/ Language: Русский / Genre:sf / Series: Странные романы

Я живу в этом теле

Юрий Никитин

Это – ужасник. Конечно же, – самый ужасный ужасник всех времен и народов. Естественно, без вампиров, оживших мертвяков, маньяков и прочего картонного бреда. Вы заглянете в самое ужасное – в себя.

Юрий НИКИТИН

Я ЖИВУ В ЭТОМ ТЕЛЕ!

Увы, предисловие необходимо!

А прочесть прошу до того, как решить: покупать или нет. Чтоб потом не было… э-э… укоров, что Никитин исписался, чокнулся, танатофобнулся, наивно отождествляя главного героя и автора. И что деньги потрачены зря.

Это не боевик! Поэтому не следует покупать тому, кто ищет стрельбу в стиле «Ярости» или «Троих из Леса».

Это не гы-гы, как «Зубы настежь».

Это не драки на мечах, как «Князь Владимир».

Это – ужасник. Конечно же, самый ужасный ужасник всех времен и народов. А как иначе, брэнд «Никитин» обязывает… К тому же без вампиров, оживших мертвяков, маньяков и прочего картонного бреда. Рассчитан на узенькую прослойку рефлексирующих интеллектуалов, которые от рерихнутости переходят к полету в трубе, от жизни после смерти к пробежке трусцой, от простого: «Пей, Ваня, все одно помрем!» – к трусливенькой надежде: «А вдруг…»

Но – серьезное предупреждение: роман противопоказан людям с тонкой, ранимой психикой!!! А только таким же толстокожим, как сам автор.

Отзывы, замечания и предложения принимаются в Корчме на сайте http://nikitin.wm.ru.

Приятного чтения!

ЮРИЙ НИКИТИН

Часть I

ГЛАВА 1

В темной бездне, как слепые рыбы мрака, ворочались багровые тени: объемные, странные, пугающие. Меня вычленяло из странного мира тягостно и неохотно. Я с испугом начал чувствовать тяжесть тела, плотный, как вода, воздух, свои огромные размеры.

Воздух в мире, куда я воплотился из того, предыдущего, теплый, настоянный на запахах свежего кофе и жареных яиц с ветчиной. Я ощутил себя непостижимо длинным, как горная цепь, и тяжелым, как земная кора. Во мне бродили скрытые в глубинах реки, что-то поднималось астрономически неспешно, я расширялся, как Вселенная, расширялся и расширялся, а затем так же неспешно начинал схлопываться, и это схлопывание происходило с неспешностью геологических процессов,

Где-то шлепали босые ноги. Женский голос напевал нехитрую песенку. Чувствуя себя несколько странно, я сделал знакомое усилие, ощутил, как вверх пошли плотные кожистые шторы, собираясь, как жалюзи, в гармошку. Впереди и со всех сторон свет. Что-то горит, как железо в горне, прямоугольное, брызжущее искрами. Оттуда выстрелили и кольнули в глаза лучи звезды, некрупной, но достаточно близкой. По коже упругой волной прошло ее горячее прикосновение, а тем временем я начал ощущать помимо своего материального тела еще и нечто мягкое внизу, шероховатое, прогибающееся.

Осторожно посмотрел вниз. Под веками сдвинулись глазные яблоки, связанные канатами нервов с укрытым за толстыми костями черепа мозгом. Взор упал на крупное тело млекопитающего, все еще дикого: шерсть, когти, мышцы, жилы, – но уже не добывающего пищу когтями и зубами, ибо когти в процессе быстрой эволюции стали плоскими и превратились в ногти, шерсти недостаточно, чтобы укрывать тело от холода, здесь явно умеют пользоваться шкурами и другими одеждами…

У меня длинные мужские руки, грудь с редкими волосами. Дальше укрыто одеялом, но я с пугающей ясностью догадывался, что там дальше. И когда на том конце ложа одеяло задвигалось, я уже знал, что это я сам пошевелил пальцами на ноге. И что этих пальцев там пять, от самого маленького до просто огромного, с толстым, как спинка жука, ногтем.

Да, я в теле из мяса и костей. Существо из органики. Все обтянуто кожей, кости соединены суставами, сухожилиями, все переплетено синими веревочками вен, незримыми для глаза ниточками нервов. Это моя грудь медленно приподнимается, всасывая воздух, как кит в океане набирает планктон, а затем так же неспешно идет вниз, выдавливая отработанный, выловив необходимые частички, как тот же кит вылавливает крохотных рачков, а воду сбрасывает обратно в океан. Слышно, как сердечная мышца неутомимо и ровно сокращается и снова разбухает, тоже крохотная вселенная, гоняет по всему телу кровь, без чего этот организм не выживет, как и без воздуха. Я даже ощутил, как в животе повернулась какая-то жилка. Или кишка легла поудобнее. И там целый мир, без его слаженной работы мне тоже не выжить…

Пока я с удивлением рассматривал руку, из соседней комнаты донесся нетерпеливый голос:

– Вставай, лентяюга!.. Кофе готов, а бутерброды делай сам.

Я ощутил дрожь во всем огромном и сложном организме. Итак, каким-то странным образом я оказался в этом теле. Теле человека. А тот голос из кухни принадлежит другому человеку. Но не простому, а моей «половине», так как в этом регионе Вселенной жизнь разделена на два пола. Исключения совсем редки. Я – самец, а моя половина – самка, здесь она зовется женщиной. Это моя самка, то есть моя жена. Правда, теперь уже бывшая, живет отдельно, ведет свободный образ жизни, но время от времени заглядывает и ко мне.

Из кухни вышла уже одетая для дороги молодая женщина. Ее глаза смеялись. Оранжевый свет со стороны окна подсвечивает ей сзади волосы, в них прыгают рыжие колючие искорки.

– Что с тобой? – спросила она с веселым удивлением. – Раньше ты выбегал на запах кофе, как кот на валерьянку!

«А еще на запах бутерброда с ветчиной», – мелькнуло у меня в голове. В ответ утробно заворчало в желудке. Похоже, этот организм живет отдельно, у него свои требования и привычки.

А женщина засмеялась беззаботно и весело:

– Видишь, твой желудок с тобой не согласен!

– Да, – ответил я вынужденно, потому что надо было что-то ответить, – да.

– Что «да»? – потребовала она.

– У него свое мнение, – ответил я.

Она оборвала смех, ее глаза стали серьезными:

– С тобой все в порядке?

– Ну, надеюсь…

– Что-то не нравится мне твой голос, – сказала она повелительно. – А ну-ка, покажи язык.

Я послушно высунул язык, вспомнил, что эта женщина любит лечить. У нее в двух шкафчиках большие коробки с лекарствами, три термометра, целая полка книг по самолечению, а на кухне полшкафа забито коробочками с травами, корешками, витаминами, гербалайфами и всякой дурно пахнущей дрянью.

Она наклонилась, я увидел приближающиеся белые молочные железы, что под действием гравитации устремились острыми сосками вниз, четко обозначив свои формы и размеры.

– Мне он не нравится, – заявила она категорично. – Правда, у тебя другого почему-то нет… Странно, конечно. Он должен быть розовым весь! А у тебя только по краям. Пожалуй, я все-таки добавлю в кофе…

– Что? – вырвалось у меня.

Она красиво вскинула изогнутые, как луки, брови.

– Молока, что же еще?.. Хорошо бы, конечно, сливок, но в нашем гастрономе только просроченные. Минздрав не рекомендует!

Я поспешно развел руками: крупными, с пятью пальцами, на каждом по рудиментарному когтю, что защищают нежную плоть на конце сустава, то бишь фаланги.

– Как скажешь!

Только сейчас она заметила или сделала вид, что заметила, в какую сторону поворачиваются мои глазные яблоки, засмеялась, показав на щеках милые ямочки:

– Куда уставился?.. Ты и так меня пользовал до полуночи. Хватит, хватит!.. Быстро умойся, а то кофе стынет.

В маленькой прихожей две двери, одна в туалет, другая – в ванную. Я осторожно отворил ближайшую. Под голыми подошвами прохладный и гладкий, словно стекло, кафель, слева массивная посудина для воды. В ней эти существа купаются, а напротив на стене…. Из овальной рамы на меня пристально смотрит молодой, или моложавый, мужчина. Вскинутые брови, глаза неглупые, но смотрят испуганно. Рот приоткрылся, показывая не совсем чистые зубы. Самец, сравнительно здоров, нормален. Повезло, меня могли бы засунуть в тело калеки, урода, собаки или таракана. Нет, вряд ли в тело таракана. То, что от меня требуется, я вряд ли смогу, будучи тараканом.

С дрожью я всматривался в это лицо, тело. В нем я живу. В этом теле меня воспринимают. Каков я на самом деле, отшибло начисто… Почему?

Машинально открыл кран, помочился, как делает большинство мужчин, в раковину для мытья рук. Ладони подхватывали теплую струю из крана, вода плескала на белоснежные стенки, смывая желтые капли. Так же автоматически завернул кран, все еще не отрывая глаз от существа, что проделывает все то же самое, разве что правая сторона стала левой.

Выходит, мне оставлены воспоминания этого тела! Зубы почистил так, будто это я сам чищу их каждое утро, вот эта штука – зубная щетка, пальцы привычно прошлись по колючему, как кактус, подбородку… Ладно, вчера оно брилось на ночь, а сегодня суббота, на службу не идти, можно дать отдохнуть вылезающей шерсти…

Мои кристально ясные мысли причудливо переплетались со смутными образами и желаниями этого самца. На каждой мысли, не говоря о желаниях, ясно виден отпечаток животности, хтонности, глубинных рефлексов.

Стараясь их угадывать правильно, я вытерся особым куском ткани, полотенцем, махровым, уютным, с осторожностью пошел по направлению к кухне. Сердечная мышца теперь сокращается учащенно, с некоторым трудом качая теплую кислородонесущую кровь наверх в голову и откачивая от ступней, где застой этой красной жидкости грозит гангреной. Я торопливо рассматривал стену с подвешенными половниками, сковородками, цветными тряпочками, быстро оглядел посудные полки, газовую плиту, массивный холодильник.

Женщина стояла ко мне спиной. В ее руках блестел длинный нож. Струя воды падала на лезвие и разбрызгивалась по всей белой эмалированной раковине. Я с опаской посмотрел на нож, сразу представив, что если бы ухватил женщину сзади за шею, то это приспособление, изготовленное для убийства, с легкостью вошло бы в мой такой незащищенный живот.

Она обернулась, ее плотоядные губы раздвинулись, показав белые зубы хищника: передние – резцы, четыре могучих клыка, а по бокам челюстей толстые коренные зубы, предназначенные для перекусывания и дробления костей.

– Садись же! Кофе остывает.

Я медленно опустился на стул. Женщина вновь улыбнулась, а я понял, что сел на то самое место, где вот уже несколько лет постоянно сидело это тело. А кофе эти годы готовила и подавала эта молодая самка, женщина по имени Лена. Это для нее я брился на ночь.

Очаг, или кухня, здесь расширен за счет одной из комнат, а попросту – убрана перегородка. На том конце этой кухни-гостиной диван и непременная «стенка», пара кресел, работающий телевизор, на экране которого быстро сменяются новости шоу-бизнеса. Эту передачу Лена смотрела неотрывно, глаза всегда блестят, переживает за скандалы и разводы своих кумиров – это нечто ритуальное у местных существ, а я медленно разделывал ножом и вилкой яичницу. Вообще-то с яичницей, как и везде, где можно обойтись без ножа, надо без ножа, но мой разумоноситель предпочитал «хорошие манеры» даже дома на кухне, чтобы «не расслабляться», так что я старался вести себя как можно идентичнее.

Мелькнула мысль, почему это во мне заложены знания, и такие, как надо, к примеру, что яичницу без ножа, и почему мой разумоноситель держался иначе, какой-то вызов правилам, но, прерывая ход мыслей, эта особь-самка вдруг заявила:

– Перестань двигать этими складками на лбу! Ну, подняла раньше, чем обычно. Но я хочу успеть на утреннюю электричку. Зато кофе сварила покрепче. Сейчас проснешься!

Я пробормотал нечто, что можно было понять как благодарность, согласие и даже извинение, и это существо улыбнулось мне, вновь показав белые блестящие зубы хищника.

– Я тебе даже про запас смолола! А то по лени начнешь глушить растворимый, а у тебя от него сердце.

– Ага, сердце, – повторил я тупо.

– Не то ноет, не то дергается, – напомнила она, – хоть ты и скрывал! Я же знаю.

– Нет-нет, – проговорил я вынужденно, ибо отвечать что-то надо, горло перехватил страх, что вдруг да перестану говорить на языке аборигенов, но слова протиснулись хоть и хриплые, но внятные. – Пусть молотый.

Если бы она не была занята своими мыслями, то смогла бы заметить, что я не совсем тот, с кем жила в этой рукотворной пещере, но ее взгляд, как локатор, шарил поверх моей головы, даже проникал сквозь меня, наконец она заявила решительно:

– Вроде бы ничего не забыла… Вчера все собрала! Пора сажать, пора. Верно?

– Кого сажать? – пробормотал я.

Она вытаращила глаза, брови изумленно взлетели на середину чистого лобика. Я ощутил себя над пропастью, но ее лицо расплылось в улыбке, опять показались белые острые зубки среднего хищника, и я с облегчением понял, что эта особь только изобразила удивление.

– Вот ты всегда так!

– Да? – спросил я.

Она расхохоталась:

– Всегда одно и то же!.. Подумай. Может быть, поедешь?

Я порылся в памяти своего разумоносителя, человека или, как его там, словом – меняносителя, отыскивая картинки, как он себя вел, что говорил. Плечи мои передернулись, из гортани автоматически пошли слова:

– Ну, ты же знаешь… По мне бы вовсе дачи не было! Я не огородник. По мне, лучший отдых на природе – это полежать на диване с книжкой.

Она отмахнулась с пренебрежением. Все люди, мол, кто не ездит на природу, ущербные придурки. Дышат дымом, выхлопными газами, потребляют экологически нечистую пищу, ничего не видят, кроме четырех стен, портят глаза перед телевизором, а теперь еще и перед компом…

Это я знал, обычно бурчал, не соглашался, но теперь, в отличие от разумоносителя, с этим вполне согласен. Однако сейчас не до маленьких туземных радостей. Надо понять, зачем я здесь, что от меня требуется. А дача – это такое крохотное сооружение под открытым небом, защищающее от ливня, но не от зимних морозов: просто домик с клочком земли далеко за городом. Черт с нею, дачею. Мой разумоноситель и раньше, когда он с этой самочкой был ритуально связан, без всякой охоты принял в подарок загородный подарок от родителей. Сейчас гораздо тревожнее то, что я не знаю, зачем я здесь и сколько мне отпущено времени!

Прихлебывая кофе, это такой горячий взбадривающий напиток, исподлобья оглядывал комнату. Все в приглушенных тонах, Лена предпочитает такой стиль, домашний, консервативный, спокойный, только на том конце комнаты ярко и чересчур контрастно светится прямоугольник телеэкрана. Сейчас из-за края выскакивают всадники на конях с перьями на конских и своих головах, мелькают озверелые лица, из динамиков несется лязг металла, крики, дикое ржание, на экране одни озверелые бородачи рубят и протыкают других озверелых бородачей, в пыль падают раненые, кровь брызжет алыми струйками, страшное зарево пожара, младенцев протыкают копьями и бросают в горящие дома…

Лена, прихлебывая кофе, одним глазом косила на экран. Поморщилась, когда крупным планом заточенный наконечник копья со следами ударов молотка с хрустом вошел в живот девчушки лет пяти. Девчушка захрипела, ухватилась обеими ручонками за древко. Всадник с натугой поднял обеими руками копье, лицо побагровело, а жилы на шее вздулись. Но держать истекающего кровью ребенка на копье прямо над головой намного легче, и он, переведя дух, закричал красивым мужественным голосом о падении тирании злобного узурпатора: вот его последний ребенок, сорная трава вырвана с корнем.

– Рабство, гладиаторы, – произнесла она с сомнением, – странные обычаи Рима… Не знаю, хотела ли я бы там очутиться даже императрицей? А вот среди древних греков… Эллада, аргонавты, Троянская война, культ красивых женщин…

Глаза ее мечтательно затуманились. Я смолчал. Вряд ли из-за нее разгорелась бы война с Троей. У моего разумоносителя красивая жена, но в древности были другие каноны красоты, Елена Прекрасная – по нашим меркам всего лишь коротконогая толстушка. Даже если сравнивать наших женщин со статуей Афродиты, то у наших и грудь повыше, и бедра пошире, а талия – напротив, тоньше…

А что, мелькнула неожиданная мысль, если бы меня посадили в тело древнего римлянина? Или грека, египтянина, ассирийца, хетта? Мчался бы я на боевой колеснице, бросая дротики, возлежал бы в роскошной бане, окруженный рабынями и евнухами… Гм, но я мог бы оказаться и среди приговоренных к казни. Тогда эти мероприятия случались чаще, чем в этом мире продают мороженое. Меня могли четвертовать, повесить, распять на кресте, посадить на кол…

Плечи передернулись, я ощутил холодный озноб по всему телу. В самом деле, я мог бы оказаться и там, смотря что поручат выполнить! Но, с другой стороны, могли бы меня перебросить и в века, которые по отношению к этому далеко в будущем. Я мог бы очутиться колонистом на Марсе, на планетах Сириуса, ловцом астероидов в соседней галактике!

Да что там ловцом астероидов, мелькнула мысль, показавшаяся странно знакомой. Я мог бы уйти в те звездные империи, что внутри атома, мог бы строить другие измерения для рождения новых вселенных…

ГЛАВА 2

Она допивала кофе торопливо, обжигалась, фыркала, как кошка. Щеки раскраснелись от прилива горячей крови, одним глазом, словно хамелеон, косила на часы. Наконец с победным стуком опустила чашку на столешницу.

– Уф!.. Помоешь, ладно?

– Помою, – ответил я деревянным голосом.

– Ладно-ладно, – сказала она весело. – Через пару недель загляну, увижу их тут же в раковине.

– Ну…

– У тебя теперь две дюжины в шкафчике чистых. Я перемыла все.

Она резко наклонилась ко мне, блеснули острые зубы. Отшатнуться мне не дали усвоенные рефлексы, но страх стеганул по телу, как крапивой. В щеку влажно чмокнуло, словно кальмар или крупная пиявка пыталась присосаться. Я чувствовал, как там появилось влажное пятно. Затем эта особь вылетела в коридор, сдернула с крючка сумочку. Я слышал, как острые, словно копыта молодой козы, каблучки простучали в прихожую.

– Запрись!.. – донесся ее звонкий голос. – Теперь всякие ходют…

Щелкнул стальной язычок дверного замка. Снова простучали каблуки, затем вдали глухо загудел лифт. Негнущимися пальцами я кое-как повернул дважды ключ. В толстой двери с металлической обшивкой в ответ дважды звякнуло.

Надо поменьше двигаться, сказал я себе торопливо. Наломать дров проще простого… Пока что мне везет, рефлексы разумоносителя вывозят, но это скорее удача, чем моя заслуга. Боюсь, что вот-вот столкнусь с ситуациями, когда опыт и память разумоносителя не помогут. Надо посидеть, осмотреться, определиться, постараться понять, где я, зачем здесь, с какой целью.

Итак, я очнулся в квартире существа-доминанта этой планеты. Квартира – это ячейка в огромном улье-доме. Надо мной сейчас, отделенные тонким потолком, спят, совокупляются, едят и испражняются десятки и даже сотни людей. Внизу еще несколько этажей: их обитатели тоже едят, совокупляются, испражняются, – словом, живут нормальной жизнью землян. Так они зовут себя, хотя еще чаще – русскими, немцами, финнами, то есть по группам населения, а еще чаще вовсе по маленьким кучкам, как-то: москвичами, пермяками, урюпинцами…

Как и принято, в этой комнате целую стену занимают книжные полки. Правда, на столе стоит компьютер. Эти несложные приборы освоили несколько лет назад. Очень слабенькие, примитивненькие, накопители информации в них простейшие, крохотные, и хотя уже выпускают книги на лазерных дисках, но те очень неуклюжие и неудобные, ими пока пользуются только самые заядлые юзеры…

Пальцы сами пошли по корешкам книг, ага, вот и школьный курс астрономии. В первой главе рисунок со средневековой гравюры. Монах добрался до края мира, высунул голову за небосвод. За хрустальным куполом вращаются исполинские зубчатые колеса, зацепляют другие, еще огромнее, еще массивнее. Все похоже на открытый механизм старинных часов, тогда самая что ни есть новинка! – монах вытаращил глаза, ошалел от вида исполинских колес мироздания, что приводят в движение звезды, планеты, небесные сферы…

Впрочем, нынешние знания, несмотря на этот комп, недалеко ушли от тех, когда земля стояла то на трех китах, то на трех слонах, а то и вовсе на черепахе.

Почему-то всплыла мысль о муравьях. Маленьких, блестящих, которые в таком изобилии попадаются в лесах, парках, на улицах города. Одни покрупнее, другие помельче… Что еще знают о них люди? Кусачие, шустрые, вездесущие…

Ах да, у меня эти существа живут в двух цветочных горшках. Я уже знаю о них много такого, о чем наверняка не догадываются даже специалисты.

Нижнюю половину окна закрывают роскошные бегонии, любимицы Лены. Я не стал выбрасывать их после начала раздельной жизни, тем более что к тому времени по листам уже бегали деловитые муравьи, пасли крохотных тлей, подстригали чересчур длинные волоски, откусывали засыхающие листочки, умело перенаправляли потоки сока, идущие от корней к листьям. Я еще не успел выяснить: спят ли муравьи. Интересоваться ими стал давно, еще с детства… моего ли?.. но то была лишь смутная симпатия к существам более слабым, чем я сам, и только теперь, в зрелом возрасте, наконец-то поселил их дома.

Сейчас мой разумоноситель едва не вдавился носом в горшок, рассматривая муравьев, а я, который поселен в теле этого человека, подумал внезапно: а не потому ли заброшен именно в это тело, что это существо как-то связано с муравьями? Ведь оно, может быть, вообще единственное на этой планете, у которого муравьи живут вот так дома! Оно с ними общается, наблюдает, как-то воздействует на них, а они на него…

Ладно, если даже он не один, всяких чудаков на свете много, но он мог продвинуться в этих наблюдениях дальше других. Или ему предстоит увидеть нечто такое, что… что важно Кому-то из Пославших меня.

На этот раз уже не он, Егор Королев, а я – не известный пока даже себе, придвинулся к горшкам и банкам, рассматривал этих шестиногих существ с новым интересом.

Лена на прощание не забыла полить свои цветы, для муравьев это потоп: выскакивают из множества норок, блестя черными спинками, старательно тащат песчинки. Одни умело сбрасывают их с края горшка на подоконник, другие так же умело, «не отходя от кассы», бросают песчинки в соседние норки. Я наблюдал за одним работягой, который вынес песчинок из своей норки впятеро больше, чем коллеги, и все песчинки аккуратно бросил в соседнюю норку. Если им платят сдельно, он неплохо заработал.

Правда, в соседней норке из пяти работяг оказалось двое таких хитроумных или хитрозадых. Они тоже деловито во славу и во имя расширения своей норки сбрасывали песчинки и камешки в близлежащие норки. Двое из пяти, подумал я, у муравьев еще жить можно. В конторе моего разумоносителя… в теле которого я оказался, работают по такому принципу четверо из пяти.

В правом горшке лазиусы: у них бурно растут личинки, и няньки выносят пустые коконы, быстро швыряют с края горшка. Те опускаются медленно, почти невесомые, точнее – плотный воздух весит столько же, коконы опускаются словно на морское дно. Подоконник весь усеян желтовато-белыми пустышками из шелковой материи. Я знаю, что когда молодой муравей просыпается в коконе, то выбраться сам оттуда не может – слаб. Старшие собратья распарывают кокон, вынимают новорожденного, облизывают, высушивают, расправляют ему лапки, усики, прочищают глаза.

А вот у тетрамориумов, что во втором горшке, я ни разу не видел вынесенных коконов. Тетрамориумы вообще мужички прижимистые, у них все идет в ход, они и едят все подряд, не капризничают, как лазиусы, так что и пустые коконы могли приспособить на что-то дельное, если не на пеленки, то на тряпки, чтобы вытирать со стола, а то и половые тряпки, ведь у муравьев всегда чисто.

– Нет, – сказал я вслух, чтобы удостовериться, что говорю это я, а не мой разумоноситель, – вряд ли так уж сразу и муравьи…

Ноги мои разогнулись медленно, я встал, как инвалид после долгой болезни. Придерживаясь за стенку, прошел через квартиру к балкону. Дверь распахнута, яркий свет, я осторожно вышел, прижался к стене. С трех сторон распахнулся мир, в котором я теперь есть, в котором что-то должен сделать, свершить…

Балкон, как знаю по памяти разумоносителя, на четырнадцатом этаже. Отсюда открывается вид. Так, по крайней мере, говорят. Открывается вид. Или – распахивается. Дома класса ульев, с множеством особей, протоптанные дороги… Множество механизированных телег. Снующие, как муравьи, люди. Дома в несколько этажей. Не в несколько сот или тысяч, а в единицы: шестнадцатиэтажки… Сразу понятно, почему такие города на этой планете зовут «пленочными». Даже самые «высотные» над поверхностью земли не выше, чем пленка нефти на озере. И сразу видно, на какую дикую планету меня забросили! Настолько дикую, что обустраивать ее почти не начали. Даже между такими вот городами – огромные пространства вовсе не обжитой земли. Где земля или камни, где ничего не построено, а просто растет без приказа доминанта этой планеты.

Послышался резкий свист. Я вздрогнул, повертел головой. На балконе соседнего дома, что торцом к этому, толстый мужик в майке и трениках замахал обеими руками:

– Эй, сосед!.. У тебя шестой канал работает?

На миг холодная волна окатила с головой. Я дернулся, губы похолодели. Сам не знаю, какие каналы во мне работают, какие нет, потом сообразил, что спрашивают не обо мне, крикнул:

– Работает!

– Точно?

Я лихорадочно вспоминал, по каким каналам Лена щелкала, ответил уже не так уверенно:

– Показывают все двенадцать.

– Черт, – донесся его злой голос, – я думал, опять профилактика. Но не три ж дня подряд? Чертовы бомжи! Сегодня антенну сломали, завтра дом подожгут. Как думаешь, бомжи?

Он уставился на меня злыми глазами. Я пробормотал вынужденно:

– Или подростки.

– Да, тоже не подарки, – согласился он и скрылся в квартире.

Я тоже поспешно отступил, вдвинулся задом обратно в комнату, как рак-отшельник в раковину. Почему-то показалось опасно и беззащитно стоять вот так открыто.

Но даже в комнате, с закрытой на балкон дверью, не оставляло ощущение, что за мной следят. Но кто? Вряд ли я ощутил бы так тревожно связь с Теми, Кто Послал. Они и так видят моими глазами, слышат моими ушами. А то, что я понял или осознал, становится мгновенно известно им тоже. Они перестанут получать от меня информацию, если меня здесь прибьют. Тогда им придется посылать другого агента…

По спине пробежал неприятный озноб. Что-то не нравится ощущение насчет «прибьют»… Почему-то кажется, что я втиснут в это тело так, что если погибну, то погибну на самом деле.

Я постарался отогнать леденящую мысль подальше. С чего бы так просто дать себя прибить? Аборигены как-то живут, а я наверняка наделен особыми способностями. Я же вижу, в какой примитивный мир попал, совсем молодой и варварский, планета вовсе не освоенная!

Возможно, меня нарочно не снабдили всеми данными.. Возможно, добытые ранее сведения сбивали предыдущих исследователей, скажем так. Я еще даже не определил свою настоящую роль. Еще не выяснил, зачем сюда послан. Может быть, я просто рядовой террорист, которому поручено что-то взорвать или кого-то убить.

Я прислушался к себе, по телу прошла неприятная дрожь. Нет, убить вряд ли. Дрожь возникла где-то глубоко внутри, вовсе не на материальном уровне, а уж потом передалась этому непривычно огромному телу. Скорее всего у меня миссия поважнее. И поинтеллектуальнее, так здесь говорят. Для простых исполнителей подбирают людей, гм, вспомнить бы, каков я на самом деле, с более простыми чувствами.

В висках начала нарастать боль. Сперва тупая, медленно растеклась по всей голове, а с боков начали стучать острые молоточки, словно кирки, которыми долбят скалу.

Я стиснул ладонями виски. Под кончиками пальцев дергалось, пульсировало. С каждым толчком в череп словно забивали острый гвоздь. Я сжал челюсти, стараясь превозмочь боль, прошептал мысленно: давай сначала. Итак, я очнулся в этом теле. Без памяти о своем прошлом…

Резко зазвенело. Вздрогнув, я панически огляделся, не сразу сообразил, что это проснулся и заработал так называемый телефонный аппарат. Трубка едва не подскакивала, вдобавок мигал зеленый огонек.

Я не стал бы снимать трубку, но мой разумоноситель, действуя на заученных рефлексах, протянул длинную руку с редким волосяным покровом по всей коже, звериные пальцы цапнули, сняли. Мелькнуло черное, я ощутил, как к уху прижалась прохладная пластмасса.

Голос разумоносителя произнес:

– Алло?

– Это Конопатый? – спросил из мембраны уверенный мужской голос. Не дожидаясь ответа, сразу же потребовал: – Позови Протасова, да побыстрее!

Я спросил осевшим голосом:

– Вы куда звоните?

– В прачечную, куда ж еще? – удивился голос. Я почти увидел, как из чего-то темного и глубокого поднимается высокий вал с раскаленной до белизны пеной. – И пусть пошевелится, бездельник!

Я проговорил с сильно бьющимся сердцем:

– Вот в прачечную и звоните.

Опустил трубку в ее ложе, там такие рычажки, они при надавливании прерывают связь, но сердце колотилось учащенно, а в голове, как испуганные жужелицы, метались горячечные, суматошные мысли.

Черт, этот мир дик и неустроен, а я, видимо, сохранил ту чувствительность или хотя бы часть ее, что присуща Мне, настоящему Мне. Потому даже пальцы вон дрожат, будто кур крал. Или по ночам в облике черной кошки чужих коров доил… Но все-таки насколько этот мир дик! Даже такая грубая и упрощенная связь не в состоянии правильно найти абонента.

Или было что-то другое?

ГЛАВА 3

Ноги сами понесли в ванную комнату. С этим зеркалом связана какая-то магия. Или не магия, но что-то странное, если не откровенно зловещее. Из глубины на меня почти враждебно взглянуло знакомое, но и чем-то чужое лицо. Словно с того момента, как я осознал, что всажен в это тело и в эту эпоху, что-то переменилось даже во внешности этого человека. Взгляд стал другим, само лицо слегка вытянулось, кожа на скулах натянулась до скрипа.

Самец чуть выше среднего роста, с внимательными глазами, выразительным лицом. Впрочем, я мог оказаться и в теле женщины. Пока что не знаю, случайность ли, что я оказался именно в этом теле?

Кончики пальцев осторожно ощупывали лицо. Брови достаточно густые, чтобы задерживать пот, стекающий со лба, и длинные, чтобы отводить его соленые струи мимо глаз. Глаза расставлены широко, что обеспечивает бинокулярное зрение, а яркая радужная оболочка позволяет принимать и различать все цвета. Ну, не все, понятно, но довольно много. Ресницы густые, зачем, ага, предохраняют глаза от пыли. Чуть отогнуты концы, это чтобы не слипались во сне, не смерзались на морозе, вдруг выступит слеза от холодного ветра. Понятно назначение носа, ноздрей и даже волос в ноздрях, что отлавливают пыль, не пуская в легкие. Понятно, зачем сердце, внутренности, весь этот сложнейший механизм, именуемый человеческим телом. Но, похоже, не здесь ответ: зачем я всажен в это тело и что я должен сделать в этом отрезке времени?

Когда вернулся на кухню, мой разумоноситель привычными движениями засыпал коричневые зерна в примитивную электромельницу. Сразу затрещало, это его пальцы надавили на выступающую кнопку. Под прозрачным колпачком взметнулись по кругу коричневые комочки. Затем треск перешел в надсадное жужжание. Под колпаком носилась по кругу темно-коричневая пыль, кофемолка тряслась, начала быстро нагреваться.

Так же заученно, даже без участия убогого интеллекта, руки разумоносителя вытащили из маленькой коробочки спичку, чиркнули. Вторая рука повернула верньер, на черную закопченную горелку без стука опустилась джезва. На кончике спички взвился оранжевый огонек, а когда я поднес его к самому краю горелки, там с легким хлопком вспыхнуло синее шипящее кольцо с острыми зубчиками жаркого пламени. Когда вода закипит, эти руки бездумно засыплют кофейный порошок, а когда пузыристая пена поднимется над краем – поспешно снимут, дадут отстояться самую малость, перемешают, позволят чуть отстояться, разольют по чашкам. Точнее, нальют в одну чашку, но вместительную. Все действия на простейших алгоритмах, как утренняя поездка на работу, как вопросы и ответы о здоровье.

Горячий напиток обжег горло. Я задержал дыхание, но частицы этого наркотика уже пошли в кровь. Мозг чуть очистился, даже кухня стала ярче, красочнее. Тело разогрелось настолько, что кончики пальцев почти не чувствовали разницы между горячей чашкой и раскаленными губами.

Так что же я должен сделать? Ради чего заброшен в этот мир? Вряд ли потому, что здесь нечто особенное, какие-то сверхтехнологии, которые мне велено выкрасть для своей цивилизации… Нет, этот мир совсем дик. Если здесь и есть что-то ценное, то явно не технологии.

Скорее всего, я здесь не затем, чтобы что-то взять. Что взять у нищих? Может быть, я должен что-то дать? Подтолкнуть к чему-то? Значит, это дружественная планета. Или потенциально дружественная.

Внезапно по телу пробежал злой холодок. Меня могли не снабдить информацией о моем мире еще и потому, что под пытками могу выдать некие координаты, разболтать тайны. Возможно, местные шаманы… или психотерапевты способны снимать любые гипноблоки, гипностены и ментальные засовы. Если это так, тогда все, что знаю, под пыткой выложу торопливо и с охотой, только успевай записывать! Так что лучше, если не буду знать ничего. А когда вернусь, то мне впишут обратно все мое Я.

Вроде бы все стало на свои места, но холодок страха проник во внутренности. Какой из меня суперагент? Таковым себя не чувствую. Правда, возможно, как раз агенты высшего класса провалились, и Там от отчаяния решили послать либо новичка, либо такого растяпу, которого здесь уж никак не заподозрят…

Грудь стеснило так, что сперло дыхание. Ага, ощущение страха и безнадежности вызвало эту физиологическую реакцию сужения кровеносных сосудов и сжатия мускулатуры. Хотя дыхание – акт непроизвольный, я все же могу в некоторой степени контролировать его сам: учащать, замедлять… В известных пределах, правда. Но иногда организм, не подчиняясь власти сидящего в нем разумоносителя, реагирует сам по себе: подпрыгивает при внезапном крике за спиной, смеется от щекотания, орет от боли… Гм, а если в этом организме помимо этого разумоносителя, так называемого человека, буду сидеть и как-то пытаться действовать еще и я?

Я торопливо допил кофе крупными глотками. Горячая волна прокатилась по пищеводу, и – насколько состав еды и питья действуют на обитателей этой планеты! – я даже ощутил себя бодрее и увереннее.

Теперь только не терять времени. Сегодня же постараюсь все понять и со всем справиться. Надо прояснить свое положение в обществе, понять эту цивилизацию, куда идет или, вернее, куда ее несет, что ее там ждет… Существуют же всевозможные футурологи, прогностические центры? Да и я не дурак. Что-то смогу. К тому же мне не случайно оставлена память этого существа. Я могу как черт по коробке отбарабанить без запинки время обращения этой планеты вокруг оси и вокруг местной звезды, именуемой Солнцем, что-то вспомнить о древних греках и даже вавилонцах… нет, вавилонянцах, рассказать о компьютерах и модемах…

Еще хорошо бы определиться во времени и пространстве. Правда, в общих чертах я знаю о них от своего тела, не думаю, что оно мне сознательно врет, но на всякий случай надо полистать энциклопедию. Освежить азы. Да, сейчас бурный период перехода от исследования этого мира к его застройке. Всего несколько лет или десятилетий назад на карте мира было полно белых пятен. А еще два-три столетия тому назад вовсе не знали о существовании огромных материков за океаном.

Существа этой планеты вошли в стадию НТР, спешно строят компьютерные сети. Наивно полагают, что это решит все проблемы, как точно так же полагали с созданием атомной бомбы, пороха, каменного топора. Но человек, даже с компьютером, все еще животное, им движут инстинкты.

Я вытянул руки через стол, во всю длину, с сильно бьющимся сердцем посмотрел на эти длинные конечности, кожу, покрытую редкими волосами, рассмотрел выступающие суставы, сухожилия, костяшки на сгибах пальцев, этот сложнейший живой механизм, объединение клеток, когда-то выросшее из простейшей амебы! Оно усложнялось и усложнялось, пока не развилось до такого вот существа, где клетки на одном конце разросшейся амебы, теперь именуемой человеком, никогда не узнают, что делают такие же клетки на другом.

Стоп-стоп, сказал я себе. Во-первых, одна и та же порция крови омывает все клетки, будь то в мозгу, кишечнике или в суставах. Во-вторых, вряд ли твоя главная цель – считать гайки в механизме, в который тебя временно посадили!

Еще через полчаса, не покидая кухню, я сделал вторую чашку кофе. Покрепче. Горячий и с сахаром. Сердечная мышца не поняла, зачем надо колотиться, если не прыгаешь на зверя, не убиваешь, не вгрызаешься острыми зубами в горло лютого врага, но послушно заработала чаще. Тяжелая горячая кровь, да еще подогретая большой чашкой кофе, задвигалась по большому кругу, в верхнем отростке спинного мозга накапливалась, услужливо снабжала кислородом и прочими питательными веществами тамошние клетки, чтобы работали на полную мощь. Даже на форсаже: мне ли, высшему, беречь ресурсы низшего существа этой планеты, когда их уже шесть миллиардов особей?

На исходе первого часа появилось ощущение, что мозг раскалился. Словно вся голова у меня литая, к тому же – в огне. На самом же деле, если мне оставили верные данные, в тонком костяном черепе находится рыхлая масса, вся густо пропитанная кровью, в которой, как принято считать, и происходят процессы мышления…

Мышления! Я горько усмехнулся. Это существо считает себя не просто мыслящим, а еще и венцом творения.

Голова уже трещала, словно по ней колотили молотком. Я сжал виски ладонями, боль вроде бы чуть притихла. На столе уже расползались кофейные разводы. Одна треснутая чашка протекает. На подоконнике встопорщилась, как задранные лапки жука, распечатанная коробочка анальгина. Когда и распечатал, не заметил. Все на алгоритмах разумоносителя. Голова горячая, словно полдня пролежал под светом этой звезды. Зачем, зачем-то ж меня сюда забросили? Что я должен сделать?

Что выполнить?

Подкравшись к входной двери, через «глазок» долго рассматривал длинный коридор. Линолеумный пол блестит, недавно мыли. Во впадинках собралась вода, образовав мелкие лужицы. По обе стороны видны темные прямоугольники дверей в квартиры таких же существ, как и это, в котором я.

«Моя» квартира находится на самом дальнем конце длинного узкого коридора. Под обеими стенами существа-соседи выставили старые шкафы, потерявшие цвет и даже форму сундуки, комоды, всевозможные ящики, коробки с тряпьем, сломанные лыжи, велосипеды…

Сердце стучало учащенно без всякого кофе. Я трижды ходил смотреться в зеркало, оттуда на меня хмуро взирал молодой самец, во всем средний, таких хоть пруд пруди, но все равно грудь сжимало от мысли, что сейчас выйду из «своей» квартиры и окажусь среди десятков и даже сотен таких же существ!

– Я ничем не отличаюсь, – сказал я вслух. Прислушался к своему голосу, повторил громче: – Ничем. Не отличаюсь!.. Я с виду такой же, как все. Никто ничего не заподозрит. Иди и держись так, словно ты и есть… то, за что тебя принимают.

Грудь моя раздвинулась, набирая воздух, как перед прыжком в воду. Я в самом деле задержал дыхание, напрягся, словно вода к тому же ледяная, открыл дверь, переступил порог, захлопнул дверь и торопливо вставил в темную дырочку железный стержень с зазубринами.

Внутри двери щелкало, клацало, там выдвигались стальные штыри, для них оставлены дырки в косяке и даже в стене, дверь уже не открыть без такого же стержня с точно такими же выступами. Странно, но от этого простого ритуала «запирания двери» я ощутил себя увереннее.

Когда я уже прошел весь коридор по направлению к лифту, лавируя между ящиками, сундуками, велосипедами, в ближайшей к шахте квартире завозились за дверью, слышно было, как щелкали замки. Отворилась массивная дверь, в проеме появилось толстенькое существо: самец, в халате, полы распахнулись, открывая выпирающий голый живот с белыми валиками нежного, как на откормленном гусе, жира.

– А, сосед, – сказал он жизнерадостно, как будто не стоял у «глазка», подкарауливая, а вышел вот и застал меня совсем неожиданно. – А у нас тут к вам дело…

– Какое? – спросил я с инстинктивной неприязнью.

Ногу занес из коридора на площадку, так и остался, ждал.

– Да вот мы с соседями… – сказал сосед громогласно, – уже говорили!.. Решили, понимаешь, бляха муха, поставить дверь! Отгородить весь коридор. Чтобы, значит, всякие бомжи не забредали.

Я не успел ответить, вместо меня ответил разумоноситель, в теле которого я устроился:

– А разве забредают?

– Пока нет, – ответил сосед значительно, – но сейчас такое время! Да и спокойнее будет. Добавочная дверь отгородит. Звонки выведем на внешнюю. Правда, если придут гости, то придется пройти, так сказать, встретить. Но это не такая уж и большая плата за безопасность, верно?

Я… или, точнее, мой разумоноситель, пожал плечами.

– Верно. Но вам в самом деле нужна дверь именно для безопасности?

Он удивился:

– А зачем же еще?

– Можно вообще коридор превратить в коммуналку, – объяснил я. – И так здесь скоро не пройти! Дети уже бегают и играют, как в своей комнате, соседи выходят… – я провел взглядом по его жирной отвислой груди и толстому животу, – в халате, а будут выходить вовсе в трусах… а то и без них. Но и это еще не все. Я жил в коммуналке, знаю, как начинают ссориться за каждый сантиметр площади… Вы еще не погрызлись, но тогда уж точно погрызетесь.

Он стоял ошеломленный. Потом на лице отразилась обида.

– Мы ж все по-дружески!

– Хорошо дружат тогда, – ответил я, – когда ссориться не из-за чего. Ну ладно. Если главное – безопасность, то я «за»… – на его лице отразилось удовлетворение, но я тут же слегка повысил голос, – с условием, что вся эта дрянь, которую вытащили в коридор, будет либо выброшена, либо растащите ее обратно.

Он смотрел ошеломленный:

– Но разве это вам мешает?

Я сказал с прохладцей:

– Я в коридоре, к счастью, не живу. Но я всякий раз, когда иду к себе или выхожу из своей квартиры, прохожу через коммуналку. Пока еще в ней не сушится белье, но только потому, как я понимаю, что могут выйти из лифта и украсть. Но стоит поставить двери…

По его лицу я понял, что угадал. Или почти угадал. Будет дверь, вытащат в коридор и что-то более ценное, чем развалившийся комод или картонный ящик с рваной обувью.

Я прошел на площадку к лифтам, за спиной слышал звук захлопнувшейся двери. Щелкнул трижды замок. Моя рука поднялась к черной кнопке вызова лифта, палец вздрагивал от сильных толчков крови. Я присмотрелся: он не только вздрагивал, но его трясло, как веник, трясло и всю руку. Меня всего дергало и корежило, а сердце стучало чаще, чем когда я пытался понять: кто я и зачем появился в этом мире.

Палец со злостью вдавил в стену эту черную кнопку. Мерзко влипла в стену, похожая на крупное арбузное семечко, а там, в глубине шахты, за загадочно закрытыми дверями, заскрипело, задвигалось. Слышно было, как тяжелая кабинка потащилась наверх, преодолевая гравитацию этой планеты. Такой была клеть, в которой шахтеров опускали в их норы, где те откалывали молотками пласты угля, только нынешняя клеть в домах чище и несколько, как говорят существа этой планеты, облагороженная.

Наконец в щели возник электрический свет, поднялся на мой уровень, стукнуло, грюкнуло, двери распахнулись. Я переступил порожек, чувствуя, как под ногами качнулся пол, под которым несколько десятков метров пустоты. Дверь захлопнулась, я отыскал на стене два ряда черных кнопок, нажал нижнюю, а мои глаза не отрывались от тусклого зеркала в задней стене.

Оттуда смотрел злой взъерошенный мужчина. Не я, а тот, в котором живу. Не могу же я завестись из-за такой ерунды, когда я – то ли космический пришелец, то ли заброшен из другого времени: будущего или параллельного…

Конечно, с какой-то стороны неплохо, что в критических ситуациях это существо перехватывает инициативу, отвечает само, принимает решения, но… я чувствую, как весь трясусь в этом теле. Хотя я очнулся с полным контролем над этим существом, но, похоже, оно уже норовит выскользнуть из-под моей звездной руки и нырнуть во тьму своих инстинктов, влечений, желаний.

В тонкой щели между створками забрезжил свет. Кабинку качнуло, в подошвы слегка стукнуло. Двери распахнулись в просторный вестибюль. Из будочки на щелчок открываемой двери выглянула старушка консьержка, сморщенное лицо расплылось в улыбке. Все трое, работающие посменно, живут на средства от взносов жильцов, потому уже по-рыночному вежливы и приветливы.

Я кивнул, улыбнулся, мое существо обычно в этом месте кивает и улыбается, бодрым шагом пересек последнее закрытое пространство и толкнул тяжелую дверь.

В лицо дохнуло холодным ветром. Пугающе распахнулся огромный мир, безмерные пространства улицы, детской площадки, скверов… И хотя местное существо бурчит на скученность домов и машин: пройти негде, машины вылезают на тротуар, загазованность, нечистоты, но для меня этот мир велик и пугающ…

Итак, куда ходит нормальный человек этого мира? Или мне нужно найти что-то нестандартное, из-за чего сюда и послали?

Вряд ли Их интересует быт и отдых простых людей. В простые зачислим всех – от пьяного грузчика до президента страны, если их запросы не выходят за привычный набор: бабы, пьянка, спорт, зрелища. Правда, мир состоит на девяносто девять и девять десятых из этого привычного набора, но местные существа лишь кирпичики строящегося здания. Их же скорее заинтересуют те, кто его строит. А еще вернее – кто делает чертежи.

Кто эти существа?

ГЛАВА 4

Шел, доверившись разумоносителю, мысли хаотически перескакивали со своего загадочного задания на неведомых Тех, Которые Послали меня сюда. Знал бы, кто они, или хотя бы догадывался, может быть, само задание скорее всплыло бы в памяти!

Инстинктивно, точнее – по выбору разумоносителя, выбрел на берег местной загаженной реки. С той стороны прямо в воду спускались широкие каменные плиты, выпуклые, как спины крупных черепах. Они показались мне чем-то знакомыми, в памяти проплыли какие-то странные сцены, где эти щиты составляли пологую крышу, о которую в бессилии стучат стрелы, по которой гремят камни из пращи, скатываются горшки с горячей смесью, а под этой стеной группа закованных в медные латы людей упорно разбивает крепостные ворота!

Я тряхнул головой, видение исчезло, мои ноги все так же неспешно переступали по разноцветному от бензиновых разводов асфальту. Слева, в десятке шагов, лениво плескалась грязная вода. Волны двигались тяжелые, как мазут, каждая в короне из массы окурков, бумажек от мороженого, прелых листьев и размокших газет.

Впереди через реку переброшен горбатый кирпичный мостик. Я брезгливо обошел детишек – кормят уток, как только эти несчастные пернатые здесь выживают? – миновал парней с двумя девчушками, странных рыбаков… что можно выловить в Москве-реке? В голове стучало все глуше, мысли двигались, как сонные рыбы, уже даже забывал, зачем вышел, что пытаюсь понять.

Впереди на излучине двое мужиков в нечистых рубахах, стоя по колено в мутной воде, тащили пожарными баграми что-то тяжелое и раздутое. Я видел вздувшиеся жилы на худых шеях. У одного ветхая рубаха лопнула, мышцы выступали сухие и резкие, как плетеная корзина.

Когда я приблизился, они, пятясь, подтащили к берегу нечто белесое и аморфное. Я с трудом узнал человеческое тело. Размокшее тело, пропитанное водой, полопалось, как спелый арбуз, мужики там его и оставили, наполовину вытащенным из воды. Утопленник распух, мясо отваливается, я сперва не понял, почему огромная и черная грудь странно шевелится, потом рассмотрел скопище крупных сытых раков, что вцепились намертво в тело мертвеца и рвали крепкими клешнями мягкую плоть, совали в прожорливые пасти лоскутки белого вымоченного мяса, снова стригли, как роботы на заводе точной аппаратуры.

Один мужик сказал с одобрением:

– Крупные… Вась, принеси ведро, соберем.

Второй, чем-то похожий на этого утопленника, весь белесый и одутловатый, с побитой мордой в крупных кровоподтеках, прошлепал разбитыми губами, где корочка запекшейся крови переходила в широкую полосу грязи:

– Да как-то… Одно дело знать, что утопленников жрут…

– Тю на тебя, – удивился первый. – Ты, Мордорыл, даешь! Вчера такое говно жрал, а сейчас раки тебе не по ндраву! Я ж их под водочку или пиво… А нет, так продадим. Раки-то не раки, прямо слоны!

Его проворные руки уже ловко хватали за толстые темно-серые панцири. Слышался слабый треск, шесть когтистых лапок отрывались от плоти, распарывая ее крохотными коготками. Толстый рак с костяным стуком бильярдного шара летел в ведро. Мордорыл поколебался, но раки в самом деле удались, начал неумело брать их за спины, отрывать от безобразно распухшего тела и швырять в ведро, а сам с любопытством всматривался в лицо мертвого, где раки уже выели глазные яблоки, сгрызли нос. Сейчас из глазных впадин торчали, пугливо извиваясь, острые хвостики мелких рыбешек, что жадно поедали мозг, то ли лакомясь, то ли освобождая место для икринок.

– Крупные, заразы, – сообщил первый. – У тебя есть монетка?

– А что?

– Сообщить надо.

Мордорыл поглядел на труп, поколебался:

– Ладно, позвоню. Только сперва надо этим, ну, которые зарабатывают на новостях в телевизоре. Они приплачивают, если их позвать раньше. Ну, раньше ментов. Народ страсть как любит смотреть на мертвяков и всяких задавленных на улице! Мол, хорошо, не меня…

Первый хмыкнул:

– Начнут спрашивать, не опознал ли кто.

– А это затем, чтобы крупно показать на весь телевизор, – пояснил Мордорыл со знанием дела. – Родителя звонят, ругаются, что детей стращают, а эти так это резонно: а мы для опознания!

Оба оглянулись на труп, от которого не особенно обезображенными остались ноги, даже гениталии сожраны начисто. Живот проели до позвоночника, там и сейчас двигалось, ребра подрагивали, словно утонувший, даже пролежав пару недель в теплой воде, пытался вздохнуть.

Первый подумал, предложил:

– Зря вытащили целиком. Давай чуть приспустим обратно.

– Зачем? – удивился Мордорыл.

– Да чтоб следы насильственной смерти не высохли, – пояснил первый.

Мордорыл сказал с сомнением:

– Думаешь, насиловали? Хотя с этими новыми русскими.

– Насильственной! – повторил первый с презрением. – Тупой ты, хоть и что-то там кончал, если не брешешь. Это значит, насильно его убили.

– Насильно? – переспросил его напарник, который что-то или кого-то кончал. Челюсть его отвисла, из уголка рта потекла мутная слюна. – А как?

– Ну, да. Силой, значит. Так что пусть лежит, как был. А пока приедут, мы еще с десяток раков снимем. Они ж мертвечину за версту чуют! Вот смотри, еще один ползет… Давай, собирай! Твоя ж Галька их живыми жрет. А Китя так и вовсе только дерьмо из них высмактывает.

Мордорыл при упоминании не то родни, не то домашних животных откинул почти интеллигентскую щепетильность, не пригодную в эпоху рынка, вошел в мутную, как политика, воду и, стараясь не прикасаться к мертвяку, ухватился за сеть. Тело утопшего сползло до половины в воду. Песок цвета сибирской нефти чуть взвихрился, но было видно, как новоприбывший рак, а за ним еще один, помельче, обрадованно вцепились в распухшую ступню.

А в самом деле, подумал я с горькой насмешкой. Чего добру пропадать. Утопшему уже все равно, закопают в дорогом гробу или его тело съедят собаки. Он перестал быть, когда угас последний лучик сознания. Как горько завещал один польский поэт: «Хоронить себя я завещаю всюду, все равно при сем присутствовать не буду».

Я уже собрался идти дальше, но тут из-за тучки выползло солнце. Острый, как скальпель, луч вонзился в уже почти голый череп, и тут внутри меня что-то предостерегающе дрогнуло. В утопленнике проступило нечто тревожно-знакомое.

Чувствуя себя так, словно мне приставили к ребрам острые ножи, я осторожно сделал шажок назад, украдкой огляделся. Вроде бы никто не следит. Двое прохожих остановились неподалеку, но смотрят вроде бы на утопленника. Мальчишка подошел совсем близко, тоже уставился с живейшим интересом.

Стараясь не привлекать к себе внимания, я попятился, не делая заметных движений. Когда жиденькая цепочка зевак оказалась между мной и утопленником, я сгорбился, пошел потихоньку, держась по ту сторону нестриженых кустов.

Дома тянулись знакомые, привычные. Я ходил по этой улице тысячи раз. Я? Мои это воспоминания или только этого меняносителя? Вряд ли я прошел весь путь от рождения. Это было бы слишком нерациональной тратой времени. Проще всадить меня в тело ничего не подозревающего туземца, взять его воспоминания, чтобы не выделяться, не привлекать внимания…

Петляя по знакомым проходным дворам, я выбрался на ту улицу, где впервые поднялся с четверенек. Я знал здесь каждый камешек, и все-таки эта улица была уже другой. Совершенно другой. Мои подошвы мягко ступали по ноздреватой смеси смолы и мелкой гальки, уложенной просто на землю. Справа тянулась стена из обожженной глины. Время от времени открывались двери, обитатели этого мира сновали взад-вперед, озабоченные добыванием пищи, одежды, поиском новых самок, которых надо оплодотворить, дабы продлить себя в бездны времен…

С холодком ужаса и обреченности я ощутил, что улица все та же, мир все тот же, но во мне в эту роковую ночь включилась некая программа, после чего я вдруг увидел, что я совсем не тот, кем себя считал все эти годы.

Да к черту годы!.. Теперь я уверен, что меня всадили в тело этого двуногого существа именно в эту ночь. Может быть, вообще за секунду перед пробуждением.

Существ этой планеты, чтобы не вздрагивать от одного их вида, я старался не замечать, но одно заставило повернуть голову.

От супермаркета к троллейбусной остановке весело и гордо несла себя на двух длиннющих и очень стройных ногах, как говорят, от шеи, Рита, соседка с шестого этажа. Яркая, будто картинка журнала мод, с призывно выпяченными далеко вперед молочными железами. Они колыхались при каждом движении, я невольно задержал на них взгляд, как и всякий самец, а она еще издали улыбнулась мне хорошо и призывно. Зубы блеснули белые, острые резательные спереди, по два мощных клыка на краях верхней и нижней челюсти. У местных существ такие зубы у всех, даже у меня, разве что у многих подпорченные, но у Риты они белые, как фарфор, она широко и охотно улыбается, то есть раскрывает широко рот, что вообще-то характерно для всех хищников, а дальше, как я помнил, у нее зубы тянутся мощные, широкие, разжевывательные, раздавливающие мелкие кости силой челюстей, там и рычаг короче, и зубы крепче, мощнее.

– Привет, – сказала она дружелюбно, – что ты так рано?.. Я слышала, ты сова…

Голос ее был музыкально-зовущий, я почему-то сразу увидел ее обнаженной в постели, волосы разметаны по подушке, она смотрит на меня, нависшего над нею, со страхом и ожиданием.

Правую руку ей оттягивал пластиковый пакет, сквозь прозрачный бок просвечивало кроваво-красное, истекающее кровью. В одном ломте еще теплой плоти я узнал мясо довольно крупного зверя, а в другом пакете колыхалась печень: скользкая, мокрая, еще почти трепещущая.

– Да так, – ответил я с трудом, пришлось прилагать усилия, напоминая себе, что она одета, к тому же мы на улице, а в этом мире уже перестали хватать и грести под себя понравившихся самок вот так сразу, без некоего ритуала, – не спалось что-то. А ты?

– Я жаворонок, – сообщила она гордо, хотя, по мне, больше походила на молодую и полную сил пантеру в период течки, гибкую и опасную. – После шести не могу улежать в постели. Хотя… гм… бывают исключения.

Троллейбус подошел, распахнул двери. Вышли двое обитателей этой планеты, а взамен куча юных самцов и недозрелых самочек с гоготом ввалилась в распахнутые двери. Троллейбус тронулся, створки нехотя задвинулись. Рита смотрела мне в глаза. Я вспомнил, что нынешнее жалованье позволило бы моему разумоносителю содержать двух жен или избалованную любовницу. А эта самочка хороша с ее сочным, зовущим телом. Я даже уловил манящий запах, то ли в духи в самом деле добавляют половые гормоны, как пишут, то ли я услышал ее чистый зов без всякой парфюмерии. У нее красивые дугообразные брови, густые длинные ресницы, длинный точеный нос с красиво вырезанными ноздрями обеспечивает грудь прогретым и очищенным воздухом. Тонкая в поясе, что позволяет свободно нагибаться и двигаться, с небольшими жировыми прослойками на животе, что обещает предохранять ребенка в утробе от случайных толчков, а также дает теплоизоляцию от холода. Кстати, в бедрах соблазнительно широка, что позволит рожать легко и сравнительно безболезненно.

Я ощутил, как тяжелая густая кровь прилила к чреслам, там потяжелело. Мощный зов пошел от гениталий, я едва не двинулся к ней, глядя бараньим взглядом и вытянув руки. Природа создала одних приспособленными к жизни, других – нет, а инстинкт продления рода именно приспособленных велит считать красивыми, зовущими.

Я ощутил, что не могу оторвать глаз от ее сочных красных губ, чуть припухших, что напоминают другие губы, которые при возбуждении вот так же краснеют и набухают, а если они не красные, то лучше не подходить, обернется и укусит…

Что со мной, подумал я, трезвея. Это же в дальней древности наши предки, что ходили на четвереньках, по таким приметам определяли, когда можно насесть на самку, а когда лучше не нарываться. Сейчас уже перешли на прямохождение, а красные полные губы и пышная грудь, подтянутая повыше, остались в глубине инстинктов, все-таки на четвереньках мы ходили многие миллионы лет…

Это они ходили, напомнил я себе. Эти существа. И это существо, чьи инстинкты так властно вторгаются в мои кристально четкие мысли. Сминают, загрязняют, черт бы забрал это тело, в которое меня всобачили!.. Но боюсь, что остальные не лучше.

Ее удивленный голос прорезался сквозь мой мир, как нож:

– Что с тобой?.. У тебя такое странное лицо.

Я вздрогнул:

– Черт! Голова трещит! Наверное, кофе был слабым.

Ее улыбка стала двусмысленной:

– Если у тебя слаб только кофе, то это еще терпимо. О, мой троллейбус наконец!.. Я поехала. Захочешь жареной печенки – позвони.

– Спасибо, – пробормотал я.

Она поднялась в троллейбус, не касаясь поручней. Упругие ягодицы провоцирующе колыхались из стороны в сторону, прикрывая яйцеклад. Ноги быстро занесли ее по ступенькам, сильные, с хорошими мышцами, годные как для долгого бега, характерного как для семейства волчьих, что берут добычу гоном, так и для семейства кошачьих, что настигают жертву в два-три стремительных прыжка.

Троллейбус тронулся, за стеклом был взмах белой руки, я рассмотрел даже блеснувшие в призывной улыбке острые зубы, затем эта емкая тележка укатила с мягким шуршанием вдоль проезжей части, а я еще долго стоял с колотящимся сердцем. В голове, как во всем теле, сумятица, кровь разносит гормоны из гениталий по всему организму, горячая волна мощно бьет в мозг, а там и без того хаос. Увы, мозг не изолирован, да и вообще разумоносители этой планеты убеждены, что человек думает только головой, а ведь на самом деле он думает всем телом! Если лишится руки или ноги, то и думает иначе…

Я перевел дыхание, заставил себя посмотреть по сторонам, снова вздохнул поглубже. Теплый пробензиненный воздух наполнил грудь, в носу защипало. Пахнет асфальтом, машинным маслом, вот широкие потеки на проезжей части, гниющими овощами из переполненной урны…

Ноги мои сдвинулись, улица поплыла навстречу. Понятно, я же не собираюсь еще возвращаться в «свою» квартиру, так ничего и не поняв, а вот так, даже просто глазея по сторонам, могу на что-то наткнуться…

Впереди молодая самочка, очень невзрачная, с плоской грудью и плоским задом, совала прохожим листочки. Из-за того, что я брел медленно, она уверенно развернулась ко мне:

– Возьмите, это ваше спасение!

Я слегка вздрогнул, машинально взял бумажку, там крупными буквами было отпечатано: «Ваше спасение – ихтилайф», а чуть ниже шли пункты, подпункты и всяческие советы, как можно достичь совершенства, питаясь одной рыбой.

– Гербалайф был доступнее, – проворчало мое существо. – А рыба… Да если еще красная… Да икорка под водочку…

– Никакой водочки! – заявила девушка громко. – Правильный путь состоит только в следовании верным принципам…

– А что такое принципы?

– Наши принципы – это…

Я смотрел на ее тонкие шевелящиеся губы, инстинктивно поставил ее мысленно в позу мытья пола, ушибся о торчащие кости, тут же устыдился, улыбнулся как можно вежливее и пошел дальше. Пальцы мои складывали листок вдвое, потом еще и еще, пока он не превратился в тугой комок, которым можно, как камнем, попасть в урну с пяти шагов.

На этой планете есть два типа несчастных наивных: одни надеются, что существуют некие тайны древних мудрецов, раскопав которые посвященные сразу обретут и здоровье, и бессмертие, и все-все, что пригрезится в мечтах. Это те люди, которые в детстве мечтали о пиратских кладах. Другие, наивные, страстно ждут от медицины немедленного решения всех проблем. Именно эти несчастные становятся жертвами гербалайфов, чудес голодания, они вовсю борются с белыми врагами человечества: сахаром и солью, а я помню… – ну пусть я, ведь я роюсь в его памяти, как в своей собственной!.. – эпидемии борьбы с мясом – от него стареют! – с яйцами – холестерин вреден! – будут и еще эпидемии. Этот класс несчастных не уменьшится, а то и увеличится, в отличие от первого, ибо тайны древних раскапывать все труднее, а любое, даже самое крохотное, продвижение медицины вперед сразу же возрождает надежды на немедленное избавление от всего недоброго и приобретение всего желанного!

ГЛАВА 5

Под ногами серый потрескавшийся тротуар, сбоку проплывают такие же серые запыленные стены. Лишь изредка здание блистает отделкой, тогда площадка перед ним вымощена широкими цветными плитками. Существа выходят и заходят, приятно возбужденные, но я проходил мимо таких магазинов, не повернув головы.

К сожалению, 99 процентов всех усилий так называемых людей направлены на развитие механизма, в котором их сознание находится. Это спорт, тренажеры и прочая лабуда. На обслуживание тел уходит 99,999 процента всех ресурсов планеты. Начиная от моделей одежды и одеколонов до высадки людей на Луне.

Крохотнейшая доля процента если и направлена на развитие интеллектуальных способностей, то случайно, так как здешняя доктрина гласит, что человека нужно развивать разносторонне. А всякому понятно, что такое разносторонне. Для абсолютного большинства населения человек попросту со всех сторон утыкан половыми органами. Еще у него есть желудок для перерабатывания в дерьмо пива и раков, а также ноги, чтобы гонять по зеленому полю мяч.

Я заметил, что, пока я углубился в мысли, мой разумоноситель начал двигаться в направлении гастронома. Если не вмешиваться, он сам купит хлеба и мяса, отнесет к себе в нору, а там либо приготовит сам, либо дождется, когда явится одна из самок и приготовит, а потом еще и разгрузит его от скопившейся за это время спермы. А сперму надо сбрасывать регулярно, хотя бы в кулак в ванной, чтобы и в без того неясный мозг не вторгались сладострастные видения, что напрочь заглушают всякие мысли.

На перекрестке я рискнул купить мороженое. Мой организм сожрал холодную сладость с жадностью, чуть ли не с бумажкой, ему все равно, что в его мозг подселен квартирант. Разохотившись, я купил по дороге пару пирожков, съел, наслаждаясь вкусом и запахом теплого мяса, и только по возбужденно прыгающим кишкам да еще по внезапно вспыхнувшим фонарям понял, что бродил до позднего вечера.

Троллейбус довольно споро довез меня по Пресненскому валу до мебельного магазина, вон моя шестнадцатиэтажка, на тротуарах пусто, словно город вымер. Троллейбус подкатил к остановке, двери с шипением сложились в гармошку.

Я выскочил из передней, так ближе. Троллейбус долго стоять не будет, я бегом обогнул его спереди, краем глаза успев увидеть высоко за мутным стеклом размытый силуэт толстой бабы-водителя за рулем, перебежал через шоссе, держа глазами ярко освещенную витрину на той стороне улицы… Сзади вжикнуло, спину обдало волной воздуха. Что-то стремительно царапнуло по отставленной в беге назад подошве, да так, что я едва удержался на ногах!

Я уже выскочил на тротуар, тогда лишь оглянулся и посмотрел вдоль шоссе. В груди стало холодно. И чем больше я смотрел вслед стремительно удаляющимся красным огонькам, тем холод становился злее.

Этот легковой автомобиль на огромной скорости обгонял троллейбус, когда я неожиданно выскочил на дорогу. Водитель, возможно, не успел меня даже заметить, разве что смутно мелькнувший силуэт, мне лишь задело колесом или крылом подошву.

На подгибающихся ногах я побрел по тротуару. Выходит, если бы чуть помедлил, меня бы в лепешку. От такого удара на десятки шагов отшвырнуло бы уже окровавленный труп.

Кто? Кто за мной охотится? Кто пытается убить таким образом, чтобы это походило на простой несчастный случай?

Я ощутил, как плечи сами собой передернулись. Мое человеческое тело с опозданием среагировало на весь ужас происходящего. Если бы его расплющило, то, по всей видимости, погиб бы и я. Не это тело, черт с ним, а я, настоящий, который всажен в это образование из мяса и костей так умело. Тем самым раскрылось бы, что я не являюсь простым человеком, обычным обитателем этой планеты!

– Я виноват, – произнес я вслух, но шепотом, чтобы никто не услышал поблизости. – Я сорвал бы всю операцию. Я проявил беспечность. Прости, я постараюсь собраться и приступить к выполнению задания.

В холодильнике отыскалась литровая стеклянная банка с нарезанной крупными ломтями селедкой. Сквозь запотевшее стекло блестели свежими срезами кольца репчатого лука, белые с оранжевым, а сами толстые, как кабанчики, ломти селедки истекали соком. Я сглотнул слюну. Банка перекочевала на стол, за спиной лязгнула дверца, тут же злорадно загудело. Я привычно ткнул локтем в холодный корпус, гудение оборвалось.

Так же привычно запустил два пальца, поймал верхний кус, прихватив и пару колец лука. Рот моего существа раскрылся еще до того, как я выудил добычу.

В голове начало проясняться уже после второго ломтика, а когда сжевал пятый, во рту стало солено, но в голове ясно. С некоторым удивлением ощутил, насколько сильно завишу от того, что ем. Можно таблетку анальгина или чего-то подобного, а можно просто что-то съесть. Съесть бы то, что разом воскресило мою память! Даже зная, что для успешного выполнения моего задания нужна именно вот такая амнезия, все же, наверное, не удержался бы. Может быть, потому, что я не какой-нибудь супербоец. Иначе не чувствовал бы такого страха, даже ужаса перед этим диким миром. Но, наверное, заброшенных в этот мир супергероев тут же выявляют. Иначе почему Те, Пославшие Меня, решили, что я вот такой, трусливый и растерянный, как две капли воды похожий на всех остальных обитателей планеты, смогу подобраться к некой тайне гораздо ближе?

Селедку запил пивом, голова не прояснилась, напротив – потяжелела, но наступило странное тупое спокойствие. Некоторое время просто сидел перед телевизором: на душе, как и в желудке, странное успокоение.

На светящемся экране сменялись цветные картинки, мельтешили. Наконец начал вычленять звуки, понимать смысл. Передача из какого-то супердворца, где ярко и богато одетые люди, все в сверкающих кристаллах на шее, в ушах и на пальцах, заполнили зал, а еще более яркие на безумно освещенной сцене что-то выкрикивают, на что весь зал хлопает в ладони и взрывается криками.

– Туземцы, – пробормотал я. – Ну почему, почему меня забросили именно сюда?

Судя по моей записной книжке, живу более чем уединенно. Телефонных номеров дюжины две, из них половина – женские. С комментариями о степени податливости, слабостях, капризах. Страничка с интернетовскими адресами, реакция на переустановки нафигаторов, когда все летит на фиг. Но сейчас Интернет ни к чему.

Поколебавшись, позвонил Валентину. Однокурсник, звезда, его уже всерьез называют по отчеству, в то время как меня с остальными – только из вежливости, да и то совсем изредка. На том конце долго не отвечали, я не удивился, меня тоже не всегда застанешь у телефона в готовности снять трубку. Выждал семь гудков, перезвонил следующему. А потом еще следующему.

На месте оказался только пятый по списку, Петр Криченко. Взял он трубку удивительно быстро, словно сам уже опускал ладонь на трубку, намереваясь звонить:

– Алло?

Голос его не изменился, хотя я вспомнил с некоторой неловкостью, что не виделся с ним уже лет пять, а по телефону последний раз говорил почти год назад. Суховатый, подтянутый, если такое можно сказать о голосе, как и сам Петр, в недавнем прошлом военный летчик-испытатель, уже на пенсии, у них там год за три, если не за пять, и когда ГАИ останавливает его за превышение скорости, чуть ли не вбивают в наручники за предъявление пенсионного удостоверения: какой пенсионер в тридцать пять лет?

– Привет, Петя, – сказал я. – Извини, что поздно. Но ты ж вроде сова? Ты никогда раньше часа ночи не ложился, а сейчас еще только… А, черт, уже в самом деле час. В самом деле не спишь? Давненько не слышал, как ты дачу обихаживаешь. Уже хотя бы вскопал участок?

На том конце послышался короткий смешок:

– Собираюсь. Уже и магазин присмотрел, где как-нибудь при случае куплю лопату. Хороший магазин. Реклама по всем телеканалам. Они еще водкой и дубленками торгуют. Сам понимаешь, лопаты из такого магазина сами участок перекопают.

– Давно мы не встречались, – согласился я. – Знаешь, только что звонил Валентину.

Из трубки донесся легкий шорох, затем Петр легонько кашлянул, голос его был неуверенный, словно сам не был уверен, можно ли такое говорить вслух:

– Ты ему звонил?

– Да.

– Ну и…

– Не ответил.

После паузы Петр ответил с тем же неловким смешком:

– Жаль. Интересно бы узнать, как там.

Я насторожился.

– Где?

– Там, – повторил он. – Там… Куда все уходят. Ты, похоже, не знаешь, но Валентин уже никому ничего не скажет. По крайней мере, по телефону. Он мертв.

Я ахнул:

– Но как же… Он же так берегся! Он не то что самолетом, он в такси не садился! Или что-то изменилось?

В голосе Петра чувствовалась такая горечь, что у меня во рту появилась вязкая слюна, словно я сам наглотался полыни.

– Да нет. Напротив, он все чаще говорил о сверхценности жизни. И сам так жил. Шел по тротуару, к тому же – по своей привычке! – подальше от бордюра. Чтобы, мол, террористы не захватили. Под самой стеночкой пробирался. А тут вдруг на проезжей части какой-то автомобиль потерял управление. Прямо из третьего ряда пошел наискось к тротуару, никого не задел, перескочил бордюр, и… словом, как Валентин шел под стенкой, так его по ней и протащило. Чудо, что еще жил, пока везли до больницы. Все-таки йога что-то дает… Врачи головами качали! Говорят, другой бы на его месте помер сразу. А этот все что-то пытался сказать.

Трубка в моих пальцах стала тяжелее чугунной тумбы. Что-то более страшное и опасное почудилось в словах Петра, чем просто сообщение о смерти бывшего однокурсника.

– Как он умер?

– Уже в больнице. Пока везли через весь город, еще жил, хотя его кишки лежали рядом. И когда поднимали в лифте в операционную. А потом как-то все сразу. Умер, будто свет выключили.

В его голосе послышалось что-то недосказанное. Я спросил хрипло:

– А кто его так?

– Не поверишь! Самое нелепое, за рулем был сыроед. Ну, из тех, кто не ест мяса, как вегетарианцы, ни молока, ни сыра, ничего жареного, печеного или вареного… Словом, только натуральное, сырое, как наши древние предки, к тому же без мяса, рыбы… только травки! Наверное, от такой замечательной пищи с ним что-то и стряслось. То ли с сердцем, то ли в глазах потемнело.

– Он так и говорит?

Голос Петра стал тише, в нем слышалось глубокое презрение:

– Да всякое лепечет. Верить ли? Что-то такое мелкое, трусливенькое. Клянется, что ехал как всегда. Вдруг, мол, не то руль внезапно дернулся, не то под колесо что-то попало. Не успел сообразить, как автомобиль уже на тротуаре. Тряхнуло, грохнуло, проскрежетал по стене. Он даже не сразу врубился, что человека сшиб.

В комнате потемнело, я чувствовал, как будто осыпало по голой коже снегом. Страшновато.

– А что, – сказал я чужим голосом, – пытался сказать Валентин?

В трубке хмыкнуло:

– Да кто слушал? Напротив, ему говорили, чтобы молчал, при таких ранах нельзя даже губами двигать. Вкололи что-то снотворное или антишоковое, не знаю. Ну, чтобы помалкивал, дал организму дожить до больницы, а там уже спасут.

– Не дали сказать?

Голос Петра был угрюмый:

– Не дали. Хотя, наверное, зря. Почему-то принято считать, что умирающий может сказать что-то особенно важное. Он как бы уже видит Ту Сторону. Я сам как-то собирал последние слова великих. Получился красивый винегрет вроде: и ты, Брут?.. Света, больше света!.. За Родину, за Сталина!.. Люди, я любил вас… Нет, не больно… Только не трогай мои чертежи… Пойду искать Великое «Быть Может»…

Он что-то говорил еще, цитаты так и сыпались, но я не слушал. Что мне слова великих этой крохотной планеты, мне бы услышать, что старался выговорить разбитым ртом Валентин!

Заварил еще кофе, с первого же глотка кровь двинулась по телу тугими горячими толчками. Снова начал различать и шумы за окном, и учащенное биение своего сердца, а с экрана телевизора, который почти не замечал, снова шло надоевшее о гигиенических прокладках, об особой краске для волос, о несмывающейся губной помаде. Все ролики один за другим, кучно и торопливо, словно депутаты, спешащие в буфет, а я вдруг ощутил болезненный укол в грудь. Это ж если хоть сотую часть этих денег, что на такую рекламу, да на нужды, скажем, медицины, то уже наверняка на этой планете излечили бы рак и СПИД, а если бы колоссальные суммы, что выбрасываются на дорогие духи и туалетную воду, потратить на науку, то здешние существа уже топтали бы Марс и Венеру, строили бы фермы на спутниках Юпитера.

Да и многие проблемы, если бы не были разрешены уже сейчас, то разрешились бы в следующем поколении.

Дрожь прошла по телу, заледенила сердце. Не затем ли меня… Да кто же я, посланный затем… возможно, затем… чтобы повлиять на всю эту нелепость, именуемую цивилизацией?

ГЛАВА 6

Обжигаясь, допил кофе, горячая, почти черная струя влилась в кровь, ударила в голову, сердце застучало чаще.

Меня подбросило, замелькали белые стены. Это мой разумоноситель, не в силах усидеть на месте, выскочил из кухни и заметался по квартире с такой скоростью, что картины на стенах и книжные полки слились в пестрые полосы. Дверь на балкон распахнулась с треском, набухла после недавнего дождя. С порога я застыл, прикованный страшным зрелищем: огромный бледно-оранжевый шар, небесный спутник этой планеты, медленно опускается за темный горизонт! Конечно, я понимал, что на самом деле Луна, вращаясь с огромной скоростью сразу в нескольких направлениях, несется вокруг этой планеты, а та с еще большей скоростью, сравнимой разве что со скоростью пули, вертится и вокруг своей оси, и вокруг звезды. Но обманчивое зрение твердило, что пол под ногами находится в центре мира, а я живу, да-да, живу в этом теле, что разлеглось в плетеном кресле на балконе, мой организм настойчиво посылает в мозг сигналы, что устал, чувства притупились, срочно надо освежить их… в некоем странном состоянии – сне…

Я попробовал взять контроль над телом, оно в самом деле подчиняется во всем… за исключением вмонтированных в него ограничителей. Сколько я так просидел, таращась на жутковатое звездное небо, но в голове снова зароился туман, мысли начинали путаться. Мой организм уже сам по себе зевал, чесался, оглядывался на раскрытую дверь в комнату, где видна кровать. Как ни горько, но я настолько плотно всажен в это тело и привязан к нему, что его примитивные инстинкты и желания властвуют надо мною!

– Черта с два! – сказал я зло.

Я смолол кофе, но в последний миг руки зависли над джезвой. Ну, поставлю на огонь. Ну, выпью еще одну большую чашку этого наркотика: еще крепче, еще слаще, еще горячее. Продержусь без сна до утра. А что потом? Даже за крохотную победу надо расплачиваться… Если смогу продержаться без сна, переломив примитивные инстинкты этого разумоносителя, то к утру голова будет как ватой набита.

Значит, вот пока что первое открытие: я не могу воспользоваться никакими другими силами, кроме крохотных силенок моего разумоносителя. Не могу перемещаться во времени и пространстве, для меня закрыто как прошлое, так и будущее. Я не могу даже протянуть руки и потрогать в Индийском океане воду, теплая ли, не говоря уже о том, чтобы усилием воли перенестись на Марс и побегать по его красным пескам, перейти в другое измерение и посмотреть взрыв сверхновой… Но что, что я должен совершить?

Расстелив постель, подошел к балкону, намереваясь закрыть двери. В лицо пахнул прохладный ночной, нет, уже почти утренний воздух, слегка влажный, с запахами разогретого асфальта и бензина. От близкой дороги прошуршали шины, вдали звякнули составы, коротко ревнул гудок. В соседнем дворе надрывно забибикала машина с чересчур чутким автосторожем.

Я стоял неподвижно, плечо уперлось в дверной косяк. Глаза, привыкшие к яркому свету комнатных ламп, выхватывали только желтые пятна фар, оранжевые огни в окнах напротив, потом я начал различать силуэты.

Мазнул взглядом по темному небу, снова вперил взор в дом напротив: в одном из окон раздевалась женщина с развитой фигурой… ощутил неудобство, поерзал, взгляд словно сам поднялся кверху.

Мир, в котором я теперь, накрыт темным исполинским куполом. Тысячи звезд усеяли свод, тусклые и яркие, мерцающие и недвижимые. То ли воздух оказался на редкость чистым, без облаков и ядовитого смога, то ли еще что, но я ощутил, что смотрю и смотрю неотрывно на эти звезды, а холодок со спины расползается по всему телу, пробирается во внутренности, ползет ледяной струйкой к сердцу.

Это и есть звезды, о которых говорил еще отец этого разумоносителя, о которых это существо читало в учебнике астрономии. Скопления раскаленного газа, что находятся от меня, от этого балкона, на расстоянии… тысяч и тысяч, но не километров, не сотен тысяч километров, а сотен световых лет! Это значит, что свет, который распространяется почти мгновенно, оттуда летит многие и многие годы. И что весь этот мир, где я нахожусь, – крохотнейшая песчинка в абсолютно пустом мире. Земля в сравнении с заурядной звездой, каких мириады, – песчинка рядом с небоскребом. Но сами звезды разбросаны в пустоте, как песчинки: одна над Тихим океаном, другая – над Атлантическим, третья – над Африкой. Да нет, куда реже…

А что же планета Земля, перед которой звезда – небоскреб?

А что же я, мелькнула жутковатая мысль, которому эта планета кажется бескрайним необъятным миром? Каково мое место в этом чудовищно, невообразимо огромном мире?

В страшной пугающей черноте космоса я с астрономической неспешностью двигался мимо нейтронной звезды. Идеально круглый шар блестит как зеркало, и хотя размером почти с Юпитер, но на нем не найти горного хребта даже в миллиметр высотой. Чудовищная гравитация выровняла поверхность до холодного ужаса идеально. И жить там невозможно, я лечу… сам?.. в каком-то аппарате?.. Нет, я не лечу, я просто двигаюсь. Медленно и неспешно двигаюсь через космос… Сам по себе?.. Во мне нечеловеческая тоска, ибо прошли миллиарды лет с того времени, как я уже двигаюсь через пространство, тянусь через этот континиум, астрономически медленно перехожу от одного мира к другому… но везде чернота, однако надо жить, искать…

Смутно я чувствовал, что во всей Вселенной больше нет жизни. Что есть только я, единственный, от этого тоска росла, уже нечеловеческая тоска, вселенская тоска.

Очнулся от ужаса в холодном поту. Сердце колотилось, как будто я бежал на высокую гору. Я лежу в комнате своего разумоносителя, но чернота космоса еще во мне. Грудь сжимает тоской. Страх размером с горный хребет не вмещается в мое человеческое Я. Краем сознания я ощущаю, что воспринял только тень тени того, что ощущает то Иное, с чем или кем я был на какой-то жуткий миг связан.

Я умер бы, мелькнула мысль, пробудь в этом странном контакте дольше или вмести в себя больше. К счастью, человеческое сознание снабжено предохранителями, ими снабдила эволюция, остальную массу чувств я просто не воспринял. А те, кто воспринимал, вымер. Наверное, в первобытных или не совсем первобытных племенах не могли понять, почему кто-то вдруг падает замертво без всякой видимой причины.

Это называется сон, вспомнил я. По телу еще ходил холод, вздымая на коже пупырышки и волосы. Сон – это… Это нечто страшное и загадочное, разумоносителям все еще непонятное. И неисследованное. Никто на этой планете все еще не знает, что это такое. Как кипит плазма в недрах звезды за сто миллиардов световых лет – знают, но что происходит с каждым из них каждые сутки – не знают.

Черт, да где же я был? Что со мной творилось в то время, когда я лежал в бессознательном состоянии? Это ж не специально для меня придумано! В так называемый сон впадает каждый житель этой планеты, будь он человек или собака. Не знаю, спят ли амебы, но люди впадают в это странное оцепенение все…

С другой стороны, мелькнула судорожная мысль, за это время можно скачать все файлы из моего мозгового харда. Да и не только скачать! Скачать можно за наносекунду, а за целую ночь меня можно как перепрограммировать всего с головы до пят, так и вовсе…

Холодок превратился в ледяную волну. Да, во время семичасового оцепенения со мной можно сделать настолько много, что…

Нет, лучше об этом пока не думать. Надо поскорее понять, что от меня требуется, и как можно быстрее выполнить свое предназначение.

Что это было? Если сон – лишь слегка искаженное восприятие повседневности, как принято здесь считать, то откуда такой сон? В этом человеческом теле я никогда не был в космосе! Да еще в таком космосе.

Из кухни дразняще пахло жареной яичницей с ветчиной. Звякали тарелки, журчала вода. Привычные звуки, но сердце стиснула такая тоска, что я еще долго лежал, стараясь заставить себя вести так, чтобы не вызывать подозрений существа, именуемого моей женой.

Из кухни донесся веселый голос:

– Ты опять, лентяюга, валяешься? Уже одиннадцать часов!

Лена, та самая, что долго была по здешним ритуалам именно моей самкой, потом ушла, согласно другим ритуалам, и которая живет одна вольно и свободно. Правда, все чаще и чаще заглядывает ко мне, иногда готовит, словно соскучилась по той размеренной жизни, которую презирала.

– Я не валяюсь, – ответил я сипло, – я просто лежу. Нет, уже встаю.

– Долго же ты встаешь! Завтрак готов.

– Ты жаворонок, – пробурчал я, – а вот мы, благородные совы…

Дальше я позволил своему разумоносителю говорить вместо меня. Ничего сложного, ибо, как все эти люди, так они зовутся, состоят из атомов, так и вся их жизнь состоит из готовых алгоритмов. Когда алгоритмы касаются целых стран, то их называют сценариями. Так и говорят, что события развиваются по такому-то сценарию. У отдельных особей набор алгоритмов чуть больше, но все же человек мыслит, как признали сами люди, лишь четыре минуты в сутки. Остальное – инстинктивные реакции. Человек заученно идет на работу заученным маршрутом, улыбается, говорит готовые фразы и отвечает тоже готовыми, неожиданности не случались.

– Да иду я, иду! – крикнул я. – Просто всю ночь не спал!

– То-то у тебя в раковине четыре грязные чашки из-под кофе…

– Ничего, – буркнул я. – У меня еще две коробки в запасе.

– Кофе вреден на ночь!

– Ага, вреден…

В ванной, пока чистил зубы, снова долго смотрел в зеркало. Оттуда на меня подозрительно пялился вполне нормальный мужик, интересный даже, как сказали бы женщины, только в глазах какое-то недоумение и даже затаенный страх. На полочке выстроились кремы, шампуни, увлажнители, смягчители, антипрыщители – все в дорогих флаконах, над формой которых ломают головы высококлассные конструкторы. Они и получают вдесятеро больше конструкторов космических кораблей. Кого волнует дальний космос? А вот прыщи на харе…

Мои губы дернулись в презрительной усмешке. Местные не понимают, что от морщин нельзя спастись. Их если и отдалишь, то какая разница, появятся в этом году или в следующем? Но за эту разницу выложишь сумму, за которую как раз и гнул спину именно год. А дальше придет обязательная старость, обязательная смерть… А впрочем, старость не обязательна. Можно умереть и молодым. От болезни или под колесами автомобиля. Но вот окончательного финала не избежать никому из жителей этой обреченной планеты!

– Что случилось? – поинтересовался я. – Ты же собиралась на дачу?

– У Макеевых машина сломалась, – сообщила она огорченно. – Мы ж всегда ездили вместе!

– Ремонтирует?

– Вчера отогнал в сервис. Обещали за ночь сделать. Если все в порядке, через час отправимся.

Дальше завтракали. Весело и деловито щебетала о засохшей виноградной лозе на балконе, о цветах, которые посадит, если окажется в районе магазина «Семена», о застеклении лоджии. Я слушало, кивало, соглашалось, даже вставило пару вроде бы дельных замечаний, ибо Я живет здесь, в этом теле, в этом времени, и, если бы жило во времена Древнего Рима, Я бы точно так же кивало, соглашаясь с оценкой гладиаторов, хмыкало бы скептически, слушая о непорочности весталок, а если бы в пещерное время, Я бы вместе со всеми сетовало о малорослости мамонтов – ведь надо быть как все…

Но на самом деле Я чувствовало: мое место где-то в высших сферах. Я наверняка передвигаюсь между звездами и вселенными, во времени и разных измерениях, там я неуязвим и бессмертен, но здесь… что я делаю здесь?

Когда нужно было заговорить самому, что-то сказать, нельзя же все время только хмыкать и двигать бровями, я вспомнил и пересказал разговор с соседом. Лена приятно заинтересовалась. Я объяснял, почему коридор нельзя захламлять вещами, заметил, что эта молодая самка, принадлежащая… принадлежавшая моему разумоносителю… и в какой-то странной мере все еще принадлежащая, посматривает как-то странно. И пока завтракали, иногда взглядывала так, словно что-то хотела сказать, но не решалась или останавливала себя. Уже в конце, когда я сделал кофе, вдруг заметила со смешком:

– Ты здорово все сказал.

– Что? – не понял я. – О фильме?

– Да нет, тогда, соседям! Нашим соседям. Когда ты пересказывал, мне ты показался древним мудрым старцем в теле юного мужа, ну, старцем в том смысле, что много видел и много знаешь. Как будто в тебе живет другой человек… или добавился другой.

Я вспомнил черноту космоса, тело разом охватил жгучий холод. Стиснув зубы, я с трудом отогнал страшное видение, сказал мертвым голосом:

– Если бы только человек.

Она помолчала, голос ее после паузы дрогнул:

– Ты хорошо себя чувствуешь?

– Тот, кто постоянно ясен, – ответил я словами последнего из великих поэтов, – тот, по-моему, просто глуп… Или же притворяется ясным, чтобы пролезть в депутаты. Милая, а обед тоже ты приготовишь?

Она весело и задорно рассмеялась:

– Нет уж, сегодня меня не жди! Да и вообще… Отдохни от меня с недельку.

– Ну ты даешь, – сказал мой разумоноситель. – Ну ты чего?

– Да того, – ответила она так же весело. – Ты давай собирайся! Хорошо тебе, можно пешком до работы.

– А могу вообще не ходить, – сообщил я.

– Как это?

– У меня есть комп, – объяснил я. – Работу могу отправлять в контору по Интернету. Как и брать заказы. А появляться только в дни аванса и получки.

– Правда?

– Ну… не совсем, – признался мой разумоноситель вынужденно. – Пока надо являться чаще. Руководство живет по старинке! Отчитываться надо, то да се, малость поработать на виду, показаться коллективу…

Она убежала, морщась от чересчур крепкого кофе, хотя как могла разбавляла холодными сливками, а я на алгоритмах сложил чашки в раковину, переоделся, разрешил рукам проделать все те движения, которыми закрывают жилище, вышел в коридор и направился к лифту.

ГЛАВА 7

Над головой негромко прогромыхало. По земле ползла плотная тень, подминала все, как катком. Упали крупные капли. На улице народ, как по команде, закрылся зонтиками. Дюжий мужик поднял над головой газетку и понесся к ближайшему подъезду, словно падали не редкие капли воды, а раскаленные камни Везувия. Переходной мир, мелькнуло у меня в мозгу. Еще не умеют управлять климатом… даже погодой не умеют, что куда проще, но уже не так равнодушны к переменам погоды, как их недавние предки в звериных шкурах. Что-то хлопнуло. Я сперва не понял, что случилось, что за странный звук, затем взгляд зацепился за желтое пятно на асфальте в двух шагах впереди. Только что его не было,

Обостренный слух уловил далеко вверху легкий скрип. Успел увидеть, как на девятом или десятом этаже торопливо захлопнулась форточка. На асфальте теперь стали заметнее белые скорлупки. Желток расползся, начал впитываться в щели. Плотная слизь белка раздвинулась ровным пятном и застыла, медленно впитываясь в пористый асфальт.

Я двинулся деревянными шагами, мои ботинки задели мокрое пятно, я буквально чувствовал, как слизь вцепилась в подошвы. Волосы шевелились от ужаса, в черепе стало горячо от страшной мысли. Мальчишка, оставленный в одиночестве, промахнулся, швыряя яйцами в прохожих! Но мог попасть по голове. Мог бросить что-то потяжелее. К примеру, кирпич.

Как здесь живут, зная, что каждую минуту с балкона могут швырнуть кирпич или бутылку? Как живут, когда машина сбивает прохожих не только на проезжей части, но и на тротуаре? Как живут, если существует куча болезней, с которыми даже не пытаются бороться в полную силу?

Только бы успеть побыстрее. Только бы успеть выполнить то, для чего меня сюда забросили. Пока не упал кирпич на голову. Не подкосила смертельная болезнь, что за пару дней сводит в могилу. Успеть выполнить задание, миссию или что там мне поручено, и поскорее в свой мир бессмертных, мир настоящих возможностей!

В конторе уже хлопали крышки столов, скрипели стулья. Всхрапывали, просыпаясь, компы, начинали разгораться экраны. Люди замедленно рассаживались, складывали в ящики столов коробочки с бутербродами. По экрану большого компа, на котором сервер, двигалась зеленая точка, указывая, что монитор спит, но сервер трудится круглые сутки, собирает информацию по всему свету, и как только мы проснемся…

По ту сторону стола из-за монитора выглядывал Вавилов, широкий и красномордый. Я никогда не видел его хмурым или недружелюбным, он всегда готов заржать над анекдотом, хлопнуть тебя по спине и позвать хлебнуть пивка.

Он подмигнул:

– Ты сегодня пойдешь к своей… это, как ее? Ну той, что на той неделе завалил?

Я не сразу понял, о чем речь, потом отмахнулся:

– Это она меня завалила. Теперь, сам знаешь, сексуальная свобода.

Он загоготал:

– Так это по нам!

– Что?

– Эта самая свобода!

Веселый, налитый кровью, весь перенасыщенный половыми гормонами, он был из той породы, которые десятка два лет тому свершали сексуальную революцию. Мол, свободу женщинам в их проявлениях, в их желаниях, хотя понятно, кому нужнее эта свобода…

– К черту, – ответил я искренне. – Хватает других дел.

– Других? – удивился он. – Какие могут быть еще дела? Секс – самый мощный стимул. Он правит миром. Все остальное так… проявление этой силы.

– Согласен, – сказал я поспешно. – Но как-то захотелось чего-то еще… Чем хоть занимается наш институт? Сколько лет торчу…

Он снова захохотал, вообще он хохотал охотно, по любому поводу и без повода.

– Со стороны можно подумать, что-то засекреченное или военное! На самом же деле нас не сократили только из-за лени чиновников там, наверху. Они с бабами по саунам групповухи устраивают, на заседаниях в Думе спят да похмеляются в сортире, так что мы пока живем благодаря недосмотру!

Дверь кабинета шефа хлопнула, Вавилов тут же оборвал смех и согнулся над клавиатурой. Такой предсказуемый, понятный, словно я рассматривал жука или богомола.

Значит, меня сюда забросили вовсе не из-за места работы моего разумоносителя… Хотя это было бы слишком просто. Наверняка что-то важнее… Но что?

Пальцы привычно прыгали по «клаве». На экране в трехмерной проекции изгибался поток раскаленного воздуха. В этом заведении мой разумоноситель вот уже седьмой год рассчитывает выход истечения газов взлетающих ракет. Тяжелых, неповоротливых, то и дело выходящих из-под контроля, а то и вовсе… У меня отдельный диск с записями всех несчастных случаев, когда заканчивалось взрывом.

Может быть, промелькнула суматошная мысль, я вовсе не заброшен в этот нелепый мир, а нахожусь в некоем эксперименте? И все, что вижу, – это лишь плод работы моего мозга. Пока смотрю, вижу, оно существует. Как только отвернусь или закрою глаза – исчезает. Все исчезает: и люди, и дома, и деревья. Весь мир исчезает. Существую только я. Даже я на самом деле не такой, каким вижу себя. Да-да, мои руки, ноги, мое тело – тоже моя выдумка.

Вавилов наклонил голову, поблескивала лысина, которую он называл всего лишь широким пробором. Я видел, как двигаются кисти его рук, но его комп повернут ко мне задницей, облучая или не облучая. Над чем он трудится – не спрашивал, скорее всего над витком раскаленного газа, что выходит из другой дюзы.

Я спросил его неожиданно:

– Слушай, Николай, а ты существуешь?

Вавилов хмыкнул, постучал по «клаве», вскинул голову. Брови его поползли вверх. К моему удивлению, он вроде бы чуть призадумался.

– Я?.. Знать бы! Раньше я говорил, что не живу, а только существую, а теперь и в этом сомневаюсь. То ли это я, то ли чей-то хреновый сон или же набор электромагнитных колебаний. Слишком все как-то не так…

Я спросил напряженно:

– А как так?

Он обозлился.

– Если бы я знал! А так только чувствую, как собака, а сказать не могу.

Я проговорил осторожно:

– Чувствовать мало, надо сформулировать. Только тогда можно понять.

– Зачем?

Я развел руками:

– Ну, чтобы как-то… Разве тебя это устраивает? Не хочется что-то делать?

Он поперхнулся готовым ответом, ощутил, что я спрашиваю нечто другое, затем нехотя пожал плечами.

– А что делать? Все так живут.

Все, подумал я со страхом. Они все даже не пытаются, потому что в стаде. Агнцы Божьи. А придуманного ими Бога называют пастырем, чтобы тот их пас и перегонял с одной лужайки на другую. А сами – ни-че-го… Может быть, я здесь потому?

Программа выдала на экран модель атома. Того самого, из которых вся Вселенная, мировое пространство, галактики, звезды, планеты, воздух, люди, звери, рыбы, черви…

По телу пробежала дрожь. Черт, мой разумоноситель со школьной скамьи знает, что он из атомов, каждая из этих частиц висит в пустоте на огромном удалении одна от другой. И что он, человек, состоит на 99,9 процента из пустоты, абсолютной пустоты, где в определенном порядке носятся атомы! Из таких же атомов здешнее Солнце, только те атомы, из которых эта звезда, трясутся в другом порядке.

Я чувствовал, как спина взмокла. На лбу выступили капельки пота. Только бы не думать о таком страшном мире, в котором я оказался. Я – всего лишь сочетание атомов! Уже достаточно сложное, чтобы в нем на какое-то время поселился Я, неизвестный пока что даже самому себе, но призванный для свершения каких-то важных дел! Донесся гнусавый голос пана Володарского, так звали Корнийчука за его прононс:

– Это еще как сказать!.. Президент такой указ не подпишет, вот увидите!

– Подпишет, – возражал ему другой голос. – Он все подписывает, что этой кукле еще остается…

– Он не кукла! Он сохранил в себе волю и силы… Вон у Королева спросите. Королев, как считаешь: подпишет президент указ о мобилизации?

Я вздрогнул, догадываясь, что обращаются ко мне, ведь это я – Егор Королев, самец, двадцать девять лет, младший научный сотрудник, работаю в этом загадочном заведении.

– Президент? – переспросил я торопливо. – Какой президент?

Из-за столов подняли головы даже те, кто не принимал участия в споре. То ли я был известен как заядлый спорщик, что в каждую бочку, то ли голос мой прозвучал не совсем так, как раньше звучал у моего разумоносителя.

Вавилов переспросил саркастически:

– Какой президент?.. В самом деле, какой у нас президент? Кто правит страной? Стоит ли помнить такой пустячок?

Засмеялись все, даже за дальним столом Маринка улыбнулась, на розовых щеках заиграли милые ямочки. Корнийчук заржал так, что рядом отодвинулись бы кони, чтобы не подумали на них.

– Королев прав, – заявил он неожиданно. – Что есть президент, как не кукла, которой двигают умелые руки? Вот только какие группы им двигают, это вопрос. Я все же считаю, что военно-промышленный комплекс.

– Какой ВПК, – отмахнулся Вавилов, – мафия! Мы сами из ВПК, разве мы чувствуем, что наши боссы чем-то двигают? Все захватила мафия!

– Банки, – возразила Маринка. – Теперь всем правят банки. Или транс… трансвести… транснациальнистические, фу, слово-то какое длинное!.. компании. Они и есть правительство. Настоящее, мировое!

Из другого конца комнаты откликнулся бодро Розенкренц:

– Мировое? Тогда это мы, проклятые сионисты!

Только я молчал, позволяя топтать меня ногами, вытирать подошвы и вообще по-всякому показывать свою эрудицию и умение разбираться в сложнейших государственных проблемах. И даже мировых.

Вавилов острил, но, на мой нынешний взгляд, в его словах как раз не было ни сарказма, ни даже шутки. В самом деле, какая разница, какой президент правит на этом крохотном глиняном шарике, что несется через Вселенную? Стоит ли запоминать такой пустячок, если люди не могут запомнить более важные вещи? Я не стал бы запоминать даже имя властелина галактики. Это тоже так мало и мелко!

До обеда я успел дважды сбегать вниз в буфет, осушил две чашки крепчайшего кофе. Черт с ним, что укорачивает жизнь. Часики уже тикают, а чутье подсказывает, что мне здесь уже недолго осталось. Совсем недолго.

Но чутье подсказывает только мне, живущему внутри этого разумоносителя, а вот он сам воспринимает этот мир как правильный и естественный. Если и ворчит, то на цены, налоги, дураков депутатов. Для него естественно то, что дико для меня: на косметику в этом мире тратится в восемьсот раз больше средств, чем на космос, а если бы деньги, истраченные на безуспешные поиски эликсира от облысения, пустить в науку, то за два-три года нашли бы средство и от рака, и от СПИДа, и от всех сердечно-сосудистых, именуемых чумой их века.

Научно-исследовательские лаборатории, получив колоссальные средства, разрабатывают новые покрои одежды, шляп, обуви. Там работают лучшие умы, ибо если будут создавать особые ткани скафандров для высадки на Марс, то получать денег будут меньше, славы меньше, толпы восторженных дур не побегут следом, а вот если придумают модель нового бюстгальтера… Хотя, по разумению более высокому, все должно быть наоборот. Увы, неча мне лезть в этот средневековый монастырь конца XX века со своим уставом XXX, а то и намного более высокого, намного…

Эти люди даже не знают, что они – смертны. Нет, теоретически знают, но это сказано где-то вскользь, а масса церквей, сект и учений все века твердит о жизни после смерти. Здешний человечек твердо уверен, что его жизнь никогда не оборвется. Это видно хотя бы по тому, как живет мой разумоноситель… То тело, в котором я сейчас нахожусь.

Да, сказал я себе напряженно, они просто живут. Как живут все растения, животные, рыбы, насекомые. Только у этих существ, они называются людьми, инстинкты усложнились настолько, что выделился особый вид инстинкта, называемый ими разумом. Этот разум помогает лучше удовлетворять все инстинкты этого существа: размножение, поиски еды, захваты территории.

Что это не настоящий разум, а лишь инстинкт, говорит то, что они даже не задумываются, что все они – смертны. И не просто смертны! А настолько смертны, что никто из них не в состоянии прожить даже один галактический день, то есть полный поворот галактики вокруг своей оси, что вертится так же бешено, как крутится их крохотная планета. Если мне не изменяет память, то один оборот эта небольшая галактика делает всего за триста двадцать миллионов лет.

Нет, этот мир нелепей нелепого. Возможно, для того меня сюда и забросили, чтобы я смог разобраться. Или вмешаться? Только что весь мир облетела скорбная весть: на пороге своего роскошного особняка застрелен знаменитый дизайнер такой-то. Весь мир скорбит, весь мир негодует…

Наверное, я бы тоже негодовал, будь я просто этим существом. Но теперь у меня волосы встают дыбом от этого нелепого вывиха, по которому пошла здешняя цивилизация. Ведь дизайнер одежды – это всего лишь человек, который придумает новые способы украшения здешних самок чуть иначе, чем были украшены ранее. Но мир совершенно не знает настоящих творцов их же собственной цивилизации! Никто не знает, кто создал их телевизоры, холодильники, компьютеры… И уж конечно, те настоящие гении не имели и сотой доли тех богатств, влияния и могущества, как эти по сути своей ничтожные, но довольно ловкие люди.

– А я поеду на Кипр, – донесся бодрый голос Вавилова. – Надо мир посмотреть, надо!

– Да, теперь выпускают, – сказал кто-то.

– Были бы баксы…

– Да, без «зеленых» теперь никуда.

– А нам чем платят?

Я поднял от «клавы» голову. Возле стола Маринки, самой хорошенькой в отделе, стояли в картинных позах Вавилов и Киреев, красовались, надували щеки, распускали павлиньи хвосты. Маринка мило улыбается, всем давно знает цену, но об ее оценках лучше не спрашивать, зато улыбается одинаково мило всем, начиная от директора до уборщика мусора.

– Я и раньше ездил, – проронил Вавилов многозначительно.

Киреев и Маринка переглянулись, в глазах смех. После резкой смены курса в стране бывшие залегли на дно, опасаясь репрессий, теперь же подняли головы, расправили плечи, начали намекать на свои высокие посты при разгромленной власти.

– Но столько формальностей было! – возразил Киреев. – И ездить не в радость. Зато теперь!

– А теперь лучше? – спросила Маринка.

– Еще бы!

– А деньги? Это дорого!

– Ну, разве что деньги… А так, хоть Арабские Эмираты, хоть острова, хоть в сам Израиль, про который раньше и подумать было нельзя.

Все еще дикари, сказал я себе с горечью. Их психика не успевает за прогрессом. Тысячи поколений этих существ, для того лишь чтобы повидать дальние участки планеты, перемещали через пространство свои материальные тела. Недавно возникло кино, телевидение, Интернет, но люди все еще дикарски перемещают свои организмы на тысячи верст. Успевают увидеть плохо и ничтожно мало, но делают так только потому, что так делали раньше, так считается верным. Хотя сейчас с личного монитора можно в течение часа побывать в пустыне Сахаре, во льдах Антарктиды, заглянуть в залы Эрмитажа, Лувра и казино Лас-Вегаса, а в перерывах понаблюдать за кладкой яиц стерхов.

Вавилов качнулся в сторону, высматривая меня, спросил громко:

– Егор, а ты куда поедешь?

– Я? – переспросил я. Мелькнула мысль, что сам не знаю, куда поеду, когда закончу здесь. – Еще не решил.

Киреев между тем склонился к Маринке, что-то нашептывал на розовое ушко. Она двусмысленно улыбалась. Вавилов посмотрел на них, вернулся к своему безобразному ящику. Послышалась дробь клавиш, затем его широкое дружелюбное лицо выдвинулось, словно выманивая на выстрел:

– Ого! Что ж так?

– А что не так? – поинтересовался я в свою очередь.

– Нормальные люди, – сказал он наставительно, – полгода готовятся к отпуску, складывают копеечку к копеечке, читают проспекты турфирм, рассказывают, куда поедут, спрашивают, куда поехать интереснее, а потом, после поездки, полгода рассказывают, куда съездили! И снова копят копеечки.

– Я не совсем нормальный, – ответил я искренне.

– Это я заметил, – сообщил он заговорщицки.

ГЛАВА 8

По коже словно сыпанули свежим колючим снегом. Я напрягся, сказал сразу осипшим перехваченным голосом:

– Д-да?

Надеялся, что Вавилов просто отшутится, заржет и брякнет что-нибудь про баб, но его взгляд на миг ушел на невидимую для меня «клаву», там сухо постучало, затем он поднял голову, в глазах было некоторое недоумение:

– С тобой что-то происходит.

– Что? – спросил я.

Он хмыкнул:

– Мне-то откуда знать? Это тебе ведомо. Так поедешь или не поедешь? А то, если наберем группу в восемь человек, причитается скидка.

– Надо осмотреться, – ответил я с неловкостью. – Понять, что от меня требуется.

Он удивился:

– Да что там понимать? Я тебе скажу!

– Спасибо, – ответил я искренне, – но любая поездка – дело все-таки важное. Мне надо подумать.

Он развел руками, явно сдаваясь:

– Ну думай, думай. Надеюсь, до понедельника решишь?

Я улыбнулся, показывая, что постараюсь, хотя в глубине души становилось все тяжелее: знал бы он, кто я на самом деле! Знал бы, что я пытаюсь решить.

Внезапно вспомнил взгляд этого жизнерадостного толстяка, на какой-то неуловимый миг ставший непривычно острым и пронизывающим. Почему он сказал: до понедельника?

И почему так кольнуло? Даже не в мозг, не в сердце, а во что-то еще, неведомое и очень большое.

Работал за меня разумоноситель, я только наблюдал, всматривался в свое нынешнее тело, в окружающих, иногда уходил вглубь так далеко, что волосы начинали подниматься на затылке: не прост этот разумоноситель, не прост. В нем столько намешано, накручено, столько в него напихано, а пользуется едва ли тысячной частицей.

Снова вздрогнул, уже от громового голоса Вавилова. Стоя, он провозглашал как систему самые что ни на есть истинные ценности:

– В лес! На природу! Подальше от этого смога, ядовитых испарений!.. Встанем рано утром, за грибами сходим. Поверите ли, в прошлую субботу я вот такую корзину набрал! Из них только парочка червивые. Да и то не насквозь, а так… Обрезал по краям, а там внутри как орех, чесс слово!

Киреев выглянул из-за компа, голос его прозвучал мечтательно:

– А рыбалка с утра?.. Еще туман на реке, а ты уже с удочкой, пока рыба сонная, глупая. За ночь проголодалась, клюет на все что ни попадя. К обеду уже наловишь так это на полную сковородку. А на обратном пути, когда через лесок, можно и землянику поискать. Я знаю одну поляну, где ею усыпано от края и до края.

Скептически слушал только Терпигоров. Его знали как заядлого охотника. Он когда-то и меня уговаривал пойти на уток, но когда я представил, как нас, охотников, наберется три дюжины человек, как среди ночи увезут черт знает куда, там будем ждать среди болота прилета этих несчастных пернатых, потом начнется дикая и беспорядочная пальба, а утки будут падать в холодную воду, не всякая собака вытащит из тех зарослей камыша.

Я вздрогнул, в ушах прорезался энергичный голос Вавилова:

– Ну так как?

– Что? – переспросил я непонимающе.

– Ты ж уже почти согласился! – завопил Вавилов обвиняюще. – Я тебе гарантирую, что к обеду грибков корзину насобираем! А Кирюха вон обещает ведерко ершиков! Ну?

– Да знаю, какую ведерку отнимешь у внучки, – ответил я с улыбкой, стараясь перевести в шутку. – Слишком уж колючие твои ершики. Мяса не видать, зато костей!

Вавилов всплеснул руками:

– Люди, плюйте на него! Еще и перебирает. Это же на халяву, чудило. Дареному ершу в пасть не смотрят, косточки не считают.

Они смеялись, говорили, правильные и одинаковые, а я снова подумал, что мир здешних существ изменился чересчур быстро. Они к этому еще не успели привыкнуть. Латать одежду уже перестали, но вечный голод, что терзал всех от мала до велика на протяжении многих тысяч лет, оставил след. Эти люди еще сто лет тому, ничтожный срок, так мало получали еды за свою работу, что собирать грибы или ягоды было весомым подспорьем. Лес кормил не только грибами. В нем ставили капканы и петли на зверушек, в лесу драли лыко – это такая внутренняя часть коры, из нее плели обувь под названием лапти, делали веревки, в лесу подбирали сухие ветки и топили ими печи, из свежесрубленных плели изгороди и заборы, в реках и озерах ловили рыбу, раков.

Не понимают, мелькнуло в голове, что уже вышли из мира постоянного голода. Психика не успевает за техническим прогрессом.

Но опять же это их проблемы. А какое дело до них Мне? Этому, Настоящему?

В правом нижнем углу монитора часы как застыли, только секунды сменяются в замедленном темпе. Надо будет выставить и сотые, чтобы видеть течение времени, а то рабочий день сегодня, как никогда, долгий…

Женщины собрались еще за час, накрашенные заново, собранные, подтянутые. Как только стрелки показали шесть часов, все дружно двинулись к выходу. Я ткнул курсором в «Конец работы», дальше программа сама закроет все окна, сохранит, перепишет, освежит архивы, сократит, переместит, перепроверит, а потом сама умело обесточит всю аппаратуру.

Странноватая смесь. Когда на эту аппаратуру институт скреб деньги по всем сусекам, проректор ходил в министерство, валялся у всех в ногах, целовал главного в зад, его жене чистил туфли. Но никого не удивляет, что наши институтские женщины на свою жуткую косметику и уродливые тряпки тратят денег в пять раз больше, чем стоят все компьютеры в институте!

Надо бы… надо бы… постой, о чем я сейчас думал?.. Опять потерял мысль, а мелькало что-то важное…

Выбравшись из проходной, мой разумоноситель в нерешительности потоптался на развилке. Мясомолочный справа, булочная слева. Если домой, то в мясомолочный – и делу конец. Там для брюха есть все, а если не домой, то через гастроном. Куда без бутылки? Будто голый… Когда идешь в кино, на каток или в театр, по-разному и одеваешься, так и тут: к этой с коньячком, к той с водочкой, а к третьей и дешевым портвейном обойдешься…

Ангел, что сидит на правом плече, мягко нашептывал одно, черт с левого – другое. И домой бы, где спокойно и тихо, где врубишь телевизор, а если хреновая программа, то есть еще видак, комп – можно погонять орков вволю. И дела никому нет, что сопишь, неэстетично чешешься, перекосив рожу, ковыряешься в носу… с другой стороны – все же к общению тянет.

Когда пообщаешься, то порой отплевываешься и клянешься завязать, но через три-четыре дня к общению не просто готов, а рвешься.

Черт оказался активнее. Мой разумоноситель даже не слышал, что там вякали в правое ухо, а в левое услужливо подсказывали, что не общался уже пять дней, Лена не в счет, и он вздохнул с покорностью судьбе, а рука уже выудила записную книжку, и он вдвинулся в телефонную будку:

– Алло, Людмила?

В трубке прозвучало осторожное «да». Нейтральное даже, ровное, и я поспешил назваться. Ей, конечно же, звонят, но тоже не так часто, чтобы научилась отличать по голосам.

– А, – ответила она, – здравствуй. – Ее голос чуть потеплел, но не настолько, чтобы я насторожился. Когда женщина проявляет повышенное внимание, лучше обойти стороной. Людмила же интонацией лишь показала, что узнала.

– Как ты там?

– Нормально, – ответила она все так же нейтрально.

– Это хорошо, – сказал я неуклюже. – В нашем ненормальном мире… э… любое нормальное скоро станет ненормальным. Ты чем занимаешься сегодня вечером?

– Да так, – ответила она все тем же голосом, – сейчас только пришла. Включу телевизор, начну готовить ужин. Дел много, занята.

– Понятненько, – ответил я. Нужно было повесить трубку, но уж очень она жила близко, и я сделал попытку: – Может быть, заскочу к тебе на часок?

В трубке прозвучало ровное:

– Нет-нет, сегодня не могу.

– Гм… Занята?

– Ну как тебе сказать…

– Ладно, – сказал я с сожалением. – Как-нибудь в другой раз, ладно?

– Ты очень понятливый, – донесся голос.

Я пролистал книжечку. Вера, Изольда, Валентина… А вот какая-то Лариса… Ага, это осенью, когда попал под дождь. Впереди шла женщина с зонтиком, я пристроился к ней, так и добежали до остановки автобуса. В салоне взял у нее телефончик, а на следующей выскочил, ей же было ехать куда-то на кулички…

В раздумье я изучал номер. Звякнуть, что ли? Даже лица сейчас не вспомню, торопился. Хотя какая разница?

А пальцы уже крутили диск. На том конце трубку взяли после второго гудка, прозвучало осторожное «да». Я сказал:

– Алло, Лариса?.. Это Королев. Помните, мы как-то вместе добежали под вашим зонтом до автобуса? Дождь лил – ужас!.. Кажется, последний дождь, на другой день повалил снег… Вы в автобусе дали телефон, а на следующей остановке я вышел.

В трубке после паузы прозвучало:

– А… Помню. Вы такой высокий, черноволосый.

– Он самый, – обрадовался я. – Как вы там?

– Нормально, – ответила она нейтральным голосом.

– Это хорошо. В нашем ненормальном мире… Ты чем занимаешься сегодня вечером?

– Пришла со службы, буду готовить ужин. Включу телевизор.

– А что идет? – спросил я, стараясь, чтобы не выглядело, что напрашиваюсь в гости.

– Какой-то фильм, – ответила она, тоже тщательно выравнивая интонацию, чтобы я, не дай бог, не подумал, что она приглашает настойчиво, даже зовет, мужчины этого не любят и боятся. – Приключенческий… Потом звезды эстрады.

– Это уже ничего, – одобрил я. – Я бы на часок заскочил к тебе на чашку чаю. Как ты?

– Заходи, – ответил в трубке ровный голос. – Откуда звонишь?

– С Киевского, – соврал я.

– Как раз мясо пожарю. Запиши, как доехать…

Я был не на Киевском, но нужно заскочить в гастроном, а ближайшие закрылись, придется пройти пешком почти две остановки.

Я шел к ее дому напрямик, запоминая дорогу обратно к метро. Ночью все выглядит иначе, легко запутаться, а в позднее время спросить не у кого, если же опоздаешь на пересадку, то лови такси, а это полста рублей тю-тю.

Лариса открыла дверь, улыбнулась, пропуская в прихожую. Я с неловкостью втиснулся, я всегда почему-то в прихожей смущаюсь. Лариса тут же ускользнула на кухню, там шипело и булькало, оставив раздеваться и переобуваться в домашние тапочки.

Живет одна, но плюнуть в лицо тому, кто скажет, что это квартира женщины, которая живет одна. Одинокая, но не одна. В ванной в глаза сразу бросился изящный бритвенный прибор, блеснули лезвия «Жиллетт», а в стаканчике – две зубные щетки. Это не значит, что живет кто-то из мужиков, дураку ответит с усмешкой, что в подмышках бреет, а умный и не спросит – понятно, это и есть уют. Если кто подзадержится, то утром можно сразу на службу… Может, это и бывает последней каплей, когда колеблешься: пересилить себя и встать из теплой постели, а потом – в холод и ночь, или остаться до утра.

– Я шампанское сразу в морозилку, – предупредил я. – Пусть хоть чуть остынет.

– Да-да, – согласилась она. – Тут есть место…

В уголке морозильной камеры только кусок подернутого инеем мяса. Я положил бутылку набок, захлопнул, нога моя зацепила табуретку, а задница осторожно опустилась на сиденье.

Она суетилась возле плиты, на сковородке вкусно шипело, я с неловкостью подгребал ноги, когда она осторожно распахивала холодильник, – кухня маловата.

На плите булькало, кастрюльки гремели, а я украдкой рассматривал ее со спины. Рослая, сложена неплохо. Видно, замужем была недолго, если была. У плиты старается, но ощущение такое, что чаще питается всухомятку. Для гостя на стол летит дефицит – тут мы еще не европейцы, – к тому же знала, что приду, а мясной магазин – вон через улицу. Мол, мужик без мяса – не мужик, а голодная обозленная тварь.

– Проголодался? – спросила она, не оборачиваясь.

– Да нет, ничего.

– Еще минут пять! Мясо почти готово.

Рядом со сковородкой разогревается нечто в мелкой кастрюльке, подпрыгивает крышка, и по всей кухне расходится аромат гречневой каши.

Я вспомнил, что пора сказать что-нибудь приятное, и заметил, что у нее очень уютно – хрен там уютно! – но она расцвела, стала рассказывать, как подбирала обои, искала им в тон шторы, а я рассеянно кивал, украдкой посматривая на часы: пятнадцать минут до метро, полчаса до пересадки: перекрывают в час, так что отчаливать нужно не позже половины первого…

Взгляд рассеянно скользил по верхушке кухонного шкафчика, где выстроились два ряда фирменных бутылок. «Бехер», естественно, коньяк «Наполеон», глиняные бутылочки «Рижского бальзама», деревянные сувенирные с Кавказа – вино в них плевое, но из-за бутылок берут. Штук восемь маячит во втором ряду. Видок таков, словно один приемщик пустой тары поставляет эти декоративно-нищенские выставки на весь город. В детстве бабушка рассказывала про соседа, что по бедности ел картошку в кожуре, а потом на крылечке, чтоб на виду народа, ковырялся в зубах: мол, ел мяса вволю.

– Готово, – сказала она.

Я опять с неловкостью смотрел, как она выкладывает на множество тарелочек ломтики селедки, масло, специи, зелень… Жалованье у нее, судя по всему, не очень, как бы не остаться должным. Как и почти любой мужик, мой разумоноситель больше всего на свете боится остаться в долгу. Пока хорошо, то никто никому, а как на разрыв, то такое присобачат! Не только кормили-поили, но одевали и на бутылку в карман совали.

– Вкусно? – спросила она.

– Спасибо, хорошо.

– Положить еще?

– Нет-нет, спасибо.

Я вытащил шампанское, открыл, пенистая струя хлынула в фужеры. Наливал осторожно, по стенке, чтобы за пару раз оприходовать всю бутылку, так быстрее переходишь к телу.

– За жизнь!

– За жизнь, – ответила она с улыбкой. Мясо оказалось жестковатым. Она сама жевала-жевала, потом украдкой выплюнула. Ясно, на бутербродах и концентратах. Приятно, для меня старается, однако же – обязывает… Когда слишком хорошо – тоже нехорошо.

Потом она сварила кофе. Черный, крепкий. Я сам предпочитал его чаю и теперь не спеша тянул горячую темную жидкость. Мороженое осталось в холодильнике, гастрономический разврат – превращать такой замечательный кофе в кофе-глясе, это уж как-нибудь в другой раз.

Я скосил глаза. Заметила ли, что я неосторожно намекнул, если, мол, будет неплохо, то можно и дальше. Правда, намекнул так, что в любой момент легко отпереться, мало ли что брякнул.

– Спасибо, – сказал я, отодвигая чашку. – Прекрасный кофе. Хорошо готовишь.

– Рада, что понравилось, – ответила она с готовностью. – Иди в комнату, я быстренько помою посуду. Боюсь, как бы тараканы не завелись.

Я шагнул в комнату. Знакомый диван, телевизор в углу, цветной календарь на стене, стандартная мебельная стенка, где за стеклами немного посуды, немного книг, немного безделушек.

Вытащил альбом с репродукциями Чюрлёниса, бегло просмотрел знакомые иллюстрации, давая время убрать посуду, потом вдвинул на место, потянулся за ксерокопией Булгакова, но пальцы царапнули что-то глянцевое, в супере, непривычное, и я впервые удивился, ощутил даже некоторое неудобство, ибо в трех предыдущих квартирах, даже в четырех, возле Чюрлениса непременно стоял Булгаков, а не Хейли, которому место на три пальца левее, а дальше должно быть на толщину ладони тоненьких книжечек молодых поэтов… Так и есть, но обязательные книжки о животных стоят не в том порядке…

Надо пореже звать ее по имени, сказал я себе. Хорошо было бы три Любы подряд. Однолюбом бы был. А тут, так сказать, во избежание легче что-нибудь годное на каждый случай: лапушка, кошечка, ласточка, птенчик… Гм, для птенчика крупновата. Еще обидится! Но не коровой же звать… Или китом. Ну-ка, ну-ка… В одном из предыдущих вариантов называл одну такую же, только попышнее, облачком. Сойдет.

Когда впервые пришел вот так к женщине, я не помнил, то было десяток килограммов назад, но до того часа так и жил в том же дне, бесконечном, раздробленном на двадцатичетырехчасовые интервалы, а следующего дня так и не наступило, когда бы сделал следующий шаг, неважно какой, но чтобы настал другой день.

– Ну вот и все, – сказала она, входя в комнату. – Тараканов можно не бояться. Включить телевизор?

– Давай, – согласился я.

Она мазнула по сенсорному переключателю, села рядом. По экрану величаво задвигались оперные певцы, аккомпаниатор за роялем исправно барабанил по клавишам. Умница, передачу выбрала правильно, а то если бы футбол или детективчик, то все время бы невольно косился в телевизор, отвечал бы невпопад и вообще даже внизу был бы на нуле.

Вдруг громко и неуместно зазвонил телефон. Оба вздрогнули. Я физически ощутил, как ей не хочется снимать трубку, – телефон рядом с моим локтем, – уже приподнялся, чтобы выйти в туалет и дать ей возможность поговорить, но она дотянулась и сняла трубку:

– Алло?

В трубке послышался мужской голос. Я не слышал слов, но она нахмурилась, наконец сказала нейтральным голосом:

– Нет-нет, сегодня не могу… Ну, как тебе сказать… Ты очень понятливый…

Она положила трубку. Я кивнул на экран, спросил:

– Передача из Большого?

– Похоже.

Она взглянула мне в глаза, и разговор завязался:

– У тебя хороший альбом Чюрлениса. Помню, в Домском соборе…

– Кикашвили…

– Алла Сычева потолстела…

– Архитектура Кижей…

Мы шли по проторенной дороге, заасфальтированной, оснащенной указателями с именами звезд, поворотными знаками. Уже показалась расстеленная постель, но путь к ней шел еще через трехминутный разговор о музыке, без нее нельзя, нужно упомянуть о выставке молодых художников: «талантливые, но зажимают ребят», вскользь коснуться гастролей Мирей Матье… Успеваю! К метро можно выйти для гарантии на четверть часа раньше.

– Конечно, зажимают их, – согласился я, – молодые, творят нестандартно…

– И Мирей Матье…

Я притянул ее к себе. Раньше тайком загибал пальцы: о поэзии, о музыке, не забыть о выставке картин, теперь о театрах, вскользь о консерватории – здесь дуб дубом, но нельзя не упомянуть вовсе, – еще о турпоездке, а там уже два последних этапа, где отдыхал и куда поеду в следующий отпуск…

Раньше я менял тему, потом отстоялось «вечное», и уже только подставлял имена новых звезд, названия новых книг, и дуэты с женщинами стали слаженными, словно обе стороны тайком друг от друга разучивали партии на два голоса.

Я стал ее обнимать, и в какой-то момент она шепнула, пряча лицо:

– Выключи свет.

ГЛАВА 9

Все-таки есть своя прелесть в общении с этими, нераскрепощенными. Их осталось мало, но все-таки откуда-то берутся. Им и свет выключи, и не пытается руководить, сама подстраивается молча и стеснительно, языком не молотит, что мне мешает всегда, а сказать неловко.

И все-таки времени улетело больше, чем рассчитывал. Я внезапно увидел под собой голую женщину, увидел себя, вспотевшее и еще разгоряченное животное, увидел всю эту чужую комнату, и внезапный стыд как кувалдой ударил по голове.

Я пошатнулся, отвалился на бок. Дыхание все еще тяжело вырывалось из груди, внутри свистело, но мозг начал работать лихорадочно, взахлеб, словно все это время его держали за горло, а теперь властные пальцы разжались, и он что-то кричал, верещал, торопил, предостерегал…

Она ласково положила ладонь мне на грудь:

– Тебе было хорошо со мной?

Я едва не закричал от ужаса и омерзения, но вопрос привычный, я уже слышал его сотни раз, и разумоноситель ответил за меня так, как отвечал всегда:

– О да! Было так здорово.

– Мне тоже, – прошептала она.

Я лихорадочно размышлял, как мне здесь исчезнуть, а возникнуть пусть тоже в чужой, но привычной для разумоносителя квартире. Но пока я в этом теле, пока я в этой эпохе, я обречен подчиняться законам этого дикого мира. А это значит, что до метро придется рысцой, а там поезд может не сразу, ночью интервалы размером со щели между галактиками.

– Чаю не хочешь? – предложила она робко. В ее голосе впервые прозвучало что-то от человеческой интонации, робость, что ли, меня передернуло. В полутьме ее тело странно белело, призрачное и нереальное, пресное, как рыба в тумане.

– Надо бежать, – ответил я.

На ее милом лице отразилась легкая грусть, всего лишь тень грусти. Я понял, что ответил верно, когда она обронила обычное дежурное:

– До метро всего пять минут…

Я вскочил, торопливо оделся, стесняясь наготы этого похотливого самца, в тело которого всажен. Она перевалилась на бок, наблюдала за мной с насмешливым сожалением. Я сказал, прыгая на одной ноге, – никак не мог от спешки попасть ногой в другую штанину:

– Автобусы наверняка уже не ходят!

– Успеешь…

Я подумал, что она не прочь, чтобы не успел. Впрочем, кто их знает, сейчас даже старомодные вовсю отстаивают независимость. Уже разобрались в разных своих преимуществах, да и побаиваются, что на шею сядет пьяный чмурик, за которым надо ходить, убирать, стирать за ним вонючие носки.

Я быстро натянул кроссовки, чмокнул в щеку. Она смотрела вопрошающе, но молчала. У нее, естественно, на языке вертится только один вопрос, но именно он раздражает мужчин больше всего, и она только смотрела большими печальными очами.

Я отвел защелку замка.

– Ну, пока. Я позвоню.

– Звони.

Я кубарем скатился с лестницы. Асфальт громко шелестел под подошвами, холодный воздух врывался в легкие, вычищал внутренности, крохотными фонтанчиками вырывался из каждой поры на коже, вымывая человеческое тепло. Стало холодно, я все ускорял шаг, наконец вдали замаячила ярко-красная «М».

Влетел в метро, простучал подошвами по эскалатору. Навстречу попался неопрятный мужик, отшагнул в сторону, но и я шагнул туда же. Так дергались некоторое время, тупо копируя друг друга, потом мужик выругался, пошел корпусом и отпихнул меня.

На перроне я чуть не задремал, потом пришла воздушная волна из туннеля. Металлическое чудовище с яркими фарами пронеслось, притормаживая, распахнулись двери. Я шагнул… в переполненный вагон, упершись в спины мужчин. Инстинктивно напрягся, ибо воздух в вагоне пропитывала враждебность.

Не пацаны, что проводили девчонок до подъезда и спешат домой, – возвращаются зрелые мужики, знающие в жизни многое, обжегшиеся на многом, потому и возвращающиеся, не оставшиеся, и к себе ни-ни, а то не расхлебаешься, законы теперь призвезденные, только и знают, что жизнь портить…

Пахнет водкой, конским потом, несвежими постелями. Многие бесстыдно спят. Кто повалился соседу на плечо, кто откинулся на спинку сиденья и расслабленно открыл пасть, храпит, показывая не только выщербленные зубы, но и гортань с бледным гнойным налетом…

Вдруг один из спящих всхрапнул, открыл глаза, мгновение дико смотрел через раскрытую дверь, а когда механический голос назвал станцию, этого дурака словно катапультой выбросило вместе с «дипломатом» через уже охлопывающиеся створки.

Вагон заполнили существа, мозг которых слишком устал, чтобы даже спрашивать: оно тебе надо? – и существа держатся на простейших рефлексах выживания: доползти до норы, а там гори все пропадом, больше через весь город не поеду, на что оно мне, да чтоб я из-за бабы…

Внутренним взором я отчетливо видел все множество этих вагонов, все поезда как на этой линии, так и на встречной, на Кольцевой и на всех радиальных. Огромное, несметное количество поездов – и все заполнены этими существами! Этими же самцами заполнены в этот миг все автобусы, троллейбусы, трамваи…

По коже пробежали мурашки. Всюду по городу в этот момент идет один-единственный зверь. Этот зверь – я, Егор Королев!

Это я сижу напротив, бессильно развалившись, словно тряпичная кукла, и сплю, прижимая к животу портфель, рожа перекосилась, изо рта выползают слюни… И рядом тоже я – длинный и худой, как стремянка, бледный от недосыпания, даже россыпь угрей поблекла. И вон тот, что сплошное тесто в дешевом костюмчике… И этот очкарик, который в шляпе, и бородач, и носатый, и тот бандера, и хиппак, и молотобоец, и профессорообразный…

Некоторые еще только вышли от своих ларис, торопливо и расслабленно спускаются по лестницам, вяло шурупают: сегодня что-то устал, не раскошелиться ли на мотор… да ладно, до пересадки успеваю, другие уже плетутся по своим улицам, входят в подъезды, достают ключи, с облегчением вваливаются в с в о и квартиры.

Основной инстинкт разумоносителя настолько силен, что подавляет любую разумную мысль, загоняет мое «Я», Меня, в неведомые глубины этого механизма. Вернее, подчиняет настолько, что разум сам суетливо бежит впереди простейшего из инстинктов, прометает дорожку, служит, а свободу получает не раньше чем инстинкт нажрется своего.

Я закрыл глаза, застонал от жгучего стыда. Черт, до чего же я грязное животное! Ну ладно мой разумоноситель, но я, Высшее Существо, пришелец из какого-то мира, более высокого, не сумел совладать, победить, перебороть…

– Черт, – сказал я вслух, прислушиваясь к своему дрожащему голосу, – в следующий раз, если уж так припрет… если гормоны ударят в голову… то зайду в ванную и, так сказать, решу проблему вручную. Инстинкт умолкнет, он же дурак, обмануть легко, а я получу свободу.

Свобода, повторил себе настойчиво, – это ясность мыслей. Ясность! Потому что я – мысль. Я – то, что живет в этом теле. А втиснули в тело самого-самого массового не для того, чтобы пошел на поводу инстинктов этого зверя, а чтобы не выделялся. Чтобы не отыскали те, кто охотится.

– Не сразу отыскали, – повторил я вслух шепотом. Почему-то не оставляло ощущение, что рано или поздно отыщут. – И чтобы я успел. Черт, что я должен успеть?

Раздеваясь, на ходу мазнул пальцем по кнопкам ДУ. Телевизор легонько щелкнул, в тишину ворвался бодрый энергичный голос, объясняющий, как лечиться от самого страшного заболевания – перхоти, а когда загорелся экран, там уже чуть ли не под марш показывали, как ополаскивать волосы, иначе те останутся тусклыми и без настоящего блеска.

Несмотря на усталость механизма, в который всажен, чувствовал, что не смогу забраться в постель, вон даже руки трясутся. Торопливо размолол кофе, а на экране успели продемонстрировать кучу таблеток и наклеек, якобы снижающих вес «без всяких усилий». Конечно, бред, но лохи попадаются и будут попадаться, всем нам хочется без труда вытащить рыбку из пруда…

Не нам, поправился я, а всем им. Я не из этого племени. Я другой. Я – настоящий. А они – я еще даже не понял, все эти люди, машины; весь мир – созданы лишь для того, чтобы меня морочить?

Размолол, пока чайник закипал, всыпал в джезву. Налил кипятку, поставил на слабый огонь. Коричневая корка долго не желала шевелиться, наконец пошла вверх. Мои пальцы сами сняли, переставили на край стола, пусть настоится, все привычно, автоматически, тело проделывает это уже много лет, мозги участия не принимают…

Так, а когда принимают? По сути, все, что делаем, это готовые наборы алгоритмов. А когда вносишь изменение, то черт знает что получается. Так садишься в тот же вагон метро, и прет тебя по старому привычному маршруту, хотя именно сегодня тебе нужно… нет, не помыслить, а просто перейти на чуть иной алгоритмик.

В ванной долго и с омерзением скреб себя жесткой щеткой и ополаскивался горячей водой, а вышел не раньше чем запах горячего кофе растекся по всей комнате. Воздух успел пропитаться этим бодрящим ароматом. Ноздри жадно затрепетали, спина сама разогнулась, я вдохнул всей грудью. А в желудке даже нетерпеливо квакнуло, требуя не тянуть из клопа резину, быстрее сделать глоток горячего, сладкого, крепкого!

Чтобы по всему телу сразу прошла волна жизни, чтобы сразу цвета стали ярче, звуки громче, ноздри уловили все ароматы мира, а мышцы задвигались!

По экрану побежали полосы, запикало, требуя выключить телевизор. Все еще трясущимися руками поставил видеокассету с фильмом «Камо грядеши». И пока торопливо хлебал горячий кофе, жадно и с мурашками по спине смотрел, как в Древнем Риме бились гладиаторы, как скармливали на арене диким зверям первых христиан, как жутко пытали и казнили всех, кто не понравился императору…

Остановил, поставил «Калигулу», посмотрел заново страшные эпизоды начала, выключил трясущимися руками. Стало муторно, в животе похолодело. Я чувствовал, как в меня насильно влили мех вина, а потом острый нож легионера «милосердно» распорол мне живот. Да и потом это меня жарили на медленном огне, меня разрывали дикими конями…

Выключил, руки тряслись, только коврики вытряхивать, зубы выбивали дробь. А если бы послали туда? В то время? Вряд ли смог бы там выжить, будь я легионером, вором или даже императором. Но я мог попасть и еще глубже, в даль веков. Например, к пещерным людоедам…

Разделся, плюхнулся в постель с новой мыслью: а может быть, во мне живет иное существо, через мои глаза смотрит на здешний мир? Оно не может жить в здешней атмосфере, потому смотрит через меня?.. Да, ему там хорошо, наверное, хорошо, но каково мне?

Или же я просто житель этого мира, а Наблюдатель сейчас за тысячи световых лет, сидит в лаборатории и посматривает через мои глаза время от времени? А потом, когда я умру, мои знания войдут в его копилку?…

Я ощутил, что холодок безнадежности коснулся сердца. Это все равно буду не я. Я – это только мои чувства и мысли, а если ссыпать их в копилку, где таких сотни тысяч, то от меня ничего не останется.

Спасительное тепло, которое не позволяло сойти с ума, коснулось души, и я представил, как в этой копилке возьму верх над остальными, стану сверхсуществом, но останусь самим собой, а их знания и опыт будут лишь моим подспорьем, сырьем… А потом выберусь, заживу, покажу себя, смогу… И с этими мыслями поспешно заснул.

В сознание начали проникать звуки, затем я ощутил свет сквозь плотно сомкнутые веки из тонкой мягкой кожи. Свет был бледный и серый, но, едва я сделал движение шевельнуться, превратился в розовый. Я даже различил толстые, как канаты, сосуды, что пролегают внутри этих ставней-век.

Так, видимо, чувствует себя мой комп при включении. Сперва загружается примитивная операционка, проверяет простейшие, но самые главные функции, затем уже включается Windows, проверяет и подгружает в память все великое множество программ и программок, которые могут понадобиться уже в начале работы, выстраивает их на экране крохотными иконками…

Еще не открывая глаз, напряг мышцы во всем теле. Слушаются плохо, еще не разогрелись, спят, но сигналы уже помчались по всем окончаниям, пробуждая, поднимая, включая…

В памяти чернота. Вчера я лег вот в эту постель, заснул через пять минут, крепкий кофе на ночь мне не помеха, сейчас утро, центральное светило этой планеты прожигает оранжевым светом тонкие шторы.

Где я был? Что со мной происходило? Я отсутствовал в этом мире несколько часов. Здесь лежало мое тело, а вернее – тело моего разумоносителя. А где был я? Это мой разумоноситель может не доискиваться, где он был и что с ним происходило, но я – это я!..

Такое с этим существом происходит каждую ночь, и всякий раз часы жизни теряются. Правда, иногда в мозгу остаются какие-то причудливые обрывки странных видений. Аборигены называют их снами, пробуют по ним даже предсказывать будущее…

Впрочем, будущее пытаются предсказывать по всему, на что падает глаз: по облакам, закату, падению листа, броскам костей, картам.

Может быть, я все-таки где-то был в это время?

Шлепая босыми ногами, побрел в ванную. Зубная щетка на месте, бритва, шампуни, кремы, лосьоны, мази.

В зеркале отражается все тот же Егор Королев. И все-таки я не этот молодой мужчина, хотя отражение повторяет каждую гримасу этого тела, каждое его движение. Я там, внутри. Я управляю этим Королевым почти полностью. Не могу, правда, замедлить удары сердца или остановить пищеварение. Но даже некоторые чисто рефлекторные действия поддаются моему контролю. К примеру, я могу задержать дыхание. Не скажу, надолго, но все же до тех пор, пока в глазах потемнеет, а в ушах раздастся звон…

Итак, я – в нем. В сравнительно благополучном человеке. Не богатом, но и не нищем, сравнительно здоровом, чтобы не отвлекаться на болячки. На стабильной нетрудной работе, которая не отнимает много сил и оставляет время для размышлений. К тому же там готовятся не то закрывать нас, не то во что-то преобразовывать, так что работы почти нет, всяк варится в собственном соку.

Под утренний кофе вспомнил гордых римлян, что смотрел вчера на ночь. Настолько непохоже на нашу жизнь, что сами римляне кажутся сказочным народом… А Рим – сказочным царством. Как Эллада, Македония, Персия, Ассирия, Древняя Русь… Но ведь жили там люди! Жили, любили, боролись за что-то, страдали… а потом умирали. А после их смерти прошли века, как пройдут и после нас, после меня, и люди будущих времен с брезгливым интересом посмотрят старые видеокристаллы: как же они жили там в XX веке? Без трерров, тинстов, увака, тисиона…

Зазвонил телефон. Я машинально снял трубку:

– Алло?

Из мембраны донесся уверенный сильный голос Вавилова:

– Привет, старик… Что-то мне твой голос не нравится. Ничего не стряслось?

Я пробормотал:

– Я сказал только «алло», и ты уже все определил?.. Тебе бы в психоаналитики. Привет, Николай. Как жизнь?

– Да так… – в голосе был сытый смешок здорового и уверенного в своих силах самца, – самое время встряхнуться. Не наш уже возраст, чтобы шляться по дискотекам, хотя я там встречал и молодящихся старух, но кое-что можем, верно?.. У меня тут пара новых адресов появилась. Милые женщины. Обеспеченные. Без материальных и жилищных проблем, так что опасаться нечего. Я уже заходил к ним, сказал о тебе, теперь ждут нас вдвоем. Там постель большая! Не только мы четверо, там взвод поместится.

Мне нравился его голос, в нем были сила и достоинство, Николай всегда дружелюбен, честен. Друзей не подводит, врагам спуску не дает, умеет держаться как на работе, где числится в лучших, так и на отдыхе, где тоже блистал, блистал…

Я представил себе эти потные мясные тела, что будут тесниться в одной постели, истекать похотью, эти охи, ахи, горячее частое дыхание, мощные выдохи, зеркало на потолке или во всю стену, чтобы усиливать эффект… Впрочем, когда рядом совокупляются живые партнеры, то и без того гормональная система работает с повышенной нагрузкой. К тому же всегда можно поменяться женщинами. Современные и уверенные в себе самки это любят, все с шуточками да смешками, но гормональная система пашет так, что хребет трещит, организм отдает все силы этому участку фронта, все для победы…

– Нет, – ответил я наконец, – что-то сейчас не то…

Вавилов хохотнул:

– Рыбного восхотелось?.. Не надо, старик. Эти штучки для извращенцов. А мы настоящие здоровые мужики! Нам надо настоящих здоровых баб. Самое большее, что можно себе позволить, это поменяться бабами, использовать их во все места, но искать чего-то нового не стоит.

Я сказал, защищаясь:

– Да нет, совсем не то.

– А что «то»?

– Да сейчас не ко времени, – ответил я. Вспомнил, как заходил к этой… как ее… забыл имя, что в Крылатском, передернул плечами от омерзения к себе, но внизу, в гениталиях, приятно потеплело. – Занят, понимаешь…

На другом конце провода хохотнуло:

– Ого!.. Что-то новенькое? Настолько особое, что даже с другом не поделишься?.. Стыдись!.. Люди даже хлебом делятся, а ты женщину жалеешь!

Я пробормотал:

– Да нет, это другое. Совсем другое.

– Совсем-совсем?

– Да.

Голос Николая стал серьезным:

– Ты случаем никакой гадости не подхватил? Если что, скажи. У меня есть знакомый врач. Напичкает антибиотиками, враз как рукой снимет.

– Даже не тепло, – заверил я, – даже не тепло.

Я чувствовал, как озабоченность зазвучала во всем голосе Николая:

– Слушай, а ничего посерьезнее?

– Ты о чем?

– Ну, ты знаешь… это приходит к нам в старости, но к некоторым и намного раньше.

– А, – понял я, невольно засмеялся с чувством облегчения. – Нет, здесь все в порядке. Даже по ночам их толстые задницы снятся. Нет, Коля, это другое…

– Смотри, ни во что не влипни.

Теперь насторожился уже я:

– Что ты имеешь в виду?

На том конце телефонного провода попыхтели, словно два Николая вырывали друг у друга трубку, наконец послышался голос, и по сдержанному тембру я понял, что победил более осторожный:

– Поберегись. Живи просто.

– Как просто?

– Как можно проще, – посоветовал Вавилов. – Как амеба. Как простейшая водоросль. Или того проще, как американец.

Я ответил с разочарованием:

– Нет уж. Как амеба еще согласен, ей большего не дано, но как американец… Бр-р-р!.. Спасибо, Коля. Как-нибудь в другой раз, ладно?

Снова там двое боролись, вырывали трубку друг у друга, я с замиранием сердца ждал и всячески желал успеха более открытому, но все же победил сдержанный, и голос ушел по проводу обрезанным со всех четырех сторон:

– Ладно, до следующего раза. Выздоравливай!

Я поинтересовался:

– Полагаешь, это болезнь?

Снова в его голосе мне почудилась непривычная для всегда распахнутого Вавилова сдержанность. Или же я стал слишком подозрительным, но теперь казалось, что даже Николай хоть краешком касается той страшной тайны, которую обнаружил я.

– Увидимся, – ответил он.

В трубке щелкнуло, послышались частые гудки.

ГЛАВА 10

Небо затянуло серым. Не то грязные, как половая тряпка, облака, не то выдоенные до просветления тучи. Город изнемогает от жары, но все люди на улице бредут с различными тканями поверх потных тел. Голых нет совсем, что удивительно, хотя не совсем ясно… зачем эти странные покровы, именуемые одеждой? На их изготовление уходит уйма труда! Миллионы людей заняты только тем, что выращивают хлопок, выплавляют синтетику, обрабатывают, свозят то и другое на особые фабрики, где все это другими людьми превращается в то, что эти и другие существа надевают на себя. Конечно, зимой понятно, но в такую жару?

Перестань, напомнил я себе. Это может быть непонятно звездному наблюдателю… и, вероятнее всего, не только наблюдателю, но как житель этой планеты ты прекрасно знаешь, что одежда – обязательный атрибут вычленения этого существа из звериного ряда. Одежды нельзя лишаться даже в жару, слишком недавно человек вышел из зверей, слишком легко вернуться, а дистанцию надо держать, держать! Держать отчаянно, несмотря на всех Фрейдов, на свободную любовь, на свободу совокупляться с особями своего пола, со скотом, с рыбами, предметами, компьютерными персонажами…

Да, страшноватый мир, как здесь живут?.. Как с этим смиряются? Какая странная философия, какое мировоззрение…

Хотя какая, к черту, философия? В прошлые века царила вера в загробную жизнь, а теперь кто-то пытается придумать себе Мировой Разум, Высшее Существо, словом, того же Бога, только его именуют Творцом уже всей галактики, а остальное большинство жителей этой планеты просто старается не думать о Великом Небытии… Изо всех сил забивает голову сиюминутными заботами, только бы не вспоминать о том, что ждет в старости, а затем и…

По спине пробежал холодок. Интересно, подстраховывают ли меня? А что, если меня сюда забросили и пошли дальше межзвездные коктейли глушить или еще что-то… Черт, совершенно не помню ничего из той жизни!.. И пока не вернутся с обеда, я подвержен всем болезням, всем микробам, всем опасностям.

За холодком в душу заполз страх. Огромным усилием я заставил себя успокоиться. Я в теле землянина, а он должен быть привит… вот на левом плече пятнышко, где прививали оспу. Явно же и от прочих опасных болезней есть иммунитет, а гриппом в прошлом году переболел…

Правда, я не застрахован, скорее всего, от наезда автомобиля.

Прозвенел звонок. Я поднял трубку:

– Алло?

На том конце провода раздался вздох, потом тяжелый прерывающийся голос, в котором я не сразу узнал голос человека, который считается моим отцом. И который на самом деле отец вот этому телу, в которое я всажен так накрепко.

– Это я… Ты свободен сейчас?

– Да, в какой-то мере, – ответил я. – А что случилось?

– С Джоем совсем худо… Уже никакие таблетки не помогают… Я сам не сплю, лежу с ним рядом. У него слезы бегут, бегут… Он все понимает.

Я сказал с неловкостью:

– Отец, ты мучаешь не только себя, но и свою собаку. Пора принять решение. Ну, решись наконец!

После паузы раздался снова вздох, а голос, в котором дрожали слезы, упал до шепота:

– Уже… Потому и звоню. Приезжай, я сам не смогу.

Я поколебался. Пес у отца едва не такой же старый, как он сам. Дряхлый и облезлый, со слезящимися глазами, но сейчас дело не в собаке, страдает этот человек.

– Через полчаса буду у тебя.

Дверь отцовской квартиры такая же старая, обшарпанная, особенно если пройти, как я прошел, мимо сверкающих дверей соседей: бронированных, отделанных дорогой имитацией под дерево.

Отец открыл дверь раньше чем я дотронулся до кнопки звонка. С желтым изможденным лицом, осунувшийся, словно всю ночь стоял под проливным дождем, глаза воспаленные, а под ними темные мешки, похожие на изношенные сети для ловли рыбы.

– Что ты с собой делаешь, – сказал я с сердцем.

– Джой…

– Пойдем, – оборвал я.

Отец закрыл за мной дверь, что-то говорил, оправдываясь, я прошел на кухню. Середину занимал старый вытертый коврик, а на нем на боку лежал, вытянув лапы, Джой. Он показался дряхлым настолько, что я принял бы его за скомканный мешок из старой дерюги, потерявший цвет и форму.

Завидев меня, старый пес слабо шевельнул хвостом. На морде, по-старчески особенно выразительной, появилось что-то вроде слабой виноватой улыбки. Глаза были выцветшие от старости, блеклые, полуслепые. Он и узнал меня скорее всего по запаху, хотя вряд ли его нос чувствовал хоть вполовину так, как раньше.

Я присел на корточки, осторожно погладил по лобастой голове. Он лизнул пальцы, для этого ему пришлось шевельнуть головой, я слышал, как заскрипели шейные позвонки. Он не дернулся, но в собачьих глазах от боли выступили слезы, побежали по морде.

Кто-то сказал однажды, что нет ничего более трогательного, чем больное животное: оно переносит страдания с такой тихой и грустной покорностью, но больное животное еще можно вылечить, но не Джоя…

В груди у меня стиснулось, я почувствовал, что внезапно защипало и в моих глазах. Бережно погладил, прижимая ему голову, не давая шевелиться, он все порывался лизать мне ладонь. В его торопливых движениях были стыд и просьба извинить, что не вскочил от счастья, что так ослабел. Я сказал с ласковой мужской грубоватостью:

– Лежи-лежи! Мы любим тебя и таким, лежачим.

Сзади тяжело зашаркало. Я спросил, не поворачивая головы:

– Машину не вызывал?

– Нет… – донесся из-за спины такой старый и виноватый голос отца, словно говорил сам Джой. – Я думал… Ты приедешь…

Я кивнул, обнял его за плечи, такие исхудавшие, костлявые.

– Я займусь. Ты побудь с ним.

Уходя в другую комнату, к телефону, видел, как отец опустился на колени возле пса, взял его лапу в ладони и застыл так, скорбный, плечи вздрагивали, а голова опустилась на грудь.

Я поспешно отвернулся, не хотелось видеть отца плачущим, сел и поставил телефон на колени. Пришлось сперва позвонить в справочную, там дали телефон ветеринарной службы, лишь тогда я, переговорив, позвонил в службу такси.

Отец сидел на полу, я подумал, что ему будет так же тяжело подниматься, старческие кости гнутся трудно, не только собачьи, суставы высохли. Джой лежал неподвижно, на морде было спокойствие, но слезы еще текли.

Я присел, погладил по дряблой облезлой голове. В груди была странная печаль, хотя на коврике лежала всего лишь умирающая собака. Пальцы чувствовали теплую плоть, уже одряхлевшую, но еще живую, что способна воспринимать тепло, холод, и хоть в страдании, но ощущать жизнь.

– Пора, – сказал я со вздохом. – Им ехать минут сорок. Пока выберемся, минут пять-десять, а там лучше посидим на солнышке. Пусть в последний раз погреется.

– Пусть, – торопливо согласился отец.

Он принес коробочку с таблетками. Я завернул сразу три в мясной фарш, раскрыл Джою беззубую пасть, затолкал в самую глотку. Видно было, как после долгого усилия по горлу прошел комок.

– Это на три часа, – сказал отец тихо. – Потом начнет отходить, боль вернется еще злее…

– У него не будет этих трех часов, – успокоил я, отец, однако, съежился, словно я его ударил, потащился, тяжело шаркая, к входной двери. Я крикнул вдогонку: – Я возьму этот коврик, хорошо?

– Обязательно, – донесся его прерывающийся слезами голос, – обязательно…

Я выждал, пока таблетки приглушат боль, осторожно подвел руки под коврик. Пальцы ощутили теплую тяжесть старого тела.

– Потерпи, – сказал я Джою одними губами. – Скоро эта боль оставит тебя. Мы тебя очень любим…

Он казался совсем легким, я еще помнил эту горячую тяжесть, налитую силой, когда я хватал Джоя на руки, а он настолько отчаянно вырывался, что я поспешно опускал его на пол. Теперь лежит в моих руках покорно, только смотрит так виновато, что сердце щемит все сильнее и сильнее. Даже пошевелил лапой, объясняя, что он еще может идти сам, что не надо с ним так утруждаться…

Отец ждал возле двери. Распахнул, я понес по коридору к лифту, а он торопливо гремел ключами, не мог попасть в замочную скважину, все спешил обогнать и вызвать лифт.

Я сумел выставить палец, ткнул в черную кнопку. Заурчало, загремели цепи, скрытые механизмы вздохнули и начали неспешно двигаться, скрипеть, шебаршиться, просыпаясь и потягиваясь, и только после долгой паузы скрип и скрежеты неспешно начали приближаться. В щелочке далеко внизу блеснул свет, начал нарастать, словно там из глубокого колодца поднималось странное электрическое солнце. Приблизился. Его заслонило нечто темное, и двери распахнулись.

Отец пропустил меня вперед, на ощупь нажал нужную кнопку, не отрывая любящих глаз от пса. Двери захлопнулись, мы проехали пару этажей, затем лифт приостановился, двери пошли в стороны. На площадке стоял мужик с толстым веселым пуделем на поводке. Пудель радостно бросился в лифт, мужик тоже шагнул, но, увидев пса на моих руках, переменился в лице:

– Это… уже?

Я кивнул. Судорога сжала мне горло, а отец тоже не ответил, только опустил голову. Сосед попятился, рванул своего веселого и лохматого так, что едва не оторвал голову.

– Вы поезжайте, поезжайте!.. Мы поедем другим.

Двери захлопнулись, лифт устремился вниз. Все собачники дома, да и окрестных домов, знают друг друга, знают, у кого собака еще щенок, а у кого уже престарелая, к таким не подпускают своих резвых, чтобы не толкнули, не повалили. Все оберегают своих собак больше, чем себя, и к собакам соседей относятся тоже лучше, чем к самим соседям.

Двор был залит солнцем, воздух свеж, несмотря на жару. Возле крыльца прогревалась под солнечными лучами широкая деревянная скамья. Обычно на ней старухи сидят впятером-вшестером, перемывают кости проходящим, сейчас пусто, я осторожно сел, опустил Джоя себе на колени. Отец присел рядом, все время то гладил старого пса по голове, то трогал лапы, не находил места.

Перед домом с полдюжины машин, несмотря на табличку «Стоянка запрещена»; в одной ковырялся парень, знаю его только по спаниелю, с которым выходит каждое утро. Все собачников знают только по их собакам, а без собак пройдешь мимо, не узнав. Этого узнал лишь потому, что встречался не меньше полусотни раз.

Он подошел, вытирая масленые руки ветошью. Глаза невеселые:

– Все?.. Увозите?

Отец кивнул, говорить не мог. Губы дергались, а ответил почти шепотом, словно не хотел, чтобы Джой понял:

– Он очень страдает.

– Понимаю, – ответил спаниельщик. Он потоптался на месте, развел руками с несчастным видом, несчастный тем, что не может ничем помочь, продлить жизнь нашей собаке. – Мой тоже уже дряхлеет… Играть давно перестал.

– Вашему еще не скоро, – утешил я.

– Говорят, спаниели живут недолго…

Он еще раз развел руками, поклонился, пожал плечами и с той же виноватой улыбкой поспешил по ступенькам в дом, так и не опустив капот машины. Похоже, он просто не мог вынести такого зрелища. Скрылся, да и не хотел, чтобы мы видели, что он видит.

Прошли с работы еще соседи, все кивали издали, только один подошел, сказал сочувствующим голосом:

– Вы хорошо делаете, что не даете ему умирать в муках.

– Это можно понять и по-другому, – пробормотал я.

– Нет, то по дурости и злобе людской…

Отец зашевелился:

– Вон такси въезжает во двор!.. Сюда!.. К этому подъезду!

Он вскочил, замахал, поспешил навстречу, а я бережно поднял драгоценную ношу на руки. Джой вздохнул, в кротких собачьих глазах были понимание и глубокая печаль.

Таксист, угрюмый и раздраженный, нахмурился, когда я с бессильно обвисшим псом неловко вдвинулся на заднее сиденье. Отец сел рядом, назвал адрес. Таксист буркнул:

– Что, лапку прищемили?

– Если бы, – ответил отец кротко.

Машина пошла задом, затем круто развернулась, выкатила на улицу, пошла набирать скорость. Я заметил в зеркало, с каким недоброжелательством таксист посматривал на бедного Джоя.

Мы все молчали, таксист наконец не выдержал:

– Не понимаю, как можно так возиться с собаками… Что с ним?

Отец промолчал, в зеркало было видно его жалкое лицо, а я ответил:

– Он умирает.

Таксист хмыкнул, но смолчал. Машина выкатила на магистраль, мы помчались в левом краю, обгоняя других. Слева неслись навстречу в четыре ряда мощные железные чудовища, обдавали нас вихрями отработанного бензина.

Дважды проскочили на желтый, но сошло, вскоре выехали на нужную улицу. Отец указал на подъезд больницы, машина послушно подкатила к самому крыльцу. Отец полез за деньгами, таксист спросил внезапно:

– Он что… так и не выживет?

– Нет, – ответил я резко, – от старости лекарства пока нет.

– Ага… – сказал он, – да ладно… ладно… Я тут содрал с одного араба, так что оставь деньги, тебе ж еще там платить. На халяву не помогут даже с таким. Да ладно, ладно!

Отец так и вылез с зажатыми в кулаке деньгами. Таксист нахлобучил на лоб фуражку, двинул ногой, машина с такой скоростью метнулась задним ходом, что чудом не врезалась в забор, но затем ловко развернулась, вильнула задом и унеслась.

Я тяжело поднимался на крыльцо. Джой сделал попытку повернуться в моих объятиях, даже при болеутоляющем больно, отец сразу оказался рядом, что-то шептал, держал за лапу, и так они поднимались в холл, а затем на второй этаж, не размыкаясь и не отрывая друг от друга любящих глаз.

К моему удивлению, врач сказал участливо:

– Да что вы, какие формальности? Кладите его сюда.

Я бережно опустил нашего старого друга вместе с его старым ковриком на широкую больничную кушетку. Отец опустился на колени, взял Джоя за исхудавшую лапу, сам такой же исхудавший. Изможденный. Джой сделал усилие, дотянулся до его руки, лизнул. В крупных собачьих глазах, по-старчески мудрых, были печаль и глубокое понимание.

Врач перебирал шприцы, я услышал тот особый хруст, с каким отламывают кончик ампулы, затем его белая фигура неслышно появилась рядом.

– Все собаки идут на небеса, – сказал он убеждающе. – За их любовь и преданность… Вы не должны так страдать. Вы нашли в себе мужество быть с ним до его последней минуты…

Отец хватал ртом воздух, лицо его стало мертвенно-желтым. Я одной рукой трогал Джоя, другой обнял отца. Он не мог выговорить, ему было трудно даже дышать. Я и сам выдавил сквозь перехваченное горло с великим трудом:

– Да-да… Начинайте…

Глаза старого пса следили за нами с любовью и преданностью. Он все понимал, и я видел, что он жалеет только, что оставляет нас без своей защиты, без заботы, что больше никогда-никогда не увидит нас, не лизнет руки любимого хозяина, не будет с ним выбегать на зеленую лужайку…

– Не… мо-гу, – вдруг вырвалось у отца со всхлипом. Он перехватил руку врача со шприцем. – Не надо… Я не могу… Он понимает, что мы его убиваем!

Он зарыдал, его худое тело тряслось, вздрагивало.

Врач возразил тихо:

– Он понимает, что вы облегчаете его муки… Он благодарит вас, что в его последние минуты жизни вы с ним.

– Не могу…

– Посмотрите ему в глаза!

– Не могу, не могу.

Отца трясло. Я силой затолкал ему в рот две таблетки. Он судорожно проглотил, вряд ли поняв, что делает. Я обнимал его одной рукой и, оставив Джоя, гладил теперь отца своего разумоносителя, прижимал к своему телу, сам чувствуя беспомощность и чудовищную несправедливость происходящего. Не должны умирать ни люди, ни собаки, никакие другие существа!

Врач посмотрел на меня, как на более мужественного, но теперь мое мужество было едва ли крепче отцовского. Все же я кивнул, он присел рядом с Джоем. Игла зловеще блестела капелькой влаги, врач не забыл профессионально выдавить все частички воздуха, одной рукой осторожно взялся за кожу на лапе Джоя, сказал тихо:

– Потерпи… Это совсем не больно.

Острие вошло в кожу бесшумно, как в мягкую глину. Джой слегка двинул ухом, отец протянул дрожащую руку, и старый пес начал лизать ее, выказывая благодарность, что мы с ним, что трогаем его, гладим, любим, что мы с ним, все еще с ним.

Постепенно движения его становились медленнее, язык двигался с трудом. Отец плакал навзрыд, громко и по-мужски неумело. Его трясло, но теперь внутренний холод сжал и мое сердце. Стало трудно дышать, я чувствовал, как похолодело лицо.

Врач странно посмотрел в мою сторону. Я услышал щелчок откупоренного флакона. Мелькнула его рука с клочком ваты, отвратительный резкий запах ударил мне в мозг, взорвал череп. Все тело тряхнуло судорогой, я чувствовал себя так, словно сквозь меня пропустили ток напряжением в сто тысяч вольт.

Джой лежал все так же на боку. Глаза его с любовью и преданностью смотрели на нас. Он уже не дышал, сердце его остановилось или останавливалось, но в угасающем взоре я видел его страдание от разлуки с нами.

Мы вышли на крыльцо странно осиротевшие. Умерла всего лишь старая собака. Но я чувствовал, что из меня вынули душу, а я только пустая оболочка. Отец выглядел еще хуже, это его пес, это ему он мыл лапы после каждой прогулки, ему любящий пес приносил тапочки и преданно смотрел в глаза, упрашивая велеть ему что-нибудь, послать куда-нибудь, а он тут же сделает, выполнит, потому что очень-очень любит…

Не знаю почему, но, томимый неясным побуждением, дома я сразу же бросился к книжным полкам. Из того, что искал, наткнулся только на затрепанный учебник по астрономии. Помнится, уже листал в первый же день… Да, первый день Осознания. Слишком упрощенный курс…

Холодок страха пополз по спине. Что-то в этом странное! Память подсказывает, в школе отвечал по этой дисциплине. Но почему ничего не помню? Да-да, мое тело отвечало достаточно уверенно. А потом, потом понятно… Большую часть знаний мы взгромождаем как цирковые эквилибристы, чтобы кое-как донести до экзаменатора, а потом все с грохотом рушится, рассыпается в пыль, еще не долетев до пола.

Знания, которые не употребляются, организм старается не запоминать. Это аксиома. Но, может быть, есть другая причина?

Я не дал исчезнуть холоду страха, наоборот – углубил, представив черноту космоса, бесконечность, далекие искорки звезд, безжизненность. Не потому ли организм не запоминает, даже спешит забыть, что эти знания не только бесполезны, но и опасны? Я же чувствую, как во мне сопротивляется нечто сильное, как в мозгу и в душе оно всеми лапами, коготками старается отпихнуться от ужасающего космоса, бездны, будто стою не на дне этой бездны, а на краю.

Итак, давай-ка припомню: в начале начал был Первоатом. Не существовало ни времени, ни пространства. Так? Так. Потом атом взорвался. Во все стороны понеслись осколки, что в полете превращались в скопления пыли, а из той образовывались галактики. Я сейчас возник в одной из таких галактик на самом краешке вокруг самой средней звезды. Этих звезд великое множество, как намного крупнее этого Солнца, так и мельче, ярче и тусклее. Планеты же состоят из той же пыли, что и звезды. Они не могли возгореться сами по себе из-за своих малых размеров. Правда, в недрах этих планет жар стоит почти как на поверхности звезды.

Время шло, структура Вселенной усложнялась. Галактики старели, некоторые звезды гасли, иные взрывались, сталкивались, их уносило космическими течениями.

На одной из планет, что кружились с бешеной скоростью вокруг Солнца, по мере усложнения, образовались некие соединения. Они получили возможность воспроизводить друг друга. Одни названы кристаллами, они развиваются медленнее, чем те, что получили название биологических. Биологическое усложнение материи привело к тому, что очень быстро через цепь превращений в более сложные структуры возникло то, что называется человеком. То, в чье тело меня всадили, словно в кабину вездехода.

«Стоп-стоп, – сказал я вслух, пытаясь уловить мысль, закрепить ее в словах, – почему сразу «всадили»? А если я сам откуда-то сбежал, побегал по Галактике, нашел временное убежище в этом теле?» Нет, это бред похуже того сериала, что Лена смотрит с восторгом. Там бессмертный дебил идет из века в век, ничему не научившись, кроме как махать мечом, да и то словно домохозяйка после двух уроков в платной школе. Если я представитель более высокого стаза, за мной уж точно не гоняется ни полиция, ни такой вот идиот с самурайским мечом. Но что тогда со мной? Почему я здесь?

Стараясь не потерять ниточку, я начал вчувствоваться, проникать мыслью глубже, дальше, и холодок сперва вздыбил волосы на руках, кожа пошла пупырышками, затем ледяными искрами пробрался вовнутрь, вонзился в сердце так остро, что в глазах потемнело, а в черноте заблистали ледяные звезды.

А что, если…

Нет, эта мысль слишком ужасна, чтобы попытаться даже додумать до конца! Чудовищна, отвратительна. Но все же попытаюсь, ибо надо не упустить ни малейшей зацепки. Итак, предположим, только предположим, что развитие вида не остановилось. Что развивается не только социальное устройство общества, но и в самом человеке появляются новые извилины, новые нервные окончания. Не так уж нелепо? По крайней мере не противоречит биологии, если даже и противоречит дарвинизму. Впрочем, дарвинизму не противоречит тоже.

Пойдем дальше. В результате этих новых извилин в том существе, которое зовется человеком, появилось нечто новое. Нет, не разум, ибо разум лишь высшее проявление инстинкта, он и служит глубинным инстинктам, умело удовлетворяя их, давая им то, чего не могут получить благодаря простым: хватай, греби, ешь. Нет, появилось некое осознание, продуктом которого и являюсь я. Я, существо, которое сидит в этом разумоносителе.

Я в нем живу. Даже командую. Что захочу, то и сделает.

Никакой не человек из будущего. Никакой не инопланетянин.

Просто человек, внезапно осознавший.

Что?

Часть II

ГЛАВА 1

Я передвигался длинными замедленными прыжками. Широкую расщелину перелетел плавно, растопыренными руками оперся о плотный воздух, что помогло опуститься на той стороне плавно, красиво.

А затем шаги стали обычными, я пошел в привычном мире ночной улицы, слабо освещенных домов, серого, выщербленного осколками времени асфальта. Улица медленно поднималась кверху, а вон за теми домами – это уже окраина, просматривался круг трамвайного пути, где водители отмечают путевые листы и успевают забить «козла».

Стена дома плавно поплыла назад и пропала. За углом открылась блестящая в свете фонарей металлическая петля трамвайных рельсов в два ряда, маленькая будочка диспетчерской. Дальше ряд деревьев, снизу подсвеченных оранжевым пламенем фонарей, верхушки в мертвенном серебре луны. Все знакомо, все привычно. Трамвая пока нет, ночью ходят с интервалами в полчаса, а то и больше. Автобуса здесь нет в принципе. Я здесь хожу часто, знаю все закоулки, проходные дворы, знаю, где лавка с обломанной спинкой, знаю все деревья, стены домов.

Потом на мир начала наплывать другая картина, я услышал странные звуки, словно рвущиеся из мирового пространства, далекий гул, начал ощущать давление в бок и, наконец, понял, что возвращаюсь в другой мир, который еще тревожнее и нелепее этого.

Полежал с закрытыми глазами. Сердце стучало так, словно только что пробежал вверх по лестнице на свой этаж. Где я мог видеть этот часто повторяющийся сон? Я не был там, это точно. У меня хорошая память, я помню чуть ли не каждый день своего детства, а здесь я шел по местам, которые знаю хорошо…

Но я никогда там не был! Что с моей памятью? Или я как-то перехватил кусочек чужого сна? Или во мне всплыли сны моего отца, трамваи были только в его молодости, он мог там ходить… Генная память, то да се, об этом охотно порассуждали бы длинноволосые хиппари с психоневрологического факультета, но у меня свои проблемы, в рубашку с длинными рукавами пока что не тянет.

Разумоноситель глубоко вздохнул, его мышцы напряглись, звериное тело метнулось с постели. Одеяло полетело в сторону, а я поехал в этом слаженном организме в туалет, потом в ванную комнату. Тугая струя вырвалась с готовностью, а глаза мои, да, мои, не отрывались от зеркала на стене.

Здоровье моего разумоносителя не хилое, развит терпимо, кожа чистая, пара прыщей, никаких болезненных пятен. Едва заметные жировые валики на боках, здесь их зовут французскими ручками, следствие сидячей работы, но не толст, так что пока нет проблем ни со здоровьем, ни со скоротечной жизнью обитателей этой планеты.

Лицо опалило жаром, кожу защипало, словно кололи множеством мелких иголочек. Это кровь из внутренних органов прихлынула на периферию, к щекам, потому и ощущение жара. Вообще-то тридцать шесть и шесть – это температура внутренностей, на поверхности гораздо ниже. Здесь равна температуре воздуха, а это где-то около двадцати.

Какого черта я морочил себе голову своим инопланетным происхождением, воображал гостем из далекого будущего, из параллельного мира, когда истина на поверхности?

Из зеркала смотрит мое и не мое лицо. В глазах отражения что-то мелькнуло. Почудилось, что сказало настолько трезво, что мурашки побежали по коже: «Потому и морочил! Потому что от такой истины рехнуться можно. Потому что не хотел даже смотреть в ту сторону. А уж на самую истину страшно посмотреть прямо, не отрывая взгляда. А какая она, истина? В этом случае можно даже не бояться с прописной буквы – Истина?»

– Перестань искать, – сказал я зеркалу как можно более твердым голосом, – перестань искать за облаками… Положим, только предположим! – что произошло куда более страшное. Самое страшное, что могло случиться. Я и есть я, который родился на Земле двадцать девять лет назад. Родился в этом теле… тогда оно было помельче, потом рос, ходил в школу, работал, спаривался с особями противоположного пола, начал размножаться, выполняя весь цикл, заложенный природой во все живое, будь это растения, гады, птицы или звери…

Судорога свела горло. Я стиснул челюсти, отгоняя приступ животного страха. Волна черного ужаса схлынула, оставив во всем теле слабость и тоску.

– Я живу в этом теле, – сказал я громко. Прислушался к жутким словам, что звучали как приговор пожизненного заключения, сказал уже тише: – И… в этом времени. Я появился не в Древнем Риме, не в эпоху инквизиции. Я не раб-гладиатор и не вельможа Людовика. И мне, судя по всему, уже не увидеть, как полетят на Марс или к Тау Кита, не увидеть будущего…

Опять ужас нахлынул с такой силой, что в глазах потемнело. В голове раздался звон, потом писк. Тело стало ледяным. Я чувствовал, как холод подбирается к самому сердцу. Прошептал застывающими губами:

– Но должен же быть какой-то выход?

Ледяная лапа слегка разжалась на сердце. Я вздохнул судорожно, тьма слегка очистилась, но во внутренностях оставалось ощущение смерти.

– И все-таки мне повезло, – прошептал я, – ведь не родился же во времена Ивана Грозного? Висел бы на дыбе, ломали бы мне кости.

Но внутри ныло странно и тревожно, словно толстокожее тело испарилось, душа внезапно осталась без оболочки, без защиты, и теперь ее продувают все злые и холодные ветры. Не такое уж и большое утешение, что я не во временах Ивана Грозного! Со звездных далей пятого тысячелетия это время с иваногрозновым совсем рядом. И не очень-то разнится нравами…

Тоска оглушила, я инстинктивно напрягся, словно меня сажали на кол опричники или раздевали и привязывали в пыточной камере ФСБ. Ну почему мне не родиться на сто… а лучше на тысячу лет потом? Или даже на десять тысяч? Тогда уже знают ответ на вопрос, над которым ломаю голову. Если бы родился в будущем, то… может быть, был бы уже… бессмертным.

Последние слова я почти прошептал, чувствуя страх и тоскливую безнадежность.

Я закрыл глаза, то есть сомкнул веки, надвинув их сверху и снизу на глазное яблоко, и весь этот красочный мир исчез. Это было так неожиданно, словно я не проделывал это миллионы лет раньше, что я даже отшатнулся от внезапно прыгнувшей на меня тьмы. Смотрел-смотрел, пока в глазных яблоках не защипало, веки опустились сами. На этот раз силой мышц я удержал их в таком положении, глазное яблоко зашторено, сердце застучало чаще, а я напряженно всматривался в это черное ничто с возникающими белесыми тенями. Одни тут же растворялись, а другие возникали то здесь то там в этой странной темной бездне.

Выходит, когда я закрываю глаза, весь мир исчезает! Остаются только шум от проезжающих машин, далекая перекличка поездов, команды диспетчера с Белорусского вокзала, сработавшая сигнализация автомобиля…

Не открывая глаз, я плотно всадил указательные пальцы в ушные впадины. Тут же все звуки оборвались. Я находился в темной пустоте, мир исчез с его домами, реками и даже звуками. Лишь напряжение мышц в ногах показывало, что я стою в этой пустоте, что у меня есть тело, что нахожусь на твердом.

Страшась потерять мысль, которая может привести к открытию, я поспешно вернулся в комнату, лег на диван. Постарался сделать дыхание ровнее, пусть сердце так не колотится, снова закрыл глаза, на уши надел наушники с отключенным микрофоном.

Не сразу перестал чувствовать тело. Но в конце концов я повис в темноте, в темноватой бездне. Холодок ужаса медленно разливался по внутренностям… или что там у меня?.. и кто вообще я?.. Я – мысль, что существует, а все остальное – мои ощущения. Когда я ухожу с балкона, то исчезает город, когда закрываю глаза, исчезает и вся комната, исчезает весь мир. Значит, этот мир – всего лишь мои ощущения, а на самом деле его нет. Он возникает, когда я открываю глаза!

Резкий неуместный звонок прорезался в сознание. Еще не сообразив, что делаю, я вскочил и поспешил к двери, заглянул в «глазок»… вернее, это все заученно проделало мое тело, мой разумоноситель, а пальцы с готовностью оттянули защелку замка.

На лестничной площадке стояла улыбающаяся Рита. Плечи ее загорели больше, чем лицо, молодая кожа шелушилась, словно у молодой красивой змейки, что поспешно меняет кожу.

Она засмеялась:

– Ты что, спал?..

– Да нет, – пробормотал я все еще дрожащим голосом.

– А ты чего такой?

– Ка-кой?

– Ну, словно… словно…

Она замялась, подбирая слово, я машинально отступил, она вошла, обдав волной хороших духов, свеженькая, крепенькая, в коротенькой юбочке, с открытой спиной, почти голенькая, но у нее эта нагота скорее откровенность спортсменки, чем эксгибиционистки.

Ее глаза быстро скользнули по комнате, проверяя, как разбросана одежда, мимоходом заглянула на балкон, как бы случайно толкнула дверь в ванную и лишь тогда, не обнаружив следов другой женщины, улыбнулась еще очаровательнее:

– Я тебя не из туалета выдернула?.. Тогда пойди хоть воду спусти.

– А что, запах?

– Да нет, туман, туман…

Она подошла вплотную, заглянула мне в глаза. Я помнил этот взгляд. Беда существа, в чье тело я всажен, что оно так и не научилось отказывать женщинам, из-за чего нередко попадало… да и попадает в разные ситуации. Сейчас утряслось, даже Лена после разрыва принимает меня таким, каков есть. Устои этого образования, именуемого здесь семьей, сейчас не те, что были у наших родителей. Хотя вот сейчас мелькнула странная мысль: все постоянно твердят, что надо быть такими, какие есть. Людей тоже надо принимать такими, какие есть. И самим нужно быть такими, какие есть. И все надо принимать таким, какое есть. Но как же тогда стремление к совершенству? Как тогда быть с простейшей учебой в школе или универе, которая все же меняет человека?

И что на самом деле лучше: быть самим собой, вот таким вот, или же стать кем-то?

– Ты о чем задумался? – спросила она с интересом. – Ты – и вдруг задумался?

– А что, – спросил я, – я никогда не задумывался?

– Да вроде бы нет… Тебе все просто и ясно. За что тебя и любят. Ты как американский президент, тот всегда безмятежно ясен.

Я пробормотал:

– Тот, кто безмятежно ясен, тот, по-моему, просто глуп. Кто-то из великих сказал, не помню. Я глуп, да?

– Не бери в голову, – заверила она. – У тебя все есть, ты здоров и даже по-мужски красив. Чего тебе еще надо?

– А черт его знает, – ответил я с досадой, уже не понимая, кто отвечает, мой разумоноситель или же я сам. – Хочу понять мир, в котором живу.

Она сказала саркастически:

– Скажи еще, что желаешь знать, кто ты сам и зачем живешь?

По спине у меня скользнула огромная холодная ящерица, пробралась во внутренности. Я замер, превратившись в льдину. С трудом разлепил смерзшиеся губы:

– А что… уже кто-то пытался… узнать?

Ее смех раскатился по комнате, как сотни стеклянных шариков. Алые щечки стали еще ярче, а в глазах запрыгали веселые кузнечики.

– Нет, ты просто прелесть!

– Еще какая, – согласился я. – И что же?..

– Ну, начиная от того, что человек – это двуногая птица без перьев… Именно так вроде бы определил Аристотель, до голой обезьяны, как предложил называть человека англичанин Дезмонд Моррисон. Извини, у меня именно на Дезмонде начались первые менструации, и тогда, сам понимаешь, мне стало не до наук. Да и вообще у меня так быстро отросли эти сиськи… Как ты их находишь?.. Ага, по глазам вижу!.. Так что все знания я с того времени получала в темных подъездах, на подоконниках, в постели папочки моей подруги, в ресторанах. Вот стану вся в морщинах, тогда, может быть, вспомню философию.

Ее личико на миг стало грустным, а я в страшном прозрении увидел на миг ее лицо таким, каким оно будет лет через пятьдесят. Страшное и сморщенное, в глубоких морщинах вокруг беззубого рта, омертвевшая кожа покрыта старческими коричневыми пятнами, на носу безобразная бородавка с торчащими волосами, длинными и жесткими на вид, как проволока, с металлическим отливом…

Я вздрогнул от ее встревоженного голоса:

– Что с тобой?

Губы мои, тяжелые, как Баальбекские плиты, не сдвинулись, а слова выползли плоские и безжизненные, как немертины:

– Ни-че…

Я умер на полуслове, ибо ее старческая плоть на моих глазах опала, я увидел серые мертвые кости, скрепленные в черепе. Из пустых глазниц на меня жутко смотрела тьма. Страшная, нечеловеческая тьма. Неживая тьма. Третья дыра с неровными краями зияла чуть ниже, посредине, а челюсти выдвинулись крупные, хищные, с остатками истертых, изъеденных зубов.

– У тебя ничего не болит?

Ее звонкий голосок выдернул меня из страшного мира, как выдергивает рыбку из пруда сильная рука рыболова. Тьма разом ушла в стороны, а эта хорошенькая юная особь, которой так далеко до старости, если мерить сроками жизни бабочек или инфузорий, встревоженно смотрела на меня большими испуганными глазами.

Я мотнул головой.

– Не боись… Я к наркоте не притрагиваюсь.

– Точно?

– Точно, – заверил я сипло. – Точно… – Но голос мой дрожал и прерывался, словно огромная лапа гориллы сжимала мое горло.

Она крутнулась на одной ноге, скользнула на кухню. Я слышал, как хлопнула дверка холодильника, потом был щелчок, звон стакана, звук льющейся жидкости.

– Может быть, – донесся ее голосок, – тебе водички?

– С чего вдруг?

– Ты так побледнел… А в кино всегда предлагают воды.

– А себе налила соку? – уличил я. – Нет уж, ищи других кисейных барышень.

На столе уже стояли два стакана с оранжевой жидкостью до краев, «с горкой», до чего же плотная здесь пленка поверхностного натяжения. Рита хихикала, довольная, что обманула, она ж сразу наполнила оба стакана апельсиновым соком, тонкие пальчики обхватили стакан, понесли к розовым губам.

Я стиснул зубы, стараясь не видеть, как эти тонкие пальчики превратятся сперва в сморщенную кисть старухи, а потом и вовсе плоть опадет, оставив голые кости… вернее, ее сожрут могильные черви, оставив кости…

Холодный сок приятно ожег горло, провалился в пищевод. Я неотрывно смотрел в ее нежное лицо, заглядывал в блестящие смеющиеся глаза, старательно любовался нежным румянцем, усиленно двигал ноздрями, улавливая ее зовущий запах молодой и полной юной жизни самочки, мой разумоноситель проснулся и начал отзывать массу крови из головы, перенаправляя поток горячей тяжелой жидкости ниже, к развилке.

ГЛАВА 2

Отдышавшись, я некоторое время еще лежал, крепко держа Риту в объятиях, хотя инстинкт требовал вскочить, ведь главное дело сделано, к этой самке интерес уже утерян, надо другую, но сперва жареного мяса… Однако, повинуясь более высоким рефлексам, уже приобретенным, все сжимал ее разогретое тело, ибо в самках волна затихает медленнее, а по сегодняшним ритуалам разумоносителей сразу вскакивать и одеваться – уже некая грубость.

Тяжелая кровь чресла покидала быстро. Первая волна разумности ударила в голову, и я сразу же ощутил стыд и потребность заняться чем-то более высоким, нужным. Ведь семя уже в ней, в теплом лоне размножалища, а мне теперь надо бдить и охранять, добывать и расширять власть, захватывать новые места для пастбищ…

Тьфу, я же не зверь и даже не кочевник! Теперь все иначе, а в ее лоне нет никакого семени. Это называется безопасным сексом. Инстинкты обмануты, кровь прилила уже не к гениталиям, а к коре головного мозга, и я спросил, все еще поглаживая ее потную кожу:

– Помнишь, ты говорила про Аристотеля?

– Про Онассиса? – переспросила она, не открывая глаз. Потом ее веки поднялись, открывая изумительно красивые глаза, чистые, как белоснежный фарфор, с едва уловимой голубизной, крохотными кровеносными жилками, а радужная сетчатка излучала нежный голубой свет. – Или его наследников?

– Нет, про другого, – сказал я с неловкостью. Поторопился, она еще не вышла из сексуального состояния. – Про того, который учил Александра.

Она скосила глаза, юная мордочка смешно сморщилась, я поспешно отогнал образ сморщенной старческой плоти с дряблой кожей и склеротическими пятнами.

– А… тебе духовного восхотелось!

– Ну…

– Да не стесняйся, я ж читала про особенности мужской потенции. Ощущение бесцельно потраченного времени, потребность вскочить и мчаться на охоту. Ах ты, зверь с высшим образованием! Но только еще с работающими гениталиями. Ладно, а почему бы тебе тогда не рассмотреть такую модель… Существует некий мир. Совершенный и единственный. Он отбрасывает тени. Одна из этих теней – наш мир. В этом мире существуют люди, которые пытаются отобразить мир в картинах, фото, кино, музыке… Это уже тени самих теней, понимаешь?

Я попытался представить такой мир, тут же неприятный холодок сперва коснулся шеи, словно незримый зверь обнюхивал мне затылок, потом ледяная струйка пошла просачиваться в позвоночник.

– Здорово… – прошептал я. – Это ты сама придумала?

Она оскорбилась:

– Ты что же, не считаешь меня красивой?

– Да нет, что ты…

– Так зачем же приписываешь мне такие умности?.. Просто мне повезло или не повезло, как смотреть, родиться в старой профессорской семье. Все эти аристотели и платоны с детства! А в школе хоть и не была отличницей, но серебряную медаль получила. И еще помню кое-что из школьной программы о философии Древней Эллады. Это так называемый мир идей Платона, не слыхал?

Я осторожно вытащил руку из-под ее головы. В таких случаях берут пачку сигарет, начинается долгий ритуал вытаскивания этого легализированного наркотика в сигарете, разминания в пальцах, затем щелчок зажигалки, раскуривание, все это время длится многозначительная пауза, за время которой даже дурак придумает что-то умное или хотя бы найдет, как перевести разговор на другую тему, не теряя мужской гордости.

– Что-то в голове вертится… – признался я осторожно. – Но я думал, что это не то мир Асприна, не то Желязны… Неужели древние греки…

– Ужели, – сказала она милостиво, – но только старые и уродливые. Атлеты и герои не сушили кудрявые головы над загадками бытия. А ты еще не стар и не уродлив… Правда, может быть, у тебя какие-то скрытые комплексы?

Мой разумоноситель автоматически ощетинился:

– Почему так?

Она милостиво объяснила:

– Только ущербные люди занимаются философией. А остальные просто живут. Жизнь коротка.

– Коротка?.. Ах да.

– И от нее надо брать все, – сказала она убежденно. – В той, другой, жизни этого уже не будет.

Я спросил невольно, не хотел, но вырвалось:

– А что будет?

Она пожала плечиками, круглыми и блестящими, с безукоризненно чистой кожей:

– Как говорится, никто не вернулся из той, другой, жизни, чтобы поведать и похвастать. Одни говорят – черти с вилами, другие – ангелы с арфами, а теперь модно вещать про долгий полет в трубе, яркий свет… А дальше, мол, рассмотреть не успели…

– Почему?

– Реанимировали, – пояснила она. – Клиническая смерть длится сколько-то там минут, а полет в трубе… ну, наверное, чуть дольше.

Мое сердце билось учащенно, но теперь вся кровь собралась в голове, я чувствовал, как распирает мозги, а вовсе не то место, куда настоящему мужчине полагается направить ее еще хотя бы раз.

– И никто не успел?

– Что?

– Вылететь из трубы.

– А, долететь до конечной станции?

– Да. Или хотя бы увидеть чуть дальше…

Она отмахнулась:

– Я не досмотрела до конца. На другом канале начиналось шоу, какая-то игра со зрителями. У меня, ты знаешь, телевизор с мультиэкраном. Я пыталась сама поставить плату TV-тюнера, но что-то изображение дергается, плывет волнами…

– Плату воткнула верно, – объяснил я нетерпеливо, но уже привычным голосом разумоносителя. – Иначе что бы увидела? Да и трудно вставить иначе, там такие разъемы, что в другое место просто не всунешь. И программное обеспечение в порядке, раз хоть что-то, да видно… Просто настраивать надо, как и твой телевизор, хоть и мультиэкранный.

Она засмеялась:

– Думаешь, я смогу? Надписи все на английском. До сих пор в этой дурной империи не выучат русский! И столько всяких кнопок, но какую ни нажми – входишь в новое подменю с новой полсотней кнопок! Мне бы чего-нибудь попроще. Когда зайдешь?

– Понятно, – согласился я. – Попроще – это я. Проще меня уже нет на свете человека. Только давай в такое время, когда твоих родителей не будет. Все-таки они не совсем одобряют твой образ жизни. И мне неловко.

– Ты сам старомодный, – заявила она обвиняюще. – Это ты начинаешь опускать глазки, когда с ними сталкиваешься. А они – ничего. Говорят, что именно они начинали в 60-х эту сексуальную революцию, они ее совершили, а мы, нынешние, ничего не привнесли, не прибавили. Мол, дохлое поколение!

Может быть, подумал я, но ничего не сказал, нам суждено прибавить что-то другое. Пострашнее, чем их сексуальное «все позволено»!

Она упорхнула, молодая и налитая жизнью, я запер на два оборота дверь, пальцы нервно вздрагивали. В черепе стучали острые молоточки. В виски кольнуло острым, словно шилом. Да, я знаю и умею щелкать дифференциальные орешки, отличу Веласкеса от Глазунова, слушал Моцарта, даже могу выговорить такое длинное слово, как дезоксирибонуклеиновая кислота или экзистенциализм. К тому же знаю значение этих слов. Но я не знаю, кто я сам! Я не знаю, зачем я! Ну вот зачем я? Зачем я на свете, с какой целью появился? Просто жить? Смешно, просто живут насекомые, птицы, рыбы. Но у человека должна быть какая-то высшая цель, помимо строительства гнезда и кладки яиц! Но этого не сказали ни в детском саду, ни в школе, ни в универе. Ни потом. Никто-никто!!!

Почему? Ведь на этот вопрос должны ответить прежде всего! Это главный вопрос. Наиглавнейший. Если такого ответа еще нет – единого и принятого всеми, то должны быть сотни разных ответов из разных философских школ, везде на стенах должны висеть высказывания крупнейших мыслителей, гениев, титанов духа и мысли…

В сознание ворвался мощный радостный вопль. Я судорожно обернулся. С экрана телевизора ведущий, от восторга привстав на цыпочки, выкрикивал условия очередного конкурса на знание особенностей прокладок для женщин в менструальные дни. Приз в десять тысяч долларов тому, кто первым найдет три важных отличия новой модели от предыдущей.

Я помотал головой, под черепной коробкой вздрагивало и булькало, как в кипящем котле. Я чего-то не понимаю. Или это делается нарочно? Некая страшная тайна, потому надо не давать к ней приближаться?

Отец если и удивился моему визиту, то не показал виду. Хотя, как мне показалось, в глубине старческих глаз мелькнула тревога. Дети так просто не навещают родителей. Либо денег просят, что чаще всего, либо родительская квартира понадобилась, либо часто вообще такое, чего родители, мечтавшие, что наконец-то спихнули со своей шеи этот назойливый груз, хотели бы избежать.

А я смотрел на него и не мог избавиться от навязчивой мысли, что отец мой с каждым годом… да что там с каждым годом!.. с каждым днем все больше становится похож на свой будущий труп.

– Кушать будешь? – спросил он заботливо.

Я вздрогнул, ответил торопливо:

– Нет, жарко. Если попить чего…

– У меня боржоми есть, – ответил он обрадованно. – Минеральная, полезная. Все соли в ней! Даже витамины, как говорят, хотя я так думаю: откуда там витамины? Никогда в боржомах витаминов не было, а теперь при рынке вдруг взялись?

Двигаясь суетливо, он выудил из холодильника две бутылки прозрачного стекла. Обе сразу же запотели, а когда отец сдергивал открывашкой жестяные колпачки, на туманных боках бутылок оставались широкие мокрые следы.

– Что-то случилось? – поинтересовался он осторожно.

– Да, – ответил я. – Случилось.

– Что, сынок?

Мне уже под тридцать, но он обращается так, словно не я выше его на полголовы и тяжелее на десяток кэгэ, а все еще роюсь в песочнице.

– Я сделал страшное открытие, – сообщил я.

– Ну-ну. Говори! Что бы ни стряслось, я твой отец…

– Я живу в этом теле, – произнес я отчетливо.

Он удивился, перепросил:

– Чего?

– Говорю, я… вот который сижу сейчас с тобой за одним столом, прихлебываю боржоми, разговариваю… я живу в этом теле.

Он вскинул брови, по-старчески уже кустистые, с толстыми жесткими волосами, вдвое длиннее привычной шерсти на надбровных дугах:

– Да, открытие… Это жара так действует. А ты-то сам кто?

Я ответил очень серьезно:

– А вот это я и стараюсь понять.

Он посмотрел очень участливо, вздохнул:

– В самом деле проклятая жара… Ну ее, эту воду. Там, в холодильнике, пивко. Достань пару бутылок. Я эту импортную дрянь в жестянках не одобряю, у меня там наше настоящее. Темное… В такую жару особенно идет.

Холодильник старенький, гудит неимоверно, энергию жрет, как электрическая свинья, но отец стал туговат на ухо, шум не беспокоит, а проще отрывать от пенсии рубли за перерасход энергии, чем найти деньги на новый холодильник.

Бутылки в ладони приятно скользили, покрытые мелкими бусинами влаги. Я сразу ощутил жажду, а когда представил, как темная струя ударит в стакан, быстро наполняя, светло-коричневая пена пойдет вверх, то губы сами плямкнули, а горло сделало глотательное движение.

Отец засмеялся:

– Вот видишь, ты еще и бутылку не открыл, а уже чувствуешь!

– Еще как, – согласился я. – Отец, ты давай сам… Хочешь, я тебе открою? А себе смелю несколько зерен, если ты не против.

Он удивился:

– Кофе? В такую жару?

– У меня и так голова не варит, – признался я. – Засыпаю на ходу. Мысли ворочаются вялые, как жирные караси в теплой воде. Все путается, отрывается, как модем на харьковских линиях, а поймать ускользающие хвосты не могу… Так скользит, что даже чешуи на пальцах не остается.

– Надо отдохнуть, сынок, – сказал он участливо. – Ты слишком перерабатываешься. Это не по-отцовски такое говорить, обычно все ворчат, что дети бездельничают, а вот мы в их годы… но ты в самом деле работаешь каторжно. И мозги не щадишь.

Я отмахнулся:

– Да нет, когда дело касается извлечь интеграл или наладить новую программу, мозги работают быстро и без сбоев. Или если пулю записать, в покер сыграть, в картишки перекинуться – все карты помню, что вышли. А вот когда пытаюсь понять нечто… нечто такое… то в мозгах каша, серый туман, какая-то стена…

Он посмотрел как-то странно, отвел взгляд. Мне показалось, что он хочет что-то сказать, но не решается. У меня в зобу сперло дыхание, все-таки отец любит и доверяет, должен сказать, только слова подберет тщательнее, все время помнит, как он говорил не раз, что он мною уже был, потому меня понимает, а мне им еще предстоит стать через тридцать семь лет, а за это время я уже буду не таким и думать буду иначе…

Губы его задвигались, потом он вздохнул, плечи осели, а глаза погасли. Я с глубоким разочарованием понял, что отец ничего не скажет. То ли потому, что я, по его мнению, еще не дорос, то ли… как показалось вдруг, он сам не нашел ответов на эти странные вопросы.

ГЛАВА 3

Пока мелкие крупинки кофейных зерен неспешно опускались на дно, моему разумоносителю восхотелось есть. Чтобы не отвлекал, я вытащил из хлебницы бородинский хлеб, нарезал, положил тонкий слой масла, прислушался к ощущениям, мои руки отыскали на столе солонку. Отец с недоумением смотрел, как я усердно трясу ею над тонким слоем масла:

– Ты ж вроде бы считал это белой смертью…

– Что делать, – ответил я невесело, – то, в чем живу, требует ломоть черного хлеба с маслом и обязательно с солью. Пусть заткнется и не мешает.

Отец улыбнулся:

– Это ты о ком так? О солитере?

– Я сам как солитер, – ответил я.

– Ого! Ты чего так?

– Не знаю, отец.

Он снова улыбнулся мягко, решил, что я пошутил или так назвал желудок, но смотрел внимательно. Второй стакан он опорожнил только до половины, прислушивался не столько к своим ощущениям, но к моему голосу, интонациям. Что-то его тревожило. Похоже, чувствует, что во мне изменилось нечто очень сильно. Словно и в самом деле в теле его сына поселилось существо из далекого холодного космоса!

Я перехватил взгляд, который он бросил поверх моего плеча. Насколько я помнил, за моей спиной на стене висит большой календарь с крупными цифрами. Глаза отца стали слабоваты, а очки не помогают.

– Завтра день поминовения родителей, – произнес он робко. – Я что-то слаб стал ногами… Ты не сходил бы со мной?

Рот мой уже открылся для привычного: не могу, страшно занят, дел по горло, как-нибудь в другой раз, да и буду белой вороной среди старичья, ведь это только они охотно толкутся на кладбищах… Но я подавил реакцию разумоносителя, ответил вместо него:

– Пожалуй, да.

Отец опешил, не ожидал такого быстрого ответа. В лучшем случае ему удалось бы меня в конце концов уломать, но не сразу и на известных условиях.

– Ты, – переспросил он недоверчиво, – пойдешь?

– Что захватить с собой?

– Я все соберу, – сказал он торопливо. – Надо чуть подкрасить оградку… Самую малость. И все! Может быть, чуть-чуть холмик подровнять, если дождями слишком размыло.

– Я буду, – повторил я. – Скажи только, когда.

– Завтра…

– В котором часу?

Вместе с нами с трамвая сошли люди, которых можно было бы принять за дачников: ведра, совки, лопаты, грабли, банки с краской, щетки, еще какой-то инвентарь. Только эти люди двигались без шуточек, лица если не строгие, то все же буднично ровные, бесстрастные, с легким налетом некой извечной скорби.

Они шли, негромко переговариваясь, маленькие группки по два-три человека, но были и одиночки, тоже, правда, с ведрами и лопатками. Далеко впереди показался невысокий каменный забор, добротный, но облупившийся, старый. Дорожка от остановки вела к воротам, навстречу вышла немолодая супружеская пара, он сильно хромал, шли медленно, поддерживая друг друга.

– Они каждое воскресенье здесь, – вполголоса пояснил отец, словно мне это могло быть интересно. – У них здесь фамильный склеп.

– Ого! Дворяне, видать.

Сказал чисто автоматически, даже не я сказал, а этот, разумоноситель, и отец кивнул, то ли соглашаясь, что да, дворяне, а то и графья, то ли просто принимая мои слова.

Столбы ворот разошлись в стороны. Перед нами открылось широкое пространство, сплошь заставленное ажурными заборчиками из железа. В середине каждого квадрата поднимался либо крест, либо столбик из камня. Иногда из темного или светлого мрамора, чаще – из гранита. Между этими участками земли, ревниво отгороженными от соседних, узкие тропки, утоптанные до плотности камня, словно здесь живут и постоянно ходят на водопой крупные копытные.

Кладбище старое, хоронить перестали лет пятнадцать назад. Могилы быстро ветшают, это раньше для покойников воздвигали пирамиды, дворцы, а у нас – склепы. За могилами хоть как-то ухаживали, а теперь побыстрее закапывают, стараясь сократить нелепые расходы, а на кладбище больше не появляются.

До следующего раза.

Дорожка повела вглубь, деревья расступались нехотя. Здесь они поглавнее, да еще пышные кустарники, что поднялись прямо на могильных холмиках, запуская корни все глубже и глубже… и ягоды вырастают крупные, наливаются красным соком, такие тугие и яркие, что по коже почему-то пробегают пупырышки.

– Вот она, – сказал отец торопливо. – Вон ее домик!

Он суетился, тыкал в глубину кладбища пальцем. Я сказал торопливо:

– Да-да, узнаю…

– Правда? – спросил он с надеждой. – Ну да, ты ж был, когда хоронили.

– Узнаю-узнаю, – повторил я, скорее для того, чтобы сделать ему приятное. После потери Джоя отец сразу сдал, пусть думает, что в самом деле я что-то вспомнил. Память у меня отличная, но здесь так быстро разрастаются кусты и вымахивают деревья.

– Вон та, с синей решеткой, – сказал отец, и я понял, что он мне не поверил. – Как над ней терновник разросся! Говорят, моя мама такой и была: красивой, как дикая роза… что значит терновник, и такая же колючая…

По ту сторону оградки, выкрашенной синей краской, поднимается куст с длинными ветками. С нашей стороны оградки слегка зачах, но часть веток гнется под тяжестью ягод, красных и раздутых, как упившиеся комары. Солнце просвечивает ягоды насквозь, как, бывает, просвечивает комариные брюшки, и каждая ягодка выглядела как драгоценный рубин.

Судя по наклону ветвей, куст сумел запустить корни под ограду соседа, там совсем свежая могила, не больше двух-трех лет. Кто-то, дав взятку, да и пользуясь нашей неразберихой, сумел сделать захоронение поверх заброшенной могилки многолетней давности.

Ветер пробежал по верхушкам деревьев. Те тревожно зашумели. Большую часть могильных холмиков ветром да дождями уже сровняло с землей, здесь можно хоронить снова… Старым мертвецам все равно, зато людям и, главное, деревьям хоть какая-то польза.

Я шел за отцом, уступая ему как дорогу, так и инициативу. Я знаю, что делать с компьютером, расколю почти любую программу, но что делать на кладбище…

Отец переложил ведерко в другую руку, кончик указательного пальца прошелся по железу оградки. Под твердым, как коготь, ногтем синяя краска отваливалась крупными чешуйками. Ржавое железо проступило, изъеденное кратерами язв, чем-то похожее на поверхность Луны, тоже давно мертвую, безжизненную, обреченную.

– Облупилось…

– Да уж, – ответил я, не зная, что сказать, когда все очевидно, но по интонации надо что-то сказать в ответ. Здесь это называется поддерживать разговор. У собак больше эмоций выражается с помощью запахов, а у людей через зрение и речь. – Да, облупилось.

Я не узнавал оградку, был здесь всего пару раз, очень давно, дорожки запутанные, а деревья и кусты с той поры выросли, как в тропиках.

Когда начали обходить ограду, с этой стороны креста на широкой металлической дощечке я рассмотрел буквы, сообщавшие, что такого-то числа, месяца и года такая-то родилась, а такого-то числа, месяца и года умерла.

Отец с трудом отворил железную калитку, вросла в землю, тут же принялся суетливо и виновато ковырять лопаткой, подчищая, подравнивая. Холмик осел, хотя с боков поддерживают доски, уже почерневшие, еще год-два, и рассыплются. Там, под этим холмиком, находится домовина, так раньше называли гроб, то есть дом, в котором живет умерший. Но сам умерший не в состоянии ухаживать за своим домом, потому потомство следит за домом и участком усопшего родителя. Сажает цветы, выпалывает сорняки, красит, белит, чинит…

Поглядывая на это существо, что всерьез считает себя моим отцом, я тоже топтался в этом тесном участке, огороженном со всех сторон железной оградой с острыми пиками наверху, чтобы никакой печенег не перелез, не напал, не разорил…

– А здесь васильки посадим, – приговаривал отец. – Она васильки любит… Смотрит сейчас и тихо радуется! Сама она, помню, не больно любила ухаживать за цветами, ее мать все делала, но смотреть любила… А здесь белым песочком посыплем, дорожка должна быть белой…

Он бережно пересадил из пакета принесенную рассаду на могильный холмик. Полил, тщательно примял пальцами землю, делая углубления для дождевой воды, чтобы задерживалась, впитывалась.

Меня передернуло, когда представил, что эта вода, просачиваясь вглубь, давно разъела деревянный гроб, хоть и прокрашенный для надежности. Черви уже сточили мясо, сейчас там только обглоданные кости.

Отец спросил заботливо:

– Озяб?

– Да так что-то…

– Кладбище, – объяснил он. – Здесь всегда холоднее, чем в мире живых.

– Да-да, чувствую. Калитка облупилась с этой стороны. Подкрасить?

– Сперва обдери малость ржавчину.

– Хорошо.

– Возьми в ведерке наждачок. Крупный, им хоть что сдерешь.

Я взял в руки ведро, пошарил среди инструментов, ветоши и пакетиков с цветочными семенами.

– Да, отец.

– А я пока краску разведу, – сообщил он. – Хорошая краска, и цвет ей понравится.

Он говорил, руки его безостановочно что-то делали, огороженный уголок постепенно светлел, земляной холмик расцвел заботливо посаженными цветами, серые дорожки стали золотыми от принесенного песка.

Двигался и работал он так, словно его престарелая мать, лежа на печи, наблюдает за ним. Или не на печи, откуда там в глубинах земли печь, но видит каждое движение, следит ревниво, одобряет или не одобряет.

Могильная дрожь прошла по спине. Отец работает и делает все для того, чтобы даже не допустить мысли, что его матери уже нет. Просто нет. Она мертва. Ничего не видит и не слышит. И вообще не существует.

Потому что если допустить эту страшную мысль, то за ней всплывет еще более страшная, просто чудовищная, невероятная, нелепая: через пару десятков лет, если не раньше, и он тоже… Его закопают, тело начнет разлагаться, подземные черви прогрызут доски, сожрут гниющую плоть.

– Ты шкурку не нашел? – спросил отец заботливо. – Она там, на дне ведерка. Я как чуял! Сейчас обдерем старую краску, иначе новая тут же отвалится. Хорошо бы надраить так, чтобы блестело, но уже силы не те…

– Я надраю, – пообещал я. – Ты бы отдохнул чуть. В трамвае восемь остановок стоя, да еще до кладбища пару километров… Хотя бы маршрутку пустили.

– Нет уж, за мамой я постараюсь…

– Как знаешь, – отступился я. – Только не надорвись. Нас же теперь двое.

Я взялся обдирать старую краску, а за спиной слышал его журчащий голос:

– Ты лежи, мать. Лежи. Наработалась за свою жизнь!.. Теперь отдыхай. Присматривай, как мы здесь все обихаживаем.

Голос его звучал ласково, успокаивающе, с домашней интонацией. Так он явно говорил в последний год жизни матери, когда она уже ослабела, не могла сама удержать тяжелую ложку.

Железные прутья противно скрипели, из-под ладони непрерывно сыпалась измельченная в сухую ядовитую пыль синяя краска. Железо неприятно оголилось. Я посматривал на ведерко с краской, сейчас отец покрасит, укроет убожество. Такая прочная сейчас железная решетка… но через несколько десятков лет на ее месте будет лишь ровный квадратик ржавой пыли. А что останется от нас?

В глазах потемнело. Холодная волна ужаса, слепого и нерассуждающего, обрушилась с такой мощью, что меня согнуло, а внутри разом налилось тяжелым холодом, словно я проглотил льдину. Мои пальцы судорожно стиснулись на решетке, а когда чернота чуть отступила, я начал тереть железо с такой страстью, что на дальних могилках печальные фигуры начали поворачивать в нашу сторону белые, как луна в ненастную погоду, лица.

– А не лучше ли коричневой краской? – спросил я дрожащим голосом, только бы услышать себя, убедиться, что еще не мертв. – Не так видна ржавчина.

– Нельзя, – ответил отец строго.

– Почему?

Он вздохнул:

– Бабушка не любит. Она такая… Коричневый, мол, фашисты себе присвоили, а красный – коммунисты. Голубой – цвет неба!

– А голубой себе присвоили сионисты, – сказал я невольно. – Как желтый – японцы да китайцы.

Он хмыкнул:

– К счастью, она этого не знала. А то пришлось бы придумывать вообще что-то новое.

Я посматривал искоса, не мог видеть его лицо, его глаза. Он не просто говорит о родителях так, словно они наблюдают за каждым его жестом, а он старается угодить им, как бы замаливая прошлые ссоры, непослушание, уход из дома, долгое время нежелания ничего не знать и не слышать о тиранах-родителях. Он говорит и занимает себя мелочной и потому никогда не заканчивающейся заботой об этом жалком могильном холмике, потому что не может поверить, что родителей больше нет.

Солнечный свет померк. Несколько мгновений я стоял, стиснув зубы. В глазах снова встала и застыла чернота.

«Нет, – сказал я мысленно, – и уже никогда не будет».

Не скоро снова услышал чириканье воробьев, а солнечное тепло, как и прежде, жгло голову и плечи.

Вот что, сказало у меня внутри нечеловеческим голосом, вот что стоит у твоего отца непробиваемой стеной. Он не может поверить, что жизнь кончается. Это не от него зависит. Это у него внутри.

И у всех людей этой планеты этот барьер стоит в мозгу.

А ты… ты как-то пробил эту стену!

ГЛАВА 4

Чувствуя, как вся кровь отхлынула от лица, я повернулся спиной к отцу, скреб прутья, делая вид, что занят по уши, а в глубине мозга трепетала мысль: только бы не упасть в обморок, не свалиться, не закатить глаза… Не то страшно, что опозорюсь перед отцом, я ему одних пеленок столько перепачкал, а что могу не пережить этот ужас, этот леденящий страх, страх осознания жуткой правды!

Потому что этот барьер пробил я.

Бабушка, сказал я себе. Бабушка, а я ведь помню тебя хорошо, хотя ты жила на другом конце города и виделись мы редко. Ты постепенно слабела, угасала, все больше требовалась помощь взрослых детей, наконец дошло до того, что сама не могла поднести ложку ко рту…

И вот теперь ослабела настолько, что не проглотишь эту ложку супа, если даже тебе влить в рот. Кстати, ложка и прочие мелочи, необходимые для жизни «там», тоже лежат в твоем гробу. Ты живешь там, а здесь отец все делает за тебя: поправляет холмик, пропалывает огород и сад, ограниченный кладбищенской оградкой, сажает и поливает цветы, красит забор…

Словом, забота продолжается. Отец просто не хочет понять, не желает знать, что бабушка уже не нуждается ни в какой заботе. Что ей все равно, растут ли над тем местом, где закопаны ее кости, цветы или бурьян. Там, в могиле, нет никакой его матери, а моей бабушки.

Там только ее кости. А сама она, моя бабушка, исчезла в тот миг, когда сердце перестало биться. Или, как теперь говорят, когда прекратилось кровоснабжение мозга. Я сказал, что там, под могильным холмиком, ее кости… но там не ее кости. Там просто кости.

Кости того тела, в котором жила бабушка.

Отец посмотрел на меня внимательно, улыбнулся грустно:

– Как ты похож на деда… Нет, не своего, а моего. И голос, и поворот головы, и даже слова… Уж не говорю, что вас бы с ним не различили. Ты просто вылитый прадед.

– Вряд ли, – возразил я. – Тогда и слова были другие.

– Вот-вот, так бы он и сказал!.. Ты весь в него, весь.

Я чувствовал себя задетым, красил молча, а сам, верный нынешней привычке докапываться, что и зачем, дорылся до корня, что виной все то же несоответствие: чувствую себя уникальным, единственным, вообще чуть ли не единственным существующим на свете… еще чуть – и волна солипсизма накроет с головой, а мне о каком-то деде…

Ладно, с большой неохотой соглашусь, что мое тело, или, даже точнее, – тело существа, в котором я нахожусь, плоть от плоти другого существа, что жило намного раньше. От него унаследовал рост, цвет волос и кожи… Я предпочел бы на этом и остановиться, но отец говорит обидные вещи, что не только это тело, но сам я, Я, похож на того разумоносителя!.. Тем самым он говорит оскорбительные вещи, будто и мой характер, мой темперамент, в какой-то мере и мой интеллект тоже зависят от того давно умершего человека. И что я всего лишь щепка в бурном море, своего у меня ничего нет.

Ни на кого я не похож, сказал я себе яростно. Я – уникален.

Когда мы возвращались с кладбища, навстречу от далекой трамвайной остановки нескончаемой чередой тянулись люди с ведерками, лопатками, граблями, словно их ушедшие родители превратились в деревья, за которыми надо любовно ухаживать, поливать, обирать гусениц, беречь от ранних заморозков, от зайцев, обдирающих кору…

Там, за кладбищенской стеной, остался целый город. Некрополь, так его называют греки, город мертвых. Город, ибо они там живут…

Я подумал, что уходу из жизни всегда придавалось колоссальное значение. Это естественно: над появлением в мир человек не волен, а вот уйти может и по своей воле. И многие уходят: стреляются, топятся, бросаются с высоких башен или в пропасти, под машины и поезда, травятся, вешаются, закалываются, удушаются и вообще изобретают всевозможные способы лишить себя жизни.

Но сам ли человек покончил с жизнью, смертельно ли ранен противником или же умирает от старости, он должен был уйти красиво, с достоинством. Сковорода выкопал себе могилу, лег в нее, вздохнул с удовлетворением и умер. Пушкин сказал, обращаясь к книгам: «Прощайте, друзья мои!» Милорадович, убитый выстрелом Кюхельбекера на Сенатской площади: «Слава Богу, не солдат…» Гёте: «Света, больше света!», Рабле: «Пойду искать Великое «Быть Может», неизвестная римлянка своему трусливому мужу: «Нет, не больно!», когда пронзила себе сердце кинжалом и подала ему окровавленное лезвие, чтобы и он решился поступить так же, Гершель на последнем причастии: «Хочу увидеть обратную сторону Луны», Цезарь: «И ты, Брут?»

Христиане считали, что даже смертельно раненные, они должны успеть сказать со смирением: «Господи, прими душу мою», как будто Бог такой лох, что не услышит или что-то перепутает. Но моя бабушка – просто человек. Обыкновенный человек. Вряд ли что-то сказала возвышенно красивое, наверняка очень не хотела умирать, боялась умирать, страшилась умирать, но вот теперь ее нет, нет, как не будет и меня, не будет всех нас…

Отец молчал всю дорогу, лицо было таким, словно это он был пришельцем с другой планеты. Я видел, что его ноги идут по серому асфальту, затертому и заплеванному, покрытому окурками и грязными бумажками от мороженого. Но видит он другие миры.

Вот отец и ответил мне, подумал я горько. Мудрый мой, старый отец. Молча привел и показал. Тебе должно быть намного страшнее, чем мне. Ты уже всматриваешься в миры, откуда не бывает возврата. Сам ты идешь здесь, а душа твоя там, далеко. В заоблачных мирах или…

Плечи мои передернулись, я задышал чаще… и холодок смерти отступил, затаился. Вдали проглянул из марева легкий павильон из стекла и железа. Там уже виднелся народ. Облепленный самопальными объявлениями столб, урна, все привычно, вон далекие дома. Низкое небо с облаками… нет, туда лучше не смотреть, вон далеко-далеко показался трамвай… По тому, как тяжело катит, видно, что переполнен, надо будет вламываться с боем, поджимая впереди стоящих, которые орут, что трамвай не резиновый… Правда, многие выйдут на этой остановке, но все ж надо успеть вломиться в числе первых…

Мне стало легче. Я чувствовал, как стальные тиски, давившие грудь, разжались.

– Трамвай! – воскликнул отец. – Вон трамвай, видишь? Поспешим, а то следующий только через четверть часа!

– Редко ходят?

– Да, безобразие…

Когда, запыхавшись, добежали до остановки, из двух вагончиков уже спускались последние пассажиры. Все не столько печальные, сколько озабоченные, деловые. Уже прикидывающие, как и что подчистят, подправят, покрасят.

Дети с серьезными лицами несли бумажные пакетики дешевых конфет. Их надо положить на могилки своих дедушек и бабушек. Это еще от язычества, так и не вытесненного христианством. Умершим предкам полагается ставить еду, угощать лакомствами…

Но, даже втискиваясь в переполненный трамвай, я думал со щемящей тоской: зачем-то я здесь?

Зачем я в этом теле?

И в этом времени?

Отец вышел на своей остановке, я проехал еще три, уже на алгоритмах, куда-то шел и что-то делал, а когда в минуту просветления повел очами вокруг, я уже сидел с литровой пластмассовой упаковкой газировки на балконе своей квартиры.

Отсюда, с четырнадцатого этажа, окрестные улочки как на ладони. Прямо напротив дома на троллейбусной остановке овечится народ, из мебельного магазина на солнышко выползли охранники, завистливо посматривают на молодых девчонок, а те пробежали веселой стайкой, лавируя между машинами, на ту сторону улицы, кому-то показывают языки.

Пронеслась стая детишек на роликовых коньках. Вот для них время практически стоит на месте. А если и двигается, то очень-очень медленно. Так же, наверное, тянулось для древних римлян, хеттов, гиксосов, египтян… А теперь мы только листаем эпохи: древнейшая, древняя, Средневековье, Новая история, двадцатый век… что вроде б только начался, а теперь, оказывается, закончился…

Как закончится – страшно подумать! – и двадцать первый век, и двадцать пятый, и в конце концов человечество вымрет, Солнце погаснет, Вселенная снова свернется в праатом или же галактики вконец разбегутся, и все помрет от «тепловой смерти»…

Я и раньше любил сидеть здесь, долго и бездумно рассматривал народ, это называлось «расслабляться», «балдеть», «оттягиваться», «кейфовать», но сейчас не замечал дома, столбы и транспорт, мои глаза жадно выхватывали фигурки людей. Все они скоро умрут! Их дети, что сейчас только-только учатся ходить, тоже умрут. Как и внуки, правнуки. А потом атмосфера Земли рассеется, как пар изо рта на морозе, само Солнце выгорит дотла и погаснет, словно костер, в который перестали подбрасывать хворост. Настанет великая тьма, когда исчезну не только я, исчезнут не только мои потомки, но и весь род людской, исчезнет вообще жизнь.

Если же предположить невероятное, что человек станет жить в виде электромагнитных волн и что ему будет все равно, есть ли Солнце, – других звезд хватит, то и тогда близок конец всему! Вселенная, что все еще разбегается… а может быть, уже и cхлопывается, сожмется в одну точку, в первичный Праатом, в котором исчезнут все звезды, галактики, пространство, время, электромагнитные волны.

Настанет Великая Тьма, Великое Небытие, в котором не будет ни времени, ни пространства.

Сердце начало колотиться чаще, в груди потекла холодная тяжесть. Хотя страшно было мне, Настоящему, который внутри этого образования из мяса и костей, но я чувствовал, как сужаются капилляры в теле разумоносителя, как в его мозг поступает меньше кислорода, в моих глазах… и моих тоже!.. потемнело, а в сердечной мышце начала нарастать боль…

Грудь моего разумоносителя с трудом поднялась, отработанный воздух вырвался с шумом. Меня внутри разумоносителя заметало по комнате, наконец уже в его теле устремился к двери: что сижу, вон в хлебнице пусто, надо заполнить булками, но главное, что среди других существ не до страхов, не до копания в себе, так, спину прямо, на лице маска, губы в предписанном обычаем смайле…

Лифт полз отвратительно медленно, а в мое сознание все старалась прорваться страшная картинка, сводящая с ума картинка всеобщей гибели человечества, планеты, Солнца, Вселенной…

На половине дороги кабинка дернулась, замерла, я испугался, что лифт сломался, такое бывает часто, но двери с натугой расползлись в стороны. На площадке стояла соседка с заготовленной улыбкой на лице.

Я посторонился, прижался к стенке и подобрал живот. Соседка втиснулась, это ей надо бы подбирать живот, да еще за спиной рюкзак, в руках по сумке. Сказала благожелательно:

– Что-то вы бледный такой, Егор… Надо чаще на солнце бывать.

– Да бываю, бываю, – пробормотал я.

– Это не солнце, – заявила она категорически. – Разве теперь солнце? Вот раньше было солнце! Через эту нынешнюю загазованность теперь никакие витамины не проходят!.. Только в лесу, на природе еще ультрафиолетовые лучи… Да и те вылетают в озоновые дыры. У вас же есть дача!

– Есть, – признался я. – Родители уже не могут копаться, нам оставили.

Лифт наконец дополз, дрогнул, останавливаясь. Двери распахнулись в шумный, гремящий и бестолковый мир, полный нелепой суеты, называемой жизнью, когда нельзя наедине с мыслями, когда вообще не до мыслей, а все делаешь машинально.

Грудь моего разумоносителя поднялась и раздулась, с жадностью захватывая порцию воздуха с запахами бензина, близких мусорных баков, разогретого асфальта, свежей собачьей кучки, что бесстыдно желтела прямо на асфальте перед подъездом. Со всех сторон нахлынули запахи, краски, звуки. Глаза, уши и нос ловили информацию и жадно и с удовольствием перерабатывали, я отличал хлопки дверки «жигуленка» от постукивания каблучков, шелест шин троллейбуса от далекой милицейской вопилки.

– Как хорошо! – прошептал я.

Старушки на лавочке оглянулись, кто-то привычно насупился, одна-две на всякий случай улыбнулись.

– Хорошую погоду обещались дать на сегодня, – сообщила одна словоохотливо. – Спадет проклятая жара.

– Хорошие у нас синоптики, – согласился я. – Добрые.

Булочная на той стороне дороги, но ненавижу стоять на обочине и ждать, когда же наконец прервется поток машин. Есть ловкачи, что лавируют прямо перед носом автомобилей, но я обычно ступал на проезжую часть не раньше, чем видел машину за квартал от себя, а теперь, когда понял, что собой представляю…

На моей стороне улицы есть будочка, где тоже торгуют хлебом. Туда хоть и дальше, и выбор поменьше, зато с дрожью в спине не прикидываешь: успею или не успею перебежать опасную полосу, где хозяин не человек, а эти металлические звери…

Асфальтовая дорожка ровно протянулась между пропастью проезжей части и отвесной стеной каменных домов. Через равные промежутки торчат деревья, для них в тротуаре оставлены проруби, ажурные тени скользят по асфальту, все мирно и безопасно… но сердце мое дрогнуло и застыло.

Навстречу двигалось дряхлое существо, бывшее когда-то женщиной, человеком. Настолько дряхлое, что его трясло от усилий держаться на ногах. Сгорбленное, оно опиралось о палку, продвигало ногу на длину ступни, отдыхало, придвигало другую ногу, переводило дыхание, затем снова на миг с риском упасть лицом вниз отрывало от земли палку и упирало ее чуть впереди.

Сердце мое превратилось в комок льда. Я все всматривался в это сморщенное лицо, погасшие глаза, в которых не осталось и следа мысли, не было даже безумия. В выцветших от старости глазах не было просто ничего.

Ноги мои стали ватными, я невольно замедлил шаг, только что упругий и сильный. Старушка передвигалась, видя перед собой только ту землю, что под ногами. Лицо ее было как зеленая картошка: такое же землистое, потемневшее, со сморщенной кожей, где одни дряблые складки со старческими пятнами – не то лишаями, не то омертвелостями. Глаза слезились, беззубый рот собрался в кучку, весь морщинистый и страшноватый.

Одежда серая, неопрятная, хотя, как я теперь помню, ее дети и внуки не из бедных, заботятся в меру сил. Явно сама не желает одеться наряднее, чтоб не выглядеть глупо… Если, конечно, понимает… В этом возрасте почти каждый впадает в старческий маразм, когда жизнь еще теплится в теле, но разум угасает, превращает тебя в идиота, но, когда проблески сознания возвращаются, со стыдом видишь, что обгадился, что слюни текут по морде… Такое будущее страшит всех, но застрелился только Хемингуэй…

По дороге встретились еще две такие же, а у хлебной будочки увидел четвертую, настолько старую, что даже засомневался, что доберется обратно. На ногах домашние растоптанные тапочки, не по погоде. По сочувствующе-брезгливым взглядам понял, что старуху считают ушедшей из дома и забывшей, куда возвращаться. Время от времени по телевидению сообщают о таких старухах, которых приступ старческой немощи застал на улице, после чего не помнят, куда и зачем идут…

И ни одного старика, мелькнула мысль. Впрочем, мужчины в среднем живут на десять лет меньше, чем женщины. Мало кто доживает до такого… А кто доживает, не рад, что дожил.

Я придуриваюсь, мелькнула обжигающая мысль. Всю жизнь придуриваюсь, страшусь взглянуть правде в глаза. Как будто меня не спрашивал мой Галчонок, что будет потом, когда все умрут, как будто сам не задумывался? Вот и придумал себе сказочку, что ничего не изменится, я и после смерти буду так же ходить на охоту и ловить рыбу. Разве что чуточку сменю место жительства. Даже к лучшему: переселюсь в Поля Обильной Охоты, где не бывает засухи, встречу всех умерших друзей, буду пировать дни и ночи… Ну, в смысле, полет в сверкающей трубе, а потом и вылечу из трубы прямо в Нечто Необыкновенное…

Сам себя обманул, сам себе поверил. Охотно поверил, жадно, взахлеб. А когда вдруг в редкие минуты начинаю смутно тревожиться, что вдруг да будет не так, то тут же хватаюсь за бутылку и с головой ухожу в придуманный мир. Этой бутылкой у нас, у так называемых людей, бывает что угодно: хоть наркотики, хоть доступные девки, а еще лучше – фантастика, где мы неуязвимы и бессмертны, где все делается только по нашей воле. И большим спросом пользуются эти создатели иллюзорных миров, чтобы я в тех мирах благополучно и ослепленно жил, всемогущий и бессмертный, но спину бездумно горбатил в этом мире!

Все еще угнетенный, я отстоял очередь, выбрал и купил помимо хлеба пару пачек кофе, а когда возвращался, та первая старушка была почти на том же месте. Нет, прошла два-три шага. А то и четыре.

Плечи мои осыпало морозом. Если не сумею понять, что от меня требуется, и не сумею сделать что-то важное, то так и застряну в этом теле, состарюсь, стану передвигаться медленно и с трудом, а в изношенном теле одряхлеет даже мой великолепный мозг, жаждущий действия, коленки покроются склеротическими бляшками…

А в одряхлевшем теле одряхлею и я!

Вернувшись домой, пожарил пару яиц, заварил кофе. Что-то я его начал пить, как лошадь ключевую воду. Скоро хлынет из ушей. Неожиданно позвонили в дверь, впервые я сперва посмотрел в «глазок», теперь это обязательно, повернул ключ.

Лена вошла веселая, летящей походкой. Глаза блестели весело, губы налились и расплывались в счастливой улыбке, показывая хорошие, по сто долларов за штуку, зубы. На щеках возникли ямочки, каких я не видел уже давно.

– Хорошая погодка? – спросил я утвердительно.

Она заразительно засмеялась:

– И погодка, и вообще… Когда вышла из метро, там стояли подростки. Как обычно, кучкой. Вытаращили глаза, а один не вытерпел: девушка, девушка! Можно с вами познакомиться!.. Ха-ха!.. Знал бы, что у меня дочь с ним одного роста!.. Ну, почти одного.

Весело напевая, отнесла на кухню сумки, пакеты, шуршала там, хлопала дверцей холодильника. Слышно было, как журчала вода, потом щелкнула крышка кофейника.

– Почему не спрашиваешь, – крикнула она с кухни, – почему я не на даче? Да и что-то к тебе зачастила?

– Спрашиваю, – ответил я. – Что это ты ко мне зачастила?

– Отвечаю, – донесся ее звонкий голос. – Машину из сервиса получить не удалось. Там помимо тормозов и прокладок еще отыскали кучу поломок. А почему пришла к тебе, не знаю!

– Вот так…

– Ну да. Вот вдруг так потянуло!

– Почему? – спросил я, сразу настораживаясь, потому что эти «вдруг» сами по себе не возникают.

– Не знаю. Вдруг как толкнуло что-то. Почувствовала, что надо пойти. Именно к тебе. Другая бы противилась, а я ж знаешь, какая добрая…

– Знаю, – согласился я.

Развод мы не оформляли, ведь их оформляют только в случае, когда нужно вступить в повторный брак, оставались приятелями, имущество не делили, друг о друге пакости не говорили.

– Просто ощутила, – сказала она. Я услышал, как зашумела вода в мойке. – Противиться я не стала, я ж такая… но по дороге попыталась понять, почему вдруг. Мне кажется, с тобой что-то происходит.

– Что?

– Не знаю. Но мне почудилось, что ты вдруг стал намного старше. Я ведь чувствовала себя старше тебя не на год, а… ну, намного. А теперь вдруг как будто рядом со взрослым матерым мужем… Мужем не по паспорту, а в том старом смысле!

– Мужиком? – спросил я, зная, как она поморщится.

– Тьфу на тебя, – ответила она, мимикой и жестами повторяя всю ту картинку, которую я мысленно увидел на пару секунд раньше. – Не прикидывайся! Ты знаешь, я различаю мужчин и мужиков. А так как во мне нет интеллигентной ущербности…

– Вижу, – пробормотал я.

– Да? Может, теперь и в самом деле видишь. От тебя то пахнет холодом, как от айсберга, то всеми фибрами чую незыблемость горного плато, то вдруг что-то от динозавра…

Ее голос, несмотря на ее тридцать лет – как всегда, переживает, что старше меня на год! – по-прежнему чистый и звонкий. От глаз уже разбежались лучики морщинок, но поет по-девичьи прозрачно, задорно. Все больше времени и денег уходит на кремы от увядания кожи, от старения, от морщин, от огрубения, перед сном намазывается чем-то жутким, сидит в постели, не двигая даже бровью около часа, чего-то ждет, даже ухитряется замечать какие-то улучшения, освежение, но я-то не обманываю себя такими иллюзиями, вижу, что природу не проведешь и на козе не объедешь.

– А что, – сказал я вслух, – подростки или не подростки, но правы. Выглядишь ты в самом деле так, будто тебе восемнадцать…

На кухне послышался ее звонкий смех, крикнула весело:

– Что-что? Не расслышала!

– Как будто тебе восемнадцать! – крикнул я.

Хотел добавить, что ей и в самом деле восемнадцать, там, где-то глубоко внутри, даже не в теле, что стареет почему-то быстрее нас самих, а именно в нас, которые намертво всажены в эти тела… но всплыла страшноватая в своей здравости мысль, что на этой планете никто и не добивается быть восемнадцатилетним или тридцатилетним. Всего лишь тридцатилетний хочет выглядеть восемнадцатилетним, пятидесятилетний – тридцатигодовалым…

Да какая разница, мелькнуло в голове. Как мало хотят люди этой планеты! Всего лишь выглядеть. Быть моложе с виду, чем одногодки. Шестидесятилетний горд, что ему дают не больше сорока пяти. С тридцатилетними и не пытается равняться.

– Сегодня Леонид с Настей заглянут, – сообщила она без тени смущения. – Я их звала к себе, но ты же знаешь их… Им втемяшилось приходить только к нам вместе!

– Да ладно, ладно, – пробормотал я.

Лена выглянула с кухни, посмотрела как-то странно, но смолчала, снова зашебаршилась, а ко мне в комнату потекли запахи.

ГЛАВА 5

Раньше она готовить не любила, у плиты чаще возился я, что-нибудь жарил наскоро, а Лена потребляла. Потом появился наш Галчонок, но еще до ее рождения Лена вынужденно, находясь в декретном, изучила поваренные книги, приохотилась, готовила сперва только диетические блюда, а потом разошлась и всякий раз старалась удивить чем-нибудь редкостным.

Галчонок, моя очаровательная дочурка, вечно толклась на кухне, обещая стать настоящей поварихой или хотя бы домохозяйкой. Помню, делая первые шажки, наткнулась на стул и ушиблась, реву было!.. Со второй попытки пробраться на тесную кухню стукнулась об угол стула уже по касательной. Похныкала, но с третьей попытки, уже помня о боли, сумела обойти злой и несправедливый стул!

По этому случаю даже испекли пирог, девочка растет не по годам умненькая…

– Как там Галчонок? – спросил я дежурно.

Лена крикнула из кухни:

– Сегодня заявила, да еще с таким убеждением, что никогда-никогда меня не покинет!

– Хорошие слова, – согласился мой разумоноситель. – Милый ребенок.

– Еще бы! Записывать бы за ними. Чтобы потом посмеяться всласть…

– А вообще-то жаль… Скоро покажется тесно в родительском гнезде, крылышки отрастут, и тут же вылетит навстречу свободе и опасностям…

Лена хихикала, а я подумал, что время в самом деле летит стремительно: дочь моего разумоносителя выскочит замуж и сама начнет размножаться раньше, чем он успеет сказать «мама». Но сейчас она всерьез уверена, что всю жизнь так и проведет за спиной родителей, прячась от всех житейских невзгод…

Не так ли и здешние разумоносители могут переходить в следующий стаз? Только у них это связано не с возрастом и половым созреванием. Иначе мудрость в самом деле была бы эквивалентна длине бороды.

Она что-то говорила с кухни, я не расслышал, крикнул:

– Что? Ты что-то сказала?

Она снова что-то прокричала, уже громче, но грохот проехавшего по улице грузовика заглушил ее голос вовсе. Оттуда доносился постоянный шум, равномерный, давящий, который настолько въелся в нашу жизнь, что не замечался вовсе.

Надо бы стекла другие, подумал я тягостно. Или рамы. Вроде бы теперь выпускают такие, звукопоглощающие. Дикий мир…

На какой-то миг мелькнула невероятная мысль, что вот сейчас вместо замусоренной улицы, разбитого серого асфальта в трещинах, неопрятно одетых прохожих… увижу блистательные здания звездных городов, три разноцветных солнца над городом, стерильно чистый красочный мир, летающие автомобили.

Но тело мое уже повернулось, взгляд упал на синее прокаленное небо. Из-за привычной дымки промышленного смога уже целое поколение здесь не видит солнца в том виде, в каком видели его отцы и деды, а ночью не видят того усеянного звездами неба, что видели в прошлом веке.

– И другого мира мне не видать, – прошептал я. Во рту была горечь, словно желчь поднялась к горлу. – Не дожить…

Лена вышла с кухни, веселая и раскрасневшаяся:

– У нас на службе собирают группу на Мальдивские острова! Если наберется десятеро, то скидка на треть… Нам бы уговорить еще двоих…

– Мальдивские? – переспросил я. – Это где?

– Совсем в другом мире, – выдохнула она с благоговейным ужасом. – На другом конце света! Где-то посреди океана на той стороне планеты.

– Здорово, – сказал я, потому что в наборе моих алгоритмов было «как я тебе завидую», «молодец», «привези сувенир», еще две-три привычные фразы, но горечь жгла десны и разъедала язык.

Мальдивские острова, Москва, Нью-Йорк, арабские пустыни… Да какая разница? Ни тебе летающих автомобилей, ни туннелей в прекрасные миры, ни чудес техники… Только сводящий с ума грохот за окнами, только этот больной короткоживущий народ. Какие могут быть мысли о жизни вечной: день прожил – и то счастье среди мрущих от болезней, войн, недоедания, стрессов…

Она вошла в комнату, на ходу скосила глаза в зеркало на стене, мгновенно преобразилась: спина ровнее, грудь вперед, живот втянула, даже губы сразу стали краснее, а брови лукаво изогнулись.

– Эх, – сказала неожиданно. – Выгляжу неплохо, но если бы моей маме родить меня на месяц позже!

– Зачем?

– Как зачем? – удивилась она. – Ну, ты тупой!.. Я была бы моложе на целый год!

Я кивнул, в горле комок. Не понимает. В своей дикарской наивности уверена, что, если бы ее отец с матерью зачали ребенка на месяц позже, это была бы все равно она. Лапушка, даже сестры-близнецы разнятся! Если бы у твоего отца родился ребенок на месяц позже, он был бы слегка похож на тебя… может быть, вовсе мальчик… но даже девочка была бы совсем-совсем не ты…

Я с ужасом подумал о случайностях. Я бы не встретил ее, у меня не было бы нашего Галчонка, у меня жизнь была бы другой… Все было бы иначе.

И только подумать, что и мой отец мог бы пройти мимо моей матери, не лечь с ней в постель в ту ночь, не…

Я почувствовал себя стеклянным, из того тончайшего хрупкого стекла, что ломается при малейшем прикосновении.

Леонид и Настя ввалились довольные, благодушные, с шампанским, огромной коробкой торта. В руках у Насти колышется целый сноп свежесрезанных половых органов существ, которые именуются растениями. Считается, что они чувствуют, но не мыслят, на этом основании их едят даже вегетарианцы.

От этих половых… да ладно, цветов сильно и возбуждающе пахло. На нюханье половых органов особей противоположного пола, как, к примеру, поступают собаки, лучшие друзья человека, наложено табу. А вот половые органы растений даже невинная девушка срезает с дикарской непосредственностью, зарывается в них лицом, балдеет, и – чем цветы крупнее и ярче, тем ее восторг больше… гм… что вообще-то понятно.

Женщины расцеловались, мы с Леонидом хлопнули ладонь о ладонь и сцепили пальцы в рукопожатии: довольно нелепый обычай, еще с каменного века как-то дожил – потоптались в прихожей. Мы с Леной громко и весело напоминали, что у нас пока еще не Япония, снимать обувь не надо, а Леонид на всякий случай говорил, что надо бы дать ногам отдохнуть, после чего сразу двинулись на кухню.

Шампанское – в холодильник, но у меня пара бутылок всегда в запасе, вытащил, к восторгу женщин, обе тут же начали кромсать торт. Леонид развел руками, признавая поражение. Старше меня лет на пятнадцать, он жил по-юношески легко и беспечно, над проблемами голову не сушил, Настя уже четвертая жена, моложе вдвое, но сжились, даже внешне похожи, хотя за последние годы Леонид сдал, сдал…

Я поймал себя на том, что смотрю на него с каким-то подленьким чувством. Сам понимаю, что нехорошо, но ничего не могу сделать. Леонид старше меня. Он умрет раньше. Я буду еще ходить по земле, видеть и слышать мир, голоса, общаться с людьми, получать радость от еды, а он – уже нет… Его не будет.

Сам факт жизни воспринимается как некий сверхдар, который делает нас уже выше и лучше всех, кто жил раньше. Мы чувствуем полнейшее превосходство над всеми жителями Римской империи, будь они рабы, патриции, императоры или философы… уже на том основании, что они умерли, а мы вот живы. Да что там римляне: даже деды и прадеды, будь они все ломоносовыми и менделеевыми, кажутся нам простенькими и глупенькими, ибо мы знаем больше, мы – ж и в е м.

Точно так же через сотню-другую лет на нас тоже будут смотреть, как мы на людей нелепой пушкинской эпохи, или нелепой эпохи Ивана Грозного, или любой другой из прошедших эпох, ибо они прошли, и это главное основание для их нелепости в нашем понимании. И обосновании нашего превосходства.

Я неспешно сдирал фольгу, а Лена на ходу переключала телеканалы. По экрану заметались футболисты, бодрый голос комментатора вопил, кто сколько забил в этом матче, а Леонид хлопнул себя по лбу, расхохотался:

– Вчера веселый анекдот услышал!.. Ха-ха!.. Один знатный футболист, не буду называть его фамилию, после смерти попал в ад. Ну, главный черт и говорит: я смотрел, как ты играешь, – понравилось. От кары совсем освободить не могу, это не в моей власти, но зато сам можешь выбрать место, где станешь отбывать свое пожизненное… то есть вечность. Ну, идет наш футболист по пеклу, смотрит по сторонам. В одном месте в котлах с кипящей смолой сидят, в другом – на раскаленных сковородках, в третьем – на кольях корчатся… Все страшновато, все почему-то не по ндраву. А тем временем идет по берегу озера, полного дерьма, там по горло в этом самом стоят какие-то грешники. Переговариваются, курят, анекдоты травят. Подумал, хоть и воняет, но все-таки лучше, чем в котле, сказал, мол, здесь буду. Ну, спихнули его в дерьмо, смрад страшный, только-только он перевел дух, как появляется надсмотрщик и орет: «Кончай перекур, давай доедай остальное!»

Все захохотали, даже Настенька залилась звонким счастливым смехом здорового плакатного детства. Только я не мог выдавить улыбку. Лицо как замороженное, а в груди вместо сердца ледышка. Тело все еще чувствовало тот черный ужас, который терзал всю ночь, пытаясь загасить сознание.

Все эти анекдоты про ад и про рай тоже от неприятия разумом самой мысли о небытии. Ибо не стоять футболисту в озере дерьма. Будет гораздо хуже. А гораздо хуже – это когда ничего не будет. Ни котлов с кипящей смолой, ни раскаленных сковородок, ни сдирания кожи в той, другой, жизни.

А эти люди… они просто не осознают, что ничего не будет. Знают, но как-то странно знают. Как будто нелепую и ненужную формулу сложного и никому не нужного химического соединения, которую заставили выучить в школе надоедливые учителя.

Леонид сказал, бросив быстрый взгляд на меня:

– Похоже, Егору это рассказывали раз десять. Да не крути проволоку в ту сторону! Сломаешь, потом хоть плоскогубцами…

– Отстаешь, – обвинила Настя. – И мне по три раза одно и то же рассказываешь!

– Что-то с памятью моей сталось, – хохотнул Леонид, ничуть не обескураженный. – Все, что было не со мной, помню!

Эту старую шуточку по поводу «Малой земли» Брежнева я помнил чуть ли не с детского сада, но сейчас она прозвучала странно и тревожно. В груди заныло, словно оголенным электродом провели по обнаженному нерву. Странность в том, что я тоже помню или смутно вспоминаю то, что случилось не со мной. Иначе как это я мог облетать нейтронную звезду, бывать на странных улицах, идти, не проваливаясь, по лиловому туману – снилось и такое!..

Пробка подавалась туго, шампанское в холодильнике месяц, едва выдрал, зашипело слабо, но пробками в потолок – купеческая привычка, рецидив бедности: пусть все видят, что мы пьем! – без труда разлил по бокалам, даже не выпустив пену на стол через края.

По ритуалу звонко чокнулись краями фужеров, отпили, похвалили вкус и букет, хрен там букет – подделка, принялись за торт. С экрана телевизора нечто длинноволосое с жаром говорило о проблемах СПИДа, о тысячах больных, а скоро их будут десятки тысяч, мы за столом употребляли торт, слушали, кивали, соглашались, со стороны вроде бы в самом деле прониклись этой тревогой и болью.

Но в мозгу у меня билось болезненное и намного страшное: какой СПИД, какие десятки тысяч? Шесть миллиардов поражены этим СПИДом! Все человечество. И дети, вплоть до самого крохотного младенца. И этот СПИД передается по наследству. У нас всех иммунодефицит бессмертия. Мы все умрем очень скоро. Все. До последнего человека. И даже те, которые придут после нас, тоже умрут. Но они – ладно, черт с ними. Самое худшее, что умрем мы. Да и это не так важно, самое же что ни на есть важное, что умру я.

Леонид внезапно посерьезнел:

– Это что, СПИД не самое страшное.

– А что страшнее? – живо поинтересовалась Лена. – Рак?

– Болезни всех не поражают, – ответил Леонид. – Даже в эпидемии чумы, когда вся Европа, казалось, вымирала, находились люди с иммунитетом… Но вчера астрономы наконец подтвердили, что знаменитая комета Аттила, что в прошлый раз прошла так близко, на этот раз столкнется с Землей.

Лена сказала громко и победно:

– А я знаю! Комета – это видимое ничто. Так сказал не то Галилей, не то Ламарк. На самом деле в моей сумочке больше массы, чем в десяти таких кометах.

Лицо всегда улыбающегося Леонида на этот раз осталось серьезным:

– Дело в том, что… Да-да, дело в том, что эту комету правильнее было бы назвать астероидом. Он немногим уступает массе Луны. Даже если пройдет близко, то это будут такие возмущения по всей Земле!

Лена вскинула брови:

– Возмущения? Митинги? Забастовки?

Леонид сказал очень серьезно:

– Даже наша Луна, что на расстоянии… гм, словом, на очень большом от Земли, вызывает океанские приливы и отливы. А если Аттила пройдет ближе, чем Луна, то земная кора точно так же задвигается, как и морские волны. Напоминаю, что земная кора – это пленка на кипящем молоке. Под тонким слоем земной коры – многосоткилометровый слой кипящей магмы! Словом, от нашей цивилизации не останется и следа. Мала вероятность, что вообще уцелеют хоть жуки или тараканы. А если астероид столкнется с Землей, то…

Он даже побледнел, щеки осунулись. Настенька звонко и неуместно захохотала. Ее глаза были устремлены через плечо мужа. Там знаменитый клоун, толстый и напыщенный, швырялся тортами.

Лена рассмеялась следом, смех ее был беспечным и заразительным. Я ощутил, что и сам начинаю хохотать, глядя, как толстый человек в нелепой одежде то поскользнется на кожуре, то плюхнется в лужу, то ему в который раз швырнут в лицо тортом… Рядом визжала, изнемогая от хохота, Лена. Ей вторила, не сдерживаясь, Настя.

Когда пошла реклама, Леонид поспешно достал сигареты:

– Я курну на балконе? А когда начнется, крикните.

Лена вслед крикнула задорно:

– Капля никотина убивает лошадь!

– Пусть не курит, – отозвался Леонид привычно. – Да и вообще, какой дурак дает лошади курить?

Он исчез, плотно притворив за собой дверь, чтобы не потянуло сигаретным дымом. Настя вздохнула:

– Ему и пить нельзя, и курить вредно! А он и то, и другое и… гм… в третьем усердствует тоже.

Обе засмеялись заговорщицки, я молчал, посматривал одним глазом на балконную дверь. Леонид жадно затягивался, дым валил из ноздрей, как у Змея Горыныча. Шампанское ударило в голову. Во всем теле ощущалась приятная расслабленность, но блаженное успокоение в мыслях не приходило.

Какая к черту борьба с алкоголизмом, мелькнула горькая мысль, с курением, наркотиками! Смешно, когда рассказывают о том, что капля никотина убивает лошадь. Что двадцатилетнему парню до того, что в пятьдесят лет он заработает рак легких? До пятидесяти целая вечность…

Курят потому, что хотят быть в стае. Курящие – как бы единая масонская ложа, отдельная стая, замкнутый союз, где все помогают друг другу… одалживая сигареты… Некурящий оказывается волком-одиночкой, а привычному к стае человеку это страшновато…

А с алкоголем и того страшнее. Человек инстинктивно страшится сверкающей горы, на которую надо карабкаться. Внизу, в теплом болоте дочеловеческих инстинктов, откуда вышел после сотни миллионов лет неразумного существования, уютно, не страшно… И если принять дозу, то возвращаешься в это состояние доразумности, покоя, власти глубинных инстинктов. Немногие могут удержаться на сверкающем склоне горы, не поддаться соблазну скатиться в теплое болото.

Леонид, вернувшись, потер ладони, кивнул на опустевшие фужеры.

– Наливай!

Я разлил, обходя свою посудину. Леонид вскинул брови: такого за мной не водилось. Я криво усмехнулся: а что мне с того, что подумает или как истолкует это существо? Все равно оно скоро умрет. Как и остальные двое.

А я смотрел на Леонида, он ел, похохатывал, что-то рассказывал, весело блестя зубами, жестикулировал. Неужели, мелькнула мысль, он… это вот, которое Леонид, тоже… есть? Существует?.. И тоже что-то чувствует, понимает, даже думает?.. Неужели в этом существе тоже есть «я»?..

Не слишком ли много, метнулась смятенная мысль. Я – это понятно. Я себя чувствую. Его я не чувствую, значит – его нет. Или оно есть, как некий орнамент вокруг моего бытия. Как деталь некого извилистого коридора моей жизни, моего пути. Я иду, мне кажется, что передо мной простор, а на самом деле всюду незримые стены, где камнями служат и люди, и взгляды, и мои собственные желания, хотения, заблуждения, страхи, надежды.

Я видел, что эти остальные посматривают на меня как-то странно. Да, держусь как-то иначе, хотя вроде бы уже не инопланетянин… хотя кто знает… но все же теперь я чувствую себя так, словно стою на следующей ступени эволюции, а они остались еще там, в млекопитающих. Пусть даже в приматах.

– Только шампанское, – сказал Леонид со вздохом. Он поднял бокал, рассматривал пузырьки, отчего его глазные яблоки жутко скосились почти на кончик носа. – Даже от пива начинается. Ну, голова трещит, тяжесть во всем теле…

– У всех тяжесть, – живо возразила Настя. – Это же расслабон! Такой приятственный.

– Приятственный, – буркнул Леонид. – Но когда задницу не можешь вытащить из глубокого кресла…

Он жаловался и жаловался, а я внезапно подумал: а чем у меня лучше? Да, я сильнее, моложе, здоровее. Лучше выгляжу, женщинам нравлюсь. Но всего через несколько лет, пусть даже несколько десятков лет, ведь это так мало! – состарюсь до безобразия, буду ходить с палочкой, забывать свое имя, гадить под себя… а потом и вовсе угасну. Совсем. Меня сожгут или закопают, но это будет уже потом, а еще до этого меня не станет.

Лена как услышала мои мысли или же тень моих мыслей, потому что от самих мыслей ее бы перекосило, если бы не умерла сразу от ужаса.

– Будет вам расслабон! Вот если та комета в самом деле шарахнет…

– В самом деле, – подтвердил Леонид хмуро. – Астрономы еще в Древнем Египте точно предсказывали затмения и движения планет. А сейчас так и вовсе до долей секунды и до миллиметра!

Настенька обернулась ко мне.

– Что-то Егор теперь такой молчаливый!

– Грустит, – поддакнул Леонид.

– О чем?

– Ну, о чем может грустить молодой и здоровый мужчина?

– Фу, какой ты…

Леонид с хитрой усмешкой повернулся ко мне.

– А в самом деле. Как думаешь, есть шансы хоть кому-то уцелеть в этой всемирной катастрофе? Если закопаться в бункеры, сделать запас еды на сто лет…

– А какая ж это всемирная? – удивилась Лена. – Всемирная – это когда все вдрызг!

Они с таким смаком рассуждали о столкновении кометы с Землей, что у меня волосы зашевелились на затылке. Они ж ничего не понимают! Они по-прежнему чувствуют себя на той земле, что неподвижна, плоская, как бильярдный стол, стоит на трех китах и накрыта надежным хрустальным куполом… ну пусть в центре мироздания, а вокруг нее крутится всякая там мелочь вроде Солнца, Луны и звезд… И никакая комета…

И опять не то, мелькнула страшная мысль. Что такое по-настоящему всемирная катастрофа? Это не удар кометой, не ядерная война, не экологический хаос или перенаселение! Это не истощение ресурсов. Всего лишь гибель человечества или всей планеты Земля. Мелочь… Всемирная – это когда умру я. Со мной исчезнет и весь этот мир.

И вообще все.

ГЛАВА 6

Когда они ушли, Лена села дозваниваться до Макеевых, если что не так, то можно и на электричке к дачам, а я побрел в ванную. Снова из зеркала с недоумением уставилось существо, в которое я всажен. Вода бурно хлестала из обоих кранов, я торопливо разделся, ноги мои заученно перенесли меня через уже теплый эмалированный край.

Лежа на дне, сперва чувствовал тяжесть своего тела, потом вода поднялась, я ощутил себя в невесомости, блаженном состоянии, испытанном разве что в доразумности, когда витал вот так же в околоплодных водах…

Горячая вода чуть ли не пропитывала тело насквозь, малейшее движение, как пушинку, приподнимало в общем-то грузное тело моего разумоносителя. Вдруг, когда чувствовал покой и счастье, кольнуло горькое: но это все временно! Потом этого никогда не будет. Когда твои обглоданные червями кости будут лежать в земле, уже никогда не ощутишь, как опускаешься в горячую воду, как нежишься перед тем, как потянуться за увлажняющими и сберегающими шампунями…

Горечь перешла в холод. Страх прокатывался по телу все учащающимися волнами, словно я превратился в судорожно убегающего червяка. Во мне возникла жажда что-то делать немедленно, ведь я с каждым мгновением старею.

Потом чернота накрыла сознание. Я забарахтался, вода выплеснулась через край, я услышал ее плеск по кафелю, а порог низкий, если перетечет, то сквозь щели попадет к соседу внизу… Чернота медленно, очень нехотя отступила.

Я свесил голову над краем, пустяки, вылилось не так уж и много, но теперь я торопливо ловил взглядом плитки, считал их прямо и по диагонали, множил, высчитывал, сколько пошло на стену, сколько под раковиной… и холод начал медленно истаивать, только внутри все же осталось странное чувство потери.

Так же торопливо я намыливался, терся щеткой, а перед мысленным взором прокручивал формулы завитков газа, дорогу в булочную… нет, лучше к стадиону, лица Насти и Леонида, а когда споласкивался и наспех растирался полотенцем, уже прислушивался к работающему телевизору, голосу Лены, она напевала что-то вместе с группой «Квин».

Потом снова звонок, я услышал ее звонкий голосок:

– Точно?.. Уже?.. Пригнал?.. Ну, наконец-то… Много содрали?.. Грабители… Это они нарочно такие термины придумывают, чтобы голову заморочить… Хорошо, я буду там в шесть. Да ничего, я всегда просыпаюсь рано. Ладно, до завтра!

Когда я появился, уже сухой и чистый, но пустой внутри, она сидела в позе школьницы перед телевизором. Увидев меня, оживилась:

– О, какой чистенький!.. Все, машина уже вышла из этого чертова сервиса. Как новенькая, хотя обошлось это… Так что недельку-две я не буду вылезать с дачи. Если что нужно будет, звони туда.

Я покосился в темное окно:

– Ого, уже скоро ночь. Оставайся до утра. Отсюда к Макеевым ближе.

Она взглянула как-то нерешительно, в голосе было колебание:

– Да как-то…

– Ерунда, – сказал я искренне. – Им к тебе крюк через весь город, это полтора часа на машине! А утром время дорого. А ко мне не больше десяти минут!

Она снова долго думала, поглядывая на меня, наконец ее бровки поднялись.

– Ладно, уговорил. Неудобно только сообщать… чтобы заехали по такому адресу…

– …какой ты клялась забыть, – засмеялся я.

– Я этого не говорила! – вскричала она негодующе. – Макеев тебя и сейчас уважает!

– Тогда в чем проблема? – удивился я.

Она фыркнула, отвернулась. По экрану двигались ее любимые ведущие, гремела отвратная музыка, вопли, дурацкий хохот за сценой, а я ощутил себя несколько легче, защищеннее, словно это слабое существо в самом деле может меня защитить от самого страшного, что меня ждет, – небытия.

Второй раз с такой же сокрушающей мощью тоска нахлынула, когда ужинал. Снова со страшной отчетливостью ощутил, что скоро все это исчезнет. Меня не станет, никогда уже я не смогу почувствовать вкуса борща, жареного мяса, горячего кофе… Раньше вспоминал о смерти только перед сном. Когда темно, когда можно углубиться в себя. А сегодня впервые ощутил свое близкое исчезновение при ярком свете, погрузившись в теплую воду ванной, и вот опять… Или это приходит тогда, когда мозг ничем не занят и я могу отдаться о щ у щ е н и ю?

В полночь Лена, помню, обычно переключала телеканал, какой бы мексикано-украинский сериал ни шел, на свой любимый, криминальный. Там в течение пятнадцати минут очень коротко перечисляли и показывали истекающих кровью жертв при дорожных авариях. Обычно ребята с телекамерами успевали так быстро, что телезритель вживую видел, как распиливают сплющенные автомобили, выволакивают истекающие кровью останки, сами определяли, кто уже мертв, кто умрет по дороге в больницу, а кто выживет…

Показывали сбитых автомобилями, раздавленных. На экране вовсю полыхали пожары, в которых горели бомжи, но иногда и жители респектабельных квартир. Еще в день по три-пять убийств, обычно пьяные разборки, но иногда и эффектные заказные убийства.

Сейчас она тоже не изменила своей милой привычке. Мы лежали в просторной общей постели, друг друга не трогали, почти брат и сестра, ее рука пощелкала пультиком, и отсвет пожаров и пролитой крови упал на ее милое лицо. Я косился на нее, видел, как под пухлыми губами скрываются острые зубки универсального хищника.

– И что тебе там нравится? – спросил я. Она удивилась, не отрывая глаз от экрана, там санитары бегом пронесли на носилках залитое кровью тело.

– Ты чего? Раньше и тебе нравилось!

– Было, – пробормотал я.

– Ну и что вдруг?.. Правда, сегодня как-то мало убитых… И на пожаре никто не сгорел. Скучно.

– Зато на дорогах погибло семеро, – сказал я саркастически.

– Это да, – согласилась она обрадованно, со здоровым блеском в глазах. – Особенно когда эти две иномарки на полном ходу лоб в лоб!.. Не помогли все эти хваленые ремни безопасности, подушки…

– Лобовой удар, – пробормотал я. Плечи мои передернулись. – Они даже не успели почувствовать боли… наверное.

– Это вряд ли, – заявила она авторитетно. – Это в «жигуленке» бы сразу, а здесь все-таки иномарки… Вон тот спасатель говорил, что еще слышал стоны, когда резали машину, чтобы извлечь тела!

Высветились благодарности спонсорам и фирме, что предоставила костюм ведущему. Видать, совсем обнищал, бедняга, в лохмотьях ходит. Я отвернулся к стене и закрыл глаза. Лена осталась ожидать программу, которая собирала несчастные случаи за сутки по всему миру. Там крови целое море, если в Москве за день десять человек, то сколько на всей этой планете…

На запястье едва слышно тикало. Чтобы не пытаться понять спросонья, который час, я не снимал часы даже в постели. Сейчас тупо смотрел на циферблат, не понимая, почему вдруг стало тревожно, а от нехорошего предчувствия защемило в груди.

Часовая почти стоит, минутная движется едва-едва заметно, но секундная стрелка бежит резво. И все время только вперед! Вот пять секунд… вот десять… пятнадцать… двадцать две… И даже если я сплю, если просто лежу тупо, не живу, так сказать, она все время бежит и бежит… Я не знаю, как ее остановить, и пока, насколько знаю, никому не удавалось. Время шло, когда Цезарь вел легионы на Галлию, когда моему деду стукнуло двадцать лет и он решил жениться, идет сейчас и будет идти потом, в году двухтысячном, в трехтысячном, стотысячном… Может быть, тогда и людей уже не будет, а если будут, вспомнят ли нас?

Я ощутил боль в груди. А что мне до того, если и вспомнят? Я уже не буду быть.

Меня не будет.

И в третий раз эта леденящая тоска нахлынула, когда я почти заснул, когда тело расслабилось полностью, уже чувствуя, как в него входит этот загадочный сон. Неужели исчезнет весь сладкий мир, я не буду слышать запах кожи этой женщины, ее волос, обхватывать ее собранное в комок тело, не услышу тихого сопения. Никогда не услышу, никогда… Потому что исчезну я, исчезнет она…

Я стиснул зубы, обхватил Лену так крепко, что она проснулась, сказала с сонным удивлением:

– С чего вдруг так возбудился?.. Спи, уже поздно.

– Спи, любимая, – прошептал я, и черная мгла чуть отступила, хотя я видел, как она поглощает углы комнаты, наступает злорадно. – Спи. Я люблю тебя.

– И я, – прошептала она сонно. Подвигала задом, устраиваясь в объятиях поудобнее, теплая и мягкая, такая домашняя и пододеяльная, чмокнула губами, не раскрывая глаз, и снова засопела тихо и довольно.

Я обхватил ее, такую нежную и мягкую, это называлось спать «ложечкой», по телу прошла блаженная волна расслабления. Мозг начал затуманиваться, я уже ничего не видел, не чувствовал, кроме того, что лежу в теплой постели и что сознание угасает, угасает, угасает…

Ледяным ветром смерти дохнуло так ясно, что по всему телу кожа вздулась крупными пузырями. Я вздрогнул, сжал теплое тело в объятиях с такой силой, что оно мявкнуло и протестующе дернуло локтем. Но ведь сознание мое и так умирает каждую ночь! Или впадает в такое странное состояние, когда с ним что-то делают, творят, подправляют, а потом утром я просыпаюсь, помня урывки каких-то странных видений. Вроде бы все тот же человек, но на самом деле иной, подправленный… Или вовсе иной, не считающий себя все тем же?

Осторожно, стараясь не разбудить это теплое ласковое существо, я выбрался из постели, заботливо укрыл ее округлое плечо одеялом.

Она почуяла, спросила сонно:

– Ты куда?

– Чаю много выпил, – ответил я, – сейчас вернусь, спи.

Я зашлепал в сторону туалета, свернул на кухню. В окно падал слабый свет от многоэтажного дома напротив. Вдали противно скрипнули тормоза, едва слышно простучали колеса далекой электрички. Две трети окон уже темные, там тоже…

Холодок ужаса прокатывался по телу, пытался проникнуть в мозг. Я старательно отгонял, начиная пристально рассматривать посуду на кухне, аккуратно поставил чайник на плиту, повернул вентиль и поджег газ.

Так, первое: прежде чем решу, кто я и как отсюда выбраться, надо выполнить главное условие – сберечь себя от случайностей. Не упасть с балкона, не перевалиться через перила, осторожно переходить улицу, не ввязываться в пьяные драки. Правда, остается еще риск быть случайно застреленным при бандитской разборке, задавленным пьяным лихачом, что помчится на красный свет, не застрахован от рака, диабета или других пока неизлечимых болезней, как будто мне не все равно, что их начнут лечить через сто лет!.. Но все же есть шанс протянуть существование этого тела на три-четыре десятка лет, а за это время попытаться найти какой-то выход…

Какой выход, мелькнула горькая мысль. Думаешь, до тебя никто не искал? Первая запись, что дошла из глубины веков, это безумный страх и стенания египетского Гильгамеша, что боялся умереть и все искал бессмертие. Увы, безуспешно…

И другие искали. Гёте две трети жизни ухлопал на поиски эликсира бессмертия, потом написал об этом «Фауста». Маркиз де Сад искал, купаясь в крови младенцев, секты всякие ищут, принося жертвы Сатане…

Пока чайник закипал, включил телевизор, сразу до предела приглушив звук, хотя Лена обычно спит, как бревно. На экране изумленный толстяк брал интервью у поджарого господина, которому можно было с одинаковым успехом дать как пятьдесят лет, так и семьдесят. Господин вспоминал времена революции, рассказывал, как он стоял в карауле Зимнего дворца, когда ворвались красные, я не успел подсчитать, сколько же ему лет, как телеведущий вклинился и напомнил, что господину пошел сто пятый год.

Я ощутил, что тоже начинаю всматриваться с жадным интересом в лицо человека, которому удалось перешагнуть за отведенные рубежи. Не страшны ли ему эти добавочные годы? Ведь семидесятилетний может себя успокаивать, что этот день еще не последний, есть же на свете и постарше люди, а каково этому старцу?

Да черт с ним, мелькнула в голове горячая, как кипяток, мысль. Зато если он столько прожил, то есть шанс и у меня?

И так же думает каждый, всплыла другая мысль, уже не такая радостная. Вот сейчас смотрят, созывают к телевизорам всех, кто на кухне или на балконе, с восторгом тычут пальцами: вот тому мужику сто четыре года! И помрут, кто в статистические пятьдесят восемь, кто чуть позже, а кто-то и раньше, оправдывая среднюю цифру.

– Что ж это я, – сказал я вслух, чувствуя на языке легкую горечь, – даже порадоваться не успел…

Лейб-гвардеец хорошо и с юмором рассказывал о тогдашних нравах, поведал о театрах и актерах того времени, цитировал длинные отрывки из Бентама и Мабли, я невольно вспомнил генсека Брежнева, который свою фамилию читал по складам на заранее заготовленной бумажке. Даже если этому феномену не сто четыре, а всего пятьдесят, все равно такие передачи надо показывать время от времени. У людей, которые все больше начинают со страхом задумываться о том, что же их ждет Потом, это вызовет прилив оптимизма, они ощутят, что еще масса времени впереди, а там наука что-то да придумает для их бессмертия… три ха-ха-ха!.. и с этими оптимистическими мыслями неожиданно умрут в пятьдесят восемь.

– А все-таки шансы повышаются, – сказал я вслух, хотя, похоже, это все-таки говорил мой разумоноситель. – Если он смог, то почему не я? К тому же пил и курил, а если я откажусь… Да еще если соблюдать режим питания и… разные другие режимы…

Против желания сердце начало постукивать учащенно. Мне сейчас только неполных тридцать. Еще масса времени для развития науки и техники. Пусть через пятьдесят лет еще не будет придумано бессмертия, но можно будет пересадить изношенное сердце, печень, почки… Суставы и сейчас пересаживают! Я согласен жить без рук-ног, но только бы жить. А с искусственными органами проживу еще с полсотни лет, если не больше, а там наука и загадку бессмертия расколет…

Звук от телевизора внезапно рванул резкий и наглый, словно взорвался снаряд. Я невольно повернул голову, и в череп через уши и глаза ворвалась мощная, хорошо продуманная высокопрофессиональными специалистами акция по навязыванию нового вида прокладок для женщин. Компьютерная графика, созданная лучшими программистами мира, умело закручивала пространство, показывая, как прокладка прилегает и высушивает, а лучшие художники планеты расцвечивали и усыпали блестками сухое ухоженное тело. Я засмотрелся, краем сознания понимая, в каких муках рождалась каждая деталь этого тридцатисекундного шедевра и что на затраченные деньги можно было бы содержать крупный научно-исследовательский институт проблем медицины в течение двух-трех лет.

Сколько рекламы, сколько людей… А сколько держав даже не подозревают о моем существовании!.. Ко рту подступила горечь, едва я попытался представить себе всю планету. Сколько людей, которые не знают обо мне! Сколько молодых девушек, которые могли бы… с которыми я мог бы… которые подошли бы мне гораздо больше, но что я могу? Что я могу в этом теле и в этой эпохе?

Щемящая тоска перед необъятностью мира и моими крохотными возможностями ушла вглубь, а оттуда вдруг кольнуло холодом, словно сердце напоролось на острое лезвие скальпеля. Страшно, что столько держав не подозревают о моем существовании, но еще страшнее… нет, об этом лучше не думать… черт, само додумывается, мысль трудно остановить, вот уже выдала, что эти державы не заметят и моей кончины, моего исчезновения. Мир исчезнет, вселенная исчезнет, жизнь прекратится, и настанет Великая Тьма, Небытие… но эти державы, и девушки в разных странах совсем-совсем не заметят этой величайшей из катастроф!!!

ГЛАВА 7

Я увидел черноту, от которой защемило сердце. Чернота разделялась широкой багровой полосой, а на этой полосе стояла моя бабушка, умершая давно или совсем недавно, смотря как считать, и произносила ласково и грустно: «Ну вот, мой птенчик, мы увидимся уже скоро… Еще чуть-чуть, и увидимся». Душу сковал холод: я знал, что это мое сумеречное сознание создает эту картину. Мы не увидимся, потому что бабушка давно мертва и рассыпалась в пыль. Это мозг строит иллюзии, чтобы я… не впал в панику?.. не заметался в животном страхе?.. не знаю… Поглощая фигуру бабушки, начал возникать свет, яркий и всесжигающий, я начал твердить себе в панике, подавляя страх, что сейчас это погаснет, сейчас это все пройдет… В полном бессилии понимал, что это последние мгновения моей гаснущей жизни, а когда нарастающая тьма начала сменяться странно раздробленным на мелкие квадратики светом, будто свет проходил через рифленое стекло, я сжался весь, ибо после этого света, когда в мозгу иссякают последние крупицы кислорода и мозг гаснет, наступит то страшное небытие, когда моего сознания не будет… а значит, не будет и меня. Никогда. Вовеки.

Я вынырнул из тьмы сна, ощутил тело и стучащее сердце. Страх… нет, великая печаль растворилась в теле, пропитала каждую клетку. Да, сейчас я, оказывается, еще жив. Ну и что? Очень скоро случится именно то, что увидел…

Ладонь моя лежала на соседней смятой подушке. Открыл глаза, рядом пусто, позвал:

– Лена!.. Ты где?

Из кухни доносился мерный звук срывающихся с крана капель. Прислушался, но только перекликаются диспетчеры на близком Белорусском вокзале, внизу затявкали собаки, и снова только мерный стук капель.

На столе записка: «Не стала будить, ты спал, как мертвый. Машину уже подали к подъезду. Целую, Лена».

Однажды к клазомейцу Анаксагору, поглощенному беседой с друзьями, подошел какой-то человек и сообщил, что оба его сына умерли. Анаксагор спокойно сказал, что всегда знал, что породил смертных. Выходит, Анаксагор не просто знал, но и как-то сжился с этой мыслью, с этим чувством. Сжился, покорился ему! Но я… я не хочу покоряться! Я не хочу жить, зная, что умру!!!

На алгоритмах оделся, почистил зубы, позавтракал, вышел и нажал кнопку лифта, потом к троллейбусу, привычный щелчок компостера, протиснулся к хорошенькой молоденькой женщине, чьи молочные железы выпячены так, что невольно заденешь локтем, – привычная игра в общественном транспорте, легкий петтинг по дороге, она тоже может шаловливо и украдкой от других пассажиров пройтись кончиками пальцев у тебя по змейке на джинсах. Все едут с неподвижными лицами и глядя мимо друг друга, не стоит привлекать внимания, хотя кто-то ревниво и завистливо замечает, потом остановка, с сожалением выходишь, ощущая неудобство от скопления горячей крови в определенном месте.

Квартал до здания института, вахтер, лестницы, как дела, все в порядке, привет своим, надвигается распахнутая дверь, за ней привычный мир с привычными людьми, что просто живут, едят, размножаются, что-то делают, вот мой стол с кучей бумаг, стул, комп с погашенным экраном…

Ведомый теми же алгоритмами, я включал, настраивал, даже это все можно делать без участия разума, привычно, хотя вроде бы сложнейшие программы поставили пару месяцев назад, и я действовал, двигался, пальцы щелкали по клавиатуре, гонял мышкой и тыкал курсором в пиктограммы, открывал и передвигал виртуальные объекты, совмещал, достраивал, привычно пошарил в ящике стола и, не глядя, достал и распечатал коробочку с печеньем, похрустел…

Над ухом раздался мощный голос Вавилова, заставивший меня вздрогнуть:

– Черт, а они в самом деле выигрывают!

Я испуганно оглянулся.

– Что? Ты о чем?

Он ткнул пальцем в противоположную сторону. На столе у Маринки пробовали на ее компе новый TV-тюнер. На экране двигались цветные фигурки, что-то выкрикивали, вздымали кверху руки, подпрыгивали, бросались друг другу на шеи.

– Смотри! – сказал он с раздраженной завистью. – В прошлый раз они разыгрывали в лотерею пять пней и одну иномарку. Я думал, брехня, а они в самом деле вон вручают выигрыш!

Угрюмов пробурчал недоверчиво:

– Думаю, все равно брехня. Подстроили так, что получают свои.

Вавилов поколебался, сказал уже тише:

– Черт их разберет. Но, с другой стороны, деньги ж небольшие! Надо послать им всего червонец, а выиграть можно иномарку! «Мерс» или «бээмвэ»!.. Как ты, Егор? Попробуем поймать удачу за гриву? Или хотя бы за хвост?

Я вздрогнул, медленно выныривая в этот мир и еще не сообразив, отдаться ли разумоносителю, когда он будет отвечать за меня привычно и округло, или же вякнуть что-то самому.

– Что?

– Давай, – повторил он громко, как глухому, – сыграем. В телелотерею! Вдвоем. Больше. Шансов.

– На что?

– На выигрыш, чудило! Там не так уж много ответов. И все выбирают одинаковые. И мы с тобой выберем: ты – один, я – другой. Больше шансов.

Я поморщился, помотал головой.

– Извини, не играю.

Он покачал головой, оглядел меня как безнадежно больного.

– Да, ты совсем сдаешь. Пить уже перестал, курить – тоже! Только с бабами завязать – и можно в гроб.

А Угрюмов пробурчал:

– Пить – вредно, курить – противно, но умирать здоровым – обидно…

Какая, к черту, лотерея, мелькнула у меня обжигающая мысль. От страшной трезвости обдало холодом. На самом деле уже вытянул счастливейший билет, и это просто невероятный случай, что он достался мне. Даже по теории вероятностей. Только один счастливый билетик на триста пятьдесят миллионов! На котором было написано – жизнь. Все остальные – смерть, гибель. Да что там один из трехсот миллионов… Намного, намного больше. Один из многих миллиардов.

Когда-то существо, мой отец, копулируясь с моей матерью, выпустило за раз триста миллионов – как минимум! – на самом деле намного больше, сперматозоидов. Только один сумел внедриться в яйцеклетку, тут же захлопнул все двери и окна, укрепил стенки. Остальные, постучав лбами об отвердевшие стены, погибли. А тот, кому посчастливилось, развивался, рос и в конце концов развился настолько, что начал самостоятельную жизнь. А потом его оторвали от пуповины, он получил имя… Это был я.

Да, мой отец много лет едва ли не каждый день выбрызгивал по триста-пятьсот миллионов носителей жизни, но все погибали. У них не было даже шансов. И лишь только один раз им дали шанс. Я был в том счастливом забеге, где участвовали триста-четыреста миллионов участников. Если бы первым к яйцеклетке добежал другой, то меня бы не было. Никогда.

Так о какой еще лотерее может идти речь? Я уже выиграл такое, что все остальное – дым, пар, одинокий атом во Вселенной… А подумать только, меня могло не быть!.. Не быть! Как это – не быть?

Сначала я представил себе черноту космоса, но там все же плавали странные кольца, пятна, а это уже что-то, затем вообразил себя без рук, без ног, без тела… Труднее всего было вообразить себя без чувств, без мыслей…

И тут судорога черного ужаса подбросила меня со стула. Сердце колотилось как ошалелое, всхлипывало. В груди сипело, как старый насос. Весь организм судорожно доказывал, что он есть, что живет, что не умер. Смерть сама по себе не страшна – страшно то, что это уже навсегда. Холод проник во внутренности, начал подниматься ледяной волной. Я чувствовал себя сосудом, что заполняется черным отчаянием. В голове стучат молоточки, там жар, но никакой жар не остановит эту волну ледяного холода.

Это навсегда, шепнули мои губы. Это уже навсегда… Никогда мне было не быть… Ни кем быть, а вообще быть. Никогда… Я умру, исчезну навсегда….

Как издалека донесся встревоженный голос Угрюмова:

– Егор, что с тобой?

Я просипел:

– Ничо…

– Да на тебе хари нет!

– А где…

– Не знаю. Но хари нет, точно.

Сквозь мрак небытия проступили очертания комнаты. Столы, компы, существа с белыми лицами – все повернуты в мою сторону. Одно встало со словами:

– В самом деле, до чего же здесь душно!

Хлопнуло окно, по моему лицу мазнуло прохладной лапой свежего воздуха. Я сумел опуститься на стул, не промахнувшись, но руки дрожали, во мне жил черный ужас и страх перед состоянием, когда меня не было.

Существо, что открыло форточку, приблизилось к моему столу. Молодая особь, половозрелая самочка. От нее тугими волнами идет запах гормонов.

– Тебе в самом деле дурно?.. Или в ужасе, что отпуск перенесли на декабрь?

– А что, перенесли? – вяло поинтересовался я.

– Конечно! – ответила она сочувствующе. – Вон в коридоре новое расписание повесили!

Я тупо молчал, а за моей спиной голосом Вавилова пробурчало:

– Кому ты веришь? Марине?.. Она всех так прикалывает.

Я был налит черным тяжелым страхом, как сосуд ртутью. Тело вздрагивало, череп трещал, словно ломались черепки на холоде. Чувствуя, что эта чернота вот-вот затопит целиком, я ухватился за первое же, что пришло в голову: начал читать вслух «Евгения Онегина», а когда запнулся после первой главы, перешел на «Облако в штанах», которое знал почти полностью.

Вавилов вытаращил глаза, брови полезли вверх. Когда заговорил, в голосе звучали неподдельное недоумение и даже странная тревога:

– Что с тобой?

– Память проверяю, – ответил я хрипло.

– Зачем?

– Не знаю, – ответил я счастливо, что могу ухватиться еще за какую-то нить, могу общаться, снова вернуться в привычный мир. – Дурак, наверное. Правильнее бы не память, а мышление заново проверить… Интегралы бы пощелкать, дифференциальные уравнения порешать.

Он повторил с еще большим недоумением:

– Зачем?

Я тяжело вздохнул:

– Ты прав. Чувствую, что не поможет. Дифференциалы решу с легкостью. Если не в уме, я и раньше этим не блистал, то на бумаге уж точно. Без всяких компов и логарифмических линеек.

В его глазах тревога проступала все отчетливее. Наконец он спросил напряженным голосом:

– Похоже, тебя это не радует?

– Нет, – честно признался я.

– Ну, старик, ты даешь! Правда, такая жара стоит! Ты просто перегрелся. Или к бабам надо сходить. А то чересчур много энергии сублимируется в голове. А ее надо выпускать, выпускать!.. Природа постаралась, придумала все так, что выпускать очень даже приятственно.

– Да, – сказал я трезво. – Уж она-то постаралась.

– Ладно, старик. Что с тобой? Ты помнишь телефоны всех баб, разве этого мало? Я всех записываю, да и то потом не найду куда записал! Чего тебе еще? Чем ты недоволен?

Люди разговаривают даже с собаками и кошками… как говорят, когда нет равного собеседника, но на самом деле теперь я понимаю, почему вступают с ними в беседы, почему у них постоянно включен телевизор!

Я ответил ему как собаке или горшку с геранью, чтобы услышать свои слова произнесенными, вслушаться в них и, возможно, уловить, где ошибся и почему:

– Не радует потому, что помню вроде бы сложное… так нас учили в школе, но совершенно не могу понять самого простого… самого-самого элементарного.

Он насторожился:

– Чего?

– Зачем мы живем, – сказал я убито. – Кто мы?.. Какова цель нашего бытия?

Он присвистнул тихонько, но лицо вытянулось, глаза суетливо забегали, потом скрылись вовсе. Остались только глазные яблоки, чуть прикрытые плотными мясистыми веками. Я видел цветную радужную оболочку, темный зрачок, что вдруг расширился, но взгляда не было, словно Вавилов вдруг исчез, а я смотрел на вырезанную из дерева фигуру.

Такое превращение показалось жутковатым. Я поежился, спросил довольно глупо:

– А что, ты знаешь?

– Мы живем, – ответил он почти прежним голосом, – мы живем… мы просто живем!

– Просто?

– Живем, – повторил он. – Чудак, живи и радуйся!

Из-за дальнего стола поднялась Маринка, самая эффектная девушка отдела, но очень деловая, знающая себе цену.

– Вавилов, – сказала она повелительно. – Я схожу за бутербродами, а ты смели кофе.

– Кофе заканчивается, – предупредил он.

– В банке еще на два помола, – отрезала она. – А завтра привезут хорошие зерна, не эту пережаренную плесень, которую кто-то купил… Вот только не помню, кто?

Вавилов втянул голову в плечи, уменьшился, старательно застучал по «клаве», как заяц по барабану. Из-за его спины поднялся Угрюмов, показал в улыбке все сто зубов:

– Мариночка, мне биг-мак. С ветчиной!

Марина удивилась:

– Ты же в прошлый раз брал с сыром!

– Правда? Ну тогда и сейчас с сыром.

Из-за столов ей подтверждали, что им тоже, да, без изменений, какая Маринка умница, все помнит, она кивала, глаза внимательные, в самом деле все запоминает, наконец на миг остановилась возле моего стола.

– Тебе обычный расстегай?.. Что-то ты сегодня не совсем… Что-то собрался свершить? Взорвать Останкинскую башню?

В груди предостерегающе кольнуло, но у нее был обычный глуповато-восторженный вид молодой красивой девушки, и я с усилием ответил почти так же легко:

– Да вот сперва определю, что именно надо свершить.

Она засмеялась:

– Ого! Обычно все уже знают. А ты переходишь в разряд рефлектирующих интеллигентов.

– А это что?

– Это выше классом, – заверила она знающе. – Не умеют – это уже класс, а если еще и не знают, то это вовсе высоколобые. Мол, только дураки все знают, во всем уверены… Желаю успеха!

Она вернулась к себе, я видел, как быстро побросала в сумочку весь богатый набор косметики, разных щеточек, пилочек, два разных зеркальца, тюбики, флакончики, наборы с жутко изогнутыми ножничками, крючками – без них ни шагу, сунула туда же два безразмерных полиэтиленовых пакета.

Когда за ней захлопнулась дверь, я хоть и знал, что, если выгляну из окна, увижу, как она переходит на ту сторону улицы, а водители сигналят и предлагают подвезти, но чувство странной потери засело, как небольшая, но чувствительная заноза.

ГЛАВА 8

Кофе покупали вскладчину, так что чашки у всех одинаковые, крепость – тоже, разве что Вавилов употребляет без сахара, а я всегда кладу по три чайные ложки, к ужасу паникеров, которые делятся на ряд категорий: боязнь диабетчины, боязнь испортить зубы, боязнь ожирения, не считая тех, кто вообще боится белой смерти.

Белой, подумалось само, а я только постарался не пустить эту мысль глубже. Хватит и одного полуобморока на рабочем месте. Черт с ней, пусть белой.

Кофе заварили в огромном кофейнике, а когда Маринка вернулась, нагруженная увесистым полиэтиленовым пакетом, уже разливали по чашкам. При старом шефе так и пили за общим столом, где кофейник, но этот, нынешний, предпочитает видеть каждого на рабочем месте весь рабочий день. С чашкой дымящегося горячего напитка я вернулся за свой стол, а пока программа обсчитывала второй завиток раскаленного газа в трехмерной проекции, раскрыл газету, глаза бегали по строчкам. На этой планете информация тоже вид наркотика: если не газета, то экран телевизора или наушники радио, а то и плейера.

Маринка с чашкой в руке, грациозно двигая тугими бедрами, подошла и наклонилась над моим столом:

– Что читаешь? А, «Из рук в руки»… Брачные объявления не здесь, переверни еще страниц десять.

Я покосился в глубокий вырез блузки. С этой позиции хорошо видны две тугие молочные железы, полукруглые, как чаши, рассмотрел даже розовые ободки, что острыми кончиками натягивают тонкую ткань.

– Меня не интересуют, – пробормотал я, – брачные.

– Знаю, знаю, – сказала она насмешливо, ее глаза говорили ясно, что видят, куда я все еще смотрю неотрывно, – но рубрика с предложением внебрачных связей идет как продолжение, под тем же номером.

– Неинтересно, – буркнул я. Она вроде бы удивилась, потом протянула понимающе:

– А, потянуло на что-нибудь рыбное?..

– Почему рыбное? – сказал я хмуро. – Разве в той области можно что-то найти?

– Нет, – ответила она очаровательно. – Но Дон Жуан искал, бедняга.

– В рыбном?

– Нет, вообще в плотском омуте.

Я наконец оторвал взгляд от молочных желез, чертов разумоноситель, уже начал откачивать кровь от головы книзу, наши глаза встретились. Маринка смотрела насмешливо. Когда-то я пытался ее поиметь в обеденный перерыв прямо за этим столом, она не далась, я предложил тогда встретиться в постели у нее дома, она снова фыркнула, а на ритуальное ухаживание с обязательной встречей в кафе не было ни времени, ни желания, благо теперь женщины доступнее порции мороженого.

– Маринка, – спросил я проникновенно, – ты что, уже созрела?

– Для чего? – удивилась она. – Я просто увидела, что ты уставился в рубрику, где предлагают услуги колдуны, гуру, шаманы, гадалки, ясновидящие… А это значит, что у тебя что-то либо с глазами, либо с головой.

– Тебе что, жаль меня стало?

– Говорят, ты неплохой работник, – сказала она с сомнением. – Я бы так не подумала, но… вдруг на твое место придет что-то еще хуже?

– Спасибо.

– Всегда пожалуйста.

Я снова пошел шарить глазами по объявлениям о снятии порчи, сглаза, пробормотал:

– Маринка, ты просто умница… почти красивая. Хоть и не пользуешься косметикой.

– Я пользуюсь, – ответила она независимо, – только не штукатурюсь. Ты в самом деле не заболел? С тобой что-то случилось?

Она видела, что я не отрываюсь от этой рубрики, и в голосе насмешка сменилась участием.

– Просто интересуюсь.

– Ох, смотри…

Я спросил невольно:

– Ты о чем?

– Такие, как ты, просто так не интересуются оккультными штуками. Там ни баб, ни дешевой выпивки…

– Вот как? А что со мной?

Ее серые глаза были участливыми, а голос стал совсем серьезным:

– Если заболел… я имею в виду, серьезно заболел, то лучше все же традиционная медицина, чем шарлатаны с бубнами. Даже если называют себя Магистрами Оккультной Академии.

Она все еще не отходила к своему столу, и я подумал, что я ей все-таки нравлюсь. Возможно, уже жалеет, что не дала себя поставить тогда, не предполагала, что на более сложные варианты я просто поленюсь.

– Нет, – ответил я честно, – у меня нет ни рака, ни СПИДа, ни даже простатита. По крайней мере, полагаю, что нет. Просто смотрю…

Она присела на край противоположного стола. Ее красивые ноги оказались в центре моего зрения, она красиво скрестила их, но я поднял глаза, встретил ее взгляд, все еще серьезный, встревоженный,

– Такие объявления так просто не смотрят, – проговорила она медленно. – Но если тебя почему-то заинтересовало это…

– Заинтересовало, – признался я.

– …то сходи к далай-ламе сайонтистов. Меня туда Ольга таскала трижды, ты ее знаешь, она тебя тоже посылала. Она в соседнем отделе, ты к ней пытался, потом ко мне… Она прямо влюблена в этого ламу. Называет его Учителем, Верховным Гуру. На самом же деле он – Степан Твердохлеб, неудавшийся художник, потом неудавшийся учитель, строительный рабочий, затем еще много чего неудавшегося, а сейчас вот раз, два, и сразу в дамки!

Ноги ее покачивались, юбочка коротенькая, на уровне моих глаз загорелые ляжки, как две сходящиеся дороги, уходят под навес, в тень, где внутренней стороной соединяются, увы, прикрытые в самом интересном месте тонкой полоской ткани, слегка вздутой и чуть увлажнившейся от жары. Я рассмотрел даже выбившиеся из-под ткани золотистые волоски, кровь, как расплавленный свинец, медленно, но неуклонно стекала в мои гениталии, распирала, в мозгу сразу встали во всей яркости и затмили все остальное сочные чувственные картинки.

Улыбка скользнула по ее припухлым губам, когда увидела, как сжимаются мои пальцы. Может быть, даже поняла, что именно я мысленно с нею проделываю.

– Неудавшийся, – пробормотал я, голос мой слегка охрип, кровь и гормоны так бурно и мощно перераспределялись по телу, что меня качало, а в голове зашумело, как при ливне, – неудавшийся в одном… может добиться чего-то в другом.

– Ого!

– А что он проповедует?

Улыбка на ее губах стала чуть менее уверенной:

– Ты в самом деле хочешь знать?

– Хочу.

– Ты даешь… – произнесла она.

– Это я сегодня уже слышал, – ответил я. – Дашь адресок?

Она задумалась на миг:

– Вообще-то он не принимает незнакомых людей. Сейчас, как ты знаешь, усиление борьбы с разными всякими. Ну, сектами, религиозными обществами. Чересчур многие увлеклись, а властям нужны прежде всего строители. Строители этого общества, а не того, что за облаками! Его уже привлекали, не хочет неприятностей.

– А если через твою подругу?

– Я вас свяжу, – пообещала она.

Я смотрел бараньим взором, как она соскочила с края стола, развернулась, качнув бедрами, и пошла от меня, двигая вздернутым задом. От нее шел тонкий зовущий запах, он, как тонкое лезвие стилета, проник между пластинами моей брони.

– Маринка, – позвал я. – А если выберешь время ты?

Она оглянулась без удивления. Я прочел в ее глазах, что все дальше пойдет по ее сценарию, понятному и для меня, а каждое звено в сценарии состоит из алгоритмов и алгоритмиков, давно принятых нервными системами наших разумоносителей почти на уровне рефлексов.

– Подожди меня после работы, – определила она.

Она вышла из мрачных огромных дверей нашего института почти голая. Прямые солнечные лучи сразу пронизали крохотную юбочку, что все так же едва прикрывает ее яйцеклад, и тончайшую маечку, которую вызывающе натягивают, едва не протыкая, соски здоровых молочных желез. Ее короткие торчащие волосы заиграли сотнями мелких искорок, похожих на крохотные солнца.

– Не жарко тебе в джинсах? – заметила она критически. – И зимой, и летом… Впрочем, мужчины и должны быть чуточку неразборчивы в одежде.

– Теперь мужчины даже красятся, – напомнил я.

– Я говорю о настоящих!

Ее длинные ноги покрывал здоровый загар, кожа совсем безволосая, я чувствовал их красоту, молодость и старался не думать, какими станут через тридцать-сорок лет.

Троллейбус прошуршал шинами, не открывая двери на остановке и не замедляя хода, словно вез в салоне бомбу террориста. Переглянувшись, мы пошли пешком.

Асфальт плавился от жары, подошвы моих кроссовок оставляли отпечатки, словно я шел по мягкой глине, а за Мариной тянулся след, как за молодой козочкой с ее острыми копытцами. Деревья давали жалкую тень, но мы перебегали от дерева к дереву, толкаясь потными локтями, чувствуя запах и жар тел друг друга.

Когда я тыкал ключом в замочную скважину, пальцы дрожали, затылком ощущал жаркое дыхание Маринки. Дверь распахнулась, мы обнялись тут же, в прихожей, мои руки скользнули ей под маечку, ухватили тугое и горячее, ее мягкое тело прильнуло к моему, твердому и раскаленному. Чувствуя, что сейчас лопну от переполнявших меня гормонов – выработались с излишком, пока шли, – я ухватил ее на руки, ногой распахнул дверь в спальню и рухнул на постель, все еще сжимая это нежное сочное тело, готовое принять мое семя, чтобы там произросли мои ветви, моя поросль, продлился я сам, это и есть мое бессмертие, единственно возможное бессмертие.

Мы лежали, все еще тяжело дыша, но уже сбросившие горы с плеч, добравшиеся до источника, принесшие заветный ключ к волшебной двери, выполнившие, исполнившие, свершившие Самое Важное.

У самца лососевых, мелькнула мысль, после вот такого коитуса так и вовсе пропадает стимул жить дальше. Предначертание выполнил, теперь вода понесет по течению, пока не выбросит на берег, где, еще живого, будут клевать птицы, подберет медведь. А самцы насекомых так и вовсе мрут. Иных, за дальнейшей ненадобностью, тут же съедают практичные самки…

Маринка загадочно улыбалась, словно прислушивалась к тому, что делается внутри. Острые зубки хищно блестели. Глаза были полузакрыты. Я трогал ее розовое нежное ушко, щупал, она молча нежилась. Кончики пальцев медленно скользили по внутренней поверхности, по изгибам, этим розовым валикам, тонким перепонкам.

Я представил себе на месте этого розового, как будто вылепленного из розового фарфора ушка другое ухо – подлиннее, вытянутое кверху, остроконечное и, конечно же, покрытое нежной оранжевой шерстью.

Маринка уловила во мне перемену, приоткрыла один глаз:

– Ты чего?

– А что?

– У тебя лицо какое-то… не такое!

– Примеряю на тебя разные одежки, – ответил я.

– А-а-а, – протянула она. – Извращенец, значит… А как я без одежек?

Я трогал ухо, гладил, представляя под пальцами мягкую шерсть, а ее кудрявую головку с такими вот ушами: длинными, остроконечными, с такими же красиво вылепленными раковинами. Нежное чистое лицо и мохнатые уши… Нет, все равно красиво.

– Без одежек, – повторил я задумчиво. – Интересно бы взглянуть на нас без одежек… Какие мы?

Умница, она мгновенно уловила, что я имею в виду. Пожала плечами:

– Разве что Господь Бог может увидеть… Да и то вряд ли.

Да пошло оно все, мелькнуло злое. Я понял, что эта мысль уже не моя, а разумоносителя. Он свое получил, я даже не пытался противиться его ураганному натиску, это было как если бы голыми руками остановить горную лавину, но теперь он затих, выполнив часть своего предназначения… и пока еще не готовый выполнять его снова, я же поспешно вклинился в эту узкую щель между двумя сталкивающимися скалами.

– Так что ты говорила о ламе?

Она медленно повернула голову, глаза все еще были с поволокой, словно у молодой змеи, когда роговая пленка еще не затвердела.

– О чем, о чем?

– О ламе, – повторил я. – Да не той, что в Андах возит хворост… Далай-лама, ты говорила!

Она сладко потянулась, голосок был томным, с едва заметной насмешкой:

– Тебе просто пощебетать аль возжелал в самом деле ответ?

– Щебечи, – разрешил я, – я всегда люблю твой щебет. Но прощебечи про этого ламу. Хоть и кругом неудавшийся, но мы ж знаем, что из неудавшихся в одном выходят еще как удавшиеся в другом.

На чистом лобике подвигалась кожа, пытаясь собраться в морщинки, но не сумела. Маринка ответила уже яснее, тоже выходя из приятной расслабленности:

– Когда шатается земля под ногами, многие хватаются за небо. Далай-лама это учел. Не скажу, что он полный жулик, но все-таки. Если хочешь в самом деле увидеть людей, которым забота о своем здоровье принесла плоды, то надо тебе заглянуть к петровцам.

Я приподнялся на локте, вглядываясь в ее чистое личико:

– Кто это?

– Ты не знал? – удивилась она.

– Представь себе.

– Ты даешь! О них даже по телевизору показывали.

– Наверное, я смотрю не те каналы.

– Да знаю тебя, – уличила она голосом прокурора. – Включаешь после полуночи! Когда всякую там эротику крутят.

– Через Интернет могу просмотреть порносайтов больше, чем покажет телевидение за сто лет. Так что за петровцы? Если они не под запретом, можем к ним сходить?

Сердце стучало часто, я сел в постели, готовый вскочить и мчаться за тридевять земель, где сокровища, молодильные яблоки, живая вода, источник вечной жизни.

Она спросила удивленно:

– Почему такое лихорадочное нетерпение?

– Чувствую, – ответил я смятенно.

– Чувствуешь? Ты же совсем недавно смеялся над всеми чуйствами!

– Сейчас не тот случай. Так ты идешь?

Она нехотя начала подниматься из постели:

– Ну, если так настаиваешь… А ты уверен, что не хочешь побороться еще разок?

Школа петровцев, как я понял по рассказам Маринки, росла больше за счет бедных, которым не по карману современное лечение, чем за счет фанатиков натуропатии. Хотя и такие были, они выделялись особым рвением, фанатичным видом, лихорадочным блеском глаз и особой истовостью, с которой ловили каждое слово Учителя.

Я остался наблюдать, как эти мужики и бабы, раздевшись донага, обливаются водой, окатывают друг друга прямо из ведер. Некоторые совсем молодые, сочные, а вымя трясется так, что меня бы это завело, но мужики знай окатывают баб холодной водой и сами окатываются, словно охлаждают пыл, не до сексуальной ерунды, когда речь о такой драгоценности, как здоровье…

Место петровцы выбрали уединенное, хотя в Москве где уединишься, я заметил, как еще пара зевак остановились неподалеку, один даже щелкал фотоаппаратом.

Я спросил тихонько:

– И что это дает?

Марина наморщила носик в задумчивости.

– Ну, прежде всего это клуб по интересам…

– Нет, что дает это обливание?

– А, это связь с Природой, Единым Разумом, Душой Космоса, Вездесущей Праной Мироздания, что разлита везде и всюду… а в быту, ведь тебя именно это интересует, дает долгую счастливую жизнь.

Я посмотрел на мужиков, что перестали обливаться, теперь кланялись бабам, а те кланялись в ответ. Похоже, этот Петров к тому же содрал кое-какие ритуалы не то у самураев, не то у дзюдоистов.

– Долгую счастливую… это сколько?

Она сделала большие удивленные глаза:

– Не до бесконечности, понятно. До бесконечности… гм… там другие методы. А эти получат пару лет прибавки.

Выстроившись в круг, петровцы бегали гуськом, тряся животиками и всем, что еще болталось. Я засмотрелся на молодых женщин, а Маринка, поймав мой пристальный взгляд, ревниво поморщилась:

– Ты это оставь… Они так заняты своим здоровьем, что ни на что отвлекаться не станут.

– Пару лет, – пробормотал я. – Без этого проживут пятьдесят семь, если верить нашей статистике, а если каждый день вот так себя истязать, то проживут по пятьдесят девять… Да, ради этого стоит бегать голым, обливаться, глотать сопли, кланяться и пить не только свою мочу, но и мочу своей собаки!

Она засмеялась, в отделе все друг друга знали как облупленных: я за прибавку даже целого столетия не пошевелил бы пальцем. Но я смолчал, ибо она знала не меня, а моего разумоносителя. А что буду вытворять я, настоящий Я, еще не знаю сам. Может быть, не только стану пить, но и есть.

– Мало, знаю, – согласилась она охотно, – зато если перейти на сыроедение, то можно прожить еще лет на восемь-десять дольше! А то и больше.

– Сыроедение? Яблоки понимаю, но картошку?

– Едят, – засмеялась она еще чище. – Представляешь, едят!

Я промолчал, но в груди гранитной глыбой залегло тяжелое, угловатое и неподъемное. Что значит восемь-десять лет? Ну, проживут еще пусть даже двадцать. Пусть даже сто. Но потом умрут. И от них не останется даже праха. Не понимают… Не понимают, что умрут все равно!

– Ты пойдешь? – спросила она на всякий случай. – Это очень необычные люди!

Все же что-то отозвалось при ее милом щебете, я повторил:

– Необычные?

– Ну да, – ответила она, на щеках выступили ямочки, щеки ее стали еще больше похожи на спелые персики, а сама она вся выглядела как налитое сладким соком яблоко. – Все люди заняты своими мелкими делишками, а эти… так сказать… находят время и силы, чтобы выйти из обыденности.

– В каком смысле из обыденности?

– Даже из реальности, – подчеркнула она.

Я спросил торопливо:

– По каким дням?

– Раз в две недели. Сегодня как раз такой день, но уже опоздали. А вот еще через две…

Не слушая, я круто развернулся. С этой стороны от проезжей дороги отделяет река, с той – сквер, я бросился как лось через кусты с поднятой рукой:

– Такси!.. Черт!.. Эй, мужик, довези, срочное дело…

ГЛАВА 9

В огромном зале негде яблоку упасть. Мы с трудом пристроились в задних рядах, да и то потому, что пришли за полчаса: Марина из тех, кто приходит к поезду за час-полтора, словно и на вокзалах прекращают регистрацию билетов за сорок минут до отхода.

Когда на сцене появились за столом с красной скатертью с полдюжины человек, народ уже стоял в проходах, теснился у дверей, словно ожидали Анжелику Варум. Я смутно удивился: на такое мероприятие и столько народу, как-то считал, что приду один… ну забредут еще один-два, перепутавшие этот зал с концертным, но чтоб такое…

Председательствующий поднялся, вскинул обе руки. Легкий шум мгновенно умолк, здесь в самом деле народ далеко не тот, что посещает концерты блистательной Анжелики.

– Это академик Покровский, – прошептала Марина благоговейно.

– Который открыл плесень?

– Нет… что-то для продления жизни. Тихо!

Я умолк, академик произнес короткую речь, суть сводилась к тому, что все, что услышим, есть лишь личный опыт выступающих и ни в коем случае не руководство к действию. А его кафедра лишь шефствует над энтузиастами, ибо это ей близко, он со своими сотрудниками уважает и ценит таких людей-первопроходцев.

– Это для порядка, – прошептала мне Марина. – Так надо.

– Почему?

– Чтобы ответственность снять! А то начнут придираться: непроверенные методики, то да се, нельзя рекомендовать до одобрения советом академии, который собирается раз в десять лет… Да и то при наличии кворума…

На трибуну легко взбежал подтянутый стройный мужчина. Слегка заикаясь от волнения, он начал рассказывать о своих многочисленных болезнях, как их лечил сыроедением, лечебным голоданием, дыхательными упражнениями, а вот наконец болезни, которые не могли излечить врачи…

Я чувствовал, как нарастает шумок, лица стали нетерпеливыми. Наконец кто-то из зала крикнул:

– Сколько вам лет?

Выступающий на миг растерялся, переспросил:

– Что?

– Сколько вам лет? – повторил нетерпеливый.

В зале началось оживление, сразу несколько голосов закричали:

– Да-да, сколько?

– С какого года?

– Ваш возраст!

Человек на трибуне развел руками:

– Мне сорок четыре года.

На вид ему и было лет сорок, а по лицам Марины и других я понял, что народ слегка подразочарован. Выступающий, как почуял, скомкал перечисление остальных своих подвигов, открытий и достижений, откланялся. После паузы академик предоставил слово следующему.

Марина вытягивала шею, впереди сидел громадный детина, что закрывал ей половину сцены. К трибуне вышел человек лет сорока, тоже смущенный, а на трибуне несколько мгновений бекал и мекал, стараясь хотя бы поздороваться. Ему похлопали, он наконец заговорил хрипловатым робким голосом:

– Меня, как и каждого из выступающих… как почти каждого в зале, привело к нетрадиционным формам лечения бессилие традиционных. Вряд ли кто-то из вас готов себя мучить диетами или сыроедением только ради сохранения фигуры… или даже продления молодости. Все мы долго и тяжко болели. Но теперь, выздоровев и обретя превосходное здоровье, мы ощутили вкус к здоровью! Мы, уже будучи абсолютно здоровыми, продолжаем себя истязать… так кажется непосвященным, истязать сыроедением, всяческими ограничениями, странными упражнениями… потому что нам нравится быть молодыми и здоровыми!

В зале тот же голос крикнул:

– Сколько вам лет?

Выступающий скромно и горделиво улыбнулся:

– Месяц тому мне исполнилось шестьдесят два.

По залу прокатился говорок удовлетворения. В самом деле мужик смотрится моложавым, здоровым, гибким. Конечно, гимнастика существует и для суставов, но у нас любая сводится к двум притопам да трем прихлопам, позорно именуемым зарядкой, – наследие времен, когда все люди считались винтиками большой машины, – а если гимнастика продвинутая, то это ворох дорогих тренажеров в комнате, которые дают еще меньше, чем два притопа.

– Это что, – прошептала Марина возбужденно, глаза ее счастливо блестели, – сейчас будут еще…

Того шестидесятидвухлетнего на трибуне подержали дольше, задавали вопросы, а по всему залу раскрылись блокноты, торопливо строчили.

Я посматривал на лица сидящих слева, оглянулся, все разные, но с одинаковым выражением глаз. Сосредоточенные… нет, скорее, с фанатичным блеском не только глаз, но, я бы сказал, даже лиц. В старину таких рисовали с сиянием вокруг голов. Только тогда верили в Бога, теперь – в диеты, голодание, маски на лице, особые увлажняющие кремы, самые-самые новейшие, которыми пользовались Клеопатра и Нефертити…

Не знают, понял я. Никто из них не знает, что умрет! Они знают, что все люди смертны, что все когда-то накроются дерновым одеялом, но никогда не прикладывают, не примеряют это к себе. Иначе кого бы из них заботило сыроедение и морковные маски на увядающем лице?

Маринка повернула ко мне сияющее лицо:

– Ну как это тебе?

– Впечатляет, – пробормотал я.

– А чего как индюк надутый?

– Да так… Я всегда такой.

– Тю на тебя! Ты всегда был чист и ясен как облупленное яичко. Что здесь не так?

Лицо ее сияло, глаза блестели, а я с холодком во всем теле, что остужал кровь даже в чреслах, изо всех сил старался не увидеть ее лицо таким, каким оно станет через пятьдесят лет.

На нас шикнули, я пригнул голову и сказал тише:

– Воровать так миллион, а иметь так уж тебя, не меньше! Вон Калиостро вовсе обещал жизнь на пару столетий в молодости и все на свете потенции.

Она тоже пригнула голову.

– А, вот что тебя беспокоит… Что за болезненные страхи? Мы уже и так без вас обходимся: теперь такие вибраторы в продаже! На все вкусы. Даже самые-самые. Как теперь говорят, для потаенных инстинктов, которых не должен знать ни один мужчина.

Я поморщился:

– Я все понял. Здесь хорошие люди. Но это не совсем то, что я ищу.

Пригибаясь, мы встали и проскользнули между рядами, наступая на ноги и торопливо извиняясь. На стадионе меня бы уже обложили со всех сторон, в консерватории бы брезгливо морщили носы, здесь же в самом дели ничего не видели, кроме сыроеда на сцене.

Когда мы вышли, солнце медленно оседало за плоские крыши. Между бетонными коробками домов легли длинные тени, воздух был теплый и неподвижный, как чай. От затвердевшего асфальта поднимались тяжелые густые запахи нефти.

– До бесконечности, – сказала Маринка, словно продолжала разговор, – другие способы.

– Откуда ты все это знаешь? – спросил я. Сердце мое заколотилось, я предполагал ответ, мне хотелось определенного ответа, но то ли она кремень, то ли в самом деле просто совпадение, ее ответ был прост:

– Да подруга одна таскала с собой. Помешалась на этих… экзо… экзотермических… нет, эзотерических тайнах. Ну, те сумасшедшие, что спасение ищут в прошлом.

– Я ее знаю?

Она наморщила носик, но взгляд стал подозрительным.

– Знаешь, знаешь… Ты и к ней пытался залезть под юбку. Но у тебя не получилось, потому что в наш век находятся… нет, не целомудренные, таких не осталось, а занятые не столько своим клитором, сколько разными поисками Высших Сил, Сверхзнания… или Сверхсознания… Словом, она тебя вежливо послала, а ты неделю не мог понять, как это и почему… Такого красавца!

Мне не пришлось рыться в памяти. В наше время не так уж часто женщина отказывается. К тому же без веских причин! Не считать же причиной ту дурь, что увлечена не то хиромантией, не то хреноманией, не то вовсе хреноматией. Так я считал… вернее, считало то, в чем сейчас живу я.

– Я не красавец, – ответил я с неудовольствием. В самом деле я, а не разумоноситель. – Но и она не Мона Лиза… Ну ее к черту.

– Ого!

– А что, не веришь?

– Я видела, как ты на нее смотрел!

– Сейчас смотрю на тебя, – сообщил я.

Она хитро прищурилась, ее немалые молочные железы до треска натянули тонкую блузку, а острые соски, откуда в период лактации брызнет густое жирное молоко, провоцирующе обозначились острыми холмиками. Когда Маринка вздохнула, они едва не прорвали ткань, обозначившись так резко, будто попали под холодный дождь или под мои горячие кончики пальцев.

– Что, в накопителях потяжелело?

– Да, – согласился я, – разгрузить бы малость…

Она посмотрела критически на мои руки. Я уложил в ладонях ее тугие груди, трогал подушечками больших пальцев твердые, как галька, соски. Пальцы жгло ответным приливом горячей крови.

В глазах Маринки были некоторое удивление и даже тревога. Я стиснул зубы, не признаваясь даже себе, что просто боюсь остаться в одиночестве, когда нахлынут м ы с л и. Те самые!

– И что ты хочешь?..

– Ну…

Она огляделась по сторонам:

– Не люблю на улице. Хоть и свобода, но все-таки… Да и соберутся вокруг знатоки, будут советовать, как лучше, как интереснее. Идиоты!

– Почему?

Она с досадой отмахнулась.

– Да какая разница? Оргазм-то один.

– Ко мне? – предложил я.

– Ко мне ближе, – решила она.

Еще больше она удивилась, хоть и не подала виду, когда я потерзал ее в постели, думая больше о том, чтобы измотать себя, потом вылакал две бутылки пива – меня пиво всегда отупляет, от кофе отказался – опасно протрезвею, перед уходом сумел разжечь себя еще разок. Маринка вовсе обалдела от моей активности, вид был таков, что о вибраторах не скоро вспомнит, а я, посмотрев на часы, ого, заглянул в ванную комнату, сполоснулся, а когда вышел уже одетый, она все еще лежала, расслабившись, на ложе среди смятых простыней и увлажненных подушек.

– Ты прям как пещерный человек, – проговорила она с двусмысленной улыбкой. – Ненасытен… зверюка. Знала бы раньше!

– Увидимся, – ответил я. Или ответил мой разумоноситель, очень уж заученно и привычно, словно в который раз разыгрывая отрепетированную сцену.

– На службе?

– Я это не назвал бы службой, – сказал я. – А если службой, то не стал бы требовать уж очень высокое жалованье.

Она улыбнулась, вся розовая от моих грубых пальцев.

– Через недельку?

Он задержался с ответом, потому что она не должна спрашивать, не принято. В правильном сценарии, ставшем алгоритмом, вопросов вообще не задают, затем вместо него ответил я:

– Завтра.

Она даже привстала на локте.

– Правда?

Глаза распахнулись, а хорошенький ротик приоткрылся в безмерном удивлении.

– Давай завтра сходим, – сказал я, – к твоему слесарю далай-ламе.

Она с великим разочарованием на лице откинулась на подушки.

Мохнатое стадо туч с грохотом невидимых копыт выныривало из-за края горизонта и с невероятной скоростью проносилось по небу. Они исчезали за горизонтом раньше, чем успевали даже брызнуть дождиком, хотя в их раздутых брюхах воды было больше, чем в Мировой океане.

Гигантский автобус был переполнен мною, если не считать разную мелочь в лице каких-то бледных существ в юбках и шляпках, а также длинных и коротких самцов одного со мной вида, но только гаже и противнее. Я уныло ждал, пока он тащился через пленочный город, подолгу стоял на всех перекрестках перед запрещающим знаком, а секундочки-то тикают, время не повернешь взад и даже не затормозишь, а жизнь уходит вот прямо сейчас…

Когда я вышел на своей остановке, над домом висело звездное небо, большая редкость в задымленном городе. Ночь тиха, транспорт затих, только проползла дорогоуборочная машина. Мощные струи при столкновении с бордюром взлетали блистающими фонтанами, как в праздничный день в Петродворце.

У подъезда нашего дома собрались в кружок старухи. Обычно я их вижу на лавочке, куда бы ни шел: в дом или из дома – чувствую их колючие взгляды, перемывают кости, я их ненавидел безотчетно, ненавидел на биологическом уровне, и если бы от меня зависело, то я бы всех стариков на свете собрал на один большой пароход и затопил в самом глубоком месте Тихого океана.

Сейчас эти чертовы старые карги собрались в кружок, верещат, взмахивают высохшими лапками, похожими на птичьи, вертятся во все стороны, словно мимо летают выигрышные билеты.

Обычно я кивал, так принято с живущими в одном доме или хотя бы в одном подъезде, брезгливо проходил мимо, словно от прикосновения или глотка общего воздуха тоже стану таким же. Мне тоже кивали со сдержанным неодобрением: вся молодежь не та, что в их годы, но сейчас все головы повернулись в одну сторону. Самая сварливая из этих гарпий требовательно спросила еще издали:

– Егор, вы от троллейбусной остановки?

– Нет, пешком через сквер, – ответил я.

– О, там мы еще не смотрели, – обрадовалась старуха. Ее морщинистый нос подергивался, как у шимпанзе. – Вдруг там?

– Она в ту сторону раньше никогда не ходила, – возразила другая.

– Раньше да. Но когда нашло затмение?

Я попытался обойти их, одна ухватила за рукав:

– Вы не заметили там нашу Андреевну?

– Не знаю такой, – буркнул я. – Что случилось?

– Андреевна, – повторила она. Остальные умолкли и смотрели на меня с жадным интересом. – Женщина такая… Маленькая, сухонькая, чистенькая… Вы ее видели! Да видели же… Она уже дважды терялась, когда ходила в булочную.

Я высвободил рукав, отступил к крыльцу, поставил ногу на первую ступеньку.

– Так и ищите возле булочной. Или по дороге туда.

Она презрительно поджала губы.

– Искали! Но ей уже давно не разрешают ходить в булочную.

– Вообще не выпускают, – добавила другая. – Там зять такой заботливый, такой уважительный…

Я задом поднялся по ступенькам, развел руками, мол, не встречал, на ощупь отыскал дверь и ввалился в темную парадную. Лифт полз медленно, а когда раскрылись дверцы, я в потемках чуть было не сшиб еще одну бабуленцию, что замешкалась на выходе из лифта.

Я помог ей выйти, дверца уже начала было нетерпеливо закрываться, я придержал ногой. Старушка явно спешит к своим подругам на ночные посиделки, не спится, да и новость жгучая, а я отправился на свой четырнадцатый, удивляясь, что на каждом шагу стали попадаться эти живые развалины. Особенно те развалины, что при жизни были самками. Правда, их, по статистике, доживает до преклонного возраста раз в десять больше, так что неудивительно, что стариков почти не видать…

Перед сном смотрел любимую телепередачу своего разумоносителя о происшествиях в городе. Внезапно ощутил, что теперь впервые замечаю сообщения об ушедших в беспамятстве стариках, вижу их фото, а раньше замечал только искореженные авто, горящие дома, распростертые в лужах крови трупы.

Диктор взволнованно говорил, почти кричал о неожиданном повороте в политике вице-премьера. Если так пойдет, то курс акций может упасть, а это ударит по росту зарплаты… Как жить России?

Я стиснул зубы. Что он мелет, что мелет?.. Я все равно умру, какая бы высокая зарплата у меня или премьера ни оказалась. Все равно умру, даже если ко мне приставят лучших врачей мира.

Как жить? Как можно жить, зная, что все равно умрешь? Как говорила моя бабушка в моем далеком детстве: хоть круть, хоть верть, а хоть в черепочке найдет тебя смерть.

Конечно, мне повезло, что я нахожусь в сравнительно цивилизованном мире… если сравнивать с временами Древней Персии или такой же Древней Руси, где чуть что – на плаху, на виселицу, на кол…

Я представил себе, как острие кола входит в мои внутренности, тут же мои ноги судорожно сжались, стараясь задержать, не дать прорвать себя, поспешно выгнал этот образ из сознания, но сердце еще долго колотилось, и оставалось странное медленно тающее ощущение, что там, в те далекие века, в самом деле был я, это меня сажали на кол, я погибал…

Мысль была мимолетная, эфемерная, странная. Даже причудливая и дикая до нелепости, но было в ней нечто, из-за чего попытался удержать, пробовал понять. О генной памяти не может быть и речи: парень слишком молод, да и по генам передается только то, что было до зачатия, а здесь я чувствовал и даже видел его страшную гибель!

Сосредоточился, зажмурился и попробовал войти в то состояние, когда прочувствовал так остро и болезненно. Не получилось, но медленно начало надвигаться, как вязкий сырой туман, другое чувство, еще более дикое: что я и тот казненный в самом деле были чем-то общим, одним, но теперь его от меня отсекли… Но все еще не отсекли других, я чувствую их существование и все еще помню, как отсекали от меня других: казненных на римских плахах, повешенных во Франции на фонарях, затоптанных на Каталаундских полях. И все же, несмотря на гибель частей моего существа, я меньше не стал, я разросся, укрупнился, взматерел, но это странное чувство общности посетило только сейчас…

Темнота навалилась, я исчез, перестал существовать, но последней мыслью было это болезненное ощущение общности с множеством других разумоносителей. Даже с теми, что жили в той невероятной Древнеперсии…

ГЛАВА 10

Утром, еще сонный, содрогаясь от темного ужаса, что остался от сна, почти на ощупь включил кофемолку, зерна засыпал вечером. Глотал кофе почти кипящим, включил телевизор погромче, в раскрытое окно, как волны морского прибоя, били шумы огромного города, соседи сверху устроили бег на месте всей семьей, я чувствовал, как постепенно эти привычные звуки вытесняют смутные, неоформленные страхи.

Дверь на балкон подалась туго. Воздух пахнул свежий и чистый. Далеко между домами широкая дыра подземного туннеля метро. Пестрым потоком в глубь земли вливается поток мужчин и женщин, старых и молодых, уродливых и не очень, с разным цветом кожи. Я мог бы оказаться в теле любого из этих существ. Или не мог? Все-таки, наверное, должны были совпасть какие-то условия, чтобы вот так вдруг возник Я. На тридцатом году жизни этого существа! На этой планете. В этот момент времени.

В холодильнике взял курицу, Лена натолкала так, что палец не просунуть, сунул в микроволновку. Когда заканчивал скрести щетину, зазвучал таймер. Дверка распахнулась почти сама под напором сочного пара и одуряющего запаха.

И хотя мыслями в зазвездных далях, зажаренную ножку курицы ел жадно, как волк. Хрустящая как молодой ледок коричневая корочка ломалась под пальцами, аромат сводил с ума. Сок стекал по пальцам, я жадно слизывал языком, зубы с наслаждением вонзались в нежную мякоть. Внутри меня урчало, требовало быстрее забросить в топку это сочное мясо, эту чужую плоть, что вскоре станет моей.

Ножка толстая, сочная, раздутая ляжка, но еще не жилы, а нежное молодое мясо. Хрустящую зажаренную кожу я уже сожрал, теперь насыщался хоть и быстро, но уже ощущал всю сладость пожирания мяса.

И вдруг подумал, что я в самом деле ем ножку курицы. Жру, пожираю ее толстую сочную ляжку. Это живое существо жило, бегало, кудахтало, чему-то радовалось, чего-то пугалось, ощущало радость материнства, когда несло яйца и мечтало о крохотных пушистых цыплятках… А я бездумно ем эти яйца, для меня это не погубленные жизни, а просто еда. Я сам не очень-то думающее разумное животное, сам недалеко ушел от этой курицы, что так же бездумно и без угрызений совести клюет червячка или бегущего по своим делам жучка.

Нет, я сейчас уже не человек, так как я уже задумался. Но я в этом теле, в теле человека! Что я могу сделать? Не есть курятину? Вообще не есть мяса?.. Но ведь и хлеб из зерен, а они те же яйца растения, должны появиться молоденькие ростки, вырасти в большие и сильные стебли, зацвести, то есть – войти в пору зрелости, оплодотвориться… все как у людей, страшно подумать!.. налиться зерном…

Мое тело подпрыгнуло от резкого оглушающего треска. С бьющимся о ребра сердцем не сразу сообразил, что просто позвонили в дверь. По ту сторону дверного «глазка» виднелось раздутое чудовище, я попытался найти знакомые черты, но в коридоре перегорели почти все лампы. Чувствуя, что дольше держать незнакомца неприлично, сбросил щеколду.

Володя, старый приятель, шагнул через порог, улыбающийся, румяный, с довольным лицом.

– Долго спишь! – заявил он весело. – Впрочем, сон – залог здоровья. Кто дольше спит, тот дольше живет!.. Я принес тебе программульку на три дня раньше, учти.

– Проходи, – сказал я. – Чаю хочешь? А программу мог бы скинуть по Инету.

– Инет вреден, – заявил он категорически. – Я им не пользуюсь. А чай зеленый? Может быть, у тебя найдется просто чистая вода? Чистая – значит очищенная.

– Даже в бутыли есть, – пробормотал я. Раньше у меня его свихнутость на здоровье вызывала только снисходительную улыбку, как и кричащий с груди значок «Хочешь похудеть – спроси меня!», но теперь что-то зацепилось, я делал чай, разливал, ему плеснул хрустально чистой воды, теперь ее продают, как раньше продавали лимонад, наконец поинтересовался:

– Ты же раньше вроде бы вообще был чокнутым не то на религии, не то на сектах… А теперь цели помельче, да?

Он удивился:

– Почему?

– Раньше тебя интересовало бессмертие души, а теперь всего лишь здоровье.

Он оскорбился:

– В здоровом теле – здоровая душа!

– А как же Квазимодо?

– Что за, – удивился он, – квази-мода?

– Урод с чистейшей душой, – пояснил я. – У Гюго вообще много уродов с чистейшими душами. Человек, который смеялся, еще какие-то… не помню, но были.

– А-а, вот ты о чем?.. У того урода было здоровое тело. Уродливое, но здоровое. Со здоровой печенью, почками. Как у меня!

– Благодаря твоим травкам?

– И травкам тоже, – согласился он самодовольно. – Понимаешь, это необходимое условие. Предварительное! Нужно подготовить тело, очистить от скверны. О каком спасении души можно думать, когда тело загажено отходами, шлаками, когда скверна вопит во весь голос?

Он отхлебывал воду мелкими глотками, прислушивался к ощущениям, надо дать воде наполовину впитаться еще по дороге к желудку. Я глушил крепчайший кофе, слушал знакомые бредни, но все же слушал, а раньше всегда на его проповеди предлагал хлебнуть еще и коньячку, у меня в холодильнике стоит недопитый с прошлой недели, и Володя мигом стушевывался, сникал и быстро исчезал..

Обрадованный, что не прерываю, он долго и с жаром вел свою песню о бессмертной душе. Плоть временна, но душа вечна. Об этом знали еще мудрецы Древней Индии, когда создали стройную систему реинкарнации. Душа после смерти человека не умирает, а воплощается в тело ребенка, находящегося в утробе, в животное, птицу или даже в насекомое. Через много перевоплощений снова может вернуться в тело человека, а если вел себя достойно и праведно, то и вовсе такая душа воздымется, есть такое слово?.. и сольется с Единым и Высшим…

– Разумом?

– Нет, – сказал он живо и с некоторым недоверием, в самом ли деле я слушаю, – хотя говорят именно так! Чаще всего так. Хотя это не совсем разум, а нечто Великое, что есть и Разум, и Мировая Душа, и Всеобщность, и намного-намного больше.

Я спросил непонимающе:

– И что же… эта реинкарнация?.. Так и переселяются ваши души?

Он поморщился:

– Ну, зачем же так примитивно! Это раньше была реинкарнация.

– Была?

– Считалось, – поправился он, – считалось, что… реинкарнация. Это была ошибка… Даже не ошибка, а просто недопонимание древних. Хотя у древних обычно ищем разгадки всех тайн, но козе понятно, что древние не могли знать больше нас. Спасибо им и за ту великолепную догадку! Даже не догадку, а удивительное прозрение. Но на самом деле душа умершего, очищенная от скверны прошлой жизни, воплощается в новорожденного младенца! Обязательно в человека, а не в какого-нибудь червяка.

– Индийского?

– Индийского червяка, – согласился он. – Нам ихняя Индия не указ. У нас тоже, говорят, была раньше реинкарнация, но потом нашли пути к Богу покороче. Душа переселяется в тело другого человека напрямую. Как я уже говорил, прямо в новорожденного младенца.

– Когда?

– В момент появления на свет, – ответил он быстро. – С первым криком!

– Но кричит вроде бы позже, – заметил я осторожно. – Меня, говорят, шлепали, чтобы закричал.

Он затряс головой:

– Ты мог появиться еще животным! Ведь у животных нет души. А у человека есть. С твоим криком в тебя вселилась душа человека, который, возможно, умер не только что, а пребывал в нирване сотни лет. До этого воплощения он был, к примеру, обер-полицмейстером в Вятке или жандармом в Угличе!

Я поморщился.

– Что-то не чувствую в себе карательных наклонностей. А мог быть, к примеру, негром в Уганде?

Володя поперхнулся, вода разбрызгнулась красивыми струйками. Отряхиваясь, признался:

– Над этим не думал. Вообще-то для Мировой Души по фигу, кто в каком теле, но, с другой стороны, нет, я не расист, но, думаю, Господь… то бишь Мировой Разум, предпочитает воплощать частички своей души в подобные тела.

– Ага… Значит, мне не светит, что когда-то бывал царем или падишахом? Даже князем вряд ли? Жаль… А то видения всякие…

Он замер с чашкой возле губ, брови взлетели на середину лба.

– Видения? Какие?

– Да так, – ответил я с неловкостью, – ерунда.

– Нет-нет, ты скажи! Это может быть очень важно!

– Да ерунда, – сказал я тверже. – Лучше назвать это снами. Ну, когда еще не проснулся… или не заснул, а так, на грани сна и яви. Давай лучше вот такое скажи. Ну переселится душа… Так?

– Так, – повторил он настороженно.

– Ну и что?

Он покачал головой.

– Не понимаю тебя.

– Ну и что с того? Человек все равно умер.

Его почти отшвырнуло на другую сторону кухоньки. Брови как вскочили на середину лба, так и застыли, словно приклеенные. В глазах светилось великое изумление моей тупостью.

– Как что? Это значит, мы – бессмертны!

Не вставая, я взял с подоконника коробку с магнитофонной кассетой. Вытащил кассету, посмотрел на свет ленту: много ли потертостей.

– Душа, как ты говоришь, это что-то вроде этой магнитофонной ленты. На ней можно записывать разные песни или фильмы, проигрывать, стирать, записывать другие, снова стирать и записывать…

Он с неуверенностью качнул головой.

– Ты подбираешь очень простые образы… но в целом верно.

Горечь стиснула мое горло, как удавка. Я прошептал, едва в состоянии выталкивать слова через сузившуюся гортань:

– Я – это мои чувства, воспоминания, ощущения. Я сейчас вижу, как солнечный зайчик ползет по стене, как за окном проехала машина… но буду ли я все это помнить? Если нет, то это буду уже не я. Мне все равно, исчезнет ли магнитофонная лента моей души или же сгодится для других записей. Потому что я – это не сама магнитофонная лента, а запись на ней! Если же ее сотрут, сотрут меня, мое Я. Какое мне дело до того, что на ней запишут потом? Меня уже не будет!

Я шлепал губами, но слова не шли. Горло перехватило с такой силой, что я чувствовал, как трещат хрящи гортани.

Он заговорил торопливо, быстро, словно спешил убедить меня не прыгать вниз головой с высотного балкона:

– Но у нас есть свидетельства… есть!.. что некоторые в известные моменты своей жизни видели кусочки своей прошлой жизни… или хотя бы смутно ощущали, что они уже кем-то были раньше! Свидетельства уважаемых людей! Которым обычно доверяем…

Я чувствовал безнадежную тоску. Ощущение было таким, словно стою по горло в воде, а теплый ил под ногами размывается, уходит, черная вода поднимается, грозит накрыть с головой.

– У меня тоже, – проговорил я с трудом, – попадалась иной раз бракованная лента. Какой-то фрагментик или даже звук с прошлого фильма не стерся до конца… Я такие ленты уничтожаю целиком.

Я никогда не видел, чтобы кровь могла отхлынуть так резко и отовсюду, стягиваясь куда-то вовнутрь организма. Даже кисть его руки стала желтой, как у мертвеца, без кровинки. Губы посинели, сморщились. Когда задвигал ими, мне показалось, что со мной говорит умирающий:

– Это неверно. Это неверно! Это не может быть верным! Душа вечна… В душе хранятся все записи всех прожитых телом жизней, надо только суметь их прочесть. Мы все над этим как раз и работаем… Единое информационное поле… Биополе Разума, взаиморасположение планет и тайные намеки Нострадамуса говорят о том, что нам вот-вот удастся подобрать ключ или даже, говоря современным языком, хакнуть код и раскрыть все возможности души…

Я кивал, соглашался, уже злой на себя, что так напугал моего ранимого приятеля, но не удержался, брякнул:

– Но как же тогда с моей индивидуальностью? Пусть даже твоей, хотя мне все равно, что случится с твоей. Если я высвобожу все те личности, что закодированы в моей душе, то куда денусь я? Они ж меня затопчут. Да и в любом случае то буду уже не я.

Он возразил:

– Ты станешь ярче, умнее, образованнее! Если хоть кто-то из твоих предков, к примеру, знал иностранные языки, то теперь будешь знать и ты!

– Не я, – сказал я уныло. – А то существо, что будет жить в этом теле. Со стороны будет эффектно: я вдруг стал таким мудрым, таким знающим! Все знакомые рты раскроют. Но это для них. Но сам-то я исчезну… Этот вот я, который сидит перед тобой и который по-иностранному ни бум-бум, ни кукареку… Эх, Володя! Меня сейчас интересует не общество, которому выгодно появление такого интеллектуала, а я сам. Вот этот. Я сам хочу продлиться. Я сам хочу б ы т ь.

Он ушел, на этот раз притихший, погасший, даже горбился, словно я взвалил ему на плечи невидимый мешок с камнями. Я сам хочу быть, сказал я ему, и п о т о м. Потом, после того рубежа, когда мне стукнет семьдесят или сто, после которого это вот одряхлевшее тело остынет, его за ненадобностью сожгут или закопают, чтобы не мешалось. Но черт с ним, его не жалко, но я, Я?

Куда денусь Я?

Я закрыл за ним дверь на два оборота ключа, а потом набросил еще и цепочку. Жизнь этого вообще-то заурядного тела теперь бесценна: в нем живу и осознаю себя Я – единственный и неповторимый. Вообще единственный!

Человек – это всего лишь слабая душа, обремененная трупом, но ужас в том, что моя душа, бессмертная и вечно молодая, живет, пока живет этот труп. А потом – ничто… Гомер сказал, что листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков, хотя я такое грустное высказывание меньше всего ожидал от героического Гомера, но, видать, и он однажды открыл для себя некую страшную истину…

С экрана телевизора громогласно рассказывали о достижениях науки. Я взял еще теплую чашку в обе ладони, выцеживал, как верблюд, оттопыривая губы, остатки кофе, стараясь не прихватить черной кашицы. Наука – это реальнее. В прошлом искать может только идиот, откуда там ответы, а вот наука в самом деле что-то да может. Совсем недавно Эдисон изобрел фонограф, затем пошли патефоны, магнитофоны, видео, сейчас косяком прет цифровая запись, что исключает искажения, уже всерьез пошли разговоры о том, что человека тоже можно будет вскоре записать и передать, скажем, по модему. А то и вовсе по радиолучу. К примеру, из Москвы в Нью-Йорк. Правда, быстрее долететь на самолете, такая передача даже при ультраскорости может растянуться на пару недель, но если на другую планету?

Правда, это только на первый взгляд кажется, что это передача человека из точки А в точку Б. На самом же деле в точке А человек будет уничтожаться, в точке Б воспроизводиться. Для передачи файлов нет разницы, но здесь дело идет о человеке… Даже для общества нет разницы: жена и родные отец с матерью не заметят разницы между родным сыном и продублированным, но ведь убьют МЕНЯ, а передадут только копию! Что мне с того, что мать родная не отличит? Меня, НАСТОЯЩЕГО, уже не будет…

То же самое и в ответ на соблазнительную мысль хранить себя на сидюке. Понятно, о-о-очень большом. Но ведь будешь храниться не ты, а всего лишь твоя копия…

ГЛАВА 11

Позвонила Лена, на даче уже дозревают яблоки. Когда-то стараниями отца был неплохой сад, но болезни взяли свое, они с матерью стали редко покидать городскую квартиру, а при таком дачнике, как я, одни деревья засохли, другие замерзли, только две яблоньки выстояли, хоть и одичали: плоды измельчились, но Лена все равно радуется и гордится «своим» садом.

Я ушел в раздумья, а Лене ответил разумоноситель, я не особенно вслушивался, они говорили по довольно простому сценарию, когда все фразы и знаки препинания известны и выверены, а конец разговора приближается издалека, заметный, как Останкинская телебашня.

Потом были «пока» и «целую», гудки, щелчок опускаемой трубки. Я побрел на кухню, у меня это тоже даже не сценарий, а рефлекс: чуть что стопорится – надо смолоть кофе, заварить покрепче, в мозгу начинает проясняться уже от запаха… Иногда еще раньше, едва только представлю, как подношу к губам полную чашку.

Ветер ворвался через открытое окно, глянцевые листки календаря слегка шевельнулись. По комнате побежали солнечные блики. Это не тот календарь, который у меня был в детстве: крохотный, отрывной, толстенький такой, напечатанный на скверной бумаге. Теперь почти на том же месте висит огромный, блестящий, с яркими цветными картинками. Тоже отрывной, но уже по-другому: надо отрывать по месяцу. А можно не отрывать, а просто загибать листки, предусмотрено…

Эти календари покупаю уже лет пять. Или больше. Нет, все-таки пять… Первый купил в киоске на Кузнецком. Даже помню, это было осенью. Еще колебался, не рано ли, до Нового года три месяца с гаком. Я тогда был в коричневой куртке… Верно, в коричневой, как сейчас помню и тот киоск, и хмурую продавщицу, и мужика, что купил газету и авторучку с двумя запасными стержнями. У него была желтая кожа, родинка возле носа, а на подбородке красный прыщ с желтой головкой…

Все ярко, четко, словно на цветном фоте. Нет, в хорошем цветном кино, ведь помню каждое движение. А вот как покупал второй такой календарь, уже на год следующий, не помню. В магазине? Нет, не помню. Тоже в киоске?.. В голове как на поле стадиона после матча.

Неспешный холодок начал заползать в меня с неумолимостью наступления ночи. Или старости. Я еще не понял, что меня встревожило, но сердце уже тревожно сжалось. Я не помню, как я покупал календарь! Я не помню… Ничего не помню за тот год, когда купил тот, второй, календарь!…

Сердце уже колотилось бешено. Я рухнул на стул, обхватил голову. Ладони сдавили виски так, что череп затрещал подобно спелому арбузу. Я помню, как меня, годовалого карапуза, вывели на улицу. Я шатался при каждом шаге, меня поддерживали огромные теплые руки. Еще помню, как пошел в первый класс, как садился за парту, хорошо помню свою классную руководительницу, помню грозного директора… Но совершенно не помню себя во втором классе, третьем, четвертом!

Да что со мной? Был ли я? Существовал ли вообще в те периоды… календарные периоды, когда себя не могу вспомнить? Может быть, меня как-то изымали?.. Нет, календарно я как раз был, меня кто-то может вспомнить из других существ, которые не «я», но все равно жутко: если у меня нет воспоминаний с периода, скажем, десяти лет и до четырнадцати или же, к примеру, с совсем близких мне двадцати до двадцати четырех… то существовал ли я? Или же меня не было?

Если не могу вспомнить, то меня… фактически не было!.. Ведь я уже договорился с собой, что как только перестану что-либо помнить, то я как «я» исчезну. Значит, меня не было? Не существовало?

– Я мыслю, – сказал я вслух дрожащим голосом, – значит, существую… Может быть, квантообразно. Дискретно. Может быть, одновременно с этой вселенной существует еще одна… которая возникает в какие-то промежутки времени вместо этой. Наша исчезает, а та появляется. Затем та исчезает, а наша возникает. А мы ничего не замечаем!.. Две вселенные в одном потоке времени… Нет, чушь, но страшная чушь…

Нерешительно звякнуло, затем звонок задребезжал так робко и пугливо, что я уже знал, кто на том конце провода. В трубке слышалось тяжелое дыхание, наконец неуверенный голос:

– Здравствуй, Егор…

– Здравствуй, отец, – ответил я. – Как здоровье? Как там мама?

– Вчера было обследование, – сообщил он торопливо. – Томография, компьютерный анализ мозга… Еще что-то, не запомнил. Говорят, начинает восстанавливаться. Я как раз сегодня собираюсь навестить…

– Я с тобой, – ответил я непроизвольно.

– Правда? – спросил он с недоверием.

– Точно, – пообещал я. – Жди, я за тобой заеду.

Положил трубку, сам не понимая, почему у меня вырвалось такое. С родителями я ссорился с детства. Но ссорятся многие, однако при нынешней рождаемости потомственные москвичи в лучшем положении: со стороны дедушек и бабушек остаются квартиры. Мне досталась неплохая квартира, сам бы на такую ни в жисть не заработал, переехал сразу же по достижении паспортного возраста, с родителями почти не общался, обиды еще свежи, раны кровоточат, себя воспитывайте, без вас проживу…

И жил, почти не общаясь, разве что холодновато-отчужденно. За все время лишь однажды посетил мать в больнице: на службе заели упреками, да вот побывал с отцом на кладбище.

Отец уже ждал меня у подъезда своего дома. Еще больше сгорбившийся, с унылым вытянутым лицом. В руке старая авоська, полузабытое в век пластиковых пакетов приспособление для переноски продуктов. Из крупных ячеек выглядывают румяные бока сочных яблок.

Я вскинул брови, он сказал виновато:

– Все забываю… Ей пока нельзя. С другой стороны, а вдруг?

– Все может случиться, – утешил я.

Его плечи опустились, я запоздало понял, что мои слова можно истолковать и по-другому.

Еще на входе в больницу я ощутил недобрый запах, от которого зашевелились волосы на затылке. Отец съежился, так и пошли через просторный вестибюль. Навстречу провели под руки старушку, с одной стороны поддерживала дюжая медсестра, с другой – хрупкая девчушка. У девушки глаза заплаканные, красные, нос распух.

В большом зале дежурная встретила отца кивком, его узнают, он отметился, что-то подписал, нам выдали белые халаты, старые и с желтыми пятнами.

Отец сказал с надеждой:

– Она все еще в палате для общих.

– Да-да, – сказал я поспешно, ибо это он ожидал услышать, – хороший признак. Хороший.

Лестница на второй этаж вела широкая, ступеньки странно укороченные, и когда мы поднимались, ступая сразу через две, запах все усиливался, тяжелый и тошнотворный, угнетал, обволакивал чувством страха и безнадежности.

На этаже по широкому коридору прошла только одна женщина в белом халате, оглянулась. Затем она неуловимо быстро исчезла, словно растворилась, еще не дойдя до угла.

– Вот ее палата, – сказал отец. Поймав мой взгляд, пояснил торопливо: – Ее перевели сюда. Я доплатил… Здесь одиночная палата. Без удобств, но одиночная.

Голова моя кружилась от этого тяжелого запаха. Отец толкнул дверь, не постучав, я шагнул, и тут зловещий запах обрушился с такой силой, что я почувствовал, как кровь отхлынула от лица, а желудок начал подниматься к горлу.

В крохотной комнате кровать с простой железной спинкой. На ней под шлангами, проводами и прозрачными трубками утопает в подушках старая женщина. Подушки не очень чистые, с такими же пятнами, как и на наших халатах, ветхое одеяло натянуто до подбородка, дряблого и темного, как старая печеная картофелина. Все лицо настолько желтое, ссохшееся, в глубоких морщинах, что я принял бы за мертвую, но аппаратура тихо шелестит, на крохотном мониторе бегут извилистые линии, что, как я понимаю, означает жизнь.

Нижняя часть лица спрятана под раструбом. Тот широким шлангом уходит наверх, там на металлических кронштейнах прозрачные бутыли с жидкостями цвета мочи и желчи, от них трубки уходят к ней под одеяло.

Подле постели тумбочка и один стул. Отец присел осторожно, глаза его с любовью и надеждой обшаривали ее сморщенное лицо.

– Здравствуй, дорогая, – сказал он тихо. – На этот раз мы пришли с сыном. Я уверен, ты начинаешь выздоравливать. Я встретил твоего врача в коридоре, он сказал, что ты идешь на поправку… И выглядишь лучше. Просто помолодела, а складки со лба ушли вовсе… Молодец. Ни о чем не думай, просто отдыхай, набирайся сил. Я люблю тебя, дорогая.

Ее лицо было неподвижно. Вряд ли она слыхала его негромкий убеждающий голос, но отец, переводя дыхание, продолжал говорить, снова соврал про врача, на самом же деле мы добрались сюда без всяких расспросов, рассказал про погоду, какие смешные передачи идут по телевизору, какого забавного щенка купили соседи.

Голос его вздрагивал, глаза заблестели. Я видел, как из его правого глаза выкатилась слеза, побежала по дряблой щеке, оставляя блестящую дорожку. Он смахнул украдкой, хотя ее толстые веки с красными старческими прожилками опущены, она могла только слышать… если могла, и он мужественно продолжал:

– Ты и сама должна постараться!.. Врачам надо помогать, а ты должна… Ты ж моложе меня на целых три года, а женщины живут дольше мужчин на десять лет! Это ж тебе после меня предстоит еще десять и еще три года топтать землю, внуков и правнуков обихаживать!.. Целых тринадцать лет, подумать только! Так что давай выкарабкивайся, я ж без тебя совсем измучился, мне без тебя тяжко…

Голос его прервался, он беззвучно хватал ртом воздух, сам уже такой же желтый, как и она. По горлу под старчески сморщенной кожей судорожно ходил кадык. Из глаз слезы побежали крупными блестящими каплями, рот начал кривиться, плечи затряслись.

Я положил ладонь на отцовское плечо, раньше такое широкое и твердое, а теперь исхудавшее, костлявое, жалобное. Он склонил голову набок, прижав щетинистой щекой мою руку, задерживая ее, продляя сыновью ласку, на которую я, как теперь помню, был не просто скуп, а вообще считал это слюнтяйством и никогда до нее не опускался.

В моей груди защипало сильнее, а в глазах начало расплываться. С изумлением и страхом ощутил, что вот-вот заплачу, хотя что мне эти люди, эти старики, одна особь умирает сейчас, а другая через несколько лет, что для галактики меньше чем мгновение.

– Она поправится, – выдавил я с трудом. Горло сжимали хищные пальцы, слова протискивались с трудом, мне стало трудно дышать. – Отец, она поправится… ей в самом деле еще рано.

– Да-да, – ответил он с такой торопливостью, что сердце мое защемило еще больнее. – Женщины живут дольше… В любой стране дольше!

– А вы даже не ровесники, – сказал я тихо. – Она моложе… У нее еще не иссякли силы.

Я смотрел на ее лицо и видел свое. Мальчики обычно в маму, а девочки – в отца, так что таким вот я стану всего через тридцать-сорок лет. Это кажется много, но я уже прожил столько же, половину отпущенной мне жизни. Если повезет, конечно. Если не заболею неизлечимой болезнью, если меня не собьет машина…

Словом, если мне очень-очень повезет, то лет через сорок я буду лежать вот так и медленно умирать, терзаясь болями изношенного тела.

Я стиснул зубы так, что стегнуло в виски. Чернота на миг отхлынула, я держал глаза широко раскрытыми, вбирая в себя этот мир, вживаясь в него заново, и жуткий страх небытия отодвинулся, замер, затаился.

Я подсел к постели, всматриваясь в лицо матери с жадной любовью. Отец тихонько сопел в уголке, там приборы, он рассматривал их так придирчиво, словно понимал назначение. А может, и понимал. За годы медленного угасания матери прочел горы книг по медицине, сам не хуже опытного врача мог определять все признаки тех болячек, что терзают ее.

– Мама, – проговорил я тихо, – мы здесь с отцом. Мы любим тебя.

В горле был комок, ибо что вроде бы еще нужно для завершения счастливой жизни? Отец и мать прожили сорок лет вместе, прожили в любви и согласии. Возможно, как в старой доброй сказке, и умрут в один день, ибо у отца плохо с сердцем, не засыпает без сильнейших лекарств.

Что вроде бы еще… А то, что я не хочу, чтобы они умирали! Они прожили тихо и честно. Они жили достойно, но не знали в жизни богатства. Они не побывали в дальних странах, еще не открыли удивительный мир Интернета… Они многого не успели узнать, увидеть, ощутить, но жизнь их вот-вот оборвется!

Мощным раструбом, гофрированный шланг, от висков идут провода, из-за мать походила бы на персонаж из фильма ужасов или на монстра из глубокого космоса, если бы не ее высокий лоб и закрытые глаза. Даже под старчески набрякшими веками, сплошь усеянными склеротическими бляшками, глазные яблоки выпучивались как бы в готовности взглянуть на мир пытливо и строго.

– Мама, – прошептал я, беря ее высохшие пальцы, похожие на куриную лапку, пролежавшую месяц на солнцепеке, – мама…

Отец бросил на меня робкий взгляд.

– Она слышит тебя, слышит!.. Я и без медиков знаю, что слышит.

– Да, – согласился я, – наверняка… Мама, мы здесь, рядом. Где ты сейчас, мама? Что ты видишь?

Сердце дрогнуло, я не хотел такое спрашивать, само вырвалось, теперь внутри все замерло в ожидании страшного ответа. Пахнуло холодом, словно из свежевырытой могилы.

Ее лицо было неподвижным, бугры под толстыми воспаленными веками не шелохнулись.

Когда мы вышли, тяжелый запах ослабел, но я чувствовал, что теперь это гнетущее чувство останется со мной на всю жизнь.

На всю, что пробуду здесь, на этой планете.

Дома я задернул шторы, лег на диван и попытался представить себе то, что видит мать существа, в теле которого я возник. Что она чувствует, лежа в темноте, не ощущая тела, простыни, не слыша, не видя…

Когда расслабился, мой организм некоторое время воспринимался огромной тяжелой массой, бесформенной и отвратительной. Я начал чувствовать, как непрерывно сокращается огромная мышца, усиленно засасывая и толкая дальше литры теплой крови, как подвигалась и легла поудобнее какая-то из кишок, как пыхтит и устраивается нечто толсто-скользкое, покрытое слизью, но важное, затем теплота наконец растеклась изнутри к конечностям, они потяжелели еще больше, раздвинулись в размерах настолько, что я перестал воспринимать их вовсе, как и тело…

Затем ощущение размылось, я лежал… а затем уже просто висел в темноте, невесомости, вокруг меня черный бескрайний космос… ни звезд, ни туманностей, только пустота, пустота, пустота.

Но мозг все еще работал, и я начал представлять, что я один в этой пустоте. Что ничего больше нет. Только я, а я – это ощущение. Без тела, глаз, слуха, обоняния. Только сам я.

Я завис в полной тьме, уже без тела, уже без верха, низа, в любую сторону тянулась пугающая бесконечность, а я один, всего лишь один. Так, наверное, чувствовал себя первобог, когда нет ни времени, ни пространства, нет ничего…

Но есть я, мелькнула мысль. Не мысль, скорее – ощущение. Так, наверное, чувствует себя мать. Она висит во тьме, не имея возможности поднять веки. Возможно, даже не чувствует их. Но огонек осознания трепещет, готовый погаснуть…

В страшной тьме я постарался расслабиться еще больше, попробовал пригасить огонек, еще и еще, и наконец вот я исчезаю, вот меня нет…

Острая судорога свела тело. Боль была острой и неожиданной. Сердце застучало часто, словно я уже пробежал пару верст, а оно только об этом вспомнило. В черепе застучали молотки. Грудь несколько раз сама по себе поднялась и схлопнулась, выталкивая застоявшийся воздух и нагнетая чистый, наполняя кислородом все насмерть перепуганное тело.

Я жив! Я еще жив – стучало в голове, в мозгу, билось во всем теле, судорожно и взахлеб уверяло меня, а внизу оставался страшный ужас небытия, которого я почти коснулся, который увидел, хоть издали, но увидел!

Я вынырнул в мир, как выныривает ныряльщик, что забрался в темные глубины чересчур, а потом на последних каплях воздуха, уже с замутненным сознанием, с шумом и плеском, почти не веря в спасение, выскочил в живой мир.

Но разве это – небытие? Я пытаюсь всего лишь вообразить себя. Просто себя. Без разумоносителя!

Лена привезла с дачи два огромных пакета с яблоками из нашего сада. Мелкие, гадкие, твердые, на полках любого магазина такие за рупь кучка. Даже мой разумоноситель никогда не мог понять этого стремления иметь «свои», но Лена верещала от счастья, радовалась, и замороженные губы разумоносителя наконец раздвинулись в ответной улыбке.

Даже я невольно залюбовался, а она все хохотала, запрокидывая хорошенькую кудрявую голову. Ее кожа была чистой, тронутой легким загаром, и белые ровные зубы блестели особенно ярко. Она знала, что очень хорошенькая, знала и то, что выглядит особенно хорошо, когда весело смеется, хохочет во весь хорошенький ротик, и смеялась задорно и жизнерадостно…

Но в уголках ее глаз уже наметились морщинки, которых не было в прошлом году. В уголке правого глаза их две, слева пока одна. Они начали появляться с полгода тому, но только в часы сильной усталости, недосыпа, потом исчезали, ее личико снова было по-девичьи юным и чистым. Вся она, как свежее молодое яблочко, тугое и налитое жизнью, но недавно я стал замечать, что эти крохотные морщинки уже закрепились, а в часы усталости становились только глубже, резче, длиннее…

Она внезапно оборвала смех, спросила с удивлением:

– Ты чего так смотришь?.. Что-то случилось?

– Дорогая, – сказал я внезапно перехваченным горлом, – я люблю тебя.

Ее глаза распахнулись во всю ширь, она даже попыталась отодвинуться, когда я притянул ее к себе, обнял. Она замерла, как пугливая птичка, в моих руках. Я чувствовал, как часто-часто бьется ее сердечко. Потом она подняла голову, я увидел тревогу в ее чистых глазах.

– Скажи, что случилось?

– Просто я люблю тебя…

– Но ты никогда таким не был!

– Все мы меняемся, – прошептал я. – Нет, не все, конечно… Ты мое сокровище. Ты мое чудо. Ты мое лучшее на свете…

Она уперлась кулачками мне в грудь, чуть отодвинулась. В ее глазах недоумение быстро сменялось страхом. Щеки слегка побледнели.

– Говори, – потребовала она настойчиво. – Я готова услышать самое ужасное. Говори.

Ломая слабое сопротивление, я нежно и трепетно поцеловал в пока еще чистый лобик. Как могу сказать ей такую ужасную вещь, что однажды она умрет? А до этого побудет дряхлой больной старухой, что ходит под себя, не может заснуть без болеутоляющего, забывает, как ее зовут, беззубая, с настолько дурным запахом изо рта, что его не отобьет ни один дезодорант?

– Просто я люблю тебя…

– Нет, – повторила она упрямо, – ты мне зубы не заговаривай. Скажи!

– Что, дорогая?

– У тебя с той женщиной что-то серьезное?

Я невольно усмехнулся, вопрос самый что ни на есть женский, а она, пытливо всматриваясь в мое лицо, несмело улыбнулась. На ее щеки начал возвращаться румянец.

– Дорогая, – повторил я, – я люблю тебя.

В горле встал горький ком, я поперхнулся. Эти слова последний раз слышал от отца, когда он повторял их в больнице у постели моей матери.

ГЛАВА 12

Она ушла на кухню, яблоки надо помыть, почистить, что-то там делать с банками, не то пастеризовать, не то прилаживать крышки, а я вернулся в комнату, пошарил взглядом по книжным полкам.

Самое древнее из литературы, что дошло до наших дней, это поэма «О все видавшем», в народе названная песнью о Гильгамеше. Супергерой, крутой парень, что мочил направо и налево злодеев, магов и драконов, с диким великаном даже подружился, одолев, вдруг ощутил непонятный ужас, когда этот дикий друг по имени Энкиду погиб.

В те времена бурно рыдали даже самые мужественные из мужчин, мода на скупые мужские слезы пришла совсем недавно от демократии, и Гильгамеш проливает слезы реками, кричит, вырывая волосы прядями:

– Как же смолчу я, как успокоюсь?

Друг мой любимый стал землею,

Энкиду, друг мой любимый, стал землею!

И сразу после этого Гильгамешу приходит в голову мысль, ужасающая его своей отвратительностью и которая никогда раньше не приходила:

– Так же, как и он, и я не лягу ли,

Чтоб не встать во веки веков?

Но если еще как-то можно примириться и даже свыкнуться с мыслью, что твои близкие умрут, то эта мысль, отнесенная к себе, заставляет барахтаться изо всех сил: Гильгамеш отправляется в долгие странствия, даже опускается в подземные страны, где ищет цветок бессмертия. Увы, сказочная поэма все же не совсем брехлива: он только увидел издали этот цветок.

«Махабхарата» рассказывает о некоем дереве, сок которого продлевает жизнь человека на десять тысяч лет, а потом можно хлебнуть этого сока снова и снова…

Русские и эллинские мифы рассказывают о молодильных яблоках, но о них упорно говорят и заслуживающие доверия греческие историки Страбон и Мегасфен, как и Эллиан, историк Древнего Рима. Такое же дерево с яблоками, дарующими бессмертие и молодость, растет и в Асгарде, где их едят скандинавские боги.

Еще больше слухов о «живой воде». Понятно, что русские уверены, что она за тридевять земель, где-то в районе Багдада, арабы уверяли, что источник живой воды в загадочной Гиперборее, где-то под Киевом, морские народы считали, что источник там, где люди весло принимают за лопату, а люди срединных степей помещали такой источник на крохотном острове среди океана. Римские императоры призывали себя именовать не «ваше величество», а «ваша вечность», полагая, что это поможет им достичь бессмертия. Увы, путь был неверен…

Хотя, как замечено исследователями, да и туристами, некоторые народы выглядят значительно моложе своих соседей. К примеру, долголетие абхазцев вошло в поговорку, женщины народа хунза рожают до девяноста лет, а мужчины и в сто двадцать лет еще могут заводить детей. На одном из островов Карибского бассейна люди выглядят значительно моложе остальных, живут дольше. Они объясняют, что на их острове бьют источники особой воды. Если бы она не смешивалась под землей с простой водой, то они вообще были бы бессмертными…

Потом пришло великолепное и мрачное Средневековье, суровое и гордое, когда люди уже не только искали бессмертие за тридевять земель, а сами проводили время в изысканиях за научными трудами, в лабораториях за тиглями, ретортами, колбами, пытаясь создать философский камень, а с его помощью получить ВСЕ, в том числе и вечную жизнь.

А что, если кому-то удалось?

Я сделал крепчайший кофе, который, как говорят мои друзья, можно резать ножом, ноздри жадно ловили возбуждающий запах, а сам напряженно думал, что все-таки слишком много ходит слухов о якобы полученном бессмертии. Дело в том, что, конечно же, никто не собирался разглашать тайны бессмертия. Каждый намеревался достичь его только для себя, по ряду причин как эгоистических, так и простого опасения вмешиваться в природу вещей.

В истории зафиксированы случаи, когда точно известны даты рождения и даты смерти. Например, Джан Даолин родился в 34-м году, а умер в 156-м, основатель философской системы дао упорно занимался также поисками эликсира бессмертия. Эликсира не нашел, но отыскал рецепт и, когда дожил до шестидесяти и ощутил себя дряхлым стариком, составил лекарство и выпил, после чего стал молодым юношей и прожил еще шестьдесят, но затем решил не противиться природе, как выполнивший все уготованное ему на земле…

Но вот Эпименид, известный поэт с Крита, такими сомнениями не терзался, он продлил себе жизнь до трехсот лет. Почему не больше, неизвестно. Не смог, видать.

Один мусульманский святой, годы жизни 1050—1433, жил в Индии, прославился своими деяниями, долгой жизнью, а святым его объявили уже потом.

Роджер Бэкон сообщает об одном немце, которому удалось благодаря некоему эликсиру прожить пятьсот лет. А вот совсем недавний, так сказать, пример: Ли Цаньюаль умер в 1967 году, оставив после себя вдову, бывшую его пятнадцатой женой. Как утверждают записи в актах о рождении, он появился на свет в 1408 году, так что прожил пятьсот шестьдесят лет…

Конечно, самое странное сообщение было в газете «Хабаровский рабочий», в котором говорится о найденной деревне староверов, которые бежали от преследования властей еще при церковном расколе Никона. Они забрались в самые глухие места уссурийской тайги, жили по своему уставу, лелеяли старые обиды, и, когда к ним добрались первые геологи, некоторые старики хорошо помнили как протопопа Аввакума, так и других видных деятелей старого толка, которых, по идее, не могли знать и помнить их потомки. Один дотошный ученый начал сравнивать их рассказы и с великим изумлением увидел, что их воспоминания о Москве до мельчайших подробностей совпадают с результатами раскопок, с данными старых церковных актов и даже названий мелких улочек и переулков Москвы, Коломны…

Более того, один из староверов рассказал, в какой церкви его крестили, и, когда удалось отыскать те старинные церковные книги, с великим удивлением обнаружили запись, по которой выходило, что ему сейчас триста девяносто лет! Что удивительнее, другие староверы, что выглядели порой моложе, вспоминали времена еще более старые, а один все рассказывал про дикие кочевые народы, что в его детстве дважды жгли его город, и геолог не мог только понять, говорит ли старик о татаро-монголах, половцах или даже гуннах?

Как эти люди достигли такого долголетия, пока не выяснено, но что его искали не только в дикой уссурийской тайге с ее женьшенями, пантокрином и прочими эндемичными вещами, но и в цивилизованной вдоль и поперек изъезженной Европе – тоже известно. Много лет и сил потратил, реки пота пролил в окружении реторт, тиглей, перегонных кубов дотошный немец, что педантично и упорно, не желая повторять ошибки своих предшественников, прочел их труды, зачастую написанные тайнописью, шифрами, пытаясь отыскать эликсир бессмертия… А потом принялся за поиски его сам… Да и потом в своей знаменитой поэме «Фауст» этот алхимик, известный больше как поэт Гёте, говорил как раз о наболевшем, об эликсире если не бессмертия, то хотя бы молодости и долголетия.

Бред это или не бред? Но допустим, что из сотен тысяч людей, искавших эликсир бессмертия, кому-то удалось его отыскать. И что же, он всем растрезвонит о своем открытии? Черта с два. Природа человеческая такова, что обязательно сохранит в тайне. Каждый стремится обрести преимущество для себя. Но такой человек не может признаться, что живет вечно или хотя бы слишком долго. Он вынужден будет, прожив какое-то время в одном месте, уходить в другие районы, где его не знают, жить там, а спустя пару десятков лет, когда его молодость начнет вызывать удивление, снова должен покидать обжитое место…

На старые места можно вернуться через сотню-другую лет, когда наверняка вымрут знавшие его. И так все время… Правда, сейчас, в эпоху сплошной паспортизации, налоговой службы, тотального знания о каждом, всякий человек начнет вызывать подозрения, если о нем не будет известно место и день рождения, нет данных о его родителях, детских годах, оценках в школе, заключения психиатра о переломном периоде созревания…

Да ладно, выкрутится! Человек, который прожил пару сотен лет, не говоря уже о паре тысяч, сумеет сфабриковать о себе любые нужные сведения. Да и сплошная паспортизация пока что не везде. В горных районах даже Европы она не доведена до конца, а что говорить о Тибете, Индии, восточных странах?

Много толков ходит о философе пифагорейской школы Аполлонии Тианском, что жил в первом веке. Слишком заметная фигура, чтобы остаться в тени. Хорошо описано его путешествие в Индию, где он много лет изучал труды тамошних мудрецов. Вернувшись, занимался философией, пережил одиннадцать римских императоров, а двенадцатый, император Доминициан, велел схватить его и предать суду, но философ скрылся чудесным образом прямо из зала суда, вскоре видели, как он пробирался в Грецию, где потом долго жил и занимался все той же философией.

Его встречали и в Средние века. Он менял имена, но по его трактатам о философском камне и бессмертии все ученые узнавали его руку и даже почерк. Он оставался верен профессии философа и алхимика, внешность его не менялась.

Вообще я сам поступил бы точно так же. Сообщить всему человечеству секрет бессмертия – это же остановить прогресс! Если не будет смены поколений, то замрет даже общественный строй. Да и не хотелось бы, чтобы и через тысячу лет встречались эти мерзкие рожи, эти бомжи, эти преступники и ворье, что, по мнению наших юристов, тоже почему-то имеют право на существование и даже равные права с людьми честными и порядочными.

Жил бы до того времени, пока не начнут допытываться, какими тренажерами поддерживаю молодость, какими кремами пользуюсь, делал ли подтяжку, затем перебирался бы из города в город, а то даже с континента на континент, ибо для живущего долго все народы становятся своими, а языковой барьер исчезает!

Йоги утверждают, что тот, кто научится задерживать дыхание на тысячу ударов сердца, произведет в своем теле такие изменения, что оно станет бессмертным. Я попробовал, в первый раз задержал на сто ударов, второй – почти на двести, в третий раз добрался до двухсот с половиной… Не знаю, можно ли добраться до тысячи – ведь чем ближе придвигаешься к рекорду, чем больше усилий тратишь на каждый шажок, а сил уходит в стократ больше…

Конечно, я буду пробовать и этот путь, но Маринка что-то говорила о секции или кружке, где собираются те, кто утверждает, что вроде бы нашел путь к вечности и бессмертию. Бред, конечно, но с другой стороны – что я теряю? А при удаче – выигрыш неизмерим.

Как в том случае, подумал хмуро, когда умирающий миллиардер спрашивает у священника: «Отче, а если отпишу все свои богатства церкви, я попаду в рай?» Священник, алчно потирая руки, говорит: «Не стану гарантировать, но, по-моему, это тот случай, когда рискнуть стоит…»

Ночью шумел дождь, свежий воздух гулял по комнате. Мое тело, повинуясь инстинкту, забилось под одеяло поглубже. В такую погоду бесполезно ходить на охоту, запахи прибиты к земле и перемешаны, стук капель заглушает стук копыт. Любой зверь прячется хотя бы под дерево, если не в нору. Даже под соседним деревом с низко опущенными к земле ветвями не увидишь оленя, пусть пройдешь рядом, и я чувствовал, как падает температура тела моего разумоносителя, сберегая жировые энергоресурсы, как замедляются удары сердца, мысль за ненадобностью замирала, подчиняясь могучему дочеловечному инстинкту.

Но даже мой разумоноситель способен сопротивляться: мое тело встало, преодолевая сонливость, помотало тяжелой головой, почти на ощупь взяло кофемолку, привычно засыпало, закрыло, смололо, перелило воду, засыпало снова, дождалось вздымающейся шапки пены, сняло и, не давая отстояться, перелило в чашку, а ноздри то ли его, то ли уже мои ловили бодрящий запах этого легализованного наркотика, губы вытянулись трубочкой, я отхлебнул жадно, обжигаясь, но, быстро впитываясь уже во рту и в глотке, кофеин начал гонять кровь, в мозгу прояснилось, я вспомнил все, что было вчера и что обязательно надо сделать сегодня.

Однако, перекрывая все мысли и чувства, всплыло горькое: сколько я наслышался чуши, вроде напыщенного: кто умер, но не забыт, тот бессмертен! Это все красиво, неверно… нет, пусть даже очень верно – с точки зрения общества. Но ведь то некое общество, то совсем другие люди, а это – я, я!.. Меня не будет! Я себя не смогу чувствовать! Что мне до того, что почувствует или будет продолжать чувствовать какое-то общество! Мир исчезнет, исчезнет, исчезнет…

Или вот еще одна напыщенная чушь: бессмертие животных – в потомстве, человека же – в славе, заслугах и деяниях. Только тот, дескать, способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен. Да, это все так, если с точки зрения общества! Но я – не то общество. Я сам – общество. Я сам – замкнутый и совершеннейший мир. Я не хочу исчезать, даже если это принесет агро-о-омаднейшую пользу какому-то там обществу, а они все какие-то там, ибо то всего лишь они, общества, пусть даже там общество всех-всех людей на свете, но зато на этой чаше весов – я, сам я!

И я для себя во сто миллиардов раз дороже, чем все люди на свете, чем все человечество, чем вся галактика или даже метагалактика…

Я ощутил, что всхлипываю от ужаса. Вернулся в ванную, всмотрелся в это существо, заставил его сделать смайл, закрепить этот смайл, быть готовым в любой момент продемонстрировать смайл, оделся и вышел, поручив разумоносителю проделать за меня все алгоритмизированные движения по запиранию квартиры, вызыванию лифта…

На службу явился ближе к концу рабочего дня. Показалось, что Марина посматривает несколько удивленно, но помалкивает. Рабочий день тянулся невыносимо долго. В уголке компа зелеными цифрами часики, страшно смотреть не на минуты или даже секунды, а на доли секунды. Сердце сжимается от тяжелой тоски. Это уходит моя жизнь, утекает, и нет никакой возможности ее остановить, продлить, что-то сделать… Наверняка есть пути, не может не быть, но жизнь уходит, я хочу остановить ее сейчас, в этом возрасте, навсегда остаться двадцатидевятилетним… пусть даже тридцати-, но остановить время!..

Вавилов, хохоча, рассказывал:

– Пришел мужик к врачу, жалуется: доктор, мне один врач сказал, чтобы я исключил мучное, другой велел не есть мясного, третий – молочного… Кому верить, доктор? А тот подумал и отвечает: я бы порекомендовал придерживаться их рекомендаций, а со своей стороны посоветовал бы исключить еще и растительную пищу…

Все смеялись, веселые и довольные, что рабочий день вот-вот кончится, что обещанный дождь не состоялся, что зарплату выдали без задержек и что троллейбусную остановку перенесли ближе к нашему зданию.

Марина улыбнулась заговорщицки, я кивнул, вышел первым, а ровно в шесть высокая дверь выпустила ее легкую, такую воздушную с виду фигурку.

Она сбежала вприпрыжку по ступенькам, высокая грудь колыхалась, на этот раз я не рассмотрел острых сосков, разгладились, а грудь при каждом шаге вздрагивала томно и наполненно нежной горячей плотью. Ступенек всего три, но, когда она вышла, я почти рассмотрел под ее микроюбочкой тоненькие трусики, обтягивающие яйцеклад.

Я рассматривал, наверное, чересчур внимательно, и она, дразнясь, весело показала язык. Влажный, красный, наполненный кровью, он смутно что-то напомнил, потом я понял, какие ассоциации это вызвало, но открытие не послало кровь к развилке. Напротив, подумал, что этот дразнящий жест появился разве что с принятием христианства, им легко было дразнить пуритан, умерщвлявших плоть, но сейчас такой намек отмирает, уже редкость, ибо при сексуальной революции когда-то вызывающий жгучее любопытство клитор стал доступен и почти открыт каждому школьнику.

– Ты что так уставился? – спросила она весело. – Раздел меня глазами, затем зачем-то одел…

– Неча голой ходить по улице, – ответил я сварливо.

– А куда идем?

– Уже забыла? – упрекнул я. – К далай-ламе Твердохлебу, конечно.

– Ах да, духовного восхотелось… Извращенец, однако.

ГЛАВА 13

Здание, в котором располагалась школа восточноевропейской мудрости, находилось в центре. В добротном сталинском монстре, с широкими дверьми, куда могли бы заезжать паровозы или тепловозы; с огромными медными ручками и ступеньками из широких плит мрамора. А когда я увидел на стене массивную бронзовую плиту с вензелями, вовсе раскрыл рот от изумления:

– Тут же одна аренда стоит уйму денег!

– Заметил?

– Такое не заметить! На какие шиши снимают?

– Пожертвования, – ответила она лаконично.

– Ого!

– Трудно поверить?

– Трудно. У кого куча денег, тот добывает вторую кучу. Он весь в делах, интригах. Какие, к черту, духовные запросы?

Ступеньки крыльца потертые, но из настоящего мрамора, тоже, как говорят, сталинских времен добротности и качества. Марина пошла первой, на мраморе задержалась на миг, одна нога красива на своем смутном отражении, другая на асфальте. Юбочка натянулась резко, выделяя каждую округлость ягодицы. Ее серые глазищи уставились с недевичьей серьезностью:

– Ты уверен, что хочешь сюда зайти?

– Почти. А что… что-то не так?

Она прикусила губу, но сейчас это было просто выражение задумчивости, хотя в другой момент эта сочная, вздутая, как спелая вишня, губа, прижатая белоснежными зубками, вызвала бы желание тоже впиться в них, как в созревшие ягоды.

– Просто у людей наступает момент, – сказала она нерешительно, – у некоторых людей… когда понимают, что никакие деньги не помогут сохранить то, что уходит.

– И что?

Она взглянула мне в лицо без улыбки:

– В эти дела, как в ислам… если кто нырнул, то… выныривает редко.

Я смотрел на нее во все глаза, как громом ударенный, а она усмехнулась и пошла по ступенькам. Ее загорелые ноги двигались дразняще, а юбочка стала еще короче, открывая краешек белоснежных трусиков, но у меня в голове билась только одна потрясенно-паническая мысль: что, она тоже? Хотя бы смутно ощущает то, что до боли, до обморока остро чувствую я?

Я поднимался вслед за ней к массивной двери, больше похожей на ворота для паровозов, смотрел на Маринкин пикантно двигающийся зад и понимал с космическим холодом в душе, что уже не протяну к ней руку самца, не потащу в постель, потому что внезапно возникла гораздо более глубокая и в сто миллиардов раз более интимная связь, когда всякие половые штучки лишь осквернение…

Миновав дверь, мы очутились в большом холле. Широкая лестница вела на второй этаж, откуда стекало по ступенькам тягучее, как молодой мед, монотонное пение. Кажется, повторяли одно слово, то ли знаменитое «Ом», то ли что-то похожее, надо же местным «учителям» и «сенсеям» внести и свою лепту, основать собственную школу. Сейчас каждый старается придумать что-то свое, чтобы претендовать на новое учение, объявить себя пророком, набрать учеников и сообщить прессе, что только его путь к Богу, Всемирному Разуму, Информационному Полю, Боженьке, Конструктору, Провидению и т.д., нужное подчеркнуть, ненужное вычеркнуть, самое верное вписать, – единственно верен.

Мы поднялись на второй этаж, пошли по широкому коридору, и, по мере того как приближались к дальней двери, пение становилось мощнее, голосов десятка два, если не больше. Ведь есть же и такие, как я, что в любом хоре только раскрывают рот, чтобы своим карканьем не гавкнуть любую песню.

Марина прислушалась у двери, явно хотела нагнуться и посмотреть в замочную скважину, но оглянулась на меня, в глазах было сомнение, не ухвачу ли прямо сейчас, когда нагнется слишком откровенно, дурочка, еще не знает, как свято я к ней теперь отношусь.

– Заканчивают.

– Откуда знаешь? – усомнился я. – Если бы песня, а то ноют одно и то же слово… Даже не слово, а звук.

– Чувствую, – ответила она лаконично. Злиться нечего, напомнил я себе, не все проверяют разумом. Люди живут простейшими чувствами. Это и правильно, ибо в повседневности головной мозг вовсе без надобности, спинного достаточно. Так даже правильно, ибо если всегда по верхнему уму, то рухнешь от безысходности.

Когда пение умолкло, наступил тот характерный шум, когда занятия окончены, а ученики среднеобразовательных или Высших Партийных Школ одинаково поднимаются, хлопая крышками парт, собирают портфели и переговариваются, как проведут время дальше.

В щель видны люди в желтых халатах, я приоткрыл дверь шире, перевел дух, ибо все остальные в обычной одежде, еще не совсем свихнутые, а эти, что в желтом, явно считаются уже сдвинутыми или продвинутыми настолько, что с ними на человечьем языке говорить уже нельзя, – вещают только Прописными.

Они шли к нашей двери, я отпрянул, сделал вид, что рассматриваю портреты на стенах. Дверь отворилась, я затылком ощущал животное тепло этих людей, и еще очень остро повеяло шизой. Я не знаю, что это такое, но ясно ощутил надломы и болезненные разрывы внутри этих людей, высокое неблагополучие на том уровне, который называется смутным словом «душа»…

Марина что-то щебетала. Я молчал, прислушиваясь к новым ощущениям. Похоже, я начинаю чувствовать и то, что раньше не ощущал. Конечно, хотелось бы это чувство отнести, скажем, к шестому, но как бы не получилось, что открыл в себе то, что давно все имеют и знают. А вдруг не зря Лена считала меня бесчувственным?

Они двигались мимо, мои ноздри трепетали, улавливая новые запахи. Аромат сладковатый, несильный, достаточно приятный. Благоухание, мелькнула мысль. Это слово получше, чем благовоние, ибо у меня сразу вычленяется корень «вонь», а здесь запах… даже не запах, а аромат легкий, приятный, умиротворяющий.

Краем глаза жадно схватывал лица этих людей. Чистые, просветленные. Похожие один на другого этим одухотворенным обликом, словно все увидели нечто особое, приобщились.

По крайней мере, пусть лучше молятся, мелькнуло саркастическое, чем воруют, насилуют в темных подъездах и грабят квартиры. Но чувство было такое, что сарказм притянут за уши, что просто завидую, что сам не могу. А раз не могу, то либо понадкусываю, либо скажу, что виноград все равно кислый.

Я еще провожал взглядом эти сгорбленные фигуры с одинаково просветленными лицами, а Марина быстро сходила к гуру, переговорила, а когда я повернулся к ним, уже призывно сгибала пальчики на вытянутой ладони.

Гуру смотрел внимательно, я видел за его разбойничьей внешностью быстрый и неслабый ум, и, хотя он инстинктивно стоял в позе, словно ожидая удара и готовый отбить, чтобы тут же садануть в ответ, я не удивился: сам становлюсь так, это типично для мужчин, когда встречают кого-то выше ростом или шире в плечах.

– Здравствуйте, – сказал он первым. – Марина сказала, что вы заинтересовались нашей дорогой.

– У вас своя дорога к Богу? – спросил я.

Он слегка поморщился:

– Бог, каким его рисовали в Средневековье, уже не устраивает людей двадцатого века. Как и ад с кипящей смолой… Половина населения уже просто не знает, что такое смола. Или деготь. Просто у нас своя дорога Наверх-К-Совершенству. Как вы знаете, этих дорог множество, но современная цивилизация выбрала только одну – технического прогресса. Мы же, не отвергая технических достижений, тем не менее стремимся установить более тесный и прямой контакт с Верхними Мирами, ибо наша техническая цивилизация существует только для плоти, а не для души…

Он говорил просто, убеждающе, я почувствовал, что соглашаюсь, ибо и мне эти дизайнеры одежды с миллиардными доходами поперек горла, когда настоящие творцы прогресса живут в нищете и неизвестности.

– Как? – спросил я. – Как входите в контакт с Высшими Сферами?

Я полагал, что он пустится в заумные рассуждения о Непознанном и Необъяснимом, о Сверчувственном и Внечувственном Контакте на грани Внезнания и Сверхпонимания, когда за многозначительными словами прячется пустота, но он светло и кротко улыбнулся:

– Просто приходите к нам. И увидите.

Он даже не сказал «узрите», держался натренированно легко и задушевно.

Я кивнул, отступил на шаг. Раз объяснений не будет, то пора уходить, но неожиданно для себя тоже поддался чувству, спросил прямо в лоб:

– А сами вы верите в то, что вот этим пением, поклонами и прочим шаманством можно достичь… как вы говорите, Астральных Сфер?

Марина возмущенно ахнула. Незаметно, но сильно саданула меня острым кулачком в бок.

Гуру посмотрел пристально. Я видел, как он повел глазами по сторонам, желая удостовериться, что ученики или прихожане ушли достаточно далеко, а кроме нас и Марины никого.

– Нет, конечно, – ответил он неожиданно. – Я не дурак и не сумасшедший. Хотя, признайтесь, вы меня таким считаете.

– Тогда вы мошенник, – сказал я.

Он улыбнулся, покачал головой:

– Зачем так сразу? Какой у вас бедный набор. Либо сам дурак и верит в то, что говорит, либо помешанный. А то и вовсе мошенник, просто обирает доверчивых дураков. А если я хочу давать людям утешение?

– Сладкую ложь?

– А почему нет? – ответил он уже резче. – Не все способны прочувствовать то, что чувствуете вы – или вы еще не прочувствовали? – и не сойти с ума. Но может быть и хуже. Человек, ощутив наконец свою смертность, впадет в отчаяние и в предсмертие… да, вся наша жизнь – предсмертие, каждый шаг – шаг к могиле… так вот в предсмертии начнет творить непотребное: убивать, грабить, насиловать…

Меня пробрала жуткая дрожь. Похоже, я побледнел, потому что Марина вздрогнула и подошла ближе, всматриваясь мне в лицо. А гуру смотрел печально, понимающе и как-то соболезнующе, словно я вот-вот умру, через каких-нибудь сорок-пятьдесят лет, а он нет и потому чувствует себя виноватым.

В горле першило, там вырос неопрятный ком, словно из птичьих перьев, я сделал усилие, прохрипел:

– Так уж и обязательно?..

Он покачал головой снова:

– А разве мир не держится только на заблуждении, что человек вечен? Пусть в аду, в муках, но будет жить?.. Или путем реинкарнации переселится в тело другого человека? Или как-то еще? Даже подлейший бандит и наркоман глубоко в подсознании верит, что в новой жизни у него все пойдет по-другому. Тут он, значит, жертва обстоятельств: родители подвели, друзья-алкаши, в правительстве идиоты, жена стерва, а потом… Там!.. Ему карты выпадут лучше…

Мир шатался перед моими глазами, а голос гуру то приближался, то истончался до мышиного писка. Оказывается, он тоже знает, что мы все смертны…

– Все-таки обман, – услышал я свой механический голос.

Он покачал головой в третий раз:

– А вдруг нет? Что мы теряем, когда ищем?.. Разве лучше свободное от работы время проводить перед телевизором, слушать глупейшие остроты на уровне беспозвоночных под взрывы коллективного хохота таких же животных?

Я не нашелся, что ответить. У далай-дамы, или как там, этого Степана Твердохлеба, глаза не просто проницательные, а глаза много повидавшего человека, много прочувствовавшего и познавшего. А разбойничья внешность… значит, теперь знает, что в той области, разбойничьей, искать бесполезно. А пока сила и злость остались, можно попытаться на другом поле…

Открывая дверь на улицу, мы едва не ослепли от ярчайшего солнца, что било в мир как сверху, так и снизу изо всех луж, попадая в зрачки даже под опущенные веки. Чуть ли не на ощупь спустились на тротуар, запахи кружили голову, а чистый воздух, перенасыщенный послегрозовым озоном, пьянил.

Маринка сладко потянулась. По ее гибкому телу прошла волна, попеременно выпячивая широкие чаши грудей, мягкий соблазнительный живот, оттопыренные ягодицы, за которые так хорошо хвататься жадными цепкими руками. Мне показалось даже, судя по неуловимому запаху, что створки яйцеклада зовуще приоткрылись, высовывая кончик красного дразнящего язычка.

– Ну как тебе? – спросила она сочувствующе, но в то же время самодовольно.

Асфальт блестел, как вымытый руками заботливой хозяйки в ожидании гостей. Рядом за бордюром все еще бежала широкая полоса воды, но уже без сора, чистая, почти прозрачная. Стены домов посветлели, тоже вымытые, стали видны все ямочки, раньше старательно забитые пылью.

– Если ты о погоде, – ответил я, – то…

Она расхохоталась:

– Да нет, я же знаю, тебя сейчас интересует только погода внутри себя!

– А, – сказал я неуклюже, – если ты об этом… восточном мудреце…

Она промурлыкала:

– Конечно, в такую погоду я предпочла бы поговорить… да и проверить на практике… что-нибудь иное… но Творец сказал, что крови человеку дал столько, чтобы заполнить только один орган… А ты, судя по всему, решил наверстать, да? Раньше у тебя кровь приливала совсем к другому месту, верно?

– Верно, – согласился я нехотя. – А сейчас голова пухнет… Тяжелая такая и горячая. Я, наверное, весь красный? Рожа, как у семафора?

– Напротив, – заявила она авторитетно. – Интеллигентно бледный. Как граф Дракула. Или знатный отпрыск древнего дворянского рода, уже загнивающий, но такой утонченный-утонченный…

Улица вывела на площадь, а дальше, за домами, горели на солнце купола чудовищно огромной церкви. Они блистали, как маленькие солнца, в неправдоподобно чистом воздухе сверкали до рези в глазах.

Выстроенное с помпой, с размахом, оно нагло и величественно восседало на холме, подавляло своей каменной массой. Народ стекался со всех сторон жидкими струйками, но у храма образовалась толпа, словно перед финальным матчем первенства по футболу. Правда, от болельщиков – прозвище-то какое! – обычно прет здоровьем, а здесь словно собрались смертельно больные, неизлечимо больные…

Маринка спросила игриво:

– Зайдем?

Я не сразу понял, что она имеет в виду, отшатнулся.

– Я что, похож на депутата? И баллотироваться в президенты не собираюсь!

Она весело расхохоталась:

– Ты уж совсем!.. Смотри, туда идут и приличные. Ну, по крайней мере, с виду. Вон как женщина одета!

– Старомодно, – сказал я.

– Да? Но серьги с бриллиантами.

– Да, – сказал я, – это так важно.

Она взглянула коротко, но только пожала плечами. О некоторых вещах с мужчинами говорить не стоит вовсе.

ГЛАВА 14

Перед главным входом храма в два рядка стояли монашки. Красочные буклеты в их руках растопырили крылья, как огромные бабочки. Я шел, не поворачивая головы, а Маринка, любопытная, как обезьяна, цапнула сразу два:

– Ого!.. Егор, погоди.

Оттащив меня в сторону, она развернула цветной план-проспект, возбужденно потыкала пальцем:

– Да это не храм, а целый город! Надо сперва посмотреть, куда идти, а то заблудимся.

Мимо текли толпы, мне показалось, что слышу странный запах, совсем не тот, как если бы увидел те же толпы на стадионе или при любом другом скоплении народа.

План-проспект показался красочнее того, который мне однажды сунули при открытии Торгового центра на Манежной площади, но я почувствовал, как брови моего разумоносителя поползли вверх.

– Это что… всерьез?

Она заглянула через мое плечо.

– Ты о чем?

– Ну, смотри, вот алтарь… как я понимаю, это самое священное место.

– Правильно понимаешь, – одобрила она. – Верной дорогой ид