/ Language: Русский / Genre:nonf_biography

Повесть о докторе Николае Евгеньевиче

Юрий Герман

Эта книга написана о людях, о современниках, служивших своему делу неизмеримо больше, чем себе самим, чем своему достатку, своему личному удобству, своим радостям. Здесь рассказано о самых разных людях. Это люди, знаменитые и неизвестные, великие и просто «безыменные», но все они люди, борцы, воины, все они люди «переднего края». Иван Васильевич Бодунов, прочитав про себя, сказал автору: «А ты мою личность не преувеличил? По памяти, был я нормальный сыщик и даже ошибался не раз!»

Юрий Герман

Повесть о докторе Николае Евгеньевиче

От автора об этой книжке и о себе

Предисловие к сборнику

Четырех лет от роду я попал на войну. Отец был офицером, мать пошла за ним сестрой милосердия. В артиллерийском дивизионе — среди солдат, пушек, коней — прошло мое детство. И в полевом госпитале — у матери. В знаменитой переправе через реку Сбруч мы двое — я и отцов жеребец «Голубок» — чудом остались живы. Впоследствии отца выбрали командиром этого же дивизиона, и стал он красным военспецом, его пушки били по петлюровцам и галичанам, по белополякам и бандитам небезызвестной «Маруськи», которую так точно описал А. Н. Толстой.

После окончания гражданской войны отец стал фининспектором, работал в Обояни, во Льгове, в Дмитриеве, в Курске. Я учился, ставил спектакли, за недостатком репертуара сам сочинял пьесы. От смущения выдавал я эти пьесы за «переписанные» и выдумывал фамилии авторов.

В семнадцать лет написал я бойко и плохо толстый роман под названием «Рафаэль из парикмахерской». Речь в нем шла о том, что я хорошо знал, — о маленьком городке в период нэпа, о комсомольцах той поры, о горячих и чистых сердцах. Роман этот, к сожалению, напечатали. О второй моей книге, «Вступление», написанной в Ленинграде, с похвалой отозвался А. М. Горький. Этот роман дал мне возможность узнать Горького, который впоследствии посоветовал написать книжку о Ф. Э. Дзержинском.

В эти же годы попытался я работать в кино, вместе с С. А. Герасимовым написали мы сценарий фильма «Семеро смелых». Потом изданы были «Бедный Генрих» (книгу эту сжег Гитлер, а мне обещал повешение), «Наши знакомые», «Лапшин и Жмакин», «Рассказы о Пирогове».

В войну с белофиннами был я военным корреспондентом ТАСС, в Великую Отечественную служил в Совинформбюро и на Северном флоте. Годы войны свели меня со многими замечательными людьми, которые впоследствии стали героями исторического романа «Россия молодая» (я перенес характеры своих современников — знаменитых ледовых капитанов-поморов — таких, как Воронин и Котцов, в далекую эпоху) и современных моих книг — «Подполковник медицинской службы», «Дело, которому ты служишь», «Дорогой мой человек», «Я отвечаю за все». Именно эти годы свели меня с Владимиром Афанасьевичем Устименко, образ которого мне бесконечно дорог, как образ «делателя и созидателя», как «центральный характер» моего современника.

Огромная тема, связанная с именем Дзержинского, дала мне возможность при помощи А. М. Горького познакомиться со многими соратниками Феликса Эдмундовича, погибшими впоследствии в период культа личности Сталина. Долгом своим перед светлой памятью этих чистых и бесстрашных выучеников рыцаря революции Дзержинского я представляю книгу о таких людях. В заключительной части моей трилогии, в книге «Я отвечаю за все», есть и такой герой — Штуб.

Кроме кинематографа, в котором как сценарист я имел отношение к фильмам — «Доктор Калюжный», «Пирогов», «Дело Румянцева», «Дорогой мой человек», «День счастья», занимает меня и жанр документальной прозы, рассказы о живых моих современниках, о воинах самых разных профессий — от чекиста Пяткина и «сыщика» Бодунова до врачей Долецкого, Баирова, Сочинского и людей многих других профессий, но непременно бойцов.

Закончив трилогию, предполагаю написать повесть о скорой помощи. Называться она будет цифрами телефонного вызова: «03».

* * *

Больше всего на свете неприятны моему современнику характеры вялые, пассивные, те люди, по глазам которых видно, что их «хата с краю». Никогда такие человеки не были интересны моим современникам, никогда их судьбы нас не занимали, никогда не казалось нам, что тот организм, который не без удовольствия рекомендует себя в нашу эпоху «маленьким человеком», достоин пристального внимания. Нет и не может быть в нашей стране «маленьких людей» — так считает мой современник. Делом, творимым на земле, определяем мы качество человека, а не должностью его. И министр и доярка в равной степени достойны уважения за то, как они работают на благо общества. А тот, кто этого не понимает… Ну что же… Прекрасно обо всех таких сказал замечательный поэт Н. А. Заболоцкий:

Не дорогой ты шел, а обочиной,
Не нашел ты пути своего,
Осторожный, всю жизнь озабоченный,
Неизвестно, во имя чего!

Эту книгу я написал о людях, о моих современниках, служивших своему делу неизмеримо больше, чем себе самим, чем своему достатку, своему личному удобству, своим радостям. Здесь рассказано о самых разных людях — от чекиста Пяткина и «сыщика» Бодунова до замечательного театрального режиссера Вс. Мейерхольда и великого писателя А. М. Горького, от сельского врача H. E. Слупского до лейтенанта Саши Лазарева. Это разные люди, знаменитые и неизвестные, великие и просто «безыменные», но все они люди, борцы, воины, все они люди «переднего края», жившие и ныне живущие во имя самой высокой и прекрасной из всех человеческих идей — во имя идеи коммунизма.

Я счастлив, что знал и знаю очень многих людей, подобных тем, о которых рассказано в этой книге. Многие из этой категории людей отличаются необыкновенной скромностью. Георгий Иванович Пяткин, которому, например, посвящена повесть «Операция „С Новым годом!“», больше всего опасался выглядеть героем, когда читал страницы о себе. «Я же как все!» — любит говорить он и по нынешний день.

Иван Васильевич Бодунов, прочитав про себя, сказал: «А ты мою личность не преувеличил? По памяти, был я нормальный сыщик и даже ошибался не раз!»

Покойный ныне замечательный доктор H. E. Слупский, ознакомившись с повествованием, посвященным его жизни, лишь вздохнул: «Получилось — недаром живу, но не того… не слишком, а?»

А Всеволод Эмильевич Мейерхольд, когда я в давние времена посулил, что напишу про него, сказал сердито: «Что напишешь? Что всю жизнь искал, потом отменял, потом казалось ему, что находил, потом опять оставался погорельцем? Так?»

Очень много замечательнейших людей живут и работают бок о бок с нами. Не видеть этих делателей жизни невозможно. Описывать хорошо знакомых и даже друзей очень трудно. Пусть простит автора друг читатель за несовершенную эту попытку написать не просто портреты живых и живших, но портреты в действии, вернее, попытку написать людей в ДЕЙСТВИИ. И за все те неудачи, которые несомненно сопутствуют такой работе.

Юрий Герман

Если я гореть не буду,

если ты гореть не будешь,

если мы гореть не будем -

кто тогда рacceет мак?…

Назым Хикмет

Один больной, журналист по специальности, как-то мне сказал: «Медицина поднялась на такую высоту, что с нее ей не видно больного человека».

Проф. В. Э. Салищев. «Записки хирурга»

«Неуемный и неукротимый»

Фамилию Слупский я в первый раз услышал в приемной тогдашнего заведующего Ленгорздравом Киселева, человека энергичного, наделенного острым умом, настоящего медицинского организатора из тех, на отсутствие которых жаловался великий Н. И. Пирогов.

В кабинете Киселева шло заседание по поводу наступающего на Ленинград «импортного» гриппа. А я и две немолодые докторши ждали приема. Докторши говорили о сестрорецком докторе Николае Евгеньевиче Слупском. Говорили так увлеченно, хорошо и даже восторженно, что я невольно прислушался. Речь шла о какой-то недавно сделанной операции, о какой именно, я не понял, да дело было и не в этом, дело было в ином — в характере человека, о котором шла речь, в характере доктора, по словам собеседниц, «совершенно неуемном и неукротимом».

— Чем же он такой «неуемный и неукротимый»? — поинтересовался я.

— Да всем, — с некоторым неудовольствием на мое вмешательство сказала докторша постарше. — В основном с медицинской статистикой у него трудные отношения.

— Это как же? — спросил я.

— А так, что он не боится высокой смертности в своей больнице.

Другая докторша, помоложе, сказала довольно раздраженно:

— Общую медицинскую статистику вечно портит, чем и вызывает недовольство некоторых начальников. А вы, что, не врач?

— Нет, не врач. Как это вы сразу угадали?

— Довольно просто. Здешние врачи большей частью Слупского знают и недолюбливают.

— Почему же?

— А вот все за то же. Берет к себе тех, от которых иные отказываются.

— И с каким же успехом?

— С переменным, — ответила докторша постарше. — Повторяю, иногда статистику портит, но борется до последнего. До самой последней возможности.

— Он, что же, профессор? — поинтересовался я.

— Нет, просто врач, — ответила докторша. — Заслуженный, кажется.

— В годах?

— Возраст рабочий, но, конечно, ему уже дают понять, что пора бы и на отдых, — совсем зло сказала докторша постарше. — Это часто случается, если шея у человека непоклончива. Разумеется, бывает и правильно, если человек с фокусами стареет, а если он лишь реализует накопления своей жизни, тогда зачем же на отдых? Есть люди разные, некоторые любят в полном здоровье удить пескарей, а для некоторых уход на пенсию смерти подобен. Так вот. Слупский не работать не может.

Заседание, подобное заседаниям военного совета в дни, предшествующие наступлению, в кабинете Киселева заканчивалось, когда я туда вошел. Насколько я понял, ленинградское здравоохранение обороняться не собиралось, оно готовилось к наступлению на грипп. Этот «импорт» должен был быть сброшен в Маркизову Лужу, откуда он пытался к нам высадиться. Еще до того, как удастся ему закрепиться. Киселев это подчеркивал в своей короткой итоговой речи и был похож на командующего перед сражением.

Когда я спросил его о Слупском, он призадумался ненадолго.

— Товарищ, конечно, формы не обтекаемой, — сказал Киселев, — но несомненно интересный. Впрочем, упреждать не стану. Смотрите сами. Учтите, однако же, что некоторые на него со стародавних времен злы, и если станете о нем писать, то обретете и опровергателей весьма энергичных, ретивых и на многое способных.

Я поехал в Сестрорецк, немало времени просидел со Слупским, написал о нем в газеты и на радио и тотчас же убедился в даре предвидения умного Киселева, который в эту пору уже уехал в Москву, в Институт переливания крови.

«Расплата» последовала сразу же после выступления ленинградского радио. Туда прибыла некая дама, отказавшаяся назвать свое имя, но давшая понять, что она «в курсе всего». В заявлении, сделанном ею в изустной форме, говорилось, что литератор такой-то женат на сестре жены Слупского и, проживая бесплатно на даче у H. E. Слупского, «за это» его рекламирует. Последовало еще несколько анонимок, но на эти пакости ответил наш советский народ тысячами писем. Отозвались вдруг сотни людей, которых Николай Евгеньевич оперировал в тяжкие дни начала Отечественной войны, отозвались довоенные «грыжи, аппендициты и переломы», отозвались колхозники, рабочий класс, офицеры, солдаты, генералы, пошла почта, из которой, в сущности, и сложился этот очерк. К нынешнему времени у Николая Евгеньевича и у меня собралось около пяти тысяч писем с воспоминаниями, и эти письма любимого народом и близкого к нуждам народным «просто доктора» не то что прозой, но даже и стихами, хоть и несовершенными по форме, день за днем бесхитростно, искренне и просто повествуют жизнь Николая Евгеньевича, жизнь замечательную, хоть и многотрудную, жизнь, в которой ни единый шаг не был сделан по устланной цветами дороге. Но разве не поется в прекрасной песне, что «вся-то наша жизнь есть борьба, борьба!».

И когда нынче, к сожалению случается это и нынче, вдруг выдастся черный день с обидной глупостью какого-нибудь чиновного бюрократа или в очередной раз намекнут Слупскому на то, что «старикам везде у нас почет» и почему же, вместо того чтобы оперировать и ночами выхаживать больного, не воспользоваться Николаю Евгеньевичу этим правом на «почет», он только коротко вздыхает и ворчит:

— Черт не выдаст, свинья не съест! Впрочем, иногда желательно, чтобы оставили в покое.

Очень, конечно, желательно. И возможно, оставили бы. Но Николай Евгеньевич, бывает, и сам «начнет». Начнет гнать врача-лодыря, «немогузнайку», перестраховщика, самоуверенного болтуна. А тот за дедку, а дедка за бабку… И вновь все с истоков, с начала начал, вновь приезжают комиссии, вновь подымают истории болезни и вновь говорят задушевно, почти ласково, трогательными голосами:

— Покойному было семьдесят четыре. Зачем же вы его оперировали? Преставился бы дома, а тут вот…

— Что вот? — спрашивает Слупский, сдерживая бешенство.

— Сами же видите.

— Убежден: за человеческую жизнь нужно биться до последнего. Так жил, так иных медиков учу, с тем помирать стану…

Комиссия помалкивает, переглядывается.

Впрочем, расскажем про Николая Евгеньевича последовательно.

Нелегко молодому

Пять бывших краскомов, красных командиров, в порыжелых сапогах, в протертых галифе, в пропотевших френчах и гимнастерках, стояли перед задумавшимся профессором. Среди них был и Николай Евгеньевич Слупский. Отвоевав гражданскую, с превеликими трудностями молодой человек прорвался к страстно любимой им медицине…

Профессор В. курил черную, длинную, ароматнейшую сигару из старых запасов. Итальянские вина, французские коньяки и сигары знаменитый профессор имел обыкновение закупать сразу на несколько лет вперед. В этот сентябрьский день 1920 года запас сигар у профессора В. пришел к концу. По этой причине у него было чрезвычайно плохое настроение.

Бывшие краскомы, нынешние студенты-медики, молчали. Влюбленные в великую науку — медицину, они робели перед лицом одного из ее титулованных сынов.

— Ну-с, так-с, — со вздохом произнес наконец профессор. — Позвольте-ка ваш матрикул, господин… э-э-э… прошу прощения, гражданин… э-э-э…

Бывший краском, известнейший впоследствии хирург Р., сунул руку за голенище потрескавшегося и залатанного сапога и вынул завернутый в газету матрикул.

— Вы носите свой матрикул в портянке? — осведомился профессор.

Не торопясь, он натянул на руки резиновые перчатки и пинцетом открыл матрикул. Все пятеро видавших виды краскомов побелели. На их глазах рухнуло и разбилось в пух и прах то, что представлялось им чем-то вроде божества в науке. Ничтожный человечишка, продавший дело свое и душу за роскошный образ жизни, обнаружился перед молодыми медиками во всей своей отвратительной наготе.

Но лекции его они все-таки слушали. И если он не договаривал или пускался в заведомо подготовленные туманности, то «кухаркины дети», как он их называл, твердо и жестко требовали разъяснений.

Профессор В. злился и «разъяснял» скрипучим от бешенства голосом.

Потом он удрал за границу и жаловался там, как из него «вытрясали» его знания. Жаловался на русских студентов, играл на скачках и пил.

А Николай Евгеньевич Слупский и по сей день посмеивается:

— Что правда, то правда: трясли, бедолагу, здорово. Даром он свой хлеб не ел. Мы учиться пришли, а не шутки шутить. И по собственному, как говорится, желанию. Я во сне видел: лечу, оперирую. Во сне пугался: надо оперировать, а как — не знаю…

Время было сложное, старые навыки, привычки, традиции умирать никак не хотели. Знаменитый сторож бывшей пироговской «черной анатомии» (анатомического театра) Роман — пьяница, но умелый помощник прозекторов, много лет не выходивший за пределы своего «заведения», — по-прежнему называл профессуру «ваше высокопревосходительство», а слушателей академии — «вашесковородие». Объяснять происшедшие перемены старику было бесполезно. Он только помаргивал и отмахивался.

На «вакации» бывший краском Слупский ездил к родителям, в дальнее село. Здесь, ежели кто забивал барана, Николай Евгеньевич его непременно препарировал, но с таким изяществом, что владелец туши не ругался. Сюда же приезжали дядья, врачи, один из Вольска, другой из Чернигова, врачи земские, опытные, умные, наблюдательные. «Вакации» превращались в занятия: оба дяди желали видеть своего племянника не «вольноопределяющимся» от медицины, а настоящим врачом. Был еще и двоюродный дед, тоже врач, — тот гонял всех троих нещадно, от него даже сбегали на речку.

В академии учителя у Слупского были чрезвычайно сильные: Шевкуненко, Тонков, Павлов, Москаленко, Оппель. Особенно строго относились к изучению анатомии. В запястье есть восемь косточек, студенты на ощупь должны были знать, какие правой руки, какие левой. А знаменитый Тонков укалывал на экзамене труп длинной иглой и спрашивал:

— Через что прошла игла?

Строг был неумолимо и никакие чрезвычайные и жалостные обстоятельства своих слушателей во внимание не принимал.

— В хирурги собрался? — спрашивал он. — Без знания анатомии? Забудь, голубчик, забудь мечту свою и ступай от меня вон. Ступай, мне и глядеть на тебя совестно!

Бывало, стены аудиторий содрогались от могучего хохота. Это старые профессора рассказывали будущим первым советским врачам о некоторых камуфлетах медицины времен Российской империи. Так, например, одной весьма сановитой даме понадобился медик, и непременно притом представительной наружности. Кого к ней не посылали, всех гнала вон.

— Голос противный — это про одного.

— Рыжих не выношу! — это про другого.

— Заика! — это про третьего.

Тогда послали капризной сановнице представительнейшего семинариста, конечно, проинструктировав его слегка. Семинарист был нанят дамой помесячно с окладом в семьдесят рублей только потому, что выписал ей самое дорогое из всех существующих лекарств. Пилюли тогда делались в золотой обкладке. Обкладка стоила десять рублей. Вот это даме и понравилось.

На «Дружной горке»

Сдав труднейшие экзамены, бывший красном, ныне врач, Слупский получил назначение в провинцию, на здравпункт «Дружная Горка», где в ту пору был единственный наш завод, изготовляющий лабораторную посуду.

Завод только поднимался из руин, только-только стал собирать старых мастеров, удивительнейших и редчайших искусников.

Молодому врачу не хватало работы. Ему было мало и здравпункта, и хирургии, и постоянных вызовов на квартиры. Не хватало работы и на заводе, который по старинке, по традициям — «от хозяина» — не повел еще настоящую планомерную борьбу с тяжелыми производственными травмами — так именовались тогда свинцовые отравления.

Завод химического стекла употреблял в производстве сурик — мельчайшую свинцовую пыль. Вот с этой-то пылью и начал Слупский борьбу. Многими часами он не выходил из цеха, где в печах варят сопла, не покидал подолгу стеклодувню, где производилась сложнейшая лабораторная аппаратура.

Постепенно картина отравлений стала для Слупского выясняться во всех своих подробностях. Вентиляция была тут построена неграмотно, еще во времена владельца завода немца Ритинга, наверху, а так как фтористоводородная кислота тяжелее воздуха, то Слупский потребовал перенести вытяжки вниз, к полу.

Начальство на Слупского покосилось неодобрительно.

— На твои деньги будем переносить вытяжки? — спросили у врача.

— Зарплата моя — восемьдесят рублей, — ответил Слупский, — а тут десятками тысяч пахнет.

— То-то же!

— То-то же или не то-то же, а менять вентиляцию придется…

— Это что? Приказ?

— Требование.

— А не высоко берешь?

— Беру как надо.

В эту пору Слупский уже занялся своим респиратором. В то время нашу промышленность снабжали лишь маленькими респираторами, с малой фильтрующей поверхностью — 12 квадратных сантиметров. Николай Евгеньевич соорудил совсем иной респиратор и повез его в Ленинград крупнейшему гигиенисту Военно-медицинской академии Хлопину. Профессор долго возился с респиратором, отдал его для проведения опытов своему ассистенту Галашшу, а потом пристально поглядел на молодого врача.

— Ты у кого учился? — спросил Хлопин.

Николай Евгеньевич назвал своих учителей.

— Не ученик ты их, а выученик, — поправил Хлопин Слупского. — Надо русский язык знать. Так вот, останешься у меня. Ты мне с твоими качествами вполне подходишь. А я тебе как кажусь — ничего?

— Ничего! — смутился Слупский.

— И на том спасибо. Значит, мы тебя оформляем в академии.

Но Николай Евгеньевич отклонил предложение Хлопина и вернулся на «Дружную Горку». Он не мог оставить, бросить завод в трудное время. Респиратор пошел в массовое производство. Обладая большой фильтрационной поверхностью, портативный, удобный, легкий, он полностью соответствовал своему назначению. Одно дело было закончено. Слупский занялся планомерным обследованием здоровья рабочих, стоявших у печей, измерял температуры, при которых они работали, обследовал сердечную деятельность и о некоторых частностях рассказывал начальству.

Начальству эти частности нравились не слишком. За частностями предполагались выводы. Выводы, в свою очередь, требовали улучшения производственных условий, короче — дополнительных денежных вложений. Однажды молодому доктору недвусмысленно дали понять, чтобы не в свое дело он не вмешивался, не лез не в свою специальность.

— Ты лечи, — строго-настрого посоветовали ему, — есть у тебя порошки, клистиры, микстуры, капли, грелки, мази… Вот и делай, что по твоей науке предопределено. Ты не техник. Ты врач. А здесь мы сами управимся. И молод еще указания давать. Респиратор!

На кличку «респиратор» Николай Евгеньевич не обиделся. Его респиратор свое дело делал. А «вмешиваться» у Слупского стало жизненным правилом. Так, «вмешавшись», молодой доктор сделал заводскому коллективу большой и очень интересный доклад о том, каким образом оберегать себя от всего ядовитого на производстве.

Доклад был точный, умный, конкретный и полезный. Старые производственники записывали, задавали вопросы и, что самое существенное, советовали. Завязался и спор. Правда, председатель завкома на доклад не явился, заявив заранее, что на нашем советском производстве никаких «вредных моментов» быть не может, «это тебе, товарищ доктор, не капитализм, ты мне рабочих разлагаешь, о чем, впрочем, поговорим в другом месте».

Ни в каком другом месте разговор не состоялся по той довольно основательной причине, что председателя завкома на перевыборах рабочий класс не без удовольствия провалил. Николай Евгеньевич в это самое время делал сложный расчет необходимой вентиляции при фтористоводородном травлении, то есть опять «вмешался». Новый состав завкома идею вентиляции, рассчитанной молодым врачом, горячо поддержал. С производственным травматизмом на «Дружной Горке» было покончено, и только тогда Николай Евгеньевич посчитал возможным поехать в Ленинград к знаменитому Ивану Ивановичу Грекову.

«Вот Иван Иваныч Греков, исцелитель человеков»

— так написал про знаменитого Грекова поэт Олейников.

Здесь, в Ленинграде, в первые же дни Слупский при довольно занятных обстоятельствах выдержал «экзамен на хирурга у самого Ивана Ивановича». Вот как это произошло.

Всем близко знающим Грекова было известно, как мягко, просто и даже ласково вел он себя по отношению к подчиненным. Но во время операций, которые он проводил «лаконично», рассчитывая и экономя каждое движение, знаменитый хирург относился абсолютно нетерпимо к потере даже доли секунды; в этих случаях замешкавшемуся помощнику доставалось замечание такой язвительной силы, что бедняга долго корил себя своей нерасторопностью и только поеживался, вспоминая пережитые давным-давно минуты. Однако с молодыми, едва начинающими хирургами Греков был удивительно ровен и терпелив, поэтому первое же резкое замечание во время хода операции расценивалось здесь как диплом на хирургическую зрелость.

Резкое и короткое замечание Слупский получил на первой же операции, проведенной в присутствии Ивана Ивановича.

С этим замечанием Николая Евгеньевича даже поздравили:

— Неслыханный случай, — было сказано ему. — На самой первой сразу «произведен».

У Грекова молодой доктор прошел великолепную школу «отношения к больному человеку». Ассистируя Ивану Ивановичу, Слупский всегда с радостью следил за тем, как Греков спокойно подходил к операционному столу, как ласково и весело заглядывал в глаза больному, как спрашивал имя, отчество и не жалел времени на то, чтобы полностью успокоить взволнованного близостью операции человека. У Грекова же Николай Евгеньевич научился еще одному драгоценному свойству: отдыхать в работе. Именно так говорил Иван Иванович Греков: «В работе надобно учиться отдыхать, в труде черпать силенки».

В одно из первых дежурств Слупского из Оредежи привезли женщину с огнестрельными ранениями живота. Доставлена она была только через тринадцать часов после того, как ревнивый муж четырежды выстрелил в нее из револьвера. Николай Евгеньевич сделал ей тяжелую операцию — резекцию тонкой кишки. Все закончилось благополучно. Наутро седовласый, славящийся своей необыкновенной осторожностью хирург профессор Александров, укоризненно покачав головой, сказал:

— Раненько вы, батенька, начали делать резекции.

Иван Иванович Греков с осторожнейшим хирургом «позволил себе не согласиться». Красный от смущения, Николай Евгеньевич выслушал несколько очень добрых слов знаменитого Грекова, сказанных «по-грековски» — в форме добродушной и грубоватой. Осторожнейший Александров поджал губы: он не мог не понять, что в похвале Слупскому содержался и упрек его прославленной александровской осторожности. Четырежды раненная Белинская, быстро поправившись, уехала в Оредеж. А вскорости Александров ушел от Грекова и открыл свою собственную, личную, частную клиничку — были еще годы нэпа, — чрезвычайно представительный, седовласый «импозантнейший» профессор не смог сработаться с Грековым и его «гвардией» — с такой молодежью, как Слупский.

Более двух лет Николай Евгеньевич проработал под руководством Грекова. Внимательно, требовательно, строго и настойчиво профессор Греков следил за ростом молодого хирурга, с интересом вслушивался в его рассуждения, в планы подготавливаемых Слупским операций, иногда подсказывая недостающую мысль, порой охлаждая слишком радостные надежды.

Однажды к Грекову привезли рабочего с бумажной фабрики из Красного Села. У этого рабочего в чайнике, как всегда на работе, была кипяченая вода для питья. В бумажной промышленности для растворения древесины пользуются каустической содой. В обеденный перерыв, когда Романов вышел из цеха, молодая работница налила в чайник каустической соды, для того чтобы сварить мыло. Романов, пообедав соленым супом, выпил полчайника каустической соды. Разумеется, образовались ожоги пищевода. На здравпункте пищевод тяжело травмировали зондом. Николай Евгеньевич сделал Романову временный искусственный ход в желудок через живот и рассказал Ивану Ивановичу свой план операции на пищеводе. Греков выслушал и кивнул:

— Что ж, Николай Евгеньевич! Делай!

Слупский утер пот: операция эта безусловно принадлежала к тем, которые именуются «профессорскими», что молодой врач и не преминул высказать Грекову.

Тот ответил с характерной усмешкой, так красившей его лицо:

— Профессора бывают разные. Врачи — тоже. — И ласковым движением своей большой, сильной руки «Иван Иваныч Греков — исцелитель человеков» потрепал Слупского по плечу:

— Завтра и прооперируешь.

В этот день кроме самого Грекова в операционной были еще четыре профессора. В ходе операции Иван Иванович не сделал ни одного замечания своему ученику, но зато Николай Евгеньевич слышал фразу, сказанную Грековым своим коллегам профессорам. Слова эти Слупский запомнил на всю жизнь. Это было как бы напутствие, путевка в трудную жизнь хирурга, данная знаменитым профессором своему совсем еще молодому выученику.

— Теперь его Колей не назовешь. Теперь он нам, извините-подвиньтесь, Николай Евгеньевич. Так-то, многоуважаемые коллеги.

Слупский, кончив операцию, разбужировал грудной отдел пищевода.

Уникальная операция кончилась благополучно.

В эту самую пору Слупскому удалось исследовать картину влияния механического раздражения на секрецию желудочного сока.

О последующем писать и стыдно и противно, однако же из песни слова не выкинешь.

Нашлись титулованные научными титулами люди, которые, использовав свои должности, как говорится, среди бела дня украли у Слупского его работу, тем более ценную, что Иван Петрович Павлов незадолго до своей смерти очень ею заинтересовался. Но заинтересовался по телефону, воришки слышали, Слупский слышал, доказательств не осталось, и Николая Евгеньевича обокрали.

Он попытался сопротивляться.

Ему предложили сложную комбинацию соавторства. То, о чем и по сей день с гневом и болью пишут газеты: «Ты молод, тебя не знают, мы твои благодетели, ты благодарить нас должен, а не браниться».

Слупский все же бранился.

Тучи над головой молодого врача сгущались. Кое-кто ему намекал дружески:

— Поосторожнее бы, Коля. Переедут.

— Но шумел бы! Им неприятно прослыть ворами. Они могучие!

— Бросил бы, право!

Предупредили:

— Александров теперь не одинок. Его ЭТИ поддерживают. Дело слишком далеко зашло. Брось, Коляша!

Наконец, и Иван Иванович вызвал Слупского к себе на предмет окончательного разговора. Раздраженно и горько он сказал ему следующее:

— Вот что, Коля, не совладать мне больше с этим напором. Лавочку Александрова, в связи с тем что нэпу пришла крышка, прикрыли. Но профессор есть профессор. Вот, написал… В общем ты, как тебе известно, поповский сын. А он, Александров, «сын бедных, но честных родителей», как это пишется в таких случаях. Я тебя «пригрел», а ему «создал невыносимые условия». Я ему, нашему зайчику, тебя, поповского сына, противопоставил, а он, кротчайший и добрейший, в такие был невозможные ситуации поставлен, что пошел на службу к частному хозяйчику. Дрянь все это и грязь, но боюсь, что трудно тебе будет. Ты хирург сложившийся, за тебя я спокоен, работы ты не боишься. Я договорился, поезжай за Новгород, на фарфоровую фабрику «Пролетарий». Дело живое, новое…

Слупский молчал.

Ужасно горько было перестать совершенствоваться, уйти от такого учителя, как Греков.

— Без ставки я бы мог тебя продержать, — поняв грустное молчание Слупского, сказал Греков. — То есть без денег. Я сам так много лет проработал, имение даже продал.

— Я могу продать брюки, — ответил Слупский, — но ведь всего одна пара. В чем ходить?

Греков невесело улыбнулся.

— Мы еще вместе поработаем, — твердо сказал он, — это все временное. Поезжай, тоже полезно — и больным и тебе. Нелегко будет, но Советская власть поможет, в случае чего ступай за помощью к ней. Без робости! За больных дерись, дерись смертно, на увечья, которые в этой драке получишь, внимания не обращай. А впрочем, этими увечьями и похвастаться можно. И главное, Николай Евгеньевич, помни: ты доктор. В смысле врач. По моему стариковскому разумению, лучшего титула на нашей земле нет. Ни пуха тебе, ни пера. И смотри же, не обижайся ни в коем случае. Дураки и завистники, ничтожества и чиновники помирают, а народ вечен. Ему и определился ты служить. А теперь, чтобы не уезжал ты с кислой миной, расскажу тебе одну историйку, которая со мной произошла, но расскажу с назидательной целью. Цель морали моей такова: не обижайся на больных, они больные, а ты здоровый. Им тяжело, а тебе легко. Ты помни всегда: шуткой очень можно помочь человеку и даже полностью завоевать доверие народа, а это врачу ох как важно…

И рассказал.

Оперировал Греков старуху. Нужно было извлечь камни из мочевого пузыря. Из-за преклонных лет и дурного сердца больной операция производилась под местной анестезией. Старуха вела себя мужественно, но, когда Греков начал орудовать иглой, разворчалась:

— Поторопился бы ты, батюшка! Думаешь, легко терпеть-то? Э-эх, плох портняжка, коль так долго возишься…

Греков, разумеется, иглой орудовал искусно, но ткани тела все время рвались, и он в том же ворчливом тоне, что и старуха, ответил:

— Портной-то, матушка, вроде бы не из последних, а вот суконце подгуляло, поизносилось здорово, так поизносилось, что на портного и грех валить…

Старуха, несмотря на боль, хихикнула, а назавтра вся округа знала эту историю о портном и суконце…

На прощание учитель и выученик поцеловались.

С тощим чемоданчиком, в плохоньком, «несолидном» пальтишке, в кепочке с пуговкой, дождливым утром Николай Евгеньевич Слупский сошел с поезда в древнем городе Новгороде. До фабрики «Пролетарий» предстояло добираться на лошади еще верст тридцать.

Было это в тот самый час, когда маститый профессор Александров, лучезарно улыбаясь, вновь «оформлялся» в Обуховской больнице. Пахло от него привезенными из Лондона дорогими мужскими духами «Запах кожи», и в небрежно повязанном галстуке матово светилась большая серая жемчужина.

Настроение у Александрова было хорошее, у Слупского — отличное. Свесив ноги с телеги, Николай Евгеньевич читал письмо, одно из тех, которые «согревали душу» в самые трудные времена его нелегкой жизни. Письмо было от Героя Социалистического Труда Михаила Петровича Уткина. Замечательный гравировщик по стеклу Уткин проработал к тому времени, когда Слупский прооперировал его на «Дружной Горке», шестьдесят пять лет. От роду ему было семьдесят шесть. Отец знаменитого гравировщика был крепостным графа Финкельштейна, проигравшего в карты целую деревню Ярославской губернии «на вывод». Семейство Уткиных и «вывели» на фарфоровый завод…

Тридцать лет Михаил Петрович был калекой. Не мог сидеть.

Слупский сделал ему операцию, по тем временам труднейшую и рискованнейшую. Теперь Уткин хвастался:

«Все тебя помнят, дорогой ты наш друг Евгеньевич, а я и подавно. Работаю и сижу обеими половинами, как сам граф Финкельштейн, и черт мне не брат! Ничего больше не болит, а уж как я мучился все тридцать годов, это врагу не пожелаю. Может, ты теперь и в профессора вышел, Евгеньевич, но нам это без надобности. Ты нам какой есть и гож и пригож, возвращайся, хлебом-солью встретим и во все колокола ударим. Пока что низко кланяюсь и посылаю тебе изделие моего рукомесла, с моей по мере искусства гравировкой, — рюмочку в память о нашей к тебе уважительной любви…»

Слупский читал, и на сердце у него было славно. О рюмочке он не думал. «Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий».

К рюмочке этой придется нам еще вернуться.

Чудо в Чудове

Бронницкая фабрика «Пролетарий» встретила Слупского до крайности неприветливо. Завхоз больницы, выгнанный недавно с работы из милиции «за пьянство и буянство» и никак не желающий примириться с тем, что он больше не начальник, сделал вновь прибывшему главному врачу следующее официальное заявление, сдабривая его для выразительности крепкими словами:

— Я, Соломонов Захар Алексеевич, нахожусь здесь на должности красного директора. Ты — спец и обязан целиком мне подчиняться. Если будешь себя соблюдать, произведу в технического директора. Еще: на инвентарь и оборудование средств нет и не будет. В смысле медикаментов — не надейся. Лечи беседами и лаской. Обхождением лечи. А которые особо настырные, пусть в Ленинград едут, мы не задерживаем. И тебе поспокойнее, и мне мороки меньше. Учти также: если против меня пойдешь, я тебя с больничной кашей съем и не подавлюсь. Отправляйся работай, у меня нынче день неприемный…

Впрочем, через несколько дней «красный директор» раздобрился и после очередной речи выдал своему «спецу» восемь рублей на приобретение имущества.

Выручил рабочий класс.

Ему, его величеству рабочему классу, молодой «вмешивающийся» доктор рассказал, каковы дела со здравоохранением. Старый слесарь Рузаев из железнодорожного депо внес предложение: отработать один день на приобретение инструментов и всего прочего, необходимого нашей медицине инвентаря.

Проголосовали единогласно. Всю ту памятную пятницу рабочий класс «Пролетария» работал на свою больницу. Это было противозаконно, но тем не менее Николаю Евгеньевичу выдали на руки три тысячи пятьсот рублей. С этими деньгами он поехал в Ленинград, где инвентарь и инструменты были куплены. В окрздраве на Слупского долго кричали и даже ногами топали, а некто Зайцев сказал:

— Какого тебе черта больше всех надо! Нет инструмента, нет инвентаря, нет медикаментов — отдыхай! Там пейзаж знаменитый. Рыбалка тоже. Только назначили — уже от тебя шум пошел.

Николай Евгеньевич ответил по возможности спокойно:

— Без шума с вами не проживешь. А отдыхать я начну после того, как исполнится мне восемьдесят лет. Будьте здоровы.

Через месяц после этого памятного разговора Слупский открыл хирургическое отделение. Первой операцией, которую он здесь сделал, было кесарево сечение. И мать — работница, одна из тех, которая отработала день на свою больницу, и ребенок остались живыми и здоровыми. Рузаев, встретив Слупского на улице, первым снял картуз и сказал солидно:

— Уже на одном этом кесаревом тот наш рабочий день не пропал. Ты дальше старайся, поддержим. Ежели что, иди к нам. А я, кстати, днями к тебе наведаюсь: точит меня что-то в брюхе, надо научно разобраться.

Слупский разобрался. Рузаева пришлось прооперировать. Операция была трудная, тяжелая, опасная. О возможности печальных последствий Николай Евгеньевич старого слесаря предупредил и выслушал своеобразный ответ:

— Мы, большевики, товарищ доктор, — люди рискованные. Есть у нас такая некая дата — седьмое ноября. Между прочим, рисковали. Так что давай делай.

Слупский удалил Рузаеву и желудок и поперечно-ободочную кишку. Старик поправлялся медленно, но поправлялся. Не умея ничего не делать, он взвалил на слабые свои плечи функции первого помощника молодого доктора по борьбе с кривдой, с пьяным и невежественным завхозом. Именно в эту пору Захар Алексеевич Соломонов, именовавший себя «красным директором», обвинил «спеца» Слупского ни более, ни менее как во вредительстве на том основании, что Николай Евгеньевич изготовил для операционной «из стекла, легко бьющиеся и подверженные трещинам вплоть до осколков, шкафы, в то время как для себя заказал шкаф из досок».

Николай Евгеньевич даже ответить ничего не нашелся на такое идиотское обвинение.

Выплыла на свет и «уткинская рюмочка», названная «красным директором» «богатым предметом». И вышло так, что доктору Слупскому «поплачивали» его больные «рюмочками, а может, и чем другим».

Все это было и нелепо, и отвратительно, но нервы изматывало предельно. Выручил опять старик Рузаев. В результате его энергичного вмешательства все обвинения были сняты, сняли заодно и «красного директора», который, кстати, не более чем через полгода, кряхтя и охая, взгромоздился на операционный стол Слупского и перед наркозом жалостно попросил:

— Ты, того, доктор, голубчик милый мой, зла на меня не держи. А то ошибешься маненько — и нет более заслуженного человека Соломонова.

Николай Евгеньевич не ошибся. Соломонов и по сей день здравствует. И анонимки про Слупского именно он пишет, а автору этих строк написал даже нечто угрожающее, что-де он, Соломонов, этим «писакам» ижицу пропишет, вечно будут помнить. И про «богатый предмет — рюмку» Соломонов мне письменно, каллиграфическим почерком доносчика сообщил. Прочитав сочинение Соломонова, Николай Евгеньевич усмехнулся и сказал невесело:

— Вот так с тридцать второго года про меня пишет. Наверное, много томов исписал. И еще был такой Агишев, тот тоже все меня во вредительстве обвинял. Но это уже с Чудова пошло.

Греков незадолго до смерти все-таки истребовал Слупского обратно в Обуховскую больницу, а из Обуховской забрал Николая Евгеньевича в ВИЭМ. База ВИЭМ была в Обуховской больнице. Иван Иванович сказал:

— Ну вот, Коля, поработал практически, теперь берись за науку.

Николай Евгеньевич взялся с горячностью, свойственной молодости. Работа пошла. Но Иван Иванович Греков умер, Александров опять пошел в наступление, вновь всплыли слова «поповский сын», вновь пошли шепотом предложения: «Давайте объединим наши усилия, поставим имена рядом». Слупскому было и горько и тошно.

Вновь сложил он свой чемоданчик и уехал в Чудово, к своему привычному рабочему классу, подальше от Александровых с их жемчужинами, подальше от склок и липовых научных работ.

Здесь и появился Агишев — старый врач, большой насмешник и составитель длинных писем в руководящие инстанции. Он сразу же предупредил Слупского:

— Я вам в ваших рискованных операциях не помощник. Вполне можем больных в Ленинград направлять, а не затрудняться разными проблемами и не навлекать на себя неприятности. Жить надо, батенька, тихонечко, а вы все норовите сами…

Слупский действительно все делал сам: и прооперирует, и выходит больного, даже сифонную клизму сам не погнушается поставить, утверждая, что оперировать и «обезьяна выучится», а вот «выходить — куда труднее».

Агишев к прооперированным никогда не подходил и не стеснялся говорить, что это дело не его.

— Слупского докука! Он режет, он рискует, с него и спрос. Кто оперировал, того и к прокурору вызовут. Его же дело петушиное: прокукарекал, а там хоть не рассветай! Я же тут, уважаемые граждане, ни при чем.

И с Агишевым помог справиться Рузаев, переехавший, к счастью Слупского, в Чудово. Здесь они вместе — доктор и старый рабочий — взялись за крутую и нелегкую борьбу с брюшным тифом, который испокон веков тут не переводился. Больница сливала свою грязную воду в реку Кереть, а город пил из реки. Агишев сердился:

— Вам-то что? Вам зачем занадобилось? Жили и живем, вы, кстати, хирург, для чего суетесь?

В эту пору старый Рузаев тайком от Николая Евгеньевича пошел в чудовскую партийную организацию, рассказал все как есть и попросил поставить доклад доктора на бюро. После доклада секретарь райкома сказал Слупскому:

— Гоните вы всю эту сволочь. Пусть не мешают. А больницу нужно разворачивать. Вы человек молодой, энергичный. Операции операциями, лечение лечением, за это все вам спасибо, но только, знаете ли, больница без водопровода ни нас, ни вас устроить не может. Подсобное хозяйство вам нужно. Прикиньте, подработайте смету. И, главное, дорогой товарищ, не бойтесь портить отношения. Вот Рузаев утверждает, что новый завхоз ваш опять ворюга. Гоните в толчки и, знаете ли, заходите, мы ведь и здоровее Рузаева, и моложе.

Рузаев сидел, откинувшись в кресле, поглаживая седые усы, посмеивался.

Николай Евгеньевич сменил двенадцать завхозов, тринадцатый был Демьян Васильевич Кузов, сапожник по профессии. Удивительный этот человек сразу понял молодого доктора и сказал ему спокойно и основательно:

— Это правильно. Ежели захотеть, вполне возможно горы своротить.

Забегая вперед, нельзя не упомянуть, что Демьян Васильевич Кузов в сорок первом году ушел воевать рядовым, одним из первых ворвался в Берлин и вернулся с фронта полковником, Героем Советского Союза.

«Горы воротить» начали с того, что, получив (почему-то через систему «Ленодежды») три тысячи метров водопроводных труб, снабдили наконец водой Чудовскую больницу. Кто-то где-то получил выговор, кого-то куда-то вызвали для объяснений, но Кузов, хитро прищурившись, с видом волшебника открывал кран и говорил Николаю Евгеньевичу:

— А водичка-то идет. Идет, Николай Евгеньевич. Безотказно. И чистая. Хлопнем по стаканчику.

«Хлопали» и расходились, очень довольные друг другом.

С канализацией дело обернулось посложнее.

Не было цемента.

Помог, если так можно выразиться, случай: на цементном заводе на рабочего с семиметровой высоты упала шестидесятипудовая балка. Поначалу Николай Евгеньевич думал, что пострадавшему придется ампутировать ноги. Но все обошлось: Слупский сделал вытяжение, перелил кровь. Директор цементного завода, мнящий себя знатоком медицины, удивился, почему не наложен гипс. И тут Николая Евгеньевича осенило.

— Гипс! — воскликнул он, хитро поглядывая на директора. — А где его взять, этот гипс? Был бы хоть цемент, я бы его сменял на гипс.

— Да господи же, — ответил директор, — цемент подкинем. Сколько нужно?

— Да тонны три, меньше не обойдемся, — «с запросом» ответил Николай Евгеньевич.

Директор вздохнул с облегчением.

— Дам пять, только чтобы ты мне его на ноги поставил. Куда везти?

— А прямо на трубный завод, — сказал Николай Евгеньевич.

Директор посмотрел на доктора подозрительно, но цемент тем не менее на трубный завод был завезен. Пострадавший ушел из больницы, как выразился Николай Евгеньевич, «своим ходом». Через месяц начали прокладывать канализацию.

Вокруг больницы, когда Слупский приехал, не было никакого, даже самого слабенького, забора. Здесь опять выручило то, что иначе, чем «вдохновенное осенение», названо быть не может. В один тихий весенний вечер, когда расцвела уже черемуха, Николай Евгеньевич Слупский, одевшись поторжественнее, отправился к председателю местной церковной двадцатки и предложил ему «уступить» больнице великолепную чугунную ограду церковного парка. Председатель от такой наглости даже глаза выпучил. Но Николай Евгеньевич, будучи сыном священника и человеком, осведомленным в церковных писаниях, оперируя цитатами из отцов церкви, со всей железной неопровержимостью доказал председателю, что даже «по христианству» ограда куда более нужна больнице, нежели православной церкви. В этот вечер диспут не закончился. Еще дважды рассыпал Слупский перлы своего красноречия перед священниками Чудова и Чудовского района. Диспут доходил до весьма высоких нот. В конце концов Николай Евгеньевич дал попам понять, что все мы смертны и что может и им понадобиться, скажем, ликвидировать аппендикс или там ущемленную грыжу. Все мы, как говорится, под богом ходим. Стоит ли портить отношения с больницей, в которой уже есть и водопровод, и канализация, а не хватает только лишь одной ограды?

Попы сдались.

Когда ограду перевозили, ее попробовало отбить Управление железной дороги. Демьян Васильевич Кузов, старик Рузаев и главврач Слупский «свою» ограду железной дороге не отдали. Теперь навещающие больных не могли «из жалости» приносить огурчика солененького, квашеной капустки, грибков, а то и самогонки. За оградой разместилось и подсобное хозяйство больницы: пятнадцать коров, семь лошадей, свинарник. Больные в Чудовской больнице получали молока, сколько хотели. Для выздоравливающих забивались хорошего откорма свиньи. Появились новое белье, посуда, няням и сестрам был дан приказ — ни одной (по сезону, разумеется) без цветов на работу не приходить. В эту же пору Слупский исследовал воду из артезианской скважины возле больницы: вода оказалась минеральной, радиоактивной, эта вода была проведена в больницу для лечения. Потихоньку писали донос за доносом уличенные и выгнанные в свое время «двенадцать апостолов» — двенадцать воров-завхозов, и даже цветочки в доносах фигурировали как «достигнутые путем вымогательства и устрашения лиц подчиненных категорий».

Но Слупский и Кузов посмеивались. Партийные организации, общественность, рабочий класс — все им помогали. Один Рузаев, загоревший и окрепший после радикального удаления раковой опухоли, был куда сильнее любых доносчиков. Кстати сказать, этого Рузаева Николай Евгеньевич демонстрировал через двадцать лет после операции.

С каждой неделей, с каждым месяцем, делая в среднем по пять-шесть операций в день, рос Слупский как хирург. Еще в Обуховской больнице он смутно, но все же понимал, что узкая специализация в медицине ему лично только мешала, стесняла его, лишала, красиво выражаясь, подлинного размаха. Обычно одна клиника «сидит» на легких, другая — на костях, третья — на печени, и уже эти обстоятельства не дают молодому врачу возможности широко и полно думать, самостоятельно решать те или другие проблемы, находить выход из любого сложнейшего положения, как приходится находить выход «деревенским докторам».

Здесь Слупский знал: от тяжелого случая не убежишь, консультантов не позовешь.

В эту пору Чудовская больница стала, ко всему прочему, еще и «ковать кадры». Дело заключалось в том, что врачебное пополнение, которое прибывало к Слупскому, обучалось в то время, когда недоброй памяти методические умники пришли к удивительнейшему выводу, смысл которого заключался в том, что всякие лекции студентам не только не нужны, но даже противопоказаны. Изобретен был «бригадный» метод, профессорам опрашивать студентов строго-настрого запретили, ибо всякие «опросы подавляют не только личность, но и коллектив», беседы же ассистентов было велено впредь именовать «микролекциями». Рассказывали, что знаменитый Николай Нилович Бурденко в ту пору именовал ассистентов «микропрофессорами». Буйные методисты готовили даже проект радикального уничтожения аудиторий и перестройки их в некие загадочные «учебкомнаты». Разумеется, время это было необыкновенно легким для лодырей и мучительно трудным для тех, кто хотел учиться по-настоящему.

Вот эта молодежь, прибывая в Чудово, и слушала лекции «просто врача» — Слупского. Здесь же было выпущено более четырехсот медицинских сестер: Николай Евгеньевич и его молодые помощники учились сами и учили других.

Больница в 1935 году состояла из одиннадцати зданий.

Ночами Николай Евгеньевич проектировал план строительства кооперированным способом бассейна и пляжа для рабочих фарфорового, стекольного и цементного заводов. Пять гектаров полученной больницей земли были засажены садом. Тут же, в этом будущем саду, мечтал доктор Слупский построить бассейн с минеральной водой для тех рабочих, которые не могут ездить на юг. Здесь же предполагал он организовать кварцевое облучение.

Однажды, когда садили в будущем саду саженцы, увидел Слупский лежащее на старом одеяле жалкое и глубоко несчастное существо. Сюда, на солнышко, принесли погреться круглую сироту Валю Черникову. У девочки действовала только одна левая рука, обе ноги и правая рука были совершенно неподвижны. Николай Евгеньевич уложил Валю в больницу и на первой операции срастил плечевую кость с лопаткой. Девочка получила возможность двигать правой рукой. Затем Слупский сделал четыре операции на правой ноге, две на левой, и девочка пошла. В ту зиму директор цементного завода пригласил Валю к себе домой на елку. Слупскому директор тогда же сказал:

— Если еще цемент понадобится, не стесняйся, и вообще не стесняйся. Ты тогда меня с гипсом, конечно, обдурил, но я на тебя не в претензии. С нашим братом директором, разумеется, бывает туго. Завтра, если разрешишь, еще одну сироту к тебе доставлю, насколько я в медицине понимаю — а я кое-что в ней понимаю, — случай потяжелее Валиного.

Галю Шустикову принесли на носилках. У нее была болезнь Литтлея, при которой в результате поражения спинного мозга развивается паралич ног.

После целого ряда операций Галя хоть и на костылях, но пошла. В день выписки в приемном покое Галю встретили две ласковые, тихие, приветливые монахини. По занятости своей Николай Евгеньевич не обратил на эту странность никакого внимания. Так началась история со знаменитым впоследствии «чудовском чудом». Мать Анастасия в ближайшее же время объявила по всему Чудову и окрестностям о том, что Галя Шустикова исцелена «глубокой верой, праведной жизнью, очищением страданием, а также некой чудотворной иконой, складнем старого письма, который у нее имеется». Галю возили на подводе по ближним к Чудову деревенькам, мучили непрерывными истерическими церковными службами и довели до такого состояния, что в конце концов она вновь очутилась в больнице, доставленная туда каретой «скорой помощи».

В этот вечер у Николая Евгеньевича произошел крутой разговор с местным начальством. «Сведущий в медицине» директор цементного завода, слушая гневные рулады Слупского, конфузливо покашливал в кулак.

— Вы, конечно, человек добренький, — сказал тогда Николай Евгеньевич директору. — Привезли Галю и свалили ее ко мне. А подумать, каково сироте из больницы уходить, это вам недосуг. Отдали хитрым монашенкам. Отдали победу советского здравоохранения, победу разума над болезнью, победу науки над несчастьем — кому? Черным этим воронам. Теперь церковники на год кашей с маслом обеспечены: как-никак, а было у них чудо, добились своего, даже распивочно и на вынос это чудо демонстрировали. Они, церковники, народ хитрый, я их знаю, хорошо знаю, меня не проведешь, с юношеских нежных лет, как говорится, насмотрелся…

Местное начальство переглядывалось.

Этот гневный, шагающий по комнате рослый человек, с седеющими уже висками, с лицом русского мужика, с проницательным, умным и открытым взглядом живых светлых глаз, ничем теперь не напоминал того молодого доктора, который, казалось, так недавно, робея, первый раз вошел в кабинет секретаря райкома.

— Вишь ты какой, — сказал секретарь, — вырос, ругатель, на нашу голову. Или, может, мы сами тебя такого вырастили? Как-то быстро большой вырос!

А только что подвергшийся разносу директор цементного завода спросил:

— Послушай, Николай Евгеньевич, почему ты, собственно, не член партии? Я бы тебе рекомендацию дал охотно…

Вспоминая нынче «чудовское чудо», Николай Евгеньевич задумчиво говорил:

— Замечательные люди со мной работали. Знаменский, доктор, погиб геройски на войне; Зейблиц — рентгенолог опытнейший и умница; Ольга Ивановна Кедрова — золотой работник. Да все, все молодцы. Ведь и Агишев мог бы, если бы хотел и верил. А он ни во что никогда не верил. Только ждал, как мы, например, с подсобным хозяйством завалимся. А мы и не завалились…

На войне как на войне

Вот как медицинская сестра Раиса Егоровна Кудрявцева написала мне о первом появлении Слупского в эвакогоспитале 15–38: «…и тут у одного раненого появилось сильное кровотечение. У нас не было достаточно опытного хирурга, чтобы сделать операцию — перевязку левой внутренней подвздошной артерии. Послали за одним профессором, потом за другим, их не нашли. Тогда операцию решил делать сам начальник госпиталя. Я ему подавала инструменты. Но, несмотря на все попытки, не удавалось перевязать артерию и остановить кровотечение. Состояние больного катастрофически ухудшалось. В это время заместитель начальника госпиталя по медчасти доктор Зельманов увидел в окно грузовик, на котором прибыл вновь назначенный главный хирург H. E. Слупский. Зельманов забрал у Николая Евгеньевича вещмешок и шинель и провел нового доктора в перевязочную, где он помыл руки, натянул халат и перчатки и, подойдя к операционному столу, в течение трех минут сделал все что надо: перевязал артерию и сохранил солдатскую жизнь. В эти три минуты мы все поняли: приехал настоящий хирург!»

В далекой, мирной жизни остались и кварцевое облучение, и пляж для рабочих трех заводов, и молодой сад. Там теперь хозяйничали гитлеровцы. Тут, над Псковом, с утра до ночи палило солнце, «фокке-вульфы» и «юнкерсы» непрестанно бомбили город, древний красавец Псков горел. В духоте и зное, в черном стелющемся дыму, в едком запахе тринитротолуола, многими сутками без сна работали хирурги в те трагические дни. Бывали случаи, когда в течение трех суток урвать на сон удавалось не более двух часов. Ложиться Слупский себе не позволял, спал сидя здесь же, в операционной или в перевязочной, или в закуточке под лестницей. Там имелось старое зубоврачебное кресло, «удивительно, представляете ли себе, удобная штука, до войны никак я эти кресла не ценил…» Здесь же будила Слупского сестра, взяв его за руку, как маленького, вела в операционную:

— Да проснитесь же, доктор, вы уже хорошо поспали, у меня все подготовлено, можно начинать.

Тут в огромной мере ежедневно, ежечасно помогала Слупскому чудовская выучка: для «деревенского доктора» в военно-полевой хирургии почти не было неожиданностей. «Деревенский доктор» знал человеческий организм в его удивительной совокупности, он не робел и не пугался того, чего — к сожалению, случалось — и робели и пугались успевшие стать узкими специалистами врачи. Уже тогда Николай Евгеньевич начал настаивать на методе иссечения гранулирующих ран. Этот метод ускоряет заживление с полутора и двух месяцев до десяти дней. В своем закутке при свете свечи, пристроившись в зубоврачебном кресле, Слупский писал об этом методе, как о чрезвычайно важном, в санитарное управление. В это же время Николай Евгеньевич настойчиво и кропотливо работал над проблемой сохранности конечностей.

Лейтенанта Иоселевича ранили в руку. Рука повисла только на пучке сосудов и кожи. В приемном покое Иосилевичу бодро предложили сделать ампутацию. Лейтенант согласился.

— Так дело не пойдет, — сказал Слупский.

Он удалил загрязненные края раны, оставил кость и сохранил руку. Иоселевич выздоровел и сказал Николаю Евгеньевичу:

— Знаете, товарищ военврач, никогда я раньше не думал, что рука — такая нужная в хозяйстве вещь. Молодец вы, честное слово!

«Молодец» в течение всей войны никому ни разу ни одной руки не ампутировал, за исключением случаев отморожения и омертвения, делал только некротомию, то есть удаление мертвых участков.

Позже Николай Евгеньевич стал энергично спасать и нижние конечности за счет резекции костей. В эту же пору Слупский предложил у тяжелых шоковых раненых переливать кровь в шейные вены, так как у этой категории раненых вены «спадаются» и попасть иглой в вену руки практически невозможно. Буквально сотни жизней были спасены Слупским при помощи трупной крови. Манипуляциям этим Николай Евгеньевич обучил многих своих сестер, которые впоследствии получили немало благодарностей от тех ВРАЧЕЙ, которым они передавали то, чему научились от своего «деревенского доктора».

Из Пскова Слупского перевели в Бабаево, в госпиталь, размещенный в школе возле вокзала. Станция Бабаево связывала блокированный, голодный Ленинград «линией жизни» со страной. Бабаевский вокзал фашисты бомбили нещадно, пытаясь во что бы то ни стало перерезать «линию жизни». Псков вспоминался здесь, как курорт.

Однажды в солнечное морозное утро на операционный стол Слупскому положили солдата Воробьева. У солдата было темное лицо, Слупский понял, что это сердечная тампонада, и приступил к операции на сердце. Он убрал сгустки крови, и вот в это самое мгновение возле госпиталя разорвалась бомба. Крупный осколок вонзился в голень хирурга. Понимая, что ранен, Слупский велел наложить себе жгут. Обе ноги его были залиты кровью. Растерявшаяся сестра наложила жгут на здоровую ногу. Сердце Воробьева билось в руках хирурга. Сжав зубы до того, что заломило челюсти, Николай Евгеньевич закончил операцию, зашил рану и, чувствуя, что теряет сознание, сел на пол в перекошенной взрывом операционной. Кряхтя и ругаясь, он сам удалил засевший в голени осколок, выпил поильник воды, велел перенести себя на табуретку и занялся новым транспортом раненых. Фашистский летчик на бреющем полете обстрелял грузовик с эвакуированными из Ленинграда женщинами и детьми. Перед раненым доктором ставили носилки. Он смотрел и говорил, что надо делать. Одного из ребят в этот день, сидя на табуретке, он все-таки прооперировал сам. Где он сейчас, этот Петя Голощекин, родившийся в Костроме в 1933 году и спасенный на станции Бабаево Николаем Евгеньевичем Слупским?

Откликнитесь, Петя Голощекин!

В Вологде доктор Слупский сделал интересный доклад о лечении гранулирующих ран. Председательствующий на заседании профессор усталым голосом сказал, что этот способ давным-давно предложен французом, мосье Ламетром. Николай Евгеньевич выразил удивление по поводу того, что ни в одном нашем учебнике об этом методе не сказано ни слова. Председательствующий профессор раздражился: не понравился ему хромой, мужиковатый и напористый «деревенский доктор», смеющий «свое суждение иметь». И тон Слупского ему не понравился. Так приобрел Николай Евгеньевич еще одного недоброжелателя. В этом смысле, как он сам говорит, у него «все обстоит благополучно».

В Вологде Слупский обратил внимание на то, что у раненых под гипсовой повязкой часто возникают кровотечения. Внимательные наблюдения показали, что сосуды, разъедаемые инфекцией, под гипсовыми повязками давали вторичное кровотечение, в результате которого человек нередко погибал. Слупский предложил тесьму, которая накладывалась на тело под гипсовую повязку. Концы тесьмы выводились наружу, и к ним привязывалась палочка — закруточка. При помощи этой палочки либо сам раненый, либо его сосед, как следует проинструктированный, могли еще до прихода сестры или врача остановить кровотечение. Палочку эту прозвали «палочкой-выручалочкой», и многим людям она спасла жизнь.

Война продолжается

Как мы уже вспоминали, во время войны Николай Евгеньевич непрерывно сражался за то, чтобы ампутацию рук делали только в самых исключительных случаях. Понятия «воевать» и «сражаться» мы часто употребляем в облегченном смысле, а здесь, в данном случае, герой нашей невыдуманной повести сражался в подлинном смысле этого слова, ибо инструкции и, что гораздо существеннее, авторитеты, эти инструкции подписывающие, — противник сильный, серьезный, предостойнейший и очень, очень грозный…

На Слупского взъелись.

Инструкции подтверждались особыми приказами и приказиками.

В приказиках грозили выговорами.

Недавно один из тех «грозных», кто тогда пугал Слупского выговорами, а нынче ловит пескарей, сказал мне досадливо:

— Неукротимый БЫЛ доктор. Даже от меня, вспоминаю, откусался. Вежливый, а все цифры показывает, все статистикой режет…

— Почему вы сказали БЫЛ? — осведомился я.

— Да ведь, наверное, давно в пенсионерах?

— И не собирается, — сказал я. — Он не из тех.

Бывший «грозный» сердито насупился. Ответ мой показался ему двусмысленным.

— Ничего, — посулил он, — без его желания наладят в пенсионеры.

— Времена не те, — сказал я. — Работников не «налаживают».

Ответить «грозному» правду я не смог. Слупского как раз тогда в очередной раз именно и «налаживали» маленькие здравотдельческие начальнички, но он не сдавался. Времена не те, конечно, но товарищи того «стиля» еще существуют и дело делать мешают.

Когда напечатала «Литературная газета» первый мой очерк о Слупском, был я приглашен сердитым начальничком в городе Сестрорецке. Сердитый товарищ БУКВАЛЬНО так у меня осведомился:

— На каком основании вы напечатали вашу заметку про Слупского, не согласовав со мною? Какое вы имеете право райздрав критиковать? Вы кто такой?

Товарищ этот и сейчас ходит в начальниках над врачами и сейчас не отучился покрикивать.

Впрочем, вернемся к войне за сохранение верхних конечностей.

Эту маленькую войну, несмотря на угрожающие приказики в стиле «вы кто такой, чтобы свое мнение иметь», Слупский выиграл. Слишком разительны были цифры. Если в РЭПе было тринадцать процентов ампутаций, то Николай Евгеньевич свел их до двух десятых процента. И ему в этом помогли. Великолепные хирурги Джанелидзе и Куприянов поддержали Слупского. Николай Евгеньевич, назначенный главным хирургом госпиталей Вологодской области, поддержанный двумя подлинными учеными, запретил кому-либо ампутировать руки до его вызова, приезжал, сам делал операцию и ходом ее и рассуждениями доказывал, что руку можно сохранить.

Такую же борьбу повел Слупский и за сохранение нижних конечностей. Если в инструкции было указано, что при резекции бедренной кости свыше семи сантиметров необходимо ампутировать ногу, дабы не было болтающихся суставов, военврач Слупский резецировал значительно больше, но сшивал кости и таким образом сразу восстанавливал целость кости. Он допускал резекцию до десяти — двенадцати и, в двух случаях, до девятнадцати сантиметров. Никто из оперируемых не умер, но благодаря нарушению Слупским инструкции ему удалось сохранить ноги десяткам и сотням людей.

Одним из существенных вопросов во время войны была проблема лечения мягких тканей, потому что с разных фронтов присылали множество раненых именно с такими ранениями. И в этой области «деревенский доктор» Слупский добился очень многого. Назначение Слупского главным хирургом Седьмой армии Юстин Юлианович Джанелидзе «притормозил». Он настоял на том, чтобы Слупский, оставшись в Вологде, со всей присущей ему энергией занялся лечением мягких тканей и сохранением верхних и нижних конечностей.

Холодным весенним вологодским вечером никому не известный «деревенский доктор» Слупский и знаменитый профессор Джанелидзе пошли прогуляться. Юстин Юлианович сказал Слупскому.

— Вот что, батенька. Оно, конечно, все правильно: работаете вы много, успешно и… работаете, в общем, так, как надлежит это делать человеку, если он человек. Но вы уже не мальчик. Юность, как говорится, давно миновала. Да и за зрелостью дело не станет. Для диссертации у вас тем сколько угодно. И наблюдения у вас богатейшие, и материал собран немалый. Пора, батенька, подумайте.

Слупский ответил невесело:

— Некогда, Юстин Юлианович.

И тут погожим этим весенним вечером «деревенский доктор» высказал вдруг профессору Джанелидзе одну из затаеннейших своих мыслей:

— Вы только представьте себе: сижу я и пишу диссертацию. А в это время привезли мальчика, ну, лет двенадцати. Привезли и по неопытной скоропалительности взяли да и погубили. А он, знаете ли, возьми и окажись впоследствии Ломоносовым. Как же мне тогда доживать?

— Вздор! Мистика! Чепуха! — рассердился Джанелидзе.

— Да ведь, с другой стороны, товарищ генерал, я ведь все, что считаю нужным, — все свои наблюдения и, так сказать, открытия — публикую. Но коротко у меня получается. Страничка, полстранички. Иначе как-то совестно: война, людям некогда, а нашему брату хирургу дело нужно, конкретное и ясное. Вот позвольте привести пример: ведь делают же из соломы шляпы, портсигары, туфли-шлепанцы, а также строят из глины и соломы мазанки, то есть целые здания, так вот не взять ли мне солому и гипс?

Джанелидзе остановился:

— Ах вы моя умница! — воскликнул он. — Милый вы человек! Ну и дальше?

— А дальше вот как все пошло. Сделал я пяльцы, принесли мне куль соломы, нашел я себе в помощь солдатушек, бравых ребятушек-умельцев, протянули мы в пяльцы ниточки и соорудили метровый лангет шириной в двенадцать сантиметров. Этот соломенный лангет опустили мы в горячую воду, а затем все просто: лангет мягкий, фаршируем мы его гипсовой кашей. Таким образом, вместо двенадцати слоев марли у меня идет только два и если, скажем, для повязки на бедро нужно восемь метров, мне полутора хватало.

— Так это же грандиозно! — сказал Джанелидзе.

— Я знаю, что это недурно, — сказал Слупский, — но тут один профессорчик приехал, так вы знаете, как он выразился? Он выразился в том смысле, что я Гитлера поддерживаю своими клеветническими утверждениями по поводу того, что у нас нет марли. Он мне под страхом штрафной роты воспретил этим заниматься и даже не постыдился на меня ногами топать. Так что мы это, разумеется, делаем, но только тайно, в кабинете комиссара. И солому туда таскаем по ночам.

Джанелидзе сказал раздельно и внятно:

— С огромным удовольствием, дорогой друг Николай Евгеньевич, я этому вашему профессорчику откручу голову напрочь, хоть и не являюсь поклонником смертной казни. Немедленно напишите про эти ваши лангетки в «Вестник хирургии»!

Слупский про эти свои лангетки в «Вестник хирургии» написал. Однако профессорчик оказался живучим: необходимейшую для войны заметочку напечатали лишь в 1944 году. Держали в редакционном портфеле по принципу: «А кто вы такой, чтобы иметь свои взгляды на вещи? Профессор? Доктор медицинских наук? Академик? Ах, только врач, просто врач, некто Слупский!»

Грустно это в высшей степени, особливо если учесть, что огромная доля великого опыта нашей медицины в Отечественную войну принадлежит ИМЕННО этим «просто врачам», научные подвиги которых, совершаемые нередко вовсе не в лабораторных условиях, а буквально под огнем противника, так искусно, случалось, «обобщались», что имена подлинных первооткрывателей исчезли в небытии.

Разговор же о диссертации так, в сущности, ничем и не кончился. В эту пору Николаю Евгеньевичу приходилось делать до сорока операций в день. Он не только сам оперировал, но и учил, КАК надо оперировать. Для диссертации же необходимо было сдавать еще и обязательные предметы — скажем, философию. Слупскому же, говоря по совести, было не до философии. По самым скромным подсчетам, «деревенский доктор» Слупский прооперировал за годы войны более восьми тысяч человек, зашивал сердца, оперировал на легких. И всего этого ему было мало. Он искал, изобретал непрестанно, изо дня в день, по принципу, который сам метко и точно сформулировал:

— Из наличия, понимаете ли, дорогие товарищи? Веревочка, солома, старое бельишко, проволочка — солдату все пригодится. От вышестоящего начальства требовать — дело нехитрое, а ты нут-ко сам умишком раскинь.

Изобретал, придумывал и показывал всем, свойство истинно талантливого человека — скорее отдать другим все, что придумал сам. Не для себя же, черт возьми, придумано — для раненых! Поэтому нужно, чтобы все узнали, чтобы немедленно практически ознакомились. Вот и остался список практических предложений, однако короткие практические предложения эти куда дороже иных ученейших сочинений, пылящихся и по сей день на полках за соответствующими номерами…

Во всяком случае, сотни людей выжили после тяжелых ранений благодаря именно этим практическим предложениям практического врача, и, может быть, это обстоятельство не такое уж маловажное, когда речь идет о профессии хирурга. Кстати, в данном случае речь идет не только о H. E. Слупском. Думается нам, что таких врачей, как Николай Евгеньевич, на нашей Родине очень много и таких практических предложений, как у Слупского, не одна тысяча.

Где все эти предложения? Кто ими занимается?

— Когда-нибудь обобщат! — со своим характерным коротким вздохом ответил на мой вопрос Николай Евгеньевич. — Только будет это поздновато, медицина на совсем новые рубежи скакнет. Например, достигнет человечество практического бессмертия, зачем тогда мои лангетки да веревочки? А тогда нужны были, ох нужны! В нашем деле «своевременно или несколько позже» — формула малоутешительная и даже вовсе неподходящая…

«Мягко сказано!» — подумал я.

Собрались на собрание Фрицы и Гансы…

В застиранной порыжевшей гимнастерке, в сбитых кирзовых сапогах (хромовые Николай Евгеньевич, по его словам, за всю войну «только издали видел»), тяжело припадая на раненую ногу, вернулся Слупский в октябре сорок пятого в Чудово.

Невеселое это было возвращение.

Ничего здесь не осталось от той больницы, которую с такими трудами возводил он много лет назад. Невесело оглядывая пепелище, посидел Слупский на фундаменте, ножом вскрыл банку консервов, поел их с солдатским хлебом, запил водой из фляжки и поехал в Ленинград за назначением.

В вагоне настроение Николая Евгеньевича быстро исправилось. К нему подошел молодой человек, назвал свою фамилию, осведомился, не с военврачом ли Слупским разговаривает. Николай Евгеньевич кивнул.

— Я тоже врач, — сказал молодой человек. — Был довольно серьезно ранен. Вы мне вашим гипсом с соломой спасли ногу. До самой Читы доехал, и, как видите, сейчас хоть танцуй.

Здесь же, в вагоне, военврач Слупский осмотрел ногу военврача Кузовлева, потом, посмеиваясь, вспомнил, как нелегко доставалась вышеупомянутая солома. Вьюжными зимними ночами ездил тогда Николай Евгеньевич с солдатами по колхозам. Бабам-председательницам разъяснял научно, для чего нужна солома. Вздыхали председательницы, но никто в соломе не отказывал, тем более что Слупский на ходу кое-кого из больных посмотрел и полечил, и даже гнойник вскрыл деду-пасечнику. И трудные роды в одну из таких ночей тоже потребовали вмешательства Николая Евгеньевича…

В Ленинграде Слупского назначили главврачом Сестрорецкой городской больницы.

В здание больницы было шесть прямых попаданий. Из имущества главный врач принял двадцать искореженных коек, три пинцета и четыре шприца.

Так начал Николай Евгеньевич «мирную» жизнь.

И неполадки на «Дружной Горке», и чудовские трудности, и даже дни войны теперь, в Сестрорецке, показались Николаю Евгеньевичу не такими уж тяжелыми по сравнению с тем, какая работа предстояла здесь: городу требовалась больница немедленно, сейчас же, буквально завтра, а рабочей силы для восстановления здания никто не давал, квалифицированных мастеров не было ни единого, в строительных материалах Слупскому отказывали, и дело восстановления больницы или совсем не двигалось, или двигалось черепашьими темпами.

Неподалеку от разбитой больницы был расположен лагерь военнопленных немцев. Однажды Слупского пригласили туда. Умирал юноша, студент Боннского университета, филолог, с внутренней грыжей, ущемленной в диафрагме, а профессор, полковник — немец, владелец хирургической клиники в Берлине, — лечил солдата от плеврита. Николай Евгеньевич сразу же заметил, что студента рвет, а живота нет совершенно. Следовательно, все перекачивается наверх. Обнаружил Слупский и маленький рубец сзади. Было ранение, диафрагму не заметили, кожу зашили. У студента в грудной полости был расположен весь желудок. Такие аномалии случаются, но чрезвычайно редко. Вот там, в груди, что-то плещет, а профессор-полковник, согласно своей аккуратнейшей науке, и решил: плеврит.

Тут произошел примечательный разговор. Студент, солдат-тотальник, совсем еще юноша, с бледной улыбкой сказал Слупскому:

— Я имел смелость объяснить господину полковнику, что у меня желудок расположен в грудной полости. Но господин профессор разъяснил мне, что если я призван в армию, то такой аномалии быть не может. Я имел смелость опять-таки заверить профессора, что такая аномалия имеет место и что меня, в сущности, медицинская комиссия и не осматривала: язык, пульс — и иди защищай отечество, однако же господин полковник профессор аномалии у меня не обнаружил.

Слупский невесело усмехнулся. В этот же день он прооперировал студента. Ассистентом был профессор-полковник. Увидев своими глазами, что прав русский доктор, профессор сказал:

— Это так, но это не может быть!

Боннский филолог поправился, и добрая слава о хромом русском докторе загремела среди военнопленных. Отошла в прошлое, канула в Лету проклятая война. Кому охота умирать теперь из почтительности к бездарному профессору, бывшему полковнику медицинской службы вермахта? Да пошел он к черту, этот спесивый медицинский чиновник, и по сей день вспоминающий свои железные кресты и прочие металлические побрякушки, украшенные ненавистной всему человечеству свастикой! И да здравствует немногословный хромой русский доктор, на которого можно положиться в беде!

Так стал Слупский почти ежедневным посетителем лагеря военнопленных. Солдаты разгромленных войск Гитлера не по уставу, а от души становились по стойке «смирно», издалека завидев опирающегося на палку, в застиранной гимнастерке, седеющего русского доктора. Они знали: это жизнь. Если он пришел, все будет благополучно, все кончится хорошо. Он думает не догмами, этот громадный русский доктор с лицом крестьянина, с неторопливыми, уверенными движениями, с внимательным спокойным взглядом. Он думает сам. Он и есть Жизнь.

Однажды в тихий летний вечер Николай Евгеньевич попросил лагерное начальство «собрать на собрание военнопленных, но только, пожалуйста, как говорится, чтобы побольше из рабочего класса. А этих самых эсэсовцев и гестаповцев не надо».

Собрание состоялось.

Солдаты — паропроводчики, штукатуры, монтеры, арматурщики, водопроводчики, — услышав, что их созывает русский доктор, прибежали бегом. Слупский сказал речь на своем нижегородско-немецком языке.

Речь была грустная, исполненная правды, прямая и грубоватая.

— Вот наша больница, — сказал Николай Евгеньевич. — В нее много попаданий. Это вы, черт бы вас побрал, стреляли и бомбили. Теперь мне моих больных класть некуда. И какую же мы наблюдаем картину? Вот, как говорится, у вас в лагере есть больница, а у нас в Сестрорецке нет. Это — справедливо? По-моему, несправедливо. И вы, братцы, должны помочь.

Слово «братцы» вырвалось у Слупского нечаянно, но говорил он сейчас не с солдатами чудовищной гитлеровской армии, а с рабочими, с которыми иначе он говорить не умел.

— И меня вы, черт бы вас побрал, тоже подранили, хожу хромаю, — уже рассердившись, сказал он. — Однако же по всем вашим вызовам являюсь. Безотказно являюсь. Но теперь решил твердо…

Тут он долго молчал, немцы испуганно застыли, пауза эта была рассчитанной.

— Являться буду, но на основе, как говорится, взаимной выгоды. Я вас и лечу, и оперирую, и после операций вытаскиваю. Все, кто у меня лечился, живы и здоровы. Так давайте же, ребята, помогите мне отремонтировать больницу, потому что тех русских, которые бы могли мне это делать, вы, под водительством вашего чертова фюрера, убили. Отберите лучших из лучших, портачей и халтурщиков мне не нужно. Вот таким путем: вы мне больницу, а я вам посильно здоровьишко, оно, как говорится, тоже на полу не валяется.

Русский врач ушел, немцы шумно стали выбирать самых лучших, наиболее квалифицированных специалистов, которые бы не ударили в грязь лицом. Эти специалисты провели водопровод, поставили цоколь, ограду и в основном восстановили больницу. Здесь, как и в Чудове, стоит теперь церковная ограда, Николай Евгеньевич не без гордости считает себя специалистом по доставанию таких оград.

— Хорошо сделано! Прочно! И главное, здесь ей самое место…

В больнице к дню ее открытия было двести коек.

Николай Евгеньевич сам придирчиво, во все вмешиваясь, обошел палаты, тихие еще коридоры, гардероб, приемный покой, перевязочные, операционные, кухни…

Скромно, а существуем!

Сестрорецкая больница имени доктора Олицкого «гостеприимно распахнула свои двери», как со смешком прочитал Слупский в газете.

— «Гостеприимно!» Надо же додуматься до такого слова по отношению к больнице!

И поехали к нему больные!

Когда обыватель и мещанин ищет объяснения фактам, не укладывающимся в его филистерские мозги, он обычно примеряет эти факты на себя.

— Все воруют, и я ворую! — говорит вор.

— Все берут взятки, почему же мне не брать? — утверждает взяточник.

— Все ездят на дачу на казенной машине, почему же и мне не ездить? — возмущается разложенец.

Для негодяев весь мир состоит из им подобных. А для хороших людей люди — прекрасный народ.

Когда после войны в скромную Сестрорецкую больницу вдруг поехали больные из Западной Белоруссии и из Архангельска, из Тбилиси и из Рязани, из Новосибирска и из Луганска, из Киева и даже из самой Москвы, в Сестрорецком райздраве не обрадовались тому, что их скромного хирурга Слупского знают во всем нашем Союзе, не обрадовались тому, что его ищут и отыскивают те, кого он поставил на ноги в войну, и везут к нему самых дорогих своих людей — жен, отцов, сыновей, не обрадовались тому, что Николай Евгеньевич лечит, вылечивая, казалось бы, безнадежных, а сразу же заподозрили. На одном из заседаний патологоанатом больницы скользко, но сформулировал нужное райздраву:

— Почему-то ко мне не едут, а к Слупскому едут, — сказал сей молодой человек. — Почему бы это?

Слупский ответил без улыбки:

— Потому что ваша специальность — вскрывать трупы. Ужели вы делаете это столь замечательно, что даже мертвые из других городов желали бы быть вскрытыми вами?

Именно на этом заседании намекнули, что Слупский «берет» деньги за то, что «укладывает» к себе в больницу. Берет и за операции. Короче — берет. Мертвенно-бледный, доктор спросил:

— Да вы что, с ума посходили? Если даже исключить мои нравственные качества, если исключить мое мнение, что за такие штуки меня, коммуниста, следовало бы расстрелять, то зачем же, согласно здравому смыслу, больного везти сюда из Ташкента и здесь платить, когда в Ташкенте его профессура бесплатно прооперирует и никакие расходы на дорогу не понадобятся?

Заседание, разумеется, кончилось ничем, если не считать того, что у Слупского стало неважно с сердцем. Очень неважно.

А оставшиеся на заседании после его ухода, разумеется, сошлись на том, на чем всегда сходятся обыватели и злопыхатели: дыма, дескать, без огня не бывает, недаром имеются сигналы, недаром ему «рюмочку» с гравировкой преподнесли еще в старопрежние времена!

Сигналы действительно были.

Писали казнокрады, выгнанные в разное время Слупским из разных больниц. Намекал и осторожный Агишев. В скромнейшей квартирке Слупского на самых видных местах стоят изделия, именуемые сплетниками и доносчиками «хрусталем». Слупский мне объяснил с грустью:

— Это мне на «Дружной Горке» дарили — брак, с трещинкой. Вытащишь из беды какого-нибудь хорошего человека, глядишь — делегация: на, доктор, храни на память о рабочем классе. Жена старательно сохраняла, а теперь доказывай, что ты не верблюд!

Случилась еще, как на зло, история с букетом.

Букет бы ничего, букет бы простили, но попробуй докажи, что букет он букет и есть из осенних астр. Попробуй объясни, что туда ничего никто не вкладывал. Попробуй выдержи! Ведь ты уже не юноша, — бывает, и сердце заболит, и нога заноет.

А когда на это еще подмигивают и эти версии «взбадривают» те твои вышестоящие коллеги, которых ты во имя превратно толкуемого ими понятия «товарищества» не поддержал? Когда ты прооперировал с удачным результатом того человека, которого они, вышестоящие коллеги, приговорили к смерти, без права кассации? А ведь такие камуфлеты и пассажи происходят в жизни Слупского часто, куда чаще, чем это можно предположить.

Впрочем, загадочного тут ничего нет.

Попробуем разобраться, чем же так привлекает больных заслуженный врач республики Н. Е. Слупский?

В чем его главный «секрет»?

Почему к нему едут со всего Советского Союза?

Может быть, он пользует своих пациентов каким-нибудь удивительным снадобьем? Может быть, открыл он некую панацею от всех болезней? Может быть, он потаенный гомеопат?

Так что же?

Быть может, он внушает своим больным какие-либо чаяния, которым не суждено сбыться? «Добренький» ли он? «Ласковенький»? «Утешитель»?

Нет! Николай Евгеньевич резок, прям, иногда в пользу больных и грубоват. Старухе, прибывшей с направлением, в котором было написано, что у нее рак, некий доброхот разъяснил латынь. Старуха тяжело рыдала, а Николай Евгеньевич, осмотрев ее, произнес резко:

— У тебя, мамаша, не рак, а дурак! Меня переживешь!

И старуха поверила мгновенно. И верит до сих пор, что никакого рака у нее не было. А был. И Николай Евгеньевич долго и трудно боролся за ее жизнь, поучительно почему-то приговаривая:

— Было б тебе, мамаша, столько квашеной капусты не есть.

И по сей день старуха верит и легенде о капусте, и тому, что у нее «не рак, а дурак». Верит простоте Николая Евгеньевича, прекрасной русской грубоватости, за которой как бы прячется, стыдливо скрывается сердечная доброта этого замечательного человека.

К Слупскому привезли тяжело больную женщину — писательницу К. От этой больной отказались решительно все лечебные учреждения Ленинграда. Но, вопреки указанию райздрава, Слупский больную положил к себе. Он положил ее, почти наверняка зная, что исход будет трагическим, положил, искупая вину проглядевших тяжелейшую болезнь, положил, надеясь на то, что не раз происходило в его жизни, когда оперировал больного, допустим с диагнозом саркома, а оказывалась вовсе не саркома. Или не оперировал он, Слупский, людей, больных раком в третьей и четвертой стадиях, которых «не рекомендовано инструкцией» оперировать? Оперировал, и с удачнейшим отдаленным результатом. Чудес здесь никаких нет, он только внимательный, серьезный и думающий хирург, и слава о его чудесах — слава человека, сильно и страстно преданного своему делу, не перестраховщика, но воина в борьбе со смертностью.

Больная, о которой идет речь, погибла. Близкие же ее родственники и по сей день говорят о Слупском как об удивительнейшем враче, сражавшемся за жизнь больной до последнего, всеми доступными средствами…

В Сестрорецкой больнице Слупский не раз и не два оперировал больных, которые были выписаны из соответствующих институтов со справками, что они не операбельны. Обреченные на смерть люди живут десять, четырнадцать, двадцать лет после того, как их прооперировал Слупский. А некоторые ученейшие мужи считают все это «случаями самоизлечения».

Может быть, поэтому у Слупского не очень благополучно сложились отношения с некоторыми товарищами из медицинского начальства. Как это ни странно, то обстоятельство, что, сражаясь с неумолимо наступающей смертью, он рискует «репутацией медицины», вызывает раздражение, порою изливающееся в виде самых оскорбительных и несправедливых приказов.

Дело в том, что в хирургическом отделении больницы Слупского смертность выше, чем во многих других хирургических отделениях больниц. Выглядит неприятно. А по сути все тут чрезвычайно просто: Слупский кладет в свою больницу людей, от которых отказались другие больницы.

В райздраве возмущаются:

— Почему вы приняли колхозника Р., проживающего не в данном районе? Почему вы отдали распоряжение уложить тяжелобольного К. в стационар, минуя руководство райздрава? Почему нет направления, где соответствующая резолюция? Вот пришло благодарственное письмо из Норильска, а почему вы оперировали жителя Норильска? Что вы за такой особенный, знаменитый профессор? А если бы этот житель Норильска у нас умер, чья бы статистика пострадала, наша или Норильска?

Здорово сказано: «пострадала статистика»! Действительно, умри, Денис, лучше не скажешь! В самой формулировке уже дается ответ: лги!

Сжав челюсти, сердито поблескивая глазами, Слупский отвечает заведующей райздравом Третьяковой, главной своей мучительнице на протяжении многих лет:

— Из Норильска приезжал ко мне рабочий человек, монтер, брата его мне во время войны, в Вологде, довелось и удалось поставить на ноги. От брата он узнал обо мне, в чем же моя вина? Как мог я прогнать человека, который мне вверяет свою жизнь? Что же касается колхозника Р., то он, в расширительном смысле, поит нас и кормит. Мы едим колхозную картошку, масло, творог, пьем колхозное молоко. Приехал мужик в гости к родным, заболел, как я мог отказать ему в больнице?

— Но он умер?

— Умер.

— Следовательно, статистика ваша опять…

Слупский продолжает объяснять и растолковывать. В больнице его ждут больные. Третьякова «беседует» в рабочее время. А именно в это время и за это время Слупский мог сделать операцию, мог посмотреть трех людей, нуждающихся в его совете…

А время идет неумолимо, время бежит…

Тут все непонятно: непонятно, почему на седьмом десятке лет жизни такой хирург, как Слупский, должен давать по такому элементарному случаю объяснения начальнику райздрава Третьяковой, непонятна боязнь правды в статистике, как, впрочем, не только непонятны, но и не соответствуют нормам нашего государственного устройства некоторые инструкции, «не рекомендующие» пытаться спасти человека, когда существует хоть какая-то надежда к возвращению в жизнь.

У Слупского теперь есть то прошлое, тот великолепный опыт, та мудрая уверенность в своих силах, которые дают право «ломать», «рушить», «портить» прогнившие каноны, ломать на благо тем людям, с которыми бок о бок прошла вся жизнь Слупского, с которыми он работал, у которых учился и которых учил, с которыми рядом воевал, которых он знает и поистине глубоко и сильно любит.

Приказы и, как говорилось в старину, «выражения неудовольствия» некоторыми чиновниками здравоохранения не слишком огорчают Николая Евгеньевича. С юных лет привыкнув «вмешиваться», Слупский таким же остался и на седьмом десятке. Посмеиваясь, он говорит:

— Ничего! Мы гражданскую выдюжили, мы Гитлеру хребет сломали, мы вот с семилеткой управляемся, ужели это нам страшно? Только работать мешают, черт дери. Оперируешь, а в это время всякая дрянь в голову лезет насчет каверзных запросов и насчет того, как сформулировать ответ. Нехорошо! Впрочем, меня еще в Чудове Рузаев утешал: если что, животы защитят. Я в свои животы до чрезвычайности верю. Будучи помоложе, любил в баню сходить. Придешь, моешься и, как говорится, поглядываешь: вот это мой живот, я его оперировал, этот мальчонка тоже мой животишка, а у этого рука моя, с дерева свернулся; бывает, и ногу встретишь, и лопатку, и бедро, — человеческий организм разнообразен. Но больше, как говорится, животы. Народ в Чудове преимущественно рабочий, жили патриархально: как здоровье дедушки, как супруга, — в общем, обо всем побеседуем. Тут же на досуге, — благо, все наги и босы, яко адамы, — погляжу человека, шов пощупаю, и попаримся в заключение вместе. Прав, конечно, Рузаев: возвратишься домой — и настроение прекрасное.

И посейчас уже немолодой Слупский во все решительно «вмешивается», до всего ему есть дело.

Вот в дверь просовывается голова с лихим чубом:

— Вызывали, Николай Евгеньевич?

Голос чуть нагловатый, но и не без примеси искательности.

— Вызывал. Садись, Валентин.

Валентину лет двадцать пять. Слупский угрюмо на него смотрит. Быть разносу. Валентин шныряет по сторонам глазами.

— Ты, парень, как говорится, зарабатываешь поболее тысячи двухсот, — холодно начинает Слупский. — А женке даже апельсинчика не принес, хотя в городе их завал и все другие роженицы апельсины получили. Не обидно Анне? Жена тебе дочку родила, старалась, можно сказать, а ты что? Напился? Всего и радости…

— Так ведь такое дело, Николай Евгеньевич, — дочка.

— Рожала Анна нелегко, разрывы были…

— Разрывы? — пугается Валентин.

— А ты думаешь, родить — это пустяки. Вон год назад ты пальчик поранил, так такой вой на всю больницу был! И чуб состриги, смотреть противно. Отправляйся, и чтоб нынче же апельсины были. Я проверю.

Валентин, пятясь, уходит, а Николай Евгеньевич долго кого-то уговаривает по телефону по поводу того, что именно этому самому Валентину, который только что был подвергнут жесточайшему разносу и за апельсины, и за палец, и за чуб, давно пора дать ордер на комнату, «ведь не может же, как говорится, рабочий человек и с женой, и с ребенком продолжать жить у тещи». В голосе Николая Евгеньевича появляются металлические нотки…

Затем он набирает другой телефонный номер и советует хитренько:

— Вы у него, дорогой мой, просите. Не требуйте, а именно просите, да пожалостней. Вы просите для больницы, для беспомощных, страждущих и немощных. Он человек добрый, его разберет. Его до слез нужно довести и, разумеется, намекнуть, что все мы смертны и что без больницы никому не обойтись. И не уходите, покуда не подпишет. Запомнил? И на жалость, и измором!

Операционный день кончился, скоро обед. Дверь в маленький кабинетик главного врача полуоткрыта, как бы объясняя, что доступ к Николаю Евгеньевичу совершенно свободен. Изредка входят врачи, сестры, родственники больных. Всего час тому назад Слупский прооперировал ребенка, которому от роду было всего сорок пять минут. За время операции дитя прожило две своих жизни, было спасено вот этими огромными руками, спокойно отдыхающими сейчас на столе. Сам Слупский откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Вся его поза выражает полный отдых, в сущности, это почти сон. «Отдых на работе» — грековская выучка. Николай Евгеньевич умеет использовать любую минуту для того, чтобы привести себя, как он выражается, в состояние «юношеской бодрости».

Приближается время обеда.

Прекрасные огромные руки, сделавшие за свою жизнь столько добра, спокойны, но сейчас Слупский обопрется на них, поднимется и «перекроет» на мгновение путь обеду для больных. Неизвестно, когда это произойдет — сию секунду, или значительно позже, или через пять минут.

Но это непременно произойдет.

И это происходит.

Здесь главврачу не приносят специальную пробу. Он сам, своей рукой выхватывает тарелку с фанерного подноса. Здесь для главврача не наливают «погуще», или «пожирнее», или, как еще, к сожалению, в некоторых местах делается, из отдельной особой кастрюльки. Возможно, и налили бы, да вот с этим «вмешивающимся» доктором не пройдет. И не проходило никогда: ни в военное, ни в мирное время, ни здесь, ни в Чудове, ни на «Дружной Горке».

С обедом нынче, кажется, все благополучно. Еще два вызова в перевязочную, короткий визит в третью палату, и Николай Евгеньевич снимает халат. Рабочий день кончился, но будет еще рабочий вечер, потому что и вечером Слупский непременно бывает в своей больнице, как бывает и по воскресеньям и по всем праздникам.

— Ход болезни, как говорится, — рассуждает Слупский, — с выходными и прочими не считается. Всякие камуфлеты бывают, виражи и завихрения. В нашем ремесле всегда нужно ухо востро держать.

Не торопясь, прихрамывая, идет Слупский поглядеть, каково на строительстве. Ведь в Сестрорецке строится новая, большая, прекрасная больница. Светло, тихо, тепло. Встречные снимают шапки.

— Здравствуйте, Николай Евгеньевич.

— Здравствуйте, дядя Коля.

— Добрый день, доктор.

— Здравствуйте, товарищ Слупский.

— Здравствуйте, товарищ доктор…

На постройке старый паропроводчик испуганно и недоуменно говорит Слупскому, указывая куда-то вдаль:

— Вон пошел!

— Кто пошел?

— Да новый главврач! На новую же больницу назначили! Целый день тут знакомился: я, говорит, ваш, говорит, главный, говорит, врач.

Слупский старается улыбнуться, но это не так просто. Своим домашним он ничего не рассказывает: не любит, чтобы его жалели. А вечером как ни в чем не бывало идет в больницу, моет руки: привезли ребенка в тяжелом состоянии. Детей он всегда оперирует только сам. Верные друзья и помощники — Лидия Петровна Понявина, великолепные операционные сестры Вера Михайловна Цурикова и Вера Николаевна Малинина поглядывают на Николая Евгеньевича немного испуганно: знает или не знает?

Труднейшая операция продолжается более двух часов. После операции у себя в кабинетике Николай Евгеньевич рисует чертежик, как «рекордовскую» иглу для шприца превратить в универсальную иглу для переливания крови. Эту «штуковину» он придумал сегодня, и эта придумка помогла ему не размышлять лишнее об учиненной с ним несправедливости.

Бессонной ночью старый доктор коммунист Николай Евгеньевич Слупский вспоминает глуховатый голос своего учителя Ивана Ивановича Грекова.

«За больных дерись, дерись смертно, на увечья, которые в этой драке получишь, внимания не обращай. А впрочем, этими увечьями и похвастаться можно. Дураки и завистники, ничтожества и чиновники помирают, а народ вечен, ему и определился ты служить. Так служи».

…Утром почтальон принес письмо. В конверте было стихотворение. Подпись Николай Евгеньевич так разобрать и не смог. Но удивительный «титул» перед подписью был таков: «Бывшая язва двенадцатиперстной кишки».

А вот и само стихотворение:

Николай Евгеньевич Незабвенный,
Он главврач, хирург примерный,
Громкой славой одаренный.
К нему приходят все калеки
С болью тяжелого недуга,
А уходят человеки,
В нем узрев со счастьем друга!
Шлем ему привет — мужчины,
Старики и детвора
За его прославленные дела,
Да пусть живет он много лет,
Кричите все ему ура!

В великолепном настроении отправился Николай Евгеньевич в свою больницу. Старик Рузаев был прав: животы, они защитят. И если не формально, то по существу. А то, что жизнь есть всегда борьба, это Слупский знал с юности. И оперируя в этот день очередную язву желудка, вдруг улыбнулся и произнес загадочную фразу:

— Ах вы, язвы мои, язвы!

Впрочем, ни язвы, ни животы на этот раз не помогли.

Покуда Слупский лечил свою раненую ногу в Ленинградском институте антибиотиков, его с заведования новой больницей сняли.

Многие вылеченные Слупским люди известили меня об этом. Он ничего не знал. Может же и доктор поболеть, имеет же право доктор, тяжело раненный тогда, когда в руках его билось человеческое сердце, приболеть? Мы, друзья Слупского, в этом можно и должно признаться, ибо друзьями Николая Евгеньевича быть лестно, дали три телеграммы в те инстанции, которые «освободили» старого доктора от его больницы.

Нам никто не ответил. Ни единого слова.

А Слупскому потом объяснили, что волноваться ему «не из-за чего». Его хирургическое отделение остается за ним. Для чего же нервничать?

Слупский, в сущности, и не нервничал. Разумеется, было и обидно, и горько. Но дело Николая Евгеньевича оставалось с ним. Его хирургия была при нем. А причины? Что ж, они довольно элементарны. Сам Слупский мне их и объяснил:

— Я неудобный, — сказал он. — Жалуются на меня часто в горздрав, в райздрав…

— Больные? — удивился я.

— Зачем больные? Жалуются те, кто этим больным в лечении отказал. Утверждают, что я неправильно их вылечил. Ненаучно.

И Николай Евгеньевич вдруг неудержимо, раскатисто, надолго расхохотался, расхохотался до слез, до пота, вдруг проступившего на его крутом лбу.

— Как тот ученый немец, — сквозь смех выговаривал он, — помните, полковник. «Это так, но этого не может быть». Э, да леший с ними, — махнул он рукой, — на мою жизнь больных хватит!

О полезной жизни

Как-то Николай Евгеньевич Слупский сказал с характерным смешком:

— В старопрежние времена на могильных плитах толковых лекарей выбивали надписи: «А полезной же жизни ему было всего семьдесят один год». Полезной. А полезная — она непременно, как говорится, рискованная. Впрочем, вовсе уж я не такой рискованный, как обо мне предполагают. Я больше внимательный, значит, можно сформулировать и так: а внимательной жизни ему было столько-то и столько-то. Вот небезынтересные случаи со всей к ним медицинской аргументацией, ознакомьтесь…

Я ознакомился.

Вот только несколько «небезынтересных» случаев из сотен им подобных. И все они связаны с тем, что абсолютно точно выразил сам Слупский: «внимательная жизнь».

Больной Г., шестидесяти лет от роду, приехал к Слупскому в Сестрорецк из Новгорода. Брат больного был секретарем комсомольской организации на фабрике «Пролетарий» в те далекие годы, когда Николай Евгеньевич там работал. Новгородцы и по сей день считают Слупского своим и, несмотря на препоны, чинимые Сестрорецким райздравом, настойчиво пытаются лечиться и оперироваться у своего.

Еще в 1956 году больному Г. был поставлен диагноз — гипернефрома почки. Так было решено в Новгороде, так закреплено в Ленинграде, так подтверждено в Москве. Гипернефрома, и притом неоперабельная. Поименовывать тех, кто подписывал вышеуказанный приговор, не станем, по причинам всем понятным. Светила, у которых побывал больной Г., лишь подтверждали диагнозы друг друга. На ходу. Не затрачивая свое время. Что сказал главный, то подтверждал другой главный, или старший, или высший. С больным Г. они не разговаривали.

Лишь в 1962 году Г., «неоперабельный» и замученный ожиданием смерти, приехал в Сестрорецк. Пройдя порцию мытарств, о которых мы писали выше, объяснив в райздраве раз восемь-девять, почему он приехал после Москвы и после профессоров к просто врачу, больной Г. предстал пред действительно светлые и внимательные очи Николая Евгеньевича.

Неоперабельный приговоренный жил со своим смертным приговором уже шесть лет. Одно это наводило на некоторые размышления.

— Побеседуем! — предложил Слупский.

Больной Г. удивленно взглянул на старого доктора. Еще никто с ним не беседовал. Не утруждал себя. Зачем беседы, когда существуют рентген, анализы, точная наука?

— В четырнадцатом году меня вот в это самое место ударила копытом лошадь! — сказал больной Г. — С тех пор какая-то тут неловкость…

— А вы про лошадь кому-нибудь из ваших докторов говорили? — живо осведомился Слупский.

— Пытался, — смущенно ответил больной. — Только они не слушали.

Слупский прикинул в уме, сколько же лет гипернефроме. Выходило под пятьдесят. Он невольно улыбнулся. А через несколько дней удалил у Г. кисту в четыре с половиной литра. Сейчас бывший больной Г. совершенно здоров и бодр. А к Слупскому едут и едут из Новгорода, разве он повинен в этом?

Небольшое отступление. В Новгороде у меня была встреча с читателями. В числе невымышленных героев моих книг я назвал имя Слупского. Раздались дружные аплодисменты. Я, разумеется, не понял, в чем дело. Потом мне объяснили: новгородцы гордятся своим доктором, и о том, что Николай Евгеньевич существует в моем романе под фамилией Богословский, догадывались читатели библиотеки города, я же лишь подтвердил добрую славу их бывшего земляка.

В ту самую пору, когда я встречался с новгородскими читателями, у Николая Евгеньевича происходили очередные неприятности. Сын Слупского, студент-медик, пошел дорогой отца: выбрал себе хирургию. Естественно, что на практику он попросился именно к отцу. Ему отказали.

— Почему? — осведомился Николай.

— Вы станете баклуши бить, а папаша будет вас покрывать.

— Но зачем же мне бить баклуши, если я хочу стать хирургом, и зачем отцу-хирургу меня покрывать, если он желает мне добра?

— Семейственность! — загадочно сказали Николаю.

Николай Евгеньевич и обиделся, и разволновался ужасно. Всегда склонный к юмору, несгибаемый и спокойный во всех обстоятельствах жизни, он сказал мне глухим голосом:

— Что же это в конце концов такое? Ужели оставить после себя на земле сына продолжателем того, что сам делал, и то подозрительно?

И, помолчав, добавил совсем печально:

— Разве ж я своему сыну враг?

Но тут же встряхнулся, и мы перешли к очередным делам «полезной жизни».

Около пяти лет тому назад Таисия Григорьевна Хатнюк, мать двух девочек и мужняя жена, обратилась во Вторую поликлинику города Южно-Сахалинска с жалобами. Как сказано в истории болезни, здесь поначалу «патологии не обнаружили», а несколько позже, оную обнаружив, отправили Хатнюк в город Хабаровск на консультацию к доценту С. (называть полностью фамилию доцента смысла не имеет, так как он в письме к Слупскому полностью покаялся и, надо надеяться, извлек из трагической истории выводы для всей своей последующей жизни). Впав, по-видимому, в то состояние, которое наш великий хирург Николай Иванович Пирогов именовал «диагностическим ражем», да и к тому же будучи еще и обременен многими другими «нагрузками» и располагая весьма скудным запасом времени для консультации, доцент С. свои фантазии облек в форму приговора, обжалованию не подлежащего. «Паранальная карцинома, — написал С. — Опухоль радикально неудалима. И посему больной показана операция наложения противоестественного ануса». Ну, разумеется, рентгенотерапия, «прогрессирующий распад опухоли» и все такое прочее, из чего и малограмотному человеку ясно, какие у него веселые перспективы.

Выправив казенную бумагу, подписав ее и скрепив подпись печатью, заключение, сфантазированное консультантом С. вопреки всем правилам элементарного человеколюбия, выдали на руки Таисии Хатнюк для представления по месту прописки. Здесь, разумеется, рекомендованную не кем-нибудь, а доцентом-консультантом операцию ничтоже сумняшеся мгновенно осуществили — сработал непостижимый гипноз научного титула С.

Тут, вероятно, начисто забыли гениальные слова Герцена, которые никогда и никому не должно забывать.

Впрочем, южно-сахалинские эскулапы, судя по дальнейшему ходу событий, вряд ли Герцена читали. А слова эти вот какие: «Диплом чрезвычайно препятствует развитию, диплом свидетельствует, что дело кончено, „консоматум эст“ — носитель совершил науку, знает ее».

«Совершивший науку», знающий ее С. дискредитировал свое ученое звание. Позже дискредитировал он себя и как человек, так как ни тогда, когда давал свое заключение, ни после того, как Хатнюк была прооперирована, не поинтересовался по-человечески: как же там некая Хатнюк? Наверно, и здесь помешала нелепая и смешная в нашем советском обществе чванливость. Или, быть может, пресловутое «вас много, а я один»?

Короче говоря, операция была сделана, но так ужасающе грубо, так самоуверенно халтурно, так ученически беспомощно, что Таисия Хатнюк, по ее собственным словам, «совсем уже, совершенно перестала чувствовать себя человеком, а сделалась хуже животного».

Желая всякого счастья настрадавшейся женщине, невозможно хоть в самомалейшей мере описать те невыносимые мучения, которые испытывала Хатнюк после, по выражению Пирогова, «эскулаповых резвостей» южно-сахалинских хирургов. Они и впоследствии, несмотря на все к тому основания, если даже полагаться на ими самими написанную историю болезни Хатнюк, ни на одно мгновение не усомнились в правильности своих действий и ни о чем не известили славного своего хабаровского доцента.

Из истории болезни совершенно ясно, что опухоль «не прощупывается» и спустя много времени после операции, однако мужу Хатнюк в больнице присоветовали «искать себе другую жену, так как Таисия долго не протянет, зачем же с молодости бобылем оставаться?»

«Бобыль» другую жену искать себе не стал, но энергично принялся писать в самые разные инстанции со слезной просьбой принять несчастную женщину в какую-либо серьезную больницу, в клинику или в институт. Но ему отказывали, как видно не читая прилагаемых документов, отказывали на одном только основании, что-де «доцент-консультант» вынес свой приговор. И опять-таки никто не задумался о том, что все течение болезни Хатнюк теперь полностью противоречит всем предсказаниям доцента С., как не пожелали задуматься над этим южно-сахалинские эскулапы, имевшие возможность ежедневно наблюдать больную.

Вот в это трагическое для себя время Таисия Хатнюк, искавшая только техническую возможность для того, чтобы покончить с собой, услышала по радио небольшую передачу о «рискованном» докторе Николае Евгеньевиче Слупском.

По географическому атласу нашла Таисия Хатнюк в огромных просторах Советского Союза маленькую точку — Сестрорецк и написала Слупскому про рак, про невыносимые страдания, написала «спасите» и, отправив письмо, постаралась о нем тут же забыть. Мало ли кому она писала, и кто либо совсем не отвечал, либо отвечал в том смысле, что не может сомневаться в диагнозе ученейшего доцента С.

Но Николай Евгеньевич ответил.

Отвечая, он все взвесил, прежде всего сроки. И, отвечая, он был, разумеется, почти убежден, что рака в данном случае нет.

Хатнюк прилетела в Ленинград самолетом.

Прикрывая своими характерными шуточками боль сострадания (а Слупский за тридцать пять лет работы отнюдь не разучился сострадать), Николай Евгеньевич осмотрел то, что осталось от молодой женщины, и, сопоставив с данными анализов, спокойно, решительно и твердо сказал:

— Никакого рака у тебя, матушка, никогда не было и нет!

Но на это счастливейшее сообщение Хатнюк едва слышно прошептала:

— Ну и что же, что нет? А как же мне жить теперь, когда я такая, ни с чем не сообразная? Ко мне и близко-то человеку подойти противно. Все равно, доктор, мне такая жизнь ни к чему.

Ошибки бывают. Но какая же нужна слепота самоуверенности и жестокости, чтобы одним только невниманием к ясным вещам довести молодую женщину до того, что она, получив жизнь, от этой жизни отказывается.

— Не надо тебе такой жизни? — осведомился Слупский. — А мы, Таисия, тебе такую жизнь и не предлагаем. Ты же на самолете сюда для того прилетела, чтобы мы тебя полностью и целиком починили, мы и починим, да так, что лучше прежнего станешь. Надейся на нас.

И тут все: и главная верная, постоянная помощница Слупского Понявина, и замечательные его операционные сестры Цурикова и Малинина, про которых Слупский говорит, что им только дипломов врачебных не хватает, а то бы настоящие доктора были, и тетя Таня Зверева, санитарка, — все увидели подобие улыбки на лице исстрадавшейся женщины. За это невыносимо страшное для себя время она первый раз почувствовала, что будущее ее не безразлично людям, что ей есть теперь на кого опереться и что ее поднимут.

Ликвидировав на первой операции «элементарнейшую, вульгарнейшую кисту», Николай Евгеньевич выждал положенное время и приступил ко второй операции. Вторая была посложнее. Он возвращал Хатнюк обещанное, калека вновь становилась нормальной женщиной; своей же хирургии Слупский возвращал попранную «проворными резаками и джигитами от хирургии» ее высокую честь.

Мурлыкая из «Онегина», старый врач работал бережно, продуманно и осторожно, а доктор Понявина, операционные сестры две Веры — Цурикова и Малинина, санитарки Клавдия Ариничева и тетя Таня от волнения и от радости участия в этой прекрасной работе потихонечку плакали. Высокий смысл необыкновенной этой операции был понятен всем.

И вот наконец наступил день выписки из Сестрорецкой больницы, веселый день прощания. Таисия Хатнюк, успевшая побывать у парикмахера и сделать себе «форменную» прическу, бывшая больная, бывшая приговоренная, временно изуродованная «хирургическими джигитами» и как бы заново сотворенная Слупским, теперь совсем здоровая, прощалась и благодарила, плакала и смеялась, целовала и хвасталась своим обретенным благополучием.

Прощание прощанием, а Слупский, вздев очки на нос, подписывал какие-то ведомости, наверное на крупу, лук, мясо, макароны. Лицо у него сосредоточенное, в огромной руке едва заметно маленькое перышко, «деревенский доктор» и к этому не столь ответственному делу относится максимально добросовестно.

— Знаете, — смеясь и всхлипывая, рассказывала Хатнюк, — знаете, не могу я ни на что смотреть без счастья: дерево растет — думаю: ну, расти, мое дерево, расти! Или люди идут, поют… Ну, пожалуйста, добрые люди, пойте еще! Или вот ветер. Господи, я же живая; а была не то что мертвая, хуже мертвой, потому что мертвым заслуженный почет, а от меня людям было только отвращение. И мысли: какие люди удивительные у нас! Ну зачем я Николаю Евгеньевичу? Зачем он меня на аэродроме встречал? Зачем ему со мной хлопотать? А ведь вот, возле меня часами сидел, а то даже и ночами.

— Оперировать и обезьяну можно научить, — угрюмо сказал свою любимую фразу Слупский. — А вот выходить — это шалишь. Выходить и, допустим, заставить с аппетитом есть…

Наверное, тонны картошки и мяса вызвали у Слупского соответствующие ассоциации.

— Теперь отлично ест, — сообщил он. — Великолепнейший аппетит…

Прощаясь, поплакали все. Поплакал и Николай Евгеньевич, делая, разумеется, вид, что он очень занят, очень спешит и некогда ему со всякими этими пустяками!

Таисия Хатнюк ушла. Тихо стало в маленьком кабинетике. Слупский еще раз проглядел свои ведомости и сказал:

— Есть такая точка зрения, и даже у очень хороших докторов, она, к сожалению, имеется, что-де всех больных не пережалеешь, что, можно сказать, сердца не хватит на страдания всех, кто через твои руки прошел. Помню, обратился я в старопрежние времена к одному известнейшему доктору с просьбой проконсультировать мне больного. Так ведь он как ответил? «Я работаю над книгой и, можно сказать, ее заканчиваю. Именно поэтому на консультации совершенно не могу отрываться. Они меня сбивают. У меня от них в глазах круговерчение». Это как же понять, спрашивается в задачке? Хоть ты и профессор, но разве ты уже не врач? Мне, по серости, все кажется, что профессор непременно очень хороший врач. Впрочем, такое мое непросвещенное мнение некоторые из профессуры не разделяют, они даже сердятся на меня и очень на эти вульгарности фыркают. Имел место, кстати, помню, не так давно совсем неловкий случай. Собрались исключительно в своем кругу на полуторжественное заседание именно такие, пишущие книги, ваяющие, что ли, для потомства крупнейшие, монументальнейшие, непревзойденнейшие различные там монографии. И вот одному из них стало плохо. Душно, дело было вечером, приустали наипочтеннейшие, ну и окна закрыты: сквозняков-то побаиваются. Собрались коллеги возле коллеги. Высказывают различные наиученейшие предположения, и вдруг раздается единственный трезвый голос: «Да вызовите же наконец врача!» Прибежал эдакий выпученный вахлак, вроде меня, велел окошко раскрыть, воротничок достоуважаемого коллеги расстегнул. Конфузно, конечно, нетипично и все такое, но только, размышляю я, подлинные профессора, как, например, учитель мой Греков, как Джанелидзе, как Бакулев, Петровский, Куприянов, Бурденко, Вишневский и другие, такие, как они, потому профессора, кроме научных своих заслуг, что и врачи они совершенно никем и никогда не превзойденные. И тут глубоко наша партия права: ученый медик обязательно и непременно деятель. Потому что если все только рассуждать, то и таких случаев печальных, как с Таисией Хатнюк, не обобраться…

С Таисией Хатнюк, разумеется, случай. Но примечательно то, что исправлений таких вот случаев, как с Хатнюк, в жизни Слупского несколько десятков. И случаи эти надобно обязательно замечать и отмечать, как замечает и отмечает наша Советская власть всякий доблестный труд. Трудовой честностью определяем мы ценность человека. И именно поэтому нам не дано права не видеть того чувства личной ответственности за все и за всех, каким наделены люди характера «деревенского доктора» Слупского. И еще потому надлежит нам отмечать такие случаи, что, знакомясь с ними, доценты типа консультанта С. вдруг да захотят стать просто врачами, такими, как Слупский, и перестанут мнить себя не ошибающимися светилами. А некоторые товарищи, работающие в системе нашего здравоохранения, может быть, станут внимательнее читать письма, в которых речь идет о человеческой жизни…

И отвечать на них.

Хотя бы на такое, какое написал товарищ Арцишевский, живущий на станции Лахта Ленинградской области по адресу: Пролетарский проспект, дом 7. Вот это письмо, как говорится, с небольшими сокращениями:

«Честь и слава В. Р. Прокофьеву, заменяющему артерию протезом, честь и слава инженерам Знаменскому и Гезнеру, изготовившим терилен. Но… замена артерии териленовой трубкой сроками не проверена, имеем ли мы основание считать ее „исключительно надежной“? Такой же оптимизм был в свое время проявлен по отношению к капроновой трубке и привел он не к одной гангрене, ампутации…

С диагнозом О. Э. в январе 1961 года я был направлен в Институт переливания крови. Расшифровка этого труднопроизносимого наименования болезни: „самопроизвольная гангрена“ — звучит страшно.

В соответствующем настроении прихожу в институт. Здесь сидят и новички, вроде меня, и перенесшие операцию „обводки“ (замена артерии капроновой трубкой), и ветераны — без пальцев ноги, без ноги… Я не задал ни одного вопроса, не произнес ни одного слова, но слушал и был посвящен (очевидно, популярно) во все касающееся этого „неизлечимого общего заболевания организма“. Может быть, в приемной сидели только пессимисты? Как бы то ни было, вывод из разговоров моих коллег напрашивался такой: пришел в институт, начали тебя оперировать, надолго из него на своих ногах не уйти. Закупорка повторится, операции, ампутации и… „невидимое всепожирающее пламя“.

Доктор медицинских наук Литманович предложил мне операцию замены артерии капроновой вставкой. На мой вопрос, обязательна ли для меня операция, он ответил:

— Мы оперируем, но в Сестрорецке есть врач Слупский, который лечит.

Когда я сказал, что живу в Сестрорецком районе и знаю H. E. Слупского, доктор Литманович рекомендовал посоветоваться с ним.

Таким образом я через институт попал на прием к своему районному врачу!

В заполненной до отказа больнице маленькая прихожая перед кабинетом Николая Евгеньевича. Сидят, а бывает, и стоят люди. Ждут терпеливо, зная, что приняты будут все. Идет прием, обходы, операции, перевязки…

По очереди вхожу я. Посмотрел Николай Евгеньевич диагноз, заключение института, пульс. Ясно.

— Мест в больнице пока нет. Давайте начнем сегодня амбулаторно?

Начали. Лечение без секрета: в бедренную артерию больной ноги вливается 10 кбсм раствора новокаина +1 кбсм морфия. Цикл — шесть вливаний. Через два месяца еще шесть.

Сделали мне в 1961 году вливание. Год с лишним чувствовал себя нормально. Некоторый тормоз при быстрой ходьбе, несколько дней нытья ноги в случае переохлаждения или перегревания, но вполне терпимо.

В мае 1962 года некоторое ухудшение, снова прохожу цикл вливаний.

Хочу и надеюсь обойтись без операции (не только без ампутации), в крайнем случае постараюсь при помощи метода Николая Евгеньевича дождаться, пока время проверит „исключительную надежность терилена“.

Вливание в Сестрорецкой больнице делают не мне одному: всегда два-три. Кто лечится? Заместитель главного механика Путиловского завода, отставной полковник, сестрорецкий пенсионер (я), сестрорецкий плотник (на костылях, говорит, два года лежал, а вот и сам хожу!), ленинградский рабочий-монтажник…

Кстати, Институт переливания крови рекомендовал обратиться к доктору Слупскому не мне одному.

Всего прошло курс лечения у Николая Евгеньевича около трехсот человек. Скажем осторожнее: все ПОКА без операции.

Возникает вопрос: почему не обходиться (хотя бы условно, „пока“) без операции и ходить на своих ногах, со своими артериями, применяя метод лечения Николая Евгеньевича Слупского? Только ли потому, что с одной стороны — Академии, Институты, Доктора и Кандидаты медицинских наук, а с другой — только больница и врач Слупский?

Арцишевский».

И это письмо осталось без ответа. А речь идет о трехстах случаях.

И еще письмо, уже автору этих строк. Это письмо не отредактировано, оно такое, как есть, в этом его сила.

«24 ноября 1959 года мой сын заболел остеомиелитом обеих голеней. Три месяца лежал в больнице Раухфуса, где ему были сделаны три операции. После выписки находился дома. Немного ходил, но ежедневно держалась температура от 37° до 38°. В октябре было обострение на правой ноге. Лежал дома под наблюдением врачей. Через некоторое время обострение прошло, и Виктор пошел в школу. В январе месяце 1961 года было новое обострение на обеих голенях. Апрель и май лежал в Военно-медицинской академии имени Кирова. После академии был отправлен за город, где все лето лежал с болями в ногах и с температурой. В сентябре месяце 1961 года вновь сильное обострение, во время которого мы его возили для консультации в Костно-туберкулезный институт, где туберкулеза костей не было обнаружено, а диагноз остеомиелита был подтвержден. После этого с сыном поехали к профессору Больницы имени Ленина товарищу Г., который сказал сыну: „Молодой человек, нужно становиться на протезы“. От профессора Г. мы сразу же поехали в Военно-медицинскую академию имени Кирова, где нам сказали, что в таких случаях они делают ампутацию, но, учитывая его возраст, предложили ряд трудных операций. Видя сильно ослабленный организм сына, мы отказались от такого предложения, надеясь все же получить лечение с наименьшими затратами здоровья.

После этого сколько в нашей семье еще прибавилось горя и переживаний. И вот неожиданно наши друзья нам сообщили о докторе Слупском H. E., которого они видели по телевидению. Я, как мать, настрадавшаяся болезнью сына, сразу поехала к доктору Слупскому H. E. с просьбой положить сына в больницу на лечение. Последний дал мне согласие, но сказал, что для этого нужно в горздравотделе взять направление. Я обратилась в горздравотдел, где меня гоняли из комнаты в комнату, не давая направления, мотивируя тем, что доктор Слупский моего сына не вылечит, и наконец меня направили к товарищу Зайцевой Людмиле Николаевне, которая мне также сказала, что доктор Слупский моего сына не вылечит и что я напрасно прошу направление на лечение к нему: лечит он ненаучными методами, и что все ученые против его методов лечения, и тот Павлов, которого показывали по телевидению, по-прежнему болеет, и что, если ему нужно было отнимать одну треть ноги, то сейчас — две трети. На мой вопрос: „Почему же тогда Слупского показывали по телевидению и зачем о нем Юрий Герман писал в „Литературной“ и других газетах?“ — товарищ Зайцева ответила, что это все приятельские отношения, и ничего больше. В получении направления мне, конечно, было отказано.

Но сын мой был в таком ужасном состоянии, что я, не обращая внимания на все их слова о Слупском, поехала к нему и стала со слезами просить принять моего сына на лечение, на что и получила согласие, хотя Николай Евгеньевич и отметил:

— Опять буду я иметь неприятности. Ну уж ладно!

К Николаю Евгеньевичу мой сын поступил в тяжелом состоянии, его внесли на носилках. У него была высокая температура, плохой аппетит, сильные боли в ногах и совершенно не мог ходить. На лечении в больнице сын находился три месяца, и за это время Николай Евгеньевич сделал чудо с моим сыном: он стал кушать, поправился и начал ходить на своих ногах. Николай Евгеньевич обещает сохранить сыну ноги, обойтись без ампутации, при наличии минимальных домашних условий.

Мне невольно хочется сказать работникам горздравотдела города Ленинграда: вливание в артерии антибиотиков, переливание крови, большое количество витаминов и чистка кости — все сделанное Николаем Евгеньевичем моему сыну — разве ненаучный метод лечения и что это за ученые, которые против такого метода лечения? Если бы было больше врачей с таким добросовестным знанием и умелым методом лечения, как у Слупского, то больные не страдали бы столько, сколько страдают сейчас.

Хочется сообщить, что для меня была небезынтересна встреча с Павловым, с которым я и Виктор встречались несколько раз, где я увидела, что ему не только не нужно ампутировать две трети ноги, а он совершенно стал здоровым парнем.

Я, как мать, от имени своей семьи выражаю глубокую благодарность дорогому Николаю Евгеньевичу Слупскому, ибо он своим умелым и добросовестным лечением возвращает людям здоровье. Он является спасителем человеческой жизни, он поставил моего сына на ноги.

Я хотя и маленький человек, но прошу передать мою просьбу горздравотделу: создать все условия для работы Николаю Евгеньевичу Слупскому и послать к нему молодых врачей, которые могут получить от него большой, знающий практический опыт, а не травмировать его.

Сын мой Виктор заболел в восьмом классе 167-й школы Смольнинского района, а сейчас учится в десятом. На протяжении этого времени он был окружен большим вниманием со стороны школьных товарищей и учителей. Дома и в больнице его посещали преподаватели и ученики: давали задания и спрашивали пройденный материал. Они всячески старались, чтобы Виктор не чувствовал одиночества, и старались его отвлечь от пессимистических мыслей. Благодаря такому огромному вниманию Виктор, не посещая школы, успешно переходил из класса в класс. Особенно в этом много потрудились преподаватели: бывший классный руководитель Александрова — учительница физики (хотя она сейчас не работает в школе, но я хочу ей сказать большое спасибо); Блок — учительница литературы; Каждая — учитель математики; Бытенская — учительница английского языка; Георгиевская — учительница истории, ученики: Солодухина Валя, Гладилин Николай, Афанасьев Леонид, Володин Владимир, Стрелец Сергей, Еникеева Валя, а также ряд других преподавателей и учеников, которые принимали участие в оказании помощи Виктору в учебе.

С помощью родительского комитета школы в ноябре месяце 1961 года ему была предоставлена путевка на грязелечение в санаторий „Старая Русса“. Хочется сердечно поблагодарить председателя родительского комитета товарища Дмитриеву Александру Михайловну и ее заместителя Неугасову Нину Дмитриевну. Они очень много помогали и помогают нам дома и в обмене жилплощади, ибо это для выздоровления сына имеет очень большое значение.

Весь коллектив школы не только помогал сыну, но и нас, родителей, не оставляют без внимания, зная, что у нас в семье большое горе. В лице директора школы товарища Зубриковой Ольги Ивановны мне хочется сердечно поблагодарить коллектив учителей и учеников десятого класса, а особенно тех товарищей, фамилии которых написаны нами, а также и председателя родительского комитета.

Всем товарищам, которые мною написаны в письме, мне хочется провозгласить о чувствах благодарности, но я не знаю как, так как не нахожу слов, поэтому, дорогой Юрий Павлович, помогите мне в этом.

С уважением к вам, Эсаулова Мария Семеновна,

проживающая в городе Ленинграде, С-36,

улица Полтавская, дом 5/29, кв. 40».

На седьмом десятке

В день скромнейшего своего шестидесятилетия Николай Евгеньевич поздравительные депеши и письма получал сотнями — поздравляли люди, обязанные ему всего лишь только жизнью. Поздравил и райздрав. Горздрав об этом шестидесятилетии ничего не знал. А хорошо бы и горздравам помнить юбилеи таких людей, как Николай Евгеньевич Слупский.

Впрочем, Николай Евгеньевич не рассердился и даже нисколько не обиделся.

— Ну что особенного? — сказал он с улыбкой. — Как можно нас помнить? Нас ведь тысячи, врачей-солдат!

Весьма характерно был проведен Слупским и самый юбилей: торжественное заседание состоялось в восемь часов утра, до пятиминутки, до обходов, назначений и операций. На поздравления Слупский, кроме всего прочего, ответил такими словами:

— В моем лице вы, дорогие друзья, соратники мои и помощники, без которых я бы никому никакой пользы, принести не мог, поздравили всех тех, кто именно в это время, как и мы, собрались на пятиминутки в своей больничке, больнице пли клинике в огромном нашем Советском Союзе, всех тех медиков, которые, как и мы с вами, стараются и денно и нощно как можно лучше делать свое дело на пользу трудовому народу, всех тех, кто честно, добросовестно и в меру своих сил воюет с болезнями. И так как поздравили вы меня не с тем, что стукнуло мне шестьдесят лет, а с тем, что и я тоже в меру своих сил дело делал, то давайте отметим этот нынешний день тем, что сегодня как можно лучше потрудимся…

Так и сделали.

В этот день Николай Евгеньевич прооперировал четырех больных, долго работал в перевязочной, а одному больному, который пожаловался на то, что лежит уже более полутора месяцев, другие же больные выписались, Николай Евгеньевич сказал:

— Милый ты мой, так разве я виноват в том, что ты себе такую болезнь выбрал? Вот твой сосед выписавшийся — умница: он себе аппендицитик выбрал, предварительно со мной посоветовался, вот и гуляет. Но и ты тоже не огорчайся, мне нынче на седьмой десяток перевалило, я полного ума набрался, взошел в мудрость и, наверное, скоро назначу тебя в Дубки на танцы…

И вечером этим, как обычно, был Николай Евгеньевич в больнице, и после часу ночи его тоже вызвали. Операция была трудная, но прошла успешно. Поздней ночью Николай Евгеньевич разрезал конверт, в котором было письмо от старого друга, врача из Архангельской области:

«Можно тридцать пять лет абсолютно честно делать свое дело, — читал Николай Евгеньевич, — и начальство тебя не вспомнит, а вот ежели на аэроплане или, еще лучше, на вертолете к больному слетаешь, тут тебе почет, уважение и эффектная фотография, где ты вроде бы даже и молодой, и красивый, и этакий, черт возьми, еще даже и шалунишка. Как будто бы, друг мой Николай Евгеньевич, самолет или вертолет, которым снабдила нас Советская власть, менее удобен, чем подвода, да еще запряженная быками, розвальни или полуторка, в которых прошла вся наша жизнь. А у меня к этому набору, как тебе известно, прибавляется еще „корабль пустыни“ — верблюд и проклятый ишак, о котором до сих пор не могу вспомнить без ненависти. Важно, брат, другое: таких, как ты, ни один человек дурным словом не вспомнит. Кстати, о словах, — просил тебе передать всякие добрые слова от имени группы моряков мичман Назаров. Повстречались мы тут с ним на рыбалке. Он со своими матросами угодил под бомбу еще в эпоху блокады Ленинграда. Так вот, все они после твоего вмешательства живы и здоровы. Вспомнил?»

Николай Евгеньевич вспоминал долго, но так и не вспомнил. Потом аккуратно сложил всю сегодняшнюю корреспонденцию, привел в порядок папку с сообщениями, сделанными им на научных конференциях, с докладами и статьями, подивился, что их порядочно, около сотни, положил перед собой чистый лист бумаги, хитро улыбнулся и написал:

«Дорогой дружище, Ленинградская область в моем лице приветствует Архангельскую в твоем. Не имея возможности выразить благодарность всем, поздравившим меня в день моего шестидесятилетия, через печать, выражаю благодарность лично…»

Года два тому назад Николай Евгеньевич сказал:

— Оставили меня главным врачом моей больницы. Полтора миллиона денег дали на всякие достройки и перестройки и оставили. Удивительно в этом смысле мы живем. Правда непременно себя окажет. Не могу же, как говорится, иждивенцем вдруг сделаться. Не могу не работать. Разобрались, все отлично. А только думается, что можно было в свое время и обойтись, чтобы не обижать. Не надо человека обижать, это, разумеется, мораль прописная, но горькие эти минуты трудно, знаете ли, забыть…

От имени тридцати тысяч прооперированных Николаем Евгеньевичем, с дозволения, по их поручению, утверждаем:

Не надо человека обижать!