Рыцарь-миннезингер, участник Шестого крестового похода, великий поэт, что дружил с императором, ссорился с папой римским, побеждал в бою, на турнирах и поэтических состязаниях, провел семь лет в подземном мире волшебницы Голды, откуда та выезжает со свитой демонов на Дикую Охоту, познал абсолютно все секреты чувственной любви, но преодолел чары и вышел иным человеком… Исполинская и трагическая фигура Тангейзера волновала многих творцов. Вагнер создал оперу «Тангейзер», о нем писали Генрих Гейне, Тик, Эйхендорф, Гофман, Новалис, Франкль, Мангольд, Гейбель и многие-многие другие. Возможно, все-таки не стоит забывать настоящих героев? Может быть, дадим вторую жизнь в книгах, играх, фильмах, сериалах?

Юрий Никитин

Тангейзер

Часть I

Глава 1

Он слышал музыку всю жизнь, сколько себя помнил. Еще не родившись, уже понимал, что мама играет на клавесине, потом пела над колыбелькой нежное и ласковое, а когда днем не спал и улыбался, размахивая ручками, смеялась и говорила нечто веселое. Он навсегда запомнил ее тихо журчащий голос, потом всегда считал, что именно так говорят волшебные феи.

И когда ему объясняли, что такое глубокое детство нельзя вспомнить, он не спорил. Нельзя так нельзя, но это им нельзя, а ему можно.

Он сам научился играть на всем музыкальном, но для себя избрал лютню, ее можно носить за спиной или у седла, а на привале подбирать новые мелодии.

Музыка сопровождала его и в детстве, и в отрочестве, и даже сейчас, когда двигаются через раскаленную пустыню, где солнце сжигает кожу, а доспехи накалены так, что вскочит волдырь, если прикоснуться, все равно слышит музыку. Только теперь величественную, грозную, торжественную, и сердце наполняется гордостью, и он чувствует, что готов пройти этот великий путь до конца и с радостью отдать жизнь за их святое дело спасения Иерусалима от рук неверных.

Ему выпала честь двигаться в головном отряде армии крестоносцев, хорошо уже хотя бы тем, что поднятая копытами их коней пыль оседает на одежде идущих следом.

Рядом покачивается в седле Манфред Альбрехт фрайхерр фон Рихтгофен. Он в полных доспехах в отличие от многих рыцарей, но их не видно: он всегда набрасывает сверху широкий сарацинский платок, что укрывает плечи и даже верх спины.

Даже седину не видно, а лицо всегда свежее, выбритое, взгляд внимательный, а вся фигура сухая и прямая. Он вполне сошел бы и за молодого воина, если бы не серые глаза, в которых навсегда застыла грусть, вывезенная еще из Германии, где он много испытал в жизни недоброго, но говорить об этом не любил.

Тангейзер помнит, что не только рыцарское братство относится к нему с большим уважением, но и сам император Фридрих считает его другом и при малейшей возможности приглашает с собой в поездки.

– Устал? – спросил Манфред.

– Ничуть, – заверил Тангейзер.

– Потерпи, скоро Яффа.

– Да не устал я, – запротестовал Тангейзер. – Господь терпел и нам велел. Разве не в трудностях проверяется мужчина?

Манфред покосился в его сторону с интересом, и Тангейзер как бы увидел себя его глазами: высокий и плечистый рыцарь в отменных доспехах, с белым плащом за плечами, что покрывает и конский круп, молодой и с румянцем во всю щеку, золотоволосый и с ярко-синими глазами, как и у большинства германцев. На полотняной накидке спереди большой крест, что значит – идет в крестовый поход, в то время как у Манфреда такой же крест и на спине, то есть, побывал, завершил, исполнил свой долг христианского воина, мог бы и вернуться, но предпочитает жить здесь.

– В трудностях, – наконец ответил Манфред. – Только выбирай их так, чтобы спина не надломилась.

– Нам по плечу любые, – заверил Тангейзер.

– Да? – спросил Манфред с сомнением. – Трудности бывают не только в переходах…

– И в боях, – сказал Тангейзер хвастливо.

Манфред улыбнулся, смолчал, но по виду старого рыцаря Тангейзер понял, что имеет в виду какие-то еще, хотя что может быть, кроме походов и яростных сражений?

От раскаленного песка пышет жаром, Тангейзер время от времени закрывал глаза, ослепленные блеском барханов и беспощадно синего неба, настолько высокого, что германцу, привыкшему к низкому небосводу, чаще всего затянутому тучами, и смотреть страшно.

Иногда по земле скользят полупрозрачные тени, это с неба за войском зорко смотрят степные орлы, а из-под каменных плит настороженно поглядывают юркие ящерицы и огромные длинные змеи, совсем не похожие на привычно серых гадюк. Здесь он еще не видел двух одинаковых, а тусклых почти нет, все яркие, расцвеченные диковинными узорами, часто настолько осмысленными, что он невольно пытался прочесть, что же там написано.

Песок и только песок от горизонта до горизонта. Он не понимал, как в этом аду можно жить, но Манфред рассказывал, что дальше просто сказочные места, где и родники бьют на каждом шагу, и рощи библейских фиников стоят без присмотра, и настоящие города…

До Яффы еще конный переход, Манфред распорядился остановиться на короткий отдых через час, там впереди по дороге колодец, а к вечеру прибудут в город, который предстоит захватить в жестоких боях с сарацинами.

Тангейзер старался держаться поближе к друзьям, с которыми успел сойтись за время похода. Да и они, чувствуя к нему симпатию, как и друг к другу, едут тесной группкой: Карл Фридрих фон Вайцзеккер – могучий гигант с настолько низким голосом, что начинается этот рык где-то в рыцарских сапогах, прокатывается по внутренностям, набирая мощь, а наружу вырывается могучим ревом, добродушным на пирах и яростным, когда он ведет своих людей в атаку.

Вальтер фон дер Фогельвейде – веселый рыцарь с тонким звонким голосом и с быстрыми движениями. Он сразу же, едва сошли с кораблей, начал укрывать голову бедуинским платком и доказывать преимущество кривой сарацинской сабли перед мечом в схватках с противником, на котором нет стальных доспехов.

Третьим с ними ехал Константин фон Нейрат, широкий массивный исполин. Конь под ним такой же, похожий на вросшую в землю скалу, тем более что Константин укрыл его попоной, достигающей земли, и выглядит теперь, будто сидит на чем-то неодушевленном.

Прошло с четверть часа, и местность впереди волшебно изменилась: из марева поднялись зеленые пальмы. Тангейзер послал туда коня в галоп. Под копытами, разбросав песок, поднялась настоящая дорога, по обочине раскинули ветви роскошные оливы, настолько живописные, словно вылепленные из гипса великим скульптором.

Одуряюще сладкий запах начал накатывать волнами в полном безветрии, от прогретой земли идет особое такое тепло, словно от только что вытащенного из печи хлеба.

По дороге начали попадаться караваны верблюдов, иногда огромные стада овец, пастухи торопливо сгоняют их на обочину, а крестоносцы с гоготом хватают к себе на седла понравившихся молодых барашков.

Множество коз усеивают склоны холмов, за ними присматривают мальчишки с длинными палками.

Манфред с двумя всадниками ринулся вперед посмотреть, как разместить удобнее войско. Тангейзер зачарованно смотрел на вырастающий оазис, совсем крохотный, но какая бурная жизнь в нем, сколько птиц на верхушках деревьев, какие сказочно громадные и прекрасные бабочки…

Отдыхать, как сообщили им, не больше часа, чтобы к вечеру достичь Яффы. Тангейзер расседлал коня, обтер пучками травы и медленно поил его холодной родниковой водой, когда вдали раздались радостные крики.

Послышался приближающийся топот, запоздало пропела чья-то труба. В их импровизированный лагерь на полном скаку, с трудом удерживая разгоряченных коней, ворвались всадники с красными попонами под седлами, все расшито золотом, а одеты в цвета императорского дома.

Рыцари преклонили колена, всадники быстро спрыгивали, передавали поводья слугам, а повод императорской лошади почтительно перехватил сам Манфред.

Тангейзер, как и все преклонив колено, с острым любопытством всматривался в лицо Фридриха.

Предыдущий, пятый крестовый поход окончился полной неудачей, крестоносцы вынужденно заключили с аль-Камилем мир, по которому получили свободное отступление, но обязались очистить Дамьетту и вообще весь Египет. А вот Фридрих II Гогенштауфен обязался перед папой начать новый крестовый поход… шестой по счету, и многие рыцари уверяли друг друга, что Фридриху удастся то, что не удалось ни Ричарду Львиное Сердце, ни Людовику, ни кому-либо из королей или императоров.

Да и сам Фридрих, выступая в поход, заявил весело, что через месяц будет пить вино в Иерусалиме, ныне занятом сарацинами. Конечно, заявление смелое и, как считали многие, безрассудное, с другой стороны… этому императору раньше удавалось все задуманное.

Пользуясь короткой передышкой, некоторые успели разжечь костры и жарили или просто подогревали куски мяса и хлеба.

Когда Тангейзер, напоив коня, возвращался обратно, ему весело замахали от одного из костров.

– Сюда, миннезингер!

Тангейзер нахмурился, здесь он прежде всего рыцарь, хотя лютня всегда с ним, но смолчал, Вальтер всегда дружелюбен и деликатен, никогда не обидит намеренно.

Карл и Константин жарят на прутиках мясо, и хотя оно уже и так жареное, но приятнее подержать над раскаленными углями еще раз и есть обжигающе горячее.

– В четырнадцать лет, – говорил размеренно Константин, – его объявили совершеннолетним, три месяца спустя женился на вдовствующей венгерской королеве Констанции, а уже через два года германские князья, противники императора Оттона Четвертого, избрали его своим королем и призвали в Германию. Что бы сделал другой на его месте?

Карл сдвинул плечами.

– Не берусь судить, – прогудел он густым голосом, – но наш император да, повел себя весьма достойно и отважно! Передал управление Сицилией жене, а сам рискнул отправиться в Германию, по дороге заверяя всех в дружбе. Из Рима сразу в Верону, а так как все проходы в Альпах перекрыты войсками императора Оттона, сумел в труднейших условиях перейти Швейцарские Альпы по таким трудным тропам, где точно даже горный козел свернул бы себе шею…

– Вот-вот, – сказал Константин. – У Баденского озера к нему присоединились шестьдесят рыцарей, но этого хватило, чтобы завоевать Германию!

Карл уточнил:

– Когда вошел в Базель, у него уже было не меньше пяти тысяч одних только рыцарей.

Тангейзер присел к огню и слушал, оба рыцаря знают неизмеримо больше, он может опередить их только в сочинении песен, но это не слишком заметное в походе достоинство.

– Еще год-полтора, – продолжал Константин, – которые ему понадобились для дипломатии, и вот уже вся Германия признала его своим королем!.. Ты догадываешься, что это значит?

Карл проворчал:

– Боюсь и верить слухам.

– Я тоже, – сказал Константин.

Вальтер помалкивал и молча жрал мясо, Тангейзер спросил, не выдержав:

– Вы о чем?

– По слухам, – пояснил Константин значительно, – еще когда император был в Палермо, к нему зачастили послы от сарацин.

– И что?

Константин ответил так же загадочно:

– Все может быть. В том числе и то, чего мы совсем не ждем.

– А чего мы не ждем? – поинтересовался Тангейзер.

Константин сказал с насмешкой в голосе:

– Мы все готовы сложить головы в красивой войне за правое дело. Но если император вступит в переговоры?

Тангейзер умолк, не зная, что сказать, а Карл прорычал, как большой медведь в берлоге:

– Я бы не исключал такую возможность. Император воевать умеет, но где можно чего-то добиться простыми переговорами, он предпочтет переговоры. И, самое главное, только он ведет войско, только он ведет переговоры, только он решает!

Константин добавил в тон:

– А все войско почти исключительно германцы, так что никаких «вы идите на штурм крепости, а мы посмотрим, и если у вас не получится, то пойдем мы и покажем, как это делают герои»!

Они вынимали поджарившееся мясо с обуглившимися краями, смаковали и запивали вином из фляг. Тангейзер тоже ел молча, думал об императоре. Его личность и раньше волновала и привлекала, он знал по рассказам о нем, что тот настолько любит искусство, что пожаловал своему трубадуру город Оранж, находившийся в королевстве Арелат.

Сперва это казалось ему вымыслом, затем он как-то проезжал в своих странствиях по королевству Арелат, и там в городе Мец ему рассказали, что Фридрих II подарил королевство Арля и Вьенна великому трубадуру Гильему I де Бо, принцу Оранжскому.

Еще он слыхал, что Фридрих любит гостить у своего двоюродного дяди ландграфа Германа I Тюрингского, тот в свое время написал два латинских гимна, покровительствовал миннезингерам и однажды организовал поэтическое состязание в Вартбурге, пообещав богатые награды победителям, и даже отчеканил для них именные кубки из золота.

Помогала ему супруга София, дочь Оттона I Виттельсбаха, герцога Баварии, и графини Агнессы ван Лоон.

Император, который настолько ценит искусство и покровительствует миннезингерам, казался ему очень привлекательным человеком, и он мучительно подыскивал повод, чтобы, как только тот явится в воинский лагерь, предстать перед ним и блеснуть своими талантами.

Глава 2

В лагере звонко пропели трубы, усталые рыцари начали подниматься, помогать оруженосцам седлать коней.

Тангейзер быстрее всех справился со своим, подошел помочь Константину и сказал тихонько:

– Ты не подскажешь, как мне суметь приблизиться к императору? Если он так покровительствует миннезингерам, то мне хотелось бы… ну, сам понимаешь…

Константин довольно хохотнул:

– Правда, хотелось бы?

– Еще как!

Константин сказал с насмешливой доброжелательностью:

– Сперва тебе придется расширить свой весьма узенький лобик, дружище.

Тангейзер придержал ему стремя, пока грузный рыцарь взбирался в седло, потом в озабоченности пощупал свой лоб, нахмурился, переспросил с подозрением:

– Что ты имеешь в виду?

– Да так, – ответил Константин, – пустячок. Как ты относишься… ну, к сарацинам?

– Всех перебить, – без малейшего колебания ответил Тангейзер.

– Почему?

– Враги, – ответил Тангейзер безапелляционно.

– Та-а-ак… а к иудеям?

– Тоже враги, – ответил Тангейзер уверенно.

– Почему?

– Ну… все же говорят так! Что тебе еще надо?

– Понятно. А… православные?..

Тангейзер поморщился.

– Ну, это все-таки христиане, хоть и никчемные. Потому я бы просто изгнал их из Европы вообще.

– Куда?

– Да туда, откуда взялись. В Византию, к примеру… Что смотришь? Не так что-то?

Константин оглянулся на рыцарей, что по зову трубы выстраиваются в колонну, сказал хладнокровно:

– Что-то?.. Да все не так. Норманны, захватив Сицилию, создали там особые условия. Еще дикий и свирепый прадед императора герцог Роджер, завоевав те земли, сделал их раем. И наш будущий император родился и жил в окружении великолепных византийских мозаик Палатинской капеллы, арабской роскоши замков Зиза и Куба, с детства видел величие Норманнского дворца и Успенского кафедрального собора.

Тангейзер вскочил на коня, развернул его и послал рядом с Константином, почти касаясь ногой его стремени.

– Ну… – пробормотал он, ошеломленный таким обилием имен и названий, – разве это так важно…

– Согласен, – сказал Константин, – но с детства он общался с мусульманами, иудеями, православными греками, католиками… причем – итальянцами, лангобардами, норманнами и германцами, а ты знаешь, какие мы все разные христиане, друг другу глотки готовы перегрызть, да и перегрызаем везде в Европе, но только не в Сицилийском королевстве!.. Там все живут дружно. А наш император, чтоб ты знал, кроме обязательной латыни, освоил в совершенстве греческий и арабский, древнееврейский, французский, сицилийский, нормандский, провансальский и средневерхнегерманский диалекты. Одиннадцать языков всего, как тебе?..

Тангейзер даже пошатнулся в седле.

– Что, правда?.. Ничего себе. Большинство из нас и своего как следует не знают. Господи, как я хочу предстать пред его очами!

Константин по большей части смотрит вперед, тяжелый и неподвижный, но на этот раз повернул голову и оглядел его насмешливо.

– Верю.

– Ты можешь как-то это устроить?

Константин кивнул:

– Постараюсь. Тебе же знаком Манфред фон Рихтгофен?

– Да, – сказал Тангейзер торопливо. – Мне кажется, он относится ко мне… хорошо. Разговаривает, как с равным.

– Он со всеми так разговаривает, – ответил Константин. – Он здесь прожил почти двадцать лет, это вошло в привычку.

– Господи, – сказал Тангейзер с суеверным ужасом, – он же тут осарацинится!

– Постарайся понравиться ему больше, – посоветовал Константин. – Это важно.

– А что с ним?

– Они с императором дружны, – объяснил Константин. – Манфред не просто давно поселился здесь, но и пророс связями всюду. У него есть дома во владениях тамплиеров и госпитальеров, а еще, как говорят, и в самом Иерусалиме.

– Ого, – сказал Тангейзер. – То-то он спешит освобождать Святой Город!

Константин покачал головой:

– Ничего подобного.

– Почему?

– Сарацины, – пояснил Константин невозмутимо, – пропускают в город и наших рыцарей, если у тех в Иерусалиме есть дома или другое имущество. В общем, тебя здесь ждет много такого, что откроешь рот и спросишь, в ту ли страну попал, в какую собирался!

Солнце склонилось к далеким горам, из-за дальности почти призрачным, а здесь вдоль дороги кипарисовый лес стал в его лучах зловеще-багровым, песок заблистал грозно, словно расплавленное золото.

Издали донесся частый стук копыт, словно по параллельной дороге их догоняет на полном скаку конница. Тангейзер насторожился, а все трое его друзей торопливо откинули полы плащей и опустили ладони на мечи, хотя, судя по стуку, в их сторону мчится не меньше чем тысяча сарацинских всадников.

Тангейзер с замиранием сердца даже уловил благодаря чуткому слуху музыканта, что не просто сарацины на легких стремительных конях, а тяжелая сарацинская конница, где все в великолепных кольчужных доспехах, вооружены до зубов и где каждый воин стоит десятерых.

Из-за пригорка выметнулись первые всадники на стройных конях с узкими головами и змеиными шеями, за ними несется вся масса, поднимая желтую пыль, донесся хриплый крик «Алла!», и все помчались сперва прямо, а потом взяли в сторону и пронеслись мимо, как грохочущие призраки.

Вальтер схватился за сердце и сказал почти плачущим голосом:

– У меня чуть сердце не выскочило!

Могучий Карл прогудел мощно:

– Что сердце… У меня чуть не выскочило в штаны…

Константин захохотал таким гулким басом, что земля под ними резонировала и прогибалась.

Отхохотавшись, он вытер гигантским кулаком слезы.

– Как же я люблю…

– Что? – спросил Карл зло.

– Смотреть люблю, – прогрохотал Константин весело, – на таких вот… га-га-га!.. Как они пронеслись, смотреть любо!..

– Что тут хорошего? – спросил Карл раздраженно. – Не верю я им!.. В Сицилии, ладно, еще понимаю, но зачем их с собою и сюда тащим?

– А почему нет?

Карл рыкнул:

– Они ж тут в родной Сарацинии враз переметнутся на сторону сарацин!.. И всех нас повяжут во сне, передадут своим!

Константин перестал хохотать, лицо стало почти серьезным.

– Дорогой друг, такие подозрения неуместны. Они, можно сказать, выражают недоверие нашему императору! Если он взял их с собой в качестве личной охраны, значит, доверяет.

Поднятая копытами желтая пыль оседала долго и нехотя, предпочитая блистать на солнце мелкими искорками. Цветные конские попоны вскоре стали серо-желтыми, Вальтер часто чихал и выплевывал на дорогу плотные сгустки пыли.

Они ехали еще несколько часов, наконец вдали в фиолетовой дымке начала проступать некая гора. Тангейзер рассмотрел, что она вся усеяна домиками с плоскими крышами.

Константин величественно протянул руку, словно готовился отдать приказ атаковать и уничтожить вражеское войско.

Тангейзер проследил взглядом за указующим перстом. Крохотные домики странно кубические, такие же светло-желтые, как и песок пустыни. Между ними торчат странные деревья, когда высокий ствол, а на вершине вместо веток лишь гигантские листья, каждое по два ярда в длину.

– Яффа, – сказал Константин. – Кстати, неплохой морской порт.

Тангейзер спросил в удивлении:

– Тогда почему мы высадились на пустынном берегу, а не прямо здесь?

Константин ухмыльнулся.

– Здесь сарацины всегда готовы к защите. А мы оказались бы беспомощны…

Берег, как видел Тангейзер, достаточно крут, домики громоздятся на нем буквально один над другим так, что, выходя из дверей, обязательно окажешься на крыше соседа.

От воды Яффу отделяет длинный ряд высоких и непроходимых для кораблей рифов, зато справа и слева у воды множество лодок, как под парусами, так и весельных.

– Как будем атаковать? – спросил он. – Что-то не вижу сарацинской армии… Господи, да вон же они!

Он выхватил меч, лицо загорелось жарким пламенем, глаза заблестели, как звезды, он стал словно бы выше ростом, а руки заметно потолстели.

Из распахнутых городских ворот навстречу выплескивается легкая конница сарацин, но все в прекрасных кольчугах, в железных конических шлемах, что надежнее в бою, чем рыцарские, под всеми великолепные кони…

Тангейзер часто дышал и смотрел на сарацин неотрывно в ожидании сигнала к атаке.

Константин сказал весело:

– Да что с вами? Своих не признаете?

Вальтер всмотрелся в сарацин, что продолжают выплескиваться из городских врат, хотя вообще-то стена в руинах, можно перескочить где угодно.

– Своих? – переспросил он.

А Карл бухнул гулко:

– Я и смотрю, на тебя так похожи!

Константин беспечно гоготнул, огромный и довольный, как величественный слон.

– Ну вот, уже начинаете привыкать.

Тангейзер сказал нервно:

– А меня всего трясет! Не знаю, привыкну ли вообще…

Он заметил, что могучий рыцарь присматривается к нему, но не понимал причины. А Константин в самом деле поглядывал на самого молодого из них с двояким чувством. В германских землях хорошо знают австрийско-баварский дом фрайхерров Тангузенов, давший так много славных полководцев, военачальников, политиков и могущественных лордов, способствовавших укреплению и величию многих княжеств.

Однако Тангейзер лишь обликом вылитый Тангузен: высок, широкоплеч и неприлично красив. Силен и великолепно владеет всеми видами рыцарского оружия, к тому же умеет стрелять из лука как может мало кто из лучников. Однако чересчур беспечен, не стремится к воинским подвигам, хотя стычек с противником не избегает, а за время путешествия из Европы к берегам Яффы шесть раз дрался в поединках и в каждом одержал победу быстро и жестоко.

Кроме того, он не просто умеет прекрасно складывать стихи и перекладывать их тут же на музыку, это входит в обязательное обучение любого молодого рыцаря, и потому многие умеют писать стихи, однако он иногда проговаривается, нарочно или намеренно, что это более славное занятие, чем побеждать с мечом в руке.

Сарацинское войско, числом примерно около двух тысяч, построилось ровными квадратами, что для них неслыханно, затем из ворот галопом вынеслось еще трое, у всех в руках трепещут знамена…

Тангейзер ахнул:

– Этого не может быть!

– Знамена Его Величества, – подтвердил Вальтер. – Они захватили для нас Яффу?

Константин проговорил с торжеством:

– Почему не может быть? Это же наш император, а не какой-нибудь тупой головорез вроде Ричарда Львиное Сердце.

– Но это же сарацины! – вскрикнул Тангейзер.

На его глазах сарацины ровными квадратами так и понеслись, нацелившись в середину рыцарского войска, где как раз и находится император.

– Ох, – сказал Тангейзер нервно, – что-то я не доверяю им!

– Напрасно, – буркнул Константин. – А я еще удивился, когда император прибыл без его личной охраны… Оказывается, он посылал их вперед на захват Яффы.

Тангейзер пробормотал:

– Что… они захватили Яффу для императора?

Константин сдвинул плечами.

– Думаю, это был даже не захват.

– А что?

– Если султан передал Яффу императору, то наша сарацинская гвардия просто успокоила горожан. Дескать, резни не будет, бежать не нужно.

Карл сказал деловито:

– Войдем в город, узнаем. Мой конь уже валится от усталости.

Глава 3

Тангейзер жадно смотрел на приближающийся город, чувствуя острое разочарование. В воображении уже много раз победно врывался через проломы в стене, раздавая направо и налево удары разящего меча, разбивал ворота, водружал знамя императора на самой высокой башне, захватывал в плен главного эмира, а то и самого султана…

Он продал в Германии имение и деревушку, чтобы купить настоящего рыцарского коня, способного выдерживать вес всадника в полных доспехах и мчаться с ним в стремительную атаку. Все остальные деньги истратил на доспехи, подогнанные по его фигуре, и великолепные меч и щит, ибо от них зависит его жизнь, а если он имение сохранит, а жизнь потеряет… то не глупость ли это будет?

И вот теперь он въезжает в широко распахнутые ворота Яффы, жители, правда, на всякий случай стараются не попадаться на дороге, но из окон выглядывают бородатые мужчины и смеющиеся женщины, все смотрят с любопытством на огромных франков, закованных в железо с ног до головы, страха на их лицах Тангейзер не увидел…

Появился Манфред, сообщил, что основная часть войска останется за городом, где разобьют лагерь, но ему нужны рыцари, которые согласятся жить в городе, демонстрируя, что он отныне принадлежит рыцарям Креста.

Константин явно хотел сказать, что они предпочитают лагерь, но Тангейзер опередил вопросом:

– А как более угодно императору?

Манфред помедлил с ответом, затем ответил почти уклончиво:

– Все вольны в выборе. Но он был бы рад, если часть наших достойных братьев займет центральный квартал города.

– Тогда остаемся, – сказал Тангейзер бодро. – Не правда ли, друзья?

Константин вздохнул.

– Ну, если это нужно…

– Я с вами, – пробасил Карл.

– И я, – подтвердил Вальтер. – Как вас тут оставить, пропадете же без меня!

Манфред сказал с облегчением:

– Ну вот и прекрасно. В городе с вами будут еще с десяток рыцарей и пара сотен воинов, этого вполне достаточно.

Он отсалютовал и, повернув круто коня, умчался, только пыль взвилась следом, а Константин спросил:

– Тангейзер, тебе так этот городишко нравится?

– Разве мы не за этим ехали? – спросил Тангейзер. – Новый дивный мир!.. Непонятные деревья, странные птицы, удивительные животные, непохожие на нас люди… А какое небо, я еще не видел даже облачка!.. А это море, в котором вода, наверное, такая же жаркая, как и песок под ногами!

Их разместили в одном из брошенных домов, где даже в комнатах пахнет морем, но, когда ветер меняется, Тангейзер отчетливо слышал запах хлеба, ванили и пряностей, недоумевал, пока не рассмотрел на пристани приземистые сараи складов.

В городе много развалин, слишком уж много раз он переходил из рук в руки, на окраине огромное кладбище, а совсем рядом шумный базар. Их разделяют только остатки стен, ужасающе древних. Но строили не сарацины, не иудеи, сама Яффа выстроена на месте давно-давно исчезнувшей финикийской гавани.

На другой день их посетил Манфред, поинтересовался, как им здесь, не слишком ли дико, сообщил, что здесь в давние-давние времена гавань называлась Водоемом Луны, финикийцы поклонялись ей, луне, и ставили статуи в ее честь, но почти ни одна не дожила до наших дней.

– Смотрите, – сказал он, – на север отсюда простирается знаменитая Саронская долина. Когда-то она была цветущим садом, здесь зрели виноградники иудейских царей, лучшие сады, персики, инжир…

– А что на юге? – спросил Тангейзер. – А то я смотрю на эти пески, и что-то у меня мороз по коже… Это в такую жару.

– Здесь жили филистимляне, – ответил Манфред. – Слышал о них?

Тангейзер покачал головой.

– Только в легенде о Самсоне… Нет, еще пастушок Давид кого-то из них убил… Только не помню кого. Не Самсона?

– Филистимского богатыря Голиафа, – подсказал Манфред, – после чего и стал царем Иудеи.

– Здорово, – восхитился Карл. – Я бы и сотню порубил, если бы за это сразу в цари! Даже иудейские.

Манфред снисходительно посмеивался, а Тангейзер посмотрел на него с великим уважением.

– Как много вы знаете!

Манфред самодовольно улыбнулся.

– Проживешь здесь двадцать лет, всю историю будешь знать назубок. А я еще и Библию прочел! Правда-правда. Всегда интересно читать про места, по которым ходишь.

– Это точно, – подтвердил Карл. – Я бы и сам почитал. Осталось только читать научиться…

Он гулко захохотал, эхо в испуге вырвалось из комнаты и понеслось по городу, больно ударяясь о стены.

– Может быть, – проговорил Манфред, – и научишься. Тут всякие чудеса случались… Вот смотрите сюда, да не на палец, а на горизонт! Вон туда на восток, видите? Там и есть цель нашего крестового похода.

– Иерусалим? – спросил Тангейзер жадно.

– Он самый, – подтвердил Манфред гордо, словно Иерусалим был его личным огородом. – Но он пока далековато.

– Там вроде бы горы…

– Как раз за горами, – объяснил он с покровительственной улыбкой.

Ночь прошла спокойно, не пришлось даже выставлять часовых. По распоряжению императора охрану лагеря крестоносцев и самой Яффы несли сарацинские войска. Часть из них пришли из Палермо, где охраняли императорский дворец, как личная гвардия, а часть набрали здесь, на месте.

Утром Константин молча протянул Тангейзеру бедуинский платок, и тот так же без слов набросил его поверх шлема и укрыл широкими краями железные плечи доспеха, пряча от нещадного солнца.

В город со всех сторон входили крестоносные войска: император Священной Римской империи Фридрих II Гогенштауфен первым делом сделал то, что и следовало: срочно начал укреплять портовую крепость Яффе. Для этого солдаты гигантской армии таскали глыбы и укладывали в стены, кроме того, он привлек к работе местных иудеев и сарацин, обещая щедрую плату.

Расплачивался он не слишком щедро, зато справедливо, никто не получил больше, но и никто из работающих не оставался без оплаты его труда.

Постепенно подтянулись к лагерю крестоносцев женщины, что приносили сперва только своим мужьям еду, а потом начали предлагать козий сыр, молоко и мясо прибывшим из-за моря белолицым франкам, говорящим на чужом языке.

Тангейзер, как и остальные, прибывшие из Германии, сперва вздрагивал при виде сарацинских всадников в прекрасных доспехах и с кривыми мечами наголо.

Их тысячный отряд занимал центр лагеря, окружая шатер императора, иногда казалось даже, что держат его в плену, но ко всему еще они и носились всюду, оглашая воздух гортанными воплями, и он долго не мог отделаться от впечатления, что все крестоносцы попали в гигантскую ловушку.

Манфред был в числе тех, кто руководил возведением стен, часто подходил к Тангейзеру, которого отметил как за отвагу в схватках, так и за великолепные песни о чести, достоинстве, рыцарской верности.

Спор зашел о предыдущих крестовых походах, все кончились неудачами. Особенно катастрофическим был тот, которым взялся руководить король Англии Ричард Львиное Сердце, когда он перессорился с другими европейскими королями, что привели свои войска, отказывался помогать им, когда они посылали своих людей на штурм крепостей, а своих посылал, когда те отходили на отдых, чтобы не делиться славой.

Константин защищал Ричарда, доказывая, что тот один дрался против двадцати сарацин и побеждал, Вальтер тоже ахал и восторгался, только рассудительный Карл наморщил нос.

– Он же король, – обронил он наконец.

– Вот именно, – сказал Вальтер гордо.

– И что тут хорошего? – спросил Карл.

– Как что? – изумился Вальтер. – Король героически ведет все войско в атаку, а сам впереди всех!

– Ну?

– Что «ну»? – озлился Вальтер. – Разве это не героизм?.. Первым вступает в бой, последним из него выходит!

Карл изрек солидно:

– Дурость.

– Ты что? – ахнул Вальтер. – А кто еще из наших королей таков?

– Ты прав, – согласился Карл. – Таких дураков еще поискать.

– Что?.. – вскричал Вальтер гневно, лицо его стало наливаться недоброй багровизной. – А как, по-твоему, надо? Как Саладин, что оставался на вершине холма?

Карл ответил гулко и веско:

– Саладин потому и выигрывал, что с холма видел все поле битвы и успевал кому-то послать подкрепление, кому-то мог велеть отступить… а Ричард, сражаясь своим знаменитым топором, как мясник, не видел даже, что делается в трех шагах! А заходят сарацины с левого фланга или правого… ну, тебе объяснять на пальцах?

Вальтер огрызнулся:

– Меня эти мелочи не интересуют! Король Ричард дрался, как лев!..

– Да, – согласился Карл, – это совсем мелочи: выиграть или проиграть битву, а с нею и весь крестовый поход. Главное – покрасоваться своей силой и умением работать топором. Удивительный король. Жаль, рано погиб, а то бы совсем Англию уничтожил, и отец нашего императора присоединил бы и ее к нашим владениям.

Вальтер сказал гордо и надменно:

– Какие вы все… приземленные! Рыцарские подвиги ни во что ставите! Да пусть весь мир погибнет, лишь бы честь жила!

Манфред слушал их перепалку, в этом месте зааплодировал, сказал с удовольствием:

– Люблю людей чести. С ними так надежно. Хотя я не понял, как бы честь жила, если бы мир погиб… но это неважно. Кстати, не удивляйтесь, если при слове «Саладин» не сразу поймут, о ком речь. Его звали Юсуф ибн Айюб, что значит – Юсуф, сын Айюба, а Салах ад-Дин – это почетное прозвище, означающее «благочестие веры». Ну, как у нас Фидель Дефендор – Защитник Веры…

Карл хмыкнул:

– У нас несколько этих Защитников Веры.

– У них тоже, – ответил Манфред. – С этого краешку исламского мира именно этот. А Ричард Львиное Сердце… гм… был франком, а они все такие показушные. Потому англичане так часто их и били. Сам Ричард родился во Франции, воспитывался там, жил, обучался, вел войны сперва с соседями, потом с братьями, затем со своим отцом, королем Генрихом Вторым, который тоже жил во Франции… В Англию он съездил дважды: чтобы короноваться там английским королем, а второй раз, чтобы собрать вторую армию и ограбить своих подданных еще раз. Но на этот раз он не рискнул снова идти в Святую землю, а принялся воевать во Франции, где и погиб. Сейчас же ситуация иная…

– В чем?

– Фридрих II Гогенштауфен, – сказал Манфред значительно, – внук великого Фридриха Барбароссы – настоящий германец, хотя да, ты прав, часть детства провел в Италии. Но он не дикарь с топором! И вы увидите, что, хотя с ним армия в десять раз меньшая, чем приводил Ричард, наш император добьется большего!

Карл прорычал довольно:

– Я на своего императора надеюсь. Не хотелось бы, чтоб как у Ричарда, что и армию всю погубил, и даже сам в плен попал на обратном пути!

– Не попадет, – заверил Манфред твердо и уверенно, но даже поддерживающий его во всем Карл посмотрел со скептицизмом.

Тангейзер с тревогой вспомнил, что все крестовые походы заканчивались разгромом и беспорядочным отступлением уцелевших. А если учесть, что император привел с собой буквально горстку войск, и часть из них – сами же сарацины…

Глава 4

Он вместе со всеми таскал камни, укреплял стены, заделывал пробоины, рядом трудились сарацины, он быстро научился от них самым обиходным словам, это император владеет арабским, будто и родился в их городах, а ему достаточно десятка-другого слов…

От самих сарацин и рыцарей он уже знал, что сарацины очень уважают императора Фридриха, он не только владеет в совершенстве арабским, но и на равных спорит с муфтиями о тонкостях веры, о различиях в понимании Корана шиитами и суннитами, прекрасно знает арабскую литературу и наизусть читает стихи арабских и персидских поэтов.

Более того, Фридрих прекрасно разбирается в тонкостях арабской философии, может цитировать по памяти большие куски из работ мудрецов, Коран знает на уровне муфтия, а в математике достиг таких вершин, что один из изумленных арабских мудрецов воскликнул: «Франк, мы уже ничему не можем тебя научить, учи нас ты!»

А еще, что узнал Тангейзер здесь в Яффе, общаясь с людьми, близкими к императору: он вообще издавна поддерживает самые дружеские отношения с семьями многих исламских султанов, бывал у них. Более того, что совсем непостижимо для европейца, в конце концов завел и свой гарем! Правда, не в суровой Германии, там бы не поняли, а в своих владениях на Сицилии.

Манфред сообщил с почтением, что в Европе его называют за великую ученость и колоссальные знания Stupor Mundi, что означает «Чудо мира», арабские мудрецы считают его равным себе мудрецом, который одновременно еще и зачем-то является крупнейшим светским правителем, что умному человеку вроде бы совсем не нужно, а то и мешает…

Константин посмотрел на изумленного Тангейзера, расхохотался гулко и мощно.

– Здорово? Это не песенки сочинять!

Тангейзер встрепенулся, ответил обиженно:

– Это не песенки.

– А что?

– Это то, – сказал Тангейзер, – что может тебя поднять даже со смертного одра и бросить защищать свой дом или страну!.. Это то, что заставляет тебя смеяться и плакать, хотя на тебя не подействует ни щекотка, ни зверские пытки.

– Гм, – сказал Константин, – ладно-ладно, ты прав. Эдэм дас зайне!

– Чего-чего?

Константин отмахнулся:

– Да уж не помню. Это я ученостью побахвалился.

Тангейзер сказал, несколько раздраженный, вдруг показалось, что старшие боевые товарищи над ним подшучивают:

– Человек, придерживающийся фактов, и поэт никогда не поймут друг друга.

Константин сказал с радостным удивлением:

– Правда? Тогда Библия для тебя должна быть Книгой из Книг!

Тангейзер возразил:

– Но Библия… разве там не все факты?

Константин покровительственно похлопал его по плечу.

– Да, – сказал он, – конечно. Но настолько опоэтизированные, что под пластами поэзии их и не рассмотришь… Но ты, похоже, Библию знаешь плохо?

– Почему? – спросил Тангейзер настороженно. – Я ее прочел всю!.. Начиная с сотворения мира. Правда, про людей пропустил, неинтересно, но сотворение мира – красотища неописуемая! Каждая строфа дышит величием… Я пытался положить на музыку, но не сумел, слишком грандиозно. Нужно много разных инструментов, а не одна моя лютня…

Константин повторил медленно:

– А про людей пропустил… Хорошо сказано. Люблю я тебя, Тангейзер! Весь ты какой-то…

– Какой?

– Не такой, – сообщил Константин. – Но, наверное, поэты и должны быть немножко иными?

– Все люди немножко иные, – ответил Тангейзер. – Поэт должен быть иным очень даже множко! Одной ногой вообще в другом мире…

– Сумасшедшим?

– На грани.

Поздно вечером, натягавшись камней, усталый и голодный, он пришел в их дом, плотно поужинал, хотя поэты должны голодать, сочиняется вроде бы лучше на пустой желудок, ага, поговорите там, знатоки, а он еще и запил целым кувшином вина, после чего достал лютню.

Когда пришли Константин и Вальтер, тоже запыленные, Тангейзер уже сидел на подоконнике и задумчиво перебирал струны, наигрывая легкую мелодию, останавливался, подтягивал струны, снова начинал пощипывать серьезно и сосредоточенно.

Константин разделся и с наслаждением мылся, хмурая немногословная сарацинка в длинном пестром платье притащила из своего дома кувшин с водой и лила тонкой струйкой, бережно расходуя, крестоносцу на голову, в ее глазах Тангейзер видел тщательно скрытое изумление мощной фигурой франка.

– Лей больше, – потребовал Константин.

– Утонешь, – ответила сарацинка.

– Лей!

– Воды мало.

– Я заплачу, – пообещал Константин.

Она тут же перевернула кувшин вверх дном и вылила всю воду ему на голову и плечи.

Вальтер раздевался медленно, неспешно, с интересом поглядывал на Тангейзера.

– Новую песнь складываешь?

Тангейзер покачал головой.

– Нет, очень старую вспоминаю. Ее сочинил участник… даже вожак третьего крестового похода.

Вальтер удивился, даже рубаху задержал над головой.

– Кто? Ричард Львиное Сердце?

– Да, – ответил Тангейзер. – Это меня и удивляет…

– Что король умел складывать песни?

Тангейзер ответил задумчиво:

– Нет, другое…

– Что?

– Королю Ричарду, – ответил Тангейзер с некоторым смущением, – прозвище Львиное Сердце дали не за храбрость, как теперь некоторые начинают думать по невежеству, а за невероятную звериную жестокость, которую он проявлял… И вот этот человек складывал такие нежные и точные песни, где каждое слово уложено, как умелым ювелиром камешек в короне, а каждая нота звучит именно так и так, как может затронуть сердце!

Вальтер сдвинул плечами.

– Тебе кажется, злодейство и талант певца несовместимы?

– Лучше, – сказал Тангейзер, – если бы это было так…

Вальтер отшвырнул рубашку, подумал.

– Видимо, – произнес он веско, – Господь решил не облегчать нам работу уж настолько, чтоб мы вообще сидели сложа руки. И не намечал людей краской: это черные, это белые, это синие, это малиновые… Даже с сарацинами вон как… Вроде бы самые лютые враги, вообще нехристи, но сам видишь, что некоторые куда лучше наших братьев по Кресту.

В сторонке послышался визг, это Константин обхватил огромными лапищами сарацинку и мощно прижал ее к себе с такой силой, что у нее вылетело дыхание.

Освободившись, она погрозила ему кулаком, но уходить не спешила, а лицо, как показалось Тангейзеру, стало уже не таким уж и хмурым.

Яффу укрепили со всех сторон, любой натиск выдержит, штурмом не взять, а осады обходятся нападающим намного дороже, чем тем, кто спрятался за стенами.

Наступили дни вынужденного безделья. В лагерь императора зачастили послы и делегации от султана аль-Камиля, брата великого Юсуфа ибн Айюба, известного в Европе как Саладин, что умер несколько лет назад, оставив власть менее воинственному, но более мудрому брату.

Манфред, появляясь все реже, сообщил гордо, что эмир Фахруддин ибн ас-Саих, лучший друг султана и его личный посланник, привез императору удивительный трактат под названием «Алгебра» великого ученого аль-Хваризми. Император, владея арабским так, словно это родной язык, не только прочел, но и моментально ухватил суть, пришел в восторг от изящности и простоты сложнейших вычислений.

А если учесть, что он из-за тесных связей с исламскими учеными уже знает арабские цифры и давно отказался от сложных и неудобных при вычислениях римских, то с трактатом по алгебре он носится, как с величайшей драгоценностью, что превышает стоимость его короны.

– И что, – прогудел Карл недовольно, – и мы будем учить эти трактаты вместо свершения славных подвигов?

Манфред заверил:

– Подвиги будут! Наша цель – Иерусалим, забыли?

– Мы нет, – ответил Константин, – а император?

– Император ничего не забывает, – сказал Манфред. – Просто он заглядывает вперед дальше нас всех.

Тангейзер, укладываясь поздно ночью, слышал, как восторженно и самозабвенно верещат жабы, здесь они не квакают, а выводят замысловатые трели, прямо болотные соловьи, в комнату залетели и неспешно плавают в воздухе, как в плотной темной воде, светлячки, но ближе к утру наконец-то потянуло прохладой.

Под утро вместо луны поднялся полумесяц шафранного цвета, весь сарацинский, повис над миром, как предвестник нового мессии, свет от него не холодно-призрачный, как в Германии, а теплый и оранжевый…

Он набросил на плечи плащ, от жаркого солнца нужно спасаться заранее, Константин приоткрыл один глаз и сонно поинтересовался, куда это дурного поэта несет в такую рань.

Тангейзер сказал тихо:

– Спи, спи…

Константин проворчал:

– Тут заснешь… Ишак целую ночь орал!

– Но сейчас же не орет?

– Уже поздно, я разозлился. Это не ты его?

– Нет, – ответил Тангейзер. – Зачем мне ишак, я тут одну измаилтянку присмотрел…

Константин пробормотал:

– Какое счастье, что я стихи не пишу…

Тангейзер, пригнувшись, вышел из палатки, горячий воздух сразу напомнил, что это не суровая и холодная Германия, здесь он в другом мире, расскажи кому дома про здешние чудеса – не поверят.

Сильно прищурившись, он взглянул в пылающее синим огнем небо, безумно яркое, немыслимое на его родине. Солнце едва только поднялось, а хрустальный купол уже раскален так, что на землю падает тяжелый сухой жар, и хотя еще утро, но только местным оно кажется прохладным, а он уже чувствует этот зной, проникающий под одежды.

В десятке шагов от их жилища эти странные пальмы, он никак не может привыкнуть к их диковинному виду, а за ними длинная непролазная чаща померанцев, их сарацины совсем недавно завезли из Индии, как говорит Манфред, но распространились они здесь моментально, признав своим это жаркое солнце и сухие пески, хотя народ зовет их горькими апельсинами.

Пышные магнолии, олеандры – что за неведомый мир, и как же, оказывается, он велик, и сколько в нем чудес, и как дивны эти черные, обожженные солнцем молодые и старые семиты, в странных платках на головах, что падают на плечи и закрывают от немилосердного солнца даже спины…

Из-за деревьев вышла молодая женщина в длинном темном платье до самой земли, настолько простом, что больше похоже на ночную рубашку, гордо и красиво, с грацией аристократки, она идет с огромным кувшином на плече, легко придерживая его рукой, ее маленькие ступни в легких сандалиях, тонкие ремешки уходят под платье, он представил себе, что они заканчиваются у колен, и сердце заныло в сладостной неге.

Измаилтянка или иудейка прошла мимо, настороженно бросив в его сторону быстрый взгляд огромных черных очей, обрамленных густыми черными ресницами, и снова его сердце дрогнуло в сладостном предчувствии.

– Салям, – сказал он.

Она лишь чуть-чуть повернула голову, необыкновенно черные и таинственные глаза дико блеснули. Тангейзер ощутил, как остановилось его дыхание, а она прошла мимо, непостижимо прекрасная в своей смуглости, хотя он твердо помнил, что лишь белолицые могут считаться красавицами, а любая смуглость огрубляет, потому дочери аристократов всегда избегают прямых лучей солнца, чтобы не быть похожими на простолюдинок.

Он перевел дыхание только после того, как она прошла мимо, но ему казалось, что за ней остался аромат ее тела, такого же остро-жгучего, как и здешняя еда.

Он, не чувствуя под собой ног и не отдавая себе отчета, двинулся за нею следом. Она словно ощутила его присутствие, оглянулась через плечо, взгляд дик, но не испуган, просто выглядит удивленной, но не уронила кувшин, не вздрогнула и даже не ускорила шаг.

Напротив, как ему почудилось, пошла чуть медленнее. Тангейзер с сильно стучащим сердцем догнал и пошел рядом. Она скосила на него глаза, сейчас почти круглые от удивления, но такие же таинственные и темные, как воды лесного озера в ночи.

– Здравствуй, – сказал он хриплым голосом. – Меня зовут Генрих… Генрих фон Офтердинген Тангейзер. Но это для вас длинно, так что просто Генрих. А тебя?

Она поняла, ответила тонким звенящим голоском:

– Айша…

– Здравствуй, Айша, – сказал он. – Я думал, ты сама Сусанна, за которой даже патриархи подглядывали, когда она купалась… Ты прекрасна, Айша-Сусанна.

Он говорил и говорил, она все замедляла шаги, он видел, как ее лиловые губы чуточку дрогнули в улыбке. Они почти дошли до странных кубических домиков, она остановилась и, посмотрев ему в лицо, произнесла с сильным акцентом:

– Дальше я.

Он остановился, в груди сразу стало пусто, и, наверное, как-то отразилось на его лице, она посмотрела внимательно и сказала:

– Завтра.

Он кивнул, не в состоянии выговорить слова от волнения, она повернулась и пошла уже быстрой походкой, а он все смотрел, как двигается ее тело под платьем-рубашкой.

Глава 5

Он не знал, как убить день и заставить солнце двигаться по небу быстрее. Константин, что тоже потихоньку начал звереть от безделья, предложил навестить их общего друга Манфреда в полевом лагере.

– Кстати, – сказал он и потер ладони, – в прошлый раз он угостил таким чудным вином… Или тебе обет не позволяет пить?

Тангейзер изумился:

– Почему?

– Ну, церковь велит избегать соблазнов…

Тангейзер пояснил с достоинством:

– Мой отец, что покинул этот мир так рано, часто говорил мне: не старайся избегать искушений, со временем они сами начнут тебя избегать.

– Потому он и покинул этот мир так рано, – заметил Константин, – что не избегал, еще как не избегал!

Вальтер поднялся с ложа и принялся натягивать сапоги.

– Погодите, я с вами!

Лагерь крестоносцев расположился и даже раскинулся в живописном месте среди старых роскошных дубов. Там же высятся финиковые пальмы, толстые маслины, а расседланные кони пьют из чистых источников.

Россыпь цветных шатров, перед каждым на высоком шесте гордо трепещет на ветерке знамя графа или фюрста, а в самом центре роскошный дворец из красного шелка, вокруг на расстоянии застыла стража из сарацин, верных и преданных, как лесные волки.

Тангейзер смотрел на них и чувствовал, как ясная и понятная картина мира меняется чуть ли не с каждым днем. Он выехал из Германии в полной уверенности, что едет сражаться с темным миром ислама, в котором нет ни единого светлого пятнышка, и первый шок испытал, увидев, как Яффу без боя захватили сами сарацины и преподнесли с поклоном императору франков.

А потом второй шок, что император Священной Римской империи германской нации постоянно находится в окружении сарацинского войска, которое служит ему верно и преданно.

Теперь вот вчерашний приезд эмира Фахруддина ибн ас-Саиха в их военный лагерь, с ним прибыл большой отряд вооруженной до зубов охраны, но те, вместо того чтобы охранять эмира в стане противника верно и бдительно, тут же смешались с сарацинами императора, разошлись к их кострам. Местные радушно угощают, там они обмениваются новостями, и ошарашенный Тангейзер не мог понять, где свои, а где не свои и что вообще в мире происходит.

Манфред принял радушно, поинтересовался понимающе:

– Что, томитесь без дела? Душа по сражениям истосковалась?

– Еще как, – ответил Константин. – Когда это род Нейратов избегал битв и сражений? Я тут закисать начинаю.

– И я, – сказал Вальтер. – Вальтер фон дер Фогельвейде, как и его славные предки, всегда ищет битву!

Манфред бросил взгляд на Тангейзера.

– А ты, мой друг?

Тангейзер ответил учтиво:

– Мы приехали сюда освобождать Святую землю и Гроб Господень. Я не дождусь дня, когда увижу своими глазами место упокоения Христа.

– Скоро, – заверил Манфред. – Переговоры идут, но император уже послал гонцов к тамплиерам и госпитальерам. Их крепости далековато, но их магистры прибудут сразу же, это в их интересах… Пойдемте в мой шатер?

Тангейзер сказал нерешительно:

– Может, посидим у костра?

Манфред посмотрел в удивлении:

– Что случилось?

– Хочу увидеть императора, – ответил Тангейзер простодушно.

Манфред засмеялся:

– Из шатра все услышим. Когда выходит, такой шум поднимается…

В тот день императора удалось увидеть только однажды, Фридрих вышел встретить особо важного сарацина, что привез эмиру новые поручения от султана, Тангейзер поразился, увидев императора в монашеском одеянии, тот, как известно, сразу же после коронации вступил в монашеский орден цистерианцев и завещал похоронить себя в их рясе, но Тангейзер не думал, что император относится к этому так серьезно.

Похоже, цистерианцы что-то значат, ведь проще вступить в чисто рыцарские ордена, тот же Тевтонский, что вообще создан только для германцев, однако… гм… цистерианцы…

Он сразу же задумался, нельзя ли это как-то использовать для вхождения в круг близких к императору, перебрал все, что знал о цистерианцах, но зацепки не отыскал.

Цистерианский монастырь из всех монастырей христианского мира был тем местом в Европе, где меньше всего думают не только о поэзии или религии, но и вообще, по слухам, не занимаются вопросами веры.

Больше всего цистерианцы увлекаются новейшими технологиями, и, к примеру, все первые железные мельницы в Германии, Дании, Англии, Южной Италии построены цистерианцами. Они же создают настоящие промышленные центры по дубильному, кожевенному и суконному производству, строят маслобойни, мельницы, черепичные заводы, а также занимаются торговлей. Аббатства специализируются на производстве стекла, витражей, эмалей, занимаются ювелирным делом, топят воск. Цистерианцы придумали изготовлять кирпичи больших размеров с несколькими отверстиями для облегчения обжига и последующего использования.

Везде, где рос лес и была хоть какая-то рудная жила, цистерианцы моментально строят кузницы с мехами и молотами, они же обладают правом искать рудоносные жилы и использовать сухостой для плавильных печей. Цистерианцы Орваля специализируются на производстве чугунных плит. Искусство их в кузнечном деле столь высоко, что самые надежные доспехи изготавливаются только монахами, и короли всегда горько сожалеют, что монахи отказываются делать мечи и любое другое оружие.

Император, конечно, должен заниматься всеми вопросами в стране, в том числе и думать о благосостоянии народа, но для поэта это слишком низменные заботы…

Погостив у Манфреда, они вернулись к себе в городской дом, Тангейзер бережно нес подаренный ему Манфредом трактат об охоте, «Dearte venandi cum avibus», который тот настоятельно порекомендовал прочесть.

Весь вечер Тангейзер читал, все больше изумляясь точности и легкости изложения. Константин и Вальтер сели бросать кости, Карл бесстыдно спит, опорожнив полбурдюка вина, а он все читал и читал, с нетерпением поглядывая на красный свет заходящего солнца.

– Никогда бы не подумал, – признался он наконец, – что животные такие… ну, интересно устроенные! Зато теперь понятно, почему они так прыгают или почему летают…

Вальтер отозвался, не отрываясь от костей:

– Почему?

– Долго объяснять, – ответил Тангейзер, он тоже не отрывал взгляда от страниц. – Но все понятно… Кто ее написал?

Вальтер спросил насмешливо:

– Не догадываешься?

– Нет…

– Но раз дал Манфред, а он влюблен в императора…

Тангейзер спросил с недоверием:

– Что, в самом деле император?

– Он, не сомневайся.

Тангейзер спросил все еще с недоверием:

– Он что, настолько хорошо знает анатомию животных?

Вальтер хохотнул, Константин проворчал:

– А разве не он распорядился, чтобы в медицинских школах, которые он велел открыть, обучали вскрывать трупы и внимательно изучать все внутренние органы человека? Дескать, без этого нет медиков!..

Тангейзер пробормотал:

– Ну, мне для общения с императором это не понадобится…

– Думаешь?

– Ну да…

– Сомневаюсь, – ответил серьезно Константин. – Если не хочешь прослыть болваном, что ничего, кроме своих песен, не знает и знать не желает, ты должен хотя бы знать, что любит и ценит император. Пусть даже для того, чтобы избегать этих тем.

– А-а-а, – сказал Тангейзер, – это другое дело. Потому что я, если честно, ничем, кроме песен, не интересуюсь.

– И женщин, – добавил Вальтер ехидно.

– И вина, – уточнил Тангейзер. – Хорошего.

– И вкусной еды, – продолжил Константин. – И вообще развлечений.

– А разве не ради развлечений живет человек? – спросил Тангейзер. – Тут я согласен с императором, церковь налагает на людей слишком уж тяжкую ношу, многим вообще непонятную.

Константин предупредил:

– Если вдруг будешь с ним общаться, эту тему лучше не затрагивай. Во избежание.

– Почему? Я слышал, император вообще безбожник!

Константин сказал строго:

– Это другое дело. Но он понимает необходимость церкви, ее узды для простых людей и высоких целей для людей с благородными душами. Потому церковь в его присутствии нельзя критиковать… глупо, а по-другому ты просто не сумеешь. Потому лучше молчи, говори о том, что знаешь.

– А о чем он знает? – спросил Вальтер лениво.

– Тогда пусть молчит, – сказал Константин. – Молчит и улыбается, молчит и улыбается.

Тангейзер буркнул:

– Совсем дураком хотите выставить? Я о поэзии могу. Да и вообще…

Вальтер обронил рассеянно:

– Поэт обо всем может! На то он и поэт.

– Ну да, – согласился Константин, – если так смотреть, то да, может. И очень долго. Может даже под музыку. Главное, чтоб громко.

Похоже, вчера он переволновался изрядно и, вконец опустошенный, забылся к ночи тяжелым сном, от которого очнулся, когда солнечный зайчик начал щекотать в носу. Он громко чихнул, испуганно открыл глаза, и первая же мысль сделала его счастливым. Сегодня он увидит Айшу!

Выглянул в окно, небо синее и пугающе высокое, просто бездонное, там висит ястреб, растопырив крылья, словно подвешенный между небом и землей, в город со стороны сел идут вереницы верблюдов, ослов и мулов, все навьючены битой птицей, дичью, кругами сыра, молоком и овощами.

С прибытием франков торговля оживилась, а цены заметно выросли, как с неудовольствием говорят местные.

Он сперва ждал ее там, где в последний раз увидел, затем взобрался повыше, чтобы не пропустить, когда появится издали, а когда в самом деле показалась вдали между стенами в узком проулке, бежал вниз, едва не расшибаясь о стены домов и развалины древних строений, страшась упустить.

Она улыбнулась, видя, как он выскочил навстречу, а он подбежал и попытался схватить ее в объятия, однако она с силой отстранилась, покачала головой:

– Нет.

Он сказал, задыхаясь от волнения:

– Но почему?.. Я хочу быть с тобой… Ты так прекрасна!..

Она некоторое время смотрела на него черными глазами, в которых он видел только ночь, затем сказала медленно:

– Иди… за мной. Далеко.

И, повернувшись, пошла той же независимой походкой, что накануне привела его в восторг, словно принцесса, перед которой склоняется весь мир.

Выждав чуть и надеясь, что понял все верно, он с сильно стучащим сердцем пошел следом, отпустив ее шагов на пятьдесят и поглядывая по сторонам, делая вид, что любуется красотами древнего города, что выстроен на руинах еще более древнего, населявшегося народом, уже исчезнувшим полностью.

Она свернула у древних развалин, которые именуются воротами Яффы, хотя Тангейзер не видел никаких ворот, пошла узким переулком, над которым протянуты веревки с развешанным бельем, прошла пять или шесть домов и, оглянувшись, чтобы проверить, идет ли молодой франк следом, вошла в дом и начала подниматься по узкой каменной лестнице, сильно истертой множеством ног.

Тангейзер шел следом, задыхаясь от волнения, а когда торопился, то дважды догонял ее на лестнице, однако сарацинка или иудейка, кто их разберет, уже ничего не сказала, и когда они вошли в небольшую пустую комнату, где ничего, кроме бедного ложа с рваной рогожей вместо покрывала и стола с двумя стульями, она сразу же легла навзничь и посмотрела на него ясно и просто, продолжая хранить молчание и не сделав больше ни единого жеста.

Он быстро подошел к кровати, рванул рубашку через голову.

– О, Сюзанна…

Она не поправила, что ее зовут Айша, смотрела на него темными загадочными глазами, но он увидел, как в них появились багровые огоньки и начали разгораться.

За окнами то и дело слышался стук колес, голоса прохожих, он осторожно опустился к ней на ложе и с некоторым трепетом заглянул в ее непонятные нечеловеческие глаза.

– Мне кажется, – прошептал он, – я попал в сказку…

Она молча обняла его.

Глава 6

С того дня они встречались ежедневно, а он научился приходить заранее и ждал в той комнате заброшенного дома, каких немало в разоренной Яффе, где не только дома, целые кварталы стоят пустыми.

Ему нравилось в ней все, как загадочность утонченно-восточного лица, так и тело, смуглое, худощавое, но сильное и гибкое, с густой черной порослью волос под мышками, тонкие ключицы, остро выступающие под кожей, ее изящно вылепленные раковины ушей, пальцы рук и ног, совершенные по форме, которым могла бы позавидовать любая графиня или герцогиня в Германии.

Он молча любовался ее дикой для европейца красотой: смуглое лицо и роскошь иссиня-черных волос, неимоверно густых, блестящих, как мех сказочного зверя, глаза огромно-продолговатые, брови неприлично густые, смыкающиеся над переносицей, а ресницы обрамляют глаза, как сказочно прекрасная оправа оттеняет красоту агата.

Даже пламенно-багровые губы, что окружены нежным темным пушком, приводили его в восторг, он тихо млел от ее южной красоты, странной там, в стране снегов, и такой понятной и естественной здесь…

Подходя к дому, он услышал веселый рев в четыре голоса боевой походной песни крестоносцев, такая хорошо звучит под ровный стук копыт на марше, даже кони идут бодрее, но сейчас, прислушавшись, Тангейзер признал, что и без аккомпанемента в виде конского всхрапывания песня звучит просто здорово.

За столом, уставленным чашами с вином, с Карлом, Константином и Вальтером пирует и Манфред, раскрасневшийся и довольный, потное лицо то и дело вытирает большим сарацинским платком.

Завидев Тангейзера, сказал приветливо:

– Вижу, наш поэт бродит по городу в поисках впечатлений?

– Вроде того, – согласился Тангейзер.

– И как?

– Иногда получается, – ответил Тангейзер уклончиво. – Все-таки это другой мир, другая культура, другие обычаи…

Манфред сказал одобрительно:

– У тебя свежий взгляд, юноша. Это мне здесь все кажется привычным, ничему не удивляюсь, даже обидно!.. Да еще вон Константин за пять лет тоже привык, для него и сарацины уже как родня… Говорит, так и жить неинтересно.

Константин со стуком опустил чашу на столешницу.

– Неинтересно, – подтвердил он. – Должны быть либо приключения, либо… хотя бы хорошие драки!

– Что тоже приключение, – сказал Манфред с улыбкой. – Хоть и мелкое… Ну что, дружище, готов идти в гости во дворец к императору?

Тангейзеру показалось даже, что обращаются не к нему, вздрогнул, посмотрел на сурового рыцаря с надеждой.

– Я?..

– А кто у нас певец?

Тангейзер вскрикнул:

– Конечно же, я готов! И счастлив…

Манфред опустил чашу на стол и поднялся, исполненный достоинства и величественный.

– Тогда хватай лютню, и пойдем, – велел он. – Ехать довольно далеко.

Тангейзер спросил осторожно:

– Разве его величество не в лагере?

Манфред покачал головой:

– Нет. Султан подарил ему дворец, он в пяти милях от лагеря, и его императорское величество изволил перебраться туда. Сейчас он созывает гостей, чтобы отпраздновать вселение…

– Я мигом! – вскрикнул Тангейзер.

Через несколько минут он, уже одетый празднично и с лютней за спиной, стоял перед Манфредом. Тот оглядел его придирчиво, но кивнул, то ли оставшись довольным, то ли не придал слишком большого внимания тому, как одет, поэтам прощается некая вольность в одежде и поведении.

– Пойдет, – произнес Манфред. – Все, поехали!

У ворот дома их уже ждал небольшой отряд сопровождения, все как на подбор сарацины. Тангейзер взобрался в седло, и они сразу пошли вскачь к выходу из города, а потом по широкой протоптанной дороге вроде стены роскошных олив миновали лагерь, и наконец Манфред вытянул вперед руку.

– Вон он, подарок императору!

Впереди открылось поле желтеющей пшеницы, через него идет широкая дорога, обрамленная оливами и акациями, а дальше поднимается серебристая крыша исполинского дворца.

Далеко вперед вынесен забор из таких тонких металлических прутьев, что Тангейзер издали его и не рассмотрел.

У них приняли коней, Манфред сказал с приветливой улыбкой:

– Все, мы прибыли.

Дворец утопает в зелени, видна только крыша и веранда под нею, Тангейзер шел по широкой дороге, где с обеих сторон пышно цветут мимозы, по каменному желобу бежит чистейшая вода, напиться слетаются стрекозы с прозрачными неподвижными крыльями, дивно прекрасные бабочки, толстые мохнатые шмели…

Наконец открылся во всей сказочной красоте дворец, настолько светлый и радостный, что у Тангейзера завистливо трепыхнулось в груди, ну почему, почему таких чудес нет в Германии, нет вообще в холодной и мрачной Европе!

К дворцу не ведут ступени, как обычно в Европе, просто вокруг него площадь закована в белый мрамор, по которому так легко и радостно ступать. Когда приблизился к поддерживающим крышу колоннам, изумился, что нет обязательной стены с массивными воротами, на которой стражники с копьями…

Площадь незаметно перешла в такой же мраморный пол и внесла с собой все ароматы и запахи сада. Манфреда и Тангейзера с улыбкой встретил пухлый человек в роскошном халате, поклонился и указал, куда свернуть.

Манфред внезапно остановился, лицо его посерьезнело.

– Я пока тебя оставляю, – сказал он, – мой юный друг…

– Но как же…

– О тебе позаботятся, – прервал Манфред. – Пойми, это для тебя пирушка, а для меня еще и работа.

Он исчез, дружески подтолкнул его в сторону далекой двери. Залы все-таки существуют, как убедился Тангейзер, но врата настолько узорные, цветные и разукрашенные дивным узором, что и они смотрятся лишь как редкие картины, он шел нарочито медленно, стараясь не вертеть головой, неприлично, но рассматривая все жадно и восторженно.

Издали донеслись звуки музыки, он чуть было не ускорил шаг, но удержался, на той стороне зала настолько большая дверь, что можно верхом на коне, по обе стороны двое стражей, наконец-то, оба в кольчугах из мелких колец, огромный рост и угрожающий вид, в руках копья с блестящими наконечниками, острыми, как бритвы.

Откуда-то сбоку вынырнул улыбающийся человечек в таком же расшитом халате, как и первый, только еще больше золотого шитья, поклонился и спросил по-немецки с сильным акцентом:

– Тангэй… зэр?

Тангейзер кивнул:

– Он самый.

– Прошу вас, – сказал человек в халате. Он распахнул двери и отступил с поклоном. – Сюда…

Тангейзер сделал шаг и ощутил, что ноги отказываются повиноваться. Ему показалось, что попал в рай, а еще подумал, что рассказы о гареме, который Фридрих держит у себя на Сицилии, – чистая правда. Здесь тоже все пропитано чувственными наслаждениями, начиная от приторных ароматов, томной музыки и молчаливо скользящих полуголых девушек с подносами в руках, либо уставленными чашами с уже налитым вином, либо с огромными гроздьями спелого винограда.

Одна остановилась перед ним, в руках поднос с тремя серебряными чашами, полными красного вина, улыбнулась чарующе.

– Господин…

Тангейзер не мог оторвать взгляда от ее груди, едва прикрытой почти прозрачной тканью, которую никак не назовешь платьем, потому что руки и одно плечо открыты полностью, а еще вместо подола ноги словно бы в мужских штанах, только собранных внизу и таких же кисейно-прозрачных, у сарацин это называется, как он слышал, шароварами…

Она улыбалась, видя, куда он смотрит, повторила:

– Господин?

Тангейзер не успел ответить, в зал быстрыми шагами вошел Манфред, он уже сбросил где-то камзол, оставшись в одной рубашке.

– Кто работает хорошо, – сказал он бодро, – тот работает быстро!

Тангейзер промямлил:

– А что здесь…

Манфред сказал так же уверенно:

– Я отдал там пару распоряжений, все сделают без нас. А ты начинай развлекаться, ты же поэт!

Тангейзер сказал нерешительно:

– Я все-таки германский поэт… Во мне такая глыба льда! Пока осмотрюсь…

Манфред повернул голову к девушке с подносом в руках.

– Слышала?.. Его надо будет сперва разогреть. Хотя бы вином для начала. А ты, милашка, если хорошо постараешься, получишь его позже.

Девушка пообещала весело:

– Я буду очень стараться!

Манфред обошел диван с той стороны и поманил Тангейзера к себе. Тот обогнул диваны, Манфред сразу же по-хозяйски расположился с двумя молодыми по-восточному яркими женщинами. Обе черноволосые, смуглые, одетые в тончайшую кисею, и обе льнут к нему, ласково проводят ладонями по телу, забираются в расстегнутый ворот рубашки, одна начала опускать ищущие пальцы ниже и ниже…

Манфред сказал нетерпеливо:

– Бери вино, согревайся! Можешь сразу согреваться… ха-ха!.. женщинами.

Тангейзер пробормотал:

– Но это точно не святотатство?.. Я, знаете ли, христианин и собираюсь им остаться.

Манфред хохотнул.

– Ну-ну, никто тебя и не уговаривает переходить в ислам. Я тоже почти праведный христианин. Это наш господин Фридрих говорит, что в мире есть только три великих обманщика: Моисей, Христос и Мухаммад, двое из которых умерли в почестях, а один на кресте…

Тангейзер ужаснулся:

– Он так и говорит? До меня доходили слухи, но я думал, что клевещут!

– И еще он говорит, – сказал Манфред лениво, – что не верит в непорочное зачатие Девы Марии. Тут его даже сарацины осуждают, в исламе непорочное зачатие никто не смеет подвергать сомнению… Да ты сядь, чего стоишь? Все еще не решаешься?.. Император может быть безбожником, но это нам не мешает быть христианами!

Тангейзер медленно и с опаской опустился на роскошный диван, тот с такой готовностью прогнулся, что Тангейзер в смятении приподнялся снова.

Манфред захохотал, и тогда он, стиснув челюсти, сел и принял вольную позу. Одна из танцующих девушек приблизилась, не переставая двигать животом и бедрами, зазывно улыбнулась и сделала еще шаг, вдвинувшись между его раздвинутыми коленями.

– Да возьми же ее, – сказал Манфред весело. – Ну? Это же Восток, дружище!.. Здесь нет христианского целомудрия.

Тангейзер чувствовал, что раз эти девушки здесь именно для наслаждений хозяина дворца и его гостей, то он волен протянуть руку и взять ее, но странная робость охватила, и он смотрел на нее с сильно бьющимся сердцем и застывшей улыбкой на губах.

– Знаете, – проговорил он скованно, – все-таки это таинство… Даже когда деревенскую девку сцапаешь, и ту тащишь в кусты или на сеновал подальше от людских глаз…

Манфред отмахнулся с великолепной небрежностью.

– Ты еще девственник, как вижу, в этих вопросах. Сарацины к этому относятся проще. Многое из того, что у нас объявлено грехом, у них просто радость жизни.

– Но радость…

– Телесной жизни, – уточнил Манфред с улыбкой. – Той самой, что у нас церковью отрицается полностью. Это противно природе человека, не находишь?

Танцовщица села рядом, правильно истолковав нерешительность молодого красивого франка.

– Еще не знаю, – пробормотал Тангейзер.

– Тогда просто слушай старшего, – сказал Манфред серьезно. – Я был еще строже, чем ты! Я же не поэт, которым больше разрешается… Но и то я видишь как с ними прост?..

Тангейзер сказал угрюмо:

– Я бы тоже, но что-то мешает… вот так сразу.

– Ты христианин, – сказал Манфред серьезно. – Очень даже стойкий. Я тоже христианин, но здесь я живу по их правилам. Это называется выказывать уважение чужой культуре.

Тангейзер робко улыбнулся.

– Ну, я думаю, таким образом выказывать уважение не так уж и тяжело…

– Сыграй что-нибудь, – попросил Манфред.

– Здесь?

Манфред усмехнулся.

– А ты играешь только перед императорами?

Тангейзер смутился, пролепетал, чувствуя себя совершенно оскандалившимся:

– Я просто совершенно сбит с толку…

– Но ты же хотел, как мне сказали, попасться на глаза императору?

– Очень!

– Ты уже в его дворце, – обнадежил Манфред. – Это немало. Хотя тебя пригласил не он, а я, но ты здесь, куда приглашают немногих! Пой, а если у императора будет время, он изволит послушать и тебя…

Тангейзер вздрагивающими пальцами перекинул лютню со спины вперед, быстро подправил струны. Манфред наблюдал с подбадривающей улыбкой.

– Ну-ну, не трусь.

– Песнь о любви рыцаря, – сказал Тангейзер неуверенным голосом, – к прекрасной даме…

Он тронул струны и запел, сперва тихо, но устыдился своего робкого голоса, взял себя в руки, а Манфред наблюдал с интересом, время от времени наклонял голову, дескать, давай не трусь, император тоже наш, германец, не сарацин, такие песни понимает и принимает…

Девушки долгое время хихикали в сторонке, потом подошли и с удовольствием смотрели на молодого красивого рыцаря, он понял со стыдом, что даже не слушают, ощутил, как начинает краснеть, однако то ли пожалели, то ли в самом деле начинает нравиться, но сели вокруг на диванах, сперва возились и пихались, демонстрируя свои округлости, затем заслушались, он почувствовал, что да, в самом деле слушают.

Он уже начал выдыхаться, однако в комнату вошел мужчина в дорогом восточном халате, что-то шепнул Манфреду на ухо и взглядом указал на Тангейзера.

Манфред кивнул, повелительным жестом велел Тангейзеру оборвать песнь.

Тангейзер торопливо закрыл рот и прижал дрожащие струны ладонью.

– Похоже, – сказал Манфред шепотом, – к императору донесся тот шум, что ты производишь. Во всяком случае, он готов теперь послушать и песни. Пойдем быстро!

Тангейзер торопливо вскочил, Манфред широкими шагами направился к расписной, словно сказочной двери, два огромных сарацина по обе стороны входа посмотрели на них с угрюмой враждебностью, в руках огромные секиры, но не сдвинулись с места.

Манфред переступил порог, поклонился. Тангейзер вдвинулся следом, чувствуя себя как на иголках.

Комната большая и роскошная, вся в светлых узорах, Тангейзер уже знал, что сарацинская вера запрещает изображать людей или животных, даже растения нельзя, потому все здесь так необычно, даже мебель странная, чрезвычайно изысканная и удобная, будто не для мужчин, а избалованных женщин.

Император, однако, не на ложе, а в кресле, ничуть не похожем на трон, смотрит с интересом.

Тангейзер преклонил колено.

– Ваше Величество…

Император сказал доброжелательно:

– Мы на отдыхе, так что опустим некоторые детали докучливого этикета, дорогой барон.

Тангейзер уточнил почтительно:

– Фрайхерр, Ваше Величество.

Император сказал с улыбкой:

– В нашем войске, кроме германцев, присутствуют также рыцари из Англии, Франции, Италии… Не будем принуждать их заучивать наши титулы, у военных людей вообще трудно с запоминанием.

Манфред грубо хохотнул.

– Слишком часто, – прогрохотал он, – получали по головам, вот память и отбило у многих.

Император улыбнулся.

– Зато какие подвиги!

Манфред пояснил:

– Тангейзер, фрайхерр в других странах соответствует барону, так что если европейцы будут называть тебя бароном, а сарацины – беем, хедивом, а то и эмиром, не брыкайся и не поправляй. В некоторых племенах бей выше хедива, так что сразу не хватайся за меч!

Тангейзер спросил непонимающе:

– А что, мне придется разговаривать с сарацинами?

– Никто не заставляет, – ответил Манфред весело, – но что-то мне подсказывает, еще как подсказывает…

Он остановился, засмеялся. Тангейзер спросил с непониманием, поглядывая на императора, что наблюдал за ними с улыбкой отдыхающего человека.

– Что подсказывает?

– Что будете общаться, мой дорогой друг. Еще как будете!

– Ну знаете, дорогой друг, – ответил Тангейзер с достоинством, – я простой рыцарь, дипломатии не обучен.

Император обронил:

– Зато обучены сложению песен?

Тангейзер поклонился.

– Ваше Величество, это такое искусство, как вы сами знаете по себе… ему либо обучаешься сам, либо ничто уже не научит.

– Согласен, – ответил император, – продемонстрируйте что-нибудь из своих песен, дорогой барон. Именно тех, что вы сочинили лично.

– Ваше Величество, – ответил Тангейзер с поклоном. – Это для меня громадная честь…

Глава 7

Император указал мановением руки, где сесть, Манфред опустился на диван рядом с Тангейзером, словно для незримой поддержки. Тангейзер в самом деле чувствовал, что от старого воина струится нечто такое, что вселяет силы и уверенность.

Фридрих слушал Тангейзера с задумчивым видом и, даже когда прозвучала последняя нота, долго звеневшая в тишине, некоторое время не двигался, погруженный в думы.

Тангейзер молчал почтительно, он чувствовал, что песня получилась, но, как все говорят, у императора прекрасный вкус, он моментально улавливает не только малейшую фальшивую ноту, но и крохотное нарушение ритма, слога или неверное звучание.

Манфред тоже помалкивал почтительно, но с этим проще, ему медведь уши оттоптал, и знатный рыцарь это знает.

Наконец император пошевелился, взглянул на Тангейзера.

– Завидую, – произнес он вполголоса.

Тангейзер спросил в недоумении:

– Чему, Ваше Величество?

Император слабо улыбнулся.

– Перед вами у меня были иудейские мудрецы, мы разбирали сложные места в Талмуде… я доволен, мы кое-что раскопали интересное, но вот сейчас думаю, а почему Господь меня не одарил такой же способностью сотворять песни?

Манфред недовольно хрюкнул, Тангейзер возразил:

– Вы складываете дивные стихи, Ваше Величество!.. Я читал их, говорю не понаслышке. К тому же вы первый человек в мире, который складывает стихи не на латыни, а на итальянском языке, которого вообще-то как бы и не существует… но теперь будет существовать, и вы будете его отцом.

– Так то стихи, – возразил Фридрих, – но я не могу делать такие же песни!

– А вы пробовали? – спросил Тангейзер с недоверием. – В смысле, хорошо пробовали?

– Еще как!

– А то, – пояснил Тангейзер неуклюже, – те счастливчики, которым все легко дается, обычно не любят стараться там, где нужно приложить усилия…

Император покачал головой.

– Я знаю, но я старался… Однако что-то пальцы мои, привыкшие к мечу, не могут с такой же скоростью перебирать струны!

Манфред пробасил:

– Вот и хорошо! Не монаршее это дело.

Тангейзер ответил почтительно:

– Ваше Величество, я не умею ничего больше, кроме как складывать песни. Если бы я знал и умел столько, как и вы… не знаю, складывал ли бы я песни…

– Складывал бы, – ответил Фридрих с убеждением. – Мне кажется, уметь создавать песни – это просто божественный акт творения.

Манфред взглянул на него, поднялся.

– Ваше Величество, мы рады, что заполнили паузу между вашими великими делами, но сейчас мы должны откланяться.

Император сказал с улыбкой:

– Вы мне доставили истинное наслаждение! Спасибо, Манфред, мой старый друг.

– Всегда к услугам Вашего Величества, – ответил Манфред.

Он поклонился и, подталкивая Тангейзера в спину, вывел того из комнаты.

Стражи взглянули на них налитыми кровью глазами, словно подозревают в убийстве императора, а Манфред повел безумно счастливого Тангейзера через анфиладу залов к выходу из дворца.

– Понравилось? – спросил он на ходу.

– Еще бы, – выдохнул Тангейзер. – Это же император!

Манфред поморщился.

– Ну, я видел уже троих… даже четверых. Его дед, что держал два года в плену английского короля Ричарда Львиное Сердце, тоже был хорош, но этот превосходит всех, кого я знал.

Солнце опускается медленно и торжественно к вершинам далеких гор, Тангейзер услышал далекий и печальный призыв с высокой башни, Манфред называет их минаретами, муэдзин призывает поблагодарить Творца за жизнь в прекрасном мире, который он создал для людей.

Манфред покачивается в седле, погруженный в глубокие думы. Тангейзер ощутил, что в это время дня, когда солнце вон коснулось Моавитских гор и медленно сползает за их округлые вершины, как раз правильно преклонить колено и поблагодарить Господа… или же расстелить коврик и склониться перед Аллахом, ибо душа в это время особенно готова к общению со Всевышним…

…с другой стороны, его свидания с Айшой становятся все смелее и чаще, сегодня обещала прийти на всю ночь, так что ладно, Всевышний обождет, у него времени больше, чем у смертных, которым нужно успеть насладиться всеми прелестями жизни.

Манфред сказал внезапно:

– Ты показал себя хорошо.

– Спасибо, – ответил Тангейзер польщенно.

– И песни хорошие, – уточнил Манфред. – Императору понравилось, что главное.

– Спасибо, я рад…

– Он говорил однажды, – продолжил Манфред, – что как гимнастика выпрямляет тело, так музыка выпрямляет душу человека.

Тангейзер подумал, сказал нерешительно:

– Я об этом не думал… Я просто сочиняю.

– Но нельзя же сочинять, – возразил Манфред, – что попало! Иначе будет один вред. Человеку дай волю, он такого насочиняет!.. Потому за детьми присматривают родители и наставники, а за взрослыми – церковь.

– Не люблю, – возразил Тангейзер, – когда за мной присматривают. Когда-то я должен распоряжаться сам своей судьбой?

Манфред хмыкнул.

– А ты готов?

– Я всегда был готов!

Манфред кивнул:

– Да, мне это говорили дети, еще как только научились разговаривать. Я тоже всегда считал, что готов… это вот только теперь начинаю сомневаться. Но всегда был уверен, что существовать должна только та поэзия, что делает меня чище и мужественнее. И всех людей, конечно.

Тангейзер поморщился.

– Так ты убьешь ее почти всю. Человек живет не только подвигами!

– Но подвигами в первую очередь!

Он говорил твердо и решительно, Тангейзер не решился спорить с человеком, который в любой момент вхож к императору на правах старой дружбы, сказал высокопарно:

– Музыка неотделима от вещей божественных, потому император так интересуется ею.

– Император интересуется много чем, – буркнул Манфред. – Даже наукой и математикой, хотя не понимаю, зачем это ему.

Тангейзер фыркнул:

– Я вообще не понимаю, зачем людям наука и математика!

Манфред засмеялся, конь под ним уловил команду и перешел в галоп.

Навстречу подул непривычно холодный ветер, пронизывая теплый неподвижный воздух, как ледяными копьями. Солнце исчезло за горами, там некоторое время еще ярко блестели, медленно угасая, вершины, но на долины внизу уже пала печальная тень, смазывая краски.

Облаков нет, потому закат нежно-алый, окрасивший только западную часть небосвода и быстро уступающий место странной лиловости, что предшествует приходу ночи.

Яффа выступила из марева, сверкающая в полумраке, как огромная известковая гора. С моря накатывают волны солоноватого воздуха, мягкого, как ладони любящей женщины.

– А мне здесь нравится, – сказал Тангейзер.

Манфред покосился на него почти враждебно.

– Еще бы.

Тангейзер надеялся, что его позовут на следующий день, но пошла вторая неделя, о нем не вспоминают, наконец понял очевидное: император прибыл не его песни слушать, идет подготовка ко вторжению в глубины Святой земли, где высится город, давший начало трем величайшим религиям мира, равно почитаемый иудеями, христианами и сарацинами.

Сегодня звонко прозвенели трубы, конный отряд рыцарей из знатных семей выехал из лагеря, на этот раз и Тангейзер получил право участвовать в таких выездах, он мчался рядом с Карлом, Константином и Вальтером и жадно смотрел на приближающийся большой отряд сарацин.

Кроме богато одетых всадников, что едут впереди, важные и надменные, за ними на десятке верблюдов везут ящики и раздутые тюки, подарки от султана Фридриху, а замыкают колонну две сотни сарацин самого свирепого вида, крупных, в добротных кольчугах, закрывающих даже руки и ноги, в стальных конических шлемах.

Кривые сабли у всех в ножнах, рукояти у многих украшены драгоценными камнями такой величины, что у многих крестоносцев из груди вырывались вздохи зависти.

Манфред, что командует рыцарями, выкрикнул команду, его люди рассыпались вокруг каравана, обеспечивая добавочную охрану, а он подъехал к всадникам во главе отряда, поклонился, прикладывая ладонь к груди, что-то спросил.

Больше Тангейзер его не видел, при перестроении оказался почти в хвосте отряда и вынужден был глотать пыль от верблюжьих копыт, пока не прибыли в расположение императорских войск.

Повезло Вальтеру, он сопровождал знатных гостей прямо во дворец императора, подаренный тому султаном, даже помогал размещать, и теперь бахвалился весело:

– До чего же любезный этот эмир Фахруддин ибн ас-Саих!.. И хотя вина не пьет, какая жалость, но привез нашему императору несколько юных дев, полученных султаном аль-Камилем в качестве дани от покоренных племен!

Тангейзер сказал завистливо:

– Мне кажется, император умеет устраиваться даже в походе, не так ли?

– Умеет, – согласился Вальтер. – Что глазки заблестели?

Тангейзер тяжело вздохнул.

– Мне теперь каждую ночь снятся гурии, которых увидел при первом и, увы, единственном посещении императора.

Константин прислушался, захохотал мощно.

– Что, завидуешь?

– Еще как, – признался Тангейзер. – Я не сарацин, но хотел бы после смерти оказаться в магометанском раю!

Вальтер посмотрел на Константина и тоже расхохотался чисто и звонко, словно высыпал из мешка кучу серебряных колокольчиков.

– Потерпи, – сказал он так значительно, словно это зависело только от него.

– А что изменится? – спросил Тангейзер безнадежным голосом.

– Как только будет передышка, – объяснил Вальтер, – император устроит прием, а это он еще как умеет, пойдут песни, барды покажут свое умение, девушки начнут танцевать и одарять всех гостей любовью…

– Слава императору! – воскликнул Тангейзер пламенно. – Когда этот эмир отбудет?

Вальтер покачал головой.

– Не спеши… Я слышал, они с императором старые друзья. Сперва затеют философский диспут, оба это любят, потом изящные беседы о прекрасном… в этом оба тоже знают толк, затем поговорят о тонкости понимания персидской поэзии… оба, кстати, могут читать наизусть целые поэмы.

– Господи, – воскликнул Тангейзер, – зачем ты одаряешь одного человека тем, что можно с запасом раздать двадцати?

– Умений императора, – сказал Константин и снова грубо захохотал, – хватило бы на сорок рыцарей или тысячу… ха-ха!.. поэтов. Но, увы, его таланты не спасают его от безудержного папского гнева…

Вальтер сказал осторожно:

– Вообще-то праведного…

– Это как сказать, – заметил Константин серьезно. – Мы же не в Германии! А здесь… гм… природа такая.

Тангейзер крутил головой, глядя то на одного, то на другого, пока не понял, что речь идет о письме патриарха Герольда папе Григорию, которое усилиями священников попало в ряды крестоносцев и ходило по рукам.

Патриарх писал с гневом: «…с прискорбием, как о величайшем позоре и бесчестии, вынужден доложить вам, что султан, узнав о любви императора к сарацинским нравам и обычаям, прислал тому певиц, фокусников и жонглеров, о развратной репутации которых среди христиан даже упоминать не принято».

Это письмо было получено папой год назад, он пришел в негодование и дал его прочесть своим кардиналам, а те передали ниже, однако ожидаемого негодования в народе и войске это не вызвало. На Сицилии сарацины уже столетия жили мирно вместе с христианами и евреями, мечеть, синагога и католический храм расположились по краям одной площади, никогда жителей это не задевало, и все как-то считали само собой разумеющимся, что у германского императора есть роскошный дворец, а при нем гарем, если они есть даже у богатых сарацин…

На другой день после приезда эмира Фахруддина ибн ас-Саиха Тангейзер узнал, что, помимо десятка юных дев, предназначенных в наложницы, с эмиром прибыли и двое ученых мужей, а это значит, что сарацинское посольство останется, пока император не насладится вволю беседами по таким глубоким проблемам философии, как природа Вселенной, бессмертие души, логические построения Аристотеля…

Еще прошлые разы, когда вот так приезжали мудрецы, те бывали настолько очарованы умом и познаниями франка, что вместо двух запланированных дней оставались на неделю, упиваясь возможностью поговорить с человеком, который знает не меньше их, но умеет трактовать иначе.

Наконец в конце второй недели, когда Вальтер и Карл, оба загадочно ухмыляясь, ушли по неким делам, о которых сообщить отказались, во дворе послышался цокот подков, конское ржание и сильные мужские голоса.

Константин выглянул, сказал довольно:

– Манфред прибыл!.. Хорошая примета…

Сердце Тангейзера трусливо задергалось в ожидании перемен, через пару минут вошел Манфред, очень довольный, от него пахнуло хорошим вином и, как показалось Тангейзеру, чем-то вроде женских притираний.

– Ну как? – спросил он живо. – Новые песни есть?

Тангейзер уныло протянул:

– Есть… Но что толку? Константин от них ржет, а Вальтера и Карла в сон клонит.

– Я нашел слушателей, – сказал Манфред таинственным голосом. – Но ты должен показать себя!

Тангейзер встрепенулся.

– Неужто к императору?

– Не совсем, – пояснил Манфред, – но во дворец. Не исключено, что император тоже услышит.

– А он не во дворце?

– Он в других апартаментах, – объяснил Манфред. – Его сарацинские друзья не пьют даже в гостях! Представляешь? Хотя, как я слышал, у них там есть лазейка. Дескать, дома нельзя, но когда в чужих краях, то, чтоб не допускать себе ущерба, можно…

Константин, что слушал молча, проворчал:

– Сарацины – крепкие ребята. Это нашим нужны отговорки, а они держатся. Умирать будут, а пить вино не станут.

– Ладно-ладно, – сказал Манфред, – нам больше останется. Если бы они еще и к женщинам не прикасались, нам бы здесь вообще рай… В общем, к нашим услугам будут хорошие вина, а то и лучшие, сарацинские одалиски… ты еще не знаешь, что это?

– Нет…

– Узнаешь, – подбодрил Манфред. – Давай, собирайся.

Константин угрюмо пробасил:

– А я?

– Ты там всех распугаешь, – ответил Манфред. – Но вы здесь, как я слышал, тоже неплохо устроились?

– Это Вальтер и Карл, – сообщил Константин хмуро. – А я пока держусь, хотя дьявол старается насчет искушений…

– Вот и держись, – подбодрил Манфред. – Нам ох как нужны подвижники!

Глава 8

После того памятного посещения императорского дворца Тангейзер постоянно вспоминал его сладостный гарем с чарующими женщинами, созданными для утех и наслаждений, и по возвращении все чаще пытался воскресить тот чувственный мир в звуках, извлекаемых струнами.

Не сказать, что получается хорошо, раньше в его песнях звучала родная и привычная чугунно-небесная германскость, сейчас же с трудом нащупывал прихотливую и быстро меняющуюся мелодию, которую в Германии назвали бы порочной, здесь же она больше выражала суть этой древней страны…

Пальцы его все еще как будто сами по себе начинали извлекать новые ноты, в песнях появился оттенок не столько чувственности, этого еще нет, но удивления перед огромностью мира, который сотворил Господь. Огромностью не расстояниями и множеством земель, а богатством чувств, идей и новых мыслей, что порождает это ощущение необъемности и величия творения.

Без сомнения, сарацины тоже появились на свете по замыслу Господнему, и хотя неисповедимы пути Господни, но человек должен стараться их понять, чтобы полнее выполнять его волю и следовать по его пути.

И вот он, слыша время от времени на улицах и базарах их приторную сладкую музыку, старается ухватить это важное, что можно взять оттуда и обогатить свои суровые песни Севера, в которых всегда слышен свист холодной вьюги, треск льда и звон холодного железа.

В тот день ему не удалось увидеть императора, зато насмотрелся на эмира Фахруддина ибн ас-Саиха, лучшего друга султана аль-Камиля, брата знаменитого на Западе Саладина, и его личного посланника.

Он играл перед ним свои новые песни, пока эмир отдыхал после трудных переговоров с императором, а сам жадно всматривался в этого грозного сарацина, который – подумать только! – знает и умеет больше его, благородного германского рыцаря, весьма уважаем не только султаном аль-Камилем, но и европейскими правителями, в то время как его, великого миннезингера… точно великого, пока знают только те, с кем он делит комнату.

Эмир немолод, очень немолод, но крепок и сухощав, зной вытопил весь жир, оставив прокаленное тело из сухожилий и тугого мяса. Он достаточно широк в плечах, в то же время не раздался в поясе, хотя за столом ест все с удовольствием, смуглое с красноватым оттенком лицо раскраснелось еще больше, но Тангейзер то и дело заглядывал с некоторой робостью в глаза сарацинского властелина: ярко-синие, непривычные для этих мест, хотя потом фрайхерр Манфред сказал тихонько, что голубоглазые иногда встречаются как среди сарацин, так и среди иудеев.

Борода эмира такой длины, чтобы только-только считаться бородой, словно он подстригает ее ножницами каждый день, среди сарацин слово «безбородый» или «плешивый» почему-то считается ругательным.

Он спел им несколько песен, в которые сумел вложить восточный колорит и чувственность, сам эмир и его ближайшие сарацины были довольны, подарили золотой пояс, роскошный халат, а эмир пожаловал кольцо со своего пальца и сказал ласково, что с такими песнями он желанный гость в любом уголке исламского мира.

А в лагерь крестоносцев все прибывали обозы, шли неторопливые приготовления к маршу в глубь Святой земли. Тангейзер, как обычно, вернулся под утро, но на этот раз едва успел смежить веки, как грубая рука потрясла за плечо.

– А ну вставай, поэт!

Тангейзер вяло пробурчал, не открывая глаз:

– Отстань…

– Труба поет!

– Какая труба…

– Музья, – объяснил некто голосом Вальтера. – Муза дудит громко и призывно!

– Музы не трубят, – прошептал Тангейзер и попытался снова провалиться в сладостный сон.

– А что?

– Они на арфах…

Вальтер сказал над головой:

– Ну ладно, только потом не говори, что тебя не звали, не будили!

– А что стряслось? – проворчал Тангейзер, уже начиная видеть сны.

– Прибывают храмовники и госпитальеры! Ты же говорил, что хотел бы на них поглядеть?

Тангейзер простонал:

– Палач… Конечно же, мне интересно…

– Тогда вставай, – предложил Вальтер. – Они уже на горизонте.

Издали донесся голос Константина:

– Ты прав, это зрелище…

Тангейзер с трудом поднялся, кое-как оделся с помощью верного Райнмара и вышел, закрываясь обеими руками от слепящего солнца, что бьет в глаза отовсюду: из-под ног, с неба, со всех сторон.

Далеко на севере поднимается желтая пыль, но уже видны всадники передового отряда. Все в одинаковых черных шерстяных плащах с нашитым на левом плече белым крестом святого Иоанна, его ношение обязательно для всех иоаннитов-госпитальеров, а под ними у всех сверкающие латы, рыцари ордена всегда вооружены лучше всех, их богатство позволяет даже простым воинам носить добротные доспехи.

Тангейзер помнил, что иоаннитам в одежде нельзя использовать цветастые ткани, бархат и кожу диких животных, однако все равно они выглядят нарядно, хотя в одежде и заметна строгость монашеского ордена.

По другой дороге, параллельной, движется другая колонна тяжеловооруженных рыцарей, вся расцвечена белыми плащами с нашитыми огромными красными крестами, отличительный знак храмовников, или тамплиеров.

Обе колонны настолько разные по виду, что и предположить трудно, что совсем недавно это был один орден, тамплиеры отделились от госпитальеров и основали собственный лишь потому, что хотели усилить воинствующее начало в Уставе.

Вальтер пробормотал:

– Не представляю, как будем сотрудничать… если им предписано игнорировать нас, не замечать вовсе…

Тангейзер смолчал в затруднении. Глупость ситуации, которую все понимали, в том, что император не смог возглавить шестой крестовый поход по объективным причинам, и гнев папы был не совсем праведным. В сентябре прошлого года в поход выступили сорок тысяч воинов, но все они высадились на берег в неприспособленном месте в окрестностях Бриндизи. Снабжение такой огромной массы крестоносцев организовать не успели, многим негде было укрыться под палящими лучами солнца, и сперва начались болезни, затем вспыхнула эпидемия. Крестоносцы стали умирать тысячами, многие от страха возвращались назад.

Император прибыл с лучшим другом, ландграфом Тюрингии Людвигом, тот заболел еще на корабле, а когда высадились в месте, где бушевала эпидемия, ландграф умер, горячо оплакиваемый Фридрихом.

Он тоже заболел и вынужденно вернулся, но озлобленный папа не поверил в болезнь и отлучил его от церкви за неисполнение обета. Оскорбленный император пытался оправдаться, но папа ничего не хотел слушать.

Узнав о возвращении императора в Италию и о его отлучении, практически все крестоносцы вернулись в Европу. В Сирии остались только восемьдесят немецких рыцарей под командованием герцога Лимбурга.

Фридрих, еще некоторое время задержанный неожиданной кончиной своей супруги Иоланты, закончил приготовления к походу и отплыл из Бриндизи меньше чем год спустя во главе незначительной армии, но папа уже закусил удила и, когда узнал, что Фридрих отправился в поход, издал эдикт, запрещающий всем крестоносцам присоединяться к попавшему в немилость императору.

Ситуация получалась самая нелепейшая: впервые крестовый поход возглавляет человек, отлученный от церкви! Госпитальеры и тамплиеры, узнав об отлучении, моментально захлопнули перед ним ворота своих крепостей и отказали в помощи, тогда Фридрих заявил, что завоюет Палестину и без них и освободит Иерусалим.

Зная его как человека, способного выполнять задуманное, тамплиеры первыми забеспокоились, однако к ним прибыли письма папы, категорически запрещающие помогать и тем более присоединяться к человеку, который едет в Святую землю не как освободитель, а как пират, и извещающие, что он, папа, только что отлучил германского императора от церкви во второй раз.

Тамплиеры, как и любые военно-монашеские ордена, подчинены папе напрямую, ослушаться не смеют, однако если Фридрих сумеет захватить какие-то земли, то они обязательно должны получить свою долю…

Тангейзер проследил, как оба отряда проехали мимо в направлении лагеря императора, оглянулся на Вальтера.

– Что-то маловато.

– Это верхушка, – сказал Вальтер. – Торговаться прибыли.

– Торговаться?

– На переговоры, – объяснил Вальтер. – Император уговаривает выступить вместе, но тамплиеры и все рыцарские ордена подчинены папе напрямую! Это все-таки монашеские ордена…

– Тогда ничего не получится, – сказал Константин.

– Папа им выступить не даст, – согласился Вальтер.

Но в лагере то и дело звучали боевые трубы, кое-где начали сворачивать палатки, забрасывать землей костры, а воины заново осматривали оружие, готовые по команде встать в строй.

Промчались легкие конники, Тангейзер с его чуткими ушами музыканта услышал, что дорога впереди свободна, разъезды уже разосланы, как и велено, во все стороны. Если где что непредвиденное, моментально будет доложено, у разведчиков те же арабские кони, если не лучше.

Верный Райнмар уже оседлал коня и молча придерживал стремя для хозяина. Тангейзер с великой охотой поднялся в седло, ибо впереди бои, подвиги, отважные приключения, будет возможность сразиться с противником в лютом бою.

Подъехал Карл, как всегда мрачный и угрюмый, но даже он с удовольствием поглядывал вперед, где за песчаными барханами угадывается зеленый оазис.

– Бросок на юг, – прогудел он, – хорошо…

– А что там? – спросил Тангейзер.

– Иерусалим, – ответил Карл покровительственно. – Ну, не сразу, конечно… Еще много всяких городов захватить, но доберемся, доберемся.

Вальтер подсказал:

– Первый будет Арзуф.

– Крепость?

– Да, но такая, что палкой можно разбить ее стены. А вот дальше пойдут потруднее.

Что за Арзуф, Тангейзер узнать не успел, примчался взволнованный конник в цветах императорского слуги, закричал с седла:

– Фрайхерр Тангейзер! Срочно к императору!

Тангейзер повернул коня, кровь бросилась в голову.

– Да-да, конечно… А для чего?

– Сладкоголосый ты наш, – ответил Вальтер завистливо-загадочно. – Давай побыстрее! Не отставай.

– Потом расскажешь, – бросил Константин.

Тангейзер пришпорил коня, они пронеслись мимо костров, где многие уже на ногах, оглядываются в ожидании приказов. Кое-кто садится снова, остальные всем своим видом выказывают готовность ринуться в бой.

У дворца императора полно охраны, подъезжают то и дело всадники, у них принимают коней и уводят бегом, освобождая место.

Гонец повел Тангейзера прямо ко входу, там сделали движение остановить их, но гонец сказал коротко:

– Приказ императора.

Стражи расступились, Тангейзер вошел и ощутил себя под прицелом десятка пар глаз. Манфред сразу указал ему жестом, чтобы сел там, где стоит, и не маячил, привлекая внимание, не того ранга цаца, а император быстро зыркнул в его сторону и сказал нейтрально-доброжелательно:

– Садитесь, дорогой друг. Слушайте. Если будет что сказать, говорите. Здесь переговоры, любое уместное мнение будет кстати.

Юный паж, одетый в красное с золотом, разносил на золотом подносе чаши с вином, а Тангейзер подумал невольно, что будь поднос в самом деле из золота, мальчишка его не поднял бы вовсе.

Кроме императора и троих его ближайших полководцев, с ним сел еще и Манфред, напротив – четверо рыцарей, строгих и напряженных, в плащах поверх доспехов. Двое в черных, двое в белых, хотя красные кресты у всех четверых одинаковые, что значит двое от ордена госпитальеров, двое от тамплиеров.

– …если мы не достигнем соглашения, – продолжал император, – то нам грозит поражение. Противник разобьет нас поодиночке, как было с Ричардом Львиное Сердце и прочими государями, когда они ссорились и даже мешали один другому!..

Рыцарь от тамплиеров ответил вежливо, но твердо:

– Ваше Императорское Величество, мы прекрасно осведомлены, что бывает, когда нет твердой дисциплины. Смею вас уверить, в рыцарских орденах дисциплина всегда железная.

Император сказал деловито:

– Рад это слышать. Тем более вы должны признать, что я, как император, и инициатор похода…

Беспокойно задвигался один из госпитальеров, кашлянул и сказал вежливо:

– Простите, что прерываю, я просто хочу уточнить, что инициатором похода был все-таки папа Григорий Девятый.

Фридрих поморщился.

– Ну да, ну да, однако войско собрал, переправил через море и дальше веду я. Потому я и должен отдавать приказы. Не говоря уже о том, что я выше всех по титулу.

Госпитальер смолчал, но по лицу видно, что не подчинится приказам императора. Второй рыцарь всем видом выказывал, что и он не примет приказов от человека, отлученного от церкви.

Тамплиер взглянул на товарища, тот не только молчал, даже не шелохнулся.

– Ваше Величество, – сказал он, – нам нужно выработать какое-то решение, чтобы мы могли воевать достаточно согласованно…

– Но порознь? – спросил Фридрих.

– Да, Ваше Величество.

– Но вы понимаете, чем это чревато?

Тамплиер ответил невесело:

– Думаю, все мы понимаем.

Фридрих сказал со злостью:

– Великие битвы проигрывались из-за куда более мелких несогласований!.. Великие армии были разбиты, если военачальники недопонимали маневров друг друга!.. А здесь мы должны действовать изначально порознь?

Тамплиер ответил глухо:

– Порознь… и в то же время вместе.

– Как?

Тамплиер развел руками:

– Не знаю.

Тангейзер слушал-слушал, сердце начало колотиться чаще, во рту стало сухо, он поднялся и проговорил хриплым голосом:

– Позволено ли мне будет спросить?

Глава 9

На него посмотрели с хмурым интересом, но больше с неудовольствием, чем с желанием что-то услышать.

Тангейзер заговорил быстро, чувствуя себя неловко от того, что занимает время таких видных и занятых лордов:

– Мы все пришли сюда не сами по себе… а по зову Господа нашего!.. Он призвал нас всех… кого через папу Григория, кого через его короля, к кому-то обратился напрямую к его благородному сердцу… Потому мы и должны выполнять волю Господа, а не кого-то из простых людей…

Император поморщился.

– А если короче?

Тангейзера осыпало жаром, он сказал со стыдом:

– Простите, моя вина в цветистости речи… Я хочу сказать, что если приказы будут отдаваться самим Господом, то их выполнят и рыцари орденов, и его императорское величество Фридрих. Вот и все…

Они переглянулись, на лицах недоумение, император нахмурился сильнее, покраснел в досаде, явно хотел сказать что-то резкое, но вдруг остановился, задумался, затем метнул острый взгляд на замершего, как испуганная мышь, Тангейзера.

– А это мысль, – проговорил он уже с подъемом. – Вы, доблестный Грюнвальд, и вы, благороднейший Иероним, не получите ни одного приказа от меня! Но если приказы будут отдаваться именем Господа?

Рыцари ордена молчали, переглядывались, Тангейзер стискивал кулаки и молился, чтобы его предложение приняли, тогда император заметит его, может быть, даже наградит и приблизит к себе.

Молчание длилось, длилось, наконец старший из тамплиеров сказал тяжелым голосом:

– Жаль, что нет другого варианта… но, за неимением более земного решения… мы согласны. Однако…

Император насторожился.

– Что еще?

Тамплиер сказал четко:

– Вы не поведете крестоносное войско. Командование должно перейти в другие руки.

Император запротестовал:

– Я не могу передать вам управление армией!

Тамплиер покачал головой.

– Нам это и не нужно. Передайте кому-то из своих, кого не коснулся вердикт папы об отлучении.

Император застыл только на миг, затем лучезарно улыбнулся.

– Согласен. Прекрасно, я иду и на эту уступку… Надеюсь, вы останетесь на дружеский пир?

Оба тамплиера разом поднялись, а госпитальеры встали позже на секунду.

– Спасибо, – сказал тамплиер с холодком, – но нас ждут.

Госпитальеры тоже поклонились с видом крайней неприязни к человеку, которого отлучил от церкви папа.

– Нас тоже. Извините, мы спешим.

Они вышли с торопливостью, словно каждая лишняя минута пребывания в обществе отлученного от церкви императора пачкает их души и приближает к геенне огненной, где уготовано место всем отлученным.

Когда они вышли и двери за ними закрылись, император проговорил задумчиво:

– Армию я, конечно, передам… гм… пусть во главе едет герцог Гардингер. Он достаточно представителен, выглядит важным и достойным. Это хорошо…

Манфред сказал с ухмылкой:

– А если и подстрелят, то не вас, Ваше Величество!

Император захохотал.

– Все верно, дорогой друг, все верно… Так, значит, вы делите палатку с этим рыцарем, что подсказал такое изящное решение?

Тангейзер поклонился как можно более учтиво, а Манфред сказал добродушным тоном:

– Раньше делил, но сейчас он с другими доблестными рыцарями охраняет город.

– Отлично, отлично…

– Ваше Величество, – напомнил Манфред, – а еще он прекрасный поэт и певец. Лучший миннезингер Тюрингии!.. Во всяком случае, я его таким считаю.

Император сказал с легкой усмешкой:

– Я вполне доверяю вашему мнению, дорогой друг, хотя вам медведь не только на ухо наступил, но и по второму тоже потоптался… ха-ха!.. Но я ваш намек понял, мы послушаем новые песни вашего друга на пиру… Вы не против, доблестный друг?

– Тангейзер, – ответил Тангейзер торопливо. – Генрих фон Офтердинген.

– Я помню, – ответил император добродушно. – Добро пожаловать на пир, доблестный Тангейзер.

– Ваше Величество, – вскрикнул осчастливленный Тангейзер, – я безумно благодарен вам за доставленное счастье!

Император усмехнулся.

– Пир еще впереди.

– Я уже за столом, – сказал Тангейзер. – И уже пирую!

Манфред сказал с непонятным выражением:

– Поэты, Ваше Величество, склонны к иносказаниям. Даже я не всегда улавливаю, что он имел в виду.

Император обронил с добродушной усмешкой:

– Я улавливаю.

– Потому что вы тоже поэт, – сказал Тангейзер.

– Ну-ну, – сказал император поощрительно.

– Приятно удивило, – сказал Тангейзер, – странное для германца сочетание чувственности с темой долга и верности слову! И вам это, как ни странно, удалось.

– Я сам странный германец, – ответил император, – родился и жил в чувственном южном Палермо, где полно иудеев и сарацин с их образом жизни и культом наслаждений плоти… А долг и верность слову – это от сути германской нации. В общем, встретимся на пиру!

Манфред взял Тангейзера крепко за локоть, вывел и прошептал:

– Императору не докучай.

– Да я разве…

Манфред стиснул локоть и сказал еще тише:

– Императору ничего не нужно объяснять долго. Он все хватает на лету, а долгие разговоры, когда уже все понятно и все сказано, его раздражают.

Тангейзер пробормотал:

– Именно потому он так много и успевает… Подумать только, знать столько языков!.. Читает старые рукописи диких иудеев и сарацин, у них же вообще даже букв нет!

Манфред усмехнулся, сказал уже громче:

– Иди, приготовься. За тобой придут.

Пир закатили настолько шикарный, что уже по нему чувствовалось: все это остается, а они прямо из-за столов поднимутся в седла и выступят в трудный поход.

Тангейзер чувствовал грозную музыку, разлитую под сводами зала, и хотя ее слышит только он один… а может, и не только он, она не становится тише.

Манфред усадил его рядом с собой, что Тангейзеру льстило, но одновременно он чувствовал себя возле старого рыцаря некой птичкой Божьей, что чирикает себе беспечно да зернышки клюет на дороге, ну, понятно, что там за зернышки, а вот Манфред знает о мире чудовищно много, словно смотрит на него сверху, аки орел поднебесный.

Возможно, таким и должен быть советник могущественного императора Священной Римской империи германской нации, как полностью звучит титул Фридриха, видеть не бескрайние просторы неведомых земель, от которых замирает дух, а проплывающую далеко внизу карту с четко очерченными границами королевств, графств, а также чужих империй.

Император и эмир Фахруддин ибн ас-Саих сидят за одним столом и живо разговаривают, как старые друзья, шутят, смеются и ведут себя так, словно они и росли вместе.

Тангейзер жадно присматривался к ним, а когда увидел, как молчаливые слуги подливают им в чаши красноватый напиток, с некоторым смятением поинтересовался у Манфреда:

– Они что… пьют?

Манфред сдвинул плечами.

– А тебе что?

– Да так… эмиру же нельзя?

Манфред буркнул:

– Почему? Здоровье ему позволяет. Кроме того, может быть, они оба пьют шербет!

– Не похоже, – шепнул Тангейзер. – Я слышу запах вина…

– Дьявол побери твой чуткий нос, – сказал Манфред беззлобно. – Да хотя бы и так, тебе что?

– Не ругайтесь, – попросил Тангейзер смиренно. – Я думал, в исламе с этим очень строго…

– Правильно думал, – ответил Манфред. – А ты не заметил, что здесь мы сами пьем меньше, чтобы не становиться посмешищем для местного населения? Все-таки пьяный… гм…отвратительное зрелище!

– Тем более, – сказал Тангейзер. – Но мне показалось, что эмир пьет тоже.

– Показалось правильно, – ответил Манфред смешливо.

– Но как же запрет…

– Бывают исключения, – успокоил Манфред. – Он же не среди своих, а у франков! Коран предписывает вести себя уважительно в чужих землях. Вот он и ведет…

– Распивая запретное вино?

Манфред хмыкнул.

– Алкоголь, как и алгебра, – арабские слова. До появления Мухаммада арабы были самым пьющим народом на земле! Пророк ужаснулся и все изменил… Впрочем, Омар Хайям, пусть Аллах будет к нему благосклонен, все-таки пил и не скрывал своей страсти. Так что эмиру тоже можно, если у нас в гостях. Таким образом как бы выказывает уважение хозяевам.

К ним прислушался граф Норманн, сказал негромко:

– Он пьет только красное вино. Понемногу. А не как свинья или как мы обычно.

– Если бы арабы пили только вино, – обронил Манфред, – то, возможно, пророк бы и слова не сказал. Но их ученые придумали, как перегонять всякие сладкие фрукты, что падают с деревьев и пропадают зря, получилось особо крепкое вино, его и назвали алкоголем. При здешней жаре одна чаша валит с ног любого здоровяка!.. Пророк увидел валяющихся на улице в собственной блевотине достойных людей, которым свиньи обгрызают уши, и запретил как пить подобное, так и есть свиней.

Граф покачал головой.

– Я слышал об этом. Он не сразу запретил… Сперва просто требовал пить умеренно. Но человек не знает меры, особенно пьяный…

– К тому же для одного и пять чаш – мало, – заметил Манфред, – а для другого и одной много. Потому пророк и сказал наконец, что он прекращает всякие споры о том, сколько можно, а сколько нельзя, и запрещает употреблять даже каплю!

Тангейзер сказал недовольно:

– Ну, это он перегнул… От капли пьяным не станешь и в грязь не упадешь.

– Да? – спросил Манфред. – А давай я тебе сейчас накапаю ведро вина! И посмотрим, каким ты будешь.

Они весело ржали, хлопали смущенного Тангейзера по спине и отпускали грубые шуточки.

Справа от них еще стол, там с одной стороны насыщаются ближайшие полководцы императора, а с другой – знатные сарацины, прибывшие с эмиром, как слышал Тангейзер, все они выше его по титулу…

Те и другие обращались друг к другу предельно вежливо, но в то же время выражали готовность помериться силами как в конном бою, так и в пешем, выбор оружия оставляют за гостями. Сарацины вежливо благодарили и обещали обязательно воспользоваться случаем, так как непременно одолеют таких достойных противников и заберут у них коней, доспехи, оружие и всю одежду.

Тангейзеру показалось, что некоторые из военачальников все же не совсем довольны переговорами с эмиром, слишком много свершается без сражений, крови, трупов, подвигов, карабканья на стены или пробивания их таранами, когда врываешься через пролом в боевой ярости, на тебя сыплются удары, а ты сам сеешь смерть всему, что на пути…

Манфред задумчиво смотрел, как в его пальцах медленно поворачивается серебряная чаша, еще наполовину полная, показывая красивую чеканку по всей поверхности и мелкие рубины по ободку.

– Не совсем так, – услышал Тангейзер его голос, когда Манфред чуть наклонился в сторону графа Норманна. – Это нам кажется, что вот в Европе услышали, как сарацины захватили Иерусалим, папа римский в великом возмущении призвал всех наших королей вернуть Святой Город христианам…

Норманн проворчал:

– А разве не так?

– Так, – согласился Манфред, – но и не так.

– Не понял…

– Так, – объяснил Манфред обстоятельно, – как часть картинки, которую мы видим. И не так, если смотреть на всю картину целиком.

Глава 10

Норманн промолчал, только сделал громадный глоток, поставил опустевший кубок и поискал взглядом кувшин, зато Тангейзер заинтересованно посмотрел на старого рыцаря.

– А что видно, если… сверху?

– Арабы жили мирно крохотным племенем, – ответил Манфред, – в дальнем уголке своего полуострова, пока не появился этот гениальный человек по имени Мухаммад и не принес им ислам, который он сам продумал во всех деталях. С ним те же гонения, что и с Иисусом, пришлось убегать и скрываться, но он выжил, обрел сторонников, а с ними начался победный натиск ислама. Был захвачен весь полуостров, затем Сирия, Палестина, Персия, Армения, Египет…

Норманн пробурчал:

– Как?

Манфред ответил с улыбкой:

– Люди великой цели всегда сильнее… В Египет вторглась четырехтысячная армия и покорила государство с девятимиллионным населением!.. Но это не так важно, как то, что египтянам навязали ислам и арабский язык… и теперь нет больше в Египте египтян, а только арабы!.. Затем мусульмане двинулись в Африку, где взяли Карфаген и окончательно разделались с Римской империей, на западе форсировали Гибралтар и захватили Испанию, на востоке достигли границ Индии, затем захватили весь юг Франции до берегов Луары, где армия мусульман во главе с Абд-аль-Рахманом стояла чуть ли не у ворот Парижа! Однако на пути в Пуатье они встретились с германским войском франков, которые в отличие от всех других армий христианских государств, как свидетельствует в своей «Хронике» Исидор Севильский, «стояли как стена… словно непробиваемая глыба льда». Через неделю Рахмана уже не было в живых, мавры откатывались на юг, а предводитель франков Карл с того дня стал именоваться «Карл Мартелл» – «молот».

– Великий воин, – сказал с уважением Норманн, – настоящий германец!

– Когда женюсь, – пообещал Тангейзер, – назову своих сыновей Карлами.

– Что, – спросил с недоверием Норманн, – всех?

– А почему нет? – возразил Тангейзер. – Он же спас всех нас! Если бы арабы победили, что им помешало бы пойти дальше – на Париж, к Рейну и еще дальше?

Манфред кивнул, сказал размеренно:

– Тангейзер хоть и поэт, у которого ветер в голове, но случайно сказал очень верную вещь. Мы принимаем мир таким, и нам кажется, что только таким он и должен быть. Но если бы войско франков не выстояло, сейчас в Берлине и по всей Германии занимались бы толкованием Корана, зеленое знамя пророка развевалось бы над замками в Англии…

– А в Англии почему?

Манфред улыбнулся.

– Потому что Вильгельм Завоеватель, высадившийся в Англии, был бы уже мусульманином. Словом, христианской Европы не было бы и в помине. Да и остальной мир стал бы мусульманским. Здесь или на дальних островах… Но та победа германцев остановила вторжение сарацин в Европе, а теперь Европа начинает натиск на Восток, стремясь отвоевать издавна христианские святыни.

Норманн оживился.

– Да-да, это уже шестой крестовый поход?

Манфред покачал головой.

– Крестовые походы – мелочь на общем фоне столкновения с исламским миром. Я говорю вообще о натиске, о возвращении захваченных арабами земель, что называется Реконкистой. Начали ее не крестовыми походами, а постепенным отвоеванием у арабов захваченных ими европейских земель!

Тангейзер сказал гордо, демонстрируя обширные знания:

– Да-да, Испания!

– Верно, – сказал Манфред, – Альфонс VI, король Леона и Кастилии, захватил Толедо, и граница с мусульманским миром переместилась от реки Дуэро до реки Тахо. Затем кастильский национальный герой Родриго Диас де Бивар, известный под именем Сид, вошел в Валенсию. Конечно, там бывало, как и здесь у нас, что христиане объединялись с мусульманскими правителями или, считая их более достойными, защищали их от крестоносцев. Сид служил таким мусульманским правителям, как эмир Сарагосы аль-Моктадир, и властителям христианских государств, а править Валенсией стал с согласия как мусульманских властей, так и христианских.

Он взглянул на раскрасневшееся лицо Тангейзера, тот перехватил его взгляд и сказал с жаром:

– Я читал «Песнь о моем Сиде»!.. Господи, как написано!.. Я проливал слезы то счастья, то отчаяния над каждой страницей!.. Как написано, как написано… Только испанцы и могут с такой страстью. Наш мрачный германский гений способен на величайшие свершения, но чтоб такой огонь в крови и в каждом слове…

Норманн пробормотал добродушно:

– Ты сможешь, в тебе столько огня! И так боюсь сидеть с тобой рядом, у меня новый камзол…

– В «Песне о моем Сиде», – сказал Тангейзер, – Сид хотя часто и сражается с мусульманами, но злодеи там вовсе не они, а христианские князья Карриона, придворные Альфонса VI! А вот мусульманский друг и союзник Сида, Абенгальвон, превосходит их благородством, отвагой и верностью дружбе.

– Все как у нас, – сказал Манфред с непонятным оттенком в голосе. – Эмир Фахруддин – лучший наш друг…

Норманн вставил быстро:

– А султана аль-Камиля чтим и уважаем за его рыцарские качества, за верность слову, щедрость и справедливость!

Манфред наклонил голову.

– Верно сказано, мой дорогой друг. Зато папа римский, который должен бы нас поддерживать всеми силами… как раз всеми силами вредит нам, и даже отлучил императора от церкви!

– А наш крестовый поход, – громыхнул Норманн, – объявил несуществующим и противоречащим церкви! Не знаю, но я бы такому папе на одну ногу наступил, а за другую как следует дернул, ха-ха!

– А я бы за ноги и о стену, – сказал Манфред. – Ненавижу… Я за императора кого угодно задавить готов.

Тангейзер помалкивал, наполнил свою чашу и отпивал в задумчивости мелкими глотками, лицо оставалось озабоченным. Глядя на него, помрачнел и Норманн.

– Главная трудность, – громыхнул он, – даже не в силе арабов.

– А в чем? – спросил Тангейзер.

Норманн вздохнул.

– Вон тебе и Манфред скажет то же самое: если бы они притесняли на захваченных землях христиан, иудеев или кого бы то ни было! Как было бы проще… Ты вот, наш юный и голосистый друг, сам только что подтвердил, что даже доблестнейший рыцарь Сид, благороднейший и не знающий упрека, не раз становился на сторону арабов, когда видел, что правы они, а не христианские короли!

Тангейзер сказал быстро, стремясь показать свое понимание ситуации:

– Вы абсолютно правы, благородный граф, трудность в том, что сарацины не притесняют христиан и иудеев, так что те не собираются восставать против захватчиков.

– И даже нам не помогают, – сказал Норманн горько.

– Хоть не вредят, – буркнул Манфред.

– Тогда какие мы освободители? – возразил Тангейзер.

– А мы разве освободители? – спросил Манфред в удивлении. – Мы вроде бы явились вернуть Иерусалим под руку всемогущей церкви. Но если сделаем это так… гм… как пытаются договориться наш император и султан аль-Камиль, но церковь, наверное, потребует, чтобы отдали сарацинам снова, а потом забрали по всем правилам.

– Это как?

– Ну, чтоб убитых с обеих сторон тысячи, чтобы трупы горой, реки крови, а раненые калеками и увечными разошлись по Европе и арабским землям, стеная, жалуясь и призывая к кровавому отмщению.

Он сказал с такой злостью, что никто не возразил, пили молча и хмуро, посматривая на стол, где император и эмир разговаривают уже с очень строгими и серьезными лицами.

Потом эмир и сарацины покинули пир, однако император сразу сказал успокаивающе, что они удалились не по ссоре, а обсудят наедине одно очень интересное предложение, которое сделал император.

– А мы пока продолжим, – сказал он жизнерадостно. – Мои доблестные полководцы простят меня, если я приглашу на опустевшие места не их, прославленных в битвах, а молодого поэта, умеющего взвеселять сердца?

Манфред взглянул на Тангейзера с невольной завистью. Всем природа одарила этого красавца: ростом, силой, отвагой и мужеством, он неистов в бою и всегда выходит победителем, в то же время умеет слагать с удивительной легкостью прекрасные песни, что с первой же ноты берут за душу, исторгая из нее то радость, то слезы, заставляют сердце биться чаще, когда в воображении уже мчишься в грохоте копыт с поднятым мечом на врага… или замираешь в сладкой неге, видя, как к тебе приближается любимая…

Его любили император Священной Римской империи германской нации Оттон II Светлейший со своими полководцами, князья и курфюрсты германских земель, а теперь вот благоволит яростно воевавший с Оттоном и победивший Фридрих II…

– …и мой старый друг, – закончил император, – мой дорогой барон Манфред, который уже трижды отказался от титула графа и пожалованных земель, только потому, чтобы никто не смог упрекнуть, будто использовал дружбу со мной в корыстных целях…

Манфреду крикнули за столами «ура», Тангейзер понял, что старого фрайхерра чтут и уважают, в то время как на него никто не обратил даже малейшего внимания.

Император подал слугам знак, чтобы убрали старые кубки и принесли для гостей новые чаши, сам повел рукой, указывая на свободные сиденья:

– Садитесь, дорогие друзья.

Манфред предупредил неуклюже:

– Ваше Величество, только после таких ученых мужей мы с Тангейзером можем показаться… скучными.

Император проговорил с невеселой улыбкой:

– Экклезиаст говорит, что во многих знаниях много горя… Все верно, из беседы с учеными мужами я всякий раз делаю вывод, что счастье нам не дано, а вот когда говорю с садовником, убеждаюсь в обратном.

Манфред поинтересовался, опускаясь на место:

– А с поэтами?

Император мечтательно улыбнулся.

– О, с поэтами… Побольше бы их в мир, как бы все засияло радостью!

Слуги быстро сменили всю посуду, принесли новые яства, перед Тангейзером появилась серебряная чаша с густым красным вином.

– А мы все поэты, – сказал Манфред гордо. – Потому Священная Римская империя германской нации хоть и правит миром, но не навязывает свои нормы!

Тангейзер взглянул на улыбающегося императора, поклонился.

– Я тоже с удивлением в этом убедился, Ваше Величество. Только церкви позволено распространять и навязывать свои взгляды и вкусы, но не нам, светским людям.

Император кивнул, соглашаясь, но обронил настолько небрежно и как бы вскользь, что чуткие уши Тангейзера сразу уловили сигнал, дескать, это и есть самое важное:

– Мы здесь не навязываем даже свою веру, за то папа римский так и бесится там в Риме.

– А веру, – спросил Тангейзер осторожно, – навязывать надо?

– Вопрос сложный, – ответил император без улыбки. – Хотя вся Европа уверена, что не просто надо, а мы обязаны это делать!

– Европа не видит в своей норе то, – буркнул Манфред, – что видим мы. Потому пусть помалкивает.

– Как раз те, – ответил император невесело, – кто должен бы помалкивать по своей дурости, и кричат громче всех. И сейчас вся Европа уверена, что мы сражаемся с сарацинским миром. Они не представляют, насколько сильно ошибаются!

Тангейзер спросил настороженно:

– А в чем они ошибаются?

– Мир ислама, – пояснил Фридрих, – потрясают исполинские внутренние войны. Сунниты бьются с шиитами яростнее, чем мы с ними, брат там идет на брата, султаны огромных королевств сражаются за власть над халифатом…

Тангейзер пробормотал:

– Но я слышал, что Саладин объединил ряд племен… и потому сумел дать отпор Ричарду Львиное Сердце…

Фридрих отмахнулся.

– Вот именно, племен. Пограничных. На землях, на которые и был нацелен удар крестоносных войск. А так вообще-то исламский мир даже не заметил столь грандиозных, по нашему мнению, крестовых походов на их земли.

– Это… как?

– А так, – ответил он хладнокровно. – Крестоносцы все эти пять великих походов нападали на пограничные племена мусульман, а те достаточно легко отбились. Гораздо опаснее для них натиск монголов, вот те действительно серьезный противник, о котором они говорят и пишут в летописях!.. А о нас пока ни слова.

Тангейзер сказал гордо:

– Уверен, наш государь сумеет нанести исламскому миру удар такой силы, что его заметят, еще как заметят!

Манфред кивнул.

– Я тоже надеюсь. Это и наша слава, не так ли?

Слуги следили за каждым их движением и постоянно подливали вино в чаши. Тангейзер спросил очень осторожно:

– Однако разве Саладин… был не султан?

Император отпил из кубка, посмаковал, затем повернул к нему голову.

– Да. И что?

– Разве, – спросил Тангейзер, – не султан самый высший?

Император ответил со снисходительным дружелюбием:

– Вы можете считать так, если это льстит вашему самолюбию. Все-таки неприятно было бы осознать, что все крестоносное войско, возглавляемое двумя-тремя, а иногда и больше, королями Европы, терпело поражение от какого-то местного герцога?.. А то и графа?

Тангейзер воскликнул, не выдержав:

– Но Саладин разве был граф?

– Почти, – ответил император. – Султанов у сарацин там масса. А главный в исламском мире – халиф. Это он, а не султан, всемогущий и единственный. Думаю, ему даже не докладывали о такой мелочи, как крестовые походы каких-то там франков.

Тангейзер слушал, глубоко уязвленный и разочарованный. В сердце начала вскипать ярость и страстное желание доказать, что они сильнее, отважнее, что Европа во всем лучше и потому легко сомнет и султанов и самого халифа…

Император поглядывал на него снисходительно, как на ребенка, чистого и доверчивого, еще не знающего, насколько мир огромен.

– Как новые песни? – спросил он.

– Складываются, – доложил Тангейзер.

– Тогда сейчас и послушаем, – обронил император.

Глава 11

Когда сильный просит, он все равно приказывает, потому Тангейзер моментально вылез из-за стола, взял лютню и с ходу запел, стараясь выказать себя в лучшем свете, для этого даже на ходу привносил в новые песни те мотивы, которые вычленил для себя в этом жарком чувственном мире.

Император и знатные рыцари слушали с удовольствием, Тангейзер хорош и как певец сам по себе, а еще и песни сумел составить так, что хватают за сердце.

Ему хлопали мощно, император поблагодарил и сказал, что хотя во время похода времени будет мало, но все равно он будет урывать время, чтобы послушать его пение.

Манфред вышел его проводить, Тангейзеру бегом привели коня, Манфред зевнул, покачал головой.

– Видать, старею, всего от пяти чаш вина в сон клонит… Спасибо, Тангейзер, ты всех порадовал! Жаль, что завтра-послезавтра в поход, будет не до песен… Ирония нашего времени в том, что самый просвещенный человек Европы, наш император, вынужден вести огромное войско далеко на Восток, чтобы там столкнуть его с другим таким же войском, после чего они будут долго и страшно убивать друг друга!

Тангейзер сказал с неудовольствием:

– Я знаю, король Фридрих обожает науку, занимается ею, он владеет греческим, латинским, французским, итальянским, немецким и арабским языками… как ты и говорил, видишь, у меня не такая уж и дырявая голова, но все равно, дорогой друг, в историю входят лишь те, кто с мечом в руке совершает великие завоевания!

Манфред кивнул.

– Неважно, какие, – согласился он. – Хотя вообще-то не знаю хороших… Наш государь покровительствует многим учебным заведениям, недавно он основал университет и сразу же получил от папы римского буллой по голове…

– За что?

– Фридрих разрешил преподавать там без всякого папского разрешения и контроля.

Тангейзер охнул:

– Правда? Такого в Европе еще не было.

– Более того, – сказал Манфред, понизив голос, – там начали преподавать не только философию Запада, но и Востока… да-да, иудейскую и мусульманскую…

Тангейзер раскрыл рот.

– Господи, – вырвалось у него, – даже не знаю…

– Чего?

– То ли радоваться, – признался Тангейзер, – что служим такому величайшему человеку, то ли поскорее бежать от него, чтобы вместе с ним не угодить в ад…

Манфред усмехнулся, а Тангейзер поднялся в седло и вскинул руку в прощании.

– Спасибо! Я ваш должник!

От дворца Фридриха до Яффы он ехал погруженный в радостно-тревожные думы, вспоминая застолье и не зная, куда в этой мозаике вставить цветные камешки с миром и его знатными беями, или как их там, которые бароны и графы, и не сразу заметил, как на гребне холма неподалеку показались сарацины.

Сперва трое, потом к ним примчался еще один, на такой же легкой тонконогой лошади, очень живой и резвой. Что-то рассказывал, размахивая руками, а лошадь все мотала головой и норовила пуститься вскачь.

У всех в руках длинные тонкие пики с крохотными флажками сразу под наконечниками, все четверо пугающе остро вырисовываются на синем небе, и Тангейзер на всякий случай снял притороченный к седлу шлем и нахлобучил на голову.

От сарацин донеся крик, Тангейзеру даже послышалось «Франк!» и «Это он!».

Он развернул коня и пустил его в галоп, тяжелый рыцарский конь разгоняется медленно, но затем не уступит легкой арабской, но арабская может так мчаться часами, а его конь захрипит и начнет замедлять бег уже через четверть мили.

За спиной дикий крик, свист и топот копыт чужих коней становились все громче и все ближе.

Он услышал толчок в спину и злобный звон, с которым стрела ударила в щит, закрывающий спину. Затем еще одна вонзилась в седло, а третья щелкнула в бедро, закованное в стальные кольца.

Не поворачивая головы, он чувствовал, как его настигают справа, вытащил из ножен меч и скакал так почти с минуту, затем резко ударил, не глядя, ощутил сильный толчок, пригнулся, над головой просвистело лезвие стальной кривой сабли, тут же натянул повод и ударил уже влево, снова больше ориентируясь на стук копыт.

Если бы он оглянулся, сарацин успел бы что-то сделать, а так лезвие чиркнуло ему по лицу, и он с криком выронил саблю, вскинул руки, зажимая рану, и свалился в песок.

Тангейзер развернул коня, молниеносно перехватил из-за спины щит и едва успел подставить его под удар сабли, но его меч сразу же достал противника в плечо, разрубив почти до середины грудной клетки.

Четвертый из сарацин взглянул безумными глазами, заверещал, как заяц, торопливо повернул коня и понесся прочь, настегивая его справа и слева.

Тангейзер, не выпуская меч из руки, объехал сбитых с коней, все трое ранены так тяжело, что вряд ли выживут, он подъехал к первому, которого ударил, ориентируясь по топоту копыт и отбрасываемой тени.

Сарацин катается на земле, зажимая обеими руками живот, а оттуда из широкой раны лезут кишки.

– За что? – спросил Тангейзер, все еще шумно дыша. – Разве у нас не перемирие?

Сарацин простонал люто:

– Ты… подлый франк… обесчестил…

– Я? – крикнул Тангейзер. – Я никого…

Сарацин выдавил сквозь стиснутые челюсти:

– Айша… наша сестра…

Тангейзер вздрогнул, сказал виновато:

– Но… бесчестья не было! У нас любовь…

Сарацин прошептал, кривясь отболи:

– Это бесчестье… мы были должны… добей…

– Не могу, – ответил Тангейзер. – Ты не враг мне.

– Я умираю, – выговорил с трудом сарацин, – в муках… Ты же воин?

Тангейзер сказал тяжело:

– Я этого не хотел.

– Мы тоже, – ответил сарацин. – Но это наш долг.

Тангейзер сжал челюсти и опустил острие меча на левую сторону груди противника.

– Прости меня, – сказал он. – Я хотел бы стать твоим братом. Айша была бы мне женой…

Сарацин простонал:

– Все… должно было… быть не так… Давай же! Прекрати эту адскую боль…

Тангейзер задержал дыхание и с силой всадил клинок в грудь, острие отыскало сердце, Тангейзер чувствовал момент, когда сталь пронзила насквозь этот живой трепыхающийся комок. Сарацин вздрогнул, ноги вытянулись, он затих, глядя вытаращенными от боли глазами в синее небо.

Тангейзер опустился рядом на колени и ладонью надвинул ему веки на глаза.

За спиной послышался топот, по стуку копыт он узнал не только рыцарских коней, но и понял, что скачут к нему его друзья, Константин, Вальтер и Карл.

Затем кто-то грузно соскочил на землю, и опять Тангейзер узнал Константина, только он так сопит и тяжело дышит, но не обернулся, не силах оторвать взгляд от неподвижного лица брата Айши.

– Троих? – раздался веселый голос Вальтера. – Да ты хорош, Тангейзер!.. Молод еще, но в тебе живет великий воин!

Тангейзер ответил глухо:

– А мы могли бы с ним подружиться…

Вальтер охнул:

– С сарацином? Ну, ты шутишь…

– Почему? – спросил Тангейзер. – Разве Господь не создал их, как и нас?..

За спиной Вальтера гулко и мощно расхохотался Карл, подошел тяжелыми шагами.

– Ошибаешься! Их создал этот… как его…

– Аллах, – подсказал Вальтер.

– Вот-вот, – сказал победно Карл, – Аллах!

Константин крикнул издали сердито:

– С ума сошли, богословы драные!.. Господь не создавал ни сарацин, ни франков, ни даже папу римского. Тоже мне умники. Тангейзер, с тобой, дружище, все в порядке? А то вид у тебя не совсем победный.

Тангейзер поднялся, со злостью выдернул меч из груди человека, который мог бы стать родней.

– Четвертый ушел, – сказал он мрачно.

Вальтер радостно охнул.

– Так ты дрался с четырьмя?

– Да.

– Ты настоящий боец, – сказал Вальтер с уважением.

Тангейзер отмахнулся.

– Танкред один дрался против ста тридцати сарацин и всех зарубил. А это…

Карл пробасил:

– Ну, с Танкредом пока никто не сравнится. Это лев пустыни!.. Но давайте вернемся в город. Кто знает, если они напали, то могут привести большой отряд.

Тангейзер пошел к коню, но на ходу покачал головой.

– Не приведут.

– Почему?

– Это было личное, – ответил Тангейзер лаконично.

Они все поднялись в седла, но переглядывались, наконец Константин спросил осторожно:

– Что личное может быть у христианского рыцаря, истинного крестоносца, с этими нехристями? Или ты собрался перейти в магометанскую веру?

Рыцари загоготали, Тангейзер нахмурился.

– Напротив, – сказал он, – я собирался выдернуть из нее и привести в христианскую одну невинную душу… А сейчас даже не знаю, что с нею. Может быть, ее вообще убили?.. Или увезли на другой конец их мира?

Рыцари медленно пустили коней в сторону воинского лагеря, на Тангейзера поглядывали с сочувствием, только Константин подъехал вплотную и весело хлопнул по железному плечу.

– Погрусти, погрусти… но не слишком, все-таки жизнь у нас впереди. Все будет, дорогой друг. И беды, и горести, и потери. Но и радости… возможно.

А Карл сказал глубокомысленно:

– У иудеев в их книгах сказано: берущий женщину в жены пусть проверит, кто ее братья.

– Она была не иудейка, – ответил Тангейзер.

– А-а-а-а, – протянул Карл еще глубокомысленнее, – ну тогда да, можно не проверять…

Вальтер, не удержавшись, хихикнул, но, когда Тангейзер оглянулся, успел принять скорбный и очень серьезный вид.

Ночью ему снилась Айша, он плакал и молил ее простить гибель ее братьев, а проснулся от рева труб по всему лагерю, что подняли от костров солдат, а теперь созывают последних из города.

Солнце только-только поднялось над далекими горами, а первая колонна уже двинулась по остывшей за ночь дороге.

Наемное сарацинское войско императора, прибывшее с ним из Палермо, теперь постоянно двигалось впереди, готовое как принять первыми бой, так и показать, что эти франки не те франки, а совсем другие франки, с этими можно не только дружить, но и хорошо дружить.

Манфред появился только однажды, он время от времени проезжал вдоль колонны, зорко и придирчиво оглядывая армию на марше, а когда поравнялся с Тангейзером, сказал ему значительно:

– Видишь долину?

– Да, – ответил Тангейзер настороженно.

– Это та самая, – сказал Манфред с почтением, – Саронская!

Он умчался дальше, а Тангейзер, хоть и всего второй раз услышал это название, все равно попытался смотреть на эту долину с восторгом, почтением, как того требовалось, но что-то не получалось, перед глазами все равно стоит гордая и прекрасная Айша, все еще загадочная и непостижимая.

За эту землю в течение многих тысяч лет сражались народы, овладевали ею, но приходили новые, неведомые, снова сражения, и снова захватчики становились хозяевами, но эпоха меняла эпоху, прежние народы рассыпались в пыль под натиском молодых и свирепых, пока наконец ее завоевали воины Иисуса Навина…

Но и его царство не продержалось вечно. Эта долина знала и разгромивших иудеев эллинов, и римлян, и многие другие народы, пока не пришли самые молодые и яростные воины ислама, что огнем и мечом покорили эти земли и объявили своими.

Он вздрогнул от удара по плечу, это огромный Карл, огромный, как башня из железа, поприветствовал его дружески и бесцеремонно.

– Ты чего такой печальный?.. Ах да, прости, дружище…

Тангейзер ответил тихо:

– Куда ни посмотрю, она перед глазами.

– Всякая любовь, – прогрохотал Карл сильным голосом, – счастливая, равно как и несчастная, настоящее бедствие, когда ей отдаешься весь.

– Да, теперь вижу…

– Лечит время, – ответил Карл. – Оно, проклятое, лечит все. Просто живи дальше. И не отставай от войска. Мы зачем здесь, в этой чертовой пустыне?

– Освободить Иерусалим, – ответил Тангейзер глухим голосом.

– Вот об этом и думай, – посоветовал Карл.

Промчались легкие всадники, прокричали, что уже скоро впереди большой оазис, там можно дать передохнуть коням, напоить, самим перевести дыхание.

Тангейзер видел, как все взбодрились, эта дикая жара и палящее солнце сводят с ума, уже все крестоносцы научились укрывать головы поверх шлемов бедуинскими платками, но все равно доспехи раскаляются так, будто их держат на огне.

Конь Тангейзера брезгливо ступал по иссохшей, как шкура перелинявшей змеи, истоптанной земле, сухой и звонкой, по бокам то и дело проползают ржавые ковриги древних гор, везде белеют, как мелкие бараны, круглые обкатанные камни, словно потоп носил их не сорок суток, а сорок тысячелетий, наконец впереди в самом деле показалась зелень.

Из солнечно-мглистой дали выступили небывало роскошные для пустыни финиковые пальмы, богатырские оливы…

Легкие сарацинские конники унеслись туда, спеша поставить шатер императора в тени. Вальтер, не выдержав, послал коня следом, но Карл и Константин продолжали держать рыцарский строй, словно в любой момент готовы отразить нападение. Карл перехватил взгляд Тангейзера, сказал рассудительно:

– Всевышний позволил, чтобы было о Нем сказано, что Он создал Свой мир за шесть дней и отдыхал на седьмой. Если даже Он, который не знает усталости, позволил, чтобы о Нем было так написано, насколько же больше нужен отдых на седьмой день человеку, про которого сказано: «А человек рожден для забот».

Константин горько засмеялся:

– Ты отдыхал все шесть дней недели, которые надо трудиться, и вот только на седьмой выехал из города! И уже хочешь отдыха?

– Ты молчишь лучше, – сказал Карл сердито, – чем говоришь.

Глава 12

Тангейзер жадно всматривался вперед, там из зарослей выметнулось целое стадо легконогих антилоп и унеслось огромными прыжками, а над деревьями взлетели ярко раскрашенные птицы.

В этом оазисе три домика и много садов, ему было непривычно видеть, что плодовые деревья растут всюду, в обычных диких рощах, там созревают плоды и, переспев, падают на землю, где их либо подбирают дикие животные, либо они высыхают, а то и вовсе гниют.

Между садами, за которыми уход, посажены раздутые колючие растения диковинного вида, но люди попрятались в дома и закрыли окна, словно это может спасти.

Он напоил коня, войско начало устраиваться так, словно получило приказ остаться здесь и на ночлег, а он, не утерпев, выехал из финиковой рощи и пустил коня вокруг оазиса, стараясь ухватить памятью странную красоту этих диких и одновременно самых древних на свете мест.

Молчаливый Райнмар, присутствие которого Тангейзер обычно даже не замечал, ехал сзади и, как обычно, ничем не выдавал своего присутствия, чтобы не мешать хозяину мыслить и складывать слова в стихи, но на этот раз именно он привстал в стременах, прислушался.

Тангейзер мерно покачивался в седле, погруженный в вихрь танцующих и дразнящих слов, из которого так трудно выдернуть самые нужные, в то время как в руки сами лезут те, которые легче поймать. Он не сразу услышал, как оруженосец вскрикнул:

– Мой господин!.. За этой рощей… идет бой?

Тангейзер очнулся, повел головой. Со стороны большой группы деревьев доносятся яростные крики, звон металла и конское ржание.

– Похоже! – крикнул он и, пришпорив коня, послал туда галопом.

Деревья отодвинулись в сторону, он увидел двух рыцарей, отчаянно отбивающихся от двух десятков конных сарацин. Один на глазах скачущего Тангейзера упал, обливаясь кровью, второй продолжал размахивать мечом с удивительным мастерством, щит его уже изрублен на куски, а стальные доспехи покрыты зарубинами.

– Держитесь! – заорал Тангейзер страшным голосом. – Помощь, помощь!

Несколько нападавших оглянулись в его сторону, кто-то подал коня навстречу, а Тангейзер, чувствуя, как в нем пробуждается бешеная энергия берсерка, наследие его отцов-прадедов, выхватил меч и врезался в толпу, раздавая удары.

Клинок его сверкал со скоростью молнии, сам он рычал и ревел, чувствуя, как во рту закипает пена, а глаза лезут на лоб, каждый взмах клинка без всякой нужды рассекал противника пополам, и сарацины сперва опешили, затем качнулись в ужасе назад, кто-то закричал испуганно и тут же захлебнулся кровью, меч германского рыцаря рассек его до пояса.

Сарацины попробовали взять его в кольцо, по доспехам защелкали стрелы, а он с невиданной даже для себя быстротой с каждым ударом повергал противников мертвыми.

Наконец они подались назад, он оказался рядом с пешим рыцарем, но не остановился, а с диким ревом ринулся на остальных, их еще с десяток, убил двоих, и тут остальные в ужасе перед этим безумцем повернули коней и ринулись вскачь в сторону пустыни.

Тангейзер погнался было следом, но его догнал Райнмар, ухватил за плечо и заорал громко:

– Все кончено! Все кончено, господин!.. Вы победили!

Тангейзер проскрежетал зубами.

– Да?.. Я хочу их всех убить!

– В другой раз, – заверил Райнмар. – А пока давайте вернемся к тем, кого вы спасли. Им наверняка нужна помощь… Или вы уже не христианин?

Тангейзер вскрикнул гневно:

– Как это не христианин?

Он торопливо повернул коня. Уцелевший рыцарь наклонился над павшим товарищем, снял с него шлем и, поцеловав в лоб, медленно проводил ладонью по мертвому лицу, закрывая глаза.

Тангейзер спрыгнул с коня и подбежал со всей торопливостью схватки.

– Доблестный рыцарь, – крикнул он, – мы можем чем-то ему помочь?

– Сейчас им уже занимаются ангелы небесные, – ответил рыцарь.

Он поднял забрало, на Тангейзера взглянули ярко-голубые глаза немолодого уже мужчины, сеть морщин вокруг, как у всех, кто долго и напряженно всматривается в даль.

– Кто вы, – спросил он, – так вовремя примчавшийся нам на помощь?

Тангейзер учтиво поклонился.

– Генрих фон Офтердинген из Тюрингии. Из рода Тангузенов. А с кем имею честь общаться?

Рыцарь с трудом снял обеими руками шлем, на котором остались следы ударов острых, но легких сарацинских мечей. Немолодой, как уже понял Тангейзер, с усталым лицом и кровью на левой брови, однако глаза острые и живые, тяжелая нижняя челюсть с сильно выдвинутым подбородком, высокие скулы и бешено раздувающиеся ноздри.

– Герцог Фридрих, – произнес он просто, – из рода Бабенбергов. Мы ехали с Куртом, моим оруженосцем… как вдруг на нас напали!

Тангейзер покачал головой.

– С вашей стороны было очень неразумно пускаться в путь только вдвоем.

Герцог возразил:

– Я слышал, наш император заключил с султаном мир!

– Не только мир, – ответил Тангейзер, – но поддерживает и личную дружбу. Однако, как вы могли бы догадаться, ваша светлость, не все этому миру рады как в Европе, так и в арабском мире.

Герцог вздохнул:

– Теперь вижу.

– Но особо не тревожьтесь, – сказал Тангейзер. – Я сообщу императору о нападении, тот скажет султану… Если этих людей отыщут, их повесят.

– Слабое утешение, – ответил герцог с горечью. – Этот храбрый юноша погиб.

Тангейзер оглянулся, Райнмар опустился на колени у тела оруженосца герцога и шепчет молитву, сложив ладони у груди.

Он перекрестился.

– Все под Богом ходим. И все в руке Господа.

Герцог перекрестился тоже.

– Аминь.

– Езжайте со мной, – предложил Тангейзер. – Мы доставим вас в лагерь, а оруженосца мы похороним. Вы еще не были у императора, своего тезки?

– Ехал к нему.

– Я проведу вас, – сказал Тангейзер, он чувствовал ликование, есть повод снова появиться перед императором и постараться, чтобы тот его запомнил получше. – Вы прямо из Австрии?

– Да, – ответил герцог и добавил, словно защищаясь от неких обвинений: – но я оставил хороших управителей.

– Не сомневаюсь, – ответил Тангейзер. – Бабенберги всегда отличались здравомыслием и скрупулезной точностью.

Герцог снова оглянулся на оруженосца своего спасителя, тот все еще на коленях и читает над мертвым заупокойную.

– Не думал… что его придется оставить в этих песках.

– Не убивайтесь, – сказал Тангейзер мягко, – сейчас он входит через Господни врата, ангелы Божьи принимают его ласково.

– Надеюсь, – сказал герцог. – Он был предан и… просто хорош.

– Его примут, – повторил Тангейзер. – Еще неизвестно, примут ли так нас.

Герцог сказал со вздохом:

– Вы правы, дорогой друг. Он погиб красиво, защищая своего сюзерена. На небесах ему будут рады, а на земле я сам позабочусь о его родне… Помогите мне только поймать моего коня, а то слишком уж испугался их диких криков, вряд ли подойдет…

Тангейзер свистом подозвал своего коня, тот подбежал веселый, бодрый и послушный, герцог уважительно покрутил головой, Тангейзер повел своего четвероногого друга к убежавшему коню герцога, прячась с другой стороны.

Пока кони обнюхивались, Тангейзер ухватил повод, конь попытался рвануться, Тангейзер с укором погрозил ему пальцем.

– Теперь уже поздно. Рыцарский конь, как и его хозяин, должен с достоинством признавать поражение.

Райнмар завалил тело оруженосца камнями, чтобы погибший красивой смертью не стал добычей хищных зверей, так объяснили опечаленному герцогу, хотя они с Тангейзером обменялись понимающими взглядами.

Ночью гиены все равно разбросают камни и доберутся до трупа, но мертвому все равно, душа верного оруженосца уже наслаждается счастьем в небесном чертоге, но герцогу лучше не знать довольно жестоких местных реалий.

Вечером герцог сам вошел в шатер, где расположились Тангейзер и Райнмар, теперь он уже без доспехов, но выглядит так же подтянуто и собранно, словно готов ринуться в бой в любое мгновение.

– О, – сказал он, – у вас тут уютно.

– Мой оруженосец старается, – объяснил Тангейзер. – Он у меня… домашний такой. Садитесь вот сюда… Это почти кресло!

Герцог усмехнулся, сел с осторожностью, снова улыбнулся.

– В самом деле уютно, – повторил он. – С императором мы общались довольно долго… Сперва, конечно, о германских делах и трудностях в Священной Римской империи… потом поговорили, что здесь любопытного и почему.

Тангейзер сказал почтительно:

– Император знает больше, чем сто мудрецов!.. К нему приезжают ученые мужи из синагог и арабские муфтии из своих центров, они долго разбирают темные места из Ветхого Завета и Корана, а потом с такой же легкостью занимаются вообще непостижимой для меня… как ее… ах да, алгеброй!.. Язык сломаешь…

– Император и мне объяснял, – признался герцог, – но я, честно говоря, так ничего и не понял. Он сказал, что это ничего, завтра он может объяснить все снова…

– Хорошо быть герцогом, – ответил Тангейзер.

Герцог кивнул.

– Да, бывают и преимущества. Хоть и хлопот больше, чем у фрайхерра… вы ведь фрайхерр?

– Всего лишь, – ответил Тангейзер.

– Увы, – сказал герцог, – графом я вас сделать не могу, но вот подарить пару деревень… У вас где поместье?

– У меня его уже нет, – ответил Тангейзер.

Герцог спросил встревоженно:

– Что случилось?

Тангейзер сдвинул плечами.

– Ваша светлость, хорошие доспехи, настоящий рыцарский конь, меч и копье стоят дорого!.. Пришлось продать, иначе мне всю жизнь бы торчать в своем медвежьем углу. А так я здесь, вижу дальние страны, о которых раньше только мечтал…

Герцог подумал, посмотрел на него исподлобья.

– И не жалеете о потере?

Тангейзер подумал, ответил честно:

– Конечно, жалею. Но в одной ладони два яблока не удержать. Приходилось выбрать: либо – либо.

– Но сейчас, – спросил герцог, – если бы была возможность снова сменить коня и доспех на свадьбу… как бы поступили?

– Отказался бы, – ответил Тангейзер без колебания. – Мне пока нравится ехать и ехать, рассматривая новые страны, народы, удивляться иным обычаям, слушать странно звучащие языки… Потом да, конечно, я хотел бы вернуться в свое поместье. Но, увы, придется идти на службу к лорду, который не растратил, как я, землю и поместье.

Герцог не сводил с него острого взгляда.

– Мне нравится, – сказал он неожиданно, – как вы рассуждаете, фрайхерр. Ехать по странам и смотреть – прекрасно, но это путь вечного учения, однако когда-то нужно остановиться и либо работать, либо других учить. А если всю жизнь учиться самому… какая от вас польза? Господь не любит пустоцветов.

Тангейзер ответил вежливо:

– А мне нравится, как говорите вы.

Герцог кивнул, откинулся на спинку кресла, но все так же не сводил с Тангейзера испытующего взгляда.

– Хорошо, мы обменялись комплиментами, как воспитанные люди, а теперь я хочу предложить вам кое-что. Вы спасли мне жизнь, и с моей стороны будет черной неблагодарностью сделать вид, что ничего не случилось. Да и мои воины будут говорить обо мне, как о человеке жадном и недостаточно честном…

Тангейзер сказал с достоинством:

– Ваша светлость! Любой рыцарь точно так же бросился бы на помощь! В этом нет моей заслуги!

– Есть, – ответил герцог. – Вы спасли мою шкуру. Я хочу вам подарить поместье и пару деревень при нем. Довольно живописное место, вам понравится. Пока там управляют от моего имени, но как только появитесь, вам передадут все бумаги на владение…

Тангейзер молча преклонил колено и поцеловал кольцо на руке герцога.

– Ваша светлость, – произнес он с чувством, – вы очень щедры.

– Ну, не очень, – засмеялся герцог, – вообще-то я человек прижимистый, но лорд должен быть щедрым, чтобы не растерять популярность среди тех, кто за ним идет… Хорошо, на этом я вас оставлю. Если что понадобится – обращайтесь. Двери моего кабинета для вас открыты всегда.

Он поднялся, дружески кивнул и вышел.

Райнмар зашевелился в углу, произнес с почтением:

– Хорошо быть рыцарем… Р-р-раз, и на поместье больше. Да еще с деревеньками!

– Тебе остался шажок до рыцаря, – утешил Тангейзер. – Только правила этикета выучи, а все остальное у тебя уже есть.

– Да? Я петь еще не умею.

– Это не главное, – пояснил Тангейзер. – За воинские подвиги в рыцари посвятят любого, кто первым поднимется на стену, прорвется в пролом или поднимет знамя на башне чужой крепости! Не говоря уже о победах на поле битвы… Ладно, пойди купи вина, нужно отпраздновать получение поместья.

– Вы его еще не видели! Вдруг там развалины?

– Герцог такое не подарит, – сказал Тангейзер, но тревога все-таки шелохнулась в груди. – Он сам сказал, что сеньор должен быть щедрым напоказ.

– Сказал, – согласился Райнмар. – Но в долг больше нам не дают!

– Тогда у Мазоха возьми!

– И Мазох не дает…

– А как Иеремия?

Райнмар покачал головой.

– Никто не дает. Все говорят в один голос, что надо сперва погасить прошлые долги.

Тангейзер задумался, потом Райнмар видел, как лицо его хозяина просияло, он сказал бодро:

– Пойду к императору и расскажу с восторгом, какие у него замечательные подданные в Священной Римской!.. Ему это понравится!

Райнмар спросил настороженно:

– Это заменит кувшин вина?

– Нет, но у императора всегда можно напиться!

Глава 13

С утра снова потянулась выжженная равнина, хотя когда-то здесь, если верить Библии, все было в роскошнейших садах.

Константин, что в последние дни не расставался с Ветхим Заветом, всякий раз находит там места, по которым идет войско, и с восторгом тыкал пальцем в строки.

– Смотрите, смотрите! «Деревья опускали цветы долу, воды цистерн выходили из краев и на всех ветвях пели птицы, приветствуя проходящую с младенцем на руках Марию…»

Карл сказал брезгливо:

– Это не те места.

– Откуда знаешь? – спросил Константин обидчиво.

– Мария несла младенца из Вифлеема, – заметил Карл. – А до него еще далековато.

Константин фыркнул.

– Далековато? Да я, если хорошо размахнусь, через всю Иудею переброшу камень! А то и копье.

– А я если хорошо выпью, – сказал Карл, – всю Иудею соберу в мешок и рассыплю на своем огороде. Ха-ха-ха!..

Вальтер послушал, обронил невинно:

– Из двух пререкающихся прав тот, кто умолкает первым.

Тангейзер сказал с отвращением:

– Что здесь за край?.. Все умничают, умничают… Уйду я от вас, поэтам мудрствования вредят. Я человек возвышенный, небом одаренный, а вы тут всякое говорите, что мне мозги вывихивает…

Они второй день двигались через Иудейскую пустыню, всю из каменистых и песчаных холмов, что тянется до самой Иорданской долины. Злой до остервенелости кустарник ухитряется запускать корни поглубже в поисках подземных вод, торчит между камней, истязаемый ветрами, а под ним часто прячутся змеи.

Колодцы – редкость, почти везде вокруг бедуинские стоянки, а когда ехали к колодцу святой Магдалины, там расположились шатры правильным кругом, все из серого войлока мышиного цвета. Всюду верблюжий помет, моментально высыхающий на этом зверском солнцепеке, да и вообще полно сухого помета от ослов, коз и собак.

Константин пробормотал:

– Посмотри на них… Не понимаю, у нас зимой так не одеваются.

Тангейзер пожал плечами.

– Может быть, у них вера такая?

– Шутишь?

– Ну почему же…

– Нет такой веры, – сказал Константин почти сердито, – чтобы такими мелочами занималась.

– Ну почему же? – возразил Вальтер. – Я слышал, Коран как раз и занимается бытом. Там в первой же суре сказано что-то типа того, что Аллах ничего не делает для себя, а все только для людей.

Константин отмахнулся.

– Ну, это сказано для того, чтобы упредить подковырку, которой колют в глаза нашим священникам: если Творец всемогущ, может ли создать такой камень, который не мог бы поднять?.. Коран писался на шесть столетий позже, учел все ошибки и подводные камни…

Тангейзер поглядывал на местных с немым удивлением. Мужчины в самом деле все в теплых одеждах, а сверху еще и аба, тяжелая и длинная рубаха из шерсти, а на головах платки из плотной материи, что распущены по плечам и падают на спину. На голове толстый жгут, смысла в нем Тангейзер не увидел, зато женщины одеты проще и беднее, а еще, в отличие от мужчин, все босые.

Он помнил, что император еще в Южной Италии запретил войны между местными лордами и постройку замков, установил для всего населения страны единый королевский суд, лишил города самоуправления, создал сильный флот, заменил армии лордов постоянным войском из наемников-сарацин.

И сейчас эти сарацины, все еще пугающие своим обликом, едут в центре рыцарского войска, подчиненные только самому Фридриху, в то время как остальные рыцарские отряды могут в любой момент повернуть обратно, если так вот изволят.

И все-таки за время похода от сарацин нахватались многих арабских слов, некоторые уже могут с ними общаться, хотя практически все сарацины императорской гвардии говорят на итальянском, а многие и на немецком.

Тангейзер тоже частенько подсаживался к их костру, слушал их песни, сам играл и пел, вынуждая их подпевать, смешно и неумело, что вызывало общий хохот. Затем он пел с ними их дикие сарацинские песни, резкие и в то же время странно чувственные, вызывающие отклик в его холодной германской душе.

Во время коротких отдыхов у костра он успевал вытаскивать лютню, перебирая струны, подбирал слова и звуки, улавливая новые образы, навеянные этой жаркой страной, ее людьми и той страстностью, что разлита в воздухе.

А потом снова седло, хмурый Райнмар сзади, пыльная дорога, что медленно и ровно идет вверх, из-за чего трава по обе стороны становится совсем не такая сочная и роскошная, что внизу, земля не только суше, но и каменистее. По обе стороны поднимаются черные скалы, иногда вырастают прямо на дороге, и та пугливо огибает их, и так приходится делать все чаще.

Тангейзер озирал окрестности с душевным щемом и волнением, часто угадывая на вершинах пологих гор останки древних крепостей, что явно существовали еще до прихода иудеев. Перестали встречаться стада коров, только козы, что могут карабкаться по каменистым склонам, а пищу добывают, выбивая крепкими копытами даже глубоко ушедшие в землю корни.

Дорога часто проходит по самому краю пропастей, он со сладким ужасом всматривался в темные бездны: те ли это, о которых так прочувственно говорится в Ветхом Завете?

Простучали копыта коня Вальтера, он подъехал с тем же довольным лицом, Тангейзер вообще не видел его недовольным или раздраженным, эпикуреец какой-то, протянул вперед и вправо руку:

– Как тебе это?

Тангейзер покрутил головой.

– Ну…

– Сарацины сказали, – проговорил Вальтер с удовольствием, – что вон та долина весьма знаменательная…

Тангейзер всмотрелся, но долина, на которую указал Вальтер, мрачная и унылая, почти без травы, вся усеянная мелкими и крупными камешками, гладко обкатанными, словно здесь текла большая река и, передвигая их с места на место, сгладила все острые углы.

– Чем же?

– Схваткой юного пастуха Давида, – пояснил Вальтер, – с богатырем из племени филистимлян.

Они уже почти проехали мимо, но Тангейзер все поворачивал голову, потрясенный, что видит места и даже те камни, которые брал Давид, там же сказано: «…выбрал пять гладких камней из ручья и поразил Голиафа», а сейчас там нет не только реки, что округлила те камни, но даже того ручья…

– А откуда сарацины знают?

Вальтер изумился:

– Ты в самом деле, кроме стихов, ничего не знаешь?

– Ну почему же…

– Для сарацин, – пояснил Вальтер, – Ветхий Завет такая же святыня, как и для нас. Сарацины относятся к иудеям, как к родителям, что сделали много хорошего и правильного, но теперь они, сарацины, подхватили этот факел, рассеивающий тьму, потому все должны идти за ними, сарацинами, ибо они, молодые и сильные, нашли верный путь…

Тангейзер проворчал с неприязнью:

– Ну да, нашли…

Вальтер усмехнулся.

– А разве мы к иудеям относимся не так же? Они создали Ветхий Завет, за что большое спасибо, но теперь весь мир должен поклониться Новому, а кто его не признает, тот дурак и… что хуже, враг. Потому мы их тоже заставляем принимать христианство, потому что иудаизм – старый дряхлый ствол, а христианство – молодая цветущая ветвь…

– Как и сарацинство, – буркнул Тангейзер.

– Как и сарацинство, – согласился Вальтер. – Есть дряхлый старый ствол и – две могучие ветви, усеянные цветами и дающие обильные плоды. Потому мы все, уважая иудеев, стараемся убедить их принять новую веру, основанную на их Ветхом Завете. Мы – христианство, сарацины – ислам.

Тангейзер скривил губы.

– Ладно, дорогой друг… Все мы знаем, как стараемся! Так стараемся, что бегут от нас.

– А куда? – спросил Вальтер с интересом. – Мир теперь весь либо христианский, либо исламский. А туда, где нет ни того, ни другого, иудеи и сами не хотят…

Он остановился, провел взглядом по скачущим навстречу и мимо очень богато одетым сарацинским всадникам. Тангейзер тоже насторожился, это явно не «их» сарацины, эти оттуда, куда они двигаются с оружием в руках и гневом в сердцах, дабы освободить Гроб Господень и Святой Город Иерусалим.

Вальтер проводил их недовольным взглядом.

– Ничего не понимаю, – сказал он желчно. – Мы воюем или нет?

– Вроде бы воюем, – ответил Тангейзер, но тоже без уверенности, – но сарацины тоже воюют между собой, а ты же знаешь нашего императора…

– Не знаю, – огрызнулся Вальтер. – И понять не могу! Он что, с кем-то снова заключил союз?

– Не знаю, – ответил Тангейзер честно. – Это политика, а я поэт!

– Я тоже скоро рехнусь тут, – пообещал Вальтер, – и стану поэтом.

И снова пальмы, на которые Константин да и Карл вообще не обращают внимания, только Тангейзер поймал себя на том, что все еще смотрит дикими глазами и подыскивает точные образы и сравнения, чтобы донести ощущение их дивной красоты тем, кто никогда не видел олеандры и померанцы…

Местные сажают на границах своих владений особый вид чертополоха, это толстые, как бочонки, и вытянутые кверху растения с длинными острыми колючками. Цветут они вразнобой, тоже странные и невиданные в Европе, настоящие бурдюки с водой, но пить ее нельзя, горькая, как ора.

Донесся мелодичный перезвон колокольчиков, они подвязаны под шеей головного верблюда, что идет впереди каравана, хотя нет, первым на крохотном ослике едет такой же миниатюрный провожатый, что знает все дороги, постоялые дворы и места для водопоя.

Карл едет равнодушный и спокойный, чем-то похожий на верблюда в надменной невозмутимости, а Тангейзер живо крутил головой, запоминая и старцев с их седыми, но еще густыми и курчавыми волосами, и особенно дивных измаилтянок, грациозно гордых, в таких легких платьях, наброшенных на голое тело, что при каждом движении видишь малейшие изгибы их тел.

Могучее рыцарское войско день за днем двигается железным потоком в глубь Святой земли, нет, казалось, силы, что может остановить. Тангейзер жаждал сражений, ему казалась их сила несокрушимой, хотя знающий Константин пару раз обронил осторожно, что у Ричарда Львиное Сердце была вдесятеро крупнее армия, но и Иерусалим не взял, и всю армию погубил, так что обратно пробирался, как вор, пряча лицо под капюшоном.

Они ехали тесной группой, прикрывая друг друга, все промолчали, только Карл буркнул:

– И что?.. О Ричарде уже песни поют!.. Все героем считают именно его. Вообще наш мир как-то странно вывернут. Вряд ли Господь его задумывал таким. Эх, зря он человечку дал свободу воли…

– Думаешь, – спросил Тангейзер с недоверием, – мы Иерусалим не возьмем?

– Не знаю, – ответил Карл с неохотой. – Вообще-то я императору верю. Но не представляю, как он это сделает.

Константин рыкнул, даже не поворачивая головы:

– Клянусь, я взберусь на стены Иерусалима! Или сложу там голову. Я не вернусь в Германию, как побитая английская собака.

– Император что-то придумает, – прорычал Карл.

Константин фыркнул в шлем, сказал повеселевшим голосом:

– Наш император мне напоминает другого, древнеримского… Был такой, Веспасиан. Тогда императорам по Риму всегда ставили еще при жизни памятники… Пришли к нему и доложили, что сенат решил за общественный счет воздвигнуть ему в центре Рима колоссальную статую, что обойдется в огромную сумму. Веспасиан протянул ладонь и сказал: «Ставьте немедленно, вот постамент».

Карл гулко загоготал таким жутким голосом, что лошади начали вздрагивать, а по всему отряду схватились за оружие и уставились на него в недоумении.

Вальтер тоже засмеялся:

– Хорош!..

– Потому и говорю, – повторил Карл, – наш император что-то да придумает…

«Что-то да придумает», – повторил про себя Тангейзер с надеждой. Да, император обладает огромными познаниями в математике, истории и астрономии, занимается медициной, ветеринарным искусством и хирургией, сам открыл несколько важных лекарств, которыми начали широко пользоваться все лекари, но сейчас важнее то, что он еще и великий дипломат.

Сейчас его важнейшая заслуга в том, что сарацинский мир никак не отреагировал на высадку с кораблей его крестоносного войска. Который день уже идут, закрываясь щитами и сжимая в руках оголенные мечи, но никто не нападает…

И в этом случае, когда безопасно, на первый план выступает то, что император пишет стихи, притом не только на латинском, но и на народном итальянском, и что вокруг императора создалась целая школа сицилийских трубадуров, которые дерзко и смело в пику строгой церкви воспевают любовь и наслаждение!

Он сам был потрясен, узнав, что некоторые занимают высшие посты в империи, например, пост канцлера принадлежит миннезингеру Петру Винейскому!

И еще, конечно, жадное внимание всего войска к нему приковано, потому что вместе со знаниями он заимствует у сарацин и привычки. Чувственные наслаждения, так гонимые церковью и обществом, он не скрывает. Любовницы у него есть в каждом городе, в Лючере завел гарем с наложницами и одалисками, и даже в поход захватил с собой целую толпу женщин, которыми, по жадным слухам, передаваемым друг другу жадным шепотом, иногда делится с друзьями.

Вальтер, полностью в курсе переживаний молодого миннезингера, поглядывал на него со снисходительной жалостью.

– Да что ты скачешь, как на иголках, – сказал он наконец с досадой. – Даже если и забудут тебя пригласить на иной пир… разве ты не рыцарь?

– Да при чем тут, – сказал Тангейзер с досадой.

– Ты прибыл, – напомнил Вальтер, – в Палестину ради воинских подвигов во славу церкви, Господа Нашего, веры Христовой и своего оружия!

– А я что, спорю?

– Это и есть наш главный жестокий и кровавый пир, – закончил Вальтер напыщенно, – ради которого мы все и прибыли! И он от нас не уйдет.

Тангейзер вздохнул, но спорить с очевидным глупо. Они прибыли освобождать Иерусалим, ибо там Гроб Господень, все так, но как же хочется, просто жаждется почаще бывать среди приближенных к императору! И не ради того, чтобы выпросить что-то, это же такое наслаждение быть не среди грубых, хоть и честных рубак, а среди умных и утонченных мыслителей…

Глава 14

Все чаще навстречу медленно продвигающемуся войску приезжали со стороны сарацин делегации. Выглядело это так, будто прибывают старинные друзья, что на самом деле так часто и было. Даже Манфред, как однажды увидел в изумлении Тангейзер, обнимался с одним толстым важным сарацином, одетым в шитый золотом халат.

Никогда еще крестоносное войско, как все понимали, не было настолько близко к гибели. Папа Урбан Четвертый, отлучивший императора от церкви, запретил местным христианам помогать ему и крестоносцам, а среди этих местных как раз несколько рыцарских орденов.

Обнаружилось и прямое предательство: однажды, когда император отправился купаться в водах Иордана, тамплиеры уведомили об этом аль-Камиля, посоветовав, как лучше захватить неосторожного монарха.

Ошиблись они лишь в одном, султан тут же переслал письмо это Фридриху и посоветовал быть осторожнее.

С большим трудом победив упорство патриарха Иерусалимского и магистров рыцарских орденов, которые ссылались на факт отлучения Фридриха от церкви, Фридрих стал издавать приказы «во имя Бога и христианства» и тем побудил присоединиться к нему колеблющихся.

Однажды поздно вечером на привале, когда Тангейзер с Карлом и Вальтером сидели у костра и жарили на нем мясо, заодно прогревая хлеб, чтоб появилась румяная корочка, на фоне звезд появилась огромная фигура Константина, он странно хихикал тонким голосом, совсем не похожим на его трубный рев, от него сильно пахло вином, а когда его подхватили под руки и усадили в круг, он продолжал хихикать и глупо улыбаться.

Карл рыкнул сердито:

– Ну давай, говори!.. Тебя напоить непросто. А если уж напился, как свинья какая, то давай выкладывай! Что стряслось?

Константин снова хихикнул и сказал блеющим голосом:

– Ни за что… ни за что не догадаетесь…

– Не догадаемся, – сказал Карл с угрозой, – так вытрясем!.. Ты сейчас и от кролика не отобьешься. Ну, что случилось?

– Не поверите, – продолжал мямлить Константин, – я сам ахнул… А чтоб я ахнул, это же… я ж не поэт какой-то там… или здесь…

Вальтер больно ткнул его кулаком в бок.

– Говори, что случилось?

Константин затрясся в беззвучном смехе.

– Ну… ага… это как бы… Веспасиан… или наш Фридрих?.. В общем, Иерусалим уже наш…

Все умолкли, Карл спросил гулко:

– Ты это… как?

– Серьезно, – ответил Константин и снова затрясся в смехе. – А мы как готовились!.. Мечи точили… В мечтах на стены лезли… Теперь ты точно на стену залезешь, ага…

Вальтер спросил с тем же недоверием, как и Карл:

– Мы знаем, что он наш по праву, но… что сарацины?

– Император поговорил с султаном о математике, – сообщил Константин, все еще пьяно хихикая, – о поэзии, о женщинах, о музыке, о женщинах, об алгебре, о женщинах… в общем, решили, что не из-за чего ссориться. Император получает от султана не только Иерусалим, но и всю Святую землю, в том числе Вифлеем, где родился Христос… и прочие, не упомню…

С большим трудом Тангейзер, хоть и ветреный поэт, каким его все считали, да и сам он признавался, что не слишком умен, зато честен, продирался к истине и пониманию, что же на самом деле случилось с их походом, где все были готовы отдать жизни за освобождение Иерусалима и были уверены, что все погибнут ввиду малочисленности своего войска.

Насчет судьбы Иерусалима император Фридрих вел переговоры с султаном аль-Камилем давно. Оба, совершенно равнодушные к вопросам веры, спорили из-за города лишь потому, что тому придается огромное значение в мире как колыбели трех мировых религий, но им самим этот город был абсолютно неинтересен, так как это не крепость, не большой торговый порт, что приносит прибыль.

На призыв императора передать ему Иерусалим аль-Камиль ответил со всем почтением: «Если я уступлю вам Иерусалим, то за это меня проклянет халиф, а кроме того, из-за религиозных волнений я вообще могу лишиться трона».

И все-таки дружба и взаимные интересы победили, Иерусалим, а также Вифлеем, Яффа, Назарет и Галилея, включая крепости Монфор и Торон, – переходят в руки императора.

Султан выговорил для мусульман лишь право посещать Храмовую гору с Собором на Скале и мечетью аль-Акса, что, понятно, император и так бы разрешил и, более того, всячески поощрял бы.

Любопытствуя, как это воспринимают люди, Тангейзер объехал лагерь и везде видел одно и то же: все пили и ликовали, орали песни, выкрикивали хвалу императору, никто не погиб, Иерусалим и прочие города теперь принадлежат крестоносцам…

…а потом началось то, что чаще всего и случается с людьми не очень умными, зато очень пьяными.

Он сам слышал, как один из именитых крестоносцев, кстати, великий германский поэт Фриданк, патетически восклицал с поднятой чашей в руке:

– Что может быть большей наградой для смертного, чем Божья Гробница и Крест Чудотворный?

Окружающие его гуляки дружно орали в ответ:

– Победа над сарацинами!

– Истребление неверных!

– Сбросить осквернителей в море!

Тангейзер со злостью и разочарованием понял, что и сам не понимает, на чьей он стороне.

Лагерь раскололся на две части: только сицилийцы и германцы поддерживают императора, а все остальные считают, что сама идея крестового похода прежде всего в пролитии крови сарацин, без горы трупов и массового истребления как бы и возвращение Иерусалима в руки христиан не столь сладко.

Манфред, заприметивший одинокого и растерянно блуждающего Тангейзера, подозвал, хлопнул по плечу.

– А как ты?

– Не знаю, – ответил Тангейзер честно. – Как рыцарь, я готовился красиво погибнуть при взятии Иерусалима…

– Почему обязательно погибнуть?

– У нас восемьсот рыцарей, – напомнил Тангейзер, – и десять тысяч пеших. У сарацин сотни тысяч первоклассных воинов. Из нас никто бы не вернулся живым… Но сейчас вроде бы и победа, и… даже не знаю. И все-таки я понимаю императора…

– Ну-ну?

– Он умен, – проговорил Тангейзер, подбирая слова, – а умные люди не любят драку ради самой драки. Император и султан – оба мудрецы, обожают науку, поэзию, искусство… Я тоже обожаю поэзию… и потому я на стороне императора.

Манфред сказал одобрительно:

– Ты делаешь верный выбор, хоть ты и молод, а кровь твоя горяча. Умные люди не дерутся без самой крайней необходимости. Когда можно избегнуть… надо избегать. А теперь иди отдыхай. Можешь больше не спать в доспехах, ха-ха!..

– А что султан? – спросил Тангейзер.

Манфред сказал мрачно:

– Нашего императора проклинают патриарх и папа римский, а аль-Камиля проклянут все имамы за предательство ислама. Такова судьба умных людей в наше время! Пока что удостаиваются почести лишь такие тупые мясники, как Ричард Львиное Сердце.

– И еще долго будут, – ответил с тоской Тангейзер. – Значит, я могу завтра отправиться в Иерусалим?

– Можешь, – ответил Манфред. – Но лучше не делай этого в одиночку. И вообще подожди.

– Чего?

– Указаний, – ответил Манфред строго.

На другой день Манфред сообщил осчастливленному Тангейзеру, что его включили в свиту императора, который намеревается въехать в Святой Город.

Он едва дождался утра, и наконец лагерь остался позади, многочисленная свита двинулась на отдохнувших за ночь конях за императором. Тангейзер ехал почти в хвосте, с почтением поглядывал в спину Германа фон Зальца, великого магистра Тевтонского ордена, срочно прибывшего с отборными рыцарями на помощь своему императору.

Тевтонский орден был создан в Иерусалиме германцами и только для германцев, первый орден в Европе, куда, в отличие от всех остальных орденов, принимают только по национальности, и потому он является исключительно цельным, нечто вроде могучего кулака в рыцарской перчатке. Большого влияния орден получить не сумел, так как сразу стал на сторону Фридриха II и вообще Гогенштауфенов в борьбе последних с папой, но для Фридриха это надежная опора, из которой он черпал силу и вдохновение.

Навстречу попался караван верблюдов, но едущий впереди проводник на крохотном ослике смотрел на вооруженных франков без всякой боязни, еще иногда с дороги пастухи торопливо сгоняли стада коз и овец, никто нигде не выказывал враждебности.

Тангейзер покрутился в седле, удивленный малочисленной свитой, наконец пришпорил коня и догнал Манфреда. Тот покосился на него, несколько недовольный нарушением порядка движения.

Тангейзер сказал быстро:

– Я только спросить…

– Давай быстрее, – ответил Манфред в нетерпении.

– А где великие магистры, – спросил Тангейзер, – тамплиеров и госпитальеров?

Манфред поморщился.

– Наш император все еще отлучен от церкви, забыл?

– И что… они так и не примут участия в коронации императора?

Манфред покачал головой:

– Нет. Но они потеряли больше, чем выгадали… Благосклонность папы здесь стоит мало, почти ничего, если честно, а наш император в ответ на отказ тамплиеров сопровождать его в Иерусалим оставил их главную крепость сарацинам…

– Но… как?

Манфред нехорошо улыбнулся.

– В их крепости сарацины устроили мечеть, так вот император предложил султану оставить ее как есть. Храмы, церкви, мечети и синагоги, по его мнению, предпочтительнее, чем крепости и арсеналы. А теперь займи свое место и не покидай, пока не прибудем на место.

Тангейзер поклонился и остановил коня, пропуская мимо себя рослых рыцарей Тевтонского ордена.

Дорога шла на подъем, но медленно, словно намеревалась карабкаться еще сотни миль, однако вскоре впереди поднялись сперва пальмы, а за ними развалины крепостных стен, старые дома из серого камня…

Манфред сам придержал коня, пока с ним не поравнялся Тангейзер, вытянул руку.

– Зришь?

– Да, – ответил Тангейзер. – Иерусалим?

– Он самый. Город, за который пролито больше всего крови…

Тангейзер напомнил:

– Мы же без крови!

Манфред хмуро усмехнулся.

– Этот город разоряли еще тогда, когда вся Европа была покрыта болотами, разоряли и потом, когда на месте болот выросли дремучие леса и когда в те леса пришли первые люди… Одни эллины и римляне столько раз брали этот город и полностью истребляли жителей, что он весь стоит на костях человеческих!..

Тангейзер кивал и старался настроиться на восприятие чего-то великого и ужасного, это ко всему еще и город, подробно описанный в Библии, которую везут с собой священники и многие из знатных рыцарей, однако ничего не получалось, как ни старался.

Навстречу из города выезжали группы всадников, сам Иерусалим настолько стар и дряхл, что непонятно, как в нем еще теплится жизнь. Среди развалин в первую очередь в глаза бросаются стройные, непривычные для привыкшего к грубости и массивности несокрушимых крепостных башен европейца, изящные минареты.

Но минареты хоть и башни, но не для войны, потому так воздушно-изящны и устремлены к небу, а еще сразу глаз цепляется за черную мечеть Омара, право на доступ в которую для мусульман было закреплено в договоре между султаном аль-Камилем и Фридрихом.

Мечеть громадна и подавляюще массивна, тоже символ ислама с его тонкими, как камышинки, минаретами и тяжестью самого здания для собраний и молитв.

Местные жители безбоязненно останавливаются и смотрят с великим любопытством. Тангейзер обратил внимание, что в самом городе на тесные улочки ухитряются втиснуть лавчонки, где продают свежие лепешки, рыбу, всевозможные плоды большими и малыми корзинами, связки чеснока и лука, торговля идет даже сейчас, когда рядом проезжают на бронированных конях страшные бронированные франки…

Или это и есть восточное отношение к жизни?

Манфред подождал его, придерживая коня, сказал жестким голосом:

– Ну как?

– Впечатлен, – ответил Тангейзер осторожно.

– Запоминай, – посоветовал Манфред. – Больше такого не повторится. Об этом будут говорить по всей Европе.

– Мы едем в Храм Господень?

– Да, – ответил Манфред. – Посмотрим, как все пройдет… гм, и пройдет ли?

Тангейзер огляделся встревоженно, пощупал рукоять меча.

– Могут напасть?

– Только не сарацины, – ответил Манфред мрачно. – Местный патриарх Геральд наложил интердикт на вступление нашего императора на иерусалимский трон, потому здесь ни одного священника, как видишь.

Тангейзер указал на английских епископов Винчестерского и Эксетерского, что идут рядом с Германом фон Зальцем.

– А они?

– У англичан давно трения с папством, – сообщил Манфред. – Но, увы, даже они отменить интердикт не могут. Посмотрим, решится ли наш император…

Но не сказал, на что нужно решиться, а тем временем на главной площади их встретил отряд сарацин, все в одеждах цвета султанской гвардии. Император, улыбаясь во весь рот, двинулся к ним, навстречу выехал на прекрасном арабском скакуне сам султан аль-Камиль.

Они обнялись на глазах у всех, сарацин и христиан, о чем-то поговорили.

В это время с расположенного поблизости минарета раздался громкий крик муэдзина, призывающий на молитву. Наступило неловкое молчание, султан тут же велел одному из своих придворных:

– Пойди и вели ему замолчать. Отныне Иерусалим принадлежит моему другу императору Фридриху, мудрейшему из франков.

Фридрих вскрикнул:

– Стоп-стоп!.. Я для того и прибыл сюда, чтобы услышать призывы к молитвам. И пусть лучше молятся все: христиане, мусульмане, иудеи, чем обнажают мечи друг против друга!

Султан покачал головой, они снова обнялись, о чем-то переговорили, после чего все видели, как султан с ним распрощался тепло, и сарацины двинулись в сторону городских ворот на противоположной стороне города.

Император оглядел сопровождающих его, на лице появилась свирепая улыбка, так напоминающая его знаменитого деда Фридриха Барбароссу, в честь которого он и был назван.

– Вперед, – велел он, – в Храм Христа Спасителя!.. И сам дьявол нас не остановит!

Даже Тангейзер вздрогнул, упоминание о дьяволе само по себе богохульство, а еще из уст императора, да при свидетелях и в таком святом городе…

Глава 15

Все-таки с императором прибыло народу достаточно, хотя по большей части это рыцари преданного ему Тевтонского ордена, все настоящие гиганты. Себя Тангейзер считал достаточно рослым, но на прибывших приходилось смотреть снизу вверх, и не раз подумал с трепетом, что с такими слонами не только в бою, но и в турнирной схватке встречаться страшновато…

Тангейзер из-за их голов и широких плеч мало что мог рассмотреть, но когда вошли в Храм Гроба Господня, там не было ни одного епископа или священника.

Все замерли, не зная, что делать, корона властелина Иерусалимского королевства покоится на сиденье королевского трона, но даже епископы Винчестерский или Эксетерский не имеют права к ней притронуться…

Тангейзер затаил дыхание. Император гордо выпрямился, уверенным шагом пересек пространство, отделяющее его от трона, в Храме наступила вообще мертвая тишина, никто даже не дышит, а император спокойно взял корону и возложил ее себе на голову.

Некоторое время все еще стояла тишина, потом пошли вздохи облегчения, как-то никому и в голову не приходило, что можно поступить вот так, а не дожидаться, что корону должен опустить на голову только папа римский.

Император повернулся, сел на королевский трон, уже как монарх Иерусалимский, с улыбкой кивнул Герману фон Зальцу.

Гигант развернул свиток с красными сургучными печатями и громко зачитал обращение императора Фридриха, который милостиво прощает папу римского Урбана Четвертого за доставленные ему неприятности.

Потом император отправился осматривать город, что теперь принадлежит ему, а значит, и всей Европе, но посещал не только многочисленные христианские святыни, но и мусульманские.

Появились католические священники, на императора с короной на голове смотрят с ненавистью, но теперь уже делать нечего, приходится применяться к свершившемуся, и они пристроились в конце к свите.

За время императорского объезда Иерусалима муэдзины аль-Аксы дважды призывали к молитве, католические священники шипели, втихомолку требовали прекратить святотатство, но их голоса до императора просто не доходили.

Однако, когда они попытались последовать за ним в Собор на Скале, он обернулся, взглянул с удивлением и негодованием:

– А вы куда?

Священники в испуге начали кланяться, один пролепетал:

– На… Храмовую гору… господин…

Император прорычал гневно и очень громко, как понял Тангейзер, намеренно, чтобы слышали и сарацины, столпившиеся в сторонке:

– Клянусь Богом, если хоть один из вас еще раз войдет сюда без разрешения, я выколю ему глаза!.. А теперь вон отсюда, папские лизоблюды!

Тевтонцы с грубым смехом проводили священников пинками. Сарацины смотрели удивленно, даже не переговаривались, чересчур пораженные тем, что видят.

Тангейзер думал смятенно, что самый успешный и бескровный крестовый поход совершил крестоносец, «креста на котором нет», но вот Манфред утверждает, что раз уж все жаждут крови, то это великое деяние пройдет незамеченным.

Более того, император намеревается вернуться в Европу и показать папе, кто хозяин на континенте, так что здесь постепенно все пойдет вразнос, и христианский мир со временем потеряет Святой Город, если не отыщется такой же мудрый правитель, как их господин…

В чем-то он прав, хотя Тангейзеру очень не хочется в такое верить, это же признаться, что и сам дурак, а также злобное животное, ощутившее разочарование, что вот эта Святая земля, за которую пролито столько крови, получена без боя и горы трупов с обеих сторон.

Как в поисках спасения, он протянул руку и коснулся кончиками пальцев лютни. Вот ей, единственной, мир лучше войны. Когда звенят мечи, не до песен.

А если и до песен, мелькнула мысль, то до самых простых, где больше крика, чем самой песни. А он простых больше не сочиняет…

Манфред сказал в кругу рыцарей, что весьма желательно, чтобы хотя бы несколько человек поселилось в самом Иерусалиме на какое-то время. Кто-то, возможно, предпочтет остаться здесь навсегда, как вот он уже и забыл, как там в родной Германии, здесь у него и земли, и владения, и дома со слугами, так что подумайте, решите, а мы, если нужно, поможем.

Тангейзер ответил первым:

– Я останусь!.. Мне здесь нравится.

Послышались голоса:

– И я!

– И мне!

– Я тоже…

– Сегодня же подыщу дом…

Манфред поворачивался, лицо светлело, наконец кивнул с самым довольным видом.

– Прекрасно. Думаю, хватит и добровольцев. Императора тревожить не придется. Но если что понадобится, обращайтесь сразу!

«Мне что-нибудь обязательно понадобится, – подумал Тангейзер. – Уж я-то придумаю, что мне понадобится, только бы еще побывать у императора».

Он поселился в большом доме, где с десяток квартир вдоль длинного коридора, на первом этаже неплохая харчевня, где ему сразу же понравилась и еда, достаточно причудливая, что удивило и обрадовало, и прекрасное вино, какое невозможно отыскать в Германии, а здесь оно на каждом шагу в лавках местных иудеев и христиан, им торговать вином Коран не запрещает.

Вино подавала тихая неприметная девушка, он расплатился и, прихватив еще и с собой вина и еды, поднялся в свою комнату. Когда он уселся на подоконник и принялся настраивать лютню, она тихохонько вошла, держа перед собой и сильно откинувшись назад, целый ворох простыней, одеял и подушек.

Она служила по дому, как он понял, совсем недавно, если даже не знала еще, что и где лежит в таком громадном жилище этих богатых людей. Тангейзер невольно залюбовался ею, когда она шлепала босыми ногами по прохладному полу и заходила к кровати то с одной стороны, то с другой, красиво размещая множество мелких подушечек, как это принято у сарацин.

Тангейзер не понимал, зачем столько подушек, когда достаточно одной большой, но не мешал ей, только рассматривал, как она готовит ложе, наклоняясь над ним и расправляя складки на покрывале.

Чистое бесхитростное лицо простолюдинки смотрится просто милым, но не более, такие же почти детские глаза, они показались ему почти прекрасными, но напомнил себе, что видел их сотни раз, почти у всех юных девушек, выросших в простоте крестьянской жизни, они прекрасны только чистотой юности.

– Как тебя зовут? – спросил он.

Она оглянулась в некотором испуге, но улыбнулась несколько просительно, ответила торопливо:

– Герда, господин.

– Что? – переспросил он. – Так ты не местная?

– Нет, господин.

Он сказал с удовольствием:

– Вот уж не думал, что встречу здесь соотечественницу!

Она ответила чуть смелее:

– Я все еще похожа? Мне кажется, я так почернела на этом ужасном солнце, что уже никак меня не отличить от местных сарацинок!

Он с удовольствием смотрел в ее светлые глаза с выгоревшими ресницами.

– Отличу.

Смотреть на нее, чуточку растерянную и сильно польщенную, что с нею разговаривает так мило и любезно знатный и красивый рыцарь, лестно и приятно. Это сразу как бы предполагает, что она в какой-то мере уже его, и не нужно долгой любовной игры, как со знатными дамами. Здесь нет капризов, а только ее восхищение, с каким она смотрит на него. Он сам попытался взглянуть со стороны и признал с самодовольством, что да, он статен и красив, высок, силен, с хорошим лицом, на котором ясно запечатлены черты мужественности и благородства.

– Ты здесь помогаешь отцу?

Она покачала головой, повернулась и посмотрела в окно.

– Нет.

– Мужу…

– Да, – ответила она. – Он здесь на подрядных работах с бригадой каменщиков. Если сумеем заработать, то и сами купим здесь дом.

Он удивился:

– Но здесь же сарацины!

Она пожала плечами.

– А какая разница? Они христиан не трогают. Это христиане истребляют даже тех, кто сидит дома, не воюет.

– Это было давно, – возразил он, – император Фридрих так не делает. Значит, помогаешь по дому здесь, пока у вас нет детей?

Она быстро кивнула.

– Да…

Он взял ее за руку.

– Пойдем, пообедаешь со мной. А то я уже проголодался, а одному за столом как-то скучновато.

Она посмотрела ему в глаза застенчиво и вместе с тем отважно.

– Спасибо, добрый господин.

Он с удовольствием смотрел, как сняла платок, светлые волосы убраны в толстую косу и уложены двойным кольцом на голове, он сразу же подумал, что чуть позже велит распустить их, это же такое наслаждение видеть распущенные волосы, разметавшиеся по белой измятой подушке…

Она ела несмело и застенчиво, чувствуя его взгляд, уже раздевающий и ощупывающий, к тому же страшилась сделать что-то не так, и он поспешно налил ей и себе вина, но она затрясла головой.

– Нет-нет, я вина не буду…

– Почему? – спросил он, но, спохватившись, сказал с неловкостью: – Ах да, конечно…

Но сам он выпил подряд две полные чаши, но не пьянел, а вот она, словно забирая от него хмель, держалась то с крайней робостью, то с развязностью, что изнанка той же робости, то и другое для нее не совсем свойственно в ее рутинной жизни, а сейчас такое необычное приключение, что она то смущалась, то встряхивала головой и смотрела на него достаточно откровенным взглядом.

Он поднялся, ощутил, насколько он крупнее, ее голова едва доходит ему до середины груди, она испуганно вскинула взгляд, а он властно взял ее за руку и повел в другую комнату, где кровать.

Она осталась стоять, когда он сел на край ложа и принялся стаскивать сапоги, потом решилась и быстро сняла через голову платье, оставшись в чем мать родила, и, несмотря на жаркий душный воздух, вся покрылась гусиной кожей, то ли от смущения, то ли от страха и осознания, что делают недозволенное и потому такое сладостно-манящее.

– Волосы, – сказал он.

Она поняла, торопливо и услужливо вскинула руки и начала вынимать сперва шпильки, удерживающие все это сооружение на месте, потом быстро расплетала саму косу, а он смотрел с нежностью и смущением, что он, сильный и могущественный, пользуется своими преимуществами, а она смотрит на него с восторгом.

Волосы рассыпались по ее худой спине, худые ключицы тоже стыдливо спрятались под ними, а он смотрел с жалостливой нежностью и долго не мог вымолвить ни слова.

– Иди сюда, – велел он.

Она быстро и с суетливостью пришла в его руки, глаза расширенные от ужаса своей бесстыдностью, дыхание участилось, он с нежностью чувствовал, как часто-часто колотится ее маленькое сердечко, у женщин у всех оно вдвое меньше мужского, а у этой вообще как у воробышка…

Глава 16

Когда она ушла, он некоторое время лежал навзничь, вспоминая сладкие моменты, прогоняя их в памяти по несколько раз, затем взял лютню и, уплатив мелкую монетку местному сторожу, то ли сарацину, то ли иудею, кто их разберет, семитов, поднялся на крышу высокого дома, что и сам расположился на холме.

С высоты Иерусалим поразительно мал, весь он под ногами, а во все стороны тянется почти мертвая страна, где либо каменистые холмы, либо долы со скудной зеленью, и только на самом краю города странная чересполосица католических храмов и сарацинских зданий, дивно изящных, развратно-утонченных, перебивающих мысли о величии Господа желаниями греховной плоти.

Если взглянуть на север, там высится непривычно белая гора Самуила, древнего пророка, если же повернуться на восток, то сразу за Кедроном и горой Елеонской простирается Иудейская пустыня, а еще дальше долина Иордана и та река, где Иоанн Креститель встретил Иисуса и признал его мессией. Сейчас вместо реки, поражавшей воображение молодого Тангейзера, мелкий заиленный ручей, да и тот, скорее всего, скоро исчезнет…

Он взял лютню поудобнее, в новом мире и песни должны получаться другими. Хотя бы чуточку, но другими.

На другой день он увидел, как Герда несет еду в большой корзине работающим неподалеку каменщикам, они заканчивали возводить просторный и, наверное, удобный дом.

В простом платье по щиколотку, маленькие босые ступни, милое лицо, замечательное только чистотой и свежестью невинности, простое и бесхитростное, он чувствовал, как сердце начинает стучать от нежности к этой простой молодой женщине, которой никогда не увидеть дворцов, разве что издали…

Он постарался попасться ей на дороге, подмигнул в сторону своей квартиры. Она сильно покраснела под его взглядом, покорно наклонила голову.

Еще три дня он ее не видел, на четвертый оседлал коня и отправился осматривать со всех сторон мечеть аль-Аксы, единственное место во всей полумертвой Палестине, что не просто живет, в ней бьется сердце этого мира, юного и бескомпромиссного, еще более жестокого, чем христианство… или христианство было таким же в первые столетия?

Черно-синий купол, как сейчас кажется, виден из любого конца Палестины, а вообще он виден из любого уголка сарацинского мира, а также о ней говорят и говорят в Риме, германских землях, итальянских, английских, французских… и везде-везде, куда простерло крылья учение Христа, сейчас отодвигаемое в сторону дерзким, как всякая молодость, исламом.

Но и на самом деле мечеть видна даже из-за далекого Мертвого моря, с отрогов Моавитских гор…

Он не успел додумать мысль, когда увидел Герду, она идет уже с пустой корзинкой, голова опущена, походка усталая, да и день закончился, солнце опустилось за горы, на весь Иерусалим и долины внизу легла густая пепельная тень.

– Герда, – позвал он, но она не услышала, прошла в великой задумчивости.

Он засмеялся, пустил коня вдогонку, а когда она услышала настигающий конский топот и попыталась отскочить в сторону, было уже поздно.

Она тихонько вскрикнула, когда могучие руки подхватили ее с такой легкостью, словно она перышко, конь несся по пустым улицам огромный и грозный, с развевающейся гривой и раздувающимися ноздрями.

Когда выметнулись за город, Тангейзер остановил коня в крохотной роще оливковых деревьев и лишь тогда соскочил на землю, снял ее к себе, такую послушную и замершую от сладкого ужаса.

Она вскрикнула тонко и счастливо, как маленькая птичка, прижалась всем телом, подняла пылающее стыдом и счастьем лицо, он целовал ее и чувствовал, как под ресницами полно горячих слез.

Он бросил на землю плащ, а она с заботливой покорностью подняла платье и легла навзничь, полностью отдаваясь его воле, его чувствам и его жажде насладиться ею.

Его сердце колотится так же часто и мощно, словно взбегает на вражескую стену, отражая удары и нанося их сам, а кровь шумит по телу, вздувая жилы, и в то же время он чувствовал неслыханную нежность к этому существу, что отдается ему целиком, нарушая все законы, писаные и неписаные, человеческие и данные от Бога.

– Герда, – прошептал он. – Герда…

И умолк, потому что сказать «Я люблю тебя» не мог, это же неправильно, любовь – что-то особое и неземное, обязательно высокодуховное, с этим родился и вырос, а сейчас просто радость, счастье, наслаждение…

Она закрыла глаза и счастливо отдалась его натиску, только иногда задерживала дыхание, а он, хоть и наслаждался, как молодое здоровое животное, не переставал целовать, упиваясь ее чистотой и той преданностью ему, что читается в каждом ее движении и взгляде.

А на четвертом свидании она сообщила ему, что бригада закончила подрядные работы, завтра с утра их уже ждет новая работа в другом месте, это в соседнем городе, так что она пришла в последний раз…

Тоскуя, он захватил с собой лютню, надеясь на вдохновение, выехал из лагеря верхом, к городским воротам приблизился с опаской, столько крови пролито за этот город, здесь земля на милю вглубь кровью пропитана, и это только из-за сражений крестоносцев с сарацинами, а сколько отгремело сражений в древности!

В тени цитадели расположились тесно друг к другу лавки, где продается всякая мелочь тем, кто лишь посетил Иерусалим и что-то хочет увезти на память, а дальше вся улица отдана крохотным мастерским, лавкам, даже сверху все перекрыто между домами толстым полотном, закрывая от солнца и дождей, если они бывают в этой странной, прокаленной на солнце стране.

Он долго бродил там, а по возвращении слагал песни, странные и неровные, с рваным ритмом, такие непривычные для слушающих друзей.

– Может, – предложил как-то Вальтер задумчиво, – просто его прибить, чтоб не мучился?

– Лучше всего, – поддержал Константин, – а то он даже про женщин сказать по-человечески не может! Бред какой-то…

– Сладость губ, – возразил Тангейзер возвышенно, – упругость грудей, острота женских взоров и красота моей поэзии понятны лишь знатоку.

Вальтер сказал саркастически:

– Знатоку – это тебе, Тангейзер?

Тангейзер ответил скромно:

– А разве еще в нашем войске есть хоть один, кто смакует пищу? Нет, вам лишь бы ухватить кое-как зажаренный кусок мяса и проглотить, аки волки!

– А ты?

– Я? – изумился Тангейзер. – Что я, умный и чувствительный человек… а поэты обязаны быть чувствительными!.. везде ищет тонкую красоту. Тот же кусок мяса можно просто проглотить, как вон делает Константин, а можно старательно отбить, чтобы стал мягче, прожарить, потом полить аджикой, посыпать перчиком, обложить горькими травами…

– Замолчи, – взмолился Константин, – я уже начинаю слюной захлебываться!

– То-то, – сказал Тангейзер победно. – Так и с женщинами. Можно просто поиметь, а можно понаслаждаться… Медленно, неспешно, не пропуская ни одного сладкого мгновения…

Карл проворчал с достоинством:

– Можно, но это как-то не по-мужски.

– Почему? – спросил Тангейзер.

– Не знаю, – ответил Карл в раздражении. – Не по-мужски, и все! Вон папа хочет подгрести под свою власть Южную Италию, сарацины отдали еще не всю Святую землю, а ты… наслаждаться в постели!

Тангейзер хмыкнул.

– Могу и не только в постели.

– Тьфу на тебя!

– На меня можешь, – ответил Тангейзер с достоинством, – лишь бы не на песни.

– А на песни, – сказал Карл ожесточенно, – трижды тьфу-тьфу-тьфу… Какой ты, такие и песни.

– Грубые вы, – ответил Тангейзер со вздохом.

Манфред иногда навещал рыцарей, поселившихся в Иерусалиме, расспрашивал, как им здесь. Тангейзеру казалось, что советник императора преследует какую-то еще цель, кроме простого желания помочь обустроиться тем людям, которые символизируют, чей это теперь город, но пока понять не мог, что Манфред или даже император замыслили.

– Я бы посетил Собор на Скале, – сказал Тангейзер и добавил, демонстрируя знания: – Он же мечеть Омара или аль-Акса…

Манфред усмехнулся, наивная хитрость молодого поэта видна издали, сказал с интересом:

– Ты же сопровождал императора, когда он туда заходил?

Тангейзер помотал головой.

– Нет-нет! Когда он погнал священников… Я тоже не решился.

– Почему?

– Не знаю, – признался Тангейзер. – Как-то стало… сам не понимаю. Но не вошел.

Манфред рассматривал его очень внимательно, Тангейзер ощутил себя маленьким и несчастным под его испытующим взглядом.

– Иерусалим, – сказал Манфред, – одинаково священный город для иудеев, сарацин и христиан. Но все-таки ты ж христианин? Зачем тебе мечеть?

– Не знаю, – признался Тангейзер. – Но есть же в исламе некая тайная сила, что в такой короткий срок покорила столько стран и народов?.. И сарацин стекается поклониться мечети Омара больше, чем христиан или иудеев!

Манфред пожал плечами.

– Хорошо, но без меня не ходи. Я не хочу, чтобы на свете стало одним певцом меньше по его дурости.

Тангейзер сказал обидчиво:

– Почему дурости?

– Ладно, по незнанию, – ответил Манфред. – По незнанию чужих обычаев легко оскорбить человека, не слыхал?

– Буду рад, – ответил Тангейзер льстиво, – посетить в вашем обществе.

– Лиса, – сказал Манфред с неодобрением. – Хотя… ладно, я закончу тут дела, еще на полчаса, а потом отведу тебя.

Тангейзер сам не мог бы сказать, когда у него возникло это навязчивое желание посетить мечеть Омара, но еще с первого дня в Иерусалиме в какую бы сторону света он ни смотрел, то либо видел эту мечеть, то чувствовал ее за спиной, исполинскую и таинственную, целиком поглотившую своим победным величием то место, где когда-то стоял храм, воздвигнутый Соломоном.

Но и мечеть прекрасна, просто ее возвели люди с другим вкусом, другой культурой и другим видением прекрасного, она необычна и ужасающа, как видение грозного льва для человека, привыкшего видеть только собак и кошек.

Манфред справился даже раньше, чем обещал, и они поехали верхами по узкой улочке в ту сторону. Манфред сообщил, что эта улочка называется Давидовой, потому что по ней ходил тот самый Давид, великий царь.

Даже им, двум могучим крестоносцам на огромных тяжелых в броне конях, трудно протискиваться по улочке, где и так тесно от множества паломников, среди которых сарацины, христиане, а в их толпе выделяются одеждами священники всех религий и мастей, также там ведут осликов, верблюдов, даже прогнали стадо коз…

Мечеть приближалась, огромная и величественная, с золотым куполом, но Манфред перехватил восторженный взгляд Тангейзера и сказал суховато:

– Вообще-то мечеть Омара вовсе не мечеть, а купол, специально построенный отвоевавшим Иерусалим у христиан-византийцев халифом Омаром над местом, где находилось сердце Храма – Святая Святых и главный жертвенник.

– С чего он… так?

– Потому что сарацины чтут сердце Храма не меньше христиан, – ответил Манфред.

Тангейзер молча смотрел на золотой купол с полумесяцем на вершине, что приближается к ним с каждым шагом.

Манфред начал рассказывать, что именно здесь, на горе Мориа, Авраам готовился принести в жертву своего сына Исаака. Здесь же однажды царю Давиду на вершине горы Мориа явился ангел Господень, держащий в руке обнаженный меч, занесенный над Иерусалимом. Нога ангела коснулась вершины скалы, которая навеки почернела и оплавилась. Чтобы искупить свой грех, царь Давид воздвиг на этой скале алтарь-жертвенник.

Позже его сын, мудрый Соломон, построил на этом месте огромный храм, где хранился легендарный Ковчег Завета. Но вавилонский царь Навуходоносор захватил Иерусалим, разрушил храм Соломона, и хотя потом его несколько раз восстанавливали, но однажды на восстановление сил уже не хватило.

Мусульмане же утверждают, что Мухаммад ангелом Гавриилом был внезапно перенесен на волшебном животном в Иерусалим, на скалу Мориа. Здесь над пророком разверзлись небеса и открылся путь, приведший Мухаммада к трону Господа. Этой ночью Мухаммаду открылись правила мусульманской молитвы. Сегодня мечеть «Куполом Скалы» отмечает то место, с которого Мухаммад вознесся на небеса.

– А в мечети, – закончил он, – нам покажут отпечаток ноги пророка и три волоска из его бороды.

– А откуда волоски? – спросил Тангейзер.

– Говорю же, из бороды!

– Нет, а почему…

– Не знаю, – ответил Манфред раздраженно, – ты поэт или ученый?

– Поэт…

– Вот и додумай сам!

Часть II

Глава 1

Мечеть Омара массивная, восьмиугольная, издали кажется голубой, но потом глаз начинает различать цветные узоры на стенах.

Манфред произнес странным голосом:

– В Коране сказано: «Пилигрим, вступивший за священную ограду мечети и поклонившийся Камню, один получает награду, равную награде тысячи мучеников, ибо здесь молитвы его так близки к Богу, как если бы он молился на небе».

Тангейзер пробормотал:

– Вы и Коран знаете?

– Я немец, – сказал Манфред с усмешкой, – но я уже двадцать лет живу в Палестине. Мне ли не знать, чем здесь народ живет и кому молится?

Они вступили на огромный двор, вымощенный широкими плитами белого мрамора. Тангейзер чувствовал сильное волнение, глядя даже на мраморное основание, на котором, как на торжественном помосте, возвышается мечеть Омара.

Между плитами двора протиснулась бледная травка, Тангейзер шел осторожно, стараясь не наступать на нее, такую отважную и предприимчивую, взгляд как прикипел к приближающейся громаде мечети, что показалась вдруг странно похожей на исполинскую глыбу льда, такую непривычную под жарким аравийским небом, но краски дико яркие и холодные…

Манфред переговорил по-арабски с муфтием, велел Тангейзеру оставить оружие и обувь, разулся сам и кивком пригласил идти за ним.

Тангейзер прошептал:

– Я слышал, чужеземцев здесь убивают!

– Бывало, – ответил Манфред безучастно, взглянул на встревоженное лицо поэта, успокоил: – Нет-нет, сейчас все не так. Христианам разрешают потому, что всяк, кто увидит это величие, либо станет мусульманином, либо начнет уважать их веру.

Тангейзер ответил шепотом:

– Я уже уважаю…

– Из-за сарацинок? – буркнул Манфред. – Эх, поэты…

Тангейзеру чудилось, что из жаркого накаленного лета они вступили в прохладную безмятежную осень, тем более что через цветные стекла окон свет проникает смягченно оранжевый, пурпурный и желтый, а пол из-за цветных пятен кажется покрытым ковром из опавших листьев.

Мощь ислама строители передали и через особую колоннаду: восемь массивных столбов и шестнадцать колонн, все в серебре и золоте, а за ними еще и еще…

Манфред впереди подал знак не шуметь и двигаться тихо, хотя Тангейзер и так держится тише мыши…

Впереди за теми колоннами он рассмотрел с сильнейшим биением сердца за решеткой из бронзы… первокамень, тот самый краеугольный, который Господь положил в основание мира! Черный, гигантский, немыслимо тяжелый и прочный даже с виду, он и сейчас выглядит так же неколебимо, как и в первый день Творения, как бы говоря, что даже если мир разрушится, то вот он останется таким же… чтобы дать начало новому миру, новой Вселенной.

Ноздри уловили дивный аромат, Тангейзер не сразу понял, что это кипарис, сандал и розовая вода в нужной пропорции, а рядом Манфред сказал почтительным шепотом:

– В Талмуде начертано: «Камень Мориа, скала, на которой первый человек принес первую жертву Богу, есть средоточие мира. Скалу Мориа, что была покрыта некогда храмом Соломона, а ныне хранима мечетью Омара, положил в основание Вселенной сам Бог».

Тангейзер перекрестился и поклонился Камню. Манфред кивнул на молчаливо наблюдающего за ними муфтия и произнес уже громче:

– Ислам говорит: «В Иерусалиме Бог сказал Скале: ты – основание, от коего начал я создание мира… От тебя воскреснут сыны человеческие из мертвых… Сойдя в пещеру под Скалой, Медшир-ед-Дан видел чудо чудес: колеблющаяся глыба Скалы, ничем и никем не поддерживаемая, висела в высоте, подобно парящему орлу».

Мулла слегка наклонил голову, подтверждая и в то же время выказывая почтение чужеземцу, что так точно приводит слова из Корана.

– В это святое место, – произнес он по-немецки почти без акцента, – ведут четверо широких ворот, обращенных к четырем сторонам света. Баб-эль-Джаннат, или Ворота сада, смотрят на север, Баб-эль-Кыбла, или Ворота молитвы, – на юг, Баб-ибн-эль-Дауд, или Ворота сына Давидова, – на восток, и Баб-эль-Тарби – на запад. Это святое место еще называют Бейт-Алла, «Дом Господень», а также Бейт-Альмоккаддас, или Бейт-Альмакд, «святой Дом».

Манфред поклонился и добавил:

– А Иерусалим по-арабски – Эль-Кудс, что значит «священный», Эль-Шариф – это «благородный», и Эль-Мобарек – «благословенный». Я объясняю юному другу, что арабы тоже чтят Иерусалим.

Муфтий поклонился.

– Вашими словами, господин, говорит сам Всевышний.

На другой день после посещения мечети аль-Аксы к Тангейзеру, у которого сидели Вальтер и Карл, ввалился Константин, заорал весело:

– Лютни в сторону и вообще кончайте пьянствовать!

Карл прогудел встревоженно:

– Что случилось?

– Приказ, – веско сказал Константин. – Правда, не от императора, как вам хочется, гордые вы мои, но слова нашего друга Манфреда – закон. Нам надлежит отправиться в Вифлеем. Потом в Хеврон и ряд других городов, у меня список… А можно и в другую сторону, чтобы в Вифлеем на обратном пути…

Карл сказал обидчиво:

– Да я и не пил… почти. Это все Тангейзер, он же поэт, трезвым и не бывает!

– Я? – изумился Тангейзер. – Напротив, пьяным сочинять невозможно! Потому я почти всегда трезв!

Константин посмотрел на него хмуро.

– Что, сочиняешь всегда?

– Всегда, – подтвердил Тангейзер.

Константин вздохнул.

– Тогда можете меня сопровождать. Нужно присмотреть места, где разместим отряд крестоносцев. Они останутся для поддержания порядка. В помощь городской страже…

Карл сказал невинно:

– И для демонстрации, что Вифлеем, где родился Христос, – наш город. И под нашей властью снова.

Константин поморщился.

– Это и так ясно, можете не разжевывать.

– Это я для Тангейзера, – пояснил Карл. – Поэты, взлетая высоко, в то же время бывают туповаты. Сложное хватают на лету, а простые вещи им приходится вколачивать большой палкой.

Константин кивнул с видом полного удовлетворения.

– А-а-а-а, ну тогда возьмем. Пусть увидит место рождения человека, выдернувшего наши народы из отвратительного язычества и спасшего их от забвения.

– Если верить церкви, – уточнил Карл.

Константин насторожился.

– А что, уже можно не верить?

– Я верю только императору, – гордо заявил Карл.

Вифлеем, город Давида, но про этого царя Тангейзер почти ничего не помнил, зато о Вифлеемской звезде кто не знает в Европе, он начал расспрашивать Карла, тот всмотрелся в него с недоумением.

– А тебе-то зачем?

Тангейзер ответил с достоинством:

– Как зачем? Тысячи паломников туда едут поклониться…

– Ну, – протянул Карл, – те люди ищут святости, а поэты, как я понимаю… наоборот. Ну, по другую сторону святости. И вообще кланяться не очень-то любят, они же поэты, гордые…

– Не люблю, – согласился Тангейзер, – если у человека титул выше моего, это еще не повод, как я считаю!.. Но Иисусу…

Карл посмотрел внимательнее.

– Правда? Но, тут пара часов пешком от Иерусалима. На коне успеешь туда и обратно к ужину.

– Спасибо, Карл, – сказал Тангейзер. – А ты… разве не желаешь посетить эти святые места?

– Я там бывал, – сообщил Карл.

– Но это же место рождения Иисуса, – воскликнул Тангейзер с жаром. – Меня уже сейчас трясет от одного предчувствия этого сладостного момента!

Взгляд Карла стал глубже, Тангейзер видел, как сомнение в нем медленно переходит в чувство удовлетворения.

– Возможно, – проговорил Карл, – ты не совсем еще пропащий… как христианин. Правда, гм, поэт…

– Да что ты все о поэзии, – воскликнул Тангейзер. – Я-то уверен, что я прям сама святость!

– А вот это зря, – сказал Карл веско. – Видел бы ты себя со стороны! Любой.

– А что во мне не так?

– Манеры, – обронил Карл. Он взглянул на небо. – Если выехать через час, то можно успеть вернуться к ужину за столом Его Величества.

Тангейзер вскрикнул:

– Давай выедем сейчас! Зачем откладывать?

Карл прищурился, с веселой насмешкой оглядел его с головы до ног и обратно.

– Что, обед за столом императора важнее, чем лицезреть место рождения Сына Божьего?

Тангейзер в смущении развел руками.

– То место могу посмотреть и в другой раз, а за стол к императору могут и не позвать больше.

– Разумно, – согласился Карл. – Я попрошу Манфреда рассказать об этом Его Величеству.

Тангейзер испуганно вскрикнул:

– Зачем?

– Думаю, – ответил Карл, – ему это понравится. Нет, не потому, что настолько честолюбив… просто он тоже… рационален.

– Ну да, один договор, отдавший нам Иерусалим, чего стоит!

– И все-таки, – сказал Карл непреклонно, – лучше выехать на рассвете. Или вообще ночью, пока прохладно. Константину нужно закончить кое-какие дела. Он же не поэт, трудится, как пчелка. Большая такая пчелка. Кстати, а разве кого-то из нас приглашали сегодня к императорскому столу?

Константин буркнул:

– Меня нет.

– И меня, – ответил Вальтер.

Карл посмотрел на Тангейзера, тот вскрикнул, защищаясь:

– Ты же сам сказал, что можем успеть вернуться до ужина за императорским столом!

– Можем, – подтвердил Карл. – Но ужинать там будут… гм… другие.

Райнмар хотел последовать за ним, Тангейзер покачал головой.

– В бою – да, – сказал он, – будешь прикрывать мне спину. А сейчас… я же не француз, которому нужны слуги на каждый чих? И не англичанин, что вообще-то те же французы. Немецкие рыцари сами приучены снимать сапоги.

– Но вдруг бой? – возразил Райнмар.

– Мир подписан с самим султаном, – напомнил Тангейзер. – Кто не послушается – тот будет повешен немедленно. С нашей или их стороны.

Они с Константином выехали в ночь, спасаясь от дневной жары, палящего солнца и нещадного блеска, от которого дуреешь в первые же минуты после пробуждения, а он все так же бьет не только с раскаленного небосвода, но отражается и преломляется многократно в крупнозернистом песке и злорадно целит в глаза миллионами острых лучиков из-под конских копыт.

Луна поднялась на диво маленькая, жалобная, как робкая девочка, их тут выдают замуж совсем детьми, однако поднятая за шумный день пыль уже улеглась обратно, воздух чист и прозрачен. Глаза быстро привыкли к рассеянному призрачному свету.

Когда оставили за спиной Иерусалим, Константин обернулся и указал на стену, что вся из огромных блоков белого камня, но в самом низу два то ли раскрошились, то ли выпали, получился проход.

– Угадай, – сказал он с усмешкой, – что это?

Тангейзер буркнул:

– Дыра…

– Что за дыра?

– Ну, – ответил Тангейзер, – можно сказать, вход для своих. Если же враг попытается, то здесь проходить можно только по одному, их всех будут убивать легко и просто.

– Хорошо, – сказал Константин поощрительно. – Наконец-то слышу воина, а не, прости Господи за бранное слово, поэта!..

– Значит, я прав?

Константин сдвинул плечами.

– Кто знает. Просто эти ворота называются «Игольное Ушко». Иисус, когда посмотрел на них, сказал: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царство Божие».

Тангейзер повернулся в седле, рассматривая тесный проход. В самом деле там может протиснуться только верблюд без всадника и тюков. И если верблюду нужно освободиться от своего груза, с ним не войдет в Иерусалим, то и человек должен оставить все богатства…

– Я пройду, – сказал он. – Даже бока не обдеру!

– Уверен?

– Да! Я уже полностью потерял свое поместье в Германии.

Константин поморщился.

– Мечтай-мечтай.

– Правда, – сказал Тангейзер. – У меня только этот меч, доспехи и верный конь.

– А грехи? – напомнил Константин язвительно. – А это такая поклажа, которую просто так не сбросишь, как богатство!.. Грехи – это часть тебя, их отдирать долго и трудно.

– Да? А священник отпускает их легко.

Константин скривился.

– Священник делает то, что может: облегчает тебе душу, чтоб ты не впал совсем в отчаяние и не скатился в еще больший грех, но грехи на тебе остаются, и взвешивать их будут на Страшном Суде.

Тангейзер пробормотал:

– Ну, это совсем нечестно…

– А почему Бог должен быть честным… в нашем понимании?

Кони идут бодро, ночь им тоже нравится больше, чем знойный день, звонкий стук копыт раздается на многие мили, но еще громче верещат, стрекочут и скрежещут цикады.

Дважды перешли горные потоки, их удивительно много в этих краях, шумят ровно и успокаивающе, а в воздухе то и дело вспыхивают и долго плывут, как мелкие золотые рыбки в неподвижной воде, светлячки, чаще всего янтарные, но иногда отсвечивают голубым или фиолетовым.

Холмы словно выстроились по обе стороны дороги, будто это она первичная, а они наросли уже потом…

Глава 2

Когда поднялось солнце, Тангейзер все больше начал понимать смысл высокопарных речей Манфреда. Вся Палестина – кладбище, что расположилось на месте кладбищ давно исчезнувших народов. Библия донесла лишь крохотную часть имен тех народов, с которыми сталкивались древние иудеи, но неисчислимо больше тех, кто расцветали, прожили свои века и уходили во тьму забвения, оставив после себя только руины, на которых уже новые народы строили свои царства…

Но и они исчезали, что дало повод сказать горько и безнадежно в Экклезиасте насчет суеты сует и что все возвращается на круги своя.

И только Христос пообещал на весь мир прервать эту бесконечную и бессмысленную цепь хождения по кругу, где все известно заранее и все предопределено.

Пилигримов, идущих поклониться кто Гробу Господнему, кто мечети Омара, кто могиле Адама и Евы, видно издали, их не спутаешь с местным малорослым и мелкокостным народом, обугленным солнцем, ветром и голодом.

Оба на рослых европейских брабантах, так резко выделяющихся среди местных корявых лошадок, сами крупные и широкие, они то и дело обгоняли то паломников, то сарацин, иудеев и прочий народ, что прижился здесь.

Местные нередко передвигаются целыми семьями, вот и сейчас они обогнали группу из двух дюжин человек, где всего один старик, он сидит на тощем ослике, ноги его задевают землю, остальные же молодые мужчины и женщины со скорбными лицами, с ними целый выводок детей, а сзади плетутся облезлые собаки.

Даже те города, что не вымерли, кажутся давно покинутыми жителями, большинство зияет пустыми дырами окон и дверных проемов, сами совсем одичали, но, к удивлению Тангейзера, все так же дают обильные урожаи. В самом деле благословенны эти земли, где даже на сухих камнях местные ухитряются выпасать скот и собирать зерно.

Вифлеем открылся с дороги сразу, раскинулся на двух просевших от древности в землю холмах, между ними только короткий хребет, сам город показался Тангейзеру милым и уютным, несмотря на ужасающую бедность, к которой никак не привыкнет, но местные ее не замечают, у многих чистые светлые лица, несмотря на смуглый оттенок кожи, но все равно здешние показались Тангейзеру светлее, чем в других частях Палестины.

Константин выслушал, кивнул.

– Вы же слыхали про двенадцать колен Израилевых?.. Разные были племена, разные. Как ни перемешивай, а до сих пор можно встретить голубоглазых, а то и вовсе беловолосых!

Весь день ухлопали, собирая сведения насчет быта земель вокруг Вифлеема, за которые теперь приходится отвечать, встречались с местными представителями власти и проверили, как вооружена охрана и справляется ли с нарушителями.

Тангейзеру показалось, что местный шейх очень доволен, что к нему явились и выказывают заботу, во всяком случае, расстались очень дружески.

На обратном пути трижды останавливались отдохнуть у колодцев вдоль дороги, обычно там крохотные оазисы с финиковыми пальмами и густой травой, а к ночи добрались до постоялого двора в самом Вифлееме.

Им подали рагу из баранины, затем похлебку тоже из баранины. Вообще, как заметил Тангейзер, баранина – основная еда кочевников, разница только в том, что в честь гостя режут целого барана, а на постоялых дворах его хватает на несколько блюд.

Константин сказал, что сходит к местному старосте, нужно собрать кое-какие сведения, а Тангейзер пусть сам позаботится о ночлеге для них двоих.

Хозяин выделил им лучшую комнату, как он сказал, но в ней, на взгляд Тангейзера, темно и душно, выпрямиться не удалось даже в центре, здесь крыши не конусом, а все плоские. Он сердито прошел к окну, отворил, небо непривычно светлое, а звезд так много, словно загорелись и все давно потухшие.

Луна угадывается за дальним холмом, его вершина вся в серебристом блеске, скоро вылезет и озарит мертвенным огнем и эту долину. Во дворе от колодца падает большая страшная тень с угрожающе растопыренными лапами ужасного зверя, но ее бестрепетно пересекла молоденькая девушка с деревянным ведром, зацепила крюком за дужку и начала опускать в темный зев.

Тангейзер любовался ею молча, а она словно ощутила пристальный мужской взгляд, испуганно вскинула голову. Он увидел ее бледное лицо и вытаращенные глаза.

– Не пугайся, – сказал он ласково. – Здесь жарко и душно, вот и… дышу.

Она несмело улыбнулась.

– Ночами легче.

– Все равно жарко, – сказал он. – Ты куда носишь воду?

– На кухню, – ответила она. – Утром должна быть готова похлебка.

– Неси сюда, – велел он.

– Но нужно на кухню, – несмело возразила она.

– На кухню потом отнесешь, – сказал он. – Вот лови!

Он бросил серебряную монету. Она несколько раз сверкнула в лунном свете, переворачиваясь в воздухе. Девушка ее и не пробовала ловить, но подобрала с земли, осмотрела, потом подняла лицо с посерьезневшими глазами и медленно кивнула, не сводя с него пытливого взгляда.

Ступеньки совсем тихо заскрипели под ее тихой поступью, она в самом деле несет ему это ведро, сильно наклонившись в другую сторону, а свободной рукой хватаясь за перила. Он протянул руку и, перехватив ведро, отставил его в сторону под самую стену.

Она остановилась, глядя на него в нерешительности. Он обнял ее за плечи, тонкие и хрупкие, как у птички, она вскинула голову, у него защемило сердце от ее беззащитности, глаза все-таки испуганные, повел ее к постели.

– Жарко, – произнес он тихо, – не могу заснуть. Полежи со мной.

Она покорно легла первой, медленно раздвинула ноги и обеими руками потащила подол платья вверх.

– Ах ты ж умница, – пробормотал он, – настоящая восточная женщина, покорная и бессловесная…

Глаза она все-таки плотно-плотно зажмурила, когда он начал раздеваться, то ли сама стыдится вида голого мужчины, то ли опасается смутить его самого, не все мужчины в восторге от своей внешности без одежды, и не всегда виной отвисающий живот.

Он опустился не на нее, опасаясь раздавить птичьи косточки тяжестью добротного германского тела, она вздрогнула и чуть отодвинулась, давая ему место, но он придержал и ощутил, как часто-часто забилось ее перепуганное сердечко.

– Ты хорошая, – сказал он, – и почему Господь не сделал и тебя царицей, а всего лишь служанкой? И не во дворце, а на Богом забытом постоялом дворе… Так и жизнь вся пройдет…

Она прошептала тихо:

– Господин, я чувствую неистовый жар ваших чресел…

– Хорошее слово, – согласился он, – неистовый… Эта жара, проперченное мясо…

– Мне… что-то делать?

Он ответил с интересом:

– А ты что-то уже умеешь?

Она прошептала стеснительно:

– Я могу… попробовать… попытаться погасить…

– Давай, – ответил он, – пробуй. Люблю все новое.

Он откинулся на спину и расслабил все мышцы в теле, но ненадолго, сладкая конвульсия сотрясла от макушки от пят, он застонал, ухватил девчушку и прижал к груди.

– Ты прелесть… Вот еще монета, не спеши уходить. Все равно в такую ночь не заснуть, тут одних светлячков столько…

Она несмело улыбнулась, он ощутил, что не боится его больше, инстинктом животного ощутила, что он не страшный, ему доверять можно, такой даже защитит, очень сильные и могущественные могут себе это позволить…

– Светлячки разве мешают?

Голос ее был тихим, все еще детским, но он снял с нее через голову платье и отшвырнул на стул, убедившись, что совсем не ребенок, на Востоке взрослеют рано, густые черные волосы как в подмышках, так и внизу живота, а небольшая упругая грудь достаточно созрела для жадных мужских рук.

– Сейчас уже нет, – ответил он. – Когда ты рядом, мир исчезает… И что в нем творится, мне все равно.

Она тихонько засмеялась и, вывернувшись из его рук, взобралась на него и смотрела по-восточному загадочно, мерно помаргивая огромными ресницами.

– Да, – сказал он, – ты победительница!.. Теперь, по праву войны, можешь изнасиловать меня… как только хочешь…

Она выскользнула от него только под утро, ведро с собой прихватила, хозяйственная девочка, а то старшие хватятся, а он еще поспал немного, разбудил истошный вопль осла, глупое животное заорало прямо под окном, да не просто заорало, а почти запело, продолжая свое дикое «Иа!» так мучительно долго, что он не выдержал и вскочил с постели.

Солнце уже поднялось над холмами напротив, заливая золотыми лучами и эту долину. Во дворе слышится скрип колес, конский топот, хриплое блеянье овец, негромкие голоса.

Он спустился в харчевню и начал заказывать еду, когда появился Константин, веселый и выспавшийся, только вином от него несет, как из винной бочки.

– Не скучал ночью? – поинтересовался он. – Ладно, не отвечай, по твоим блудливым глазам все вижу.

– Ну почему блудливым? – запротестовал Тангейзер.

– Видно же!

– Это поэтичность, – объяснил Тангейзер. – Стих на меня снисходит…

– Находит?..

– Сходит, – сказал Тангейзер сердито. – Сверху! Потому что это творчество! Чтоб ты знал, творчество – от слова Творец!

– Ну-ну, – сказал Константин предостерегающе, – не заносись, а то попадешь в аду в самый низ, где гордецы раскаленную сковороду лижут. Вообще-то тебе в ад все равно, но хоть не к сковороде… А зачем рыбу заказал?

– Так сегодня же постный день…

Константин отмахнулся.

– Нам можно не соблюдать, мы в походе.

– И что?

– В походе есть послабления, – пояснил Константин. – Так что мяса мне! С перцем.

Глава 3

Константин хоть и не родился здесь, но за пять лет жизни изучил каждый камешек в этой вообще-то крохотной стране, однако, как показалось Тангейзеру, все еще чувствует благоговение перед святынями, судя по его лицу и нервно поблескивающим глазам, вон даже ноздри раздуваются жадно.

Тангейзер пытался настроить себя всячески на такое же почтительно-благоговейное отношение к этим древностям, как же – Адам и Ева, Ной, Сиф, могилы патриархов, древних иудейских царей: Соломона, Давида, еще каких-то, голова от них пухнет, но чувствовал не то чтобы странное равнодушие, но попозже, придя в себя и все обдумав, понял, что он просто человек новый, человек другой эпохи, другого мира, молодого и яростного, что начался с Нового Завета.

Старый Завет – это так, дикое прошлое, а он живет в мире победившего Нового Завета, и мир для него, Тангейзера, начался не с сотворения Вселенной, а с появлением Иисуса, который принялся переворачивать столы менял в синагогах, выгонять оттуда побоями продавцов голубей и торговцев сладостями и объявил всем-всем, что не мир он принес, но меч!

И потому сам сказал Константину:

– Дорогой друг, ты как-то обмолвился, что бывал в том месте, где родился Иисус.

Константин посмотрел с великим подозрением.

– Что ты имеешь в виду… дружище?

Тангейзер торопливо пояснил:

– Я говорю о яслях, где он родился!

– А-а-а, – сказал Константин несколько равнодушно, – да бывал. Только теперь там не ясли.

– Больше нет желания, – поинтересовался Тангейзер, – заглянуть туда?

Константин нахмурился.

– Зачем?

– Ну, мне показать…

Константин посмотрел на него в сомнении.

– Сам как-нибудь загляну еще разок… а то и не раз. Благочестивые стремления нужно поддерживать, человек слаб…

– Вот-вот! Это я о себе.

Константин покачал головой.

– Нет, я с тобой в такие места не ходок.

– Почему?

– Ты не просто безбожник, – ответил Константин строго, – ты богохульник.

Тангейзер сказал, защищаясь:

– Но разве ты сам не безбожник, как и наш император?

– Безбожник, – отрезал Константин, – это одно, богохульник – другое!

– Прости, – сказал Тангейзер смиренно, – меня иногда заносит, я же поэт, у меня натура… Но сам я в глубине души человек даже благочестивый, в самой глубине…

Константин оглядел его с головы до ног.

– Знаешь, Тангейзер, все мы по молодости бунтуем и на все поплевываем. Но ты что-то подзадержался в этом детском бунтарстве. Пора взрослеть.

– Но я же поэт!

– И что?

– Поэты, – сказал Тангейзер, – вечные дети… гм… Господа.

– Можно быть поэтом, – отрезал Константин, – и не говорить глупости! И вообще… плохая поэзия всегда рождается из искреннего чувства.

Тангейзер открыл рот, собираясь возразить умно и хлестко, закрыл и уставился на Константина с таким изумлением, как если бы его лошадь сказала что-нибудь очень связное.

– Плохая?.. Да как ты… но вообще-то… да, что-то подмечено!

Народу в ту сторону прет многовато, большинство – паломники из стран Европы. Но толчеи нет – все как будто растворяются в огромном, величественном в своей простоте храме.

Пока подъезжали, Константин рассказывал суховато, что базилику на месте пещеры, в которой родился Христос, воздвиг еще Константин Великий, тот самый, которому приснился вещий сон насчет знамени с надписью «Сим победиши!», потом на ее месте отгрохали величественный храм. Персы, следуя за воинственным шахом Хосроем, уничтожили все христианские святыни в этих землях, но пощадили вифлеемскую базилику. Их остановила мозаика над входом, где изображено поклонение волхвов в узнаваемых персидских одеждах и головных уборах.

Пришествие Христа, как говорят, было предсказано иранским пророком и основателем огнепоклоннической веры Заратустрой, так что Хосрой не решился рушить святыню, связанную с их собственной древней религией.

Коней оставили все там же на просторном постоялом дворе, Константин спросил хмуро:

– Дальше ножками. Еще не разучился?

– С чего бы?

– Ночью ты куда-то ездил, – сказал Константин едко.

Тангейзер отвел взгляд.

– Ну, это я… изучаю местные обычаи. И слушаю местные песни.

– Да?.. И кто же это тебе поет среди ночи?.. Ладно, не отставай.

Тангейзер, довольный, что не надо отвечать, поспешил за старшим другом, строгим и одновременно снисходительным, что бывает еще обиднее, чем строгость и непримиримость.

Еще издали он засмотрелся на центральный неф базилики, что гармонично разделен четырьмя рядами двенадцатифутовых колонн из красного песчаника, Тангейзер решил сперва, что это мрамор, Константин повел его дальше, Тангейзер насчитал по одиннадцать колонн в каждом ряду.

Паломники прикладываются к одной из колонн правого ряда, крестятся и проходят дальше. Тангейзер несколько задержался, Константин спросил в нетерпении:

– Ноги прилипли?

– Нет, – ответил Тангейзер, – почему целуют только эту? Даже в очередь становятся… Чмокали бы соседнюю.

Константин ухмыльнулся.

– Один из вожаков Хосроя въехал было в храм на коне, но из этой колонны вылетел рой пчел и выгнал за пределы.

– А-а-а, – сказал Тангейзер, – здорово. А почему пеших не кусают?

Константин ответил раздраженно:

– Не знаю. Это же чудо, не понял?

Тангейзер наморщил лоб, глаза стали задумчивыми.

– Пчелы, – проговорил он, – чувствительны к запахам. Я слышал, очень не любят запах конского пота…

– Это было чудо! – сказал Константин с нажимом. – И не ищи объяснений!

Тангейзер виновато опустил голову и заспешил за старшим другом. Константин уверенно прошел через храм, затем они спустились через створчатую дверь, наполовину вросшую в землю, потом еще на тридцать ступенек…

В пещеру Рождества их повели две лестницы. Ступени из красного полированного песчаника остались еще со времен Юстиниана, а вот арочные порталы с мраморными колоннами по бокам – работа тамплиеров, взявшихся украшать место появления на свет Иисуса.

Тангейзер вслед за Константином спустился в пещеру, легкое волнение коснулось груди, вот оно, место, где произошло то, что изменило мир, большая каменная каверна, вытянутая в длину, ярдов пятнадцать, не меньше, хотя в ширину не больше четырех, четыре-пять ярдов в высоту…

Константин сказал вполголоса:

– Не отставай, поэт.

Тангейзер заметил еще три ступеньки, ведущие вниз, а когда спустился, держась за спиной Константина, понял, что наконец-то попал в капеллу Яслей.

Константин повел рукой.

– Здесь, – сказал он почтительным шепотом, – это и произошло. Вот те самые святые ясли, куда Дева Мария уложила младенца.

Тангейзер подошел к стене, там выдолблено корытце, он видел уже сотни подобных, сарацины делают их в пещерах-загонах для скота, удобно и надолго, если не навечно.

Пещера освещена лампадами, Тангейзер насчитал пятнадцать, Константин заметил, как тот шевелит губами, и сказал вполголоса:

– Шесть принадлежат грекам, пять армянам и только четыре – на весь католический мир!

– Несправедливо, – согласился Тангейзер.

– С другой стороны, – обронил Константин, – мы все христиане…

Пол, как заметил Тангейзер, выложен мрамором, в пещере сумрак, сильно пахнет ладаном, сверху доносится хор голосов, там постоянно идут службы. Константин как-то обронил, что со времен Константина Великого богослужение не прерывалось ни разу, а это почти тысяча лет.

В центральной нише престол, а под ним серебряная звезда, обозначающая место, над которым остановилась звезда Востока в момент, когда родился Иисус. По внутреннему кругу звезды надпись по-латыни: «Hic de Virgine Maria Jesus Christus natus est».

– Здесь, – перевел Тангейзер задумчиво, – от Девы Марии родился Иисус Христос…

В пещеру один за другим спускаются паломники, с благоговением преклоняют колена и со слезами на глазах прикладываются к серебряной звезде.

Тангейзер напомнил себе, что надо бы и ему вот так же, но что-то остановило, нет в груди священного трепета. Да и Константин тоже не целует крест, но с ним все ясно, безбожник, вслед за императором высказывает сомнение, что зачатие младенца невозможно без участия мужчины, а раз так, то учения ислама, где говорится об Иисусе как о великом пророке, что явился спасти мир, им обоим понятнее и ближе…

Он пытался разжечь в груди этот огонек, что воспламенит душу, разбудит и заставит откликнуться нечто сокровенное в ней, и словно божественное откровение появятся Настоящие Слова, что перевернут мир и сделают его лучше…

…но слова не шли, ибо не чувствовал отклика в сердце, что бьется так же ровно и спокойно. С ужасом подумал, не сарацин ли в душе, это в их Коране сказано, что Аллах един, и нет у него ни родственников, ни товарищей, этим заранее провел черту между собой и христианством с их сыном Божьим, Девой Марией и кучей апостолов.

Он проговорил тихо:

– Наверно, царь Мидас проходил мимо колыбели Спасителя.

Константин прошептал:

– С чего вдруг?

– Кругом золотые кресты, – ответил шепотом Тангейзер. – Христу это надо?

– Это людям надо, – ответил Константин. – Как они еще могут выразить свою любовь? Только отдавая самое ценное…

Глава 4

Когда поднялись наверх, хор голосов стал мощнее, службы идут безостановочно, как уже сказал Константин, никто никому не мешает. И в самом деле, с удивлением заметил Тангейзер, службы как бы сливаются в одну, а многоголосье лишь украшает праздничную песнь Рождеству Спасителя.

Константин объяснил деловито, что греки служат в центральном алтаре над пещерой, копты – в левом крыле собора, а в самой пещере Рождества – священники из далекой Руси, но Тангейзер почти не слушал, разочарование начало грызть все сильнее, ну почему его душа не прониклась, не откликнулась высокими словами песни?

Когда вернулись на постоялый двор, он подумал, что Вифлеем все такой же крохотный городишко, каким был и во времена Христа, вокруг него сады, но вот только сразу же дальше потянулся красновато-коричневый мир глины, почти везде в виде неопрятных холмов, густо усеянных обкатанными волнами Всемирного потопа голышами камней.

За Вифлеемом вскоре прибыли в Хеврон, Тангейзер дивился и вздыхал, видя, как свободно растут по холмам толстые лозы винограда, никто за ними не ухаживает, но гроздья наливаются сладким нежным соком все равно из года в год, а рядом роща с ветхозаветными сливами, крупными и сизобокими.

Там же в Хевроне, что даже не город, как ожидал Тангейзер, а крохотное село, Константин повел рукой в сторону большой груды неотесанных камней.

– А это могила… или склеп, назови как хочешь, прародителей иудеев и сарацин… Впрочем, христиане почитают их не меньше…

Тангейзер взмолился:

– Константин, я сдаюсь перед твоей ученостью! Но я подсказок не понимаю, ты же сам говорил, что поэтам нужно все в лоб!

Константин сжал кулак и посмотрел задумчиво на него, потом на лоб поэта.

– Это я с удовольствием…

– Да не прямо, – возопил Тангейзер, – это я говорю иносказательно!

– Это не ученость, – ответил Константин, – просто я бывал здесь не раз.

– Так кто там похоронен?

Константин ухмыльнулся.

– Авраам и Сара.

– Сарацины почитают их тоже?

– Господи, Тангейзер, – воскликнул Константин. – Да запомни же, что Авраам – отец всех сарацин на свете!

Тангейзер ответил гордо:

– А зачем?.. Это ничего не даст моим песням.

– А вдруг? – спросил Константин. – Знания лишними не бывают.

– Может быть, – ответил Тангейзер. – Хотя мне кажется, чем больше забиваю голову чем-то вроде бы важным, а на самом деле не очень, тем меньше остается места для песен.

– А без песен, – спросил Константин с иронией, – и жизнь не жизнь?

– Без песен жизни нет, – ответил Тангейзер очень серьезно.

Оставив коней на постоялом дворе, в Святой земле они на каждом шагу, паломники не переводятся даже в годы кровавых битв, они отправились проверять местные силы порядка.

Как оказалось, в Хевроне стражи вообще нет, правит всем шейх бедуинского племени алемейнов Али Сияв, знает всех, видит всех, наказывает не только тех, кто что-то украл или ударил кого, но и вызывает к себе недостойного и внушает ему, что мусульманин обязан своей жизнью и поведением подавать пример неверным. А если еще раз споткнется, то у него есть и плеть, и столб позора, и даже камни для побивания…

– Хорошие порядки, – сказал Тангейзер на обратном пути, – нам бы такие ввести.

– Не получится, – буркнул Константин. – У нас такие были, – сказал Константин с неохотой. – Тысячу лет назад, если верить нашим старикам. У них тут, можно сказать, одна семья, а у нас уже, знаешь ли… вроде бы даже общество. Какое-никакое, но старые порядки уже не сработают.

– Но мы свои навязывать не стали?

Константин сдвинул плечами.

– Зачем ломать то, что работает?

Тангейзер не ответил, лицо его стало задумчивым, а взгляд отстраненным.

– Не понимаю, – произнес он вдруг горько. – Просто не понимаю…

– Чего, мой странный друг?

– Мы вчера были в Вифлееме, – сказал Тангейзер, – я смотрел в ясли, куда положили в корзине новорожденного Иисуса, ходил по тем камням, которых касался он, я старался прочувствовать все то, что чувствовал он, однако… не знаю, почему меня не охватил священный трепет? Я же видел, в какой экстаз приходили другие люди, часто совсем грубые, невежественные, неотесанные…

– Ну-ну?

– Почему, – повторил Тангейзер с тоской, – во мне ничто не шевельнулось… нет, шевельнулось, конечно, однако недостаточно шевельнулось, чтобы я воспламенился и написал восторженную поэму в честь либо Иисуса, либо Девы Марии, либо о любви к людям или, например, самоотверженности?..

Константин проговорил с подозрением:

– И о чем же тянет писать?

Тангейзер сказал упавшим голосом:

– Ты знаешь, мой друг. От тебя разве что-то скроешь?

– О женщинах?

Тангейзер сказал, защищаясь:

– Не только. Вообще о чувствах, о любви, о ласках и том пламени, что охватывает тело, когда прижимаешь молодую девушку к своему жаркому сердцу…

Константин поморщился.

– Опять…

– Опять, – согласился Тангейзер. – Но что во мне не так?.. Почему о женщинах пишу легко, а о любви к Иисусу – с таким трудом, словно двигаю даже не гору, а горный хребет?

Константин смотрел на него с удивлением и жалостью.

– Похоже, сынок, – сказал он, назвав его так впервые, – тебе все удавалось в жизни легко?

Тангейзер приподнял и опустил плечи.

– Не знаю. Но вообще-то… не жаловался.

– Тогда понятно.

– Что?

– Что ты хотел бы на гору подниматься так же легко, – пояснил Константин, – как и катиться с нее.

Тангейзер дернулся, посмотрел непонимающе.

– Почему? Как это?.. При чем здесь стихи?

– Узнаешь, – пообещал Константин зловеще, – уже скоро.

– Это когда?

– На Страшном суде, – объяснил Константин. – Говорят, через двенадцать лет наступит! Страшный суд, День Судный, Вселенский суд, День гнева, Последний суд… И снова Иисус придет, но на этот раз уже всем раздаст затрещины.

– Всем? – спросил Тангейзер. – А как же праведникам?

– Праведникам плюхи поменьше, – пояснил Константин деловито.

– Но будут?

– Еще бы!

– За что?

– Судимы будут, – пояснил Константин, – не только слова и дела людей, но помышления и намерения. Помнишь, о мысленной брани? Нетерпимым и подлежащим безусловному искоренению считается любой греховный помысел! А людей без мысленной брани вовсе нет… как мне кажется.

Тангейзер задумался, затем лицо озарилось внутренним огнем, а глаза заблестели.

– Да-да, помню, как рассказывали в детстве: солнце и луна меркнут, звезды спадают с неба, от престола судьи льется огненная река… Как красиво!

Константин посмотрел на него с отвращением:

– Поэт… Почему вас не топят при рождении?

Эта дорога показалась самой живой и веселой: вековые оливы с обеих сторон дороги сплели ветви так, что под ногами разве что иногда колышется кисейная тень, и они шли в этом зеленом туннеле, наслаждаясь прохладой и напоенным ароматами зелени воздухом. На постоялом дворе их кони накормлены, напоены, во дворе несколько крытых повозок, то ли паломники, то ли местные торговцы, мельком увидел приехавших, но не понял даже, христиане, сарацины или иудеи.

Вообще-то самому пришлось убедиться, проезжая по городам и селам Палестины, что христиане спокойно исповедуют свою веру, как и те же иудеи, в то время как в Европе иудеев преследуют и заставляют либо креститься, либо изгоняют, либо устраивают жестокие погромы.

Они объезжали мелкие городки и везде вежливо спрашивали местных старейшин, не нужна ли помощь в установлении порядка, германский император, которому теперь принадлежит эта земля, желает везде мира и спокойствия и чтобы все жили счастливо…

Их обычно вежливо благодарили за заботу, но объясняли, что в племенах шейхи сами следят за порядком, это в больших городах приходится держать городскую стражу и строить тюрьмы, а здесь просто: провинился легко – привяжут к столбу и выпорют плетью под одобрительные крики народа, а за тяжкую вину побьют камнями до смерти.

– Хорошие порядки, – заметил Тангейзер на обратном пути, – понятные каждому.

– Не завидуй, – сказал Константин строго.

– Почему?

– Все простое, – сказал Константин, – понятное, а сложное – нет. Тебе все-таки катиться с горы нравится больше?

– Конечно, – ответил Тангейзер задиристо. – А тебе нет?

– Мало ли что нам нравится, – ответил Константин с внезапной неприязнью. – Человек только тогда человек, когда делает не то, что нравится, а то, что нужно.

– Ну-у-у…

– А тот, – закончил Константин, – кто следует своей прихоти, тот либо животное, либо вообще поэт.

Тангейзер обиделся и долго ехал молча, да и Константин перестал щеголять знаниями этих мест, с чувством полнейшего превосходства указывая на каждый камень и объясняя, что и о нем упомянуто в Библии.

Вершины Елеона страшно блещут под солнцем, а здесь уже тень, Константин, поторапливая усталых коней, старался успеть выбраться из этой полупустыни. В Вифании, что уже совсем близко, есть просторные постоялые дворы у самой дороги, паломники разносят по всему свету их добрую славу, и Тангейзер бездумно следовал за другом, что знает так много.

И все же, несмотря на бедность страны и заброшенность руин, они то и дело обгоняли караваны верблюдов и осликов, такие же попадались часто навстречу, увешанные огромными тюками, иногда с охраной, но часто только с караванщиком и двумя-тремя слугами, что удивительно в стране, за которую постоянно дерутся разные властители.

Впереди показались те странные кубические домики, к виду которых Тангейзер никак не мог привыкнуть, а Константин простер руку и сказал лаконично:

– Справа от дороги Абудис, слева – Вифания.

На взгляд Тангейзера, оба города совершенно одинаковы, но Константин коротко сказал, что нельзя путать шиитов с суннитами, они воюют часто куда ожесточеннее друг с другом, чем с ними, крестоносцами.

– Да? – спросил Тангейзер наивно. – А кто из них сарацины?

Городок крохотный, даже не городок, а непонятно что, но постоялых дворов сразу три, Константин проехал первые два, в них останавливаются те, кто едет первый раз, а он, как знаток, остановил коня только перед воротами третьего. Впрочем, их тут же распахнули перед ними, взяли коней.

На порог тотчас же вышла женщина средних лет, с виду хозяйка, что для этих мест удивительно, причем для Европы непривычно не меньше, оглядела их большими карими глазами, красиво обрамленными по-сарацински длинными черными ресницами.

– Франки?.. Комната?.. Еда?

Константин ответил вежливо:

– И женщин тоже.

Она усмехнулась, кивнула, но ничего не ответила, лишь отступила от двери, пропуская их вовнутрь.

Внизу, как и водится, большой зал для харчующихся, Константин сказал Тангейзеру деловито:

– Ты иди за стол, посмотри, что за еда, а я поднимусь наверх. Надо самому проследить, чтобы чистые простыни постелили, а то знаю я их…

Постоялый двор почти ничем не отличается от таких же, что по всей Европе, нижний этаж разделен на две неравные половины: с одной стороны для простого люда, там столы кое-как сбиты, а вместо стульев широкие лавки, а по другую сторону для благородных, там столы поновее, на одном нечто вроде скатерти, хорошие стулья и даже пара кресел, кухня рядом, но стены в обеих половинках закопчены одинаково, через грязные окна ничего не увидеть, пахнет горелым деревом и подгоревшим мясом.

За столом насыщался только один гость, высокий сарацин в бурнусе, он даже не снял верхнюю одежду, ел быстро и жадно. Тангейзер чуть напрягся под его быстрым взглядом, словно молнию метнул, на темном лице ярко блещут белки глаз да зубы.

Взяв себя в руки, Тангейзер громко и властно велел подать на стол хороший ужин и вина, а сам вышел из жарко натопленного помещения на крыльцо и с удовольствием вдохнул свежий воздух.

С улицы во двор вошли две женщины, одна солидная матрона с широким задом и вислым животом, вторая совсем молодая, несет за нею две тяжело груженные корзины.

Старшая, по виду ее хозяйка, прошла мимо Тангейзера в дом, а молодая села у входа на лавку, поставив на землю у ног огромные корзины, с облегчением откинулась на спинку. Тангейзер невольно засмотрелся, слишком уж большой контраст с белокожими женщинами, которых он знавал в Германии: смуглая настолько, что даже губы сизые, верхняя с темным пушком над нею, а когда она зевнула, лицо озарилось, как молнией, блеском белых зубов.

Он оглянулся в сторону конюшни. Константин втолковывает что-то местным слугам, показывая на своего захромавшего жеребца, те послушно и часто кивают. Он снова обернулся к женщине, уже чувствуя некое неясное томление к этой дикой непостижимости. Слишком худое и тонкое лицо с высокими скулами, глазами цвета расплавленного золота и темными веками, закрывающими синеву белков, длинные густые ресницы, такие привычные для местного населения, явно из-за постоянных ветров, переносящих пыль, намного гуще и длиннее, чем в странах Севера.

Она ощутила взгляд молодого крестоносца, повела в его сторону глазами то ли самки оленя, то ли тигрицы, еще раз чуть-чуть зевнула и прикрыла глаза.

Он с замиранием сердца смотрел на ее тонкие аристократические ключицы, смуглую кожу, и перед глазами вставали ветхозаветные картины.

Была ли она сарацинкой, иудейкой или кем-то еще, в Палестине живут десятки народов, он не понял, пока что они все для него просто семиты, смуглые или черные, как обугленные головешки…

Он вздрогнул от напористого голоса:

– Все на женщин посматриваешь?

Константин шел к нему довольный, потирая руки, глаза весело поблескивают.

– Что-то случилось?

– Да все в порядке, – заверил Константин. – Насчет подков договорился, а еще поправят седло или заменят. Да, попону не желаешь от местных умельцев?

– Да у меня и старая в порядке…

– Просто как память, что был в Святой земле!

– Ну, можно бы…

– Хорошо, закажу и для тебя. Пойдем, а то у меня живот к спине прилип.

Ужинали быстро и жадно, проголодавшись, потом пили вино, а на десерт им подали огромные пироги с орехами, и теперь насыщались неспешно, с удовольствием, смакуя и чувствуя, как усталость отпускает все еще сильные и здоровые тела.

Потом Константин ушел в конюшню, все-таки работу местных умельцев надо перепроверять, для них надуть франка – одно удовольствие, а Тангейзер поднялся по скрипучей лестнице в их комнату, воздух жаркий, спертый, окошко крохотное, и когда он попытался открыть, оно едва не вывалилось наружу целиком. Рассердившись, он, придерживая за створку, ударил пару раз кулаком, и в щель пошел воздух чуть свежее, но такой же горячий, пахнущий пылью и песком.

Глава 5

Он зажег светильник, тени заметались по стенам, а он приник к окну, рассматривая быстро темнеющее небо. Бледная, как привидение, луна уже появилась еще на заходе солнца и теперь, как тающий леденец, вырисовывается на темно-лиловом фоне, затем начали выступать из небытия звезды.

Все равно и с распахнутым окном жарко, он вышел на балкон и на свежем ветерке рассматривал прибывающий и убывающий народ внизу во дворе.

Балкон тянется вдоль всего второго этажа, она вышла почти на противоположный конец, красиво выгнув гибкое стройное тело в струящемся платье, такие в Европе не носят, слишком видно тело, как говорит церковь – греховное, и она права, мысли тут же с удовольствием поворачиваются именно в греховную сторону.

Он наблюдал за ней, чувствуя сладкое стеснение в груди. Ее семитская смуглая кожа напомнила ему о временах таких древних, что и фараонов тогда еще не было, нечто загадочное и нечеловеческое в ее утонченных чертах лица, удлиненных глазах и черных ресницах, слишком длинных и густых для земного существа.

Что она видит с балкона: новый мир, который пришел на смену ее миру, некогда расцветавшему на этих землях? Или видит свой, прежний, все еще цветущий и праздничный, когда все было в мраморе, серебре и золоте, слоновой кости?

Сердце стучит все сильнее, он судорожно вздохнул, сдвинулся с места и деревянными шагами пошел к ней.

Она слышала шаги, поворачиваться не стала, только посмотрела на него через плечо немножко дикими глазами, но не испуганными, а так, равнодушно-любопытными.

– Здравствуйте, – произнес он с неловкостью. – Я все еще не привыкну, что в этих жарких местах женщина может выходить одна даже на улицу.

Она помолчала, на ее смуглом лице не отразилось ничего, и произнесла она так же равнодушно:

– В ваших землях не так?

– Нет…

– Странно, – произнесла она.

– Везде свои законы, – сказал он. – Значит ли, что здесь женщинам больше доверяют?

Она сдвинула плечами.

– Не знаю. Возможно, мужчины заняты выживанием, потому не до женщин. В том смысле, что они тоже должны выживать…

– Без мужчин?

– Без мужчин или с мужчинами, – ответила она. – Но если я буду сидеть дома взаперти, мужу труднее будет кормить меня и троих детей.

Он сказал невольно:

– Ого!.. Вы замужем?

– Да.

– А на вид вы совсем ребенок.

Она покачала головой.

– Я не ребенок. Меня выдали замуж в двенадцать лет, сейчас мне уже шестнадцать, скоро будет семнадцать.

– Ого, – повторил он ошарашенно, – никак не привыкну к местным реалиям. Вы здесь… работаете? Или в гостях?

Она чуть помедлила с ответом.

– Я… подрабатываю.

– Как?

Она подняла свое детское личико и серьезно посмотрела ему в глаза.

– Высматриваю богатых гостей. Если кому-то нужно утолить жар в чреслах…

Он застыл на долгое мгновение, она отвернулась и начала смотреть с балкона в сторону ворот, где створки распахнулись перед тяжело нагруженной повозкой.

Сердце бьется все так же часто, только теперь пришла и волна той чувственности, которая минуту назад казалась чудовищной, оскорбительной и неуместной.

– Мне тоже нужно погасить этот жар, – сказал он хриплым голосом.

Она произнесла, не поворачиваясь в его сторону:

– Две серебряные монеты.

В их комнате уже похрапывает Константин, Тангейзер заколебался, и хотя женщину, судя по ее виду, вовсе не смущает присутствие второго крестоносца, однако он спросил стесненно:

– Может быть… заказать другую комнату?

Она посмотрела на Константина, перевела взгляд на Тангейзера и сказала со смешком:

– Побереги денежки.

И все же он, расположившись с нею на соседнем с Константином ложе, старался держаться как можно тише, все-таки это таинство, церковь запрещает совершать его при горящей свече, а только в темноте.

Впрочем, эта таинственность и скрытность еще больше разжигала желание. Было в этом что-то изысканно-порочное, и он с наслаждением и страстью погружался в мир новых ощущений жгучего Востока, таких же острых и необычных, как и сдобренная сарацинскими специями еда, от которой горят рот, глотка и все внутренности…

Через окно в комнату начал проникать слабый рассвет, затем светлый квадрат на стене начал розоветь. Тангейзер разомкнул объятия и с блаженным вздохом откинулся на спину.

– Если и есть на свете счастье, – сказал он тихонько, – то оно здесь… Вблизи Камня Мориа, центра мира, где сейчас пребываю я, довольный и радостный…

Она шевельнулась рядом, он видел блестящие в полутьме ее живые глаза.

– Это наш Камень, – шепнула она. – С него Аллах начал создавать мир.

Тангейзер сказал чуточку хвастливо:

– Я слышал, Мухаммад с него начал путешествие на небо?

– Мухаммад ехал, – сказала она, – из Медины в Иерусалим на своей быстрой верблюдице Молнии. И когда он остановился отдохнуть и разложил коврик, нечаянно опрокинув кувшин с водой, перед ним и открылся Путь… Он встал стопой на Камень Мориа, что вскрикнул от радости, но пророк строго велел ему молчать, а сам достиг небес, где Аллах принял его и дал подробные наставления о праведной жизни, а когда пророк вернулся, вода еще продолжала выливаться из опрокинутого кувшина…

– Ты прелесть, – прошептал он. – Ты всегда готова к любым услугам, можешь даже просветить глупого франка…

Она хихикнула и шепнула в ответ:

– Ты недоволен?.. Женщина всегда должна уметь заполнить паузу щебетанием…

Константин всхрюкнул во сне, повернулся на спину и забросил руки за голову. Тангейзеру показалось, что старший товарищ еще в полудреме, собирался уже как-то прервать свое сладостное состояние, как вдруг Константин рывком поднялся, взглянул на них расширенными глазами, в которых ни следа от сна.

– А-а-а, вы здесь… Доброе утро!

Тангейзер не нашелся, что ответить, но женщина ответила вежливо:

– Утро доброе… Как спалось?

– Прекрасно, – заверил Константин, – но снилось что-то уж очень греховное… С чего бы?

Он поднялся, церковь запрещает спать обнаженными даже в жару, и у Константина обнажен только торс, могучий, в сухих, но толстых мышцах, на боку косой шрам от сарацинской сабли.

Бросив на застывшего и донельзя смущенного Тангейзера косой взгляд, он рывком набросил на себя рубашку, натянул сапоги и сказал деловито:

– Пойду закажу завтрак, а ты давай собирайся.

Когда за ним захлопнулась дверь, Тангейзер поспешно вскочил, сарацинка поднялась с той стороны ложа, нагая и грациозная, в глазах смех и удивление стыдливостью франка.

– Все равно неловко, – пробормотал он. – Мы франки, у нас все по-другому.

– У всех свои запреты, – ответила она легко. – Вам запрещено предаваться наслаждениям в постели, нам запрещено пить вино…

– Не такие уж мы и разные, – сказал он. – Все, я побежал!

Она поцеловала его и толкнула в спину.

– Беги, а то твой друг все съест.

Константин в самом деле как раз отодвинул миску с обглоданными костями и потянулся за другой.

– А-а-а, – сказал он, – а я думал, тебе уже и не до завтрака.

Тангейзер сел за стол, сильнейшее смущение не позволяло встречаться взглядом с насмешливыми глазами старшего рыцаря, он пробормотал с неловкостью:

– Все-таки у них… нравы… вольные…

Константин заметил меланхолично:

– В любой стране, где вопрос стоит о том, чтобы выжить… Когда идет жестокая война, даже папа римский не только прощает грехи, но и сам рекомендует отступать от строгих норм, если их соблюдение грозит смертью.

Тангейзер возразил:

– А как же наше «умри, но не урони честь», «умри, но сохрани верность», «умри, но не отступись от Христа»? Как же те первые христиане, что выходили на арену Колизея, чтобы быть растерзанными львами, но не отступиться от веры в Христа?

– Это все правильно, – сказал Константин, – если дело касается нравственного здоровья и чистоты народа… Ты ешь, ешь, не смотри на меня. Но когда дело касается его жизни… Понимаешь, когда умирает один-два или даже десять – это достойный пример остальным, чтоб видели вершины чистоты и нравственности, но… если некому будет подавать пример? Все-таки важнее, чтобы народ выжил!.. А сейчас в Палестине такая резня идет, что наше вторжение покажется приездом просто милых, хоть и чуточку бесцеремонных гостей!

– Разве мы пришли не с войной?

Константин сказал с нажимом на отдельные слова:

– С настоящей войной сюда идут монголы, что воздвигают пирамиды из черепов!.. По приказу их Чингисхана ему в ставку посылают мешки с отрезанными ушами. Султан аль-Камиль это видит и предпочитает заключить с нами мир и договориться о совместной обороне, потому что мы – две ветки от одной религии, оба чтим Христа, а монголы – свирепые язычники!.. Так что допивай вино, нам пора ехать.

Тангейзер торопливо выскочил из-за стола, и пока Константин расплачивался, громко жалея, что их гостья побывала только на одном ложе, он оседлал и вывел во двор обоих коней.

Уже в дороге, когда постоялый двор скрылся за поворотом виляющей между каменистыми холмами дороги, он спросил тревожно:

– Если придут те дикие монголы… выживут ли здесь?

Константин сдвинул плечами.

– Вообще-то могли бы, доступные женщины всем нужны… С другой стороны, монголы или черные туркмены, что появились на востоке границ исламского мира, всех стариков убивают на месте, а молодых уводят в рабство, оставляя за собой выжженные пустыни…

Тангейзер молчал долго, Константин видел, как молодой миннезингер хмурится, морщит лоб, что-то шепчет себе, пару раз торопливо перекрестился, что для него нехарактерно даже в среде истово верующих и преданных делу церкви крестоносцев.

В какой-то момент его лицо просветлело.

– Петр! – воскликнул он. – Петр, что за одну ночь трижды отрекся от самого Господа!

Константин посмотрел с любопытством.

– Да, было такое…

– И Господь его простил! – воскликнул Тангейзер. – Потому что иначе бы Петра убили на месте. И не было бы церкви, или была бы слабее… А так Господь чуть позже поставил Петра первым епископом и папой римским!

Константин сказал почти ласково:

– Я люблю тебя, Тангейзер… Ты настолько чист и неискушен… Признайся, тебя бы отступничество мучило?

Тангейзер сказал сердито:

– Я человек, а не политик, как вы с императором… Десять тысяч сюда, десять туда, из них три тысячи погибнут, одна сгинет от болезней – хорошо, допустимые потери, зато победили… а у меня перед глазами не цифры, а люди!

– Ты поэт, – ответил Константин. – За что тебя и любим. Поэт, как и Христос, страдает за всех… А цифры у тебя римские или уже сарацинские?

– Да идите вы все, – ответил Тангейзер сердито, – мой любезный друг.

И хотя понимал, что видавший жизнь рыцарь просто старается отвлечь, но шуточка задела, уже успел понять, что сарацинские неизмеримо удобнее, но сам все еще привычно пользовался римскими, оправдываясь, что он не торговец, ему подсчитывать прибыль и отчислять проценты не приходится, так что все равно, какие там эти закорючки, ничего не дающие поэту…

От Вифании дорога пошла по такой извилистой и жуткой дороге, что Тангейзер проворчал раздраженно:

– А если попробовать другой путь? Мне кажется, мы уже трижды заходим себе в хвост. Скоро я догоню себя и ударю в затылок!

Константин покачал головой.

– Другого нет.

– Но…

– Просто нет, – прервал Константин. – Это лощина Эль-Хот. Только в ней есть источник, что бьет вот уже тысячи лет. И все тысячи лет все народы, нынешние и давно сгинувшие, ходили только по этой тропе через пустыню Иудейскую.

Тангейзер сказал со вздохом:

– Господи, как люди только здесь и живут!

Константин сдвинул плечами.

– Что живут, это еще понять можно. Родились здесь, вот и живут. А вот то, что за эти земли столько пролито крови, сколько великих царств сражались за них… Правда, если верить Библии, тогда здесь цвело, а ветви гнулись от плодов…

Тангейзер покосился на фрайхерра, но смолчал. «Если верить Библии»… Константин тоже, то ли в подражание императору, то ли просто насмотрелся всякого противоречащего и потому усомнился в некоторых истинах, но уже не скрывает, что верит далеко не всему, что сказано в Священном Писании.

– Самое страшное место пустыни, – обронил Константин до жути ровным голосом. – Сюда вроде бы отпускали козла для ангела смерти Азазеля…

– Зачем?

Он пожал плечами.

– Не знаю. Вроде бы нагружали его своими грехами… в путь, козел!

– Наверное, думали, – предположил Тангейзер, – что Азазелю их грехи понравятся.

– Да кто знает, что они тогда думали. Тут нынешних не поймешь, а раньше так вообще дикие были… Кстати, вот там могила Лазаря… Не верти головой, уже проехали. Ничего особого, будешь разочарован.

Тангейзер пробормотал:

– Да я вообще-то как бы…

По пыльной дороге навстречу двигалась грязно-серая груда верблюда, этого ужасного существа. Тангейзеру все еще казалось, что это просто искалеченное животное, каким-то чудом выжившее, и теперь вот существует в таком странном для него мире, а люди используют и его уродство, не обращая внимания, что это уже не лошадь, а нечто иное. За верблюдом целый караван навьюченных лошадок и толпа странников.

– Это исламитяне, – спросил Тангейзер с сомнением, – или христиане?

Константин в полнейшем равнодушии пожал плечами.

– Какая разница? Ислам и христианство – родные братья, поссорившиеся с отцом-иудеем, но как ни срезай они свои пейсы, а по морде все равно видно, чьи они дети.

Тангейзер холодно молчал, это не просто вольнодумство, а прямое оскорбление учения Христа, потом, чтобы увести разговор с неприятной темы, кивнул на покрытую пылью толпу странников:

– Куда все так спешат?

– Наверное, к Стене Плача, – ответил Константин все так же равнодушно. – Был храм Соломона, от него осталась только стена. Кусок стены.

Тангейзер присмотрелся, покачал головой.

– Сарацины?

Константин посмотрел внимательнее.

– А-а-а, ну, эти идут к мечети Омара. Тут такая теснота, что все, кто к Стене Плача или к мечети, обязательно проходят по улице Давида. Еще ни разу не дрались, если идут сарацины и христиане, а вот если встречаются сунниты и шииты…

– Что?

– До ножей доходит, – меланхолично обронил Константин. – Всегда удивлялся, как они друг друга узнают?

– Не знаю, – пробормотал Тангейзер, – вроде бы и восторгаюсь древностью и святостью этих мест…

– И что?

– Жить здесь не хотел бы, – признался Тангейзер. – Я поэт, на меня все это давило бы и обязывало… А я птица вольная. Мне нравится дикая Европа, где сперва нужно свести леса и осушить болота, чтобы начинать жить. Мы все делаем заново, мы молодые и дикие, в нас нет старческой немощи и осторожной мудрости, что граничит с трусостью.

Константин посмотрел на него с интересом.

– Наверное, ты прав. Здесь бы ты все время бунтовал и спорил с авторитетами, а в Европе пока нет авторитетов, мы сами ими становимся, ха-ха.

Глава 6

Константин знал об этих местах удивительно много, Тангейзер втайне завидовал, но утешал себя тем, что зато он умеет складывать песни, чего начисто лишен его высокомудрый друг. И не просто умеет, но здесь, в жаркой и загадочной Сарацинии, открыл новые черты души человеческой: не крайний аскетизм, что считается вершиной взлета человеческой души, но утонченная чувственность, что тоже наша, человеческая черта, и хотя она, возможно, целиком от Змея, однако мы все, что делать, и от Змея тоже.

Когда проезжали Кармил, Константин указал на приземистый горный мыс, где в древности первые иудейские пророки проклинали Баала, главного языческого бога, доказывали, что он и не бог вовсе, а одна из личин Сатаны, а потому язычники должны склониться перед Единственным и Истинным.

– Вон там, – сказал он, – жил сам пророк Илья… Видишь пещеру?

– Именно в той? – переспросил Тангейзер жадно.

Константин посмотрел на его юное взволнованное лицо, губы раздвинулись в снисходительной усмешке.

– Если не в той, а в соседней, – сказал он, – не все ли равно? Отсюда он вел наступление своими пламенными речами…

Тангейзер огляделся, повертел головой во все стороны.

– Храмы тут разрушены? Сарацинами или еще раньше?

– Здесь их и не было.

– А что было?

– Только жертвенники, – объяснил Константин хладнокровно. – А это просто груда камней, что рассыпается через десяток лет… Смотри-смотри, вот здесь Лемех убил человека, который построил первый город на земле и его потомство начало расселяться так стремительно…

– Кого?

– Каина, – объяснил Константин. – Каин так оброс волосами, что Лемех не увидел печать на лбу. Увы, стрелок он был первоклассный… К тому же на нем была шкура, содранная с первого Змея, а в этой шкуре любой становился лучшим в мире стрелком…

Дорога медленно и величаво поднимается, Константин весь как-то подобрался, посерьезнел, перекрестился, чем несказанно удивил Тангейзера. Подобно своему императору Константин не слишком демонстрирует благочестие, разве что напомнят, а сейчас вдруг сам без всякого подталкивания…

– Там похоронена святая Дева Мария, – сказал он Тангейзеру почтительно.

– Господи! – вырвалось у Тангейзера. – Где?

– Вон там, видишь?.. Это ее погребальная пещера. Последний ее приют…

Тангейзер перекрестился и некоторое время ехал тихий и полный благоговения, хотя сам император посмеивался над словами о непорочном зачатии и часто говорил, что такое невозможно, а сам он верит только в то, что можно доказать или проверить.

Проехали мимо гробниц Иосафата и Авессалома, Константин говорил о них тоже с придыханием и восторгом, но Тангейзер помнил только, что Авессалом от кого-то удирал и на скаку запутался пышными волосами в сучках ветки, под которой проскакивал на большой скорости. Его сбросило с коня, тут его и прибили, а кто такой Иосафат, вспомнить так и не мог, так как не слишком усердно слушал наставника по Священному Писанию.

Спускаясь по склону Элеона, пошли вскачь, благо никого не испугают внезапным появлением вооруженных франков, где только погребальные плиты, все долина в них, на многих странные иудейские значки уже стерлись под ветрами, что несут острый и жаркий песок…

Константин поинтересовался со странной усмешкой на лице:

– Не хотел бы оказаться погребенным здесь?

Тангейзер передернул плечами.

– Что за речи!.. Я молод и хочу жить долго!

– Все мы хотим…

– А вам что-то мешает?

– Нет, но… не узнаешь это место?

Тангейзер покачал головой.

– Нет.

– Тогда смотри и запоминай.

– А что в нем особенного?

– Долина Иосафата, – сказал Константин значительно.

– И что?

Константин вздохнул.

– Дорогой друг, ты настолько невежественен, что мне даже неловко. Даже не знаешь, что за место уготовано этой долине?

– Просветите меня, фрайхерр, – сказал Тангейзер почти с вызовом.

– Это место Страшного суда, – объяснил Константин. – Самое желаемое место для погребения любого сарацина или иудея. Господь однажды сказал устами Иоиля: «Я соберу все народы и приведу их в долину Иосафатову». Кстати, по исламу, кто будет председательствовать на Страшном суде?

Тангейзер в некотором раздражении пожал плечами.

– Откуда я знаю? Наверное, их пророк Мухаммад?

Константин покачал головой.

– Ошибаешься. Иисус Христос.

– Кто-о-о-о?

Константин повторил с удовольствием:

– Иисус Христос. Так что не такие уж мы и разные…

Долго ехали молча, лишь однажды Константин взглянул в сторону невысокой приземистой горы и посоветовал как-нибудь на досуге подняться туда.

– А что там?

– Гора Сион, – объяснил Константин, – там сохранилась в целости гробница Давида. Ну, ты читал о нем в Библии… Ах, да, ты же про людей все пропускал…

– И правильно делал, – отрезал Тангейзер с вызовом. – Люди там какие-то… Это ж тот Давид, что послал на смерть своего лучшего военачальника лишь для того, чтобы беспрепятственно спать с его женой?

– Ну, – ответил Константин с неохотой, – вообще-то да… Но он убил богатыря Голиафа…

– Я рыцарь, – ответил Тангейзер. – Этот человек запятнал себя навеки нерыцарским… скажем прямо, бесчестным поступком!.. И что бы он ни делал раньше, все коту под хвост…

– Ты слишком строг, – протянул Константин, но уверенности в его голосе не было. – Юность, юность…

Тангейзер холодно промолчал и ехал долго, всем своим видом показывая, что о таких людях даже говорить не желает.

Наконец Константин, заметив, что куда молодой рыцарь ни обращает взор, то и дело натыкается им на Моавитские горы, сказал примирительно:

– О Моисее думаешь?

Тангейзер переспросил:

– А он при чем? Моавитские – это же не от Моисея?

– От Моава, – согласился Константин. – Дочери Лота напоили отца и легли с ним совокупляться. Одна из них родила Моава, это его горы… А с них Моисей смотрел на Палестину.

– Зачем?

Константин сдвинул плечами.

– В Библии сказано, что Господь повелел Моисею: «Взойди на гору сию, на гору Нево, что в земле Моавитской против Иерихона, и посмотри на землю Ханаанскую, и умри на горе, на которую ты взойдешь, и приложись к народу твоему…»

Тангейзер зябко передернул плечами.

– Какая жуть… Вот так и сказал?

– Ну да, – подтвердил Константин. – Моисей плакал и просил дать пожить еще, но Господь сказал твердо, что ни одному вышедшему из Египта нельзя входить в землю обетованную, а раз так, то давай мри, не задерживай остальных.

– И… умер?

– Пришлось, – ответил Константин. – Конечно, это немножко обидно задумать Исход, затем сорок лет водить племя по пустыне, обучая его брать города и крепости, наконец подойти к самой границе и услышать: «Войдут все, кроме тебя!»… В общем, его по-быстрому закопали и сразу же перешли речушку и ринулись захватывать Палестину.

Тангейзер пробормотал:

– Что-то слышал про блудницу, что дала приют двум первым иудеям, проникшим в Иерихон…

Константин сказал с укором:

– А помимо блудниц, что-то помнишь из Священного Писания?

Тангейзер подумал, просиял:

– Ага, конечно!.. Старцы подглядывали за купающейся Сусанной и рукоблудили!

Константин вздохнул.

– Ну-ну, а что еще?.. Нет-ет, лучше молчи, а то навспоминаешь, я знаю, что такие вычитывают даже в святых книгах… Взгляни лучше во-о-о-он туда!

Он махнул рукой в сторону, Тангейзер посмотрел, но ничего не увидел.

– Там гробница Ноя, на нее стоило бы посмотреть, но туда далековато… Сто футов в высоту! Да и вообще, все-таки Ной, сразу чувствуешь почтение…

– Да уж, – пробормотал Тангейзер. – Это тот праведник, что напился вдрызг пьяным и спал голым, вызывая смех, пока старшие сыновья не укрыли его?

Константин поморщился, но проговорил задумчиво:

– Так же я останавливался как-то в селе Неби-Шит…

Он умолк, Тангейзер спросил живо:

– И что там? Много молоденьких исмаитянок?

Константин посмотрел на него с укором.

– Кому что, а свинье… гм… коню овес. Там могила Сифа! Единственного сына Адама и Евы… Я, помню, час стоял над нею и думал: а что было бы, если бы его потомки выполнили повеление Господа и не начали заводить всякие связи… ты понимаешь, какие, с развратным потомством Каина?

Тангейзер пробормотал:

– Извини, я такие тонкости не знаю. Помню только, что Ева посовокуплялась со Змеем и зачала от него двух детей, Каина и Авеля. Но что было дальше… понимаешь, я был резвым ребенком, от таких поучений научился сбегать рано.

– Заметно, – сказал Константин с неодобрением. – Тебя судьба закинула в такое место, куда стремятся тысячи тысяч паломников, а ты тут ничего не видишь, кроме продажных женщин.

– Неправда, – сказал Тангейзер горячо. – Они со мной потому, что я такой замечательный! Это я плачу им просто так, от щедрот своей мягкой души. В Библии, если понял правильно, патриархи имели по несколько жен?.. А еще и служанок?

Константин пожал плечами.

– Это сперва, потом все укувшинилось. Даже пленниц нельзя было пользовать целый месяц после их захвата, а если начал пользовать, то их уж нельзя было продавать. Это уже строгие законы, не так ли?

Тангейзер сказал задумчиво:

– Но все-таки женщин там просто брали и пользовали, верно? Впервые любовь появилась у Иакова, который полюбил «красивую станом и лицом» Рахиль. Правда, их любовь не помешала ему иметь также ее сестру Лию…

Константин сказал с удовольствием:

– Ага, что-то да помнишь из Библии! Правда, все про баб… Но и то, что помнишь, не так понимаешь…

– А что не так? – возразил Тангейзер. – В Библии полно содомии, совокупления со скотом, Онан имел жену брата своего, но изливал семя на землю…

Константин сказал уже сердито:

– Вот чем твоя голова забита!.. Ну почему, почему из всего, что есть в Библии, ты запомнил именно это?

Тангейзер развел руками.

– Но разве не больше всего люди помнят о Содоме и Гоморре?

– Лишь потому, – рявкнул Константин, – что Господь их наказал!

– Да, – сказал Тангейзер, – да… кто спорит? Но все начинают смаковать, что же там делали и как делали…

Глава 7

Константин на этот раз рассердился всерьез и не общался с ним до самого Иерусалима, хотя ехали по весьма живописным местам, Тангейзер подозревал, что с ними связаны тоже заметные дела и события, красочно описанные в Библии, и, похоже, так оно и было, если Константин, не упускающий любой возможности щегольнуть знанием, а его потыкать носом, мрачно молчал…

Когда вернулись, Тангейзер не сразу понял, куда они идут в толпе…

Константин молча вел Тангейзера, уже потерявшего всякое направление, сворачивал в глухие переулки, однажды вообще, пригнувшись, вошел в чью-то калитку, так показалось Тангейзеру, и вдруг распахнулась широкая по меркам старого Иерусалима мраморная площадь, полностью заставленная передвижными лавками с дешевым набором вещей на память о Святом Городе.

Тангейзер вертел головой, а Константин пробормотал:

– В Библии это место описывается как пустошь, где сваливали нечистоты и где казнили преступников.

– Голгофа?

– Она самая… А теперь это самое знаменитое место в мире. Сарацины им гордятся, Иисус Христос в их Коране занимает высокое место. Смотри, вон там вход в храм. Зайдем?

Тангейзер, волнуясь, смотрел на старые барельефы на стенах у входа, пытался ощутить волнение, однако слишком много свалилось за последние дни, и чувствовал только печаль и разочарование. Слишком все просто: и стена храма, что выглядит частью крепостной стены, и воркующие голуби на карнизе, и низкий вход, с каждым веком все больше погружающийся в землю, и толпы паломников, таких обычных, осязаемых, с вытянутыми скорбными лицами и бегущими по щекам слезами. Некоторые суетливо вытирают ладонями, другие идут, ничего не видя перед собой, с красными опухшими глазами.

– Идем? – спросил Константин нетерпеливо.

Тангейзер вздрогнул, приходя в себя, покачал головой.

– Нет…

Константин изумился.

– Почему?.. Ради того, чтобы войти сюда, идут из самых дальних стран!

– Не могу, – ответил Тангейзер. – Грешен есмь…

Константин покачал головой.

– Да?.. Раньше за тобой такого не замечал. Нет, не греховности, ее хоть отбавляй, а такой робости.

– Да это не робость, – ответил Тангейзер, запнулся, подбирая слова, продолжил, чувствуя, что говорит коряво: – Жизнь теряет краски, когда все становится ясным… Пусть остается где-то тайное и непостижимое… Христос для меня нечто высокое… Очень высоко!.. Я представляю, что увижу: огромные свечи везде-везде, целые костры из них, массу золота на стенах и всюду, куда можно его прилепить, постоянные крестные ходы, слезы, плач, там душно и жарко, я буду думать, что вспотел и сильно чешется в чреслах, какая уж тут святость…

Константин сказал деловито:

– А я схожу посмотрю. И поклонюсь заодно. А ты пока вон там купи пару крестиков и статуйку святой Девы Марии. Только выбирай поменьше!

Сам пророк Мухаммад велел молиться, повернувшись лицом к Первокамню Мира, Камню Мира, что лежит в мечети Омара там же в Иерусалиме, так что и сарацины, и христиане, и иудеи – все обращали свои взоры к Святому Городу.

Это уже потом, после смерти Мухаммада, главной святыней стала Мекка, однако и сейчас толпы сарацин стекаются в Иерусалим. Тангейзер дивился таким разным людям, как по возрасту, так и по языку, стране обитания, вере – все тянутся сюда, и здесь не скажешь, что люди разные…

Не такие уж они и разные.

Он повернулся в сторону двух тяжелых и массивных куполов над Гробом Господним и Голгофой, где Христос был распят. Нужно бы туда сходить поклониться, но…

Тангейзер пугливо оглянулся, никого поблизости, мелькнула вообще-то нехорошая мысль: достаточно и того, что увидел издали. Если надо, скажет, что да, был внутри, поклонился, поскорбел, помыслил о своей греховной жизни…

Впрочем, он в самом деле не раз пытался мыслить о ней как о греховной, но что-то совсем не получается. Все, что делал, кажется таким простым, нормальным и естественным, что как-то считать себя великим грешником не получается.

Да, понятно, он несет в себе первозданный грех, потому что его праматерь Ева переспала со Змеем, пока Адам дрых беспробудно, и от этого гада зачала Каина и Авеля, однако это ее вина, почему он должен чувствовать свою вину, когда прошли тысячи лет с того дня?

Да не был Змей тогда таким уж последним гадом, это потом Господь его проклял и превратил в гада, а так Еву понять было можно, если Змей был настолько хорош, что лучше Адама…

Карл, который побывал в гробнице Христа в первый же день, как еще только прибыли в Иерусалим, рассказывал, что там весь огромный византийский зал блещет страшным великолепием золотых лампад и подсвечников из чистого золота, там несметное количество драгоценных камней, там все ценное, что могли снести туда люди, выказывая свою любовь и то, что ценят духовное, а не вещественное… и все-таки он чувствовал, что когда в голове рождается веселый мотив плясовой песни, помесь германской основательности и восточной чувствительности, и потому ему совсем некстати идти смотреть на гроб…

Встретив Карла и Вальтера, Константин повеселел, пригласил всех за стол, пообещал рассказать, что видели.

Стол заставили чашами с вином, а окно деликатно закрыли занавеской, чтобы сарацины на улице не завидовали и не роняли слюни, и без них скользко.

Однако едва Константин начал рассказ, Тангейзер вставил пару комментариев, которые наверняка одобрил бы император-безбожник, Константин рассерженно вскочил, сердито заходил по комнате, потом сказал резко:

– Пойду посмотрю коней. Песни твои мне нравятся, а вот ты…

Он вышел, а Тангейзер потянулся к лютне и начал в задумчивости перебирать струны, отыскивая звуки, что могут передать сладострастие этой земли, ее чувственность и нежную похоть, разлитую в воздухе и пропитавшую здесь все-все…

Вальтер спросил тихонько:

– Чего это он? Чем ты его так уж вывел из себя?

– Правду не любит, – ответил Тангейзер с достоинством.

– Константин?

– Ну да, – ответил Тангейзер. – Дай мне вон ту книжку…

– Библию?

– Ее, – сказал Тангейзер, – как он только с собой в дорогу не взял, удивляюсь. Такой святоша… Вот смотри… Сейчас найду, сейчас… ага, вот это место!

Он указал пальцем на строчки, Вальтер проследил взглядом, сдвинул плечами.

– И что?

– Как что? – изумился Тангейзер. – Авраам имел детей от жены Сары и служанки Агари, Иаков женился на родных сестрах Рахили и Лие, а также на их служанках Валле и Зелфе…

Вальтер покачал головой.

– Вот чем ты доставал Константина? Знаешь, я могу тебе только повторить то же самое, что сказал он. И добавить, что давай лучше не говорить о Священном Писании, а то рассоримся, чувствую.

– Вальтер!

– Именно, – сказал Вальтер. – Мы читаем по-разному. И видим разное.

– Но здесь же все написано…

Вальтер тяжело вздохнул, за него ответил дотоле помалкивающий Карл:

– Как говорится, свинья грязь найдет. Ты видишь похоть и прелюбодеяние, но они лишь исполняли древнейший Завет Господа: плодитесь и размножайтесь!.. Женщина, не имеющая детей, считалась отверженной, проклятой Богом, пустоцветом… Господи, неужели и я в твоем возрасте был таким же?.. Нет, не верю. Да, похоть то и дело тревожила и смущала душу, но я устоял! Или это потому, что я – рыцарь, а ты – миннезингер?

Тангейзер отрезал уязвленно:

– Я рыцарь-миннезингер!

– Ну так и веди себя, – сказал Карл сурово, – как рыцарь!.. И вообще, ты слишком много думаешь о женщинах, тратишь на них последние деньги…

Тангейзер ответил весело:

– Женщина, даже самая бескорыстная, ценит в мужчине щедрость и широту натуры. Женщина поэтична, а что может быть прозаичнее скупости?..

Карл покачал головой.

– Смотри… Женщины нас разоряют больше, чем азартные игры.

Тангейзер сказал со вдохновением:

– Зато что они нам дают!.. Ведь поэт – существо легкое, крылатое и священное! Он может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступленным, а рассудок… испарится на какое-то время напрочь. Ради того Господь и отнимает у них рассудок и делает своими слугами, божественными вещателями и пророками, чтобы остальные, слушая их, знали, что не они, лишенные рассудка, говорят столь драгоценные слова, а говорит сам Бог и через них подает свой голос.

Карл нахмурился.

– Вот это и есть то, что похуже безбожия. Богохульство! А я этого не потерплю.

– Карл! Где я богохулил?

– Одно дело, – сказал Карл, – не кланяться святыням, я сам такой, винюсь, другое – издеваться над ними! Господь никогда не будет говорить через тебя, Тангейзер!.. Ты слишком сластолюбив и падок на женщин, он такими пренебрегает.

Тангейзер возразил:

– Но если он заговорил даже валаамовой ослицей, то чем я хуже?

– Хуже, – отрезал Карл. – Ослица не грешна, а ты… ого, еще как!

Тангейзер сказал почти жалобно:

– Карл, но ведь занятия другими предметами основываются на изучении, наставлениях и науке, поэт же обладает своей мощью от природы! Он возбуждается силами своего ума и как бы исполняется божественного духа, разве не так?

– Не так, – отрезал Карл.

– Почему?

– В твоем случае не так, – уточнил Карл. – Нет в тебе божественного духа.

– А какой есть?

Опередив Карла, ответил Вальтер:

– Если и есть, то разве что сатанинский.

Тангейзер отпрыгнул от него с резвостью кота, попавшего лапами на горячую сковороду.

– Ты чего!

– А что, – сказал Вальтер хладнокровно. – Ваши речи, дорогой друг, разрушительны, как и речи Сатаны! А еще ваш образ жизни должен врага рода человеческого очень сильно радовать. Он уже потирает лапы и ждет вас в аду… Ты об этом не задумывался?

Тангейзер уже пришел в себя, покачал головой.

– Нет.

– Почему?

Он сдвинул плечами.

– Наверное, у меня еще много лет впереди, чтобы задуматься… когда-нибудь. А пока я поэт, мне задумываться просто противопоказано. Поэт должен быть немножко безумным!

– Меджнуном, – обронил Карл.

– Кем-кем?

– Безумцем, – пояснил Карл уже мирно. – Помешанным.

Тангейзер подумал, кивнул.

– Да, наверное.

На другой день он прочел эту бедуинскую легенду о юноше Кейсе, прозванном Меджнуном за его неистовую любовь к Лейле, вздыхал и охал над описанием их страданий, потому что их могущественные роды враждовали и не желали их брака, с замиранием сердца следил, как Меджнун тайком прокрадывался ночью к ее дому, чтобы поцеловать запертую дверь, а потом долго рыдал, читая, как Меджнун страдал от разлуки, как сходил с ума от тоски, как страдала Лейла, и как она умерла от горя и разлуки, и как Меджнун пришел на ее могилу, обнял земляной холмик и в рыданиях умер там, а его тело охраняли верные волки, с которыми он подружился в скитаниях по пустыне.

Карл и Константин затеяли спор о сути крестовых походов, Тангейзеру даже показалось, что друзья стараются отвлечь его, не в силах смотреть, как он рыдает и рвет на себе волосы, переживая за Меджнуна.

– Из всех походов, – с жаром доказывал Карл, – наш самый великий! И не говорите мне про Ричарда Львиное Сердце, что погубил всю армию, Иерусалим отвоевать не умел, бежал с позором и был пленен отцом нынешнего австрийского герцога и передан деду нашего императорского Величества, в плену которого и провел два года…

Константин кивнул.

– Помню-помню. Я бегал смотреть на него ребенком. Огромный и страшный…

– Ричард, вернувшись из плена, собрал огромную армию и повел ее не освобождать Иерусалим, как все ждали и надеялись, а войной на Францию, где вскоре и погиб, напав на замок своего же верного вассала, а вот наш император, отправившись в крестовый поход с крохотной армией… совершил просто чудо! Ричард Львиное Сердце и остальные короли переворачиваются в гробах от зависти!

Вальтер хмыкнул:

– Вряд ли.

– Почему? – спросил Тангейзер.

– Прозвище Львиное Сердце, – напомнил Вальтер, – король Ричард получил не за отвагу, как теперь могут подумать, а за звериную жестокость, с которой он вырезал население Акры! Саладин уже собрал выкуп, который потребовал Ричард за гражданское население Акры, но привезти не успел, и тогда Ричард велел вывести за город все население, а это две тысячи семьсот человек, и на глазах сарацин всех их велел заколоть!.. Были убиты старики, женщины, малые дети и даже младенцы. Для Ричарда всегда было важнее пролить как можно больше крови, картинно рассекать противников от головы и до седла, при виде чего все войско ревело от восторга… еще бы, у них такой могучий король!

Константин пробормотал:

– И неважно, что про него говорили, будто у него сердце льва, а голова осла…

– Так это понятно, – возразил Карл, – у них у всех были такие же головы.

Тангейзер сказал громко:

– Даже Ричард не сможет отрицать, что Иерусалим теперь наш!.. А другие короли, что безуспешно пытались вернуть Иерусалим христианам, в один голос скажут, что это величайшая из побед.

– Без пролития крови, – напомнил Карл. – Кому-то это не понравится.

– Как может не понравиться? – изумился Тангейзер.

Константин посмотрел с ленивым прищуром, но отвечать поэту побрезговал, в руках по-прежнему книга, на которую Тангейзер поглядывал с отвращением: с арабскими буквами и странными математическими знаками.

– Для папы римского, – напомнил Карл, – важнее борьба с неверными. Нет, Иерусалим тоже важен, но папа хотел бы предварительно залить кровью сарацин все эти земли… Да и нашей, собственно, тоже.

Тангейзер спросил пораженно:

– А сарацины что, дадут себя вырезать?

– Папе безразлично, – ответил Карл с горечью, – даже если мы все здесь погибнем. И если погибнут еще тысячи и тысячи. Главное, чтобы убивали сарацин, а не сидели с ними под оливами и не читали трактаты по алгебре.

Константин все помалкивал, Тангейзеру показалось, что эта перепалка лишь забавляет его, словно разговор о давно ему понятных делах, что наскучили простотой и обыденностью. Он все еще держит в руке трактат о математике, заложив палец между страницами, иногда заглядывает туда одним глазком, но в то же время не упускает из внимания их разговоры.

Глава 8

Манфред сказал по секрету, что императору здесь делать больше нечего, он все выполнил, а в Италии папа пытается захватить его владения, пока он здесь, в далекой Палестине. Однако папа не учитывает, что передвигаться император умеет очень быстро, и теперь папа потеряет и то, что у него было.

Тангейзер чувствовал, как среди рыцарей начинается брожение. Большинство, конечно, вернутся в родную Германию, но нашлись авантюристы, что соблазнились здешними красотами, привилегиями, богатством и землями, которые им пожаловали, собираются остаться…

Сегодня он выбирал на рынке местные украшения и заприметил молодую женщину, слишком рослую и статную для иудейки или сарацинки, те все черные и мелкие, а эта высокая, статная, вся сияющая молодостью и красотой, лицо смуглое от солнца, но чувствуется, что кожа ее белая, Тангейзер на миг представил, где именно у нее начинается белая полоска, и ощутил, как кровь прилила к лицу.

Женщина словно ощутила его жаркий взгляд и смущение, обернулась, смерила его строгим взглядом.

Он подошел торопливо, учтиво поклонился.

– Простите, простите, что так вас рассматривал… просто вы не похожи на местную…

Она ответила ровным голосом:

– Однако я местная.

– Я теперь тоже, – сказал он, – фрайхерр Тангейзер к вашим услугам.

Она переспросила:

– Это имя… или что-то еще?

– Фрайхерр, – сказал он виновато, – титул, это барон, а Тангейзером меня зовут друзья и, надеюсь, назовете вы…

Она не сводила с его лица взгляда крупных и серых, странно неподвижных, но по-сарацински обрамленных снизу и сверху густыми и длинными черными ресницами глаз.

– Мне нужно идти, – сказала она наконец.

– Я провожу вас, – сказал он поспешно. – Нехорошо женщине ходить одной!

Она чуть улыбнулась.

– Я живу далеко, – пояснила она. – В самом Иерихоне.

– Господи, – воскликнул он, – и это здесь считается далеко?

Он проводил ее туда с трепетом в сердце и был жестоко разочарован, обнаружив среди голых и мертвых долин всего лишь крохотный оазис зелени у подножья древних сглаженных ветрами Иудейских гор.

Оглядываясь, он видел Иерусалим, но в глаза в первую очередь бросаются два купола, которых не было в годы расцвета иудейского царства: мечети Омара и Гроба Господня, оба как символы новых религий, пытающихся утвердиться на месте единственной, и обе произросшие на Ветхом Завете.

Ее дом из светло-серого камня Тангейзеру показался нарочито простым и грубым, потом понял, что это от нищеты и бедности, у всех такие, никто не строит что-то вычурное и красивое, когда не сегодня, так завтра придется в страхе перед новыми завоевателями бежать в другие земли.

Через два дня он снова встретил ее в Иерусалиме, на этот раз сумел уговорить зайти к нему, угощал вином, уже определив, что не сарацинка, а иудейка, а ей, похоже, льстило внимание рослого красивого германца из знатной семьи далекой северной страны.

После третьей чаши вина он сказал откровенно, ощутив по каким-то вибрациям в воздухе, что уже можно такое сказать:

– Мой друг барон Константин познакомил здесь меня с Песнью Песней вашего царя Соломона. Он тоже был трубадуром и слагателем песен, как наш император или я, скромный… или не совсем скромный бард… Я не знаю ничего прекраснее!.. У меня сердце выскакивало из груди, когда я читал, а от томления в чреслах я не мог спать всю ночь!

Она засмеялась:

– И на что ты намекаешь… Тангейзер?

– Намекаю? – изумился он. – Я отчаянно надеюсь, что ты сумеешь погасить этот мой пожар, милая Сусанна!

– Меня зовут Мириам…

– Ох, почему не Сусанна?

Она покачала головой, глаза продолжали смеяться.

– Не ешь на ночь жареное мясо со специями, не спи одетым, вообще не живи в нашей жаркой стране…

– Но я здесь, – возразил он. – Неужели ты будешь так жестока?

Она покачала головой, но в глазах оставался прежний смех.

– Нет, не буду. Но твой пожар я не затушу, а лишь слегка прибью огонь. Однако он разгорится еще жарче…

– Прекрасно, – сказал он пылко. – Пойдем со мной на ложе!

Она кивнула:

– Иду.

Он втайне подивился, насколько это просто было сказано, никакого притворства, фальши или женского кокетства, и подумал, что здесь да, другой мир, другие люди… и, видимо, должны быть совсем другие песни.

У него.

Она осталась у него на ночь, а он под утро поднялся на цыпочках, взял лютню и начал составлять из крохотных кирпичиков песню. Они постепенно получаются другими, он сам потихоньку дивился и радовался, как нащупываются новые мелодии, совсем не те, что звучат здесь, но это уже и не то холодное и чистое, как воды горных ручьев, звучание, которое так характерно для Западной Европы и которое поют во всех замках менестрели и миннезингеры.

Странность в том, что Иисус был и проповедовал здесь, но наибольшую чистоту и одухотворенность его учение обрело как раз в дикой и невежественной тогда Европе, покрытой дремучими лесами. А здесь, на его святой родине, он слышит разлитую чувственность в песнях, танцах, в местном говоре, и его молодая плоть отчаянно бунтует против запретов и ограничений.

Впрочем, как объяснила Мириам, в ее вере нет этого изуверского непонятного аскетизма. Как она сказала, важно лишь не забывать о Господе, а так вообще-то сами патриархи буквально поняли завет Господа: плодитесь и размножайтесь, и у них, помимо трех-четырех жен, были еще и наложницы в доме. Кроме того, Господом было сказано, что детей Израилевых будет, как песка на морском берегу и капель воды в океане…

Тангейзер чувствовал себя даже смущенным такой откровенностью, но все принимал, здесь все так, все иначе.

За спиной зашлепали босые ступни, он не оглядывался, а она встала рядом, маленькая с ним рядом, такая же изящная, как минарет, в ее темных загадочных глазах отражается ночь, звезды, но в чертах лица он видел вековую печаль, что втравляется в кровь и плоть народа, из года в год, из века в век наблюдающего, как его страна переходит из одних чужих рук в другие, и конца этому не видно.

Когда-то этот город из мрамора, блиставший серебром и золотом, чудо из чудес, воспетый в величайшей книге всех времен, был в самом деле велик и славен, но сейчас Тангейзер, куда ни бросал взор, видел одни руины. Его много раз восстанавливали, но всякий раз приходили новые завоеватели и снова все рушили, народ истребляли или уводили в рабство.

– Соломон, – сказал он мягко, – в конце концов пришел к великой мудрости, когда позволил в Иерусалиме ставить жертвенники богам других народов. Это было мудро, он сразу привлек на свою сторону все народы, от которых все предыдущие цари старались отгородиться…

Она вздрогнула, посмотрела на него дико.

– Нет!

– Что нет?

– Он ошибался, – сказала она твердо. – И это привело к падению великого Израиля. К счастью, он вскоре умер, а его реформы вовремя остановили.

– Но почему?

– Тогда народа Израиля бы сейчас уже не было, – отрезала она. – Мы бы исчезли! Как те же филистимляне или ханаане.

Он пробормотал:

– Нет позора постареть и уступить дорогу более молодым. Ушли не только филистимляне, но и благородные эллины, великие римляне…

Она покачала головой.

– Нет, франк. Мы не уйдем. Кроме нас, некому нести Заветы Господа. Если мы исчезнем, то постепенно забудется, извратится, раздробится на тысячи смыслов и ересей, и в конце концов придут новые и установят свой мир. А мы этого не хотим.

– Ну, – пробормотал он, – вы странный народ… Даже тем, что так держитесь того Камня и не желаете уходить от него, хотя теперь он уже не ваш, а сарацинский…

Она сказала враждебно:

– Это наш Камень!.. С него Господь начал создавать этот мир. Он так и называется Первокамнем или Камнем Первого дня Творения. И называется он Камнем Мориа, на нем же Авраам принес первую жертву Богу. Этот камень раньше был в храме Соломона, разрушенном язычниками, а теперь он в мечети Омара!

Он сказал примирительно:

– Он так же храним и почитаем сарацинами. Они иудеев чтут…

– Больше, – согласилась она, – чем христиане, но все-таки это не наш мир! Наш Господь Адонаи в бездне сотворил Камень, назвав его Краеугольным, и начертал на нем святое имя. Когда поднимаются воды Бездны до Камня, они отбегают вспять в ужасе. Когда произносится ложное слово, Камень погружается в воды – и смываются буквы святого имени. Но ангел Азариэла, имеющий семнадцать ключей к таинству святого имени, снова пишет его на Камне, и оно снова гонит прочь воды… В дни пророков Камень был внутри святилища храма Соломона, и первосвященник ставил на нем курящуюся кадильницу. На нем же стоял и Ковчег Завета, урна с манной и лежал вечно цветущий жезл Аарона. Ныне Ковчег Завета скрыт в тайниках под Камнем, где сохранял его от врагов сам Соломон, которому Камень давал неземную силу: с него видел царь весь мир от края и до края – и понимал язык птиц и зверей.

Ему показалось, что говорит она несколько монотонно и заученно, спросил с подозрением:

– Ты цитируешь?

– Да, – ответила она, чуть смутившись, – так записано в наших священных книгах.

– У тебя память, – сказал он пораженно. – Меня хоть убей, я бы и строчки не запомнил!

– Но ты же запоминаешь сотни песен?

– То песни…

Она ответила твердо:

– А для нас это и есть песни.

Он проговорил нерешительно:

– Но сарацины утверждают, что после Иисуса сила Камня перешла к Мухаммаду…

Она ответила резко:

– Она даже к вашему Иисусу не переходила!.. И, знаешь, давай не будем о таком, а то поссоримся.

– Давай, – сказал он поспешно. – Я всего лишь очарованный странник в этой земле чудес и легенд, я ничего не утверждаю, а только смотрю на мир… А сейчас мой мир – это ты, Сюзанна.

Глава 9

Через неделю пришло известие, что император закончил все, что планировал, еще раз встретился с султаном, после чего в лагере протрубили трубы, поднимая воинов в долгий обратный путь.

Мириам торопливо вбежала в комнату Тангейзера, обхватила, прижалась всем горячим мягким телом, вскинула голову, глаза трагически расширенные, на ресницах блестят прозрачные капли, но свет переломился в них, и они заблистали, как ограненные алмазы.

– Уже покидаешь?

Он ответил с неловкостью:

– Не покидаю, а продолжаю свой путь. Я воин Креста, Мириам.

– Но разве такой воин не человек?

– Не совсем, – ответил он мягко, ее глаза расширились в удивлении, он пояснил в неловкости от высокопарности: – Воин, нашивший на плащ крест, говорит о том, что он старается быть лучше, чем человек…

Она отшатнулась.

– Как это, лучше, чем человек?

– В человеке семя Змея, – пояснил он, – и капля души Бога, которую он вдохнул в Адама. У всех на свете. Но когда человек хочет избавиться от наследия Змея, он нашивает на грудь крест, чтобы держаться, держаться, держаться… это не для других напоминание… хотя и для других, согласен, но в первую очередь для себя…

Она покачала головой, взгляд ее не отрывался от его лица.

– Для того, – произнесла она тихо, – чтобы найти Бога, не обязательно выходить даже из комнаты. Чтобы избавиться от семени Змея… вовсе не требуется менять страну.

Он сказал с болью в голосе:

– Наверное, ты права… Но я слаб, я могу только так, уходя от старых грехов и надеясь на новом месте… не то чтобы не грешить вовсе, я же говорю, слаб, но хотя бы меньше.

Слезы бежали по ее щекам, огибали уголки рта и срывались с подбородка. Он чувствовал боль в груди, вину и жалость, однако сжал сердце в кулаке, женщины остаются в норке, мужчины идут вперед.

– Я буду скучать, – сказала она и тут же поправила себя: – нет, тосковать!.. Мне будет так плохо, словно я вырвала свое сердце, и ты его уносишь.

Он ответил тихо:

– А как тосковать буду я!

– Тогда… почему?

– Есть такое слово, – ответил он невесело, – как долг. Мы не любим быть должными никому, даже Богу, но только человек может быть должен, а зверь не знает этого понятия. Как и вообще дурной человек.

Он привлек ее, обнял, поцеловал и, отстранив на вытянутые руки, сказал с твердостью:

– Все, я пошел… нет, побежал, пока мое сердце не разорвалось.

В Германию он возвращался более коротким путем, все-таки сюда, в Святую землю, шел через десятки стран и с множеством зигзагов в стороны, приключений, поединков, но сейчас горел жаждой поскорее добраться до крупных городов и, конечно, подаренного ему поместья.

Райнмар был с ним, но когда переплыли море и добрались до Германии, Тангейзер вручил ему все бумаги, полученные от герцога Фридриха, и велел:

– Езжай прямо, нигде не задерживайся!..

– А вы, господин?

– Зайду по дороге в Вартбург, – объяснил Тангейзер. – Там друзья, я с ними провел столько счастливых лет с самого детства…

– Может, – сказал Райнмар, – к друзьям потом? Когда малость похозяйничаете?

Тангейзер отмахнулся.

– Ты езжай и начинай хозяйничать. Назначаю тебя своим управителем. В Вартбурге не просто друзья, ландграф Герман всегда собирал у себя лучших миннезингеров Тюрингии!.. Я хочу посмотреть на них, какие они теперь…

– И какой вы?

Тангейзер расхохотался.

– Да, надо помериться силами! А потом приеду. Но ты не жди, начинай там сразу.

Райнмар сказал с неудовольствием:

– Как прикажете, хозяин.

По Германии они прошли вместе полсуток, затем Райнмар двинулся по прямой дороге, а Тангейзер свернул на боковую тропу, что должна привести его, как он помнил, в личные владения ландграфа Германа, властелина Тюрингии.

Он несколько раз взглянул с тревогой на небо, тучи настолько плотные, в несколько ярусов, и ползут так низко, что почти задевают верхушки деревьев, потом он напомнил себе, что не обязательно будет дождь, это привычное германское небо, низкое, как потолок в дешевой харчевне, это в Святой земле небо – безумно высокий свод небесного храма, дивно сверкающий и сияющий божественным пламенем…

Вдали тяжело загрохотало на грани слышимости, а на горизонте в небе пару раз полыхнуло багровым.

Дорога, по-германски ровная и без рытвин, повела сперва через поля, затем нырнула в сады, где в глубине проступили красные черепичные крыши аккуратных домиков.

На дороге играли мальчишки с девчонкой, Тангейзер остановил коня, вот так они когда-то играли с другом детства Вольфрамом, а за ними шпионила и пакостила противная такая девчонка по имени… как же имя, ах да, Лиска… Лиза… Лисенок…

– Эй, герои, – крикнул он весело, – этой дорогой проеду к замку ландграфа Германа?

Они замерли столбиками, зачарованно глядя на его огромного страшного коня, что храпит дико и едва не выдыхает из широких ноздрей пламя.

Наконец один спросил робко:

– А… кто это?

Тангейзер ответить не успел, приоткрылась калитка, вышел мужик в кожаном переднике, в руке большие кузнечные клещи, другой рукой вытер с красного распаренного лица крупные капли пота.

– Ваша милость, – сказал он и коротко поклонился, – вообще-то к его замку надо было северной дорогой.

– Я прямо с корабля, – объяснил Тангейзер. – Тут же была дорога, помню…

– Не дорога, – возразил мужик. – Тропка! Через лес.

– Ну и что, – сказал Тангейзер. – Зато быстро.

Мужик в сомнении покачал головой.

– Господин, ночь впереди!

Тангейзер ответил весело:

– И что?

– Добрые люди ночами спят, – ответил тот с достоинством зрелого и уже повидавшего жизнь человека. – А ночью только разбойники да распутники шастают…

– Меня не пугает, – ответил Тангейзер.

Мужик смерил взглядом его мощную фигуру, великанский меч на поясе и рыцарский щит за спиной.

– Это если разбойники, – заметил он рассудительно.

– А что еще?

Мужик вздохнул.

– Да много чего…

– Ну-ну?

Мужик переступил с ноги на ногу, отвел взгляд в сторону.

– В этих лесах… часто видят Дикую Охоту…

Тангейзер насторожился, кто в германских землях не знает про Дикую Охоту, когда стаи демонов мчатся через лес, преследуя святых и подвижников.

– Я думал, – произнес он, – Дикая Охота появляется в темное время года, когда жизнь отступает перед дыханием зимы.

– В темное время дня, – уточнил мужик.

– И кто… во главе?

Мужик пожал плечами.

– Одни говорят, древний бог Вотан, другие – Мананнан мак Ллир или Араун. Кто-то рассказывал про Ниав, дочь Мананнана, а еще я слышал даже про Холле-Хель.

Тангейзер поморщился, он успел побывать в разных землях Германии, воюя вместе с другими сторонниками императора Оттона, и везде слышал местные трактовки Дикой Охоты. Чаще всего главным Охотником является кто-то из тех, кто в мире живых и мире мертвых разом, как король Артур, что погиб от руки своего же сына Мордреда, но волшебница Моргана не отдала его миру мертвых, или бриттский король Херла, потерявший свое время после посещения свадебного пира короля потустороннего мира.

– Не знаю, – ответил он, – я часто ездил ночью. И ничего…

Мужик сказал хмуро:

– Я бы на вашем месте не рисковал.

– Я бы на твоем тоже, – ответил Тангейзер с гордым достоинством.

Мужик сдвинул плечами.

– Ну, воля ваша. Только на Дикую Охоту вообще нельзя смотреть, человек либо сразу же мрет, либо присоединяется к их своре… что еще хуже!

– Это если встретиться взглядом с Диким Охотником, – возразил Тангейзер, – слышал-слышал… А чего я буду на него смотреть? Они мчатся где-то в облаках. Пусть даже над домами. Наш император сказал бы, что это просто грозовые тучи, гонимые ветром под его зловещий свист… А я поеду через лес прямо к Вартбургу!

– Воля ваша, – сказал мужик упрямо. – Только в наших лесах это не тучи. С Диким Охотником бегут белые волки с красными глазами, они догонят вас и разорвут на части…

Тангейзер усмехнулся и послал коня вскачь. Он бывал в Вартбурге, но это было давно, да и дорогу к замку знал только с северной стороны, где все очищено, вымощено, даже цветы посажены вдоль улиц, а с этой стороны от замка поля и дикий лес…

Вечереет быстро, как всегда в северных землях, воздух не просто влажный, а сырой, застывший, как простокваша, ночь надвигается быстро, перепела еще перекликаются бодро, но скоро замолчат и они…

Небо и земля темнеют угрюмо и недобро, а когда конь влетел на полном скаку в лес, где сразу же пришлось перейти сперва на рысь, а потом и на шаг, стало совсем темно, и он пустил коня по тем местам, где светло.

Он вскинул голову и с облегчением вздохнул. Тучи разошлись, на землю падает призрачный лунный свет, к тому же лес достаточно редкий, почти светло, глаза уже приноровились к рассеянному свету…

К великому счастью, луна на редкость яркая и зловеще бледная, хотя вчера, как ему казалось, была почти оранжевой, а сегодня именно в холодном блеске серебра, на землю от нее падает призрачный свет, что поднимает призраков, мертвецов из могил, вообще все мертвое, ибо луна – солнце неживых…

Дикая Охота, подумал он, стараясь даже мысленно произносить эти слова с пренебрежением. И дикий еще народ… В местах, где просвещеннее, ее зовут Иродовой охотой, Каиновой охотой, а бегут не волки подземного мира, а гончие Гавриила, что преследуют грешников.

А в лесных деревеньках все еще не изжито язычество. Молятся уже Господу, но не забывают и о старых богах. Дикая Охота, как верят здесь многие, – предвестник бед и смертей. Если промчится над домом – жди несчастья, а если Охоту видят многие – беда затронет многих…

С другой стороны, Дикая Охота не всегда что-то ужасное. Если встретить Охоту в полях и лесах, а не под крышей дома и найти в себе храбрость заорать, поддерживая охотничий клич, то Дикий Охотник бросит смельчаку часть своей добычи, а та при свете солнца превратится в золото и серебро. Поля же, над которыми заметили Дикую Охоту и без страха понаблюдали, пока она не исчезнет, принесут в два раза больший урожай.

Так что Дикая Охота по-своему чистит людской род: трусов выпалывает, отважных вознаграждает…

Приободрившись, Тангейзер заорал песню, пробуя ее на все лады, повышая и понижая голос, добиваясь идеального звучания, можно будет и ее представить при дворе ландграфа, если успеет обработать и стесать все неровности…

Мелькнула мысль, что вообще-то можно что-то сложить про саму Дикую Охоту, все-таки в странствиях наслышался и о ней. К примеру, в германских землях ее чаще всего возглавляет Вотан, в Нормандии – сам дьявол, в Дании – король Вольдемар, что дает возможность поиграть на оттенках, намеках, изменить смысл первоначальной посылки…

Издалека донесся такой слабый звук, в другое время бы не услышал вовсе, но сейчас ночь, да и слух напряжен, по спине пробежала холодная ящерица страха: где-то далеко-далеко некто протрубил в рог!

Он перекрестился и сказал дрожащим голосом:

– Все-все, это не наше дело… давай вывози меня поскорее!

Конь, тоже что-то почуяв недоброе, перешел на слабую рысь. Тангейзер пригнулся, избегая проносящихся над головой растопыренных веток.

Хриплый рев охотничьего рога раздался ближе, Тангейзер в страхе оглянулся, Дикая Охота всегда налетает, как он слышал, с севера, но эта идет с востока. Конь под ним дрожит и несется уже стрелой, над головой ветки не просто проносятся, а просвистывают, страшные и толстые, как растопыренные черные лапы неведомых существ ночи.

– Быстрее, – молил он, – быстрее…

Донесся лай собак, пока еще далекий, но заметно, что приближается, затем послышался треск, но странный, словно по верхушкам деревьев.

Он оглянулся, ужас заморозил его кровь, по небу мчится исполинский черный всадник на черном коне, с ним свора белых псов с горящими багровым огнем глазами, а еще толпа безобразных призраков…

Деревья гнутся под их натиском, верхушки иных с треском сламываются и улетают прочь, словно листья, унесенные ветром.

Тангейзер теперь то и дело оглядывался. Лес поредел, к счастью, конь в ужасе несется во всю мощь, а за спиной все приближается Дикая Охота, то поднимаясь до вершин деревьев, то опускаясь до самой земли.

Он выхватил меч, хоть и понимал, что это не оружие против нечисти, но все-таки придает уверенности, пусть и ложной, пригнулся и снова крикнул умоляюще:

– Вывози!.. Всю жизнь буду кормить только отборной пшеницей…

За спиной раздался грохот, Дикий Охотник заметил его и пошел вниз. Его чудовищный конь ударил в землю копытами с такой силой, что она дрогнула.

Снова раздался хриплый рев рога, теперь уже победный, торжествующий, а чудовищные псы завыли.

Конь мчится, обезумев, быстрее зайца, Тангейзер оглянулся и увидел на Диком Охотнике посеченные во многих местах доспехи старинного образца, а за ним мчатся призраки с кровоточащими доныне ранами.

Глава 10

У чудовищного коня из-под копыт при каждом ударе о землю вырываются целые снопы искр, а из ноздрей бьет яростное красное пламя, особенно яркое в ночи при этом призрачном лунном свете.

– Господи, – взмолился Тангейзер, – защити и помилуй!.. И прости, что так поздно о тебе вспомнил…

Он все косился на Дикого Охотника, что догоняет с каждым скоком, тот снова протрубил в рог, огромный и даже с виду древний, с вырезанными рунами и серебряной окантовкой. Даже цепочку из серебра Тангейзер успел рассмотреть в смертной тоске и понимании, что уж не убежать, не скрыться, не исчезнуть…

Чудовищные белые псы начали обгонять Дикого Охотника, но пока не набрасывались на скачущего коня и прижавшегося к нему человека, словно ждали сигнала, и их хозяин, что уже мог бы догнать жертву, еще раз протрубил в рог…

Деревья расступились, Тангейзер увидел впереди гору в виде продолговатого гроба, конь несется прямо к ней, но там не спастись…

…и вдруг лунный свет выхватил щель, в которую может протиснуться человек, а глубина тени подсказала Тангейзеру, что трещина уходит в гору, там может быть грот, а то и пещера…

Конь домчался до горы, Тангейзер спрыгнул на ходу, упал, перекувыркнулся трижды, но трещина прямо перед ним, и он, сильно хромая, вбежал в щель и торопливо начал протискиваться дальше и дальше.

Как он и надеялся, щель вскоре расширилась, он вошел в небольшую пещеру, но ход повел в глубину, и в страхе перед преследованием он заторопился уйти как можно дальше от погони, ибо если не сам Дикий Охотник, то могут догнать его псы…

Ниже еще одна пещера, ему почудились голоса, восклицания, но прислушался в страхе и понял с облегчением, что там просто шумит вода подземного ручья.

Спустившись еще, увидел целый поток, что свободно бежит из щели в далекой стене, широко растекается по пещере, прыгая и по камешкам, уже округленным за тысячи лет, и в конце концов уходит в стену напротив.

Он присел на корточки и, зачерпнув в горсть холодной воды, плеснул себе в лицо, затем набрал в ладони и жадно напился. Уже потом как молния ударила в темя страшная мысль, а вдруг это воды Стикса? Любой, испивший ее, забывает все на свете. Боги клялись водами Стикса потому, что даже они, испив его воды, забывают все…

Он судорожно начал вспоминать, кто он, где был, как зовут императора, что происходило в Иерусалиме, и с облегчением понял, что ничего не забыл, а это просто вода, прекрасная и чистейшая вода гор…

За спиной раздался приятный женский голос:

– И кого это к нам занесло?

Он в ужасе оглянулся, хватая меч. Очень красивая женщина в строгом платье и с голубым платком на голове рассматривает его с дружелюбным любопытством.

Тангейзер судорожно оглянулся по сторонам, никого, только они двое, торопливо сунул меч в ножны, чувствуя, что глупо держать его рукоять в ладони, если перед ним только женщина.

– Тангейзер, – произнес он хриплым от волнения голосом, – Генрих фон Офтердинген к вашим услугам, достопочтимая фрау.

– Тангейзер, – повторила женщина задумчиво, – милое имя. Что ж, воспользуйтесь нашим гостеприимством, дорогой гость.

Тангейзер поклонился учтиво.

– Могу я узнать ваше имя, фрау?

По ее красиво вырезанным губам дивной формы скользнула загадочная улыбка.

– Вы слишком нетерпеливы, благородный рыцарь. Немножко тайны вам не помешает.

Тангейзер склонил голову в поклоне.

– Как вам будет угодно, благородная фрау.

– Как и вам, – ответила женщина. – Что у вас там? Лютня?.. Если вы певец, то вам тайна еще интереснее, не так ли?

Тангейзер осторожно улыбнулся.

– Да, наверное.

– Только наверное?

Он развел руками.

– Наверное, начинаю взрослеть, милая фрау. Раньше я бы только завизжал от такого приключения, но сейчас говорю с осторожностью: да, конечно, если не чересчур.

Она сказала с упреком:

– Какой же вы поэт, если боитесь этого чересчур! Только обыватели стараются не рисковать и все знать заранее. Пойдемте, покажу вам нечто…

Они прошли вдоль ручья, и тут Тангейзер увидел еще одну щель, удивился, что не заметил раньше, потом решил, успокаивая себя, что ее укрывает вот этот выступ черной, как смола, скалы.

Щель уже не щель, а просторный ход, под ногами гладкий до блеска, а ровные стены покрыты сложным орнаментом, но без фигурок людей или животных, из-за чего ему почудилось, что снова вернулся к сарацинам.

Проход не становился ни шире, ни уже, дважды сворачивал, впереди появился яркий радостный свет, сердце Тангейзера забилось в надежде, хотя умом понимал, что солнечный свет не может оказаться на такой глубине, к тому же сейчас ночь…

Открылась гигантская пещера, залитая ярким светом, свод теряется в темноте, кажется, что там небо, но Тангейзер остановившимися глазами смотрел на два больших стола на берегу ручья, прыгающего по камням.

Кроме двух кувшинов вина и серебряных чаш, там все заставлено блюдами. Тангейзер издали рассмотрел целиком зажаренного кабана, лебедя и тушки зайцев, а с высоких ваз свисают, не помещаясь целиком, сочные гроздья винограда.

Женщина остановилась, Тангейзер вздрогнул, когда она повернулась к нему и повела рукой, охватывая все пространство.

– Это все, – произнесла она ровным голосом, – в вашем распоряжении, дорогой мой гость…

– Благодарю, но…

– Вы устали, – прервала она, – потому сперва промочите горло вот этим вином. Оно легкое, быстро утолит жажду.

Он все еще настороженно взял кубок на высокой ножке, проигнорировав широкую чашу с россыпью самоцветов по ободку, осторожно коснулся вина, сделал глоток, а затем, не в силах удержаться, выпил до дна.

– Ну как? – спросила женщина.

Глаза ее смеялись, Тангейзер ответил искренне:

– Бесподобно! Как вы и сказали, легкое, игристое и нежное.

– Еще?

– Если вас не затруднит…

Она улыбнулась.

– Ничуть. Ухаживать за таким прекрасным рыцарем – одно удовольствие. Давайте наполню…

Он придвинул кубок по столу к ней ближе, всматриваясь в ее лицо. Женщина в расцвете своей красоты и женственности, держится с достоинством, одета богато, но скромно.

– И все-таки, – признался он, – не могу понять, куда я попал…

Она загадочно улыбнулась.

– Так вы поэт или не поэт?.. Если простой обыватель, то скажу сразу, и дразнящий покров тайны для вас исчезнет… но если вы в самом деле слагаете песни, то недоговоренность и некая странность заставят вас напрячь воображение… а из этого могут родиться новые песни!

Он сказал с неловкостью:

– Вы правы… и, как вижу, прекрасно понимаете, когда и почему возникают песни.

– Обыденность их убивает, – сказала она мягко. – Не так ли?

– Точно, – ответил он с восторгом. – Поэзия – это музыка души!

– А у вас, – поинтересовалась она, – помимо самой поэзии, есть и музыка, если лютню вы не подобрали по дороге?

– Это моя лютня, – заверил он с гордостью. – Я приехал с ней из далеких восточных стран, где услышал много новых мелодий и научился их обрабатывать так, чтобы становились понятными и даже родными нашим суровым германским душам.

Она с той же ласковой улыбкой кивнула на блюда.

– Сперва подкрепите свои силы, благородный рыцарь! А потом, если у вас будет желание, я с удовольствием послушаю ваши песни.

Он ответил галантно:

– Если вы пообедаете со мной…

Она рассмеялась.

– Это что у вас, скромность юноши или же опасение зрелого мужа, что могут отравить?

Он ответил в сильнейшем смущении:

– Ни то, ни другое.

– Точно? Ах да, вы же как раз посредине между юношеством и зрелостью…

– Не дразнитесь, – сказал он, – просто неловко есть в одиночестве, а такая прекрасная дама будет мне прислуживать.

– Это наш долг, – ответила она с достоинством и, видя его приподнятую бровь, пояснила серьезно: – Прислуживать мужчинам.

– Но все-таки…

– Хорошо-хорошо, – прервала она. – Я принимаю ваше приглашение и пообедаю с вами. С удовольствием пообедаю.

Вино не пьянило, напротив, он чувствовал себя свежее и бодрее, зато чувство страха и настороженности постепенно улетучивалось. Прекрасно приготовленное мясо просто тает во рту, он чувствовал острые специи, некоторые показались знакомыми, совсем недавно с ними повстречался в Святой земле и уже не чувствовал от мяса прежнего удовольствия, если не приправить этими горькими травами.

Запивая каждый кусок мяса вином, он вскоре ощутил, что насытился даже больше, чем собирался, со вздохом сожаления отодвинулся от стола.

– Глазами бы все съел, – пожаловался он весело, – но желудок больше не принимает!.. Вы знаете, что вы вообще-то спасли мою шкуру?

Она в изумлении вскинула высокие дуги бровей.

– Как это?

– Я повстречал Дикую Охоту, – сообщил он. – Ну, не совсем повстречал, но оказался на ее пути. Они меня почти настигли…

– Бедный вы! И… что случилось?

– Я увидел щель, – объяснил он, – что ведет в недра этой горы. Любопытство мое родилось раньше меня, я пошел по ней, и вот я здесь.

Она снисходительно наморщила нос.

– Тогда вы не прогадали точно.

– Уверен, – подтвердил он и зябко передернул плечами.

– Страшно? – осведомилась она.

Он кивнул.

– Много раз рисковал головой в боях… но там я потерял бы только жизнь!

– А здесь?

Он вздохнул.

– Все говорят, что Дикий Охотник забирает души.

Она подумала, покачала головой.

– Думаю, это неверно. А если и забирает, то лишь тех, кого должен забрать. Вы каким человеком себя чувствуете?

Она спрашивала вроде бы веселым голосом, даже чуть насмешливым, дескать, не принимайте эти слова всерьез, но он ощутил, что спрашивает неспроста.

– Я старался быть достойным человеком, – ответил он осторожно. – Исполняющим все рыцарские заповеди. И, мне кажется, главные все-таки соблюдал. Но, с другой стороны, в нашей жизни есть особенности…

– Какие?

Он проговорил с трудом:

– Не знаю, как это объяснить… но мне кажется… одни и те же нормы морали нельзя применять к разным людям.

– Почему?

Он развел руками.

– Здесь, в Германии, добродетельным быть легче, а на жарком Востоке, где и мясо со специями, и женщины подоступнее, и сама природа подталкивает к блуду… гм… там к мужчинам надо быть снисходительнее. Или, если взять кузнеца и поэта… Для кузнеца не играет роли, влюблен он или нет, плуг все равно скует, а для поэта очень важно, чтобы сердце то взлетало к небесам, то падало в пропасть отчаяния… Только тогда рождаются щемящие песни, что трогают чужие сердца!

Она смотрела с интересом, в глазах то появлялось, то исчезало непонятное выражение, дразнящее и одновременно пугающее.

– Потому, – спросила она, – поэтов и обвиняют чаще других в разврате, прелюбодеяниях?

– Поэтов, – ответил он, – художников, скульпторов, актеров, музыкантов… Но это не распущенность! Это постоянный поиск чего-то нового, что вовсе не требуется, как вы понимаете, в большинстве других профессий. Как острая приправа к мясу, так нам нужна острая приправа к жизни!.. Потому что кузнец скует просто плуг, а поэт не может написать просто стихи, он должен написать самые лучшие на свете стихи!.. И для того он чуть ли не бьется головой о стену, пробует все специи…

На ее губах играла загадочная улыбка, Тангейзер хотел взять лютню и показать, что он не просто певец, а лучший в мире певец, однако она поднялась и сказала быстро:

– Сидите-сидите. Вам нужно отдохнуть. Я отлучусь ненадолго… а вам скучать не дадут.

Она отошла на несколько шагов, в том месте камни отсвечивают свежими сколами так ярко, что Тангейзер заморгал и потер кулаками глаза, а когда всмотрелся снова, таинственной хозяйки грота уже не было.

Он начал осматриваться, за спиной послышались женские голоса, он рывком обернулся, готовый снова ухватиться за меч…

К столу, за которым он так и остался, приближаются три молодые женщины, смуглые, словно сарацинки, все с длинными распущенными волосами, две с черными, одна с огненно-красными.

Та, что с красными, сказала весело еще издали:

– Нас прислали помочь тебе скоротать… отдых, доблестный герой. Меня зовут Агая.

– Меня Берта, – сказала вторая.

– А меня Кугинда, – произнесла третья.

Огненноволосая Агая похлопала его по плечу.

– Поднимайся. Как можно пировать, когда сидишь? Настоящий пир, когда можешь лежать!

Они засмеялись все трое, вытащили его из-за стола, Тангейзер охотно подчинялся, а совсем рядом обнаружилось роскошное ложе, куда его усадили, стащили сапоги с рыцарскими шпорами, помогли снять верхнюю одежду, затем мягко уложили, одна женщина подала кубок, наполненный вином до верха, а вторая села на краешек ложа с гроздью винограда в руках и, отщипывая по одной, начала класть ему в рот.

Он засмеялся, попытался ухватить губами ее за палец, она хохотала и отдергивала. После этого вина, густого и терпкого, он ощутил, что голова становится легче, свободнее, как и его речи и движения.

– Кто вы, – спросил он счастливо, – таинственные феи?.. Вы спасли мне жизнь, Дикий Охотник уже совсем нагнал меня!.. Вы просто чудесные такие все…

– Еще вина, наш господин?

– Еще, – ответил он. – И еще!.. Я миннезингер, а мы – особые люди!.. Нам всегда мало любых впечатлений, мы должны хватать их обеими руками.

Берта рассмеялась и пришла в его руки.

– Хватайте меня, мой господин!

Кугинда воскликнула с шутливой обидчивостью:

– А почему не меня?.. Хватайте меня, я мягче!

Агая произнесла чарующе:

– А я… теплее…

Тангейзер пьяно расхохотался.

– Я могу обнять всех троих!

– Это еще надо доказать, – ответила Агая дразняще. – Но, правда, мы этому поможем…

Глава 11

Он проснулся на мягком, голова свежая, в теле сила, с минуту лежал, наслаждаясь теплом и уютом, потом разом вспомнил все, вздрогнул и распахнул в испуге глаза.

Мягкий свет все еще льется сверху, совсем близко журчит вода, оттуда тянет влагой и прохладой. Издали доносится музыка, довольно странная, он не мог определить, что за инструмент, приподнялся, повернулся в другую сторону.

Там Агая и Берта, вчера он их даже не рассмотрел, слишком быстро все получилось, но теперь разглядывал медленно, словно смаковал хорошее вино.

Берта с крупными невинными глазами ребенка, маленьким пухлым ртом и огромным цветком лилии в волосах, однако грудь крупная, колышется под платьем из тонкой ткани из стороны в сторону при каждом движении, а когда она соскочила с каменной скамьи, лихо подпрыгнула почти до подбородка, прочертив изнутри платья две дуги.

Зато Агая игривая и белозубая, все время смеется и говорит щебечущим голосом, рот у нее большой, как у лягушки, полный, губы сочные и вздутые, как спелые вишни, глаза во время смеха хитро щурятся.

Тело у нее не столь роскошно, как у Берты, и не столь сочно-непорочно, как у третьей, Кугинды, однако в ее грации своя бесстыдная прелесть. Он сразу ощутил, что ей очень понравится с ним развлекаться самым непристойным образом, она уже сейчас поглядывает на него так, будто лежит под ним, раздвинув ноги…

Заметив, что он уже проснулся, Берта принесла некий странный музыкальный инструмент, Тангейзер с удивлением узнал в нем харди-гарди, только какой-то совсем архаичный, вроде хелиса, корпус из панциря черепахи, обтянутого воловьей шкурой.

Хитро улыбаясь, она села на ступеньку и, держа его под углом к корпусу, начала перебирать струны. Звук получался сильный, резкий, довольно гнусавого оттенка.

– Это что, – спросил он с недоверием, – все-таки лира?

– Почему все-таки? – переспросила она обидчиво. – Это самая настоящая лира!

– Гм, – сказал он, – да, подзадержались вы тут в пещере… На кифаре не играете?

– Это же мужской инструмент, – напомнила она, – женщинам нельзя!

– Подзадержались, – повторил он, – хотя мне такое отставание нравится. Ладно, давайте я вам покажу, на чем играют теперь…

Они сели вокруг, Тангейзер начал перебирать струны, заново настраивая и подкручивая колки, а когда сыграл первую песню до половины, вокруг него уже сидели с десяток женщин, все молодые, удивительно красивые, и даже по их виду он понимал, что, несмотря на строгий вид у некоторых, для него они все доступны в любой момент и везде, где только он восхочет.

Это осознание горячило кровь, он пел с подъемом, красиво и уверенно, женщины вскрикивали в восторге.

Когда он пропел третью песню и опустил ладонь на звенящие струны, они все смотрели зачарованно, а Берта прошептала:

– Удивительно… Это волшебно…

Она поднялась, отошла на пару шагов, Тангейзер видел, как она подняла руки к плечам и что-то сделала там, платье с готовностью соскользнуло на землю.

Так же спокойно, оставшись нагой, она распустила волосы и пошла к воде, там целое озеро, выбитое в каменном ложе. Зачем-то прикрывала спереди тело ладонями, как будто забыла, что молодой рыцарь находится сзади и рассматривает ее двигающиеся при каждом шаге сочные булочки.

Войдя по пояс, она присела, окунулась и уже тогда повернулась к ним, как будто стекающая по ее телу вода служит чем-то вроде одежды.

– Не хотите искупаться? – спросила она с дразнящей улыбкой. – Вода не холодная!

– Да и была бы холодная, – пробормотал он, – она вскипит вокруг меня!

Он посмотрел на хитро улыбающихся женщин, никто не думает отвернуться, напротив, хихикают и смотрят так, словно он сейчас застесняется и откажется лезть в воду.

– Ну ладно же, – пробормотал он, – как хотите…

Он торопливо разделся, все-таки чувствуя со стыдом и неловкостью, что на нем в самом деле слишком много одежд, словно, как правоверный христианин, стыдится тела вообще и прячет его так, чтобы забыть о нем даже самому.

Берта рассматривала его с дразнящей улыбкой, но потом, ощутив, что рыцарь может стесняться, отвернулась и медленно поплыла по чистейшей прозрачной воде над песчаным дном.

Тангейзер наконец вбежал в воду, чувствуя себя немного не по себе. Даже в Палестине не раздевались донага, но там христианство с его законами, а здесь язычество, уже понятно, а у язычников, как с гневом говорил святой отец, нет таких понятий, как стыдливость.

Он догнал ее, и они плыли некоторое время рядом, почти задевая друг друга локтями.

– Вот там грот, – прошептала она таинственно. – Хотите посмотреть?

Он ответил с восторгом:

– Еще бы!

Они переплыли на ту сторону, он нарочито задержался и с вожделением смотрел, как она выходит из воды, с узкими плечами, но широкими бедрами и огромными приподнятыми ягодицами.

Грот оказался невелик, но прекрасен в своей дикости. Там низвергается водопад, разбившись на две струи, в каменном ложе выбил небольшой бассейн, там как раз резвятся мелкие рыбки, блестя чешуей. Они не испугались и продолжали играть, пока Тангейзер не попытался их поймать, только лишь вильнули хвостами и уплыли, попрятавшись за пенистыми струями.

У Берты загадочно мерцают глаза, полные губы приглашающе полуоткрыты, на щеках проступил стыдливый румянец.

Тангейзер молча любовался ею, затем властно притянул ее к себе и молча впился в губы, такие горячие и податливые, покорные, подвластные его воле и желаниям.

Они вернулись к накрытому столу, Берта сказала, что пойдет за фруктами, а возле него села незнакомая девушка, назвавшаяся Изеллой.

У нее крупные глаза, густо подведенные сверху и снизу сурьмой, из-за чего кажутся еще крупнее, а когда она распустила волосы и они свободно заструились по ее плечам, спине и груди, у Тангейзера дрогнуло сердце, настолько она чувственна и прекрасна.

– Давай я за тобой поухаживаю, – сказала она нежно и начала накладывать в его тарелку тонкие куски мяса, крохотных зажаренных птичек, затем придвинула медовые пироги. – Мужчина должен насыщаться чаще…

Он пробормотал:

– У меня аппетит разгорается не только на эти блюда.

Она наклонилась и прошептала ему на ухо:

– Только позови…

Он ел быстро, едва не давился, как голодный волк, что торопится перерезать все стадо, а потом она молча встала, посмотрела на него и пошла по берегу этой подземной, если это подземный мир, реки.

Дальше небольшая роща, Тангейзер ожидал, что Изелла углубится дальше, однако она прижалась всем телом к стволу первого же дерева, голову чуть повернула и посмотрела на него искоса, словно боится его, ищет защиты у дерева, но понимает, что против этого всемогущего и всесильного рыцаря защиты нет и не будет, нужно покориться его воле и отдаться ему со всей покорностью.

Он подошел сзади, обнял ее вместе с деревом, с наслаждением чувствуя, как вминается ее теплое покорное тело.

Потом Изелла тоже ушла, сославшись на какие-то дела, а он, возвращаясь, увидел в сочной траве среди цветов лежащую навзничь Кугинду с венком на голове и в красном длинном платье.

Когда Тангейзер появился, она лишь перевела на него взгляд удивительно прекрасных голубых глаз, сильно подведенных красным, а с боков еще и слегка размазана эта краснота, создавая впечатление, что недавно плакала.

Она покорно смотрела на него, в руках цветы, глаза чистые, как и лицо, нежное, никогда не видавшее солнца, тем ярче на нем цветут пурпуром губы, и Тангейзер понимал, что краски на них нет, все в ней могло бы обойтись без краски.

Он молча снял пояс и уронил его на траву. Она взялась обеими руками за край подола и начала поднимать его выше, одновременно раздвигая ноги, и все время смотрела ему в лицо.

Он опустился к ней и овладел просто и грубо, как язычник, как хозяин, которого не интересуют слова или желания его покорной рабыни.

Она покорно улавливала его желания и делала все, чтобы он остался доволен, он и был доволен, еще как доволен, все женщины принадлежат ему, это ли не мечта мужчин, и он свободен, впервые свободен в своих желаниях и поступках.

И никто ему ни в чем не отказывает, не перечит. Более того, во всем идут навстречу его желаниям и прихотям.

Когда он вернулся, оставив Кугинду распластанной, как рыба-камбала, там же на берегу в траве, столы накрыли уже другой скатертью, нежно-зеленой, а задорная Агая быстро и с удовольствием расставляла блюда из серебра и золота.

Тангейзер засмотрелся, бесподобны огненно-красные волосы, обрамляющие лицо, красные брови, густые красные тени вокруг глаз, и ярко-красные губы на безукоризненно чистом светлом лице.

И только блестящие и сияющие собственным светом глаза, ярко-зеленые, с крупной широкой радужкой, неожиданно нарушают эту гармонию цвета, но как дивно нарушают!

Тангейзер смотрел с сильно бьющимся сердцем и не мог насмотреться.

Она оглянулась через плечо, поймав его взгляд, засмеялась весело и звонко.

– Что так смотришь? Хочешь меня?

– Хочу, – ответил Тангейзер честно.

– Сперва подкрепи силы, – сказала она со смешком, – я не хочу, чтобы ты потерял сознание…

– Не потеряю, – ответил он с вызовом и тут же добавил: – Но ты права, я в самом деле захотел есть просто зверски. Тем более что здесь просто необыкновенные вещи… Откуда такое?

Она пожала плечами.

– Не знаю. Мне все равно. Говорят, с какого-то Олимпа.

Он невольно вздрогнул, попытался сообразить, так ли понял или же послышалось что-то иное, пробормотал:

– Ну, тогда да… тогда должно быть… вкусно…

Она странно посмотрела на него, но ничего не сказала, а он ел в самом деле, как голодный волк, чувствуя, как усталое тело снова наливается молодой гремящей силой.

Девушки потихоньку разбрелись, он допил вино и намеревался отправиться поискать их, чувствуя жар в крови, но когда начал вылезать из-за стола, вздрогнул и подобрался.

К нему неторопливо приближалась та женщина с властными манерами, что встретила его первой, она сдержанно улыбнулась ему и проговорила приветливо:

– Присматриваетесь? Нравится?

Он поклонился.

– Да, в полном восторге… Простите, как мне вас называть? Прекрасная незнакомка?

Она улыбнулась.

– Можете… просто Хозяйка.

Он развел руками и учтиво поклонился.

– С удовольствием. Мужчине всегда приятнее подчиняться женщине, чем другому мужчине.

– Тогда отдыхайте, – велела она строго-ласково. – Я вернусь.

– Когда?

– Когда подойдет время.

Он потянулся за лютней, а когда повернулся, ее уже не было на прежнем месте. Разочарованный, он сел там же на лавку, поудобнее взял инструмент в руки, поэт – везде поэт…

Он довольно долго подбирал новую мелодию, делая ее еще более чувственной, время от времени отхлебывал вино из дивно украшенного рубинами кубка. Теперь он предпочитал крепкое, терпкое, сразу бьющее в голову и разогревающее кровь. Мышление нарушается, зато открываются некие двери в душе, и оттуда… или туда?.. в общем, он ловит возникающие слова и звуки, торопится их вплести в причудливую канву новой мелодии, что потрясет мир…

Затем появились весело щебечущие женщины, он отложил лютню, а они, уложив его на роскошное ложе, со смехом наливали в кубки и чаши вина, отважно пили и сами, беспечно хохотали. Он все время думал, что их сочли бы в его землях бесстыжими, но что бесстыжего в том, что свободно держатся, не позволяют ложной скромности или притворному стыду сковывать слова и движения, что они не лгут, а совершенно… искренни?

– Я люблю вас, – заявил он счастливо, – как здесь хорошо… И какой прекрасный мир мы потеряли!

Рядом с ним села молодая сочная женщина, Тангейзер, теряя над собой всякий контроль, сдернул с нее легкую ткань, прикрывающую грудь, и женщина, охнув от неожиданности, тут же весело расхохоталась над собственным испугом, и другие тоже засмеялись и начали подшучивать, а она, поддерживая тяжелые полные груди ладонями, вскрикнула задорно:

– Перестаньте завидовать! Мне их прятать?

– Надо! – закричала одна весело.

– Обязательно! – крикнула вторая.

– Нечего хвастаться, – крикнула третья, – у меня не мельче!..

– А ну покажи!

– Не дождешься!..

Тангейзер крикнул весело:

– Сейчас я вас помирю…

Дотянувшись до второй спорщицы, он сдернул и с нее полоску ткани, сам ахнул при виде крупной груди с изумительно чистой безукоризненной кожей и ярко-красными вытянутыми сосками.

Остальные хихикали, но свои груди прикрывали ладонями, то ли стыдливо, то ли игра такая, а эти двое начали шумно сравнивать прямо перед Тангейзером, а потом обратились к нему, чтобы он рассудил, чья грудь лучше.

Он воскликнул:

– Вы настолько обе совершенны, что это не мне решать! Я вижу только божественное великолепие, милые мои вакханки…

Одна спросила сердитым голосом:

– Так тебе моя грудь нравится или нет?

– Очень, – заверил Тангейзер.

– Тогда эту ночь я сплю с тобой! – заявила она.

Вторая вскрикнула с возмущением:

– Какая ты… нет, это просто невероятно! Всю ночь?.. Тогда я возлягу с ним прямо сейчас!.. Мой герой, ты же не откажешься?

Тангейзер воскликнул ошалело:

– Я? Я что, похож на последнего дурака?.. Да что угодно, только бы вот так с вами, как же я счастлив!.. Как же мне повезло!..

Эту ночь он провел с Гизеллой, милой и очень хорошенькой девчушкой, молоденькой, как ребенок, но с большими грудями, так сильно расставленными в стороны, что он то и дело брал их в руки и сводил вместе, и широким вздернутым задом, пухленькая и сочная, на редкость живая, глупая и веселая, постоянно хихикала и с готовностью выполняла все его желания, счастливая, что он взял сегодня в постель ее, а не кого-то из подруг.

Наивная и глупая, еще в постели неопытная, но с детским любопытством все вбирающая, как губка, она ему нравилась некоторое время, пока не увидел еще одну.

Она участвовала во всех увеселениях, танцах, но никогда не пела и почти не танцевала, даже не хохотала весело и беспечно, как все, только улыбалась сдержанно, но и это выглядело как вспыхивающая молния на ее красивом мрачном лице.

Глава 12

Вообще она показалась ему отличающейся несколько иной красотой: длинные черные волосы всегда заплетены в косу, а та не болтается по спине, а убрана в кольцо на голове, как носят и графини, и простолюдинки, разница с ними лишь в том, что не укрывает все это еще и платком, и хищная красота иссиня-черных волос видна издали.

Он поймал себя на том, что с великим интересом посматривает на ее сильное крепкое тело в коротком платье вакханки, что больше подходит амазонке, чем вечно развлекающейся беспечной женщине, живущей одним днем…

Когда она покинула круг веселящихся, он потихоньку пошел за нею, заинтригованный, мимо проплыла стена, изрезанная старыми трещинами, а дальше открылся грот с прелестным большим бассейном, куда с высоты падает небольшой поток воды тонкой такой пленкой, Тангейзер ощутил, что сам бы залюбовался, если бы не шел за такой удивительной женщиной.

Воздух казался ему накаленным, и когда она свернула к этому гроту, он понял, что дальше идти не придется. Она остановилась у самого края воды, небрежным движением сбросила прикрывающую грудь тонкую ткань, затем там же на камнях оставила ту часть, что прикрывает бедра, и, оставшись в чем мать родила, подошла к воде.

Он смотрел и не мог насмотреться на ее сильное крепкое тело, белое и нежное, но без той беззащитности, какую он привык видеть у здешних женщин, заглядывающих ему в глаза и вопрошающих, что господин пожелает и как пожелает.

Даже зад, похожий на половинки огромных круто сваренных и очищенных от скорлупы яиц, не подрагивает на ходу, эти вздутости тугие и цельные, и все тело сильное и крепкое, хотя чувствуется в нем хищная гибкость.

Он с волнением наблюдал, как она вошла в воду по щиколотки, остановилась, приподняв плечи, он догадался, что вода холодная, затем решилась и вбежала в этот естественный бассейн, подав грудь вперед и откидывая плечи. Вода взлетела серебряными струями, а она присела, окунувшись по самый подбородок, затем легла на воду и поплыла красиво и мощно, как он и предполагал, не по-жабьи, как те немногие женщины, что каким-то чудом научились плавать, а размашисто и стремительно.

Затем, сделав круг, вернулась, вышла из воды, у него замерло дыхание от ее сильной звериной красоты дикого существа, легла спиной на камни и закрыла глаза.

Он тихонько поднялся, начал приближаться, стараясь не выдавать себя, но под подошвой хрустнул камешек, она тут же повернула голову в его сторону и распахнула глаза, большие и строгие.

Он сказал издали поспешно:

– Не пугайтесь, я просто любовался вами.

Она внимательно осмотрела его с головы до ног, голос ее прозвучал ровно, без интонации:

– Я не пугаюсь.

– Вот и прекрасно, – сказал он с облегчением. – Можно я тут с вами присяду?

Она коротко усмехнулась.

– Можете даже прилечь, если ваши кости вытерпят эти камни.

– Смогут, – заверил он. – Я не комнатный рыцарь, я много воевал, приходилось спать на голой земле, а когда рядом был костер, уже счастье.

Она проговорила, словно не слыша:

– Вы пришли сюда сами по себе… или…

– Нет, – признался он. – Я давно заметил вас.

– Я чем-то отличаюсь?

– Да.

– Чем же?

– Не знаю, – ответил он. – В вас много силы, чувствуется характер. Вы больше амазонка, чем вакханка… Вас как зовут?

– Эльза.

– Эльза, – повторил он. – Это же германское имя!

Она спросила с иронией:

– И как вы догадались?

– Простите, – сказал он, – все-таки это весьма необычно. Откуда среди эллинских… или римских, неважно, вакханок германская женщина?

Она смотрела на него с усмешкой.

– А догадаться трудно?

Он сказал с неловкостью:

– Вы правы, мне теперь такое трудно… Я миннезингер, здесь у меня очень хорошо получаются новые песни, а старые обретают иное звучание, но вот сообразительность что-то у меня просела, как мартовский снег…

– И все-таки?

В ее голосе звучала насмешка, он сказал с трудом:

– Не слишком дико будет предположить, что вас тоже сюда загнала Дикая Охота?

Она покачала головой.

– Нет, но близко, близко.

– А что еще может, – спросил он в недоверии, – кроме этого ужаса?

– Может, может, – заверила она.

Он всмотрелся в нее внимательно.

– Неужто вы пришли сами?

– А вот представьте себе, – ответила она. – Была несчастная любовь, в мои четырнадцать лет меня хотели выдать за богатого старика, и я решила, что лучше погибну, чем позволю сотворить с собой такое…

– И прибежали сюда?

– Как видите.

Он покрутил головой.

– Я думал, я такой один сюда попал…

– Сюда легко прийти, – ответила она, – выйти невозможно.

Он ощутил холодок по всему телу, такая мысль как-то вообще не приходила в голову, спросил настороженно:

– Не выпускают?

Она покачала головой.

– Почему?

– Но…

– Нет-нет, – пояснила она, – никто не уходит. Там холодный и голодный мир, даже королей настигают болезни и смерть. А здесь вечное лето, всегда тепло и ясно. О еде, питье и прочем думать не приходится – все всегда есть, можно веселиться и жить беспечно, как нам всегда хотелось по ту сторону врат этой горы…

Он вздохнул с облегчением.

– Ну… тогда все проще…

Она посмотрела на него со странной улыбкой.

– Да?

– Конечно, – ответил он с убеждением. – Главное, что уйти можно так же просто, как и выйти!

Она вздохнула, взгляд ее был полон сочувствия.

– Да, но…

– Что-то мешает?

Она кивнула.

– Да. Но ничего нового, только то, что здесь есть все, к чему вы стремились. А от этого не уходят.

Он подумал, сказал с неуверенностью:

– Ну не знаю, не знаю… Я – человек искусства, потому во мне горит страсть заставить весь мир слушать мои песни! А когда услышит мир, чтобы услышали и ангелы на небе! И ад, и звезды, и горы!..

Она произнесла с некоторым сомнением в голосе:

– Хорошо-хорошо… Но сперва вы должны создать эти песни?

– Я их уже почти создал, – ответил он гордо. – Почти! Столько новых мотивов отыскалось, поверить не могу! Это просто счастье для музыканта, правда-правда!.. Так что для меня здесь не только вино… Вы позволите вас поцеловать?

– Да, – ответила она, – конечно же, что за странный вопрос…

Хозяйка подошла неслышно, он вскинул голову и уставился на нее несколько отстраненно, еще видя шумные толпы восторженного народа, что несут его на руках по улицам.

– Ох, – сказал он наконец, – простите…

Теперь она так сильно и широко положила красные тени вокруг глаз, что те поднялись до бровей, а внизу захватили скулы, слившись в одно целое на переносице, так что все это великолепие выглядит карнавальной маской.

Губы для контраста остались неподкрашенными, и Тангейзер то и дело переводил на них взгляд, верхняя губа красиво вздернута, обнажая зубки, справа над уголком рта посажена настолько кокетливая темная мушка, что то и дело поглядываешь на нее и сразу видишь призывно приоткрытый рот…

Она спросила с задорной улыбкой:

– За что просите прощения?

– Я должен был учуять ваше появление, – ответил он, – как собаки чуют приближение рассвета!

– Да? – спросила она с интересом. – Я думала, рассвет чуют петухи… и прочие птички.

– И поэты!

– Да-да, – произнесла она загадочным голосом. – Вижу, складыванию песен наш уют не мешает?

– Еще как не мешает, – подтвердил он с восторгом. – У меня получается нечто совсем новое, чего не встречал ни в суровой Германии, ни на знойном Востоке!

– Поздравляю, – сказала она.

Он посмотрел на нее с надеждой.

– Я полностью освоился в вашем волшебном мире! Теперь вы удостоите меня вашим высоким вниманием?

Она сочно улыбнулась.

– Удостою, удостою.

Он подвинул для нее скамью, замер в сладостном ожидании, однако она покачала головой.

– Нет…

Он спросил упавшим голосом:

– Но почему?

В ее дивных глазах появился внутренний свет, он не мог оторвать зачарованного взгляда, сразу начал подбирать слова, чтобы выразить эту дивную красоту, а она произнесла медленно:

– На этот раз… я приглашу вас к своему столу…

– Ох, – сказал он.

– Идите за мной.

Через несколько шагов у него остановилось дыхание, мир распахнулся такой красоты, что он и представить себе не мог: высокие деревья с пышными кронами уходят в темную высь, по ветвям прыгают огненно-рыжие белки, а внизу расставлены столы с изысканнейшими яствами, драгоценными кубками и чашами. Воздух наполнен сладостными ароматами волшебных цветов, прямо на земле дремлют огромные бабочки, красоту не описать, он даже остановился в восторге. Но бабочки взлетели, когда хозяйка едва не наступила, однако не разлетелись, а опустились тут же на траву и цветы.

Он церемонно выждал, пока она повернется к нему и сядет на широкий диван, спросил с легким поклоном:

– Теперь я могу узнать ваше благородное имя?

Она чуть раздвинула в улыбке губы, но глаза оставались серьезными.

– Можете.

– Так… как ваше имя?

Она ответила медленно:

– В древние времена меня звали Афродитой, потом Венерой… Даже это место раньше называли Венериной горой… а теперь я больше известна под именем Голды. Или фрау Хильды, как называют в некоторых землях.

– Волшебница Голда, – ахнул он. – Я и представить себе не мог…

Она не сводила с него внимательного взгляда.

– Вижу, вы не очень испугались.

– Вообще-то есть, – признался он, – но… наверное, чересчур пьян? Почему-то не страшно… Или что-то другое?

Она кивнула:

– Другое.

– Что?

– Вы рассказывали, – проговорила она неспешно, – что бывали и в других странах. Это расширило ваш кругозор. А еще вы недавно с Востока, где совсем другой мир… Так ведь?

Он наклонил голову.

– Так.

– Потому вы другой человек, – пояснила она. – Любой уже вопил бы в ужасе, а вы – человек не только отважный, но повидавший многое. А это значит, уже мудрый… вы не боитесь, как другие, только потому, что это незнакомо… Позвольте, я вам налью вот этого вина. Его вы еще не пробовали…

– Сочту за честь, – пробормотал он, – и за счастье… Чтобы сама волшебница Голда наливала, кто мог бы мечтать…

Она сказала нежно:

– Дорогой фрайхерр, но и вы не простой человек! Вы сами творите волшебство своими песнями.

Он посмотрел несколько растерянно.

– Вообще-то и мне иногда что-то чудилось…

– Вот-вот, – сказала она настойчиво. – Мы сродни. Для простых людей одни законы и правила, а для таких, как мы, – все другое… Как вино?

– Волшебное, – признался он.

– По нам и вино, – произнесла она.

– Я просто не могу поверить, что может существовать такое вино!

– Прекрасно, – произнесла она с улыбкой. – Значит, в остальное вы верите легко, потому что… это так естественно! Поэты и должны жить в несколько иной… да почему несколько? Что за осторожность?.. В совершенно ином мире, чем простые лавочники, простолюдины, рыцари или даже короли!.. Потому что они все простые и с простыми желаниями, что не могут не то что перепрыгнуть, но даже заглянуть за окружающий их забор предрассудков, ограничений и запретов.

Он сказал с пьяной веселостью:

– Долой запреты!

– Долой, – согласилась она.

– Долой все ограничения, – сказал он отважно. – Все!.. Человек должен быть свободным!.. Человек должен сам определять себе границы… А если это кто-то делает за него – это насилие над личностью!.. Ик!.. Мы должны быть против… ик!.. такого… ик!

– Запей, – сказала она, – икота пройдет сразу.

В его кубок полилось такое густое вино, что почти как масло, он сделал первый глоток, во рту как будто наступило Царство Небесное, даже сознание очистилось, он с нежностью смотрел на волшебницу и видел, насколько она хороша и прелестна, насколько нежна ее кожа и как приподнимается ее полная грудь при каждом вздохе…

– Голда, – повторил он сиплым голосом, – она же Афродита…

Она засмеялась.

– Поверить трудно?

– Еще бы…

– Афродита, Венера, – сказала она, – и еще сотни имен… Когда-то я правила миром, но пришли новые боги, старые уничтожены или прячутся среди немногих, что не приняли новых богов… У многих из нас уже другие имена.

Тангейзер сказал осторожно:

– Господь один…

Она отмахнулась.

– Тем более! Как можно уступать одному?.. Но я знаю, что однажды люди устанут от непомерной для них ноши и снова возжелают плотских наслаждений так сильно, что отвернутся от этого вашего Господа, и в мире возродится культ плотских утех. Снова это станет важным… важнее, чем читать книги или тратить жизнь в философских диспутах о смысле жизни. Люди начнут наслаждаться, милый Тангейзер!..

Она хлопнула в ладоши, к ним подбежали девушки с большими чашами в руках и медными кувшинами.

– Какого тебе вина? – спросила Голда. – В прошлый раз тебе нравилось фалернское?.. Хочешь попробовать кипрского? У него совсем другой вкус…

– Хочу, – ответил Тангейзер. – Я все хочу попробовать. И всем насладиться!

Голда победно улыбнулась.

Приближающиеся звуки музыки услышал не сразу, из темного прохода вышли, пританцовывая на ходу, очень легко одетые женщины в масках, в германских землях их вообще бы сочли голыми, несмотря на те легкие куски ткани на бедрах и груди, что не столько одежда, как украшение.

За ними появились сопровождающие их музыканты: все как на подбор молоденькие юноши и девушки, тоже в масках, но если женщины в масках из золота и с богатыми украшениями, то у музыкантов маски серебряные и закрывают почти все лицо, а у женщин маски начинаются чуть выше бровей и опускаются до носа, оставив рот открытым.

Голда сказала весело:

– Бал-маскарад!.. Думаю, тебе это знакомо?

– Чуточку, – признался он. – Пришлось видеть… издали.

– Что так?

– Тогда я еще не был так близок ко двору.

Она кивнула.

– Они сами потеряли больше, чем ты. На этом маскараде ты самый знатный гость!.. Идите, веселитесь!

Он с пьяной отвагой смотрел на нее откровенным взглядом.

– Госпожа Голда, а вы… участвуете?

Она расхохоталась.

– Зачем тебе, отважный рыцарь?

– Я хотел бы, – сказал он, сам поражаясь своей пьяной наглости, – прильнуть своими устами к вашим персям… таким роскошным, если откровенно…

Она засмеялась, ничуть не рассердившись, погрозила пальчиком.

– Всему свое время. Возможно, когда-нибудь…

Он вскрикнул пламенно:

– Как мне приблизить этот миг?

– Сам догадаешься, – произнесла она. – Идите же, вот и вам маска… впрочем, зачем она вам?

Он спросил в удивлении:

– А как же без маски?

– Вы уникальны, – сказала она со смехом, – вам не скрыться ни под одной личиной!.. Идите же…

Он сделал несколько шагов к танцующим, а когда оглянулся в сторону волшебницы, там уже было пусто. Он лихо тряхнул головой, расправил плечи и пошел на звуки музыки, что становились все громче. Кровь в ответ начинала разогреваться, сердце участило удары, а он ощутил, как тело наливается удалой и задиристой силой.

Глава 13

Несколько дней он просто насыщался, перебирая молодых женщин со страстным упоением, занимался с ними любовью в воде, на траве, на столах, сразу с двумя-тремя, а когда показалось, что начинает повторяться, отправился разыскивать хозяйку Голду.

Он отыскал ее только в Лазурном гроте, она сидела с ровной спиной перед огромным зеркалом, а две девушки старательно укладывают ей в прическу массу золотых волос, закалывают шпильками с янтарными головками.

– Госпожа, – произнес Тангейзер церемонно и учтиво поклонился. – Счастлив лицезреть вас.

Она скосила в его сторону глаза, не двигая головой.

– А, милый миннезингер!.. Как продвигаются ваши песни?

– Прекрасно, – ответил он. – Я счастлив, что вы спросили о самом главном.

Она ответила с легкой насмешкой:

– Обожаю мужчин, у которых дело важнее их наслаждений.

– Мы все такие, – заметил он скромно.

Ее красиво изогнутые дуги бровей приподнялись.

– Разве?

– Все, – уточнил он, – у кого есть дело. А кто работает только для пропитания, тех не считаем.

– А это кто? – поинтересовалась она. – Простолюдины?

Ему показалось, что она произнесла эти слова с пренебрежением, и хотя простолюдины иного и не заслуживают, он автоматически встал на их защиту.

– Простолюдин, – сказал он с нажимом, – может с удовольствием копаться в своем огороде, стараясь, чтобы у него было лучше, чем у других. Это и будет его делом! Но иной музыкант всего лишь зарабатывает на жизнь игрой, не стараясь создать новые песни…

Девушки поглядывали на него искоса, но улыбались заигрывающе только у хозяйки за спиной, не соображают, дуры, что в зеркало все равно видно.

– Тогда мне повезло, – произнесла она со странной улыбкой. – Хорошо, девочки, идите играйте.

Они ушли, опуская головы и тихонько улыбаясь ему украдкой, одна даже ухитрилась на ходу приоткрыть ему на краткий миг грудь с огромным красным ореолом вокруг сильно вытянутого, как мизинец, соска, и когда обе исчезли, Тангейзер сказал с чувством:

– Это не повезло.

– Что оказались здесь?

– Что я сейчас с вами.

Она сдержанно улыбнулась.

– Вы еще не со мной, не заблуждайтесь…

Он воскликнул пылко:

– А что нужно, чтобы быть с вами, госпожа? Только скажите!

Она рассматривала его с улыбкой, что манила его и тревожила. Что-то в ней и обещающее такое, чего еще не дала ни одна из женщин, и в то же время нечто опасное, словно находится в пещере с могучим и опасным животным.

– А вы как думаете, дорогой миннезингер?

Он ответил откровенно:

– Моя госпожа, когда я с вами, я ни о чем не могу думать! Я только чувствую.

– А что чувствуете?

– Счастье, – сказал он немедленно. – Счастье и радость.

– Это же главное, – произнесла она медленно, – или еще нет?.. Но я имела в виду, что вы сложите песнь лично для меня.

Он вскрикнул:

– Это будет моя лучшая песнь!

Он самозабвенно подбирал слова, словно терпеливый гном, что прорывает гору норами и пещерами, чтобы отыскать драгоценный камешек, затем, как ювелир, прилаживал одно к одному, создавая из них соцветия, наконец подбирал нужные звуки, слагая в мелодию, и здесь приходилось то отказываться от даже самых лучших звуков, что не влезают в стройный ряд, то выбрасывать жемчужины слов, заменяя менее яркими, но точнее попадающими в нужное гнездо.

Голда появилась, когда он был не просто уверен, что это его лучшая песнь, но абсолютно уверен. Но отыскать хозяйку этой волшебной горы не удавалось, пока вдруг она не предстала перед ним, выйдя из темной щели в каменной стене.

Он торопливо поклонился.

– Госпожа Голда!

– Миннезингер, – ответила она.

– Господа Голда, – сказал он пылко, – я прошу вашего разрешения исполнить песню в вашу честь!

Она ответила в своей обычной легкой манере:

– Уже готово?

– Да, госпожа Голда!

– Так быстро? – спросила она. – Я слышала, хорошие вещи обтачиваются долго.

– Это если слагают ремесленники, – ответил он, сильно покривив душой, но кто проверит, – а когда за дело берется настоящий поэт… то слова и мелодии рождаются сами, питаемые богами!

Она смотрела, хитро прищурившись, словно понимает, как на самом деле творятся песни, медленно наклонила голову.

– Я выслушаю с удовольствием. Думаю, даже с большим удовольствием.

– Спасибо, госпожа!

Он перекинул со спины лютню, настраивать не стал, только что играл, проверяя заключительные аккорды, взглянул на нее и широко ударил по струнам.

Она слушала внимательно, он запел, чувствуя, как его сильный голос задрожал от страсти с первой же строфы, все тело отозвалось, жар пошел от сердца и воспламенил слова.

Голда опустила веки, взгляд затуманился, однажды вздохнула так тяжело, что Тангейзер едва не прервал песнь, но она тут же устремила на него требовательный взор, и он продолжил, в каждой строфе воспевая свою любовь к ней, свою страсть и желание овладеть ею со всем пылом неудержимой любви.

Оборвав песнь на высокой ноте, он поклонился и застыл так в ожидании, после долгой паузы раздался ее измененный голос:

– Милый мой миннезингер… мне кажется, я ничего не слышала более совершенного…

Он вскрикнул:

– Моя госпожа!

– Это чудесно, – продолжила она.

– Моя госпожа?

– Это настоящая поэзия, – сказала она. – Слышала подобных песен много, но это… лучшая.

Он приблизился к ней и, отбросив лютню за спину, протянул руки.

– Моя госпожа!

Она покачала головой.

– Погоди. Это лучшая из песен, но все-таки в ней заметны крохотные изъяны. Я вижу и, думаю, даже ты видишь. Давай сделаем так… Ты исправишь и снова исполнишь, уже улучшенный вариант!.. И тогда уже не я, а ты станешь моим господином.

Он чувствовал гнев и досаду, мысленно уже срывал в жадном нетерпении ее одежду и бросал на ложе, но… с другой стороны… если он отточит все в хвалебной песне, то… станет ее господином? Ради этого стоит постараться.

– Моя госпожа, – произнес он с поклоном, – я все сделаю. Обещаю, окончательный вариант будет намного лучше этого!

– Он должен быть совершенством, – сказала она.

– Он будет совершенством, – пообещал он. – И тогда вы не уйдете от моих объятий!

Голда смотрела на него с веселой насмешкой.

– Узнаю поэта, – произнесла она глубоким волнующим голосом. – Все вы полагаете, что мир должен лежать у ваших ног, и очень удивляетесь, когда он почему-то не ложится…

Тангейзер поинтересовался:

– А в самом деле, почему не ложится?.. Хотя мир меня не так сейчас интересует, как нечто более значительное…

– Ну-ну?

– Почему не ложитесь вы?

Она засмеялась.

– Хорошо сказано! Грубо, откровенно, но на всякий случай с юмором, чтобы можно было сказать, что это только шутка.

Тангейзер с самым скромнейшим видом развел руками.

– Рад, что вам понравилось. Но вы не ответили…

Она высоко приподняла красивые дуги ровных соболиных бровей.

– Вы хотите спросить, как меня уложить в свою постель? Или просто уложить под себя? Меня же и спросить?

Он ответил бодро:

– Разве самая прямая дорога не сама короткая?

– Короткие дороги, – сказала она медленно, – не самые лучшие… Когда вы едете окольной, вроде бы теряете больше времени, но сколько увидите по дороге, сколько услышите, с какими людьми и существами пообщаетесь!..

– Верно, – согласился он, – но когда сжигает нетерпение, то выбираем короткий путь. Это потом, да, наверное… можно к дому ездить и самой длинной…

– Останавливаясь у других женщин, – произнесла она понимающим тоном. – Ну да, а как же… Только я не зря дала вам возможность ехать окольной дорогой. И все еще даю.

– Почему?

Она улыбнулась несколько печально.

– Кто удостаивается моей любви, тот уже не ездит окольными путями. Тот вообще старается не отходить от меня ни на шаг.

Он воскликнул бодро:

– Так это же здорово!

– Разве?

– Это прекрасно, – сказал он с жаром.

Она покачала головой.

– Что ж, вы сами выбрали этот путь… Нет-нет, не протягивайте руки… и вообще не подходите близко. Я не одна из вакханок, что всего лишь мои служанки. Я волшебница Голда! Хотите насладиться моим телом? Тогда завоюйте меня!

Он спросил с сильно бьющимся сердцем:

– Как?

– Вы должны знать…

Он покачал головой.

– Пока не соображаю.

– Вы же поэт, – напомнила она. – Пишите мне стихи! Сочиняйте песни. Исполняйте в мою честь.

Он пробормотал:

– Но я так редко вас вижу. И вы тут же исчезаете.

Она сказала покровительственным тоном:

– В моих владениях я знаю все и слышу все. Пойте, я услышу. Читайте стихи – ни слова не проскользнет мимо меня.

Он спросил угрюмо:

– И как я узнаю, что мои песни наконец-то подействовали?

Она чарующе улыбнулась.

– Обещаю, вы это узнаете! И ни с чем не спутаете.

– Ну, – сказал он с сомнением, но уже загораясь самой идей сразить песнями саму Афродиту, – хорошо, я принимаю вызов! Что касается песен, я еще не терпел поражений.

Она сказала с обольстительной улыбкой:

– Хорошо, герой! Посмотрим, насколько ты силен в песнях!

Он сказал со скромнейшей гордостью:

– Вообще-то я успел показать себя и здесь…

– Успел, – согласилась она. – Но пока только перед служанками. Остался пустяк – завоевать и госпожу!

Она звонко и чувственно рассмеялась, он сам ощутил, что сглупил с такой похвальбой, все-таки на простолюдинов действуют одни песни, на королей – другие.

– Сегодня же начну, – пообещал он твердо.

Глава 14

Увы, в тот же день начать не удалось, две новые вакханки так его поили, терзали в постели и снова распаляли в нем похоть, что он только и наслаждался их горячими телами и бурными ласками, но на другой день все же ухватился за лютню, отверг все предложения пить вино и принять ласки нежных женщин, ушел подальше в грот, а оттуда поднялся на скалу и сел в таком месте, чтобы не видеть купающихся с веселым визгом и хохотом внизу нагих женщин.

Слова и мелодии лезли сперва злые, он посидел, стараясь снять напряжение в теле и мышцах, придвинулся к краю и, поглядывая на пышные формы веселых вакханок, начал подбирать слова и мелодию.

Даже у животных присутствуют зачатки ревности и соперничества, но у вакханок, похоже, это истреблено напрочь. Вернее, они сами предпочли избавиться, чтобы не отягощать себя чем-то неприятным, а себе оставили только радость и наслаждение жизнью.

Возможно, думал он, старательно укладывая слова в красивый ряд, где заструятся красивым ручейком при поддержке мелодии, которую осталось только уловить, это и есть самая правильная философия. Живи, наслаждайся, не вреди другим, будь радостен, и пусть счастливая улыбка никогда не покидает твоего лица…

И песня должна выразить все это с такой силой, с какой они сами пока еще не осознают, какое счастье им выпало. Это может объяснить только он, который пришел из холодного и враждебного мира.

Он сложил три песни, уже при исполнении первой вокруг него собралась половина вакханок, после второй и третьей уже все расположились вокруг, и ему пришлось исполнять и снова и снова.

Четвертую он отделывал особенно тщательно, в словах такая мощь, что музыку составлять особенно сложно, чтобы не выглядела бледно…

Он подбирал мелодию, когда вблизи вкусно захрустел крупнозернистый песок. Голда подходит с улыбкой, как обычно, однако на этот раз в ней что-то иное, Тангейзер насторожился и опустил на струны ладонь.

Она сказала с легким укором:

– Ну что же вы, герой?

– Песня не готова, – объяснил он.

– Но уже то, – ответила она, – что я слышала, начинает нравиться…

– За столом не говорят о кухне, – напомнил он, – а недоработанная песня звучит ужасно.

– Эта не звучит.

– Будет лучше, – пообещал он.

Она перевела взгляд на его ладонь, придерживающую струны, словно те могут заиграть сами.

– Жаль… Мне казалось, что я могу… слушая, даже что-то подсказать…

Он дернулся, произнес холодновато, чувствуя себя задетым:

– Дорогая Голда, даже боги не могут подсказывать музыкантам, поэтам, скульпторам и художникам!.. Это не работа, это творчество, здесь мы по меньшей мере равны богам, если не выше! Лично я считаю, что выше, так как ни один из богов еще не написал ни одной стоящей песни…

Она сказала с улыбкой:

– Как сейчас помню, Аполлон их сочинял часто.

Он отмахнулся.

– Мы же не говорим о ерунде?

– Почему ерунде? – запротестовала она.

– Потому что великие песни времени не подвластны, – объяснил он. – «Песнь об Илиаде» и «Песнь про Одиссея» все еще живы, потому что это шедевры, а если песни Аполлона забыты, то, значит, тот красавчик был простым любителем, а не поэтом.

Она покачала головой, взгляд стал задумчивым, но на губах все еще играла улыбка.

– Вы говорите жестко, – произнесла она чарующим голосом, – но, боюсь, в чем-то вы… нехорошо так, правы. Аполлон был хорошим стрелком из лука, хорошим любовником, хорошим поэтом и музыкантом, хорошо управлял колесницами, однако, видимо, чтобы быть лучшим…

Он договорил, чувствуя, что она заколебалась:

– …надо страстно отдаться чему-то одному! А не прыгать, как зеленый кузнечик, по огромному полю.

– Как вы?

Он ответил с вызовом:

– Как я!.. Хотя я был хорош как с мечом в руке или копьем, так и в укрощении диких коней, но все это оставлено позади! Драться и другие умеют, а вот дар слагать песни только у меня, потому я все в жизни могу оставить, но не песни!

Обтесывать песню он начал, едва только волшебница исчезла из поля зрения, но двое бессонных суток истратил на то, чтобы понять: проще создать новую, а эту можно только разрушить, пытаясь выдернуть из нее пару малозаметных сучков.

Мелодию на этот раз подобрал еще более чувственную, плотскую, наполненную жаром сарацинских ночей, а слова даже не выгранивал, они складывались легко, как будто сами, что его насторожило, сами складываются только у никудышных поэтов, а гении работают много и тяжко, вот как он…

Новые слова после огранки заблистали неземными цветами, он торопливо и жадно выстраивал в прихотливые фигуры, создавал узоры, оттачивал и шлифовал, одновременно гармонизируя с мелодией, уже в середине работы был твердо уверен, что на этот раз получилось еще лучше, много лучше.

И хотя почти всякий автор уверен, что его новая вещь лучше предыдущей, но на этот раз он видел трезво, что прыгнул выше головы и создал то, на что раньше не мог и рассчитывать.

Еще неделя прошла, пока он ощутил, что наконец-то песня собрана, как драгоценная мозаика. Конечно, Голда ее уже слышала, когда он добивался наилучшего звучания то одной строфы, то другой, однако вся мощь песни именно в последовательности, когда начинаешь с точно выверенной ноты, а затем ведешь абсолютно точно, нигде не сбиваясь и не фальшивя, переходя от строфы к строфе совсем не в том порядке, как она слышала, потому что тогда была притирка частей, а сейчас…

Он пропел до середины, когда услышал за спиной ее шаги, но оглядываться не стал, потому что сейчас он бог, а не она, и пока длится волшебство звучания музыки и могучая магия слов, он просто не снизойдет к ней…

…и не снизошел, а когда прозвучал последний аккорд, долго стоял, прислушивался к медленно угасающему звуку в теплом прогретом вечернем воздухе, наконец медленно повернулся.

Она в трех шагах, в прекрасных глазах блестят озера слез, а когда увидела, что он смотрит, виновато улыбнулась, и от этого движения крупные слезы прорвали запруду и побежали по щекам.

– Прости, – сказала она вздрагивающим голосом, – просто не думала, что будет настолько прекрасно…

– Я огорчил?

Она торопливо покачала головой.

– Нет-нет! Я даже не знаю, почему слезы. Мне кажется, я целую вечность не плакала.

– Это хорошие слезы, – заверил он.

– Чем же?

– Не знаю, – признался он. – Говорят, очищают душу. Насчет души не знаю, мой император вообще отрицает существование такой непонятности, но после слез в самом деле что-то происходит.

Она прямо посмотрела ему в глаза.

– Мой господин, ты завоевал меня. Я вся твоя душой и телом. Я принадлежу тебе. Можешь делать со мной, что изволишь.

Он сказал весело:

– Хорошо… Отправимся к тебе. Хочу увидеть, почему именно ты стала богиней телесных ласк и наслаждения!

Она протянула к нему руки.

– Ты – бог!.. Ты создал то, что обещал, и потому твоя власть надо мной безгранична.

– Я всегда держу слово, – сказал он гордо.

– Я тоже, – ответила она.

Отложив лютню, он подошел к ней уже по-хозяйски, как привык подходить к вакханкам, взял за плечи, она послушно и покорно прильнула к нему.

Его ноздри жадно вдохнули ее особый запах, она подняла голову, огромные сказочные ресницы взлетели, словно в радостном удивлении.

– Как замечательно, – прошептала она, – принадлежать мужчине, который превосходит во всем…

– Как замечательно, – ответил он с чувством, – владеть таким сокровищем!

– Господин мой, – произнесла она тихим голосом, – прошу тебя возлечь на мое ложе, а я буду стараться увеселить и развлечь тебя, чтобы ты не разочаровался… в таком приобретении!

Прошло несколько недель или месяцев, он не знал сколько, только чувствовал, что время летит, однако его страсть не угасала и даже не уменьшалась.

Сегодня она появилась в облике совсем молоденькой девочки, пухленькой и с розовыми щеками, в светлых волосах голубой бантик в виде бабочки, сразу же прыгнула к нему на ложе, но он протестующе выставил ладони.

– Стоп-стоп, я не пророк Мухаммад!..

Она спросила чистым детским голоском:

– Что за Мухаммад?

Он сказал с неловкостью:

– Этот великий человек под конец жизни начал интересоваться девочками лет восьми… но я, надеюсь, еще не подошел к концу жизни. Так что давай во взрослую!

Она помотала головой.

– Зачем? Ты же знаешь, что это я, Голда!

Он преодолел соблазн ухватить ее за плечи и бросить на ложе, а затем навалиться сверху и подмять под себя, утоляя животную похоть, сказал с твердостью, какую пока в себе не испытывал:

– Нет-нет, так нехорошо…

Она изумилась:

– Почему? Все хорошо!..

– Нет, – отрезал он уже тверже. – Одно дело – взять овцу, которую с хохотом держат две вакханки, а потом их самих… хотя и это теперь почему-то кажется мне перебором, а другое – вот так ребенка…

– Но это не ребенок, – возразила она. – Ты как будто не хочешь признавать меня!

– Появляйся кем угодно, – сказал он, – огненноволосой ирландкой, черноволосой и черноглазой иудейкой, сарацинкой, бедуинкой, белокожей и сочной матроной Рима, смуглой женщиной Эллады, чернокожей из Эфиопии…

– Мальчиком из Персии, – подсказала она сладким голосом.

Он ощутил, что чуть смутился.

– Я не слишком понял, – сказал он, – что такого интересного в греческой любви и почему Зевс держал при себе Ганимеда…

– Ты недостаточно проникся, – пояснила она.

– А чего там проникаться?

– Ты был предубежден, – сказала она.

– Ну, – возразил он, – тогда бы я не стал проходить сквозь все то, чем баловались в Содоме и Гоморре… и чуть побольше, даже много больше, чем чуть. Но я прошел все… и не по одному разу. Ты сама сказала, что я познал все в плотских утехах!.. Больше и сильнее уже невозможно. Я ел мясо морских животных, чтобы разжигать в себе похоть, я пил вино, что воспламеняет кровь и заполняет ею чресла, я делал все…

Он задохнулся от непонятного самому себе возмущения, а Голда медленно приняла тот облик, в котором впервые появилась ему, ослепительно-красивой, но строгой женщины.

– Продолжай, – попросила она.

Он развел руками.

– А что продолжать?

– Чем ты недоволен? – спросила она. – Только скажи, и все будет. Сотни самых красивых девушек… выбирай по вкусу!.. готовы выполнить твои самые дикие, причудливые и непристойные желания! Только прикажи!

Он поморщился.

– Погоди-погоди. Ты никогда не говорила этого слова.

– Какого?

– Непристойные желания.

– Никогда, – подтвердила она. – Потому что они просто желания, что в них непристойного? Это я от тебя узнала такое слово, постепенно запомнила. Тебе, как я поняла, именно непристойность и нравилась?

Он кивнул.

– Все так. Я же поэт, а это значит – бунтарь. Эту пристойность так навязывают людям церковь и даже короли, что меня всегда возмущало. Пусть воспитывают детей, но хоть взрослых оставят в покое! Взрослые на то и взрослые, что уже знают, что делать. Вот я и показывал, что да, творю все непристойности, даже самые дикие, но мир не рухнул, ничего не случилось!

Она слушала внимательно, брови то и дело сходились над переносицей, словно понимает с большим трудом, наконец сказала нерешительно:

– Ну тогда вот… все непристойности, которые желаешь, будут исполнены… предоставлены… как скажешь…

Он поморщился, отмахнулся.

– Да что-то здесь не то. Бунт – это бунт. А когда все есть, то какой это бунт?.. Однако все чувственные удовольствия, как ты сама сказала, я уже перепробовал. И не просто перепробовал, а утопал в них со всем пылом и всей страстью.

Она кивнула.

– Да, ты многих ошеломил. Такой натиск!

– Но чего-то недостает, – проговорил он с тоской. – Чего-то недостает…

Она вскрикнула в тревоге:

– Чего, милый? Только скажи!

Он стиснул челюсти с такой силой, что заломило в висках.

– Не знаю, – процедил сквозь зубы. – Но что-то меня гложет в последнее время.

– Что?

– Не знаю, – повторил он с тоской. – Душа моя проснулась и ранима стала.

– Душа?

Он посмотрел на нее с нежностью и злостью.

– Эх… вы, язычники, знаете только чувственные наслаждения, но у христиан есть душа… и она тоже иногда подает голос. Еще как, бывает, подает…

– Душа?

Он тяжело вздохнул.

– Некоторые священники говорят, что у язычников вообще нет души. Господь вдохнул ее в Адама, но в его потомках она едва тлела, а кое у кого и погасла вовсе. А наш прелат, что шел с крестоносным войском, объяснял, что душа и тело – это как белая и красная глина. Если их прижать друг к другу и перемешать, то частички белой глины будут в окружении красных, как и красные в окружении белых. А то и вовсе глина станет… серой.

Она спросила настороженно:

– Я не поняла. Ты о чем?

– О душе, – сказал он, – я тоже не все понимаю, вот и пытаюсь разобраться, рассуждая вслух. Так все и жили, пока не пришел Христос и не сумел снова разделить белую и красную глину… то есть душу и тело. Теперь, когда говорят, что некто уравновешенный человек, то это значит, что на одной чаше весов лежит душа, на другой – плотские позывы. Я здесь жил, как язычник, словно во мне белая и красная глина смешались в одноцветную массу, но… видимо, это было не так… Сейчас я отчетливо чувствую, что душа у меня есть, у нее свои запросы, очень сильные запросы…

Глава 15

Голда хлопнула в ладоши, служанки моментально уставили перед ними стол роскошнейшими яствами, заботливо придвинули ложе поближе.

Тангейзер с рассеянным видом взял гроздь винограда, отщипнул ягоду, но тут же придвинул к себе блюдо с зажаренными перепелками.

Голда торжествующе улыбнулась, аппетит миннезингера не стал хуже, вон как трещат на крепких зубах мелкие косточки, однако ел он хоть и быстро, взгляд оставался отсутствующим.

– Пока я тешил плоть, – продолжал он до жути спокойным голосом, – душа набирала силы…

Голда спросила чарующе:

– И что? Давай ублажим ее тоже!

Он пробормотал:

– В том-то и беда, что здесь ублажать ее нечем.

– Почему? Здесь есть все!

– Душа требует, – ответил он, запнулся на мгновение и сказал неуклюже: – Требует совсем иного.

– Чего? Только скажи!

Он тяжело вздохнул.

– Мне такое трудно даже выговорить. Но ее голос все громче… и настойчивее.

– Так чего же?

Он сказал хмуро и с горькой иронией:

– Да вот стараюсь облечь это в понятные слова. Даже для себя понятные, я же тоже… приземленный. И от Змея во мне больше, чем от Господа.

Она переспросила в недоумении:

– От Змея? Это кто?

Он отмахнулся.

– Да это собирательный образ Зевса, Аполлона, Ареса, Посейдона… и прочих скотов. Да, сейчас во мне криком кричит то, что называем душой… Да еще как кричит, просто рвет меня изнутри!

Она увидела, как он побледнел и ухватился за грудь, испуганно вскрикнула:

– Да что с тобой? Может, еще вина?.. Сладких фруктов?.. Женщин?.. Ты не можешь ничем заболеть, в моем царстве просто не бывает болезней и страданий!

Он простонал сквозь стиснутые челюсти:

– Значит, бывают…

– Нет! – вскричала она в страхе. – Это невозможно!

Он бледно улыбнулся, лицо все еще искажено страданием.

– Ну да, конечно…

Она заломила руки.

– Я же чувствую, ты страдаешь. Но… почему?

– Душа зашевелилась, – прошептал он. – Какие же у нее острые когти! Ох, еще и зубы… Что плотские утехи?.. За них никто не отдаст жизнь. А ее отдавали за брата, за отца или мать, за любимую сестру, за друзей, за сюзерена, за родные земли… Многое мы любим так сильно, что готовы отдать жизнь. Разве это не мерило более высокой любви, чем жажда животного наслаждения?

Она прошептала непонимающе:

– Милый… о чем ты?.. Я просто не понимаю…

Он прошептал:

– Здесь я умру… Я не хочу и боюсь выходить в неуютный мир, куда требует моя душа… но умирать… здесь?.. Нет… Неужели я ничего не стою?

Она проговорила с болью в голосе:

– Ты самый лучший…

Он поморщился.

– Разве что здесь… А как там… не знаю, не знаю. Отпусти меня, Голда. Зачем тебе мой смердящий труп?

Она вскрикнула:

– Ни за что!.. У меня никогда не было такого мужчины. Я все эти годы ни разу не пожалела, что я с тобой, а это для меня неслыханно!

Он вздрогнул, холодная волна ужаса прокатилась по всему телу.

– Годы?

Она посмотрела с ласковой насмешкой.

– А ты не знал?

Он пробормотал:

– Конечно, нет… откуда? Я был занят… я составлял песни…

Он запнулся, она подсказала безжалостно:

– В редких перерывах между утолением своей страсти!.. Ты очень долго не мог привыкнуть, что можешь брать любую женщину… брать ее как хочешь и где хочешь. Ты все время придумывал, как разнообразить похоть и совокупления, даже я была впечатлена твоей изобретательностью… Ну да, ты же творческий человек, а у вас творчество в первую очередь выливается в удовлетворение своих желаний плоти!

Он пробормотал, избегая ее взгляда:

– Я сочинял и песни…

– По одной в год, – сказала она, – милый мой, я не знаю, что с тобой случилось… но все хорошо, твоя болезнь пройдет… не может не пройти!

Он пробормотал:

– Пройдет?

– Да!

– Разве это хорошо, – проговорил он так, словно сам еще не понимал, как отнестись к такому, как неожиданная и непонятная болезнь и возможность такого же исцеления, – если пройдет… или нехорошо?.. Не значит ли, что душа умерла?

Она вскрикнула:

– Но ты-то будешь жив!

– И даже здоров, – согласился он. – Еще как здоров… Ничто уже не будет тревожить… Но как хорошо и радостно будет… кому?

– Тебе, милый, тебе!

Он сказал тоскливо:

– Мне? Разве то буду я?.. Без души я разве я?

Она хотела уверить, что любое исцеление во благо, но он вдруг насторожился, отодвинулся от нее и воззрился с таким страхом и отвращением, что она вскрикнула в горе:

– Что с тобой снова?

Он пробормотал, не сводя с нее пристального взгляда:

– Я много слышал с детства страшилок о том, как дьявол покупает душу за мирские блага, за любовь женщин, за золото и власть… но считал это бабьими сказками. Но теперь я понимаю, что не все так просто. Я уже продал душу… и без всякого договора!.. Какой договор, все так ясно… Пока я тешу себя в разнузданной похоти, душа становится все меньше и меньше, пока наконец не заболеет и не умрет…

Ее лицо стало совсем растерянным, она взмолилась:

– О чем ты говоришь?

– Я из другого мира, – прошептал он. – Мы бунтуем против правил… мы мечтаем о мире без них… и вот я оказался в мире своей мечты! И что?.. Где мое бесконечное и незамутненное счастье?

– Оно будет, – заверила она, тут же поправила себя: – Оно вернется. Ты же был счастлив, забыл?

Он сказал с болью:

– Да где я только не бывал счастлив… Когда мне было четырнадцать, жена моего старшего брата затащила меня в свою постель, пока он гонялся в лесу за оленем… О, как я был счастлив! Да только всю мою жизнь и дальше у меня было именно такое счастье, что так не поднялось выше пояса…

– Выше пояса? – переспросила она. – А зачем выше?

– Душа находится выше, – объяснил он, поморщился, пережидая острый прилив боли, лицо стало серым, а губы посинели. – Неужели я тут издохну?.. Отпусти меня, Голда…

Она непреклонно покачала головой.

– Нет. Там жестокий и холодный мир. Там ты погибнешь очень быстро. Ты стал нежнее мотылька, что страшится не только зимы, но даже дождя и ветра…

Он поднялся, хватаясь за стену.

– Так тому и быть. Выпусти меня, прошу!

Ее лицо стало жестким, она произнесла ровно и холодно:

– Нет. Ты был хозяином моего тела, ты делал все, что желал, тебе было подвластно все!.. И чем ты отплатил? Ты останешься здесь навеки. Ты мой, только мой. Я не выпущу тебя из своей власти.

Он пал на колени и со слезами вскричал:

– Спаси меня, Матерь Божья!.. Защити!.. Да, я плохой христианин, я редко вспоминал имя Господа и забывал посещать церковь, о чем горько скорблю и сожалею, но я всегда поминал твое благословенное имя!

Голда дважды протягивала к нему руку, намереваясь тряхнуть за плечо и вырвать из этого сумасшествия, но отдергивала, то ли страшась чего-то непонятного, то ли в самом деле не желая вмешиваться, он должен сам переболеть и понять, что его счастье только с нею.

А Тангейзер сперва бормотал неумело молитвы, которые помнил с детства благодаря настырным родителям, потом голос его окреп, он говорил громко и страстно, а Голда заламывала руки, чувствуя, как ее любимый все больше уходит в странный и непонятный мир.

Голова его закружилась, он услышал ее далекий крик:

– Возвращайся ко мне… Тот мир не примет тебя… Возвращайся!.. Я буду ждать…

Часть III

Глава 1

В черепе грохотали молоты, его шатало и бросало в стороны, он шел, как тяжело пьяный, пока впереди не забрезжил свет.

Ему почудилось далеко впереди призывное конское ржание, ринулся туда, ударяясь о камни, дальше забрезжил свет, Тангейзер помчался со всех ног, страшась, что все исчезнет, но щель расширилась, выпустила его наружу под бездонное небо…

Он ускорил шаг, вывалился в огненный день, упал, а над головой страшно фыркнуло. Он в ужасе вскинул голову, но это его конь выступил из-под каменного козырька и потянулся к хозяину мордой.

Тангейзер не поверил глазам: у потертого седла слева приторочен его небольшой походный мешок, где его немногие сокровища, помимо тех камешков, что зашиты в седло, а у него самого на поясе висит тяжелый меч в расписных ножнах с золотыми накладками в виде стилизованных побегов винограда, а за спиной надежный щит с гербом Тангаузенов.

– Дорогой ты мой, – вскрикнул Тангейзер в удивлении. – Так сколько же времени прошло на самом деле?.. Годы, как говорит Голда, или только час?

Он погладил коня по широкой переносице, не удержался и расчувственно чмокнул в умную морду. Тот слегка фыркнул, но Тангейзер видел, что верный друг рад и счастлив.

Он вскарабкался в седло, старался не думать, как это конь простоял здесь столько без воды и овса, такое лучше не представлять, он перекрестился и вспомнил, что за все время в чертогах волшебницы Голды он так ни разу и не наложил на себя крест.

Быстро проверив мешок, Тангейзер убедился, что все сокровища на месте, как полновесные золотые монеты, так и драгоценные камни, упрятанные в седло.

– Нам повезло, – сказал он. – А теперь давай побыстрее отсюда!.. Ты, наверное, уже проголодался…

Невольно оглянулся, вот она, та трещина, в которую он тогда вбежал в последней отчаянной попытке избежать участи быть схваченным Дикой Охотой. Из недр горы поднимается сухой теплый воздух, Тангейзер уловил даже едва заметные ароматы розового масла и запахи цветов, что росли только в Элладе, да и то, наверное, на одном Олимпе…

Темное низкое небо, от которого уже отвык в мире, где небосвод всегда ярок и сверкает просто невыносимо, опустилось еще ниже, по нему двинулись тучи, тяжело и неприятно загремело.

Дождь сперва пошел по-германски ровный и упорный, но затем нечто изменилось в тучах, хлынули такие потоки, взбивающие грязь с земли, что ослеп не только он, но и конь, похоже, ничего не видел даже перед мордой.

Он крепко упирался подошвами высоких сапог в стремена, без необходимости перебирая озябшими руками скользкие ремни повода, из-под копыт вылетали целые фонтаны жидкой грязи.

Ему показалось, что между деревьями тянется тропка, торопил коня, наконец жидкий лес остался далеко позади, впереди в самом деле глубоко пробитая колея, что значит – село близко, но дождь перешел в такой остервенелый ливень, что колея исчезла в потоке мутной воды, та пошла широко поверху, волоча вместе с мусором трупы утопших мышей, опавшие листья и мелкие ветки.

Он втягивал голову в плечи, а над головой из черных громад туч резко и страшно вспыхивала лютая белая молния, страшно шипящая, а следом сразу же раздавался оглушающий удар, от которого вздрагивала земля и кричали в ужасе звери в глубоких норах.

На некоторое время сотрясающий землю и весь мир грохот начал стихать, хотя ливень льет по-прежнему, однако вокруг посветлело, а то словно поздний вечер, конь громко фыркает, копыта утопают уже не в грязи, а в вязкой глине.

Тангейзер оглядывался, напрягая глаза, наконец сквозь завесу ливня вроде бы рассмотрел в стороне нечто красное вроде черепичной крыши, обрадовался и сказал торопливо:

– Все-все, сейчас приедем под крышу, там отдохнем и переждем дождь!

Конь печально вздохнул, но повернул послушно и пошел через вспаханное поле, увязая в земле еще больше и вытаскивая на копытах по пуду черной земли.

Когда они подъехали к воротам, конь уже ронял пену с удил, бока в мыле, голову опустил, страшась и грозы, что повернулась и начала заходить другим краем, и размокшей земли, где, казалось, можно утонуть, как в болоте.

Тангейзер, не слезая с коня, постучал в створку ворот, никто не откликнулся, постучал громче, наконец сообразил, что за шумом ливня его не услышат, с седла перемахнул на ту сторону, снял запор и втащил за повод коня.

Когда закрывал ворота, на крыльцо выскочил толстый мужик с рогожным кулем на голове, прокричал всполошенно:

– Кто там? Чего надо?

– Не разбойники, – успокоил Тангейзер. – Где тут коня поставить?

Мужик суетливо сбежал с крыльца, быстро отворил двери длинного сарая.

– Сюда, господин. Туда, где мои лошади.

– Отлично, – сказал Тангейзер. – Вот тебе монета, накорми и напои. Мне кажется, он не ел и не пил семь лет.

Мужик ухватил коня за повод, а Тангейзер, уже пригибаясь под ливнем, раз спасение близко, взбежал на крыльцо. За домом грозно чернеет массивная туча, угольно-мрачная и злая, в ее недрах часто полыхает багровым, то будто затихает, а затем пугающе широко и страшно…

Он прошел пустую просторную горницу, в большой комнате топится печь, на столе горит свеча, а от печи повернулась такая же массивная, как и хозяин, женщина.

– Здравствуйте, – сказал Тангейзер. – Жуткий дождь загнал меня в гости, но если бы я слышал, как здесь вкусно пахнет, я бы все равно свернул к вам.

Женщина заулыбалась во весь широкий рот.

– Ваша милость, вы угадали, готовить мы умеем!

Хлопнула дверь, мужик вошел, уже без куля на голове, но почти такой же мокрый, как и Тангейзер.

– Да мы и поесть любим, – добавил он. – Мы Гислеры, ваша милость. Меня зовут Фриц, это моя жена Марта. Еще у нас дочь Эльхен, она в соседней комнате мне свитер вяжет… Эльхен!

В комнату вошла широкая полная девочка, точная копия матери, только этой лет шестнадцать, если не меньше, с огромной грудью и таким же задом, толстые белые руки обнажены почти до плеч.

Она поклонилась и сказала детским голосом:

– Здравствуйте, господин. Налить вам молока? Я час назад подоила корову.

– Налей, – ответил Тангейзер. – Сколько лет уже не пил молока!

Хозяин сказал почтительно:

– Что же за земли, где нет молока?

Тангейзер отмахнулся.

– Я был в Святой земле, освобождал Гроб Господень. Правда, молоко иногда пробовал, но только овечье, козье, верблюжье… но я считаю молоком только коровье!

Хозяин довольно заулыбался.

– Да, только у коров настоящее. Я попробовал как-то кобыльего… как только варвары его пьют?

Потом они ужинали, Тангейзер рассказывал про Святую землю, Гроб Господень, сарацин, Вифлеем и другие города, в которых побывал, на него смотрели со священным испугом, как на святого человека, а бедная девочка вообще таращила глаза и раскрывала рот.

Они втроем потом пили кислое вино, Тангейзер щедро бросил на середину стола несколько серебряных монет, хозяйка деловито прибрала, и пир длился, а Эльхен то и дело поднималась, чтобы подать на стол новое блюдо или подлить всем вина.

Тангейзер поймал себя на том, что посматривает то на ее широкий зад, в воображении уже оголил его, любуясь чистой нежной кожей ребенка, что уже не ребенок, то чувствовал в своих ладонях горячую тяжесть ее грудей.

Она что-то уловила в его взгляде, жутко краснела, но и чаще посматривала на него уже с вопросом в крупных глупых глазах навыкате.

Дождь наконец-то стих, Фриц пошел в конюшню засыпать лошадям на ночь овса и подлить воды, Марта собрала посуду и вынесла на крыльцо, чтобы вымыть в бочке с водой, набежавшей с крыши.

Тангейзер вытащил золотую монету и показал Эльхен.

– Это твоя, – сказал он шепотом, – если придешь ко мне ночью.

Она ответить не успела, заскрипела дверь, Марта вдвинулась в комнату задом, волоча с собой корзину с отмытой репой, довольно вздохнула.

– Как чисто дождик вымыл!

Тангейзер зевнул с завыванием.

– Да, бывает и от такого ливня польза… Где мне постелили? Устал, засну как убитый.

Она всплеснула руками.

– Да еще не удосужились… Эльхен! Быстро возьми чистые одеяла и новую подушку, отнеси в комнату, что окнами в сад.

Девчушка сказала торопливо:

– Сейчас сделаю, мама!

Тангейзер сказал сонно:

– А я пока тут посижу. Негоже заходить вслед за молодой девушкой…

Хозяйка рассмеялась.

– Она еще совсем ребенок! Но скоро, вы правы, ваша милость, придется соблюдать правила, как взрослой девушке… Как быстро время летит!

– Увы, – сказал он. – Не успеешь оглянуться.

Вернулся хозяин, сообщил, что конь в порядке, сыт и напоен, Тангейзер и с ним поговорил о погоде и видах на урожай, за это время Эльхен вышла, скромно потупив глазки, и звонким детским голосом сообщила, что постель заправлена, подушки взбиты, а окно отворено, чтобы проветрить, а то душно было…

– Молодец, – сказала мать. – Иди заканчивай довязывать, а потом прочтем молитву и ляжем спать. Утром распогодится, нам много дел в огороде…

– Да, мама, – ответила Эльхен благовоспитанно и чинно удалилась в другую комнату.

Тангейзер вздохнул и, в самом деле чувствуя легкую усталость, потащился к двери комнаты, которую ему отвели, как спальню.

В комнате взаправду чувствуется духота, но в распахнутое окно вливается свежий воздух, простыни чистые, а громадная подушка из лебяжьего пуха взбита с германской тщательностью.

Он стащил сапоги, разделся, меч поставил у изголовья, ложе приняло его без протеста, он с наслаждением вытянулся, разминая суставы, как же все-таки хорошо снова оказаться в этом родном мире, пусть даже в нем дождь и ветер, но когда-то они заканчиваются, а жизнь продолжается!

Веки начали слипаться, он ощутил, что засыпает, укрылся одеялом и в самом деле заснул, но еще успел почувствовать, как дверь приоткрылась, хозяин заглянул тихонько и, убедившись, что благородный господин спит, тихо-тихо закрыл за собой и удалился, стараясь громко не топать.

Он в самом деле заснул и даже похрапывал, не видел, как зашла хозяйка и заботливо укрыла его сползшим одеялом, ночами в этих землях холодновато, очаг к утру точно погаснет, об этом позабыл благородный господин, так прожарившийся на далеком южном солнце, что если бы не светлые волосы и голубые глаза, самого можно бы принять за сарацина.

Ему снились, однако, не жаркие пески Святой земли, не Гроб Господень или Вифлеем, он снова очутился в жарких объятиях пламенной Айши, которую и сейчас жаждал всем сердцем.

Вынырнул из забытья он моментально, когда одеяло приподнялось, и его ноги коснулось горячее упругое бедро.

Эльхен легла рядом и застыла, а когда он повернулся к ней, она прошептала детским голоском:

– Мама и папа долго разговаривали в своей комнате. Только сейчас заснули…

Он ответил тоже шепотом:

– Пусть спят крепко. Это их не касается, пышечка. Ты такая сдобная нежная булочка, Эльхен, на тебя будут засматриваться все мужчины округи…

Она сказала со смешком в голосе:

– Уже начинают. Только я такая толстая…

– Ты не толстая, – заверил он. – Ты пышненькая и лакомая, все мужчины именно таких любят, и неважно, что говорят вслух. Мы все думаем и чувствуем одно, а говорим… то, что нужно говорить.

Он осторожно снял с нее рубашку и даже остановился в восторге, созерцая ее в самом деле нежное пышное тело, только-только созревающее, лакомое и призывающее мужчин, как распустившийся цветок призывает бабочек, пчел и шмелей.

«А я жук, – подумал он, сознание продолжает подбирать сравнения и метафоры, словно он и сейчас создает песню, – огромный жук, жучара…»

Она прошептала боязливо:

– Мне что-то делать надо?.. А то я еще девственница…

– Ничего, – успокоил он нежно. – Просто постарайся и ты получить радость…

– Ах, ваша милость, – шепнула она совсем тихо, – вы первый рыцарь, что остановился у нас… Мы в таком глухом месте, что вообще никого не видим, будто одни на свете… Отец хоть раз в год в город ездит, одежду и горшки привозит…

Он обнял ее горячее нежное тело, напомнил себе, что будет наслаждаться медленно и растягивая удовольствие, но уже чувствовал, что не получится, он предполагает, а животная суть Змея в нем говорит все громче и требовательнее, что все будет так, как она изволит…

Он поднялся на рассвете, как и собирался, заспанной Эльхен дал золотую монету и посоветовал тайком от родителей застирать кровавое пятно на простыне.

Сонный хозяин вышел, пошатываясь, на крыльцо, когда Тангейзер выводил коня из раскрытых ворот конюшни.

– Ваша милость, – вскрикнул он растерянно, – позавтракали бы… И в дорогу харчей бы не помешало…

Тангейзер весело помахал рукой.

– Я спешу, – сказал он бодро. – Так долго был в Святой земле и так соскучился о Германии!.. Через два-три часа уже въеду в городские врата Вартбурга, там и определюсь, где остановиться и позавтракать.

Хозяин сказал со вздохом:

– Тогда добрый путь, ваша милость! Надеюсь, вам у нас понравилось.

– Еще как, – заверил Тангейзер. – Вот возьми!

Он бросил ему золотую монету, оторопевший от неожиданного богатства Фриц едва успел поймать, а Тангейзер повернул коня и галопом вылетел через распахнутые ворота на дорогу.

Глава 2

Через три-четыре часа цветущая долина перед Вартбургским замком открылась во всей красе. Донесся мерный звон колокольчиков пасущегося стада, тут же Тангейзер уловил далекие звуки свирели, простые и бесхитростные, какие только и могут извлекать пастухи, присматривающие за стадами.

Из близкого леса на рысях выметнулись молодые воины со знаменем, Тангейзер узнал цвета и девиз ландграфа Тюрингии Германа, вскоре он и сам показался на крупном вороном жеребце, в нарядной одежде, в шляпе с пером, за ним с полдюжины рыцарей, а следом слуги и загонщики везут туши убитых на охоте оленей и кабанов.

Кони идут споро, усталые, но довольные и бешеной скачкой, и тем, что сейчас вернутся в конюшню, где их ждет отборный овес и колодезная вода.

Тангейзер невольно остановился, не зная, продолжать ли путь, может, удобнее повернуть в другую сторону, прошлая встреча окончилась ссорой, но его уже заметили, кто-то даже узнал издали, закричал, размахивая руками.

Он ждал, и они налетели веселые, с ними мощный запах неплохого для Германии вина, конского и мужского пота, окружили его, дивясь могучей стати богатырского коня и всадника с нашитыми красными крестами на груди и спине, свидетельство, что был в Святой земле, исполнил долг и теперь возвращается с честью.

Один из всадников вдруг вскричал:

– Глазам своим не верю!.. Неужели Тангейзер? Друзья мои, это мой лучший друг Тангейзер, которого я люблю больше, чем брата… которого у меня нет, правда…

Тангейзер смотрел с не меньшим изумлением на красивого нарядного рыцаря на великолепном белом жеребце, тонконогом и нервном, похожем на арабского скакуна.

– Вольфрам? – переспросил он. – Вольфрам фон Эшенбах, мой лучший друг по детским играм?

Вольфрам засмеялся красивым звонким смехом, кинулся к нему, они обнялись так крепко, что кони не могли бы разорвать их объятия.

– Это же Тангейзер! – прокричал Вольфрам всем изумленно-весело. – Встречайте моего дорогого друга, мы так давно вас потеряли!..

Другой рыцарь, в нем Тангейзер с изумлением узнал сильно постаревшего Вальтера фон дер Фогельвейде, хорошего миннезингера, который, однако, с мечом и копьем управляется лучше, чем со струнами лютни, сказал потрясенно:

– Тангейзер… Живой!.. Господи, что с тобой случилось?

Подъехал неторопливо сам ландграф Герман, тяжелый и могучий, а когда заговорил, от его баса, казалось, дрогнула сама земля:

– Тангейзер?..

Тангейзер поклонился.

– Ваша светлость…

Ландграф проревел так же могуче:

– Что-то стряслось?.. Из Святой земли давно вернулись все, кто хотел вернуться. Кроме тех, конечно, кто остался в завоеванном императором Иерусалиме и других захваченных городах.

Тангейзер не стал поправлять, что Иерусалим не был захвачен, для рыцарей совсем не так почетно получить Святую землю в знак дружбы и уважения от султана, чем завоевать ее огнем и мечом, громоздя свои и чужие трупы выше крепостных стен.

– Я тоже вернулся, – ответил он. – Сразу же за императором.

Они переглянулись, первым заговорил Вольфрам:

– Неужели ты добирался до германских земель семь долгих лет?

Тангейзер вскинул брови, чувствуя, как от изумления не находит слов, наконец проговорил, запинаясь:

– Семь… лет…

– Даже больше, – уточнил другой рыцарь, Генрих Шрайбер, – тебя не было девять лет.

– Полгода на войну в Святой земле, – сказал Вольфрам, – полгода на дорогу обратно… А где еще восемь лет?

Тангейзер пробормотал ошеломленно:

– Что… вот так время летит?

Они расхохотались, принимая его слова за шутку, он и сам растерянно улыбался, наконец ландграф сказал нетерпеливо:

– Друзья, забирайте Тангейзера с собой. Вечером устроим пир, мы расскажем, как сумели завалить гигантского кабана, а он нам расскажет, как сражался в Святой земле!

– Кабан расскажет? – спросил Тангейзер непонимающе.

Все снова расхохотались, а Вольфрам сказал весело:

– С поэтами палец в рот не клади! Они к словам очень чувствительны.

Он хлопнул Тангейзера по плечу.

– Едем с нами! Доблестный ландграф Герман содержит прекрасный двор и весьма покровительствует миннезингерам.

Тангейзер пробормотал:

– Это я заметил… Вальтер фон дер Фогельвейде, лучший наш тенор, Эккарт фон Цветер, во всей Тюрингии нет такого сладкого голоса… жаль, что песни не пишет, но я всегда любил слушать, как он поет… да и вы, мой дорогой друг… лучший баритон во всех германских землях… ну, а как создателей песен я не знаю вам равных… Спасибо, я присоединяюсь к вам с великой радостью!

Они пустили коней по направлению к замку, Вольфрам ехал рядом с Тангейзером, спросил с живейшим интересом:

– Похоже, ты не зря пропадал так долго?

Тангейзер насторожился.

– Ты о чем?

Вольфрам пояснил:

– Говорят, император очень благосклонен к поэтам?

Тангейзер кивнул.

– Он и сам пишет неплохие стихи. Поистине Господь одарил его, как никого другого, многими талантами!

Замок вырастал с каждым мгновением, молодой Генрих Шрайбер помчался вперед и затянул веселую песнь, которую все тут же подхватили дружно, но и нарочито вразнобой, что лишь добавило веселья.

Со стен и ворот их увидели издали, опустили мост и распахнули створки. Тангейзер въехал со смешанным чувством радости и неловкости, у поэтов вообще редко когда уживчивый характер, а он, как сейчас помнит, заносился слишком уж, из-за чего рассорился со многими, тут все гении, но большинство благоразумно помалкивают, из-за чего слывут добрыми малыми, а вот он повел себя слишком честно, что выглядело по-дурацки…

Замок ландграфа Тюрингии Германа – это не просто каменный дом, как у большинства рыцарей, или массивная крепость, которой гордятся наиболее знатные и могущественные. У ландграфа, как и положено хозяину богатейшей Тюрингии, замок состоит из десятка мощных укреплений, что одновременно и крепость, и центр, где можно со всеми удобствами принять любое количество гостей.

Тангейзер еще с детства слышал, как ландграф терпеливо выискивает по своим землям умелых строителей, архитекторов, скульпторов, музыкантов, как покровительствует наукам, искусству, всячески украшает угрюмые замки, построенные всего лишь для надежной обороны, скульптурами и фронтальной росписью.

В главном зале во все три камина набросали дров, пламя пошло весело лизать дерево, бросая по стенам быстро двигающиеся языки огня, накрытые скатертями столы быстро уставили серебряными блюдами. Тангейзер молча дивился богатству ландграфа и роскоши его стола, где вскоре появились серебряные кубки, украшенные драгоценными камнями, ножи с рукоятями из оленьих рогов, в каждом из которых сверкают либо рубины, либо топазы.

Как только на столе появились кувшины с вином, сразу же начался пир, шумный и бестолковый, и только когда слуги торопливо начали заносить жареное мясо, веселые вопли прекратились, сменившись деловитым и сосредоточенным чавканьем.

Тангейзер заметил, что его рассматривают с любопытством. Почти все для него новые люди, только Вольфрама знает, хотя и этот смотрит на него с любопытством, потому что уезжал отважный и безрассудный юноша, а вернулся могучий боец со шрамом на брови и еще одним, крохотным, на подбородке.

Сам Вольфрам, на взгляд Тангейзера, стал не только мужчиной за эти годы, но и очень красивым, даже неприлично красивым для мужчины рыцарем, только волосы остались такими же золотыми, и сейчас кудри падают на плечи красиво и вольно. Голубые глаза стали пронзительно-синими и блестящими, он был бы похож на девушку, если бы не могучий разворот плеч, высокий рост и длинные жилистые руки.

Вольфрам спросил живо:

– Тангейзер, какие песни ты сложил в Святой земле?

– Я ездил не за песнями, – ответил Тангейзер скромно.

– Жаль, – сказал Вольфрам, – а то бы мы с тобой потягались…

Тангейзер изумился:

– Что? Ты стал миннезингером?

Вольфрам скромно опустил глаза, а молодой Генрих Шрайбер произнес гордо:

– Он стал не просто миннезингером!

– А кем?

– Он стал лучшим, – сказал Шрайбер.

Тангейзер в изумлении раскрыл рот.

– Что? Вольфрам, ты?.. Да как тебе удалось? И почему?

Вольфрам засмеялся.

– Теперь уже и не вспомню. Наверное, потому, что ты складывал песни так легко и просто… и потому, как их слушали все… Позавидовал? Наверное… Но с того времени я начал подбирать слова и составлять в жемчужные ожерелья, как делал это ты.

– И что? – спросил Тангейзер, все еще не веря. – Вот так все и получилось?

– Не сразу, – признался Вольфрам. – Но если бы ты видел, как я старался! И постепенно я уловил секрет, познал божественную гармонию, и слова начали складываться как будто сами.

Тангейзер смотрел на него с любовью и нежностью.

– Знаешь, – сказал он, – я теперь не могу дождаться, когда услышу твои песни.

Вольфрам сказал несколько застенчиво:

– А я все жду, когда ты это скажешь.

Тангейзер расхохотался, протянул руку, чтобы похлопать Вольфрама по плечу, и наткнулся на его руку. Тот засмеялся звонким и чистым голосом.

Они обнялись под одобрительные вопли пирующих. Вольфрам сказал торопливо:

– Я сейчас принесу лютню…

Тангейзер придержал его за рукав.

– Погоди, погоди…

– Что?

– Я так давно не пил нашего вина, – признался Тангейзер. – Кислого и слабого! Так давно не ел худого жилистого мяса диких зверей!.. Так давно не сидел в холодном и промозглом зале, где огонь не разгоняет сырость… и даже не освещает как следует… Как я по всему этому соскучился!

На него смотрели сперва обеспокоенно и с недоумением, кто-то морщился обиженно, только ландграф сказал понимающе:

– Да-да, в Святой земле уж точно нет сырости!.. И вино там, какое ни возьми, всегда сладкое и крепкое… Хотя тамошние олени, их зовут сернами и антилопами, тоже худые и жилистые… Или вы, дорогой наш крестоносец, где-то отведали более сочного мяса?.. Ха-ха-ха…

Охотники за столом расхохотались тоже, Тангейзер смущенно заулыбался, лучше показаться лжецом и хвастуном, чем признаться, где он провел семь лет, все охотники привирают насчет добычи, а мужчины – все охотники.

Глава 3

Вольфрам долго настраивал лютню, Тангейзер видел, что старый друг волнуется. Последний раз, в день их расставания, Тангейзера уже знали как молодого миннезингера, пусть даже совсем слабого, но говорили, что он очень быстро набирается опыта, в то время как Вольфрам только слушал его с раскрытым ртом и восторженно блестевшими глазами.

– Сейчас, – приговаривал он, – сейчас вот только подтяну…

Тангейзер полуразвалился в кресле, одна рука на поясе, в другой кубок с вином, сказал подбадривающе:

– Не спеши, нигде не горит… Мы никуда не торопимся.

Вольфрам наконец вдохнул и выдохнул шумно, щеки его раскраснелись, он сказал чуточку вздрагивающим голосом:

– Песнь о любви рыцаря к принцессе в высокой башне…

– Хорошо-хорошо, – сказал Тангейзер одобрительно, хотя эти песни о рыцаре, который страдает по даме в высокой башне, а она роняет ему платочек, уже осточертели одинаковостью и повторяемостью. – Давай, только не торопись…

Вольфрам начал перебирать струны и запел чистым звонким голосом, что сохранился у него с той поры, когда они бегали подростками. Правда, чувствуется, что голос мужчины, однако настолько светлый, что команды на поле боя раздавать точно не смог бы…

Тангейзер слушал рассеянно, стараясь не показывать снисходительной усмешки, однако к середине ощутил, что слова и мелодия, в которых вроде бы нет ничего особенного, начали постепенно проникать в сердце.

Он встрепенулся, начал вслушиваться. Да, все верно, ничего особенного, если не считать предельной искренности, что чувствуется в каждой ноте, каждом звуке, отточенности интонации, и той возвышенности, по которой так часто томится и страдает душа.

Вольфрам пел с чистым просветленным лицом, словно видел перед собой светлого ангела, даже подался вперед, будто и сам готов взлететь, голос подрагивает под напором чувств, благостных и до предела возвышенных, что довольно странно, ведь поет о женщине…

Тангейзер тряхнул головой и сосредоточился, видя, как жадно внимают Вольфраму гости, уже никто не разговаривает и даже не ест, только слушают, пожирая его глазами.

Вольфрам допел и некоторое время стоял в недвижимости, подняв лицо к своду. Охотники бурно зааплодировали, кто-то закричал ему славу, остальные вскинули кубки за великого миннезингера рыцаря Вольфрама.

Тангейзер дождался, когда Вольфрам повернется к нему, поднялся, обнял и сказал в ухо шепотом:

– Ты меня поразил…

Щеки Вольфрама зарделись, как у девушки.

– Правда?

– Святая правда, – подтвердил Тангейзер. – Во-первых, я не думал, что ты станешь именитым миннезингером, а во-вторых… во-вторых, ты сумел откопать алмазы там, где уже порылись все на свете.

Вольфрам посмотрел на него с опаской.

– Ты говоришь вежливо, что я не создаю ничего нового?

– Наоборот! – воскликнул Тангейзер. – Лучшее – вовсе не обязательно новое. Лучшее – это… лучшее. Что нового можно сказать о любви, что стара как век?.. Господь придумал совокупление, а человек придумал любовь. Еще во времена Адама придумал и с тех пор только о ней и говорит. Потому сказать что-то новое, гм, это не просто трудно, это почти невозможно!

Вольфрам затаил дыхание, в глазах мольба.

– Мне… не удалось?

– Еще как удалось, – заверил Тангейзер.

– Господи… Спасибо, спасибо!

– Я бы не поверил, – добавил Тангейзер, – если бы мне такое сказали… но вот услышал тебя, теперь вижу, что да, можно.

Вольфрам, окрыленный, бросился к нему на шею, обнял с такой страстью, что Тангейзер вынужденно задержал дыхание, а то растроганный друг, очень повзрослевший за эти годы, переломает ему все кости.

– Я помню, – сказал Вольфрам пылко, – ты говорил, что надо придумывать новые темы для песен…

Тангейзер отмахнулся.

– Я был дурак, теперь признаю открыто.

Генрих Шрайбер, что ревниво прислушивался к разговору двух миннезингеров, словно сам жаждал обнять и поздравить Вольфрама, сказал с неприкрытой иронией:

– Это хвастовство, что теперь уже умный?

Тангейзер покачал головой.

– Умнее, чем был тогда. Вольфрам, никто никогда еще не писал о том, к примеру, как скот забивают и разделывают на бойне. Потоки крови, вывалившиеся кишки, нечистоты… Но это будет отвратительная песня, слушать ее не станут, а певца забросают чем-то тяжелым и больше принимать не будут. Потому новое – это не…

Вольфрам ответил со счастливым вздохом:

– Спасибо… А то я постоянно пытался найти это самое новое.

– Господи, – сказал Тангейзер пораженно, – неужели я на тебя так подействовал?

– Еще как, – признался Вольфрам. – Ты же был вообще единственным в окрестностях миннезингером, кто мог складывать песни и очаровывать ими сердца! Я на тебя смотрел, как на чудо. И старался подражать…

– …мне не показывая, – добавил Тангейзер.

– Верно, – сказал Вольфрам.

Рыцари окружили, а Шрайбер сказал с ревнивой гордостью:

– Думаю, дорогой фрайхерр, ваш друг Вольфрам догнал и обогнал вас весьма так… Пока вы искали приключения и тупили свой меч о головы сарацин, Вольфрам стал именитейшим миннезингером. Он вам не говорит, чтоб вас не расстраивать, что в последние два года он побеждал на всех поэтических турнирах?

Тангейзер изумился:

– Правда? Здесь, в замке?

Шрайбер довольно хохотнул.

– Что-что?.. А всю Тюрингию не хотите?

Тангейзер охнул и оглянулся на Вольфрама. Он зарделся, как юная девушка, даже кончики ушей побагровели, в смущении опустил взор.

– Вольфрам, – выдохнул Тангейзер жарко, – какой же ты молодец! Как много ты сумел за это время!.. И не опускай глазки, завоевывать сердца людей гораздо важнее, чем их земли.

Рыцари довольно заорали и подняли кубки за здравие Вольфрама и за его песни. Ландграф наблюдал за всеми с улыбкой, помалкивал, наконец чуточку наклонился в сторону Тангейзера.

– Вы сейчас, – поинтересовался он деловито, – направляетесь в какие земли?

– У меня где-то дальше к северу поместье, – объяснил Тангейзер. – Правда, я его еще не видел…

Ландграф вскинул брови, да и все заинтересовались, прислушались со всех сторон.

– Как это? – спросил ландграф.

– Его светлость Фридрих Воинственный, – сказал Тангейзер, – пожаловал его мне там, в Святой земле.

Ландграф спросил с интересом:

– Вот так взял и пожаловал?

– Да, ваша светлость.

– Гм, – сказал ландграф, он испытующе всматривался в спокойное лицо Тангейзера. – Обычно жалуют за что-то, как я понимаю. И все тут со мной, как вижу, согласны. Не так ли?

Рыцари зашумели:

– Еще бы!

– Просто так можно получить только трепку!

– В кости выиграл?

– За что-то же дали…

Тангейзер ответил неохотно:

– Я оказал герцогу небольшую услугу…

– Небольшую? – переспросил ландграф. – Совсем крохотную? Пустячок прямо?

Тангейзер кивнул.

– Верно.

– Какую же? – спросил ландграф, все вокруг затихли. – Признавайтесь, фрайхерр! Все тут хотят получать имения за пустячки!

Рыцари захохотали, послышались возгласы:

– Я точно хочу!

– И я не откажусь!

– Тангейзер, поделись секретом!

– Был бой, – ответил Тангейзер совсем нехотя. – Я спас герцогу жизнь. Его сбили с коня, убили оруженосца, он один сражался против целого отряда, его уже ранили… Я подоспел в последнюю минуту.

Рыцари довольно зашумели, ландграф воскликнул:

– Так это же подвиг!

Тангейзер покачал головой.

– Это нормальное поведение рыцарей, когда бросаешься помогать попавшему в беду собрату, даже когда ты один, а против тебя целый отряд.

Вольфрам сказал с гордостью:

– Тангейзер всегда побеждал в турнирах! Как с копьем, так и с мечом.

Тангейзер кивнул.

– Нам просто повезло. Сарацин было много, но воинами оказались никудышными. Мы с оруженосцем порубили половину, остальные ускакали. Рыцарь, которого я спас, снял шлем и сказал, что он – герцог Фридрих Воинственный, только что прибыл из Германии. На другой день он подарил мне поместье… теперь вот хочу посмотреть, за восемь лет не перебежало ли в Брабант или Саксонию?

Все довольно шумели, взревывали, из-за стола не выпускали, такое событие нужно обмыть вином, чтобы все шло хорошо.

Ландграф, как видел Тангейзер, посоветовался с Вольфрамом и сказал приветливо:

– Но раз уж вам повезло встретиться с другом детства, с вашей стороны будет нехорошо сразу же отправиться дальше.

– Ваша светлость!

Ландграф покачал головой.

– Имение, что ждало вас восемь лет, подождет еще недельку.

– Ну, – пробормотал Тангейзер, – все-таки ждало довольно долго. Лучше я поеду…

– Погостите у нас, – предложил ландграф. – Здесь лучшие миннезингеры, вам понравится!

– Нет-нет, – запротестовал Тангейзер, – я не буду злоупотреблять вашим гостеприимством!

– Вы слишком деликатны, – сказал ландграф с некоторым неудовольствием. – Но тогда я велю собрать вас в дорогу. Конь у вас хорош, но вам пригодится и запасной, я подарю вам очень хорошую выносливую лошадь.

– Спасибо, ваша светлость, – ответил Тангейзер с чувством. – Я отправлюсь на рассвете…

Головы рыцарей начали поворачиваться в сторону лестницы, Тангейзер тоже посмотрел в ту сторону, и язык прилип к гортани.

Там, на вершине, появился, как ему почудилось на долгое мгновение, ангел небесный в виде прекрасной светлой девушки. Она начала спускаться, грациозно и бесшумно ступая по красной ковровой дорожке, подол длинного светло-голубого платья волочится по ступенькам, падая красивыми волнами, башня солнечных волос целомудренно укрыта шелковым платком, что укрывает всю голову, оставляя открытым только лицо, безукоризненно чистое, нежное, с мягкими чертами существа бесконечно доброго, всепонимающего и всепрощающего.

Он вскочил из-за стола и, подбежав к лестнице, с поклоном подал руку, сводя с последних ступенек. Она подала ему руку замедленно, словно опасалась, что снова ее пнет, как было девять лет тому, когда она пыталась присоединиться к их мальчишечьим играм с Вольфрамом.

Рыцари, он чувствовал, ревниво нахмурились, этот жест он подсмотрел в Святой земле у французских рыцарей, первыми его начали повторять англичане, а германцы то ли еще не видели, то ли, как самые стойкие и консервативные, не спешат перенимать всякие галантные штучки. Рыцарь по-германски – это прежде всего сила и отвага вместе с доблестью и верностью, все остальное – мелочи, недостойные мужского внимания…

– Дорогой Тангейзер, – произнесла она таким же чистым, как горный ручеек, и слегка звенящим голосом.

– Елизавета, – выдохнул он жарко.

– Похоже, – сказала она задумчиво, – вы не совсем забыли меня, наш старый друг?

Конечно же, он забыл и ни разу не вспоминал, с чего вдруг, ей было всего семь лет, но сейчас узнал моментально, во всей Германии не найти девчушку с такими светлыми, как вода горного ручья, глазами, большими и доверчивыми, обрамленными густыми ресницами, с огромной массой золотых волос в крупных кудрях, такого безукоризненного личика с подчеркнуто смягченными чертами…

Он провел ее к столу, отодвинул стул и усадил, а лишь потом, отвесив почтительнейший поклон, возвратился на свое место.

Рыцари смотрели на него, кто презрительно, что за новомодные штучки, другие с неудовольствием, а самые молодые – с завистью. Ему показалось, что Елизавета несколько смущена его появлением и тем пристальным вниманием, что оказывают ей рыцари.

Вольфрам, как он заметил сразу, откровенно пожирает ее жадным взглядом, остальные отстают немногим, даже престарелый Битерольф, могучий гигант, при взгляде на нее гордо расправляет плечи и заметно подтягивает живот.

И сейчас от ее облика веет добротой, участием и состраданием, хотя она мягко улыбается, шутит, тоже поднимает кубок в ответ на приветствия в ее адрес.

– Елизавета, – проговорил он с сильно стучащим сердцем, – я просто… просто не знаю… что сказать…

– Вот и молчите, – посоветовал грубый Шрайбер.

– Не могу, – признался Тангейзер. – Вернее, я могу, но душа моя… нет, она не говорит, она… я даже не знаю, что с нею творится!

Глава 4

За столом сперва шел рассказ, как гонялись за кабаном. Охотники похвалялись меткими бросками дротиков, Битерольф постоянно напоминал, что это его собаки первыми обнаружили кабана, и в шестой раз сообщил, что, если бы тогда не прыгнул прямо с седла на ужасного зверя с ножом в руке…

Елизавета, постепенно смелея, начала поглядывать на замирающего в восторге Тангейзера.

– Я так рада, – сказала она тихонько, – что вы меня вспомнили…

– А как рад я, – воскликнул он шепотом, – что вы помните меня!.. Елизавета, как произошло это чудо?.. Я помню такого голенастенького кузнечика, а теперь…

Она улыбнулась.

– Я была похожа на кузнечика?

– Увы…

– Я их люблю, – успокоила она. – Они такие милые… и еще поют!

– Но как вам такое чудо удалось? Вы из кузнечика вылезли, как бабочка из гусеницы?

Она сказала тихо:

– Скажу по большому секрету, как своему старому другу…

– Слушаю…

– Я тем кузнечиком и осталась, – прошептала она, делая страшные глаза. – Правда-правда!.. Там, внутри. А как вы?

Он вздохнул.

– Я?.. Отправился в святой крестовый поход мальчишкой, можно сказать… По уму, не по умению владеть копьем и мечом. А там другой мир, он перевернул все мои представления о мире, людях, странах, народах, обычаях… Сперва я, как твердолобый германец, все чужое отвергал, дескать, только германское самое лучшее и правильное в мире, но если наш император Фридрих, за которым я пошел верно и преданно, смотрит на вещи гораздо шире, то и я очень быстро стал смотреть так же.

Она спросила шепотом:

– Это… хорошо?

Он шепнул:

– Тогда я был уверен, что хорошо. И с презрением смотрел на себя, предыдущего. Мы упивались свободой от суеверий, как мы называли даже веру в Христа, посмеивались над непорочным зачатием, мол, знаем-знаем, какое оно непорочное, мы же вольнодумцы, мы смелые и дерзкие…

Она смотрела озабоченно и помалкивала, он спохватился, не надо было брякать насчет насмешек над верой и непорочным зачатием, пусть даже и осуждает себя за это, Елизавета слишком чиста и невинна, чтобы увидеть весь его тяжелый извилистый путь к истине, полный рытвин и ям.

– В общем, – сказал он быстро, – я грешен, Елизавета! И сильно раскаиваюсь. И хочу жить чисто и праведно.

Разговоры про охоту становились все громче, но фрайхерр Битерольф обратил взор на Тангейзера и Елизавету.

– Эй-эй, чего шепчетесь?.. Вижу-вижу, задумали спереть со стола золотые ложки!

Елизавета ответила с милой улыбкой:

– Фрайхерр, я восемь лет не виделась с другом своих детских игр! Нам есть что вспомнить!

– Хорошее было время? – спросил Шрайбер. – Ничего, будет еще хуже…

– Спасибо, – сказала Елизавета сердито. – Вы умеете говорить приятные вещи женщинам!

Конечно же, он не уехал ни в тот день, ни в следующий. Постоянно искал встречи с Елизаветой, однако, когда в замок приезжает все больше гостей, и без того малая возможность оказывается исчезающе малой.

Зато Вольфрам просто цвел радостью, в первый же день, помогая устроиться, сказал с чувством:

– Как тебе здесь, дружище? Понравится, увидишь! Ландграф очень любит поэзию и всячески ее поддерживает.

Тангейзер сказал философски:

– Как гонение на стихи не может убить поэзии, точно так же никакая благосклонность к стихам не создает даровитых поэтов. Для поэзии нужно… даже не знаю, что нужно, чтобы она появилась. Мне кажется, нет и не может быть поэзии в безмятежной и блаженной жизни! Надо, чтобы что-нибудь ворочало душу и больно жгло воображение.

Вольфрам насторожился.

– Погоди, ты о чем?.. Человек в бедности думает не о поэзии, а о том, как добыть кусок хлеба, при пожаре – гасит огонь, когда его мучает жажда – ищет источник воды, когда прищемит палец – старается облегчить боль, а не слагает стихи!

– Все говоришь верно, – проговорил Тангейзер медленно, – но все-таки… когда загасит пожар в доме, он напишет стих? Может быть, напишет…

– А может, – сказал Вольфрам, – и нет.

– Может, – согласился Тангейзер, – и нет. Но если вся жизнь будет идти спокойно и ровно, без пожаров в доме и в душе, то он точно ничего не напишет!

Вольфрам подумал, кивнул.

– Да, здесь ты, возможно, прав. Нужно, чтоб в душе что-то происходило… Без щема в ней поэзии просто нет… Останешься на обед? У ландграфа всегда играют неплохие музыканты.

Тангейзер поморщился.

– Прости…

– Не будешь?

– Нет.

– Почему?

– Слушать музыку во время еды, – сказал Тангейзер с усмешкой, – обида для повара и для музыканта.

Вольфрам отмахнулся.

– Да это скверные музыканты, если сравнивать, скажем, с нами. Они не обидятся. А хотят обижаться, пусть играют лучше.

В тесной комнатке, что выделили ему для проживания, сыро и неуютно, но никому об этом не скажешь, здесь не могут сравнить с прожаренными солнцем помещениями Святой земли, сухим бодрящим воздухом и разлитой в нем негой и чувственностью и тогда лишь признать, что да, у них не совсем уютно.

Он захватил лютню, с общего балкона открылся вид на двор, а за ним на суровый германский пейзаж, где группа людей внедрилась на крохотной поляне в вековом лесу, покрывающем Европу, и упорно отвоевывает пространство, раздвигая границы пахотой земли.

Суровый темный лес обступает владения ландграфа со всех сторон, как и земли всех других лордов, а дороги между ними пугливо идут только через эти чащи…

Хорошо бы, мелькнула мысль, начать с этого противопоставления, яркие контрасты привлекают внимание, хотя это риск, местные могут вообще не понять, о чем он говорит…

Он сел на широкие перила, упершись спиной в каменную плиту стены, вытянув ноги, и настраивал лютню, подкручивая колки, прислушивался к звучанию, снова подтягивал или чуть отпускал, и не слышал, как бесшумно подошла сзади Елизавета.

Вздрогнул, когда ее тень упала впереди на стену, резко оглянулся.

– Простите, – вырвалось у него, – я не заметил, как вы подошли…

Он соскочил с перил и торопливо поклонился, стараясь делать с той легкой грацией, как подсмотрел у французских рыцарей.

– А что прощать? – спросила она с интересом.

– Ну-у, – сказал он с неловкостью, – я, может быть, сопел или вовсе хрюкал, мы же все по-разному реагируем на то, получается что-то или нет…

– А как у вас, – спросила она, – получается?

– Это смотря откуда смотреть, – сказал он.

На ее прекрасном лице отразилось легкое недоумение.

– Как это?

– Великодушный ландграф сказал бы, – ответил Тангейзер, – что все получается, но вот Вольфрам бы сразу заметил ошибки и указал бы на них, причем настоял бы, чтобы я исправил немедленно…

– А что, – поинтересовалась она, – он знает вас как человека необязательного?

– Увы, – сознался он с неловкостью, – это во мне есть… В общем, идет черновая работа, нудная и неинтересная. Это на публике показываем отделанное начисто, но сколько кому приходится строгать и пилить – предпочитаем помалкивать.

– Почему? Разве труд не угоден Господу?

– Труд в творчестве, – признался он, – как бы стыден. Мы все предпочитаем делать вид, что нас осенила муза, все якобы получилось сразу, по вдохновению.

Она сказала печально:

– А разве не бывает вдохновения?

– Еще как бывает! – заверил он. – Только оно выдает алмаз. Но это довольно некрасивый камень, если его не отгранить и не превратить в бриллиант. А это долгая и нудная работа.

– У дяди всегда гостят миннезингеры, – сказала она, – я всегда их слушаю с удовольствием. И все такие разные. Например, Шрайбер поет только о любви, всегда так искренне и чисто…

Он ощутил неясную ревность, сказал подчеркнуто деловым голосом:

– Вся скверная поэзия порождена искренним чувством. Быть естественным – значит быть очевидным, а быть очевидным – значит быть нехудожественным.

– Но, – сказала она обескураженно, – разве поэзия основывается не на правде чувств?

– Поэзии нет дела до правды, – прервал он и сказал смиренно: – Простите, но это было так очевидно, что я не удержался.

Она мягко улыбнулась.

– Да, вы всегда были… несколько несдержанны. Я хотела сказать, что Шрайбер поет о любви, Эккарт фон Цветер о природе, а у Битерольфа в поэзии настоящая философия…

Он изумился:

– Философия?

– Ну да, а что?

– Философия в поэзии, – сказал он, – все равно что серебро в колокольном сплаве.

Она смотрела озадаченно.

– У вас… какие-то совсем другие вкусы.

– Скорее взгляды, – сказал он.

– А вкусы?

– Боюсь, – признался он, – что насчет вкуса я неоригинален и точно так же, как все здесь, влюблен в вас, думаю о вас, мечтаю, слагаю стихи и подбираю к ним музыку. Все мы здесь немножко сумасшедшие, но мы счастливы этим сумасшествием, потому что человек без сумасшествинки не совсем человек, а так… разумное существо, что умеет думать и поступает правильно.

Ее глаза расширились, некоторое время смотрела в совершеннейшей беспомощности, затем алый румянец воспламенил щеки, она потупила взгляд, но превозмогла себя и подняла восхитительнейшие ресницы.

Чистые прозрачные глаза смутили его больше, чем он ее. Тангейзер с ужасом ощутил, что и сам краснеет, как мальчишка, под ее ясным, правдивым взором.

– Мне кажется, – произнесла она чуточку озадаченно, – вы настолько поэт… что уже не человек. Боюсь и представить, что за музыку вы сочиняете…

Он сказал с неловкостью:

– Стараюсь слышать музыку сфер. Музыка вымывает прочь из души пыль повседневной жизни. Музыка показывает человеку те возможности величия, которые есть в его душе.

Она покачала головой, глаза оставались очень серьезными, как у ребенка, что решает сложную задачу.

– Иногда мне кажется, теперь в вас живут два человека.

Он попробовал отшутиться:

– Почему так мало?

– Один из них, – сказала она, – тот красивый и утонченный юноша, что рвался в Святую землю совершать подвиги во славу Креста…

– А второй?

– Второй, – ответила она со вздохом, – незнакомец, который прибыл вместо него. Он меня пугает, но я продолжаю всматриваться в его жестокое и мрачное лицо, стараясь рассмотреть в нем того чистого и пылкого, что ушел освобождать Гроб Господень из рук неверных.

Он ответил тихо:

– Ваш внутренний взор не подводит вас, Елизавета. Только, возможно, во мне есть и кто-то еще.

– Почему?

Он ответил со вздохом:

– Мне пришлось повидать слишком многое. А чтобы человеку быть счастливым… ему не нужно видеть мир. Всю жизнь живущие в своем селе или замке – счастливее тех, кто избороздил весь белый свет.

Она проговорила почти шепотом:

– Ваши слова звучат так странно…

– Потому что в них шелест жарких песков пустынь, – ответил он невесело, – шум морских волн, треск борта корабля, когда буря бросает его на скалы, крики дивных южных птиц и рев льва, которых здесь знают только по рисункам на щитах…

Она судорожно вздохнула.

– Но разве вы не счастливы? Вы должны быть счастливы! Вы столько повидали и столько узнали! Это не может быть несчастьем! Я этому не верю. Вы смеетесь надо мной…

– Я? – вскрикнул он. – Да я скорее своими руками себе горло перережу! Я уже трясусь, чтобы над вами воробей не пролетел и выпавшим перышком не ушиб, чтоб солнце не обидело, чтобы вид с этого балкона радовал вас, а не печалил! И чтоб все на свете вас только радовало!

Она сказала с недоверием, но уже чуть улыбнулась, хоть и настороженно:

– Вы все шутите над бедной девушкой, что не покидала вообще земель этой усадьбы.

Он, любуясь ею, подумал, что в черных глазах больше силы, живости и страсти, но в таких светло-голубых воплощена сама кротость и нежность.

– А зачем покидать, – спросил он, – если вы создали здесь свое королевство, куда всякий стремится попасть? Царство нежности, тонкости и терпимости?

Глава 5

На другой день его самого уговорили сыграть что-нибудь, он был в затруднении, ясно же, что нельзя ничего с чувственными нотками, это же строгая и нравственная Германия, здесь не только чистота нравов, но и чистота помыслов… Подумав, сыграл придуманное в Италии, когда примкнул к войску императора.

Миннезингеры встретили его песни прохладно и даже настороженно, нельзя вот так грубо ломать привычный уклад, жанры и стили, создавая свой собственный, чересчур вызывающий и не укладывающийся ни в какие рамки.

Песни его показались грубыми и вульгарными, с плясовым ритмом, что противоречило высокой германской поэзии, излишне откровенными и чересчур намекающими на плотские радости, что недопустимо для настоящего миннезанга.

Битерольф прорычал негодующе:

– В песне недопустимы частые перемены в темпе…

– И с частыми пассажами вверх и вниз, – услужливо добавил Шрайбер, – во весь диапазон – подумать только! – аккомпанирующей песне лютни…

Тангейзер сказал едко:

– Аккомпанирующей песне лютни… И так коряво говорит поэт? Я не верю, что этот человек может сочинять стихи. Это чиновник, собирающий налоги, а не поэт. А поэт… поэт и должен нарушать законы!

Эккарт фон Цветер, который сочиняет о природе, если верить Елизавете, сказал предостерегающе:

– Но-но! Я слыхал о вашей репутации драчуна. Должен намекнуть, что у ландграфа здесь очень глубокая тюрьма.

Тангейзер отмахнулся.

– Я не собираюсь буянить, – пояснил он, – но мы должны… нет, обязаны!.. быть буянами в поэзии! Без буянства, без накала, без нарушений установленных в ней законов… кем установленных?.. нет самой поэзии!

– Это германская поэзия, – возразил Битерольф напыщенно. – Она должна быть кристально чистой!

Тангейзер махнул рукой и ушел, не соглашаясь, но и не желая спорить, но зато увидел, как Елизавета идет в сопровождении двух фрейлин в направлении часовни, сердце сразу же заколотилось с бешеной силой, а во рту пересохло.

Она увидела его, как только он вбежал в зал, мягко улыбнулась и, к его невыразимому счастью, оглянулась и властным жестом велела девушкам остановиться, а сама подошла к нему.

– Доброе утро, госпожа, – сказал он с восторгом и поклонился, страстно сожалея, что не может схватить ее руку и покрыть поцелуями пальцы, как принято у провансальцев, или хотя бы нежно прикоснуться губами к тыльной стороне ее ладони, как делают парижане. – Доброе утро…

Она сказала с улыбкой:

– Доброе утро. Как вижу, вы и здесь сочиняете?

– Сочиняю? – переспросил он. – Вообще-то я сочиняю всегда. Даже без лютни.

– Вы уже были в часовне? – спросила она.

Он покачал головой.

– Я недостаточно хорош, чтобы идти туда говорить с Богом.

– Господь милостив ко всем, – напомнила она.

Он развел руками

– К тому же… гм… мне кажется, у Господа достаточно хороший слух, он услышит меня отовсюду.

Она посмотрела несколько озадаченно.

– Конечно, вы правы, но…

– Да-да?

– А это не ересь? – спросила она в недоумении.

– Вряд ли, – ответил он.

– Но часовни для того и ставят, чтобы человек мог обратиться к Господу!

– Без помех, – уточнил он. – Нам всегда что-то да мешает поговорить с Ним, а в часовню раз уж зашел, то давай молись!.. Хоть и туда слышно пьяные вопли, глупые песни, дурные крики… Когда гости – всегда весело.

Он говорил и говорил, потому что она уйдет, когда он замолчит. Ее фрейлины остановились на таком расстоянии, чтобы не слышать их разговора, но приличную незамужнюю девушку нельзя оставлять с мужчиной наедине, потому они все время поглядывают в их сторону.

Она сказала немножко встревоженно:

– Мне кажется, вы все-таки еретик… Или скоро им станете. Нельзя так вольно говорить о святой церкви!

– Нельзя, – согласился он.

Она посмотрела на него в удивлении.

– Почему вы со мной соглашаетесь? Вы же не согласны!

– Я соглашусь со всем, – воскликнул он клятвенно, – что вы скажете! Только поведите бровью – и я брошусь с вершины той башни!

Она в самом деле приподняла брови, во взгляде он увидел смятение.

– Зачем?

– Не знаю, – ответил он честно. – Но во мне горит нечто такое, что даже не знаю! Никогда так душа не встрепетывала… я даже не знал, что она у меня есть, а тут так крыльями стучит, на волю просится, совсем озверела, со мной не считается…

Она улыбнулась, и он ощутил, что весь мир осветился мягким ласковым светом.

– Буду ждать ваших песен, – сказала она тихо. – Догадываюсь, что они будут непохожими на все то, что я слышала раньше.

Она ушла в часовню, а он остался и долго стоял, наслаждаясь ощущением тепла и ласки, что остались в нем после общения с этим удивительно прекрасным созданием Господа.

День выдался солнечный и теплый, слуги по приказу ландграфа выставили столы во внутренний двор, вынесли клавесин, на котором заиграл умелец, а музыканты вокруг него усердно дудели и бренчали на струнах, как и положено в подобных случаях, легкомысленно-бравурное.

Столы накрыли скатертями, расставили кресла, и гости с огромным удовольствием начали перебираться под открытое небо, на редкость чистое, голубое, как германская поэзия.

Два огромных шатра поставили поблизости, оттуда валили ароматные запахи жареного мяса, рыбы и пряностей, там повара спешно готовят изысканные блюда, чтобы слугам не бегать из далекой кухни.

В центре огородили гирляндами из цветов, протянутых между вбитыми в землю шестами, площадку, где лучшие танцоры сразу же начали показывать свое умение, а девушки скромно и с достоинством, но с зарумянившимися щечками, демонстрировали грацию и гибкость юных тел.

Тангейзер заметил, как одна из прислуживающих за столом ландграфа девушек поставила перед ним блюдо с гусиным паштетом, присела в поклоне.

– Мой лорд…

Ландграф кивнул, но, когда она удалялась, все такая же строгая и деловитая, проводил ее задумчивым взглядом.

– Я ее раньше при дворе не видел, – обронил он.

Елизавета ответила с понимающей улыбкой:

– Это моя новая фрейлина.

– Фрайфрау?

– Нет, – пояснила Елизавета, – фрайин.

– О, чья?

– Фрайхерра Йозефа фон Эйхендоффа.

Он слегка наморщил лоб, затем кивнул.

– Его помню, он был в соседнем отряде, которым командовал мой брат… Господи, его дочь была тогда совсем крошкой! Как время летит…

– Только ты, дядя, – сказала она совсем тихо, но Тангейзер все равно услышал, – все такой же… Пора бы перестать невинных девушек совращать!

– А пусть не совращаются, – ответил он тоже шепотом. – Я же не силой, я их всего лишь на живца ловлю!

Танец закончился, кавалеры низко и с предельной учтивостью кланялись, а дамы приседали, разводя платье в стороны. Гости со всех сторон довольно зааплодировали, как танцующим, так и музыкантам, кто-то одобрительно заорал.

К Тангейзеру приблизился с кубком вина в руке Битерольф, могучий и грузный, такой через реку по льду не перейдет, толкнул в бок.

– Хорошо? – пробасил он. – Наш ландграф умеет получать от жизни радости…

– Это же прекрасно!

– А я что говорю? – сказал Битерольф. – Как тебе твой друг Вольфрам?

– Я его люблю, – ответил Тангейзер.

Битерольф отмахнулся.

– Я не об этом. Как тебе его песни?

Тангейзер помедлил с ответом, затрудняясь сразу подобрать точное определение.

– Мне показалось, – сказал он с сомнением, – многовато в них… французскости. Что для нас вообще-то не так уж плохо, кстати.

– Чего-чего?

– Легкости, – пояснил Тангейзер. – У нас, германцев, даже поэзия небесно-чугунная, а у Вольфрама как раз поверх нашей основательной тяжеловесности есть и легкий французский лоск…

Битерольф подумал, поморщился.

– Похоже, ты прав, но мне не нравится, что наша поэзия в твоем представлении такая…

Тангейзер развел руками.

– Знаешь, как-то в Святой земле я разговаривал с одним старым монахом, он показал мне рукопись хроник какого-то древнего султана, которые он педантично составляет вот уже несколько лет… Я только раскрыл, и от его чеканных строк пахнуло таким небесно-чугунно-германским, что я сразу же спросил, бывал ли в Германии, на что он смирно признался, что он и есть германец, еще юношей его привезли родители в Иерусалим, вот и живет здесь уже почти шестьдесят лет…

– Полагаешь, – сказал Битерольф деловито, – Вольфрам одерживает победы из-за этого?

– Это очень важный момент, – заверил Тангейзер. – Все мы сразу отмечаем новизну и приветствуем ее, если она… не слишком. А потом решаем, приемлемо нам или нет. Так вот в песнях Вольфрама ее как раз чуть-чуть, чтобы не вредить германскости, но придать некий налет шарма.

– Это хорошо, – сказал Битерольф довольно.

Тангейзер уточнил:

– Но я могу и ошибаться! Я так давно здесь не был.

– Германский дух так быстро не меняется, – заверил Битерольф. – А раньше ты точнее всех нас угадывал направление ветра, что весьма важно для поэта.

– Фу, – сказал Тангейзер, – как грубо.

Битерольф хохотнул.

– Ну ладно, не ветра, а направления, куда движется поэзия. Ты лучше всех чувствовал, что́ развивать стоит, а куда лучше не соваться. Так тебя устраивает?

– Вполне, – ответил Тангейзер. – Спасибо за высокую оценку!

– Это оценка твоего нюха, – уточнил Битерольф, – а не твоих песен. А они у тебя, на мой вкус, препаршивые!

Он довольно захохотал, видя, как уязвленно поморщился этот хвастун, побывавший в дальних странах и даже воевавший в Святой земле.

Рядом с площадкой для танцев гремит музыка, слышно топанье танцующих, хотя нет, это не сами танцующие, а оставшиеся за столами, это они гулко ухают и притопывают сапожищами, безуспешно стараясь попасть в такт.

Сколько же народу ходит по свету с оттоптанными ушами, мелькнула у него мысль, подумать страшно.

Девушки с балконов и окон начали бросать пригоршнями из корзин лепестки белых и красных роз. Те опускались медленно, кружась в воздухе, и сразу колодец двора наполнился благоуханием, вытеснив остальные запахи.

Ландграф и Елизавета сидели под роскошным балдахином, словно в шатре с поднятыми стенами, кресла у обоих с высокими спинками и черными орлами, а танцующие под легкую музыку проходили вприпрыжку перед ними по кругу, но еще больше гостей просто подпирали спинами стены и с удовольствием рассматривали, как танцующих, так и ландграфа с племянницей.

В какой-то момент ландграф наклонился к ней и сказал негромко, но чуткие уши Тангейзера уловили его ласковый голос:

– Скучно сидеть со стариком?

Она охнула:

– Это ты старик?

– Тогда потанцуем? – спросил он с лукавой усмешкой.

– Как скажешь, – ответила она, – если очень настаиваешь…

– Еще как настаиваю, – ответил он с самым серьезным видом. – Будешь отказываться, побью.

– Ой, – прошептала она в притворном ужасе, – как страшно, теперь ночь спать не буду.

Все повернулись к ним, когда они поднялись, а когда ландграф церемонно взял Елизавету за кончики пальцев и повел к площадке для танцев, все начали аплодировать и кричать нечто подбадривающее, а музыканты, напротив, озадаченно умолкли.

Тангейзер зло стискивал челюсти, но выдавливал улыбку, здесь все улыбаются, а он, поэт или не поэт, в толпе должен быть человеком толпы, иначе стадо затопчет.

Чистейшая прелесть, мелькнуло у него, просто воплощение невинности и чистой доброты к миру, здесь сразу стемнеет, как только она покинет замок…

Они некоторое время постояли, улыбаясь и слегка кланяясь в ответ на бурные аплодисменты, затем прошлись почти до самой двери, разминая ноги, что ли, точно так же вернулись и, остановившись вблизи своих кресел, он отпустил ее и встал напротив.

Тангейзер не верил глазам, Елизавета смотрит на дядю счастливыми глазами, смотрит с любовью и нежностью.

Ландграф, не глядя, поднял руку в сторону оркестра.

– Музыку! – велел он громко.

Там все сразу задвигались, зазвучала та же простенькая прыгательная мелодия, ландграф поклонился Елизавете, она с милостивой улыбкой чуть-чуть наклонила голову, принимая приглашение к танцу.

Выбрав момент, ландграф взял ее за кончики пальцев и повел в танце вдоль площадки, там развернулись и пошли обратно, подпрыгивая в такт музыке. За ними пристроились и остальные танцующие пары.

Возле Тангейзера снова остановился Битерольф, в руке полный кубок с вином, лицо уже раскраснелось, даже кровеносные жилки в глазах кое-где лопнули, и вид у него сейчас скорее драчливый, чем танцевальный.

– Ну как тебе? – спросил он с пьяным добродушием.

– Великолепно, – ответил Тангейзер, потому что на это нужно что-то да ответить, все мы говорим чаще всего не то, что думаем. – Просто чудесно.

– Тоже так думаю, – пробасил Битерольф. Он сделал мощный глоток, опорожнив кубок почти наполовину. – Всем чудесно… Кроме тебя да еще Вольфрама.

Тангейзер поискал взглядом товарища, тот прислонился к стене и смотрит на танцующую Елизавету с вымученной улыбкой, счастливой и одновременно страдальческой.

– Да уж, – проговорил он, – но это и понятно…

– Да? – спросил Битерольф с интересом. – А вот мне – ничуть. Кстати, а чего ты не танцуешь? Здесь попадаются весьма сочные курочки. И, ха-ха, богатые!

– Миннезингер должен голодать, – сказал Тангейзер, – так мне говаривал учитель. Иначе ничего больше не напишет.

Битерольф хмыкнул.

– А может, и не надо?

– Почему?

– Если не прет само, – объяснил Битерольф, – то разве это творчество?

– Прет у всех, – возразил Тангейзер, – но только настоящие выгранивают слова и мелодию еще и еще, а те, кто только считают себя ими, думают, что достаточно того, что выперло…

Глава 6

Гости посматривали на танцующего ландграфа с благодушными улыбками. Ему под пятьдесят, но еще танцует, что удивительно, хотя на самом деле чему удивляться, как будто танцы дело более трудное, чем мчаться на горячем коне за убегающим оленем и на полном скаку бросать дротик, а потом прыгать на него, прижимая к земле бешено вырывающееся животное, и острым ножом перехватывать яремную жилу.

– Не понимаю, – сказал Тангейзер, – они выглядят счастливыми…

– Да. А как иначе?

Тангейзер сдвинул плечами.

– Они же расстанутся.

– Все выпархивают из отцовского гнезда, – сказал Битерольф рассудительно.

– Но не все так…

– А как? Или ей надо жить здесь в тепле и уюте до глубокой старости? Дружище, тебе нужно выпить! А то ты какой-то…

Тангейзер сказал с тоской:

– Это ты какой-то…

– Я?

– И вообще все здесь какие-то…

Битерольф засмеялся:

– Ну да, весь мир не такой, одни поэты живут правильно и видят все так, как есть.

– Живут не всегда правильно, – согласился Тангейзер, – разве мы не видим то, что скрыто от других?

Битерольф фыркнул.

– А им-то что?

– Но разве не мы должны вести, указывать цели, задавать ориентиры?

Битерольф недовольно хрюкнул.

– Как?

– Но мы должны?

– Мало ли что, – ответил Битерольф. – Так теперь и пойдут народы за миннезингерами! Разве что…

Тангейзер сказал с надеждой:

– Разве что?

Битерольф пьяно ухмыльнулся.

– Разве что найдешь такие слова и звуки, что поведут за тобой народы, как за гамельнским крысоловом!

Ночью пригрезилась Голда, он утопал в ее жарких объятиях, пытался вырваться и не мог, но с ужасом понимал, что и не хочет, никогда он не был так счастлив, здесь он наслаждается и не знает ни в чем отказа, ее сладкое, нежное и в то же время упругое тело прижимается к нему, он чувствовал его везде, что-то в нем противилось, но с каждым мгновением понимал обреченно, что все, отсюда больше никуда не уйдет, а все высокие слова о чем-то возвышенном просто смешны…

Затем еще что-то плотское, жаркое, невыносимо сладостное… и вдруг сверху засияла звезда, от нее пошел яркий свет, и внизу трава начала блекнуть, превращаться в слизь, роскошные вакханки в одночасье обросли густой шерстью, их лица вытянулись и превратились в звериные морды.

Тангейзер увидел острые клыки, но яркий свет прижимал зверей к земле, они попятились в темные норы, а он сам с ужасом и омерзением увидел, что лежит на древнем разлагающемся трупе, толстом, кишащем червями.

Он вскрикнул, протянул руки к звезде, моля спасти, на краткий миг увидел вместо нее светлое, но скорбное лицо Елизаветы…

Проснулся он с таким всхлипом, словно вынырнул со дна моря, жадно хватил воздуха, сердце колотится бешено, в виски стучит горячая кровь, а все тело трясет от пережитого омерзения, когда ощутил себя страстно обнимающим нечистоты…

На лавке вскочил Генрих Шрайбер, обнаженный меч мгновенно оказался в его руке, словно молодой рыцарь и спит с ним.

– Что?.. Где?

Тангейзер простонал, жутко лязгая зубами:

– Почему никто никогда не нарушит сон, когда снится вот такой ужасающий кошмар?

– А-а-а, – сказал Шрайбер успокоенно, – всего лишь сон…

– Всего лишь, – проговорил Тангейзер сорванным голосом. – Посмотри, я не поседел?

Шрайбер взял свечу месте с подставкой и приблизился к Тангейзеру. Того все еще трясло, хотя дрожь постепенно опускается ниже, а там через ступни уйдет в пол.

– Да вроде бы…

– Что, есть?

– Да, – ответил Шрайбер в удивлении.

– Посмотри лучше!

– Сейчас, сейчас, – ответил Шрайбер, – вот тут что-то совсем белое… Ого сколько!

Танзейхер застыл в ужасе, когда тот коснулся его волос, пальцы рыцаря больно подергали за прядь, он высвободил и бросил перед Тангейзером белое птичье перышко.

– Может быть, – проговорил он задумчиво, – вас потому трясет, что по ночам кур крадете?

– Лучше бы я кур крал, – ответил Тангейзер свирепо. – Господи, за что? Разве не таким ты меня сотворил?

Шрайбер посмотрел на него странно, снова лег на лавку, меч поставил у изголовья, проворчал негромко:

– Господь создал сон, а черт – сновидения.

Тангейзер буркнул:

– А как же вещие сны, что посылает Господь?

– Но дьявол вторгается в эти сны, – напомнил Шрайбер, – и так их запутывает, что лучше не выискивать в них вещесть. Спокойной ночи, дорогой мой убийца неверных, их жен и детей!

– Это тебе спокойной, – ответил Тангейзер с тоской. – Вот и преимущества человека простого и цельного…

Шрайбер ответил с закрытыми глазами и уже сонным голосом:

– Я делю свое время так: одну половину сплю, другую – грежу. Во сне не вижу никаких снов, зачем они мне, доброму христианину?

– Уметь спать, – согласился Тангейзер, – и не видеть жизни – тоже талант.

Заснуть он смог только под утро, но снились снова те же плотские и скабрезные сцены, которые так нравились совсем недавно, когда он с упоением нарушал все правила, все приличия, все законы, запреты, а поступал только наоборот и гордился своей отвагой, что только он может противопоставить себя всему миру…

…да только мир его и не заметил. Жизнь и сновидения, мелькнула мысль, страницы одной и той же книги. Уже и проснулся, а сон еще длится, медленно истаивая, словно я из одного мира перехожу в другой, а вечером снова вернусь в этот.

И какой из них настоящий?

То ли потому, что всю ночь терзали кошмары, то ли просто не выспался из-за них, но он поднялся с трудом, оделся и сел за стол, с пугающей остротой понимая, что абсолютно ничего не хочется… Ехать с гостями на охоту не хочется – слишком сильное движение, пешком идти не хочется – устанет, а если снова брякнуться на ложе – придется валяться попусту или снова вставать, а ни того, ни другого не хочется…

От ландграфа узнал, что с того дня, как император Фридрих оставил Иерусалим и все остальные города, полученные по договору, на своих помощников и вассалов, там не прекращается грызня и постоянные военные столкновения баронов друг с другом.

Император, слишком занятый делами в Германии, Италии и других землях Священной Римской империи германской нации, мог только отправлять им письма, уговаривая не ссориться перед лицом исламского мира, не позорить веру Христа, иначе придут враги и захватят беззащитные города.

Зорко предвидя, что султан аль-Камиль, как и все люди на свете, не вечен, а новый султан может отказаться от договора, подписанного предшественником, император уговаривал папу снять отлучение от церкви, чтобы можно было послать в Иерусалим большое христианское войско на случай смены власти в исламском мире, однако папа закусил удила, ничего не хотел знать, и даже Тангейзер понимал, что Иерусалим и вообще Святая земля с Гробом Господнем находится в руках христианского Запада лишь потому, что султан соблюдает договор.

Во время обеда, когда все уже насытились и вяло занимались медовыми пирогами с орехами, Тангейзер украдкой взглянул на Елизавету и, сложив руки у груди, сказал благочестиво:

– Иисус сказал: «…Во дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег, и не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех…»

Ландграф довольно кивнул, а Шрайбер сказал громко:

– Хорошая память у Тангейзера… Пока искал место в Библии, где старцы подглядывают за купающейся Сусанной и рукоблудят, чего вот только не позапоминал!

– Нет, – поправил Битерольф, – это он хотел прочесть, как дочери Лота напоили отца и по очереди совокуплялись с ним, чтобы каждая понесла от него…

Любознательный Эккарт спросил:

– И как, получилось?

– А откуда же взялись поэты? – удивился Шрайбер. – Вечно пьяные, похотливые, не отличают хорошее от плохого…

Тангейзер сказал сердито:

– Что-то у вас не те примеры! Дочери Лота пошли на этот шаг ради дела, а не похоти, не знали? Боялись, что весь мир погиб, вот и решили заселить его заново.

– Повод хорош, – пробормотал Шрайбер, – как оправдание. А так, конечно, потешились вволю, мир спасая и снова спасая. Повезло Лоту с такими дочерьми.

– Ладно, – сказал Эккарт, – не завидуй! По крайней мере, пока с нами светлая Елизавета.

Ландграф поднялся с украшенного черным орлом трона, довольный, улыбающийся, каким должен быть радушный хозяин, вскинул руку с кубком в нем.

За столами сразу умолкли и повернули к нему головы, а грузный Битерольф со скрипом развернулся вместе с креслом.

– Друзья, – сказал ландграф с чувством. – Вы не представляете, какая это радость… принимать лучших миннезингеров в своем замке, стараться обеспечить им комфорт и видеть, что они довольны!.. Для хозяина это как будто глас Господа, что его молитвы услышаны.

Битерольф прогудел мощным басом:

– А мы как счастливы!..

Ландграф кивнул ему и продолжил с подъемом:

– И вот такая мысль… А что, если провести нам своеобразный турнир поэзии?.. Устроить поэтическое состязание миннезингеров?

Битерольф ответил за всех грохочущим голосом:

– Да мы хоть сейчас!

Ландграф с улыбкой покачал головой.

– Нет-нет, всем нужно подготовиться, собраться. Кроме того, это будет не совсем честно, если проведем только в своем узком кругу…

Шрайбер возразил запальчиво:

– Ничего себе узком!

– При вашем дворе, – почтительно напомнил и Эккарт, – собрались все лучшие миннезингеры Тюрингии!

Ландграф с улыбкой наклонил голову.

– Это чудесно. Но будет правильнее объявить о предстоящем состязании по всей Тюрингии. И назвать сразу приз… к примеру, пять тысяч марок серебром победителю!

Словно ветер пронесся по залу, колыхая головы внимательно слушающих гостей. Послышался шум голосов, скрип поясных ремней, когда разворачивались то к соседу справа, то слева, кто переспрашивая, не ослышался ли насчет исполинской суммы, кто бурно обсуждая будущий ход турнира.

Битерольф сказал осторожно:

– Ваша светлость… это неслыханные деньги!

Ландграф весело мотнул головой, начинающие седеть кудри блеснули в свете множества люстр.

– Земли богатеют, – сообщил он, – народ живет счастливо, налоги небольшие, все платят исправно. Потому мы можем позволить себе тратить деньги на развитие наук, поэзии, риторики и философии, как и надлежит в цивилизованном и развивающемся государстве.

– Гм, – сказал Битерольф озабоченно, – это ж сколько народу набежит…

– Миннезингеров, – поправил ландграф мягко.

Битерольф проворчал:

– Сейчас кто только не считает себя миннезингером! Взял в руки лютню – уже миннезингер…

Ландграф сказал успокаивающе:

– Такие не приедут. Одно дело в родной деревне изображать из себя поэта, другое – приехать к настоящим.

Шрайбер сказал горячо с места:

– А можно мне идею?

Ландграф кивнул.

– Прошу вас, дорогой друг.

Шрайбер сказал с жаром:

– Лучше не деньги, их все равно пропьют без толку, а красивый кубок с надписью «Победителю Вартбургского турнира»! Это останется на века, перейдет к внукам-правнукам…

Несколько человек закричали с мест:

– Кубок!

– Лучше кубок!

– Деньги если не пропить, то скрягой обзовут!

– Только кубок!

Ландграф вскинул руку, крики послушно утихли. Он улыбнулся широко и открыто.

– А почему или-или? Можно и деньги, и кубок.

Шрайбер вскрикнул:

– Ваша светлость!

Ландграф сказал успокаивающе:

– Моя казна выдержит это потрясение. Итак, пять тысяч марок серебром победителю и серебряный кубок с надписью «За победу в Вартбургском турнире».

– А также имя, – кивнул Эккарт, – имя победителя!

– Согласен, – сказал ландграф. – Мой ювелир изготовит кубок из серебра, украсит его драгоценными каменьями и вычеканит на нем имя победителя.

Глава 7

За столами возбужденно шумели, Тангейзер видел раскрасневшиеся лица и блестящие глаза. Кубок вообще-то продать можно тоже, но уже в самом крайнем случае, он же будет из чистого серебра, а на драгоценные камешки ландграф тоже не поскупится, честь не позволит, так что это тоже огромные деньги…

Битерольф величаво поднялся, прогрохотал таким могучим басом, что по всему залу затрепетали огоньки свечей.

– Ваша светлость! Ваша светлость!.. Дозвольте слово?

Ландграф снова поднялся, простер руки.

– Тише, тише!.. Дайте нашему любезному другу Битерольфу сказать нечто важное.

Битерольф вышел из-за стола, театральным жестом раскинул руки и поднял лицо кверху, словно обращаясь к Господу.

– Пять тысяч серебра… Драгоценный кубок… это все вещи! Пусть драгоценные, но – вещи.

Ландграф ответил с улыбкой:

– Верно. Вещи. А если что-то лучше?

Битерольф наклонил голову.

– А что, – проревел он мощно, – если назначить в качестве приза такое, что всколыхнет всю Тюрингию и заставит о нем говорить во всех городах и селах, будь эти миннезингеры рыцари, купцы или простолюдины?

Все смотрели заинтересованно, а ландграф сказал с улыбкой:

– Дорогой друг, вы доказали, что умеете держать внимание большого зала. Теперь скажите, на что вы намекаете?

Битерольф изумился столько же подчеркнуто эффектно.

– Намекаю? – прогрохотал он. – Да я указываю на традицию, что так живуча во всех народных сказках и даже рыцарских преданиях!.. Так покажем же народу верность традиции! Пусть увидят, что все было правдой!

– Ну-ну?

– Прошу вашу светлость, – сказал Битерольф с пафосом, – назначить в качестве высшего приза…

– Стоп-стоп, – вскрикнул пылкий Эккарт, – а как же пять тысяч?

– А кубок? – спросил кто-то.

Битерольф покачал головой.

– Ну что вы все вперед забегаете? Все останется, как и сказал наш великий и гостеприимный хозяин. А этот приз, хоть и превосходит всех и все по стоимости, все равно рано или поздно пришлось бы отдать…

Наступило молчание, Тангейзер не сразу догадался, почему взоры рыцарей начали обращаться в сторону Елизаветы. Она тоже сперва не поняла, затем ее щеки залил жаркий румянец, она посмотрела так беспомощно, что ему страстно захотелось броситься к ней, расшвыривая гостей, и прижать к груди, успокаивая и уверяя, что он, рыцарь-крестоносец, не позволит с нею поступить вот так бесчеловечно.

– Да-да, – сказал Битерольф с прежним пафосом, – я говорю о руке прекрасной Елизаветы!.. Победитель турнира получит ее руку!.. Прошу вас, ваша светлость, не отвергайте с ходу. Вы поймите, что я имею в виду.

С этими загадочными словами он вернулся к столу и, пододвинув свое кресло, грузно опустился на сиденье.

Тангейзер видел, что ландграф напряженно размышляет, затем его немолодое лицо озарилось озорной усмешкой, словно сбросил с плеч десятка три лет.

– Вы правы, – сказал он весело, – дорогой друг! Это хорошая идея. Мы принимаем ее.

– Великолепно! – вскрикнул Битерольф с места.

– Вы только обдумайте, – сказал ландграф, – как ее объявить… и пусть весть об этом облетит всю Тюрингию!

Шрайбер и Эккарт особенно радовались, обсуждая предстоящий турнир, но в то же время и яростно спорили, размахивая руками и живо блестя глазами.

Тангейзер сказал им с беспокойством:

– Пять тысяч марок серебра и кубок – да, прекрасно, но вот с рукой Елизаветы он, на мой взгляд, перегнул в своей непомерной щедрости!

Шрайбер протянул издевательски:

– Да ну?

Тангейзер сказал раздраженно:

– Она человек, заслуживающий уважения, а не только любви и ласки! Нельзя ее отдавать, как корову на базаре!

Шрайбер нагло хохотнул, а деликатнейший Эккарт посмотрел на Тангейзера в удивлении.

– Дорогой друг, вас так давно не было… вы и в самом деле настолько поэт, что не видите реалий?

– А где здесь реалии?

Шрайбер снова хохотнул и воздел руки к небу, а Эккарт пояснил Тангейзеру со снисходительной жалостью:

– Неужели вы всерьез думаете, что вот так можно прийти в замок ландграфа, спеть лучше всех, взять за руку его любимую племянницу и увести с собой?

– Судя по готовящимся правилам, – пробормотал Тангейзер настороженно, – именно так и будет.

Эккарт покачал головой.

– Я люблю вас, Тангейзер. Хоть вы и повидали мир в странствиях, но вы еще ребенок, душа ваша чиста. Вы не заметили, что ландграф, приняв идею Битерольфа, ему же и поручил подготовить объявление?

– Ну…

– А в том объявлении будут, – сказал Эккарт уверенно, – некоторые малозначащие уточнения и ограничения, которые все сочтут правильными. Ну, например, что участвовать в состязаниях поэтов могут только рыцари…

Тангейзер прервал:

– Да какая разница?.. Рыцарь, пусть даже самый знатный, не лучше простолюдина, если берет ее как приз, а не по любви!

– Все верно, – сказал Эккарт, – но я скажу вам то, что вы, наверное, еще пока не знаете. Лучший из миннезингеров Тюрингии – это фрайхерр Вольфрам, ваш старый друг!.. Он давно и нежно любит Елизавету, а она, как все видят, к нему тоже весьма благосклонна, как к другу ее детских лет, что сумел остаться таким же и до сего важного дня.

Тангейзер ощутил болезненный укол в груди, но постарался не показать свои чувства, сказал с тем же жаром:

– Но вдруг кто-то сумеет выступить лучше? Вдруг чья-то песня покажется интереснее и ярче?

– Как вы себе это представляете? – спросил Эккарт.

– Вы знаете как, – ответил Тангейзер сердито.

Эккарт сказал мягко:

– Дорогой друг, я вижу, как вы волнуетесь и переживаете за своего друга, но спешу напомнить вам, вы же не новичок, что миннезингеры вот так из ниоткуда не появляются. Они сперва долго учатся, многие бросают это дело, а лучшие из лучших начинают петь на мелких ярмарках и базарах. Потом начинают скитаться от замка к замку с песнями. Их, покормив и напоив, выталкивают, и они идут дальше…

– Не все, – возразил Тангейзер. – Лучших хозяева приглашают погостить подольше. А то и вовсе оставляют при своих дворах.

– Совершенно верно, – согласился Эккарт. – Вот этих мы и начинаем замечать. Но им еще долго-долго карабкаться вверх, чтобы заняли место в ряду сильнейших!.. Так вот, среди сильнейших, где мы знаем всех-всех, первым является ваш друг Вольфрам. И он получит руку Елизаветы по праву… Собственно, это всего лишь красивый спектакль, дорогой друг! Он и так бы ее получил, но любезный ландграф согласился обставить это красиво и торжественно, чтобы об этом заговорили во всей Тюрингии и за ее пределами!

До состязания миннезингеров оставалось еще две недели, Тангейзер по любезному приглашению ландграфа остался на это время гостем в его замке.

В замке постоянно находилось не меньше десятка рыцарей, кто-то на службе, кто-то проездом, кто-то по приглашению, все обычно встречались за столом во время завтрака.

Тангейзер всегда страстно ждал появления Елизаветы, рыцари тоже оживлялись, подтягивались, распрямляли плечи, а разговоры сразу становились хвастливее.

Сегодня с ночи нагнало туч, небо потяжелело и провисло, пошел холодный дождь, в замке стало сумрачно и сыро, несмотря на полыхающие камины. Стены построек блестят мокро и серо, во дворе скапливаются мутные лужи, капли дождя смачно разбиваются о деревянный навес над колодцем.

Он вспомнил, как возвращался по ровной выжженной степи, широкие пыльные дороги становились все безлюднее, а запряженные меланхоличными волами арбы попадались все реже: Святая земля с ее кипением страстей осталась позади, скоро жаркое солнце сменится просто теплым, обычным, но он начинал чувствовать, что будет скучать по прежнему накалу.

А потом сотни миль еще тянулся простор от горизонта и до горизонта, он смятенно думал, что земли Господь создал немерено, однако же люди воюют. Умники говорят, что за земли, брехня, воюют все-таки за честь, за подвиг, за славу, а годной для жилья и нивы земли он повидал столько, что будь людей в самом деле столько, сколько песка на морском берегу…

Сегодня ему снилось, как он в священном трепете вошел в церковь, исполинскую, пугающую размерами и величием, сердце затрепетало, а душа превратилась в комок и в ужасе забилась под стельку его сапога.

Полумрак, вдоль стен раскоряченные светильники, внизу растопыренные, как у пауков, железные лапы, а вверху железные ободья размером с колеса телег, там по кругу горят свечи, но ярко освещают только участки стен рядом, а посреди пролегает дорожка тьмы, по которой он идет…

Он пытался остановиться, но нечто более сильное, чем он сам, повело его, испуганного и трепещущего, дальше, а далеко впереди, где должен быть аналой, на стене все четче вырисовывается страшная рогатая фигура, он застонал в ужасе, еще даже не зная, дьявол ли ждет его там, или же это от него самого такая тень, что еще страшнее, ибо говорит, что душу он уже погубил…

Он сцепил челюсти и пытался заставить двигаться свои вялые ноги, а в это время вверху на высоте вспыхнула звезда, у него сразу в надежде застучало чаще сердце, стала крупнее, и там из тьмы проступило бесконечно милое женское лицо с печальными глазами.

– Елизавета, – прошептал он, – ты снова приходишь спасти меня… Ты добрый ангел?

Она произнесла тихо:

– Я не ангел. Твоя душа черна, Тангейзер… но в самой глубине горит дивный огонек! Он может сжечь тьму в тебе, но это только… если…

Голос ее начал прерываться, по церкви пронесся ледяной ветер, свечи затрепетали желтыми огоньками, треть погасла, одна свеча выпала из жестяного стаканчика и покатилась по каменному полу.

Тангейзер покачивался под напором такого урагана, словно за стенами церкви глубокая зима в начале февраля, когда начинаются свирепые ветры, стискивал кулаки, его слезящиеся глаза со страхом следили за мерцающей звездой, где лицо Елизаветы то появляется, то пропадает.

– Не уходи, – взмолился он. – Без тебя мир рухнет! Без тебя ему и жить незачем!

Слабый ответ он скорее ощутил, чем услышал:

– Не могу…

– Держись, – прокричал он, – дай мне руку!

Ее голос показался ему полным страдания:

– Как я могу… протянуть тебе руку… если ты даже страшишься подойти?

Он простонал:

– Не знаю… Но мое спасение только в тебе!

Ее лицо на мгновение стало ярче и отчетливее.

– Нет, – донесся ее тихий голос. – Я слабая женщина.

– Но ради женщин, – вскрикнул он, – мы переворачиваем горы, рушим империи, совершаем безумства, идем на преступления и совершаем подвиги!

– Так соверши, – проговорила она.

– Как? – вскрикнул он. – Что мне сделать?

– Ты должен узнать…

Голос ее прервался, а через мгновение светлый образ рассеялся под ударами ледяного шторма, что сотрясает церковь и гасит свечи одну за другой.

Последние две свечи оставались в дальнем углу церкви, там светильник раскорячился в удобной нише, и ветер только с ревом и свистом проносится мимо, заставляя в смертном испуге трепетать огоньки свечей.

Тангейзер стискивал кулаки, загадав, что если свечи погаснут, то и он погаснет, а если ветру загасить их не удастся, то у него есть надежда и на спасение, и на Елизавету…

Ураган, словно услышав его мысли, взвыл бешено, закрутился посредине церкви и превратился в страшный черный смерч, что медленно пошел по проходу, хищно дергаясь из стороны в сторону, выдергивая светильники с уже погасшими свечами и расшвыривая их в дикой злобе по всему залу.

Тангейзер в страхе понял, что от смерча свечи уже ничто не спасет, закричал в отчаянии, с усилием повернулся и побежал на вялых непослушных ногах прочь.

Колени подгибаются, ноги как деревянные колоды, он с огромным усилием заставлял себя двигаться прочь и с каждым мгновением слышал за спиной торжествующий рев настигающего смерча.

Уши уловили звон металла, это покатился светильник по каменному полу. Тангейзер не знал, тот или нет, который он загадал, в последнем нечеловеческом усилии рванулся, ломая кости и разрывая жилы в страшном усилии…

…и проснулся, обливаясь холодным потом и с сильно колотящимся сердцем в груди.

Шрайбер спит, что значит, на этот раз не орал, хотя ужас пережит ничуть не меньший.

За окном воинственно прокричал петух, отгоняя нечистую силу, Тангейзер полежал чуть, давая себе успокоиться, даже мелькнула мысль насчет того, чтобы повернуться на другой бок и попробовать заснуть, а вдруг в такой позе приснится что-то получше, но сразу же ощутил холодок страха и торопливо поднялся, оделся и вышел.

Глава 8

Завтракая, они пили столько же вина, как и на ужин, что просто пугало Тангейзера. Он обожал хорошее вино, пил с великим удовольствием, но эти гуляки пьют любое, а в Германии любое вино – уксус, только и того, что дурманит голову, а этого он не любил, поэт должен быть чуточку безумным, но ни в коем случае не дураком.

Битерольф, что и песни пишет философские, как сказала о нем Елизавета, сыто рыгнул, поковырялся ножом в тарелке и сказал глубокомысленно:

– Быть может, поэзия есть болезнь человека, как жемчуг, собственно, болезненный нарост, которым страдает бедный слизняк? И если Тангейзера вскрыть, в нем обнаружим вот та-а-акую жемчужину?

Шрайдер посмотрел на кулак Битерольфа, сказал задумчиво:

– А что, за такую можно…

– Друзья еще будут, – согласился и Райнер, – а вот такая жемчужина еще вряд ли попадется…

– Я тоже так думаю, – сказал Битерольф. – Конечно, и Тангейзера жалко, но и хоронить с ним такое сокровище тоже глупо. Предлагаю достать из него сейчас…

– А вскрытый труп на сарацин свалим, – добавил Шрайдер. – Они ж звери, все знают!

Тангейзер спросил сердито:

– Откуда здесь сарацины?

– За тобой приехали, мстить, – сообщил Шрайбер. – Ты же явно там напакостил. Признавайся, на их святыни плюнул?.. Вот и приехали за твоей шкурой.

– Им шкуру, – сказал Битерольф деловито, – нам внутренности.

– Эй-эй, – сказал Тангейзер опасливо, – уберите лапы и лапищи! Чувствуется, что вы добрые христиане и песни у вас наверняка такие же воинственно мирные, как у всех германцев.

Ландграф посмеивался, слушая их взаимные колкости, обратился к Тангейзеру:

– Говорят, суеверия – это поэзия жизни. Это верно?

Тангейзер ответил обиженно:

– Я не суеверный! Я все-таки христианин.

– Но при христианстве мир обеднен? – спросил ландграф. – Раньше было такое раздолье с множеством богов в каждом племени… А все эти домовые, тролли, фейри, банши, феи… Я как вспомню детство, когда мне про них рассказывала бабушка…

Шрайбер сказал со вздохом:

– Но пришел Иисус и вымел все огненной метлой. Мир стал чище, строже и… скучнее, как говорит Тангейзер.

Тангейзер спросил с подозрением в голосе:

– Это когда я такое говорил? И вообще к чему ты клонишь?

– Что ты тайный язычник, – ответил Шрайбер победно. – Даже если сам в этом не признаешься даже себе. Мне кажется, поэт вообще не может быть добрым христианином. Вообще – христианином!..

Тангейзер оглянулся на Битерольфа и Эккарта, те скалят зубы, но слушают внимательно, только Вольфрам застенчиво улыбается, но молчит по своему обыкновению.

– Глупости! – сказал он.

– Да? – спросил Шрайдер.

– Конечно, глупости!

– Хорошо, – сказал Шрайдер с нажимом, – скажи, ты хоть одну христианскую песнь написал?

Тангейзер возмутился:

– Раз я христианин, они все христианские!

– Нет-нет, я имею в виду песни не про жратву и баб, а про что-нибудь небесное, про святую Деву Марию…

Битерольф вмешался с веселым гоготом:

– Нет-нет, про Деву Марию нельзя! Мы же знаем, что он напишет!

Остальные захохотали, Тангейзер сказал сердито:

– Я могу написать и на темы Библии! Просто к жопастым девкам рифмы подбираются быстрее. А если она еще с вот такими, то и музыка сама на струны просится… Да что объяснять, сами все знаете, но прикидываетесь овечками.

Они оживленно заговорили на животрепещущую тему, можно ли делать песни на библейские темы, а у него в голове мелькнуло злорадное: а не рассказать ли им мои сны? Говорят, нет большего бедствия за обеденным столом, чем гость, который норовит пересказать все свои сны.

По мнению мудрых, несбыточны сны, что приходят к больным, опечаленным, ожесточенным, влюбленным и пьяным, а так как он явно влюблен и уже ничего не может с собой поделать, то и его сны… просто сны, что со временем забудутся.

Сегодня он вышел на прогулку в сад и почти сразу увидел Елизавету, она уютно устроилась под огромным толстым дубом, сказочно красивым с его роскошно развернутыми толстыми ветвями, красиво изогнутыми.

Ее фрейлины опустились прямо на траву, подвернув под себя длинные подолы платьев, болтают себе, греясь на солнышке. Между ними и Елизаветой достаточное расстояние, чтобы не услышали, если разговаривать с нею вполголоса, а когда Тангейзер направился к ней, заранее снимая шляпу, они посмотрели на него хитрыми глазами и повернулись к Елизавете спинами.

Он приблизился, поклонился церемонно. Она с сияющей улыбкой подала ему руку, он с трепещущим сердцем прикоснулся губами к тыльной стороне ладони, жадно вдыхая ароматный запах ее кожи, задержал поцелуй, пока она со смехом не выдернула руку.

– Вы что, – спросила она с упреком, – укусить меня хотели?

– Укусить? – изумился он. – Съесть! Сожрать!

Она с милой улыбкой указала ему на место рядом с нею, он сел, трепеща от счастья.

Отсюда открывается прекрасный вид на замок, а внизу в глубокой тени притаился великолепный пруд с чистейшей водой, где со дна бьют родники.

– Почему не показываетесь за общим столом? – сказал он с упреком. – Как все на вас смотрят, как смотрят! Не знаю, смотрели бы на святую Деву Марию с таким же восторгом?.. Ваша святая красота все очищает, словно посланный Господом дождь очищает воздух от пыли, а двор от мусора и грязи.

Ее щеки заалели, но произнесла она со строгим осуждением:

– Дорогой друг, вы не должны так говорить!

– Почему? – изумился он. – Вас так все любят! Даже цветы поднимают головки и распускают лепестки, когда вы появляетесь.

Она сказала еще строже:

– Прекратите. Немедленно.

– Все-все, – сказал он виновато. – Как вам прибывающие миннезингеры?

– Их много, – сказала она, – и все они разные. Только это и могу сказать, а песен еще не слышала.

Он усмехнулся.

– Вы очень наблюдательны. Действительно, все рыцари похожи друг на друга, как все торговцы, лесорубы, угольщики или плотники. Вот только миннезингеры выглядят так, словно каждый представляет какую-то далекую и удивительную страну!

– Почему?

Он вздохнул.

– Наверное, это в самом деле так.

– Каждый из другой страны?

– Да, – ответил он. – Своей. Которую сам создал. Там его законы, его мораль, его справедливость…

Она мягко засмеялась.

– И даже одежда?

– Выходя в наш мир, – пояснил он, – каждый понимает, что нужно принимать здешние правила, однако в каждом что-то да остается от его мира, и это мы замечаем, хотя не всегда можем сказать, что́ в нем не такое…

Она задумалась, а он тихо любовался ее неброской красотой, она наконец взглянула ему в глаза, улыбнулась.

– Что вы меня так рассматриваете? Это неприлично!

– Неприлично, – возразил он, – если не отдавать красоте должное. И очень опасно.

– Опасно?

– Род людской огрубеет, – пояснил он.

Она улыбнулась.

– Еще больше?

– Это вверх дорога вскоре упирается в небеса, – ответил он, – а вниз… можно катиться бесконечно. Потому люди должны не только замечать красоту везде, где она есть, но поклоняться ей, служить ей, говорить о ней, жить ею!.. И потому я не перестану радовать свое сердце и душу, хоть убейте меня прямо здесь!

Она засмеялась.

– Может быть, в самом деле вас прибить? Чтобы вы умерли счастливым, как нагло утверждаете?

Он расхохотался.

– Елизавета! Я люблю вас!

– И я люблю вас, – ответила она с дружеской улыбкой.

– Я поэт, – сказал он, – для миннезингеров рамки чуть шире, чем для рыцарей или крестьян. Даже шире, чем для королей! Елизавета, я ночами не сплю и все ужасаюсь этому турниру.

– Почему?

– А вас не ужасает? – спросил он.

Она не ответила, повторила мягко:

– Почему это ужасает вас?

Он тяжело вздохнул, опустил взгляд.

– Это не мое дело… как человека, как гостя ландграфа, но я миннезингер, а у нас чувство справедливости в крови! Нельзя так выдавать женщин, как приз!

Она не сводила с него пристального взгляда.

– Вы не хотите, чтобы меня отдали как приз?

– Очень, – выпалил он. – Страстно!.. Безумно!

– Это хорошо, – проговорила она несколько замедленно, словно раздумывала над каждым словом. – Все остальные… принимают это… как должное.

– Я не приму ни за что! – сказал он с огнем в голосе. – Вы должны выйти замуж по своей воле!

Она покосилась на щебечущих фрейлин, на лицо набежала легкая тень.

– Нам нужно идти…

– Спасибо, – сказал он, – что обратили на меня внимание.

Она мягко улыбнулась.

– На вас да не обратить? Вы такой загадочный…

– Я? – переспросил он неверяще. – Вот уж никогда бы не подумал. Но спасибо. Значит, я хоть немного, но хотя бы выгляжу сложнее моей лошади.

Она засмеялась уже весело.

– Вы и шутите… как-то необычно!

Он провожал ее взглядом, фрейлины тоже бросили на него по любопытному взгляду.

Тангейзер долго провожал ее взглядом, странное ощущение, словно душа воспарила и осталась там в заоблачных высотах, где всегда светло, чисто и радостно, словно он снова стал невинным ребенком, способным ликовать, глядя на севшую перед ним бабочку волшебной красоты.

Глава 9

В замок начали съезжаться миннезингеры с разных краев Тюрингии, Брабанта, Люнебурга и других земель. Ландграф распорядился очистить и приготовить для гостей помещения помимо замка и во множестве подсобных хозяйств, а если не хватит их тоже, то размещать в сельских домах, чтобы всем до замка было рукой подать.

Приготовил и телеги, на которых развозить по домам, творческие же люди, не могут не напиваться, так у них почему-то принято…

Тангейзер присматривался к прибывающим, стараясь определить, кто и насколько силен в сложении песен, сам уже отбросил идею спеть одну из своих лучших, в радостном возбуждении чувствовал, что в состоянии написать лучше, намного лучше, чем делал раньше.

Донесся ровный голос Вольфрама, он вошел оживленный и настолько дружелюбный, что Тангейзер ощутил острый укол в сердце.

– Хозяин уже спрашивает, – сказал он с дружеским укором, – чего ты уединился, как монах?

– Разве творчество не требует уединения? – спросил Тангейзер.

Вольфрам пожал плечами.

– Это у нас с тобой. А вот Битерольф обычно пишет в таверне. Представляешь? Говорит, ему нужно, чтобы много шума, говора, треск посуды, хлюпанье супа и бульканье вина…

– А как ты?

– Чаще всего на пирах присутствую, – сообщил Вольфрам. – Приличия, дорогой друг, заставляют что-то делать и такое, что самому не всегда хочется.

– Так не делай, – предложил Тангейзер.

Вольфрам приподнял брови.

– Разве мы в лесу? Там да, можно правила не соблюдать. Но в лесу и человек быстро превращается в животное. Ты приготовил что-то новое?

– Что, по моей роже видно?

– Видно, – сообщил Вольфрам. – Все говорят, ты сильно изменился, один я вижу, что ты все тот же… и такой же мой старый друг, с которым в детстве плечо к плечу рубили деревянными мечами чертополох, воображая, что освобождаем Святую землю от сарацин.

Тангейзер сказал со стесненным сердцем:

– Ты прав, мой дружище…

– Мне кажется, – сказал Вольфрам живо, – очень силен Понтер фон Вюллерслебен из Брабанта. Он сегодня спел для ландграфа, так не только я обратил внимание на высокую технику исполнения… Еще хорош Анно фон Зандерхаузен.

– Тоже техникой?

– И техникой, и виртуозностью, – ответил Вольфрам несколько обеспокоенно. – Виртуозность даже выше… Он из Люнебурга, а там вся школа ориентирована именно на четкость и строгость мелодии.

Тангейзер ответил неуклюже:

– Им тебя не побить.

– Думаешь?

– Уверен, – ответил Тангейзер серьезно. – Ты все делал лучше всех, за что ни брался.

Вольфрам сказал с надеждой:

– Хотелось бы верить. Мне очень нужно победить!

– Еще бы, – сказал Тангейзер. – Пять тысяч серебра… И кубок еще в тысячу…

Вольфрам отмахнулся.

– Да не нужны они мне вовсе!.. Мне нужна рука Елизаветы, которую я нежно и верно люблю еще с детства. Помнишь, как она за нами бегала и бросалась цветами?

Тангейзер ответил с усилием:

– Да вспомнил… только здесь. И, знаешь, я считал, что я счастлив, что уехал освобождать Святую землю, а вы тут, такие несчастные, остались… но теперь понимаю, что счастлив как раз ты.

Вольфрам взглянул с недоверием.

– Ты так шутишь?

Тангейзер покачал головой.

– Нет. Одна… знакомая как-то обронила, что Бога не ищут в дальних странствиях, так как он всегда с человеком.

– Снова женщина, – протянул Вольфрам, – что ты в них так увяз?

Тангейзер криво улыбнулся.

– Видимо, часть Змея во мне намного сильнее той, что досталась от непорочного Адама. Но все-таки хоть и женщина, но увидела дальше меня. Ты вот отыскал все здесь, не покидая даже Тюрингию.

– Отыщешь и ты, – заверил Вольфрам с жаром.

– Ты весь от Сифа, – сказал Тангейзер с завистью. – Тебя не терзают сильные и весьма нехорошие страсти…

Вольфрам сказал ласково:

– Общайся со всеми больше, не замыкайся в себе! Общайся с Елизаветой, она просто светлый ангел и любит тебя.

– Вольфрам, дружище, – сказал Тангейзер с мукой. – Умолкни, или я прибью тебя!

Вольфрам рассмеялся, ухватил его за рукав и потащил с собой. В просторном продолговатом зале, куда они вошли, в ряд горят всеми свечами восемь люстр, столы поставлены в виде буквы «Т», все под праздничными белоснежными скатертями, слуги торопливо прошмыгивают вдоль стен и расставляют сразу жаркое, пропуская холодные закуски.

Тангейзер с любопытством осматривался, все дышит богатством и уверенностью, столы и кресла по-германски тяжелые, добротные, блюда только из серебра и золота, первые гости уже пошли в зал и осматриваются, кому где сесть, распорядитель церемонно указывает места, распределяя по сложной системе заслуг и знатности.

Слуги торопливо внесли блюда свежеподжаренных кровяных колбасок с яичницей, вошел Битерольф, сразу повел носом, хватая запахи и ухватив за локоть пробегающего слугу.

– Вот это, – распорядился он, – и вот это… ага, и еще вон то…

– Да, господин?

– Поставить немедленно, – распорядился он. – Вот на это место.

– Хорошо, господин, – откликнулся слуга, – сейчас положим…

Битерольф воскликнул оскорбленно:

– Что значит, сейчас положим?.. Оставь весь поднос!

– Но, господин…

– Я тебе что, птичка божья, что по зернышку клюет и сыта бывает, дура такая?

– Нет, господин…

– Похож я на птичку? – продолжал он грозно. – Нет, ну тогда иди, бить пока не буду.

Слуга оставил поднос с жареным гусем на столе перед указанным креслом и помчался за другим подносом.

По всему залу покатился могучий и смачный запах жареного мяса с луком и перцем. Гости заходили, потирая ладони и поводя носами, шумно и весело рассаживались, перебрасываясь шуточками, обменивались приветствиями.

Тангейзер пил и ел, стараясь ничем не выделяться, хотя и чувствовал себя не то чтобы совсем уж чужим, все свои, но чем-то казался себе бывалым дедом среди буйной и гогочущей молодежи, и потому грусть не покидала душу.

На балкон выходили один за другим миннезингеры, там же гремели трубы, Тангейзер почти никого не слышал из-за этого шума, уже молча ел и пил, поглядывая на гостей, кое-кто из них будет на состязаниях, и он всматривался, стараясь определить, кто будет бороться за первое место.

Те, что поют сейчас, пользуются предоставленной хозяином возможностью показать себя, до участия в состязаниях их не допустят, отсеяв заранее, им еще долгий путь признания, а вот Гартман фон Хельдрунген или Бурхард фон Шванден, что сидят напротив друг друга за соседним столом и тоже присматриваются друг к другу, это соперники серьезные…

Вольфрам подсел в свободное кресло рядом с Тангейзером, радостный и возбужденный, быстро кивнул на распевающего под лютню барда с очень громким голосом.

– Как тебе вот тот? Поет все-таки хорошо…

– Неплохо, – согласился Тангейзер. – Но миннезингером ему не стать.

– В этот раз? Или вообще?

– Думаю… вообще.

– Почему так уверен?

– Я эту песнь слышал еще до отъезда в Святую землю, – пояснил он. – И слышать ее снова?

Вольфрам возразил:

– А почему нет, если песнь хороша?

– Я слушаю ее с удовольствием, – объяснил Тангейзер, – только не всякий поющий – певец, но даже хороший певец – еще не миннезингер! Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственней повторения. Миннезингер – это прежде всего сочинитель!

– А если он будет петь свои песни, – сказал Вольфрам, – составленные в молодости?

– Он останется миннезингером, – согласился Тангейзер, – но каково ему самому будет ловить сочувствующие взгляды и слышать разговоры, что когда-то в молодости был хорош, а сейчас лишь тень самого себя?

Вольфрам зябко передернул плечами.

– Я бы этого не хотел, – признался он.

Тангейзер взглянул с сочувствием.

– Но девяносто пять из ста, – сказал он, – заканчивают именно так. Невесело, верно?

– Еще как, – согласился Вольфрам. – Мы что, сумасшедшие?

– Все люди сумасшедшие, – сказал Тангейзер мирно. – Но миннезингеры – это сумасшедшие среди сумасшедших.

Вольфрам мягко улыбнулся, обнял друга за плечи.

– Пойду навещу Торона, а то что-то грустит…

Тангейзер проводил его недобрым взглядом. Вольфрам здесь уже чувствует себя как дома, даже берет на себя заботу о гостях, словно ничего не может измениться в его планах…

Слуги, неслышно ступая, подали на широких подносах орехи грецкие и лесные, а после них пироги с изюмом, но еще до них Тангейзер ощутил, что сыт, и потреблял понемногу только привезенное из Италии, южной части германской империи, сладкое и душистое вино, сохранившее в себе частицу теплых ласковых стран.

Вблизи заговорили об императоре, Тангейзер невольно начал прислушиваться. Находясь там почти рядом, он и не знал, что, оказывается, тамплиеры и госпитальеры вместе с патриархом Иерусалима составили план вернуть Иерусалим папе римскому. Император, вроде бы занятый своим гаремом да алгеброй, вовремя узнал об их заговоре, обвинил тамплиеров в предательстве и выслал их из Акры. Чтобы окончательно сломить хребет гордым тамплиерам, считавшим себя незаменимыми, он вызвал на помощь недавно созданный Тевтонский орден.

Вот почему при въезде в Иерусалим, подумал Тангейзер запоздало, императора окружали в основном тевтоны, а при коронации охраной руководил гигант Герман фон Зальц, магистр ордена…

Он не видел, что Елизавета поглядывает на него с живейшим интересом и странным щемом в груди. Этот старый друг детства уезжал высоким и нескладным юношей, но сейчас это могучий рыцарь, возмужавший и раздавшийся в плечах, только рост остался тот же, но лицо теперь суровее. На нем застыла некая печаль, хотя он часто улыбается и шутит, но ей видно, что на сердце у него не так безоблачно, как старается показать.

После застолья она сумела встретиться с ним в одном из пустынных залов, и хотя две фрейлины остались на расстоянии следить, чтобы молодые люди вели себя скромно и не прикасались друг к другу, но разговора они не слышали, Елизавета даже повернулась к ним спиной, чтобы не видели ее лица и движения ее губ.

– Тангейзер, – произнесла она с тревогой, – дорогой мой друг… что с тобой случилось в твоих странствиях?

Он пробормотал:

– А что могло случиться?

Она помотала головой.

– Не знаю.

– Тогда почему…

– Я вижу, – сказала она горячим шепотом, – ты улыбаешься, а в глазах такая скорбь, что я готова заплакать!

Он спросил с удивлением:

– Что, настолько видно?

– Ну вот, – сказала она, – ты и сознался. Иди сюда. Садись…

Она повела рукой в сторону длинной скамьи под стеной, вблизи открытой двери в соседний зал, где с двух сторон прохода высятся громадные подсвечники с зажженными свечами.

Он подошел, учтиво выждал, пока она сядет первой, опустился на самый край и спросил тихонько:

– В чем я сознался?

– Что у тебя какая-то потеря, – объяснила она серьезно. – Очень-очень тяжелая. Тебе все еще плохо, ты веселишься… мрачно!

– Мрачно веселюсь, – повторил он. – Надо запомнить, хорошие слова для будущих песен. Лиза, мне действительно пока еще не совсем… но ты не права, моя тоска уходит, потому что я увидел тебя. Ты, как ясное солнышко, освещаешь мир, тебе радуются не только люди, но и стены замка, что сразу становятся теплее и даже нежнее, что ли…

Она с неудовольствием покачала головой.

– Только не надо этих красивостей!

– Насточертели? – спросил он мягко.

– Ты не представляешь, – призналась она, – что такое жить в окружении миннезингеров!

– Догадываюсь, – сказал он. – Вычурные и яркие, но все-таки похожие, как снегири, цветистые комплименты.

В сторонке раздался сухой треск, в полной тишине вроде бы что-то стукнулось о пол и покатилось.

Елизавета прислушалась, вскочила.

– Прости, Генрих…

– Да что там может быть, – сказал он досадливо.

– У нас может, – ответила она и пропала в дверном проеме.

В соседнем зале пахнет растопленным воском и гарью, свеча вывалилась из подсвечника на стене, а огонек в падении не погас, и теперь на ковре появляется рыжее пятно.

Елизавета подхватила белый восковый столбик, быстро затоптала вяло тлеющий ворс. Тангейзер хотел предложить помощь, но она уже вернулась к подсвечнику и, привстав на цыпочки, пыталась вставить свечу обратно, однако та уже погасла от быстрых движений, пришлось снова зажечь от двух соседних, потом она умело и точно покапала расплавленным воском в лунку подсвечника, вставила, сильно прижимая, чтобы прилипла получше.

– Курт ставил, – сказала она, не оборачиваясь, – а он такой небрежный…

– Так и до пожара один шаг, – согласился он.

Она оглянулась и наткнулась на его прямой мужской взгляд, он смотрит в упор, и ее щеки сразу же занялись жарким румянцем.

– Генрих, – сказала она полусердито, – вы не должны смотреть на меня так!

– Я не могу иначе, – сказал он честно. – В моих мыслях только ты.

– Мне казалось, – прошептала она, – ты меня ненавидел!

– Когда ты бегала за нами, – спросил он, – и подслушивала? Но то была не ты… Да и я был не я.

– А кто ты теперь?

– Сумасшедший, – ответил он, – меджнун.

– Меджнун? Кто это?

– Это такая история, – сказал он с неловкостью, – представляешь, я ревел, как девчонка. Но мне можно, я миннезингер, а тебе нельзя…

– Почему?

– Веки распухнут, – объяснил он с неловкостью, – и вообще глаза будут красные, как у кролика.

– Расскажи! Только вернемся…

Они столкнулись в дверях с бегущими к ним фрейлинами, Елизавета царственно отослала их обратно, а когда уселись снова на лавку, Тангейзер, втайне гордясь своей памятью на стихи, начал пересказывать всю поэму.

Он ощутил, что голос у него задрожал, а в глазах начало щипать, однако зарыдала раньше Елизавета. А потом и у него слезы побежали по щекам.

Фрейлины в испуге вскочили, одна заторопилась к ним, другая исчезла, а спустя несколько минут, когда Тангейзер и Елизавета рыдали, крепко обняв друг друга, в зал вбежали Вольфрам и несколько рыцарей.

Битерольф в гневе ухватил Тангейзера за плечо.

– Ты что себе позволяешь?

Вольфрам потребовал:

– Что случилось?.. Кто вас обидел?.. Елизавета, умоляю!

Елизавета, вся в слезах, не переставая рыдать во весь голос, проговорила с трудом:

– Генрих… расскажи им…

Тангейзер ответил сквозь слезы:

– Зачем?.. Они же как их мечи… такие же… бесчувственные.

Глава 10

Когда он закончил печальную повесть, Битерольф ревел, весь в слезах, как раненый зубр, Шрайбер рвал на себе волосы, а Райман плакал чисто и безнадежно, как несправедливо обиженный ребенок. Вольфрам, с опухшим лицом и красными глазами, пытался успокоить Елизавету, но у самого слезы бегут и бегут по лицу, губы трясутся, а голос срывается на мышиный писк, он без конца вытирал лицо уже мокрым рукавом, у Елизаветы все платки хоть выжимай, но больше всего горя выказывали рыцари, борцы за справедливость, ибо чувствовали свою полную беспомощность в спасении Лейлы и Меджнуна.

Тангейзер оставил их переживать горе, а в своей комнате вытер опухшее от слез лицо, посмотрел на себя в зеркало и сказал себе холодно и трезво, что вот так нужно уметь создавать песни.

Тот, кто написал это, кто сумел задеть струны в людских душах, – гений из гениев. Даже в плохом пересказе такое действует, а что, если бы они понимали сарацинский, а он прочел им в оригинале?

Конечно, германцы – самый сентиментальный народ на свете, однако же он видел, как роняли слезы итальянцы и англичане, прибывшие с императором из разных и далеких друг от друга стран.

Так что да, этот прием нужно взять на вооружение…

Для предстоящего турнира миннезингеров готовят в замке самый большой зал, там заново перестлали ковры, сменили гобелены, сейчас опускают люстры и меняют старые свечи на новые, потому пир перенесли в левый корпус, что стоит чуточку в стороне, но и там он всегда готов к обороне, хотя сейчас весь расцвечен огнями и свешенными с крыши длинными пурпурными полотнищами.

Во дворе с наступлением темноты зажигали по всему двору смолу в бочках. Освещение показалось Тангейзеру диким, но все же лучше, чем бледная луна в небе.

Во дворе уже множество гостей, некоторых Тангейзер знал, к ландграфу прибыли все знатные люди Тюрингии. Состязание поэтов за звание лучшего – всегда праздник, а здесь еще и такой необычайный приз, подстегивающий азарт и воображение…

Со двора на миг донеслось мычание волов, забиваемых для пира, но тут же веселые звуки музыки заглушили все.

Ландграф почти все время либо встречал гостей, либо следил, чтобы подготовка к турниру шла, не прерываясь.

Битерольф заметил недовольно:

– Да пусть за этим слуги смотрят! Не ландграфье это дело.

– Луций, великий полководец, – ответил ландграф, – как-то заметил, что устроить пир и выстроить боевую линию – задачи весьма сходные. Первый должен быть как можно приятнее в глазах гостей, вторая – как можно страшнее в глазах врагов.

– А-а-а, – сказал озадаченно Битерольф, – тогда да, конечно… А вообще вы хорошо выбрали место, мой лорд. К вам добираться легче всего. Хорошие дороги.

– Потому что я сам слежу, как их строят, – ответил ландграф и, взглянув на молчаливого Тангейзера, добавил с улыбкой, – дороги долговечнее даже храма Соломона!

Под стенами на каменных плитах полыхают крупные угли в массивных чугунных жаровнях, но воздух в большой зале прогревается медленно, и многие за столами сидят в теплой одежде.

Во второй половине дня тучи разошлись, выглянуло солнышко и даже прогрело воздух, но, несмотря на это, ландграф велел хорошенько растопить все камины, чтобы никто из гостей в замке не ходил в шубе.

Тангейзер чувствовал, как его бьет радостная дрожь, но он заставил себя хотя бы попытаться думать о состязании, которое просто обязан выиграть.

Он, как и все, присматривался к прибывшим труверам, вагантам, менестрелям, бардам и миннезингерам, стараясь заранее определить самых сильных, что будут реально бороться за первое место.

По совету своего сенешаля ландграф учредил еще два утешительных приза: пятьсот марок серебром за второе место и памятную медаль на серебряной цепочке, а также сто марок серебра занявшему третье место.

Тангейзер сразу отсеял тех, кто и не собирался сражаться за первые места, эти трезво оценивают свои возможности и сейчас старательно урывают все радости жизни, доступные в огромном и богатом замке, не помышляя о тщательной подготовке, в то время как другие и вина стараются употреблять в меру, и холодную воду не пьют, чтобы не простудить горло, и спать ложатся вовремя, в то время как для других это самое время для любовных свиданий под покровом ночи.

Наиболее опасным Тангейзеру показался Готфрид Вильгельм Лейбнер, прибывший из Верхней Саксонии, где одержал три оглушительные победы на состязаниях, устраиваемых князьями.

Саксония далеко, никто не знает ее миннезингеров, а сам Готфрид держится сдержанно, со всеми вежлив, многих терпеливо выслушивает, сам говорит мало, за столом весьма умерен, как в еде, так и с вином.

Тангейзер лишь однажды сумел услышать, как он играет, тот настраивал лютню, струны ослабли за время долгой дороги, и у Тангейзера дрогнули колени, узнал знакомые чувственные мотивы, словно и этот побывал в каких-то далеких краях, где строжайшая христианская мораль не сковывает чувства, позволяет им говорить свободно и беспрепятственно…

Перехватив Вольфрама, что помогает ландграфу в приеме гостей, словно уже близкий родственник, он поинтересовался:

– Как тебе этот Готфрид? Миннезингер, который Вильгельм Лейбнер из Саксонии?

Вольфрам взглянул с недоумением.

– В смысле?

– Как исполнитель, – объяснил Тангейзер терпеливо.

Вольфрам сдвинул плечами.

– Не знаю, еще не слышал. Но он старше всех нас, так что, думаю, у него все спокойнее и филиграннее.

– Как знать, – сказал Тангейзер.

Вольфрам всмотрелся в его лицо внимательнее.

– Тебе что-то известно?

– Нет, – ответил Тангейзер, – но я слышал, как он пробовал лютню, не слишком ли отсырела за долгую дорогу в нашей мокрой стране.

– Наша страна не мокрая, – возразил Вольфрам с достоинством. – И что?

– У него есть новые приемы, – сообщил Тангейзер.

Вольфрам посмотрел исподлобья.

– Я полагал, все приемы уже знакомы всем. Лютня не такой уж и сложный инструмент…

– Он использует сочетания нот, – объяснил Тангейзер, – что взывают к нашей чувственности.

Вольфрам поморщился.

– Это низко. Чувственность – это у животных и простолюдинов. Люди благородные не выказывают даже намека на нее в обществе.

– Да, – согласился Тангейзер.

– Тогда он избрал ложный путь?

Тангейзер ответил с некоторым колебанием:

– Не уверен. Все-таки чувственность сидит в каждом из нас. И жажда плотской любви…

Вольфрам отшатнулся в негодовании.

– Как ты можешь о таком говорить так спокойно? Это же… это же грязно! Нечисто!..

– А мы и не говорим, – сказал Тангейзер. – Потому что наш дух силен, и он сверху. Но и плоть не умолкает. И стоит только ослабить волю, как она заговорит во весь голос.

– Никто из нас не ослабит!

– Точно, – согласился Тангейзер. – Но мы прекрасно понимаем того, кто… ослабил. Сочувствуем и жадно слушаем.

Вольфрам вскочил, глаза метнули молнию.

– Нет! Я такого слушать не хочу и не буду. Такому не место в приличном обществе!

– Таким песням?

– И таким людям!

Тангейзер сказал успокаивающе:

– Я с тобой полностью согласен, дружище. Опасаюсь просто, как бы наши слушатели, особенно судьи, не сочли, что его песни лучше наших церковно-возвышенных.

Вольфрам отрезал:

– У нас песни не церковные!.. Просто у нас творения благородных людей о благородных чувствах и помыслах, исполняемые для благородных людей вне зависимости от сословия.

– Хорошо сказано, – одобрил Тангейзер. – Но этот Готфрид, боюсь, делает ставку как раз на слабости в наших душах. А человек, ты же знаешь, слаб и весьма порочен…

– Нет, – отрезал Вольфрам. – Господь сотворил человека беспорочным!

– Все верно, – согласился Тангейзер, – да только потом Змей совратил Еву и засеял ее лоно своим семенем. Теперь его порочная кровь и животные страсти в каждом из нас. И они тянут в пучину низменных удовольствий.

– Нет!

– Тянут, – сказал Тангейзер непреклонно. – Еще как тянут!.. Да, мы постоянно боремся и, что удивительно, побеждаем, но все мы знаем про этот порочный зов, хотя в приличном обществе говорить о таком не принято, ты прав. Так вот, если этот Готфрид заговорит в песне, воспоет, то многим это понравится даже очень…

Вольфрам в святом негодовании вскинул голову, лицо бледное и решительное, заходил взад-вперед по комнате, заложив руки за спину.

– Нет, – повторил он и остановился перед Тангейзером, требовательно заглянул ему в глаза. – Нет!.. Ты слишком долго отсутствовал в дальних неведомых странах, мой дорогой друг.

– И что я не понимаю?

– Самое главное, – сказал Вольфрам.

– Но что?

– Многим, – сказал Вольфрам и поморщился, – такая песнь, может, и понравится. Ну, как нам нравятся некоторые простонародные, но мы же их не исполняем в замке?.. Есть все-таки рамки приличия…

Тангейзер смотрел на него оценивающе.

– Думаешь, – проговорил он, – даже если такая песня понравится, то никто просто не покажет вида?

– Во всяком случае, – ответил Вольфрам, – никто из приличных людей не назовет ее лучшей. Или даже хорошей.

– Твои бы слова, – пробормотал Тангейзер, – да прямо Богу в уши…

Вольфрам улыбнулся, лицо осветилось и стало чистым и нежным, как у ребенка.

– Ты беспокоишься за меня, – сказал он растроганно, – мой лучший друг, о котором я тосковал все эти годы… Но я заверяю тебя, что приложу все силы, чтобы победить на этом состязании!

– Не сомневаюсь, – сказал Тангейзер, – что приложишь. Но что-то тревожно мне…

– Почему?

Тангейзер тяжело вздохнул.

– Церковь слишком высоко вознесла человека и заставляет его там жить среди благородных идей и чистых помыслов. Словно в нас и нет похотливого наследия Змея. Меня это в последнее время… пугает.

Вольфрам посмотрел на него в удивлении.

– Почему?.. Люди никогда-никогда не сорвутся в похоть! Мы будем становиться только еще чище, правда-правда!..

Тангейзер посмотрел на него почти с нежностью.

– Господь любит тебя, Вольфрам, – сказал он. – И есть за что.

Глава 11

Оставшись один в своей комнатке, Тангейзер напряженно раздумывал над раскладом сил участников состязания. Вольфрам слишком оптимистичен, он не учитывает, что новые миннезингеры растут, как грибы после теплого дождя, и они старательно ищут новые способы воздействия на слушателей. В том числе время от времени пробуют и вот такие приемчики, как воспевание плотской близости, что понятно как простолюдинам, так и благородным.

Но настолько ли прочен забор моральных устоев высшего общества? Взаимопроникновение идет в обе стороны: благородные стараются облагородить простолюдинов и привить им высокую нравственность, а те в свою очередь расшатывают устои благородных своей доступностью и почти откровенным предложением незамысловатых утех в постели.

В этом соревновании пока что побеждает высокое, что заслуга суровой и беспощадной церкви, но все чаще даже благородные срываются и уходят в безобразные загулы…

Да, потом раскаиваются и отбывают накладываемые епитимьи, но что, если все больше людей начнет поддаваться низменным соблазнам, оправдывая себя тем, что ничего, дескать, страшного не случилось, ведь не убил же, не ограбил…

Он зябко передернул плечами. И ни с кем не поделишься подобными опасениями. Они все чисты и безгрешны… ну, в сравнении с ним, к примеру.

Даже слушать не захотят, а если заговорит – заткнут уши, чтобы не слышать такие непристойные предположения насчет столь низкого падения человека.

Готфрид, высокий и хорошо сложенный, виски уж начинают седеть, но еще красив и силен, лицо волевое, в глазах уверенность, только губы показались Тангейзеру чем-то нехорошими, некая порочность в них, затаенное сластолюбие, несдержанность в чувствах… хотя это общая черта всех людей искусства, однако здесь особенно видна, словно этот миннезингер предается разнузданным порокам настолько давно, часто и усердно, что они наложили на его облик заметный отпечаток.

Как заметил Тангейзер, он тоже внимательно присматривается к прибывшим и прислушивается к их речам. Конечно, слова не говорят о том, что будут петь и как именно, однако дают представление об уровне самих миннезингеров.

Наконец наступил день турнира, знатные и знатнейшие гости входили в главный зал в сопровождении своих вассалов, кичась тем, что у них в услужении прославленные в боях и турнирах рыцари. Вдоль стен раскоряченные светильники, каждый на дюжину свечей, и в зале такая толкотня, что Тангейзер уже дважды натыкался на эти железные сооружения и закапал расплавленным воском рукав.

На столах тоже свечи в медных подставках, красивые такие ряды, поставленные строго посредине, разделяя правую и левую сторону.

На помосте, откуда временно убрали трон ландграфа, теперь возвышение, покрытое красным бархатом, и огромная люстра сверху, чтобы исполняющего песни миннезингера было хорошо видно даже из самых дальних уголков зала.

Ландграф вышел на балкон, величественный, вся одежда расшита золотом, даже сапоги словно пошиты ювелиром.

Трубы тотчас же умолкли. Он вскинул обе руки, все в зале обратили к нему лица.

– Я счастлив! – сказал он громко. – Вы оказали мне честь, посетив мой замок и общаясь здесь с друзьями, с которыми видимся так редко… Мне больше нечего сказать, кроме как повторить: я счастлив, что принимаю вас!

Молодец, мелькнуло у Тангейзера. Не чванится богатством и родовитостью, а подчеркивает значимость всех, кто приехал. Еще и за это так популярен, мы всегда больше любим тех, кто хвалит нас, а не себя.

Елизавета появилась в небольшой изящной короне, с которой на лоб свисает подвеска с большим красиво ограненным бриллиантом, а с нее, почти достигая переносицы, крупная празднично блестящая жемчужина. В ушах покачиваются золотые серьги с ярко-голубыми сапфирами.

Полная достоинства, она прошла через зал, сопровождаемая двумя фрейлинами, все расступались и почтительно кланялись. На точно выверенном расстоянии она остановилась, чтобы не слишком задирать голову, присела в церемонном поклоне.

Ландграф поклонился в свою очередь подчеркнуто почтительно, Тангейзеру показалось, что он испытывает некоторое чувство неловкости, что объявил свою любимую племянницу призом победителю турнира.

Слуга подошел к ней с подносом, поклонился и застыл, не смея поднять глаз. Она взяла серебряный кубок, каждый ее жест исполнен невыразимого изящества, Тангейзер чувствовал, как снова сладко заныло сердце. Пока он искал счастья в дальних странах, она медленно расцветала здесь, как дивный цветок.

Елизавета вскинула кубок по направлению к ландграфу, тот вытянул руку с кубком в ее сторону, словно соприкасаясь краями через расстояние в несколько ярдов.

Оба выпили, глядя друг на друга, после чего она опустила пустой кубок на поднос слуги, что так и стоит рядом со склоненной головой, красиво и гордо повернулась и пошла обратно.

Фрейлины расступились в стороны, она прошла между ними, и обе двинулись следом, словно закрывая ее от враждебных взглядов.

Тангейзер слышал, как один из знатных гостей проговорил тихо:

– Очень недовольна…

Второй поинтересовался осторожно:

– Поссорились?

Вельможа сдвинул плечами.

– А кому понравится, что отдают, как козу на базаре?

– Зато какой турнир! – сказал второй. – О нем будут говорить века!

– Но это нам хорошо, а ей?

Вельможа снова сдвинул плечами.

– Это мужской мир. Женщины всегда были разменной монетой.

Все с веселыми воплями вскинули наполненные кубки и чаши в направлении ландграфа, тот широко улыбнулся и картинным жестом обвел кубком в вытянутой руке всех в зале.

В зале орали и кричали хвалу все громче, многие, осушив кубки до дна, поставили их на столы и оглушительно хлопали в ладоши.

Никто не садился за стол, пока ландграф на ногах. Он ушел с балкона, а спустя некоторое время показался в дверях зала внизу. Его снова встретили аплодисментами, он улыбался и вздымал руки, затем торопливо сел в главное кресло и жестом попросил всех опуститься и начинать пир.

Тангейзер подумал, что все восемь люстр с зажженными свечами похожи на папские высокие тиары, а разряженные разноцветные гости в зале двигаются, напоминая ему начинающую закипать баранью похлебку, в которую щедро сыпанули зелени, золотого лука, и все это неспешно перемешивают незримой гигантской поварешкой…

Он отогнал от себя эти образы, что хорошо для поэзии, не весьма для реальной жизни, улыбнулся, стараясь быть таким же веселым и жизнерадостным, как и все.

Пока гости и участники соревнования насыщались, на свободной площадке между столами хорошо одетые актеры в масках, символизирующих Любовь, Ревность, Коварство и Добродетель, разыграли несложную пьеску, в конце им даже поаплодировали.

Рядом с Тангейзером опустился Вольфрам, спросил живо:

– Как тебе это театрализованное представление?

Тангейзер сдвинул плечами.

– Думаю, ты знаешь ответ.

– Но все же?

– Глупость, – сказал Тангейзер с сердцем, – сопровождаемая музыкой, танцами, обставленная блестящими декорациями, все же глупость, но ничего большего.

Вольфрам возразил примирительно:

– Ты слишком жесток и непримирим. Посмотри с другой стороны. Это двор ландграфа, а не императора. Вот если бы у императора Фридриха было такое, я бы тоже начал крутить носом. Он известен как тонкий знаток поэзии, музыки, у него чувство вкуса… и все такое, а наш ландграф просто добрый и радушный хозяин.

– Но он собирает к своему двору миннезингеров.

– Потому что тянется к нам, – пояснил Вольфрам, – но сам он не миннезингер! Он всегда говорил, что его пальцы лучше держат рукоять меча, чем перо…

– И все равно пьеска слабовата, – сказал Тангейзер, взглянул на изменившееся лицо Вольфрама, сказал виновато: – Прости, я не подумал, что ты автор… Вообще-то больше виноваты актеры, не поняли твоего замысла…

Вольфрам поморщился.

– Да ладно, не извиняйся.

– Все равно прости…

– Не за что, – ответил Вольфрам. – Мы живем здесь в глуши и многое понимаем не так, как в столицах или других странах. И даже тот, кто тянется туда, не понимает…

– Тянутся к свободе чувств, – ответил Тангейзер. – Простому человеку телесные ласки постигать хватит всю его жалкую жизнь. Я же за семь лет узнал не только все… да-да, все!.. но и понял, как это мало для человека.

Вольфрам спросил настороженно:

– И что же ты вынес?

Тангейзер вздохнул.

– Это не объяснить словами. Давай лучше расскажи, что ты приготовил к соревнованиям.

Вольфрам улыбнулся с неловкостью.

– Я рассчитываю на победу, ты прав, но…

Он запнулся, замявшись на миг, Тангейзер спросил с тревогой и одновременно подленькой, как сам чувствовал, надеждой:

– Что?

– Я не так уж и уверен, – проговорил Вольфрам, в его серьезном голосе звучала тревога.

– Ты? – переспросил Тангейзер. – Ты же лучший!

– Спасибо, – ответил Вольфрам упавшим голосом, – но… понимаешь, я тоже полагаю, что не стоило все-таки главным призом ставить Елизавету! Я теперь ночами не сплю, тревога душит меня. В замок все еще съезжаются миннезингеры…

– Все равно ты лучший, – сказал Тангейзер.

– Откуда ты знаешь, – возразил Вольфрам. – Ты давно не слышал моих песен. Тем более, не слышал новых певцов.

– В чем я полностью согласен с церковью, – сказал Тангейзер, – так в ее полном отрицании чудес. О всех миннезингерах Тюрингии, близких вам по уровню, вы все знаете. Да они и сами прибиваются к двору ландграфа, а тут вы их видите как облупленных.

Вольфрам тяжело вздохнул.

– Понимаешь, я очень боюсь потерять Елизавету.

Тангейзер спросил дрогнувшим голосом:

– Она… тебе что-то обещала?

– Да, – ответил Вольфрам почти шепотом.

– Что? – спросил Тангейзер и добавил торопливо: – Ты можешь не говорить, если это нельзя…

Вольфрам поднял на него взгляд чистых светлых глаз, почти таких же прозрачных, как у Елизаветы.

– Но ты же мой друг? Как могу тебе не доверять?

– Ну, – пробормотал Тангейзер, – если слишком личное…

Вольфрам покачал головой.

– Нет-нет, она непорочна и незапятнанна, я скорее умер бы, чем позволил в отношении нее что-либо недостойное. Просто…

Он умолк, сунул руку в ворот рубахи, на лице появилась мечтательная улыбка. Тангейзер смотрел, как он бережно вытаскивает серебряный медальон на тонкой цепочке, счастливо вздохнул и бережно открыл обеими руками.

Сердце Тангейзера оборвалось. Внутри цветное изображение Елизаветы, очень точное, она там как живая с башней золотых волос и тремя нитками жемчуга на обнаженной шее, бледным овалом лица и внимательным взглядом больших тревожных глаз.

На внутренней стороне крышки сложная чеканка по серебру, изображая герб рода Гогенштауфенов. Все это украшено огромным количеством крохотных сапфиров, что так идут ее чистому светлому облику.

– Откуда это у тебя? – спросил Тангейзер с тяжелым холодом в груди.

Вольфрам даже не заметил, что это прозвучало почти оскорбительно, с той же мечтательной улыбкой прижал ее изображение к губам, сладостно вздохнул.

– Она подарила…

– Давно?

– Нет, – сообщил он, – совсем недавно. Как раз перед тем, как мы отправились на охоту, с которой привезли кабана, трех оленей и тебя!

Сердце Тангейзера болезненно екнуло. Если бы он выбрался из недр Герзельберга хоть на день раньше…

Вольфрам медленно и с великой неохотой закрыл медальон, крохотный замочек звонко щелкнул. Тангейзер мрачно смотрел, как друг снова приложился губами, на этот раз к гладкой поверхности из серебра.

Нет, мелькнула злая мысль, лучше бы на неделю раньше.

– Тогда тебе нужно постараться, – сказал он с подчеркнутой сердечностью, – хотя я и не сомневаюсь в твоей победе, но все-таки хоть в лепешку расшибись, но победи!

Глава 12

Торжественно загремели трубы, управляющий замком звучно прокричал о начале жеребьевки.

Для того чтобы все шло честно, сперва избрали комиссию из самих же миннезингеров, что тщательно следили, чтобы все бумажки с именами были одинакового размера и цвета, потом их скрутили в трубочки, высыпали в большой серебряный таз и по очереди перемешивали под веселые вопли из зала.

Для вытаскивания привели пятилетнюю девочку, дочь придворной белошвейки, нежную, пухленькую и в золотых волосиках, похожую на ангела, какими их рисуют на стенах церкви.

Управляющий объяснил ей:

– Будешь вытаскивать оттуда бумажки, поняла? Но только по одной. Поняла?

Она важно кивнула.

– Поняла…

– Начинай, крошка.

Все наблюдали за нею с умилением и одновременно напряжением. Она сунула детскую ручонку в таз, цапнула две бумажки, одну тут же оставила, а вторую подала управляющему.

Он церемонно развернул ее на виду у всех, вчитался и сказал громко и ясно:

– Первым выступает… Карл Фридрих Иероним фон Мюнхер!

В зале захлопали, а управляющий передал смятую бумажку членам комиссии, те прочли и кивками подтвердили залу, что да, первому демонстрировать свое умение поэта и музыканта предстоит Карлу Фридриху Иерониму фон Мюнхеру.

Управляющий ободряюще улыбнулся ребенку.

– Доставай следующую бумажку. За эту работу ты получишь сладости.

Она сказала грустно:

– Мне сладкое мама не разрешает…

– А мы разрешим, – заверил управляющий. – Видишь, весь зал за то, чтобы тебе дать сладостей!

В зале довольно заревели, затопали, послышались голоса:

– Обещаем!

– У ребенка счастливая рука!

– Дети невинны!

– Она же ангел.

– Я ей сам конфет куплю!

Осчастливленная девочка снова запустила тонкую ручку в таз. Управляющий взял из ее пальчиков бумажку, развернул и прочел:

– Либих Юстус!

В одном из уголков зала началась веселая суматоха, кого-то там хлопали по плечам и спине, то ли поздравляли, то ли жалели, что идет в самом начале.

Тангейзер наблюдал за жеребьевкой и смутно дивился реакции: примерно половина тех, кто жалеет, что попал в первую десятку, и столько же горюющих, что им выпало выступать в конце.

Доводы у всех одинаково несокрушимые: первые утверждают, что, какие бы яркие песни ни прозвучали в начале, их впечатление сгладится, а то и вовсе забудут, когда придет время петь последним, что и захватят все внимание, но те, кому выпало выступать в конце, утверждали с такой же убежденностью, что первые впечатления самые яркие, и как бы хорошо ни пел кто-то потом, их будут сравнивать с первыми и отсеивать.

Ему самому выпало выступать в последней пятерке, но, что важнее, Вольфрам и Готфрид идут впереди, он решил, что ему повезло: увидит их выступления и успеет скорректировать свое.

У него приготовлены две песни «Песнь о доблести» и «Гимн прекрасной даме», он так и не решил, какая из них подойдет больше. На состязаниях такого ранга нужно смотреть, именно что подойдет именно этой публике и судьям, а не что понравится вообще.

Слуга поднес на особом церемониальном подносе корону ландграфа и золотые цепи с драгоценными камнями. Ландграф в торжественном молчании присутствующих рыцарей взял ее обеими руками и водрузил на голову.

На подносе оставались цепи, сенешаль указал на тонкую с топазами, красиво обрамленными золотом, но ландграф покачал головой.

– Это событие, – произнес он раздумчиво, – и мы отнесемся к нему со всем уважением.

Сенешаль поклонился, не смея перечить, а ландграф взял широкую золотую цепь с крупными рубинами, передал другому слуге, и тот почтительно надел ему на шею, поправил на груди, чтобы головной кулон смотрелся выигрышно даже на изящном красном жилете с золотым шитьем.

Вольфрам не находил себе места, хотя Тангейзер пока что не видел ему достойных соперников. В первый же день, когда он исполнил свои последние песни Тангейзеру, тот поразился, насколько тот далеко продвинулся. Хотя, конечно, восемнадцать лет и двадцать шесть – немалый срок, чтобы развить свой талант, но сколько тех, что не только не развивают, но и гасят в душах тот слабый огонек, что загорелся в молодости?

В первый день турнира он отметил только двоих, оба хороши, но все-таки ничего нового, только перепев старых идей и аранжировка мелодий, добросовестные такие ремесленники, для победы на турнире такого уровня этого маловато…

Второй день выявил еще троих, один буквально покорил публику и судей виртуозной игрой и оригинальной трактовкой песни о Парцифале, который первым из рыцарей Круглого стола увидел Святой Грааль. Ему бешено хлопали, кричали в восторге и пророчили полную победу в состязаниях.

Вольфрам слушал с таким напряжением, что весь мир для него, как понял Тангейзер, исчез. Сейчас с него можно снять сапоги, пояс и вообще раздеть, даже не заметит, будучи весь там, на сцене.

– Не трясись, – шепнул ему Тангейзер, – я слушал тебя. Уверяю, ты намного лучше.

Вольфрам прошептал затравленно:

– Это ты говоришь, чтобы подбодрить меня.

– Ничего подобного.

– Тогда зачем?

– Потому что это правда, – сказал Тангейзер. – Ты самый сильный.

«Кроме меня», – добавил мысленно. Вообще-то паскудно чувствовать себя свиньей, прекрасно понимая, что надеешься покорить публику и судей именно своей песней и получить все первые призы, в том числе и самый желанный – руку Елизаветы.

Да, Вольфрам будет убит поражением, но Елизавете с ним вскоре стало бы невесело, он слишком светел и безукоризнен, а для жизни нужно быть не только прекраснодушным рыцарем, но и немножко… а то и множко, человеком, который зрит мир таким, каков он есть, а не тот, каким хотят видеть.

Что касается ландграфа, он если и будет недовольным, то недолго. Для него важнее, чтобы счастлива была Елизавета, а это он, Тангейзер, сумеет.

Для ландграфа особой разницы между Вольфрамом и Тангейзером не будет, оба не только одного возраста благородные рыцари из приличных семей, но и равного достатка.

Под приветственные возгласы, аплодисменты и веселые вопли толпы они пошли в левый корпус, где приготовлен зал и арена для состязающихся, в то время как в главном здании в большом зале сейчас идут последние приготовления для грандиозного пира.

Ландграф, красивый и мужественный, идет впереди, с ним его верные рыцари из лучших семей Тюрингии, все статные, широкие в плечах и гордые видом, настоящее олицетворение всесокрущающей германской мощи, все осознают свою силу и достоинство, народ неистовствует, вопит ликующе, аплодисменты гремят со всех сторон, а когда подошли к распахнутым воротам здания, звонко пропели трубы.

Еще больший восторг у толпы вызвало появление из главного корпуса Елизаветы и ее фрейлин. В нежно-голубом платье, чистая и нежная, она выглядела настолько прекрасной, что одни восторженно орали и аплодировали, а другие падали на колени вдоль ее пути и старались коснуться длинного подола ее платья.

Все балконы усеяны народом, где тоже кричат восторженно, машут платками и аплодируют так, что завтра распухнут ладони.

Она сказала, повторял Тангейзер себе, осчастливленный до глубины души, что любит меня. Она в самом деле любит, пусть пока по-дружески, но я сумею открыть перед нею мир настоящей любви, чего никогда не сумеет Вольфрам.

Вольфрам чище меня, благороднее, возвышеннее, однако нельзя всю жизнь кормиться только сладостями… и хотя да, он может, но нельзя обрекать на такой аскетизм Елизавету, нежную и хрупкую, что создана радовать этот мир и сама радоваться ему.

Распорядитель провозгласил громко и торжественно:

– Вызывается Вольфрам фон Эшенбах, миннезингер из Вартбурга!

В зале раздались дружественные выкрики, многие захлопали, Тангейзер ревниво увидел, что Вольфрама здесь любят даже те, кто с ним незнаком даже, слава о человеке бежит впереди него.

Вольфрам, одетый с германской тщательностью, торопливо вышел на сцену, поклонился, все как-то суетливо, Тангейзер понял, насколько тот волнуется, ландграф обязан будет сдержать слово, если первый приз получит кто-то другой, а не Вольфрам, и это гнетет Вольфрама, как будто он держит на плечах скалу.

В зале затихли, а Вольфрам взял в обе руки лютню, медленно и неспешно начал щипать струны, а затем запел нежно и проникновенно о чистом источнике любви, который он никогда не дерзнет осквернить.

Тангейзер весь превратился в слух, пока что Вольфрам демонстрирует удивительно чистую и прозрачную мелодию. Как он только и сумел такую подобрать, услышал ли в журчании горного ручейка, нехитрой, но трогательной песенке кузнечика, смехе ребенка, но лица в зале начинают расцветать светлыми добрыми улыбками, в глазах появляется мечтательность, словно под сводами тихо пролетел светлый ангел…

Когда он закончил, никто в зале не стал хлопать, хотя Тангейзер ждал, что аплодисменты будут такими, просто оглохнуть можно, и только когда Вольфрам сошел со сцены, в зале начали медленно шевелиться, кто-то неуверенно захлопал, остальные словно пробудились от волшебного сна, аплодисменты мгновенно превратились в овацию, многие так долго выкрикивали имя Вольфрама, что это перешло в скандирование.

Эккарт сказал тихо:

– Точно, ваш друг победитель!

– Они еще меня не слыхали, – заметил Тангейзер.

– Вы его не побьете, – заявил Эккарт авторитетно.

– Тоже мне знаток, – раздраженно сказал Тангейзер. – У меня есть кое-что получше!

Эккарт повернул голову и уставился на него в изумлении.

– Вы серьезно?

– А почему нет?

– Но, – пробормотал Эккарт, – тогда ландграфу придется отдать вам и Елизавету… Ах да, понял!

– Что ты понял?

Эккарт воскликнул, сияя:

– Деньги и кубок вы заберете, а Елизавету отдадите господину Вольфраму!

– Мудрец, – буркнул Тангейзер. – Ух ты, это уже сам Готфрид? Ну, это настоящий противник…

Готфрид вышел на сцену с подчеркнутой неспешностью, умеет держать внимание публики, улыбнулся, подмигнул в зал, в ответ захлопали и что-то закричали одобрительно. Судя по голосам, его знают в Вартбурге, что неприятно поразило Тангейзера, но в этот момент Готфрид ударил по струнам и запел.

В отличие от Вольфрама он не пощипывал струны нежно, а бил по ним достаточно мощно. Тангейзер подумал ревниво, что еще немного, и начнет стучать по деке, как делают не умеющие играть, однако Готфрид, опытный турнирный боец, умело держал внимание всего зала, играл аккордами, а когда запел, Тангейзер насторожился, снова ощутил в этой песне восточные чувственные мотивы, некий разгул… нет, еще не разгул, но ощутимый намек на то, что человеку нужно и веселиться, плясать, а не только ходить в церковь и слушать хоралы, он имеет право на сладостный поцелуй, на трепет рук, на лицезрение и даже прикосновение к женским персям, и пусть ланиты окрасятся жарким румянцем, но это наша жизнь, мы будем ей радоваться, потому что мы люди…

Судя по залу, слушают его внимательно, на лицах жадное внимание, в глазах отклик, а затем произошло невероятное: многие начали притопывать, сперва чуть-чуть, непроизвольно, как бы ноги сами по себе, а потом еще пошло и прихлопывание в ладоши.

Тангейзер понял потрясенно, что если бы собравшиеся знали слова песни, весь зал сейчас бы подпевал этому Готфриду.

Готфрид закончил песнь на громкой бравурной ноте и, пока она звучала, вскинул руку со сжатым кулаком и стоял так, улыбаясь победно и уверенно.

В зале все поднялись с мест и аплодировали стоя. Сердце Тангейзера рухнуло на пол, а чувство безнадежности охватило с такой силой, что только стоял, весь застывший, и только медленно сводил и разводил ладони, имитируя хлопки.

Не только у Вольфрама нет шансов. Их нет и у него. Этот Готфрид сумел сделать невозможное… Нет-нет, именно возможное, он сам бы это сделал достаточно легко, если бы хватило ума не зарываться. Но Готфрид старше и опытнее, битый жизнью не раз, уже знает, за какие рамки выходить опасно, и потому подошел к самой грани… но не перешел ее.

Сквозь гром оваций и шум крови в ушах он едва расслышал, как на сцену вышел распорядитель и прокричал:

– Перерыв!.. Прошу вас, дорогие гости, перейти в соседний зал, там уже накрыты столы. Можете подкрепить силы, перевести дух… и приготовиться выслушать последних выступающих! После чего начнем подсчет ваших голосов…

Народ, очень возбужденный и растормошенный, начал выдавливаться через широко распахнутые двери, многие в азарте останавливались группами и о чем-то спорили, живо жестикулируя, а потом поспешно догоняли уходящих.

Тангейзер видел, как ушел Вольфрам, но не в зал, куда направились все, поспешил за ним, отыскал в крохотной комнате, где тот в полном отчаянии сидит за столом, уронив голову на скрещенные руки.

– Вольфрам, – сказал он и запнулся, даже не зная, что сказать еще.

Вольфрам поднял голову, Тангейзер отшатнулся при виде перекошенного ужасом и отчаянием лица всегда спокойного и доброжелательного друга.

– Я всегда был против, – прошептал Вольфрам.

– Погоди, – сказал Тангейзер, он опустил ладонь на плечо друга, – погоди, надо подумать…

– Она потеряна, – вскрикнул Вольфрам. – Она потеряна! Господь запрещает азартные игры, вот и наказал…

– Погоди, – повторил Тангейзер. – Не может быть, чтобы ландграф не продумал все наперед и не учел подобное.

– Этого никто учесть не мог!

– Да, – пробормотал Тангейзер, – да… мир не стоит на месте…

– О чем ты?

– Все развивается, – проговорил Тангейзер. – Подвижки есть и в нашей чугунности… что же делать… что делать…

Вольфрам вскрикнул:

– Я ничего не могу придумать!

– Этот Готфрид, – спросил Тайгейзер, – достаточно знатен?

– Даже больше, – вскрикнул Вольфрам, – чем мы с тобой!.. Просто он в молодости, поссорившись с родителями, убежал из их дома и сперва был наемником…

– Да, это в нем чувствуется…

– Потом, – закончил Вольфрам, – потом почему-то стал миннезингером…

Тангейзер задумался, спросил с сомнением:

– Да, ты прав, именно почему-то. Но что-то же еще есть такое, чтобы не отдать ему первый приз?

Вольфрам в отчаянии замотал головой, Тангейзер с неловкостью увидел, как из ясных глаз рыцаря хлынули слезы и побежали по щекам, оставляя мокрые дорожки.

– Нет!.. – вскрикнул он. – Ничего нет. Ландграф был настолько уверен, что первый приз получу я, что… Господи, что мы наделали! Что мы наделали…

– Вольфрам, – сказал Тангейзер, – друг мой… Не убивайся, надо подумать, как переломить ситуацию в свою пользу. Состязание еще продолжается, победителя еще не объявили…

Вольфрам простонал в отчаянии:

– Тебя что, не было в зале?

– Был…

– Тогда ты видел победителя!

– Он еще не победитель, – сказал Тангейзер.

– Его уже не обойти…

– Можно, – сказал Тангейзер.

Вольфрам в отчаянии снова залился слезами.

– Что за глупость мы сделали!

– Это сделал ландграф, – сказал Тангейзер.

– Мы все там были, – возразил Вольфрам. – Давая свершиться глупости или преступлению, мы становимся участниками! И отвечаем по всей строгости…

– Тоже верно, – согласился Тангейзер. – И все-таки… все-таки его остановить можно…

Вольфрам помотал головой.

– Такого человека нет!

– Есть, – сказал Тангейзер.

Вольфрам уставился на него в недоумении.

– Здесь? В нашем замке?

– Да.

– И он примет участие в соревновании?

– Да.

Вспыхнувшая надежда в глазах молодого рыцаря внезапно угасла. Он снова уронил голову на руки, плечи его тряслись от рыданий.

– Если ты имеешь в виду себя, – проговорил он невнятно, – то мне какая разница?.. Ты еще хуже…

– Почему?

– Потерять любимую, да еще и друга в один день?

Глава 13

Тангейзер вышел, улыбаясь во весь рот, хотя поджилки трясутся, а в животе разрастается тяжелая холодная глыба промерзшего насквозь гранита. Шум в зале начал затихать, когда он вскинул руку и помахал над головой.

– Дорогие друзья, – сказал он громко. – Я, как и вы, впечатлен виртуозной игрой великолепного Готфрида. Это огромный шаг вперед в миннезанге и вообще в искусстве!.. Это раскрепощение, это свобода, это даже… вольная воля!.. Но я вам сейчас покажу, какими эти песни станут дальше и дальше. Я прошел этот путь. Он великолепен и сладостен. Очень даже сладостен… Спасибо! А теперь…

Он взял первый аккорд, на ходу перестраиваясь, отбросил первые ноты и заменил их концовкой из победной песни Готфрида, которую все еще помнят, и дальше перешел плавно по нарастающей к своей вершине, песне «Хвала Венере», которая привела и саму Голду в восторг.

В зале, где с первых же аккордов начали улыбаться и притопывать, постепенно начало нарастать замешательство. Уже к середине песни он видел гнев у многих на лицах, хотя кое-кто еще понимающе улыбается и с удовольствием притоптывает, но их становится все меньше и меньше.

Он перешел к эффектной концовке, где так смачно и чувственно удалось передать погружение в пучину плотской страсти, похоти и разврата, что на самом деле вовсе не похоть и разврат, а свобода, освобождение от бесчеловечных уз морали, церкви, обязанностей, долга, глупых понятий верности и чести…

В зале поднялся рев еще до того, как прозвенел последний аккорд. Тангейзер поклонился, но сойти ему не дали: многие выхватили мечи и с гневными лицами рвались к нему, сверкая клинками.

Стражи по движению бровей мрачного, как грозовая туча, ландграфа загородили его собой и выставили острые копья.

Распорядитель суматошно закричал:

– Все назад, все назад!.. Успокойтесь!

В зале яростно заорали:

– Убить ублюдка!..

– Он оскорбил женщин!

– Он запачкал любовь!

– Он изгадил все чистое и святое…

– Убить урода!

– Да убейте же его!

– Он осквернил все, что нам так дорого и свято!

Тангейзер не двигался с места, руки опустил, ибо, даже будь в них меч, не поднял бы на этих людей, а это значит, хотя прошел все бури в Европе и побывал в опасной Святой земле, жизнь его оборвется здесь под клинками тех, кто остался чист и незапятнан.

Ландграф сидит мрачным, как грозовая туча, но Елизавета вспорхнула со своего трона, как белая невинная голубка, подбежала к Тангейзеру и успела его загородить собой до того, как в его грудь вонзились клинки.

Все остановились, а она закричала отчаянно:

– Да послушайте же!.. Я не призываю вас успокоиться, но вы разве не видите?.. Он же сошел в ад, а сейчас вам оттуда кричит, куда ведет эта дорога!..

Рыцари начали останавливаться в озадаченности, но дальние с налитыми кровью глазами рвались на сцену с обнаженными мечами и кинжалами.

Стражи не справлялись, Елизавета раскинула руки, не давая мечам коснуться Тангейзера.

– Сперва, – прокричала она во весь голос, звонкий и страстный, – убейте меня!..

Разъяренные гости начали опускать мечи и кинжалы, вид у всегда кроткой Елизаветы отчаянный и решительный, некоторые даже вложили клинки в ножны, но продолжали выкрикивать проклятия мерзавцу, втаптывающему в грязь все святое.

Ландграф поднялся с кресла, нахмуренный и мрачный, властно вскинул руку. Крики начали медленно затихать, все повернули к нему головы.

– Слушайте все, – прогремел он так сурово, что все невольно подтянулись, словно стоят перед ним в строю перед началом битвы. – Мы все только что были свидетелями омерзительного осквернения всех наших святынь!.. Любви, верности, чистоты, невинности… а также долга, чести, благородства, рыцарства, веры в Господа и высокого предначертания людей на земле… Посему я повелеваю уже не как устроитель этого турнира, а как ландграф Тюрингии Герман Первый, удостоенный вами прозвища Великодушный!

Все затаили дыхание, последние годы ландграфа знали только как доброго и милостивого государя, который вообще ни на кого не повышал голос.

– Фрайхерр Тангейзер, – прогремел зловещий голос ландграфа, – Генрих фон Офтердинген… изгоняется из этого замка, этих владений и вообще из земель Тюрингии…

Елизавета вскричала отчаянным голосом:

– Сжальтесь!.. Господь велит не отнимать даже у самого отъявленного злодея последнюю надежду!

Ландграф взглянул на нее люто, но выражение лица чуть смягчилось, когда увидел, кто обращается с такой трогательной мольбой.

– Изгоняется, – повторил он, помедлил чуть и закончил резко: – Пока сам папа римский не дарует ему отпущение грехов!

В зале снова зашумели, кто понимающе, кто с удовлетворением, но многие все еще требовали немедленно предать смерти святотатца.

Тангейзер медленно сошел со сцены, никто не остановил его, когда он прошел через зал и отправился длинными коридорами в комнату, что служила ему приютом последние дни.

Эккарт вошел за ним следом, остановился в дверях.

– Тангейзер…

Тангейзер покачал головой.

– Не подходи. А то и ты подхватишь заразу.

– Ты мой друг, – ответил Эккарт. – И, мне кажется, я смутно начинаю понимать грандиозность того, что ты сделал… Если хочешь, я пойду с тобой.

– Тебе не надо отвечать за мои ошибки, – возразил Тангейзер. – Но спасибо за твое благородство, Эккарт.

Эккарт ответил упрямо:

– Тебе нужна помощь. Тем более сейчас, когда ты в беде.

– Я снимаю доспехи, – сказал Тангейзер, – оставляю коня, а в Рим пойду пешком, как все паломники. Кающемуся грешнику не пристало восседать на дорогом рыцарском коне.

– Что ж, – ответил Эккарт бодро, – мне пешком ходить приходилось чаще, чем тебе.

– Ты не должен страдать за мои ошибки!

Эккарт покачал головой.

– Дорогой друг, страдание… это когда не допускают к служению. Человек, как и волк, должен быть в стае. Без нее страдает и воет ночами на луну в смертной тоске. Я пока ничего в жизни не совершил достойного, но буду горд, если не оставлю тебя в беде!.. А родители будут говорить детям: будьте такими верными, как доблестный и благородный Эккарт фон Цветер!

Тангейзер пробормотал в неловкости:

– Ну… если это… нужно тебе самому, то да, я не против, еще как не против…

– Спасибо, – вскрикнул осчастливленный Эккарт.

– Это тебе спасибо…

– Нет, – возразил Эккарт, – тебе!.. Это ты даешь мне шанс сделать в жизни что-то достойное. Я признаю тебя господином и пойду за тобой, потому что ты только что совершил подвиг, пожертвовав собой за друга… и совершишь еще, к которому я буду причастен!

Они покинули замок через восточные ворота, почти заброшенные, ими никто уже не пользуется, даже не через ворота, давно вросшие в землю, а через калитку в привратной башне и отошли уже на пять-шесть миль, когда далеко за спиной послышался дробный стук копыт.

Тангейзер дважды оглянулся через плечо, но шел, обуреваемый печальными думами, наконец грохот копыт прогремел совсем рядом, раздался знакомый голос:

– Фух, едва догнал!

С седла соскочил Вольфрам, в голубом жилете, роскошная шляпа с белым пером, брюки тоже голубые, как и сапоги без шпор, из чего понятно, что бросился за ними вдогонку, не успев переодеться для дороги.

Он моментально оказался перед Тангейзером, обнял его с такой страстью, как никогда не обнимал.

– Что ты наделал, – прошептал он ему в ухо горячечным шепотом. – Что ты наделал… Хоть мы и друзья, я за тебя готов жизнь отдать… но не уверен, что вот так решился бы на изгнание…

Тангейзер криво усмехнулся.

– Ну да, ну да… А если я не ради дружбы, а сам хотел заполучить Елизавету?

Вольфрам невесело рассмеялся.

– Ты?.. Ты всегда ее дразнил… Да и знал ты прекрасно, какой взрыв негодования вызовет твоя песня! После нее ни о какой Елизавете уже и думать нельзя…

– Я стараюсь не думать, – ответил Тангейзер.

Эккарт молча поглядывал то на одного, то на другого, наконец спросил почтительно:

– Вольфрам, кого признали победителем турнира?

Вольфрам отмахнулся.

– Как наш доблестный ландграф с Битерольфом и рассчитали, все… даже те, кто собирался отдать голоса Готфриду, одумались после выступления моего лучшего друга, такого самоотверженного… что у меня сердце рвется от горя и непонимания, что я вот принял такой бесценный дар… и ничем не могу пока ответить!

Тангейзер покачал головой.

– Человек предполагает, а Бог располагает.

Эккарт уточнил:

– Победа за вами?

– Да, – ответил Вольфрам. – Да!.. Но какой ценой? Мой друг пошел в ад для того, чтобы я не проиграл на турнире!..

Тангейзер сказал тихо:

– Я этот ад давно ношу в себе. Я сам хочу освободиться от него. Говорят, папа римский это может.

– Папа римский, – сказал Вольфрам с почтением, – наместник Господа на земле!.. У него ключи от Царства Небесного, он волен освобождать любого человека от любого греха!

– Дай-то Бог, – прошептал Тангейзер. – Никто не знает, как мне это важно. Счастья тебе, мой дорогой друг…

Вольфрам снова обнял его с чувством, а когда разжал объятия и отодвинулся, Тангейзер увидел бегущие по его щекам слезы.

– Я никогда не забуду твой подвиг, – прошептал Вольфрам. – Тангейзер, я твой вечный должник и… понимаю, что никогда-никогда не смогу отплатить тебе ничем подобным по величию и жертвенности! Но я закажу детям и внукам, чтобы всегда наш род помнил о твоем подвиге и служил твоему роду.

Тангейзер тоже обнял Вольфрама, но тут же отпустил и даже оттолкнул в грудь.

– Все, – сказал он твердо, – иди. А то и я разревусь. А я в сарацинских землях приучился, что мужчинам плакать непристойно. Иди, дружище!

Вольфрам обнял Эккарта, сказал в слезах, что понимает его благородное стремление, и теперь уже о нем будут слагать песни, как об образце доблести и чести.

Наконец он вскарабкался на коня, вскинул руку в прощании, а потом оба видели, как он быстро исчезает в облаке желтой пыли.

– Папа с радостью простит вам все грехи, – сказал Эккарт убежденно. – С радостью!

– С чего вдруг? – спросил Тангейзер с надеждой.

– Жертва, – объяснил Эккарт. – Жертва угодна Господу. А вы пожертвовали всем, мой господин… Пойдемте же быстрее! Теперь мне самому не терпится увидеть Вечный город… и быть свидетелем вашего триумфа!

Глава 14

Дорога тянется и тянется, становясь все более южной: вдоль дороги с обеих сторон высокие и гордые акации, небо чистое и солнечное, даже трава зеленее и ярче, чем в Германии.

Эккарт брел с задумчивым видом, наконец, поравнявшись с Тангейзером, проговорил со вздохом:

– Наверное, я не понимаю многое в жизни миннезингеров потому, что сам стихи не пишу, я только певец, однако же…

– Говори, – попросил Тангейзер, – мой самоотверженный друг. Я меньше знаю, чем чувствую, но если смогу ответить…

– Ты очень хорошо пел, – проговорил Эккарт с трудом. – Настолько хорошо, что мне показалось…

Он умолк, словно испугавшись чудовищности обвинения, но Тангейзер ответил мрачным голосом:

– Тебе не показалось.

– Мне показалось, – быстро договорил Эккарт, – что ты делаешь это искренне! Но как такое можно? Разве можно… Не понимаю! Если ты знаешь нечто выше плотской любви… то почему ты вдруг спел так искренне и сильно, что все поверили и возмутились?

Тангейзер процедил с болью сквозь зубы, лицо его страдальчески изменилось:

– Да потому что все они, что в зале, что на сцене, поют о высокой любви, но даже не знают, против чего… не знают того, что воспевают! Чтобы говорить о духовной любви, нужно сперва ощутить телесную, чтобы потом не жалеть запоздало, что чего-то не узнал, не попробовал…

Эккарт пробормотал:

– Кажется, что-то ощущаю, но это так мерзко и чудовищно…

Тангейзер не отрывал взгляда от далекого горизонта, что вздрагивает и приподнимается при каждом шаге, чтобы тут же опуститься.

– А как это понять, – сказал он с горечью, – тем, кто еще только-только начал жрать из корыта плотских утех, кто еще этим счастлив, кто еще не насытился?.. Чтобы с одной горы подняться на другую, высокую, нужно спуститься в покрытую тьмой долину и пройти ее всю, прежде чем начать новый подъем на новую высоту!

Эккарт слушал его и смотрел с таким напряженным вниманием, что заспотыкался и чуть не упал, но Тангейзер успел подхватить его под руку.

– Я понимаю, – прошептал он, – я тоже… чувствую стыд, что веду себя неправильно, но я часто не могу удержаться от блуда…

Тангейзер фыркнул:

– Что есть блуд?

– Блуд, – ответил Эккарт твердо, – это нехорошо. Я никогда не позволю себе с женой друга или брата, как и своего господина, но часто я не мог удержаться… встречая вольную незамужнюю женщину!

Тангейзер спросил с интересом:

– Что, ни разу не соблазнял замужнюю?

Эккарт ответил со стыдом в голосе:

– Было однажды… Но я не знал, что она замужем. К тому же она была из простолюдинов. Но потом я исповедался, на меня наложили епитимью, я долго каялся и старался жить праведно…

– …насколько это возможно, – договорил Тангейзер.

– Насколько это возможно, – согласился Эккарт упавшим голосом. – Все-таки мир греховный… но это не оправдание! Нельзя уступать соблазнам!.. Но я понимаю, что сказал Иисус насчет того, что ему раскаявшаяся блудница дороже ста девственниц.

Тангейзер набрал в грудь воздуха, чтобы все опровергнуть, он чувствовал себя старым и мудрым в сравнении, хотя Эккарт его одногодок, но неожиданно даже для себя сник, стал как будто ниже ростом, сказал тоскливо:

– Может быть, ты прав… как никогда… ну ладно, часто бывало и раньше. Да, я та раскаявшаяся блудница. А они… сто девственниц, что поют о чистоте и возвышенной любви… не зная, что это такое!

Эккарт возразил тихо:

– Ну почему же…

– А потому! – рыкнул Тангейзер. – Светлому дню по-настоящему может радоваться только тот, кто пережил темную ночь! А кто не знал разгула плотских страстей, чувственных оргий, тот не оценит духовность любви, ее правоту и святость!.. Потому я и запел о плотском, я хотел дать им понять…

Эккарт сказал с глубоким сочувствием:

– Да, это подействовало. Хотя не совсем так…

Тангейзер пробормотал с болью в голосе:

– Да знаю, но я совсем запутался. И себе хотел урвать, и друг у меня такая чистая душа с крылышками…

Эккарт подумал, сказал решительно:

– Нам нужно нагнать других паломников.

– Зачем?

Эккарт сказал с неловкостью:

– Многие идут в Рим каяться в своих грехах. В группе мы можем помогать друг другу, а когда идем вот так без привычных мечей и доспехов, мы не сможем защититься от разбойников. Я хочу дождаться момента, когда ты с триумфом вернешься в Тюрингию, ландграф выйдет навстречу и обнимет тебя… Это будет и мой триумф!

– Так думаешь? – спросил Тангейзер с сомнением.

– Если тебя простит сам папа, – подчеркнул Эккарт, – то кто посмеет тебя обвинить? С тебя снимут прошлые прегрешения, ты начнешь новую жизнь…

– И чистая душа Елизаветы не отринет меня, – прошептал Тангейзер с сомнением.

На другой день они нагнали группу паломников в сорок человек. Эккарт попросился идти с ними, старший из паломников начал придирчиво расспрашивать сперва Эккарта, но тот сразу сказал, что он просто сопровождает своего друга.

Тангейзер на расспросы развел руками.

– Грешен, грешен, грешен… Что еще? Очень грешен.

– Ты убивал? – спросил староста. – Грабил? Насиловал?

Тангейзер отмахнулся.

– Разве это грехи? Я был воином, я возвращал христианскому миру Святую землю и Гроб Господень, что разом искупило все мои грехи…

Староста смотрел на него в изумлении.

– Так что же?

– Я совершил новый грех, – ответил Тангейзер тяжелым голосом. – Я на обратном пути побывал в гроте фрау Голды, провел в утехах с нею семь лет, что само по себе уже… не совсем хорошо…

Староста сказал в отвращении:

– Не совсем хорошо? Это мерзко! И ты правильно делаешь, что направляешься в Рим. Там с тебя снимут этот великий грех.

– Спасибо на добром слове, – сказал Тангейзер. – Правда, по возвращении из ее сатанинского логова я вернулся в христианский рыцарский мир, однако на турнире миннезингеров спел… песнь… в ее честь.

Закончил он упавшим голосом, староста отшатнулся и смотрел выпученными глазами.

– В честь Голды?

– Да, – подтвердил Тангейзер несчастным голосом. – И ее плотских утех при свете, при других людях…

К ним начали прислушиваться другие паломники, староста сказал с отвращением:

– Но если ты сумел вырваться из ее мерзкой похоти… то как ты снова? Почему?

Тангейзер сказал отчаянно:

– То была моя прощальная песнь, я вспоминал тот мир и отрекался от него!.. Но он по-своему прекрасен, чудовищно прекрасен, омерзительно прекрасен!..

Эккарт дернул его за край плаща.

– Тангейзер, опомнись! – прошептал он. – Что ты говоришь?

– Говорю, – прокричал он, – потому что знаю!.. Наследие Змея в каждом из нас настолько чудовищно сильно, даже всесильно, я просто не понимаю, как все-таки находятся люди, что поднимаются из этой сладкой пьянящей бездны, рвут с тем миром и живут… так, что даже Господь смотрит на них с гордостью!

Они смотрели с ужасом, не понимая, вроде бы нагрешившие, но в сравнении с ним слишком чистые и святостные, не рискнувшие даже приблизиться к дурманящему миру порока, а он задыхался от злости и жажды объяснить, сказать, доказать, что да, там отвратительно, туда нельзя, но они не поймут, потому что им это уже сказали сперва родители, потом наставники, наконец сама церковь.

Староста отступил на шаг с осторожностью, словно страшится запачкаться, в глазах отвращение пополам с сочувствием.

– Грешник, – сказал он негромко, – ты не просто грешный человек, ты настолько великий грешник, что даже с нами идти не вправе. И даже не потому, что ты купался в бездне порока и бесчинств, ты такой не один… но твоя безмерная вина в том, что ты посмел эту мерзость воспеть… И воспеть очень талантливо!.. Что наш Господь сказал про великую вину тех, кто сбивает с праведного пути малых сих?

Он повесил голову, слишком подавленный, чтобы отыскать хоть слово в свое оправдание.

– Но мы берем тебя, – сказал вдруг староста. – Это и нам испытание, что нам зачтется. Потому можете идти с нами.

Рим, как он помнит, расположен недалеко от места впадения реки Тибр в Тирренское море, потому часть пути можно бы проделать морем, чтобы сократить время, но паломники решили двигаться только пешком, и он вынужденно покорился.

Он отправился в путь, даже не позаботившись захватить хоть какое-то пропитание в дорогу. Только на третий день, когда они с Эккартом прибились к паломникам, над ними сжалились, накормили, а когда в пути один из группы умер, не выдержав тягот пешего пути, с него сняли плащ и мешок на широкой перевязи, отдали Тангейзеру, как брату по несчастиям.

Плащ старый, ветхий и без капюшона, голова постоянно открыта солнцу, ветру и частым дождям, но Тангейзер готов был сбросить и плащ, чтобы усилить выпавшие на его долю испытания.

Эккарт шел в своей красивой одежде рыцаря, что вскоре запылилась, обтрепалась, кое-где появились первые прорехи, цвета поблекли, и уже на вторую неделю тяжелого пути он выглядел не лучше других паломников.

Тангейзер двигался вместе со всеми, целеустремленный, зная и надеясь, что в Риме ждет избавление от тяжкого камня на душе, потому баклажка с водой, сумка с полученным по дороге подаянием и крест в руке, который он старался не выпускать всю дорогу, черпая из него силу и надежду.

Однажды он услышал впереди жалобные крики, затем довольный хохот. Шестеро разбойников стали на пути паломников, а когда достаточно запугали жертв, начали шарить по их нищенским сумкам.

Тангейзер сперва не понял, что они там собираются отыскать, но вожак все покрикивал:

– Ищите, ищите лучше… Есть среди них умники, что несут в Рим драгоценности!.. Ха-ха!.. Думают, если пожертвуют на храм, то Господь вот так возьмет и отпустит им грехи…

Один из разбойников откликнулся с гоготом:

– Всю жизнь подкупали начальство, а сейчас возжелали самого Господа подкупить?.. Что за дураки…

Действительно, дураки, подумал Тангейзер, но в это время и к нему с Эккартом подошел один, зыркнул люто, стараясь выглядеть огромным и страшным.

– Ну, чего замер?.. Раскрывай сумку!

Тангейзер строгим взглядом приказал Эккарту не двигаться, а сам сказал смиренным голосом:

– Отпустите нас, братья во Христе… Мы идем в Рим, просить отпущения наших грехов тяжких…

Вожак гнусно захохотал.

– Мы сами их вам отпустим!

– С нас нечего взять, – сказал Тангейзер, – мы нищие…

– А что у вас в сумках? Золото?.. Ха-ха!

Тангейзер ответил со вздохом:

– Там черствый хлеб, что нам дают сердобольные люди, как подаяние. Но мы и ему рады, ибо смирение – добродетель.

Вожак сказал своим, не сводя взгляда с Тангейзера:

– Смотрите, какой умный!.. И как говорит хорошо… Этого мы оставим себе, будет у нас шутом… А вы все, выкладывайте из мешков все на траву! А мы решим, что оставим себе, что позволим взять.

Один из разбойников ухватил сумку с плеча Тангейзера, но тот прижал ее локтем. Разбойник дернул сильнее, попытался толкнуть, чтобы отпустил, Тангейзер, не двигаясь с места, захватил его шею в локтевой сгиб и сжал со страшной силой.

Разбойник захрипел и повалился на траву. Вожак оглянулся, вскинул брови, посмотрел на Тангейзера.

– Что с ним?

– Сомлел, – ответил Тангейзер, – когда понял, какое святотатство совершает, пытаясь ограбить мирных паломников.

– Что? – заорал вожак. – Сомлел?.. Да он не знает, что это такое!

– Теперь знает, – сообщил Тангейзер и снова строго посмотрел на багровеющего от гнева Эккарта.

– Что? – повторил вожак. Он шагнул к Тангейзеру и вскинул кулак для удара. – Сейчас ты у меня получишь, умник…

Тангейзер с силой ткнул его концом посоха под дых, вожак охнул, перегнулся в поясе и ухватился обеими руками за ушибленное место. Лицо его начало синеть.

Разбойники с ножами в руках бросились к непонятному паломнику, Тангейзер не стал отбиваться посохом, хотя научился еще в детстве, быстро наклонился и выдернул из ножен у вожака его меч, короткий и откованный явно в простой кузнице.

Они не сумели остановиться, а он ощутил прилив звериной ярости, сам прыгнул навстречу. Стальная полоса в руке пошла рассекать воздух, часто вздрагивая в ладони, а за спиной слышался стук падающих на землю тяжелых тел.

Он опомнился, когда услышал со всех сторон испуганные крики:

– Все, все!..

– Остановись!

– Прекрати!

Он обернулся, злой и оскаленный, как загнанный в угол волк, в руке залитый по самую рукоять меч, на зеленой траве в лужах крови пятеро из разбойников, один убегает со всех ног.

Тангейзер проводил его лютым взглядом, можно легко настичь этого дурака и с наслаждением разрубить его до пояса, раз уж никакие доспехи не мешают, но паломники что-то кричат со всех сторон, и он с отвращением отшвырнул меч.

– Мерзавцы.

Эккарт смотрел на него с восторгом.

– Мой друг, – сказал он с чувством, – я представляю себе ваши подвиги в Святой земле, когда вы освобождали Гроб Господень из рук неверных!

Тангейзер не стал повторять, что Иерусалим был получен мирным путем, им все как о стену горохом, просто не хотят такое понимать, лишь покачал головой.

– Не люблю убивать…

– Вы не убили, – возразил Эккарт, – а покарали! Это деяние просто свято!

К ним робко приблизился староста паломников.

– Ты не просто певец греховных песен… не так ли?

Тангейзер ответил с горечью:

– Теперь только паломник, как все мы. Только грехи мои весьма тяжки, очень тяжки.

Староста проговорил подрагивающим голосом:

– Да ты говорил, я помню. Но половина твоих грехов будет прощена… за богоугодное дело защиты невинных и безоружных. Хотя, конечно, добавится грех убийства во гневе…

Тангейзер ответил с тоской:

– А как иначе? Без гнева я и мухи не убью.

Староста вздохнул, развел руками.

– Не знаю. Я говорю только то, что понимаю. Убивать нехорошо, но иногда – надо. Только нельзя чувствовать от убийств радость.

Тангейзер нагнулся, вытер о траву ладони, на которые попала кровь.

– А чувствовать радость, спасая людей?

Староста подумал, вздохнул.

– Нужно идти в Рим. Святой папа римский сумеет ответить на любые наши вопросы.

Глава 15

До Рима осталось два-три дня пути, всех сжигало нетерпение, а один из паломников, с той скромностью, что паче любой гордыни, начал рассказывать, что Вечный город был основан двадцать первого апреля семьсот пятьдесят третьего года до рождения Христа братьями Рэмом и Ромулом, но Тангейзер сомневался, что дата известна с такой точностью. Теперь он, после близкого знакомства с императором Фридрихом и его окружением, и сам научился во всем сомневаться и все подвергать сомнению.

Однако город, судя по рассказам, в самом деле вечный, потому что какие бы бури над ним ни проносились, как бы его ни разрушали варвары и вандалы, но он возрождался, как Феникс из пепла, и снова правит миром, но уже не мечом римских императоров, а властью более могущественной – властью Господа.

Усталый не столько от дороги, как от сомнений и терзаний, он брел, опустив голову, пока справа и слева не послышались радостно-потрясенные восклицания.

Он поднял голову и оторопел: впереди чуть внизу раскинулся исполинский город, дорога идет к нему, впереди высокие каменные ворота без створок, но стены нет, дорога проходит прямо под ними…

– Рим, – прошептал он, – неужто Рим.

В душе зазвучала такая красивая и торжественная музыка, что на глаза навернулись слезы. Рядом плакал и смеялся Эккарт, часто крестился, всхлипывал.

Тангейзер услышал сквозь рыдания слабый голос:

– Господи, спасибо, что позволил увидеть… теперь можно и умереть…

Тангейзер возразил дрожащим в волнении голосом:

– Еще рано. В Риме всего лишь папа, а в Иерусалиме – Иисус. Потом, если ты так уж просветлился, тебе надо сходить и туда…

Эккарт вскрикнул:

– Ты прав, ты прав… Но посмотри, какая дорога! Недаром говорят, что все дороги ведут в Рим…

Дорога в самом деле настолько вбитая в землю, что опустилась ниже ее почти по колено. Тангейзер подумал невольно, что в дождь здесь вообще не пройти из-за потоков воды…

– Я слышал, – проговорил он в сомнении, – что Рим стоит на семи холмах…

Эккарт сказал счастливо:

– Мы смотрим с еще более высокого холма!.. Пойдемте, пойдемте быстрее!.. Не дождусь мгновенья, когда поцелую Святую землю…

У них это святая земля, подумал Тангейзер невольно. Иерусалим для них вообще как бы в другом мире, непонятном и недостижимом…

Сердце его дрогнуло и раскрылось навстречу звону церковных колоколов, призывающих верующих на мессу.

Кто-то начал рассказывать, рисуясь ученостью, что когда-то весь Рим располагался на одном холме, Палатине, а соседние: Капитолий и Квиринал, были заселены намного позже. Уже потом дома появились на последних четырех холмах: Целии, Авентине, Эсквилине и Виминале…

– Могли бы расселиться и дальше, – объяснял он, – уже начинали, но сперва их вырезали германцы, потом вандалы…

Тангейзер не слушал его скороговорку, вся душа ловит колокольный звон, здесь это не просто звяканье, отсчитывающее время или призывающее на службу, как у деревенских храмов, чувствуется рука музыканта, что в самом деле играет красиво и самозабвенно…

Он едва сдерживал выпрыгивающее из груди сердце, а ноги несут вперед все быстрее, обгоняя паломников его отряда.

Улицы Рима оглушили многоголосьем, зазывными криками торговцев, уличных водоносов. Ему пытались что-то совать в руки, уговаривая купить, взять в залог, поменяться, под стенами домов скрючились жалкие нищие и протягивают прохожим деревянные миски, упрашивая бросить хотя бы корку хлеба.

Несколько раз его хватали за плащ продажные женщины, а одна, совсем пьяная, сообщила ему, дыша в ухо винным перегаром, что для такого красавчика раздвинет ноги бесплатно.

Староста паломников сообщил, что приют для странников и пилигримов находится на соседней улице, Тангейзер кивнул, он не мог оторвать взгляда от золотого купола базилики Святого Петра.

Когда-то на том месте располагались сады цирка Нерона, от него до сих пор остался обелиск из Гелиополя, о нем рассказывал еще Константин в Вифлееме. Первая базилика была построена при первом христианском императоре Константине. Алтарь собора поставили над могилой, которую считают захоронением святого Петра, принявшего мученическую кончину в цирке Нерона. Во втором соборе папа Лев III короновал Карла Великим Императором всего Запада, а теперь папа Урбан Четвертый отлучил от церкви Великого императора Запада, Фридриха Второго…

И вот теперь он, Тангейзер, войдет в эту базилику, или, по-народному, в храм Святого Петра, где находится сердце всего христианского мира!

Рядом кто-то восторгался древними языческими статуями, они во множестве сохранились, несмотря на все разграбления варваров и вандалов, а он бросал безразличный взгляд на мраморных аполлонов с пустыми глазами, гермесов и афродит, на римский манер именуемых венерами, и стыд накатывал горячей удушливой волной.

Как он мог… как он мог столько пробыть с этими животными, которые от прочего мира зверей отличаются только тем, что умеют разговаривать?

Он всматривался в прохожих, поднимал глаза на балконы, где часто появляются женщины, которым родители запрещают выходить на улицу, и на ум приходило только одно слово: Вавилон, хотя в самом Вавилоне никогда не был и только знает, что там было некое ужасное смешение народов, языков и обычаев.

Здесь же на каждом шагу попадаются и белокожие германцы с их мужественной поступью и гордым разворотом могучих плеч, и черноволосые и смуглые люди Востока, но в таких странных одеждах, что Тангейзер терялся и не мог определить, что за народы, вон группой прошли достаточно крупные люди Севера, но волосы у всех огненные, как пламя вечернего костра, глаза голубые, а на лицах у всех веснушки – что за дивный народ, откуда явился в Рим?

Их группу приняли в приюте для странников и пообещали исповедовать скопом, Тангейзер покачал головой.

– Я Тангейзер, – сказал он. – Тангейзер, Генрих фон Офтердинген, рыцарь из Тюрингии.

Его отделили от группы и провели к самому епископу, суровому, узколицему, со строгим лицом и неподвижным взглядом.

Он посмотрел на паломника из Германии со сдержанной неприязнью.

– Слышал-слышал, – произнес он холодно. – Миннезингер, распространяющий похотливые песни в Германии, поддерживал германских императоров Оттона и Фридриха в их бесчестной войне с римским престолом церкви?

Тангейзер склонил голову.

– Да, ваше преосвященство. Но даже это песок моих грехов, а я несу на себе тяжкую гору и жажду сбросить ее и освободить свою душу… она у меня, оказывается, есть! И я начал дорожить ею, как ничем больше на свете.

Епископ сказал строго:

– У человека вообще нет ничего, кроме души, как сказал в древности император Адриан. Твои грехи велики, Тангейзер! И поддержка нечестивого императора, которого наш святейший папа отлучил от церкви, и, главное, твои стихи и песни!.. Как ты сам понимаешь, песни бывают сильнее армий.

Тангейзер ударил себя кулаком в грудь и вскрикнул в смертельной муке:

– Ваше преосвященство. Я грешен, грешен, грешен!.. Я проводил жизнь в мерзостных удовольствиях плоти… но я был безмерно глуп и не понимал, что есть радости выше!

Епископ сказал строго:

– Разве тебе об этом не говорили? Родители, воспитатели?..

– Я был хорошо воспитан, – сказал Тангейзер с горечью, – а это значит, что меня обучили изящным манерам, учтивости, умению говорить приятное собеседнику, сочинять стихи и нравиться старшим.

– Тебе разве не говорили о Боге?

Тангейзер опустил взгляд в пол.

– Даже слишком часто, и я возненавидел эти разговоры. Как всякий подросток, я бунтовал против воли родителей. Мне казалось, они связывают мне руки… Это только теперь, вспоминая, я понимаю, да, они были правы…

Епископ покосился на длинную очередь, что дожидается, когда он закончит отпускать грехи этому рослому мужчине.

– Я не могу, – сказал он в нетерпении, – отпустить твои грехи, Тангейзер. Ты должен сперва сам их искупить деяниями во благо церкви!

Он взмолился:

– Но скажите как? Что сделать? Я хочу очистить свою душу!

– Не знаю, – ответил епископ. – Господь подскажет. Иди, меня ждут люди.

– А я не человек? – спросил он горько.

– Человек тот, – отрубил епископ, – кто думает о других чаще, чем о себе.

Тангейзер ощутил, что в душе начинает пробуждаться гнев, так долго задавливаемый им на всем скорбном пути к Риму.

– Простите, аббат, – произнес он смиренно, – но я фрайхерр Тангейзер, Генрих фон Офтердинген, у меня грех слишком велик, мне требуется отпущение грехов у самого папы.

Священник покачал головой.

– Сын мой, я епископ, а не аббат, и ты это видишь. Я уполномочен выслушивать грешников, взвешивать их деяния и отпускать грехи…

Тангейзер покачал головой.

– Простите, святой отец, у нас в Германии грехи может отпускать и простой кюре и даже каноник, но если дело очень важное, то обращаемся к более высокопоставленному лицу…

Епископ взглянул с неприязнью, как только Тангейзер снова назвал имя своего рода, что всегда поддерживал германских императоров в их борьбе с папой.

– Сын мой, – произнес он очень сухо, пожевал губами и сказал уже резче: – Перед Господом все равны. С высоты небесного престола Господь не различает, кто простолюдин, а кто король, а уж фрайхерров тем более, их хоть пруд пруди…

– Как и епископов, – ответил Тангейзер, он старался сдерживаться, но епископ явно хамит, – Господь целый мир сотворил без помощи епископов, он может обойтись без них и в Риме.

– Сын мой, – произнес епископ холодно, лицо его превратилось в неподвижную маску, – ты кусаешь руку, из которой надеялся получить духовную пищу. Думаю, ты зря предпринял столь далекий путь… Тебя в соборе Святого Петра никто не примет, это я тебе обещаю.

Тангейзер ответил дерзко:

– Я мог бы предпринять и более далекое путешествие, когда находился в Иерусалиме рядом со своим господином Фридрихом, императором германским, завоевавшим для христианского мира Святой Город!.. Но паломничество понадобилось мне только сейчас, потому я и настаиваю, чтобы меня принял сам папа Урбан Четвертый.

Епископ произнес уже не просто холодным, а ледяным голосом:

– Аудиенция окончена. Можешь идти, сын мой. Если не пойдешь сам, тебя сейчас вышвырнут. И, поверь, отсюда вышвыривали здоровяков и покрупнее тебя.

Он вскинул руку и властно шевельнул пальцами, словно и не духовное лицо, а отправляющий в бой командир наемников. Из-за шторы мгновенно появились два гиганта, каждый на голову выше и втрое шире.

Тангейзер поднялся.

– Я ухожу. В самом деле, сарацинский мир нам ближе, чем папский престол.

Он повернулся и пошел к выходу, стараясь держать спину ровной, хотя тяжесть поражения пригнула ему плечи и с треском ломала хребет.

«Смирение, – стучало в голове раскаленными молоточками. – Церковь постоянно говорит о смирении, но разве рыцарство может быть смиренным?»

Глава 16

На другой день он долго разговаривал с расстроенным Эккартом, после чего собрался отправиться в обратный путь, однако в комнату вбежал слуга, начал расспрашивать всех суетливо.

Тангейзер видел, как паломники начали тыкать в его сторону пальцами.

Тот примчался, отвесил быстрый поклон.

– Брат паломник, вас призывают в базилику!

Тангейзер вздрогнул, сперва в сердце вспыхнула надежда, затем пришла тяжелая злость.

– Что, и меня решили предать анафеме, как моего императора?

Слуга сказал быстро:

– Нет-нет! Кто-то слышал, как вы дерзко разговаривали, да и сам епископ пожаловался папе…

– Хотят бросить в тюрьму? – спросил Тангейзер зло. – Мне вообще-то все равно, что будет со мной! Мне жизнь теперь вообще ни к чему…

Слуга оглянулся по сторонам, зашептал:

– Говорят, папа вас решил выслушать лично!

Тангейзер насторожился, посмотрел на слугу с недоверием, но тот ответил честным взглядом прирожденного лжеца.

– Хорошо, – ответил Тангейзер, – когда?

– Завтра с утра, – сказал слуга. – Правда, придется постоять в очереди, все-таки к папе на исповедь приходят и короли…

Тангейзер ощутил, как начинает просыпаться надежда, мир стал светлее, под темными сводами запели райские птицы.

– Я приду с ночи, – сказал он твердо. – Я проделал такой путь не для того, чтобы отсыпаться до утра! Глаз не сомкну…

Когда слуга ушел, Эккарт посмотрел сияющими глазами.

– Получилось?

Тангейзер покрутил головой.

– Я сам не ожидал. Как видишь, даже в церковных делах помогает не столько смирение, сколько… гм…

– Чувство собственной правоты, – закончил за него Эккарт.

– Да, – согласился Тангейзер. – Но еще его и нужно отстаивать. Тихих да покорных не слушают, как я понял, даже в церкви!

На другой день он дождался утра, стоя в очереди, а потом еще два часа продвигался по длинной лестнице вслед за медленно ползущими на коленях паломниками.

К решетчатой стене он подходил с трепещущим сердцем, но к нему подошел служитель в цветах папской гвардии, тихонько велел следовать за ним.

Тангейзер с опаской вышел из очереди, где отстоял так долго, а служитель обернулся и, поняв его сомнения, сказал негромко:

– Там принимает кардинал Фруччио. А вас примет его святейшество папа Урбан Четвертый.

Тангейзер смолчал, не зная, радоваться или нет, все-таки простоял с полуночи зря, то ли глумились над ним, то ли проверяли христианское смирение, заодно выказывая свою власть.

Они подошли к дверям кабинета, отделанным золотыми крестами, через несколько минут дверь распахнулась, вышел плачущий от счастья мужчина в поношенной одежде, рот до ушей, глаза блестят.

Служитель тут же сделал приглашающий жест Тангейзеру.

– Старайтесь говорить коротко, – предупредил он тихо. – Его святейшество уже немолод и быстро устает.

Тангейзер кивнул и с трепещущим сердцем переступил порог. Комната залита светом, словно он уже попал в Царство Небесное, трон папы римского расположен на некоем возвышении, но это, как понял Тангейзер, просто для удобства паломников и просто посетителей, им меньше наклоняться, чтобы поцеловать папскую туфлю.

Урбан Четвертый весь в золоте, начиная с огромной тиары в форме пчелиного гнезда, яркой и угрожающе трехъярусной. Тангейзер уже видел такие на фресках, точно такая же была на Дарии Третьем, когда он сражался с Александром Македонским. Тройная корона папы – символ власти над тремя сферами – небом, землей и подземным миром или над тремя частями земли: Азией, Африкой, Европой, заселенными потомками сыновей Ноя: Сима, Иафета и Хама.

Яйцеобразная тиара увенчана золотым крестом, тремя венцами и двумя лентами, что ниспадают сзади, одет не в сутану или дзимарру, как ожидал Тангейзер, а в фальду, длинный подол спускается настолько ниже края альбы, что, когда папа в такой идет, подол ему несут спереди и сзади, но сейчас в кресле все собрано в крупные складки, чтобы красные туфли, обязательные для поцелуя, оставались на виду.

Тангейзер приблизился с сильнейшим душевным трепетом, опустился на колени и, низко поклонившись, поцеловал папскую туфлю, что уже и не туфля, а произведение искусства: выполнена искусно, вручную, с красным атласом, красным шелком и золотой нитью, отделана вышитым крестом, украшенным рубинами.

Урбан Четвертый произнес усталым голосом терпеливого и бесконечно ласкового родителя:

– Слушаю тебя, сын мой.

Тангейзер ощутил, что взор начинают застилать слезы, он заговорил дрожащим голосом:

– Грешен я, святой отец… как я грешен!.. И не знаю, чем вымолить ваше прощение…

– Кто ты, – поинтересовался Урбан кротко. – И в чем считаешь себя грешным перед людьми и Богом?

– Я фрайхерр из рода Тангаузенов, – ответил Тангейзер жалким голосом. – Тангейзер, Генрих фон Офтердинген. По молодости и глупости отправился в крестовый поход за императором Фридрихом Вторым в Святую землю…

Голос его прервался, он зарыдал, папа легонько коснулся перстами его склоненной головы. Тангейзер успел заметить кольцо рыбака на пальце, такой же обязательный атрибут, как и тиара, дескать, папа наследник апостола Петра, что забрасывал сети.

– Молодость проходит, – произнес над ним старческий голос, – а мудрость и понимание накапливаются… Ты многое уже понял, я вижу.

Тангейзер увидел протянутую ему руку, жадно ухватил ее и припал губами к кольцу, где успел увидеть изображение рыбака в лодке. Целуя перстень, человек молча клянется отныне повиноваться воле папы, что бы тот ни велел, но Тангейзер чувствовал всем сердцем, что этот человек, на престоле апостола Петра, его поймет и простит…

– Святой отец, – вскрикнул он, – я понял, я все понял!.. Но только теперь!.. А тогда я попал на Восток с его чувственностью, когда каждую ночь мною овладевали дьявольские соблазны…

– Они искушают всех.

– Но я среди тех, кто поддался!

– Продолжай, сын мой.

– Там женщины свободны, – сказал он с мукой, – они легко предлагают себя мужчинам… Да, я был не один, попавший в сети дьявола… Но это не оправдывает меня, я ничтожество, я просто… просто слаб…

– Все люди изначально слабы, – произнес Урбан невесело. – Сильными их делает Слово Божье, Воля Божья, следование заповедям Господа… Ты проявил слабость потому, что ваш безбожный император выступил в поход без нашего благословения и даже вопреки запрету. Он не взял с собой священников и каноников, что могли бы противостоять дьяволу, издавна поселившемуся в тех жарких краях… не зря же Господь там сжег Содом, Гоморру, Сигор, Адму и Севоим – пять великих городов, управляемых могущественными царями!..

Тангейзер сказал страстно:

– Я видел там дьявола в сотне обличий… но слаб, слаб, слаб!.. Я истратил свое состояние на женщин, развлечения, утехи, а мог бы раздать эти деньги бедным.

– Мог бы.

– Почему я этого не сделал?

– Человек слаб, – повторил Урбан печально. – Это семя Змея проявляет себя… Император Фридрих забыл в своей гордости, что папа римский – наследник духовной власти на земле…

– Мы все это забыли в своей гордыне, – сказал Тангейзер. Он не вытирал слезы, они лились и лились двумя светлыми, но горючими ручьями. – Мы были уверены, что справимся даже с самим дьяволом…

– Дьявол сам внушает эту мысль, – сказал Урбан. – И как только человек преисполняется гордыни, тут и попадает в ловушку, уготованную для него Князем Тьмы и властелином Ада.

Тангейзер вскрикнул, бия себя кулаком в грудь:

– Но это еще не все!.. Я вернулся из того знойного мира в холодную Германию, но и там искушения преследовали меня. Почему, ну почему я не проехал мимо той проклятой горы Герзельберг? Ее же не зря называют Венериной, разве это не предупреждение?..

Урбан спросил настороженно:

– Что за… гора?

– Она, – сказал Тангейзер, всхлипывая, – как раз между городами Эйзенахом и Готой, неподалеку от Вартбурга. Это в Тюрингенском Лесу! В ней есть пещера, где слышно шум подземных ключей, но можно расслышать и стоны грешников, а также нечестивые крики адской радости! Во мраке грота ночью можно увидеть адское пламя… Господи, почему ты меня не остановил?

Урбан сказал строго:

– Неисповедимы пути Господа. Возможно, он хотел, чтобы ты раскаялся? В Писании не зря сказано, что раскаявшаяся блудница ему дороже тысячи девственниц.

Тангейзер вскрикнул с жаром:

– Да, я блудница!.. Да, именно так!.. Блуд, только блуд, нечестивый и всепожирающий, отвратительный и сладострастный, омерзительный в своей похотливой животности…

Урбан спросил тихо:

– Ты в этом жаждешь всем сердцем покаяться?

Тангейзер ощутил, как в глазах щиплет, а губы начинают вздрагивать.

– Ваше преосвященство, я ехал ночью мимо той горы, но тут загремела гроза, начался злой ветер, а над деревьями появилась Дикая Охота, ведомая дьяволами… Спасаясь, я вбежал в щель, откуда увидел свет… Щель становилась все шире, я наконец вышел в большую пещеру, где меня встретили молодые красивые женщины.

Урбан с осуждением покачал головой.

– Сатанинское наваждение!

– Они отвели меня еще дальше, – продолжил Тангейзер, – там огромные подземные залы в недрах горы! И пир не прекращается уже тысячи лет…

– Пир?

– И оргии, – сказал Тангейзер упавшим голосом. – Да, языческие оргии…

– Сатанизм!

– Они просто не знают радостей выше, – сказал Тангейзер. – Но я-то знал!.. Вернее, слышал о них, мне говорили, но почему я не слушал?.. Каюсь, как же я каюсь и убиваюсь о никчемности своей жизни! Как я мог, слушая мудрые наставления, пасть так низко!.. Язычники не знали другой жизни, но я же родился в ином, уже очищенном от скверны мире! Почему, ну почему я все-таки отыскал грязь и похоть, влез в нее и провел там, блаженно похрюкивая, семь долгих лет?

Он принялся рассказывать жадно, взахлеб, что делал и как делал, в какой похоти утопал и какие мерзости совершал, перед которыми грехи Содома и Гоморры покажутся детскими шалостями.

Урбан слушал, и с каждым словом его лицо каменело. Голос Тангейзера то затихал почти до шепота, когда пересказывал стыдные подробности, то звенел отчаянием, понимая, что сам, по своей воле, предавался не просто блуду и разврату, а, хуже того, вернулся в то состояние, в котором живут все животные, но они невинны и безгрешны, ибо неразумны, а человеку Господь дал свободу воли, а потому в добрых делах – его заслуга, а в недобрых – его вина.

– Дьявол меня попутал…

Урбан прервал:

– Отговорки грешников! Дьявол никого не может сбить с пути, попутать или сманить в грех, если человек сам не допустил этого.

– Каюсь, – повторил Тангейзер убито. – Да, это малодушная отговорка. Я сам виноват, ибо в жаркие сарацинские ночи всех нас посещали сатанинские видения, но если другие просто молились и напоминали себе, для чего пришли в мир и в Иерусалим, то я оказался слаб, и шел к продажным местным девкам, и тешил не душу, а плоть… А в гроте Венеры я предавался похоти семь лет…

Урбан отшатнулся.

– Что?.. Семь лет в объятиях самой дьяволицы?..

– Да, – прошептал Тангейзер, слезы все копились и копились, затем прорвали запруду век и освобожденно покатились по щекам. – Я грешен, грешен… и прошу простить меня… я не могу жить с такой тяжестью на душе… Но самое страшное, ваше святейшество, что я восславил эту Венеру в своей песне, а потом на турнире в Вартбурге я спел ее в присутствии сотен слушателей…

Урбан охнул, попытался отшатнуться от омерзения, но уперся в спинку трона наместника Господа на Земле.

– Что?.. Ты не только сам погряз… но и других соблазнял?

Тангейзер уронил голову.

– Да, ваше святейшество…

Урбан вскрикнул так громко, что вскочили с мест все служители, расположившиеся вдали, чтобы не слышать исповеди:

– Это же самый великий грех на земле!.. Талант слагать песни дается Господом только для добрых дел!.. Тот, кто обращает его во зло… тому гореть в вечном огне!

Тангейзер вскрикнул в отчаянии:

– Ваше святейшество!.. Я нуждаюсь в вашем прощении!.. Я не могу жить с такой тяжестью на душе!

Урбан сказал яростно:

– Что?.. Да скорее этот посох в моей руке зацветет, чем ты получишь прощение!.. Убирайся! Убирайся из святых чертогов!.. Возвращайся в ту чертову пещеру к своей дьяволице!

Тангейзер зарыдал, чувствуя, как само небо затрещало и обрушилось тяжелыми глыбами на сердце.

Он почти не чувствовал, как его подхватили под руки и вывели, а дальше навстречу шли переулки и улицы, он натыкался на людей и стены, всхлипывая и не вытирая слез.

Урбан после ухода миннезингера чувствовал такой гнев, что заболело сердце, и он ухватился за левую сторону груди и долго мял, стараясь успокоиться.

Ну почему, почему люди снова и снова лезут в грязь животных страстей, хотя уже и Христос явился в мир, чтобы напомнить о душах, которые Господь вдохнул в каждого? Язычество погубило мир, учение Христа выводит к свету… и почему семя Змея настолько сильно в каждом человеке, что может заставить уйти в прежний животный мир?

Он поднял голову, ощутив неладное, перед ним остановились кардиналы Скорцио и Фернандио. На лицах потрясение, оба рухнули на колени и начали быстро-быстро креститься.

– Что? – спросил Урбан. – Что случилось?

Кардинал Скорцио приподнял голову и проговорил, заикаясь от священного трепета:

– Посох…

– Что, – начал было Урбан и повернул голову в сторону правой руки, что все еще опирается на посох. Абсолютно сухое дерево пустило свежие побеги, на них повисли дивные цветы, наполняя воздух благоуханьем. – Что… случи…

Он умолк и только смотрел остановившимися глазами на посох, что всегда был мертвее мертвого.

– Ваше святейшество, – проговорил задыхающимся голосом кардинал. – Вы удостоились чуда!

Урбан прямо с кресла рухнул на колени. Жгучие, как раскаленное железо, слезы раскаяния оставили на щеках дымящиеся дорожки, срывались с подбородка и падали на пол, прожигая мрамор.

– Господи! – вскричал он страшным голосом. – Как я мог преисполниться такой гордыни… как мог решить, что это я прощаю или не прощаю… когда это делаешь только Ты?.. Прости меня, я все понял… все понял!.. Обращение никогда не может быть поздним. Разбойник вошел с креста в рай. Господи, я всею жизнью своею…

Кардинал спросил быстро:

– Что с этим певцом?

Урбан прокричал:

– Скорее верните его! Он прощен самим Господом! Быстрее отыщите его…

Кардиналы повернулись к стражам, те моментально сорвались с ног и пропали из зала.

Обыскали весь Рим, но в стене вокруг Вечного города сотни ворот, и через каждые входят и заходят тысячи одинаковых паломников.

Тангейзера не отыскали, однако папа Урбан не останавливался в поисках, стремясь искупить невольную вину. Через несколько месяцев ему сообщили, что мрачного вида рыцарь въехал прямо на коне в щель горы Герзельберг, что распахнулась перед ним, как занавес.

Тогда Урбан Четвертый велел приставить к той щели верного Эккарта, да не пустит туда никого больше и, как только увидит Тангейзера, сообщит ему о прощении его грехов, совершенных не по умыслу, а из желания узнать человека всего, в чем потом раскаялся.