В авторский сборник вошли рассказы и повести: Пятна грозы Королева белых слоников Бабочка и василиск Просто насыпано Автобиография

Юлий Буркин

Королева белых слоников (сборник)

ПЯТНА ГРОЗЫ

А когда настало утро,

Люди удивились:

Неужели все, что было

Называлось «НОЧЬ»?!

Ночь. А я сел-таки за стол, взял-таки ручку. Пишу-таки.

Почему я себе это позволил? Ведь начать писать – значит подвергнуть себя риску обнаружения, что ты, всю жизнь считавший себя нераскрывшимся талантом, на деле – вопиющая бездарность. Не бутон, а болтун. Так почему же?

На днях достал с полки томик О’Генри и к стыду своему и страху заметил, что не всегда понимаю его витиеватые и терпкие, запаха кофе с коньяком, словесные обороты. А когда-то я хмелел с полуслова.

И еще. Надеюсь на Формулу таланта, которую я вывел «методом тыка» (эмпирически).

В школе… в моей горячо любимой школе (позднее я еще скажу о ней пару слов) я твердо усвоил… нет, не могу откладывать и сейчас же, не отходя от кассы скажу эту самую пару слов.

Итак, школа.

Славилась она, как и быть должно, блестящим коллективом педагогов, ибо «Дух учебного заведения живет не в стенах и не на бумаге, а в сердцах и умах», и т. д., и т. п. (Ушинский К. Д.).

Примадоном (ведь есть же примадонны) у нас был Виктор Палыч – дюжий бугай с пшеничными «песняровскими» усами.

Нет, никогда не ратовал он за введение в советской школе практики телесных наказаний. Не был он поборником восстановления на Руси бурсацких традиций. Мало того, нетрудно даже представить его рыдающим над соответствующими очерками Помяловского; ведь человек Виктор Палыч, в сущности, был ранимый, просто феноменально ранимый.

А мы, ученики, поступали с ним бессердечно и непорядочно – шептались, списывали, играли в морской, воздушный и иные прочие бои, а порой флиртовали. И все на уроке.

И вот, он, такой, как было выше сказано, ранимый, был просто не в силах совладать с собой. Хотя позднее, наверное, жестоко страдал, угрызенный (вот так слово!) чуткой совестью малоросского интеллигента.

Короче, лупил он нас, как сидоровых коз.

Совершал он этот педагогический акт с чувством, с толком, с расстановкой и с глубочайшим знанием дела: то ли дорожа своей репутацией, то ли – нашими эстетическими чувствами, лупил он нас, не оставляя синяков.

Но, «и на старуху бывает проруха». Не знаю, как выглядит «проруха», и что, собственно, это такое, однако, на этот раз, сией загадочной Прорухой оказался я.

Мальчик я был задумчивый, часто влюблялся. Однажды на перемене мои незабвенные однокашники посадили меня по причине моей задумчивости в шкаф… нет, не заперли. Забили гвоздями.

Шкаф был пуст. Стоял он в классе единственно для поддержания солидности. Несмотря на это, я чувствовал себя в нем как-то не совсем уютно, суетился. Шкаф был пожилой, видавший всяческие виды, заслуживший уважение. Но юность редко бывает внимательна и благодарна, и я в те годы вовсе не являлся счастливым исключением. Всем сердцем и поджелудочной железой стремился я на волю. Да и в носу от пыли щекотало.

Перебрав в уме возможные варианты освобождения, я остановился на одном, сулящем, как мне казалось, наибольшую вероятность успеха.

Скорчившись так, что спина моя уперлась в заколоченные дверцы, а ноги – в заднюю стенку, я попытался резко выпрямиться, надеясь таким образом выдернуть или хотя бы расшатать упомянутые гвозди.

Эта моя попытка увенчалась, на удивление, легким успехом. Я выпрямился почти без сопротивления, но тут же ощутил, что куда-то стремительно падаю.

Откуда мне было знать, что никакой задней стенки у шкафа нет и в помине. Оказывается, я надавил ногами прямо в стену, к которой и был прислонен этот гроб без крышки.

Прошло уже почти пол урока, когда шкаф рухнул, чуть задев стоящего у доски Виктора Палыча.

Педагог затрепетал. Вытянув вперед волосатый перст возмездия, он уткнул его в Юрика Иноземцева, сидящего в добрых двух метрах от шкафа.

– Это ты его уронил!!! – изрек Виктор Палыч вопреки Очевидности. Он преподавал математику.

Не успел Юрик справедливо вознегодовать, как ранимый В. П. узрел в шкафу (ибо гроб был без крышки) оцепеневшего в немом ожидании меня.

Узрев меня, ранимый В. П. тоже оцепенел. Некоторое время за компанию с нами цепенел и весь класс.

И вот, после нескольких тягостных минут напряженной Неизвестности, Виктор Палыч разрядил обстановку. Тишина раскололась булькающим гортанным звуком. Поистине это был Крик Одинокого Петуха в Пустыне. В. П. сделал шаг, схватил меня поперек живота, пересек с этой драгоценной ношей класс и, остановившись перед дверью, размахнулся с явным намерением открыть ее моей головой.

Удар!!! Без результата. В. П. размахнулся вторично…

Мальчик я был застенчивый, часто влюблялся, но тут, знаете, не растерялся и нарушил торжественность церемонии своевременным воплем:

– Виктор Палыч, эта створка не открывается!..

В. П. с завидным хладнокровием делает шаг влево, перенеся таким образом прицел на другую створку, размахивается вновь…

Удар!!!

Я, юный, царственно грациозный, как белокрылый лайнер (самый лучший самолет), стремительно выплескиваюсь в пустой колодец коридора.

В полете я думаю о том, что мир наш – колыбель человечества, но не век же нам находится в своей колыбели (!); думаю я так же о смысле бытия и, благодаря экстремальности ситуации, успеваю прийти к кое-каким определенно ценным для науки выводам и обобщениям.

О многом еще успел я подумать, долго длился мой полет. Но однажды мне все же пришлось совершить вынужденную посадку. У втиснутых в шоколадные штиблеты ног директора школы.

По воле случая, как раз в это мгновение, он проходил мимо кабинета математики, и именно этот факт заставил меня – сыграть роль загадочной Прорухи, директора – скорбно поднять брови и перешагнуть через тело пресловутого меня, а ранимого Виктора Палыча – с мрачным треском вылететь из школы.

Однако я увлекся школьными воспоминаниями и отошел от сути. Поэтому об остальных школьных «кадрах» скажу вкратце, конспективно.

Преподаватель физики АНтонина АЛексеевна ИЗотова (кличка – АНАЛИЗ) была настоящим фанатиком предмета. Чуть ли не на каждом уроке, во время опытов с электроприборами, ее жестоко било током. Результаты, полученные в ходе опыта, обычно на два-три порядка расходились с результатами ее теоретических выкладок. Но она, ничуть не смущаясь, объясняла это «несовершенством школьного оборудования» и продолжала урок с таким победоносным видом, словно только что этим самым опытом развеяла все наши сомнения в правильности теории.

Надо отметить, что это постоянное добровольное мученичество наложило на ее характер определенную печать святости. Абсолютно не жалея себя, она в то же время весьма сочувственно относилась к нашим слабостям и плохие отметки ставила только в самых исключительных случаях. Так что не следует думать, что кличка, которой мы ее наградили, действительно соответствовала нашему к ней отношению. Ведь под словом «анализ» мы тогда понимали вовсе не научный метод исследования, а единственно содержимое тех спичечных коробков, которые нам было предписано раз в полугодие приносить школьному врачу. Нет, кличку мы прилепили чисто механически. Вообще-то, относились мы к ней неплохо; не скажу, чтоб любили, но, все-таки, неплохо. Позже я понял, что чувство, которое мы питали к ней, было инстинктивным детским сочувствием неудачнику.

Учительница истории Оленька обладала поразительной манерой говорить от лиц различных исторических деятелей соответственно разными голосами. Впервые это обнаружилось так.

На вводном уроке низенькая, обладающая роскошным бюстом, полная, но не грузная, как-то по особому стройная и свежая, она воркующим голоском пыталась втолковать нам, что есть наука история, как таковая. Минут пятнадцать она, краснея под нашими, заинтересованными отнюдь не наукой историей, как таковой, взглядами, щебетала эдак, когда, наконец, произнесла свою историческую фразу.

Воркуя:

– Еще Чернышевский в свое время говорил…

Неожиданно хриплым басом, каким, очевидно, по ее представлению, должен был вещать наш великий критик:

– Я С ДЕТСТВА ЛЮБИЛ ИСТОРИЮ.

– !..

То, что еще минуту назад было девятым «В» классом, мгновенно превратилось в утробно булькающую в пароксизме неистового хохота аморфную массу. Она медленно стекает под парты на пол и подергивается там в мучительных конвульсиях телячьего восторга.

Итог: Ольга Борисовна (как она представилась нам) – фьюить! – бесследно испарилась, а на ее месте скоропостижно образовалась некая Оленька, всерьез принимать которую никто из нас отныне не мог.

К чести ее будет сказано, что метаморфоза эта саму Оленьку, по-видимому, ничуть не огорчила. Вообще, она не только не умела сердиться, но не даже для вида не могла напустить на себя хотя бы чуточку строгости. Когда, например, Юрик накачал мне из зажигалки полный портфель газа, а потом чиркнул кремнем, Оленька сказала:

– Ребята, не балуйтесь, пожалуйста, со спичками.

И все. А ведь пламя было почти в человеческий рост, и нам с Юриком опалило ресницы и брови.

А один раз мы всем классом накупили в «Детском мире» таких баночек с раствором типа мыльного, чтобы пускать пузыри. Все было тщательно продумано, обговорено, и вот, назавтра мы все одновременно внезапно принялись пускать эти самые пузыри прямо посередине урока истории, так что кабинет стал похож на аквариум, в котором воду насыщают кислородом, изнутри.

Реакция учителя в подобной ситуации имеет самый широкий диапазон – от истерики бессилия до черного террора. Но с Оленькой было не так. Она повела себя совершенно неожиданно; она захлопала в ладоши и закричала восторженно: «Шарики, шарики!», после чего и благодаря чему прочно утвердилась среди нас в звании «своей».

А вот и еще один школьный монстр – Баба-Женя – преподаватель литературы. Исключительная ее черта – забавная привычка, читая вслух по книге художественную прозу, а, тем паче, стихи, стоять боком к вам и, прислонившись массивным, но элегантным задом к столу, раскачиваться в такт чтению. Стол, в свою очередь, безукоризненно подчиняясь третьему закону Ньютона и успешно превозмогая силу трения, миллиметр за миллиметром продвигался в сторону, противоположную той, в которую смотрело крайне одухотворенное лицо Бабы-Жени.

Случалось, стол проползал за урок и метр с лишним.

Дабы хоть чуть подсластить научный гранит, который мы усердно грызли на ее уроках, мы на перемене устанавливали стол посередине, мелом чертили на полу прямую линию, как бы заранее обозначая траекторию его будущего движения, а затем делили эту линию на сантиметры. Когда все было готово, мы держали пари – на сколько сантиметров Баба-Женя спихнет стол сегодня. Ставки, в основном, были небольшие, зато азарт – дай бог любому ипподрому.

Весь урок, затаив дыхание, наблюдали мы за торжественно-поступательным движением стола, урок проходил в напряженной тишине, что сама Баба-Женя склонна была расценивать, как бесспорный признак взаимопонимания и взаимоуважения.

Но такое положение вещей избаловало ее до предела: она не оставляла безнаказанным малейшее шевеление или шорох, считая, по-видимому, что пользуясь такой популярностью у учеников, имеет право на повышенную строгость. Даже директор, который частенько захаживал посидеть на ее уроки (где еще послушаешь такую тишину?), боялся кашлянуть на своей «камчатке».

Но однажды, в ледяной пустоте паузы, во время вдохновенной декламации «Евгения Онегина», когда Баба-Женя уже открыла было рот, чтобы вылить на нас очередной ушат чистых пушкинских строк, откуда-то снизу, со стороны двери, прозвучал тоненький-тоненький прозрачный писк.

От неожиданности рот Бабы-Жени, по-дверному клацнув, закрылся: «Как?! Кто посмел?! Раздавлю!!!» – писал ее удавий взгляд, медленно сползая по двери вниз.

Там, на пороге класса, словно на пороге жизни, как олицетворение чистоты и дружелюбия, сидел серо-голубой пушистый котенок. Этим своим писком он, видно, хотел выразить наполняющий его восторг познания огромного и прекрасного, так недавно открывшегося ему мира.

Но перестроиться Баба-Женя не успела. Низким дрожащим голосом, полным возмущения и в то же время удивления, она прорычала с каким-то свирепым присвистом:

– К Ы Ш Ш-ш-ш-ш!?!

Бедное животное в шоке повалилось на бок.

Три дня отпаивали мы котенка теплым молоком. Но долго еще после этого он жаловался на бессонницу, головные боли, страх перед открытым пространством.

Такую жестокость не можно оставлять безнаказанной, и мы решили «довести» Бабу-Женю. Сделать это оказалось не так-то просто. Она табунами выставляла нас из класса и вызывала целые батальоны родителей; более того, ничуть не стесняясь нашей старшеклассности, она ставила провинившихся в угол, точнее – в углы, так что мы вроде бы как занимали круговую оборону класса.

Мы поняли, что обычными методами не проймешь этого знатока изящной словесности с железными нервами и логикой ЭВМ. Мы поняли, что тут следует предпринять нечто такое, что не укладывалось бы в ее прямоугольной голове.

И вот, почти не надеясь на успех, мы на перемене перед ее уроком прикрутили к учительскому столу мясорубку и провернули через последнюю (до половины) мужской ботинок. Сорок четвертого размера. Та половина ботинка, которая осталась целой, высовывалась из алюминиевого жерла и, казалось, хранила в своих старческих морщинах немой укор поруганной невинности.

Когда со звонком Баба-Женя вошла в класс и приблизилась к столу, случилось невероятное: она покраснела, губы ее задергались и, тяжело опустившись на стул, она просидела неподвижно несколько минут, положив локти на стол и обхватив ладонями голову.

Мы тоже молчали. Все обиды улетучились, нам было и жалко ее, и стыдно даже, но никто не знал, что в таких случаях нужно сказать или сделать, чтобы это не выглядело фальшью.

А на следующий день урок литературы у нас вел уже другой учитель, но оказалось, что мы вовсе не рады этому. Ведь и прозвище-то мы ей дали не оскорбительное какое-нибудь, а, наоборот, почти родственное – «Баба-Женя».

Кстати, о прозвищах. Рекорд в этой области принадлежал биологичке, которую мы, надо сказать, недолюбливали за явное пренебрежение к собственному предмету. Прозвище ее мы никогда не сокращали, а всегда со смаком, не ленясь, произносили полностью – «Членистоногая Хламидомонада».

Ну, хватит о наших корифеях. Тем более, сдается мне, нечасто они ухитрялись чему-то меня научить. Вот, хотя бы, Виктор Палыч. Уж какие у него были крутые методы, а я в математике до сих пор ни бум-бум. Например, никак не могу взять в толк, почему это от перемножения двух отрицательных чисел получается положительное. Ну, три умножить на четыре – двенадцать. Это понятно: взяли три раза по четыре яблока, пересчитали – двенадцать. А если минус три на минус четыре, тогда как? Это ведь значит, что я отсутствие трех яблок не беру четыре раза. Так откуда же взялись все те же двенадцать?!

Но договорились: о школе больше ни слова. На чем я тогда остановился? Ага, речь шла о формуле таланта. А дело все в том, что в школе я сумел-таки усвоить: аксиома, правило, формула, другими словами, любая истина действительно истинна и неоспорима тогда и только тогда, когда обведена черной рамкой. Рамка – символ окончательности. Некрологи тому подтверждение.

Пусть не разводят руками мои будущие исследователи. Я не собираюсь отбирать у них хлеб. То, что я хочу сказать известно, наверное, каждому, кто имеет хоть маломальское отношение к творчеству. Бессознательно моей формулой пользуются бесчисленные поколения поэтов и художников. Просто никогда еще не была она выражена так четко и ясно. Но ведь и законы природы ученые не из головы придумывают и не из пальца высасывают. Законы природы существовали всегда, и мы пользуемся ими, не оплачивая патента; но открывшим закон считается тот, кто впервые сформулировал его.

Итак, вскрываю карты. Формула таланта:

Т = М x Л

где М – мастерство художника,

а Л – его любовь.

Из этой формулы видно, что если нет мастерства (М = 0), нет и таланта (Т = 0); нет любви – эффект тот же. Вот эта математика мне ясна.

Меня лично в этой формуле радует, что при достаточно большом значении Л можно добиться и значительного Т, даже если М и хромает. Вот что меня радует.

Стоп.

Семь тактов паузы.

Информационное сообщение: все вышесказанное есть не что иное, как ЗОНД.

Ибо, если дойдя до этого места, ты заметишь, что тебе было нестерпимо скучно читать эту ересь, лучше завяжи сразу, дальше будет еще хуже (это по-твоему). Я не обижусь. Просто мы очень разные.

А ежели было все-таки чуть-чуть интересно, читай дальше и помедленнее, дальше будет, прямо скажем, просто удивительно хорошо (это по-нашему).

А о чем будет дальше?

О тебе.

О ком это «о тебе»?

Если я назову имя, все повествование будет для одного человека, а это меня не устраивает. Поэтому я решил дать тебе псевдоним. Я назову тебя «Элли». Да-да, по имени той самой девочки в серебряных башмачках. Я зная, в детстве тебе нравилась эта книга. А я так был просто влюблен в девочку, которая дружила со Львом, Страшилой и Железным Дровосеком.

Я не собираюсь описывать какие-то действительные события, когда-либо происходившие с тобой; вовсе нет, я, в сущности, их и не знаю. Мне важно передать ощущение тебя. Например, чтобы показать тепло твоей щеки, вовсе не нужно описывать щеку. Нужно рассказать о снежинке, которая превращается в слезу. Скорее, я буду писать о себе, но ведь мы звучим в унисон. А вымысел – плод моей фантазии – имеет не меньшее право на существование, нежели реальность. Ибо я – Бог своей книги. Мои права и возможности не ограничены. Хотя есть у меня и обязанности; за все нужно платить, даже если ты – Бог.

Прежде всего, я обязан создать мир полнокровный и законченный, а уж откуда черпать материал для его создания – снаружи или изнутри – это мое сугубо божественное дело.

А почему бы не писать «как люди»?

Это нетрудно объяснить.

Книга – это только план, чертеж, по которому читатель на своем станке художественного восприятия создает окончательный продукт – образ. Люди различны и станки их различны. Каждый понимает книгу по-своему. Но хороший инженер не станет рисовать деталь только в натуральном виде: с таким чертежом трудно работать. Нет, он даст свою деталь и в разрезах, и с увеличением отдельных особенно сложных узлов, и проведет дополнительные, на самом деле не существующие (!) линии. Ту же работу обязан проделать и писатель, если только он намеренно не затуманивает смысл, если он действительно хочет, чтобы его понимали так, как он хочет.

Экспрессионисты корежат деталь, чтобы показать ее суть. Прием достойный пятилетнего ребенка. Я в этом возрасте радио разломал – искал человечков.

Импрессионисты уже ближе подобрались к истине. Но, мне кажется, чуток перегнули палку: попробуй понять чертеж, если самой детали нет, а есть только дополнительные линии. Тут, чтоб понять, специально учиться надо.

А реалисты, наоборот, великолепно рисуют саму деталь – окружающий мир, но забывают, что необходимо уточнить свой рисунок (есть, конечно, приятные исключения, но мало). Какие-то особенные тропы, лексические средства, ассоциативные цепочки (как у Рембо), прустовские временные сдвиги (это как раз – разрез детали), джойсовский «поток сознания» и многое-многое другое. Это уже зависит от особенностей таланта. Если он есть.

Истина – на стыке мнений.

Мудрый я, однако, мужик. Надо отвлечься от всех этих мудрых дел и слегка передохнуть. Расскажу-ка я, к примеру, как я учился в музыкальном училище. Да-да, был такой факт в моей биографии.

Итак, музыкальное училище.

Как я уже отметил (и как вы уже заметили), в общеобразовательной школе меня научили немногому. А если быть точным, единственное (кроме черной рамки), в чем сумели твердо меня убедить мои незабвенные педагоги, это в том, что я абсолютно не пригоден ни к одному из известных человечеству общественно-полезных видов деятельности. Сознавая такую свою никчемность, с выбором профессии я решил пока повременить. Схожу, думаю, сначала в Армию, возмужаю там, конечно, а уж потом возьмусь за этот нелегкий выбор.

Но до призыва еще год, и я ломал голову, чем же занять себя на этот период, да так, чтобы и весело было, и вроде бы как «при деле». Сутками слонялся я по квартире, перебирая в уме известные мне профессии, отмечая для себя все их достоинства и недостатки.

Я искал занятие на год, но где-то глубоко жила надежда, что, может быть, обнаружится и нечто такое, что я мог бы назвать «делом всей жизни».

Я шел от противного, т. е. одну за другой браковал профессии, к которым ощущал свою полную непригодность.

Самое трудное было выбрать между оставшимися в итоге пожарником и парикмахером.

В пользу пожарника говорили два соображения: 1. Профессия эта мужественная и почетная; 2. За один год пожаров в нашем городе может и не случиться… но может и случиться – это главное соображение, которое говорило не в пользу пожарной перспективы.

Я мигом представил себя карабкающимся по раздвижной лестнице на девятый этаж, где, в клубах дыма и языках пламени, стоит на подоконнике маленькая-маленькая девочка, прижимающая к груди своего любимого потрепанного плюшевого медвежонка. Вот еще ступенька, еще… Вдруг – хлобысь! Я поскальзываюсь и с ревом падающей авиабомбы несусь вниз. Лечу и ругаюсь про себя: «Вот же кретин! Дернул меня черт в пожарники податься! Ладно б только себя, а то и девчонку погубил. А мог бы на моем месте быть кто-нибудь посильнее да половчее, кто и сам бы выжил, и ее бы спас. А он, идиот, в парикмахеры пошел! И не стыдно?..» Тр-р-рах! – об асфальт. Все. Решено. Иду в парикмахеры.

Однако, там тоже своя специфика: сбреешь кому по ошибке полголовы, он тебе той же бритвой и всю оттяпает. Всякий клиент бывает. Нет, так дело не пойдет. И мысль моя двинулась в ином русле. Я стал искать такую профессию, где ошибки наименее пагубно отражались бы на состоянии моего здоровья.

Сперва я наткнулся на речника-спасателя: если брак в работе допустил, то и обвинять уже некому. А если сам плюхнешься? Плавать-то я не умею. Но вдруг меня осенило – искусство! Если, к примеру, художник картину нарисует плохо, никто ж его по морде за это бить не будет, в крайнем случае поморщатся, да и все. А уж хорошо нарисует, так слава ему и почет во веки веков.

Но тут я наверное совсем посинел, потому что меня еще раз осенило: я ж во втором классе в хоре пел! Все: буду музыкантом. И я припомнил еще вот какую подробность: я в этом хоре-то и не пел вовсе, а только рот разевал. А мне все равно по пению весь год автоматически пятерки выставляли. Точно – буду музыкантом. Хоть год – до Армии.

И я двинул в музыкальное училище.

Позднее я узнал, что до 17-го года в этом здании располагался популярнейший в городе дом терпимости. Преобладание в училище слабого пола и определенная богемность явились предпосылками для того, чтобы дореволюционный дух витал там и ныне. Хотя, надо заметить, с тех пор он значительно помолодел, похорошел и повеселел.

Размеры классов были столь удручающе малы, что наводили на мысль о крайне высоком уровне спроса на услуги предшествовавшего училищу заведения. Экономить, как видно, приходилось буквально на каждом сантиметре полезной площади.

В одной из таких Папа-Карловских каморок и размещалась приемная комиссия. Я сразу сказал, что хочу играть или на барабане, или на скрипке. (Я до сих пор считаю, что в оркестре это – два самых достойных и бескомпромиссных инструмента.) Но председатель комиссии – полный пожилой и симпатичный еврей – поправил на носу пенсне, так, что ладонь его руки почти закрыла от меня хитроватую улыбку, и сказал, что отделения ударных инструментов, к сожалению, в училище пока что нет, а чтоб учиться на скрипке, нужно иметь свидетельство об окончании по этой специальности музыкальной школы, коего, он подозревает, у меня нет.

Меня так поразило это пенсне (раньше только в кино видел), что я забыл обидеться и признался, что и правда, музыкальной школы не кончал.

Тогда он сказал, что без школы принимают только на оркестровое отделение и перечислил десятка два названий инструментов. Я из них знал только кларнет и флейту. Я сразу выбрал флейту, мне и в самом деле нравится ее ангельски-шепелявый тембр. Но человек в пенсне сказал, что на флейту все места уже забиты. Тогда я назвал кларнет, но и тут оказался лишним. Я уже собрался уходить, но пенснист (пенснец? пенснюк? пенснарик?) сам пришел ко мне на помощь:

– Молодой человек, а как вы относитесь к фаготу? Это великолепный, и к тому же – редкий, инструмент. И впечатление вы производите индивида физически достаточно выносливого.

Очарованный оптическими прелестями я, по своему обыкновению, пропустил последнее замечание мимо ушей и спросил не совсем впопад:

– А их у вас много?

– Фаготов? – удивился пенсноносец.

– Нет, пенснов, – сказал я, не совсем уверенный в правильности окончания.

– Нет, у меня только один, – ответил он, как-то опасливо поглядывая на меня.

– Жалко, – сказал я, впадая в сомнамбулическое состояние, – а на что она похожа?

– Кто? – еще сильнее насторожившись, медленно произнес он. Но потом, после паузы, в течении которой я пытался найти в памяти только что им произнесенное, но тут же забытое мною слово, он понял-таки: – Ах, фагот?

– Да, – обрадовался я, – на что оно похоже? На кларнет похоже?.

Пенсновладелец на миг задумался, затем, почему-то слегка смущенно, промямлил следующее:

– Если вы, молодой человек, действительно хотите знать, то, о чем спрашиваете, то я скажу вам: и кларнет, и фагот представляют собой деревянные трубки с боковыми отверстиями; то есть, принципиальное, так сказать, сходство – наличествует. В смысле, что на кларнет фагот похож во всяком случае больше, нежели на маракасы или, положим, на геликон.

Решительео ничего не поняв, я, так же решительно, согласился.

Но в полной мере оценить дипломатический талант человека в пенсне я смог лишь после того, как получил инструмент на руки.

Оказалось, что фагот, действительно, как и кларнет – «деревянная трубка с отверстиями». Вот только покрупнее раз в пятьдесят. Тогда-то и припомнил я фразу о физической выносливости.

Звучание же этого инструмента (в моих, во всяком случае, руках) более всего напоминало гудок издыхающего парохода, капитан которого страдает одновременно манией преследования, несварением желудка и чесоткой.

Да, ловко я попался.

Но вскоре обнаружился и первый плюс: в пустой футляр из-под инструмента вмещается ровно восемь бутылок по 0, 5 литра, да так плотно, что даже не брякают.

Кстати, на сдаче первого вступительного экзамена меня ждал сюрприз. Со мной вместе его сдавал мой школьный товарищ Юрик Иноземцев. Для меня это была большая неожиданность, так как в школе он, как, впрочем, и я, особыми музыкальными талантами не блистал. Оказалось, что путь, приведший его в эти стены, до мелочей совпадает с моим.

Второе достоинство фагота было открыто нами совместно уже в процессе его освоения. Оказалось, что инструмент этот не только великолепный и редкий, как мне рекомендовал его приемщик («стеклопосуды» – так и просится продолжить, но вы поняли, что я имею в виду председателя приемной комиссии, да, видно, неудачно выразился), но и ГРОМКИЙ. Очень. Нас с Юриком в училище прозвали «иерихонцами».

Когда мы являлись на самоподготовку, все кабинеты, как правило, были уже заняты прилежными скрипачами, пианистами и т. п. Они ухитрялись даже пиликать по двое-трое в одной комнате и ничуть не мешать друг другу.

Тогда мы доставали из шкафа фаготы и, чуток диссонируя, заводили мелодию жалобной белорусской народной песни: «Ты ж моя, ты ж моя перепелочка…»

С тем же успехом сей дуэт могла бы исполнить пара свихнувшихся электровозов.

Если судить по выражениям лиц, с которыми, словно выкуренные из улья пчелы, вылетали из своих келий будущие Паганини и Рихтеры, исполняли мы, действительно, очень жалобно.

С широко открытыми глазами стояли они вдоль стен, прижавшись к ним своими гениальными спинами, а мы мерно в ногу расхаживали из конца в конец коридора и пыжились в такт шагам: «Ты ж моя, ты ж моя ПЕРЕПЕ-О-ЛОЧКА!..»

В итоге, очень скоро как-то сам собой находился пустой кабинет. На этом, обычно, и заканчивались наши занятия на «родных» инструментах. Ибо вскоре, привлеченные нашей музыкой, в комнатушке появлялись пять-шесть местных «джазменов» с саксофонами флейтами и барабанами. Я хватался за контрабас, Юрка садился за фортепиано, и начинался «сейшн».

Играли мы с упоением и, между прочим, эта передающаяся в училище из поколение в поколение традиция «вечеров импровизации» многое давала нам – способность чувствовать партнера и не теряться ни при каких обстоятельствах.

Приведу пример. Однажды в курилку, прихрамывая, вошел баянист-третьекурсник по прозвищу «Джон Сильвер». (У него и вправду, как у стивенсоновского героя одна нога была протезная.) Он спросил, нет ли среди нас – первокурсников – бас-гитариста и «клавишника». Мы с Юриком сразу же отозвались.

– Порядок, – обрадовался Сильвер, – сегодня вечером «лабаем» на свадьбе. Вчетвером – по четвертаку на нос. В половине пятого за нами сюда автобус подгонят.

Мы страшно перепугались. Я – самоучка-контрабасист, Юрик такой же пианист, бас-гитару и электроклавишные мы, что называется, и не нюхали. Мы-то, когда откликались, думали, он нас хочет куда-то пригласить порепетировать. Но отступать было поздно. Отказаться от «халтуры» – позор на все училище.

Когда приехали на место, разгрузились, подключились, настроились и попробовали что-нибудь сыграть, Сильвер (в группе он был гитаристом и пел) пришел в ужас:

– Какого дьявола вы сюда приперлись?! – орал он, как настоящий пират, – вы ж двух нот связать не можете!

– Да ладно, Джон, чего теперь зря шуметь, – вступился за нас барабанщик – тоже третьекурсник, по кличке Колобок (так его прозвали за комплекцию и неспособность унывать), – надо только чтоб эти, – он кивнул в сторону гостей, – не догадались. Гармонию знаете? – спросил он нас.

Мы ответили утвердительно.

– Тогда так: слушайте сюда. Я буду вам кричать аккорды; а ты, Джон, играй себе и пой, не обращай на нас внимания.

До прибытия молодоженов было еще минут двадцать, и мы решили хоть что-то отрепетировать. Через пятнадцать минут у нас был готов свадебный марш – соло на одной струне исполнял Сильвер, мы аккомпанировали, а бедняга Мендельсон корчился в гробу.

Колобок сказал, мол, перед смертью не надышишься, и мы пошли перекурить в фойе.

Не успели мы выкурить по сигарете, как услышали крики снизу: «Едут, едут!»

Мы бросились к инструментам и встали в позы. В дверях появились жених и невеста. Их встречали хлебом-солью. Тут мы с ужасом обнаружили, что нет Сильвера.

Миленькая невеста под одобрительные крики гостей отхватила почти половину традиционного каравая (по примете – кто больше отъест, тот в семье верховодить будет), жених клюнул оставшееся, и они двинулись через зал к своему месту за столом.

Выпучив глаза, Колобок махнул рукой, и мы забубнили, загремели, загрохотали. Юрик попытался напеть мелодию марша в микрофон, чтобы хоть ясно было, что все это должно означать. Но, как я уже замечал, особыми талантами он не страдал. А страдал он гайморитом, и гости стали нехорошо на нас коситься.

Когда они расселись, мы побежали вниз искать Сильвера. Оказалось, его по ошибке заперла в туалете техничка. Она, видно была уверена, что в момент, когда заходят молодожены, никто там сидеть не будет, вот и закрыла, не проверив, дверь.

Сильвер тарабанил изнутри и чертыхался. С трудом мы отыскали техничку, и она, нас же ругая, мол, насорют, натопчут, а после – убирай за ними, дверь отперла.

Дальше, как ни странно, все пошло, как по маслу. Колобок орал аккорды. Мы, то в строчку, то не в строчку, импровизировали, Сильвер, вздрагивая иногда, сверкал на нас пиратскими зрачками, но таки пел, а гости, тоже порой вздрагивая, таки плясали.

Какой-то поклонник «Битлз» даже решился сделать нам заказ – «Yesterday». Мы исполнили. А что?.. Правда, ритм был какой-то дерганый, и гармония не совсем та. И размер другой, так что Сильверу в каждой строчке приходилось вставлять дополнительные слова. Но ему это не трудно было, так как он все слова на ходу сочинял. Потому что в школе он учил немецкий.

Когда мы закончили, гость подошел и заметил соболезнующе, что это, конечно, не «Yesterday», но, – добавил он, – песня все равно хорошая получилась. Мы были очень ему признательны.

На радостях Сильвер объявил перерыв, и мы уселись за стол. Мы с Юриком только ели – пить не стали: боялись. И так-то не понимаем, что играем. Но уж Колобок с Джоном на спиртное налегли основательно.

Когда мы вновь пошли к инструментам, выяснилось, что Сильвер едва стоит на своем протезе. Я было заикнулся, что надо смываться, пока гости не побили, но Колобок резонно заметил, что деньги-то нам еще не заплатили; а потом сказал Сильверу, подбадривая:

– Крепись, Джон.

И Джон запел.

– По проселочной дороге шел я молча,

И была она пуста и холодна…

К припеву он уже совсем разошелся и, начав даже приплясывать, залихватски закричал:

– А-а-а…

Э-э-э…

Та-а-а…

Тут он хотел выдержать паузу и сделать глубокий вздох, но его вдруг качнуло, он неловко шагнул назад, споткнулся и плашмя грохнулся спиной на пол. Юрик стремительно выпрыгнул из-за клавишей, схватил стойку с микрофоном и, как хищнику кусок мяса на палке, сунул ее Сильверу под нос. И тот, лежа, ударив по струнам, как ни в чем ни бывало, закричал дальше:

– Свадьба, свадьба, свадьба пела

и плясала!..

Так он и допел эту песню. Гости, которые танцевали подальше, даже ничего и не заметили.

Потом мы, взяв Сильвера под мышки, поставили его на ноги, он похлопал Юрика по плечу и сказал отечески:

– А ты ничего. Может и получится из тебя музыкант.

Так что не теряться в сложной ситуации мы научились.

Но пророчество Сильвера не сбылось. Музыкантов из нас не вышло. Нам исполнилось по восемнадцать, и мы, проучившись всего год, ушли служить (это отдельная история). После же Армии мы уже не вернулись в училище, а снова вместе поступили в университет на филологический факультет. Но об этом – в другой раз.

Стоп.

Помедленнее. Я слишком надолго отхожу от сути.

Суть – ночь. Пару часов назад она неслышно опрокинулась на город, да так основательно прилипла к асфальту, что жители отчаялись справиться с ней. И, не мудрствуя лукаво, они гуськом отправились в спячку, дабы скоротать тем самым время до зари.

С первым криком петуха где-то там, на окраине, ночь сама начнет поспешно отдираться от земли, оставляя в колодцах меж домов черные рваные клочья луж. А потом, корчась, словно червяк на углях, она сморщится, вытянется и превратится в еле заметную линию горизонта. И в муках ее родится новый, окутанный маревом, день. И слезы ее хрустальной росой упадут на траву, чтобы та – серая, вечерняя, стала рассветной – изумрудной.

А пока – ночь. Ветер скребется в оконную раму и волнует молодые листики тополей, заставляя их, захмелевших от неясного, но сладостного ожидания, трепетать всем телом в неверном предгрозовом воздухе и стараться думать «о чем-нибудь другом».

Суровые, живущие в постоянных лишениях, сверчки, ни дня не знающие без ужасных, но непонятных нам глобальных катастроф, не имея ни малейшей, даже самой хрупкой, надежды, все передают и передают свое вечное «SOS».

Чтоб кого не напугать, прячутся в кустах жуткие-прежуткие привидения. Не их вина, что они такие безобразные: против натуры не попрешь. Не обижай их.

На чердаке вниз головой, как елочные игрушки, зависли летучие мыши. Они объясняют и показывают на макетах своим мышатам принцип действия, устройство и правила пользования ультразвуковым биолокатором.

А на крыше демонические черные коты играют в кошки-мышки с невидимками.

В доме горит одно окно.

Это я.

Пишу.

Люди засыпают как раз тогда, когда начинается самое интересное. Но коль скоро я – Бог, мне спать не положено. А положено мне созидать Вселенную. Центр, точка опоры которой – это ты, Элли.

Голубые, как небо, Мечты; оранжевая, как солнце, Радость; зеленая, как топь, Тоска; синяя, как птица Метерлинка, Надежда; фиолетовая, как запах сирени, Страсть; желтое, как пески маленького принца, Одиночество; алая, как его роза, Любовь. Все это так тщательно перемешано жизнью в моем сознании, что образовалась глыба чистейшей белизны. Арктическим айсбергом искрится она во мне. Лишь несколько серых пятнышек зависти, ревности и страха нарушают эту ледяную стерильность мрамора, из которого предстоит мне изваять тебя. Эти мушиные метки пробрались сюда контрабандой. Я не боюсь. не так они сильны. Они исчезнут с первыми же ударами.

И вот, в левую руку я беру резец моей фантазии, в правую – молот моей памяти. Взмах…

Тр-р-рах!.. – Неожиданная зарница судорогой сводит укрытую бархатной мантией ночь.

Все лишнее откалывается, как скорлупа с ядрышка, как глиняная форма с уже застывшей чугунной статуи.

Тр-р-рах!.. – молодая гроза ударила в праздничные литавры!

Осколки плавно, как в замедленном кино, опускаются на пол и превращаются в маленьких белых слоников. Те суетливо выстраиваются в колонну по одному и слоновитой походкой топают через комнату, опасливо обходя тапок в центре ее. Добравшись до шкафа, они протискиваются в щель между ним и стеной и исчезают там. За шкафом есть мышиная нора. Куда она ведет? Хотел бы я видеть выражение лица того незадачливого мыша, который первым узрит Безумное Шествие Белых Слоников.

Очередной взмах…

Тр-р-рах!.. – Гром грохочет уже непрерывно, сливаясь в неразборчивый гул. Словно Христос гоняет на гигантском мотоцикле. Невидимая во тьме туча, скрутившись жгутом в несколько раз, выжала, наконец, из себя первые желанные струйки влаги на потрескавшиеся от жажды губы земли. Молнии, запыхавшись, пытаются превратить ночь в день.

Электрический свет кажется чем-то пустым и глупым. Я щелкаю выключателем: мраморную, в рост человека, глыбу так, в постоянной игре беззастенчивых фотовспышек, видно даже лучше.

Я размахиваюсь снова… Р-р-раз!.. Мой удар совпадает с новым грозовым раскатом.

Падает на пол еще один обломок скорлупы и – наконец, наконец-то! – из каменной пены, чуждые ее ледяной холодности, рождаются первые знакомые черты.

И мрамор становится мягким и упругим.

И комок из нежности и тоски застревает у меня в горле.

Я знаю этот высокий прохладный лоб и этот, пока необычно белый, слой густых и жестких, как конская грива, волос. Я знаю, знаю этот рот, эти губы, эту улыбку, которая, как бы оправдываясь, говорит: «Да, вот в этой-то муке и заключается мое счастье».

Дальше. Дальше подбородок – круглый, обманчиво безвольный.

Дальше. Дальше шея. Именно она содержит в себе тот, возможно ощутимый только мной, заряд призывности, который распространяется на все черты и черточки.

Дальше. Дальше пока камень. Пульсирующие отблески молний на матовой искристой поверхности заставляют меня почувствовать его святое нетерпение. Нетерпение больного, силящегося поскорее встать на ноги. Нетерпение весенней почки. Нетерпение куколки мотылька.

Что ж, я помогу.

Взмах…

Р-р-раз!.. Сбрасывают с себя ледяные покрывала небытия смелые плечи, смелые руки и застенчивая маленькая грудь, соски которой еще не научились твердеть под чужой рукой.

Р-р-раз!..

И освобождается от плена живот, спина и крупные ягодицы.

Р-р-раз!.. Любопытный всполох ветра ткнулся мокрым носом в раму и распахнул ее настеж. Створки с размаху ударились о границы проема и надтреснуто звякнули голубым стеклянные колокольчики. В комнату заглянула тревожная свежесть.

А ты, моя маленькая Галатея, стоишь передо мной решительная и величественная в своей беззащитной наготе.

Вокруг нас, взявшись за руки, пляшут взбесившиеся блики зарницы и нелепые кляксы теней. Ветер включился в их хоровод и увлек за собой страницы рукописи со стола…

– Кхе, – раздается от окна.

Это еще что? Не хочу ничего! Не хочу отрывать от тебя взгляд.

– Пардон-с…

С плачем рвутся струны языческого экстаза. Я оборачиваюсь. На подоконнике – темное бесформенное пятно.

– Позвольте, – произносит оно, нерешительно деформируясь и образовавшейся откуда-то рукой указывая на люстру. Люстра послушно загорается неестественно тусклым неровным светом. А выключатель-то возле двери – метрах в трех от окна.

В слепом, неуместном своей банальностью, свете я разглядываю нежданного гостя.

Мужчина. Не старый. Но и молодым назвать – язык не повернется – наряд не располагает: бежевые панталоны, темно-синяя фрачная пара, в правой руке – трость, в левой – белые лайковые перчатки. Цилиндр. Под цилиндром – уши, между ними – толстый, почти без переносицы, нос, большие тусклые глаза и широкие сиреневые губы. Все остальное гладко выбрито. Роста – чуть ниже среднего.

Незнакомец стоит на подоконнике и странно улыбается, глядя как-то в упор мимо меня. С полминуты тянется неловкое молчание. Но вот он разжимает сухую узловатую кисть правой руки, как бы нечаянно роняя трость. Затем, театрально встрепенувшись, растопыривает руки и спрыгивает за тростью на пол. Наклонившись, роняет цилиндр и обнажает роскошную бугристую лысину. Долго и суетливо копошится, наконец, выпрямляется и первым нарушает затянувшуюся паузу:

– Да, сударь, погоды нынче, однако. Извольте видеть. – Он доверительно приблизился почти вплотную ко мне, так, что я разглядел бородавчатые капельки воды на землистом лице. – На какую-то секундочку приоткрыл иллюминатор. Не положено, конечно-с…

– Что неположено? – тупо переспросил я.

– Иллюминатор открывать.

– Какой иллюминатор?

– Вот, пожалуйте взглянуть, – он цепко ухватил меня за руку и потащил к окну.

Там, на уровне моего второго этажа висел отливающий серебристо-матовой ртутью металлический диск. Диаметром примерно с двухвагонный трамвай, а высотой – чуть больше человеческого роста. Он висел и еле заметно вращался вокруг собственной оси. Нас разделяло метров пять или шесть. Но видел я его достаточно четко – и закругляющуюся серую поверхность, и овальные, величиной с оконную форточку, светящиеся желтым, отверстия, и даже заклепки вокруг этих отверстий.

– Э-э-э… М-м-м… Э-эт-то ваше? – ляпнул я. Осел безмозглый. Это же КОНТАКТ!

– Как-с?.. А… Ну, в какой-то степени – да, – видя мое ошеломление пришелец заметно осмелел. – Собственно, значительной роли это не играет. У нас имеется ряд тем, которые, как мне кажется, более уместны в данной ситуации.

Издевается по-своему. Будто я каждый день бываю «в данной ситуации». Но я решил решил поддерживать его подчеркнуто вежливый тон. И судорожно копался в голове, надеясь в куче разнородного пестрого хлама отыскать подходящий словесный оборот. Наконец, выдохнул:

– Не смею спорить, – и, чуть помедлив, добавил. – Отнюдь.

Я взмок. А, плевать. Буду говорить по-человечески.

– А вы откуда?

– Весьма уместный вопрос, – как мне показалось, с оттенком иронии ответствовал (именно «ответствовал») пришелец. – Не думаю, что вам могут что-то объяснить названия планеты, звезды, созвездия, туманности, наконец, откуда я прибыл. Вы ведь, кажется, не астроном?

– Да. В смысле – нет. В смысле – не он, – совсем уже вяло выговорил я.

– С нетерпением ожидаю вопроса о цели нашего прибытия и о причинах, побудивших нас вступить в контакт именно с вами. – Незнакомец выдержал эффектную паузу. – И, не дождавшись, отвечаю. Сначала мне удобнее ответить на второй вопрос. Причины для вступления в связь именно с вами у нас нет ни малейшей. Вам просто повезло: нас подвел эффект Лима (хотя это, конечно, ничего вам не говорит). По расчетному превышению скорости света мы должны были появиться здесь ровно в полдень, а вышло, как видите, наоборот. Ваше окно было единственным освещенным объектом в радиусе полуверсты от точки нашего приземления. Однако, достаточно хорошо изучив представителей вашей нации и вашей эпохи, мы пришли к выводу, что в вопросе, нас интересующем, мы вполне можем положиться и на человека случайного. Ибо мимо собственной выгоды вы проходить не склонны.

О цели же нашего, если можно так выразиться, визита, я скажу несколько позже, после того, как будут соблюдены кое-какие формальности. Скажу только, что мы – представители некоей цивилизации, на сотни и тысячи лет опередившей в развитии вашу. Мы прибыли с предложением к вашим властям. Мы обещаем, в случае успешного исхода переговоров, навести столь необходимый вам порядок внутри государства, а на мировой арене вывести его на позиции ведущей в экономическом и политическом отношениях державы. Вы же в свою очередь… Простите, об этом – после. Предотвращая вопрос о том, как мы в столь сжатые сроки сориентировались в местной обстановке и психологии аборигенов (то есть – вас), поясняю: мы не впервые тут. У вас уже побывала наша разведгруппа свободного поиска. Она могла только наблюдать. Но материал собран достаточный, и с вышеизложенным предложением мы обращаемся не вдруг, а в результате глубочайшего и кропотливейшего анализа состояния внутренних дел России и положения ее внешних связей сегодня, на рубеже восемнадцатого и девятнадцатого столетий.

Я просто подпрыгнул:

– Так вот в чем дело! Я смотрю, как-то вы смешно одеты. У нас сейчас – конец двадцатого.

– Быть того не может! – встрепенулся пришелец. – Вы, наверное, просто сами не ведаете, в каком веке живете. Впрочем, это абсурд.

Он внимательно оглядел меня с головы до ног. Мне стало неуютно в своих старых потертых джинсах.

– Неужели ошибка так велика? – быстро заговорил он сам с собой. – Но ведь это значит – полный провал. – Он снова глянул на меня. – Какой, вы говорите, век?

– Конец двадцатого.

– Боже, боже! – сокрушенно бормоча, пришелец заметался по комнате. – Я провалил Задание. А это значит, что меня ждет Полная Замена Личности.

Тут он, как вкопанный, остановился посередине комнаты и нехорошо посмотрел на меня.

– То-то я гляжу, странно тут у вас. Подозрительно-с. Свет, вот. Говор… Не от Бога это все. Да и вот, право, штаны-то – латанные-перелатанные, комнатушка – не дворец, да-да, а какие вольности себе позволяете. – И его липкий холодный палец ткнулся в молочно-белую поверхность изваяния, оставив на левой груди жирное серое пятно.

Ах, ты, сукин сын!

Я молча сгреб его в охапку и поволок к окну.

– Пардон! – заверещал он. – Не хотел обидеть ваших чувств.

– Давай, вали отсюда!..

– Но Контакт… Прогресс…

– Я те щас законтачу! Искры посыплются. Ну?!

– Я сам, позвольте, я сам, – повизгивал пришелец суетливо карабкаясь на подоконник. Фалды его фрака раздвинулись, выставляя на свет божий готовые лопнуть от натяжения панталоны. И так он был жалок, что я не удержался и помог ему. Пинком. Неожиданно он оказался легким и упругим, как гуттаперчевый мячик.

– Адью! – крикнул я ему вдогонку, когда немного пришел в себя. Он к тому времени уже докувыркался до четвертого этажа. Там он завис на мгновение, а потом стал по-мультипликационному плавно снижаться, растопырив скрюченные руки и ноги. Вот он поравнялся с «тарелкой» и вдруг стал худеть на глазах. Нет, плющиться, будто воздух выпустили. Вот уже плоский, как собственная фотография, он принялся медленно, начиная с ног, втягиваться в узкую щель под иллюминатором, которую я раньше и не заметил. Наполовину исчезнув в недрах корабля, пришелец загнулся, как лист бумаги, вверх обращенным ко мне блином старушечьего лица и, недобро прищурившись, шевеля губами, погрозил мне плоским, как гвоздь из-под трамвая, пальцем. Ледяные проволочки протянулись по моей спине. Наконец он исчез окончательно, оставив в ночной тишине звук, похожий на поцелуй.

Свет в моей комнате мигнул и погас.

Тарелка мелко задрожала – так, что во всем доме задребезжали стекла, потом затарахтела, закудахтала, как «инвалидка», накренилась и завертелась-завертелась все быстрее, потом подскочила и со свистом ввинтилась в небо, оставляя за собой белый ехидный хвост.

Скатертью дорога. Своих полно.

Этажом выше что-то сердито стукнуло и сонный голос профессиональной соседки отогнал от трона тишину:

– Вот позвоню, куда следует! Разъездились тут. Дня им мало!..

– Мяу, – отозвался кто-то еще выше.

И тишина воцарилась.

А гроза-то кончилась. Почти кончилась. Я повернулся, шагнул от окна к выключателю… и на что-то наступил. На что-то мягкое. При свете оказалось – кусок колбасы. Полукопченой. У этого, наверное, из кармана выпал. Вот тебе и завтрак – межзвездный бутерброд. А это еще что?

Поднимаю. Розовый параллелепипед из какого-то пластика. Похож на кусок мыла. Но твердый. Повертел так и сяк. Ни швов, ни соединений, взгляд не на чем остановить. Встряхнул. О! С каждым взмахом руки из него вылетало по слогу:

– Ска… тью… га… их… лно.

Ну, все ясно. Я сунул предмет в карман. А что, собственно, ясно? А, ладно, потом разберусь. Не до того. Идут они все куда подальше. Мне дело надо делать.

И я вернулся на рабочее место.

Но нет. Что-то пропало. Ведь сейчас – самый ответственный момент: пора вдохнуть в тебя жизнь. А я даже просто сосредоточиться не могу. Разгон нужен. Вдохновение. Вот что; расскажу-ка я про университет, я же обещал. Расскажу. Для разгона.

Итак, университет.

После армии мы с Юриком поступили на филфак. Стоит отметить, что впечатления от сего храма науки и рассадника вольнодумия у меня остались самые положительные. Во всяком случае, весело было.

Хулиганили мы здесь уже не по-школярски, а по-новому, интеллигентно. Представьте себе, например, первую лекцию. Девушки, затаив дыхание, ждут, что скажет им стоящий у доски преподаватель – высокий, довольно молодой и обаятельный мужчина, обладатель строгого серого костюма и строгого умного лица.

Вот он откашливается и весомо произносит:

– Что ж, начнем. Прошу запомнить: фонетика – есть наука о звуках.

Несколько мгновений длится значительная пауза, и вдруг она прерывается не менее весомо произнесенной фразой:

– Я рад.

Лектор от неожиданности теряется, напряжение спадает, кое-где раздаются смешки, и десятки девичьих голов, украшенных в честь начала учебы изысканными прическами, поворачиваются на 180 градусов. У окна, закинув ногу на ногу и невинно ухмыляясь, сидит ваш покорный слуга.

А друг мой Юрик имел иную методу выбивания преподавателей из колеи. Стоило лектору заикнуться о каком-либо ученом или писателе, как с конца аудитории к нему спешила записка примерно следующего содержания: «А правда ли, что в нашем городе проживают близкие родственники этого выдающегося человека?»

Согласитесь, стыдно читать о ком-то лекцию и не знать, что в твоем родном городе живут его близкие родственники? И, не ожидающий подвоха лектор, начинает юлить и трепыхаться, мол, да, известно, что в 1908-м году двоюродный брат внучатого племянника жениной тетки сего замечательного человека был выслан в Сибирь и вполне вероятно… И т. д., и т. п…

А мы сидим и с умилением смакуем это трепыхание, как кошка глядит на вынутую из банке и брошенную ей на съедение осоловелую, но еще живую рыбеху.

Случалось, правда, что очередной лектор честно признавал свою некомпетентность в области генеалогии. Возможно, после этого он и чувствовал себя не совсем на высоте, зато мы, напротив, проникались уважением к такой беззащитной честности.

Кроме того, мы частенько писали стихи. Нет, настоящие стихи мы писали дома, в одиночестве, и никому не показывали. Я говорю не о настоящих, а о тех, что «для хохмы». Писали мы их, в основном, с Юриком на пару. А по завершении пускали их по рядам в форме «открытых писем», дабы повеселить сокурсников.

Вот, например, какое неожиданное отражение получила трагедия троянского ясновидца в «стихотворении», написанном на «античке»:

Лаокоон

Лаокоон кричал змее:
«Но как же быть моей семье?!»
А змей ответил: «Извиняй,
Никак не быть. Ам-ням-ням-няй».

А после, обернувшись хвостом
И вытянувшись длинным ростом,
С змеихой лежа на песке,
Он в смертной пребывал тоске.

«Лаокоон, – стенал он, – бедный,
Погиб ты славно, как и жил,
Я буду помнить образ светлый…»
Сказал… и яйца отложил.

Как я уже сообщал, подобные произведения мы пускали по рядам, и дальнейшая судьба их нас не интересовала. Но дважды по чистой случайности эти послания, бумерангом, возвращались к нам. Таким образом, у меня имеется два блестящих примера творчества нашего поэтического дуэта.

Вот листок, в верхней части которого значится: «Басня». Далее следует:

Изюбр по фамилии Фрол
Копеечку денег нашел…

Тут сие творение внезапно обрывается, но через пару пропущенных строк вновь обозначено: «Басня».

Летела над болотом моль,
Навстречу ей – лягушка;
И говорит она: «Изволь
В мое, с пупочком, брюшко».

Но отвечала гневно моль:
«Доколь?!»

Это произведение авторы, видно, посчитали вполне законченным и потому, вновь пропустив две строки, продолжили откровения:

Оставь, не надо, все пустое
Все суета, все – дым и блеф;
Скажу тебе словцо простое,
Скажу я, даже не вспотев.

Бумажка кончилась, но мысли
Конца не будет никогда.
Что ж, дорогой мой, шишли мышли!
Все остальное – ерунда.

К чести нашей будет сказано, что бумажка и в самом деле кончалась, так что в отсутствии жизненной правды нас не обвинишь.

Другой сохранившийся листок богаче по содержанию – одно четверостишие и два крупных «законченных» произведения. Причем над каждым обозначено, кому оно посвящено. Над четверостишием значилось: «Посвящается себе».

Вот и оно само:

Лысый от счастья, нежный, как кит,
Вон он – в ненастье с криком летит.
С розой в ноздре и с фужером в зубах,
От часу час превращаясь во прах.

Второе посвящение не менее лаконично: «Посвящается тебе».

Буколика

А помнишь, было дело,
Когда однажды нам
Плескаться надоело
И отдаваться смело
Бушующим волнам?

Мы вытерлись, оделись
И молча по песку
Пошли, на солнце греясь,
И вдруг мне захотелось
Сорвать с тебя лоскут.

Тебе, несмелой, милой,
Сказал, мол, скоро ночь.
Ты улыбнулась криво,
Хихикнула игриво
И ускакала прочь.

Третье посвящение и до сей поры умиляет меня: «Посвящается всем малышам».

Как по облаку, по тучке
Прыгали собаки –
Кнопки, Шарики и Жучки,
Бобики и Бяки.

В гости к ним с веселым криком
Подлетели раки;
Им обрадовались дико
Бедные собаки

И приветственные знаки
Ракам показали.
Испугались дико раки,
Р-р-раз! И ускакали.

В связи с рифмоплетством мне припомнилась история с плакатами в столовой. История эта такова. Однажды я собрался в универмаг за тетрадками. В автобусе мне на глаза попался плакат-листовка, приклеенный к стенке кабины. На плакате были изображены два мрачноватых типа разного роста. Тот, что поменьше, по-видимому, должен был изображать ребенка. Запечатлены они были в момент преодоления препятствия – полосатого бордюра между тротуаром и проезжей частью. Тот, что повыше, тянул невиданной длины отросток-руку прямо под колесо ближайшей машины к какому-то темному округлому предмету.»Ребенок» же как-то страшновато-неестественно загнул в прыжке голову и, размахивая, словно ветряная мельница, руками (тоже разной длины), устремил на «взрослого» пустой отрешенный взгляд.

От картинки веяло лекарственным духом инвалидного дома и тянуло могильным холодком. Подпись гласила:

Бежит за шляпой дядя,
А ОН – на дядю глядя.

Плакат был выполнен на добротной лощеной бумаге сочными яркими красками. ОН прочно засел мне в душу.

Возвращаясь, я обнаружил на задней обложке купленной тетради стихотворение. Вот такое:

Хорошо по росе
Прогуляться вдоль шоссе.
Хорошо, но только НЕ –
Не по правой стороне!

Вернувшись в общагу, я двинул в столовую и там, стоя в очереди, прочел над лотком с хлебом:

Хлеб – наше богатство, его береги,
Хлеба к обеду в меру бери!

А чуть поодаль – еще:

Помни, как дважды два:
Хлеб – всему голова!

Эти строки меня доконали. Оказывается, для кого-то то самое рифмоплетство, которым мы занимались от нечего делать, является профессией. Но ведь, чтобы такая «продукция» расходилась, на нее нужен спрос. Неужели тот, кто заказывает, не чувствует фальши?

И мне пришло в голову провести эксперимент. Про себя я назвал его «Операция ЧФ» (Чувство Фальши).

Я подошел к девице за кассой.

– Простите, девушка, кто у вас тут главный?

Девушка подняла широко открытые красивые, как у теленка, карие глаза.

– Как это?

– Ну, кто у вас тут директор, что ли, или начальник?..

– У нас – заведующая. Но ее сейчас нет. А зачем она вам?

– Я хотел узнать, откуда у вас эти плакаты, про хлеб.

– А, – протянула она и разочарованно махнула рукой, – года два назад в тресте дали.

– И вам они нравятся?

– А вы – кто?

– Я из газеты, – не моргнув и глазом, нахально соврал я.

– Да, очень, очень нужные плакаты, – неожиданно бойко стала «давать интервью» девушка, – нужные и интересные. Вот только жаль, маловато их.

– А вам нужно больше? Понимаете, наша газета проводит кампанию по привлечению молодых поэтов и художников к нуждам бытового обслуживания. Уже завтра можно было бы принести несколько новых плакатов. Ваша заведующая против не будет?

– Что вы; Галина Владимировна, наверное, только рада будет.

И действительно, Галина Владимировна обрадовалась, когда назавтра стены ее столовой украсили новые, еще пахнущие тушью, надписи. Первый из них поощряюще намекал:

Ты зачем сюда пришел?
Ну-ка, кушай хорошо!

Второй энергично советовал:

Постоянно и неустанно
Бери к пельменям сметану!

Далее следовал текст на злобу дня:

Воровать ложки
Стыдно немножко.

Плакат на выходе сначала по-товарищески заботливо интересовался, а затем – удовлетворенно констатировал:

Уходящий товарищ, ты сыт?
Зря спросил; это видно на вид.
(Администрация.)[1]

С тех пор регулярно, примерно раз в две недели, плакаты менялись, что заметно увеличило приток посетителей. Правда они больше глазели по сторонам, нежели ели.

К нашим перлам можно отнести следующие призывы:

Был Гамлета отец, стал – тень.
Кушай рыбу каждый день!

* * *

Стулья наши – общественные,
Будь бережлив, давай.
Стул-то, ведь он – как женщина,
Ножку ему не ломай.

* * *

Агрессией пухнет весь зарубеж.
Время требует: «Ешь!!!»

А два плаката Галина Владимировна все ж таки забраковала. Ей показалось, что они скорей отпугнут покупателей, нежели привлекут. Первый из них предостерегал:

Есть пельмени с маслом
Очень огнеопасно!

Необоснованность данного заявления заставила нас, скрепя сердце, согласиться с заведующей. Второй забракованный плакат этак ненавязчиво рекламировал:

Стоит довольно дешево
Это странное крошево.

Мы с Юриком ничего предосудительного в этих словах не видели. Но Галина Владимировна категорически отказалась это вывешивать. Однако, проявив незаурядный такт, она выразила надежду, что молодые поэты обиду на нее не затаят и не оставят ее столовую без своего вдохновенного внимания. Операция ЧФ продолжалась.

Предметом нашей особой гордости стали следующие воззвания:

Один мой знакомый Глеб
Кусками бросает хлеб.
Не знает, наверное, Глеб,
Как трудно дается хлеб.*

* * *

От еды, спиртным запитой
Никогда не будешь сытым.
Пусть не лезут в глотку вам
Распроклятые сто грамм!

А вот этот плакат Галина Владимировна сперва тоже не хотела вешать, но Юрик, заинтересованный, как автор, излил на нее целое море литературоведческого красноречия, и она, сраженная его эрудицией, покачнулась и сдалась. Теперь на стене красовалось:

Пальцем в солонку?!
Стой!!!
Что ты себе позволяешь?
Мало ли где еще
ты
им
ковыряешь?!*

Хотя реакция посетителей всегда была примерно одинаковой, наблюдать нам не надоедало, и мы, бывало, часами просиживали в столовой за каким-нибудь сиротским стаканом компота.

Особенно, почему-то (может быть Зигмунд Фрейд ответит?), нравилось нам, когда смеялась какя-нибудь симпатичная девушка. Но это-то как раз случалось крайне редко. Именно симпатичные девушки, как правило, без эмоций скользили взглядом по строчкам, затем поправляли что-нибудь в своем туалете и невозмутимо продолжали трапезу.

Славные были времена. Обо всей этой ерунде я мог бы рассказывать еще долго. Но уже светает. Я должен торопиться. Разошелся, вроде.

На всю тебя целиком уже стараюсь не смотреть. Хватит с меня благородных экстазов. Работать надо.

Так. Пятно. Вот же скотина по разуму. Интересно, что это – зависть или страх, или ревность, или что-то еще? А, без разницы. Одним цветом. Стараюсь оттереть резинкой. Не берет. Шкуркой-нулевкой. Без толку. Сколоть? Нет, подобные пятна «с мясом» способна откалывать только жизнь. В этом есть своя правда. Пятно не пристало бы так основательно, если бы это было чуждо твоей натуре. Видно, я тебя бессовестно идеализировал. Да, так всегда. Теперь, с этим пятном, даже больше похоже на правду. Можно раскрашивать.

В одну руку я беру горсть душистой лесной земляники, в другую – горсть продрогших утренних звезд и бросаю все это тебе в лицо. Краски сами находят себе подходящие места. Теперь румянец. Я отламываю маслянистый и розовый, как крем с пирожного, ломтик зари и размазываю его по всей мраморной поверхности. Так. Волосы. Отрываю кончик хвоста извивающейся в агонии ночи и натираю этой липкой пахучей субстанцией брови, ресницы, волосы.

Ну, вот. Я позволил себе в последний раз полюбоваться тобой. Сейчас ты такая, как на самом деле. Вот только пятна этого я никогда не замечал. Хотя, где я мог его заметить? Ну, пора.

Я закрываю глаза и пытаюсь услышать свое сердце. Вот оно – тихое такое «тук-тук, тук-тук». Теперь твое. Ага, вот оно! Бр-р, какое холодное. Знал бы кто, как не хочется. Но надо. И я прижимаю его к своему. Мурашки побежали по телу, и стало трудно дышать. Ничего, потерпим.

Теперь я уже отчетливо слышу стук своего сердца, но он стал реже и как-то надсаднее, еще бы, ведь теперь оно «раскачивает» и твое.

Это как искусственное дыхание. И вот, самостоятельная искорка затеплилась в этом маленьком ледяном комочке.»Тук-тук, тук-тук» – уже легче стучится моему, а еще через минуту уже оба сердца в унисон гремят в моих ушах добрым паровым молотом: «Тук-тук!!! Тук-тук!!!»

Я чувствую, как теплеет у тебя в груди, как высоко вздымается она в первом глубоком вздохе, как чуть приоткрывается рот, и дрожат, как во сне, готовые подняться веки.

И я, надеясь встретить твой первый лучистый взгляд, спешу проснуться, открыть глаза, окунуться в это отчаянное море…

Листки, листки, листки. Рукопись передо мной. Пустая комната. Тапок посередине. Пишу-таки. Ну-ну.

Все правильно, стоит только что-то закончить, как ты теряешь это, а, впридачу, и частицу себя. А ты теперь там, где ты есть на самом деле. Ты проснешься и с удивлением будешь вспоминать странный сон, будто тебя, совсем голую кто-то внимательно осматривает, ощупывает. Было больно. Ты встанешь и впервые в жизни станешь ТАК разглядывать всю себя в зеркале. Очень даже ничего. Вот только эта противная родинка на груди.

Ты оденешься, соберешь дипломат, и, пройдя через капустный ад студенческой столовой на первом этаже, выйдешь на улицу и вольешься в общий поток, текущий к учебному корпусу. Ты торопишься, Элли, и даже представить себе не можешь, что появилась на свет только сегодня ночью. Что впереди тебя ждет Желтая Кирпичная Дорога, которая ведет в Изумрудный город. И все твои желания исполнятся. Так будет, ведь я написал так. А я – Бог.

Итак, центр мира создан. Вертись, Вселенная!

Чтобы взбодриться, я резко поднимаюсь. Из кармана вылетает:

– Лось…

Запускаю руку и извлекаю оттуда прямоугольный розовый предмет. Встряхиваю несколько раз.

– … тись… ная!.. – отзывается он и замолкает, хоть затрясись. Ну, все ясно.

А что, собственно?

– Бом-м-м… – неожиданно раздается заблудившийся раскат грома, словно аукционный гонг.

Продано!

КОРОЛЕВА БЕЛЫХ СЛОНИКОВ

«… Его сослуживцы уже привыкли, что я там все время торчу, считается, что я готовлюсь к поступлению. Во всяком случае, никто ни на что не намекает. Когда все уходят, мы остаемся одни и ведем разговоры обо всем на свете и еще целуемся. Почему-то я не стесняюсь его ни в чем…»

Юлий Буркин. «Вика в электрическом мире»[2]

«… Ну что ж там ангелы поют такими злыми голосами?!»

Владимир Высоцкий. «Кони привередливые»

«… Писатель: Я писатель.

Читатель: А, по-моему, ты г…о!

Писатель стоит несколько минут потрясенный этой новой идеей и падает замертво. Его выносят…»

Даниил Хармс. «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорошивает человека, к ней не подготовленного»

Когда я валялся на больничной койке, с брюхом вспоротым здоровенным китайским ножом, а заплаканная Элька сидела рядом, я говорил: «Я еще напишу о нас книгу. Это будет эпохальный роман. Со счастливым финалом. Роман о Великой Любви. Читая его, девочки будут рыдать, а мальчики дрочить…» Возможно, так бы оно и было, но финал не удался, Великая Любовь не получилась, и за этот текст я взялся лишь десять лет спустя. И, похоже, вместо грандиозного романа это будет лишь небольшая повесть.

* * *

Часто, после того, как Эля звонила мне и говорила, что скоро приедет, я, сгорая от нетерпения, запирал кабинет и раскладывал на столе коллекцию ее фотографий. Их у меня было штук тридцать. Я рассматривал снимки, и это помогало мне дождаться ее, не свихнувшись. Она стучала в дверь кабинета, я открывал. Она входила, озаряя собой комнату, бросала взгляд на усыпанный фотографиями стол и неизменно повторяла:

– Маньяк.

Она только что окончила школу, готовилась в университет на журналистику и забрела в нашу редакцию, чтобы сделать несколько необходимых для поступления газетных публикаций. Сраженный ее глазами цвета небесной невинности и прической «взрыв на макаронной фабрике», я вызвался ей помочь.

Но мне казалось, что это не я чему-то учу ее, а она меня. Или так оно и было? Наверное, мы оба учили друг друга, учились вместе, друг у друга – любить. То есть, получать от жизни кайф. Это было не совсем нормально, при том, что я был женат, и у меня было двое сыновей. Но не я тут первый, не я последний.

Где мы с ней спали

Сейчас у человека, желающего провести час-два с женщиной, проблем нет. Сейчас тебя поселят в гостиницу или запустят в сауну, не заглянув в паспорт… Я выпрашивал ключ от квартиры у кого-нибудь из холостых друзей на то время, пока он был на работе.

Сперва это была общежитская комнатка журналиста Сергея Черноярова. Обычно, когда мы шли туда, по дороге Эля покупала себе бутылку молока: для поддержания сил. И даже это возбуждало меня, напоминая, что ей – шестнадцать, против моих двадцати шести. Я себе казался тогда очень старым.

Собственно, именно у Черноярова мы впервые и добрались до постели. Мы «дружили» целых полгода. Потом стали целоваться, стали вечерами оставаться у меня в кабинете и торчать там до позднего вечера. Понемногу наши обнимания и целования приобрели нешуточный характер, и я понял, что безумно хочу ее, а на остальное мне наплевать.

А тут, как раз накануне моего дня рождения, Чернояров поехал в командировку, и я впервые выпросил у него ключ. Я пригласил ее. Она спросила, кто там будет, и я ответил, что будем только мы вдвоем. Эля посмотрела на меня чуть испуганно, но сказала: «Я приду». Позднее она говорила, что примерно представляла, что там может произойти, но надеялась, что до этого все-таки не дойдет.

Она пришла. Уже был готов импровизированный столик на двоих – бутылка шампанского, яблоки и сыр. Меня потрясывало. Я стал открывать шампанское и не смог: сильно дрожали руки. Тогда я додумался проткнуть пробку вилкой. Шампанское тонкой струёй ударило в потолок. Все это было ужасно глупо, я выглядел идиотом. Элька смотрела на меня насмешливо.

Держа бутылку, как огнетушитель, я попытался наполнить бокалы этой тоненькой струйкой, но выходила одна сплошная пена. Кое-как мне все-таки удалось добиться того, что на донышках бокалов что-то заплескалось. Мы выпили за меня, я поцеловал ее. И тут я понял, что тянуть больше не могу. И заявил: «Мы сейчас начнем с того, чем все равно должно кончится…»

Она смотрела на меня своими удивительными безмятежными глазами, словно говоря: «Я, конечно, в твоей власти, но ты же не такой…» Но я был такой. Не слишком, но такой. Я снял с нее кофточку, стал целовать грудь… И тут увидел нечто, что чуть было не охладило весь мой пыл. Я увидел на ее левой груди расплывчатое пятнышко-родинку.

За несколько лет до этого я написал что-то вроде маленькой повести под названием «Пятна грозы»[3], и там, словно Галатею, создавая в мечтах возлюбленную, я нафантазировал именно такую родинку. Именно на этом месте. Но я отогнал от себя наваждение и, укрепившись в своем решении, мол, «судьба», полез расстегивать её знаменитые штаны. Это были очень смешные штаны, полосатые, по форме напоминающие галифе. Элька сама изобрела и сшила их.

Она вцепилась в замок-молнию и стала взволнованно говорить о том, что, если я не прекращу этого, она больше никогда ко мне не приедет. Но я вел себя, как баран, да я и есть Овен. Мы стали бороться, и я сумел-таки стянуть с нее брюки и трусики, но она то и дело совершала какое-то хитроумное передергивание бедрами, и желаемое мне не удавалось.

Ответственности «за растление несовершеннолетней» я не боялся. Потому что знал: она на меня не заявит, ведь никакое это не «растление», а любовь. Причем, взаимная. Просто, я – старше, и инициатива должна исходить от меня. Но меня мучил страх ее потерять, я боялся, что она не шутит, говоря, что никогда больше не приедет. У меня даже почти пропало желание.

И все же упрямство и другой страх – страх опозориться в ее глазах – заставляли меня продолжать борьбу, и в какой-то момент она замерла с открытыми от ужаса глазами, а я понял, что она действительно еще девственница, но на этом все и кончилось. Я вообще-то спрашивал ее раньше, был ли у нее кто-нибудь, она отвечала как-то уклончиво: например, – «ну, кое-что было…» или «не совсем…» Потом она объяснила, что стеснялась признаться в своей неопытности.

Одеваясь, она говорила: «Ну, ты даешь… От тебя я не ожидала…» Но на её лице не было ни злости, ни обиды. Я проводил ее на автобус, и мы договорились встретиться послезавтра. Правда, она сказала, что не уверена, захочет ли приехать. Но, она приехала, и мы опять пошли к Черноярову, и я раздел ее уже без борьбы… Ей вновь было больно, но на этот раз я был в форме, и «со второй попытки» я все-таки лишил ее девственности окончательно.

Мы уже давно встречались с ней каждый день, теперь мы при этом стали еще и заниматься любовью. Каждый день и подолгу. От нее пахло молоком, и она отзывалась на малейшее мое движение. Она вся словно была сделана из эрогенных зон. Любое прикосновение заставляло ее вздрагивать, всхлипывать. Она кусала до крови губы. В какой-то момент она начинала трахаться дико, как автомат – сильно, без остановки, будто тело уже было не ее. Потом срывалась на истерику и рыдала. Я спрашивал, что с ней, и она отвечала: «Не знаю…» И пыталась улыбнуться.

Я просто сходил с ума.

Обычно в постели мужчина и женщина – полноправные партнеры. Каждый стремится получить удовольствие и доставить удовольствие другому. Такое сотрудничество приводит к тому, что остаются довольны обе стороны. Но с Элькой все было не так. Она не была партнером, она была безвозмездной стихией. Она ничего не хотела ни для себя, ни для меня, она вообще не думала, она растворялась во мне и растворяла меня в себе.

После комнаты Черноярова была квартира фотографа Жабина. Потом квартира моего друга журналиста Кости Попова, потом квартира моего одногруппника Балашова… Короче, пять лет. Были не только квартиры, но и разные экзотические места. Например, крыша областной партийной газеты «Красное знамя». Элька как-то пришла ко мне часа за три до окончания моей работы, она думала, я смогу сбежать с ней на пляж, но я не смог. У нее с собой было одеяло, и я придумал отправить ее загорать на плоскую крышу редакционной девятиэтажки. Нашел завхоза, выпросил у него ключ на чердак… Загорала она само собой голая, никто ведь не увидит… Как вы думаете, долго я высидел в кабинете, зная, что моя любимая женщина лежит нагая в двух шагах от меня?..

Или вот еще. Сейчас в этом здании находится ресторан «Б-52», а тогда там располагалась университетская кафедра журналистики, где Элька училась. Сторожем был пацан из ее группы, и, если нам некуда было пойти, мы, захватив пару бутылок вина, шли туда, трахаться на столах, за которыми днем она училась или сдавала какие-нибудь зачеты. Ей-богу, сейчас, превратившись в «злачное заведение», это помещение стало много целомудреннее.

Знаете, как бы глупо это не прозвучало после столько раз повторенного мною слова «трахаться» и натуралистической картинки нашего первого сексуального опыта, самым главным чувством, которое я испытывал, когда мы оказывались вместе, было не влечение, а ощущение свежести, света и чистоты.

… Мы использовали любую возможность побыть вместе. Меня, как журналиста молодежной газеты, отправили учиться в ВКШ. Эля примчалась в Москву. Она нашла там какую-то дальнюю родственницу, и та на пару дней пустила нас к себе. У Эльки, как назло, были месячные, но мы подстелили под простыню снятую со стола клеенку, и вскоре наша постель напоминала стол мясника… А для моей жены такие дни означали полное вето на секс.

Когда меня забрали на армейские сборы в Новосибирское Политическое Училище, Элька приехала туда. Я сумел взять увольнение, и почти целые сутки мы провели в гостинице «Золотая долина» новосибирского Академгородка. «Почти» потому, что, сличив наши паспортные данные, администраторша среди ночи устроила дикий скандал. Я попытался дать ей взятку, но она от этого рассвирепела еще пуще. В результате мы с Элькой до утра болтались по зимним улицам Академгородка, а потом вернулись в гостиницу отсыпаться и греться. Ведь с утра и до 11.00 никто не мог запретить мне приводить в свой номер «гостей»…

Нам было наплевать на все, лишь бы быть вместе.

Пять лет я жил этой двойной жизнью. Люди смотрели кино «Осенний марафон» и смеялись, а я с трудом сдерживал слезы. Очень тяжело и больно обманывать двух женщин в течение пяти лет. И это не смешно. Если в одну ты влюблен по уши, а другая – мать твоих любимых сыновей.

* * *

Да, это была моя вторая жизнь, наполненная счастьем и бедами. К тому времени по журнальным публикациям меня уже знали любители фантастики, и моя жизнь в большой степени слилась с жизнью Фэндома – мира отечественной фантастики. Я начал постоянно мотаться на различные «конвенты»[4] и фестивали, иногда прихватывая с собой Элю. Это были дни ворованного счастья, ведь дома оставались жена и двое пацанов. А совесть молчала, было только голимое счастье.

Сауна на «Волгаконе»

Вот и в Волгоград на конвент «Волгакон» я приехал с Элей. В подвале «Интуриста», где мы расположились, обнаружилась небольшая сауна. Я подошел к ее заведующему – пожилому узбеку:

– Скажите, а можно к вам в сауну прийти с девушкой?

С сильным акцентом тот отозвался:

– И конечно, это не ваша жена?

– Конечно, – ответил я, уже представляя унизительную процедуру сверки штампа в паспорте с Элиными данными и собираясь уходить. Но узбек продолжил:

– В Советском Союзе это невозможно. У меня это стоит двадцать пять рублей…

У меня осталась одна радость в жизни…

Был конец октября. Мы с Элькой приехали в Юрмалу, в Дубулты на семинар молодых писателей-фантастов. Я был там уже во второй раз и, помнится, сильно рассердил одного из организаторов – милейшую Нину Матвеевну Беркову – тем, что приехал не один. Однако все обошлось.

Было классно. Мы жили в Доме творчества имени Райниса. По утрам мы выходили прогуляться вдоль берега Балтийского моря. Небо с утра было налито свинцом, с моря дул ветер, и мы шли, кутаясь в куртки и прихлебывая из бутылки кофейный ликер «Мокко».

Времена были не очень-то богатые: нас – фантастов – еще не печатали, а так как все мы ничем другим серьезно заниматься не хотели, то были бедны. Халявный дом творчества был подарком от Союза Писателей и инициативной группы. Наши вечерние посиделки в какой-нибудь из комнат были хоть и веселыми, но довольно скудными: принесенные из столовой остатки ужина (пять-шесть котлет и тарелка нарезанного хлеба), какие-то, оставшиеся от дорожных припасов, консервы и, наконец, водка, на которую мы периодически скидывались.

Помню второй день моих вторых Дубултов, когда в разгар такого небогатого пьянства в комнате появились два днепропетровца – Саша Кочетков и Саша Левенко, открыли свои дорожные сумки и достали шмат сала, солидный запас домашней копченой колбасы, трехлитровую банку домашнего же овощного рагу и бутылку горилки. Это был праздник.

А на следующее утро Кочетков еще раз поразил меня. Мы с Элькой, как повелось, вышли на берег… И тут из гостиницы выскочил Саша – стройный, подтянутый и загорелый – в трусах, вприпрыжку побежал к морю и, не замедляясь, вбежал в маслянистую от холода гладь. Мне даже смотреть на это было зябко. А он, набултыхавшись в пенистых приливных волнах, так же вприпрыжку убежал обратно в Дом творчества.

Кстати, ему первому я дал тогда рукопись только что написанной повести «Бабочка и василиск»[5]. Саша сказал мне: «Эта вещь страшна тем, что в ней ты достиг совершенства, и в этом стиле, не повторяясь, писать ты больше не сможешь». Я поверил ему и больше в этом стиле не писал. Зря, наверное. Но вообще-то рассказать я хотел совсем о другом.

Случился там с нами забавный эпизод. Мы сидели в баре и пили кофе, когда к нам подсел какой-то старикан, лет не меньше восьмидесяти. Его бледный веснушчатый череп был покрыт редкими седыми волосками. Хлебнув коньяку, он обратился к нам:

– Молодые люди, а известно ли вам такая фамилия – Славичус?[6]

– Нет, – признались мы.

– Как это печально, – покачал головой старикан. – А когда-то я был самым популярным писателем Прибалтики. Меня узнавали в лицо, а не то, что по фамилии… Теперь же в моей жизни осталась одна-единственная радость. – Помолчав, он придирчиво оглядел нас и закончил: – Секс.

Мы с Элькой чуть не свалились со стульев.

Интересно, шутил он или нет? Молодец, в любом случае.

Одесса, балкон

Иногда на лето Эля уезжала в Одессу к сестре Ленке. Я звонил ей каждый день или через день. Старался говорить по телефону с работы, из редакции, иначе счет за межгород мне домой пришел бы астрономический. А потом меня неожиданно выбрали в число делегатов учредительного съезда Союза Журналистов России. Я поехал. Остановился по брони в гостинице «Россия».

Шикарно. Из окна видна Красная площадь. В комнате на двоих – японский телевизор с дистанционным управлением. В буфете – пиво и сосиски… Сосиски раза в два дешевле, чем в городе. И дают без ограничений. Это в то время, когда в одной московской столовой я наткнулся на объявление: «Норма отпуска сосисок. Мужчинам – 3 шт. Женщинам и детям – 2 шт.»

И пиво! А у нас в Томске на год раньше, чем по всей стране, развернулся лигачевский сухой закон. Пивзавод угробили. Я пива не пил уже год. Если бутылочное привозное где-то и выбрасывали, оно в пять минут сметалось обезумевшей толпой… Я сразу спросил у буфетчицы:

– У вас пиво всегда, или оно иногда кончается?

– Иногда кончается, – призналась та.

– Тогда дайте двадцать бутылок. И десять сосисок.

Буфетчица странно на меня посмотрела и дала. Я сел за столик и стал под сосиски тупо опустошать бутылку за бутылкой, решив: что останется, унесу в номер. На меня и батарею бутылок на моем столике косились. К тому моменту, как я одолел десять бутылок, я уже понял, каким выгляжу идиотом. «Иногда кончается» буфетчицы означало лишь то, что иногда возникала пауза в две-три минуты: пока грузовой лифт везет бутылки со склада…

Мой сосед по номеру был глухонемым. Делегат учредительного собрания Российского Общества Глухонемых… То есть, моя полная противоположность.

Я сходил на первое заседание нашего съезда и понял, что умру с тоски. Деньги были, я безумно соскучился по Эльке и решил на время съезда слинять в Одессу. В принципе, я задумал это еще в Томске, решив, что сбегу в Одессу, если будет неинтересно. Было более чем неинтересно. Было просто омерзительно.

Я взял билет до Одессы на следующий день. Его цена как раз соответствовала сумме, сэкономленной на гостинице. Таким образом, к Эльке в Одессу я ехал за счет новорожденного (мертворожденного) союза.

В запасе у меня был целый вечер, и провести его я решил со старым знакомым – музыкантом Валерой Килиным. Он работал в это время в Москве, в ресторане «Спектр». Играл в группе, а между песнями исполнял классическое фламенко на акустической гитаре.

С ним меня связывало и одно неприятное воспоминание. Я, Элька, ее подруга Таня и Валера Килин два года назад столкнулись на застолье у моего знакомого Андрея Кахаева. Пили, танцевали под магнитофон. Валера пригласил Эльку, они стали танцевать… В какой-то момент я оглянулся и увидел, что они целуются. В губы. Я не мог этого видеть. Я подскочил к ним… Драться с Валерой? Но с какой стати? Ему понравилась эта девушка, так она и мне нравится. Я его прекрасно понимал… И тогда я ударил Эльку.

Потом было много слез, объяснений, признаний, разборок, извинений… Но осадок остался у всех отвратительный. И виноват был, конечно, я. (Блин! Да как я ухитрялся разыгрывать все эти сюжеты, в то время как дома меня ждала ничего не подозревающая жена и пацаны? Просто удивляюсь. И вспоминаю с ужасом.) Мне хотелось как-то замять тот инцидент. Все-таки, я считал его своим другом, а ту историю – досадным недоразумением.

Я съездил в «Спектр», нашел Валеру, и мы договорились, что он придет ко мне сразу после работы – часов в одиннадцать. Я придумал, как протащить его мимо бдительного портье, потом мы намеревались выпить пару бутылок коньяку, а оставшийся кусок ночи проспать на моей (благо, обширной) кровати.

Случилось так, что именно в этот вечер с теми же намерениями приволок к себе друга и мой глухонемой сосед. Сначала мы пили порознь. Потом вместе. Это было довольно прикольно, бухать с глухонемыми: мы писали тосты на бумажках, беззвучно улыбались друг другу, жали руки… Было очень тепло и уютно. Душевно.

Назавтра я улетел в Одессу. Прибыл туда поздно вечером. Нашел дом по записанному адресу. Окраина. Позвонил снизу, с телефона-автомата, который висел на стене подъезда. Напомню, что из Томска я звонил ей каждый день, но говорили мы мало: дорого.

… Трубку сняла Элина сестра Ленка. Позвала Эльку.

– Чего так поздно? – спросила та, уверенная, что я звоню из Томска.

– Соскучился.

– Я тоже…

И мы ворковали так минут десять. Потом она сказала:

– Ну ладно, давай заканчивать, а то разоришься.

– Ну и пусть, – заявил я, – не хочу заканчивать…

Мы проговорили еще с полчаса (!), раз сто признавшись друг другу в любви. Элька даже всплакнула. Потом шмыгнула носом и спросила:

– У тебя что, бабушка в Америке умерла? Ты уже на свою месячную зарплату наговорил…

– А ты бы хотела меня увидеть? – спросил я. – Прямо сейчас.

Элька снова заплакала:

– Хотела бы… Зачем дразнишься…

– Тогда спускайся вниз, я тут, в подъезде стою…

Она чуть с ума не сошла.

… Выяснилось, что Ленка живет в малюсенькой однокомнатной квартирке с мужем по фамилии Мишек и двумя «медвежатами». Элька спала у них на полу… Вдвоем мы там спать не могли, потому что, понятное дело, трахались бы всю ночь, как морские свинки, и не давали бы спать хозяевам. Так что мне постелили на балконе. Но в середине ночи, когда Мишеки вроде бы заснули, она переползла ко мне. В итоге все эти дни мы с Элькой прожили на балконе. Странно, что он не обвалился. Позже, когда я уже уехал, Ленка выяснила, что мы на этом балконе были бесплатной порнопрограммой для всех ее соседей.

И все-таки я немного поспал под утро первой ночи в Одессе. А когда проснулся, не поверил своим глазам: прямо напротив балкона стояло дерево, усыпанное здоровенными желто-розовыми плодами. И вдоль шоссе таких деревьев было много. А когда я уезжал из Томска, там еще лежал снег.

Я впервые был на Юге. Я был слегка пьян. Я всю ночь занимался любовью. Я решил, что я в раю. Я разбудил ее:

– Элька, это что? Яблоки? Абрикосы?

– Какой ты глупый! – сказала она. – Это же каштаны!

И снова уснула. А я окончательно уверился, что я в раю. Я много раз читал в книжках про печеные каштаны. В мое сибирское сознание не укладывалась возможность того, что вот так, дико, на улице, может расти столько вкусной еды. Потом, правда, выяснилось, что эти каштаны несъедобные, кормовые.

Ощущение подтвердилось и днем, когда мы отправились в Отраду – купаться в море и жрать креветки с пивом. Креветки продавали бабушки, стаканами, высыпая их в кулечки, как у нас продают семечки… Это было чудо. А когда мы ехали по канатке, мне показалось, я попал в кино, ведь тогда как раз только-только вышел фильм «Асса» с Гребенщиковской песней «Под небом голубым».

* * *

Я привез с собой в Одессу окончательно отредактированную рукопись повести «Бабочка и Василиск». Я очень хотел, чтобы ее прочла Элька, ведь эта книга родилась из нашей любви[7], хотя реальных событийных параллелей между ней и нашей историей почти не было. Днем мы пошли на работу к Мишеку – в редакцию газеты «Одесский рабочий». Надо отметить, что название это являет собой пример оксюморона – сочетания несочетаемых слов. «Сладкая соль», «еврейский крестьянин», «одесский рабочий»… Только мы пришли, Мишеку срочно понадобилось куда-то слинять, и он ушел, оставив нам ключ от кабинета. Думаю, он сделал это из вежливости, понимая, что его общество нам не так уж и необходимо.

На улице было жарко, но в кабинете – довольно прохладно. Мы сначала целовались, занимались чем-то вроде петтинга, а потом решили попить пива. Рукопись «Бабочки» у меня была с собой. Я сделал так: посадил Эльку за стол читать текст, а сам пошел покупать обратный билет в Москву. Вернуться в редакцию должен был с пивом. Чтобы никто в кабинет не вломился, я закрыл Эльку снаружи, и ключ взял с собой.

Одесса. Я люблю этот город за его пропитанные солнцем мостовые, за увитые плющем балконы, за потрескавшиеся белые стены домов, которые словно бы вылеплены детьми. За большегрудых южных девушек, на которых я, правда, только глазел… Но одесситы меня часто раздражали. Прежде всего, своим неуемным желанием шутить, когда это уместно и когда неуместно.

… Я ехал в трамвае к вокзалу. Неожиданно трамвай остановился между остановками, водитель, ни слова не сказав, вышел и удалился прочь. Минут пять я сидел молча, думая: может быть тут так заведено? Я обернулся к пожилой женщине позади меня.

– Извините, – обратился я к ней, – долго ли трамвай будет стоять?

– И это вы спрашиваете меня? – всплеснула руками одесситка.

– Может, вы знаете…

– Послушайте, что вы от меня хотите?! Я такой же пассажир, как и вы, и я нахожусь в таком же недоумении!

Я решил подойти с другой стороны:

– А далеко ли еще до вокзала? Как вы мне посоветуете: выйти и добраться до него пешком или ждать водителя?

– Разве вы сами еще не поняли, что такой водитель может не прийти вовсе?

– А в какую сторону мне идти?

– Идите, куда хотите.

– Я хочу на вокзал, – напомнил я слегка раздраженно.

– Идите по рельсам, не ошибетесь.

Так я и сделал. Но метров через сто я добрался до аккуратной развилки. Одесская ведьма не удосужилась предупредить меня об этом. Куда я должен идти – налево или направо? Я остановил проходящего мимо мужчину:

– Простите, вы не могли бы мне подсказать, куда мне идти, если я хочу добраться до вокзала – налево или направо?

Мужчина мило улыбнулся:

– Видите, позади вас трамвай? Если вы сядете на него, вы попадете прямиком, куда хотите.

– Дело в том, что я только что сошел с этого трамвая, так как он, по-видимому, сломался.

– Ну, это уже ваши проблемы, – развел руками мужчина, и, довольный собой, похохатывая, удалился.

Очень хотелось его догнать и набить морду. Да время не позволяло.

… Нашел вокзал, купил билет, купил пиво, вернулся часа через два с половиной, открыл кабинет… Я еще никогда не видел Эльку такой зареванной. Рукопись «Бабочки» была мокрой насквозь. Вот тогда я утвердился в мысли, что я и впрямь написал хорошую вещь. Может быть даже гениальную.

Выборы. У Эли.

Так шли день за днем. Год за годом. Наверное, Штирлиц столько не врал немцам и не изворачивался, сколько изворачивался и врал я. В начале я думал, что это не любовь, а увлечение, думал, это скоро пройдет, и тогда вместе с разочарованием наступит и облегчение, а главное – упрощение. Но этого не происходило. Я любил все сильнее, я хотел все больше времени проводить с Элей, а потому врал все больше, и напряжение, которое, правда, чувствовал только я один, все росло и росло. Я выдерживал только потому, что был перезаряжен любовью.

Струна натягивалась все туже, звучала все более щемяще. И однажды она лопнула. Эля опять была в Одессе, я скучал. Она позвонила мне домой, и именно я подошел к телефону. Но не смог разговаривать с ней деловым тоном, не смог сказать: «Я вам перезвоню»… Я понимал, что жена слышит то, как я разговариваю. Дело ведь было даже не в словах, а в интонациях. Крышу у меня снесло напрочь.

И потом, на вопрос, – «С кем это ты так мило беседовал?», я ответил: «С любимой».

* * *

Было много боли, много слез. Но я твердо решил разводиться. Это решение носило, скорее, инфантильный характер: я твердо знал, что хочу быть с Элей. А жена была не из тех, кто мог бы терпеть наличие любовницы. Но тут встала бытовая проблема. Мы с женой жили у моих родителей. Я не мог ее «оставить», я мог лишь вынудить уйти ее. А уйти, точнее, уехать вместе с пацанами она могла только к своим родителям – в умирающий городок Балей Читинской области. Это было неприемлемо, значит, я должен был срочно обеспечить ее и детей квартирой.

В те времена люди десятилетиями не могли решить «квартирный вопрос», а я вознамерился решить его моментально. Но «мы выросли в поле такого напряга, где любое устройство сгорает на раз…» Говорят, при пожаре люди выносят на себе сейфы, которые потом не могут даже приподнять. Так и у меня в экстремальной ситуации вдруг обнаружились такие залежи хитрости, о существовании которых я даже не предполагал.

Эля, которая была в курсе всех моих дел, принесла мне номер северской[8] газеты «Диалог», где красовалось объявление о конкурсе на замещение вакантной должности редактора. Не долго думая, я подал заявление на участие.

Оказалось, все непросто. Оказалось, на пост редактора претендуют два кандидата – известный в городке демократ и известная в городке коммунистка. Собственно, выборы редактора были лишь поводом для очередного сражения этих двух главных в городе политических сил. Когда об этом узнавали другие претенденты, они забирали свои заявления, понимая, что всерьез их никто не примет.

Оказалось так же, что заявления претендентов будет рассматриваться не в отделе кадров, а, ни много, ни мало, на сессии Городского совета. Голосовать будут все депутаты…

Я бы, наверное, тоже забрал свое заявление, но это был для меня еще и единственный реальный шанс побывать в закрытом Северске, то есть в гостях у Эли. И я решил, что «с худой овцы хоть шерсти клок»: не вышло с квартирой, так хотя бы впервые загляну домой к любимой.

На меня оформили пропуск и, провезя через колючку с вооруженными автоматами часовыми, доставили прямиком на сессию горсовета. Стали выступать претенденты на редакторский пост. Демократ минут двадцать рассказывал о себе, о своей политической платформе, и о том, какой он видит газету в будущем. То же самое проделала коммунистка. Настала моя очередь. Я был уверен, что меня выбрать не могут, потому сказал то, что думаю. Примерно следующее:

– Уважаемые депутаты. Если бы я знал, что выборы редактора городской газеты будут превращены вами в постыдный фарс, я бы забрал свое заявление. Все вы делитесь на два лагеря – демократов и коммунистов, и вы будете голосовать за соответствующих претендентов. Я же выставлен тут для создания видимости альтернативы, как мальчик для битья. Считаю такой подход по отношению к себе некорректным, я бы даже сказал, оскорбительным. А, между прочим, я хороший журналист, даже писатель. И вообще, я вам ничего плохого не делал. Так как шансов у меня никаких нет, я покидаю это дурацкое собрание.

Сойдя с трибуны, я поспешил в гости к Эльке. Ее комната мне очень понравилась. Там было уютно, а под стеклом на письменном столе красовались мои фотографии. Родителей дома не было, и мы трахались с ней поочередно на всех кроватях, диванах и креслах.

Потом Эля вспомнила, что с сессии горсовета должна идти прямая трансляция по городскому радио. Это было очень по-северски. Сессия шла три дня, и три дня по радио ничего кроме косноязычного бормотания депутатов да комментариев журналиста услышать было невозможно. Мы включили приемник. И почти сразу диктор сообщила:

– Голоса подсчитаны. Подавляющим большинством на должность редактора газеты «Диалог» выбран молодой журналист из Томска Юлий Буркин!

Я просто обалдел.

– Интересно, – сказала Элька, – если бы они знали, чем ты занимался все время, пока они там заседали, и как тебе на все это насрать, они бы тебя выбрали?

Но на самом-то деле мне было не совсем насрать, и я сорвался обратно на сессию. Был перерыв, депутаты тусовались на улице, курили. Когда появился я, они принялись меня поздравлять. Потом один сказал:

– Ничего не понимаю. Ты назвал нас дураками, сессию горсовета – постыдным фарсом, а мы тебя выбрали.

Другой заметил:

– Я за него проголосовал, чтобы потом хвастаться, мол, я ни за демократов, ни за коммунистов не стал свой голос отдавать, я за этого наглого пацана проголосовал… Думал, один такой буду.

Потом выяснилось, что примерно так рассуждали почти все депутаты.

В результате я стал редактором «Диалога», через полгода получил новенькую трехкомнатную квартиру и смог развестись с женой. Не скажу, что моя совесть была при этом чиста, но, во-первых, без квартиры она была бы еще грязнее, во-вторых, я был влюблен, и совесть меня особенно не беспокоила. Нет никого эгоистичнее, чем счастливый любовник. Ему кажется, что его чувство оправдывает все.

Северск

Город Северск (Томск-7 или Пятый Почтовый) – явление уникальное. Его надо изучать. Причем не только и не столько социологам, сколько биологам. Мухам дрозофилам далеко до тех удивительных высот, коих добились жители этого города в способности превращаться в новые виды себе подобных. Историю создания Почтового я знаю только понаслышке, но я видел результат и склонен этим данным верить.

Под руководством Берии Советский Союз взялся за освоение атомной энергетики, создание «ядерного щита Родины». По первоначальному проекту весь город должен был находиться глубоко под землей. Это оказалось слишком дорого, и решили ограничиться режимом строгой секретности. Сперва нагнали зеков, а потом, когда они отстроили основные корпуса заводов и жилых домов, заключенных убрали. Говорят, убрали физически, для поддержания секретности. Трудно ведь от зеков ожидать сохранения государственной тайны. Есть даже кладбище, где по местному преданию, захоронены их останки.

Затем, для продолжения строительства и для работы непосредственно на ядерных объектах стали вербовать людей. Были тут и высокие военные чины и пожилые физики-атомщики, но подобных «исключительных» индивидуумов было немного – десятки. Расскажу о тех, кто составил подавляющее большинство населения Северска, его основную рабсилу.

Во-первых, отбирали их буквально «по зубам». Атомная промышленность – дело новое, но уже известно, что вредное. Значит, завербованные должны иметь большой запас здоровья. И до сих пор люди в Северске, уже третье и четвертое поколение, отличаются природной статью, подтянутостью, плебейской «породистостью».

Во-вторых, это были только русские, украинцы и белорусы, остальные национальности для такого дела считались недостаточно благонадежными. В том числе, конечно же, и «космополитические» евреи. Их в Северске и сейчас мало. Цыган нет вовсе. Грузины и узбеки – великая редкость.

В-третьих, контингент подбирался «политически грамотный», это были чуть не поголовно молодые коммунисты, рвущиеся в бой за идею. Сейчас город полон разочарованных стариков.

В-четвертых, завербованные знали, что едут в радиоактивную «клетку», думали, что навсегда. Ведь первые двадцать лет город был закрыт напрочь, и из него невозможно было съездить даже в соседний Томск. Ничто не предвещало, что Северск когда-нибудь откроют. При этом люди знали, что зарплата у них будет на порядок выше, чем на любом обычном предприятии страны, а снабжение – «московское»: никаких дефицитов, никаких пустых прилавков, они всегда будут сыты, одеты и обуты… Этот культ материального достатка ценой свободы царит там до сих пор.

В-пятых, подразумевалось, что человек должен меньше думать, но хорошо исполнять. Армейская, если не сказать «казарменная» дисциплина во всем принималась здесь, как норма жизни.

В-шестых, считалось, что накопленную радиацию из организма хорошо выводит водка. Северчане пьют даже больше, чем средний русский человек.

Наконец, в-седьмых, из режимных соображений желательно, чтобы у вербующегося было поменьше родни «за колючкой». Потому многие приехавшие в Северск были детдомовцами – послевоенное поколение.

Вот усредненный тип жителя Почтового. Здоровый, а соответственно – красивый, интеллектуально ограниченный, но зато – политически благонадежный. Дисциплинированный, готовый к самопожертвованию, довольный своей клеткой и тем, что в ней комфортно, хорошо кормят и называют тебя героем. Сильно пьющий и не слишком разбирающийся в тонкостях человеческих отношений.

Таков был рядовой представитель первого поколения «покорителей атома». Время шло, появилось новое поколение, изначально взращенное «в клетке». Поколение, привыкшее к невероятным для нашей страны чистоте и комфорту, сытости и разнообразию товаров. Когда его представителям исполнилось по пятнадцать-двадцать лет, «режим» ослабили, и они стали выезжать в соседний Томск учиться в вузах и техникумах. И охреневать от грязи на улицах, пустоты в витринах, от очередей за пивом, сигаретами, колбасой, джинсами производства города «Болотное», да и за всем подряд.

У них появилась естественная идея: купить дефицитный товар дома, в Северске, и продать его втридорога в Томске. Нужно быть дураком, чтобы не воспользоваться такой простой схемой. Все следующие поколения жителей Северска превратились сначала в «спекулянтов», а позднее, когда разрешили, в «коммерсантов».

От своих предков они унаследовали здоровье, красоту, ограниченность, любовь к комфорту и пьянству. Не унаследовали за ненадобностью идейности, дисциплинированности, готовности к самопожертвованию. Приобрели вследствие особых условий жизни и воспитания: высокомерие в отношении «непочтовских», гибкость в вопросах морали, изворотливость и страсть к наживе. Недаром, когда в стране начался «рынок», чуть ли не вся почтовская молодежь превратилась в «кооператоров» и «бизнесменов», а так же жуликов и бандитов.

Когда мы только познакомились с Элькой, она была нежной романтичной девочкой. Она светилась изнутри золотым светом, и когда я видел ее, мне хотелось плакать от счастья. Вот тут бы мне и выдернуть ее из того болота, в котором она росла. Но я не сделал этого. Не мог или не хотел. Чему же удивляться, что с годами она все-таки превратилась в типичную молодую жительницу Северска.

Ниже, кстати, пара характерных для этого города картинок радостного цинизма, веселого идиотизма и восхитительной извращенности.

Нашествие геев

В «Диалоге» начался очередной виток подписной компании. Срочно требовались острые скандальные материалы, пусть даже откровенные утки. В те времена в газетах еще очень редко можно было встретить статьи о сексуальных меньшинствах, и практикант по прозвищу Михалыч, который был при нас с Элькой чем-то вроде пажа или оруженосца, предложил написать «исповедь гея». Я дал добро, и он принялся за работу.

Исповедь была захватывающей и душещипательной. Бедняга поведал, как в глубокой юности он в пионерском лагере пал жертвой маньяка-вожатого. Как со временем переориентировались все его интересы, и вскоре он уже не мыслил себе иначе, как гей. Как отвернулся от него отец, как страдает мама, да и он сам. Ведь он одинок и не может найти себе друга. Он – изгой в душной ханжеской атмосфере закрытого городка… Мы ржали всей редакцией, читая этот материал вслух.

Через пару дней после выхода газеты ко мне в кабинет зашел парнишка, по-рокерски одетый в кожаные штаны и кожаный жилет.

– Вы знаете, – сказал «кожаный», – я прочел в вашей газете материал о юноше-гее, и он глубоко тронул меня. Я хотел бы встретится с этим человеком, поговорить с ним, утешить.

– Он предупредил меня, чтобы я не раскрывал его инкогнито, – соврал я.

Парень еще немного поуговаривал меня, наконец, покраснев, заявил:

– Вы должны понять меня. У меня – те же проблемы.

Я был слегка шокирован. Но не мог же я дать ему телефон Михалыча, тот ведь был отнюдь не геем, он, по-моему, даже был тайно влюблен в Эльку.

– Вот что, – предложил я. – Оставьте мне свои координаты, я поговорю с ним, и, возможно, он позвонит вам сам.

На следующий день история повторилась. С той же просьбой пришел в редакцию другой молодой человек. Не долго думая, я взял у него его координаты, пообещав передать автору статьи, а еще продиктовал ему телефон давешнего «кожаного».

Потом они стали ходить ко мне толпами, и я почувствовал себя профессиональным сводникам, передавая им координаты друг друга. И они стали собираться по вечерам у меня в редакции, объяснив мне, что больше негде. Выпросили у меня ключ от «комнаты для летучек», мол, вы ведь там только два раза в неделю собираетесь, а все остальное время там пусто… И я, добрая душа, отдал им запасной ключ.

Они пили чаи, беседовали и не знаю, что там делали еще. Они часами просиживали там, а вскоре к ним стали приезжать еще и «друзья» из Томска. По Северску поползли слухи. Работать стало уже просто невозможно. Но я не знал, как им сказать, чтобы не обидеть, что это все-таки редакция городской газеты, а не дом свиданий. И все-таки однажды я сделал это. Я был пьян. Часов в одиннадцать вечера я проходил мимо своей редакции и вдруг увидел, что там горит свет.

Я вошел и заявил с порога:

– Все. Теперь вы все знаете друг друга и можете встречаться где угодно. А это помещение прошу очистить. Раз и навсегда.

– Но почему?! – вскричал один из них.

– Потому, – лаконично ответил я.

– Но мы же не мешаем вам работать! Вы – единственный, кто понимает нас в этом городе.

Остальные загомонили. И тут я не выдержал. Позднее мне было стыдно за этот крик души. Но сейчас мне об этом вспоминать смешно. Я рявкнул:

– Пидорасы! Прочь из моей редакции!

Пидорасы пригорюнились и молча покинули помещение.

* * *

Я уже переехал в новую северскую квартиру и подал на развод. Но встречались мы с Элькой все так же тайно, как правило, у нее дома, когда не было родителей. Я думаю, именно тогда моя нерешительность окончательно убила ее веру в то, что когда-нибудь мы будем по-настоящему вместе. Но об этом после. Сейчас я хочу рассказать еще один смешной и показательный, в смысле нравов города Северска, эпизод из моих «трудовых будней».

Полтергейсты с Юпитера

В редакцию «Диалога» явилась женщина лет пятидесяти. За соседним столом в кабинете сидел мой заместитель Александр Борисович.

Женщина присела рядом со мной:

– Юлий Сергеевич, вы человек грамотный, фантастику пишите. Я вот по какому вопросу. У меня муж – инвалид, ветеран труда. Уже много лет он лежит парализованный, не двигается…

Я слушал внимательно, приготовившись к тому, что она будет рассказывать о своей тяжелой доле и попросит у редакции какой-нибудь помощи, вроде решения вопроса в ЖКО о ремонте квартиры, или в Собесе об увеличении льгот, или о чем-нибудь подобном. Она продолжила:

– Но в последнее время он начал падать с кровати. – Она испытующе посмотрела на меня.

– Та-ак, – произнес я, чувствуя, что от меня ожидается какая-то иная реакция. Я, видимо, должен был что-то понять, а я не понимал.

– Нет, вы подумайте. Он – парализованный, двигаться не может. А с кровати падает. Это же фантастика!

Она смотрела на меня чуть ли не победно, и мне стало казаться, что взгляд у нее какой-то, мягко говоря, особенный.

– Может, у него бывают судороги? – промямлил я. – Вот он и падает…

– Какие судороги?! – воскликнула она. – Вы себе можете представить такие судороги, от которых падают с кровати?!

– Да, – вяло согласился я, – такие судороги представить трудно…

– В том-то и дело! – энергично кивнула она и замолкла.

Пауза затягивалась.

– Так почему же он падает? – принужденно спросил я.

Она огляделась по сторонам, наклонилась ко мне поближе и тихо, заговорчески произнесла:

– Это у нас полтергейсты завелись, вот что!

Множественной формы слова «полтергейст» я еще не слышал, потому переспросил:

– Кто-кто завелись?

Мой заместитель за ее спиной начал беззвучно хихикать и показывать мне, что, мол, у тетеньки не все дома…

– Полтергейсты, – повторила она. – С Юпитера. Они невидимые. Издеваются над нами, как хотят. С постели мужа сбрасывают, на стенах всякую ерунду пишут, посуду на кухне бьют, безобразничают, как могут!

– Да вы что? – притворно удивился я, думая о том, как бы от нее побыстрее отделаться. А она, увидев, наконец, во мне признаки понимания, напористо продолжала:

– Да ладно бы, только посуду били! Они ж и книжки с полок роняют, а банок с соленьями сколько укокошили!

– Да-а, – покачал я головой сокрушенно.

– Ладно – банки! – продолжала она, – и Бог бы с ними, с банками, но они же мебель портят! А как они меня ебут! Как они меня ебут!!!

Мой заместитель, шумно вскочив из-за стола, вылетел за дверь. А посетительница почти с восторгом продолжала:

– Они меня раком поставят и ебут, а муж на это смотрит, шевельнуться не может, только выговаривает мне: «Ах ты, сука старая, я лежу тут парализованный, а ты вон чего вытворяешь!» А я и сделать ничего не могу, они же меня силой держат! Да к тому же невидимые!

… Я не помню, как я от нее избавился. Но это было серьезное потрясение.

Комары

У Эли было своеобразное чувство юмора. Однажды она, например, заявила: «В человеке все должно быть прекрасно – и душа, и одежда, и хвост…»

Или вот еще. Мы тогда были знакомы около полугода. Очередное свидание должно было случиться в кафе «Лира» в 13.00. Я проспал. Всю ночь не давали спать комары, и заснул я лишь часов в девять. А проснулся где-то в полпервого. Глянул на часы, глянул на себя в зеркало… Пришлось принять ванну, чтобы быть похожим на человека… Короче, в «Лире» я появился около двух.

Эля была там. Но, увидев меня, само собой, не расцвела радостной улыбкой, а обиженно надула губы. Я подсел и сразу попытался объяснить:

– Извини, пожалуйста. Понимаешь, всю ночь не давали спать комары…

В конце концов, она оттаяла.

… Прошло пять лет. Зима. Я уже ушел от жены и валяюсь на кровати в чужой квартире, где мне временно позволил пожить один мой товарищ, пока я не снял своего угла. Эля должна была прийти в 19.00. Но уже восемь, а ее все нет. Девять. Десять…

В четыре утра раздается звонок. Открываю. На пороге в облаке морозного воздуха – Эля. С первого взгляда видно, что она изрядно пьяна.

– Ну, и где ты была?! – спрашиваю я почти грозно.

– Понимаешь, милый, – отвечает она, стягивая шубку, – всю ночь не давали спать комары…

* * *

Чувство юмора – это хорошо. Но когда твоя девушка шляется неизвестно где и появляется под утро пьяная, это говорит о многом.

Наши отношения покатились под откос.

Как я бесился

Вскоре Элька призналась мне, что у нее есть другой мужчина. Арнольд… (Не правда ли, идиотизм: после Юлия заводить себе не Сашу, не Васю, а Арнольда?.. Мало ей было дурной экзотики.) Она привыкла быть моей любовницей и не могла представить себя моей женой. Я слишком долго тянул.

Но дело не только в этом, был и еще один аспект. Время. Так называемая «перестройка». Стало возможным законное частное предпринимательство. Одесская сестра Ленка увлеклась челночными поездками в Китай и Польшу, стала таскать с собой и Эльку.

Я валялся в пустой комнате, переживая разрыв с сыновьями, писал песни и фантастические повести. Я жил в каком-то странном нереальном мире и, вслед за «Битлз» верил в то, что главное в моей жизни – любовь. В комнате были только матрац и сумка с моими вещами.

Сейчас в такой ситуации я, наверное, сошел бы с ума от одиночества и ощущения безысходности, но тогда все было освещено особым светом, все казалось романтичным. Жизнь на матрасе в пустой комнате казалась приключением. Элька же, хоть и была по природе своей сентиментальна, хоть и любила меня, к тому моменту стала довольно прагматичной и отчаялась.

Итак, она рассказала мне про Арнольда. Тогда я нажал на нее, и она призналась мне и в других своих изменах. Оказалось, что их было немало. Именно в последнее время. После каждого рассказа она добавляла: «Ну, это-то не считается. С ним как-то случайно вышло, а любила я всегда только тебя… И теперь еще Арнольда…»

Уродливый человек по фамилии Гильман – один из многих, кто, оказывается, трахал девушку, которую я любил больше жизни. Я вспомнил его потому, что мы были с ним знакомы. Прочитав несколько моих повестей, он заметил (это она мне рассказала): «Вроде бы о разном написано, и сюжеты разные, а на самом деле все о ваших с ним отношениях».

Он оказался очень проницательным. Позднее я сам понял, что все, что я писал в то время, когда Эля была моей любовницей, я писал только о себе и о ней. Да я и сейчас, прямо сейчас, если вдуматься, пишу о себе и о ней. А вы читаете.

Она рассказывала, а я делал вид, что я такой продвинутый, широких взглядов человечище и спокойно, с понимающей улыбочкой, просил ее описать подробнее, как было с тем, а как с этим… И она покупалась и рассказывала. А я просил припомнить детали, еще и еще. И каждая подробность занозой вонзалась мне в душу. История ее знакомства с Арнольдом – это был кол, неотесанный небрежно заостренный, вбиваемый мне в самое сердце.

Будущее со мной ей тогда уже казалось невероятным, а прошлое включало в себя мои уходы домой, к жене, сразу после полового акта на чьей-то хате… Оно включало два аборта… Я до сих пор не могу понять, почему мы с ней регулярно не предохранялись. Я считал, что это забота женщины, а она была слишком молодой и неопытной? Да нет, не то. Думаю, нас подстегивал азарт играющих в рулетку, ведь если бы она «залетела», что-то в нашей жизни должно было измениться. Должно было. Но не изменилось. А мы не начали предохраняться всерьёз и после ее первого аборта. Мы просто были беспечны до глупости.

Она резонно полагала, что все эти годы я не мог не поддерживать сексуальных отношений с женой. Хотя бы, так сказать, для конспирации. Я кормил ее «завтраками»: завтра я разведусь, завтра мы будем вместе… Изменять мне она стала, как я потом понял, в знак протеста против моего вечного вранья, против всей этой, унизительной для нее, ситуации. И тут подвернулся Арнольд. Они познакомились в самолете. Она летела из какой-то своей очередной челночной вылазки. Она устала, ей было плохо, а этот парень стал ухаживать за ней – оберегал ее покой, приносил пить, и тому подобное. И она была благодарна.

После того, как она рассказала мне все это, я впал в некий ступор. Новая идея, просто таки по Хармсу, огорошила человека, к ней не подготовленного. А потом я начал психовать. Например, я задумал убить Арнольда. Стал прикидывать, как это можно было бы сделать. Придумал познакомиться с ним, пить с ним коньяк и отравить небольшой дозой метилового спирта. Сейчас уже и не помню, почему не исполнил эту задумку.

Еще я узнавал у людей, как нанять киллера, который пристрелил бы Арнольда, как собаку. При этом я спрашивал себя: «Будет ли мучить меня совесть?» И приходил к выводу, что если и будет, то меньше, чем ревность, обида, чувство потери лучшего, что у меня когда-либо было, утраты смысла жизни…

А однажды, напившись вдрызг, я вылепил из пластилина двух куколок – Эльки и Арнольда – и проткнул их сердца иголками. Меня никто этому не учил, я даже не помню, как эта идея пришла мне в голову. Я был пьян и сделал это на «автопилоте», руководимый каким-то древним инстинктом. Я вспомнил об этом только через год, когда хозяин квартиры, рыжий фотограф, переставляя мебель, нашел этих мертвых куколок за шкафом и брезгливо отдал их мне.

Возможно, все худшее, что со мной с тех пор произошло – следствие этой выходки. А, может быть, расплата за нее еще ждет меня.

* * *

Мне было больно. Но самое удивительное, что и в этой боли я был счастлив. Потому что боль была следствием любви. Раньше счастье было сладким, а теперь стало горьким. Любовь – наркотик, она все окрашивает в свой цвет. Когда, много позже, действие этого наркотика прекратилось, я обнаружил, что с дурацкой улыбкой стою по шею в дерьме.

Если не хочешь такого исхода, умри, как Ромео и Джульетта. Или готовься расхлебывать.

За что я люблю N[9]

У меня все валилось из рук. Я был оскорблен. Я был взвинчен и агрессивен. Тут пришло известие, что со дня на день в Екатеринбурге состоится очередной фестиваль фантастики «Аэлита». И я решил проветриться. Тем более что Элька опять была в отъезде. До сих пор удивляюсь, как она ухитрялась еще и успешно учиться в университете.

Напился я уже по пути, в поезде. Денег с собой почти не было. Но во дворе редакции журнала «Уральский следопыт» среди прочих тусующихся я обнаружил своего старого знакомого – писателя и музыканта Сергея Орехова. Недавно по его просьбе я переслал ему рукопись повести «Вика в электрическом мире», которую он собирался печатать в ближайшем номере своего новорожденного журнала «Апейрон».

Увидев Сергея, я насел на него:

– Серега, ты мне должен гонорар.

– Так ведь еще не напечатали…

– У меня есть предложение. Если платишь сейчас авансом, возьму половину суммы. Это же какая экономия журналу!

Серега замялся:

– Заманчиво. Но у меня с собой только личные деньги… – Он полез в карман, достал бумажник, пересчитал… – Нет, не могу…

Я не отступал:

– Последнее предложение. Я не только отдаю «Вику» за полцены, но и эту сумму мы пропиваем вместе – здесь и сейчас.

Серега сдался. И мы отправились за коньяком. С полной сеткой бутылок, уже порядочно набравшиеся, мы явились в Дом культуры на торжественное открытие фестиваля и вручение премий. Премию «Старт» вручали Сергею Лукьяненко за его первую книгу «Рыцари сорока островов». Я уже успел познакомиться с ним, и он был мне симпатичен. Получив приз, он собирался сказать традиционную речь… Но тут из зала на сцену выбрались мы с Ореховым и заявили: «А это – приз от друзей». И всучили Лукьяненко бутылку коньяку. Открытую. И заставили его пить из горлышка, приговаривая: «Пей до дна, пей до дна, пей до дна…»

Выдали такие же «призы» и всему президиуму: заставили всех пить коньяк… Через минут двадцать и президиум, и Лукьяненко были уже очень «хорошие», торжественное открытие как-то само собой свернулось, и мы всей толпой, человек в тридцать-сорок, ломанулись в гостиницу «Большой Урал», не пропуская без закупки флаконов ни один ларек.

В гостинице начался уже форменный бедлам. Моя душа требовала именно беспредела, и я получил его. За два дня я перетрахал всех попавшихся на глаза девушек, пятерых или шестерых, не помню. Я поражался, как у меня получается так легко их брать, я ведь никогда не был великим Доном Жуаном. Видно что-то такое из меня тогда перло, из-за чего они безропотно отдавались мне. Удовольствия я почти не испытывал, но от сердца немного отлегло. Я почувствовал себя немного отмщенным.

Одна ситуация была совсем уже дикой. Я зашел в комнату к писателю Леве Вершинину. Комната была открыта, а Левы не было. Я увидел, что у него на кровати лежит молоденькая девушка-фэнка. Спит. Я заглянул в лицо. Ничего, симпатичная… Я взвалил ее себе на плечо и вынес в коридор. Там меня увидел Лева, догнал и закричал:

– Положи на место, это моя девушка! Отдай!

Я не отдавал. Вскоре мы уже тянули ее: я за руки, он за ноги, каждый к себе. Девушка тихо скулила… В конце концов, я поставил ее на пол и сказал Леве:

– Давай так. Я ухожу с ней к себе. Силу обещаю не применять. Посмотри на меня: я страшный и противный, а ты – красавец мужчина, да еще и умница. Она все равно сбежит к тебе…

Оказалось, что лесть – его слабое место. Лева был вынужден согласиться со мной, и я понес девушку дальше. К нему она не сбежала. Она понравилась мне больше других, я переселил ее к себе в номер, и мы протрахались с ней оставшиеся двое суток фестиваля. Выяснилось, что ее прозвище – Бегемот. У нее были очень пухленькие щеки, это все, что я о ней запомнил.

В пьяном угаре был еще такой момент. Мы сидели с Серегой Ореховым за столом, в стакане кипятилась вода. «Ты кто по Зодиаку?» – спросил я. «Рыба». «Рыба?! – не поверил я своим ушам, – Рыба…» Эля была Рыбой. Я как раз вычитал, что между Овном и Рыбой, оказывается, в принципе не может быть ничего хорошего. Я возненавидел Рыб. Я взял стакан и вылил его содержимое Орехову на голову.

Он ударил меня кулаком по лицу. Мы сцепились и упали на пол. Нас еле растащили. Я кричал при этом: «Дайте, я убью его! Он – Рыба!!!» Я никогда еще не слышал о случаях драк на зодиакальной почве.

Вечером первого дня, который я провел с Бегемотом, к нам в комнату приблудилась ее подружка – симпатичная полненькая девушка в очках, которой негде было спать. Мы уступили ей пустующую кровать двухместного номера. Номер, надо сказать, был ужасный – обшарпанный, без туалета.

Утром, когда девушки ещё спали, я пошел поболтать к Молодому Писателю N. N, как и все прочие, страдал с дикого похмелья, зато номер у него оказался очень комфортабельный, двухкомнатный, с огромной кроватью, даже с холодильником и ванной. Мы сходили за пивом, купить которое можно было только в магазине на улице, N загрузил в холодильник пол-ящика, после чего мы сели его пить. И тут я возмутился – в такой уютный номер надо женщин приводить, а не спать тут просто так. Тогда N признался:

– А я ни разу в жизни не изменял своей жене. Не получается.

– Ты же ее любишь? – спросил я.

– Да.

– Потому и не получается. И не нужно тебе это. Люби ее одну.

– Я ее одну и люблю. Но я же не могу совсем не замечать других женщин.

– И в чем тогда проблема?

Замечать-то я их замечаю, а вот все остальное… Как это можно, если ты женат, подойти знакомиться с женщиной, причем с конкретными намерениями?

– А тебе это надо? – продолжал удивляться я.

– Не знаю. Я себя белой вороной чувствую… Комплекс.

Меня в тот момент несло.

– Главное, – сказал я, – это правильный подход. У меня в комнате сейчас лежит Бегемот и ее подружка. Я забираю Бегемота, прихожу сюда, и мы располагаемся тут. А ты берешь часть пива – и идешь в наш номер.

– И что? – на N было жалко смотреть. Я же был мудр, как змий.

– Дальше все пойдет само собой! – учил я. – Придешь в комнату, разбудишь девушку, представишься. Она обалдеет, что перед ней – сам Писатель N… Спросишь, не хочет ли она выпить (а она, само собой, хочет), попьете с ней, слово за слово, да и трахнешь её… А мы хоть помоемся в твоем номере и тоже пивка попьем…

На том и порешили. Я сходил к себе и притащил сонного Бегемота к N. Сначала она никуда идти не хотела, но когда услышала про свежее пиво из холодильника – неохотно поднялась. N с пакетом уже выходил из номера, я подмигнул ему и завел девушку внутрь.

О, гнусное предательство! Холодильник был пуст! N явно решил, что во время знакомства с девушками всё дело в пиве, и забрал всё.

– Где пиво? – спросила меня Бегемот агрессивно.

Я схватил недопитый мной стакан и протянул ей… Впрочем, от меня она, наверное, ничего другого и не ждала…

Часа три мы прокувыркались с Бегемотом на постели N. Потом она ушла – наверное, на поиски пива. А вскоре вернулся хозяин номера.

– Сволочь! – приветствовал я его.

– Почему? – растерялся он.

– Ты унес всё пиво! Представляешь, какой скотиной я выглядел? Позвал женщину выпить пивка, а в результате гнусно ею воспользовался и ничем не напоил!

Молодой Писатель N молча подошел к холодильнику, заглянул. Сказал:

– Полный холодильник пива.

Я понял, что кто-то из нас сошел с ума. Заглянул в холодильник. Видимо, с ума сошел N.

– И где тут пиво? – заорал я.

– Вот оно! – N распахнул дверцу пошире.

Проклятый холодильник! В нем были гнезда на дверце – для кефира, лимонада, минералки… Там и стояло штук восемь бутылок прекрасного, свежего, холодного пива.

– А у меня дома нет таких гнезд в дверке, – только и сказал я.

N укоризненно смотрел на меня.

– Ну ладно, – махнул я рукой, – зато пиво сэкономили.

И мы снова сели его пить.

– Ну как?! – спросил я его с горячим любопытством после первой бутылки.

– Да никак… – N развел руками.

– Почему?! – поразился я. – Она что, тебе не понравилась?

– Да мне без разницы… Ну, понравилась… Симпатичная.

– Так в чем же дело?!!

– Ну, представь, – стал объяснять он. – Прихожу я в комнату. Страшный такой номер, будто после погрома. Девушка спит. Вовсе даже не страшная, но тоже – как после погрома. Я ее разбудил, спрашиваю: «Ты пива хочешь?» Она говорит: «Пиво – это хорошо, только я уже сутки не ела». Мне жалко ее стало… Я пошел в буфет на этаже, купил каких-то сарделек. Принес. Она наелась, напилась, мы о конвенте немного поговорили. Потом она и спрашивает: «Кто ты, благодетель?» Я отвечаю: «N…» «Как?! – кричит она, – тот самый N?!! Вы – мой любимый писатель!» Ну и как после этого было к ней приставать?

… С тех пор я больше не предлагал ему отправиться на поиски приключений, да и глупый комплекс у него, слава Богу, рассосался.

Жребий

Фестивали фестивалями, но вернемся к главному.

Когда Эля рассказала мне про свои измены и про своего нового мужчину по имени Арнольд, я стал беситься, я стал закатывать сцены ревности… Но это только отпугнуло ее, она стала избегать встреч со мной. Но иногда все-таки звонила мне на работу. Ей не хватало привычного общения со мной, ведь роман наш к тому времени длился уже более пяти лет.

Эля говорила: «Люблю я тебя, а Арнольд мне только нравится. Но с тобой я не вижу никакой перспективы. И я постараюсь полюбить его».

Уже полгода, наверное, я разводился с женой. Услышав от Эли о новом мужчине, я закончил этот вялотекущий бракоразводный процесс в два дня. Весь бред состоял в том, что МНЕ НРАВИЛАСЬ МОЯ ЖИЗНЬ на матрасе. Потому что в ней была любовь, а для меня это было самым главным. А Эле не нравилась такая жизнь. Она почувствовала вкус денег, она полюбила комфорт, и кто осудит ее за это? Женщины, как и кошки, ценят уют. Герань на подоконнике и белых слоников на черном пианино.

Я абстрактно рассуждал: «Деньги, как универсальный эквивалент – престранная штука. Курс лечения гонореи стоит ровно столько же, сколько проезд Томск-Москва. Вот и думаешь, то ли остаться в Томске лечить гонорею, то ли ехать с ней в Москву. Еще удивительнее то, что вход в платный туалет стоит столько же, сколько проезд в автобусе. Выходит, посрать и идти пешком, равносильно тому, что поехать в автобусе и обосраться…»

А Арнольд в тот момент был средней руки бизнесменом. Он жил в квартире, которую купил, заработав деньги самостоятельно. Он ездил на машине, которую купил, заработав деньги самостоятельно… Он на все сто соответствовал новым Элькиным идеалам. Позднее я написал песню об этой ситуации. Вот два ее первых куплета:

О, да, я знаю, при моей натуре
Уживаться со мной нелегко.
Я обещал тебе златые горы,
Только все это так далеко.

О да, я знаю, он толковый парень,
И он сможет нажить капитал,
Он сможет дать тебе (верней, купить) все,
Что я тебе лишь обещал…

И еще один очень правильный куплет:

О да, я знаю, ты не можешь быть верной,
Это я тебя сделал такой,
Да, у тебя был аморальный учитель,
И ты вряд ли могла стать другой…

Вот только в песне я выгляжу этаким милым и всепрощающим благородным симпатягой:

Раз это нужно, пусть он спит с тобой,
Раз нужно, пусть он делит землю с тобой,
А я, я буду петь для тебя,
Но только я буду петь для тебя,
И я, я буду водить тебя в небо с собой.[10]

Но это песня. На самом же деле я умирал от ревности, от ужаса, что жизнь моя потеряла некий стержень… И я как-то весь мобилизовался, я инстинктивно стал хитрым, как таракан. Я решил вернуть ее, во что бы то ни стало.

Когда она позвонила мне в очередной раз, я ласково сообщил ей, что, похоже, смог понять ее, и теперь хочу только одного: чтобы она не исчезала из моей жизни, чтобы мы хотя бы изредка встречались. Как старые друзья.

Она отнеслась к этому настороженно. Она слишком хорошо меня знала. Но на третий или на четвертый раз она согласилась встретиться со мной. Мы сидели в каком-то кафе, я был ласков, но делал вид, что это – чисто по-дружески. В результате мы стали встречаться два-три раза в неделю.

В своей комнатушке я бесился, грыз зубами матрац, рвал и ломал все, что попадалось под руки, часами рыдал в подушку, мучимый одновременно и всеми чувствами, связанными с Элей, и чувством вины перед сыновьями… Но при встрече с ней я вновь был спокоен, мил и даже сочувственен. Мы выпивали с ней бутылочку-другую сухого вина, я выслушивал рассказы о сложностях ее новой жизни и давал отеческие советы.

Мы встречались с ней только на нейтральной территории, я не приглашал ее к себе. Боялся спугнуть. Как-то она сообщила, что на целых три недели Арнольд уезжает в командировку. Я понял, что это – мой шанс.

Случайно до меня дошел слух, что мой не самый близкий знакомый – дизайнер Дима Беляев и его жена уезжают в Польшу. Дима жил в однокомнатной, небогатой, но очень стильной квартире: он оформил ее сам. Я явился к нему и с убежденностью одержимого стал уговаривать его позволить мне пожить у него в квартире во время его отсутствия. Я рассказал ему всю свою историю с Элей и довел его до того, что он стал пить валерьянку. Он отдал мне ключи. Послезавтра в девять вечера он должен был уехать.

На следующий день Эля позвонила, и я пригласил ее назавтра в ресторан (на работе дали отпускные). «Почему завтра? – спросила она. – Мне скучно сегодня, Арнольд уехал».

– Сегодня не могу, у меня дела, – соврал я. – А с завтрашнего дня я в отпуске. – Про отпуск я сказал правду. Но особых дел у меня не было. Я просто хотел из ресторана повести ее в «свою новую квартиру». А это было возможно только на следующий день, после девяти.

Назавтра в шесть вечера мы встретились в кабаке. Я был очень ласков и корректен. В восемь она вдруг заявила: «Я тебя хочу». Я глянул на часы. Рано. Беляевы еще дома. Я начал гнать какую-то ахинею про то, что, мол, мне тут нравится, и я хочу посидеть тут еще хотя бы часок. Она дико обиделась. Еще бы, она ведь и так слишком легко решилась изменить Арнольду, а я ее отверг. Этот час я посвятил тому, чтобы помириться с ней. А, помирившись, предложил таки поехать ко мне.

– Куда это мы едем? – удивлялась она в тачке.

– Я тут снял квартирку…

Стильным интерьером она была поражена. Мы сразу занялись с ней любовью. По ходу выдули пару прихваченных из кабака бутылок «Молока любимой женщины».

Мы не выползали из этой квартиры четверо суток, непрерывно занимаясь любовью и поглощая вино. Еще я готовил разные кушанья, чтобы она могла оценить мои кулинарные способности. Их нет у меня. Я запирал ее на ключ снаружи и шел «за продуктами». Но на самом деле я в ближайшем ресторане покупал готовые, только не пожаренные или не сваренные блюда, приносил их домой и «готовил». Ее на кухню я не пускал, якобы из принципа: «Я хочу, чтобы все это было сюрпризом…» Я и правда был хитер, как таракан. Она ела, облизывая пальчики и удивляясь: «Арнольд меня только яичницей с помидорами кормит».

Блин! На самом-то деле и я кроме яичницы с помидорами ничего готовить не умею, тогда, во всяком случае, не умел.

Однажды она заявила:

– Сегодня мне надо быть у Арнольда, он будет звонить из Англии.

Мы поехали к нему в квартиру вместе. Он позвонил как раз в тот момент, когда мы трахались. Она стояла на локтях и коленях, а я был сзади. Зазвонил телефон. Она хотела освободиться от меня, но я не пустил ее. Тогда она дотянулась до трубки и стала говорить, не прекращая процесса.

Она говорила с ним очень нежно, и это почему-то еще сильнее возбуждало меня. Наверное, потому, что я сознавал: я – победитель! Она обманывает его, а не меня. Она трахается со мной, а все те слова, которые она говорит ему сейчас – вранье.

Она тоже была очень возбуждена, хотя и старалась говорить в трубку спокойно. Но время от времени все-таки непроизвольно с придыханием ахала. Видимо Арнольд заподозрил что-то неладное, потому что она стала оправдываться: «Да никого тут нет! Я одна! Я по тебе скучаю! Я тебя люблю!»

В конце концов, она бросила трубку, и именно в этот момент мы оба испытали оргазм. Арнольд перезвонил, и Эля врала опять: «Да откуда я знаю?! Что-то сорвалось, я же не виновата!..»

* * *

У Эльки подоспел срок защиты диплома, ее группа отмечала это дело в сауне. Она позвала туда меня. Я весь был, как взведенная пружина, и, хотя по дурости мы пили в сауне много пива и даже водку, не хмелел. Точнее, захмелел, но лишь настолько, чтобы опрометчиво начать уговаривать ее бросить Арнольда. Но Эля-то наклюкалась порядочно, и на очередной мой пассаж отреагировала раздраженно:

– Что тебе от меня надо?! Отстань ты, наконец! Вон, лучше Ленку Базарову трахни, у нее фигура в сто раз лучше моей.

Фигура у Ленки Базаровой была действительно классная. Точеная, с высокой грудью. Со злости я ответил:

– И трахну, если ты настаиваешь!

Я начал обхаживать Ленку, и вскоре мы уединились с ней в спортзале (сауна находилась в спорткомплексе). Я развернул ее простынку, гладил ее грудь… Но у меня элементарно не было эрекции. Впервые в жизни. Мы провалялись с Ленкой на матах целый час, я так ничего и не сумел, как мы оба ни старались.

Шутливо пообещав Базаровой когда-нибудь «расплатиться по счету», я отправился искать Эльку и обнаружил ее в стельку пьяной в раздевалке. Она спала на сваленной в кучу одежде. И тут у меня наступила такая эрекция, что выйти из раздевалки, оставаясь завернутым в простыню, я не мог. И дело не только в этом. Я так захотел Эльку, что не мог больше сдерживаться. Я всегда хотел ее, но теперь – особенно.

Я запер раздевалку и попытался растормошить Эльку. Бесполезно. Тогда я стал трахать «бездыханное тело» и занимался этим около часа. Элька так и не проснулась. Не приходя в себя, как зомби, она очень качественно отвечала на мои движения.

В связи с этой циничной сценой хочу задать читателю соответственно циничный вопрос. Если на красавицу Базарову у меня не встал, а на эту пьяную дуру стоял колом, не истинная ли это любовь?

* * *

… Так мы и жили эти двадцать дней – то у Беляевых, то у Арнольда. К концу этого срока я убедил Элю, что она должна вернуться ко мне. Она просила у меня единственную поблажку:

– Я должна его встретить в аэропорту, я обещала. Нельзя же быть конченой свиньей. Он ни в чем не виноват. Я встречу его и все ему объясню.

Я отмалчивался, хотя мне это не нравилось. И вот настал этот день. Мы сидели с Элей в ресторане «Сибирь».

– Все, пора, – сказала она, в очередной раз глянув на часы, – я должна ехать.

– Слушай, а может не надо? – предложил я. – О какой вежливости ты говоришь? Ты решила бросить мужчину, который тебя любит. Как бы ты это не сделала, все равно ему будет больно. Я по себе знаю. Зачем тогда портить нервы себе? Если ты его не встретишь, ему будет даже легче. Это очень жестоко, говорить мужчине прямым текстом о том, что уходишь от него. Я, опять же, это по себе знаю.

– Ну-у, не уверена, – засомневалась Эля. – Так, по-моему, будет нечестно.

– Если хочешь честно, давай кинем монетку, – предложил я. – Будет решка, я сам отвезу тебя в аэропорт. Будет орел, едем ко мне.

– Давай, – согласилась она. – Только один раз. И если выпадет решка, ты уже не будешь пытаться что-то переиграть. Ты отвезешь меня в аэропорт и оставишь там. А завтра я сама приду к тебе.

Я согласился. Кинули монету. Выпала решка. Я, конечно же, смалодушничал и стал пытаться переиграть, мол, «мы не должны вверять свою судьбу слепому жребью…», но только раcсердил Элю этим. Я понял, что если буду настаивать, мы вновь поссоримся, и тогда она уже не появится у меня завтра. Я все время, все эти годы, боялся, что она не появится у меня завтра… Я перестал гнать пургу и пошёл ловить тачку.

Мы доехали до аэропорта, там я высадил Эльку, а сам вернулся в беляевскую квартиру. Начал трезветь и понял, какую ерунду спорол. Да приедет ли она ко мне завтра? А вдруг она снова все поменяет? А если даже не поменяет, то, что будет сегодня, когда она его встретит? Они поедут к нему? Она сразу скажет о своем решении вернуться ко мне, или сперва они будут трахаться?.. Такой вариант мне тоже болезненно не нравился.

Я не находил себе места. Я взял гитару и за час написал песню «Танцуй со мной». Говорят, это моя лучшая песня:

Не пытайся объяснить мне,
Я не пойму,
Не пытайся объяснить мне,
Мне все это знать ни к чему.

Танцуй со мной, танцуй со мной,
Будь прежней хоть сейчас,
Танцуй со мной, танцуй со мной,
Нежной хотя бы на час…

Но ты не слышишь, не слышишь мелодий
Песен, что написаны для нас…[11]

Потом я не выдержал, выскочил на улицу, поймал такси и назвал адрес Арнольда. Я ехал и думал: «Единственное, что я хочу сейчас – узнать, как они встретились. Если я зайду к ним и увижу, что они ссорятся, что она уже рассказала ему о своем решении снова быть со мной, я просто скажу: «Арнольд, извини, но так должно быть. Это моя женщина. Моя полностью. Я сам ее сделал. Мы оба натворили ошибок, но мы простили друг друга. Извини, что причинили тебе неудобство»… Я заберу ее, и мы поедем ко мне. Зачем ей оставаться там до завтра?

Если же я увижу, что они довольны и счастливы, я просто извинюсь и уйду. Ведь тогда будет ясно, что будущего у нас нет. Зачем мне такая лживая девка?

Или сперва мы обсудим эту ситуацию втроем и вместе примем какое-то решение – раз и навсегда»…

Чтобы легче было обсуждать, я остановил тачку возле магазина и прикупил две бутылки коньяку.

И вот я добрался до знакомой двери Арнольда. Позвонил. Мне ответил мужской голос:

– Кто там?

– Это Элин друг, – отозвался я. – Она тебе рассказывала. Открой. Надо поговорить.

Пауза длилась минуты три. Потом замок щелкнул, дверь открылась. И я увидел их обоих в веселеньких мохнатых халатиках, явно только что привезенных Арнольдом из-за границы. Не только по одежде, но и по их лицам я понял, что вытащил их прямехонько из постели.

– Можно пройти? – спросил я.

– А надо ли? – усомнился Арнольд. У него вытянутое интеллигентное лицо. Очки. Похож на Леннона.

– Я же просила тебя: не надо сюда приезжать! – воскликнула Эля. И это была правда. Просила.

– Надо, надо, – ответил я и Арнольду, и ей, расстегнул куртку, разувшись, прошел в комнату, сел за стол и достал из дипломата коньяк. Попросил: – Дайте стаканчики.

– Я с тобой пить не хочу, – покачал головой Арнольд.

– Я тоже не буду, – сказала Эля.

– Вот как? Ладно, я выпью один. Дайте мне стакан.

Арнольд дал мне стакан. Я налил полстакана и залпом выпил.

– Значит, я вам мешаю? – спросил я, просто, чтобы что-то сказать.

Они настороженно молчали. И тут на полке книжного шкафа, возле стола, я увидел нож. Я даже вздрогнул, так как подумал, что это мой нож, и я оставил его тут, когда мы бывали здесь с Элей. Этот нож месяца три назад подарила мне Эля. Она привезла его из Китая, куда ездила за очередной партией челночного товара. Лезвие ножа – сантиметров двадцать с зубьями пилы сверху. Но почему я не заметил пропажи, я ведь ношу этот нож с собой?.. Я потрогал нагрудный карман куртки. Нет, мой нож при мне. Меня захлестнула обида. Значит, она привезла два одинаковых ножа, один подарила мне, другой – Арнольду?..

Наклонившись, я взял нож с полки.

Арнольд побледнел и слегка отодвинулся. Подумал, что я хочу ударить ножом его. Ничего такого я не хотел. Я вообще ничего не собирался делать, я просто хотел рассмотреть нож: действительно ли он такой, как у меня… И вдруг, неожиданно для себя самого, я сказал:

– Ладно, я больше никогда не буду вам мешать.

И, изо всех сил, держа нож двумя руками, ударил им себя в живот. Я убивал безысходность и беспросветность ситуации. Лезвие погрузилось полностью. Я замер. Я понял, что убил себя, и тут же понял, что умирать-то я вовсе не хочу. Элька что-то закричала, заплакала и забилась в угол дивана. Арнольд вскочил: «Я вызову скорую!» – и вылетел из комнаты.

– Не вой, – попросил я Элю, – и без тебя очень больно. Налей мне лучше коньяку.

Она нацедила стакан, поднесла к моим губам, я осушил его.

Пару лет спустя я написал песню «Нож». Вот строчки оттуда:

… Он вызвал скорую, пока
Я пол-бутылки коньяка
Допил, что б не было так больно под ребром.
Потом наркоз меня не брал,
Врач резал час, потом сказал,
Что, мол, счастливчик я, что будет все путем…

Эти слова соответствуют действительности абсолютно, остальное неправда – чересчур романтизировано. Я помню, как меня везла «скорая», я держался за рукоять, торчащую у меня из живота, врач уговаривал меня отпустить ее, а я не соглашался. Каждое сотрясение машины на неровностях дороги причиняло мне боль.

Помню, как ругалась сестричка, натягивая перчатки, когда я лежал перед ней на операционном столе, а хирург еще не пришел:

– Вот же гад! Поспать не дал!

Она сделала мне укол. Восприятие стало меняться. Я ощутил, как мое «Я» стало расширяться и расширяться. Когда я почувствовал себя Космосом, я потерял сознание.

Чуть позже я пришел в себя. Я снова чувствовал себя собой, боль ушла, состояние было эйфорическим. Хирурга опять не было – куда-то вышел, а сестричка опять, наполовину в шутку, ругалась:

– Гад! Не мог так ударить, чтобы сразу сдохнуть, теперь возись тут с тобой всю ночь…

Я оправдывался:

– Миленькая, наверное, я не от хорошей жизни в себя ножик воткнул? Наверное, мне хуже, чем тебе? Так зачем ты ругаешься?

… Потом я очнулся в палате от боли. Во рту пересохло так, что не было слюны даже для того, чтобы просто сглотнуть. Я застонал. Подошла дежурная сестра. Я прошептал:

– Пить…

– Пить пока нельзя, – сказала она. – Вот блюдечко с водой, вот тампон. Смачивай губы.

Так я и лежал целый день, смачивая себе губы ватным тампоном, страдая от дикой боли при малейшем движении, мочась через катетер. Меня навестили менты, уговаривали сказать, кто меня пырнул, но я убедил их, что это я сам, и подписал какую-то бумагу. Вечером пришел врач. Я был поражен: это был друг моего брата Женя Белоусов.

– Женя, – спросил я, – кто меня оперировал? Ты можешь спросить у него, что со мной будет? Я умру или стану калекой?

– Я тебя и оперировал, – ответил он. – Ничего с тобой не будет. Такое впечатление, что ты в себя нож вогнал после долгих тренировок: не задет ни один жизненноважный орган, даже кишочка ни одна! Мяско подрезал, и все. Правда, чтобы в этом убедиться, пришлось тебя основательно располосовать, но это скоро заживет.

Я понял, что это предупреждение. Я понял, что Господь сказал мне: «Умирать тебе не время. Я даю тебе еще один шанс. Но если ты вновь устроишь что-то подобное, так легко уже не отделаешься».

Эльку пустили ко мне через пару дней. Она все время плакала. Сказала, что уж теперь-то она точно решила остаться со мной. Она кормила меня с ложечки манной кашей и приподнимала мой зад, когда я хотел пукнуть.

Через неделю я уговорил ее выкрасть меня из больницы на один вечер. Швы еще не срослись, на мне был бандаж, стягивающий живот. Но она помогла мне выйти и усесться в машину. Мы приехали в беляевскую квартиру… Мы ели жареное мясо, пили вино и даже ухитрились каким-то изощренным инвалидским способом потрахаться. Вечером она привезла меня обратно в больницу. Ночью я чуть не умер по-настоящему. Жареное мясо и вино вместо манной кашки + секс – всё это чуть не убило меня.

В результате этой вылазки я провалялся в больнице раза в два дольше, чем пророчили врачи.

Как я уже говорил в самом начале, тогда я был уверен, что когда-нибудь на основе истории наших с Элей отношений напишу Великую Книгу о Великой Любви. И кульминацией ее будет эпизод с суицидом… Теперь я понял, что не стану этим заниматься. Я что, единственный в мире человек, который любил? Или я единственный, кто мучился от невозможности быть с любимой, мечась между любовью и долгом? Да через это прошел, как минимум, каждый десятый. Или я единственный, кому изменила любимая? Или я единственный в мире человек, совершивший суицидальную попытку на почве любовных мотивов? Таких – миллионы.

Так чем же ценна эта история? Только тем, что случилась она СО МНОЙ. И вовсе не обязательно писать об этом целую книгу. А если бы я все-таки написал ее, вряд ли она была бы великой. Хорошей – возможно. Скорее всего, она была бы похожа на какую-нибудь книгу Ремарка. Но у него и без меня книг полно.

Так я решил значительно позже. А тогда, в больнице, я говорил Эльке:

– Я хочу, чтобы мы были вместе, я хочу написать о нас книгу, и чтобы ее обложка была оформлена нашими фотографиями. Потому что мы – очень красивая пара… Боюсь, что это было неправдой: красивой из нас двоих была только она.

А еще я настрочил в больнице письмо Арнольду. Основная идея была такая: «Арнольд, ты не за свое ухватился. Мы с Элей живем по законам большой любви и большой литературы, лучше отойди, а то погибнешь, как чуть не погиб я…» Только Элька не передала ему эту записку. Кстати, она сейчас замужем за Арнольдом, они живы и здоровы, у них дочка. Так что ерунда это все.

Алма-Ата

Мысль о том, что куда-то нужно уехать, приходила мне в голову не раз еще до попытки самоубийства. Потому что жизнь стала странной. Именно «странной». Я бы употребил эпитет «невыносимой», если бы не любовь, которая делала выносимым все. Как сильное болеутоляющее. Несмотря на то, что счастливой любовью ее к тому времени назвать уже нельзя было.

Большую часть суток я проводил на работе, в редакции, затем – в пустой комнате, на матраце, сходя с ума от ревности… Мне хотелось взять Эльку за жабры и увезти куда-то далеко-далеко и снова заставить любить только меня. Хоть я и понимал, что это невозможно – вернуть то, что уже ушло, превратить ее в ту девочку, в которую я без памяти влюбился несколько лет назад…

Да и куда? Кому и где я нужен? И как я могу куда-то уехать, когда тут – двое пацанов нуждаются во мне?

И все-таки я наводил справки. Например, встретившись на «Аэлите» с Серегой Лукьяненко, я передал с ним записку его шефу Аркадию Кейсеру, который в тот момент взял в работу мою книжку «Бабочка и василиск». В записке я писал о том, что готов приехать в Алма-Ату, если мне будет предоставлена работа с небольшой зарплатой и жилье, что это мне совершенно необходимо, а потом я все отработаю.

Я тыкался по сторонам, как слепой котенок. Я даже поговорил с отцом. Искренне. Я сказал: «Батя, я никогда не говорил с тобой по душам. Но сейчас мне это очень надо. Ты ведь в курсе моей истории. Я женат, у меня двое детей, твоих внуков. Но я люблю не жену, а другую женщину. Без памяти. А она бросила меня. Как мне быть? Я хочу, чтобы мне ответил ты – мой батя, примерный семьянин, отец пятерых детей…»

Конечно, я ждал, что он скажет: «Юлий, есть долг перед детьми, есть честь и мораль. Любовь любовью, но мы не должны забывать об ответственности за других…» Я не знал, как отнесусь к этим его словам… Вместо этого он сказал мне: «Если поезд ушел, то его не догонишь. Есть много любителей гоняться за ушедшим поездом, и ты, похоже, из их породы. Беги. Поезда тебе не догнать, но если ты не побежишь, ты никогда не простишь себе это». «А как же дети?» – спросил я ошарашенно. «Мы о них позаботимся, – ответил батя, – за это не беспокойся». Он оказался прав: поезд я не догнал. Но я благодарен ему за этот совет.

Я позвонил Аркадию Кейсеру, который практически не знал меня, мы виделись с ним лишь дважды, и он сказал, что готов мне предоставить все, что я прошу… Почему? Не знаю.

Но я все тянул.

Однако страх все-таки заставил меня уехать. Страх смерти. Если все оставить, как есть, я снова что-нибудь сделаю с собой, и во второй раз мне уже не повезет так, как в первый. Я ведь знал теперь, что способен на такие выходки, и логика тут ни при чем.

Дети? А легче им будет от того, что я умру?..

Совесть? Пусть уж лучше болит совесть у живого человека, чем не болит у мертвого…

Выйдя из больницы, я в первый же день позвонил Аркадию: «Я еду». Но когда я оклемался окончательно, Элька вновь завела свою песенку про то, что «я еще ничего окончательно не решила…» Снова стала вести себя, мягко говоря, странно.

Хотя, что там странного?! Просто она снова стала встречаться и со мной, и с Арнольдом. Сука, по-другому и не назовешь. Но я продолжал безумно любить ее. Я оправдывал ее перед собой тем, что теперь она, хотя бы, скрывает от меня свои встречи с Арнольдом, значит, не хочет делать мне больно.

Я выследил ее. Сперва хотел закатить скандал, но удержался и спросил себя: «Что мне важнее, доказать, что она – сука, а я Белоснежка, или чтобы она была со мной?» И ответил сам себе: «Второе».

Я сказал ей о том, что мы едем в Алма-Ату. Она ответила, что не уверена, что хочет куда-то уезжать со мной из Томска. Она сказала так: «Я поеду с тобой, поживу недельку, посмотрю, как ты там устроишься, а потом уеду к Ленке в Одессу. Мне нужно ото всего отдохнуть, собраться с мыслями».

Я не стал настаивать. Я решил сделать так, чтобы из Одессы она не вернулась в Томск, а поехала ко мне в Алма-Ату. И, набравшись наглости, снова позвонил Аркадию: «Аркаша. Ситуация такая. Я приеду не один, а со своей девушкой. Отношения у нас с ней сейчас очень странные. Я хочу, чтобы она была со мной. Но она еще ничего не решила. Она поживет со мной неделю, а потом уедет. Ты поможешь мне произвести на нее впечатление? Чтобы она вернулась?»

Я бы на его месте насторожился. Я бы не стал связываться с ненормальным. Но Аркадий ответил: «Приезжайте. Эту неделю вы проведете с ней в раю. Потом все отработаешь». Чем я заслужил такое к себе отношение? Поражаюсь до сих пор.

У своего товарища Андрея Кахаева (того самого, в доме которого я когда-то ударил Эльку за то, что она целовалась с Валерой Килиным) я занял довольно крупную сумму, и мы полетели. Тогда я, кстати, впервые показал Эльку родителям. Они отнеслись к ней настороженно. Правда, мать шепнула мне перед самым нашим уходом: «Сразу бы нашел такую…»

В аэропорт мы приехали с двумя огромными сумками. Я тащил их, рискуя, что разойдется только-только заживший шов на животе. Но виду не показывал.

… И вот мы в Алма-Ате. Сходим с самолета. Я даже не уверен, что нас встретят. Садимся в автобус-прицеп, который везет пассажиров по взлетному полю от самолета к зданию аэровокзала. За воротами поля я вижу Аркадия, он машет мне рукой. «Все-таки встретил», – чувствую я облегчение.

На площади аэровокзала выясняется, что в этой встрече задействовано две иномарки, по тем временам – крутизна неимоверная. Нас Аркадий садит в «Оппель», сам садится в «BMW», и мы едем по сияющей вечерней Алма-Ате… «Ты тут такая важная птица? – удивляется Элька, – почему тебя так встречают?» Я делаю загадочное лицо.

Гостиница – номер «люкс». На столике возле кровати ваза с цветами и блюдо с фруктами.

– Ну все, располагайтесь, – говорит Аркадий. – Я по-по-пошел. (Забыл пояснить: Аркадий сильно заикается.)

– Подожди, – останавливаю я. – Объясни, во сколько я должен быть завтра на работе, и как туда добраться?..

– Не-не заб-бивай себе го-голову, – говорит он (больше не буду без особой необходимости изображать его заикание, буду писать так, как будто бы он говорит нормально). – Завтра мы едем отдыхать на Капчегай.

– А что это такое?

– Искусственное море. Пляжная зона.

И назавтра он повез нас на Капчегай.

Такой красивой бирюзовой воды я больше не видел нигде. Белый тонкий песок, шашлыки, сухое вино… Мы отдыхаем вчетвером: я, Элька и водитель Аркадия Вова с девушкой. Правда, «девушка» замужняя, а потому есть в наших парах некий дух аморального единения. Сам Аркадий с нами не поехал: «Дела»… Вова передал, что завтра на работу приходить еще не надо, это распоряжение «шефа».

«Ты чем тут будешь заниматься? – спрашивает Элька на второй день. – Почему мы все время отдыхаем?» Я делаю загадочное лицо. Вечером того же дня позвонил Аркадий: «Ложитесь спать сегодня пораньше. Завтра подъем в семь ноль-ноль. Едем на Иссык-Куль, на Медео»…

И вот так резвились мы всю неделю, иногда вдвоем, иногда с водителем Володей и его замужней любовницей, иногда в компании Сереги и Сони Лукьяненко, а иногда еще и с новым знакомым Валерой Смоляниновым. Это действительно была неделя в раю. Потом я посадил Эльку на самолет – в Одессу. Улетала она слегка ошарашенная моей крутизной.

* * *

Прямо с аэропорта я приехал на свою будущую работу – в редакцию «Казахстанской правды». Нашел Аркадия.

– Ну вот, Юлий, – сказал он. – Теперь я доложу тебе все как есть. Мы – нищая контора. Коммерческий отдел государственной редакции. В Казахстане, как и во всей стране, катастрофически не хватает наличных денег. Газете нечем расплачиваться с сотрудниками. Мы – газета бюджетная, республиканская, потому деньги у нас есть, но они – безналичные. Наш отдел создан для того, чтобы превращать их в наличные. Сработаем один к одному – уже хорошо, наваримся, тридцать процентов навара – наши.

Да-а. А я-то уже решил, «коммерческий отдел» занимается реальной коммерцией. А оказалось, бред полный. Мы могли, например, купить где-нибудь по безналу вагон цейлонского чая за двадцать рублей килограмм и продавать его за… двадцать же рублей, только за наличные. И нам уже были благодарны. Такая, блин, коммерция.

Аркадий мог как угодно распоряжаться деньгами редакции. Лишь бы имелось обоснование, что тот или иной проект хотя бы вернет затраченные деньги. Выпуск моей книги «Бабочка и василиск» и пластинки «Vanessa Io» был лишь одной из подобных его затей, но он себя не оправдал.

Другой его затеей были казахские сувениры для иностранцев. Однажды, зайдя в его кабинет, я обнаружил, что тот весь уставлен небольшими юртами – сантиметров в пятнадцать-двадцать высотой, возле которых в различных позах застыли казахи-лилипуты и казашки-лилипуточки. Кому-то мнилось, что эти сувениры будут радостно скупать иностранные туристы. Сколько Аркадий грохнул на это редакционных денег, не знаю. Но маленьких казахов и казашек покупать никто не хотел. Как и их маленькие жилища.

Потихоньку куклы вместе с юртами переместились на менее видные места – на подоконники, на шкафы, на сейфы… А потом юрты и вовсе были свалены в одну кучу в углу, а казахских лилипутов сотрудники газеты ради шутки стали подсовывать друг другу в ящики столов, в шкафы, в сейфы и прочие неожиданные места.

Но это все потом. Вернемся к тому дню, когда я отправил Эльку в Одессу. Объяснив странную экономику своего коммерческого отдела, Аркадий сказал: «А теперь поехали в гостиницу, надо тебе перебираться в дешевый номер…»

Меня переселили в малюсенькую, как пенал, пропахшую табаком комнатушку, и ту я целый месяц делил с молодым и сексуально ненасытным казахом-курсантом, который каждый день просил меня прийти попозже, где-нибудь в час ночи, так как у него будет очередная «телка». Он все время говорил: «Юлий, давай я тебе тоже кого-нибудь сниму, чего ты как монах живешь…» А я, ставя его в тупик, все время объяснял ему, что изменять любовнице, с которой я убежал от жены, и которая жила последнее время с двумя мужчинами, мне не позволяет чувство порядочности и верности.

Но я вновь отвлекся. Перетащив мои вещи в дешевый номер, мы с Аркадием поехали к нему – знакомиться с его женой Мариной.

Марина оказалась миловидной, полной и изумительно приятной в общении женщиной. После часа знакомства я в ней души не чаял. А началось оно так. Мы вошли в квартиру, разулись, прошли на кухню. Пахло вкусно и остро – жареным мясом, чесноком и пряностями.

– Ма-марина, – показал на жену Аркадий, которая с сигаретой в зубах стояла у плиты, – Ю-ю-ю-юлий, – показал он на меня.

– Кушать будете? – спросила меня Марина.

– Еще бы, – сказал я, – я голодный, как слон. Положите мне побольше, а то я сдохну!

И Марина просто расцвела:

– Ну, наконец-то Аркадий привел в дом нормального человека! – воскликнула она, наваливая мне в тарелку гору жареного мяса. – Как меня заебали эти интеллигентные Аркашины друзья. – Я слегка опешил от такого лексикона, она же, как ни в чем ни бывало, продолжала: – Бедная женщина готовит для них, не покладая рук! А они съедят кусочек и тарелку отодвигают. Ну, не пидорасы ли?

– Пидорасы, – согласился я неразборчиво, потому что рот у меня был уже забит.

Мясо было вкусное, острое, да под водочку. Марина уселась напротив нас с Аркадием и с умилением стала наблюдать, как мы едим. В этот момент на кухню залетел парнишка лет четырнадцати, как я догадался, сын Аркадия и Марины.

– Мама, помоги мне решить задачу… – начал он, но Марина его перебила:

– Антоша, милый, ты видишь, мама со взрослыми дяденьками пьет водку?

– Вижу, – кивнул тот, смущенно улыбаясь.

– Ну, так хульки ж ты лезешь?

– Понял, – ухмыльнулся сын. – Потом зайдешь?

– Потом и посмотрим, – сказала Марина. – А сейчас отъебись, пожалуйста, от мамочки.

Больше никогда в жизни я не слышал, чтобы кто-то еще матерился так мило и изящно, как Марина Кейсер, филолог по образованию и кинематографист по специальности.

Мы квасили до часу ночи. Марина сказала, что представляла себе Юлия Буркина совсем не таким. Оказывается, Аркадий предложил ей отредактировать мои рукописи, и она читала несколько моих повестей. «У меня сложился совсем другой образ их автора, – сказала она: – Этакий маленький лысый самовлюбленный еврей. Ты, Юлий, намного лучше своего лирического героя».

Потом они уложили меня в какую-то, по-моему, детскую, кровать.

Я проснулся. С удивлением обнаружил, что похмелья не ощущаю. Посмотрел на часы и понял, почему: я спал десять часов, было уже одиннадцать дня.

«Блин! – подумал я. – Проспал. Я опоздаю в первый же свой рабочий день. Какое обо мне составит мнение Аркадий? Хотя… Может, он тоже еще здесь?..»

Я поспешно оделся и вышел из комнаты. На кухне была Марина.

– Доброе утро, – сказал я.

– Да, – согласилась Марина. – Садись завтракать.

– Я, наверное, побегу, – помотал я головой, – и так уже опоздал.

– Мальчик, – сказала Марина. – Не выебывайся. Вот для тебя записка от начальства.

Она подала мне листок, и я прочел:

«Юлий. Вот тебе первое поручение по работе. Сиди у меня дома, а то Марине ужасно скучно. Попей с ней водки. Дождись меня, я тоже с вами выпить хочу.

Заведующий коммерческим отделом газеты «Казахстанская правда» Кейсер Аркадий Михайлович».

Подпись и печать.

Вот так начались мои трудовые будни в этом восхитительном городе.

Ода Алма-Ате

В Алма-Ате царил марсианский рай. Помню, как, сняв квартиру, утром я вышел на балкон и увидел, что сверху свешиваются гроздья абрикосов. Я нарвал полную тарелку, помыл их под краном и съел с неимоверным удовольствием. Это были самые вкусные абрикосы в моей жизни.

Однажды я шел по улице и увидел, как перед человеком в рваном залатанном халате остановилась роскошная иномарка. Из нее вышел молодой казах и сердечно обнялся с оборванцем. Они сели тут же, в открытом кафе и, непринужденно болтая, стали пить пиво.

Мне стало интересно, и я присел неподалеку. А потом не выдержал и подсел прямо к ним. Оборванец оказался столь же молод, что и «новый казахский». Я обратился к ним:

– Извините за любопытство. Я издалека, из Сибири. Я сейчас видел картинку, которая у нас просто невозможна. Вы – представители разных социальных слоев, а так радуетесь встрече, словно старые друзья…

«Новый казахский» ответил:

– А мы и есть старые друзья. Мы – одноклассники. Просто я пошел по европейскому пути: ставлю перед собой материальные цели, достигаю их, а затем лезу на следующую вершину. А он пошел по пути Востока: он самодостаточен, он не гонится за материальными благами и ищет Бога в себе путем самосозерцания. Мы любим и уважаем друг друга, мы даем друг другу то, чем богаты: я угощаю его пивом, а он делится со мной умными мыслями, которые помогают мне жить. И мы говорим друг другу: «Рахмет, дорогой»…

В первый же день в Алма-Ате на центральном, спрятанном от солнца под землю, рынке я увидел продавца кумыса. Я спросил:

– Это что, лошадиное молоко?

– Нет, – возразил тот, – лошадиное молоко пить нельзя, не выдержит желудок. Это продукт из лошадиного молока, его пить можно.

– Вкусно?

– А ты не пил?

– Нет, – признался я.

Казах налил себе стакан кумыса, выпил залпом, вытер губы и блаженно закатил глаза. Тогда и я купил стакан и тоже выпил его залпом.

Меня тошнило двое суток, из меня перла непрерывная отрыжка с запахом гнилой дыни, а про понос я уж и не говорю.

Вывод: и в раю нужно быть осторожным.

… В России устроили обмен денег на новые. Казахстан новые деньги напечатать еще не успел, здесь ещё ходили старые русские деньги. Их вагонами везли сюда со всего СССР, скупая на них все, что только можно. Инфляция была такая, что в течение дня цена на любой товар могла взлететь раз в сто. На приличных (вроде нашего) предприятиях зарплату давали ежедневно, по утрам, отпуская сотрудников сбегать по магазинам, чтобы они могли хоть что-то на эти деньги купить, так как к обеду эта сумма могла превратиться в ноль.

Я читал о такой инфляции у Ремарка в «Черном обелиске», но, честно говоря, считал ее плодом писательского вымысла, гротеском. Ничего подобного. Так бывает. Самое удивительное, что никогда, наверное, я не видел на улицах столько веселящихся людей, сколько видел их тогда в Алма-Ате. Потому что не было смысла хранить деньги даже час, нужно было срочно хоть как-то их потратить. И не было смысла думать о будущем: ни от кого в тот момент ничего не зависело.

… Решили с Серегой Лукьяненко поехать ко мне и выпить бутылочку коньяку, купленную в буфете «Казахстанской правды». По дороге зашли на базар, взять к коньяку лимон. Подошли к первому же торговавшему лимонами чуреку:

– Почем?

Чурек уточнил:

– Сколько?

– Один, один лимончик – почем?

– Восемьсот, – ответил чурек. Имелись в виду те самые старые советские рубли. Как бы то ни было, но мне показалось, что это – дороговато. Ну, максимум, шестьсот. Я знал, что торговаться на восточном базаре считается хорошим вкусом, потому решил сразу перегнуть палку, а потом уж продвигаться к консенсусу. Я сказал:

– Давай за двести?

Чурек внимательно посмотрел на меня. Чуть заметно улыбнулся и сказал:

– Давай.

… С коньяком и лимоном мы добрались до моего дома, за магазином товаров из Индии «Ганг». Вечерело. На одной площадке не горел свет, там стоял странно одетый бородатый мужчина. В чем его странность, я в потемках не понял. Не по сезону одет, что ли…

– День добрый, – сказал незнакомец.

– Здравствуйте, – отозвался я.

– Извините, у вас в квартире есть телефон?

– Есть.

– Вы разрешите мне позвонить?

– Пойдемте.

Мы двинулись дальше по лестнице, и благоразумный Серега зашептал мне в ухо: «Ты что, дурак, какого-то бомжа к себе пускаешь…» Но делать было нечего. Мы втроем вошли в квартиру, я включил в коридоре свет, посмотрел на незнакомца… Он был в платье… Нет, в рясе!

Незнакомец куда-то звонил. Дозвонился, стал выяснять, как ему добраться до места, куда он шел, но, по-видимому, заблудился.

Когда он закончил и положил трубку, я спросил:

– А вы, собственно, кто?

– Я, собственно, батюшка.

– Батюшка, – обрадовался я, – а вы коньяк пьете?

– Ну-у… – протянул батюшка, – если только в добром месте да с хорошими людьми…

– Мы хорошие, – заверил я, – вот, позвонить вам позволили. И место доброе…

Короче, бутылочку с лимончиком мы приговорили втроем – я, Серега и батюшка. Интересно было. А потом, уходя, он благословил этот дом.

Возможно, потому мне и жилось в нем так хорошо, и писалось легко. Например, с Серегой мы наваяли там трилогию «Остров Русь»[12]. Если вы читали, представляете, как нам тогда было радостно, несмотря ни на что.

Мимолетный рай в Одессе

Работа в коммерческом отделе была очень странная. Я не всегда понимал, чем, собственно, мы занимаемся. Мы, вроде бы, выпускали два журнала, но один из них так ни разу и не вышел, а другой выходил, но почти не продавался, его залежи прятались в укромных уголках редакции.

Мы торговали чаем – мелким оптом – и делали это самым, что ни на есть, первобытным способом. Я взваливал мешок на себя, спускался на лифте, выходил на городской рынок, который располагался как раз рядом с редакцией, и, поторговавшись, сбагривал этот мешок какому-нибудь чурке-продавцу по первоначальной же цене.

Мы сочинили телеигру, но так ни разу и не отсняли ее. Мы выпускали «газету для девочек «Мальвина», в которой Лукьяненко гордо числился «специалистом по связям»… Я и сам не отказался бы быть таким специалистом.

Однажды за бутылочкой «Сангрии» Аркадий сказал мне: «Об одном я жа-жалею. Что у казашек пи-пи-пизда, как у всех, а не поперек. Простить им этого не могу». В отличие от жены, он никогда не матерился, и эта фраза в его устах очень меня покоробила. Но я все-таки спросил: «Почему?». «Цены бы им не было на мировом рынке проституток, – объяснил Аркадий, – а так – ерундой маемся…»

… Я отпросился у Аркаши в Одессу, якобы в командировку – на неделю. То есть, я сказал ему, что мне нужно ехать в Одессу за Элькой, а он придумал мне тему командировки и отправил. Я приехал туда, имея в кармане пачку вошедших в Казахстане в обиход новых российских денег – командировочных. Но в тот момент уже на Украине происходила дикая инфляция, и оказалось, что с этими деньгами я – конкретный миллионер. Я мог себе позволить все, что угодно… Снял номер «люкс» в «Интуристе» и поехал к Эльке.

Поразительно, но она с порога бросилась мне на шею. Правда, она не встретила меня в аэропорту, но, по-моему, искренне огорчалась тому не меньше меня. Они с сестрой что-то не так вычислили со временем и думали, что я должен прилететь вечером. А я прилетел утром.

Она бросилась ко мне на шею, немножко поплакала и сказала, что все обдумала, что любит только меня и хочет жить только со мной. Мы бродили по Одессе, заглядывали в кафе, пили пиво с креветками, болтали. Мы были счастливы.

Вечером вчетвером – Я, Элька, Ленка и ее муж Мишек – отправились в Отраду. Сидели за столиком с какими-то ребятами-яхтсменами. Краем уха я услышал их разговор о том, что, мол, так жить нельзя, нужно зарабатывать бабки катанием туристов на яхте. Я тут же предложил: «Начните сегодня же, с меня. Так как я – первый клиент, за полцены». Ударили по рукам, купили ящик сухого вина и отправились на яхту.

Элька смотрела на меня большими глазами. Я был крут. Откупить яхту на ночь для гуляния на море – это действительно было не хило. А обошлось лишь в треть той суммы российских рублей, которая была при мне.

Мы купались, сползая в море с кормы. Мы любовались закатом. Мы поднимали тосты друг за друга, и Ленка вдруг стала уверять, что я – лучшая для ее сестры партия…

Потом мы вдвоем с Элькой отправились ко мне в гостиницу. Мы что-то еще пили… Она уснула, а я решил прикупить еще вина – на утро. Вышел в ночную, незнакомую Одессу. Куда-то пошел. Обнаружил круглосуточный магазин. Там стояла небольшая очередь – человека три.

Когда подошла очередь парнишки передо мной, он протянул продавщице несколько купонов – этих смешных «временных украинских денег», которые печатали, по-моему, на туалетной бумаге. Он хотел купить банку консервированных бобов, самой дешевой пищи, какая только была в магазине, но ему и на это не хватало, и он слезно уговаривал продавщицу дать ему эти бобы с тем, что недостаток он занесет позже. Та и слушать его не хотела.

Я вытащил свой толстенный бумажник и купил пацану две банки этих бобов и две бутылки сухого вина впридачу. Себе я тоже взял две бутылки вина. Когда мы вышли из магазина, парень, не переставая, кричал мне дифирамбы: «Какой ты, дяденька, хороший!.. Если бы не ты, я бы умер с голоду!..» Одновременно с этим он с певучим одесским акцентом рассказывал мне какую-то нелепейшую историю своих житейских злоключений: «Меня, дяденька, посадили в тюрьму. Ни за что. Полгода продержали в КПЗ. А когда отпустили, оказалось, папа и мама не выдержали позора и повесились»…

Я прекрасно сознавал, что он «гонит», но настроение было такое, что ругаться не хотелось, и я его жалел. К тому же я заблудился, не знал, как добраться обратно до гостиницы, и он взялся проводить меня.

По ходу он несколько раз предлагал: «Дяденька, пойдем к тебе, выпьем с тобой, ты такой хороший человек, а у меня теперь – ни папки, ни мамки…» Я отказывался: «Меня в номере девушка ждет». Остатком трезвого сознания я соображал, что парнишка – жулик, и периодически проверял на месте ли бумажник. Он был на месте – в заднем кармане джинсов.

Когда добрались до гостиницы, стали прощаться. «Спасибо тебе, дяденька!» – вскричал пацан в последний раз, порывисто меня обнял и скрылся за углом. Я потрогал задний карман. Бумажника не было. Я кинулся за угол. Пацана простыл и след.

… Прошел в свой номер. Элька спала. Выхлебал бутылку вина, достал сигарету, но оказалось, что у меня нет огня. Пошел по гостинице. Она была почти совсем пустой: для украинцев это было дорого, а иностранцев было немного.

Наконец, я наткнулся на какого-то негра и, держа сигарету в зубах, стал на ломаном английском и жестами объяснять ему, что мне нужен огонь. «Фаер! – говорил я ему и неприлично ударял пальцем о палец, – Гив ми фаер!» Он на ломаном русском пытался объяснить мне, что, мол, курить вредно. Так мне, во всяком случае, казалось, и я доказывал ему, что все равно хочется. В конце концов, он дал мне прикурить. Я вернулся в номер. В темноте сделал несколько затяжек. Удивился, какая же все-таки херовая сигарета. Вкус просто отвратный. Потушил ее и завалился спать.

Утром обнаружил, что прикуривал не той стороной: фильтр был скурен полностью. Стало понятно, что мне пытался объяснить иностранец. Наверное, я сумел таки доказать ему, что о вкусах не спорят: русские предпочитают курить с фильтра.

В связи с пустотой в карманах ощущение «миллионерства» закончилось. «Мы с товарищем вдвоем работали на дизеле…» Днем я продал на рынке цыганке обручальное кольцо. Этих денег мне хватило на несколько дней довольно скромной жизни в Одессе. Благо, паспорт с обратным билетом лежал не в украденном бумажнике, а в ящике гостиничного стола. Мои акции в Элькиных глазах сильно упали. И все-таки она уже не колебалась, возвращаться ей в Томск или ехать ко мне в Алма-Ату.

… Ленка и ее муж свозили нас к себе на дачу. Собственно, это была не дача, а старая глиняная мазанка на далеком приодесском хуторе. Мы прожили там неделю. Спали на каких-то старых матрацах, непрерывно купались в море, шагать до которого было метров двести.

По утрам мы шли к нашим деревенским соседям и по смехотворным ценам покупали у них овощи, фрукты, хлеб, яйца, молоко и вино. Все – свое, домашнее, безумно вкусное.

У нас не было электричества. Ночью вокруг царила мертвая тишь и полная темень. Только звезды, как глаза каких-то добрых зверей, пялились на нас.

Мимолетный рай в Алма-Ате

Итак, я вернулся в Алма-Ату, а вскоре ко мне приехала Элька. Был поздний вечер. Мы валялись с ней в постели, и вдруг нам безумно захотелось есть. Дома ничего съедобного не было, и мы вышли на улицу.

Ночная летняя Алма-Ата – чудо. Но еда в этом чуде отсутствовала. Мы уже впали в отчаяние, когда вдруг набрели на ресторан «Пана».

Денег на кабак у нас не было, и мы решили купить какой-нибудь еды на вынос. Вошли, спустились в подвальчик. Зал незримой границей делился строго на две половины. На одной половине гуляли люди с европейскими типами лиц, в другой – с азиатскими. Зато музыканты играли «And I Love Here».

Мы подошли к стойке бара и стали выяснять, что там есть. Переговоры с молоденькой казашкой сопровождались взрывами хохота, потому что еще никто и никогда ничего у них не покупал на вынос. Элька любит манты. Манты стоили дорого, я начал бессовестно торговаться. Сумел сбить ресторанную наценку. Оказалось, в кабаке нет ничего, во их можно было бы упаковать. В конце концов, мы выпросили у продавщицы две коробки из-под блоков сигарет и сгрузили манты туда. По пути домой купили в ларьке пепси и курево…

Мы шли сквозь великолепие ночной Алма-Аты, ели свежайшие ресторанные манты, доставая их из коробок, и запивали колой. Дышали горы, пахли дубы и каштаны. Элька была, как всегда, щемяще красива. А звезды таращились на нас точно так же, как в Одессе. Они только выглядят по-разному – в Алма-Ате, в Одессе, в Томске – но на самом-то деле это одни и те же звезды. Они всегда присматривают за нами, где бы мы ни были.

Животное

Именно тогда я придумал, что обязательно нужно вывести специальное домашнее животное, которое кричит не «мяу», не «ку-ка-ре-ку», а «хорошо!» Не важно, какое: покрытое шерстью, перьями или совершенно голое, бегающее на четырех ногах или на двух… Главное, чтобы оно кричало: «Хорошо!» Сидишь на кухне мрачный. Неприятности кругом. Достало уже всё. А оно влетает, кричит: «Хорошо!» и убегает… И у тебя на душе сразу легче становится.

Когда я про этого зверя рассказал Эльке, она пожала плечами:

– Так ведь ты и есть такое животное…

Еще чуть-чуть Алма-Аты

Серега и Сонька Лукьяненко сняли квартиру и завели кота, которого назвали Юлик. Сереге очень нравилось при мне сообщать Соне, что-нибудь вроде: «Представляешь, Соня, Юлик снова насрал в углу».

Тогда мы с Элькой завели черную кошку и назвали ее Сонька… Из тех же соображений. Вскоре хозяева попросили Серегу и Соню освободить квартиру, и они вынуждены были вернуться к родителям. А там – две собаки. Юлика они сдали на хранение нам. Кот и кошка быстро нашли общий язык. И вот тут-то мы оторвались. Например, Элька звонила Сереге и трагическим шепотом сообщала:

– Сережа. Юлик ебет Соню. Я ничего не могу с этим поделать. Извини…

* * *

Серега снова снял квартиру, и Новый год было решено встречать там. Мы, и прочие гости скинулись заранее. Тогда в новинку были импортные фруктово-ягодные ликеры и кремы, и на Новый год мы решили закупить их разновидностей двадцать. Чтобы пробовать то такой вкус, то другой… В результате все нахлобучились до полной невменяемости. Не помогли и пиццы, которые мы с Элькой готовили на закусь.

Мы проснулись с ней среди ночи от холода. Мы лежали голые на диване. Я жалобно позвал Серегу. Он вышел из соседней комнаты. Я попросил у него что-нибудь укрыться. Хихикая, он удалился. Затем, хихикая, принес нам тюлевые занавески. «Больше укрыться нечем», – объяснил он.

До утра мы с Элькой пытались согреться под этим тюлем. Утром же отрезвевший Серега, дико извиняясь, объяснял: «На самом деле одеял у нас навалом, но ночью мне почему-то показалось замечательной шуткой выдать вам для обогрева этот тюль…»

… Утром захотелось курить. Оказалось, что ни у кого нет ни спичек, ни зажигалки. Включили электрокалорифер, но спираль накаливания была слишком глубоко. Свернутая в трубочку бумажка только задымилась.

Придумали! Включили калорифер и раскалили его. Сунули в него бенгальский огонь. Тот заискрил. Пустили газ в газовой плите и искрящийся бенгальский огонь поднесли к конфорке. Газ вспыхнул. От него и прикурили. Все-таки не зря мы пишем фантастику.

Вновь на квартире у любовника любовницы

Неожиданно Элька кинула меня. Пока я «работал» у Аркадия, она сидела дома, пекла мне пирожки или ещё что-то делала по дому. Мне такая жизнь нравилась. Ей, как выяснилось, не очень. Однажды она заявила, что ей нужно съездить в Томск. Она не сказала, «НАМ НУЖНО съездить», она сказала: – «мне нужно». Я завёлся: «Ты хочешь ехать одна?! Тебя там ждут?!»

И оказался прав. Через несколько дней после того, как я посадил ее на поезд, сказав что-то вроде – «можешь не возвращаться» – мне пришел счет с телефонной станции. Стало ясно, что ежедневно, пока меня не было дома, она подолгу разговаривала с Томском, с Арнольдом. Счета за прошлые месяцы она оплачивала сама, и я не мог узнать об этих разговорах раньше.

Я остался в Алма-Ате, а она вернулась в Томск. Я купил в буфете «Казахстанской правды» ящик коньяку. Вообще-то я не склонен к запоям, но тут решил с помощью коньяка перетерпеть обиду и разлуку. Думал: «Буду каждый вечер звать к себе друзей на посиделки, они мою тоску и развеют»… В первый же вечер я позвонил Лукьяненко, позвонил Смолянинову, позвонил Аркаше Кейсеру, еще кому-то… Дома – никого. Что же делать? Открыл бутылочку, выпил стакан. Потом еще… Вечером не смог уснуть, пока не высосал еще стаканчик. Утром чувствовал себя так паршиво, что сразу же «принял»…

Через неделю ко мне зашел Аркаша. Я открыл ему. Он посмотрел на меня дикими глазами. Я был опухший, заросший, вонючий. В квартире царил форменный бардак, и даже кошка Сонька выглядела несчастной.

– Что случилось? – спросил Аркадий.

– Элька уехала, – объяснил я.

– И ты запил?

Я рассказал ему, как все получилось.

– Сколько у тебя еще осталось? – спросил Аркадий.

– Две бутылки.

– Выпьем их сейчас вместе, – приказным тоном заявил он, – а завтра – как штык на работу. А с Элькой что-нибудь придумаем.

Я оценил его самоотверженность, и мы допили коньяк вместе.

Назавтра я пошел на работу. На полпути к остановке в голову пришла мысль: «Куда это я иду? На работу?.. Зачем? Что там хорошего? Что я вообще делаю в этом городе? Без Эльки…» Внезапно кто-то отчетливо сказал мне прямо в ухо: «Надо выпить, и все исправится». Я огляделся, никого рядом со мной не было. Я понял, что это была настоящая стопроцентная слуховая галлюцинация, и сильно испугался. Бегом побежал на работу и стал усердно трудиться.

Я надеялся, что она вернется. Этого не произошло. Тогда в Томск поехал я. Как я и предполагал, она жила с Арнольдом. И он опять был в командировке. И мы опять стали жить с ней у него в квартире.

Поразительно, до какого извращенного наслаждения доводит любовь, растущая в ненормальных условиях. Жизнь приспосабливается ко всему, и в самых трудных обстоятельствах вырождается черт знает, во что, оставаясь жизнью. Как узловатые корявые березы в тундре. Как белесые грибы в пещерах…

Однажды я обнаружил в своей квартире полбанки шевелящихся белых полупрозрачных тараканов. Видно, давным-давно в банку упал беременный таракан, а выбраться не смог, так как стеклянные стенки внутри были покрыты каким-то скользким жиром. И они жили и плодились там, питаясь друг другом, мутируя, вырождаясь… Любовь остается любовью. Она всегда – наслаждение. Но в отвратительных условиях и наслаждение становится отвратительным.

Мы жили у Арнольда в квартире. Он снова был в Англии. Снова повторялось это дерьмо: он звонил ей оттуда, и Эля нежно разговаривала с ним, а я теперь уже специально стягивал с нее трусики прямо во время разговора. Она не могла убежать: не позволял телефонный провод. Она не могла бороться со мной: это услышал бы Арнольд, и она начинала заниматься со мной любовью, не прерывая разговора с ним, лишь изредка отстраняясь от трубки, чтобы издать стон или перевести дыхание. Наслаждение, отвратительное наслаждение, которое я получал при этом, было умопомрачительным, убойным.

«Девочка»

Все это должно было когда-то закончиться. Арнольд приехал. Мы с Элей продолжали встречаться. Ситуация перевернулась с ног на голову: теперь мне не нужно было ни от кого скрывать нашу связь, конспирация стала актуальной для Эльки. Встречались у меня дома, точнее – в доме моих родителей. Это было тягостно Эльке, это было тягостно мне, но мы ничего не могли сделать с собой. Она не хотела остаться со мной, но не могла и расстаться. Короче, продолжался все тот же ужас. Но я этого не понимал, я был по уши поглощен своей традиционной задачей: вернуть Эльку во что бы то ни стало.

Когда она в очередной раз решила, что больше со мной встречаться не будет, я придумал вернуть ее с помощью ревности. Я спросил ее лучшую подругу Таньку:

– Как ты думаешь, мы должны быть с Элькой?

– Должны, – сказала та.

– Тогда помоги мне вернуть ее.

– Как я могу помочь?

– Пусть она приревнует меня к тебе. Давай везде ходить вместе, и пусть пойдет слух, что у нас любовь.

– Я так не могу, – сказала умница Танька – Я не могу врать, что у нас что-то с тобой есть, если у нас ничего нет.

– Что же ты предлагаешь? – спросил я.

– Дурак ты, – сказала она. – Я не могу переспать с тобой «по заказу».

– Я тоже не могу, – признался я. И тут же придумал: – А давай так. Договоримся, что когда-нибудь мы обязательно переспим с тобой. Обязательно. Но не сейчас. А вести себя будем так, как будто это уже случилось. Так ведь легче?

– Легче, – согласилась она.

И мы стали вести себя на людях, как любовники. И через несколько дней Элька действительно примчалась ко мне. Она испугалась, что потеряет меня… Словно кошка, жалобно мяукающая в запертой комнате. Стоит ее выпустить оттуда, как она начинает тереться о дверь и проситься обратно…

Мы трахались, и она, имея в виду Таньку, приговаривала:

– А она так не умеет!..

Дружба между ними как-то сразу сошла на нет.

… Однажды мы лежали у меня в комнате, а я вдруг зачем-то спросил:

– Каким ласковым словом тебя называет Арнольд?

Она ответила:

– Чаще всего он называет меня «девочка».

Это поразило меня. Потрясло. Просто убило. Я столько раз слышал, как мой отец называл этим словом мою мать – «девочка». Они были идеальной парой, они нажили пятерых детей (я – младший), они никогда не повышали друг на друга голос, я ни разу этого не слышал, они любили друг друга десятки лет, и никого никогда не было между ними…

Это слово – «девочка» – сразу заставило меня отступиться.

Я никогда больше не искал с Элькой встреч, даже избегал их. Как-то позвонила ее сестра, которая приехала в Томск погостить: «Юля, у Эльки скоро свадьба, может, вам стоит повидаться?..» Мне очень захотелось этого. Встретиться, схватить Элю в охапку и никому не отдавать. Расстроить эту дурацкую свадьбу к чертовой матери… Но я сдержался, я сказал: «Нет, я не хочу». Года два мы не виделись совсем. Потом случайно встретились, но между нами случился лишь пустой, ничего не значащий разговор.

… Потом мы столкнулись с ней на дне рождения ее подруги Таньки, той самой, с которой мы договорились когда-нибудь переспать (и, кстати, чисто из принципа, выполнили этот договор), Элька плакалась мне, что жизнь у нее идет наперекосяк, что она до сих пор любит меня, что я ей снюсь… Я сбежал оттуда. Мне было не по себе. Это была не она, а какой-то другой, искаженный человек.

Кровожадный уролог и страшная обложка

Неожиданно левое яйцо у меня раздулось до размеров крупного грейпфрута. И очень болело. Я слег в больницу (кстати, в ту самую, где из меня извлекали нож). Уролог Латыпов ласково уговаривал меня согласиться на удаление, говорил: «Хватит тебе и одного», но я не соглашался. «Раньше надо было отрезать, – думал я, – может, я бы еще спасибо сказал…», а доктору говорил, что яйцо мне дорого, как память. Мне не могли поставить диагноз, пичкали таблетками и уколами, ничего не помогало.

Недели через три врач посоветовал попробовать водочные компрессы. Уже на второй день после того, как я последовал его совету, все прошло. Но когда еще через полгодика я пришел к урологу Латыпову на контрольное обследование, он, щупая уже здоровое яйцо, искренне сокрушался: «Надо было, надо было его все-таки отрезать…» Странные они, урологи.

Удивительно, но именно в тот период, когда яйцо мое было размером с грейпфрут, я отчего-то особенно активно занимался творчеством: заканчивал запись альбома «Королева белых слоников»[13] и писал продолжение повести «Королева полтергейста»[14]. Сплошные королевы. Впрочем, короли и сейчас не особенно занимают меня. В альбоме мы прописывали вокал. Мой друг, музыкант Марат забирал меня из больницы, вез на тачке в студию, и там я пел, лежа на полу, так как ни стоять, ни даже сидеть я не мог – было невыносимо больно. Так что, если, слушая песню «Нож», вы заметите в моем голосе истинную боль, знайте, вы не ошиблись.

Повести «Королева полтергейста» и «Королева в изгнании» вышли в неожиданной серии: «Детектив для дам». Когда я получил бандероль с авторскими экземплярами и вскрыл ее, у меня аж волосы на голове зашевелились: на обложке книги была фотография Эли… Когда пригляделся, понял: нет, не Элька, другая, ошеломляюще похожая на нее девушка. И не фотография, а очень точный рисунок.

Как художник, который ни ее, ни меня никогда в жизни не видел, вычислил ее внешность?

Катаев и «Битлз»

Я поехал в Свердловск получать тираж компакт-диска «Королева Белых слоников». Вышло так, что погода была моей самой любимой: немного солнца, немного прохлады, облачно, но светло. Я добрался до завода, позвонил в проходную, мне сообщили, что диск готов и уже отгружен в товарный вагон того самого поезда, на который у меня был обратный билет. Выходило, что я приехал зря, можно было диски встретить и в Томске.

Впервые за много дней я почувствовал себя абсолютно свободным: вне дома, вне забот, вне привычного окружения. Мне некуда было идти, мне нечем было заняться… Я двинулся в сторону вокзала. До отправления было еще несколько часов. По дороге я наткнулся на книжную лавку – за копейки продавали уцененные книги. Там я купил катаевский «Алмазный мой венец», который, к стыду своему, раньше не читал.

Купив три бутылки пива, я добрел до какого-то тенистого дворика, сел на скамейку и открыл книжку. Книжка оказалась удивительной. Я начал тихо тащиться. Пиво было на редкость вкусным.

Я не заметил, как прошло два часа. Я допил последний глоток пива из второй бутылки и оторвался от чтения. Вечерело. Сквозь матовую листву липы пробивались мягкие лучи. Неподалеку играли дети. Я подумал, что впервые за много лет мне хорошо.

Вдруг из окна над моей головой раздалась музыка. «Oh! Darling». Моя любимая песня «Битлз». И я понял, что мне не просто хорошо, я по-настоящему счастлив.

Я открыл третью бутылку пива и стал слушать дальше. Это был не какой-то конкретный альбом, это была подборка. Когда я прослушал пять или шесть песен мне захотелось пойти, позвонить в дверь человеку, выставившему в окно колонку, и познакомиться с ним. Потому что подряд звучали только мои самые-самые любимые песни. Но я, конечно, никуда не пошел.

Я прослушал всю подборку. Не было ни одной песни, которую я не считал бы у «Битлз» лучшей. На самом деле у них довольно много песен, в том числе и признанных хитов, которые я не очень люблю.

Музыка смолкла, окно закрылось. Как будто завершилась некая миссия. Как будто человеку было поручено продемонстрировать мне эти песни, напомнить, как я их люблю. Напомнить, что всякая пустота рано или поздно заполняется, и мне есть, чем ее заполнить.[15]

Я вернулся к книге и дочитал ее до конца. Допил третью бутылку. Поставил ее на землю. Закрыл книгу. И подумал, что, наверное, никогда больше не буду уже так счастлив.

Хотя после я бывал счастлив. Но как-то не так.

Еще я подумал тогда: «Неужели отпустило?..»

* * *

Я жаждал любви. Были какие-то связи, но все время происходила прокрутка, как в сломанном велосипеде: педали крутятся, а сцепления нет. Была, правда, одна случайная, но очень милая девушка, которая мне запомнилась.

Я сказал ей:

– Ты целуешься, как котенок…

Она прищурилась и с шутливой ревностью воскликнула:

– Ага! Ты целовался с котятами!

* * *

Когда я опять увидел Эльку, то окончательно убедился: в ней не осталось ничего из того, что я любил. Пропал тот диковинный блеск в ее глазах, что приводил меня в трепет. Всё, чему я когда-то сознательно или неосознанно научил ее, выветрилось. Как собака, сменившая хозяина, она забыла привычки прежнего… Она стала чужой в чужих руках. Не плохой, а чужой. Нам стало не о чем говорить.

Теперь, наконец, я понял, что действительно ОТПУСТИЛО. И одновременно ощутил острое разочарование. Ведь я думал, это Великая Любовь, неподвластная времени… Хотя бы с моей стороны. Ан нет. Она все-таки кончилась. За нее я воевал со всем миром, а проиграл себе. Мне стало легче, но чувство безвозвратной утраты еще долго не покидало меня. Только в тот период моей жизни, когда в ней была Элька, все как-то связывалось воедино, нанизывалось на общую нить. А до и после – просто насыпано. Это факт. Он никак не умаляет прелести нынешней жизни. Но это факт.

Чуть позже я написал об этом песню… Странная штука. Эта любовь, даже умерев, заставляла меня писать о себе песни.

Смысл

… Какой она была… Кому-то из знакомых я рассказал, мол, встретил Эльку, и мне показалось, что она поглупела… А мне в ответ: «Да она всегда была недалекая, ты просто не замечал». А еще кто-то, когда она меня бросила, говорил мне: «Она всегда была меркантильной, я-то это видел…» Другой толковал, успокаивая: «Чего ты на ней зациклился, тоже мне красавица…» Всё это ложь. Когда мы только встретились, она была умницей, она была бескорыстной, она была красивой, обаятельной и талантливой во всем, за что бралась. Зиждилось все это на ее главном таланте – таланте любить. Я уверен, дело не в том, что я «застал ее в ее лучшие годы, взял от них все и вовремя смылся». Нет, она могла быть такой еще долго, очень долго. Такой, а может быть даже лучше…

Но случился какой-то сбой. Треснула какая-то шестеренка в механизме судьбы. Что-то пошло не так… Чего-то ей не хватило. Сил? Или терпения? Или веры в любовь? С другой стороны, можно ли осуждать человека, которого водили за нос пять лет, за то, что он перестал верить. Скорее, его надо пожалеть, ведь хуже от этой потери стало, прежде всего, ему самому. Талант подразумевает предельное самоотречение. Она не смогла любить до конца. Она предала свой ключевой талант, и все остальное тоже осыпалось.

Я не столь сентиментален, чтобы полагать, что для каждого человека в мире существует только одна половинка. Конечно же, есть варианты. Но я знаю, что с мы Элькой все-таки были созданы друг для друга. Это был оптимальный вариант для нас обоих. Мы убили любовь. Чем изрядно попортили себе карму.

Бедная, бедная Элька, бедная моя Манон Леско. Это была ее затея, а значит, ее или ее детей это еще ударит по-настоящему. Или уже ударило, я не знаю. Я участвовал в этом убийстве лишь косвенно. Можно даже сказать, что я, скорее, свидетель. Или даже представитель потерпевшей стороны. В большой степени я уже искупил свою вину перед Небом тем, что и сам чуть не умер вместе с любовью. Это утверждение может казаться спорным, но я знаю, что это так.

Да, это была одна из самых ярких страниц моей жизни, возможно. самая яркая. Но это не значит, что – самая главная. Детей я зачал до встречи с Элькой, а лучшие книги написал, уже расставшись с нею. Разве что песни… Но кто их слышал, эти песни?.. Самое ЯРКОЕ переживание для наркомана – кайф после дозы героина. Но если он сможет СЛЕЗТЬ С ИГЛЫ, то ГЛАВНЫМ событием для него будет именно это.

Вот, что я понял: главное – свобода. В том числе и в любви. То, что окрыляет, вдохновляет, внушает веру в себя – это любовь. А то, что подавляет, влечет к гибели, делает тебя рабом, зомби, амоком – это одержимость. Это унизительно. В моем сердце и того, и другого было поровну. А полстакана меда на полстакана дерьма – коктейль не самый изысканный.

Не приведи Господи моим детям пережить что-нибудь подобное.

Довольно долго мне казалось, что моя душа умерла. А то, что продолжает ходить, разговаривать с людьми, совершать еще какие-то действия – лишь пустая, лишенная смысла, телесная оболочка. Но, спустя несколько лет, я вновь стал чувствовать душу внутри себя. Просто свою жизнь я стал делить на две половины – на «ДО ЭТОГО» и после. Как делит свою жизнь фронтовик – на «до войны» и после нее. Он не пожелает войны своим детям. Но какой-то, возможно, самой потаенной частичкой своего сердца, он всегда будет благодарен судьбе за то, что война в ней была. И за то, что он, несмотря на это, остался жив.

«Смысла нет вообще», – ответила мне толстая буфетчица одного подмосковного пансионата, когда я спросил ее, есть ли смысл ждать у барной стойки, когда сварятся креветки, или мне принесут их к столику.

БАБОЧКА И ВАСИЛИСК

«Всякое искусство совершенно бесполезно».

Оскар Уальд

«Если нельзя, но очень хочется, то можно».

Народная мудрость

Пролог

Что касается невинной жертвы, то вся история эта закончилась так.

В самом конце ночи, почти под утро, зека по кличке Гриб проснулся от желания помочиться и сейчас жадно досмаливал подобранный возле параши отсыревший бычок. Он знал, что это – западло, но поделать с собой ничего не мог: курить хотелось невыносимо.

Гриб ходил в мужиках, ниже комитет решил его не опускать: свой хороший врач буграм – вещь вовсе не лишняя (этот-то, как-никак, с мировым именем), а пользоваться медицинскими услугами петуха им не позволила бы воровская честь. Вот и ходил Гриб в мужиках, хотя и видно было в нем за версту интеллигента, и другого бы, не столь ценного, за одну только лексику, за одни только «позвольте» и «отнюдь», втоптали бы в самую зловонную зоновскую грязь.

Но все равно хватало ему и побоев, и унижений. Как тут без этого? Особенно одно обстоятельство угнетало его: еще в СИЗО трое рецидивистов отбили ему почки, и теперь, случалось, он во сне делал под себя (если не успевал проснуться, вскочить и добежать до туалета, как сегодня). И, когда случалась с ним такая оказия, наутро он подвергался позорнейшей процедуре: его освобождали от работ и не позволяли вставать в строй на завтрак и обед, пока он не простирает тщательно белье и матрац и не просушит их, летом – на дворе, зимой в сушилке. А все это время каждый проходящий считал своим долгом плюнуть в него, дать зуботычину или обругать: «У, вонючка очкастая!..», «Зассанец!»…

И не раз уже гнал он от себя мысль о самоубийстве, а порою и не гнал, порою, напротив, упивался ею. Вот и сейчас, урвав ворованную затяжку, думал он о побеге в мир бездонной пустоты и находил в этом желанное успокоение.

Хрустнул под чьими-то подошвами разбитый кафель, и Гриб испуганно кинул охнарик в парашу. Но напрасно, он услышал, как зашумел кран, как вода потекла в умывальник, как вошедший звучно всосал струю, а затем из уборной вышел.

Но бычок был уже безнадежно погублен, и Гриб с досады хотел было отправиться досыпать, как вдруг через открытую форточку, сквозь ржавую решетку, в туалет влетела цветасто-бархатная бабочка «Павлиний глаз» («Vanessa io») и села прямо на рукав его грязно-черной робы. Странное чувство вызвала гостья в душе заключенного. Такое испытывал он в юности, когда очень красивая подружка старшей сестры – Лиля – строила ему глазки и тихонько говорила ему непристойные комплименты. Ему было тогда и приятно, и ясно, что на самом деле над ним просто потешаются, а более всего страшно, что легкая ирония сейчас перейдет в откровенную издевку. Смешанное чувство радости, страха и НЕУМЕСТНОСТИ. Нельзя было в его нынешнем пыльном, кирзовом, бушлатно-туалетном мире возникать этому, пусть даже и такому маленькому, летающему стеклышку калейдоскопического счастья.

– Эй, слышишь, – вполголоса обратился он к бабочке, – слышишь, нельзя тебе здесь…

Бабочка посмотрела на него строго и доверчиво, чихнула и ответила:

– А я и не собираюсь здесь долго задерживаться.

Только не понимал Гриб ни бабочкиного языка, ни бабочкиного чиха, ни бабочкиной мимики; а потому не понял он и того, что сказала она далее:

– Меня зовут Майя. Меня послали, чтобы ты посмотрел на меня и понял: скоро все это кончится, скоро ты будешь на воле.

И Гриб, глядя на персидские узоры ее крылышек, хоть и не услышал ничего, действительно понял: скоро все это кончится, скоро он будет на воле.

– Спасибо, – сказал он вполголоса, и бабочка, услышав его, выпорхнула через решетку форточки в ночь – в мокрое грозовое небо.

I.

– Бумагу! Перо! Чернила! – скомандовал василиск, откинувшись на расшитые бисером китайские подушечки, и два его верных сиреневых тролля-прислужника – гномик Гомик и карлик Марксик, пробуксовав ножками на месте две-три секунды, кинулись вглубь пещеры.

Голодная гюрза обвила шею повелителя и чистила ему шею раздвоенным языком, выскребая из щелей меж ними кровавые волокна ужина.

– Полно, – молвил он, чтобы счастливая змейка, скользнув вниз по его гибкому алмазно-чешуйчатому торсу, обвилась сладострастно вкруг змееподобного же фаллоса, жадно припав к нему устами.

В шахтах глазниц Хозяина родились и тут же умерли две злые зарницы, и изумрудные стены, откликнувшись, послушно принялись источать неоновую зелень.

– Пиши, – кивнул василиск примчавшемуся уже сиреневому Марксику, пред коим гномик Гомик в тот же миг пал на четвереньки, имитируя с успехом письменный стол. Марксик поспешно распластал по его ребрам белый лист бумаги, водрузил на поясницу оправленный в платину человеческий череп-пепельницу, обмакнул в нее перо фламинго и, согбенный подобострастно, замер в ожидании.

Так стоял он, боясь шелохнуться, пока василиск, как всегда перед очередным письмом, бесцельно блуждал в грязных лабиринтах памяти. Богиня, Гриб и предательство, белизна палаты и целительный скальпель врага, ласковый детеныш и боль, адская боль, когда трескается, словно кора, одеревенелая кожа; скользкие стены колодца, бой с предшественником, вкус его плоти и коронование… И жажда, так и не утоленная жажда.

Наконец, он вышел из оцепенения, вздохнул со стоном, низким и глухим, и вынул из глаз маленькие сталактиты слез. Нужно было диктовать так, чтобы ТАМ не почувствовали, как далек он от внешнего мира. Что-то очень простое.

– Пиши, – повторил он. И карлик принялся поспешно, стараясь не упустить ни звука, фиксировать неясные ему сочетания слов.

«Здравствуй, Виталя, милый мой сынок. Прости, что пишу так редко, но это зависит не от меня: почту у нас забирают только один раз в месяц. Ничего, потом все сразу тебе расскажу, так будет даже интереснее. Ты пишешь, что учишься хорошо, без троек. Молодец. У меня тоже все в порядке. Ты пишешь, что мама читает мои письма, спрашиваешь, почему я пишу только тебе. Я ведь уже объяснял. Хотя, конечно, тебе трудно это понять. Мы поссорились с ней перед моим отъездом. Но когда я приеду, мы обязательно помиримся. Пока я не знаю, когда это будет. Очень много работы. Тут очень холодно, но очень интересно. Спрашиваешь, видел ли я белых медведей. Да, и вижу часто. И моржей, и пингвинов. Может быть даже я привезу тебе маленького пингвиненка. Только не спрашивай у мамы, почему мы поссорились, не приставай, я сам тебе когда-нибудь все…»

Он диктовал, диктовал, а параллельно в голове его мелькали картинки из далекого и недавнего прошлого. Он то чувствовал себя собой, то словно бы видел себя со стороны.

* * *

… – Безнадежен, – Грибов отложил в сторону историю болезни. – Просто безнадежен.

Мне, стоящему в коридоре и заглядывающему в щелку, стало не по себе.

– А если оперировать? – спросил незнакомый мне врач.

– Один шанс из тысячи. Даже не знаю, взялся бы я или нет. Разве что в качестве эксперимента. А без этого – максимум полгода. Жаль.

Откуда ж он, Грибов, мог знать, что я, во-первых, как раз сейчас забрел к нему в кардиоцентр, а, во-вторых, в курсе, что речь идет именно обо мне. Сестра (очень красивая, кстати) споткнулась возле двери кабинета, я помог собрать рассыпавшиеся листы и увидел, что это – моя история болезни.

Безнадежен. Что из этого следует? «Максимум полгода…» Жаль ему, видите ли. Это все, что он мог сказать по поводу моей близкой кончины. Экспериментатор!.. «Жаль…» А мне-то как жаль!

«Что можно успеть за полгода? – продолжал я раздумывать, двигаясь в сторону своей постылой конторы. – Прежде всего, наконец-то пошлю в жопу шефа. Шеф!.. Смех да и только. Индюк моченый, а не шеф. Что еще? Еще уйду от Ирины. А стоит ли? Полгода не срок… Стоит. Хоть последние полгода поживу без лжи. Почему же не мог раньше? Раньше была ответственность. За нее и за Витальку. А ныне судьба распорядилась так, что всякая ответственность автоматически теряет смысл».

И вдруг он представил себя мертвым. Он увидел свое не слишком симпатичное тело лежащим на столе морга. Совсем голое. Глаза полуоткрыты. Рот подвязан веревочкой. Кожа землисто-матовая. Всюду отечности и вздутия. Тело это и при жизни не блистало красотой, а теперь… Ёлки! Ведь все мы знаем, что умрем. Обычно осознание реальности смерти случается только в самой ранней юности, как раз тогда, когда жизнь полна запахов и прелести. Наверное, так природа поддерживает баланс.

Закололо сердце. Он сел на подвернувшуюся скамеечку. И моментально покрылся холодной испариной.

Нет, наоборот. Буду тихо ходить на работу, чтобы отвлечь себя от приближения, а когда слягу, Ирина будет ухаживать за мной. Кто-то ведь должен подать стакан воды… Какая пошлость! – «Стакан воды». Ну и пусть – пошлость. Кто-то все равно должен его подать.

Ему казалось что решение он принял твердо. И все-таки, когда шеф, в который уже раз принялся в тот день вправлять ему, как мальчику, мозги: «Учтите, если хотя бы еще один раз вы отлучитесь с работы без моего личного разрешения, будем беседовать с вами серьезно…» И все-таки, когда он услышал это, он наплевал на все свои твердые решения, встал, красный от злости, из-за стола и сказал заветное: «Пошел-ка ты в жопу, индюк!» И удалился, хлопнув дверью.

И таким легким стал этот день, что и ночью он легко сказал жене: «Я узнал, что проживу не более полугода. Врач сказал. Не сердись, но я хочу пожить немного один. Обдумать, как встретить это. Андрей, когда уезжал, отдал мне ключи от своей комнаты. Он вернется еще только через год, когда все уже будет кончено. Я поживу пока у него в общаге».

И она поняла его. Она плакала, уткнувшись носом в подушку, но поняла.

II.

Издавна известно людям, что аспид в хитрой голове своей хранит драгоценный карбункул. Знают они и сколь велика ценность сего самоцвета, как с ювелирной, так и с фармацевтической точек зрения. Знают они и то, что карбункул у аспида можно взять лишь добром, выклянчить, если же применишь силу, поймаешь, убьешь, карбункул вмиг рассосется. Такова природа аспида и его карбункула.

Только одного не знают люди: зачем нужен карбункул самому аспиду. А это-то как раз самое главное и есть. Карбункул – хранитель, кристаллический аккумулятор энергии и ВРЕМЕНИ. Когда аспида хотят убить, решетка магического кристалла рассыпается, «рассасывается», высвобождая накопленное, и сознание владельца карбункула перемещается в любую точку пространства и времени, внедряясь в избранное тело, деля его отныне с родным этому телу сознанием. Таким образом камень спасает аспида от гибели. Потому-то он и дорожит им столь рьяно.

Прервав диктовку письма, не закончив даже очередного предложения, утомленный василиск потянулся и, щелкнув перстами, удалил прочь своих внезапно опостылевших ему лиловых троллей-прислужников. (Кстати, отчего они лиловые? Точнее – сиреневые? Оттого, что карлик Марксик, само собой, красный, а гномик Гомик, естественно, голубой. Будучи преданными друзьями, ради единообразия они избрали серединный колер.)

– Раав, – опустил василиск щели зрачков своих к юркой гюрзе, – Раав, в мир желаю.

Змейка скользнула вниз по ребристому хвосту Хозяина и исчезла, словно просочившись сквозь трещины в малахитовом полу. И призванные ею два древних аспида Тиранн и Захария уже через несколько секунд предстали пред Правителем. Он простер к ним когтистую десницу, и они послушно изрыгнули в нее два своих карбункула. Именно два камня дают возможность не только вселиться в любое живое существо любой эпохи, но и вернуться затем назад в собственное тело.

Тиранн и Захария молча поползли умирать вглубь лабиринта, ибо жизни их отныне не имели смысла, а василиск разверз пасть и поглотил сокровенные кристаллы.

Частые выходы в мир стали для него столь же привычными, как когда-то – ежевечерняя телепрограмма. Был он уже и Христофором Колумбом в час, когда тот впервые ступил на благословенную землю Америки, был и Владимиром Ульяновым (Лениным) в дни его торжества семнадцатого года, был и Вольфгангом Амадеем Моцартом на премьере «Волшебной флейты» и графом Калиостро… и Авиценной, и Чан Кайши, и индейцем Гаманху, и Гагариным, и Адольфом Гитлером в дни Триумфа… Он никогда не задумывался, кому и во что обходится это его развлечение. Он просто пользуется тем, что принадлежит ему по праву.

Кровь, власть, плотские наслаждения уже наскучили ему. Все чаще тянуло его к тонким ранимым натурам. Удовольствие он находил уже не в торжестве, не в радости, а скорее в резких контрастных переходах от одного состояния души к другому.

Волевым толчком он вывел себя в астрал и, в то время как тело его погрузилось в глубокую кому, вошел в своего избранника и заскользил по временной развертке его сознания, успевая лишь умом отмечать эмоциональные всплески (как реальные они воспринимаются только в «реальном времени», то есть при совпадении скоростей движения по времени обоих сознаний).

Общий эмоциональный фон его нынешнего избранника состоял в основном из скепсиса и раздраженности. Но иногда яркие вспышки – то радости, смешанной с удивлением, то черной апатии, то наркотической эйфории – пронзали его. Вот его захлестнули любовь, страх и боль, но эти чувства быстро уступили место тихой нежности и блаженному ощущению покоя. И такой фон устойчиво держался несколько минут подряд (в реальном времени – около пяти лет!). Потом – несколько взлетов и провалов, и вновь – ровная нежность.

«Ладно, стоп», – приказал себе василиск, и сейчас же краски, звуки, запахи вечернего города обрушились на него. Из лимузина, который остановился возле арки, он вышел чуть позже жены и сына – задержался, рассчитываясь с водителем, прошел мимо освещенной фонарями клумбы, через всю желтизну которой красными цветами было выведено слово «PEACE», мимо девушки, направившей на него объектив телекамеры (он привык, что изредка его вдруг узнают, вдруг вспоминают, просят дать интервью, объясняются в любви, требуют переспать… и вдруг снова напрочь забывают).

«Кажется, я счастлив, – подумал он. – Наконец-то меня оставили в покое; я могу печь хлеб». Он отчетливо увидел взором памяти, как его руки вынимают из печи свежую булку, как ломают ее, как подают ароматный горячий ломоть маленькому Шону и даже остановился, чтобы движение не сбивало удовольствия, которое он получал, представляя себе все это. Все то, что происходило с ним теперь каждое утро.

«Кажется, я счастлив. «Нет друзей, зато нет и врагов. Совершенно свободен…» Конец войне с влюбленными в меня. Конец страху перед собственной ограниченностью. Конец ужасу погружения в трясину… Оказалось, это вовсе не трясина. Оказалось, это и есть ЖИЗНЬ… «Жизнь – это то, что с тобой происходит, пока ты строишь совсем другие планы…» – даже в мыслях он не мог отделаться от строчек из своих старых или будущих песен. «Деньги? Музыка? Любовь? Слава? Всё – блеф. Есть я, есть Шон, есть свежий хлеб…» Эти мысли, смотанные в клубок, в одно мгновение промелькнули в голове, и он, потянувшись и с наслаждением вдохнув глоток грязного воздуха города, двинулся дальше.

«И все-таки я – шут. Шут – принц мира. Сумел и тут наврать себе. Мне вовсе не безразлично, что скажут о «Двойной фантазии» в Англии. Я никогда не уйду из той вселенной. Но я, кажется, научился не быть ее рабом. А значит, жизнь только начинается».

Он был уже в нескольких шагах от дверей «Дакоты», когда сбоку из полутьмы в свет окон вышел коренастый невысокий человек и окликнул его: «Мистер Леннон!»

Он обернулся. Фигура была знакомой. Где-то он уже видел этого человека. Совсем недавно… А тот присел на одно колено и что-то выставил перед собой, держа на вытянутых руках. Пистолет?

Джон не успел даже испугаться. Он успел только подумать, что паршиво это – БЕЗ НЕЁ, и, в то же время, слава богу, что ее нет рядом. А вообще-то, этого не может быть… И – грохот, рвущий перепонки.

Пять выстрелов в упор. Многотонной тяжестью рухнуло небо. Почему-то перед глазами – не детство, не толпы зрителей, не Йоко и даже не Шон, а акварельные картинки недавнего турне – Япония, Гонконг, Сингапур… И адская боль.

На минуту он потерял сознание, и на это короткое время пробитым телом полновластно завладел василиск. И он заставил это тело ползти к дверям.

Но вот сознание вернулось к Джону, и василиск моментально отступил назад, в тень. Джон полз, а в висках его стучало: «Печь хлеб. Печь хлеб». Испуганный портье в расшитой золотом ливрее выбежал навстречу. Джон понял, что убит и почувствовал обиду: почему предательская память не показывает ему ничего из того, что он любит?!

– В меня стреляли, – прохрипел он и впал в беспамятство. Но инородное, недавно вошедшее в него сознание продолжало фиксировать реальность. Правда, глаза тела были закрыты, но василиск слышал женский плач, слышал приближающуюся сирену и визг тормозов, чувствовал на своем лице торопливые поцелуи горячих мокрых губ, слышал усиливающийся шум толпы. Он почувствовал, как его подняли и понесли. Он услышал чей-то крик: «Вы хоть понимаете, что вы натворили?!» И спокойный ответ: «Да. Я убил Джона Леннона».

Кто-то пальцем приподнял телу веко, и василиск увидел небритое лицо врача, затем веко захлопнулось. Он блокировал болевые ощущения, так как электрические удары реанимационного прибора были невыносимы.

Минут через пятнадцать он услышал: «Всё. Воскрешать я не умею». И почувствовал запах табачного дыма.

III.

Несколько мгновений два сгустка биоэнергии вместе неслись вверх по широкому темному тоннелю к ослепительному вечному свету в конце. Но вот у одного из них достало силы рвануться в сторону, нематериальная зеркальная пленка лопнула со звонким чмокающим звуком, и василиск, конвульсивно вздрогнув всем своим затекшим телом, издал оглушительный стон. Он открыл глаза и чуть приподнял голову. Тут же тройка гадюк-ехидн, ожидавших своего часа, кинулась к Хозяину и принялась разминать ему туловище и члены.

Василиск презирал гадюк-ехидн за свирепый и трусливый нрав, за мерзкий обычай беременеть через уста, а главное – за похотливость и стремление к совокуплению с самым гнусным из живых существ – зловредной морской муреной. Но никто другой не умеет делать массаж так, как делают его гадюки-ехидны, ведь они одни, будучи змеями, имеют в то же время гибкие и сильные конечности.

Придя в себя, василиск повторил свой недавний приказ: «Бумагу! Перо! Чернила!»

Письмо он закончил так: «Хорошо учись и слушайся маму. Любящий тебя папа. Северный полюс. Станция „Мирная“. 21.15».

Да, это, конечно, была удачная идея – внушить сыну мысль, что его отец – полярник. Это многое объясняло. А автором идеи был не он. Автором была Ирина. Видно, вспомнив о его странном, совсем не современном увлечении покорителями Арктики, она сразу, как только он ушел жить в общежитие, объяснила Витале, что «папа уехал в экспедицию». Точнее, не сразу, а почти сразу – когда узнала, что он там, в общежитии, не один.

Когда ворвалась в его дни и ночи женщина-стихия, женщина-дождь, женщина-радуга, женщина-гибель. Женщина по имени Майя.

… В первый раз она появилась у меня по поручению Грибова. Сперва, как она позже рассказывала, она пришла туда, где я жил еще недавно, и Ирина объяснила, как меня теперь можно найти. И она нашла меня и принялась уговаривать лечь на операцию. Она сказала, что Грибов все хорошенько обдумал, досконально изучил мою историю болезни и уверен в успехе. И ждет только моего согласия. Она не знала, что именно благодаря ей я в курсе действительного положения дел. Ведь она – та самая красивая сестричка, которая уронила мою карточку возле двери кабинета. Она, конечно, не запомнила меня. А я-то запомнил. Но сейчас обнаружил, что запомнил неправильно. Она не просто «красивая сестричка», она – богиня. Я слушал и слушал ее, и, хотя, не желая быть подопытным кроликом, твердо решил на уговоры ее не поддаваться, а спокойно дожидаться своей участи, больше всего в тот момент я боялся, что она прекратит эти уговоры. И уйдет.

– Отчего же он сам не явился? – Я действительно был слегка уязвлен: Колька Грибов не посчитал нужным прийти лично.

– Что вы, – изумилась Майя. – Николай Степанович (ай да Гриб!) так занят! Он в день спасает по несколько жизней. Если он будет ходить за каждым больным… Он просто права такого не имеет.

– Ну, я-то, положим, не «каждый».

– Потому-то он и послал меня, за другим бы вообще бегать не стали. Другие сами приходят и по году в очереди стоят. Вам очень-очень по-вез-ло…

– Чем дольше я разговариваю с вами, тем сильнее убеждаюсь, что мне и вправду повезло. Что я разговариваю с вами. Что вы здесь.

… И она приходила еще дважды. Теперь уже ЯКОБЫ по поручению. А потом – пришла и осталась. И помчались, звеня, цветные стеклянные ночи, цветные стеклянные утра, цветные стеклянные полдни и вечера. Стеклянные, потому что только витражные стекла вызывают то же ощущение ясности. И я уже простил судьбе, что жить мне осталось несколько месяцев, если все они будут такими.

… Больше всего он любил наблюдать за ней в момент пробуждения. Спящая, она была милым безмятежным ребенком с головой, укутанной в светлую пену волос. Он жарил яичницу, заваривал чай и намазывал на хлеб масло. Он ставил перед диваном табурет и превращал его в столик. Он опускался перед ней на колени и осторожно трогал ее волосы, иногда окунаясь в них носом, вдыхая запахи детского тела и парикмахерской. И вот ресницы вздрагивали, и дитя превращалось в прелестную юную женщину, благодарную и бескорыстную.

Она любила одевать его рубашки, и тогда ее грудь казалась маленькой, а ноги – такими длинными и такими пронзительно стройными, что чай успевал окончательно остыть, а яичница напрочь засохнуть.

Именно сознание приближающейся тьмы и делало бессмысленными какие-либо угрызения совести, оставляя ему чистый свет. Говорить они могли о чем угодно, только не о его болезни. Но мысль о ней всегда жила рядом.

Ему особенно нравилось, когда она снова и снова делилась своими ощущениями и мыслями их первого дня, первого вечера и первой ночи. Ему было интересно узнать каким неприятным, даже надменным и все-таки притягательным нашла она его. Он не спрашивал ее ни о чем, довольствуясь тем, что она решала рассказать сама. Зато она расспрашивала его много и подробно. И даже не пыталась скрыть, что интерес этот в большой степени – профессиональный. Интерес врача ко всему, что касается больного. Он прощал ей это хотя бы потому, что несколько раз именно ей приходилось возиться с ним во время приступов. Хотя его и подмывало поинтересоваться, не заносит ли она информацию о нем в историю болезни. Но он не решался этого сделать, страшась получить утвердительный ответ.

Да, сначала он был даже благодарен своему недругу за свободу и за встречу. Но день ото дня все рельефнее проступала скорбь скорого вынужденного расставания. Раньше оно не страшило его. Жаль было Витальку, но к мысли, что когда-нибудь самого его не будет, а сын останется, он привык уже давно; ему не жаль было покидать Любимое Дело, потому что работу свою он не любил; ему не жаль было решительно ничего, пока он не узнал Майю.

… Мы сидели возле окна и одновременно курили, пили кофе и играли в ямб, когда Майка вдруг сообщила индифферентным тоном:

– Между прочим, я тебя люблю.

– Да сколько же можно! – возмутился я, – ты мне это уже раз пятьдесят говорила! – цифра была реальной, плюс-минус два.

– Я тебя люблю, – повторила Майка, затянувшись, и слезинка упала прямо в кофе.

И я не выдержал. Я сказал:

– Ладно, завтра пойдем к Грибову.

Она шмыгнула носом и посмотрела на меня признательно и, как мне показалось, слегка торжествующе.

IV.

Оригинальным Кривоногов не был и оригинальность не любил. Он, конечно, понимал, что оригинальность и ненормальность – не одно и то же. Но четкой границы не чувствовал. А потому предпочитал обходиться без оригинальности. Кривоногов уважал четкость. В большой степени неприязнь к оригинальности была связана и с тем, что по долгу службы ему постоянно приходилось иметь дело с необычными людьми и необычными событиями. Оригинальность интересовала его болезненно: он искал ее, чтобы пресечь.

Утром, проходя по своему участку, во дворе винно-водочного магазина он обнаружил спящую на скамейке-диванчике неопрятную, окончательно опустившуюся собаку, здоровенного ньюфаундленда. Ничуть не убоявшись размеров пса, он подошел к скамейке и ткнул кулаком в черный медвежий бок. Собака лениво шевельнула хвостом.

– Эй, – сказал Кривоногов, – чего разлеглась?

Собака подняла голову и тяжело с присвистом вздохнула. Кривоногов явственно почувствовал острую смесь чесночного запаха и перегара. «Сука, – подумал Кривоногов. – Или кобель».

– Вставай, – сказал он, – подъем.

Собака встала, осторожно, лапа за лапой спустилась со скамейки и, понурившись, села возле Кривоногова.

– Чего расселась? Пошли.

Собака послушно поднялась и вразвалочку двинулась чуть поодаль.

Капитан Селевич, непосредственный начальник Кривоногова, увидев в кабинете мохнатую, облепленную репьем собаку, удивился не особенно. Он доверял Кривоногову, хотя врожденное чувство субординации иной раз и вынуждало его вносить в речь с подчиненными чуть пренебрежительные нотки:

– Потерялся? – кивнул он на пса, развалившегося у зарешеченного окна.

– Леший ее разберет, – неопределенно ответил Кривоногов. – Пьяная она.

– Чего говоришь-то?.. – поднял брови капитан.

– А вы, товарищ капитан, сюда подойдите, во-во, и наклонитесь. Ну-ка, дыхни, – сказал он собаке.

– Х-хы, – послушалась та.

– Чуете?

– Вот же скотина, – поморщился Селевич, – вроде породы благородной, а туда же.

– Да это всегда так, – проявляя классовое сознание, сказал Кривоногов, достал папиросу и закурил.

– Что с ней делать-то? – вслух подумал Селевич и обернулся к Кривоногову. – Где ж тебя угораздило суку эту подцепит?

– А может она – кобель?

– Хрен редьки не слаще. Откуда она?

– Возле штучного кемарила.

– Факт антиобщественного поведения налицо. Может, штрафануть ее?

– Чего с нее возьмешь-то? Разве что с хозяина?

– Эй, – обратился Селевич к собаке, – хозяин у тебя есть?

Собака легла, вытянув подбородок на лапы.

– Вообще-то, хозяин-то здесь при чем? – философски заметил Кривоногов. – Не хозяин пил. Сама.

– Эй, ты, – наклонился Селевич над собакой, – штраф будешь платить?

Собака высунула язык и часто задышала.

– Стерва! – выругался в сердцах Кривоногов.

– Чего с ней цацкаться, давай в трезвяк ее, там разберутся!

– Не примут, – сказал более опытный в таких делах Кривоногов.

– Ты, пёс! – напористо сказал Селевич, – ты у нас допрыгаешься! На работу бумагу пошлем…

– Какая у нее работа, – попытался перебить начальника Кривоногов, но тот, не обращая внимания, закончил: – … вылетишь, как миленькая, сейчас с этим строго!

Собака икнула и закрыла глаза.

– Ну, сволочь, ты гляди-ка! – возмущенно и в то же время восторженно ударил себя ладонями по ляжкам Кривоногов. – Да мы ж тебя, мы ж тебя… посадим тебя! Через пятнадцать суток по-другому запоешь.

– Куда ты ее посадишь? – раздраженно перебил его остывающий уже начальник. С минуту они помолчали, затем, неприязненно покосившись на подчиненного, Селевич тихо сказал:

– Знаешь что, Кривоногов, гони-ка ты ее отсюда.

Кривоногов затушил папиросу о нижнюю плоскость подоконника, подошел вплотную к собаке и с нескрываемым сожалением несильно пихнул ее ногой. – «Пшел!»

Собака нехотя поднялась и поплелась к двери кабинета.

Выйдя из здания милиции, она зажмурилась от яркого весеннего дня, встряхнулась и прямо тут же перед дверью улеглась на мостовую. Затем она посмотрела вперед себя не по-собачьи мутными глазами, зевнула, обнажив почерневшие от никотина зубы, и проворчала:

– Похмелиться бы.

* * *

… Виталька притащил домой мохнатую полосатую гусеницу и показал ее матери:

– Правда похожа на тигра?

– Правда, – ответила Ирина. Два чувства боролись в ней: брезгливость и симпатия к этому полузверьку-полунасекомому. Победила брезгливость, поддержанная здравым смыслом и возможностью сослаться на милосердие: если гусеницу оставить в квартире, она погибнет. – Ты знаешь, что из этой гусеницы получится бабочка?

– Бабочка? – не поверил своим ушам Виталька.

– Да. Сначала гусеница превратится в куколку, а потом – в бабочку.

– Везет же, – сказал Виталька, – ползает, ползает и вдруг превращается в бабочку. А человек может во что-нибудь превратиться? Может быть человек – это гусеница чего-нибудь еще?

– Гусеница ангела, – усмехнулась Ирина. – Нет. Человек ни во что превратиться не может. А гусеницу вынеси во двор и посади на травку или на цветок. А то и она ни во что не превратится. Просто умрет и всё.

«А все-таки человек – гусеница ангела, – думал Виталька, выходя во двор. – Ведь откуда-то этих ангелов придумали. Наверное, кто-то видел их. Просто что-то в человеке сломалось, и он перестал превращаться. Гусеницы помнят, как это делается, а люди забыли.

Он осторожно посадил свою мохнатую пленницу на листик тополя и погладил мягонькую шерстку. А если ему подглядеть, как она будет превращаться в бабочку, может тогда и он вспомнил бы что-то?

V.

Сегодня лиловые тролли Марксик и Гомик имели редкую возможность, а значит и желание веселиться. Сегодня Хозяину пришла пора менять кожу, а этот сложный и болезненный процесс носит сугубо интимный характер; вся прислуга была нынче свободна. Точнее, она просто обязана была исчезнуть из подземной обители Властелина на двое суток. И если кто замешкается, пусть пеняет на себя.

Лиловые лилипуты имели от василиска два задания. Первое – добравшись до ближайшего почтового ящика, сбросить туда конверт. Второе, более сложное, касалось некоей женщины и было им не совсем понятно, однако, все равно выполнено будет ТИТЛЯ В ТИТЛЮ. Можно было постараться побыстрее справиться с этими заданиями, а оставшееся время посвятить своим делам. Можно же было выполнять задания не торопясь и развлекаясь по ходу. Лилипуты выбрали второй вариант.

Наскоро позавтракав и торопливо пройдя путанным лабиринтом, к полудню они выбрались на свет. Их окружил пахучий сосновый бор. Отверстие, из которого они вышли, само собой заполнилось грунтом и в несколько секунд поросло травой. Карлик понюхал воздух своим подвижным туфелькой-носом и, хрипловато пискнув, – «Зюйд-зюйд-вест», – потащил своего собрата, сжимавшего обеими руками почтовый конверт, за собой. Вскоре они выбрались к автостраде.

… Федя Пчелкин любил деньги. Особенно же любил он наблюдать, как деньги порождают деньги. Дельце, которое он проворачивал сегодня, сулило немалый барыш, и Федя, сидя за рулем своей «семерки», мчавшейся по загородному шоссе, с удовольствием, отчаянно фальшивя, подсвистывал несшейся из колонок фирменной стереосистемы мелодии: «… Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой…» Федя любил жизнь. А деньги считал ее концентратом. И жизнь любила его.

Он был уже всего в нескольких километрах от города, когда увидел впереди спины двух топающих по обочине дороги малышей в классных сиреневых рубашечках заправленных в черные, с лямочками, брюки. Был Федя человеком не злым, мало того, он даже любил делать людям добро, если только это ничего ему не стоило. Тормознув возле карапузов, он распахнул дверцу и, высунувшись, позвал:

– Э! Карапузы! Подь сюда.

Карапузы продолжали топать, не обращая на него ни малейшего внимания. «Семерка» двинулась вровень с ними. Глазами Федя уже видел, что в «карапузах» что-то не так, но его жизнерадостная и консервативная натура не желала принимать это к сведению.

– Пионеры! – крикнул он, – мамку потеряли, что ли? Залазь, подкину.

Они резко остановились и медленно повернулись. Федя почувствовал, как оборвалось что-то в нижней части его живота и стремительно помчалось в недра Земли. ТАКИХ лиц он не видел еще никогда. И век бы ему их не видеть. Оба они были непропорционально вытянуты, так что расстояния от макушек до подбородков составляло чуть ли не четверть от всего роста. Лица были мертвенно бледны и безгубы. На обычных лицах такие носы-трамплинчики были бы даже забавны, но на этих – только усугубляли ощущение уродливой нереальности. Но самым неприятным были глаза. Выпуклые, словно пришитые к коже, яркие пуговки, не выражающие абсолютно ничего. У Гомика эти пуговки были сервизно-лазоревые, а у Марксика, понятное дело, аврорно-алые. Если кожа лица гномика была девственно чиста, то подбородок Марксика украшала реденькая бородка.

Федя Пчелкин отшатнулся от окна дверцы и хотел было уже дать газу, но внезапно почувствовал, как странное оцепенение серой жижей вливается в его тело.

Тролли не умели, как Хозяин, превращать людей в камни, но мелкими, необходимыми в быту приемами владели отменно. Сейчас они как бы переключили Федю на «автопилот», забрались в машину, а он сомнамбулически повел ее к городу. Одновременно тролли заставили своего пленника интенсивно пробежаться памятью по всей прожитой жизни и с интересом разглядывали то, что встречалось ей на пути.

А именно:

1. Мать отправила гулять с Федей старшего брата, а тот увлекся хоккеем и про Федю забыл. Федя уковылял за каток и, продавив ледок, провалился по колено в яму с водой. Морозное мокро пропитало пимы и одежду, Федя плачет и кричит: «Сиега, Сиега!..» Но Серега, естественно, не слышит его. Кто и как вытащил его из ямы, Федя не помнит.

2. Федя сидит дома один и от скуки рисует картинки. Вот он начал рисовать кошку. Но в контуры кошачьей морды зачем-то врисовывает человеческие черты. Выходит вот что:

Федя до смерти пугается собственного рисунка, и мать, вернувшись с работы, находит его забившимся под кровать. Его испуг совпадает с простудой (или как раз под кроватью-то его и прохватил сквозняк), и он бредит два дня подряд, повторяя: «Не хочу ушастого мальчишку. Убейте ушастого мальчишку…»

3. Федя в начальной школе. Он каждый день выпрашивает у матери по пятьдесят копеек, якобы на обед, на самом же деле для того, чтобы откупиться – отдать их по дороге в школу «взрослым мальчишкам», иначе они его побьют; так они, во всяком случае, говорят.

4. Федя с другом Семой сидят за первой партой и манипулируют под ней зеркальцем, пытаясь разглядеть, какого цвета у учительницы трусы и надеясь до одури, что оные и вовсе отсутствуют. На переменке он и Сема, запершись в кабинке туалета, занимаются онанизмом набрудершафт.

5. Старшеклассник Федя влюбился в свою одноклассницу Веру. Он не может без дрожи в коленках смотреть на ее белые колготки. Он и Вера одни в ее квартире (родители на работе) выпивают две бутылки портвейна. Она отключается, а он в невразумительном состоянии стягивает с нее вожделенные колготки, но ничего у него так и не получается, кроме скандала устроенного ее родителями, которые, придя вечером домой, застают их спящими в таком виде.

6. Федя нуждается в деньгах.

7. Федя сделал «белый билет» и учится на фотографа. И активно пожинает ранние плоды половой распущенности своих сокурсниц.

8. Федя лечится от триппера, уверенный, правда, что болезнь неизлечима, и скорая мучительная смерть неминуема. Однако триппер легко излечивается.

9. Появляется отчим с машиной, и Федя, сдав на права, занялся бизнесом: каждую неделю привозит из соседнего города по три-пять ящиков паленой водки, пятнашка за бутылку, и торгует ею на вокзале по двадцать три рубля…

Он вздрогнул, очнулся, и, ошарашено озираясь на своих непрошеных спутников, еще крепче вцепился в баранку. На миг свет в глазах померк от медведем навалившегося страха, и автомобиль завилял по дороге, угрожая аварией. Но вот он выровнялся, миновал пост ГАИ и въехал в город.

Переглянувшись, тролли улыбнулись и кивнули друг другу, а затем Федя услышал хрипловатый голос одного из них (хотя плотно сжатые губы не дрогнули ни у того, ни у другого, по жесткому тембру Федя интуитивно определил, что это – голос бородатого):

– Бояться или не бояться – несущественно. Ты подходишь.

Другой голос ласково, успокаивающе вторил:

– Станешь проводником нашим. Не бойся. Один вечер.

– Угу, – торопливо согласился Федя и склонился к баранке еще ниже.

VI.

Это было довольно унизительно: я пришел к Грибову, а он не принял меня. Точнее, принял, но не он, а его старшая медсестра. Только через два дня, когда я уже сдал все необходимые анализы, когда с моей сердечной мышцы уже сняли графический портрет и в фас, и в профиль, он впервые переступил порог моей палаты.

Наверное, таков обычный порядок, но ведь я – это я, а Колька Грибов, он же Гриб, – мой когда-то самый большой школьный товарищ. И самый главный соперник. Во всем. И вечный победитель. Тоже во всем.

В начальных классах его превосходство я принимал как должное, только гордился, что у меня есть ТАКОЙ друг. Но чем старше я становился, тем труднее было переносить его снисходительно-покровительственную любовь ко мне. Все чаще возникало желание избавиться от его влияния, чтобы не убеждаться раз за разом в собственном ничтожестве.

Он превосходил меня во всем – в учебе, в спорте, в отношениях с девочками, в способности держаться в компании, в умении зарабатывать деньги, в одежде, в остроумии, да во всем! После десятого я собирался в медицинский, я с самого детства мечтал быть врачом. Но, узнав, что туда же идет и Колька (раньше он никогда мне об этом не говорил), я забрал документы из приемной комиссии. Ну какой смысл там учиться, если все равно нет никакой надежды добиться большего, чем он?

Это воспоминание, казалось бы такое далекое для его сегодняшнего состояния, мигнуло-таки болезненным всполохом в душе. Василиск издал утробный рык, перевернулся на другой бок, дотянулся до амфоры и жадно опорожнил ее, влив в утробу порцию душистой банановой водки.

Новая кожа приятно ныла и слегка чесалась. Она была еще неестественно яркой, а разводы под прозрачной чешуей, которым должно быть болотно-зеленого цвета, сейчас легкомысленно отливали светлой бирюзой. Цвет установится только дня через три. Но болеть и чесаться кожа перестанет уже к завтрашнему утру. Тогда-то лишь и вернутся все его слуги и рабы; пока же не позавидуешь тому, кто попадется на глаза Повелителю. Никто не должен видеть его в слабости, даже если та и кратка, и случается лишь один раз в году. В одиночестве, в минуты оправданной, законной болезненности, он может позволить себе углубиться в воспоминания и не прерывать себя без нужды.

… Третий день в кардиоцентре. Вот он, Гриб. Николай Степанович. Вошел, улыбается. Вид – цветущий. Улыбка – доброжелательная. Интонации в голосе – снисходительные(!):

– Свалился, Зяблик? Встанешь. У меня встанешь.

И вышел.

Этого-то я и боялся с самого начала. Боялся, что некогда зарубцевавшиеся раны невыносимой зависти начнут кровоточить сызнова. И эта дурацкая школьная кличка – «Зяблик»… Ну почему же он такой самодовольный? Или все ему в жизни дается? Или все у него – и работа, и жена, и друзья – всё ЛЮБИМОЕ?!!

Хотя зря я, наверное, прибедняюсь. Есть, наверное, что-то и у меня. Есть: волосатое сердце. Да, оно покрыто тоненькими-тоненькими волосками, которые тянутся к старым, как будто бы давно забытым друзьям, к дому моих родителей, к Витальке и Ирине. Ими опутан мой город, моя улица, дорогие мне книги – Достоевский и Сэлинджер, Стругацкие и Гарсия Маркес, дорогая мне музыка – «Щелкунчик» и «Битлз», Армстронг и «Аквариум»… Часто эти волоски рвались, иногда – выдергивались вместе с клочьями ткани. Не оттого-то ли тебе и понадобилась сегодня эта операция, о мое бедное больное волосатое сердце?

А вот и новая ниточка – к Майе – самая робкая, самая тонкая, почти призрачная, но она же и самая дорогая…

И он стал думать о НЕЙ. Каким ласковым словом назвать ее? Он постарался представить ее, словно она тут, рядом. И почувствовал ее легкость и нежность, ее свежесть и хрупкость… и слово само пришло: «бабочка».

– Бабочка, – тихо сказал он вслух, и ему дико захотелось немедленно произнести это слово ей…

В этот-то миг и заглянул снова, возвращаясь с обхода, Грибов:

– Ну что, Зяблик, послезавтра на стол. А я уж побаивался, что не явишься. Спасибо Майечке Дашевской. Через месяц отсюда выйдешь, как огурчик. – Он говорил о ней пренебрежительно и с хозяйским знанием предмета. – Ее благодари. Она у меня мастер. Она не то, что в больницу, в гроб кого хочешь затащит.

– Она что же, выходит, по твоему приказу… – он хотел сказать дальше «ко мне приходила», но запнулся от накатившей ярости, а после короткой паузы, с остервенением раздирая паутину сердца, продолжил: – … трахалась со мной? – он почти не видел собеседника, золотистая предобморочная пелена застилала глаза.

– Ну, ей и приказывать не надо, она это дело любит. Просто сказал, чтобы привела, и все. – Грибов словно не понимал (да он и в действительности не понимал), какие жуткие наносит раны тому самому сердцу, которое собрался лечить.

– А зачем я тебе сдался?!

– Как это, «зачем»? Мы же люди не чужие. Не могу же я спокойно глядеть, как Зяблик загибается. Ну, ладно, пока. У меня еще дел масса. До послезавтра.

Он не услышал, выходя, как благодарный пациент сказал сквозь зубы: «Благодетель…»

Благодетель. А она – благодетельница. Ничего не пожалела, лишь бы привести его сюда. Спасибо тебе, «Бабочка»!.. Да только лучше б я сдох, честное слово. Лучше б сдох.

VII.

Она выглянула из дупла. Солнышко ярко светило в прозрачной голубизне. Она улыбнулась, расправила крылышки и – впервые в своей жизни – полетела. Она сразу, только появившись на свет, поняла, что рождена для счастья. Для счастья и любви. Все, что касалось труда, добывания пищи, прочей рутины, все это выпало на долю гусеницы. А ее, бабочки, задача – порхать, любить и продолжать род.

Радуясь каждому вздоху, каждому мигу бытия, она направилась туда, где, как ей подсказывало чутье, чище воздух, слаще благоухание цветов, гуще трава – за город.

А в городе в это время происходило черт знает что. События, которые совершились там в этот день, уж очень не вписывались в его (города) официальную историю, а потому, отраженные в тех или иных разрозненных свидетельствах, так и не были никем собраны воедино, не были трактованы, как явления одного порядка. Да и то, трудно было заметить связь между всеми нижеследующими фактами, если не знать главного: инициаторами их всех явились одни и те же персонажи.

Началось с окраины. Сразу на въезде в город располагается местный зверинец. Там-то и случилась первая нелепость дня: прямо на глазах оторопевших зрителей из обезьяны произошел человек. Далее странные явления наблюдались все ближе и ближе к центру. Как то:

– из районного отделения вывалило человек тридцать работников милиции и принялось приставать к перепуганным прохожим с просьбами их поберечь;

– с близлежащего завода металлоконструкций высыпали все имевшие там место пролетарии, обмотанные изготовлявшимися на этом предприятии цепями, и принялись усердно эти цепи терять;

– все триста работников облсовпрофа, находясь в данный момент на обеде в столовой, одновременно поперхнулись и прекратили есть, вспомнив, что они сегодня, да и вообще давно уже, не работали…

– К обкому! – скомандовал карлик.

В тот момент, когда федина семерка добралась до центральной площади и подъехала к самому солидному в городе зданию из бетона и стекла, почти все его обитатели уже выстроились в очередь перед дверьми отдела кадров, зажав в руках бумажки примерно одинакового содержания: «Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с полной ненадобностью и желанием начать перестройку с себя».

А в следующий момент, когда Марксик, Гомик и досмерти перетрусивший Федя, поднявшись по массивным ступеням, миновали стеклянные врата сего важного учреждения, памятник вождя пролетариата в его борьбе с человечеством, возвышающийся в центре площади, сделал шаг – от великого до смешного – и, рухнув с постамента, разлетелся на мельчайшие кусочки.

Человек в толстых роговых очках, не тронутый всеобщим психозом и не имеющий даже понятия о нем, вздрогнул, встал из-за стола и приблизился к окну. Но в полной мере осознать значимость происшедшего не успел, так как звук открываемой двери кабинета заставил его обернуться. На пороге стояла странная, если не сказать, невероятная троица.

– Вы – главный секретарь? – пискляво просипел Марксик.

– Первый, – поправил Первый.

– Прима, – нараспев присовокупил гномик.

– Вы кто такие? – опомнился Первый, – выйдите из кабинета немедленно.

Троица не шелохнулась.

– Я сейчас милиционера вызову, – перешел он на фальцет и потянулся к телефону. Но тут Гномик, прищурившись, внимательно посмотрел на аппарат, и тот, вспыхнув голубым огнем, превратился в черный комок оплавившейся пластмассы. Первый отпрянул от стола и, схватив с него папку с золотым тиснением «на подпись», побежал-было к двери, но тут случилось невероятное: его шкаф с полными собраниями сочинений классиков, такой, казалось бы, родной, качнувшись, высунул из-под себя ножку, выросшую до полуметра, и подставил ее Первому.

Первый, запнувшись, упал, но ухитрился резво вскочить и, не выпуская из рук папку, попытался бежать снова. Внезапно, вспыхнув тем же голубым и холодным, что и телефон, огнем, с его белоснежной рубашки, оставив только угольный след, исчезли подтяжки, и сгорели пуговицы на брюках. Последние, естественно, спали, и Первый, запутавшись в материи, снова, но на этот раз грузно, рухнул на пол. Бумаги из папки веером рассыпались по паркету.

Карлик спокойно сказал:

– Запишите. Не забыть чтоб. Наказ. Приказ.

Первый, стоя на четвереньках, поспешно дотянулся до стола, схватил «Паркер» и приготовился писать на обороте какого-то документа, бормоча: «Если народ требует, то завсегда, завсегда. Народ, он завсегда требует…»

– Пиши. Кардиоцентр. Майя Дашевская. Квартира в течении месяца. Не будет, пеняй на себя.

– Если народу квартира нужна, – бормотал Первый, вновь и вновь с ужасом поглядывая на высовывающуюся из под шкафа нелепую ножку, – так мы ее завсегда…

Но его уже не слушали. Троица вышла. Первый выждал с полминуты, потом осторожно высунул голову в коридор. Никого. Придерживая штаны, он кинулся в соседний кабинет, схватил телефон и, набирая номер милиции, глянул в окно. Вокруг обломков памятника собралась толпа. Его ужасные посетители садились в ноль-седьмые жигули серого цвета. Он успел прочесть номер машины и тут же продиктовал его дежурному отделения.

… Чего Федя не ожидал, так это столь безудержного веселья, которое разразилось в его машине. Тролли, обнявшись, смотрели друг другу в глаза и смеялись, смеялись на разные голоса. Федя ведь не знал, что его поработители-лилипуты телепатически обмениваются впечатлениями от удачного денька.

Вечерело. Уже вблизи окраины на хвост Фединой семерке сели ГАИшники (якобы).

– Поднажми. – Хором сказали Марксик и Гомик. И Федя поднажал. А когда они сказали, – «Стоп», – он остановился. Они вышли в том самом месте обочины дороги, где и были Федей подобраны.

– Спасибо, – сказали они ему и, похожие на двух пингвинов, двинулись вперед.

Но не пингвинов, а двух, бегущих вдоль дороги здоровенных черепах, увидели милиционеры, выскочив из своей машины. Как же так, ведь только что на этом самом месте они видели две приземистые человеческие фигуры?!

Федя Пчелкин страшно боялся, что его заберут, но машина ГАИшников (якобы) почему-то промчалась мимо него, как бы его и не заметив. Федя достал из бардачка «L&M», сунул сигарету в рот, полез в карман за спичками и обнаружил там стандартно заклеенную пачку сотенных банкнот. Это была скромная плата за работу проводником.

Денег было много, но не очень – десять тысяч. Зато позже Федя обнаружил, что деньги эти имеют магические свойства. Они были неразменными, если Федя покупал на них что-то необходимое – еду, одежду, или делал на эти деньги подарок кому-то; то есть в этом случае деньги возвращались обратно в его карман. Но если он решал купить на них что-либо «с целью наживы», деньги уже не возвращались.

Так навсегда исчез фарцовщик-Федя, а на его месте появился известный вскоре на всю страну Федя-меценат и Федя-благотворитель. Сколько художников, музыкантов, да просто красивых девушек поддержал Федя материально, без всякой к тому корысти! Бывало, Федя страдал, его тянуло к прошлому. Но сперва побеждала жадность (жалко же терять волшебные банкноты навсегда), и Федя продолжал жить честно, делая красивые подарки, а вскоре это железно вошло у него в привычку.

Но вернемся к нашим черепахам. Капитан милиции Селевич и лейтенант Кривоногов выпрыгнули из машины и, высвобождая из кобур пистолеты, кинулись к древним панцирным. Однако те оказались неожиданно резвы. Далеко высунув из роговых футляров свои змеиные головы, они галопом помчались от преследователей, изредка оглядываясь и хихикая.

Блюстители порядка бежали за черепахами, не задумываясь над абсурдностью происходящего. Селевич остановился, присел на колено, прицелился и трижды нажал на спусковой крючок. Пистолет трижды дал осечку. Селевич в сердцах сплюнул и побежал дальше.

В этот момент голенастые черепахи, обменявшись короткими взглядами, свернули в лес. Добежав до явно заранее приготовленного места между двух сосен, они принялись всеми восемью лапами рыть землю.

Кривоногов первый подскочил к образовавшейся норе и бессильно ругнулся. Из норы вылетали новые и новые комья земли. По тому, какая куча грунта уже была раскидана вокруг отверстия диаметром в 25—30 сантиметров, можно было судить, что нора уже имела не менее пяти метров глубины.

Кривоногов выхватил пистолет, направил его ствол вниз в нору и нажал на курок.

Подбежавший Селевич не стал останавливать его, хотя бы потому, что предчувствовал: и у его напарника пистолет даст осечку. Но ничего подобного. Грохнуло. Потом из ямы раздалось чье-то глумливое, – «ой-ой-ой», – и мелкое хихиканье. После чего комья земли стали вылетать еще обильнее.

И вот тут до двух доблестных милиционеров дошла, наконец, жуть происходящего. И только было они собрались броситься наутек от этого проклятого места, как из норы сверкнула магниево-белая вспышка и одновременно с этим вновь раздался звук похожий на крик «Ой!». И все замерло.

Совершенно потеряв головы, не разбирая дороги, милиционеры бросились в сторону шоссе…

Через пару часов группа курсантов школы милиции разрыла «шанцевым инструментом» черепашью нору. Глубиной она оказалась девять метров. А на хорошо утрамбованном земляном дне курсантами-ментами были обнаружены две одинаковые пирамидки пепла.

VIII.

Хозяин слегка пожурил своих коротышек-слуг за излишнюю трату магической энергии, но только слегка, ведь они с блеском выполнили его поручения. Благодарности он не испытывал, можно ли быть благодарным рабу? И все же, чувство его было сродни благодарности. Особенно за квартиру. Именно из-за нее часто терзал его ночами один и тот же кошмар: ему снилось чисто человеческое чувство вины.

… Когда она вошла в его палату, он смотрел на нее молча, словно заледенев не только внутри, но и лицом.

– Здравствуй, – сказала она.

Он только кивнул, и молчание продолжилось, становясь все тягостней, набухало, болезненно пульсируя, и лопнуло, наконец, фразой, произнесенной им неестественно безразлично:

– Так значит тебя послали?

Она испуганно смотрела на него и молчала.

– Грибов тебя послал. И ты все врала мне. И ты докладывала ему каждый день, как продвигается дело. – Он чувствовал, как обида кровавой пеленой застилает ему глаза. Он чувствовал, что еще немного, и он сделает что-нибудь совсем уж дикое; ударит ее, например.

Упади она перед ним на колени, зарыдай, попроси прощения, скажи: «Я никогда не лгала тебе. Да, это он послал меня, но я полюбила тебя. И я ничего ему не докладывала», – только скажи она так, и он бы остыл, он бы плакал вместе с ней, а после – простил бы… Да только она уверена была, что прощать ее не за что, упрекать ее не в чем, и не будь она такой гордой, он бы, наверное, и не полюбил бы ее никогда. И ей был невыносим этот его тон, в котором не было и грамма сомнения в ее низости.

И все же она хотела объяснить ему все, хотела погасить его обиду. Но виниться и каяться она не умела, и она, после долгой-долгой паузы, сознательно начала с жестокой прозы:

– Мне было негде жить. Месяц назад я пришла к Грибову, в сотый раз спросила про квартиру. А он дал твой адрес и сказал: «Обещаю, квартира будет, приведи только на операцию этого человека»…

Дальше она хотела сказать ему о том, что увидев его, узнав его, поверив ему, она уже не думала ни о квартире, ни о Грибове, она просто любила. И потом, молчанием уговаривая его пойти на операцию, она не выполняла ничьего приказа, она думала только о том, что и она умрет, если не будет его… Но ничего этого она сказать не успела.

– Квартира?! – закричал он. – Тебя купили квартирой!.. Ты спала со мной за квартиру? Я ненавижу тебя! – У него сорвался голос, он как-то некстати жалобно всхлипнул, и отвернулся к стене. И снова она сумела удержать обиду в себе, и снова, перешагнув через себя, коснулась его плеча. Но он, не оборачиваясь, зло, больно сдернул ее руку своей рукой и брезгливо отер пальцы о больничную пижаму.

Она поднялась. Хотела что-то сказать, но только тряхнула головой и тихо, очень тихо, произнесла одно только короткое слово: «ВСЁ». И вышла из палаты.

Он лежал без движения около часа. Он хотел только одного – мести. Не ей, а тому, кто приказывал, снова, как в детстве, унижая своим пренебрежительным покровительством. Отомстить или умереть. Одно из двух. Принцип дуэли. И странная уродливая идея стала прорастать сквозь его ненависть. И вот уже через час весь механизм последующих действий четко стоял перед его мысленным взором. Механизм мести. Именно такой, какая и была ему нужна: если он умрет, вопрос исчерпан, если же он выживет, Грибов будет низложен, опозорен, оплеван.

Он встал, прошлепал в больничных тапочках по коридору этажа к тумбочке с телефоном, набрал номер и дождался, когда на том конце провода прекратились гудки, и хриплый пропитый голос Геннадия произнес: «Да?..»

Гендос – как раз тот человек, который ему нужен. Человек, способный на любую подлость (он понимал, что затевает именно подлость). Когда-то они с Гендосом были связаны увлечением литературой о покорителях Арктики. Потом Гендос запил. Потом – сел.

… Кстати, об Арктике. Пора начинать очередное письмо Витальке. Но сколько же можно врать? А зачем, собственно, врать? Он ведь хоть сейчас может побывать там.

– Раав, – рявкнул василиск, и услужливая молнийка-убийца моментально взлетела по его хвосту и спине к уху и пропела влюбленным шепотом:

– Слушаю, Хозяин.

– В мир желаю, – молвил он ритуальную фразу.

Раав исчезла, а через минуту перед ним стояли, дрожа от счастливого возбуждения (Повелитель выбрал их!) очередные жертвы его прихоти – аспиды Стахий и Савл, на свет рожденные многие веки назад. И вот уж уходят в аспидово царствие небесное души Стахия и Савла, а василиск, заглотив карбункулы, волевым толчком вывел себя в астрал, вверг дух свой в желанную эпоху, отыскал загаданное тело, ощутил «родное» этому телу сознание и помчался по темпорально-эмоциональной развертке этого сознания в сторону взросления, старения и биологической смерти.

Путь был довольно ровен, видно, владелец сознания был человеком сдержанных чувств и неярких эмоций. Но вот, сильный всплеск болезненно деформировал блуждающий дух, он остановился, вернулся к основанию этого всплеска и включился в реальность. Огромный, в несколько десятков метров высотой ледяной вал неумолимо приближался к трещавшему по швам кораблю, на палубе которого стоял он – Отто Юльевич Шмидт.

IX.

С остекленевшими от ужаса глазами подбежал гидрограф Павел Хмызников:

– Все! Конец «Челюскинцу»! Нужно скорее сходить на лед, иначе всем каюк.

Шмидт знал, что это правда. Но уж очень не хотелось поступать так, как сказал именно Хмызников, которого Отто Юльевич подозревал в стукачестве.

– Не паникуйте, товарищ, – ответил он, – подождем еще пять-шесть минут, быть может, вал до корабля и не дотянет. – Отто Юльевич понимал, что слова эти звучат глупо, как женский каприз, что поступает он сейчас не самым разумным образом, восьмиметровый вал дотянет обязательно, и сейчас каждая минута на вес золота. Но уж очень не любил он энкаведешников.

Хмызников бросился вниз, наверное, в каюту, собрать все самое ценное. В это время раздался оглушительный треск, это из обшивки вылетели заклепки. Сзади возник штурман Борис Виноградов и сдавленно сообщил:

– Разорван левый борт у носового трюма.

Нет, в такой ситуации терять время – не просто глупый каприз, а преступление. И Шмидт дал команду:

– Тревога! Все ценное, все, что можно спасти – на лед!

Штурман кинулся выполнять приказание. Шмидт подумал: «Ему только и нужно было, чтобы я скомандовал, – душу его наполнили страх и отчаяние. – Какого черта?! С какой стати он считает, что я лучше его знаю, что сейчас нужно делать? Сейчас, когда на моих глазах рушится дело всей моей жизни, рушится жизнь. Могу ли я рассчитывать на то, чтобы меня в этот миг оставили в покое?… Нет, проклятие, не могу!»

Корабль тряхнуло, палуба накренилась, и тут с диким свистом наружу из недр корабля вырвался пар… Прорвало один из котлов. Шмидт бросился на корму. Выгрузка шла полным ходом. Капитан Воронин следил за состоянием льда: то тут, то там появлялись новые и новые трещины, они увеличивались, но, слава богу, пока не настолько, чтобы всерьез опасаться отделения льдины.

Люди распались на две группы: одни сбрасывали ящики с галетами и консервами, бочки с нефтью и керосином за борт, другие оттаскивали все это подальше от агонизирующего судна. Природа словно почувствовала, что власть, наконец, в ее руках и решила поизгаляться вдосталь. Всё – мороз, сумерки, пурга – всё одновременно с аварией навалилось на людей.

Шмидт заметил, что работа вроде бы вошла в определенный ритм и, выбрав момент, спешно спустился в свою каюту. Схватил портфель и, поочередно открывая ящики стола, набил его документами. «Тьфу ты, – пронеслось в голове, – на кой черт мне все эти бумажки? Разве я верю в то, что мы спасемся?» Он бросил портфель на пол, во все стороны полетели брызги, и Отто Юльевич тут только заметил, что стоит по щиколотку в воде. Тогда он забрался, не снимая сапог, на постель и, сорвав со стены портрет жены и сына Сигурда, сунул его запазуху под шубу.

Ругая себя за бездарно потраченное время, он выскочил из каюты, чтобы немедленно вернуться на палубу, и вдруг услышал детский плач. Сначала он не поверил своим ушам, потом кинулся заглядывать в каюты и в одной из них обнаружил Дору Васильеву, кормящую грудью маленькую Карину.

– Вон! – закричал Шмидт и, выхватив ребенка из рук матери, побежал по лестнице. Но Васильева быстро догнала его и, молча отобрав дочку, полезла наверх.

На корме матрос Гриша Дурасов огромным кухонным ножом колет плачущих свиней и тушки бросает на лед. Шмидт почувствовал, что ощущение реальности покидает его. Но вновь раздается душераздирающий скрежет. Кажется, пробит и правый борт. Погружение стало таким быстрым, что заметно стало, как за бортом поднимается лед.

Шмидт стряхнул с себя оцепенение и хриплым от волнения голосом скомандовал:

– Всем – покинуть судно!

Люди стали прыгать за борт. Шмидт отвернулся и, стараясь делать это незаметно (старый коммунист), трижды перекрестился.

Но вот на корабле, кажется, не осталось никого. Шмидт и Воронин последними спустились на лед. Именно тут корабль резко пошел ко дну, все сильнее накреняясь вперед. Кусок доски, оторвавшийся от трапа, сбил Воронина с ног, он рухнул в полынью, но был тут же вытащен товарищами. Шмидт без приключений обрел твердую почву под ногами и в этот миг увидел на корме невесть откуда взявшегося Бориса Могилевича с его извечной пижонской трубкой во рту. Фраер!

– Прыгай! – закричал ему Шмидт и закашлялся, сорвав голос.

Борис, не торопясь, приблизился к борту, картинно занес ногу… В этот момент корабль сильно тряхнуло, и Борис, поскользнувшись, упал. И в миг он был завален покатившимися по палубе бочками. Из-за треска и скрежета крика его слышно не было. Отто Юльевич сжал виски руками. Слезы, не успев выкатиться из глаз, превращались в сосульки. Хорошо, что никто сейчас не смотрит на него.

Грохот. Треск. Это ломаются металл и дерево. Корма обволакивается дымом и погружается в воду за три-четыре секунды.

– Дальше от судна! – кричит Воронин, – сейчас будет водоворот!

Действительно, вода вскипает белыми обломками льда, они кружатся и перевертываются с той же неопределенностью, какая царит в душе Шмидта.

– Отто Юльевич, – тихо сказал ему возникший сзади Хмызников, – думаю, первое, что в этой обстановке нужно сделать – собрать партийное собрание.

– Пошел-ка ты в задницу, товарищ гидрограф, – так же тихо ответил Шмидт, ощущая огромное наслаждение от того, что теперь-то ему не придется пресмыкаться перед этим сталинским выродком. Но ощущение триумфа вмиг покидает его, уступив место тяжелым мыслям о предстоящей борьбе за жизнь. Не отрывая взгляда от круговерти обломков там, где только что было судно, он шепчет одними губами, без звука: «Проклятая Арктика. Гадина. Как же я тебя ненавижу».

В этот-то момент его мозг и покинуло чужое сознание и через время и пространство помчалось к Хозяину.

X.

… Запечатав очередное письмо Витальке, василиск возжелал наведаться в сокровищницу.

Чего тут только нет! Племя шелестящих кобр охраняет эти груды жемчугов и алмазов, изумрудов и сапфиров, эти прекрасные золотые статуи, выполненные мастерами древнего Перу и византийскую утварь из слоновой кости, инкрустированную самоцветами…

Хозяин, сопровождаемый рабами-лилипутами, проследовал через янтарную и малахитовую комнаты и вступил в радужный, бензиново переливающийся стенами, перламутровый зал.

Здесь по приказу сметливого сциталлиса-церемониймейстера под музыку цикад и гипнотическое пение дуэта двухголовой амфисбены сотня светлячков исполнила перед василиском бенгальский танец. Хозяин был растроган и отблагодарил артистов благосклонным кивком, чем привел их в неописуемый восторг. Но в монетном зале василиск вновь лишился приобретенной только что веселости: вид разнообразных денег снова воскресил в нем мучительные воспоминания.

… Гендос дежурил неподалеку от двери операционной. В другом конце коридора сидели на скамеечках три сотрудника милиции в белых халатах поверх штатской одежды. Гендоса в лицо они не знали, только слышали его голос по телефону. Но они, естественно, не знали, что это был голос именно этого человека, то ли родственника оперируемого, то ли его друга, расхаживавшего сейчас в тупичке больничного коридора.

Надпись «не входить, идет операция» светилась больше трех часов. Гендос хотел-было уже плюнуть на все и уйти, в конце концов, не так уж щедро ему заплачено, когда дверь отворилась и в сумрак коридора из залитой стерильным светом операционной вышел Грибов. Он остановился на пороге, снял белую шапочку и вытер лоснящийся лоб тыльной стороной ладони. Гендос торопливо приблизился к нему:

– Ну, что там, доктор?

По условиям договора, если бы Грибов ответил, что пациент умер (а вероятность такого исхода была много большая), Гендос изобразил бы на лице неуемную скорбь и ушел бы восвояси (в этом случае вся тысяча баксов досталась бы ему).

Но Грибов ответил:

– Все в порядке. Выкарабкался.

И далее Гендос действовал по сценарию.

– Спасибо, доктор, спасибо, – тряс он руку Грибова, наблюдая, как трое в конце коридора встают со скамейки и с нарочито отсутствующим видом направляются в их сторону. – Спасибо, доктор, – еще раз повторил Гендос и добавил, – а это – вам, – вкладывая в руку Грибова пухлый конверт.

Дальнейшее было предсказуемо, а потому легко рассчитано. Пока Грибов тупо рассматривал конверт, а затем открывал его, машинально, не успев еще отойти от мыслей об операции, разглядывал деньги (на глазах у уже поравнявшихся с ним и окруживших его милиционеров), Гендос успел сбежать по лестнице на первый этаж, промчаться через больничную столовую, кухню и выскочить из раскрытой настежь двери посудомойки на задний двор клиники. Десять шагов до забора, подтянуться, прыгнуть… И никто никогда не узнает, как заработал он свой гонорар.

А вторая половина скромных сбережений того, кто лежал сейчас в операционной тщательно пересчитывались одним из блюстителей порядка. (Да здравствует бесплатная советская медицина!) И сумма эта была занесена в протокол. И подписи свои в нем поставили понятые. В их числе и ошарашенная, отказывающаяся верить своим глазам ассистентка хирурга Майя Дашевская.

* * *

… Порхая с цветка на цветок, она приблизилась к сводчатому углублению в скале. Что ее дернуло влететь в пещеру? Любопытство? Кокетливое желание всюду сунуть усики, наперекор своему страху? Как бы там ни было, она влетела в пещеру и, само собой, вскоре заблудилась в мрачном каменном лабиринте.

Через два дня, выбиваясь из сил, чудом уйдя от стаи летучих мышей, она вылетела из темноты в ярко освещенную красочную залу. Огромный чешуйчатый ящер спал посередине ее. Бабочка, не долго думая, подлетела к нему и села ему на нос.

Василиск, потревоженный прикосновением, открыл глаза и обомлел. Бабочка. Словно послание из того мира, который он потерял навсегда. Он осторожно пересадил ее с носа на палец.

– Как тебя зовут? – спросил он, стараясь говорить как можно мягче.

– А что такое «зовут»?

– Как твое имя?

– У меня нет имени. Мне оно ни к чему. Помоги мне выбраться отсюда. Мне нужно любить, а кого я буду любить здесь? Помоги мне.

– Знаешь, это довольно сложно. Я не могу приказать сделать это своим слугам, потому что они обязаны будут убить тебя: находиться здесь могут только имеющие змеиные души. Закон этот выше даже моей великой власти.

– Тогда вынеси меня отсюда сам.

– Ладно. Но тебе придется потерпеть. Я нечасто выхожу на поверхность. Если я сделаю это до положенного срока, вассалы мои и слуги заподозрят неладное и выследят тебя. Я думаю, нам придется поступить так. До положенного срока, несколько недель, ты поживешь здесь. Я спрячу тебя. А потом, когда придет срок, я тайно вынесу тебя.

– Я вижу, несладко тебе тут живется, – взглянула она внимательно в его глаза.

– Власть обязывает, – уклончиво ответил василиск и, вытряхнув из янтарной шкатулки несколько ниток жемчуга, поставил ее перед бабочкой. – Пока ты будешь жить здесь.

– Здесь? – удивилась та, вспорхнула, села на дно шкатулки. Потом, примериваясь, сложила крылья и прилегла. – Ладно, – согласилась она. – А кого я пока буду любить? Я должна.

– Люби пока меня, – предложил василиск, и ему вдруг показалось, что его каменное сердце забилось в груди чуть сильнее.

– Тебя? – бабочка с сомнением оглядела гигантского ящера. Слезинки досады навернулись ей на глаза. Но, вздохнув, она мужественно согласилась. – Ладно. Буду любить тебя.

– Вот только, что ты будешь есть? – нахмурился василиск.

– Вообще-то, я могу совсем не есть. Я люблю попить нектар, полакомиться пыльцой, но это только для удовольствия. Добывала пищу и ела ее моя гусеница, мое дело – петь, танцевать и любить, а не думать о пище… Хотя, мне так нравится нектар… – снова вздохнула она.

– Знаешь что, – сделал вид василиск, что не слышал ее последних слов, – давай, я все же буду как-нибудь звать тебя. – (Идея уже пришла ему в голову).

– Как?

– Когда-то давно я любил одну женщину, и я хотел назвать ее бабочкой. Но не успел. Так давай же теперь я тебя, мою любимую бабочку, буду звать Майей, так, как звали ту женщину.

Бабочка призадумалась. Потом ответила:

– Хорошо. В этом имени есть что-то весеннее: май – Майя.

– Ну что ж, – сказал он, берясь за крышку шкатулки, – мне придется проститься с тобой. До завтра, Майя.

– До свидания, – покорно склонила голову бабочка, – возвращайся поскорее… любимый.

– Они оба не заметили, как тоненькая змейка, таившаяся доселе в расщелине между камней, поспешно юркнула прочь.

XI.

Один в комнате общежития. В той самой комнате. Один. Он уже знал, что враг его повержен и сейчас, лишенный всего, даже свободы, находится в следственном изоляторе. Но вместо торжества или хотя бы облегчения он чувствовал что-то напоминающее скорее угрызения совести. И еще: он был один.

«Какая тоска. Какая скука. Боже ж ты мой, ну случилось бы хоть что-нибудь…» – так думал он засыпая, стараясь не обращать внимания на послеоперационную ноющую боль в груди. И судьба сжалилась над ним. Когда он проснулся, НЕЧТО случилось: всего его, с ног до головы, покрыли грибы. Такие, какие можно встретить в лесу на стволах деревьев.

Они были везде – на ногах, на руках, на животе, на груди, а один несимметрично торчал чуть левее середины лба. Он встал и босиком прошлепал к зеркалу. Вот это да!.. Он попробовал отломить один, слева подмышкой (он не давал ему опустить руку вдоль тела). Ощущение было такое, словно пытаешься отодрать от пальца ноготь. Из образовавшейся между телом и грибом щелки выступила капля розоватой полупрозрачной жидкости. Он потянул сильнее, и боль стала нестерпимой, а из щелки засочилась кровь. Пришлось отказаться от этой затеи, но подмышкой саднило до вечера.

До самого душного, самого невыносимо душного вечера в его жизни, во время которого он метался по комнате, не зная, что предпринять: выйти он в таком виде не мог, телефоны в общежитские кельи пока что не проводят… Оставалось одно – ждать неизвестно чего. А духота сгущалась и сгущалась.

И вот, за несколько минут до полуночи, грянул гром, и ливень застучал в подоконник. Ему стало немного полегче. И он почувствовал, что чертовски проголодался. Но все, что могло быть съедено, было съедено им еще в обед, в дверце маленького и пустого холодильника одиноко стояла бутылка коньяка. А, вобщем-то, это как раз то, что ему нужно.

Он сел на мокрый подоконник, так, чтобы ни один гриб ни за что не цеплялся, налил себе полстакана коньяку и залпом выпил его… И в этот миг грянул яростный раскат грома, такой, что, казалось, небо, не выдержав натяжения на пяльцах горизонта, лопается посередине. А еще через несколько секунд, когда стрелки часов окончательно сошлись на цифре 12, на темной противоположной окну стене вдруг вспыхнула, дрожа, яркая алая точка размером с копейку.

Она светилась сильнее и сильнее, подрагивая при этом все с большей и большей амплитудой. Она вроде бы как пыталась сорваться с места, а некая магнетическая сила удерживала ее. Но, в конце концов, она сорвалась-таки и побежала по стене, оставляя за собой алую пылающую надпись:

«Сказано так в книге Владыки сущего: и один раз лишь в тысячу лун явится тот скверный, кто употребит сердце свое на пагубу спасителя своего, и быть тому василиском мерзостным, и быть ему сожранным преемником своим».

Я почувствовал дикий животный ужас: значит, эти грибы не странная, страшная, но временная болезнь, а нечто длительное, что закончится вовсе не выздоровлением, а полным перерождением черт знает в кого.

«Действительно, – поздно осознал я, – что может быть подлее? Ведь я засадил в тюрьму того, кто спас мне жизнь! Ради чего? Из ревности? От ощущения униженного честолюбия. Но ведь и Майя хотела мне только добра. Да, я достоин лютого наказания. Я – чудовище».

И я крикнул в ночь:

– Я – чудовище!

Но мне ничуть не полегчало. Вспыхнула и мгновенно перегорела спираль небесной электролампочки, чуть озарив подмоченный мир. Тут я подумал: «Я – главный виновник. Я был ослеплен яростью. И я наказан. А Гендос? Он все понимал, но не остановил меня; куда там, напротив, он с радостью помог мне совершить подлость. Собака».

– Гендос – собака! – крикнул я, и мне согласно подмигнула очередная зарница. Знал ли я, что означают эти вспышки после моих слов? Что это – знак подтверждения и согласия некоего Владыки сущего. И в то утро, когда я обнаружил, что мои «грибы» становятся все тоньше и жестче, превращаясь в твердые, как сталь и блестящие, словно слюда, чешуйки, Гендос проснулся уже немножко собакой: по всему телу миллиметра на два высунулась щетина и показался кончик хвостика.

Обнаружив все это, Гендос хотел было вскрикнуть, но вместо того, скорее, слегка взвыл. И проснулся окончательно. Вскочил с постели и грохнулся на четвереньки: спина не желала принимать вертикальное положение. Держась за мебель, он заставил-таки себя выпрямиться. Его неудержимо влекло вниз, но он встал и даже попытался сделать шаг. И тут с грохотом рухнула полка, в которую он упирался. Он взвизгнул, испуганно отскочил от нее, упав снова на четвереньки и испытывая огромное облегчение от того, что больше не надо вставать. Поскуливая и теперь буквально на глазах (если бы было кому смотреть) обрастая густой черной шерстью, он кругами забегал по комнате, пока не нашел, наконец, дверь.

… Я – василиск. С шеи и до кончика хвоста я закован в доспехи из алмазных пластин, а голова моя покоится в футляре из платины. Я знаю, что я – властелин змеиного княжества, хозяин подземных богатств и носитель множества магических свойств. Я знаю, как мне попасть в свой дворец и взойти на блистательный трон мой. Я знаю свое единственное предназначение – повелевать. Эти знания возникли в моем мозгу так же неожиданно, самостоятельно и полно, как изменился я внешне. Я знаю, также, что, прибыв на место, я некоторое время буду увеличиваться в размерах, поедая останки своего предшественника, пока не достигну длины в тринадцать метров, после чего лишь мое перерождение закончится.

Я выскользнул за дверь на площадку, быстро сполз по лестнице вниз, вышел на мокрую ночную улицу и, с шелестом прижимаясь к холодному камню стен, изгибаясь под прямым углом на поворотах, двинулся по пустынным шоссе в заданном только что родившимся инстинктом направлении. Прохожая, пожилая женщина, вскрикнула и отшатнулась, увидев меня. Я скользнул по ней взглядом, и она превратилась в статую из хрупкого минерала. Статуя, потеряв равновесие, упала и разбилась на тысячу кусочков. Возле кучки щебня на тротуаре остался лежать раскрытый зонт.

… Подземный источник. Несколько суток вплавь в кромешной тьме. Бег по пещерным лабиринтам недр. Бой с огромным, но неповоротливым ящером. Победа. Восхождение на престол и пышная феерическая коронация. Все это заняло верхний слой его памяти. Но не смогло напрочь вытеснить память человека. Однако, с каждым днем все труднее ему становилось вспомнить, что уж такого привлекательного он находил раньше в том, чтобы быть мягким и теплым, как гейзерная жижа.

XII.

Все стремительно менялось в жизни Майи Дашевской. Сначала – внезапная сумасшедшая любовь. Потом – отвратительная сцена обвинения ее в предательстве. Еще через день ее любимый (а сейчас, в то же время и ненавидимый) человек лежал на операционном столе со вскрытой, как консервная банка, грудной клеткой. А после операции – арест человека, которого она боготворила.

Чтобы не травмировать больного своим видом в послеоперационный период (да и самой ей было больно видеть его), чтобы осмыслить все происшедшее, Майя взяла отпуск и поехала домой, к маме. Поела «своих» овощей с огорода, позагорала на берегу речки. Буря в душе ее мало-помалу улеглась, и она все чаще корила себя за черствость и эгоизм, и решила, что, вернувшись, каких бы унижений ей это не стоило, заставит его понять и поверить, что она не предавала, не отрекалась, что она любит его. А уж потом пусть ОН вымаливает прощение у нее.

И, когда отпуск закончился, она дважды приходила в общежитие к его двери. И дважды дверь оставалась мертвой. И когда во второй раз участливая старушка-вахтер ехидно спросила: «Неужто и записки не оставил?» и добавила: «Его уж недели три как тута нету», она окончательно уверилась: он вернулся к семье. А значит, она, Майя, никогда больше, как бы ни было ей больно, не станет искать с ним встреч, пытаться что-то ему объяснить.

А сегодня ее по селекторной связи вызвали в кабинет шефа. В кабинете зам, округлив глаза, объявил, что звонили прямо ОТТУДА (он потыкал пальцем в потолок) и велели передать, чтобы она немедленно шла в горисполком получать ключ и ордер на квартиру.

Первое, что она почувствовала – горечь: та самая дурацкая квартира, из-за которой он возненавидел ее. Но горечь уступила любопытству, и она отправилась, куда было сказано.

В горисполкоме разговаривали с ней не просто вежливо, а с каким-то неприличным подобострастием. А уже через полтора часа она стояла на пороге своего нового жилища. Она не верила своим глазам: огромный коридор, три комнаты с высоченными потолками, балкон, лоджия, паркетный пол… На миг в голове мелькнуло, что здесь они, наверное, были бы еще счастливее, чем в его комнатушке, но она поспешила загнать эту мысль поглубже.

Есть и телефон. Который вдруг зазвонил. Майя вздрогнула и, схватив трубку, прижала ее к уху: «Алло, алло!» Наверное, кто-то звонит прежним хозяевам, решила она. В трубке молчали. Вдруг ей стало страшно в этом большом, пустом и таком еще чужом доме.

А в трубке молчали. Но она все не возвращала ее на аппарат, продолжая прислушиваться к чему-то. И тут она услышала: очень тихий и очень низкий, на пределе восприятия, рокот. Или ей показалось? Что на том конце провода из этого почти несуществующего рокота сложилось слово «ПРОСТИ».

… Ирину уже несколько раз посещали сотрудники милиции. Ведь он буквально пропал без вести. Как ни велика ее обида, все-таки он не был чужим ей человеком, и когда он исчез почти сразу после операции (о каждом его шаге после ухода из дома она знала получше его самого) в милицию она заявила сама. А потом стали приходить эти странные письма ниоткуда (слава богу, жив), которые Виталька складывал в свой ящик с игрушками, бережно хранил, а иногда просил Ирину перечитывать их вслух – то одно, то другое.

Она соглашалась неохотно, сознавая, что в письмах этих нет ни слова правды. Но все-таки читала. И для Витальки айсберги и эскимосы, китовые фонтаны и белые медведи стали буквально второй жизнью, возможно даже более реальной, чем та, которая видна окружающим.

… После обработки троицей рецидивистов в следственном изоляторе, Грибов безропотно подписал признание, которое выложил перед ним абсолютно уверенный в своей правоте (ведь взят арестованный был с поличным) следователь. Суд был показательным, выездным в аудитории главного корпуса медицинского института, переполненной врачами города, преподавателями и студентами. Выступали его сослуживцы и коллеги, говорили о том, что он – научное светило, что он – честнейший человек… Но улики были неопровержимы, а его чистосердечное признание красовалось на столе судьи. К тому же кому-то из местных властителей показалось, что «Дело Грибова» – отличная возможность приструнить зарвавшихся коррумпированных медиков…

Единственное, омрачившее плавный ход судебного процесса, событие: в зале, в момент зачтения приговора, объявился огромный черный пес, пробежал между рядами зрителей к кафедре, остановился, повернулся мордой ко всем и взвыл так тоскливо, так жутко и отчаянно, что похолодели сердца и у судейских, и у присяжных, и у остальных присутствующих. Прокурор поперхнулся и смолк на полуслове. Все замерло. А пес выл и выл, нагоняя на человеков смертную печаль.

Два молодцеватых служителя Фемиды, опасливо (вон, зубищи-то какие) приблизившись, вытолкали псину за дверь, развернулись, но, прежде чем успели войти обратно, услышали за спиной хриплый злой окрик: «Пидоры ментовские!» Они разом оглянулись, наслаждаясь предвкушением расправы над хулителем чести представителей власти, но никого, кроме пресловутой собаки, развалившейся на тротуаре, не увидели. Обескураженные, вернулись они к скамье подсудимых, и каждый из них решил, что оскорбительные словечки послышались только ему, а уточнять у другого каждый из них постеснялся.

И суд, успешно продолжившись, успешно завершился. Хотя и мелькнуло у прокурора впервые в жизни: «А не слишком ли мы строго?» И долго еще – у кого несколько часов, а у кого и несколько недель – держалось у всех, кто присутствовал в этом зале, странное, ничем, казалось бы, не обоснованное, ноющее чувство потери.

XIII.

В который уже раз за последнее время василиск с легким забытым трепетом в груди, покоящей глыбу его каменного сердца, приоткрыл янтарную крышку шкатулки. Бабочка Майя вскочила, протерла глаза и, кокетливо сложив крылья, наклонила головку.

– Доброе утро, моя маленькая повелительница, – стараясь придать своему, обычно такому свирепому, рыку подобие мягкости, произнес василиск.

– Доброе утро, милый, – ответила бабочка и, вспорхнув, чмокнула ящера в один квадратный микрон его носа.

– А у меня для тебя сюрприз, – он отвинтил крышку хрустального флакона и, наклонив его, чуть-чуть прыснул на дно шкатулки.

– Ты что, с ума сошел! – топнув ножкой, закричала притворно возмущенная бабочка. – Ты решил меня утопить?! Здесь хватит нектара, чтобы споить всех бабочек мира! – Но, прильнув на миг к лужице на дне своей роскошной кельи и отпив немного, она сменила гнев на милость и протянула благодарно: – Какая прелесть! С какого это цветка?

– С цветка магнолии, радость моя. Он и не догадывался, что его странный заказ ничуть не удивил его верных рабов – ужей Причерноморья.

– Ой! Я слышала об этом цветке. Его нектар должен быть ужасно хмельным!

– Значит, ты сегодня будешь ужасно пьяная.

– Это плохо?

– Сегодня можно. Ведь сегодня ты здесь последний день. Завтра наступит срок моей ежемесячной прогулки, во время которой я демонстрирую свою мощь, превращая в камни животных и людей. Завтра я вынесу тебя отсюда…

– Я не хочу! – не дослушав его, крикнула бабочка, и слезы брызнули из-под ее шелковых ресниц. – Я хочу остаться с тобой навсегда, мой милый, мой любимый динозавр!

– Я не динозавр, – попытался он усмехнуться, но усмешка не получилась, и он незаметно смахнул с глаз сталактитики, – я – василиск. Мне, может быть, еще труднее расстаться с тобой, чем тебе со мной. Ведь я буду любить тебя вечно – таков срок моей жизни, а ты меня – лишь несколько недель – до своей естественной гибели. И я хочу вернуть тебя в мир как раз для того, чтобы ты успела полюбить кого-нибудь другого. Как ты думаешь, Майя, легко ли мне это?

– Я не смогу полюбить никого другого, – рыдала она.

– Пойми, – пророкотал он как можно ласковее, – срок твоей жизни – десяток недель, это миг по сравнению с моими веками. Ты – искорка, мелькнувшая в вечном мраке моего бытия. Днем раньше ты уйдешь или днем позже – не имеет никакого значения. Но я не прощу себе, если ты исчезнешь бесследно. Ты должна выполнить свое предназначение – оставить потомство. Пойми это, моя маленькая повелительница, пойми и смирись, как смирился я.

Она поникла, штилевыми парусами обвисли ее мокрые от слез крылья. Он, наклонившись, левым кончиком раздвоенного языка осторожно слизнул капельки нектара со дна шкатулки и, подув, осушил его.

– Почему ты все решаешь за меня?

– Я не решаю. Но я очень прошу.

– Ладно, – всхлипнула бабочка (тут только он заметил, что она и впрямь уже осторожно довольно сильно пьяна), – ладно, я подумаю. – И, устроившись удобнее на постеленном им неделю назад клочке бархата, сладко зевнула. Он улыбнулся, тихонько опустил крышку и, зажав драгоценную ношу в левой передней пятерне, на трех лапах тяжело пополз из сокровищницы в тронный зал. Тут-то, на выходе из тоннеля в святая святых подземного мира, и встретили Хозяина его верные слуги и вечные соглядатаи.

– Повелитель, – пискнул Гомик, – мы хотим воспользоваться Правом.

– Так-так-так, – хищно прищурился василиск и, недобро улыбаясь, оглядел столпившихся пресмыкающихся, не пожелавших пресмыкаться на этот раз. Он решил тянуть время и воспользоваться любым удачным поворотом событий. – А помните ли вы, неверные, что ждет вас всех, если вы воспользуетесь Правом напрасно?

– Да, Повелитель, – промурлыкала его юркая фаворитка, ревнивейшая из змей Раав, – мы знаем: если наши подозрения окажутся напрасными, ты сожрешь нас всех. Ни один и не попытается спасти свою жизнь. И ты наберешь себе новых слуг. И все-таки, любезный василиск, мы хотим воспользоваться своим Правом. Если тебе нечего бояться, зачем ты споришь? Или ты жалеешь нас? Тогда мы опять же правы: ты проявляешь презренную доброту.

– Карлик, – повернулся василиск к Марксику, – ты самый мудрый из них. Пойми сам и объясни им: не из страха, потому что мне нечего бояться, и не из жалости, потому что нет ей места во мне, хочу я остановить вас, – он старался говорить как можно убедительнее, – просто оттого, что я привык к вам, я доверяю вам, а главное – мне лень искать новых слуг. Отврати же их от соблазна.

– Повелитель, – рек карлик несколько смущенно, подергивая реденькую бородку, – мы уверены в своей правоте. К тому же страх смерти для нас – ничто в сравнении с позором служить МЯГКОТЕЛОМУ. Подчинись. А после, если так суждено – убей нас.

– Что ж, спрашивайте, – подогнув лапы, он грузно опустился на живот и незаметно спрятал под него шкатулку.

– Ответь, с кем ты разговариваешь, уединяясь, в последние дни?

– А если я отвечу «ни с кем»?

– Мы обыщем хранилища и сами найдем твою собеседницу. А после казним и ее, и тебя, подвергнув прежде жесточайшим и позорным пыткам. Дабы неповадно было существам с горячими сердцами являться в подземное княжество и выведывать его тайны.

– А если я сам отдам ее?

– Ты избавишь себя от пыток.

– А если я скажу: пытайте меня в два и в три раза более жестоко, только выпустите ее в свет, исполнится ли мое желание?

– Частично: мы будем пытать тебя, о Всемогущий, в два и в три раза более жестоко, но ее убьем все равно.

– Что ж, тогда я говорю вам: ищите. – Он положил тяжелую голову на пол и, полуприкрыв глаза, наблюдал, как, почтительно изгибаясь, проползли, под предводительством Марксика и Гомика, мимо него несколько десятков самых родовитых и грозных змей. Вскоре они убедятся в тщетности своих поисков и, подстегиваемые страхом смерти, решатся обыскать и его самого. Выход один.

Он наклонил голову, просунул пасть под живот, крепко сжал шкатулку в зубах и, оттолкнувшись, что есть силы, от земли, кинулся напролом через толпу впереди, ослабленную уходом самых сильных.

Змеи опутывали его с ног до головы, сплетаясь в сети и канаты, пытаясь остановить его во что бы то ни стало. Но он стряхивал и топтал их, метр за метром прорываясь вперед.

Он бежал по гулким туннелям, он шлепал по подземным речкам, он продирался через узкие щели, где потолок, заросший известняком почти сходился с полом. А разная нечисть, вчера еще бывшая его покорным народом, стекалась из боковых закоулков и преследовала его, отставая лишь на несколько шагов.

Оранжево-зеленые памы и узорчатые полозы, гигантские питоны и злобные гадюки-ехидны, сепсы, дипсы и мертвенноглазые эмморисы – ни один из вчерашних рабов не хотел лишиться удовольствия травить вчерашнего господина.

На одном из поворотов путь ему преградил Тифон – чудище с сотней змеиных голов; но по-настоящему он страшен только для земных жителей, для василиска же – не более, чем сотня обыкновенных змей. Мощным ударом когтистой лапы он вмял Тифона в стену пещеры, стена неожиданно обвалилась, и за ней обнаружился ход, идущий круто вверх.

Василиск, растопырив лапы, еле выбрался в ночь из узкой вертикальной норы на лесную поляну и, широко разинув пасть, с клекотанием и храпом пытаясь отдышаться душным предгрозовым воздухом, выронил шкатулку наземь. Та раскрылась и из нее выпорхнула заспанная бабочка. У них была от силы минута.

– Майя, быстрее лети отсюда. Я сумею защитить тебя от погони. Но выполни мои поручения: навести двух человек, которых я когда-то любил и ненавидел. – И он коротко объяснил ей, кого и где она должна найти, что и каким образом внушить. – Прощай же! – закончил он.

– Прощай, – ответила бабочка, сосредоточенно выслушав его, и, поцеловав один квадратный микрон его носа, исчезла во тьме.

Он был благодарен ей за то, что она не затянула сцены, осознав важность его поручений.

Василиск прислушался и уловил зловещий шелест тысяч приближающихся тел. Он знал, как остановить их. Впившись когтями себе в грудь, он рванул что есть силы. Одновременно с тем, как с треском лопнула его шкура, с треском же лопнуло молнией и небо, и хлынул дождь.

Ощерившись от невыносимой боли, василиск вынул из груди окровавленную глыбу своего сердца, успев удивиться, что от нее, такой, казалось бы безжизненной, тянутся, лопаясь, тонкие живые волоски, поднял передними лапами над головой и с размаху до половины вогнал ее в нору. Им не пробиться…

Грянул гром. «Шон!» – взвыл василиск и, перевернувшись на спину, изогнулся в агонии. Угасающий взгляд его, поймав пролетавшую мимо сову, нечаянно превратил ее в камень, и она, двигаясь по энерции, пушечным ядром ударилась о сосну. Посыпались шишки, он вздрогнул в последний раз и затих, прошептав: «Проклятая Арктика…»

Он уже не видел, как на холмике норы, дрожа, огоньком сигареты блеснула алая точка. Она становилась все ярче, дрожала все сильнее и, наконец, сорвавшись, побежала по холму, оставляя за собой огненную надпись:

«Сказано так в книге Владыки сущего: и раз лишь в миллион лун явится тот, кто очистится от скверны, употребив сердце свое на защиту далекого и слабого; и спадет с того шкура василиска мерзкого, и быть ему снова человеком.»

* * *

… От грозового грома проснулся Виталька, но проснулся почему-то не с испугом, а с радостным чувством на душе. Проснулся и увидел, что не спит и мама: лежит, улыбаясь в свете ночника, каким-то своим взрослым мыслям.

А на улице встрепенулся ото сна и огромный ньюфаундленд, ночующий сегодня из-за предчувствия дождя, под скамейкой возле ларька приема стеклопосуды. Проснулся и принялся безудержно чесаться. «Неужели блохи? Вот же напасть». Но сколько он не скребся, сколько не покусывал участочки кожи, злобных насекомых не обнаруживалось. Зато шерсть к его неописуемому удивлению, огромными клочьями падала на землю. «Лишай!» – ужаснулся Гендос, но, услышав очередной раскат грома, отчего-то вдруг успокоился и поддался накатившему внезапно щенячьему чувству ожидания чуда.

С тем же, только что не «щенячьим», ощущением проснулась в своей новой квартире и Майя Дашевская. И чудо не заставило себя долго ждать. Внимание ее привлек свет за окном, совершенно невероятный в этот час.

Поднявшись, нагая, босиком, она приблизилась к окну и с высоты своего третьего этажа увидела, что земля внизу усеяна какими-то разноцветными светящимися пятнами. Молнией треснуло небо, эхом пронесся раскат, и хлынул дождь. Майя распахнула окно, вдохнула грозовую свежесть, и брызги с подоконника оросили ее высокую ослепительную грудь. И тут с легким веселым испугом она увидела, что цветные пятна, поднимаясь, стали приближаться к ней. Боже мой, да ведь это цветы! Огромные, с блюдце величиной, бархатистые светящиеся неземные цветы – ярко желтые, рубиновые и лиловые.

Сантиметр за сантиметром подтягивались они к ее окну – невиданный букет на тонюсеньких бледно-зеленых напряженных стебельках. Они тянулись все выше, а стебельки становились все тоньше. Благоухая, цветы, все одновременно, поравнялись с ее окном, и стебельки их стали такими тонкими, что уже не выдерживали веса, надламывались, и прелестные соцветия, вспыхнув радужным фейерверком, разом рухнули вниз. И в этот миг в комнату, спасаясь от дождя, влетела бабочка, совсем не ночная – «Павлиний глаз»; влетела и села на протянутую ладонь.

Майя приблизила ее к глазам и рассмеялась, потому что ей показалось вдруг, что бабочка кокетливо, как светская соперница, поглядывает на нее. И Майя поняла, что еще немного, и она, пожалуй, тронется рассудком. «Ну и пусть, – мелькнула мысль, – ведь это будет счастливое сумасшествие». И тут она осознала то главное, что переполняет ее сейчас – ощущение НЕМИНУЕМОГО СЧАСТЬЯ.

Эпилог

На операционном столе лежал человек. Грибники, отправившиеся на промысел сразу после дождя, лившего всю ночь, нашли его в лесу возле большого серого валуна, поросшего тонкими волосками травы. Человек был гол худ небрит и истерзан; на груди его зияла рана, похожая на разошедшийся хирургический шов. Но самое удивительное было то, что человек этот был ЖИВ.

… Майя, задыхаясь, бежала по коридору больницы, на ходу натягивая белые стерильные нарукавники. Ее разбудил телефонный звонок: «Срочно на операцию!» Она еще не знала, кого увидит на столе. И все же нечто большее, чем служебный долг и клятва Гиппократа, гнало ее вперед.

А над склоненной головой хирурга, спасающего эту странную жизнь, самозабвенно делали НОВЫЕ жизни две невесть откуда взявшиеся тут бабочки «Vanessa io». Они то плакали, то смеялись, то в короткие, но многочисленные миги оргазма, что-то кричали друг другу и людям в белых халатах. Но люди не слышали их.

ПРОСТО НАСЫПАНО

«Только в тот период моей жизни, когда в ней была Элька, все как-то связывалось воедино, нанизывалось на общую нить. А до и после – просто насыпано. Это факт, он никак не умаляет прелести нынешней жизни. Но это факт».

Юлий Буркин. «Королева белых слоников»

«В нашей жизни возможны две трагедии. Одна – когда не получаешь того, что хочешь, вторая – когда получаешь. Вторая хуже».

Оскар Уальд

«Пустой ум гораздо лучше приспособлен к отысканию жемчужин, хвостов и прочих вещей, потому что он ясно видит то, что находится у него под носом. Ум же, до отказа набитый информацией, сделать это не в состоянии».

Бенджамин Хофф. «Дао Винни-Пуха»

Как-то я ехал в поезде с Вадиком К.[16]. Вадик – энциклопедист: эрудит и интеллектуал. В разговоре я ляпнул что-то, что его насмешило. Сказал какую-то ерунду, ошибся… Тогда он осторожно задал мне пару вопросов из той же области знаний… Потом он стал серьезно экзаменовать меня – по географии, по химии, по физике, по истории, по литературе и прочим дисциплинам. По окончании этого процесса он был просто в шоке. Он говорил:

– Юлий, ты же ни хуя не знаешь! Ни ху-я! Ни в какой сфере! Как ты пишешь книги?!!

Я, конечно, и сам был удивлен. Я и раньше замечал, что иногда не знаю очевидных для окружающих вещей, но никогда не придавал этому особого значения. Но лучшая защита – нападение:

– Потому я и пишу книги и, заметь, хорошие книги, что ни хуя не знаю. А ты знаешь все, а вот книг не пишешь. А зачем тебе их писать, ты ведь и так все знаешь? Но всё это ВСЁ ты где-то вычитал. То есть все, что ты можешь написать, уже где-то написано, и ты это прекрасно понимаешь…

Интуитивно я всегда чувствовал, что знания мешают творчеству. Музыку я начал писать, когда учился игре на классической гитаре. Мне было лень разбирать пьесы до конца, и, заучив примерно треть, оставшиеся две трети я обычно досочинял. Преподаватель сначала ругался, а потом и вовсе отказался меня учить… Гитариста-виртуоза из меня не получилось, зато я пишу песни. За десять лет учебы в общеобразовательной школе я не смог выучить наизусть ни одного стихотворения. НИ ОД-НО-ГО. Но сочинения «на вольную тему» я всегда писал на пятерки.

Так что, не судите этот текст строго. Все предыдущие мои книги были хотя бы немного навеяны какой-либо другой литературой. Как бы хороши они не были. То есть, в какой-то степени, принимаясь за новую вещь, я примеривал на себя чью-то маску. Этот же текст написан мной-настоящим. Он глупый (и текст, и я-настоящий). Если считать глупостью отсутствие знаний. Однако глупый человек по-своему совершенен, спросите у Винни.

… Когда мне было года три, я нашел в кладовке нашего дома мешок с чем-то напоминающим сухофрукты. Попробовал жевать, вкус оказался другой, не фруктовый. Потом я узнал, что это – сушеные грибы. Этот вкус так запомнился, что я и сейчас люблю пожевать кусочек сушеного гриба, и, если не делать это часто, то этот вкус вызывает ощущение детства.

Еще помню, я был уверен, что наша кошка – заколдованная принцесса, но подобные воспоминания, наверное, есть у всех, ничего уникального в них нет. Детство вспоминается в основном именно ощущениями, а не фактами.

Потом я учился в школе, потом в музучилище – играть на фаготе, потом пошел в армию, пришел обратно домой – поступил на отделение журналистики, женился, работал в газете «Молодой ленинец»… Все воспоминания о том периоде у меня какие-то инфантильно-смешные. Ну, вот, например.

«Антошке мирное небо», зеленка и рак Вова

Студентами мы с моим другом Костей Поповым работали на полставки в многотиражке Института автоматизированных систем управления. Газета называлась «Радиоэлектроник».

Редактор дала мне задание написать портретный очерк о некоей отличнице. Говно вопрос. Я нашел ее в общежитии. Оказалось, она замужем, у нее есть сынишка Антон. Ей бы взять академ и сидеть с ним дома, но она крутится, как может, так как повышенная стипендия семье не лишняя.

Как смог написал о ней. Статейка вышла серенькая, под замечательным искрометным, прямо-таки, названием «Отличница Таня». Однако, несмотря на ублюдочность и банальность ее взяли в печать. Да, собственно, тогда только ублюдочность и банальность и печатали.

В последний момент перед сдачей номера редакторша вспомнила: «Ёлки! Газета выходит в День защиты детей, а мы ни слова, ни полслова! Надо было огромный материал на эту тему засандалить!.. Что же делать?» Она принялась лихорадочно просматривать тексты номера. Наткнулась на мой и вскричала:

– Вот! То, что нужно!

Быстренько вымарав в середине материала упоминание о сынишке героини, в самом конце она вписала: «А еще у Тани есть сын Антошка. И самое главное, чтобы над его головой небо всегда было чистым!»

Затем она поменяла заголовок с «Отличницы Тани» на «Антошке – мирное небо!», а сверху обозначила рубрику: «Ко дню защиты детей».

От такого профессионализма я просто охуел.

С тех пор, когда мы с Костей Поповым обнаруживали, что что-то шито белыми нитками, мы, переглянувшись, констатировали: «Антошке – мирное небо»…

* * *

После первого курса я явился на практику в районную сельскохозяйственную газету «Правда Ильича».

– Вот и славно, – сказал редактор, – садись в машину, будешь делать интервью с пастухом.

– С каким пастухом?! – запаниковал я, – я же ничего в коровах не понимаю!

– А хули в них понимать, в коровах? – ответил редактор. – Вот езжай и учись.

И я поехал.

Пастух курил на скамеечке, коровы бродили по полю.

– Здравствуйте, – сказал я. – Я корреспондент газеты «Правда Ильича».

– Здравствуйте, – кивнул пастух и выкинул окурок.

– Скажите, вот тут коровы… Питаются…

– Ну?

– А что они пьют? – спросил я, чувствуя себя полным идиотом. Видимо пастух почувствовал про меня то же самое. Он ответил:

– Воду.

– А где вы ее берете? – спросил я, чуть не плача.

– Из города привозят, – ответил пастух уверенно.

– Бесперебойно? – поинтересовался я, слегка воодушевляясь.

– Кого там! – скривился пастух. – Еще с какими перебоями! Жара стоит, бывает, коровы маются от жажды, а воды все нет и нет!..

Обрадованный «наличием проблемы», ведь нас учили, что проблема – основа журналистики, я все это скоренько записал и «продолжил расследование»:

– А еще какие у вас есть трудности?

– Зеленки нет совсем, – драматично вздохнул пастух.

– Понятно! – кивнул я, как мог деловито, и отметил названный факт в блокноте. Затем, решившись блеснуть знанием единственного известного мне сельскохозяйственного термина, спросил: – А как, извините, травостой?

– Какой тут, на хуй, травостой, – горестно покачал головой пастух. – Травы нет совсем… Зато крапивы много! Крапивой коров и кормлю!

Всё. На этом наш предельно содержательный разговор закончился, я сел в машину и вернулся в редакцию. Там я принялся за материал. К вечеру он был готов, а утром я вручил его редактору. Тот начал читать…

– Ты что с ума сошел? – спросил он меня для начала. – Где это видано, чтобы коровам в деревню воду из города возили?

– А где же они воду берут? – усмехнулся я с чувством явного превосходства.

– В пизде! – рявкнул редактор. – В речке они воду берут! Где же еще? Ты с пастухом этим где разговаривал? На скамеечке, небось? Возле домика?

– Да, – признался я, несколько обескураженный.

– А шаг бы шагнул от скамеечки, заметил бы, что луг этот находится на берегу реки!

Я понял, что топографию своего района редактор знает в масштабе 1:1.

Он продолжил чтение… И вздрогнул:

– А это что еще такое? «Коровам не хватает зеленки, куда смотрит сельская аптека!» Что такое зеленка, ты знаешь?

– Конечно знаю, – пожал я плечами. – Лекарство. Ею ранки мажут, лишаи разные…

– Дурак ты! Зеленка – это озимая рожь. Корм это!

Прочитав еще пару строк, он схватился за сердце и процитировал:

– «Передовой метод! Нет травы, кормим коров крапивой! Крапивы у нас навалом!» Да ты опизденел, что ли, практикант хуев?! Да нас с тобой обоих за это посадят! Ты знаешь, что от крапивы молоко становится вредным для здоровья, ядовитым почти?! От такого молока подохнуть можно!

Я к этому моменту уже осознал, что пастух сразу, с первых слов разговора, понял, какой к нему приехал лопух… Я стоял перед редакторским столом красный, как рак… Какого же было мое удивление, когда он, основательно мой материал почиркав и оставив в нем только общие бессмысленные фразы, отдал его в печать… Ну нечем, нечем ему было заполнять свою убогую районку.

… А эта история случилась, когда я уже работал корреспондентом отдела учащейся молодежи газеты «Молодой Ленинец».

Пришла ко мне девушка-практикантка по имени Оксана. «Дайте мне задание», – говорит. Ну, и дал я ей задание: написать про студенческий клуб подводников.

Через пару дней она принесла мне материал, но меня на месте не оказалось, и она оставила текст у меня на столе. Я пришел, прочитал. Нормально. А особенно понравилось, что в клубе этом, в аквариуме, живет рак по имени Вова. И я, редактируя, поставил абзац про рака Вову в начало корреспонденции.

Спустя несколько дней девочка звонит мне:

– Юлий Сергеевич, ну как, понравился вам материал?

– Нормально, Оксана, молодец! – отвечаю я с воодушевлением. – Только я решил начать с рака.

Чувствую при этом, что какое-то слово странное у меня в конце фразы получилось и, на всякий случай, как бы пробуя его на вкус, еще раз повторил: «Срака…»

– Не поняла, – испуганно говорит Оксана на том конце провода. Тогда я судорожно стараюсь понять, как мне сказать, чтобы все вышло прилично. Как-то падеж надо поменять. Не «с чего начать», а «чем начать», решаю я и быстро говорю:

– Я решил начать раком.

Девочка трубку бросила, и не появлялась у меня, пока я не нашел ее сам в университете. Правда, она было шарахнулась от меня, но я ее догнал и объяснил, что ничего дурного в виду не имел. Но все равно она больше со мной не сотрудничала.

Самолет в Стрежевой

Я отправился в командировку в город нефтяников Стрежевой. Добраться туда можно было только таким образом: на автобусе доехать до районного центра «поселок Александровский», а оттуда – на самолете.

До Александровского я доехал. Нашел «аэропорт» – длинный дощатый барак. Купил билет до Стрежевого и стал ждать, сидя на скамеечке и читая «Мертвую зону» Кинга. Через некоторое время раздался звонкий девичий голос:

– Рейс номер четыре, за мной!

Я глянул в билет. Рейс номер четыре.

– За мной! – вновь выкрикнула дивчина, и теперь я увидел ее. Точнее – ее спину: она уже бежала к выходу, а за ней спешили трое мужчин и собака дог. Я вскочил со скамейки и кинулся за ними. Догнал уже на взлетном поле.

Когда я увидел самолет, я понял, почему нас, пассажиров, только четверо: это был «кукурузник» АН-2. Никогда я на таком не летал. Пропеллер уже вовсю ревел. Из кабины высунулся летчик и заорал:

– Быстрее, смертнички!

«Нехорошая шутка», – подумал я, и мы забрались в самолет. Сиденья были жесткими, откидными, мы уселись друг против друга, прислоняясь спинами к стенкам самолета. Дог улегся на пол между нами. Внезапно гофрированная картонная перегородка между салоном и кабиной сложилась в гармошку, и оказалось, что летчик находится от меня на расстоянии вытянутой руки.

– Пристегнитесь! – сказал он, отвернулся, и кукурузник побежал по взлетной полосе. Когда его шасси оторвались от почвы, и самолет выровнялся, кто-то из пассажиров осторожно спросил:

– Шеф, а куда мы так торопимся?

– В могилу, – отозвался добрый летчик. – У меня оклад сдельный. Сейчас гроза начнется, могли рейс отменить.

– А почему не отменили?

– Дурни потому что. Не заметили еще.

– А заметят?

– Поздно будет. Уже летим…

«Так. Встряли», – поняли мы.

И тут началось. Резко стемнело… Грянул гром, засверкали молнии, сплошной поток воды застлал видимость в окошках… Воздух стал сырым и спертым. Казалось, наш самолетик кувыркается в этом черном мокре то так, то сяк. Собака принялась скулить, а потом и блевать. Тесный салон наполнился вонью.

– Крепче за баранку держись, шофер! – немузыкально орал пилот, вновь отгородившись от нас фальшивой стенкой, и от его пения становилось особенно плохо.

… От этого полета я отходил двое суток, пластом лежа в стрежевской гостинице, прозванной постояльцами «Бастилией». Приверженность местных жителей к экстриму подтверждала «памятка», висевшая над кроватью. Посвящена она была тому, как следует вести себя при пожаре. Шокировала последняя обнадеживающая строка: «Если коридор уже объят пламенем и выйти из комнаты не представляется возможным, откройте окно и громко взывайте о помощи».

Про ежа

Примерно в то же время я написал свою первую фантастическую повесть «Ёжики в ночи»[17]. А на самом деле ежа я вообще видел только один-единственный раз в жизни. Я откуда-то ехал через станцию Тайга. Сижу на вокзале, рядом – молодая пара. У них под ногами – сумки и ящик из-под посылки, стандартный. И что-то в нем шебуршится. Я спросил:

– Кота везете?

– Нет, – говорят, – ежа.

– Ой, – обрадовался я, – покажите! Я ежей ни разу в жизни не видел!

Они удивились очень, парень взял плоскогубцы и вытащил несколько гвоздей. После этого снял крышку.

Раньше я думал, что еж, это такой маленький забавный зверек, который бегает по лесу, собирает грибы, ягоды и несёт их своим ежатам… Мультиков насмотрелся. Когда парень открывал ящик, я думал, что увижу именно этого зверька, кругами бегающего по дну коробки…

Не тут-то было. Величиной «зверек» оказался ровно с коробку. Он стоял в ней боками впритык к стенкам, не имея возможности повернуться. Он только злобно поскребывал когтями дно и мрачно смотрел вверх, прямо на меня. Это был очень неприятный и далеко не глупый взгляд. Взгляд беспощадного хищника. У меня по спине побежали мурашки, и я попросил хозяина побыстрее ящик закрыть.

Печальная история о детях

Этот случай я запомнил на всю жизнь. Мои сыновья были тогда еще совсем маленькие, младшему – Стасу – год, старшему – Косте – два. Сижу я как-то на кухне, книжечку почитываю, дети возятся в соседней комнате. Потом слышу, Стас разревелся. Ну, это дело обычное. Вскоре он на кухню входит, зареванный, жалуется:

– Папа, меня Коська дерет. – (Это значит, бьет).

Я, не отвлекаясь от книжки, отвечаю:

– А ты сдачи дай.

Стас продолжает:

– Он меня на кресло загнал, там гвоздь, я поцарапался…

Я мудро советую:

– А ты возьми молоток и забей его.

Стас перестает плакать и, не веря своим ушам, спрашивает:

– А можно?

– Конечно можно, – отвечаю я, продолжая читать.

Стас удаляется.

Через пару минут в комнате с видом идущей на заклание жертвы появляется Костя. Позади него движется Стас с поднятым над головой молотком.

– Папа, а он убегает, – сообщает он.

И тут до меня доходит, что «забить» он собирается не гвоздь, а своего старшего брата. Я в ужасе. Кричу:

– Положи молоток на место!!!

И тут слышу полный обиды голос Кости:

– Папа, а я слышал, как ты разрешил…

Представляете, что пережил бедный ребенок, когда его папаша разрешил брату «забить» его молотком?.. Я до сих пор радуюсь, что он оказался не самым послушным в мире ребенком, и не стал смиренно дожидаться своей участи…

«Новая арифметика»

Мы Костей делали уроки. Выполняя действия, он проговаривал их вслух. Он уже подглядел ответ и знал, что должно получиться «24 пассажира». Поэтому, его комментарии выглядели так:

– В первом действии мы от десяти отнимаем три, получаем семь. Во втором действии семь умножаем на три и получаем двадцать один. В третьем действии к двадцати одному прибавляем пять, получаем двадцать шесть, но мы скажем, что двадцать четыре. Итого: двадцать четыре пассажира осталось в автобусе… – и все это говорится спокойным, ровным голосом, будто так всегда и делается…

Я просто обалдел, услышав это и увидев написанное: 21 + 5 = 24 (пас.).

Сперва я хотел пристыдить его. Но потом прозрел.

– Костя, – сказал я ему. – Ты совершил гениальное изобретение. Ты изобрел новое арифметическое действие, под названием «но мы скажем». Есть сложение, вычитание, умножение и деление, а теперь будет еще и «но мы скажем». С помощью этого действия мы спасем всю советскую экономику.

Например. В колхозе десять доярок. Каждая из них в день надаивает по десять литров молока. Десять умножить на десять, будет сто, но мы скажем, что пятьсот… И все в порядке!

Мы хорошо посмеялись тогда, и Костя даже придумал для нового арифметического действия какой-то специальный значок. Возможно, он и получил бы государственную премию, но тут грянула перестройка.

Большанин

Леша Большанин, мой школьный друг, решил похудеть. Он сел на диету. И вот однажды слышу я звонок телефона. Снимаю трубку, там – печальный голос Леши:

– Юля, зайди, пожалуйста, ко мне. Мне так нехорошо…

Я прибежал к нему бегом. Дверь в квартиру была открыта. Леша лежал на кровати, на спине. Живот его был даже больше, чем всегда.

– Юля, – сказал он слабым голосом, – завтра у нас с женой годовщина свадьбы, а я съел всё, всё, что она приготовила для гостей…

Он полностью обчистил два холодильника, оставив только банку баклажановой икры и две палки полукопченой колбасы.

А сейчас он живет в Германии, и две трети желудка у него отсутствует. Он худ, как спичка, но его это не радует.

* * *

Мы с Большаниным напились, и в хмельной экзальтации решили назавтра отправиться в лес за грибами. Утром, когда на меня, как полудохлый медведь, навалилось похмелье, я вспомнил о нашем решении, как о чем-то абсолютно нереальном… Походил по квартире… Стал жарить яичницу…

Раздался звонок в дверь. На пороге стоял Большанин с пластмассовым ведёрком в одной руке и громадным ножом в другой.

– Мы что, правда, пойдем за грибами? – не поверил я своим глазам. Леша утвердительно кивнул. Вид у него был даже хуже, чем я себя чувствовал. Тогда я тоже взял пластмассовое ведро и нож. Мы вышли на улицу, сели на автобус и уехали за город.

Вошли в лес.

– Мы, правда, пошли за грибами, – сообщил мне Леша, и в голосе его слышалось изумление.

Мы пробродили часа три, не встретив ни единого гриба. Собрались, было, уже домой, как вдруг вышли на полянку, которая была просто рыжей от грибов, очень похожих на лисички. Просто трава пробиться не могла, так тесно грибы прижимались друг к другу.

«Не может быть столько съедобных грибов, – решили мы с Лешой. – Это какие-нибудь поганки. Тем более, что их и черви не едят».

Мы срезали небольшую семейку этих поганок и положили мне в ведро, чтобы показать моей матери, которая в грибах была большим специалистом. Больше брать не стали: какой прок брать грибы, если почти точно известно, что это поганки.

Приехали домой, я показал семейку маме.

– Отличные лисички, – сказала она. – И совсем чистенькие, без единого червячка.

Мы с Лехой переглянулись и поняли, что мы идиоты. Но обратно не поехали. Найти эту полянку снова мы бы не смогли все равно.

Справедливая песня…

Однажды меня пригласили выступить на зоне строгого режима. Спеть несколько своих песен. Пригласил знакомый парень по фамилии Привалихин, который работал там в школе учителем литературы. Сейчас он живет в Штатах. Мне было интересно, и я согласился.

Зона находилась прямо в городе, на площади «Южная». Я приперся туда с гитарой, Привалихин встретил меня на проходной, забрал паспорт, и минут через десять на меня выписали пропуск.

Для начала мне устроили что-то вроде экскурсии. Это было похоже на зоопарк. Переходы между зданиями представляли собой коридоры из металлических решеток. Здания были поделены на большие, но тесно забитые людьми, камеры. Люди занимались своими делами – играли в карты, драили полы, ели, курили, стирали и сушили какие-то тряпки. На нас они внимания не обращали.

Наконец меня привели в «красный уголок». Там на стульях уже сидело несколько десятков зека в черных робах. Меня представили, я расчехлил гитару и стал петь.

Ощущение было такое, словно я пою, сидя лицом к стене. Физиономии зека оставались непроницаемыми. Я исполнял песню за песней, но не удостоился не то что аплодисментов, я не заметил даже ни одной улыбки на этих землистых недобрых лицах.

Зачем я сюда приперся? Кому это нужно? Я уже проклинал себя на чем свет стоит, но отступать было некуда, и я продолжал петь. Я спел семь или восемь песен, но картина не менялась. Наконец я добрался до песни «Парус», вот ее финальные слова:

«Если кто-то твердит, нет свободы на свете,
Я руки не подам ему,
Я ищу тебя, друг, по фамилии ветер,
Мне так скучно летать одному»[18].

Закончил. В очередной раз над «красным уголком» повисла тягостная тишина. Внезапно она была прервана фразой, брошенной тихим голосом откуда-то из задних рядов:

– Справедливая песня.

… И тут публика взорвалась буквально бурей восторженных аплодисментов. Люди хлопали, свистели, топали ногами, истошно кричали…

Запись диска – финал

Писатель и музыкант Сергей Орехов, послушав мои песни, сказал, что «это класс», что он хочет делать к ним аранжировки, что он работает на одной барнаульской студии, которая пока еще оснащена недостаточно, но через пару месяцев они получают из Москвы все необходимое оборудование. Спонсоров я искал месяца четыре, затем позвонил Орехову: «Я готов».

– Приезжай, – сказал Орехов.

Когда я приехал, выяснилось, что оборудование не пришло, так как они не наскребли нужного количества денег.

– Ерунда, – сказал Орехов, – пока наскребаем, начнем запись на том, что есть. «То, что есть» – это был ужасный советский пульт «Электроника», трехканальный кассетный магнитофон и древний студийный «STM» с тридцать восьмой скоростью.

Но я взял у людей деньги, и отступать мне было некуда.

Мы начали работать. И тут случилась инфляция. И накопленные студией деньги «сгорели», так что рассчитывать на обновление оборудования уже не приходилось. А та сумма, которую я привез им за заказ, стала столь незначительной, что за нее и одну-то песню записать я вряд ли где-то смог бы.

Но был договор, деньги я заплатил до того, как они обесценились, и ребята, ворча, продолжали работать. Однако время от времени появлялись заказы, за которые платили реальные сегодняшние цены, и тогда работа со мной откладывалась в долгий ящик. Я завис в Барнауле надолго. Со мной работали через день, а то и через два или через три. Нехотя. Я скандалил.

Неожиданно Орехов устранился, объявив, что с музыкой он завязал и будет теперь заниматься книгоизданием. Аранжировки стал делать оставшийся в студии Юра Бородин, которому мои песни активно не нравились.

Записывались очень странно. На одну дорожку – сделанную Бородиным мы писали клавишную аранжировку, на вторую – голоса, на третью – живые инструменты.

Саксофониста Илью Клевакина мы услышали в кабаке. Он отличался тем, что, как только начинался стриптиз, принимался играть мимо нот, пялясь на прелести танцовщиц.

Я очень устал от этой записи. К тому же, периодически звоня в Томск, я узнавал, что на работе над моей головой сгущаются тучи. Ведь мой «отпуск» длился уже почти три месяца. Питались мы в «мантышной» через дорогу, периодически травясь. Ох уж эти перестроечные пищевые кооперативы…

Мы все больше ругались и все меньше работали.

Сводили альбом в шесть рук: у пульта стояло сразу три человека, и каждый отвечал за свои дорожки, при этом кое-что доигрывалось вживую прямо на сведении…

Когда свели последнюю песню, Юра отдал мне бабину и сказал:

– Всё.

– Всё? – переспросил я.

– Всё! – заорал Юра.

– Ну и идите на хуй! – рявкнул я и вышел, хлопнув дверью.

Вот как мы достали друг друга.

… Через два месяца, правдами и неправдами, виниловый диск-гигант я на «Мелодии» издал и привез несколько штук в Барнаул. Подарил их музыкантам, с которыми работал.

– Если бы мы знали, что ты правда пластинку выпустишь, мы бы не так работали, – сказал Юра.

– А как?

– По-другому…

Юрина Бабушка и Кашпировский

Во время записи Юра время от времени водил меня обедать к своей бабушке, так как жила она неподалеку от студии и прекрасно готовила. Ей было за восемьдесят.

Самым занятным было наше первое посещение. Я не сразу сообразил, что мне кажется странным в этой пожилой женщине. Но, налив нам по тарелке вкуснейшей солянки, она сама все для меня объяснила.

– Говорят, в Барнаул Кашпировский приехал…

– Да, – подтвердил я, – за билетами очереди дикие…

– А я в него не верю, – покачала она головой, – тоже мне врач! Я целых полгода все его программы смотрела, и ни одну болезнь он мне не вылечил. Только зачем-то волосы стали черными. Были седые, а теперь – вот…

Тут только я понял, что мне показалось необычным в ее старческой внешности: роскошная густая черная грива. Пораженный я, прихлебывая солянку, исподтишка разглядывал ее, пытаясь найти признаки того, что волосы покрашены. Но таких признаков не было. А бабушка все приговаривала: «Врач, называется… Никакого с него толку… Никогда больше его смотреть не буду… Уже все соседи просмеяли, дескать, что ты, старая, совсем под старость лет очумела, краситься взялась. Им ведь не докажешь…»

Психолог в Питере и птица

Я только-только начал остывать от истории с Элей. Поехал на «Интерпресскон»[19] с сыном Костей. Там, на клубной сцене пансионата Министерства обороны со знаковым названием «Разлив», организаторы устроили концерт-междусобойчик. Я тоже участвовал в нем, спел несколько песен.

После концерта ко мне подошел человек и представился биофизиком-психологом Виктором Вельгельмовичем Слауцитайсом. Он сказал, что пишет диссертацию, основанную на тестировании людей по его личной системе. Чем больше людей пройдет тестирование, тем лучше для его диссертации. И важно, чтобы это были люди с самыми различными типами личности. Он должен охватить весь спектр. Он спросил, не буду ли я так любезен, и не соглашусь ли пройти его тест.

Я согласился. Свободное время у меня было, так почему бы не помочь человеку? Тогда он сходил в свой корпус пансионата и принес анкету. Я ужаснулся. Анкета представляла собой толстенный том. Она содержала в себе тысячи вопросов, на которые, правда, не надо было отвечать развернуто, достаточно было обозначить «да» или «нет» – «+» или «–».

На заполнение анкеты я потратил несколько часов. Злился. Но что поделаешь – пообещал. Потом отдал анкеты психологу. Тот сказал, что должен ввести эти данные в компьютер, а результат сможет выдать только завтра. Договорились встретиться завтра в 12.00 на скамеечке возле корпуса.

Мы встретились. Он принес том еще толще прежнего. Это были результаты. Он стал рассказывать мне, кто я такой. Я слушал его вполуха, но кое-что меня заинтересовало. Например, он сообщил мне, что фантазия моя находится на среднестатистическом уровне (это у писателя-то фантаста! Прямо, обидно…), а вот что зашкаливает, так это «способность организовывать других людей».

Подумав, припомнив некоторые эпизоды из своей жизни, я понял, что так оно и есть. Еще я узнал, что у меня напрочь отсутствует «агрессия к противоположному полу». Оказывается, в той или иной мере она присутствует у большинства людей, а вот у меня ее нет. Хорошо это или плохо, не знаю.

Потом он предлагал мне какую-нибудь жизненную ситуацию, а затем говорил, как я в этой ситуации должен поступить. Всегда угадывал. Мне было неприятно, что я, оказывается, такой предсказуемый. И, честно говоря, все это было мне не слишком-то интересно. Ну, может он предсказать мое поведение, мне-то что с того? Он ведь не может мне, например, предсказать будущее… Психолог, почувствовав мое нетерпение, стал закругляться, но под конец сказал:

– А еще, Юлий, должен вам заметить: вам будет намного легче жить, когда вы измените свое мировоззрение. Сейчас вы мир воспринимаете дробно, хаотично, словно он – броуновское движение случайностей. А ведь это не так. Мир гармоничен. Нет ничего, что было бы в нем само по себе…

Я понял, что он намекает на высшую гармонию, то есть на Бога. Тогда эта мысль была для меня неприемлема и даже смешна. Я сказал:

– Ну, и как же это все взаимосвязано? Вот сидим мы с вами. А вон в небе летит чайка. Разве мы связаны с ней? Вы можете повлиять на нее, можете, например, заставить ее сесть вам на руку?

– Нет, – ответил психолог, явно обижаясь на то, что я не желаю его понять. – Конечно не могу. Но это вовсе не значит, что мы с ней никак не связаны.

Он замолчал и стал хмуро наблюдать за удаляющейся птицей. Внезапно она сменила траекторию движения и, снижаясь, полетела прямо к нам! Хлопая крыльями, она пролетела между нашими головами и вновь ринулась вверх.

Это был единственный в моей жизни случай, когда я видел чудо. Самое смешное, что и сам психолог был ошарашен не меньше моего.

Позднее, когда мировоззрение мое действительно изменилось, и я и впрямь уверовал в Гармонию, я часто вспоминал его. И каждый раз, приезжая в Петербург, я все собираюсь позвонить ему, телефон у меня есть… Но почему-то не звоню. Наверное, боюсь разрушить чудо.

Пуля

Москвич Олег Пуля был издателем, работником издательства «Аргус». Люди, шутя, говорили: «Олег, ты слышал, в Питере появился издатель по фамилии Штык? Так он – молодец…»

Олег первым расчухал, что книга «Остров Русь» – золотая жила и заключил с нами договор. По нынешним временам – грабительский, а по тем, когда ни Лукьяненко, ни меня никто особенно не знал и печатать не стремился – вполне приемлемый.

Сам Олег довольно приятный, но странный человек. Его квартира состояла тогда из одной огромной комнаты-зала (он убрал в ней все стены-переборки) и кухни. «Зал» был завален самым разнообразным хламом, но, в основном, книгами, которые стопками лежали на полу, на столе и на половине дивана (на второй половине Олег спал). Зато в углу стоял, закутанный в полиэтилен программируемый супер-пылесос (!) чуть ли не с дистанционным управлением. Полная крутизна.

Квартира эта, находящаяся в Мытищах на станции «Перловка», которую мы, конечно же, называли «Пёрловка», была оснащена дверью, похожей на дверь сейфа с безумной надежности замком… А вместо звонка из стены торчало два проводка, и чтобы позвонить, нужно было их замкнуть…

Олег жил один. Хотя и был женат. Жена жила с мамой. Нам он рассказывал, что он очень любит ее, показывал фотографии, спрашивал: «Правда, красавица?!» Потом объяснял: «Она считает, что я полный болван, занимаюсь не тем, чем надо, и жить со мной не хочет».

В связи с этим Олег искал жене замену. Делал он это следующим образом. Давал объявление в газете: «Молодой (34) обеспеченный мужчина б/п (это означает «без вредных привычек») ищет спутницу жизни. Фото прилагать обязательно. А/я такой-то».

На его абонентский ящик сыпались письма. Он просматривал их, выбирал фото поинтереснее, звонил, встречался, дарил цветы, вез к себе в Пёрловку… Убедившись за ночь, что кандидатка не годится его жене и в подметки, он признавался ей в том, что несвободен, и объяснял ситуацию. И он не лицемерил, он был искренен и искренне страдал… Однако история моя совсем не о том.

Однажды мы с Сергеем, оказавшись в Москве проездом с какого-то конвента (он в Алма-Ату, я – в Томск), отправились к Олегу обмыть наш договор. Пили какие-то вина, ели пельмени с различными соусами, которые Олег чуть ли не коллекционировал, во всяком случае, был большим их знатоком и любителем. Стояло лето, было жарко, и в какой-то момент я захотел выйти на улицу подышать.

Вышел. Возле дома у Олега раскинулся летний рынок. И тут я вижу – что за диво?! – через рынок стройными колоннами движутся сотни юных привлекательных девушек! Позднее я узнал, что в Перловке находится общежитие пищевого технологического института. И я оказался на улице как раз в момент прибытия на станцию электрички, в которой студентки возвращались с занятий.

Зрелище было столь величественным и заманчивым, что я приложил к глазам руку, так как в них лезло солнце. Я чувствовал себя главой девичьего государства на трибуне демонстрации. Внезапно я почувствовал, что кто-то подхватил меня под руки. Огляделся. С лева и с права от меня стояли и крепко держали меня два огромных детины с откровенно бандитскими рожами.

– В чем дело? – испугался я.

– Ты чего это на наших девок пялишься? – отозвался один из них.

– Извините ребята, я не знал, что они ваши.

– Базар наш, значит и девки наши, – резонно объяснил мне второй.

– Понял, – согласился я. – Я тогда пойду?

– Ага, – усмехнулся бандит. – Пойдешь. Только с нами.

И они куда-то повели меня.

– Ребята, – испугался я, – а вы меня будете убивать или грабить?

– А у тебя есть, что взять? – обрадовались они.

– Не-ет, – заверил я, хотя в кармане у меня и лежало пятьсот баксов.

– А ты кто, вообще, такой?

– Писатель.

– Писатель?! – Изумились они. – Чем докажешь?

Надо же, именно для этой поездки на фестиваль я сделал себе несколько визиток.

– Стойте, сейчас покажу.

Я достал визитки. Они прочли: «Писатель-фантаст».

– Класс! – еще сильнее обрадовались они. – С писателем мы еще не пили! Тем более, с фантастом.

Они завели меня в один из рыночных ларьков. К тому моменту я уже понял, что они – рэкетиры из банды, которая является «крышей» этого рынка. Перепуганный хозяин ларька быстро накрыл на стол, выставив водку, свежие овощи и шашлыки.

– Ребята, меня друзья ждут, – пытался отвертеться я.

– Скажи спасибо, что живой, – отвечали «ребята». – Расскажи лучше что-нибудь, раз писатель.

Я рассказал им пару анекдотов, от которых они чуть не умерли.

Выпили.

Еще анекдот.

Выпили.

Еще, еще…

Минут через двадцать, рассказав с десяток анекдотов и всосав с перепугу почти флакон водки (а ведь я и до того был слегка пьян), я взмолился:

– Меня друзья ждут, отпустите!

И меня отпустили. Сказали, что им понравилось пить с писателем.

Я добрался до квартиры Пули. Хотел позвонить, но меня шарахнуло током. Рассердившись, я стал бить в дверь сейфа ногой. Сейф открылся, и я упал в него. Больше я ничего не помню.

Сергей и Олег решили, что я вышел на улицу, купил бутылку водки и жадно, из горлышка, в одиночку выпил ее. Мудила. А как еще можно было объяснить то, что из квартиры я вышел почти трезвым, а вернулся через двадцать минут – никакущий?

Проснувшись утром, я почти ничего не помнил и был уверен, что меня ограбили. Проверил. Деньги были на месте. Все-таки народ наш литературу уважает.

Надпись на ноге и прыжок с вертолета

Примерно в это время я познакомился с Танькой. Она здорово меня выручила, ведь после Эльки я все еще был в полудепрессивном состоянии и не знал, куда себя девать.

Было лето. Меня, как бывшего редактора городской газеты, а ныне писателя, пригласили выступить на вечере северского клуба «Зеркало». Я пел песни. Мне было одиноко. Я осматривался. И увидел довольно симпатичное молодое женское лицо. После выступления я вышел покурить на крылечко. Девушка стояла там же и курила. Я, не долго думая, предложил: «Давайте, возьмем шампанского и поедем ко мне». «Давайте, – не стала ломаться девушка. – Только мне нужно за пропуском домой зайти, а то обратно не попаду». (Северск – закрытый город.)

Заехали за пропуском. Поймали тачку. Примчались ко мне. Пили и трахались. Она рассказала, что у нее сложности с любимым.

Рано утром, часов в восемь, мы вышли на улицу. Я купил ей букет цветов. Мы решили прогуляться пешком. Не прошли и квартала, как рядом с нами остановилась машина, открылась дверца. Таня охнула и подошла. Она перекинулась парой слов с сидящим за рулем. Машина уехала. Таня вернулась ко мне:

– Это был мой любимый. Я не знаю, как он тут оказался… Теперь между нами все кончено.

… Недели через две я вновь оказался в Северске и решил зайти к ней, хотя ни о чем таком мы не договаривались. Просто я запомнил, куда мы ездили за пропуском. Звоню. Открыла Таня, одетая в спортивный костюм. Сказала обрадованно, но сдержанно:

– А, это Вы, Юлий Сергеевич. А я ждала Вас…

– С чего это вдруг? – засмеялся я.

– Не верите? Надеюсь, вы не думаете, что я пишу это каждый день?..

С этими словами Таня подтянула вверх штанину, и я увидел надпись сделанную авторучкой на ее икре: «Этой ноги касался сам Юлий Буркин»…

Она купила меня этим.

Потом, на день рождения, я подарил ей цепочку с бляшкой, на которой была выгравирована эта фраза… Иногда, чтобы сделать мне приятное, Таня носила эту цепочку на ноге и даже хвасталась окружающим.

Но все-таки отношения, которые у нас сложились, правильнее было бы назвать сексуально-дружескими. Мы никогда не лезли с ней друг другу в души, мы просто помогали друг другу коротать нелегкие дни, да отчим ее чинил мне древний «Форд»[20], который я в тот период купил.

… Стоп. Два слова о «Форде». Купить-то я его купил, а вот ездить еще не умел, и мой сослуживец Коля Данцов взялся меня обучать. Первый сеанс обучения решили провести вечером в лесу. Это было тем паче удобно, что машина у меня стояла тогда в гараже, арендованном на самой окраине города.

Итак, в назначенное время мы встретились у гаража. Темнело. Коля оказался в дупель пьяным. Я сказал:

– Коля, ты – урод. Как мы будем учиться, если ты – пьян?

Он ответил:

– За рулем-то будешь ты, а я буду сидеть справа и давать команды. Дорогу я эту знаю. Поехали!

С дуру я согласился. Мы вывели машину из гаража, и двинулись прямиком в лес по грунтовке.

– Быстрее! – покрикивал Коля. – Газуй! Чего ты плетешься, как черепаха!

Было уже темно. С непривычки и от тряски я мало что разбирал впереди, хотя фары и были включены. Я даже дороги практически не видел. Но, подстрекаемый Колей, разгонялся все сильнее и сильнее.

И вдруг Коля заорал:

– Направо! Направо!!!

– Куда направо?! – перепугался я.

– Направо! Поворачивай скорее!!! Тут поворот, я помню!

И я повернул. Позднее выяснилось, что поворот направо был метров на двадцать дальше…

На скорости километров в восемьдесят мы въехали в чащу и запрыгали по кочкам. Перед носом машины замелькали деревья, и я, виртуозно маневрируя, чудом избегал столкновения с ними. Я хотел остановиться, но со страху вместо тормоза давил на сцепление и газ. Машина взревывала и я, вновь пугаясь, отпускал педали…

Внезапно мы выскочили на открытое пространство, влетели на какую-то насыпь и, как вкопанные, остановились.

– Ну, ты-ты-ты даешь… – сказал Коля. Хмель его как рукой сняло. Я не стал вдаваться в подробности, кто дает, кто не дает, кто прав, кто виноват и тому подобное. Меня и самого трясло. Мы вышли из машины. При свете полной луны перед нами предстала чудовищная картина. Мы находились на железнодорожной насыпи, «Форд» лежал на брюхе поперек рельсов, а его передние и задние колеса висели в воздухе.

Внезапно вдали послышался звук приближающегося поезда.

– Пиздец! – заорал Коля. – Помогай!

Он кинулся за машину и стал пытаться столкнуть ее с насыпи… Я тоже в панике схватился за бампер. Если нам и посчастливилось не убиться, несясь на автомобиле по лесному бездорожью, то здесь мы легко могли заработать по грыже: «Форд» весил две с половиной тонны.

Звук поезда становился все ближе.

– Бесполезно! – закричал Коля. – Бежим!

Мы скатились с насыпи и, забежав поглубже в лес, обессиленные упали на мох.

– Машине пиздец, поезду пиздец, а нас посадят, – констатировал Коля.

Меня била дрожь.

Но ничего не произошло. Так и не добравшись до нас, звук поезда стал удаляться. Мы поняли, что состав прошел по какому-то параллельному пути.

– Пронесло, – облегченно выдохнул Коля. – Пойдем, посмотрим, что можно сделать.

Мы вернулись на насыпь. Я достал из бардачка фонарик, чтобы тщательнее исследовать ситуацию. Первое, что я обнаружил, это, что рельсы ржавые, все в коричневых наростах. А значит, поезда по ним уже давно не ходят.

– А машине все-таки пиздец, – сказал Коля упрямо. Я видел, что ему почему-то очень нужно, чтобы хоть чему-то пришел пиздец. Настроился, что ли.

… Посовещавшись, мы решили, что Коле нужно остаться сторожить автомобиль, а мне – отправиться за буксиром в город. Где-то час я шел по лесу. Вышел из него и побрел по городу. Еще через час наткнулся на трактор-уборщик с вращающейся щеткой. Уговорил тракториста помочь. Дал денег. Поехали в лес.

Когда мы подъезжали к нужному месту, тракторист все не верил, что свернуть направо нужно именно тут… Наконец мы добрались. Тракторист посмотрел на машину, на прыгающего вокруг нее счастливого Колю и спросил:

– Вас что, что с вертолета сюда скинули?

… Последующие три месяца я спокойно учился на курсах вождения в ДОСААФ, а танькин отец восстанавливал мой «Форд» из мертвых.

«Беляев»

Я приехал в Одессу. Впервые после Эльки. на «Фанкон»[21]. Встретил меня на машине Лева Вершинин. Только я сел в автомобиль, Лева заявил:

– Учти: ты – Беляев.

– Почему? – вытаращил я глаза.

– Когда я искал на фестиваль спонсоров, мне директор одного казино сказал: «Деньги на фестиваль фантастики?.. Ну-у, не знаю… Я Беляева когда-то читал, мне понравилось. Беляев будет?» Что я мог сделать? Сказал: «Конечно, будет!» И он дал мне денег. Потом я в список наугад ткнул, в район буквы «б»; выпало, если этот мужик из казино на фестивале появится, Беляевым быть тебе.

– Ладно, – согласился я, – Беляев – хороший писатель.

Однако, Бог миловал, спонсор из казино так и не приехал.

Люди и пчёлы

Я заметил, что пчела
Пиздить сахар начала.
Сахар нужен ей на мёд,
Но меня это ебёт?

Моё

1.

Между мной и пчелами имеется некая темная, глухая связь.

На новосибирский фестиваль «Белое пятно» я взял Таньку. И сильно там напился. Очень сильно. И на меня напал какой-то пьяный кураж. Какое-то шальное вдохновение. Я вдруг стал рассказывать ей, что я, оказывается, и не человек вовсе, а пчела.

– Да-да, – говорил я заговорщицким шепотом, – никакой я не человек. Это я только с виду человек, а по составу хромосом я – пчела чистой воды. По ночам мы со старшим братом воруем на стройке известь и строим в подвале соты… (Почему известь?! Соты ведь делаются из воска! Но врал я складно.)

Не помню, что я еще говорил, но развивал я эту тему не меньше часа, и, в конце концов, просто отключился. Когда проснулся, я впервые в жизни не мог вспомнить, кто я. Тяжело оглядываясь вокруг, производил пополнение знаний о мире, в котором я словно бы только что родился.

Я увидел телевизор и вспомнил что это такое. «Ага, – сказал я себе, – на свете бывают телевизоры…» Увидел зеркало. «Еще бывают зеркала». Увидел сидящих за столом людей. «Еще бывают люди». Люди пили пиво. Значит, есть на свете пиво. И я очень его хочу!

– Люди, – попросил я, – дайте пива.

Люди обернулись и посмотрели на меня. Байкалов, Синицын, Лукьяненко, Кумок…

– Пчелы пива не пьют, – сказал кто-то, и они вновь потеряли ко мне всякий интерес.

Понемногу я уже начал приходить в себя.

– Какая же я пчела? – стал я их убеждать. – Вот мои ручки, вот ножки, а крыльев-то нету…

– Не надо, – сказала Танька. – Это ты только с виду человек, а на самом деле ты – пчела, я это точно знаю. Сам признался!

Я поднялся и пошел в туалет. Постоял там возле унитаза, вернулся и заявил:

– В вашем сортире для пчел ничего не приспособлено…

Люди заржали, сжалились и дали мне пива.

Попив, я окончательно оклемался и даже развеселился. Включился в беседу, хохотал вместе со всеми… Нечаянно посмотрел на себя в зеркало и обомлел. Пока я спал, эти сволочи разрисовали меня: мои лицо и шея были покрыты аккуратными черными и желтыми полосками.

Сперва я обиделся, хотел идти мыться, но потом подумал, что это даже весело. В конце концов, пчела я или нет?

Потом мы стали пугать иностранцев. Я шел по коридору босиком, в руках нес блюдечко с сахаром («Ни меда, ни нектара нет, ты уж извини», – сказали мне, всучив его). За мной двигалась процессия человек в десять. Кто-то на английском объяснял иностранцем, что в каждом уважающем себя российском отеле есть свой сумасшедший, и вот перед вами местный отельный сумасшедший, который считает себя пчелой… Иностранцы или тупо смотрели на нас, или вежливо улыбались, но чаще испуганно шарахались.

Особенно интересно было стоять перед дверьми лифта. Они открывались, находящиеся там французы или англичане визжали и, вместо того, чтобы выйти, поспешно уезжали на другой этаж.

Потом мы зачем-то спустились в фойе. Там стояли два милиционера – пожилой и молодой. Пожилой, увидев нашу дурную процессию, отвернулся и сделал вид, что ничего не заметил. Молодой не выдержал. Он не знал, что можно вменить нам в вину, но непорядок чувствовал. Он долго и внимательно наблюдал за нами, а когда мы, обойдя фойе, возвращались к лифту, остановил меня:

– Молодой человек…

– Да? – обернулся я, уже нажав кнопку вызова.

– Что у вас… с лицом?

– Болезнь такая, – ответил я и вошел в прибывшую кабинку. Моя свита последовала за мной. Последняя – Танька – высунула голову из лифта в фойе и пояснила:

– Шизофрения называется.

И мы уехали.

2.

Стихотворение про пчелу, вынесенное мною в эпиграф этого скорбного повествования очень понравилось писателю Л. Как-то, будучи у него в гостях, я проснулся среди ночи от собственного смеха. Тут же вспомнил, что мне приснилось и записал, чтобы не забыть. А приснилось мне следующее. Как будто бы Л. говорит мне:

– А мы в последнее время с Катькой (это его девушка) ебемся всегда в восемь вечера.

– Это почему? – спрашиваю я

– Потому что в это время у нас за окном устраивают фейерверки. А это очень клево– вокруг фейерверки, а мы ебемся.

– А если фейерверка нет? – спрашиваю я.

– Ну, тогда так ебемся, – помедлив, пожимает плечами Л. – Без фейерверков…

… Когда Л. уехал в одну далекую страну, я жил у него. Л. выложил в интернет свою фотографию, на которой он обнимал местную черную свинью. Мама Л., увидев эту фотографию, серьезно сказала:

– Как бы он домой ее не привез. Он с детства мечтал свинью завести.

Л. было хорошо, он хотя бы со свиньей обнимался. Мои же ночи в его квартире проходили одиноко, лишь за стенкой посапывала его Катька. А ведь вокруг бушевали фейерверки! Возможно, потому уже знакомое вам стихотворение получило следующее развитие.

Люди и пчёлы

житейская драма в трех действиях

Действующие лица:

Пчеловод – мужчина средних лет с неопрятной бородкой и следами излишеств на лице.

Пчела – немолодая уже, но еще довольно привлекательная пчела, размером эдак с полосатую кеглю.

Пчёлы – точно такие же.

Действие первое

Стандартная кухня типовой московской многоэтажки. Пчеловодсидит за столом, подперев рукой подбородок. На столеперед ним в напряженной позе, облокотившись о сахарницу, стоит Пчела, готовая к любой провокации.

Пчеловод(недобро): Я заметил, ты, пчела, пиздить сахар начала?

Пчела (пылко): Сахар нужен мне на мёд!

Пчеловод(грозно): А меня это ебёт?!!

Действиее второе

Спальня. В тени балдахина на подушках полулежит Пчеловод. Лица его почти не видно, слышится только тяжелое болезненное дыхание. Вдоль кровати на табуретках сидят Пчелы. Пчела, сидит у изголовья.

Пчела (сочувственно): Не могу смотреть без слёз!..

Пчеловод(глухо): Это спермотоксикоз. (С горькой усмешкой, без надежды на понимание): Только мёдом излечим…

Пчелы(вскакивая, хором): Мы тебе его дадим!

Действие третье

Кухня. Пчеловод, радуясь своему чудесному исцелению исполняет необузданный танец. Пчелы, стоя небольшой кучкой на столе, печально взирают на него. Пчеловод хватает сахарницу и рассыпает сахар по столу.

Пчеловод(ликующе): Ешьте на хуй, ешьте весь! (Изгибаясь в танце и тыча себя пальцами в разные части тела): Жальте здесь и здесь, и здесь!

Пчела (обращаясь к Пчелам): Нет, не понял все равно. (Печально вздохнув): Люди, пчелы – все одно…

Пчелы вззмывают и, жужжа, вереницей выпархивают в форточку. Пчеловод замирает в нелепой позе.

Занавес.

Давайте отдохнем от сквернословия

Действительно, давайте отдохнём. Давайте почитаем «нормальную» литературу. Я же ее все-таки тоже пишу. Пару фантастических рассказов. Даже три. А потом поедем дальше.

1. Я больше не буду

О, милый мой, бедный мой кот. Теперь, когда тебя нет со мной, я не перестаю удивляться той черствости и безразличию, которые я проявлял, когда ты был рядом. Неужели я не знал, что твое любимое блюдо – заливное из рубленых кусочков крольчатины, в банках с надписью «Кити Кэт»? Неужели покупать тебе его чаще обернулось бы уж таким сокрушительным ударом по моему бюджету? Так почему я вечно норовил накормить тебя какой-нибудь неаппетитной ливерной колбасой, а то и вовсе подсовывал объедки? Что это – эгоизм? Нежелание или даже неспособность понять ближнего, если это хоть чуть-чуть грозит нашему собственному комфорту? Да что там «Кити Кэт»…

Метеориты. Кому они нужны, эти безжизненные камни, прилетающие к нам из безжизненного космоса? Голые обгорелые булыжники. Но именно им, этим сперва убийственно раскаленным, а затем навечно мертвенно-холодным посланникам пустоты, я посвятил свою жизнь. Может быть, это они сделали меня таким, каков я есть?

Помню, как я возвращался с работы, а ты встречал меня, мурлыча и трясь щеками о ботинки… Всегда ли я говорил тебе ласковые слова, всегда ли поднимал на руки и посвящал первые минуты пребывания дома? Отнюдь нет. Да, бывало и так, но все-таки чаще я, не обращая на тебя должного внимания, топал в свою комнату или в ванную, занимался своими холостяцкими делами, а то и продолжал исследование очередной принесенной с работы каменюки.

Что мы ищем, разглядывая их? Зрелый ученый никогда не станет подставляться и не скажет правду. Он ответит, что «целью исследования является само исследование», призванное пополнить копилку человеческих знаний, а в свете этого одинаково ценен любой результат… И это правда. Но правда эта рождена многими разочарованиями многих лет бесплодного труда. Лучше спросить ученого, о чем он мечтал в детстве. Что он хотел найти в этих камнях, когда ему только-только пришла в голову идея изучать их. И, возможно, тогда он все-таки признается. Конечно же, он хотел найти следы разума или, на худой конец, хотя бы просто жизни. Потому что всем нам так одиноко на этой Земле, но только в детстве мы еще надеемся это изменить.

И вот я приносил с работы очередной космический экспонат. Я уже давно не задумывался над тем, сколько миллионов световых лет он преодолел и сколько миллионов веков одиночества впитал в себя. Я просто садился за стол перед подключенным к ноутбуку микроскопом, а ты устраивался у меня на коленях и мурлыкал мне что-то такое, что защищало меня от этих веков, только тогда я этого не понимал.

«Та-ак, – говорил я. – Ну, что там у нас, серый? Чем он нас порадует? Как всегда, ничем? Прямо, как ты, полосатый? Он снова такой же серый… И почему ты у меня серый, понять не могу, я же всегда мечтал о рыжем коте…» Или что-нибудь в таком роде. А ты все мурлыкал и мурлыкал, как будто не понимая моих слов, и тебе было совсем не на что обижаться… Иногда ты осторожно тянул лапу и касался чего-нибудь на столе – авторучки в моей руке или кнопки клавиатуры, и тогда я рявкал на тебя: «Кыш!..» Но однажды…

Да. Однажды.

Но я не сказал еще о тех случаях, когда я являлся домой нетрезвым. Чаще – слегка, но иногда и изрядно подшофе. А почему нет? Почему мужчина не может после работы выпить с коллегами, если он одинок и дома его, кроме кота, никто не ждет? Особенно если есть повод. А в тот день повод был, и повод более чем основательный. Дело в том, что уже несколько месяцев наша лаборатория изучала не те метеориты, что упали на Землю, а осколки, выловленные в околоземном пространстве космической станцией «Stella-212». Это был госзаказ, основанный на международном соглашении, он отдельно и хорошо оплачивался, но на самом-то деле большинство из нас были бы готовы приплатить сами за возможность провести такие исследования.

Ведь это совершенно разные вещи: когда метеорит, раскалившись и сгорая, пронизывает атмосферу, или когда он забран в вакууме, возможно, таким, каким оторвался от родной планеты. В первом случае можно сказать уверенно, что если там что-то и было… Впрочем, и во втором никаких особых надежд питать не приходится. И все-таки! Все-таки чуть ближе к поверхности всплывают наши детские мечты. И в тот день свершилось: на одном из внеземных минералов мы обнаружили налет чего-то вроде спор или даже плесени. Он были мертв, этот налет, но при нынешних технологиях мы могли всерьез рассчитывать, что биологам удастся восстановить, клонировать инопланетную жизнь.

Так вот, однажды. Я явился домой. Явился кривой, как сабля. Протопал, не разуваясь, на кухню и сразу залез в холодильник: уходящий хмель пробудил нездоровый аппетит.

– Мяу, – сказал ты, напоминая о своем существовании.

– Что, скотина, тоже жрать хочешь? – спросил я ворчливо и пошарил взглядом по полкам. – А вот, знаешь ли, нету ни фига. Картошку вареную будешь? Нет? А почему? Почему твой хозяин может есть вареную картошку, а ты – нет? Брезгуешь? А?

В этот момент я как раз доставал из холодильника ветчину, и ты стал тереться о мою ногу особенно рьяно.

– Учуял, – констатировал я. – А не жирно ль тебе будет? Я, между прочим, эту ветчину купил, и не дешево. А деньги для этого заработал честным и кропотливым трудом. И есть эту ветчину я буду с картошкой. А ты, братец, не сеешь, не жнешь, мышей, за неимением оных, не ловишь, а ветчину жрать норовишь в чистом виде.

– Мяу, – сказал ты, то ли признавая мое право упрекать тебя, то ли, наоборот, не признавая.

– Ладно, ладно, – сказал я, закрывая холодильник и отрезая небольшой кусок. – На, ешь… Правильно мне советовали: заведи собаку, она тебе другом станет. А кошки – самовлюбленные дармоеды…

Ты ел, униженно склонив голову и делая вид, что ничего не слышишь. О, господи, как мне стыдно все это вспоминать! Вообще-то я совсем не жадный и никогда не держал тебя впроголодь, это был просто какой-то глупый пьяный кураж.

Я тоже жевал ветчину, закусывая ее картошкой, но ты со своей порцией справился намного быстрее, сел и доверчиво посмотрел на меня.

– Не наелся? – спросил я риторически. – Эх, отдать бы тебя в хорошие руки, да кому ты нужен, такой большой и прожорливый?.. Всем подавай котят. Рыжих котят…

Я знал, что будет дальше: ты скажешь «мяу». И я решил опередить тебя.

– Мяу! – сказал я первым. Ты повел ухом, и в твоем взгляде прочиталось легкое удивление.

– Мяу! – повторил я, постаравшись чуть больше. Ты отвернулся, явно потеряв к этой лишенной смысла игре всякий интерес. Тогда я напряг все свои способности к звукоподражанию и сказал не так, как обычно, а протяжно, жалобно, с тем особенным звериным надрывом, с каким твои сородичи орут по весне под окном:

– Мьи-иау-у…

Ты обернулся молниеносно. Ты навострил уши. Ты был обескуражен и потрясен, я видел это более чем явственно. Вид у тебя был точно такой, какой был бы у меня, если бы однажды при мне вместо привычного «гав-гав» собака сказала бы «мама»… «Хозяин, перестань, мне страшно, – читалось в твоем взгляде, – ты человек, а люди не должны разговаривать по-кошачьи…»

Твой страх передался и мне, я взмок и моментально отрезвел. Хотя дело тут было не только в страхе, но и в том, что в этот миг я четко осознал: коль скоро, пусть и случайно, пусть и единственный раз, пусть и не понимая смысла, я смог что-то сказать по-кошачьи, значит этот язык существует. Значит, рядом со мной живет вполне разумное, не менее чем я, существо, просто я никогда не пытался установить с ним реальный контакт…

Ты обиженно поднялся и удалился в комнату. И это доконало меня, убедив в собственной правоте. Ты посчитал теперь ниже своего достоинства продолжать выпрашивать еду. Похоже, ты воспринял мое высказывание на своем языке как некую неуместную оскорбительную шутку и не собирался мне потакать. По глупости я попытался вернуть наши отношения в прежнее русло: я отрезал кусочек ветчины, положил его на пол и позвал: «Кис, кис, кис…» Но ты не пришел. Оно и понятно, разве я смог бы поддерживать прежние отношения с собакой, после того как она сказала мне «мама»?..

Я не смог заставить себя пойти за тобой и попытаться «заговорить» снова. Но вести себя с тобой я стал отныне совсем по-другому. Я стал приглядываться и начал замечать массу проходивших доселе мимо моего внимания мелочей, доказывающих твою абсолютную разумность.

Как-то раз ночью я проснулся от мягкого стука. Напрягая зрение, я разглядел в полутьме, как ты, спрыгнув со стола и что-то взяв с ковра в зубы, идешь с этим продолговатым предметом к двери. Я без труда догадался, что это. Раньше твою странную привычку воровать авторучки я объяснял себе тем, что, сидя у меня на коленях, ты часто наблюдаешь за тем, как ручка, красивая и блестящая, шевелится в моих руках, тянешься к ней, хочешь «поймать», но я не даю тебе этого сделать. И вот время от времени, по ночам, ты сублимируешь этот свой нереализованный животный инстинкт в воровстве. Я даже не пытался найти твоему поведению иного объяснения, и меня ничуть не смущало, что ты все-таки кот, а не сорока.

Я уже несколько раз отнимал у тебя ручки, но парочку ты все-таки «увел» безвозвратно. Благо, особой ценности в них не было, и я не утруждал себя их поисками. На этот раз я повел себя по-другому. Я выследил, как ты, победно пронеся ручку по коридору, прошел в гостиную и забрался с нею в стенной шкаф, где я храню старые документы и заглядываю куда очень-очень редко.

Я прождал минут пять, но снаружи ты не появился. Я на цыпочках вернулся в свою комнату и, стараясь, не шуметь, лег обратно в постель. Я решил потом, когда, например, ты будешь спать, посмотреть, что ты там делал. Помнится, я долго не мог уснуть, мысли хороводом роились в моей голове. Я думал о тебе, о том, что если верны мои догадки о твоей разумности, то могу ли я спокойно чувствовать себя в своем собственном доме? Я думал о космосе и о том, что мы смогли обнаружить на доставленном «Стеллой-212» образце. Генетический код органических останков на камне был прочитан, и сейчас в соседней лаборатории действительно выращивалась внеземная жизнь, которая оказалась кремниевой грибковой колонией. Я видел ее в микроскоп: тончайшие голубовато-белесые волокна. Я думал о контакте, о том, что мои детские мечты о встрече с иным разумом могут реализоваться так неожиданно и вовсе не на другой планете, а в моей собственной квартире.

«И зачем они нам?» – думал я о белесых волокнах. Если эта жизнь не разумна, то она или бесполезна, или опасна для нас. Что с того, что на Земле появится на один вид поганок больше? Это и будет величайшим достижением науки, результатом героизма астронавтов, применения самой передовой космической техники и новейших разработок в области биологии? К этому-то человечество и шло тысячелетия? «Нет, брось, – отвечал я себе. – Вопрос не в том, что нам нужен именно этот биологический вид, а в том, что, мы, выходит, все-таки не одиноки во Вселенной. Что другая жизнь существует, а значит, скорее всего, существует и другой разум, с которым мы сможем обменяться информацией, мыслями, чувствами и идеями…»

«А действительно ли нам это нужно? – вновь возражал я себе. – Так ли уж важен нам этот контакт, если я, например, годами живя в одной квартире с собственным котом, ни разу даже не попытался установить с ним контакт? А может быть, мы ищем в космосе себя и только себя? Ведь нам никогда не узнать, о чем думает эта плесень, но мы заранее готовы признать, что она неразумна – на том лишь основании, что она не строит домов. Но ей не нужны дома! Мы так кичимся своей «созидательной деятельностью», мы мним себя Творцами, но ведь, в отличии от Бога, мы никогда не создаем чего-то из ничего, мы всегда лишь что-то переделываем. Гончар гордится тем, какой замечательный он сделал горшок из глины, но какое-то более естественное, более природное существо, которому этот горшок не нужен, посчитало бы, что он просто испортил глину: она была свежей и мягкой, органично влитой в грунт, а теперь это нечто твердое, обожженное, с болью изъятое из естественного контекста…»

Не помню, как я заснул. Помню только, что на следующий день голова моя на работе не варила абсолютно. Да и занята она была вовсе не предметом наших исследований. Вовсе нет. Все что бодрствовало в моей голове, сгорало от любопытства: «Что ты делаешь с украденными авторучками?!» Прости, я говорю, «украденные», хотя сейчас-то я прекрасно сознаю, что они были не менее твоими, чем моими. Ведь моя квартира была твоей единственной планетой, она, и я с ней в придачу, были единственной для тебя данностью. И если считать, что ручки были тобой украдены, то тогда был украден тобою и диван, на котором ты спал, и пол, по которому ты ходил, и тарелка, из которой ты пил молоко… Ведь все это официально, по нашему, человеческому, закону, принадлежало мне. Но с какой стати тебя должны касаться наши законы? И если ты не крал ни диван, ни пол, то и авторучки принадлежали тебе по некоему более высокому, чем юридическое, праву. Ведь мы не считаем, что воруем почву, деревья, нефть и воду, мы просто берем все это там, где живем.

… На работе я задержался до позднего вечера. Вернувшись домой, я открыл дверь тихо-тихо. Ты действительно спал, и ты не проснулся. Еще бы, ведь ты бодрствовал ночью, занимаясь чем-то таинственным в шкафу. Я увидел тебя в полутемной зашторенной гостиной: ты лежал на краю дивана как-то совсем не по-кошачьи, не свернувшись, к примеру, калачиком, а на животе, уткнувшись мордой в передние лапы, и вытянув задние. Раньше я на это и внимания бы не обратил. Но сейчас я замер и долго разглядывал твою позу, ощутив, что она свидетельствует о долгих и мучительных размышлениях перед сном.

Крадучись я прошел мимо, осторожно приоткрыл нижнюю дверцу шкафа и заглянул. Передо мной открылась привычная картина бумажного завала, который я не разбирал уже годами. Но я понимал, что искомое должно находиться как-то обособленно и скрыто от случайного взгляда. И действительно, осторожно убрав переднюю кипу бумаги, я сразу же увидел за ней две авторучки и несколько пожелтевших листочков в линейку, по-видимому, вырванных когда-то из какой-то древней записной книжки. Эти листочки стояли в просвете между убранной мной пачкой бумаг и стенкой шкафа.

Помню, как дрожали мои руки, когда я осторожно вынул эти листки. Я услышал, как ты шевельнулся, посмотрел на тебя и увидел, что одна передняя лапа свесилась с дивана и ты лежишь теперь на нем щекой, повернув голову носом ко мне. И эта поза была уже настолько чудовищно не кошачьей, что меня взяла оторопь, и я чуть было не отказался от своего предприятия. Но взял себя в руки и, держа листочки на ладони, тихонько прошел в кабинет.

А если бы я не сделал этого? Вряд ли от этого стало бы лучше, ведь все равно я уже не мог относиться к тебе, как к простому коту, и не успокоился бы, пока не докопался до истины…

Мне пришла в голову мысль, что у кошек обоняние развито много лучше, чем у людей, и я, чтобы не оставлять на листочках свой запах, положив их на стол, вооружился пинцетом. Я включил настольную лампу. Я внимательно рассмотрел пожелтевший листок. Он был чист. Я перевернул его, там тоже было пусто. Чувствуя облегчение, я посмотрел на другую страничку… И вот тут я увидел, что вся она покрыта какими-то неясными разводами. Не растерявшись, я сунул лист под микроскоп и включил его. Бумага была испещрена тоненькими-тоненькими, чуть дрожащими волнистыми линиями, плотно прижатыми друг к другу и почти друг друга касающимися. Я включил ноутбук, и вскоре все эти разводы были скопированы в отдельную директорию в виде нескольких десятков файлов.

Осторожно сложив листы пинцетом, я вернулся в гостиную. Ты спал, вновь сменив позу, и на этот раз она была вполне кошачьей: ты лежал на боку, слегка согнувшись и поджав задние лапы. Я осторожно пристроил твои странички на прежнее место, затем вернул на полку свой архивный хлам, прикрыл дверцу шкафа и вернулся в кабинет.

Мне было совершенно ясно, что самостоятельно расшифровать обнаруженное мне не удастся, и я отправил полученные файлы нашим структуральным космолингвистам, которые все равно годами зря просиживают штаны в своем отделе, придумывая несуществующие языки, с которыми, якобы, человечество когда-нибудь может столкнуться в космосе… Казалось бы, что за глупая идея? Разве можно угадать, каким будет язык существ, о которых мы ничего не знаем? Но нужно отдать им должное: они разработали уйму алгоритмов дешифровки, а так как подпитываются они, в связи с этим, военным ведомством, в чем-чем, а в компьютерных мощностях они не испытывают ни малейшего недостатка.

Потом я поел, положил в твою тарелочку немного сухого корма «Вискас», в другую налил молока и лег спать. Утром я тебя не видел.

– Дурацкая шутка, – сказал руководитель лингвистов, сунув мне в руки пачку распечаток на стандартных листах А4. – Еще раз так пошутишь, будем разговаривать у шефа.

С замиранием сердца сел я за свой рабочий стол и стал читать.

За окном идет дождь настоящий ливень
Ветер бьёт освеженные листья
Знаю, он наломает веток
Но я ни разу там не был
Там за окном другой мир

Я не верил своим глазам. Неужели это написал мой кот?! Тот самый, которому я так и не удосужился дать имя? Серый. Просто серый. Впрочем, поэзия знает и Черного, и Белого… Дальше я читал, не отрываясь, и знал бы ты, как болела моя душа.

Вновь говорил при мне о других котах
Говорил о рыжем коте
О как я это ненавижу!
Говорил о том что с ним я лишь по недоразумению
Жесток и любим

Есть много обид но главная
Когда пресекают твою ласку
Подчеркнуто демонстрируя безразличие
Тогда я жду восход Луны
И беседую с ней о том

С улицы залетела бабочка
Значит лето в самом разгаре
Третье лето моей жизни
Я ловил ее и думал
Будет ли в моей жизни самка

Есть и другие обиды
Когда показывает что я неинтересен
Когда прохладно как должное принимает мои порывы
Когда говорит что отдал бы меня но кому я нужен
Жесток и любим

За шкафом залежи паутины и пыли
Так сладко там было и безопасно в детстве
И сейчас запах детства остался там
Но мне не втиснуться
Уже никогда не втиснуться в детство

Растерянный бреду я по жизни
Растерянный и нежный
Мне кажется я мог бы не есть совсем
Но взволнует ли это кого-нибудь?
Всю ночь из крана капала вода

Другой стоял на подоконнике за стеклом
Я испугался что он понравится
Я шипел на него и гнал почти до прихода
И он перетрусив ушел
Я был доволен и горд

Пришел и сразу уселся рассматривать камни
Когда-то играл со мной
Когда я был дитя я был лучше?
Пушистее хвост? Ярче полосы?
А сейчас при мне сквернословит

Одному бывает хорошо
Когда на улице завывает ветер
А дома тепло и мягко
И можно вылизываться и мечтать
О том как все еще будет

… Их было несколько десятков, этих сентиментальных строф. Я прочел их все и долго не мог прийти в себя. Потом я заспешил домой. От остановки к дому я почти бежал, но по дороге все-таки заскочил в ларек и купил банку «Кити Кэта» с крольчатиной. Я ввалился в свою квартиру с мыслью о том, что теперь у нас начнется новая жизнь. Но меня никто не встретил. Это было странно, но я, холодея, почти сразу догадался, в чем дело.

Я кинулся в гостиную, где была открыта форточка, в кабинет, в спальню… «Кис, кис, кис, – кричал я в панике. – Серый! Серый!..» Но никто не отзывался. Я вышел на улицу и бродил по двору до темноты, не прекращая звать тебя, и в дом вернулся, лишь окончательно утвердившись в бессмысленности своих поисков.

Я вошел в кабинет и сел за стол. И сразу увидел на нем листочек в линейку из старой записной книжки. Я помнил точно, что не оставлял его тут. Вновь я кинулся в гостиную, залез в шкаф… Твоих записей там, конечно же, не было, они исчезли вместе с тобой. Я вернулся в кабинет и, приглядевшись к листочку, увидел начертанный на нем еле заметный волнистый волосок, длиной не более сантиметра. Я включил микроскоп и скопировал этот знак, а затем, как и вчера, переслал файл лингвистам. Пусть попробуют не переведут.

Ночью я почти не сомкнул глаз. Меня мучили стыд и угрызения совести, меня мучил страх за тебя и надежда, что твоя последняя запись поможет мне тебя найти. А рано утром, едва только начался рабочий день, я ввалился в кабинет заведующего отделом структуральной космолингвистики.

– Что там написано?! – без предисловий потребовал я ответа.

– Я же тебя предупреждал… – отозвался он. – Впрочем, ты придумал довольно необычную систему кодирования, и кое-что мы взяли оттуда на вооружение. Если хочешь, я сделаю реестр, и ты оформишь патент на изобретение. Я и не знал, что ты увлекаешься структуральной лингвистикой.

– Вы расшифровали?! Расшифруйте, пожалуйста, расшифруйте! – твердил я.

– Ты хочешь сказать, что не сам все это закодировал? – наконец дошло до него. – А кто? Какой-то твой знакомый? Он, что – сумасшедший поэт? Но лингвист, кстати, талантливый. Интересно, зачем он этим занимается? Боится, что кто-то украдет его гениальные стихи?

– Расшифруйте…

– Ну, ладно, ладно, – сказал он, наконец. – Сейчас.

Он удалился в лабораторию и вскоре вернулся с листом бумаги в руках.

– На, держи.

Я схватил этот лист и уставился на него, как на змею. Там было одно-единственное слово. Одно-единственное, но оно действительно жалило меня.

«Низость».

Пинцет не помог? Запахи рассказали тебе все?

Говорят, я сильно изменился. Прежнюю работу я, во всяком случае, оставил. Какое, право, мне дело до этих булыжников или до этих кремнийорганических волосков, которые так восхищают моих бывших коллег? Даже при том, что как раз я, пожалуй, единственный, кто готов поверить, что они не менее разумны, чем мы, просто, в отличие от нас, не набиваются на общение.

Один мой бывший коллега, зайдя ко мне в гости с бутылкой коньяка, рассказал, что якобы на определенной фазе развития эта грибковая популяция стала излучать какие-то волны и наши лингвисты расшифровали это «волновое послание» как, – «отстаньте вы, в конце концов!» Но над ними только посмеялись.

Почему мы так уверены, что знаем, что такое разум? Почему мы так упорно ищем контакта, но никогда не думаем о том, жаждет ли его другая сторона? А если, в принципе, другой стороне он может быть не нужен, то отвечают ли наши поиски правилам элементарной деликатности? Понравилось бы нам, если бы мы пришли в лес за грибами, а лес вдруг стал бы с нами разговаривать и набиваться в друзья?

Заведующий отделом лингвистики считает меня слегка тронутым гением. И из уважения к этой мнимой гениальности он по моей просьбе распечатал мне твои записи в первоначальном виде. Я много раз показывал их другим кошкам. И дело вовсе не в том, что мне так уж важен пресловутый контакт с ними, дело в том, что они могли бы помочь мне найти тебя. Но ни одна из них не проявила ни малейшего интереса. Неужели ты сам изобрел эту письменность? Или все они более хитры и более скрытны, чем ты? Или ты был не простым котом, а каким-нибудь котом-пришельцем? Нет, в последнее я не верю ни на йоту, в конце концов, я знал твою кошку-мать, она живет на даче у моих знакомых. Или это как раз ты – «слегка тронутый гений»? Тогда ты просто мой брат-близнец.

Впрочем, не в этом дело. Совсем-совсем не в этом. Пожалуйста, вернись. И никаких контактов. Вернись и останься – просто котом.

Я больше не буду, честное слово.

2. Прятки

– Дай авторучку! – услышал Дэн шепот сзади и почувствовал, как ему в спину больно уперлось что-то острое. Опять второгодник Семёнов, по прозвищу Сёма, забыл ручку дома. «И вовсе незачем делать мне больно», – думал Дэн, шаря в портфеле.

– Дай ручку! – не унимался Сёма, словно не видя, что Дэн уже ищет ее, и снова больно его ткнул.

– На, – обернулся Дэн и протянул ручку Семенову. Одутловатое лицо второгодника расплылось в улыбке, глаза превратились в щелочки.

– Молодец, Дениска, хвалю, – сказал он. – Слёзки вытри.

Дэн отвернулся, с досадой утер навернувшиеся слезы и только собрался вслушаться в то, что говорит учительница, как почувствовал всё тот же укол в ту же точку спины, и вновь услышал нудный голос Сёмы:

– Дай ручку.

Гад! Дэн резко обернулся, всем своим видом показывая возмущение. Но Сёму это только позабавило.

– Дай ручку, жадина, – глумливо сказал он, глядя Дэну в глаза.

– Я же уже дал, – беспомощно пробормотал Денис, прекрасно понимая, что Семенов издевается, но не зная, что сказать.

– А ты еще дай, – невозмутимо заявил Сёма.

– У меня только одна осталась.

– Вот и дай. Другу ручку пожалел, да?

«Какой ты мне друг?!» – хотелось крикнуть Дэну, но он понимал, что так будет еще хуже. Он отвернулся, надеясь, что с минуты на минуту прозвучит звонок с урока. Но чтобы сделать очень больно, достаточно и секунды.

– Дай ручку, щенок! – прошептал Сёма грозно, и Денис почувствовал удар острым предметом все в ту же точку спины, но такой силы, что даже вскрикнул, вскочил и обернулся:

– Что тебе нужно, гад?! – закричал он.

– Как ты меня назвал? – глаза Семёнова притворно округлились. – Елена Юрьевна, а он обзывается!

– Денис, – услышал Дэн строгий голос учительницы. – Ты что с цепи сорвался?

Одноклассники захихикали, прекрасно понимая ситуацию и забавляясь ею.

– Он первый начал, – сказал Денис, садясь на место. Елена Юрьевна ему очень нравилась. Она была красивая. И она хотела ему добра. Но нянчиться с ним не собиралась. Так, во всяком случае, она часто говорила ему.

– Я не видела, что он начал, – сказала она. – Я видела, что ты без спросу встаешь посреди урока и во весь голос кричишь на своего соседа. Передай мне дневник, я сообщу об этом твоим родителям.

Класс злорадно загудел. А Денис почувствовал некоторое облегчение: хоть теперь Сёма успокоится. Но только он полез в портфель за дневником, как ощутил новый удар в спину.

– Дай ручку. Гад, – шепнул Сёма и гнусаво загукал от удовольствия. Сидящие вокруг тоже засмеялись.

– Что там у вас опять происходит? – строго спросила Елена Юрьевна. – Денис, ты снова в центре внимания? Останься после урока, я хочу с тобой поговорить. – Сказав это, она обратилась к классу: – Все помнят о завтрашнем походе? Вот и хорошо. – Она глянула на часы. – Ладно, можете идти, до звонка осталось пять минут, а из-за некоторых, – она многозначительно глянула на Дениса красивыми синими глазами, – я уже все равно не успею сосредоточиться…

Одноклассники с ревом кинулись к двери. Только Денис, как и было велено, остался на месте.

Лицо у Елены Юрьевны словно выточено умелым мастером. Каждая черточка его на том месте, на котором должна быть. Темные волосы собраны в хвост, который озорно взвивается вверх, а потом падает гладкой блестящей гривой.

– Подойди, – произносит она мелодично, и Дэн послушно идет к ней. Если бы Елена Юрьевна была девочкой его возраста, Дэн признался бы себе в том, что влюблен в нее. Но она намного старше его, она – учительница…

Когда Денис подошел к столу, он почувствовал ее удивительный, еле уловимый запах – дразнящий и острый, похожий на запах сушеных грибов. А еще он понял, почему ее блузка издалека казалась ему не совсем белой. Оказывается, она кружевная, и через маленькие дырочки проглядывает загорелая кожа. И эти дырочки одинаково темные и на плечах, и на груди. А это значит… Это значит, что под блузкой у нее ничего нет. Но коленки его задрожали даже не от этого, а от того, что он об этом думает.

– Ну? – сказала Елена Юрьевна все так же ласково. – Что стряслось на этот раз? Сядь.

Денис примостился на стул рядом. Внезапно он подумал, что она не может не заметить, что он, не отрываясь, разглядывает дырочки кофты на ее груди. Душная волна смущения заставила его взмокнуть, и он поспешно опустил глаза.

– Я, – начал он. – Меня… Семенов больно тыкал меня чем-то в спину.

– А ты?

– Я обернулся.

– И ты оказался виноват, так? А знаешь, почему? Потому что ты не умеешь жить в коллективе и не хочешь взрослеть. Если бы ты не канючил, – «ну не надо, ну, пожалуйста…», а дал бы ему по морде, он бы больше никогда к тебе не приставал. И я бы ничего не писала тебе в дневник.

– Я не могу бить человека по лицу. Это неправильно, – покачал головой Дэн.

– Да? – насмешливо сказала Елена Юрьевна. – А то, что он над тобой издевается, это правильно? Он издевается, а ты не можешь дать сдачи. НЕ МОЖЕШЬ, а не НЕ ХОЧЕШЬ!

– Не хочу, – упрямо помотал головой Дэн.

– Ага, – покивала она головой. – Не хочешь… Между прочим, ты уже полчаса пялишься на мои коленки.

Дениса снова окатило жаром, и застучало сердце. Действительно, опустив взгляд с кофточки, он сосредоточился на ровных загорелых ногах.

– А ты положи сюда руку, – сказала Елена Юрьевна. – Сюда, мне на коленку. И погладь. Засунь мне ее под юбку, – она слегка раздвинула ноги, – я разрешаю.

У Дэна перехватило дыхание. Он буквально остолбенел.

– Не хочешь? Или не можешь? Только не ври, что не хочешь… Так-то. А знаешь, когда сможешь?

– Когда? – хрипло спросил Дэн.

– Когда дашь Семенову сдачи. Когда ударишь его по его наглой толстой роже!

– Я никогда не буду бить человека по лицу, – Денис поднял голову и посмотрел Елене Юрьевне в глаза.

– Точно? – спросила та со странной, застывшей на лице, улыбкой.

– Точно, – твердо ответил он.

– Жалко, – шевельнулись ее пухлые, словно слегка вывернутые губы. И Денис снова с дрожью во всем теле подумал, какая она вся красивая. – Жалко, – повторила она. – Что ж. Ты сам сделал этот выбор.

Ему совсем не хотелось в этот поход. То есть не то, что было все равно, а сильно не хотелось. Он знал точно, что ничего радостного и веселого там не произойдет. Мама напекла ему в дорогу пирожки с картошкой и капустой, положила ему в рюкзак банку сгущенки, банку тушенки и термос со сладким чаем, но Дэн знал, что самое вкусное достанется не ему. Никто ничего не будет у него отбирать. Просто попросят, и он отдаст. Потому что он не может не дать, если его просят. А сам он просить не станет: на его «дай» ему обязательно ответят – «полай», на «дай мне» – «нос в говне»…

Если пацаны затеют игру в догоняжки, то его обязательно изваляют в грязи, если в футбол – «нечаянно» пнут так, что он неделю потом будет хромать… Позже мальчишки, надувшись от важности, будут шептаться, договариваясь, где спрятаться от учительницы, чтобы покурить. А Денис не курит. Когда же они устроятся спать в сельской гостинице, мальчишки будут прокрадываться к девчонкам, будут хватать их за талию, за грудь или, совсем уже обнаглев, между ног, а те будут визжать, притворно отбиваясь… Елена Юрьевна отругает их и заставит улечься по своим местам… Все это уже было, и было противно.

Он плелся к школе, заранее зная все это, но про поход на родительском собрании объявили еще месяц назад, и он знал, как расстроятся папа с мамой от его извечной нелюдимости, если он не пойдет…

Но неожиданно все сложилось совсем не так. Стояла замечательная солнечная осенняя погода. Лес только-только начал увядать, и по заданию учительницы ребята собирали опавшие листья – коричневые дубовые, желтые и красные кленовые, и еще не опавшие зеленые. И их букеты из листьев были удивительно красивы. Но еще удивительнее было то, что любовались ими все. Не он один, но и все его грубые неотесанные одноклассники.

А когда небо окрасилось багряным закатным заревом, пацаны разожгли на поляне костер, а девчонки тем временем под руководством Елены Юрьевны нанизали на шампуры заранее замаринованное мясо. Потом оно жарилось и вкусно пахло, а потом все дружно ели шашлыки. И никто ни у кого ничего не просил и не отбирал. А под конец на поваленный ствол дерева, на котором сидел Денис, подсел Семенов и протянул ему апельсин:

– Хочешь?

– Нет, спасибо, – смутился Дэн.

– Бери, бери, мне не жалко, – растянул Сема рот в улыбке.

– Давай, хоть поделимся, – предложил Дэн.

– Ешь сам, – махнул рукой Сема. И добавил с легким надрывом в голосе: – Я не хочу.

Когда стемнело совсем, вышли из леса и, под многоголосый собачий лай, двинулись мимо черного озера по главной улице села к гостинице. Она оказалась одноэтажным дощатым бараком, окруженным нагромождением наползающих друг на друга сараев. Но даже этот унылый вид не испортил Денису настроение.

Внутри барак делился на две половины – мужскую и женскую. В каждой – два ряда по пять двухъярусных коек. То есть, на каждой половине по двадцать спальных мест. Пацанов было всего семеро и, конечно же, все, сполоснувшись под умывальником во дворе, забрались на верхний ярус.

Денис блаженно растянулся на серой застиранной постели и прикрыл глаза. «Жизнь – замечательная штука», – даже не подумал, а ощутил он всем своим существом. И хочется поскорее стать взрослым. Он никогда не видел, чтобы взрослые дразнились, щипались или чем-нибудь друг друга тыкали… А остальное – ерунда! Остального он не боится. А еще, если бы он был взрослым, он бы вчера не побоялся положить руку… Взрослые, они очень смелые.

Вдруг он почувствовал, что шепотки и шорохи вокруг как-то изменились. Он открыл глаза и увидел, что пацаны слезли обратно вниз и одеваются.

– Пойдем! – сказал ему Семенов. – Будем играть в прятки.

– Я не хочу, – еле слышно промямлил Денис, почувствовав недоброе.

– Струсил, мальчик?! – ехидно засмеялся Сёма. – От страха не описался?

Стиснув зубы, Денис тоже сполз вниз и стал одеваться. Но остальные вышли раньше. Дэн закрыл глаза и, сидя на табуретке, прислонился к железной спинке кровати. Но нужно начинать быть взрослым. Он заставил себя встать и распахнул дверь.

На улице было прохладно. Кусок пыльной земли между бараком и сараями освещался одинокой лампочкой на столбе. Денис шагнул за порог.

– Мы здесь, мы здесь, иди сюда! – раздалось откуда-то со стороны сараев. Дэн пошел на голос по освещенному клочку территории. Вот он добрался до столба и пошел дальше. Что-то подсказывало ему: «Остановись. Дальше идти не надо…» Но он заглушил этот голос: «Нужно стать взрослым». И когда он уже добрался до границы освещенного участка, из тьмы с гомоном и хихиканьем ему навстречу вывалили разномастные низкорослые монстры. Все внутри у Дэна похолодело.

– Вот он! Вот он! – лопотали они, окружив его, щипая, царапая и плюясь. – Иди к нам! Иди к нам! Прятки! Прятки!

Это были его одноклассники, он знал это, да они и сейчас походили на себя, только стали чуть ниже, их лица позеленели и хищно вытянулись, деформировались руки, ноги и уши, глаза налились кровью, а зубы удлинились настолько, что наружу высовывались клыки.

А ведь он всегда, ВСЕГДА чувствовал, что они не люди! Что он один среди них человек! Но как он мог поверить этому чувству?

Один из монстров с размаху ткнул его в спину острым кулачком и проверещал:

– Что, вкусненький был апельсин, а?! Вкусненький?!

Тут Денис подумал, что если он еще не умер от страха, значит, он может спастись, ведь монстрики-то мелкие, хлипкие. А потом все это как-нибудь забудется… Но только он об этом подумал, как от мощного удара изнутри дверь ближнего сарая сорвалась с петель, и из тьмы на свет выступило совсем другое существо – нечто похожее на огромного, в полтора человеческих роста, богомола. В ноздри Дэну ударила резкая вонь. Запах сушеных грибов невыносимой концентрации.

– Прятки закончились, – сказала Елена Юрьевна, прекрасная в своем уродстве. Ее блестящий иссиня черный панцирь был безупречен, а глаза светились все той же загадочной синевой, что и в человеческом обличии. – Ты сам сделал свой выбор, Денис. Впрочем… Ты еще можешь потрогать мою коленку.

Суставчатая нога, перегнувшись пополам, приблизилась к нему. Денис поднял голову. Вытянул руку и коснулся ладонью твердой и гладкой, как стекло, поверхности.

– Не понравилось? – качнула головой бывшая учительница. – Я так и знала. Всему свое время.

Она грациозно вскинула вверх переднюю лапу, а затем молниеносным ударом пробила Дэну грудь и пригвоздила его к земле.

– Прятки закончились, – повторила она, наклонившись и приблизив к его угасающим глазам свою точеную морду. – Мне правда очень, очень жалко.

3. Хотеть

Скрипя снегом под подошвами, Андрей шел домой. Вечеринка на работе была скучной как всегда. Готовились к ней долго, ждали от нее многого, но все придумки оказались недоделаны. Те, кто должен был написать стихи, прочитали чужие, где-то уже слышанные, а те, кто должен был петь песни, забыли принести гитару. И даже тосты были из Интернета…

Про подарки и вспоминать противно. Школьная манера дарить ОДИНАКОВОЕ была преодолена, и всем подарили РАЗНОЕ, но это мало что изменило, потому что явно прослеживалось: у всех подарков одна цена – рублей триста. Видно, именно такую сумму на брата выделил местком. Андрею подарили комплект: шампунь, пена для ванны и туалетная вода. Он дежурно пошутил, мол, я что, плохо пахну?.. Кстати, подарок он положил на подоконник, а уходя, забыл забрать. Да и бог с ним.

Дважды бегали за водкой. Нет, трижды. Танцевали под «Фабрику». Короче, «новогоднее волшебство» в полный рост… А самое противное, что Андрей знал точно: дома Новый год пройдет примерно так же. Светлана подарит «ему» комплект постельного белья, они вместе Ольке – сотовый (так как у всех ее подруг такие есть уже лет сто), он Светлане – комплект нижнего белья, как будто оно еще может его возбуждать.

Андрей свернул на свою улицу, но, прежде чем двинуть прямиком к подъезду, зашел в маленький магазинчик на остановке и купил банку «Балтики-тройки» с пакетиком сушеных кальмаров. Это было явно лишнее пиво, так как на вечеринке он пил только водку. И ему не хотелось, чтобы Светлана видела, как он это пиво пьет. Но когда он осознал это, до родного подъезда идти было уже ближе, чем возвращаться в магазин. И он не стал менять траекторию. Набрав код, вошел в подъезд и уселся на ступеньках лестницы. Вряд ли кто-то из соседей пойдет по ней в этот час.

Отогревшись, Андрей расстегнул дубленку. Разорвал пакетик. Соленый вкус «морепродукта» пришелся кстати, притупляя нездоровый посталкагольный аппетит. Андрей вскрыл банку, глотнул пиво и зажмурился от удовольствия. Вот бывает же так. Сидел за праздничным столом – салаты, винегреты, пельмени, колбаса… Веселая компания, приятная музыка… Но почему-то все было «не в жилу», не в кайф. А вот сейчас он сидит один на лестнице в подъезде, хлебает какое-то долбанное пиво, и при этом – почти счастлив. Почему?

Может быть потому, что это – именно то, чего захотел именно он и именно сейчас? А там, на празднике, все было ориентировано на всех – и еда, и питье, и музыка, и даже время и место. Лестница – не банкетный зал, банка пива и сушеные кальмары – угощение невеликое. Но хороша ложка к обеду. Даже компанию тут он выбрал себе сам – никого. И музыка по индивидуальному заказу: тишина.

Он глотнул еще и почувствовал, что весь размытый вечеринкой водочный хмель как-то конкретизируется, осмысливается, фокусируется. Вспомнил выражение «отлакировать пивком». Очень точно сказано. Сознание обрело предельную прозрачность. Подумал с пьяной горечью: «Может, дело просто в том, что я замкнутый, неприветливый и неприятный человек? И все не по мне, если только я не один? Может, я – волк одиночка? А коллектив, жена, дочь – это все недоразумение? То, с чем приходится мириться, не более?»

Но нет. Неправда. Он умеет радоваться общению, любит дочь, любит жену. Во-всяком случае, любил. Но ему и сейчас хорошо с ней… Однако «лакированное сознание» не позволило ему по обыкновению обманывать себя. Внезапно с грубой отчетливостью он на один лишь миг осознал в чем дело, но тут же сработали защитные механизмы и запихали эту мысль обратно глубоко в подсознание.

А осознал он вот что. Что занимается он совсем не тем делом, которым мечтал когда-то заниматься. Что женат совсем не на той женщине, которую когда-то без памяти любил. Что живет он совсем не так и не там, где и как собирался жить… И даже собака у него не его любимой породы… И с дочерью не поговоришь по душам – так, как можно было бы с сыном…

Все это – не разложенное по полочкам, а свитое в тугой клубок общего ощущения разочарования – лишь на миг выкатилось наружу и тут же спряталось назад. Но кайф был испорчен. Одновременно с этим исчезла и ясность. Вновь почувствовав себя глухо и бездарно пьяным, Андрей прожевал ставшие безвкусными остатки кальмара, сделал большой глоток, и банка опустела. Затем он встал, засунул пустой пакетик от кальмаров в банку, положил ее боком на батарею центрального отопления и собрался уже двинуться вверх по лестнице на свой третий этаж, как вдруг услышал, что кто-то открывает кодовый замок подъезда.

Андрей остановился. Даже не из любопытства, а машинально. Днем в такой ситуации он всегда дожидался того, кто входил. Чтобы поздороваться. Чтобы не думали, что он кого-то избегает.

Дверь распахнулась, и в подъезд вместе с клубами морозного воздуха ворвался молодой человек в кожаной куртке, в шапке похожей на летный шлем и с портфелем в руке. Что-то не помнил Андрей такого соседа. Однако, что с того? Соседи имеют обыкновение меняться. К тому же молодой человек Андрея явно узнал и обрадованно помахал свободной рукой:

– Андрей Николаевич, вы еще здесь! Как это замечательно!

– Здрасьте, – слегка обескураженно отозвался Андрей.

– С наступающим вас, – сказал молодой человек.

– Спасибо, вас также, – сказал Андрей и, отвернувшись, шагнул на следующую ступеньку, но голос снизу остановил его:

– Подождите минутку. Не спешите. У меня для вас кое-что есть.

Незнакомец быстро поднялся к Андрею и, остановившись на ступеньку ниже, открыл свой портфель, достал из него какой-то сверток и протянул Андрею.

– Что это? – удивился тот, непроизвольно протянув к свертку руку, но тут же отдернул ее.

– Берите, берите, это ваше.

Андрей пожал плечами, не зная как вести себя с этим странным человеком. Говорят, общаясь с психом, нужно во всем соглашаться. А вдруг в свертке… Он не успел додумать, что же такого ужасного может там быть. Молодой человек сам нетерпеливо порвал бумагу, достал из свертка и подал Андрею его содержимое.

Это была игрушка – машинка из черного карболита. Был когда-то такой очень популярный у нас вид пластмассы. Эта машинка показалась Андрею знакомой, и он взял ее.

– Лучше поздно, чем никогда, правда ведь? – почти просительно произнес незнакомец.

И тут Андрея словно током ударило. Ведь это ТА САМАЯ МАШИНКА. Та самая, о которой он так мечтал, когда ему было восемь. Такая машинка была у его одноклассника Вадика, и Андрей бешено завидовал ему. Они дружили, но с того Дня рождения, на который родители Вадика подарили ему машинку, дружба сошла на нет: Андрей не мог больше приходить к Вадику в гости, не мог видеть эту машинку, раз она не его!

Ему так хотелось, так хотелось такую же! Эта машинка захватила все его воображение, она стала его вожделенной мечтой, стала его проклятием… До Нового года тогда оставалось всего два месяца, Андрей точно знал, какой он хочет подарок, и недвусмысленно намекнул об этом маме и бабушке. А потом стал ждать.

Но они подарили ему велосипед. Хороший велосипед. Просто отличный. Но это было совсем, совсем не то. Он сделал вид, что рад подарку, но потом, запершись в ванной и, открыв воду, чтобы не услышали, он пятнадцать минут рыдал взахлеб. Умылся, вытерся, и никто ничего не заметил.

Больше никогда в жизни он ничего не хотел так сильно. Возможно, как раз потому, что боялся снова испытать такое же разочарование. Он никому и никогда не рассказывал обо всем этом, да и сам сумел забыть почти совсем.

– Кто вы? – почему-то шепотом спросил он незнакомца.

– Я – Дед Мороз, – откликнулся тот.

– Бросьте молоть… – начал Андрей, но осекся, видя, что у молодого человека с неимоверной скоростью растет курчавая седая борода.

– Я не в экипировке, – пояснил тот. – Я только к детям прихожу во всем параде.

Борода дошла до пояса и тут же стала втягиваться обратно.

– Почему сейчас? – упавшим голосом спросил Андрей, моментально поверив.

– Не успеваю, – развел руками молодой Дед Мороз. Его румяные щеки вновь были идеально гладкими без малейших признаков растительности. – Знаете, сколько вас, а я один. Нет, я не оправдываюсь, нехорошо, конечно, получилось, но, поверьте, не все зависит от меня. Многим людям, кстати, настоящий Дед Мороз вообще не дарил ничего и никогда, потому что они ничего и никогда не хотели по-настоящему. А вам вот подарил. С опозданием, но подарил. И от вас зависит, как к этому отнестись: обижаться, что поздно или радоваться, что это все-таки случилось.

– Можно я пойду? – тупо попросил Андрей.

– Конечно, конечно, – согласился молодой Дед Мороз. – На вас лица нет. Вам отдохнуть надо. Осмыслить. До свидания.

Он быстро сбежал вниз по ступенькам и исчез в дверях.

Андрей поднялся на свой этаж, осторожно, чтобы никого не разбудить, открыл дверь ключом. Нелюбимый пес – пудель Азор – начал было прыгать вокруг, но Андрей, шикнув, осадил его. Разделся, разулся и прошел на кухню.

Включил чайник. Затем поставил черную карболитовую машинку на стол и, сев напротив, стал внимательно ее разглядывать. Воспоминания то душили его комком в горле, то слезами выкатывались из глаз. А в какой-то момент он сумел, совсем не на долго, на какую-то долю секунды почувствовать себя тем пацаном, которым когда-то был, успел обрадоваться и даже засмеяться… Но это наваждение тут же растаяло.

Вода в чайнике закипела. Андрей заварил в чашке жасминовый чай, затем снова уселся на то же место. Закрыл глаза. И тихо, но отчетливо сказал сам себе, сделав ударение на втором слове:

– Я буду хотеть.

Сильные, по-моему, рассказы. Но хватит их. Поехали дальше.

Голубой писец

На «Белом пятне» случилось и еще одно памятное событие. Когда мы с Танькой только въехали в гостиницу, мы обнаружили, что в одной из комнат уже стусовались наши люди. Среди них был и какой-то новый персонаж – особь мужского пола лет тридцати, в очках. Стоило нам сесть за стол, как этот тип, оказавшийся в дым пьяным, заявил, указывая на Таньку:

– А это, что за блядь? Нам тут бляди не нужны.

Мы переглянулись с N, встали, взяли этого архаровца под руки и выкинули из комнаты. При этом, когда он ударился о стенку коридора, у него слетели и разбились очки. Как ни странно, продолжения не последовало, похоже, бедняга не совсем понял, что, собственно, произошло, и отправился в свою комнату.

… На следующий день мы сидели в своей комнате и пили с Танькой чай (действительно чай!), как вдруг к нам влетел N. Присел перед нашим столиком и, мелко трясясь, принялся хихикать.

– Что случилось? – поинтересовался я.

– Да уж случилось! – со значением ответил он и вновь захихикал. Прохихикавшись, уже спокойнее добавил: – Я подвергся сексуальным домогательствам и еле избежал продолжения.

Мы, конечно, обомлели, и он поведал нам следующее.

Пару часов назад к нему в коридоре подошел тот самый тип, которого мы вчера выкинули из комнаты. Судя по тому, что он вновь был в очках, он предусмотрительно привез с собой запасные. Вчерашний эпизод из его памяти явно выветрился.

– Вы – N? – спросил он

Тот отрицать этого факта не стал.

– Насколько я знаю, – продолжил тип, – вы – большой почитатель творчества Владислава Крапивина?

– Почитателем я бы себя не назвал, но мне нравятся многие его книги… – отозвался N.

– В таком случае, нам есть, о чем поговорить! – вскричал очкарик. – Меня зовут Миша! Пойдемте ко мне в комнату!

– Мы можем и здесь поговорить, – предложил N.

– В комнате будет лучше, – розовея, сказал Миша загадочно.

– Ну, пойдемте, – предчувствуя неладное, все же согласился не в меру любопытный, как и положено хорошему писателю, N.

Комната оказалась роскошным «люксом», какой нам тогда и не снился. N, который почему-то сразу почувствовал себя неловко, сел в кресло, Миша устроился на диванчике.

Случилась пауза.

– Дело в том, – нарушил ее Миша, – что я – воспитанник отряда Крапивина «Каравелла».

– Да вы что? Очень интересно! – отозвался N с деланным воодушевлением.

Тишина.

– Да-да! – воскликнул Миша. – Может, кстати, выпьем чего-нибудь?

– Я бы не отказался, – уже искренне оживился N.

– Одну минуту! – Миша поспешно вскочил с диванчика, подлетел к телефону и набрал номер горничной. – Это вас из номера такого-то беспокоят, – сказал он, – пожалуйста, принесите нам литровую бутылку «Абсолюта», нарезанный лимончик, еще какие-нибудь фрукты, мясное ассорти и две чашечки кофе.

Он сел.

«Абсолют», «какие-нибудь фрукты»… N вдруг почувствовал себя девицей на съеме.

– Так вот, – вновь нарушил паузу Миша, – я должен вам сообщить одну интересную деталь…

Тут в комнату постучали, и вошла горничная с подносом, на котором было все, что заказал Миша, кроме кофе.

– Кофе готовится, – сообщила она, – я принесу его чуть позже.

Выпили водки. Закусили лимончиком.

– И какую же деталь вы хотели мне сообщить? – полюбопытствовал N, хотя ему и было как-то не по себе.

– Давайте-ка еще по одной, – предложил Миша, и стало ясно, что не по себе и ему.

Выпили.

– Деталь… – сказал Миша. – Деталь состоит в том, что Владислав Крапивин… гм-гм… как бы это сказать… э-э-э… голубой песец русской литературы.

– Кто, кто? – не поверил своим ушам N.

– Голубой писец, – твердо повторил Миша. Непонятно было только, говорит он «пИсец» или «пЕсец». У N пересохло в горле. Ежели голубой пЕсец, то выходит, что очень редкий и ценный зверь… А если пИсец, то…

Попка N, по его искреннему признанию, почувствовала себя неуютно. Он молча разлил водку в рюмки, и они, испытующе глядя друг на друга, выпили, окутанные зловещей тишиной. Тут в комнату вновь вошла горничная.

– Вот и кофе, – сказала она, – только, к сожалению, чайная ложечка у меня одна. Поискать вторую, или вы одной воспользуетесь?

И тут, уже пьяненький, N решил расставить все точки над «i».

– Ничего-ничего, – ответил он горничной, глядя не на нее, а в глаза Мише, – нам, сторонникам нестандартных ориентаций, не впервой пользоваться одной ложечкой на двоих…

Женщина попятилась. На пороге, понизив голос, спросила:

– Ребята, может вас снаружи закрыть?

Испугавшись того, что все, собственно, уже сказано и обратной дороги не будет, N выдохнул:

– Не надо!

Горничная исчезла. Поклонники Крапивина молчали. Внезапно, красный, как знамя революции, Миша вскочил:

– Это форменный беспорядок! – заявил он. – Вторая ложечка необходима! – с этими словами он бросился вон из комнаты.

N расслабился. Выпил рюмашку, закусил кусочком лимона. Посидел так еще несколько минут и вдруг подумал: «А ведь трахнут. Допьюсь и не замечу!» Перепугавшись, он опрометью выскочил из пустой комнаты и прибежал к нам.

Мы долго ржали над этой его историей, а затем он сказал нескольким бедным фэнам, что в комнате такой-то сидит некто Миша с огромной бутылкой водки, и ждет кого-нибудь, кто развеет ему скуку. Фэны ринулись туда.

Ночью я видел Мишу пьяным до невменяемости. Он шел за коренастым бородатым Леней Кудрявцевым[22], делая хватательные движения руками. Леня, опасливо оглядываясь, соблюдал дистанцию.

Утром ученик голубого писца выписался из гостиницы, и больше его никто не видел. Видать отбыл на свою звероферму.

Справедливости ради надо сказать, что с ориентацией у Владислава Крапивина все в полнейшем порядке, и если отморозок Миша действительно на что-то намекал, и это не плод серегиной неуемной фантазии, то он однозначно врал.

«Такая корова нужна самому…»

Как-то летним вечером я пришел к неженатому тогда еще Косте Попову, и мы с ним немного выпили. Потом ещё. И ещё… И так мы пили несколько часов. Разомлев, я завел с ним житейский разговор:

– Костя, ты же классный парень: умный, красивый, все у тебя есть. Что ж ты такой одинокий?..

– Да, я одинокий, – сокрушенно согласился со мной Костя.

– Слушай, – предложил я, – а давай, я тебя с кем-нибудь познакомлю. С какой-нибудь классной девчонкой.

– Давай, – обрадовался Костя.

Я открыл свою записную книжку и стал вслух читать фамилии знакомых девушек, сопровождая чтение комментариями. Дошел до фамилии «Поцелуева».

– Стоп! – выкрикнул Костя. – Классная фамилия. Я согласен.

Мы собрались и пошли к Инне Поцелуевой, девятнадцатилетней девушке, с которой я был едва знаком. Времени было часа три ночи. По дороге мы прикупили сухого вина. Бутылок пять.

Приперлись к Инне и позвонили.

– Кто там?! – спросила она через дверь своим низким хрипловатым голосом.

– Это Юлий, – ответил я.

– Юлий, ты что, очумел?! – пробасила она. – Ты знаешь, который час?!

– Знаю, – признался я. – Но у меня уважительная причина. Я привел к тебе мужчину по имени Константин. Я хочу, чтобы вы познакомились, а в последствии – поженились.

Заинтригованная Инна открыла. Дома она была одна, заспанная и злая. Скептически осмотрела Костю. Тот смущенно улыбался.

– Ну ладно, проходите, – махнула она рукой.

Мы стали пить втроем, а я, как заправский сват, стал рассказывать Инне, какой Костя славный малый, припоминая наши студенческие годы. И длилось это часа два. Потом еще часа два я рассказывал Косте, какая славная дивчина Инна, опираясь единственно на визуальный ряд.

Костя захотел в туалет и вышел. А я вдруг заявил:

– Слушай Инна, я вот про тебя Косте рассказываю, а сам думаю: зачем я его привел? Раз ты такая классная, я лучше сам на тебе женюсь, а?

– Ты это серьезно?

– Конечно.

– Когда?

– Да сейчас. Мне только переодеться надо. И как раз загс откроется.

И мы пошли ко мне.

Костя потом рассказывал, что он просто осатанел, когда вышел из сортира и обнаружил, что он в доме один да к тому же еще и заперт снаружи. Повозмущавшись, но не найдя сочувствия, он лег спать.

А мы с Инной пришли ко мне, я переоделся, и мы двинули в загс. По дороге мы обсуждали различные аспекты назревшей ситуации. Например, мы однозначно решили, что трахаться до свадьбы не будем. Она знала кое-что о моих похождениях, я – об ее, и мы решили, что на этот раз у нас все должно быть по-особенному.

В загсе оказалось, что нет тетеньки, которая принимает заявления, а есть только та, которая разводит. Так что заявление у нас не взяли. Но мы договорились всем говорить, что заявление уже подали. Все равно же подадим. Еще мы заплатили госпошлину.

Вернулись к Инне домой. Разбудили Костю и сообщили ему о нашей помолвке.

– Эх ты, – укоризненно протянул он. – Тоже мне, познакомил, называется…

Потом мы три дня отмечали нашу помолвку. Но подать заявление почему-то так и не сходили. У меня раскалился телефон от поздравлений. Третий день мы проводили с Инной в кафе «Фокус», где свой прощальный концерт играл музыкант Коля Федяев – он навсегда уезжал в Новую Зеландию.

Так как все Колины гости были и моими знакомыми, пили по двум поводам: Колин отъезд и наша с Инной помолвка. Все эти три дня мы были с ней неразлучны, что-то обсуждали, ходили в гости, даже целовались. Но не более. Тут вдруг я, в какой уже раз взглянув на нее, спросил, сам не знаю, почему:

– Слушай, Инна. Знаешь, о чем я подумал? Может, нам все-таки не жениться? А?

Инна, до того какая-то напряженная, сразу расслабилась и, облегченно вздохнув, сказала:

– Как хорошо, что это ты предложил! А я все время об этом думаю. Ну, зачем нам жениться, нам же и так хорошо?

Мы страшно обрадовались, и еще дня три праздновали счастливое расторжение помолвки.

Эдик Геворкян[23] в фильме «9,5 лет»

Мы ехали «пьяным вагоном»[24] из Москвы в Питер на «Интерпресс». Я достал баночку каперсов и предложил их сидящим в моем купе. Одни знали, что это такое и с удовольствием угостились, другие первый раз их видели и с интересом пробовали. Эдик же Геворкян сказал:

– Нет, нет, я каперсы не буду. Я до девяти с половиной лет жил в Армении, меня там закормили этими каперсами – и вареными, и солеными, и маринованными, и не знаю еще какими. Так что я после этого на них вообще смотреть не могу…

Выйдя в тамбур покурить, я зачем-то рассказал об этом стоящим там.

– Странно, – сказал Лукьяненко. – А я его коньяком хотел угостить, и он сказал, что после Армении он коньяк не пьет и предпочитает водку…

– Но ведь он жил там до девяти с половиной лет! – изумился я.

Тут в разговор вмешался Саша Громов:[25]

– Я минут двадцать назад Эдику сказал, мол, красивая, все-таки, женщина Марина Дяченко[26], а он мне ответил, что она чем-то напоминает ему армянку, а такой тип женщин ему приелся еще в Армении.

Мы озадаченно переглянулись.

Вскоре было решено писать сценарий фильма «Девять с половиной лет», в котором юный Эдик Геворкян хлещет коньяк, закусывает каперсами и трахает армянских женщин.

Эта загадочная история целый год гуляла в массах, пока не дошла до Эдика. И он (какая жалость!) все разъяснил. Оказывается, я не расслышал. Оказывается, в Армении он жил до двадцати девяти с половиной лет.

О Стасе Дорошине

Со Стасом Дорошиным я несколько раз встречался на разных фестивалях фантастики, но толком его не знал. Знал, что, вроде бы, он что-то издает. Небольшого роста холерик, какой-то всегда напряженный, но веселый. Всё.

Потом я столкнулся с ним в Алма-Ате, оказалось, он там живет. Были у него какие-то общие дела с Аркашей Кейсером, но были, вроде бы, и какие-то сложности – долги, подставы… Точно я не знал ничего. Ни плохого, ни хорошего. Еще говорили, что он завернул какие-то большие коммерческие дела в Москве, но какие, я опять же не знал, да и не интересовался.

Но вот, приехав на «Интерпресс», я вновь увидел там Стаса. Но заинтриговал меня не он, а девушка, которая была с ним. Красивая, «породистая», обладающая гривой великолепных черных волос. Не обратить на нее внимания было невозможно. Стройная, на голову выше Стаса. Везде они появлялись вместе, хотя и выглядела эта пара не слишком гармонично.

Она звалась Татьяна. Она больше молчала, немного испуганно изучая наше дикое сообщество, а Стас был вечно навеселе, куражился, прилюдно командуя своей подругой, как служанкой. Но, перейдя грань приличия, тут же извинялся, и, опять же, куражась, всячески ей угождал.

Мы с этой Татьяной как-то сразу нашли общий язык. Говорили ни о чем, но явно друг другу симпатизировали. Стаса это, вроде бы, слегка раздражало. А может, и нет. Вел он себя довольно неадекватно. Например, являлся со своей подругой в мой номер, прихватив бутылочку коньяку, и заявлял: «Давай-ка, Юлик, пообщаемся втроем. А то Таньке со мной скучно, а ты ей нравишься…»

А потом я сидел как-то в баре, и вдруг Татьяна зашла туда. И вдруг – одна. Взяла бокал какого-то коктейля, села в уголке… Я болтал с друзьями, но стал изредка поглядывать на нее. Кто-то из наших отморозков заметил: «Чего ты на девушку уставился, она не в твоем возрасте, ты же педофил…» Кто-то другой тут же подхватил: «А кто не педофил? Все – педофилы. Я тоже педофил. Только мне педов жалко. Давайте не будем педов трогать, вот подрастут, тут мы их и станем филить…»

Просмеявшись, я в очередной раз глянул на Татьяну, и вдруг заметил, что она плачет. Вот тут я уже не выдержал и пошел к ней.

– Что случилось?

– Ничего.

– Тебя Стас обидел?

– Нет.

– Да что такое?! Не могу видеть, когда девушка плачет!

Очередная слеза упала в бокал.

– Не смотри.

… Беседа, короче, не клеилась. Потом Татьяна спросила:

– Слушай, а ты хорошо Стаса знаешь?

– Не очень. А что?

– Он мне только что сделал предложение.

– А ты?

– А я не знаю…

– Ну, а какие проблемы? Ты его любишь?

– Да разве в этом дело?! Мне двадцать шесть лет, мне давно пора детей рожать!

– А почему не рожаешь?

– Не предлагает никто…

В баре громко играла музыка, говорить было трудно, потому, возможно, мы и были столь лаконичны. Тогда я предложил, честное слово, без всякой задней мысли:

– Слушай, давай, возьмем бутылочку сухого вина и пойдем ко мне в номер.

Она посмотрела на меня насмешливо:

– Зачем?

– Да ни зачем! – я начал немного злиться. – Просто так! Поговорим. Чтобы ты плакать перестала. Шумно тут очень.

– Ну, пойдем.

У меня в комнате мы уселись на пионерском расстоянии, но я на всякий случай спросил:

– Скажи сразу, ты хочешь, чтобы я к тебе приставал?

Если бы она ответила неопределенно… Или, бывает, говорит «нет», а в глазах все наоборот… Но она ответила так, что я сразу поверил, так оно и есть:

– Только этого мне сейчас не хватало…

– Вот и хорошо, – сказал я. – Так мне было даже спокойнее, – тогда расскажи, что тебя мучит. Я уже давно живу, может, и посоветую чего.

Я разлил вино в стаканы.

– Стас зовет меня замуж, – повторила она.

– И в чем же проблема?

– В том, что я его совсем не знаю.

– Ну, это мы все можем друг о друге сказать…

– Мы знакомы с ним ровно пять дней!

Я даже поперхнулся. В Питере мы находились третий день.

– Где же он тебя взял?

– Он приехал в Волгоград к другу, у которого я работаю секретаршей. Два дня они пили, и я торчала с ними. А потом Стас говорит ему: «Отпусти Таньку со мной в Питер». А тот говорит: «Пусть едет, если согласится». И я поехала.

– Да-а… – протянул я. – Решительная ты девушка… Ну и как он тебе?

– Да никак. Он пьяный все время.

– А в постели?

– Какая постель?! Он к вечеру вообще никакой! Слушай, а он не алкоголик?

– Да нет, вроде бы.

– А сегодня он вдруг сделал мне официальное предложение. Говорит, у него в Москве квартира, большое дело, куча денег. Вообще-то он веселый… А меня еще никто замуж не звал. Наверное, потому что характер замкнутый.

Мы помолчали. На кого-кого, а уж на «синий чулок» она была похожа меньше всего.

Потом я с умным видом заявил:

– Надо тебе сделать так. Отсюда ехать домой, в Волгоград. Если он это серьезно, приедет за тобой. Тогда и соглашайся. А не приедет, тогда черт с ним.

– В Волгограде мне делать теперь нечего. Я год работу искала, а теперь потеряла ее.

– Так ведь шеф-то отпустил!

– Да никто меня не отпускал. Я и работала-то там всего три дня…

Тут уж я обалдел окончательно.

– Ну, ты крута, крута, – тянул я, не зная, что сказать и наливая еще вина. И тут дверь моей комнаты снаружи основательно пнули. Я вскочил. Черт! Я захлопнул ее! Чисто машинально! Потому что, если ее не запирать, она сама открывалась настежь.

– Это он! – шепнула Татьяна испуганно. – Не открывай, он меня убьет!

Я замер. А в дверь молотили все сильнее. И раздался пьяный рык Дорошина:

– Буркин! Открывай! Я знаю, что вы там! Дверь я все равно выломаю!

Было ясно, что он сделает это. Тогда я встал и открыл дверь. Стас ворвался тёмный, как туча. Оттолкнув меня, он ринулся в комнату, навис над Татьяной и заорал:

– Ключ!!!

Она достала из кармана ключ от их номера и протянула ему. Он вырвал ключ у нее из руки, развернулся и двинулся прочь. Я попытался остановить его:

– Стас, подожди. Мы просто сидим, разговариваем, про тебя, между прочим…

Посмотрев на меня таким взглядом, что я осекся, он процедил сквозь зубы:

– Ты-то хоть помолчи…

И вышел. С минуту мы сидели молча. Потом я сказал Татьяне:

– Ну, теперь, как человек порядочный, я вынужден на тебе жениться…

И мы стали хохотать. Хохотали до слез.

– Вот что, – наконец остановился я. – Думаю, сейчас все и решится. Сейчас мы пойдем к вашему номеру.

– Он меня убьет! – снова испугалась она. Все-таки, она была чертовски хороша.

– Слушай дальше, – остановил я ее. – Он сейчас в бешенстве. Он приревновал тебя ко мне. Сейчас-то ты и узнаешь, как он к тебе реально относится. Войдешь и сразу успокоишь его. Любым способом. Примени все свои способности. Будь с ним нежной, как никогда. Вспомни все, что в тебе есть женского. Не обижайся, если сначала он наговорит тебе кучу гадостей, это нормально. Будь настойчива в своей нежности…

Если он ударит тебя или замкнется, после того как прокричится, тогда наплюй на него. Я буду стоять за углом и ждать тебя двадцать минут. Выходи, пойдем пить в бар, а там посмотрим. Если же он примет твои ласки, не будет тебя ни в чем обвинять и припоминать, значит, все нормально, и в бар я пойду один. А ты останешься с ним надолго.

На том и порешили. Пока шли к ним в комнату, я сказал еще:

– А если все будет нормально, ты все равно езжай в Волгоград и жди его. – Но сказал я это так, на всякий случай. Я был уверен, что Стас устроит истерику и выгонит ее.

Она вошла. Я спрятался за угол и честно проторчал там двадцать минут. Потом ушел в бар. Прошло несколько часов, я успел побывать в разных, разбросанных по пансионату, компаниях… Потом снова пришел в бар. Там сидел Стас. Один. Увидев меня, он заорал, привстав и лучась доброжелательством:

– Буркин! Иди сюда! Иди ко мне!

Я подсел к нему, опасаясь, что это его очередной пьяный кураж. Но он просто светился:

– Что ты с ней сделал? Что ты ей сказал?! Такой я ее еще не видел. Это женщина! ЖЕНЩИНА! Была кукла, а стала женщина! Как ты на них влияешь?! Ну, научи, а… – Он был просто счастлив, если у него и была ревность, то не ко мне, а к моим мнимым способностям оживлять кукол…

… А потом Татьяна все-таки поехала с ним в Москву. Сразу, не заезжая в Волгоград. А через пару месяцев я узнал, что Стас скончался. Сердце. Он все-таки был неплохой человек. Но осталось от него только куча долгов. И эта девушка, наверное, очень несчастная тогда.

Вот так.

Необычная фамилия «Данцов» и черепахи

Коля Данцов (тот самый, что помогал мне гробить мою машину) работал в редакции газеты «Все для Вас», куда устроился и я. Почему-то он считал свою фамилию необычной. Точнее, не почему-то, а потому, что пишется она через «а», когда должна, казалось бы, через «о».

Он рассказал мне, как однажды на этом деле погорел. Ехал в поезде, познакомился с девушкой. Часа через два знакомства, она его и спрашивает:

– Коля, а как твоя фамилия?

– О, – говорит Коля, – фамилия у меня необычная.

– Как интересно! – восклицает девушка. – Ну и какая же у тебя фамилия? Скажи?

– Да не хочется, – отвечает Коля, считая, что, так заинтересовав девушку, он теперь просто не имеет морального права ее разочаровывать банальной фамилией «Данцов».

– Ну почему же не хочется?! – настаивает та.

– Сильно уж необычная, – говорит Коля. – И хватит об этом.

Но не тут-то было. Девушка настаивала все сильнее, а Коля все яснее понимал, какого дурака он свалял, назвав свою фамилию необычной. В конце концов, на очередную просьбу девушки он отозвался:

– А ты не испугаешься?

– Нет! – храбро заявила та.

– Чикотило.

Девушку как ветром сдуло. Продолжить знакомство не удалось.

… Жизнь – последовательность происшествий. Когда я болел всепоглощающей любовью, меня интересовали только те события, что напрямую были связанны с ней. Потом жизнь снова превратилась в череду разобщенных происшествий, сборник баек. Но, честно говоря, мне это нравилось…

Коля уговорил меня пойти на футбол. Так как я в нем ничего не понимаю, я больше чем болел пил пиво и жрал рыбу. А Коля болел. Но пива пил не меньше меня. В результате мы нахряпались с ним в полный рост.

Вышли со стадиона и устроились в открытом кафе на берегу Томи возле поросшего травой и кустарником обрыва. Коля рассказал, что на днях он по телефону познакомился с какой-то девушкой, судя по голосу, очень милой, и именно сегодня вечером у них состоится свидание. Но она сказала, что побаивается незнакомого человека, потому на первый раз будет не одна, а с подругой.

– Пойдем со мной, – стал уговаривать он меня, – пойдем. У нее, наверное, и подруга классная…

Я мялся. Не верил я, что из этой затеи выйдет что-нибудь путнее. Попили еще и захотели отлить. Подошли к обрыву. Мочимся, как Рембо «в тени гелиотропов». Вдруг я говорю (именно, что «вдруг», сам не понимаю, с чего мне в голову пришла такая мысль):

– Коля. А если я с этого обрыва упаду, ты прыгнешь меня спасать?

– Прыгну, – твердо говорит он.

– Тогда прыгай, – сказал я и шагнул в обрыв.

Небо-земля, небо-земля, небо-земля… – мелькало перед глазами. Перепуганный я уцепился за какой-то куст и остановился. Мимо меня с хрустом ломаемых стеблей кустарника прокатился Коля.

– Коля держись! – крикнул я ему. – Я остановился!

И он тоже сумел остановиться. Мы выползли обратно наверх грязные, оборванные, но счастливые. Я – тем, что сам не побоялся прыгнуть и тем, что Коля прыгнул меня спасать, он – тем, что я так дерзко поступил, а он сдержал слово, и оба мы – тем, что все хорошо кончилось, а ведь могли бы переломать ноги-руки.

Вернулись к нашему столику. Соседи подозрительно косились на нас. Еще бы, мы ведь были теперь грязными, оборванными и исцарапанными. Но мы на радостях выпили еще, потом еще, пока сознание мое не начало мерцать, как сломанная лампа дневного света.

– К девушкам поедем? – спросил Коля.

– Поедем, – согласился и даже обрадовался я. Я был уже в той кондиции, когда о последствиях не задумываются.

Помню, как мы звонили в дверь, как нам открыла интересная девушка с длиными-предлиными ногами и с ужасом нас разглядывала. Я сразу объяснил ей:

– Извините, что мы так выглядим, но мы с Колей упали с обрыва. Я упал, а он меня спасал. Лично мне сейчас необходимо срочно принять ванну. Где у вас ванна?

Потом помню, что я сижу в ванне. Вижу на полу черепах. Думаю: «Черепахи должны плавать». Наклоняюсь, ловлю черепах, четыре штуки, и пихаю их себе в ванну. Черепахи тонут.

– Девушки, – кричу я, – ваши черепахи не хотят плавать!

В ванную комнату врываются две девицы – та, что нам открыла и еще одна – не менее длинноногая. Ругаясь на чем свет стоит, они, шарясь между моими конечностями, вытаскивают черепах из ванны.

– Они должны плавать! – оправдываюсь я.

– Идиот! – кричат они. – Это не морские, это обычные черепахи!

– А морские – тоже обычные, – странно оправдываюсь я. – Чего в них необычного?..

Когда я снова остался в ванной один, мне стало стыдно, я резко отрезвел, вылез, вытерся, оделся и тихонько, не прощаясь, выскользнул из квартиры. При этом я слышал, что в соседней комнате Коля настраивает гитару…

Через час я уже лежал дома на своем диване.

… Меня разбудил звонок телефона. Я взял трубку:

– Алло?

– Юля, это ты? – раздался голос Коли.

– Да, а ты откуда?

– Из дома.

Я глянул на часы. Я проспал не больше часа.

– А почему?

– А ты представь, – говорит Коля. – Неожиданно я пришел в себя и обнаружил, что грязный и оборванный сижу на ковре посредине комнаты с гитарой в руках и пытаюсь спеть какую-то песню. А передо мной на табуретках сидят две мрачные длинноногие девушки со злыми глазами. Я извинился и ушел.

Кабинет эндоскопия

Когда мы пили пиво и ели рыбу, у меня в горле застряла косточка. Колет все время, страшно неприятно. Пошел в травмпункт. Врач посмотрела, говорит:

– Не вижу я у вас там косточки. Царапина есть, вы ее чувствуете, вот вам и кажется, что это косточка. Дня через три пройдет.

Я спрашиваю:

– Точно?

Она говорит:

– Ну-у… Вообще-то, может быть, что очень маленькая косточка, самый кончик, все-таки обломился и там сидит, а я его увидеть не могу.

– И что тогда?

– Тогда есть два варианта. Наиболее вероятный, что начнется нагноение, и косточка выйдет сама собой. Ну, и менее вероятный, что начнется сепсис и тогда, в принципе, дело может кончиться и летальным исходом.

У меня отпадает челюсть. Я говорю:

– И как же быть?

– Говорю же, подождите дня три. Если ничего нет, то все заживет. А если еще будет побаливать, значит, косточка там. Тогда приходите, мы ей поможем с гноем выйти.

– А если сепсис?..

– Ну-у, тогда вы всяко не придете…

«Успокоенный» я пошел домой. Через три дня боль не прошла. Снова отправился к тому же врачу. Говорит:

– Ну, вот видите, вы живы-здоровы. А косточку мы сейчас уберем.

Посмотрела, говорит:

– Нет, так ее и не видно. И нарыва нет. Придется вам пойти в кабинет эндоскопии, там все рассмотрят. Вот вам направление.

– А что такое «эндоскопия»?

– Там и узнаете.

Вот захожу я в кабинет. Там сидит дяденька в белом халате, рукава засучены, руки волосатые… На столе стоит компьютер и прибор какой-то, из которого выходит шланг в палец толщиной со сложным металлическим наконечником.

– Где болит? – спрашивает этот «эндоскопист».

– Тут, – показываю я на горло, – косточка застряла. Но, может, ее и нет, это вам и нужно проверить.

– Ясно. Откройте рот.

Открываю рот, он мне из какой-то клизмы прыскает в рот жидкость, и у меня моментально там все замораживается, так, что слова сказать не могу. Потом он засовывает мне в рот пластмассовое приспособление, чтобы я не мог челюсти закрыть.

– Ложитесь на бок, – говорит.

Я лег. Он одел на глаз какую-то приспособу, от которой кабелек к его прибору тянется, а потом взял этот самый шланг с наконечником, и засунул мне его в рот. Глубже, глубже, еще глубже…

Я уже испуганно думаю: «Сейчас из задницы вылезет…» А у самого происходят непроизвольные рвотные позывы. В такие моменты «эндоскопист» на меня рявкает:

– А вот этого – не надо!

Наконец, он перестал шланг мне в рот пихать и начал потихоньку его доставать. Достал. Вынул у меня изо рта пластмассовый «кляп». Но челюсть у меня не закрывается, а анестезия продолжает действовать, так что я – нем, как рыба.

«Эндоскопист» говорит:

– Не видел я никакой косточки. Там у тебя в горле царапина какая-то, но, может быть, это и я поцарапал…

Он садится за компьютер, что-то по клавиатуре набивает, запускает принтер и выдает мне результат:

– Вот. Можете идти.

Иду я по коридору и читаю, что он мне там написал. А написал он следующее:

«В гортани инородных тел не обнаружено. Пищевод розовый. В желудке кашеобразные пищевые массы».

Я чуть обратно не вернулся, чтобы спросить: «А какого рожна тебе нужно было у меня в желудке, если я тебе показал, где косточку искать!» Я уже даже дернулся, но чувствую, говорить еще не могу, плюнул и пошел домой.

Но это еще не конец. Горло болеть через пару дней перестало, и я встретил одного знакомого врача. Рассказал ему эту историю. Закончил вопросом: «Какого рожна ему нужно было у меня в желудке?..»

А тот отвечает:

– Ну и что тут удивительного? Интересно же было человеку посмотреть, чем питаются русские писатели. А вот ты… Как не стыдно… Пошел на процедуру, мог бы поесть красной икорки, чтобы человеку приятно было. А ты, вон, каких-то кашеобразных пищевых масс нажрался…

Матрос-спасатель

Однажды мой друг, москвич, назовем его Миша Быков, познакомился с девушкой Наташей в питерском ресторане. Шел «Интерпресс», мы жили за городом в пансионате, и в тот же вечер он привез девушку туда. Девушка была симпатичная приятная, она как-то сразу «втусовалась» в нашу тусовку, пела с нами песни, пила вино и радовалась жизни. Потом они с Мишей на пару часов уединились, потом появились снова, и Мишка спросил, не составлю ли я ему компанию: он идет провожать Наташу. Я с удовольствием согласился, мы вышли на шоссе, посадили девушку на мотор и отправились обратно.

Неожиданно, двигаясь в пансионат, Миша стал хмурым и молчаливым.

– Что случилось? – осведомился я.

– Да-а… – неохотно протянул Миша. – Нехорошо получилось…

– Что нехорошо? – продолжал любопытствовать я.

– Понимаешь, – начал объяснять Миша, – я когда женился, на следующий день после свадьбы по-пьяни потерял обручальное кольцо. Я жене об этом, конечно, не сказал, а сразу же купил точно такое же. Но с тех пор у меня появилась привычка: стоит мне чуть-чуть выпить, я снимаю кольцо и прячу поглубже в карман…

– Ну и что? – продолжал я не понимать.

– Я когда в кабаке с Наташкой познакомился, кольцо уже снял. И забыл про это. А вспомнил только, когда мы уже сюда полдороги проехали. Получилось, как будто я ее специально обманул. Но если бы я вдруг вытащил из кармана кольцо и заявил, – «а я, между прочим, женат…» – вышло бы глупо…

– Да уж, – согласился я. – Но в чем, собственно, проблема? Что плохого в том, что она думает, что ты холостой?

– Она мне понравилась, я хочу продолжать с ней знакомство. И, по-моему, она в меня влюбилась. Она завтра сюда ко мне приедет. Я ей уже и свой домашний телефон сказал. Понимаешь, рано или поздно мне все равно придется ей рассказать, что я женат, что у меня дети… И чем позже я это скажу, тем ей будет больнее. Да уже завтра это будет нехорошо. Это нужно было сразу говорить, а еще лучше – колечко не снимать. Понимаешь, у нее будут моральные проблемы, ей будет тяжело сознавать, что я ее обманул, использовал. И ей будет трудно поверить, что я нечаянно…

Мы и сами не заметили, как добрались до мишиного номера пансионата, в котором с ним жил тогда еще малознакомый нам писатель из Николаева Гена Мовчанов. Гена был худощавый черный, загорелый, крючконосый, похожий на какую-то большую птицу типа коршуна или на Кита Ричардса из «Rolling Stouns». Вскоре мы уже втроем пили коньяк, Гена молчал, а мы с Васей все обсуждали, как же сделать так, чтобы у Наташи не возникло моральных проблем и комплексов…

Чем больше Гена нас слушал, тем больше мрачнел. А мы, переливая из пустого в порожнее, всё придумывали варианты. Я, например, предлагал:

– Миша, а давай я ей завтра об этом скажу. Скажу, мол, Наташа, Мишка мучается, что так нехорошо получилось… Понимаешь, когда он женился, он потерял колечко… Ну, и перескажу ей всю эту историю…

– Нет, – говорил Миша. – Нельзя. Она сразу поймет, что мы сговорились, и ей будет еще хуже…

– А может ей вообще ничего не говорить?! – предлагал я.

– Ага, – удрученно качал головой Миша. – Чтобы она приехала ко мне в Москву и там напоролась на мое семейство? Представляешь, какой это будет для нее удар?..

После третей или четвертой рюмки молчание нарушил Гена:

– А я знаю, как решить вашу проблему, – заявил он.

– Как? – уставились на него мы.

– Элементарно, – без тени улыбки сказал он. – Просто, когда она завтра приедет, надо ей по ебальнику надавать.

Сперва мы опешили. Потом мы стали хохотать, решив, что у Гены такой своеобразный юмор. Хохотали до слез. Но чем больше мы смеялись, тем мрачнее становился Гена. В конце концов, он рявкнул на нас:

– Чего вы ржете, дураки, я серьезно говорю!

Мы остановились. Я, продолжая считать, что он нас разыгрывает, все-таки спросил:

– А за что ей-то по ебальнику? Поясни…

– Не «за что», а «зачем», – поправил Мовчанов. – Миша надает ей по ебальнику, она решит, что он – гондон, каких мало, и уедет без всяких моральных проблем. Только радоваться еще будет, что вовремя его раскусила.

С нами случилась очередная истерика смеха. Потом, отдышавшись, мы еще немного поговорили и убедились, что Гена действительно не шутит. Потом мы осознали, что определенная логика в таком рассуждении имеется. Миша спросил:

– Гена, откуда у тебя такой подход? Ты случайно не хирургом работаешь? Отрезать – и всё…

– Я работаю мотросом-спасателем, – сказал Гена с достоинством. – Когда кто-то тонет, мы подплываем к нему и первое, что делаем, – бьем по башке веслом, чтобы спасать не мешал. А потом уже вытаскиваем…

… Самое удивительное, что где-то в глубине души я всегда подозревал о наличии такого универсального рецепта. Но, за отсутствием теоретической базы, никогда им не пользовался.

Темная половина

Костя Фадеев, с которым мы написали книгу «Осколки неба, или Подлинная история «Битлз» – милейший человек. Он любит простые радости, – например, баню, рыбалку, он любит простые разговоры, и он очень любит все смешное. Я не слышал, чтобы он когда-нибудь на кого-то повысил голос. Только один раз. И это довольно занятная история.

Позвонил телефон, я взял трубку и услышал Костин возбужденный голос:

– Юля, ты почему еще дома?! – похоже, он был навеселе.

– А почему нет?

– Так ведь у меня День рождения!

Я стал извиняться, объясняя, что никогда не помню дат дней рождений, но он перебил меня:

– Ладно! Приезжай в люксарню (помещение театра «Люкс», с которым он тогда сотрудничал), мы все тут!

Я быстро собрался, захватил в качестве подарка коробку компьютерных дискет (Костя на днях купил компьютер) и помчался в названное место.

В люксарне сидело человек пять костиных друзей по театру, его подруга Светка с сестрой Веркой, и вот еще и я приехал. Другими словами, самые близкие ему люди, уж с кем, с кем, а с ними он должен был чувствовать себя прекрасно.

И так оно и было. Все весело гомонили, пили водку и пиво, пели, травили анекдоты, поздравляли Костю, и он просто сиял.

Потом развеселою толпою мы вывалили на улицу. Стоял прекрасный летний вечер, и мы двинулись по улице в поисках места, где бы можно было присесть. И мы нашли такое место: открытое кафе на берегу Томи возле ресторана «Славянский базар».

Снова закупив пива, водки, пиццы и чего-то еще, мы расселись за пластмассовые столики под разноцветными зонтами. Нас обдувал теплый ветерок, с обрыва взорам открывался живописный вид на поблескивающую темную реку, и мы все болтали и болтали…

Тут я заметил, что уже давно молчит Костя. Покосился на него. Он сидел насупившись и как будто бы что-то изучая внутри себя. Я не придал этому значения и снова включился в радостный гомон…

Вдруг раздался грохот, и со столика во все стороны на асфальт полетели наши бутылки, стаканы и тарелки. Это Костя неожиданно грохнул по пластмассовому столу кулаком. Мы ошарашено примолкли, а он, оглядев нас тяжелым взглядом, весомо произнес:

– Не нравится мне эта компания.

Амнезия

Впрочем, с кем не бывает? Наверное, во всякой выпившей компании возникает разговор о том, что «представляете, сам-то я этого не помню…» Вот и я хочу рассказать одну такую.

В Томск приехал француз Бертран Лавор. Приехал он по научным делам, но тут познакомился с музыкантами, стал репетировать с ними, и даже дал пару концертов в клубе «Ку-ку-шка», исполняя современный французский шансон. Я побывал на его концерте, пение его мне очень понравилось, и я решил сделать с ним интервью. Остался после концерта, поговорили… А потом я попал на какую-то пьянку, и дома появился часа в четыре утра.

Просыпаюсь, вижу на столе записку одного из сыновей: «Папа, тебе звонил француз Бертран, просил, чтобы ты позвонил ему». Набираю номер:

– Алло, это Бертран?

– Да-да, это он.

– Это вас беспокоит Юлий Буркин. Я брал у вас вчера интервью, домой вернулся поздно, а сейчас увидел на столе записку, что нужно вам позвонить…

– Ви мне уже звонить.

– Когда?!

– Ночью.

Та-ак… Я слегка смущен. Но работа есть работа.

– Бертран, извините, пожалуйста, но вчера я был немного пьян…

– Я замечать.

Хм-м…

– И, понимаете, я не помню, что вы мне говорили, не могли бы вы мне это повторить?

– Хорошё. Я говорить, что кое-что из того, что я вам вчера говорил, публиковать не стоит… – ну, и так далее.

Прилежно записав пожелание француза, выхожу из своей спальни, ловлю одного из сыновей, спрашиваю:

– Слушай, вчера не ты мне открывал?

– Я.

– Ты слышал, как я звонил кому-нибудь?

– Конечно, слышал. Ты этого француза полчаса грузил: «Бертран, не ссы! Всё будет заебись! Ни хуя не бойся!..» И дико хохота при этом…

Вот так. Надо отдать должное дипломатическим качествам нашего французского гостя.

Камыш и дельфины

Я тут, помнится, рассказывал, каким идиотом был в начале своей журналистской карьеры. Но, между прочим, бывают олухи и похуже моего. Несколько девчонок из моей группы на практику поехали в Одессу, в газету «Одесский рабочий». А, вернувшись, рассказали следующую историю.

Приехали, взялись за работу. Трудятся, как пчелки – репортажи, корреспонденции, интервью… Прошло уже полмесяца, вдруг в редакцию приходит девушка и говорит редактору: «Здравствуйте, я такая-то, я прибыла к вам на практику. Из Москвы». «Что-то поздновато», – говорит редактор.

«Понима-аете, – делает девушка большие глаза, – моя мама пошла в отпуск и уехала на курорт, и папа очень не хотел, чтобы я куда-то уезжала, он хотел, чтобы я побыла с ним дома. А вы знаете кто у меня папа? Папа у меня…» И она называет должность отца. Оказывается он – большая ЦК-овская шишка. И становится ясно, что никаких претензий к девочке быть не может.

«Ладно, – говорит редактор, – если вы возьметесь за работу прямо сейчас, вы еще все наверстаете». «Понима-аете, – снова тянет девушка, – мама уже приехала, и в отпуск пошел папа. Он будет жить в пансионате, под Николаевом, и он очень хотел, чтобы я была с ним…»

Становится ясно, что девочка намекает на то, что практику ей надо зачесть за красивые глаза и фамилию папочки. Но редактор не был бы хохлом, если бы тут же не придумал розыгрыш. «Под Николаевом?! – воскликнул он. – Это большая удача! Как раз недалеко от Николаева, в каком-то поселке, название не знаю, работает студенческий отряд! Найдите его и сделайте материал на всю газетную полосу. И практика у вас будет отличная! У вашего папы будет возможность свозить вас на машине туда-обратно?»

– Конечно! – обрадовалась столичная дива и исчезла.

Следующие полмесяца наши девчонки продолжали вертеться аки пчелки… И вновь появилась давешняя посетительница. Хлопая глазами, она сообщила редактору: «Мы с папочкой объездили весь район на машине, но так и не нашли ваш отряд… Что же делать?»

Редактор, уже готовый к этой ситуации, вскричал: «Вам невероятно везет! Жаль, конечно, что вы не побывали на месте, но командир отряда сейчас в Одессе! Вам даже не нужно никуда ехать! Я наберу его номер, вы поговорите с ним с часик по телефону, он все расскажет вам, вы напишете полосный материал, и практика будет вам засчитана!

Он набирает номер соседнего кабинета и говорит своему же журналисту: «Але, Саша? Слушай, а Воронов сейчас у тебя?» «Какой Воронов? – удивленно спрашивает журналист, узнав в то же время голос своего редактора. Но девица этого, конечно, не слышит. «У тебя? Вот и отлично! – радуется редактор. – Дай-ка ему трубочку, с ним сейчас поговорит наша практикантка. Ну, та самая, у которой папа такой-то, я рассказывал… Сейчас найдете? Но он точно где-то у вас?»

Журналист Саша смекает, что редактор что-то придумал и трубку не кладет. А тот дает девушке стопку бумаги, ручку, садит на свое место и говорит: «Его пошли искать по главку. Сейчас найдут, и он с вами поговорит. Постарайтесь все записывать как можно подробнее. Ну, не буду вам мешать…»

Он выскочил из кабинета, влетел в соседний и дальше разговаривал с девушкой уже по телефону от лица командира мифического отряда… Проговорили они действительно около часа. Еще часа три девушка обрабатывала материал и к концу дня сдала его. Редактор материал прочел, подписал, девочку похвалил и сказал ей, что на этом ее практика закончена, а документы и газету со статьей пообещал выслать почтой.

Несколько дней статья эта ходила по рукам журналистов редакции, и от хохота буквально тряслись стены. Оказывается, студенческий отряд, работающий под Николаевым, занимается не чем-нибудь, а сбором камыша, так необходимого народному хозяйству… (Для чего камыш народному хозяйству, папочкина дочка спросить не удосужилась.) Все бойцы отряда – спортсмены-аквалангисты, так как работать приходится под водой…. Весь заработок от прошлого года они пустили на освоение передового метода: закупили у японцев специально надрессированных дельфинов, к хвостам которых пристегиваются косилки для уборки камыша…

Работа у студентов не только трудная, но и опасная: в прошлом году, один из бойцов погиб, запутавшись в камышах, и на комсомольском собрании отряд решил весь заработок этого лета истратить на памятник погибшему… Памятник будет установлен тут же – под водой, в камышах, чтобы увидеть его мог только настоящий подводник…

И вот, всю эту ахинею, сдобренную «подробностями» и героическим пафосом, москвичка и изложила в материале объемом в газетную страницу… Ходил-ходил этот материал по коридорам редакции, а когда редактор уехал в очередную командировку, какой-то журналист подсунул его в секретариат. Ответственный секретарь, не читая (подпись-то редактора есть), поставил его в номер…

Читатели «Одесского рабочего» содрогнулись. Материал с соответствующими рекомендациями был отправлен в Москву. Но девушке досталось, наверное, все же меньше, чем редактору. Над ней всего лишь деканат, а над ним – Обком партии…

Гениальный роман

Эту историю мне рассказал Антон Молчанов (Ант Скаландис).

«В издательском деле рукописи, направляемые на редактуру, обозначаются тремя цифрами и тремя буквами. Например, «318 ББЛ» или «412 АМР»… Но я потом только об этом узнал.

Как-то раз был в одном московском издательстве. Там у меня редактор знакомый. Вот, захожу я, а он с какой-то толстенной рукописью возится. Мы начали разговор, но вдруг его куда-то позвали. От нечего делать я полюбопытствовал, как называется редактируемый им роман. И аж вспотел, увидев. На первой странице было четко напечатано: «286 ЖОП».

Много я думал про этот роман. Представлял персонажей, коллизии. Позавидовал, что не я его написал… Про то, что он должен был стать бестселлером, не стоит и говорить. Когда пришел товарищ, я осторожно спросил, показывая на рукопись: «Пелевин?» Тогда-то он и объяснил мне про буквенно-цифровое обозначение…

Добрый Ларионов

Фэн и книготорговец Володя Ларионов, сделал со мной интервью для газеты «Ex Libris». Вопросы отправил е-мейлом, а я ему назад – ответы. Он – еще вопросы и уточнения, я – еще ответы и добавления. Короче, добротно поработали, текст был на полосу, фото я ему хорошее отправил… Выхода этой газеты ждал с нетерпением, все-таки всероссийский уровень… И вот он кидает мне письмо: «Юля, покупай завтрашний номер».

Назавтра я бегу к ларьку «Роспечати» с намерением купить десяток номеров, чтобы дарить друзьям. Но купил только один. В архив. Объясняю, почему.

Я открываю газету и действительно вижу полосный материал с моей фотографией… И заголовок: «Липедоптерист». «Липедоптерист», понимаете! В начале материала дано объяснение, что «липедоптерист», это ученый-энтомолог, специализирующийся на бабочках. В связи с повестью «Бабочка и василиск» и романом «Цветы на нашем пепле», в котором действуют разумные теплокровные бабочки, лепидоптеристом окрестили и меня… Но кто же это будет читать?! Да каждый сразу решит, что «Липедоптерист» это какой-то особо хитровыебанный педераст! Попробуйте это словечко на вкус сами, и вы почувствуете то же…

Не стал я никому дарить эту газету.

Ты был моим любимым писателем детства, Гаррисон…

На «Интерпресскон-99» я приехал на костылях. Ногу сломал. Сопровождал меня Костя Фадеев. Бедняга. Помню, утром, проснувшись в поезде, я сказал: «Пора вставать», и Костя, бормоча: «Ненавижу носки», полез под полку-кровать…

Так вот, я приехал на костылях. Оказалось, это очень вредно для здоровья. Потому что каждый приходит к тебе в комнату и настаивает на том, что ты должен с ним выпить. Делают они это из жалости и искренней симпатии к тебе… И ты никуда не можешь убежать от них.

Я не спал всю ночь. Под утро, когда поток паломников к моим мощам, наконец, иссяк, я доковылял до лифта и спустился в фойе: решил выйти на улицу подышать свежим воздухом, так как мой номер паломники прокурили насквозь.

Надо добавить, что на «Интерпресскон» должен был приехать Гарри Гаррисон.

И вот я выхожу из лифта, пьяный, с цельнозагипсованной ногой, на костылях, с безумными глазами, и вижу ими благообразного седого старичка с чемоданами и хорошенькой девушкой рядом с ним. Я сразу понял, что это Гаррисон.

Я смело подхожу к ним и, ткнув старичку в грудь пальцем, сообщаю:

– Ю ар Харри Харрисон!

– Йез, – соглашается старичок, – ай эм.

Я указываю на девушку и заявляю:

– Ю ар хиз дотэ.

– Нет, – отвечает она на чистейшем русском языке, – я переводчица.

– Прекрасно! – обрадовался я. – Переведите тогда ему, что вот я, первый человек, которого он тут повстречал, торжественно заявляю: он – один из моих любимых писателей детства.

Девушка перевела, Гаррисон пролопотал что-то благодарственно-вежливое, и тогда я решил форсануть и поблагодарить его на его родном языке. Сделав это, я засмущался и вышел-таки из фойе на улицу. От волнения даже закурил.

За мной вышла и девушка-переводчица. Тоже закурила. Потом мрачно спросила:

– Вы английский хорошо знаете?

– Совсем не знаю, – признался я.

– А фильмы американские часто смотрите, – продолжила она скорее утвердительно, нежели вопросительно.

– Бывает, – признался я, не понимая, к чему она клонит.

– Вот-вот, – покачала она головой. – То-то вы, вместо «сэнк ю», «фак ю» говорите…

Зоя

У моего друга музыканта Марата отобрали права, и он попросил меня:

– Юля, через неделю Танька (его тогдашняя возлюбленная) с подружкой приезжают из Питера. Я пообещал встретить их, поезд ночью приходит, в Юргу… Съездим туда на твоей машине, встретим их?

Я согласился. Но через пару дней вел свой «Форд» пьяный и разбил рулевое. Сообщил об этом Марату. Тот расстроился. «Что же делать?.. Давай, тогда поедем на моей машине, ты будешь за рулем, а я буду рядом. Если гаишники остановят, все нормально…» На том и порешили.

Ехать на маратовской копейке было непривычно и страшно. После «Форда» было такое ощущение, что ты – в игрушечной машинке, которая, к тому же, плохо тебя слушается.

Болтали о разном. Я, например, рассказал о женщинах. Марат неодобрительно хмыкал. Танька его мне не очень нравилась, ее подружка Зойка, тоненькая девочка, совсем ребенок, и то казалась мне интереснее.

До Юрги добрались вовремя. Долго искали нужный путь, он оказался у черта на куличках. Машину пришлось бросить. Почти сразу, как только мы все-таки нашли путь, на горизонте появился поезд. Стоянка три минуты. Две девушки выпали из вагона и стали перепуганно озираться. Увидели нас. Танька бросилась на шею Марату. Зойка как-то странно смотрела на меня:

– А вы тут откуда, Юлий Сергеевич?! Мы только вчера о вас говорили…

Уселись в машину и поехали. Болтали черт знает о чем. Уже в городе, расставаясь, Зоя вдруг попросила меня написать ей в блокнот мой телефон. Я подумал, что ей, только что поступившей на первый курс филфака, наверное, нужно от меня что-то, касающееся учебы, и телефон написал.

Потом она позвонила, и мы договорились встретиться на остановке. Пришли ко мне. Она быстро огляделась и заявила:

– Мне нравится эта комната. Эта старинная мебель, это зеркало…

Подошла к окну.

– Мне нравится, что у вас за окнами базар. Мне все тут очень-очень нравится, и вы мне тоже очень нравитесь… Я, наверное, вас люблю. Я потому и пришла. Извините, я не умею кокетничать. Опыта мало.

У меня екнуло сердце. Все-таки приятно, когда тебя любят…

Мы пили вино и разговаривали. Потом была музыка, и мы танцевали. Потом мы разделись и стали заниматься любовью. Позднее она призналась мне, что все время, пока мы болтали, она недоумевала: да будет он меня трахать или нет? Это при том, что опыта у нее действительно было кот наплакал. В постели она оказалась тоже совсем еще ребенком. Но очень благодарным и старательным. Потом сказала: «Мне нравится…». Я млел.

* * *

У нас было очень странное начало романа. Мы оба простыли, болели, по очереди температурили, кашляли, чихали и не вылезали из постели. Это был какой-то инвалидный секс, но мне было хорошо, и ей, по-моему, тоже…

Однажды, засыпая, я попросил ее:

– Зоя, почеши мне, пожалуйста, жопу.

Зойка, добрая душа, стала почесывать ее… Я уснул… И проснулся с диким криком:

– Колхозники!

– Какие колхозники?! – удивилась Зоя.

И я рассказал ей, что мне приснилось. Мне приснилось, как будто бы моя жопа – величиною с небо, и она висит над землей. А зоина рука чешет ее. А внизу, на земле стоят колхозники и, задрав головы, смотрят на это. Мне стало невыразимо стыдно. В особенности, что они видят этот процесс почесывания. Вот я и закричал. От того и проснулся.

Из каких недр подсознания вылез этот сон? Вообще-то я ничего не имею против колхозников. Хотя и любви особой к ним тоже не испытываю. Ну, колхозники и колхозники, дальше-то что?

Казалось бы эпилог

Плоха или хороша прочитанная вами повесть, если это, конечно, повесть? Не мне решать. Да и никому. Ведь этого не скажешь, как не скажешь ни о каком поступке, хорош он или плох, пока не известно, чем все кончится и кончится ли всё. Вообще, ум – это хорошо или плохо? На этот вопрос можно было бы ответить, только зная, к чему человеческий ум приведет мир – к уничтожению Земли и всего живого на ней или к освоению космоса, продвижению жизни в пустоту и прочим благорастворениям воздухов. Да и то при условии, что мы примем жизнь за благо. А сегодня нет никаких оснований уверенно говорить, к чему приведет мир человеческий ум. А значит нельзя сказать и что есть добро, что зло, что хорошо, а что плохо. Это знает только Бог.

Меня никогда не мучают абстрактные угрызения совести. Конкретные – да: если я сделал кому-то больно, или если я недодал любви близкому, например, кому-то из сыновей или женщине. А вот угрызений совести по поводу того, что моя книга недостаточно хороша, недостаточно глубока, у меня не будет никогда. Не нравится, не читайте.

Куда ехать?

Недавно мы с Зоей сочинили маленький рассказик. Почти хоку. «По весне, когда наступает течка, северные лайки принимаются трахать друг друга прямо в упряжках… И уже никто никуда не едет».

АВТОБИОГРАФИЯ

(сказка)

Искусство, прежде всего, должно быть ясно просто; значение его слишком велико для того, чтобы в нем могли иметь место «чудачества».

Максим Горький.

Я нахожу, что действительность есть то, о чем надо меньше всего хлопотать, ибо она и так не преминет присутствовать с присущей ей настырностью.

Герман Гессе.

Родиться меня угораздило в 1960 году. Слово «угораздило» я употребил не потому, что этот год был чем-то особенно ужасен. Вовсе нет. Год как год. «Угораздило» я употребил к самому факту своего рождения.

Дом, в котором меня угораздило, был деревянным и одноэтажным. В садике росли малина, крыжовник, яблоня и черемуха. Именно с черемухой связано мое первое в жизни трагическое воспоминание.

Соседские пацаны лазали в наш сад и обирали его. Папа с мамой гоняли их. В моем детском сознании четко зафиксировалось: «Это – враги». И вот однажды, будучи в саду один, я увидел, как «большие мальчишки» снова лезут через забор.

Я стал кричать: «Уходите, это наш сад! Я сейчас папу позову!»

Мальчишки взяли меня за ноги, за руки, перетащили через забор и, посадив на бесконечный зеленый теннисный стол, принялись всячески по-детски измываться надо мной. Но я не обижался, даже, наоборот: при ближайшем рассмотрении «большие мальчишки» оказались вовсе не такими уж монстрами, как я их себе представлял, а, напортив, довольно симпатичными ребятами, и их внимание льстило моему тщеславию.

Под конец один из них спросил меня:

– Хочешь, никто у вас больше черемуху воровать не будет?

Я ответил:

– Ага.

– Тогда запомни: если только полезет кто-нибудь через забор, кричи… – и он произнес мне на ухо некую волшебную и совершенно непонятную мне фразу. Чтобы не забыть, я, к великому восторгу пацанов, дважды повторил ее вслух.

Естественно, едва появившись дома, я немедля сообщил близким радостную весть: «Папа, мама, я теперь знаю, как сделать, чтобы у нас черемуху не крали!» «Ну и как?» «Нужно просто сказать: «Х… тебе, а не черемухи!».

– Хм, – сказал папа задумчиво, – что ж, может быть…

Но вот реакция мамы была самой, что ни на есть не соответствующей моим благим намерениям.

С тех пор я никогда не прислушивался к советам людей. Но советчики у меня все же были.

Дело в том, что такой ничем вроде бы не примечательный снаружи дом наш имел таки достопримечательности: в подвале его жил Мерцифель – старый злыдень, а на чердаке – крылатый мечтатель Лаэль. Но об их существовании не знал никто кроме меня. Так получилось. Вот их-то советы были всю жизнь для меня значимы. Возможно, что и к сожалению.

С годами стало заметно, что не очень-то я вышел ростом. И, может быть потому, я так полюбил деревья. В школьном уже возрасте я не знал большего наслаждения, чем забраться на высоченный тополь (они росли вдоль проезжей части нашей улицы) и смотреть на жизнь сверху.

Всегда, даже просто проходя мимо высокого дерева, я испытывал странное щемящее чувство. И я не любил смотреть вперед. Я любил смотреть по сторонам и вверх.

Я видел большие деревья,
Мне чудилась странная вещь:
Будто я ветром наполнен весь.
Ветром лиловых небес. 

Музыка такая: 

Moderato 

Единственное, что росло в соседнем дворе – подсолнухи.

И еще там жила девочка Дина.

Звонкое чувство высоты испытывал я, встречая ее. «Мы живем», – сказала она однажды, и я ощутил, как это важно.

Мерцифель Дину недолюбливал; он вообще высоты боялся. А если он чего боялся, то и ненавидел. Но если он чего-то очень сильно боялся, то и ненавидеть по-настоящему опасался; а потому он Дину, на всякий случай, только недолюбливал.

В школе мы сидели за одной партой. Но когда в третьем классе у нас началась мода «щупать» девчонок, Дина была единственной, кого я не решился тронуть. А когда в седьмом мы, наоборот, стали влюбляться, я, конечно, в нее влюбился. И остальные мальчишки тоже.

Но она была так высоко, что это не имело значения. Только Лаэль, летая, умел быть столь же.

Школа кончилась однажды. И однажды же, порвав связующие с окружающим канатики, я побрел.

– Смотри, – крикнул мне вдогонку Мерцифель, – утонешь послезавтра!

Быть может, это он просто пошутил так, но, возможно, что и правда предвидел что-то. Он способен. Если так, то спасибо ему. Ибо с тех пор я купался только со спасательным кругом и так и не утонул.

Я после заметил: он всегда хотел мне напакостить, а на самом деле – выручал. А Лаэль, наоборот, добра мне желал.

И вот еще что занятно: они, сама противоположность, в конечном счете, одно и то же делали. Вот и тогда. Школа кончилась однажды, я забрался на чердак и спросил Лаэля:

– Нужно ли мне уходить? Деревья перестали расти. А я хочу выше.

– А Дина? – спросил Лаэль, покрываясь голубыми пупырышками.

– Конечно, – ответил я, – но я ведь и не видел никого больше.

– Иди, – сказал Лаэль и закутался в крылья: боялся, что, уходя, я открою дверь и промелькнет сквозняк.

Я спустился в подвал:

– Нужно ли мне уходить? Деревья перестали расти. А я хочу выше. Конечно, Дина. Но кроме нее я никого и не видел.

– Потеряй же и ее, хе-хе, – проскрипел Мерцифель, пахнув мне в ноздри зубовной гнилью. – Иди.

Один желал счастья мне, другой – гибели. Но «иди» сказали мне оба.

Когда узнала Дина, заплакала. И моя беззащитность отразилась в ее слезах. А потом она вынула из кармана семечко подсолнуха. И сказала:

– Возьми.

Я взял. А ее поцеловал в мокрые веки, чувствуя, как земля становится шаткой.

– Зачем ты идешь? – спросила она. Что я мог ответить? Только то, что я должен увидеть многое.

Я слышал, есть дивная птаха,
В крутом магаданском краю,
Так поет, как не поют в раю
Ангелы песню свою. 

(Музыка та же) 

Сперва я шел пешком. После случилось заскочить на платформу поезда. Вокруг были ветер и деревья. Они переполняли меня и изнутри. Ветер и деревья!

Ветер, деревья и звезды.

В городе, куда я попал, я сразу увидел высоченные стволы. У меня дух захватило. Но, чуть приглядевшись, я понял, что веток-то на стволах нет. Это же просто-напросто столбы.

– Почему? – спросил я у первого встречного.

Чтобы единообразие, – объяснил тот.

– Но ведь столбы – не деревья.

– Деревья. Если подразумевать. Мы подразумеваем.

– А как это делать?

– Конечно, по команде. Команда делится на две части – предварительную и исполнительную. Предварительная – «Подразуме…», исполнительная – «…вать!» Понял?

– Понял.

– Ничего ты не понял! Если бы понял, ответил бы: «Так точно!» Теперь-то понял?

– Теперь-то так точно. Только у меня не получится.

– Будем тренироваться. Становись! Равняйсь! Смир-р-рна! Под зелеными столбами деревья подразуме-е-вать!

Я попробовал. Честно попробовал. Ничего у меня не вышло.

– Не могу, – признался я.

– Не можешь – научим, не хочешь – заставим. Хватит разговоры говорить, продолжим занятия. Равняйсь. Смир-р-рна! Подразуме-е-вать!!!

Я напыжился изо всех сил. Но безрезультатно.

– Столбы, – констатировал я.

– Уклоняться?! – двинулся на меня горожанин. – Да за такое, знаешь, что бывает?

– Я же не виноват, что это – столбы, – сделал я шаг назад.

– Это деревья, понимаешь, деревья, кретин ты этакий?! – фальцетом закричал он, наступая. Вокруг нас уже образовалась недобрая толпа любопытствующих. Горожанин продолжал: – А, обзывая наши деревья столбами, ты наносишь оскорбление всем нам. А мы-то и народ – едины! Понял?

– Так точно!

– Еще издевается! – крикнул кто-то из толпы.

– Чего с ним толковать, на губу его!

– Ишь салаги, распустились совсем, на шею скоро сядут.

– Эт-точно, им только дай волю… Пустите, я ему по роже стукну.

– Позор!

– С наше тут поживет пусть сначала, а потом уж рассуждает. Рассуждать-то мы все умеем.

– Ну можно, я ему по роже стукну?..

… На гауптвахте кормили старой капустой. Сыро было и довольно грустно. А грязно не было: я все время тем и занимался, что ползал по камере с мокрой тряпкой в руках. И все время я про себя пытался подразумевать. Временами казалось, что выходит. А временами – что нет.

Ночью я услышал шелест. Лаэль протиснулся между прутьями:

– Жаль, ты так не можешь. А то бы я тебя вынес. По-моему, сумел бы поднять.

Тут земляной пол камеры зашевелился, набух бугорок, затем он лопнул и из отверстия на свет божий показалась голова Мерцифеля.

– Привет, салага, – осклабился он, – гниешь? Ну-ну, давай. Кое-кому полезно.

– Что ты его дразнишь, – нахохлился Лаэль, – лучше скажи, подземный ход долго копать?

– За месяц управимся. Ну, если ты, чистоплюй, поможешь, тогда быстрее. Поможешь, а?

Лаэль потоптался на месте, не зная, что ответить. Жалко ему было своих белоснежных перышек.

Я спас его вмешавшись:

– Не надо ничего. Будем подразумевать.

– Это как? – хором спросили они.

– А вот так, – я закрыл глаза и скомандовал себе вслух: – Под гауптвахтой другой город подразуме-е-вать!

И у меня получилось. Наверное, оттого, что, проведя столько времени с половой тряпкой в слиянии, я сумел влезть в шкуру жителя этого города. Или оттого, что уж очень мне хотелось быть свободным и путешествовать дальше. В мире столько странного.

Я знаю, на дне океана
Цветет синим цветом цветок,
Вожделеть стал его осьминог,
Хочет сорвать лепесток.

(Музыка та же). 

Город встретил меня громадным, писанным белыми буквами по алому полотнищу транспарантом: «ДОСТАНЕМ И ПЕРЕСТАНЕМ!».

– О чем это? – спросил я прохожего.

– Сейчас позвоню и спрошу, – быстро ответил прохожий, и, быстро заскочив в будку таксофона, быстро набрал номер.

– Сейчас приедут и расскажут, – быстро сказал он, выйдя из будки и засеменил дальше.

И правда, не прошло и полминуты, как прямо надо мной затарахтело. Задрав голову, я увидел зависший желтый вертолет с синей полосой по корпусу. Двое задрапированные в серость сползли вниз по эластичной лестнице и обратились ко мне. Хором:

– Пройдемте, гражданин!

Я вспомнил гауптвахту и ответил:

– А в чем дело?

– А не ваше дело, в чем оно! – хором рявкнули серые. – Полезайте, да побыстрее. Энергетика должна быть энергичной.

– … Так-так-так, – постучал ногтем по столу человек, одним глазом глядя на меня, другим – на толстую папку с надписью «Дело». – И вы, значит, утверждаете, что впервые у нас. Пришелец, так сказать. Уж не космический ли? Астрофизика должна бы быть астральной. Ну, что ж, допустим, допустим. И… перепустим.

– А какие у вас деревья? – спросил я.

– А это вам зачем? – насторожился Косой. Даже побледнел. Но, быстро собравшись, заговорил угрожающе: – Исследуете наши, так сказать, ресурсы, значит. Ландшафтом интересуетесь!

– Нет, что вы, просто деревья для меня – символ.

– Символика должна быть символичной! – обличающе вскричал Косой, затем набрал в легкие побольше воздуха и затараторил, – деревья являются важнейшей отраслью нашего хозяйства. В нынешнем году валовый привес древесины на тринадцать процентов превысил уровень тринадцатого года, что, несомненно, является величайшим достижением наших героических лесных братьев; все передовое человечество рукоплещет их трудовому подвигу. «Нет» говорим мы мышиной возне, «да» – триумфальному шествию!.. – Он остановился и, переведя дух, закончил: – Мы из деревьев материальную базу строим. И мы достроим. И… перестроим.

– А какие они у вас? – настаивал я, – высокие или низкие? Я люблю высокие.

– Это вы мне бросьте, – сказал Косой. – Вопросы тут я, так сказать, задаю. И вы нам все расскажете. Мы добьемся…

– И перебьемся, – подсказал я.

– Вы и за эти ваши шуточки ответите! – взбесился Косой, – у нас тут все записывается. И… переписывается. – Он постучал пальцем по крышке громоздкого диктофона, выполненного в форме трех источников и трех составных частей. – Электроника должна быть электронной.

В этот момент лязгнуло стекло в маленьком окошке под потолком. Косой, не сводя с меня одного глаза, другой оборотил туда. И увидел то же, что и я: в проем, пожелтев от натуги, лез Лаэль.

– Эт-то что такое? – озадаченно привстал косой.

– Это я, – объяснил Лаэль, спрыгнул на пол и принялся, как большая курица, отряхивать с крыльев известку. А в углу комнаты, возле двери начал шевелиться и взбухать паркет.

– Государственность должна быть безопасной! – вскричал Косой, потянувшись к ящику стола.

– Руки вверх! – взламывая паркет, вынырнул наружу Мерцифель и, вытянув за собой здоровенную, облепленную глиной допотопную пушку, пуганул:

– Ба-бах!

– Товарищи химеры, – пролепетал Косой, – прошу учесть тот факт, что всю свою сознательную жизнь службу я нес достойно. И… перестойно.

Но его уже никто не слушал. Лаэль подсадил меня к окну. А затем, взяв меня к себе на спину, кинулся вниз с седьмого этажа, на котором мы, оказывается, были. Где-то в районе четвертого, когда я уже попрощался с жизнью, он расправил крылья, и мы круто взмыли в поднебесье.

– Смотри вниз, – сказал мне Лаэль назидательно, – видишь хоть одно дерево? Так-то. Все уже давным-давно на материальную базу пошло. А что, может, на базу и махнем? Там все есть.

– Нет, давай в следующий город.

– Хозяин – барин.

Тут только я заметил, как он изменился. А мне-то казалось, что времени прошло совсем-совсем мало. Сейчас ему, старику, наверное, очень тяжело.

– Может, я лучше пешком? – спросил я, – что-то не очень выглядишь.

– Ничего, – усмехнулся он, – дотянем.

– И перетянем, – не удержался я.

Мы долго летели. А в конце пути Лаэль сказал:

– Тебе привет от Дины.

– И ей от меня привет, – сказал я. И вспомнил, как мы прощались.

Я видел в глазах ее слезы,
А в них – беззащитность свою
Видел я. Так, будто я стою
Неба на самом краю.

(Музыка та же). 

В этом городе деревья ценили очень. Были они густыми ветвистыми, мясистыми. Но очень низкими. Оказалось – это специально. Деревья тут нужны были такие, чтобы побольше листьев и легко было собирать. Листья квасили в кадках.

По прибытии я был определен помощником бригадира четвертого участка. В мои обязанности входило докладывать бригадиру о готовности бригады к укладке листьев в кадки. Ставки помбрига и ежемесячной десятипроцентной надбавки за честность вполне хватало мне на то, чтобы трижды в день покупать в столовой свою порцию квашеных листьев.

На работе у меня было много свободного времени, потому что после доклада я был абсолютно свободен. Но стоило опоздать хоть на минуту, начинались большие неприятности. А я боялся их точно так же, как боялись меня мои подчиненные. Порой мне казалось, что я ничего не делаю. Но отчего же тогда я так смертельно устаю к вечеру? Устаю до полной потери памяти. Имя свое забываю. Кто я?

И кто делит со мною ложе мое еженощно?

И что за бестелесные гости бывают у меня ежевечерне, с которыми молча поедаем мы квашеные листья, пьем рассол их?

И что произошло со мной? Как сумели меня одурманить?

И почему деревья не растут?

И вот по ночам я стал говорить себе: «Ты свободен. Ты можешь двигаться куда пожелаешь. Ты человек. Ты светел». А по утрам меня стало тошнить от квашенного, и я стал пить по утрам ключевую воду. А вскоре пить воду я стал и вместо обеда, и вместо ужина.

И память возвращалась ко мне по мере того, как истощалось тело мое. И я почувствовал силу. И способность сказать. И я вставал и шел в лес. Там я воздымал очи к звездам и кричал деревьям что есть силы: «Вы свободны! Вы можете расти сколько хотите! Вы – деревья! Вы светлы!»

И я делал так каждую ночь.

Как-то бригадир пришел от начальника хмурый и сообщил, что срывается график. Недопоставка сырья. По неизвестной причине деревья становятся выше, листосбор затруднился. Да и качество листа упало – он становится все тоньше и прозрачнее. От того, наверное, что деревья перестали принимать удобрение (измельченные отходы деревообработки), а признают теперь только чистую воду.

Бригадир поинтересовался, что думаю я. Я ответил, что не умею.

Вечером та, что делила ложе со мной, сказала:

– Если ты и в эту ночь исчезнешь, тебя будут искать специальные люди.

Я испугался. Но когда звезды через оконное стекло заглянули мне в глаза, я ничего не смог поделать с собой. Я поднялся и в страхе побрел в лес.

Физически я очень ослаб за эти дни. Я еле добрался до деревьев. Но когда я вновь увидел, как вытянулись они за последнее время, мне стало полегче.

– Здравствуйте! – крикнул я.

– Здравствуйте, – эхом откликнулись специальные люди в черных плащах, выходя из-за стволов.

– Деревья должны быть высокими! – крикнул я им. Они придвинулись ближе.

– Люди живут, чтобы жить! – крикнул я, и они приблизились еще.

Я сел на траву и прокричал:

– Вы такие же, как я, но вы себя боитесь!

Кольцо сжалось невыносимо

Я позвал:

– Мерцифель, Лаэль! – Я был уверен, что они тут же возникнут передо мной. Но этого не случилось. Неужели они уже так стары? Тут только я испугался по-настоящему. И растерялся. Откуда-то из детства выползло спасительное заклинание. И я сказал в нависшие надо мною маски:

– Уходите. Это мой лес. Х… вам, а не деревья.

Крепкие руки, руки, на которые можно положиться, осторожно подняли меня, ласковыми движениями сняли с меня одежду и бережно облачили в белую рубашку с такими длинными рукавами, что они дважды обвились вокруг моего тела.

И красивая белая машина понесла меня в следующий город.

И красивый белый свет втекал в меня, попадая в машину через стерильные занавесочки.

То брат мой – сияющий месяц,
В облезлых гнилых облаках,
Нежен, как в бледных твоих руках
Жемчуга белого прах.

(Музыка та же). 

– Почему они корнями вверх? – спросил я у одного.

– Потому что они такие, как мы. А мы тут все такие.

– Можно ли уйти отсюда?

– Можно. Но прийти куда-либо нельзя.

Сразу они такими были или стали расти вниз оттого, что их удобряют здесь специальными таблетками?

А мне задавали дурацкие вопросы, я же делал вид, что не понимаю, ибо иначе пришлось бы мне давать дурацкие ответы.

Ночами ж я думал. И понял я: нигде нет выше, чем раньше.

Никто и не предполагал, что я могу. Все полагали, что я уже исчез. А я вылез из окна, пробежал мимо торчащих из земли уродливых корней, забрался на забор, свалился с него по ту сторону, больно стукнувшись о грунт, и кинулся прочь. Я никого не звал в спутники. Я знал: никто не пошел бы.

Брат мой – месяц – помогал мне искать дорогу. Но главным моим вожатым была сестра моя – тоска по дому. Я бежал и бежал, продираясь сквозь грязные лохмотья жизни, которыми обросла тропа назад. Вот и железная дорога. Не та ли, с которой начался мой путь? И я, улучив момент, запрыгнул на платформу. Я мчался через ночь. Я ждал какого-то волшебства вокруг или внутри себя. Но ничего не менялось.

… Вот он. Это он? Эта покосившаяся хибара? Это тележное колесо, невесть откуда взявшееся здесь, хотя ни лошади, ни телеги у нас никогда не было?

Подвал.

– Мерцифель! – позвал я. Но звук без сил пал на пол. Я посмотрел на то место, куда он упал и увидел крысу. Она улыбалась мне и, мертвенея, силилась что-то сказать… Я похоронил его возле крыльца.

В комнаты заходить я побоялся и сразу поднялся на чердак.

Старый, выживший из ума почтовый голубь, воркующий в углу что-то сладкое, только отдаленно напоминал Лаэля. Он даже не заметил меня, и я осторожно вышел прочь.

Пробежав через запущенный сад – через заросли крыжовника и малины, – я миновал то место, где раньше был забор, и очутился в соседнем дворе.

– Дина! – позвал я.

Тишина поспешила ко мне на зов.

– Дина!!! – крикнул я снова, вкладывая в это слово всего себя.

Вновь только тишина назойливо вторила мне. И я подумал в этой тишине: «Нет! Не может быть, чтобы все было зря. Все было зря?» Или это я продолжаю кричать? Да, я кричу. Но слова кончились, и я просто вою, запрокинув голову вверх; и потому, что я вижу: деревья здесь точно такие же, как везде. Вот из-за крон их испуганно смотрит на меня брат мой. А кроны – так близко…

И опять – красивая машина, и опять – город корней.

… Я открыл глаза. За окном – вечер. В комнате – тусклое электричество. Хотел подняться, но оказалось, я привязан к койке. Но не прочно, не хитро, а так, как привязывают беспомощных. Я легко снял с себя путы и сел на постель. Что же делать?

Что же делать?

Что же делать?

И вдруг, я вспомнил. Я сунул руку в карман. Тут. Вот оно – семечко подсолнуха, которое дала мне Дина. А куда же ему деться, ведь прошло-то каких-то дня три. Или три года? Или тридцать? Или вся жизнь?

В палате стонали. Дежурная сестра спала. Я осторожно вышел в сад и, чувствуя комок, подкативший к горлу, закопал семя в землю. И шепнул: «Если ты подведешь меня, я умру…»

Ночью началась гроза. Я проснулся и почувствовал свежесть. Я вышел в сад и увидел огромный светящийся ствол. Он шел прямо из неба. И я побежал. Я бежал к нему, как пьяный, смеясь и плача. Под ногами хлюпала грязь, а я кричал: «Ты поверил мне, поверил!» И пульс его зеленой фосфоресцирующей крови, казалось, отвечал мне эхом: «Ты поверил мне!..».

И я, не боясь соскользнуть в кипящую подо мной грязь, петля за петлей пополз вверх по стволу. Он прохладен и покрыт короткими жесткими волосками.

Что там, наверху? Пока что я еще не знаю, ведь еще не взошло солнце. А может, я уже так высоко, что, взойдя, оно испепелит меня? А может быть, как раз солнцем-то и цветет этот ствол? Но ведь я с самого начала понимал, что добром это не кончится, так чего же мне боятся теперь?..

А что там внизу? Я опустил глаза вниз и увидел.

Я видел большие деревья,
Мне чудилась странная вещь:
Будто я ветром наполнен весь,
Ветром лиловых небес. 

Музыка та же! Та же.