением дел), и политическое влияние заработано не сегодня, и авторитет в делах общины заслужен уже двумя поколениями предков.

Впрочем, то, что Иосиф, едва достигнувший на сегодняшний день тридцатисемилетнего возраста, вот уже десять лет как заседал в Синедрионе, говорил о многом. Но для Афрания важно было другое — давно, очень давно их с га-Рамоти связывают определенные и не самые плохие отношения: множество взаимных услуг, немало общих тайн, несколько секретов, о которых нужно было бы забыть, чем скорее, тем лучше…

За двенадцать лет в этом сумасшедшем городе легче стать врагами, чем сохранить взаимное уважение, но, к радости Афрания (ему хотелось бы верить, что такая радость взаимна) отношения они не испортили. Бурр осознавал, что если их многолетняя деловая связь раскроется, то для Иосифа это может стать большой проблемой, но — что поделаешь? — даже при взаимовыгодном сотрудничестве один из партнеров всегда рискует больше.

Впрочем, Афраний не был абсолютно уверен, что правильно понимает сложившийся между ним и га-Рамоти расклад. Возможно, что все было не так, как казалось на первый взгляд, и большие риски выпадали как раз на начальника тайной полиции провинции Иудея.

Такое тоже бывало. Увы.

Иосиф га-Рамоти был невысок, хрупок в кости, узкоплеч и притом лысоват и лобаст. Греки утверждали, что подобное сложение свойственно мыслителям и философам, а не бойцам, — тут Афраний был склонен с ними согласиться, только вот его опыт подсказывал, что для выигрыша в битвах, особенно невидимых на первый взгляд, таких, как Бурр привык вести, высокий лоб значит больше, чем широкие плечи и мощные мышцы на животе.

Кстати, при всем своем видимом изяществе га-Рамоти был очень силен — руки его, жилистые, с большими широкими ладонями и сильное, твердое рукопожатие о многом говорили понимающему человеку. Так что, несмотря на непропорциональное сложение, рано облысевший Иосиф не вызывал у окружающих желания насмешничать.

Из-под выпуклого лба мыслителя на Афрания смотрели широко поставленные карие глаза, умные, внимательные, неожиданно густая борода расширяла нижнюю часть узковатого лица, делая его значительнее, скрывая еще и неожиданно нежный для такого суровой внешности рот, и Бурр подумал, что в иудейском обычае не бриться есть рациональное зерно. Он представил себе га-Рамоти без бороды и невольно едва заметно усмехнулся.

— Здравствуй, Афраний, — поприветствовал его хозяин дома. — Рад видеть тебя, друг мой!

Голос у Иосифа был низкий, хорошо поставленный, тоже не подходящий к узкоплечему торсу — такой голос должен бы принадлежать гиганту ростом под семь футов, а не человеку, который едва достигал пяти с половиной. Но притом малорослым иудей не казался. Есть люди, умеющие держать себя величаво вне зависимости от габаритов, которыми одарила их природа.

— И я рад видеть тебя, Иосиф!

— Проходи.

В комнатах было прохладно, горели масляные лампы (масло было с отдушкой, и в воздухе витал легкий цветочный аромат), на накрытом полотном столе стояли кувшины с вином и водой, два серебряных кубка ершалаимской работы, со сложной чеканкой и камнями, да сушеные фрукты на потрясающей красоты керамическом блюде, явно греческом, с геометрическим орнаментом, бегущим по краю. В преддверии Песаха хлеба в доме правоверного иудея не было. Впрочем, правоверность Иосифа, как неоднократно имел возможность убедиться Афраний, была далека от фанатичности, слишком уж рациональным и пытливым умом тот обладал.

Иосиф жестом пригласил гостя садиться, налил вина и сам сел напротив.

— Не буду спрашивать, что привело тебя ко мне так поздно, — сказал он.

— Не что, — ответил Афраний, добавляя в вино воду. — Кто. Я не буду спрашивать тебя, знакомо ли тебе имя Иешуа га-Ноцри. Это лишнее.

— Конечно, знакомо, — пожал плечами Иосиф. — После событий в Храме трудно найти в городе хоть кого-нибудь, кто о нем не знает.

— Но ты знал его еще до того?

— Конечно. Каждый, кто начинает проповедовать, мне более или менее знаком…

Иосиф усмехнулся, но улыбка спряталась в бороде, и Афраний скорее угадал ее, чем увидел.

— Синедрион внимательно следит за тем, чтобы на этой земле не плодились лжепророки.

— Интересно, — не сдержался Бурр, — как вы отличаете пророков ложных от пророков истинных? Мне казалось, что это можно понять только с течением времени.

— Пророчат многие, — сказал га-Рамоти вполне серьезно. — Пророчества одних приводят к тому, что Квинтиллий Варр[17] распинает две тысячи моих соотечественников, и каждая ворона в окрестностях Ершалаима досыта наедается мертвечиной. Пророчества других безобидны. И, в общем-то, неважно, какие из них исполняются, а какие нет. Главное, чтобы не было от них вреда. Мессия обязательно придет, Афраний. Надо, чтобы было, кому его дождаться.

— И что ты скажешь о Иешуа?

— Как подданный Рима? Или как иудей?

— Как мой старый друг, Иосиф, как мой старый друг…

— Скажу, как друг, Афраний. Только объясни прежде, что у тебя за интерес к га-Ноцри? Происшествие в Храме — разве римляне интересуются им?

Пришел черед усмехнуться Бурру.

— Все, что происходит в этом городе, интересует Рим, Иосиф. Просто иногда ты не видишь моей заинтересованности, и это хорошо. Значит, я все делаю, как нужно. Иногда я открываюсь перед тобой, но только потому, что доверяю тебе и твоей мудрости. Возможно, это неправильно, но в моем деле, даже если ты не доверяешь никому, нельзя никому не доверять…

— Сказано хорошо. И все же… Ты спрашиваешь о нем из-за бунта в Храме?

Афраний кивнул, подтверждая догадку собеседника.

— Это не все причины, Иосиф, но главная из них.

— И до того у тебя не было интереса к проповеднику из Галилеи?

— Был.

Иосиф взял с тарелки фигу и, не торопясь, откусил кусочек от медового бочка.

— Спасибо за откровенность, — сказал он, не глядя на собеседника. — Значит, у нас с тобой есть повод вспомнить еще одного человека. Даже двух.

— Конечно, — согласился Афраний, пригубив вино. — Иоханнана по прозвищу Окунающий и Ирода Антипу.

— Иногда, — произнес га-Рамоти, поднимая взгляд на Бурра, и почему-то взгляд этот был сочувствующим, — мне начинает казаться, что ты знаешь все и обо всех. Ты слишком долго прожил среди нас, Афраний. Как ты умудряешься оставаться римлянином?

— Ты будешь удивлен, но нечто подобное сказал мне сегодня и прокуратор.

— Говорят, что у умных людей мнения совпадают, даже если это разные мнения. Итак, начнем ab ovo[18]?

Афраний кивнул.

Возможно, то, что он услышит, ему давно известно, а, может быть, и нет. В любом случае, важна интерпретация.

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Шульце был недоволен добычей.

Больше всего на свете ему хотелось добраться до горла Рувима Каца. Добраться обстоятельно. Чтобы никуда не торопиться. Чтобы получить максимальное удовольствие. А вместо этого ему достался задохлик-племянник… Ну, за отсутствием дядюшки придется пострадать родственнику! Не повезло парню!

Шульце врубился в Шагровского головой точно как торпеда в борт сухогруза и едва не сломал себе шею, а из Валентина буквально вышиб дух.

Удар отбросил их обоих от стены, поток потащил прочь. Когда искры перестали сыпаться у Карла из глаз, он попытался ухватить Шагровского за рюкзак — тело Валентина кружил водоворот буквально в полутора метрах от немца, но не достал. Огнестрел Шульце потерял, из кинжала в пластиковых ножнах, пристегнутых к бедру, не постреляешь, но для того, чтобы справиться с племянником, он не нуждался в пистолете. Свернуть мерзавцу голову голыми руками! За свой испуг, за погибших легионеров, за все, что пришлось испытать в эти дни! И все будет мало!

Вальтер-Карл еще раз попытался выхватить тело из потока, но тело вдруг ожило, забило по воде руками, заперхало, отплевываясь, и поймать себя не дало.

Валентин дышал с трудом. Дико болели треснувшие от столкновения ребра, саднила ушибленная до того спина, но он был жив и сдаваться не собирался! Теперь он видел врага вблизи. Их разделяло всего несколько метров и, несмотря на дождь, можно было разглядеть даже ссадины на его физиономии. Валентин никогда не имел возможности рассмотреть того, кто называл себя Вальтером, но был уверен, что этот массивный мужчина с тяжелой челюстью и ежиком волос на голове — именно он! Вальтер-Карл смотрел на Шагровского так, что хотелось нырнуть и уже никогда не показываться на поверхность — немец был переполнен такой ненавистью, что если бы мысли могли убивать, Валентина уже не было бы на свете!

Поток почему-то замедлился, за ревом бури прорезался посторонний шум — так могла бы реветь вода, выливаясь из огромного сливного бачка. Немец оказался почти рядом, уже не в метрах, а буквально в сантиметрах от Валентина. Шагровский изо всех сил загребал руками, прижимаясь к стене, возле которой воде текла ощутимо быстрее, но внезапно что-то потянуло его за ноги, голова начала уходить под воду, и Валентин подумал, что это очень похоже на то, что его глотают!

Чудовище, сидящее в грязной воде, засасывало его в свою открытую пасть, и он ничего не мог поделать. Краем глаза он заметил, как забился Вальтер, тоже пытаясь одолеть странную силу, тащившую его вниз. Заметил и погрузился с головой, но перед тем успел вдохнуть. Нырнув, он тут же провалился в воронку, полетел куда-то вниз и в сторону, бултыхаясь во взвеси из жидкой грязи и мелких камней.

Он не мог дышать.

Вокруг была густая, как раскисший творог, жижа.

И песок.

И камень.

И они смешивались, менялись местами…

Его волокло мощным и неумолимым, как голодный хищник, течением по какой-то узкой скальной щели, словно по трубе, и если бы он не успел набрать в воздуха в легкие перед погружением, то был бы уже мертв наверняка. В груди горело, он едва сдерживал себя от вдоха — тот стал бы последним в жизни.

Когда-то на съёмках ребята-дайверы учили его правильно дышать во время погружений без баллонов.

«На самом деле, — говорил один из них, — воздуха в организме человека хватит минут на пять-шесть. Только твой мозг об этом не знает. Он чувствует, что прошло тридцать секунд, а ты еще ни разу не вдохнул, и понимает — непорядок! Главное — победить рефлексы. Заставить дыхательный центр подчиниться тебе, а не внутреннему таймеру, который орёт — дыши! И если ты сможешь дышать не тогда, когда хочет твой пугливый организм, а когда ему действительно не хватает воздуха — ты победил!»

Пугливый организм Шагровского был близок к тому, чтобы заставить хозяина дышать грязью. Очень близок. Валентин не был уверен, что выдержит еще хотя бы десять секунд. И тут его вынесло на поверхность.

Это была пещера, каких полно в Иудейских горах. Не то чтобы огромная, но и не маленькая, неправильной формы — так могло выглядеть чрево кита поглотившего Иону. Только в ней не было темно — тусклый грозовой свет проникал через отверстия, рассыпанные на высоте десятка метров от земли. Откуда-то с самого верха отблескивали молнии бушующей снаружи суфы и спускались лианами длинные струи ливня. Вся внутренняя поверхность скалы была изрыта ходами, густо, словно громадная головка сыра, изгрызенная сотней сумасшедших мышей, но только немногие из ходов, в основном самые верхние, были сквозными.

Вынырнув, Валентин задышал тяжело, часто, с присвистом, как бегун, преодолевший марафонскую дистанцию. Его несло по дуге — вода заполняла каменную полость, словно вино кувшин, прибывая на несколько дюймов с каждой минутой. Шагровский прикинул, с какой глубины его выбросило — получилось, что до дна, откуда выбивался поток, больше трех метров. Выше Валентина, на стене пещеры, виднелся скальный уступ, обегающий каменный зал вокруг по спирали. Импровизированная тропа вела вверх, и при определенной ловкости по ней можно было пройти. Нет, не пройти — пропрыгать, подобно здешним горным козлам.

Вода у противоположной стены вдруг взметнулась брызгами и на поверхность выбросило хрипящего Вальтера. Он выскочил почти по пояс, с выпученными от удушья глазами, испуганный, с перекошенным багровым лицом и закашлял, выхаркивая слизь и грязную жижу из горла. Но спустя секунду глаза его прояснились, и полный ярости взгляд уперся в Шагровского. Взревев, Вальтер-Карл бросился вперед, молотя ручищами-веслами.

Вода все время поднималась, но слишком медленно для того, чтобы Валентин успел взобраться на каменный уступ. Положение было безвыходным, что в прямом, что в переносном смысле слова — игра в салочки с профессиональным убийцей в закрытом каменном мешке не оставляла Шагровскому надежды на спасение. Но даже там, где нет надежды на спасение, всегда остается шанс побороться за жизнь.

Валентин сдаваться без боя не собирался. Когда перекошенное яростью лицо Шульце было в полутора метрах от него, Шагровский резко, почти вертикально, ушел в мутную коричневую воду. Кулак Вальтера обрушился в никуда. Легат взревел, как взбешенный лев, закрутился на месте, ожесточенно крутя головой в поисках ускользнувшей жертвы.

Валентин всплыл у противоположной стены, и течение тут же подхватило его и понесло по кругу. Они с Шульце кружили друг напротив друга, скрестив напряженные взгляды, словно ковбои во время мексиканской дуэли.

Через отверстия в скале хлестнуло белым слепящим светом. Наверху загромыхало, качнулись свисающие сверху струи ливня, стены пещеры вздрогнули, мелкие камни сорвались со стен и шорохом сошли вниз — видимо грозовой разряд случился совсем рядом.

— Я достану тебя, малыш! — прохрипел Вальтер-Карл, и задвигал одновременно шеей и бровями, отчего зашевелился ежик грязных волос на голове, а лицо вдруг утратило сходство с человеческим и стало копией маски вурдалака из «Американского оборотня в Лондоне».

Шагровскому даже показалось, что из-под верхней губы Шульце полезли желтоватые клыки оборотня, но на самом деле Вальтер просто осклабился.

— Я достану тебя, — повторил Шульце, готовя тело к новому рывку, — и разорву голыми руками. Если я буду ловить тебя долго, то и умирать ты будешь долго, гаденыш, я тебе обещаю.

Он метнулся вперед, но преодолеть расстояние больше пятнадцати метров одним броском было невозможно. Валентин дождался, пока противник окажется совсем рядом, и снова канул в глубину.

Опоздавший на полсекунды Вальтер взвыл, матерясь на всех известных ему языках, замолотил кулаками перед собой, закрутился, с яростью расшвыривая брызги.

На этот раз Шагровский всплыл не сразу, на максимальном расстоянии от противника. Всплыл, как ни в чем не бывало, поправил съезжающие с плечей лямки рюкзачка (при всей непринужденности жеста, заплыв в одежде и с увесистой сумкой за спиной обессилил его) и снова замер в ожидании атаки.

— Ах, вот ты где, малыш! Что же ты ныряешь, как утка? Погоди! Подожди меня, мальчик! Ну, давай же! Дождись! Докажи, что ты мужчина! Ах, ты ж…

Шагровский снова исчез за миг до того, как растопыренная ладонь Шульце схватила пустоту вместо его рубахи.

Невзирая на то, что Валентину приходилось уже несколько раз проплывать весь путь от стены к стене под водой, его дыхание выровнялось, стало неглубоким, приобрело ритм — сказывались дайверские навыки. Вальтер дышал через раз, сипел и задыхался, чувствовалось, что его силы на пределе. Прибывающая вода все так же крутила их в смертоносном вальсе. Шагровский прикинул расстояние до спасительного карниза — все еще далеко. Слишком далеко!

Вспыхнула молния, и потолок пещеры на мгновение превратился в купол планетария, Валентин не успел зажмуриться и на миг ослеп. Ударил гром, раскат чудовищной силы хлестнул по барабанным перепонкам. Новый бросок Шульце Шагровский скорее почувствовал, чем увидел или услышал. На этот раз пальцы немца скользнули по голове Валентина, но он успел нырнуть, оставляя врагу клок волос.

Долго так продолжаться не могло — это понимали оба. Через пять минут, десять, ну, от силы полчаса, в живых останется один из них. Тот, кто сумеет победить. Или тот, кому повезет. Течение снова волокло их по кругу, Шульце выжидал момент для атаки и пытался восстановить силы.

Самое время прикинуть шансы…

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

— Истории этой почти пять лет, — начал Иосиф, — и если рассказывать ее всю, то не хватит ни этой ночи, ни следующей, ни еще одной. Мы с пониманием относимся к бродячим проповедникам, поэтому Окунающий и его ученики могли чувствовать себя в безопасности. Ничего крамольного он не говорил, а его обряд очищения в воде — так иудею к микве не привыкать! Не вижу разницы, в чем смыть грехи. Вокруг него собралось немало людей, говорить он умел и не уставал это делать каждый день. Что плохого, если кто-то проповедует воздержание?

— Синедрион не видел в нем ничего опасного…

— До определенной поры — не видел. Беда всех проповедников в том, что они начинают считать себя умнее всех остальных.

— И даже вашего Бога?

Афраний намеренно сказал «вашего Бога», чтобы обозначить дистанцию. То, что мнения Иосифа и Пилата совпали, почему-то не наполняло его радостью.

— Некоторые думают так, — ответил га-Рамоти со всей серьезностью. — Но живут они недолго. Наш Бог (он тоже поставил акцент на слово «наш») безжалостен, Он не любит выскочек. Но Окунающий был не таким. Он был осторожен, умен, последователен и, что немаловажно, истинно верующ. Он не проповедовал ессейскую аскезу, но в чем-то зашел даже дальше, чем они. Нас он вполне устраивал, тем более что среди его учеников находились несколько преданных нам людей, и всякое его слово доходило до нас сразу же, как он его произносил…

Афраний не стал говорить, что среди учеников Иоханнана находились и его люди. Хотя, скорее всего, Иосиф об этом догадывался, если не знал наверняка.

— И, прежде всего, — сказал Бурр, — он был хорош тем, что проповедовал в Галилее.

Иосиф склонил в голову в знак согласия.

— Правда, этим был недоволен Ирод Антипа, но ты же знаешь, что заботы тетрарха не очень волнуют Синедрион.

Бурр позволил себе улыбнуться. Почти без иронии, дружелюбно, так, чтобы собеседник не обиделся и не закрылся, словно устричная раковина.

— Люди шли к Иоханнану, более того, его ученики, прошедшие обряд очищения водой, сами проповедовали на севере. Но среди них не было ни одного, чей талант был бы равен его таланту.

Га-Рамоти замолчал, словно обдумывая, что именно и как рассказать гостю.

— Не скажу, что это нас огорчало. Сильные личности редко терпят рядом с собой соперников. Скажу тебе, Афраний, что по-настоящему талантливые ученики обычно появляются только после смерти учителя.

— Или проявляются, — добавил Афраний.

И Иосиф снова кивнул.

— Когда нам сообщили, что в Капернауме появился новый проповедник, все подумали, что речь идет об одном из учеников Иоханнана, и мне далеко не сразу удалось разобраться, что к чему. Спустя некоторое время стало понятно, что между Иешуа и Окунающим нет ничего общего. Я не был уверен, что га-Ноцри не слышал проповеди Иоханнана, но легко уяснил, что Окунающий уж точно о проповедях Иешуа не знал ничего.

— Большая разница? — спросил Бурр.

— И тот, и другой опираются на Книгу, — пояснил га-Рамоти. — Но га-Ноцри воспитан фарисеями и говорит, как фарисей.

Снова легкая, как ночная тень, улыбка пробежала по лицу начальника тайной полиции. Вражда между фарисеями и саддукеями принимала самые причудливые формы, но до сих пор обходилась без насилия — все-таки, прежде всего это была война мировоззрений и лишь потом война людей. Но с каждым годом трещина между двумя партиями становилась все глубже и глубже, усугубляясь вмешательством канаим — фанатичных зелотов, жесткой позицией наместника и кинжалами не знающих сомнений сикариев. Рано или поздно, в этом Афраний был уверен, трагедии не миновать. Примеры истории доказывали, что неумение лидеров договариваться раскалывало страну так же легко, как вода и ночной холод раскалывают каменные глыбы в пустыне, и приводило к кровопролитным гражданским войнам. Если же партии не умели договориться и перед лицом вражеского вторжения, то речь шла не о войне, а о тотальном уничтожении. Врагу, в общем-то, плевать на то, кто и к какой партии принадлежит, чьи интересы защищает и из-за какой именно закавыки в Священных Книгах разгорелся спор. Тех, кто не умеет отбросить мелочи и сосредоточиться на главном, неминуемо ждет поражение. То, что иудеи рано или поздно проиграют, Бурра не волновало, более того, наверное, он был бы рад их полному и окончательному проигрышу — слишком уж хлопотную должность занимал. Но, зная удивительную способность этого народа выживать, несмотря на внешние обстоятельства, Афраний часто задумывался над тем, какую форму примет чудесное спасение на этот раз.

— Когда слухи о проповедях, которые читал га-Ноцри, стали беспокоить нас — слишком уж много народа их слушало — в Капернаум отправился Никодим. У него там родственники и все выглядело достаточно естественно. Мы не хотели беспокоить народ, поэтому Никодим приехал сам, без сопровождения, послушал проповеди и даже поговорил с Иешуа…

Афраний, на самом деле давно знакомый с подробностями сей беседы, внимательно слушал собеседника. «Умение услышать сказанное — половина победы» — эту мудрость начальник тайной полиции постиг на собственном опыте, можно даже сказать, на собственной шкуре.

— Именно Никодим, по возвращении из Капернаума, убедил Малый Синедрион в безобидности Иешуа…

— Могу ли я спросить, Иосиф? Когда ты говоришь, что Га-Ноцри безобиден, что именно ты имеешь в виду? Что его проповеди плохи? Так — нет! Я слышал, что люди ходят за ним, как стадо за вожаком. Для кого он не представляет опасности? Для вас? Или для Рима? Видишь ли, очень часто эти два понятия не совпадают…

Га-Рамоти задумчиво почесал висок и, взмахнув рукой, отогнал кружившего возле лица ночного мотылька.

— Сложный вопрос, друг мой, — произнес он, растягивая слова. — Очень сложный. Любой проповедник имеет власть над людьми. Нет разницы, какого народа эти люди — самаряне, римляне, идумейцы или греки. Люди любят, когда с ними говорят, люди любят, когда им обещают. Все люди, Афраний. Вот скажи мне, любят ли самаряне иудеев?

— Самаряне никого не любят, — сказал Афраний и снова хлебнул вина. — Справедливости ради замечу — и самарян не любит никто.

— Так повелось, — подтвердил Иосиф, не сводя с собеседника умных темных глаз. — Но самаряне слушают проповеди Иешуа и готовы идти за ним. А любят ли греки иудеев?

— Как собаки — кошек! — рассмеялся Бурр.

— Га-Ноцри обращается к грекам, и греки слушают его. Никодим видел на его проповедях римских солдат…

— И даже те слушали… — усмехаясь, продолжил начальник тайной полиции за собеседника.

— Да, — подтвердил тот серьёзно. — Слушали. Он не только несет иудеям иудейский Закон, как делали все до него. Ему все равно — гой[19] перед ним или праведник, никогда в жизни не нарушивший ни одного запрета! Он говорит о вещах, которые раньше волновали только философов и, что удивительно, простой народ его понимает. Что есть наша Книга, Афраний? С твоей точки зрения?

«С точки зрения чужака», подумал Бурр про себя.

Он пожал плечами.

— Я далек от религии, Иосиф, мне тяжело судить о Торе…

— Но ты читал ее, — заметил га-Рамоти спокойно. — Возможно, что ты и не понял многого, но Книга оказала на тебя влияние, Афраний, хотя ты будешь это отрицать. В чем суть нашего учения, если не пытаться объяснить букву? Не делай другим то, что не хотел бы, чтобы сделали тебе! Вот и все, что сказано в Книге…

— Я благодарен тебе за разъяснение, Иосиф, но какое это имеет отношение ко мне? Разве я не делал другим зло? Это моя работа — делать зло тем, кто хочет зла Риму! Я для того поставлен сюда властью императора, и горе тому, кто думает иначе! Спроси у мертвых, Иосиф! Спроси у тех, кого убили по моему приказу — жестокий ли я человек? И они ответят тебе, если смогут! Мои боги не осудят меня за то, что я помогаю моей стране быть великой. А твоему Богу до меня нет дела — ведь я не верю в него!

— Ты жестокий человек, Бурр, многие считают тебя таковым, — пояснил га-Рамоти все тем же серьёзным тоном. — Многие считают, что ты более жесток, чем прокуратор, и именно твоя железная рука правит Ершалаимом. Это потому, что Пилата видят здесь только по большим праздникам, а с тобой сталкиваются каждый день. Но я знаю — это не так. Твою жестокость я все же готов понять — ты режешь, как врач, удаляющий больные ткани. Ты убиваешь, когда это необходимо, но не наслаждаешься этим. Исполняя долг, ты просто делаешь, что должно, но не ненавидишь. Пилат — ненавидит. Ты не иудей, Афраний, ты такой же гой, но понимаешь, что такое НЕОБХОДИМОЕ зло. Возможно, что я не прав, но мне кажется — жизнь здесь сделала тебя таким.

— У необходимого зла широкие рамки и много лиц, — сказал Афраний. — Мне льстит, что ты думаешь обо мне так, га-Рамоти, но вдруг ты ошибаешься?

— А вдруг ты ошибаешься, Афраний? — спросил Иосиф мягко. — Ведь Богу нет дела до того, веришь ты в него или нет. Он правит миром. Он делает нас такими, какие мы есть. Всех. И тех, кто верит. И тех, кто не верит. И тебя в том числе. Знаешь, почему га-Ноцри, иудея из школы фарисеев, слушают и греки, и римляне, и самаряне с иудумейцами? Почему его проповеди собирают столько слушателей? Потому, что он говорит с людьми не на языке священников-кохэнов, а на их собственном языке. Он рассказывает им притчи о борьбе добра и зла, о том, что в мире слишком часто тьма стала побеждать свет, что Эдем и огненная Геена не вне, а внутри самого человека. В нем нет огня, который горел в Окунающем, но в нем есть свет. Огонь привлекает людей быстрее — он ярок, неукротим и страшен для врагов, но в нем сгорают и враги, и друзья, и сильные, и слабые. Насытившись, огонь гаснет, а свет… Свет — он может гореть долго, многие годы…

Афраний посмотрел на горящие по стенам лампы, на кружащих у пламени мотыльков и мошек, то и дело вспыхивающих искорками в тот момент, как нежный, колеблющийся от сквознячка свет поджигал им крылья и они падали вниз, на стол… А из темноты, из прохладной ершалаимской ночи все летели и летели новые ночные твари, обманутые ласковым теплом и обреченные умереть, едва заметно вспыхнув.

— Значит, в человеке, который пытался силой захватить Храм, есть свет? — спросил Бурр негромко. — И это говорит мне член Синедриона, один из учителей Израиля?

— Ты пришел ко мне услышать правду, не так ли, Афраний? И еще — решить, как именно ты будешь действовать? Определить меру НЕОБХОДИМОГО зла?

Их взгляды встретились.

— Пусть так, — сказал Бурр, не отводя глаз. — Откровенность за откровенность. Я действительно пришел к тебе, чтобы понять, как и что делать дальше, и от нашей с тобой беседы зависит многое. Нами арестованы Дисмас, Гестас и Вар-раван. Они иудеи, все состоят в организации сикариев, вина их доказана, и они будут казнены на праздник. Есть еще один человек, которого кое-кто из твоих соплеменников хотел бы увидеть на кресте, но — вот незадача! — казнить в этом городе можно только по приказу прокуратора! А мы, на настоящий момент, не видим в этом человеке опасности для власти Рима.

— Ну, конечно же… И ты хочешь, чтобы я донес на единоверца? Дал прокуратору основание?

— Я бы не пришел к тебе с этим, Иосиф, — произнес Афраний устало.

Глава 12

Иудея. Окрестности Ершалаима

30 год н. э.

Эта ночь была третьей, которую Иешуа проводил на Елеонской горе. И все ночи он провел в жарких молитвах, обращаясь к Всемогущему за помощью. Три ночи без сна. Три ночи без ответа.

На этот раз мы были рядом с ним. Мириам, Кифа и я — он сам позвал нас с собой, хоть до этого просто исчезал из дома Иова, никому не говоря ни слова.

Стараясь не мешать Иешуа, мы с Шимоном разыскали сухой хворост — благо в старом саду всегда полно отсохших ветвей, и Кифа вынес их на открытое место, где старые оливы расступались. Мириам присела на большой круглый камень, похожий на лоб погребенного сказочного великана, а я, сложив у ее ног некое подобие очага из обломков скал, высек кресалом пламя и разжег костер.

Лунный свет разгонял выползающий из межгорий туман, смешивал его с тенями, и над влажными от капелек влаги камнями ползли белесые, разорванные в клочья языки редеющего пара. Ползли — и тут же растворялись, превращаясь в ничто.

Га-Ноцри молился долго.

Мириам сидела на камне, охватив колени, и смотрела то на согбенную спину Иешуа, то на тлеющие у ног угольки. Тени, лежащие под глазами, делали ее старше, и я невольно вспомнил, что не знаю, сколько ей в действительности лет. Лицо Мириам всегда было изменчиво — она могла казаться красавицей и тут же, буквально через несколько мгновений, выглядеть совсем иначе, всего лишь сменив улыбку на раздражение. Сегодня она была хороша, несмотря на усталость. Кожа ее словно светилась изнутри, пламя положило на ее щеки нежный румянец, наполнило искорками темные, необычного разреза глаза, но взгляд ее, полный нежности и заботы, был, скорее, взглядом матери Иешуа, чем его подруги. Так глядят на сына, о судьбе которого волнуются. Так глядят на ребенка, готового совершить безрассудство — с тревогой и любовью.

В моей жизни — и до, и после той ночи — было много женщин. Они смотрели на меня по-разному: со страстью, с гневом, с презрением, с радостью, с надеждой, но память моя сохранила только лишь один взгляд, подобный взгляду Мириам на га-Ноцри. Так смотрела на меня мать у ворот нашего александрийского дома в ту минуту, когда я покидал его навсегда.

Когда луна, висевшая на небе огромным золотым блюдом, начала скатываться вниз, Иешуа прервал свою страстную беседу с Богом и подошел к нам. Мириам, сидевшая почти неподвижно, сразу ожила, лицо ее разгладилось, вновь помолодело. Окончательно прогнал тяжелую дрему Кифа, а га-Ноцри сел между нами и внимательно, словно впервые увидев, ощупал всех троих взглядом.

— Я не случайно позвал вас с собой, — сказал он слегка хрипловатым голосом. — Ты, Мириам, моя половина, моя любовь, моя женщина и любимая ученица.

Он протянул свою тонкопалую хрупкую руку и коснулся ее кисти легким, невероятно нежным движением.

Потом он посмотрел на Кифу. Тот насупился и был не в силах скрыть ревность, одолевавшую его при виде чувств, которые Иешуа выказывал Мириам.

— И ты, Шимон, близкий мне человек, с самого начала шел со мною рядом, разделяя со мной и невзгоды, и радости пути. Мой защитник и опора. Камень, на который я могу опереться.

Он перевел взгляд на меня. Глаза его были печальны и, посмотрев в них, я вдруг почувствовал огромное желание заплакать.

Я ощутил…

Клянусь вам именем Яхве, в которого я верил тогда! Хотите, я принесу клятву именем Иешуа, в которого тогда никто не верил!?

В эту минуту я ощутил его судьбу. Почувствовал ее, как собственную — со всей болью, неизбежностью и страхом скорой смерти. Не слушайте тех, кто говорит вам, что га-Ноцри хотел умереть! Он не хотел этого! Он не хотел ничего, кроме победы! Не своей личной победы, а победы Неназываемого над коварным и сильным врагом — Римом! Он не хотел умереть, но был готов к этому.

Поверьте, потому что это правда.

— И ты, Иегуда, — сказал он негромко, обращаясь ко мне в последнюю очередь. — Ты, человек, понимающий меня лучше брата, человек, которому я доверяю во всем. Пусть ты пришел позже всех, но стал одним из первых в сердце моем. Пусть то, что я скажу вам сейчас, останется между нами. Скажите, готовы ли вы трое сохранить тайну, что бы ни произошло? Навсегда?

Мы переглянулись.

Я был готов выполнить любую просьбу га-Ноцри, я доверял ему и, хоть и не любил давать обещания, не понимая сути, все-таки кивнул. Шимон и Мириам тоже дали согласие.

— Клянусь, — сказал я.

— Клянусь…

— Клянусь…

— Я принимаю вашу клятву, — Иешуа прижал руки к сердцу, словно обнял кого-то невидимого. Черты его заострились от усталости и лицо приобрело неожиданно трагичное выражение. — Что бы ни произошло — вы дали слово молчать. Вы можете обсуждать все, что угодно между собой, но остальные останутся в неведении.

Он перевел дух и выдавил из себя угловатые, твердые, царапающие горло слова.

— Кифа, Иегуда! Завтра один из вас должен предать меня первосвященникам и римской страже… И не просто предать, а предать открыто, чтобы каждый в Ершалаиме знал имя изменника.

— Предать тебя, равви? — Шимон смотрел на учителя так, будто впервые его видел.

— Что ты говоришь, Иешуа? — спросила Мириам растерянно. — Зачем им делать такое?

Я ничего не сказал.

Я был почти уверен в том, что знаю все, что он скажет дальше. Но я недооценивал своего друга и учителя.

— Это наш единственный шанс исполнить пророчества, — произнес га-Ноцри так мягко, словно говорил с засыпающим ребенком.

Голос его, которым он с легкостью управлял толпой, сейчас был едва слышен, но мы с жадностью ловили каждое его слово.

— Другого шанса нет и не будет. Если завтра слова Захарии не сбудутся, если вера моя не приведет наш народ к свободе, то, может быть, мое пленение заставит подняться равнодушных? Может быть, они восстанут, чтобы спасти человека, который идет на смерть ради них? Мы слишком близки к поражению! Я надеялся, что каждый день будет давать нам новых сторонников, а на самом деле только терял тех, кто встречал меня у Овечьих ворот в первые минуты. Я думал, что в Храме люди сплотятся вокруг меня, помогут мне изгнать торговцев и это будет началом бунта, началом освобождения! Но и этого не случилось. Людям не хочется ничего менять. А те, кто хочет перемен…

Он вздохнул и зябко повел плечами.

— Нас слишком мало, чтобы одолеть Рим без помощи Яхве, но вполне достаточно, чтобы заронить зерна неповиновения в подходящую почву. Неужели среди тех, кто слушал меня, не найдется людей, готовых встать на мою защиту? Мы все сделаем вместе: мы — люди и Он — Всевышний. Я знаю, что Он вмешается в нужный момент! Он просто не может не вмешаться!

Права, о, как права была Мириам, когда делилась со мной своими страхами на берегу Генисаретского моря! Никто не может обмануть сердце любящей женщины. Он хотел спасти Израиль, и, если для этого ему пришлось бы погубить себя, он не счел бы свою гибель чрезмерной жертвой.

— Вы — мои близкие друзья и должны исполнить просьбу, — продолжил он, не повышая голоса. — Послушайте меня! Все не так, как кажется! Я вовсе не безумен и не ищу смерти. Все сходится… Все сходится абсолютно! Тогда выступит Господь и ополчится против этих народов, как ополчился в день брани. И станут ноги Его в тот день на горе Елеонской, которая пред лицом Ершалаима к востоку; и раздвоится гора Елеонская от востока к западу весьма большою долиною…

Голос его окреп, стал громок, в нем зазвенел металл — я много раз видел, как толпа замолкала при звуках его речи, и даже на нас, деливших с ним еду и кров, он действовал волшебно.

— … и половина горы отойдет к северу, а половина ее — к югу. И вы побежите в долину гор Моих; ибо долина гор будет простираться до Асила; и вы побежите, как бежали от землетрясения во дни Озии, царя Иудейского; и придет Господь Бог мой и все святые с Ним. И будет в тот день: не станет света, светила удалятся. Этот день будет единственный, ведомый только Господу: ни день, ни ночь; лишь в вечернее время явится свет… И будет в тот день, живые воды потекут из Иерусалима, половина их к морю восточному и половина их к морю западному: летом и зимой так будет. И Господь будет Царем над всею землею; в тот день будет Господь един и имя его — едино… И вот какое будет поражение, которым поразит Господь все народы, которые воевали против Ершалаима: у каждого исчахнет тело его, когда он еще стоит на своих ногах, и глаза у него истают в яминах своих, и язык его иссохнет во рту его… И сам Иегуда будет воевать в Ершалаиме…

Он встал, выпрямился, плечи развернулись, и лицо обратилось к звездному небу. Голос его зазвучал в полную силу — звенящий от жизни, страсти и … веры, которая стремительно вела его к погибели. Но мы слушали его заворожено, смотрели на него, как на живого пророка, а он и был таким! Ведь только пророки могут так говорить с людьми, только их слова так пронзают людские души! Дар пророка — тяжелая ноша! В нем власть над людьми, в нем возможность повелевать судьбами, но и плата за талант высока. Чрезмерно высока. Эта цена — жизнь.

— … все остальные из всех народов, приходивших против Ершалаима, будут приходить из года в год для поклонения Царю, Господу Сил, и для празднования праздника Кущей; и все котлы в Иерусалиме и Иудее будут святынею Господа Саваофа, и будут приходить все приносящие жертву и брать их и варить в них, и не будет более ни одного хананея в доме Господа Сил в тот день.[20]

Он замер под звездным хороводом, словно ожидая, что сверху на него хлынет дождь из света и силы. Но небо молчало. Молчали и мы. Я вдруг понял, что стою на коленях, и, оглянувшись, увидел коленопреклоненных Шимона и Мириам. Я не помнил, когда именно опустился на землю в молитве. Я уже тогда молился мало, от случая к случаю, но в эти минуты порыв мой был так искренен и силен, что молитва исходила не из губ моих, а из самого сердца. Я просил Бога не за себя — Яхве редко прислушивается к таким просьбам, я просил за Иешуа, за Мириам, за Шимона, Андрея, Матфея, Фому, Иохананна, за Мириам Иосифову и Мириам Клеопову, за всех своих и не своих, за наш Израиль, да пошлет Неназываемый ему всяческого благополучия…

Мириам и Кифа молились рядом со мной так истово и вдохновенно, как никогда до того.

Я думаю иногда — услышаны ли были эти молитвы? Может быть, произошедшее в следующие дни и было ответом Всевышнего на наше обращение? Был ли путь, который предстояло пройти всем нам, единственно возможным? Существовал ли другой выход? Могло ли случиться так, чтобы Иешуа остался жить и учил людей по-своему до самой старости, Мириам бы рожала ему детей, Кифа хранил бы ему верность и хватался за меч при малейшей опасности для равви?

Могла ли наша маленькая община и учение га-Ноцри стать известными на всю Империю без жертвы Иешуа?

И тот ответ, что приходит ко мне на ум, заставляет мои глаза наполняться слезами.

В ту ночь, в ту бесконечную холодную ночь, мы спорили и кричали друг на друга до хрипоты. Я помню все до мелочей, но сейчас никого не интересуют мелочи. План Иешуа был прост и самоубийственен: все мы должны были следовать древнему пророчеству и — что поделаешь? — для этого один из нас должен был стать предателем. Машиаха должен предать друг, близкий человек, сидящий с ним за одним столом во время седера. Он должен привести стражу на Елеонскую гору в то время, как Иешуа с учениками будет там молить Яхве о помощи. Яхве, увидев, что машиаху, Царю Иудейскому, сыну Его на земле, грозит опасность, исполнит слова Захарии.

— А если не исполнит? — голос Мириам дрожал, она едва сдерживала себя. Ее предчувствия, ее страхи обретали плоть.

— Тогда, — сказал Иешуа, — меня защитит народ…

Он был удивительно серьезен, уверен в своей правоте и мы должны были проникнуться ею, но этого не происходило. Только тоска, черная горькая тоска накатывала на меня из темноты и вырывалась наружу вместе с дыханием.

— Не полагайся на народ, — возразил ему я. — Люди — ненадежные союзники. Ты же сам видел, как они встретили тебя у ворот, равви, и как отхлынули прочь, когда надо было поддержать тебя в Храме. Они всего лишь люди, учитель! Нельзя ожидать от них слишком многого! Зачем им быть смелыми, если для жизни нужно благоразумие? Зачем им быть дерзкими, если идущие первыми — первыми и гибнут? У них есть семьи, имущество, скот, какие-никакие дома, есть вино для седера, есть маца и в горшке томится ягненок с горькими травами… Может быть, десять из ста и подумают пойти за тобой, но сколько из них решится сделать это?

— Иегуда прав! — поддержала меня Мириам. — Что будет, если люди не пойдут за тобой, Иешуа?

Он покачал головой.

— Они пойдут…

— Иешу, — сказал я, как можно мягче. — Слух о твоем помазании опередил тебя, в городе давно говорили об этом. Они ждали Царя, и ты пришел. Тебя боялись трогать первосвященники, они просто не понимали, что с тобой делать, и опасались, что твой арест будет поводом для восстания. Они были уверены, что ты его подготовил, что ты, га-Ноцри, станешь во главе бунтарей. Зелоты же знали, что среди учеников множество бывших сикариев, таких, как я или Шимон, а, значит, тебе не чужды их идеи. Но они никогда не видели в тебе ни Царя иудейского, ни машиаха, Иешу! Ты был просто удобен им, ты делал за них грязную работу, и сикарии лишь выжидали удобного момента, чтобы направить возбужденных тобой людей в нужное им русло и самим возглавить бунт. Ты был небезопасен для одних, выгоден для других до тех пор, пока они видели за тобой влюбленный народ. До тех пор, пока имя твое произносили с придыханием, до тех пор, пока люди передавали из уст в уста рассказы о совершенных тобой чудесах… Но ты почти неделю в Ершалаиме, Иешуа! А где новые чудеса? Где исцеленные? Где восставшие из мертвых? Что случилось за эту неделю такого, что бы дало вере новую пищу? Драка в храме? Твои проповеди на площадях? Что подтвердило твою сущность машиаха? Молодая ослица, на которой ты въехал в город?

И тут я увидел, как он смотрит на меня, и понял, что произнесенные слова не стоят ничего против его решения. Он просто вежливо ждал, когда я закончу говорить.

— Ты прав, Иегуда, — произнес он со своей неповторимой интонацией. — Люди — это всего лишь люди, и им нужны чудеса. Был бы я сирийским фокусником, и мне было бы легче. Я бы каждую свою проповедь сопровождал очередным чудом — превращал бы воду в вино, оживлял мертвых голубей, исцелял бы мнимых калек, которым бы щедро платил за молчание и разыгранное представление. Вспомни день, когда ты пришел в Капернаум, друг мой. Вспомни, что ты сказал мне…

— Я спросил тебя — ты машиах?

— Ты сказал, — повторил он свои тогдашние слова, улыбаясь. — Ты сам это сказал, Иегуда. Я же никогда не называл себя так. Ты сказал то, что хотел сказать. Ты увидел то, что хотел увидеть. Люди всегда видят только то, что хотят увидеть, и никогда не замечают того, что им видеть не хочется. Если для того, чтобы люди уверовали, что я тот, кого они ждут сотни лет, нужны чудеса, значит, они обязательно случатся. Даже если никаких чудес не будет — это не беда! Вера сотворит их.

— Мы — это все твое войско, — сказала Мириам. Она справилась с дрожью в голосе, но руки еще выдавали ее чувства. — Твои двенадцать учеников, Иегуда, я и другие женщины. Разве этого достаточно, чтобы заставить римлян уйти?

— Мы готовы умереть за тебя, Иешуа, — выдавил из себя Кифа.

Он был растерян и не понимал, как себя вести. Для Шимона — сильного и решительного человека, умеющего владеть кинжалом и мечом куда лучше, чем словами, происходящее этой ночью было странно. До того он веровал в миссию Иешуа безоглядно, не зная сомнений, как и надлежит настоящему ученику. Сейчас же…

— Только прикажи, — продолжил он, — и мы станем рядом с тобой против римских легионов! Пусть нас мало…

— Да, — перебил его Иешуа и положил руку на плечо Кифы, ободряя его, — пусть нас мало, но нам поможет Бог!

— Прикажи мне все, что угодно, равви, — сказал Шимон, и глаза его наполнились слезами. Он плакал! Несгибаемый Кифа, бывший сикарий, отправивший в небытие не один десяток людей, плакал, как обиженный мальчишка. — Прикажи мне убить для тебя, умереть, вынести пытки, но не заставляй меня быть предателем в глазах людей! Разве кто-то поверит, что я — твой верный ученик — предал тебя? Разве кто-то поверит, что тот, кого ты назвал камнем, отдаст тебя врагам?

Он уткнулся бородой в колени Иешуа, и спина его затряслась от рыданий.

— Пусть он! — Шимон ткнул пальцем в мою сторону. — Пусть он сделает это! Он даже не галилеянин! Он чужой нам!

— Шимон… — попросил Иешуа. — Не говори так. Это неправильно.

— Пусть докажет, что он любит тебя, равви! — выкрикнул Кифа ломающимся голосом. — Путь он докажет свою любовь жертвой! Я делал это много раз, теперь его очередь! Скажи, Иегуда, — он повернул ко мне заплаканное лицо, и я провалился взглядом в огромные, как открытые колодцы, зрачки, — ты готов доказать делом, что любишь равви так же, как мы? Не все ж тебе таскать денежный ящик! Ты пришел последним, так стань первым и в наших глазах! Сделай то, что нужно равви! Прими на себя грех!

Мириам вскрикнула, но я движением руки заставил ее замолчать.

На миг стало тихо. Только наше дыхание, птичьи трели и треск горящего хвороста. Пламя качнулось и вслед за этим зашелестели листья олив, потревоженные ночным ветерком. Было холодно. Так холодно, что я с трудом пошевелил губами. Или, может быть, теперь, по прошествии стольких лет, мне кажется, что это апрельская ледяная ночь сковала мою речь, а на самом деле…

В моей жизни не было слов, которые дались бы мне труднее.

После этой минуты в моей жизни не было дня, когда бы я не сомневался в правильности сделанного мною выбора.

Но тогда я не мог поступить иначе, хоть, и не уверен, что повторил бы сделанное снова.

— Если ты просишь меня об этом, — сказал я, обращаясь к Иешуа, — располагай мной, равви.

— Ты сделаешь это? — переспросил он.

— Да.

— Ты сказал.

— Да, Иешу. Я сказал.

Глава 13

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Шагровский, несмотря на вес контейнера за спиной, держался на воде увереннее, чем немец. То, что было преимуществом на земле, легко становилось обузой в нынешней ситуации. Например — мощная мускулатура и серьезные габариты фигуры сейчас играли против легата. Вальтер, несмотря на душившую его ненависть, достаточно трезво оценивал свои плюсы и минусы. Он был значительно старше Шагровского. Тяжелее, сильнее, опытнее, но старше и не такой верткий. Он хуже плавал, хотя до этого момента считал, что плавает превосходно. Если его победа не будет быстрой, значит, ее не будет вообще. Проигрыш означал верную смерть. Мальчишка, конечно, щенок, но до сих пор все складывалось в его пользу. Ребята Вальтера были один другого лучше — и где они?

При мысли о судьбе, постигшей его отряд, у Шульце потемнело в глазах. Этот говноед, французишка Морис, использовал его и ребят, как расходный материал! Надо было свернуть ему шею! Будет обидно, если этот крысёныш останется жив!

— Спокойно! — сказал Карл самому себе. — Перестань! Ты должен думать о том, как достать шустрого племянника! О том, как найти и поквитаться с профессором и этой сучкой, его ассистенткой! Скорее всего, ты остался один, Карл, и кроме тебя, некому будет отомстить за унижение, которое мы все испытали! Не распыляйся! Вот он, Scheiße, плавает… Плещется!

Даже в дурном грозовом свете Шагровский видел, как наливаются кровью глаза Вальтера-Карла, как колышется на их дне настоящее безумие — безумие ассасина, безумие хищника, учуявшего солёный, пряный запах чужой крови. Мгновение — и он снова ринулся в атаку, мощно загребая широкими ладонями мутную воду.

На этот раз Шагровский сменил тактику. Он не просто нырнул, уходя в сторону от смертоносного объятия противника, а погрузился поглубже, завис, держась за стену, чтобы не отнесло течением, и, почувствовав движение воды над головой, нащупал ноги немца. Охватив колени Вальтера в замок, Валентин рванул Шульце вниз, заставляя погрузиться. А потом, продержав ноги противника несколько секунд, плавно скользнул вдоль скалы и, оттолкнувшись от камня, что было сил, поплыл к противоположной стене.

Когда Шагровский оказался на поверхности, Шульце все еще отрыгивал воду. Глаза его приобрели оттенок свеклы, посреди залитых кровью белков плавали два ультрамариновых шарика. Немец действительно стал похож на киношного вурдалака. До карниза по-прежнему было не дотянуться.

На этот раз Вальтер не стал кидаться на Валентина. Он был опытным бойцом и редко повторял ошибки. Урок, который он получил от Шагровского, оказался наглядным — этот дилетант, этот, Scheiße, мальчишка, едва не утопил его за несколько мгновений. Это внезапное погружение могло отправить Шульце на тот свет так же надежно, как контрольный выстрел в голову. Если бы племянничек не отпустил колени еще секунд десять, то сейчас бы уже радовался победе. Но теперь…

Шульце ухмыльнулся.

Улыбка получилась на славу! Немец увидел, как на полсекунды обвисло, застыло от страха лицо профессорского родственничка! Чует, гаденыш!

Теперь Шульце старался занять место в центре водоворота, который кружил в пещере. Центр — это как середина ринга для боксёра — минимум движений, минимум затрат энергии и одновременно постоянное наблюдение за противником! Центр — это минимальное расстояние для рывка, если этот парень ошибется. А он обязательно ошибется! Все рано или поздно ошибаются!

Шагровский тоже экономил силы. Он максимально расслабил мышцы, давая потоку возможность свободно нести его по кругу. То, что Вальтер изменил тактику, озаботило, но не испугало его. Похоже, что способность пугаться он потерял за последние 48 часов. Нет, ненависть, раскаленная ярость, исходившая от немца, действовала, но вовсе не так, как рассчитывал Шульце. Она не парализовала волю Шагровского, не заставила его метаться, превратившись в мишень, не сделала из него кролика, застывшего под морозным взглядом удава. Валентин не был суперменом и не мог им стать за предыдущие несколько дней, но поток адреналина, хлынувший в кровь, начисто смыл и свойственную ему незлобивость, и страх, присущий каждому человеку перед лицом смертельной опасности.

Сейчас в пещере, затерянной посреди суровой Иудейской пустыни, к решающей схватке не на жизнь, а на смерть готовились не беспощадный убийца и его жертва, а два беспощадных убийцы. Разница между ними была лишь в том, что один считался профессионалом, а второй по всем правилам должен был бы называться любителем. На счету Карла Шульце числилось множество трупов, он сам бы не взялся вспомнить их количество. Шагровский же открыл свой личный список на Змеиной тропе, в ночь нападения на лагерь археологов. Но оба они страстно хотели выжить и оба были уверены в победе — в таких случаях роль играет не только опыт, но и банальное везение. И еще — кто быстрее сообразит.

Одна рука немца скользнула под воду и тут же появилась на поверхности — наружу из сжатого кулака торчало неширокое лезвие в полторы ладони длиной. Шульце оскалился и медленно, демонстративно ухватил нож крепкими белыми зубами (они сверкнули в полутьме точно как клинок — холодным, безжалостным блеском). Шагровский понял, что трюк с коленями больше не пройдет — теперь Вальтер был готов к подобному развитию событий. Стоило Валентину повиснуть у него на ногах, и в ход пойдет кинжал (Шагровский рассмотрел, что лезвие обоюдоострое, плавно сужающееся от рукояти к острию), ткнуть им сверху вниз ничего не стоит, войдет как в масло! Просто вогнать клинок куда-то в область шеи или ключицы, а дальше — тихонько посмеивайся и жди, когда раненый противник истечет кровью.

Шагровский же был безоружен.

Впрочем…

Аккуратно, чтобы ни на секунду не терять немца из виду, Валентин высвободил из лямок рюкзака сначала одно, а потом и второе плечо. Благо, отвлекаться на грудной и поясной ремни не пришлось, все и так держалось на честном слове.

Шульце уже занял позицию в центре водоворота и скалился, несмотря на то, что острая кромка лезвия уже надрезала ему углы рта. Это только в кино легко держать кинжал в зубах, а на практике — по подбородку Карла стекали две неширокие струйки крови. Это делало его улыбку еще страшнее, но пугаться было некому.

Молния, застегивавшая верхний клапан, осталась в неприкосновенности, хотя сам рюкзак по виду побывал в зубах у собачьей стаи. Через прорехи проглядывал металл контейнера, но упрочненная кевларовой нитью ткань все еще не разорвалась окончательно.

— Вот то, что ты искал… — сказал Шагровский, демонстрируя свою ношу. — Видишь, Вальтер? Вот оно! Это то, из-за чего ты погубил стольких людей… Здесь, в контейнере с газом… Ты хоть знаешь, что там? Зачем было убивать столько народа — своих, чужих, ради полусотни страниц, которым две тысячи лет? Смотри внимательно, ненормальный! Вот то, за чем ты гонялся! Хочешь забрать его у меня?

Ответа не последовало. Шульце улыбался все шире и шире, кровь по его подбородку текла все гуще и гуще.

— Ну, так возьми! Попробуй! А потом попытайся выбраться отсюда!

Шагровский увидел, как в глазах немца промелькнуло желание атаковать немедленно, и едва не выдал своих намерений, но Вальтер передумал бросаться и остался на своей позиции, держа паузу с терпением хорошего снайпера.

— Если мы сдохнем, Вальтер, то сдохнем вместе! Тебе уже не победить! Ты такой же покойник, как и я…

Казалось, что немец жует клинок, но на самом-то деле лезвие все глубже вгрызалось в углы его рта, грозя сделать улыбку неуправляемой. Расстояние между Валентином и его противником было чуть больше трех метров, в принципе, вполне достаточное, чтобы ускользнуть под водой от невооруженного противника, но рискованное, если пытаться увернуться от человека с ножом, особенно, когда тот умеет с ним управляться. Примени Вальтер тактику медленного сближения с самого начала, и у Шагровского не было бы шансов дожить до этой минуты.

Но дело было в том, что теперь Валентин не собирался удирать, хотя всем своим видом показывал, что готов уйти под воду в любую секунду. Он выжидал, стараясь усыпить бдительность противника, потому что успех его плана полностью зависел от неожиданности.

Он даже оторвался от стены, сократив расстояние между собой и Шульце еще сантиметров на сорок. Небо над сводом пещеры снова лопнуло и расползлось в ослепительном белом сиянии с невероятным грохотом, сотрясшим гору до основания. На несколько долгих секунд стало почти светло, и немец бросился вперед, собрав последние силы. В один могучий гребок он преодолел половину дистанции, правая рука его, вынырнув из воды, перехватила кинжал за рукоять, Шульце вывернулся, вытягиваясь в струну, одержимый одной мыслью — достать Шагровского во что бы то не стало!

Валентин развернулся полубоком, рюкзак описал в воздухе дугу (капли сверкнули в белом свете молнии), и всей своей почти пятикилограммовой массой ударил Шульце по виску, уху и шее. Импровизированный кистень рассек кожу и содрал ее, обнажив мышцы, смял тонкую височную кость, словно молоток жестяную банку, раздробил ключицу, и, придись удар чуть под другим углом, убил бы Карла на месте. Но немец был все еще жив и даже не потерял сознание, хотя от гибели его отделяли считанные секунды — ранение было смертельным и сердце гнало кровь по шейной артерии прямиком в набухающую в мозгу гематому.

Правый глаз Шульце вывалился из орбиты, раздробленная глазница больше не удерживала глазное яблоко, рот распахнулся — кровавая яма, в которой ворочался язык, и из горла вырвался жуткий клекот, словно легат захлебывался болью. Карл Шульце, ветеран Легиона, хладнокровный убийца, никогда не знавший поражений, умирал, но продолжал движение, начатое еще до того, как контейнер с рукописью расколол ему череп. И все одиннадцать дюймов превосходной золингеновской стали, скользнув по ребрам, вошли Шагровскому в живот.

Руки Вальтера впились ему в плечи, смятый череп оказался вплотную с его лицом, нижняя челюсть задвигалась вверх-вниз, раскрывая раны в углах рта до невозможного, уцелевший глаз смотрел бессмысленно…

Тяжесть и боль поволокли Шагровского вниз, под воду. Он забил ногами, рванулся, пытаясь освободиться от предсмертных объятий, но Шульце держал его крепко, и тиски рук легата сжимались в агонии со страшной силой — Валентин буквально чувствовал, как скрюченные пальцы вонзаются в его плоть. А еще он чувствовал, как слева внизу живота торчит что-то инородное, то ледяное, то обжигающее внутренности, то пронзающее тело разрядом, похожим на электрический.

Для того, чтобы оттолкнуть от себя умирающего врага, нужно было бросить рюкзак и пустить в ход ноги, а этого Шагровский сделать не мог. Обнявшись, словно два старых приятеля при встрече, Валентин и Карл опускались на дно пещеры, превратившейся в каменную ванну. Шагровский пытался отодрать от своих плеч руки Шульце, отгибая каждый из пальцев в отдельности. Открыть глаза в мутной воде Валентин и не пытался, с таким же успехом можно было пытаться что-то рассмотреть, надев на голову горшок с грязью, поэтому точно сказать, на какую глубину ему пришлось опуститься, Шагровский не мог пока ноги не коснулись дна. Продуть уши пришлось дважды, значит, метров шесть как пить дать. От напряжения мышц и давления резь в брюшине увеличилась, и вместо электрических разрядов, пробивающих позвоночник, теперь болело постоянно. Прошло не менее полминуты, пока Валентин разомкнул последнее объятие легата и, всплывая, наконец-то тронул себя там, где болело, и нащупал торчащую из живота рукоять.

Значит, дело совсем плохо…

Шагровский вспомнил длину лезвия и прикинул, что находится в месте, куда вонзился клинок. Выводы напрашивались не радостные, впрочем, попади Вальтер в правую сторону, было бы еще хуже — перерезанная печеночная артерия уже бы отправила Валентина на тот свет.

Вода уже бурлила под самым уступом. Шагровский ухватился за край скалы и повис на несколько секунд на правой руке, давая отдых измученным мышцам. Потом он забросил на карниз рюкзак и снова потрогал торчащую из живота рукоять. Больно… Надо подождать, пока вода поднимется еще выше. Ушибленное и ободранное плечо да кинжал в брюшине — не лучшие помощники в скалолазании. Гроза снаружи не утихала, просто ее эпицентр сместился в сторону от пещеры, и теперь сверкало и гремело не так громко, как раньше. Но веревки дождевых струй по-прежнему свисали с дырявого купола и полоскали свои концы в бурой воде.

Эта же вода попадала в рану, и от одной мысли о букете разных бактерий, марширующих парадным строем по его внутренностям, Шагровскому стало совсем не по себе. Дыхание сбилось на хрип, он почувствовал, что начинает паниковать. Уровень адреналина в крови понизился, вместо него в каждую клеточку хлынула боль и вскипела безумным, иррациональным страхом. Это был страх перед неминуемой смертью, тот страх, который, как казалось Валентину, способны побороть только самые мужественные люди. На самом деле, и он понял это сейчас, победить его нельзя. С ним можно только сосуществовать, заставить свое сознание смириться с тем, что смерть идет рядом и держит тебя холодной костлявой рукою за запястье. Что каждый твой шаг, каждый твой вздох, каждый твой удар сердца может оказаться последним.

Шагровский боялся. До дрожи, до истерики, до потери сознания. Но та часть его мозга, которая все еще сохранила способность рассуждать и анализировать ситуацию, подсказывала ему, что пока он не истек кровью, не умер от перитонита или заражения, должно использовать любой шанс. И чем быстрее он выберется из воды, тем быстрее уменьшится кровопотеря. Умереть успеется, надо пробовать выжить!

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

Афраний действительно устал, день получился длинным.

— Для того, чтобы убить того, кого я посчитаю виновным в деянии против Рима, мне не нужно ни твое одобрение, ни, что уж тут скрывать, разрешение прокуратора. Ты прав — Пилат слишком любит Кейсарию и нечасто жалует присутствием преторий в Иродовом дворце. Но даже он достаточно знает об этой стране, чтобы проявлять — нет, не любовь! — дальновидность. Пусть он делает это далеко не всегда, но не я и не ты поставили его править над Иудеей, а император Тиберий — да продлят наши боги его годы! Так что услышь меня, Иосиф. Сейчас с тобой говорит не начальник тайной полиции, а твой старинный знакомец, человек, который за много лет доказал тебе, что если даже между иудеем и римлянином нет тепла и искренности во взаимоотношениях, то в них может быть честность и взаимная выгода. Для меня было бы проще всего не приходить к тебе, ни о чем тебя не спрашивать — пусть все идет, как идет. В Ершалаиме и окрестностях сейчас почти миллион человек, впереди праздник, три бунтовщика будут казнены на Кальварии[21] при большом стечении народа. А большое стечение народа предполагает большие неприятности, если этот народ взбунтуется. В городе полно зелотов, сикариев и тех, кто им сочувствует и помогает, причем отловить хотя бы малую их часть в эти дни невозможно. И тут в столице появился тот, кого называют машиахом. Достаточно искры, чтобы все вспыхнуло! Я понимаю, что неприятности в Храме — внутреннее еврейское дело, но, скажи мне, га-Рамоти, все происходящее ничего тебе не напоминает? Или все-таки напоминает? Ведь ты же не хочешь, чтобы повторилась история Квинтиллия Варра, а, Иосиф?

В комнате повисло тяжелое молчание. Запах масляной отдушки, показавшийся Афранию приятным в первый момент, теперь стал тяжел, и своей приторной сладостью напоминал душок гниющей плоти. Бурр отхлебнул из кубка, забивая ноздри винным духом. Ему почудилось, что к горлу подступает рвота, но с первым же глотком чувство прошло и даже стало легче дышать.

— Я бы хотел сказать тебе, что он не опасен, — наконец-то произнес га-Рамоти. — Но не могу этого сделать, если хочу остаться честным. Его называют машиахом, значит, он ваш враг. Но сравнивать его с Вар-раваном, Дисмасом и Гестасом — бессмысленно. На его руках нет крови. Он считает, что может изгнать вас силой духа, что сам Бог поможет ему освободить Израиль от римского… — он замялся на миг, но все-же договорил, — …ига. Его оружие — искренняя вера. Что есть наточенное железо в сравнении с Божьей помощью? Ничто! Скажи мне сам, повредит ли Риму дюжина безоружных людей, полагающихся не на мечи, а на молитвы?

«Сколько страшных кровавых событий начиналось с простой молитвы! Если бы ты знал, Иосиф, если бы ты знал…», — подумал Афраний, а вслух спросил:

— Что ты слышал о его помазании? Что думаешь об этом?

Иосиф покачал головой.

— Вера наших праотцов вывела народ из египетского рабства, раздвинула перед нами море, помогла преодолеть пустыню. Разве я могу упрекнуть человека в том, что он верит? Разве я могу обвинить его только за то, что он примеряет на себя пророчества? Еще ни один человек не стал царем Иудеи только потому, что назвал себя так. Не беспокойся, Афраний, он сам говорит, что его власть — не от мира сего…

— В Иудее, — голос Афрания звучал негромко, не заглушая даже потрескивания горящих ламповых фитилей, — есть одна власть — власть Цезаря Тиберия. Есть люди, которых он поставил, чтобы власть эта была крепкой и незыблемой — это наместник Вителлий, прокуратор Понтий Пилат и я, всадник Афраний Бурр. Есть еще Синедрион, но позволь мне не считать первосвященников властью — тот, кто не может казнить за нарушение закона и миловать по своей прихоти, не может и править. Вот Ирод Антипа может править в своей Галилее — и то, ровно настолько, насколько даровано ему Римом! Ты знаешь, что я ни на секунду не поверил в ту байку, что повторяет народ на улицах, хотя сам много раз рассказывал ее другим. Мол, Окунающего царь казнил за то, что тот обвинял его в сожительстве с женой брата! Мне даже довелось слышать побасенку, в которой Ирода поймала на слове падчерица — Саломея, танцем которой он был очарован настолько, что пообещал выполнить любое ее желание. Нет! Антипа казнил его с трезвой и холодной головой. Казнил не за то, что тот говорил, а за то, что он делал! За то, что Окунающий подбивал людей к восстанию! Скажи, было ли у Иоханнана другое оружие, кроме хорошо подвешенного языка? Зачем меч тому, кто может одним лишь словом повести на бунт тысячи вооруженных людей?

— Иешуа не поддержал Окунающего…

— Скорее уж тот не поддержал га-Ноцри, — возразил Афраний резонно. — Слухи об их горячей дружбе вообще были несколько преувеличены. Однако часть учеников Иоханнана теперь вместе с Иешуа. Некоторые даже распускают слухи о том, что это Окунающий воскрес и возобновил проповеди. Людям свойственно верить в разную чушь. Воскресший Иоханнан — это куда романтичнее, чем его высохшая голова на пике у стены Махерона. Убить идею, Иосиф, значительно сложнее, чем убить человека. К сожалению, смерть не решает всех проблем, иначе бы мы жили в благополучном и предсказуемом мире.

— Что ты хочешь от меня услышать, Афраний? — спросил Иосиф, и в голосе его почему-то прозвучала тоска. — Что я могу сказать такого, чего ты сам не знаешь? Что я могу подтвердить или опровергнуть? Я не хочу кровопролития и считаю, что если все в мире зависит от воли Неназываемого, то от него и власть Цезаря, и всякая другая. И любая власть падет, если Он того захочет, но не раньше и не позже, чем будет на то Его воля. Кто будет оружием Яхве в этом деле — люди или казни египетские — все в Его разумении. Сам га-Ноцри не возьмет в руки меч, в этом я уверен. Но вокруг него есть люди…

— Я не боюсь ни вашего Бога, — сказал Афраний, — ни наших богов. Все зло в мире не от них, а от тех, кто считает, что знает их волю. Скажу тебе, потому что знаю — ты нигде не повторишь сказанного. Каиафа и Ханнан через меня просили прокуратора арестовать га-Ноцри. Они видят в нем угрозу своей власти и боятся, что его проповеди бросят народ под римские мечи. Прокуратор пока не принял решения. Он не видит угрозы Риму со стороны галилеянина и не настолько любит Каиафу и его тестя, чтобы оказывать им любезности без повода.

Бурр встал и едва удержался от того, чтобы не нарушить приличий и не потянуться, как со сна. О, как болела натруженная за день спина!

— Я уверен, — продолжил он с теми же спокойными рассудительными интонациями, что и раньше, не допуская в голос ни капли приказного тона, — что у тебя есть человек в окружении Иешуа. Просто не может быть, чтобы такого человека у тебя не было, Иосиф, так что не оскорбляй мое уважение к твоим способностям отрицанием. Пусть галилеянин узнает, что с ним может случиться. Что именно ты скажешь ему — дело твое. А что он сделает со своей жизнью — его дело. Я же сделаю то, что мне должно — сохраню в Ершалаиме мир и спокойствие. Даже если мне придется для этого распять сотню бродячих проповедников. Ведь сотня — это меньше миллиона, так, Иосиф? И я не нарушу твой принцип НЕОБХОДИМОГО зла? Спасибо тебе за еду и вино, друг мой, спасибо за то, что встретился со мной без промедления.

Га-Рамоти тоже встал и слегка поклонился гостю.

— Доброй тебе ночи, Афраний, — сказал он. — Я услышал сказанное.

— И тебе доброй ночи, Иосиф, — ответил Бурр, следуя к выходу.

Дверь дома распахнулась перед ним и тихо закрылась за его спиной.

Он снова стоял в знакомом переулке.

За время беседы на улице стало еще прохладнее. Афраний подумал, что в такую холодную весеннюю ночь стража обязательно разожжет костры, чтобы согреться, к кострам потянутся замерзшие приезжие, кто-то пустит по рукам мех с вином, кто-то разложит на тряпице нарезанный козий сыр…

Вокруг костров рассядутся сотни людей, пришедших в великий город Ершалаим на праздник. По улицам потянет дымком, кто-то начнет негромко петь, в гуле голосов потеряется хныканье младенцев, спящих на материнских грудях. Ослики, вздыхая, будут дремать, привалившись к стенам, жертвенные агнцы — жалобно блеять во сне, а к огню, чтобы согреться и поесть, будут тянуться новые и новые люди…

Как мотыльки…

Афраний поплотнее закутался в свой знаменитый серый плащ и нырнул в переплетенье улиц Нижнего города. Крыши Ершалаима были залиты пронзительным светом почти полной луны, но от этого тени в переулках делались только гуще.

В этих тенях и растворился силуэт начальника тайной полиции при прокураторе Иудеи, всадника Секста Афрания Бурра, спешившего по неотложным государственным делам.

* * *

Га-Рамоти не стал укладываться спать после ухода гостя.

Некоторое время он оставался за столом, задумчиво крутя в руках кубок, потом поднялся наверх, в спальню, и спустился оттуда уже переодетым ко сну, но с письменным прибором и небольшим, в две ладони, листом вычищенного пергамента.

Писал он недолго, скорее всего, укладывал на кожу уже хорошо продуманный текст. Арамейские буквы, похожие на рыболовные крючки, плотно заполнили лист с одной стороны. Закончив, Иосиф присыпал пергамент песком, подождал и аккуратно стряхнул письмо перед тем, как скрутить его в трубку и поместить в небольшой кожаный футляр.

Потом кликнул слугу.

Слуга был хром, но не настолько сильно, чтобы с трудом передвигаться. Лицом он походил на фракийца, цветом кожи — на египтянина, а на арамейском говорил практически без акцента, как настоящий иудей.

Га-Рамоти передал фракийцу футляр, добавил к этому несколько фраз (слуга кивал, внимательно слушая инструкции) и небольшую, похожую на чешуйку, монету.

Несмотря на то, что на город давно спустилась ночь, слуга вышел из дому без факела и направился в сторону рынка, стараясь держаться в тени и не бросаться в глаза ни страже, ни спящим повсюду паломникам.

Иосиф, оставшись в одиночестве, уселся на край кровати и несколько минут молился, прикрыв глаза и безмолвно двигая губами. Жена га-Рамоти, Юдифь, дремала на другой половине кровати, и Иосиф различал ее легкое дыхание. В соседней комнате спали дети, но их он не слышал — все заглушало похрапывание няни. Город тоже дремал, но на Песах Ершалаиму было не уснуть. Над улицами его дрожал призрачный свет костров, вокруг которых грелись люди, и тишины не было — разносился гул их голосов.

Закончив молитву га-Рамоти задул светильник и лег, скрестив руки на груди.

— Не погуби его, Господи, — прошептал он, закрывая глаза. — Пусть он послушает моего совета. Пусть уйдет. Сейчас не время. Даже если он машиах… Ведь убивают даже машиахов…

Глава 14

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Вода наконец-то поднялась почти до самого карниза.

Шагровский, кряхтя, взобрался на полуметровый каменный уступ и сел, обессиленный, прислонившись спиной к мокрой скале. Ноги остались в воде, но сам он мог отдышаться, сидя на твердом. Теперь он видел рукоять кинжала, торчащую из живота — ощущение было сюрреалистическое, он словно наблюдал за собой со стороны. Вынуть оружие из раны Валентин не решался. Пока лезвие хоть как-то закупоривало разрез и, возможно, не давало крови свободно изливаться из поврежденных сосудов. Иногда лучше ничего не трогать, только хуже сделаешь!

Шагровский осторожно встал.

Идти он мог. Если только осторожно. Аккуратно. Не торопясь.

Переставляя ноги подальше от кромки. Валентин проковылял пару десятков шагов, поднимаясь по спирали и оказался на несколько метров выше кружащей водяной воронки. Дальше карниз становился уже и каждое движение требовало выверенной точности. Камень для опоры был ровно в ширину стопы, принимать ванну еще раз желания не было.

Шагровский остановился и посмотрел вниз, в коричневую круговерть. Тело Вальтера уже качалось на поверхности, совершая очередной круг почета — его широкая спина становилась все ближе и ближе к центру. Скоро жадный хлюпающий рот водоворота засосет труп, утянет его на дно и вскоре снова выплюнет наверх. Тело поплывет кругами и снова утонет, чтобы опять всплыть через несколько минут…

Вальтера качнуло на волне, и в пене на миг промелькнул его смятый висок и пустая бесформенная глазница. Валентин невольно зажмурился.

Вперед! Вверх!

Он шел словно по канату, пытаясь балансировать, но рюкзак с контейнером в правой руке мешал соблюдать равновесие. Надо было надеть его на спину до начала подъема!

Еще через несколько метров карниз стал шире, ненамного, но достаточно для того, чтобы ставить ступню чуть под углом, зато тропка полезла вверх значительно круче. Света здесь хватало, но воздух был мутен — висела дождевая пыль, летели вниз со свода многочисленные струйки. Водоворот чавкал уже метрах в пяти внизу. Еще дюжина шагов…

Карниз прерывался. Провал можно было бы посчитать небольшим — ну что такое четыре метра? Ерунда! Чуть больше двух ростов Шагровского! Уступ, скорее всего, осыпался, причем недавно. Цвет камня на месте свежего скола отличался от оттенка основной скалы. Валентин прекрасно видел продолжение карниза — на уровне его груди начинался широкий и по виду прочный выступ. На него можно было стать двумя ступнями…

Можно. Если добраться…

Речь о прыжке не шла. Прыгнуть на 4 метра в длину и на метр с лишним вверх без разбега — такой цирковой номер Шагровский не смог бы проделать и в здоровом состоянии! А уж с ножом в животе — и подавно! Сидеть здесь и ждать? Чего? Скорее всего, времени на раздумья и ожидание немного, внутреннее кровотечение доконает его буквально за пару часов или еще быстрее!

Он огляделся.

«Стена неровная, есть за что зацепиться. А если сорвусь? Лететь вниз…»

Он посмотрел на воду.

Падать невысоко! Вода не камень, не смертельно! Шагровский перевел взгляд на рукоять кинжала, зачем-то аккуратно тронул шершавый пластик, по которому стекали грязные капли. Ткань рубашки вокруг раны шла бурыми разводами: кровью был залит весь левый бок. Теперь стало понятно, почему невозможно удержать дыхание и каждый шаг дается тяжелее, чем предыдущий!

«Пожалуй, у меня нет даже трех часов… И двух нет.»

Валентин вздохнул — осторожно, чтобы лишний раз не потревожить стальную полосу, сидящую в его внутренностях — стараясь не делать лишних движений, надел рюкзак и еще раз оглядел стену, по которой хотел подниматься.

В обычных условиях он бы взлетел по ней, как белка по стволу сосны. Вот уступчик, вот камень, за который легко уцепиться. Потом правую ногу вот на тот выступ, перенести вес на неё, страхуясь … Где? Ага! Вон в тот желобок можно легко вставить пальцы… Даже виснуть не пришлось бы! Вот ступенька для левой ноги. Правда — маленькая, но вполне достойная. Стать на нее, приподняться и все — следующий шаг уже по карнизу! Пять движений — он еще раз проиграл мысленно каждый шаг — нет, шесть! Вот здесь нельзя сразу перескочить. Нужно приставить ногу и только потом…

— Ну? — спросил Шагровский сам себя. — Готов?

Он невольно произнес это вслух и сам не узнал собственного голоса — под сводами пещеры звуки теряли силу и падали вниз, затухая — их поглощал водоворот.

Закрытые на секунду глаза не помогли: под веками кружились желто-зеленые пятна. Надо было приготовится к боли — в том, что боль придет, сомнений не было. Преодолеть этот путь по стене мог только здоровый, физически сильный и подготовленный человек. Подготовка у Валентина была. Всего остального — не было. Но и другого шанса выбраться на ум не приходило.

Шагровский еще раз повторил про себя очередность движений и сделал первый шаг.

Левая нога — вперед, правая рука — вверх! Оторвать правую ногу от опоры, приставить! Левая нога — на уступ…

Мышцы живота напряглись, боль прострелила тело навылет — от раны и до правого плеча, разорванного о камни ущелья. Валентин закричал, но рук не разжал. На коже выступила холодная липкая испарина. Но надо было двигаться дальше — зависнуть на стене означало упасть. Сможет ли он снова проделать этот же путь после удара о воду? Проверять не хотелось!

Проклиная боль и слабость, Шагровский бросил тело вперед.

Только не промазать, не сбиться с ритма!

Два! Три!

Он опять заорал от боли, зацепив рукоятью кинжала о камень. В глазах потемнело. Чувствуя, что теряет сознание, Валентин все-таки завершил четвертый шаг и замер, вцепившись пальцами правой руки в небольшую выбоину в скале. Теперь самое трудное, требующее работы мышц. Ягодицы, пресс, бедра, спина, руки — будет задействовано все.

Теплая струя крови из растревоженной раны текла в паху и по внутренней стороне бедра. Зеленые мухи перед глазами уже не мелькали — водили неспешный хоровод, и эта мерцающая мертвенным светом метель мешала Шагровскому собраться для последнего шага.

Собрав в кулак остатки сил, волю и желание выжить, Валентин кинул себя вверх и вправо. Он слышал, как что-то хрустит внутри, раздираемое беспощадным, острым клинком, как бежит по животу горячая, липкая кровь, но перенес вес на правую ногу и…

Он дотянулся до уступа и вогнал разбитые пальцы в проточенный тысячелетиями желобок. Правую приставить! Приставить! Шагровскому казалось, что воздух сгустился, замерз, превратился в желе, и это желе колышется, сопротивляется его рывку и расходится трещинами под его весом. Шагровский продавил воздух, приставил ногу и замер на карнизе.

Он сделал это. Не умер, не упал — сделал.

Медленно, чтобы не вспугнуть удачу, Валентин развернулся к скале спиной и сполз по камню. Он бы лёг, но лечь здесь не получалось. Хотя бы посидеть. Бурое пятно расползлось по рубашке и было заметно даже на темных, грязных штанах. Из-под рукояти кровь уже не сочилась — текла.

Минуту. Не больше. Сидеть нельзя. Умрешь.

— Я не хочу умирать, — сказал Шагровский пещере. — Слышишь, я не хочу! Я не умру. Я знаю — я не умру.

Он сам практически не разбирал своего полухрипа — полушёпота.

— Я не хочу умирать! — повторил он. — Я выберусь!

Он досчитал до шестидесяти, заставил себя встать и понял, что его качает, как пьяного. Первые два три шага дались Валентину с невероятным трудом: колоды-ноги не желали идти, дальше пошло лучше. Он старался не отрывать глаз от свода пещеры, чтобы заранее найти выход.

Если он увидит выход, то обязательно до него дойдет! Выход — это путь к спасению. Силы найдутся, пусть только появится надежда!

Скала была дырява, как трухлявый пень, но выхода Шагровский не видел. В многочисленных сквозных щелях сверкали молнии, лился нескончаемый дождь. Теперь можно было расслышать рев бури снаружи. Вниз Валентин не смотрел, хотя там бродили неясные тени отражений — это серый свет ненастного дня сочился со свода и падал вниз, в невидимый теперь водоворот.

Левая рука Шагровского постоянно касалась стены, он был готов в любой момент прильнуть всем телом к мокрому камню — единственный способ удержать равновесие. Он старался не думать о том, что будет, если карниз кончится тупиком. На возвращение сил не было, прыжок вниз с такой высоты был все равно, что прыжок на асфальт…

Молния ударила буквально в считанных метрах от него, в навершие скалы, ослепительный свет заполнил пространство, выжигая Валентину сетчатку, и пещера заходила ходуном. Грянул гром, посыпались камни, Шагровский едва не полетел в проем вслед за ними. Часть карниза за его спиной откололась и рухнула вниз вместе с кусками породы. Казалось, купол просел, но пещера устояла, как устояла во многих тысячах гроз, прогремевших над ней за несчетные тысячи лет ее существования. Нога Валентина соскочила с опоры, он судорожно замахал руками, стараясь не отступить от скалы, и ему это удалось. Он так и замер, распластавшись, прижавшись к камню и телом, и выступающей из него рукоятью ножа.

Правая его рука касалась пустоты. Кисть повисла в воздухе, ей было не на что опираться. Шагровский сдвинулся на полметра правее и увидел, что за скалой есть «карман». Вход в него был узок и расположен вдоль стены — этакая каменная ширма, за которую надо зайти — и снизу не просматривался.

Карниз продолжал осыпаться, и сверху все еще летела мелкая крошка. Валентину слышался треск, словно каменный массив над его головой начал покрываться трещинами, и отдельные глыбы стали двигаться, ворочаться, отыскивая новое удобное положение, чтобы простоять нерушимо еще тысячи лет. Или рухнуть через секунду.

Звук был очень неприятный — низкочастотное гудение и хруст, от которого начинало чесаться под кожей. Он проникал в голову, под кожу и скрипел на зубах песком. Хотелось исчезнуть, но для того, чтобы исчезнуть, нужен выход, которого не было. Шагровский по-прежнему висел над водой, прижавшись к скале, из-под ног летели камни, и с каждой каплей вытекающей из раны крови он терял способность двигаться и трезво рассуждать.

Молния и обвал добавили в кровь адреналина, и именно это позволило ему преодолеть следующие несколько шагов. Он спрыгнул с уступа и замер, обессиленный. Сердце билось в горле, стучало изнутри в ребра в ритме диско, и так же пульсировала кровь в висках. У Шагровского вдруг пересохли губы.

Карниз здесь был широким, больше метра, за каменной складкой просматривался еще один провал, узкая щель около полутора метров в высоту, до которой надо было добраться. Дорога к ней была зажата между двумя скалами, свободными для движения оставались сантиметров сорок, не более. Маловато для прохода достаточно рослого мужчины, да еще и с ножом, торчащим из живота.

Шагровский снял со спины рюкзак, который с каждой секундой становился все тяжелее и тяжелее, примерился и боком ввинтился в узкий ход. На втором шаге стенки сошлись, практически зажимая Валентина, но он протиснулся дальше, привстав на цыпочки и вытягиваясь в струнку. Брюшина отдалась пронзительной болью, и Шагровский, понимая, что другого выхода нет, выдрал из раны нож одним отчаянным и быстрым движением. Шаг — и он оказался в каменном проходе, куда более широком, покачнулся и упал на колени. Рана пульсировала в такт ударам сердца, продолжало барабанить в висках.

Здесь было сухо. Дождь остался сзади, но вместе с ним исчез и свет — впереди сгущалась чернильная тысячелетняя тьма. Дно пещеры было неровным: вода, способная отполировать скалу до блеска, здесь не текла никогда. Продвигаться вперед можно было только на ощупь. Шагровский отшвырнул от себя липкий нож и пополз вперед, раздирая колени. Рюкзак он из рук не выпустил, обмотал лямку вокруг кисти и волок за собой, не имея сил забросить за спину.

Вход в пещеру остался позади — серый разрез на фоне темного камня. Вспышки молний изредка заставляли его мерцать, и тогда пещера наполнялась неясным, блеклым и каким-то болезненным светом. Но даже в такие моменты Валентин не мог рассмотреть дорогу дальше, чем на метр-два. Он продвигался почти автоматически, изредка прощупывая пространство впереди себя, чтобы не врезаться головой в препятствие. Более того, он не понимал, зачем вообще куда-то ползти? Ведь нет разницы, где умереть — там, у карниза или в этой пещере. Но инстинкт гнал Шагровского вглубь горы — так забивается в нору раненый зверь, которому природой заказано умирать на виду.

Иудея. Ершалаим

Дом Иова

30 год н. э.

Га-Ноцри закончил кидуш[22] и, омыв руки, окунул зелень в подсоленную воду. И преломил мацу, начав седер песах[23]. Но печален был этот седер. И стол был полон, и были на нем блюда, согласно Закону, но не было жертвы, которую мы должны были вкушать в пасхальную трапезу. Случилось так потому, что время жертвоприношения еще на наступило. Агнец, предназначенный нам, еще не пал под жертвенным ножом, кровь его не окропила алтарь в Храме и ощутить ласку остро заточенного лезвия ему надлежало лишь завтра после полудня.

День праздника в этом году совпадал с субботой и седер песах должен был состоятся на Песах, в вечер пятницы. Но для всех учеников и близких Иешуа ужин был назначен на четверг, и лишь нам, сопровождавшим равви на Масличную гору, было известно, почему.

Трапезная в доме Иова была просторна и легко вместила и стол, и всех нас, собравшихся на праздник. Даже в солнечный день в этой комнате старого дома царил полумрак и прохлада, теперь же, вечером, лишь горящие по углам лампадионы и факелы разгоняли сидящую в углах тьму.

Для Мириам полумрак был спасителен, он помогал скрыть от всех заплаканные глаза и вымученную улыбку. Она наливала вино в кубок Иешуа, она подавала ему блюда, стараясь не показать припухших покрасневших век ни ему, ни остальным. Но я несколько раз замечал, как она украдкой смахивала набежавшую слезу краем накидки.

И Кифа не мог скрыть свою печаль. Он казался растерянным, но, когда наши взгляды соприкасались, я чувствовал исходящую от него ненависть, и даже искренняя душевная боль, которую он испытывал, не могла заглушить этого чувства.

Чувствовал неладное Иоханнан, мрачен был лицом грозный Шимон Зелот, и Левий бар-Маттиаху смотрел на Иешуа, не скрывая тревоги. Дух скорой смерти витал над столом, вокруг которого мы возлежали, и те, кто долгое время ходил рядом с ней, ощущали ее присутствие. Возможно, это кажется мне спустя годы, ведь память умеет оставлять нам не все, что происходило, а лишь части событий. Но есть вещи, которые забыть нельзя. Я не помню деталей, но помню, как время истекало промеж моих пальцев, как мелкий барханный песок пустыни.

Я не мог его удержать.

Я не мог ничего изменить.

Равви же, напротив, казался беспечным — так бывает с теми, кто уже принял какое-то важное решение. Он прощался с нами с легким сердцем, словно впереди его ждала очередная дорога, а не плен и возможная смерть.

Понимаю, все понимаю…

Я много лет искал рациональную причину его беспечности, а потом вдруг осознал: у него не было других причин, кроме веры. Он просто верил! Он верил в то, что выйдет невредимым из всех испытаний, выйдет еще более сильным, чем был. Что Яхве спасет его! Он действительно полагал, что Невидимый протянет свою длань к Елеонской горе и поддержит своего слугу-машиаха в праведном стремлении спасти народ Израиля и изгнать захватчиков с обетованной земли.

Он не был наивен — всего лишь искренен, но если даже Всевышний не видит разницы между этими двумя понятиями, то куда уж это сделать людям?

Мы ели и пили, говорили между собой, слушали, когда говорил он, женщины подливали нам вино… И лишь Кифа, Мириам и я знали — он прощается с нами. Когда я слышал его негромкий смех, у меня сжимало сердце.

Он не думал о смерти. Он думал о победе и о том прекрасном будущем, что ждет впереди его учеников-шалухим[24] и его народ.

Вот Шошанна склонилась с кувшином над его чашей, вот полилось в глиняный сосуд красное вино, так похожее на кровь…

— Друзья мои! — сказал он со своей неотразимой, детской, чуть кривоватой улыбкой. — Вы проделали вместе со мной долгий путь. Я бы никогда не оказался здесь, в Ершалаиме, если бы не мог опереться на вас, на ваши плечи, если бы не ваша готовность всегда протянуть мне руку. И вот настал день, который изменит все. Я говорю вам — следующий раз мы выпьем вино уже в Царстве Божьем! Оно грядет! Оно рядом с нами! Готовы ли вы идти со мной до конца?

— Да… да… да…

Голоса заполнили трапезную, и птицы, дремавшие в оконных нишах под самым потолком, встрепенулись и захлопали крыльями. Казалось, ветерок пробежал по углам, тревожа пламя лампадионов.

— Не задавая вопросов?

— Да… да… да…

— Я назову каждого из вас по имени, и пусть названный встанет, потому что пришло время! Шимон! Тебя, Кифа, я зову первым!

— Да, равви! — отозвался Кифа, вставая. — Я готов.

Он опоясался мечом и шагнул к Иешуа.

— Я иду с тобой, равви!

— Андрей?

— Я с тобой, Иешуа! — сказал Андрей и стал рядом с братом.

— Иаков? Иоханнан?

— Мы с тобой, равви!

— Филипп! Нафанаил! Маттиаху!

Еще трое поднялись с мест, отвечая на его призыв.

— Иаков и Фома бар-Алфей!

Недоверчивый Иегуда бар-Алфей, которого мы звали Фомой, поднялся вместе с братом, ни словом, ни жестом не выразив колебания.

— Фаддей! — позвал га-Ноцри. — Шимон Зелот и ты, Левий бар-Маттиаху, мокес!

— Да, равви…

Он повернулся ко мне.

— И ты, Иегуда… Готов ли ты, пришедший последним, сделать то, что должен?

Я никогда не смогу описать, что делалось в этот момент в моей душе.

Никогда.

Никому.

— Готов…

— Так делай, что обещал, — сказал он ласково. — Через час мы выступаем.

И посмотрел мне в глаза.

С надеждой.

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Два раза Валентин падал: руки отказывались держать на весу тело, но снова поднимался и двигался вперед. Колени онемели, и боли в ране он тоже почти не чувствовал. Это был нехороший признак — тело теряло чувствительность, значит, переставали действовать нервные центры. Он полз из пустоты в пустоту, из бесконечности в бесконечность. Раскаты грома были неслышны. Он вообще ничего не слышал, кроме собственного хриплого дыхания.

Потом воздух высох, словно кто-то губкой вымакал из него всю влагу. Звуки стали другими — дыхание зазвучало громче и отчетливей, даже тишина стала звенящей.

И Шагровский услышал эхо.

Где-то, очень далеко, в жестяной умывальник падали капли. Он отчетливо помнил этот звук — звук из далекого детства. Старая раковина в квартире бабушки Ани, желтый латунный кран с потускневшим носиком и барашком наверху, бьющие о железо круглые прозрачные шарики. Сколько помнилось, кран всегда капал и никто не мог его починить (не было какой-то старой прокладки), а менять сантехнический антиквариат на что-то современное бабушка отказывалась категорически. Днем о кране никто и не вспоминал, а вот ночью… Ночью капли ритмично били по дну раковины, и этот звук не могли заглушить никакие закрытые двери.

Кап!

Длинная пауза и снова громкий звук — кап!

Высокий потолок с лепным фризом по краям и вокруг пятирожковой люстры. Окна, выходящие в тенистый двор. Тени от ветвей на полосатых обоях.

Кап!

Шагровский поймал себя на том, что дремлет, уткнувшись лбом в каменный пол.

Он попытался встать на четвереньки и поползти, и у него получилось, правда походка была, как у загнанной лошади — враскачку, на подгибающихся конечностях. Он почувствовал, что проход, по которому он ползет, ведет вниз — теперь его так и тянуло упасть лицом вперед, но зато двигаться стало легче.

Звук падающих капель звучал все отчетливее. Потянуло холодом.

Валентин понял, что попал в другую пещеру, значительно превосходящую по размерам ту, из которой он выполз. Над головой явно появился свод, с которого и летели капли, издававшие тот самый звук «бабушкиного крана». Шагровский лег на спину и начал копаться в карманах рюкзачка.

Несколько раскисших в слизь салфеток, бумажный комок вместо блокнотика. Целая шариковая ручка… Ага! Вот она!

Он несколько раз встряхнул газовую зажигалку. Судя по звуку, газ в ней еще был. Валентин продул кремень, несколько раз крутанул колесико и — о, чудо! — во тьме вспыхнул маленький огонёк.

Газа в прозрачном корпусе оказалось больше половины. Если экономить, то можно вполне растянуть на несколько часов, а то и на сутки. Впрочем, сутки ему не прожить…

Шагровский огляделся вокруг — насколько это было возможно.

Действительно, эта пещера была больше. Пламя зажигалки казалось искоркой в обступающей Валентина тьме. Но кое-что удалось рассмотреть: он сидел невдалеке от стены, неровной, уходящей вверх. Второй стены не было видно. Значит, сейчас он находится в зале или очень широком коридоре. Хотя, нет… Судя по эху от капель — это все-таки зал. В зале единственный путь — это двигаться вдоль одной из стен, идти, не отрываясь от ее поверхности. Только по стене. Только…

Шагровский положил руку на холодный камень и тут же понял, что ужасно замерз. Температура в поземном зале, наверное, не превышала десяти градусов, и Валентина невольно начала пробивать дрожь. Дрожали не только губы и подбородок, его всего трясло так, что внутри живота хлюпало.

Глаза закрывались сами по себе, и все окружающее виделось отстраненно. Он был на грани беспамятства, не сна, а именно беспамятства, и четко осознавал — стоит ему потерять связь с этим миром хоть ненадолго, и он умрет. От холода кровь стыла в жилах, густела, но Шагровский пополз вперед с упрямством полураздавленного таракана, волокущего за собой внутренности.

Колени он содрал до мяса. Вернувшаяся из небытия боль заставила его все-таки встать, опираясь на стену, и брести дальше на дрожащих, подгибающихся ногах. Изредка Валентин крутил колесико зажигалки и, щурясь на пламя, вглядывался вперед. Он нашел источник звука от падающих капель — это плакал конденсатом огромный сталактит, свисающий со свода пещеры. Навстречу ему тянулся сталагмит, бесформенный и уродливый, весь в известковых потеках.

От потери крови Шагровскому дико хотелось пить, сухой воздух подземелья царапал пересохшее горло. Валентин слышал запах воды, но никак не мог определить, откуда он исходит. Скорее всего, в пещере был источник — родник или поземное озерцо, но найти его Шагровский не мог, и не нашел бы, если бы родник не нашел его сам. Продвигаясь вперед своим неровным шагом, Валентин потерял равновесие и неловко завалился на бок, прикрывая рану локтями. Неожиданно лицо обожгло, он почувствовал, как рот заполняется ледяной жидкостью, от которой заныли все зубы сразу. Шагровский приподнял голову и осветил небольшой — полтора на полтора метра — участок, залитый необычайно прозрачной водой. Она, едва слышно журча, убегала в темноту, поблескивая между камнями. На вкус она была божественна! Шагровский давно не пил такой вкуснотищи!

Несколько минут Валентин пролежал у озерца неподвижно, потом опять попил, не обращая внимания на ломоту в зубах. Он знал, что при ранении в живот нельзя пить, но решил, что в его ситуации это меньшее зло. Вода действительно придала ему сил. Он поднялся и побрел вдоль ручейка, вытекающего из источника, волоча за собой растерзанный рюкзак и то и дело чиркая зажигалкой.

Он прошел почти полсотни шагов, когда ручеек повернул направо и нырнул в узкий проход, но Валентин этого не заметил. Он, почти на четвереньках, втиснулся в низкую галерею, ведущую прямо, и дальше передвигал ноги уже в бессознательном состоянии, практически не понимая, что делает и где находится.

Выйдя из тесного каменного коридора, Шагровский внезапно потерял сознание, но упал не сразу (иначе бы разбил голову о камни, в изобилии валяющиеся под ногами), а как бы по частям: в начале подогнулись ноги, и он неловко сел, ударившись бедром, а уже потом завалился на бок, растягиваясь вдоль стены.

Он очнулся от холода, от той самой крупной дрожи, которая приступами, похожими на малярийные, сотрясала его тело уже несколько раз после ранения. Конечности окоченели, он плохо чувствовал разбитые пальцы на правой руке, ушибленное при падении бедро пробивало судорогой, а с шеей просто случилась катастрофа. Шагровский не мог повернуть головы, мышцы не слушались, и для того, чтобы оглянуться, ему теперь нужно было двигаться всем корпусом. Голова кружилась, тошнило, а животе пульсировал раскаленный комок, словно там находился громадный воспаленный нарыв, готовый выплеснуться гноем наружу в любую секунду.

Валентин заставил себя сесть, привалившись к стене, и несколько секунд приходил в себя после очередного приступа боли. Потом Шагровский крутанул колесико зажигалки, и тут же едва не задохнулся от ужаса.

Рядом с ним, точно так же опираясь спиной на стену, сидел человек.

Мерцающий огонёк погас, Валентин выронил зажигалку. Сердце билось в горле, руки ходили ходуном, но зато в голове прояснилось — виноват был хлынувший в кровь адреналин. Шагровский, в испуге шаря ладонями вокруг, нащупал под правым коленом горячий пластиковый параллелепипед. Из-под кремня вылетел сноп искр. Один… Второй… На третий раз вспыхнувшее бледное пламя снова разогнало тьму, и Шагровский убедился, что неизвестный сосед ему не почудился.

Но человек был мертв. Мертв давно. Может быть, он умер сто лет назад. Может быть, двести. А, возможно, с момента его смерти прошло не одно тысячелетие. Совсем недавно (неужели, это началось всего лишь несколько дней тому?) Валентин видел подобное тело. Та же степень сохранности трупа, которого сухой, лишенный микроорганизмов воздух пещеры, превратил в мумию. Высохшая вяленая плоть, плотно облегающая костяк и череп, остатки одежды. Когда-то тело положили на камень, но камень со временем лопнул, одна его часть рассыпалась, превратившись в щебень, и покойник теперь не лежал, а полусидел, словно опираясь на стену, склонив голову на грудь и вытянув руки вдоль туловища.

Зажигалка обожгла Шагровскому пальцы, он отпустил рычажок и пламя угасло, но перед тем Валентин успел заметить лежащий неподалеку длинный предмет, напоминающий посох с набалдашником. Встать не хватало сил, и Шагровский пополз к новой находке, огибая мумию со всей возможной осторожностью.

Это был факел. Длинная деревянная ручка (что удивительно, дерево не истлело, не было съедено жучками, но нынешней безжизненностью своей более походило на железную палку) с окаменевшим куском смолы на одном конце — смолу можно было бы принять за камень, но откуда в камне вросшая грубая бечева?

Шагровский погасил зажигалку, дал ей остыть, и попробовал зажечь древний светильник. Пламя лизало черную поверхность, но с таким же успехом Валентин мог попытаться запалить кусок гранита. Раз, второй, третий… Он встряхнул зажигалку, убедившись, что газа пока достаточно, и снова поднес огонек к факелу. Ему показалось, что он видел белый дымок, скользнувший по окаменевшей смоле. Еще попытка…

На этот раз, когда зажигалка погасла, во тьме замерцал едва заметный, прозрачный язычок огня. Боясь пошевелиться, Шагровский наблюдал, как разгорается пламя и на конце факела рождается яркий огненный цветок. Он был готов заплакать от счастья и от внезапно появившейся уверенности, что все закончится хорошо. Пламя давало ему надежду. Оно трещало, пожирая темноту склепа, возвращало предметам краски и объем, разгоняло тени.

Теперь Валентин мог рассмотреть покойника во всех деталях.

При свете факела было хорошо заметно, что мумия очень древняя. ОЧЕНЬ.

Шагровский подполз к телу поближе.

На мумии когда-то были пелены. Их остатки до сих пор виднелись на коже. Дядя Рувим рассказывал о старых обрядах, показывал фото и рисунки — теперь Валентин видел подобное воочию, правда, пелены покрывали не все тело, а только некоторые места, словно кто-то срезал часть похоронного облачения много лет назад.

Усопший не отличался богатырским сложением еще при жизни, а нынче же усохшее тело размерами вовсе не впечатляло — словно в пещере нашел вечный покой заблудившийся в подземельях подросток. Но покойник явно не был подростком. На черепе сохранились остатки волос, достаточно длинных, выцветших в серую паклю, на подбородке торчали бледным пухом клочья некогда густой бороды. Позвонки в месте перегиба спины давно треснули, и верхняя часть туловища лежала под прямым углом к нижней. Слева на боку…

Шагровский присмотрелся.

Да, слева на боку, на ребрах, туго обтянутых коричневой вывяленной кожей, зияла трещина — след раны. Кости ног ниже колена были сломаны на одном расстоянии от чашечек, причем одна из костей разбита на несколько фрагментов, а вторая лопнула наискосок.

Это напоминало…

Несмотря на ранение, кровопотерю и чудовищную усталость, Валентин вспомнил, что именно ему напоминало все увиденное. Он склонился над ступнями мумии — они казались карикатурно огромными, непропорционально большими для усохшего тела.

Точно. Вот здесь…

Стопа была повреждена, кость лопнула, словно доска, в которую вогнали гвоздь.

На второй ноге повреждения были схожи и видны невооруженным глазом.

Шагровский знал, что он найдет на руках мумии, и не ошибся — все было именно там, где он ожидал это увидеть.

Факел горел и тени весело плясали по стенам небольшой пещеры. Сколько времени он еще будет пылать? На этот вопрос Валентин ответить не мог. В любом случае, стоило поторопиться. Он попытался встать, но в результате едва не повалился на покойника, умудрившись остаться стоящим на одном колене.

Что это за странный нарост на пальце мертвеца?

Он аккуратно потрогал руку мумии. Кольцо? Перстень? Слишком крупно для кольца! Перстень.

Он сошел с пальца покойника очень легко — высохшая плоть не могла заполнить внутренний диаметр, и Валентин положил его в карман брюк. Под рукой мумии в вековой пыли лежала дощечка, такая же твердая, как и рукоять факела — практически камень. Шагровский никогда бы не понял, что это дерево, если бы не характерный слом по краю — тот, кто отпиливал кусок от большой доски, не озаботился сделать это до конца и отломал часть по незаконченному распилу.

Он протер дощечку об остатки штанов и увидел, как на окаменевшей поверхности, сохранившей структуру дерева, проступают буквы. Их очертания можно было даже нащупать, потому что они были не написаны, а выжжены по дереву в незапамятные времена. Всего четыре буквы странных очертаний, знакомые, но все же не настолько, чтобы Валентин мог их прочесть. Четыре буквы. Шагровский смотрел на них, стараясь запомнить — дощечка была слишком велика и тяжела, чтобы поместить ее в рюкзак…

Рюкзак! Где рюкзак?

Шагровский чувствовал, что адреналина в крови поубавилось. Неожиданная ясность мышления начала растворяться в мареве боли, перед глазами снова заплясали зелено-желтые мухи…

Он посмотрел на рюкзак, лежащий в нескольких шагах от него — в прорехах поблескивал бок контейнера с рукописью, лямки бессильно змеились по камню. Рюкзак… Зачем он нужен? Что в нем? Вода? Еда? Лекарство?

Валентин не мог вспомнить, зачем ему нужен этот драный мешок.

Он уронил тяжеленный факел, и тот откатился на несколько десятков сантиметров, далеко, но не так, чтобы Шагровский не смог дотянуться. И он дотянулся, и пополз в узкий, как лисья нора, проход, ведущий прочь из склепа, где лежало тело.

И табличка с письменами.

И почти пустая разовая зажигалка.

И рюкзак.

И контейнер.

И законсервированная в нём рукопись.

Некоторое время в погребальной пещере еще бродили тени от живого, горячего огня, но потом мерцание исчезло, и все погрузилось во тьму. В густую, непроницаемую тьму, такую же, какая царила здесь тысячи лет. И будет царить еще столько же. И еще столько же.

И еще…

И еще…

До конца времен.

Глава 15

Иудея. Ершалаим

Дворец первосвященника Иудеи

30 год н. э.

— Ты меня звал, человек? — протянул Малх с брезгливостью и почесал свой бугристый нос трехпалой рукой. — Что ты хочешь?

Он был немного выше Иегуды и значительно шире в плечах, но при этом не настолько, чтобы возвышаться. От него исходил едва заметный запах пота, в движениях просматривалась уверенность, в углу рта Иегуда рассмотрел прилипшее чечевичное зернышко.

Раб. Но раб первосвященника Иудеи. Иногда для того, чтобы быть влиятельным, вовсе не надо быть свободным. Скорее уж, наоборот.

Когда Иегуда вышел из тени и попал в свет факела, который держал дюжий стражник, в глазах раба первосвященника мелькнула тень узнавания, но Малх на миг отвел взгляд, а когда снова посмотрел на позднего гостя, то по его лицу уже нельзя было прочитать ничего.

— Говори, человек…

— Я слышал, что люди первосвященника ищут проповедника, который называет себя Царем Израиля.

На лице Малха не дрогнул ни один мускул.

— Возможно, — протянул он неторопливо и вытер углы губ, смахнув след недавней трапезы. — Ты знаешь, где его найти?

— Возможно, — повторил Иегуда, копируя интонацию раба первосвященника.

— И готов мне об этом сказать?

— Твоему хозяину…

— Моего хозяина ты не увидишь, — усмехнулся Малх. — Он не станет слушать такого, как ты… Но, будь уверен, то, что ты скажешь мне, сразу станет известно ему. Как зовут того, кого по твоим словам, мы ищем?

— Его зовут Иешуа по прозвищу га-Ноцри.

Малх удовлетворенно кивнул своей крупной головой.

— Это он. Да, ты говоришь правду. И чего ты хочешь, человек? Я надеюсь, денег? Потому что ничего другого я тебе дать не смогу…

Иегуда ухмыльнулся, разглядывая бугристое лицо собеседника.

— Деньги? Это было бы неплохо.

Раб первосвященника пожал плечами.

— Конечно, неплохо. Жди меня здесь.

Массивная, окованная медными полосами дверь дома Каиафы закрылась.

Иегуда снова оказался в полутьме и улыбка стекла с его лица, как стекает воск с разогретой печати. Он прижался спиной ко все еще теплому камню стены и едва слышно застонал, сцепив зубы, будто от нестерпимой боли, вцепившейся в него изнутри. Он даже сделал несколько шагов прочь в попытке уйти от дверей первосвященника, но остановился, сжав кулаки, и снова вернулся к порогу.

Иегуда тяжело уселся на истертые тысячами ног старые ступени: колени не держали его. Спина и шея покрылись испариной, несмотря на ночную прохладу, мышцы на плечах окаменели и вздулись так, что ему было трудно даже покачать головой.

Это не паника, подумал Иегуда, я ничего не боюсь. Я не боюсь за себя… Кому какое дело? Этот город полон шпионами и доносчиками. Это их город, это их праздник… Евреи следят друг за другом, доносят друг на друга, убивают друг друга… Все они верят в Яхве, все обрезаны в жертву ему и исполняют Закон Мозеса, кто и как может. Но нет между ними мира на этой земле. Вот потому и правит здесь враг — Рим. Divideetimpera.[25] Одни из нас бунтуют против захватчиков, другие наслаждаются благами, которые дают им римляне, третьи всей душой принимают римский образ жизни, четвертые просто хотят, чтобы их не трогали, пятые — фанатичны настолько, что сам Неназываемый удивлен тем, как они понимают его слова.

Я пришел не в тайную службу прокуратора, не Афраний говорил со мной и будет платить мне за предательство римскими динариями. Мне заплатят иудеи, такие же как я и га-Ноцри, заплатят сиклями[26] — ведь в доме праведного нет места монетам с человеческим ликом на аверсе. Иудеи заплатят иудею за предательство иудея иудейскими деньгами. Ради чего га-Ноцри отдает себя на заклание? Кто услышит о его жертве? Кому она нужна? Разве что римлянам, которые снова загребут жар чужими руками и распнут равви на потеху тем, ради кого он обрекает себя на смерть. Даже крест, позорный крест, к которому его прибьют, будет сделан руками соотечественников. Даже гвозди, которые пронзят его плоть, будут выкованы ремесленниками-иудеями. Римская власть только огласит приговор, а римские солдаты проследят за порядком его исполнения. Все остальное сделаем мы… Сами мы…

Лязгнул засов.

Створки двери мягко и бесшумно повернулись на хорошо смазанных бронзовых петлях. Из дома на улицу хлынул поток теплого света, залил ступени, на которых сидел Иегуда, выплеснулся на мостовую… Иегуда увидел свою тень — непроницаемо черную, длинную, протянувшуюся, словно указующий перст великана — от света во тьму. Увидел и едва не завыл он отчаяния.

Он укусил себя за запястье. Сильно. Так, что почувствовал на губах соленый вкус крови.

— Эй, человек!

Голос Малха прозвучал над его головой.

Иегуда медленно встал, и тень выросла вместе с ним, прорезав двор первосвященнического дома от крыльца до самых ворот.

— Войди вовнутрь, мой хозяин хочет услышать тебя.

Лицо раба по-прежнему ничего не выражало. Маленькие черные глаза спокойно, оценивающе глядели на гостя. Лысый череп поблескивал от факельных сполохов. Теперь за Малхом стояли два левита-стражника[27], без мечей, но с дубинками из орехового дерева в руках.

Иегуда переступил порог дома и последовал за рабом, не произнеся ни слова. Левиты шли позади него, готовые в любой момент броситься на загривок гостя и повиснуть, как римские боевые псы, пригибая жертву к земле тяжестью тел. Дом первосвященника был полон ароматов благовоний, еды, горящего в лампадионах масла, но даже через них Иегуда мог уловить острый запах недоверия и настороженности, исходивший от стражников. Они боялись его, ждали от Иегуды подвоха. Значит, он не ошибся, Малх узнал его.

Ничего удивительного — в Ершалаиме было известно, что раб первосвященника оплачивает услуги множества шпионов и всегда в курсе всего, происходящего не только в городе, но и за его пределами. Не было ничего сверхъестественного в том, что Малх узнал Иегуду. Просто хотелось бы понимать, что именно раб знает о своем ночном госте, если так не доверяет ему и боится.

Каиафа ждал их в большой зале, плохо освещенной и практически лишенной обстановки, за исключением нереально громадного стола с мраморной столешнице да нескольких сидений, примостившихся возле.

Хозяин дома сидел в богато отделанном кресле, но не за столом, а несколько поодаль, как раз там, где света начинало не хватать. Первосвященник, несмотря на поздний час, был не в домашнем облачении, а в строгих одеждах — подпоясанный авнетом и с мигбаатом[28] на голове. Седалище для гостя было расположено на освещенном месте, как раз так, чтобы пламя лампы ослепляло, не давая рассмотреть выражение лица собеседника.

Иегуда не стал садиться на предназначенное для него место, остался там, где Малх жестом остановил его. За его спиной слышалось дыхание стражников, но это было не единственное дыхание, которое он слышал. Справа, в самом углу, кто-то дышал тихо-тихо, и Иегуда никогда бы не уловил столь слабый звук, если бы не едва заметный старческий хрип, прорывавшийся на выдохе. В зале, пользуясь густыми тенями, как укрытием, находился еще один наблюдатель. Этот неизвестный умел скрываться — так умеет быть незаметным паук, сидящий в засаде неподалеку от своей охотничьей сети. Но Иегуда физически ощущал его присутствие — тяжелый взгляд человека, привыкшего повелевать и распоряжаться чужими судьбами. Это не был еще один соглядатай или лучник-убийца, готовый пронзить гостя стрелой при малейшей опасности для хозяина. Это был настоящий хозяин дома, и Иегуда знал его имя — Ханнан.

— Шалом тебе, человек… — сказал Каиафа, прерывая молчание.

— И тебе шалом, первосвященник, — отозвался Иегуда.

Сидящий во тьме паук чуть изменил положение, наверное, откинулся в кресле — едва слышно зашуршали одежды.

— Садись, — Каиафа повелительно двинул рукой, указывая на свободное сидение.

— Благодарю тебя, Каиафа, я не устал.

— Присядь, человек, — голос Малха раздался откуда-то сбоку.

Иегуда не стал спорить. Он шагнул вперед, сел на предназначенное ему место и сразу же ослеп — яркий язычок пламени, плавающий в прозрачном масле, превратил полутьму во мрак, на границе которого располагался силуэт первосвященника. Стражники по-прежнему стояли за спиной, распространяя запах тревоги.

— Мне сказали, что ты пришел рассказать о том, где скрывается Иешуа га-Ноцри?

— Да.

— Ну, что ж… Мы будем благодарны тебе за это. Говори, не бойся. Тебя никто не обманет.

Рука Малха, выросшая прямиком из тьмы, положила рядом со светильником кожаный кошель, объемистый, с туго перехваченной плетенным шнурком горловиной.

— Тебе хватит на земельный надел.

— Сегодня ночью он будет…

Вот и все, подумал Иегуда. Пора исполнить обещанное. Прости меня, Иешуа. Прости. Я делаю то, что ты хотел, и никогда не прощу себя за это.

— … он будет ночевать в Гефсиманском саду.

— Гефсиманский сад большой, друг мой. У меня нет войска, чтобы окружить его.

— Это рядом с маслобойней, — сказал Иегуда, не отводя глаз от огня. — Ночи холодные, нужно разводить костер, чтобы не околеть. Ты найдешь его без труда.

— Малх найдет его без труда, — поправил Каиафа. — Он будет один или со своими шалухим?

— С ним будут ученики.

— Все, кроме тебя? — спросил первосвященник с той же нейтральной интонацией, почти ласково.

— Я тоже буду там, — отозвался Иегуда.

— Хотя ты не ученик, не шалухим… Кто ты для них? Малх сказал мне, что ты не случайный человек. Что ты носишь за га-Ноцри денежный ящик. Тебя видели с галилеянином множество раз, он доверяет тебе. Могу ли я спросить тебя: зачем ты пришел ко мне? Зачем ты назвал его убежище, ведь выгоды, которые я могу тебе дать, малы в сравнении с теми, что сулит тебе распоряжение казной вашей общины? Ты отдаешь его нам, ничего не получая взамен. Деньги не в счет, ты предаешь не за деньги…

Иегуда молчал, разглядывая пламя. Он чувствовал, как по прокушенной кисти катятся капли крови. Катятся и впитываются в полу плаща.

— Не хочешь отвечать? — тень Каиафы качнула головой. — Это твое право, человек. Может, вы не поделили женщину. Может, не поделили власть. Но ты пришел сюда не потому, что верен мне или хочешь помочь Израилю избежать опасностей. Какими бы ни были причины, приведшие тебя ко мне в дом, но ты не саддукей — ни по рождению, ни по убеждениям. Неужели га-Ноцри стал неугоден даже зелотам? Ведь ты один из них, человек?

Иегуде понадобилось все самообладание, чтобы не измениться в лице. И он не изменился.

— И на это можешь не отвечать, — милостиво разрешил первосвященник. — Что ж, значит, га-Ноцри неугоден никому. Ни нам, саддукеям, мечтающим сохранить существующее положение вещей, ни вам, зелотам, грезящим о конце римского могущества, ни фарисеям, чье учение он искажает, ни римлянам, на налоги которым он покушается. А тот, кто неугоден никому, должен умереть… И не важно, чей ты шпион, человек, — зелотов, римлян или фарисеев. Важно, что ты предал своего равви для общего блага. В Израиле станет спокойнее, когда он умрет. Поэтому, я говорю тебе — спасибо. Бери свои деньги и уходи.

Иегуда поднялся с закаменевшим лицом, взял в руку кошель, но отойти от стола не успел.

— Малх знает твое имя, человек, но я хочу, чтобы ты сам назвался. Чтобы я знал, кто оказал мне неоценимую услугу. Как твое имя?

— Меня зовут Иегуда бар-Иосиф…

— И откуда ты, Иегуда?

— У канаим нет места рождения, первосвященник. Их родина — весь Эрец Израэль. Выбери любой из городов — я родился там.

Каиафа хмыкнул, и Иегуде показалось, что сидящий в углу невидимый наблюдатель тоже издал похожий кашляющий звук.

— Я не буду желать тебе удачи, Иегуда.

— И я не буду желать тебе удачи, Каиафа.

— Но я благодарю тебя за помощь. Малх, проводи гостя до ворот и собирай стражу. Ночь коротка, предстоит многое успеть.

Израиль. Берег Мертвого моря

Наши дни

Дорога, извивающаяся вдоль берега Мертвого моря, неширока — две стандартные полосы хорошего асфальта. Горы подпирают ее с одной стороны (не так, чтобы близко, но и недалеко), зеркало похожей на глицерин густой воды — со стороны другой. В некоторых местах, особенно, когда погода ясная, серо-черное полотно можно просматривать на сотни метров вперед, но сегодня…

Ни дорожной разметки, ни самого асфальта было не разглядеть. Ливень уже стихал, но вырывающаяся из ущелий вода не вмещалась под мостиками, переброшенными через каменистые ложа. Желто-коричневая пульпа перехлестывала края старых русел, и тысячи только что возникших рек проносились над дорожным покрытием, свирепо рыча и отрывая от него целые пласты, и вливались в неспокойное Мертвое море. От берега отползали грязные пятна, похожие на огромных амеб, вода вскипала невероятно густой серой пеной.

Вести машину было нелегко, несмотря на то, что тяжелый джип «Ниссан» изо всех сил цеплялся за асфальт зубастыми покрышками, предназначенными для пустынного сафари. Амар Дауд крутил баранку с предельной осторожностью — в некоторых местах сцепление с дорогой исчезало совершенно, двухтонная туша полноприводника начинала вилять, словно угодившая на гололед несерьезная малолитражка, на приборной доске мигали огоньки автоматических систем, старавшихся удержать машину от соскальзывания или разворота.

В такие моменты Дауд начинал молиться, и Аллах помогал! Помогал! Вот только какой шайтан толкнул его пуститься в путь в самом начале бури? Почему Всемогущий отобрал разум у своего верного слуги? Разве может благоразумный человек проявить такую безрассудность? Но теперь останавливаться было нельзя! Поток моментально подхватит автомобиль и снесет его на обочину, где так легко перевернуться и утонуть в селе, несущемся с гор!

И Амар продолжал двигаться, бормоча молитву дрожащими губами. Дворники смахивали с лобового стекла дождевую муть, позволяя взгляду хоть как-то зацепиться за обочину, и это было хорошо — пять минут назад Амар Дауд не видел ровным счетом ничего.

В динамиках стереосистемы хрипела волна иорданского радио. Гроза откатилась на восток, и музыка то и дело прерывалась треском электрических разрядов. Джип не ехал, а крался по шоссе со скоростью не больше пяти километров в час, но водителю казалось, что он летит над дорогой, словно пилот «Формулы-1».

Увидев возникший перед капотом человеческий силуэт, Дауд ударил по педали тормоза, продавливая ее до коврика, но могучий «патфайндер» продолжал двигаться, только внизу, в шасси, что-то затрещало и массивная морда джипа начала неспешно уплывать наружу поворота, туда, где под виадуком бурлил гейзером несущийся с гор поток. Амар Дауд закричал, едва не вывернул себе кисть, крутя баранку, дверца «ниссана» распахнулась, и рядом с ним на сидении оказался кто-то мокрый, грязный, как бродячий дервиш! На покрытом потеками красной жижи лице блестели черные безумные глаза и крупные, чуть желтоватые зубы. Дервиш ударил Амара всем телом, вышибая араба из-за баранки, тот и сам бы выскочил из джипа, несмотря на бушующую стихию, но в этот момент распахнулась вторая дверца, и в кабине очутился еще один гость, размерами чуть поменьше первого, но не менее чумазый. Зажатый между двумя незнакомцами Дауд потерял голос от страха, но тут второй дервиш, тот, который помельче, произнес на чистом арабском:

— Не бойся отец! Тебя никто не тронет!

Голос у дервиша был женский, тонкий.

— Она не тронет, — подал голос тот, что покрупнее. — А я трону, если будешь мешать! Сиди тихо! Понял, отец?

Говорил он без акцента, как настоящий палестинец, но Дауд сразу понял, что это не араб — еврей! Горбоносый, злой, да еще и с глумливым хвостом на затылке. Он перехватил руль и успел выровнять машину до того, как джип зарылся мордой в бурную реку, перелетавшую через мостик. Мотор ревел, «ниссан» загребал воду всеми четырьмя колесами и, вопреки законам физики, скользил боком, словно исполняя па сложного танца — то правым галсом, то левым — и спешил вперед, вспарывая волну бамперами.

— Телефон есть? — спросила девушка, вытирая с лица земляную жижу. — Отец! Ты меня слышишь? Ага? Есть трубка?

До Амана, наконец, дошло, что у него спрашивают, он зашарил по карманам и торопливо сунул ей мобильный, а сам сполз под приборную, закрывая голову руками. Похоже, что эти двое — коммандос. Если так, то (в памяти Дауда всплыли все страшные истории о жестокости израильских спецслужб, и он похолодел, словно уже был трупом) ему конец. Он вспомнил, что месяц назад по просьбе друга подвозил одного крайне подозрительного типа с двумя раздутыми, тяжеленными сумками именно на этой машине, а следы взрывчатки (в том, что в тех сумках был не рахат-лукум, Аман и не сомневался), как известно, можно обнаружить, даже если ее не вынимали из упаковки.

— Никуда не звони, Арин, — приказал дервиш с хвостом, не отрывая взгляда от дороги. — Они явно слушают телефоны.

При ближайшем рассмотрении этот дервиш оказался вовсе не дервишем и не шайтаном, а страшно грязным, мокрым и оборванным мужчиной в летах. Он обращался к девушке на иврите, и та отвечала ему на том же языке.

— Любая сотовая трубка в этом районе под контролем. Если выберемся — позвоним с уличного телефона.

Девушка посмотрела на напарника, уронила пелефон на колени и почему-то заплакала.

— Перестань, Арин, — сказал хвостатый сдавленным голосом. — Вполне возможно, что он жив. Мы же живы? Мало ли куда его вынесло? Может, он сейчас сидит где-то в укромном месте и оплакивает нас? Да перестань ты рыдать! — прикрикнул он. — Пока я не увижу тела, я все равно не поверю, что он умер! Слышишь, девочка? Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмойер — это такая страна, что здесь воскреснуть, как раз плюнуть! Вот выберемся и найдем нашего Валентина!

Девушка замотала головой, и плечи ее несколько раз вздрогнули. На одной из рук у нее была повязка, такая же мокрая и грязная, как все остальное, только вдобавок покрытая россыпью бурых пятен.

— Террористы, — подумал Дауд, готовясь потерять сознание, — старик-еврей и арабская девушка! О, Аллах! Куда катится мир?

Он опустил пониже голову, всем своим видом показывая, что ничего не видит и видеть не хочет. Пока его еще не убили, а это значит, что могут не убить вообще. Надо только никого не раздражать.

— Он обязательно найдется, — произнес голос над его головой. — Я уверен. Ну, не может же такой парень просто умереть! Вот увидишь, мы приедем в Иерусалим, а он уже там!

Говорил старик со всем возможным оптимизмом, но Дауду показалось, что тот фальшивит — в голосе его было желание утешить, но не было веры. Наверное, тот, о ком они упоминали, был мертв, но хвостатый не мог открыто оплакивать его.

Главное, что услышал Дауд — эти двое ехали в Иерусалим. Он тоже направлялся туда, так что направление его устраивало — в Иерусалим так в Иерусалим!

Машину снова повело, но хвостатый легко удержал «патфайндер» на дороге двумя резкими движениями руля. Приутихший было дождь хлестнул по земле с новой силой. В небесах загрохотало, и огромная ветвистая молния ударила слева, вонзившись в горы, словно Нептунов трезубец.

Девушка всхлипнула и вытерла лицо грязным рукавом.

— Все обойдется, — сказал старик-еврей и выпятил вперед покрытый щетиной подбородок. — Вот увидишь, Арин!

* * *

Менее чем в пяти километрах от места, где Арин и профессор Кац захватили машину и водителя, к самому берегу Мертвого моря селевой поток вынес нечто, похожее на покрытый жидкой грязью обмылок. Очутившись в жгучей соленой воде, обмылок задергался, застонал, у него вдруг обнаружились ноги и руки, более похожие не на конечности человека, а на культи — страшные и беспалые. Двигаясь, словно раненая гусеница, бесформенный кусок грязи выполз на покрытый соляными отложениями берег. Проливной дождь хлестал его плотными струями и, постепенно под слоями грязи стало возможным различить человеческие черты.

Валентин, а это был он, протер залепленные грязью глаза и попытался приподняться, но ноги его не держали и он рухнул на спину, подставляя ливню лицо, и пролежал так почти двадцать минут, не в силах двинуться с места. Дождь все лил и лил, и в нескольких шагах от Шагровского все так же победно ревел, перелетая через камни, селевой поток, наконец-то сбежавший из ущелий.

Хотелось замереть и уснуть, но Валентину было так холодно, что он даже не мог потерять сознание — крупная дрожь скручивала его словно агонизирующего ужа. И тогда он пополз. Пополз по камням, прочь от жгучего моря, к дороге.

Там на него и натолкнулся грузовичок, застрявший из-за бури в Эйн-Бокек — развозная машинка держала путь в Эйлат. Разворачиваться было откровенным безумием, и водитель, втащив Валентина в кабину, погнал вперед со всей возможной в такую погоду проворностью. Врач в госпитале, увидев Шагровского, удивился, что тот в сознании, и Валентин, чтобы не разочаровывать эскулапа, тут же впал в беспамятство, уже не чувствуя, как в его вены вставляют катетеры и литры плазмы и физраствора начинают наполнять сосуды. Он не видел галогенных ламп, вспыхнувших под потолком операционной, не ощущал, как затянутые в кольчужные перчатки руки перебирают метры вынутых из него кишок и полощут их в стерильном растворе. Как проходят через его плоть кривые иглы, и хирург-олим с посконным именем Роман кладет аккуратные стежки на рану и вяжет узлы на брюшине, оставляя торчать наружу прозрачную трубку для оттока…

А потом, в ординаторской, по старой, еще советской привычке закуривает, стиснув сигаретный фильтр в железных лапках зажима Кохера.

Израиль. Эйлат

Госпиталь «Йосефталь»

Наши дни

— Ножевое проникающее, не понимаю, как он дополз. Два литра кровопотери, полный живот камней и песка, еще и посолил все… как твой холодец! — сказал хирург в трубку и затянулся так, что пропитанная селитрой сигарета едва слышно затрещала. — У меня бывшая теща такой варила!

Он с удовольствием выпустил дым ровной сизой струей.

— Ну, не скажу, что угрозы для жизни нет. Стабильно тяжелое. Я не осторожничаю. Он сейчас реально никакой, но, думаю, что если все пойдет как надо, то послезавтра сможете его допросить. Размечтался — с утра! Какое утро? К вечеру, в лучшем случае, и очень нежно! Знаю я вас, костоломов! Охрана? Охрана не нужна. Минимум пару дней он будет овощем, сурепкой с сердцебиением. Одежду смотрели, если это можно назвать одеждой. Никаких документов. Залитая водой и грязью флэшка! Сам будешь ее в комп вставлять, когда высохнет. И предположений нет. Я тебе что? Шерлок Холмс? Тридцать с небольшим, шатен, без особых примет. Ни шрамов, ни татуировок. Зубы, похоже, не у нас делали, но я не патологоанатом, точно не определю. Да, отпечатки сняли, приходил этот твой… Конечно. Послезавтра, Ави! Не завтра! Послезавтра! К вечеру! Иначе не пущу! О'кей? Конечно, в субботу выпьем пива! Вполне кошерно! Давай, жду…

Глава 16

Иудея. Окрестности Ершалаима

30 год н. э.

Иегуда пришел в себя лишь у потока, текущего в долине Кедрона. Он стоял по колено в холодной воде, с лицом, мокрым от слез, и выл, как воет смертельно раненый пес — тихонько, хрипло, тоскливо. Вкус слез был давно забыт — за всю свою взрослую жизнь Иегуда не проронил ни слезинки, а сейчас жидкость, текущая из глаз, была солона и так горяча, что прожигала борозды на его лице.

Дорога, ведущая в Вифанию, была безлюдна. Шумела на камнях река, и ночные птицы вели перекличку в кронах деревьев. Над серебристой текучей водой, над соснами, над склонами поросших лесом гор, над громадой Храма и муравейником предпраздничного Ершалаима, расцвеченного сотнями костров, висела огромная равнодушная луна, и свет ее был так холоден, что от него замерзала душа.

Иегуда достал из кушака небольшой кожаный цилиндрик и сжал его в руке что было сил. Крышка отскочила, и небольшой кусочек пергамента, сплошь исписанный рукой га-Рамоти мелкими, похожими на паучат буквами, упал в поток. Чернила сразу же потекли и через несколько мгновений букв было уже не разобрать. Набухающий водой кусочек кожи закрутило в водяных струях и он исчез из виду. Иегуда с размаху швырнул чехол вслед.

Воздух был холодным, изо рта при дыхании вырывались струйки пара, ноги ниже колен начала сводить судорога. Спотыкаясь, Иегуда дошел до брода, оскальзываясь на мокрых голышах, выбрался из реки и пошел вверх по дороге.

Сгорбившись.

Навстречу ледяному лунному свету.

* * *

Небеса не разверзлись. Божье воинство не спустилось в долину Иосафата[29]. Яхве не протянул руки помощи, несмотря на горячую молитву га-Ноцри. Ночь оставалась безмятежно тихой и огромный белый шар луны висел над Масличной горой равнодушный и холодный.

Когда луну наконец-то начали затягивать легкие облака, Иегуда вдруг ощутил, что в его сердце шевельнулась надежда, а вдруг эти облака возвещают милость Неназываемого? Вдруг он проснулся в своем небесном пристанище и услышал голос Иешуа? И эти легкие белесые перья, перечеркнувшие изрытый оспинами лик луны, следы его дыхания?

Но не сбылось. Надежды вообще редко сбываются.

Облака унес ночной ветер. Он был не по времени холоден и пронизывал до костей. Горящие костры не спасали, языки пламени прибивало к земле, облака алых искр взлетали мушиным роем и рассыпались, превращаясь в легкий белый пепел. Иногда ветер стихал, и тогда ночь становилась легка и прозрачна, какой может быть только весенняя ночь в горах.

Далеко на юге, наверное, где-то рядом с Асфальтовым морем, бушевала гроза и горизонт озаряли зарницы. Небо рассекало всполохами и, когда свет на юге становился нестерпимо белым, можно было рассмотреть очертания гор Иудейской пустыни, рассыпанные, насколько хватало глаз.

Иегуда сидел на месте, которое обычно занимал Иешуа.

С этого вросшего в землю замшелого камня га-Ноцри любил смотреть на раскинувшийся напротив Ершалаим, на дома в долине, на чудесный Храм, сверкающий огнями, на висячие мосты. Отсюда, со склона Масличной горы, разбросанный по камням Мории город был особенно прекрасен и лежал перед ним, как на ладони. О чем он думал тогда? О том, как войдет в Ершалаим царем? Или о том, как как умрет на кресте под его стенами?

Сейчас он молился и ждал. Но Яхве безмолвствовал. Ему не было дела до того, кто присягнул ему на верность на Хермоне. Ему не было дела до жавшихся к огню учеников. Они были испуганы. Они не до конца понимали, зачем Иешуа привел их сюда. Чего он ждет? Почему молится именно здесь? О помощи в какой битве просит Бога? Он повелел взять с собою лишь два меча — одним был подпоясан Кифа, другим Шимон Зелот. Чем мы будем воевать за него? И с кем? Как часто они не понимали его слов! Как часто искажали их смысл! Но Иешуа никогда не гнал их прочь, никогда не злился на них и не уставал снова и снова беседовать с теми, кого избрал для служения. Чувствовал ли кто из них жар того огня, что горел в груди равви? Разделял ли кто его безграничную веру в чудо?

Нет, подумал Иегуда.

Если я сам не разделяю ее, как могу требовать понимания от других? Просить о чуде и полагаться на чудо — две разные вещи. Но как бы я хотел, чтобы Бог откликнулся на зов Иешуа, признал своим сыном и сделал Царем Израиля! Всевидящий! Я так этого хочу! Всемогущий! Я хочу, но больше не верю… Он не будет царем. Он не переживет завтрашнего дня! Я готов просить тебя о милосердии, но боюсь, что ты проявляешь его слишком редко, чтобы я был услышан. Я замолкаю. Моя молитва не звучит больше — она не нужна тебе. А, значит, не нужна и мне…

Он вздохнул и опустил голову.

Много лет он верил в то, что Яхве следит за каждым его шагом, что сильная заботливая длань Неназываемого простерта над Землей Обетованной, но сейчас, именно в этот момент, кожей ощущая отчаяние га-Ноцри, безуспешность его молитвы, Иегуда понял, что перестал верить.

Если Яхве не слышал мольбу этого человека, то Он не слышал ничего. Если любовь этого человека к родине ничего не значила для Бога, значит, Он отвернулся от Израиля.

Он заметил отблески горящих факелов внизу. Огни, огни, огни… Через Кедронский поток переправлялся многочисленный отряд и Иегуда наверняка знал, что это за отряд. Он оглянулся на Иешуа и едва удержался, чтобы с криком не броситься к нему — предупредить, закрыть от опасности. Но сдержался, сжал до боли кулаки и застонал, стиснув зубы.

Делай, что должен делать.

В белом свете луны га-Ноцри казался неподвижной статуей, вырезанной из мрамора, не человеком, а его запретным изображением. И только шевеление губ (а заметить его можно было, только присмотревшись) выдавало, что Иешуа сделан из плоти и крови.

— Люди! Сюда идут люди! — по голосу Иегуда узнал бар-Маттиаху, мокэса. — Равви!

Зазвучали встревоженные голоса. Мимо пробежал Шимон Зелот и в руке его поблескивал тусклым железом старый гладий. Иегуда встал и тут же встретился взглядом с Кифой — глаза его были глазами безумца. Растрепанная борода криво топорщилась, он медленно тащил из ножен свой меч.

Всполохнули зарницы. Издалека порывом ветра принесло слабый раскат грома, но шелест потревоженных крон легко заглушил его.

— Равви! — отчаянно крикнул Фома.

Ученики метались среди кривых олив Гефсиманского сада, словно стадо без пастуха, почуявшее волков.

Иешуа открыл глаза и поднялся с колен.

Теперь стало заметно, что он тяжело дышит — белый пар вырывался изо рта короткими мощными струями. Иегуда вдруг понял, что лоб га-Ноцри поблескивает от пота — он отдавал молитве столько сил, что на коже даже в ночной холод выступила испарина. Глаза его были тусклыми, словно присыпанными пылью, и в них плескалась такая смертная тоска, что у Иегуды перехватило горло.

И внезапно померещилось ему, что взгляд га-Ноцри стал мертв, как у снулой рыбы, пот, выступивший на челе — кровав, что побежали по щекам красные язвы проеденных слепнями ран, и жилы оплели скрученную судорогой шею, словно кривые синие корни…

Иегуда зажмурился так, что векам стало больно, и впился ногтями в свое запястье, раздирая свежий укус. Боль отрезвила его, он снова посмотрел на Иешуа и наваждение исчезло. Га-Ноцри пытался двинуться с места, переставляя конечности, как ребенок, едва научившийся ходить. Ноги равви затекли от долгого пребывания на коленях, и он с трудом сделал шаг. Потом второй — такой же неуверенный, пошатнулся, теряя равновесие…

Иегуда бросился к нему и поддержал под локоть, чтобы Иешуа не упал, и тот вымученно улыбнулся, благодаря за помощь. Эта улыбка была так не похожа на его обычную. Она была не его — улыбка другого человека, приклеенная к знакомому тонкому лицу неловко, наспех… От этой гримасы хотелось заплакать, но, несмотря на боль, слез не было. Просто пекло, нестерпимо драло грудь кривыми когтями предчувствие неизбежного.

Чужие голоса звучали рядом. Меж олив мелькали тени и ярко билось веселое факельное пламя. Испуганные ученики столпились вокруг равви, закрывая его спинами, но га-Ноцри, опираясь на руку Иегуды, вышел вперед и остановился, расправив плечи.

— Еще не поздно, — сказал Иегуда негромко, так, чтобы его мог слышать только га-Ноцри.

— Поздно, — выдохнул Иешуа в ответ, — уже поздно.

Цепь огней сомкнулась вокруг них, и теперь уже можно было рассмотреть, что факелы держат стражники-левиты, и их много, гораздо больше, чем казалось раньше.

— Все в твоей власти, Господи! — сказал га-Ноцри уже громче. — Ты не спустился с небес, не дал мне свое воинство — значит, так надо. Я дойду до конца, раз Ты этого хочешь. Я знаю, Ты не оставишь меня! Не дашь мне погибнуть! Что бы ни случилось, я не отступлю. Да свершится воля Твоя!

— Иешуа га-Ноцри! — вышедший вперед Малх был вооружен дубинкой, в руках у некоторых левитов Иегуда увидел готовые для броска охотничьи сети.

Ни мечей, ни копий, ни пугио, только боевые дубинки да сети — храмовая стража собиралась брать Иешуа живым.

— Га-Ноцри! — повторил Малх, поднимая и поднимая голос. — Я говорю голосом Каиафы, первосвященника! Мы пришли за тобой! Ты арестован за то, что ложно называл себя машиахом, вводя в заблуждение народ иудейский! За то, что нарушал Закон Моисеев! За то, что пытался показать власть свою в Храме и грозил разрушить его! За то, что покушался на власть Цезаря и оскорблял его величие!

Он прокричал последние слова, умолк, и во внезапно наступившей тишине стал слышен треск догорающих в кострах ветвей. Молчание висело над замершими людьми, над оливковой рощей, словно свинцовая серая туча, и, казалось, даже ветер затих, ожидая, чем разрешится противостояние.

— За мной нет вины, — сказал Иешуа. — А если на ком нет вины, то чего ему бояться? Я пойду с тобой, человек.

— Тебе нельзя идти с ним, равви! — произнес Левий бар-Маттиаху, стоящий за плечом Иегуды. — Я знаю его. Тебя оговорят и не будет справедливого суда…

— Есть только Божий суд, — возразил Иешуа мягко. — Только он справедлив, да и то не всегда. А люди — всегда лишь люди. Дайте мне дорогу, друзья!

Он шагнул вперед и двое левитов двинулись навстречу, и Малх, улыбаясь так, что Иегуду перекосило от ненависти, протянул свою трехпалую руку, хватая га-Ноцри за плечо.

— Нет! — крикнул Кифа.

В руке его сверкнуло железо — гладиус со свистом рассек воздух. Удар был направлен в голову раба и клинок должен был бы развалить ему череп от темени и до подбородка, но Малх явно потерял свои пальцы не на кухне. Иегуда увидел, как тот приседает, заваливаясь в сторону, как успевает парировать рубящий мах Кифы дубинкой и, вместо того, чтобы войти в мозг, меч всего лишь отсекает ему часть уха и срезает кожу с плеча.

— А-а-а-а-а-а! — это кричит не Малх, рабу пока еще не больно, хотя кровь хлещет из него сильнее, чем из жертвенного барана — это в бой вступил Шимон Зелот. Он врезался в двоих стражников всем телом, и они полетели наземь, оглушенные и растерянные. Третьего, стоящего чуть в отдалении, Зелот попытался достать мечом, тут же получил по локтю короткой дубиной, и гладиус отлетел прочь.

Молодой рослый левит метнул в Кифу сеть, но тот успел поймать ее на лету кончиком клинка, отбросил прочь и тут же прыгнул на противника, занеся меч над головой. Иегуда увидел, как сцепился со стражником Левий, как под ударами дубинок падает, прикрывая голову локтями, Андрей, как вокруг Иешуа закипает — нет, не драка! — самый настоящий бой! Бой без шансов на победу, но с возможностью нанести противнику максимальный урон и сбежать. Оскалив зубы, Иегуда потащил из рукава сику и посмотрел в глаза Малху искрящимися глазами зверя, почуявшего добычу.

Малх, зажимая ладонью кровоточащий кусок уха, завопил.

Рука Иешуа сжала кисть Иегуды, не давая обнажить клинок.

— Нет! — голос га-Ноцри перекрыл нарастающий шум. — Не сметь! Опустите оружие! Остановитесь!

Он кричал, как глашатай — его голос заполнил воздух, сделался плотным, словно застывшая смола, и в этой смоле увязли даже те, кто уже почувствовал жажду крови. Если Иегуде и доводилось когда-нибудь видеть настоящее чудо, так это то, что равви умел делать с толпой. Любила она его или ненавидела — не имело значения. Она слушалась.

— Спрячьте мечи! — продолжал Иешуа. — Тот, кто приходит с мечом, тот и умирает от меча. Безумцы! Они же вас всех убьют! Вы умрете зря! Дайте мне пойти с ними и вы увидите — никто не причинит мне зла!

Он был прав — никто бы не смог победить при таком соотношении сил! Полсотни прекрасно обученных вооруженных молодых мужчин, воинов храмовой стражи, против тринадцати практически безоружных — два меча, что разрешил взять с собой га-Ноцри, не в счет — учеников. Даже то, что некоторые из спутников Иешуа умели убивать без дрожи в руках, положения не спасало. Умелых легко задавить числом, безрассудно храбрых — зарезать первыми, а благоразумных — пленить и использовать себе на благо. Он был прав, но тот, кто хоть один раз впадал в смертельную горячку боя, знает: если пролилась первая капля крови, то убийства уже не остановить!

Но от голоса Иешуа действительно произошло чудо. Дерущиеся замерли. Дубинки не сокрушили кости, железо мечей не пронзило плоть.

— Бегите! — крикнул га-Ноцри, и его голос в наступившей тишине прозвучал раскатом грома.

Ученики, повинуясь приказу равви, бросились врассыпную, словно стайка перепелок из-под лап охотничьего пса. Не все, но среди оставшихся не было тех, кто вступил в драку с левитами. Малх, размазывая кровь по лицу и шее, пытался зажимать рану и одновременно руководить стражниками. Возле Иешуа выросли двое рослых бойцов, Иегуду оттеснили прочь. Среди деревьев раздавались крики — стража ловила беглецов, но явно безрезультатно. Мелькали факелы и тени, кто-то с шумом ломился сквозь кустарник, спускавшийся к Кедрону.

Раб первосвященника, злой и залитый кровью до пояса, прошел мимо Иегуды, как мимо пустого места, двинув того плечом, но Иегуда не стал отвечать. Он смотрел. На его глазах происходило то, чего он так боялся и невольным виновником чего был.

Га-Ноцри силой отделили от учеников, левит с ободранной о камни щекой неуклюже вязал ему за спиной руки, а равви смотрел над головами стражи и, проследив за его взглядом, Иегуда понял, что смотрит га-Ноцри на мерцающую огнями громаду Храма.

Он все еще верил.

Он все еще надеялся.

Он все еще ждал.

Иегуда шагнул вперед, и заступивший было дорогу левит, посмотрев ему в лицо, невольно подался в сторону.

Иешуа почувствовал на плечах прикосновение рук Иегуды, опустил взор и их глаза встретились. Взгляд Иешуа на этот раз не был заполнен тоской доверху, но грусть никуда не ушла. И еще — он нашел в себе силы улыбнуться своей кривоватой неотразимой усмешкой. И по-птичьи склонил голову к плечу.

Иегуда на миг прижал его к себе, коснулся губами щеки га-Ноцри, зажмурился от грызущей его сердце боли и прошептал:

— Прощай.

Он опустился на колени, закрыл глаза и ждал, пока вокруг него не затихнут звуки.

Когда Иегуда нашел в себе силы и мужество оглядеться, то уже был один.

Израиль. Эйлат

Наши дни

Набережная Эйлата в любое время года чем-то напоминает набережную Ялты, только в более чистом и ухоженном варианте. Ассоциация не прямая, эйлатский и ялтинский променады не перепутаешь даже с похмелья, но общий дух…

По променаду медленно и важно шествует пахнущая «совком» толпа. Этот запах не может скрыть ни модная одежда, ни дорогие парфюмы и дезодоранты — так пахнет память о советской нищете, о детстве, в котором на двоих с братом были одни брюки и одни выходные туфли ленинградской фабрики «Большевик». Странно, но все эмигрантские районы пахнут одинаково, может быть, потому, что люди, вырвавшиеся из той действительности, зачем-то привезли ее с собой, в действительность иную.

От Брайтонского boardwalk веет Одессой конца семидесятых, Черным морем, бесконечными песчаными пляжами, жареными бычками, профсоюзным пивом, и пластиковые стулья под зелеными навесами смотрятся там весьма органично, словно в сотне метров от них не Атлантический океан, а Пересыпь и ее лиманы.

Здесь, на небольшом кусочке побережья Красного моря, доставшемся Израилю сравнительно недавно и далеко не бескровно, запахи другие и напоминают о знойной Бухаре с ее медовыми дынями, о сухумском кофе, сваренном на раскаленном коричневом песке, и о сочинских шашлыках, маринованных в травах и белом вине.

Советский дух незримо присутствует в праздной, веселой и тщеславной толпе отдыхающих. Сюда приезжают не только для того, чтобы окунуть тело в воды Красного моря и загореть до черноты — этим в Израиле никого не удивишь. Море есть и в Хайфе, и в Тель-Авиве, и в Кейсарии — чего уж чего, а моря и солнца в этой стране предостаточно, но ни один город, кроме Эйлата, не похож на то, что в советское время называли вкусным и круглым словом — курорт. Сюда приезжают показать себя, свое благополучие, свои наряды. Это, конечно, не Ницца и не Канн, но все-таки, все-таки…

Чернявые мачо (правда, без кепок-аэродромов) с загадочными южными глазами ведут под руку женщин не первой и даже не второй свежести в бриллиантах и платьях «от кутюр». Дамы переговариваются визгливыми голосами продавщиц бакалеи, а во влажных очах учтивых мачо плещется глубоко скрытая тоска о юных девах, которые фланируют неподалеку, покачивая бесцеллюлитными бедрами и спелыми влажными от пота персями.

Но и с девами все не так просто. Они фланируют не одни, а в сопровождении упитанных мужчин, молодые годы которых прошли задолго до начала перестройки. Глаза дев тоже не светятся радостью, но цены в дорогих отелях и ресторанах кусаются, платья «от кутюр» стоят баснословно, а упитанные мужчины, несмотря на седину, одышку и нависающие над ремнем животики, привлекательны именно своей платежеспособностью.

Здесь же, в двух шагах от шевелящегося во тьме моря, за каменными столиками восседают крупные парни с высоко выбритыми затылками, в расстегнутых рубахах-апаш, с густыми зарослями на груди. В этих джунглях скрываются золотые иконостасы, способные украсить собой алтарь любого христианского храма, и кресты купольного размера, усыпанные драгоценными камнями. Бритые пьют пиво вместе с такими же громилами, но расхристанными и небритыми, с той разницей, что у небритых на шеях не кресты, а магендовиды. Магендовиды эти скромны, размером всего лишь с небольшую комету, и должны свидетельствовать о набожности, но почему-то в набожность их хозяев верится с трудом. Судя по веселому матерку, долетающему от парапета, представители религиозных конфессий, несмотря на разногласия в вопросах веры, обсуждают общие деловые интересы на правильном русском.

Тут же, пугливо оглядываясь на бритые затылки, шествует типичное семейство, приехавшее к морю на скудные отпускные деньги: отец с лицом вечного старшего инженера, раскормленная не по зарплате мужа жена (с завивкой и задорными корнетскими усиками) да две дочки на выданье с горящими от матримониальных желаний глазами.

Черная стайка из трех неведомо откуда появившихся хасидов, возмущенно тряся пейсами, семенит по-над стенкою, озираясь и пряча лица за широкими полями шляп. Хасидам жарко — Эйлат значительно южнее Умани, но вера обязывает пуще неволи.

Молодая пара, явно студенты, веселые и пьяные от любви и от свежего ветерка, дующего с моря, сидят на парапете спиной к толпе и с удивительной нежностью кормят друг друга шариками жареного фалафеля, вылавливая лакомство из бумажного промасленного кулька.

Набережная, уставшая от дневного жара, наконец-то дышит полной грудью, и сотни людей выливаются из дверей отелей наружу, под южное звездное небо, и идут по разогретой плитке мостовых, мимо лавок, кафе, установленных тут же аттракционов, надувных батутов, качелей. Они жуют, пьют, смеются, бранят друг друга на разных языках, признаются друг другу в любви, покупают и продают…

Горячий, словно только что сваренный кофе, воздух Эйлата пропитан запахами моря, фалафеля, кипящего масла, шаурмы, попкорна и давленных в соковыжималках апельсинов и гранатов. Этот город у моря чванлив, бесстыж, горяч и дружелюбен — он такой, какой есть, и никогда не станет другим. Его, как и Брайтон, можно не любить или любить, но трудно оставаться к нему равнодушным.

Если променад на набережной Эйлата почти всегда многолюден и шумен, то стоит в вечерние часы зайти «за спину» многочисленным отелям, расположенным вдоль моря, как картина меняется. Прохожих становится на удивление немного, машин тоже — приехавшие на отдых туристы давно уже заняли места у стоек баров, и только небольшие микроавтобусы и пикапы, обслуживающие рестораны да гостиницы, шныряют туда-сюда до самого утра.

Время близилось к одиннадцати ночи, дневную жару окончательно сменила приятная прохлада, и город с облегчением вздохнул. Улицы заснули, прикорнули у обочин автомобили, и только набережная продолжала гудеть тысячами голосов, словно на берегу довольно урчал огромный, сытно отужинавший лев. Фонари заливали асфальт масляным желтым светом, мягко мерцали окна гостиниц — город стал спокоен и ленив.

И зря…

С севера, по неширокой асфальтовой дороге, ведущей мимо причудливого здания Кинг-Сити и черного зеркала озера Ирода, катился белый фургон с синей надписью «Eleсtra» на борту. Фургон только что прошел контроль на блок-посту у въезда, и, хотя патруль досматривал машину со всем возможным рвением, а веселый кокер-спаниель, натасканный на взрывчатку, ничего не почуял, машина была начинена ею под завязку.

Готовившие фургон в дорогу люди знали свое дело.

В емкостях для заправки кондиционеров плескался не только хладагент, вернее, хладагента там было всего ничего. Главным содержимым баллонов были специальные жидкости, каждую из которых по отдельности можно было поджигать, лить с высоты и даже пить, если уж совсем нечего делать.

А вот при смешивании…

Соединяясь в пропорции один к двум, жидкости превращались в гель, рядом с которым не рекомендовалось чихать даже комару. Один компонент взрывчатки был изготовлен в подпольной химической лаборатории в секторе Газа, там же, где колдовали над начинкой «кассамов», второй — попал в страну куда как более сложным путем, так как сделать его в кустарных условиях, на коленке, не смог бы никто.

Бинарную взрывчатку «Хамас» хранил совсем для другого случая, но щедрость Вальтера-Карла смягчила суровые сердца борцов за независимость и свободу — борцы такого рода всегда чувствительны к щедрым подаяниям. В принципе, сегодняшняя цель вполне устраивала и исполнителей теракта, и их начальство — какая разница, где убить пару десятков евреев? И после того, как на счета руководителей группы упала выделенная Шульце круглая сумма, механизм подготовки к акции начал функционировать незамедлительно.

В кузове белого микроавтобуса, помимо нескольких ящиков с крепежом для монтажа кондиционеров (кстати, болты и гайки — вполне подходящие поражающие элементы), ехали более двухсот литров бинарного взрывчатого вещества и двое арабов средних лет. Один из них в свое время получил неплохое техническое образование в университете в Хайфе и слыл в определенных кругах большим специалистом по изготовлению и сборке взрывных устройств. Второй же никакими особыми талантами не отличался, но был нелюбопытен, молчалив и хорошо водил машину.

Автомобиль свернул направо, прокатился еще несколько сот метров по отельной зоне Эйлата и нырнул в приоткрывшиеся ворота подземного паркинга гостиницы «Хилтон». Проверку службы безопасности на въезде в отель и машина, и ее пассажиры прошли без сучка и без задоринки. Все документы у приехавших были в порядке: «Хилтон» действительно вызывал для обслуживания кондиционеров специалистов из «Electra» — так делали всегда в преддверии летнего зноя.

Большинство терактов предотвращается с помощью вовремя полученной спецслужбами информации, но в этом конкретном случае система просто не успела сработать. Между заказом, оплатой и нападением прошло менее суток — слишком малый срок, чтобы слухи о подготовке теракта дошли до нужных ушей.

Некоторое количество нападений удается предотвратить с помощью квалифицированной работы психологов, умеющих распознать подозрительное поведение шахидов в толпе еще до того, как они достигают цели. Этот метод достаточно эффективен и таких специалистов-физиономистов, как в Израиле, не найдешь нигде! Но сейчас дело осложнялось тем, что ни один из приехавших в Эйлат на белом микроавтобусе шахидом не был.

Водитель по имени Вахид, крепкий, с огромной шапкой волос на непропорционально крупной голове, вообще ничего не знал о целях поездки. Он просто исполнял порученную ему работу — крутить баранку. Он делал так каждый день, вот уже десять лет, и неплохо справлялся. Он не состоял ни в каких организациях или ячейках и слышать об этом не хотел. Именно такой человек и нужен был для того, чтобы привести микроавтобус со смертоносной начинкой на место акции.

Второй — тот, кто был в курсе дела и должен был привести взрывной механизм в действие — невысокий, бритый наголо араб с маленькими, как у женщины, ушами и скошенным подбородком, — не собирался умирать за идею, вел себя адекватно, как и положено хладнокровному специалисту, а не истерил, как фанатик-смертник. Его имя было Ясин Хабиб, и он сам вызвался провести операцию по доставке и подрыву бомбы. На вид он казался мужчиной слегка за сорок, но на самом деле был на пяток лет моложе и выглядел вполне безобидно — вылитый коммивояжер, продающий «шелковые» галстуки. Но очень много людей имели несчастье убедиться, что внешность Хабиба обманчива, и большинство из убедившихся уже не числились среди живых.

О Ясине говорили, что он готов на все, но это «все» не означало умереть.

«Хамас» рассматривал два варианта организации теракта.

Первый — взорвать заряд на променаде, выкатив микроавтобус к одному из кафе, якобы для обслуживания кондиционеров. В этом случае ущерб был бы максимальным, но… Слишком много разных «но» могло возникнуть при попытке выехать на набережную во внеурочные часы!

Второй вариант — привести бомбу в действие на подземной парковке одного из отелей. Взрыв мог нанести нешуточный урон и людям, и зданию, но со взрывом в толпе по смертоносной эффективности его было глупо и сравнивать!

Ясин задумался, потирая щеку, выбритую так же гладко, как и макушка — утренняя процедура бритья приносила Хабибу истинное удовольствие. Он любил ощущение скользящего по коже опасного лезвия. Бритва с коричневой костяной рукоятью досталась ему от деда, а тот вытащил ее из вещмешка одного из убитых солдат Роммеля в 1942 году. Вдоль синеватой полоски металла, истонченной многолетней правкой на ремне, до сих пор виднелось золингеновское клеймо. Эта дедова бритва и сейчас лежала в брючном кармане. На всякий случай. Сталь была настолько хорошо заточена, что одним легким движением руки можно было перерезать горло взрослому человеку от уха до уха, оставив зарубку на позвоночнике. Настоящее оружие самообороны. Ясин прекрасно владел бритвой, она уже не раз спасала ему жизнь.

В принципе, араб уже принял решение, и для этого ему не понадобилось делать вылазку на набережную. Что нового можно было там увидеть? Бесконечную толпу поганых евреев, бегающих туда-сюда? Ясно, что подрывать целесообразнее отель — меньше рисков погореть еще до взрыва. Для того, чтобы иметь шанс остаться целым и невредимым, важно не высовываться до того момента, как израильтяне начнут собирать по округе фарш из соотечественников.

Те, кто послал Ясина в Эйлат, знали, что без проблем не обойдется, и пытались все предусмотреть, но планировать акцию, находясь в сотне километров от места теракта, и непосредственно его осуществлять — совершенно разные вещи.

Ясин не был трусом, но не был и фанатиком, который с восторгом запускает себя в стратосферу, готовясь начать новую жизнь в объятиях гурий. Конечно, в идеале микроавтобус надо было взорвать на променаде, но вывести машину на пешеходную улицу в это время суток было нереально — поймают. Об этом Ясин говорил своим командирам еще вчера. Ладно, полбеды проехать на набережную, а как потом с нее уйти? Нереально было бы скрыться с места происшествия, не обратив на себя внимания. Конечно же, Ясин Хабиб хотел нанести ненавистным оккупантам максимальный вред, но при этом — любил жизнь, был реалистом и очень надеялся выйти сухим из воды! Потому он практически сразу, не колеблясь, выбрал второй сценарий: кто сможет доказать, что у него была другая возможность?

Когда автомобиль остановился в западном углу паркинга, Ясин перебрался в кузов и незаметно для товарища, вполголоса болтавшего по мобильнику с подружкой, быстро открыл краны на баллонах, стоявших рядком вдоль стенки кузова. Ни шипения, ни бульканья — жидкости бесшумно хлынули в стальные корпуса баллонов и смешались, приобретя новые свойства. Безобидные с виду цилиндры превратились в мощнейшую бомбу весом в два с небольшим центнера, и теперь Ясину оставалось только подготовить взрыв, замести следы и уйти незамеченным.

Он не стал мешкать.

Двигаясь спокойно и неторопливо (сказывались опыт и тренировки в «школе» в Саудовской Аравии), араб извлек из инструментального ящика небольшую, размерами с сигаретную пачку, коробку и сунул ее между баллонами — коробочка прилипла к металлу намертво. Ясин подергал ее, сдвинуть без значительных усилий не смог, ухмыльнулся тонкими губами и довольно покачал головой.

Потом, не меняя темпа движений, достал из того же ящика разводной ключ, перехватил поудобнее и сильно ударил водителя в основание черепа, как раз туда, где начиналась шевелюра. Хотелось воспользоваться бритвой, но на творчество банально не было времени. Под ключом что-то глухо хрустнуло. Вахид замолк на полуслове, обмяк, словно труп — умер ли он в действительности или просто потерял сознание, Ясин не стал проверять. Телу водителя все равно предстояло испариться с огненной вспышке несколькими минутами позже, так что особой разницы — мертвым или все еще живым тот распадется на молекулы, Хабиб не видел.

С необычной для невысокого человека легкостью, что выдавало в нем недюжинную силу, Ясин перетащил тело незадачливого напарника с сидения в кузов микроавтобуса и бросил на пол между баллонами. Служебное удостоверение сотрудника компании «Elektra», выданное на имя Ясина, перекочевало в карман шофера — на всякий случай, вдруг уцелеет для опознания. Водительские права и бумажник напарника Хабиб переложил к себе в поясную сумку.

Камеры слежения, которыми был напичкан подземный гараж, ничего не увидели сквозь затененные стекла автомобиля. Спустя минуту на мониторах в блоке видеоконтроля стало видно, как из микроавтобуса, с водительского места, выбрался невысокий человек в джинсах и белой футболке с огромной, обращающей на себя внимание шевелюрой. Движения человека были неторопливы и спокойны, сотрудник, просматривающий картинку, не обратил на него внимания.

А зря…

Поднявшись по служебной лестнице, Ясин нашел выход из отеля, поправил роскошный парик и уже через пять минут бодро шагал в сторону стоянки такси. Еще через минуту такси уже несло его прочь от набережной Эйлата. Он вышел из машины на окраине города и, пройдя полтора квартала на север, вскочил в стоящий у обочины пикап.

— Порядок? — спросил сидящий за рулем человек.

— Не совсем, — ответил Хабиб и улыбнулся одной половиной рта. Чувствовалось, что спокойствие дается ему нелегко. То, что должно было произойти в ближайшие минуты, превращало его в дичь. Хитрости хитростями, а израильтяне из «Шабак» недаром ели свой хлеб. Искать его будут так, что ифритам станет жарко. Хотя, если Аллаху будет угодно, никогда не найдут. Подмена документов — временная мера, но выиграть сутки-двое, отсрочить тот момент, когда еврейские ищейки станут на след, означает возможность покинуть страну. Ему обещали помочь.

— Порядок будет тогда, когда ты отвезешь меня подальше от этого места, — произнес Ясин негромко, прикуривая сигарету. Он посмотрел на свои пальцы — руки немного подрагивали. — Поехали.

Караул на блок-посту сменился. Этот наряд был постарше предыдущего и поопытнее. Пикап не микроавтобус — что искать в пустом кузове? Подумаешь, два араба едут с работы домой.

Так что выезжавшую из Эйлата машину обыскивали без ажиотажа, скорее для проформы, хотя документы, конечно, проверили.

На Ясина никто внимания не обратил, тем более, что за последние пять минут он где-то потерял парик, зато обзавелся очками в металлической оправе и усами — эти детали добавили ему к возрасту лет десять, и теперь выглядел он точь-в-точь как мужчина на фотографии в удостоверении, которое предъявил патрулю: Самир Захар — электрик в торговом центре.

Только когда пикап выехал за пределы охраняемой зоны, Ясин облегченно вздохнул — тугая пружина, державшая его на взводе с того момента, как микроавтобус въехал в город, наконец-то ослабла. Даже сигарета приобрела другой вкус, и пересохший рот вдруг наполнился горьковатой слюной.

Он сделал это! Ну, почти сделал!

Пора было ставить точку.

Хабиб достал из поясной сумки телефон и, не задумываясь, набрал на клавиатуре номер. Он улыбался. Хотя улыбка могла показаться вымученной, застывшей, но зато глаза обмануть не могли — они так и светились неподдельным торжеством. Столько лет он ждал момента, чтобы поквитаться. Рассчитаться с проклятыми захватчиками сполна!

Да, он вырос в благополучном районе, учился в обычной школе и ходил в один класс с еврейскими детьми. Да, он окончил университет в Хайфе, где тоже учился вместе с евреями, сидел в одних аудиториях, обедал в кафе, но, живя с ними бок о бок, Ясин никогда, НИКОГДА не переставал их ненавидеть! Это не их земля — так учил отец, так говорил имам, так велит Аллах, и задача любого настоящего верующего — сделать все для того, чтобы ни один еврей не смог осквернять своим дыханием воздух этой страны. Сам Ясин в Аллаха не верил, но никому и никогда не признавался в своем неверии. Для того, чтобы делать бомбы и снаряжать «кассамы», вера не нужна, вполне достаточно одной ненависти! Еврейской заразе нечего делать на этой земле!

Он нажал кнопку вызова.

В трубке запищали гудки. Один, второй, третий… Улыбка замерзла на смуглом лице, превратившись в гримасу, от которой любому свидетелю невольно хотелось бы съежиться. Ясин более не походил на коммивояжера. Человека с такими глазами не пустили бы на порог дома даже самые беспечные хозяева!

После четвертого гудка в наушнике щелкнуло.

Араб оглянулся, пытаясь хоть что-то разглядеть через заднее стекло, но за пикапом уже смыкалась ночь, и город был виден лишь как зарево вдалеке. Ни звука, ни вспышки… Но Ясин знал, что устройство сработало.

И, к сожалению, он был прав.

Взрыв на подземной парковке был такой силы, что ударная волна, взломав плиты перекрытия, вырвалась из цокольного этажа в огромное лобби, полное людей. Огненный смерч, расколол пол, ворвался в полный постояльцев ресторан, разметал тела, и воспламенил мебель. Взметнувшийся фонтан обломков и осколков бетона искорежил стеклянные шахты открытых лифтов, секунду назад скользивших по стенам гостиницы, вынес наружу огромные витражи окон, все еще отражавших мирные огни курортного города.

Пуф-ф-ф!

Многоэтажный отель шумно выдохнул пыль, огонь и смертоносное стеклянное крошево — осколки засвистели вокруг картечью. Огромный цилиндр основного здания словно осел, основание окуталось клубами пыли и дыма. Стоящие на улице такси отбросило взрывной волной прочь, и самое маленькое из всех — старенький «рено» — упало в гостиничный фонтан, и уже там, в воде, вспыхнуло факелом. Стекла и мелкая каменная крошка изрешетили нескольких прохожих на противоположной стороне улицы.

На миг стало оглушительно тихо — даже музыка на променаде замерла на середине такта. В наступившем безмолвии стал слышен шорох падающих на землю обломков, и лишь потом грохнуло так, что оставшиеся в живых на несколько секунд оглохли. Клубы пыли смешались с дымом. По стенам отеля ручьями лились высыпающиеся стекла, в воздухе повис серебристый звон — внизу ручьи встречались с каменной мостовой.

Страшно кричали раненые, но это продолжалось недолго — их голоса поглотил рев толпы на променаде — тысячеголосый вой испуганных до смерти не походил ни на что. Услышав этот могучий звук, хотелось упасть ничком, прикрывая затылок руками, и ждать, пока все успокоится.

Ясин разобрал телефон, с которого только что звонил, выбросил в ночь сначала батарейку, потом разломал и отправил следом остальное.

В городе за его спиной выли сирены, кричали раненые и испуганные насмерть люди.

Хабиб закурил еще одну сигарету, гордо выпятил скошенный подбородок, выпустил перед собой струю синеватого дыма и торжествующе ухмыльнулся. Он улыбался и в тот момент, когда водитель по-кошачьи плавным движением извлек из-под приборной доски блеснувшую в лунном свете полоску стали — почти такую же бритву, как и та, что спала у подрывника в кармане, дожидаясь своего часа — и с ловкостью резника вогнал лезвие под нижнюю челюсть Ясина, чуть ниже уха. Вогнал и провернул, раскрывая рану. Хабиб еще успел удивится тому, как обильно хлынула ему на грудь и колени красная, пахнущая солью и теплом жидкость. А больше ничего не успел. Водитель оттолкнул тело к противоположной дверце, чтобы не испачкаться.

На боковой дороге в старом, давно уставшем от тяжкой таксомоторной жизни «Мерседесе» пикап ждали водитель и четверо пассажиров — дюжих и немногословных парней. Тело Ясина Хабиба не помещалось в подготовленной заранее яме, выстеленной черным пластиком (копали с ленцой, вот и ошиблись на четверть метра), и тогда те, кто его хоронил, несколькими ударами лопат сломали трупу ноги в коленях, заставив их выгнуться в другую сторону. Получилось здорово, Хабиб лег в яму плотно, как будто всегда здесь и лежал.

Потом двое из похоронной команды притащили к могиле стеклянную бутыль литров на тридцать и скинули ее на труп. Упав, бутыль не разбилась, но от ударов брошенных похоронщиками камней лопнуло стекло, и в свете тусклых фар над разрытой землей закурился едкий, дурно пахнущий дымок. Тело заворочалось в черной кислотной жиже, словно гальванизированная лягушка. Прикрыв рты платками, парни в четыре руки заработали лопатами — сухая земля летела вниз рыжими потоками. Через несколько минут и от ямы, и от тела не осталось и следов. Водитель «Мерседеса», все время простоявший в стороне, торопливо пробормотал над наваленными поверх импровизированной могилы камнями молитву и растворился в ночи вместе со своими спутниками.

В Эйлате орали сирены, спешили к месту взрыва «скорые» и поднятые по тревоге военные. Машины и бригады врачей выехали со всех близлежащих городов, где имелись больницы. Неслись сквозь тьму вертолеты спасателей — главное сейчас было успеть! Спасти жизни тех, кого еще можно было спасти, а уж потом найти и наказать виновных. Хотя агенты «Шабака» уже сновали среди дыма у дверей отеля — спуститься вниз, в пылающий ад развороченного паркинга, не представлялось возможным.

Зато в противоборствующем лагере царило настоящее веселье, и у организаторов теракта был повод торжествовать!

Взрыв на паркинге отеля «Хилтон» оказался чрезвычайно успешным. Заряд убил на месте 63 человека и ранил почти полторы сотни, двадцать из которых, несмотря на все старания лучших врачей, умрут в больницах в течение недели.

Расчет давно уже мертвого к тому моменту Шульце оказался верен — израильтянам стало не до того, чтобы разыскивать в Иудейской пустыне профессора и его спутников. В связи с самым крупным терактом за все время существования страны у них появились совершенно другие заботы.

Глава 17

Иудея. Ершалаим

Дворец первосвященника Иудеи

30 год н. э.

Ханнан при виде Иешуа не проявил особой радости.

Ночь перевалила за половину, и бывший первосвященник выглядел скорее уж усталым и раздраженным, чем торжествующим.

Каиафа же чувствовал искреннюю радость и сам не мог понять, почему.

Глядя на арестованного га-Ноцри, первосвященник с трудом представлял его переворачивающим столы менял в Храме и уж совсем не представлял размахивающим бичом.

И вел себя этот пресловутый бунтарь тихо и спокойно. Каиафа никогда бы не посчитал га-Ноцри опасным человеком, если бы не одно но… Первосвященник чувствовал исходящую от арестованного силу. Не телесную силу (га-Ноцри был достаточно хрупок в сложении), а нечто похожее, что Каиафа ощущал в Ханнане — силу духа, способную подчинять себе окружающих. В себе первосвященник такой силы никогда не замечал. Может, потому Каиафа и радовался пленению проповедника, что теперь мог показать превосходство над арестованным, не прилагая к тому особых усилий. Что может быть проще, чем одержать верх над связанным и побежденным человеком?

— Имя твое мне известно, — сказал Каиафа, устраиваясь в кресле поудобнее. — Мы должны были познакомиться давно, но тебе везло, галилеянин.

Иешуа некоторое время молчал, внимательно разглядывая первосвященника и изредка переводя взгляд на Ханнана, сидящего чуть в стороне, у низкого стола. Каиафа мог побиться о заклад — этот странный проповедник знал, кто в этой зале главный.

— И твое имя мне известно, — наконец ответил га-Ноцри. — Ты — Каиафа. Твоим приказом меня арестовали. А ты, — он посмотрел на тестя Каиафы и прищурился. — Ханнан, бывший первосвященник иудейский. И если твой зять отдает приказы левитам, то ты правишь и зятем и Синедрионом. Каиафа прав, мне везло, но рано или поздно мы должны были столкнуться…

Первосвященник заметил, как по лицу тестя пробежало некое подобие ухмылки, и почувствовал, как в его собственной груди закипает чувство, которое он не мог себе позволить в присутствии горячо ненавидимого родственника. Этим чувством была горячая, словно расплавленный свинец, и неудержимая, как кровавый понос, злость. Возможно, проповедник и догадывался об истинной расстановке сил в их семье, но уж точно не имел никакого права говорить об этом.

— Значит, — произнес Каиафа, едва заметно насупившись, — ты тот самый иудей, что пошел против Закона Мозеса? Ведь ты врачевал в шаббат, галилеянин?

— Я не нарушал шаббат, — возразил Иешуа все с той же благожелательной интонацией в голосе. — Я лишь сказал, что не человек создан для шаббата, а шаббат для человека. Бог не запрещает спасти чью-то жизнь в праздник, если это настоящий Бог.

— И ты спас жизнь? — спросил Каиафа с насмешкой. — Это, конечно, все объясняет… А что случилось бы, если бы ты дождался первой звезды и не нарушал бы запрета?

— Человек бы умер, первосвященник. Человек, для которого Мозес создал Закон, был бы принесен в жертву букве Закона.

— Мудрецы годами спорят, можно ли готовить лекарства в шаббат, а ты уже все решил. Если больной умрет в шаббат, значит, так решил Неназываемый.

— А, может быть, если я помогу ему в шаббат, то это тоже Его воля?

Несмотря на то, что клокотало в его груди, первосвященник казался спокойным — с годами он научился в совершенстве владеть собой и знал, что умение скрывать истинные чувства может быть оружием пострашнее стали.

Он поглядел на стоящего перед ним галилеянина и с укоризной покачал головой, словно отец, отчитывающий сына за незначительный проступок.

— Ты, как я посмотрю, совсем меня не боишься, человек… — протянул он, и вопросительно поднял бровь. — А зря…

Рука его привычным движением огладила ухоженную бороду.

— Что ж, начнем сначала… Отвечай на вопросы — и только на вопросы, галилеянин! Я не могу убить тебя без суда, но нет закона, что запретит мне причинять тебе боль. Ты понимаешь, о чем я говорю? Или мне позвать палача, чтобы он проверил прочность твоей шкуры?

Краем глаза Каиафа уловил одобряющий кивок Ханнана и вдруг понял, что одобрение старый паук отдает не ему.

Тесть поднялся (поднялся тяжело, слышно было, как захрустели суставы), с трудом распрямил спину, стал у Каиафы за спиной и лишь потом сделал знак слугам. Двое рабов, выскользнув из предутреннего сумрака, перенесли кресло Ханнана поближе к сидению первосвященника.

— Чего уж там… — сказал Ханнан, садясь (снова сломанными ветками захрустели старые кости). — Наш гость так хорошо осведомлен о наших с тобой, Каиафа, взаимоотношениях, что мне пора выйти на свет. Представляешь, что говорят о нас на рынках и в тавернах? Да последняя бродячая собака в Ершалаиме знает, кто хозяин в доме… Так, Иешуа?

Га-Ноцри разглядывал Ханнана с нескрываемым любопытством. Даже ноздри проповедника едва заметно раздувались — он принюхивался к сильному неприятному запаху мази, которой пользовался бывший первосвященник. Он слышал вопрос, но не стал отвечать — лишь пожал плечами.

— На самом деле, — продолжил старик, рассматривая га-Ноцри в ответ, — я не хозяин своему зятю, а он мне не слуга. Тот, кто думает так — неумный человек. Я бы такому глупцу не верил — это до добра не доведет. Я опытнее, старше Каиафы, больше прожил на этом свете, я лучше знаю опасности, которые подстерегают мой народ, могу заботиться о безопасности, следить за тем, чтобы никто не вышел из подчинения. Я не только умен, но я еще и стар. А зять мой, пусть Всевышний продлит его годы, молод. Я пользуюсь его молодостью, а он моей мудростью — это выгодный, взаимообразный обмен. Вот ты, Иешуа, наверняка считаешь меня чудовищем, а ведь я вовсе не так страшен, как тебе представляется.

Ханнан снова сделал знак, и смуглый раб подал ему кубок то ли с вином, то ли с водой, а, может, и с лекарством. Мазь для суставов пахла настолько сильно, что все остальные запахи было не различить.

— Вот скажи, Каиафа, разве я страшен? Разве можно сравнить меня с каким-нибудь сатрапом греческого полиса? Или с наместником? Или, не дай Бог, с римским прокуратором или его слугами?

Каиафа, потерявший дар речи от преображения тестя, покачал головой.

— Вот видишь… Не похоже, чтобы муж моей дочери меня боялся!

Ханнан улыбнулся высохшими губами, но глаза его оставались выцветшими и равнодушными. В них даже угрозы не было — только любопытство наблюдателя. Так сытый паук смотрит на муху, попавшую в его тенета.

— Ты — Иешуа по прозвищу га-Ноцри, галилеянин, — продолжил он. — Сын плотника и прачки, получивший образование в бейт-мидраше, в Нацрете. Потом ты учился в Александрии, некоторое время пробыл у ессеев в Кумране, но не прижился, что неудивительно. Никогда не понимал смысла их безрадостной жизни! Так вот… Ты учен, знаешь греческий и латынь, не только говоришь, но читаешь и пишешь на этих языках. Ты — философ, имеющий свою школу, по примеру греческих. Но твои ученики — не молодые ученые, а простые рыбаки, крестьяне, бывшие бунтовщики и изгои. Среди твоих учеников нет женщин, но вокруг тебя их множество. Они помогают тебе вести хозяйство. Среди них есть богатые вдовы, и это дает тебе возможность безбедно жить на их пожертвования и еще на подаяния тех, кому по душе твои философствования. В деньгах ты не нуждаешься, крышу над головой тебе дают твои почитатели. Я ничего не упустил?

Иешуа снова ничего не ответил, но и взгляда от Ханнана не отвел.

— Итак… Переходим к главному… Ты — бродячий проповедник, называющий себя машиахом. И уже этого достаточно, чтобы забить тебя камнями с полным на то основанием. Можешь не отвечать мне, пререкаться со мной и даже лгать, если хочешь. Мы все о тебе знаем. Человек, который ложно говорит от имени Бога, должен быть приговорен к смерти. Это Закон. Тот, кто выдает себя за Бога — тем более. И обсуждать тут твои врачевания в шаббат нет особого смысла. Это серьезный проступок, конечно, но зачем тратить на него время, если есть гораздо более серьезные проступки? Итак, еще раз спрашиваю тебя, Иешуа… Ты машиах?

— Ты сказал, — ответил га-Ноцри, и пожал плечами.

— Значит, ты не признаешься? Что ж… У нас достаточно свидетельских показаний. Ведь твои ученики везде болтали о коронации на горе Хермон… Ты не только машиах, ты еще и Царь Иудейский! Как ты, сын плотника и прачки, мог возомнить о себе такое? Ты — кровь Давидова? Ты — спаситель Израиля? Освободитель от римского владычества? Пророк?

Старик искренне рассмеялся. Не расхохотался сардонически, а именно рассмеялся очень добрым и приятным смехом. Он не гневался — он наслаждался ситуацией.

— Я не пророк, — сказал арестованный. — Я никогда не называл себя пророком.

— Я знаю, — кивнул Ханнан. — Ты — самозванец. Но опасный самозванец. И знаешь почему, Иешуа? Странно… Потому, что ты умен, образован, фарисей по сути и очень хорошо знаешь Книгу… Потому, что ты не призываешь брать силой дворец Ирода или идти на Кейсарию. Ты приходишь в Храм, зная, что сердце Израиля — в вере и Боге. Потому, что тот, кто владеет Храмом, владеет всем. И что ты заявляешь, лжец? Ты говоришь, что разрушишь этот Храм и на его месте за три дня воздвигнешь новый? Да кто ты такой, чтобы обещать такое? Кто может построить в три дня Храм, который великие строили сотни лет?

— Я говорил не о камнях, из которых сложено здание, Ханнан. Я говорил о Храме новой веры…

— Не будет новой веры, — возразил Ханнан, не повышая голоса. — Будет вера наших отцов и дедов. Шел бы ты к гоим, га-Ноцри, возможно, они примут тебя и твоя вера будет для них. Но не для нас. Я не дам тебе развращать народ. Мы тысячи лет жили так, как живем, и нам не нужны перемены. К тебе нельзя относиться несерьезно — ты не пытаешься возбудить народ кровью, ты хочешь заставить его воевать за Бога, а себя объявить Богоизбранным, чтобы народ воевал за тебя… Хитро, га-Ноцри, ох, как хитро! Но я разгадал тебя… И теперь — ты умрешь!

И он снова тихонько засмеялся, но уже не таким благообразным смехом — захихикал тоненько, визгливо, словно в зале сидел не старик в очень преклонных годах, а маленький злобный ребенок.

Каиафа всегда думал, что хорошо знает тестя. Теперь он видел, что совершенно его не знал. Ханнан оказался значительно сложнее и гораздо страшнее того хорошо известного родственника, которого первосвященник боялся и втайне ненавидел. Его следовало бояться еще больше, он и вправду того заслуживал. Если чуть раньше Каиафа думал о том, как перехватить инициативу и взять нить допроса в свои руки, то теперь вздохнул с облегчением и возблагодарил Всевышнего за то, что не попытался этого сделать. В этом старом умирающем теле был скрыт настоящий хищник, лев, способный сожрать Каиафу в один момент, вместе с одеждами и креслом. И не только его — любого, кого сочтет нужным.

Нет, сидящий рядом с ним человек не сделал ничего ужасного. Он говорил с арестованным проповедником, словно добрый дедушка, улыбался и кивал головой. Он был щупл и от него до омерзения плохо пахло. Но этот смех…

Если бы первосвященника кто-то спросил, почему этот смех привел его в трепет, то ничего внятного в ответ не услышал бы. Просто этот негромкий звук заполз Каиафе под кожу, вонзился в плоть и достиг хребта — по спине поползли ледяные жуки, и первосвященник внезапно поежился. Со стороны это выглядело достаточно естественно — холод весенней ночи сочился в зал через окна, но передернуло Каиафу не от зябкого сквозняка. Однако, он поманил одного из слуг и приказал ему разжечь очаг, что было мгновенно исполнено.

Языки пламени осветили зал и, казалось, небо на горизонте. Оно тоже окрасилось в розовый — на Ершалаим надвигался рассвет предпраздничного дня.

— По Закону, — сказал Ханнан, вытирая заслезившиеся от смеха глаза, — мы должны судить тебя, но я не буду собирать Синедрион. Зачем по столь ничтожному поводу беспокоить ученых мужей во внеурочное время? Мне твоя вина очевидна, моему многоуважаемому зятю — тоже. И, к тому же, Синедрион не может приговорить тебя к смерти без разрешения прокуратора. Я отдам тебя римлянам, Иешуа. Ты говорил, что ты Машиах? Царь Иудейский? Ты призывал не платить Риму налоги? Мне даже не придется оговаривать тебя, галилеянин, легко и приятно будет сказать прокуратору правду: ты покушался на власть Цезаря Тиберия! И уже завтра ты умрешь на кресте. Римлянам безразличны наши иудейские дрязги, но вот закон об оскорблении величия — crimen laesas majestatis — заставит их действовать. Или ты не говорил подобного, Иешуа?

Арестованный поднял на старика взгляд. Он оставался спокойным, значительно спокойнее, чем должен был быть по обстоятельствам. Он не боялся. Или…

Каиафа не был уверен, но ему показалось… Показалось, что в глазах га-Ноцри промелькнула радость! Галилеянин был рад неминуемой смерти?

— Говорил, — сказал он. — Это правда, Ханнан. А еще я сказал, что всякой власти на этой земле придет конец, и наступит Царство Небесное — Царство Справедливости. И в этом Царстве не будет места для тебя.

— Ну, вот… Теперь ты грозишь мне… — Ханнан с разочарованием покачал головой. — А ведь я не звал тебя сюда, ты сам захотел такой судьбы! И вот что я скажу тебе… Зря ты пришел в Ершалаим на праздник, Иешуа. Лучше бы ты остался в Капернауме и продолжал бы собирать последователей по деревням в округе — там ты никому не мешал. Мы бы приглядывали за тобой, ты бы рассказывал свои фарисейские притчи рыбакам да крестьянам и умер бы уважаемым человеком в глубокой старости. Но ты решил, что способен изменить порядок вещей? Зачем? В нашем доме давно живет враг, мы научились договариваться с ним, мы научились находить с ним общий язык, но от этого он не стал другом, Иешуа. Если леопард живет у тебя во дворе, не думай, что можешь дергать его за хвост. Если мы хотим, чтобы Израиль существовал дальше, мы не должны дергать за хвост Рим. Пусть все идет, как идет. Любые перемены только к худшему. Мозес завещал нам блюсти традиции для того, чтобы избежать губительных изменений. Наш народ живет так больше трех тысяч лет и проживет еще столько же. Надо только жить по Закону и не пытаться его переписывать. Нам предписано ждать Машиаха, и каждый иудей должен верить в то, что рано или поздно спасение придет! Но высшая мудрость нашей веры состоит в том, галилеянин, что Машиах никогда не придет, а мы всегда будем молиться о его появлении. Что будет с верой, когда главное в ней свершится? Что будет с народом, когда спасение окажется вовсе не таким прекрасным, как виделось? Машиах, которого ждут, всегда лучше того, кого дождались. Люди любят мечтать о недостижимом, это придает смысл любой, даже совершенно бессмысленной жизни…

— Ты веришь в Бога, Ханнан? — внезапно спросил Иешуа.

— Конечно, верю.

— И я верю. Но мне кажется, что Боги у нас разные.

— Ну, — сказал старик вставая. — Бог, как известно, один. Хотя… Ты называл себя его сыном, значит, тебе виднее. Мой Бог — это Бог всех иудеев. А твой Бог, Иешуа?

— Мой Бог — Бог всех людей.

— Ты в скором времени сам спросишь Его, чей Он. Еще до заката… Приятно было поговорить с тобой. Я в тебе не ошибся.

Ханнан повернулся к зятю.

— Светает. Пусть его накормят перед тем, как отвести к прокуратору. Мы же не звери, он все-таки иудей…

Каиафа кивнул.

— Я больше не хочу слышать о нем до тех пор, пока он не умрет.

— Хорошо, аба.

— Ты так боишься меня? — спросил Иешуа.

Он стоял на том же месте, со связанными за спиной руками, но не согнулся и не выглядел побежденным.

— Я не боюсь тебя, галилеянин, — небрежно бросил Ханнан через плечо, — а вот тебе пора начинать бояться…

Франция. Париж

Набережная Миттерана

Наши дни

Прокатный «Ситроен» медленно полз в разноцветном потоке машин, струящемся рядом с серыми водами Сены по набережной Миттерана. Автомобилей здесь скопилось много, несмотря на то, что час пик еще не наступил. Слава Богу, было не жарко, иначе водители вели бы себя гораздо несдержанней, а так — даже сигналы клаксонов раздавались крайне редко, только когда кто-то неосторожно или нагло перестраивался из ряда в ряд. Еще одна механическая река текла по улице Риволи в обратном направлении, вдоль решеток сада Тюильри и грязно-белых стен Лувра к Дому Инвалидов.

Человек в «Ситроене» с тоской поглядывал на огражденье сада, за которым зеленела свежая листва. Воздух в машине казался ему спертым, и работающий вполсилы климат-контроль не делал его свежее. Хорошо было бы открыть окна, но впереди маячил развозной «Форд Транзит», и его плохо настроенный дизелёк не дымил, зато вонял, словно миллион тухлых яиц.

Человек поморщился.

До отеля оставалось всего ничего, пешком минут десять, но не бросать же машину здесь! Придется плестись в пробке…

Он посмотрел на часы.

Минут двадцать, как минимум. А то и больше…

Что же стряслось там, впереди?

Причиной «тянучки» в такое время и в таком месте могла быть только авария. Проклятье! Малейшее столкновение — и пол-Парижа ползет, как черепаха. За сорок минут, что он пробирался к гостинице из центра, хвост автомобильной змеи уже дотянулся до бульвара Альбера Первого, намертво закупорив площадь Согласия и выезд на Елисейские поля. То, что пробка росла сзади, мало волновало синьора Таччини, а вот то, что впереди дымил дурно пахнущий фургончик и, похоже, все стояло вплоть до набережной Селестен…

Таччини вздохнул.

Ничего не поделаешь. Терпение, терпение и еще раз терпение!

Он был раздражен.

Он был готов лопнуть от переполнявших его эмоций.

Обычно Таччини не выходил из себя: сказывалась военная выучка, опыт и многолетняя привычка сдерживать себя в критических ситуациях. Но происшествия последних 48 часов выбили его из колеи напрочь!

Розенберг, черт его побери, не врал!

Группа Кларенса погибла целиком! До единого человека! Группа Шульце исчезла, как в воду канула! Тела пока не нашли, но итальянец мог дать голову на отсечение, что все члены легиона Карла Шульце мертвы, как камни в этой проклятой пустыне. Хуже того — испарился Морис. Морис, который и близко не должен был подходить к сумасшедшему археологу и его выводку! Главный координатор Легиона по Европе — надежный, как русский «Калашников», осторожный и опасный, словно леопард. Куда и как мог подеваться француз? Кто ухитрился все-таки его достать?

Слишком много вопросов.

Таччини закурил.

Четвертая подряд сигарета горчила так, что итальянца начало подташнивать и он, воткнув едва начатый «ротманс» в переполненную пепельницу, с трудом сдержал рвоту.

Зачем? Ну, зачем нужна эта дурацкая личная встреча? Неужели в наш век интернета, мобильной связи и цифровых технологий нужно устраивать эти спектакли с распиленными монетами, паролями и прочей шпионской ерундой?

При одной мысли, что предстоит еще и обратный путь в «Плазу», Таччини совсем помрачнел.

Традиции, которым следовали в Легионе, в начале 21 века выглядели смешно, чтобы не сказать глупо. По-хорошему, всю эту процедуру многовековой давности нужно было давно осовременить. Благо еще, что никого не заставляют орудовать мечами и ритуальными кинжалами, иначе впору было бы снимать продолжение «Горца». Нет, ну, почему использовать для миссии винтовку «Баррет» можно, а поговорить по «скайпу» нельзя?

Справа по ушам ударил пронзительный звук клаксона: двигавшийся в общем потоке двухэтажный туристический автобус начал смещаться к левой обочине. Размеры у дорожного лайнера были очень приличные, автомобили испуганно зашевелились, выползая из-под огромных колес со всей возможной резвостью.

Хотелось пить.

Таччини нащупал на сидении бутылочку «Эвиана» и сделал несколько глотков.

Во рту было противно, хотелось спать — после звонка Розенберга он так и не сомкнул глаз, а следующая ночь выдалась совсем уж тяжелая.

Интересно, действительно ли Шульце имеет отношение к организации теракта в Эйлате? Если это так, то очень некрасиво получается. Просто отвратительная ситуация! Таких претензий от одной из сторон по Договору Конклав не получал очень давно. И от кого он их получил сейчас?

От иудеев! От тех, кто никогда особо не думал о Легионе, как о защитнике их интересов! От тех, кому плевать на любые догмы, кроме их собственных! От тех, кто присоединился к договору лишь тогда, когда стал ручкой коромысла, на одной стороне которого висел христианский мир, а с другой — набирающее мощь мусульманство.

Понятно, что евреи вошли в Договор далеко не сразу, лишь по необходимости, и никто не рад был их видеть, но Легион не мог существовать, не учитывая интересов достаточно мощной и очень влиятельной конфессии.

И очень богатой!

Опять! Опять иудеи и их чертовы деньги! Вопрос влияния — это вопрос денег, не более. А вопрос равновесия всегда предполагает наличие общего врага, и хорошо, когда у этого врага связаны руки. Например, Договором. Иудеи всегда стояли слегка в стороне, блюдя прежде всего свои интересы. Кого бы интересовали их интересы, не будь они так дьявольски богаты? Никого!

Таччини был настоящим профессионалом — религиозные войны его не интересовали. Он никогда не совал нос не в свои дела, может быть, именно потому ему удалось так высоко подняться в иерархии Легиона. Планирование операций всегда было его коньком. Никто не умел лучше него разработать сценарий, а если к таланту стратега добавить еще и талант переговорщика, которым природа щедро одарила итальянца, то карьерный взлет становился понятен — Легион умел ценить подготовленные кадры.

И вот теперь все летит к чертям из-за того, что профессор археологии и двое его подручных неизвестным способом истребили две с лишним дюжины матерых профессионалов, а один из Легатов оказался настолько глуп, что перевел деньги со счета связанной с ним фирмы на счет компании, из-за которой со всей очевидностью торчат уши «ХАМАСа». И теперь одной из сторон по Договору предъявлен ультиматум Конклаву — первый за 500 лет. Ультиматум может закончиться расторжением договора, а, значит, нарушением равновесия.

Выйдут иудеи, задумаются и мусульмане.

Деятельность Легиона во многом держится на традиции, но традиции рано или поздно становятся тяжким бременем для тех, кто соблюдает их вопреки голосу разума. Выход из Договора любой из конфессий — катастрофа, такой инцидент без внимания не оставят, а что именно предпримет Конклав, чтобы замять дело — неизвестно. В Легионе за ошибки на пенсию не отправляют, это Таччини знал не понаслышке. Жаль, что у Легиона нет официальной истории! Нет, не то, чтобы он боялся… Просто сама мысль, что он виновник второго за всю историю организации ультиматума, заставляла сердце замереть. Чувство было крайне неприятное, что-то на грани паранойи. Но ведь для паранойи были все основания. Сколько ликвидаций было проведено лично под его руководством? А ведь можно было предположить, что кто-нибудь когда-нибудь ликвидирует и его…

Таччини фыркнул.

Это же надо — придумать такую чушь! Он — один из столпов Легиона, один из немногих, кто знает о существовании Конклава. Посредник между членами Конклава и легатами! Да от него зависит сам механизм функционирования организации! Кто же станет убивать человека, который практически безупречно руководил Легионом столько лет! Из-за одной ошибки? Да никогда!

Он снова отхлебнул из бутылочки с минералкой, стараясь освежить пересыхающий от страха рот.

Ну, когда?! Когда, наконец-то, рассосется эта безумная пробка!?

Он переместил ногу с педали тормоза на педаль газа и не сразу понял, что сделал это не чувствуя ноги. Она внезапно онемела ниже колена. «Ситроен» клюнул носом и Таччини чудом не въехал в багажник едущему впереди такси. Ощущение тепла вернулось в ногу, по бедру пробежали иголочки. Тысячи маленьких крабиков, царапая кожу острыми коготками, промчались по паху, по животу, потоптались по груди и вдруг, превратившись в огромную клешню, схватили итальянца за сердце.

Он хотел крикнуть, но не смог — вторая клешня сжала горло.

Таччини рванул воротник рубашки.

Галстук душил его, но распустить узел одной рукой он не смог и бросил руль. «Ситроен» начал смещаться вправо под пронзительные сигналы соседних машин. Раздался скрип сминаемого металла, со звоном разлетелась разбитая фара.

Итальянец, наконец-то, разодрал галстучную петлю, но дышать легче не стало. Он сипел, перед глазами была уже не забитая машинами набережная, а мешанина цветных пятен. В ушах бились не гудки обезумевших в истерике клаксонов, а звучали торжественные трубы, звавшие его куда-то. Он уже не боялся… Совершенно не боялся. Было даже радостно…

Таччини рухнул грудью на руль, вытаращив налитый кровью глаз. Сердце его сделало еще несколько ударов и, задрожав, замерло насовсем. «Ситроен» продолжал ползти поперек дороги, расталкивая машины, пока не ударился в ограждение.

К остановившемуся автомобилю побежали люди.

Когда один из рассерженных французов распахнул дверцу и схватил Таччини за плечо, тот сломанным манекеном вывалился из салона, подставляя синее от асфиксии лицо беззаботному парижскому небу.

Притормозивший в нескольких шагах от места аварии мотоциклист повернулся к мертвецу непроницаемым черным забралом шлема, постоял секунду, словно фотографируя картинку, и снова поехал вперед, ловко проскальзывая между машинами.

— Объект отбыл, — сказал он в микрофон hands free. — Можно отправлять письмо с приглашениями.

И письмо действительно ушло. Правда, приглашений в нем не было. Был лишь несколько слов, зашифрованных программой PGP.

Пройдя через несколько анонимайзеров, перепрыгивая с континента на континент и в результате описав почти полный круг вокруг земного шара, послание наконец-то попало по назначению.

Уже расшифрованным письмо распечатали на веленевой бумаге, положили в красную кожаную папку.

На бумаге были слова, понятные тому, кто ждал этого известия.

“Цепь разорвана”.

Цепь действительно была разорвана. Но это не означало, что Легион остался без связи с Конклавом и прекратил действия.

Это просто означало, что на месте Таччини появился другой человек.

Глава 18

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Великого

30 год н. э.

Пилат отказался от утренней ванны, хотя воду для нее слуги согрели. Хотелось взбодриться. Он разделся догола и вымылся в тазу, а потом приказал окатить себя из ведер с ног до головы. За ночь вода в акведуке остыла и обжигала кожу не хуже кипятка. После обливания прокуратор почувствовал себя окончательно проснувшимся, бодрым и сбросившим лет этак десять-пятнадцать.

Живя в Кейсарии, он по утрам плавал в море, легко проплывая четверть лиги, а иногда и больше, но в Ершалаиме приходилось довольствоваться умывальней. Благо, построенный его стараниями водопровод давал городу чистую, без запаха питьевую воду, и Ершалаим не страдал от безводья даже в самые знойные месяцы. А ведь сколько шума было по этому поводу в свое время! Да, часть денег на постройку акведука было взято из храмовых пожертвований! Ну и что? Вполне логично было оплатить воду для евреев еврейскими деньгами. Храм от этого не обеднел, римская казна сэкономила приличную сумму, да и сам Пилат стал чуточку, на самую малость, богаче.

Прокуратор ухмыльнулся, растирая покрасневшую кожу куском полотна.

Тогда в столице начались волнения, неизвестно откуда появились зелоты, смущавшие речами народ. Пошли слухи, что Пилат прикарманил себе все содержимое сокровищницы, и кончилось все тем, что пришлось пустить в ход бичи. Немало народу пострадало в те дни, некоторых пришлось даже убить, но город не полыхнул восстанием, перетерпел очередное унижение, а через месяц воду с водовода брали все, даже самые недовольные.

Дикий, фанатичный народ, не способный отличать благо от зла! Противиться Риму — это противиться прогрессу, но разве здесь это понимают?

Завтрак для него уже был накрыт на террасе, и Пилат с удовольствием поел — все-таки повар-финикиец, который сопровождал прокуратора во всех путешествиях, был мастером своего дела. Прокула к столу не вышла, наверное, еще спала. У Пилата не было времени прохлаждаться. Предпраздничный день мог оказаться слишком коротким для множества дел, которые ему предстояло завершить.

Едва он омыл руки в лимонной воде, как появился молодой секретарь, которого здесь называли скриба.

— Пришел Каиафа, прокуратор, — негромко сообщил он, склонив голову в знак уважения.

Как звать секретаря, Пилат не помнил. Каждый раз по приезде в Ершалаим ему представляли молодого сирийца, и каждый раз прокуратор благополучно забывал его имя, едва рассыпанный по склонам Мории город скрывался из глаз. Помнилось только, что секретарем сириец был неплохим, записывал быстро и владел, помимо латыни и греческого, письменным арамейским.

Как же его все-таки зовут?

Вспомнить не получалось, спрашивать не хотелось, да и незачем было — парень и так все понимал без слов.

— Где ждет? — спросил Пилат.

— На лифостратоне[30], господин. Он пришел не один, с ним несколько старейшин. Они очень просили вас принять их именно на гаввафе. Сегодня праздник, они не могут войти в жилище нееврея, иначе потом им нельзя будет совершать служение в Храме.

— Опять эти иудейские штучки… — недовольно произнес Пилат, шагая по галерее. — Они не могут войти в мой дом дальше лифостратона не осквернившись? Так зачем пришли вообще? Что пишут?

— Дело Иешуа по прозвищу га-Ноцри, — сообщил секретарь, даже не заглядывая в свиток, который держал в руках. — Называл себя машиахом, царем Иудейским, призывал не платить Риму трибутум, чем смущал народ.

Пилат ухмыльнулся украдкой, словно не в первый раз слышал имя арестованного, но тут же спрятал улыбку под равнодушной гримасой.

Значит, привели на утверждение приговора… Ну, ну… Им придется потрудиться!

— Призывать не платить налоги — дело серьезное, — изрек прокуратор вслух. Кожа на его макушке пошла складками и снова разгладилась. — Что еще?

На этот раз сириец на ходу заглянул в записи.

— Обещал разрушить Храм и на его месте построить другой за три дня.

Пилат усмехнулся.

— Пусть приступает. А я готов заплатить десяток сестерциев за то, чтобы быть зрителем. Еще?

Секретарь открыл было рот, но они уже вышли на лифостратон, прямо к стоящему в окружении левитов и нескольких членов Синедриона (их Пилат тоже не помнил по именам, зато хорошо знал в лицо — старики в нарядной одежде с белыми густыми бородами) Каиафе. Чуть в стороне от первосвященника ждал невысокий человек перепачканном и порванном в нескольких местах кетонете, хрупкий, большеглазый, с тонкими чертами лица и крупным птичьим носом. Пилат за свою жизнь повидал многих бунтовщиков, но никогда не видел никого, кто бы так не соответствовал образу преступника.

Впрочем, внешность обманчива, напомнил себе прокуратор.

— Приветствую тебя, Пилат! — Каиафа едва заметно склонил голову, как равный перед равным.

Благообразные старики и левиты поклонились гораздо почтительнее. Пленник, приведенный на суд, не поклонился совсем.

Ну, что ж, подумал прокуратор, по крайней мере, откровенно… Ты, наверное, думаешь, что меня незачем бояться, га-Ноцри, а это не так… Лучше бы ты проявлял уважение.

— И я приветствую тебя, первосвященник…

Пилат прошел к судейскому месту — беме — и сел: с прямой спиной, гладким бритым лицом, слегка одутловатым, но значительным, брезгливым; в белой тунике, в тоге-претексте[31] с перстнем прокуратора на безымянном пальце правой руки — само олицетворение римской власти и правосудия.

— Итак…

— Мы просим справедливого суда, прокуратор.

— Как всегда… — сказал прокуратор и пренебрежительно двинул бровью: мол, можете начинать!

Сириец-скриба принялся читать принесенный Каиафой свиток с обвинениями. Члены Синедриона согласно кивали, Пилат делал вид, что внимательно слушает. Первосвященник следил за тем, чтобы секретарь ничего не пропустил.

Солнце уже карабкалось на небосвод, стало жарче и воздух утерял утреннюю прозрачность. Аромат прохлады и свежести сменился едва заметным пыльным запашком, по которому опытный путник всегда может определить надвигающийся хамсин. Но пока еще буря была далеко, там, где вчера бродили зарницы и звучали раскаты грома — на юге. В небе, спускаясь все ниже и ниже, метались птицы. Изредка они пролетали над лифостратоном, и тогда воздух оглашался пронзительным писком ласточек и криками стрижей. Прокуратор прикрыл глаза ладонью, якобы от света и пыли, а на самом деле для того, чтобы безнаказанно следить за окружающими. День обещал быть знойным и бесконечным. До возвращения в Кейсарию оставалась неделя, и сама мысль об этом ввергала Пилата в уныние.

Неделя… Пока эти дикари будут праздновать и пытаться бунтовать, ему предстоит сидеть здесь, рыться в хозяйственных отчетах, присутствовать на судах, заниматься разбирательствами и считать, считать, считать, считать дни до отъезда. Ершалаим всегда испытывал терпение прокуратора шумом, многолюдьем, грязью, но Пилат считал себя человеком долга и держался соответствующим образом — терпел, крайне редко высказывая раздражение. Но втайне скучал по своему дворцу на берегу моря, по построенной в римском стиле Кейсарии, по ее прямым улицам и просторным площадям, по похожему на половину жемчужной раковины амфитеатру, по гипподрому и больше всего — по своему балкону, нависшему над зелеными водами.

Прокуратор глянул сквозь пальцы на стоящего перед ним арестованного, на сбившихся в воробьиную стайку старых иудеев, на озабоченного, похожего на рыночного менялу Каиафу, и едва сдержал тоскливый вздох.

Ходил, проповедовал, называл себя машиахом, считал себя царем Иудейским… О, боги! Когда вы хотите кого-то наказать, вы отнимаете у него разум!

Евреи привели еврея на суд к римскому чиновнику за то, что он больший еврей, чем они сами. Им никогда не победить Рим. Никогда. В них нет согласия. В них нет единства, слишком много грамотных и каждый второй считает себя философом. Прошлое и будущее волнует их куда больше настоящего, вот почему они слишком много говорят о вчера, всегда проигрывают сегодня и живут несбыточными надеждами на завтрашнюю победу.

Прокуратор едва заметно ухмыльнулся.

Афраний — очень полезный человек. Хоть кое-кто в Риме советовал отстранить его от руководства тайной службой, но оставить Бурра на этом месте было поистине мудрым решением. Его ждет превосходная карьера. Рано или поздно в Риме заметят его политическое дарование и призовут из провинции в столицу. Без него прокуратору было бы очень трудно разобраться во всех хитросплетениях иудейской жизни, так что советы Афрания бесценны. Человек он, несомненно, опасный, такого лучше держать к себе поближе. Надо будет похвалить, наградить, обласкать — пусть почувствует мою благодарность и симпатию.

Секретарь зачитывал свидетельские показания. Их было много и все они свидетельствовали против арестованного. Тот стоял безучастный, но головы не опускал, разглядывал украдкой Пилата, иногда, заслышав о словах и делах, что ему приписывали, усмехался, пожимая плечами.

Прокуратор устал слушать. В общем, все ясно — проповеднику в любом случае не жить. Старая лиса Ханнан все равно прикончит его руками зятя. Оснований для того, чтобы отказать Каиафе в утверждении приговора, нет. Если этого га-Ноцри не остановить, то он вполне может устроить беспорядки на Песах. А беспорядки придется подавлять, и тогда мечта вернуться в Кейсарию через неделю станет несбыточной. Но, следуя совету Афрания, нельзя сказать Каиафе «да». Во всяком случае, пока нельзя сказать. Пусть подождет решения. И пусть подождет подольше.

Пилат поднял руку, и секретарь сразу же замолк, прервав чтение на полуслове.

— Ты, Иешуа га-Ноцри, галилеянин? — спросил прокуратор у арестованного, по-прежнему закрывая глаза ладонью.

— Да, прокуратор.

— Ты слышал, что говорят о тебе люди?

— Слышал, прокуратор. Но…

— Это правда? — перебил его Пилат.

— Не вся, прокуратор.

— Правда никогда не бывает истинной, га-Ноцри. Люди всегда лгут. Ты тоже лжешь. Ты оживлял мертвых?

— Никто не может оживлять мертвых…

— Я знаю это, — отрезал Пилат. — Просто хотел услышать, солжешь ты мне на этот раз или нет… Ты лечил больных?

— Да, прокуратор. Я не врач, но многому учился. Я знаю травы, знаю ток жидкостей в человеческом теле. Бывает, что я могу помочь людям.

— Ты лечишь лепру?

Иешуа странно улыбнулся и склонил голову набок. На лице его не было страха, хотя он не был похож на человека, не понимавшего, что между ним и смертным приговором стоит только желание прокуратора продолжить разговор.

— Никто не лечит лепру, прокуратор. Тот, кто скажет тебе иное — лжец, он дает лишь ложную надежду.

— Ложную надежду? — переспросил Пилат и наконец-то убрал ладонь с глаз. — А ты, галилеянин? Разве ты не даешь ложной надежды тем, кто тебя слушает? Не ты ли обещал своим прихожанам разрушить Храм и построить на новый на его месте за три дня?

— Я сказал не так, прокуратор, — возразил арестованный без тени испуга на лице, а ведь, бывало, под тяжелым взглядом Всадника Золотое Копье, становились меньше ростом очень смелые люди. — Я сказал о том, что Храм старой веры непременно рухнет и на его месте мы построим Храм веры новой. Таковы были мои истинные слова…

— Истинные слова… Ты или смел, или глуп, га-Ноцри. Что есть истина? И что ты можешь знать о ней?

— Истина, прокуратор, это не то, что ты хочешь услышать. Это то, чего ты чаще всего слышать не хочешь…

— Так ты не только врач, но еще и философ… А в деле написано, что ты по профессии плотник…

— Плотник может быть философом, если имеет время размышлять и читать книги, игемон, а вот философу сложно стать хорошим плотником. Философ — это склад ума, а плотник — ремесло, требующее навыка.

Прокуратор помолчал некоторое время, сверля Иешуа мрачным, тяжелым взглядом.

В отличии от Каиафы, этот иудей не вызывал у Пилата неприятия. Раздражал своим необъяснимым бесстрашием, своим хорошо подвешенным языком, свойственной лишь юродивым прямотой ответов, но не будил в прокураторе желания немедленно отправить собеседника на крест. Жаль, что в записях есть сведения об оскорблении величия. Это значит, что креста не избежать.

— Скажи мне, философ, а зачем ты пытался захватить Храм? Разве это не место твоего Бога?

— Потому, что те, кто сейчас служит в Храме, превратили его в рынок. Потому что в доме Бога не место торговцам, продающим животных для жертвы, не место для менял…

— Но разве не так было всегда? — возразил Пилат.

— Разве то, что так было всегда, говорит о том, что все было правильно?

Каиафа поменялся в лице, побагровел, но смолчал, зато не смолчал один из пришедших в преторий стариков:

— Да только за эти слова ты уже достоин смерти! — выкрикнул он дребезжащим голосом, тыча в га-Ноцри кривым от болезни суставов пальцем.

— Не стану с ним спорить, — сообщил арестованному Пилат. — С точки зрения соплеменников тебя надо убить. Это облегчает мне задачу. Но если бы дело касалось только твоей дикой выходки в вашей еврейской святыне, я бы ограничился тем, что приговорил бы к сорока ударам плети. Ты потерял бы кожу на спине, но остался бы жив. Но все гораздо серьезнее… Скажи, а что это за история с машиахом? Я слышал, что вы, евреи, вот уже тысячи лет ждете своего спасителя. Сначала он должен был освободить вас из одного плена, потом из другого… В свитках написано, что ты называл себя машиахом. Скажи мне, га-Ноцри, ты машиах?

— Это ты сказал, — ответил Иешуа, пожимая плечами. — Не я.

— И ты называл себя Сыном Божьим?

— Люди называли меня так. Я — Сын Человеческий.

— И Царь Иудейский? — спросил Пилат, внимательно глядя в лицо собеседнику. Настолько внимательно, что у постороннего наблюдателя могло сложиться впечатление, что во взгляде прокуратора содержится некий намек.

— Это сказал ты, не я.

— А что сообщишь мне ты? — обратился Пилат к Каиафе.

— Синедрион решил, что он виновен, прокуратор. Он самозванец и ложный пророк. Наш приговор — смерть!

— Синедрион не судил меня, господин, — сказал га-Ноцри.

— Ты сомневаешься в решении, которое он вынесет? — насмешливо спросил Всадник Золотое Копье у га-Ноцри. — Я не сомневаюсь. Смерть так смерть. Достаточно разговоров. Я готов удовлетворить твою просьбу, Каиафа. Но есть одна загвоздка… Этот человек — галилеянин. В Ершалаим на праздник прибыл тетрах Галилеи, и га-Ноцри, как ни крути, его поданный. Пусть Ирод Антипа одобрит ваш с Ханнаном приговор, и я сразу же отдам арестованного в руки правосудия.

Каиафа сначала побледнел от слов прокуратора, а потом пошел красными пятнами, словно человек, укушенный черным скорпионом.

Любому из присутствующих на гаввафе стало понятно, что прокуратор издевается над первосвященником особым, изощренным способом. Для всех вокруг Ирод Антипа не интересовался политической жизнью в Ершалаиме. Он интересовался исключительно своей жизнью: своими строительными проектами, искусством, едой и винами (в Тиверии у него была своя винодельня, продукция которой, говорят, попадала даже на императорский стол в Риме), своей женой, ради которой он пошел на немыслимые для разумного правителя поступки, и еще сохранением власти в принадлежащей ему неспокойной тетрархии.

Ему не было никакого дела до ершалаимских бунтов, ему вполне хватало своих собственных, и от любых свар между фарисеями и саддукейской знатью он демонстративно дистанцировался. Формально он оставался иудеем, но давно был римлянином по образу жизни, хоть и приносил жертву в Храм. Иешуа действительно был в его юрисдикции, но только на территории Галилеи, здесь же, в Ершалаиме, слово Ирода Антипы весило значительно меньше, чем слово Каиафы и несравненно меньше мнения Ханнана.

Но слово прокуратора — это слово прокуратора. Каиафа сделал знак левитам забрать арестованного, а сам через силу, пусть едва-едва, но склонил голову перед Пилатом прежде, чем покинул лифостратон.

Секретарь с недоумением посмотрел на прокуратора и тут же спрятал взгляд. Решение действительно могло показаться странным, но сириец понимал, что выказывать удивление по поводу любых приказов начальства ему негоже. Он нагнулся над пергаментом и сделал вид, что продолжает писать протокол.

— Что еще? — спросил прокуратор, не скрывая раздражения.

Он уже начал жалеть, что намеренно затянул решение вопроса. Дворец Ирода Антипы находился в нескольких минутах ходьбы от резиденции Пилата, но то, что Каиафа безропотно повел пленника к тетрарху, означало: Пилату еще как минимум пару часов предстоит заниматься не государственными, не личными, а иудейскими делами.

Он со свистом втянул носом теплый пыльный воздух. Уйти в кабинет? Значит, потом опять нужно будет выходить из дворца на гаввафу. Нет уж… Лучше остаться и подождать.

— Документы на подпись, игемон, — доложил секретарь осторожно.

Он спиной чувствовал настроение прокуратора и старался не вызвать гнев на себя.

— Люди есть?

— Только одна просительница…

Пилат осклабился.

— Зови…

Глава 19

Израиль. Хайфа

Наши дни

На палубе скоростной моторной яхты «Кассилия», входившей в порт Хайфы с северо-запада, стояли двое мужчин. Они не были похожи на моряков, совершивших длительный переход по Средиземному морю. Они не были похожи на отпускников, наслаждавшихся прекрасной апрельской погодой, которая вот уже две недели как баловала яхтсменов, путешествующих между греческими островами. Больше всего эти двое походили на бухгалтеров, которых неизвестно как занесло на борт недешевой круизной яхты. Вот только одеты они были настолько дорого, что могли оказаться только бухгалтерами мафии — Медельинского картеля, например.

Между ними не было очевидного внешнего сходства. Один был постарше — сорок с небольшим, невысокий, широкоплечий, стриженый под ежик то ли шатен, то ли брюнет. Второй же сантиметров на десять выше, моложе лет на пять-семь, светленький, с легкими как пух волосами, которые на ветру (а задувало с континента неслабо) стояли дыбом, словно их обладатель находился не на палубе ловкого суденышка стоимостью в полмиллиона долларов, а под выхлопом авиационной турбины. Но все же сторонний наблюдатель не мог не отметить определенной схожести блондина и стриженого, причем при длительном наблюдении она становилась явной. Дорогие вещи «от кутюр», которые пассажиры яхты носили с нарочитой небрежностью, можно сказать — даже с пренебрежением: солнцезащитные очки от Диора в золотых оправах, горящие розовым блеском хронометры «Юбло» на запястьях, мягчайшие мокасины на босу ногу, джинсы, рубашки — все кричало о благополучии парочки. Причем, о недавно наступившем благополучии. «Старые деньги» выглядят иначе. Эти двое стали богачами несколько лет назад и все еще не могли наиграться попавшими к ним в руки дорогими игрушками.

Лицо у блондина было бледным, веснушчатым и чрезвычайно довольным. Нос не успел облупиться, но уже покраснел — светлокожим людям достаточно нескольких часов на солнце, чтобы сгореть напрочь.

Лицо стриженого было небритым, цвета давно нечищеной бронзы из-за обветрившейся кожи (скорее всего, последние недели ему пришлось провести под достаточно ярким солнцем, и средиземноморское светило его уже не пугало), с широким, словно пластиковый детский совок, подбородком. Стриженый тоже казался чрезвычайно довольным.

Впрочем, то, что они рассматривали, не могло не понравится человеку, обладающему хотя бы слаборазвитым чувством прекрасного!

Они смотрели на открывавшуюся перед ними панораму бухты Хайфы — на огромную чашу из покрытых зеленью гор, заполненную божественно синим морем, на пригороды, рассыпанные по их склонам, на дом-парусник, за которым возвышался Кармель[32] с его гостиницами и богатыми районами, взобравшимися на вершину, на геометрически правильные пятна клумб Бахайских[33] садов, стекавшие вниз, с Кармеля к побережью.

Ни пирсы с многочисленными сухогрузами, танкерами и балкерами, ни приземистые портовые строения, ни бочки наливных терминалов, вспухшие железными прыщами на берегу, картину не портили, они просто добавляли ей чуточку реализма. Город был по-настоящему красив — именно так должен выглядеть средиземноморский порт на страницах приключенческого романа: возвышенно и одновременно приземленно.

Судя по выражениям лиц пассажиров яхты, прекрасное было им не чуждо. Но, увы, в Израиль их привело не желание надеть крест паломника (оба не имели к верующим никакого отношения) и не банальные туристические интересы. И блондина, и стриженого привел на Землю Обетованную подписанный контракт.

Эти двое никакого отношения к Легиону не имели. Они даже не были профессиональными военными, хотя некогда поучаствовали в войне на Балканах и в Ближневосточном конфликте, но в качестве точечного оружия, а не пушечного мяса.

Их квалификация в мире наемников была настолько высока, что даже мысль использовать подобного рода специалистов в общевойсковых или специальных армейских операциях была для нанимателей несусветной глупостью — все равно, что лить пули из золота: дорого и неэффективно. Блондин и стриженый были самой авторитетной парой ликвидаторов, чистильщиками с безупречной репутацией, лучшими из тех, кого мог нанять Тайный Конклав. Нанять и перебросить таких специалистов в район действия, доставить туда же оружие, обеспечить техникой и документами в сжатые сроки, подготовить поэтапно поиск, обнаружение, ликвидацию объектов и точки отхода исполнителей стоило дополнительно столько же, сколько и контракт, то есть, поднимало его стоимость вдвое. А сумма контракта, который был подписан с наемными убийцами менее суток назад, была и вовсе заоблачной, просто неприличной даже для столь специфической среды.

«Кассилия» еще ночью вышла с Кипра, причем не с греческой его части, а с турецкой, где и приняла пассажиров на борт, вот только отметки об этом заходе в судовом журнале не было.

По документам яхта вышла из Лимасола в Израиль на полсуток раньше, чем это было в реальности, и отправилась прямиком в Хайфу, приютив в каютах гражданина Болгарии Христо Нейкова (блондин) и гражданина Франции Анри Бюффе (стриженый), следующих в Израиль с туристическими целями.

Имена, конечно же, были придуманными, зато паспорта туристам достались превосходные — не нарисованные или напечатанные неизвестно кем и где, а настоящие, краденые и не стоящие в стоп-листе. Оружие, рации и прочее оборудование ждало в микроавтобусе, стоящем на парки