/ / Language: Русский / Genre:adv_maritime

Остров надежды

Юрий Рытхэу

Новый роман лауреата Государственной премии РСФСР им. М.Горького Ю.Рытхэу посвящен одной из замечательных, но мало известных широкому читателю страниц нашей истории — освоению и исследованию арктических берегов Советского Союза. Действие романа разворачивается в середине двадцатых годов на острове Врангеля, в настоящее время первого в истории Арктики государственного заповедника. В центре повествования образ Георгия Ушакова, большевика, исследователя полярных архипелагов, основавшего в 1926 году постоянное советское поселение на острове Врангеля.

Юрий Рытхэу

Остров надежды

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Тоска… Черная, тягучая, обволакивающая подобно морскому сырому туману, неожиданно наползающему из-за высокого мыса, у подножия которого далеко в море выдавалась галечная коса… Пустая, заросшая пучками нунивака[1] земля, некогда, на протяжении столетий, обильно сдабривавшаяся кровью вылегавших на ней моржей, но ныне безмолвная и навевающая черное, отягощающее разум чувство. Да, именно оттуда, с косы, наползали мрачные мысли о будущем, об обманутых, несбывшихся надеждах, о тяжких испытаниях, именно оттуда наползали голодные сновидения и черная тягучая тоска…

Но ведь было время!.. Было! Неужто всегда так: чуть перевалил человек вершину своей жизни, и приходят мысли о прошлом, как о чем-то прекрасном, счастливом, которое никогда уже не повторится? Ведь было такое время, было! И он, Иерок, был моложе и сильнее, и жена его была свежа и красива, но главное — вон там, на той галечной косе, на переломе лета вылегали моржи, и эскимос мог запастись на зиму обильным мясом и жиром, чтобы потом спокойно переждать долгое темное время года и встретить следующую весну с радостью и новой надеждой.

Лето наступило давно. Редкие моржовые стада уже прошли мимо древней Уназикской косы дальше на север, к горлу Берингова пролива, но, судя по всему, Пловерская коса останется такой же пустой и чистой, как и в прошлом году.

То же самое было и на Эстихете. Эстихетский перешеек отгораживал от моря большое пресноводное озеро, расположенное между двумя высокими сопками. Там тоже прежде нежились в лучах скупого северного солнца стада моржей, и за прибойной чертой проплывали киты, держа курс на синеющий вдали Янракеннотский выступ материка. Там их подстерегали чукотские китобои и гнали морских великанов дальше, к Лоринскому мысу, к Янранаю и мысу Пээк, которым оканчивалась на востоке Чукотская земля.

Иерок, немолодой, но еще крепкий эскимос, в вытертой, почерневшей от времени и жировой копоти кухлянке,[2] с непокрытой головой стоял на вершине небольшого холма, возле ручья, разделяющего на две части селение Урилык, и смотрел вниз, на рассыпанные на берегу спокойной бухты приземистые яранги, с темными, давно не менявшимися моржовыми покрышками, на деревянный домик со складом из гофрированного железа американского торговца мистера Томсона, на одинокую шхуну, стоящую на якоре напротив склада. На другом берегу бухты, круто обрывающемся к воде, высилась куча черного каменного угля, завезенного сюда неизвестно зачем русскими моряками.

Стоял ясный и тихий солнечный день. Земля словно купалась в безбрежном, безоблачном небе. В створе бухты одинокий кит пускал высокий фонтан, и птичьи стаи низко стлались над спокойной водой. В другое, счастливое время Иерок побежал бы вниз, к ярангам, с громким криком: «Киты! Киты!» Крепкие руки мужчин сняли бы с высоких подставок легкую вместительную байдару и понесли к берегу. Сквозь желтую моржовую кожу просвечивала бы морская вода, и порой даже различались бы повисшие в глубине прозрачные медузы. И началось бы преследование морского великана, состязание мужской отваги с быстрым и могучим зверем. И человек становился бы будто сильнее и больше самого себя, и, опьяненный победой, он возвратился бы к берегу, где его ждали замершие от восхищения и благодарности жена, дети, отец с матерью…

Но Иерок знал, что никто не отзовется на его громкий зов, кроме собак. Даже если и услышат его, то самое большее, что сделают, так это лениво выглянут из яранги, чтобы полюбопытствовать: с чего это вдруг немолодому и степенному человеку вздумалось так громко кричать в этот тихий летний день?

И причиной тому не лень и равнодушие, а то обстоятельство, что у берегов Урилыка стояла американская шхуна и все жители селения вот уже третий день были пьяны. Иерок знал, что от американской веселящей воды только вначале бывает хорошо и легко, а потом наступает странное состояние, когда мир сужается до удивительно малого размера, в котором умещаешься ты да бутылка. Даже мысли и те уходят в самые глубины разума и таятся там, словно боясь обнаружить свое присутствие.

Дурную веселящую воду в Урилыке знали давно. Но достать ее нелегко, потому как прежний повелитель Российской империи, Солнечный Владыка, не разрешал продавать эту воду эскимосам и чукчам. Если кому и перепадала вдруг бутылка-другая, те пили тайком и, опьянев, старались не попадаться на глаза представителям власти. Но, как говорят, Солнечного Владыку русские люди прогнали, и американские торговцы стали теперь в открытую предлагать здешним охотникам это зелье.

Честно говоря, Иерок тоже любил побаловаться веселящей водой. И тогда он становился совсем другим, незнакомым самому себе человеком: хвастливым, до безрассудства смелым и очень разговорчивым. Слова сыпались из него, словно вши от неопрятного человека.

Но больше трех дней Иерок не выдерживал. Дальше наступала черная тягучая тоска, от которой не было спасения. Страхи обступали со всех сторон, и Иерок убегал от них сюда, к ручью, откуда открывался вид на озеро Эстихет, на дальнюю Пловерскую косу, на высокие мысы, что. как грозные стражи, стоят у входа в бухту, само селение и противоположный пустынный берег с горой каменного угля. Быстрая ходьба, бег вызывали обильный пот, и вместе с ним из тела уходила похмельная слабость, восстанавливалось дыхание, прояснялись глаза.

Но черная тоска оставалась, как оставались и мучительные размышления о жизни, о судьбе, не только своей, собственной, но и о судьбе сородичей.

Что же случилось с морским народом? Почему в селениях такая нищета и безысходность, мрачные предчувствия которые все чаще становятся явью? Не проходило зимы чтобы не умирали люди, молодые, крепкие, которые могли бы еще жить и жить… Когда в другой мир уходят старики — это никого особенно не огорчает. Ничего не поделаешь, таков закон жизни. Но когда умирают молодые или дети… Умирают от неведомых раньше болезней, от голода… это страшно, страшно и больно…

Да, оскудели здешние берега. А почему? Человек стал неразумен в своих желаниях, неумерен в потребностях… Слишком жаден стал человек на охоте. Еще недавно казалось, что китов, моржей, тюленей в море так много, что можно бить их сколько угодно. Каждую весну вместе с теплыми ветрами к этим берегам подходили многочисленные стада моржей, стаи китов, полчища молодых тюленей вылегали на тающем льду. Говорили, что раньше, чтобы добыть зверя, загарпунить его либо поразить стрелой, пущенной из лука, надо было близко подкрасться к нему. Иногда за китом ходили несколько дней, стирая до кровавых мозолей руки гребцов, прежде чем удавалось добыть великана. Потом, когда появились ружья, охота на морского зверя стала делом простым и доступным даже самому ленивому и малоудачливому. И зверя с каждым годом добывалось все больше и больше. Моржовый бивень был в великой цене, за него давали винчестеры, патроны, стальные ножи, ситец, чай, сахар, муку, железные полозья для нарт… Некоторые эскимосы обзаводились и вовсе диковинными вещами — такими, как граммофоны, часы, барометры и бинокли. Быть может, сами эскимосы и не так уж много били зверя, нежели американские и японские шхуны, оснащенные китобойными пушками. Именно они и опустошили Эстихетское и Пловерское моржовые лежбища, добрались и до Аракамчеченского… Осенние шторма выбрасывали на берег обезглавленные моржовые туши, выпотрошенных китов: у них был снят лишь китовый ус и в поисках амбры изуродованы внутренности.

Порой у берегов Чукотки появлялись русские сторожевые суда. Но что они могли сделать с целыми эскадрами хищников на маленьких легких суденышках, способных заходить в мелководные лагуны и устья тундровых речек, впадающих в море?

Да и сами эскимосы, казалось, потеряли разум от обилия новых вещей, которых хотелось все больше и больше. В соседнем Уназике местный богач Ухкахтак купил сначала деревянный вельбот, а потом и настоящую паровую шхуну.

Правда, в Урилыке богатых не было. Все здешние люди одинаково бедствовали, и если у кого и было лишнее ружье, так не от избытка, а скорее от нерасторопности и неспособности разбираться в таких вещах, как разнокалиберность нарезного оружия.

Иерок в этом селении был человеком видным и почитался за главного. Да, у него было больше опыта, больше мудрости и сноровки. Он не только умел камлать, он в точности знал, когда нужно выходить в море, чтобы настигнуть проходящее моржовое стадо, он знал, как легче и быстрее загарпунить кита, как даже в самый сильный мороз добыть на льду нерпу, и, самое главное, он владел мореходной байдарой с большим брезентовым парусом.

Он хранил в своей памяти сведения о многих вещах и явлениях, окружающих жизнь морского охотника. Это были приметы, по которым можно предсказать изменение погоды, направление ветра, время прихода моржовых стад. Он знал, как лечить людские недуги, болезни собак. Но больше всего Иерок преуспел в строительстве мореходной байдары, в плавании под парусами и веслами в бесчисленных бухтах и проливах между островами Аракамчечен, Секлюк, фиордами, разрезающими скалистый выступ в южной части Чукотского полуострова. Он умел строить теплое и надежное жилище с помощью тонкого тундрового дерна, китовых костей и моржовой кожи.

Еще лет пятнадцать назад его искусство нарезать тонкие ремни из сквашенной нерпичьей и лахтачьей кожи ценилось так высоко, что даже самые богатые оленеводы, кочевавшие на водоразделе полуострова, специально приезжали в Урилык, чтобы заказать умельцу ремень, пригодный для гибкого и легкого чаата.[3]

Многое знал и умел Иерок, к

роме одного: он не знал, как приманить пугливого зверя к родным берегам, как заново населить моржами опустевшие лежбища, как внушить белому человеку, что бездумное и хищническое истребление морского зверя грозит голодом и смертью исконным жителям этого края.

Самому-то белому что! Он не ест моржового мяса. Лишь изредка может полакомиться моржовой или нерпичьей печенью… Правда, этого не скажешь о русском зяте Иерока Старцеве, женатом на старшей дочери Таслехак. Но тот был человек ленивый, и даже свои, русские, презирали его.

Старцев появился в бухте Провидения несколько лет назад. Пришел он сюда с американского берега, где, как говорили, искал денежный желтый металл. Пробовал он мыть золото и здесь, в окрестных ручьях, но и на этот раз ничего не нашел. Старцев женился на Таслехак и жил теперь с женой и двумя детьми в отдельной яранге, но в основном кормился у тестя. Таслехак — еще одна неутихающая душевная боль Иерока.

Из привозных лакомств Иероку доводилось пробовать сахар, сгущенное молоко и патоку. Случалось брать на кончик языка даже шоколад и конфеты в цветастых обертках, но вкус у них был такой странно-летучий, что о нем невозможно рассказать словами.

Что же ждет эскимосского охотника в будущем? Есть ли хоть какие-нибудь надежды?

Надежды оставались лишь в древних сказаниях, из которых в последние годы все чаще вспоминалось предание о волшебном острове, затерянном в лабиринте ледяных гор где-то в направлении северного ветра. Но что это? Сказка или быль? Как узнать истину в причудливом разноцветий вымысла и фантазии? Ведь древнее предание, кочуя от одного рассказчика к другому, обрастает все новыми и новыми подробностями и часто весьма отличается от первоисточника.

Вокруг бухты Провидения были населенные острова. Это прежде всего Аракамчечен, на котором царствовал великий чукотский шаман Аккр, полновластный хозяин этой оторвавшейся от материка земли. На Аракамчечене каким-то чудом сохранилось единственное теперь на побережье моржовое лежбище… И оно принадлежит Аккру.

Другой остров, лежащий прямо на восходе летнего солнца, назывался Сивукак, так издревле жили соплеменники Иерока. Ничего особенного и волшебного не было на том низком, болотистом куске арктической тундры, если не считать, что море вокруг острова освобождалось ото льда рано, еще в морозное время года, и открывало поля для охоты на моржа и тюленя. Важным было и то, что мимо западного берега Сивукака пролегали пути китовых стад, идущих к Берингову проливу…

Были в окрестностях Урилыка еще два крохотных острова в самом проливе — Иналик и Имаклик, — но о них не могло быть и речи, ибо более нищих и голодных эскимосов, чем там, не сыскать.

Получалось, что сказочного, волшебного острова надежды на самом деле вроде бы не существовало, он жил лишь в преданиях и вымыслах, как утешение, как несбыточная мечта…

Иерок еще раз глянул на отороченную белым прибоем Эстихетскую косу и медленно побрел в селение, спускаясь по едва заметной тропе меж кочек, поросших чахлой травой с ярко-желтыми цветами полярного мака, пучками голубых незабудок и белых, как перо с груди кайры, цветов морошки.

Оставалось перейти по обмываемым стремительным потоком валунам речку, как Иерок увидел входящий в бухту пароход.

Судя по всему, это было русское судно. Иерок догадался об этом по тому, как на американской шхуне поспешно начали выбирать якорь и от заведенной машины в воздух поднялось синее облачко моторного дыма. Шхуна развернулась носом к створу бухты и ходко пошла, оставляя за собой на гладкой поверхности воды пенный след и синий дымок.

С русского судна послышался низкий, протяжный гудок, отразившийся от окрестных сопок и поднявший птиц на небольших базарах по обе стороны створа.

Иерок поспешил к своей яранге, стоявшей на небольшой косе, отделяющей мелководную лагуну от бухты. Навстречу ему вышел будущий зять Апар, быстроногий юноша из ближнего оленеводческого стойбища, отрабатывающий, согласно обычаю, будущую жену, младшую дочь Нанехак, и сказал:

— Уходит американец!

— Наторговал чего-нибудь? — строго спросил его Иерок.

Апар исполнял еще и обязанности торгового посредника, ибо мог вполне сносно говорить по-американски и по-русски.

— Пять фунтов сахару, двадцатифунтовый мешок муки… Да дурной веселящей воды две бутылки…

— Почему мало взял? — недовольно проворчал Иерок и ощутил вдруг сильное желание приложиться сейчас к бутылке. Он знал: если выпить, то все мрачные мысли развеются, как комары на студеном морском ветру.

Парень нравился Иероку, но уж больно бедна его родня. Да и сам его приход в ярангу был каким-то несуразным. Апар увидел дочку Иерока на весенних игрищах, и она ему так понравилась, что он уже не вернулся в тундру, остался на побережье, вошел в ярангу Иерока и объявил, что будет отрабатывать будущую жену.

Прошло уже три года, но Иерок все колебался, не принимал окончательного решения, хотя видел — дочь симпатизирует парню и явно надеется, что он станет ее мужем. Можно, конечно, продлить испытание еще на год, от силы на два… Не больше, иначе будут нарушены все приличия. Надо что-то решать наконец…

Иерок вошел в свое жилище.

В холодной части яранги, слева, тлел костер. Дым выходил через срединное отверстие. Вокруг царил полумрак, и Иерок подумал: будь яранга покрыта свежими, только что расщепленными моржовыми кожами, было бы гораздо светлее, уютнее. А тут — темень и ощущение постоянной сырости, идущей от развешанной по стенам одежды, от темнеющего в глубине мехового полога, от пустых деревянных бочек, где должны храниться запасы мяса и жира…

На низеньком столике, вплотную придвинутом к пологу, лежало плоское деревянное блюдо с нарезанным черным моржовым мясом, стояла бутылка. Рядом — потрескавшаяся фарфоровая чашка.

Иерок прошел к столику, ногой подкатил китовый позвонок и сел. Оглядев еще раз столик, немного помедлил, вздохнул, прежде чем налить себе веселящей воды.

Апар почтительно стоял возле костра. Нанехак, или Нана, как звали ее домашние, сидела возле другого столика, заваленного кусками меха, кожи, и делала вид, что шьет, хотя на самом деле искоса посматривала на отца, прислушивалась к разговору мужчин.

— Павлов не заходил? — спросил Иерок, медленно, тонкой струйкой наполняя чашку. Знакомый терпкий запах ударил в нос и заставил Апара шагнуть поближе к хозяину яранги.

Павлов был школьным учителем. В Урилыке он поселился два года назад, женился на эскимоске, племяннице Иерока, и быстро перенял многие обычаи и привычки местных жителей. Он хорошо стрелял, умел загарпунить моржа, вытащить на лед подбитого тюленя, умел ставить капканы на пушных зверей, лихо управлял собачьей упряжкой, только одного не терпел — копальхена.[4]

— Заходил, — ответил Апар. — Ждет пароход.

— Вот и дождался, — произнес Иерок и быстро выпил свою чашку.

Огненная влага прошла по горлу, ударила в дно пустого желудка. Иерок чуть прикрыл глаза, ожидая, когда тепло разольется по всему телу. Затем он заново оглядел свое жилище, и оно уже не показалось ему таким убогим и жалким.

— Подожди, — кивнул он Апару. — Садись.

Юноша подкатил к столику второй китовый позвонок. Иерок налил в чашку веселящей воды:

— Пей.

Вскоре Иерок почувствовал, что к нему пришло то состояние, которое сам он называл «толстые чижи». Он ощутил, что ноги будто одеваются в плотные меховые чулки и при ходьбе начинают петлять, задевать друг за друга. В это время Иерок предпочитал либо неподвижно сидеть на своем любимом китовом позвонке, предаваясь размышлениям о жизни, либо неторопливо беседовать с умным человеком. Чаще всего он беседовал с Павловым.

— Почему учителя нет? — нетерпеливо спросил Иерок.

— Должно быть, пароход встречает, — ответил Апар. — Уж очень он ждал…

Иерок вспомнил, как два года назад учителя высадили на берег с одним деревянным ящиком. Он простоял полдня в полной растерянности под дождем и ветром, не зная, куда идти и что делать.

Иерок тогда взял его к себе.

Учителю отгородили угол в яранге и навесили одиночный полог. Для школьных занятий «именем Республики» (так и сказал Павлов) в Урилыке приспособили один из складов мистера Томсона. К нему потом пристроили небольшое помещение из плавника, состоящее из кухоньки и комнаты, в котором и поселился Павлов с женой. Учитель так приноровился к здешнему краю, что от местного жителя его можно было отличить, только пристально присмотревшись: Павлов ходил в эскимосской одежде, носил на поясе охотничий нож и курил самодельную трубку.

В прошлом году пароход учителю ничего не привез: ни тетрадей, ни книг, ни карандашей. А Павлов так мечтал о новой школе из настоящих толстых бревен, о партах, таких, как в русских школах, и даже об учебнике на эскимосском языке.

Иерок пытался учиться у Павлова премудростям грамоты и русскому языку. Русской речью он овладел довольно быстро. Он вообще легко осваивал любой язык. По-чукотски говорил так, что на слух его трудно было отличить от чукчи, знал все эскимосские диалекты от Наукана до Сиреников и острова Святого Лаврентия, свободно изъяснялся по-английски с мистером Томсоном и другими американскими торговцами.

— Тогда буду с тобой беседовать, — заявил Иерок, обращаясь к Апару.

Юноша почтительно склонил голову и приготовился слушать.

— Так ты говоришь, дурной веселящей воды немного? — спросил Иерок.

— Две бутылки только, — напомнил Апар.

— Две бутылки не так мало, — задумчиво проронил Иерок. Помолчал, потом продолжил: — Как думаешь дальше жить? — И строго, испытующе посмотрел на юношу.

Апар от волнения закашлялся и почему-то поглядел в тот угол яранги, где затихла в напряженном ожидании женщина.

— Я думаю жить дальше, как жил, — неуверенно ответил Апар и тут же услышал горестный вздох своей невесты. — Женюсь я…

— Погоди, погоди, — перебил его Иерок. — То, что ты собираешься жениться, об этом знаем не только мы, живущие в этой яранге, но и весь Урилык. Иначе зачем тебе жить у меня?

— Я хотел сказать, что у нас, у меня и у Наны…

Что-то в голосе парня было такое, что Иерок вдруг насторожился, протрезвел, в одно мгновение от «толстых чижей» остались лишь горечь и головная боль.

— Ты хочешь сказать, что жил с моей дочерью как настоящий муж? — грозно спросил Иерок.

— Так получилось, — растерянно пробормотал Апар. — В пологе тесно, жарко…

— Если ты такой слабый мужчина, что не мог сдержаться, — тебе не место в моей яранге! — загремел Иерок. — Ты нарушил обычай и, вместо того чтобы тихо лежать к Нанехак спиной, повернулся лицом и ласкал ее! Ты опозорил мою семью!

— Послушай, Иерок, — попытался оправдаться Апар и в поисках поддержки снова поглядел в женский угол яранги. — У меня не было такого намерения, но Нана…

— Нана — моя дочь! Она не могла соблазнить тебя! Скорее ты, подобно тундровой мыши, вполз в мою ярангу, прикинулся тихоней, а на самом деле…

Иерок наполнил чашку и залпом выпил. Ярость вспыхнула в нем с новой силой.

— Я вас убью! — закричал Иерок и вскочил. Под ругу попался винчестер. — Где патроны? — он кинулся на Апара.

— Патроны еще у мистера Томсона, — дрожащим голосом объяснил тот. — Он обещал отдать послезавтра, когда разберется с новым товаром.

Иерок отшвырнул винчестер и схватил гарпун, с которым обычно ходил охотиться на нерпу.

Нанехак с визгом бросилась из яранги; взбешенный отец устремился за ней.

Ослепленный гневом, он не слышал, как за ним гнался и кричал ему что-то Апар, как возле школьного домика к юноше присоединился учитель Павлов.

Нана повернула к берегу, где стояли высадившиеся с парохода люди, и промчалась мимо них. Отец с гарпуном в руках бежал следом. Когда он поравнялся с толпой, какой-то человек неожиданно вышел вперед и, преграждая ему путь, подставил подножку. Иерок с размаху шлепнулся у ног русского, гарпун отлетел далеко в сторону.

Некоторое время Иерок лежал на земле, не понимая толком, что произошло. Наконец он поднялся, выпрямился и в упор поглядел на задержавшего его человека. Перед ним стоял совершенно незнакомый, высокий, светловолосый русский парень, на вид совсем молодой, с веселыми, словно смеющимися, голубыми глазами.

Иерок взял гарпун и приставил его к груди русского. Одно движение — и стальной наконечник вонзится в сердце.

Но Иерок отчего-то медлил. Что-то будто останавливало его.

Глаза. Взгляд русского. Насмешливый, веселый, в котором не было ни искорки страха, ни тени испуга.

— Ты всегда так делаешь? — спросил вдруг Иерок.

— Нет, не всегда, — широко улыбаясь, ответил русский. — Когда я вижу, что один человек хочет убить другого, защищая слабого, я тоже могу убить. А сейчас я увидел, что ты хочешь только попугать женщину. Не может же настоящий охотник, сильный мужчина, всерьез гнаться за женщиной…

— Верно, — помимо своей воли согласился Иерок. Он чувствовал, как гнев его утихает; он хотел снова распалить себя, но почему-то не мог. Словно что-то мешало ему. На смену ярости приходил стыд.

С ним и раньше случалось такое. Дурная веселящая вода иногда толкала его на дикие, безрассудные поступки, которые трудно было объяснить здравым смыслом. И потом всякий раз Иероку становилось стыдно.

Понурив голову, он медленно побрел к своей яранге, волоча за собой гарпун.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Человека, волею судеб оказавшегося этим тихим летним днем на берегу бухты Провидения, звали Георгий Алексеевич Ушаков. Он был начальником экспедиции по освоению острова Врангеля. Вот что было написано в его мандате, выданном Дальневосточным крайисполкомом: «Тов. Ушаков, Георгий Алексеевич, назначается уполномоченным Далькрайисполкома Сов. Раб. — Крест., Казач. и Красноарм. Депутатов по управлению островами Северного Ледовитого океана Врангеля и Геральд с 8-го сего мая, с местопребыванием на острове Врангеля».

Еще совсем молодой, с черными усиками на выразительном волевом лице, с проницательными глазами, может быть, только здесь, на берегу бухты Провидения, он ощутил по-настоящему то бремя, которое добровольно взвалил на себя. По заранее намеченному плану ему нужно было набрать переселенцев из местных жителей Чукотки. Пока с ним ехали только двое: камчатский охотник-промысловик Скурихин, поднявшийся на борт парохода «Ставрополь» в Петропавловской гавани, и врач Савенко.

Встреча с пьяным эскимосом обескуражила Ушакова и заставила задуматься о будущих жителях далекого острова. Ведь туда должны поехать люди, которые с самого начала будут полагаться лишь на самих себя. А с другой стороны, кому охота покидать родные места?

Да… первое свидание с людьми, населяющими берега юношеской мечты, оказалось совсем не таким, как в мыслях, когда от одного взгляда на карту полярных стран в душе поднималось волнительное, неудержимо зовущее к этим далеким неизведанным землям, к загадочным племенам чувство.

…Засыпанная глубокими снегами глухая таежная деревушка с восемнадцатью рубленными из дальневосточной лиственницы избами была почти так же оторвана от большого мира, как и это эскимосское селение. А может быть, даже больше. Ведь в Урилык нередко заходили разные морские суда. Гавань здесь хорошо защищена от ветров, а до Берингова пролива и американского берега — рукой подать. Уже при входе в бухту «Ставрополю» повстречалась американская торговая шхуна. А какой товар она привезла, об этом нетрудно догадаться: большинство жителей этого крохотного селения были пьяны, и веселье, по всему видать, продолжалось несколько дней.

Вот тебе и племя сильных и смелых морских охотников!

Еще десятилетним парнишкой Георгий Ушаков со своими братьями промышлял крупного таежного зверя в Уссурийской тайге, мечтая выбраться на вольный простор жизни. С неимоверными трудностями любознательный юноша, почти подросток, добрался до Хабаровска и поступил в городское училище. Жить было негде, приходилось пользоваться даже «гостеприимством» городского ночлежного дома. Здесь впервые Георгий Ушаков услышал о знаменитом земляке, писателе и исследователе Дальнего Востока Арсеньеве. Юноше повезло. Он попал в экспедицию Владимира Клавдиевича, познакомился с ним и его друзьями — проводниками-удэгейцами.

По вечерам у таежного костра Владимир Клавдиевич частенько говорил притихшему, завороженному его рассказами пареньку:

— Россия, братец мой, вон аж куда простирается — до берегов Америки. Это все наши российские исконные земли — Камчатка, Чукотка и острова Ледовитого океана. А они — без призору… Вон в американских географических журналах пишут, что канадский путешественник Стефансон снаряжает новую экспедицию на остров Врангеля и собирается заселить ее колонистами с Аляски. Ох, кончится это дело тем, что мы потеряем изрядные пространства нашей земли, как потеряли в свое время Аляску!..

В минуты откровенности Арсеньев открыто бранил царское правительство за пренебрежение к своим дальневосточным владениям.

— Здешние народы точно сироты, — с горечью говорил он. — Грабят их все, кому не лень. Неудачливые бандиты-старатели, китайские и корейские купцы, даже японцы сюда добираются… А там, на севере, что делается! Китобойные и зверобойные шхуны дочиста выбили зверя на побережье, а теперь американские купцы спаивают и грабят чукчей и эскимосов, отнимая у них последнее. Только чудо может спасти их, только чудо…

«Чудо» революции спасло не только жителей побережья, но и сказалось на судьбе пытливого юноши из глухой таежной деревушки — Георгий Ушаков получил государственную стипендию. Однако учиться ему не пришлось: началась гражданская война. Надо было защищать свое право на новую жизнь, и Ушаков ушел в партизаны. Но несколько лет, проведенных в приморской тайге, жестокие схватки с белогвардейцами, японскими оккупантами, жизнь, полная опасностей и лишений, не заслонили детской мечты о далеких северных землях. Остались в памяти и рассказы Арсеньева.

После гражданской войны на Дальнем Востоке началась другая, дипломатическая война молодой Советской Республики — ей пришлось защищать свои права на исконные территории.

Так было и с островом Врангеля.

Остров Врангеля давно привлекал внимание Вильялмура Стефансона. В 1913 году в Ледовитом океане произошла очередная трагедия: судно «Карлук», принадлежавшее канадской правительственной экспедиции Стефансона, вмерзло в лед восточнее мыса Барроу. Но неожиданный ветер разломал льды вокруг «Карлука» и понес корабль в океан. «Карлук» дрейфовал в высоких широтах до начала 1914 года, а затем, получив пробоину, затонул недалеко от острова Геральд.

Самого Стефансона в то время на борту не было — решив, что судно, затертое льдами, будет зимовать к востоку от Барроу, он и еще несколько человек ушли охотиться на материк. Команда затонувшего «Карлука» во главе с капитаном Бартлеттом сумела достичь острова Врангеля. Оставив спутников на острове, Бартлетт добрался до материкового берега и организовал экспедицию по их спасению.

Летом русские гидрографические суда «Вайгач» и «Таймыр» предприняли попытку снять канадцев с острова, но безуспешно. Помог пострадавшим Олаф Свенсон, опытный полярный торговец. На своей шхуне «Кинг энд Уингс» он пробирался к берегам острова и снял оставшихся членов экспедиции «Карлука». Очевидно, они и поведали Стефансону о нетронутых моржовых лежбищах острова, непуганых стадах белых медведей, многотысячных стаях гусей, так плотно усеивающих своими гнездовьями тундру, что она казалась покрытой снегом… Теория Стефансона о том, что в Арктике можно выжить, используя местные природные ресурсы, могла получить прекрасное подтверждение на этом острове. Стефансон утверждал, что незаселенные территории практически никому не принадлежат и право владеть ими имеет тот, кто первым освоит их и создаст там постоянные поселения.

В начале сентября 1921 года Стефансон высадил на острове экспедицию во главе с Алланом Крауфордом. Продовольствие было рассчитано на шесть месяцев. Остальное колонисты должны были добывать охотой. Судьба этих людей закончилась трагически. Все они, за исключением эскимоски Ады Блекджек, погибли от голода и цинги.

Но даже эта трагедия не остановила Вильялмура Стефансона. В двадцать третьем году он высадил новый отряд колонистов и попытался основать на острове Врангеля постоянное поселение, подняв там английский флаг. Экспедицию Стефансона финансировала Канада.

Советское правительство стремилось решить этот вопрос дипломатическим путем. Но Стефансон и стоявшие за ним канадские власти, используя старый опыт колониального грабежа и присвоения чужих территорий, не отказались от своих притязаний. Тогда летом двадцать четвертого года к острову была направлена канонерская лодка «Красный Октябрь» во главе с капитаном Давыдовым. Пробив плотный ледовый барьер, окружавший остров, экспедиция высадилась на землю и подняла советский флаг. Давыдов снял с Врангеля канадских колонистов и доставил их во Владивосток.

Узнав о том, что на острове Врангеля предполагается создать советское поселение, Георгий Ушаков, которому было тогда всего двадцать пять лет, подал заявление уполномоченному Наркомвнешторга. В этом довольно обширном документе были и такие слова:

«…Сейчас решается вопрос о колонизации Земли Врангеля. Цели колонизации в настоящий момент и ближайший период времени преследуют не столько экономические интересы, сколько разрешение политической стороны вопроса и необходимость естественно-географического обследования района. Эти задачи должен будет разрешить заведующий островным хозяйством, который не только должен обладать известными моральными качествами, но и обязан разбираться в общественно-политических вопросах и иметь подготовку к научно-исследовательской работе.

Едва ли представляется возможность посылки ученого «с именем», принимая во внимание кабинетный характер таких людей, а также все трудности и риск предстоящей продолжительной поездки. А если это и удастся осуществить, то все же целесообразность посылки такого лица будет сомнительна, так как нет таких ученых, не имеющих за плечами солидного возраста.

Наш Север и Северо-Восток не исчерпываются одной Землей Врангеля. Область потребует много сил и времени, и поэтому целесообразнее послать человека, у которого жизнь впереди и которого хватит не на одну Землю Врангеля.

Все вышесказанное заставляет меня (еще раз напомнив, что мое решение глубоко обдуманно, твердо и предопределяет план всей моей жизни) снова обратиться к Вам с просьбой о выдвижении моей кандидатуры для работы на Земле Врангеля.

Ваше положительное решение даст мне возможность заострить свое внимание на подготовке к работе, а отказ заставит потратить много энергии (необходимой для подготовки) на доказательство того, что я смогу оправдать те надежды, которые будут на меня возложены.

Член дальневосточного краевого географического общества

Г.Ушаков».[5]

Мысль об острове настолько захватила Ушакова, что он не хотел даже думать о том, что кто-то другой может выполнить эту задачу. Уверенность омрачалась только тем, что придется много ходить по разным инстанциям, убеждать, доказывать, а возможно, и обращаться за разрешением в Москву. Но рекомендации Владимира Клавдиевича Арсеньева оказалось достаточно. Вопрос был решен положительно.

Вскоре Ушаков получил приказ Дальневосточного крайисполкома готовиться к экспедиции. Начались лихорадочные сборы. Времени и средств было чрезвычайно мало.

Первым делом надо было найти подходящее судно, способное преодолеть ледовый барьер вокруг острова. Сначала шли переговоры о покупке знаменитой шхуны Амундсена «Мод», которая несколько лет назад зимовала в Чаунской губе, затем продрейфовала по направлению к Северному полюсу, однако добраться до вершины земли ей не удалось. Хозяин судна — знаменитый Руал Амундсен занялся другими проектами освоения высоких широт, в частности проектом достичь Северного полюса воздушным путем. Но эти переговоры неожиданно натолкнулись на препятствия, которые во многом объяснялись нежеланием некоторых американских кругов способствовать освоению арктического острова, который они упорно продолжали считать нейтральной территорией.

А время шло. Надо было искать другой выход, другое судно, которое могло бы пробиться к острову.

Парадоксальность ситуации заключалась в том, что, хотя корабля и не было и впереди — полная неопределенность, капитан уже был. Опытный полярный мореплаватель Петр Миловзоров, который уже почти подобрал экипаж будущего судна.

Он и подсказал выход, предложив товаро-пассажирский пароход «Ставрополь», уже имевший опыт плаваний в Арктике. Несколько лет назад это судно было даже зажато льдами неподалеку от места зимовки амундсеновской «Мод» и с честью выдержало испытание.

Пятнадцатого июля двадцать шестого года «Ставрополь» покинул залив Петра Великого и взял курс на далекий остров.

Лишь оставив за кормой берега Японии, Георгий Ушаков почувствовал: наконец-то он действительно на пути к своей давней мечте.

Теплой ночью, поворочавшись на узкой корабельной койке, так и не сумев заснуть, он вышел на палубу и на правился на корму. Пробираясь между нагромождениями закрепленного на палубе груза, обходя клетки с коровами и свиньями, он старался найти такое место, где можно побыть одному.

Пароход шел в густой темноте. Только тяжкие вздохи коров, жующих сено, плеск воды за бортом да ухание паровой машины нарушали окрестную тишину. Из широких раструбов вентиляционных труб тянуло теплым запахом раскаленного угля, металла, разгоряченных тел кочегаров. Тускло светились ходовые огни, а от капитанской рубки на крышку переднего трюма, заваленного палубным грузом, ложилось яркое световое пятно.

На корме было тихо и темно, если не считать тех звуков, которые, как казалось Ушакову, только подчеркивали величие тишины океана.

Итак, мечта сбывается. Порой не верилось, и, просыпаясь поутру, Ушаков по-мальчишески ощупывал себя, чтобы убедиться — в действительности ли он начальник большой и серьезной полярной экспедиции по освоению острова Врангеля.

Знакомясь с историей полярных исследований, в особенности с материалами по подготовке судов, снаряжения, читая о том, каким трудом добывались средства, Ушаков поражался косности и равнодушию властей.

Но как же случилось, что ему, почти мальчишке, доверена не только эта важнейшая экспедиция, но и дорогостоящее судно, люди, снаряжение и, главное, — политическая ответственность?

Такое время пришло, думал про себя Ушаков, глядя на светлый пенный след, который оставлял за собой «Ставрополь». Время молодой мечты молодой страны. Ну, где и когда еще паренек, выросший в таежной глухомани, мог вырваться на такой вот беспредельный простор мечты и деятельности? Он знал, что впереди его ожидают куда большая неизвестность и большие трудности, чем те, что ему удалось преодолеть, готовя экспедицию. А в душе его звенела какая-то неведомая струна, будущее виделось ему значительным и прекрасным.

Ушаков просидел на палубе почти до самого утра. Когда на востоке наметилась зарождающаяся заря, он обогнул зачехленный гидроплан и ушел в свою каюту.

Последняя его запись, сделанная в Петропавловске перед выходом в море, была такой:

«Утром 25 июля подошли к причалу Петропавловска. Прекрасная солнечная погода. Сегодня праздничный день, и у корабля собирается народ. А когда затрещал мотор спущенного на воду гидроплана, посмотреть на диковинку выбралось почти все немногочисленное население городка.

Сверх всяких ожиданий заказы здесь выполнены аккуратно. Я получил даже те самые палатки, которые, по словам агента Совторгфлота в Хакодате, находились якобы в Нагасаки.

Так же неожиданно обрел я здесь нового спутника, одного из лучших охотников Камчатки — Скурихина, которого мне рекомендовали в обкоме. Мы встретились около полудня, а к заходу солнца Скурихин вместе со своей женой, дочкой и всем скарбом уже погрузился на судно. За несколько часов он успел не только решить важный вопрос о переселении на незнакомый остров, но и ликвидировать часть хозяйства, сдать в аренду дом и привести в порядок все дела перед длительным отсутствием. Какой прекрасный пример решительности, свойственный людям, живущим на Севере!

26 июля около полуночи мы прощаемся с Петропавловском. Это — последний город. После него мы увидим еще только один населенный пункт — Уэлен. А там — Ледовитый океан…»[6]

Уэлен — это последний административный пункт. А поселений на пути «Ставрополя» было достаточно. Они располагались цепочкой по выдающимся в море косам, на высоких мысах, в укромных бухтах. Каждое это место тщательно выбиралось морскими охотниками и отвечало главному требованию: рядом должно быть моржовое лежбище, а в окрестных водах должен водиться морской зверь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Когда учитель Павлов спросил Нанехак, сколько ей лет, она удивилась и долго не могла понять, к чему это человеку вроде бы разумному, спокойному и даже внешне похожему на чукчу или эскимоса, знать такое.

— Зачем ты это спрашиваешь у меня? — переспросила Нанехак.

— Может быть, тебе надо учиться, а не выходить замуж, — задумчиво произнес учитель.

Павлов курил длинную, потемневшую от старости трубку, часто наполняя ее из висевшего на поясе кисета. Зубы у него пожелтели от табака, и когда он улыбался, то становился похожим на молодого, еще не обзаведшегося настоящими клыками моржа.

Но Нанехак простодушно ответила, что ей как раз пришло время выходить замуж и она чувствует, что это должно произойти совсем скоро.

Как раз в эту ночь Апар, воспользовавшись тем, что Иерок крепко спал и даже тяжело постанывал, мучаясь от сновидений, навеянных парами дурной веселящей воды, лег рядом с ней. Им и раньше приходилось лежать вместе, разговаривать о разном — о тундровых потоках, в которые заходили косяки лососей, об оленях, что покинул Апар ради нее, Нанехак, о вчерашнем шторме, о китовых фонтанах у входа в бухту, о птичьих стаях, гнездящихся на прибрежных скалах… Им приятно было слышать голос друг друга. Иногда они даже прижимались разгоряченными телами и засыпали в объятиях, но дальше этого не заходило. Они, конечно, знали об интимной жизни, знали, что все живые существа соединяются меж собой, когда приходит пора. Апар видел это в оленьем стаде, да и Нанехак жила в окружении разных животных, знала, как размножаются нерпа, морж, белый медведь… Но был закон. Был обычай. По нему Апар еще не имел права обращаться с Нанехак, как со своей женой, пока не пройдет срок, назначенный Иероком.

И Нанехак и Апар чувствовали, что сдерживаются уже с трудом, старались не прикасаться друг к другу.

И все же беда случилась. Как раз в ту ночь, когда на рейде бухты встала американская шхуна и в Урилыке началось пьяное веселье.

Сначала Нанехак и Апар лежали, как всегда, рядом, остерегаясь дотрагиваться, чтобы не зажечь огня, тлеющего у каждого из них в груди. Но под утро они все же оказались в объятиях друг друга, и Нанехак почудилось, что в нее вошло горячее весеннее солнце, лучи которого пробиваются даже сквозь густую шерсть оленьего полога. Это было таким блаженством, какого прежде она никогда не испытывала. Только теснота и присутствие отца удерживали ее от слишком бурного выражения своего восторга. Ей хотелось закричать на весь мир, поделиться радостью, но она молчала.

Блаженство ушло не сразу, а продолжалось, медленно угасая, как долгий летний день, когда солнце катится по горизонту и постепенно тускнеет, бросая на прощание отблески уходящего дня, как бы вновь напоминая о былой, о многоцветном прекрасном мире, в котором растворяется твое существо, становится частью огромной и вечной радости. И кажется тогда: все, что было прежде, — это какое-то тусклое бескрасочное существование, монотонная череда одинаковых дней и ночей. И вдруг в эту жизнь ворвалось нечто новое — неведомое и прекрасное. Отдаленно это можно было сравнить с тем, что видела Нанехак еще маленькой девочкой, когда вереница вельботов и кожаных байдар приволокла к берегу добытого далеко в море огромного гренландского кита. Случилось это после долгих дней голодовки, когда приходилось есть даже вонючую землю со дна опустевших мясных ям, жевать сухие кожаные ремни, пожухлую траву… А тут — гигантская туша, целая гора жира и мяса, которая надвигалась на берег и, казалось, затмевала и небо и землю, и главное — все это можно было есть, начиная от кожи — мантака, проложенного щедрой полосой белого жира, от огромного нежного языка до черного, исходящего кровью мяса.

Нет, то, что случилось в эту ночь, не сравнить с простым насыщением изголодавшегося желудка.

Это было нечто новое, прекрасное, обещающее любовь и счастье.

Просветленными глазами, с особой нежностью посмотрела она в то утро на Апара, человека, пришедшего из-за тундровых холмов, потому что ему понадобилась жена. Из многих девушек, которые играли тогда на берегу тихой бухты, он выбрал именно ее, Нанехак, и вошел к ней в ярангу, проведя ночь в холодной половине, рядом с собаками.

Оленные чукчи редко роднились с эскимосами. Если они и соединялись с береговыми жителями, то чаще всего с людьми своего племени. Апар был из рода небогатых оленеводов. Стадо их едва насчитывало несколько десятков оленей, и голод в их стойбище был таким же частым гостем, как и на берегу бухты Провидения. Для эскимоса, прирожденного охотника, было неясно: как можно голодать, если еда сама бродит возле яранг. Видимо, потому приморский народ всегда был подозрителен к тундровым кочевникам, что, однако, не мешало им жить в мире, обмениваться моржовыми и оленьими шкурами, жиром, ремнями, устраивать совместные песенно-танцевальные состязания и даже родниться.

Но в Урилыке это был первый случай, когда кочевой человек пришел в ярангу эскимоса, чтобы отработать избранницу. Со стороны, конечно, могло показаться: Иероку, мол, повезло. Во-первых, родство с кочевником, даже бедным, считалось достаточно высокородным и сулило какие-то выгоды; а во-вторых, он на несколько лет получал дарового помощника, которым можно было помыкать, загружать самой тяжелой работой и держать при этом в постоянном страхе возможного отказа. Правда, отказывали все же редко, но, люди помнят, иногда и такое случалось.

Апар был высок, длинноног и, несмотря на тонкую кость, обладал незаурядной силой. Он доказал это на первых же состязаниях борцов, когда на припорошенной снегом гальке местный силач Кивьяна попробовал его уложить на лопатки. Кивьяна, прежде чем одолел соперника, сам дважды оказывался на земле, и каждый раз сконфуженно объяснял случившееся тем, что подошвы на его торбазах слишком скользкие.

На тонком выразительном лице Апара заметно пробивалась полоска усов, широко расставленные глаза смотрели всегда с затаенной улыбкой.

Нанехак была и смущена и озадачена выбором оленевода. Поначалу она просто испугалась, вообразив, что этот чужой странный парень, не умевший даже говорить по-эскимосски, возьмет и увезет ее в далекую тундру, где нет вольного морского простора и оленье хорканье заменяет шумный вздох приплывшего к берегу гренландского кита.

Тем более что был случай, когда она пережила настоящий ужас. До сих пор при одной мысли об этом у нее замирает сердце и холодеет в груди.

Произошло это туманной летней ночью. Они играли с подругой на берегу бухты. Видимо, была уже полночь, но летняя, светлая полночь, и только тишина на земле и о воде говорили о том, что все вокруг спит.

Туман пологом прикрыл тихую бухту, и странно было видеть, как он обрывается у самого уреза воды, над прибоем, сквозь который виднелись мелкие прозрачные медузы, тихо покачивающиеся в такт дыханию океана. Иногда казалось, что, кроме них, двух юных девушек, во всем мире никого больше нет, что они самые первые родившиеся на земле существа. Так говорилось в древних легендах о происхождении человеческой жизни.

Будто бы жила поначалу только одна Женщина на этом берегу, которая даже и не подозревала, кто она — то ли зверь, то ли камень, то ли волна, то ли тень от пробегающего облака. Пока не приплыл Кит. И он так пленился красотой девушки, что превратился в Мужчину и стал мужем той Первой Женщины. От них и пошел приморский народ, народ охотников на крупного морского зверя.

Вдруг в плотном пологе тумана послышался плеск весел и чей-то негромкий разговор — кто-то приближался к берегу. Любопытство пересилило страх, и девушки, притаившись, остались на берегу. Видно, приплыла какая-то торговая американская шхуна. Моряки облюбовали эту тихую бухту и отсиживались здесь во время бури.

Нос деревянной шлюпки неожиданно высунулся из густой пелены тумана и ткнулся в разноцветную гальку, на которой сохли красные морские звезды, крабы, ленты темно-коричневой ламинарии, куски древесной коры…

В шлюпке были двое. Они, наверное, не ожидали увидеть здесь людей, и поначалу в их больших голубых глазах Нанехак заметила внезапный испуг. Но он тут же прошел, и тот, кто стоял на носу шлюпки, крикнув что-то товарищу, спрыгнул на берег и кинулся к застывшим в растерянности девушкам.

Нанехак пыталась бежать, но ноги словно примерзли к мокрой гальке, и все тело как-то странно оцепенело. Даже голос пропал, она не могла позвать на помощь сородичей.

В это мгновение ей отчего-то вспомнилась та древняя легенда о Ките, превратившемся в мужчину. Но этот, весь обросший густым рыжим волосом, больше походил на одичавшего человека. Схватив Нанехак, он поволок ее за собой к шлюпке. Второй мужчина устремился к подруге.

Такое в приморских селениях случалось часто. Матросы с китобойных или торговых шхун, изголодавшись в плавании по теплому женскому телу, кидались на берегу на первую попавшую женщину, задабривая ее подарками либо угощая дурной веселящей водой.

Но не только страх перед надругательством придал Нанехак силы. Ей вдруг представилось, что вот сейчас их посадят в деревянную шлюпку, поднимут на корабль и увезут далеко-далеко от бухты Провидения, от Урилыка, от шумного, весело бегущего по замшелым камням ручья, от этого берега, плавно переходящего в косу и отделяющего от моря тихую лагуну. То, что ее ожидала разлука с родиной — было страшнее всего, даже страшнее смерти.

Нанехак вывернулась из сильных рук, покрытых тонкими рыжеватыми, как у молодого моржонка, волосами, и толкнула изо всех сил мужчину. Не ожидавший такого отпора рыжеволосый упал лицом в соленую воду рядом со шлюпкой, и товарищу пришлось на мгновение отпустить подругу Нанехак.

С громким пронзительным криком девушки бросились со всех ног к ярангам. В селении залаяли встревоженные собаки, люди выскочили на улицу и устремились к берегу. Туман немного рассеялся, и все увидели небольшую шхуну, спешно уходящую в открытое море.

Девушек поругали и высмеяли: нашли чего испугаться, будто маленькие, несмышленые дети.

Но Нанехак часто вспоминала ту встречу. Особенно глаза и лицо рыжеволосого, искаженное, озверелое от дикого плотского желания; белую пену, выступившую в уголках толстых потрескавшихся губ, которыми он все норовил прикоснуться к девичьему рту. Долго после этого любой мужчина, его заинтересованный взгляд, даже запах вызывали у Нанехак отвращение. Поначалу она и Апара восприняла скорее с досадой и раздражением, нежели с надеждой и радостью. Только через год жениху удалось приблизиться к ней.

Но Апар был другой, свой человек, в нем не было той огненной страсти, которая обуревала мужчину со шхуны, ушедшей в туман.

Может быть, именно это и успокоило растревоженное сердце Нанехак, прекратило мучившие ее сновидения.

И все же тот случай нет-нет да и вспоминался ей.

Нанехак едва удерживала себя, чтобы не расспросить старшую сестру о сокровенном, о тех чувствах, которые та испытывала в объятиях Старцева, мужчины чужого племени. Но теперь, когда она соединилась с Апаром, ей казалось, что воспоминание то ушло, растворилось в его нежности, в его мягких и теплых ласках, в его рассказах об оленьих пастбищах, покрытых голубым ягелем, о бесконечности круговорота жизни в холмах и распадках, уходящих все дальше и дальше от морского берега, и, главное, об олене, которого Апар считал таким же священным и важным, как эскимосы кита.

То, что Апар пришел в ярангу Иерока и стал как бы его приемным сыном, говорило о том, что он избрал себе жизнь морского охотника. Если бы он хотел остаться оленеводом, он взял бы Нанехак к себе в тундру, в свое кочевое стойбище.

Трудно пришлось парню на побережье. Поначалу он и разговаривать не умел по-эскимосски, не знал, как охотиться на морского зверя. Но любовь к Нанехак сделала его настоящим охотником, и сегодня уже никто не мог упрекнуть его в том, что он не умеет снарядить байдару, метнуть в кита или моржа гарпун, добыть нерпу, разделать лахтака или белого медведя. Он теперь хорошо говорил по-эскимосски и любил петь протяжные, вплетающие в свой мотив посвист морозного ветра песни о жизни приморского человека.

Итак, Апар стал настоящим мужем Нанехак.

А Нанехак стала настоящей женой, с грустью оглядывающейся на свое детство и юность. Мечты сменились вечными заботами о еде, о тепле в жилище, о защите будущей жизни, если она зародится в ней.

Павлов, узнав, что Нанехак стала настоящей женой, с сожалением покачал головой:

— Жаль… Тебе бы учиться еще. Ты так молода…

— Теперь Апар меня будет учить, — просто ответила Нанехак.

— А ты знаешь, что скоро жизнь у нас будет совсем другой? — продолжал учитель. — Всем нужно овладеть грамотой…

Нанехак ничего не сказала. С тех пор как Павлов приехал в Урилык, он только и говорил об этой другой жизни, предавался недостойным мужчины мечтам. Да, он гоже ходил на охоту, жил как настоящий эскимос, но это не мешало ему говорить странные и непонятные слова о какой-то неведомой здешним людям новой жизни.

Нанехак медленно шла от ручья, неся в руках ведра со свежей водой.

Большой пароход все еще стоял на рейде, ближе к противоположному скалистому берегу бухты Провидения, и пускал в небо черный дым, стелющийся по темным полоскам нерастаявшего на окрестных сопках снега. От парохода к берегу неутомимо сновал моторный катер, и Урилык, обычно малолюдный и тихий, был облеплен приезжими, как кусок моржового мяса мухами.

Ведра Нанехак были сделаны из тонкой жести, укрепленной деревянным ободком. Это приспособление придумал Апар, чтобы не расплескивалась вода и ведра держали форму.

Женщина подошла к яранге и заглянула в дверь, не решаясь сразу войти внутрь. В полумраке дым от костра перемешивался с ароматным дымом курящих. Среди многих голосов Нанехак отчетливо различила голос учителя Павлова, отца, Апара… Остальные принадлежали незнакомым ей русским людям. Нанехак, хотя и не знала зыка приезжих, на слух все же могла отличить английскую речь от русской.

Она осторожно поставило ведра на землю и присела на большой, отполированный морскими волнами валун. Такие камни держали моржовую крышу яранги при ураганных ветрах, а в солнечную погоду хорошо прогревались, так что на них иной раз приятно было посидеть, отдохнуть.

— Такой большой корабль может прислать только сильная власть, — услышала Нанехак голос Павлова. — Ты когда-нибудь видел, чтобы американцы приезжали на таких пароходах?

— Видел, — ответил Иерок и добавил: — Дело не в величине парохода, а в том необычном, странном, о чем ты говоришь.

— Разве мечтать о будущем — это странно?

— Странно, потому что мечты всегда остаются в сказках, — ответил Иерок.

— А мы все же будем мечтать, и эту мечту сделаем явью, — послышался голос незнакомого человека.

Нанехак осторожно вошла, внесла ведра и поставила их неподалеку от тлеющего костра, на углях которого стоял наполовину опорожненный чайник.

Люди сидели, как и положено сидеть в яранге, вокруг коротконогого столика, кто на китовых позвонках, кто на деревянном изголовье полога, передняя стенка которого была приподнята и подперта толстой палкой, чтобы проветрить остальное помещение.

От мрачного похмельного состояния Иерока не осталось и следа, но он был сосредоточен и напряжен. Прежде чем ответить русским, обдумывал каждое слово.

— Эго не делается так скоро, — медленно произнес он, как бы продолжая ответ на мучительный и трудный вопрос, и посмотрел на Апара. — Даже такие быстрые на подъем люди, как оленные чукчи, и то пускаются в дорогу, хорошенько обо всем поразмыслив.

— Да и дорога наша всегда известна, — подал голос Апар. — Это только со стороны кажется, что мы кочуем где придется, нет, на самом деле мы знаем каждую прошлогоднюю кочку, все берега озер и речек, пригорки и склоны…

— А тут неведомый, чужой и далекий остров, — вздохнул Иерок.

Нанехак примостилась у полога так, чтобы видеть лица говорящих людей.

Приезжий русский, несмотря на усы, был совсем молодой, но серьезный и чем-то сильно озабоченный.

Заметив дочь, Иерок сказал:

— Нана, добавь нам чаю.

Нанехак поставила на огонь второй чайник, заметив при этом на столике куски колотого, крепкого, как камень, русского сахара, русский черный хлеб и желтое сливочное масло.

— На том острове — непуганый зверь, — продолжал приезжий. — Люди там никогда не жили. Моржи так расплодились, что не вмещаются на лежбищах и давят друг друга. Много там и пушного зверя — лис и песца, белый медведь бродит стадами. Летом гнездятся гуси, утки и множество разной птицы…

— Оленей там нет? — спросил Апар.

Нанехак с удивлением посмотрела на мужа. Еще несколько дней назад это был самый тихий и молчаливый человек в яранге. «Человек, не имеющий голоса» — так звали юношу, отрабатывающего жену. А тут Апар заговорил ровно и уверенно, и Нанехак поняла: так ее муж показывает, что занял наконец подобающее в семье положение.

— Оленей там нет пока, — ответил русский и еще раз подчеркнул: — Пока. Но уверен, там можно развести оленье стадо.

— А кто даст оленей? — удивился Апар. — Американцы покупали, так те, кто продал им оленей, навлекли на себя проклятие духов и умерли.

— Насчет проклятия духов — разговор особый, — ответил русский. — Мы не будем продавать американцам оленей, а как бы возьмем с собой часть стада, как вы перегоняете его, когда собираетесь перекочевать на другое пастбище.

— Эскимосы никогда не были кочевниками, — решительно заявил Иерок и взялся за чашку с горячим чаем. Он долго пытался разгрызть крепкий кусок сахара и, когда это ему удалось, продолжил: — Для нас покинуть родной берег все равно что отрезать часть собственного тела.

— Я все понимаю, — согласился русский. — Но эскимосы, я знаю, — великий северный народ, который не боится пространства. Иначе как бы они могли жить там, где одно селение отделено от другого многими днями пути?

— Раньше нас было больше, и мы жили теснее, — возразил Иерок. — Рядом с Урилыком стояли селения Кивак, Секлюк, Эстихет… Теперь их нет.

— А почему нет? — подхватил русский. — Потому что нет еды, нет зверя, потому что голод…

— В этом ты прав, — кивнул Иерок, — трудные времена настали… Но даже в трудные времена кто покидает родину?

— Вы не покидаете родину, — стараясь говорить убедительно и спокойно, произнес русский. — Вы останетесь на своей земле. Ведь те, кто жили на этих Киваках, не все вымерли, многие переселились туда, где есть зверь, где есть охота… Разве не правда?

Иерок внимательно посмотрел на русского, переглянулся с Апаром и Павловым и кивнул:

— Правда…

— Люди пойдут за вами, товарищ Иерок, — сказал русский. — Они вам верят, верят вашему опыту, вашей мудрости. Я только хочу сказать, что пароход долго не может ждать. Вокруг острова Врангеля тяжелые льды, и чем раньше мы туда придем, тем легче нам будет высадиться… До свидания, мы еще поговорим с вами…

Русский встал, вслед за ним поднялся и Павлов.

Когда они ушли, в яранге долго стояла тишина. Лишь в костре порой потрескивал кусок древесной коры, пропитанный морской солью, и на огонь с шипением выплескивалась вода из закипевшего чайника.

— Что тут было? — тихо спросила Нанехак у мужа.

— Ушаков просит нас переселиться с ним, — ответил Апар.

— Куда?

— На остров…

— На какой остров?

— Говорит, есть такой необитаемый остров на севере, где непуганый зверь и нетронутые моржовые лежбища.

— Разве есть такая земля? — с недоумением спросила Нанехак, и недоумение ее было понятным: о счастливых островах изобилия говорилось только в легендах, в древних сказаниях, а в жизни их никто не встречал.

— Ушаков говорит — есть, — ответил Апар.

— Но как мы можем покинуть Урилык? — с болью в голосе произнесла Нанехак и вспомнила уже почти забытое происшествие с тем рыжим, который тянул ее на деревянную шлюпку…

Иерок допил свою чашку и серьезно сказал:

— То, что говорит Ушаков, не просто посулы… Чую, в его словах есть правда. Буду думать. Завтра надо дать ответ.

Иерок встал, снял со стены легкий посох и вышел из яранги, взяв направление на мыс, нависший над Пловерской косой.

Апар и Нанехак смотрели ему вслед, пока тот не скрылся за поворотом.

— А что ты сам думаешь о том, что сказал русский? — спросила Нанехак мужа.

— Боязно, — ответил Апар. — Кто знает, что там, на неведомой земле?

— Но он же сказал — такие же звери, моржи, тюлени, белые медведи… Уже середина лета, а тут, на Пловерской косе, пусто. Пусто и в море. Того моржа, которого убили позавчера, давно съели. Может быть, там и впрямь вдоволь еды?

— Кто знает, — нерешительно протянул Апар. — Может, нам лучше переселиться в тундру?

— Нет, в тундру я не пойду, — твердо ответила Нанехак. — Я не могу покинуть отца. У него ведь больше никого нет.

— Наверное, будет так, как скажет Иерок, — задумчиво произнес Апар.

Нанехак внимательно посмотрела на мужа. Он и впрямь был в растерянности и не мог сказать что-то определенное, не мог принять никакого решения.

— Может быть, тот остров надежды — из древней сказки? — тихо спросила Нанехак.

— Разве может сказка стать былью? — усмехнулся Апар.

— А вдруг такое все же случается? — тихо улыбнулась Нанехак. — Пусть редко, но бывает… Иначе какой смысл в сказках? Люди давным-давно позабыли бы о чудесах, и об острове надежды тоже… Может быть, остров этот там… Ведь все селение едет, и даже учитель Павлов, говорят, получил предписание от властей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

История полярного мореплавания вряд ли когда-нибудь видела такой причудливо нагруженный корабль, плывущий вдоль берегов северо-восточной Азии.

Эскимосы, решившиеся следовать своему предводителю Иероку, отказались спуститься в трюм и расположились прямо на палубе, поставив несколько яранг, навесив внутри меховые пологи. Вдоль борта натянули цепи, к которым привязали многочисленных ездовых собак. Отпускать их бегать по судну было рискованно: они сразу же, как только увидели коров и свиней, принялись яростно их облаивать, кидаться на клетки.

Эти животные поразили и самих эскимосов. Особенно свиньи с их плоскими подвижными пятачками, на которые без смеха невозможно было смотреть. Любопытные толпились на корме возле клеток, разглядывали диковинных зверей, обменивались шутками.

В Уназике сделали однодневную стоянку и взяли еще несколько семей, согласившихся отправиться на далекий остров. Все они состояли в отдаленном родстве со своими урилыкскими земляками и были такими же бедными, как и их родичи.

Ушаков не поверил собственным ушам, когда на следующий день после разговора в яранге к нему пришел Иерок и объявил о принятом решении.

— Мы едем с тобой, умилык, — сказал эскимос. — Я долго думал. Советовался со своими ушедшими предками, с богами, которые остаются здесь, и они сказали мне: верь умилыку.

Ушаков уже знал от Павлова значение слова «умилык». Объяснение учителя было длинным, подробным, но к нему удивительно подходило старое русское слово — кормчий. Ибо умилык на эскимосской охотничьей байдаре был не только человеком, который восседал на корме и направлял погоню за моржом или морским великаном — китом. Власть умилыка не ограничивалась тем, что он был главным лицом на байдаре. Обычно он сохранял свое главенствующее положение и на берегу. Среди жителей Урилыка таким человеком был Иерок — искусный охотник, владевший небольшой байдарой и унаследовавший от предков способность общаться с Неведомыми силами, которые распоряжались природой, животными, здоровьем и судьбой человека. Он был хранителем эскимосских обычаев, сказаний и песен… Да, и песен, которые занимали в жизни этих нищих людей весьма важное место.

Наблюдая, как на «Ставрополь» один за другим поднимались люди, располагались на железной палубе, Ушаков едва находил в себе силы, чтобы казаться спокойным, чтобы унять волнение и тревогу, что рождала та огромная ответственность за судьбы, за будущее людей, которые доверились его слову. Ведь сам он никогда не бывал на острове Врангеля, знал его описание по дневникам Вильялмура Стефансона и, честно говоря, весьма смутно представлял, что ожидает его самого и его спутников.

— Почему ты называешь меня умилык? — спросил Ушаков Иерока. — Ведь настоящий умилык — это ты…

— Нет, — возразил эскимос. — Отныне умилыком стал ты, и мы доверили тебе нашу судьбу, нашу жизнь.

«Ставрополь» уже прошел старую Уназикскую косу и резал форштевнем смешанную воду Тихого и Ледовитого океанов, а впереди открывался Берингов пролив. На картах, на глобусе это водное пространство казалось узким, но на самом деле его было видно уже с расстояния нескольких десятков морских миль, а в такую тихую и ясную погоду можно наблюдать редкое и волнующее зрелище: видны сразу два полушария — Восточное и Западное, Старый и Новый Свет, Азия и Америка одновременно. Пароход шел по невидимой, условной, но тем не менее общепризнанной линии изменения дат: по правому борту день вчерашний, по левому — нынешний.

— Я тебе бесконечно благодарен за то, что поверил мне, — после некоторого раздумья сказал Ушаков.

— Я вижу, что ты волнуешься, — заметил Иерок. — Хочу дать тебе совет.

— Слушаю…

— Если ты принял решение, ты должен быть тверд. Ты должен отбросить сомнения, если они будут тебе мешать, ты должен одолеть все препятствия и смело идти дальше. Только так можно выжить. Если бы не было людей, которые способны принимать решения, брать на себя ответственность, нас бы давно не было…

— Ты слышал о большевиках? — спросил Ушаков.

— Слыхал. И знаю, что ты один из них. Павлов мне рассказывал, у вас, мол, был вождь, имя которому Ленин. Он и принял решение: если человек пришел на землю жить, он должен жить достойно…

— Ленин умер, — печально сказал Ушаков.

— Я знаю, — ответил Иерок. — Но решение его осталось. И вы, новое племя, тоже остались.

— Думаю, что на острове нелегко будет, — осторожно заметил Ушаков. — Поначалу…

— Может быть, долго будет трудно, — перебил его Иерок. — Может быть, многие из нас умрут, но раз мы приняли решение, то должны идти вперед… Ради будущего.

— Да, ты прав, ради будущего, — согласился Ушаков. И подумал о том, что если сбудется хотя бы половина тех обещаний и посулов, что он надавал этим людям, он будет счастлив.

На следующий день Ушаков распорядился выдать из продовольственных запасов все, что нужно будущим островитянам. Но когда те оказались перед огромным выбором продуктов, тканей, инструментов и даже оружия, они, о чем-то посовещавшись, не взяли даже по фунтовому мешку сахара.

Иерок спросил:

— Ты, умилык, даешь все это даром или нам надо платить?

— Товары принадлежат государству, — принялся объяснять Ушаков. — Даром, конечно, никто нам ничего не дает. Но цены, если сравнить с тем, как торговал мистер Томсон, во много раз ниже.

Ушаков разложил перед собой бумаги и с помощью Павлова показал Иероку, что сколько стоит.

— Каждая семья может взять себе все, что пожелает, в необходимом для жизни количестве, — сказал Ушаков. — А потом, когда люди добудут пушнину, медвежьи шкуры. долг будет погашен.

— Придет ли такое время, — вздохнул Иерок, — когда эскимос не будет должен белому человеку?

— А время это пришло, — заметил Ушаков. — Трудовой человек не должен никому, кроме самого себя.

— Как это? — удивился Иерок.

— Очень просто. Все, что лежит в трюмах и на палубе — это общее, народное достояние. Оно принадлежите равной степени и мне, и тебе, и Кивьяне, и его сыну, твоему зятю Апару и красавице Нане…

— Я тебя что-то плохо стал понимать, умилык, — с сомнением покачал головой Иерок. — Раз все это наше общее, как ты говоришь, то почему твой человек всюду повесил замки? Кого он боится?

— Он боится воров, — сказал Ушаков.

— Среди моих сородичей воров никогда не было, — с гордостью заявил Иерок. — Разве они есть среди русских?

— Среди русских есть воры, — спокойно ответил Ушаков и продолжил: — Люди не могут все в один день стать хорошими, честными. Они идут в будущее из тяжкого, темного прошлого, где были нечестные и жадные, обманщики и жулики. Пока мы всех людей не переделаем, к сожалению, будут нужны и замки…

— А среди большевиков есть воры? — вдруг спросил Иерок.

Ушаков усмехнулся.

— Большевики — такие же, как все, живые люди, доверчивые и добрые. Конечно, кто-то может обмануть и пробраться в наши ряды, выдав себя на первое время за такого, как мы. Но нечестность легко обнаруживается…

— Я бы этого не сказал, — осторожно заметил Иерок. — Худое люди тщательно прячут… Так как же быть с товарами для моих земляков?

— Давайте соберем всех в кают-компании и поговорим, — предложил Ушаков. — Я расскажу об острове, о той жизни, которую мы все вместе будем налаживать там, об условиях кредита…

Просторная кают-компания «Ставрополя» чудом сумела вместить всех эскимосов. Поглядев на них, Ушаков вдруг отметил, что эти люди уже не кажутся ему безликой, сливающейся в одно массой смуглых, узкоглазых, скуластых лиц. Он отметил, что все они разные — и не только по возрасту, но и по характеру. Вон здоровенный Кивьяна со своим семейством. Кухлянка у него старенькая, вся вытертая, но тщательно зашитая. В Урилыке, когда готовились к отъезду, Иерок, характеризуя каждого из переселенцев, не очень одобрительно отозвался о нем. В его замечании угадывалась досада и недовольство его жизнью.

— У него столько силы, а яранги своей не имеет, — сказал Иерок.

— А где же он живет? — удивился Ушаков.

— В земле…

— Как в земле?

— Выкопал себе нору и живет как дикий зверь, — сердито объяснил Иерок.

Надо сказать, что Ушаков, приглядевшись к эскимосскому жилищу, приметил, что, несмотря на внешнюю непривлекательность, сбитая из плавника и покрытая моржовыми кожами яранга с ее внутренним меховым пологом из оленьих шкур была хорошо приспособлена к суровому климату здешних мест. Кроме того, для ее строительства использовались материалы, которые можно было добыть на месте.

Заинтересовавшись, Ушаков пошел посмотреть жилище Кивьяны. Да, это была и впрямь полуземлянка, крытая поверх каркасом из массивных челюстных костей гренландского кита. В тесном жилище не было мехового полога, и от чада коптящих жирников невозможно как следует разглядеть внутреннее убранство. Зато детишек было так много, что казалось, ступить некуда, того гляди раздавишь кого-нибудь.

Однако Кивьяна поразил Ушакова своей жизнерадостностью, постоянной готовностью всем помогать.

Вон сидит Етувги по прозвищу «человек без ружья»: несколько лет назад он утопил свой единственный винчестер в береговой полынье и с тех пор никак не мог наскрести денег на новый. Пришлось ему вспоминать древние дедовские способы охоты, и зимой он ловил нерпу сплетенной из тонкого ремня сетью.

А вон — молодые ребята, Таян, силач Клю, ловкий, стремительный Анакуль, тихий и задумчивый Анъялык…

Вон Апар, кочевой чукча, однако внешне ничем не отличавшийся от эскимосов, и его молодая жена Нанехак, не сводящая с Ушакова своих больших черных, словно смазанных тюленьим жиром, глаз. Встречаясь с ее взглядом, Ушаков всегда чувствовал в нем что-то особенное, какую-то жажду знаний, неутоленное любопытство.

Ушаков приготовил схематическую карту острова Врангеля, увеличил ее с помощью кальки в штурманской парохода и теперь аккуратно прикрепил кнопками к стене.

— На лежащую нерпу похожа, — серьезно заметил степенный, рассудительный Тагью, посасывая свою неизменную трубку с крохотной медной чашечкой на конце, в которую табаку умещалось всего на две-три затяжки.

— На лахтака, — поправил его старый шаман Аналько.

Ушаков сел за стол и поискал глазами Иерока. Нашел. Тот расположился среди своей семьи.

— Иди сюда, — позвал его Ушаков. — Будешь мне помогать.

— Чем я могу помочь? — удивился Иерок. — Говори сам, а я буду отсюда смотреть.

— Нет, я хочу, чтобы ты был рядом. Мы ведь с тобой уже все обсудили. Вдруг я что-то забуду или пропущу, вот ты и поможешь мне…

Переводил, как всегда, Иосиф Павлов.

— Мои дорогие друзья и товарищи, — начал Ушаков и оглядел слушателей. Ему показалось, что Нанехак как-то странно встрепенулась и легкая улыбка скользнула по ее округлому, еще не потерявшему детские черты лицу. — Каждое мгновение приближает нас к той земле, которая ждет вас уже многие тысячи лет. Эта земля называется остров Врангеля, и очертания ее вы можете видеть на этом чертеже. Там есть ровные тундровые пространства, есть горы. Но кругом — берег и родная вам стихия — море, полное моржей и тюленей. На острове водится белый медведь, песцы и другие звери, на которых вы можете охотиться. Но самое главное — там много моржа. Есть большие лежбища по южному побережью, вот здесь, в районе бухты Роджерс и чуть дальше, на мысе Блоссом…

Ушаков взял карандаш и показал на карте название места.

— Мы еще окончательно не решили, где будем селиться. Это зависит от ледовой обстановки вокруг острова. Но я думаю, что лучшее место — это бухта Роджерс, потому что здесь есть пресная вода, такая же лагуна, как в вашем Урилыке, и галечная коса… Там, быть может, мы и поставим наши дома и яранги. Но это будет только началом новой жизни. Главное наше дело — это обжить остров, населить его людьми, которые будут жить в согласии с природой. Вы знаете, что в России победила революция, скоро мы будем праздновать десятилетие нашей республики. Что такое наше будущее? Это прежде всего жизнь, основанная на интересах простых людей. У нас не будет так: у одного есть все, а у другого — ничего. Все будут равны, и только труд будет определять положение человека в обществе…

Ушаков подождал, пока Павлов перевел его слова. Потом услышал, как эскимосы стали о чем-то переговариваться между собой.

— Одобряют… — пояснил ему Павлов.

Это воодушевило Ушакова. Значит, люди поняли его правильно. Про себя он отметил, что надо срочно браться за изучение языка.

— Вы хорошо знаете, что случилось со зверем у ваших берегов. Его почти не осталось, потому что моржа и кита, тюленя и пушного зверя многие годы хищнически истребляли. Что брал белый человек, как вы называете американцев и нас, русских, от кита, например?

— Китовый ус, — напомнил Иерок. Он сам в свое время мечтал добыть большого гренландского кита, чтобы купить деревянный вельбот.

— А все остальное — мясо и весь жир, которым могло кормиться не одно такое стойбище, как Урилык, просто выбрасывалось, пропадало, — продолжал Ушаков. — А вы знаете, на что шел китовый ус?

— У нас из него делали полозья для нарт, рыболовную леску, на которую не налипал лед, разный инструмент, — сказал Иерок, который, если уж его позвали на помощь, старался как можно лучше выполнить свою задачу.

— А те, кто на мощных китобойных шхунах приходили сюда, вырывали китовый ус, чтобы делать из него… — Ушаков на минуту задумался, — каркасы для женских задов!

Павлов хоть и старался точно перевести сказанное, но тут все же растерялся. Иерок удивленно взглянул на Ушакова и спросил:

— Неужто у ваших женщин такие тощие зады?

— Зады обыкновенные, — принялся объяснять Ушаков, досадуя на себя за то, что уклонился от главной линии разговора, и забеспокоился: удастся ли выбраться из этого затруднения. — Но некоторым богатым женщинам хотелось, чтобы они выглядели еще пышнее, как бы толще.

— А для чего? — подала вдруг голос внимательно слушавшая умилыка Нанехак.

— Не иначе как для приманки, — высказал свое предположение Кивьяна. — Ведь для всего остального каркас не нужен! Он только мешает…

Кивьяна мог говорить об этом со знанием дела, ибо детей у него было множество, и жил он со своей женой душа в душу.

— Каким надо быть глупым мужчиной, чтобы попасться на такую приманку! — с презрением заявил Анакуль.

— От моржа брали только клыки и кожу, — продолжал Ушаков, осторожно пытаясь выбраться из опасного водоворота беседы. — А самое жизненно важное — тоже выбрасывали…

— А рыбу как ловили! — вспомнил вдруг Павлов. — Перегородят Анадырь и черпают все в свои кунгасы.

— Особенно японцы. Каждое лето пригоняли к нам тысячи рыболовов!

— Это был грабеж народных богатств, — подтвердил Ушаков. — Они брали то, что принадлежало по праву эскимосам и чукчам, что составляло основу жизни в этих краях. И теперь, когда вся земля и ее богатства принадлежат народу, такого больше не будет.

— Мы издавна так считали, — начал Иерок. — Вся земля, все, что ходит и плавает, принадлежит живущим на ней людям. И наверное, всем хватило бы мяса и жира, если бы не причуды белого человека…

Ушаков жалел, что сказал о применении китового уса. Это еще больше уронило в глазах эскимосов белых людей. Об этом его заранее предупредил Павлов, к которому местные жители относились с большим уважением, чем ко всем остальным. Ведь он жил их жизнью: охотился на морского зверя, держал собачью упряжку, не брезговал эскимосской едой. Вообще же эскимосы, впрочем, как и их соседи, чукчи, ставили белого человека гораздо ниже себя, считали его слабым, изнеженным, жадным и, самое главное, думающим только о том, как обмануть эскимоса, взять с него побольше и подешевле. Ни корабли, ни огнестрельное оружие, ни различные диковинные товары, изобретенные белым человеком, в расчет не принимались. И чукчи и эскимосы с удовольствием посмеивались над белыми, а если к тому же удавалось в чем-то перехитрить их, то это и вовсе вызывало всеобщее ликование.

— Это всенародная собственность, — сказал Ушаков как бы в поддержку Иероку. — Это естественно для человека, к этому и призывают большевики. Мы все вместе будем беречь зверей и птиц, чистоту рек и озер и эту, теперь нашу собственную, землю!

Когда Павлов перевел слова Ушакова, люди одобрительно закивали головами.

— А как же будет с теми, кто привык таким образом употреблять китовый ус? — с любопытством спросил Кивьяна.

— Обойдутся!

— А для тех, кто обойтись не сможет, китового уса хватит, — примирительно сказал Тагью, у которого хранился небольшой запас, и он собирался при удобном случае выменять его на брезент для нового паруса.

Дальше разговор пошел веселее и легче. Павлов и Ушаков уселись рядом за обеденный стол кают-компании, положили перед собой листы бумаги и принялись записывать, кому что надо из товаров.

Все брали примерно одинаковое количество сахару, чаю, табаку, муки, патронов, ткани на камлейки. Етувги получил в кредит новый американский винчестер и сильно обрадовался. Он больше ничего не хотел брать и только по настоянию жены взял немного сахару и чаю.

Молодой Таян вдруг попросил патефон.

— Очень мне нравится музыка из этого ящика.

— Патефон у нас только один, да и тот не продается, — сказал Ушаков.

— Жаль, — вздохнул Таян. — А мне так хотелось послушать музыку.

— Я научу тебя играть на мандолине, — пообещал ему доктор Савенко. — Никакого патефона тебе не понадобится.

Вскоре над палубными ярангами поднялись дымки костров: получив продукты, эскимосы поставили чайники и принялись жарить лепешки на нерпичьем жиру, хотя свежего печеного хлеба на пароходе было достаточно.

Ушаков заглянул в походную ярангу Иерока. Сам хозяин сидел на китовом позвонке, поставленном на крышку трюма, и крошил на доске острым охотничьим ножом листовой черкасский табак. Апар чинил гарпун, а Нанехак, обнаженная по пояс, месила тесто на длинном деревянном блюде. Ушаков, смутившись, хотел уйти, но его позвал Иерок:

— Заходи, заходи, умилык! Сейчас будут лепешки и будем пить чай. А то твой пароходный хлеб слабоват, да и запаха нерпичьего не имеет.

Пригнувшись, Ушаков вошел в ярангу и пристроился рядом с Иероком, стараясь не глядеть в ту сторону, где при свете небольшого костерка, разложенного на металлическом листе с загнутыми краями, ритмично, словно исполняя какой-то безмолвный ритуальный танец, двигалась Нанехак. Железные листы были срочно изготовлены в корабельной мастерской, чтобы эскимосы могли разводить на них свои домашние костры, без которых им не обойтись, хотя Ушаков и раздал всем им примусы.

В яранге не было полога, но в глубине Ушаков увидел разостланные оленьи шкуры, подушки и два серых солдатских одеяла, неизвестно как попавших сюда.

— А не хотелось бы вам, Иерок, поселиться в настоящем деревянном доме? — спросил Ушаков, оглядевшись.

— Каждый живет так, как привык, — ответил старик. — Как я стану жить в деревянной яранге? Там не разложишь на полу костра, не повесишь полог, да и пространства много — холодно…

— Так ведь в доме печка, плита, лампы, — продолжал Ушаков. — Полога не надо, на кровати спать будешь…

— Непривычно, — мягко возразил Иерок. — Что же я, кайра, чтобы на возвышении спать? Птица, она не боится высоты, а человеку страшно. Тем более сонному — упасть можно. И огонь, мне приятнее видеть его, а не запирать в каменный мешок. Вольное всегда приятней для глаза — что человек, что пламя…

— Это верно, — вздохнул Ушаков и покосился на Нанехак.

Женщина уже закончила месить тесто и теперь лепила небольшие дырчатые лепешки, опускала их в кипящий нерпичий жир.

— А правда, что у белых людей сажают в каменный мешок?

— В какой каменный мешок? — не понял Ушаков.

— В тюрьму.

— Бывает…

— Это жестоко.

— Так ведь худого человека нельзя держать рядом с другими людьми. Если он вор, преступник какой или, того хуже, — убийца?

— Вор, конечно, это плохо, — задумчиво отозвался Иерок. — Но украл-то он, наверное, не из озорства, а может, с голоду?

— Верно, с голоду можно украсть, — согласился Ушаков.

— А зачем его в каменный мешок сажать? Его накормить надо.

— Ну вот, представь себе. Ты пришел к своей мясной яме и видишь: кто-то там похозяйничал, взял твой копальхен… Что ты будешь делать?

— Это Рутпын, — спокойно и уверенно сказал Иерок. — Огрызок человека. Но он несчастен и так, потому что вор…

— А что вы с ними делаете? — спросил Ушаков.

— Презираем… Жалеем… Прогоняем из стойбища.

— В России некуда прогонять, поэтому таких людей и сажают в тюрьму…

— Но ведь теперь же нет воров, теперь все равны перед запасами еды…

— Нет, есть еще, — вздохнул Ушаков. — Я уже говорил тебе: люди идут в будущее из прошлого, худое вот так, сразу, не кончится. Нужно время… Вот я знаю, что твои внуки уже не захотят жить в яранге. А ты идешь в будущее с ярангой и многим другим, отсталым…

— С чем это, отсталым? — насторожился Иерок.

— Я ничего не хочу тебе советовать, поступай, как тебе велит совесть, но не трогай лаг…[7]

Лицо Иерока вытянулось от удивления.

Вчера поздно вечером, когда, как ему показалось, на корабле все уснули и только огнедышащая машина без устали работала в чреве трюма, толкая большой железный пароход с ярангами, он осторожно пробрался к левому борту, чтобы одарить морских богов из тех запасов, что выдал им Ушаков. На небольшое деревянное блюдо он накрошил табак, кусочки крепкого русского сахара, насыпал горсточку муки. И все это бросил в море возле того инструмента, похожего на часы, от которого за борт убегала веревка. Лаг так заинтересовал Иерока, что он решил вытащить его и посмотреть, что же там на конце. Быть может, это таинственный дух белого человека, охраняющий корабль? Иерок взялся за сырой металлический трос и принялся осторожно тянуть. Но что-то там сопротивлялось, дергалось на конце. И вдруг он испугался, быстро отпустил трос.

Постояв возле крутящегося приспособления, на циферблате которого выскакивали цифры, Иерок перешел к другому борту. Вдоль железной стены парохода кипела вода, и порой казалось, что огромный корабль стоит на месте, а океан несется мимо него с бешеной скоростью и все удаляет и удаляет от «Ставрополя» бухту Провидения, покинутый навсегда Урилык, древнюю Уназикскую косу, Янракеннотский мыс, остров Аракамчечен, знакомую, хорошо обжитую землю, где на приметных холмах еще можно различить кости ушедших в другую жизнь сородичей.

Говоря Ушакову о том, что если принято решение, то надо идти вперед, Иерок успокаивал и самого себя, потому что знал, рано или поздно люди спросят его: ради чего ты позвал нас? Где эта волшебная жизнь, тот сказочный остров надежды, где всего в изобилии?.. Но ведь на самом деле такой земли, такого острова нет. То есть именно такой, какой описывало воображение сказочника, измученного мечтой об облегчении своей участи, закопченного горем от бесчисленных потерь, сытого и тепло одетого только в мечтах. Да, быть может, на острове Врангеля и вправду есть и морж, и белый медведь, и нерпа водится в прибрежных полыньях, но все надо будет добывать своими руками, ничто не пойдет само собой на острие гарпуна, на наконечник копья.

Заметно убывала светлая ночь. И наступил час, когда на море опустилась густая темнота, и на небе вспыхнули знакомые созвездия.

Иерок взглянул на них и почувствовал в груди волнение, что всегда охватывало его при виде этих загадочных светящихся точек, причудливых рисунков созвездий, в которых угадывались картины жизни, застывшие события, приводимые в живое движение лишь воображением наблюдателя. Небесная жизнь имела свой центр — Полярную звезду, и можно было узнать, далеко ли до восхода солнца. Но было и другое в загадочном мерцании, в блеске звезд, которые не гасли, как иногда говорили, а продолжали беспрерывно светить, только на время затмеваясь великим дневным светилом, главным хозяином неба — Солнцем.

В древних сказаниях в том межзвездном пространстве проходила другая жизнь, отличная от земной, хотя и там, в небесной жизни, ушедшие в нее занимались такими же делами, что и на земле: женились, выходили замуж, охотились, бегали и даже ложились спать в теплом звездном пологе. Какой смысл в этой двойственной жизни, Иерок никак не мог уразуметь. Он верил в высший разум, в Неведомые силы, которые руководили всем круговоротом жизни на земле, в море и в небе, следуя своим собственным целям и намерениям. Нетрудно было понять, что у тех Неведомых сил свои собственные дела и задачи, часто не совпадающие с заботами и нуждами человека. Ибо если бы те Силы и вправду были милосердны и обладали чувством справедливости, то на земле давным-давно наступило бы благополучие и не было бы никакой нужды в двойственной жизни. Люди, что, сбросив земную оболочку, уходили сейчас в звездный мир, оставались бы на земле, где, если бережно и разумно использовать богатства моря и тундры, места хватит на всех… Да, но ведь человек старится, дряхлеет и умирает… И не только человек, но и животные и растения… Ну и пусть! Зачем людям уходить так далеки? Они могли бы обитать где-то поблизости, чтобы при нужде можно было запрячь упряжку и поехать проведать предков, погибших друзей…

Сейчас, когда суета, связанная с отъездом, немного утихла, в голову стали приходить разные мысли, сомнения… Правильно ли он поступил, согласившись покинуть родной Урилык? Иерок хорошо знал своих земляков, и, проходя мимо тех, кто наконец-то получил возможность всласть накуриться, напиться хорошего чаю с крепким и вкусным русским сахаром, до отвала наесться моржового мяса и белых лепешек, жаренных на нерпичьем жиру, он читал в их глазах немой вопрос — а что будет дальше? Ну, можно наесться и напиться чаю, выспаться вдоволь, а что дальше?

Те, кто ушли в иной мир, оставили Иерока наедине со множеством неясных, неразрешимых вопросов, на которые, как ни ищи, нет ответа. Иерок знал те самому малопонятные слова, с которыми нужно было обращаться к Неведомым силам. Были действия, наполненные затаенным смыслом, их нужно исполнять, не вникая в суть. Толкование ответа целиком и полностью зависело от умевшего вопрошать и слушать. Иерок, положа руку на сердце, мог только самому себе признаться в том, что почти все, что он говорил от имени Неведомых сил, подсказывалось его собственным опытом и интуицией. Еще ни разу не удавалось ему получить Свыше какой-либо внятный ответа Иерок умел и камлать, доводя себя до исступления, и тогда ему даже чудились какие-то голоса, но собственный разум убеждал, что это всего лишь игра воспаленного воображения, тем более что дурная веселящая вода приводила в подобное состояние куда быстрее и проще, нежели многочасовое изнурительное камлание в тесном и темном пологе.

И все-таки Неведомые силы были. Во всяком случае, с ними надо жить в мире и согласии, не лениться иной раз принести им жертвы, исполнить полагающийся обряд. Они могли отозваться и добротой, и Иерок даже знал, где, в каких местах вокруг Урилыка легче было общаться с ними. Он нашел эти места сам, открыл их, бродя возле селения в поисках ответов на мучившие его вопросы.

Вот и сейчас в густой, как моржовая кровь, темноте ему хотелось услышать Свыше хоть малый намек на одобрение его решения, но он ничего не слышал и ничего не чувствовал, кроме тревоги собственного сердца.

Рано утром четвертого августа прошли Уэлен. В молодости Иерок бывал в этом большом селении, где вместе жили чукчи и эскимосы. Сюда издревле в летнюю пору со всего побережья люди съезжались на песенно-танцевальные состязания.

Но с Урилыка не ездили вот уже несколько лет. Не на чем, да и заботы были другие, не праздничные. Где-то здесь стоит яранга знаменитого певца и морского охотника Атыка, который славился по всем селениям, раскиданным на огромных пространствах от мыса Энурмин до выступа Канэгыргын, слава его гремела на островах Имаклик и Иналик, и даже на другом берегу Берингова пролива… А хорошо было бы сойти на берег, послушать Атыка и его сородичей. Да и у самого есть что спеть. Все эти дни в душе Иерока как бы сами собой рождались новые мелодии и складывались слова, тело мысленно повторяло движения в такт звучащему в его ушах бубну. Рождался новый эскимосский танец, Танец Прощания, Танец Надежды, который Иерок намеревался исполнить на берегу острова.

После Уэлена «Ставрополь» изменил курс на севере северо-запад. В воздухе похолодало, и иногда неведомо откуда с ясного, казалось, неба на палубу падали снежинки.

Пятого августа на горизонте показались черные скалы острова Геральд.

— Следующий за ним — остров Врангеля, — сказал Ушаков стоящему рядом с ним Иероку.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Шестого августа «Ставрополь» подошел к острову Врангеля, голубовато-серой громадой видневшемуся за плотной стеной льда, охраняющего подходы к берегу. Ушаков все эти дни не уходил с капитанского мостика, вглядываясь в очертания земли, о которой он знал только из неточных схематических карт да словесных описаний. И вот она, эта земля, остров Врангеля, внешне мало отличающийся от северного побережья Чукотского полуострова.

Капитан Миловзоров, осмотрев в бинокль сплоченные ледовые поля, сказал:

— Трудно будет подойти к берегу…

— Но надо! — взволнованно воскликнул Ушаков. — Раз мы на виду у берегов, мы. уже не можем повернуть назад!

— Придумаем что-нибудь, — загадочно улыбнулся Миловзоров.

Он был старше Ушакова, плавал в этих широтах и знал, что такое лед океана. Своим внешним спокойствием он внушал уважение. Правда, накануне подхода к острову он долго рассказывал Ушакову о неудачах, которые постигали мореплавателей, пытавшихся высадиться здесь на берег.

— Но у нас в руках главный козырь, — успокоил растревоженного Ушакова капитан. — Время… Так рано корабли редко подходят к острову. Пока осматриваемся, ищем удобную стоянку, лед может прийти в движение. Вот поглядите — он не смерзшийся, легко двигается, в любую минуту может открыться разводье, путь к берегу.

Притихшие эскимосы сгрудились у борта и молча пристально вглядывались в землю, которая должна стать их новой родиной. Ушаков невольно посматривал в их сторону, выделяя среди них фигурку Иерока… Ни один из них ни разу не обернулся на капитанский мостик, и это беспокоило Ушакова. Они целиком и полностью были поглощены созерцанием незнакомого острова, и только по их внешнему виду можно было догадаться: кроме тревоги и смутного ожидания, других чувств новая земля у них пока не вызывала. Единственное, что успокаивало — она была похожа на оставленные берега.

— Моржи! — вдруг послышалось из толпы.

— Моржи! — подхватило несколько голосов. — Много моржей!

Иерок посмотрел на капитанский мостик и, обращаясь к Ушакову, крикнул:

— Смотри, умилык, моржи!

— Вижу, Иерок! — обрадованно ответил Ушаков.

— Надо спустить байдары! Охотиться надо!

Но как ни хотелось капитану пойти навстречу эскимосам, он не мог им позволить заняться охотой и отвлечься от главной задачи: подвести «Ставрополь» к берегу и выгрузить необходимое снаряжение, строительные материалы. Он позвал на мостик Иерока и объяснил ему ситуацию.

— Но если к вечеру не подойдем к берегу, можно будет заняться и охотой. Моржи никуда не уйдут, вон их сколько.

И действительно, скопления зверей виднелись тут и там, на льдинах и на берегу. Некоторые из них с шумом выныривали прямо у борта парохода, испуганно и настороженно оглядывая неведомое чудовище.

Через несколько часов осторожного хода сбылось предсказание Миловзорова: «Ставрополю» удалось не только подойти к острову, но и обогнуть его с северо-востока в поисках места для высадки.

Вечером показался мыс Уэринг, за ним — мыс Гаваи. Мрачные, темные скалы выделялись на фоне белой полосы прибрежного льда, который, похоже, никогда и не отходил от берега. Спустили корабельную шлюпку. Ушаков позвал с собой Иерока.

Иерок неотрывно вглядывался в незнакомые очертания новой земли, изредка провожая взглядом пролетающие птичьи стаи. Выражение его глаз менялось, вместо тревоги появлялась надежда, и на внешне невозмутимом лице — намек на улыбку. С громким всплеском у борта вынырнул лахтак, и Иерок, вздрогнув от неожиданности, потянулся к оружию.

— Охотиться будем потом, — спокойно сказал Ушаков.

Обилие жизни, моржей, тюленей — все это было добрым знаком, исполнением значительной части обещаний. Ушаков видел это по настроению эскимосов. Их мрачная настороженность сменилась возбуждением, радостью, громкими разговорами о будущей охоте.

Когда шлюпка ткнулась носом о берег, покрытый разноцветной галькой, Ушаков предложил Иероку первым ступить на остров.

— Вам быть хозяевами этой земли, тебе и честь сделать на ней первый шаг.

Иерок спрыгнул на гальку, поднялся на прибойную черту, переступив через полосу полузасохших водорослей, разноцветных панцирей рачков, морских звезд, и остановился.

Ушаков смотрел на него со шлюпки; эскимос не оборачивался, он стоял неподвижно, но по его виду можно было догадаться: он что-то говорит.

— Никак, молится? — тихо предположил один из матросов-гребцов.

— Не мешайте ему, — сказал Ушаков. — Пусть совершит свой обряд. У нас еще будет время для антирелигиозной работы.

Иерок медленно повернулся в сторону восхода. По движению его губ можно было понять, что он ведет какой-то неведомый разговор. Так он обратился ко всем сторонам света. В довершение всего он вытянул из-за пояса кисет, развязал его и разбросал вокруг черный черкасский табак.

— Иди сюда! — весело крикнул он Ушакову. — Здесь хороший, добрый берег…

Дальше Иерок повел себя так, словно он уже давным-давно жил здесь. Он легко и быстро шагал по прибрежной гальке, по тундровым кочкам, вспугивая гусей, полярных сов, куличков.

С моря на тундру наползал туман.

— Может, остановимся, переждем? — предложил Ушаков.

— Этот туман ненадолго, — уверенно сказал Иерок. — Не будем терять время.

Ушаков шел рядом с эскимосом, стараясь не отставать.

Так они прошли несколько километров. Еще издали увидели флагшток, на котором заметны были остатки флага, поднятого в 1924 году капитаном Давыдовым с канонерской лодки «Красный Октябрь». За два года ткань совершенно выцвела, и флаг представлял собой лоскутки белой материи. Ее тут же заменили на новый кумач.

Шагать по мокрой вязкой гальке было мучительно, а переходя в тундру, на качающиеся кочки, люди рисковали вывихнуть себе лодыжки. С непривычки некоторые спотыкались и падали.

Но Иерока охватил какой-то непонятный азарт, странное возбуждение, и он все шагал и шагал.

Наконец, остановившись передохнуть, усевшись на большой камень, Ушаков тяжело вздохнул и сказал:

— Дальше полетим на гидроплане.

— Как полетим? — не понял Иерок. — Железная птица осталась на пароходе…

— Это верно, — усмехнулся Ушаков. — Я хочу сказать, что неразумно нам мерить тундру ногами, когда в нашем распоряжении самолет. Завтра же отправимся на нем на разведку и окончательно выберем место для поселения.

Капитан Миловзоров, похоже, был даже несколько разочарован тем, что ледовая обстановка вокруг острова оказалась такой благоприятной для плавания.

— Ну, тебе повезло, Георгий. Такое бывает раз в несколько лет.

— Когда наладим научные исследования, мы будем идти сюда не наугад, как сейчас, а уверенно. Дадим тебе телеграмму: товарищ Миловзоров, можете плыть к нам, в этом году у нас ожидается благоприятная ледовая обстановка…

— Так и должно быть, — улыбнулся капитан. — Если мы хотим эксплуатировать Северный морской путь, то прежде всего надо его оснастить метеорологическими станциями, оборудовать радиосвязь.

— Все будет, — ответил Ушаков. — Нам с тобой повезло: мы у самого истока великого дела!

Но как все великие дела, даже внешне простое — высадка на остров и выбор места для строительства поселения — оказалось далеко не таким легким. Требовалось время, чтобы тщательно взвесить все условия и обстоятельства, учесть интересы переселенцев-эскимосов. А времени не было: «Ставрополь» торопился уйти из этих опасных мест, чтобы избежать зимовки во льдах. Каждый час, каждая минута были на строгом учете.

Льды часто окружали корабль, но продвижение его вдоль острова не задерживалось. В полдень девятого августа «Ставрополь» вошел в бухту Роджерс.

Ушаков вместе с Иероком сошли на берег.

— Тебе нравится это место? — спросил Ушаков.

Эскимос огляделся, сделал несколько шагов, поднявшись на гребень небольшой галечной косы, из-за которой блестели воды небольшой лагуны, и с удивлением произнес:

— Очень похоже на Урилык!

— Только здешний ручей не такой шумный, как у нас на родине, — заметил Ушаков.

— Но он такой же полноводный, — возразил Иерок.

— Если тебе нравится это место, то будем выгружаться, — сказал Ушаков. Лично ему бухта и чуть приподнятый берег над галечной косой показались самыми подходящими из того, что он успел за это короткое время осмотреть на острове.

— А тебе, умилык, нравится здесь? — спросил в свою очередь Иерок. — Мы должны думать и о тебе, о твоих товарищах.

— Мне это место подходит. Вот только еще не решил, где ставить дом — на косе или на возвышении?

Иерок прошел по косе, нагнулся, поковырял пальцами, порыл носками меховых торбазов и подозвал к себе Ушакова.

— Гляди, умилык, — сказал он, показывая на побелевший кусок чудом занесенного сюда дерева. — Здесь когда-то бушевал сильный шторм, и эту деревяшку закинуло сюда волнами. Это значит, что такое может случиться еще. Поэтому вам лучше строиться вон там. — Иерок показал на пригорок.

— Ну хорошо, — согласился Ушаков. — Пусть будет так, как ты сказал.

Первым делом перевезли на берег всех эскимосов, и они тут же разбрелись по галечной косе, выбирая себе места для яранг.

— А почему вы ставите яранги на косе? — удивился Ушаков. — Там же опасно.

— Для большого деревянного дома опасно, — объяснил Иерок. — В бурю его не разберешь и не перенесешь на другое место… А для яранг хорошо. Чисто и сухо. Мы привыкли ставить яранги на гальке.

С помощью вельботов, байдар, кунгаса с корабля на берег быстро перевезли эскимосский скарб, выпустили на волю собак, которые с громким лаем и визгом бросились врассыпную, словно боясь, что их снова поймают и погрузят на это страшное железное чудовище, дрожащее изнутри и испускающее невыносимый запах горелого угля.

Яранги выросли в одно мгновение, заполнив и оживив галечную косу, создав впечатление, что люди здесь жили всегда.

Ушаков поставил свою палатку неподалеку от яранги Иерока.

Наконец спустили на воду гидросамолет. Всю дорогу эскимосы, наслышанные об этой чудесной машине, пытались ее рассмотреть, отгибая брезент, которым был покрыт фюзеляж и снятые крылья. Самолет по сравнению с быстро летящими птицами казался беспомощным и неуклюжим.

— Если он не поднимется, — задумчиво произнес Кивьяна, — все будут очень громко смеяться, а кожаным людям станет стыдно.

«Кожаными людьми» эскимосы назвали летчика Кальвица и бортмеханика Федукина за их куртки и плотно прилегающие летные шлемы.

Из яранг вышли все, кто мог двигаться, даже самые немощные старики. Сгрудились на берегу.

Самолет отцепился от судна, и бортмеханик, стоя на поплавке, веслом отогнал машину от борта «Ставрополя».

— Я бы мог одолжить им парус, — заметил Тагью.

Но скептическое и насмешливое настроение сменилось удивлением, когда, несколько раз чихнув и выпустив быстро тающее голубое облачко дыма, на самолете завелся мотор и крутящийся пропеллер слился в один сверкающий круг.

Гидросамолет побежал по воде, наращивая скорость, обгоняя и распугивая птиц, и вдруг все увидели, как он оторвался от воды и взмыл в воздух, удаляясь от бухты Роджерс.

— Как настоящая птица! — удивленно пронеслось в толпе.

— Быстрее ветра летит!

— Вон, смотрите, как далеко улетел!

Иерок вместе со всеми смотрел вслед самолету, и изумление, восхищение разумом и умением человека переполняло его душу.

— А они вернутся обратно? — спросил он с тревогой.

— Вернутся, — уверенно ответил Ушаков. — Куда они денутся?

— Небо большое, — раздумчиво проронил Иерок. — Гораздо больше земли…

После этого продолжить работу на берегу оказалось не так легко. Время от времени кто-нибудь из эскимосов останавливался прямо с мешком на спине или доской на плече и подолгу смотрел в ту сторону неба, где скрылся самолет.

Когда на горизонте обозначилась быстро увеличивающаяся точка, возбуждение людей, как показалось Ушакову, было еще сильней.

— Возвращаются! Возвращаются! — радостно закричали эскимосы, побросав работу. — Они вернулись!

А когда Кальвиц с бортмехаником вышли из причаленного к берегу самолета, каждому не терпелось подойти и удостовериться в том, что они за время полета нисколько не изменились, остались такими же людьми, как и прежде.

Удивительно, но возвращение летчиков подстегнуло эскимосов, словно прибавило им силы, и все, что было упущено, пока снаряжали самолет и ждали его назад, они наверстали.

В тот же вечер заложили даже фундамент жилого дома на пригорке, выбранном по совету Иерока.

Дом, спроектированный Ушаковым, был построен еще во Владивостоке; потом на нем тщательно пронумеровали все бревна, доски, балки, рамы и разобрали, Теперь его оставалось только заново собрать и утеплить.

Поздно вечером Ушаков, усталый, ввалился в палатку и не успел улечься на постель из оленьих шкур, как услышал снаружи голос Иерока:

— Умилык, можно войти?

— Входи, входи, Иерок.

Иерок вполз в тесную палатку и пристроился в ногах Ушакова.

— А нельзя нам оставить железную птицу здесь? — спросил Иерок. — Больно хороша машина.

— К сожалению, самолет должен вернуться во Владивосток, — ответил Ушаков. — Мне бы самому хотелось иметь его здесь, но увы… Наша республика еще не так богата, чтобы держать на острове такую дорогую машину…

И все же надо было найти время, чтобы воспользоваться самолетом для первого знакомства с островом, хотя бы пока с высоты. Закрыв за Иероком палатку, Ушаков решил не откладывать это и лететь завтра же утром, пока позволяет погода.

Утром, напившись чаю, Ушаков вышел из палатки и направился к самолету. На берегу уже толпились люди. Некоторые даже осмелились подойти по мелководью в своих непромокаемых летних торбазах к машине вплотную, чтобы дотронуться рукой до металла, до поплавков, коснуться пропеллера. Нанехак в меховом комбинезоне сидела на берегу и широко раскрытыми глазами смотрела на самолет.

— Доброе утро, Нана, — поздоровался с ней Ушаков. — Хочешь полетать со мной?

— Я? — недоверчиво протянула Нанехак. — Разве я могу полететь на железной птице?

— А почему нет? Любой человек, если он хочет, может подняться в небо на этой машине.

Нанехак удивленно взглянула на Ушакова, и в ее взгляде он прочитал не только недоверие к своим словам, но и обиду за такую, как ей казалось, неуместную шутку.

Подошел Иерок.

— Вот Нана не верит, что она может полететь на самолете… — весело сказал ему Ушаков.

— И правильно делает, что не верит, — недовольно заметил тот. — Нечего ей делать на небесах.

Нанехак встала и, сверкнув глазами, пошла к яранге.

— Зачем обидел дочку? — мягко упрекнул Ушаков. — Может, она и впрямь хотела полететь с нами?

— Каждый человек хочет летать, — назидательно произнес Иерок. — Это его вечная мечта. Но не каждому это дано…

— Но ведь Кальвиц летает! — возразил Ушаков.

— Ему дано, — спокойно ответил Иерок.

— И я вот сейчас полечу, — продолжал Ушаков.

— И тебе дано, — помедлив, сказал эскимос.

— И ты можешь вместе со мной полететь!

Иерок как-то искоса глянул на Ушакова. В первое мгновение в глазах его мелькнула обида, сомнение. — Это правда?

— Пошли со мной! — Ушаков потянул его за рукав.

— Подожди, подожди, — Иерок осторожно освободил рукав и оглядел берег. Чуть поодаль стояли его соплеменники, которые слышали разговор и с любопытством ждали, чем все это закончится.

— Но у нас тут много работы, — важно произнес Иерок. — Вон еще сколько груза надо перенести и сложить… Если ты улетишь, если я улечу, кто останется здесь? А потом, ты слышал: у нас кончилось моржовое мясо. Кому-то надо охотиться… У нас много работы тут, на земле… Если ты не очень настаиваешь, то я полечу в следующий раз.

Ушаков понял его.

— Ты совершенно прав, Иерок! Оставайся тут за старшего. Пусть все бревна перенесут к фундаменту. А если у вас будет добыча, оставьте мне кусок моржовой печенки.

— Хорошо, умилык, — с достоинством сказал Иерок. — Лети.

Ушаков, осторожно поднявшись на скользкий поплавок, сел в кабину. Взревел мотор, и машина медленно двинулась по воде, выбираясь на стартовую точку. Огромные стаи птиц разлетелись в разные стороны, убегая от не виданного прежде грохочущего чудовища.

Ушаков почувствовал необычное возбуждение, радость, от вчерашней усталости не осталось следа.

Под крыльями пронеслась бухта Роджерс, наполовину возведенные стены будущего дома, россыпь яранг на галечной косе, заваленный грузом берег и темная громада «Ставрополя». Шлейф от дымовой трубы уходил далеко, покрывая редкие ледовые поля.

Тень от гидросамолета промчалась над мысом Уэринг, и взору открылся низменный северный берег острова, перерезанный бесчисленными косами. К северу от острова льда не оказалось, его не видно было даже в шестикратный цейсовский бинокль.

Самолет все набирал высоту, открывая захватывающий дух простор. Удивительное чувство овладело Ушаковым. Ему казалось, что он сливается с этим сверкающим чистотой и нетронутостью пространством, его тело будто становится невесомым, а мысли свободно устремляются и назад, где остался поселок, и дальше на север, вперед, по курсу гидроплана.

Показались какие-то темные пятна на голубовато-зеленой поверхности воды. Неужто неизвестный архипелаг? Ушаков механически принялся считать островки и даже потянулся за блокнотом, чтобы хотя бы схематически изобразить их расположение.

Он дал знак Кальвицу снизиться, чтобы поближе рассмотреть острова. Но едва он успел поднести к глазам бинокль, как вдруг обнаружил, что «острова» как-то странно шевелятся… Да это же моржи! Сотни, тысячи животных усеяли плавающие льдины.

Пилот взглянул на Ушакова, сделал знак рукой и пошел на посадку. Десятки моржей, напуганные ревом мотора, бросились в воду, но не уплыли, а остались неподалеку от покинутой ими льдины. На самых же больших ледовых полях моржи, похоже, и вовсе не испугались самолета.

Это было великое торжество жизни на тех широтах, которые издавна считались пустынными.

Самолет пронесся над водой и коснулся ее поверхности, постепенно замедляя движение.

Ушаков вопросительно посмотрел на летчика. Кальвиц протянул наспех нацарапанную записку: «Пара клыков была бы хорошей памятью о первом полете над Врангелем».

Ушаков осторожно вылез на левое крыло, стараясь не выронить фотоаппарат. Кальвиц пристроился с маузером на правой плоскости. Бортмеханик Федукин медленно повел по воде самолет, лавируя между отдельными льдинами. Моржей было столько, что только чудом поплавки не задевали увертывающихся, тревожно похрюкивающих животных. Они уже не казались такими спокойными, и сотнями теперь бросались со льдин в воду, поднимая каскады холодных брызг.

Раздались выстрелы. Ушаков сделал несколько снимков и увидел, как на одной из льдин остался лежать морж. Голова его поникла, и под ней расплылось алое пятно крови.

Причалив гидроплан, охотники выпрыгнули на лед. Кальвиц хотел сразу же отрезать моржу голову, но Ушаков попросил его повременить, желая сфотографировать добычу.

— Смотрите, сколько здесь зверья! — восхищенно воскликнул Кальвиц, принимаясь за разделку моржа. — Без мяса не будете.

— Это верно, — согласился Ушаков. — Но моржи уйдут к зиме. Нам надо успеть сделать запасы.

— И на запас хватит, — уверенно сказал Кальвиц. Он был заметно возбужден охотой.

— Смотрите, ребята, что это? — крикнул из кабины Федукин.

Кальвиц и Ушаков обернулись, и перед ними предстала удивительная, вызывающая ужас картина: к льдине, где они разделывали свою добычу и куда был причален самолет, плотной стеной двигалась многосотенная стая моржей. Она все увеличивалась и увеличивалась, потому что к ней присоединялись животные с других льдин. Глаза их налились кровью, и над водой возвышались огромные покрытые трещинами клыки. Один удар такого клыка по поплавкам гидроплана — и конец счастливому воздушному путешествию.

Несколько выстрелов в воздух вроде бы отпугнули моржей.

Но не прошло и нескольких минут, как они снова вынырнули совсем близко от самолета. Пришлось стрелять по ближайшим животным. Вода окрасилась кровью.

Вся эта поспешная, бессмысленная стрельба не нравилась Ушакову, и он стал поторапливать Кальвица. Не хватало еще, действительно, из-за глупого тщеславного желания похвастаться парой моржовых клыков оказаться в ледовом плену.

Наконец самолет снова разогнался по чистой воде, выбирая направление, и взмыл в воздух.

На обратном пути остров огибали с западной стороны.

Глядя вниз, Ушаков мысленно намечал тропы своих будущих экспедиций.

Вот и знакомая бухта Роджерс, яранги, строящийся дом… Дом, в котором предстоит, быть может, провести не один год.

Глядя на приближающуюся галечную косу, Ушаков чувствовал, как в душе у него поднимается радость — он возвратился домой, к привычному месту, к знакомым и близким людям.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Нанехак с утра до вечера была в хлопотах: она наводила порядок в своем жилище, помогала русским, варила мясо, разделывала убитых животных, снимала жир с моржовой кожи, заполняла им деревянные бочки, расставленные вдоль стен яранги.

Обилие моржей и другого зверя радовало людей.

Нанехак чувствовала себя причастной к новой жизни, которая создавалась здесь, на этом острове. Она уже поняла, что прошлое безвозвратно ушло, а впереди их ждет нечто, пока незнакомое, но непременно хорошее и счастливое.

Взять хотя бы отношение к ним белых людей. Павлов, тот, конечно, не в счет — у него и жена эскимоска, и сам он говорил, что среди его предков были анадырские чуванцы, смешавшиеся с русскими казаками. Другим был и Старцев, странный мужчина, не вызывающий ни симпатии, ни уважения ни у русских, ни у эскимосов, с которыми он породнился. А эти, с парохода «Ставрополь», и вправду новые люди, особенно Ушаков. Его слова о том, что все принадлежит народу, не расходились с делом, хотя первое время кое-кому показалось, что это означает — бери все, что тебе нравится.

Раньше Нанехак никогда не задумывалась о жизни: прошел день — хорошо, завтра будет новый. Если вчерашний день они были сыты и на следующий осталось немного мяса и жира, это и вовсе счастье. Только иногда она ловила себя на мысли, что та, Первая Женщина, вышедшая замуж за Кита, ничем особенным от нее не отличалась, когда не отделяла себя от ветра, от облака, от камней, евражек и волка — от всей природы, с которой сливаешься в мгновения глубокой задумчивости. Тогда ноги как бы сами несут тебя, а глаза вбирают солнечное сияние, отражающееся от земли, от моря, облаков, от сверкающих струй тундрового потока.

В последнее время Нанехак все чаще спускалась на берег и неотрывно смотрела на летающую лодку.

И когда Ушаков предложил ей полететь, как хотелось, чтобы это не было шуткой! Она тотчас мысленно представила себя высоко в небе, словно воочию увидела огромное, необъятное пространство океана, и даже птицы, казалось, летали далеко внизу — будто ползали по земле. А может быть, он всерьез предлагал? Глаза его, конечно, смеялись, Нанехак видела это, а вот в словах насмешки не было. Наверное, если бы не подошел отец, Нанехак махнула бы на все рукой и полетела бы с этим удивительным русским.

И еще одно заметила Нанехак. Ушаков обладал большой властью, несмотря на свою молодость. И капитан «Ставрополя», и «кожаные люди», владеющие летающей лодкой, — все подчинялись ему. Казалось бы, такой могущественный человек мог бы не надрываться, не носить тяжести, не помогать плотникам, строящим дом, не ходить по ярангам, интересуясь нуждами каждой семьи… Но на все это у умилыка хватало и сил, и времени. А по вечерам он долго не ложился спать. По тени, отражающейся на белой стене палатки, было видно: он что-то пишет.

Едва Ушаков улетел на самолете, Нанехак отчего-то сильно забеспокоилась: вдруг с ним что-то случится, вдруг летающая лодка столкнется с большой птицей, упадет на землю… Правда, Нанехак еще не видела такой огромной птицы, она была только в ее воображении, перекочевав из волшебных, полных чудесных превращений древних сказаний.

Когда Ушаков вернулся живым и невредимым, Нанехак почувствовала себя такой счастливой, что даже сама удивилась. Она не удержалась и принесла ему в палатку сваренную моржовую печенку, которую умилык очень любил.

— Напрасно ты не полетела, — сказал тогда Ушаков. — Наверху было так красиво…

— А разве не боязно? — спросила Нанехак.

— Нисколько. Вот я, например, боюсь высоты. Когда залезаю на крышу дома, голова кружится, а на самолете — нет!

Нанехак недоверчиво посмотрела на русского: как может такой человек бояться высоты деревянного дома?

— А что ты видел сверху? — спросила Нанехак.

— Прежде всего, много моржей, — принялся рассказывать Ушаков. — На льдинах их столько, что они кажутся черными, я даже сначала подумал, что открыл новые острова.

— А сам остров красивый? — спросила вдруг Нанехак, Ушаков немного подумал и ответил:

— Красивый… И еще красивее он показался мне потому, что его наконец заселили люди, настоящие люди.

— Мы тоже радуемся, — вздохнула Нанехак. — Вот только Урилык не перестает сниться…

— Это естественно, — задумчиво проронил Ушаков. — Мне тоже иногда снится деревня, где я родился.

Выйдя из палатки умилыка, Нанехак еще долго стояла снаружи, прислушиваясь к музыке, доносящейся с освещенного электрическими огнями парохода, отдельному отрывистому лаю засыпающих собак, детскому плачу, кашлю, всем этим привычным звукам обжитого места. Но вместе с этим неотступно росла мысль и о том, что на новом, еще не до конца знакомом месте, таится много неожиданного, неведомого и непонятного.

Нанехак заметила, что женщины, которые в Урилыке в поисках съедобных корней и растений могли отлучаться далеко от селения, здесь осмеливались лишь отходить за пригорок, чтобы все время видеть яранги, строящийся дом и слышать людские голоса.

Иногда, когда на остров опускалась темная звездная ночь, Иерок вместе с другими стариками шел в тундру, неся с собой священные блюда, связки амулетов. Вместе с ними уходил Апар, и Нанехак с тревогой ожидала его. Возвращался он молчаливый, тихий и долго не мог заснуть, ворочаясь на оленьей шкуре.

Порой в селении возникали разговоры о том, как кто-то видел странного зверя, сияние за вздымающимися на горизонте вершинами гор. Но каждый раз Иерок пресекал разговоры очередным походом со священными дарами, объявляя наутро, что здешние духи благосклонно относятся к новоселам.

— Скажите, кто-нибудь из вас болеет? — спрашивал Иерок, если кто-то жаловался ему. — Или голоден?

Никто не болел и никто не голодал на острове, и время от времени в море выходили охотничьи байдары, чтобы пополнить запасы свежего мяса.

Торопились достроить деревянный дом, склады, чтобы укрыть продукты и снаряжение. Нанехак ходила по гулким, пустым комнатам деревянного здания и дивилась, как можно жить в таком неуюте, просторе, на дневном свету, льющемся сквозь застекленные окна. Клали печи, конопатили стены, настилали один пол на другой, прокладывали стены войлоком. Все это вызывало удивление и любопытство у эскимосов, помогающих строить дом. Плотники со «Ставрополя» научили их обращаться с топором, рубанком, и Кивьяна теперь даже хвастался, что мог бы сложить печку в своей яранге. Впервые в жизни этот человек получил настоящее, достойное жилище: его новая яранга выделялась еще непросохшими желтыми моржовыми кожами.

Слова Ушакова о том, что когда-нибудь в будущем всем жителям острова они построят настоящие деревянные дома с такими же окнами и печками, воспринимались как пустые, ничего незначащие обещания, и не потому, что не верили, просто никто из эскимосов не представлял, как он будет жить в таком помещении. К нему ведь надо привыкнуть, надо привыкнуть к кровати, к высоким столам, стульям, от сидения на которых затекает спина, болит шея и голова тяжелеет, надо научиться топить печку… Но главное — где разделывать нерпу, сушить одежду, хранить жир морского зверя, мясо, держать собачью упряжку?

А зайти в новый дом из любопытства всегда интересно.

И Нанехак пользовалась каждой возможностью, чтобы оказаться внутри огромного, по ее понятиям, здания, где даже человеческий голос терялся в лабиринте коридоров и множества комнат.

Русские торопились переселиться в дом, и доктор Савенко с женой первыми перенесли свое имущество — поставили кровать на деревянный пол, хотя на доме не было еще даже крыши.

Нанехак с жалостью посмотрела на русскую женщину и подумала про себя: что это за сон, когда каждое мгновение боишься свалиться на пол. А если муж прижмется к тебе? Ведь любовная игра требует простора и твердого основания, а тут шаткая кровать с пружинной сеткой и постоянная угроза падения…

— Нравится тебе здесь, Нана? — спросил ее Ушаков.

Нанехак не нашлась как верно ответить. Глазам я впрямь было приятно и интересно, но вот жить самой…

И Ушаков повторил уже знакомые ей слова:

— Погоди, Нана… Окрепнем, чуточку разбогатеем и такую тут жизнь построим, весь мир будет нам завидовать!

Иногда, забываясь, Нанехак ходила за русским повсюду, наблюдая за ним, дивясь силе его и энергии. А потом, опомнившись, корила себя и быстро уходила в свою ярангу. Она вдруг ощутила, что в глубине ее души растет теплое, нежное чувство к этому человеку, но она подавляла его, внушая себе, что о нем не должны узнать ни муж, ни отец, ни тем более сам Ушаков, у которого на родине наверняка есть любимая женщина. Это чувство принадлежит только ей.

— Когда уйдет пароход, — как-то сказал Иерок, — мы устроим большой песенный праздник, и я хочу, Нана, чтобы ты подумала о новом танце.

Отец напел ей мелодию.

Теперь, уходя в тундру за корешками и зелеными съедобными листьями, Нанехак думала о будущем танце, мысленно двигаясь в такт еще неслышному бубну.

А новый бубен с туго натянутой свежей моржовой кожей уже сох под дымовым отверстием яранги, набираясь силы от огня и редких теперь осенних лучей солнца. В укромных местах Иерок поместил духов — охранителей очага и дома. Снаружи в складках старой моржовой кожи, которой была покрыта яранга, незаметные со стороны, висели разные амулеты, отдаленно напоминающие каких-то зверей и птиц. Время от времени Иерок, таясь от русских, обильно смазывал их жиром и кровью моржа, нашептывая при этом какие-то заклинания.

Нанехак понимала, что здесь, на острове, рядом поселились два разных мира, и еще неизвестно, что родится от их соседства. Тот деревянный дом, который в свое время построил в бухте Провидения американский торговец Томсон, не только просто стоял поодаль, он как бы отделял непреодолимой преградой жизнь эскимосов и белого человека, а этот был широко открыт — входи, кто хочет. И жизнь, которая рисовалась в словах Ушакова, предназначалась одинаково всем — и эскимосам, и русским. «Те, кто работают» — так объединял людей Ушаков, и Нанехак чувствовала в этом высшую справедливость, хотя иной раз в душу ее закрадывалось сомнение: разве может здоровый и полный сил человек жить не работая? Мистер Томсон и тот иногда брал лопату и копал снег вокруг своей лавки. Правда, на охоту он не ходил, не ставил капканов на пушного зверя, не бил гарпуном кита, не стрелял весеннюю нерпу на льду.

Нанехак вдруг заметила, что стала много думать о жизни, а это в общем-то считалось не свойственным эскимосской женщине. Иногда ей даже становилось стыдно от того, что она так много размышляет, и Нанехак старалась уйти от этих мыслей в работу.

Надо было приготовить оленьи шкуры для шитья, выделать их так, чтобы они стали нежными, шелковистыми. Хорошо выделанная мездра оленьей шкуры не раздражает кожу, мягко касается ее и впитывает пот. Нанехак насадила каменный скребок на палку, распластала оленью шкуру на широкой доске и принялась скрести ее, снимая лишнюю, грубую поверхность. Апар разгружал пароход. Отец сидел на китовом позвонке и точил наконечник гарпуна.

Холодную часть яранги освещали костер и каменная плошка с пучком плавающего в жиру горящего мха.

Послышались шаги, и в ярангу вошел Ушаков.

— Нана! Давай чай! — распорядился Иерок, отложив в сторону работу.

Ушаков устало опустился на китовый позвонок и взял из рук Нанехак чашку с горячим чаем.

— Спасибо, Нана, — сказал он. — Нет ничего лучше, как хороший чай. Сразу снимает усталость.

— Мы все сильно устаем, — признался Иерок. — Каждый день столько работать, можно и совсем ослабеть.

— Это верно, — согласился Ушаков, — но другого выхода у нас нет. Если мы сейчас не постараемся, потом нам придется худо. Весь груз надо обязательно перенести на берег, все наше снаряжение. Вот почему я решил отложить окончательную отделку дома.

— Решение правильное, — кивнул Иерок. — Дом можно потом закончить.

— Есть еще одно дело… — сказал Ушаков. — Люди часто отвлекаются на охоту. Как увидят льдину с моржами, асе бросают и берутся за ружья и гарпуны.

— Они истосковались по настоящей охоте, — вступился за них Иерок.

— Я все понимаю, — терпеливо объяснял Ушаков. — Я знаю, что мы должны запастись моржовым мясом не только для себя, но и для собак, на приманку песцам… Но сейчас самое главное — разгрузить пароход. Ледовая обстановка ухудшается, вон сколько появилось на горизонте больших ледовых полей…

— Хорошо, — обещал Иерок, — я поговорю с людьми.

— Спасибо тебе, — обрадовался Ушаков, поставил на деревянный столик пустую чашку и направился к выходу.

Возле Нанехак он остановился:

— А мне ведь тоже потребуется зимняя одежда… Сошьешь мне, Нана?

— Она очень хорошо шьет, — похвалил дочку Иерок. — У нее такой стежок, что летние охотничьи торбаза не пропускают ни капли воды.

— Так сошьешь мне одежду? — спросил Ушаков.

Нанехак прекратила работу, поправила упавшие на лоб мокрые от пота волосы:

— Сошью… Только шкур у нас маловато.

— Шкуры у нас есть. Как только уйдет пароход, разберем грузы, каждая семья пусть возьмет себе столько, сколько нужно для зимней одежды, пологов и постелей.

— А тебе всю зимнюю одежду шить? — спросила Нанехак, оглядывая Ушакова.

— Всю! От торбазов и меховых чулок до малахая.

— Хорошо, сошью, — сказала Нанехак, и тихая, едва заметная улыбка тронула ее губы. Она не ожидала, что такой почетный заказ выпадет на ее долю. Ведь это большая радость — шить для человека, мысль о котором рождает тепло в ее сердце.

На следующий день она нашла Ушакова в его палатке и сняла с него мерку.

Подставляя то руку, то ногу, наклоняя голову, Ушаков с интересом рассматривал молодую женщину, будто видел ее впервые. Нанехак казалась ему то совсем еще юной девчонкой, то уже зрелой, умудренной опытом женщиной. Вот и на этот раз, с закушенной в зубах ниткой из оленьих жил, с озабоченным лицом, обрамленным черными блестящими волосами, она выглядела гораздо старше своих лет, и даже голос у нее был иной, повелительный, что ли. Но Ушаков с удовольствием подчинялся ее приказаниям.

— Вот если бы ты была грамотная, — сказал он, наблюдая за тем, как она узелками отмечает размеры, — то тебе не было бы нужды все держать в голове и на нитке, ты взяла бы карандаш и записала на листке бумаги. Как теперь ты все это запомнишь?

— Ты не бойся, я сошью все впору, — заверила Нанехак, не понимая его опасений.

— Я говорю, что тебе надо учиться, — повторил Ушаков.

— Я и так учусь, — просто ответила Нанехак. — Сначала меня учили отец и мать, а теперь учит муж Апар.

— А грамоте ты хотела бы научиться? Нанехак посмотрела в глаза умилыку.

— Так ведь только детей учат этой забаве.

— Какая же забава грамота? — с улыбкой возразил Ушаков. — Вот видишь?

Он показал на столик, заваленный исписанными листками, книгами, справочниками.

— Это для меня не забава.

— Я не то хотела сказать, — смутилась Нанехак. — То, чему учит Павлов наших детей, — ведь это забава?

— Ты сказала, что тебя учили мать, отец, а теперь учит муж, — продолжал Ушаков. — Они учили тебя настоящей жизни: шить, заправлять жирник, разделывать добычу, обрабатывать шкуры, чтобы они были мягкими… Сначала, когда ты была совсем маленькая, это действительно, может, и было игрой… Так вот то, чему учит Павлов, только сейчас кажется детской забавой, а потом, со временем, станет опорой будущей жизни.

Нанехак молча слушала, обмеривая ступни Ушакова.

— Ты, умилык, все говоришь о будущем, — заметила она. — И ты, и твои товарищи… Разве вам не нравится настоящее? Чем оно плохо? Вон сколько товаров выгрузил пароход — хватит на несколько лет. Вокруг острова полно зверя — не ленись только. Что еще человеку нужно?

— Разве вы не мечтаете о лучшем будущем? — спросил Ушаков. — О другой жизни?

— Самое лучшее для человека, когда он сыт и одет, когда в его жилище тепло и светло… Больше нам ничего не нужно…

— Это сегодня… А завтра?

— И завтра чтобы было так, — ответила Нанехак, не совсем понимая, к чему клонит русский умилык.

Все земляки Нанехак сейчас признавали, что никогда еще не смотрели они так уверенно в завтрашний день, как тут, на острове. Чего же еще желать? О чем еще можно мечтать?

— Так вот, Нана, — вдруг изменившимся, посерьезневшим голосом заговорил Ушаков. — Мы приехали сюда не только для того, чтобы жить в тепле и сытости, но и строить новую жизнь. Совсем новую, светлую, радостную…

— А разве мы уже не живем в свете и радости? — удивленно спросила Нанехак.

— Еще нет! Сначала мы сделаем так, чтобы эскимос больше не голодал. Затем научим грамоте, другим нужным умениям, поставим новые дома, намного лучше, чем этот. В каждом доме будет электрический свет, сколько хочешь горячей и холодной воды, мойся хоть каждый день… Словом, будет совсем другая жизнь!

— Но это будет не наша жизнь, — вдруг испуганно заметила Нанехак. — Эскимос так не сможет…

— Дорогая Нана, — улыбнулся Ушаков. — Именно такая жизнь и нужна для вас! Вот когда научишься грамоте, начнешь читать книги, тогда поймешь меня до конца.

Нанехак в сомнении покачала головой, смотала нитку и выбралась из палатки.

Глянув на сияющий в бухте Роджерс пароход, она с каким-то странным щемящим чувством снова вспомнила давний случай, когда ее с подругой тащили на корабль. Неужели и Ушаков такой, как все белые? Вот и он пытается затянуть ее в другую жизнь, только по-своему, суля иное будущее, где не будет места ярангам, привычным богам, вере в могущество Неведомых сил…

Еще издали Нанехак услышала негромкие удары бубна и узнала голос отца, напевающего знакомую мелодию.

В чоттагине[8] сидели отец, Апар, Кивьяна, Тагью и Таян. Таян был обнажен до пояса, и на руках его переливались расшитые бисером танцевальные перчатки.

— Повтори еще раз, Таян, — попросил Иерок и снова запел:

На большом могучем пароходе
К острову надежды мы приплыли…
Русский умилык привел корабль
К той земле, что снилась нам в мечтах…

Нанехак сложила нитки с отметками размеров Ушакова и присоединилась к отцу. Женский голос придал песне иное настроение.

Нунивак знакомый мы нашли,
Травы, что растут на той земле,
Что покинули мы, повинуясь зову
Тех богов, что стерегут добро…

Слова ложились на новую мелодию, и руки Нанехак вместе с верхней частью тела как бы сами собой начинали двигаться в такт ударам бубна. Она встала рядом с Таяном, и они исполнили весь танец от начала до конца, повинуясь своему сердцу и его отклику на эту своеобразную музыку.

Так неожиданно рождались песни и танцы эскимосского народа: от необходимости выразить себя не просто разговором, не обыкновенными словами, а по-иному, так, как выражается иногда человеческая суть, его мечта и вера в добро.

Танцуя рядом с Таяном, Нанехак то и дело вспоминала разговор с Ушаковым, его мечты о будущем, и думалось: кто сочиняет русские песни и музыку? Кто создает такие удивительные мелодии, которые слышала Нанехак на «Ставрополе» и у доктора Савенко?

— Послезавтра корабль уйдет, — сказал Иерок, убрав бубен на место, где он должен был досушиваться. — В тот день мы устроим праздник.

— Надо вспомнить и те танцы, которые мы исполняли в Урилыке, — сказал Кивьяна.

— И те вспомним, — кивнул Иерок. — Мы свое прошлое не собираемся забывать.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Когда Нанехак ушла, Ушаков снова обулся, так как в палатке было довольно холодно, и вернулся к столику, на котором лежала незаконченная инструкция капитану Петру Миловзорову и краткое сообщение для управляющего Дальневосточной конторой Совторгфлота о проделанной работе.

Из всего намеченного не удалось выполнить только одно — побывать на Геральде, втором острове, входящем под управление двадцатипятилетнего начальника обширных арктических территорий. Ушаков договорился с капитаном, что тот на обратном пути зайдет на Геральд и установит на нем советский флаг.

«Одним из главных заданий Правительства Дальневосточной полярной экспедиции является посещение о. Геральд, — писал Ушаков, — и поднятие на нем советского флага. Условия плавания не позволили провести в жизнь настоящее задание на пути к о. Врангеля. Неблагоприятная погода не дала возможности использовать для выполнения задания и летные средства экспедиции.

Поручаю Вам, снявшись с бухты Роджерс, для обратного следования в г. Владивосток, использовать все имеющиеся в Вашем распоряжении средства для подхода к о. Геральд. В случае возможности подхода к острову Вам надлежит высадиться на берег с частью команды и поднять на острове советский флаг.

Руководство партией возлагается на Вас. О поднятии флага составить соответствующий акт с подробным описанием установки флага, района расположения, указанием участвовавших в поднятии флага членов экспедиции и времени. Подлинный акт о поднятии флага по прибытии во Владивосток надлежит представить в Дальневосточное агентство Наркоминдела. На острове под флагом оставить копию акта, обеспечив ее сохранность.

Начальник Дальневосточной полярной экспедиции, уполномоченный Далькрайкома по управлению островами Врангеля и Геральд. Г.Ушаков 15 августа 1926 г. о. Врангеля, № 1».

Надо еще написать хоть по коротенькой записке друзьям и знакомым.

А время прощания надвигалось неумолимо. После полудня к палатке подошел капитан Миловзоров и, нагнувшись к низкому входу, громко сказал:

— Товарищ начальник острова! Катер подан, вас ждут на прощальном ужине в кают-компании «Ставрополя».

— Погоди немного, — попросил Ушаков, — осталось дописать последнюю страницу… Ну, вот и все.

Он сложил написанное в папку и, оглядевшись, чтобы ничего не забыть, вышел из палатки.

Несколько эскимосов, приглашенных на прощальное торжество, уже ждали на катере, и среди них Иерок. По этому случаю он, как и все остальные, надел на себя все самое лучшее: расшитые бисером короткие летние торбаза, штаны из пестрого камуса, плотно облегающие ноги, тонкую пыжиковую кухлянку, а поверх нее — камлейку из белой бязи, наскоро сшитую Нанехак.

— Здравствуй, Иерок, — поздоровался с ним капитан. — Хорошо устроились?

— Мы хорошо устроились, — степенно ответил Иерок. — Надеемся хорошо перезимовать.

Катер приближался к темной громаде «Ставрополя», и с парохода берег сегодня выглядел так, словно на нем уже долгие годы жили люди. Темные конусы яранг, вставшие на галечной косе, были увенчаны столбиками синего дыма, дым шел и из выведенной на крышу первой трубы над главным домом нового поселка.

Противоречивые чувства теснились в голове Ушакова. Первое — мысль о том, что он последний раз плывет к пароходу, к единственному средству сообщения с большим миром, со страной. Завтра утром его в бухте уже не будет… С другой стороны — думалось о том, что с уходом корабля и начнется настоящая работа, когда надо будет полагаться только на себя и ждать помощи неоткуда, во всяком случае до следующего лета. И то нельзя быть уверенным, что в следующем году повторится такая же благоприятная ледовая обстановка.

Самым большим упущением Ушаков считал то, что у него практически не будет никакой связи с материком, ибо рация, которую намеревались установить на острове, оказалась нежизнеспособной. Все старания приехавшего радиста и радистов со «Ставрополя» оживить ее были тщетными.

А так все остальное вроде бы пока складывалось удачно.

Начиналось самое главное, ради чего были затрачены немалые средства, сняты с насиженного места эскимосы, — освоение северной территории республики, ее арктических пределов.

Гости прошли в кают-компанию, где уже стояли празднично накрытые столы. Эскимосы испуганно жались в углу. Ушаков подошел к ним и весело сказал:

— Не бойтесь! Вы здесь такие же хозяева, как и все остальные! Проходите к столу, садитесь! Ты, Иерок, иди к нам с капитаном.

Иерок осторожно двинулся вслед за Ушаковым, держась за его рукав.

— Ты-то что робеешь? — с укоризной сказал ему Ушаков.

— Умилык, мы немного пугаемся потому, что еще не было случая, когда белый человек приглашал на торжественную трапезу эскимоса. Если кто-то из нас и оказывался вдруг в такое время вблизи, то нас или изгоняли бранным словом, или, если были в эту минуту добры, кидали нам объедки.

— Те времена кончились! — строго и уверенно произнес Ушаков. — В нашем советском обществе нет деления на белых и цветных. Все равны. И во власти, и в еде. Садись сюда!

Иерок осторожно взгромоздился на высокий для него стул, оглядел разложенные перед ним тарелки с закусками, хрустальные бокалы и тяжело вздохнул.

— Смелее, Иерок! — подбодрил его капитан Миловзоров. — Бери вилку и нож!

— Нет уж, — отказался тот, — я буду есть своим ножом.

Он вытащил из висящих на поясе кожаных ножен остро отточенный охотничий нож с узким лезвием и положил рядом с тарелкой.

Первую речь произнес капитан Миловзоров, пожелав новым островитянам счастливой зимовки, хорошей погоды, а на следующий год такой же благоприятной ледовой обстановки, как в этом.

Потом пришел черед выступить Ушакову.

Он налил в бокал Иерока красное вино, положил на его тарелку несколько вареных картофелин, кусок жареной моржовой печенки, взял в руки свой наполненный таким же красным вином бокал и встал.

— Дорогие друзья, — начал он, — мы с вами прощаемся у берегов острова Врангеля, у той земли, которая начинает новую историю. Мы обещаем, что всегда будем высоко держать красное знамя Великого Октября. Вот со мной рядом сидит человек, представитель народа, который первым освоил эти, считавшиеся среди так называемого цивилизованного мира бесплодными и непригодными для жизни, берега. Какая у них была жизнь, в этом вы могли убедиться сами, когда видели их нищие хижины в бухте Провидения. Вы, может, не знаете еще одного обстоятельства: эти люди в течение многих лет, представляете себе — многих лет! — находились на грани гибели от голодной смерти, ибо зверя выбили хищники-промысловики из Америки, Японии и других стран. А здесь им голод не грозит. Но это еще не все. Только что Иерок сказал мне, что еще никто из его сородичей не сидел вот так, по-дружески, за одним столом с белым человеком, как они нас называют. Наша обязанность, обязанность советских людей, вернуть этим северным народам не только веру в жизнь, но и человеческое достоинство. Для этого у нас есть все условия. И прежде всего то, что на острове Врангеля никакой другой власти, кроме советской, никогда не было! И другого постоянного поселения, кроме советского, — тоже не было. Все попытки иностранных держав прибрать наш, русский, остров к рукам оказались тщетными Остров наш, русский, советский, и мне хочется провозгласить свой тост за будущее советского острова Врангеля!

Все дружно встали и сдвинули бокалы. Иероку, видно, звон бокалов доставил большее удовольствие, нежели содержимое, и он шепнул Ушакову:

— Сладким может быть чай, но не такой напиток…

— Что делать? — тихо ответил Ушаков. — Мы в гостях. Что дают, то и пьем.

Остальные эскимосы начали было есть вилками, но вскоре отказались от этого — им никак не удавалось удержать нанизанную на железную острогу еду и не ронять ее. Стали есть руками или же, следуя примеру своего умилыка, охотничьими ножами.

С моряками у эскимосов отношения были прекрасные, они вместе дружно работали, понимая друг друга с полуслова, но здесь, в нарядной кают-компании, Иерок снова почувствовал, что их, местных жителей, и жителей большого железного корабля все еще разделяет многое. Вроде бы все они теперь одинаково смотрят на жизнь, но разные многолетние привычки, обычаи и даже вот этот способ еды — отчуждают, как бы расставляют их по своим местам, закрепленным пространством прожитого.

«Пространство прожитого» — так определял Иерок то, что называлось историей, историческим отрезком — еще надо пройти, чтобы сравняться с современной цивилизацией. Так думал Ушаков, исподволь наблюдая за Иероком и его земляками, чувствуя вместе с ними неловкость, застенчивость и едва скрываемое желание поскорее закончить трапезу и вернуться на берег.

— А нельзя ли получить чаю? — тихо спросил Иерок. Ушаков передал просьбу эскимоса одетому в высокий белый колпак и белую куртку корабельному коку. Вскоре на столе появился большой чайник с крепко заваренным черным кирпичным чаем, любимым напитком Иерока.

Были еще тосты, речи, пожелания хорошей зимовки.

Но корабельное расписание строго, и в назначенный час капитан Миловзоров сказал заключительный тост и проводил гостей к трапу.

Катер отчалил от борта «Ставрополя», и в эту секунду Ушаков подумал о том, что рвется последняя ниточка, связывающая его и его товарищей с большим миром.

Капитан снял фуражку и помахал ею на прощание, махали и все остальные, кто провожал отходящий катер.

Прощался и Ушаков, тоже махая рукой, а эскимосы стояли рядом с ним неподвижно, словно каменные изваяния. Когда катер отошел от борта подальше, Иерок поделился с друзьями впечатлением о сладком вине и обрадовался, услыхав, что оно не понравилось и его соплеменникам.

— Иногда у них бывает такой извращенный вкус, — заметил Тагью.

Ушаков с любопытством спросил:

— О чем разговор?

— О прощальном ужине, — уклончиво ответил Иерок. — Когда пароход отплывет и сядет солнце, мы начнем наше празднество.

— Какое празднество? — поинтересовался Ушаков, у которого на душе сейчас было совсем не празднично.

— Когда наши песни зазвучат над островом, только тогда мы почувствуем, что по-настоящему дома, — объяснил Иерок. — И еще: когда кто-нибудь помрет и кости умершего истлеют и смешаются с землей…

— Но мы умирать погодим! — стряхивая с себя грусть, улыбнулся Ушаков. — У нас бездна работы, впереди зима. Каждая пара рук на счету, зачем помирать? Верно?

— Да, — всерьез, без улыбки ответил Иерок, — умирать подождем.

Попрощавшись с командой катера, высадились на остров, но не ушли, остались на берегу, разведя из собранного плавника и обломков ящиков большой костер.

«Ставрополь» выбрал якорь и, дав протяжный прощальный гудок, отразившийся от скалистого мыса, медленно набирая скорость, взял курс на выход из бухты Роджерс в открытое море.

Ушаков стоял на берегу, смотрел на удаляющиеся огни парохода и чувствовал, как на глаза навертываются слезы. Он слышал позади себя какую-то возню, сдержанные голоса, но не оборачивался, думая о том, что вот он остается здесь и вместе с ним люди, за жизнь которых он отвечает.

Мелькнул последний огонек «Ставрополя», но оставался еще один, не затухающий, висевший прямо над поглощенным сгустившейся мглой горизонтом. Только потом Ушаков догадался, что это какая-то звезда, а парохода давно уже нет…

Он оглянулся и увидел, что вокруг костра уже собрались люди и некоторые мужчины, в их числе Иерок, держали в руках большие бубны. Сквозь желтую кожу моржового желудка, натянутого на деревянный обод, просвечивали отблески огня.

Ушаков услышал хрипловатый, натруженный голос Иерока, поначалу мало похожий на то, что он считал пением. Но это была песня, и вскоре ее подхватили остальные мужчины, затем к ним присоединились и женщины. Звонкие женские голоса повели мелодию, удивительную, ни на что не похожую, но рождавшую какие-то неясные мысли и чувства.

На большом могучем пароходе
К острову надежды мы приплыли…
Русский умилык привел корабль
К той земле, что снилась нам в мечтах…

На освещенное костром место вышел Апар. Он сбросил летнюю кухлянку и остался в клетчатой рубашке. Его напряженное тело уже подчинялось ритму, на руки он натягивал расшитые бисером танцевальные перчатки.

Женские голоса крепли и порой заглушали хриплые мужские. В протяжном песнопении улавливалось что-то от звериного крика, волчьего воя, зимней снежной пурги, прибрежного урагана, ломающего ледовый припай.

Апар двигал в такт ударам бубна руками, и каждым мускул его тела как бы отзывался на мелодию. Лицо танцора было обращено поверх толпы и поющих. Внешне оно было бесстрастно, только широко раскрытые глаза отражали огонь костра и внутреннее напряжение.

Нунивак знакомый мы нашли,
Травы, что растут на той земле.
Что покинули мы, повинуясь зову
Тех богов, что стерегут добро…

Среди поющих голосов Ушаков отчетливо различал юный, звонкий голос Нанехак и удивлялся его силе, красоте и естественности. Песня молодой женщины лилась так же свободно, как рожденный весной полноводный поток.

Под ободряющие возгласы зрителей Апар исполнял древний эскимосский танец, и тот, кто был рожден вместе с этими звуками, понимал смысл каждого его телодвижения.

Из круга поющих вышла Нанехак и шагнула навстречу Апару. У нее не было перчаток, и она махала плотно прижатыми друг к другу пальцами перед лицом, как бы маня и призывая к себе тех, кто смотрел на нее. Она была в длинной матерчатой камлейке из яркой цветастой ткани, под которой угадывалось молодое, гибкое тело.

Нанехак и Апар встали лицом друг к другу и продолжили танец, вызвав взрыв одобрения и восхищения.

Иерок отер с лица выступивший пот и подошел к Ушакову.

— Понравилось, умилык?

— Понравилось, — горячо отозвался Ушаков.

— Но я вижу, ты мало что понял, — с нескрываемой горечью произнес Иерок.

— Ну почему ты так думаешь? Мне действительно понравилось!

— Ты мне неправды не говори, потому что я ее сразу чую, — сказал Иерок. — Не твоя вина, что ты не понял нашего древнего танца. Чтобы почувствовать его силу, надо родиться здесь или прожить очень долго. Но вот что я скажу: вижу, ты из тех людей, которые со временем поймут наш танец.

— Спасибо, — растроганно поблагодарил Ушаков. — Может быть, ты и прав.

…Делясь потом впечатлениями с остальными русскими членами экспедиции, Ушаков услышал самые противоречивые мнения о песнях и танцах эскимосов. Старцев, тот заявил: это, мол, не что иное, как демонстрация настоящей дикости и бескультурья.

— Надо побыстрее учить их настоящей музыке и русской пляске! — сказал он решительно. — Иначе они нас замучают своими завываниями.

— Нет, что-то в этом есть, — задумчиво проронил доктор Савенко. — Иногда я даже чувствовал волнение в душе.

— К этому надо привыкнуть, — заметил Павлов. — Для меня, к примеру, конечно, милее наш русский перепляс, но иной раз и я выходил в круг и надевал танцевальные перчатки.

— Да, — вспомнил Савенко, — а зачем перчатки?

— Это как бы бальные перчатки, — предположил Ушаков.

— Я спрашивал, — сказал Павлов, — но никто толком не знает. Говорят: так заведено, так полагается.

— Думаю, они нужны для того, чтобы подчеркнуть движения рук, — высказал догадку Ушаков. — Мне показалось, что главный смысл танца — именно в движении рук.

— И в словах, — сказал Павлов.

С уходом «Ставрополя» на каждого трудоспособного мужчину поселения работы прибавилось втрое, если не вчетверо. Первым делом надо было закончить дом и склад для продуктов, боящихся холода.

Ушаков пока жил в палатке, не спешил перебираться в дом. Он понимал: для того чтобы зимой не беспокоиться о тепле, надо как следует проконопатить стены, настелить полы со специальной прокладкой, тщательно сложить печи.

Для зимней одежды раздали закупленные еще в Анадыре и бухте Провидения оленьи шкуры и камусы. Так как в палатке спать уже было довольно прохладно, Ушаков попросил Нанехак сшить ему спальный мешок.

Она быстро исполнила его просьбу. Мешок был сшит из хорошо выделанных оленьих шкур, был мягок и неожиданно просторен.

— Тут можно вдвоем поместиться! — весело сказал Ушаков, разложив мешок на постели.

— Я его сделала таким, чтобы было теплее, — объяснила Нанехак. — Когда мешок тесен, в нем может быть и сыро, и холодно… Ты видел, что кухлянки мы шьем тоже просторные, не в обтяжку. Так лучше.

Нанехак говорила медленно, чтобы Ушаков мог ее понять.

— Большое тебе спасибо, Нана!

Он чувствовал, что женщина относится к нему с какой-то особой нежностью и теплотой, но не придавал этому значения, считал, что она видит в нем прежде всего начальника. Все эскимосы были дружелюбны к нему, и Ушакову нравилось, что в этом добром расположении не было ни тени подобострастия, ни заискивания. Пожалуй, они даже с удовольствием указывали ему на какие-то промахи, любили давать советы…

Ушаков поставил перед собой задачу обойти все яранги лично и выяснить, кто еще в чем нуждается.

Хотя на острове стояли те же яранги, какие были в бухте Провидения, казалось, что в них появилось что-то новое, солидное и крепкое. Прежде всего — негаснущий костер, над которым всегда висел чайник. Тепло, горящие жирники в глубине меховых пологов, ряды деревянных бочек, заполненных мясом и жиром, висящие снаружи почерневшие от ветра и солнца куски моржатины, сытые, довольные лица людей.

Тагью поднял на высокие подставки свою байдару.

— Скорее бы закончить работу и заняться охотой, — сказал он. — Лед приближается к берегу, и моржи могут уйти.

Ушаков тоже думал об этом.

— Ну, еще чуть-чуть осталось, — сказал он Тагью. — Послезавтра можем выйти на моржовую охоту.

— Вот это хорошо! — обрадовался эскимос. — Надо запастись мясом не только для себя, надо подумать и о собаках.

— Да, это верно. Зимой нам придется много ездить, — сказал Ушаков.

— А без корма куда поедешь? — заметил Тагью.

В яранге Таяна слышалась музыка. Молодой хозяин пытался наиграть на мандолине мелодию исполненной в прощальную ночь песни.

— Здравствуй, Таян, — сказал Ушаков, войдя в чоттагин.

— Здравствуй, умилык, — ответил по-русски Таян.

Он довольно свободно говорил по-русски и по-английски, и с ним легко было общаться.

— Как твои дела? — поинтересовался Ушаков, оглядывая жилище.

Передняя стенка спального полога была распахнута, подперта палкой, и внутри меховой комнаты можно было увидеть на задней стене прошлогодний настенный календарь. В углу, возле потушенного жирника, громко тикал будильник, показывающий время.

— Я ставил эти часы по корабельному хронометру, — сказал Таян, заметив интерес Ушакова к будильнику, — но они все равно идут вперед, торопятся.

Ушаков достал свои карманные часы и перевел стрелки будильника на полчаса назад.

— Если тебе нужно, приходи ставить правильное время ко мне, — сказал Ушаков.

В холодной части яранги, помимо уже знакомых бочек с припасами, на стене висело несколько ружей, мотки нерпичьего ремня, снегоступы, небольшие багорчики и рыболовные снасти. Как выяснилось, эскимосы делали леску из китового уса. На него не нарастает лед, он легко сматывается и достаточно крепок.

Костер у Таяна был не просто огорожен камнями, а выложен обломками кирпича, которые тот подобрал возле нового дома.

Сам молодой эскимос, как заметил Ушаков, всегда отличался аккуратностью, одевался не то чтобы богато, но, при всей скромности, даже с каким-то изяществом.

— Нравится тебе здесь? — задал ему обычный вопрос Ушаков.

— Мне здесь очень нравится, — с чувством ответил Таян. — Здесь мне и. моей жене хорошо.

— Неужели среди вас нет ни одного человека, которому бы здесь не нравилось? — с легкой усмешкой спросил Ушаков, вглядываясь в лицо Таяна.

Как и в каждой яранге, Ушакову и здесь предложили чай, и, чтобы не обидеть хозяев, он пил которую чашку, с трудом разгрызая твердый кусковой сахар.

Таян ответил не сразу. Подумал и тихо произнес:

— Почему? Есть такие, которые жалеют, что уехали из бухты Провидения… Правда, их совсем немного, больше тех, что боятся…

— Чего боятся?

— Разного, — уклончиво ответил Таян.

— Нельзя же бояться просто так, — настаивал Ушаков. — Люди боятся чего-то определенного, верно?

— Верно, — согласился Таян. — Они боятся злых духов.

— Злых духов? — удивился Ушаков. — Где же они, эти злые духи?

— Они везде!

— И ты тоже боишься?

Таян молча пожал плечами.

— А кто говорит про злых духов?

— Старшие люди говорят.

— Кто? Иерок или, быть может, Тагью?

— Иерок, — сказал Таян. — И Тагью тоже.

— Иерок? — удивленно переспросил Ушаков. — Почему Иерок?

— Потому что он знает, что говорит. В нашем Урилыке он был главным.

— Как же так, Иерок? — в растерянности повторил Ушаков. Вот уж от кого он не ожидал такого.

Внешне Ушаков старался не показывать, что поражен услышанным. Для приличия он еще посидел минут десять в яранге, беседуя с Таяном о будущей школе, где смогут обучаться грамоте не только дети, но и взрослые, об охоте на моржа.

— Может быть, мы даже поедем на мыс Блоссом, на лежбище, — пообещал Ушаков.

— Это было бы очень хорошо! — радостно воскликнул Таян, провожая умилыка из яранги.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Иерок при свете медленно наступающего рассвета обходил поселок, начав с вершины, где стоял недостроенный дом. То и дело нагибаясь, он подбирал стружки и щепки, застрявшие между камнями, и складывал их в широкий подол брезентовой рабочей кухлянки.

Рассвет с трудом пробивался сквозь плотные, нависшие над горизонтом облака, просачиваясь на морскую поверхность, покрытую льдами, перебирался на темный берег, вызывая отблеск на ледовых закраинах замерзшего за ночь ручья.

Просыпались птицы.

Но их становилось все меньше, и это свидетельствовало о приближении долгой студеной зимы.

Там, в Урилыке, даже в самый пик холодов, солнце, хоть ненадолго, но все же показывалось над горизонтом. А здесь его не будет, как говорил Ушаков, почти три полных месяца. Таким образом, ночь продлится около ста дней. От одной этой мысли на душе становилось неуютно. Почему он не сказал это раньше, еще в Урилыке? Видимо, не успел или забыл. Думать о том, что умилык скрыл это специально, не хотелось. Тем более что однажды вечером Ушаков показал эскимосам, каким образом получается так, что день зимой убывает, а летом он нарастает. Но чтобы принять подобное объяснение, надо было согласиться со странным, противоестественным утверждением Ушакова: мол, Земля, Солнце, Луна — шарообразны. Иерок считал это невероятным и несерьезным с точки зрения здравого смысла.

Вообще, если верить Ушакову, многие явления природы объяснялись легко и просто. А что касается действия Неведомых сил, то их русский умилык начисто отрицал, утверждая, что на всей территории этого большого острова никаких злых и добрых духов не существует, и даже приглашал в будущем поехать поискать их вместе с желающими. При этом он пристально смотрел на Иерока.

Не понимает русский, что ни один уважающий себя дух никогда не покажется человеку. Никто и никогда не мог с полным основанием утверждать, что видел лик Ужаса или Добра. Просто в определенные моменты человек ощущает на себе действие этих сил.

Но обо всем этом Иероку не хотелось спорить с русским умилыком. Рано или поздно, под воздействием неумолимой логики природных явлений, он поймет, как на самом деле устроен мир.

Плохо только то, что молодые слушали его рассуждения с широко раскрытыми глазами, будто перед ними действительно являлась истина. Да еще смели говорить об этом дома, как это делала Нанехак, вовлекая в трудный разговор своего мужа.

Становилось светлее. Кое-где в ярангах запылали костры, и Иерок почуял теплый и живой запах дыма.

В последние дни, после того, как ушел пароход, бухту Роджерс заполнили нерпы. Они выныривали прямо у берега, взбирались на плавающие льдины, а самые храбрые даже пытались вылезти на остров.

Каждый, работавший на постройке дома, держал при себе ружье. То и дело сквозь перестук топоров, визг вгрызающихся в дерево пил и жужжание рубанков слышался выстрел, и за ним, в зависимости от результата, возглас радости или разочарования.

Нерпы и лахтака запасли достаточно, но для эскимосов главная добыча все-таки морж. Моржовую охоту все ждали с большим нетерпением.

Вчера Иерок сказал Ушакову, что еще день-два — и моржи уйдут вслед за чистой водой.

— Тогда прервем работы на строительстве на несколько дней и займемся охотой, — согласился Ушаков.

— Ничего страшного не будет, если останемся и без моржа, — сказал Старцев. — У нас достаточно продуктов — консервы, мука и всякие крупы.

— Но эскимос не может жить на консервах, — возразил Ушаков. — Кроме того, моржовое мясо потребуется и для собак.

— Когда эскимос не ест моржатину, он чувствует себя скверно, — веско заметил учитель Павлов.

— Видимо, в этом мясе есть какие-то не известные науке витамины, которые очень важны для здоровья северного человека, — добавил доктор Савенко.

Еще вчера вечером все подготовили к тому, чтобы сегодня пораньше выйти в море.

Когда Иерок вернулся в ярангу с охапкой стружек и щепок для костра, огонь уже горел и все обитатели жилища вышли в чоттагин.

Иерок торопился. Он и так уже упустил время, русские могут заметить его, совершающего обряд и просящего удачи у морских богов.

Иерок знал: если обряд совершен по всем правилам и морским богам принесены жертвы, можно смело рассчитывать на богатую добычу.

Взяв все необходимое, эскимос спустился на берег.

Он подошел к самой воде. Волна лениво плескалась у ног, чуть поодаль при свете медленно нарождающегося дня поблескивали большие льдины. Море жило своей необъяснимой и недоступной человеческому разуму жизнью. Здесь, на пороге пролива Лонга, явственно чувствовалось мощное его дыхание. Где-то там вдали, на льдинах, спали моржи, и их сон охраняли свои, моржовые, боги.

Иерок повернулся лицом к воде и зашептал заклинания. Для постороннего уха это был набор непонятных звуков, среди которых иногда угадывались знакомые слова. Многое из того, что он произносил полушепотом, сам Иерок не понимал, но чувствовал за всем этим какую-то загадочную силу. Именно эти заклинания и предназначались для морских богов, для тех, которые руководили распределением добычи.

Иерок бросил в воду кусочки полузасохшего оленьего жира, крошки табака и сахара. Он вновь отогнал от себя мысль о скудости приношения, отогнал зарождающиеся сомнения об аппетите богов, которые могли довольствоваться этими жалкими крохами.

— Доброе утро! — услышал он и, резко повернувшись, увидел на прибойном галечном валу Ушакова.

— А, это ты, умилык, — растерянно отозвался Иерок. — Доброе утро, хорошее… тихое…

Ушаков давно спустился на берег, но ждал, пока эскимос закончит свой священный обряд.

Они вместе зашагали к ярангам. Ушаков молчал, молчал и Иерок, с тревогой ожидая, что русский начнет задавать вопросы о заклинаниях и жертвоприношении. Как намекнуть ему, что этого делать нельзя, особенно сейчас, перед первым настоящим выходом в море, на самую главную для эскимосов охоту?

Но Ушаков молчал, и это молчание наполняло Иерока чувством благодарности к русскому человеку.

— Пойдем, умилык, пить утренний чай, — пригласил его Иерок.

Они вошли в наполненный теплым дымом чоттагин; вдруг Ушаков как-то странно повел носом и спросил:

— Откуда такой дым?

Иерок улыбнулся. Он понял удивление русского умилыка. Дело в том, что костры в эскимосских ярангах обычно кормили плавником — выброшенными на берег обломками попавших в ледовое море деревьев. Долго кочуя в морской воде, древесина теряла свои соки, пропитывалась солью, и дым от такого костра был особенный.

— Я собрал щепки возле дома, — объяснил Иерок.

— Когда я вошел в ярангу, мне даже показалось, что я вернулся в свою родную избу, — с улыбкой признался Ушаков. — По утрам, когда мать затапливала нашу печку, у нас дома пахло именно так.

— Значит, и ты вспоминаешь родину, — заметил Иерок, пододвигая гостю китовый позвонок.

Нанехак хлопотала возле костра, вскоре она подала на столик сушеное моржовое мясо.

— Я пойду вместе с вами на охоту, — заявил Ушаков, — вот только не решил, на чьей байдаре…

— Конечно, на моей! — решительно сказал Иерок. — Мы тебе найдем место второго стрелка.

— А кто первым?

— Первым у меня Апар, — ответил Иерок. — Он хорошо стреляет, да и гарпун бросает без промаха.

— Вот насчет гарпуна я в себе не уверен, — признался Ушаков.

Первая большая моржовая охота на новом месте собрала на берегу почти все население поселка. Вышли даже почтенные старики, которые по возрасту уже не могли сесть в байдару или вельбот, но всем своим видом выказывали огромную зависть к тем, кто сегодня уходил в море. Истосковавшиеся по настоящему делу мужчины несли весла, паруса, гарпунные наконечники, мотки тонкого лахтачьего ремня и толстого из моржовой кожи, туго надутые поплавки из целиком снятой кожи тюленя.

Ушаков по совету Иерока оделся потеплее.

— Это на берегу тепло, — сказал эскимос, — а в море очень холодно, студеный ветер острый, как нож. Он пробивает даже толстую меховую кухлянку. Видишь, как я оделся?

Иерок отогнул плащ из моржовых кишок, напомнивших Ушакову какую-то материю, и показал под ним меховую одежду.

И верно, как только байдара под управлением Иерока отошла от берега, свежий ветер, надувший парус, сразу же ощутимо дал понять, что родился он над холодным ледовым пространством и несет с собой весть о приближающейся полярной ночи с жестокими морозами и снежными ураганами.

Этот же ветер немного разредил льды, и первого моржа попросту упустили. Застрелили его на воде и не успели вонзить гарпун.

Со вторым Апар был осторожнее.

Он стоял на носу стремительно и бесшумно несущейся байдары, сосредоточенный, весь ушедший в охоту, и держал наготове оружие. У ног его лежал настороженный гарпун.

Вот впереди показалась усатая голова, и Иерок, сидящий на корме у руля, резко повернул кожаное судно, направляя его вслед уплывающему моржу так, чтобы первому стрелку и гарпунеру было удобно стрелять.

Раздался выстрел. Морж нырнул. Но на том месте, где скрылась его клыкастая голова, вода окрасилась кровью. Байдара замедлила ход, и, как только зверь вынырнул, чтобы набрать воздуху, Апар бросил гарпун. Древко отскочило в сторону и закачалось на воде, ожившие мотки ремня потянулись вслед за наконечником гарпуна, уходящим в глубину вместе с нырнувшим моржом. Вслед за ремнем в воду сползли поплавки.

— Хорошо, — одобрительно сказал Иерок, разворачивая байдару так, чтобы Апар мог подобрать древко. Теперь поплавки отмечали путь раненого моржа, и, как только его голова показалась над водой, грянул смертельный выстрел.

Ушаков, стоявший вблизи от Апара, понял, что ему с непривычки трудно будет выстрелить так, чтобы сразу не убить наповал, а лишь ранить животное, иначе оно утонет, уйдет на дно. Искусство стрелка и состояло в том, чтобы сначала только подбить моржа, а окончательный выстрел сделать после того, как добыча будет отмечена плывущим за ней поплавком.

Первого моржа вытянули на большую льдину и быстро разделали, погрузив мясо и жир прямо в байдару.

Ушакову трудно было стоять на качающихся, плывущих кусках, и он судорожно цеплялся за борт, боясь свалиться в воду.

Апар довольно легко загарпунил второго моржа и дал знак Ушакову.

— Как вынырнет — добивай! — объяснил ему Иерок.

С волнением ждал Ушаков своего моржа. И вот морской зверь вынырнул чуть впереди плывущей байдары. Прицелиться в него оказалось не так-то просто: байдара качалась, стрелок, стоя на груде мяса и жира, никак не мог найти твердую опору для ног. Первые две пули прошли мимо: одна вообще угодила в воду у самого борта, а след второй затерялся где-то далеко во льдах. Только с третьего выстрела ему удалось застрелить моржа.

Опустив ствол винчестера, он боялся даже взглянуть на Иерока.

— Хорошо! — крикнул ему рулевой. — Молодец!

Слова эти Иерок произнес по-русски, и они, видимо не совсем уместные в таком серьезном деле, как моржовая охота, развеселили людей — в байдаре заулыбались.

Возвращались домой с тремя моржами. На берегу женщины разожгли костры, и густой дым указывал охотникам правильный курс.

Осторожно ступая по кускам моржового сала и мяса, Ушаков пробрался на корму и пристроился рядом с Иероком.

— Хорошо бить моржа на льдине, — сказал Иерок. — Однако самое лучшее — на лежбище, на берегу.

— Может быть, поедем на мыс Блоссом? — предложил Ушаков.

— Если моржи не ушли, лучше колоть их там. И там же устроить ямы-хранилища на зимнее время. Если нам удастся запастись мясом и жиром, никакая полярная ночь нам не страшна.

Сначала выгрузили на берег добычу. Каждый кусок, прежде чем вытянуть его на гальку, опускали в морскую воду, тщательно полоскали и потом уже складывали на берегу. Несмотря на собственную неудачу, Ушаков чувствовал всеобщее возбуждение и радовался вместе со всеми, он, как и все, таскал мясо и жир, орудуя крючьями, насаженными на длинные палки. Но когда всю добычу разложили на берегу, моржовых голов здесь почему-то не оказалось.

— А где головы? Где клыки? — тихо спросил Ушаков.

— Пойдем, покажу, — сказал Иерок и повел русского умилыка к ярангам.

У входа в жилище Тагью лежала старая, потемневшая от времени моржовая кожа, а на ней, мордой внутрь, — моржовая голова с огромными потрескавшимися клыками. Между ноздрями виднелся большой надрез.

— Мы делаем так, — медленно заговорил Иерок, — чтобы морж всегда был обращен головой к нашим жилищам, а нос разрезали, чтобы не чуял человеческого духа и не боялся приплывать к нашим берегам.

— Понятно, — кивнул Ушаков.

— Приходи сегодня вечером пробовать свежее мясо, — пригласил Иерок. — Нана сварит тебе печенку и сердце.

Ушаков ушел к себе в палатку, чтобы хотя бы наспех занести в дневник впечатления об охоте.

Иерок быстро совершил обряд благодарения морским богам, обещав принести большую жертву попозже, когда ранние сумерки упадут на остров.

Он думал о том, что близкое соседство русских делает жертвоприношения затруднительными и приходится таиться, изворачиваться, чтобы морские боги, многочисленные духи и другие Неведомые силы чувствовали, что человек их помнит, думает о них.

Но ничего не поделаешь. Он сам выбрал себе такую судьбу, и теперь, в новых обстоятельствах жизни, надо не только сохранить свое достоинство, свои обычаи, но и как-то уметь их согласовывать с новыми.

Честно говоря, Иерок поначалу опасался насмешек и косых взглядов со стороны русских. Но Ушаков и его товарищи были тактичны. Случалось наоборот: эскимосы не упускали случая посмеяться над разного рода причудливыми объяснениями природы и земного круговорота, вроде шарообразности Земли и Солнца, движения Земли вокруг дневного светила…

В ярангу Иерока Ушаков пришел в своей обычной одежде, сняв кухлянку, меховые штаны и высокие непромокаемые торбаза. Все это он принес с собой, так как в палатке их негде сушить, а в яранге Нанехак быстро развесила одежду на внутренних перекладинах, над костром. Лучшего места для сушки меха и кожи найти трудно.

Моржовое сердце оказалось настоящим деликатесом. К тому же Ушаков обнаружил в блюде какие-то зеленые листочки, придающие мясу удивительный аромат.

— Здесь собрали эту траву? — спросил он Нанехак.

— Здесь, — ответила она.

— Мы поначалу боялись, что тут нет таких растений, но оказалось, что есть, — с улыбкой сказал Иерок.

За трапезой разговор снова зашел о лежбище на мысе Блоссом.

— Может быть, кто-то захочет и вовсе туда переселиться?

— Я слышал, — медленно произнес Иерок, — уназикские эскимосы намекали, что они хотят жить отдельно от нас.

— А что, здесь им не нравится? — встревоженно спросил Ушаков.

— Нет, им тут тоже нравится, — примялся объяснять Иерок, — но они привыкли жить среди своих, а тут они как бы возле.

— Ничего не понимаю, — развел руками Ушаков. — Какие же вы чужие? Они такие же эскимосы, как и вы, и язык ваш не отличается.

— Это правда, — сказал Иерок. — Язык у нас один, не то что сирениковский или науканский, но все же…

— Наверное, и вам не очень уютно от нашего соседства? — спросил Ушаков.

Иерок ответил не сразу. Он долго резал на маленькие кусочки моржовое мясо, аккуратно складывая нарезанные ломтики у края длинного деревянного блюда.

— Но ваш дом стоит поодаль от яранг, — уклончиво ответил он.

— А что скажет Нана? — Ушаков обратился к молодой женщине.

Нанехак нарезала моржовое сердце для гостя женским ножом с широким лезвием. Ушаков уже знал, что в эскимосском обиходе существовали предметы, к которым не должна была прикасаться мужская рука, как, впрочем, и женщины не должны были трогать некоторые мужские вещи, особенно связанные с морским промыслом, с охотой.

— Я ничего не могу сказать, потому что это мужской разговор, — скромно ответила Нанехак и потупилась.

Ушаков заметил, что Нанехак в яранге была более скована, нежели когда приходила к нему в палатку или недостроенный деревянный дом.

— Тогда спросим Апара…

— Апар тоже ничего дельного сказать не может, — строго проговорил Иерок.

— Почему? — удивился Ушаков.

— Потому что он пришелец. Он пришел в мою ярангу из тундры, и происхождение у него кочевое. Он чукча, не эскимос.

У Иерока, как заметил Ушаков, иногда проявлялись диктаторские замашки, но, похоже, этому никто не противился. Это считалось само собой разумеющимся, естественным, соответствующим положению старого эскимоса. Ушаков вспомнил, как быстро тот уговорил сородичей покинуть Урилык и отправиться на неведомый остров, полагаясь только на словесные обещания русских. Должно быть, у него была настоящая власть над людьми, хотя внешне Иерок ничем не выделялся и был даже гораздо беднее многих своих соплеменников, таких, например, как Тагью, у которого кроме байдары был еще и подержанный, многократно латанный деревянный вельбот.

Однако Апар, выждав некоторое время, заговорил:

— Уназикские эскимосы будут чувствовать себя лучше, если отделятся от нас. Может, они и уехали из своего селения, чтобы жить обособленно.

Иерок понимал: Ушакову трудно разобраться во внутренних взаимоотношениях между разными группами эскимосов. Для русского что науканские, что сирениковские, что уназикские эскимосы — все едино. Он не видел никакой разницы между жителем Урилыка и острова Секлюк, а между тем их разделяло многое. И прежде всего старые, невидимые глазу семейно-родственные отличия. Все жители Урилыка так или иначе были связаны между собой ближними и дальними кровными узами, и это сразу же обнаруживалось, как только в их среду попадал чужой. Вот, к примеру, Апар. Сколько бы времени ни прошло, каким бы искусным морским охотником он ни стал, как бы хорошо и чисто ни говорил по-эскимосски, все равно и стар и млад знают, что он человек тундровый, чужеродный в сплоченной общине. Точно так же и уназикские эскимосы. Свои-то они свои, но все же чужие. Иногда Иерок с удивлением открывал в себе ощущение их чужеродности в гораздо большей степени, нежели по отношению к русским-. Странно, однако, устроен человеческий разум!

Вот и сегодня на охоте. Вроде бы все шло хорошо, но уназикцы ничего не сказали, когда обнаружили большую льдину, на которой лежало несколько десятков моржей. Если бы охота была совместная, согласованная, то на берегу оказалось бы не шесть моржей, а раза в два больше.

И все же нынешняя охота успокоила встревоженное сердце Иерока: если не прерывать ее, то даже здесь, у берегов бухты Роджерс, можно заготовить немало мяса.

Он смотрел на Ушакова и думал о том, что русский умилык все больше становится внешне похожим на учителя Павлова. Это касалось прежде всего одежды. Кожаная куртка залоснилась от моржового жира и походила на ватник учителя. На пояс Ушаков повесил охотничий нож, умело наточенный Аналько. Туда же был приторочен кисет и два ключа от склада. Иерок знал, что под одним, замком хранилось оружие, боеприпасы и взрывчатка, а под другим — большие запасы дурной веселящей воды в железных бочках.

Да и сидеть стал умилык прочно, не ерзал больше на китовом позвонке, и ноги расставлял достаточно широко, чтобы колени не мешали ни еде, ни работе.

— Нас держит только строительство дома и склада, — со вздохом сказал Ушаков. — Как только мы покончим с этими делами, займемся настоящими.

— А что — настоящее? — спросил Апар.

— Охота и обследование острова. Мы должны знать об этой земле все. Что она может дать человеку, как обжить ее так, чтобы житель острова чувствовал себя прочно и ничего не боялся…

Сказав это, Ушаков невольно взглянул на Иерока.

Но лицо эскимоса было непроницаемо. Он думал о том, что если русский умилык собирается таким образом установить существование на острове Неведомых сил, которые могут повлиять на жизнь человека, то глубоко ошибается. Духи — не люди и не животные. Они не оставляют следов на снегу, как белый медведь или росомаха, не устраивают лежбище, как моржи. Они незримо существуют и незримо влияют на жизнь природы и человека.

— Мы зацепились только за краешек острова, за малую его часть, — продолжал Ушаков. — А вот когда я летал на самолете, я видел другие места, которые, возможно, намного лучше, чем то, где мы поселились.

— У Апара хорошие собаки, — сказал Иерок. — Он может с тобой поехать.

— И я бы очень хотела, — робко вздохнув, произнесла Нанехак.

— А кто же будет в яранге? — хмуро спросил Иерок. — Ты хочешь оставить меня одного?

— Да нет, отец, — смущенно ответила Нанехак. — Я никогда тебя не оставлю.

Лицо старика разгладилось, он благодарно улыбнулся дочери и сказал:

— А может быть, я наберусь сил и тоже отправлюсь вместе с вами в далекое путешествие.

— Вот было бы хорошо! — воскликнула Нанехак и обернулась к Ушакову: — Отец умеет строить снежную эскимосскую хижину! Когда горит жирник, внутри так тепло, даже спальный мешок не нужен!

В душе Иерока зажглось нечто давно знакомое, когда он был молодым, готовым пуститься в любое путешествие — в дальнее или ближнее.

В молодости он побывал во всех селениях, где обитали его соплеменники — от смешанного чукотско-эскимосского Уэлена, далее через Наукан и Кэнискун и другие села до южного Уэлькаля. Это на своем берегу. Потом пошли острова — Имаклик и Иналик, Сивукак, а на востоке — уже на Аляске — мыс Уэльского, Коцебу, Ном, Кинг-Айленд… Там он побывал, когда нанялся на китобойную шхуну. Иерок проплыл до самого Сан-Франциско, катался на электрическом трамвае, пытался есть с помощью палочек в китайском ресторане Чайнатауна.

Плавал Иерок и на русских судах и доходил до Владивостока. Два раза зимовал в Петропавловске-Камчатском. Там и научился русскому языку. Впрочем, он довольно хорошо знал и английский. Отличал русские и латинские буквы и даже мог прочитать этикетки на мешках и ящиках, но дальше этого его познания в русской и американской грамоте не пошли, и теперь он сожалел о том, что в свое время не приложил усилий, не овладел этим чудом.

Вообще, о многом жалел теперь Иерок. Он понимал, что близится совсем другая, новая жизнь, а своей собственной осталось уже мало, и это чувствовалось по тому, как по вечерам приходила усталость, разливалась по всему телу.

Но может быть, ему еще удастся поездить по острову?

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Апар сегодня поднялся пораньше, принес воды из ручья для утреннего чая. Пришлось долбить уже довольно толстый лед. Еще несколько дней, и ручей промерзнет до дна, тогда воду надо будет добывать из снега или льда.

Настоящего снегопада еще не было, и тундра, в основном, лежала голая, потемневшая в тревожном ожидании больших морозов и ураганных ветров со стригущим, острым, как хорошо отточенный нож, снегом.

Удаляясь от морского берега, Апар то и дело нагибался, разгребал скопившийся между кочками снег, брал в горсть необыкновенно высокий, пушистый, с голубоватым отливом олений мох — ватап и чувствовал в себе нарастающее тепло: какой прекрасный корм! И сколько его вокруг — целые нетронутые пастбища, покрытые толстым ковром вожделенного для оленей мха! Поднимаясь на холмы, Апар пристально всматривался в складки тундры, в размытый от низких облаков горизонт в надежде увидеть знакомый рогатый силуэт оленя. Но похоже, их здесь не было. Потому что даже на самых богатейших пастбищах Апар не находил и намека на этих животных.

Неужто земля тут и в самом деле не тронута оленьим копытом? А какие стада она могла бы кормить?

Даже здесь, вокруг нового поселения, можно держать стадо в несколько сотен голов, перегоняя его с одного места на другое, от морского побережья к вершинам вон тех холмов, что темнеют на севере!

На этих нетронутых пастбищах можно жить спокойно, не тревожась о будущем, не боясь, что бескормица заставят гнать стадо в далекие незнакомые земли, где в любую минуту можно ожидать нападения разгневанных местных хозяев. Такое нередко случалось в жизни Апара, когда он ходил за оленями в родном стойбище. Да и рассказы старших были полны воспоминаний о кровавых стычках из-за оленьих моховищ с соседними корякскими племенами… Похоже, что здесь, на острове, нет комара и овода. А если пет и волков, то остров можно считать настоящим раем, и жаль, если олени и впрямь тут не обитают.

С моря потянуло, ветром. Серый язык тумана вылез на землю и пополз в тундру, заполняя низкие места, распадки, долинку, на которой блестел свежим льдом замерзший ручей.

Апар заторопился в поселок. Окрестности здесь еще не знакомые, и с непривычки легко заблудиться. Новая земля пока внушала опасение, и тревожное ожидание какой-нибудь каверзы или беды не покидало Апара, как, впрочем, и других новоселов острова Врангеля.

Начался снегопад. Это был настоящий снег, не похожий на летний, сразу тающий, как только касался земли. Снежинки ложились на промерзшую тундру, и их сразу покрывали другие, образуя свежий снежный покров, который не растет уже до весны.

Ушаков разделил людей на две группы. Те, что хорошо освоились с инструментами — рубанками, лучковыми пилами, остались на окончательной отделке дома, а другие занялись постройкой склада. Довольно быстро и дружно возвели каркас и стены, но, когда дело дошло до крыши, ветер усилился и начал вырывать из рук листы кровельного железа. Пришлось прервать работу.

Апар осторожно спустился с крыши по сколоченной наспех деревянной лестнице и вошел в большой дом. Даже еще окончательно не отделанный, он казался надежным убежищем. Будущие его жители благоустраивали свои комнаты, обставляя нехитрой мебелью.

В комнате Ушакова на табуретке, неуклюже свесив ноги, сидел Иерок и наблюдал, как хозяин расставлял на полке книги.

Полистав одну из них и возвращая ее на место, старик заметил:

— А голова у тебя от чтения не болит?

— Нет, — ответил Ушаков. — Чтение хорошей книги — это настоящее удовольствие. Ведь у тебя не болит голова, когда ты слушаешь хорошую сказку?

— Это верно, — поддакнул Иерок.

— Вот так и чтение, — продолжал Ушаков. — Читай и читай…

— Но все равно, — засомневался эскимос, — одно дело слушать ушами, а другое дело — смотреть, да еще такую мелкоту…

— Ничего, обустроимся, — обещал Ушаков, — откроем школу для взрослых.

— Однако, я уже стар для обучения грамоте, — заметил Иерок.

— Возраст тут не помеха. Вон и Апар будет учиться. Апар молча кивнул.

— Грамота нужна всем.

— А оленей здесь нет? — в который раз спросил Апар. — Как думаешь, умилык?

— Оленей? — переспросил Ушаков. — Насколько мне известно, оленей на острове Врангеля не разводили… Может быть, дикие есть?

— Я ходил по тундре, следов не видно, — печально сказал Апар.

— Нет так нет, — промолвил Ушаков, не понимая, к чему тот клонит.

— Было бы хорошо завести здесь оленье стадо. Я смотрел — корму много, и он совсем нетронутый.

— А что! — воодушевился вдруг Ушаков. — Почему бы нам не завести оленей?

— Кочевники не отдадут, — веско заявил Иерок. — Я же говорил тебе… Когда оленные люди продали живых оленей американцам на Аляску, в тундру пришел мор.

— Я это помню, — подтвердил Апар. — Тогда наша семья потеряла половину стада, хотя мы лично оленей не продавали.

— Возмездие настигло всех, — продолжил Иерок. — И тех, кто продавал, и тех, кто мог это сделать.

— Мы перегоним несколько стад с пастухами точно так же, как кочуют оленные люди… Разве вы не кочевали на ближайшие острова?

— Кочевали, — с готовностью ответил Апар. — Наше стойбище по весне, когда лед еще был крепок, переходило на остров Аракамчечен и там летовало.

— Не знаю, — с сомнением покачал головой Иерок, — как бы снова беды не случилось.

В комнату заглянул Скурихин.

— Георгий Алексеевич! — встревоженно сказал он. — Овоща надо спасать. Померзнут. Мороз крепчает.

Бросив свои дела, Ушаков позвал людей переносить в одну из комнат недостроенного дома запасы свежей картошки, капусты, лука и чеснока. Все, что не поместилось под крышей, пришлось сложить в углу будущего склада и укрыть оленьими шкурами.

Апар смотрел на это обилие продуктов и с удивлением отмечал про себя, что русские в еде весьма разнообразны и привередливы. Это не шло ни в какое сравнение с тем, что ел оленный чукча или морской охотник-эскимос. Зимой, как предполагал Апар, они будут есть в основном копальхен, изредка сдабриваемый квашеной зеленью. Большим лакомством будет свежая нерпа, да и то еще неизвестно, какой тут, на острове, будет зимой охота. В тундре еда тоже не отличалась особым разнообразием. У русских же одних консервов было столько, что и запомнить-то невозможно. Были и соленые, и кислые, и сладкие. Было мясное и растительное. И это, не считая муки, макарон и разных круп, масла жидкого и твердого, сахару, меду и галет.

Как объяснил Ушаков, большинство продуктов будет продаваться эскимосам за пушнину и другие вещи, добытые охотой, выдаваться в оплату за помощь, оказанную при строительстве дома, склада, при выгрузке оборудования. Конечно, при нужде можно, наверное, было бы прожить и на русской еде, но все же хотелось своей, привычной. Апар заметил, что после русской еды чувство голода наступало довольно быстро и ощущение было такое, будто ты ничего не ел настоящего. Но главное, после всех этих травянистых блюд не восстанавливались силы, не проходила усталость.

Ушаков особенно дорожил свежим луком и чесноком я дал попробовать Апару эти лакомства. Что касается лука, то похожее растение встречалось и в тундре, отметил Апар. Правда, луковицы его были мелкие, и потому в пищу употреблялись травянистые стебли. Ели их с оленьим мясом, смешивая эту траву с другими зелеными приправами. Особенно хороша была каша из содержимого оленьего желудка, когда в нее добавлялся тундровый лук. А вот чеснок Апару совсем не понравился: он был очень резок и щипал язык. И еще одно заметил Апар: русские любили солить пищу, да так, что ее невозможно было взять в рот. Лук и чеснок, объяснил Ушаков, предохраняют русских от зимних болезней.

При ближайшем рассмотрении жизнь русских оказалась такой интересной, что трудно было сдержать себя и не понаблюдать за ними. Правда, многих нужных вещей они просто не знали. Вот, например, когда раздавали оленьи шкуры и камус, они смешали с хорошими шкурами те, которые были явно сняты с задавленных волками животных и даже не очищены от крови. А ведь любому несмышленому малышу ясно: если из такой шкуры сшить кухлянку или штаны, а из камуса оленя, задранного волком, сшить торбаза или рукавицы, моржи и тюлени, не говоря уже о белом медведе, тут же учуют запах крови и будут избегать человека.

По вечерам, прежде чем уснуть, Апар и Нанехак обсуждали поведение русских, их обычаи и привычки, иногда вступая в спор. Нанехак многое непонятное в их поведении оправдывала и даже говорила о том, что рано или поздно эскимосы переймут некоторые их обычаи.

— Разве плохо брать еду с блюда с помощью маленькой железной остроги? — рассуждала Нанехак. — Так руки остаются чистыми.

— Руки будут чистыми, однако, если кусок мяса упадет с остроги, его тут же подхватит собака, — возражал Апар. — Нет уж, я никогда не соглашусь с тем, чтобы каждый раз гарпунить кусок еды, словно это целый морж или тюлень.

— Ты не прав, — упорствовала Нанехак. — Это даже красиво.

— Я попробовал на пароходе, — продолжал настаивать на своем Апар, — так чуть не проткнул язык. Неприятно, когда в зубы тыкается железо.

— И еще мне нравится, что они любят все чистое, — после некоторою молчания проговорила Нанехак. — Каждый день умываются, тело свое моют.

— И даже зубы, — усмехнулся Апар. — Во многом они как дети. Меры не знают. Если судно — непременно такое, на котором можно провезти несколько стойбищ, если лодка — так такая, что может летать, а уж насчет мытья и говорить нечего… Зачем все это?..

Но как ни подсмеивался Апар над привычками русских, Нанехак все же выпросила у Скурихина рукомойник и заставила мужа укрепить его в чоттагине, а рядом повесила полотенце. Правда, через три дня вода в умывальнике замерзла, и мытье рук и лица по утрам пришлось отложить до следующего лота.

— Вот ты увидишь, — убеждала Нанехак мужа, — в будущем наша жизнь во многом будет походить на русскую.

— С чего ты это взяла? — удивлялся Апар.

— Мы уже пьем чай, который выдумали они, да еще со сладким сахаром. Едим хлеб, галеты, печем лепешки из белой муки… Вон у тебя ружье, а не древний лук… Павлов учит наших детишек грамоте и собирается открыть школу для взрослых.

Апар засмеялся.

— Ты чего? — с оттенком обиды спросила Нанехак.

— Я представил тебя на месте жены Скурихина или доктора Савенко, — сказал Апар. — Смешно!

— А что тут смешного? — насторожилась Нанехак.

— Если бы ты сняла кэркэр и обрядилась в их матерчатую одежду: чулки, юбку, кофту, а голову бы повязала платком… Ты только представь себе…

Нанехак на секунду вообразила себя в таком одеянии и, не удержавшись, тоже засмеялась.

— Вот было бы забавно! — сказала она. — А ты бы оделся как Ушаков. И поселились бы мы в деревянном доме, легли на кровать. Только я к стенке, потому что боюсь свалиться.

— А мне — падать? — обиженно заметил Апар. — Нет, давай уж останемся в своей уютной, надежной яранге и будем спать на полу, как привыкли.

— Ну ладно, — зевнув, согласилась Нанехак.

Но во сне она увидела себя одетой по-русски. Шла берегом какого-то странного моря, на котором вместо моржей лежали обнаженные люди. Их тела лоснились, они сами не говорили, а хрюкали и ползли к морю, расталкивая друг друга. Рядом шагал Ушаков в тюленьих торбазах, кухлянке и малахае… А потом они вместе ложились на кровать и спорили, кому лежать у стенки.

Нанехак проснулась среди ночи, испуганная сном. Вспомнила, как Ушаков показывал ей картинку, на которой изображено было далекое теплое море, где люди и впрямь купаются как моржи, лежат голые на песке, подставляя тела лучам солнца.

Нанехак слушала сонное дыхание Апара. Как он переменился с тех пор, как стал настоящим мужем! В нем появилась степенность и рассудительность, и речь его стала многозначительной и уверенной. Он во многом подражал Иероку и даже старался ходить, как он. Апар говорил об оленях, о своей мечте заселить ими остров. Возможно, он прав: зачем перенимать все без оглядки от русских? Вот и он, Апар, как ни старается внешне казаться настоящим эскимосом, морским охотником, а сокровенная мечта его — снова вернуться к оленям.

Нанехак часто прибегала в деревянный дом, с интересом наблюдая, как там готовились к зиме. Уже стояли печи, и в них бушевал укрощенный огонь, рожденный из черного каменного угля, и стенки печей пылали сухим ровным жаром, просушивая просторное помещение. Уходил запах сырости и мокрой глины, и вместо него воцарялся дух прочно осевшего здесь человека, его вещей и еды.

Ушаков чаще всего сидел в своей комнате, но дверь почти всегда была отворена, чтобы каждый, кому хотелось, мог зайти к умилыку без стука. Он сидел за столом и писал.

Нанехак удивлялась, как можно так долго писать и сколько на это нужно терпения. Ведь даже шить и то временами надоедает, не хочется больше браться за иглу и свитые из оленьих жил нитки.

Кухлянка для русского умилыка была готова, сшиты две пары штанов — верхние мехом наружу и нижние, из тонкого неблюя. Оставалась обувь.

Когда Ушаков оказывался один, Нанехак смело заходила к нему и рассматривала убранство комнаты, где в глаза бросалось множество книг.

— Я по натуре своей путешественник, — объяснял Ушаков. — Поэтому большинство моих книг — это книги о путешествиях.

— Значит, можно самому никуда не ездить, если умеешь читать? — спросила однажды Нанехак.

— Можно и так жить, — сказал Ушаков. — Только это не для меня. Я люблю все видеть своими глазами.

— И ты когда-нибудь тоже напишешь книгу?

— Может быть. Не знаю еще… Но пока у меня будут силы и возможности, я буду исследовать острова Ледовитого океана.

— Тогда тебе мало одной кухлянки, — заметила Нанехак. — Когда человек много ездит, ему надо много теплой и прочной одежды, потому что мех вытирается, рвется, портится от снега и сырости.

— Будешь мне шить каждый год новый комплект, — с улыбкой сказал Ушаков.

— С радостью, — просто и серьезно отозвалась Нанехак. — Для меня это — удовольствие. И еще я хотела сказать… что видела тебя во сне.

— Да? Хороший ли был сон?

— Ты шел в кухлянке, которую сшила я, — сказала Нанехак.

— Это, наверное, добрая примета, — задумчиво произнес Ушаков. — Как это у вас считается?

— У нас это тоже хорошо, — улыбнулась Нанехак. Продолжить разговор не удалось — к умилыку пришли Иерок, Тагью, Таян и Апар.

Иерок недовольно покосился на дочь, и она быстро вышла из комнаты. Эскимосы заговорили о поездке в бухту Сомнительную на моржовую охоту. Моржей у Роджерса больше не было, и, если не воспользоваться лежбищем в этой бухте или на мысе Блоссом, может случиться так, что и люди и собаки останутся без еды.

— Хорошо, — предложил Ушаков. — Завтра поедем на вельботе в Сомнительную.

— Теперь, когда вы закончили строить деревянный дом, — сказал Иерок, — пришла пора и нам позаботиться о зимних ярангах. Те, которые мы поставили, это временные, и пологи там летние.

— Все, кому нужно, могут взять оленьи шкуры на пологи и постели на складе.

— Это хорошо, — кивнул Иерок.

— Мы все берем и берем, — встревоженно произнес Апар. — А потом ведь надо будет платить.

— Я тут посчитал, — сказал Ушаков, положив ладонь на блокнот, — стоимость оленьих шкур целиком и полностью покрывается платой за вашу помощь в переноске грузов и строительстве дома.

Эскимосы удивились.

— Как же так? — растерянно спросил Иерок.

— А что, вам не нравится? — встревожился в свою очередь Ушаков. — Вы считаете, что этого мало?

— Дело не в том, что мало и много. Но то, что мы делали, мы делали бесплатно, в помощь. Как же мы будем жить дальше, если каждый раз станем считать: я тебе сделал то-то и теперь твой черед отплатить мне услугой?

— Но ведь вы работали, — настаивал Ушаков. — А каждая работа должна быть оплачена. Так полагается.

— Может быть, по вашим обычаям, действительно так полагается, — после некоторого раздумья произнес Иерок, — но псе же это не очень ладно. Мы ведь старались совсем не за плату.

— Ну хорошо, — Ушаков несколько растерялся. — Будем считать, что оленьи шкуры мы вам подарили.

— Оленьи шкуры — это вещи, — сказал Иерок, — а помощь — это помощь.

— Подарки бывают только вещественные, а не словесные, — возразил Ушаков, и с этим невозможно было не согласиться.

В щедрости Ушакова было что-то пугающее, и Апар, вспоминая свою нищую, кочевую жизнь, голод, трудную долю морского охотника, которую он сполна познал, отрабатывая будущую жену, никак не мог найти разумного объяснения тому, как много и почти даром давал Ушаков, не в пример другим своим соплеменникам, владевшим торговыми лавками на побережье Чукотки. Иногда за всем этим чудился какой-то подвох, и старики нового эскимосского поселения часто ожесточенно спорили между собой, откуда и почему такие блага, которые вдруг пали на наших урилыкских жителей. Вот и сейчас, с этими шкурами. Для эскимоса оленьи шкуры, из которых шилась вся одежда, пологи, были настоящей драгоценностью, и за них они отдавали оленным людям тщательно сберегаемые моржовые и лахтачьи кожи, жир, ремни, которые тоже доставались непросто.

Объяснение было только в том, что действительно пришла новая жизнь, которая должна уничтожить извечную нищету эскимосов и постоянную угрозу голода.

— Уназикские эскимосы собрались и уже завтра готовы выехать в бухту Сомнительную, — сообщил Тагью. — Там, у моржового лежбища, они хотят поселиться.

— Это правильно, — одобрил Ушаков. — Там мы создадим базу моржового промысла и главные наши мясные запасы.

— Но медлить больше нельзя, — предостерег Иерок. — Моржи уйдут.

Придя домой, Апар рассказал Нанехак о щедром даре Ушакова и с недоумением произнес:

— Не могу понять, откуда у него столько богатых товаров?

— Но он утверждает, что все это принадлежит народу, — сказала Нанехак.

— И все же неясно… Говорит, что все принадлежит народу, но распоряжается-то он один. Пока он не скажет, Павлов не выдаст ни одной шкуры, не даст ни одного патрона. Точно так же и с другими товарами. Значит, все-таки богатства принадлежат ему, а не всем нам.

— Может быть, ты и прав, — согласилась Нанехак.

Она разжигала костер, чтобы сварить вечернюю еду. Свежие щепки и стружки, выделяющие острый пахучий дым, с окончанием строительства иссякли, и приходилось кормить огонь собранным на берегу плавником. Дрова разгорались плохо, и на огонь нужно было дуть изо всех сил, до головокружения, до тех пор, пока глаза не заволакивались жгучими слезами и легкие не начинали разрываться от удушливого кашля.

— Наверное, все-таки богатства принадлежат народу, — вступил в разговор Иерок. — Но порядок должен быть, и высшие власти поручили Ушакову распоряжаться ими. Иначе, если дать волю, все, кому не лень, начнут таскать и нужное и ненужное… В Уназике, например, живет Ухкахтак. У него все есть — и шхуна, и деревянный домик, и множество разных вещей, назначения которых он даже толком не знает.

— Тогда зачем брал? — спросил Апар.

— Потому что жаден, — ответил Иерок.

— Так ведь он не просто брал, а покупал. А тут — даром. Кто-нибудь, если дать волю, будет хватать и хватать…

— Пока не подавится, — сердито бросила Нанехак.

— Такие не давятся, — рассудительно проговорил Иерок. — Они только раздуваются от избытка нахватанного.

Сегодня Нанехак взяла на складе удивительную еду, которая понравилась ей еще на пароходе. Это были длинные полые трубочки — макароны, их жалко было даже жевать и глотать. На «Ставрополе» она пробовала варево, которое корабельный кок назвал «макароны по-флотски». Нанехак осыпала в моржовое мясо несколько горстей разломанных макарон и теперь была в нерешительности — сварились они или нет. Пришлось украдкой попробовать. Вроде бы готовы.

Вывалив на деревянное блюдо свое кушанье, она замерла в ожидании. Первым почуял новый запах Иерок. Он потянул носом и спросил:

— Это что такое?

— Это макароны по-морскому, — тихо ответила Нанехак.

— По-морскому? — недоверчиво покосился на нее отец. — Ну что ж, попробуем…

— А вкусно! — заявил Апар с плотно набитым ртом.

— И верно! — подтвердил Иерок, распробовав новое варево.

Нанехак была довольна и уже думала о том, что на следующий раз она постарается приготовить настоящий русский суп, который на пароходе назывался «борщ». Ничего, что из моржового мяса. Бочки квашеной капусты стояли на складе, и Старцев черпал оттуда пахучую жижу, жевал с хрустом длинные белые плети и жмурился от удовольствия. На вкус квашеная капуста Нанехак не понравилась, но в борще она была совсем другой.

Собираясь потихоньку приучать своих мужчин к русской еде, Нанехак намеревалась привнести в древнюю эскимосскую ярангу еще один новый обычай.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Уназикцев провожали всем населением поселка. Толпа собралась на берегу, на спекшейся от мороза гальке. Поверху галька была покрыта глазурью застывшей воды, и торбаза скользили на ней. Приходилось идти осторожно, балансируя руками. Нанехак не могла удержать улыбки, представляя себя со стороны в широком меховом кэркэре, с раскинутыми руками: она, наверное, походила на хромую ворону.

Старый вельбот Тагью нагрузили разобранными ярангами, разной домашней утварью, запасами еды, оленьими шкурами… Люди едва уместились, и с берега страшно было смотреть на такой перегруженный вельбот, когда он медленно удалялся, лавируя между льдинами.

Вместе с уназикцами уехал Ушаков. Он надел сшитые Нанехак непромокаемые торбаза. В них было тепло и легко. Правда, Нанехак потратила немало времени, чтобы научить русского умилыка правильно обуваться, настилать внутрь травяную подстилку, сушить торбаза, чижи.

Проводив вельбот, оставшиеся в поселении эскимосы снарядили байдары и отправились в море в надежде отыскать среди льдов моржей.

Нанехак поднялась к своей яранге. В душе у нее было целых три беспокойства — за уехавшего русского умилыка, мужа Апара и отца.

Иногда она с удивлением обнаруживала в себе одинаково трепетное чувство ко всем троим, все они были дороги ей и наполняли ее странным ощущением тревог и забот.

Вот и сегодня, проводив тяжело груженный вельбот, она никак не могла отделаться от мыслей о бурном море, о коварных льдах, подстерегающих путешественников на их долгом пути в бухту Сомнительную. Дорога была незнакома и совсем не походила на плавание из бухты Провидения в Уназик, Янракеннот или в Сиреники.

Казалось бы, уже начало проходить первое возбуждение и любопытство на новом месте, жизнь вроде бы шла своим чередом, а земля, простирающаяся на темнеющие вдали холмы, все еще оставалась чужой, незнакомой и даже враждебной.

Посидев немного в одиночестве, Нанехак вышла на улицу и отправилась в сторону тундры.

Порой, собирая съедобные корешки, тронутые желтизной листья, Нанехак замирала вдруг в странном оцепенении, не решаясь двинуться дальше, за следующую гряду, чтобы не потерять из виду морского простора, рассыпанных на галечной косе яранг, поблескивающего стеклами окон деревянного дома. Неожиданно рождавшийся страх останавливал ее, хотя впереди можно было увидеть широкие распадки, склоны холмов, покрытые богатой съедобной растительностью.

Сейчас с ней было то же самое, и Нанехак присела на обросший синим жестким мхом камень, поставила рядом кожаный туесок, туго набитый желтыми листьями, которые зимой она будет подавать к столу вместе с толченным в каменной ступе нерпичьим жиром, и невольно вздохнула всей грудью, стараясь успокоить дыхание.

Она часто думала о сестре Таслехак, жене русского человека Старцева. Это был странный и непонятный человек, поражавший ленью, лживостью и пристрастием к дурной веселящей воде даже своих соплеменников. Нанехак сразу заметила, что Ушаков старается держаться от него подальше. Еще в бухте Провидения он поначалу отказался взять Старцева на остров и, только узнав, что тот женат на дочери Иерока, переменил решение.

Похоже, Таслехак несчастлива со своим иноплеменным мужем, хотя и родила от него троих детей: двух мальчиков и девочку. Дети обожали тетю Нану и почти все время проводили в яранге деда, хотя Старцев и поставил теперь вполне приличное жилище, как-то совместив ярангу и русскую избу. В холодной части, разделенной на две половинки низкой перегородкой, стояла железная печка. Когда она топилась, в яранге становилось просто жарко, и собаки спешили на волю, высунув из пастей красные языки. Но в жилище был и древний меховой полог, который обогревался извечным эскимосским жирником. Кроме жирника днем полог освещался маленьким окошком, вделанным в одну из наружных стенок домика-яранги.

Здесь, на острове, среди новых русских людей Старцев старался держаться потише. А в бухте Провидения он был настоящим домашним деспотом и, когда напивался, бил бедную Таслехак, выгонял плачущих детишек из яранги на улицу.

Таслехак однажды призналась сестре, как сильно она надеялась на то, что переселение на остров изменит мужа. И поначалу в самом деле казалось, будто Старцев становится совсем другим. Но это было только внешне. Даже здесь, среди русских, он иногда позволял себе прежние дикие вспышки, и Таслехак по нескольку дней не выходила из яранги, чтобы люди не видели ее синяков.

Несколько раз Нанехак порывалась рассказать о сестре Ушакову, но что-то останавливало ее. И сам Иерок почему-то бездействовал, молча переживая несчастье дочери. Правда, выйдя замуж, женщина становилась чужой собственностью, она полностью принадлежала мужу, и вмешиваться в семейную жизнь, по эскимосским обычаям, не полагалось. Может быть, именно это и удерживало отца?

У Старцева было одно достоинство — он хорошо разбирался в собаках. Казалось даже, что их он любит больше людей. Он мог часами где-то пропадать с ними, мог разговаривать с вожаком упряжки куда более ласково, чем с женой. Его упряжка в бухте Провидения считалась лучшей в округе, и Старцева охотно нанимали каюром местные торговцы и проезжавшие по разным административным делам порученцы.

И здесь, на острове, он больше всех остальных заботился о запасах собачьего корма, выискивая всякий повод, чтобы заложить в яму копальхен. Он отгородил для своей упряжки небольшое укрытие за деревянным домом, вбил в землю два кола и натянул между ними длинную цепь. Немного подержав на свободе отупевших от морской качки собак, он поймал их и посадил на цепь, исподволь готовя к зимним путешествиям.

Но наймет ли Ушаков его в каюры?

В этом Нанехак сомневалась.

Вдруг женщина вздрогнула, покрепче ухватилась рукой за камень: ей почудилось, будто кто-то невидимый уставился на нее и держит под пристальным цепким взглядом, не отпуская ни на мгновение. Холодный пот окатил тело, и капельки влаги бисеринками заблестели на лбу. Ноги ослабели, словно в них вместо костей оказалась сухая трава, и не было никакой возможности сделать ни шагу. Даже дыхание, точно наткнувшись на невесть откуда взявшуюся преграду, остановилось. Нанехак водила глазами из стороны в сторону, ища этот страшный, парализовавший ее взгляд. И едва не вскрикнула, увидев вдруг показавшиеся такими огромными, плоскими и неподвижными, бело-голубые, с радугой, устремленные на нее глаза. Это была большая полярная сова, почти полностью сливавшаяся с окружающей тундрой. Страх медленно отпускал, восстанавливалось дыхание, и все же Нанехак еще долго сидела на камне, пока окончательно не пришла в себя.

Конечно, это могла быть и просто сова. Но женщина знала, что Неведомые силы, когда им нужно, умеют перевоплощаться в разных зверей и птиц, и отличить их от настоящих невозможно.

Торопливо шагая к ярангам, Нанехак пыталась вспомнить, что означает встреча с совой в череде разного рода примет. Вроде бы ничего особенного, но тревога отчего-то не отпускала.

Успокоилась Нанехак только тогда, когда вернулся вельбот, и на нем Ушаков, веселый и радостный, пропахший, как и все остальные, желанным запахом моржового жира и мяса, тем запахом, который означает сытую благополучную жизнь.

Встречая мужчин, Нанехак едва не шагнула прямо в воду — так велико было ее нетерпение.

— Тамошнее побережье богато зверем, — возбужденно сообщил Иерок за вечерней трапезой. — Если мы возьмем моржей на их лежбище, зима будет нам не страшна и собачьего корма хватит не на одно долгое путешествие.

Нанехак прислушивалась к мужским разговорам и думала о том, что отец здесь совершенно переменился, ожил и вроде бы даже помолодел. Внезапные вспышки раздражительности и мрачного настроения исчезли. Словно у Иерока пробудился вдруг новый интерес к жизни, к будущему, и это радовало Нанехак. Частенько отец шутливо сетовал на то, что молодые медлят с внуком.

— Сейчас самое время рожать, — опять говорил Иерок Апару. — Если новый человек появится на этой земле, значит, она приняла нас.

В эту ночь Апар был особенно пылок и настойчив в ласках, и, поддаваясь им, Нанехак порой ловила себя на отвлеченных мыслях. И вправду, почему она никак не может зачать от этого ласкового и старательного в любовных утехах мужчины, не забывавшего ни на один день о своих супружеских обязанностях? Почему природа так медлит? Может, они делают что-то не так, как полагается?

Перед глазами снова возник образ тундровой совы, огромные неподвижные глаза и проникающий в душу холодный, словно длинная ледяная сосулька, взгляд. За этим видением неожиданно появилось усталое, улыбчивое лицо русского умилыка, и Нанехак вздрогнула от испуга. Она вспомнила объяснение, почему у некоторых родителей дети напоминают других людей, даже находящихся далеко. Это, как утверждали старики, случалось оттого, что в минуты любовной утехи женщина думала о другом человеке, вспоминала его. А если вдруг в этот момент она представляла какое-нибудь животное, зверя или птицу, мог родиться урод. Не исключалась и такая возможность: дитя могло быть внешне вполне человеческим, но со временем у него проявлялись некоторые черты звериного характера. Может, человек, который будет зачат сегодня, внешне станет походить на русского умилыка и обладать к тому же способностью тундровой совы видеть в темноте?

Когда Нанехак думала об Ушакове в минуты близости с мужем, она дивилась этому, но постепенно как-то смирилась, привыкла, услышав от несчастной сестры признание, что та мысленно давным-давно живет с другим мужчиной.

Апар наконец отодвинул свое разгоряченное тело, Нанехак с облегчением вздохнула, отвернулась и сделала вид, что задремала, хотя в голове по-прежнему теснились мысли, не давая ей уснуть, назойливо вторгаясь в самое сердце. Подобно летним комарам, они жалили, отвлекая от сна и вызывая видения.

Интересно, думает ли о другом мужчине жена русского? Или в этом они не похожи на эскимосских женщин? По своему физическому строению, Нанехак убедилась в этом в бане, куда их позвал сам русский умилык, они ничем от эскимосок не отличаются. В баню тогда Нанехак попала впервые, и казалось, обилие горячей воды, мыло, обжигающий пар должны были произвести самое сильное впечатление, но больше всего ее удивила схожесть русских и эскимосских женщин.

Из эскимосок отважились пойти в баню только Нанехак с сестрой, и за эту смелость Ушаков наградил их матерчатой одеждой, которую, как объяснили русские женщины, следовало носить прямо на теле. Но к этому трудно было привыкнуть. Ведь кэркэр или же меховая кухлянка от долгой и постоянной носки так притираются к телу, что перестаешь ощущать оленью мездру, пропитанную собственным потом, а когда между ней и телом оказывается ткань, ничего хорошего, кроме постоянного зуда, не чувствуешь. Нанехак сняла свое белье на следующий же день после бани и больше не надевала.

Из многих размышлений, предшествующих сонному забытью, Нанехак больше всего любила мысли о будущем. Это объяснялось тем, что Ушаков пи о чем другом не говорил с таким воодушевлением, как о новой жизни.

Нельзя сказать, что в Урилыке совсем не думали и не говорили о будущем. Но те думы и разговоры чаще всего были вызваны тревогой накануне голодной зимы, ожиданием какой-то беды или надеждами на хорошую добычу. Самой сильной и постоянной мечтой была мечта наесться досыта и хотя бы на некоторое время забыть о еде. Зимой, когда кончался жир и мех полога покрывался изморозью, мечта о тепле не давала уснуть в ледяной постели.

Здесь еды было вдоволь, и в ярангах не угасали щедро заправленные моржовым и нерпичьим жиром каменные жирники. Пожалуй, впервые спокойно и уверенно люди ждали приближения зимы. Нанехак тщательно утеплила зимний полог, обложив его матами из сухой тундровой травы. Эту траву потом можно будет подкладывать в обувь под меховые чулки.

Здесь, на острове, сбылись главные мечты жителей Урилыка. Но видно, человек так уж устроен: удовлетворив одно, он тут же начинает задумываться о другом. Вдруг возникают потребности, о которых еще вчера никто и не помышлял. Таян, разумный и добычливый, теперь только и говорил о том, как бы приобрести музыкальный ящик-патефон, чтобы наслаждаться русскими песнями. Некоторые женщины, еще недавно довольствовавшиеся одной камлейкой, заимели по две, а иные и по три — ведь ткань можно было выписать в счет будущей добычи.

Нанехак мечтала о будущей жизни, пример которой был совсем недалеко от ее яранги, на невысоком бугре, в длинном бревенчатом доме, полном незнакомых запахов, звуков и разговоров.

Однажды она изловчилась и сумела рассмотреть тамошние постели, которые мало того, что располагались на высоких подставках-кроватях, но еще и состояли из нескольких слоев, но самое большое ее изумление вызвали белые простыни, так расточительно постеленные на совершенно чистый полосатый матрас. Голова спящего на такой постели тонула в мягкой подушке, и трудно было представить, как можно заснуть в таком неудобном, неловком положении, не чувствуя ухом твердого бревна-изголовья, отполированного до блеска. Даже способ еды должен измениться у эскимосов: продолговатое деревянное блюдо сменят тарелки; надо наловчиться брать твердую пищу вилкой и при этом сидеть на высоком табурете, подобно птице на крутом скалистом склоне.

Умом Нанехак понимала, что в будущей жизни эти внешние признаки новизны будут не самыми главными, но почему-то чаще всего думалось именно о них, а не о той возможности самим управлять жизнью, о какой не раз говорил Ушаков.

Болезненное любопытство вызывали действия русского врача Савенко, с виду совершенно обыкновенного человека. Немногие пока отваживались у него лечиться, лишь самые смелые, да и то только и каких-то незначительных случаях. Когда кто-то заболевал всерьез, обращались к своим врачевателям, однако делая это тайком от русских.

Вообще то, что раньше, в Урилыке, было всегда на виду, соблюдение извечных обычаев, исполнение обрядов, камлания, лечение больных, — теперь по возможности скрывалось, делалось тайно и осторожно.

В пологе от дыхания спящих мужчин стало душно, и Нанехак высунула голову в чоттагин. В размышлениях о будущем эта возможность глотнуть свежего воздуха в древнем эскимосском жилище, которая будет утрачена в деревянном доме, казалась самой дорогой потерей: ведь когда станет душно в комнате, чтобы дотянуться до форточки, надо встать на высокий табурет. Не будешь ведь так поступать каждый раз, да еще ночью, если тебе вдруг захочется подышать свежим воздухом.

Собаки, почуяв человека, придвинулись ближе, и самый крайний щепок лизнул шершавым языком лицо Нанехак.

Тишина плотным меховым пологом окутала маленькое поселение острова. Даже скованное льдами море молчало.

Нанехак не сразу сообразила, в чем дело. Сначала она почувствовала, как, тронутая чьей-то рукой, всколыхнулась передняя занавесь полога, потом скорее ощутила, нежели увидела, как зашевелился отец и тоже высунул голову в чоттагин. Он не заметил дочери, очевидно считая, что она давно спит. Откашлявшись, Иерок несколько раз глубоко вздохнул, и Нанехак подумала, как все-таки одряхлел отец, с тех пор как проводил год назад в последний путь свою жену. В сущности, он остался совершенно один, ему не с кем стало делиться своим сокровенным, тем, о чем не скажешь никому, кроме жены, с которой прожил душа в душу целую жизнь.

Покряхтев, Иерок зашуршал кисетом, потом спичечным коробком и запалил трубку. Нанехак затаила дыхание, боясь, что отец увидит ее. Но Иерок не поворачивал головы в ее сторону. Он молча и сосредоточенно курил, изредка глубоко вздыхая и бормоча какие-то непонятные дочери слова. Выкурив трубку, он не убрал голову в полог, а неожиданно простонал:

— О, почему я один должен нести тяжесть вины за покинутую нами землю, за тех богов, которые остались нынче неухоженными и некормлеными в пустом Урилыке?..

Иерок старался сдерживать свой голос, но в тишине чоттагина каждое слово слышалось ясно и отчетливо.

— Я готов на все, лишь бы люди не разочаровались, переехав сюда. Хочешь, возьми меня в жертву, всю мою жизнь вместе с теплой плотью, красной горячей кровью, седыми волосами и дыханием моим?

Голос отца казался чужим, словно говорил не он, а кто-то другой, оказавшийся вдруг в яранге. Он часто прерывался волнением и тяжелым дыханием.

— Не должно случиться так, что кто-то будет страдать из-за меня… Ведь уговорил людей я, только я, и никто иной. Почему вы не отзываетесь на мои призывы, почему остаетесь глухими на все мои заклинания? Может быть, я недостоин вас, тех, кто здесь всегда был хозяином и теперь недоволен нашим вторжением?.. Но ведь тут и раньше жили люди…

Иерок, видно, вспомнил о том, что Апар наконец обнаружил оленьи следы: он нашел в глубине острова, в долине небольшой речушки, текущей к южному берегу, почти окаменевшие оленьи орешки. Значит, здесь были олени, были… Значит, они могут быть здесь и в будущем…

Иерок выполз из полога, продолжая шептать заклинания. Запалив смоченный моржовым жиром мох в каменной плошке, он достал свой старинный родовой бубен и выскользнул из яранги.

Нанехак не знала, что делать. Отец вышел в стужу в одной ночной набедренной повязке из вытертого пыжика, босиком. Не повредился ли он умом?

Она растолкала спящего Апара.

— Что случилось? — встревожился тот.

— Послушай…

Нанехак затаила дыхание и вцепилась рукой в потное, маслянистое плечо мужа.

С улицы доносились быстрые, частые шаги. Свежевыпавший снег поскрипывал под босыми ногами, и, представив себе это, Нанехак невольно вздрогнула.

— Кто это? — испуганно спросил Апар.

— Отец…

— Чего ему вздумалось выходить среди ночи? Разве в пологе нет ночной посуды?

Внушительный сосуд, сплетенный из коры никогда не виданного, не растущего на Чукотке дерева и плотно сшитый тонким лахтачьим ремнем, стоял неподалеку от жирника.

— Слышишь?

Пение походило на завывание поднимающегося в ночи ветра, и, если бы Нанехак не видела собственными глазами выходящего из яранги отца, она бы так и подумала — начинается ночная буря, которая к утру взвихрит выпавший снег и закрутит первую пургу.

Порой монотонное пение прерывалось негромкими ударами в бубен, и из этого можно было заключить, что Иерок не хочет привлекать к себе внимания. Удивительно было и то, что ни одна собака не залаяла, не подняла вой, словно понимая важность и святость действий старого эскимоса.

— Он может замерзнуть, — забеспокоилась Нанехак. — Он вышел в одной набедренной повязке.

— Когда ему станет холодно, он вернется, — успокоил жену Апар.

Но тревога в душе Нанехак не проходила, и она едва удерживала себя, чтобы не выскочить из яранги и не окликнуть отца.

Когда позовете меня, роптать не буду
И принесу себя в жертву Всем,
От кого зависит спокойствие и жизнь на острове…
Я позвал своих земляков, обещав им сытость, тепло.
И все это они получили…
Но мы не знаем здешних богов и в тревоге
За будущее, за детей своих беспокоимся…
Когда позовете меня, роптать не буду
И принесу себя в жертву…

Сквозь песнопение и слабое рокотание бубна доносилось поскрипывание сухого, колючего снега, отдававшееся болью в душе Нанехак.

Некоторое время спустя послышались шаги, и Иерок вошел в чоттагин. Нанехак и Апар тотчас убрали головы и затаили дыхание: пусть отец не знает, что они слышали его.

Убрав бубен и погасив фитилек жирника, Иерок забрался в полог, наполнив тесное спальное помещение морозным духом и запахом свежего снега. От отца повеяло таким холодом, словно в жилище вошел не живой человек, а ледяная глыба.

Поворочавшись на оленьей постели, Иерок затих.

Нанехак чутко прислушивалась к его дыханию, ожидая, что отца сейчас начнет бить дрожь. Но ничего подобного не случилось. Будто Иерок пришел из летней теплой ночи.

Только время от времени он тяжко вздыхал и продолжал бормотать что-то невразумительное, непонятное, уходящее в надвигающийся сон, в который постепенно погружалась и сама Нанехак.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В этот день решено было сразу проверить все: каково будет в сшитой Нанехак меховой одежде и, главное, сумеет ли Ушаков справиться с собачьей упряжкой.

Одежду требовалось надеть по всем правилам, и Нанехак явилась с утра, чтобы помочь русскому умилыку. Ее сначала угостили чаем. Она пила с видимым удовольствием, осторожно дуя на край наполненного блюдца. Закончив чаепитие, женщина вынула из-за щеки нерастаявший кусок сахару и положила на стол.

Весь комплект одежды грудой лежал на полу.

Ушаков встал перед Нанехак и спросил:

— Начнем?

— Начнем. Только сначала надо раздеться.

— Как раздеться? — удивился Ушаков.

— Меховую одежду надевают на голое тело, — веско произнесла Нанехак.

— Но как же без белья? — растерянно пробормотал Ушаков. — Может быть, все-таки его оставить?

Нанехак подумала и согласилась:

— Хорошо, пусть матерчатое белье остается.

— Тогда отвернись, — попросил Ушаков.

Нанехак пожала плечами:

— Я не буду смотреть.

А про себя подумала: в пологе все люди нагишом ходят, лишь в набедренных повязках или плотно облегающих трусах, и ничего, не стесняются.

Ушаков натянул нижние меховые штаны, сшитые мехом внутрь, на матерчатые кальсоны и сразу почувствовал, что ткань только мешает, сковывает движения, лишает кожу воздушной прослойки. Но уже поздно было что-то менять. Позволив Нанехак взглянуть на себя, спросил:

— Может, обойтись без нижней рубашки?

— Она ни к чему, — с одобрением сказала Нанехак. Женщина помогла натянуть Ушакову нижнюю меховую кухлянку. Пыжик нежно и ласково коснулся тела. Верхнюю кухлянку надевали уже мехом наружу.

Мехом наружу были и верхние штаны, сшитые из разноцветного камуса с преобладанием темно-коричневого цвета. Они завязывались у щиколотки продетым в край свитым шнурком из жил белухи.

Особое внимание Нанехак уделила обуви. Сначала на ноги надо было натянуть меховые чулки из довольно толстого оленьего меха. Только после этого надевались торбаза, лахтачьи подошвы которых были проложены подстилкой из сухой травы. Сами торбаза, как и верхние штаны, были из камуса и так же по краю завязывались крепким шнурком. Но это было еще не все. Поверх меховой одежды надевалась камлейка с капюшоном и большим карманом, нашитым на подол. На голове — отороченный росомашьим мехом малахай. Рукавицы также были из камуса и поначалу показались Ушакову холодными, потому что мездрой прилегали к рукам.

Несмотря на такое количество одежды, Ушаков не чувствовал себя неуклюжим. Вся меховая экипировка удивительно легка, почти невесома. И тепло от нее было не тяжелым и потным, а естественным и легким.

Когда Ушаков в таком виде показался на улице, отовсюду послышались возгласы одобрения. Апар едва сдерживал снаряженную собачью упряжку.

Собаки встретили нового каюра недоверчивым лаем, коренная даже оскалила клыки и сдержанно зарычала. Похоже, упряжка сразу же разглядела за привычным внешним облачением чужака и теперь показывала, что она отнюдь не собирается повиноваться ему.

Ушаков осмотрел нартовое снаряжение и догадался, что толстая палка с железным наконечником служит тормозом, а держаться лучше всего за срединную дугу. Он запоздало пожалел о том, что не удосужился заранее взять несколько уроков езды, но теперь было уже поздно. Апар ждал у нарты, а остальные эскимосы явно предвкушали забавное зрелище.

Ушаков взялся левой рукой за дугу, а правой резким движением выдернул железную палку-остол, освобождая нарту. Через секунду… он лежал распростертым на снегу, а упряжка, оглашая громким лаем окрестность, помчалась к берегу, оттуда повернула в тундру. Вдогонку ей бросилось несколько человек. Впереди бежал Апар, размахивая руками и посылая проклятия вслед убегающим собакам.

Зрелище было весьма печальным и позорным. И тут Ушаков еще раз оценил деликатность эскимосов. Никто из них не засмеялся, даже дети. Сконфуженно отряхиваясь, он поймал сочувственный взгляд Иерока и слабо улыбнулся ему.

— Все будет хорошо! — утешил его Иерок. — Собаки еще не привыкли к тебе, да и одичали за лето.

Старцев посоветовал:

— Вы сразу-то остол не вынимайте до конца, держите в снегу, не давайте нарте набирать скорость. Собак на быструю езду надолго не хватит. Побегают, побегают, потом спокойно поедут.

Отовсюду слышались советы, даже от тех, кто никогда в жизни не садился на нарту.

Тем временем собаки, оставшиеся без каюра, в конце концов запутались в упряжи и остановились. Апар догнал их и, прежде чем повернуть обратно в поселение, прошелся остолом по их спинам, приговаривая:

— Вы самые плохие собаки, которые когда-либо попадались мне! Если вы еще раз выкинете подобное, я вас буду бить до тех пор, пока не поймете, что русского умилыка надо слушаться больше, чем меня!

Ушаков издали с завистью смотрел, как Апар, небрежно, чуть бочком восседая на нарте, подъехал к толпе. Собаки шли ровно, повинуясь каждому возгласу каюра. Почему же у него не получилось?

На этот раз Апар не стал отпускать нарту, пока Ушаков не сел впереди. Так они и поехали вдвоем.

Собаки, еще не очухавшиеся от тяжелого остола, опасливо оглядывались, не скрывая своего презрительного отношения к одетому во все новое каюру.

Апар показал, как нужно управляться с остолом, чтобы тормозить или закреплять нарту. Сам остол был привязан так, что его даже при желании потерять невозможно.

— Чтобы повернуть собак направо, надо сказать: поть-поть…

Ушаков несколько раз повторил команду. Передовой пес, который должен был поворачивать всю упряжку, с недоумением оглянулся и только после того, как Апар своим голосом повторил приказание, нехотя изменил направление.

Несколько раз с помощью Апара Ушаков поворачивал упряжку, и всегда передовой пес оглядывался на него, словно говоря: «Ну что ты выдумываешь? Зачем нам делать круг?»

— Так, — с удовлетворением произнес Ушаков. — А теперь научимся поворачивать упряжку влево.

— Для этого, — с готовностью отозвался Апар, — надо произносить: кх-кх-кх…

Ушаков увидел, как вожак поднял уши и послушно развернул упряжку в нужном направлении.

Однако повторить самому этот непривычный звук оказалось не так-то просто. После первой же попытки Ушаков закашлялся, вызвав легкое замешательство среди собак. Пока он успокаивал потревоженное неудобным звуком горло, собаки поворачивали то вправо, то влево, демонстрируя свои способности. При этом Апар достигал желаемого без особого напряжения в голосе.

Наконец Ушаков снова решился извлечь нужный звук, чтобы повернуть собак влево. Никакого результата! Он беспомощно посмотрел на Апара.

— Ничего, — успокоил его каюр. — Попробуем вместе.

Таким образом вроде бы удалось убедить упряжку, что звук, издаваемый новым каюром, означает команду поворачивать влево. Передовая собака при этом понимающе посмотрела на Ушакова, словно говоря: «Хоть то, что ты произносишь, и мало похоже, но так и быть, буду повиноваться, раз того хочется моему настоящему каюру».

Через какое-то время Ушакову показалось, что он настолько овладел упряжкой, что может самостоятельно повернуть ее к поселению.

— Хорошо! — сказал по-русски Иерок, когда Ушаков затормозил возле самых ног эскимоса.

Высадив Апара, он развернул упряжку и осторожно выдернул остол, ожидая, что сейчас собаки помчатся вперед. Но они двинулись спокойно, рысцой, с таким видом, будто всю жизнь повиновались ему.

Ушаков слышал доносящиеся возгласы одобрения и даже восхищения и сам при этом внутренне ликовал. Ничего, оказывается, особенного и нет в управлении собачьей упряжкой, и при желании и терпении довольно быстро можно овладеть этим искусством. Ему уже виделись будущие многодневные экспедиции на собачьих упряжках вокруг всего острова, по дрейфующим льдам до Геральда… А там… Ведь вдоль северных берегов России столько еще неизвестных земель, целых архипелагов! И чтобы иметь возможность исследовать их, надо досконально изучить и перенять жизнь людей, для которых эти суровые пространства — обжитая, привычная среда.

Собаки бежали дружно, слаженно перебирая ногами, хотя никто ими не командовал, если не считать вожака, который, похоже, безмолвно подавал пример всей своре. Отъехав на приличное расстояние, Ушаков попробовал повернуть упряжку. Сначала вправо, а потом, собравшись духом, и налево. К его неописуемой радости, вожак повиновался ему так, словно всю жизнь на каюрском месте восседал этот русский в новой меховой одежде.

Странное чувство охватывало Ушакова по мере того, как он удалялся от поселения. Белое безмолвное пространство словно вбирало его вместе с собаками. Но это не пугало, скорее рождало какие-то неведомые прежде ощущения необычайного спокойствия, даже внутреннего величия. Наверное, подумалось ему, так будет чувствовать себя человек, если ему доведется вырваться в космос.

Вдруг вожак насторожил уши, вместе с ним напряглась, заволновалась и вся упряжка.

Ничего не успев сообразить, Ушаков оказался на снегу. Словно какая-то непонятная сила выдернула из-под него нарту и понесла упряжку вперед с громким, тревожным лаем. Придя в себя, Ушаков вскочил на ноги и пустился за быстро убегающими собаками. Но вскоре понял, что догнать их ему не удастся. Остановившись, он сдернул с разгоряченной головы малахай и растерянно посмотрел вперед, туда, куда с лаем неслась его упряжка.

То, что он увидел, заставило учащенно забиться сердце: от собак в сторону моря убегал большой белый медведь. Ушаков впервые видел этого царя льдов, и первая мысль почему-то была: не так уж бел этот медведь, его шкура желтовата и довольно отчетливо видна на снегу.

Медведь уходил вроде бы не спеша, но заметно отдаляясь от собак. Его спасло то, что нарта опрокинулась и зацепилась за выброшенный осенними волнами торос.

Белый медведь переплыл небольшую береговую полынью и выбрался на толстую льдину. Почувствовав себя в безопасности, он оглянулся и, убедившись, что собаки больше не угрожают ему, стал медленно удаляться в открытое море.

Собаки так запутались в ремнях, что иные уже задыхались и, не подоспей Ушаков на помощь, оказались бы задушенными. Освободив их, каюр начал распутывать и остальных, дивясь, как покорно они вели себя, словно чувствуя свою вину перед ним.

Ушаков снова сел на нарту, выдернул остол и направил упряжку к поселению. Еще издали он заметил движущуюся навстречу нарту. Это был Иерок. Он остановился и с одобрением сказал:

— Хорошо! Очень хорошо!

Обратно ехали вместе: Иерок чуть впереди, а следом — нарта, на которой с остолом в руке восседал усталый, но довольный собой Ушаков.

В поселении, распрягая собак, он рассказал Иероку о белом медведе.

— Будем охотиться, — обрадовался эскимос. — Хорошее дело — белый медведь.

Неожиданно наступила оттепель, и поездки на собаках пришлось отложить.

Северное побережье острова до сих пор оставалось не исследованным не только географически, но и для простого житейского дела — охоты на пушного зверя. Судя по старым сведениям, как раз на северном берегу гнездились гуси и кормились белые песцы. Было бы неплохо основать там охотничье становище. Но сначала надо как следует разузнать, каковы тамошние условия.

Заманчиво было взять с собой Апара и Иерока, но старик в последние дни жаловался на недомогание и кашель. Ушаков послал к нему доктора Савенко.

— Он даже не дал поставить себе градусник! — обиженно сообщил доктор, вернувшись от старика.

Пришлось Ушакову самому пойти к Иероку. Эскимос сидел в яранге и мастерил новую нарту. Он исподлобья взглянул на вошедшего.

— Почему отказался показать себя доктору? — спросил Ушаков.

— Не больной я, — спокойно ответил Иерок. — Устал немного. Отдохну, наберусь сил и поеду с тобой в долгое нартовое путешествие.

Иерок несколько раз кашлянул. Ушаков с беспокойством посмотрел на него и мягко сказал:

— Пусть доктор хотя бы измерит тебе температуру…

— А как это делается? — с любопытством спросил старик.

— Ставят под мышку стеклянную палочку — и все! — весело сообщил Ушаков.

Но на Иерока эти слова произвели совсем другое впечатление. Он даже втянул голову в плечи, словно стараясь спрятаться.

Нанехак, по обыкновению готовившая чай на низком столике, вмешалась в мужской разговор:

— Отец видел у американцев: поставят такую стеклянную палочку, а человек потом умирает.

Ушаков не мог сдержать улыбки, но Иерок осуждающе посмотрел на него:

— Ничего смешного в этом нет. Только почему ваш доктор выбрал меня?

— Знаешь, Иерок, очень долго объяснять, но только скажу тебе: эта стеклянная палочка к смерти людей никакого отношения не имеет… Но раз ты не хочешь ставить ее себе под кухлянку — не надо.

— Вот и ладно! — повеселел Иерок. — Ты скорее возвращайся с севера, а я тем временем хорошенько отдохну, стряхну с себя усталость, и вместе поедем вокруг острова.

Тревога за друга не покидала Ушакова, когда несколько дней спустя он пешком отправился исследовать окрестности поселения. Вместе с ним шли Кивьяна, Таян и Скурихин.

Вечером, при свете стеариновой свечи, зажженной в палатке, Ушаков заносил первые впечатления о путешествии в свой дневник.

«…Погода прекрасная. Полнейшая тишина. Лишь иногда словно пушечный выстрел раздается на взморье — это рождаются новые льдины.

У каждого из нас на плечах килограммов по 25 груза, и первый час пути мы буквально изнемогаем. Дорога отвратительная. То мы по щиколотку вязнем в жидкой глине, налипающей на обувь и стесняющей движения, то идем по щебню, который сквозь тонкую лахтаковую подошву впивается в ногу. Однако постепенно расходимся. Дорога немного улучшается, и мы начинаем идти быстрее. До обеда держим путь на восток по небольшой возвышенности, изрезанной балками глубиной до 10–15 метров. На дне балок еле заметные ручьи. Но огромные обточенные камни, весом до нескольких десятков пудов, и галечное дно балок, шириной кое-где до 30 метров, говорят о том, что эти ручейки иногда превращаются в настоящие реки.

После обеда, наметив место перевала через открывшуюся горную цепь, мы взяли курс на северо-запад. Тот же однообразный ландшафт. Местами высохшая трава, еле достигающая 10 сантиметров, местами — олений мох. И снова глина чередуется со щебнем. Порой щебень переходит в каменные россыпи, напоминающие каменоломни.

Жизнь словно вымерла. Лишь обилие гусиного помета говорит о том, что в этих местах водятся птицы. Да изредка в стороне, словно часовой, охраняющий эту мертвую пустыню, неподвижно сидит полярная сова.

Перед заходом солнца достигаем горной цепи. Кажется, место, намеченное для перевала, выбрано удачно. Останавливаемся на ночлег. Долго ищем, где поставить палатку, но повсюду либо жидкая глина, либо валуны в устье осмелевшего ручья. Выбираем валуны. Кивьяна по пояс голый в изнеможении лежит на камне. У всех сильно болят ноги, плечи натружены ремнями мешков, и отдых на каменном ложе не кажется нам заманчивым…»[9]

Полежав несколько минут, Кивьяна медленно поднялся и заглянул через плечо в дневник Ушакова.

— Разве ты не хочешь отдыхать, умилык?

— Хочу, — ответил Ушаков, — но первым делом мне надо записать все, что случилось с нами за этот день.

— Какой смысл?

— Смысл? — Ушаков на минуту задумался. — Чтобы потом можно было вспомнить.

— Разве такое забудется? — с тяжким вздохом проговорил Кивьяна. — Такую плохую землю вижу впервые…

Ушаков насторожился: он всегда переживал, когда кто-то плохо отзывался об острове, словно этот кусок неприветливой земли был его личным созданием.

— Там, за перевалом, будет хорошо, — обещал Ушаков.

— И все-таки какой смысл запоминать плохое? — снова с недоумением спросил Кивьяна.

Несмотря на смертельную усталость, заснуть спокойно не удалось. Мешали камни да всепроникающая сырость, которая вместе с холодом вечной мерзлоты поднималась снизу. Жалко, что не взял сшитого заботливыми руками Нанехак мехового кукуля.[10]

Едва забрезжил поздний рассвет, Ушаков выбрался из палатки и увидел, что за ночь подморозило. Чтобы сполоснуть лицо и набрать в чайник воды, пришлось пробивать сантиметровый слой наросшего льда.

Перевал прошли в густом тумане и моросящем дожде. Шагавший впереди Скури хин возгласом: «Вода течет на север!» — возвестил о том, что подъем закончился и дальше начинается пологий спуск на северное побережье острова.

Каждый вечер, занося в дневник впечатления прошедшего дня, Ушаков ловил на себе пытливый взгляд Кивьяны и его молчаливый вопрос: «Какой смысл?» Действительно — какой смысл? Нет никакой жизненной необходимости изнурять людей, подвергать их лишениям только потому, что первая экспедиция оказалась плохо подготовленной. Надо иметь мужество не только преодолевать препятствия, но и сознаваться в своих промахах.

Продуктов оставалось совсем мало. Охота была неудачной: дичи почти не было, гуси давно улетели, а полярные совы оказались не только слишком пугливыми, но и запретными для эскимосов. «Лучше я умру, чем дотронусь до мяса этой птицы», — сказал Таян, когда Скурихин хотел подстрелить сову. Подбитая из винчестера одинокая чайка только разожгла аппетит.

На четвертый день пути Кивьяна нагнулся и сказал:

— Море близко.

Он показал Ушакову отполированную волнами морскую гальку и с шумом втянул носом воздух:

— Слышишь? Морем пахнет.

Да, это было море. Ушаков внутренне ликовал: несмотря на великие трудности и лишения, цель достигнута!

В обратный путь пустились двадцать первого сентября в мутном молоке тумана. Идти было намного легче, не только потому, что ноша сильно уменьшилась, но и от мысли, что идешь домой.

У подножия гор разбили палатку и поужинали банкой мясных консервов — одной на всех, и каждому еще досталось по две галеты. Еда была весьма скудной для такого тяжкого, изнурительного путешествия.

Утро не обещало никаких изменений. Такой же сырой и плотный туман, от прикосновения к которому кожа покрывалась липкой, противной влагой.

Не хотелось вставать идти дальше. Ушаков долго не мог стряхнуть с себя остатки сна, вслушиваясь сквозь дремоту в приглушенный разговор товарищей, в шум примуса, на котором кипел чай. Но вставать надо. Надо разделить скудный завтрак, состоящий из двух плоских и твердых, как фанера, галетин, проложенных тонким слоем мясных консервов.

По сложившемуся ритуалу, прежде чем сворачивать палатку и отправляться в путь, следовало выкурить последнюю трубку.

Кивьяна выполз из палатки, чуть не опрокинув примус. Но едва его ноги в раскисших, вот уже которые сутки не высыхающих торбазах, скрылись из виду, как он тут же пырнул обратно с выпученными от страха глазами.

— Суфлювок! — выдохнул он.

— Винчестер! — вскрикнул Таян и, схватив лежащее всегда наготове оружие, выскочил из палатки.

По другому берегу ручья совершенно спокойно, искоса поглядывая на суетящихся людей, шел белый медведь. Он настолько был уверен в себе, что даже остановился и некоторое время с презрением смотрел на них, щелкающих затворами. Но вот он взглянул словно бы с удивлением и… рухнул.

Это был двухгодовалый самец.

Кивьяна, бесцеремонно оттеснив остальных, вынул нож и подошел к поверженному зверю. Скурихин, тоже с ножом в руках, поспешил на помощь, но эскимос оттолкнул его.

— Ты что? — он удивленно посмотрел на Кивьяну. — Я же хочу помочь.

— Не надо помогать, — сказал Таян. — Медведь принадлежит Кивьяне.

— Это по какому такому праву? — сердито спросил Скурихин.

— Таков обычай, — коротко ответил Таян с таким видом, будто и Скурихин и Ушаков хорошо знали об эскимосских охотничьих правилах.

— Нет, ты нам объясни, почему медведь принадлежит Кивьяне? — попросил Ушаков.

— У нас так считается, — начал Таян, — добыча принадлежит тому, кто первый увидел: будь это медведь или кит.

— Странно! — пробормотал Скурихин, явно не собираясь уступать. Он снова подошел к медведю с ножом.

— Подожди, — остановил его Ушаков. — Не будем спорить. Главное, теперь у нас есть мясо.

— Мясо мясом, но пусть он отдаст мне хотя бы горловину и язык, — продолжал настаивать Скурихин.

— Это никак невозможно, — сказал Таян. — Кивьяне очень нужна голова, потому что он будет разговаривать с ней. В старину мы голову отрезали, а теперь нет. Потому что шкура без головы плохая, ее не покупают. Нынче голову оставляют вместе со шкурой, а потом, после разговора, обдирают череп.

— Неужто мы согласимся с этой чертовщиной? — Скурихин с надеждой посмотрел на начальника.

— Ничего не поделаешь, — пожал плечами Ушаков. — Давай-ка лучше готовь большую кастрюлю да разжигай примус.

Медвежье мясо было необыкновенно вкусным и сочным. Возможно, это им только казалось, ведь последние дни они почти ничего не ели. Сил сразу прибавилось, а мяса им теперь хватит до самого поселения.

Добытчик сгибался под грузом медвежьей шкуры и лакомых кусков, но не показывал, что ему тяжело. Он шагал, напевая про себя что-то веселое, очевидно имеющее прямое отношение к неслыханной удаче. Убить первого медведя на незнакомом острове — это хороший признак, и сородичи непременно выразят ему похвалу. Кроме того, надо будет устроить угощение, чтобы всем досталось хотя бы по куску. Потому и ноша у Кивьяны была тяжела, но радостна.

Вскоре кончился керосин, и последнюю горячую трапезу пришлось ограничить полусваренным мясом. Для эскимосов это было привычно, но Ушаков с трудом проглотил несколько кусков и решил в будущем обходиться галетами, пока не появится возможность сварить мясо на берегу, где можно набрать плавника.

А сырость продолжала донимать. Уж лучше бы хороший мороз, но только не эта всепроникающая влага, от которой не было никакого спасения.

Ушаков шагал впереди своего маленького отряда. Время от времени он останавливался, поджидая отставших. Тяжелее всех приходилось Кивьяне, который ни за что не хотел облегчить свою ношу.

Незаметно для остальных членов экспедиции Ушаков старался держаться так, чтобы выйти к морю, где можно набрать дров, хотя дорога через горы могла быть короче и, следуя ей, можно было выйти прямо на поселение. Но хватит ли сил?

Двадцать третьего сентября, когда уже казалось, что нельзя сделать и шагу, около часу дня туман рассеялся, и впереди открылось море. На галечном берегу они быстро собрали плавник и разожгли костер.

Ушаков поднялся на возвышение и дал несколько выстрелов в надежде, что в поселении их услышат и вышлют подмогу.

Не прошло и часу, как к путникам подъехала байдара. Все заторопились в нее, кроме Кивьяны.

— А ты почему не садишься? — спросил Скурихин.

— Это чужая, не моя байдара, — объяснил Кивьяна. — Как я могу с моим гостем сесть на нее? Это неуважение к нему. Он может рассердиться.

С байдары еще долго видна была согбенная фигура счастливого охотника, медленно бредущего по галечному берегу.

Иерок объяснял Ушакову:

— Мы не убиваем медведя, а только берем у него мясо и теплую шубу… А душа медведя уходит во льды, снова обрастает мясом и шкурой и опять становится настоящим зверем, которого мы видим глазами. Он как бы приходит к нам в гости, и мы должны его повеселить и порадовать хорошим приемом. Если ему у нас понравится, он обязательно вернется с новым мясом и новой шкурой.

Люди сидели в дымной яранге Кивьяны и угощались свежим медвежьим мясом.

У входа горел небольшой костер, и каждый, прежде чем войти, отряхивался над огнем, освобождаясь от всякой нечисти. Медвежья голова вместе со шкурой покоилась на почетном месте, в пологе, перед главным жировым светильником. Она была обвешана бусами, старинными ожерельями из моржовых зубов. Перед ней лежали куски лепешек, галеты, печенье, конфеты, куски сахару, табак, пачка папирос.

— Обычай велит, чтобы охотник, добывший медведя, пять дней не выходил из яранги и занимался только тем, что развлекал своего гостя, — продолжал просвещать Иерок.

Он тоже радовался, что первый медведь оказался таким крупным и, по всему видать, доволен приемом.

Заметив, что Ушаков чем-то озабочен, Иерок спросил:

— О чем думаешь, умилык? Разве ты не рад такому хорошему гостю? Бери большую кость и грызи! Чавкай громко, чтобы дорогой гость слышал, как ты счастлив.

Но Ушаков отвел руку Иерока и сказал:

— Спасибо, я сыт.

— Тогда почему у тебя нет радости на лице? — настаивал Иерок.

— Я вот о чем думаю, — начал Ушаков, размышляя, как ловчее подступиться к теме. — Я видел много медвежьих следов вокруг поселения…

— Это хорошо, — кивнул Иерок, вонзая свои еще крепкие зубы в сочную мякоть вареного медвежьего мяса. — Значит, много у нас будет гостей, много радости, много песен и танцев…

— Но если каждый раз охотник будет пять дней сидеть дома и ублажать гостя, кто будет промышлять зверя?

— Охотиться будут другие, те, кто еще не убил медведя, — ответил Иерок, не понимая, к чему клонит русский умилык.

— А если у всех будет добыча?

— Все будут праздновать! — удивляясь непонятливости Ушакова, сказал Иерок. — Будет очень весело и очень шумно!

Время от времени счастливый Кивьяна брался за бубен и начинал напевать, обращаясь к украшенной голове медведя. Иногда к нему присоединялись и остальные, но главным исполнителем оставался сам удачливый охотник.

— Знаешь, Иерок, а ведь так не годится, — снова заговорил Ушаков.

— Что не годится? — насторожился эскимос.

— Сколько дней потеряет охотник из-за такого обычая!

— Но без этого не обойтись! — с чувством глубокого убеждения заявил Иерок. — Лучше пять дней попраздновать, ублажить хорошего гостя, чем потом всю зиму голодать и слушать плач ребятишек.

Ушаков понимал, что разом переубедить эскимосов не удастся, и мучительно старался найти достаточно веский довод, чтобы люди поняли: нельзя так расточительно относиться к своему времени. Ведь медвежьих шкур и пушнины требовалось много. Надо покрыть кредит, выданный торговыми организациями Владивостока. Эскимосы уже привыкли к тому, что у них было вдоволь галет, сахару, чаю, сгущенного молока, мучных лепешек, разных консервированных лакомств… Единственное, что они отвергали — это мясные консервы, которые казались им чрезмерно солеными.

— У меня есть идея, — заговорил после некоторого раздумья Ушаков. — Я понимаю, что такого гостя, как белый медведь, надо встречать хорошо. Но зачем встречать одному? А если мы накопим несколько медведей и устроим большой Праздник?

Иерок умом понимал, что русский умилык прав. Сколько раз бывало так, что, пока охотник привечал своего первого гостя, остальные медведи уходили во льды, оставляя хозяина с одной-единственной шкурой. Ушаков прав: пока медведи есть, надо их бить, чтобы не упустить время удачи. Но как пойти против сложившегося веками обычая? Не он ли сам всегда настаивал, чтобы все, установленное веками, исполнялось неукоснительно? Это нужно не только для того, чтобы уважить Неведомые силы; управляющие жизнью и изобилием зверя на морском побережье, но и для собственного спокойствия и уверенности. Когда охотник знает, что эти Силы на его стороне или, во всяком случае, получив подарки и жертвы, испытывают благодарность, он смело идет во льды, в море и понимает, что остальное теперь зависит только от его ловкости, умения и выносливости.

— Я скажу людям, — обещал Иерок.

Не прошло и нескольких дней, как Таян подстрелил белого великана чуть поодаль от убранного на зиму вельбота.

И снова начался праздник, на который с явной неохотой пришел русский умилык. Иерок видел, что Ушаков не столько радовался приходу нового гостя, сколько укоризненно поглядывал на веселящихся и угощающихся мужчин.

Когда Ушаков ушел, Иерок заговорил:

— Друзья мои! Когда древний обычай начинает мешать жизни, что мы делаем?

Все настороженно посмотрели на своего умилыка. Таян положил бубен на подстилку из моржовой кожи.

— Тогда мы испрашиваем у богов, как нам жить дальше, — продолжал Иерок. — Я долго размышлял и советовался с Теми… — Иерок сделал неопределенное движение головой. — Они мне сказали: благо людей и нам радость…. Мы должны в эту зиму добыть как можно больше белых медведей. Поэтому не будем терять время: пусть хозяин веселит гостя не более одного дня. Потом, когда зверь иссякнет, мы устроим один большой Праздник белого медведя…

Люди Урилыка привыкли верить своему умилыку. Они всегда полагались на него, на его мудрость и опыт, всегда искали у него совета… И сила убеждения Иерока была прежде всего в том, что он строго придерживался старых обычаев и следил, чтобы священные обряды неукоснительно соблюдались. Теперь же он предлагал нечто обратное. Как быть?

На следующий день, почувствовав сильную слабость во всем теле, Иерок пошел к Аналько.

Старый шаман долго смотрел на своего тайного соперника и сосредоточенно курил трубку.

— Я собираюсь переселиться на север, — сказал он.

— Это правильно, — кивнул Иерок, — там должна быть хорошая охота.

— Не только поэтому, — откашлялся шаман. — Я устал жить под пытливыми взглядами русских.

— Разве они тебе мешают? — со слабой усмешкой спросил Иерок.

Он прекрасно знал настоящую цену призрачному могуществу Аналько, и эта усмешка рассердила шамана.

— Тогда почему ты пришел ко мне? Почему не идешь к русскому доктору?

— Он сам приходил ко мне, — спокойно ответил Иерок.

— И поставил тебе под мышку стеклянную палочку — талисман смерти? — злорадно спросил Аналько.

— От стеклянной палочки не умирают, — устало сказал Иерок. — Умирают от другого. Когда уходят жизненные силы. Я чую — истекает из меня эта сила, словно что-то прохудилось в моем теле.

Аналько еще раз пристально посмотрел на Иерока:

— Ничем не могу помочь… Хочу только сказать, что пренебрежение старыми обычаями и несоблюдение обрядов могут быть причиной недомоганий… Подумай об этом…

И все же, когда Тагью убил своего медведя, он, вместо положенных пяти дней, привечал и развлекал дорогого гостя только один.

Так поступили и остальные охотники.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Охотничья удача пришла и к Апару: он добыл своего медведя, чем окончательно утвердил себя в глазах тех, кто еще сомневался, станет ли бывший кочевник полноценным морским охотником.

Возле пушного склада пришлось ставить вторые вешала. После того как сократили время медвежьего праздника, не проходило и дня, чтобы кто-то не вернулся с добычей. Это радовало Ушакова, но печалило Иерока.

— Так можно перестрелять всех медведей в округе, — однажды встревоженно сказал он, вспомнив оскудевшие берега Урилыка, опустевшие моржовые лежбища.

Ушаков постарался объяснить эскимосу о долге, о кредите, но тревога Иерока передалась и ему. Возможно, эти пятидневные празднества и другие невольные ограничения в добыче зверя объяснялись отнюдь не природной леностью и беспечностью эскимосов, как утверждали некоторые «знатоки» северных народов, а вековым опытом и тысячелетней мудростью, которыми регулировалась добыча.

— Зверя здесь много, — тихо, словно оправдываясь, сказал Ушаков, чтобы успокоить друга. — Долгие годы здесь никто не охотился, и медведей расплодилось столько, что, наоборот, полезно будет немного сократить их численность. чтобы они не навредили другому живому населению острова.

И все же Ушаков задумался над тем, как в будущем научно исследовать наличие зверя в этом районе и регулировать добычу не с помощью древних эскимосских обычаев, но на строгой основе, чтобы не нанести непоправимого урона белому медведю.

Жизнь в поселении понемногу входила в ритм, дни становились буднями, наполненными работой, наблюдениями, хозяйственными делами, подготовкой к предстоящим долгим поездкам уже не с промысловыми, а с исследовательскими целями.

Пришлось, правда, забить быков: наступившие морозы и снегопады лишили их последних остатков подножного корма, а взятое с собой сено давным-давно было съедено. Быки к тому же волновали собак, и приходилось все время быть начеку, чтобы они не набросились на этих флегматичных животных, которым остров Врангеля явно пришелся не по вкусу.

Ушаков, согласно эскимосскому обычаю делиться свежатиной, принес кусок говядины в ярангу Иерока.

Нанехак осторожно взяла мясо и с едва скрываемой гримасой отвращения положила его на деревянное блюдо.

— Не нравится? — спросил Ушаков.

— Непривычное, очень светлое, — тихо проговорила Нанехак. — Мы такое никогда не пробовали.

— Это очень хорошее мясо.

— Старцев говорил — хорошее, — согласно кивнула Нанехак.

Когда Ушаков ушел, она спросила отца:

— Варить?

— Попробуй, — сказал Иерок. — Может быть, ничего?

Нанехак достала запасную, еще не использованную кастрюлю, полученную недавно среди других товаров в кредит, ополоснула свежей водой и повесила над костром.

Для начала она решила угостить неведомым мясом мужа, вернувшегося из тундры, куда он возил приманку для песцовой охоты.

— Это что такое? — подозрительно спросил Апар, поддев на кончик ножа кусок мяса.

— Мясо русских быков.

Апар понюхал, повертел и осторожно положил обратно на деревянное блюдо.

— А ты пробовала? — спросил он у жены.

— Нет.

— А отец?

— И он не пробовал.

— Тогда почему я должен есть это? — пожал плечами Апар. — Дай мне моржового или лучше медвежьего мяса.

— Так ведь это подарок, — сказала Нанехак. — Умилык сам принес.

— Ну, раз подарок, — вздохнул Апар и снова взялся за нож.

Он отрезал самую малость, пожевал и сказал:

— Немного похоже на оленину… Но старого, изможденного оленя… Интересный вкус. И мясо беловатое… Ничего, есть можно.

Убедившись, что говядина нисколько не повредила Апару, Нанехак съела несколько кусков, но Иерок так и не решился, довольствовавшись на ужин куском копальхена.

— Оставшееся, пожалуй, отнесу Таслехак, — сказала Нанехак.

— И правильно! — обрадовался решению дочери Иерок. — Старцев любит такое мясо. Он брезгует копальхеном, оттого у него каждую зиму зубы слабеют.

Нанехак шла привычной дорогой, по припорошенной снегом тропинке. Солнце уже довольно низко стояло над горизонтом, а сегодня оно было какое-то странное: вокруг диска вдруг появилось бледно-желтое пятно с утолщениями. Нанехак впервые встречалась с таким природным явлением. Его заметили и другие эскимосы: такого в Урилыке никогда не бывало.

Старцев был дома. От него сильно попахивало вином, и он сидел мрачный. Нанехак отдала мясо сестре, и та, поблагодарив ее, сказала мужу:

— Гляди, настоящая коровятина.

— Не коровятина, а говядина, — сердито поправил жену Старцев.

— Мы пробовали, — сказала Нанехак. — Ничего, есть можно.

— Есть можно! — презрительно усмехнулся Старцев. — Да что вы понимаете в настоящей говядине, едоки копальхена! Это же чистейшее мясо!

— У моржа тоже чистое мясо, — возразила Нанехак. Она никогда не уступала Старцеву в отличие от своей покорной и забитой сестры. — Он купается в чистом соленом море!

— Морж-то купается, — продолжал Старцев, — да вы из него делаете черт знает что! В рот взять противно!

— Не бери, — с вызовом ответила Нанехак. — Никто тебя силой не заставляет. Можешь подыхать с голоду.

— Ну уж с голоду теперь не подохну, — с неожиданной злостью возразил Старцев. — На складе хватит продуктов. А к Новому году, глядишь, и свиней забьют.

— Неужто ты будешь есть эту гадость? Грязнее животины не видела! Собака и та чище!

— Эх ты! Как была темной эскимоской, так и осталась! — махнул рукой Старцев.

Нанехак с презрительной улыбкой посмотрела на зятя и даже не удостоила его ответом.

Несмотря на то что этот человек уже несколько лет жил среди эскимосов, он так и не удосужился научиться их языку, обходясь лишь несколькими жаргонными словечками, принятыми у торговцев. Нанехак с сестрой могли свободно разговаривать при нем о своих делах, не опасаясь, что Старцев поймет их.

— Отец худо себя чувствует, — тихо сказала Нанехак. — Иногда по ночам будит нас кашлем.

— Аналько звали?

— Отец был у него. Тот отказался помочь. Доктор Савенко к нам приходил.

— И что он сказал?

— Похоже, обиделся, потому что отец не позволил поставить себе стеклянную палочку.

— Зря он так, — осуждающе произнесла Таслехак. — Когда мой младший занемог животом, Савенко его вылечил. Дал проглотить какое-то лекарство, похожее на муку или снег. Настоящее чудо. Может, ты все же уговоришь отца?

— Попробую, — обещала Нанехак.

После смерти матери так уж получилось, что отец стал ближе к младшей дочери, и часто действительно бывало так, что он слушался только ее.

— Мой-то тоже не очень здоров, — вздохнула Таслехак. — Как и в прошлом году, у него снова зашатались зубы. Тогда мистер Томсон заставил его поесть сырой нерпичьей печени, и все прошло. Сейчас я ему говорю, а он только отмахивается.

Нанехак искоса посмотрела на Старцева. Тот сидел на небольшой скамеечке и, закрыв глаза, раскачивался, бормоча что-то себе под нос, монотонное, тоскливое, похожее на песнопение.

— Что с ним?

— Не знаю… Так бывает, когда он выпьет.

— А где же он достает?

Таслехак не ответила. Дурная веселящая вода была на острове на строгом учете. Выдавали ее очень редко, только по праздникам или же в медицинских целях. Веселящая вода перестала быть предметом купли-продажи, ее нельзя было взять в кредит, как любой другой товар. Люди с этим как-то сразу смирились, словно так было всегда. Тем более непонятно, откуда он берет это зелье?..

Старцев примолк, видимо все-таки догадавшись, что женщины судачат о нем.

— А я вам говорю, что счастья на этом богом забытом острове не будет ни для кого! — вскрикнул вдруг Старцев. И на этот раз язык его не заплетался.

Нанехак взглянула на него с ужасом. Грязные, спутанные волосы с серой проседью свешивались на потный, изрезанный морщинами лоб, небольшой, но толстый нос с прожилками темных сосудов покраснел и словно бы вздулся. Из-под лохматых бровей глаза смотрели злобно и одичало.

В свою ярангу она вернулась в смятении. И никому не рассказала о пророчестве Старцева, но почему-то оно запало ей в душу и не давало покоя, отгоняя ночной сон. Нанехак проснулась ночью от стона. Отец лежал в пологе, высунув голову в чоттагин, и старался сдержать рвущийся наружу кашель. Щенок, поскуливая, норовил лизнуть его в лицо.

— Отец, — тихо окликнула его Нанехак.

— Спи, дочка, — отозвался из темноты Иерок. — Кашель прошел.

— Почему бы тебе на самом деле не сходить к доктору?

— Мне кажется, что русский доктор так же мало смыслит в здоровье человека, как и наш Аналько, — помедлив, ответил Иерок. — Самое мудрое и верное в моем положении — дать болезни спокойно и естественно пробыть в теле положенное время… Недуг как непогода: рано или поздно кончается.

Нанехак хотела было возразить, что от болезни можно и умереть, но тут же отогнала от себя кощунственную мысль и напомнила про Старцева.

— У него слабеют зубы потому, что он пренебрегает нашей едой, привередничает и брезгует, — заметил Иерок. — В прошлый раз как поел нерпичьей печени, так и ожил. А нынче, когда русской еды вдоволь, он и смотреть не хочет на моржатину и даже от свежего медвежьего мяса воротит нос.

— Многие наши тоже набросились на русскую еду, — сказала Нанехак. — Как ни войдешь в ярангу, везде варят кашу или пекут лепешки…

— Может, и моя болезнь оттого, что я ем не свою еду?

— Что ты, отец! — горячо возразила Нанехак. — Ты с одним кусочком сахару два дня чай пьешь… Нет, это у тебя от другого…

— Может быть, меня уже зовут Туда? — тихо проговорил Иерок.

Нанехак не знала, как отозваться на эти слова. Их не произносят просто так, и зов Оттуда входит в сознание человека извне, помимо его воли.

Прислушавшись и убедившись, что отец задышал ровнее, Нанехак заснула.

Утром, взглянув на отца, она увидела, что тот выглядит куда лучше и здоровее, чем в последние дни. Как будто вместе с ночным кашлем он выплюнул свой недуг и к нему вернулась всегдашняя жизнерадостность.

Иерок громко и весело приветствовал Ушакова.

— Я снова собираюсь в путь, — сообщил русский умилык. — Теперь установилась хорошая нартовая дорога, и наконец я смогу окончательно убедиться, настоящий ли я каюр.

— Кого берешь с собой? — спросил Иерок.

— Кивьяну, — начал перечислять Ушаков, — он человек веселый и сильный. Таяна и Старцева…

— Старцев вроде бы не очень здоров…

— Доктор Савенко его осмотрел, — ответил Ушаков. — Ничего страшного у него нет. Ему нужно больше двигаться, есть свежее мясо и поменьше пить дурной веселящей воды.

«Пусть Таслехак от него отдохнет», — подумал про себя Иерок, а вслух сказал:

— Собаки у него хорошие.

— Это верно, — согласился Ушаков, принимая из рук Нанехак чашку с горячим чаем. — А когда мы с тобой поедем, Нана?

— Когда позовешь, умилык, — просто ответила Нанехак. — Я всегда готова.

— У меня в плане большая поездка вокруг острова, — объяснил Ушаков. — Нам потребуются и женские руки, чтобы заботиться о нашей одежде, питании, так что, Нана, готовься в экспедицию.

— Я же сказала тебе: я готова, — повторила Нанехак и пристально взглянула в глаза Ушакову.

Она чувствовала в душе нарастающее тепло, словно кто-то забрался в нее и зажег сначала огонек, который от разговора, от слов русского умилыка, разгорался все сильней и сильней. Так бывало всегда, когда Нанехак виделась с ним.

— Ну вот и хорошо, — сказал Ушаков. — Хочу посмотреть, как устроились в бухте Сомнительной Клю с товарищами, подбросить им чай, сахар, табак.

— Раз они не едут сюда, значит, у них все в порядке, — заверил его Иерок, хорошо знавший этих людей.

— Как всегда, — сказал Ушаков на прощание, — ты остаешься здесь за главного.

Конечно, догадывалась Нанехак, в этих словах была и доля шутки, но что касается жизни эскимосов в поселении, среди них авторитет Иерока все еще оставался непререкаемым.

Так уж повелось здесь: провожать отъезжающих собрались почти все жители. Запряженные собаки повизгивали от нетерпения, рыли снег лапами и пытались куснуть друг друга.

Ушаков обошел всех, тепло попрощался и, усевшись на переднюю нарту, воскликнул, словно заправский каюр:

— Хок!

Нарта, скрипнув, рванулась вперед, оставляя на свежем снегу четкий след двух полозьев.

На южном небосклоне, на самой линии горизонта стоял огромный солнечный диск, и нартовый след тотчас заполнился густой алой тенью последних лучей зимнего солнца.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Ушакову пришлось приложить немало усилий, прежде чем удалось убедить эскимосов, что празднование Октябрьской годовщины не столько Медвежий праздник, сколько знаменательная дата в истории молодой Советской Республики.

— Главное — это Октябрьская годовщина, — стоял на своем Ушаков.

— Раньше ты нам об этом не говорил, — с легким упреком заметил Иерок. — Когда мы услышали о празднике, то подумали, что это обещанный тобой всеобщий Медвежий праздник.

На собрании в день Седьмого ноября Ушаков держал речь в столовой деревянного дома, названной, по морскому обычаю, кают-компанией.

— В этот день трудовые вооруженные люди Петрограда напали на самую большую ярангу Солнечного Владыки, захватили ее и объявили власть бедного трудового народа. С тех пор прошло девять лет. Теперь каждый человек в нашей стране, будь это русский, эскимос или чукча, является хозяином своей жизни, хозяином всей земли…

— Это значит, что мы сообща владеем новым островом, — обернувшись к собравшимся, пояснил Иерок.

— Вождь трудового народа, товарищ Ленин, сказал: все, чем владеют богатые, отныне станет достоянием тех, кто работает, — продолжал Ушаков, нисколько не смущаясь комментариями Иерока.

— Главное богатство человека новой страны — это его руки, его труд. Все товары, еда создаются руками человека. Богатство наше здесь, на острове: это пушнина, это медвежьи шкуры. Вот почему мы соединяем самый большой праздник Советской страны с вашим большим праздником — Праздником белого медведя…

— Русские взяли власть в большой яранге Солнечного Владыки, а мы здесь, на острове, — добавил Иерок. — Правда, здесь царской яранги нет, но ничего, заселить этот остров не легче, чем войти в уже обжитую ярангу, кому бы она раньше ни принадлежала — царю или злому духу…

Ушаков не мешал разъяснениям Иерока, он даже доволен был тем, что его слова получают такое доступное для эскимосов толкование.

Когда закончилась разговорная часть праздника, охотники внесли головы недавно убитых медведей и положили на возвышение, украсив их бусами и ожерельями. Кивьяна хотел было пристроить к «своему» медведю красный флажок, но Скурихин успел помешать ему.

Для танцев освободили всю середину комнаты. Певцы, обнажившись до пояса, взялись за бубны.

Гром бубнов потряс деревянный дом, хриплые голоса эскимосов заполнили тесное помещение. Вслушиваясь в пение, Ушаков с удивлением отметил, что начинает находить в этих почти диких вскриках особое очарование, какое-то возбуждающее душу действие. Он ловил себя на мысли, что порой и ему хотелось выйти на середину комнаты, скинуть теплую куртку, клетчатую рубашку и предстать перед зрителями обнаженным, двигая руками и ногами в такт размеренным ударам бубнов.

Вышел Таян и протанцевал перед «своим» медведем, за ним Кивьяна, Тагью, Апар, Анъялык, Етувги…

А под конец был исполнен общий эскимосский танец, который так и назывался: «Все танцуют и поют».

Расходились поздно.

В небе полыхало полярное сияние, и вышедший проводить гостей Ушаков спросил Иерока:

— Есть ли в этом сиянии какое-нибудь предзнаменование?

Иерок поднял голову и долго всматривался в игру разноцветных лучей. Согласно старинным поверьям, в сути которых он не сомневался, эти огни отражали деятельность ушедших из земной жизни людей, обитающих ныне в окрестностях Полярной звезды, главной и приметной точки северного небосклона. Что значила сегодняшняя игра небесных огней, об этом можно будет судить по событиям, которые последуют завтра.

— Увидим, — уклончиво ответил Иерок. — Могу только сказать, что завтра будет пурга.

— Но барометр указывает на ясную погоду, — возразил Ушаков.

— Не знаю, что показывает твой барометр, но я чую всем своим телом, что к утру поднимется ветер.

Ушаков с удивлением посмотрел на эскимоса: что там, за этими темными, полными неразгаданных мыслей глазами? Почему вдруг и у него на душе стало тревожно?

— А я хотел завтра поехать в бухту Сомнительную.

— Придется повременить, — сказал Иерок.

На следующее утро и вправду Ушакова разбудило завывание ветра и грохот пурги.

Это была первая настоящая пурга, которую переживал Ушаков. Ом торопливо поднялся, почистил зубы, умылся и, поставив чайник на примус в небольшой кухоньке, решил посмотреть, что творится на улице.

Дверь едва поддалась, но вместо снежной круговерти он увидел перед собой гладко отполированную снежную стену, на которой отпечатался рисунок наружной двери. Вход в дом совсем занесло. Ушаков схватил припасенную в тамбуре лопату и принялся копать. Пробив снежную стену, чуть было не потерял лопату: ветер вырывал ее из рук. Ушаков заметил нечто странное: на улице словно бы посветлело (хотя обычно в этот утренний час была кромешная тьма), казалось, летящий снег весь светился.

Откопав вход, Ушаков вернулся в комнату и, прихлебывая чай, стал думать о том, что ему делать в таких непривычных условиях, как жить, чем заняться. Перспектива безвылазно сидеть дома, когда полно работы, когда нужно продолжать исследование острова, удручала и навевала тоскливые мысли.

За поздним общим завтраком доктор Савенко говорил:

— Удивительно, но у некоторых эскимосов я нашел явные признаки цинги… Спросил у Иерока, и он сказал, что раньше такое бывало, когда наступали голодные дни и приходилось есть всякую дрянь. Но он высказал и такое соображение: эскимосы едят много русской еды, часто пренебрегая моржовым мясом и копальхеном. А главное, им не удалось запастись на зиму зелеными листьями, съедобными корешками. Оказывается, у них растительная пища довольно разнообразна…

— Это и наша ошибка, — самокритично заметил Ушаков. — Надо было дать людям возможность осенью собрать необходимую зелень.

— Я спросил Иерока, — продолжал Савелий, — почему они не позаботились об этом заранее, он ответил, что эта земля незнакома им, женщины боялись уходить далеко в тундру, потому и собрали мало…

— Единственный выход — усилить их питание за счет свежего тюленьего мяса, особенно печени, — сказал Скурихин.

Первая зимняя пурга на острове Врангеля дала полное представление о том, что значит затяжная непогода в этих широтах. Ушаков беспокоился, выдержит ли в таких суровых условиях деревянный дом. Оказалось, дом выдержал, только в комнате доктора Савенко промерзали стены, и поутру на них выступал иней. Да и печка была неважной. Ушаков распорядился утеплить стены и переложить печку.

Пурга продолжалась дней двадцать, и, когда наконец, казалось, совсем иссякло терпение и уже невозможно было слушать унылое завывание ветра и грохот снежных шквалов по железной крыше, Ушаков вдруг проснулся среди ночи от оглушительной тишины. Сначала почудилось, что он еще спит и тишина эта ему снится. Но, убедившись, что и снаружи все стихло, Ушаков обрадовался и решил, что завтра же отправится в бухту Сомнительную.

Однако в назначенное для отъезда утро он не смог не только подняться с постели, но даже пошевельнуться.

Осмотрев начальника острова, измерив температуру, доктор долго о чем-то думал, что-то прикидывал, потом уверенно произнес:

— Вам не прошли даром те путешествия, когда вы спали в сырости, на холодных камнях. У вас воспаление почек.

— Это серьезно? — спросил Ушаков. — Сколько времени мне придется лежать?

Доктор помолчал, пристально вглядываясь в пациента, наконец сказал:

— Я хочу быть с вами откровенен, Георгий Алексеевич. Речь идет не о том, когда вы сможете встать… Не знаю, удастся ли вам вообще выжить в таких условиях… Честно говоря, у меня даже и нужных лекарств нет.

Ушаков прикрыл глаза. Он действительно чувствовал себя скверно, хуже некуда. Никогда прежде не доводилось ему испытывать что-либо подобное, но слова доктора он всерьез не принял: как это умереть? Дело только начинается, впереди столько неизведанного, а тут помирать… Удивительно, но страха перед смертью у него не было. И не от избытка храбрости, не от глубокого философского понимания неизбежности конца для всего живого, а от простой мысли, что его время умирать еще не пришло.

Дни шли за днями, а состояние не улучшалось. Иногда наступало временное облегчение, и в прояснившееся сознание врывался дикий свист декабрьской пурги, а в него вплетался ночной собачий вой, хуже которого Ушакову ничего ранее слышать не приходилось.

В бреду часто всплывали видения больших городов, утопающих в роскошной зелени, благоухающих и цветущих. Сквозь неистовый вой собак и пурги доносилась странная музыка: пели скрипки, нежный женский голос вливался в яростный грохот бури. Трудно было провести границу между бредом и явью, когда разговор с оставшимися на материке друзьями вдруг переходил в дружескую беседу с навещавшими больного эскимосами.

Чаще всех приходил Иерок. Он часами сидел в углу у двери, пристально наблюдал за больным. И странно, от одной мысли, что рядом живой и сочувствующий человек, становилось легче; приходя в себя, Ушаков старался ободряюще ему улыбнуться.

— Надо поправляться, — говорил Иерок. — Много медведей подходит к селению, надо охотиться и делать новый Медвежий праздник.

Другие посетители говорили с Ушаковым так, словно он был здоровым или же вот-вот должен поправиться и заняться делами.

Несколько раз заходил Аналько. Он слыл человеком, который умел исцелять болезни, но браться за русского умилыка он не решался. Однако завел разговор о том, что в будущем ему хотелось бы иметь настоящие карманные часы.

— Я скоро переселяюсь на северную сторону острова, — сообщил Аналько. — Ты говоришь, что там хорошая охота на пушного зверя. Я верю тебе. Я хочу тебе оставить маленькую байдару, чтобы ты весной мог охотиться на уток.

Из бухты Сомнительной приехал Клю. И сразу же явился в деревянный дом, принес мороженую нерпичью печень. Он положил свой подарок прямо на пол у кровати больного и весело заговорил с ним:

— Послушай, умилык! У меня в упряжке недостает одной собаки. Подари мне пестрого щенка. Когда ощенятся мои суки, я верну тебе… Да, знаешь, я учусь грамоте…

— А кто же учит тебя? — слабо улыбнувшись, спросил Ушаков.

— Я сам учусь! — гордо сказал Клю. — Беру какую-нибудь коробку или банку, на которой отчетливо напечатаны буквы, и срисовываю. Только бумаги нет. Какая была у меня — вся кончилась.

Ушаков распорядился выдать Клю карандаши и бумагу.

— Давай скорее поправляйся, — сказал на прощание обрадованный подарками эскимос. — Скоро будем писать друг другу письма.

Когда полегчало, беседы с Иероком стали продолжительнее. Обычно гость начинал с рассказа о погоде. В основном бушевала пурга, но, когда она затихала, температура воздуха ощутимо снижалась. На море с грохотом ломался лед.

— Солнца нет, — сокрушенно сообщал Иерок. — У нас в Урилыке даже в самую глухую зиму солнце хоть ненадолго, но все же показывается над горизонтом, а здесь — только алая полоска видна…

— Как ты считаешь, почему не видно солнца? — спросил Ушаков.

Иерок подумал и сказал:

— Зимой солнце далеко уходит от земли. Поэтому в Урилыке оно висит очень низко. А сейчас мы на острове. Южнее нас материк. Он и закрывает солнце. Если бы материк не загораживал от нас южную сторону неба, то и здесь теперь было бы солнце.

Иногда Иерок рассказывал сказки.

Причудливый мир, волшебные превращения воспринимались им как реальность, существующая где-то помимо земли. Порой она соприкасалась с жизнью людей и даже воздействовала на них.

— Через сказочные существа проникают в нашу жизнь болезни, — серьезно сказал Иерок, закончив очередную сказку о волшебной женщине Майырахнак. — Но сила может быть и в слабом на вид существе, — продолжал эскимос. — Вот послушай о маленьком храбром палтусе. Маленький палтус резвился в волнах недалеко от старой Чаплинской косы, там, где пологий берег переходит в скалы. Вдруг из-за скал показалось большое стадо белух. От их стремительного движения кипела вода и подымались высокие волны. Одной из таких волн и выкинуло на берег маленького палтуса. Напрасно он пытался доползти назад до воды, волны от проходящих белух отбрасывали его все дальше и дальше. Испугался палтус, забился на гальке, обращаясь к белухам:

«Я высохну на берегу! Моя кожа растрескается, и я погибну! Возьмите меня в зятья! Не бросайте на суше!»

«Пусть идущие сзади себя подберут», — отвечали белухи и проплывали мимо.

Тогда маленький палтус запел песню:

Не глядите, что я мал,
В самом деле я удал.
Пригожусь я вам в зятья,
Только подберите…

Сзади идущие белухи услышали песню палтуса, подобрали его, положили на спину и понесли в свое стойбище.

Так маленький палтус стал жить в стойбище белух. Вскоре он женился на одной из них. Все шло хорошо, но стал замечать палтус, что белухи пугливы и все время чего-то боятся.

И спросил он жену:

«Чего вы все время боитесь?»

«Мы боимся волков, — ответила жена-белуха. — Как только замерзает тундра, они приходят сюда и кусают нас».

И действительно, когда пришла зима, замерзли озера, реки и само море покрылось льдом, в ясную морозную погоду с шумом и лаем к берегу подошли волки. Белухи попрятались в свои жилища-землянки и крепко-накрепко завязали двери.

Приблизились волки к крайним землянкам, разрыли на них крыши, спустили ременную петлю и закричали:

«Зацепите вашего старшего!»

Белуха-умилык говорит:

«Пусть я погибну, но спасу моих детей».

Сунул голову в петлю, и тут же волки выдернули его. Разорвали острыми клыками и съели, не оставив даже костей.

Спустили еще петлю и кричат:

«А теперь зацепите кого-нибудь помоложе, потому что у этого мясо жесткое!»

Пришлось молодому лезть в петлю. Выдернули его волки, и тоже съели, как и первого. Так забавлялись и объедались волки, пока не добрались до землянки, в которой жил со своей женой маленький палтус. Начали разрывать крышу, а он и говорит жене:

«Унеси меня в самый темный угол и дай копье».

Исполнила жена его приказание, а сама дрожит от страха. Вот уже в дыру спускается петля, и волки кричат сверху:

«Цепляйте кого-нибудь! Можете и ребенка, если он есть!»

Перепуганный тесть начал надевать на себя петлю, а палтус говорит ему:

«Сними петлю!»

Послушался тесть, а сам задрожал пуще прежнего. Волки уже начали терять терпение, подошли близко к дыре на крыше.

А маленький палтус лизнул точильный брусок и запел песню:

Точу копье,
Лезвие блестит!
Точу копье,
Острие звенит!

Только сунулся волк в дыру, а палтус возьми и всади ему копье в сердце. Жена с тестем оттащили убитого волка в сторону, а с крыши опять кричат:

«Ты что, один ешь?»

Едва второй волк показался в землянке, маленький палтус всадил ему острие под лопатку.

Тогда послали волки третьего своего товарища. Этого маленький палтус не смог сразу убить, а только ранил.

Раненый вырвался из землянки и побежал. Увидели его товарищи, истекающего кровью, испугались и кинулись за ним следом.

Долго бежали волки, пока не очутились в глубинной тундре, далеко от морского берега. Здесь и стали жить.

С той поры они никогда не тревожат белух, лишь на оленьи стада нападают…

…В комнату часто заходила Нанехак. Она появлялась молчаливая, как тень, ставила возле кровати на столик бульон, хорошо сваренное тюленье мясо и так же неслышно удалялась.

Иногда, открывая глаза, Ушаков видел ее лицо, но ему казалось, что это бред.

Однажды до него донесся чей-то голос; стряхнув забытье, Ушаков услыхал пение. Он узнал голос Нанехак, но, чтобы не смущать женщину, не открывал глаз. Это была странная песня, непохожая на те, что обычно исполняли эскимосы на своих празднествах. Какая-то нежная, удивительная, незнакомая мелодия, словно пришедшая из далеких теплых краев. Она обволакивала, завораживала, и веки наливались сладкой дремотой. Голос то угасал, то снова вздымался, как тихая размеренная морская волна.

— О чем ты поешь, Нана? — спросил Ушаков, когда женщина умолкла.

— Я пела о том, чтобы ты поправился, чтобы снова стал здоровым и веселым, — ответила Нанехак.

Конечно, главным победителем болезни оказался молодой, сильный организм. Но и забота эскимосов, их уверенность в том, что русский умилык обязательно поправится, помогали врачу.

Аналько так прямо и сказал Ушакову:

— Наверное, здешний злой дух ошибся. Он хотел выбрать себе в жертву эскимоса, а попал в тебя. Так что не беспокойся, выздоровеешь.

За время болезни Ушаков наслушался рассуждений о том, что остров, как оказалось, обильно населен разного рода духами, которые не одобряют вторжения людей в их владения.

— Мы не знаем, как с ними разговаривать, и они часто обижаются на нас, — с серьезным видом сокрушался Аналько.

Иерок был осторожнее в своих высказываниях о недружелюбных Неведомых силах, но это объяснялось скорее всего тем, что он понимал: русский умилык не верит в существование духов.

Ушаков мало-помалу поправлялся, но тревожное настроение не покидало людей. Время от времени доктор Савенко приносил вести о заболевших, но самое удивительное было в том, что многие страдали цингой.

Свежего мяса оставалось все меньше, да и копальхен был на исходе. Главные запасы размещались далеко от бухты Роджерс, на мысе Блоссом, в Сомнительной, а бушевавшая почти все время пурга не давала возможности съездить за ними на собаках. Никто не голодал, продуктов хватало всем, но цинга шла от яранги к яранге. Были и другие болезни; и доктор Савенко, и эскимосский шаман Аналько буквально не знали покоя.

Люди приуныли, поникли. Даже Кивьяна, никогда раньше не унывавший, жаловался на холодный мрак, окутавший остров.

— А вдруг солнце совсем не покажется? — однажды спросил он.

— Такого не может быть! — уверил его Ушаков. — Весна придет в свое время, как положено, а до первых лучей и вовсе недолго осталось.

Многие, даже самые азартные охотники сидели по своим ярангам, варили кашу, пили чай со сгущенным молоком, предаваясь мрачным мыслям.

— Почему вы не охотитесь? — спрашивал Ушаков.

— В такой темноте недолго и злого духа встретить, — ответил Аналько. — Они обступили селение, только и ждут, как бы всех нас сожрать.

Ушаков, все еще слабый, не оправившийся после болезни, стал понемногу выходить из дому.

Первым делом он откопал занесенное снегом окно, хотя через него уже давным-давно не проникал дневной свет. Потом стал ходить по ярангам, ободряя людей, стараясь поднять настроение.

Как-то вечером он спустился к морю. Это было накануне Нового, тысяча девятьсот двадцать седьмого года. Мороз обжигал лицо, кусал даже ноги, обутые в теплые оленьи чижи и камусовые торбаза. Море до самого горизонта было сковано толстым, неподвижным льдом, и зрелище было таким удручающим, что Ушакову пришлось напрячь все свои силы, чтобы не поддаться отчаянию.

Новый год встретили не очень весело.

А наутро, первого января, доктор Савенко принес известие о том, что Иерок слег.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Иерок лежал в пологе, а голова его была высунута в чоттагин, где молча сидели Апар, Нанехак и Аналько.

Ушаков подошел к больному. Иерок бредил, кого-то звал, иногда вдруг произносил русские слова. Придя в себя и увидев рядом с собой умилыка, даже попытался улыбнуться.

— Как же так, Иерок? Что с тобой? — участливо спросил Ушаков.

— Вот… заболел, — виновато, слабым голосом отозвался старик. — Пока ты болел, я держался… А теперь мой черед. Нельзя, чтобы оба умилыка разом болели.

— Пусть доктор Савенко посмотрит тебя, — сказал Ушаков. — Он ничего дурного не сделает. Обещаю тебе…

— Хорошо, пусть придет, — еле слышно проговорил он и, закрыв глаза, снова впал в забытье.

Доктор Савенко выслушал больного. Градусник он так и не отважился поставить, видя, как Нанехак зорко следит за его руками. Но и без градусника было ясно, что у старика сильный жар. Вероятнее всего, это воспаление легких. Выдержит ли он?

На вопросительный взгляд Ушакова доктор лишь в сомнении покачал головой.

Савенко ушел, ушел шаман Аналько, но Ушаков остался рядом с больным другом. Он вспоминал дни собственной болезни, когда, открывая глаза, всякий раз видел сидящего на корточках у двери Иерока, ловил его сочувствующий взгляд.

Ушаков прислушивался к тяжелому дыханию больного, вспоминал их первую встречу в бухте Провидения, разговор об острове, долгие беседы, когда они вместе мечтали о будущем нового эскимосского поселения. «Я слышал от стариков, — говорил Иерок, — что наш народ смело обживал новые земли. Почему бы нам не последовать этому хорошему древнему обычаю?» Но жизнь здесь оказалась нелегкой. И вот первое серьезное испытание. Ушаков был достаточно самокритичен, с тяжелым сердцем он брал на себя значительную долю вины. Много, слишком много времени было потеряно осенью. Увлеклись постройкой дома, складов, совсем забросили подготовку к зиме, мало запасли мяса и зелени. А ведь именно от этого во многом зависит жизнь эскимосов. Разве нельзя было побольше внимания уделить охоте? Конечно, можно. Того же моржа на мысе Блоссом было сколько угодно… От голода, понятно, никто не умрет, но от других болезней, как оказалось, люди здесь не застрахованы.

Так и остался неосуществленным план большой совместной поездки двух умилыков вокруг острова.

— Он в последние дни был очень плох, — тихо рассказывала опечаленная Нанехак. — Держался на ногах только потому, что хотел помочь тебе выздороветь.

— Что я могу для него сделать? — с горечью спросил Ушаков.

— Будь рядом, — попросила Нанехак, — пусть он видит тебя, когда будет приходить в сознание. Ему осталось совсем мало жить…

— Как ты можешь говорить такое? — с ужасом воскликнул Ушаков, пораженный тем, с какой безысходной уверенностью произнесла эти слова Нанехак. — Он еще может выздороветь!

— Нет, он уже не поправится, — печально вздохнула Нанехак. — Он долго боролся с болезнью, не поддавался ей, ходил, охотился, и вот — рухнул… Он не поднимется…

Поздним вечером, когда в небе заполыхали огни полярного сияния, Ушакову показалось, что Иерок уснул: его дыхание стало ровным, размеренным.

— Я приду утром, — тихо сказал он Нанехак, прикорнувшей у едва тлеющего очага.

Сияние было таким сильным, что под его сполохами хорошо просматривался весь ряд эскимосских яранг, длинное, почти по самую крышу занесенное снегом деревянное здание. Кое-где у жилищ виднелись безмолвные тени. Ушаков медленно шел к дому и едва не столкнулся с Кивьяной. Тот стоял у задней стены своей яранги и разбрасывал с деревянного блюда крошки еды, которые тут же подбирали собаки. Сначала Ушакову показалось, что он просто кормит собак, но потом догадался: эскимос приносит жертву. Умилык хотел было незаметно пройти мимо, чтобы не смущать Кивьяну, но тот сам остановил его:

— Как там Иерок?

— Уснул…

— Наверное, насовсем уснул, — печально произнес Кивьяна.

— Почему ты так думаешь? — осуждающе спросил Ушаков. — Он поправится.

— Гляди! — Кивьяна показал на сполохи северного сияния. — Видишь, сколько огней зажгли в окрестностях Полярной звезды? Это ему путь указывают, чтобы не заблудился.

— Зря ты так говоришь, — пробормотал Ушаков и заспешил дальше.

Он долго не мог заснуть, ворочаясь на оленьей шкуре, покрытой простыней, и думая о том, как легко эскимосы относятся к великому таинству смерти. Его поразила глубокая покорность судьбе.

Под окном послышались шаги. Ушаков невольно глянул на часы: они показывали полночь Шаги доносились уже из коридора, затем раздался легкий стук в дверь. Это был Павлов. Уже по выражению его лица Ушаков понял все.

— Умер, — сказал учитель и тяжело вздохнул.

Покойный лежал на новой оленьей шкуре, одетый в будничную зимнюю кухлянку. На голове его — аккуратно подвязанный под заострившимся подбородком малахай, а вытянутые вдоль тела руки были в рукавицах из коричневого темного камуса. Затем тело накрыли пыжиковым одеялом и вдоль положили длинный деревянный брусок.

Всеми приготовлениями молчаливо распоряжался Аналько. Апар, Кивьяна и Таян повиновались ему сосредоточенно, со знанием дела. Очевидно, им не раз приходилось снаряжать человека в последний путь. У костра возилась потемневшая от горя Нанехак. Ей помогала сестра. Нанехак не плакала, и только растрепанные, непричесанные волосы и следы копоти на лице свидетельствовали о глубоких переживаниях женщины. Она взглядом показала Ушакову место на китовом позвонке в углу чоттагина, чтобы русский умилык не мешал совершению похоронного обряда.

Покойного крепко связали ремнями, оставив с каждой стороны тела по три петли.

После этого Нанехак подняла переднюю стенку полога, подперла ее палкой и подала деревянное блюдо с вареным мясом. Погребальная трапеза проходила в молчании. Аналько знаком подозвал Ушакова и дал ему кусок.

— Хорошая, тихая погода, — сказал он.

Ушаков молча кивнул. Он едва смог проглотить кусок мяса.

— Это значит, что уходящий не имеет зла ни на кого из оставшихся, — продолжал Аналько.

Когда мясо было съедено, Нанехак подала каждому по чашке крепко заваренного чая. Покончив с чаем, покойника вынесли ногами вперед за ременные петли. Ушакову дали третью петлю слева.

Тело обнесли вокруг яранги и положили на снег позади жилища, рядом с заранее приготовленной нартой. Все уселись на снег.

Началась одна из главных церемоний похоронного обряда: вопрошание уходящего. Аналько и Кивьяна взялись за концы деревянного бруса. Аналько громким голосом задавал вопросы, и уходящий отвечал. Считалось, если тело поднимается легко, он дает положительный ответ, а когда тяжело — отрицательный. Как заметил Ушаков, сама форма вопросов была такова, что она не давала возможности для двоякого толкования.

Покойнику задали обычные вопросы: не держит ли он на кого-нибудь зла, какова будет дальше охота, хочет ли он быть зарытым в землю или останется на поверхности, намеревается ли он возвратиться туда, где похоронена его жена…

После завершения обряда вопрошания тело положили на нарту, а у изголовья пристроили ящик с вещами умершего. Апар запряг собак. Они, словно понимая значительность происходящего, вели себя на редкость спокойно, не лаяли, не визжали, не огрызались друг на друга. Процессия тронулась, провожая в последний путь своего товарища. Ушаков вместе с другими держался за петлю и медленно брел вслед за упряжкой, поднимающейся по склону холма. Время от времени процессия останавливалась, провожающие отряхивались над покойником, передавая ему свои настоящие и будущие недуги. Ему они все равно уже больше не повредят, а оставшимся — все облегчение. Ни одной женщины в прощальной процессии не было: дочери Иерока остались в осиротевшей яранге.

Наконец похоронная процессия достигла назначенного места. Отстегнули собак, и, освобожденные от упряжки, они побежали обратно в селение. Осторожно смели снег и на обнаженную землю положили тело. Аналько перерезал все ремни, разрезал торбаза, кухлянку, рукавицы, штаны, шапку. Остальные сломали нарту, сложили обломки в груду и придавили тяжелыми камнями. То же сделали и с остатками разрезанной одежды. Аналько вполголоса объяснял Ушакову значение действий.

— Ничего не должно оставаться целым. Иначе, если вдруг Иероку вздумается вернуться, он может быстро собраться и пойти за кем-нибудь в поселение. А так, пока починит нарту, сошьет разрезанную одежду, он позабудет обратную дорогу или передумает. И еще: одежда придавлена камнями, чтобы она не колыхалась на ветру и не рождала пургу, плохую погоду.

Возле изголовья умершего, в кругу из камней, положили охотничий нож, чайник, чашку, напильник, точильный брусок, трубку, спички, кисет с табаком. Эти вещи также были поломаны и разбиты. Здесь же оставили несколько галетин, кусок сахару, табак. Остальное Аналько разделил между участниками похорон. Ушакову досталась галетина и обломок жевательного табаку. Ремень, которым был обвязан покойник, тоже разрезали на куски, и каждый, получивший отрезок, завязал на нем по две петли.

— Это чтобы наша жизнь не ушла за Иероком, — объяснил Аналько. — Через петли она не пройдет…

Когда процессия двинулась обратно в поселение, Аналько несколько раз поворачивал назад, намеренно наступая На старые следы, и, делая петлю, удлинял и запутывал дорогу. Путь лежал мимо яранг, к морю. Спустившись на лед, эскимосы несколько раз перекувырнулись и, выбравшись на берег, развели большой костер, над огнем которого довольно долго отряхивались и выбивали свои одежды.

— Все это мы делаем, чтобы вместе с очищающим огнем ушло нехорошее, — пояснял шаман. — Сейчас в яранге Иерока начнется «талимат кават» — «пятиночные сновидения». Никто не будет входить и выходить из яранги, никто все это время не будет там раздеваться. Нельзя ничего делать, особенно шить… Вот послушай, что случилось много-много лет назад… Жена одного умершего эскимоса, чтобы развеять горе, отвлечься от мрачных мыслей, стала сшивать нитками из оленьих жил камусы. Шьет, а нитка все за что-то цепляется. Женщина осмотрела жильную нить — она ровная, гладкая, ни одного узелка. Но как начинает шить — снова она цепляется. Вдруг за ярангой послышались шаги, а потом в чоттагине возник какой-то шум, возня. Подумала женщина, что это собаки забрались, зажгла мох в каменной плошке и вышла посмотреть. А там лежит тело ее мужа. И упала она бездыханной прямо на него, своего любимого. Пришлось на следующий день хоронить уже обоих, а торбаза так и остались недошитыми. С той поры и повелось: не шьют не только в яранге умершего, но и во всем селении…

Странно, но после похорон Иерока в природе наступила удивительная тишина. Над крохотным поселением, над всем островом ясными звездами и полной луной сияла полярная ночь, и лишь в полдень южная сторона горизонта окрашивалась в алый цвет, напоминая о том, что где-то существует яркое, обжигающее, ослепительное солнце, от которого люди ищут укрытия. Не верилось' что где-то может быть такое.

Прошли пять дней траура, и Ушаков решил навестить ярангу Иерока.

В ней было пусто и сиротливо. Голодные собаки, свернувшись клубком, лежали в холодном, неприбранном чоттагине, и сама Нанехак, всегда чистая, аккуратная, показалась растрепанной и грязной.

— Здравствуйте, умилык, — тихо поздоровалась она с гостем и захлопотала, разжигая потухший костер.

— Да ладно, не надо чаю, я только что пил, — попытался остановить ее Ушаков.

— Как же можно так? — пробормотала Нанехак. — Если бы отец был жив, он меня поругал бы за то, что я не угостила тебя.

Апар чинил старые снегоступы, но по всему было видно, работал он только для того, чтобы просто чем-то заняться. Он вяло и тупо посмотрел на Ушакова и едва кивнул, когда тот поздоровался.

— Ты не заболел? — спросил его Ушаков.

— Не заболел я, — угрюмо ответил Апар.

— А отчего не пошел на охоту? Погода-то хорошая…

— Так ведь нельзя. Дух Иерока еще не ушел далеко… Бродит где-нибудь рядом. Может, даже в обличье белого медведя.

Ушаков хотел было возразить, что это чушь, но вовремя сдержался и только напомнил:

— Траур ведь еще вчера кончился…

В ответ Апар тяжело вздохнул.

— Он еще долго будет бродить возле нашего поселения, — тихо сказала Нанехак, подавая чашку. — Он очень любил жизнь, любил всех нас и тебя, умилык. Ему нелегко так сразу уйти.

Ушаков не хотел поддерживать такой разговор, но не знал, как повернуть беседу на охоту, на то, что, несмотря ни на что, надо жить, искать зверя, добывать свежее мясо, чтобы не болели люди.

За стенами яранги послышались голоса и собачий лай.

В чоттагин вбежал встревоженный Павлов:

— Георгий Алексеевич! Кажись, ваш Пестряк взбесился!

Пестряк — это передовой пес в упряжке Ушакова. Он был на редкость умным и понятливым, а кличку свою получил за несколько темных пятен на морде.

Оставив недопитый чай на столике, умилык торопливо вышел из яранги. Уже нескольких собак в поселении постигла эта болезнь, но Ушакову почему-то казалось, что беда минует его упряжку.

Пестряк, посаженный на цепь, смотрел на людей диким остановившимся взглядом. Голова тряслась, с уголков пасти свешивалась белая слюна. Иногда он пытался лаять, но лай его был какой-то жалобный, скорее похожий на визг. Ушаков понимал, что единственное и самое верное решение в такой ситуации — это избавить пса от мучений.

Ушаков послал Павлова за винчестером. Взяв в руки неожиданно отяжелевшее ружье, он несколько раз поднимал его, но тут же, встретившись с взглядом собаки, опускал. Наконец, собравшись с силами, нажал на спусковой крючок.

Собака дернулась и затихла.

— А может быть, в ней беспокоилась душа нашего Иерока? — услышал он тихий голос за спиной, обернулся и встретился с обезумевшими от страха глазами Нанехак.

— Не говори так! — закричал Ушаков. — Не говори!

Опираясь на винчестер, он едва добрел до своей комнаты и рухнул на постель, сраженный новым приступом болезни.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Казалось, что на этот раз из болезни не выбраться. Три дня Ушаков пролежал в беспамятстве, но когда пришел в себя, то увидел рядом с собой осунувшееся, озабоченное лицо доктора Савенко.

— Ну что, плохи дела? — спросил он, едва шевеля пересохшими губами.

Доктор ничего не ответил, но по его глазам Ушаков понял, что положение его безрадостно. И вдруг вспомнил: когда он первый раз был болен, в комнате всегда было полно людей, сочувствующих ему. Вон там, возле самой двери, на корточках сидел Иерок…

— А где народ?

— Какой народ? — с удивлением переспросил Савенко, полагая, что начальник бредит.

— Где эскимосы?

— А, эскимосы, — вздохнул доктор. — Болеют…

— Как болеют? Кто болеет? — встревожился Ушаков.

— Жена Тагью тяжело больна.

— А ты лечи ее! Лечи! — неожиданно громко сказал Ушаков. — И обязательно помоги ей! Никто не должен умирать в нашем поселке! Понимаешь — никто!

Доктор Савенко только плечами пожал. И опять тяжело вздохнул.

— Прими все меры, — уже спокойнее продолжал Ушаков. — Все самые лучшие продукты, все лекарства — эскимосам.

— Так если бы они в действительности лечились, — горестно заметил Савенко. — Позвали меня к жене Тагью, когда ей стало совсем плохо. А до этого от нее не отходил Аналько.

— Позовите ко мне Тагью! — распорядился Ушаков. — Я с ним сам поговорю.

Тагью пришел вместе с Павловым. Он с любопытством, с какой-то пытливой жадностью всматривался в лицо Ушакова. Переглянувшись с доктором, Тагью спросил:

— Скажи, умилык, моя жена умрет?

Ушакова поразил убитый вид Тагью. Наверное, он очень любит свою жену, потому что в глазах его застыл такой страх и отчаяние, что Ушакову стало не по себе.

— А ты мне скажи, Тагью, я умру?

Эскимос испуганно посмотрел на русского умилыка, потом перевел взгляд на Павлова, на доктора.

— Не знаю, — неуверенно ответил он.

— А откуда мне знать — умрет твоя жена или нет? Но скажу тебе прямо: ее спасение — в твоих руках.

— Как это? — с недоумением спросил Тагью.

— Если ты будешь делать все, что говорит доктор, твоя жена поправится.

— Однако, — нерешительно произнес Тагью, опасливо поглядывая на Савенко, — тебе он не помог.

— Почему не помог? — возразил Ушаков. — Сегодня я чувствую себя намного лучше, чем вчера. И твоей жене станет хорошо, если будет слушаться доктора.

— А можно обойтись без стеклянной палочки? — вдруг спросил Тагью.

Ушаков сразу же догадался, что речь идет о злополучном термометре. Он повернулся к доктору и сказал:

— Неужели нельзя обойтись без измерения температуры? Ведь если у человека жар, это и так видно, невооруженным глазом.

— Можно, конечно, — уныло согласился Савенко.

Ушаков снова обратился к Тагью:

— Вот видишь, доктор обещает, что не будет ставить стеклянную палочку твоей жене.

Но это обещание, похоже, не очень обрадовало эскимоса. Подумав, он сказал:

— Наверное, все-таки дело не в стеклянной палочке.

— Ну вот видишь! Разумное говоришь! — обрадовался Ушаков.

— Может, болезни наши от злого духа, живущего на северной стороне острова…

— Почему так думаешь?

— А ты сам сообрази: все, кто побывал там, — заболели. Как только мы съездим на север, погода портится и пурга длится несколько дней.

— Но там больше всего зверя! — напомнил Ушаков.

— Так Тугныгак тоже не хочет зазря отдавать людям свои богатства, — сказал Тагью. — Вот он и берет в обмен то человеческую жизнь, то собачью…

Слова Тагью неожиданным образом подействовали на Ушакова. От возбуждения он даже приподнялся на постели.

— Послушай меня, Тагью. Покойный Иерок верил в меня, и ты тоже должен поверить. Я тебе прямо скажу — никакого злого Тугныгака на северном берегу нет. И нечего его бояться. Как только мы поправимся и как только солнце покажется над горизонтом, мы там поставим охотничье поселение.

— Но вот Аналько говорит…

— Аналько первого и пошлем! — Ушаков нетерпеливо перебил Тагью. — И я ему скажу: если он мне докажет существование Тугныгака, то я даю слово, слышишь, Тагью, даю слово вызвать сюда большой пароход и перевезти вас всех обратно в бухту Провидения.

Тагью изменившимся взглядом, но так же недоверчиво, искоса посмотрел на Ушакова, потоптался и медленно вышел из комнаты.

— А теперь, — произнес Ушаков, обращаясь к доктору, — я должен во что бы то ни стало поправиться. Иначе дело наше будет проиграно.

Павлов рассказал, что настроение в селении неважное, некоторые даже собираются, как только появится солнце, отправиться на собаках на материк.

— Но ведь это очень опасно! — заволновался Ушаков. — Это грозит гибелью!

На следующий день к Ушакову пришла Нанехак. Она вроде немного оправилась от горя, но к ней уже не вернулось обаяние молоденькой девушки. За эти дни она словно бы повзрослела.

— Что говорят в селении о моей болезни? — спросил ее Ушаков.

— Говорят, что Тугныгак оказался сильнее тебя.

— Но я поправляюсь. Так кто же оказался сильнее?

— Тебе еще надо доказать, что ты по-прежнему сильный человек, — спокойно сказала Нанехак.

— Ты слышала разговоры о том, что некоторые хотят на собаках переправиться через пролив?

— Так неразумные говорят. Опытные предостерегают: это очень опасно. Льды в проливах обычно не стоят на месте, постоянно дрейфуют, испещрены трещинами, разводьями… Не знаю, вряд ли кто всерьез решится.

Она подала кружку с какой-то настойкой.

— Это из нашей травы нунивак, — объяснила Нанехак.

Ушаков знал, что так эскимосы называют родиолу розовую, или в просторечии «золотой корень».

— Откуда он у тебя? — спросил Ушаков.

— Осенью собрала, — ответила Нанехак. — Она тут есть, за холмами. Обычно мы много заготавливаем, и зимой, бывает, обходимся только ею, когда совсем нечего есть.

— На следующую зиму мы заготовим этого нунивака целыми бочками, — сказал Ушаков, выпив горьковатый, пахнущий осенней тундрой настой.

…Здоровье Ушакова заметно пошло на поправку. Еще чувствуя слабость, он отправился по ярангам. В одних он утешал больных, в других ругал здоровых разленившихся мужчин, впавших в какую-то апатию, в состояние безразличия и полной покорности обстоятельствам.

В яранге Тагью, куда он пришел вместе с Павловым, было немного повеселее, чем в остальных. Жена его еще окончательно не поправилась, но уже улыбалась гостю и даже порывалась собственноручно разливать чай. Несколько мужчин сидели в холодной половине.

— Почему вы не охотитесь? — строго спросил их Ушаков.

Ответом ему было молчание. Все почему-то принялись внимательно разглядывать днища кружек и чашек.

— Вот ты, Таян, почему не ходишь на охоту? — обратился Ушаков к молодому эскимосу.

— Другие не охотятся, и я не хожу…

— Но почему?

— Я уже говорил, умилык, — терпеливо принялся объяснять Тагью, — Тугныгак…

— Бросьте валить на Тугныгака! — взорвался Ушаков. — Я вам докажу, что здесь нет никакого злого духа!

— Напрасно так кричишь, — спокойно возразил Тагью. — Тугныгак существует. Иначе люди и собаки не умирали бы, не было, бы на земле несчастий… Когда ты был сильным и здоровым, Тугныгак тебя боялся. Он, наверное, знал, что ты большевик…

— Но ведь я остался большевиком! — сказал Ушаков.

— Большевики народ сильный, — настаивал на своем Тагью. — А ты вон еле на ногах стоишь, ходишь с палкой. Не то что Тугныгак, просто ветер покрепче дунет и повалит тебя.

Положение становилось критическим. Ушаков понимал, что авторитет его висит сейчас на волоске, и, если, он не предпримет что-нибудь значительное, убеждающее, он навсегда потеряет влияние на этих людей.

— Павлов! — сказал Ушаков. — Запряги моих собак, уложи все необходимое для охоты на нарту.

— Ты сошел с ума, умилык! — встрепенулся Тагью, чувствуя себя виноватым. — Давай подождем, ты поправишься, наберешься сил, и мы вместе поедем на охоту.

— Нет, я поеду один! — твердо заявил он и ушел одеваться.

Доктор Савенко с Павловым попытались было удержать его, но начальник был непреклонен.

— Тогда я поеду с вами! — сказал Павлов.

— Нет, я еду один! Иначе овчинка выделки не стоит!

— Но вы еще так слабы! — возразил доктор. — Это самоубийство.

— Самоубийство будет, если мы потеряем веру людей!

Опираясь на винчестер, стараясь ступать уверенно и твердо, Ушаков подошел к нарте. Издали молча наблюдали эскимосы. Среди них он заметил несколько женщин и узнал Нанехак.

Усевшись на нарту, Ушаков выдернул остол, и упряжка двинулась вперед.

Хотя собаки и разленились за время вынужденного бездействия, они скоро вошли во вкус и побежали быстрее. Ушаков оглянулся: поселение скрылось из виду, и вокруг простиралась белая, враждебная пустыня. Сегодня не было полярного сияния и только лунный свет обливал снежные заструги, холмы и распадки. Когда первый запал прошел, он с нарастающим ужасом подумал, что у него в буквальном смысле слова обратного пути нет. А что, если эскимосы правы и в этой белой пустыне царствует дух зла — Тугныгак? Но Ушаков отогнал эту мысль и усмехнулся. Он должен добыть зверя, должен, даже если для этого придется пересечь весь остров.

Чувствовал он себя неважно, постепенно стал уставать, хотелось прилечь и закрыть глаза, но одновременно с этим все больше росла решимость во что бы то ни стало победить врага.

Конечно, со стороны его можно принять за безумца, возможно, и Павлов и доктор Савенко так о нем и подумали. На огромном белом пространстве, насквозь промерзшем, он искал живого зверя…

Прошло часа четыре. Если и дальше так будет, то прилетел останавливаться, зарываться в снег и пережидать до утра. Заботливый Павлов догадался положить несколько кусков копальхена. В конце концов, можно и этим питаться. Так что голодная смерть ему не грозит.

Вдруг передовые собаки подняли уши и рванули вперед. Ушаков едва удержался на нарте. Не хватало еще выпасть и остаться без упряжки. Это уже наверняка гибель.

Собаки явно почуяли зверя. Он приготовил оружие.

Медведь показался при лунном свете каким-то незнакомым, странным зверем, едва различимым на белом фоне. По это был настоящий властелин льдов, который, по всему видать, не очень встревожен встречей со сворой небольших, связанных между собой лающих существ. Он не спешил уходить, однако, повинуясь природной осторожности, старался держаться чуть поодаль. Но прицелиться и выстрелить все же можно было.

Медведь сначала рухнул на передние лапы, а потом повалился на бок. Ушаков спрыгнул с нарты, уже не опасаясь, что собаки уйдут. Однако, перед тем как заняться разделкой туши, он крепко вбил остол в плотный, хорошо слежавшийся снег.

И тут, когда, казалось, цель уже была достигнута и напряжение спало, Ушаков почувствовал, как он еще слаб. Стиснув зубы, превозмогая нарастающую боль, он принялся разделывать медвежью тушу. Прерывая работу, он садился прямо на окровавленную шкуру и погружал замерзшие руки в теплое мясо.

Закатав в шкуру лакомые куски, как это делали настоящие охотники-эскимосы, Ушаков положил добычу на нарту, закрепил ее, потом привязал себя, чтобы ненароком не выпасть.

Так, временами теряя сознание, он продвигался к поселению. Собаки словно понимали состояние своего каюра. Они шли осторожно и в то же время ходко. Когда впереди показались светящиеся окна деревянного дома, он совсем выбился из сил и впал в забытье.

Ушаков не помнил, как ему встретилась нарта учителя Павлова, как его вносили в дом, раздевали, укутывали теплыми одеялами…

Придя в себя, он с удивлением увидел в комнате множество людей. Печка была жарко натоплена, и гости, по своему обыкновению, сидели обнаженные до пояса и вполголоса переговаривались.

— Вот и умилык проснулся! — обрадованно воскликнул Тагью.

— Совсем проснулся или еще будешь спать? — спросил Кивьяна.

— Пожалуй, хватит спать, — проговорил Ушаков, чувствуя себя намного лучше.

— Я ничего не могу с ними поделать, — виновато признался доктор. — Все эти дни они тут. Одни уходят, другие приходят, будто на дежурство.

— Это хорошо, — с удовлетворением произнес Ушаков. — Может быть, их поддержка и помогла мне справиться с болезнью…

— Георгий Алексеевич! — с укоризной произнес Савенко. — Если бы вы выдержали предписанный вам режим…

— Нет, дорогой доктор, — прервал его Ушаков. — Мне дороже вот это здоровье. — Он обвел взглядом собравшихся эскимосов.

— Как только покажется солнце, — сказал Тагью, — мы поедем на северную сторону острова.

Хотелось Ушакову напомнить ему о Тугныгаке, но он сдержался и только кивнул в знак одобрения.

— На следующую зиму надо сделать большой запас моржового мяса прямо на Блоссоме, — добавил Апар. — Я там видел снежницу. В ней можно держать мясо свежим круглый год.

— До моржей еще далеко! — сказал Кивьяна. — Сейчас самое время охотиться на пушного зверя и на медведя. А уж придет лето, моржа мы не упустим! Запасемся моржатиной, лахтачьими кожами, нерпой.

— На нерпу можно и сейчас охотиться, — вступил в беседу степенный Клю, приехавший из Сомнительной, узнав, что умилык победил Тугныгака. — За мысом я видел разводье, там наверняка должны быть нерпы и лахтаки.

Ушаков всматривался в лица людей и радовался про себя. Давно ли они были угрюмы, невеселы, затуманены тоской и ожиданием горя? А сегодня они светились надеждой, уверенностью в завтрашнем дне. Эскимосы перебивали друг друга, делились планами на будущее, рисуя обильную добычу.

Как только вместила крохотная комната Ушакова столько народу! Казалось, все эскимосское население пришло сюда повидаться с выздоравливающим русским умилыком.

В коридоре послышались женские и детские голоса, и в дверь ввалились новые посетители. Восьмилетний сынишка Кивьяны выпростал из-за пазухи щенка и положил прямо на одеяло.

Пришла и Нанехак. Она смотрела на Ушакова влюбленными счастливыми глазами.

— Я очень рада, что ты поправляешься, — сказала она, когда гости разошлись, и поставила перед ним очередную порцию настойки нунивака. — Я очень боялась, что ты умрешь.

— Я тоже боялся умереть, но я этого очень не хотел, потому и выздоровел, — улыбнулся ей Ушаков.

— Но люди говорят другое…

— А что они говорят?

— Говорят, что ты в единоборстве победил здешнего Тугныгака. Кивьяна был на месте битвы: кругом кровь и черная шерсть…

— Что-то путает твой Кивьяна, — в сомнении пробормотал Ушаков. — Кроме белого медведя, там никого не было.

— Тугныгак мог и в медведя обратиться, — со значением произнесла Нанехак. — Ты просто этого не заметил…

— Неужели ты веришь во всю эту чепуху? — улыбнувшись, спросил Ушаков.

— Не говори так, — предостерегающе сказала Нанехак. — Ты сам подумай: разве простой человек, будучи слабым и больным, может добыть белого медведя да и еще возвратиться невредимым домой, а потом как ни в чем не бывало поправиться?

— Ну ладно, — махнул рукой Ушаков, — пусть будет так.

— Не надо смеяться, — продолжала Нанехак. — Через тебя действовал другой дух, добрый твой помощник. Все в поселении только и гадают, откуда он у тебя. Может, ты привез его с собой из своей земли, да нам не говоришь?

— Час от часу не легче, — вздохнул Ушаков. — Послушай, Нана. Я считаю тебя разумной. Ты дочь моего лучшего друга, о потере которого я скорблю до сих пор. Вот он хорошо понимал меня и не путал ни с добрыми, ни со злыми духами.

— Ты не прав, — задумчиво произнесла Нанехак. — Мой отец и вправду понимал тебя, любил, верил в тебя, потому не вмешивался в твои дела, зная, что действуешь ты на благо нам всем. А то, что он не верил в Тугныгаков — это неправда. Он их очень хорошо знал. Он был великим шаманом, и это известно каждому, даже ребенку.

— Что ты говоришь?! — в удивлении воскликнул Ушаков. — Иерок был шаманом? Вот уж во что я никогда не поверю!

— Он не был таким шаманом, как Аналько и другие, — терпеливо принялась объяснять Нанехак. — Быть шаманом — это не обязательно быть исцелителем. Хотя, наверное, отец мог бы и лечить. Но он был занят более важными делами.

— Какими же?

— Он думал о благе людей, об их жизни, думал, как облегчить существование человека. Чтобы у него всегда была еда, теплое жилище… Чтобы люди не болели, не страдали, чтобы на земле все было по справедливости…

— В таком случае, — серьезно сказал Ушаков, — твой отец был не великим шаманом, а большевиком, потому что то, о чем заботился Иерок, — наша главная дума. И именно для блага простого человека большевики взяли власть в свои руки и строят новую жизнь…

Нанехак в удивлении посмотрела на Ушакова: какой он все-таки непонятливый! Или не хочет признаваться? То, что он совершил, не под силу обыкновенному человеку. Здесь явно не обошлось без помощи Иных сил, стоящих выше его собственных способностей. Но может быть, так и надо? Ведь и ее отец не любил распространяться о своих отношениях с Высшими силами, одним из проявлений которых и был Тугныгак.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

После вычислений, подкрепленных тщательным исследованием астрономических календарей, Ушаков объявил эскимосам, что солнце покажется над горизонтом шестнадцатого января около одиннадцати утра.

Старый Аналько поднимался на выдающийся в море мыс и проводил там долгие часы, следя за разгорающейся алой полоской.

— Аналько хочет первым увидеть солнце и объявить его своей добычей, — насмешливо сказал Кивьяна.

Ушакова удивляла такая непочтительность к старому шаману. Казалось бы, люди должны относиться к нему с благоговением, но, похоже, ни один человек в поселении не подвергался стольким насмешкам, не слышал столько иронических замечаний в свой адрес, как шаман Аналько. Ушакова поражало то, что терпел он это с необыкновенной стойкостью и даже порой сам беззлобно подтрунивал над собой. Но вместе с тем, несмотря ни на что, люди молчаливо признавали особые шаманские способности Аналько.

В назначенный Ушаковым час все население поселка вышло из жилищ. Погода на редкость была ясной и тихой, словно сама природа приготовилась к этому важному событию.

Обструганные ураганными ветрами сугробы, ропаки казались облитыми розовой краской, которая становилась все ярче по мере того, как разгоралась заря.

У всех в ожидании солнца было приподнятое, радостное настроение, и, глядя на людей, Ушаков мысленно повторял: «Ну вот и позади самое страшное, самое трудное… Дальше будет легче…»

Ярко-алая полоска зари постепенно переходила цветом в раскаленный металл. Через какое-то время над невидимым еще солнцем показалась золотая корона.

Ушаков, чтобы не упустить малейших оттенков редкостного зрелища, тут же, на холоде, писал закоченевшими пальцами:

«Ярко-красная заря и пурпурная корона над невидимым пока еще солнцем выше постепенно переходили в еле уловимые желто-зеленые тона, зенит окрасился нежнейшей лазурью, а северная часть небосклона горела малиновым огнем, который у горизонта принимал ярко-фиолетовые цвета. Перистые облачка, собравшиеся на пурпурной короне, казались причудливыми серебряными накладками. Снег и льды ожили, но глядеть хотелось только на небо. Я ни разу в жизни не видел его таким прекрасным, нигде не наблюдал таких нежных и в то же время ярких красок».[11]

Дальше писать не было никакой возможности. Из-за горизонта хлынули ослепительные лучи солнца, настоящего, живого солнца, так долго скрывавшегося за заснеженным простором.

— Солнце! — закричали эскимосы. — Солнце возвратилось!

Аналько подошел к Ушакову и вежливо осведомился: — Сколько времени?

— Одиннадцать часов две минуты, — ответил русский умилык.

— Ты оказался прав, — сказал Аналько.

— Не я, а природа, солнце оказалось правым, — с улыбкой заметил Ушаков. — Так и должно было быть.

— И так каждый год солнце будет появляться здесь в это же время? — спросил Аналько.

— Всегда, — твердо ответил Ушаков.

— Хорошо, — с удовлетворением произнес Аналько. Ушаков потом видел, как под вечер шаман вышел с деревянным жертвенным блюдом и направился к мысу, на котором он простоял несколько дней в ожидании солнца.

С появлением светила жизнь в поселении разительно переменилась. Каждое утро охотники уходили в тундру и на море, и редко кто возвращался без добычи. Ушакова. однако, не покидала мысль о промысловом освоении северного побережья. Он пошел в ярангу Аналько с надеждой уговорить шамана переселиться туда.

В обыденной жизни Аналько ничем не отличался от остальных эскимосов, и внутреннее убранство его яранги было в точности таким же, как и у других. Не видно было признаков какого-то особого достатка.

Аналько, похоже, удивился визиту русского умилыка и от растерянности не знал, куда усадить гостя. Шаман приказал подать угощение, и Ушаков терпеливо ждал, пока жена Аналько истолчет в каменной ступе замороженную нерпичью печенку и вскипятит чай. Мороженая сырая печень теперь, по настоянию доктора, обязательно входила в рацион всех без исключения жителей поселения как средство против цинги.

— Я хочу тебя попросить переселиться на северный берег острова, — сказал Ушаков, отведав кусочек ледяной печенки.

— Я и сам думал об этом, — степенно ответил Аналько. — С той поры, как ты победил тамошнего Тугныгака, наверно, ничто мне угрожать не будет.

— Почему ты считаешь, что я победил Тугныгака?

— Об этом все знают.

Ушаков был в затруднении: спорить о существовании злого духа, да еще с самим шаманом, — только терять попусту время. Мнение о том, что в мире существуют особые, не контролируемые человеком силы, настолько прочно укоренилось в сознании этих людей, что бороться с подобными суевериями надо долгие и долгие годы. А простым отрицанием можно только, в лучшем случае, вызвать недоумение, подорвать веру в себя.

— Теперь твой черед сразиться с Тугныгаком северного побережья, — сказал Ушаков.

— А смогу ли я? — с сомнением покачал головой Аналько.

— Ну, это тебе лучше знать. Разве ты не уверен в своих силах?

Аналько видел, что Ушаков говорит серьезно, и сам старался отвечать серьезно и убедительно.

— Я поеду туда, но буду надеяться и на твою помощь.

— Я распоряжусь, чтобы тебе выдали дополнительные продукты, боеприпасы, брезент на покрышку яранги. Ведь не потащишь же с собой старые моржовые кожи. Да и не один ты поедешь. К твоей семье присоединятся и другие…

— Спасибо, — осторожно продолжал Аналько, — но главная твоя помощь должна быть другая…

— Какая же? — насторожился Ушаков.

— Ты победил Тугныгака…

— Ну, раз победил, — недовольно прервал шамана Ушаков, — то и не будем больше о нем говорить. Нет его, и все!

— Ты в этом уверен?

— Ты же сам говоришь, что я победил северного Тугныгаки, — с раздражением напомнил Ушаков, ему надоели все эти разговоры о злом духе. — Откуда ему быть?

— Это, конечно, так, — кивнул Аналько. — Однако злые силы имеют множество обличий…

— Пусть это тебя не беспокоит. Против них есть одно верное средство.

— Какое? — оживился Аналько.

— Ни в коем случае не показывать свою слабость, — почти торжественно заявил Ушаков. — Быть уверенным в себе, делать свое дело хорошо и основательно, не поддаваться дурному настроению, дурным мыслям, верить в добро и справедливость… Тогда никакие Тугныгаки не страшны.

— Ты так думаешь?

— Не только думаю, но и знаю по собственному опыту. Когда Тугныгак и любой другой злой дух встречает сильного, умного, уверенного в себе человека, он старается с ним не связываться. Ибо знает, что наверняка потерпит поражение. Потому что настоящий человек по природе своей сильнее всяких Тугныгаков. Запомни это, Аналько!

— Может быть, ты и прав, — растерянно пробормотал Аналько, провожая русского умилыка.

Но Ушаков не сразу пошел к себе. Он вошел в чоттагин яранги Иерока и тут же почувствовал, как многое здесь напоминает еще об ушедшем: его винчестер в выбеленном нерпичьем чехле по-прежнему висел на стене, там же — его охотничьи снегоступы, моток тонкого нерпичьего ремня с деревянной грушей, утыканной острыми крючьями, чтобы доставать из воды убитого тюленя… Так же стоял у деревянного бревна-изголовья китовый позвонок, на котором любил сидеть хозяин.

И в этой яранге Ушакову пришлось отведать нерпичьей печенки и чаю. И только после этого он приступил к главному.

— Хочу вас пригласить с собой в большое путешествие по острову! — сказал он торжественно.

Нанехак посмотрела на гостя и спросила:

— И меня тоже?

— Если, конечно, Апар не будет возражать.

— Он не будет возражать.

Апар, поначалу растерявшись оттого, что все решилось без его участия, вынужден был сказать:

— Конечно, я не буду возражать… Да и покойный мечтал о такой поездке.

— Не довелось ему, — горестно заметила Нанехак.

— Вот мы и выполним его волю!

На подготовку к поездке ушел почти месяц. Доктор Савенко настаивал, чтобы Ушаков не торопился: путешествие по ледовому острову — тяжкое испытание, и надо быть физически готовым ко всяческим лишениям.

Аналько и еще одна семья должны были скоро переселяться. Ушаков выдал им со склада новые оленьи шкуры для зимних пологов.

— Раньше мы шили зимние пологи из медвежьих шкур, и они служили не одному поколению, — осторожно заметил Аналько.

Ушаков понял намек, но решительно возразил:

— Нет, из медвежьих шкур шить пологи — слишком расточительно. Вся пушнина, которая добывается здесь, пойдет в казну Советского государства. Мы строим большой и новый мир, твои песцы, лисицы и медвежьи шкуры тоже идут на это.

— Правда? — удивился шаман. — Выходит, и я немного большевик?

— Ну, насчет этого рано еще говорить, но, кто знает, может быть, в будущем, когда ты перестанешь бояться Тугныгака… — с едва скрываемой усмешкой проговорил Ушаков.

— Дело не в том: боюсь я или не боюсь Тугныгака, — вполне серьезно ответил Аналько. — А в том, что здешнего я его не понимаю, не разгадал. В Урилыке мне было легче и проще, потому что я знал, что тамошний Тугныгак любит и чего мне от него ожидать…

— Разве там, в бухте Провидения, никто не болел, никто не умирал, разве там было мало голодных? — прервал рассуждения шамана Ушаков.

Аналько смутился и, не найдя, что сказать в ответ, замолчал.

Нанехак все эти дни была занята радостным делом: она шила одежду своему мужу и русскому умилыку. Та, старая, требовала большой починки, потому что во время последней поездки кухлянка и меховые штаны порвались. Да и хранили их неправильно, в теплом и влажном помещении деревянного дома.

Нанехак приходила примерять одежду, и видно было, что ей искренне нравилось заботиться о русском умилыке.

Наконец, одиннадцатого марта, в ясный солнечный день сразу несколько упряжек тронулись в путь, сопровождаемые беспрестанным громким лаем множества собак. Упряжки не привыкли ходить таким большим караваном, и прошло довольно много времени, прежде чем установился относительный порядок и началось размеренное движение следом за идущей впереди нартой Анакуля, молодого крепкого парня.

Часа через два, однако, поднялся встречный ветер. Он срывал верхушки высушенных морозом застругов и сугробов, и снежная пыль проникала повсюду, находя в одежде путников мельчайшие дырочки.

Но, несмотря на это, на душе у Ушакова было светло и радостно: начиналось то самое главное, ради чего он, собственно, и приехал сюда, на Север, — исследование не изведанного, не покоренного пока, студеного и враждебного человеку пространства. Болезнь позади, от нее осталось лишь сожаление о потерянном понапрасну времени. Начавшуюся пургу Ушаков встретил с досадой, но не такой, чтобы она могла изменить его планы или заставить повернуть назад. Единственное, что он сделал, это отправил обратно в сопровождении Аналько женщин с детьми. Одна только Нанехак наотрез отказалась вернуться в поселок.

— Я не поеду, — сказала она. — Не умею двигаться назад, если уж решила идти вперед.

Ушаков почувствовал в этих словах что-то знакомое. Ему тоже всегда чуждо было отступление, если уж решение принято. Невольно вспомнились слова, сказанные еще в бухте Провидения Иероком, об умении не отступать от избранного пути и делать все, чтобы исполнить задуманное.

— Хорошо, пусть Нана едет с нами, — согласился он, хотя и заметил неодобрительные взгляды Анакуля и Етувги.

Интересно наблюдать, как начинается пурга. Сначала с вершин застругов и сугробов под воздействием поднимающегося ветра начинает стекать дымок пылевидного снега. Потом этот дымок струйками тянется вниз, и кажется, что множество белых, живых, длинно извивающихся змей пересекает нартовый путь. Они становятся гуще, насыщеннее, и вот уже скрываются в них лапы собак, потом и сами собаки словно погружаются в постоянно движущийся снежный поток, как будто плывут в белой реке. Снежное половодье становится все выше и выше, пока окончательно не закрывает упряжку. Оттого что ветер встречный, не видно — действительно ли идут нарты, или летящий навстречу ветер со снегом создают иллюзию движения. Это можно проверить только одним способом: воткнуть остол между копыльев нарты. Ушаков останавливает свою упряжку и делает остальным знак тоже остановиться. На лице уже — ледяная маска. Вот, спрыгнув с нарты, к нему подошла Нанехак, заботливо сняла лед с лица Ушакова:

— Надо быть осторожным.

Она натягивает поглубже на голову умилыка капюшон и поправляет вокруг лица росомашью опушку. Обзор резко уменьшается, но ведь и так мало что видно в этом молочном полусумраке. Чтобы не потерять друг друга, нарты связывают одним ремнем, и караван трогается.

Удивительно, но сквозь яростно летящий снег просвечивает голубое небо, и это рождает надежду, что буран скоро кончится. Сидеть на нарте приходится спиной к движению. Монотонность скольжения навевает сон, и Ушаков чувствует, что засыпает, даже видит какие-то скоротечные, быстро ускользающие из памяти сны… Просыпается он от ужасающего видения: ему кажется, что нарты падают с высокого обрыва. Он судорожно хватается за остол, втыкает железный наконечник между копыльями, но не чувствует привычного сопротивления. Что же это такое?

Он осторожно слезает с нарты и идет вперед, держась за потяг. Задние собаки спокойно лежат, зарывшись в снег. По тому, что их уже почти полностью занесло, можно догадаться: упряжка давно неподвижно стоит под пургой, равно как и остальные нарты.

Пройдя немного вперед, Ушаков не смог удержаться от громкого смеха: сидевший спиной к собакам Анакуль явно дремал, но сквозь сон не забывал покрикивать: «Хок! Хок! Хок!»

Все проснулись, смущенные тем, что русский умилык застал их в таком положении. Но через минуту они сами громко смеялись над собой.

Посовещавшись, поставили нарты кругом, а посередине соорудили палатку. Хотя и с трудом, но Нанехак все, же удалось зажечь примус, и через полчаса все, обжигаясь, пили вкусный, щедро сдобренный сгущенным молоком чай.

— Кто-то не хочет, чтобы мы доехали до северного побережья, — сказал Апар, тщетно стараясь вытянуть ноги в тесной палатке. — Послал на нас сон. Только Тугныгак способен на такса коварство…

Честно говоря, ссылки на козни Тугныгака порядком надоели Ушакову, и он резко ответил:

— Что бы ни задумал против нас злой дух, мы своего добьемся!

Апар глянул на русского умилыка и быстро согласился:

— Конечно, конечно…

— Не забывайте, что умилык его победил, — напомнил Анакуль. И невозможно было распознать по его хитроватому лицу, легкой усмешке: всерьез он говорит или в шутку.

— Давайте еще попьем чаю да и ляжем спать, — предложил Ушаков. — Завтра пораньше двинемся Думаю, ветер утихнет, и к утру нас нагонят Аналько с женщинами.

Сгущенное молоко замерзло. Приходилось топором разрубать пополам банку. Так и бросали одну половинку прямо в кипящий чайник, а потом уже вылавливали из него пустую полужестянку.

Ушаков заметил, что мороженый копальхен, моржовое сало и мерзлая нерпичья печень на холоде обретали необыкновенный вкус, да еще если их запивать крепким сладким чаем.

Перед сном Анакуль поведал древнюю легенду о сиротке по имени Бабочка, о поисках счастья в белой ледяной пустыне.

Ушаков сквозь дремоту слышал ровное, будто журчание тихого потока, повествование и чувствовал, как к нему возвращается прежнее здоровье, прежние силы, уверенность в себе.

Рядом лежала Нанехак. Она дышала настолько легко, словно ее и вовсе не было. Только тепло, ощущавшееся сквозь меховую одежду и согревавшее Ушакова, свидетельствовало о том, что она здесь.

Ушакову снилась большая река, над которой плыл молочно-белый пар. Состояние было блаженным, и только выглядывающие из белесого тумана черные головы собак вызывали недоумение.

Нанехак проснулась среди ночи от тишины и ощущения теплого дыхания на своей щеке. Она догадалась, что это Ушаков, и, не отодвигаясь, снова погрузилась в сладкий сон.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

На следующий день у подножия Медвежьих гор путников встретила по-настоящему хорошая погода. Хотя низовая пурга все еще продолжалась, ехать было можно. На юго-западе горел огромный огненный шар солнца, заливая все вокруг красным светом. Казалось, что струящийся под ветром снег — это раскаленный металл, обтекающий высящийся на горизонте густо-фиолетовый пик Берри и окрестные горы.

Нанехак смотрела на горящий огнем снег, и странное волнение поднималось у нее в груди, будто такой же пожар вспыхивал в ее сердце.

— Красиво? — спросил на привале Ушаков.

Нанехак ответила по-эскимосски:

— Пинепихтук! Очень красиво!

Дорога, видимо, окончательно вылечила русского умилыка и вернула ему облик того молодого человека, который сошел с большого железного парохода в бухте Провидения и позвал жителей нищего Урилыка на далекий остров, который покойный Иерок назвал островом надежды.

— Ты следи за опушкой малахая, — сказала Нанехак Ушакову. — Как только увидишь, что нарастает снег, стряхивай. Сейчас очень холодно, и можно обморозиться.

На привале, пока мужчины кормили собак, разрубая топорами смерзшийся до каменной твердости копальхен, Нанехак на примусе готовила ужин.

Холод действовал удручающе. Стоит посидеть несколько минут в неподвижности даже в нагретой примусом палатке, как начинают ныть и неметь пальцы ног.

Нанехак расстелила спальный мешок и сказала Ушакову:

— Сними верхнюю кухлянку, камусовые штаны, торбаза и забирайся внутрь.

— А ноги? — спросил Ушаков. — Ноги не замерзнут?

— Ноги обмотаем кухлянкой, с ними ничего не случится, — успокоила Нанехак.

Ушаков последовал ее совету, залез в спальный мешок и вскоре почувствовал, как блаженное тепло поднимается от ног, разливается по всему телу. В маленькие кукули залезли и дети, укрывшиеся в соседней палатке. Однако спальных мешков на всех не хватило, и остальные эскимосы вынуждены были время от времени выходить на улицу, чтобы разогнать застывшую кровь.

Сама Нанехак пристроилась рядом с умилыком, уверив в то, что ее меховой комбинезон даже лучше, чем спальный мешок. Когда Ушаков недоверчиво покачал головой, эскимосы единодушно подтвердили ее слова.

— Внутри как в пологе! — сказал Анакуль. — Если бы Нана пустила меня туда погреться…

— Надо было брать собственную жену, — незло огрызнулась Нанехак.

— В следующий раз так и сделаю, — засмеялся Анакуль.

В эту ночь замерзшие собаки несколько раз завывали, будя спящих.

Нанехак просыпалась и чувствовала теплое дыхание умилыка. В темноте никто не видел, как она намеренно приближала свое лицо к спящему в меховом мешке и с довольной улыбкой снова засыпала.

Наутро Ушакова пришлось будить: таким сладким был его сон.

— Умилык, проспишь хороший день!

День и впрямь занимался прекрасный. Когда после плотного завтрака Ушаков вышел из палатки, ему даже показалось, что откуда-то, из далекого далека, повеяло свежим весенним запахом.

Долго разгоралась утренняя заря, и к тому часу, когда из-за зубчатого горного хребта показался ярко-красный солнечный диск, нарты уже добрались до берегового припая.

На первый взгляд это была такая же тундра. Но здесь из-под наметенных сугробов уже торчали обломки деревьев, занесенные на арктический остров морскими течениями.

Истосковавшись по большому огню, люди быстро собрали плавник и разожгли костры. Не теряя времени, дружно принялись ставить яранги. Установив меховой полог, решили испробовать в нем железную печурку. Через несколько минут в тесном закутке стало нестерпимо жарко и душно. Ушаков заторопился наружу, тем более что женщины сбросили свои кэркэры и остались в одних кожаных набедренных повязках.

— Жарко внутри, — оправдываясь, сказал Ушаков, вытирая вспотевшее лицо меховой оторочкой капюшона.

— Зато хорошо спать, — заметил Апар, только что закончивший кормить собак.

В тот же вечер Аналько, не стесняясь русского умилыка, отправился на морской берег нагруженный жертвоприношениями, чтобы установить дружеские отношения с местным Тугныгаком. Глядя на его удаляющуюся фигуру, Ушаков думал о том, что после той памятной добычи медведя эскимосы и впрямь стали относиться к нему с какой-то особой почтительностью, в которой чувствовалось признание его власти над Потусторонними силами. И чем больше он старался убедить их в обратном, тем они более укреплялись в своей вере. Вон и Аналько ведет себя так, словно считает, что и Ушаков, если уже не сделал собственного жертвоприношения здешним Силам, то уж наверняка установил с ними особый контакт.

Аналько думал не совсем так, но, обращаясь к здешним богам, он уверял их, что благосклонность русского умилыка распространяется и на него лично. Он так и сказал:

— Русский большевик послал меня сюда обживать этот берег и промышлять зверя… Всякий вред, наносимый мне, будет вредом, направленным на русского умилыка… Мы идем к вам с добрым, открытым сердце. Глядите, какие подарки я принес вам. Тут и сахар, и чай, и табак… Не только жевательный и курительный, но даже в бумажных трубочках, называемых папиросы. Есть и маленькие колбаски — сосиски из мяса русских коров, и шоколад… Но это только добавление к нашим обычным жертвам — мясу моржа и нерпы, салу. Я знаю, что вы любите оленью колбасу — кывик, но и эти сосиски нисколько не хуже…

Ушаков, не подозревавший о том, что Аналько ведет беседу с местными богами и от его имени, решал мучительную задачу: то ли мерзнуть ночь в спальном мешке в палатке, то ли принять приглашение Нанехак и переночевать в пологе.

— Но там душно и нечем дышать, — слабо протестовал Ушаков.

— Голову можно держать в чоттагине, на свежем воздухе, — сказала Нанехак. — Зато все тело и ноги будут в тепле.

Позже Ушаков смог по достоинству оценить меховой полог. Он нагревался почти моментально, особенно когда и нем разжигали маленькую железную печку. Но даже и без огня в нем было настолько тепло, что Ушаков, по примеру эскимосов, быстро разоблачился, оставшись в одном нижнем белье.

Вечерний чай пили, высунувшись из полога. Женщины прислуживали в холодной части жилища, придвигая деревянные блюда, наполненные копальхеном, истолченной в каменной ступе нерпичьей печенью, вареными сосисками. Испекли и лепешки на тюленьем жиру. Они были особенно вкусны с растопленным на огне сгущенным молоком.

Сон к Ушакову после такого обильного ужина пришел мгновенно, хотя сами эскимосы еще долго беседовали, рассказывая друг другу сказки, древние исторические предания, разные случаи из своей жизни. Это им заменяло чтение книг.

Странный сон снился Ушакову. Будто он шел сквозь теплую тундру навстречу Нанехак. Она ждала на пригорке, а под ее ногами клубился туман. Несмотря на летнюю погоду, туман был морозным, и ноги женщины примерзали к ледяной кочке. Ушаков хотел сказать, что так она потеряет ноги, но Нанехак в ответ улыбнулась, легко отделилась от кочки и полетела к нему, едва касаясь побелевшими от холода ногами земли, тундровых цветов. Она со странной улыбкой приблизилась к нему и принялась целовать в лицо. Ушаков вспомнил, что эскимосы целуются, лишь чуть притрагиваясь друг к другу кончиками носов, но Нанехак почему-то целовала его лицо и приговаривала: «Это не ноги мои замерзли, а твое лицо… Сколько раз я тебе говорила: опускай оторочку капюшона, берегись ветра…»

Ушаков проснулся. В темноте кто-то продолжал лизать его теплым шершавым языком. Осторожно протянув руку, он нащупал пушистый комочек. Это был щенок, которого подарил ему сын Кивьяны. Осторожно отодвинув щенка, он перевернулся на другой бок и снова заснул.

Утром, после завтрака, эскимосы остались в становище, чтобы осмотреть окрестные охотничьи участки, а Ушаков с Апаром и Нанехак на двух упряжках отправились на северо-запад исследовать побережье.

Вскоре Ушакову пришлось надеть защитные очки, чтобы предохранить глаза от ослепительного сверкания снегов. У эскимосов для этого случая имелись собственные приспособления: костяные или кожаные накладки с очень узкими прорезями. Но теперь все охотники обзавелись солнцезащитными очками, которых много было на складе экспедиции.

Вот и сейчас Апар и Нанехак, что ехали на задней нарте, смотрели вперед, следя за русским умилыком сквозь зеленые стекла таких очков.

Сначала нарты шли но ровному, низкому берегу.

Время от времени Ушаков останавливал упряжку и наносил на план острова очертания береговой линии.

— Трудно зимой определять берег, — жаловался он Апару.

— Хорошо бы летом пройти здесь на байдаре, а лучше на моторном вельботе, — сказал Апар.

— Так и сделаем, — обещал Ушаков. — У нас есть моторный катер. Как только льды отойдут от берега, спустим его на воду.

В дороге, когда мужчины разговаривали, Нанехак старалась не вмешиваться в их беседу. Она молча исполняла свои обязанности хозяйки: на привалах разжигала примус, кипятила чай, резала на походном деревянном блюде копальхен.

Постепенно Ушаков так привык к копальхену, что стал предпочитать его всякой другой еде. После него ощущение сытости держалось долго. Кроме того, на морозе не так сильно чувствовался его специфический запах.

В такую погоду, при таком нартовом пути, когда полозья скользили по твердому, отполированному ветрами снегу, езда на собаках — настоящее удовольствие. Только вовремя останавливайся и войдай полозья. Войдание требовало сноровки и большого искусства. Для этого нужен лоскут шкуры белого медведя и немного пресной воды. Нарту надо опрокинуть полозьями вверх. Набрав в рот воды из фляги, которую держали за пазухой, в тепле, надо тонкой струйкой намочить лоскут и быстро провести им по полозу. Слой льда должен прилегать плотно и быть ровным. С такой «смазкой» нарты легко катились по твердому насту.

Можно было спокойно сидеть и любоваться окрестностями.

То, что природа вокруг величественна и прекрасна, — сомнения нет. Но может ли быть прекрасным то, что таит в себе угрозу для человеческой жизни, неодолимое зло? Покойный Иерок как-то познакомил Ушакова с эскимосской пословицей, которая звучала так: «Красивое зло трудно убить…» Значит, согласно этой пословице зло могло быть и красивым…

И все же нельзя не любоваться этим беспредельным снежным простором, нежнейшими переливами голубоватого цвета. Здесь, на северном берегу острова Врангеля, господствовали два, от силы три цвета: черный цвет скал, белый — снега и голубой — неба. Но солнечный луч, словно великий художник, создает из этих цветов такое разнообразие красок, что дух захватывает. И в душе постоянно звучит какая-то торжественная, величественная мелодия.

Несмотря на солнце, мороз еще достаточно крепок. Утром было почти сорок градусов, но сейчас, даже на солнце, не выше тридцати. Странно видеть при таком морозе курившиеся в море белым паром открытые разводья.

Во время одной из остановок Апар сказал, показывая на белый туман надо льдами:

— А там должны быть нерпы…

Ушаков, отряхнув наросший на опушку капюшона иней, посмотрел в сторону моря:

— Может, проверим?

Свернули на лед и, пробираясь между торосами, стали удаляться от берега. Длинные темно-синие тени ропаков уходили вдаль, к дымящимся паром разводьям. Собаки поднимали головы, принюхивались, но, не обнаружив ничего интересного, продолжали ровно и уверенно тянуть нарты.

Дорога до ближайшего разводья оказалась совсем не близкой, и Нанехак несколько раз оглядывалась назад, меряя глазами расстояние до берега: как бы не заночевать на льду. Вообще-то ничего страшного в этом нет, но все же на твердой земле, хотя и покрытой толстым слоем снега, как-то привычнее и спокойнее.

Соорудив укрытия из ледяных пластин, охотники уселись у разводья караулить нерпу.

Нанехак отвела обе упряжки подальше от воды и принялась готовить обед. Она взяла острый нож, выбрала торос и нарубила звонкого льда прямо в чайник. Она знала, что, чем голубее в море верхушки торосов, тем меньше в них соли. А большие обломки айсбергов, которых здесь было великое множество, и вовсе состояли из прекрасного пресного льда. Когда-то они были частями больших материковых ледников, и вот теперь, оторванные, они дрейфовали вместе с соленым морским льдом.

Прошло не менее часу, прежде чем раздался первый выстрел.

Нанехак определила, что стрелял Ушаков. Немного подождав, она решила проведать его: может, умилык добыл нерпу и на обед можно будет сварить свежего мяса вместо надоевших сосисок и копальхена. Но рядом с Ушаковым на льду нерпы не было.

— Утонула нерпа, — виновато сказал умилык. — Пока я распутывал ремень, она исчезла…

— Это надо делать очень быстро, не мешкать.

В голосе Нанехак слышалось разочарование.

— Со следующей буду проворнее, — обещал Ушаков.

Нанехак пошла назад, даже не заглянув в укрытие, где сидел Апар. Но не успела подойти к упряжкам, как снова послышался выстрел, и она поспешила к мужу.

Это была жирная весенняя нерпа.

Обрадованная Нанехак поволокла ее к нартам и быстро разделала своим женским ножом-улыком, поставив вместо чайника на шумящий примус небольшую походную кастрюлю.

Раздался выстрел и со стороны Ушакова, но уже не было нужды бежать к нему, и Нанехак, окончательно разделав нерпу, дала собакам по куску свежего жира.

Над морем, надо льдами, во всем огромном пространстве между землей и небом, стояла оглушительная тишина. И в этой тишине сначала неправдоподобным и странным показался звук, который дошел до ушей занятой хозяйством женщины. Как будто кто-то стонал и звал на помощь. Прислушавшись, Нанехак первым делом подумала о местном Тугныгаке, который мог притвориться терпящим бедствие и таким образом привлечь к себе людей… Но нет, как будто это голос русского умилыка…

Не помня себя, Нанехак бросилась через торосы к полынье, где охотился Ушаков, и поначалу не поверила своим глазам. Навстречу ей, спотыкаясь о ропаки, сугробы, шел… ледяной человек. Сосульки свисали с меховой оторочки капюшона, ледяная маска покрывала лицо, вся камлейка, камусовые штаны и торбаза — все затянуто блестящей, отражающей алые лучи закатного солнца коркой. Трудно было узнать в этом чудовище жизнерадостного, веселого умилыка, но это был он. Нанехак, прислушавшись, догадалась, что странный, похожий на какое-то дикое мычанье звук — это и есть голос русского умилыка.

— Умилык! Что с тобой? Что случилось?

— В воду упал… Нерпу подстрелил, хотел достать, соскользнул…

Покинув свое ледяное укрытие, к ним уже спешил Апар. Подхватив Ушакова с двух сторон, они довели его до упряжек, посадили на нарту.

Нанехак лихорадочно соображала: как быть, что делать? Ведь умилык скоро совсем закоченеет, тогда ему не поможет даже горячий бульон из свежей нерпы.

— Палатку! Скорее! — крикнула она мужу.

Апар, поняв ее, вмиг распаковал палатку, поставил на льду, а внутрь кинул две оленьи шкуры и меховой спальный мешок.

— Раздевайся! — приказала Нанехак Ушакову. — Снимай с себя все!

Но раздеться Ушаков мог только с ее помощью. Он понял намерение Нанехак и повиновался ей как ребенок, стараясь поворачивать тело так, чтобы удобнее было стаскивать с него оледенелую кухлянку, меховые штаны, торбаза и нижнее белье. На какое-то время он оказался совершенно голым на ворохе своей смерзшейся меховой одежды. Надо было сделать несколько шагов по льду к палатке и залезть в спальный мешок.

Но в мешке было не очень тепло: он ведь лежал на нарте, а не в теплом помещении. Холод еще больше сковал тело, и, прикрыв глаза, Ушаков застонал.

Нанехак растерянно, в бессильном сочувствии смотрела на мучения любимого умилыка.

— Что ты делаешь? — с удивлением спросил Апар, увидев, как жена быстро сбросила с себя кэркэр и остальную одежду.

— Надо его согреть, — торопливо сказала Нанехак и втиснулась в спальный мешок, словно в вырубленную в голубом айсберге ледяную пещеру. Она прижалась своим разгоряченным телом к закоченевшему умилыку, обняла его за плечи, мысленно радуясь тому, что в свое время не пожалела оленьих шкур и сшила просторный мешок. Погрев Ушакова с одного боку, Нанехак выскользнула из мешка и тут же втиснулась с другой стороны. Потом снова вылезла и снова забралась в мешок.

— Спасибо, Нана, спасибо… — услыхала она наконец.

— Теперь давай горячий суп! — скомандовала Нанехак Апару.

Апар, еще не пришедший в себя от всего случившегося, кинулся к кастрюле и налил горячего варева в эмалированную кружку.

Нанехак выпростала из мешка правую руку и принялась осторожно поить Ушакова.

— Пей… Все будет хорошо, ты не замерзнешь, ты не замерзнешь.

Видимо, смертельные тиски стужи начали потихоньку разжиматься. Ушакова бросило в дрожь. Он так сильно дрожал всем телом, что уже не мог пить бульон.

— Ничего, ничего, — приговаривала Нанехак, словно рядом с ней был малый ребенок. — Немного потерпи… Это пройдет…

— Что дальше будем делать? — растерянно спросил Апар, стоящий рядом со спальным мешком с кружкой в руке. — Может, поедем?

— Куда поедем? — сердито оборвала его Нанехак. — Он же не доедет, помрет!

Она еще несколько раз выходила из спального мешка, меняя положение, стараясь согреть Ушакова со всех сторон. Понемногу дрожь унялась, и он попросил горячего супу.

Поев, стал рассказывать, что с ним приключилось.

Нерпа вынырнула буквально в двух шагах от края разводья, и, подстрелив ее, он решил подцепить тушу багром. Он уже почти достал нерпу, как вдруг заскользили лахтачьи подошвы его торбазов, и он свалился в воду. Сначала ему показалось, что он сам сможет легко выбраться на лед. Тем более что он умел хорошо плавать, а меховая одежда пока не тянула ко дну. Несколько раз он безуспешно пытался вскарабкаться на довольно отвесный и высокий край ледового берега, потом решил выбраться в другом месте, где лед был вровень с водой. Тем временем одежда промокла, и вода просочилась внутрь. Но тот лед, который был вровень с водой, оказался молодым, тонким и тотчас ломался, едва Ушаков касался его. Теперь кухлянка отяжелела настолько, что тащила вниз. Огромным усилием воли, собрав последние силы, он все же выкарабкался из воды…

— Надо было сразу позвать на помощь! — с укоризной сказал Апар.

— Думал, что сам выберусь, — виновато произнес Ушаков.

Он теперь, конечно, жалел, что ложный стыд не позволил ему сразу крикнуть. А сейчас он вон в каком положении, хуже некуда…

Апар вышел покормить собак.

Солнце давно село за зубчатые вершины гор, и на небе оставалась лишь алая полоса.

Если русский умилык сам выбрался на берег — это хорошо. У чукчей и эскимосов человек, попавший в воду, считался добычей морских богов и не мог рассчитывать на помощь. А вот если сам выкарабкался, как Ушаков, значит, ему ввезло, значит, такая у него судьба.

Сильный он все же человек, думал Апар, подтаскивая собак поближе к палатке, чтобы хоть немного защитить ее от всепроникающей стужи.

А Нанехак радовалась, видя, как оттаивает, согревается ее умилык, как ровнее становится его дыхание и болезненное забытье переходит в спокойный, восстанавливающий силы сон.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Поднявшееся над горизонтом солнце словно заново пробудило эскимосов. Кроме Аналько весной на северную сторону острова переехали и другие семьи. И в поселении теперь осталось несколько ободранных каркасов от опустевших яранг.

Однако пурги и снегопады все продолжались, и пока еще не видно было ни клочка оттаявшей, освободившейся от льда и снега земли.

Апар шел берегом моря и видел большие трещины: наверное, море тоже почуяло приближение тепла и глубокий вздох проснувшегося океана взломал прибрежный лед.

Из полыней выползали молодые нерпы, но охотиться на них было непросто: требовалась большая сноровка, чтобы подползти к греющемуся на солнце тюленю на расстояние верного выстрела.

Пройдет еще несколько дней, и небо огласится криками перелетных птиц. Апар в этом не сомневался: жители тундры всегда чувствуют этот момент. Но может быть, здесь птицы появляются позже?

Сегодня утром Нанехак сообщила, что у них будет ребенок. Новость обрадовала Апара, и он от волнения даже не нашелся что сказать жене. С той памятной ночи на льду, когда они спасали Ушакова, Нанехак сильно переменилась. Но эта перемена не бросалась в глаза постороннему, никто не догадывался о ней. О том, как Нанехак грела своим телом русского умилыка, знали только они трое. Никто из них не распространялся, как все было на самом деле: да, провалился в воду, чуть не замерз, но ничего, снопа выкарабкался, как случалось и раньше…

Но с Нанехак что-то произошло. Мужское самолюбие Апара не позволяло ему выведывать у жены ее мысли. Женские думы принадлежат только женщине, и негоже сильному, здоровому мужчине интересоваться ими. А может быть, он не прав? Не Нанехак переменилась, а сам русский умилык стал другим по отношению к ним? Во всяком случае, Апар заметил, что Ушаков стал реже заходить в их ярангу и остерегался оставаться с Нанехак наедине. Может быть, жена почувствовала влечение к русскому? И такое случалось среди местных женщин. Бывало, что женщина уходила к другому, и, если у мужчины не было ни сил, ни решимости вернуть ее, он оставался один на посмешище, как покинутый… Бывало и наоборот: мужчина оставлял женщину…

Но здесь вроде бы ничего такого не было. Русский умилык, похоже, местными женщинами не интересовался.

А та новость, которую Апар сегодня утром услыхал от жены, свидетельствовала о том, что он так и остался тем единственным мужчиной, которого судьба раз и навсегда предназначила Нанехак. Будущее дитя — самое веское и убедительное тому доказательство.

Эти мысли привели в равновесие растревоженное сердце Апара, и он думал теперь о том, что надо будет расширить ярангу, хорошенько запастись этим летом всем необходимым. Эх, если бы здесь были олени!..

Оглядев еще раз морское пространство, Апар повернул обратно и вышел в поселение с морской стороны, напротив деревянного дома.

Сегодня ребятишки, которых Павлов учил грамоте, высыпали на солнце и катались в своих нерпичьих штанах с высокого сугроба.

Ушаков широкой лопатой откапывал окна, впуская в комнату дневной солнечный свет.

Апар поздоровался с ним и вдруг неожиданно для себя сообщил:

— Нанехак сказала, что у нас будет ребенок.

— Это хорошая весть!

— Я тоже думаю, что хорошо.

— Когда это случится?

— Наверное, в самом конце года, когда солнце уйдет за горизонт…

Апар думал, что будущий ребенок, будь это сын или дочь, конечно, не заменит солнца, но с новым, только что родившимся человеком зимовать будет куда легче.

Первая островная весна радовала людей добычей. От признаков зимней цинги и других болезней не осталось и следа. Поздоровел даже Старцев, получивший хорошую нахлобучку от Ушакова за дурное обращение с женой.

— Послушай, Старцев, — строго сказал ему Ушаков, — если я еще раз услышу, что ты бьешь жену, с первым же попутным судном вышлю тебя с острова. Учти, что и такое право у меня есть. Что же касается твоей жены и детей, то Советская власть не оставит их без помощи. А вот что будет с тобой — неизвестно. Я распорядился, чтобы тебе больше не давали спирту…

Старцев молча выслушал Ушакова, ничего не сказал, но, вернувшись домой, неожиданно запряг собак и уехал в тундру. Вернулся он дня через три с медвежьей шкурой и живым медвежонком.

Приближался Первомайский праздник. Ушаков решил в этот день собрать в поселении всех островитян. Несколько упряжек с гонцами отправились на север и на запад. Апар уехал по знакомой дороге за Аналько.

Оставшись одна, Нанехак убралась в яранге и стала кроить праздничную камлейку из пестрого ситца. Жена диктора Савенко обещала сшить ее на своей машинке. Собрав выкройку, Нанехак отправилась в деревянный дом и у входа столкнулась с Ушаковым.

Женщина вспыхнула и, опустив глаза, тихо сказала:

— Здравствуй, умилык.

— Здравствуй, Нана, — ответил Ушаков. — Что-то тебя совсем не видно…

— И ты почему-то к нам не заходишь…

— Дел много…

— Раньше, пожалуй, дел у тебя было побольше, чем сейчас, однако ты находил время…

— Апар мне сообщил, что у вас будет ребенок, — немного помолчав, сказал Ушаков.

— Может быть… — снова потупилась Нанехак.

— Я надеюсь, все будет хорошо, — улыбнулся ей Ушаков. — Ты знаешь, что я очень хорошо отношусь к тебе.

— Я это знаю, — тихо отозвалась Нанехак. — Думаю, что мое дитя будет похоже на тебя, умилык…

Ушаков опешил. Затем, овладев собой, возразил осторожно:

— Но как же это?.. У нас ведь с тобой ничего не было…

— Мы спали вместе в одном меховом мешке всю ночь, — прерывающимся от волнения голосом тихо молвила Нанехак. — И это была самая счастливая ночь в моей жизни.

— Но, Нана…

— Подожди, умилык… Дай мне сказать… Я знаю, что ты думаешь: детей зачинают иначе. Пусть так, считай, как ты хочешь, но у меня свое соображение…

— У тебя есть муж, Апар, — напомнил Ушаков.

— Да, есть, — ответила Нанехак. — И мое дитя будет похоже и на него тоже…

— Нана…

— Но больше на тебя, потому что я о тебе все время думаю, — тихо закончила Нанехак и проскользнула мимо, оторопевшего Ушакова в комнату доктора Савенко.

Сшивая тонкую цветастую ткань, Нанехак вспоминала встречу с русским умилыком, и сердце ее никак не могло успокоиться. Она знала, что любит Ушакова, и осознавала, что любовь эта так же несбыточна, как желание летать. Человек может завидовать птицам, мысленно взлетать вместе с ними в поднебесье, но на самом деле… Чего не дано, того не дано… Но никто не запрещает человеку; мечтать о полетах… Нанехак верила тому, что она была, на самой головокружительной высоте, о какой только могло мечтать ее сердце.

— Ты не волнуйся, шей спокойно, — уговаривала жена Савенко, не догадываясь о причине ее волнения. — Машинка тебя не укусит.

Хорошая вещь — швейная машинка! Если бы она еще умела сшивать оленьи шкуры, нерпичью и лахтачью кожу, цены бы ей не было! Но, увы, этой быстроходной, стрекочущей машинке под силу только тонкая ткань. А настоящий мужчина, тем более путешественник, нуждается в меховой одежде, в крепких, непромокаемых торбазах, в теплых рукавицах. Жаль, что на острове не встретилась росомаха, Из ее меха получается лучшая опушка для капюшона и малахая, она не индевеет и задерживает теплый воздух вокруг лица. Кто же теперь будет шить одежду для умилыка?

Тогда, в том памятном зимнем путешествии, Ушаков много мечтал о будущем, о своем будущем. Он радовался, что остался жив, не утонул в студеной пучине Ледовитого океана, не замерз после того, как выбрался на лед… Умилык говорил, что остров Врангеля — это только начало его исследований новых северных берегов.

— Наша родина велика, — говорил он. — Она простирается на огромные расстояния. У нас сейчас зима, холодина, а на далеком юге, где-нибудь в Туркмении, жара, как в пологе, в котором зажгли железную печку. Там уже цветут разные растения и воздух теплый. Южные просторы нашей земли мы более или менее знаем, а вот северные берега неизвестны. Мы толком и не ведаем, сколько у нас тут земли, сколько островов и как далеко уходят они к Северному полюсу…

Нанехак слушала умилыка и дивилась про себя ненасытному любопытству этого человека.

И она решилась его спросить:

— А зачем тебе все это нужно?

Ушаков задумался.

— Каждый большевик мечтает принести своей молодой стране самую большую пользу, на что он только способен, — тихо заговорил умилык. — Моя мечта — подарить родине новые, еще не исследованные земли…

— Но ведь сам ты не собираешься оставаться на них, — напомнила Нанехак.

— Найдутся люди, которые пожелают освоить, обжить новые земли, как вы, — ответил Ушаков.

…И все же как с таким вот растревоженным сердцем жить рядом с любимым человеком, постоянно чувствовать его присутствие?

Вечером, за чаем, Апар сказал, что видел глубокую трещину, идущую вдоль берега бухты.

— Скоро припайный лед оторвет ветром. Охоты здесь не будет.

— А почему бы нам не переселиться на новое место? — спросила вдруг Нанехак.

Апар удивленно посмотрел на нее. Ему всегда казалось, что жене очень нравится жить в поселении, общаться с русскими, ходить в большой деревянный дом.

— Почему это вдруг пришло тебе на ум? — поинтересовался он.

— Другие охотники стараются искать лучшие места, — ответила Нанехак, — а ты все бродишь вокруг поселения, где зверь уже распуган. Даже нерпа и та предпочитает вылегать подальше.

— Да я давно думал предложить тебе переехать, — сдерживая радость, произнес Апар, — вот только не знал, как подступиться…

И в самом деле, с приходом весны кочевая душа оленного человека заволновалась, затосковала. Хотелось поутру уйти в залитую солнцем тундру и бродить по ней, отыскивая протаявшие кочки, пробившиеся сквозь снежную толщу кончики кустарников по берегам еще изнемогающих под бременем льда и снега речек.

— Отпразднуем Первомай, — сказал Апар, — и переселимся на новое место. Я, честно говоря, его уже присмотрел. Недалеко от бухты Сомнительной. Там в море впадает полноводный ручей, а за мысом — галечная коса. На нее по осени обязательно придут моржи. Возьмем нашу байдару.

Услышав о намерении Апара и Нанехак переселиться в бухту Сомнительную, Ушаков, немного подумав, сказал:

— Хорошее решение.

Тем временем в поселение на праздник съезжались с разных концов острова охотники. Они прибывали вместе с домочадцами, с нартами, нагруженными пушниной и медвежьими шкурами. На складе отмеривали куски кумача, чтобы каждый мог повесить над своей ярангой красный флаг. С помощью Таяна, Апара и Анакуля учитель Павлов переводил на эскимосский язык лозунги и, вырезав из белой бумаги буквы, наклеивал их сгущенным молоком на красное полотно.

— Ох, вкусный будет первомайский лозунг! — цокал языком шаман Аналько. — Как бы не приманить медведя!

Белые медведи разграбили его склад на охотничьем становище, каким-то образом вскрыли банки со сгущенным молоком и вылизали их подчистую.

— Может быть, не медведи, а Тугныгак? — предположил Ушаков.

— Нет, не Тугныгак, — серьезно ответил Аналько. — У духов аппетит не такой… Да и отношения у меня с ними хорошие.

— Ты уверен? — Ушаков улыбнулся, вспомнив, с какой опаской переселялся Аналько на север.

Он и не подозревал, что в затруднительных случаях Аналько широко пользовался именем русского умилыка, грозя злым духам большевистским возмездием. Однако об этом хитрый шаман помалкивал.

В день Первомая все население собралось у деревянного дома и с флагами, транспарантами направилось к берегу бухты. Там, на льду, у расширяющейся трещины, Ушаков встал на высокий торос и произнес праздничную речь:

— Дорогие мои товарищи и земляки! Граждане Советской Республики и жители самого северо-восточного населенного острова! Поздравляю вас с прекрасным весенним праздником трудовых людей — Первое мая!

Стоящий рядом, тоже на торосе, Павлов переводил слова умилыка.

— Мы пережили трудную зиму. В темные ночи, когда не было солнца, нас иногда посещало отчаяние, мы думали: а правильно ли мы поступили, приехав сюда? Да, мы болели и даже теряли близких. Но мы выстояли! Мы встречаем наш первый в истории острова Врангеля Первомай здоровыми, веселыми, с богатой зимней добычей! Да здравствует Первое мая — праздник трудового народа!

Несколько человек, заранее проинструктированных Ушаковым, выстрелили из винчестеров в воздух. Получился настоящий праздничный салют.

Потом все направились в деревянный дом, где в кают-компании устроили большой концерт. Выступил Скурихин. Он исполнил несколько камчадальских казацких песен. Потом доктор Савенко сыграл на мандолине, а Ушаков сплясал под патефон.

Затем пели и танцевали эскимосы.

Это было настоящее веселье. Исполнялись, в основном, новые песни и танцы, и удивительным было то, что все они родились здесь, на острове, во время полярной ночи, часто в горестные и тяжкие дни, когда отчаяние слезами подступало к горлу.

Праздничное чаепитие растянулось почти до утра, благо темнота так и не наступала: на остров пришел полярный день, круглосуточное, не устающее солнце.

— За лето нам многое предстоит сделать, — говорил Ушаков сидящим рядом с ним за праздничным столом эскимосам. — Обследовать берега, собрать плавник для школьного здания и построить хотя бы один класс…

— А разве в этом году к нам не придет пароход? — спросил Анакуль.

— Может не прийти, — ответил Ушаков. — Есть договоренность на следующее лето… Но кто знает, вдруг и нынче заглянет… И если нам привезут еще один деревянный дом, мы устроим там настоящую большую школу.

Второго мая дальние охотники начали разъезжаться: солнце уже ощутимо припекало в ясные, безветренные дни, и нартовая дорога к полудню слабела: наст подтаивал, и полозья проваливались. Уже не было надобности их войдать: лед не намерзал.

Собрались и Апар с Нанехак. Помочь им устроиться на новом месте поехали Таян, Анакуль и Етувги. Они везли разобранную ярангу и байдару.

Все вышли попрощаться и проводить их. К запряженным упряжкам подошел и Ушаков. Он крепко пожал Апару руку.

— Желаю на новом месте охотничьей удачи, — помолчал немного, потом, обернувшись к Нанехак, добавил: — Но не забывайте нас и приезжайте в гости.

— И ты тоже приезжай к нам, — сказала Нанехак.

Караван из трех нарт медленно двинулся в сторону Сомнительной.

Когда поднялись на холм, открылся широкий вид на бухту и поселение. Нанехак посмотрела назад. Ей показалось, что она видит среди провожающих русского умилыка. Чувство горького сожаления сжало сердце, а на глаза навернулись слезы. Она смахнула их пушистой оторочкой рукава и виновато пояснила, отвечая на безмолвный вопрос мужа:

— Сильный встречный ветер. Холодный, слезу выжимает…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

На пригорке, где собирались ставить ярангу, был небольшой кусочек спаявшей земли. Нанехак подняла серый, покрытый шершавым налетом лишайника камень и почувствовала, что он теплый. Это наполнило ее сердце ответным теплом и радостью.

С помощью Анакуля, Таяна и Етувги быстро возвели каркас яранги и натянули на него пересохшие моржовые кожи. Они гремели как железные, и, укрепляя их, Апар думал, что на следующую зиму не худо бы заменить их на новые. Новая моржовая кожа придает жилищу нарядный и солидный вид. С высоты крыши Апар посмотрел на погребенную под снегом галечную косу и мысленно представил ее полной неуклюжих, давящих друг друга тучных моржей.

Нанехак повесила полог и расправила меховые стены с помощью тонких гибких реек. Это приспособление как бы расширяло внутреннее помещение жилища, в котором она составила три жирника. Угловые столбы, поддерживающие полог, служили пристанищем хранителей домашнего очага. Это были связки потемневших от времени и жертвенного сала грубо вырезанных фигурок, отдаленно напоминающих каких-то животных, птиц и человека. Меж ними болтались обрывки ремней, в том числе и тех, какими был связан покойный Иерок в его последнем путешествии.

Нанехак поставила перед мужчинами прощальное угощение, и после неторопливой трапезы нарты ушли в направлении бухты Роджерс в белой, пронизанной светом полярной весенней ночи.

Однако не все работы по обустройству нового местожительства были завершены. Оставалось еще сделать то, что совершалось без посторонних глаз: освящение жилища, жертвоприношение окрестным Тугныгакам, чтобы наладить с ними добрые отношения. Нанехак выложила на хорошо очищенное деревянное блюдо куски сахару, листовой табак, папиросы, зернышки риса и гречки, куски нерпичьего и моржового жира. Апар, отойдя от яранги на некоторое расстояние, остановился и, обращаясь ко всем сторонам света, произнес соответствующие заклинания, в которых он уверил местные Неведомые силы в том, что они пришли сюда с женой, чтобы жить в мире и согласии со всеми здешними хозяевами.

— Мы будем охотиться здесь и щедро делиться добычей с вами, — шептал Апар, разбрасывая дары. Сделав круг, он спустился к морю и положил жертвенное блюдо на сильно подтаявший морской лед.

На обратном пути в ярангу он увидел пуночку, а чуть дальше, за косой, несколько чаек.

Нанехак сидела в чоттагине и скребла каменным наконечником нерпичью кожу для летних непромокаемых торбазов.

— Я видел птиц, — сказал Апар.

— Гусей или уток? — спросила Нанехак, оставляя работу.

— Пока только пуночку и чаек. Раз появились чайки, значит, где-то близко открытая вода. Завтра утром пойду в море.

В любое время года в семье морского охотника первой покидает постель женщина. Она разжигает потухший за ночь жирник и принимается готовить завтрак. Утренняя еда уходящего во льды охотника не очень обильна: обычно несколько кусков копальхена, сваренного накануне мяса и чашка хорошо заваренного чая. С собой охотник ничего не берет — не положено. Добытчик должен думать о том, как настигнуть зверя, а не о запасе еды в заплечном мешке.

Отправив мужа, Нанехак принялась за домашние дела, которых у женщин всегда много. Надо было вымыть и высушить деревянные бочки, в которых будет сложен нерпичий жир, проверить запасы оленьих шкур и кож, проветрить одежду, починить, если что порвалось. Когда Нанехак переделала все это и соскребла жир с предназначенных для летних торбазов нерпичьих кож, она уселась возле яранги на большой камень, который держал оплетку моржовой покрышки жилища, и взялась за шитье.

При этом занятии мысли текли сами собой, а руки привычно делали свое дело, сшивая куски разноцветных лоскутков из оленьих камусов.

Одинокая яранга отнюдь не казалась сиротливой в этом огромном, сверкающем льдами и отраженными от них солнечными лучами пространстве. Наоборот, она была убедительным знаком жизни, доказательством того, что человек уверенно обживает эту суровую землю.

Может быть, думала Нанехак, с этой яранги и начнется новое поселение северных людей, точно так же, как, согласно легендам, род морских охотников пошел от одной-единственной землянки, в которой жили муж с женой — Кит и его возлюбленная по имени Нау. Правда, Апар отнюдь не Кит, а Нанехак не единственная на земле женщина, но уж здесь-то они точно первые, потому что до них тут никто не жил.

Кто же у нее родится? Конечно, она мечтала о мальчике, о мужчине, который будет похож на любимого, навсегда вошедшего в ее сердце человека. Может, случится так, что его жизнь будет совсем непохожа на ту, какой жили его родители, и даже нынешняя жизнь русских, возможно, переменится к той поре, когда он станет взрослым. Может быть, он не только внешне будет походить на русского умилыка? Будет таким же смелым, пытливым, готовым на любые, самые тяжелые, испытания ради того, чтобы утолить жажду своего любопытства, увидеть и покорить новые земли. Уж конечно, он будет грамотным, умеющим и писать, и читать такие же толстые, заполненные мелкой печатью книги, которых так много в комнате умилыка.

Он должен быть необыкновенным человеком!

И Нанехак вдруг ощутила в душе подъем, зарождение какого-то небывалого, неведомого ранее чувства.

Она осмотрелась и увидела пуночку. Маленькие черные пронзительные глазки пристально смотрели на женщину, и Нанехак вдруг услыхала слабое чирикание, словно пуночка задавала ей какие-то бесконечные вопросы.

Глаза уставали от ослепительного света, и, чтобы дать им отдохнуть, Нанехак время от времени входила в ярангу, в уютный сумрак жилища, где привычно пахло закисшим жиром, потухшим моржовым фитилем жирника, мокрой собачьей шерстью и теплом спального полога.

Выйдя наружу, Нанехак увидела в синеве неба птичью стаю. Она летела так высоко, что трудно было разглядеть — что это за птицы. Наверное, гуси. Ушаков говорил, что летом северное побережье острова представляет собой сплошное гусиное гнездовье.

Интересно, такие ли здесь птицы, какие были в родной бухте Провидения?

Анипу — полярную сову — Нанехак уже видела и возле поселения, и во время нартовых поездок по острову. Сова — птица мудрая и загадочная. Вместе с белым песцом она охотится на леммингов. Скоро должны появиться чистики-самсыхаки. Без них прибрежные скалы будут пустыми и холодными. Хорошо, когда шум морского прибоя дополняется птичьими криками, когда вместе с самсыхаками в серо-черных скалах своими белыми грудками радуют взор толстоклювые кайры-альпы…

Мысленно населяя окрестные скалы птичьими стаями, Нанехак не забывала время от времени поглядывать на морской простор, чтобы заранее увидеть возвращающегося охотника.

На белом льду Апар возник сначала маленькой движущейся точкой, словно ожившая после зимней спячки муха Приближался он медленно, и Нанехак догадалась, что муж тащит добычу.

За один-единственный день, проведенный во льдах, Апар так загорел, что, когда он снял малахай, защищенный от солнечных лучей лоб показался неестественно белым. По заведенному обычаю Нанехак подала мужу ковшик с водой, чтобы он «напоил» убитую нерпу.

Пока доваривалась еда, Нанехак принялась разделывать нерпу, ловко орудуя женским ножом-улыком и слушая рассказ Апара о состоянии льдов.

— У нас в бухте Провидения в это время уже хорошо видно открытое море. А здесь — одни только разводья и полыньи. Похоже, что настоящей воды близко нет. Столько льда, что вряд ли какой-нибудь корабль сможет приблизиться к нашему берегу.

Нанехак посмотрела на мужа, а тот продолжал, стаскивая с себя промокшие торбаза:

— Иногда думаю: а вдруг случится так, что русские на материке забудут про наших?

— У них есть самолеты, — напомнила Нанехак.

— Самолеты самолетами, но все же, — глубокомысленно заметил Апар. — А вдруг у них есть тайное намерение всегда оставаться с нами на острове?

— Что-то я тебя не понимаю, Апар, — задумчиво возразила Нанехак. — Разве русские могут бросить друг друга? На них это не похоже.

— Откуда ты знаешь их, чтобы быть уверенной в этом? — с легкой усмешкой спросил Апар.

— Я чувствую, — просто сказала Нанехак.

Она понимала, что Апар своими словами петляет вокруг Ушакова, но не хочет прямо говорить о нем, чтобы не пробуждать у нее прежних чувств. Только зря он так делает: чувства эти всегда с ней, независимо не то что от воли Апара, но и самой Нанехак.

Наевшись свежего нерпичьего мяса, Нанехак и Апар легли в оленью постель в теплом, хорошо проветренном пологе. Они нежно любили друг друга, покоряясь судьбе, связавшей их крепкими узами.

Таял снег, текли ручейки, соединяясь в большие потоки, окрестные скалы заселялись птицами, на прогревшихся проталинах проклюнулась первая свежая зелень — травинки, листочки.

Однажды утром Нанехак проснулась от шума настоящего крупного дождя. И хотя вокруг еще лежал снег, все же было ясно: наступило долгожданное лето.

В небе стало тесно. Больше всего было гусиных стай, и они все тянулись и тянулись к северной тундре, за тот хребет, который в прошедшую зиму перевалили в поисках промысловых угодий собачьи упряжки островитян.

Прибрежные трещины все увеличивались, образуя разводья, и вдоль берега обозначилась огромная полынья открытой воды, возможно простирающаяся вокруг значительной части острова. Ледовое поле то уходило к горизонту, то возвращалось, в зависимости от направления ветра. Но, так или иначе, лед всегда оставался в зоне видимости.

Однажды из-за мыса показался катер и донеслось тарахтенье мотора.

— Гости плывут! — обрадованно закричала Нанехак и бросилась к яранге, чтобы разжечь костер.

Но катер с красным флажком на корме гордо прошел мимо и скрылся за очередным мысом, оставив в воздухе лишь легкий запах моторного масла.

Бедная Нанехак так и простояла у берега, не выпуская из поля зрения удаляющийся кораблик. До самого последнего мгновения она не верила, что катер пройдет мимо, не завернет на их охотничье становище.

По щекам Нанехак текли слезы, и, чтобы Апар не увидел, она быстро смахнула их.

— Видно, большие дела у них, — сказал Апар, проводив взглядом катер.

— А может, на катере нет умилыка? — предположила Нанехак.

В ту ночь она долго не могла уснуть и несколько раз выходила из яранги посмотреть на морской простор, стараясь разглядеть на нем силуэт кораблика. Но в море были только льды. Самых причудливых очертаний, и некоторые льдины вполне могли сойти за катерок. Но у Нанехак было прекрасное зрение.

Через несколько дней Ушаков явился совсем с другой стороны, из тундры.

Апар с утра уехал на маленькой байдаре стрелять уток, а Нанехак оставалась в становище одна.