Придирчивый Жарынин отвергает один за другим варианты сценария для его нового фильма. В поисках подходящего сюжета они с Кокотовым перебирают множество историй, все больше отвлекаясь. Кокотову приходится нелегко – трезво мыслить ему мешает внезапно вспыхнувшее чувство, судя по всему, взаимное. Между тем, пытаясь спасти Дом ветеранов от бандитов-рейдеров, писатель и режиссер попадают на прием к высокому чиновнику и даже вступают в переговоры с жуликами.

Юрий Поляков

Гипсовый трубач: Дубль два

И даль свободного романа…

А. Пушкин

Эй, брось лукавить, Божья Обезьяна!

Сен-Жон Перс

И призраки требуют тела,

И плоти причастны слова…

О. Мандельштам

1. Коитус леталис

История эта продолжилась утром, когда жизнь еще имеет хоть какой-то смысл. Разбудил Кокотова странный сон. Метафизический. Обычно от таких ночных видений ничего не остается, кроме неясного воспоминания о почти разгаданной тайне бытия. Однако на этот раз Андрей Львович не забыл, как, почивая, очутился в кошмарном, фантастическом мире, где мужчина после обладания любимой женщиной сразу погибает. Нечто подобное случается у насекомых, когда оплодотворенная самка сжирает за ненадобностью самца. Автор «Роковой взаимности» в ужасе проснулся, едва Наталья Павловна, волнуясь всем своим жадным телом, призвала Кокотова к самоубийственному соитию.

Умываясь и бреясь, он смутно заподозрил, что, витая в царстве Морфея, занесся в параллельную реальность, где все устроено на совершенно других основаниях. Вероятно, Создатель, мучась, колеблясь, пробуя, рассматривал разные формы эволюции и на всякий случай сохранял отработанные варианты, подобно тому, как ученые сберегают в пробирках колонии клеток.

«Если любовь ведет мужчину к обязательной гибели, – размышлял писатель, скребя безопасным лезвием пенную щеку, – значит, все сложится по-другому: и общество, и государство, и литература, и брак, и многие бытовые подробности…»

Свадьбы, к примеру, превратятся в поминки по жениху. Уходя на первое свидание, юноша будет вынужден составлять завещание: а вдруг девушка уступит сразу? От любви мужчин начнут страховать, как от несчастного случая со смертельным исходом. Вечная тема измены исчезнет из стихов, прозы и драматургии. Кого способен обмануть муж, если наутро после первой брачной ночи его, бездыханного, заберет «труповозка», лукаво прозванная в народе «катафаллом»? И кому, скажите, станет изменять жена, вдовеющая в миг единственных супружеских объятий?

Мировая поэзия (в мужской версии) содрогнется от отчаянных поисков одной-единственной Прекрасной дамы, обладая которой, можно уж и откинуться. А женская поэзия истерзается жутким комплексом вины за «коитус леталис» – смертоносную взаимность.

«Но кто будет растить детей?» – давя прыщик на скуле, озаботился Кокотов, на себе испытавший горе безотцовщины.

Андрей Львович вспомнил усатую Бальзаковну, которой отвез деньги на памятник, вспомнил, как отец звонил матери из новой семьи и плакал в трубку, предчувствуя, должно быть, летальную опасность нового брака.

«Воспитанием детей займется государство», – постановил автор «Заблудившихся в алькове», прижигая ранку остатками одеколона.

Но и тут не все так просто. К той же Наталье Павловне мужья выстроятся в очередь, ее постель начнет поставлять осчастливленных покойников с регулярностью гильотины. О таких женщинах будут восторженно шептаться, рассказывать легенды, возможно, даже введут для них особые нагрудные знаки, как в ВДВ. Только вместо числа парашютных прыжков на сменной бирочке обозначат число навеки охладевших обладателей. И вот, встретившись в Кремлевском дворце на каком-нибудь торжестве, эти роскошные мужеубийцы станут ревниво вглядываться в циферки на груди у соперницы. Та к некогда ткачиха-ударница, приехав на съезд в Москву, памятливо пересчитывала ордена легендарной Паши Ангелиной, сравнивая их со своими небогатыми наградами и вдохновляясь на новые трудовые подвиги.

А как в таком случае быть с дурнушками, не охваченными брачным самопожертвованием сильного пола? Отчасти проблему можно решить за счет уголовников, приговоренных к смерти: соитие с некрасивой женщиной заменит им пулю в затылок…

«Но если все мужчины устремятся в роковые объятья, кто же будет служить в армии и защищать Родину?» – державно нахмурился Кокотов, причесываясь.

Видимо, разрешение на брачный суицид имеет смысл выдавать лишь после окончания срочной службы и выполнения каких-либо иных общественных повинностей. Кстати, для интеллектуальной элиты надо вводить обязательный целибат. Ну в самом деле: родился новый Менделеев, выучился, задумал открытие – и вдруг влюбился, как идиот, причем взаимно. И вот уже «катафалл» увозит удовлетворенного гения в морг. Где, спрашивается, периодическая система? Не напасешься талантов!

А вот интересно, подумал вдруг писатель, смог бы он сам пожертвовать жизнью и литературным будущим ради одного-единственного обладания Натальей Павловной? И еще интересней: согласилась бы она стать его нежным палачом?

Автор «Жадной нежности» с сомнением посмотрел на себя в зеркало. Ничего особенного: мужчина средних лет, шевелюристый, с легкой проседью. Губы – узкие, сардонические. Щеки – пухлые. Подбородок – обидчивый. Глаза – карие, грустные, почти обреченные, как у пса, сжевавшего хозяйский тапочек. Впрочем, во взгляде обнаружилось чуть заметное лукавство, появившееся, должно быть, после того как Андрей Львович узнал про пионерскую влюбленность Обояровой. Он с оптимизмом втянул живот, немного опавший после вероломного ухода Вероники, постучал по нему, как по барабану, повеселел и, напевая «трам-там-там», пошел одеваться, удивляясь тому, что бесцеремонный режиссер не врывается в номер, не шумит, не понукает, не тиранствует, хотя время завтрака давно закончилось.

«Одно из двух, – психологически рассудил Кокотов, – или Жарынину стыдно показаться людям после своего вчерашнего провала, или дружные бухгалтерши доутешали его до полного изнеможения. Не мальчик ведь!»

Застегивая брюки, писатель задумался над фрейдистской подоплекой этого странного тройственного союза, длящегося, судя по всему, не первый год и, кажется, устраивающего всех участников. В результате Андрей Львович снова вернулся мыслью к загадочному миру, где властвует «коитус леталис». Теперь его озаботила участь граждан с разнузданной и нетрадиционной ориентацией. Ведь если, скажем, для двух лесбиянок ночь любви относительно безопасна, то, оказавшись в одной постели по взаимному влечению, два гея рискуют проснуться утром мертвыми. А что делать с транссексуалами, не говоря уже об экзотических извращениях? Кокотов понял: здание нового жизнеустройства человечества, привидившееся ему во сне, дает безнадежные трещины.

«Да и хрен с ним! Пусть все остается как есть!» – решил он и отправился завтракать.

Но сначала, влекомый неодолимой силой, писатель поднялся этажом выше и, затаив дыхание, приблизился к 308-му номеру. В комнате было тихо. Возможно, Наталья Павловна тоже проспала, и теперь искать ее следует в столовой. В жарынинский люкс Кокотов постучал громко и решительно, но сразу отошел в сторону, обособляясь от гаремной жизни соавтора, которая могла открыться взору в любую минуту. Однако Дмитрий Антонович не отозвался, что было совсем уж странно! Одновременное отсутствие и режиссера, и Обояровой нехорошо затомило сердце автора «Преданных объятий». Он помнил, как вчера его бывшая пионерка сочувствовала потрясенному Жарынину, как просила: «Идите к нему! Ему сейчас так плохо!» Да и сам режиссер, выпивая за будущую победу, настойчиво, несколько раз спрашивал: «А где же это Наталья Павловна?»

Едва отвечая на скорбные приветствия встречных ветеранов, Кокотов полетел на завтрак. Он даже не расспросил радостного доктора Владимира Борисовича о ходе воздушных боев над Понырями, наотрез отказался помочь вдове внебрачного сына Блока разобраться в новом мобильном телефоне и грубо отверг просьбу комсомольского поэта Бездынько выслушать свежую эпиграмму на антинародное телевидение.

Столовая давно опустела. Лишь в дальнем углу виднелся понурый поедатель чужих деликатесов Проценко. «Лучший Фальстаф эпохи» под влиянием вчерашней проработки с видимым отвращением приучал себя к казенным харчам. Да еще за соавторским столом одиноко сидел терпеливый Ян Казимирович. Появлению Кокотова старый фельетонист обрадовался настолько, насколько сам писатель возликовал, не обнаружив Жарынина и Обоярову за совместным питанием.

– Где же Дмитрий Антонович? – спросил он, повеселев.

– Не видел, – удивленно всплеснул ручками ветеран. – А вы знаете, Проценко хочет объявить голодовку!

– Неужели?! Странно, странно… – Кокотов поглядел в окно и не обнаружил на стоянке ни режиссерского «вольво», ни красного «крайслера» Натальи Павловны.

В сердце снова заскреблись мыши подозрений.

– Уехала красотка ваша. К адвокату полетела! – доложила Татьяна, бухая на стол тарелки с сиротской снедью. – Раньше-то ведь как? Раз – и развели. Потому как делить было нечего. Алименты, если мужик забаловал, из зарплаты вычитали. Обкобелись! А теперь? До самой смерти можно судиться, если деньги есть…

– А Жарынин?

– А салтан наш Дмитрий Антонович чуть свет умчался. Только чаю и хлебнул, даже кашку дожидаться не стал. Злой, красный… Регина с Валькой уговаривали: «Не ездь!» Нет, ускакал…

– Куда?

– Сказал, кого-то в Останкино поехал убивать. А я б ему помогла! Наглый телевизор стал. Невозможно! За стеклом теперь что хотят, то и делают. По мне-то, запри дверь и бесись как хочется. Вон Жарынин чудит с бухгалтерией – да и бог с ним. Но чтоб всем показывать, как девки-дуры с парнями сучкуют? Стыдобища! Приятного аппетита! Если мало, могу добавки принести, – предложила официантка и, сверкнув золотым зубом, укатила свою тележку.

Автор романа «Плотью плоть поправ» подцепил кончиком ножа кубик масла величиной с игральную кость, но тут Болтянский, подобно старой мудрой птице, встрепенулся и, хищно глянув на жующего писателя, спросил:

– На чем я остановился в прошлый раз?

– На том, как ваш батюшка перед смертью напутствовал сыновей… – неохотно подсказал Кокотов.

– А как Мечислав пробрался на Дон, я вам еще не рассказывал?

– Нет…

– О, это удивительная история! Вообразите, осенью семнадцатого ехал он поездом в Ростов, тащился неделю и подружился от скуки с дезертирами, потому как с детства владел картами и никогда не проигрывал, разве что нарочно. Один из продувшихся матросиков, явно «психический», как тогда выражались, стал искать, на ком сорвать злость, и увидел: на третьей полке, лицом к стене, затаился человек в исправной форме без погон. Тогда погоны носить нельзя было – сразу в расход пустят. Достал морячок маузер и заорал, мол, это не кто иной, как Сашка Керенский от гнева народных масс спасается. Солдатня заволновалась. Сдернули с полки подозрительного пассажира. Немолодой, пухленький, с бородкой. Одно слово: из бывших! Стал он, конечно, оправдываться, мол, «никакой я вам не Керенский, а помощник начальника перевязочного отряда Домбровский! Вот мои документы!» Какое там! Бесполезно! Матрос-то сразу приметил, что на бородатом не только китель с галифе хорошие, но и сапоги почти новые. Сколько в гражданскую войну из-за обуви народу перебили, страшно подумать! В общем, потащили беднягу в тамбур кончать. А у моего Мечислава сердце на части разрывается: на его глазах единокровного поляка убивают! Но вмешиваться нельзя – самого сгоряча застрелят. Вооруженные дезертиры – это кошмар! И тут его осенило: «Давай, – говорит он, – братишка, на этого помощника в картишки перекинемся! Вдруг отыграешься?». Матрос-то азартный оказался, поставил на кон «Керенского» и, конечно же, продул. После этого Мечислав спасенного поляка уже от себя не отпускал, опекал, защищал, хотя Домбровский был в два раза старше. Та к они всю оставшуюся дорогу вместе и держались, пили кипяточек с сахарком вприглядку и шептались по-польски. А как добрались до Ростова, где Советской власти в помине не было, выяснилось: никакой это не помощник начальника перевязочного отряда, а начальник штаба Верховного Главнокомандующего Русской армии генерал-лейтенант Деникин. Мать-то у него – полька, урожденная Вржесинская, и язык предков Антон Иванович знал недурственно. Оказалось, бежал герой Карпат от большевиков из Быховской тюрьмы и пробирался инкогнито на Дон, к генералу Корнилову. В благодарность взял он к себе Мечислава адъютантом и поехал в Новочеркасск формировать 1-ю Добровольческую дивизию. Каково?

– Потрясающе! – согласился Кокотов, внимательно глядя на часы.

– Но это пустяк по сравнению с тем, что случилось с моим братом Стасем! Вообразите, приезжает он в революционный Петроград, а там… Вы торопитесь?

– Немножко.

– Ну ничего, докончу в другой раз! – Болтянский собрал морщины в улыбку и обнажил юную пластмассу зубов. – А вот морскую капустку зря не едите! Это же эликсир вечной молодости!

Всыпав для приличия в рот ложечку толченой ламинарии и запив ее чаем, Андрей Львович поспешил вон из столовой. По пути в свой номер он нагнал Татьяну, тащившую поднос с тарелками. Наблюдательный писатель сразу заметил: это был завтрак на двоих.

«Кому бы это – на двоих?» – мнительно озадачился он и предложил:

– Давайте помогу!

– Спасибо, мне привычней. Вот Жукову с Хаитом жрать тащу! – сердито доложила официантка.

– Заболел?

– Ага, больной: сам железный – хрен стальной!

– А почему на двоих? К нему кто-то приехал?

– Да кому он, ненормальный, нужен! Коробится, сволочь!

Миновали оранжерею, где, неподвижно глядя на цветущий кактус, сидела Ласунская.

– Счастливая! – перехватив поднос поудобнее, вздохнула Татьяна. – Такую жизнь прожила, теперь только сиди – и вспоминай! А мне с моим дуроломом и вспомнить нечего. Тьфу!

Достигнув номера, где жил Жуков-Хаит, женщина нагнулась и поставила поднос у порога. Из-за двери тем временем донеслись два спорящих голоса. Один, густой, угрожающий бас явно принадлежал Федору Абрамовичу. Второй же, ломкий, трепетный тенорок, был совершенно не знаком.

– Все-таки к нему кто-то приехал! – предположил Кокотов.

– Сам он к себе и приехал! – зло ответил Татьяна. – Послушайте!

Андрей Львович напряг слух:

– Нет, ты мне скажи, почему вас нигде не любят? – гневно вопрошал Жуков.

– Завидуют! – отвечал тенорок.

– Чему-у?!

– Сам знаешь, чему!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь!

– Убью! – страшно взревел бас.

– Не убьешь… – ехидно возразил тонкоголосый незнакомец.

– Почему-у?!

– Сам знаешь!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь…

– Коробится! – шепотом подтвердила Татьяна, три раза стукнула в дверь и отпрянула.

Голоса в номере затихли, потом послышался скрежет отпираемого замка, и две руки, принадлежавшие, похоже, разным людям (на каждой были часы) быстро утащили поднос в комнату – а едва приоткрытая дверь захлопнулась.

– Сосиски мои! – объявил тенорок.

– Почему-у? – возмутился бас.

– Сам знаешь!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь!

Официантка загадочно сверкнула золотым зубом и ушла, качая бедрами, настолько мощными, что без покрова их даже трудно было себе вообразить.

Возле своего номера писатель увидел Бездынько. Лицо комсомольского старика набрякло той особой обидой, какая бывает лишь у поэтов, которым не с кем поделиться новым сочинением. Понимая, что в таком возрасте задетое авторское самолюбие опасно для здоровья, Андрей Львович кивнул, разрешая. Ветеран цезуры расцвел, затрепетал, обида сменилась восторгом – и он прочел, рубя воздух сухоньким кулачком:

От страны достанутся
останки нам,
Если заморочат Русь
Останкиным!
Та к скорей,
в борьбе
отвагу выковав,
Свергнем произвол
ибрагимбыковых!
Гневно крикнем
клике абрамовичей:
«Взад давай
народное
добро мечи!»

И потупился, ожидая оценки. Кокотов помедлил, поморщил лоб, пожевал губами, даже чуть нахмурился, как это делали в свое время его суровые литературные учителя, и наконец, после долгой паузы, словно нехотя произнес:

– А вы знаете, неплохо! Остро, чеканно…

– Вы не поверите, но даже Коля Асеев завидовал моим составным рифмам! Говорил: «Жаль, Володька застрелился – вот бы порадовался!»

– Поверю, – ответил писатель, вставляя ключ в замок. – Но про «клику абрамовичей» я бы не стал…

– Вы считаете? – огорчился Бездынько. – А Жукову понравилось бы!

– Вот ему и почитайте!

– Он теперь коробится…

– Подождите, пока перекоробится! – буркнул Андрей Львович, скрываясь от назойливого пенсионера за дверью.

– Когда перекоробится – поздно будет… – донесся вздох поэта.

2. «Гиптруб»

Зайдя в комнату, писатель не успел порадоваться избавлению от Бездынько, как вдруг ощутил себя брошенным и никому не нужным. После трех дней, проведенных в обществе Жарынина, который повелевал Кокотовым, будто сержант-садист интеллигентным новобранцем, жизнь показалась автору «Полыньи счастья» унылой и бессмысленной. А исчезновение многообещавшей Натальи Павловны дополнило одиночество терпкой сердечной обидой.

Он поскитался по комнате, отвязал, встав на мыски, от люстры клочок серебряной новогодней канители и зачем-то вставил его в фарфоровый носик дулевского чайника. Потом, открыв трескучую дверь, Андрей Львович вышел в лоджию, подышал, оторвал от рябиновой кисти рыжую ягодку и задумчиво сжевал. Вяжущая горечь во рту, совпав с горечью душевной, нежданно утешила его, перейдя в некую гармоничную тоску.

Да и сам расстилающийся внизу осенний пейзаж настраивал на тихое, жизнеутверждающее уныние. Было пасмурно. Далеко-далеко, почти на горизонте, блеклой дневной свечкой маячила монастырская колоколенка. Тр и пруда, уходившие уступами вдаль, напоминали цветом свинчатки, которые мальчик Кокотов тайком от матери выплавлял на кухонной конфорке в баночке из-под гуталина. За прудами, почти у ограды, виднелся белый купол дальней беседки – туда еще соавторы в своих творческих прогулках не забредали. Сверху было видно, как территорию «Ипокренина» огибает узкая серая дорога: нырнув под арку и раздвинув желто-зеленый лес на пробор, она устремляется к Ярославскому шоссе, невидимому отсюда.

Сплюнув через перила горькую слюну, писатель вернулся в комнату и решил кому-нибудь позвонить, однако в трубке шуршала знакомая тишина: народный артист с кем-то разговаривал. Тогда Андрей Львович достал мобильный, выключенный для экономии аккумулятора, вернул аппарат к жизни и обнаружил на дисплее крошечный конвертик. Открыл:

Кокотов, какого черта вы недоступны? Я уехал разбираться на телевидение. Вернусь вечером, а вы не бездельничайте и запишите все, что мы с вами вчера придумали. Только коротко, не больше пяти страниц. Это называется синопсис. Приеду – проверю! Жарынин.

Несмотря на хамский тон эсэмэски, писатель вдруг ожил, почувствовал себя увереннее, даже ощутил в душе некоторое умиление. Нечто подобное он испытывал в лучшие брачные годы, вступая с Вероникой в бодрящую перебранку из-за обиходного пустяка и прекрасно зная, что все закончится бурным взаимным прощением, от которого случаются дети. Но у них дети так и не случились, иначе Вероника никогда бы не ускакала к неведомому хозяину джипа с темными стеклами. Сначала колебался сам автор «Заблудившихся в алькове», дожидаясь больших гонораров для обеспечения изобильного младенчества, она же всячески высмеивала его осторожность, которую называла «политикой полового изоляционизма». А потом, когда он, отчаявшись разбогатеть, все-таки решился, – передумала жена, наверное, подыскивая для своего ребенка другого, состоятельного отца.

Именно тогда в их жизни появилась Ольга, та самая однокурсница, что на свадьбе дала пощечину Меделянскому. Она развелась во второй раз и зачастила к подруге, водила ее с собой на вернисажи, даже потащила за свой счет на море. Вместе они, кажется, и ловили мужиков «на зародыша»! Во всяком случае, на суд Вероника явилась в широком балахонистом платье, хотя до этого всегда предпочитала фасоны, подчеркивающие ее тонкую талию. Кстати, именно после развода автора «Преданных объятий» впервые посетила мысль о том, что ведь у него уже есть дочь от первого брака, и если очень захотеть, – можно ее разыскать. Но зачем?

Размышляя об этом, Кокотов стал готовиться к литературному подвигу. Он извлек из нижнего яруса серванта старый электрический самовар, чьи заизвестковавшиеся внутренности напоминали сталактитовую пещеру, налил в него воды и воткнул штепсель в розетку, висевшую на проводах. Самовар закряхтел, а писатель полез в чемодан за «Улыбкой мудрой обезьяны» – так назывался зеленый улунский чай, который он покупал в магазинчике «Путь Дао» на Арбате.

Скорее всего, эти зазывные «бренды», вроде «Счастливого вздоха невесты», «Любимого жасмина императора» и «Улыбки мудрой обезьяны», сочиняли не китайцы, а наши прохиндеи, завозя в Россию тюки безымянного чайного листа и хорошо зарабатывая на традиционном почтении европейцев к витиеватой мистике Востока. В первый раз Кокотов купил «Обезьяну» случайно, заслушавшись молодого продавца – по виду подрабатывающего студента. То т разыграл перед ним целую китайскую церемонию: заваривал в крошечном глиняном чайничке разные сорта, объяснял, из какой провинции какой привезен, от чего помогает и чему способствует, давал попробовать и трепетно наблюдал, как вкусовые ощущения отражаются на физиономии клиента.

Андрея Львовича заворожило это продажное вдохновение: на лице юноши играл тот творческий восторг, какой случается, например, у пианиста, окончательно утонувшего в Шопене. Действительно, поколение «некст»! Кокотов еще помнил угрюмую советскую торговлю. В повадках вымерших ныне мастодонтов прилавка неуловимо присутствовало презрение к тому, чем они занимаются, а их вялость и грубость были своего рода протестом против злой торгашеской доли. Всем своим видом они говорили покупателям: «Думаете, я бы не смог(ла) стать инженером, ученым, артистом, писателем? Еще как! А я вот, дура(к), стою тут целый день, отвечаю на ваши дебильные вопросы и продаю вам разную хрень! Ну что рассматриваешь? Не нравится – не бери!»

«Как же изменилась страна за эти два десятилетия!» – думал, отхлебывая из очередной чашечки, писатель.

В магазинчик «Путь Дао» он зашел совершенно случайно – скоротать время – и ничего покупать не собирался. Федька Мреев назначил ему свидание на Новом Арбате, возле бара «Жигули», чтобы отдать на рецензию пару рукописей: Андрей Львович состоял членом редколлегии «Железного века». Опаздывать Кокотов не любил, всегда выезжал из дома заранее, а потом маялся, приехав раньше времени. Но после такого представления уходить без покупки было неловко, и он выбрал «Улыбку мудрой обезьяны», которая, по словам студентика, «способствовала обострению креативных функций организма и резкому повышению IQ».

Бережливый писатель решил взять на пробу, чуть-чуть. Но тут выяснилось: как раз сегодня – последний день, когда, покупая килограмм чая, ты получаешь 25-процентную скидку. И впредь на подобную акцию фирма вряд ли пойдет! Но это еще не всё: взяв килограмм, можно с 50-процентной скидкой купить специальный чайник с двумя изящными чашечками.

«Послушайте, как звенит!» – продавец ударил карандашом по крышечке. – Уникальная глина! Встречается только в провинции Кунь-Лунь. Берите! Пить элитный китайский чай из обычной посуды нельзя!»

Но оказалось, на этом фейерверк скидок не заканчивается. Приобретя килограмм чая и глиняный уникум, можно было тут же, всего за 25 процентов от стартовой цены, получить в подарок пластмассовый поднос с видами Великой стены. Расплачиваясь за чай, сервиз и поднос, автор «Кентавра желаний» с ужасом понял, что на ценниках коварно указана стоимость не ста, как он полагал, а всего пятидесяти граммов.

«Чисто китайская традиция! – интимно улыбаясь, пояснил продавец. – Заходите еще!»

В общем, из магазинчика Кокотов вышел с внушительным пакетом и фактически без денег. Пришлось даже немного занять у Мреева. Щедрый Федька потащил Кокотова, расстроенного сокрушительной покупкой, в «Жигули» и долго там излагал ему свою любимую теорию о четырех типах писателей. Первые, их большинство, записывают заурядные мысли случайными словами. Вторые для заурядных мыслей находят-таки точные слова. Третьи глубокие мысли излагают случайными словами. И лишь четвертые, а их единицы, способны выразить глубокие мысли точными словами. Кокотов, заподозрив, к какому типу относится он сам, огорчился пуще прежнего и, оставив разгусарившегося Мреева охмурять черномясую официантку, потек домой.

По дороге он спохватился, что забыл уточнить у продавца, сколько раз можно доливать кипяток в «Мудрую обезьяну», и вернулся в «Путь Дао». Студентик, среагировав на дверной колокольчик, оторвался от учебника с какими-то цветными таблицами и вопросительно посмотрел на писателя, не узнавая, но заметив в руках вошедшего пухлый фирменный пакет, зазывно улыбнулся – точно нажал в себе некий потайной тумблер. Ласково выслушав вопрос, он нежно ответил: «Четыре, а если вы купите “Зеленую легенду Поднебесной”, сможете заваривать до шести раз!» – и, снова щелкнув внутренним тумблером, углубился в учебник.

То, что продавец узнал его лишь по пакету, страшно обидело и без того расстроенного Кокотова. Едучи домой, он все воображал, как вернется в магазинчик, швырнет студенту хитро навязанный товар и сурово потребует назад свои деньги. Но, конечно, никуда он не вернулся, а вот чай оказался замечательным и, что самое удивительное – способствовал творческому возбуждению личности. Впрочем, это можно объяснить и писательской впечатлительностью. Только с тех пор без «Мудрой обезьяны» Андрей Львович за работу не садился…

Однако в чемодане чая он не обнаружил, видно, оставил дома вместе с зарядным устройством. Чайник и чашку из провинции Кунь-Лунь взял, а приготовленную баночку с вдохновительной заваркой забыл. Казня себя последними словами, Кокотов выдернул из сети самовар, бережно воткнул в висячую розетку штепсель ноутбука, включил и стал ждать, пока тот загрузится. Открыв новый файл и поколебавшись, он назвал его «гиптруб». Готовя себя к творческому подвигу, автор «Русалок в бикини» сидел, глядя на чуть подрагивающую белизну экрана, и вяло гнал от себя фантазии о мировом триумфе будущего фильма. Перед этой непорочной пустотой он испытывал особенный трепет, о котором хорошо сказал знаменитый сетевой поэт Макс Энтеров:

О белый космос монитора,
Панельных символов оскал!
Тебя, о чистый файл мой, скоро,
Ах, очень скоро, страшно скоро
Загадит мыслящий фекал!

Наконец Кокотов с вдумчивой неловкостью недавнего пользователя медленно выдавил:

Д. Жарынин

А. Кокотов

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

синопсис художественного фильма

Полюбовавшись свершенным, сочинитель решил, что на первый взгляд имена авторов так вот и должны стоять по алфавиту, и «К» исторически обязано следовать за «Ж». Но если взглянуть на проблему не формально, а с точки зрения нравственно-этической, то следует признать: первоисточником сценария является все-таки его, Кокотова, рассказ, а посему, согласно принципам практической справедливости, заглавие должно выглядеть подругому:

А. Кокотов

Д. Жарынин

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

синопсис художественного фильма

Андрей Львович хотел уже приступить к активному сочинению синопсиса, но вовремя заметил еще одну ранее ускользнувшую несуразность. В самом деле, коллективизм – дело хорошее, но, увидав эти две фамилии вместе, несведущий зритель может вообразить, будто Кокотов и Жарынин – равноправные соавторы, а это не так, ведь в основу фильма положено не что-нибудь, а одноименный рассказ Андрея Львовича. Посопев и пощелкав клавиатурой, он исправил недоразумение:

А. Кокотов

Д. Жарынин

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

синопсис художественного фильма

По мотивам одноименного рассказа А. Кокотова

Можно было переходить непосредственно к синопсису, но автором «Жадной нежности» вдруг овладело новое беспокойство. С точки зрения практической справедливости он поступил безукоризненно, но с другой стороны теперь, когда источник литературного первородства указан, вряд ли стоит обижать вспыльчивого от природы да еще потрясенного вчерашним крахом режиссера. Нарушение алфавитной субординации может вызвать неадекватную реакцию Жарынина, и, не дай бог, из-за такого пустяка расстроится перспективная творческая негоция! Достаточно того, что фамилия Кокотова теперь и так дважды присутствует в заглавии. Разумнее согласиться на такой вот компромиссный вариант:

Д. Жарынин

А. Кокотов

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

синопсис художественного фильма

По мотивам одноименного рассказа А. Кокотова

Перечитав очередную редакцию, писатель опять смутно почувствовал неладное, чего-то не хватало. Походив по комнате, поприседав для здоровья, побранив себя за забытую дома вдохновительную «Обезьяну» и в сотый раз подивившись затейнице-судьбе, сведшей его здесь, в «Ипокренине», с пионеркой Обояровой, он понял: не хватает слова «полнометражный». И недостаток был немедленно устранен:

Д. Жарынин

А. Кокотов

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

СИНОПСИС ПОЛНОМЕТРАЖНОГО ХУДОЖЕСТВЕННОГО ФИЛЬМА

По мотивам одноименного рассказа А. Кокотова

И все бы ладно, да только теперь, рядом с могучим словом «полнометражный» нелепо, несолидно выглядело мелкое словечко «рассказ». Может, новелла? Нет, в «новелле» скрыта некая женственная манерность, есть даже такая поэтесса Новелла Матвеева. Между тем «Трубач» по числу страниц, а главное – по темпоральной структуре и охвату жизненного пространства, смело можно назвать полноценной повестью. Да, повесть! Не надо скромничать.

Д. Жарынин

А. Кокотов

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

СИНОПСИС ПОЛНОМЕТРАЖНОГО ХУДОЖЕСТВЕННОГО ФИЛЬМА

По мотивам одноименного рассказа А. Кокотова

Ну, теперь вроде все нормально! Несколько раз перечтя окончательный вариант, Кокотов остался доволен содержанием и решил заняться формой – поиграть, как говорится, шрифтами, но нажал по неопытности не ту клавишу – и весь в муках рожденный заголовок, который Андрей Львович забыл сохранить, исчез в виртуальной прорве ноутбука. Пришлось восстанавливать. Занимаясь этим мучительным делом и кляня свою неосмотрительность, он размышлял попутно вот еще о чем. Если бы тот же Достоевский набирал «Братьев Карамазовых» на компьютере и тоже забыл сохранить, смог бы он потом восстановить по памяти великий роман? И если бы смог – новый текст был бы лучше или хуже? Или мы читали бы сегодня совсем другой роман? Впрочем, Федор Михайлович, везя «Бедных людей» Некрасову, выронил рукопись из саней, но кто-то нашел и вернул, кажется, за сто рублей… За этими никчемными рассуждениями Кокотов восстановил заголовок, облагородив его изысканной и полной тайных смыслов игрой шрифтов:

Д. Жарынин

А. Кокотов

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

СИНОПСИС ПОЛНОМЕТРАЖНОГО ХУДОЖЕСТВЕННОГО ФИЛЬМА

По мотивам одноименного рассказа А. Кокотова

Да-а, раньше для такой работы нужен был профессионал. А теперь – чик-чик и готово. Та я Носик здорово рисовала шрифты специальными плакатными перьями. С ней тоже, кстати, может свести судьба. Случайно. На улице. Интересно, как она теперь выглядит? Скорее всего – никак, ей же за пятьдесят, а если не бросила наркотики, вообще, наверное, умерла. Кокотов стукнул себя кулаком по макушке, отгоняя посторонние мысли, и приступил к синопсису. Эта задача не казалась ему особенно сложной, так как, по его мнению, всю историю, оттолкнувшись от «Гипсового трубача», придумал он сам, а Жарынин только мешал, изредка высказывая дельные соображения.

Но, видимо, из-за отсутствия «Мудрой обезьяны», первая фраза долго не давалась, сопротивляясь с мускулистым упорством спортивной девственницы. Однако человек, сочинивший семнадцать романов для серии «Лабиринты страсти», знал множество хитрых способов впрячь трепетное как лань и пугливое как газель вдохновенье в ломовую телегу литературной необходимости.

И вот:

«Популярный политик, депутат Госдумы Лев Николаевич Логунов под простодушные аплодисменты избирателей сошел с трибуны старенького сельского клуба, где еще сохранились крикливые советские лозунги, а большой пыльный бюст Ленина стоял в захламленном углу лицом к стене, как провинившийся мальчик. Это был уже четвертый за сегодняшний день митинг, оставалась последняя встреча в соседнем поселке километров за десять отсюда. Члены предвыборного штаба торопили своего шефа, а он все раздавал автографы, с интересом поглядывая на румяных молодых доярок…»

Кокотов похвалил себя за Ильича, поставленного в угол Истории, и за придуманную после долгих колебаний фамилию главного героя. Вроде бы, Логунов и Логунов… А убери-ка первое «о» и получится – «Лгунов». То-то!

Чтобы не спугнуть тягучее работящее вдохновение, Андрей Львович на обед и ужин бегал с намеренным опозданием, когда даже самые медлительные ветераны уже гуляли по аллеям или смотрели сериалы. Больше всего он боялся нарваться на продолжение рассказа о братьях Болтянских. Вдову внебрачного сына Блока, снова приставшую к нему со своим телефоном, он отшил так, что она побежала жаловаться ветхим подругам. Единственный, для кого Андрей Львович сделал исключение, был доктор Владимир Борисович: к нему Кокотов собирался непременно зайти, ибо начинать роман с такой женщиной, как Наталья Павловна, не залечив зуб, просто неприлично.

– Как дела над Понырями? – вежливо спросил он.

– Отлично! – ответил казак-дантист, покручивая ус. – Представляете, я на своей кобре залез на семь. Иду так, смотрю: худой, ну, мессер, наших лаггов гоняет на трешке. Я тихонечко захожу на него. Лагг от худого уходит вправо. Худой – вверх, думает, он выше всех. Разворачивается на бум-зум. «Щас я тебе побумзумлю!» Как из головной вмазал. А головная-то у кобры – 37 миллиметров! От мессера только пыль осталась…

– Поздравляю! – ничего не понял Кокотов.

– Пока особенно не с чем, – посуровел доктор. – Лагги тупорылые от прикрышки отвернули и пошли, козлы, на филд. Вот гансы-то почти всю нашу наземку и вынесли, гады!

– Жаль!

– Ничего, еще повоюем! А вы заходите – зубы счет любят!

– Зайду обязательно!

…Когда стемнело, Кокотов, чувствуя во всем теле, начиная с головы, благородную утомленность, дочитывал готовый синопсис, внося последнюю правку:

«…И вдруг пространство заколебалось. Сквозь лагерные корпуса проступили какие-то тени, как это бывает, если в телевизоре антенна плохо настроена, и поэтому один канал накладывается на другой. Логунов услышал зовущие голоса:

– Ле-ев Николаевич! Где-е вы? Мы опаздываем! – издалека кричали члены предвыборного штаба.

Логунов оглянулся и в последний раз встретился с Таей глазами. Она стояла возле черной «волги». Ее запястья были скованы наручниками, а ладони сложены в «коробочку». Ему показалось, будто там, в «коробочке», девушка прячет маленькую беззащитную птичку. Чекист негрубо нажал ей на плечо, принуждая сесть в машину, но и садясь, она продолжала смотреть в глаза человеку, еще недавно такому близкому, а теперь предавшему и погубившему ее. Не выдержав этого взгляда, Логунов отвернулся и медленно побрел на голоса…

– Ну, Лев Николаевич… Ну, как же вы! – запричитала команда, увидев наконец шефа.

– Молча-а-ать! – закричал он, чувствуя, как слезы закипают на глазах. – Мо-олчать!

Потом Логунов осторожно оглянулся, но увидел лишь руины пионерского лагеря, где он совершил когда-то самую большую подлость в своей жизни.

По небу беззвучно летели облака. Мерно шумел лес…»

Андрей Львович устало откинулся в кресле и посмотрел на заключительную строчку с удовольствием опытного хирурга, наложившего изящный послеоперационный шов. Затем, еще немного подумав, он заменил «маленькую птичку» на «беззащитного птенца», убрав ненужную в этой трагичной сцене комическую перекличку с «маленькой, но гордой птичкой» из кинофильма «Кавказская пленница». Последним мазком писатель оснастил лес эпитетом «равнодушный», а облака для экспрессии сделал «уродливыми»:

«По небу беззвучно летели уродливые облака. Мерно шумел равнодушный лес…»

Еще раз пройдя текст глазами, мастер Кокотов решил, что Логунов ни за что не станет орать на подчиненных. Нет! Он лишь прошепчет: «Молчать…» Неизвестно, сколько еще продолжалась бы эта борьба хорошего с лучшим, но писателя насторожил странный звук – такой обычно издает камешек, ударившись о стекло. Он прислушался – звук повторился…

Это еще что за хулиганство?

3. Первый брак Натальи Павловны

Сердито недоумевая, Кокотов вышел в лоджию, глянул через перила, и его сердце заметалось в груди, как бильярдный шар, пущенный неумелым игроком. Внизу, под окнами, по-мальчишечьи задрав голову, стояла Наталья Павловна. На ней был знакомый белый плащик, в одной руке она держала крокодиловый портфельчик, а в другой – камешек, приготовленный для нового броска.

– Это вы?! – не своим голосом спросил автор «Жадной нежности».

– Я… Вы, наверное, работаете?

– Работаю…

– Тогда я позже зайду…

– Нет! Я как раз закончил! Не уходите! – испугался Андрей Львович.

– А я стояла тут внизу, смотрела на окно и видела только вашу склоненную голову. Знаете, на кого вы были похожи?

– На кого?

– На алхимика, добывающего благородное золото из подлых металлов!

– Из подлых?

– Именно!

– А знаете, на кого вы сейчас похожи?

– На кого?

– На озорницу Обоярову из первого отряда! – выпалил бывший вожатый и похолодел от смелого желания.

– Разве это плохо? Не хотите погулять перед сном?

– Хочу… – отозвался писатель, стараясь не выпустить на лицо огромный до глупости восторг.

– Тогда через двадцать минут встречаемся на ступеньках.

Переодеваясь, Кокотов успел отругать себя за то, что, собираясь в «Ипокренино», совершенно не учел вероятность загородного романа, требующего совсем другой экипировки, и бережливо оставил дома свои лучшие вещи.

«Ничего-ничего, – успокаивал он себя, – Хэмингуэй в одном свитере ходил, а женщины на него гирляндами вешались!»

На ступеньках у балюстрады он оказался, конечно, раньше времени и, чтобы зря не томиться, стал вспоминать какую-нибудь умную фразу, чтобы достойно встретить бывшую пионерку, превратившуюся в такую фантастическую женщину. Но в голове царила радостная пустота.

Ровно через двадцать минут появилась Наталья Павловна. На ней были ярко-синие джинсы, рыжие полусапожки с тиснеными голенищами и такого же цвета короткая кожаная куртка с большой мушкетерской пряжкой на боку. На голову она надела, лихо заломив, охристо-клетчатую кепку, стоившую, по некоторым неуловимым приметам, кошмарных денег.

– Вот и я! – сказала Обоярова и поглядела на Кокотова с радостным удивлением, точно ей, пока она переодевалась, успели рассказать про него что-то необычайно похвальное. – А я ведь скучала по вас!

– Какая у вас пряжка! – только и сумел вымолвить в ответ Андрей Львович.

– Вам нравится? Я купила куртку в Риме три года назад, но в ней чего-то не хватало, и мне не хотелось ее носить. А потом, в Вене, увидела в витрине сумку «Прада» с этой прекрасной пряжкой и поняла, чего не хватает! Правда, роскошно получилось?

– Изумительно! – подтвердил Кокотов, некстати вспомнив, как однажды неверная Вероника выпросила у него сумочку «Прада» размером с очешник, и на это у него ушел почти весь гонорар за роман «Женщина как способ». – И вы это все сами сделали?

– Конечно, сама! Если бы я родилась мужчиной с голубыми интересами, то стала бы, наверное, великим кутюрье! А вот еще, смотрите! – Она повернулась, и писатель увидел, что в том месте, где джинсы наиболее выпукло обтягивают ягодицы, вшиты небольшие прихотливые заплатки из полосатой шкуры.

– Зебра?

– Зебра.

– Настоящая? – уточнил Андрей Львович, с трудом одолевая желание погладить полосатые заплатки.

– Ну нет, конечно! Имитация. Иначе могут быть неприятности за границей. Особенно – в Европе…

За разговором они спустились по каменным ступеням. От недвижных вечерних прудов, похожих на заполненные водой пропасти, тянуло прохладой и теми сложными запахами тайной глубинной жизни, которые становятся ощутимыми только вечером, на закате. Малиновый шар уже наполовину утонул в розовых облаках, собравшихся, как прибойная пена, у самого горизонта. Верхушки старинных лип весело золотились, заглядывая за окоем, но нижние ветви были по-ночному темны и сумрачны.

Наталья Павловна, еще минуту назад оживленная, озорная, погрузилась в задумчивость.

– У вас неприятности? – осторожно спросил Кокотов.

– Да, пожалуй…

– Вы разводитесь?

– Вам уже рассказали?

– Нет… Просто… Услышал…

– Да, развожусь. Вы ведь тоже разводились?

– Два раза.

– Один раз с этой… с Обиход. А во второй раз?

– С Вероникой.

– Опасное имя! Скорее всего, разводились не вы с ней, а она с вами. Та к ведь?

– Да, она нашла себе богатого.

– Дурочка! Богатые не женятся, а заводят жен. Огромная разница! Многие понимают это, когда уже поздно. Вы все еще любите ее?

– Нет, конечно! – ответил Андрей Львович с такой решительностью, что Обоярова поглядела на него со снисходительной улыбкой.

– Не спешите! – сказала она. – Любовь как инфекция: может прятаться в каком-нибудь закоулке души или тела, в одной-единственной клеточке сердца, а потом вернуться. Страшно вернуться! Если любовь зацепилась в душе, это полбеды. А вот если в теле… Плохо, очень плохо!

– Почему? – удивился писатель.

– Потому что с душой еще можно договориться. Трудно, но можно. А с телом – никогда!

– А ваша инфекция где прячется? – беззаботно спросил Кооктов и напрягся.

– Нигде. Я никогда не любила своего последнего мужа – ни душой, ни телом. Мы были партнерами, в том числе деловыми. Мама очень хотела, чтобы я вышла за него замуж. Вы помните мою маму?

– Нет…

– Не может быть! Она же устроила в пионерском лагере грандиозный скандал на родительский день. Из-за грязного постельного белья в спальне девочек. Ну?!

И он сразу вспомнил красивую строгую женщину, совавшую буквально в нос бедной Людмиле Ивановне скомканную нечистую простыню:

«Это что – ночлежка? Ночлежка, я вас спрашиваю? А что дальше? Вши? Дальше – вши, я вас спрашиваю?!»

«Почему вши? Завтра банный день. А ноги они перед сном не моют, не хотят!» – лепетала, оправдываясь, несчастная воспитательница.

«Что, значит – не моют! Что, значит – не хотят! Заставить!»

«Как?»

«Силой!» – крикнула женщина, ее тонкое, красивое лицо исказилось, а на скулах заиграли мужские желваки.

«Ну не бить же детей?» – спросил пионервожатый Кокотов, пряча за спину свернутую газетку.

«Мою неряху можете бить. Разрешаю!»

– Мама заставила меня выйти за Лапузина, – вздохнула Наталья Павловна. – Заместитель директора академического института, доктор наук, генетик. Наши дачи в Кратове были рядом, а он как раз развелся. Я тоже… Мама сказала: «Сделай хоть раз по-моему. Не повторяй моих ошибок!» И я подумала: «Два неудачных брака, один по любви, другой по великодушию, – этого вполне достаточно!» Понимаете, мой папа был джазовым музыкантом, очень талантливым и демонически красивым. Его зажимали. Знаете, в музыкальном мире страшные интриги. Он жутко пил и обвинял во всем, конечно, советскую власть. В конце концов, папа нас бросил, эмигрировал в Штаты и умер, развозя пиццу. Меня вырастил отчим, очень известный физик. Мама познакомилась с ним, когда брала у него интервью для программы «Очевидное – невероятное». Я сделала по-маминому…

Некоторое время молчали. В пруду тяжело всплескивали рыбы. Кокотов думал о том, что если бы у него была такая мама, он женился бы, ни пикнув, на ком угодно.

– А в первый раз? – наконец спросил Андрей Львович.

– По любви? – зачем-то уточнила она.

– Да, – кивнул автор «Заблудившихся в алькове», испытывая сердцем неуместную ревность.

– О, вы хотите знать обо мне все?

– Да.

– Как писатель или как мужчина?

– Как человек.

– Умный ответ! А вы хорошо подумали?

– Хорошо.

– Но ведь вы тогда не сможете в меня влюбиться!

– Смогу, – угрюмо пообещал он.

– Нет, не сможете! Ну да это и к лучшему.

– Почему?

– Потому что «любить иных тяжелый крест…»

– Да, любовь это самый мучительный способ быть счастливым…

– Роскошная мысль. Ваша?

– Нет, Сен-Жон Перса… – зачем-то соврал Кокотов.

– Ну хорошо – слушайте! Моего первого мужа звали Денис, Дэн. Нет, погодите! – Наталья Павловна достала из бокового кармана плоскую фляжку с золотой монограммой, жирно блеснувшей в свете фонарей, отвинтила крышечку и сделала красивый глоток.

«Коньяк! – почуял писатель мгновенно распространившийся запах. – Хороший!»

– Хотите?

– Если только немножко, – согласился Андрей Львович и деликатно, стараясь не касаться губами горлышка, булькнул.

– Итак, в первый раз я влюбилась в вас, – придав голосу смешливую эпичность, начала Обоярова. – Рассказать? Ладно… Не буду. А во второй раз я влюбилась в каратиста с черным поясом. Он руководил подпольной секцией. Каратэ ведь было строго запрещено, но если очень хочется… Сначала нас тренировал Шоркин. Вы сейчас упадете!

– Почему?

– Потому что Шоркин был мужем Людмилы Ивановны.

– Какой еще Людмилы Ивановны?

– Ну боже мой, воспитательницы первого отряда – вашей напарницы!

– Не может быть!

– Да!

– Откуда вы узнали?

– Он принес на тренировку фотографии с подпольного соревнования. А на снимке рядом с ним стояла Людмила Ивановна. Я спросила: кто это? И он с неудовольствием ответил: жена.

– Мир тесен, как новый полуботинок. А почему с неудовольствием?

– Ну что вы! Такой ходок был! Ни одной молоденькой каратистки не пропускал, ко мне тоже подстраивался, но я была идейная девочка, с целью…

– С какой целью?

– Сейчас расскажу. А Шоркин закончил, конечно, скандалом. Одна дурочка, несовершеннолетняя, от него залетела. Прибежали родители – и он исчез. Тогда появился Дэн, мой будущий муж. Он сразил меня на первом же занятии. Дэн вышел к нам обнаженный по пояс. Ах, какой у него был торс! Играла каждая мышца. Добавьте к этому неподвижное красивое лицо, длинные, почти до плеч, темные волосы и черные глаза, полные нездешнего, печального знания. В перерывах между тренировками он, сев лотосом, тихо и бесстрастно говорил нам о карме, сансаре, медитации, сверхзнании… В общем, плел чепуху, какую сейчас можно прочесть в любой бульварной газетенке. Но тогда мы восторженно ловили тайные слова. Девчонки шептались, что Дэн дал обет целомудрия. Ну как после всего этого не влюбиться? Он работал в котельной истопником. Ах, какая романтика для девочки из академической семьи! Точнее, числился… Вместо него по очереди дежурили парни из нашей подпольной секции. За это начальник ЖЭКа (небескорыстно, конечно) разрешил оборудовать в большом бесхозном подвале спортзал и маленькую комнатку, почти келью – для Дэна. Туда-то я к нему однажды и пришла…

– С какой целью?

– Ну, вы спросили!

– Но… вы сказали, что были девочкой с целью, – смутился Кокотов.

– А я разве не объяснила?

– Нет.

– Странно. Я мечтала стать шпионкой.

– Ке-ем?

– Шпионкой. Как Мата Хари. Или княжна Оболенская из «Красной капеллы». Ей отрубили в гестапо голову. Я знала, некоторым выпускникам «ромгерма» предлагают работу в органах. Я верила, что мне тоже предложат, и готовилась.

– А почему вы думали, что предложат?

– Не знаю, наверное потому, что я нравлюсь мужчинам. Разве не так?

– Так, – потупился автор «Любви на бильярде».

– А шпионке необходимо владеть боевыми искусствами…

Наталья Павловна вдруг отскочила в сторону, присела, выставив вперед два сжатых кулака, а потом с визгом, какой издают женщины, застигнутые во время обнаженного купания, крутанулась так, что ее сапожок просвистел в сантиметре от писательского уха.

– Ух ты! – Кокотов невольно отшатнулся.

– Вот видите! – воскликнула она, принимая каратистскую стойку и глубоко дыша. – Не забыла! А еще я как ненормальная зубрила английский, стреляла в тире и даже записалась в студенческий театр.

– Зачем же в театр?

– А как иначе? Шпион – лицедей, он должен уметь выглядеть именно тем, кого хочет видеть в нем объект вербовки или разработки. Вот, допустим, вы ученый, занимающийся оборонкой. А мне надо под видом аспирантки подобраться к вам, войти в доверие, влюбить в себя и выведать гостайну. Теперь смотрите на меня! Нет, здесь темно! Идемте туда, к фонарю! – Она взяла его за руку и повлекла к свету. – Вот здесь хорошо. А теперь скажите мне что-нибудь!

– Что именно?

– Ну, какую-нибудь математическую ерунду.

– Я забыл… – замялся Андрей Львович. – Ну, хорошо, ну вот хотя бы так: «Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы, да?»

– Что?! Профессор, повторите, пожалуйста!

– Сумма квадратов катетов…

Лицо Натальи Павловны чудесным образом изменилось: в нем появилась некая счастливая настороженность, перешедшая в нежное изумление, а потом – в то особое лучезарное восхищение, от которого мужчине начинает казаться, будто он не только самый умный, но и самый красивый на свете. Кокотов даже пожалел, что не владеет никакими государственными секретами.

– Ну, поняли?

– Понял…

– Однако в шпионки меня не взяли.

– Почему?

– Скорее всего, из-за Дэна. Но я ничего не могла с собой поделать. Я влюбилась. Потом он мне признался, что я ему тоже сразу понравилась, но он, хитрюга, нарочно медлил. У нас в подпольной секции был ритуал: если Дэн видел, что кто-то тренируется серьезно и делает успехи, он вызывал к себе в «келью» и вручал как награду рукописный учебник каратэ, спрятанный для конспирации под обложкой школьного словаря. Стоила такая награда 50 рублей. А одно занятие – пять.

– Большие деньги!

– Да! Я получала повышенную стипендию, 45 рублей, еще мне дедушка каждый месяц подкидывал, но по сравнению с тем, что зарабатывал Дэн, это было мелочью, хотя ему приходилось делиться и с директором ЖЭКа, и с участковым. А вызов в «келью» он обставлял как сакральную инициацию. В конце тренировки мы строились в шеренгу и кланялись Учителю. Он долго переводил взгляд с одного на другого, заставляя трепетать от радостного ожидания, а потом еле слышно называл имя счастливчика. Я все ждала, ждала, отчаялась и, когда он сказал: «Наташа, зайдите ко мне!», – чуть не потеряла сознание. Но если бы он меня не вызвал, я бы и сама пришла. Если девушка решила отдаться, это непоправимо. В подвальной каморке было тепло и удушливо сыро, будто рядом затеяли большую стирку. Вместо кровати он спал на снятой с петель двери, установленной на четырех кирпичах и застеленной тонким армейским одеялом. Идеальное место для потери невинности!

– Вы серьезно? – усомнился автор «Сумерек экстаза».

– Конечно! А где, по-вашему, должна стать женщиной внучка академика и дочь корреспондентки программы «Очевидное – невероятное»? Поехать по дефицитной путевке на Золотые пески и сделать это в полулюксе в постели с законным мужем, сыном членкора? Ошибаетесь! Вы не представляете, на что способна правильная девочка из ненависти к своей правильности!

– Ну почему же, догадываюсь… – пробормотал себе под нос бывший вожатый первого отряда.

– А про обет целомудрия девчонки, конечно, наврали! – Наталья Павловна странно хихикнула. – Когда я забеременела, он сделал мне предложение. Я ликовала. Но мама не соглашалась: у Дэна не было московской прописки, он из Томска. И дедушка купил нам кооперативную квартиру. Но ребенка у меня не получилось. Ни с ним, ни с другими мужьями. Дэн оказался добрым и нежным, не разрешал мне травить тараканов, так как в насекомых могли жить души умерших. Любовником он был фантастическим! Кокаинисты поразительно неутомимы и изобретательны в постели. Он стал нюхать исключительно для самопознания, но остановиться уже не смог. Муж часто уезжал из дома, якобы к учителям – совершенствовать свое искусство. На самом деле (я только потом узнала) он ездил выбивать долги у кооператоров. Помните, в конце перестройки было много кооператоров?

– Помню.

– А куда они, кстати, потом все делись?

– Не знаю…

– Странно. Ну, неважно. Они сколотили банду из боксеров, борцов, каратистов. Завидев их, люди, как правило, сразу все отдавали. Но однажды кто-то стал возражать, и они его то ли убили, то ли изуродовали. Дэн бежал за границу, осел в Испании. Мы договорились: через месяц-другой я проберусь к нему. Я взяла академку, попросила у дедушки денег и купила с помощью мамы, дружившей с женой директора «Интуриста», путевку в Барселону. За неделю до вылета Дэн позвонил и попросил захватить посылку для человека, с которым успел сойтись в Мадриде. Посылка была небольшая, но тщательно, слишком тщательно упакованная. А я же готовилась в шпионки! Понимаете? Та к вот, там, внутри, оказалось «Изборское евангелие», рукописное, с чудными миниатюрами и инвентарным номером отдела редких книг «Ленинки». О краже этого чуда сообщали по телевизору. И хоть была влюбленной дурой, я сразу поняла: если влипну, никакой дедушка-академик меня не вытащит! Я позвонила Дэну, наврала испуганным голосом, что меня вызывал следователь и спрашивал об исчезнувшем муже, поэтому надо временно затаиться, даже не звонить друг другу. Посылку у меня вскоре забрал странный парень с бегающими глазами. Он же потом приносил мне письма от Дэна и забирал мои. Потом я написала мужу, что следователь от меня якобы не отстает, и, чтобы притупить бдительность органов, надо понарошку развестись – тогда я смогу к нему приехать. Он отказался, даже обиделся, но, подумав, прислал заверенное нотариусом согласие. Я развелась и тут же выписала его из квартиры. Та к закончился мой первый брак…

– И вы с ним больше никогда не виделись?

– Ну почему же! Когда пришел Ельцин и началась настоящая стрельба с горами трупов, дело о каком-то покалеченном кооператоре прикрыли – и Дэн вернулся.

Все это время мы переписывались: он звал в Испанию, а я отказывалась под разными предлогами: сессия, болезнь дедушки, диплом… Дэн ворвался в квартиру с огромным букетом алых роз, и мы набросились друг на друга, словно два смертельно изголодавшихся хищника! Я ведь ни разу не изменила ему за все это время, хотя, как вы догадываетесь, желающих было предостаточно. Вы удивлены?

– Ну… в общем… отчасти… – замялся писатель.

– Я вас понимаю. Женская верность – такой же каприз, как и измена. Но, во-первых, я его любила. А во-вторых, в нашем роду принято менять мужей, а не мужчин. Мы провели с Дэном безумную ночь! До сих пор, когда о ней вспоминаю, у меня на теле встает дыбом каждый волосок! Кокаинисты – потрясающие любовники, пока есть деньги на кокс…

– Вы это уже говорили, – ревниво проскрипел Кокотов.

– Ах, да, извините!..В перерывах, приходя в себя от оргазмов, каждый из которых был похож на рождение сверхновой звезды, я слушала его: Дэн клялся, что безумно любит меня, говорил, что у него большие планы по продаже русского антиквариата за границу. Как заклинание, повторял: мы должны немедленно пойти в ЗАГС и снова расписаться. Я со всем соглашалась и думала только о еще одной сверхновой… А поутру, за завтраком, молча положила перед ним вырезку из газеты. В ней было про арест в Шереметьево-2 человека, пытавшегося вывезти в Испанию Изборское рукописное евангелие. Дэн все понял и долго молчал, потом тем же бесстрастным голосом, каким когда-то рассказывал нам про сансару и карму, объяснил, что в Испании попал в лапы русской мафии и у него просто не было выхода. Он упал на колени, целовал мои ноги и умолял простить!

– И вы простили?

– Нет! Я попросила его уйти. Но он ответил, что здесь прописан и останется жить со мной, пусть даже как сосед. Тогда я вызвала милицию.

– Милицию?

– А кого – не братков же?! Приехал наряд, я предъявила лицевой счет, где Дэна давно уже не было. Знаете, мне казалось, что вот сейчас он уложит весь наряд одним своим знаменитым ударом ногой в челюсть с разворота. Если бы он так и сделал, я бы ждала его из тюрьмы! Но мой чернопоясник, мой Учитель, мой зажигатель сверхновых звезд подчинился щуплым милиционерам с суетливой поспешностью трамвайного безбилетника, застуканного контролерами. И все во мне сразу кончилось. Мгновенно и навсегда…

Наталья Павловна остановилась у скамьи, присела и, достав из кармана фляжечку, снова приложилась со светской непринужденностью.

– И что с ним стало? – спросил Кокотов, хлебнув коньяка следом за своей бывшей пионеркой.

– Ничего особенного. Живет в Лыткарино, работает в ночном клубе. Играет и проигрывает. С кокаина он соскочил от безденежья, зато теперь много пьет. Несколько раз занимал у меня деньги. Пока не отдал, поэтому боится звонить, но иногда, в подпитии, присылает эсэмэски в стихах. Погодите-ка! – Она вынула из кармана алый, под цвет машины, телефон и защелкала светящимися кнопками. – Вот, нашла! Послушайте последний шедевр:

От меня не дождешься покою,
Виновата ты в этом сама,
Специально родившись такою,
Чтоб сошел я конкретно с ума!

Она декламировала, конечно, с нарочитой иронией, но Кокотов, уловив в ее голосе далекую печаль, похвалил:

– Недурно! Не хуже Вишневского.

– Что вы, гораздо лучше! Но русские люди безалаберны. Они могут воспользоваться своим талантом лишь в том случае, если талант больше их безалаберности. А такой талант дается редко. Собирать же крошечные способности в кулак, словно, кузнечиков, они не умеют.

– Почему – словно кузнечиков?

– А вы в детстве никогда не собирали кузнечиков в кулак? Вы собираете, а они выпрыгивают, вы собираете, а они выпрыгивают… Большинство людей живут именно так. Вот из меня тоже шпионки не получилось. Зачем им агент с криминальными связями? Хотя, может быть, Дэн и ни при чем. Тогда началась параноидальная дружба со Штатами. Горбачев как с ума сошел, выдал им всю прослушку в новом американском посольстве. Если такая вечная дружба, то зачем нам, мол, ракеты, танки, шпионы? Поразительно, какие идиоты оказываются иногда у власти! Похоже на судьбу красивой женщины, вы не находите?: Чем роскошнее нация, тем ничтожнее ее избранники.

– Пожалуй… – согласился Андрей Львович. – А вы, как вы потом… жили?

– Я? Весело. Меня распределили в ТАСС. Это последнее, что успел сделать для меня дедушка.

– Умер?

– Да. От инфаркта, когда разогнали его институт, чтобы открыть там филиал «Лось-банка». А потом я снова вышла замуж.

– За кого?

– За красивого мужчину!

– За очень красивого? – вредным голосом поинтересовался автор дилогии «Отдаться и умереть».

– Ага, ревнуете, ревнуете! – захлопала в ладоши Наталья Павловна. – Та к вам и надо за то, что меня тогда не заметили, променяли на ту рыжую… как ее… со смешной фамилией?

– Тая Носик… – Писатель незаметно положил руку на спинку скамьи.

– А потом еще эта ваша… Обиходиха!

– Елена… – подсказал он, и его рука по-змеиному поползла в сторону бывшей пионерки.

– Интересно, почему вам нравятся женщины со смешными фамилиями? Тут какая-то тайна. У меня есть один знакомый психоаналитик, я у него обязательно спрошу.

– Почему только со смешными? Вот у вас, например, совсем не смешная фамилия! – проговорил Кокотов в нос, и «змея» ласково коснулась плеча Обояровой.

Она вздрогнула и посмотрела на соблазнителя с веселым недоумением:

– А вы опа-асный мужчина!

Но тут телефон громко заиграл «Съезд гостей» из «Ромео и Джульетты», и она приложила трубку к уху:

– Алло!.. Да… Добрый вечер… – на ее лице появилось недоумение. – Все хорошо… Гуляю… Да, со мной… Вас!

– Меня? – изумился Андрей Львович, беря из ее руки теплый и дорого пахнущий «мобильник», внезапно забубнивший строгим, противным голосом Жарынина:

– Значит, гуля-аете?

– Да… вот… отличный вечер…

– Жду вас у себя. Немедленно!

– Но… знаете ли…

– Не знаю и знать не хочу! Синопсис готов?

– Готов.

– Захватите с собой!

Трубка отключилась. Кокотов виновато развел руками:

– Искусство зовет!

– Понимаю…

– А я вот не пойду!

– Нет, вы идите! Для мужчины работа всегда на первом месте. Мама говорит: «Труд делает мужчину человеком!» Но мы с вами непременно продолжим нашу роскошную беседу! Идите! А я еще погуляю, мне надо обдумать завтрашние переговоры с адвокатом мужа.

Изнывая от ярости, Кокотов миновал пруды и двинулся вверх по ступеням к пятиколонному ипокренинскому корпусу, горевшему в ночи всеми своими окнами, отчего неосведомленный наблюдатель мог вообразить, будто это никакая не богадельня, а богатый помещичий дом, где сегодня дают ослепительный бал. Чем ближе подходил писатель в балюстраде, тем суровее становился, готовя отповедь соавтору, который сначала шляется неизвестно где, а потом имеет наглость разговаривать с ним, лауреатом премии имени Виталия Бианки, в таком тоне.

4. Железная Тоня

Дмитрий Антонович недвижно сидел в кресле. Не переодевшись с дороги, он, в своей замшевой куртке и берете с пером, походил на слегка располневшего и смертельно уставшего от охоты за христианскими душами Мефистофеля. Режиссер хмуро курил, извергая клубы табачного дыма не сине-сизые, как обычно, а мертвенно-серые – словно исходили они из трубы крематория. На коленях у борца с советским кинематографом покоилась черная трость, и вошедшему писателю на миг показалось, будто приготовлена она для расправы. От этой дикой мысли он слегка замешкался, и поэтому первым начал Жарынин:

– Кокотов, а ведь я соскучился по вас!

– Ну, уж так и соскучились… – промямлил, растерявшись, писатель, и взлелеянная громовая фраза, начинавшаяся словами: «До каких это, позвольте узнать, пор?» – прилипла к языку, как скверная ириска. – Я… я… думал, вы уже сегодня не приедете! – только и вымолвил Андрей Львович.

– А вы и обрадовались! Гулять пошли. С дамой.

– Я попрошу не вмешиваться в мою личную жизнь! – взвизгнул автор «Знойного прощания», пытаясь ступить на заготовленную стезю гнева.

– Ладно, не кипятитесь! – примирительно проговорил режиссер. – А в вашу творческую жизнь вмешиваться еще можно?

– В известных пределах.

– Тогда покажите синопсис!

– Извольте! – Кокотов поставил ноутбук на стол, откинул крышку и включил. – А вы ничего мне не хотите рассказать?

– Что именно вас интересует?

– Например, как же это так получилось с телевидением? Ветераны до сих пор волнуются. Что ж этот ваш друг?

– Эх, Андрей Львович, голубчик, верно сказал старый хрыч Сен-Жон Перс: дружба не покупается, но она продается. Эдика вызвал главный с характерной фамилией Нехорошев и заставил переделать готовый сюжет. Ему якобы позвонили и приказали. – Дмитрий Антонович указал дымящимся мундштуком вверх. – Но скорее всего просто заплатили. И что оставалось моему другу? На телевидении, доложу вам, дисциплина, как и в церкви, – железная. А у Эдика две семьи.

– И вы хотите сказать, что главный редактор заставил сотрудника нагло солгать миллионам телезрителей? – вскричал писатель, все еще внутривенно кипя обидой, настоянной на коньяке.

– А вы разве встречали главного редактора, заставляющего подчиненных говорить правду? – подозрительно шевельнув ноздрями, поинтересовался режиссер.

– Не помню… – ушел от ответа автор «Гипсового трубача» и, склонясь к ноутбуку, стал выщелкивать из электронных нетей свой синопсис.

– Пили? – спросил вдруг Жарынин.

– Я?

– Вы!

– Чуть-чуть…

– Эх, вы, спаиваете с гнусными намерениями одинокую женщину!

– А откуда у вас телефон Натальи Павловны?

– Неважно.

– Это она меня угостила, – с достоинством сознался Кокотов.

– Она? Угостила? Вас? А в первый раз кто кого угощал?

– Она же… – смутился Андрей Львович.

– Ну, это уже черт знает что! Мужчина как вид на глазах вымирает. В вас, Кокотов, явно побеждает Аннабель Ли! Странные влечения еще не мучают?

– Я бы попросил… – Он аж привстал от возмущения.

– Смотри-ка, действительно написал! Ай, молодец, ай, работяга! Я-то думал, вы просто влюбленный пингвин. А какой заголовок! Пол-но-мет-раж-ный. Песня!

– Могу вслух прочитать! – предложил польщенный синопсист, почти забыв обиды.

– Не надо! Сядьте лучше и послушайте человека, который к вам неплохо относится. За те несколько дней, что мы общаемся, я к вам привязался. Сам даже не знаю почему, но ваше будущее мне небезразлично. Прошу вас: не вовлекайтесь в судьбу Лапузиной! Не надо! Это очень опасно.

– Почему?

– Я же вам сказал: она судьболомная женщина! А вы человек слабый.

– Но почему же?

– Да потому. Что вы прикидываетесь? Чтобы стать мачо, у вас не хватит мочи! Запомните, кстати, хороший каламбур! Используем в диалогах. В результате самое большое, чего достигнете (хотя и это вряд ли!) – станете частью ее жизни. А стать частью жизни такой женщины, да еще в вашем возрасте, – это как переселиться из умеренных широт в тропики и сменить ноутбук на бамбук. Улавливаете?

– Не совсем.

– Тогда я расскажу вам историю, очень печальную, трагическую. Я сам узнал о несчастье только сегодня.

– Вы из-за этого такой хмурый?

– В известной мере. Слушайте и мудрейте! С телевидения я поехал в прокуратуру кое-что разведать про этого самого Ибрагимбыкова. Та м у меня служит… служила приятельница…

– Хм… – не удержался Кокотов.

– И никаких «хм»! – осерчал режиссер. – Это тот редкий случай, когда ваше «хм», коллега, более чем неуместно! Она – следователь по особо важным делам. «Важняк». Или, если хотите, «важниха». Назовем ее… Антонина Сергеевна Афросимова. Меня с ней познакомил один художник. Высокая шатенка со строгими глазами. Очень красивая! Но знаете, есть женщины, которые относятся к своей красоте… Как бы это объяснить? Вам, конечно, приходилось выбирать себе костюм?

– Странный вопрос! – лениво отозвался писатель, в последний раз покупавший тройку, когда собирался жениться на вероломной Веронике.

– Тогда вы меня поймете! Вы подбираете костюм, чтобы ходить в нем на работу, допустим, в школу. Примериваете – и он вам впору, подходит по цвету, даже по цене, но сидит при этом… Как выражались во времена моей юности, чересчур фасонисто. А вам ведь в нем на работу ходить. Те м не менее вы его берете, надеваете и отправляетесь на урок. При этом вас не покидает ощущение, будто коллеги-педагоги, даже ученики лукаво отмечают «фасонистость» обновки, перемигиваются, мол, наш-то Андрей Львович, оказывается, пижон! И вы начинаете стесняться этого костюма, надеваете его все реже, реже и наконец вешаете в дальний угол шифоньера на радость моли…

– А к чему вы это рассказали? – с недоумением спросил Кокотов.

– А к тому, что наша Антонина Сергеевна с детства, точнее, с отрочества относилась к своей внешности, повторяю, весьма незаурядной, примерно так же, как к «фасонистому» костюму. Поверите ли, она стеснялась своей телесной одаренности. Бывают такие женщины. Редко, но бывают. А ведь тело не платье, его в шкап не засунешь. Уроки физкультуры в старших классах были для несчастной юницы сущим мучением, потому что среди плоских ровесниц она чувствовала себя кустодиевской купчихой рядом с голубенькими пикассовочками. А какие взоры бросали на нее полузрелые одноклассники! В особенности наглел второгодник Селедкин, хулиган с незаконченной пороховой наколкой на руке. Про него пацаны шептались, будто по примеру своего осужденного за разбой старшего брата он вшил себе под кожу крайней плоти подшипниковые шарики, отчего его будущей жене предстояло испытать невероятное счастье. Эти волнительные слухи из ребячьей раздевалки дошли до девчонок и произвели на Тоню сильнейшее впечатление. Она, покраснев до корней волос, прониклась странной, будоражащей симпатией к этому урковатому пареньку, пошедшему на фактическое членовредительство во имя своей грядущей избранницы! Впрочем, вначале продвинутые подруги долго объясняли ей, наивной, какое отношение имеют стальные шарики к гармоничному браку.

В школе Афросимова была, конечно, отличницей, общественницей, готовой в любую минуту ринуться в бой против несправедливости. За это ее даже прозвали «Железная Тоня». Однажды она вступила в борьбу с директором школы, решившим исключить Селедкина за очередное мордобитие, хотя парня вполне можно было перевоспитать, а не отдавать на съедение уличной безнадзорности. Однако, несмотря на усилия Железной Тони, хулигана вышибли, и он сгинул на задворках отечественной пенитенциарной системы. Видимо, именно для того чтобы сражаться за справедливость во всеоружии, она поступила на юрфак, а потом пошла работать в прокуратуру. К тому же строгая темно-синяя форма с золотыми рыцарскими эмблемами в петлицах несколько скрадывала телесную роскошь, в которую озорная природа, точно смеясь, облекла эту скромную, гордую душу. Кстати, старый эротоман Сен-Жон Перс разделял женщин на четыре подвида: скромница со скромным телом, скромница с призывным телом, призывница со скромным телом и, наконец, призывница с призывным телом. Как вы думаете, коллега, к какой категории относилась Железная Тоня?

– Ко второй! – брякнул автор «Русалок в бикини» и, не задумываясь, определил, что Наталья Павловна, несомненно, принадлежит к четвертому, роковому подвиду.

– Правильно! Вторая, на мой вкус, самая пикантная комбинация! Замуж Афросимова вышла рано, за своего одноклассника Никиту Сурепкина, хотя, честно говоря, никаких внятных чувств к нему не испытывала. Мальчик просто взял ее измором: дарил цветы, звал в театр, ждал под окнами, поздравлял со всеми праздниками, какие находил в отрывном календаре. Он нежно дружил с ее мамой, помогал будущему тестю реставрировать трофейный «опель», привезенный Тониным дедом из Потсдама. Полковник Афросимов – личность историческая: именно он промокнул подпись фельдмаршала Кейтеля под актом безоговорочной капитуляции Германии. Это пресс-папье недавно ушло на аукционе Сотби за полмиллиона фунтов. Кстати, героическому деду жених не нравился, но кто теперь слушает ветеранов!

Отец с матерью ежедневно настаивали на свадьбе, а подруги твердили: если она отвергнет Никиту, его подберут через минуту, как оброненную на асфальт сторублевку. Даже когда Тоню принимали на третьем курсе кандидатом в члены КПСС (тогда, в конце перестройки, вдруг решили резко омолодить партию), один из членов бюро туманно заметил, мол, не следует будущей коммунистке столь безответственно играть чувствами юноши с серьезными намерениями. (Оказывается, накануне в партбюро поступила умоляющая анонимка.) В общем, сложилась такая ситуация, при которой не выйти за Никиту означало совершить грубый антиобщественный поступок. И Тоня его не совершила, но выдвинула условие: она оставляет себе девичью фамилию. Одна мысль о том, что можно вдруг стать Сурепкиной, приводила ее в ужас.

Вскоре в Грибоедовском дворце крашеная блондинка с широкой лентой через плечо с профессиональной задушевностью предупредила молодых о взаимной ответственности, супружеском долге и предложила поцеловаться. Никита буквально трясся от сладостного предчувствия и даже уронил на пол обручальное кольцо, торопясь надеть его на палец невесте. «Плохая примета!» – ахнула чья-то родственница, вызванная на свадьбу из глубинки. Но остальные только рассмеялись, а юный муж светился таким счастьем, что Тоня тоже почувствовала себя счастливой. Что ж, отраженное счастье – удел многих. Вы не находите, коллега?

– Пожалуй, – вздохнул Кокотов и с еле заметной иронией спросил: – А вы что, были на той свадьбе?

– Я был на других свадьбах, – сурово ответил Жарынин. – Есть у меня право на художественный домысел или нет?

– Конечно! А как прошла первая брачная ночь?

– Не знаю. Тонин дед-ветеран достал, а Никитины родители оплатили молодым путевки на Золотые пески. Та м все и произошло…

– На Золотых песках? – вздрогнул писатель.

– Да! А в чем дело? В ту пору обеспеченные родители со связями часто отправляли детей на медовый месяц в Болгарию. Не нравятся вам Золотые пески, давайте пошлем их в Варну. Какая разница! Все равно через девять месяцев у молодых родилась двойня – мальчик и девочка. Никита унаследовал профессию своих родителей и, выучившись на стоматолога, стал хорошо зарабатывать. На зубах, знаете, люди не экономят, ибо именно зубы постоянно напоминают нам о том, что сделаны мы, мой друг, черт знает из чего, а жизнь наша есть ежеминутное разрушение плоти. Не так ли?

– А почему вы меня об этом спрашиваете? – насторожился Андрей Львович.

– А потому что вы постоянно ищете языком дырку в зубе. Со стороны кажется, будто у вас за щекой агонизирует мышь. Успокойтесь, дупло ваше никуда не денется, пока вы не посетите Владимира Борисовича. Как у него, кстати, над Понырями?

– Уже лучше! – кивнул Кокотов, с отчаяньем подумав, что и от Натальи Павловны не ускользнули признаки его зубной ущербности. – Ну, так что же случилось дальше? – спросил он, взяв себя в руки.

– Ничего особенного. Жили, воспитывали детей, прирастали вещами, жилплощадью, мебелью, дачными сотками. Как все. Тоня продвигалась по службе, обихаживала супруга. Других мужчин у нее, конечно, не было. К Никите она испытывала родственное равнодушие, переходящее иногда в бытовую нежность. Порой во время ночной мужниной ласки, быстрой, как выпад фехтовальщика, ей, чтобы чего-то достичь, приходилось вызывать из памяти сурово-задумчивое лицо любимого французского киноактера, играющего настоящих мужчин. Но чаще – вы не поверите – ей в трудные минуты помогал юный хулиган Селедкин. Точнее, воспоминания о нем и его безрассудном поступке с шариками…

– А это-то вы откуда знаете?

– Я? У меня был роман с ее близкой подругой, с которой она делилась….

– Погодите, вы же сказали, вас с ней познакомил один художник!

– Правильно, а Антонина в свою очередь познакомила меня со своей подругой. В чем противоречие?

– Ни в чем! Разве только в том, что прокурора в интимные минуты волнуют воспоминания о начинающем правонарушителе.

– Это не противоречие, коллега, это как раз то, что Сен-Жон Перс называл бахромой жизни.

– Неужели она так ни разу и не встретилась с хулиганом Селедкиным, так сказать, на своем профессиональном поприще? – невинным голосом полюбопытствовал Андрей Львович.

– С Селедкиным? – отвлеченно переспросил Жарынин, и по его лицу пробежала творческая судорога. – Ну конечно же, встретилась! После института она стала следователем. Представляете, начинающая женщина, молодая специалистка попала буквально в выгребную яму нашего больного общества! Воры, бандиты, убийцы, мошенники, растлители… Сколько раз ей приходилось выезжать «на труп» и своими глазами видеть, как человек, еще вчера живой и полный планов, лежит куклой из мертвого мяса. А вы думаете, просто упечь на десять лет в лагерь молодого мужика, который строил тебе глазки во время судебных заседаний? Постепенно ее красивое лицо обрело жесткую складку, какую часто наблюдаешь у практикующих хирургов, а большие карие глаза смотрели теперь со строгой пытливостью даже при дружеском общении, точно Антонина все время старалась мысленно подобрать собеседнику соответствующую статью УК.

И вот однажды Афросимовой поручили выступить государственным обвинителем по делу знаменитой банды «автопотрошителей», которые грабили на Симферопольском шоссе машины, направляющиеся на юг, к морю. Ехали ведь целыми семьями, с деньгами, с лучшими нарядами, чтобы покрасоваться на курортных дискотеках. Под видом сотрудников ГА И мерзавцы останавливали автомобили на глухом участке трассы, людей убивали и закапывали в лесу, а деньги с вещами забирали, транспорт же отгоняли барыгам – на запчасти. Взяли банду случайно: муровец, отправившийся с женой в отпуск, узнал в гаишнике рецидивиста, с которым ему уже приходилось сталкиваться, и газанул до ближайшего отделения милиции.

И вот среди арестованных бандитов Антонина Сергеевна, опешив, узнала своего Селедкина. Да, это был он, весь в наколках, изможденный «ходками», но еще сохранивший в лице романтическую хамоватость, так волновавшую ее в девичестве. Бандит тоже узнал одноклассницу. Сначала Афросимова хотела отказаться от дела по личным мотивам, но потом все-таки решила сама во всем разобраться и даже помочь Селедкину, если тот попал в банду случайно. Но выяснилось, что он не только организатор и вдохновитель ОПГ, но к тому же чудовище, кровавый палач, с садистским упоением резавший горло своим жертвам. И Железная Тоня потребовала приговорить Селедкина к высшей мере. Остальные получили большие сроки. Когда после оглашения приговора душегуба выводили из зала, он оглянулся и посмотрел на свою неумолимую одноклассницу…

– Как Та я на Леву? – невинно подсказал Кокотов.

– Ну да… Примерно… – не сразу согласился Жарынин.

– Но ведь у нас мораторий на смертную казнь?

– Да, знаю. Его отправили в «Белый лебедь». А это еще страшнее. Но вся штука в том, что тут и закончилось небогатое женское счастье Афросимовой. Душегуб Селедкин навсегда исчез из ее горячих фантазий…

– А как же мужественный французский актер? – еще невиннее спросил писатель.

– О, это отдельная история!

– Расскажите!

– Стоит ли?

– Стоит.

– Ну, ладно, слушайте! Жена этого актера, известная оперная дива, застукала мужа в постели со смазливым молоденьким осветителем, устроила грандиозный скандал и бракоразводный процесс, отсудив замок в Нормандии и коллекцию византийских икон. В ответ актер через средства массовой информации проклял женщин как вид, уехал в Америку и обвенчался там со своим юным осветителем. Таинство совершил чернокожий епископ, полуоткрыто сожительствовавший с мальчиками из церковного хора. Однако это безобразие стало известно в Ватикане, папа римский рассвирепел, и разгорелся новый страшный скандал, так как черный епископ оказался не только педофилом, но и главой тайной секты, куда вступил актер вместе со своим любовником. На основании какого-то апокрифа, найденного одновременно с Евангелием от Иуды, сектанты учили, что Христос якобы сожительствовал с миловидным апостолом Иоанном и таким образом еще на заре христианства, Самолично освятил содомию. Ватикан нечестивца отлучил, но тот основал собственную церковь, объявив себя гомо-папой. Разумеется, после всего этого у Антонины, женщины во всех отношениях канонической, знаменитый французский актер стал вызывать омерзение. В общем, поймите правильно, она оказалась в супружеской постели одна, без всякой мужской помощи и поддержки…

– Ну зачем же вы так врете?! – вежливо возмутился автор дилогии «Отдаться и умереть».

– Я? Нисколько. Откройте сайт «Скандалы. Ру». Та м есть даже фото актера в обнимку с осветителем.

– Не прикидывайтесь! Вы ведь только что придумали всю эту историю с хулиганом Селедкиным, приговоренным Тоней к смерти!

– А разве заметно? – огорчился режиссер.

– Конечно, заметно!

– Ну придумал! И что?

– Ничего. Может, вы и вашу Афросимову тоже придумали?

– К сожалению, нет, не придумал. Ладно, каюсь: никакого Селедкина она к «вышке» не приговаривала, но все остальное так и было, честное слово! Близнецы подросли, заканчивали спецшколу с углубленным изучением иностранных языков и географии. Супружеская жизнь Афросимовой текла, как оросительный канал с ровными бетонными откосами, – ни тебе шуршащих камышей, ни серебристых ив, склонившихся к воде, никаких затонов с кувшинками, напоминающими яичные желтки на зеленых сковородах… Слушайте, Кокотов, наверное, во мне умер поэт?

– Вряд ли. Кувшинки совсем не похожи на глазунью, а сковородки не бывают зелеными.

– Да, пожалуй, – грустно согласился Жарынин. – …А потом наехал капитализм. Никита, взяв в компаньоны друга-однокурсника, за хорошую взятку (продали ордена полковника Афросимова) приватизировал районную стоматологическую поликлинику и весь ушел в свой зубосверлильный бизнес. Он совсем отдалился от жены, чему в немалой мере способствовали медсестрички, которые, как известно, никогда не отказывают главному врачу и завотделением, напоминая в этом смысле бронзовых островитянок, со священным трепетом готовых любить бородатых белых людей, приплывших на огромной пироге с дымной трубой…

5. «Скотинская Мадонна»

Высказав это более чем смелое и крайне оскорбительное для младшего медперсонала мнение, режиссер обнаружил, что его бриар давно потух. Он задумчиво снял с подставки новую трубку – с чубуком цвета спелой черешни и прямым длинным мундштуком, внимательно осмотрел ее и аккуратно втрамбовал пестиком в закопченное жерло золотистые прядки душистого табака.

– Так на чем я остановился? – спросил он, откинувшись в кресле и пустив в потолок пряную струйку дыма.

– На безотказных медсестрах.

– Да… Кстати, в кинематографе ситуация очень похожая: все женщины в съемочной группе принадлежат режиссеру. Неписаный закон!

– А как же сценаристы? – насторожился автор «Беса наготы».

– С этим, конечно, посложнее, но можно договориться. Потерпите! Берите пример с нашей Железной Тони: она, красивая, вполне еще молодая и, в сущности, одинокая женщина, упорно, ежедневно погружалась в пучину людских трагедий, копалась в человеческих отбросах, боролась за торжество закона и неотвратимость наказания.

Она неутомимо изобличала, сверяла улики с алиби, осматривала вещдоки, устраивала очные ставки, выезжала на место преступления, выбивала ордера на аресты и обыски, допрашивала подозреваемых и свидетелей, а ночами писала обвинительные заключения, точные, строгие и совершенные, как сонеты Петрарки. Думаете, легко ей приходилось? Это в Империи Зла все было просто: украл – сел, убил – умер. А в стране победившего Добра, после девяносто первого, наказывать Зло становилось все труднее. Во время процесса она своей железной логикой буквально размазывала по стене продажного адвоката с его жалкими аргументами, а судья, пряча глаза, освобождал кровавого рэкетира-рецидивиста, гнобившего пол-Москвы, прямо в зале суда или, если уж совсем деться некуда, давал ему восемь лет условно. А тут еще появились присяжные заседатели, которые в гуманистическом помрачении могли оправдать даже людоеда-извращенца, если в детстве жестокие родители нанесли ему психическую травму, накормив холодцом из ручного поросенка Яши.

В эти окаянные годы на строгое лицо Афросимовой легла тень жесткого недоумения, переходящего в отчаянье. Еще год-два – и тень эта до неузнаваемости исказила бы Тоню, превратив ее в уродливый обломок государственной машины возмездия. Сколько я повидал таких обломков, когда ходил за дефицитами в распределитель на Мясницкой! Вам приходилось там бывать?

– Нет, – ответил Кокотов и поджал губы.

– А мне приходилось. Когда я ждал ареста после запрета «Плавней», диссиденты поддерживали меня, подкидывали талоны в распределитель для старых большевиков.

– У них-то откуда талоны?

– Андрей Львович, я иной раз просто поражаюсь вашему историческому невежеству! Все советские диссиденты – отпрыски знатных большевиков, служивших по большей части в ОГПУ-НКВД. И когда внуки, молодые-горячие, организовывали разные там хельсинкские группы, их заслуженные дедушки и бабушки продолжали получать от Советской власти персональные пенсии и пайки. Однажды мы с отказником Борькой Яркиным пригласили в гости двух филологинь, обчитавшихся запрещенным Солженицыным и, чтобы не ударить в грязь лицом, пошли на Мясницкую взять икорки, севрюжки, сырокопченостей и сладенького. К распределителю был прикреплен Борькин дед, который в тридцатые работал следователем на Лубянке, где его уважительно звали Семен Гиря, так как, обладая чудовищной силой, он во время допросов подбрасывал на ладони двухпудовую гимнастическую гантель, что действовало на подозреваемых безотказно. Ну, отоварились мы, пошли к выходу, и вдруг Яркин шепчет мне на ухо: «Погляди-ка вон туда, скорее!» Гляжу: ничего особенного – ветхая старушка, одетая в серое пальто, словно перешитое из парадной шинели, и барашковую шляпку, будто переделанную из полковничьей папахи. Стоит она у прилавка и скрюченными пальцами, трясущимися в такт дрожащей челюсти, пересчитывает мелочь. «Смотри, смотри и запоминай: это великая Галя Раз-Два-Три!» «А почему “Раз-Два-Три!” – спрашиваю. – „А потому что она в легкую раскалывала любого мужика-подследственного! Вставляла яйца в дверь и со словами “раз-два-три” тянула ручку на себя. На “три” сознавались все и во всем! Сама-то потом “пятнашку” оттянула!“ Старуха, видно, поняла, что мы шепчемся о ней, и строго на нас оглянулась. Ее лицо было сплошь изрезано морщинами, но это были не добрые морщинки наших бабушек, а злые, жесткие складки, похожие на рубцы. В ее бесцветных слезящихся глазах вдруг вспыхнула какая-то бесчеловечная бдительность. Не могу, коллега, объяснить, но у меня от этого взгляда аж спина вспотела. Тут у нее из дрожащей руки посыпалась мелочь, я нагнулся, поднял и подал. „Спасибо, молодой человек!“ – продребезжала она и чуть заметно улыбнулась. Наверное, именно так она улыбалась расколовшемуся у двери подследственному. Вот что, Андрей Львович, может сделать с женщиной работа в правоохранительных органах!

– А как филологини? – невольно полюбопытствовал автор «Беса наготы».

– Никак. Легко возбуждаются, но слишком академичны. Однако вернемся к Афросимовой: с ней случилось то, чего никто не мог даже предположить, – Железная Тоня влюбилась! Влюбилась так, как могут влюбляться лишь строгие, неприступные, самоохлаждающиеся женщины, посвятившие себя профессии и семье. Влюбилась страшно, бесповоротно, судь-бо-лом-но! – Жарынин строго посмотрел на Кокотова.

– В кого?

– Вы не забыли в синопсисе прописать подлеца-фотографа?

– Не забыл!

– Наталья Павловна вас не очень отвлекала?

– Нет, она приехала, когда я уже закончил.

– В следующий раз обязательно купите выпивку сами. Не жадитесь!

– Хорошо. А в кого влюбилась Афросимова?

– Ей поручили одно очень щекотливое дело. Помните скандал с фильмом «Скотинская мадонна»?

– Смутно. Та м что-то подделали….

– Совершенно верно! И не что-то, а «Сикстинскую мадонну»! Но даже не это главное. Фильм снимался на казенные деньги к 60-летию Победы и должен был прославить подвиг нашего народа в борьбе с фашизмом.

В данном конкретном случае речь шла о героическом спасении Дрезденской галереи советскими воинами. Сценарий написал Карлукович-старший, снимал Самоверов-средний, продюсером стал, конечно, Гарабурда-младший.

– Все знаменитости!

– Вот именно, – фыркнул режиссер, глянув на Кокотова с мимолетным презрением. – А фильм вышел про то, как победители мородерствовали в разрушенном Дрездене, грабили изобильные немецкие дома, унося все, от рояля до губной гармошки, насиловали беззащитных белокурых фройляйн, расстреливали, глумясь, школьников, пойманных с фаустпатронами, которые несчастные подростки, поверив расклеенным листовкам, несли сдавать в комендатуру… «Гитлерюгенд! Хальт! Нихт шиссен! Та-та-та-та!»

– Но ведь это же неправда! – возмутился писатель.

– Правда, как сказал Сен-Жон Перс, – продукт скоропортящийся и длительному хранению не подлежит! В этом фильме один хитроумный полковник, из интендантов, по фамилии Скотин, приставленный к спасенным шедеврам, сговорившись с особистом Ломовым, задумал невероятное: подделать «Сикстинскую мадонну», чтобы в Москву отправить копию, а оригинал продать. Для выполнения этого подлого замысла Скотин с помощью Ломова нашел среди личного состава живописца – сержанта Пинского, призванного на фронт прямо со скамьи Академии художеств. Смершевцы взяли его как раз в тот момент, когда он в своем походном альбомчике зарисовывал товарищей по оружию, раскинувшихся на привале. Обвинив в попытке нанести на бумагу схему расположения складов и арт-установок, Пинского арестовали и, завязав глаза, привезли в подвал полуразрушенного готического замка, где хранилась часть Дрезденской коллекции, включая шедевр Рафаэля. Скотин объяснил сержанту, что нужно срочно сделать копию для подмосковной дачи маршала Жукова. Зная, в какой невозможной роскоши погрязли сталинские маршалы и наркомы, Пинский поверил. А Ломов, чтобы ускорить работу, дал ему в помощницы юную Гретхен Зальц, выпускницу дрезденской художественной школы, арестованную за связь с немецкими партизанами.

– Погодите, а разве у немцев были партизаны? – насторожился Кокотов.

– Конечно, не было! Они же дисциплинированная нация: «капитулирен» – значит «капитулирен». Но это же кино! Для копирования, конечно, нужны были холст, кисти, краски. Ломов спросил у Гретхен, где все это можно купить или обменять на продукты. Наивная немочка дала адрес своего дяди Вилли, известного торговца художественными принадлежностями. Через полчаса смершевцы ворвались в магазин, закололи дядю Вилли с чадами и домочадцами штыками, забрали все необходимое и вернулись в замок. Но фройляйн Зальц, разумеется, ничего не узнала об этом зверстве, она вместе с «герром Пинским» погрузилась в упоительно-таинственный процесс копирования шедевра.

Сотворчество невольно сближает, а неземная красота великого полотна возвышает души и наполняет трепетом молодые тела. Надо ли объяснять, что между ними вспыхнула любовь, внезапная и чистая, словно краски Рафаэля. И вот они, первозданно обнаженные, страстно сплетаются на фоне знаменитых полотен, в окружении совершенной ренессансной наготы, в отблесках жарко пылающего камина. Снято, кстати, неплохо! Оператор хороший. Я хочу пригласить его на нашу картину. Роль Гретхен сыграла, между прочим, юная жена этого мумифицированного плейбоя Самоверова-среднего. Отвратительно сыграла! Свою «Стряп-Ню» на 9-м канале она – с кастрюлями и в купальнике – гораздо лучше ведет! А вот Пинский хорош! Ай, хорош! Талантливый парень! От бога! Кстати, он любовник Гарабурды-младшего…

– Неужели у вас там все так просто? – горестно вздохнул автор «Заблудившихся в алькове».

– Просто? Ничего себе, просто! – возмутился Жарынин и даже стукнул трубкой о колено. – А вы попробуйте-ка, коллега, из Петрозаводского драмтеатра, как Гретхен, вырваться замуж за московского режиссера из клана Самоверовых! Попробуйте, а я на вас посмотрю! Или того лучше: поживите-ка с пузатым, волосатым, вонючим мужиком, когда вам на самом деле нравятся атласнокожие стройные блондинки! Попробуйте, а я за вами понаблюдаю! Просто!! Между прочим, любовную сцену у камина молодые актеры сыграли с таким жаром и удовольствием, что Самоверов потом чуть с женой не развелся, а Гарабурда в ярости отнял у парня подаренный ко дню рождения «ягуар»… Просто!

– Извините, я был не прав! – Писатель слегка испугался этой внезапной вспышки ярости.

– То-то же! – остыл режиссер. – Но вернемся к фильму. Итак, Пинский с Гретхен, пылая счастьем взаимообладания, за два месяца заканчивают работу. Последнее их нежное соединение происходит на фоне двух одинаковых мадонн с младенцами, Гретхен на ломаном русском смущенно сообщает возлюбленному, что беременна. Они счастливы и уверены: за блестящее исполнение заказа их должны отпустить на волю, ведь копия получилась такая, что от оригинала отличить невозможно. Это с восторгом подтвердил, радостно пожимая копиистам руки, доктор искусствоведения Кнабель, специально доставленный Ломовым из Берлина и расстрелянный сразу же после проведения экспертизы.

Но у Скотина другая забота: пора подумать о покупателях. И вот под покровом ночи к нему приезжает великая русская певица, очень похожая на Лидию Русланову, которая на самом деле славилась своим нездоровым интересом к трофейному антиквариату и даже впоследствии угодила за это в ГУЛАГ. Дрожащими от алчности пальцами, унизанными перстнями, оглаживает она шедевр Рафаэля, точно отрез контрабандного шелка, – эту сцену отлично сыграла Ритка Бумберг! Вот, я вам доложу, актриса! Похожа на вяленую плотву, а сыграть может все что захочешь! Потом певица и интендант долго спорят о цене, сходятся и договариваются, что через неделю она привезет условленную сумму в долларах и заберет шедевр. Они обмывают сделку и, в хлам упившись шнапсом, громко ругают Сталина, называя его «кровавым параноиком» и тепло вспоминают безвременно замученного маршала Тухачевского. А в конце эпизода Ритка, лихо приплясывая, фантастически поет: «Валенки, валенки, эх, не подшиты, стареньки!»

На свою беду случайным свидетелем вакханалии становится сержант Пинский. Под покровом ночи он выбирается из подвала, чтобы нарвать алых роз своей возлюбленной в разгромленной оранжерее, примыкающей к замку. Пробираясь, он видит, как певица оглаживает оригинал, а не копию, потом слышит безумный торг и хулу в адрес отца народов. Возникшие подозрения страшно подтверждает полузакопанный труп доктора Кнабеля, который он обнаруживает в оранжерее. Потрясенный Пинский пробирается в опустевший подвал и на всякий случай помечает свою копию. Если помните, коллега, а вы, конечно, помните: внизу полотна изображены два лохматеньких ангелочка. Та к вот, левому ангелочку сержант-художник добавляет на макушке лишний волосок, что видно лишь под лупой. Затем он нежно целует спящую Гретхен и, как нормальный советский человек, спешит в особый отдел к Ломову, чтобы разоблачить мошенника и антисталиниста Скотина. Лучше бы он этого не делал! Внимательно выслушав и пообещав тут же принять меры, особист велит Пинскому подождать в соседней комнате, а сам тут же шьет горе-правдоискателю связь с немецким подпольем и антисоветскую пропаганду. А это десять лет без права переписки, проще говоря: расстрел. Несчастную же Гретхен отдают в лапы озверевших штрафников, которые до смерти насилуют беременную немку прямо на бруствере окопа. Кстати, жуткая картина грязного группового надругательства перемежается флешбэками: у горящего камина на фоне мировых шедевров два прекрасных юных тела сплетаются во взаимном упоении. Все-таки оператор у них был хороший… Я его обязательно возьму!

– Это все? – спросил потрясенный Кокотов.

– Конечно же, нет! Ломов, поняв, что Скотин хочет втихомолку сплавить «Мадонну» и смыться с долларами в американскую зону оккупации, устраивает интенданту автомобильную катастрофу, в которой тот, визжа и корчась, сгорает заживо. А певицу, похожую на Русланову, обвиняет в спекуляции валютой и отправляет в наручниках в Москву. В результате Ломов остается единственным, кто знает тайну «Сикстинской мадонны».

– Лихо закручено! – не удержался писатель.

– Еще бы! А потом проходит много-много лет, и ветеран Пинский, седой, но еще подтянутый, приезжает в Дрезден с официальной делегацией на торжества, посвященные круглой годовщине возвращения знаменитой коллекции братскому немецкому народу. Сержант уцелел лишь потому, что на допросах пытался рассказать следователям про подделанного Рафаэля, и его, побив для приличия, отправили в психушку, как Даниила Хармса: ненормальных Советская власть уважала. Та м он приноровился рисовать врачей и санитаров, а написав огромный парадный холст «Нарком здравоохранения Семашко выступает на Всесоюзном съезде психиатров», оказался на воле как достигший стойкой ремиссии. Со временем Пинский прославился, стал народным художником и вот снова оказался в Дрездене. Советских гостей повели, конечно, в галерею, и все благоговейно замерли перед «Сикстинской мадонной». Лишь старый живописец, охваченный странным волнением, дождался, пока высокопоставленная толпа двинется к «Шоколаднице», и осторожно вынул из кармана лупу. Та к и есть, на макушке левого ангелочка он обнаружил лишний волосок! Это его, Пинского, копия! Живописец хватается за сердце и сквозь толпу пробирается к выходу, на воздух, садится на ступеньках, рассасывая валидол. И тут к нему осторожно подходит седая аккуратненькая немецкая старушка, тихо представляется: Эмма Зальц. Да, да, она родная сестра Гретхен, о судьбе которой Пинский ничего не знал. И Эмма рассказывает ему все как было… Этого сердце старого художника вынести уже не может. Он умирает на руках сестры той женщины, которую продолжал любить до последнего дыхания!

– И это уже конец? – обрадовался Кокотов, которому начала немного надоедать вся эта история.

– Потерпите – остался эпилог! Подмосковный дачный поселок типа Кратова. Наши дни. Роскошные коттеджи, похожие на итальянские виллы, французские шале и немецкие замки. И среди всей этой безумной роскоши, словно по недоразумению, одноэтажная бревенчатая развалюха на заросшем крапивой участке с покосившимся забором. Камера наезжает на изъеденную древоточцем стену, проникает вовнутрь, и мы оказываемся в большой захламленной комнате с плотно занавешенными окнами и видим человека, сидящего в старом кресле. Крупный план. Мы узнаем особиста Ломова, чудовищно постаревшего, но одетого во все тот же изветшавший старомодный китель с голубыми погонами. Пустыми глазами он смотрит в одну точку. Куда же? Камера отъезжает – и мы видим «Сикстинскую мадонну». Шедевр без подрамника, в жутком состоянии, большими кровельными гвоздями, словно потрескавшаяся клеенка, прибит к стене! И наконец последний эпизод. К заброшенной лачуге подкатывает навороченный джип, из машины, звеня золотыми цепями, вылезают бритоголовые братки. «Ну, – спрашивает пахан, – умяли деда?» – «Не-а, – отвечает один из быков. – Не хочет фазенду продавать! Говорит: тут и умру!» – «Надо помочь ветерану!» – ухмыляется главарь и кивает подручным. В тот же миг на крышу летит «коктейль Молотова», и лачуга вспыхивает, как сноп соломы. На фоне пожара идет титр «Конец»…

– Но ведь это же вранье! – снова возмутился Андрей Львович.

– Нет, не вранье!

– А что?

– Искусство. Поэтому пресса просто захлебнулась от восторга, а жюри фестиваля «Кинозавр» присудило «Скотинской мадонне» Гран-при. Были, правда, гневные письма офицеров тыла и ветеранов спецслужб, но кто ж сегодня на это обращает внимание? А создатели фильма объяснили: они своей картиной просто хотели окончательно убить дракона, выдавить, наконец, из сограждан раба и помочь нашему народу навек избавиться от губительного «комплекса победителя». Скандал же и следствие вышли совсем по другой причине. Оказалось, ушлый Гарабурда-младший привлек к финансированию фильма еще и бизнес. Один средней руки нефтеналивной олигарх перечислил круглую сумму на воссоздание дорогостоящей панорамы Дрездена, чудовищно разбомбленного англо-американской авиацией. Олигарху это было выгодно, так как деньги, отданные на поддержку отечественного кино, налогами тогда не облагались, более того, по сложившемуся доброму обычаю треть суммы возвращалась меценату наличными. Но Гарабурда-младший, опьяненный славой, кинул нефтяника и денег ему не отдал. Мало того, никаких панорам зверски разрушенного города в фильме не оказалось – лишь весьма недорогие дымящиеся руины. А из косвенных намеков у зрителя вообще складывалось ощущение, что жемчужину Саксонии раскатали русские варвары. Олигарху, который уже полуперебрался на постоянное жительство в Италию, было, по сути, фиолетово, кто именно уничтожил город. Но такое вызывающее прохиндейство со стороны творческой интеллигенции он встретил впервые и решил жулика наказать, обратившись в органы с заявлением: куда, мол, делись деньги, перечисленные на бомбежку Дрездена?

– И Антонина Сергеевна влюбилась в этого олигарха! – предположил Кокотов.

– Никак нет, коллега! Дело в том, что зрелого Пинского в фильме играл не актер, а знаменитый портретист Филипп Бесстаев, больше известный публике как Фил Бест. Знаете?

– Немного…

– Художник он, кстати, затейливый и всегда придумывает что-нибудь странненькое. Так, Абрамовича он изобразил одетым в форму голкипера «Челси» и стоящим на Спасских воротах Кремля. Майю Плисецкую нарисовал Ледой, которой овладевает огромный белоснежный лебедь, причем на лапке у птицы кольцо с аббревиатурой ГАБТ – Государственный академический Большой театр. Но особенно нашумел его портрет Чубайса, точнее, двух Чубайсов. Оба сидят в обещанных нации «волгах», но один хохочет над обманутым русским народом, а второй грустит, сознавая, какое позорное место уготовано ему в отечественной истории…

– Вы забыли еще портрет Черномырдина, беседующего с отрубленной головой Цицерона! – скромно присовокупил писатель.

– Если вы все знаете про Фила Беста, зачем я тогда рассказываю? – вскипел Жарынин. – Ох, и лукавый же вы, Кокотов, индивидуум!

– Значит, Афросимова влюбилась в Бесстаева? – словно не слыша упрека, догадался автор «Полыньи счастья».

– Да, в него. В свои пятьдесят Фил выглядел отлично, следил за собой, занимался большим теннисом, горными лыжами, дайвингом… Знаете, молодые натурщицы ко многому обязывают художника! И вообще он всегда нравился женщинам, но особенно их волновала его ранняя седина в сочетании с хорошим цветом ухоженного лица, как у Хворостовского. Та к вот, у Фила было хобби: он любил сниматься в кино, так, не всерьез, в эпизодиках. И хитроумный Гарабурда-младший, в обмен на эти пять минут в кадре, попросил Бесстаева бесплатно изобразить на холстах несколько стадий копирования «Сикстинской мадонны», проведя эту работу отдельной строкой в смете и положив себе в карман 50 тысяч долларов. Но это, как вы понимаете, мелочи…

– Ничего себе мелочи! – поежился писатель.

– Да, мелочи. Ознакомившись с материалами дела, опытная Антонина Сергеевна стала тщательно во всем разбираться и вызвала на допрос среди прочих Бесстаева… – Жарынин глянул на часы и вскинул брови. – Этот вызов погубил Железную Тоню, а меня лишил бесценного источника информации в правоохранительных органах. Ну и хватит на сегодня, завтра рано вставать. Мы выезжаем в 8.00.

– Мы? Зачем?

– Я – продолжать борьбу! А вам, кажется, надо на какие-то анализы?

– Да… – кивнул Андрей Львович, среди бурных событий чуть не позабывший о визите к доктору Оклякшину. – Да, мне очень надо…

– Комп оставьте у меня – гляну перед сном, что вы там нацарапали!

– Лучше я подожду, пока вы прочтете…

– Да не бойтесь, ничего я с вашим лэптопом не сделаю!

Уходя, Кокотов обернулся на ноутбук так, точно оставлял грубому соавтору лучшую часть своего тела.

– Клавиши очень чувствительные, сильно стучать не надо… – с болью предупредил он.

– Знаю: компьютеры, как и женщины, любят нежное обращение, – рассеянно отозвался Жарынин, глядя не на светящийся монитор, а в темное ночное окно.

6. Женщина за рулем

Кокотов проснулся за минуту до того, как в мобильном телефоне сработало будильное устройство. Встав с постели, Андрей Львович с трудом осознал себя и ощутил ту нервическую бодрость, какая случается в организме, если ты совсем уж не выспался. В окне едва серели одинокие утренние деревья. Умываясь, автор «Кандалов страсти» вспомнил себя ребенком: Светлана Егоровна после четвертого класса перевела его в школу с гуманитарным уклоном, расположенную на другом конце Москвы. Сделать это было непросто, но там учителем истории работал Валентин Захарович, с которым она года полтора ходила по субботам или воскресеньям в консерваторию. Потом маму у подъезда подкараулила заплаканная женщина, и они долго о чем-то говорили, стоя под дождем, после чего музыкальные уикенды закончились. Валентин Захарович никогда потом не выдавал своих особенных с учеником Кокотовым отношений, но на выпускных экзаменах натянул ему пятерку, хотя выпускник позорно забыл одну из предпосылок отмены крепостного права. Учась в отдаленной школе, будущий писатель ежедневно, не выспавшись, поднимался чуть свет и вот так же, дрожа всем телом, обжигая пятки о холодный утренний пол, торопливо одевался, чтобы поспеть на первый урок к половине девятого.

Умываясь и бреясь, Андрей Львович обдумывал вчерашнее свидание с Натальей Павловной и сладко предвкушал обещанное продолжение «роскошной беседы», испытывая при этом редкое для взрослого мужчины чувство веселой незавершенности жизни. Настроение омрачала лишь мысль о ноутбуке, оставленном в грубых руках Жарынина. Обуваясь, Кокотов ощутил амортизационное сопротивление живота и, хотя это не было для него новостью, огорчился, поклялся немедленно сбросить килограммы, которые, если все сложится удачно, могут стать препятствием между ним и Обояровой.

Спускаясь вниз, Кокотов не утерпел, завернул к 308-му номеру и прислушался. За дверью стояла загадочная тишина. Писатель попытался вообразить свою бывшую пионерку беззащитно, сокровенно спящей в теплой постели, не смог, но все равно умилился. Торопясь и поглядывая на часы, он все-таки из любопытства задержался у комнаты Жукова-Хаита, откуда, несмотря на ранний час, доносились громкие голоса:

– А Немировский погром? – возмущался дрожащий тенор.

– Нечего было с православных деньги драть за вход в церковь! – отвечал знакомый бас.

– Это клевета!

– А ты на меня в Антидиффамационную лигу подай!

– И подам!

– А я тебе в рожу дам!

– Не дашь!

– Почему это не дам?

– Сам знаешь!

– Не знаю!

– Знаешь-знаешь…

Дивясь услышанному, писатель выскочил на улицу. Развиднелось. Небо уже потеплело, но воздух был еще свеж, и зябкие сентябрьские деревца, окутанные утренней дымкой, стояли по колено в пегой траве, сникшей под тяжестью холодной росы. Внизу, на ближней скамейке, с метлой меж колен сидел печальный Агдамыч, похожий на забытого всеми Фирса.

– Доброе утро! – поздоровался Андрей Львович.

– И вам не кашлять.

– Что грустите?

– Не идет…

– Кто?

– Водка. Огурец сказал, представь, что у тебя вместо кишок змеевик…

– Ну и?

– Я целый самогонный аппарат внутри представил – не идет! Лучше возьму деньгами. Как думаете?

– Деньгами всегда лучше! – подтвердил Кокотов, торопясь к стоянке.

Жарынин сидел в машине с включенным мотором и мрачно пил кофе из термосной крышки. У него было такое лицо, с каким американские звезды вроде Сталлоне выходят на борьбу с мировым злом – арабскими дебилами или русскими болванами.

– Вы опоздали на пять минут! – сурово заметил режиссер.

– Извините…

– Можете взять в пакете бутерброд. Или что там еще Регина положила. Свой кофе вы проспали.

Он тщательно завинтил термос, кинул его на заднее сиденье и газанул так, что колеса несколько раз с визгом прокрутились вхолостую, прежде чем смогли уцепиться протекторами за асфальт. Ехали молча. Писатель, давясь сухомяткой, рассматривал на обочине огромные лопухи.

Листва за эти дни сильно пожелтела и поредела – во всяком случае стали видны купол дальней беседки и верхушка искусственного грота, где бил источник. Несколько дней назад различить их среди деревьев было невозможно. Сквозь бело-черные стволы мелькало солнце, похожее на юркую рыжую зверушку, прыгающую с ветки на ветку, чтобы поспеть за мчащимся автомобилем. Когда вывернули на шоссе, Андрей Львович дожевал и спросил:

– А куда мы едем?

– На футбол.

– Я серьезно!

– И я серьезно.

– Так рано?

– Да, в этот футбол играют с утра пораньше.

– А зачем нам футбол?

– Там будет один человек.

– Какой?

– Хороший.

– А зачем он нам?

– Он может вывести нас на Скурятина.

– Того самого? – удивился Кокотов.

– Вы задаете слишком много вопросов, коллега! – раздраженно ответил Жарынин, глянув на часы.

Его недовольство объяснялось не столько назойливостью соавтора, сколько тем, что, несмотря на ранний час, они, разлетевшись, вдруг въехали в безнадежную пробку и двигались теперь со скоростью наступающего ледника.

– Никогда еще такого здесь не было! В это время – никогда! – От злости Жарынин сорвал с головы берет, и его огорчение стало еще заметней.

– Может, авария? – деликатно предположил писатель.

– Вероятно. Возьмите термос, налейте себе и мне. Та м есть стаканчик.

Андрей Львович выполнил приказ с тем показным смирением, какое обычно находит на нас, если рядом кто-то сердится и нервничает. Кофе оказался великолепным, не растворимым химикалием, а настоящим, ароматным, свежемолотым, с легким привкусом корицы. Женщины заваривают такой не просто любимым, а заслуженно любимым мужчинам!

Прихлебывая, автор «Роковой взаимности» боковым зрением поймал на себе заинтересованный взгляд хозяйки желтой «тойоты», стоявшей в пробке рядом. Приосанившись и выпятив подбородок, писатель скосил глаза и определил: автодама недурна собой, настораживали, правда, ее волосы цвета искусственной сирени, причем такие короткие, словно женщина, потрясенная случившимся оттенком, пыталась остричься наголо, но в последний момент передумала. Те м временем «тойотчица» высунулась из машины, с отчаяньем посмотрела вниз и постучала лиловыми ногтями в окно «вольво». Андрей Львович не сразу нашел нужную кнопку, утопил стекло, впустив рокот моторов и тяжкий выхлопной воздух, выглянул и понял, в чем дело. Дама по неопытности притерлась слишком близко и теперь ужасалась: между дверцами оставался просвет шириной в спичечный коробок, поставленный на ребро, а резиновые молдинги уже стиснулись.

– Дмитрий Антонович! – Писатель взволнованно обернулся к соавтору. – Там…

– Вижу! – ответил тот, хотя со своего места этого видеть не мог. – Скажите ей, чтобы включила «аварийки» и, когда все тронутся, не двигалась!

Кокотов высунулся почти по пояс и, перекрывая гул трассы, буквально в ухо водительнице прокричал приказ, а та благодарно закивала в ответ.

– Закройте окно! – велел Жарынин. – Вот ведь бабы, все одинаковые! Сначала делают, а потом думают.

– Ну, не все, – возразил Андрей Львович скорее из чувства противоречия, чем из жажды справедливости.

– Все! Даже Афросимова из-за этого пропала. На чем я, кстати, остановился?

– Она вызвала на допрос Бесстаева.

– Да, вызвала, предложила присесть и почувствовала, что от ухоженного седого молодца, смело шагнувшего в ее кабинет, исходит непонятная опасность.

«Интересно, что за одеколон? – подумала Тоня. – Надо будет купить такой Сурепкину. И борода у него пострижена правильно, а у Никиты вечно усы длинней щетины!»

Фил Бест, завидев за столом строгую красавицу в темно-синей форме, сообразил, что в его интимной коллекции не было ни одной сотрудницы правоохранительных органов, тем более – прокурорши, да еще такой! Тут следует разъяснить, что Антонина Сергеевна вступила в ту загадочную дамскую пору, когда женское естество, словно предчувствуя скорое увядание, расцветает мучительной, орхидейной красотой. Даже у дурнушек появляется во внешности некая шармовитость, и многие из них именно в этот краткий промежуток, ко всеобщему удивлению, наконец устраивают свою личную жизнь. А что ж говорить об изначально красивых и привлекательных женщинах! Не так ли, коллега?

– Угу!

– Афросимова, старательно хмурясь, спросила свидетеля, брал ли он деньги за работы, имитирующие разные этапы копирования «Сикстинской мадонны». Получив отрицательный ответ, она предъявила ему липовый договор с поддельной подписью Бесстаева, выслушала объяснения, дала завизировать протокол: «с моих слов записано верно», отметила повестку и отпустила восвояси, испытав сердечное облегчение оттого, что этот опасный мужчина исчез из ее жизни. А ночью, лежа в постели, в одинокой близости от Никиты, пахшего дешевыми медсестринскими духами, она вспоминала седого моложавого красавца, приходившего к ней на допрос.

Фил Бест, воротясь в свою студию, располагавшуюся в пентхаусе на Москворецкой набережной, тоже не мог успокоиться, дивясь тому, что всегда скорый и дерзкий с женщинами, он не решился даже намекнуть обворожительной прокурорше о своем интересе. А ночью ему приснилось, будто он пишет портрет Афросимовой в полный рост. Она стоит в своей строгой синей форме на ступенях белоснежной лестницы, ее лицо бесстрастно, как у мраморной Фемиды, но в огромном венецианском зеркале сбоку отражается тем временем совсем иная Афросимова, там, в серебре амальгамы, видна обнаженная Афродита, и ее длинные темные волосы вольно разлились по голым плечам. И лицо у той, зеркальной, Афросимовой такое, такое… Но вот лица-то он так и не смог рассмотреть.

Наутро Бесстаев, окрыленный тем, что им повелевает теперь не зажравшееся либидо, но высокий художественный замысел, набрался храбрости, позвонил прокурорше и заявил, что имеет сообщить следствию ряд важных подробностей, упущенных во время первого допроса. Повторно вызванный в прокуратуру, Фил Бест радостно показал, что не только не получил гонорар за бутафорские копии Рафаэля, но даже холст, краски, кисти и подрамники приобрел на личные сбережения. Афросимова, записывая показания, отметила про себя, что свидетель сегодня одет в очень идущий ему терракотовый твидовый пиджак с замшевыми налокотниками, по цвету точно совпадающими с умело повязанным шейным платком. Уходя, Бестаев остановился, обернулся и робко поинтересовался, что, мол, Антонина Сергеевна делает в воскресенье днем или вечером? Железная Тоня посмотрела на него так, как если бы отъявленный рецидивист в ответ на вопрос суда, признает ли он себя виновным, запел из-за решетки контртенором арию Керубино из «Свадьбы Фигаро». Когда же дверь за ним закрылась, она вслух назвала себя дурой.

Получив отказ, самолюбивый Бесстаев не находил себе места, он чувствовал, что в его сердце, похожем на зимний скворечник, проснулись какие-то весенние птичьи шевеления.

– Грачи прилетели! – усмехнулся писатель.

– Будьте добрее, коллега, и читатель к вам потянется! Фил без колебаний выгнал из своей студии, выходящей окнами на Кремль…

– На Москву-реку, – с деликатной язвительностью поправил Кокотов.

– А Кремль, по-вашему, на какой реке стоит, на Ганге?! – рявкнул Жарынин, провожая взглядом промчавшуюся по встречной полосе в сторону столицы машину ГА И с включенным проблесковым маячком. – Разбираться поехали. Может, скоро тронемся. На чем я остановился?

– На Ганге.

– Да. Итак, он без сожаления выгнал из пентхауса трех молодых натурщиц, с которыми жил в непритязательном групповом браке, и затосковал, даже запил, но, к счастью, вспомнил, что солдатская массовка в фильме, тоже заложенная в бюджет, на самом деле не стоила Гарабурде ни копейки. Один генерал, чью дочку-вгиковку Самоверов-средний взял в эпизод, дал в полное распоряжение съемочной группы мотострелковый полк с приданным взводом химической защиты. Чтобы довести до следствия эту чрезвычайную информацию, художник снова позвонил Афросимовой, но она грустно сообщила, что дело у нее забрали и теперь надо звонить старшему следователю прокуратуры Гомеридзе Шалве Ираклиевичу.

Надо признаться, вокруг «Скотинской мадонны» происходили тем временем удивительные события. Самоверов-средний, тоже побывавший в кабинете Железной Тони, заявил вдруг «Нашей газете», что с ним явно сводят счеты за то, что в фильме без прикрас изображены будни советских спецслужб, того же СМЕРШа. Тотчас возбудились правозащитники и накатали телегу в Евросуд. Карлукевич-старший в интервью «Шпигелю» вспомнил о том, как, будучи студентом Литинститута, во время гонений на космополитов ежеминутно ждал ареста, и, хотя не дождался, осадок в душе остался на всю жизнь! И вот теперь, на старости лет, ему снова довелось увидеть тоталитарный оскал российской государственности. И за что? За честную правду о злодеяниях Красной Армии на оккупированных территориях! Гарабурда-младший, с ног до головы в пушку, скрылся в Америке и оттуда через «Вашингтон пост» объявил: фильм вызвал оскомину у Кремля, так как в нем содержится прозрачный намек на перемещенные художественные ценности, которые новая Россия, продолжая недобрые традиции Совдепии, скрывает от просвещенного человечества в секретных хранилищах. Германия воспряла духом и снова занудила о реституции. «Скотинскую мадонну» запросили для конкурсного показа Каннский, Берлинский и Венецианский фестивали. Госдеп дал понять, что прием России в престижную международную организацию напрямую зависит от того, как сложится судьба трех отважных кинематографистов.

Кремль долго терпел, отмалчивался и, наконец, велел оставить жуликов в покое. Себе дороже! Гомеридзе дело закрыл, получил золотую медаль «За беспристрастность» от Почетной лиги американских юристов и, вернувшись на историческую родину, стал министром юстиции Грузии. Чтобы окончательно успокоить возбужденное западное мнение, Карлуковичу-старшему и Самоверову-среднему дали по ордену «Знак почета» за вклад в российский кинематограф, а Гарабурда-младший стал заслуженным работником культуры. Он триумфально вернулся в страну и продюсирует теперь фильм «Кровавый позор Непрядвы» – о том, как Дмитрий Донской, бросив доспехи и полки, трусливо бежал с Куликова поля.

Возмущенная Афросимова, чей дед, как вы помните, лично промокнул в Потсдаме акт о капитуляции Германии, ходила к начальству, написала особое мнение, пыталась пробиться к Генеральному прокурору… «При чем здесь политика? Это же обычное хищение государственных средств!» – возмущалась она. Тщетно! Впрочем, это случилось позже. А в тот день, услышав, что прокурорша не при делах, оробевший как школьник Бесстаев спросил в трубку:

– А что вы делаете в субботу?

– Теперь уже ничего… – устало отозвалась Железная Тоня.

– Я хочу пригласить вас на вернисаж… – замирая всей своей измученной сердцевиной, проговорил влюбленный Фил Бест.

– А вы хорошо подумали?

– Хорошо.

– Ну что ж, тогда пригласите!

Пробка неожиданно сдвинулась, Жарынин погрозил неосторожной лиловой водительнице пальцем и ювелирно отшвартовался от желтой «тойоты»…

7. Голая прокурорша

Однако, проползя всего метров двести, машины снова встали. Нервничая и поглядывая на часы, Жарынин нехотя, поддавшись на уговоры Кокотова, продолжил рассказ про Железную Тоню, но постепенно увлекся и сам.

…Вернисаж имел место быть в модной галерее «Застенок», в огромном подвале, где, по слухам, в сталинские годы расстреливали приговоренных. На самом же деле прежде здесь располагался тир ДОСААФ. В разных концах длинного, как коридор, выставочного помещения висели два плазменных экрана, на которых бесконечно повторялись два сюжета. На первом экране патлатый парень в джинсах и гимнастерке чекиста тридцатых годов выводил из камеры арестанта, ставил к стенке, вынимал из кобуры наган и стрелял несчастному в затылок – тот падал как подкошенный, брызжа на камеру кровью… На другом экране тем временем происходило нечто противоположное. Вы, коллега, наверное, видели популярные фильмы Би-би-си о живой природе, где показывают, например, муравейник в разрезе или, допустим, внутреннюю жизнь лисьей норы?

– Конечно!

– Так вот, на экране происходил, если так можно выразиться, половой акт в разрезе. Как они это сняли, ума не приложу! Те м не менее было видно, как дрожащий от возбуждения фаллос проникает во влажное пульсирующее влагалище и после нескольких толчков, содрогаясь, бурно оплодотворяет яйцеклетку. И так без конца…

– А вы что, были на той выставке?

– Конечно. Та м я и познакомился с Афросимовой… А посредине, между экранами, высилась полутораметровая куча вставных челюстей, из нее торчала живая человеческая кисть, сложенная фигой. Вот, собственно, и все, если не считать трех обнаженных девиц, разносивших дешевое шампанское. Их молоденькие тела были сплошь покрыты отборными лагерными татуировками, разумеется, смывающимися, а спереди, наподобие фартучков, закрывая главное, висели алые шелковые треугольники с желтой бахромой – советские вымпелы «За ударный труд». Помните, коллега?

– Еще бы! Смешно придумали!

– А чего смешного-то? Ну, висели в кабинете или над станком вымпелы, ну, стояло в парткоме в углу переходящее бархатное знамя с бородатым профилем. Что плохого? Гораздо смешнее, когда у каждого второго чиновника за спиной висит золотая рамочка «Человек года», а у каждого третьего казнокрада – дощечка «Бизнесмен десятилетия»…

– А вы знаете, что Меделянский – человек столетия? – с ревнивым хохотком сообщил Кокотов.

– Ничего удивительного, редкий сквалыга! Но вернемся на вернисаж! Надо ли вам объяснять, что нагие «татушки» были теми самыми, изгнанными из пентхауса групповыми женами Фила Беста. Они внимательно осмотрели зрелую соперницу, одетую в скромный брючный костюм, и презрительно вздернули голые грудки.

– Что это? – тихо спросила Антонина Сергеевна, озираясь и поеживаясь.

– Актуальное искусство! – ответил Бесстаев и, раскланиваясь со знакомыми, пояснил: – Расстрел и зачатие символизируют вечный круговорот жизни.

– А челюсти? – поинтересовался писатель.

– Челюсти – бренность плоти.

– А эти? – кивнула в сторону «татушек» Афросимова.

От ее прокурорской бдительности не ускользнуло странное поведение девиц.

– Эти? Даже не знаю! – соврал художник, понимая, что совершил ошибку, приведя возлюбленную сюда. – Минуточку, Антонина Сергеевна, я познакомлю вас с автором! Мой друг! Большая умница! Лунный талант!

Автором оказался унылый лысый заика в грубом свитере и кожаных штанах, заправленных в высокие десантные ботинки. Он представился, поцеловал даме ручку, но, к удивлению Афросимовой, заговорил не о высоком искусстве, а стал, запинаясь, клацая зубами и дергая головой, жаловаться на галериста Мурата Гильмана, который слупил с него страшные деньги за аренду подвала:

– Л-л-людоед! Фил, у т-тебя в «Лось-б-б-банке» ч-ч-то-нибудь лежит?

– Лежит, – насторожился Бесстаев.

– З-з-забирай! Скоро лопнет.

– Почему?

– Мне в «Лосе» обещали челюсти п-п-проспонсировать! Дорогие оказались, г-г-гады! – актуальщик указал на кучу зубных протезов. – Но в последний момент к-к-кинули, хотя раньше всегда давали денег без з-з-зву-ка. Верный п-п-признак, что банк в-в-валится…

– Так вот почему там фига! – догадалась Антонина Сергеевна.

– Н-нет, – грустно мотнул головой лунный талант. – Это с-символ д-д-духовного сопротивления м-м-мировой энтропии…

– А-а-а… – смутилась прокурорша.

Афросимова, отдавшая жизнь тому, чтобы кнутом закона загонять зло в узкие врата государственного обвинения, вдруг очутилась в совсем ином, странном мире, где люди живут только ради новизны. В этом мире нет ни зла, ни добра, здесь презерватив, надетый на нос Гоголю (работы скульптора Андреева), – отнюдь не мелкое хулиганство (см. УК), а перфоманс, на который слетается дюжина телекамер. А когда Антонина Сергеевна впервые в жизни вошла в огромную, как языческий храм, студию с окнами на Кремль, вдохнула этот неповторимый запах живописной мастерской, увидела прислоненные к стенам незаконченные полотна на подрамниках, у нее закружилась голова. Бесстаев тоже был ошеломлен, обнаружив под строгой прокурорской оболочкой женщину, способную довести его своей нежной неукротимостью до исступления. Он понял, что наконец встретил ту, с которой можно плыть на закат!

Однажды, нежась и тетешкаясь после бурных объятий, он рассказал о своем замысле – написать ее двойной портрет. Поначалу Тоня, с недавних пор совсем не железная, смутилась, даже обиделась, но Фил взял любимую за руку и подвел, обнаженную, к огромному студийному зеркалу. Она внимательно слушала его горячие слова о том, как прекрасно ее зрелое тело, смотрела на свое отражение и, наверное, впервые в жизни поняла, что пышная плоть, которой всегда стеснялась, заслуживает другого, совсем другого! И Тоня согласилась, тем более что Фил пообещал: портрет никто никогда не увидит, полотно останется в мастерской, и это будет их сокровенной тайной. В тот же день Бесстаев встал к мольберту и, обычно скорый на кисть, на сей раз не торопился, наслаждаясь работой и натурщицей.

Каждый день после службы Афросимова приходила в студию позировать, а когда приближалась пора возвращаться домой, Бесстаев уговаривал ее остаться навсегда, переехать к нему и зажить по-семейному. Но она отказывалась, опасаясь оскорбить мужа и потрясти детей. Кстати, Сурепкин ни о чем таком даже не догадывался: жена почти всегда возвращалась из прокуратуры поздно, но его вдруг, после многолетнего равнодушия, страстно потянуло к почти забытому телу Антонины. Она долго отнекивалась, увиливала под разными женскими и общечеловеческими предлогами и наконец, содрогаясь, уступила. Это было ужасно – изменить любимому человеку с мужем!

Первыми почувствовали неладное сослуживцы. И хотя Афросимова не унималась, продолжая настаивать на том, что дело вороватых создателей «Скотинской мадонны» нужно довести до суда, во всем ее облике появилась непривычная мягкость, снисходительность и даже мечтательность. Коллеги изумленно обсуждали небывалый случай. Выступая обвинителем на процессе против прапорщика-контрактника, который внезапно вернулся из горячей точки и обезвредил десантным ножом хахаля, проникшего в расположение его жены, Железная Тоня вдруг затребовала для членовредителя такой смехотворный срок, что адвокат только раскрыл рот, а судья переспросил. Дальше – больше: один из ее коллег-прокуроров обмывал в «Метрополе» с клиентами удачно рассыпавшееся уголовное дело и вдруг увидел Афросимову. Она входила в ресторанную залу вместе с седым красавцем, постоянно мелькающим в телевизоре…

Наконец портрет был написан, и вышел он именно таким, каким увидел его во сне Бесстаев. Чем отличается великий художник от рядового изготовителя артефактов, пусть даже и талантливого? А вот чем: у рядового воплощение, как бы он ни старался, всегда ниже замысла. У великого, как бы он ни ленился, – всегда выше! Фил Бест не родился гением, и литературы в его холстах было больше, чем живописи; хорошая школа и заковыристые сюжеты заменяли ему дар умножения сущностей с помощью разноцветных червячков, выдавленных из свинцовых тюбиков и перенесенных кистью на загрунтованный холст. Портрет любимой женщины стал его вершиной, впервые воплощение оказалось вровень с замыслом. Больше с ним такого не случалось…

Антонина долго стояла перед пахнущим свежей краской полотном, а потом тихо сказала:

– Я хочу, чтобы ты выставил мой портрет.

– Ты хорошо подумала? – спросил он.

– Да!

Портрет Афросимовой стал гвоздем осеннего салона. Все глянцевые журналы, все бульварные газеты напечатали репродукцию скандальной картины с пикантными комментариями. А «Комсомолка» поместила шедевр Фила Беста на первой полосе под огромной шапкой «Голая прокурорша». И началось! Немедленных объяснений потребовал прозревший Сурепкин и получил сполна: Антонина объявила, что любит другого, собрала вещи и, подав на развод, переехала к Бесстаеву. Подросшая, но еще не повзрослевшая двойня оскорбилась любострастной выходкой матери и, порвав с ней отношения, осталась жить с отцом. А Никита вдруг осознал, что податливые медсестрички никогда не заменят ему Железную Тоню, которая, оказывается, любима и желанна, как двадцать лет назад, когда он изнывал под ее окнами и помогал будущему тестю ремонтировать трофейный «опель». Сурепкин запил, страшно и неутолимо, что среди стоматологов случается крайне редко.

Однако на этом неприятности не закончились. Возмутительная пресса легла на стол начальству, и Афросимову, бросившую тень на профессию, уволили из прокуратуры, что было очень кстати: она уже всех замучила своими требованиями возобновить следствие по «Скотинской мадонне». Пав телом и оставшись без работы, Железная Тоня, однако, не пала духом и с неукротимой энергией занялась делами Бесстаева: организовывала выставки, составляла договора, редактировала проспекты, уламывала жадных галеристов. И знаменитый художник понял, что обрел наконец то семейно-организационное счастье, о котором мечтал всю жизнь.

Между тем Никита в пьяном угаре лишился клиники: друг-однокурсник, воспользовавшись алкогольным помрачением компаньона, переписал ее на себя. Двойня, оставшись без родительского присмотра, тоже отчудила. Сын, провалившись в мединститут, попросился в армию, хотя имел отсрочку, и попал в какую-то совсем уж злобную часть. Через полгода его комиссовали по инвалидности: якобы боец упал с танка и отбил себе почки. Афросимова, чувствуя явный состав преступления, помчалась в полк, пыталась разобраться на месте, но с «голой прокуроршей» никто даже не стал разговаривать.

С дочерью тоже не заладилось. Она связалась с сектой Шестой Печати и, прихватив все семейные сбережения, бесследно исчезла. Антонина Сергеевна заметалась по стране, подняла на ноги знакомых муровцев, продолжавших, несмотря ни на что, ее уважать, правда, с некоторым недоумением. Дочку искали год и нашли в пещерах под Пермью, где она вместе с единоверцами ждала конца света, ибо сказано в Апокалипсисе: «…И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих; и цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и ущелья гор, и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца!» Девчонка оказалась без денег, в лохмотьях, в язвах, зато с ребенком, которого родила неизвестно от кого. Но даже в таком состоянии от помощи матери она отказалась!

Однако самое худшее ожидало Афросимову впереди. Закончив портрет и хлебнув той восторженной суеты, которую многие принимают за славу, Фил почувствовал, что начинает тихо охладевать к Антонине. Знаете, как это бывает, коллега? Еще вчера волоски вокруг сосков желанной женщины приводили вас в нежное неистовство и эксклюзивный восторг… Вы, как видный дендрофил, меня, конечно, понимаете?

Автор «Жадной нежности» презрительно засопел в ответ.

– …А сегодня вы уже смотрите на эту неуместную растительность с рудиментарной тоской. Иногда Бесстаеву казалось, будто знобящая страсть, недавно наполнявшая смыслом его существование, осталась там – на холсте. Возможно, так и есть – ведь критики единодушно объявили «Портрет голой прокурорши» лучшей работой Фила Беста. Поначалу, понимая, какую жертву Тоня принесла ради него, художник боролся с собой, убеждал себя, что такой верной, страстно-целомудренной и самоотверженной женщины у него больше никогда не будет. Но как сказал Сен-Жон Перс, вся жизнь художника есть лишь пища для солитера вдохновенья. Впав в творческий кризис, Фил вообразил, будто всему виной однообразие его мужских достижений, и стал тайком встречаться со своими групповыми женами…

Внезапно вернувшись из Перми, Афросимова, как в плохом романе, застала дома тихую семейную оргию. Понимая, что отпираться невозможно, Бесстаев во всем сознался и предложил ей остаться на правах старшей, материально ответственной жены, так сказать, в качестве «мажор-дамы». Антонина Сергеевна улыбнулась, ничего не сказав, поднялась в спальню, разделась донага, аккуратно разложила на постели, где впервые познала женское счастье, свою прокурорскую форму, легла рядом и застрелилась из трофейного дедушкиного парабеллума. Вот такая история!

– Я бы эту историю закончил не так! – задумчиво проговорил Кокотов.

– А как?

– Разделась донага – это хорошо! Аллегорично. Но лучше сначала выстрелить в проклятый портрет, а потом в себя.

– Ну, знаете, какая-то дориангреевщина! – возразил Жарынин. – Тогда пусть уж она купит в секс-шопе надувную куклу и оденет ее в свой прокурорский мундир…

– Перебор, – качнул головой писатель.

– Да что вы понимаете?

– Кое-что.

– Не уверен.

– Вы прочли мой синопсис?

– Ваш? Нет.

– Как это – нет? – подскочил Кокотов.

– А зачем?

– А затем, что я его написал! – жестяным голосом проговорил Андрей Львович.

– Ну и что? Мало ли кто какую ерунду пишет!

– Ерунду? Но ведь мы… мы… вместе…

– Коллега, то, что мы с вами вместе напридумывали, полная ерунда. И фильма из этого не получится!

– Почему? – похолодел прозаик. – А как же Берлинский кинофестиваль?

– Какой, к черту, фестиваль! Вот вы объясните мне, о чем наш с вами сюжет?

– О любви…

– Кто вам сказал?

– Вы.

– Когда?

– Вчера.

– Я ошибся. Вот голая прокурорша – это любовь! Наша история не о любви, а о ненависти. О ненависти к нормальной жизни.

– Не понял!

– Объясняю. Кто такая ваша Тая?

– Художница…

– Не художница, а распутная наркоманка, неизвестно как оказавшаяся работником детского учреждения. И правильно, что ее оттуда забирают!

– В наручниках?

– А в чем еще? В гирляндах из настурций?

– Но ведь это искусство! Нельзя же так… без всякого…

– Можно! Искусство не должно разрушать жизнь. Вы знаете, сколько замечательных государств развалили с помощью искусства?

– Не знаю.

– Одно вы точно знаете!

– Какое?

– СССР!

– Допустим, – согласился Кокотов. – Но Лева? Лева-то не разрушал государство!

– А что ваш Лева? Он элементарно попал под бдительность. Как же, по-вашему, должна поступить нормальная власть, обнаружив хиппи на фотографии, присланной из пионерского лагеря? Или вы, друг мой, не знаете: где хиппи, там беспорядочные половые связи и наркотики…

– Вас больше волнуют беспорядочные половые связи или наркотики? – с комариным сарказмом поинтересовался автор «Сумерек экстаза».

– Меня волнует здоровье общества!

– А если бы Леву посадили?

– Но ведь его же отпустили.

– Это потому, что ему Зэка помогла и чекист попался нормальный.

– Нет, просто ваш Лева еще ничего не успел натворить. И правильно, что прислали чекиста. Среагировали… Поэтому и был порядок.

– И это говорите вы, человек, пострадавший от коммунистов?

– Да, это говорю вам я, человек, пострадавший от своей юной дурости. В молодости мы не понимаем, что порядок важнее свободы. А когда вдруг понимаем, уже поздно, и теперь в любом сквере под ногами шприцы, как куриные кости, хрустят. СПИД развели – страшно к молодой девчонке подойти!

– Приходится пользоваться старыми боевыми подругами?

– Приходится… – Жарынин оторвал взор от дороги и с интересом поглядел на соавтора. – А вы изменились со вчерашнего вечера! Ишь ты, выпрямила! Откуда вы ее знаете?

– Кого?

– Не паясничайте! Наталью Павловну.

– Встречались. В дурной юности.

– Поня-атно. В общем, так: эту вашу байду про Леву и Та ю я снимать не стану.

– Это не моя байда!

– Ну и не моя тоже.

– Что же вы тогда будете снимать?

– Думайте! Вы же сценарист…

– А что мне думать? Снимите моего «Гипсового трубача». Вы же сами говорили: там есть точные детали времени…

– Детали снимать нельзя, мил человек! Нель-зя! Что говорил Сен-Жон Перс об этом?

– Что?

– Талант ходит с микроскопом, а гений с телескопом.

– Вы, как я понимаю, с телескопом?

– Правильно! Я вам не Сокуров, чтобы экранизировать собственное занудство! И я вам не Федя Бондарчук, чтобы фарцевать патриотизмом! Мне нужен расчисленный хаос бытия! Мне нужна история жизни, понимаете? В головах остаются только истории! Вы помните список кораблей в «Илиаде»?

– Нет, конечно…

– А кто похитил Елену?

– Парис.

– Вот вам и ответ!

– Тогда снимите кино про голую прокуроршу!

– Я не стервятник.

– А я не дятел, чтобы попусту колотить по компьютеру!

– Такова участь сценариста. Вы полагаете, Тони Гуэрра не так работал? Феллини гонял его как мальчишку!

– Но вы-то не Феллини!

– Так и вы не Гуэрра! Думайте, Кокотов, напрягайтесь! Или вы способны теперь думать только о ней?

– Ну, почему же… – покраснел писатель.

– Да все потому же!

…Наконец стала понятна причина пробки: новенький темно-синий БМВ и новейший серебристый «ауди», как говорится, не поделили трассу, развернувшись при ударе так, что объехать их можно было лишь в один ряд по обочине. Возле битых автомобилей топтались виновные – равномордые, быковатые парни в дорогих костюмах. Оба орали, багровея, в мобильные телефоны. За темными стеклами машин угадывались два юных женских силуэта, тоже чем-то похожих. Гаишник, неторопливо прохаживаясь, внимательно оглядывал диспозицию и обдумывал свой резон. А пробка образовалась оттого, что остальные водители, особенно те, что на стареньких «жигулях», не только осторожно съезжали на обочину, но еще и притормаживали, с классовым наслаждением любуясь элитным ДТП. Дальше шоссе оказалось почти пустым. Жарынин посветлел лицом и вырвался на оперативный простор, обойдя нескорый длинномер, как легкий сайгак обгоняет тяжелого вола, влекущегося к водопою…

8. Мячегонное ристалище

Пока, прея от обиды, Кокотов размышлял, в каких выражениях потребовать, чтобы Жарынин немедленно остановил машину и выпустил его прямо на шоссе, соавторы домчались до Окружной. Пока Андрей Львович придумывал, что сказать наглецу напоследок, прежде чем окончательно хлопнуть дверцей, они въехали в Москву. Пока писатель соображал, каким образом после разрыва вернуться в «Ипокренино» и забрать свои вещи с ноутбуком, они доползли до Третьего кольца. Когда же автомобиль остановился у спортивного комплекса «Евростарт», автор «Знойного прощания» пришел к мучительному выводу: порвав с вероломным режиссером и съехав из дома ветеранов, он навсегда теряет Наталью Павловну.

– Прибыли! – сообщил Жарынин, выключив двигатель.

– Да? А где мы? – поинтересовался Кокотов голосом проснувшегося ребенка.

– Где надо.

– Симпатичное место!

Стадион «Старт» был построен в тридцатые годы по самым передовым архитектурным идеям и технологиям того времени. Воздвиг его, между прочим, одноименный завод, выпускавший велосипеды, детские коляски и легкие танки. В ту пору страну Советов, только-только покончившую с неграмотностью, охватил буйный физкультурный энтузиазм. Горько, конечно, сознавать, что бронзовые мускулистые юноши, маршировавшие на спортивных парадах, истлели потом в братских могилах, разбросанных от Москвы до Вены, а налитые женской силой тела их атлетических соратниц состарились до срока от горя утрат, тяжкой работы и послевоенного безмужья… Но ничего не поделаешь – История!

В восьмидесятые на фоне стадионов, построенных к Олимпиаде, «Старт» уже выглядел реликтом, словно патефон в витрине магазина «Электроника». Когда же после перестройки, как и следовало ожидать, началась разруха, на футбольном поле затеяли торговлю подержанными автомобилями, а под трибунами открыли магазины запчастей и закусочные, где можно было недорого обмыть удачно приобретенного или счастливо сбагренного четырехколесного друга. В раздевалках поместились оздоровительный центр «Тонус» (сауна с эротическим массажем) и консультация врача-венеролога, а в бывшем кабинете директора оказалось бюро горящих путевок «Пенелопа». За пятнадцать лет рынка, без текущего ремонта и надзора, «Старт» стал напоминать античные руины, заселенные смуглокожими пришлыми племенами, говорящими на своих гортанных наречиях и только при общении с покупателями переходящими на ломаный русский.

Та к бы, наверное, это сооружение советской физкультурной романтики и разрушилось безвозвратно, если бы не три обстоятельства. Первое. Президент, встречаясь с активом партии «Неделимая Россия» и обсуждая здоровье нации, с мягкой ностальгией вспомнил, сурово глядя в телекамеру, о том, как бегал после школы заниматься легкой атлетикой на близлежащий заводской стадион. «А теперь там барахолка!» – с директивной грустью вздохнул он. Второе. На «Старте» началась межплеменная распря, и в течение полугода три рыночных вождя были застрелены в своих пуленепробиваемых «мерседесах». Конец спору хозяйствующих субъектов положил взрыв пятидесяти килограммов тротила, разворотивший строение и снесший балконы с ближних домов. За право убрать мусор и возвести на этом месте элитный микрорайон в борьбу вступили три могучих строительных фирмы. В результате высокий чиновник, от которого зависел выбор подрядчика, попал на операционный стол с проникающим ранением груди. Возможно, пострадало бы еще немало достойных людей, но тут подоспело третье обстоятельство.

Один пресловутый российский «форбс», банкир, попался на таком неприличном уходе от налогов, что возмутились даже его не кристальные сообщники по бизнесу. Чтобы загладить вину, он срочно вступил в «Неделимую Россию» и предложил за свой счет, утоляя грусть президента, отстроить что-нибудь спортивное. Ему настоятельно порекомендовали заняться взорванным стадионом, вокруг которого все чернее сгущались тучи братоубийственной конкуренции. И вот в ударные сроки, по сравнению с которыми всякие «магнитки» – просто черепашья скорость, вырос бело-красно-синий спорткомплекс «Евростарт». Вход, правда, странно напоминал стеклянный фасад банка, а вдоль строения были с кремлевской симметричностью расставлены трехметровые голубые ели, посаженные, судя по просевшему у корней грунту, совсем недавно.

Перед рамой металлоискателя соавторов остановил мощный «секъюр» в черной форме, похожей на обмундирование американских полицейских.

– Нельзя! Спецмероприятие! – коротко сказал он и посмотрел на них с таким видом, что стало ясно: не пустит ни за что.

– Мы к Мохначу, – тихо объяснил режиссер.

– К Владимиру Ивановичу? – расцвел страж. – Скорей! Уже второй тайм начался…

Кокотов законопослушно стал вытаскивать из карманов мобильник, ключи от квартиры, но охранник добродушно махнул рукой:

– Да ладно уж! – и пропустил их сбоку, мимо бдительной рамы.

За проходной открылась роскошь современного спортивного дизайна. Новенькие сиденья трибун совокупно тоже выглядели как государственный триколор. Над футбольным полем, будто хирурги в операционной, склонились мощные осветительные конструкции. По свежему зеленому покрытию гоняли мяч игроки, одетые в желтые и синие майки, а между ними мыкался судья в черном. Все это можно было принять за обычный тренировочный матч, если бы не ряд странностей. Так, на беговой дорожке, ближе к трибунам, растянулся длинный стол, покрытый белой скатертью и уставленный здоровой снедью: вазами с фруктами, блюдами с пирожками, термосами, шкаликами минеральных вод и йогуртов. Впрочем, среди этого диетического изобилия виднелось-таки мельхиоровое ведерко, из которого торчало серебристое шампанское горлышко. Стол охраняли два официанта в бабочках. Кроме того, все футболисты были далеко не молоды, а иные – пузаты. Зрителей на матч собралось совсем немного: десятка два плечистых телохранителей да примерно столько же прилизанных референтов с папками в руках. Имелись, правда, и референтки – три смешливые девицы, подбадривая футболистов, пили из длинных бокалов шампанское. Отдельно ото всех на трибуне сидела немолодая дама, дорого одетая и слишком ярко для своих лет накрашенная. Она с недоброй улыбкой неотрывно следила за плотным мужчиной, неумело перемещавшимся по полю.

– Вон там, рядышком с ней и сядем! – распорядился Жарынин.

– А кто это?

– Жена Чукмасова. Везде за ним ходит и ездит, а он, бедняга, ничего сделать не может: все акции записаны на нее.

Кокотов еще раз обернулся на даму и уловил в ее взгляде то особое выражение, какое появляется у брачных узников (чаще – жен) лишь после долгих лет совместной жизни, когда с супругом уже ничего не связывает, кроме испепеляющего, сладострастного желания не дать ему порадоваться на стороне.

– Не надо на нее так смотреть! Следите лучше за игрой! – тихо посоветовал режиссер.

– А кто играет?

– Отцы общества. Вы, кстати, помните, как Даль называл футбол?

– Не-ет…

– А кто такой Даль знаете?

– Знаю.

– Неужели? Та к вот, Даль называл футбол «мячегонным ристалищем». А самих футболистов – «мячегонами».

– А разве во времена Даля был футбол?

– Футбол, коллега, был всегда!

Матч, надо сказать, выглядел весьма необычно. Нет, конечно, на первый взгляд все как положено: обе команды старались отнять друг у друга кожаный мяч и забить гол, а два вратаря чутко метались между штангами. Но присмотревшись, можно было заметить среди суетливых игроков крепыша в желтой майке под номером «1». Поглаживая седой бобрик на голове, он степенно прогуливался возле штрафной площадки «синих». Вскоре Кокотову стало ясно, что подлинный смысл игры заключался в том, чтобы любыми способами добыть и подкатить «бобрику» удобный для удара мяч. Причем, на эту сверхзадачу работали не только «желтые», что естественно, но, как ни странно, и «синие». Получив голевой пас, «первач» останавливался, неторопливо прицеливался и без помех бил. Если он попадал по воротам, то голкипер делал все возможное, чтобы увернуться и пропустить мяч в сетку. И пусть удавалось это не всегда, счет в пользу «желтых» неумолимо рос.

– Это кто? – спросил Андрей Львович, кивнув на «первача».

– А что, разве писатели телевизор совсем не смотрят?

– Неужели сам? – приглядевшись, воскликнул автор «Любви на бильярде» да так громко, что болельщики подозрительно вскинулись, а руки телохранителей дружно дернулись к табельному оружию.

– Не надо кричать! На нас смотрят. Сидите спокойно! – не разжимая губ, приказал Жарынин и помахал публике так, как обычно машет глава правительственной делегации, спускаясь по трапу самолета в дружественную страну. – Откуда вы знаете, что подчиненные зовут его «Сам»?

– Я не знал… я просто так…

– М-да, русским писателям интуиция заменяет любопытство.

Те м временем странный матч продолжался. Особенно выделялся в игре нападающий под номером «7» из команды «желтых». Он носился по полю с необычайной скоростью, оказывался то там, то здесь, перехватывал, обводил, уходил от погони, финтил и несколько раз очень удачно подкатывал мяч точно под правую ногу «первачу», за что получал благосклонные кивки.

– Наш-то лучше всех! – тихо заметил режиссер.

– Это Мохнач? – уточнил Кокотов.

– Да, наш Вова.

– А кто он?

– Потом. Они же его сейчас убьют!

– Кого?

– Зиборова.

И действительно: «мячегон» из команды «синих», немолодой дебелый мужчина с движениями робкой купальщицы, постоянно подвергался разнообразным футбольным надругательствам, не имеющим никакого отношения к игровой ситуации: ему делали подкаты, подковывали, подставляли ногу, толкали, брали на корпус и даже «в коробочку». Но самое удивительное: все эти несправедливости он терпел не только от соперников, что объяснимо, но и от товарищей по команде. Судья же, который при других нарушениях свистел, словно буйно помешанный соловей, этот, можно сказать, вопиющий спортивный геноцид попросту не замечал. Но самое непонятное заключалось в другом: сам истязаемый переносил свои неправедные муки с угрюмым смирением, даже не пытаясь возмущаться или сопротивляться обидчикам.

– Что же они такое делают? – шепотом возмутился Кокотов.

– Наказывают.

– За что?!

– За невыполнение взятых обязательств.

Оказывается, Зиборов, руководитель крупной строительной компании «Пирамида», не успел к Дню России завершить реконструкцию грандиозного торгового центра «Тропарево-сити», хотя клялся уложиться в сроки, и Сам, поверив, пригласил на открытие премьер-министра. В результате вышел конфуз, недопустимый там, где люди занимаются властью! Ты можешь подарить племяннику казенный заводишко – и тебя поймут. Ты можешь взять в госбанке кредит под такие смешные проценты, что сказать-то неловко, – и тебе спустят. Ты можешь заключить с заокеанцами такой невыгодный торговый договор, что бюджет содрогнется от убытков, – и тебя, пожурив, простят… Но отменить приглашение на заранее объявленное торжественное открытие – такое не прощают! Вот теперь Зиборова и учат держать слово.

Кстати, пояснил Жарынин, редкий матч обходится без таких вот экзекуций. В прошлый раз, к примеру, гнобили начальника унитарного предприятия «Реквием». Там, оказалось, полный беспредел. На Красносельском кладбище за взятку подложили в могилу генерала армии Замостырко братка, находящегося в розыске и убитого в разборке. Никто бы, конечно, не заметил, но тут как раз усоп Джек, любимый ротвейлер покойного военачальника, и вдова, решив сделать приятное незабвенному супругу, захотела зарыть в могилу урночку с псиным прахом. Каково же было ее изумление, когда она, копнув совсем неглубоко, обнаружила новехонький дубовый гроб, инкрустированный перламутром и черным деревом! Скандал вышел грандиозный, и директору престижного погоста пришлось срочно объявить в прессе, что он немедленно за свой счет отреставрирует Духовоздвиженский храм, поруганный большевиками в 1932 году.

Пока режиссер посвящал соавтора в секреты воспитания среднего руководящего звена, несчастный Зиборов получил такой удар в живот, что без чувств упал на газон. Два охранника на заранее приготовленных носилках и утащили провинившееся тело в медпункт. Но тут как раз Вова из Коврова так удачно подкатил Самому мяч, что тот с ходу послал его в сетку, а голкипер успел увернуться ужом, изобразив при этом героическую попытку спасти ворота от поражения. Крепыш удовлетворенно хмыкнул, поощрительно потрепал Мохнача по шевелюре и махнул рукой, мол, хватит. Чуткий судья засвистал, извещая о конце игры, хотя время второго тайма еще не вышло.

«Желтые» и «синие» тут же окружили «бобрика» и принялись жарко, с подростковой радостью поздравлять его, а он в ответ скоромно отмахнулся и двинулся к раздевалке. Охранник заботливо накинул ему на плечи теплый халат и тоже принялся нахваливать меткий удар. Но едва Сам скрылся из виду, как «мячегоны» из жизнерадостных тинейджеров мгновенно превратились в насупленных отраслевых вождей. К ним подскочили телохранители и референты – с халатами и включенными мобильниками, по которым вожди тут же начали на кого-то орать. Некоторым игрокам на шеи бросились болельщицы, веселые от шампанского. Жена Чукмасова встала, спустилась с трибуны, свинцовым шагом подошла к мужу, взяла его под руку, и они пошли, напоминая двух конвоиров, ведущих друг друга на расстрел. Мужчины проводили брачного невольника с сочувствием, а «референтки» прыснули в ладошки, сверкнув коллекционными «каратниками».

Те м временем к соавторам, с трудом улыбаясь, прихрамывая и держась за бок, подбежал потный Мохнач.

– Антоныч! Кого я вижу! Вспомнил друга!

– Здравствуй, Вова!

Они обнялись и расцеловались с той изящной обстоятельностью, какую замечаешь только у творческих работников.

– Это мой соавтор – Андрей Львович Кокотов. Пишем сценарий!

– Наконец-то, слава богу! А то ведь такой талант простаивает! – Мохнач посмотрел на писателя с надеждой. – Заставьте его творить! Умоляю…

– Я постараюсь, – скромно пообещал писатель.

– А видели, как я?.. – с гордостью спросил Вова.

– Ты был лучше всех!

– А видели, как Сам меня погладил?

– Конечно! Ты просто молодец! А Зиборова-то не сильно покалечили?

– Нет. Он мужик здоровый. Но я ему шепнул: «Падай и лежи, а то изуродуют!» Очень уж он подвел. Главный за Тропарево Самого, как мальчишку, отчитал. А он у нас самолюбивый! – с обожанием закончил потный форвард.

– Строго у вас тут!

– Что ж ты хотел – власть и деньги. Тут мягко нельзя. А что у тебя случилось?

– Все в порядке.

– Значит, ты просто так на футбол пришел?

– Ну, не просто…

– Давай, давай – быстрее проси! Опаздываю.

– Вов, нам нужно срочно к Скурятину!

– А к президенту тебе срочно не надо?

– Вов, очень нужно!

– А что за проблема?

– Дом ветеранов культуры… «Ипокренино»…

– Это тот, про который позавчера по телевизору Имоверов гундел?

– Да. Мы сейчас прямо оттуда.

– Так ведь там теперь полный порядок. Этот, как его… Ибрагимбеков обещал инвестировать…

– Ибрагимбыков.

– Ну, вот – Ибрагимбыков. Я и говорю.

– Вов, Имоверов наврал. Ему так велели. Эфир организовывал мой друг Эдик, ты его знаешь. Но его тоже скрутили. А Ибрагимбыков просто бандит. Рейдер! Он занес в Останкино деньги.

– Точно?

– Век премьеры не видать!

– Сколько занес?

– Не знаю…

– Дожили! Уже и богадельни захватывают… – Мохнач глянул на часы. – А про что твой фильм будет?

– Про жизнь.

– Про жизнь? Это здорово! Ладно, постараюсь помочь. Но ты тоже не забудь!

– Обижаешь!

– У меня сейчас одна девчонка возникла. Катя. Иногородняя. Я ее зову «Ураган Кэтрин». Найдешь ей роль?

– Без вопросов! Андрей Львович специально напишет! Напишете?

– Конечно, – кивнул Кокотов.

– И чтоб слов побольше, лады? В массовку я ее уже засовывал.

– Хорошо.

– Она блондинка, – подумав, уточнил Вова.

– Я обязательно учту, – пообещал автор «Учителя поцелуев».

– Ладно, побежал! А то Сам, не дай бог, уедет! Мне бы ему сегодня одно письмишко подсунуть…

– Вов, но это надо быстро!

– Скурятина? Быстро? Ну, ты сказал!

– Вов, я и тебя, если хочешь, в эпизоде сниму!

– Не откажусь! Слушай, Дим, как ты думаешь, если слева под ребрами болит, это что?

– Селезенка…

– А в лопатку может отдавать?

– Обязательно! – с уверенностью опытного диагноста кивнул Жарынин. – Вов, ты только не забудь!

– Постараюсь. Ну, я побежал…

Он умчался, а не завтракавшие соавторы дружно подошли к обильному столу: сановные «мячегоны», торопясь к браздам правления, почти не притронулись к еде, разве что попили водички да отщипнули на бегу виноградинку.

– Ого, котлетки из индейки! – воскликнул Жарынин. – И настоящий кефир – термостатный! Очень советую!

Официанты, хотевшие было убрать стол, остановились и наблюдали насыщение соавторов с покорной ненавистью.

– Что это за Вова? – с набитым ртом спросил Кокотов.

– О, это знаменитый Вова из Коврова.

– Он кто?

– Хороший человек.

– А по профессии?

– Хороший человек – это и есть профессия…

9. Вова из Коврова

Володя Мохнач стал хорошим человеком случайно. Закат Советской власти он встретил молодым специалистом могучего оборонного НИИ, чьи стеклянные корпуса и золотые гектары в черте Третьего кольца уже лет двадцать бурно делят, переделивают и никак не могут доделить очень серьезные люди. В Лондоне, в районе Kingstone Road есть даже целый квартал, где в роскошных апартаментах живут прямые и побочные семьи тех, кому повезло в этих переделах, а на Ваганьковском кладбище имеется целая аллея, где лежат те, кому не повезло.

В засекреченном НИИ Володю меньше всего занимал узел управления самонаводящейся баллистической ракеты, который разрабатывала его лаборатория. У чертежной доски…

– У кульмана, – хихикнув, подсказал Кокотов.

– Ох, Андрей Львович, ехидство вас погубит! Та к вот, у кульмана Мохнач появлялся редко, так как с первых дней был брошен руководством на куда более важное дело – на культмассовую работу. И не случайно. Все началось еще в институте. В Москву, поступать в МИЭП он приехал из Коврова…

– Ковров? Это где?

– А не проездиться ли вам, коллега, по России, как советовал Гоголь?

– Дороговато… – вздохнул автор «Русалок в бикини».

– Ничего, снимем фильм и с премьерами прокатимся от Бреста до Курил!

– Хорошо бы…

– Так и будет! Но больше меня не перебивайте! Итак, Мохнач приехал из Коврова, что во Владимирской области. Родители дали ему с собой на всякий случай триста рублей (в провинции поговаривали, будто в столице без взяток ничего не делается), но он поступил с первого раза и бесплатно, о чем нынешний провинциальный выпускник и мечтать не смеет!

С самого начала Вове очень понравилась девушка с параллельного потока, Марина Гранникова, москвичка из профессорской семьи, смотревшая на однокурсников огромными изумленными глазами принцессы, вставшей с горошины и забредшей спросонья в кучерскую. Завоевать ее сердце Володя пытался тем, что на студенческих посиделках без умолку пел под гитару, виртуозно подражая клокочущему баритону великого Высоцкого, чья слава в конце семидесятых достигла, как говорят математики, иррациональных величин.

«Подумаешь, – пожала как-то плечами Марина. – Та к сейчас все хрипеть умеют. Вот если бы ты самого Высоцкого к нам пригласил!»

«А черевички Гали Брежневой ты не хочешь?» – хохотнула подружка, сочувствовавшая бесперспективно влюбленному Мохначу и ждавшая момента предложить ему взамен себя.

Но Гранникова знала, о чем говорит: заполучить великого барда в институт пытались уже не один год. Это раньше, в голодной актерской молодости, он мчался петь в любой трудовой коллектив за смешную мзду, а то и просто за накрытый стол. Но теперь, сыграв Гамлета, снявшись у Говорухина, вкусив Марины Влади и славы, он все реже откликался на скромные приглашения. Конечно, Владимир Семенович умер бы не от морфия с водкой, а от изумления, если бы узнал, сколько за свои суггестивные блеянья на корпоративных вечеринках берет нынче тот же Гребенщиков. Но тогда, в семидесятые, по советским меркам, гонорары гения блатных аккордов были огромны, да и Марина Влади, урожденная Полякова, тоже была при валюте.

И Мохнач понял: его личное счастье зависит теперь от Высоцкого. Начал он с самого простого – позвонил в театр. Напрасно. Его приняли за одного из безумных высоцкоманов и отшили с тем тонким интеллигентским хамством, которым виртуозно владеют завлиты зрелищных учреждений. Тогда влюбленный студент сложными путями добыл домашний телефон кумира салонов и подворотен. Когда он услышал в трубке легендарную хрипотцу, его сердце от счастья чуть не сорвалось с аорты, но великий голос объяснил: «меня дома нет», предложил оставить сообщение и вежливо попрощался. Озадаченный Мохнач несколько раз набирал номер, слыша в ответ одно и то же, пока не сообразил, что имеет дело с автоответчиком, о котором как будущий инженер-электронщик читал в специальных журналах, но прежде никогда в глаза не видел и в уши не слышал. Мохнач пролепетал приглашение выступить перед студентами и преподавателями института, продиктовал телефон профкома и признался напоследок в вечной любви к автору бессмертной песни «Ой, Вань, гляди, какие клоуны!»

Бесполезно. Никакого отзыва не последовало.

Тогда настойчивый юноша пошел другим путем: он подгадал, когда после «Гамлета» актер выходил из служебного подъезда Таганки, подбежал, но едва успел затараторить отрепетированную челобитную, как его оттерли рослые спутники невысокого гения. Садясь за руль голубого «мерседеса-350», Высоцкий едва коснулся взглядом назойливого фаната, и студента поразила глухая эльсинорская тоска в глазах полуживого от усталости символа эпохи. А тем временем Марина Гранникова начала встречаться с аспирантом кафедры автоматики Борей Ивановым.

И отчаявшийся Мохнач решился. Дом кооператива «График» на Малой Грузинской, где жил Владимир Семенович, он вызнал давно. А толку? Можно, конечно, подкараулить у парадного, но результат будет тот же, что и у театра: отодвинут, не заметив. Что же такое придумать?! И после нескольких бессонных ночей Мохнача осенило: он решил – ни много ни мало – нарядиться Высоцким! Кстати, ростом и комплекцией паренек напоминал великого барда, и свитер из грубой шерсти у него имелся – тетка ко дню рождения связала. Но где взять настоящие американские джинсы, каковых у ковровского выходца не было и быть не могло? Спас сосед по общежитию, сын снабженца из Уренгоя: он дал ему не только свои восхитительно затертые «вранглеры», но еще и адидасовские кроссовки с тремя невыразимыми полосками. Бороду Мохнач соорудил, приклеив к щекам завитки овчины, состриженные с армейского тулупа, подаренного дядей-прапорщиком. А вот гитара имелась – настоящая, изготовленная Щелковским заводом струнных инструментов и купленная в магазине «Аккорд» за 14 рублей 60 копеек.

Стоял свежий май 1979 года. Театральный сезон близился к концу. Куда потом уедет или улетит Высоцкий – бог весть! Мохнач затаился в глубине двора в зарослях сирени и ждал до глубокой ночи. Медленно сгущались сумерки, вот уже и самые ленивые собачники выгуляли своих бдительных питомцев, подозрительно тявкавших на черный куст, светившийся в темноте гроздьями соцветий. Лишь во втором часу подъехала вереница машин во главе со знакомым голубым «мерседесом». Не теряя ни минуты, паренек выскочил из засады, взлетел на ступеньки подъезда, рванул струны и запел хриплым голосом своего бога:

Час зачатья я помню не точно,
Значит, память моя однобока.
Но зачат я был ночью – порочно
И явился на свет не до срока.

Поначалу компания просто высыпала из машин и с изумлением разглядывала молодого, неизмученного «Высоцкого», который словно вышагнул из кадра «Вертикали» и, загородив им дверь, клокотал, обрывая струны:

Я рождался не в муках, не в злобе —
Девять месяцев, это не лет…
Первый срок отбывал я в утробе,
Ничего там хорошего нет…

Мохнач, надрываясь, тем не менее, опознал среди гостей Говорухина, Севу Абдулова и, конечно, Марину Влади, одетую во все неизъяснимо парижское. Она, первой сообразив, в чем дело, подошла к самозванцу и дернула за бороду: в ее пальцах остались клочья овчины, и актриса тут же предъявила ее друзьям, что привело всех в восторг. Веселый и хмельной кумир тоже, захохотав, спросил:

– Ты кто?

– Вова… – от неожиданности брякнул Мохнач.

– Откуда?

– Из Коврова… – сознался студент.

– Вова из Коврова, – мрачно срифмовал Говорухин.

– Ну, и чего тебе надо, Вова из Коврова? – спросил Высоцкий.

– Владимир Семенович, выступите у нас, пожалуйста!

– В Коврове?

– Нет, в МИЭПе…

– Где-е?

– Московский институт электронного приборостроения, – подсказал, кажется, Сева Абдулов, совсем не похожий на трусливого муровца из фильма «Место встречи изменить нельзя». – Та м хорошие ребята…

– У меня на сервисе один вечерник оттуда работает, – сообщил пижон в замшевой куртке и модных полутемных очках. – В любой иномарке за минуту разбирается! Хороший институт…

– Давно караулишь? – поинтересовался бард.

– Давно.

– Есть хочешь?

– Немного.

– Пошли!

– Я?

– Пошли-пошли, Вова из Коврова!

От этой своей выходки он ожидал чего угодно, но о том, что его позовут домой к Высоцкому, даже помыслить не мог. Квартира, правда, его немного разочаровала. Нет, конечно, убогую ковровскую «распашонку», где он жил с родителями, даже и сравнивать нечего. Ту т сразу видно: спецпланировка – холл, просторная кухня, большая гостиная… Но ведь всегда кажется, будто великие люди живут не на обычной жилплощади, а в таинственных чертогах, переступишь порог – и, как в «Мастере и Маргарите», откроются бескрайние залы, колонны, мраморные камины, красная мебель на когтистых львиных лапах, потемневшая живопись в золотых кудрявых рамах, а сам хозяин непременно восседает в высоком старинном кресле и кусает в творческом изнеможении гусиное перо…

Ничего этого не было. На стене висели картины и рисунки в скромных рамках, афиши спектаклей и большая карта мира, утыканная цветными кнопками, каких в наших канцелярских принадлежностях не купишь. Польша, Германия, Франция, Англия, Югославия, Венгрия, Болгария, Испания, Марокко, остров Мадейра, Канарские острова, Мексика, Канада, США… Марина повязала передничек, назначила своим помощником Мохнача и стала расторопно накрывать стол, в своей хлопотливости ничем не напоминая звезду мирового кино. Таская с кухни тарелки, Вова слышал урывками разговор мужчин и удивлялся. Он-то думал, такие люди говорят исключительно о творчестве, ну, в крайнем случае, об интригах, обвивающих большое искусство. Так, ходили слухи, что коварный Любимов давно хочет отобрать у Высоцкого роль Гамлета и отдать Золотухину. Но речь шла совсем о другом: об ОВИРе, который опять тянет с визой, хотя в ЦК Высоцкому твердо обещали, о каком-то председателе кооператива «График», снова вызванном на допрос в прокуратуру, о запчастях к «мерседесу», стоящих безумных денег, о фанере, которой обили стены на даче, а она взяла и перекосилась из-за того, что зимой лопнула неправильная система отопления. Сам бард, смеясь, рассказывал, как выступал на лесопилке, чтобы потом там же купить с переплатой вагонку и половую доску: достать их иначе невозможно. Говорил он громко, взвинченно, а в движениях была какая-то излишняя угловатая торопливость.

– Марин, а как во Франции с вагонкой? – хмуро спросил Говорухин.

– Слава, я уже мебель из Лондона возила, – с милым акцентом ответила Влади, расставляя закуску. – Теперь из Парижа «вагонку» возить?

В ту ночь Мохнач впервые в жизни попробовал виски, похожее цветом на нашу старку, но с совершенно иным вкусом. В широкие граненые стаканы бросали кубики льда, которые таяли, тихо потрескивая и превращая напиток из темно-янтарного в светло-желтый, как спитой чай. Впрочем, Высоцкий, Абдулов, врач Федотов и сибирский золотодобытчик по имени Вадим пили водку. На виски нажимали Говорухин и Радик – директор автосервиса в дымчатых очках. Парижанка Влади поглядывала на стремительно пьяневшего мужа с тем же тоскливым состраданием, с каким ковровские бабы обычно смотрят на родных алкоголиков.

– Ешь, ешь! – Она подкладывала салат студенту. – А то пьяным будешь!

– Мою девушку тоже Мариной зовут, – сообщил Мохнач, ставший от виски доверчивым и откровенным.

– Да? Ты ее очень любишь?

– Очень.

– А она?

– Она? Тоже любит. Только она про это пока еще не знает…

– Так бывает, – кивнула актриса и с сочувствием посмотрела на парнишку. – Ты из-за нее так нарядился?

– В общем, да…

– Володя! – крикнула она через стол. – Представляешь, мальчик тоже влюблен в Марину! Ты должен обязательно выступить у них в институте!

– В-выступлю…

Влади ушла в другую комнату и скоро вернулась со снимком (на нем Высоцкий в роли Хлопуши рвал цепи) и написала на обратной стороне:

Марина и Володя!

Будьте счастливы по-настоящему!

Расписалась сама и протянула авторучку мужу, он поморщился и с трудом поставил автограф, похожий на кардиограмму умирающего сердца. Потом снова пили, смеялись, травили анекдоты, Высоцкий начал рассказывать, что ему предлагают поставить на Одесской киностудии «Зеленый фургон», как вдруг запнулся и страшно побледнел… Все закричали:

– Федотов! Скорее! Федотов!

Врач открыл портфель, выхватил оттуда металлическую коробочку, в которой на марле лежал стерилизованный шприц с иголками, хрустнул ампулой, ловко набрал в шприц темную жидкость, пустил вверх короткую струйку и двинулся к посиневшему барду, перенесенному общими усилиями на диван.

– Иди, иди, парень! – Абдулов взял Мохнача под локоть и повел к выходу. – Антракт.

– А он не умрет? – спросил Вова, к стыду своему думая о том, что если Федотов не спасет Высоцкого, бард уже никогда не сможет выступить в МИЭПе.

– Высоцкий? Ты что, спятил? Он бессмертен! Иди и никому не говори о том, что видел! Понял?

– Понял…

Утром Мохнач хотел броситься к Марине Гранниковой и рассказать о невозможном чуде, приключившемся ночью. Но кто же поверит? Девушка вообще может рассердиться и решить, что он спятил. Одно лишь могло подтвердить правдивость слов – снимок с автографами звездной пары, но его-то он с испугу забыл на столе в доме на Малой Грузинской. Жизнь кончилась. Аспирант Иванов каждый день ждал Марину после занятий у выхода из аудитории. Две недели Вова из Коврова молчаливо носил в себе свою тайну. Это было странное чувство! Наверное, нечто подобное ощущает пророк, которому на перепутье явился шестикрылый Серафим, сделал пересадку сердца, дал подробные инструкции, как осчастливить человечество, а взамен вырванного болтливого языка вшил жало мудрое змеи. И вот он, уже пророком, исполненным спасительного знания, вернулся к людям, а те ничего не замечают. Как объяснить, как доказать? Высунуть свой новый, юркий, раздвоенный язычок? Засмеют, а то еще и в зверинец упекут…

И вдруг во время экзамена по сопромату в аудиторию влетела перепуганная секретарша ректора и заполошно вскричала:

– Кто Мохнач?

– Я…

– Скорее!

– Что случилось? – удивился преподаватель.

– Скорее!

А случилось вот что: в приемную позвонил Высоцкий, представился своим хриплым, всесоюзно любимым баритоном, и секретарша с испугу соединила его с шефом. Бард объяснил, что пообещал студенту Вове из Коврова, выступить в институте, но приболел, а теперь вот поправился и готов выполнить обещание.

– А-а-а… – начал было ректор.

– Не волнуйтесь, концерт будет шефский.

Сначала, конечно, подумали, что это розыгрыш, но на всякий случай запросили кадровика, и тот ответил: из ковровских у них учится только один студент по фамилии Мохнач. Фантастическая весть мгновенно разнеслась по всему вузу, смотреть на чудотворного провинциала приходили целыми потоками и факультетами. Но самое главное: Марина впервые взглянула на Володю с тем благосклонным удивлением, из которого иногда потом вырастает любовь. Однако настоящая слава к Мохначу пришла, когда он вместе с начальством встречал артиста у проходной института, вел его на глазах у всех по территории к центральному корпусу, отгоняя наглецов, желавших получить автограф. Зал набился до отказа, по самые люстры. Вова слушал концерт, как положено виновнику торжества, из-за кулис, проведя туда же и Гранникову. А вот аспиранта Иванова, пытавшегося за ней увязаться, не пустили дежурные из студенческого оперотряда.

Чу-уть помедленнее, кони,
Чуть поме-едленнее! —

хрипло клокотал бард, истязая струны, – и вены на его жилистой шее набухали нечеловеческой чернотой. Из зала ему кричали: «Еще!» и несли скромные слюдяные кулечки с гвоздиками, изредка розы: масштабное производство цветочных корзин и огромных художественных букетов тогда еще в Отечестве не наладили, зато делали ракеты и перекрывали реки. После концерта Высоцкий, весь какой-то потемневший и съежившийся, достал из гитарного футляра забытую фотографию:

– Марина просила тебе отдать! Она всем теперь, даже в Париже рассказывает, как ты мной нарядился. Ну, будь здоров, Вова из Коврова! А это вам! – он протянул Гранниковой три алых розы и ушел.

– Какая Марина? – теряя дыхание, спросила девушка.

– Влади, – просто ответил Мохнач и показал снимок с автографами.

10. Профессия хороший человек

Через три месяца Марина Гранникова стала Мариной Мохнач, а Вова из Коврова перебрался в просторную профессорскую квартиру, где книг было столько, что их даже не пытались расставить по полкам, а лишь, чтобы не мешали под ногами, передвигали стопками с места на место, как шахматные фигуры. Тесть, доктор экономических наук, величал его «юношей» и, понимая загруженность современной молодежи, всегда уступал свою очередь в туалет и ванную. А теща, домохозяйка, звала зятя Вовиком и закармливала самодельными пончиками. В институте же Мохнач стал важным человеком: если надо было пригласить кого-то из актеров, певцов, поэтов или космонавтов, дело поручали ему. Он добывал телефон, звонил и представлялся другом Высоцкого.

– Звать-то вас как? – подозрительно спрашивала побеспокоенная знаменитость.

– Вова из Коврова.

– Это ты, что ли, Высоцким нарядился? – теплело на том конце провода.

– Я…

– Слышал, слышал, – рассказывали… Чего надо?

Никто не отказывал. Даже Градский, к которому на кривой козе не подъедешь, согласился, прибыл навеселе, спел, выслушал овации, поругался с секретарем парткома МИЭПа и послал его на три буквы, что теперь можно расценить как дальние раскаты приближавшейся перестройки, а тогда квалифицировали как идеологическое хулиганство.

…Высоцкий умер следующим летом, в 1980-м, во время Московской Олимпиады. Влади жила в Париже, новая подруга барда Оксана ушла спать в другую комнату, а Федотов, пивший вместе со своим великим пациентом, задремал и не успел сделать спасительный укол. Чтобы попасть на похороны в наглухо оцепленный район Таганки, нужен был специальный пропуск. Но Мохнач дозвонился до Абдулова и смог, пройдя мимо гроба, в последний раз увидеть своего кумира с белой розой в мертвых руках.

После окончания института Вову оставили в Москве, мало того – сразу несколько серьезных организаций бились за право принять в свой коллектив легендарного молодого специалиста. Он выбрал засекреченный НИИ, где ему обещали квартиру в течение года, и не обманули. Мохнач тоже не обманул ожиданий начальства, тем более что организация оказалась небедная: кто только не перебывал, благодаря ему, в актовом зале, украшенном большим мозаичным панно «Закурим перед стартом!» Постепенно Вова передружился со знаменитостями, которым, кстати, давал возможность неплохо заработать. Жизнь удалась: актеры звали его на премьеры в театры, режиссеры – в Дом кино на закрытые показы, художники – на вернисажи, писатели задаривали книгами с нежнейшими автографами, спортсмены тащили с собой в сауну, где пили водку и ругали тренеров, пичкающих их допингами. Часто беспокоили из других крупных организаций – просили помочь. Он помогал, ничего не требуя взамен, ну разве что путевку в хороший санаторий для тестя с тещей.

Постепенно его деятельность стала приобретать всесоюзный размах, из областей и республик нерушимого СССР звонили и приезжали, моля заманить к ним за хорошее вознаграждение ту или иную столичную знаменитость. Как-то раз один молодой, но уже популярный певец, вернувшись из Тюмени, куда Мохнач послал его вместо закапризничавших «Гусляров», спросил по-простому:

– Вов, сколько я тебе должен?

– За что?

– За наводку.

– Ты что, с ума сошел?! Я же по-дружески!

– А-а-а… – недоверчиво протянул певец. – Хороший ты человек!

В девяносто первом все рухнуло – стало не до концертов и устных журналов. НИИ тихо сокращался, усыхал, сжимался, напоминая некогда цветущий, обильный город, оказавшийся в стороне от новой железной дороги. Зарплату сотрудникам не выдавали месяцами, а если и выдавали, оклада хватало на два похода в универсам. Марина, к тому времени уже мать двоих детей, плакала и говорила, что лучше бы она вышла замуж за аспиранта Борю Иванова, эмигрировавшего в 1989 году в Америку вместе со своей секретной специальностью. Помогла ему фамилия бабушки, урожденной Юнгштукер, которую при поступлении он успешно утаил от дотошных кадровиков, искренне считавших, что евреи для оборонных профессий слишком рассеянны.

Директор пытался спасти вверенное ему краснознаменное учреждение и хоть как-то вписаться в рынок. Тогда, в начале девяностых, пошла мода на АОНы – автоматические определители номеров. Звонит тебе, скажем, телефонный хулиган, ты засекаешь – и сразу в милицию.

Или наоборот, друг тебе набрал и не успел рта раскрыть, а ты ему уже:

– Здорово, Петька!

– Как это ты догадался?

– А я Кашпировский!

И вот, чтобы сохранить остатки научного коллектива, директор решил в опытном цеху наладить производство АОНов, а для этого попросил кредит в одном из банков, которых в Москве вдруг стало больше, чем телефонных будок. Ему презрительно отказали. Смиряя номенклатурную гордыню и собираясь за деньгами в другой банк – «Савеловский», он вызвал в кабинет Мохнача и дружески попросил:

– Володь, пойдем со мной! Понимаешь, я с этими новыми… русскими разговаривать не умею и не могу. Та к и хочется взять у них со стола что-нибудь бронзовое – и по башке! – По мере обнищания института директор становился все искренней и проще.

Лицо вице-президента банка «Савеловский» показалось знакомым, да и он сквозь дымчатые очки глядел на Вову с неким вспоминательным прищуром. Получив вежливо-твердый отказ, обескураженные оборонщики побрели восвояси по дорогому ковру вдоль стен, увешанных неряшливым авангардом, но их догнала длинноногая, словно соскочившая с подиума секретарша и попросила вернуться – только одного Мохнача.

– Ты как попал к этому мохнорылому реликту? – отбросив кредитные церемонии, по-свойски спросил вице-президент. – Ну, чего смотришь? Не узнал? А здорово ты тогда Высоцким нарядился, Вова из Коврова! Да-а-а, не уберегли Владимира Семеновича! Виски? Меня, если ты забыл, Радиком зовут…

– А ты теперь, значит, не машинами занимаешься? – узнал Вова директора автосервиса.

– Чем занимался, тем и занимаюсь: деньги зарабатываю! Вот что, Вов, давай-ка встретимся не здесь. Спорт любишь?

– Конечно! – закивал Мохнач, в юности успешно занимавшийся бегом и добегавшийся до первого взрослого разряда.

– Тогда жду тебя завтра, в 19.00 возле гренландского посольства. И не забудь плавки!

Рядом с посольством, в здании со стеклянным куполом располагался один из первых в Москве фитнес-клубов под названием «Хэппи бич». Впрочем, по фасаду, приветом из советского прошлого, красовалась еще надпись, выложенная белым кирпичом: «Оздоровительный комплекс завода “Большевик”». Подъезжали иномарки с посольскими и обычными номерами, оттуда выходили мужчины в длинных кашемировых пальто и женщины в шубках; они несли в руках яркие спортивные сумки и светились радостью предстоящих физических нагрузок. Радик опоздал на полчаса и, не извинившись, потащил Мохнача за стеклянные двери, разъезжающиеся перед гостем сами собой. А там, внутри, журчали фонтаны, изумляли глаз икебаны из тропических цветов и аквариумы с муренами, там, внутри, улыбчивые девушки в коротеньких халатиках разносили соки-воды. В рецепции, оформленной в виде увитой лианами и орхидеями хижины, Радик предъявил золотую клубную карту и заплатил за гостя 50 долларов одной бумажкой, что составляло месячный бюджет семьи Мохначей. У Вовы мелькнула сумасшедшая мысль попросить, чтобы банкир отдал эти деньги ему, а поговорить можно и в скверике, взяв в палатке пива…

Когда они переодевались, вешая одежду в шкафчиках с шифровыми замками, социальная пропасть между ними стала еще очевиднее. Радик был одет как лицо фирмы «Nike», даже портупейка для бутылочки с водой была у него фирменная, не говоря уж обо всем остальном. Вова же натянул на себя цветастый финский костюмчик, добытый давным-давно на праздничной распродаже, устроенной к З0-летию первого успешного испытания сокрушительной продукции родного НИИ. Потом они с банкиром крутили педали велотренажеров, плавали в бассейне, парились в сауне, пили энергетический коктейль, стоивший столько, что Вова даже отвернулся, когда Радик расплачивался.

Разговор был странный, витиеватый, с отступлениями, уходами в наивное советское прошлое и возвращением в суровую капиталистическую реальность. Если отбросить словесную бижутерию, речь шла вот о чем: банку невыгодно давать кредит лежащему на боку НИИ, который государство само бросило в рыночных джунглях на съеденье хищникам, точно бесполезного, но прожорливого старика. Однако есть еще святое слово «дружба»! И он, как вице-президент, может, конечно, пойти на сделку со своей топменеджерской совестью процентов эдак за пятнадцать отката. Налом, разумеется. Подумай!

Директор НИИ выслушал предложение банкира, переданное Мохначом, набычился, побагровел, буркнул: «Демокрады проклятые!» – и согласился. Кредит дали мгновенно. Вова отвез набитый долларами дипломат в тот же «Хэппи бич» и передал Радику – в точности как в фильмах про мафию. Они сидели в дальнем углу пустынного бара и пили энергетический коктейль, уже не показавшийся Мохначу таким дорогим. Банкир чуть приоткрыл кейс, быстрыми глазами сосчитал пачки, вынул одну, положил на стол и накрыл салфеткой.

– Слушай, Вов, ты купи себе хорошие спортивные тряпки, – сказал он и подвинул салфетку. – Нельзя так себя запускать! В теннис играешь?

– Конечно, у нас в институте два стола в холле.

– В большой теннис, – поморщился Радик.

– Нет, а что? – спросил Вова, удивленно глядя на замаскированные доллары.

– Напрасно. Ельцин играет. А у нас ведь так: во что царь играет, в то и народ должен играть! Бери, твой бонус…

– Ну что ты…

– Ладно-ладно, не выстебывайся! Сам знаю, мало, но мне тоже делиться надо. Не обижайся! Ты лучше вот что… Через неделю «Независька» устричный бал устраивает…

– Кто?

– «Независимая газета». Она теперь под Березой, и денег у Третьякова, как мусора.

– Под чем?

– Под Березовским, – объяснил Радик и посмотрел на Вову так, словно тот вылез из таежного скита и не понимает самых обыкновенных слов, таких как «космос» и «спутник».

– А вы под кем?

– По-разному. Приходи на бал. Кое-кто из наших там будет. Я тебя внесу в список гостей.

– Ладно, приду…

Но чудеса на этом не закончились. На следующий день Мохнача позвал к себе в кабинет директор, отослал секретаршу обедать, запер дверь и, с трудом подбирая слова, проговорил:

– Вот, Володя, значит, кредит мы с тобой выбили. Ну и нам с тобой… понимаешь… полагается… как это теперь называется… – Он запнулся, обшаривая свой советский лексикон и с надеждой глядя на портрет Ленина, знавшего, как известно, жуткое количество слов.

– Бонус, – подсказал Мохнач.

– Точно, бонус! – посветлел директор и, радуясь новому, симпатичному выражению, полез в стол и выложил упаковку долларов. – Немного, Володь, но ты должен понять: на нас с тобой коллектив!

Сколько он взял себе, неизвестно, однако с того дня реликт номенклатуры стал так стремительно вписываться в новые экономические условия, что от НИИ полетели щепки. Сначала сдавали под склады, магазины и офисы помещения, в которые два-три года назад можно было попасть только после полугодовой проверки в КГБ и секретной подписки, делавшей человека на всю жизнь «невыездным». Потом, став председателем совета директоров ЗАО «Ускоритель», он приступил к масштабной распродаже институтских корпусов, на всякий случай купив у Сербского справку о том, что страдает невосполнимыми провалами памяти и за свои поступки не отвечает. Вероятно, из-за этой клинической забывчивости некоторые помещения были проданы дважды. А когда начались скандалы и суды, директор отхватил себе небольшой замок в Нормандии и уехал туда на ПМЖ с новой женой: ее с одинаковым успехом можно было принять как за его позднюю дочь, так и за раннюю внучку.

На устричный бал Мохнач явился в хорошей обуви и малиновом кашемировом пиджаке, без которого в начале девяностых показаться в приличном месте было так же невозможно, как в прежние времена прийти на партийное собрание в трусах и майке. Обстановка буйного дармового изобилия буквально потрясла Вову. Это был какой-то гастрономический коммунизм, построенный в отдельно взятом банкетном зале. Ни джаз Лундстрема, ни звон бокалов не могли заглушить массового страстного всхлипа – это сотни людей одновременно всасывали в себя престижную устричную слизь.

На балу в самом деле оказалось много знакомых по старой жизни. Актеры, режиссеры, певцы почти не изменились, сильно сдали поэты, глотавшие деликатесы не жуя, будто в последний раз. Зато торопливые безымянные доставалы, крутившиеся прежде вокруг знаменитостей, иной раз даже не рассчитывая на приглашение к столу, удивительно переменились, превратившись в монументы самоуважения. Некоторые несуетно узнавали Вову из Коврова, значительно чокались с ним, сообщали, что устрицы здесь – г…о, балтийские, и вручали свои визитки, извещавшие о фантастических переменах в их судьбах. Все они стали президентами, председателями, генеральными директорами…

Собственно, с этих визиток и началась новая профессия Мохнача. Когда директор, снова услав секретаршу на обед, позвал Вову и, понизив голос, спросил, нет ли у него надежных людей, интересующихся арендой помещений, вчерашнему инженеру-оборонщику осталось только вытрясти из малинового пиджака карточки и подвинуть к себе телефон… Со временем он в совершенстве освоил большой теннис и научился сводить нужных людей, заходить в любые кабинеты, подсовывать под настроение на подпись важные письма, нашептывать в державное ухо платную информацию, посредничать при передаче «бонусов», а то и просто взяток. А потом, когда отмечали грамотную сделку где-нибудь в номерах или охотничьем домике с конкурсантками красоты, Вову из Коврова непременно просили спеть под гитару, и он безотказно хрипел, подражая давно истлевшему кумиру своей молодости:

Мой друг уехал в Магадан.
Снимите шляпу!
Уехал сам, уехал сам,
Не по этапу…

А банкиры, биржевики, хозяева нефтяных скважин, красные директора акционированных гигантов, флагманы порноиндустрии, обовравшиеся политики слушали его пение, рассеянно поглаживая одноразовых подруг и роняя сладкие старорежимные слезы. Теперь у Мохнача все прекрасно: дети учатся в Лондоне. Любимая жена, сидя в имении на Нуворишском шоссе, страдает из-за того, что жена алюминиевого олигарха заявилась недавно на благотворительный концерт в неприлично крупных бриллиантах. Не совладав с собой, Марина бьет по щекам неловкую горничную, а потом бежит к своему психоаналитику – каяться. Тесть, доктор экономических наук, умер от недоумения, когда начались гайдаровские реформы, но теща жива-здорова, все также зовет любимого зятя «Вовиком», кормит его самодельными пончиками и благодарит Бога за то, что дочка не вышла замуж за аспиранта Иванова, оказавшегося ко всему прочему еще и Юнгштукером.

– Конечно, после Ельцина Володе пришлось оставить большой теннис, – допивая кофе, элегически сообщил Жарынин. – Возникла даже дилемма: что теперь – горные лыжи или футбол? Он выбрал футбол и не ошибся. Как мудро заметил Сен-Жон Перс, судьба – это выбор.

– Обыкновенная история… – усмехнулся Кокотов.

– Да, пожалуй, – согласился режиссер и повернулся к истомившимся халдеям: – А выпечка-то у вас вчерашняя. Нехорошо!

Официанты потупились и промолчали с лютой покорностью дворни, уже наточившей на барина топоры…

11. По дороге в труполечебницу

Жарынин довез писателя до центра. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил соавтору, почему категорически разочаровался в сюжете про Леву и Таю.

– Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!

– Это ваш Сен-Жон Перс сказал?

– Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного – обиды на вечность. Ну нет ее – и все тут! Есть только ябеда на советскую власть. А сегодня, коллега, быть антисоветчиком так же неприлично, как в семнадцатом – монархистом.

– Допустим. А в сюжете про Железную Тоню есть обида на вечность?

– О! Еще какая!

– Так в чем же дело?

– Я уже думал. Не получится.

– Почему?

– Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет…

– А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? – усомнился писатель.

– Тогда мы пойдем другим путем – снимем фильм про расчисленный хаос бытия.

– Как это?

– Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого!

– Например?

– Ну допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину…

– А при чем тут смертельная болезнь? – вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. – Это обязательно?

– Нет, не обязательно. Это я так, к слову… – успокоил Жарынин. – Но меня, знаете, всегда интересовало, почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему?

– Потому что они думают о вечном, о покое…

– А вы хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте?

– Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! – съязвил автор «Сумерек экстаза».

– Один или с Лапузиной?

– Вдвоем интересней!

– Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками.

– В каком смысле?

– В прямом. Допустим, вы умерли…

– Не надо так говорить! – вскричал Кокотов.

– А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех!

– Да идите вы к черту! – взорвался несчастный литератор.

– Ну, хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай…

– Вы уверены?

– Абсолютно.

– Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем.

– Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли?

– Ну, знаете, Дмитрий Антонович!

– Оставим этот богословский спор, коллега! Вы не Василий Великий, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище…

– У православных чистилища нет. Это выдумки католиков, – тонко заметил Кокотов, активно воцерковлявшийся в последнее время с помощью книжки дьякона Тураева «Сто ответов оглашенному».

– Не привязывайтесь к мелочам! За гробом мы будем улучшать нашу земную жизнь.

– Как это?

– Элементарно, коллега! Вы совершали поступки, которые хотелось потом исправить? Например, в отношениях с женщинами?

– Совершал… – кивнул Андрей Львович и подумал о том, что, конечно, не надо было ему от Обиходов переезжать назад, к матери, – тогда, возможно, все бы потихоньку умялось.

– А теперь представьте, что прожитая вами жизнь – шахматная партия, и ее после смерти можно переиграть, исправив неверные ходы.

– Но ведь тогда это будет совсем другая партия!

– В том-то и дело! Каждый исправленный поступок рождает цепочку изменений в вашей жизни, и все эти бесчисленные варианты надо будет тоже переиграть, выбрав наилучший. Вам, коллега, и вечности не хватит. Какой там отдых! А самое главное, никогда нельзя сказать наверняка: вот сейчас, в данный момент, мы все еще тянем нашу первую, черновую жизнь или уже умерли и работаем над ошибками.

– Не понял?

– Что тут непонятного? Это как дубли в кино. Например, в предыдущем дубле вы психанули, выскочили из машины, и никакого кино с вами мы так и не придумали. А в нынешнем, 247-м варианте, исправленном и дополненном, вы остались со мной, хотя не уверен, что из-за сценария…

– Ну и зачем все это? – испуганно спросил Кокотов.

– Как зачем? Работая над ошибками, каждый должен выстроить свою идеальную жизнь – и тогда наступит конец света. Страшный суд – это ведь, собственно, проверка контрольных работ, как в школе. Звонок на перемену. Дети, сдавайте сочинения!

– Минуточку! Не сходится! – обрадовался писатель. – Во-первых, хорошим и плохим людям для исправления понадобится разное количество вариантов. Во-вторых, один умер еще до нашей эры, а другой – вчера. Он не успеет до звонка…

– Не переживайте, там нет времени. Сожранный саблезубым тигром дикарь и омоновец, убитый в Грозном, находятся в равных условиях. Успеют все – и хорошие, и плохие…

– А потом?

– Потом Творец свинчивает лишенные недостатков судьбы в единое целое и любуется идеальным вариантом человеческой истории. Это и есть рай.

– А что же тогда ад?

– В аду, дорогой Андрей Львович, вас заставят проживать жизни тех, кому вы напакостили! Станете, к примеру, матерью-одиночкой, брошенной мужем без денег в период лактации.

– В какой период? – опешил автор «Беса наготы».

– В период грудокормления. Но и это еще не все! Вы думаете, откуда взялись страшилки про кипящие котлы, раскаленные сковородки, чертей с острыми крюками, кровожадных чудовищ, рвущих грешников на части?

– Это простонародное воображение.

– Ничего подобного! Вспомните, вам когда-нибудь хотелось человека, предавшего, обобравшего, надувшего вас, – задушить, разорвать в клочья, порубить на мелкие кусочки?

– Ну, в известной мере… – уклонился писатель, живо вспомнив, как хотел скормить пираньям вероломную Веронику.

– Так вот, все эти воображаемые мстительные кары в аду грешники испытают наяву! Если, скажем, за всю твою подлую жизнь полторы тысячи человек мысленно дали тебе пощечину, а девятьсот мечтали плюнуть в лицо, ты обязательно получишь эти полторы тысячи оплеух и девять сотен плевков. Будешь стоять, а они будут идти и наотмашь хлестать по щекам, будут идти и плеваться. Отсюда, кстати, заповедь: ударили по левой – подставь правую, чтобы левая хоть чуть-чуть отдохнула…

– Богохульствуете?

– Нет, шучу. А ведь кто-то еще хотел засунуть врага головой в унитаз! И ведь засунет! Представляете: идут и засовывают, идут и засовывают… Сотнями, тысячами! Разве не ад?

– Да, пожалуй. Ну, хорошо, вот грешники получили все заслуженные затрещины, утерли все положенные плевки и нырнули во все искупительные унитазы. Что дальше?

– Дальше они тоже работают над ошибками до тех пор, пока не подберут образцовый вариант своей жизни.

– А потом?

– Потом они тоже вольются в идеальную историю человечества на правах младших товарищей.

– И что же будет, так сказать, движущей силой этой идеальной истории?

– Борьба великодуший.

– Как это?

– А вот так. Я спрашиваю: «Андрей Львович, что бы мне купить сегодня на вечер – снова перцовочки или, например, текилки?» А вы мягко возражаете: «Нет-нет, не беспокойтесь, Дмитрий Антонович, сегодня моя очередь бежать в магазин!»

– Я и сам собирался, – смущенно соврал автор «Заблудившихся в алькове».

– Вот и отлично! Когда сдадите анализы… А на что вы, кстати, жалуетесь?

– Так, ни на что…

– Смотрите, коллега, незнание симптомов не освобождает от заболевания!

– Я учту.

– Когда выясните, что страдаете рецидивирующей мнительностью, звоните! Поедем в «Ипокренино». Черртовски хочется поработать! Будем думать над новым сюжетом!

– Каким?

– Еще не знаю. Вот она, ваша труполечебница! – затормозив, объявил режиссер.

– Почему труполечебница? – заиндевело спросил Кокотов.

– Как сказал Афанасий Великий, все мы трупоносцы, пока не уверовали. Ладно, звоните!

Не успел писатель вылезти из машины и захлопнуть дверцу, как «вольво», визжа, рванул с места и, нахально подрезав «маршрутку», исчез в транспортном бермудстве Москвы. Андрей Львович огляделся, соображая на местности, и вскоре догадался, куда идти: вблизи лечебных учреждений всегда заметно вялотекущее, но целенаправленное перемещение болезненной части человечества. Кокотов попросту влился в это скорбное движение и вскоре оказался возле поликлиники, которая помещалась в желтом классическом особнячке, расположенном в глубине переулка за кованой оградой. Здание было явно историческое: у входа на стене рядком висели сразу три мемориальных доски:

На первой, старой, сработанной из мрамора, когда-то глянцево-белого, а теперь пористого и серого, можно было, благодаря буквенным углублениям, разобрать почти бесцветную надпись:

В этом здании великий русский поэт

А. С. Грибоедов (1798–1829) в 1821 году

читал декабристам свою бессмертную комедию

«Горе от ума»

Вторая доска, поновей, изготовленная из темно-красного крапчатого гранита и еще сохранившая следы прежней позолоты, сообщала:

В этом здании в ноябре 1917 года

во время Московского вооруженного восстания

располагался штаб Сретенской Красной гвардии

во главе с членом ЦК РСДРП(б) Имре Фюштом

Третья доска, сравнительно недавно отлитая из меди с явной претензией на общедоступный авангард, извещала о том, что:

В этом здании в 1988 году

великий российский ученый-гуманист,

изобретатель водородной бомбы академик

А. Д. Сахаров (1923–1989)

получил медицинскую помощь

после возвращения из горьковской ссылки

К последней скрижали прилепилась бумажка. На ней неровными крупными красными буквами было написано:

ПРЕРЫВАЮ

НЕЖЕЛАТЕЛЬНУЮ БЕРЕМЕННОСТЬ

ВЗГЛЯДОМ!!!

Всю бахрому с телефонными номерами уже оборвали, оставалась последняя узкая полосочка, испещренная цифрами и дрожавшая от ветерка, словно обманутый сперматозоид.

Кокотов на миг остановился перед старинной дубовой дверью, благополучно пережившей и декабристов, и сретенских красногвардейцев, и академика Сахарова. Прежде чем войти, он оглянулся: по глубокому голубому небу, лениво изменяясь, плыли облака. Огромная черноствольная липа, раскинув крону за ограду, накрывала полпереулка, и казалось, что маленькое солнце просто запуталось в верхних ветках. В траве, возле покрытого известкой толстого ствола, наслаждаясь покоем, растянулся черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Андрей Львович ощутил, как тело наполнилось тревожной истомой, знакомой каждому, кто хоть раз ходил на прием к серьезным врачам, не ведая, с каким знанием от них выйдет. Писатель искренне позавидовал безмятежности кота, вздохнул и, с трудом отворив дубовую дверь, шагнул в Неизвестность.

Как и положено, Неизвестность охранял мужик в черном. Он покрикивал на входящих, сурово приказывая надеть на обувь синие полиэтиленовые бахилы и, словно Харон, брал со страждущих мзду – пять рублей, которые отправлял себе в карман, залоснившийся, будто шкура тюленя. Бахилы же от многократного, вопреки гигиенической инструкции, использования изветшали и порвались, Кокотову пришлось перебрать полкорзины, чтобы отыскать более менее целую пару. Напяливать бахилы пришлось стоя, так как при корзине был всего один стул, занятый старушкой, превозмогавшей приступ астмы.

В Неизвестности шел ремонт. Две молоденькие малярши в заляпанных спецовках (судя по говору, молдаванки) стояли на стремянках и затирали потолок, отчего их лица были белыми, точно запудренные мордочки куртуазных маркиз. Андрей Львович довольно долго плутал по зданию в поисках нужного кабинета, оказываясь то в свежих коридорах, отделанных синюшным пластиком и выстланных гуляющим под ногами ламинатом, то снова попадая в советские пределы с линолеумом, стертым до дыр, и стенами, обшитыми панелями из прессованных опилок. Лет двадцать назад они выглядели почти как красное дерево.

Разумеется, он мог спросить у кого-нибудь, но решил для себя так: если отыщет кабинет Оклякшина самостоятельно, ничего серьезного у него в организме не найдут.

Наконец отчаявшийся писатель решил толкнуться в двери из матового стекла, мимо которых несколько раз проходил, но не придавал им никакого значения, принимая за вход в приемную главного врача или регистратуру. Однако, приблизившись, он прочитал на изящной золоченой табличке:

ЗАО «ПАНАЦЕЯ»

За дверьми обнаружился совершенно другой мир: пол, выложенный дорогой, пастельных тонов плиткой, стены, покрытые венецианской штукатуркой, и неяркие бра в форме чаш, обвитых символическими гадами, причем лампочки торчали из разинутых змеиных ртов. Охранник, одетый в новенькую, отлично подогнанную черную форму с желтым шевроном «ЧОП “Кобра”», посмотрел на вошедшего добрым взглядом потомственного педиатра и ласково попросил:

– Ваш пропуск, пожалуйста!

– Я… у меня… – замялся Кокотов.

– Вам, наверное, в поликлинику?

– Нет, мне в «Панацею».

– Вы, вероятно, на первичный осмотр?

– Да… вероятно…

– К кому?

– К Оклякшину.

– К Павлу Григорьевичу? Вы уверены, что не ошибаетесь? – с деликатностью викторианского джентльмена уточнил охранник.

– Уверен.

– Что ж, проходите прямо, возле регистратуры – направо, а за кассой – налево. – Чоповец с сочувственной укоризной глянул на полиэтиленовую рвань, еле державшуюся на кокотовских ботинках.

Писатель все понял, присел на мягкий диванчик и переобулся в новенькие, ярко-синие бахилы, еще не утратившие острого запаха своего химического происхождения. Раскланявшись с вежливым стражем, он двинулся в указанном направлении, размышляя о том, насколько двести долларов, прибавленные к зарплате, могут изменить поведение человека. Регистратура выглядела как рецепция дорогого отеля, а касса была отделена пуленепробиваемым стеклом; за ним виднелось девичье лицо, печальное, как и у всех, кто считает чужие деньги. Свернув налево, Кокотов наконец увидел белоснежную дверь с табличкой:

ОКЛЯКШИН

Павел Григорьевич,

кандидат медицинских наук, заместитель главного врача по хозяйственной работе

Дверь оказалась заперта. Андрей Львович вынул из кармана бумажку с телефоном Оклякшина, хотел набрать номер, но вдруг обнаружил, что «Моторола» окончательно сдохла. Кокотов смирился, уселся на стул и приготовился ждать. Мимо сновали хорошенькие, как на подбор, медсестры, проходили с неторопливой целеустремленностью врачи, пробредали пациенты, которых можно было разделить на три категории. Первые, энергичные, уверенные в себе, всем видом показывали: мы пришли сюда лишь затем, чтобы улучшить свое и без того отменное здоровье, а также развеять некоторые пустяковые сомнения. Вторые были растеряны, на лицах то появлялся, то исчезал ужас поставленного диагноза, и этот ужас, перегорая, постепенно оборачивался угрюмой верой в медицину. Третьи уже ничему не верили, почти примирились со скорым исчезновением и медленно шаркали, храня тайну этого невозможного примирения глубоко в себе…

Посидев некоторое время, писатель вежливо остановил медсестру, несшую в лабораторию пробирки с чьей-то бордовой кровью.

– Извините! А П-павел Г-григорьевич?.. – заикаясь от робости, спросил автор «Любви на бильярде».

– Он в здании. Ждите! – Она глянула на пациента с дружелюбным равнодушием и проследовала по коридору зовущей походкой, почему-то особенно заметной у женщин в белых халатах.

Чтобы отвлечься от мук ожидания, Кокотов стал перебирать и рассматривать журналы, вперемешку лежавшие на стеклянном столике. Издания тут были разные: медицинские, политические, глянцевые… Имелся даже прошлогодний «Плейбой». Кокотов вспомнил, как «Плейбой» с роскошной грудастой девицей и силуэтом ушастого кролика на обложке притащил в класс Колька Рашмаджанов, и Пашка Оклякшин купил у него журнал, чтобы дразнить девчонок…

Андрей Львович встал с диванчика, снова подошел к двери Оклякшина, подергал. Заперто. Постучал – молчок. Возвращаясь на место, он увидел, как по коридору в дорогой электрической коляске проехала молоденькая инвалидка, повиливая колесами, словно бедрами. И ему пришла в голову странная мысль: если есть Олимпийские игры для инвалидов, то почему бы не издавать, скажем, инвалидную версию «Плейбоя»?

12. Рыбка плывет – назад не отдает

…Кокотов учился с Оклякшиным в одном классе. Друзьями они никогда не были, но и не враждовали. Впрочем, какая, в сущности, разница? Ведь одноклассники – это твое первое человечество. Десять лет ты изо дня в день встречаешься с одними и теми же маленькими людьми, вы вместе страдаете, забивая голову необходимым мусором знаний, взрослеете, на глазах друг у друга превращаясь из неусидчивых наивных мальчиков и девочек в юношей и девушек, уже почти готовых к разрушительной тайне любви. Именно с одноклассниками ты впервые переживаешь все то, что потом, повторяясь, будет вдохновлять, будоражить, корежить и уничтожать твою взрослую жизнь. Первые радости, огорчения, привязанности, дружбы, влюбленности, клятвы, измены, – все, все оттуда, из школьного класса! Даже первая смерть – и она оттуда…

Бэлка Хабидуллина умерла в девятом от перитонита, когда поехала на зимние каникулы к бабушке в глухую деревню под Казанью. Дороги замело – и ее просто не смогли вовремя довезти до районной больницы. Бэлка воспитывалась в суровой татарской семье. Девчонки, округлив глаза, рассказывали, как после каждого школьного вечера с танцами бдительная мать укладывала ее на стол и проверяла нерушимость девственности. Возможно, подружки и врали, но краситься родители Бэлке точно не разрешали, хотя все ее сверстницы давно таскали в портфелях косметички и обсуждали сравнительные достоинства чешской и югославской туши. Когда Хабидуллину всем классом хоронили, Кокотов заметил, что спящее лицо мертвой сверстницы накрашено, а закрытые глаза подведены с какой-то тщательной восточной избыточностью, словно безутешные родители просили у нее запоздалое прощение за свою непоправимую теперь строгость.

И это спящее красивое лицо с удлиненными глазами он помнил до сих пор. А еще Кокотов помнил, кто где в классе сидел. Хабидуллина с Коротковой сидели за второй партой в среднем ряду. Оклякшин с Понявиным – за четвертой в левом ряду, у окна. Сам Кокотов с Валюшкиной – в первом ряду, под портретом Горького. А главная красавица класса Истобникова после того, как уехал с родителями в Омск Быковский, до окончания школы обитала одна – за пятой партой в третьем ряду. Девчонки сидеть с ней наотрез отказывались, понимая, что сравнение будет явно не в их пользу. Мальчики, наоборот, рвались, но классная руководительница Ада Марковна не пускала, чтобы просыпающаяся подростковая чувственность не мешала ученью.

Но процесс, как говорится, пошел… То т «Плейбой» купленный у Рашмаджанова, Оклякшин сдуру забыл в парте. Дежурные, убирая класс после занятий, нашли, стали с интересом разглядывать, хихикать – за этим занятием их и застукали. Был жуткий скандал, педагогическое расследование, Ада Марковна строго допрашивала всех и каждого. Думали, расколется Хабидуллина, страшно боявшаяся своих родителей, но никто никого не выдал.

Кстати, и теперь, по прошествии стольких лет Кокотов не мог забыть то ошеломляющее впечатление, какое произвели на него голые журнальные дивы. Это были какие-то сверхтела, эйдосы женской наготы, никогда потом не встречавшиеся ему во взрослой постельной жизни. Даже юное тело Елены, сверхъягодицы Лорины, точеная фигурка Вероники, чем-то похожей на одну из плейбоечек, сидевшую голышом на «харлее», потом, при усталом знакомстве огорчали множеством недостатков, милых, волнующих, но невозможных, недопустимых в идеальном мире отретушированных сильфид…

С Оклякшиным в последний раз Кокотов общался на выпускном. На Павлике был серый переливающийся костюм (почти такой же, как на Андрее Миронове в «Бриллиантовой руке»), явно привезенный отцом, минздравовским чиновником, из-за границы. Между танцами пошли перекурить, говорили о том, кто куда собирается поступать и сколько у кого было женщин. Оклякшин сообщил, что подает в медицинский, и наврал, что переспал уже с восемью, причем две из них оказались девушками…

– Остальные – бабушками… – поддел будущий писатель.

Пашка, смеясь, больно ткнул его пальцами в живот, и с тех пор они не виделись, – класс оказался какой-то недружный, и вечеров встреч никто не организовывал. Но весной вдруг позвонила Валюшкина, «однопартница» Кокотова.

– Узнал? – спросила она голосом, совершенно не изменившимся за прошедшие годы.

И говорила одноклассница теми же короткими, отрывистыми фразами, словно в ее внутренней пунктуации вообще не было запятых, а только точки.

– Нинка? – изумился Андрей Львович.

– Узнал. Еле нашла. Через Союз. Писателей.

– А что случилось?

– Случилось. В прошлом году. Ада Марковна. Умерла.

– Отчего?

– Онкология. Неоперабельная.

– А-а-а, – протянул писатель, для которого это слово еще неделю назад не значило ничего: онкология, экология, уфология… – Сколько ей было?

– Шестьдесят. Исполнилось.

– Совсем еще молодая женщина! Наши-то на похоронах были?

– Были. Я и Оклякшин. Она у него. Наблюдалась. В клинике.

– Хорошо, что ты позвонила. Надо бы встретиться…

– Необходимо.

– Почему – необходимо?

– Тридцать. Лет. Окончания. Школы.

– Тридцать?! – оторопел Кокотов. – Да, действительно – тридцать…

– Собираемся 20-го. Июня.

– А почему 20-го?

– Выпускной. У нас. Когда. Был?

– Не помню…

– Ничего-то вы, гады, не помните! А ты тогда вообще с мальчишками напился и ко мне приставал… – мужская забывчивость и давнее кокотовское кобелианство, видимо, так ее задевали, что она вдруг заговорила нормальным языком. – До сих пор не пойму! Нравилась тебе Истобникова, а целоваться ко мне полез!

– Я?

– Ты. Почему?

– А где мы встречаемся? – смущенно спросил Андрей Львович, уходя от ответа.

– В пельменной. В подвале. Помнишь? Как от метро. Идти. К школе… – снова зателеграфировала Валюшкина.

– Помню, конечно. А почему в пельменной?

– Там. Теперь. Ресторан. «На дне». Кто хозяин. Знаешь?

– Кто?

– Лешка. Понявин.

– Кто-о-о?

Лешка был самым низкорослым в классе, и когда в начале урока физкультуры все строились по росту, оказывался последним, даже стоявший перед ним Витька Быковский был на голову выше Понявина. У доски Понявин всегда молчал – мучительно и непоколебимо, по меткому замечанию математика Анания Моисеевича, как подпольщик на допросе в гестапо. А если и открывал рот, то для того, чтобы назвать, например, Репетилова «Рептиловым», нигилиста Базарова – «наглистым Бузаровым», а деда Щукаря – «дедом Штукарем». Но учителя вместо «двоек» ставили ему «тройки», наверное потому, что маленьких обижать у нас не принято. Лишь с годами Кокотов понял, что во всех этих дурацких оговорках Понявина была какая-то своя и не такая уж глупая, даже лукавая логика. А еще Лешка обладал особенным даром выгодно меняться. «Бум меняться? – Бум, бум, бум!» Магнетическим даром!

В школе, кстати, все менялись, как ненормальные. Называлось это – «махнуться». Возможно, так вырывалась наружу забитая и загнанная социализмом вовнутрь рыночная природа человека. Ведь не случайно, как только забрезжил капитализм, меняться бросились миллионы взрослых, серьезных людей. Вагон газетной бумаги меняли на партию холодильников, а контейнер колготок на алюминиевые оковалки. Называлось это бартером. Стоило принести в школу из дому оловянных солдатиков, подаренных ко дню рождения, как тут же тебе начинали за них предлагать самые удивительные вещи: например, набор фантиков от редкостных конфет из новогоднего кремлевского подарка или подлинный винтовочный патрон. Его нужно было бросить в костер и тут же лечь на землю, так как одного замешкавшегося мальчика из соседней школы шальная пуля убила насмерть. Менялись все – иногда выгодно, иногда нет. При этом существовало негласное правило: если кто-то из «махнувшихся» наутро раскаивался в содеянном, сразу производился «обратный обмен». Понявин же никогда не возвращал полученного, отвечая: «Рыбка плывет – назад не отдает!»

Однажды будущий писатель, баловавшийся в детстве филателией, попав под магнетическое обаяние Лешки, сдуру отдал ему за серию «треуголок» «Фауна Бурунди» свою самую ценную марку – с профилем Муссолини. Поначалу он даже не помышлял об обмене, но Понявин пел, что Бурунди – далекая страна, куда белых людей вообще не пускают, – и эта треугольная серия попала в СССР таинственным путем, через третьи страны. На «третьих странах» Андрей сломался. Через неделю он забрел в филателистический отдел магазина «Книжный мир» на улице Кирова и с изумлением обнаружил, что «Фауну Бурунди» можно спокойно, минуя третьи страны, купить за 2 рубля 54 копейки.

Обман был настолько чудовищный, что Кокотов даже не решился потребовать «обратного обмена», а только плакал. Светлана Егоровна с большим трудом выведала у рыдающего Андрюши, в чем дело, узнала телефон Понявиных, позвонила и потребовала к трубке отца, служившего, кажется, кладовщиком на хладокомбинате. Слушая, как мать строгим голосом объясняет родителю суть жульнической махинации, учиненной его сыном, незадачливый меняльщик затеплился надеждой на возвращение Муссолини. Но вдруг, в самом расцвете обличительного монолога, мать запнулась, на лице ее возникло выражение обидчивого недоумения, и она повесила трубку.

– Что он сказал? – спросил Кокотов, холодея.

– «Рыбка плывет – назад не отдает!» – ответила мать с тихим ужасом. – Преступная семья!

И еще у Лешки была странная манера ходить: он двигался так, словно имел могучее, рослое, крупногабаритное тело, едва вмещающееся в предлагаемое жизненное пространство. Вкупе с его щуплой низкорослостью выглядело это уморительно. Остроумный Ананий Моисеевич, проверяя по журналу присутствующих, иной раз вопрошал: «Ну, и где же Понявин, богатырь наш святорусский?»

– Чего затих? – поинтересовалась Валюшкина.

– Перевариваю информацию.

– Переварил?

– Переварил.

– Тогда вот. Тебе. Еще. У него сеть. Ресторанов. «Евгений Онегин». «Тамань». «Кому на Руси жить хорошо?», «Прекрасная дама»… Есть еще. Забыла… – сообщила Нинка с интонацией робота из приснопамятной радиопередачи «Пионерская зорька», невозмутимо докладывавшего юным радиослушателям, где и сколько металлолома собрали школьники страны Советов.

– Смотри-ка… – изумился писатель тому, что названия всех ресторанов взяты из школьной программы по литературе. – А дорого у него?

– Цены. Средние. Сбрасываемся. По сто. Долларов. Остальное – он. Потянешь?

– Потяну, – сказал автор дилогии «Отдаться и умереть», вспомнив почему-то треугольную серию «Фауна Бурунди». – А сколько народу будет?

– Пока. Нашла одиннадцать. Человек.

– Ты через «Одноклассники. ru» попробуй!

– Попробовала. Слушай, а почему ты все-таки ко мне тогда пристал? Тебе же нравилась Истобникова? – снова перейдя на нормальный язык, спросила Валюшкина.

– Я тебе при встрече объясню.

– Ну, попробуй… Не опаздывай! – устало отозвалась она и повесила трубку.

Весь оставшийся день Андрей Львович пытался объяснить самому себе, почему тридцать лет назад, на выпускном вечере он целовался с Валюшкиной, а не с Истобниковой? Но так и не смог.

…По коридору, шаркая большими белыми кроссовками, прополз изможденный мужчина в дорогом ярко-красном спортивном костюме, висевшем на нем, как оболочка на сдувшемся дирижабле. Потом к кабинету Оклякшина подошла та самая медсестра, которая велела ждать, зачем-то трижды сильно стукнула в дверь и ушла, сердито вздрагивая бедрами.

Глядя ей вслед, Кокотов вдруг задумался: а почему, собственно, он никогда в жизни не ставил перед собой огромных задач? К примеру, написать такую книгу, чтобы все человечество ахнуло и просветлело. Вот ведь Иван Горячев и про БАМ рифмовал километрами, и про кровь в алькове под псевдонимом Ребекка Стоунхендж строчит парсеками. Это для денег. А для души Ванька уже лет двадцать сочиняет роман про апостола Андрея, ходившего по Руси. Странно, но автору романа «Плотью плоть поправ» никогда не приходила в голову мысль, скажем, овладеть какой-нибудь неприступной женщиной, прекрасной дамой, в присутствии которой даже старому бомжу хочется стать кавалергардом! Ну, в самом деле, зачем он приставал на выпускном вечере к Валюшкиной, если с восьмого по десятый был необратимо влюблен в Риту Истобникову, стройную кареглазую блондинку, занимавшуюся спортивными танцами и пользовавшуюся косметикой чуть не с пятого класса. Когда она уезжала на соревнования, что случалось нередко, Кокотов сразу грустнел и шел в школу без всякого вдохновенья, а во время уроков постоянно тоскливо оглядывался на ее пустую парту. Нинка по-соседски пихала его в бок, мол, на доску смотри, дикая собака Динго! Зато когда Рита возвращалась, он ощущал во всем теле прилив торопливой, покалывающей бодрости, точно в венах у него текла газированная кровь. Но Истобникова уже в девятом классе вела совершенно зрелую жизнь: после занятий за ней в школу на красных «жигулях» заезжал взрослый парень, одетый как артист. Говорили, это ее партнер по танцам… и не только. Все тот же остряк Ананий Моисеевич, в очередной раз обнаружив отсутствие спортивной плясуньи за партой, молвил, вздохнув: «Как бы она нам чего-нибудь такого к выпускным экзаменам не натанцевала!» Но всерьез ринуться на штурм Истобниковой и каким-то чудным способом отбить ее у взрослого партнера Кокотову даже в голову не приходило. А почему, почему? Ну хоть попробовал бы! Не получится – значит не судьба. И пусть все вместе с Риткой над ним смеются! Нет: он даже не попробовал. Единственное, на что отважился – воображал иногда голую Истобникову, востря перед сном свое мужское достояние для грядущих взаимностей.

А Нинка? Ее он никогда не воображал. Они с третьего класса сидели за одной партой. Валюшкина всегда держала наготове для него заточенный карандаш или запасную авторучку, звонила вечером и напоминала, чтобы не забыл лабораторную тетрадь по химии. А когда он не знал, что отвечать на уроке, подсовывала свой конспект или шепотом, прикрыв губы ладонью, подсказывала.

– Валюшкина, не мешай Кокотову!

В общем, соседка по парте и соратница в борьбе за знания. Кстати, у соратницы, как и у Ритки, тоже была спортивная фигура с узкой талией и рано выявившейся грудью, а вот лицо – слишком правильное. К тому же Нинка всегда за что-нибудь отвечала: за озеленение, за чистоту рук перед школьным завтраком, за стенгазету, за шефство над ветеранами… Ее сначала выбрали старостой, потом комсоргом и членом комитета ВЛКСМ школы. При общении с ней не возникало никаких иных порывов, кроме пугливых мыслей о чем-то порученном и невыполненном. Наверное, именно тогда, охваченная бесчисленными обязанностями, она и выработала эту свою телеграфно-наставительную манеру говорить.

На выпускной вечер почти все девчонки вырядились с вызывающей взрослой роскошью. Зинка Короткова (ее отец был директором продуктовой базы) явилась в парчовом платье с таким декольте, что ее даже поначалу хотели отправить домой, но не решились из-за антикварного изумрудного колье. Позвонили отцу, и он обещал заехать на своей черной «волге» к полуночи – привезти наряд попроще для коллективной прогулки по ночной Москве. Истобникова, как и следовало ожидать, пришла в пышном наряде, сшитом в мастерских Большого театра для исполнения фигурного вальса на международном конкурсе в Братиславе. Даже педагоги, одевшиеся во все самое лучшее, при виде своих вчерашних учениц переглядывались с чисто бабьей неприязнью, мол, вот ведь, соплюшки, расфуфырились! А Валюшкина в скромном костюмчике, отличавшемся от школьной формы разве что веселеньким бирюзовым цветом, оказалась на выпускном вечере лишней и ненужной – ведь отвечать было больше не за что и спрашивать уже не с кого. Она смотрела на своих роскошных одноклассниц, как, наверное, серый воробушек смотрит на радужных тропических птиц, в вольер к которым залетел поклевать. И Кокотову вдруг стало так ее жалко, что он танцевал с ней весь вечер, отлучаясь лишь для того, чтобы распить в туалете с ребятами очередную бутылку хереса «Крымский». Потом они вышли с Нинкой в школьный сад, подышать ночным воздухом и, укрытые низкими кронами яблонь, стали вдруг целоваться, как сумасшедшие, причем строгая Валюшкина порывисто дышала, всхлипывала и прижималась к соседу по парте всем телом. Опомнилась она лишь тогда, когда будущий автор женских любовных романов дрожащей рукой добрался до ее горячей упругой груди…

Наутро у Кокотова болела голова и ныла та часть совести, которая отвечает за нелепые, неловкие или постыдные поступки по отношению к женщинам. Валюшкина позвонила через неделю и в своей обычной отрывистой манере поинтересовалась, не нужны ли Андрею какие-нибудь пособия для подготовки в институт. Обмирая от стыда за содеянное, он сбивчиво объяснил, что у него все есть. Во второй раз Нинка вышла на связь в конце августа, чтобы узнать, поступил он или нет. Сама она благополучно сдала экзамены в «Плешку», но на вечернее отделение, потому что отец у нее умер, а мать, прежде не работавшая, устроилась за смешную зарплату почтальоном.

Разговор получился длинный, неловкий, Нинка явно ждала приглашения встретиться, отметить поступление, и Кокотов, честно говоря, был не против, но мысль о том, что придется объяснять бывшей старосте и комсоргу свое разнузданное поведение в школьном саду, приводила его в ужас. Тогда он еще не понимал, что есть такие поступки, которые женщинам надо не объяснять, а повторять снова и снова. Та к они ни до чего и не договорились.

В следующий раз Валюшкина позвонила через тридцать лет.

13. «На дне»

Над входом в знакомый подвальчик вместо вечной, казалось, вывески «Пельменная» теперь красовалась другая – «Трактиръ “На днѣ”, выполненная шрифтом, знакомым по дореволюционной „Ниве“. Несколько зачитанных номеров этого популярнейшего некогда журнала достались Светлане Егоровне в наследство от бабушки Ольги Генриховны, служившей гувернанткой в хороших домах. Кокотов в детстве часто листал пожелтевшие страницы, пахнувшие бумажной стариной, и, будучи единственным сыном у одинокой матери, завистливо удивлялся дружной многочисленности царской семьи, изображенной на первой странице как раз за чтением „Нивы“. Уж очень у них, Романовых, все было хорошо, ну очень! Как знать, если бы они не таили от народа гемофилию наследника, если бы Александра Федоровна почаще жаловалась в интервью на замучившие ее истерические припадки, а Николай Александрович не скрывал безуспешных попыток избавить себя от алкогольной, а жену – от распутинской зависимости… Как знать, возможно, их не растерзали бы под Екатеринбургом, а пожалели бы и отпустили в Англию, к родственникам.

Ведь революционеры не звери, и лютуют они не против людей вообще, а против чужого, не заслуженного, как им кажется, успеха.

Пролив моря крови и обретя собственное благополучие, по их мнению, вполне заслуженное, они наконец умиротворяются, и общество получает несколько десятилетий спокойной жизни, которая длится до тех пор, пока не вырастет новое поколение, убежденное в том, что люди в ондатровых шапках и финских пальто, стоящие по праздникам на мавзолее, незаслуженно, бесчеловечно счастливы, а потому должны быть сурово наказаны! И вот уже депутат с лицом начитанного кляузника, багровея, клеймит с трибуны съезда маршала Ахромеева за то, что у полководца на даче целых два холодильника! А вскоре после «путча» несчастного маршала находят повешенным в служебном кабинете. А еще лет через пятнадцать дочка того самого депутата, к тому времени уже погибшего от переедания виагры в объятиях юной топ-модели, сидя в красном «кайенне», будет весело рассказывать телерепортеру, сколько стоит колье, подаренное ей сыном алюминиевого магната. Вот это, собственно, и называется революцией. Но уже пошли, пошли в школу мальчики и девочки, которым когда-нибудь захочется выволочь дочку депутата из «кайенна», сорвать с ее шеи колье, купленное на деньги обобранных работяг, и тут же, на мостовой, жестоко прикончить за непростительно роскошный образ жизни…

Кокотов родился как раз в то время, когда народ еще не оклемался от предыдущей борьбы за справедливость, и потому жил послушно, размеренно и стабильно. Одним из главных признаков этой стабильности была незыблемость вывесок: если в каком-то доме очутилась «Булочная», – то это навсегда, пока не снесут изветшавшее здание. А если в каком-то помещении разместился «Союзрыбнадзор», то он будет надзирать здесь до тех пор, пока останется хоть одна промысловая килька.

Андрей Львович по-настоящему осознал, что в стране революция, когда булочная вдруг превратилась в «Мир пылесосов», кинотеатр «Прага» в автосалон, «Союзрыбнадзор» в фитнес-центр «Изаура», а дом пионеров имени Папанина – в варьете «Неглиже де Пари». Но если бы на том остановились! Та к нет же: через год вместо «Мира пылесосов» уже кипел, готовясь лопнуть, банк «Гиперборея», а вместо варьете манил к дверям караваны лимузинов дом приемов концерна «Сибдрагмет». И во всем этом была какая-то разрушительная необязательность, летучая ненадежность, оскорбительная изменчивость, ибо, отправляясь в «Срочный ремонт одежды», где еще месяц назад тебе вшивали в брюки новую молнию, ты мог вдруг ткнуться в дверь с вывеской «Студия интимного массажа “Гладиатор”»…

Швейцар, стоявший при входе в трактир «На днѣ», был одет как степенный дореволюционный городовой с бутафорской шашкой-«селедкой» на боку. Официанты изображали услужливых, расторопных половых с полотенцами, перекинутыми через руку. На стенах висели окантованные афиши постановок знаменитой пьесы и обрамленные фотографии сцен из спектаклей. В дальнем углу, обхватив колени руками, смотрел куда-то вперед и выше мраморный Буревестник революции, позаимствованный, видимо, из раскуроченного музея. Имелась также старинная конторка красного дерева и граммофон с огромным раструбом. Сверху, из спрятанных усилителей, доносилась тихая унылая песня:

Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет…

Автор «Заблудившихся в алькове» в ресторан опоздал, замешкался дома, у зеркала. В глазах одноклассников ему хотелось выглядеть человеком солидным, преуспевающим, а добиться этого с помощью небогатого кокотовского гардероба было непросто. С галстуком так просто намучился! Раньше неверная Вероника, бросив короткий взгляд, говорила: «Еще и перо воткни!» Он покорно развязывал галстук, брал другой, потом третий – и так до слов: «Ладно, в этом не стыдно!»

Он заявился, когда товарищеский ужин начался, и в банкетном зале стоял клекот первичного насыщения. За обильным столом сидели немолодые мужчины и женщины, странно напоминавшие тех мальчиков и девочек, с которыми Андрей Львович когда-то учился в одном классе. Между ними втиснулся незнакомый сухой старичок с многослойной, как хороший бекон, орденской колодкой на старомодном пиджаке. Неведомый ветеран жевал, казалось, всем лицом и озирался вокруг с радостным непониманием. Во главе застолья царил Понявин, полысевший и сильно растолстевший. Увидев опоздавшего, Лешка недовольно покачал головой и строго указал ему на свободный стул рядом с Валюшкиной. Когда писатель, извиняясь, пробрался к своему месту, Нинка вдруг вскочила и звонко крикнула:

– Руки!

– Что – руки? – оторопел Кокотов.

– Руки мыл?

– Мыл… – соврал он и с детской готовностью показал ладони.

Все добродушно захохотали: видно, они уже успели попасться на ту же самую удочку. Старичок спросил дебелую соседку, над чем смеются, и, получив разъяснения, тоже захихикал. Понявин же только снисходительно улыбнулся. Но громче всех заливалась сама Нинка: через плечо у нее висела сохранившаяся бог знает с каких времен самодельная матерчатая сумочка с выцветшим красным крестиком. Но тут Понявин взял рюмку и поднялся со стула, отчего стал еще ниже. Все замолкли и посмотрели на него с хмельной преданностью, с какой всегда смотрят едоки на кормильца.

– Ну, вот… – начал он, рассматривая водку, – …мы все собрались здесь сегодня… и что бы хотелось сказать…

Говорить он так и не научился, точнее, не научился связно излагать мысли. Но если в детстве он выдавливал из себя фразы с неимоверным трудом, как засохший казеиновый клей из тюбика, то теперь всю эту разрозненную нелепицу, сложенную из бесконечно повторяющихся слов «детство», «школа», «дружба», «жизнь», он говорил легко, значительно и уверенно. А друзья, потешавшиеся над ним тридцать лет назад, когда он нес околесицу, переминаясь у доски, теперь слушали, чуть ли не соревнуясь в благоговейном выражении лиц. Старичок смотрел на оратора с безмятежным восторгом и, приложив ладонь к уху, выпытывал у соседки, кто это говорит; озарялся счастьем узнавания, но вскоре забывал и снова спрашивал.

Понявин все витийствовал, и чем безнадежнее запутывался в придаточных предложениях, тем строже смотрел на собравшихся. Но Кокотов даже не пытался вникнуть в смысл тоста, он, изнемогая сердцем, рассматривал одноклассников. Женька Воропаев совершенно облысел и скукожился, у Пашки Оклякшина красное распаренное лицо, точно после бани. Зинка Короткова нахлобучила кукольный парик и улыбается пластмассовыми зубами. У Кольки Рашмаджанова нос, когда-то слегка орлиный, вырос в баклажан, а волосы, прежде жгуче-черные, стали расцветки, которую собачники называют «перец с солью». Андрей Львович исподтишка разглядывал друзей, чувствуя себя при этом Питером Пеном, так и оставшимся вечным мальчиком среди безнадежно стареющих ровесников. Но всех еще можно узнать. Всех. А Валюшкина вообще почти не изменилась, если не считать мелких морщинок вокруг живых глаз. Не идентифицировал он лишь изумленного старичка, прислонившего палочку к спинке стула, и его дебелую соседку. Учитель? Но кто? Ни у кого из мужчин-педагогов не было такой солидной орденской колодки! А соседка? Кто эта обрюзгшая дама с начесом из неживых волос, мучнистым лицом и набрякшими темными мешками под глазами?

– Целоваться. Будем? – вдруг тихо, на ухо спросила Нинка.

– Ну ты и злопамятная!

– А ты. Мало. Изменился… – сообщила она.

– А ты вообще не изменилась!

– Да ладно… – бывшая староста покраснела от удовольствия. – Всех. Узнал?

– Всех, – кивнул Кокотов, – кроме старика и вон той – измученной…

– Шутишь?

– Нет.

– Ананий Моисеевич…

– Да ты что?! Сколько же ему?

– Восемьдесят шесть. Фронтовик.

– Точно, Ананий… – прошептал Андрей Львович, угадывая теперь в сухоньком сморщенном профиле былой двойной подбородок остроумного учителя математики.

И с орденскими планками разъяснилось: за тридцать лет ветеранов столько раз награждали юбилейными медалями, что колодка стала втрое толще.

– Молодец. Держится. Но не соображает.

– А рядом с ним кто?

– Кончай! Прикалываться! Присмотрись!

– Присмотрелся. Может, она не наша? С Ананием пришла?

– Наша. Твоя.

– Моя?

– Истобникова.

– Не может быть! – ахнул он так громко, что одноклассники вскинулись с недоумением, а Понявин, который только-только начал выпутываться из бессмысленно сложного предложения, глянул на Кокотова с неудовольствием.

Автор «Русалок в бикини» потупился и стал исподлобья, осторожно рассматривать свою неправдоподобную школьную любовь, думая о том, что жизнь, в сущности, – чудовищная, но, увы, одобренная жестоким Творцом подлость по отношению к человеческому телу, стареющему быстро и отвратительно. Но еще страшней и нелепей – когда по ночам в развалинах плоти бродят, светясь, призраки молодых желаний и надежд.

Понявин наконец закончил спич и вздохнул с облегчением, как заблудившийся спелеолог, выбравшийся все-таки наружу. Следом стали говорить тосты остальные, стараясь выражаться без мудреностей, чтобы не обидеть косноязычного кормильца, ревниво внимавшего каждому слову. Хотя, как прикинул тщательный писатель на основе своего небогатого ресторанного опыта, стол обошелся благодетелю едва ли дороже, чем сто долларов за человека, а возможно, и того меньше. Придя к такому выводу, он сразу почему-то вспомнил треугольные марки из серии «Фауна Бурунди».

Когда дошла очередь до Истобниковой, она с трудом поднялась из-за стола, опираясь на палку, и тихо произнесла:

– За молодость, ребята!

– Диабет. Ранний. Тяжелый. Без ноги, – тихо доложила Валюшкина. – Муж. Танцор. Бросил.

– А что нам скажет наш писун? – поинтересовался Понявин с той добродушной иронией, с какой деловые люди обычно относятся к разного рода творческим существам.

Андрей Львович, не любивший говорить тостов, отделался легким стихотворным экспромтом, придуманным, конечно же, заранее – с вечера:

За наши годы молодые,
За неоконченную жизнь
Подымем рюмки налитые
И опрокинем в организм!

– Прямо Хер-асков! – погрозил глава застолья вилкой.

Они встретились взглядом, и только теперь Кокотов наконец понял, на кого похож Лешка. Наукой доказано: умственные способности взрослой хрюшки достигают уровня четырехлетнего ребенка, что не так уж и плохо для будущего окорока. Понявин напоминал ему борова, переступившего эту ребяческую черту и развившегося в полноценного мыслящего кабана, но пока еще на всякий случай скрывающего свои подлинные возможности от людей. Лишь чересчур умный взгляд выдавал: перед нами уже не свинья, не-ет, совсем не свинья…

Потом пели, блестя слезами воспоминаний и сглатывая подступающую к горлу тоску по утраченной юности:

Школьные годы чудесные —
С дружбою, с книгою с песнею!
Как они быстро летят!
Их не воротишь назад.

Понявин дирижировал вилкой, иногда отвлекался, подзывая старшего полового, кивал на стол и что-то брезгливо ему выговаривал.

Разве они пролетят без следа-а?
Не-ет! Не забудет никто никогда
Шко-о-ольные го-о-оды!

Потом танцевали, все, кроме Понявина и Истобниковой. Первый был слишком мал и толст, а Рита… Рита смотрела на пьяный перепляс с грустной усмешкой, ведь внутри-то она все еще оставалась легкой, как пушинка, спортивной танцоркой. Зато Ананий Моисеевич неутомимо таскал по залу своих бывших учениц в старомодном, угловатом вальсе. Он даже хотел сделать стойку на руках, и его с трудом отговорили. Валюшкина решительно абонировала Кокотова на весь вечер. Она рассказала ему, что работает в банке, недавно купила по ипотеке однушку и отселила наконец бывшего мужа, который так и не смог понять: если обществу больше не нужны физики-теоретики, то совсем не обязательно по этому поводу с утра до ночи пить. Дочь в прошлом году вышла замуж и уехала в Чикаго. И Валюшкина, оставшись одна в трехкомнатной квартире на Академической, теперь снова молода и свободна, – поэтому три раза в неделю ходит в бассейн.

– Ты отлично выглядишь! – похвалил Кокотов.

– Один. Тридцативосьмилетний. Предложение. Сделал! – гордо сообщила она, налегая на одноклассника удивительно упругой для ее лет грудью.

– Приняла?

– Думаю.

Оклякшин сильно напился, со всеми перечокался, переобнимался и перецеловался. По залу он передвигался от одной танцующей пары к другой, как хмельной путник, перемещающийся в пространстве с помощью фонарных столбов. Достигнув Кокотова с Валюшкиной, он обнял их и, развернув так, словно собирался сплясать сиртаки, попросил с надрывом:

– Ребята, вы только не болейте! Умоляю! Но если что – сразу ко мне! Спасу!

– Что ж ты Аду. Марковну. Не спас? – укорила Нинка.

– Если бы она пришла раньше на полгода… спас бы! Не опаздывайте к врачу, ребятки! Вот… визитки… звоните в любое время! Ночью, утром, в метель… В любое! Помощь придет! Нет, извини, Андрюха, это не моя визитка. Гляди-ка: Понявин Алексей Иванович, ресторатор, действительный член Международной академии правильного питания. Ё-мое! Лешка-партизан – академик! Очуметь! Ага, а вот моя. В любое время – ночью, утром, в метель… Только скажите: «I need you!»

Те м временем официанты внесли осетра величиной с хорошую торпеду. В глазницы были вставлены черные маслины, и казалось, рыбина смотрит на все это гастрономическое безумие грустными еврейскими глазами.

– Осетр – современник динозавров! – наставительно заметил Оклякшин и стал заваливаться на бок. Половые по кивку Понявина подхватили доктора и унесли в отдельный кабинет – полежать.

Когда ели десерт, Нинка вдруг задумчиво произнесла:

– Даже не знаю, показать тебе или нет?

– Что?

– Зазнаешься!

– Не зазнаюсь! – пообещал Андрей Львович, недоумевая.

– Ладно.

Она сняла со спинки стула просторную сумку фирмы «Мандарина Дак» и вынула из нее школьный альбом для рисования, довольно затрепанный.

– Смотри! – сказала она и отвела взгляд.

Автор «Беса наготы» переворачивал страницы с изумлением и гордостью: оказывается, все эти тридцать лет Нинка внимательно следила за его литературной судьбой. В альбом были вклеены вырезанные из газет рецензии на его повесть про восставших школьников, даже крошечные заметки о каких-то давно забытых встречах и конференциях, где он участвовал и упоминался через запятую. А «Гипсовый трубач» был изъят из журнала «Железный век» и тоже вклеен, причем некоторые строчки отчеркнуты розовым маркером. Например вот такие:

«… Последняя, третья, смена заканчивалась. Скоро, скоро им предстояло расстаться и разъехаться по домам. Он старался не думать об этом, как не думают в юности о смерти, но, конечно, понимал: скоро все закончится, и не мог, не хотел смириться с тем, что вот эта звенящая нежность, наполнявшая его тело с того самого момента, когда он впервые увидел ее на педсовете, так и умрет, развеется в неловких словах, случайных касаньях рук, косвенных взглядах, улыбках, полных головокружительной плотской тайны. Кажется, и она чувствовала нечто схожее, день ото дня смотрела на него с нараставшей серьезностью, даже хмурилась, точно готовилась принять какое-то очень сложное и важное решение. А поцеловались они за всю смену только раз…»

– Нинка! – только и смог вымолвить Кокотов.

– У меня все твои книги есть. Ты хорошо стал писать! Но мало…

– Да, мало… – согласился Андрей Львович, благодаря судьбу за то, что одноклассница ничего не знает о кроличьей плодовитости Аннабель Ли.

На прощанье Валюшкина тоже дала ему свою визитку, сообщив, что она начальник отдела личных вкладов банка «Северное сияние».

– Звони!

– И ты звони…

– Я. Звонила. Теперь твоя. Очередь.

– Позвоню.

– Хочешь. Я – тебе. Счет открою?

– А у вас проценты хорошие?

– Обычные. Но если. Форс-мажор. Деньги. Вытащу.

– Спасибо, Нинка!

– А поцеловать?

– Мм-а! – Он чмокнул ее в щеку.

– Какие же вы, мужики, скучные после сорока! – сказала она грустным человеческим голосом.

Визитку Оклякшина Кокотов, как обычно, засунул неизвестно куда и, вернувшись напуганный из поликлиники, перерыл полквартиры, но так и не нашел, зато в вазочке, где при Веронике лежали конфеты, обнаружил Нинкину карточку и набрал ее рабочий телефон.

– Банк «Северное сияние»! – отозвался влекущий девичий голос.

– Мне бы… госпожу… Валюшкину!

– Нину Викторовну?

– Да-да…

– Как вас представить?

– Кокотов.

– Кокотов? – переспросил голос, чуть повеселев. – Одну минутку!

– Андрей! – почти тут же откликнулась Нинка. – Привет! Надумал? Счет. Открыть!

– Нет…

– А что? – игриво спросила Валюшкина.

– Я визитку Оклякшина потерял.

– А-а-а… потерял… – бесцветно повторила она. – Подожди! Записывай…

14. Человек-для-смерти

После того как медсестра сердито постучала в кабинет исчезнувшего заместителя главного врача, прошло минут пять, и оттуда донеслись звуки жизни. Вскоре дверь осторожно отперли и чуть приотворили явно для разъяснения наружных обстоятельств. Видимо, обстоятельства эти оказались благоприятными, и уже через мгновение на пороге стоял, унимая зевоту, сам Оклякшин, краснолицый, в белом халате. Завидев томящегося в ожидании одноклассника, он удивился, обрадовался и распахнул объятья. От Пашки несло одеколоном и коньяком, явно только что употребленными для наружного и внутреннего освежения. Кокотов боковым зрением отметил, что товарищеские объятья с доктором не ускользнули от завистливых взглядов пациентов, и почувствовал глупую гордость, как в детстве, когда кто-то из могущественных взрослых отмечал его, простого ребенка, своим добрым вниманием.

– А мы разве на сегодня договаривались? – спросил Пашка с той беззаботностью, какую придает человеку утренняя толика алкоголя.

– На сегодня.

– Слушай, совсем забыл! Вчера новый томограф обмывали. Ну, я и остался тут. Жене позвонил и остался. Женька у меня в этом смысле редкая баба! Молодая, а все понимает! У других чуть что: «Срочно домой! А то сама приеду и всех разгоню!» Верка моя так всегда и делала! А Женька – нет: спи – где лег.

– Правда? – удивился Кокотов, подумав, что жена, разрешающая мужу все, как правило, позволяет себе еще больше.

– Правда! А почему? Потому что самые жуткие увечья выпивший человек получает по пути домой. Женька у меня травматолог. Она знает! Ты не падал? Сознание не терял?

– Не-ет!

– И не падай! Но если что – сразу к ней: утром, ночью, в метель. Спасет! Может, по чуть-чуть? – предложил Пашка.

– Нет, мне еще сегодня…

– Правильно! Мне тоже еще сегодня. Но все равно молодец, что зашел! Главное не опоздать. Ада Марковна опоздала. Слу-ушай, а давай мы тебя на новом томографе прокрутим! Всё про себя узнаешь!

– Всё? – ужаснулся писатель. – А можно только про нос?

– Про нос? Можно. Ну, и что у тебя с носом?

– Я же тебе говорил… по телефону.

– Да? Слушай, забыл…

– Понимаешь, вот нашли в носу какое-то новообразование, – по возможности беззаботно доложил Кокотов.

– Кто нашел?

– Врач.

– Какой врач?

– Из поликлиники…

– Из какой еще поликлиники?

– Из районной, – смущаясь своей заурядности, сообщил автор «Кентавра желаний».

– Из районной? У вас, вроде, своя была, писательская, у «Аэропорта»? Мой однокурсник там работал, жаловался: «Тебе хорошо – тебе коньяк несут, а мне дурацкие книжки с автографами. Не знаю, куда эту хрень девать!»

– Отобрали поликлинику, – вздохнул Андрей Львович.

– Кто?

– Какие-то жулики.

– Вот времена! Ну, пойдем, жертва бесплатной медицины!

– Куда?

– К специалисту.

Ведя друга на второй этаж, Оклякшин по дороге расспрашивал, не слишком ли напился на вечере встреч, не нарушал ли в беспамятстве общественный покой, и вспоминал, как проснулся рано утром на диванчике в трактирной подсобке, куда его уложили отдохнуть. Еще он искренне восхищался бодрой живучестью Анания Моисеевича.

– Когда стали выпускать, он ведь в Израиль уехал с детьми и внуками, а потом вернулся! Один. И знаешь, почему?

– Не-ет…

– Скучно, говорит, нет там масштаба! Вот ведь поколение! Железное! Нет, не железное. Титановое! А женился недавно, знаешь на ком? Держись за стену! На своей ученице-пенсионерке. Она его, оказывается, со школы любила и ждала, пока овдовеет. А у самой трое внуков. Посиди здесь! – приказал Пашка и зашел в кабинет, возле которого собралось довольно много пациентов.

К двери была прикреплена золотая табличка:

ЗАВЕДУЮЩИЙ ОТДЕЛЕНИЕМ

доктор медицинских наук, профессор

М. М. ШЕПТАЛЬ

Писатель опустился на свободный стул, незаметно оглядел сидевших рядом людей и подумал, что все они, независимо от диагноза, кто раньше – кто позже, разлягутся по столичным и подмосковным кладбищам. Этот неизбежный финал, общий для всех, роднит и вон того цветущего мужика, раздраженно посматривающего на дорогие часы, и эту блеклую, высохшую женщину, которая никуда уже не торопится. И тут в кокотовском мозгу мелькнула странная мысль: а если на минуту предположить, будто сидят они здесь в очереди не за лечением, а за бессмертием! Да-да, за бессмертием! Допустим, нашли вдруг такое волшебное лекарство, панацею, только не всем она по карману. О, что тут начнется! Конечно, смерть – сама по себе жуткая несправедливость, но пока она неизбежна для всех, это уравнивает, утешает – и можно смириться. Все там будем! А если не все? Мир разделится на две касты: бедные останутся смертными, а богатые купят себе вечность. У Абрамовича будут не только яхты и «Челси», он к тому же еще никогда не умрет! Ну уж нет! Начнется даже не классовая, а межвидовая схватка за право на бессмертие, которого, как обычно, на всех не хватит. И тогда неудачники объявят войну вечности, потребуют отмены бессмертия – ради справедливости и тленного равенства. И, конечно, победят, как уже победили однажды бессмертных эллинских богов, променяв их на щуплого распятого Христа.

Из кабинета вышел высокий желтый дед.

– Ну, что сказали? – встала ему навстречу старушка, судя по неуловимым приметам, не жена, а рано увядшая дочь.

– Доктор говорит: очень хорошие анализы! – клокоча мокротой, ответил старик. – Таких хороших еще не было!

Следом за стариком выглянула молодая медсестра в туго перетянутом белом халатике:

– Кокотов! – позвала она.

– Я! – удивленно откликнулся писатель, непривычный к тому, чтобы в его фамилии правильно ставили ударение.

– Зайдите! – пригласила девушка, глядя на него с особенным интересом.

Андрей Львович боязливо покосился на очередь, ожидая протестов, однако неудовольствие, и то неочевидное, выразил лишь пациент с дорогими часами. Остальные, казалось, наоборот, испытали чувство облегчения оттого, что переступят порог неизвестности чуть позже.

Шепталь был высок, лыс, подтянут и весел. Он и Оклякшин стояли у ширмы, отгораживавшей кушетку, и оба смотрели на вошедшего в кабинет с тем насмешливо-ободряющим выражением, какое, наверное, врачам выдают вместе с дипломом по окончании мединститута.

– Мой одноклассник! – чересчур радостно отрекомендовал Пашка.

– Не может быть! – воскликнул профессор и переглянулся с медсестрой, обращая ее внимание на утреннюю несвежесть заместителя главного врача по хозяйственной части.

Девушка в ответ закатила глаза, давая понять, что обнаружила факт нетрезвости начальства еще раньше. Дернув плечиком, она уселась за стол и разложила перед собой бланки.

– Писатель! – гордо добавил Оклякшин.

– Неужели? И что же вы пишете?

– Прозу.

– Это хорошо. А стихи еще кто-нибудь сочиняет?

– Сочиняет… – неуверенно ответил Кокотов.

– Ну, вы меня успокоили! Присаживайтесь! – Шепталь показал на смотровое кресло, напоминавшее зубоврачебное, надел себе на голову обруч с прикрепленным к нему зеркальным диском и включил лампу. – И где же у нас выросла бяка?

– В носу. Слева…

– Не волнуйтесь – найдем! – доктор расширил ноздрю с помощью инструмента, напоминающего по виду никелированные щипчики, и сквозь увеличительное стеклышко заглянул в писательский нос.

При этом лицо его приобрело то выражение, какое бывает у мастеров, исследующих сломавшуюся стиральную машину.

– Не бойтесь!

– Я не боюсь…

– Ну, и правильно! Тэк-с, тэк-с… Ага, вот она. Поня-атно! – Шепталь скосил глаза на Оклякшина и чуть отстранился, давая и ему возможность заглянуть в проблемное отверстие.

Пашка наклонился, нахмурился и тоже стал похож на специалиста по ремонту бытовой техники.

– Вижу-вижу… – обрадовался он.

Доктора озабоченно переглянулись, затем безмятежно заулыбались, а Оклякшин даже коротко хохотнул:

– Я-то уж думал…

– А что там? – подозрительно спросил Кокотов.

– Пока ничего серьезного… – ответил Шепталь, быстро осмотрел правую ноздрю, уши и заодно пощупал пациенту шею. – Но для спокойствия сделаем соскобчик и отправим в лабораторию. Любочка, дайте кюретку!

Медсестра подала ему блестящую стальную закорючку – и Кокотов вскрикнул от боли.

– Потерпите! Всё, всё! Вот ватка! Прижмите! Любочка, записывайте: первичный осмотр, консультация, анализ на гистологию… А что, Евтушенко теперь в самом деле в Америке живет?

– Да…

– Странно для русского поэта…

– А он вообще странный, – подхватила медсестра, внимательно глядя на писателя. – Его тут по телевизору показывали. Красный пиджак в синих розах и кепка с помпоном! Андрей Львович, сколько вам полных лет?

– 46…

– Надо же!

– А что?

– Хорошо выглядите. Адрес?

– Ярославское шоссе, дом 78, кв. 57.

– Телефон?

– Домашний?

– Лучше мобильный.

Диктуя номер, Кокотов с тревогой заметил, что врачи отошли к окну и тихо беседуют.

– Андрей Львович, сейчас с этими бумагами пойдете в кассу…

– Люб, не надо, дай сюда! – вмешался Пашка.

– Да-а? – девушка вопросительно поглядела на профессора и, только дождавшись его кивка, протянула заполненные бланки Оклякшину.

Когда одноклассники уходили, Шепталь крикнул вдогонку:

– Пал Григорич, ты когда мне кушетку заменишь?

– А что случилось?

– Расшаталась!

– Что ж вы на ней такое делаете? – Пашка подмигнул Кокотову.

– Как вам не стыдно! – воскликнула Люба, заливаясь краской заслуженного смущения. – Еще и при писателе!

– Испугались? Отобразит – тогда узнаете! Ладно, в начале месяца придет новая мебель, выберу вам самую крепкую!

– Ну, спасибо! – неловко засмеялся профессор.

Слушая эти пикантные препирательства, Андрей Львович почти совсем успокоился: ну не будут же они, в самом деле, так дурачиться в присутствии человека, у которого обнаружено что-то страшное! В коридоре, поймав на себе взгляды пациентов, дожидавшихся в очереди, автор «Любви на бильярде» все-таки не удержался и спросил беззаботным, но почему-то хриплым голосом:

– Ну и что у меня там?

– Ничего страшного.

– А зачем анализ?

– Врач, Андрюха, должен сначала исключить самое неприятное!

– А что самое неприятное?

– Самое неприятное – похмельный синдром. Может, по чуть-чуть?

– Нет. Не могу. Зачем тогда анализы?

– Анализы на всякий случай, чтобы ты успокоился!

– А сколько надо заплатить? – спросил писатель, чувствуя во рту медный привкус скаредности.

– Нисколько.

– Как это?

– У нас сейчас один банкирчик полный осмотр проходит. То да се. Я на него запишу, он и не заметит. Фирма платит. Капиталистический коммунизм. Понял?

– А когда будет результат?

– Дня через три-четыре. Я тебе позвоню.

– Спасибо…

– Пока не за что. Не переживай! Скорее всего это невус… – успокоил Оклякшин, глядя мимо одноклассника.

– Какой еще невус?

– Эпидермальный.

– Это что?

– Фигня по сравнению с мировой революцией! А я все-таки выпью…

15. Человек-для-жизни

Выйдя на улицу из больничного сумрака, Кокотов замер на ступеньках, ошеломленный яркой сентябрьской свежестью. Солнце выбралось наконец из кроны огромной липы и светило теперь беспрепятственно, в полную осеннюю силу. Черно-белый кот так же спал, вытянувшись, под деревом. А вот одинокой полоски с телефоном умельца, прерывающего беременность взглядом, уже не было – оборвали. Андрей Львович вынул из ноздри ватку и убедился в том, что сковырнутая «бяка» больше не кровит. В воротах он обогнал деда «с очень хорошими анализами». Тот, согнувшись, кашлял, клокоча и задыхаясь. Старушка-дочь терпеливо дожидалась, пока приступ закончится, и на ее лице застыла гримаса измученного сострадания.

Зато Кокотов чувствовал в сердце ту радостную беззаботность, какая овладевает нами, если неприятности, казавшиеся непоправимыми, рассеиваются благосклонным мановением судьбы. Единственное, что слегка омрачало настроение, так это непонятное слово «невус». С одной стороны, в нем брезжил смутный признак опасности, намек на неведомое, на «невесть что». С другой – просвечивало что-то пустяшно-легкомысленное, созвучное выражению: «А он и в ус не дует!» Чтобы уничтожить сомнения, автор «Жадной нежности» рванул по Мясницкой в «Библио-глобус» и, шагая к цели, почему-то сравнивал встречных молодых женщин с Натальей Павловной.

На углу переулка, где в советское время помещался известный всей Москве рыбный магазин, Андрей Львович вспомнил семейное предание о том, как в тетю Нину, сестру Светланы Егоровны, возмущенный продавец бросил селедку. Дело было так. Нина Егоровна от рожденья обладала двумя удивительными качествами. Она молниеносно считала в уме, никогда не ошибаясь и периодически посрамляя кассовые аппараты, частенько выдававшие неверную сумму. Окрестные кассирши панически боялись тетю Нину и, наверное, поэтому, подсчитывая стоимость ее покупок, часто ошибались, правда, всегда в свою пользу. А еще она на глазок могла определить массу взвешенного куска мяса, колбасы или сыра с точностью до десяти граммов, что бы там продавцы ни мудрили со своими гирьками. И вот однажды, отстояв длинную очередь за дефицитной атлантической сельдью пряного посола, Нина Егоровна достигла прилавка и начала выбирать себе конгениальную рыбку. Делала она это с такой неторопливой дотошностью, будто жила не при умеренном социализме, а в грядущей эре избыточного изобилия. Одна сельдь была отвергнута за отсутствие икры, вторая за подозрительно красный цвет глаз, третья за худосочность, четвертая за несвежесть жабр, пятая просто так – из неприязни… Под нарастающий ропот очереди тетя Нина наконец выбрала себе настоящую малосольную красавицу, которую продавец, огромный и не очень трезвый мужик, явно припас для себя.

– Четыреста семьдесят пять граммов! – объявил он с обидой и, вынув из-за уха карандашик, чиркнул циферки на серо-коричневой оберточной бумаге.

– Четыреста шестьдесят, – мягко уточнила Нина Егоровна.

– Четыреста семьдесят, – нехотя поправился прилавочник, сопя и делая вид, будто вглядывается в риски на шкале весов.

– Четыреста шестьдесят, – уже тверже повторила она.

– Четыреста шестьдесят пять, – зверея и нервно переставляя чугунные гири, как шахматные фигуры, согласился мужик.

Тетя Нина молча взяв селедку, прошагала к контрольным весам, стоявшим на специальной полочке под вымпелом «Образцовому торговому предприятию Москвы», положила рыбу на алюминиевую плоскость, дождалась, пока трепетная стрелка, пометавшись, застынет на окончательном делении, и торжественно, на весь магазин объявила:

– Четыреста шестьдесят! С бумагой.

Затем она презрительно вернула селедку продавцу и приказала:

– Заверните в два слоя! Я иду выбивать.

Но на полпути к кассе она услышала, как покупательское сообщество изумленно охнуло, и тут же почувствовала мокрый шлепок в спину. Это посрамленный продавец, забыв себя, швырнул ей вдогонку избранную сельдь – и на белом финском кримпленовом платье (тетя Нина собиралась в гости) навсегда отпечатался жирный рыбий силуэт. Был страшный скандал – с прибеганием директора, вызовом милиции, составлением протокола и уговорами забрать заявление. Пока успокаиваемый коллегами и покупателями прилавочник рыдал, мешая слезы с пряным рассолом, высокие стороны сошлись на следующем: тете Нине в качестве моральной компенсации выдается целая банка атлантической сельди, а расходы на реставрацию платья возмещает продавец. Кроме того, директор магазина звонит своему коллеге в ГУМ, где пострадавшая сможет купить себе в спецсекции любой новый наряд – импортный. На этом конфликт сочли исчерпанным. Но вот что удивительно: покупатели в основном поддержали не оскорбленную селедочным метанием тетю Нину, а нервного продавца, оправдывая его выходку несовершенством социалистической системы.

Через много-много лет, заболев, Нина Егоровна с точностью до копейки скалькулировала стоимость своих похорон, поминок и памятника. Умерла она в разгар гайдаровских реформ, и отложенных на сберкнижку денег хватило бы разве на похороны куклы в магазинной картонной коробке. И поминальный стол впору было накрывать, как в детстве, понарошку, когда салат резали из листиков подорожника вперемешку с одуванчиками. Памятник? А памятник оставалось соорудить из двух скрещенных прутиков, словно упавшему с балкона котенку.

Входя в «Библио-глобус» сквозь вороулавливающую пикалку, писатель поймал на себе приметливый взгляд охранника, кажется, заранее уверенного в том, что Андрей Львович пришел в магазин с обязательным намерением стибрить книжку. Зачем? Книг вокруг было чудовищно, противоестественно много – с пола до потолка. У нормального гражданина, взыскующего почитать, сразу возникало ощущение неодолимого, бессмысленного излишества. Вероятно, нечто подобное мучило Гулливера, когда он бесцельно бродил по бесполезным женским рельефам игривой великанши. А что же тогда говорить о человеке, сочиняющем книги! Он вообще похож на мальчика, который год мастерил самострел, выдумывая, выискивая, вытачивая нужные детали, и вдруг угодил прямо на склад готовой продукции оружейного завода.

Поздравляя себя с этими неожиданными сравнениями, Кокотов отыскал на первом этаже отдел «Медицина», нашел на полке толстый справочник, раскрыл на букве «Н», полистал и прочел: «Невусы, родимые пятна, – небольшие, обычно темные образования на коже…»

«Так это ж просто родинка!» – заликовал он и ощутил такую легкость, что простой ветерок мог унести его вдаль.

Усилием воли автор «Полыньи счастья» заставил себя вернуться в справочник: «…образования на коже, которые развиваются из вырабатывающих пигменты клеток кожи – меланоцитов. Родимые пятна локализуются практически на любых участках кожи, бывают разными по размеру, по форме, плоскими и возвышенными…»

«У меня, вероятно, возвышенный невус!» – подумал писатель и продолжил чтение:

«…Родимые пятна, которые имеют непривлекательный внешний вид или расположены в местах, где их раздражает одежда, могут быть удалены врачом с помощью скальпеля и местного анестезирующего средства. В основном, родимые пятна безопасны и не требуют удаления, однако некоторые из них напоминают злокачественную меланому. Их трудно бывает отличить…»

«Так вот чего они всполошились!» – догадался Андрей Львович и, не дочитав статью, поставил том на полку.

Повеселев, он отправился с проверкой в отдел любовных романов и на столике с табличкой «Рекомендуем!» еще издалека заметил две книжки Аннабель Ли – «Любовь на бильярде» и «Заблудившиеся в алькове». К последней была прикреплена желтая бумажка с надписью «Лучшие продажи августа». Но чувство законной гордости отравляла горечь вынужденного бескорыстия. Дело в том, что «Вандерфогель» принадлежал к тем многочисленным хитрым издательствам, у которых тираж в 5 тысяч экземпляров, однажды напечатанный, не кончается уже никогда. По этой причине аванс был и оставался единственной разновидностью финансового общения книгопёков с авторами. А Кокотов все свои авансы давно получил и потратил. Вздохнув, он по привычке проследовал к дальним стеллажам, где покетбуки стояли по алфавиту, и обнаружил на полке еще десяток пыльных сочинений Аннабель Ли:

«Кентавр желаний»

«Похититель поцелуев»

«Полынья счастья»

«Женщина как способ»

«Отдаться и умереть» в двух частях

«Бес наготы»

«Кандалы страсти»

«Преданные объятья»

«Знойное прощание»

«Плотью плоть поправ»

Из семнадцати книжек, написанных им для серии «Лабиринты страсти», в ассортименте отсутствовали: «Русалки в бикини», «Жадная нежность», «Роковая взаимность», «Сумерки экстаза» и еще один роман, название которого Андрей Львович, хоть убей, никак не мог вспомнить. Убеждая себя, что книжки успешно распроданы, а не сданы в уценку, он двинулся к выходу, но неожиданно снова задержался у столика с обложками, рекомендованными к чтению. Нестарая еще женщина с унылым лицом замужней брошенки листала «Заблудившихся в алькове», мучительно раздумывая, купить или нет. Автор затаил дыхание и стал следить за ней, делая вид, будто разглядывает новый роман Павлины Душковой «Тайна кантона Гларус».

«Город Женева расположен на берегу одноименного озера», – прочитал он первую фразу, заскрипел зубами, вскипел профессиональной яростью и подумал, что за такое начало писателя надо расстреливать на месте.

Покупательница крутила «Заблудившихся» так и эдак, листала, ставила на полку, брала снова, разглядывала цену и даже взвешивала на ладони, точно упаковку фарша. Наконец она тяжко вздохнула, словно совершая осознанную ошибку, и понесла книгу к кассе. У писателя, охваченного озорным жизнелюбием, вдруг мелькнула занятная мысль – догнать ее и сознаться в том, что Аннабель Ли – это он, Андрей Львович.

– А как ваша фамилия? – спросит озадаченная брошенка.

– Невус! – ответит Кокотов и рассмеется.

Но, конечно, ничего такого он не сделал: как обычно, не хватило смелости и озорства. Размышляя, почему ему всегда и во всем не достает храбрости, писатель поехал домой. Поднимаясь в лифте, автор «Знойного прощания» уже готовил сердце к трем возможным неприятностям. Первая: его обокрали. Вторая: в кране сорвало прокладку, и вода протекла на нижних соседей, людей столь буйно чувствительных к чужой жизнедеятельности, что жить им надо бы в шалаше посреди пустыни Гоби. Третья: произошла утечка газа, которую необходимо с помощью обоняния обнаружить до прикосновения к выключателю. Иначе… писатель, содрогаясь, представил себя живым визжащим факелом, выбрасывающимся из окна.

Однако все оказалось в порядке: воры в помещение не проникали, газом не пахло, протечки не случилось, правда, из крана слегка подкапывало – и три рыжих таракана, придя в раковину на водопой, пали от чудодейственного китайского порошка, предусмотрительно рассыпанного Андреем Львовичем перед отъездом. На столе стояла банка с «Мудрой обезьяной», а рядом лежало зарядное устройство – провод был аккуратно вмотан между двумя штырьками штепселя. Все правильно: он увлекся борьбой с домашними насекомыми и забыл про остальное. Изнемогшая «Моторола» была тут же включена в сеть.

А все-таки странно! Он отсутствовал дома несколько дней, а квартира показалась ему получужой, даже выражение маминого лица на фотографии вроде бы чуть-чуть изменилось, словно она осведомлена и осуждает влечение сына к Наталье Павловне.

Разыскивая на антресолях спортивную сумку, купленную для походов в тренажерный зал вместе с бесконечно самосовершенствовавшейся Вероникой, Кокотов вдруг подумал, что, наверное, можно сочинить рассказ о том, как умершая женщина, глядя со снимка на оставленного в живых мужа, участвует в его одинокой судьбе. Когда все в порядке, ему кажется: покойница чуть улыбается с фотографии. Если же у него неприятности, она будто бы хмурится. Всякий раз безутешный вдовец бросается к портрету, вынимает из рамки, тщательно осматривает, но не обнаруживает никаких подлинных изменений. Однажды он знакомится с новой женщиной, они начинают встречаться. Но после свиданий ему кажется, будто жена со снимка смотрит на него с ревнивым отчаяньем. Мужчина пытается списать все это на свою мнительность, бежит к врачу, но тот склонен видеть причину галлюцинаций во вдовствующем воздержании пациента. И вот новая подруга после долгих ухаживаний впервые остается у него на ночь. Охваченный лихорадкой телесной любознательности, он забывает обо всем, а главное – о том, что по правилам ритуальной деликатности портрет былой супруги в подобных случаях надо прятать, в крайнем случае – оборачивать лицом к стенке. Достигнув желательного и ощутив, как всегда бывает после, разочаровательный восторг, счастливец, отдышавшись, спохватывается и, босо шлепая по паркету, спешит убрать фотографию. Он ожидает, конечно, найти на лице усопшей следы презрения и брезгливости, но, приблизившись, обнаруживает невероятное: лица нет. Нет! Покойница отвернулась, и виден лишь ее затылок с тем неизъяснимым, ренуаровским завитком волос на стройной шее, который сводил его с ума в первые годы брака. Потрясенный, он хватается за сердце и умирает…

«А почему, собственно, умирает? – укорил себя Кокотов, найдя сумку и слезая со стула. – Вот уж так сразу и умирает! А про завиток здорово, про завиток надо куда-нибудь обязательно вставить…»

(Кстати, воспламеняющее колечко волос на шее он позаимствовал у своей первой жены. Эта каштановая виньетка на белой, нежной, почти еще детской коже так волновала юного Кокотова, что в минуты брачного партнерства он настаивал на таком телорасположении неопытной супруги, при котором завиток был ему тщательно виден. Однако Елена, воспитанная в строгой офицерской семье на лучших образцах деликатной советской киноклассики, усматривала в подобном позиционировании явное неуважение к себе как к женщине и личности, предпочитая встречаться с мужем в постели только лицом к лицу. На обидчивый вопрос, почему Кокотов с таким упорством всякий раз настаивает на реверсе, молодой супруг прямо ответить стеснялся и бормотал разные гуманитарные глупости.)

– И почему не признался? – горько вздохнул Андрей Львович. «Сказал бы про завиток, может, и не развелись бы!» – с поздним раскаянием подумал он, извлекая из гардероба нераспечатанные сорочки, добытые на распродаже еще вероломной Вероникой: голубую, фисташковую и черную.

После легкого приступа самоограничения автор «Беса наготы», учитывая наметившиеся отношения с Натальей Павловной, решил взять все три. Затем его мысли снова вернулись к сюжету будущего романа или повести.

…Итак, увидев вместо лица затылок, герой в ужасе бросается на постель и прячет лицо в теплой груди своей новой любви, а та, воспринимая это как искренний знак благодарности за первые успешные объятья, баюкает и гладит своего мужчину. Они не торопясь, со вкусом, дублируют обретенное счастье и затихают, обнявшись. А утром, проснувшись, он слышит: его новая подруга, издавая питательные звуки, хозяйничает на кухне. Остро доносится, окончательно пробуждая, запах свежезаваренного кофе с легким ароматом корицы. Он встает с мятого ложа и, стараясь не глядеть на портрет, смущенно ищет свои отброшенные вечор трусы, которые, как подсказывает даже небогатый опыт Кокотова, наутро могут оказаться иной раз черт знает где. Вдовец отыскивает пропажу и, одевшись, решается взглянуть на снимок. И что же? Ничего. Со снимка на него привычно смотрит покойная жена, ни единой черточкой не укоряя за случившееся. Ту т в комнату входит другая, она пышет счастьем ненапрасной ночи и отдергивает шторы, впуская в спальню массы света. Солнце ударяет в фотографию, и ему кажется, будто жена ласково улыбается, понимая и прощая…

Придумывая все это, писатель одновременно мысленно рассуждал, какой одеколон взять с собой: давний «Богарт», которого осталось на донышке, или новый, нераспечатанный «Москино», подаренный подлой Вероникой к 23-му февраля позапрошлого года. Испытав те же приступы скаредности, как и при выборе сорочек, но учтя возможность дальнейших свиданий с Обояровой, он предпочел все-таки нераспечатанный. Напоследок Андрей Львович решил усилиться новыми черными кроссовками, джинсами и свитером якобы от «Труссарди». Примеряя его перед зеркалом, автор «Роковой взаимности» решил, что концовка с прощающей улыбкой портрета простовата…

Ломая голову над другим финалом, он сложил вещи в спортивную сумку, не забыв чай и зарядное устройство, затем перекрыл газ, тщательно выключил все бытовые приборы и вдумчиво закрыл дверь, ущипнув себя для надежности за руку. Дальше путь его лежал в редакцию «Железного века», помещавшуюся на проспекте Мира, близ угловой «стекляшки», где когда-то располагалась «Книжная лавка журналиста». Он хотел получить наконец гонорар за «Гипсового трубача» и взять номер журнала с рассказом, чтобы подарить Наталье Павловне. Но денег ему, конечно, не дали, объяснив, что вся «наличка» ушла на лечение Мреева, который к тому же в больнице сорвался с катушек и выпил разбавленного медицинского спирта. Хорошо еще, его собутыльниками оказались реаниматоры, они же и откачали потом Федьку. В прошлый раз Кокотову тоже ничего не заплатили, так как содержимое редакционной кассы отдали инспектору, пришедшему закрывать «Железный век» за нарушение правил противопожарной безопасности.

«Глупая, глупая царская цензура, несчастный, несчастный советский Главлит! – подумал тогда Андрей Львович. – Сколько изощренных сил они потратили на борьбу со свободой слова, с хитроумным эзоповым языком, с аллегорической фигой в глубоком кармане отечественной словесности! Угрожали и награждали, льстили и стращали, вычеркивали и вписывали, взывали к здравому смыслу и отчизнолюбию… А надо было просто поручить это дело пожарным. И – баста!»

Выпросив два журнала с «Трубачом», Кокотов позвонил Жарынину и договорился о встрече. Затем, выйдя из редакции, заглянул в ближайший универсам и долго выбирал вино для своей бывшей пионерки, явно понимавшей толк в дорогом алкоголе. Надо было найти достойный напиток и в то же время не утратить финансовую самодостаточность, и без того весьма зыбкую. Бродя вдоль стеллажей, уставленных сотнями бутылок, он испытал примерно то же, что и два часа назад в «Библио-глобусе». Бутылок, как и книг, было унизительно много. Исследуя ломящиеся от выпивки полки, автор «Знойного прощания», вообразил безоблачное гедонистическое завтра, когда жизнь человека станет вечным праздником, а смыслом существования сделается дегустация всех сущих сортов алкоголя, производимого на планете. Как же обидно будет умирать, сознавая, что, например, тобой еще не испита водка «джух-джах», которую в Малой Азии отуреченные потомки мидян гонят из странных цветков молодила кровельного…

Неожиданно Андрей Львович обнаружил закуток, где в корзине, похожей на большое гнездо, в соломе, лежали навалом бутылки – точно яйца, снесенные спившиемся птеродактилем. Оказалось, это – бордо 2003 года, почему-то продававшееся вполцены, правда, при условии, если возьмешь две емкости в одни руки. Обрадованный писатель схватил пару бутылок, на бегу усилился перцовочкой, солеными огурчиками и, с ужасом глядя на часы, метнулся к кассе.

…Когда запыхавшийся Кокотов садился в «вольво», припаркованный у станции «Алексеевская», Жарынин посмотрел на него так, словно соавтор опоздал не на полчаса, а как минимум на несколько культурно-исторических эпох.

От Звездного бульвара началась страшная пробка. Если бы в такой неподвижной толпе скопились пешеходы, они давно бы переругались между собой, перетолкались, передрались, учинив кровавую «ходынку», на полдня взволновавшую мировую телевизионную общественность. Но сидя в автомобиле, даже в самом плохоньком, человек чувствует себя почти дома. Как если бы одна из комнат его квартиры имела удивительное свойство отделяться от общей жилплощади, увозя хозяина по делам или развлечениям, а потом могла, воротившись, снова аккуратно встраиваться именно в то самое место, которое предначертано ей планом БТИ.

Машины медленно двигались, лениво перебибикиваясь. Иногда из какого-нибудь автомобиля выскакивал опаздывающий водитель и, по-дозорному приложив ладонь ко лбу, с надеждой вглядывался в выхлопное марево, вспыхивавшее зеркальными бликами. Но пробка, казалось, была навсегда…

– Как анализы? Нашли что-нибудь? – участливо спросил Жарынин.

– Нет, кажется, все в порядке. Просто так, невус…

– Ага, невус… – понимая, кивнул режиссер с тем же выражением, с каким давеча консультировал Мохнача, жаловавшегося на боль в боку.

– Я взял перцовки, – с ленцой в голосе доложил Кокотов.

– Отлично. Я – тоже.

– Ну, а вы что делали?

– Искал деньги на картину.

– А как же мистер Шмакс?

– Мистер Шмакс? Жуткий грязнуля!

– В каком смысле?

– В таком, что он дает мне только два миллиона. Лет пять назад хватило бы одного. А теперь два – мало. Знаете, сколько берут за съемочный день наши звезды?

– Не знаю.

– И не знайте!

Писатель посмотрел в окно, они как раз проползали мимо того места, где прежде высились Рабочий и Колхозница – нержавеющая титаническая пара, слившаяся в оптимистическом порыве.

– Интересно, когда их отреставрируют? – вслух полюбопытствовал автор «Преданных объятий».

– А вы всерьез думаете, их убрали, чтобы отреставрировать? – удивился режиссер.

– Разве нет?

– Конечно нет. Рабочий и Колхозница в стране, занимающей третье место в мире по количеству миллиардеров, это… неформат.

– А что же тогда формат?

– Банкир и Проститутка. Думаю, их здесь и поставят.

– Вы серьезно?

– Абсолютно. А Рабочего и Колхозницу продадут музею Троцкого, в Мексику.

– Почему Троцкого?

– А потому, что извив стального шарфа Кохозницы удивительным образом напоминает профиль Льва Давидовича.

– Шутите?

– Какие шутки, если Сталин за этот извив кучу народу пересажал! Неужели не знаете?

– Н-нет…

– Бедная русская литература!

Сзади послышалось противное кряканье, и черный правительственный «мерседес» с мигалкой в сопровождении джипа, напоминающего броневик, бампером проложил себе дорогу сквозь пробку.

– Если когда-нибудь случится новая революция, а она обязательно случится, – задумчиво проговорил Жарынин, – начнется она с того, что однажды возмущенные водилы выволокут вот такого руководящего гуся из машины и прибьют монтировками. Не булыжник, заметьте, а монтировка – оружие офисного пролетариата! Ну, вы что-нибудь придумали?

– Даже… не знаю…

– Отлично! Рассказывайте!

– Сюжет еще сыроват…

– Я сырости не боюсь. Давайте!

– Ну, хорошо, – повиновался Кокотов. – Допустим, у человека… Назовем его Прохор…

– Прохором называть нельзя.

– Почему?

– По определению.

– А как? Иван?

– Пусть будет Иван.

– Итак, у Ивана умирает жена, молодая еще, красивая женщина.

– Отлично!

– Он безутешен.

– Бывает.

– В спальне висит большой фотографический портрет покойной.

– Портрет? – с тревогой переспросил режиссер.

– Да, портрет. А что вас смущает? – заволновался писатель.

– Нет, ничего, продолжайте!

– И вот Ивану начинает казаться, будто лицо на портрете живет: улыбается… грустит… надеется…

– А когда Ваня приводит в дом бабу, покойница скраивает такую рожу, что новая подружка падает в обморок. Так?

– Нет, не так.

– А как?

– Лицо на портрете отворачивается, – дрожащим голосом произнес автор дилогии «Отдаться и умереть», собираясь еще добавить про завиток, но, к счастью, вовремя передумал.

– Отворачивается? Вы знаете, что сказал бы по этому поводу Сен-Жон Перс?

– Нет, не знаю…

– А я знаю, но воздержусь, иначе мы поссоримся, и наш ненадежный творческий союз окончательно распадется, как СССР.

Некоторое время ехали молча, в тяжком взаимном неудовольствии. Когда миновали мост и оказались у кокотовского дома, Андрей Львович снова испытал сильное желание выскочить из машины, навсегда вычеркнув из своей жизни этого грубого, нахального, невесть что про себя вообразившего режиссеришку. Только мысль о предстоящей встрече с Натальей Павловной и оставленном ноутбуке удержала его от решительного шага.

– Ну ладно, не дуйтесь! – примирительно сказал Жарынин.

– Я не понимаю, чего вы от меня хотите? – сухо отозвался Кокотов.

– Я хочу снять фильм о расчисленном хаосе бытия.

– Кем расчисленном?

– Коллега, вы, может быть, еще и неверующий?

– А вы?

– Я сочувствующий.

– Кому?

– И тем, кто верит, и тем, кто не верит.

– А кому вы сочувствуете больше?

– Всем одинаково.

– Почему?

– Ну как вам сказать… Бог ведь или есть, или Его нет. Так?

– Так.

– Значит, получается: пятьдесят на пятьдесят.

– Да, действительно! – подивился писатель этой простой логике. – А что вы подразумеваете под расчисленным хаосом бытия?

– Даже не знаю, как объяснить. Я вам лучше расскажу одну историю…

16. Расчисленный хаос бытия

– Однажды, на износе Советской власти, как сказал бы наш великий гулагописец, я полетел на кинофестиваль в Ташкент с моей дипломной короткометражкой «Толпа». Фильм был необычный. Вообразите: центр Москвы в час пик, июль, толпа в движении. Сначала: ноги, ноги, ноги – женские, мужские, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. И так – три минуты. Потом: животы, животы, животы – мужские, стариковские, девичьи, женские, беременные, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. И так – еще три минуты. Затем: лица – мужские, стариковские, девичьи, женские, старушечьи, детские… Идут, идут, идут. Тоже три минуты. А потом глаза – мужские, женские, детские… Во весь экран! Смотрят, смотрят, смотрят. Тр и с половиной минуты. И – конец фильма! Как вам?

– Что-то есть! – кивнул Кокотов.

– А по-моему, ни хрена нет. Обычный вгиковский выпендреж. Но всем нравилось! Шептались: «Вы поняли, про что э т о? – Еще бы! – А ноги? Поняли, что означают ноги? – Конечно! За кого вы меня принимаете?»

– А что означали ноги? – спросил недогадливый писатель.

– Да ничего не означали! Просто Советская власть всем надоела. Но не в этом суть. За «Толпу», кстати, мне вручили серебряную хлопковую ветвь. Но это в конце, а в начале, на первом же банкете я загулял. Страшное, доложу вам, испытание для организма. Жара, водка – и обе по 40 градусов! А еще еда, еда, еда. Стоит только присесть от естественного изнеможения – тебе уже несут плов, думают: проголодался. И отказаться нельзя: Восток! Обидятся и зарежут потом где-нибудь в глинобитном переулке сапожным ножом. По ночам местный сценарист и диссидент Камал приобщал меня к тайнам среднеазиатского эротизма, свившего гнездо в женском общежитии строительно-монтажного управления № 2. Все девушки там были славянки, за исключением касимовской татарки Флюры, которая, разгорячась, билась в моих объятьях с таким неистовством, что в этот момент бдительные ташкентские сейсмологи, наученные жутким землетрясением 1966 года, с тревогой фиксировали опасные взлеты самописцев.

Та к прошла неделя. Выжил я только благодаря конкурсным просмотрам: днем отсыпался в прохладном кинозале под стрекот проектора, как на берегу журчащего арыка, набирался сил, а потом, на обсуждениях, не помня, конечно, ни хрена, говорил, что в показанных лентах заметно влияние Тарковского, удручает невыразительность положительных героев и неряшливый монтаж. Все со мной, разумеется, соглашались. Потом был прощальный банкет, похожий на последний раунд боксеров-тяжеловесов: сил больше нет, а бить, то есть – пить, надо! И вдруг буквально за три часа до самолета мой разум вынырнул из черной фестивальной пучины, и я вспомнил о том, что жена моя Маргарита Ефимовна строго-настрого приказала купить ей в Ташкенте афганскую дубленку. Сейчас, конечно, трудно понять, зачем тащить из Средней Азии в Москву теплую одежду, но то были благословенные времена гуманного советского дефицита…

– Почему же это гуманного? – вопросительно проворчал Кокотов.

– Потому что при Советской власти в дефиците были лишь некоторые товары, как тогда говорили, повышенного спроса. А сегодня в дефиците деньги. Следовательно, дефицитом стало то, что можно купить за деньги, значит абсолютно все! Эрго: мы живем в обществе тотального, бесчеловечного дефицита.

– Но ведь в магазинах все есть!

– В советских «Березках» тоже все было. Вы туда ходили?

– Нет, – сознался автор «Роковой взаимности».

– А я ходил…

– Вы?

– Я. М-да, заграница помогала! Но вернемся к дубленкам. Их привозили из Афганистана офицеры «ограниченного контингента», да еще «духи» по горным тропам контрабандой тоже кое-что подтаскивали. В Ташкенте они стоили вдвое дешевле, чем в московских комиссионках. И мы с Камалом прямо с банкета помчались на базар. Отравленный многодневным пьянством, мозг часто склонен к мрачным интерпретациям, и поэтому когда мы зашли в торговые ряды, где продавали дубленки, мне показалось, я очутился в захваченном врагами городе: по обеим сторонам улицы висели, покачиваясь, зверски умерщвленные жители. Усилием воли, подкрепленным глотком из взятой с собой бутылки, я вернулся к продажной действительности и после недолгих колебаний выбрал темно-коричневый расшитый восточными узорами и отороченный черной ламой тулупчик. А чтобы не ошибиться, накинул его на Камала, который размером был точь-в-точь как Маргарита Ефимовна. Мой восточный друг изящно запахнул полы, вильнул бедрами, изобразив лицом женщину, охваченную магазинным счастьем. У него, кстати, несмотря на Советскую власть, было две жены, одна законная, а вторая сокрытая под видом юной племянницы, приехавшей из кишлака, чтобы получить среднее техническое образование. В общем, я остался доволен и легко отсчитал четыреста пятьдесят рублей – деньги по тем временам немалые!

– Да уж! Я в школе получал сто семьдесят в месяц. И это вместе с классным руководством и проверкой тетрадей! Хорошо же вам в кино платили! – завистливо заметил Кокотов.

– Вы о чем? Какое кино? Я читал лекции, ставил факельные шествия, праздничные концерты к юбилеям предприятий и даже целых отраслей:

Цветет, шумит моя столица,
Растет за этажом этаж.
Светлеют новоселов лица:
«Спасибо, Мосглавспецмонтаж!»

– Минуточку, Дмитрий Антонович, насколько я помню, вы были чуть ли не диссидентом!

– А кто с этим спорит? Очередная загадка Советской власти: контроль над доходной идеологической халтурой держали именно диссиденты. Кто писал книжки для серии «Пламенные революционеры»? Окуджава, Давыдов да Аксенов. А вот чистку и мелкий ремонт обуви контролировали ассирийцы. Загадка! Но вы меня опять сбили с ритма. Не мешайте течению моего нарратива! Значит, хватаю я сверток с дубленкой, и мы с Камалом мчимся, опаздывая, в аэропорт, успевая, разумеется, заскочить к его другу-поэту, который по такому случаю накупил выпивки и зажарил на балконе своей городской квартиры барашка. Стремительно выпиваем за вечную дружбу русских и узбеков, за дубленку, за братьев Люмьеров, за Омара Хайяма, поэт начинает читать свои газели в переводе местного забулдыги-стихоплета:

Девушка плачет у ручейка:
Что-то не видно ее паренька…

И я отрубаюсь. Кстати, мне кажется, померкнувшее сознание мертвецки пьяного человека временно, – подчеркиваю, временно, – отлетает в тот же самый предвечный накопитель, куда прибывают и души тех, кто на самом деле умер. Та м они трутся друг о друга и горестно общаются. Только таким, пусть кратким, но невыразимо печальным соседством можно объяснить запредельную тоску, какую ощущаешь, очнувшись после жестокой попойки…

Когда сознание ко мне вернулось, я обнаружил себя в длинном темном кинозале: мягкое кресло, стрекот проектора, храп кинокритика в соседнем ряду… Вообразив, что уснул на конкурсном просмотре, я решил во время предстоящего обсуждения добавить к обычным трем претензиям еще и четвертую: чрезмерная цитатность – болезнь режиссерской молодежи. Только странное дело: никак не мог обнаружить экран. Ни впереди, ни сзади, ни сбоку… И только увидев стюардессу, по-матерински обходящую дремлющих пассажиров, догадался, что нахожусь в самолете. Просто мне прежде не доводилось летать на новом, недавно пущенном в серию широкофюзеляжном ИЛ-86. Отсюда моя забавная ошибка. Я вообразил счастливое лицо жены, примеривающей дубленку и, успокоенный, снова уснул…

Когда, шатаясь, я спускался по трапу в Москве, стюардесса догнала меня и с гримасой отвращения сунула замотанную тряпками серебряную хлопковую ветвь, а также большой сверток, перетянутый шпагатом. Из разорванной в нескольких местах оберточной бумаги торчали черные жесткие космы. Я почувствовал себя конкистадором, возвращающимся на родину с жезлом Великого инки и мотком трофейных индейских скальпов. Таксист с неохотой посадил меня в машину, а сверток, отворачиваясь, кинул в багажник. В машине мне стало хуже, пришлось усугубиться, достав из кармана фляжку с коньяком, которую дал в дорогу предусмотрительный Камал.

Утром я проснулся в собственной квартире, на «карантинном» диване. Дело в том, что во хмелю я брыкаюсь, могу громко спорить, скажем, с Лелюшем о философии кадра, но что самое неприятное – могу обсуждать с какой-нибудь давно отставленной любовницей актуальные аспекты практической чувственности. Чтобы сохранить наш брак, жена и придумала этот «карантинный» диван. Первое, что я почувствовал, вернувшись к трезвой реальности, – это жуткий запах, исходящий от распростертой на полу дубленки. В комнату вошла Маргарита Ефимовна с окончательным выражением лица, знакомым каждому пьющему мужу. Словами и очень приблизительно это выражение можно изъяснить так: «Ну и какая еще дура с тобой после всего этого станет жить?» Кстати, окончательность выражения совершенно не зависит от степени совершенного спьяну злодейства. Ты мог вчера: попросту обозвать жену мороженой курицей, а мог и непоправимо сознаться в том, что у тебя есть вторая семья с тремя детьми.

– Ну, как тебе дубленка? – весело спросил я, вспоминая, что же натворил в беспамятстве. – Размер угадал?

– Размер? – Жена горько усмехнулась. – Угада-ал…

– А что не так? – уточнил я с недобрым предчувствием.

– И ты еще спрашиваешь?

– Спрашиваю…

– Ты разве не чувствуешь запах?

– Выветрится, – успокоил я и вспотел от облегчения.

– Сомневаюсь… Но не это главное.

– А что?

– Кожа совсем не выделана.

– Ты преувеличиваешь! Ты вообще всегда и всем недовольна! – на меня начала накатывать похмельная ярость.

– Возможно, – кивнула Маргарита Ефимовна, подняла дубленку и поставила ее на пол. – Видишь?

– Вижу…

Мой подарок твердо стоял на паркете, прихотливо сложившись в странное шкурное сооружение, напоминающее вигвам.

– Но и это не все!

– Что ж еще?

– Она, она… – прошептала жена, всхлипнув, – она с застежками на мужскую сторону… – и заплакала.

– Не может быть! – воскликнул я, понимая, что как раз очень даже может, ведь мерил-то я проклятую козлиную шкуру на пьяного Камала.

– Выброшенные деньги, – вздохнула Маргарита Ефимовна.

– Не волнуйся, деньги я верну!

– Ну конечно, так я и поверила…

Но я-то знал, что говорю! Одно время мне пришлось подрабатывать, читая лекции о современном советском синематографе в Новороссийске.

– А почему так далеко?

– Да не в городе, а в кинотеатре «Новороссийск». Помните, был такой на Земляном валу?

– Конечно. Та м сейчас бизнес-центр.

– Вот именно! А я в ту пору, как вам докладывал, водил дружбу с Гришкой Пургачом, перезнакомился с кучей знаменитых актеров, актрис и режиссеров, знал все их тайны. Лекции мои были кратки и не претендовали на концептуальность. Главное – ответы на вопросы: кто на ком женат, кто с кем развелся, кто из звезд пьет как сапожник, а кто уже завязал или уехал за бугор, как Савка Крамаров. И вот однажды ко мне подошла миниатюрная брюнетка с легким пушком на верхней губе, свидетельствующим о скрытом темпераменте. Непонятно, правда, что несчастные дамы делают с этим темпераментом, когда после сорока пушок превращается в мушкетерские усы?

– Скажите, а правда, что Баталов женат на циркачке? – спросила она с волнительным придыханием.

– Да, это так, – ответил я с лекторской солидностью. – Она цирковая наездница и цыганка. А зовут ее Гитана…

– Гитана! – ахнула брюнетка, сверкнув черными глазами.

– А вас как зовут?

– Зоя… Игоревна…

– Зоя Игоревна, я заметил, вы не в первый раз на моей лекции?

– Да… Я тут работаю, через дорогу, в «комке»… старшим товароведом.

– Где она работает? – не понял Кокотов.

– «Комок» – это комиссионный магазин, – объяснил Жарынин соавтору и снова обратился к Зое Игоревне. – А вы когда-нибудь бывали в Доме кино?

– Никогда.

– Я вас как-нибудь приглашу.

– Вы тоже к нам приходите, если что…

Я стал наведываться – и немного приоделся. Мы подружились, я за ней ухаживал, но сорвал всего несколько полутоварищеских поцелуев: Зоя, увы, оказалась из порядочных женщин, изменяющих мужу только по любви. Как-то раз я повел ее в Дом кино на закрытый показ фильма «Однажды в Америке», причем на мне был роскошный темно-синий блейзер, который она же мне по-дружески попридержала. Тогда ведь с импортом трудно было, за одной привезенной из «загранки» модной шмоткой очередь выстраивалась. Поднимаясь по лестнице, я глянул на себя в огромное зеркало: мне навстречу шел стройный загорелый джентльмен с ранней интеллектуальной лысиной и серебристыми висками, как у Николсона. Зоя тоже смотрела на меня в тот вечер особенными глазами. Знаете, для того чтобы в женском сердце вместо теплого снисхождения вспыхнула страсть, иной раз достаточно мелочи – изящно повязанного галстука, удачной шутки, оригинального подарка, нового пиджака… А то обстоятельство, что блейзер мне отвесила именно она, сыграло, представьте, роль пускового механизма. Я стал почти мужем, заботливо обуваемым и одеваемым.

Во время знаменитого эпизода, когда Лапша в исполнении Де Ниро насилует в такси боготворимую девушку, испуганная товароведка в темноте прижалась ко мне, и я, успокаивая, погладил ее по волосам. По дороге домой она все твердила, что «такие неприличные вещи» показывать на экране, а тем более смотреть вообще нельзя! Я проводил ее до подъезда, Зоя поблагодарила меня за культурный вечер и смущенно промолвила, что с удовольствием пригласила бы к себе на чай, но там, в квартире, ее ждут сын-школьник и муж-доцент, уверенные, будто она допоздна задержалась в магазине, заканчивая квартальный отчет.

– Ничего не поделаешь… – вздохнул я, и мы стали любовниками в лифте.

– Врете, врете, врете! – взорвался, не выдержав, автор романа «Женщина как способ».

– Почему? – оторопел Жарынин и даже ударил по тормозам, едва не создав аварийную ситуацию на трассе.

– Потому что получается… получается, что каждую встреченную женщину вы обязательно укладываете в постель!

– Ну не каждую, коллега, далеко не каждую! Что же касается Зои, тут вы правы: потом, изредка, если моя жена уезжала в командировку, она заглядывала ко мне, чтобы взбодриться от торговой рутины.

– Врете, врете, врете!

– Нет, в таком оголодавшем состоянии вам ни в коем случае нельзя ухаживать за Натальей Павловной. Учтите, только легкая пресыщенность делает мужчину интересным.

– Не ваше дело!

– Андрей Львович, вспомните завет Сен-Жон Перса: воздержание – прямой путь к человеконенавистничеству!

– Пошли вы к черту!

– Я подумаю, как вам помочь!

– Не нуждаюсь. Рассказывайте дальше!

– Про Зою и наш роман?

– Нет, про дубленку.

– Ладно… В общем, эту злополучную козлиную шкуру я отнес в «комок». Несмотря на эксклюзивное ко мне отношение, Зоя пришла в ужас и долго, надев нитяные перчатки, поминутно отворачиваясь, чтобы схватить свежего воздуха, ворочала мою зловонную покупку, напоминая патологоанатома, роющегося в мумифицированном трупе. Я собирался уже, махнув рукой, взять эту смрадную дрянь и выбросить где-нибудь за городом, но моя подруга, закончив идентификацию, посмотрела на меня долгим любящим взглядом, вздохнула и сказала:

– Ладно, оставь! Попробую что-то сделать…

– Неужели купят? – засомневался я.

– Но ведь ты же купил! – с экзистенциальной грустью, свойственной труженикам прилавка, ответила она. – Сколько, кстати, это стоило?

– Четыреста пятьдесят.

– Сколько?! Боже! Ну, хорошо… Поставлю пятьсот пятьдесят. На руки, если удастся, получишь четыреста сорок.

– А может, лучше сразу снизить цену?

– Это мы всегда успеем. Если будет стоить очень дешево, начнут искать недостатки. И найдут…

– У нее застежки на мужскую сторону, – на всякий случай напомнил я.

– Знаю! – самоотверженно прошептала моя возлюбленная: два дня назад она призналась, что ради меня готова уйти от мужа-доцента.

Для начала Зоя обработала дубленку импортным дезодорантом, угробив целый баллончик, в результате шкура уже не воняла козлом, зато исходила трупным запахом.

– Звони! Буду ждать… – попросила она на прощанье.

Не знаю, что она имела в виду: то ли участь выставленной на торжище гиблой дубленки, то ли мой отклик на ее готовность оставить супруга… Но так или иначе, а наши отношения с того момента постепенно пошли на убыль. Мне было неловко лишний раз звонить ей в «комок», ведь Зоя могла подумать, я лишь делаю вид, будто хочу услышать ее нежный голос, а на самом деле интересуюсь, не продалась ли, наконец, моя отделанная ламой вонючка. Моя подруга все чаще под разными предлогами стала отказываться от интимных свиданий, потому что при встрече, наскоро, как приветствиями, обменявшись оргазмами, мы, сами того не желая, начинали обсуждать туманные перспективы реализации сыромятного чудовища, произведенного горными моджахедами. А ведь прежде, подобно всем влюбленным, утомясь, мы подолгу нежились, искренне удивлялись тому, что на огромной планете, где бессмысленно шныряют туда-сюда миллиарды мужчин и женщин, мы, два сердца, измученных брачным одиночеством, нашли друг друга. Зоя, неплохой математик, начинала вычислять вероятность нашей встречи… Кокотов, вы хоть представляете, насколько ничтожна эта вероятность?

– Нет… – сознался писатель.

– Вам лучше не знать. Разве это не чудо, что два человека, еще вчера не знавшие о существовании друг друга, оказываются столь близки, что стыдно подумать…

– А что же дубленка? – поинтересовался автор «Знойного прощания».

– Эх вы!

…Прошел почти год, а шкуру никто так и не купил. За это время мы окончательно охладели друг к другу, и судьба дубленки, пожалуй, – единственное, что продолжало нас связывать. Мы перезванивались. Я успел страстно влюбиться в длинноногую студентку ВГИКа… Ничего, что я об этом рассказываю?

– Рассказывайте! Я скоро уже привыкну…

– Спасибо, коллега! Зоя, в свою очередь, серьезно увлеклась молодым милиционером, дежурившим в стеклянной будке на перекрестке Земляного вала и Старой Басманной, прямо напротив «комка» и забегавшим иной раз по-соседски в магазинный туалет. Однажды он для удобства вынул из кобуры табельного «макарова», положил на сливной бачок да и забыл, совершив тем самым тяжкое должностное преступление. Пистолет нашла Зоя и убрала от греха в сейф. Через полчаса примчался белый, будто кафель в операционной, постовой, и в тот момент, когда моя бывшая подруга со снисходительной улыбкой возвращала ему оружие, малолетний хулиган Купидон поразил их из своей рогатки. В результате Зоя все-таки бросила мужа-доцента, а милиционер – жену-штукатурщицу.

Я уже стал забывать про дубленку, да и Маргарита Ефимовна больше не спрашивала, махнув рукой и навсегда вычеркнув 450 рублей из семейного бюджета. Вдруг, как сейчас помню, 6 марта, звонит Зоя и севшим от волнения голосом сообщает: «Дима, приезжай! Купили!» Я помчался в «комок» как сумасшедший. Мне нужны были деньги: у студентки ВГИКА оказалось какое-то нездоровое, прямо-таки сорочье влечение к блестящим изделиям из драгоценных металлов, а я уже вступал в тот возраст, когда одним блеском глаз юницу не взять. Но еще больше мне хотелось узнать, как же все это произошло и кто именно купил мое козлиное горе?

Зоя ждала меня на пороге магазина, показательно светясь тем новым женским счастьем, какое так любят напускать на себя дамы при встрече с бывшими любовниками, даже если расстались спокойно и по взаимности. Я вручил ей огромный букет роз, купленный по дороге, она мне – 440 рублей. И все подробно рассказала. Оказалось, покупателей тоже было двое. Мужики, по виду командированные и пьяные в стельку, опаздывали на Ярославский вокзал к поезду. Один, едва ворочая языком, объяснил, что жена просила купить в Москве афганскую дубленку, отделанную ламой и обязательно с вышивкой.

– Даже и не знаю… – покачала головой опытная Зоя. – Есть у меня одна. Но ее уже отвесили…

– Не обидим! – пообещали командированные, поддерживая друг друга, чтобы не упасть.

И она, отворачивая лицо, принесла им мою злополучную шкуру. Но мужики, которые, очевидно, пили все что можно и закусывали чем попало, запаха даже не почуяли.

Их беспокоило другое – размер. Покупающий пьяный внимательно посмотрел на Зою и покачал головой:

– Не-е… моя крупней… Мерь! – приказал он другу.

Сопровождающий пьяный, не сразу найдя рукава, надел дубленку.

– Размер правильный, – кивнул покупающий пьяный. – И вышивка приятная. Моей понравится. А вот лама что-то хилая…

– Совсем даже не хилая, – мягко возразила Зоя. – Просто свалялась. Расчешется!

– Нормальная лама! – подтвердил сопровождающий пьяный. – Расчешется.

– А ну застегнись! – бдительно приказал покупающий пьяный. – Знаю я этих душманов! У них всегда петель для пуговиц не хватает!

Зоя похолодела, понимая, что сейчас произойдет, ведь дубленка-то застегивается на мужскую сторону. Несколько раз, сбиваясь и начиная сначала, командированные пересчитывали сначала пуговицы, потом – петли. Как ни странно – сошлось.

– Чувствуешь, пахнет? – втянул воздух сопровождающий пьяный.

– Еще бы! Натуральная! Моей понравится. Синтетика пахнет галошами.

– Сколько стоит?

– Пятьсот пятьдесят.

– Бери, не думай! – посоветовал сопровождающий пьяный.

– З-заверните!

– Но ее отвесили! – запротестовала Зоя.

– Не об-бидим!

Расплатившись, пьяные схватили сверток и, налетая на вешалки, умчались к поезду.

– Не обидели? – спросил я.

– Нет, не обидели… – ответила она и посмотрела на меня так, что сразу стало ясно: с милиционером у нее скоро закончится.

Но два раза войти в одну и ту же женщину, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, невозможно! Вот что такое, дорогой мой Андрей Львович, расчисленный хаос бытия! Об этом я хочу снять кино. А вы мне все какой-то «Портрет Дориана Грея» для бедных подсовываете!

– Ничего я вам не подсовываю!

– Нет, подсовываете! Поэтому думайте, думайте и еще раз думайте!

– А Зоя? – после некоторого молчания спросил автор «Знойного прощания».

– Что – Зоя?

– Ну как у нее сложилось?

– Не знаю. Я еще не настолько стар, коллега, чтобы интересоваться дальнейшей судьбой моих прошлых женщин! – мрачно ответил Жарынин и пошел на рискованный обгон огромной фуры, нагло прущей в левом ряду.

Увлеченный рассказом соавтора, Кокотов даже не заметил, что пробка давно рассосалась, и они уже проскочили указатель на «Правду».

17. Японский рододендрон

Когда подъезжали к Дому ветеранов, Андрей Львович бросил ищущий взгляд на стоянку, и сердце его, похолодев, сжалось, точно мошонка на морозе. Красного «крайслеренка» Натальи Павловны не было.

«Вот мы и продолжили наши роскошные беседы!» – мысленно заскулил автор «Кандалов страсти» и, злея, вспомнил, как грубо беспардонный Жарынин прервал его вчерашнее свидание с Обояровой, такой ласковой и многообещающе доверчивой.

Кокотов повернулся к режиссеру, чтобы в отместку резко выразить ему какую-нибудь еще не сформулированную гадость, и обнаружил, что тот, подавшись вперед, внимательно разглядывает через лобовое стекло вислоусого незнакомца в украинской рубахе-вышиванке. Приезжий стоял, выкатив на балюстраду живот, и щурился на закатное солнышко. Было ему за пятьдесят, о чем свидетельствовали седые немытые космы, какие обычно позволяют себе только бомжи да еще самый авангард творческой интеллигенции.

– Андрюха?! – вдруг завопил Жарынин, выскочил из машины и пошел на «незалежника», широко раскинув руки, точно строитель светлого будущего с советского плаката.

– От дывысь! – весело отозвался малоросс, и еле поспевая за своим животом, бросился по ступенькам вниз.

Наблюдательный писатель успел заметить на нем просторные джинсы, напоминающие козацкие шаровары и «жовто-блакитные» кроссовки. Встретившись, почти столкнувшись, режиссер с незнакомцем обнялись и, радостно причитая про годы-зимы, стали обхлопывать друг друга, проверяя, все ли части тела на месте.

– Дмитро!

– Андрюха! Ну, ты и размордел!

– А як же? Москали теперь наше сало не едят, нам больше достаеться!

Кокотов, изнуренный отсутствием Натальи Павловны, нехотя вылез из «вольво» и смотрел на счастливую встречу друзей с трудно дающимся умилением.

– Андрюха, знакомься – мой соавтор Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы!

– Здоровэньки булы, тезка! – «незалежник» крепко пожал руку автора «Сумерек экстаза».

– А это мой однокурсник Андрей Розенблюм. Мы вместе во ВГИКе учились…

– Ни-и! – посерьезнев, качнул головой поседелый кинематографист. – Зараз Андрiй Розенблюменко.

– А что так?

– Так надо!

– Ты это серьезно?

– А як же? Незалежность – это тебе, Дмитро, не вареники с вишней.

– М-да… А к нам-то зачем?

– Во-первых, приехали батьку Пасюкевича, нашего кобзаря, проведать. Он же у нас национальный герой! Все вот ждем, когда можно будет прах его на родину перевезти. Во-вторых, надо забрать скамейку, на якой Довженко сидел. Предоплату год как со Львова перечислили. Беспокоятся. А главное – гроши буду просить на кино…

– У кого же?

– У вашего министра культуры.

«Странно…» – подумал Андрей Львович.

После краха «Поцелуя черного дракона» и скандального разрыва с фондом Сэроса он вымаливал у минкульта скромный грант, чтобы написать продолжение своей нашумевшей в перестройку повести про школьников, объявивших бойкот педагогу. По замыслу, старшеклассники в конце концов примиряются с учителем и начинают вместе разыскивать останки бойцов Красной Армии, разбросанные в чащобах дальнего Подмосковья. Мыслишка подзаработать на патриотическом воспитании разболтавшейся молодежи казалась ему весьма заманчивой. Однако из министерства ответили, что на такие глупости денег у них нет. Собственно, этот отказ и превратил со временем перспективного прозаика Кокотова в плодовитую, как дрозофила, Аннабель Ли. А вот пьянице и развратнику Федьке Мрееву, попросившему у минкульта на издание сборника статей «Матушка п…а. Вагинальный дискурс в русской поэзии», денег дали мгновенно, не пикнув.

– А про что кино-то? – полюбопытствовал Жарынин.

– Про Конотоп! – гордо доложил Андрiй, – як мы вашу дворянскую конницу порубали да в болотах потопили! – добавил он и махнул рукой, снося кому-то с плеч голову. – Скоро юбилей. Сначала я, конечно, хотел про Голодомор снять, но, сам знаешь, жуткая конкуренция! Это ж чистый «Оскар»! Якорибский, бисов сын, перехватил…

– Пашка Якорибский?

– Павло, – поправил Андрiй.

– Сомневаюсь я, что денег тебе дадут! – покачал головой режиссер.

– Ни трошки не сомневайся! – Розенблюменко снисходительно хлопнул однокашника по плечу. – Дадут! Одно дело делаем.

– Какое дело? – не удержался Кокотов.

– Боремся с проклятым имперским прошлым! Ты-то, Дмитро, как? Рассказывай! Ты ж после «Плавней» совсем пропал. Говорили, тебя посадили, а потом в Америку отпустили. Я весь Брайтон-бич обшукал. Никто тебя там не видел. А ты, чертяка, здесь! Що працюэше?

– Вот сценарий с Андреем Львовичем пишем.

– А гроши кто дает?

– Немцы.

– Нимци? – ревниво насторожился незалежник. – Сценарий случайно не про Холокост?

– Нет, у нас кино про жизнь.

– И то дило! Слухай, пидемо до мене, побалакаем, выпьем горилки, закусим сальцем. Что сказал Сен-Жон Перс о сале? Не забыл?

– А як же! – засмеялся Жарынин. – Ничего не сказал, потому как онемел от восторга, когда попробовал!

– Помнишь, помнишь чертяка! – заржал Розенблюменко и снова обнял друга. – Ты в яком номере?

– В люксе.

– Вот, всегда вам, москалям, усе саме гарне!

Те м временем из-за куртины показался рослый парубок – тоже вислоусый и остриженный в кружок, как кузнец Вакула. Он бережно вел под руку, приноравливаясь к старческому шарканью, любимого ученика профессора Грушевского. Пасюкевич был одет в ветхий нерусский мундир и фуражку наподобие той, что носил незабвенный Йозеф Швейк. На побитом молью рукаве можно было разглядеть выцветший шеврон с трехкоронным галицийским львом. Кобзарь что-то рассказывал, вдохновенно тряся головой, а молодой сподвижник внимал ему с мемориальным благоговением.

– Микола Пержхайло… – кивнул на парубка Розенблюменко. – Со мной приехал. Талант! Из Ужгорода. Он у меня в сериале молодого Мазепу играл.

– Это когда гетмана без штанов к жеребцу привязали и в чистое поле пустили? – намекая на известный исторический факт, усмехнулся Жарынин.

– То москальски враки. Ты лучше, Дмитро, вспомни, как ваши Ванька Грозный да Петька Первый гомосечили! – грустно возразил Розенблюменко и, махнув рукой, крикнул: – Микола, поди сюды, я тут приятеля зустрив, пишли з нами – жахнемо!

– Нэ можу! Батько Пасюкевич розказуе, як вин у Карувському лиси з москалямы бывся. Ты йды, я пизнише буду… – густым драматическим басом откликнулся «молодой Мазепа».

– Ладно, хлопцы, пийшли до хаты! За встречу надо терминово выпить! – Розенблюменко одной рукой обнял Жарынина, а другой Кокотова.

– Нет-нет… – помотал головой писатель, высвобождаясь. – Мне нельзя, мне надо над сценарием думать…

– Правильно! – похвалил режиссер. – Идите и думайте!

Однокашники скрылись за колоннами, и автор «Кандалов страсти», который на самом деле не мог уже думать ни о чем, кроме Натальи Павловны, пошел бродить по окрестностям. Было еще светло, но солнце, краснея, неотвратимо оседало к горизонту. Деревья по-вечернему осунулись и едва роптали бронзовеющими кронами. Осенние листья за спиной падали с шорохом крадущегося злоумышленника, и мнительный писатель несколько раз даже осторожно оглядывался на всякий случай. Вдоль дорожки тянулись высокие заросли поседевшего иван-чая, попадались ювелирные снопы золотарника да мелькали в осенней траве голубые звездочки цикория. Вода в прудах потемнела и остановилась, лишь иногда на середине тяжело плескалась рыба, и круги добегали по глади до прибрежной осоки, где лягушки пробовали свои скрипучие голоса для ночного концерта, может быть, последнего в этом сезоне.

Андрей Львович вошел под сень парка, и ему показалось, будто сразу наступили сумерки. Черные колонны лип уходили вверх, поднимаясь из папоротника, похожего в лесной полутьме на птиц, вскинувших большие перистые крылья. На подгнивших стволах росли, плотно сбившись, огромные желтые чешуйчатые грибы. Вдоль крапчатой асфальтовой дорожки стояли высокие, в человеческий рост, скелеты высохшего борщевика. Изредка, пробив кроны деревьев, в глаза ударял ярко-рыжий луч уходящего светила.

На тоскующего Кокотова вдруг снизошла давно забытая, оставленная там, в литературной молодости, сладко-тягучая, томительная тревога – верная примета нарождающегося стиха, такая же верная, как тошнота при беременности. Слова, до этого бесцельно блуждавшие в праздном мозгу, вдруг стали сами собой, подобно стальным опилкам под действием магнита, собираться в рифмованные комочки смысла:

От жизни, может быть, осталась треть…
А ведь со мной еще такого не было!
Я думал, «от разлуки умереть» —
Всего лишь безобидная гипербола…
И вот, лесной не видя красоты,
Скитаюсь и мечтою сердце тешу я,
Что из кустов навстречу выйдешь ты,
Как самая изысканная лешая…

Неожиданное сравнение Натальи Павловны с самкой лешего, внезапно пришедшее в голову и даже поначалу вызвавшее у него прилив гордости за свои поэтические пороховницы, позже, после ответственных размышлений, было отвергнуто Кокотовым, как слишком рискованное. Он даже представил себе бывшую пионерку, густо обросшую шерстью, точно неуловимый гоминид «йети». Нет, не пойдет!

Так, в творческих муках, он добрел до грота, сложенного из гладышей еще во времена железнорукого штабс-капитана Куровского. Камни давно обомшели, меж ними выбивалась травка, а наверху росла раскидистая березка. Из медной трубки, вмурованной в кладку, журча, падала в бетонный вазон скрученная струйка. Автор «Нежной жажды» подставил сложенные ладони и напился – вода оказалось отличная, с кислинкой и железистым привкусом, она даже слегка покалывала язык, будто газированная.

Прислонясь спиной к холодной и бугристой стене грота, невольник стиха попытался все-таки переделать концовку, но вышло еще рискованнее:

И вот, лесной не видя красоты,
Мечтаю, как тебя позвал бы в жены я.
И грежу, что навстречу выйдешь ты —
Из чащи, как богиня, обнаженная…

Новый вариант к тому же совсем не соответствовал действительности: увлекаясь Обояровой, Кокотов о браке покуда не помышлял. Эти матримониальные намерения ворвались в стих явно в результате поиска концевого созвучия к слову «обнаженная». И совсем уж неприличным выглядело очевидное влияние Бездынько с его составными рифмами, которым жутко завидовали Асеев и Маяковский, возможно, именно из-за этого застрелившийся.

Андрей Львович напружил слабеющее вдохновение, пытаясь вновь пересочинить последние строки, но не успел: в лесу послышались голоса.

Однако из кустов показалась не «самая изысканная лешая», а стайка знакомых насельников: вдова внебрачного сына Блока, архитектор Пустохин, акын Джангулов, русская народная певица Воронкова и Ящик под ручку со Златой Воскобойниковой шли к источнику, неся в руках пустые пластиковые бутылки. По предписанию врача, перед каждым приемом пищи они обязательно пили целебную ипокренинскую воду, чем и объяснялось изрядное здоровье стариков, несмотря на неуклонно убывающее питание. Угнетенное душевное состояние и очевидная творческая неудача превратили одну только мысль о возможной встрече с жизнецепкими пенсионерами в невыносимое страдание, и бывший поэт, незаметно выскользнув из-под каменной сени, по короткой тропинке, самочинно протоптанной наискосок от асфальта, воротился в Дом ветеранов.

Подходя к колоннаде, Кокотов снова бросил почти безнадежный взор на стоянку, но увидал лишь многочисленное семейство Огуревичей. Закончив очередное занятие в школе «Путь к Сверхразуму», чада и домочадцы шумно грузились в микроавтобус, чтобы ехать домой – в соседний суперпоселок Трансгаза, где года четыре назад директор выстроил себе трехэтажный коттедж. Посадкой руководила Зоя Афанасьевна, зычно покрикивая, она с раздражением поглядывала на дверь Дома ветеранов. Причина ее неудовольствия стала понятна, когда автор «Роковой взаимности» столкнулся в холле с Аркадием Петровичем, напоминавшим полярника, которому очень не хочется выходить из тепла в ледяное ненастье, но долг, как говорится, зовет. Обрадовавшись отсрочке, он бросился к писателю:

– Ну что? Как вы съездили?

– Появилась некоторая надежда, – уклончиво сообщил Кокотов.

– Слава богу, я так волнуюсь, так волнуюсь… Если суд отклонит нашу жалобу, все рухнет!

– А может, просто заглянуть в торсионные поля и узнать?

– Заглядывали. Та м информационный провал. Знаете, что это означает?

– Нет.

– Это означает, что будущее еще не сформировано, и мы находимся в точке бифуркации, исход процесса равновероятен. Хоть бы Меделянский вернулся! У него есть выход на Верховный суд, на очень большого человека, который много лет коллекционирует «змеюриков»…

С улицы, бухнув вековой дверью, вбежал сын Прохор:

– Папа, мама сердится! Она сказала, ты напрасно тянешь резину, твоя Лапузина опять где-то шляется!

– Какая Лапузина, при чем тут Лапузина? Ты видишь, мы разговариваем с Андреем Львовичем, – испугался директор, и его мускулистые, как у саксофониста, щеки задергались.

– Вижу, – кивнул проницательный отрок. – У Андрея Львовича, как и у тебя, либидоидная аура тоже значительно угнетена…

– Почему вы так решили? – поежился автор «Беса наготы».

– Потому что она фиолетового цвета. Вы зря не хотите заняться своими энергетическими глистами! – ответил Прохор и увел покорившегося отца в семью.

Подавив в себе ревнивую неприязнь к этому торсионному проходимцу, Кокотов побрел в столовую. Честно говоря, есть ему не хотелось, но теперь тоска гнала прозаика к людям. Сердечно поздоровавшись с Яном Казимировичем, он, чтобы заглушить душевную муку, попросил любимого фельетониста Сталина немедленно продолжить рассказ о судьбе его братьев. Взволнованный столь невиданным вниманием, Болтянский порозовел от удовольствия, подарил благодарному слушателю нераспечатанную пачку морской капусты и завел свою родовую сагу.

– Итак, вообразите, Андрей Львович, приезжает мой брат Станислав в революционный Петроград и сразу же, наивная провинциальная душа, выполняя наказ покойного батюшки, всех встречных и поперечных начинает расспрашивать, как пройти к товарищу Троцкому. «Бывшие» в меховых пальто от него, конечно, в ужасе шарахались. Те что попроще посылали, кто – в Петросовет, кто – в наркомат Индел, кто – в Смольный… Большинство же вообще не знали, о ком речь, пожимая плечами. Телевизора-то еще не было! Наконец нашлись два добрых матросика с красными бантами на бушлатах, они вызвались проводить брата прямо к Троцкому, но доставили, разумеется, прямехонько на Гороховую, в ЧК. Та м Стась две ночи провел на соломе в камере с двумя бородачами из «Союза русского народа» и похмельным председателем полкового комитета, растратившим казенные деньги. Черносотенцы молись и ругали жидов, погубивших Россию, а растратчик бил в железную дверь кулачищами и орал, насыщая камеру сивушным перегаром, что послал пропавшие деньги почтой лично Карлу Либкнехту на поддержку немецкого пролетариата. Ему, видимо, все-таки поверили, отдали портупею и отпустили, а бородачей вызвали с вещами, и назад они уже не вернулись.

На третий день повели на допрос и Стася. Пытал его латыш, говоривший с сильным акцентом. То ли брат отвечал что-то не так, то ли следователь плохо понимал по-русски, но, когда брат в седьмой раз объяснил, что шел к Троцкому поступать на службу, латыш вынул огромный маузер и чуть его не застрелил. Тут, к счастью, в застенок вошел высокий человек, одетый в кожаную тужурку, в каких до революции щеголяли исключительно шоферы и самокатчики.

– Вот… – с трудом подбирая слова, доложил следователь. – Не сознается, что хотел товарища Троцкого убить!

– Так уж сразу и убить! – хохотнул кожаный, и его голос показался брату знакомым. – Откуда прибыли?

– Да что с ним разговаривать, товарищ Зайончковский! К стенке – и баста! – сказал дознаватель с рассудительным латышским акцентом.

– Из Красноярска…

– Ишь ты, земляк!

И тут Станислав узнал в чекисте поляка, учившегося с ним в одном реальном училище, но тремя классами старше.

– Ежи! Это же я – Болтянский!

Чекист удивился, поднес к лицу брата свечку и, махнув рукой, выпроводил из камеры следователя, потом сердечно обнял соплеменника. Слово за слово, спасенный брат рассказал ему, как по совету отца хотел устроиться к Троцкому на службу.

– Зачем тебе Троцкий? Иди к нам, в ЧК. Знаешь, кто у нас здесь самый главный?

– Кто?

– Дзержинский.

– А заместитель у него, знаешь кто?

– Кто?

– Менжинский. Все наши. Давай к нам! Мне как раз дознаватель нужен. Намучился я с этим тупым латышом, хочу его на повышение куда-нибудь отправить…

– Да я ж не умею, я на техника учился…

– А кто умеет? В первый раз революцию делаем. Главное – иметь горячее сердце и чистые руки. Я так Дзержинскому и сказал, когда он меня в ЧК брал.

– В общем, Стась согласился. Но вы, Андрей Львович, нипочем не угадаете, кем впоследствии стал тупой латыш…

Однако в тот момент автор романа «Плотью плоть поправ» не угадал бы даже, как звали его покойную маму Светлану Егоровну. В столовую вошла разрумянившаяся с улицы Наталья Павловна и, мило щурясь, выискивала кого-то среди питающегося старческого многолюдья. Сердце писателя расцвело, словно алый японский рододендрон, когда он вдруг понял: ищет она его – Кокотова…

18. Второй брак Натальи Павловны

– Неплохое вино, – вежливо похвалила Обоярова и поставила едва пригубленный бокал на стол.

– С нежным ягодным послевкусием, – добавил Кокотов.

– Вы думаете? – она подняла на писателя печальные глаза.

– Так написано! – Андрей Львович ткнул пальцем в бумажку с русским разъяснением, приклеенную поверх французской этикетки.

– Да, пожалуй! – согласилась Наталья Павловна, облизнув губы. – А вы пили когда-нибудь «гаражное» вино?

– Гаражное? Нет, но слышал…

– Если все сложится удачно, мы с вами будем когда-нибудь сидеть на берегу моря и пить настоящее гаражное вино. Я вам не говорила, у нас с мужем две виллы – в Созополе и Симеизе. Одна достанется мне. Я вас обязательно приглашу, будем ночью купаться в море без всего… А знаете, о чем я сейчас подумала?

– О чем?

– О том, что на обложки книг тоже надо нашлепывать такие стикеры. Покупая книгу, необходимо знать, какое будет от нее послевкусие. Может, от этого послевкусия потом жить не захочется! Зачем тогда читать? Правда?

– Скорее уж тогда последумие или послечувствие… – весело отозвался автор «Беса наготы», воображая, как будет плавать с голой Обояровой в искрящейся ночной воде.

– Хорошие слова! Особенно – «послечувствие». Сами придумали?

– Сам.

– Прямо сейчас?

– Прямо сейчас!

– Мне так с вами интересно! – воскликнула она, оживляясь. – У вас сегодня хорошее настроение.

– Я удачно сходил к врачу. А вы почему такая грустная?

– А я неудачно сходила к адвокату.

– Расскажите! – Кокотов участливо накрыл ее руку ладонью. – Что с вами происходит, почему вы разводитесь?

– Чтобы понять, почему я рассталась с Лапузиным, надо рассказать о моем втором браке…

– Расскажите! – воскликнул Андрей Львович, в котором писательское любопытство легко одолело ревнивую неприязнь к брачным экспериментам бывшей пионерки.

– Хорошо. Слушайте! Моим вторым супругом был…

– А я знаю!

– Ну и кто?

– Очень красивый мужчина.

– Ох, вы и злопамятный!

– Так из-за чего вы расстались со вторым мужем? Разлюбили?

– Разлюбить нежно и незаметно, как гаснет тихий северный день, это же счастье! Нет, Андрей Львович, все гораздо проще: я его никогда не любила, я просто подарила ему себя.

– Зачем?

– Как вам сказать… Вадик был красив, молод, но главное его достоинство заключалось в том, что он страстно меня любил. Безумно! Жениться на мне стало смыслом его жизни. Он делал мне предложение раз в неделю, и, получив отказ, плакал, честное слово! А я в то время потеряла смысл жизни. Шпионки из меня, как вы знаете, не вышло. Муж предал. Переводить на немецкий язык перестроечный бред про то, что весь российский народ как один с презрением отвергает тоталитарное прошлое и устремляется к общечеловеческим ценностям, было противно. Все-таки мой дедушка брал Перекоп.

– Это тот, что купил вам квартиру?

– Нет, это другой дедушка, который работал сначала с Вавиловым, а потом с Лысенко. А тот, который Перекоп брал, дослужился до комкора и умер в Свирьлаге от туберкулеза.

– За что?

– За верность Сталину.

– А разве за это сажали?

– Еще как! И вот однажды я проснулась ночью и решила подарить свою никчемную жизнь тому, кому она нужна. В этом был хоть какой-то смысл. Когда, дождавшись еженедельного предложения руки и сердца, я вдруг согласилась, Вадик потерял от радости сознание.

– Наверное, вы имеете в виду – голову? – недоверчиво уточнил Кокотов.

– Нет, именно сознание. Он упал и расшиб затылок. Даже «скорую» вызывали. Что вы так на меня смотрите? Не верите?

– Нет, почему же…

– Не верите, я вижу! Вадик тоже долго не верил своему счастью. Это было так забавно!

– Что именно?

– Ну, например… Я говорила, что он из Свердловска?

– Нет. Значит, снова иногородний? – с неуместной ревностью заметил писатель.

– Увы, провинциалы – слабость москвичек из хороших семей. Та к вот, переехав ко мне, Вадик обвешал всю квартиру моими фотографиями: Наташа смеющаяся, Наташа грустящая, Наташа задумчивая, Наташа сердитая, Наташа мечтающая… Даже в туалете висели снимки. Утром, проснувшись, я сразу натыкалась на его взгляд, полный нездешнего восторга. Если Вадик убегал на съемку, то оставлял записку с разными нежностями. В постели он был деликатен и осторожен, как начинающий сапер. После моего бешеного каратиста-кокаиниста это забавляло: трогательно и смешно… Господи, ну зачем я вам все это рассказываю, зачем? – Наталья Павловна рывком освободила руку из-под кокотовской ладони.

– Но ведь вам хочется мне это рассказать!

– Да, почему-то хочется. Знаете, почти сразу после свадьбы я под любым предлогом отлынивала от физиологии. Вадик относился к моим отговоркам, капризам, усталостям с благоговейным пониманием, нисколько не обижаясь и не настаивая. У него была связь с лаборанткой Ниной, очень милой девушкой из Реутова. Меня это устраивало. Понимаете?

– Не понимаю! – честно признался автор «Беса наготы».

– Как же вам объяснить? Я убедила себя в том, что после Дэна жажда плоти утолена навсегда и оставшуюся жизнь я проведу как монашка. Вы читали в детстве «Голову профессора Доуэля»?

– Читал. В шестом классе, кажется…

– Вы хорошо помните эту книгу?

– Вроде бы… Доуэль занимался трансплантацией: брал у больных головы и пришивал к здоровым телам…

– Правильно! А пока не было донорского тела от погибшего, скажем, в автомобильной катастрофе, голова жила на подставке – к ней тянулись специальные кровеносные и кислородные трубочки…

– А потом завистливый ассистент решил присвоить славу профессора, – подхватил писатель, – усыпил, отрезал голову – и Доуэль очнулся без тела, на подставке с трубочками. Так, кажется?

– Примерно. Знаете, когда я увидела вас с ней у гипсового трубача, а потом плакала в стогу. – Бывшая пионерка неловко взглянула на Кокотова. – Я впервые подумала, как замечательно стать головой профессора Доуэля и никогда больше не испытывать этого стыдного зова, не зависеть от мужской взаимности… Просто думать и жить! Я же не знала тогда, что наше тело здесь. – Она приложила пальцы ко лбу. – А рядом с Вадиком я ощутила себя именно такой головой без требовательного тела. И все бы ничего, но он оказался патологически жадным! Он даже кошелек вынимал из кармана с такой мукой на лице, словно отрезал от себя кусок мяса, чтобы скормить прожорливой птице. А я зарабатывала, между прочим, больше, чем муж, и деньги клала в супницу… Вообразите, Андрей Львович, он открывал крышку, пересчитывал и добавлял ровно столько – копейка в копейку! Если я на прогулке покупала себе мороженое, Вадик тут же отбирал у меня и откусывал ровно половину…

– И это любовь? – громко оскорбился автор «Жадной нежности», начав змеиное движение к колену бывшей пионерки.

– Ох, Андрюша, у любви, как у всякого недуга, столько странных и уродливых разновидностей! Когда подруги шепчутся со мной про свою личную жизнь, мне кажется, я попадаю в кунсткамеру с заспиртованными монстриками. В чистом виде любовь встречается так редко, что об этом потом помнят веками, как про Петра и Февронию…

– Ну, это вы преувеличиваете! – отозвался Кокотов, ощутивший от слова «Андрюша» счастливый озноб между лопатками.

– Возможно… С Вадиком я бы, конечно, скоро рассталась, ушла бы к хорошему, доброму, нетребовательному мужчине. Но я встретила женщину, поэтому наш брак растянулся на годы…

– Женщину?

– Да. Флер. На Новый год мы собрались в Суздаль на международную журналистскую тусовку, но мужа неожиданно отправили с правительственной делегацией в Германию – фотографировать Горбачева и Коля. Как вы считаете, Горбачев – предатель или просто дурак?

– Не думал об этом… – аккуратно ушел от ответа писатель.

– Наверное, все-таки дурак. Предатель хотя бы понимает, что делает, и уже поэтому не способен принести стране столько вреда, сколько дурак. Та к сказал мой дедушка перед смертью. В общем, я поехала в Суздаль без Вадика. Поскольку номер забронировали на двоих, мне подселили журналистку из «Пари-матч». Флер была худенькая, коротко стриженая, похожая на задумчивого подростка, да и одевалась как мальчик. Мы с ней подружились, болтали по-английски, она смотрела на меня круглыми от восхищения глазами и повторяла: «Натали, вы так похожи на Настасью Филипповну!» И знаете, я была польщена! Почему-то дамы, особенно порядочные, счастливы, когда их сравнивают с ненормальной потаскухой Барашковой.

– С кем?

– Это фамилия Настасьи Филипповны. А вы разве не знали?

– Знал, конечно, просто не расслышал…

– Я почти сразу поняла, что нравлюсь Флер как женщина. Если кто-то из мужиков-журналистов начинал ухлестывать за мной, она, хмурясь, кусала в раздражении губы. Сначала я хотела уехать в Москву. Как говорила моя бабушка: от греха подальше. Но разве можно быть благоразумной, если тебя сравнивают с Настасьей Филипповной? О, хитрюшка Флер! И я решила ее перехитрить, поиграть, подпустить поближе, а потом все обратить в шутку. Я вообразила себя шпионкой, которой центр поручил завербовать хорошенькую французскую лесбиянку. Я была совершенно спокойна за себя. Что может случиться с головой профессора Доуэля? Как я ошиблась! Оказывается, чувственность лишь затаилась во мне и тихо готовилась к возмездию, к рысьему прыжку. И прыгнула… Налейте мне вина! – попросила Наталья Павловна.

Некоторое время она смотрела на темно-рубиновое, как венозная кровь, бордо, потом сделала глоток и сказала задумчиво:

– Вы знаете, как целуются женщины? Ах, да – конечно, знаете, но не цените, потому что не знаете, как целуются мужчины.

– А как целуются мужчины? – поинтересовался Кокотов с неловкой иронией.

– Как бормашины.

– Неужели все?

– Некоторые вообще не целуются. Только нацеловавшись с мужчинами, можно по-настоящему оценить женский поцелуй. Помните у Цветаевой, в посвящении Софье Парнок, ее сапфической возлюбленной: «Рот невинен и распущен, как чудовищный цветок!»

– Да, да припоминаю… – кивнул автор «Похитителя поцелуев», удивляясь тому, какие иногда точные фамилии дает людям судьба.

– В новогоднюю ночь мы с Флер под звон курантов выпили много шампанского, стали озорничать, дурачиться и… завербовали друг друга на четыре года. Она рассказала: у нее был муж, Клод. Тоже журналист. Безумная любовь. Но он ее бросил ради богатой студентки из Сорбонны. Флер сошла с ума, хотела покончить собой, лежала в клинике. Та м она познакомилась с художницей Аннет, лечившейся от наркомании, и новая подруга с постепенной нежностью убедила ее в том, что женщины вполне могут обходиться без волосатых обезьян, именуемых в просторечье «мужчинами». Ничего, что я так?

– Ничего-ничего…

Рассказ Обояровой будил в Андрее Львовиче странные чувства, словно бы он, одетый, забрел на пляж нудистов, и теперь колеблется: уйти поскорей прочь или немедленно раздеться самому?

– …Выписавшись из больницы, Флер и Аннет несколько лет счастливо жили вместе, но потом художница снова села на иглу и умерла от передозы. Флер каждый день ходила к ней на могилу и поклялась больше никогда не привязываться ни сердцем, ни телом – ни к мужчине, ни к женщине. Понимаете? Она, как и я, решила стать головой профессора Доуэля! Друзья, видя ее состояние, выхлопотали место в московской редакции «Пари-матч» – подальше от горькой кладбищенской земляники. И мы встретились в Суздале. Две головы профессора Доуэля. Ведь правда, это рок?

– Безусловно! – подтвердил писатель, представив себе в супружеской постели два юных женских тела с бородатыми головами.

– …Пока Флер работала в Москве, мы встречались почти каждый день, сидели в кафе, бродили по подмосковным усадьбам, иногда я оставалась у нее…

– А Вадик? – удивился Кокотов из мужской солидарности с фотографом, которого Наталья Павловна оснастила столь затейливыми гендерными рогами.

– А что Вадик? Я говорила ему: ночую у мамы. И вообще, пришлось объяснить, что мы с ним окончательно переросли физиологию, потому наш брак теперь нерушим и вечен. Это его вполне устраивало, ведь у него была Нина из Реутова. Когда Флер приходила к нам в гости, он торопился оставить нас наедине…

– Наедине? Неужели он ни о чем не догадывался? – переспросил автор «Преданных объятий» и вспомнил: когда к вероломной Веронике притаскивалась однокурсница Ольга, он тоже всегда норовил куда-нибудь смыться.

– Нет, не догадывался! Вадик понимал, как мне с ним скучно, и радовался, что у меня появилась отдушина. А вообще-то мужья обычно переоценивают свою роль в жизни жен, и главное, их в этом не разубеждать. Та к советовала моя мама. Но потом у Флер закончился контракт. Боже, как она рыдала в аэропорту, когда мы ее провожали! Даже Вадик немого заудивлялся, но я объяснила, что несчастная журналистка оставляет в России любимого человека. Заметьте, не соврала! Он принялся ее успокаивать: у мужчин в мозгах одностороннее движение. Ну, не хмурьтесь, Андрюша, не у вас! Вы же писатель!

– А я и не хмурюсь! – отозвался Кокотов, слегка потрясенный.

Он всего лишь сопоставил страсть бывшей жены к Цветаевой, частые налеты шебутной разведенной однокурсницы, вспомнил подружечьи нежности, пересчитал их совместные поездки к морю… А плюха, которую Ольга дала на свадьбе Меделянскому! Конечно же, это знак любовнице, выходящей замуж за волосатую обезьяну! Значит, Вероника, вдобавок ко всем прочим чудовищным порокам, была еще и лесбиянкой! Кошмар!

– Хмуритесь? – участливо спросила бывшая пионерка. – Я вижу! Полюбите нас черненькими – беленькими нас всякий полюбит! В общем, Флер уехала домой, но мы почти каждый день говорили с ней по телефону. Потом она несколько раз покупала путевки и прилетала в Москву, а я – в Париж. Начальник отдела был в меня влюблен и безропотно выписывал командировки. Флер снимала крошечную квартирку без кухни в Латинском квартале, и наша кровать с видом на Сену занимала почти всю комнату. А может быть, и почти весь мир… Не знаю. Флер была на седьмом небе и повезла меня в Ним, знакомить со своими родителями. Вы бывали в Ниме?

– Не приходилось… – ответил Андрей Львович, дважды в жизни выезжавший за рубеж: один раз с делегацией детских писателей в Болгарию, а второй – с мерзкой бисексуалкой Вероникой, сразу после свадьбы, в Анталью, где юркие турки всех молодых русских женщин, в особенности блондинок, зовут «Наташами».

– Роскошный город! Море, римские развалины, магазины… Родители Флер оказались потомственными парикмахерами и владели сетью салонов. На фронтоне их дома, построенного еще в шестнадцатом веке, красовались расческа, ножницы и завитой парик. Ее отец, мсье Лоран, уверял, что именно его предок послужил прототипом Фигаро, а в Севилью Бомарше перенес действие из политической предосторожности…

– И что родители? – мрачно поинтересовался писатель, уязвленный своей географической убогостью. – Они тоже ни о чем не догадались?

– Ну что вы! Они все знали про Аннет, очень жалели дочь, потерявшую любимую, и обрадовались, когда у нее появилась новая подруга. Вообще я им понравилась, особенно мсье Лорану. Это он посоветовал мне короткие волосы, раньше я носила длинные. Вместе с родителями за долгими семейными обедами (французы едят часами!) мы обсуждали, кого бы нам с Флер удочерить или усыновить. Тогда были в моде сироты с Мадагаскара. Потом мы вернулись в Париж, я подумывала о поступлении в Сорбонну, а Флер уговорила одного голубого журналиста фиктивно на мне жениться, чтобы оформить французское гражданство. Это теперь у них там кругом однополые браки, а тогда – ни-ни… Но однажды я проснулась ночью в нашей кровати с видом на Сену, посмотрела на Флер, свернувшуюся калачиком, чуть похрапыввшую во сне, и поняла… Поняла с ужасающей отчетливостью: все это неправильно и бессмысленно, все это – затянувшаяся детская игра, вроде стряпанья пирожков из мокрого песка. Но только глупые пирожки лепят и угощают ими друг друга не девочки в песочнице, а две взрослые женщины, лежащие в широкой супружеской постели. Одну бросил муж, и она обиделась на всех мужчин. А другая дурит в каком-то ненормальном, подарочном браке. И все это надо немедленно заканчивать! Наутро я сообщила Флер, что еду в Москву разводиться, а потом вернусь к ней навсегда. Она пообещала к моему приезду подыскать другую квартиру – побольше, с детской комнатой, и даже купить гидроматрас. В те времена – последний писк! А еще она сказала, что хочет умереть со мной в один день. Если люди не хотят умереть в один день, то и жить, конечно, вместе не стоит. Правда же, Андрюша?

– Правда, – кивнул Кокотов и вообразил, как его и Наталью Павловну под истошные звуки духовой меди хоронят в дорогом двуспальном гробу.

– Я приехала в Москву и затаилась, оборвав с Флер все связи. Она пыталась до меня дозвониться, отбивала телеграммы, заваливала письмами, подсылала ко мне знакомых, и все это с одним лишь вопросом: «Натали, что случилось?». Мадам Лоран, обеспокоенная судьбой дочери, дозвонилась до моей мамы, чтобы узнать, почему я веду себя хуже, чем Настасья Филипповна? Но поскольку мама французского не учила, а мадам Лоран, как и положено гордой галлке, презирала английский, они друг друга не поняли. Мама вообразила, будто я заняла у Флер деньги, и страшно меня бранила. Наконец в очередной раз ко мне примчался Сирил, ее сменщик из «Пари-матч» и, коверкая от волнения слова, закричал, что если я «не открикнусь» на призывы Флер, она «закончит собой». Я «открикнулась», передала через Сирила, уезжавшего в отпуск, короткое письмо, в котором, клянясь в вечной любви, намекнула, что на самом деле я тайный агент КГБ и работаю под крышей АПН… Мне было приказано завербовать Флер, но я отказалась и теперь стала навек «невыездной». Более того – за мной по пятам ходят громилы из «отдела по убийству инакомыслящих». И знаете, Андрей Львович, сработало!

– Почему? – спросил автор «Кентавра желаний», огорченный нежданным возвращением имени-отчества.

– Ну как же! – воскликнула Наталья Павловна. – Напиши я, что встретила другого мужчину или другую женщину, Флер стала бы за меня бороться. Объяви я, что у меня СПИД, она бы бросилась меня лечить… И не отстала бы. Нет! Никогда. Но КГБ – эти три буквы излечивают французов от всего, даже от большой однополой любви. Флер мгновенно остыла, словно ее опустили в жидкий азот, и написала, что никогда не простит мне советских танков на улицах Праги в 1968-м!

– А танки-то при чем? – опешил писатель.

– Не знаю… Странные они все-таки, европейцы. И ладно. Главное – отстала! Теперь надо было избавиться от Вадика. Когда я слышала его шаги в прихожей, меня начинало тошнить. Рядом с ним я чувствовала себя засахарившимся подарочным зайцем, которого забыли съесть. Оставалось выяснить практические нюансы его романа с Ниной. Оказалось, Вадик регулярно запирается с ней в фотолаборатории. Я сделала, как и положено шпионке, дубликат ключа.

– Зачем? – удивился Кокотов. – Неужели нельзя было…

– Нельзя! Вы не знаете Вадика. Во-первых, по-своему он любил меня, а во-вторых, ему страшно нравилось жить в моей квартире на Плющихе и ездить на дедушкину академическую дачу в Кратово. Он бы ни за что не отвязался. Провинциалы вообще народ приставучий и трудновыводимый!..Когда, осторожно отперев дверь, я вошла в лабораторию, то застала в тусклом красном свете забавную картину: Нина стояла на коленях и, казалось, надувала большую резиновую куклу, удивительно похожую на моего мужа. Вадик смотрел вверх и морщился, словно мучительно вспоминал чью-то забытую фамилию. Я невольно отметила, как он располнел и округлился за годы нашего брака. Заметив меня, девушка взвизгнула и, хватая одежду, умчалась. А он сначала потерял дар речи, а потом сказал, заикаясь: «Это не я!» Пока оформляли развод и лечили Вадика, пытавшегося отравиться химикалиями, я размышляла, чего теперь хочу от жизни. И поняла: я хочу стать богатой и независимой. Я не желала, как мой дедушка, сначала дружить с Вавиловым против Лысенко, а потом с Лысенко против Вавилова только ради сохранения академической дачи. Не желала, как моя мать, всю жизнь трепетать, что очередной главный редактор попрет ее из эфира. Я жаждала заработать, отнять, украсть, убить, но любой ценой стать богатой, а значит – независимой! Это было мое новое вожделение! Тут и подвернулся Лапузин. А сколько времени?

– Без пяти десять…

– Я должна срочно звонить адвокату. Вы его видели! Но мы с вами обязательно продолжим нашу роскошную беседу. Вы завтра здесь? Никуда не уезжаете?

– Вообще-то мы собираемся с Дмитрием Антоновичем к одному очень серьезному человеку – отстаивать «Ипокренино». Но вряд ли завтра. А вы позвоните из моего номера! Я выйду… Потом еще посидим. Вино вот осталось… – неуклюже предложил Кокотов.

– Нет, нет, у этого вина слишком грустное послевкусие… Спокойной ночи! Я тоже завтра никуда не еду. Видите, как много у нас общего! И помните, Андрюша, вы герой моих первых эротических фантазий!

С этими загадочными словами она поцеловала его в щеку и ушла. А он, допив вино, долго ворочался, стараясь как-то примирить свое новое, смущающее знание о Наталье Павловне с неодолимым влечением к ней. Писатель вызывал в своей памяти большеротую пионерку, сбежавшую от безответной любви в луга, потом думал о юной шпионке, умиравшей в объятьях спортивного кокаиниста, затем воображал голову профессора Доуэля, из великодушия вышедшую замуж за жадного фотографа, наконец измучил себя фантазиями про самозабвенную лесбиянку, хотевшую усыновить мадагаскарского младенца… И всех этих мысленных Обояровых Андрей Львович старался совместить и упрятать, как в матрешку, в нынешнюю, красивую, мудрую, тонкую, манящую Наталью Павловну, которая вдруг оказалась Железной Тоней. Писатель нежно отобрал у нее пистолет, чтобы «голая прокурорша» не застрелилась, и стал закапывать оружие в землю – все глубже, глубже и глубже…

Из ямы его вытащил звонок внутреннего телефона:

– Алло, коллега, поздравьте меня! Я только что взял Керчь! – пьяным голосом доложил Жарынин.

19. Игровод и писодей

Утром дверь номера с грохотом распахнулась, и в комнату вшатнулся Жарынин, не то чтобы пьяный, но и трезвым назвать его никто бы не отважился. Соавтор был бледен, слегка неверен в движениях, но одет с той тщательной аккуратностью, с какой обычно одеваются, выйдя из долгого неряшливого запоя. Дмитрий Антонович, если сказать по совести, находился в том особенном состоянии, когда организм и алкоголь, устав друг от друга, затаились до выяснения.

– Па-а-дъем! – по-казарменному рявкнул режиссер и сорвал с писателя одеяло.

– А что случилось?

– Звонил Вова из Коврова. В двенадцать нас ждет Скурятин. Собирайтесь!

– А где Розенблюменко? – поинтересовался Кокотов, поднимаясь с постели и чувствуя в теле бодрую оторопь.

– Бесчувствует, – ответил Дмитрий Антонович в несколько странной манере, что, впрочем, объяснялось вчерашним излишеством. – Ну и как ваше свидание?

– Откуда вы знаете?

– Я знаю всё! Ох, смотрите, Кокотов, Наталья Павловна – опасная женщина и больша-ая специалистка по сравнительному членоведению!

– Прекратите! Как вы смеете! Я никуда с вами не поеду! – Андрей Львович возмутился настолько, что снова улегся на кровать.

– Может быть, вы и сценарий писать со мной не станете?

– Если будете продолжать в подобном тоне, не стану! – твердо ответил сочинитель женских романов.

– И не надо! Влюбленный соавтор так же бесполезен, как снайпер с конъюнктивитом. Вставайте, нас ждет Скурятин!

– Только ради стариков… – буркнул писатель, ища ногами тапочки.

– Не гневайтесь, коллега! Умывайтесь поскорей! Я желаю вам добра! Поверьте, есть женщины-мышеловки: сунулся – и конец!

– Вы мне завидуете! Да, Наталья Павловна – очень интересный человек! – отозвался автор «Русалок в бикини», от досады выдавливая пасту на зубную щетку со щедростью авангардного живописца.

– «Интересный человек»? Та к обычно говорят о женщине, когда оч-чень интересуются ее гениталиями.

– Опять?!

– Молчу! Слушайте, Андрей Львович, а как вам выражение «гений талии»?

– Где-то уже слышал.

– Я тоже. Ненавижу этих всех экспериментаторов, которые играют словом, как дурак соплей!

– Вы кого имеете в виду? – поинтересовался писатель, не вынимая щетку изо рта.

– Да всех! Ну этого хотя бы, который задохся в шкафу…

– Прыгов?

– Да, Прыгов. Это ж надо придумать, чтобы тебя в шифоньере на тридцатый этаж тащили! Перфоманс!

– Не в шкафу, а в комоде.

– Какая разница! Уж лучше бы сразу в гробу понесли. Идиот! А все ваш Хлебников виноват! Бормотун он, этот ваш Хлебников, и псих!

– При чем тут Хлебников? Мы с вами о Хлебникове еще слова не сказали! – возразил Кокотов, вытираясь древним, как Туринская плащаница, полотенцем.

– Бросьте! Знаю я вас, баюнов! Как, кстати, Велемирка называл зрителей в театре, вы помните?

– Помню, – подтвердил писатель, освежаясь новым «Москино».

– Врете, не помните!

– «Зенкопялы».

– Верно! А театр он называл «деюгой».

– Нет, «деюгой» он называл драму, а театр – «зерцогом». Оперу – «голосыней». Балет – «прыжкиней». Оперетту – «плясопевой», – доложил, выходя из ванной, Андрей Львович, в юности страстно увлекавшийся Председателем Земного Шара.

– А кинематограф? Как он называл кинематограф?

– Его он, кажется, никак не называл, – засомневался писатель, распечатывая свежую рубашку.

– А если «лучезрелище»? – воскликнул режиссер с нетрезвым восторгом. – Нет, «лучигрище»! Как? Давайте с этого дня называть кинематограф «лучигрищем». Договорились?

– Я подумаю. А как будет в таком случае «режиссер»?

– Ну, если актер у Велемирки – «игрец», режиссер будет «игродум».

– Нет, игродум – это скорее теоретик театра, вроде Станиславского, – не согласился Кокотов.

– Приемлю. А как будет критик, какой-нибудь мерзавец, вроде Мишки Засланского, который хвалит только за деньги?

– Критик? – натягивая брюки, задумался писатель. – Критик… Игроруб!

– Отлично, коллега! А режиссер?

– Игровод!

– Великолепно, мой гениальный соавтор, сразу видно, вы вчера совсем не пили…

– Чуть-чуть. Сухого.

– Правильно! Посмотрите на меня и ужаснитесь! Горилка с перцем – оружие украинских националистов. А сценарист, как будет сценарист? – тяжело озаботился, качнувшись к косяку, игровод.

– Не знаю. Надо подумать.

– Думайте! Если «пьеса» – «деюга», тогда… может, деюгопис?

– Плохо звучит.

– Верно… – огорчился Жарынин и грустно наморщил лысину.

– А этот ваш Розенблюменко – он все-таки режиссер или сценарист? – спросил Андрей Львович, повязывая галстук.

– Он… он… Он – игрохап.

– Кто-о?

– Продюсер.

– Смешно!

– Нет, нет, не смешно, мой великотрезвый коллега! Господь жестоко наказал Украину государственностью. Но русские-то в чем виноваты? Нет, не смешно, когда бедных русских людей терроризируют этим нелепым мовоязом! А Крым, коллега, почему наш Крым у них? Вы мне можете ответить? И никто не может! Екатерина Великая в гробу перевернулась! Князь Потемкин-Таврический себе в могиле от бешенства второй глаз вышиб! Бред! Андрюха Розенблюм, мой однокурсник, арбатский мальчик, злой судьбой заброшенный после ВГИКа на студию Довженко, – теперь украинский националист Андрiй Розенблюменко. Ядрена плерома! И вместо того чтобы без звука отдать мне Крым, он, подлец, запросил у меня Ростов-на-Дону и Ставрополь. Представляете! А Севастополь, понимаешь ли, основан древними украми, и поэтому: русский флот, гэть до Сочи! Но и это еще не все!

– А что еще? – удивился Кокотов, зашнуровывая ботинки.

– Эта незалежная морда потребовала, чтобы я за голодомор пятьдесят лет бесплатно снабжал неньку Украину нефтью и газом! Нет, вы поняли?!

– Это уж слишком! – возмутился автор «Преданных объятий», полируя запылившиеся башмаки краем портьеры.

– А я согласился!

– Как? Разве можно?! Ну, хотя бы Севастополь отспорили!

– Нет. Я сказал: берите всё.

– Ну, вы прямо как Хрущев!

– Берите всё, но при одном условии… – На лице режиссера появилась загадочно-победная ухмылка, наподобие той, что любил смухортить в прямом эфире пьяный Ельцин.

– При каком условии? – Андрей Львович, с интересом глядя на себя в зеркало, окончательным движением поправил волосы.

– Если перепьешь меня – забирай все! Обойдусь.

– Согласился?

– Согласился. Всю ночь бились!

– Как это?

– Просто. Делаем ставки. Скажем, Таганрог против Керчи. Наливаем по стакану горилки. И – в один прием. Поперхнулся, не допил – пожалуйте сюда Керчь. Ставим Луганск против Белгорода. Наливаем. Поперхнулся, не допил – пожалуйте сюда Луганск!

– А если не поперхнулся?

– Второй запив, третий запив – пока кто-то не поперхнется. Тот, кто вырубается за столом, теряет все! Вроде нокаута…

– Ну и что Розенблюменко?

– Бесчувствует! – повторил Жарынин, гордый своей геополитической викторией. – Пойдемте-ка, коллега, завтракать! К Скурятину опаздывать нельзя!

По коридорам они шли в сосредоточенном молчании, Дмитрий Антонович не всегда удачно вписывался в повороты и чуть не сбил с ног ветхого старичка, игравшего в фильмах сороковых годов русских богатырей, чаще всего Добрыню Никитича. Возле номера Жукова-Хаита высилась горка грязной посуды, а из-за двери доносился громкий спор. Соавторы невольно замедлили шаг.

– Ради вашей драной свободы и мерзкой демократии вы готовы пожертвовать Россией! – грохотал знакомый бас.

– А вы… вы готовы пожертвовать свободой ради вашей немытой России и вашего народа-рогоносца! – отвечал нервный тенорок.

– Что-о?

– Что слышал!

– Я тебя задушу!

– Не задушишь!

– Почему это?

– Сам знаешь!

– Не знаю.

– Знаешь-знаешь… – хихикнул тенорок.

– Коробится… – сочувственно молвил игровод. – Теперь уж скоро…

– Как это коробится? Что – скоро? Да объясните же, наконец, что все это значит! – рассердился невыспавшийся Кокотов.

– Эх, Андрей Львович, это долгая и грустная история…

– Расскажите!

– Непременно, только не сейчас. Такое с похмелья нельзя рассказывать.

В оранжерее, как всегда, сидела в своем кресле Ласунская и смотрела на цветок кактуса. Писатель вдруг обратил внимание, что со времен фильмов Пырьева и Ромма черты ее лица почти не изменились, оставшись такими же прекрасными и благородными, даже морщинки казались неким изысканным тиснением на коже.

– Здравствуйте, Вера Витольдовна! – поклонился Жарынин.

– Здравствуйте, голубчик! – очнулась она и улыбнулась сама себе.

Столовая была пуста. Лишь в отдаленье никак не мог наесться Проценко: после проработки на общем собрании ветеранов он в знак протеста объявил голодовку, и поэтому теперь приходил питаться позже всех, чтобы не видели.

– Татьяна! – гаркнул игровод, тяжко опускаясь на стул. – Опаздываем!

Официантка стремглав прибежала с кухни и, пока она, ворча на вечно торопящегося режиссера, накрывала стол, Дмитрий Антонович жадно выпил два стакана темно-коричневого, совершенно безвкусного чая и, вытерев с лысины выступивший пот, не без самодовольства заметил:

– Если бы я был генсеком ООН, то все мировые проблемы решал бы за столом. В ресторане. Никаких локальных войн. Хочешь свергнуть Саддама – выставляй человека, умеющего пить. Никаких карательных экспедиций, никаких бомбежек Белграда. Налил водки – выпил. Поперхнулся – извини!

– А вы уверены, что они пойдут именно на такой поединок? Немцы могут, например, предложить пиво. Итальянцы – спагетти. Негры – танцы. А французы…

– Секс? Кто кого пере…т? – в лучших традициях современной интеллектуальной прозы матернулся режиссер и лукаво посмотрел на соавтора.

– Сексуальные способности французов сильно преувеличены, – буркнул Кокотов, запихивая в рот бутерброд с сиротским ломтиком сыра, таким тонким, что сквозь него, как сквозь закопченное стеклышко, вполне можно было бы наблюдать солнечное затмение.

– Ешьте быстрее, франкофоб, мы из-за вас опоздаем!

Выйдя на улицу, соавторы нос к носу столкнулись с Натальей Павловной, возвращавшейся с утренней пробежки. На Обояровой был дорогой темно-сиреневый спортивный костюм в обтяжку, подчеркивающий ее тяжеловатые бедра и значительную грудь, на ногах – ослепительно-белые кроссовки, а на голове – малиновая бейсболка, повернутая козырьком назад. Ее лицо разрумянилось на утреннем холодке, а взгляд лучился веселым жизнелюбием. Эти радостные глаза, эта залихватски надетая кепка, эти счастливые женственные излишки, соединяясь, ударили автора «Айсберга желаний» в самое сердце.

– Здра-авствуйте, Наталья Павловна! – Жарынин стащил с лысины только что нахлобученный берет и, поклонившись с мушкетерской галантностью, обмел головным убором свои ботинки.

– Здравствуйте, – отозвалась Обоярова, чуть нахмурившись.

– Далеко ли бегали?

– К дальней беседке и обратно…

– Как сказал Сен-Жон Перс, здоровье в ногах. И умер он на пробежке… А вас, коллега, я жду в авто! – произнес игровод с той интонацией, с какой подростки обычно обращаются к дружку, постыдно втюрившемуся в девчонку.

– Что это с ним? – глядя вслед режиссеру, спросила Обоярова.

– Он всю ночь бился за Крым и устал.

– Как Владимир Борисович над Понырями? – уточнила она.

– Примерно.

– Андрей Львович, а вы мне говорили, никуда сегодня не поедете! – с чуть заметной обидой упрекнула бывшая пионерка.

– Я… Я… – ликуя от упрека и кляня злую долю, пробормотал Кокотов. – Но я скоро вернусь. Я не знал… Мы только к Скурятину и обратно…

– К кому-у-у? – ахнула бегунья, и ее глаза потемнели, как от страсти.

– К Скурятину. Мы боремся за «Ипокренино»!

– Боже! К Скурятину! – Наталья Павловна схватила Кокотова за уши, приблизила к себе и поцеловала в нос. – Господи, я же никак к нему не прорвусь! Полгода! Он может все! Как вам это удалось? Как?!

– Ну, мы тоже кое-что можем! – туманно полусоврал писатель, произнеся местоимение «мы» так, будто встречу организовал именно он.

– Андрей Львович, возьмите меня с собой! Я буду сидеть как мышка и скажу только одно слово. Возьмите, мой рыцарь! Господи, они идут к Скурятину!

– Боюсь, не получится…

– Почему? – воскликнула Обоярова, и ее брови надломились в голливудском отчаянье. – Хотите, я встану на колени?

– Нет, нет, не надо! – испугался автор «Любви на бильярде» и, удивляясь собственной находчивости, объяснил: – Встреча организована по спецканалам.

– Ну конечно, по каким же еще! Ах, как жаль! – Женщина в отчаянье ломала пальцы. – Он может решить все мои проблемы одним звонком. Одним! Не хотите взять меня – возьмите мои документы и передайте ему! Прошу вас!

– Х-хорошо. Это, думаю, можно…

– Когда у вас встреча?

– В двенадцать.

– Ах, какая досада! Все против меня! Бумаги у юриста. Не успею… – По розовой щеке покатилась самая настоящая слеза, искрящаяся на утреннем солнышке.

– Ну что вы… ну не надо! – Кокотов сам готов был заплакать.

– Андрей Львович, умоляю! Попросите его, скажите, что я ваша родственница, подруга, любовница, сестра, невеста… Скажите что хотите! Но пусть он прикажет Краснопролетарской межрайонной прокуратуре, чтобы они снова открыли уголовное дело на Лапузина по моему заявлению. Запомните?

– Запомню, конечно.

– Я лучше вам напишу. Минуту, я вам напишу, напишу…

Послышался долгий автомобильный сигнал: Жарынин сердился.

– Не надо, я запомнил: Краснопролетарская межрайонная прокуратура. Лапузин. Открыть дело по вашему заявлению.

– Понимаете, Федя дал взятку, и они закрыли дело о махинациях с нашей общей недвижимостью. Он переписал виллу в Созополе и еще кое-что на свою дочь от первого брака. Запомните!

– Запомню!

– Только про взятку ни в коем случае не говорите! Не любят они этого. Намекните…

– Намекну.

Снова послышался сигнал: соавтор терял терпение.

– Вы мой герой! – воскликнула Обоярова и обняла писателя, словно провожала на фронт. – Какой приятный у вас одеколон! Вы вообще сегодня роскошно выглядите! Ну, бегите, бегите, а то опоздаете к Скурятину!

Игровод сидел за баранкой с таким лицом, будто ждал со вчерашнего вечера.

– Я готов! – весело доложил Андрей Львович, пристегиваясь.

– Неужели вас отпустили?

– Не злитесь! Поехали! Слушайте, а как вы поведете? Вы же… – вдруг сообразил Кокотов.

– Ведите вы! – предложил Жарынин и опустил голову на руль.

– Я не умею.

– Тогда зачем вы живете?

– А давайте я позову Наталью Павловну! Она поведет. Она хорошо водит! Ей тоже нужно к Скурятину…

– А к Медведеву ей не нужно? Не бойтесь: садясь за руль, я трезвею, как устрица во льду! А вы будете протирать…

– Что протирать?

– Увидите.

И действительно, режиссер тряхнул головой, на его лице появилось знакомое выражение дорожного хищника, и машина тронулась с места. Однако вел он автомобиль без обычного лихачества, даже осторожно и – что уж совсем удивительно – молча. Не зная его, можно было подумать, что за рулем прилежный новичок шоссейной жизни, еще не научившийся болтать за баранкой. Стекла вскоре сильно запотели, и стало казаться, будто едут они в тумане. Жарынин достал из бардачка ветошь – и всю дорогу Кокотов работал протиральщиком, что не мешало ему радостно вспоминать кончиком носа влажную мягкость губ Натальи Павловны.

– Писодей! – вдруг ни с того ни с сего рявкнул режиссер, когда они почти беспрепятственно въехали в Москву.

– Что? – не понял Андрей Львович.

– Писодей – это сценарист. И чтобы я больше никогда не слышал от вас ни слова о Хлебникове!

20. Фукс

…Машину удалось припарковать только у краснопресненского метро. Пока сложно сворачивали с Садового кольца и искали место, Жарынину дважды позвонил Мохнач – беспокоился. Наконец режиссер воткнулся между новеньким синим «фордом» и раскуроченными – без стекол и сидений – останками желтых «жигулей», брошенных тут, судя по наметенной прошлогодней листве, давным-давно. Дмитрий Антонович, подгоняя соавтора, выскочил из «вольво», на бегу пикнул брелком, включая сигнализацию, и они во весь дух помчались в сторону знаменитого Белого дома, похожего издали на огромное мраморное надгробье русской демократии, погибшей двух лет от роду под танковыми залпами в девяносто третьем.

– Знакомые… места… – прохрипел режиссер.

Бег с похмелья давался ему нелегко: берет сбился на бок, по вискам и лбу струился пот, капая с кустистых бровей, а намокшая на спине замшевая куртка напоминала шкуру загнанного скакуна.

– Вы… здесь… были? – толчками выдохнул Кокотов.

– Да… В девяносто третьем…

– Зачем?

– Пере… стреливался.

– С кем?

– С бейтаровцами.

– С каким еще бейтаровцами?

– Которые… там… сидели… – игровод оторвал руку от сердца и, задыхаясь, махнул в сторону высокого здания, что стоит напротив дома-«книжки» через дорогу.

– Я думал… это… вранье… красно… коричневых…

– А вы-то… где… были?

– Дома.

– Почему?

– Из принципа! – соврал автор «Забудившихся в алькове».

Он тоже собирался к Белому дому, но у него, как помнит читатель, не оказалась денег на метро.

– Умираю… Полцарства… за коньяк! – простонал Жарынин, багрово-сизый, как шкурка спелого граната.

Он из последних сил помахал Мохначу, нервно дожидавшемуся на Горбатом мостике, где любили запоздало стучать о землю касками шахтеры, прошляпившие социализм в девяносто первом. Увидев тяжело бегущих соавторов, Вова из Коврова всплеснул руками и показал пальцем на свои золотые часы величиной с хоккейную шайбу.

– Ну что же вы! Я тут чуть инфаркт не получил! – запричитал хороший человек.

– Прости, прости… – игровод то ли примирительно обнял друга, то ли оперся на него, чтобы отдышаться. – Как… тебе… удалось?

– Я нашел ему Аркаим.

– Это на Урале?

– Да, наша уральская Помпея! Древний город, тайна, вырванная из земли. Двадцать тысяч лет!

– А зачем ему… наша Помпея? – спросил, усмиряя дыхание, Кокотов.

– Потом, потом, мы опаздываем!

Однако хороший человек повел их не через центральную проходную, напоминающую блокпост, а в обход, вдоль черной чугунной ограды. Дорогой он успел торопливо рассказать, что Скурятин сидит сбоку, в отдельном здании, которое было выстроено в ударные сроки, пока турки восстанавливали раскуроченный снарядами Белый дом, соскребали со стен защитников и наводили гигиену евроремонта. Прежде там была небольшая раздевалка для спортсменов, тренировавшихся на Краснопресненском стадионе. Когда по указанию сверху оборудовали корт и сюда стали наезжать Ельцин с Тарпищевым, помещение перевели на спецрежим. Поговаривали, что от посольства США, расположенного через дорогу, заокеанцы прорыли в раздевалку подземный ход, вынутый грунт тайно вывозили в багажниках автомобилей с дипломатическими номерами и выбрасывали за городом. Будущий президент, тогда еще только забузивший председатель Президиума Верховного совета РСФСР, мог, таким образом, всегда оперативно снестись с американским послом, посоветоваться, как поскорее покончить с тоталитаризмом, развалить СССР и обустроить Россию. Подозрений никаких. Ну, выпил-закусил человек после трех геймов, ну, отлучился в сауну, ну, прилег отдохнуть в отдельной комнатке. А сам тем временем!.. Кстати, на случай победы ГКЧП именно по этому подземному коридору Ельцин с соратниками планировал перебраться в американское посольство и отсидеться там, пока в его защиту не выступят все цивилизованные страны. Став президентом, он первое время еще наведывался к американцам по тайному ходу, но потом забурел и стал посылать к Пикерингу Гайдара или Бурбулиса. Старенькая раздевалка теперь не соответствовала его государственному статусу, и под шумок реставрации Белого дома после расстрела на месте раздевалки построили скромный на вид, но довольно просторный особнячок. Ельцин и его помощники порой туда наведывались, чтобы обсудить с товарищами по общечеловеческим ценностям очередные задачи строительства капитализма в отдельно взятой стране. Только теперь по тайному ходу к ним спешили сами американцы, почуявшие, как Россия, подобно огромному леднику, начинает медленно, но верно сползать в пропасть имперских амбиций. Став президентом, Путин хотел поначалу подземный ход засыпать, но, подумав, приказал установить бронированную дверь, а ключ от нее хранил в ядерном чемоданчике, который и передал потом Медведеву. В здание же после суровой межведомственной схватки въехала очень серьезная организация.

ФЕДЕРАЛЬНОЕ УПРАВЛЕНИЕ

КОНСТИТУЦИОННОЙ СТАБИЛЬНОСТЬЮ

(ФУКС)

Прочел Кокотов на сияющей латунной доске, пригвожденной к черной мраморной стене четырьмя двуглавыми орлами.

Пока проходили дотошный осмотр, неизбежный в важных присутственных местах, пока выгребали из карманов ключи и мелочь, пока постовой искал фамилии Жарынина и Кокотова в списках, а потом, нехорошо прищурившись, сверял паспортные фотографии с предъявленными лицами, игровод и писодей немного отдышались. Хороший человек тем временем свободно прошел мимо охраны, взмахнув какой-то зацеллофанированной ксивой. Он явно нервничал, то и дело поглядывая на часы. Но вот соавторов пропустили. В лифте, зеркальном, как спальня содержанки, Мохнач торопливо проинструктировал:

– Запомните: говорить надо кратко и четко!

– Вова, не учи ученого! – возразил Жарынин, к которому вместе с ритмичным дыханием вернулась уверенность в себе.

– Ничего, повторенье – мать ученья, – ответил тот, подозрительно глянув не режиссера. – Докладывает кто-то один. Второй не перебивает. Можно только кивать. Кто будет докладывать?

– Естественно, я! – объявил игровод.

– Значит, вы будете кивать! – Хороший человек определил функцию Кокотова и слегка потянул носом воздух. – Но сначала, Дима, прежде чем заговорить о деле, обязательно спроси у Эдуарда Степановича, где можно достать его последний диск.

– Он дискобол? – хохотнул режиссер. – Там, значит, в футбол гоняют, а здесь диски мечут!

– Ну, поет человек в свободное от работы время. Есть такая слабость! – вздохнул Мохнач.

– Вот так они отечество пропили и пропели! Еле Крым вернул! – тяжко молвил Жарынин.

Троица уже покинула лифт и шла по коридору, выстланному ковром.

– Дима, я тебя умоляю, спроси про диск! Иначе все бессмысленно! А может, все-таки Андрей Львович доложит? – осторожно предложил Мохнач, разгадав горький анамнез игровода.

– Нет, он будет кивать!

– Хорошо-хорошо…

Они остановились возле двери, не имевшей ручки, а только стекляшечку камеры диаметром с металлический рубль.

– Мохнач к Эдуарду Степановичу…

Дверь щелкнула и сама собой открылась. У конторки перед входом в приемную стоял еще один офицер охраны, дотошно проверивший пропуска соавторов и с улыбкой скользнувший взглядом по загадочному удостоверению хорошего человека. В просторной приемной, убранной тропическими растениями, заставленной спортивными кубками и крючковатыми клюшками с залихватскими автографами чемпионов, их встретила секретарша не первой и даже не второй, а пожалуй, третьей молодости, но зато по всему было видно: эту свою окончательную молодость она сохранит навсегда любой ценой. На ней был макияж в манере позднего Климта, волосы марсианской расцветки и грудь, которая могла бы, без сомнений, взять первое место на конкурсе «Миссис Силиконовая долина». Улыбнувшись противоестественно пухлыми устами, напоминающими зад павиана, и усадив посетителей на кожаный диванчик, она предложила на выбор чай или кофе.

– А если коньячку? – хохотнул режиссер.

– Тут вам не кабак! – строго ответила секретарша и ушла за напитками.

Все трое проводили взглядами ее обтянутые эластичными брючками ягодицы, явно имевшие такое же сверхприродное происхождение, как и бюст с губами.

– Личная секретарша? – поиграв бровями, спросил Жарынин.

– Тише! Очень личная. А что делать? У Степаныча вся жизнь на царевой службе! – прошептал хороший человек.

– Мы не опоздали? – осторожно поинтересовался автор «Кандалов страсти», которому не терпелось выполнить просьбу Натальи Павловны.

– Нет, сейчас прибежит Дадакин – и сразу пойдем, – успокоил Вова из Коврова.

– А кто это, Дадакин?

– Помощник.

– Без него нельзя? – удивился Кокотов.

– Нет, нельзя… – подтвердил режиссер. – Государством российским, Андрей Львович, управляют помощники.

Не успели они хлебнуть кофе, принесенного очень личной секретаршей и мало чем отличающегося от ипокренинской бурды, явился Дадакин, худосочное, узколицее, полулысое существо, предположительно мужского пола, затянутое в дорогой темно-серый костюм с приподнятыми плечами. Кивнув соавторам и обнявшись с хорошим человеком, он глянул на часы, от одного вида которых брови Жарынина изумленно взлетели.

– У вас пять минут! Не больше! – произнес помощник так тихо, точно прощался с жизнью.

– Про Аркаим лучше в начале или в конце? – спросил Мохнач.

– В конце. А что у вас? – Дадакин посмотрел усталым взглядом участкового психиатра.

– Нам нужна помощь! – с излишним трагизмом проговорил игровод.

– «За» или «против»?

– Скорее против! – не сразу ответил режиссер.

– Против кого?

– Против рейдеров. Они хотят захватить Дом ветеранов культуры «Ипокренино». А это двадцать пять народных артистов и художников, шестьдесят четыре заслуженных, шесть героев соцтруда… – гневно вострубил режиссер, явно пробуя голос для выступления перед Скурятиным.

– Я знаю. Миленькое местечко! – остановил помощник. – У рейдеров есть фамилия?

– Есть. Ибрагимбыков.

– Ибрагимбыков? – Дадакин поморщил узенький умненький лобик. – А письмо написали?

– Нет, мы пока так, на словах…

– Это хорошо! Не любит шеф бумагу, даже в хорошем настроении звереет. А сегодня с самого с утра расстроен.

– Что такое? – озаботился хороший человек. – Может, мы не вовремя?

– Вчера белорусам продули…

– Ай-ай-ай…

– Кто проиграл? – солидно уточнил Жарынин.

– Российская сборная по хоккею на траве, – недоуменно и холодно глянув на режиссера, объяснил помощник.

– Ну и что?

– А то, что Эдуард Степанович – президент Национальной лиги хоккея на траве.

– Ай-ай-ай… – снова покачал головой Мохнач.

– Ну ничего, бог даст, обойдется, – вздохнул Дадакин. – Не забудьте про диск спросить! Ты предупредил?

– С этого начал! – закивал Вова из Коврова.

– А можно я еще… – тонким голосом взмолился Кокотов.

– Ни в коем случае! – отрубил помощник. – Один подход – одна просьба, как договаривались!

– Конечно-конечно! – подтвердил Мохнач, с упреком глянув на писателя.

– Тамара Николаевна, доложите!

– Сейчас. Мобильники отключили? Покажите часы!

Все мужчины, кроме Дадакина, с удивленной готовностью выдернули запястья из рукавов. Она внимательно осмотрела золотую шайбу Мохнача и весь утыканный рифлеными головками жарынинский «Брайтлинг» с синим циферблатом. На скромный «Полет» в экспортном исполнении, купленный Вероникой за копейки на тотальной распродаже после банкротства Первого Московского часового завода, секретарша даже не взглянула.

– С этими часами можно, – разрешила она писодею. – А ваши, господа, надо снять! Пожалуйста, выберите себе что-нибудь попроще!

С этими словами Тамара Николаевна открыла полированную шкатулку, похожую на те, в которых гостям подносят дорогие сигары, однако внутри лежали не табачные торпедки, а несколько пар часов: старые советские «Полеты», «Победы», «Славы», «Ракеты», «Лучи» с выцветшими циферками, потрескавшимися ремешками и потертыми браслетами. Мохнач покорно снял свою шайбу, положил в шкатулку, а взамен выбрал затертую «Славу». Жарынин с недоумением отстегнул синий «Брайтлинг» и, обуреваемый похмельной строптивостью, заявил:

– Мне ничего не надо!

– Возьмите! – тихо настоял Дадакин.

– А вы?

– Возьмите, вам говорят!

Дмитрий Антонович пожал плечами и неуступчиво покорился, брезгливо напялив на запястье облезший браслет с дешевеньким «Лучом». Помощник придирчиво осмотрел всех троих и спросил:

– Кто излагает?

– Дмитрий Антонович, – неуверенно сообщил Мохнач.

Дадакин глянул на хорошего человека так, как, наверное, глянул бы на старшего группы, идущей за линию фронта, начальник полковой разведки, сомневаясь в готовности одного из диверсантов к выполнению задания. Вова из Коврова, внутренне соглашаясь, отвел глаза. Но менять что-либо было уже поздно: зеленая ракета взмыла и осыпалась в ночном небе.

– Тамара Николаевна, доложите!

21. Степь да степь…

Огромный, как сборочный цех, кабинет Скурятина еле вмещал стол для совещаний – такой длинный, что с него вполне мог, разогнавшись, взлететь небольшой прогулочный самолет. Сам Эдуард Степанович сидел в высоком кожаном кресле у дальней стены, опустив кулаки на идеально чистую, ничем не омраченную полированную поверхность. Лишь бронзовый бюстик Есенина стоял на столе, да еще полдюжины дистанционных пультов были аккуратно разложены по ранжиру. Прямо за креслом висела большая цветная фотография: президент, одетый в трехцветный туристический комбинезон, радостно изумленный, неловко тащит из водяной пыли на выгнувшемся спиннинге здоровенного, готового сорваться лосося. А глава ФУКСа в таком же государственном комбинезоне откуда-то сбоку просовывает сачок, при этом его лицо странным образом одновременно сочетает в себе иерархическое почтение и досаду на неопытность законно избранного рыболова.

Однако фотографический Скурятин-рыболов совсем не походил на Эдуарда Степановича, сурово сидящего на посту. На руководителе управления конституционной стабильностью был просторный темно-синий со сдержанным переливом костюм, белоснежная сорочка и голубой шелковый галстук со скромными диоровскими колечками. В петлице серебрился маленький двуглавый орел, держащий в когтях золотую клюшку для хоккея на траве. Лицо чиновник имел бровастое, обвисшее, как у породистой собаки, и апоплексически красное. Казалось, он только что наорал на кого-то, опасно багровея, и теперь успокаивался, поглаживая седой висок. Возможно, именно так и случилось: Скурятин смотрел не на депутацию, скромно остановившуюся сразу за порогом, а на гербовый телефон, причем смотрел с ненавистью, видимо, договаривая мысленно то, что не решился доверить правительственной связи. Четверо вошедших почтительно ждали, когда их заметят. Наконец начфукс безмолвно выговорил «вертушке» все наболевшее и медленно перевел строгий взгляд на робких посетителей.

– Проходите, присаживайтесь!

Трое сели, а Дадакин остался стоять, по-официантски изогнувшись в стане, вынув из кармана золотую авторучку и маленький еженедельник в голубом переплете, – точно готовился принять заказ.

– Ну, а вы как сыграли вчера? – угрюмо спросил Скурятин у хорошего человека.

– Нормально сыграли… – деликатно уклонился тот от прямого ответа.

– Сам сколько забил?

– Шесть.

– А ты?

– Три.

– Молодец! А мои х…ы вчера п…и, как последние м…ы! – чистосердечно выругался Эдуард Степанович. – Надо что-то делать! Это ж прямой плевок в морду российскому спорту! Дадакин, сколько стоит этот бульбаш, который вчера два гола нам в…л?

Помощник чиркнул что-то в еженедельнике, обошел кресло шефа сзади и, склонившись с аппаратной гибкостью, показал написанное.

– Дороговато, – крякнул Скурятин. – Но брать надо. Звони Канторидзе!

– Но ведь… – Дадакин покосился на депутацию, – дело по «Русьимпорт нефти» закрыто.

– Как закрыто?

– Так получилось.

– Открыть! – начал снова багроветь президент хоккея на траве. – Ишь ты! Как нашу нефть задарма качать и в Куршевель б…й таскать, они первые, а как русскому спорту помочь, не дозовешься. Открыть дело!

– Понял.

– Ничего ты не понял! А ну, покажи свои «котлы»! Нет, ты не мне – ты им покажи!

Дадакин покорно продемонстрировал свои роскошные часы.

– Видели? «Картье»! Теперь посмотрите на мои! – Скурятин резким движением, мелькнув бриллиантовой запонкой, выпростал волосатое запястье из белоснежной манжеты, – «Победа». Первый часовой завод. Сорокового года выпуска. Отец всю войну с ними прошел, рейхстаг с ними брал, целину поднимал и мне оставил. Идут! Послушайте! Ну!

Каждый с покорным умилением приблизил ухо к реликтовым часикам на старинном ремешке с портретиком Гагарина, заключенным в прозрачную линзочку. Ловя стрекот заслуженного механизма, Кокотов случайно поймал мучительный взгляд Жарынина, который изнывал от идиотизма происходящего, усиленного похмельной немочью.

– Тикают! – благоговейно шепнул хороший человек.

– Власть должна думать не о себе, а о государстве! – значительно молвил начфукс. – Иначе, Дадакин, выковыряет нас народ из кресел вилами! Понял?

– Понял, Эдуард Степанович! – Помощник низко, как двоечник, опустил голову, отстегнул золотой браслет и, конфузясь, спрятал «Картье» в карман.

– То-то! И чтоб я этих часов больше не видел! – Скурятин пристукнул кулаком по столу и повернулся к депутации. – Ну, а у вас что?

– Беда, Эдуард Степанович, – голосом черного вестника взвыл Жарынин. – Беда! Гибнет в руках рейдеров «Ипокренино»! Эта гавань чудесных талантов, всю жизнь бороздивших океан вдохновения…

– Обождите! Какая пристань? – нахмурился начфукс. – Часы ваши покажите! Та-ак! Нормально. Нормально. А вам, – он исподлобья глянул на похолодевшего писодея, – можно бы и поскромнее!

– Виноват, – промямлил автор «Жадной нежности», сознавая, что позорно провалил задание Натальи Павловны.

– Володя, ты кого ко мне привел?

– Это, Эдуард Степанович, мои друзья: знаменитый режиссер Жарынин и э-э… видный писатель Кокотов…

– Кокотов? А ты Кокотову, который проходил по делу «Велес-банка», не родственничек?

– У того фамлия Крокотов – виновато поправил Дадакин.

– Да, верно! Молодец, Володя, что привел! Знаешь: люблю творцов. Сам, как говорится, далеко не чужд… – Скурятин пожал гостям руки, усадил их и сам сел, явно чего-то ожидая. – Ну, что там у вас?

– Беда, Эдуард Степанович… – снова завел шарманку Жарынин, сгустив трагизм до апокалиптического отчаянья. – Большая беда! Гавань талантов…

– Ясное дело – беда! – с неудовольствием оборвал начфукс. – Ко мне с радостью не ходят…

Он посмотрел на депутацию с тем выражением, какое бывает у серьезных мужчин, если поутру жена, неприбранная, сонная, в бигуди, противным голосом требует немедленно починить туалетный бачок, подтекающий уже полгода. Вова из Коврова незаметно нарисовал пальцем в воздухе круг, напоминая режиссеру про диск. Но Дмитрий Антонович после двух заполошных фальстартов сник от естественного изнеможения организма и утратил всякую бдительность. Кокотов с огорчением подумал, что переупотребление алкоголя способно выбить из формы даже такого мастера человеческого общения, как Жарынин. А тут еще, точно специально, из замшевой куртки соавтора грянул «Полет валькирий». Скурятин окаменел. Хороший человек зажмурился в отчаянье, а Дадакин посмотрел на режиссера, словно на серийного самоубийцу. Игровод, сунув руку в карман, попытался на ощупь выключить телефон, но не тут-то было: по кабинету неслась победная музыка крылатых дев. Бедный Дмитрий Антонович наморщил лысину, побагровел, пошел пятнами, но мобильник не умолкал. В такие минуты невольно заподозришь, что все эти технические штучки давно уж обзавелись электронными мозгами и мелко мстят человечеству за потребительское отношение. Писодей понял: положение надо спасать, – и, преодолевая природную робость, исключительно ради Натальи Павловны, спросил хриплым от волнения голосом:

– Эдуард Степанович, мне, конечно, страшно неловко, но другого случая просто не будет…

– Что такое?! – Начфукс с недоверием уставился на писателя, опасаясь очередного взвыва про гавань талантов.

– Где, где можно достать ваш последний диск? В магазинах нет, я спрашивал… – взмолился автор «Сумерек экстаза» и сжался в ожидании ответа.

Жарынин, заткнувший, наконец, валькирий, выразил лицом такое изумление, будто заговорил не Кокотов, а бюстик Есенина на столе. Обиженная физиономия Скурятина просветлела, заинтересовалась жизнью и задышала той нежной отзывчивостью, какая случается у солидных мужчин, когда юная, свежая, прибранная любовница заводит за ужином речь о новой шубке.

– И не достанете! – ответил он. – А предпоследний диск у вас есть?

– С русскими народными! – восторженно ввернул хороший человек.

– Нет. Но я много слышал… у знакомых, – соврал писодей. – Фантастика!

– А что же особенно понравилось?

Поняв, что влип, Кокотов незаметно глянул на Мохнача, а тот, сознавая трагизм ситуации, произвел руками по полированной поверхности некое равнинное движение. У писателя было всего несколько секунд, чтобы сообразить: или «Степь да степь…», или «Среди долины ровныя…» Надо решаться… Пауза неприлично затягивалась.

– «Степь да степь…»! – бухнул Андрей Львович, как прыгнул в прорубь, – и угадал.

– Соображаешь! – тепло кивнул начфукс. – Хочешь послушать?

– Конечно! Господи ты боже мой! – вскричали все, включая Дадакина, но исключая Жарынина, сникшего от своей непростительной оплошности и угрожающего падения содержания алкоголя в крови.

– Ну, да ла-адно уж… – Скурятин взял со стола и сдавил один из пультиков.

Автоматически закрылись плотные шторы на окнах, в кабинете стало полутемно. Второй пультик отодвинул деревянную панель и обнажил огромный плазменный монитор. Третий включил видеомагнитофон, и на экране появилась волнуемая ветром степь, ковыли, высокое синее небо, задумчивые скифские каменные бабы… А посреди всего этого раздолья обнаружился большой симфонический оркестр с инструментами и пюпитрами, словно велением джинна принесенный сюда из ямы Большого театра. Всемирно известный дирижер, чьи гастроли расписаны на пять лет вперед, церемонно пожал руку первой скрипке, сделал свирепое лицо, затем женственно махнул палочкой – и со всех углов обширного кабинета полилась знаменитая мелодия. В кадр въехал расписной возок, запряженный тройкой вороных. На облучке сидел начфукс в синем армяке, подпоясанном красным кушаком, и похлестывал кнутом по сафьяновому сапожку. Из-под мерлушковой шапки выбивались золотые есенинские кудри. Мгновенье – и он запел неприкаянным природным баском, который так хорош в разгар дружеского застолья:

Степь да степь кругом,
Путь далек лежит.
В той степи глухой
Замерзал ямщик…

Скурятин слушал себя, полузакрыв глаза и шевеля губами. Дадакин чуть покачивался на крокодиловых мысках, готовый улететь в горние сферы, подхваченный могучим пеньем шефа. Вова из Коврова блаженно улыбался, переводя восторженный взгляд с Кокотова на Жарынина, словно говоря им: «Слушайте, слушайте!

Такое бывает раз в жизни!» Писодей без труда изобразил благоговейное смятение чувств, а чтобы выглядело натуральнее, твердил про себя голосом Обояровой: «Вы мой рыцарь! Мне та-ак с вами интересно!» Лишь Дмитрий Антонович, то ли от самолюбивых переживаний, то ли от внутренней тоски естественного происхождения, то ли от того и другого вместе сидел хмурый, не охвачен общим восторгом.

Про меня скажи,
Что в степи замерз,
А любовь ее
Я с собой унес…

Допел ямщик Скурятин, бросил голову на грудь, и возок медленно выехал из кадра. Проводив его уважительным взглядом, дирижер еще несколько раз взмахнул палочкой, а затем ласковым движением словно усыпил умолкающий оркестр, который в следующую минуту растаял в воздухе. Осталась лишь степь с перекатами ковылей, да забытый, трепетный лист партитуры у подножья каменной бабы, скрестившей руки на животе.

– Еще, еще! – воскликнул хороший человек, захлопав в ладоши.

– Карузо! – ляпнул Кокотов и тут же сообразил, что итальянец был тенором.

– Чего тебе еще? – очнувшись, ласково спросил начфукс.

– «Средь шумного бала»!

– Губа-то не дура! – Скурятин нажал кнопку пультика.

На экране возник знаменитый Колонный зал, где роскошествовал великосветский бал. Высоко на ажурном балконе гремел оркестрик во главе с капельдинером, извивавшимся всем телом и размахивавшим смычком. Военные в парадной форме с эполетами и статские в птичьих фраках кружили голоплечих, пышнокудрых дам с таким заученным изяществом, что было очевидно: все они профессиональные танцоры. Меж летающих пар неторопливо скитался кудлатый с начесанными бачками начфукс, затянутый в белые лосины и красный гусарский мундир с ментиком. Он безуспешно выслеживал таинственную даму в игривом маскарадном костюме, которая, закрываясь маской на палочке, пряталась от него, перебегая между колоннами. Могучий горельеф бюста и улыбчивое излишество губ выдавали в незнакомке Тамару Николаевну. Отчаявшись настичь лукавую скрытницу, Эдуард Степанович присел на оттоманку, устроил между колен генеральский живот и запел:

Средь шумного бала, случайно,
В тревоге людской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты…

Дадакин слушал, изнемогая от наслажденья. Хороший человек, зажмурившись, мучительными движениями бровей переживал нежную печаль великого романса. Писодей млел, вспоминая о том, что он герой первых эротических фантазий Обояровой. Заметив неуместную самоустраненность соавтора, он склонился к Жарынину и беззвучно шепнул:

– Оправьте лицо!

И тот, как ни странно, повиновался. Слушая романс, Андрей Львович, возможно, из-за необычности исполнения, отметил одну странность стихов, прежде от него ускользавшую:

В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь…

Ишь, ты – какой оригинал! Он, видите ли, прилечь ночью любит! А мы, грешные, значит, стоя спим, как лошади? Тут романс закончился, маска, мелькнув задом, едва вместившимся в кринолин, окончательно скрылась за колоннами, а гусар Скурятин, обхватив руками кудрявый парик, так и остался на оттоманке в лирической безысходности.

– Еще, еще! – закричали все наперебой.

– «По диким степям Забайкалья»! – умолял Мохнач.

– «Мы только знакомы!» – просил Дадакин.

– «Я встретил вас!» – настаивал Кокотов.

– «Блоху!» – фальшивя и переигрывая, требовал очнувшийся Жарынин.

– Хватит! Чай не на отдыхе, а на службе государевой! – Начфукс нажал кнопки пультов: экран погас, стенная панель задвинулась, скрыв экран, а шторы разошлись, впуская солнце.

Вздох разочарования пронесся по кабинету.

– Дома послушаете! – с этими словами Скурятин достал из стола три компакт-диска и царственно протянул просителям.

На красочной обложке Эдуард Степанович в виде Стеньки Разина широко, как метательным снарядом, размахнувшись несчастной княжной, стоял в струге, плывшем в виду Жигулевских гор. Причем в испуганной персиянке, приготовленной пасть за борт в надлежащую волну, писатель признал знаменитую телевизионную красавицу Элину Пасюк, игравшую следователя по особо важным делам в сериале «Менты в законе».

«Сколько же стоит такая забава?» – мысленно ужаснулся автор «Айсберга желаний», разглядывая диск и умственно прикидывая: большой симфонический оркестр в степи, великий дирижер за пультом, аренда Колонного зала, кордебалетная массовка, телезвезда за бортом настоящего струга, бороздящего волны Волгиматушки… И это ведь не считая костюмов, декораций, грима, телекамер, транспортных расходов, постановки, монтажа, качественной звукозаписи, цифровой обработки, изготовления дисков… Боже, да тут миллионы! Перехватив недужный взгляд соавтора, писодей понял, что игровод думает о том же самом, но в гораздо более отчетливых выражениях.

– Одно плохо! – скорбно заметил начфукс. – Не люблю я это слово нерусское «клип». Будто «кляп» или «клоп» какой выходит…

– А если «очепение»? – вдруг предложил Жарынин в надежде на реабилитацию.

– Какое еще «очепение»? – ворчливо переспросил Скурятин.

– Пение для очей! – неловко разъяснил режиссер, чувствуя, что промахнулся, как Акела, да и вообще сегодня не его день.

– Нет, уж пусть остается клип, пока ничего получше не придумают. Та к что там у вас? – спросил начфукс – и его лицо вдруг стало добрым и внимательным, как у платного доктора.

– Ибрагимбыков! Рейдер! «Ипокренино» – детище Горького – в опасности! – с телеграфным трагизмом отбил Жарынин, обойдясь на этот раз без «большой беды» и «гавани талантов». – Незаконная скупка акций!

– Разберемся! – перебил, посуровев, Скурятин. – Дадакин, есть у нас что-нибудь на этого Ибрагимбыкова?

– Найдем! – Помощник что-то записал в голубую книжицу.

– Ишь ты, Ибрагимбыков! – побагровел сановный певец.

– Ибрагимбыков, – подтвердили Мохнач и Жарынин, а Кокотов, согласно инструкции, кивнул.

– Нерусский, что ли?

Ответом ему было политкорректное молчание, означавшее примерно следующее: «А разве ж настоящий, коренной русский человек способен выгнать заслуженных стариков на улицу? Нет, на такое способна лишь какая-нибудь инородческая сволочь!»

– А не он ли на днях у Имоверова выступал? – уточнил Дадакин.

– Он! – побагровев, подтвердил режиссер. – Но это чистая ложь! Эфир куплен! Готовилась совсем другая передача!

– У Имоверова, говоришь? – усмехнулся Скурятин. – Да ведь он же пидор, твой Имоверов!

Ответом ему было еще более политкорректное молчание, означавшее примерно следующее: «Да разве ж настоящий человек с нормальной сексуальной ориентацией способен на такую подлость? Не-ет, на такое способны только гадкие пидоры и прочие извращенцы!»

– Ты вот что, Дадакин, – приказал начфукс, – изучи вопрос и доложи мне эдак… – Он полистал настольный календарь, – в следующую среду!

– Никак нельзя в следующую среду! – взмолился Жарынин.

– Почему?

– Опоздаем. Скоро суд!

– Суд? М-да… Ты вот что, Дадакин, займись этим сегодня же!

– Есть! – по-военному ответил помощник, выпятив птичью грудь.

– Ну и складно! – подытожил Скурятин, хлопнув ладонью по столу. – Не переживайте, построим мы ваших чурок и гомосеков! Не дадим в обиду заслуженную старость!

– Спасибо, Эдуард Степанович! – сказал, вставая, Вова из Коврова. – Ты настоящий русский мужик!

– Спасибо! – поднялся со стула и игровод. – За ветеранов спасибо!

Андрей Львович понял: если он сейчас не одолеет в себе эту леденящую метафизическую робость, которая всегда овладевала им в начальственных кабинетах, то навсегда погибнет в глазах Натальи Павловны.

– Эдуард Степанович, есть еще один вопросик!

– Еще? – начал скучнеть начфукс, но, видимо, вспомнив, что именно Кокотов завел речь о диске, смягчился: – Что еще за вопросик?

– Маленький! Понимаете, моя родственница… сестра… разводится… А муж… бывший… незаконные махинации с общей недвижимостью… Она бедствует, подала заявление в Краснопролетарскую межрайонную прокуратуру. А там, понимаете, как-то странно не хотят возбуждать дело!

– Знаем мы эти странности! – Скурятин нажал кнопку. – Том, соедини-ка меня с Осламчеевым, – дожидаясь отзыва, он глянул на почтительно стоявших просителей и нахмурился. – Вот ведь мужик пошел! Ну бросил бабу, все бывает, кинь ей на жизнь, не жадись! Хуже педерастов, ей-богу! – тут на пульте замигала красная лампочка. – Это кто? Дармидян? А где Осламчеев? Ясно. Ты, вот что, Гамлет Отеллович, разберись-ка с Краснопролетарской прокуратурой! У них там лежит заявление… Как фамилия?

– Обоярова… Нет, Лапузина… – залепетал, путаясь, писодей.

– Так Лапузина или Обоярова? – начал серчать начфукс.

– Лапузина, Лапузина…

– Значит, заявление Лупузиной. Махинации с имуществом во время бракоразводного процесса. Сегодня же разберись! Пусть откроют дело. Работай!

– Спасибо! – еле вымолвил Кокотов и поймал на себе недоуменно-уважительный взгляд савтора.

– Идите! – махнул рукой Скурятин.

– А как насчет Аркаима? – спросил, пятясь к двери, хороший человек.

– Что там у тебя еще за Аркаим?

– Северная Помпея! Двадцать тысяч лет. Вот если бы вам на развалинах с «Уральскими самоцветами» спеть?

– С «самоцветами»? Что там у нас с «Уралмашем»?

– Задержка зарплаты, – с готовностью ответил помощник.

– Неплохая мысль! Ты, Володь, останься! И ты, Дадакин, тоже!

22. Слезы императрицы

Соавторы вышли из кабинета и расправили плечи. Жарынин хотел даже сказать что-то ехидное о поющем начфуксе, но, заметив осуждающий взгляд Кокотова, промолчал, виновато поморщив лысину.

В приемной, раскинувшись в бархатном кресле, дожидался своей очереди мелкий блондинистый гражданин с личиком продвинутого примата. Коротая время, он показывал снимки, сделанные мобильным телефоном, секретарше, усевшейся всем своим искусственным богатством на изогнутый ампирный подлокотник.

– А вот здесь я носорога завалил! – хвастал блондинистый.

– Бедненький! – Тамара Николаевна щедро склонялась к цветному экранчику, чтобы лучше рассмотреть картинку. – А он вкусный?

– Не знаю, не ел, – отвечал вип-стрелок, осторожно опуская глаза в неисследованные глубины ее декольте. – Но если поделить живой вес на стоимость лицензии, то килограмм выходит дороже черной икры.

– Значит, вкусный!

– Скоро на жирафа пойду! Не хотите со мной?

– Хочу, но меня Эдуард Степанович не отпустит… – грустно призналась неувядаемая девушка.

Присмотревшись, Кокотов узнал в зверобое известного бизнесмена Гнусарова, которому в начале девяностых, как пострадавшему от советской власти (сидел за спекуляцию ароматизированными презервативами), отписали дальневосточный завод, выпускавший торпеды. До своего далекого частного предприятия за все эти годы он так ни разу и не доехал, околачиваясь в основном в Москве, выбивая бюджетную поддержку и льготные кредиты на «оборонку». В противном случае Гнусаров угрожал продать завод японцам. Добившись очередного финансового вливания, торпедозаводчик обыкновенно улетал на сафари, а когда возвращался в первопрестольную с трофеями, снова начинал клянчить деньги. Те м временем штаб Дальневосточного флота жаловался: торпеды давно кончились, и обнаглевшие японцы в открытую требуют возврата Курил! Об этом и многом другом, включая коллекционную страсть Гнусарова к женщинам знойных рас, писодей узнал недавно из телепередачи «Большие люди» с Таней Козинаки.

Увидев соавторов, секретарша неохотно оторвалась от торпедозаводчика, произвела обмен часов и спросила:

– Вам что-нибудь еще?

– Мы ждем Мохнача, – объяснил Жарынин.

– А, Вова тоже здесь? – вскинулся на знакомое имя Гнусаров. – Как они вчера сыграли?

– Нормально. 9:1.

– Сам сколько забил?

– Шесть, – ответил режиссер таким тоном, словно не меньше половины мячей влетели в ворота с его подачи.

– Ну и ладненько! – улыбнулся зверобой, скользнул глазами по соавторам и, не найдя в них ничего стоящего, снова углубился в телефонные фотографии. – А вот это я бью акул у атолла Бигпиг-стоун…

– А они вкусные?

Тут из кабинета выскользнули Дадакин с хорошим человеком, который тут же бросился целовать Гнусарова, принимавшего восторги Махнача со снисходительной мукой, как Печорин дружеские приставания Максима Максимовича. Помощник с неудовольствием посмотрел на соавторов и, поморщившись, тихо приказал:

– Все будет хорошо. Я позвоню. Супайте!

– Не забудьте, скоро суд! – напомнил режиссер.

– Я никогда ничего не забываю! А вот вы, Дмитрий Антонович, про диск-то спросить забыли и чуть не испортили все впечатление!

– Да, Дим, ты прямо на себя сегодня не похож! – подтвердил Вова, не отрываясь от торпедозаводчика. – Спасибо, хоть Андрей Львович выручил!

– Да уж… ладно… – зарделся писодей.

– Ну и что мне теперь – выпить цикуты? – обидчиво воскликнул игровод.

– Лучше вам вообще не пить! – холодно заметил помощник, вынимая из кармана поруганные «Картье» и застегивая на запястье. – Господин Гнусаров, Эдуард Степанович вас ждет!

– Попрошу часики! – игриво затребовала Тамара Николаевна.

– Какие порекомендуете? – спросил вип-охотник, снимая свой неброский хронометр, от одного вида которого Дадакин, Мохнач и Жарынин облагоговели.

– А вот хоть эти – «Слава» пятьдесят шестого года… Шефу понравятся! – предложила секретарша.

– А если еще поскромней? – улыбнулся истребитель носорогов.

– Только для вас! «Победа». Сорок шестой год! И не забудьте спросить про новый диск!

…Друзья вышли из приемной и направились к выходу мимо дежурного офицера, снова зачем-то проверившего документы, словно в кабинете Скурятина посетителей могли подменить. Вдруг Вова остановился и звонко шлепнул себя по лбу:

– Ё-мое! Мне же Гнусаров на обеде у патриарха обещал денег на хор детей-инвалидов! Мужики, вы меня не ждите! А то улетит опять на полгода родезийских гусей стрелять – ищи-свищи! – С этими словами хороший человек пожал соавторам руки и, отнекиваясь от благодарностей, потрусил назад.

На первом этаже Жарынин заволновался, потянул носом воздух и повлек Кокотова в боковой коридор, приведший их к кафе-бару «Царский поезд». Внутри заведение действительно напоминало старинный спальный вагон, отделанный красным деревом и медью, с той лишь разницей, что купе с отъезжающими вбок зеркальными дверями располагались не с одной, а с обеих сторон узкого выстланного ковром прохода, который упирался в стойку бара, выполненного с затейливостью резного иконостаса. Официант, одетый в мундир дореволюционного инженера-путейца, приветливо указал на свободное купе.

– Во как! Все продумано: тут тебе и ресторан и комнаты для переговоров! – удовлетворенно заметил режиссер, усаживаясь на малиновый диванчик и раскрывая меню с тисненым имперским орлом на кожаной обложке.

– Да, тут очень мило! – согласился писодей, боясь заглянуть в цены.

– А что если, дорогой мой Андрей Львович, нам заодно и пообедать? Времени-то – скоро час! Пока доедем, то-сё… Да и, честно говоря, эти ипокренинские сосиски размером с личинку комара мне порядком надоели. Как – побалуемся? – весело вопрошал Жарынин, пряча виноватый взгляд.

– Даже не знаю, даже не знаю, – занервничал автор «Жадной нежности», не понимавший, зачем питаться в этом, судя по интерьеру, безумно дорогом ресторане, если в Доме ветеранов их ждет пусть скромный, но оплаченный обед.

– Не переживайте, коллега, – угадав его сомнения, улыбнулся Жарынин. – Я угощаю. Должен же я загладить вину! Давно со мной такого не случалось! Как говорил Сен-Жон Перс, вино помогает мечтать, но мешает делать мечту былью! По-французски это звучит гораздо изящнее…

Игровод ударил в прицепленный у двери вокзальный колокол, в точности похожий на те, что висели в давние времена на всех станциях. Мгновенно возник официант-путеец:

– Чего прикажете?

– А вот что, милейший, водочка у вас какая самая лучшая?

– «Слеза императрицы». Платиновая-с…

– Отлично! Сто. Нет, сто пятьдесят «слез императрицы». Икорки, севрюжки с хреном, соленых грибочков, селедочку по-столыпински, ушицу «Царскосельскую» тройную с расстегаями… Коллега, не возражаете?

– Нет, как скажете, – пробормотал писодей, едва справившись со слюной, заполнившей рот.

– А что, служивый, посоветуете на горячее?

– Рекомендую-с фаршированную куропатку по-ливадийски.

– Во-от! Ее-то нам, милую, и неси! А еще кувшинчик морошкового морсу!

– Сию минуту-с!

– Дмитрий Антонович, – осторожно упрекнул Кокотов, когда дверь за официантом задвинулась. – Нам еще в «Ипокренино» возвращаться!

– Да, действительно, я не подумал! – спохватился режиссер и снова брякнул в колокол.

Почти тут же в щель просунулась голова путейца:

– Слушаю-с?

– Двести.

– Понимаю-с!

Чтобы унять томление, знакомое каждому, кто хоть раз ждал официанта со спасительной колбочкой на подносе, Жарынин вынул мобильник, откинул, поддев ногтем, черепаховую крышечку, хмурясь, выявил номер невежи, потревожившего его во время аудиенции, и нажал кнопку.

– Марго, в чем дело? Ты чуть не сорвала мне переговоры!.. Ну и что?.. У меня тоже сегодня плохой аппетит! И это все, что ты хотела мне сказать? Я выгоню тебя вместе с твоим мистером Шмаксом к чертовой матери!

Захлопнув телефон, он сначала строго посмотрел на соавтора, а затем благосклонно на стол, где уже успели расположиться пузатый графинчик водки, кринка морсу, а также разные закуски, включая икру, поданную в мельхиоровой кадушечке, и грибки в деревянном бочоночке. Игровод несколько мгновений смотрел на водку с нежной тоской, как на милого усопшего, потом нетвердой рукой, тщательно прицелившись, разлил «слезы императрицы» по рюмкам. Соавторы чокнулись. Глядя вдаль, игровод поднес рюмку к устам и опрокинул, резко дернув головой, будто запил таблетку. Немедленно закусив масленком, он несколько мгновений сидел неподвижно, прислушиваясь к целительным изменениям в организме, затем глубоко вздохнул, посветлел очами и вытер салфеткой пот с лысины. Кокотов, готовясь к триумфальной встрече с Натальей Павловной, выпил лишь полрюмки.

– Если в раю не будет водки с маринованными грибочками, я там не задержусь! – сообщил Жарынин, оживившись.

– А как вы думаете, – жуя, спросил ехидный писатель, – мы сейчас все еще работаем над ошибками, или уже достигли идеального варианта?

– Судя по качеству водки, мы в идеальной стадии! – не принимая иронии, отозвался игровод. – Сердце смирилось, мозг ясен. Эх, надо мне было еще в «Ипокренине» хлопнуть – я бы так не опростоволосился у этого поющего сенбернара! Знаете, Андрей Львович, с похмелья иногда чувствуешь себя метафизическим мерзавцем. А вы молодец! Когда закончим сценарий, я верну вас в жесткий мир готовым к борьбе за существование. Давайте выпьем за победу! Мы с вами, дорогой мой одинокий марал, сегодня спасли «Ипокренино» для человечества!

После второй рюмки, закушенной хрустящим соленым огурчиком, он совершенно воспрянул и жадно набросился на уху, поданную в серебристых судках с императорскими вензелями. Кокотов не отставал.

– Что же нам делать с вашим «Гипсовым трубачом»? – уминая расстегай, озаботился вдруг режиссер. – Идея, конечно, богатая, но не дается, буквально как фригидная кокетка! Надо что-то придумать, найти ход! Вы же писодей, напрягитесь!

– Даже и не знаю, – вздохнул Андрей Львович, вылавливая из ухи янтарные окатыши красной икры.

– А кто знает? Ну ничего: приедем, посажу вас под домашний арест и, пока не придумаете что-нибудь, не выпущу. Знаете, как Куприн писал?

– Как? – забеспокоился автор «Жадной нежности».

– А вот как. Зарабатывал он очень хорошо, платили ему три рубля золотом за строчку. Деньги, доложу вам, немалые! Больше получали только Горький и Леонид Андреев, которому лично я и гривенника не дал бы. А писать Куприн не любил, как всякий нормальный литератор. Вот вы, Андрей Львович, любите писать?

– Нет, конечно… – соврал создатель семнадцати любовных романов.

– Я так и думал. И вот: жена с вечера хорошенько подпаивала Куприна, а утром запирала комнату, и пока он не напишет пять страниц, не выпускала. Но главное – не опохмеляла. А трубы-то горят! – В голосе режиссера зазвенело свежее сострадание. – Что поделаешь, надо писать… Настрочит страничку, подсунет под дверь, ждет, мучится. Она же, гадина, пробежит глазками: «Э, Александр Иванович, халтуришь! Не считается!» И только убедившись в качестве материала, посылала к мужу горничную с подносом, на котором стоял запотевший графинчик водочки, а также тарелочка с разнообразной острой закуской. Вот как надо с вами – писателями! Та к он и сочинил «Поединок», «Белого пуделя», «Суламифь»… Я вас тоже запру!

– Знаете, Дмитрий Антонович, – решился Кокотов, – есть у меня одна идея. Но даже не знаю…

– Рассказывайте! – приказал Жарынин, теплым взором смерив оставшуюся в графинчике водку.

– А если нам написать историю современной, тонкой, сложной женщины, попавшей от безысходности в сети лесбийской связи и вызволенной оттуда настоящим мужчиной, которому она когда-то поклялась в любви возле гипсового трубача. Как? – одним духом выпалил писодей.

– Да вы что в самом деле! – рявкнул игровод и швырнул ложку в тарелку с такой силой, что тройная царскосельская уха вышла из берегов и пролилась на скатерть. – Я вам не Тинто Брасс какой-нибудь!

– Но я… хотел…

– Не оправдывайтесь! Эта Обоярова вас погубит, обязательно погубит! Вы, Кокотов, становитесь безысходным эротоманом.

– Но почему… безысходным?

– А каким же еще? Ладно, подумаю, как вам помочь!

– Не надо мне помогать!

– Не капризничайте – ешьте уху, она оттягивает! И снова хочется жить!

– Мне и так хочется жить, – желчно сообщил писатель.

– Знаете, в чем между нами разница?

– В чем?

– Вы пассивный оптимист. А я активный пессимист. Мир принадлежит активным пессимистам.

– Не надо меня классифицировать! – буркнул автор «Заблудившихся в алькове», ломая сочащуюся жиром куропатку.

– Ладно, не обижайтесь! Давайте под дичь по последней!

Счет, принесенный на серебряном подносе, как успел зацепить глазом наблюдательный литератор, оказался смехотворно мал. Расплатившись, Жарынин заметил недоумение Кокотова и объяснил:

– Ресторан работает по ценам ведомственной столовой. А как же! Вы помните два эпизода, погубивших Советскую власть? Первый: на светофоре таксист въехал в зад черной «волге» секретаря горкома партии, крышка багажника распахнулась, и потрясенные пешеходы увидели пакет с продовольственным заказом, из которого подло торчали два батона сырокопченой колбасы. Начались массовые волнения. А через два дня «Московские новости» напечатали меню столовой ЦК КПСС, где бутерброд с икрой стоил двадцать копеек. Узнав такое, народ взял штурмом цитадель марксизма на Старой площади, и социализм закончился. Однако, подарив нам всем благословенный капитализм, борцы за рынок для своего личного пользования, так сказать, в награду за годы борьбы и лишений оставили себе немного социализма. В таком оазисе социализма мы с вами, друг мой, только что отобедали.

– А если напечатать меню «Царского поезда» в «МК»? – мстительно предложил Кокотов.

– Бесполезно. Народ уже приучен к несправедливости, как испорченный пионер к содомии, и даже находит в этом удовольствие. Вы сыты?

– О да!

– Тогда в путь!

Прежде чем покинуть управление конституционной стабильности, соавторы, откушавшие в изобилии изумительного морошкового морса, отправились искать туалет, но заплутали и набрели на скромную дверь с надписью «Служебное помещение», возле которой стояли два огромных пятнистых спецназовца с ручными пулеметами наизготовку.

– Простите, где тут клозет? – светски спросил Жарынин.

Бойцы молча показали стволами в противоположную сторону.

– Вы поняли, поняли? – шептал режиссер, увлекая писодея подальше от грозных истуканов. – Та м подземный ход!

– Так это правда! Я думал, Мохнач нас разыгрывает!

– Конечно, правда! Но вы ни-ни!

Взволнованные открытием, они едва не забыли о цели своих поисков… Пока шли к машине, Жарынин шумно вдыхал воздух и клялся, что сентябрь – его любимый месяц. Действительно, Москва переживала раннюю погожую осень, когда листва лишь начинает желтеть, тихо превращаясь в ароматный солнечный тлен. Люди были одеты почти по-летнему, но в лицах уже появилась безнадежная благодарность этим последним теплым дням.

Вдруг из кокотовского кармана послышалась песнь «Сольвейг», он вынул телефон: высветившиеся цифры были совершенно неизвестны.

– Алло!

– Андрей Львович, ну как, удалось? – спросил голос Натальи Павловны.

– Вы знаете мой номер? – от неожиданности писатель заговорил совсем не о том.

– Знаю. Удалось? Нет? Я сама догадаюсь. – Она помолчала. – Вам удалось. Ведь правда?

– Да, удалось.

– О, вы мой герой, мой спаситель! И что Скурятин?

– Он при мне позвонил Дармидяну и велел открыть дело!

– Гамлету Отелловичу! Какое счастье! О, вы мой Ланселот, вы моя надежда! Приезжайте скорее, я страшно соскучилась! Вы меня поняли? Когда, когда вы будете?

– Часа через два, если не застрянем… – ответил, покосившись на Жарынина, автор «Любви на бильярде».

– Жду, жду, жду!

Когда они сели в машину, режиссер заметил ворчливо:

– Что вы светитесь, как обнадеженный девственник? Пристегнитесь, возьмите тряпку и не забывайте вытирать стекла!

– Прекратите мной командовать! – взвился Кокотов, почувствовавший себя после разговора с Обояровой совершенно новым человеком.

– Если вами не командовать, вы рассосетесь.

– Как это?

– Как желвак.

23. Кто отец?

Некоторое время ехали в тяжелом молчании. Писодей дулся, а оживший игровод вел машину с изящным лихачеством, изредка бросая на соавтора косые взгляды, исполненные той лукавой мудрости, какую сообщают индивидууму своевременно выпитые двести граммов хорошей водки.

– Вы совсем не хотите со мной разговаривать?

– Совсем! – отвернулся к окну писатель.

– Как знаете! – с этими словами режиссер включил магнитолу и пошуршал по эфиру, взрывавшемуся то скороговоркой про итальянский эсминец, захваченный тремя марокканскими пиратами, то какой-нибудь песенкой без смысла и мелодии. Наконец он наткнулся на поседелый хит девяностых в исполнении автора – хриплого эстрадного попрыгунчика:

Господа офицеры,
По натянутым нервам
Я аккордами веры
Эту песню пою…

– Послушайте, коллега, как можно петь по натянутым нервам? Да еще аккордами веры? Бред пьяного эскимоса! Они там на радио совсем уже с ума съехали? Вы не находите?

– Возможно… – процедил автор «Знойного прощания».

– Ну, если вы такой обидчивый, почитайте лучше, что делает с людьми неравная страсть! – Он нагнулся и достал из «бардачка» номер «Скандал-инфо».

И кровь бросилась Кокотову в голову. Он увидел кроваво-красную шапку «Самоубийство “голой прокурорши”». Рисованный шрифт буквально сочился кровью. Вся первая полоса была занята репродукцией знаменитой картины Фила Беста, а внизу в рамочке сообщалось: «Подробности о суициде столетия читайте на 16–17 стр.»

– Значит, это все правда? Я думал, вы сочинили!

– Если бы я умел сочинять такие истории, то никогда не связался бы с вашим «Гипсовым трубачом»! – был ответ.

– Если бы я умел снимать фильмы, я бы…

– Стекла не забывайте вытирать!

Но писатель, пропустив мимо ушей очередную колкость, взял газету и всмотрелся в портрет. Да, действительно, на ступеньках, положив покойную руку на перила кованой лестницы, вполоборота к огромному венецианскому зеркалу стояла очень красивая статная женщина с черными волосами, расчесанными на пробор и собранными на затылке в тяжелый пучок. На ней была строгая темно-синяя форма с погонами. А в зеркале на тех же ступеньках, у тех же перил стояла она же – только совершенно нагая, пышно зрелая, с темным шелковистым лоном, с распущенными, как перед ночью любви, волосами, разлившимися по несказанным плечам… Но вот какую тонкость заметил наблюдательный писатель: вопреки ожидаемому, глаза одетой Афросимовой смотрели на зрителя с плотским вызовом, с каким-то томным лукавством. И, наоборот, в глазах голой прокурорши, которая даже не пыталась прикрыть ладонью свои набухшие желанием ало-влажные лепестки, тихо светилась печаль безысходного целомудрия…

Почувствовав неуместное мужское волнение, Кокотов поскорей развернул еженедельник. Самоубийству Железной Тони отвели целый разворот, открывавшийся интервью с Бесстаевым, который скорбно и достаточно деликатно рассказывал историю любви, оборвавшейся столь внезапно и кроваво. В его версии дело было так: Афросимова, вернувшись из Перми, застала его за работой, он писал заказное полотно для конференц-зала суперконцерна «Росглобалгаз», возникшего недавно путем слияния трех монстров – «Бургаза», «Трансгаза» и «Газторга». Вот почему художнику в студии аллегорически позировали три обнаженные натурщицы, с которыми он сотрудничает уже не первый год. Однако Антонина Сергеевна, еще не вполне освоившаяся в мире большой живописи, превратно истолковала увиденное и с криком: «Никогда, ни за что!» – бросилась на второй этаж. Неадекватная реакция была, конечно, трагически усилена несчастьями, обрушившимися на ее дочь и сына, а также несправедливым увольнением из прокуратуры. Вообще, интриги вокруг «Скотинской мадонны» сильно подорвали ее нервную систему. Бесстаев поспешил следом за Афросимовой, чтобы развеять необоснованные подозрения, но опоздал: раздался выстрел…

В альтернативной беседе с безутешным Сурепкиным перед читателями вырисовывалась совсем другая картина. Никита уверял, что всегда нежно любил покойную супругу, но в последние годы, тратя много сил на совершенствование отечественной стоматологии, в самом деле, слегка отдалился от жены, порой пренебрегая из-за профессиональной усталости супружеской теплотой. Этим коварно воспользовался подлец Бесстаев, попытавшийся втянуть чистую, гордую женщину, мать двоих детей в свои известные всей Москве оргии. Мало того, он тайком намалевал и выставил на позор гнусный клеветнический портрет, цинично не соответствующий тому реальному телу, с которым он, Сурепкин, провел много лет в непосредственной близости! Оскорбленная как женщина, оклеветанная как страж закона, Антонина Сергеевна в минуту отчаянья нажала роковой курок… Но память об этом удивительном человеке должна сохраниться в чистом виде! К Сурепкину уже обратился с предложением известный сценарист Палестинов, автор фильма об академике Сахарове «От бомбы – к людям». И если негодяй Бесстаев вместе с пресловутым режиссером Бурундучуком-средним посмеют своими грязными лапами прикоснуться к этой семейной трагедии, то он, Никита, за себя не ручается и наймет лучших адвокатов…

Под мужьями-соперниками растянулся подвал с комментариями законников: председатель Артели адвокатов «Русская правда» Ашот Кучерян и генеральный секретарь международной ассоциации «Юристы без границ» Иван Коган спорили о правовых аспектах трагедии. В самом деле, распространяется ли авторское право на реальные жизненные коллизии, а если распространяется, то кто имеет преимущества при использовании того, что случилось с Афросимовой, для создания, скажем, фильма, телесериала или романа? Кучерян полагал, единственным правообладателем является Сурепкин, так как на момент самоубийства жены их брак еще не был формально расторгнут, и таким образом именно бывший владелец клиники «Зубное счастье» – прямой наследник всего имущества покойной супруги, а значит, и материальных выгод от ее шокирующего суицида. Коган возражал, мол, самоубийственный поступок покойной нельзя считать частью оставленных ею материальных ценностей. Более того, так как прямым поводом для этого акта отчаянья послужили интимные отношения Афросимовой с Бесстаевым, с которым она в последнее время вела совместное хозяйство (чему имеется ряд свидетелей), то, скорее всего, Фил Бест и должен распоряжаться ее наследством, включая историю самоубийства несчастной женщины. Обменявшись чисто юридическими колкостями, непонятными простым смертным, оба законника сошлись на том, что окончательное решение может вынести только суд…

Свернув газету и протерев тряпкой запотевшие, как в бане, стекла, Кокотов стал глядеть в окно на убегающий пейзаж. Писатель подумал: не будь Вероника такой дрянью, и он, возможно, узнав про ее измену, тоже, как Афросимова, покончил бы с собой. Пресса, конечно, откликнулась бы… Не так, как на самоубийство Железной Тони, но все же… «Добровольно ушел из жизни прозаик Андрей Львович Кокотов, более известный широкой публике как Аннабель Ли…» Валюшкина, внимательно следя за успехами одноклассника, наверняка прочла бы некролог и заплакала. А потом, когда ребята, собравшиеся «На дне», спросили бы: «Где Кокотов?» – она бы ответила: «Его. Нет. Больше. Совсем».

– У вас есть с собой права? – спросил Жарынин с беспокойством.

– Что?

– Права, – повторил режиссер и, включив аварийные лампы, съехал на обочину.

– Я же сказал, что не вожу машину. А в чем дело? Мы сломались?

– Пока не сломались. Но вот он мне сильно не нравится! – игровод кивнул на шоссе.

Метрах в ста от них, на обочине стоял, облокотившись о желтый капот милицейских «жигулей», гаишник. Похлопывая полосатым жезлом по ладони, милиционер смотрел на трассу взором ушкуйника, стерегущего на перекате купеческие струги.

– Значит так, я изображаю поломку, а вы идете к нему и спрашиваете: нет ли «прикурить»!

– А если он не курит?

– Боже! Когда мы снимем фильм, я подарю вам машину и куплю права с инструктором. Скажете ему: у нас сдох аккумулятор!

– А-а, понял…

Выслушав просьбу, гаишник посмотрел на Кокотова с ленивым удивлением, потом перевел взгляд на режиссера, залезшего под капот, как в пасть аллигатора, и задумался. Некоторое время его лицо оставалось таким, какое бывает у ребенка, с трудом считающего в уме, потом он покачал головой и неохотно посоветовал вызвать «Дорожного ангела» или толкать машину до автосервиса. А это – метров триста, за поворотом…

– Отлично! Я знал, что он так ответит! – тихо воскликнул Жарынин, выслушав доклад. – Тут, слава богу, действительно какой-то «шиношантаж» есть…

Режиссер по-орлиному огляделся и позвал на помощь расхристанного мужика, бредшего по обочине в пьяном целеустремлении. Втроем они протолкали автомобиль мимо гаишника, который не обратил на них никакого внимания, так как в это самое время вымогал подорожную пошлину у нарушившего его покой водителя «газели». Если не считать легкого морального неудобства (проезжавшие мимо смотрели на них с обязательным в таких случаях злорадством), все обошлось, и минут через пятнадцать шоссейный ушкуйник благополучно скрылся за поворотом. Игровод щедро одарил помогавшего мужика, и тот целеустремленно двинулся в обратную сторону.

– Никогда не садитесь за руль в пьяном и опохмелившемся виде! – наставительно заметил игровод, когда, взметая гравий, они сорвались с места. – Хотя, знаете… Один мой знакомый актер всегда водил спьяну. И хоть бы одно ДТП! Его, конечно, останавливали, но тут же отпускали, так как он сыграл роль капитана милиции в знаменитом фильме «Полосатый жезл». Помните?

– Еще бы!

– И чем, вы думаете, все кончилось? Однажды у него заболел зуб, и он поехал к врачу трезвым, так как на пьяных «заморозка» не действует. В результате не вписался в поворот и рухнул на своей новенькой «Хонде» прямо в подземный переход… Вообразите!

– Я помню. Редкий случай. В «Катастрофах недели» показывали.

– Как говаривал Сен-Жон Перс, привычка свыше нам дана!

– Это Пушкин… – робко возразил Кокотов.

– Слушайте, с вами, писателями, невозможно разговаривать. Чуть что – сразу Пушкин или Бродский! Просто какой-то нездоровый фетишизм!

Некоторое время режиссер вел машину обиженно сопя, а автор «Кентавра желаний», мечтая о встрече с Обояровой и скрипя ветошью, вытирал запотевшие стекла.

– Наверное, если выжать тряпку, получится чистая горилка! – наконец примирительно заметил игровод.

– Попробуйте! – предложил злопамятный писодей.

– Ладно, не дуйтесь! Придумали что-нибудь?

– Я? Зачем? Вы так странно реагируете на мои идеи…

– Зато я прям, честен и незлопамятен. Вы еще не знаете коварных режиссеров, питающихся мозгами сценаристов. Ну, смелее! Чем необычней идея – тем больше шансов на успех. Однажды мне предложили синопсис об Элвисе Пресли, который не умер, а пошел бродить по Руси и осел в Соловках. Но я отказался – не люблю американских идолов.

– Может, у гипсового трубача соберутся одноклассники? – неуверенно предложил Кокотов.

– Одноклассники? В этом что-то есть! Через сколько лет они соберутся?

– Через двадцать пять, тридцать…

– Хорошо. Они встречаются. И что?

– Ничего… Кто-то разбогател, кто-то наоборот. Девочка, из-за которой все сходили с ума, состарилась, стала инвалидом.

– Стоп! Зачем нам бабка-инвалид? Вы будете смотреть такое кино? И я не буду. Хотя, знаете, фильм про медбрата, выносившего «утку» из-под парализованной старухи и влюбившегося в нее до помрачения, лет пять назад взял серебро в Венеции. Сцена их первой брачной ночи буквально потрясла зажравшуюся Европу! Но это, коллега, не наш путь! Нам нужна зрелая женщина в цвету! Знаете, как они вспыхивают, прежде чем облететь? О-о, я-то знаю! В них появляется что-то такое, от чего можно сойти с ума…

– Можно, – кивнул автор «Роковой взаимности».

– Как мы ее назовем?

– Кого?

– Героиню, в которую влюблялись одноклассники.

– Таисия?

– Слушайте, вы еще какие-нибудь женские имена знаете? Давайте уж тогда сразу: Наталья Павловна Лапузина.

– А если – Катя?

– Нет, не Катя, а Юлия… Юлия… – повторил Жарынин, точно пробуя имя на вкус. – Решено – Юлия. Она у нас кто?

– Может, в банке служит?

– Нет! Никогда! У меня была одна банкирша. Ничего хорошего. Даже в постели она напоминала машинку для счета купюр… Тр-р-р…

– Тогда – учительница?

– Учительница? Отлично! Не всё же снимать кино про б…й и бандитов! А фильм наш начнется с того, что детям задали сочинение на тему: «Что такое счастье?» Юлия написала тему на доске и смотрит, смотрит, красивая и печальная, в дождливое окно…

– Сейчас такие сочинения не пишут! – вздохнул Кокотов.

– И очень хорошо! Юля у нас необычная женщина, педагог-экспериментатор. И вот дети сочиняют счастье, а она смотрит в дождь! Ах, как я это сниму, как сниму! Я дам ее лицо сквозь струйки воды, размытое, словно плачущее. Лицо умной, тонкой, красивой неудачницы. К тому же она у нас мать-одиночка.

– Это обязательно?

– Разумеется, мой недогадливый друг! В красивой матери-одиночке всегда есть некая тайна. Сразу возникает масса вопросов. Кто отец? Почему он бросил такую женщину? Нет, это невозможно! Значит, бросила она! За что?

– И кто же отец?

– Вы меня об этом спрашиваете?

– Может, одноклассник? – смутившись, предложил писодей.

Он вообразил, как молоденькая Валюшкина, с которой после поцелуев в школьном саду закрутился бешеный роман, говорит ему: «Вот. Наш. Ребенок. Возьми! Не бойся! Он легкий…»

– Лучше однокурсник. Как его зовут?

– Георгий?

– Нет. Максим.

– А почему они все-таки расстались? – озаботился Андрей Львович.

– Мало ли почему? Я вот однажды расстался с женщиной из-за одного неправильного слова!

– Какого?

– Если я вам назову слово, не рассказав историю, вы ничего не поймете.

– Расскажите!

– Кто из нас писатель? Почему я вам все время что-нибудь рассказываю?

– Ну и не рассказывайте.

– Ладно уж, слушайте! В восемьдесят шестом году я впервые попал на Запад, в Англию. Мы полетели на международный фестиваль молодого кино…

– Опять на кинофестиваль? – ревниво переспросил Кокотов.

– Представьте себе – опять! И не завидуйте! Как сказал Сен-Жон Перс, зависть – геморрой сердца. В самолете мы, конечно, выпили виски и начали, как водится, спорить о мировом кино: Тарковский, Лелюш, Феллини, Куросава… Среди нас затесался паренек, выпускник ВГИКа, потомственный киновед: его дедушка на страницах «Правды», рецензируя «Потемкина», требовал отправить Эйзенштейна на Колыму. Юноша весь рейс слушал наши прения с молчаливым благоговеньем, боясь раскрыть рот, словно смертный подавальщик амброзии на пиру заспоривших богов. Но вот самолет приземлился в Хитровке, равняющейся четырем нашим Шереметьевкам, и мы ступили на Великий Остров, мгновенно из речистых небожителей превратившись в косноязычных, «хауаюкающих» дебилов. И только один из нас, тонкодумов и краснобаев, композитор, написавший музыку к фильму «Молодой Энгельс», кое-как объяснялся строчками из битловских песенок. Преподавание иностранных языков в Советском Союзе было поставлено хрен знает как, потому он так долго и продержался. Зато наш потомственный киновед расцвел и вдруг затараторил на свободном английском. В отличие от нас, пробивавшихся к вершинам искусства из народной толщи, он окончил спецшколу, да еще занимался языком с природной британкой, которая работала связной у Кима Филби, а после провала великого шпиона была вывезена в СССР в мешке с дипломатической почтой. Я, кстати, давно заметил: чем проще мыслит человек, чем хуже говорит по-русски, тем легче даются ему языки…

– Я тоже! – обрадовался Кокотов, вспомнив Веронику, сбегавшую на годичные курсы и сразу затрещавшую по-английски как сорока.

– А полиглоты – так и просто глупы! – углубил свою гипотезу режиссер. – И это понятно: в голове у них столько иностранных слов, что для мыслей просто не остается места.

– Да, я замечал… – согласился писодей, подумав о Мрееве, болтавшем, вопреки нетрезвому образу жизни, на трех языках.

– Как приятно, коллега, когда мы друг друга понимаем! – улыбнулся Жарынин. – И я поклялся: если вернусь, обязательно всерьез займусь английским.

– Почему «если»? Вы хотели остаться?

– Конечно! Как все, я мечтал выбрать свободу.

– Почему же не выбрали?

– Верите ли, я даже отправился просить политическое убежище, но меня обогнал композитор. Он так торопился, на лице его была такая решимость, что я невольно замедлил шаг… Что есть, подумал я, свобода? В сущности, всего лишь приемлемая степень принуждения. Не более. И ради того, чтобы одну степень принуждения, домашнюю, привычную, поменять на другую, еще неведомую, чуждую, я оставлю родную страну? Брошу верную жену, любимых подруг и, наконец, животворный русский бардак, питающий соками наше великое искусство?! Нет! Жить среди этих странных англичан, которые говорят так, точно у них отнялась нижняя челюсть? Любить британских женщин, похожих на переодетых полицейских?! Нет! Никогда!

– А что же композитор?

– Добежал – и ему дали убежище. Вы думаете, он теперь пишет музыку к голливудским фильмам? Ошибаетесь, коллега, он три раза в неделю ходит в ресторанчик «Борщ и слезы», чтобы играть на пианино попурри из советских шлягеров, и счастлив, если кто-то бросит ему в кепку фунт или два. Иногда приглашают на Би-би-си, чтобы он рассказал, как в КГБ его зверски заставляли писать саундтреки к идеологическим киноподелкам, и он, чтобы продлили вид на жительство, врет, будто на Лубянке ему грозили наганом и пугали Магаданом. На самом же деле, чтобы музыкально прильнуть к «Молодому Энгельсу», он изменил близкому человеку, став наложником заместителя председателя Госкино, мерзкого отроколюбивого старикашки! И это вы называете свободой? В общем, вернувшись в Отечество, я поспрашивал знакомых, и мне нашли учительницу английского языка – вдову тридцати пяти лет… Ого! Мы приехали. Потом дорасскажу…

24. Мопсы

Писодей глянул на стоянку и обмер: красного «крайслера» не было. Вот тебе, бабушка, и «жду, жду, жду»! Автор «Кандалов страсти» обиделся и затомился совсем мальчишеской тоской, похожей на ту, какая охватывала его, когда, придя на первый урок, он не обнаруживал в классе Риту Истобникову, упорхнувшую на очередные сборы. Валюшкина всегда это замечала, ревниво поджимала губы и косо посматривала, мол, нашел по ком сохнуть! В такие дни она даже принципиально не подсказывала Кокотову ответы на учительские вопросы и не давала ему свои всегда остро заточенные карандаши.

Жарынин иронично глянул на писодея и, усмехнувшись, посоветовал:

– Держитесь, коллега! Сен-Жон Перс говорил: «Разочарование – родина вдохновения».

– Идите к черту!

По дороге им встретился Агдамыч. Он только что прикрутил новую дощечку и теперь наводил блеск грязным рукавом.

– Ого, и Бабель появился! – прочитав на ходу, воскликнул игровод.

– Он… – кивнул последний русский крестьянин. – Говорят, по женской части силен был, потому так и прозвали…

– Еще бы! Наставил рога самому наркому Ежову, за что и пострадал.

– Он пострадал за литературу! – желчно возразил обиженный на жизнь Кокотов.

– Бросьте, ни один писатель не пострадал за литературу. Все страдали за политику. А спать с женой шефа НКВД – это большая политика! – наставительно заметил режиссер и обратился к Агдамычу. – Ну как, служивый, научился водку из себя добывать?

– Вроде пошло… Вкус во рту уже есть, а утром сегодня как рюмку за кем допил. Огурец сказал, главное не останавливаться на достигнутом.

– Правильно, только вперед! – похвалил Жарынин и дал страждущему сотню.

У балюстрады соавторов нетерпеливо дожидались Болтянский и Ящик.

– Скорее, скорее! – замахал руками Ян Казимирович. – Аркадий Петрович велел, как появитесь, сразу к нему!

– Зачем?

– У него «мопсы»! – взволнованно объяснил Ящик. – Очень важные переговоры!

– Какие переговоры могут быть с мопсами? Он уже и с собаками разговаривает?

– Почему с собаками? – опешили старички. – Это писатели такие – мопсы!

– Значит, у него собаки стали книжки писать? Надо же! А начиналось скромно – с энергетических глистов…

– МОПС – это «Международная община писателей и сценаристов», – пояснил Кокотов.

– А что, есть и такая?

– Есть.

– Фантастика! Столько в стране союзов писателей, а читать нечего! Откуда вы-то знаете этих мопсов?

– Они предлагали включить мою биографию в справочник «500 лучших писателей мира».

– И что?

– Я отказался.

– Почему же?

– Это была платная услуга, а тысячи долларов у меня тогда не нашлось.

– Ради того, чтобы стать лучшим писателем мира, могли б и занять! Ну, пойдемте, посмотрим на этих ваших «мопсов»!

В кабинете, кроме Огуревича, сидели еще две женщины и мужчина. Директор выглядел радостным и растерянным, как хозяин, к которому нагрянули долгожданные гости, а у него в холодильнике, кроме бутылки пива и засохшего сыра, ничего не припасено.

– Ай как хорошо, что вы приехали! – воскликнул он, завидя соавторов. – Кажется, мы спасены! Знакомьтесь! – и, вглядываясь в лежащие перед ним на столе визитные карточки, Аркадий Петрович церемонно представил: – Татьяна Захаровна Ведмедюк, председатель МОПСа.

Ведмедюк с достоинством кивнула. Это была плотная черноволосая дама с лицом пожилого индейца, возможно, даже вождя, красящего зачем-то губы помадой. Странное сходство усиливали две короткие толстые косицы, бордовая замшевая накидка с бахромой, кофточка колониальной расцветки и крупные желтые бусы, напоминающие погремушки, которые обычно цепляют к детской коляске для увеселения младенца.

– Не МОПС, а Эм-о-пэ-эс! – не сразу, но строго поправила она.

– Да-да, конечно, извините! – заволновался Огуревич и сконфуженно глянул в другую карточку. – Лариса Ивановна Боледина, первый заместитель председателя Эмо… пэ… эс. – Произнося эту сложную аббревиатуру, директор немного запнулся.

Во внешности заместительницы ничего индейского не обнаружилось. Зато она смахивала на хмурую панельную сверхсрочницу: чрезмерно подведенные глаза, бугристая, несвежая, несмотря на тщательную косметическую шпатлевку, кожа и желтая кудлатая прическа. Такая бывает у куклы Барби, произведенной в китайском подполье. Довольно рискованная фиолетовая блузка эластично обнимала ее обильно поникшую грудь, а из-под короткой кожаной юбки смело высовывались незначительные конечности, обтянутые черными чулками с гадючьим узором. (Впрочем, Алла Пугачева давно уже приучила нацию к тому, что любые, даже самые неудачные дамские ноги достойны публичного обнажения.) Боледина величаво кивнула и задумчиво посмотрела на бриллиантовый перстенек, украшавший ее безымянный палец с начальными приметами артрита.

– Павел Григорьевич Гавриилов, второй заместитель председателя Эмопээс, – уже совсем бодро отрекомендовал Огуревич третьего гостя.

То т встал и вежливо поклонился. Пропорциями тела и бородой он удивительно напоминал гнома, укрупненного до размеров обычного человека. А кроем пиджака, похожего на френч, и манерами второй зам явно старался походить на Солженицына. Это сходство с великим гулаговедом было продумано до мелочей и тщательно соблюдалось. Очевидно, Гавриилов с детства готовился перенять факел правдолюбия от старожила родной словесности и стать со временем воспаленной совестью русской интеллигенции.

– Минуточку! – воскликнул Дмитрий Антонович. – Уж не сынок ли вы незабвенного Григория Евсеевича Гавриилова?

– Допустим. А с кем имею честь? – опасливо поинтересовался увеличенный гном, и глаза его забегали.

– Ах, простите, простите! – спохватился Огуревич и в самых лестных категориях отрекомендовал соавторов насторожившимся гостям.

Во время представления Жарынина вся троица старалась соблюдать на лицах благосклонно-заинтересованное выражение, но когда дошла очередь до Кокотова, «мопсы» опасливо переглянулись. Однако увлеченный директор ничего не заметил и попросил делегацию повторить свои предложения вновь прибывшим товарищам. Ведмедюк величаво кивнула первой заместительнице, как дипломант-исполнитель заштатному концертмейстеру. Боледина дернула щекой и, неохотно оторвав взгляд от своего «каратника», устало разъяснила, что тяжелые обстоятельства, в которых оказалось «Ипокренино», «мопсам» хорошо известны. К счастью, у них имеется уникальная возможность спасти легендарный Дом ветеранов от бесчеловечного рейдерства: они имеют прямой выход на судью Доброедова, а это позволяет простимулировать его… э-э-э… благосклонность…

– Простимулировать? И сколько же он просит? – насмешливо полюбопытствовал Жарынин.

– Вы о чем?! – сверхсрочница снова уставилась на свой самоцвет.

– Да, в самом деле, вы о чем? – встревожился Огуревич.

– Аркадий Петрович, вы, наверное, беспокоитесь, что информация из этой комнаты может уйти в торсионные поля? – сочувственно спросил режиссер.

– В какой-то степени… – вздохнул глава школы «Путь к Сверхразуму».

– Действительно, давайте не будем выходить за рамки! – строго предупредила Ведмедюк, а Гавриилов сделал вид, будто вообще не понял, о чем речь.

– Доброедов – очень достойный человек, верующий, – тихо добавил он.

– Но конфеты-то он ест, наверное?

– Не исключено, – кивнула, понимая, Боледина.

– И вы думаете, Ибрагимбыков уже ему занес? – туманно предположил игровод.

– Что занес? – вздрогнула председательница МОПСа и нервно поправила индейские бусы. – Выбирайте выражения!

– Конфеты, – пояснил Жарынин. – Допустим, коробок пять…

– Ха-ха-ха… – театрально сказала сверхсрочница. – А пятнадцать не хотите?

– Это не важно… – твердо объявила женщина-вождь. – Он вернет… конфеты Ибрагимбыкову и возьмет наши.

– А какие он предпочитает: отечественные, американские или европейские?

Ведмедюк, Боледина и Гавриилов переглянулись:

– Евро… пейские…

– У нас найдется пятнадцать коробок таких конфет? – спросил режиссер директора.

– Не знаю… – Огуревич напряг мускулистые щеки. – Я поищу…

– А почему вы уверены, что судья Доброедов возьмет именно наши конфеты? – продолжал допытываться игровод.

– Потому что у нас есть прямой выход на… – Боледина некоторое время держала паузу, разглядывая перстенек. – …на Скурятина!

– На Эдуарда Степановича. Вы хоть понимаете, о ком речь? – спросила Ведмедюк, раздосадованная тем, что столь важную информацию сообщила не она, а ее чересчур самостоятельная заместительница.

– Не может быть?! – задохнулся от удивления Жарынин, незаметно мигнув Кокотову.

– Да, это очень серьезно! – подыграл писодей, которого немного развлекло это представление. – Руководитель управления конституционной стабильностью – это уровень!

– А вы разве сомневались в наших возможностях? – нахмурилась Ведмедюк и стала окончательно похожа на сурового индейского вождя, обиженного бледнолицыми невеждами.

– Да… Дмитрий Антонович… вы уж как-то… ну, совсем… – забормотал смущенный Огуревич.

– Нисколько не сомневаюсь! – бодро объявил Жарынин.

– Нет, я вижу: сомневаетесь! – не поверила председательница и распорядилась: – Павел Григорьевич, покажите!

«Начинающий Солженицын» достал из портфеля фотоальбом, раскрыл и предъявил снимок, на котором Ведмедюк и Боледина дружески чокались с пьяненьким Эдуардом Степановичем. На заднем плане, у богатого фуршетного стола, мешая друг другу, насыщались упитанные тени былых политиков. Виднелся и Гавриилов, приладившийся к молочному поросенку.

– Потрясающе! – воскликнул Жарынин. – Неужели в Кремле?

– Х-м-м… – оторвавшись от своего бриллианта, загадочно усмехнулась Боледина.

– Я же говорил, мы спасены! – расцвел Огуревич. – Я же знал… знал…

– Погодите радоваться, вам еще надо раздобыть пятнадцать коробок евроконфет!

– Найду, найду… – пролепетал счастливый директор, явно хвативший на радостях внутреннего алкоголя.

– А что от нас потребуется взамен? – лениво спросил режиссер.

– Ничего особенного, – еще ленивее отозвалась сверхсрочница. – Если мы решаем вашу проблему, вы передаете в собственность Эмопээс десять комнат в вашем доме ветеранов.

– И все?

– И все! – величаво кивнула Ведмедюк.

– А если вы не решаете нашу проблему?

– Ну, Дмитрий Антонович… Ну, вот опять вы… – захныкал Огуревич.

– Это исключено! – Боледина от возмущения даже стукнула колечком по столу, а потом, спохватившись, стала опасливо разглядывать крепление камешка.

– А все-таки? – не унимался Жарынин.

– Тогда мы расходимся по нулям, – с индейской невозмутимостью разъяснила председательница.

– Вот видите! – воскликнул директор. – Очень выгодное предложение!

– Договор подписываем немедленно! Павел Григорьевич! – скомандовала она.

Протосолженицын мгновенно достал из портфеля приготовленные листочки, а Боледина царским движением извлекла из сумки, похожей на хозяйственную, цилиндрический футляр с печатью.

– Почему немедленно? – решился вставить слово и Кокотов.

– Чтобы сегодня же начать действовать. Неужели непонятно? Когда суд? – раздраженно спросила Ведмедюк.

– Скоро! Очень скоро! – загрустил Огуревич, видимо, тайком махнувший еще одну невидимую миру рюмаху.

– Реквизиты вашей стороны можно вписать от руки, – ласково пояснил Гавриилов и подвинул странички директору.

Заместительница тем временем вынула из футляра круглую печать и дыхнула на нее, широко раскрыв неухоженный рот, в который дантист если когда и заглядывал, то лишь для того, чтобы ужаснуться. Огуревич, в свою очередь, механически полез в боковой карман за авторучкой…

– Вот здесь! – еще ласковее подсказал супергном, показывая обкусанным ногтем, где подписывать. – А в качестве бонуса к договору я могу бесплатно прочитать вашим ветеранам цикл лекций…

– Кроме того, мы поможем продать мемориальные скамейки за рубеж. Теперь союзы русских писателей есть в двенадцати странах, даже в Австралии. У нас со всеми договоры о сотрудничестве… – со значением пообещала Ведмедюк.

– Великолепно! – воскликнул повелитель энергетических глистов.

– На какую же тему лекции, если не секрет? – нежно спросил Жарынин, жестко перехватывая директорскую руку с «паркером».

– Ну, например, «Эсхатологический дискурс русской литературы». Или – «Преодоление советского рабства в современной прозе». Или – «ГУЛАГ как архетип русской души». Или…

– Достаточно! – оборвал игровод. – У меня к вам, господа, встречное предложение. Сен-Жон Перс настоятельно советовал: с договором, как и с женщиной, прежде чем расписаться, надо переспать…

– Выбирайте выражения! – вскинулась сверхсрочница.

– Пардон, пардон, мадмуазель! Я не хотел оскорбить ваше целомудрие! Завтра утром мы приезжаем к вам в офис и подписываем контракт. Годится?

– А почему не сегодня? – нахмурилась Ведмедюк.

– А почему не завтра? – вопросом на вопрос ответил режиссер.

– Ну, хорошо…

– Вот и ладно! Значит, завтра с утречка мы приезжаем к вам… – потер руки Жарынин.

– Нет! – хором вскричали «мопсы». – Лучше мы к вам!

– Аркадий Петрович, не возражаете?…

– Я… нет… может, сегодня?…

– Нет, завтра! – отчеканил игровод, встал и галантно поклонился.

«Мопсы» посмотрели на него с ненавистью и строем покинули кабинет. Замыкавший шествие Гавриилов хотел было захватить с собой и листочки договора, но Жарынин предусмотрительно прижал их ладонью к столу.

– А когда? – вдогонку спросил безутешный директор.

– Мы сами вам позвоним, – через плечо ответила Боледина.

– Вы все испортили! – чуть не заплакал Огуревич, когда дверь закрылась. – Они не позвонят, нет, не позвонят!

– Что вы рыдаете, как девственница, которая забыла взять у своего первого мужчины номер телефона!

– Это же серьезные люди!

– А как вы определяете, на глазок или заглядываете в мировое информационное поле?

– Ну, зачем вы так! Мы гибнем! Гибнем!

– Оттого и гибнем, что вы наподписывали кучу дрянных бумажек! Успокойтесь! Во-первых, мы с коллегой только что от Скурятина. Он дал указание нам помочь!

– Не может быть! И вы молчите! – От радости Огуревич схватился за сердце.

– Ладно, только не перейдите от восторга в лучевое состояние! А во-вторых, эти «мопсы» – обыкновенные проходимцы.

– Но они писатели! – со священным трепетом в голосе воскликнул директор.

– Вы полагаете, среди писателей нет проходимцев? Есть. И даже больше, чем среди обычных граждан, исключая, конечно, бизнесменов и экстрасенсов. Не правда ли, мой милый соавтор?

– Увы, – подтвердил Кокотов.

– Ладно, я пока изучу этот договор, а вы, Андрей Львович, просветите нашего простодушного духовидца! – Жарынин достал из кармана и расправил свои китайчатые очки. – И хватит, хватит, Аркадий Петрович, прикладываться к вашей внутренней бутылке! Как сказал Сен-Жон Перс, герой может напиться лишь на могиле врага.

Огуревич смутился, и на его покрасневшем лице появилось выражение, какое бывает у злоупотребляющего мужа, застигнутого бдительной женой.

25. Из истории урюковых революций

Призыв стать одним из пятисот лучших писателей мира пришел к Кокотову по почте в фирменном конверте с эмблемой МОПС, изображавшей земной шар, нанизанный на гусиное перо, как шашлык на шампур. Но автора «Знойного прощания» сразу смутили некоторые обстоятельства. Во-первых, письмо было напечатано на принтере, а имя и отчество адресата неряшливо вписаны в специально оставленный пробел. Во-вторых, послание заканчивалось загадочной фразой: «Подробности этого взаимовыгодного проекта мы сообщим конфиденциально при личной встрече». В-третьих, настораживало месторасположение столь солидной международной организации: 2-й Нижне-трикотажный проезд, дом 8, строение 12, оф. 67. К адресу была пририсована довольно путаная схема, объясняющая, как от станции метро «Краснопролетарская» добраться до цели.

Но, несмотря на эти странности, писодей не устоял. Смущаясь самого себя и посмеиваясь над собственным тщеславием, на следующий день он отправился по указанному адресу. Сверяясь со схемой и сбиваясь с пути, он наконец добрался до того, что лет десять назад называлось «Трикотажной фабрикой имени Гарибальди». Почему погибло предприятие, занимавшее некогда целый квартал, неведомо. Что погубило флагмана легкой промышленности – удорожание хлопка, оставшегося там, в независимой Средней Азии, или лавина дешевого тряпья, хлынувшая из Турции и Китая? Возможно, фабрику специально обанкротили из-за земли, на которой она разместилась в середине ХIХ века на краю тогдашней Москвы. Но теперь это был почти центр! Последнюю гипотезу подтверждали новенькие жилые корпуса пряничной расцветки с растяжками по фасадам: «Продаются квартиры по цене застройщика». Вероятно, та же участь ждала и остальную территорию комбината, но пока еще складские помещения сдавались под хранение товаров самого разнообразного свойства. На ходу писатель успел прихватить метким глазом, как, гортанно переругиваясь, бывшие хлопкоробы грузили в одну фуру пластмассовые трубы, в другую – гигантские авоськи с репчатым луком, в третью – рулоны утеплителя…

В слегка подремонтированном административном корпусе размещались конторы и офисы. К стене у подъезда было прикреплено такое несметное число табличек с названиями фирм, что автору дилогии «Отдаться и умереть» показалось, будто он попал в колумбарий. «Оф. 67» располагался на третьем этаже в чуланчике, где в лучшие времена, видимо, хранился инвентарь уборщицы: ведро, швабра и тряпки. В комнатке едва умещался канцелярский стол, кресло и старенький компьютер с принтером, древним, как печатный станок Гуттенберга. За столом сидела Боледина и разглядывала брильянтик. Завидев посетителя, она поправила парик, приподняла со стола грудь и исказила лицо приветливостью. Писатель смущенно объяснил цель своего визита и показал письмо.

– Ах, Андрей Львович, господи, не узнала! – всплеснула она руками. – Давно мечтаю с вами познакомиться.

Далее нежным голосом распространителя пищевых добавок сверхсрочница стала объяснять, что будущий справочник поступит во все книгохранилища мира и даже в Библиотеку конгресса США и что Кокотов крайне удачно зашел, так как с понедельника в связи подорожанием полиграфических услуг оплата принимается только в евро.

– Понимаете?

– Понимаю…

– Фотография будет, конечно, цветная? – спросила она. – Такой мужчина!

– Хотелось бы… – пробормотал опешивший литератор.

– Тогда выйдет тысяча сто. Снимок и биография у вас с собой?

– Не-ет…

– Могу составить текст с ваших слов прямо сейчас. – Она подвинула к себе клавиатуру, залитую кофе и засыпанную сигаретным пеплом. – И сфотографировать. – Боледина извлекла из стола старенькую «мыльницу». – Будет на круг тысяча триста. Согласны? Вы, кстати, что пишете?

– Да так, разное…

– Это очень хорошо! Жанровое разнообразие – признак дарования. Кстати, три экземпляра справочника вы можете приобрести для себя с пятидесятипроцентной скидкой всего за сто баксов каждый, но, естественно, с предоплатой. Выходит всего-то тысяча шестьсот. Правда, недорого?

– Недорого… Но я… не взял с собой наличные…

– Ничего, в универсаме есть банкомат. Пять минут ходьбы. У вас какая карточка?

– Золотая… – зачем-то соврал писатель.

– Тем более, – кивнула Боледина, поглядев на посетителя с легким сомнением. – Но учтите, я сегодня до шести, завтра мы целый день хороним Михалкова, а с понедельника переходим на евро. Не опоздайте!

– Нет-нет… Я туда и обратно, – пообещал Андрей Львович и, ежась под недоверчивым взглядом первого заместителя председателя, покинул каморку.

На самом деле он отправился не за деньгами, которых у него не было, а в Дом литераторов, чтобы навести справки про «мопсов». Ему повезло: в нижнем, дешевом буфете он обнаружил поэта-переводчика Жору Алконосова, с которым когда-то дружил и даже приглашал его на свадьбу, где Жора чуть не подрался с Меделянским, заявив, что тот спер своего Змеюрика из гуцульского фольклора.

Алконосов одиноко сидел с полупустой бутылкой пива, ожидая, пока кто-нибудь нальет. А когда-то ведь процветал и даже несколько раз одалживал Кокотову денег. Зарабатывал он тем, что сочинял актуальный народный эпос по заказу лимитрофов.

– По чьему заказу? – не понял Огуревич.

– Так называются недавно образовавшиеся государства, – пояснил, глядя поверх китайчатых очков, Жарынин. – Послушайте, Аркадий Петрович, если вы не знаете значение слова, неужели нельзя заглянуть в торсионные поля и выяснить?

– В принципе, конечно, можно, – вполне серьезно разъяснил директор. – Но для этого надо открывать биокомпьютер, выходить в информационное пространство, затрачивать витальную энергию… Проще заглянуть в словарь или спросить.

– Ясно, – кивнул режиссер. – Ну и что лимитрофы?

– Они стояли к Алконосову в очередь.

– Не понял! За чем?

– Я же сказал, за актуальным эпосом.

– Переведите! – наморщил лысину игровод.

…Проблема заключалась в том, что на республики Советского Союза суверенитет свалился внезапно и безвозмездно. Это как если в уличной лотерее вдруг выиграть экскаватор. Ты стоишь, чешешь затылок, а тебе настоятельно советуют: «Срочно забирайте!» В общем, нужно строить независимое государство, а ничего нет – ни органов власти, ни законов, ни актуального эпоса…

– Постойте, как это нет эпоса?! Легенды-то у всех есть? – усомнился Жарынин. – В крайнем случае, сказки…

– Так я же, Дмитрий Антонович, говорю об актуальном эпосе! Обычный эпос есть почти у всех. Но с кем сражались народные герои? С драконами, джиннами, дэвами, циклопами, чудами-юдами… А для нового государства нужен конкретный, объединяющий нацию эпический враг, гадивший народу на протяжении всей истории! Тут-то их и выручал Жора. За приличное вознаграждение, обложившись мифологическими словарями, монографиями, сборниками сказок народов мира, он в ударные сроки срабатывал белым стихом актуальный эпос. Потом его скоренько переводили на национальный язык, записывали на овечьей шкуре, которую потом долго топтали ногами и прятали где-нибудь в кишлаке под кучей кизячных лепешек. А вскоре мимо этого кишлака случайно проезжала этнографическая экспедиция…

Алконосов зарабатывал большие деньги, ужинал в дорогих ресторанах, летал на экзотические курорты, менял женщин, как сорочки. Погубила его, разумеется, жадность. Сразу два молоденьких государства, собравшихся вступить в популярный военно-политический блок, озаботились новой версией национального эпоса и обратились за помощью к Жоре. Московский ашуг радостно схватил оба заказа, но, будучи человеком запивающим, сил не рассчитал и к оговоренным торжественным датам, «Дням независимости», не поспел, сочинив только один эпос. Как быть? Не возвращать же в самом деле аванс! К тому же нельзя огорчать юные, легко ранимые суверенитеты накануне праздника. И Алконосов, поразмышляв, решил: так как все эпические герои восходят к общечеловеческому архетипу, а оба лимитрофа еще полвека назад были частью Закаспийско-закавказской советской социалистической республики, ничего страшного, если у двух братских народов окажутся похожие сказания. Правда, кое-какие различия автор все-таки внести успел. Например, в первой поэме национальный герой Алтын-батыр бьется за свободу с кровожадными северными урус-дэвами, а во второй Тенге-багатур отстаивает независимость своего народа в схватках с ненасытными северными шурави-шайтанами. Любимую девушку одного зовут Зухра, а другого – Хузра. Ну и так далее…

Жора в срок сдал заказчикам готовые тексты, слупил сразу два гонорара, купил новую машину, разошелся с солисткой группы «Светящиеся» и собрался лететь на Кубу в обществе знаменитой теннисистки, которая при подаче мяча всегда вскрикивала, будто от внезапного оргазма. И тут случилось страшное! Президент одной молодой республики, выпускник МГУ и прямой потомок Тимура-завоевателя, пригласил на юбилейные торжества главу другого юного государства, выпускника МГИМО и прямого потомка Чингисхана. И вот Чингизид, сидя в украшенном цветами оперном театре и храня на лице ничего не значащую восточную улыбку, рассеянно слушал праздничную кантату по мотивам алконосовского эпоса.

Музыку сочинил видный композитор Феофан Добров, знаменитый тем, что переделал оперу Глинки «Жизнь за царя» в одноактный балет, поставленный в Большом театре к 50-летию сценической деятельности балерины Лили Пулковской, супруги Доброва. Великая танцовщица исполнила в этом балете незабываемую партию Русской Смуты.

И вдруг Чингизид с изумлением обнаружил, что кантата слово в слово, за редкими исключениями, совпадает с эпосом его независимой родины. Зато полковник Смит, приглашенный на торжества и отвечающий в Госдепе за прозябание демократии на постсоветских просторах, услышав о «северных урус-дэвах», заулыбался и со значением кивнул сидевшему с ним рядом майору Вессону – разработчику новой технологии свержения тоталитарных режимов малой кровью, выдвинутой на соискание Нобелевской премии мира по закрытой тематике. Потомок вождя монголов сразу догадался, что хитроумный Тимурид пошел на этот гнусный плагиат, дабы раньше соседей вступить в популярный военно-политический блок. Взбешенный выпускник МГИМО встал, пробормотал древнее проклятье, которым в старину, когда не было ядохимикатов, морили хлопковую тлю, и демонстративно покинул зал. Праправнук Великого Хромца в свою очередь, как и предписывает восточный этикет, трижды плюнул невеже вслед. Далее, конечно, последовал обмен дипломатическими тумаками и шумная высылка из страны атташе по культуре, обвиненного в шпионаже…

– А вот интересно, почему шпионами чаще всего оказываются атташе по культуре? – спросил, прервав свой рассказ, Кокотов.

– Потому что культура – вообще дело подловатое, – задумчиво отозвался Жарынин, подняв глаза от договора «мопсов».

Он вынул из карманов и разложил перед собой на столе трубку, зажигалку-автоген, пачку табака и тройничок.

– У нас тут не курят… – осторожно запротестовал Огуревич.

– А вам, дорогой Андрей Львович, – проигнорировал режиссер замечание директора, – я хочу напомнить известные слова Сен-Жон Перса: «Современная культура похожа на огромную ассенизационную станцию, в одном из закоулков которой по нелепой прихоти разместили крошечную парфюмерную лабораторию».

– Неужели он так и сказал? – изумился Аркадий Петрович.

– Именно! Ну, так что там случилось дальше с актуальными эпосами?

– А то вы сами не знаете!

– Погодите, вы имеете в виду урюковые революции? – воскликнул игровод.

– Конечно!

…Вернувшись домой, взбешенный Чингизид немедленно восстановил вечную дружбу с Россией, закупил у нее танки, самолеты и ракеты. Это не могло не вызвать тревоги у Госдепа, и майору Вессону поручили разработать план государственного переворота под кодовым названием «урюковая революция». Наследники славы Алтын-батыра вспомнили тем временем о подлом предательстве последышей Тенге-багатура во время нашествия Чингисхана, а преемники Тенге-багатура пришли в ярость от трусливого поведения выблядков Алтын-батыра накануне решающей битвы с Великим Хромцом. Историческое негодование вылилось в двусторонний обстрел приграничных территорий и обоюдный погром посольств. Но тут, к счастью, спецслужбы сцепившихся лимитрофов, каждая по своим каналам, вышли на истинного виновника конфликта – жадного пьяницу Алконосова.

Враги помирились и решили сообща выкрасть мистификатора из Москвы, привезти сначала в столицу одного пострадавшего государства и содрать с него кожу, но не до смерти. Потом планировалось переправить его к соседям, и там, в знак вечной дружбы, окончательно сварить в кипятке со специями. Однако в дело вмешались наши контрразведчики, ведь из-за дурацкого конфликта между Чингизидом и Тимуридом России удалось значительно упрочить свои пошатнувшиеся позиции в этом благодатном регионе. Американцы тоже не разрешили ликвидацию Алконосова, во-первых, из человеколюбия, а во-вторых, из благодарности: они получили возможность опробовать в режиме реального времени новую технологию смены недружественных правительств. Забегая вперед, напомним, что обидчивого Чингизида вскоре свергли в ходе «урюковой революции», и он бежал в Москву. Впрочем, незамедлительно последовал симметричный ответ России – и Тимурид, проиграв шесть туров выборов, попросил политического убежища в Стамбуле.

Однако оставить такой дерзкий обман без последствий тоже было нельзя. Посовещавшись, ЦРУ и ГРУ разрешили лимитрофам хорошенько проучить обидчика и взыскать с него незаконно нажитые гонорары. Сказано – сделано. Чтобы не привлекать общественное внимание, акцию замаскировали под банальный налет преступной этнической группировки. Алконосов, масштабно загуляв с полученных денег, пил, не включая телевизор, и не подозревал, к какой геополитической заварухе привело его мелкое жлобство. Он так ничего и не понял, когда рано утром к нему в квартиру вломились несколько азиатов, одетых, как гастарбайтеры. Они долго плевали поэту в лицо, потом нашли доллары, спрятанные, понятно, в морозилке, а для достоверности отобрали ключи от нового БМВ и скрылись. Следом за ними от Алконосова сбежала до смерти перепуганная теннисистка, ставшая вынужденной свидетельницей дикой расправы. Несчастный ашуг, отерев лицо, позвонил в милицию – и ему сказали, что немедленно выезжают на место преступления.

Днем раздался требовательный звонок в дверь, обрадованный Жора бросился отпирать, однако на пороге стояла не милиция, а азиаты, одетые, как торговцы с Черкизона. Они долго плевали поэту в лицо, потом били по пяткам ракеткой, оставленной сбежавшей чемпионкой, затем отыскали доллары, зашитые, понятно, в диванную подушку, а для достоверности вынесли из квартиры плазменный телевизор, ноутбук и стереосистему. Отерев лицо, Алконосов истерически позвонил в отделение и выяснил, что наряд к нему давно едет, но в Москве страшные пробки…

Стражи порядка прибыли под вечер, долго исследовали заплеванную квартиру и заверили пострадавшего, что введен план «Перехват», поэтому налетчики непременно будут пойманы. После отбытия наряда Жора обнаружил пропажу двух тысяч долларов, полученных за текст государственного гимна, который, так сказать, на вырост, заказала ему одна самолюбивая российская автономия. Эти деньги, он, следуя рекомендациям специалистов, оставил на виду, в обычном почтовом конверте. Кроме того, исчез окованный серебром турий рог, подаренный поэту лично президентом Саакашвили за блестящий перевод ранее не известной главы «Витязя в тигровой шкуре», целиком посвященной извечной вражде русских и грузин.

Возмутившись, Жора нацепил все свои лауреатские значки и отправился в милицию требовать возврата похищенного и наказания «оборотней в погонах». Через трое суток, проведенных в обезьяннике, он написал заявление о том, что никаких налетов на его квартиру не было, и вернулся домой без значков, со сломанным ребром и полуотбитой почкой, но это не помешало ему удариться в многонедельный запой. По утрам, очнувшись, он долго вспоминал свое имя, а фамилия возвращалась к нему только после ста граммов водки с закуской.

И ведь было из-за чего запить! Деньги да имущество – дело наживное. Но случилось самое скверное: весть о профессиональной непорядочности Алкносова, едва не приведшей к войне между братскими народами, мгновенно облетела все лимитрофы и прочие территории, вожделеющие независимости. Заказов не стало. Иногда Жоре удается перевести на русский признания в стихах, которые пишут влюбленные азербайджанские оптовики своим славянским зазнобам, продающим товар в розницу прямо из контейнеров. Но платят Жоре не деньгами, а просроченными продуктами. Все это, конечно, сломило Алконосова, и если раньше он хотя бы иногда бывал трезв, то теперь с утра до вечера сидит в нижнем буфете ЦДЛ и ждет помощи от успешных собратьев по перу. Впрочем, благодаря такому образу жизни он знает все про всех.

– Прямо как наш Пургач! – воскликнул Жарынин, выпуская струю дыма.

– Примерно. Потому-то я и обратился к нему с вопросом о «мопсах». За двести граммов «Путинки» и два бутерброда с колбасой он дал мне исчерпывающую информацию.

Оказалось, Алконосов тоже – «мопс». Однажды к нему за столик подсела Боледина, угостила выпивкой и предложила вступить в МОП, который тогда расшифровывался как «Московская община писателей», ибо все три члена общины: Ведмедюк, Гавриилов и сама Боледина были прописаны в столице, а Жора, снимая квартиру в первопрестольной, так и оставался по паспорту насельником города Тамбова. Он, охотно выпив, и тут же в буфете написал заявление. И МОП стал расшифровываться как «Межрегиональная община писателей». Но на этом они не остановились. В Россию на побывку приехал поэт Лев Гулагский, эмигрировавший еще из тоталитарного Советского Союза в свободную Америку и немедленно посаженный там в тюрьму за торговлю разбавленным бензином. Его тоже подпоили и приняли в МОП, который тут же превратился в «Международную общину писателей».

Таким образом, МОП состоял теперь из пяти человек. Председательница общины Ведмедюк лет двадцать пять назад, еще учась в Литинституте, сочинила свою единственную повесть «Зассыха» – про девочку, страдавшую энурезом и оттого люто возненавидевшую Советскую власть. В повести усмотрели свежий социальный протест против Империи зла, тайком передали рукопись на Запад, там ее перевели на английский и выпустили в Бирмингеме тиражом 500 экземпляров. С тех самых пор Ведмедюк считается прозаиком с мировым именем и упорно работает над романом о половой связи Иисуса Христа с Марией Магдалиной. Она постоянно рассказывает о своем замысле в многочисленных интервью, ездит с лекциями по миру, получает массу грантов от солидных организаций, включая Минкульт, фонд Сэроса и Всемирное братство Белой Богини, но пока еще не опубликовала из нового сочинения ни строчки. Недавно «Зассыху» хотели экранизировать, даже заказали авторше сценарий, но так и не нашли на главную роль подходящую актрису, которая согласилась бы беспрерывно мочиться перед кинокамерой. Впрочем, именно благодаря этому несостоявшемуся проекту община стала называться МОПС, так как теперь объединяет в своих рядах не только писателей, но и сценаристов.

Что же касается Болединой, то она вообще не имеет к литературе никакого отношения. Лет пять назад ее наняли секретарем-машинисткой с доплатой за влажную уборку помещения. Но однажды Ведмедюк, задумавшись об интимной жизни Спасителя, забыла на столе ключи от сейфа, и коварная поломойка немедленно похитила печать и уставные документы организации, спрятав их в неизвестном направлении. Сложилось роковое двоевластие: легитимность у председателя, а уставные документы с печатью у секретаря-уборщицы. Работа МОПСа оказалась парализована. После консультаций с юристами пришлось выбрать Боледину первой заместительницей и на очередной грант от фонда «Русский мир» купить ей кольцо с бриллиантом.

А вот Гавриилов, конечно, – писатель, он сочиняет толстые книги о том, как Советская власть губила таланты высокими гонорарами, дачами, санаториями, творческими командировками, – и нет ей за это прощения! Солженицын перед смертью подарил ему свой том с теплой надписью, смысл которой счастливец от всех скрывает.

– Кстати, откуда вы знаете его отца? – снова прервав рассказ, поинтересовался Кокотов.

– Да ведь он работал главным цензором на Мосфильме! Ох, и лютый мужик был! На обсуждении «Плавней» орал, что по мне Колыма плачет. А что сказал Алконосов по поводу «500 лучших писателей мира»?

– Посоветовал, если есть деньги, соглашаться. Сказал, это уже третье издание. В первом есть статья и о нем – между Алигьери и Ахматовой. По жизни очень помогает, хотя, разумеется, ни в какую Библиотеку конгресса справочник не идет, а попадает только к тем, кто заплатил за статьи о себе. Зато когда Жора предъявил, что входит в пять сотен лучших писателей всех времен и народов, заказчики актуальных эпосов набросили ему двадцать пять процентов сверх первоначальной ставки. Вспомнив свое былое изобилие, он заплакал.

– Неужели в МОПСе состоит всего пять человек? – горестно спросил Огуревич. – Но откуда у них такие связи?

– Вы уверены, что они у них есть? – хмыкнул режиссер.

– А фотография?

– Подумаешь, фотография! Мало ли каждый день в Москве официальных обжираловок, на которые забредают сильные мира сего!

– Помилуйте, Дмитрий Антонович, – поддержал Огуревича Кокотов, – но на такую, как вы выразились, «обжираловку» еще надо попасть.

– Бросьте! У меня есть приятель. На своем домашнем принтере он изготовил конверт с надписью «Администрация президента». Та к вот, с помощью этого конверта, отрекомендовавшись спецфельдъегерем, которому срочно надо передать секретный документ начальству, он проходит на любой самый закрытый прием. Иногда под видом шифровальщиц проводит с собой знакомых девушек. Кроме того, власть к писателям всегда относилась с симпатией, ибо никто, кроме них, не умеет так быстро менять свои политические взгляды согласно сквознякам в коридорах Кремля. Могли и на самом деле пригласить для протокола. Меня вот тоже иногда зовут, как жертву советского произвола. Однажды даже зазвали на прием по случаю Дня независимости России. Глупее праздника я не знаю! Вообразите Вашингтон, празднующий день отделения Техаса! Ну, я пошел ради интереса. О, это был пир пресмыкающихся! К сожалению, я сильно напился и надерзил страшно сказать кому. Больше меня не приглашают…

– Извините, Дмитрий Антонович, но вы сами себе противоречите, – усомнился Огуревич. – Если это пустые люди и ничем не могут нам помочь – зачем они приезжали?

– А вы знаете, как в договоре обозначена их услуга?

– Не-ет.

– Вот послушайте: «Параграф 2.1. МОПС берет на себя проведение ряда организационно-финансовых мероприятий, направленных на укрепление хозяйственно-творческой и лечебно-профилактической базы ДВК “Кренино”». Вот, оказывается, как изысканно можно назвать передачу взятки судье Доброедову!

– Но ведь в случае неудачи мы, как они выразились, «расходимся по нулям»? – пробормотал директор.

– Э-э, не скажите, Аркадий Петрович, ведь иногда, очень редко, в судах все же торжествует справедливость. И допустим, мы выигрываем процесс, так как Доброедов набрал уже столько взяток с истцов и ответчиков, что может себе позволить однажды быть беспристрастным служителем закона. Мы побеждаем, а «мопсы» говорят: это оттого, что ему переданы пятнадцать коробок евроконфет. Проверить-то невозможно. В результате они прикарманивают ваши кондитерские изделия, а еще вы им ни за что ни про что отдаете десять комнат нашего богоспасаемого заведения. А под комнатки ведь по закону еще и землица полагается. Кстати, где вы возьмете евроконфеты? Учтите, уменьшать сосиски больше нельзя – мы не в блокадном Ленинграде!

– Даже и не знаю, – затомился труженик торсионных полей. – Но ведь если мы проиграем, они ни на что не претендуют.

– Не факт! Для этого я изучаю договор. Дайте мне сосредоточиться! – режиссер пыхнул трубкой. – Аркадий Петрович, тяпните пока нутряной водочки, а вы, коллега, подумайте над нашим новым сюжетом. Кажется, он небезнадежен…

Воцарилось молчание. Огуревич закрыл глаза и ровно задышал – точно уснул. А писатель встал со стула, будто бы размяться, и невзначай приблизился к окну, чтобы получить в сердце новую стрелу разочарования: красный «Красйслер» не появился.

– Ну вот! Ну конечно! – рявкнул Жарынин так, что Огуревич проснулся, а Кокотов отпрянул от окна. – Вот, примечание к параграфу 6.2., в самом низу, крошечными буковками. А ведь Сен-Жон Перс предупреждал человечество: мелкий шрифт – орудие мошенников! Читайте вслух, торсионный вы скиталец!

– «…Если МОПС по одной из причин, перечисленных в параграфе 5.4., не сможет осуществить организационно-финансовые мероприятия, направленные на укрепление хозяйственной, творческой и лечебно-профилактической базы ДВК „Кренино“, в этом случае, учитывая понесенные затраты, МОПС получает двадцать пять процентов от вознаграждения, оговоренного сторонами в пункте 3.1.», – громко прочитал Аркадий Петрович и в недоумении оглянулся вокруг, точно «мопсы» еще не ушли, а прятались где-то в кабинете.

– Понятно? Даже если они ничего для нас не сделают, вы отдадите им две комнаты и денег назад не получите! – Режиссер сорвал с носа китайчатые очки и помахал ими в воздухе.

– Да, в самом деле жулики… – уныло согласился Огуревич. – Жаль…

– Почему же?

– Они обещали в качестве бонуса похлопотать, чтобы мою школу приняли в международную ассоциацию «Спайсбрейн», даже показали фотографию, где они сняты вместе с генеральным секретарем ассоциации Хаввой Духович.

– Знаете, Аркадий Петрович, что я вам скажу, – вставая, холодно произнес Жарынин. – Прежде чем слиться со Сверхразумом, научитесь пользоваться обычными мозгами! Очень советую. Пошли, коллега! – Он обернулся к соавтору. – Перед ужином я хочу немного вздремнуть, а потом: работать, работать и еще раз работать! Или у вас другие планы? – Игровод колко глянул на писодея, изнывавшего от любовной неукомплектованности.

– Нет, – вздохнул Андрей Львович. – Я весь ваш.

26. Любовь и картошка

– Андрей Львович, вам не кажется, что котлеты стали еще меньше?

– Кажется…

Соавторы после ужина сидели в люксе. Жарынин выспался и теперь был бодр и энергичен, как отставной реформатор. О своей похмельной оплошности у Скурятина, чуть не погубившей Ипокренино и его обитателей, он, кажется, напрочь забыл и теперь, наслаждаясь, курил трубку с голубым фарфоровым чубуком и длинным прямым мундштуком. А вот Кокотов совсем сник и закручинился: к острой клеточной тоске по Наталье Павловне добавились тупые боли под ложечкой, возникшие сразу после несвежей подливы, приготовленной еще к позавчерашним голубцам и добавленной на ужин к котлетам для видимой питательности. На проспиртованного игровода несвежая подлива никакого подлого действия не оказала. Изрыгая клубы сизого дыма, он вещал:

– Ну, ничего, ничего! Расправлюсь с Ибрагимбыковым и займусь этим торсионным прохиндеем! Вот она, глумливая логика борьбы: чтобы одолеть крупного вора, приходится объединяться с мелким жульем! Кстати, именно так Сталин прижучил Троцкого: сговорился с Бухариным, Каменевым и Зиновьевым. На чем мы с вами, коллега, остановились?

– На том, кто отец ребенка…

– Да-а, это вопросец! От кого родила наша красивая и загадочная Юлия? Она ведь у нас мать-одиночка, так?

– Одиночка, – с готовностью подтвердил автор «Заблудившихся в алькове».

– Вот и чепуха получается! – воскликнул режиссер, от возмущения стукнув трубкой по столу так, что табак извергся из прокопченного жерла, разлетевшись искрами по полировке.

– Почему же – чепуха?

– Потому что красивая и загадочная женщина даже с тремя детьми обязательно кого-нибудь себе найдет, – объяснил Жарынин, сметая горящие крошки в пепельницу. – Я знал одну милую даму, которая три раза была замужем, в каждом браке рожала по ребенку – и ничего: с четырьмя детьми нашла себе нового мужа – депутата, между прочим!

– С тремя детьми, – поправил арифметичный писодей.

– Экий вы педант, Андрей Львович! Одного ребенка, девочку, Ниночку, киску, она родила вне браков, – понежневшим голосом разъяснил режиссер. – А может, подсунем Юльке мужа? Знаете, бывают такие жизнестрадальцы и уродовольцы – больше всего на свете любят брошенных жен подбирать да чужих детей растить… О чем вы думаете?

– Я? М-м-м… А если наша Юлия никого себе не ищет? Она оскорблена, потрясена изменой любимого. Одиночество – ее ответ вероломству мужчин.

– Не ищет? Тогда ее найдут. Обязательно! – уверенно произнес игровод, засыпая свежий табак в новую трубку цвета спелого персика.

– Да, действительно, – согласился автор «Знойного прощания», вспомнив свою первую жену Елену. – Хорошо, допустим, она не одиночка, но вышла за мужчину, которого не любит. Та к иногда бывает.

– Скажите лучше: иногда так не бывает. Обезлюбевший брак – драма миллионов. Ладно, об этом уже есть кино. Как зовут ее мужа?

– Максим, вы же сказали.

– Нет, Максим – отец ребенка. Как зовут мужа? Разница, надеюсь, понятна?

– Понятна. Николай?

– Нелюбимых мужей так не зовут.

– Василий?

– Так зовут сантехника, захаживающего к похотливой домохозяйке.

– Леонид?

– Это имя для гинеколога.

– Константин?

– Костя? Пожалуй… Да, Костя! Он ее боготворит, а она лишь позволяет себя любить. Знаете, есть такие женщины, обладая которыми не обладаешь, в сущности, ничем, кроме семейных обязанностей.

– Знаю. А дети у них есть?

– Конечно. Ниночка.

– Почему Ниночка?

– А вам жалко? Ниночка – и все тут. И вот что еще любопытно: такие женщины, как наша Юлия, обычно страстно, маниакально, до неприличия, до какого-то душевного искажения обожают своих детей. И чем меньше они хотели иметь ребенка, тем сильнее потом его любят! Знаете, у меня был роман с одной милой матерью-одиночкой. Люсей. Мы познакомились с ней, когда я выгуливал Бэмби, моего несчастного Бэмби…

– Почему несчастного?

– А я вам разве не рассказывал?

– Нет…

– Однажды во дворе он увлекся текущими половыми вопросами, помчался за одной привлекательной сучкой и пропал без вести. Маргарита Ефимовна была в отчаянье, но утешилась, как и все женщины: теперь у нас очаровательный ирландский сеттер, и она души в нем не чает.

– Как зовут?

– М-м… Не важно. Та к вот, Люся, увидев Бэмби, в ужасе подхватила ребенка на руки, и мне пришлось ей объяснять, что бояться надо не собак, а людей. Слово за слово – и я по типовой схеме пригласил ее в Дом кино на закрытый просмотр. На обратном пути она призналась, что никогда еще не встречала такого интересного человека, как я. В результате Люся оказалась очаровательной постельной простушкой. И это было так мило, так диетично, ибо параллельно я ввергся в бурный роман с аспиранткой кафедры теории театра. Как всякая искусствоведческая дама, она обладала изысканно надломленной сексуальностью и устраивала мне в постели античные оргии. Подробности, учитывая ваше, коллега, состояние, скромно опускаю.

– А какое у меня состояние? – дрожащим от обиды голосом спросил Кокотов.

– Андрей Львович, крепитесь – помощь придет!

– Не надо!

– Придет. Кстати, Люся жила от меня через улицу в двухкомнатной квартире, а ребенка сдавала с детский сад на пятидневку. В общем, все условия. А чтобы легализовать наши отношения, я, последовав давним советам жены, купил кроссовки, спортивный костюм и начал бегать по вечерам. Возвращался через час-полтора, усталый и довольный. Подозрений никаких, ибо в моем возрасте мужчина после десятикилометровой пробежки и тридцатиминутного секса выглядит примерно одинаково. Идеальная связь, которую можно длить годами, но я выдержал только два месяца. Конечно, влюбленная женщина должна нести милый вздор, но если она все время рассказывает тебе о том, как ее сыночек покушал, покакал, посмотрел или улыбнулся… Это невозможно! Последней каплей стал такой вот случай. Забежав к ней и сбросив кроссовки, я в поту трудился над ее женским счастьем, как шахтер-отбойщик над трудным угольным пластом, а Люся вдруг возьми и захихикай. «В чем дело?» – вскипел я. – «Знаешь, Жарик, – сказала она, заливаясь смехом, – что сегодня учудил Кусик?» – «Что-о-о?» – «Представляешь, он показал пальчиком в свой горшочек и спросил: „Мама, а я тоже сначала какашкой был? Какашкой, представляешь?“

– И вы расстались? Из-за одного слова? Эту историю вы хотели мне рассказать? – скривил губы автор «Сумерек экстаза», страдая от одиночества и скисшей подливы.

– Нет, другую. Но я после этого к Люське больше не забегал. А вот почему рассталась Юлия с отцом ребенка?

– Пусть тоже расстанется из-за пустяка, глупого слова…

– Дорогой коллега, если вы хотите стать сценаристом, запомните: из-за пустяка расстаются в жизни. В кино, как и в криминалистике, должен быть серьезный мотив!

– Мотив? Может, он к ней, ну… охладел, что ли?

– Как Земфира к Алеко?

– Примерно, – кивнул писодей, вспомнив про Наталью Павловну, страстно обещавшую по телефону: «Жду, жду, жду!»

– Кокотов, о чем вы сейчас думаете?

– О мотиве! – твердо ответил писатель, продолжая мучительно соображать, куда же могла исчезнуть Обоярова.

– А вы никогда не задавались вопросом, почему Земфира охладела к Алеко, а не наоборот?

– Земфира? Она… К ней нельзя охладеть!

– Правильно, коллега, правильно! И наша Юлия не такая! Она из тех сложных и возвышенных женщин, в наготу которых не веришь до последнего момента, да и после момента тоже не веришь, хочется убеждаться вновь и вновь…

– Но тогда почему Максим ее бросил?

– Какой Максим?

– Мы решили, что отца ребенка зовут Максим.

– Лучше – Георгий.

– Но ведь я…

– Не надо лишних слов! Давайте рассуждать: он у нас кто?

– Не знаю, – пожал плечами писатель.

– А вот я знаю: он олигарх, пусть даже районного масштаба. Помните, на заре перестройки была такая повестушка «ЧП районного масштаба»? А потом еще и фильм сляпали. Лихой, я вам скажу, фильмец! Снял его, кстати, Серега Снежкин – он учился четырьмя курсами позже меня. Помните?

– Помню, – сухо отозвался писатель.

(Кокотов, сказать по совести, не любил автора этой повести Юрку Полякова, с которым однажды в хлам напился в нижнем буфете Дома литераторов, а потом долго обнимался в знак вечной литературной дружбы. Андрей Львович сердечно считал его бездарным конъюнктурщиком и удачливым приспособленцем.)

– Кстати, как его зовут?

– Кого?

– Нашего олигарха.

– Вы же сказали: Георгий.

– Да, но я назвал его так до того, как мы решили, что он у нас будет олигархом.

– А это меняет дело?

– Решительно! Думайте!

– Семен?

– Нет, это имя для дамского портного.

– Марк?

– Вы еще скажите: Хаим!

– Может, Борис?

– Да, Борис. Это хорошо. Теперь зададимся вопросом, как он стал олигархом?

– Заработал, наверное…

– Ну, конечно, купил в переходе у фарцовщика джинсы, потер пемзой, потом удачно перепродал – и так до тех пор, пока не скопил на Тюменский нефтяной консорциум!

– Тогда – украл?

– Нет, нам не нужен бандит в смокинге, наша Юлия не может полюбить такого!

– Значит, удачно женился.

– Умница! Папаша невесты, в прошлом опытный аппаратный мерзавец, сжег партбилет и принял демократию как родную. Он крутился возле вечно пьяного Ельцина и отхватил себе, скажем, алюминиевый комбинат. Нет, целую отрасль. Допустим, медеплавильную…

– Подождите, я уже ничего не понимаю, – автор «Русалок в бикини» схватился за голову. – Если Борис женился на дочери партократа, при чем тут Юлия?

– Объясняю: прежде, чем жениться на дочери партократа, наш будущий олигарх сделал Юльке ребенка. Ясно? Или хотите подробностей?

– Не хочу!

– А вот я как постановщик очень хочу подробностей! Где Боря с Юлей познакомились? Кто они вообще?

– Может, однокурсники? – предположил писодей.

– Неплохо!

– Но тогда зачем вам мой «Гипсовый трубач»? Может, он нам вообще теперь ни к чему? – с обидой спросил Кокотов.

– И не надейтесь! Гипсового трубача я вам не отдам. Нет! Он будет у нас стоять… будет стоять, как и у вас, в пионерском лагере, но опустевшем, осеннем… Та м живут студенты. Они приехали на картошку, спят в детских кроватках под короткими одеяльцами, дурачатся… Но это уже взрослые люди с проснувшимися телами и пробуждающимися сердцами. Вы ездили в юности на картошку?

– Ездил.

– Ну и как?

– Я сильно простудился. И меня отправили домой.

– Какой же вы кисляй, все-таки! А у меня самые лучшие воспоминания остались от тех времен! В сельпо продавались трехлитровые банки «белого крепкого», закатанные, как компот, жестяными крышками. А свежее бескорыстье горячего девичьего тела?! Проголодавшись, мы пекли в золе только что собранную в поле картошечку, пили из алюминиевых кружек, переглядывались, напоминая друг другу о случившейся нежности, и пели под гитару:

Вечер бродит по лесным дорожкам.
Ты ведь тоже любишь вечера.
Подожди тогда еще немножко,
Посидим с товарищами у костра…

Именно там, на картошке, и зарождается любовь наших героев. Ах, как я это сниму! Малиновые осенние закаты, перетекающие в кровавые кусты бересклета, случайные взгляды, внезапные касания, первый поцелуй, пахнущий дымком и дешевым вином… Все это мы возьмем из вашего «Гипсового трубача». А на последнем курсе Юлия и Борис решают пожениться. И вдруг к ним в группу переводят девицу, дочь того самого разбогатевшего при Ельцине партократа. Как мы ее назовем? Думайте, мне нужно имя разлучницы!

– Ирина?

– Нет. Ирина не может быть разлучницей. Ирина – это строгая жена, бьющая мужа по щекам.

– Виктория?

– Теплее.

– Ксения?

– Да, именно – Ксения! Она приезжает в институт на роскошной машине. Марка?

– «Крайслер»? – покраснев, предложил автор «Полыньи счастья».

– Дорогой мой, наша история начинается 15–17 лет назад. Подержанная «тойотка» с правым рулем казалась тогда «Роллс-Ройсом» и волновала скромные сердца. Вот и наш Борис идет к институту, предвкушая встречу с Юлией, но вдруг замечает у ворот сумасшедшую тачку. Из нее выпархивает Ксения – загорелая девушка с молодой грудью, устремленной в прекрасное завтра. Конечно, проще сделать ее богатой дурнушкой, знаете, такой накрашенной игуаной от Нины Ричи. Но это, коллега, будет поддавком. А искусство не терпит поддавков! Нет, Ксюша у нас привлекательная, даже неглупая, но она из тех девиц, у которых в лице всегда есть намек на то, что у них в трусиках. В молодости это даже мило – заводит с полоборота, но с возрастом превращается в бедствие. У меня была одна такая подружка. И знаете, где она больше всего любила?..

– Меня это не интересует! – ответил писатель костяным голосом.

– Понимаю. Поговорим о Боре. Он у нас кто? Из какой семьи? Скорее всего, Боря честолюбив и беден…

– Как Лева?

– Умница, коллега! Отдадим Борьке биографию Левушки, отдадим вместе с мамой, которая трясется над ним, как моя Люська над своим Кусиком. Наш Борис красив, словно юный черт! Кудрявый, мускулистый, голубоглазый мерзавец. Ксения влюбляется в него без памяти, начинает делать глупости, нелепо навязываться, но Боря увлечен Юлией и не замечает новую однокурсницу. Отчаявшись, Ксюша, а она привыкла к тому, что все ее желания мгновенно удовлетворяются, рассказывает о своем горе отцу, буквально рыдает у него на плече… В детстве папа дарил ей такие куклы, что подружки плакали от зависти. А в школьные годы привозил из «загранки» такие портфели и пеналы, что даже учителя сбегались посмотреть. Понимаете ход мысли, коллега?

– Еще бы! Она хочет, чтобы папа подарил ей Бориса, как куклу. Ну, вроде Кена, друга Барби…

– Верно! И этот прожженный повелитель «вертушек» поджидает нашего героя у ворот института, сажает в машину и делает предложение, от которого Борис не может отказаться. Ну, допустим, будущий тесть обещает прямо из-под венца отправить новобрачных на стажировку в Чикагскую высшую экономическую школу. А ведь это для бедного парня – гарантия жизненной победы. Тогда, в девяностые, любого дебила с американскими корочками сразу министром назначали. Оттого мы теперь в такой общенациональной заднице, мой друг! Западничество для России – это способ геополитического суицида.

– Неужели – Сен-Жон Перс? – тонко уточнил Кокотов.

– Возможно. Теперь, конечно, ситуация улучшилась: чтобы сделать карьеру, достаточно родиться в Питере. Но вернемся к нашему герою. В нем борются два чувства: страсть к нашей Юлии и честолюбие. Он выбирает последнее. И знаете, кто подталкивает его к этому?

– Кто?

– Мать. Ирка Купченко! Сама намыкалась в интеллигентной нищете и хочет для сына другой судьбы. Наступает момент, когда Боря должен признаться во всем Юлии, которая как раз накануне поняла, что беременна, и хочет сообщить милому о его скором отцовстве. И вот они готовятся к роковому свиданию. Она, радостно смущенная, изнутри светящаяся грядущим материнством… Вы замечали, коллега, у беременных особенный взгляд?

– Замечал, я бы назвал его внутриутробным.

– Неплохо! Итак, она прихорашивается перед зеркалом, красится, ну, в общем, чистит зубным порошком тапочки…

– Какие тапочки? – оторопел писодей.

– А я разве вам не рассказывал?

– Не-ет.

– Ну что вы! Во ВГИКе у нас вел семинар Евгений Иосифович Габрилович. Великий Габр! Ему было уж за семьдесят и, как многие старые люди, он жил прошлым, а в настоящее выходил, точно в булочную из своей антикварной квартиры. И вот однажды мы разбирали сценарий про современную советскую женщину-руководительницу. И Габр говорит автору: «Что это она у вас все руководит и руководит? Она ведь женщина! Покажите это! Покажите, как она собирается на свидание: накручивает волосы на папильотки, гладит чулки, чистит зубным порошком тапочки…» Мы рухнули, хохочем, а мэтр не понимает. Действие сценария происходит в семидесятые, а зубным порошком белые спортивные тапочки чистили в тридцатые… Габр перепутал эпохи. С тех пор у нас это стало поговоркой…

– А что же Борис? – поинтересовался Кокотов.

– А он, изменщик, наоборот, страдает, мучится. Бреясь, старается не глядеть себе в глаза. Стыдно! Он смутно догадывается, что совершает, может быть, самую страшную ошибку в своей жизни. Но уже ничего не может поделать: свадьба назначена, гости приглашены, вызов из Чикаго лежит на комоде, политый счастливыми слезами Ирки Купченко. У вас, Андрей Львович, так бывало: вы понимаете, что делаете глупость, но остановиться не можете?

– Бывало… – вздохнул автор «Знойного прощания».

– У меня тоже. Много раз! Ах, как я это смонтирую, параллельно: мужчина и женщина собираются на свидание. Потом долго, возможно даже в рапиде, они едут навстречу друг другу. На ее лице играют блики великой тайны будущего материнства, и чем ближе она к месту встречи, тем светлее ее взгляд. А у него все наоборот: он мрачнеет, приближаясь к пункту своего неизбежного предательства. Кстати, где у них свидание?

– Может, у памятника Пушкину на Тверском?

– Кокотов, вернитесь из долин похоти на вершины искусства, прошу вас! Наталья Павловна, конечно, замечательная женщина, но сегодня она к вам не приедет. Нет! У нее, очевидно, с вашей помощью, случились сдвиги в бракоразводном процессе!

– Откуда вы знаете? – воскликнул писатель.

– Догадываюсь. А свидание Юлия назначила Боре, разумеется, возле вашего гипсового дудельщика.

– Но ведь трубач в пионерском лагере!

– Кто вам сказал?

– Мы с вами так решили.

– Сейчас перерешим. У меня вот какое к вам предложение: Боря и Юля – одноклассники, а гипсовый трубач стоит во дворе их школы, там они впервые и поцеловались. Та к лучше, поверьте! Если все трое: Боря, Юля и Ксения – однокурсники, тогда нежные поползновения дочери партократа скрыть невозможно, да и Боря не будет на глазах у своей девушки безобразничать. Знаете, все-таки первая любовь! Другое дело, когда они после школы поступили в разные институты. Будущий олигарх, разумеется, махнул в финансовый, а наша героиня готовится стать педагогом и матерью, даже не подозревая о сопернице!

– А как же «картошка»?

– Что – «картошка»?

– Ну, малиновые закаты, случайные касания, зарождение чувства, песня у костра: «Не смотри ты так неосторожно, я могу подумать что-нибудь не то!»… – не без ехидства пропел писодей.

– Да, действительно, жалко! Уходит колорит эпохи, замечательного времени, когда на несправедливость можно было пожаловаться в партком, в крайнем случае – в райком. И не надо было нанимать киллеров, не надо было тащиться в суд, чтобы за пятьдесят тысяч долларов доказать, что у тебя украли тридцать. Хорошо, очень хорошо, Андрей Львович, что мы прорвались к Скурятину, а то бы вы узнали, что такое русский суд – долгий и неправый!

– А может, перебросить их в стройотряд? – предложил Кокотов, невольно увлекшийся кройкой и шитьем судеб придуманных героев.

– Ну-ка, ну-ка – поподробнее! – потребовал игровод.

– Борис едет туда, чтобы заработать на свадьбу с Юлией. Она ведь тоже небогата, из потомственной педагогической семьи. Там-то он и сходится с Ксенией, которая специально увязалась за ним….

– Отлично! А сцену грехопадения на природе мы позаимствуем у ваших Левы с Таей. Ксюха берет Борьку за руку и силой уводит в ночные клевера. Ах, как я это сниму! Молодец! Вы вернулись… из долин… Но есть одна проблема.

– Какая?

– Когда происходят события? В девяносто втором… – сморщив лоб, прикинул Жарынин. – Но в девяносто втором не было уже никаких стройотрядов, была дикая инфляция, а на свадьбы зарабатывали, возя товар из Кореи.

– А если в восемьдесят восьмом? – предложил писатель.

– Тогда вряд ли дочка партбосса ездит на «тойоте».

– Верно, даже Виктор Цой ездил на «москвиче»…

– Да и черт с ней, с «тойотой», а тем более с вашим Виктором Цоем! Никогда не понимал этих его «бу-бу-му-му». Хуже Цоя только Гребенщиков с Макаревичем. Ненавижу эти антисоветские гитарные посиделки на кухнях цековских домов! Ненавижу номенклатурных сосунков вроде Гайдара! Чтобы греть жопы не в Болгарии, а на Канарах, они разрушили великую страну и обобрали заслуженный народ, как раз когда впервые за столетия он начал жить более-менее прилично! Уроды! – Жарынин в раздражении отложил трубку в сторону.

– Знаете, у меня на этот счет свое мнение! – мягко возразил автор «Полыньи счастья».

– По каждому поводу, коллега, иметь свое мнение так же невозможно, как отращивать новый член для каждой понравившейся женщины. Куда надежней пользоваться мнениями умных людей. Ясно вам? Ладно, уговорили: Ксения ездит на «семерке». События происходят в восемьдесят девятом. Гипсовый трубач стоит возле школы. Боря и Юля – одноклассники. И запомните: искусство – это не микрохирургия, это вивисекция! Ви-ви-сек-ция! Итак, они встречаются возле гипсового трубача после двухмесячной разлуки. Борис как раз вернулся из стройотряда, подтянутый, обветренный, повзрослевший. Он в форме. Помните, Кокотов, стройотрядовскую форму? Лично я был похож в ней на британского колониального офицера, только без стека и пробкового шлема. Но главное, главное другое: в Борьке появилась та повелительная «самцовость», какая бывает у мужчин, спящих одновременно с несколькими женщинами. Однако наш юный герой – лишь начинающий пожиратель дамских сердец, и поэтому он чувствует смущение при встрече с Юлей, тем более у священного Гипсового трубача! Ведь это его первая измена. Кокотов, вы помните свою первую измену?

– Не помню… – соврал писатель.

– А я помню! Чресла еще ноют после скорых объятий, а ты уже клянешься в любви другой! Вы скрытный человек, коллега! Кстати, договариваясь о месте встречи, Борька всячески пытается увильнуть от трубача, предлагает: Нескучный сад, Сокольники, Парк Победы…

– Парка Победы тогда еще не было.

– Правильно. Видите, и я уже начинаю чистить тапочки зубным порошком. Рановато. Но Юлия неумолима: только возле Трубача и нигде больше. Как и все женщины, она склонна к сентиментальной символике. Знаете, у меня была одна учительница…

– Это та, которая в дневнике сына назначала вам свидания?

– Нет, другая. Та к вот, она десять лет хранила у себя мою запонку, которую я обронил во время нашей единственной ночи любви. А вернула ее, только когда на излете своей женской ликвидности собралась замуж. Передала через знакомых с запиской: «Ты так и не пришел за ней. А я ждала!» Вообразите, она ждала десять лет, а я даже не помнил, где потерял запонку!

– Вы отклонились.

– Да, в самом деле. В общем, так: наша Юля о будущем ребенке хочет сообщить своему избраннику именно там, где они поклялись друг другу в вечной любви. Как сказал Сен-Жон Перс, все измены начинаются с клятв в верности. И вот они сошлись. Это будет свидание без единого слова. Понимаете? Едва они встретились глазами, Юля все сразу поняла. Ах, как я это сниму! Она горько усмехается, поворачивается и безмолвно уходит. Он что-то кричит вдогонку, пытается оправдаться, зачем-то признается в измене с омерзительными подробностями…

– Вы же сказали, это свидание без слов?

– Вы, Кокотов, гомеопат, а не художник!

– Допустим. Но почему она не избавилась от ребенка?

– А сами-то вы как думаете?

– Ей сказали: если она сделает аборт, детей у нее больше не будет. И еще она, конечно, надеется, что Борис передумает и вернется…

– А давайте-ка усложним ситуацию: с первого курса в Юлю безнадежно влюблен студент с факультета дефектологии, будущий логопед… Имя?

– Никита?

– Прекрасное имя для безнадежно влюбленного логопеда! Он постоянно зовет ее замуж, а она отшучивается с лукавым целомудрием любящей и любимой женщины. Он уже почти стал другом, правда, без права на мечту о теле. И вдруг Никита замечает: с Юлей что-то случилось. Более того, цепким взглядом он определяет: неприступная однокурсница беременна. Это шанс! Никита снова зовет ее замуж, обещая быть хорошим отцом будущему ребенку. И она соглашается: для нее это и месть Борису, и выход из тупика… Все ведь будут думать, что это ребенок Никиты!

– Погодите! Но мужа Юли зовут Костя!

– Андрей Львович, прошу вас не перебивать меня по пустякам! Ладно – Костя. Какая разница!..И вот две свадьбы, две невесты, два жениха. Первая богатая, изобильная, с могучими гостями… В «Праге». Нет, лучше в «Метрополе». Чиновный отец поглядывает на свеженького зятя как на досрочно введенный в строй объект большой химии. Ксения торжествует. И только ее мудрая мать, Елизавета Марковна, усталая хранительница полупогасшего семейного очага, давно привыкшая к банным изменам мужа, предчувствует недоброе. Вторая свадьба совершенно иная, скромная, студенческая, на квартире… Юля старается казаться веселой, шутит по поводу своего уже заметного животика. Друзья поддевают Костю, мол, тихоня, а такую девушку обрюхатил! Дефектологи, они, знаете, циничны, особенно смолоду. Но ему эти шутки не нравятся. Понимаете? Уже не нравятся. И в его еле заметной самолюбивой гримаске зашифрована уже вся катастрофа их будущей семейной жизни! Гости кричат: «Горько, горько!». Ах, как я это сниму! Я придумал фантастический ход! Феллини перевернется в гробу!

– Так уж перевернется!

– Обязательно, как Гоголь – перевернется и потеряет голову!

– Какой ход?

– Да ведь вы же разболтаете?

– Не разболтаю.

– Ладно, слушайте: когда молодые целуются, на месте Ксении мы вдруг видим Юлию, а на месте Кости – Бориса. Поняли?

– Сильно! – восхитился писодей. – А если сделать то же самое, но в первую брачную ночь?

– Не понял? Что-о? Кокотов, вы меня пугаете! Вам срочно нужна женщина! И сегодня же – иначе я останусь без соавтора!

– Никто мне не нужен!

– Ошибаетесь!

– Не ошибаюсь!

– Я вам добра хочу!

– Не надо!

Неизвестно, чем бы закончились эти пререкания, но в дверь грохнули так, что задребезжал казенный дулевский сервиз в буфете, а люстра под потолком качнулась, будто от землетрясения.

– Не успокоился, – вздохнул Жарынин.

– Кто? – не понял писатель.

– Сейчас увидите!

На пороге появился Розенблюменко, похожий на что-то среднее между королем Лиром и Тарасом Бульбой в исполнении звезды театра «Шолом». Лицо его было багрово, глаза грозно посверкивали из набрякших мешков, а живот бурно вздымался, чуть не разрывая «вышиванку». Очевидно, два лестничных пролета тяжело дались его потрясенному до основ организму. Люкс наполнился тяжким духом вчерашних излишеств. Следом за едва стоящим на ногах «игрохапом» в номер уверенно вошел плечистый, как Остап, Микола Пержхайло.

– Вымогаю реваншу! – задыхаясь, вымолвил Розенблюменко.

– Какой реванш, Андрюха, ты же помрешь! – урезонил однокашника режиссер.

– Зараз – Андрiй!

– Я за нього! – выступил вперед парубок.

– С мазепами не пью! – отрезал Жарынин.

– Тремтиш, москаль паганый! – усмехнулся Микола, и его красивое лицо покрылось гневным националистическим румянцем.

– Ну, смотри, сечевик, теперь оружие выбираю я! – предупредил рассерженный игровод.

– Злякав лысицю куркою!

– Водка под соленые огурцы! – после минутного раздумья объявил заступник Земли Русской так, будто предложил стреляться с трех шагов через платок.

При слове «водка» Розенблюменко позеленел, как хлорофилл, и его кадык тошнотворно заметался под небритой кожей, ища, где бы выскочить на волю. Бедняга, сбивая мебель, бросился в санузел, и через секунду оттуда донеслось судорожное рычание, словно там исторгался пещерный лев, отравившийся несвежим шерстистым носорогом.

– Чекай, москалю, я тоби не Розенблюм! Ты мэни й Курьск виддаш! – с ухмылкой чистокровного ужгородского арийца процедил Пержхайло и вышел вон, унося под мышкой незалежного товарища, окончательно обессилившего в очистительном надрыве.

– На чем мы остановились? – проводив их насмешливым взглядом, спросил Жарынин.

– На первой брачной ночи…

27. На стерне

– Отлично! Но ведь это все, коллега, предыстория! Самое главное – встреча одноклассников через много-много лет. Для этого надо перенести героев в наши дни. Как? Думайте! – приказал игровод.

– Может так: они просыпаются после первой брачной ночи…

– А разве они могут не проснуться? Паленый алкоголь появился, мой анохронический друг, только через несколько лет, в середине катастройки…

– Дослушайте! – поморщился писодей. – Они просыпаются после первой брачной ночи в супружеских постелях… но через двадцать лет.

– Через двадцать лет? Неплохо! Хотя где-то уже было… – Режиссер причмокнул, точно пробуя идею на вкус. – Но вы все равно молодец! Ведь по тому, как именно просыпаются супруги, про них можно все понять! Сразу ясно: кто еще любит, а кто давно разлюбил и просто терпит эту двуспальную неволю. Увы, мой милый соавтор, пододеяльные механизмы счастья быстро изнашиваются или разлаживаются. Как справедливо заметил Сен-Жон Перс, в мире мало людей, умеющих красиво любить. Но людей, умеющих красиво разлюбить, еще меньше. Как вы думаете, дефектолог Костя все еще любит нашу Юлию?

– Полагаю, да… – подумав, произнес Кокотов.

– А вот я думаю: нет! – возразил игровод.

– Почему?

– Знаете, есть мужчины, которые надрываются от своего благородства и превращаются в ничтожество. Наш Костя – ворчливый, вечно обиженный неудачник. Несколько раз он начинал свое дело и проваливал. Приемную дочь он не то чтобы не любит… Кстати, как ее зовут?

– Вы же сказали, Нина!

– Разве? Лучше – Варя. Повзрослевшая, похорошевшая Варя, ни капли не похожая на него, – ежеминутное напоминание о чужой крови. И чем старше мужчина, тем это для него важнее. Кроме того, наша Юлия принадлежит к тому роковому типу женщин, которые истязают мужчин своей самодостаточностью. У таких дам, заметьте, глаза отрешенно-грустные даже когда они хохочут. У меня, знаете, была одна актриса. Страшное дело! Влюблен я был до сумасшествия, до стенокардии, долго добивался ее и наконец достиг. И что же? Вообразите: свидание, шепот, робкое дыханье, объятья, постель, как шторм у Айвазовского! Но вот, очнувшись после сладострастного обморока, она встает, задумчиво ходит по комнате, подбирает по частям свою разбросанную модную оболочку, медленно одевается. И вся в себе. Понимаете, вся! На меня если и взглядывает, то с неким удивлением… Словно я надувной резиновый «секс-бой», который, согласно инструкции, по окончании оздоровительной процедуры должен автоматически выпустить из себя воздух и так же самостоятельно убраться в чемоданчик… Понимаете?

– Понимаю! – вздохнул автор «Преданных объятий».

– Я не выдерживаю: «Амалия, ты где?» – спрашиваю. – «А? Что? Нет… Я тут подумала, знаешь, вот о чем. Почему-то все считают, будто пьесы Чехова воздушны и необязательны, а на самом деле они надеты на железные каркасы. Все персонажи у него скованы железной цепью безответной любви. Возьми хотя бы “Чайку”! Аркадина и Нина каждая по-своему любят Тригорина, а он любит себя в литературе. Треплев любит Нину, а Маша любит Треплева, но выходит замуж за Медведенко, который ее по-дурацки, но любит. Жена управляющего любит доктора Цорна, а тот любит выпить и пофилософствовать. И так во всех пьесах. Берем “Вишневый сад”»! – «Не надо, Амалия! А кого любишь ты, Амалия?» – «Ну, оставь, оставь, я же серьезно!» Ну и что мне, коллега, убить ее после этого? И что я скажу на суде? Зарезал любовницу за то, что она, еще храня в своих разгоряченных недрах мое скитальческое семя, рассуждала о тайнах чеховской драматургии?

– А может, Амалия вас просто не любила? – осторожно предположил писатель.

– Меня? – удивился Жарынин.

– Вас.

– А что? Не исключено. Вот и Юлия довела своей самодостаточностью Костю до полного ничтожества. Теперь у меня к вам такой вопрос: есть ли у нее любовник?

– А это так важно для сюжета?

– Чрезвычайно!

– Не знаю. Возможно.

– Кто? Только без пошлостей. Роман с преподавателем математики мне не нужен.

– Без пошлостей? А если наша Юлия… – лесбиянка? – неожиданно для себя брякнул Андрей Львович и замер сердцем.

– В принципе, это, конечно, возможно, – не удивился режиссер. – И даже заманчиво. Представьте, как она встает, обнаженная, после объятий, идет в душ… Нет, к черту! У америкосов вечно героиня моется в душе, а кто-то тем временем крадется к ней с мясницким крюком в руке. Нет, она встает, одевается, ходит по комнате, рассуждает о Чехове, а ее партнера мы пока не видим, он под одеялом. Наконец, уже одетая в строгий учительский костюм, Юля садится на край постели, наклоняется для прощального поцелуя, откидывает одеяло – и мы обнаруживаем белокурую юницу…

– Ученицу?

– Кокотов, уймитесь! Почему мучительные поиски гармонии нужно обязательно превращать в педофилию? Фу! Может, и ученица, но уже выросшая и поступившая в институт. А разве так не бывает, когда выпускница потом встречается с любимым учителем истории и выходит за него замуж?

– Бывает…

– Так почему бы не встречаться с любимой учительницей? Или вы гомофоб?

– Нет!

– Смотрите у меня! Потом наша Юлия торопится домой, она как рачительная хозяйка заходит в магазин, покупает разную снедь, даже просит поменять заветрившийся кусок мяса на свежий. Вокруг нее люди – мужчины, женщины… Я панорамно покажу ее в толпе, выделив чуть более яркой одеждой. И никто из них не подозревает, что эта милая домохозяйка только-только вырвалась из отзывчивых женских объятий. Улавливаете архетип?

– Какой именно? – уточнил писодей.

– Да боже ж ты мой! Разве вы сами, едучи, скажем, в метро, можете догадаться, какова личная жизнь пассажира или пассажирки, стоящих рядом? Это – тайна! Вы соприкасаетесь с этими людьми, но ничего о них не знаете. Ничего! А потом наша сапфическая Юлия возвращается домой, голубит мужа…

– Минуточку, она же у нас самодостаточная!

– Правильно! И голубит она его самодостаточно. Знаете, так на ходу, автоматически поправляют складку на скатерти. Потом Юля строго выговаривает Варе за позднее возвращение из клуба. Понимаете, как это тонко и метафизично? У зрителя-то еще перед глазами стоит ее прощание с белокурой подружкой…

– Здорово!

– Остается один вопрос.

– Какой?

– На хрена нам все это надо? Мы что, снимаем кино про лесбиянок?

– Нет.

– Вот именно! Да, это – актуальная тема. Будет шум. Премии. Факт! Но наше кино не про это. Нет. Не про это! Юля – нормальная женщина, мечтающая о своем единственном мужчине. Будем же, коллега, оригинальны! Но я добавил бы одну красочку.

– Какую?

– Я бы показал, как она разговаривает с любимым учеником – красивым, умным, перспективным мальчиком, чем-то напоминающим молодого Борю. И по тому, как она смотрит на него, с какой нежной благосклонностью слушает, ясно: место Борьки в ее сердце так никто и не занял – оно пусто. А вот занимал ли кто-либо его место в ее теле – пусть останется тайной для нас и зрителя. Согласны?

– Абсолютно.

– Тогда займемся Борисом. Он у нас кто?

– Вы же сказали: олигарх.

– Я не об этом. Он окончательный мерзавец, вроде этого Ибрагимбыкова, или неокончательный?

– Наверное, неокончательный, – подумав, веско молвил Кокотов.

– Правильно. Во-первых, что будет делать трепетная Юлия с полным негодяем? На этом наш сценарий и сдохнет. Во-вторых, он получил стартовый капитал без преступления. Не грохнул компаньона, друга юности, не пустил по миру пенсионеров, придумав какую-нибудь пирамидку, не продал американцам рыбоносный шельф. Он просто выгодно женился. Это, конечно, его не украсило в глазах зрителя, но зато спасло от криминального прошлого, и кровавые ваучеры у него в глазах, как у Чубайса, не стоят. Согласны?

– В принципе.

– А не в принципе?

– Тоже согласен, – не сразу кивнул писатель.

– Тогда где, как и с кем просыпается наш Боря через двадцать лет после первой брачной ночи?

– С женой Ксенией?

– Ой ли!

– С двумя девицами, блондинкой и брюнеткой, – предложил автор «Любви на бильярде», посмотрев на соавтора с невинным ехидством.

– Кокотов, вы опять спустились в долины похоти? Нет! Он просыпается один в своем загородном доме. На ночном столике – заложенный очками томик Рене Генона «Царство количества и знамения времени». Или нет, лучше Панарин «Православная цивилизация».

– Да, пожалуй, Панарин лучше, – солидно согласился писодей, услышавший оба имени впервые в жизни.

– Борис ближе к сорока стал философом. Это естественно. Когда в течение двух лет из советского инженера с единственным выходным костюмом превращаешься в миллиардера с яхтой, самолетом и дворцом на Корсике, в психике случаются необратимые изменения. Кто-то спивается, кто-то, ошалев, лезет в Кремль и сворачивает себе шею, кто-то бросает верную жену и окружает себя гаремом из этих подиумных дистрофичек. Они настолько слабы от недоедания, что вряд ли переживут полноценный половой акт со здоровым мужчиной, поэтому их и держат целыми стаями, как борзых. И лишь немногие из разбогатевших, подобно нашему Борису, становятся философами. Вот он в шелковом халате спускается по резной лестнице в залу с готическим камином. Та м накрыт завтрак. На двоих. Он садится. Накрахмаленная горничная, словно спорхнув с полотен бидермейера, разливает чай. А по другой лестнице, из другой спальни спускается Ксения. Она почти не изменилась, ибо современные косметология и пластическая хирургия по своей эффективности вплотную подошли к сакральному мастерству древнеегипетских бальзамировщиков. Ксюша медленно, шурша диоровским пеньюаром, подходит к мужу, мертво целует его в щеку и садится напротив. Они завтракают и, судя по всему, совместный прием пищи – это единственное, что у них осталось общего. Ах, как я это сниму! Из разговора мы узнаем, что сын учится в Англии и на уикенд полетит к дедушке в Марбеллу… Если бы я, Андрей Львович, волей судеб стал диктатором России, знаете, что бы я сделал?

– Что? – спросил Кокотов, удивленный столь неожиданным поворотом.

– Я бы приказал спецназу взять всех наших олигархов, где найдут: на Рублевке, в Ленкоме на «Юноне и Авось», в борделе, на сафари, в казино, на совете директоров, в Совете Федерации… Не важно. Приказал бы взять и привезти ко мне. Потом я выстроил бы их всех на Успенской площади Кремля…

– А поместятся?

– Поместятся. Узок круг этих людоедов! Сначала я заставил бы каждого сожрать партбилет…

– А если олигарх был беспартийным?

– Тогда пусть сожрет комсомольский билет. Комсомольцами были все! Затем я бы заставил их жевать всех этих ксерокопированных зиновьевых, сахаровых, солженицыных, авторхановых, которых они читали под одеялом, мечтая о справедливом обществе без номенклатуры. А потом они бы у меня пели «Возьмемся за руки, друзья!» Заканчивали и снова начинали бы. До одури, пока не попадали бы без сил!

– А потом?

– Потом велел бы сдать в казну яйца Фаберже, пожертвовать на детские дома, богадельни, космос, кинематограф и отпустил бы. Они же не виноваты, что время выбрало их! Но вернемся к Борису. Простившись с женой как с другом, он отправляется в офис. Охрана серьезная: две, нет – три машины сопровождения. Сирена. Встречная полоса. Бешеная скорость. Почти как у президента. У меня всегда такое впечатление, что наш президент мчится на пожар: чуть опоздает – и все сгорит, сгорит Государство Российское к чертовой матери! Прямо обербрандмейстер какой-то! Но, конечно, у нашего Бори все чуть-чуть скромнее, – чтобы Кремль не сердить. Вот он входит в свой офис, шутит с хорошенькой секретаршей, безнадежно влюбленной в шефа.

– Так уж и безнадежно?

– Кокотов, вернитесь в реальность! Боссы, которые между деловыми переговорами петрушили, гремя золотыми цепями, своих секретарш на столах заседаний всего за одну зарплату и отдых в Анталии, давно в прошлом. Нет, наш Борис не таков, да и секретарши теперь другие – новое поколение. Некст! Конечно, они в принципе не против, но с обязательным социальным пакетом: квартира, машина и высокооплачиваемый статус секс-сподвижницы. Опять, коллега, вы меня тянете к животному низу своими дурацкими вопросами.

– Я?!

– Ну не я же! И вот Борис входит в свой обширный кабинет – не меньше, чем у этого поющего мастифа Скурятина. На видном месте портрет свекра-благодетеля. Рядом снимок Ирки Купченко, то бишь мамочки. По какой-то неуловимой примете ясно, что ее уже нет в живых, и она совсем недолго наслаждалась богатством сына. Секретарша докладывает, что звонили такие-то и наша Юля. Как, кстати, ее фамилия?

– Фамилия? Допустим, Зорина…

– Тогда уж давайте сразу – Рассветова, Туманова или Закатова… Что ж вы, писатели, нормальной фамилии придумать не умеете! Все они у вас как из хлорвинила: Ракитина, Ивина, Сосновская… Кстати, вы не замечали, что сочиняющие под своей родовой фамилией пишут лучше тех, кто взял псевдоним?

– Не замечал, – поджал губы Аннабель Ли.

– Думайте, думайте! Я на грани отчаянья от такого соавтора!

– А если – Обоярова…

– Обоярова? Что-то знакомое. Неплохо. Но это ее девичья фамилия?

– Конечно, – смутился писодей..

– А как ее звать по мужу… по Косте?

– М-м… Допустим, Понявина?

– Костя Понявин. Неплохо, но больше подходит удачливому барыге, знаете, такому метр с кепкой, но на высоких каблуках и заносчивому.

– Знаю… – оторопел Кокотов. – А если – Оклякшин?

– Оклякшин? Отлично! Теперь то, что надо: энергичный, пьющий, толстый неудачник. Итак, секретарша сообщает Борису, что звонила какая-то Оклякшина, оставила свой телефон. «Соединить?» – Вопросительный взгляд. «Оклякшина? Кто это? – Гримаса олимпийца, потревоженного комаром. – Не помню. Не надо. Что у нас там еще?»

– А зачем так сложно? – удивился писодей.

– Учитесь, пока я жив! Эта оттяжка дает нам возможности показать семью Оклякшиных, так сказать, в экстремальной ситуации. Юля ждет ответного звонка, волнуется, думает: «Помнит или забыл?»

– Сердится на дочь, занимающую телефон… – добавил бытовой красочки писатель.

– Не надо. Это уже белые тапочки с зубным порошком. У каждого давно свой мобильник. Мне Шура Ширвиндт как-то хороший анекдот рассказал. Бомж внимательно роется в помойке, вынимает сотовый, звонит: «Вась, рокфор не ищи, я уже нашел целую головку!» И вот она ждет, ждет, а он не звонит, не звонит…

– А зачем она ему вообще позвонила? – поинтересовался писатель.

– Что? – Жарынин глянул на соавтора, и его лысина сморщилась в мысленном недоумении. – Да, действительно! Хорошо, что вы заметили! Я как-то упустил. Все-таки геополитические битвы за накрытым столом не проходят бесследно. Для того, чтобы после стольких лет разлуки позвонить, нужен очень веский повод.

– Вот и я так думаю, – кивнул Андрей Львович, скупо ликуя оттого, что и ему удалось прижучить спесивого режиссера.

– Ваша версия?

– Моя… Э… э… Она решила сообщить, что Варя – его дочь…

– Зачем?

– Так… чтобы знал.

– Коллега, мы с вами не мыльный сериал сочиняем – мы пишем настоящее фестивальное кино! Понимаете разницу?

– Понимаю. Допустим, Варя случайно узнала, что она неродная дочь Кости, и требует, чтобы мать познакомила ее с настоящим отцом.

– Как она узнала?

– Подслушала ссору родителей – стенки в квартирах тонкие…

– Это неплохо. Но зачем просить мать? Она сама может явиться к собственному отцу. У меня был приятель, поэт – Володя Блонский. Он умер. Давно. Еще при советской власти. Перепил на днях литературы. Упал прямо в поле, когда местный председатель колхоза объяснял преимущество безотвальной вспашки земли. Володя много ездил по городам и весям Советского союза, читая в библиотеках и красных уголках стихи. Сначала, как положено, стихотворение про родину. Как называлось такое стихотворение?

– Паровоз.

– Правильно. А потом – только про любовь!

Эх, давай убежим за околицу!
Столько тайны во взгляде твоем!
Ничего, что стерня остро колется,
Боль с любовью повсюду вдвоем…

Вы понимаете, что после таких стихов редкая библиотекарша, заждавшаяся своего начитанного принца, ложилась спать одна. И вот как-то иду я по Дому литераторов и вижу: он обедает с юной красоткой. Подмигиваю. А Володя встает и представляет: «Знакомься, Дима, моя дочь Валя из Сасова…» – «Откуда?» – «Это город такой, там сасовское подполье было…» – робея, сообщает милая девушка. Оказалось, когда дочери пришло время взрослеть и поступать в вуз, мать-одиночка, директор библиотеки, открылась, что родила ее от известного поэта Блонского. Валя поехала в Москву и нашла отца. Он с трудом вспомнил молоденькую сотрудницу абонемента, не устоявшую когда-то перед его стихами, и растаял. Своих-то детей не завел. Жена Регина была выше Блонского на голову, курила сигареты в длинных мундштуках и профилактически била бедного Вову перед каждой командировкой различными кухонными тяжестями, норовя попасть по изменным частям тела. И вот, едва успев снять дочери комнату, он уехал в ту злополучную командировку на Полтавщину. По возвращении Володя хотел определить Валю в Литературный институт, куда обычно писатели засовывают своих детей, лишенных отчетливых способностей. Что послужило причиной внезапной смерти, тяжкое украинское хлебосольство или очередные зверские проводы, которые устроила ему Регина? – Неизвестно. А может, просто сердце не выдержало радости обретения единокровной дочери…

– М-да… Я дружил с Володей! – вздохнул Кокотов. – Он занял у меня перед той командировкой десять рублей. А с Региной потом жил мой приятель Федя Мреев…

– Нет, мне этот поворот вообще не нравится, – поморщился игровод. – Варька не должна ничего знать про отца. Юлия звонит Борьке по другой надобности. По какой? Думайте! Скоро придут супостаты!

– Ей нужны деньги!

– Деньги нужны всем, но мало кто звонит из-за этого через двадцать лет мужчине, который лишил тебя невинности и бросил на сносях. А наша Юлия для этого слишком горда. Думайте!

– Может, так: ее уговаривают одноклассники. Они хотят собраться, скажем, к двадцатилетию окончания школы и мечтают, чтобы пришел Боря.

– Зачем?

– Соскучились…

– …по его деньгам? Допустим. И тут кто-то вспоминает, что у Юлии с Борисом был роман, просят ее позвонить. Все же просто спятили с этими «одноклассниками. ру». Нет, не годится!

– Почему?

– Потому. Думайте еще!

– А Костя знает, чей ребенок? – спросил писодей.

– Думаю, да… Юля же у нас гордая, она ему рассказала.

– Тогда все очень просто: Костя начал очередное дело, взял кредит у бандитов, разорился, его поставили на счетчик, и он умоляет Юлю попросить денег у Бориса…

– Кокотов, дайте я вас поцелую! Вы молодец! – И Жарынин действительно облобызал соавтора, обдав запахами табака и алкоголя. – Отлично: позвонить ее просит Костя, жалкий неудачник и мозгляк. Сначала она, конечно, гневно отказывается, даже оскорбительно хохочет: ни за что! Муж падает на колени, объясняя, что в опасности семья, и прежде всего юная Варвара. Это отрезвляет Юлию. Она ходит по комнате, постепенно смиряясь с мыслью об унизительном звонке, при этом в ее памяти всплывает первая ночь любви с Борисом… Где?

– Может, на даче?

– Господи, ну почему, почему все грехопадения происходят у вас на осенних или зимних дачах? Это же холодно и противно. Банально наконец! Кокотов, место их первой близости – за вами! Думайте!

– Хорошо.

– И вот Юлия решается, узнает номер телефона, соединяется с секретаршей. Та, конечно, вежливо хамит и обещает передать шефу, что звонила некая Оклякшина. Юля ждет ответа, надеясь и трепеща, баюкая в ладонях безмолвный мобильник. Она вздрагивает от каждого шума. Костя уж и сам не рад, понимая, какую бурю воспоминаний вызвал в жене. Он ревнует.

– Он же ее разлюбил! – ехидно вставил автор «Преданных объятий».

– А вы разве никогда не ревновали разлюбленную женщину?

– Да, пожалуй… – согласился писодей, вспомнив вероломную Веронику.

– А тем временем возвращается дочь. Она устраивается на работу и должна заполнить анкету. «Мама, как твоя девичья фамилия?» – спрашивает Варя. И тут словно пелена спала с глаз Юлии. Она же для Бориса – Обоярова, а никакая не Оклякшина. Женщина страстно хватает телефон. И вот уже секретарша с ленивым лицом докладывает: «Опять звонила эта Оклякшина, но теперь она, оказывается, Обоярова…» «Обоярова?! – Борис аж подскочил в кресле „супербосс“. – Юлия? Соединить!» – «Но у вас же совещание!» – ревниво напоминает секретарша. – «Соединить немедленно!!!» Уф-ф… – Жарынин вытер пот с лысины, словно ему самому вдруг позвонила давняя возлюбленная. – Девчонка из приемной удивлена, даже заинтригована: она еще ни разу не видела шефа в таком неподдельном волнении. Его соединяют. Но трубку берет Варя…

– А где Юлия? Это же мобильный! – сквитался памятливый прозаик.

– Отошла.

– Куда?

– В поля, черт вас подери! Красивые, загадочные, самодостаточные женщины, Кокотов, тоже иногда ходят по надобности и, как правило, без мобильного телефона. Довольны?

– Вполне…

– Так вот, трубку берет Варя, а голос-то у нее, как у матери. «Юля?» – восклицает Борис. – «Нет. Это – Варя. А мама в полях, сейчас подойдет!» – Игровод мстительно посмотрел на соавтора поверх китайчатых очков. – Ну, Борис расспрашивает: сколько ей лет, где она учится. Он начинает что-то подозревать. «А вы кто?» – интересуется Варя. «Я одноклассник твоей мамы… Мы дружили. Меня зовут Борис Геннадиевич…» Но тут появляется Юля, выхватывает у дочери трубку и спокойным, чуть напряженным голосом говорит (чувствуется, эту фразу она заготовила впрок): «Борис Николаевич, я прошу вас о встрече. Это очень важно. Для меня и для моей семьи!» Последняя фраза предназначена для дочери и Кости, которые ее жадно слушают.

– Во-первых, Геннадиевич… – поправил бдительный писодей.

– Правильно.

– А во-вторых, я предлагаю сделать не так.

– А как?

– В том, что она говорит Борису, обязательно должен быть намек на их давнюю любовь. Например, в первый раз они стали близки на квартире у Юлиной бабушки.

– Отлично, коллега! На старом кожаном диванчике с полочками, откуда на них падали мраморные слоники… Как я это сниму! А где, кстати, бабушка?

– В больнице, лучше – в санатории. Она оставила внучке ключ, чтобы та поливала цветы и кормила кошку…

– Кошку? Браво! В изумленных зеленых глазах Мурки будут отражаться их юные сплетенные тела. Ах, как я это сниму! Но нужен хороший оператор…

– Дослушайте! Бабушка внезапно возвращается и слышит за дверью странные звуки… Ну, вы понимаете! – Автор «Сумерек экстаза» поднял глаза на режиссера.

– Еще бы! Как можно забыть эти первостоны любви!

– И бабушка, не сообразив, спрашивает испуганно: «Юленька, у тебя все в порядке?» А они, задыхаясь, хохочут в подушку. Та к вот, она должна сказать ему примерно следующее: «Борис Геннадиевич, я прошу вас о встрече, если у вас, конечно, все в порядке. Это очень важно. Для меня и моей семьи!» И он сразу понимает пароль их первой ночи!

Выслушав все это, Жарынин посмотрел на соавтора долгим взглядом, потом встал и наградил его затяжным застойным поцелуем.

– Вы молодец! Отлично! На сегодня хватит. Отдыхайте! Сейчас придут супостаты. Глумливый парадокс в том, что земли, отданные Ельциным спьяну, я буду отвоевывать с помощью водки. Прав Сен-Жон Перс: история, как убийца, любит возвращаться на место преступления, чтобы посмеяться! А вы пока, коллега, все, что мы с вами придумали, запишите. Коротенько. В общем, опять синопсис. Ну-ну, не грустите! Понимаю: не хочется. Хочется с Натальей Павловной пошкодить. А ее нет! Но вас ждет награда, которую вы заслужили!

– О чем это вы? – не понял писатель.

Ту т дверь снова с грохотом распахнулась и вошел Микола Пержхайло. На его лице играла улыбка палача, влюбленного в свою профессию. В одной руке он держал двенадцатизарядную упаковку водки «Русский вопрос», а в другой – пятилитровую банку соленых огурцов, сверху накрытую караваем черного хлеба.

– Ну, ступайте, мой друг! – промолвил игровод с той интонацией, с какой в кино говорят смертники, прикрывающие отход товарищей.

– Может, мне остаться… как секунданту? – спросил Андрей Львович, испугавшись за жизнь и здоровье соавтора.

– Нет, вам надо работать! – Режиссер отечески похлопал его по плечу. – И ждите награду! Она обязательно найдет вас…

Выходя из люкса, озадаченный Кокотов слышал зловещий лязг бутылок и стаканов, выставляемых на стол для рокового геополитического поединка.

28. Второй звонок судьбы

Вернувшись в номер, Андрей Львович снова стал готовиться к литературному подвигу. Пока, мучительно покряхтывая, закипал старый электрический самовар, писодей решил освежиться. Вода, попадавшая в рот, была железистой и солоноватой. Стоя под душем с закрытыми глазами, он невольно припомнил волнующие эпизоды совместных помывок с неверной, но изобретательной Вероникой. В результате струи, до того беспрепятственно сбегавшие по телу, вдруг натолкнулись на выросшую преграду и образовали своего рода небольшой водопад. Автор «Нежной жажды» усилием воли затолкал эти посторонние видения в штрафной изолятор памяти и до отказа открыл вентиль с синей кнопкой. Ошпаренный ледяной водой, он с воплем выскочил из-под душа, растерся махровой ветошью и, освеженный, вышел в комнату, готовый к трудовой усидчивости.

Крышка на самоваре, звеня, подрагивала, выпуская упругие облачка пара. Кокотов достал из чемодана баночку с «Мудрой обезьяной», налил в чайничек из провинции Кунь-Лунь кипяток и бросил туда два десятка болотного цвета комочков, развернувшихся вскоре в полноценные листики. Пока чай настаивался, писодей, включив ноутбук, открыл новый файл, назвал его «Гиптруб-2» и перетащил из отвергнутого тираном-соавтором «Гиптруба-1» выстраданный заголовок:

Д. Жарынин

А. Кокотов

ГИПСОВЫЙ ТРУБАЧ

СИНОПСИС ПОЛНОМЕТРАЖНОГО ХУДОЖЕСТВЕННОГО ФИЛЬМА

По мотивам одноименной повести

Андрея Кокотова

Андрей Львович налил «Мудрую обезьяну» в чашку, насладился волшебным ароматом, сделал глоток и взялся за синопсис. Первое предложение, посопротивлявшись, как старинная любовница, которую забыл поздравить с 8-м марта, вскоре сдалось под напором кокотовского таланта:

«В комнате, где советский достаток задержался, точно апрельский снег в московской подворотне, зазвонил старенький телефон, разбитый, склеенный и обмотанный скотчем…»

Писодей поправил подчеркнутые красной волнистой линией опечатки и, поразмышляв, немного улучшил текст в художественном направлении:

«В пустой комнате, где убогий советский достаток задержался, точно апрельский снег в глубокой московской подворотне, зазвонил старенький телефон, разбитый, склеенный и обмотанный скотчем, будто собранная из кусочков античная амфора…»

Но и этого взыскательному, будто Флобер, автору показалось мало. Следующая редакция после второй чашки «Мудрой обезьяны», расхаживания по комнате и разглядывания заоконной тьмы, выглядела так:

«В безлюдной комнате типовой советской квартиры, где убогий старорежимный достаток задержался, точно апрельская снеговая ветошь в глубокой московской подворотне, тихо, как мусорный котенок, заверещал старенький телефон, разбитый, склеенный и обмотанный скотчем, будто собранная из кусочков тонковыйная античная амфора…»

Закончив предложение, автор дилогии «Отдаться и умереть» проникся острой жалостью к будущим литературоведам и текстологам. Ну в самом деле, какая роскошь – мараные-перемараные черновики того же Пушкина! Та м все восхитительно черкано-перечеркано, правлено-переправлено, надписано-перенадписано. В пять слоев! Каждый извив творческой мысли гения запечатлен на бумаге, каждое сомнение и озарение навек вцарапано гусиным пером. Какой простор! Анализируй, толкуй, домысливай, дотрактовывай до размеров монографии. А тут еще сбоку, как бонус, пририсована дамская ножка, на атрибутировании которой защищен не один десяток диссертаций. Да и вообще сложились две люто враждующие между собой научные школы, названные по именам хозяек вдохновительных конечностей: «керновцы» и «вульфовцы». Впрочем, недавно согласно веяньям эпохи появилось новое, маргинально-предосудительное течение, считающее эту ножку не женской, но юношеской. А что останется от нынешних писателей? Ничего, кроме окончательных вариантов. Терзанья черновиков, муки слова, сладостная неразбериха вариантов – все это навсегда исчезнет, растает, растворится в электронной бездне! Что они, будущие исследователи творчества Кокотова, станут оспаривать, анализировать, толковать, домысливать? О чем будут писать монографии и диссертации? Жаль, слезно жаль! Впрочем, наука всесильна, и когда-нибудь научатся разыскивать в торсионных полях стертые, канувшие в электронные пучины черновики гениев, чтобы вернуть их человечеству и сделать достояньем доцентов.

Окрыленный этой перспективой, писатель продолжил труд с той внезапно нисходящей откуда-то легкостью, которая, впрочем, так же внезапно исчезает. Предложения сами выстраивались, точно вымуштрованные сводные батальоны на кремлевском параде. Оставалось лишь со строгостью отца-командира пройти вдоль буквенных шеренг, пеняя на неподтянутый ремень или несвежий подворотничок. Наученный горьким опытом, писодей не забывал нажимать «Shift-F12», сохраняя написанное:

«…Женщина, принимающая в ванной душ и скрытая от нас старенькой полиэтиленовой шторкой, едва сохранившей выцветшие контутры мировой политической карты прошлого столетия, не услышала за шумом воды тихого, дребезжащего звонка. Но телефон не унимался: так долго, не получая отзыва, звонят обычно или сильно пьяные, или чем-то очень взволнованные люди. Наконец купальщица что-то уловила, отдернула шторку и прислушалась. А мы пока присмотримся к ней: она еще молода, красива и прекрасно сложена. По ее влажному глянцевому телу, узорно обтекая неизбежные выпуклости, скользит пенная вода, и ухоженная темная поросль меж сильных ног, наволгнув, стала чем-то похожа на хищное растение росянку…»

В этом месте Кокотов снова почувствовал неуместный отзыв плоти, вздохнул, встал, несколько раз прошелся, успокаиваясь, по комнате, хлебнул чая и продолжил:

«…Женщина с невольной грацией перешагнула край ванны, накинула на плечи старенький махровый халат и, босая, поспешила к телефону, оставляя за собой мокрые следы, которые тут же, как живые, дробясь, образовывали на лакированном паркете крошечные водные архипелаги. Достигнув телефона, она торопливо взяла трубку и, несмотря на поспешность, отозвалась тем глубоким, полным изящного достоинства голосом, который дурнушки вырабатывают годами, а красивым женщинам он дается просто так, от природы:

– Алло!»

Но тут, перебивая ход мысли, «Моторола» замурлыкала песнь Сольвейг. Садясь за работу, писодей не отключил телефон, ожидая возможного звонка Натальи Павловны, обещавшей ему: «Жду, жду, жду!».

– Алло! – замирая, но с нарочитой ленцой ответил автор «Айсберга желаний».

– Вы меня слышите? – вежливо спросил почти незнакомый девичий голос.

– Да, слышу, – разочарованно отозвался Андрей Львович. – А кто это говорит?

Дальше произошло нечто непонятное: почти незнакомый голос начал убеждать кого-то: «Ну, давай, давай – скажи ему, скажи!» – «Нет, я не могу…» – отказывался совсем незнакомый девичий голос. – «Ты же сама этого хотела…» – «Нет, потом… Не сейчас…» – «Почему же не сейчас?» – «Потому что он еще ничего не знает…» – «Так скажи ему, скажи!» – «Не могу… Это нехорошо…» – «А как хорошо? Бери трубку, ненормальная!» – «Нет, я не могу так… не могу…» – «Ну и дура, дура ты!»

– Это кто? – еще раз строго спросил Кокотов.

– Конь в пальто! Мы вам еще позвоним! – нагло ответил почти незнакомый девичий голос, и послышались короткие гудки.

Это был, между прочим, не первый случай, когда его беспокоили по мобильному совершенно посторонние люди. Одно время ночь-заполночь звонил в хлам пьяный мужик и требовал срочно разбудить какую-то Нюсю. В первый раз он, кажется, и в самом деле ошибся номером, но писатель спросонья так забавно рассердился, что мужику понравилось, и он зачастил, измывался полгода, а потом вдруг исчез, видно, допился. Затем довольно долго донимали настырные клиенты авиакомпании «Крылья Икара», возмущавшиеся то отменой рейса, то задержкой вылета и грозившие добиться отзыва лицензии у «воздушных хулиганов». Потом Андрей Львович увидел в новостях сюжет про то, как единственный самолет, принадлежавший «Крыльям Икара», потерял в полете турбину и чудом сел на случайном поле, снеся попутно ветхий коровник, – в результате чего погибло до сорока животных перспективной молочной породы. У злополучных авиаперевозчиков наконец отобрали лицензию – и звонки прекратились.

«Завтра же позвоню оператору этого чертового “Билайна!”» – пообещал себе Кокотов, отлично зная, что никогда такого не сделает: ругаться по телефону, в отличие от вероломной Вероники, он не умел. Немного успокоившись и восстановив творческий тонус с помощью «Мудрой обезьяны», писодей вернулся к синопсису:

«Алло!.. – трубка выскользнула из влажной руки, но женщина успела подхватить ее, предательски распахнув при этом халатик. – Алло!

– Юлия Сергеевна? – спросил развязный мужской голос.

– Да, это я…

– Передай своему уроду, что у него осталась неделя. Неделя. Поняла?

– Простите, это кто?

– Конь в пальто! Мы еще позвоним! – грубо ответил телефонный незнакомец и дал отбой.

Юлия Сергеевна без сил опустилась на диван, телефонная трубка, оставшаяся в ее неподвижной руке, тихо плакала короткими гудками. Лицо женщины, еще несколько мгновений назад молодое, сильное, гордое, вдруг стремительно постарело и устало от жизни: взгляд погас, обозначились морщины у глаз, складка отчаянья прорезала лоб. Даже тело, такое прежде призывное и упругое, вдруг сделалось ненужно-тряпичным, словно у любимой куклы, оставленной малолетней ветреницей…»

«Ненужно-тряпичным – это сильно! – мысленно похвалил себя автор “Знойного прощания”. – И Набоков бы не побрезговал!»

С этими мобилизующими мыслями он снова возложил перста на алтарь клавиатуры, но теперь ему помешал зеленый местный телефон. В древней мембране задребезжал голос Жарынина – игровод был энергично пьян:

– Ну что, работаете, негритянище вы мой?!

– Работаю. А вы как? – холодно ответил «негритянище».

– Я? Бьюсь с расточителями русского единства! Только что взял Одессу! Новороссия почти уже наша. Сразу сделал русский язык государственным. На украинской мове теперь можно только петь!

– Поздравляю! – еще холодней отозвался Кокотов.

– Спасибо, коллега! Да, совсем забыл… Про «крепко сбитые кучевые облака» и «замученные кружки лимона» писать не надо. Про «маленькую беззащитную птичку» тоже не стоит! Синопсис должен быть прост и краток, как рапорт дебила. Никаких виньеток, миньеток и завитушек! Ясно?

– Ясно! – окончательно обиделся писодей. – Могли бы и не напоминать! Я же не напоминаю вам про «гавань талантов»!

– Ладно-ладно, – примирительно засмеялся режиссер. – Работайте! Помощб придет!

– Замовкны! – послышался пьяный бас Пержхайло. – Пый, гад! Б’емося за Луганськ!

Несколько минут писатель сидел неподвижно, стараясь унять рвущуюся из сердца обиду, у него возникло даже сильное желание шарахнуть кулаком в опасной близости от драгоценного ноутбука. Особенно больно задело оскорбительное в своей загадочности слово «миньетки». К счастью, на безуспешные попытки расшифровать подпольный смысл неологизма Андрей Львович растратил почти всю разрушительную энергию гнева и остыл. Во-первых, подумал он, если Жарынин помнит про «крепко сбитые облака» и про «измученный кружок лимона», значит, кокотовская проза сильна, точна и незабываема. А во-вторых, кто, спрашивается, мешает сохранить эту изумительную сцену про женщину под душем для новых сочинений? Никто. Повеселев, писодей открыл новый файл, назвав его «Гиптруб-3», скопировал туда написанное и довольно быстро упростил текст, даже получая удовольствие от воинствующего минимализма. Попутно ему пришла в голову великолепная идея: дочь Варвара, идя домой, покупает, повинуясь странному порыву, журнал с портретом своего биологического отца, которого никогда не видела.

«Комната. Бедность со следами былого достатка. Звонит треснувший, замотанный скотчем телефон. Молодая красивая женщина принимает душ и не сразу улавливает звонок, а, услышав, накидывает халат и спешит к телефону.

– Алло?

– Юлия Сергеевна? – спрашивает развязный мужской голос.

– Да.

– Передай своему уроду, что у него осталась неделя. Поняла?

– Это кто?

– Конь в пальто! Мы еще позвоним!

Короткие гудки. Женщина меняется в лице, устало садится на диван. Нет, она уже не молода, ей под сорок.

Входит дочь с покупками.

– Мама, можно телефон? – набирает номер. – Макс, я дома. Уж е соскучился? Я тоже.

Не слушая этот щебет, Юлия Сергеевна останавливает взгляд на глянцевом журнале “ Умный рынок”, принесенном дочерью. На обложке портрет ухоженного мужчины и шапка: “Борис Козлов в бизнесе и дома”. Она листает журнал. Как всегда, мало слов и много фотографий. Вот Козлов ведет совет директоров в роскошном офисе. Вот играет на корте с президентом. Вот ныряет в теплом море цвета свежего тосола (подумав, Кокотов стер это сравнение, но запомнил на будущее). Вот он ужинает при свечах с женой Ксенией…

Юлия Сергеевна закрывает журнал и долго вглядывается в лицо на обложке. Дочь как раз заканчивает разговор.

– Варя, ты стала читать “ Умный рынок”?

– Нет, мамочка, просто мне понравилось это лицо. Захотелось взять с собой…

– Чем понравилось?

– Не знаю… Ты что сегодня такая?

– Они опять звонили.

– А где папа?

– Пытается получить кредит в банке.

– Получит?

– Не знаю, не знаю…»

Но тут вновь подала голос тоскующая Сольвейг.

– О, мой рыцарь! Что вы делаете?

– Работаю над синопсисом, – подавляя удушливый восторг, степенно ответил в трубку Кокотов.

– Наверное, я не вовремя?

– Нет, что вы! У меня как раз перерыв… на чай.

– Знаете, я, наверное, сегодня не приеду… – В голосе Обояровой зазвучали трагические ноты. – Придется ночевать в Москве. Мы с Эдуардом Олеговичем пишем новое заявление. Ах, как жаль! Мне с вами так интересно! Но звонил сам Гамлет Отеллович. Они теперь в прокуратуре все за меня. Торопят. Спасибо, спасибо, это все вы, мой спаситель! Как же я хочу отблагодарить вас…

– Ну что вы… – радостно смутился Андрей Львович.

– Я готовлю вам сюрприз.

– Какой?

– Роскошный!

– А все-таки?

– О, не торопитесь, не торопитесь, мой рыцарь, узнаете! До встречи, до встречи, и никогда не забывайте о том, что вы герой моих первых эротических фантазий! Целую, целую, целую…

– До встречи… – обнадеженным эхом повторил автор «Кандалов страсти».

После такого разговора он некоторое время недвижно сидел, блаженно разглядывая в окошке луну, полную и яркую, словно утиный желток. Наконец, очнувшись, писодей вернулся к синопсису и даже по инерции написал еще несколько фраз про Костю, вернувшегося из банка с отказом и заплакавшего в отчаянье, но это сочинительство напоминало мучительное выдавливание из пустого тюбика последних граммов пасты. Кстати, неверная Вероника язвила, что после Кокотова и мыши почистить зубы нечем. А когда Костя ни с того ни с сего набросился на Юлию и грубо овладел ею на полу, писатель понял: с творчеством на сегодня надо завязывать. Прощальные «целую, целую, целую», стремительно и бесчисленно размножаясь, будто опасные космические споры, заполнили все его сознание, вытеснив, изгнав оттуда остальные слова и даже мысли. Но тут, к счастью, позвонил старик Мотыгин и вывел создателя семнадцати женских эротических романов из мечтательного ступора.

– Слушай, не хочешь больше писать для «Лабиринтов страсти» – не надо. Я понимаю, нельзя всю жизнь оставаться Аннабель Ли. Но есть другое предложение. За две недели надо сгондобить текстовочку для этой тянучки «Ничего, кроме мозга». Платят фантастически. Половину – под чернильницу!

– Но ведь это же серия Ализонова, – возвращаясь на землю, отозвался Андрей Львович.

– Правильно!

– А что же он сам? – спросил Кокотов, унимая в груди щекотливое предчувствие легких денег.

– Он в депрессии, – вздохнул Мотыгин. – Отказался писать. А новая книга должна выходить не реже, чем раз в полгода. Читатель ждет. Издатель бесится. Прошло девять месяцев. Мерчендайзеры в панике. Мне поручили сбить бригаду. Пять человек уже есть. Если готов, на твою долю достанется всего восемьдесят страниц. Тьфу! Неделя работы, а деньги большие!

– А сюжет?

– Сюжет отличный.

– А что все-таки с Ализоновым? Умер?

– Почему сразу умер. Другие тоже спрашивают: «Умер?» Говорю – в депрессии.

– Несчастная любовь?

– При чем тут любовь! Что с тобой? Ты про ализонские руны слыхал?

– Вроде бы… А что там с ними случилось?

– Это длинная история.

29. Ничего, кроме мозга…

…История Егора Ализонова (в дописательстве – Чердынова) напоминала чем-то судьбу самого Кокотова. Правда, в отличие от Андрея Львовича, происходил он из почтенного научно-исследовательского рода Чердыновых, давшего стране двух академиков, пятерых членкоров, множество докторов, а также нескольких знаменитых диссидентов. Та к уж сложилось: талантливые отпрыски клана занимались седой древностью. Не шибко способные ребята химичили помаленьку с новейшей историей: до девяносто первого славили, а после девяносто третьего клеймили большевиков. Ну, а совсем уж неудачные побеги родового древа отходили в правозащитную отрасль.

Высокоодаренный Егор с университетской скамьи страстно увлекся мертвыми языками и поклялся расшифровать руны побужских ализонов – загадочного арийского народа, упомянутого вскользь отцом истории Геродотом. Руны были начертаны примерно в пятом веке до нашей эры на медной табличке, случайно обнаруженной в 1958 году в Кимрском городском краеведческом музее во время очередной инвентаризации экспонатов. С тех пор множество специалистов безуспешно бились над загадкой ализонских рун. Считалось, текст содержит некие сакральные знания, которые, будучи разъяснены, прольют свет на истоки и тайный смысл мировой цивилизации…

Объединив научные усилия со своим другом-однокурсником Сашкой Блиновым, Егор Чердынов на несколько лет с головой ушел в праиндоевропейские языковые пучины. И вот после упорных исследований молодые ученые пришли к неожиданному выводу: первое слово загадочного текста есть не что иное, как обращение, вроде нашего «Внимание!» или «Не проходите мимо!» Это яркое открытие легло в основу двух блестящих кандидатских диссертаций, и перспективных соавторов пригласили на работу в Институт лингвистических исследований (ИЛИ), где под пуленепробиваемым стеклом хранилась легендарная медная дощечка. Получая хорошее жалованье и регулярно выезжая за рубеж на научные конференции, друзья засели за докторские диссертации. Егор вскоре женился на милой аспирантке Даше, получил трехкомнатную квартиру (дополнительные 20 кв. метров полагались за степень) и без промедления стал счастливым отцом, не переставая при этом биться над расшифровкой таинственного текста.

Но тут на мягких лапах демократии к безмятежному советскому народу подкрался крокодил капитализма. Науку, презрев, перестали финансировать. В ИЛИ сначала закрыли несколько исследовательских программ и лабораторий, затем перестали выдавать зарплату, потом начались увольнения, и наконец исчез сам институт, помещавшийся, как на грех, в старинном особняке, который приглянулся владельцу банка «Акведук» Гусёнкину, в прошлом режиссеру-постановщику факельных шествий при горкоме комсомола. Знаменитую кимрскую табличку сперва передали на хранение в Эрмитаж, а вскоре, чтобы подзаработать денег, отправили в мировое турне, закончившееся прескверно. Одно из дружественных скандинавских государств конфисковало реликвию в порядке компенсации за нефтяное пятно, оставленное в шестидесятые годы советской подводной лодкой, столкнувшейся с американской субмариной в извилистом фиорде. Кстати, Соединенным Штатам скандинавские борцы за чистоту морей и океанов никаких претензий почему-то не предъявили…

Оставшись без зарплаты и рунического артефакта, Чердынов сник, затосковал, отошел от дел и лег на диван. А вот Блинов не сдался: чтобы прокормиться, он устроился грузчиком на Черкизон, но каждую минуту, свободную от перетаскивания китайских тюков, посвящал раздумьям над фотокопией утраченной ализонской таблички. Иногда Сашка наведывался к сподвижнику и пытался вернуть его в науку, звал на Черкизон, но тщетно: Егора тошнило от малейшего мыслительного усилия. Родня забеспокоилась. Малоталантливый, но участливый кузен, в прошлом преподаватель научного коммунизма, а теперь заместитель главного идеолога новой России генерала Головолкова, выхлопотал Егору как опытному ученому приличный грант под специальное исследование произведений Ленина. Посредством лингвистического анализа первоисточников требовалось немедленно доказать, что правое полушарие вождя, отвечавшее, по мнению мозговедов, за гуманизм и сострадание, было безвозвратно поражено сифилисом, подхваченным в цюрихском борделе, чем, в сущности, и объясняется изначальная бесчеловечность Советской власти. К чести Чердынова, от такого предложения он отказался и продолжал лежать, глядя в телевизор. Семья обнищала. Жена Даша для прокорма устроилась в парк – мыть троллейбусы, засвиняченные во время рейсов, и порой для развлечения приносила угасающему супругу дешевые детективы, брошенные пассажирами под сиденья.

Читая эти цветастые покетбуки, Егор изумлялся, насколько все они незамысловато одинаковые. Хорошо хоть, сыщики немного отличались друг от друга. В одной книжке, например, преступления расследовала глуповатая домохозяйка. Улики сами падали ей буквально на дурную голову. В другом романе нити злодеяния распутывал частный детектив, уволенный из милиции за нездоровую честность, бросающую тень на профессию. В третьем мерзавцев разоблачала красотка-оперативница, совсем запутавшаяся между мужем и любовником. Как написала забытая поэтесса Катя Горбовская: «Мечется баба меж двух мужиков, умная баба меж двух дураков…»

Бешеной популярностью пользовались сочинения, выходившие из-под пера некоего К. Ропоткина, которого никто никогда не видел, а на обложечных фотографиях он представал в затейливой венецианской маске. В его детективах события происходили в далеком прошлом, во времена царствования Александра III Благословенного, а сложнейшие уголовные головоломки, от альковного убийства до заговора бомбистов, разгадывал скромный письмоводитель дознавательной части Зяма Корчмарик, чудом вырвавшийся за черту оседлости и обреченный вследствие своей неправославности на бескарьерное прозябание. Однако начальство его конфиденциально ценило, иной раз приглашал на чай сам министр внутренних дел и просил: «Зям, ты уж, голубчик, поусердствуй, а то совсем мои архаровцы запутались!» Сведения о той отдаленной эпохе К. Ропоткин щедро черпал из школьного учебника истории, и это особенно интимно сближало его с читателями.

Однако многотомный Корчмарик в последнее время стал надоедать публике, и К. Ропоткин поручил расследование нескольких хитроумных дел дотошной слушательнице Бестужевских курсов Аглае Муромовой (в народе таких девиц называли «бестыжевками»). Она была наследницей богатого дворянского гнезда, но, начитавшись Чернышевского, по идейным соображениям сбежала из дому с гусарским поручиком, оказавшимся впоследствии мотом и подлецом. В свободное от посещений курсов и студенческих сходок время бывшая девица разоблачила подпольную черносотенную организацию, готовившую переворот под лозунгом «Россия – для русских!» А тайным покровителем заговорщиков оказался сам государь-император, страдавший зоологическим русофильством, что, в общем-то, довольно странно для природного немца.

Судя по всему, со временем (романов эдак через десять) К. Ропоткин планировал свести и поженить Зяму с Аглаей, сделав расследование хитроумных злодейств семейным бизнесом этой милой пары. В самой отдаленной перспективе, на случай возвращения к власти коммунистов, автор собирался сделать героем своих книг их сына, соединившего в себе две великих крови и унаследовавшего криминальный нюх родителей. Именно ему поручит отчаявшийся Дзержинский обуздать бандитизм в послереволюционной России. Но это совсем другая история…

И вдруг оцепеневшему лингвисту Чердынову пришла в голову удивительная мысль: а почему бы не зарабатывать на жизнь сочинением вот таких детективных романов? Дело хоть и непочтенное, но прибыльное. Можно быстро скопить деньжат и снова сесть за расшифровку рун, не ловя на себе нежные укоризны жены-труженницы. Но как придумать такого героя, такого сыщика, чтобы все сразу ахнули, переглянулись и запомнили? Казалось, возможные варианты уже исчерпаны: от любознательных отроков до склеротических стариков, от приметливых школьниц до въедливых пенсионерок. А про милиционера, приехавшего отдохнуть в родной городок, где орудует серийный убийца, и вместо отпуска отправляющегося на поиски преступника, – и говорить нечего. Егор почти уже отчаялся, но однажды, глядя в телевизор, наткнулся на сюжет об офицере, взорванном коварными террористами и впавшем в неподвижное беспамятство.

И Чердынова осенило!

Та к появился на свет Илларион Шкапов – аналитик Генштаба, тяжело раненный во время командировки в горячую точку и лишившийся почти всего: движения, слуха, зрения, обоняния, осязания… Подвижно-чувствительным остался лишь безымянный палец правой руки. Самоотверженная жена Маша, не бросившая Иллариона в беде, была убеждена: палец оказался жив благодаря спасительному обручальному кольцу! Чтобы общаться с супругом, она самостоятельно изучила азбуку Морзе и, постукивая по чувствительной фаланге, рассказывала мужу-инвалиду обо всем, что происходит в квартире, во дворе, в городе, в стране, в мире… Та к они и жили.

Но вот однажды в подъезде их дома случилось убийство: на ступеньках обнаружили застреленного разносчика телеграмм. У пострадавшего ничего не пропало, даже портмоне и мобильный телефон остались в кармане дорогого плаща фирмы «Барберри». Милиция только лениво развела руками. Маша, приглашенная следователем капитаном Дубягой на место преступления в качестве понятой, обо всем этом, воротясь домой, гневно настучала мужу. Илларион, чей мозг, заостренный годами военной аналитики, изнывал без дела, стал выспрашивать подробности, а потом, обдумав полученную информацию, морзеобразно попросил супругу разъяснить кое-какие туманные подробности странного преступления…

Маша, обрадованная, что муж снова заинтересовался внешней жизнью, задание выполнила. Убитый разносчик телеграмм оказался неким Подрамниковым, выпускником Школы живописи и ваяния имени Звияда Цинандали, великого русского монументалиста, трагически погибшего в Тегеране под обломками шестнадцатиметрового памятника аятолле Хомейни, подаренного мастером грандиозных форм иранскому народу в рассрочку. Памятник во время торжественного открытия варварски взорвали исламские фундаменталисты, случайно выяснившие, что этого бронзового колосса Цинандали год назад уже пытался под именем царя Давида всучить народу Израиля. Однако евреи сурово отклонили дорогостоящий гешефт, так как по каналам Моссада разузнали: на Украине монумент уже участвовал, правда, безуспешно, в конкурсе на лучший памятник князю Святославу – безжалостному погромщику несчастной Хазарии.

Сразу возник вопрос: зачем преуспевающий молодой живописец, чьи работы охотно покупали коллекционеры, стал разносить телеграммы? И тут Маша вспомнила: Ильмира, жена бизнесмена Хрустова, выкупившего целый этаж в их престижном доме, построенном еще при советской власти Генштабом, часто выходила из подъезда с этюдником. Оказалось, что она посещает платное отделение Школы живописи и ваяния, где проводят творческий досуг, учась правильно держать кисти и палитру, скучающие домохозяйки из обеспеченных семей. Продвинутые психоаналитики пришли к выводу, что именно занятия живописью наиболее полно возмещают женщинам недостаток внутрисупружеских ласк.

Тогда Илларион выдвинул смелую версию: Подрамникова и Хрустову связывали близкие отношения, а разносчиком телеграмм художник устроился, чтобы, не вызывая подозрений консьержки, проникать в дом к возлюбленной. Ее муж, кстати, часто уезжал на гастроли: он был коммерческим директором и владельцем театра дрессированных кошек с характерным названием «Котовасия». В общем, все сходилось: молодого живописца убил ревнивый муж, застав любовников в минуту непристойного сочленения. Шкапов через Машу поделился своими соображениями с Дубягой, и тот радостно помчался докладывать начальству о раскрытии убийства. Словно подтверждая эту догадку, зародившуюся в оживленном мозгу Иллариона, Хрустов, несмотря на подписку о невыезде, скрылся в неизвестном направлении и был объявлен в международный розыск.

Но что-то не давало Шкапову покоя, интуиция военного аналитика подсказывала: уж очень все просто получилось. Вновь и вновь расспрашивал он жену, пока не всплыла одна пикантная подробность. Однажды, гуляя с собакой, Маша случайно услышала содержание скандала, разразившегося между супругами Хрустовыми возле подъезда, прямо в джипе «лексус». Ильмира резко упрекала мужа в скупердяйстве и полном невнимании к ее брачным запросам, а кошачий директор жалко оправдывался, мол, у него теперь одновременно два проекта, поэтому сил на поддержание супружеских соответствий просто не остается. Ильмира же горько расхохоталась, заявив, что давно уже знает про дрессировщицу Стеллу – третий его проект с четвертым номером бюста! Хрустов отозвался в том смысле, что он категорически не против, если жена по-тихому заведет себе кого-нибудь поприличнее и телесно успокоится. Все это как-то не вязалось с версией о слепой вспышке ревности. И тогда Иллариона осенило: Подрамникова убила сама Ильмира, чтобы отомстить мужу за невнимание, навести на него подозрения органов, посадить и завладеть всем семейным бюджетом. Он сообщил об этом через Машу Дубяге, и капитан радостно побежал докладывать начальству о раскрытии убийства.

Ильмиру арестовали. Но что-то продолжало мучить мозг Иллариона, и он попросил Машу навести справки о бизнесе ушедшего в бега Хрустова. И вскрылась интересная вещь: дела у «Котовасии» в последнее время шли из рук вон плохо, зрительскую массу переманил новый театр «Кискадеры» под руководством талантливого дрессировщика Юлина, который предложил зрителям невиданные прежде аттракционы кошачьей покорности. В результате «Котовасия» оказалась на грани банкротства, и Хрустов, чтобы удержать театр на плаву, заложил все свое имущество, кроме того, он в коммерческом отчаянье отказал Стелле. A у несчастной женщины подходил к концу гарантийный срок силиконовых достоинств, и срочно требовались деньги на замену. О громком разрыве директора и дрессировщицы знал весь прогорающий театр. Итак, посадив мужа в тюрьму, Ильмира не получила бы ничего, кроме долгов и просроченных имплантантов соперницы.

Тогда Шкапов как опытный аналитик решил вернуться к началу, он еще раз подробно расспросил пальцем жену про то, что она видела, будучи понятой, и что ее особенно удивило. А удивило ее вот что: на щуплое тело убитого художника был надет огромный белый плащ, но ведь именно сбежавший Хрустов представлял собой тучного мужчину, растолстевшего в результате неправильного питания в ночных ресторанах. Кроме того, выяснилось: в момент убийства, достаточно точно определенный экспертами, шел сильный ливень со шквальными порывами ветра, и консьержка убежала к себе, в соседнюю «хрущовку», чтобы снять белье, развешенное на балконе, а дверь генштабовского дома, на случай, если кто-то придет в ее отсутствие, оставила открытой. Ильмира, вызванная из камеры на допрос, созналась, что дала мужнин плащ любовнику в целях непромокаемости. Илларион провел в раздумьях двое суток и пришел к неожиданному выводу: киллер ошибся, из-за плаща приняв Подрамникова за Хрустова, которому и предназначалась пуля! А выпустила ее, конечно, до глубины тела оскорбленная дрессировщица. Стеллу арестовали, Ильмиру выпустили, а Дубяга побежал к начальству докладывать о раскрытии убийства.

«Но почему продолжает прятаться Хрустов? Кого он боится, если Стелла в камере? – снова затомился сомнениями аналитический мозг Шкапова. – Странно! Очень странно!» А тут Маша вспомнила еще одну подробность: на ступеньках рядом с убитым художником лежала мертвая кошка, причем ворсистое лицо животного было искажено страшной предсмертной мукой. Это напоминало ухватки мафии, подбрасывающей возле трупа дохлую рыбу или собачью голову, разъясняя таким образом общественности моральные-нравственные мотивы совершенного смертоубийства.

После долгих раздумий Илларион предположил, что преступление связано с профессиональной деятельностью Хрустова, и попросил жену наведаться к его конкурентам в театр «Кискадеры». Каково же было изумление Маши, когда она узнала, что театр закрыт в связи с эпидемией, поразившей четвероногих артистов! На них напал африканский ушной клещ – гроза нильских тростниковых кошек, до сих пор в северных Российских пределах не встречавшийся. От этих крошечных кровососов зверьки превращаются в бешеных фурий, не способных к артистической деятельности, и погибают в нечеловеческих муках. Если добавить, что кошки вообще трудно поддаются дрессуре и на подготовку каждого усатого исполнителя уходят годы, становится понятно: эта эпидемия уничтожила театр «Кискадеры» навсегда, обратив в прах многолетние труды и надежды Юлина.

Его арестовали, и он сразу с облегчением сознался, что действительно стрелял в Хрустова, так как уверен: именно директор «Котовасии» привез из Египта клещей и погубил «кискадеров». Те м временем за Стеллой установили наблюдение. Выйдя из СИЗО, она помчалась на Белорусский вокзал, вскочила в электричку, доехала до станции «Голицыно», а оттуда – автобусом до садового товарищества «Подмосковные вечера» – именно там, в подполе щитового домика, и прятался Хрустов, понимая, что уж во второй-то раз убийца не промахнется. Радикально похудевший за время вынужденного голодания, он подтвердил, что лично наловил в нильских тростниках смертоносных клещей и запустил их в уши конкурирующих кошек. Суд приговорил его к пяти годам заключения за порчу чужого имущества. Юлин умер под следствием: он не смог себе простить, что по ошибке застрелил невинного человека, и сам заразил себя африканскими клещами, разделив печальную участь своих четвероногих артистов. Ильмира вышла замуж за натурщика, поразившего ее женское воображение, и счастлива. А Дубяга, доложив начальству об окончательном раскрытии преступления, получил повышение по службе…

Закончив роман, Егор назвал его «Ничего, кроме мозга», а чтобы не бросать тень на научно-исследовательский род Чердыновых, взял себе псевдоним «Ализонов», намекая на то, что сочинение детективов – всего лишь временный отход от главной цели всей жизни, заключающейся в расшифровке знаменитой кимрской дощечки. Рукопись он отправил в популярное издательство «Эскимо», но ответа, конечно, не дождался, так как рукописи теперь не только не рецензируют и не возвращают, но и не читают. Семь издательств, одно меньше другого, не ответили новоявленному Сименону. Вмешался, как всегда, Его Величество Случай. Хозяин крошечного издательства «Пони-М» подарил на день рождения сынишке ангорского кролика, оказавшегося крайне неаккуратным зверьком. Отчаявшаяся жена попросила издателя принести с работы ненужную рукопись, чтобы выстлать чистыми листами клетку ушастого грязнули. По редкому стечению обстоятельств это оказалась папка с романом «Ничего, кроме мозга». И вот вернувшись следующим вечером домой, издатель застал своего трехлетнего наследника играющим с содержимым домашнего бара, а супругу – углубленно читающей странички, предназначенные для гигиены мелкого домашнего звероводства.

– Достань конец! – попросила она, завидев мужа.

– Что-о?!! – не понял тот.

– Немедленно! Я хочу знать, кто убил Подрамникова!

– Какого Подрамникова?!

– Последние страницы съел кролик! – в отчаянье крикнула жена.

– Хорошо, я позвоню автору… – задумчиво проговорил владелец «Пони-М», которое вскоре, благодаря сотрудничеству с Ализоновым, стало процветающим книгоизготовительным концерном.

Роман имел грандиозный успех, Егор сразу же выдвинулся в число самых популярных авторов, хотя дичился телевидения и, стесняясь научных родственников, скрывал свое лицо под горнолыжными очками. Жена Маша оставила тяжкую работу в троллейбусном парке, в семью вернулся достаток, а под окнами появился новенький «пежо». Затеяли евроремонт, а поскольку еще ни одно благоустройство жилища не укладывалось в первоначальную смету, пришлось снова ненадолго отложить расшифровку рун и сесть за новый роман из цикла «Ничего, кроме мозга», страстно ожидаемый издателем и читателями.

30. Тайна ализонских рун

…К Иллариону, получившему после раскрытия «кошачьего дела» некоторую известность, обратилась за помощью безутешная супруга профессора Сонина, которого арестовали за шпионаж в пользу третьих и даже четвертых стран. Оказалось, все новейшие разработки и даже научные идеи, забрезжившие в секретной лаборатории, руководимой Сониным, очень скоро становились известны нашим геополитическим партнерам (так теперь называют, чтобы не сглазить, вероятного противника). Арест получил широкую огласку, журналисты писали один сенсационный репортаж за другим, а по телевизору часто показывали профессора в очках, грустно взиравшего из-за решетки на несправедливое человечество.

Сонин клялся на допросах, что невиновен, но никак не мог объяснить майору Дубяге, почему все подробности его исследований тут же попадают за рубеж, словно это не строго засекреченное оборонное подразделение, а какое-нибудь разнузданное реалити-шоу, вроде «Дома-2». Имелась и еще одна отягчающая улика: утечка началась два года назад, когда Сонин побывал в Америке по гранту Международной асоциации «Ученые без границ», созданной четверть века назад советским шпионом-перебежчиком Подлугиным. Кстати, к двадцатипятилетию этой мироносной организации отец-основатель был награжден Российским правительством орденом Дружбы. Вернувшись в отечество, Сонин сразу написал докладную о том, как во время командировки его пытались завербовать, а именно: подсунули после фуршета кадровую красотку, которую он деликатно отверг, храня безусловную верность своей изначальной жене Леониде Гургеновне и двадцативосьмилетней аспирантке Лиане. (Кстати, вскоре на эту же кадровую красотку все-таки клюнул один перспективный, но невоздержанный политик из СНГ, и теперь она президентша сувенирного государства.

Конечно, никто профессору не поверил, ведь в те, ельцинские, годы государственные секреты продавали лихорадочно и по бросовым ценам, словно перед ликвидацией торговой точки. К тому же экспорт государственных тайн считался привилегией крупных чиновников и военачальников, поэтому Сонина решили наказать еще и за то, что он с суконным рылом полез в калашный ряд. И все вроде сходилось, удивляло лишь, почему с такой готовностью заокеанцы признали провал своего ценнейшего агента, душевно поздравив спецслужбы дружественной российской державы с большой профессиональной победой. Не-ет, с настоящими «кротами» так легко не расстаются…

Информацию Леониды Гургеновны Маша тщательно перестукала мужу. Илларион целый день не подавал признаков жизни, оторвавшись от раздумий лишь для того, чтобы с помощью зонда и жены принять жидкую пищу. Очнувшись, он поручил Маше тщательно опросить аспирантку Лиану обо всех событиях, случившихся в лаборатории за последние два года. Страстно желая спасти любимого шефа, девушка рассказала обо всем, даже о редких интимных свиданиях с профессором на складе реактивов. Но особенно заинтересовал Шкапова вот какой факт: два года назад, под Рождество, позвонили из фирмы «Подводное чудо» и радостно сообщили, что на абонентский телефонный номер лаборатории выпал выигрыш – бесплатная установка аквариума. Завхоз-менеджер поначалу криво ухмыльнулся, мол, знаем мы эти разводки: установят бесплатно, а на обслуживании потом разоришься! Но нет, это оказался суперприз – и установка, и оборудование, и сервис – все задаром! Через три дня в конференц-зале, где проходили совещания и оперативки, уже стоял двадцативедерный аквариум, в котором при желании можно было поселить худощавую русалку.

Илларион думал еще один день и наконец отстучал жене вопрос: «Кто обслуживает аквариум и как часто?» Выяснилось, два раза в месяц приезжает специалист фирмы «Подводное чудо», освежает воду, капает в нее какие-то ингредиенты, осуществляет беглый осмотр рыбьего здоровья, вырывает из грунта пожелтевшие водоросли и укореняет свежезеленые. «Когда очередной визит специалиста?» – нервно дергая живым пальцем, спросил Илларион. – «Завтра!» – был ответ. Шкапов попросил Машу срочно связаться с Дубягой и потребовал, чтобы возле аквариума устроили засаду, а если специалист будет удалять гиблые водоросли, заменяя их новыми, немедленно отобрать растения и отправить в лабораторию. Дубяга, конечно, поднял Иллариона на смех, ибо сам он тем временем разрабатывал родственные связи Леониды Гургеновны, происходившей из Грузии, которая, как известно, за двести лет дружеского приюта и безмятежного виноделия отплатила России черной неблагодарностью, перебежав к Америке.

Тогда Илларион пошел на крайность – попросил жену позвонить генералу Далманову, с которым когда-то служил в Генштабе и вместо которого поехал в ту увечную командировку. Дело было в начале девяностых, когда офицерам не выдавали ни зарплату, ни паек, и Далманов, чтобы сохранить семью, увлекся рыночным цветоводством, оборудовав свой гараж под коммерческую оранжерею. И вдруг ему приказ – мчаться в горячую точку, а тут как раз тюльпан из луковиц попер. Что же делать? И он договорился с другом-сослуживцем Шкаповым поменяться командировками. Начальство, понимая трудности офицерской жизни в стране победившего капитализма, согласилось. Кто ж знал, что так получится?

Выслушав Машу, Далманов не поверил фантазиям Иллариона, но, испытывая перед инвалидом чувство ответственной вины, отправил двух стажеров понаблюдать за манипуляциями аквариумовода. И что же вы думаете? Версия Шкапова блестяще подтвердилась: одна из водорослей, а именно, «чума густолиственная», оказалась на самом деле антенной с записывающим устройством, изготовленным из особого синтетического материала, ничем не отличавшегося по виду от живой подводной флоры. Более того: под воздействием света в течение двух недель она меняла цвет с ярко-зеленого на жухло-желтый. Именно поэтому сотрудники охраны лаборатории, присутствовавшие согласно инструкции во время обслуживания аквариума, не придавали никакого значения тому, что специалист из «Подводного чуда» удалял увядшую веточку и заменял ее свежей. На самом деле он просто изымал чип с записью всех разговоров, ведшихся в конференц-зале, и отправлял его заокеанским хозяевам.

Прочитав донесение, Далманов взял дело под личный контроль. Стали разбираться с «Подводным чудом» и пришли в ужас, обнаружив, что эта с позволения сказать «фирма» охватила своими щупальцами все звенья российской государственной машины. Аквариумы стояли в министерствах и ведомствах, в Думе и Администрации президента, в ФСБ и Министерстве обороны. Эти стеклянные лазутчики проникли даже в квартиры крупных чиновников! Но главное потрясение ждало следователей впереди: разумеется, зарегистрирована фирма была в офшорах, кажется, на Каймановых островах, и формально принадлежала некоему Сэму Свирскому, но ниточки, ниточки тянулись к любимому советнику президента Чумазусу. Узнав это, Ельцин сбросил его в Енисей с прогулочного теплохода и отправил с глаз долой в ЮНЕСКО. А если говорить начистоту, то именно под влиянием «аквариумного скандала» первый российский президент запил и не смог выйти к встречавшему его премьер-министру Исландии. Кстати, о Ельцине нынче болтают много лишнего, особенно о его пристрастии к алкоголю. Но пора сказать правду: просто так Борис Николаевич никогда не пил, а только – от огорчения. Кто же виноват, что его постоянно огорчали и подставляли?

Очнувшись, Ельцин подписал указ о закрытии «Подводного чуда» и всех его преступных филиалов. Но не тут-то было! Ему позвонил Клинтон и предупредил: если это случится, США немедленно объявят Россию страной-террористкой и арестуют счета Семьи в американских банках. Совет Безопасности заседал в Кремле два дня и, придя к выводу, что доброе имя Державы дороже национальной безопасности, оставил шпионскую фирму в покое. Правда, для минимизации ущерба была разработана секретная инструкция, строго-настрого запрещавшая российским чиновникам и военачальникам вести какие-либо служебные разговоры в помещениях, где установлены аквариумы… Кроме того, наше ГРУ начало через «Подводное чудо» снабжать геополитических партнеров хитроумной дезинформацией, в частности, убеждало в наличии у Саддама Хусейна атомного оружия, в результате чего Штаты влипли в непопулярную иракскую авантюру…

Второй роман Чердынова-Ализонова вышел под названием «Чума в аквариуме» и тоже имел шумный успех. Автор доделал в квартире евроремонт и уселся за перевод кимрских рун, но тут его с женой пригласили на церемонию вручения «Русского букера», в ту пору финансируемого водочным концерном «Смирнофф». Попав в литературное общество, Маша обнаружила, что, оказывается, за годы работы в троллейбусном парке она катастрофически отстала от моды, и весь гардероб надо немедленно выбросить в форточку. Несчастному лингвисту пришлось садиться за новый роман из цикла «Ничего, кроме мозга».

…Сонина оправдали, восстановили в должности, даже наградили. Он стал одним из первых кавалеров особой медали «За мужество, проявленное при гонениях», специально учрежденной Кремлем с учетом тех незаслуженных обид, которые столь часто обрушиваются в нашем Отечестве на честных и порядочных людей. Профессор в благодарность сконструировал для Иллариона особый аппарат, мгновенно переводивший живую речь в азбуку Морзе. Для этого на живой палец инвалида достаточно было надеть серебряный наперсточек с проводком, тянувшимся к умной машине, и наш аналитик мог воспринимать теперь не только живую русскую речь, но и десять иностранных языков. А это важно, ибо к недвижному сыщику за помощью стали обращаться иностранцы…

С тех пор вышло около дюжины книг о проницательном паралитике Шкапове. Каждый раз, окончив очередной сюжет, Чердынов-Ализонов честно пытался вернуться к делу своей жизни, но, увы, безуспешно. Сначала выяснилось, что популярному автору неприлично ездить на скромном «пежо» – пришлось брать представительскую иномарку, как говорится, на вырост. Затем они с женой затеяли построить скромную дачку в Дедовске, чтобы, поглядывая на просторную подмосковную зелень, разгадывать в покое кимрские руны. Но положение знаменитого романиста обязывает, и Ализонова с супругой пригласили на скромный пикник, который в своем имении на Николиной горе давал видный олигарх Полтанов. В девяностые годы он создал знаменитый пенсионный фонд «Золотая старость», оказавшийся обычной финансовой пирамидой, куда миллионы доверчивых стариков навсегда зарыли свои денежки. И вот теперь, искупая грех первичного накопления, он раз в год собирал у себя в латифундии популярную творческую интеллигенцию, как известно, падкую на дармовую жратву и выпивку.

Размах увеселений поражал воображение современников. Перед центральной колоннадой была установлена на пьедесталах дюжина брюссельских бронзовых мальчиков, беспрерывно писающих шампанским, шабли, каберне, водкой, граппой, текилой и другими алкогольными струями. Фейерверк затмевал все мыслимые правительственные салюты, а вереница такси, вызванных, чтобы развезти по домам ужравшуюся творческую элиту, растянулась до Горок-10. Все увиденное настолько поразило Машу, еще недавно мывшую троллейбусы, что заложенный фундамент она определила под беседку, а под будущий дом забутила такое основание, что какой-нибудь старинный русский барин, типа Кирилы Петровича Троекурова, только бы заплакал от обиды и тут же помирился со стариком Дубровским. Ализонов вздохнул, отложил руны и сел за новый роман из цикла «Ничего, кроме мозга».

Когда хоромы достроили, выяснилось, что загородный дом без винного погреба с автоматической регулировкой температуры – это не дом, а так себе, извините, коттедж. Потом пришло время отправлять подросшую дочь в Оксфорд, ибо серьезные люди в России детей не учат, это удел патриотически зомбированных аборигенов. Затем вдруг подвернулся миленький этюд Кандинского, похожий на чертеж замысловатого агрегата, раскрашенный яркими детскими красками. Вещь стоила недорого, так как по недосмотру искусствоведов пока еще не попала в аукционные каталоги. Естественно, за все эти траты отдувался бедный паралитик Илларион, раскрывавший одно преступление за другим с неутомимостью фордовского конвейера.

Но тут случилось страшное…

Сашка Блинов все эти годы без отпусков таскал и кантовал китайские тюки на Черкизоне, а в недолгие минуты перекуров, когда его сподвижники забивали козла, он, сидя в уголке, ломал голову над ксерокопией с проклятыми рунами. Коллеги по кантованию прозвали его за это «Кроссвордом». И Сашка разгадал! Помогла ему, как ни странно, профессия рыночного грузчика. Он предположил: а если это – просто объявление, прибитое некогда к воротам древнеарийского рынка? Какое именно объявление? Возможно, такое: не парковать у забора верблюдов, лошадей, ослов и другой транспорт. Шутка! Скорее всего, это было сообщение о правилах оптовой и розничной торговли. В результате круг поиска смыслов сузился, и Блинову, опираясь на расшифрованное много лет назад первое слово, удалось – о чудо! – прочитать загадочные руны. Надпись гласила, что любой торговец, уличенный в манипуляциях с мерами для зерна или подпиливании гирек для весов, будет заживо сварен в кипятке! Конечно, этот текст не оправдал надежд и не пролил свет на сакральные истоки и тайный смысл нашей цивилизации. Впрочем, может, как раз и пролил…

Увидав по телевизору, как полысевший Сашка Блинов, затянутый во фрак и похожий на огромного беременного стрижа, получает из рук шведского монарха нобелевскую медаль, Чердынов впал в неистовство. Со страшным криком «Ненавижу абстракцию!» он серебряным устричным ножом искромсал Кандинского, перебил в доме весь антикварный хрусталь с фарфором и в обсценных выражениях наотрез отказался писать очередной роман про Иллариона. Затем Егор затворился в своем просторном винном подвале с автоматической терморегуляцией и запил по-черному. Дверь он не открывал никому – ни литагентам, ни докторам, ни любимой жене, одетой во все от Версаче. Вот тогда-то издатели забили тревогу и поручили Мотыгину срочно собрать бригаду, чтобы очередной роман из цикла «Ничего, кроме мозга», столь полюбившегося читателям, вышел, как обычно, к Новому году.

– А что за сюжет? – спросил Кокотов, терпеливо выслушав эту жуткую историю.

– О! – ответил Мотыгин и рассказал.

…Служба безопасности хватает прямо на месте преступления наемного убийцу, неудачно стрелявшего в бронированный автомобиль крупного бизнесмена по фамилии, допустим, Загребайло. Но на заказчика выйти никак не могут: переговоры с киллерами он вел через интернет. А это значит, свой страшный заказ неведомый злодей может передать другому наемнику, и новое покушение последует в любой момент. Тогда генерал Дубяга, как обычно, обращается за помощью к легендарному Иллариону по прозвищу «Мозг». Получив первичную информацию, Шкапов приходит к выводу: заказчик далек от мира больших денег и небогат, иначе бы он выяснил, что «мерин» Загребайлы пуленепробиваем. Илларион берется за дело, но при одном непременном условии: бизнесмен откладывает все поездки, журфиксы и переговоры, приходит к великому паралитику и подробно – эпизод за эпизодом – рассказывает свою жизнь с самого младенчества, не утаивая ничего, даже фактов подросткового рукоблудия и латентной гомосексуальности. Но особенно важно вспомнить, кого Загребайло обидел или обделил, начиная с первой игрушки, отнятой в яслях у сопливого соратника по счастливому детству. Бизнесмен соглашается, является в новенький пентхауз к Иллариону, садится в кожаное кресло и, любуясь натюрмортом Фешина, рассказывает. Долго, подробно, неделю… И все это, слово в слово, попадая в аппарат профессора Сонина, преобразуется в точки-тире и бежит дальше по проводочку через серебряный наперсточек прямо в гениальный мозг Шкапова.

Выслушав историю жизни Загребайлы, Илларион берет на размышления три дня, а потом призывает обстрелянного капиталиста к себе и объявляет: заказчик – его одноклассник по фамилии Бескоровный, которому будущий бизнесмен не дал списать на выпускном экзамене контрольную по математике. Да, действительно, Бескоровный несколько лет назад звонил и просил у разбогатевшего одноклассника немного денег, но получил жестокий отказ. Стали проверять версию и выяснили: с той двойки на экзамене жизнь Бескоровного покатилась вниз. Он не поступил в институт, его забрали в армию, там бедняга угодил под танк и охромел. Любимая девушка не стала дожидаться калеку и вышла замуж. Долгие годы неудачник скитался, а потом осел на свалке возле Ногинска. Та м его, голубчика, и взяли: он сидел в бунгало, сложенном из больших картонных коробок, за стареньким потертым ноутбуком, найденным, очевидно, тут же, в кучах мусора. В большой банке с водой шевелился омар из свежей партии ресторанных отходов. Бескоровный вел как раз переговоры с новым киллером по кличке Супер-Ган.

Версия Шкапова блестяще подтвердилась. Глядя по вечерам в своем бунгало телевизор, мусорщик часто замечал на экране преуспевающего одноклассника. Однажды ему срочно понадобились деньги, чтобы откупиться от местной милиции, озверевшей накануне своего профессионального праздника, и тогда он на удачу позвонил Загребайле, но получил хамский отказ. Оскорбленный Бескоровный вспомнил двойку по математике, свою отдавленную ногу, утраченную невесту и решил отомстить. А тут как раз умерла его тетя, оставив бездомному племяннику благоустроенную двухкомнатную квартиру на Большой Полянке. Вместо того, чтобы переехать со свалки в центр с удобствами, бомж, охваченный жаждой мести, продал жилплощадь и стал через интернет на форуме «Охота на механического зайца» подыскивать киллера…

– И это все? – спросил Кокотов.

– Нет, не все! – ответил Мотыгин. – Загребайло, рассказывая Иллариону о себе, вдруг понял, какая он, в сущности, бесчеловечная скотина. Забрал заявление из милиции, попросил прощения у Бескоровного и подарил ему десять процентов акций своей процветающей фирмы «World of Rubbish», специализирующейся на утилизации мусора. Зная, как говорится, проблему изнутри, вчерашний бомж выдвинул несколько смелых инновационных идей и сделал фирму лидером отрасли. Почти все заработанные деньги Бескоровный отдавал на строительство благоустроенных разборных домиков, которые можно оперативно устанавливать по периметру растущих свалок для очеловечивания жизни припомойного социума. Ему подправили ногу, с помощью ароматических ванн избавили от профессионального запаха, и он женился на очаровательной выпускнице экологического колледжа.

– Это что-то новенькое! – удивился автор «Полыньи счастья».

– Понимаешь, старый, маркетинг учит, что секс и чернуха надоели. Читатель хочет психологии с гуманной перспективой.

– А сюжет Ализонов сам придумал? Что-то на него не похоже!

– Правильно уловил! Сюжет издатели купили у студентки Литинститута всего за триста баксов. Ей срочно понадобились деньги на аборт. Ну, входишь в дело?

– Нет, – с ленцой отозвался писодей. – Меня тут решили экранизировать…

– Тебя? – едва не возмутился Мотыгин.

– Меня. Мы как раз сидим с режиссером Жарыниным… Ну, помнишь, «Двое в плавнях»!

– Еще бы!

– …Сидим в «Ипокренине» и переделываем моего «Гипсового трубача» в сценарий.

На другом конце провода образовалась тяжелая завистливая тишина.

– Ну, как знаешь! – тоскливо отозвался бригадир. – Желающих много! Будь здоров! – и повесил трубку.

Кокотов глянул на часы и ужаснулся – он проболтал больше часа – была ночь. Писатель улегся, закрыл глаза, но заснуть не мог. Во-первых, его все-таки огорчала упущенная возможность заработать легких денег под именем запившего с горя Ализонова. Во-вторых, он пытался вообразить, какой же сюрприз ему готовит Наталья Павловна. В-третьих, немного смущало, что в сюжете, купленном у забеременевшей студентки Литинститута, как и в новом синопсисе, тоже кто-то звонит разбогатевшему однокласснику. Видимо, в нынешней жизни ситуация довольно типичная… Здесь важен художественный результат! В ХIХ веке про лишних людей тоже писали все кому не лень, а остались Онегин да Печорин. Эти разнонаправленные мыслетоки постепенно слились, смешались и согласно устремились к темному, сладкому провалу сна.

И вдруг в дверь строго постучали – так в благословенные советские годы давали о себе знать суровые дежурные по этажу, жестоко барабаня в номер командированного, нарушающего целомудренный гостиничный режим. Недозаснувший Андрей Львович испуганно вскочил и, наскоро застегиваясь, открылся: на пороге стояла Валентина Никифоровна.

– Можно? – почти официально спросила она.

– Зачем?

– Дима сказал: вам надо помочь!

– Не надо мне помогать! – тонким голосом взмолился писатель.

– У вас проблемы!

– Нет у меня никаких проблем!

– Разберемся! – пообещала бухгалтерша, оглядывая Кокотова, словно медсестра, пришедшая к пациенту с вопросом: «Куда колоть будем?»

Разбиралась она всю ночь, делая это, кстати, с нежной и чуть лихорадочной сноровкой – такая с годами вырабатывается у вполне приличных женщин, которым судьба однако не подарила счастливой брачной моногамии, оживленной немногими бодрящими изменами, приговорив к многоложеству, к плотским скитаниям в поисках необходимых человеческих радостей. Когда за окном посветлело, Валентина Никифоровна встала, приняла душ, быстро оделась и, похвалив писодея за стойкость, ушла. Изумляясь тому, к каким неожиданным проникновениям ведут одиноких литераторов случайные муравьиные тропки, автор «Заблудившихся в алькове» уснул – как пропал…

31. Польский вермахт и ипокренинский бювет

Утром Андрей Львович очнулся в постели, напитанной острыми запахами неродного женского тела, и ощутил во всем организме томную натруженность, смешанную с легкой брезгливостью и чувством вины перед Натальей Павловной. Кокотов глянул на часы и обнаружил, что проспал почти до обеда. Некоторое время он лежал, с тревогой ожидая, что в дверь загрохочет повелительный Жарынин и осыплет его упреками за вопиющее обломство, однако соавтор все не появлялся. Умываясь, автор романа «Плотью плоть поправ» смотрел на себя в зеркало и старался отыскать в своем недопроснувшемся лице признаки внезапного вчерашнего грехопадения.

«…А вот интересно, – думал он, – женщины после каждого нового мужчины тоже ищут в себе изменения? Наталья Павловна например? И есть ли у нее кто-нибудь теперь, после мужа? Наверняка есть! Чтобы у такой женщины и не было! Красота не простаивает, за красотой всегда очередь!»

Побрившись, Кокотов отправился завтракать, на всякий случай завернув к «люксу». Некоторое время он стоял перед дверью, старательно строя на лице специальное выражение, означавшее примерно следующее: «Да, вчера я вынужден был принять от вас подарочную бухгалтершу, но к нашим, Дмитрий Антонович, совместным творческим усилиям эта возвратно-поступательная шалость не имеет никакого отношения!» Соорудив соответствующую мину, писатель постучал, однако отзыва не последовало. Он еще раз больно ударил костяшками по дереву, и ему почудился дальний стон, донесшийся из номера. Андрей Львович, оглянувшись, приложил ухо к двери, но больше ничего не услышал.

Отпустив лицо, писодей побрел в столовую, надеясь не встретить Валентину Никифоровну. Ха-ха! Он столкнулся со своей ночной распорядительницей буквально лицом к лицу в холле и, похолодев, покрылся мурашками самолюбивой мужской стыдливости. Однако бухгалтерша ничем не выдала их совокупную тайну и улыбнулась ему так, как улыбается врачиха, заметив в коридоре поликлиники пациента, который полгода назад подарил ей коробку благодарных конфет.

– У нас неприятности! – деловито сообщила она.

– Какие?

– К нам едет Меделянский. Но Диме пока не говорите!

– Хорошо, не скажу… – потупился автор «Знойного прощания» и поспешил на завтрак.

Кивнув поэту Бездынько, стоявшему на посту возле общественных холодильников, Кокотов вошел в почти пустую столовую. Только Проценко, продолжавший голодовку протеста, жадно ел, словно кастаньетами, стуча зубными протезами, да еще Болтянский терпеливо, как фотоохотник, дожидался кого-то, кому можно рассказать удивительную историю своего рода. Евгения Ивановна, завидев «Аннабель Ли», привычно кивнула с пьедестала из трех подбородков. Однако мнительному литератору почудилось, что, кроме гордой причастности к тайне его псевдонима, в глазах заведующей пищеблоком появилось некое дополнительное осведомленное лукавство, будто бы она знала не только про ночной налет Валентины Никифоровны, но и про кокотовские постельные достопримечательности. Смущение автора «Беса наготы» усугубила Татьяна. Она выставила перед ним двойную порцию каши с двусмысленными словами:

– Ешь за Жарынина!

«Как в деревне! – с горечью подумал Андрей Львович. – Просто греховеды какие-то!»

– Выспались? – участливо спросил Болтянский. – Вы напрасно не взяли вчера мой подарок! – и он подвинул писателю нераспечатанную коробочку морской капусты. – Казанова только этим и спасался!

– Выспался… – буркнул писодей, углубляясь в подгоревшую пшенку.

– Давеча вы так спешили, что я не успел рассказать про Бронислава.

– Добрался он до Пилсудского? – живо спросил Кокотов, радуясь возможности увести разговор в сторону от своей ночной уступчивости.

– Добрался! Но вы даже не представляете, какие испытания ему выпали! На Украине он чуть не погиб от рук серожупанников, потом бежал в Галичину и участвовал в восстании против генсека Левицкого. Вообразите, тот устроил во Львове Западноукраинскую Народную Республику! Ну, устроил и устроил… Население там мирное: поляки да евреи. Терпели, пока он не заставил всех говорить по-украински. Отличившись во Львове, Бронислав прибыл в Варшаву и поступил в Польский Вермахт…

– А что, и такой был? – удивился писодей.

– О, Андрей Львович, в истории чего только не было! Со временем брат перешел на службу во Второй отдел Генерального штаба, то есть в контрразведку. И летом девятнадцатого, в составе правительственной делегации, он ездил на переговоры к генералу Деникину, рассчитывавшему на поддержку Пилсудского в борьбе против большевиков. Наивный Антон Иванович просчитался: лукавый маршал не хотел возрождения «единой и неделимой» России и попросту выжидал, пока красные добьют белых. Только после этого главный начальник польского государства напал на Советскую Россию в двадцатом, разгромив самонадеянного смоленского шляхтчонка Тухачевского. А знаете, кого встретил Бронислав на переговорах?

– Наверное, Мечислава…

– Совершенно верно! Они тайком обнялись, поплакали об отце, поведали друг другу о пережитом и, как теперь выражаются, обменялись координатами. Но и это еще не все! В октябре девятнадцатого Броня с капитаном Бёрнером поехал в Белоруссию на переговоры с Мархлевским, которого Ленин послал к Пилсудскому, в надежде, что тот не будет вмешиваться в украинские дела и поддерживать Петлюру. Однако хитроумный маршал рассчитывал как раз с помощью самостийников оторвать Малороссию от Совдепии и присоединить к независимой Польше. На переговорах Бронислав встретился со Стасем, прикомандированным к советской делегации по настоянию Дзержинского, который не доверял «варшавскому красильщику» Мархлевскому из-за его связей с немцами. Братья тайком обнялись, поплакали об отце, поведали друг другу о пережитом и, как говорится, обменялись координатами. О, если бы они знали, что готовит им судьба! Как вы понимаете, каждый, конечно, доложил по начальству о том, что встретил на переговорах родственника. А как же! Служба… И начальство, разумеется, решило этим воспользоваться…

Но про то, как именно начальство этим воспользовалось, писодей узнать не успел: в столовую вошла Регина Федоровна и посмотрела на автора «Русалок в бикини» так, точно он не чай с бутербродом пил, прилежно внимая хроникам рода Болтянских, а играл с Яном Казимировичем в неприличные карты.

– Дмитрий Антонович вас обыскался!

– Да я вроде бы…

– Почему вы не берете мобильник? – упрекнула она.

– Я? – Кокотов похлопал себя по карманам. – Оставил в номере…

– Пойдемте скорей!

У общественных холодильников шла смена караула: Бездынько сдавал пост архитектору Пустохину. Завидев писателя, комсомольский поэт рванулся было прочитать ему сложенные в наряде новые строки, но присутствие Регины Федоровны его охолонуло.

– Все равно сожрет! – философски заметила она, имея в виду Проценко.

В оранжерее, как всегда, дремала в плетеном кресле Ласунская, укрытая розово-синим пледом с ломаными силуэтами танцующих дикарей. По слухам, это был один из многочисленных подарков Пикассо, который из-за нее не ушел от очередной жены.

– Знаете, сколько стоит эта тряпка? – спросила бухгалтерша.

– Догадываюсь…

– Не догадываетесь!

Возле номера Жукова-Хаита стояла, как обычно, стопка грязной посуды, а из-за двери доносился гневный тенорок, прерываемый звонкими пощечинами.

– Вот тебе, животное, черносотенец, антисемит проклятый, вот тебе!

Ксенофобский бас почему-то сегодня безответно молчал, и только утробно ухал в ответ на очередную оплеуху.

– Докоробливается! – таинственно шепнула Регина Федоровна и странно посмотрела на писателя.

– Ну, как он… там? – спросил, чтобы скрыть смущение, автор «Роковой взаимности».

– Говорю же: почти докоробился.

– Нет, я про Дмитрия Антоновича…

– А-а… Нажрался как свинья! – ответила она с отчетливой ненавистью к мужикам-пьяницам, генетически свойственной всем русским женщинам.

– Надо же… – посочувствовал писодей.

– Но держится молодцом! А хохлов-то утром в машину вместе со скамейкой, как мертвых, грузили! – добавила бухгалтерша, гордясь алкогольной лихостью своего мужчины, что тоже генетически свойственно всем русским женщинам.

– М-да…

– Как очнулся, сразу стал вас спрашивать.

– Я стучал…

– Мы слышали, но не могли… Дима просил вас захватить ноутбук.

– Он что, собирается работать?! – изумился писодей.

– Конечно!

– Тогда я должен зайти к себе.

– Давайте скорее, а я схожу за водичкой.

Возясь с ключом, Кокотов слышал из-за двери долгую и настойчивую песнь Сольвейг, но когда ворвался в комнату и схватил «Моторолу», жалобы несчастной брошенки, так и не дождавшейся своего Пер Гюнта, оборвались. Писатель взглянул на дисплей, и судьба, точно русский фашист с бейсбольной битой, обрушила на него страшный удар: это был телефонный номер Натальи Павловны. Путаясь в кнопках, он тут же попытался перезвонить, но вызываемый абонент оказался недоступен. Надо ли объяснять, что к соавтору Андрей Львович вступил, томимый тоской и обидой, переходящими в мировую скорбь.

«Люкс» еще хранил следы мощной геополитической битвы, разыгравшейся здесь накануне: повсюду валялись пустые бутылки, а одна, недопитая, с торчащей из горлышка веточкой укропа, оказалась почему-то на телевизоре. Журнальный столик был замусорен жалкими остатками богатой южнорусской закуски: шкурками от сала и кровяной колбасы, вялыми хвостиками зеленого лука, надгрызенными чесночными зубчиками и понадкусанными солеными огурцами с опавшими за ночь пупырчатыми боками. В помещении стоял слегка облагороженный табачным ароматом нелегкий дух алкоголя и эклектичной закуски, из последних сил переработанной могучим организмом Жарынина. Сам режиссер лежал на высоких подушках, лицо его было свекольного цвета, лысина покрыта потом, а глаза тяжело закрыты.

– Садитесь, коллега, – сказал он тихо, не подымая век.

– Ну, как вы тут? – больничным шепотом спросил Кокотов.

– Нормально. Это все из-за закуски. Надо было ограничиться солеными огурцами. Вот лежу и думаю: возможно, рай – это пьянство без похмелья, а ад – это похмелье без пьянства. Как вы полагаете?

– Не исключено…

– Харьков пришлось отдать. Не удержал. Но Крым с Севастополем и Донбасс остались за нами.

– Ну и довольно с нас.

– Довольно?! Вы знаете, чего всегда не хватало русской интеллигенции? – Режиссер еле отверз мутное око (видимо, открыть одновременно оба глаза не достало сил).

– Чего? – спросил автор «Преданных объятий», с надеждой щупая в кармане «Моторолу».

– Чувства почвы. Земля – это тело народа. Ее никогда не хватает, никогда!

– Может, вы и Аляску еще вернете?

– Легко. Американцы пить не умеют. Вы довольны?

– Чем?

– Сами знаете…

– Не понимаю, о чем речь… – отозвался писодей голосом шпиона, взятого тепленьким, на передатчике и с шифровальным блокнотом.

– Возможно, Регина вам бы понравилась больше, но у нее, как говаривал Сен-Жон Перс, дамский антракт.

– Дмитрий Антонович, я бы попросил… – Кокотов все-таки воспользовался тем выражением лица, которое репетировал давеча перед дверью. – Мне вообще непонятно…

Но тут, легка на помине, вошла Регина Федоровна, неся на руках, как поленья, двухлитровые пластиковые бутылки с водой.

– Наш ипокренинский бювет! – объявила она. – От похмелья ничего лучше еще не придумали!

– Придумали… – вздохнул Жарынин, скосив глаза на бутылку с укропом. – Спасибо, кошечка, ты – друг!

Бухгалтерша осторожно смахнула испарину со лба своего «салтана» и посмотрела на него с участливой нежностью – так на перепившего мужчину может глядеть только любовница. Во взгляде жены, даже самой преданной и терпеливой, всегда присутствует оттенок снисходительной гадливости, словно перед ней домашнее животное, безответственно нагадившее в гостиной. Но ведь не выгонять же из-за этого привычного зверька из дому!

– Дим, ты сегодня больше не пей! – попросила Регина, собирая со стола объедки геополитического пира. – Вон к хохлу-то врача ночью вызывали, а он – молодой…

– А я, значит, ста-арый для тебя?

– Ну, я не это хотела сказать…

– Я понял, понял, – прошептал игровод, и легкоточивая похмельная слеза скатилась по его горячей небритой щеке.

– Дим, я тебя прошу!

– Не буду… Не буду… Дай воды!

Едва переводя дыхание, он выпил из горлышка почти всю бутылку, отдышался и смог наконец открыть оба глаза.

– Ну, я пошла. А то сегодня Огуревич с утра как с ума сошел. Звонит кому-то. Бегает к жене советоваться…

– Лучше бы он с Мировым разумом посоветовался… – чуть заметно усмехнулся режиссер.

– Не озорничайте без меня! – погрозила Регина Федоровна, бросила на Кокотова взгляд, означавший: «Нальешь ему – убью!», и, еще раз нежно погладив Жарынина по лысине, ушла.

– Ну, и что вы там без меня понаписали? – медленно спросил тот, когда закрылась дверь.

– Так… кое-что…

– Читайте!

– Может, вы все-таки отдохнете?

– Читайте! На том свете отдохнем.

– На том свете мы будем работать над ошибками.

– Кто вам сказал?

– Вы!

– Я? Странно…

32. Найти зверя!

«Комната. Бедность со следами былого достатка. Звонит треснувший, замотанный скотчем телефон. Молодая красивая женщина принимает душ и не сразу улавливает звонок. Услышав, накидывает халат и идет к телефону…», – читал несчастный писодей, стараясь интонацией возместить утраты, понесенные синопсисом в процессе жестокого саморедактирования.

Игровод лежал с закрытыми глазами и ровно дышал, казалось, он уснул и ничего не слышит. Но это было не так.

– Не надо «коня в пальто»… – тихо, экономя силы, вымолвил он. – Вымогатели обычно говорят вежливо. Та к страшнее. Понимаете?

– Согласен, – кивнул Кокотов.

– Продолжайте и не сочтите за труд, подайте мне бутылочку с телевизора.

– Нет.

– Почему?

– Потому!

– Хорошо. Читайте! С журналом это вы неплохо придумали… – заметил режиссер, немощно прихлебывая из горлышка «бювет». – Дочь не смогла пройти мимо своего настоящего отца. – Он помолчал, набираясь сил. – Это славно. Добротная мистика. Вернулась со свидания – тоже хорошо. Скоро свадьба, а тут такое! Дальше…

«Дочь ушла в другую комнату – готовиться к зачету. Вернулся Костя.

– Дали? – спросила Юлия Сергеевна.

– Нет, – ответил он и скупо заплакал.

– Костя, ты что, Костя? – Еще никогда она не видела его в таком состоянии.

– Прости меня, Юленька, прости: я подлец… я всех нас подставил… я страшно виноват, немыслимо…»

– Стоп! Стоп! – Жарынин от возмущения рывком сел на кровати и со стоном схватился за голову. – Андрей Львович, намочите, ради бога, полотенце холодной водой и принесите. Пожалуйста! Скорей!

Автор «Жадной нежности» охотно отправился в туалет и снова набрал номер Натальи Павловны. Безрезультатно: недоступна! Когда он вернулся с мокрым вафельным полотенцем, режиссер лежал в той же позе, но в лице его успели произойти живительные перемены. Внимательный Кокотов заметил, что содержимое бутылки, стоящей на телевизоре, слегка поубавилось, а веточка укропа склонилась теперь в другую сторону и еще мелкотравчато дрожала.

– Ну-у-с! – бодро спросил посвежевший Жарынин, обтерев полотенцем лысину. – Объясните мне, что же с вами случилось? Такое впечатление, что все сцены, начиная с прихода Кости, вы писали после инсульта или черепно-мозговой травмы. В чем дело?

– Ну, вы скажете тоже… – замялся писатель, поражаясь тому, как жестко, но точно определил соавтор его смятение после вчерашнего звонка Натальи Павловны. – А в чем дело-то?

– В чем дело? Ладно, пусть стиль останется на вашей литературной совести, но где логика, коллега? Они живут вместе двадцать лет. Моя тетка Валентина изучила моего дядю Юру, серьезно пьющего военного музыканта, настолько, что могла лишь по тому, как он вставлял в замочную скважину ключ, определить степень его опьянения. Да что там степень! По скрежету замка она угадывала, что именно и в каких пропорциях он пил. В крайнем случае могла спутать херес с мадерой или перцовку со старкой. Не более того! А вы? «Костя, что случилось?» Наоборот, Юля сразу все понимает и строго спрашивает: «Сколько ты должен?»

– А сколько он должен? – поинтересовался Кокотов.

– Сумму называть нельзя ни в коем случае.

– Почему?

– Боже мой, Андрей Львович, я вычту из вашего гонорара двадцать процентов за «курс молодого сценариста»! Сами подумайте! Он, допустим, говорит: «Сто тысяч!» Для кого-то из сидящих в кинозале сто тысяч рублей – огромная сумма. Для другого – это чепуха, а вот сто тысяч долларов – уже кое-что. Для третьего и сто тысяч долларов – ерунда: в Курвшанель с проститутками слетать. Костя должен ей ответить: много, очень много. Читайте дальше!

– Это всё! – тихо отозвался писодей.

– Всё? Почему вы мне постоянно врете?

– Я не вру… Откуда вы знаете?

– Похмелье обостряет интуицию. Ну!

– «Костя внезапно набросился на жену и грубо овладел ею…» – неохотно прочитал писодей и осторожно посмотрел на соавтора, ожидая негодования.

– А что – неплохо! – вдруг похвалил Жарынин, открывая новую бутылку «бювета». – Кстати, действительно успокаивает. Одна моя краткосрочная приятельница по имени Карина… Игрой судьбы мы оказались попутчиками в СВ. Вообразите, за окном летящая ночь, а нас внезапная страсть буквально швыряет из угла в угол двухместного купе…

– Я вижу, вам гораздо лучше! – ехидно перебил Кокотов, бросив взгляд на ветку укропа.

– Да, вы знаете, немного отпустило. Та к вот, когда, миновав Бологое, мы притомились, Карина рассказала мне свою удивительную историю. Ее муж, допустим, Иван Тигранович, служил в министерстве заготовок на приличной должности. Жили они в достатке, согласии, изредка перед сном занимаясь по остаточному принципу любовью. Одна беда: министр Ивану Тиграновичу попался редкий жлоб, сволочь и хам, из хрущевских еще выдвиженцев. Об людей просто ноги вытирал, особенно любил в пятницу вечером, перед выходными, вызвать на ковер и изнавозить так, что человек еле выползал из кабинета. Поначалу Иван Тигранович, вернувшись со службы, чтобы расслабиться, напивался до потери сознания, но у него обнаружили слабую печень – и дело шло прямым ходом к циррозу. Карина призывала мужа к умеренности, умоляла, подсыпала в суп чудодейственную гомеопатию – все бесполезно. Каждую пятницу, воротившись со службы синим от позора, он доставал бутылку и пил, пока не падал со стула. А субботу с воскресеньем, конечно, болел: ни тебе лампочку ввернуть, а про то, чтобы ковер выбить или жену приобнять, – даже говорить нечего. Отчаявшись, Карина полетела за советом в Степанакерт к любимой бабушке. И старая мудрая армянка Асмик Арутюновна сказала: «Стань ему вином!» Вернувшись домой, послушная внучка, чтобы отвлечь мужа от губительной привычки, после очередной взбучки постаралась его по-женски приласкать. Иван Тигранович, надо заметить, откликнулся на это с таким звериным неистовством, будто пытался выместить на нежном теле супруги все свое министерское отчаянье. Карина была потрясена, оскорблена, собрала вещи и улетела в Степанакерт, но мудрая старая армянка Асмик Арутюновна строго ее отчитала и отправила назад со словами: «Лучше грубый муж, чем ласковое одиночество!» Воротившись, послушная внучка решила так: пусть уж пьет, чем зверствовать на брачном ложе!.. Слушайте, Андрей Львович, вон видите – стоит на телевизоре?

– Вижу.

– Налейте мне пятьдесят грамм! Не больше…

– Нет.

– Почему?

– Я обещал Регине Федоровне, – с мстительной твердостью ответил автор «Полыньи счастья», думая о недоступной Наталье Павловне.

– Напрасно.

– Ну и что было дальше?

– Дальше? Дальше наступила пятница. Карина накрыла стол, выставила на середину коньячок, привезенный с исторической родины, оделась как монашка и ждала, надеясь вернуть порывы несчастного супруга в прежнее алкогольное русло. Но не тут-то было: Иван Тигранович вихрем влетел в квартиру, выпил для ярости стакан, содрал с жены ризы и, бормоча что-то про срыв плановых поставок, многократно над ней надругался. Та к с тех пор и повелось. И чем грубее муж был оскорблен министром, тем невероятнее вел себя на брачном одре. Карина сначала рыдала, потом смирилась, затем стала находить в животных порывах супруга некоторые приятности и наконец всем телом полюбила эти буйные ночи с пятницы на субботу. Заранее надев тонкий черный пеньюар и наложив на лицо призывный макияж, она с нетерпением ожидала возвращения домой Ивана Тиграновича, униженного, растоптанного и жаждущего возмездия. Та к они и жили. Душа в душу. Тело в тело.

Но тут, как на грех, умер Брежнев, пришел Андропов и начал всюду расставлять своих людей. Жлоба-министра, наградив орденом, отправили на пенсию, а вместо него прислали из КГБ генерала, который прежде курировал борьбу с диссидентами и вследствие специфики этой работы в общении с людьми отличался деликатностью, переходящей в служебную нежность. По пятницам, перед выходными, он приглашал сотрудников в кабинет, угощал чаем с сушками, сердечно расспрашивал о работе, семье, обсуждал с ними новинки литературы и искусства, намекал на то, что скоро в Отечестве подуют свежие ветра обновления. И еженедельные расправы над ждущим телом жены прекратились – как и не было. Иван Тигранович стал возвращаться домой в светлом, приподнятом, даже мечтательном настроении и за ужином объяснял Карине: главная беда в том, что мы не знаем страну, в которой живем, и к тому же непростительно далеко отошли от ленинских заветов. Перед сном он, конечно, как правообладатель, устало проведывал жену, но очень редко и оскорбительно деликатно. Несчастная терпела, мучалась, томилась и наконец, отчаявшись, полетела за советом к бабушке в Степанакерт. Мудрая старая армянка Асмик Арутюновна, выслушав внучку, долго молчала, потом сказала: «Если зверя нельзя разбудить, его надо найти!» И бедняжка стала искать. А как сказал поэт, «женский поиск подобен рейду по глубоким тылам врага». Прощаясь со мной утром на платформе и пряча печальные глаза, Карина горестно шепнула: «Если бы мой Иван Тигранович стал прежним, я бы никогда, никогда…» – и заплакала. Вот так, коллега! – вздохнул режиссер и снова припал к «бювету».

– Значит, на зверя вы не потянули? – не без ехидства спросил писодей.

– Увы!

– Прямо сейчас придумали?

– А что – заметно?

– Конечно.

– Вам легко говорить, вы не рисковали здоровьем ради исконных русских земель. Слушайте, коллега, а сходите-ка за пивом? Оно в холодильнике.

– Нет. Я дал слово Регине Федоровне.

– Экий вы… ортодокс! Ну ладно. Порыв Кости – это хорошо. А по тому, как Юлия ему отдается, через силу, почти с неприязнью, – мы покажем, что брак их давно исчерпан, для нее это – двуспальная неволя. Есть, правда, одна проблема…

– Какая?

– В соседней комнате Варя готовится к зачету, а слышимость в таких квартирах, сами знаете…

– Пусть она уйдет готовиться к однокурснице.

– Молодец! Это выход. Читайте дальше!

– Но теперь действительно всё… – смущенно сообщил Кокотов.

– Как это – все? А что же вы делали весь вечер, пока я бился за целостность Отечества?

– У меня закончилось вдохновенье, – стыдливо признался автор «Похитителя поцелуев».

– Что?! Вы забыли про жену Куприна?! Вот как надо с вами – писателями!

– Видите ли… – попытался оправдаться Кокотов.

– Не вижу! Сейчас я звоню Евгении Ивановне. Поесть нам принесут только после того, как мы закончим сюжет.

– И выпить тоже? – элегантно поддел Андрей Львович.

– Разумеется, – строго ответил режиссер, и лицо его опасно побагровело. – Итак, продолжим: Юлия, разговаривая с Борисом, намекает на их первую ночь у бабушки. Что он ей отвечает?

– Надо подумать.

– Пока вы думаете, я вам скажу, что он отвечает. Он смеется как ни в чем не бывало: «Юлька, ты где пропадала? Почему не звонила? Надо срочно встретиться! Где?»

– Возле гипсового трубача! – предложил писодей.

– Да идите вы с вашим гипсовым трубачом! Он приглашает ее в ресторан!

– Так сразу? – усомнился писатель.

– Андрей Львович, вы инженер человеческих душ или сантехник? Вот если вам сейчас позвонит ваша первая женщина… Как ее звали?

– Неважно…

– Неужели вы откажетесь посмотреть на то, что с ней сделало время? Из любопытства.

– Ну, если из любопытства.

– Исключительно из любопытства. Однажды я стоял в очереди, чтобы обналичить «чемадурики», которых сдуру накупила простодушная Маргарита Ефимовна. Вдруг меня окликнула немолодая женщина, как говорится, с остатками былой красоты. «Дима, – спросила она, – это ты?» – «Я… А вы…» – «Я же Римма! Не узнал?» Вообще, я вам хочу сказать, коллега, ту лабораторию, которой Создатель поручил проектировать женщину как биологический вид, возглавлял явный садист. Возможно, сатана.

– Почему?

– И вы еще спрашиваете?! То, что годы творят с красивой женщиной, не сумел бы даже Джек-потрошитель! Девочка, дама и старуха – это три разных биологических вида. Ну сделали бы как у насекомых: гусеница, куколка, бабочка. Или – наоборот. Не помню. Каждая по-своему прекрасна, молода, совершенна! Та к нет же, получите: на ваших глазах плодоносное совершенство с атласной кожей, бархатным пахом и сводящими с ума округлостями превращается в морщинистый кожаный мешок, распяленный на артрозных костях…

– А мужчины? Мы тоже стареем! – возразил Кокотов.

– Нас не жалко! Я вот думаю, может, Адам и Ева в раю были насекомыми, а в людей их превратили за непослушание? Ну, не важно… В общем, эта самая Римма мне и говорит…

Те м временем «Моторола» в кармане Кокотова дважды булькнула, он незаметно извлек телефон и глянул на дисплейчик: там появилось изображение конвертика. Писодей, дрожа, распечатал «месседж» и, теряя сердце, прочел:

«О, мой рыцарь! Я в прокуратуре, говорить не могу. Но я буду ждать вас в дальней беседке за третьим прудом в 19.00. Хочу встретить с вами закат, а может быть, и рассвет! Целую, целую, целую! Вся ваша Н.»

У автора «Сумерек экстаза» потемнело в глазах, и он сладко оторопел. Какая уж там биохимия расточилась по его телу, решать специалистам, но Кокотов ощутил, как знобящий зной ожидания заструился по венам и артериям, добираясь до самых отдаленных капилляров и гудя при этом, будто высоковольтные провода в степи. «А может быть, и рассвет…» Его душа наполнилась той безбрежной плотской радостью, которая дает странное ощущение бессмертия или предчувствие того, что все-таки есть, есть какой-то потаенный способ избежать тлена! Секретом этим владеет женщина, одна-единственная, и тайна эта зашифрована в неповторимом сочетании ее взглядов, улыбок, ароматов, ласк, счастливых вздохов и стонов. О боже! Рассвет, рассвет…

«Значит, надо взять с собой свитер от „Лакоста“, – золотыми цветами заклубилась мысль писателя. – Ночи-то уже холодные…»

И тут Андрей Львович всерьез огорчился, что не догадался, когда заезжал домой, бросить в сумку свою гордость – турецкую куртку «пилот», купленную в магазине «Кожаный рай» с 70-процентной скидкой из-за прорехи, искусно потом заштопанной неверной Вероникой. Далее автор «Айсберга желаний» стал соображать, какую из сорочек надеть, и пришел к выводу: к палевому свитеру подойдет черная, причем «Лакосту» можно сначала накинуть на плечи, завязав рукава на груди. Темно-синие джинсы и черные кроссовки дополнят гармонию. Но тут ликующий разум Кокотова столкнулся с новой неразрешимой проблемой: брать ли с собой одеяло? С одной стороны, встречать рассвет, сидя или лежа (нет, нет, не верю!) на сырой осенней траве, неудобно и даже вредно для здоровья. С другой – явиться к такой женщине с байковым казенным одеялом под мышкой – верх бестактности. После всех своих любовных драм: каратиста-уголовника, французской Сафо, жадного фотографа, подло изменявшего ей с лаборанткой, Наталья Павловна достойна другого, другого…

Как думы о байковом одеяле и лучезарный, почти платонический восторг надежд совместились в один миг в одном и том же сердце, черт его разберет!

33. Страдания немолодого Кокотова

– …Римма грустно улыбнулась и пошла прочь, молодо покачивая пожилыми бедрами. А я долго смотрел ей вслед, вспоминая слова Сен-Жон Перса: «Время – самый медленный и самый разрушительный ураган!» У вас было, коллега, что-то подобное?…Кокотов, о чем вы думаете?

– Я?

– Вы!

– Ни о чем…

– Оно и видно. А вы подумайте лучше о том, что будет делать Юлия, получив приглашение в ресторан.

– Трудно сказать…

– Если б я знал, что Валька так ослабит ваш интеллект, я бы ее не присылал!

– Прекратите!

– Думайте и уберите телефон! Что вы смотрите на него, будто импотент на нечаянную эрекцию! Лучше достаньте из холодильника пиво! Скорей! Страдаете тут как немолодой Вертер? Вы еще застрелитесь!

– Но Регина Федоровна… Может, вам лучше выкурить трубку?

– К черту трубку! К черту Регину Федоровну! Несите пиво, гипсовое чудовище!

Последнее оскорбление сломило Кокотова своей внезапной экспрессией, он пожал плечами, встал, подошел к холодильнику, вынул бутылку «Крушовицы» и, сжав ее леденеющими пальцами, отнес Жарынину. То т с достоинством принял лечебный сосуд, достал, изогнувшись, трость, прислоненную к спинке кровати, обнажил кинжал и молниеносным движением сорвал едва успевшую пшикнуть пробку. Писатель только теперь заметил, что у самого основания клинка имеется фигурная выемка, словно специально предназначенная для раскупоривания пивных емкостей. Режиссер впился губами в горлышко и застыл, запрокинув голову, как горнист на зорьке: лишь судорожно прыгал его кадык, да стремительно, словно шприц, пустела бутылка. На лице же Дмитрия Антоновича в этот миг остановилось совершенно особенное выражение. Оно трудно поддается словесному объяснению, и очень приблизительно его можно назвать «тихой пивной радостью бытия». Однако самое удивительное заключалось в том, что автор «Роковой взаимности» вдруг испытал к этому похмельному, потному, краснолицему человеку, которого еще несколько дней назад и не знал вовсе, чувство почти родственной приязни и внутреннего сродства. Он даже почувствовал во рту бродильный вкус пива.

– Хорошо! – отдышавшись, произнес режиссер и посмотрел на соавтора добрыми влажными глазами. – Теперь за дело! Итак, что будет делать наша Юленька, получив приглашение Борьки? Ваша версия?

– Ну, наверное, наверное… – пробормотал Кокотов, – она будет… прикидывать, что надеть на свидание. Да?

– Пра-авильно, умница! Она же идет в ресторан с олигархом! Кстати, в какой ресторан они идут?

– Может, в ресторан «На дне»?

– Это еще что такое?

– Ну, хорошее место, там обстановка начала двадцатого века, официанты одеты персонажами Горького…

– Босяками? Нет, не годится! Боря поведет Юлю в «Золотой трепанг», это высший класс. И вот она уже звонит подругам, живо рассказывает: у меня очень важное свидание в «Золотом трепанге», конечно, деловое, но этот человек когда-то был в меня сильно влюблен, и я должна ему снова чуть-чуть понравиться! Подруги ахают, изумляются, проникаются, советуют, но главное – начинают ее одевать. Нельзя же идти в «Золотой трепанг» в том же костюме, в каком ходишь на выпускные вечера к своим ученикам! Одна приятельница дает ей новое бутиковое платье, вторая отрывает от себя комплект от «Булгари»: кольцо, сережки и браслет. Третья ведет ее к своей парикмахерше, и они сообща придумывают Юльке макияж и роскошную прическу… Нужна еще какая-то пикантно-трогательная деталь!

– Может, белье из «Дикой облепихи»? – невольно предложил Кокотов.

– А что?! Юлька смущается, мол, чисто деловая встреча… А оторва-подружка хохочет: «Ты надень на всякий пожарный! Знаем мы эти деловые встречи!»

– Мне кажется, это уже лишнее! – заметил автор «Русалок в бикини».

– Лишнее, коллега, – если бы мы отправили нашу героиню в салон интимных стрижек «Венерин бугорок»!

– Но Дмитрий Анатольевич, я не понимаю! Это же трагедия: муж на счетчике, звонят бандиты… А вы… Какой венерин бугорок?

– Тот самый! Жизнь, Андрей Львович, как заметил неутомимый Сен-Жон Перс, – трагедия, сочиненная комедиографом. Только большим художникам удается передать эту глумливую странность бытия. Обычно или зубоскалят, или рыдают. Настоящее искусство – плачущая улыбка, как в финале «Ночей Кабирии» Понимаете? Если нам это удастся – Канны наши!

– В прошлый раз вы обещали Берлин.

– Мы с вами растем!..И вот, когда Юлия, нарядная, причесанная, ювелирно украшенная, совершенно новая, выходит, чтобы идти на встречу с Борисом, Варя хлопает от восторга в ладоши: «Мамочка, какая же ты еще молодая и красивая!» А Костя смотрит на жену тяжелым взором, смутно понимая, что совершил непоправимую ошибку. Это ведь, милая моя Аннабель Ли, особое состояние: твоя жена, которую ты, кажется, знаешь до каждого закоулочка и которой обладаешь во всей ее жизненной ежедневности, вдруг надевает новое платье, чтобы идти в театр, или возвращается из парикмахерской с новой прической… И у тебя возникает в сердце странная тревога, ты сознаешь непредсказуемую самостоятельность твоей женщины, ее обидную недопознанность, опасную открытость миру чужих мужчин. У вас такое бывало?

– Бывало… – кивнул Кокотов, вспомнив последние месяцы совместной жизни с вероломной Вероникой.

– А я, знаете, в молодости даже несколько раз из-за этого отменял походы в театр, в оперу с Маргаритой Ефимовной… Ну, вы меня понимаете?

– Понимаю, – опустил глаза писодей.

– …Итак, поцеловав мужа на прощанье, Юля смотрит ему в глаза и понимает: возврата нет. Костя начинает лепетать, что, может, не надо, может, обойдется… В ответ она коротко отвечает: «Не обойдется. Надо!» Потом выглядывает в окно, а там ее ждет длинная черная машина, сверху похожая на акулу-людоеда.

– А откуда Борис знает, где она живет?

– Боже ж ты мой, у него целая служба безопасности! Отстаньте! И вот она, роскошная, обворожительная, таинственная, спускается по загаженной лестнице своей обветшалой хрущобы. На облезших зеленых стенах видны похабные надписи и другие наскальные неприличности, выщербленные ступеньки заплеваны и замусорены, в нос бьет такой запах, словно в подвале месяц назад удавился бомж. Навстречу ей, влача убогую продовольственную корзину, тяжело поднимается неопрятная пенсионерка. «Здравствуйте, тетя Катя!» – здоровается Юля: она же выросла в этом доме. А старая женщина ее не узнает. Не узнает! Понимаете? Вот наша героиня толкает изуродованную дверь подъезда и… попадает в другой мир! Ах, как я это сниму, как сниму! Вышколенный водитель с поклоном распахивает дверь лимузина, она садится и оказывается в кожано-полированном великолепии…

– А там ее ждет Борис с двумя бокалами шампанского и букетом роз, – воодушевился Кокотов, подумав о предстоящем свидании с бывшей пионеркой.

– Коллега, если вам не доводилось близко общаться с по-настоящему богатыми людьми, лучше не вмешивайтесь! Нет, он не будет ждать ее в машине. Никогда!

– У ресторана?

– Нет, конечно! У ресторана ее будет встречать изысканный, как выставочный пудель, менеджер, который проводит высокую гостью в раззолоченный холл и передаст с рук на руки метрдотелю, похожему на дирижера. Он-то и введет ее в ресторанный зал. И Юленька застынет, потрясенная… Вы, конечно, никогда не были в «Золотом трепанге»?

– Конечно, – с легким оттенком классовой ненависти подтвердил автор дилогии «Отдаться и умереть».

– Тогда вообразите себе круглый зал, прозрачные стены которого – это огромный аквариум. И там, за стеклом, кто только не плавает: и осетры, и камбала, и семга, и угри, и черт еще знает что! На дне шевелят клешнями огромные дальневосточные крабы, меж камнями, переливаясь разными цветами, затаились осьминоги, дно, как мостовая, выложено устрицами… А по кругу меж всего этого подводного изобилия плавает аквалангист с официантской бабочкой на шее, в руке у него маленькое подводное ружье. Посетители «Золотого трепанга» подходят к стеклу и показывают пальчиком на то, что хотят съесть. Чпок! И официант-подводник уплывает с добычей в грот, где расположена шлюзовая камера, через которую морепродукт заживо попадает на кухню..

– Это правда? – с недоверием спросил писатель.

– Что именно?

– В самом деле есть такой ресторан?

– Зачем я буду врать? Сами подумайте, если такого ресторана нет, его придется строить на съемочной площадке. Мы разорим мистера Шмакса на одном этом эпизоде. Конечно же, есть такой ресторан! Я был там. Два раза. Юлия входит в зал и стоит, словно громом пораженная, потом начинает искать глазами Бориса. За столиками она замечает знаменитого пародиста, который умудряется кривляться на двадцати трех телеканалах одновременно, причем на всех одинаково бездарно. Она видит банкира, получившего недавно от правительства для спасения своего бизнеса столько денег, что на них в течение года можно поднять сельское хозяйство Нечерноземья. Она узнает лидеров двух враждующих партий, мирно выпивающих под свежего омара. Здесь же и министр…

– Нет, министра там быть не может! – возразил Кокотов.

– Не понял!

– Чиновникам запрещено бывать там, где есть аквариумы.

– А это еще почему?

– Под видом растений в аквариумах установлены антенны с записывающими устройствами…

– А почему их не уберут? Где ФСБ?

– Буш запретил.

– М-да, если Буш запретил, Обама тоже не разрешит. Прав Сен-Жон Перс: свобода – это путь к рабству! Ладно, министров там не будет. Важно, что в ресторане множество узнаваемых лиц, но Бориса нет как нет. Юля с недоумением оборачивается к метрдотелю: «Неужели опаздывает?» То т заговорщицки подводит ее к стеклянной стене, к ним сразу подплывает аквалангист, снимает маску, и она с изумлением узнает Бориса. Он смеется, пуская пузыри, и жестами спрашивает, мол, кого съедим? Юля пожимает плечами. Остроумный олигарх подстреливает стерлядку, подхватывает пару лобстеров, набирает в сеточку две дюжины устриц, еще кое-чего по мелочам и уплывает в грот. Метр торжественно ведет гостью к столику, скрытому за ширмой из резного сандала, а вскоре появляется улыбающийся Борис: он в костюме от Бриони, и только чуть влажные волосы выдают в нем недавнего подводного охотника…

– Прямо Джеймс Бонд! А слово «Бриони» у него на спине написано, как «МЧС»?

– Дорогой мой, если бы вы хоть раз надели костюм от Бриони, то не иронизировали бы! Джеймс Бонд? Есть немного… Он же хочет поразить свою былую возлюбленную. Богатые это любят, но делают чаще всего в хамской форме. Борис – исключение. Но и наша героиня не таковская… Она все эти чудеса принимает со сдержанной любознательностью, как британская королева парад экваториальной конницы. Борька, кстати, не ожидал, что его школьная подруга еще так хороша, и в нем просыпается мужской азарт. Но главное: постепенно к нему приходит понимание, что он все еще любит ее. И она осознает, что до сих пор не охладела к мужчине, так вероломно ее предавшему… Надо ли объяснять, коллега, что после ужина они оказываются в его загородном шале…

– А гипсовый трубач?

– Никуда не денется ваш гипсовый трубач! Успокойтесь! И вот они любят другу друга…

– В первый вечер? Вы же сами говорили, наша Юлия…

– Ах, бросьте! Женщины обладают удивительным чутьем, когда можно в первый день, а когда и через месяц нельзя. Это тайна. И вот они любят друг друга перед жарко пылающим мраморным камином в спальне, отделанной черным деревом. А у Юльки перед глазами стоит старенькая дача с самодельным очагом, сложенным из украденного со стройки шамотного кирпича. Скрипит панцирная кровать, на полочке подрагивают мраморные слоники…

– Но это же случилось у бабушки… дома…

– Господи, какая разница! Теперь мне нужна старая зимняя дача: чтобы мерзлая рябиновая кисть стучала в узорное стекло, в окно смотрела полная зимняя луна, а потом эта луна взорвется и станет жгучим, невыносимым солнцем плотского восторга. Слоники попадают со стуком на пол…

– Но вы же говорили, что потерять невинность на зимней даче – это банально!

– Сен-Жен Перс сказал: «Банальность – это пульсирующая матка новизны». Запомните, коллега!..Они очнутся утром в загородном шале. Им хорошо, они счастливы и оба понимают, что отняли друг у друга лучшие годы жизни. «Мне пора!» – Юля одевается и снова превращается в неприступную, почти незнакомую женщину. Они мчатся по утренней Москве.

– Ну и что ты скажешь жене? – шепчет она. – Кажется, ее звали Ксения? Или у тебя теперь другая?

– Нет, не другая. Я оказался однолюбом. Я всю жизнь любил тебя…

Они подъезжают к школе, входят в пустой утренний сад и долго, обреченно молчат возле гипсового трубача.

– Мы, конечно, больше не увидимся? – спрашивает он.

– Нет…

– Ты ни о чем не хочешь меня попросить?

– Нет.

– Не волнуйся, я заплатил долг твоего мужа…

– А откуда он знает про долги Кости?

– Да это же сам Борька через подставных и втянул Костю в провальный бизнес.

– Зачем?

– Чтобы она ему позвонила!

– Да-а?

– Да!

– Тогда он должен знать ее новую фамилию и сразу откликнуться на звонок «Оклякшиной».

– Кокотов, я убью вас за вашу подлую мелочность! – Жарынин схватил трость и обнажил клинок. – А вообще-то вы молодец, что помните такие детали! Ладно, потом как-нибудь состыкуем.

– А про дочь она ему не скажет?

– Исключено!

– Я бы сказал…

– Вы ничего не понимаете в женской психологии. Сказать про дочь – значит признать, что Борька, бросив ее, тем не менее навсегда остался в ее жизни. Неужели не понятно? А знаете, как я закончу фильм?

– Как?

– А вот так. Мы опять в скромной квартирке. Варя болтает по телефону с женихом. Костя тупо уставился в одну точку: он все понял и окончательно разрушен, превращен в мужской фарш. А Юля, зябко охватив себя руками, смотрит в окно. Идет дождь. И я снова дам ее лицо сквозь струйки воды, размытое, словно плачущее, лицо красивой гордой неудачницы. Как?

– Здорово! – искренне похвалил автор «Знойного прощания» и глянул на часы, показавшие без десяти шесть. – Пивка перед ужином не желаете?

– Не откажусь, мой добрый друг!

Повеселевший писодей рысцой принес соавтору бутылку холодной «Крушовицы» и даже сам открыл, поддев пробку кинжалом. Жарынин принял подношение с поклоном, задумчиво пил, после каждого глотка поглядывая на оставшуюся пенную роскошь с энтропийной грустью. Наконец, осушив посуду, он светло посмотрел соавтору в глаза и молвил, одолевая отрыжку:

– Я не пойду ужинать. И вы не пойдете…

34. Убить человека!

– Почему-у-у?! – Кокотов взвыл так, словно впервые услышал, что все люди смертны.

– В нашей истории чего-то не хватает, – спокойно объяснил игровод.

– Обиды на вечность? – чуть не заплакал писатель, в отчаянье глядя на часы.

– Вы напрасно иронизируете!

– Но почему, почему – не хватает? Чего?!

– Не знаю, но чувствую. Талант – это когда чувствуешь, как не должно быть. И не смотрите на часы – вы на похороны не опаздываете. Давайте-ка разбираться! Итак, они проснулись в шале. Вы хорошо себе представляете, что такое тридцатисемилетняя женщина утром в постели? Жена не в счет, она верный соратник по совместному старению и заслуживает сострадательной нежности. Но любовница! Знаете, у меня была подобная история…

– Я не хочу, не хочу больше ваших историй! – истерически простонал автор «Жадной нежности».

– Не хотите – не надо, – пожал плечами Жарынин. – Вы просто вообразите: Боря смотрит на нашу Юлю глазами богатого человека, изнуренного юными длинноногими девами, готовыми ради денег на то, что даже маркизу де Саду в голову не приходило. Зачем ему Юля? Он лениво предложит открыть на ее имя счет. Она гордо откажется. Они оденутся, стараясь не глядеть друг на друга, и вернутся каждый в свою жизнь.

– А как же гипсовый трубач?.. – разочарованно спросил писодей.

– На хрена, скажите, в такой ситуации ваш гипсовый трубач? Вот и получается: ни трубача, ни катарсиса! Нет, чего-то не хватает. Какого-то взрыва…

– Может, Ксения?

– Кто?

– Жена Бориса.

– Ксения? Допустим, она алкоголичка, давно лишенная мужниной ласки. Обычная история в богатых домах. Ну и что?

– Она узнает про свидание в шале, врывается и…

– Откуда узнает?

– Ей сказал кто-то из охранников…

– Значит, она спит с охранником. Неплохо, а главное – типично. Та к ей и надо! Вы хотите, чтобы она ворвалась и отлупила Борю зонтиком, как моя жена?

– А что, Маргарита Ефимовна била вас зонтиком? – оживился Кокотов.

– Била. Как-нибудь расскажу. А может, вы хотите, коллега, чтобы Ксюша присоединилась к ним третьей? Экий же вы, однако, Вуди Аллен!

– Ничего я не хочу. Это вы от меня все время чего-то хотите! Вы мозгоед!

– Вот видите, даже новое слово придумали. Это хорошо. Вас просто надо почаще сердить – тогда с вами можно работать.

– Мне надо идти! – нервно объявил писодей, вскакивая со стула.

– А в чем дело?

– Ни в чем. Мне надо!

– Хорошо, идите! Но такой соавтор мне не нужен. Прощайте навсегда!

– Прощайте! – Андрей Львович метнулся к выходу. – Я вам не раб!

– Не раб – а следовательно, плохой писатель!

– С чего это вы взяли? – замедлил бегство Кокотов.

– Хороший писатель – раб замысла, как верно заметил Сен-Жон Перс. А вы раб своих гормонов. Вот вы кто! Кстати, дверь я запер.

– Когда?

– Когда вы мочили полотенце и звонили Лапузиной.

– Зачем? – вопросительно застонал автор «Кандалов страсти», дергая ручку.

– Затем, что вы неблагодарный! Я прислал вам свою лучшую женщину, думал: успокоитесь – вернетесь в творчество. Я ошибся! Ну что вы суетитесь, как обнадеженный девственник?! Думаете, не вижу? Вижу! Дурашка…

– Я не дурашка!

– Ладно, не дурашка. Вернитесь, и заодно захватите пивка!

Кокотов, понимая, что гибнет, в ярости распахнул холодильник, схватил две «Крушовицы» за горлышко и пошел на Жарынина, точно последний боец взвода на немецкий танк. Режиссер ждал его с обнаженным клинком.

– Пейте, пейте, пейте!

– Спасибо, мой друг, – игровод сорвал пробку и, счастливо всхлипнув, запрокинул бутылку.

А несчастный писатель вдруг почувствовал почти непреодолимое желание выхватить из руки тирана кинжал и воткнуть в отвратительно мечущийся под бурой щетинистой кожей кадык. Желание зарезать режиссера было настолько повелительным, что он левой рукой придержал преступно шевельнувшуюся правую. Андрей Львович живо вообразил, как, нанеся удар, будет потом долго сидеть рядом с алебастровым трупом, распростертым на кровавых простынях. Через какое-то время, не дождавшись соавторов на ужин, зайдет с подносом Регина… Нет, лучше Валентина Никифоровна. Увидев труп с кинжалом в горле, она дико закричит, обрушит поднос с тарелками и убежит звать на помощь. Примчится ошарашенный Огуревич, станут потихоньку заглядывать в номер самые смелые и любопытные старички. Не дождавшись у дальней беседки, придет и Наталья Павловна. Через головы перешептывающихся ветеранов она будет смотреть на Кокотова огромными, потрясенными глазами, полными восхищенного отчаянья. Наконец приедет и следственная бригада. Милиционер, похожий на кого-то из оперов «Улицы разбитых фонарей», спросит:

– Ваша работа?

– Моя.

– Будем явку с повинной оформлять?

– Если можно…

– Конечно можно. Мотив?

– Личная неприязнь.

– Конкретнее!

– Он назвал меня «дурашкой».

– Не верю. Вы не дурашка, вы убийца! Скажите лучше правду!

– Он не пускал меня на свидание к любимой женщине!

– А вот теперь верю! – кивнет опер, с интересом глянув на Наталью Павловну, все еще стоящую у дверного косяка. – Вы бы шли домой, гражданочка!

– Я найму тебе лучших адвокатов! – крикнет она, теснимая участковым. – Я буду ждать!

– О чем вы опять задумались?

– Об убийстве… – сознался автор «Роковой взаимности».

– О каком еще убийстве? – не понял режиссер.

– Обыкновенном…

– Так-так-так, – Жарынин, снова приоживший после пива, забарабанил пальцами по тумбочке. – Убийство. Неплохо! Включаем мыслеройные машины и двигаемся в этом направлении. Кого-то должны убить. Это хорошо. Это правильно. Но кого? Юлию жалко. Костю не жалко, но зачем? Варя молодая еще. Детей в кино вообще убивать нельзя. Ксения и так скоро умрет от пьянства. Остается – Борис. Кто и за что его убивает? Думайте!

– Знаете, Дмитрий Антонович, у меня есть одна идея. Я готов ее вам изложить завтра утром. Могу письменно, – веско произнес Кокотов, ощущая в голове сосущую пустоту, какая обычно бывает в голодном желудке.

– Почему же не сейчас?

– Мысль должна дозреть. И если вы дадите мне сегодняшний вечер на размышления…

– Не дам! – Игровод посмотрел на соавтора с иронией строгого родителя, ведающего все простодушные хитрости своего младенца. – Что вы мне врете, как депутат избирателю? Думайте! Немедленно! Вслух. Ну!

– Но это еще очень сыро… – соврал, борясь за свое счастье, писодей и незаметно посмотрел на часы: была уже половина седьмого.

– Ничего, что сыро. Я с вами!

«Господи, – подумал раздавленный Андрей Львович. – За что, за что мне все это? Чем страдать с этим пьяным самодуром, лучше сочинять вместо Ализонова чепуху про мозг Иллариона! И ведь сюжет беременная студентка неплохой придумала… Стоп, Андрюша, стоп! – Сам к себе да еще с особенной маминой интонацией он обращался очень редко, только в минуты страшного волнения или вынужденного мужества. – Тихо! Только не спугни, Андрю-юша!..»

И тут случилось чудо: из этого мысленного вопля, точнее сказать, «мыслевопля», вдруг мгновенно, точно огромный яркий букет бумажных цветов из сухонького кулачка фокусника, выскочила вся история убийства Бориса до последних мелочей. Казалось, Кокотов ее вынашивал, выдумывал, выстраивал не один день.

– Видите ли, Дмитрий Антонович, – начал писодей, стараясь придать голосу эпическое спокойствие. – Если наш Борис – олигарх, значит, у него есть враги. Isn’t it? – от страшного напряжения он перешел на английский, которого почти не знал.

– Of course! – подтвердил Жарынин. – Недаром Сен-Жон Перс говаривал: «Богатство – это узаконенное преступление!» Ну и что с того?

– Бориса хотят убить.

– За что?

– Не важно.

– Кто?

– И это не важно! – Андрей Львович почувствовал себя Жарыниным. – Да хоть одноклассник, которому он не дал списать на экзамене…

– Нет, лучше – одноклассник, который всегда давал ему списывать, а Борька, разбогатев, пожалел ему штуку баксов на бедность. Знаете коллега, если бы я был одноклассником Вексельберга, мне бы тоже захотелось его убить. Ведь, согласитесь, есть какой-то предел обогащения? Скажем, десять миллионов евро.

– Пять, – поправил экономный литератор.

– Хорошо, пять. Далее: создаем Всемирную чрезвычайную комиссию по борьбе с аморальным богатством (ВЧК БАБ), которая вместе с «фискалами» отслеживает рост состояний, и как только лимит превышен, на дом к оплошавшему нуворишу выезжает специальное подразделение «Омега-Минус», тихо снимает охрану, входит в кабинет: «Вы такой-то?» – «Да, а в чем дело?» – «Вы нарушили мондиальный закон “О пределах личного обогащения”». – «Нет, это ошибка! Меня подставили…» – «Ошибки быть не может!» – «Я вызову адвоката!» – «Не надо адвоката!» – и бац в лоб из “Макарова”. – Честь имеем!» А утром портретик в газетах с наставительной надписью: «Он не умел считать деньги!». А как сосчитаешь? Особенность бизнеса состоит в том, что никогда до конца не знаешь, сколько у тебя денег. А ВЧК БАБ знает. Весь мир, коллега, изменится невероятно! Вообразите, едва только ваши накопления приблизятся к роковой черте, вы начнете нервничать, не спать ночами, соображая, как избавиться от опасных излишков и не получить пулю в лоб. Жена будет рыдать, прося не покупать ей новую шубу, любовница в ужасе отшатываться от дареных бриллиантов. Ведь все считается, все – до карата и норковой спинки! А сами вы станете метаться из одного детского дома в другой, умоляя принять добровольные пожертвования, чтобы отправить соответствующую справку в ВЧК БАБ. Цунами благотворительности захлестнет человечество, Черная Африка наестся досыта. За редкими, как розовые фламинго, нищими будут гоняться толпы миллионеров, плача и требуя: «Возьми миллион, будь человеком!» В каждом мусорном контейнере легко отыщется два-три нераспечатанных банковских брикета. Люди снова потянутся к станкам, кульманам, в поля и огороды, возвращаясь к счастью низкооплачиваемого труда… Зачем рисковать жизнью ради денег, когда можно встретить румяную зорю с косой в руках по пояс в росе? Ну, как вам?

– Занятно, – сухо отозвался Кокотов. – Но прошу вас больше меня по пустякам не перебивать!

– Извините, коллега, замечтался.

– Итак, Бориса хотят убить и, конечно, не одноклассники. Он кому-то мешает, очень мощной структуре. Возможно, власти…

– Это вы бросьте! Нашей власти мешает только народ.

– А если он решил пойти в политику, в Кремль? – предположил писодей.

– Посадят за неуплату налогов. Нет, его хочет убрать конкурент!

– Согласен. И тут начинается самое главное. Конкурент должен найти исполнителей, очень серьезных.

– Самые серьезные – это «Киллвипсервис». Кстати, обратите внимание, коллега, каков язык этих пуританских англосаксов! Он словно нарочно приспособлен к тому, чтобы болтовня не отвлекала от работы. Попробуйте то же самое сказать по-русски – получится: «Служба ликвидации особо влиятельных особ» Ну кто обратится в такую фирму за помощью?! Никто. Другое дело – «Киллвипсервис». Та к и хочется кого-нибудь заказать!

– Слово… – пробормотал Кокотов.

– Какое слово?

– «Служба ликвидации особо влиятельных особ» – сокращенно «СЛОВО».

– Гениально! Поварская улица. Доходный дом начала ХХ века в стиле модерн, давно избавленный от коммуналок и выкупленный под офисы. Рядом с тяжелой дубовой дверью дюжина золотых табличек, а среди них затерялась скромнейшая, с деликатными буковками: ЗАО «СЛОВО». Небольшой офис на четвертом этаже, куда поднимает старинный лифт с кованой решеткой в стиле «ар нуво». В офисе обстановка дружной частной редакции: молодые интеллектуалы сгрудились над столом, заваленным фотографиями Бориса, газетными вырезками, журналами с его интервью. Есть там и «Умный рынок», который принесла домой Варя. Первое впечатление – они срочно готовят к печати книгу о нашем герое. Или же собирают на него досье, чтобы продать конкурентам. Они, кстати, так его и называют: «наш герой». «А что там наш герой? Что нового у нашего героя?» До самого последнего момента мы не догадываемся, что это убийцы. И только…

– Может быть, вы откроете дверь и выпустите меня? – сварливо перебил обиженный писатель. – Я вам, кажется, здесь совсем не нужен!

– Молчу, молчу!

– Значит, главная задача убийц – выманить Борю в такое место, где он окажется беззащитен, а охрана беспомощна. И ребята из СЛОВО тщательно изучают его жизнь с самого детства, узнают и про Юлию, и про их первую любовь…

– А может, нам вообще снять фильм про первую любовь? – мечтательно перебил Жарынин, открывая последнюю бутылку пива. – Знаете, от того, как обошелся человек со своей первой любовью, зависит, в сущности, его судьба. Если предмет желания остался холоден и недоступен, мужчина потом всю жизнь суетливо добивается женщин, панически боясь отказа. Если первая любовь оказалась взаимной, подхватила, понесла, но постепенно иссякла и отпустила, мужчина потом спокоен, уверен в себе и срывает женщин по обочинам жизненного пути, как травинки для чистки зубов. Если же первая страсть по какой-то причине оборвалась на взлете, в момент самых разгоряченных иллюзий, он свято верит, что потерял главное в жизни, лишился единственного возможного счастья. Прерванный половой акт – это ужасно. Прерванная любовь – это прекрасно! Как раз наш случай.

– А если первая любовь окончилась браком? – осторожно спросил Кокотов.

– Это самое неприятное. Искусство такие вещи не любит из-за художественной бесперспективности. Но извините, я снова вас перебил, коллега!

– Я уже почти все сказал. Убийцы хотят выманить Бориса с помощью Юли. Но как заставить ее позвонить ему? Очень просто: они втягивают Костю в провальный бизнес, дают денег на открытие частной дефектологической школы, а потом включают счетчик и подсказывают: пусть жена позвонит своему разбогатевшему другу юности. Они уверены: встретившись, бывшие любовники обязательно пойдут к гипсовому трубачу. Разумеется, ребята из СЛОВО не говорят: ты нам его вымани, а мы убьем. Объясняют иначе: нам надо с ним серьезно поговорить, а он недоступен, окружен охраной.

– Неплохо, коллега! А если усложнить? Костя догадывается, что Бориса хотят убить, и в нем просыпается мстительное чувство неудачника, который вырастил неродного ребенка и двадцать лет имел в постели обломок чужой любви. А?

– Возможно…

– И вот после «Золотого трепанга» наша парочка едет к гипсовому трубачу.

– А в шале они уже не едут?

– Нет. Теперь все гораздо серьезней. Юля хочет признаться Борису, что Варя – его дочь.

– Она же не хотела!

– Слушайте, Кокотов, Пушкин не отвечал за свою Татьяну, а я не отвечаю за Юлию. Не хотела – и вдруг захотела. Что вы, женщин не знаете?! Но сказать она ничего не успела. Они вышли из бронированного джипа, охрана, конечно, оцепила школьный сад, но влюбленные только успели подойти к гипсовому трубачу и взяться за руки… Раздался страшный взрыв. Тр-ра-ах! Под пьедестал была заложена бомба, как под Кадырова, помните?…

– А я думал, снайпер… – с обидой произнес автор «Любви на бильярде».

– Снайпер убьет только Борьку, а мне надо, чтобы погибли оба.

– Зачем?

– Не понимаете?

– Не понимаю.

– Они не смогли быть вместе в жизни, но соединились в тротиловом огне. Навсегда. А концовка знаете какая?

– Теперь не знаю.

– Мы снова видим их роковое свидание двадцатилетней давности. Юля, почуяв измену, стремительно уходит прочь, но Борис ее догоняет, обнимает… И она, не выдержав, оттаяв, признается: «У нас будет ребенок!» Он подхватывает ее на руки и кружит, кружит вокруг гипсового горниста, который трубит в ночное небо гимн любви, верности и материнству. Но я сниму так, чтобы до конца никто не понял, что это: предсмертная греза, реальность или потустороннее воздаяние, когда душам разрешено исправить только одну, но самую большую земную ошибку… И они ее исправляют! Уф-ф-ф… Кокотов, я вами доволен!

– Неужели?!

– Да, вы заслужили краткосрочный отпуск. Сегодня гуляйте, а завтра садимся писать поэпизодный план. Ступайте! Нет, стойте, налейте мне на прощанье! – Игровод кивнул на бутылку, стоявшую на телевизоре. – И не лезьте к ней сразу! Лапузина очень непроста! А лучше, друг мой, женитесь на Вальке! Вам уступлю. Такой женщины вы нигде не найдете: чистоплотная, преданная, страстная… Ну, сами теперь знаете… Сен-Жон Перс говаривал: «Женское одиночество – это Клондайк для мужчин». А как она готовит сациви с кедровыми орехами! Просто фантастика!

– Я подумаю… – пообещал счастливый писодей, наливая водки трясущимися от радости руками.

35. Изгнание из «люкса»

Вырвавшись от соавтора, Кокотов чуть не зашиб дверью Огуревича, который с суицидальной решимостью во взоре топтался возле «люкса», не осмеливаясь войти. Его щеки, обычно крепкие и мускулистые, дрожали, как потревоженный студень, а глаза удивительным образом смотрели сразу во все стороны.

– У себя? – скорбно спросил директор.

– Не совсем! – хихикнул Андрей Львович.

В предвкушении свидания с Обояровой им овладело шкодливое ребячество, переходящее в нервную дрожь.

– Что же делать?!

– А что случилось?

– Меделянский вернулся. Это его «люкс». Он оплатил, – жалобно доложил торсионный скиталец и осторожно добавил: – К тому же Дмитрий Антонович не справляется…

– Вот оно что! Ну, тогда я бы на вашем месте, прежде чем войти, заглянул в будущее. Мало ли! – совершенно серьезно посоветовал писодей и, внутренне хохоча, бросился в свой номер.

То и дело нервно сверяясь с часами, он мгновенно оделся и обулся именно так, как и мечтал в неволе, заменив в последний момент черную сорочку на голубую. Обильно облагородившись струей нового одеколона, автор «Айсберга желаний» уже через несколько минут молодыми скачками мчался к дальней беседке, вспугивая стайки ветеранов, гуляющих после ужина. Даже Агдамыч, неподвижно сидевший на мемориальной скамье имени Бабеля, перестал неволить алкогольные резервы организма и удивленным взглядом проводил писателя, бежавшего, как индеец, с одеялом на плече.

Все: и закатно краснеющее солнце, и бронзовые купы деревьев, и зеркальные потемки прудов, и летящий под ногами крапчатый асфальт, и черная колоннада парка, и серо-желтые поганки на полусгнивших колодах, – все это промелькнуло перед Кокотовым в один миг, как жизнь перед внутренним взором самоубийцы. Ровно в 19.00 Андрей Львович, тяжело дыша и беспокоясь за свое страшно колотившееся сердце, стоял у дальней беседки.

Это было старинное сооружение, уцелевшее еще со времен железнорукого штабс-капитана Куровского. Конечно, беседку с тех пор много раз ремонтировали, реставрировали и подновляли: крышу, например, соорудили из свежего зеленого ондулина, а потолок зашили розовым сайдингом. Иные части беседки все еще состояли из старого заслуженного дерева, другие, особенно пристенные лавки и перила, были сработаны совсем недавно из плохо ошкуренных досок и бруса. Однако в контурах шести несущих опор, в резном узоре ограды и еще в чем-то неуловимом дальняя беседка сохранила признаки того дачного модерна, который перед революцией со всех сторон, доходя до Сокольников, окружал Москву, едва вырвавшуюся в ту пору за пределы Садового кольца.

Писодей вспомнил, как в детстве мать повезла его на новоселье к школьной подруге, получившей отдельную квартиру у станции «Лосиноостровская». Сойдя с электрички, они заплутали в новостройках, ища нужный дом, и, свернув с трамвайных путей в переулок, вышли вдруг на дачную улицу, немощеную, с носатыми чугунными колонками вдоль дороги, с большими оживленными лужами, оставшимися с весны. По сторонам, за почерневшим забором пенилась лиловая и белая сирень, ветвились яблоневые сады и высились, один краше другого, деревянные дачные терема, словно созданные, как остров Буян, мановением Царевны-Лебедь. Дома были удивительные: с затейливыми башенками, резными балкончиками, изысканными мезонинами, просторными верандами, витражными окнами. На маковках и коньках крутились флюгерные петушки и русалки, а из-за штакетин на прохожих смотрели интеллигентные люди с тяпками в руках.

Пройдя дачный поселок насквозь, они вышли, наконец, к дому подруги – длинному и нелепому, как упавший на бок небоскреб. Спустя лет пять (чаще не получалось) Светлана Егоровна снова отправилась навестить подругу и снова взяла с собой подросшего Кокотова. На месте волшебного дачного островка торчали бело-синие жилые башни, похожие на гигантские пакеты молока, поставленные в ряд. Лишь немногие кусты сирени да одинокие старые яблони посреди газонов свидетельствовали о том, что еще совсем недавно здесь существовал сказочный деревянный городок…

Андрей Львович пристально огляделся, но долгожданной Натальи Павловны не обнаружил ни в беседке, ни поблизости. Он посмотрел на часы: стрелки показывали пять минут восьмого. Для достоверности автор «Нежной жажды» решил перечитать счастливую эсэмэску, потому что, замороченный беспардонным режиссером, вполне мог перепутать время свидания. К счастью, на светящемся дисплейчике обнаружился новый конвертик, присланный, наверное, в то время, когда Кокотов, не чуя конечностей, мчался к месту встречи. Он торопливо распечатал месседж:

О, мой рыцарь! Замешкалась с сюрпризом. Еду, еду, еду! Буду к 20.00. Почему женщины всегда опаздывают к счастью? Н. О.

Осмыслив прочитанное, писодей пришел в восторг – оттого, что вожделенная встреча все-таки состоится, и в отчаянье оттого, что ждать еще почти целый час. Чтобы скоротать время, он решил осмотреть место свидания и с этой целью взошел на шаткий, местами подгнивший пол беседки. Как водится в такого рода уединительных сооружениях, сиденья, колонны, перила были испещрены предосудительными надписями и рисунками. Изображения и слова от множественных покрасок почти изгладились и распознавались с трудом, впрочем, некоторые, напротив, выглядели вполне отчетливо. Судя по малограмотному простодушию, большинство похабных артефактов оставила молодежь из ближнего рабочего поселка «Луч», незаконно забиравшаяся сюда в поисках нехорошего отшельничества. Но некоторые строки, полные тихой скорби по уходящим жизненным силам, явно были начертаны насельниками Дома ветеранов. Попадались даже стихи, и в некоторых угадывалась мастеровитая муза комсомольского поэта Бездынько:

Незаметно дни идут,
Как вода сквозь невод.
Мой неутомимый уд
Превратился в «неуд».

На сиденье белела вырезанная ножом надпись, настолько свежая, что не обтерлись еще острые древесные заусенцы:

ЗЛАТА + САВВА = ЛЮБОВЬ

Речь шла, конечно же, о позднем чувстве, соединившем знаменитую воздушную гимнастку пятидесятых Злату Воскобойникову и великого джазового воротилу сороковых Савелия Степановича Ящика. Возможно, выковыривая лезвием эту сердечную клятву, надо думать, последнюю в своей жизни, он и опоздал на интервью к Имоверову несколько дней назад. Продолжая осмотр места свидания, Кокотов внезапно оторопел и отпрянул, подавив приступ рвоты: в углу нагло свернулся черствый фекальный крендель довольно внушительных размеров. Андрей Львович с отвращением ощутил себя невольным персонажем прозы известного отечественного фекалофила Сорокина.

Не веря глазам своим, писодей осторожно тронул подсохшее безобразие мыском кроссовки, надеясь затолкать его поглубже под сиденье, но только проломил корку. Из свежей глубины выглянул потревоженный зеленый жучок и снова исчез, зато вокруг сразу, в полном соответствии с народной мудростью, повеяло дачным нужником. Ну какое, какое романтическое свидание может быть в такой атмосфере? Мозг автора «Полыньи счастья», изнемогая, напрягся в поисках выхода, и нашел-таки! Для разминирования беседки требовалось всего несколько лопухов, но росли они, насколько помнил писодей, возле самой дороги, проходившей метрах в двухстах от беседки.

Прикинув направление, он двинулся напрямик через парк, разводя руками желтеющий ольшаник и спотыкаясь о гнилые пеньки, покрытые мхом и мелкими трилистниками кислицы. Кое-где в траве вспыхивали ярко-оранжевые ягоды ландыша да попадались кучки фиолетовых рядовок. Местные старички, промышляющие грибами, не брали их, считая поганками. Неожиданно впереди показался незнакомец в красной болоньевой куртке, но, осторожно приблизившись, писатель понял: это всего лишь молоденький полутораметровый клен с ослепительно пунцовыми узорчатыми листьями.

Андрей Львович различил впереди дорожную насыпь, а под ней огромные лопухи, но не заметил рабицу, натянутую на бетонные столбы, которые он принял в сумраке за березовые стволы, и в результате с разбега воткнулся в металлическую сетку носом. Убедившись, что кожа не содрана и кровь не идет, он двинулся вдоль ограды, ища неизбежный проход, ибо заборов без дырок не бывает. Исключение при Советской власти составляли военные объекты, а при капитализме – поместья олигархов. И точно: вскоре у самой земли обнаружился разрыв сетки, вполне достаточный для проползновения. Переживая за свои новые джинсы и пуловер, Кокотов уже припал по-пластунски к почве, когда услышал вдруг голоса. Писодей посмотрел наверх и увидел две машины, припаркованные на обочине одна за другой. Впереди стоял серебристый джип, похожий на тот, в котором приезжал давеча Ибрагимбыков. Вторую тачку писатель, будучи автомобильным невеждой, идентифицировать не сумел, сообразив лишь, что стоит она кучу денег.

Разговаривали двое, и голоса их показались знакомыми. Андрей Львович, присмотревшись, узнал Ибрагимбыкова в кожаном плаще и Дадакина, одетого как на пикник. Слов он различить не мог, но по жестам, движению рук, очерчивающих в пространстве какие-то спорные контуры, нетрудно было догадаться: коварный рейдер предлагает помощнику Скурятина землю за прудами, а тот возражает, рассчитывая на большее. Чтобы расслышать спор злоумышленников, автор «Сумерек экстаза» решил подобраться ближе, но, подлезая под сетку, неловко хрустнул сухими кустами малины и замер, уткнувшись лицом в траву, пахшую осенней грибной прелью.

Поднять голову он отважился, когда услышал, как хлопнула дверца автомобиля. Дадакин уже сел в машину и выставил из окна на прощанье лапку, которую Ибрагимбыков благодарно пожал. Значит договорились! Помощник начфукса отбыл. Однако этим дело не кончилось. Рейдер вынул телефон и с кем-то связался. Через две минуты показалась иномарка, явно дожидавшаяся где-то поблизости. Она остановилась возле джипа, но водитель не вышел, а лишь опустил темное стекло. Ибрагимбыков, почтительно склонившись, стал неслышно докладывать. Наблюдательный писатель даже не сомневался: в машине сидит босс. В позе рейдера, отчитывающегося о проделанной работе, была та солидная холуеватость, какую иногда замечаешь у генералов, выслужившихся из адъютантов и бумажных штабистов. Отрапортовав и получив одобрение (о чем свидетельствовало рукопожатие), мерзавец сел в джип, и, подождав, когда уедет руководство, укатил следом. Кокотов наконец добрался до кювета и смог, обстрекавшись крапивой, сорвать три больших лопуха.

«Ну дела! – думал он, неся их над головой, как Робинзон Крузо самодельный зонтик. – Снюхались! Вот так они нашей конституционной стабильностью и управляют!»

Честно говоря, поначалу он хотел все бросить и мчаться с черной вестью к соавтору. Но во-первых, из-за этого могло сорваться свидание с Натальей Павловной. Во-вторых, такую обидную информацию лучше доложить режиссеру, когда тот протрезвеет. А в-третьих, все эти дни жестокий игровод так мудровал над безответным Андреем Львовичем, что ему захотелось попридержать тайну, хоть ненадолго ощутив себя осведомленней и значительней Жарынина.

С этими мыслями писодей привел гигиеническое состояние беседки в соответствие с высоким предназначением. Однако, несмотря на крайнюю осторожность, непристойный запах каким-то непостижимым образом перешел теперь на автора «Роковой взимности». Взвизгнув от отчаянья, он ринулся в корпус – переодеваться. Влетев в свой номер, писатель сорвал с себя одежу и вскочил под душ, затем, едва обтершись полотенчиком, напялил на влажное тело первые попавшиеся шмотки. Запачканные новые джинсы и кроссовки пришлось поменять на старые. Опшикавшись с ног до головы одеколоном «Москино» и положив флакон в карман, он глянул на часы: оставалось одиннадцать минут.

По пути Кокотов, сам не зная зачем, заскочил в «люкс», но соавтора там не нашел. Лишь Татьяна, прирабатывавшая уборщицей, спешно готовила пустой номер для нового постояльца. В санузле вместо геополитической шторки висела свежая розовая занавеска.

– А где Дмитрий Анатольевич?

– Съехали…

– Как?!

– Так! Ох и скандалил же!

– А куда?

– Где был, – глумливо сверкнула золотым зубом официантка.

…Режиссер, смежив очи, лежал в своем прежнем маленьком номере, укрытый до подбородка одеялом. Над ним, как мраморные девы скорби над саркофагом крестоносца, пригорюнились Регина Федоровна и Валентина Никифоровна.

– Спит? – шепотом спросил писодей.

– Спит! – подтвердили обе, одновременно приложив указательные пальцы к губам.

– Не сплю! – вдруг молвил Жарынин, открывая мутные глаза страстотерпца. – Коллега, почему от вас так плохо пахнет? – с мукой на лице спросил он. – Если бы не благородный привкус тлена, можно решить, что вы надушились арабским самопалом за два доллара…

– Это «Москино»! – обиделся автор «Похитителя поцелуев».

– Не уверен…

Дамы с шумом втянули воздух и тоже с сомнением покачали головами, причем на лице Валентины Никифоровны возникло смущение оттого, что однажды близкий ей мужчина пользуется, увы, сомнительным одеколоном.

– А знаете, кого я видел на дороге, возле старой беседки? – мстительно спросил поруганный писодей.

– Зачем вы ходили к старой беседке?

– Не важно! – гордо ответил Андрей Львович, уловив на лице отведанной бухгалтерши удивленное движенье тонких бровей.

– Ну и кого вы видели? – утомленно полюбопытствовал игровод.

– Иб-ра-гим-бы-ко-ва… – после хорошей мхатовской паузы по слогам произнес Кокотов. – И знаете, с кем?

– С кем? – еще утомленнее спросил Жарынин.

– С Дадакиным! – гордо объявил писатель и торопливо добавил: – Был еще третий, главный, но кто – не знаю… Он не выходил из машины.

Лица женщин вытянулись так, словно широкоэкранный фильм вдруг загнали в обычный формат. Но режиссер, вопреки ожидаемому, не закричал, не вскочил с постели, не схватился за трость с кинжалом. Он лишь бессильно закрыл глаза и некоторое время лежал молча.

– Что они делали? – наконец тихо вымолвил раздавленный игровод.

– Я не слышал. Но кажется, Ибрагимбыков предлагал Дадакину землю за третьим прудом.

– Кругом подлость, и предательство, и измена… – зажмурившись от слез, прошептал Жарынин. – И этот тоже, с ними заодно!

– Кто?

– Энергетический глист! Что ж… Кровь врага – нектар возмездия!

– Дима, не надо! – в один голос воскликнули верные бухгалтерши.

– Это Сен-Жон Перс, девочки. А вы, коллега, бегите, вас ждут! Я должен подумать…

Не простившись, Кокотов стремглав помчался к месту свидания, прыгая через ступеньки и оставляя за собой в воздухе реактивный одеколонный след, от которого прощальные сентябрьские комары падали замертво. В том месте, где солнце ушло за горизонт, плыли, угасая, длинные сине-розовые облака. Смеркалось, и все теснее обступала черная лесная зелень. Под ногами, светясь, летела серая асфальтовая полоска. Белесые мощи борщевиков удивленно смотрели вслед душистому спринтеру.

Но в беседке снова никого не оказалась. Странно! Чуть отдышавшись, писодей нашел на полу влажное пятно из-под нехорошего кренделя и достал из кармана флакон. От смеси двух антагонистических запахов он расчихался, но вдруг заметил непонятную фигурку на одеяле, которое, уходя за лопухами, повесил на перила. Приблизившись, Андрей Львович узнал фаянсового горниста – такие трубачи и барабанщики во времена кокотовского детства рядами стояли на полках сувенирных отделов. Он взял его и рассмотрел, насколько позволяли сумерки: ультрамариновые штанишки, рука, упертая в бедро, гордо вскинутая голова, крошечный горн, отливающий мрачной позолотой… По телу писателя поползли мистические мурашки.

– О, мой герой!

Автор «Нежной жажды» резво оглянулся и обмер: возле беседки стояла Обоярова, одетая во все пионерское: белую блузку с рукавами-фонариками, темно-синюю юбку «плиссе» и лихо заломленную пилотку-испанку. Алый галстук, раздваиваясь, лежал на высокой груди, вздымавшейся от волнения.

– Ну, как вам мой сюрприз? – спросила она.

– Потрясающе! А где вы взяли горниста?

– Купила в магазине ненужных вещей. Теперь у нас с вами все как тогда!

– Как тогда… – эхом повторил он.

– Дайте же мне скорей одеяло! – взмолилась Наталья Павловна. – Я не думала, что будет так холодно. Какой странный запах! У вас новый одеколон?