Все люди видят сны, но не все способны управлять своими сновидениями, и уж очень немногие – превращать сны в реальность… «Собака моего врага». Тонкое, злое повествование о преданности – и предательстве… Легендарный Баэлор. Мечта каждого истинного мага. Попасть туда очень просто: главное – идти по Линии… Но как же трудно найти дорогу на Баэлор!.. «Ромашка». Рассказ, получивший первое место на конкурсе «Грелка»… И многое-многое другое – в первом сборнике повестей и рассказов Юлии Остапенко! В сборник вошли произведения: Матильда и чужой • Жажда снящих • Ромашка • Мраколюд • Полтюбика жидкой удачи • Суицид не средство • Киберджейн • День бурундучка • Белые люди из Кайро • Матильда и чужой • Чертополох • Слишком Дорога в Баэлор • Я пришла • Рыцарь печального нейтралитета • Те, кто остается • Дорога в Баэлор • Боги реки • Стигматы • Погибель моя • Смола • Пепел • Цветы в ее волосах • Люблю тебя мертвой • Человек, который убил за улыбку • Собака моего врага
Жажда снящих АСТ, АСТ Москва, Транзиткнига Москва 2006 5-17-036181-5, 5-9713-2324-5, 5-9578-3910-8

Матильда и чужой

Жажда снящих

Фантастику я очень люблю, в особенности – социальную, и именно поэтому до сих пор побаиваюсь её писать. Слишком большая ответственность. Фантастика ведь куда как ближе к нашим с вами реалиям, чем фэнтези, а уж социальная – особенно. Потому что когда мы читаем фэнтези, то, как бы ни были живы и близки нам герои, они всё-таки где-то далеко, в неведомой безумной стране, да и вообще неизвестно, была ли эта страна, не было… А фантастика – это мы, это наше с вами завтра. Или даже наше с вами сегодня.

Вас это не пугает, нет? Вам везёт.

Когда я наконец смогла уснуть, мне приснился лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Я припадаю носом к земле и беру след. Я рою землю. В вышине шумят ветви. Сейчас день. Жужжат комары. Рядом болото. Я рою землю и перехватываю зубами шею полёвки. Её хребет хрустит у меня на челюстях. Я вскидываю голову. Кровь полёвки брызжет на мою шерсть. Я замираю. Я слушаю лес. Виляя, мелким шагом крадусь по дну оврага. Тельце полёвки болтается в моих зубах. Я выбираюсь из оврага, кладу добычу на землю, рядом с зарослями ежевики. Снова рою землю. Под моими когтями трава, потом земля, потом глина, потом что-то твёрдое. Я фыркаю и тычусь мордой в это твёрдое. Оно блестит на солнце. Сейчас день. Это лес. Я снова рою. Жёлтое, без запаха. Странное. Оно появляется из-под комьев земли. Земля влажная. Я рою. Я слышу шум и вскидываю голову. Осторожность. Я должна соблюдать осторожность.

Осторожность.

И то, что я говорю себе это, говорю то, чем просто должна быть, – это так нелепо и неестественно, что выдёргивает меня из сна.

Я открыла глаза и машинально тряхнула зажатым между пальцев фильтром. Скосила глаза на руку, безвольно откинутую на подлокотник кресла – хоть иглу втыкай. Взгляд дальше – ладонь мокрая. И сигарета между указательным и средним пальцем. Догорела почти до фильтра. Стало быть, спала я минут пять, а то и все десять.

Я разжимаю пальцы и слышу, как окурок падает в пепельницу у ножки кресла. С мягким шорохом, на груду бычков. Я не должна этого слышать. Чёрт, я не должна этого здесь слышать. Слишком тихий звук для человеческого уха. Но не для лисьего, да.

Я снова закрываю глаза, медленно выдыхаю сквозь зубы, старательно, с присвистом (почувствуй, как лёгкие слипаются стенками, да, вот так), а перед глазами лес. Мои ноздри раздуваются, и это я тоже слышу. Я рою землю.

– Твою мать, – сказала я вслух. Язык и губы двигались с трудом, издавая звуки, от которых разум успел отвыкнуть. Пять, может быть, десять минут сна – и я уже не помню человеческой речи. Скверно. Я снова сказала: – Твою мать! – Уже громче. Внятнее. Да, так хорошо.

Вслепую нашарив на полу смятую пачку (пальцы сжались разом, царапнули ногтями ковролин – рою землю…), я вынула из неё сигарету, сунула в рот и сжала зубами, вспоминая, как хрустел на них позвоночник полёвки. Потом доползла до телефона и набрала номер Бориса. И пусть только этот урод попробует не оказаться на месте.

– Алло, да-да, я слушаю! – помехи на линии. Я почти вижу, как он одной рукой стягивает одеяло, а другой нашаривает очки, уголки губ у него закисли со сна. Я стискиваю сигарету зубами. Я её не зажгла, но сейчас мне это и не надо – только стискивать.

– Что это вы мне за хрень подсовываете снова, Борис Ефимович? – спрашиваю я без приветствия. Я всегда так с ним, а он хоть бы разок возмутился, что ли. Впрочем, никто ему не мешает жаловаться главному супервизору.

– Машенька? Это ты? Господи, что опять случилось?

Раз этак четыреста уже повторяла, что никакая я ему не Машенька, потом плюнула. Когда человек только за последний год трижды откачивает тебя от адреналинового шока, уже всё равно, как он тебя называет. Я бы даже была ему признательна, если бы только он сам не провоцировал у меня этот шок раз за разом. Вот и боится теперь, гад. Случись что со мной, ему ведь башку открутят. И куда как медленнее, чем это сделала бы я. А я не зверь. Я просто землю рою…

– Опять! – говорю я и ругаюсь матом, и луплю ребром ладони по микрофону. И жмурюсь. И выдыхаю сквозь стиснутые зубы. В трубке: «Машенька, что с тобой, Маша?» – Ничего, – говорю я, – ничего. Всё, прошло. Только что же за хрень вы мне на этот раз прислали, дражайший мой Борис Ефимович?

– Давление ты мерила? Пульс у тебя какой? Одышка есть? Сколько ты спала?

– Нормально я спала, – я проигнорировала все его вопросы, кроме последнего, потому что на самом деле только он один и имеет значение. – Минут семь, максимум. Так что это болтушка ваша, а не…

– Болтушка нормальная, не дури, – раздражённо сказал Борис Ефимович, совершенно успокоившись. Да я, в общем, и сама уже не очень понимала, зачем ему позвонила. Мне хотелось стискивать зубы. И рыть землю.

– Эхо сильное, – сказала я, зажмурившись. Мой голос звучал невнятно, то ли от сигареты, всё ещё зажатой в зубах, то ли от того, что я по-прежнему должна была фыркать, рычать и лаять, а не говорить. – Очень сильное, давно такого не было.

– Можешь себе вколоть антидот?

– Обойдусь. – Я уже совсем спокойна. Я даже прикуриваю наконец сигарету. Не с первого раза, но всё-таки. Дым заползает в лёгкие, и я вздыхаю, не разжимая губ. – Нет, правда, всё уже нормально.

– Ты уверена? Вколи, я тебе говорю. Хотя бы полкубика. Мне приехать?

– Да нет, не надо. К тому же я на супервизию опаздываю.

Сказала и поняла: мать твою, и впрямь ведь опаздываю! Ну, без меня-то не начнут, а всё равно дело дрянь. Младший и так на меня уже давненько зуб точит. А не пошёл бы он… Я бросила взгляд на часы. Как только это получилось?.. Но опоздала уже жутко. Совсем вылетело из головы.

– Спите, – говорю я в трубку, где всё ещё надрывается Борис, и роняю её на рычаг. Метким, точным движением. Только пластмасса клацнула.

Прежде чем выйти из моей пустой тёмной квартиры, я отдёргиваю шторы. У самой двери останавливаюсь и пережидаю мучительный спазм сфинктера. Если я сейчас закрою глаза, лисица во мне рефлекторно пометит территорию перед уходом. А у меня нет времени переодеваться. Иногда я думаю, что сказал бы Борис Ефимович, если бы знал о некоторых нюансах эха от этих снов. Да уж, расскажешь о таком. Антидотами заколют насмерть.

Закрыв входную дверь и нажав на кнопку вызова лифта, я вдруг почувствовала во рту горький привкус табака. И только тогда заметила, что прокусила сигарету.

Супервизии Снящих проходят раз в несколько недель, в одном и том же месте – это что-то вроде нашей штаб-квартиры, хотя на самом деле мы просто там иногда собираемся. Это происходит в старом заброшенном здании на окраине спального района. Раньше там был офис какой-то захудалой конторы, потом здание назначили под снос, контора съехала, а дом отдали нам. На самом деле здание, конечно, аварийным не было – это наши постарались, оформили всё как надо. С трёх сторон дом окружен пустырём, а от фасада тянется старая грунтовка, метров через пятьсот сворачивающая на шоссе, по которому мотаются маршрутки. Других зданий возле этого дома нет, и грунтовкой почти никто не пользуется. Я всегда иду по ней пешком, в любую погоду. Остальные подъезжают на машинах, а я хожу пешком. Как и Игнат. Но мы никогда не встречаемся по дороге.

Вообще-то в этом городе нас, Снящих, всего четверо. И все мы не высшего класса. А всего нас четверо, да. Я, Игнат, Младший и Тимур. Я единственная женщина в группе. Это редкость – женщин среди Снящих больше двух третей. В другой группе это обеспечивало бы мне положение дочери полка или хотя бы общей шлюхи, что, скажем прямо, бывает намного чаще, но только не у нас. Компашка не та собралась. Я вижу этих людей пару раз в сезон, почти всегда по ночам. И никто из них не зовёт меня Машенькой.

Сегодня я пришла последней. Кто-то всегда приходит последним, и это никогда ничего не значит, кроме тех случаев, когда «кем-то» оказываюсь я. Младший любит меня. Он хочет, чтобы я была дисциплинированной. И послушной. Мы все должны быть послушными. Мы одна большая дружная, мать её, семья.

Я думала об этом, поднимаясь по тёмной лестнице на шестой этаж. Я всегда думаю об это только здесь. Но здесь – непременно: на этой лестнице как-то не думается ни о чём другом. Руки у меня в карманах плаща, на языке – всё ещё горечь раздавленного табака. И скользкая спинка зажигалки глубоко в кармане, под сжатыми пальцами.

Больше никакого эха.

С этой мыслью я начинаю супервизию.

Никогда я не бывала на встречах анонимных алкоголиков, и, подозреваю, остальные тоже, но в кино всё выглядит именно так. Маленькая уютная комната, приглушённый свет, глубокие вязкие кресла, поставленные кругом. Только у Младшего на коленях ноутбук. Младший хмурится и постукивает стилусом по монитору. Что на нём, не видно никому, кроме самого Младшего. Он держит связь со старшим супервизором, который контролирует по меньшей мере десяток супервизий, происходящих в эту самую минуту по всей нашей необъятной родине. А потом, может, завтра, а может, через год, наш старший явится на супервизию с другими старшими, и кто-то из них будет постукивать стилусом по монитору, отчитываясь перед тем, кого никогда не видел… Думаю, даже Младший не знает, сколько нас, да ему, в общем, и не интересно. Не наше это дело – считать. Наше дело – снить.

– Если бы вы, Мария Владимировна, изволили отвечать на звонки, вам было бы известно, что сегодняшняя супервизия проходит под кодом один ноль один, а потому за опоздание будет налагаться дисциплинарное взыскание.

Это Младший. Он всегда так говорит. На самом деле ему за пятьдесят, он годится мне в отцы. Зовут его Вениамин Всеволодович. Пока он не открывает рот, можно подумать, что перед вами самый тихий, милый и добрый человек из всех, кого вы встречали в жизни. Когда я только вступила в группу, Тимур схохмил, что таким людям, как Вениамину, в средневековье была уготована блестящая карьера младшего ученика второго помощника великого инквизитора. Прямо в десятку, мне понравилось. Так и повелось за ним: Младший. Нескоро пришлось мне, дуре, понять, что Тимур не хохмил. Просто он очень хорошо знал людей. И ненавидел их. Как и все мы.

Я закинула ногу на ногу и, видя, что Младший ждёт ответа, поинтересовалась:

– Прямо сейчас?

– В данный момент этот вопрос не является приоритетным, но мы непременно к нему вернёмся, будьте уверены, – ответил Младший. Да, вот так он говорит. С расстановкой, внятно проговаривая запятые.

– Давайте уже начинать, в самом деле, спать охота.

Это Тимур. Тимур умеет говорить и зевать одновременно. Он похож на ленивого толстого кота. И он единственный из известных мне Снящих, кто всё время хочет спать. Более того – любит спать. Не знаю, любит ли он снить. Я тоже любила, пока думала, что это одно и то же, и пока не знала, что делают с миром мои сны. Но об этом не принято говорить вслух, как не принято говорить о вчерашнем несварении желудка вследствие позавчерашнего дикого перепоя. По крайней мере в приличном обществе.

– Оглашаю повестку дня, – начал Младший; он читал с монитора, постукивая по нему стилусом. – Пункт первый, общий: информирование членов групп на местах о специальном постановлении ввиду чрезвычайно ситуации. Пункт второй, локальный: разрешение текущих вопросов Сновидения на местах. Пункт третий, локальный: расширение группы. Пункт четвёртый, локальный: дисциплинарные взыскания.

– Как расширение группы? Блин, что, опять практикант?! – возмутилась я и полезла за сигаретой.

– Здесь не курят, Мария Владимировна, – процедил Младший. И не надоедает же ему – раз за разом. Я прикурила и выпустила дым в его сторону. Тимур неодобрительно покачал головой. Но он сидел далеко от меня. Я умостила ноги поудобнее и сказала:

– Добавь в список взысканий. А лучше напрямую жалуйся главному супервизору.

Он уже меня не слушал. Ей-богу, он скажет: «Здесь не курят, Мария Владимировна», даже если я войду в комнату с плакатом «Курить – здоровью вредить!», и пахнуть от меня будет исключительно мятной жвачкой. Это свойство всех младших учеников вторых помощников…

– Если нет возражений, переходим к пункту первому, общему.

И тут он захлопнул ноутбук. Тимур присвистнул и сразу проснулся. Я затянулась поглубже и стряхнула пепел на голый пол, готовясь услышать что-нибудь интересное.

– У нас снова случай саботажа, господа.

– И дамы, – напомнила я. Младший посмотрел на меня немигающим взглядом. Тимур недоверчиво сощурился.

– У нас, здесь?

– Запрос общий. Местность пока неизвестна и уточняется. Приказано применить превентивные меры и сократить сеансы Сновидений до необходимого минимума. А также быть готовыми к тотальной проверке в любой момент. В любой момент, Мария Владимировна. Так что настоятельно рекомендую вам подходить к телефону.

– Есть улики?

А это Игнат. О, Игнат… Если о Младшем до того, как он заговорит, вы необоснованно хорошего мнения, то молчащего Игната вы не видите вообще. Он сливается с обстановкой. Ему бы в разведке работать, а он снит. Игнат, Игнат… Если бы мне было пятнадцать лет, я бы писала для него дрянные стихи. Там обязательно была бы строчка «холодный мой, строгий». И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». Уверена, в его характеристике значится: «Характер нордический. Не женат». Хотя я не знаю, женат ли он.

Младший раскрывает ноутбук – так, словно просто хотел на мгновение оставить нас без свидетелей, – и стилус снова пляшет по монитору.

– Улики не разглашаются в интересах следствия. Но их достаточно, чтобы факт саботажа был вынесен на местные супервизии. Это означает скорее всего отсутствие глобальных последствий для мира, но, возможно, они ещё не успели проявиться в фиксированном масштабе.

– Взмах крыльев бабочки на одном конце света… – бормочу я, прикрыв глаза, и Тимур фыркает. Младший смотрит на меня водянистыми глазами.

– На вашем месте, Мария Владимировна, я отнёсся бы к ситуации со всей серьезностью. До окончательного выяснения ситуации подозрение падает на каждого.

– На каждого из нас, ты хотел сказать.

– Я сказал то, что хотел сказать, Мария Владимировна.

Какое у меня медленное имя. Медленное и старательное. Я такой никогда не была.

– Вениамин Всеволодович, – бормочу я про себя и ухмыляюсь, когда его брови недоумённо вскидываются. Он знает, как мы его называем между собой, только думает, что это из-за его должности – младший супервизор. Думаю, он уже отвык от звучания собственного имени.

– Если это всё, давайте к пункту два, – сказал Тимур, и мы перешли к пункту два.

Те немногие, кто знает о происходящем, называют нас Сновидцами, но это неправильно. Сновидец – это тот, кто видит сон. Мы не видим снов. Мы сним видимость. Сначала есть мы, а потом уже – всё, что происходит вокруг нас. Мы были всегда, некоторых из нас считали пророками, некоторых – чудаками. В средневековье нас лихо и азартно жгли как одержимых и еретиков. Почти каждый человек хотя бы раз в жизни снил – то есть видел во сне что-то, что потом так или иначе сбывалось. В простонародье такие сны зовут «вещими», и почти никто не подозревает, что это управляемое свойство психики. Можно забавляться или игнорировать эту способность. А можно развивать её и делать своей работой. Иногда, когда человек чаще снит, чем видит сон, у него не остается выбора. Его находят, вербуют, обучают и зачисляют в локальную группу, формирующую мир вокруг себя. Тот, кто сильнее, делает это явно: он снит пожары, и революции, и научные открытия. Остальным достаётся рутина. Нас здесь четверо, и мы не особенно сильные пророки. Когда мы, вколов себе дозу болтушки – препарата, активизирующего фазу быстрого сна, – садимся в круг, соединяем руки и видим один и тот же сон, не происходит ничего особенно важного. Говоря по правде, мы даже не всегда понимаем толком, что именно сним. Порой это довольно осмысленные вещи. Балкон старого дома падает посреди ночи на пустой тротуар, и мы знаем, что, вероятно, он должен был обвалиться на головы прохожих. Или бешеная собака травится тухлыми консервами – должно быть, чтобы спасти жизнь того, кого она загрызла бы несколько дней спустя. Наверное, для этого – а может быть, и нет. Гораздо чаще нам приходится снить всякие мелочи, на первый взгляд абсолютно лишённые смысла. Какой-то человек, переходящий дорогу через пешеходный переход, вместо того чтобы пройти через подземный. Кофейная чашка, задетая чьим-то локтем и разлетающаяся осколками об кафельный пол. Или даже просто кирпичная стена, с которой порывом ветра срывает плохо приклеенную афишу. Это легко и быстро, мы успеваем наснить много таких мелочей за одну супервизию. Я не знаю, что мы делаем, и не знаю, зачем. Иногда, впрочем, поступают более конкретные инструкции – когда дело касается непосредственно нашего городка. Мы здесь единственная группа Снящих, поэтому на нас ложится ответственность за все более или менее важные события, которые в нём происходят. Случается это, правда, нечасто. Самое большое наше достижение – поимка маньяка, насиловавшего школьниц совсем недалеко от нашей штаб-квартиры, прямо на этих пустырях.

Может показаться, что мы вмешиваемся во вселенскую гармонию, но вряд ли это так. Старшие Снящие знают, что делают. А если и не знают, то это наверняка знают те, кто стоят над ними – те, кто снит наши улицы и города… Здесь строгая иерархия, ничего лишнего, и каждый на своём месте. Мы четверо, и даже Младший – самая низшая ступень. То, что мы делаем, – не спасение и не благодеяние. Может, профилактика, а может, работа над ошибками… Не знаю, да и знать-то не хочу. Хотя это пришло не сразу. Нам всегда указывают, что мы должны снить – на то и существуют супервизии. И мы сним то, что велено, и ничего кроме того. Это просто работа. Просто такая работа.

И сегодня мы просто работаем.

После сновидения мы обычно делаем короткий перерыв и разбредаемся по комнате – кому-то надо выпить кофе, кому-то покурить. Но на деле мы просто пытаемся скрыть, насколько сильно мы устали. Скрывать – единственное, что всем нам удаётся на ура. И я правда не знаю, выкладываются ли остальные на полную или только притворяются. Если не притворяться, это скоро заметят. И повысят. А наша работа отличается от любой другой тем, что никто и никогда не хочет повышения, если только он не полный идиот.

Отдыхаем мы молча, я смотрю на Игната. Он пьёт кофе со сливками. На его губе остаётся след молочной пенки, и Игнат аккуратно промакивает его салфеткой.

– Возвращаемся к повестке дня, – говорит Младший, и Тимур, весь перерыв бессмысленно пялившийся в окно, поспешно садится обратно в своё кресло. – Пункт третий, расширение группы.

– Давно пора, – вполголоса заметил Тимур. Мы с Игнатом молчим, хотя и по-разному: я с трудом сдерживаю раздражение, ему, кажется, всё равно.

– Претендент – Иван Сергеевич Розаров, четырнадцать лет, обнаружен три месяца назад, взят под наблюдение, признан перспективным. Предлагается зачислить на испытательный срок практикантом. Возражения? Возражений нет. Мария Владимировна, вы назначаетесь куратором практиканта.

Я чуть не выпустила изо рта сигарету. Потом холодно сказала:

– Самоотвод.

Младший без выражения посмотрел на меня.

– Не принимается.

– Я давно предупреждала вас, Вениамин Всеволодович, что больше не буду брать учеников. Также я предупреждала, что это вопрос обсуждению не подлежит, – я говорю спокойно, ровно, его языком, его голосом, с его любимыми запятыми. Младший смотрит на меня, и я с яростным отчаянием понимаю, что говорить могу что и как угодно: мне уже не отвертеться. – Да какого чёрта, я же ни одного практиканта не смогла довести до конца! Вы это не хуже меня знаете! Если он впрямь такой перспективный, отдайте его Тимуру, и все дела. Тимур у нас гений педагогики.

– Вот уж спасибо, ненаглядная, – вставил Тимур.

– Да ладно, не скромничай, – зло бросила я. И ведь правду же сказала. За то время, что я вхожу в группу Младшего, мне четырежды поручали учеников, и трое из них заканчивали нервным срывом. Что стало с четвёртым, я не знаю, однажды он просто не пришёл на урок, и больше я о нём ничего не слышала. А Тимур тренировал по меньшей мере десятерых, и почти всех удачно – настолько удачно, что их не оставили у нас, а отправили в группы высшего приоритета. Он и Игната тоже тренировал. И меня.

– Я не скромничаю. Просто не вижу смысла обсуждать решение старшего супервизора, – сказал Тимур необычно серьёзным для него тоном. Я страдальчески вздохнула. Ладно, сами напросились. Младший наконец оторвал от меня взгляд и пощёлкал стилусом по монитору.

– Принято.

– Ну ладно уж, давайте пункт четвёртый, дисциплинарное взыскание, – зло напомнила я.

– А это и было дисциплинарное взыскание, – безмятежно сообщил Младший и закрыл ноутбук. – Всем спасибо, все свободны.

Я встаю со своего места последняя, пытаясь переждать приступ ярости. Право слово, плоский юмор Младшего со временем всё больше приедается. Взыскание, значит. Ну, ладно.

Игнат подаёт мне плащ. Я роняю руки в холодные щели рукавов. От Игната пахнет дорогим одеколоном. Его голова над моим плечом, и я слегка запрокидываю голову, так, что мои волосы щекочут его гладко выбритый подбородок. Тимур и Младший прощаются: первый – небрежно, второй – сухо, они идут вперёд, и вскоре я слышу, как они заводят свои машины во дворе. Мы разъезжаемся, чтобы встретиться снова – через два месяца или раньше, если будут новости о саботажнике. Мы никогда не встречаемся вне этого заброшенного здания. Нам это не запрещено, просто мы не хотим.

Мы с Игнатом начинаем медленно спускаться по лестнице. С пятого по второй этаж не горит ни одна лампочка, и я опираюсь Игнату на локоть. Не потому, что боюсь споткнуться, а чтобы подольше чувствовать его запах.

– Младший под тебя копает, – сказал Игнат, когда мы спустились на два этажа, и я напряглась. Он редко заговаривает со мной первым.

– Да? – сказала я и сухо улыбнулась. – Может быть. Я всегда подозревала, что он женоненавистник.

– Дело не в тебе. Он просто хочет выслужиться.

Выслужиться? Ещё и хочет? Ох, как же я не люблю, когда меня держат за дуру…

– Ты должна соблюдать осторожность.

Осторожность. Да, я должна соблюдать осторожность. И то, что я говорю себе это, говорю то, чем просто должна быть, – это так нелепо и неестественно, что…

Я быстро смаргиваю дымку. Какое долгое эхо в этот раз. Даже дежурное сновидение на супервизии его не перебило.

– Что ты думаешь про этого саботажника?

– Не знаю, – сказал Игнат и замолчал.

Мы стали спускаться дальше. Этот саботажник и впрямь выскочил как-то очень некстати, ещё и одновременно с новым практикантом… Сразу два экстраординарных события в нашем захолустье. Не то чтобы этого никогда не случалось прежде, но…

– Интересно, что за идиот решил подработать саботажем, – фыркнула я, но Игнат промолчал, похоже, не разделяя моего скепсиса.

Саботаж в среде Снящих – штука тонкая. Саботажниками у нас считаются люди, промышляющие вещими снами на стороне. Всегда ведь найдётся человек, готовый неплохо заплатить, чтобы ему наснили то будущее, которого он хочет. Грубо говоря, кто-то из нас подрабатывает исполнителем желаний. К чему может привести такая самодеятельность в глобальном масштабе, сообразить нетрудно. Ну, предположим, некий зять мечтает, чтобы вам приснилась скорая и мучительная смерть его любимой тёщи. А тёща просит другого Снящего наснить ей долгую жизнь. Оба соглашаются. Занятный парадокс приключится, прямо фантастический роман написать можно… Потому саботаж – главное преступление среди Снящих. Большинство из нас понимает, что игра не стоит свеч, к тому же супервизоры обеспечивают своих сотрудников всем материально необходимым. Это безопаснее, чем искушать нас наснить самим себе несметные богатства. Поэтому они дают нам всё, что мы хотим, – ровно столько, сколько любой из нас пожелает. Об этом сообщают при вербовке, и у юных практикантов разгораются глаза, потому что тогда они, дурачьё, не знают ещё, как мало мы способны хотеть.

В общем, саботаж – дело глупое, опасное и редкое. Ещё реже я слыхала, чтобы саботажников всё-таки ловили – уж больно трудно вычислить, кто именно снит незаконные предвидения. А если их и находили, о последствиях нас никто не оповещал. Но те, кто попадались, просто исчезали навсегда. Скорее всего их ликвидировали, и сомневаюсь, что они отделывались лёгкой смертью.

Ну вот – почему я на этой лестнице думаю только о работе? И никогда ни о чём другом.

Когда лестница закончилась, Игнат выпустил мой локоть и, не сбавляя шага, пошёл вперёд. Я вышла наружу вслед на ним и, закурив, смотрела, как он удалятся от здания по разбитой грунтовке. Ночь выдалась ветреная, налетающие порывы трепали волосы Игната и полы его пальто. Он шёл, сунув руки в карманы. Я тоже сунула руки в карманы и, выждав, пока силуэт Игната растворился в далёком месиве огней на шоссе, пошла вперёд. Под ногами у меня хрустела галька. Над пустырём свистел ветер.

Домой я вернулась утром. Подходя к подъезду, увидела возле дверей Ингу. Она и Ленку с собой притащила. Значит, снова будет клянчить денег. Господи боже, только не сегодня. Мне дико захотелось развернуться и уйти, всё равно куда, и плевать, что Инга наверняка заметила меня ещё раньше, чем я её. Но ноги привычно несли к родной обшарпанной двери, а рука так же привычно нащупывала в кармане ключи. Когда я подошла к подъезду, Инга выпрямилась. Ленку она крепко прижимала к себе обеими руками, будто боялась, что девчонка вырвется и убежит. За плечами у Ленки ранец, стало быть, дорогая сестрёнка решила проведать меня между делом, до того, как отвести ребёнка в школу. Пусть ещё только скажет, что по дороге ей было, мать её.

– Ты бы ещё на лестничной клетке перед квартирой моей расселась, – сказала я. – С табличкой между ног.

– Ты дома не ночевала! – было сказано мне в ответ, и я молча протиснулась мимо Инги в подъезд. Пока я шла к лифту, за спиной у меня хлопала дверь, стучали каблуки и хныкала Ленка.

– Мария, подожди! Послушай меня!

– Ма-а, мы в школу опоздаем…

– Замолчи. Мария!

Она всё-таки успела проскочить в лифт, прежде чем закрылась дверь. Ленкин ранец прищемило съезжающимися створками, она взвизгнула и заныла ещё громче.

– Ма-а!

– Ребёнок в школу опоздает, – напомнила я.

Инга вскинула на меня глаза. Покрасневшие, наспех подведённые. Чёрные от ярости и мольбы. Я опустила голову и полезла за сигаретой.

– Мы с шести часов тебя ждём, – шепот Инги звучал хрипло. Шум лифта его почти заглушал. – Я уже не знаю, когда тебя можно застать. К телефону ты…

– Чего тебе опять надо? – спрашиваю я, выпуская ей в лицо облачко дыма. Инга щурится, кривит рот, но не возмущается. Ха, в том ли она положении, чтобы возмущаться. Лифт останавливается, я выхожу, мои дорогие родственницы – следом за мной. Они стоят, как побитые собаки, и ждут, пока я открою дверь. Мои пальцы подрагивают, у меня не сразу получается вставить ключ в замок. Ленка тихонько ноет, что ей пора в школу. Инга молчит.

Я распахнула дверь, пошла по коридору, на ходу сбрасывая плащ и туфли. Плащ падает аккурат на вешалку, туфли залетают в ящик для обуви рядышком, носками вперёд. Инга этого не замечает.

– Лена, постой здесь. Подожди здесь, говорю.

– Мам, мне ранец жмёт…

– Где жмёт? Сними его пока. Сними, я потом посмотрю. Подожди здесь.

Ей бы стоило оставить девчонку на улице, думаю я и иду на кухню. Достаю из холодильника графин с минералкой, наливаю полный стакан. Подношу к лицу, потом сплёвываю прилипшую к нижней губе сигарету и долго пью не отрываясь. Инга стоит за моей спиной так тихо, что я не подозревала бы об этом, если б не знала наверняка.

– Нет у меня денег, – говорю я, не оборачиваясь. – Задралась уже повторять тебе, нет у меня денег!

– Мария, маме… очень плохо. Я тебе звонила неделю подряд, ты не отвечала…

Я поставила пустой стакан в раковину, выдвинула ящик стола, вынула запечатанный блок, стала сдирать целлофан.

– Я бы не пришла к тебе больше… ты же знаешь, что не пришла бы. Но ей правда плохо. Ей новое лекарство прописали, его у нас не делают, надо заказывать из Америки…

– Как же ты меня зае…ла, – сказала я. Стоп, а зажигалка-то моя где? В плаще вроде была. Я пошла в коридор, задев по дороге Ингу плечом. Ревёт. Встала в дверях кухни и ревёт, как дура. Ленка в коридоре сидела на полу, возясь с ремешком ранца. Вскинула на меня глазёнки: настороженные, злые. Я отвернулась от неё и обыскала карманы плаща. Пусто. Чёрт, таки потеряла. Интересно, у меня остались спички? После пяти минут лихорадочных поисков по всем кухонным шкафчикам с облегчением обнаруживаю, что остались.

– Не реви, – сказала я, снова сев на табурет. Инга, не слушая, продолжала тихо всхлипывать, привалившись плечом к дверному косяку. – Не реви, слышишь, что сказано? Не могу я вам ничем помочь. Сто раз говорила уже.

– Ты можешь, – боковым зрением вижу, как она вытирает слёзы, не заботясь о том, что размазывает косметику по лицу. – Просто не хочешь.

– Это одно и то же, – ответила я, зная, что она всё равно не сможет понять.

– Доктора говорят, ей несколько месяцев осталось, – сказала Инга.

И замолкла. В квартире тихо, слышно, как на улице перекрикиваются мальчишки и как звякает в коридоре ремешок ранца, с которым возится Ленка.

Инга говорит:

– Это не деньги, Мария, это…

– Уходи, – сказала я. – И не приходи сюда больше. Придёшь ещё раз – морду набью.

Она знает, что я это могу. Я это и сделала в самый первый раз, когда её увидела. Её, чистенькую, розовенькую девочку-припевочку с синими бантиками в волосах. Наша общая мамуля наконец изволила взглянуть на старшую доченьку, которую бросила, едва той стукнул год, ещё и додумалась притащить на встречу свою дочь от второго брака. Познакомить, похвастаться. Нет, я вполне допускаю, что она искренне верила, будто мы подружимся. Она же совсем меня не знала. Сперва я жила с отцом, потом, когда он умер, в интернате, где меня и нашёл Тимур. Большинство Снящих находят в интернатах и детских домах. Я как раз проходила подготовку, когда мамуля решила меня навестить. И сестрёнку мою сводную с собой привела. Порядочно удивилась, надо сказать, когда я вцепилась сестрёнке в патлы и повыдёргивала из них синие бантики вместе с длинными прядями курчавых тёмных волос. У Инги волосы нашей матери. А я рыжая, как таракан. И как мой отец.

Инге тогда было восемь, мне – двенадцать. Подготовку я закончила через год и больше никогда не хотела их убить – ни Ингу, ни нашу мать. Но они-то по старой памяти по-прежнему считали меня психопаткой. Так что мамулю я с тех пор почти не видела. А Ингу видела. И чаще, чем мне хотелось бы.

Инга открыла сумочку, стала рыться – платок ищет небось. На столе прямо перед ней, среди полных пепельниц, стояла салфетница, но Инга не обращала на неё внимания. Наконец нашла, долго сморкалась, потом пошла в ванную, возилась там, видимо, поправляя макияж. Вышла опухшая, красная, несмотря на толстый слой пудры. Посмотрела на меня.

– Ты бы хоть встретилась с ней… перед… – говорит, а у самой в горле всё так и клокочет. Снова сейчас заревёт. У меня начало постукивать в висках.

– Вали отсюда.

Она уходит, но прежде говорит ещё:

– Тебе же достаточно захотеть. Просто захотеть, чтобы она…

Я смотрю в окно.

Ленка в коридоре снова начинает ныть. Потом тихо скрипит входная дверь. Не хлопает – Инга никогда в жизни дверью не хлопнет. Темперамент не тот.

Со стороны может показаться, что я её ненавижу, но это не так. По крайней мере не больше, чем всех других людей.

Я выкурила сигарету. Потом ещё несколько. Потом пошла в спальню, включила вентилятор над кроватью, разделась, легла в постель и проспала тридцать семь часов. Без снов.

Розаров Иван Сергеевич, значит. Рыжий-прерыжий, прямо как я. Взъерошенный, со взглядом голодного воробья. Грация мартовского кота, нализавшегося валерьянки. Одет плохо.

– Садись, – сказала я, – и перестань трястись, не съем. Если бздишь, воды себе налей.

– Я не хочу, спасибо, – отвечает Иван Сергеевич Розаров, дико озирая мою загаженную кухню.

– Тогда просто садись. Так, – я пристально осматриваю его с ног до головы. Четырнадцать лет, самый сок. Чуть позже – и чутьё уже не растормошишь, чуть раньше – и будет, как со мной. – Папа-мама есть?

– Есть.

– Чем занимаются?

– Да ничем не занимаются… Батя пьёт, а мать…

– Понятно, – дальше слушать мне незачем. – Ты знаешь, что с тобой происходит?

Мальчишка смотрел на меня исподлобья, настороженно. Жался на краешке табурета, не зная, куда девать руки. Его голубые джинсы протёрты и оттянуты на коленях. На мой вопрос он не ответил. Я вздохнула.

– Хорошо. Просто скажи мне, что необычного ты за собой замечаешь.

Минут пятнадцать он рассказывал о своих снах – вещих снах, которые сбывались едва ли не на следующий день. Я кивала, уже видя, что пацан почти безнадёжен. Типичная кассандра. Так у нас зовут тех, кто всё время снит только плохое – то есть то, что его обывательский разум воспринимает плохим. А чего ещё ждать, по одному взгляду на него ясно, что мальчишка издёрган до крайности.

– Ладно, хватит пока, – оборвала я его, видя, что пацан увлекся. – Тебе объяснили, кто такие Снящие?

Косится на меня. Молчит. Потом кивает, но не слишком уверенно. Или всё-таки не объяснили, или, что более вероятно, он ничего не понял. Я снова вздыхаю. Никогда мне терпения с детьми не хватало.

– Ты особенный, знаешь, да? То, что тебе снится, сбывается. Но не потому, что тебе приснилось, а потому, что ты это увидел во сне. Ну смотри. – Я беру ручку и пишу на обрывке газеты его имя. Иван Сергеевич Розанов не отрываясь следит за моей рукой. Дописав, я пододвигаю обрывок к нему. – Это я написала или оно мне написалось?

– Вы написали.

– Ну вот. Это то же самое.

Он неуверенно кивнул.

– Ох, называть-то мне тебя как?

– Можно Ваней… – в уголках его рта появляется тень робкой улыбки, – Мария Владимировна.

В его устах моё имя не медленное и неповоротливое, а угловатое, колючее, с двумя резкими «р». Я не улыбаюсь ему в ответ.

– Так вот, Ваня, теперь возьми ручку и напиши мне свой сон.

Он колеблется, чешет затылок, потом подчиняется. Я молча слежу за ним. Он кажется старательным, хотя и немного туповатым. Дисциплинарное взыскание, блин…

– Ну, написал? – забираю у него обрывок, сминаю не читая, бросаю через плечо прямо в корзину – вау, трёхочковый! – Ты сделал это в последний раз. И больше никогда не сделаешь. Теперь бери, – подсовываю ему салфетку, – и пиши здесь: «Лес, рыть землю, лисица, полевая мышь». Написал?

– Написал, – говорит мальчишка. Вид у него совершенно ошалелый.

– Вот это ты теперь будешь делать, Ваня. Тебе скажут, что ты должен наснить то-то и то-то. И ты наснишь это. Только это. А не то, что тебе захочется или чего ты испугаешься. Понял?

– Нет, – жалобно говорит Иван Сергеевич Розаров.

– Список литературы у тебя есть?

– Н-нет…

Я пошла в комнату и следующие десять минут возилась с компьютером, распечатывая список. Когда вернулась, Ванька вытягивал шею, будто силясь разглядеть обрывок газеты, который я выбросила в мусорную корзину.

– Держи. Пройдёшься по библиотекам. Только с Фрейда не начинай.

– Ага, – кивнул он и впился в список глазами. Будет стараться. Я неторопливо закурила.

– Всем людям, Ваня, снится только то, чего они хотят, или то, чего они боятся. Любой хоть сколько-нибудь внятный и символичный сон так или иначе сводится либо к тому, либо к другому. Сны некоторых людей формируют нашу реальность. Но желания и страх – это то, что мы не можем контролировать. Мы впускаем их в свои сны, а через сны – в реальность вокруг нас. И хорошо, если мы сильнее хотим, чем боимся. А если боимся, то…

– То оно случится.

Я удивилась, что он меня перебил, но кивнула. Ваня снова сидел на самом краешке стула, жадно глотая мои слова, его руки стискивали распечатку, которую я ему дала. Я подумала – а будет ли он читать всю эту хрень. И, главное, надо ли оно ему.

– Поэтому Снящие, Ваня, – это работа. Мы сним только то, что нам приказано снить. И ничего кроме этого.

– А как же тогда…

Он не задаёт этот вопрос – главный вопрос, который вертится на языке у каждого практиканта и который никто из них не может толком сформулировать. И тут уж только от куратора зависит, как будущий Снящий поймёт всё то, на что мы его обрекаем. Его и самих себя.

– Правило номер один, Ваня, – говорю я медленно и чётко. – Твои сны – они не твои. Они не тебе принадлежат. И ты не должен впускать себя в свои сны. Ни при каких обстоятельствах. Никогда.

– Как же это… – он растерянно моргает, понимая слова, но не понимая сути. – То есть, вы…

– После завершения подготовки ты разучишься бояться и хотеть. Не совсем, конечно, – элементарные инстинкты-то у тебя должны сохраниться. Но людям никогда не снится то, что связано с элементарными инстинктами. Надо хотеть или бояться чего-то очень сильно, чтобы оно тебе приснилось. Так ведь?

– А почему вы курите? – вдруг спросил он.

Я весело вскинула брови.

– Не поняла?

– Если вы ничего не хотите, то почему курите, вы ведь не должны хотеть курить?

Как легко он всё понял. Понял и принял. Или ему это только кажется, как когда-то казалось мне. Хотя я была всё-таки чуть помладше. И только думала, как это здорово – быть богом.

– А почему ты не спрашиваешь, зачем я ем, пью, трахаюсь? – пацан залился краской до самых ушей, от чего его рыжина стала ещё ярче. – У меня никотиновая зависимость. Такие желания – инстинктивные. И, будь уверен, если я увижу мчащийся прямо на меня автомобиль, я заору и отскочу в сторону. Но забуду об этом через минуту. Потому что если не сумею забыть, то рано или поздно мне приснится этот автомобиль, летящий прямо на меня. И тогда…

– Я знал одного мальчика, – проговорил Ваня. Снова перебил, надо же! Смелеет пацан. Идёт на контакт. – Не здесь. В Алупке. У меня тётка там… И он всё время тонул. Постоянно. Глупо так тонул: то в море, то в ванной, даже в раковине раз чуть не захлебнулся, когда кран сорвало… Он мне сказал как-то, что страшно боится воды. И ему всё время снится, что он тонет. Каждую ночь.

– Ясно, – сказала я и всё-таки спросила: – В итоге он утонул?

– Не знаю. Я давно в Алупке не был.

Я кивнула. Если они сверстники, то в Алупке, оказывается, тоже есть по меньшей мере один Снящий, созревший для подготовки. Надо будет Младшему сказать, пусть старшему супервизору сообщит. Мало ли, они могут не знать. Хотя, если Ванька не врёт, случай уже слишком запущенный. Но если нет, и мальчишку завербуют и хорошенько подчистят, это сделает его по-настоящему счастливым. Редкое дело.

– А это можно? Избавиться от… того, чего боишься?

Я тоже это спросила. Да, помню, спросила. Тимур тогда улыбнулся и ответил: «Можно». Он знал, что именно это всегда интересует практикантов. Про избавление от желаний они не спрашивают. Почему-то им это кажется менее значимой потерей, чем потеря страха.

– Можно, – говорю я. – А теперь давай спать.

Как и любого новичка, с непривычки болтушка валит его наповал, а мне требуется несколько минут, чтобы мой организм отреагировал на препарат. Я сплю и вижу лес. Сейчас утро. Солнечные лучи в неподвижной листве. Дрожь росы на траве. Мои лапы мокнут в ней, папоротник хлещет бока. Я раздираю землю когтями. Травинки щекочут усы. Чую запах близкой добычи. Сжимаю челюсти. Полёвка бьётся в моей пасти. Она жива, её кровь течёт мне в горло. Я пью её ужас, её панику. Больно. Коготки на содрогающихся лапках царапают моё нёбо. Я откусываю полёвке голову и выплёвываю труп в траву. Он падает в папоротник.

Я просыпаюсь.

Иван Сергеевич Розаров лежит на полу, скрючившись и растопырив закоченевшие конечности. Изо рта у него течёт пена. Я неторопливо встаю, иду в ванную, достаю из аптечки шприц с адреналином. Он всегда наготове, в одном и том же месте, чтобы Борис в случае чего сразу нашёл, хотя обычно он привозит с собой дозу или две. Обращаю внимание, что шприц последний. Чёрт, это фигово, надо пополнить запас.

Через десять минут Ваня, икая, лежит на диване, а я настукиваю одной рукой на клавиатуре записку Младшему. В другой руке у меня сигарета, и я стараюсь, чтобы пепел не падал на клавиатуру.

– Очухался?

Мне не надо оборачиваться, чтобы знать, как он выглядит и как трясутся его руки и губы.

– Я был… я… был… у вас в зубах. Вы откусили мне голову.

Моя рука замирает над клавиатурой. Курсор мигает на слове «бесполезно».

– А ну-ка ещё раз, – требую я. Ванька икает всё громче, в его голосе дрожит, подступая, истерика.

– Вы схватили меня и дёрнули вверх, а потом я оказался у вас в зубах, и вы меня…

– А ты мне всю глотку расцарапал. Ты ногти стрижёшь вообще?

Я обернулась и смотрела, как он хлопает глазами, широко раскрыв рот. Поморщилась. Гадкий, глупый, смешной щенок. Бесполезно. И безнадёжно.

Я вспомнила его панику и его боль, лившиеся в моё горло. Тут же отмахнулась от этого воспоминания. Эхо, просто эхо.

– Ещё раз, Иван Сергеевич. Вы говорите, я вам откусила голову? Как вы себе это физически представляете? И, главное, скажите-ка мне, что будет дальше?

– Вы были лисицей… – он понимает то, что говорит, уже после того, как произносит это. – А я… был… мышью… и вы…

Я отворачиваюсь и продолжаю настукивать письмо. В квартире тихо. Тикают часы. Сквозь щель между шторами просвечивает солнце.

Голос Ивана неожиданно окреп.

– Лисица съела полёвку. В лесу.

– Точно, – довольно ответила я, обернувшись. – Лисица съела полёвку в лесу. Чей это был сон? Мой или твой?

– Лисицын, – ответил Ваня и, подумав, добавил: – И сон полёвки тоже. Но лисица спала дольше.

Я смотрю на него несколько мгновений, потом качаю головой. Оборачиваюсь к монитору и закрываю документ не сохраняя.

– Если тебе теперь будет сниться, что тебе откусывают голову, что это будет значить? – спрашиваю экзаменаторским тоном.

– Что это страх полёвки. Не мой страх.

– Правильно. Не твой, а другого зверя, – я улыбаюсь ему, не выпуская сигареты из губ. – Понравилась тебе лисица?

Он замялся.

– Н-ну… она такая…

– Сильная. Хитрая. Осторожная. Это называется сон-оболочка. Тебе придётся выбрать образ, в котором ты станешь снить. Если это не твой сон, он ведь должен быть чьим-то ещё, верно? Нравится лисица?

– Нравится, – говорит Ваня смущённо.

Я киваю. Я знала, что он это скажет.

Поэтом я учу его желать того, чего желает лисица. Я знаю, что это спорная методика, но так учили меня, и я довольна результатом. А вот с Младшим было по-другому: из него сперва выжгли его собственные желания и страхи, а потом научили накладывать на чистый лист новые, как наклейки, которые можно прилепить и отодрать. Думаю, так учили и Игната. А со мной Тимур был, как мне тогда казалось, более человечен. Он не пытался убить мою жажду, он оставил в покое мой страх. Только заменил и первое, и второе чем-то другим. Просто заменил.

В этот день мы с Иваном сним ещё два раза, он уходит от меня глубокой ночью. Уже на пороге, сонный, вымотанный, но всё ещё подрагивающий от азарта и непривычных ощущений, он спрашивает меня:

– А кто такой главный супервизор?

Слышал от Младшего, наверное. Я устало улыбаюсь и ерошу мальчишке волосы. Про иерархию в среде Снящих я расскажу ему как-нибудь позже, а теперь просто говорю:

– Это тот, кому снимся все мы.

Даже у Снящих сбываются не все сны. Конечно, нет. Только вообразите, что творилось бы в мире, если бы сбывалась абсолютно вся ерунда, которой информационный поток ежедневно замусоривает наше подсознание. Мы все видим сны, а когда думаем, что не видим – на самом деле просто не помним. Бывает даже, что просыпаешься за миг до того, как успеваешь поймать сон, и он выскальзывает из хватки сознания, юркий и шелковистый, как лисий хвост. Сидишь потом, путаясь ногами в смятой простыне, и безуспешно пытаешься вспомнить, от чего же тебя потряхивало секунду назад. Такие сны никогда не оказываются вещими. Даже у нас.

Нет, сбывается только то, о чём знаешь. Что помнишь. Даже когда не спишь.

Я уже очень давно не видела живых и ярких снов. Всё-таки образы, которые рождает в моём мозгу болтушка, больше похожи на галлюцинации. А сны, обычные сны, когда бежишь и не можешь остановиться, падаешь и не можешь достичь дна, и просто делаешь то, что на первый взгляд лишено малейшего смысла – таких снов у меня больше нет. Меня для них больше нет.

И это ничего, пустяки – пока у меня есть лисица. А я есть у неё. Как знать, может, эта лисица тоже Снящая, и ей снюсь я.

– Кто там ещё… – простонала я, нашаривая в сумраке телефонную трубку. Не знаю, долго ли трещал звонок: я просто слышу его здесь, а мгновение назад я была там, был день, а здесь ночь, или нет, уже семь часов почти, скоро мне вставать на работу. Мне пришлось напрячься, чтобы вспомнить, где я работаю и, главное, зачем.

– Я тебя разбудил?

– Нет, – сказал я и села. Так резко, что голова кругом пошла. Сигарету бы мне прямо сейчас… Я так привыкла говорить с сигаретой во рту, что без неё у меня язык заплетается.

– Извини, что рано, – говорит в трубке голос Игната. – Я хотел убедиться, что ты в порядке.

– В порядке, – машинально повторяю я. Это не ответ, это потрясённое эхо его слов. Но Игнат принимает его за ответ и несколько секунд молчит, пока я нашариваю выключатель лампы и пытаюсь вспомнить, куда вчера зашвырнула тапки.

– Ты точно нормально?

– Да точно, точно, – повторила я и, спохватившись, добавила: – А если бы я сказал «нет», ты бы примчался сейчас прямиком в мою тёплую постельку, м-м?

– Сегодня была супервизия, – говорит Игнат, и с меня мгновенно слетает и сонливость, и желание ерничать. – Тебя не было, и Младший ни слова не сказал. Тимур тоже. Как будто они этого и не заметили.

Так, кажется, мне всё-таки срочно надо закурить. Вот просто срочно.

– Сдаётся мне, что это нетелефонный разговор, – говорю я ровно. – Где и когда?

– Нет, – сразу ответил Игнат. Потом пристыженно умолк и после паузы неохотно добавил: – Нам не надо видеться вне супервизий. Тем более теперь.

– Да уж конечно! – разъярилась я, мало заботясь о том, что телефон может прослушиваться. – Это же не под тебя они копают!

– Я не уверен, что дело в этом, Мария. Супервизия прошла… обычно. Просто надо было срочно наснить одну ерунду. Мы втроём легко справились. Может быть, тебя не позвали из-за практиканта. Решили не отвлекать…

– Это уж я сама решила бы. – Чушь. Бред. Наснить ерунду, говоришь? И для этого срываться через неделю после запланированной супервизии? Недоговариваешь ты чего-то, мон шер… И всё-таки позвонил. Впервые за всё время, что мы знакомы. Наше общение всегда ограничивалось супервизиями да прогулками по лестнице вниз. До дверей.

– Может, тебя оставили для чего-то другого, – сказал Игнат. Очень близко к трубке: слова прозвучали шипящим полушепотом.

Прикуриваю сигарету. Пускаю дым. Трубка жарко трётся об ушную раковину. Смотрю в потолок. Пора бы побелку обновить. Если я ещё останусь в этой квартире. Может, и не останусь…

Ходили слухи, что существуют отдельные группы Снящих при различных правительственных организациях по всему миру – от Пентагона до НАТО. Вроде бы шли разговоры о создании такой группы при ФСБ, но нас пока что слишком мало. Чем больше Снящих принимает участие в Сновидении, чем сильнее каждый из них – тем серьёзнее влияние их общего сна на мир. Большинство событий мирового масштаба, от гибели Помпеи до убийства эрцгерцога Фердинанда, было спланировано и реализовано через видения Снящих. Не знаю, верила ли я в это когда-нибудь по-настоящему. Слишком невероятным это казалось на фоне того, чем мы тут занимались изо дня в день – ерундой, как честно сказал Игнат… Впрочем, разве это так уж невероятно? Главной сложностью было научиться выжигать из людей их собственные желания и страхи. А главной загадкой – как им это продолжало удаваться на протяжении тысячелетий. О, разумеется, у них есть отработанные методы. По одной из версий, милтоновский гипноз создавался в первую очередь с этой целью. И у них всегда были препараты, активизирующие мозговую деятельность. И чёрт знает что там ещё. Но так или иначе, даже внушения мало: всё в конечном итоге упирается в могущество отдельно взятого Снящего. Если хоть кто-нибудь из них оказывается на йоту слабее, чем следовало, всё предприятие ждёт крах, или хуже того – вовсе не те последствия, ради которых оно затевалось. А выяснить это можно лишь экспериментальным путём. Как бы то ни было, я никогда не жалела, что не допущена в подобные группы.

– Пока не допущена, – сказал Игнат.

Я моргнула. Потом засмеялась. Так, ну и какую часть этого я успела сказать вслух? А, к чёрту.

– Не дури, Игнат. Ты сам знаешь мои способности. Я не исключаю, конечно, что кому-то там взбредёт в голову меня повысить, но не настолько же. К тому же я об этом ни слухом ни духом. Рановато меня выкидывать из группы, не находишь?

– Всех всегда так переводят. Молча. И ты уже почти подготовила замену.

– Мальчишка не дурак, но ему ещё учиться года полтора как минимум. Нет, Игнат, тут всё проще: Младший под меня роет… – Роет. Роет землю. Мелкая мышиная шерсть на языке. Яростно сминаю сигарету, силой воли глушу гул в голове. – Копает он под меня, как ты и говорил. Про саботажника что-нибудь новое есть?

– Нет. По крайней мере Младший ничего не говорил. – Игнат снова умолк, и я попыталась его себе представить. Где он сейчас: у себя дома, в кафе, на улице возле таксофона? Взлохмаченный или аккуратный, в куртке или плаще, что у него в руках? Я подавила вздох. Мне было бы проще это наснить.

– О’кей, милый, я буду начеку. Расцелую тебя при встрече за заботу. А могу и проставиться кофейком.

– Будь осторожна, Мария, – говорит Игнат и вешает трубку.

Я немного кручу трубку в руках, разглядывая короткие гудки, потом тоже вешаю. Не кидаю, вешаю. Надо избавляться от этой лисиной ловкости. Заодно и эхо, может, станет не таким сильным.

Младший всегда меня ненавидел, я знаю. Понятия не имею за что, и спрашивать совершенно незачем. Потому что от этого полшага до неуставных отношений, а с неуставными отношениями среди Снящих почти так же строго, как с саботажем – ненароком можно начать снить друг про друга, а там, глядишь, начнут срываться супервизии. Впрочем, такие нарушения тоже почти не встречались. Чтобы любить или ненавидеть, надо хотеть. Лисе нечего хотеть от человека, а желания Младшего давным-давно выжжены дотла.

Или всё-таки нет?..

Какое-то время я мерила шагами комнату, потом поймала себя на том, что наворачиваю круги вокруг телефона. Чего-то ты недоговариваешь, Игнат. И, может быть, ещё перезвонишь, чтобы договорить. Это беспокоит тебя… и в тебе нет страха за меня или за кого-то из нас, как нет его и во мне, так что дело тут в чём-то другом.

Я срываю трубку, кажется, ещё до того, как смолкает первый звонок. Лисья реакция, лисий слух. И лисья жажда.

– Всё-таки договоришь?

– Мария, только не бросай трубку, пожалуйста!

А я ведь уже почти это сделала – и как только она догадалась? – лисья реакция, да.

– Мне должны звонить, – сказала я.

– Я только на два слова, – торопливо бормочет Инга и начинает рассказывать мне, какая она бедная и несчастная. Она, и её Ленка, и, конечно, мать. И что в доме бардак, и муж пьёт, и ребёнка оставить не с кем, и работу она потеряла, и мать в больнице умирать не хочет. В конце называет конкретную сумму. Быстро оговаривается, что у неё есть почти половина. Я молча слушаю, слегка отставив локоть, так, что голос Инги превращается в далёкий стрёкот. Мне даже лень её посылать.

– Всё? – спрашиваю, когда она умолкает.

– Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы…

– Я спрашиваю, всё?

Она коротко выдыхает, потом отвечает.

– Да, но…

– Теперь слушай меня, – говорю я. – Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать – в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.

– Она же и твоя мать тоже! – кричит Инга.

– Ты мне никто, – говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.

Потом сню.

Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.

Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.

Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.

Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.

– Почему вы думаете, что я это сделаю? – спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.

Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.

– Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…

– Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.

– Но вы ведь даже не дослушали!

– Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.

Когда я встала, его ладонь – широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев – перехватила меня за руку. Я вдруг увидела – почти наснила, – как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.

– Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.

Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.

– В десять на конечной двадцать пятого маршрута, – говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.

– Спасибо, – говорит он мне в спину, но я уже на улице.

В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.

– Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.

– Да, это сурово, – с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. – Когда ревёт дура – это сурово. Так почему не убьёшь?

– Не хочу грех на душу брать, – жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня как заворожённый.

– Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? – весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.

– Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…

– А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?

– Не знаю, – говорит Утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.

И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары – а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары – всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами – там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.

Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.

– Ну так что, по рукам? – спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.

– Не выйдет, – чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.

– П-почему? Я что, мало даю?

– Вам Борис Ефимович, – кривлю губы при этом имени, – что про меня говорил? Что я богородица?

– Господи помилуй, – Утёнок пугливо крестится. – Да я не думал совсем…

– Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там…

– Анатольевич…

– Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. – Я ему вру, вовсе я этого не должна – больше нет, но он ведь не знает про супервизии. – А я не из пугливых, сразу вам говорю.

– А… захотеть… – он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. – Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?

Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать – лишь бы захотеть.

Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.

– Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, – говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле, очень хочется. Хочется захотеть… ха… Да нет, это не желание. Это жажда.

Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась – надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы…

А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто – ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур, – никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.

Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.

Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.

Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один—ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.

Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.

Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером…

А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.

– Ма-ария Владимировна!

– Что Ма-ария Владимировна, балбес, – сердито говорю я. – Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли – это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?

– Я не знаю, – сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. – Драться-то зачем?

– Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.

– По-настоящему? А это… это всё разве не…

– Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?

– Н-ну…

– Ну, – говорю я, – давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.

– Понял, – Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор – ещё слабее прежнего, – а потом говорит: – А что там?

– Где?

– Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?

О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.

– А это уже не тебе решать.

– А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.

Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.

– Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?

– Чтобы спрятаться? – спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.

– Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.

– Понятно, – говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:

– Ну?

Тогда он спрашивает:

– А там можно что угодно… ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?

Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.

М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.

– Ты часто видел, чтоб люди летали?

– Чего? – хлопает рыжими ресницами.

– Видел, чтобы море расходилось к берегам? Чтобы летом была метель, чтоб вчерашний день можно было прожить иначе? Чтобы девка, пославшая тебя на три буквы, вдруг с ходу валилась к тебе в койку, а твоего смертного врага раздавливало катком, стоило тебе его проклясть? Видал такое?

– Да не очень, – тихо отвечает Ванька. Неужто с девкой попала в точку? Надо же.

– А знаешь, почему не видал?

– Потому что так не бывает.

– Ага. А почему не бывает? Ну, думай. Я тебе говорила.

Он подумал, потом робко предположил:

– Мы этого не сним?

– Точно. Мы этого не сним. Мы сним только то, что сумеем себе представить так, как будто оно взаправду может быть. А ты веришь, что можешь полететь взаправду? Только честно? – Ванька мотает головой, я киваю. – И никто не верит. То есть как бы упорно тебе не снилось, что у тебя выросли крылья или ты стал кинозвездой, если твоему сну не за что зацепиться в реальности, он сам даст тебе об этом знать. Хаотичностью, блеклыми красками, бессвязностью, безумием. И останется просто сном.

– Просто сном, – задумчиво повторяет Ванька. Ему придётся привыкнуть к мысли, что в его жизни, оказывается, ещё остались просто сны. И он пока не знает, что с каждым годом их будет всё больше. Тогда-то он и вообразит, будто научился спать без сновидений. – И что, совсем-совсем никто не верит? Не… хочет?

– Некоторые, – сказала я неохотно. – Очень редко. Пару раз за эпоху. Всякие там Да Винчи с Коперниками… Но эти ближе к главному супервизору. Нам до них далеко.

Тогда Ванька снова спрашивает:

– А как поговорить с главным супервизором?

Я собираюсь ответить – не то, что он хочет услышать, а то, что принято отвечать, – но тут звонит телефон. Чёрт, и когда я уже соберусь поставить автоответчик? И вообще жуть как интересно, кто это может быть в такое время. Глухая ночь сейчас, не знаю даже точно, сколько может быть времени. Фонарь под окном уже погас.

– Ну чего? – спрашиваю я, срывая трубку.

Слышу опять этот голос. Слушаю.

Я слушаю, потом вынимаю сигарету изо рта и держу её между пальцами. Просто слушаю, ничего не говорю. Потом кладу трубку. Когда она опускается на рычаги, плачущий голос Инги ещё летит из него, далёкий, звонкий, как стекло.

– Мария Владимировна, что случилось?

Куда-то делась сигарета из пальцев. Только что тут была. Ладно, я достаю из кармана пачку, беру новую сигарету, зажигалку… нет зажигалки. Ладно, спички. Тут вон с прошлого раза ещё валяется коробок… Беру его, чиркаю. Чиркаю. Чиркаю.

Голос сквозь плотную ватную пелену:

– Мария Владимировна?

Замечаю, что чиркаю по серному боку коробка не спичкой, а сигаретой.

Смотрю Ивану Сергеевичу Розарову в глаза. Сквозь тот же слой ваты слышу свой голос:

– Главный супервизор, значит…

– Мария Владими…

– Сядь, Ваня. Сядь напротив меня. Так.

Он садится. Я широко расставляю ноги, наклоняюсь вперёд (лисица во мне даже сквозь слой ваты слышит, как падают с колена спички – проклятое эхо…), беру руки Вани в свои ладони. Странные руки у меня, большие.

– Хочешь, Ваня, мы поговорим с главным супервизором прямо сейчас? – спрашиваю я, улыбаясь, как полная дура. Может, он кивает, а может, нет, я не вижу, и просто свожу его руки вместе, прижимая ладонями друг к дружке. – Мы поговорим. Прямо сейчас. Повторяй за мной. Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твоё, да приидет царствие…

Я роняю его руки. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза и говорю:

– Прости, мальчик. Прости. Это ничего.

– Вам нужно что-нибудь? – шепотом.

– Ага. Сбегай за сигаретами.

И он бежит. Я вижу закрытыми глазами, как он бежит, скатываясь по лестнице кубарем, влетает в ночной ларёк, тормошит дремлющую продавщицу… Я это вижу. Я это сню.

Когда я наконец смогла уснуть, мне приснилась пустыня.

Жар раскалённых камней покусывает мозоли на моих лапах. Я иду низко пригнув шею, шерсть на загривке стоит дыбом. Я хочу есть и пить. Солнце припекает затылок. Мои глаза подёрнуты мутной плёнкой, но у меня острый слух и острый нюх. Я знаю, где я, и знаю, что там, впереди. Я иду на запах, неторопливо, уверенно. Я не лисица, мне некуда спешить и не надо быть осторожной. Мою добычу не надо ловить и выслеживать. Её надо просто взять. Просто прийти и взять. Вот она, я пришла и возьму её. Огромное гниющее тело, мне одной его не одолеть, зато я смогу насытиться. Это всё, чего я хочу, – есть. Я хочу есть и пить. Тут ещё много крови, и я лакаю кровь. Камень острый, но мой язык шершавый, я не поранюсь. Кровь, потом сладкое мясо. Много-много мяса. И всё мне одной, если только не подоспеют стервятники.

Стервятники здесь – единственные враги гиены. Это будет мой страх.

И никаких лисиц больше. Никаких нор.

* * *

– Офигеть можно, – сказал Тимур. – Маш, и ты этого не замечала? Ничего не замечала?

– Я всегда говорила, что педагог из меня хреновый, – отозвалась я скучным голосом. Тимур покачал головой, а я добавила: – Ты бы на моём месте точно заметил. И сразу. Может, даже расколол бы его.

– И он не говорил тебе ничего такого?.. И ты не чувствовала это по его снам?

– Говорю же, нет, – отрезала я и с вызовом посмотрела на Младшего, молчаливо наблюдавшего за мной из своего кресла. Стилус ноутбука в его руке похож на маленький тонкий нож. – Впредь вам наука принимать самоотводы.

– Всё равно поверить не могу, – сказал Тимур. – Такой сопляк… Он стал бы очень сильным Снящим. Явно не для нашей группы.

– Может, они его так проверяли, – предположила я. – Чтобы саботажничать, много ума не надо. А вот чтобы замести следы…

– Наследил он порядочно, – говорит Младший. Странная для него фраза – отрывистая и почти грубая. Я бы ждала от него скорее чего-то вроде: «Саботажник оставил некоторое количество неопровержимых улик, неопровержимо свидетельствующих его причастность и ля-ля-ля». – Всё, что он наснил, реализовывалось в одном и том же месте: лиственный лес в радиусе пятидесяти метров от оврага. Видимо, он создавал в сознании сон-оболочку лисицы, там всюду горы лисьего помёта и несколько нор. При том, что лисицы в этом лесу не водятся.

– Серьёзно напортачил? – поинтересовался Тимур.

– Как сказать, – Младший вздохнул. – Несколько необъяснимых смертей. Пара-тройка ям, из которых, вероятно, выкапывали что-то вроде клада…

– Там, где его отродясь не было, – хмурится Тимур. Его руки скрещены на груди.

– Спецприказов не поступало, – возразил Младший. – Значит, саботажник ликвидирован вовремя. Если что, в старших группах подправят.

– Мы и сами могли бы. Вырастили тут гниду, понимаешь…

– Это не в нашей компетенции, – коротко отвечает Младший, и мы закрываем тему.

В эту супервизию мы даже ничего не сним: нас собрали только для того, чтобы оповестить об отмене тревоги. Это вторая супервизия за неделю, в прошлый раз с нами на контакт напрямую выходил старший супервизор – снимал слепок снов-оболочек. Редкая мера, крайняя – на моей памяти её никогда ещё не предпринимали. Уже тогда стало ясно, что они собрали все необходимые улики и теперь просто ищут, кому бы их пришить, как менты ищут преступника по отпечаткам пальцев. А Ванюшка-то мой немало пальчиков оставил… В тот вечер он тоже был с нами. Стеснялся и никак не хотел садиться в общий круг. Жался на краешке кресла, повернув колени в сторону двери. Это стало его первой и последней супервизией.

Интересно, старшему супервизору понравилась моя гиена?

– Подожди меня, Мария, – говорит Игнат, когда я иду к лестнице. Младший с Тимуром уже внизу, негромко переговариваются: Тимур всё никак не может поверить. Такой сопляк, говорит… и такие упорные сны.

Я жду. Игнат неторопливо одевается, глядя в тёмное окно. Берёт зонт в левую руку (на улице нет дождя, но тучи собирались с самого утра), правую молча предлагает мне. Я опираюсь ему на локоть. Мы очень-очень медленно идём вниз.

– Ты не спросила, что с ним стало.

Не спросила, да? И правда. А зачем? Я это и так знаю. Вернее, знаю, что никто не скажет мне этого наверняка. Кроме того, что мальчишка мёртв – а остальное разве важно?

– Ты ведь отдавала себе в этом отчёт?

Он что, и впрямь ждёт ответа? Я крепче сжимаю его локоть, приникая поуютнее к большому, надёжному мужскому телу.

– Не понимаю, о чём ты говоришь.

Игнат не остановился, не выругался, не оттолкнул меня. Даже не сбавил шага. И я вдруг с холодной, спокойной уверенностью поняла, что он давно знал. Может, с самого начала.

– Зачем ты это сделала?

Я фыркаю, не удержавшись.

– Милый мой, спроси-ка убийцу, зачем он подставляет первого попавшегося лоха. Затем что жить охота, вот зачем.

– Правда? Ты хочешь жить? Очень хочешь? – в его голосе нет издёвки, нет злости, даже осуждения нет. Он очень спокоен. Холодный мой, строгий. И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». – Я спрашиваю, не почему ты подставила мальчика, а зачем ты берёшь заказы… на сны.

Он запнулся на секунду, словно не зная, как бы это правильнее назвать. Саботаж? Слишком формально, да к тому же – эвфемизм. Это не саботаж. Это терроризм. Самый натуральный, только это понимаешь, лишь когда входишь во вкус.

– Что они тебе дают? – спрашивает Игнат, и я вижу, что он просто хочет знать. Просто не понимает и хочет, чтобы я ему объяснила. Я внезапно осознаю, почему он звонил мне несколько ночей назад. И почему он сейчас, здесь, со мной.

Я вздыхаю и на миг прижимаюсь щекой к его плечу.

– Как бы тебе сказать… – Это и правда оказывается нелегко – хотя для меня всё так просто и понятно. – Это… желания. И страхи. Их желания и страхи, с которыми они ко мне приходят. Был тут недавно один… я думала, он от Младшего, и послала его на хрен. Хотел, чтобы я его жену убила. Но, знаешь, если бы мне понравилось… если бы его желание мне понравилось, я бы сделала это. Несмотря на осторожность. Я должна быть осторожна. Да, – слегка откидываю голову и смеюсь. Смех летит между перилами к верхним этажам.

Игнат молчит какое-то время, потом спрашивает:

– О чём они обычно просят?

Я лисица… я рою землю. Когда я осторожно, аккуратно передавала Ивану свою сон-оболочку, он тоже рыл землю, и спросил меня, зачем. Что там, под землёй. Я соврала ему тогда, что это как старшие скажут. А на самом деле там может быть что угодно. Всё что угодно. Например, что-то твёрдое жёлтое без запаха. Несколько недель назад я нарыла десятикилограммовый слиток золота для человека, одержимого золотой лихорадкой. Когда он пришёл ко мне и распаковывал сигареты трясущимися руками, я знала, что ему не нужны деньги, что он просто поставит этот слиток у себя в подвале и будет протирать его мягкой тряпочкой. Сущий фетишист. Это показалось мне забавным. Его дрожь, его жажда. Он был почти нищим, этот фетишист, ему даже нечем было мне заплатить, но я не взяла с него денег. Зачем мне деньги? Я просто нарыла ему это золото, и хотя лисица во мне не знала, что это такое жёлтое и без запаха она нашла рядом с мышиной норой, я в лисице дрожала над этим золотом, я хотела его – я очень хорошо помнила, как это: хотеть…

Или бояться тоже. Мёртвое тело мужчины недалеко от лисьей норы. Пьяное убийство на пикнике. Убийца плакал как сущее дитя. И хотел, чтобы этого не было. Хотел, чтобы это пропало. Он боялся, но не суда, а собственных снов. Я забрала у него этот сон. Я сделала его своим. И тело исчезло – просто исчезло, как будто не было никогда ни его, ни человека…

Да, я знаю, это не просто против правил – это против законов природы. Там никогда не было никакого золота, и ни один материальный объект в природе не может просто исчезнуть без следа. Но я делала это. Их страсть и их страх делали это возможным для меня. Страсть и страх, которых сама я лишилась давным-давно.

– Это ничем не отличается от того, что мы делаем на супервизиях, – запоздало отвечаю я на вопрос Игната. Он чувствует, что я лгу, но его это, видимо, устраивает.

Мы выходим из подъезда и останавливаемся перед ступеньками, ведущими к дороге. Дождь всё-таки пошёл, частые тягучие капли барабанят по бетону под нашими ногами. Игнат раскрывает зонт, хлопок пружины звучит отрывисто, как пистолетный выстрел. Мы стоим под зонтом друг против друга и смотрим друг на друга. У Игната очень спокойное лицо. Он суёт руку за пазуху и достаёт прямоугольный конверт.

– Что это? – спрашиваю я, когда он вкладывает конверт мне в руку.

– Билет до Лондона. Тебя переводят туда. Младший сказал, чтобы это сделал я.

– Почему? – спросила я тупо, хотя надо было спросить совсем не это.

– Не знаю.

Какой он… спокойный. И правда ведь не знает. Ему всё равно. Он знает только то, что хочет. Он ведь Снящий, ему нельзя знать и хотеть слишком много.

Я приоткрыла конверт и заглянула в него. Конверт узкий, я разглядела только жёлтый корешок бланка страховки.

– Меня переводят в старшую группу?

Игнат почти улыбается. Но в этой улыбке тепла не больше, чем в воде, которая льётся с зонта ему на плащ.

– В старшую. В самую старшую, – говорит он мне, как ребёнку. А я правда ребёнок, я не понимаю ни черта… – Чему ты так удивляешься, Мария? Ты же сама сказала: мало устроить саботаж, надо суметь замести следы. Ты сумела. Не подкопаешься. Высший класс.

Надо сказать что-нибудь. Хоть бы матом, что ли, но язык у меня присох к нёбу. Дико хочется курить. Да, хочется. И выть хочется, и ткнуться этому прекрасному ледяному ублюдку лицом в грудь и реветь как белуга. Жутко хочется, только это не та жажда. Так хотят звери… и Снящие. Люди хотят другого.

– Знали, значит? – хрипло спрашиваю я, глядя ему за плечо. Ну конечно, какая же я дура, они не могли не вычислить Бориса – а может, он и сам раскололся, всё-таки лабораторный персонал наверняка подбирают не менее тщательно, чем самих Снящих. Но потом я слышу следующие слова Игната и понимаю, что всё ещё проще.

– Разумеется, знали. Ты правда думаешь, что не делала ничего особенного? Материализация и дематериализация, транспортировка удалённых объектов… Такое не может остаться незамеченным. Это чудеса, Мария, – в его взгляде на миг зажглось что-то, похожее на восхищение. Зажглось и тут же погасло. – Настоящие чудеса. Тех, кто снит реальность, – пруд пруди, но снящих чудо… вас мало таких. Ты и так засиделась в нашей глуши.

Почти нежность. Почти гордость. Почти уважение.

И какое же отвращение поверх всего этого…

– Зачем же ты спрашиваешь тогда?.. – говорю я всё так же хрипло. Взгляд Игната становится растерянным.

– Они там наверху всё решают. Мы просто присматривали за тобой. И не понимали. Лично я ничего не понимал. До сих пор.

– А теперь?

– А теперь я вижу, что ты.

Что. Что я. Что я такое. Слова – как кувалды, разламывающие виски.

– И что же я такое, Игнат?

– Ты вампир, – говорит он просто и безжалостно. – Раз нет собственных страхов и желаний, ты пьёшь чужие. Ты очень опасна. Думаю, они бы ликвидировали тебя уже давно, если бы не твои способности. Откровенно говоря, я считаю, что с ними ты ещё опаснее. Но это уж не мне решать. Самолёт у тебя завтра вечером, я бы на твоём месте не опаздывал.

– Игнат, у меня мама умерла, – говорю я. Странно, так мокро снаружи, вся спина уже вымокла – и так сухо во рту.

Игнат смотрит на меня.

– Она меня… бросила… И я жила с отцом. Он болел сердцем, и я всё время боялась, что с ним что-то случится. Страшно боялась, до одури: больниц этих, врачей, карет «скорой помощи». А больше всего боялась, что однажды ночью проснусь и не услышу его дыхания. Жутко боялась…

Игнат смотрит на меня. Я стараюсь, чтобы в голосе не звучало отчаяния, но ничего не могу поделать:

– И потом, когда я всё это наснила, я просто отрезать хотела, понимаешь? Я не так, как ты, я отрезала намертво, совсем! Чтобы не повторилось такого… больше. И у меня вообще ничего не осталось. Я совсем пустая была. Это невозможно терпеть…

– Возможно, – говорит Игнат, и в этот миг я понимаю, что совсем, совсем, совсем его не знаю. – Всё возможно стерпеть. Это вопрос самоконтроля. Отпусти мой плащ, будь добра.

Я разжимаю руки, отступаю на шаг, прочь от ненадёжной защиты зонта. Дождь с новой силой ударяет меня по голове и плечам. Игнат стоит неподвижно, его лицо в полумраке, и чёрная вода ручьями стекает с зонта.

– Не уходи, – это мой голос. – Я… я очень тебя прошу, не уходи сейчас…

– Ты мне никто, – говорит Игнат. А может быть, это говорю я. Или, возможно, все мы, каждый из Снящих, намеренно возводящих стену между собой и теми, кого не хочет потерять. А проще всего не терять то, чем не обладаешь.

Ты мне никто. И это звучит почти любя.

А дальше всё как обычно: он уходит к ночному шоссе, я стою, глядя ему вслед. Как обычно, просто в последний раз. Завтра у меня самолёт в Лондон.

* * *

Домой добралась быстро, на попутке. В квартире было холодно – отопительный сезон, как всегда, подкрался незаметно, а батареи включат только через пару недель. Ну да мне только эту ночь перетерпеть бы. Я отбрасываю намокшую от дождя занавеску, закрываю окно, ёжусь, потирая руки, чтоб хоть немного согреться. А вот теперь можно и покурить.

Пошла за сигаретами на кухню, впервые за долгие годы жалея, что у меня нет телевизора. Залезть, что ли, в Интернет, посмотреть погоду в Лондоне? Хоть бы только не дожди. Залезла, посмотрела. Нет, не дожди. Тепло и солнце. Отлично. Скорей бы завтра.

Скорей бы, скорей бы завтра.

Я сажусь в кресло, прикуриваю, глубоко вздыхаю. Чёлка лезет в закрытые глаза, надо бы постричься. Может, успею завтра перед вылетом. Вещей у меня всё равно немного, собирать по сути нечего. И прощаться не с кем. Не с Тимуром же? Я даже телефона его не знаю. Когда он меня учил, знала, а потом он сменил номер. А я сменила свою сон-оболочку. И он не знал про мою лисицу. Никто про неё не знал. Только Ванька. Иван Сергеевич Розаров, м-да… Нехорошо-то как получилось. Я ведь думала, что шкуру свою спасаю. А оказалось – проходила тест на профпригодность. Бедный глупый мальчик… такой доверчивый. В тот первый раз, когда я была лисицей, а он – полёвкой, он снил понарошку, как солдат стреляет на тренировке холостыми, а я снила по-настоящему. Я стреляла боевыми. И всё-таки откусила ему голову. Я наснила ему всё, что будет дальше. От этой мысли я вздрогнула. Откусила голову? Ужас-то какой. Неужели… да нет, нет, вряд ли старшие супервизоры пойдут на такое зверство. Какой в этом смысл?..

Но тут я вспоминаю, как мне снилось, что я встаю и иду в комнату отца, и вижу его лицо, спокойное, улыбающееся во сне, такое безмятежное, потом подношу к нему руку, просто чтобы поправить подушку, и чувствую что-то неправильное… вот в этом и был мой страх. Я не знала, что это, во сне никак не могла понять: неправильно, неправильно, просто неправильно! Смерть не бывает правильной. Даже если мы её сним по заказу старших супервизоров, как положено. Я знаю, что эта мысль кощунственна: все мы в конечном итоге – просто исполнители воли главного супервизора, а уж ему-то виднее, и всё, что он задумает – верно. Нам остаётся только исполнить, не задавая вопросов, не думая о том, что могут существовать вопросы. Ох, конечно, главному супервизору можно жаловаться напрямую, но только он ведь никогда не отвечает ни на жалобы, ни на мольбы. По крайней мере мне никогда не отвечал. Как бы я ни просила. Может быть, это потому, что я не хотела по-настоящему. Я же не умею хотеть сама. Хотеть своего. Не подсмотренного, не украденного – своего. Я уничтожила собственные желания, заменив на желания лисицы, – и сделала это охотно и радостно, чтобы больше никто не умер, как мой отец. Чтобы мама не умерла, как он. Я всегда так боялась её встретить – я была в панике, когда она меня наконец отыскала. Боялась, что возненавижу её или полюблю. И то, и другое было бы для неё смертным приговором. После того как она меня оставила, я всё время боялась потерять, и снила то, чего боялась. Поэтому проще было не бояться. Хотя, ох, нет, не бояться как раз было так трудно, невыносимо…

Дует от окна. Я же вроде бы его закрыла? Хочу встать и закрыть его, но… хочу… ох, хочу ли? Хотела бы – наснила бы. Окно бы захлопнулось само. Медленно и тихо, под взглядом глаз гиены, поблескивающих во тьме.

Провожу ладонью по щеке: сверху вниз, от виска к подбородку. Голова снова болит. Ладонь мокрая. Сигарета погасла. Надо вымыть руки, зажечь сигарету, закрыть окно. Надо… Хотела бы – наснила. Значит, не хочу. Такая вот логика Снящих. А другой нам не оставили. Или мы не оставили сами себе.

Я упираю локти в колени и плачу. Как дура, как Инга, Инга вот так же плакала, глядя на мои руки, она просила, чтобы я сделала что-нибудь, хоть что-нибудь, она же наша мать, она и твоя мать тоже… А ты не хочешь, ты просто не хочешь! А зачем мне хотеть? Чтобы сейчас она была жива, а я снова боялась её потерять? Я не хуже Игната, я тоже могу как он: не имея – не теряем! И столько лет этого казалось вполне достаточно! А чтобы утолить эту лютую жажду, у меня есть чужие сны…

Но только в чужом сне никогда гиене не увидеть мою маму. Мою маму, тихую, испуганную, поломанную, запутавшуюся, жалеющую себя, жалеющую меня… Мою маму, молодую, красивую, здоровую, да, совершенно здоровую, полную сил, среди зелёной травы, смеющуюся, счастливую, с тёплыми руками, со слабым огоньком вины в глазах, не надо, мама, я давно тебя простила… Только будь здесь, будь жива. Да, я знаю, что это невероятно. Знаю, что это чудо, что Снящие не вершат чудеса, только самые сильные из них, а я слабая, и мои чудеса – это только грязь и смерть. Но я хочу этого чуда, мама, если не этого, то не надо мне других чудес, ни леса, ни пустыни, ничего, только солнце, солнце, мама, и твои виноватые глаза…

Я сню, и я хочу увидеть это во сне, только это, Господи!

Я ничего никогда не хотела так сильно.

Ромашка

Есть такой конкурс – «Рваная грелка». Если вы завсегдатай глобальной сети, то почти наверняка слышали о нём, а если нет, то могли читать сборники «Псы любви» и «Гуманный выстрел в голову», составленные из лучших «грелочных» рассказов. Правила просты и беспощадны: за трое суток написать рассказ на заданную тему. Дважды в год сотни сочинителей, среди которых как юные графоманы, так и матёрые писатели, ввязываются в эту чудовищную авантюру только ради того, чтобы в очередной раз проверить, а на что же они способны. Ведь хочется не просто написать, а чтоб потом стыдно не было. Это, знаете ли, вызов. И это, знаете ли, затягивает. И каждый раз удивляет.

Я вот, например, ужасно удивилась осенью 2004-го года, когда написала для «Грелки-8» аж целых три рассказа. Первый из них («Полтюбика жидкой удачи») удивил меня тем, что пробудил давнюю, нежную, но, казалось, почти забытую любовь к «Звёздной пехоте» Р. Хайнлайна, в которой я этим рассказом и признаюсь. Второй («Мраколюд») поразил тем, что я написала постебушку (совершенно чуждый мне жанр!), да ещё и на тему сделки с дьяволом, при том, что тему-то эту я терпеть не могу! Ну а третий, «Ромашка», нешуточно озадачил тем, что «порвал» «Грелку», то есть занял на конкурсе первое место.

Нет, всё-таки «Грелка» – это ужасно интересно…

Анька говорила только несколько слов: «любит», «не любит» и «ромашка». Ромашки она действительно очень любила, но последнее слово заодно служило обращением к Ромке. Он был единственным, к кому она прямо обращалась. Сам Ромка подозревал, что Анька знает гораздо больше, да и вообще соображает получше многих. Просто она была очень неразговорчивой. Тётя Лена говорила, что это по-научному называется «аутизм», и Анька всегда такая была. «Почему же они её не выключили, – думал иногда Ромка. – Зачем она-то им нужна. Какой им с неё прок…»

Но вслух он этого, конечно, не говорил. Анька вообще-то была хорошая – не болтала глупости и ничего от него не хотела. Не то что остальные девчонки во дворе – те вечно жизни ему не давали всякий раз перед очередным выходом, набивались в дом, визжали и всё чего-то клянчили: то колготки, то шоколадку, то ещё что-нибудь. А Анька сидела в своём уголке и беззвучно шевелила губами. Девчонкам Ромка привозил, что просили, но только чтобы не расстраивать тётю Лену – она и так считала, что он огрубел и очерствел на этой работе, и очень переживала, а ему не хотелось её огорчать. Всё-таки она ему с трёх лет была вместо матери. Мать Ромки умерла так же, как и его отец, и как ещё два с половиной миллиарда человек, просто и быстро, в одно мгновение, кто где – одни в своей постели, если на их полушарии была ночь, другие падали посреди запруженных улиц, на глазах тех, кто почему-то уцелел. Никто так до сих пор и не знал, что именно произошло – эти два с половиной миллиарда не умерли даже, они просто перестали жить. Словно их выключили.

Было известно только, что это сделали Другие, и больше ничего.

В день, когда у Ромки умерла собака, он был на выходе, и даже не смог сам её похоронить. Тётя Лена сказала, что дала Чаку старые консервы – они были просрочены и пахли неважно, так что есть их она побоялась, а выбросить пожалела. Пёс понюхал и вроде ничего, поел с аппетитом, а через час у него пена изо рта пошла, и к вечеру он издох. Тётя Лена закопала его на заднем дворе. Она плакала, рассказывая Ромке об этом, а он не утешал её, только с силой стискивал зубы. Чак был псиной старой, но преданной. Кроме тёти Лены с Анькой, у Ромки только и было дорогих существ, что Чак. Ну, ещё Женька, но Женька не считается.

На заднем дворе Ромка без труда нашёл клочок взрыхлённой земли. Анька сидела не на своих любимых ржавых качелях, а как раз возле этого клочка, на обломке бетонной плиты, и обрывала лепестки ромашки. Ромашка была большая, ещё сочная – Анька вытащила её из букета, который притащил Ромка. Каждый раз, отправляясь на выход, он приносил ей букет ромашек. Теперь они росли только там, за невидимой стеной. Стены на самом деле не было, но любой, кто пытался самовольно покинуть город, падал на землю, будто подкошенный, и больше не поднимался. А там, снаружи, никто не умирал. И туда Другие пускали избранных работать и получать заслуженную награду – продукты, одежду, медикаменты… и цветы. Хотя цветы не считались частью пайка – они просто росли себе, чаще всего в трещинах на заброшенных асфальтовых дорогах. Никто из «счастливчиков», как называли тех, кого Другие выпускали из городов, на цветы внимания не обращал – не до того было. А Ромка всегда находил минутку, чтобы нарвать для Аньки ромашек. В конце концов, это нетрудно, а она их так любила.

– Ромашка, – сказала Анька, увидев его. Ромка кивнул, пытаясь улыбнуться, потрепал её по русой макушке.

– Привет, дурёха. Всё сидишь тут?

– Ромашка, – повторила Анька и снова уткнулась в свой цветочек. Рыхлая тёмная земля на могиле Чака была усеяна белыми лепестками.

Ромка постоял, водя носком ботинка по земле. Он старался думать о Женьке, но почему-то эти мысли не приносили ему радости.

– Хорошо тебе, – вдруг сказал он вслух, не поднимая головы. – Тебе хорошо, тебе всё равно. Тебе не надо туда ходить, видеть рожи эти… они как человеческие, точно, но в то же время и не такие. Не надо болтать с ними, строить дома эти их дурацкие, потом волочь рюкзак с консервами и чувствовать их взгляды на затылке…

– Любит, – сказала Анька и оторвала последний лепесток.

– Ром, расскажи чего-нибудь.

– Не хочу.

– Ну расскажи-и…

Женька была красивая девчонка и вовсе не шлюха, что бы о ней ни болтали пацаны, которым она не давала. Ромке с ней было приятно, хотя и не так спокойно, как с Анькой. Только он и представить не мог, чтобы Анька выделывала такие фокусы, как Женька. Не потому, что не умела, просто Ромка воспринимал её как сестру. Хорошо бы Женька была такой же немногословной.

– Расскажи, – потребовала она, теребя его за голое плечо.

– Да ведь всё уже сто раз рассказывал.

– Ну я ещё хочу. Ты же знаешь, в нашем дворе счастливчиков больше нет…

– Вот ты мне лучше скажи, – медленно проговорил Ромка, глядя в пасмурное летнее небо. – Какого чёрта вы называете нас счастливчиками?

– Глупый. Ты живой. Тебя точно никогда не выключат.

Это правда. Тех, кто уцелел после общего мора, продолжали иногда выключать. Просто так, без видимых причин. Шёл себе человек по застывшему в вялом страхе городу – а потом вдруг лёг и умер. Или умер и лёг. Когда как. Нечасто, но это случалось. И никогда – с теми, кого Другие выпускали за пределы городов. Те не умирали. Во всяком случае, так.

– А ещё ты можешь работать, – вздохнула Женька. – И тебе за это платят. Это, наверное, радость.

– Коммунистка дурная, – фыркнул Ромка, хотя здесь поспорить было трудно. Он действительно не просто так приволакивал домой подарки Других– он зарабатывал их. Согнав остатки человечества в колонии, Другие строили там, снаружи, новые города – и восстанавливали старые, пришедшие в запустение после того, как большая часть их жителей погибла. Ромка подозревал, что Другие могли бы справиться с таким делом и сами, но они предоставляли возможность работать. Не заставляли, не гнали в рабство – предлагали. Некоторым. Счастливчикам. Можно было отказаться. И даже не обязательно после этого умереть. Ромка, когда ему предложили, отказываться не стал. Он был единственным работоспособным мужчиной во дворе. И считал, что ему повезло.

Только его не покидало ощущение, что всё это неспроста.

– Рома, – сказала Женя, кусая хилую травинку, – а у меня ребёнок будет.

Стебелёк в её зубах напомнил Ромке про Аньку. Мысль была как никогда нелепой и несвоевременной.

– Блин, – сказал Ромка.

– Ага. Третий месяц уже. Ром, я боюсь. Куда нам?..

– Ну ничего, – помолчав, сказал Ромка. – Я, в конце концов, счастливчик. Работать буду больше. Вытянем.

– Ром, а я тебя люблю, – сказала Женька.

– Знаю, – ответил Ромка.

«Любит», – подумал он, и почему-то это слово в его голове прозвучало анькиным голосом.

На выход он отправлялся раз в две недели, и неделю проводил там. Принесённых запасов хватало обычно всему двору на месяц. Это не было тяжело. Ромка иногда думал, что ему и правда повезло.

Если бы только ещё не надо было смотреть в лица этим, Другим … То есть это не лица были, а что-то вроде голограмм, напоминающих людей. Другие одевали эту маску, потому что их реальная форма не имела ничего общего ни с гуманоидами, ни с любыми другими известными человеку формами жизни. Смотреть на эту оболочку было не страшно, но жуть брала при одной мысли о том, что может за ней скрываться.

И ещё Ромка всякий раз тревожился, оставляя дом. Хотя в конце концов, неделя – это совсем немного. Ничего особенного не могло случиться за неделю. Во всяком случае, теперь – не случалось, ну, только иногда оказывалось, что кого-то из знакомых выключили. Но всё дальних, тех, кого он давно не видел.

Так раньше всё время было.

Тётя Лена всегда его встречала после возвращения из выходов, всегда обнимала, плакала – Ромка знал, что от благодарности.

А в этот раз не от благодарности. В этот раз просто плакала.

– Тёть Лен, случилось что-то? – высвободившись, спросил Ромка. – Что-то с Анькой?

– Случилось, Рома, – всхлипнула та. – Нет, не с Аней… с Женей твоей.

Ромка ничего не почувствовал – должен был, а не почувствовал.

– Нет, не Другие … Во дворе в потёмках упала, споткнулась. В больнице сейчас. Там лекарств не хватает. Ты лекарств в этот раз не принёс, Ромочка?

Он не принёс лекарств. Зато принёс ромашки – как обычно. Пышный букет душистых полевых ромашек. От черты города до дома надо было пять километров идти пешком, но цветы ещё не завяли, и рассеивали вокруг свежий, сладкий запах лета.

Анька подошла, вытянула из поникшего в одеревеневших Ромкиных руках букета цветок. Взялась за шелковистый лепесток бледными пальцами, оторвала.

И сказала:

– Не любит.

Женька поправилась. Девка она крепкая была. Потом, правда, плакала, но почти с облегчением. Всё-таки она очень боялась становиться матерью – в нынешнем мире это было бы безрассудно. Ромка это понимал, и всё равно ненавидел её. За это облегчение. И за то, что она не умерла.

– Я тебе ещё рожу, Ромочка, – бормотала она между поцелуями. – Рожу тебе хорошенького мальчика, или даже двоих…

«Не любит она меня, – подумал Ромка, окаменев под её неуклюжими ласками. – Права Анька, не любит».

В следующий раз, во время выхода, он сказал одному из Других, что хочет работать на постоянной основе. Некоторым счастливчикам такие разрешения давали – вокруг восстанавливаемых городов уже росли крохотные лагеря. В старых городах о них знали мало, и в Ромке росло неприятное смутное чувство, что эти, самые новые, как он их про себя называл, в итоге наследуют то, что Другие оставили от Земли. Что это всё просто такой изощрённый многоступенчатый отбор, который можно пройти, только если очень повезёт.

В этот раз ему не повезло. «Ответ отрицательный», – прощёлкал Другой, и Ромка вернулся к своей работе. Об этом случае он никому дома не рассказал. Нечем было хвастаться… и он не был уверен, что они бы его поняли.

Через месяц после выкидыша Женька заболела. Это не было связано с осложнениями и сначала походило на обычный грипп. Её сразу забрали в инфекционку – в городах теперь страшно пугались любой угрозы эпидемий. Ромка не видел её до самого конца. Им даже тело не отдали – тела теперь жгли в больничном крематории. Можно было, конечно, выклянчить, точнее – выкупить горсточку пепла, но Ромка не стал этого делать.

Вечером следующего дня он сидел на обломке бетонной плиты во дворе, у могилы Чака, и разглядывал маленькие следы детских подошв на потускневшей земле. Кое-где уже пробивались стебельки травы, тусклые и безжизненные.

Анька раскачивалась на своих ржавых качелях и обрывала лепестки ромашки. Ромашка была поникшая и вялая – в этот раз Ромка забыл нарвать свежий букет. Никогда раньше не забывал, а теперь забыл.

Они сидели очень долго. Анька, как всегда, молчала, только ржавые качели стучали: «дрынг, дрынг».

– Ты же всё знаешь, – сказал Ромка. – Ты всё знаешь и понимаешь, куда больше, чем другие. Вот скажи: почему так? Что я неправильно делаю?

Анька не подняла головы. Мокрые белые лепестки вяло взмывали в воздухе и оседали на железном остове качелей, прилипая к ржавчине.

– Почему это всё так – сначала Чак, потом Женькин ребёнок этот, и Женька… Почему именно так? Почему их просто не выключили? Мне было бы легче, если бы их просто выключили … Оно было бы… привычно… А тут…

«Дрынг-дрынг», в густой тревожной тишине – только и всего.

– Все вот говорят, что мне повезло. А там правда хорошо, Анька. Там солнце. Там трава зелёная. И ромашки. И красивые города – мы их делаем снова красивыми. И для себя делаем. Нам сказали, что потом, когда всё закончится, мы сами снова сможем жить в этих городах. Только мы, те, кто строили. Знаешь, мы, счастливчики, никогда ведь между собой не разговариваем. Боимся удачу спугнуть. Мы не знаем, почему нас выбрали, почему именно нам подарили… это всё… Почти нормальную жизнь. Хорошо так… А тут… гнилое всё, Аньк. Аньк… а давай я тебя заберу. Когда всё закончится. Давай? Пойдёшь со мной? Там просто до фига твоих ромашек. Тебе понравится…

– Любит, – сказала Анька.

Ромка посмотрел на жёлтую сердцевину цветка в её руке. Общипанную, голую, убогую, похожую на маленькое погасшее солнце.

– Любит, – согласился Ромка и, поднявшись, пошёл к Аньке.

Губы у неё были сухие, искусанные, покрытые острой твёрдой коркой, и их было почти больно целовать.

Каждый раз ему хотелось возвращаться всё меньше и меньше. Потому что всё меньше и меньше оставалось того, к чему хотелось бы возвращаться. И он всё чаще забывал нарвать для Аньки ромашек. Носил другое – красивые шмотки, сладости, косметику, которой она не пользовалась. А ромашки почему-то забывал. Постоянно.

В августе тётя Лена не встретила Ромку в воротах. И никто не встретил. Никто и ничто. Даже дома не стало – ещё с другой стороны квартала Ромка увидел на месте родной пятиэтажки обугленный остов с бесформенными провалами пустых окон. Вокруг не было ни души, запах гари уже улёгся, и Ромка понял, что дом сгорел давно – наверное, несколько дней назад.

Он дошёл до перекрёстка, остановился, снял с плеч рюкзак, встал на колени и заплакал. Ромка часто плакал по ночам, в подушку, когда никто не мог его видеть – а сейчас ему было всё равно.

Когда в груди перестало клокотать, он неловко поднялся, бросив рюкзак посреди пустой дороги, и побрёл во двор. Всё было чёрным – земля, ворота, качели и обломок бетонной плиты возле стены дома. Ромка остановился у плиты, замер на миг, потом в ярости врезал по ней ногой. Ступня взорвалась болью, и Ромка закусил губу. А потом прохрипел:

– Ненавижу. Счастливчик, бля… Ненавижу! За что мне всё это?! За что?!

– Не кричи, Ромашка. Не надо на них кричать.

Он развернулся так круто, что едва не упал.

Анька сидела в самом дальнем углу двора, за выступом стены, будто прячась от чужих взглядов. На ней было голубое ситцевое платьице, покрытое пятнами копоти, давно не чёсанные волосы падали на грязное лицо. А по горелой земле были рассыпаны увядшие трупики общипанных ромашек. И много-много белых лепестков.

– Не кричи, – повторила она. – Не надо. Они не виноваты. Не знают они.

– А… – Ромка понял, что не может выдавить ничего связного, и умолк, потрясённо глядя на неё.

– Мы для них цветы, – сказала Анька. – Цветы. Растения. Неразумные. Но красивые. Нас жалко. И нам нужны удобрения. Есть сорняки, их надо выкорчевать сразу. Есть другие, полезные. Есть красивые, для них надо сделать сады. А ещё есть ромашки.

Ромка неотрывно смотрел на неё. А она смотрела в землю, на мёртвые цветы. Подол её был платья вымазан тёмно-зелёным травяным соком.

– Есть ромашки, – повторила она. – Они особенные. Они приносят удачу. На ромашке можно что-то загадать, на счастье. И отрывать по лепестку. Когда ты отрываешь лепестки – ты же не думаешь, что ромашке больно. Ты думаешь только: любит – не любит. Ромашка тебе нужна только для этого.

Она подняла голову и взглянула на Ромку. Глаза у неё были тёмно-серые и абсолютно пустые.

– Мы сорняки, – сказала она. – А ты ромашка.

– Аня, что ты… – дар речи вернулся к Ромке, и силы тоже, но он всё так же стоял в десяти шагах от неё. – Ань, ты ведь… говоришь…

– Говорю, Рома. Я всегда могла. Просто я её всё время слушала. Другую. С самого начала. У них время течёт гораздо медленнее. Та Другая – маленькая девочка и гадает на ромашке. Она гадает, а я слушаю. Это было так… ну, у меня сил не оставалось. Ни на что больше. Даже тебя предупредить. Хотя о чём тут предупреждать?

– А… теперь?

– А теперь она замолчала. Я ей сказала, что не могу больше. Что она должна перестать. Что ромашке очень больно, когда ей обрывают лепестки. Она так испугалась… И перестала со мной разговаривать. Она ничего не понимает, Ром. Она… такая маленькая ещё.

Анька вдруг уставилась на свои руки, будто впервые их увидела. Прерывисто вздохнула и умоляюще протянула к Ромке грязные ладони.

– Ром, я столько этих ромашек оборвала, – жалобно сказала она. – Ты мне их носил и носил, а я… столько их оборвала! Что же я наделала, Рома? Что я наделала?

Он медленно подошёл к ней. Опустился на колени. Сухие губы Аньки дрожали, и немытые космы волос, и ресницы – дрожало всё. Ромке захотелось обнять её, прижать к себе, крепко, яростно. «Ты же мой последний лепесток, – подумал он, – ты осталась последняя, и если эта глупенькая, испуганная Другая тебя оторвёт, я останусь таким маленьким и убогим… Но пока что ты есть. Пока что ты есть. Ты, последний лепесток…»

И та девочка, племя которой выкорчёвывает человечество – она уже знает ответ на свой вопрос.

И мы знаем тоже, да?

– Не страшно, Ань, – сказал Ромка. – Это ничего. Ничего… Смотри.

Он поднял вялый общипанный стебелёк, с третьей попытки подцепил ногтем лепесток с обугленной земли. Приставил почерневшее основание лепестка к желтой сердцевине ромашки, аккуратно вставил между свалявшимися тычинками и чашечкой.

Убрал пальцы.

Анька подалась вперёд всем телом, упёрла руки в колени. Её дыхание было шумным и частым, и надрывным, будто она хотела что-то сказать и не могла.

И они сидели вот так вдвоем посреди сожженного мира, смотрели на одинокий лепесток, и верили, правда верили, что он не упадёт.

Мраколюд

…И был дым, и было пламя, и был грохот, и разверзлась земля, и небо изрыгало молнии, и понял Егор, что последний литр вчера был лишним. В этой мысли он укрепился, когда обнаружил себя стоящим в неком не поддающемся внятному описанию помещении, в центре нарисованного мелом знака, подозрительно напоминающего огромное сердечко. Это если встать к двери спиной, а если лицом, как стоял сейчас Егор, то картинка напоминала не сердечко, а… перевёрнутое сердечко! А не то, на что оно похоже.

Но это ещё полбеды, потому что перед сердечком на коленях стояло некое странное существо, подозрительно напоминающее чёрта, и истово било земные поклоны. Не сердечку, как запоздало понял Егор, а ему. Егору то есть.

– Изыди, – неуверенно сказал Егор, не очень хорошо понимая, что происходит, но уже заинтересовавшись. Таких глюков с бодуна у него ещё не случалось.

Существо немедленно вскинуло клиновидную голову и усиленно задрожало, всем своим видом демонстрируя религиозный ужас. Оно и правда было похоже на чёрта куда больше, чем Егору хотелось бы – как есть, рогатое, хвостатое и парнокопытное. Только почему-то в зелёном медицинском халате – вроде как в американских сериалах бывает.

– О Человек! – вскричал чёрт хорошо поставленным баритоном. – Урони свой Высокий Взгляд на ничтожного червя и выслушай, ибо для того ты призван!

– Не понял, – слегка обалдев, деликатно встрял Егор. – Ничего не понял, простите великодушно… Вы чёрт?

Бесовское отродье озадаченно моргнуло. Затем на его продолговатой мордочке обозначилось понимание.

– С банкета выдернул… – пробормотал он и с грохотом впечатал лоб в чёрный пол, аккурат у основания сердечка. – Не погуби, Твоё Благородие!

– Погублю и зверски, если сейчас же не объяснишь, в чём дело! – пригрозил Егор, сильно боясь, но не менее любопытствуя. В конце концов, глюк – он всего лишь глюк, вреда не причинит.

– Двести лет я изучал тайные книги Человеков, – забубнил чёрт, мерно отбивая ритм башкой об пол.

«Почти рэп», – удовлетворенно подумал Егор.

– Книги были заумные и разумению моему не всегда понятные: «О природе вещей», «Капитал», «Вероника решает умереть» и иные столь же премудрые. И было моей целью призвать Человека, и призвал я его! Так что теперь не изволь ерепениться, а делай, что попрошу, и требуй взамен, что там у вас в таких случаях полагается!

– Погоди-ка! – осенило Егора. – Ты что, меня вызвал… ну, как мы чертей вызываем?!

Чёрт поднял голову и всем своим видом изобразил предельное умственное напряжение.

– Не ведаю, о чём глаголешь, – молвил он растерянно. – Но каждому чёрту известно, что, если нарисовать на полу Тайный Знак и произнести заклятья из Тайных Книг, можно призвать Человека, который…

– Понятно, – кивнул Егор. – Круто! Не поверишь, а у нас некоторые призывают вот так чертей… Ну, и чего тебе от меня надо?

Чёрт озадаченно заморгал.

– Как обычно, Твоё Благородие… Прокляните, если не затруднит.

– Чего?!

– А чего? – в свою очередь испугался чёрт. – Нельзя? Ну, я же не прошу ничего особенного. Мне не надо Великой Напасти и Чудовищного Мора, так, маленькое рядовое проклятие… Всего лишь в лотерею проиграть, ну хоть разочек…

– Проиграть в лотерею? Зачем это?

– Да всё время выигрываю, ну не везёт, хоть тресни! – пожаловался чёрт горько. – То кирпич на башку, то с работы уволят, то жену с другой бабой застану…

– Стой! – заорал Егор. – Ни черта… прости, ничего не понимаю уже! Что, у вас в лотерею несчастья выигрывают?

– Ну… да, – кивнул чёрт. – А у вас разве нет?

– Дык… а просто не играть не пробовал?

– Как – не играть?! – обалдел в свою очередь чёрт; по странному блеску в его глазах Егор понял, что теряет авторитет. – А как же азарт! Риск! Адреналин!

– Гм… – на это Егору нечего было возразить. – Так что ж, ты хочешь от меня проклятие, чтобы не выигрывать больше?

– Ага! – закивал чёрт, радуясь, что его наконец поняли. – Совсем такое маленькое проклятие!

– А почему от меня?

– Так ведь всем известно, что никто лучше Человеков проклинать не умеет! Об этом и в книгах ваших написано.

– Это в каких? – подозрительно спросил Антон.

– Ну… – чёрт потупился, будто нерадивый студент на экзамене. – Ну вот, недавно совсем читал, как же её… «Дженерэйшн Пи»?

– А, – промямлил Егор. – Ну, это да… если так… то это мы умеем… А мне что за это будет?

– Что скажешь, – послушно ответствовал нечистый.

Егор растерялся.

– Ты ж небось душу потом потребуешь, – подозрительно сказал он.

– Душу? – удивился чёрт. – А! Это ваши апокрифы… их я тоже читал. На всякий случай. Только их же еретики ваши писали. Это каждому чёрту известно. Среди рядовых Человеков эти мифы ещё сильны, но… – в голосе беса зазвенело подозрение, – …чтобы Человек Призванный верил в такую чушь…

– Я просто так спросил, – быстро сказал Егор. – М-м… а мне ты можешь организовать… удачу? Ну, как я тебе, только наоборот?

– Не могу.

– Э-э… а молодость там вечную? Бессмертие? Много-много денег? Вина красного и бабу рыжую?

– Не могу, – монотонно ответствовал чёрт после каждого предложения.

– Почему?!

– Потому что на это тоже учиться надо. А я учился на вызовы.

– Так что я, мальчик по вызову? – взъярился Егор.

– Не мальчик. Человек, – дотошно поправил чёрт.

Егор крякнул и проклял эту сволочь – от души и заковыристо. Чёрт слушал, уронив зубастенькую челюсть, а потом добавил к монологу Егора финальный аккорд, стукнувшись лбом в основание сердечка.

– Благодарствую, Твоё Благородие! – завопил он. – Проси теперь, проси, бери что пожелаешь!

– Что с тебя взять-то, если ты ничего дать не можешь? – досадливо сказал Егор и задумался. Возвращаться с пустыми руками страсть как не хотелось. Он попытался припомнить, что в таких случаях обычно требовали черти и демоны из известных ему сказок. Ничего толкового не придумывалось.

– Ладно, – сказал Егор неприязненно. – Тогда так. Отдашь мне то, о чём не знаешь. Понял?

Черт часто-часто заморгал, силясь постичь суть подковырки. По его осоловелой рожице Егор понял, что фольклор Человеков не входил в обязательную программу потусторонних мракобесов… то есть мраколюдов.

– По рукам, – растерянно кивнул чёрт.

– Ладно, теперь обратно меня отправляй.

– А ты сам не можешь? – удивился чёрт. – А, тебя же Тайный Знак держит! Ты из него выйди, и всё. Только, погоди! Я уйду сначала. Боюсь я тебя…

– Ну и зря, – дружелюбно сказал Егор и, подождав, пока чёрт выскочит за двери, переступил через меловую линию…

…Надрывно звонил будильник. Егор зевнул, потянулся и ткнулся рукой в ножку тумбочки. Заснул он, оказывается, на полу.

Заковыристо прокляв и будильник, и тумбочку, Егор вскарабкался на незастеленную кровать. Надо было на работу, поэтому работу Егор тоже проклял, и тоже весьма заковыристо. К сожалению, в этом мире проклятия Человеков никакой сверхъестественной силой не обладали.

«Чего-то он мне там отдал?» – лениво подумал Егор и усмехнулся, но тут же замер, услышав доносящийся из шкафа задушенный писк.

Он напрягся, пытаясь вспомнить, что обычно следовало в русских сказках за требованием демона «отдать то, о чём не знаешь». Не вспоминалось просто из принципа.

Чуя неладное, Егор прошлёпал к шкафу и распахнул дверцу.

На полочке для обуви сидел чертёнок. Махонький, кажется, новорожденный, похожий на крохотную обезьянку. Он отчаянно пищал, неуклюже подпрыгивая, и казался напуганным до смерти.

– Ах ты ж мать-перемать! – завопил Егор, и чертёнок, радостно заверещав, протянул к нему маленькие чёрненькие ручонки.

…А с другой стороны, это оказалось не так уж плохо – иметь ручного чёрта. Знакомым Егор сказал, что ему дядя из Зимбабве привёз редкую разновидность мартышки. Начальник даже продать просил экзотичную животинку, но Егор, подумав, отказался. «Ничего, – утешался он, теребя лохматого за рожком, – вот вырастешь ты, я тебе умных человеческих книг притащу, выучишься на исполнение людских желаний. Тогда посмотрим…»

А пока он старался следить, чтобы чертёнок не называл его «папой» на людях.

Полтюбика жидкой удачи

Мы знали, что идём умирать. Ну, не уверен насчёт других – а я знал совершенно точно. Понял это, уже когда увидел снимки поверхности этой проклятой планетки. У неё даже названия не было – только номер в общем реестре небесных тел, F-4191. Не знаю, было ли бы мне легче и приятнее подыхать на какой-нибудь Новой Терре или Сумеречном Сиянии, но в тот момент в голову лезли такие вот идиотские мысли.

– Что о них известно? – спросила Марго. Она смотрела в панорамный иллюминатор, как и все мы, но, кажется, оставалась одной из немногих, кто ещё мог соображать. Не повезло – но ничего не поделаешь, ей по званию положено.

– Мало хорошего, – ответил Стэйлс. – Их ещё не успели изучить. Они совсем недавно стали такое вытворять. Раньше изредка выходили на поверхность поодиночке, вели себя тихо. Местные пугались, конечно, но конвенция…

– Угу. Конвенция, – замогильно сказал Финч. Я довольно хмыкнул: мы с ним похоже мыслили. Я тоже подумал: «Угу, конвенция», только ещё мат между словами вставил. Не ставший привычным англоязычный эвфемизм, а родной ядрёный русский мат, ибо только им можно было охарактеризовать постановление о запрете любой агрессии по отношению к инопланетной фауне. Если бы не эта «угу, конвенция», может, инстинкт самосохранения поселенцев сработал бы при одном виде этих тварей, и сейчас здесь не было бы ни их, ни нас. Но нет, есть «угу, конвенция», и следовало дождаться, пока местная фауна попрёт из-под земли полчищами, уничтожая всё, что незнакомо пахнет. Видимо, эти зверушки умнее нас, раз у них нет никаких конвенций по защите инопланетных форм жизни.

– Но хоть как-то с ними справиться можно? – спросила Марго. Стэйлс кивнул, и мне стало чуточку полегче, хотя зрелище полыхающей огнём долины на дополнительном мониторе по-прежнему не вселяло оптимизма.

– Ничего особенного. Форма жизни, близкая к земным членистоногим, только в пару десятков раз побольше, панцирь легко пробивается пулями и прожигается огнём…

– Жукеры, – сказал Финч.

Марго обернулась к нему, вскинула тонкие рыжие бровки – небось, и сама-то была рада переключить внимание.

– Был такой старый фильм. Фантастика, – пояснил Финч, и я кивнул, тоже что-то такое припоминая. – Мыслящие насекомые, матка в качестве мозгового центра расы…

– Ерунда, – в голосе Стэйлса звучало раздражение. – Это не раса. Просто примитивная форма жизни.

– Ты-то откуда знаешь?

– Для всех нас будет лучше, если мы на этом порешим, – сказал Марго и снова взглянула на панораму. – Потому что не знаю как вам, ребята, а мне не хочется думать, что оно ещё и соображает.

Ей никто не возразил. Впрочем, сложно было заметить в действиях тварей, которых Финч окрестил жукерами, хоть какую-то логику. Они просто копошились на поверхности ими же разрушенной нефтедобывающей станции, и больше всего эта картинка напоминала муравейник под микроскопом. Сложно было сказать, сколько их – они облепили всю видимую область, включая саму буровую установку. Счёт тут шёл как минимум на сотни. А нас было всего сорок человек. Вроде бы и не надо больше, чтобы эвакуировать уцелевшие остатки поселенцев – потому что осталось-то их, по последним данным, около ста… Но никто не говорил, что нам надо будет передавить всю эту дрянь, чтобы до них добраться. И неудивительно, что не говорил – мы бы тогда не прилетели. Наплевав на приказ. Уж я бы по крайней мере точно наплевал.

Впрочем, что мне мешает сделать это сейчас?

– Вы как хотите, а я туда не сунусь.

На меня посмотрели все, кроме Марго. Она даже не обернулась.

– Не сунусь, – упрямо повторил я. – И ребят своих не пущу. Что я, псих?

– Все русские психи, – сказал Финч.

– Значит, не все. У вас что, повылазило? Вы хоть примерно представляете, как с ними можно справиться?

– Эх, выжечь бы всё это к чёртовой матери… – проговорил Финч. – Как в долине сделали…

Долина полыхала до сих пор – термосканер показал, что людей там не осталось, и мы с лёгким сердцем залили покинутое поселение огнём. Мы уже тогда знали, что земляне – те, кто выжил после внезапной атаки этих тварей – укрылись в поземных ярусах буровой установки, находившейся неподалёку. В итоге они оказались в ловушке, причём имели гораздо больше шансов умереть не от голода, а от челюстей жуков – с поселенцами сохранялась связь, и время от времени связист истошно орал в микрофон, что со всех сторон доносятся звуки разгребаемой земли, и они всё ближе.

Выжечь к чёртовой матери было, действительно, легче всего, но тогда поселенцы поджарились бы вместе с жуками. А нас прислали сюда их спасти.

Кого б теперь ещё прислали спасти нас…

На заманчивое, но неконструктивное замечание Финча Марго даже не отреагировала.

– Стэйлс, что нам понадобится?

Наш биохимик вздохнул.

– Удача, капитан. Много-много удачи. В индивидуальных пакетах. Стерильная. Не просроченная.

– Смешно, – сухо констатировала Марго. – А ещё?

– Ещё вера в Господа Бога. Пожалуй, всё.

Марго яростно клацнула зубами. Темперамент у нашей девочки был тот ещё.

– Ладно, – наконец сказала она. – Тянуть уже некуда. Попробуем расчистить коридор. Сержанты, готовьте отряды к десантированию.

– Без меня, – сказал я. – Повторяю: я пас.

Теперь она соизволила на меня глянуть – полоса пламени из огнемёта по сравнению с этим показалась бы лёгкой щекоткой.

– В другое время, Погожин, я бы отправила тебя на гауптвахту за пререкания с офицером. Но у меня сейчас каждая голова на счету. Пойдёшь в авангарде.

– Сама пойдёшь! – заорал я. – Давай, блин, хоть гауптвахта, хоть трибунал! Подыхать там я не намерен!

– Тогда подохнешь здесь и сейчас, – сказала она и направила мне в лоб свой именной пистолет.

– Так, ладно, хватит вам, – Стэйлс встал между нами, и дуло пистолета оказалось направлено не мне в лоб, а ему. Я сразу почувствовал себя уютнее. – Времени на это нет.

Марго посмотрела на него, убрала оружие. Я почувствовал себя обманутым. Ну почему он всегда так легко с ней справляется? Да знаю, почему… и сам не прочь попробовать этот способ налаживания контакта с капитаном, но она что-то не особо жаждет.

– Погожин и Финч, вы расчистите путь к станции. Когда проберётесь внутрь, соберёте людей и подведёте к выходу. Мы вам подготовим путь обратно. Если немного подфартит, уже через час мы уберёмся с этой планеты.

Я витиевато обматерил её – на английском, чтобы точно поняла. Капитан снова изогнула рыжую бровку.

– Закончил? Вернёшься, на гауптвахте таки отсидишь.

– Вернёшься, ага, – огрызнулся я. – Поводом больше не вернуться.

– Видишь, всё к лучшему. Разойтись.

Мы вышли из капитанской рубки, и я обернулся к Финчу за поддержкой, но он сосредоточенно смотрел перед собой, видимо, продумывая тактику прорыва. Я понадеялся, что ему пришла или вот-вот придёт гениальная тактическая мысль, потому что у меня не было даже самой завалящей.

– Повезло им, – проговорил вдруг Финч, и я понял, что думал он тоже совсем не о том, о чём надо.

– Кому? Жукам?

– Поселенцам. Вовремя мы пришли. Видел снимки – пару часов назад этих тварей тут вдвое больше было. Может, и справимся…

– Да уж, повезло, – сказал я зло и сплюнул себе под ноги. – Редкая удача выпала. А нам за их удачу платить своими шкурами.

– Будешь ныть, я тебе морду набью, – тоскливо пообещал Финч.

– Когда вернёмся, ладно? Чтоб ещё одним поводом не возвращаться больше стало.

– Как скажешь.

Его спокойствие меня бесило. Что он, не понимает, что ли, что не пробьёмся мы туда? А если и да – то не пробьёмся обратно… Потому что два раза подряд не может так везти.

Может, удача и входит в индивидуальный пакет десантника, но лишь в единственном экземпляре.

– Мать, мать, мать, – монотонно твердил Финч, и мне очень хотелось попросить его заткнуться, потому что мой внутренний нецензурный монолог был куда более изощрённым, и это бормотание меня сбивало.

– Сколько ж вас тут?! – наконец проревел Финч. У него была рассечена рука – до самой кости, и он пребывал не в лучшем расположении духа.

Горстка грязных и измождённых людей сбилась в кучку, похоже, больше испуганная видом и выражением лиц своих спасителей, чем испытаниями предыдущих дней. А мы и правда выглядели неважнецки – те, кто всё-таки сюда прорвались. Отряд Финча сократился вдвое, я потерял пятерых. И всё для того, чтобы, обшарив все закоулки ярусов, обнаружить это…

– Сколько вас?! – снова заорал Финч, тряся автоматом. Спасённые затряслись с ним в унисон, не подозревая, что обойма разряжена подчистую. Наконец от кучки отделился тощий паренёк с громадными, в пол-лица, глазами. Ещё прежде, чем он заговорил, я понял, что это и есть связист – во всяком случае, с такой внешностью истеричный голосок, верещавший из динамиков, вполне согласовался.

– Одиннадцать, господин солдат, – услужливо пробормотал он и, затравленно оглянувшись, тут же поправился: – То есть двенадцать.

– Двенадцать?! – вопль Финча сотряс своды яруса сильнее, чем гудение, доносившееся со всех сторон – свидетельство того, что жуки роют свои норы, подбираясь к станции. Гудение было не очень громким, хотя, если верить перепуганным поселенцам, усиливалось с каждой минутой. «Интересно, сколько у нас времени», – подумал я, чтобы хоть о чём-то подумать, потому что мысль о том, что мы чуть не отдали души богу и потеряли едва ли не половину своих людей ради того, чтобы вытащить – и не факт ещё, что доволочь до звездолёта – дюжину человек, сводил меня с ума.

– Вы же сказали, вас больше сотни! – надрывался Финч. Мальчишка-связник потупил взгляд.

– Мы боялись, что вы иначе не прилетите… Всё-таки сотня – это не двенадцать…

«Вот тут ты прав, сынок, – отрешённо размышлял я. – И если ещё можно полезть дьяволу в зубы, чтобы спасти сотню человек, то за двенадцатью лично я не полез бы… Чёрт, да и никто бы не полез. Нас уже погибло больше. Некоторые из ребят использовали свой боевой комплект „удача“ в предыдущей схватке, и на сегодня им ничего не осталось. Да и нам, выжившим, может не хватить на обратный путь».

– Ладно, чёрт с вами, – сказал я. – Где тут связь?

Пока местные занимались ранеными, я связался с Марго и обрисовал ей ситуацию. Капитан, кажется, тоже была взбешена, но попыталась это скрыть. Ну ещё бы, я её понимал. Ей ведь тоже несладко от мысли, что столько её людей погибли, может статься, ни за что. В наше время человеческая жизнь ценна только в массе. Точнее, в удельном весе относительно того, насколько она влияет на политику. Нас не направили бы сюда, если бы не скорые президентские выборы на Земле. Нынешний президент не захотел упускать шанс предстать перед избирателями спасителем, вернувшим с враждебной планеты остатки героических колонизаторов… Только вот он рассчитывал, что вернётся хотя бы одна десятая – это было бы трагично, но всё равно внушительно. А так… на «Титанике» спаслось больше, но кто помнит о героизме матросов «Карпатии»? Вообще, глупостью была вся эта затея с переселением. Подробностей я, правда, не знаю – только то, что известно всем: на планете обнаружили залежи нефти и климат, сходный с земным. Решили попробовать заселить… Кто ж знал, что всего через месяц подземные твари, чьё гнездо, видимо, потревожили земляне своими буровыми установками, полезут разбираться, кто это к ним пожаловал. И вполне правомерно заявят свои права на эту землю… убирайтесь, дескать, ребятки.

Сейчас я бы много заплатил, чтобы так и сделать. Бешено мотающиеся лапы жуков и их приоткрытые в шипении пасти до сих пор стояли у меня перед глазами.

– Ладно, – сказала Марго. – Вы их неплохо проредили, они сейчас беспокоятся, так что надо подождать.

– Сколько ждать? Тут уже штукатурка на голову сыплется.

– Постараюсь как можно скорее. Будь на связи, Димка.

Она одна меня так называла – не «Дмитрий», как остальные мои англоязычные товарищи по оружию, а так, как, по её мнению, меня величали на родине. В её устах это звучало строго и даже немного торжественно. Я невольно ухмылялся всякий раз, когда слышал такое обращение.

– Буду, только и ты пошевелись, Машенька, – сказал я и отключился.

Теперь и правда оставалось только ждать. Вряд ли больше часа, судя по тому, что шум землероек вокруг и правда нарастал – медленно, но неотвратимо. Я развалился в кресле и вытянул ноги, чувствуя, как подрагивают от напряжения мускулы на голенях.

– Эй, кто-нибудь!

В комнату втиснулся тот самый мальчишка. Видимо, тут он был заправским храбрецом. Ну и народ нынче в переселенцы подбирают, блин. Хотя, вероятно, самые смелые погибли, едва жуки ворвались в колонию. Так всегда бывает – дураки умирают первыми.

– Чай-то у вас тут есть? – спросил я.

– Чай? – мальчишка растерялся. – Кофе есть, растворимый…

– Тащи. – А что бы я только ни отдал за чашку крепкого чая с лимоном! Блин, таким русским становлюсь временами, аж самому противно. Это всё от избытка общения с американосами – перенимаю их стереотипы представлений о нашей психованной нации. Я иногда теперь даже думаю по-английски. Тут я вдруг снова вспомнил, как этот мальчишка нас наколол, и проворчал: – Блин, парень, ну ты сволочь вообще-то, если хочешь знать.

– Простите, господин солдат, – пробормотал пацан. – Нам просто умирать очень не хотелось.

В этом я мог его понять.

Прежде чем пришёл Финч, я окончательно прояснил ситуацию. Рабочие, обслуживающие установку, и прикрывавшие их военные погибли, пытаясь остановить вторжение жуков в поселение, бывшее здесь, на F-4191, их домом. Только трое выжили, двое потом умерли от ран, один сейчас находился с поселенцами. Среди них было четыре женщины, все медсёстры – больница колонии находилась к станции ближе всех, и они успели до неё добраться. Что ж, медики нам сейчас и впрямь не помешают. Хорошо хоть детей тут не нашлось – с ними вечно возни не оберёшься. Зато было оружие – и при этом ни одного патрона.

– Жив? – спросил я Финча, когда тот вошёл.

Он энергично помахал забинтованной рукой.

– Это ненадолго, – пообещал я. – Слышишь?

Гул становился всё громче и громче, от него уже закладывало уши – слишком монотонно, слишком равномерно. Будто машина работает, а не живая тварь.

– Марго к нам прорвётся, – сказал Финч.

– А я бы на её месте разворачивался и улетал на хрен.

– Вот поэтому в капитанах у нас Марго, а не ты. Чему я, уж прости, крайне рад.

Я поднял голову, неожиданно задетый серьёзностью его тона.

– Проклятье, Финч, какого чёрта? Я просто не хочу умирать за других!

– Да? – вдруг резко сказал Финч. – А что, если другие тоже не захотят умирать за тебя? Не думал никогда об этом?

– Не так-то уж часто за меня умирают…

– Уверен? Много ты в этом понимаешь… Дмитрий, так жизнь устроена – мы все держим друг друга на плаву. Точно так же, как все друг друга топим. Тут чистая грамматика – смотря что ты назовёшь первым. Как это говорят… «казнить нельзя помиловать»?

– Финч, избавь меня от этой доморощенной философии. Мы тут по уши в дерьме ради того, чтобы у горстки людей, на которых всем наплевать, появился шанс выжить. Только шанс, мать их, и то если очень повезёт.

– И чего ты в армию попёрся… – протянул Финч. Я пожал плечами.

– Дурак был.

– Оно и видно.

Повисло неловкое молчание, и я был рад, когда его прервал писк сигнала связи. Умница Марго, и правда времени не теряет.

– Ребята, как вы там? Мне надо ещё минут двадцать. Держитесь?

– Пока нету против чего держаться, – ответил я, стараясь не смотреть на Финча. – Но когда будет – не продержимся и минуты.

– А вы постарайтесь, – сказала Марго и отключилась.

«Ну не стерва ли? Так хорошо начала и вот нб тебе…»

В дверь раздался стук. Я с готовностью развернулся к посетителю, подозревая, что ближайшие двадцать минут растянутся на двадцать веков.

В комнату вошла пожилая женщина – одна из тех самых медсестёр. По первому же брошенному на неё взгляду всё моё воодушевление мигом пропало – я видел, что она собирается о чём-то просить. И вряд ли это почётная обязанность побыть шафером на свадьбе её сына.

– Господин солдат, – пробормотала она. («Господи, и чего они нас так по-дурацки называют? Хотя, если задуматься, как ещё?») – Я… не решалась сказать… Вы такой путь проделали и так рисковали, а нас так мало тут и…

– Короче! – рявкнул я.

– Мой сын…

Надо же, я почти угадал!

– Он… внизу, на нижнем ярусе… там дверь заклинило, а мы…

– Ясно всё с вами, – сказал я, поднимаясь. – Чего он полез-то туда?

– Слабоумный он… а я, дура, не уследила…

«Ага, оказывается, у нас теперь слабоумных отправляют колонизировать новые планеты. Ну вообще блеск. А потом ещё удивляются, что всё летит к чертям собачьим».

– Дорогу покажите, – сказал я.

Финч за моей спиной не проронил ни слова.

* * *

Ярусов в бурильне было два, они располагались ступенчато и соединялись между собой стальными стремянками. Свет внизу не горел, и там стояла кромешная тьма. Мамаша дегенерата, за которым я намеревался туда лезть, разумеется, со мной не пошла.

– Там дверь слева, в проёме, – путано объяснила она. – Корки ходил с фонариком, сказал, что дверь заело…

– Корки? – до чего идиотское имя.

– Это юноша, который вышел на связь с вашим кораблём.

«А, тощий пацан. Понятно».

– А вашего сына как зовут?

– Роберт. Только он вряд ли откликнется, если вы его позовёте…

– Понятно, – ответил я. Что ни минута – то хорошие новости. – Отойдите.

Тут было невысоко, я мог бы спрыгнуть, но предпочёл не рисковать лишний раз. Прежде чем сойти со стремянки, я посветил вокруг фонарём. У меня был при себе автомат, но в случае чего я разве что мог врезать противнику прикладом. Впрочем, там, внизу, меня не должно было ждать ничего особенного.

Я понимал это, и всё равно почему-то мне кишки сводило от дурного предчувствия.

Дверь не заклинило – просто открывалась она автоматически, а энергообеспечение в этой части бурильни вырубилось. Строили станцию наспех и не на совесть. «Русские, небось», – подумал я и снова мысленно выругал собственный американизированный конформизм. Но как бы то ни было, раздвинуть створки с помощью ножа, а потом и приклада, было делом двух минут. Протиснувшись в образовавшуюся щель, я оказался в небольшом коридоре, в который выходили ещё несколько дверей. При мысли, что мне придется взламывать каждую, я неожиданно ощутил тоску и острое желание выпить.

– Роберт! – обречённо позвал я, ни на что не надеясь, и не поверил в своё счастье, услышав за одной из дверей сдавленное мычание.

Я повесил фонарь на запястье и, разобравшись с означенной дверью, снова позвал:

– Роберт, ты здесь? Иди-ка сюда, малыш.

Ну, малыш – это я сказанул… Малышу на вид было лет тридцать, и в плечах он оказался пошире меня, а я тоже не хлюпик. Он сидел на полу, обхватив голову руками, и смотрел на меня округлившимися от ужаса глазами. Даже свет фонаря не заставил его их прикрыть или хотя бы сощурить. В который раз задаваясь вопросом, что этакий детина делает в числе колонизаторов новых миров, я улыбнулся как можно приветливее и поманил его к себе:

– Иди сюда, сукин сын, мамочка ждёт наверху…

Он моргнул, выражение его глаз вдруг стало доверчивым. Я не хотел входить внутрь, сам не знаю почему, и крикнул:

– Живо зад поднял, засранец, кому говорят!

А вот это был перебор. Детина тут же стушевался и забился глубже в угол, мыча и мотая головой. Тихонько матерясь под нос, я переступил через порог, пытаясь убедить себя, что тревога – просто дань нервотрёпке последних часов…

Моя нога ступила в что-то слизкое. Я понял, что вот-вот упаду, и рефлекторно вцепился руками в дверную створку. И одновременно понял, что меня так беспокоит в этом месте.

Тут не было гула. Того самого гула землероек, сверлившего мозги последние полчаса.

Я круто развернулся, высвечивая фонарём комнату.

Проклятье, конечно, эта тварь была здесь. Только совсем маленькая – не больше метра в длину. Сидела на полу, в двух шагах от сжавшегося идиота, – тихо-тихо, будто поджидая. Я сначала подумал даже, что она дохлая. Об этом говорил и тот факт, что парень всё ещё жив. «Надо же, какая удача», – подумал я и вот за эту-то мысль и поплатился, когда шагнул к твари и – на всякий случай – занёс приклад.

Я ударил её, и она брызнула мне в лицо липкой, горячей слизью.

Я заорал, больше от омерзения, чем от боли, но нашёл силы не отступить, а ударить снова, хотя слизь залепила мне глаза, и я почти ничего не видел. Идиот тоже орал, в меру собственных сил – глухо и как будто одобрительно. Я долбил тварь прикладом ещё долго после того, как она перестала дёргаться, и только потом отшвырнул автомат и принялся очищать глаза. Немного пекло, совсем чуть-чуть, как будто мыло попало, но всё равно я был зол, как сто чертей.

Схватив детину за шиворот, я поволок его наверх. Автомат остался внизу, но от него всё равно уже не было проку.

Ни от чего теперь проку нет – всё, ребята, исчерпали вы свой лимит везения.

Я вломился в рубку связиста, волоча идиота за собой, и с порога заорал:

– Связь, быстро!

Финч вскочил, сидевший у динамиков Корки быстро защёлкал клавишами. Я отшвырнул парня и выхватил из рук Корки микрофон.

– Марго! Чёрт тебя подери, где ты? Они уже здесь! Если у нас есть пять минут, то это подарок небес!

– Уже расчищаем, – отчеканила та.

Я круто развернулся к Финчу.

– Собирай этот скот. Я убил жука. Мелкого, но это кранты. Они вот-вот будут здесь.

Этого можно было и не говорить – гул превратился в отчётливый хруст, и я слышал, как прямо над нашими головами одна из этих тварей прогрызает себе путь в земле, уже, должно быть, всего в нескольких сантиметрах от вентиляционной трубы.

Финч медленно кивнул. Он неотрывно смотрел на меня.

Но взгляд Корки испугал меня больше.

– Что? – спросил я.

– Там был… маленький жук? – шёпотом переспросил мальчишка.

У меня вдруг разом ослабли ноги.

– Ну да. Он плюнул в меня какой-то слизью, прежде чем… Проклятье, что?!

Он ответил, но ответа я уже не услышал.

– Что ж, капитан Кальвин, поздравляю вас с удачным завершением операции, – сказал майор Парновиц. Особой радости в его голосе не чувствовалось. Как, наверное, не будет чувствоваться её в голосе генерала, которому отрапортует майор, и в голосе президента, которому отрапортует генерал. Подчистую разрушенная колония, потерянная бурильня, двенадцать спасённых поселенцев, девятнадцать погибших солдат. А может, и все двадцать.

Много бы я дал, чтобы посмотреть на физиономию майора Парновица в эту минуту. Но я не мог.

И если бы это было моей единственной проблемой.

– Возвращайтесь немедленно, – повторил майор и отключился, не дожидаясь ответа.

Все молчали, и сейчас это было особенно неприятно. Никогда бы не подумал, что слух играет столь важную роль в жизни ослепшего человека. То есть знал, конечно, но о таких вещах ведь никогда всерьёз не задумываешься, пока с ними не столкнёшься.

Да, я ослеп. Не сразу – яд, вырабатываемый слюной детёныша жука, действовал постепенно. Первые несколько минут ничего особенного не чувствуешь, только небольшое жжение в глазах. Потом вдруг теряешь сознание. И просыпаешься уже слепым. Тоже не до конца – можно различить пятна света, размытые контуры. Вскоре начинается лихорадка, которая через несколько часов переходит в бред и кому, за которой следует смерть. Если не достать противоядие. Но мы улетаем с планеты, где его можно найти. Так что…

Так что всё-таки у вас двадцать потерянных бойцов, капитан Кальвин.

Хотя надо отдать девочке должное – орала она на спасённых так, что ей бы и Финч позавидовал. Почему, дескать, вовремя не сказали. А они не подумали. Нет, они сталкивались со случаями отравления слюной жуков, но не сообразили сообщить об этом, потому что в битве детёныши участия не принимали.

Они рыли землю, пока взрослые занимались своими взрослыми делами.

Сейчас Марго готовилась нажать кнопку и выжечь всю эту нечисть на хрен. Но почему-то медлила. Как будто ждала.

– Так что, вы говорите, с этим можно сделать?

Это Стэйлс. Ему любопытно. Новая в земной науке отрава, новый вид противоядия. Исследовательский интерес, только и всего. Я точно знаю. Не стал бы Стэйлс за меня переживать. Он вообще меня недолюбливает.

– Ну, мы заметили, что слюна взрослого жука вроде как помогает, – сбивчиво объясняла одна из спасённых медсестёр – не матушка дегенерата Роберта, втравившего меня в эту дрянь, где она прячется, я понятия не имел.

– Отлично, этого добра у нас навалом.

Ага, они ещё как-то умудрились дохлого жука на корабль притащить – Стэйлс настоял, дескать, надо ему…

– Только к ней нужна ещё одна местная трава, – добавила женщина, – иначе эффект временный, и пациент всё равно умирает.

«Вот я кто теперь – пациент…»

– Что за трава?

– Марго, ты же за ней не пойдёшь, – не выдержав, перебил я. – Бросьте это, ребята. Мне просто не повезло. Выжигайте тут всё и полетели… полетели домой.

Пауза длилась, наверное, минуту. Я сидел, опустив голову. Затылок у меня ломило, спину тоже, голова начинала гудеть, будто вокруг до сих пор копошились землеройки. Видно, подступала обещанная лихорадка.

– Я пойду, – сказал Финч.

– На хрен ты пойдёшь! – рассвирепел я. – Ты и без того меня к кораблю волок чёрт знает зачем! Так бы я уже сдох, и сам бы не мучился, и вам головной болью меньше.

– Блин, Димка, какой же ты придурок, – с отвращением сказал Марго и добавила совсем другим тоном: – Вы можете объяснить, как выглядит эта трава?

– Вряд ли, – беспомощно отозвалась медсестра. – Она… как бы совсем обычная…. продолговатый стебелёк, тёмно-зелёный, саблевидный…

– Я сниму пласт дёрна и приволоку сюда, – перебил Финч.

– Она не везде растёт…

– Ребята, – с некоторым трудом сказал я, – вы меня извините, но… пока я ещё могу говорить. Я хочу сказать… прекратите испытывать судьбу. Ясно вам? Эти тюбики с удачей… с жидкой такой… сладкой… Мы их все выжрали. До основания. И вылизали изнутри… два раза…

Повисло недоумённое молчание. Воодушевившись, я продолжал:

– Там же только по одному тюбику на человека, вы не знаете разве? Так положено. А мы свои отдали переселенцам, и оно стало такое… ну, не стерильное…

Кажется, я говорил что-то ещё, когда почувствовал, что меня поднимают и несут куда-то. Но не помню, что.

Убойные антибиотки Стэйлса действовали даже на чужеродный белок, и мне немножко полегчало. По крайней мере я прекратил нести чушь и даже очнулся. Было приятно полежать в белом и чистом лазарете после недавней кровавой бани, но удовольствие оставалось весьма относительным. Что лазарет белый, я знал – перед глазами было сплошное светлое пятно.

– Стэйлс, я умру? – глупо спросил я.

– Не знаю, – ответил тот. Спокойно и почти безразлично. Ну ещё бы – что я, первый, что ли.

– Мы уже летим?

– Никуда мы не летим. Финч с тем парнем пошли вниз, за травой этой…

– Что?! – этот бессмысленный выкрик остался без внимания, и я добавил: – С каким ещё парнем?

– Не знаю, кажется, венгр. Я не понял, что он там лопотал. Его вообще никто не понимает. Говорят, он раньше болтал по-английски, но в поселении у него вся семья погибла, и он теперь только на своём языке талдычит.

– Его что, Марго назначила?

– Сам вызвался.

Я уже вообще ничего не понимал.

– Почему? Какого чёрта? Зачем ему?..

– Ты, я вижу, чувствуешь себя намного лучше, – отрезал Стэйлс.

Чувствовал я себя прехреново, о чём ему и сообщил.

– Тогда заткнись, – посоветовал наш бортовой Эскулап. – Руку выпрями, я тебе ещё укол сделаю.

Я чувствовал, как в кожу входит игла, и пытался понять, что происходит. Получалось не очень.

– А Финч? – вдруг спросил я. – Зачем он это делает?

Стэйлc вытащил иглу из моей вены и сказал:

– Дмитрий, я давно хотел тебя спросить. Почему ты так не любишь людей?

– Что? – несмотря на общее паршивое состояние, я приподнялся от удивления.

– Да ничего, – сказал Стэйлс. – Спи. А перед сном помолись, чтобы этим двоим повезло. Тебе сейчас нужна их удача.

«Да уж, подумал я, наблюдая, как медленно гаснет светлое пятно, становясь чёрным. – Если повезёт им, повезёт и мне. Везение – штука неуправляемая, но и в ней есть свои закономерности… А жизнь – это просто плата за каждый предоставленный шанс, который то и дело кажется последним».

На самом деле удачу действительно выдают десантникам в алюминиевых тюбиках. Это чтобы можно было не использовать всю за раз, а выдавливать понемножку. Чтобы всегда оставалось ещё чуть-чуть, на чёрный день. Просто не все умеют ею правильно пользоваться.

Финч умел пользоваться своей квотой. Хотел бы я знать, много ли её там осталось, на дне.

Я пропустил момент, когда они вернулись – к тому времени с бредом не могли справиться даже антибиотики Стэйлса. Противоядие подействовало очень быстро – уже через полчаса лихорадка спала, а ещё через час я начал различать окружающих. Мне хотелось видеть этого венгра, который ходил за моим спасением с Финчем, но Стэйлс сказал, что парень сейчас не в том состоянии – они выбрали луг, казавшийся безопасным, но в последний момент откуда-то появилась эта тварь и успел отхватить венгру руку от плеча, прежде чем Финч снёс ей башку. Стэйлс сказал, что венгр выживет, но мне уже расхотелось с ним общаться. В конце концов, какая разница, что им двигало? Жуки убили всех его родных, может, он тоже смерти искал? Или замаливал так одному ему известные грехи? Или, может, просто хотел отплатить хоть как-то за то, что мы спасли его жизнь? Или ещё какая хрень… Не важно. Он не был десантником, и ему, видимо, не полагалась дежурная порция везения.

Я надеялся, что мы улетим с этой проклятой планеты немедленно, но Марго сказала, что денёк ещё придётся повисеть на орбите – поступил приказ обследовать поверхность и доложить о поведении жуков. Но тех не было видно – они ушли под землю и больше не поднимались наверх. Оно и понятно – их цель достигнута, они выжили нас со своей земли. Не самая лучшая новость для близящейся президентской кампании, но если это плата за то, что мы живы – я был готов лично послать президента куда подальше. На английском, чтобы лучше понял.

Следующим утром мне уже стало намного лучше, я почти пришёл в норму. Поселенцев не видел – их поместили где-то в пассажирском отсеке, и они боялись показываться нам на глаза. Стэйлс велел мне лежать, но я не мог и не хотел, так что просто шлялся по кораблю, пока не притащился в капитанскую рубку.

Марго плохо выглядела. Мне показалось, что она постарела. Насколько я знал, ей ещё не приходилось терять столько людей за такой короткий срок. И могу спорить, ей хотелось убираться отсюда ко всем чертям не меньше, чем мне.

Я взглянул через её плечо в панорамный иллюминатор. Под нами в голубоватой дымке медленно плыли ярко-зелёные луга. Я смотрел на них и удивлялся тому, до чего же это красиво, и тому, что раньше я никогда этого не замечал. На земле ведь точно такие же луга.

Может, я даже сказал бы об этом Марго, но тут истошно заверещал динамик передатчика внешней связи. Марго вскинула на меня удивлённый, беспомощный взгляд. Я ответил ей таким же.

– Там же никого не осталось… – начал я, и Марго с силой ударила по клавише.

– Приём! Говорите!

– Приём! – вырвался из динамиков захлёбывающийся крик. – Приём! Кто-нибудь слышит меня?! Приём! SOS!

Вторая станция. В десяти километрах от первой. Недостроенная, заброшенная ещё на первом этапе колонизации. Там кто-то есть. Бог знает, как они туда попали. Бог знает, сколько их там. Бог знает, как им удалось прорваться к нам именно теперь, когда мы почти собрались улетать. И только Бог знает, сколько ещё осталось удачи на дне тюбика в моём индивидуальном наборе. И долго ли мне ещё расплачиваться за чужое неимоверное везение.

– Сколько там жуков? – спросил я.

– Сам смотри, – сказала Марго и снова ударила по клавише. Я взглянул на резко увеличившуюся картинку. Кивнул.

– Дуй туда.

Она обернулась. И посмотрела на меня – так, как раньше смотрела только на Стэйлса. Я, кажется, знаю, что она хотела сказать. Что я был прав, и что мы выполнили то, зачем сюда прилетели, и что ей надоело посылать своих людей на бойню…

Но вместо этого она проговорила:

– Димка, ты что? Ты же только…

– Прекрати меня так называть, – оборвал её я. – Ты понятия не имеешь, как это правильно произносится. Звучит просто по-идиотски.

Она умолкла. Ещё мгновение смотрела на меня. Потом развернулась к управлению, закричала в микрофон:

– Сигнал принят! Как меня слышно? Помощь близко! Сколько вас?

Только бы они продержались.

Эй, Господи, слышишь, мне нужно только немного удачи для этих ребят.

А заплачу я за неё как-нибудь потом.

Идёт?

Суицид не средство

Если вы спросите меня о нанотехнологиях, я вряд ли смогу прочесть вам двухчасовую лекцию на тему. Больше того: если бы мне, гуманитарию до мозга костей, сказали, что я напишу об этом целых два рассказа, да ещё в течение двух дней – я бы в жизни не поверила. Но чего не сделаешь ради пресловутой «Грелки». Тем более когда тему задаёт не кто-нибудь, а сам Роберт Шекли. Я даже и не думала, что справлюсь с такой задачей. Но тут на помощь пришли кодекс Бусидо, с одной стороны, и призрак Фрэнка Херберта – с другой… Спросите, при чём тут нанотехнологии? Да ни при чём, наверное. На самом деле рассказы получились вовсе не о них. Я всё-таки предпочла писать о том, что знаю. Хотя в сюжетах рассказов «Суицид не средство» и «Киберджейн» нанотехнологии присутствуют (точно-точно!). Просто мне, как всегда, интереснее не технологии, а люди.

– Готов?

– Готов.

Паузы перед ответом не было, и я с лёгким сердцем нажал на курок. Странно, я даже не предполагал, что это окажется так просто. Выстрел прозвучал почти неслышно. Я стрелял через прозрачную пластиковую перегородку, и всё равно Артемьеву снесло полголовы. Кровь брызнула на пластик. Я положил пистолет на столик. Почему-то я ждал, что от дула будет тянуться струйка дыма, но так ведь только в старых фильмах бывает, и то не всегда.

Я принял контрастный душ, переоделся, то и дело поглядывая на часы. Время ещё оставалось, и я немного покрутился перед зеркалом, пользуясь тем, что меня никто не видит. Новенький костюм от Юдашкина сидел на мне как влитой. Просто потрясающий костюм, синий металлик, галстук на полтона светлее, мучительно белоснежная рубашка. «Так вот хоть прямо в гроб», – жизнерадостно подумал я. За стенкой не раздавалось ни звука. Или ещё не убирали, или они работают так же, как стреляет их оружие.

Я вышел в коридор, ступил в автоматически раскрывшуюся дверь, зашагал в направлении, которое указывали мигающие вдоль панелей огоньки. «Всё закончилось, всё почти закончилось», – напевал я про себя. Как ни странно, помогало. Закончилось, почти закончилось. На сегодня у меня ещё была назначена одна очень важная встреча, а потом… ох, хорошо-то как.

Огоньки вывели меня из Q-отдела на общий канал, а там я уже легко ориентировался. Кабинет для дополнительных переговоров находился в другом крыле, и я прибавил шагу. Впрочем, всё равно опоздал – когда я вошёл, японец уже был там, сидел в кресле и пил зелёный чай. Склоняясь в полупоклоне, я кинул взгляд на настенные часы. «12:59». Скотина узкоглазая. Тем не менее я смиренно сказал:

– Приношу свои извинения, Мамору-сан.

– Я приношу вам свои извинения, – произнёс тот, вставая и кланяясь в ответ. – Как оказалось, мои часы спешат на одну минуту.

«Эх, ну что за народ, так вашу перетак, думал я, заучено продолжая ритуал приветствия. Нанотехнологии у них на высшем уровне, а часы хронически спешат. Или отстают. Да один чёрт».

– Итак, я уполномочен посвятить вас в общие положения нашей нанопрограммы, – начал я, когда с церемониями было покончено.

– Ещё чаю, пожалуйста, – сказал японец. Я на миг онемел. Если бы я осмелился перебить его, он наверняка бы немедленно и вежливо откланялся. Чёрт, и что только не приходится терпеть. Ну да ладно.

Я сдержанно надавил на клавишу селектора.

– Вера, ещё зелёный чай для господина Мамору.

Мамору улыбался. Он был очень высок для японца, худощав и скуласт, а глаза у него были голубые. Я сомневаюсь, существуют ли в природе голубоглазые японцы – скорее всего, это просто линзы. Может, поэтому мне казалось, что они как-то неестественно поблескивают.

– Ваша нанопрограмма, – напевно проговорил Мамору, и я спохватился.

– Да. Наша нанопрограмма, – я положил руки на рассыпанные по столу проспекты, – как вам известно, носит рабочее название «Анти-Суицид», сокращённо «АС», и обеспечивает полную свободу индивида от суицидальных попыток. Лозунг нашей программы – «Суицид – не средство!»

– Полностью согласен, – мягко улыбнулся Мамору.

«Да какой же ты после этого самурай», – посетовал я про себя и хищно улыбнулся Верке, протиснувшейся в кабинет с подносом. Верка была роскошной бабищей с потрясающей гривой и бюстом, а также с нервным тиком в левом лицевом нерве. Жигалов, мой непосредственный начальник, спал с ней, а я её жалел. Верка всегда очень нервничала, принимая гостей, и я старался не дёргать её по пустякам.

– Красивая женщина, – спокойно заметил Мамору, когда Верка, отстрелявшись, убежала.

– Да, – снова сказал я. – Так вот, необходимость в такой программе назрела давно. Как вам известно, показатели суицидентного риска за последние пять лет возросли втрое. – Не умолкая, я ненавязчиво раскрыл проспект с диаграммой. – Особенно резко увеличилось количество завершённых суицидов. Наша программа – реальный способ решить эту проблему, пока она не приобрела бесконтрольный характер. В подкожную ткань нашего клиента путём короткой и безболезненной процедуры внедряется наноробот, фиксирующий биохимические изменения в организме, которыми сопровождается суицидальное намерение. За фиксацией немедленно следует электрический разряд. Он блокирует синапсы в определённой доле коры головного мозга, и как следствие – само суицидальное намерение. Исследования показали, что эффективность блокировки достигает девяносто девяти процентов. Со времени начала внедрения нашей программы (ещё один проспектик ненавязчиво…) суицидентность сократилась по меньшей мере на двадцать восемь процентов, и это не предел. Таким образом, социально-психологическая актуальность нашей программы очевидна. Но и это ещё не всё (па-бам! эту интонацию я подслушал у кого-то из ведущих на BВC). Наша программа, расширяясь, создаёт беспрецедентное количество рабочих мест. Только наш филиал предоставляет их по три с половиной тысячи дополнительно каждый год! И это также не предел!

Мамору слушал и улыбался. Его глаза поблескивали, как стекло. На проспект он даже не взглянул.

– Всё это очень хорошо, господин Савельев, – мягко проговорил он, грея пальцы на чашке с чаем, – только вы зря стараетесь. Моя компания уже заключила контракт о поддержке и расширении вашей программы. Видите ли, дело в том, что мы сами уже несколько лет ведём подобные разработки.

Я ощутил странную смесь волнения и злобы. Мне-то сказали, что это рядовой агент, прикидывающий далёкую перспективу выдачи гранта и лениво перебирающий сотни самых разных нанопрограмм. Таких к нам каждый месяц по пачке засылали, с нынешней-то модой на нанотех. «Что ж, оказывается, разговор вполне предметен – это хорошо, но почему сволочь Жигалов ничего мне не сказал?! Выставил полным дураком!» – Я неуклюже сгрёб проспекты в ящик стола.

Мамору наклонил голову.

– Всё в порядке, господин Савельев. Господин Жигалов направил меня к вам для обсуждения неофициальных деталей программы. Он сказал, что я могу вам доверять. И что он может вам доверять. Это правда?

Я тупо смотрел на холёные пальцы японца, аккуратно сжимавшие стенки чашки. «Можно ли мне доверять?.. Ещё бы. О да, ещё как, после того, что произошло полчаса назад… более чем. Хотя даже и это не главная причина».

– Что вы хотите знать? – спросил я.

Улыбка Мамору стала жёсткой.

– Моя компания не стала бы вкладывать миллиардные средства в вашу программу, не выяснив все нюансы заранее. От вас я просто хочу услышать подтверждение. Подтверждение живого участника… скажем так. Вы можете мне в этом помочь?

Я медленно захлопнул ящик стола. Посмотрел, не дрожат ли руки. Нет, вроде не дрожат.

– Спрашивайте.

– Каждый сотрудник «Анти-Суицида» опробовал программу на себе. Это так?

– Да.

– С какой целью это делалось?

«С какой целью? Если бы я знал».

Это было льготным пунктом контракта – бесплатное включение персонала в программу. При желании. Хотели не все. Я хотел. Это случилось три года назад, от меня только что ушла жена, я проиграл судебный процесс по опеке над нашим ребёнком и никак не мог вылечить свой простатит. Мысли о том, не пора ли лезть в петлю, одолевали меня куда чаще, чем мне хотелось бы. Случайно подвернувшаяся работа в «АС», тогда просто курьером, показалась мне небесной благостью. А возможность бесплатно излечиться от идиотских мыслей – великой небесной благостью. И кто бы мог предположить, что именно эта мысль была самой идиотской.

Я не знал и не знаю до сих пор, зачем они это делали. Но не исключено, что таким образом они просто получили огромное количество подопытных крыс, которые ещё и радовались своему положению. Ведь неофициально программа до сих пор на стадии разработки, а денег у корпорации куда меньше, чем необходимо для полноценных исследований. Собственно, потому этот япошка и сидит сейчас тут, буравя меня своими дикими голубыми глазами.

– Я не знаю, с какой целью, – наконец выдавил я.

– Хорошо. – Похоже, он мне поверил. – И что вы можете сказать об этом? Вы убедились на себе в эффективности программы?

Я не сумел подавить нервный смешок.

«Убедился ли? Да уж. Более чем».

– Он действительно сдерживает суицидальные мысли, – честно сказал я. Японец смотрел на меня всё так же пристально. Я вдруг почувствовал себя лёгким, как пёрышко.

«Да какого чёрта?! Падла Жигалов мне доверяет? У него есть на то основания. Ну так получит он по полной… программе».

– Знаете, очень затруднительно думать о чём-либо, если каждая мысль немедленно наказывается дикой болью, – сухо сказал я.

Тонкие брови Мамору изящно изогнулись. Он явно не был удивлён.

– Электрический разряд болезненен?

– Сначала нет. Его даже почти не чувствуешь. Так, будто щёлкает что-то в голове, когда начинаешь думать о всяком… Потом щёлкает всё громче. До головной боли. Потом сами щелчки становятся болезненными. Это… – я сделал паузу, выравнивая дыхание, и продолжал: – Это входит в программу. Если минимальная аверсивная стимуляция оказывается недейственной, сигнал усиливается. Мозг… наказывается… за упрямство.

– И вы заодно с ним, – сказал Мамору. Я подумал, что он смеётся надо мной, но японец выглядел донельзя серьёзным. Чай в его чашке уже остыл.

– Именно. Потом, где-то через полгода, эпизодическая боль переходит в спазмы. Спазмы – в судороги. На третьем году начинаются эпилептические припадки.

– Смертность?

– Десять процентов, – ответил я и подумал: «Да, всего-то навсего. Забавно, правда?»

– Что происходит с остальными?

– Сложно сказать. Программа внедрена не так давно. Пока нам верят и… – я умолк, осознавая, что Мамору всё это прекрасно известно и без меня. Вероятно, у него есть свои причины связываться с этой шарашкиной конторой… и отчего-то я даже не мог его за это ненавидеть.

– Но разве это ничему вас не учит, господин Савельев? Если мысли о смерти наказуемы – почему вы не можете от них отказаться?

Я подумал, сдержать ли смешок снова, потом решил – хрен с ним, и не стал.

– Знаете, Мамору-сан, человеческая психика – такая странная штука. Если вам запретить думать о чём-либо, вы не сможете думать ни о чём другом. И чем сильнее вас будут наказывать за это, тем труднее будет отделаться от мыслей.

– Как там у вас говорят… «запретный плод сладок»?

– А у вас, кажется – «только не думай о белой обезьяне»?

Мамору улыбнулся мне, а я улыбнулся ему, вспоминая, как спустил курок и снёс голову бедняге Артемьеву. Он слишком много думал о белых обезьянах. Только о них. А надо было – о работе… как я.

– Это трудно, не правда ли? – мягко спросил японец. Его певучий акцент действовал на меня умиротворяюще. А глаза уже не казались стекляшками. «Чёрт знает, а вдруг они у него и правда голубые?»

– Да, – ответил я. – Очень.

– Невыносимо?

– Невыносимо.

– Расскажите мне теперь про Q-отдел.

Я вздрогнул. Был готов – и всё равно… «Так они и об этом пронюхали. Ну, стоило ли сомневаться?»

– Вы же сами знаете.

– Хочу услышать от вас.

– Это отдел, занимающийся увольнением штатных сотрудников.

– О да, – покивал Мамору. – Насколько мне известно, текучесть кадров у вас очень высокая. В среднем десяток человек в день только в вашем филиале. Это… что-то около трёх с половиной тысяч в год, верно? Столько же, сколько новых рабочих мест вы ежегодно создаёте?

Он не смеялся – а если и так, то не надо мной. Я бы даже присоединился к нему… только я уже отсмеялся своё.

«Мне доверяют и мне нечего терять, так что…»

– Через три года – это очень тяжело. Многие не выдерживают. Прекратить это невозможно – мы пока не научились извлекать наноробота из организма. Убить себя сами включённые в программу не могут. Мы… может только помочь им.

Мамору помолчал. Сцепил пальцы в замок, положил руки на колени. Прикрыл глаза.

– Десять человек в день, так?

– В нашем филиале. Да.

Он снова покивал.

– Кто осуществляет?..

– Мы сами. Налажен принцип взаимодействия по цепочке. Тот, кто спускает курок утром, становится свободным днём. А тот, кто его освобождает – вечером… Никаких следов, убийцы мертвы. Корпорация чиста.

Мамору открыл глаза. Странно – в них читалось нечто больше, чем простое сочувствие.

– Вы употребили слово «свобода».

– Я думаю, оно больше всего подходит в этом случае, – спокойно сказал я.

– Вы знаете, в моей стране когда-то был обычай: человек, решивший уйти из жизни, просил друга ассистировать ему. А завтра кто-то мог помочь вчерашнему ассистенту. В этом нет ничего дурного.

– В вашей стране люди уходят из жизни по другой причине.

– Вы думаете? – Мамору слабо улыбнулся. – Все люди уходят из жизни только по одной причине. Только, к сожалению, никто её не знает. Иначе бы проблема давно была решена. То, что вы делаете… это своеобразный ритуал, не так ли?

Я вспомнил мозги Артемьева, разлетевшиеся по пластиковой перегородке, обманувший мои надежды ствол и костюм от Юдашкина. Честно ответил:

– Не знаю.

Мамору опустил взгляд. Потом сказал:

– Валерий… вы говорили, что ещё не научились извлекать наноробота из организма.

«Ох, чёрт, только не продолжай», – подумал я, но он уже продолжал:

– Мы подключаемся к этой программе не в последнюю очередь с целью научиться его извлекать. Сколько у вас ещё времени? У вас лично?

Я откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза ладонью. Улыбнулся.

– Не очень много.

– Постарайтесь продержаться.

– Хорошо.

– Обещаете?

– Да.

Я всё ещё не смотрел на него, но знал, что его лицо изменилось, когда он произнёс следующие слова:

– Ваше время ещё не пришло. Поверьте мне. Вы не понимаете. Суицид не средство. Это – цель. И если вы не можете осуществить его как цель… в нём нет смысла. Вы не готовы.

– Я не готов, – прошептал я, хоть это и не имело никакого значения. Не готов, но, чёрт возьми, я так устал. Когда у меня два дня не бывает припадков, я расцениваю это как настоящие каникулы. Мне всё время больно. Мне больно даже сейчас, потому что и сейчас я думаю о том, что скоро всё прекратится. Скоро. Но не так скоро, как хотелось бы. И разве имеет значение, что я почти научился не замечать эту боль?

– Извините, мне надо идти, – проговорил я и встал. Мамору смотрел на меня из кресла снизу вверх. Его поблескивающие голубые глаза казались влажными.

– Валерий, мы научимся извлекать их, – сказал он. – Обязательно.

– Да, – ответил я. – Да, разумеется. Если есть что извлекать.

«Всё-таки линзы, – подумал я с нелепым триумфом, когда глаза японца широко распахнулись, и стали видны тоненькие ободки по краям радужек. – Так и знал. А ты вот, приятель, не знал, похоже…»

– Плацебо?.. – прошептал он.

Да какая разница, в самом деле? Эта мысль давно приходила мне в голову – ну не верилось, что дорогущих нанороботов за просто так внедряют в кровь кому попало. Ведь что нам вводили? Прозрачный раствор. Может быть, там была эта электронная тварь размером с молекулу. А может быть, витамин В. Или просто дистиллированная вода. Как я уже говорил, психика – штука странная… Если мы верим, что нечто начинает убивать нас, когда мы хотим убить сами себя – так и будет. А масштабность… что – масштабность? Учитывая размах рекламной компании «Анти-Суицида» – в массовом психозе нет ничего сверхъестественного. Человечество видало и не такие чудеса.

Так что вы, Мамору-сан, можете просто ввести клиентам «АС» снова тот же самый витамин В, сказав, что он вытравит из них эту дрянь – и они поверят вам. Дерзайте, пробуйте, а вдруг? Они заплатят вам за это втрое, вдесятеро больше, чем платили за сыворотку. Они снова поверят вам – и будут спасены.

Только вот я вряд ли успею вам поверить. Я даже не уверен, что смог бы. Теперь. Зная всё то, что обречён знать.

Ведь, может быть, я не прав, и это никакое не плацебо.

Прощаясь, мы пожали друг другу руки. Я видел, что Мамору озадачен не на шутку. «Странно, похоже, эта простая мысль о плацебо ни разу не приходила ему в голову. Впрочем, вряд ли он размышлял обо всём этом хотя бы вполовину столько, сколько я. Полагаю, даже на моём месте он думал бы не о том и не так. Японцы, мать их. Суицид – не средство, а цель… Скажет тоже. Цель… цель, к которой надо быть готовым. Даже если очень больно. Даже если курок спускаешь не ты».

Я думал об этом, возвращаясь в Q-отдел, снимая роскошный костюм от дома Юдашкина, в котором меня, может быть, похоронят, принимая душ, выходя за пластиковую перегородку, только теперь с другой стороны. Думал и всё никак не мог решить, верю в это или нет. Есть ли у меня время поверить?

– Готов?

Есть ли у меня время поверить…

– Готов?..

Есть ли у меня время…

– Готов?!

Я не готов, но есть ли у меня время это понять?

Киберджейн

– Мне жаль, – сказал Джон. – Я… я не думал, что… это так. Мне правда очень жаль.

Она ответила:

– Я знаю.

Он стоял на коленях, спиной к ней, и чувствовал, как вжимается в затылок дуло. Она держала пистолет обеими руками, но не из страха, что дрогнет. Что-то скользнуло по его щеке, и даже не открывая глаз он знал, что это было перо из её крыла.

– Я знаю, – повторила Джейн и спустила курок.

За восемь месяцев до этого она лежала на столе, голая, изломанная, мёртвая. То есть это была не совсем она, нет, даже вовсе не она – то, из чего её предстояло сделать. Уголь, который превратят в алмаз, земля, из которой вырастут цветы. Изначальное сырьё. Джон стоял рядом, рассматривая её, и в который раз поражался тому, что собирался сделать.

– Нет, я всё же не понимаю… немыслимо… как из этого … – в голосе императора было больше отвращения, чем недоумения.

– Пусть ваше величество доверится мне, – не отводя глаз от мёртвой девушки на столе, сказал Джон. – Это именно то, что нужно. То, что мы так долго искали.

– Но она же уродлива! Она и при жизни была уродливой… К тому же – она рабыня.

– Больше нет, – сказал Джон и взял девушку за сломанное запястье. Тонкие косточки выпирали под белой, почти прозрачной кожей. Она работала на лесах и упала, сломав себе всё, что только могла сломать. Джон совершенно случайно увидел, как несут её тело, поддался голосу интуиции – и после беспрерывных пятидневных замеров понял, что ему наконец-то повезло. Он нашёл то, что безуспешно искал три года, с тех самых пор, как Светлейший Император решил, что нет на свете женщины, достойной стать его невестой, потому таковую надобно создать. Джон знал, как, но у него не было подходящего материала. А материал, оказывается, всё это время находился рядом, в рабских бараках. Некрасивая, неуклюжая, хромая девушка-рабыня, на которую не позарился никто из её сословия. Но именно в ней был весь необходимой набор того, из чего Джон вскоре создаст Богиню.

– Не важно, кем она была, – проговорил он. – Пусть ваше величество смотрит на это не как на мёртвое тело. Как на исходное сырьё, не более того. Ведь ваше величество не интересует, чем удобряют поля, на которых произрастает виноград.

– Но я всё же не понимаю, как…

«И не поймёте», – подумал Джон, а вслух сказал:

– Достаточно просто верить мне, Светлейший. В этом убогом с виду существе есть все частички, из которых состоит божество. Просто они объединены неправильно. Я разберу их на составляющие и сложу заново – так, как они должны были сложиться, но не сложились из-за злой шутки небес.

«Или небеса просто не сумели их так сложить А я смогу», – дрожа от предвкушения, подумал он. Грубое, асимметричное лицо мёртвой девушки казалось умиротворённым. На миг Джону показалось, что он чувствует под пальцами биение её пульса. Он разжал руку.

– Сколько времени это займёт? – спросил император.

– Пусть Светлейший назначит свадьбу на летнее солнцестояние, – ответил Джон. Император хмыкнул с сомнением.

– Если она не понравится мне, я велю тебе покончить с собой.

– Я сделаю это с радостью, Светлейший, – честно сказал Джон.

Но она понравится вам. Она понравится мне. Она понравится всем. Мы станем молиться на неё.

И, может, она даже сможет ответить на наши молитвы.

* * *

– Это…

– Это она, – сказал Джон. Он улыбался. Не потому, что шок на лице императора был более чем красноречив – потому, что невозможно смотреть на неё без улыбки. По крайней мере – он не мог.

Джон ждал всяческих «невозможно» и «поразительно», но император молчал – только водил пальцами по стеклу, за которым, раскинув руки, в белковом растворе плавало тело его невесты.

– Когда ты разбудишь её?

– Скоро.

– Завтра?

– Нет, ещё рано. Она должна набраться сил.

– Как ты… сделал это?

– Я говорил вам. В старом теле было всё необходимое. Я просто расставил слагаемые в нужном порядке.

Пальцы императора – тонкие, крепкие, с артритными узелками на костяшках – вжимались в стекло с такой силой, будто хотели продавить его. Голос был твёрд и властен, как всегда, но в нём звучало что-то непривычное… что-то похожее на страх.

– Зачем ты приделал ей крылья?

– Я ничего не приделывал. Они были в ней. То, что должно было стать крыльями, но, поскольку её собрали неправильно, стало чем-то другим, незаметным, неиспользуемым.

– Это… так странно. Я не думал, что она будет с крыльями.

– Прошу прощения, Светлейший. Это не зависело от меня.

– Ничего… так даже любопытнее. Я хотел, чтобы она не была похожа ни на кого – так и есть.

Он убрал пальцы со стекла, и Джон с трудом удержал вздох облегчения.

– Как ты назовёшь её? – спросил император. Джон поклонился.

– Это творение предназначено для Светлейшего Императора. Только ваше величество может дать имя своей Богине-Невесте.

– Хорошо. Я подумаю. У неё должно быть имя, такое же удивительное, как она сама. Ты прав, Джон Доу.

Он снова поклонился, и выпрямился, только когда удаляющиеся шаги императора стихли. Тогда он снова повернулся к резервуару и подумал: «Он может называть тебя как угодно, но на самом деле ты Джейн Доу. Помни это, дорогая».

Её сложенные крылья слабо колыхались в растворе, и Джон знал, что она его слышит.

Если бы кто-нибудь прежде сказал Джону, что Светлейший Император может бегать по комнате с сияющими от счастья глазами, едва не подпрыгивая, как ребёнок, он бы… впрочем, после их долгих задушевных бесед об идеале Светлейшего, возможно, и поверил. Но что император может схватить в охапку его, низкородного смерда, и едва не задушить в объятиях – ни за что на свете.

– Джон Доу, ты сам – бог! Она… она больше чем Богиня! Она – Вселенная! Чего ты хочешь? Скажи?

– Удовольствие моего императора для меня лучшая награда, – заученно ответил он, зная, что за этим последует прибавка к жалованию, новый дом, новые рабы или, может быть, даже свобода, но хотел он на самом деле только одного, а этого император не даст никогда.

– Я всю ночь с ней говорил. Она… небеса, это абсолютно всё, о чём я мечтал! Абсолютно всё, понимаешь? Даже…

– Даже то, о чём вы мне не говорили? – слабо улыбнулся Джон. Император покраснел, как мальчишка. Джон улыбнулся шире и спросил: – Как вы решили её назвать?

– Не знаю… пока не знаю. Может, Селестия… или Клементина… как мою прабабку, Великую Императрицу…

– Почему бы вам не спросить её саму?

Император моргнул. Убрал руки с плеч Джона.

– Я… даже не думал… ты полагаешь?..

– Она совершенна. Ей лучше знать.

Ему не следовало этого говорить, он понял это по глазам императора, но смолчать он не имел права.

– Возможно…

Император был недоволен. Джон знал, что через это просто надо пройти. Им обоим. Всем троим.

Ночью император разбудил его, выйдя на видеосвязь. Его лицо было осунувшимся, а взгляд – растерянным.

– Джон Доу, она сказала мне своё имя.

Ему разом расхотелось спать.

– Да? Какое же?

– Джейн.

– И… всё?

– Всё. Просто Джейн.

– Как Праматерь, – сказал Джон.

«Такая маленькая, а уже лгунья», – думал он с улыбкой, засыпая.

За три дня до летнего солнцестояния Джон получил аудиенцию у Богини-Невесты. Её называли именно так – это было больше, чем официальный статус. Похоже, её настоящее имя знали только избранные. Раньше она отказывалась его принять – была слишком занята. Она узнавала свой народ, а народ узнавал её. Народ любил её. Когда она вылетала из императорской цитадели и кружилась над землёй, медленно, плавно, раскинув тонкие белые руки, толпа внизу умирала на эти мгновения. Люди уже учились ей молиться. Но пока что Богиня-Невеста не отвечала на молитвы.

Теперь она сама вызвала его к себе.

Джон с опущенной головой прошёл между двумя рядами охраны, встал на колени.

Она сказала:

– Посмотри на меня, Джон Доу.

Он поднял голову. Никогда ещё он не видел её так близко – только в лаборатории, пока она росла за стеклом, а потом лишь издалека, когда она летала в вышине, оглядывая то, что станет её миром. Сейчас же он смотрел на её тонкие белые руки и думал, что это единственное, что осталось в ней от существа, которым она когда-то была. Странно, до этого мгновения Джон не осознавал, что у жалкой девушки-рабыни были безукоризненно совершенные руки.

– Прочь, – сказала Богиня-Невеста.

Джон вздрогнул, не сразу поняв, что обращается она не к нему. Когда охрана, ни словом не воспротивившись приказу Богини-Невесты, покинула зал, она встала. Подол её белоснежного одеяния заструился по ступеням трона.

– Джейн, – сказал он, смакуя её имя.

Она смотрела на него, и в её глазах переливались все существующие во вселенной цвета, от чёрного до пурпурно-золотого.

– Джон Доу, – сказала она, – как ты смел?

Сначала он даже не понял, что она имеет в виду.

– Джейн…

– Это имя мне дал ты. Ты знаешь, как меня звали на самом деле?

Это «звали» ударило его, будто пощёчина, но он всё ещё не хотел верить.

– Я…

– Я спросила, знаешь ли ты, как меня звали, Джон Доу!

Она была в гневе, в ярости; он чувствовал это и холодел, видя, как разрастается вокруг её головы ослепительное алое сияние.

– Ты прекрасна, – сказал он. – Ты богиня. Небеса, ты в самом деле богиня. Моя кибербогиня…

– Меня звали Грета! – закричала она. – Грета! Хромая Грета, Кривая Грета, Червивая Грета, кто как хотел, но всегда Грета!

«Некрасивое имя, – успел подумать он, – такое же некрасивое, как была ты сама».

И только потом осознал, что она сказала.

– Ты… – Джон понял, что охрип, но не смог даже прочистить горло. – Ты не можешь помнить.

– Я помню. Я всё помню, Джон Доу. Я даже помню, как лежала мёртвая на твоём столе. А ты держал меня за руку. И думал обо мне как о грязи, о глине, из которой ты вылепишь богиню для императора.

– Не для императора, – уже не думая, что говорит, прошептал он. – Глупенькая, совсем не для него.

– Всё равно, для кого, – сказал она и отвернулась. Алое сияние вокруг её головы стало затухать. Крылья дрогнули, будто пытаясь расправиться.

– Не важно, кем ты была, – тихо сказал Джон. – Важно, что я из тебя сделал.

Он был готов, что она рассмеётся ему в лицо или ударит, но она только посмотрела на него глазами, в которых были все краски вселенной и вся усталость вселенной.

– Вот именно, Джон Доу. Ты не думал, что ты из меня сделал?

Что он из неё сделал?.. У него были ответы. Совершенство. Богиню. Идеал для себя и своего императора. Только в этот миг Джон понял, что ни один из них не является правильным… тем, который знает и хочет услышать от него она.

– Уходи, – сказала Джейн. – Если ты когда-нибудь покажешься мне на глаза, я скажу императору, чтобы он велел тебе покончить с собой.

Джон встал с колен. Поклонился. Пошёл к дверям.

Когда он уже был у порога, она сказала:

– Я любила тебя.

В день летнего солнцестояния Богиня-Невеста, имя которой по-прежнему знали лишь трое, стала женой Светлейшего Императора. Свадебное одеяние было алым, как ореол пламени вокруг её головы, которое видел только Джон Доу, а сложенные крылья роняли белые перья на мраморный пол. Светлейший Император смотрел в её глаза, и в его взгляде была вся любовь вселенной. А в её глазах были только краски, бездна красок.

И в тот же день, ночью, она пришла в спальню к Джону Доу. Её крылья всё так же роняли перья, оставляя за ней белоснежный след.

Ночь была ясной, и луны-близнецы, одна полная, другая ущербная, смотрели в узкое стрельчатое окно.

– Пойдём в твою лабораторию, Джон Доу, – сказала Богиня-Невеста, поднимая пистолет.

Он отвёл её, не сказав ни слова. Охрана видела их, провожала изумлёнными взглядами, но не смела вмешиваться.

В лаборатории Джейн велела ему опуститься на колени. Сама встала за его спиной. Роняя перья одно за другим.

– Прежде чем я убью тебя, – сказала она, – я хочу знать, из чего ты сделал эти трижды проклятые крылья.

«Какой ореол вокруг твоей головы сейчас, – думал Джон Доу. – Какой? Какого он цвета? Переливается, как твои глаза? И почему ты так несчастна? И почему ты не хочешь мне ничего сказать? Ничего, кроме того, что мне только почудилось тогда, в зале для аудиенций?»

Он услышал, как она снимает предохранитель. Дуло легло ему в затылок.

– Отвечай мне, Джон Доу. Из чего ты сделал эти крылья? Что ты забрал у меня, чтобы они появились?

– Ничего, – сухими губами сказал он. – Они были в тебе. Уже были. Я просто сделал так, чтобы они были видны…

– А тебе не приходило в голову, что они были видны кому-то, кроме тебя? – истерично закричала она.

Перед его лицом был резервуар с белковым раствором, справа – камера, в которой он разбирал её и собирал заново, так, чтобы было правильно… так, как ему тогда казалось правильным.

– Джейн…

– Грета! Меня зовут Грета!

– Тебя звали Грета. Ту, из которой ты создана, – он будто уговаривал её, с каждой минутой всё меньше веря в свои слова. – Крылья были внутри тебя…

– Внутри меня, – она снова издала истеричный смешок, всё сильнее вжимая дуло Джону в затылок. – Да, Джон Доу, именно так, они были внутри меня! А теперь они снаружи! И что с них теперь толку?!

Он закрыл глаза.

– Ты… была ничтожным существом…. рабыней… уродливой, никчёмной…

– Для тебя. Да. Для тебя я была уродливой и никчёмной. Ты всегда так думал. Ты даже отвращения ко мне не мог испытывать, такой жалкой я была. Ты заметил меня, только когда я умерла. Умерла, чтобы ты увидел меня наконец!

– Ты… моя богиня…

– Я не хочу быть твоей богиней! Никогда не хотела! Я знала, что ты считаешь совершенством. Что все вы считаете совершенством. И я никогда этого не хотела! Почему ты меня не спросил?!

– Я…

Перо скользнуло по его щеке. Он задохнулся.

– Я любила тебя, Джон Доу. А теперь не могу. Я теперь никого любить не могу, понимаешь? Я никого не могу жалеть. Я ничему не способна радоваться. Я не могу даже удивляться. Ты же сделал это… ты… разобрал всё это на части и сделал из них красивую оболочку. Мне теперь так…

«Что, что ты хотела сказать? Пусто? Одиноко? Божественно? Это всё не то – так же, как слова „идеал“, „совершенство“ и „богиня“, – вовсе не то, чем ты являешься на самом деле», – подумал Джон.

– Скажи, Джон Доу. Когда я потеряю все перья… я верну то, что ты у меня отнял?

Он глубоко вздохнул, откинул голову назад, вынуждая дуло впиться в затылок ещё глубже, до боли. Опустил ладонь на землю, тронул пальцами шелковый подол платья Богини-Невесты, усыпанный перьями.

– Мне жаль, – сказал Джон. – Я… я не думал, что… это так. Мне правда очень жаль.

Она ответила:

– Я знаю.

И за мгновения, которые прошли между этими словами и его смертью, Джон Доу успел подумать, что она не права – он отнял у неё не всё.

– Я знаю, – повторила Джейн и спустила курок.

Потом она спустила его снова и снова, много раз, пока в пистолете не кончились заряды. Отбросила оружие, повернулась к сбежавшейся на звуки выстрелов охране.

Расправила крылья, забрызганные кровью Джона Доу.

– Возьмите его, – приказала она.

Охранники подчинились. Когда их старший вопросительно взглянул на Богиню-Невесту, она указала на камеру, в которой была создана, и сказала:

– Положите его туда.

Джон Доу ошибался: Богиня-Невеста не знала милосердия.

День бурундучка

Бывают такие – нет, не рассказы – дни, когда жизнь хороша и жить хорошо, и хочется быть белой и пушистой, и ещё пива и веселиться. Поэтому совершенно понятно, что писать в такие дни совершенно неохота – ну-у, сидеть за компьютером и чего-то там кропать, когда весна как минимум в душе, а то и на улице? Но иногда, как говорится, надо себя заставить. Тогда садишься, моментально придумываешь и задорно настукиваешь на той самой скучной клавиатуре что-нибудь соответствующее. То есть весёлое и жизнерадостное, где даже никто не умирает. Да-да, вообразите, временами у меня получается и такое. Редко, но бывает.:)

И честно вам скажу: если вы получите от чтения рассказа «День бурундучка» хотя бы половину того удовольствия, которое получила я, когда писала его – я буду совершенно довольна.

P.S. А для тех, кто уже догадался, добавлю: да, вы совершенно правы, «День сурка» тут очень даже при чём.:)

1

– Не нравятся мне эти пуговицы.

– А? – переспросил я. – Что?

– Пуговицы, – повторил карниолец и ткнул в означенные предметы пальцами. Сразу во все шесть. Я чуть-чуть полюбовался гибкостью его суставов и сказал, с трудом пряча тоску:

– Чего не нравятся-то?

– Не знаю. Но мне от них как-то не по себе.

– Понятно. А какие надо, перламутровые? – не удержался я.

Карниолец, конечно, шутки не понял, и я сгреб комбинезон с прилавка.

– Зря вы все-таки. Настоящий шахтерский комбинезон. Конец двадцатого века, без дураков. И сертификат вот есть.

– Эти пуговицы излучают отрицательные поля, – заявил карниолец и яростно зашевелил надбровными усиками. Усики у этого экземпляра были фиолетовые, и я покорно наблюдал за их пляской – закон карниольской вежливости, иначе этот кретин мог обидеться. А впрочем, мне-то все равно уже, обидится он там, не обидится, – и так же видно, не купит ничего. Вечно под конец дня припирается такой, все щупает и несет какой-то бред, в который мне все равно не въехать.

– Ну тогда возьмите бурундучка, – вдохновенно попросил я.

Карниолец обратил на меня взгляд четырех глаз. Пятый продолжал подозрительно коситься по сторонам.

– Чточточтот? – прощелкал он. Озадачен, стало быть. Я приободрился и потащил из-под прилавка клетку. Витька застрекотал, приподнялся на задние лапки.

– Редчайшая животинка! – понесся я с места в карьер. – Вымирающий вид! Их не осталось даже на Земле! Занесены в Общегалактическую Красную Книгу! Не требует разрешения на стрижку и разведение! Неаллергенен!

– Прививки есть? – деловито осведомился карниолец, и тут я прикусил язык: прививок у Витьки не имелось. Больше того: сделать их в нашем орбитальном захолустье не было никакой возможности. Потому-то я и не мог сплавить треклятого бурундука с рук уже полгода, с того самого дня, как его приволокли из бюро находок. Я бы обратно отправил, но тогда, как назло, рядом подвернулась Машка и сразу нюни распустила: жалко, дескать. Ну да, верни мы его, находку сдали бы в утиль, а для живого бурундука это означает даже не безболезненное усыпление, а жестокую кремацию в соседстве с пустой тарой и механизмами неидентифицированного назначения. Короче, Витька остался у меня, но в квартиру его тащить я отказался наотрез. Черт знает, авось повезет, и купит кто. Но, конечно, не везло. Чтоб мне – и повезло. Ага, сию минуту.

По моему обреченному молчанию карниолец понял, что прививок нет, и, гневно задвигав усиками, ретировался за дверь.

– Стойте! – заорал я. – Ну на кой вам эти прививки? Бурундук здоров как бык! Чтоб мне-то и не знать?! Я всю жизнь продаю бурундуков!

Карниолец не отреагировал. Стекляшки с готовностью разъехались в сторону, пропуская все его восемь метров в длину. Удалялся карниолец чинно. Если бы у него был зад, мне бы захотелось туда наподдать, но зада у него не имелось. Обидно вдвойне.

Я посмотрел на шахтерский комбинезон, который в расстройстве заткнул под прилавок. Пуговицы ему не подошли, понимаете ли. Отрицательные поля они излучают, блин. Наверное, я ощутил бы досаду, тоску, приступ самоуничижения и прочие признаки депрессии, если бы та же хрень не повторялась в моей досадной, тоскливой и склоняющей к самоуничижению жизни изо дня в день. Изо дня в день вот уже… но я просто сдохну, если прикину, сколько лет, так что давайте не будем об этом.

А сегодня зато было целых две хорошие новости: во-первых, я продал набор декоративных пестиков, всучив их одной дуре с Циатлона под видом древних эротических сувениров. Я уж и не чаял спихнуть эти пестики, а она вон как уцепилась! Я даже цену умудрился взвинтить на целых полбакса. И эти полбакса с чистой совестью мог сегодня пропить в баре, что за углом от моего магазинчика, и это вторая хорошая новость. Целых две хорошие новости за долбаный длиннющий день! Это надо обмыть.

На часах было без десяти восемь, но я закрылся с чистой совестью. Все рейсы сегодня шли как те самые часы, пассажиры отбывали в срок, транзитных было раз-два и обчелся, да и они предпочитали коротать время до отлета в баре космопорта, а не шляясь по дурацким сувенирным лавочкам. Порой, конечно, попадались маньяки, обожающие рыться в инопланетном старье и скупать его на вес, но я про них только слышал. Естественно, до меня они никогда не добредали, и мне оставались уроды-карниольцы, которым почему-то не нравятся наши пуговицы.

Так, ладно, хватит, а то опять впаду в хандру. А я сегодня собрался радоваться. Целых две хорошие новости! За целый долбаный день, такой же, как все остальные.

– Привет, Олег. Рановато сегодня. Удачный денек?

– Да конечно, – сказал я и плюхнулся на табурет у стойки. – Прямо сдуреть, какой удачный. Дай-ка мне «отвертку» за четвертак. Пока одинарную.

– Неужто продал бурундука? – ухмыльнулся бармен, смешивая мне коктейль.

– Еще чего! – обиделся я. – Витьку я меньше чем за десятку никому не продам. Что я, зря с ним полгода мудохаюсь?

– А я бы на твоем месте отдал даром, именно поэтому, – хмыкнул Андрей. – Телефон?

– Ох, да! – спохватился я. – Спасибо, что напомнил. Машка бы меня прибила.

– Что-то ты сегодня сам не свой, – подмигнул Андрей.

– Душа алчет праздника, – мрачно заявил я, набивая на мобильном домашний номер. Сейчас Машка снимет трубку, и я скажу… – Ага, это я. Да, солнце. Полчасика. Нет, ничего особенного. Пропущу на четвертак, и к тебе. Угу. Как обычно. Задрала, – добавил я, услышав гудки, и, захлопнув трубку, вернул ее Андрею. Тот коротко улыбнулся, но ничего не сказал. Конечно, сам-то подбивает клинья к каждой транзитной земляночке в порту… и небезуспешно, судя по тому, какая у него вечно довольная рожа. Ну да ему хорошо, он со сменщиком работает. А я один, и босс меня прибьет, если отлучусь посреди дня, когда самый наплыв клиентов – и земляночек. Я завистливо вздохнул.

– Неудачный день?

Даже не оборачиваясь, я понял, что это не человек. И даже не по вибрирующему тембру голоса и не по запаху – эти гады после дезинфекции, бывает, вообще ничем не пахнут. Все проще: только долбаные интуристы, подсаживаясь к незнакомцу в баре, начинают разговор этой фразой, которую они подслушали в наших фильмах.

Но Андрей отошел к другим посетителям, и я решил: почему бы и нет? К тому же к темильцам я всегда относился неплохо, у них денег до хрена, прямо как у наших японцев, и берут они все подряд. Не всучить ли ему тот треклятый комбинезон, подумал я мимоходом (профпривычка, мать ее так!), а сам уже оборачивался с нашей традиционной улыбкой. Ну, то есть не нашей. Американской. А впрочем, один черт.

– Ну, как сказать, – проговорил я. – Может ли быть неудачным день, в котором целых две хорошие новости?

– Две новости? – переспросил темилец и, кажется, огорчился. – Так много?

Я б решил, что он издевается, если бы не работал в межпланетном космопорте уже… нет, давайте я не буду говорить, сколько лет, а то напьюсь. В общем, болтая с ненашим, никогда не знаешь, чего там у него на уме, так что лучше ничему не верить и ни на что не вестись. На всякий пожарный.

– Ну, для кого и много, – согласился я. – Для меня да, много, пожалуй. Но только если эти новости – первая: я продал наконец эти драные пестики. А вторая: я заработал себе на выпивку. Это – новости. И вот это уже поганая новость, верно?

Темилец задумчиво подергал мохнатыми ноздрями. Он был даже по-своему симпатичный и чем-то мне нравился.

– Поганая? – переспросил он, и я понял, что общий у него неважный.

– Плохая, – пояснил я. – То есть никакая. Никакущая. Совсем. Тоска.

– Тоска, – кивнул темилец. Это слово он знал. – У меня рейс перенесли. По – техническим – причинам – на – двое – орбитальных – суток, – подняв когтистый палец, продекламировал он, передразнивая диктора. Вышло смешно.

– Да ну? – удивился я. – Не слыхал, чтоб переносили. Не повезло.

– Повезло! – возразил темилец и радостно затрепетал развесистыми ноздрями. – Посидеть! Отдохнуть! Не бежать. Не торопиться. Пить… – Он ткнул пальцем в мой стакан.

– «Отвертку».

– Да. «Отвертку». Хорошо.

– Не когда это изо дня в день, – сказал я и очень глубоко вдохнул. Будь тут Андрей, он бы драпанул, потому что, когда я очень глубоко вдыхаю, это значит, что сейчас меня понесет. Но темилец этого не знал, поэтому остался сидеть у стойки. И меня понесло. – Изо дня в день одно и то же! Ты живешь и живешь, и ничего не меняется. Утром просыпаешься в своей постели, она всегда белая, консьержка меняет ее дважды в неделю. Ты моешься, чистишь зубы мятной пастой, потом завтракаешь синтетикой и пьешь какую-то дрянь типа кофе, а иногда какую-то дрянь типа чая, и это уже такое разнообразие! Потом едешь на работу, иногда, если везет, попадаешь в пробки или получаешь штраф по электронной почте. Потом заваливаешься в этот долбаный магазинчик и двенадцать часов подряд впендюриваешь всяким лопухам хлам, который им на фиг не нужен, слушаешь их нытье. И если они что-то покупают, это уже праздник и новость, которую ты обмываешь вот в этом барчике, потому что тут дешево и знакомый бармен не станет подливать в водку воды. Потом едешь к своей подружке, если она не сильно устала на своей такой же тупой работе, у вас секс, а потом ты вырубаешься и – бам! – утром все по-новой. И так вот уже… но я сдохну, если скажу тебе, парень, сколько лет, так что лучше не спрашивай.

Я умолк и залпом выпил «отвертку», смачивая пересохшее горло. Со стуком поставил стакан на стойку. Стало обидно. И от того, что вот четвертака уже и нету, а еще – от того, что этот темильский лапоть все равно ни хрена не понял.

Но зато он был – как это Машка называет – активным слушателем. Сочувственно похлопал ноздрями и сказал:

– Изо – дня – в – день. Все то же. Ничего нового. Это же счастье. Это счастье. Ничего нового. Это хорошо.

– Да иди ты с таким хорошо, – мрачно сказал я и завертел головой в поисках бармена. Этот гад хихикал в углу с какой-то роскошной девкой. Черт, как же я первый-то ее не заметил! Сижу тут с этим уродцем… Ну все, поезд ушел. Андрей – он парень шустрый. Мне тут уже ничего не светит… Да мне ей даже выпивку купить не на что. Как обычно.

– Смотри, – сказал темилец.

Я посмотрел. Он стащил с запястья какую-то штуковину вроде браслета – большинство представителей техногенных рас таскают такие, обычно это датчики или еще какая чушь, ограничивающая права человека. Ну да они-то не люди, на их права нашим демократам чхать.

– Чего это? – шмыгая носом, спросил я. От «отвертки» меня чуток развезло, настроение было лирическое.

– По-вашему… – Темилец задумался, потом выдал: – Случайнитель!

– Рандомизатор. Так круче звучит, – сказал я, хотя круче, конечно, не звучало. Слыхал я про эти штуковины, только забыл, какая раса их использует. Темильцы, значит.

– Знаешь, как работает?

– Ну, вроде он вам каждый день генерирует новую жизнь. Так по ящику говорили. В передаче «Их нравы».

– Не жизнь, – поправил темилец. – Ситуацию. Совершенно новая ситуация каждый день. Не так, как вчера, все не так. Так, как вчера, – никогда не бывает, ни одного повтора. Нас заставляют, – пожаловался он. – Я в межгалактической фирме по производству слухов.

– По производству чего?!

– Слухов. Как это… сенсаций! Долго объяснять. В общем, у меня должна быть разная жизнь. Очень разная. Чтоб везде успеть.

– Круто, – сказал я с завистью, потому что вот это-то и впрямь было круто. – И ты что, недоволен?!

– Недоволен. – Опахала ноздрей печально повисли. – Потому что хорошо, когда одинаково. Когда – не-из-мен-но. Когда – изо – дня – в – день. – Он будто смаковал каждое слово, а я глядел на него, как на идиота.

– Чего ж ты работаешь-то там, если тебе, – идиоту, добавил я про себя, – такая жизнь не нравится?

– Как – чего? – моргнул темилец. – Я там работаю.

Ясно. Ясно, что не понять мне такого подхода к жизни.

– Вез-зет, – снова протянул я и забывчиво потянулся к пустому стакану.

– А хочешь, дам на денек?

Я опасливо покосился на железку. Работа в сфере сбыта галактического хлама научила меня с крайней осторожностью относиться к незнакомым механизмам, особенно не предназначенным для использования людьми.

– А тебя, это… не уволят? За несанкционированное использование и все такое…

– У меня же рейс отменен. Так что все равно, завтра я буду тут. И без… случайнителя.

Ну, в его языке эта фигня определенно как-то иначе называется. Интересно как? Хм, будто это бы мне что-то сказало.

– А давай, – согласился я. Как минимум забавно. Машке покажу, она такие штучки любит. А завтра утром все равно в этом баре увидимся. Рандомизатор, не рандомизатор – быть мне на этом же самом месте. Мало какой-то дурацкой машинки, чтобы вывернуть жизнь человека наизнанку…

– Наизнанку? – с интересом переспросил темилец, и я понял, что ляпнул последнюю фразу вслух. Так, Олег, все, пора по коням.

– Угу. Хорошо бы, – сказал я. – Эй, слушай, а ты как же без нее? Нормально?

– А я буду тут, – сказал темилец и подтянул к себе стакан когтистым пальцем. – Ты пораньше приходи.

– Куда денусь, – обреченно сказал я и помчался домой, потому что полчаса, на которые я отпросился у Машки, уже прошли.

И даже больше, чем полчаса, потому что по дороге домой я попал в пробку (третья хорошая новость за день!), и когда я ввалился в дом, Машка уже досмотрела вечерний сериал и теперь зло сопела, отвернувшись к стенке. На ее лице было ясно написано: тронешь – убью. То есть даже вечерний секс из программы передач вычеркиваем. Четвертая и последняя хорошая новость, всем спасибо, все свободны.

Я стал раздеваться, чертыхаясь про себя, и наткнулся в кармане на темильский рандомизатор. Вынул, осмотрел при свете. И впрямь похоже на датчик – кнопки какие-то, регуляторы. И написано что-то – на темильском, конечно, но под каждой кнопкой бегунок с рисованной линией, постепенно утолщающейся. Видно, совсем уж для дебилов вроде нас, нетемильцев, чтоб поняли: тут минимум, тут максимум. Я обернулся, глянул на яростно сопящую Машку. Вздохнул – и долбанул по максимуму.

Дайте мне чего-нибудь новенького, думал я. И не просто, а кардинально. Противоположного, да. Совсем-совсем. Не как изо дня в день, а что-нибудь…

2

…что-нибудь прикрыться, блин!!! – вот такой была моя первая мысль, когда, открыв глаза, я с воплем подскочил в незнакомой постели, на который не было белого белья. Ни белого, ни вообще любого. Сложно натянуть белье на водяной матрац. На мне тоже ничего не было. И на девахе, которая сопела рядом. Сопела она в точности как Машка, но это единственное, что их роднило. Это была не моя Машка-Мышка, серое чучелко с милыми пяточками, а пышногрудая гурия с осиной талией и копной пергидролево-желтых волос. Прямо-таки Анти-Машка! Все как по писаному.

Я схватился за запястье. Рандомизатор оказался на месте.

Но через мгновение я и думать об этом забыл.

Хорошая новость номер один: я лежу на гидравлической постели в чем мать родила рядом с шикарной женщиной, одетой по той же моде. Хорошая новость номер два: постель эта находится в такой роскошной, сверкающей таким количеством хрома и позолоты комнате, что она может быть только гостиничным номером в «Метрополе» и ничем иным. Пустые бутылки из-под «Дом Периньон», валявшиеся по полу (я насчитал три), а также остатки чего-то отталкивающего на вид, но, несомненно, зверски дорогого – вроде обезьяньих мозгов, – на старательно сервированном столике засвидетельствовали, что вчера мы с Анти-Машкой неплохо провели время. Еще до того, как оказались в этой постели! И это третья хорошая новость!

Да уж, начало дня и впрямь незаурядное.

Гурия рядом со мной потянулась, выпятив силиконовые груди к потолку, зевнула, дернув розовым язычком, открыла фиалковые глаза и сказала грудным контральто:

– Утро до-оброе, Ольжеч. Шо хорошаво скажешь?

Я б и впрямь подумал, что это просто белая горячка, если бы гурия не тянула гласные и не «шокала», что гуриям в моем представлении как-то не пристало. Гурии, если уж на то пошло, должны быть немыми.

Хотя это ее «Ольжеч» меня добило окончательно. Это кто? Это я?!

Пока я осоловело моргал, гурия перекатилась на рельефный животик и по-пластунски поползла ко мне. На водяном матраце это было не так-то просто, и я уж собрался ей помочь с преодолением дистанции (черт побери эти шестиспальные кровати! в определенные моменты, конечно), когда хромированные палаты «Метрополя» наполнились мелодичным переливом Венского симфонического оркестра.

– Мобила твоя, – лениво сказала гурия и откатилась на другой конец кровати прежде, чем я успел ее поймать. Разочарованно застонав, я слез на пол (теплый, как верблюжий мех) и пошел на звуки Вивальди. Так-так… моя, значит, мобила? Я стеснительно повернулся к гурии спиной, не желая выдавать ей моего невежества, ибо таких моделей я не то что в руках не держал, а не видал даже. Поэтому для меня оказалось большим сюрпризом раскрыть трубу и увидеть в ней физиономию Андрея. Не знаю, как я сумел не заорать от неожиданности, но, видимо, на моем лице все было написано и так.

– Эй, дружбан, ты в порядке? – подозрительно спросил Андрей. Он был какой-то не такой, как обычно… А, прическу сменил. Не зализал, как всегда, а смело разлохматил. И солнечные очки на носу – чтоб мне провалиться, если не от кутюр.

– Эм-м… мне-е-е… ну, как бы, в общем… – начал я, и Андрей закивал.

– А-а, ясно. Опять твоя знойная Ирэн. Неслабо погудели?

– Да не то слово, – честно сказал я. Андрей показал мне свои коронки.

– Рад за тебя, а теперь собирайся и дуй ко мне. Сюрприз. Будешь удивлен.

– Не сомневаюсь, – пробормотал я, лихорадочно озираясь в поисках одежды. – Ну хоть намекни.

– Пять штук.

Я как стоял, так и сел.

– С-сколько?!

– Ага. Да, и нажрись лучезарки. Побольше нажрись, тебе понадобится. И ко мне живо. Даю тебе двадцать минут.

– Постой, Андрей!

Но экран уже погас, и я остался посреди комнаты с навороченной трубой в одной руке, стильными штанами в другой и смутными терзаниями на тему того, что за хрень эта лучезарка, зачем ее жрать и, главное, где взять.

Ладно, разберемся на месте. Я стал одеваться. Гурия – то есть Ирэн – лениво курила, пуская кольца дыма в лепной потолок. Она, видимо, никуда не спешила. Я осмелел и спросил:

– Тут у меня дельце одно. Подождешь?

– А то, – внушительно сказала гурия и пустила дым из ноздрей. Поколебавшись, я поцеловал ее на прощание, и дело это так затянулось, что я едва не опоздал на назначенную Андреем встречу. Впрочем, знай я, ЧТО это за встреча, не вылез бы из номера до самой ночи. Черт, и почему я только этого не сделал!

Это и впрямь оказался «Метрополь», который я раньше видел только издали: охрана там такая, что всякую шваль не подпускают даже к парковке. Но к парковке на сей раз меня пустили, потому что там стоял мой джип. К счастью, в нем оказалась система автопилота с расписанными по календарю маршрутами. Я выбрал опцию «К Андрею» и расслабился. В «бардачке» обнаружилась бутылка виски. Я приложился к ней, фигея все больше с каждой минутой и отчаянно не желая, чтобы все это заканчивалось. А еще – радуясь, что хватило ума настроить рандомизатор на максимум. В итоге я, кажется, получил именно то, что хотел: полную противоположность своим обычным унылым дням.

И это жутко нравилось мне до той минуты, пока я не оказался у Андрея.

В нем всегда были замашки денди, но до этого дня я не подозревал, сколько лоску в нем пропадает даром на обхаживание гуманоидов в баре космопорта. Выглядел он просто потрясно, но в новом имидже все время кого-то мне неуловимо напоминал, и это меня почему-то тревожило. И встревожило еще больше, когда он завел меня в какое-то подобие бункера, находящегося на пятом подземном этаже лучшего в городе ресторана. Я даже не подозревал, что в нем есть подземные этажи, – впрочем, меня и туда никогда бы не пустили: это был ресторан исключительно для инопланетных туристов.

– Просто блеск, – говорил Андрей, развалившись в кресле. – Загнать можно за двадцать кусков. По пять на рыло плюс твои комиссионные. Да и ребята – загляденье, работать сплошное удовольствие. Я уже обо всем договорился, сегодня это все так, для блезиру. Завтра вы с Ирэн уже будете в космосе, а потом – бултыхаться в Средиземном… Эх, завидую.

Завтра… да уж, завтра. На минутку мне взгрустнулось, но я погнал хандру прочь, украдкой разглядывая помещение, в котором мы дожидались загляденье каких ребят. Комнатушка, надо сказать, под стать моему номеру в «Метрополе»: все тот же хром, полы с подогревом, живые цветы, канарейки по периметру. Я вспомнил свою халупу на окраине станции, в которой проснусь завтра утром, и все-таки загрустил. Андрей врезал мне ладонью по спине.

– Окстись! Сейчас разберемся со слизняками и поедем обмывать! Я ставлю.

– Слизняками? – забеспокоился я, но уточнить не успел: в комнату чинно прошествовали существа, которые как никто умеют шествовать чинно. Ну еще бы – с их-то восемью метрами в длину. Карниольцы как есть. Двое. И один из них вчера забраковал мои пуговицы. Зуб даю, это был он: я эти фиолетовые надбровные усики где угодно узнаю. Только теперь он был не один, а с товарищем, таким же чванливым типом. За ними вошел какой-то мужик, приветливо поздоровавшийся с Андреем (я его не знал, но мне он тоже кивнул весьма любезно), а за ним – и тут я встревожился всерьез – двое бритоголовых амбалов в костюмах с иголочки. Один из них нес «дипломат», другой – саквояж. Предчувствие, что здесь сейчас будет происходить что-то нехорошее, наконец оформилось в твердое убеждение. Но драпануть было нельзя: амбалы и шестнадцать метров карниольцев загородили единственный выход. Карниольцы, впрочем, сразу же расползлись по креслам, а амбалы остались. Я беспомощно оглядывал их, прикидывая, какие еще невероятные сюрпризы меня ожидают в ближайшем будущем.

Когда карниолец сел, его брюшные складки развернулись, и я увидел, что в руках он держит клетку с бурундуком.

С моим бурундуком!

– Витька! – выдавил я. Все посмотрели на меня с удивлением, а Витька сел на задние лапки и застрекотал. Я судорожно вздохнул. – Извините.

– Можно начинать? – нетерпеливо спросил карниолец. – У нас мало времени.

– Да-да, конечно! – подскочил Андрей. – Я могу взглянуть на деньги?

Один из амбалов потряс «дипломатом».

– А мы можем взглянуть на товар?

– Разумеется! Больше того: вы немедленно убедитесь в его качестве. С нами, – ладонь Андрея легла на мое плечо, – лучший на станции дегустатор. Сейчас вы все увидите сами.

Дегустатор? Я воспрял духом. Так они… то есть мы… всего лишь контрабандируем алкоголь? Приятная работка, черт побери. Эх, ну что за славный денек, одна хорошая новость за другой!

Но тут Андрей взял у амбала саквояж и стал расставлять на столике его содержимое, и столбик на термометре моего воодушевления пополз вниз, а вместе с ним и челюсть. Нет, я еще ничего не знал, но понял все слишком хорошо. И мысль «Выпустите меня отсюда!!!» стала в моем охреневшем рассудке превалирующей.

– Итак. – Андрей понизил голос до эротического полушепота – черт, я и не знал, что в нем погибает гениальный риэлтор! – Вы просили, если не ошибаюсь, яду. Наиболее чистого и эффективного яду, действующего на белок земного происхождения. Я ничего не путаю?

– Все верно, – прощелкал карниолец.

– Перед вами пять образцов. Диапазон действия широчайший, и сейчас мы продемонстрируем вам их все, чтобы вы могли выбрать. Можете не опасаться за здоровье нашего дегустатора, – со смешком добавил он, хлопая меня по плечу. – Он регулярно принимает специфическое противоядие, и воздействие на его организм будет исключительно внешним и симптоматическим. Вы увидите, в частности, эффекты, которые обычно наступают лишь через много часов после приема яда. Это сделано для вашего удобства, так как, если я верно помню, вас интересуют вещества медленного действия…

Карниольцы покивали.

– И мы не можем демонстрировать их вам, так сказать, в природных условиях… Да это было бы и противозаконно, – добавил он. – Мы же не убийцы все-таки, мы простые работники торговли.

Карниольцы – не работники торговли, а простые убийцы – вежливо посмеялись, амбалы тоже вежливо посмеялись, вежливо посмеялся даже я, хотя кишки у меня свело от страха. Так вот что такое лучезарка… которой Андрей мне советовал нажраться до отвала. Советом я преступно пренебрег, посему, видимо, сейчас сдохну. Не от отравы, так от кулаков этих мордоворотов…

Андрей повернулся ко мне, сияя коронками.

– Приступим! Экспонат первый, «Пестория нежная». Сперва продемонстрируем, а потом я расскажу о составе… Олег, прошу. Зеленая банка.

Скалясь в американской улыбке, я вцепился Андрею в плечо и надавил на него с такой силой, что тот присел.

– Андрюха… это… – забормотал я. – Давай не сегодня, ладно?

Андрей выпрямился и улыбнулся карниольцам:

– Минуточку.

Потом развернулся ко мне, и я едва не отшатнулся, так его перекосило.

– Ты в своем уме?! Ты знаешь, сколько я это готовил? Они платят двадцать штук!

– Да не могу я!..

– Я тебе щас смогу! Что значит не могу?! Ты лучезарку сегодня ел?

– Н-нет…

– Я же тебе сказал! – тихо взвыл Андрей и, покосившись за плечо, криво улыбнулся. – Сейчас, господа, сейчас… Ну ладно, хрен с тобой, – зашипел он мне снова. – Промоешь желудок потом, проблюешься, больницу я тебе сам оплачу.

– А если я умру?!

– Да как ты умрешь, ты же лучезарку жрешь уже пятый год, тебя теперь и цианид не возьмет!

Жру… лучезарку… пятый год… Вот только знать бы, жру или нет! И что все то новое и замечательное, что теперь есть в моей жизни – включая более чем экзотическую профессию, – было в ней и прежде. Вчера, позавчера и год назад. Но если было… если вправду было… И если я лопал противоядие, а потом яд – изо дня в день, из года в год… то как оно мне еще не надоело?!

– Все, пошел, – прошипел Андрей и толкнул меня между лопаток. Его дружок и амбалы, видя неладное, смотрели на меня предупреждающе. Они явно не собирались срывать сделку из-за истерики подельщика. А это значит, что…

Что мне делать-то теперь?!

– У нас мало времени, – недовольно повторил карниолец. Дружок Андрея кашлянул. Амбал с саквояжем погладил ствол пистолета. Мне хотелось домой, к Машке, к моему магазинчику, к белому постельному белью и бурундуку Витьке. Но из всего перечисленного доступен был только бурундук. Он сидел на задних лапках и двигал носиком, являя активное сочувствие, но не более того. Черт, что вообще делают в таких ситуациях?! Я же никогда ни во что подобное не вляпывался, никогда! Захотелось, блин, новенького… Верните мне хорошо забытое старенькое!

«Изо – дня – в – день, – продекламировал темилец из бара в моей очумевшей голове. – Все то же. Ничего нового. Это же счастье. Это счастье. Ничего нового. Это хорошо».

Ничего нового, говоришь? То есть по-старому, да? Как уже бывало… изо дня в день…

– Значит, «Пестория нежная», – сказал я, беря зеленую баночку. – Она превосходна. Приятный вкус, полуторачасовые судороги и в финале сердечный спазм. Вы видели когда-нибудь ее действие? – Последний вопрос я задал карниольцу, забраковавшему мои пуговицы, однако же, как выяснилось, не побрезговавшему моим бурундучком. Тот моргнул всеми пятью глазами и ответил:

– Ну, видел.

– Так берите, – сказал я и всунул баночку в его расслабленные лапки. – Господа, жизнь идет! Жизнь проходит мимо нас! Мы все торопимся, мы не замечаем повседневных мелочей, которые могли бы принести нам столько радости! Так зачем тратить время на какую-то долбаную дегустацию, если вы и так торопитесь, а в действии вы этот яд уже видели? А эффективность мы гарантируем! Спасибо! До свидания!

– Олег, ты что, охренел? – громким шепотом спросил Андрей. На лицах остальных участников встречи читались похожие предположения.

– Мы простые работники торговли, Андрей, ты так сказал, – отрезал я. – Превыше всего работник торговли ценит комфорт и время своих клиентов. Время – деньги! Не будем его тратить попусту. А если вы останетесь недовольны товаром, мы возместим…

– А может, оно некачественное! – уперся карниолец.

– А может, мне не нравятся ваши пуговицы! – ощерился я. – Может, они излучают отрицательные поля? А может, у вашего бурундука прививок нет? А может, у вас и деньги фальшивые?

– Что?! – возмутился второй карниолец, до той поры молчавший. – Какие пуговицы? Отрицательные поля?! О чем он говорит?!

– Вы посмотрите на цвет этого вещества, и вам все станет ясно, – не унимался я; за… не спрашивайте меня, сколько лет, я уяснил, что в нашем деле главное – напор. – Этот цвет говорит сам за себя! Глубокий изумрудный с перламутровым отливом. Только полный олух потребует еще каких-то проверок. Мне ли не знать! Я всю жизнь продаю яды! И бурундуков!

– Да заткнись ты уже! – завопил Андрей.

Карниолец тем временем смотрел на меня в великой задумчивости. К сожалению, я никогда не узнаю, где он взял моего бурундучка и какая часть его биографии в этой версии событий была связана с пуговицами шахтерского комбинезона, но, по правде, знать-то это мне и незачем. Все равно вряд ли бы понял. С этими инопланетянами никогда не угадаешь, что у них на уме.

Карниолец долго двигал надбровными усиками, я прилежно наблюдал. Потом он поднялся.

– Господа, я думаю, имеет смысл собраться в другой день. И без этого… господина. Которому я, однако, желаю всего самого наилучшего. Прощайте.

Да уж, что-что, а отваживать клиентов у меня всегда получалось.

Карниольцы поползли к дверям. Тот, который нес клетку с бурундуком и которого я так настращал пуговицами, старался не оборачиваться. Мне вдруг почудилось, что он просто пытается скрыть что-то от своего собрата. Но это уже частности. Амбал с «дипломатом» открыл перед ними дверь. Я проводил Витьку долгим взглядом. Он прижался к прутьям клетки и смотрел на меня со вселенской печалью в глазенках. Эх, приятель, дай только вернуться, отвалю тебе орешков…

Когда в помещении остались только представители расы хомо сапиенс, Андрей схватил меня за воротник и припер к стене.

– А теперь говори, что все это значит, мудак!

– Тихо-тихо, – осадил его я. – Слыхал, что сказал слизняк? Он желает, чтоб я оставался в добром здравии. На твоем месте я бы к нему прислушался, если хочешь, чтобы это дело таки выгорело.

И Андрей прислушался. Он был не дурак даже в бытность свою барменом.

Я тоже, поэтому немедленно унес оттуда ноги.

После пережитого меня слегка потряхивало, и я решил расслабиться, прежде чем возвращаться в отель к Ирэн. И – вот надо же – сам не заметил, как приехал в космопорт и оказался в родном барчике. Все же рефлексы и привычки говорили о том, что жизнь моя оставалась той же, что и была. Просто сегодня мне выпал не самый заурядный день.

Так что, выходит, все-таки никакой лучезарки я не жрал!

Бармен был незнакомый. Я взял дешевую «отвертку», за что был награжден недоуменным взглядом – впрочем, не столько я, сколько мой шикарный костюм, обладателю которого не пристало брать выпивку за четвертак.

Я просидел в баре часа два. За это время мне успели позвонить Андрей, заявивший, что я уволен, метрдотель «Метрополя», напомнивший, что срок моего проживания в отеле истекает завтра, и Ирэн, заявившая, что, раз Андрей меня уволил и из отеля меня выселяют, на Средиземноморье она полетит с кем-нибудь еще. Напоследок она чмокнула трубку и сказал, что я лапка, и я поморщился: что одно, что другое звучало гадостно.

Вот, блин, денек. Столько хороших новостей.

Рядом кто-то тяжело вздохнул. Так тяжело, что я не удержался и спросил:

– Неудачный день?

На табурете возле меня сидел парень. Он казался мне знакомым, я напрягся и припомнил, что иногда видел его в космопорту. Он проносился мимо магазинчиков, завывая в голос, что всех уволит, а потом исчезал, и все вздыхали с облегчением. Администратор, кажется, не помню толком. Сейчас он тоже пил «отвертку» и болтал в стакане соломинкой. Вид у него был как у человека, жизнь которого не меняется уже много лет.

– Изо дня в день, – сказал он тоскливо, – встаешь утром, моешься, ешь, приходишь на работу, где до ночи продаешь всяким инопланетным идиотам разный хлам, потом выпиваешь в одном и том же баре, едешь к своей подружке, отрубаешься… И только одна хорошая новость…

– Что нет плохих новостей, – сказал я.

– Ага, – ответил он. – И эта новость одна и та же, изо дня в день.

Он залпом выпил свой коктейль, и бармен сказал ему:

– Эй, Саня, ты ничего не забыл?

– А, да, – ответил тот и, скривившись, взял у бармена мобилу. – Ага, это я. Да, солнце. Полчасика. Нет, ничего особенного. Пропущу на четвертак, и к тебе. Угу. Как обычно. Задрала, – пожаловался он мне, захлопнув трубку.

– Девушка твоя? Как зовут?

– Да как ее могут звать… Машка, конечно. Машка-Мышка. Поеду-ка я. Может, огребу сегодня еще хоть одну хорошую новость…

И ушел. А я напился. И уснул там, прямо за стойкой. И приснился мне бурундучок по кличке Витька. Он сидел на задних лапках и шевелил усиками, а я следил взглядом за их движениями, чтобы его не обидеть. В этом было что-то родное. Это был приятный сон.

3

– Ну? – спросил темилец.

– Ох, мать-перемать, – ответил я.

И, уверен, мы друг друга поняли.

– Знаешь, ты поосторожнее с этими штуковинами. Не давай больше… кому попало, – попросил я, возвращая ему рандомизатор. Мы сидели в баре космопорта и пили «отвертку». Андрей прыгал возле шикарной девки в углу. Я теперь знал, что зовут ее Ирэн, а так все было как всегда.

– А, да, – покивал темилец, разглядывая браслет. – Ты его, я вижу, поставил на не-не-не.

– На что поставил?!

– Не-не-не. Все случайно. Все по-другому – совсем. Не только ситуации, но и… – Он поднял палец, видимо, наслаждаясь тем, какое сложное слово сейчас выговорит: – Пред-по-сыл-ки! У тебя был совсем неожиданный день.

– Совсем, – согласился я.

– Извини. Я тебя… – Он поискал слово. – Развел? Так говорят?

– То есть? – опешил я.

– Мне надо было дать его кому-то. На денек. Очень хотелось отдохнуть. А совсем снимать нельзя – случайнитель должен работать без перебоя, а то сломается, мне… как там говорится… каюк. А хотелось отдохнуть. Подвернулся ты.

– Отдохнул?

– Ух! – Темилец расплылся в улыбке. – Да. Такой славный день. Весь день – точно как этот. Утром повторили, что вылет – откладывается – по – техническим – причинам, а потом я пил…

– «Отвертку».

– Да. «Отвертку». Как вчера. Было хорошо. Хорошо, когда одинаково. Изо – дня – в – день. Это счастье. Это…

– Дом, – подсказал я. – Это дом.

– Дом, – с сожалением кивнул темилец. – А мне завтра опять делать слухи. Где-то далеко.

– Удачи, – пожелал я. Мы расстались, и мне было даже жаль. Темильцы нечасто к нам залетают, занятой они народец. Слухами полнится не только Земля.

Ну, вот так-то. Допью-ка я теперь коктейль и пойду угощу Витьку орешками. А то черт знает чем там его вчера кормил этот слизень, скупающий оптом земные яды. А потом закрою лавочку и поеду к Машке. У меня для нее новость. Хорошая новость. И надо бы поторопиться, потому что этой новости моя Машка-Мышка ждет уже… эх, нет, давайте лучше я не буду говорить, сколько лет.

Белые люди из Кайро

Время от времени у меня получаются рассказы, совершенно непохожие на всё, что я делала раньше. Может, это оттого, что впечатления, которые порождают их, абсолютно не похожи ни на что из того, что доводилось чувствовать прежде. Рассказ-эхо, почти рассказ-воспоминание. Это моя память об Африке. Я приехала оттуда, из безмятежного оранжевого лета, холодным декабрьским днём и сразу же написала рассказ «Белые люди из Кайро». И мне хочется верить, что в нём есть частичка дыхания Африки, которое я всё ещё ощущала на своей коже. Да, я никогда не писала такого прежде и уже не напишу, впрочем… разве что если ещё когда-нибудь вернусь в Африку. А я туда вернусь.

– Отец, но всё же, кто эти люди?

– Белые люди из Кайро. Я уже говорил тебе.

– Говорил, но я не понимаю, что это значит.

– Они тоже не понимают, сын.

Со стороны остов корабля казался маленьким, неуклюжим и жалким, почти смешным, но совсем не похожим на игрушечный. Скорее на программную поделку нерадивого участника кружка «Умелые руки». Последняя мысль Антона немного позабавила. Его руки в самом деле были не очень-то умелыми, и он это знал. Другое дело, что он мог показывать, как.

– Ерунда какая-то, – лениво сказал Сергей и зевнул – шумно, хрустнув челюстным суставом, будто с издёвкой. А может, это и была издёвка – ничего удивительного. Впрочем, Антона его скептицизм мало волновал. В конце концов, он не просил Сергея оставаться здесь и ждать, пока Антон удовлетворит свой каприз. Мог уехать с остальными, как только строительство дамбы было окончено. Антон не просил его оставаться. Наоборот, был бы рад, если бы Сергей уехал, оставив его одного в этой долине, над укрощённой рекой. Правда же одного – туземцы, муравьями облепившие побережье, само собой, не в счёт. Они старательны, приветливы, послушны, они хорошие работяги, но они не в счёт.

– Что он тебе напоминает? – проговорил Антон, оставив без внимания комментарий коллеги. Они сидели под тентом, оставшимся от лагеря инженеров, и пили противное тёплое пиво. Портативный холодильник недавно перегорел, а запасного трансформатора у них, конечно же, не было. Солнце, выжегшее белёсые пятна на тенте, вслепую колотило кулаком по их непокрытым головам. В Кении была зима, но, как неуклюже каламбурили ребята, торчавшие тут последние четыре месяца, что кенийцам Антарктика, то русскому – Кения.

– Что напоминает? – протянул Сергей и, отхлебнув мерзопакостного пива, задумчиво изрёк: – Динозавра. Кособокого хромого динозавра, умершего от старости.

«Ну что ж, право слово, не стоило ждать от технаря особой изобретательности по части метафор», – с усмешкой подумал Антон. Ему вот тоже ничего более оригинального на ум не приходило. И правда, судостроители из туземцев не ахти какие. То ли дело наши ребята, улетевшие домой три месяца назад. С ними корабль был бы готов на месяц раньше. Но Антону никаких денег не хватило бы расплатиться со строителями. Да они и не пошли бы на поводу у его безумия. Это ведь его, его личное безумие. Его безумие и его корабль.

«Мой корабль», – подумал он и улыбнулся.

– Что такое Кайро?

– Большое место далеко-далеко. Там много белых людей. Так много, что не белых почти совсем не видно. Это город белых людей, город смерти.

– Город мёртвых?

– Нет. Просто город смерти. Мёртвых они сжигают, потому что мёртвые перестают быть белыми.

– А какими они становятся, отец?

– Цветными.

– А наши мёртвые? Они тоже становятся цветными?

– Нет, сын, наши мёртвые летят.

– Как хочет полететь этот человек?

– Да, так, как он хотел бы полететь.

Антон не был руководителем проекта по возведению дамбы на этой реке. И он не переставал благодарить за это небеса, потому что тогда ему пришлось бы вернуться в Москву со всей командой, где его затаскали бы по кабинетам с отчётностью. Но он был всего лишь старшим инженером, поэтому, когда всё закончилось, смог остаться. Сказал, что ему тут нравится, и он с удовольствием поторчит здесь ещё пару неделек. На него смотрели, как на психа. Любопытно, как они смотрели бы, скажи он правду. Наверное, так, как смотрел Сергей.

– Ты на солнце перегрелся, не иначе, – уверенно сказал он. – Что за хрень?

А хрень была на редкость идиотическая. Антон сам это понимал, но…

– Я тебя не держу, – прохладно ответил он и тут же пожалел об этом, потому что Сергей решил остаться. Дома его ждала сварливая жена, дочь, переживающая подростковый кризис, ипохондрическая тёща и долги, поэтому он цеплялся буквально за любую возможность свалить далеко и надолго. Теперь такой возможностью стала, кажется, причуда Антона.

– Тебя без присмотра оставлять нельзя, – сказал Сергей с умильной серьезностью, явно напрашиваясь на мордобой. Антон не поддался на провокацию и терпел напарника. Это оказалось довольно просто, тем более, что советы Сергея, в своё время специализировавшегося на судостроительстве, оказались не лишними. Тот забавлялся от души. Более того, кажется, воображал, будто Антон забавляется не меньше.

– Слыхал я про таких, как ты, – говаривал он, потягивая тогда ещё холодное пиво и глядя на только-только возникающий остов будущего корабля. – Стоит попасть в экзотическую страну, послушать две-три местных сказки, и вы уже – тю! – поплыли. Вам и дурь курить не надо. Мистиками вас называют. И советуют держаться от вас подальше. К счастью, со временем вы оседаете в этих самых рассадниках первобытной экзотики, бреете бошки и пляшете вокруг костров с дикарями. Стало быть, для цивилизованного общества угрозы больше не представляете.

Антон слушал, улыбаясь. На самом деле местная сказка была всего одна. Про эту самую реку, которую они перекрыли, защищая население дельты от регулярных наводнений. Здешние шаманы создали, кто бы мог подумать, что-то вроде комитета и долго приставали с протестами, но их никто не слушал. Проект финансировался на правительственной основе, и никого не волновало, что это самое правительство находится за сотни километров от реки и в глаза её отродясь не видало. Им заплатили за дамбу – они построили дамбу. А местные, вопреки ожиданиям, не только не чинили препятствий, а даже помогали. Может, уразумели, может, смирились, а может, уповали на своих богов, чтобы те покарали наглых европейцев, строящих какую-то херню прямо в благодатных водах. Помнится, именно этот эпитет – «благодатные» – в своё время заинтересовал Антона. А потом ему рассказали сказку. И он, ещё не дослушав, решил: «Какого чёрта. Буду строить здесь. Если и строить… то здесь».

– Белые люди из Кайро злы?

– Нет, они просто несчастны. Белый слепит, знаешь, сын? Белые люди из Кайро слепы. У белых людей белые желания, белые страсти. Они видят только белое. Они верят только в белые чудеса.

– А какие ещё чудеса бывают, отец? Цветные?

– Нет, сын, ещё бывают чёрные.

Сказка была запутанная и, в общем, скучная, но суть Антон уяснил чётко: то, что произросло в благодатных водах реки, способно летать. Какой-то здешний божок, родившийся в результате сложной кровосмесительной связи, вынырнул из волн и воспарил в небеса. Что-то в таком вот духе. Миронов, геолог, находившийся с ними во время построения дамбы, рассказывал, что в этом районе когда-то находилось несколько довольно мощных гейзеров. Должно быть, истоки легенды коренились в этом факте. Впрочем, Антону было всё равно. Он бы начал строить корабль и без гейзеров, тем более что от них теперь и так никакого проку. Просто есть благодатная река и его корабль, который он вот-вот спустит на её воды. Его корабль.

Его летучий корабль.

Ерунда какая-то, как тонко подметил Сергей.

Антон знал, что ерунда, знал, что чушь, знал, что безумен. Но безумие, отнявшее у него нормальные, человеческие стремления и мечты, не отняло способности быть неплохим инженером, и это оставалось главным. Он всегда хотел и любил летать. С детства обожал перелёты. Никогда не боялся ни высоты, ни смерти, которую она в себе несёт. На полном серьёзе мечтал стать лётчиком-испытателем. А потом его семья погибла в авиакатастрофе. Родители, брат, младшая сестра, тётка с сыном. Все. Самолёт взорвался при взлёте. Едва успел убрать шасси – и развалился на куски, выплёвывая в небо широкие завитые ленты пламени. Причина идиотская: пилот не справился с управлением. Человеческий фактор, как это обозначают в статистике. Антону было шестнадцать. Он сказал себе: я построю то, что сможет летать, но никогда, никогда не взорвётся при взлёте. Смешно, но первой его мыслью был летучий корабль.

Корабли ведь при взлёте никогда не взрываются.

– Ну ты дал, – только и сказал Сергей, когда Антон неохотно поведал ему, зачем остался в Кении. Они были знакомы ещё с института, но не особо дружили. Нельзя сказать, что эта ситуация их сильно сблизила. Впрочем, Сергей ведь всё-таки остался. И даже не очень подкалывал. Так, слегка только.

– Ну, строй, – проговорил он, странно улыбаясь, и Антон почувствовал глупое облегчение. Словно ему разрешили быть сумасшедшим. Это было так сладко.

– Он думает, что не взорвётся. Потому что корабли не взрываются. Но верит, что сможет полететь. Хотя корабли не летают. Белые люди думают только про белое.

– Что значит «взорвётся», отец?

– Ты видел когда-нибудь закат?

– Конечно.

– Ты никогда не видел заката. Двадцать лет назад с неба падали маленький тёмные солнца, и ночью становилось светло, как днём, и так же жарко.

– Это значит «взорвётся»?

– Это значит «полетит».

– Чёрт, ну а теперь-то что? – спросил Сергей и нервно взъерошил пятернёй волосы. Сейчас он казался слегка встревоженным. Их кожа приобрела устойчивый бронзовый оттенок, пиво закончилось, а худосочное судёнышко покачивалось на мутных зелёных волнах благодатной кенийской реки, в нескольких сотнях метров от дамбы. Маленькое, жалкое, теперь уже в самом деле будто игрушечное. Сергей ёжился и часто чертыхался. За прошедшее время один раз он собрался-таки домой, но так и не улетел. Антон не стал спрашивать, почему.

– Нэ так? – нервно повторил Сергей и нетерпеливо развернулся к нему.

Зима в Африке похожа на фруктовое желе: застывшее, дрожащее и приторно-сладкое. И на обезьяньи мозги, сварившиеся прямо в черепной коробке от жары. Вот уж его мозги точно сварились, причём, видимо, давно. Антон с удивлённым любопытством разглядывал разбросанные по долине лачуги, аборигенов, копошащихся далеко внизу с тем же невозмутимым усердием, с которым они выполняли абсурдные приказания белого господина – вероятно, просто по привычке. Им было сказано построить – они построили. Пустышку, состоящую из одного каркаса и обшивки, с исключительно декоративными мачтами, даже без ручного управления. Антон не собирался никуда плыть. Он собирался лететь.

А им, этим усердным муравьишкам, было всё равно, что он собирается делать. И им, и их шаманам, после первой же неудачи в переговорах с наглыми европейцами сдавшихся на милость победителя. «Они мои, – вдруг с удовлетворением подумал Антон. – Мои рабы. Моё племя. Личное». Забавно, к возведению дамбы они подключились очень неохотно. Но как только поняли, что он затевает, сразу пришли на помощь, даже просить не понадобилось. Наверное, это оттого, что они почувствовали его безумие. Его мистицизм, как издевался Сергей. «Безумный белый человек затеял безумное белое дело, – подумал Антон и вздрогнул. – Белое дело?.. Это ещё что такое? – Он рассеянно почесал шею, разглядывая поблескивающий на солнце игрушечный кораблик, словно мираж. – Белое дело. Ну, что не чёрное, это точно. Вреда от него никому и никакого. Разве что Сергею, проторчавшему тут три лишних месяца».

– Можно задать тебе один вопрос? – спросил Антон.

– Валяй.

– Зачем ты всё-таки остался?

Сергей помолчал. Потом ответил, неохотно и натянуто, явно пресекая дальнейшие расспросы:

– Нельзя мне назад… сейчас.

– А, – коротко сказал Антон, глядя на корабль. – Ну, пошли?

– А другой белый человек? Он тоже из Кайро?

– Да, они оба оттуда. Если бы ты был постарше, ты бы это сразу заметил.

– А те, кто закрыл реку и уехал? Из Кайро?

– Не все.

– Почему другой белый человек остался? Ему нельзя назад в Кайро?

– Он хотел бы, чтобы ему было нельзя. Хотел бы, чтобы Кайро отказалось принять его обратно. Он не может уйти добровольно, сам, как первый белый человек. Он для этого слишком бел.

– А первый?

– А первый решил, что довольно сбежать из Кайро, чтобы перестать быть белым. Он ведь не знает, что его мечты тоже белы.

– Так что, белый человек из Кайро не полетит?

– Отчего же. Он полетит.

Солнце, жадно лижущее стальные панели обшивки, слепило глаза. Антон с Сергеем стояли в десятке шагов, у гостеприимно спущенного трапа. Здесь, вблизи, кораблик напоминал декорацию для третьесортного приключенческого сериала – из тех, в начале каждой серии которого показывают лица актёров в эффектном ракурсе. Тщательно, почти любовно выструганный трап только усиливал это ощущение. «Как всё это глупо», – устало подумал Антон. Он обернулся. Сергей флегматично жевал табак, воздерживаясь от комментариев. Деревенька вдалеке жила своей жизнью, кажется, нисколько не обращая внимания на двух белых чудаковатых господ, которые зачем-то сделали себе большую игрушку. Зачем-то. Зачем только…

Внезапно его охватило ощущение, будто за ним наблюдают. Одна – нет, две пары цепких внимательных глаз. Антон развернулся к Сергею, но тот по-прежнему рассеянно рассматривал корабль. Что-то в его позе и выражении лица напомнило Антону скучающего туриста. Он много таких повидал на своём веку, а не раз и сам был в их числе. Туристы – счастливый народ. Они ни во что не верят. Но при этом, как дети, падки до скользких, мутных африканских сказок.

«Корабли не взрываются при взлёте, – в тысячный раз подумал он. – Я хочу построить то, что не взорвётся. Чёрт подери, я построил то, что не взорвётся. И наплевать, что оно не взлетит».

Антон поставил ногу на трап. Гладко обструганная доска плавно, призывно качнулась.

– Он же не взлетит, – сказал Сергей – без улыбки в голосе, и это прозвучало почти пугающе. – Он не взлетит, Антон.

– Я знаю, – ответил он и шагнул.

Потом был лёгкий толчок, от которого ком подкатил к горлу, и взрыв, разорвавший его на куски, но что случилось раньше, он так и не успел понять.

– Смотри, отец, смотри! Смотри, он всё-таки летит! Видишь? Белый человек из Кайро летит!

– Вижу, сын. Только он больше не белый, – сказал шаман и глубоко затянулся сладким дымом яблочного табака.

Матильда и чужой

Два маленьких рассказа, «Матильда и чужой» и «Чертополох», написаны в разное время и по-разному, но об одном и том же. Это очень простое, каждому знакомое чувство, все мы ощущали его хотя бы однажды. Его можно назвать одним словом, но этого слова вы не найдёте ни здесь, ни в самих рассказах. Некоторые вещи лучше не называть – достаточно того, что они и так с нами.

Думаю, вы поймёте, о каком чувстве я сейчас говорю. Думаю – но не надеюсь. Потому что если нет – знаете, может, оно и к лучшему.

– Возьмите на Марс. На воды. Там такие чудесные целебные источники. Лечат самые невообразимые расстройства психики. Даже на уровне физиопаталогии.

Клай курил и думал: «Какие, на хрен, источники на Марсе?»

Потом спрашивал:

– Какие, на хрен, источники на Марсе?

А в ответ:

– Вы разве не знаете?

– Не-а, – отвечал он и стрелял обидчику в голову. Клай не любил, когда его держали за идиота. Он стрелял обычно три раза: два контрольных. Он тоже был параноиком.

– Клай, милый…

Он моргал, часто-часто, потом стягивал через голову шлем, вырывался из липких объятий виртуальной реальности, где валялся с тремя сквозными дырами в голове этот мудак из Центра реабилитации. Валялся и скалился язвительно. И на экране – мигалка: «Мозг не задет». Шутка юмора, понимаете ли.

Матильда сказала:

– Клай, милый.

– Ага, – ответил он, – ага, устал. – Хотя она не спрашивала, устал ли он.

Матильда сказала:

– Там чужой.

И он обнимал её, и гладил по голове, и угумкал, покачивая её в одеревеневших руках, думая, куда б пойти ещё. Психиатры ей уже не помогали.

Матильда выплакалась и сказала:

– Поедем на Марс, говорят, там воды.

– Какие, на хрен, воды на Марсе? – сатанея, спросил Клай.

– Лечебные.

Он засмеялся, она снова заплакала. Он согласился. Наверно, ей надо просто сменить обстановку. Ещё разок. И ещё. И ещё разок.

На Марсе были хорошие отели. И правда какие-то источники. Точнее, воду подвозили в контейнерах с Земли, и вроде ещё как-то обрабатывали – он не интересовался. Плацебо чистой воды. Матильда пила эти воды (через трубочку, цедя сквозь зубы) с азартом конченного алкоголика, и первые две недели спала крепко, без снов. Клай подозревал, что в эту водичку вбухивали деазепам или ещё какую дрянь. Его это, впрочем, устраивало. Пока жена посапывала в гостиничном номере, он шатался по куполу, разглядывая марсианские барханы и толстозадых марсианских баб. Марсианские бабы бездумно вращали овальными глазами, загребали клешнями красный песок, и думали о чём-то своём. Учёные утверждали, что марсиане, даже бабы, способны использовать до сорока мыслительных операций. Одновременно. В то время как человеку доступны только семь, и то через раз. И не всякому.

Клай играл на автоматах, пил в баре «Марсианское полнолуние», по сути вульгарную разновидность родной «Кровавой Мэри», и возвращался в номер. Так две недели подряд, а потом, видимо, организм Матильды привык к деазепаму. И она снова орала по ночам. Гос-по-ди, как же она орала.

Жену Клая мучили кошмары. Уже два года. Это началось почти сразу после их свадьбы. Она бесилась ночами; носилась по квартире и вопила: «Чужой! Он там, там чужой!» Сперва Клай решил, что она пересмотрела старых ужастиков. Но вот то, что психиатр потом назвал «непроизвольной дефекацией», было уже чересчур. Её лечили, конечно. Она сама хотела. Сначала думали – истерия. Потом – паранойя, мания преследования. А потом они нашли очень дорогую клинику, и там ей поставили диагноз: невроз навязчивых состояний, неострая (какая на хрен неострая?!) форма. Психотерапия, снотворное, смена обстановки. Были на Гавайях, в Марианской впадине, даже в московском метро (том самом, знаменитом, единственной подземке, частично уцелевшей после Третьей Мировой). Последнее оказалось перебором: после этого приступы стали происходить не два раза в неделю, а каждый день. Потом прошло, правда. Теперь вот…

– Чужой! Там чужой! О Господи, там, там, там!

– Где? – в сотый раз спрашивал Клай, держа её за руки, а она всё билась и вопила, и у него страшно болела голова.

С Марса они уехали на четыре дня раньше, чем истекал срок тура. В космолёте Матильда сидела скрючившись, ткнувшись головой в поручень – перед нагрузками стюардессам пришлось силком распрямлять её и прикреплять к сидению ремнями.

Дома ей полегчало. Правда, ненадолго.

– А на Венеру? Может, на Венеру? Там очень солнечно в это время года.

Контрольный. В голову. Два контрольных, как обычно. И… где тут был слот ручной бензопилы? Клай жаждал крови.

На Венере, впрочем, оказалось хорошо, лучше, чем на Марсе. Он даже не ожидал. Автоматов было больше, и напитки в баре – действительно местные, колоритные, а вставляло-то от них! Матильда дневала и ночевала в обсерватории: оказалось, это очень успокаивает. Клай уже расслабился было, когда она записалась на курсы космического дайвинга. После первого же сеанса у неё случился приступ клаустрофобии с припадком удушья. И опять кошмары. А ведь Клай только-только распробовал местный глинтвейн.

– А вы не пробовали методы виртуального лечения?

– Пробовали. Мать вашу перемать.

– Мы могли бы спроектировать несколько моделей гипотетического «чужого», о котором говорит ваша жена. С возможностью полного уничтожения. Матрица её сознания…

– Я спросил, есть ли у вас слот ручной бензопилы, мать вашу перемать. Только это.

– Хорошо, хорошо, я просто хотел… Почему вы так волнуетесь? А вы сами не пробовали обследоваться?

Контрольный. Два. Три, четыре, пять.

Интересно, почему в вирт-магазинах нет слотов продавцов этих самых слотов? Пользовались бы бешеным успехом…

Потом был Уран, там – какое-то особое грязелечение. Они удалялись всё дальше и дальше от Земли. Клай не понимал, зачем выкидывать такие бабки на то, что можно получить и дома, и отчаянно тосковал по старушке-голубенькой. Тоскуя, почти машинально приударил за одной шерочкой с Альфа Центавры. Шерочка была вполне гуманоидная, во всяком случае в тех местах, которые интересовали Клая, но весь сеанс его не покидало ощущение, что он трахается с пингвином. Нет, с пингвинёнком. Самочкой, пухленькой и косолапой. Он её почти любил.

Когда Клай застёгивал штаны, его осенила конгениальная мысль: а может, Матильде просто надо хорошо потрахаться? Чёрт, пусть бы и не с ним. Он всё поймёт. Клай не был собственником. Ради её душевного равновесия он мог бы и потерпеть. Тем более что шерочка с Альфы оставила ему свой номерок и сказала, что часто бывает в командировках на Земле.

– Матти…

– Что, милый?

– Как ты себя чувствуешь?

– Прекрасно, милый. Доктор Хеллест был прав: эти грязи – поистине чудо!

– А ты не думала…

– Что?

– Ты… нет, ничего.

– Что?

– Да ничего.

– Нет, договаривай.

– Да так, глупость. Ерунда. Забудь.

– Клай! Милый! Что такое! Скажи мне, я же вижу, что-то не так!

И ночью у неё опять был припадок. Опять она носилась по всему дому и искала чужого, как ревнивая жена ищет любовницу. Даже в шкафчик для носков заглянула. Кстати, шерочка Клая, если её хорошенько свернуть, туда бы вполне поместилась.

Когда Матильда наконец успокоилась и уснула, Клай отыскал номерок шерочки и спустил его в унитаз. Люминесцентная бумажка недолго, но красиво кружилась – водоворотиком.

Назавтра они вернулись домой.

– А вы не пробовали на…

Контрольный в…

«Мы всё уже пробовали, – думал Клай, стреляя, – всё, всё, всё. И как же меня это достало».

– Клай, милый. Я слышала, есть новая методика…

Его одно радовало: она правда хотела лечиться. Психиатры говорят, это первый шаг на пути к выздоровлению. Только вот она сделала этот шаг и топталась на месте уже третий год.

Но это ещё ничего, потому что, пока она топталась, он упорно падал назад. Вниз. В…

…контрольный – раз, два. Контрольный бензопилой – это куда? Х-ха…

А потом приехала шерочка – хотя Клай мог поклясться, что не давал ей своей номерок. Но она как-то нашла – связи имелись, должно быть. Припёрлась прямо на работу, в перерыве. Что-то ворковала… Клай не устоял. У Матильды в последний месяц совсем не было приступов – и всё это время они не занимались сексом, потому что психиатр сказал, что это её возбуждает. С последним Клай мог бы и поспорить. Но не стал. У него была альфацентавровская шерочка. С которой Матильда его, конечно, застукала.

А дальше он ничего не помнил.

– Возьмите на Марс. На воды. Там такие чудесные целебные источники. Лечат самые невообразимые расстройства психики. Даже на уровне физиопаталогии.

– Да на фига, – улыбаясь, сказал Клай и постучал костяшкой указательного пальца по виску. Звучало хорошо, убедительно. – Эта железяка у меня в башке за всё отвечает. Точно так, док.

Он вышел из больницы через два месяца и страдал только от одного: теперь ему была противопоказана работа с виртуальным шлемом – ещё чего закоротит. Матильду отпустили под залог неделей позже, а потом и вовсе сняли все обвинения – то, что она стояла на учёте у психиатра, существенно упростило дело. Клай забирал её из участка. Когда она вышла, он обнял её. К машине они шли, держась за руки.

– Ну что ж, мистер Пристли, я могу констатировать положительный результат. После тщательных гипноисследований можно утверждать, что ваша жена относительно здорова.

– Относительно?

– Она не осознала патологической природы своих кошмаров. Однако смогла заблокировать их на уровне подсознания.

– Что за хренотень?

– Перелом наступил в момент острого стресса… когда она… после того несчастного случая с вами. Так иногда бывает. Этот момент в сознании миссис Пристли проассоциировался с её кошмаром…

– Постойте, это вы про то, как она проломила мне башку?

– Когда она стояла над вашим телом, мистер Пристли. И думала, что вы мертвы. Естественно, это был шок. Как ни странно, он оказал положительный эффект.

Ни черта он не понял, ну да ладно. Ладно.

– Матти…

– Что, милый?

– А где чужой?

Чёрт, опасно, но он не мог удержаться – надо было проверить…

Матильда улыбалась, гладила его по лицу.

– Забудь, милый. Его больше нет. Он ушёл. Совсем-совсем.

– Куда?

– Никуда. Куда все уходит.

– Да куда?

Матильда смеялась, тыкала большим пальцем в прозрачный потолок, в звёзды. Остальные пальцы были сжаты крепко-крепко.

Потом она засыпала, обвив руками и ногами его тело. Иногда бормотала во сне – злорадно, торжествующе. Иногда плакала, но с облегчением. Потом затихала. Правда, ближе к утру она снова начнёт вздрагивать и стонать. Но это только за час до того, как включится будильник.

Клай курил, обнимая Матильду левой рукой, смотрел на небо, на звёзды, глупые стекляшки, и пытался понять, кто же теперь здесь чужой.

Чертополох

Это был один из лучших дней, больше у них таких не случалось. Небо с самого рассвета затягивали облака, и на солнце, пробивавшееся сквозь пухлую сизую дымку, было не больно смотреть. Полина сидела на траве, поджав ноги под себя, а на её коленях лежал пучок цветущего чертополоха. Она любила чертополох – чудачка. Он казался ей нетривиальным.

– Мне иногда такие дурацкие сны снятся, – сказала она и сорвала травинку. Кажется, она немножко нервничала. Максим знал, что у неё сейчас опасные дни, а презервативам она не очень доверяет. Однажды ей уже пришлось сделать аборт по вине то ли китайского производителя, то ли чересчур ретивого партнёра. Она неохотно об этом вспоминала, да Максим и не особо расспрашивал. Его не интересовало её прошлое. Его интересовало их будущее.

– Да? – с искренним интересом переспросил он и, приподнявшись на локте, взглянул в Полинино тёмное лицо. Серебристый ореол солнечных лучей вокруг её головы делал смуглую кожу ещё темнее. Полина подняла на него гигантские глаза – почти не в меру гигантские, почти некрасивые, – у-у, стерва глазастая, думали те, кто её не любил, а их было много. В полусвете-полумраке сверкнули её белки.

– Ну вот сегодня бред такой приснился, ужас, – тревожно сказала она и поёжилась. Зябко так, неуверенно – повела худыми плечиками, словно стряхивая песок. Потом сунула травинку в рот и принялась сосредоточенно жевать.

– Ты рассказывай, давай, – усмехнулся Максим, легонько толкнув её под локоть. Она стрельнула в него глазищами – сердито, но немного растерянно. – Рассказывай, я же вижу, что ты хочешь.

– Ладно, – сказала Полина и замолчала. Максим взял стебелёк чертополоха с её голого колена, хищно откусил головку, выплюнул, скривившись.

– Я тебе снился, точно? – вкрадчиво поинтересовался он.

– М-м, – мотнула головой Полина. – Что я умерла… снилось.

Максим сел, скрестил ноги по-турецки. Поднял голову, посмотрел прищурившись на солнце. Взял ещё один стебелёк. Повертел в пальцах. Положил обратно.

– Опять?

– Ага, – как-то вдруг сразу беспечно заговорила Полина. – Стояла на краю балкона… на самом-самом краешке. И пьяная была – чувствую, что пьяная, хотя во сне поди разбери. А потом полезла на перила. Ты кричишь: «Полинка, стой, ты что, сдурела?!», а я лезу и всё.

– Я там был? – переспросил Максим.

Она склонила коротко стриженую голову на бок, словно раздумывая. Потом хмыкнула, улыбнулась, кивнула.

– Вроде да. Я тебя не видела, правда. Только крик твой слышала.

– Ну, а дальше что?

– А дальше залезаю на перила и падаю вниз, медленно так. Рукой схватилась за поручень и тут же отпустила. И уже вроде не пьяная, а поздно. Макс, кричу, Макс! Ты подбегаешь… то есть я думаю так: ты подбегаешь, а я уже падаю. Руки вверх, точно ласточкой в бассейн прыгать собралась, и – падаю…

– Солдатиком, – машинально подсказал Максим.

– Не-а… Солдатиком – это когда руки по швам. И лечу вниз, долго-долго так лечу… вниз… мимо балконов, мимо окон. А дом и мой и не мой вроде. То есть некоторых я узнала. Леночка с пятого этажа уроки за столом делает, и сидит неправильно, ссутулившись, Гришка с четвёртого опять в одиночку надирается, но не самогон у него почему-то, а «Smirnoff»…

– И как это ты всё запомнила, – недоверчиво перебил Максим; ему то ли смешно было, то ли нет, он сам не мог понять.

– Ну сон ведь! – засмеялась Полина и, схватив стебелёк чертополоха, смяла узловатую головку цветка в ладони. – Вот, а на третьем этаже люди какие-то незнакомые просто сидят молча, не знаю, кто такие. На втором дворничиха Галина Васильевна хохочет с каким-то противным толстым типом, на её мужа совсем не похожим. А на первом…

Она запнулась, опустила голову. Максим пытливо взглянул в её маленькое лицо, протянул руку, коснулся ладонью щеки. Полина закрыла глаза. Головы не подняла. Руки лежали на разбросанном чертополохе. Максим заметил, что растрёпанные блекло-сиреневые шапочки цветков уже начали мокнуть и вять. А ещё увидел желтое пыльцовое пятнышко на ногте ее мизинца.

– На первом что, Полина? – тихо спросил он.

Она вздохнула, быстро, прерывисто, но головы не подняла. Максим чувствовал лёгкое движение её кожи под своей ладонью, когда она ответила.

– А на первом нет никого. Пусто.

Помолчали немного. Потом она сказала:

– Ну вот, и врезаюсь я ногами в землю. Дальше вниз, ступни уходят в бетон и всё. И я умерла.

– И проснулась?

– Да нет, – она скинула его руку. – Не проснулась. Умерла.

Максим молча смотрел на неё. Она слабо улыбнулась, потом шире, потом хихикнула, легонько шлёпнула его по тыльной стороне ладони.

– Ну и проснулась, конечно, – бросила она. – Потом уже.

– А, – сказал Максим. Ему хотелось снова заняться с ней любовью. Полутень делала её лицо почти красивым.

– Да, дела, – сказала Полина и повернулась к нему. Встревоженная всё ещё? Да нет, кажется, полегчало. Рассказала – и полегчало, всё как всегда. А часто ей сны эти снятся. То машина её собьёт, то отравится чем-то, то СПИДом заболеет, то маньяк зарежет… А однажды рассказала, как Максим её собственноручно в окно выбросил. В порыве ревности. Как Отелло свою Дездемону, сказала, и засмеялась – ломко, неправильно, не по-настоящему. Сегодня – вот, сама сиганула. А впрочем глупости. Глупости и всё. Ему тоже много чего снится… иногда. Только ведь он ей никогда об этих снах не рассказывает. Чтобы не пугать.

Максим поднял голову, увидел, что Полина смотрит на него, придвинулся к ней, положил руки ей на колени. Стебельки под его ладонями были сухими и колючими.

– Я тебя люблю, – сказал он.

– Ага, – тонко улыбнулась она в ответ и потрепала его по волосам. Максиму захотелось зарыться лицом в её колени. Или не так: сначала поцеловать её, а потом положить затылок на чертополох и рассматривать небо. И облака. И собак, которыми они порой кажутся. Интересно, им тоже снится, что они умирают? И что это значит для облаков?

– Максим.

– А?

– Как ты думаешь, я живая?

Он улыбнулся, взял в ладони утреннюю дымку и поцеловал дрожащий воздух перед своим лицом. А потом лег на спину, положив голову на рассыпанный по сырой траве чертополох, и стал смотреть на облака.

Слишком

– Он здесь уже слишком долго. Определённо едет мозгами. Ты посмотри только…

Родион обернулся, и шепоток за спиной сразу стих. Двое рабочих, дожидавшихся своей очереди на скамейке в углу, уткнулись взглядами в пол. Один из них был Кирилл, а другого, с бинтовой повязкой на глазу, Родион не знал. Оба ещё совсем сопляки, хотя Кирилл на Фабрике довольно давно. Не так давно, как сам Родион, конечно. Но тех, чья трудовая книжка содержит больше страниц, чем его, и так – раз-два и обчёлся. Это их бесило. Завидовали, наверное. А может, и правда считали, что у него с головой не в порядке.

– Всё, – сказал санитар. – Можете идти. Повязку не мочить два дня. В четверг зайдёте ко мне, я посмотрю, нет ли воспаления. Больничный брать будете?

– Нет, – ответил Родион, и пацаны в углу многозначительно засопели. Когда он проходил мимо них, парень с повязкой ткнул Кирилла локтем в бок, но Кирилл отвёл глаза. Сам он появлялся на Фабрике только по выходным, и еженощные дежурства Родиона закономерно казались ему оголтелым трудоголизмом. Граничащим с паранойей, вероятно. А, плевать.

Рука уже почти не беспокоила – санитар сделал укол обезболивающего. Ничего, завтра наболится. Родион осторожно пошевелил перебинтованными пальцами. И как только угораздило… Теперь неделю не сможет выдавать обычную норму. Остаётся надеяться, что для его двойника из того мира эта неделя не очень критична. Авось как-нибудь перебьётся сам.

На проходной сегодня сидел Алексей Степаныч, плешивый дедуган, любивший Родиона нежной отеческой любовью, на что Родион отвечал ему типично сыновьим хамовитым пренебрежением. Ему по горло хватало Алисиных нотаций в свободное от работы время. Поэтому Родион сунул руку в карман поглубже, но старик был редкостно глазастым на свои-то годы.

– Опять! – ахнул Алексей Степаныч. – Эх, Родион, я всё понять тебя не могу. То ли ты святой, то ли дурень, каких свет не видывал. Ну будешь ты пусть хоть бы и миллионером там, а тут без рук останешься. И надо оно тебе? Тебе?

– Пробивайте уже, – неприязненно сказал Родион, и старик с досадливым кряканьем прокомпостировал его трудовую книжку. Корявая дырка в графе «Смену сдал» смотрела как будто бы с укоризной. Святой или маньяк, и точно.

«Скоро уже страницы подклеить надо», – отметил про себя Родион, закрывая книжку и пряча её в задний карман брюк. Выпирала она оттуда по-дурацки, но спереди карманов не предусматривалось, а кармашки на форменной куртке были слишком маленькие.

– Чайку бы, пока переоденешься? – засюсюкал вахтёр, но Родион отмахнулся.

– Вы ж знаете, я не переодеваюсь. До свидания.

– Ты б хоть о бабе своей подумал, – жалобно сказал Алексей Степаныч, но Родион уже закрыл дверь.

Он лежал в кресле, перевесившись через подлокотник, и его тошнило прямо на персидский ковёр. Красно-оранжевый, с длинным тонким ворсом. Стоит хренову кучу денег. Телефон разрывался. Мобильник давно сел.

Кто-то шумно и требовательно колотил в дверь, уже, кажется, ногами.

– Род! Открой! Мать твою! Что ты там делаешь?! Род!

Он с трудом приподнял голову, покосился на дверь, содрогающуюся под ударами.

– Род, твою мать! Открой, кому говорят!

Он посмотрел на дверь ещё немного, потом отвернулся, и его снова вырвало.

Была уже половина восьмого, и метро оказалось порядком набито – нормальные люди только собирались на работу. Родион с трудом втиснулся в последний вагон: его едва не прищемило с натугой закрывшейся дверью, и он не мог сдвинуться ни на шаг, зажатый со всех сторон крепко пахнущими телами. Сонные взгляды вокруг прояснялись и прятались, едва наткнувшись на него, а одна дамочка даже попыталась отодвинуться, чем вызвала возмущённое шиканье попутчиков. Обычная реакция, потому большинство рабочих предпочитали переодеваться, покидая Фабрику. Но Родион и в этом был исключением: ему даже нравилась неловкость, в которую он ввергал окружающих самим фактом своего существования. Хотя он не до конца понимал, почему они так смущаются. Ведь это он маньяк, а не они. К тому же маньяк, не опасный для общества, а даже наоборот.

Станция находилась за три квартала до родной многоэтажки, и Родион зашагал бодрым маршем. Из-за визита в медпункт он задержался больше чем на час. Оставалось всего часа два на сон, а потом – вперёд, на основную… хотя нет, правильнее сказать, нормальную работу. Отдавать долг заботливой родине, предоставлявшей все возможности для беззаботного существования. Пусть и не в этом мире. Пусть и не совсем тебе.

Алиса, вопреки ожиданиям, была ещё дома – возилась на кухне. Бросила обеспокоенный взгляд на его помятое лицо, потом на руку, и её глаза стали ещё более усталыми, чем обычно. Надо бы спросить, как она спит, подумал Родион. Может, выбить талон на внесрочный приём к терапевту.

– Опять, – сказала она, в точности как Алексей Степаныч, даже тон такой же.

– Ага, – ответил Родион. – Ты когда придёшь?

Она наморщила лоб, посмотрела на него почти как сопляки из медпункта. Впрочем, она всё чаще так на него смотрела.

– Сегодня воскресенье.

– А! – он ужасно обрадовался. Чёрт, и правда же, совсем из головы вылетело. Воскресенье. Можно будет отоспаться на неделю вперёд. Спасибо нашей заботливой родине за шестидневную рабочую неделю. А почему тогда в метро столько народу было? И куда их несёт в выходной с утра пораньше? В выходной с утра пораньше надо спать…

– Есть будешь? – крикнула Алиса, пока он стряхивал ботинки – временная неработоспособность одной руки уже стала почти привычной, и это действие было доведено у Родиона до автоматизма.

– Не-а, – сказал он и потащился в комнату. Да, у них была целая комната, отдельная, причём довольно большая – кроме кровати помещался ещё шкаф и Алисино пианино. Она на нём не играла – оно осталось от старых времён, как мечта о консерватории. Вернее, память об этой мечте. В первые месяцы работы на Фабрике Родион то и дело заводил разговор о том, что там все мечты сбываются, но Алиса неизменно отвечала, что ей нет никакого дела до того, что там. Хотя Родион подозревал, что она просто слишком слабая. Да, цена высока. Но оно стоит того.

– Родион! Сними трубку сейчас же! Где тебя носит?! Там сорокатысячная толпа, и она разнесёт стадион, если ты не выйдешь! Ты слышишь меня?! Родион! Сними трубку!

– На х… – слабо отозвался он, не отрывая головы от подушки. Автоответчик возмущённо мигал алым огоньком сигнала. В захламленной гримёрке пахло прокисшим пивом. Или это его блевотина так пахла.

– Ты вообще соображаешь, что делаешь?! Ты понимаешь, сколько денег в это вгрохано? А сил? Конечно, тебе по хрен, силы-то не твои! Тебе всё на тарелочке, бля, с золотой каёмочкой подают, а ты ещё!..

– На х…! – громче повторил он. – На х…! На х…! На х…!

Он вдруг понял, что охрип, и умолк. Дождался, когда срывающийся от злости голос Кирилла стих, сполз с кресла, дотащился до зеркала и приложился к рассыпанному на столике коксу. Сразу полегчало. Да и в дверь больше не колотили.

– На х… – и голос вроде вернулся. Он завопил: – Идите вы все на х…! Я ничего этого не хотел!

Снаружи глухо и нервно гремел паникующий разогрев.

Он уснул не раздеваясь и провалялся до самого вечера. Когда продрал глаза, на часах было почти шесть. Родион не привык столько спать и чувствовал себя ещё более разбитым, чем утром. Он остервенело протёр лицо ладонями и поплёлся на кухню. Там пахло кофе. Алиса сидела, изящно закинув ногу на ногу, и читала «Современную работницу».

– Кофе, – сказал Родион со значением. – Откуда?

– Премию дали, – ответила Алиса и, положив журнал на стол, встала. Родион сел на опустевший стул и уставился на розовощёкую бабу в косынке, свирепо взиравшую с глянцевой обложки журнала. Поперёк бабы красовался подзаголовок «Нет декретным отпускам!»

– Ты бы лучше на её месте смотрелась, – с уверенностью сказал он. Алиса вздрогнула, жёлтая пенка тревожно заколебалась в закоптившейся джезве.

– Пей вот.

Родион не глядя отхлебнул, по-прежнему рассматривая агрессивную бабу на обложке. Хм, совсем не так он себе представляет эталон современной женщины. Пусть даже сильной, выносливой и способной сказать «нет» декретным отпускам. Женщина должна быть слабой, хрупкой и беспомощной. Как Алиса. Ну да ведь это не мужской, это женский журнал.

– А там ты могла бы, – проговорил он. – И на обложку, и в консерваторию, и…

– Родион! – джезва со стуком грохнулась в раковину. – Я же тебя просила!

– Молчу, – проворчал он, отворачиваясь. Ну и дура. Там было бы возможно всё. Хотя почему было бы? Там возможно всё. Родион повторял эти слова, как мантру – это рекомендовалось эргономическим отделом Фабрики. И действительно помогало. Почувствовать, поверить, уяснить. Осознать, что если в этом мире мы и не можем иметь то, чего хотим, то где-то есть мир, в котором возможно всё. И для нас в том числе. Ну, почти нас… Но это «почти» не имеет никакого значения. Как только стало известно, что учёные нашей заботливой родины открыли существование параллельного измерения, более того – нашли способ влиять на то, что в нём происходит, Родион понял: вот оно. Это шанс, которого у меня никогда не будет. Он тогда сидел с сотрудниками в баре за кружкой пива, расслабляясь после рабочего дня, и без особого интереса следил за прямой трансляцией хоккейного матча. Когда матч прервался экстренным выпуском новостей, мужики чуть не разгромили бар, а Родион слушал, затаив дыхание. Тогда ещё не было Фабрик, не было даже надежды, что они откроются, но что-то ёкнуло в нём – так, как ёкало, когда красивая женщина на улице улыбалась в ответ на его раздевающий взгляд. Смутное обещание чего-то невероятного… неземного… Даже не обещание – так, намёк на обещание. Но это уже больше, чем надо… Это уже слишком много.

Ну и, разумеется, когда огласили о наборе добровольцев на Фабрику, пока ещё одну-единственную, Родион одним из первых встал в очередь. Алиса считала его сумасшедшем – они тогда чуть не разошлись из-за этого.

– У нас один стул на семью! – кричала она. – Я на чай деньги откладываю! Если в тебе столько энергии, отрабатывай по две смены на заводе! Давай! Но заматывать себя впустую я тебе не позволю!

Впустую? Как сказать. Нет, Родион не строил воздушных замков. Он чётко осознавал, на что идёт: инструкторы на Фабрике своё дело знали. Родион понимал, что не может влиять на собственную судьбу – только на судьбу другого себя, там, в параллельном мире. Он точно такой же, как Родион, с теми же задатками и недостатками, внешностью и характером, и привычками, и слабостями, и он знать не знает, что где-то есть другой Родион, который, если захочет, может изменить его судьбу. Вернее, изменяли её учёные нашей заботливой родины – Родион не знал, как именно, да и не очень-то его интересовали такие детали. От науки он всегда был далёк. Его интересовало то, что он давал на входе и получал на выходе. На входе – работа. Тяжёлая, однообразная, полезная для нашей заботливой родины. На выходе – любая судьба для его двойника там. Любая. Какую он выберет. Её устройством займётся Фабрика Грёз. А его дело, образно говоря – поставлять сырьё.

Сначала он думал только попробовать. Ночами вкалывал на Фабрике, утром проваливался в беспокойную короткую дрёму, и иногда ему снился другой он. Такой, каким этот, здешний Родион, никогда не станет. Снилось солнечное, безбедное, яркое, необыкновенное существование. Лёгкое. Возможно, это было то, что инструкторы на Фабрике называли «ментальным контактом с дуалом», а может, просто его собственные мечты о несбывшемся. Или сбывшемся?.. Где-то там.

И понемногу его затянуло. Фабрика производит Грёзы исправно, но ей нужны ресурсы. Ресурсы, как и всё в этом мире, стоят денег. А деньги надо зарабатывать. Денег требуется много, а на Фабрике колоссальные, невиданные ставки. Правда, выплачивают их не наличностью и даже не кофе, а безоблачным счастьем для твоего двойника в другом мире. И пока ты можешь оплачивать его (своё) счастье – Фабрика будет его производить. Ровно столько, не больше и не меньше.

Это было трудно. Порой ему казалось, что слишком трудно. Работа была тяжёлой, утомительной, чёрной, и к тому же о ней запрещалось рассказывать. Не о самом факте занятости на Фабрике – им можно было гордиться, хотя большинство граждан нашей заботливой родины этого не понимали (впрочем, и не осуждали вслух – ведь, как ни крути, рабочие Фабрики оказывали пользу обществу). О том, что конкретно ты делаешь. В своём случае Родион понимал причину запрета. Но иногда он, этот запрет, казался самым невыносимым. Даже невыносимее невозможности проверить результат. Впрочем, с этим как раз было попроще: заботливая родина утверждала, что сведения о другом мире и его односторонней связи с нашим абсолютно достоверны, и Родион верил заботливой родине.

Алиса всерьёз собралась от него уходить, и он начал колебаться, но тут на заводе ему выделили квартиру в новой многоэтажке, с отдельной комнатой, и она немного успокоилась. Правда, заставила его пообещать, что он уйдёт с Фабрики.

– Уже пятый месяц, Родион, – сказала она и сердито хлопнула ладонью по номеру «Современной работницы», заменявшей им в то утро скатерть. – Сколько можно?!

Он даже подумал тогда, что в её словах есть смысл. Подумал, что, может быть, отдельная комната – это не предел. Что если в самом деле проводить ночи не на Фабрике, а на родном заводе, через год-другой можно получить полноценную квартиру, большую, с коридором и лоджией. Алиса мечтала о лоджии. Там у неё мог быть хоть трёхэтажный особняк с бассейном, но она и слышать не хотела про там.

– Ты бредишь иллюзиями, – говорила она. – Фантазиями о том, что могло бы быть. Я тоже, но я хоть не плачу за это каторжным трудом.

– Ты ничего не понимаешь, – бормотал он, а она настаивала:

– Обещай, что уйдёшь. Обещай.

Он обещал. Но так и не сдержал слова. Собирался, всерьёз собирался, даже записался на приём к Главному Распорядителю, хотел подать заявление об уходе… Но всё думал и думал о другом себе, который где-то там наслаждается лёгким, безоблачным бытиём. И вдруг его лишат всего. Денег, карьеры, успеха у женщин… Гордости и достоинства. «И что будет с ним тогда? Что со мной будет тогда?». Он ворочался по утрам, пытаясь отогнать эти мысли, проваливался в беспокойный сон, где видел сияние разноцветных огней и чувствовал удушливый запах пиротехники, слышал грохот динамиков и собственный хрипловатый голос, отдающий далёким гулом в барабанных перепонках.

И он не мог уйти. Не мог отобрать всё это у себя.

Со временем Алиса это поняла.

Иногда ему казалось, что его судьбой руководит некий злой гений…. трам-пам-пам. Или бла-бла-бла, как говорят американосы. Хей, йо. What the fuck is going on. Какой мудак писал этот текст?

И снова грёбаный стук в эту грёбаную дверь. Этот стук, мать вашу, шум, грохот, ненавижу, да хватит уже колотить, я и так уже почти сдурел от этого грохота! От всего этого грохота!

– На х…! – уверенно заорал он, пытаясь удержать листки с партитурой в дрожащий руках. – Щас я выйду, мать вашу! Щас только приведу себя в ФОРМУ!

– Родя, это я. Открой, пожалуйста.

Листки посыпались на пол.

Он никогда этого не хотел.

– Как рука? Болит?

Родион вздрогнул, отвёл взгляд от злой бабы на обложке «Современной работницы», уставился на свою руку. Бинт немного сполз, пальцы начинала точить далёкая тупая боль.

– Не-а, – сказал он и неловко поправил повязку левой рукой. Алиса обогнула стол, присела на корточки, вздохнула.

– Дай я…

Пока она возилась с бинтом, Родион рассматривал пробор в её волосах. Белый-белый на фоне отросших тёмных корней, немного сальных, хотя она вроде бы не так давно мыла голову. У Алисы жирные волосы, хотя она предпочитает называть их «проблемными», и ей нужен какой-то особенный шампунь, на который у них, само собой, нет денег. Родион снова почувствовал мимолётный укол вины и тут же разозлился на себя. Сама виновата. Пошла бы с ним на Фабрику, как он звал. Там у неё был бы какой угодно шампунь. И косметика, и одежда, и красивая мебель… И даже большой белый рояль. С позолоченными педалями и фигурным пюпитром для нот. Её тайная мечта.

– Ты никогда не думал, что можешь потерять работоспособность? – Алисин голос звучал ровно, но Родион слышал в нём затаенный страх. – На вашей Фабрике ведь не выдают пособий по инвалидности. И что тогда? – она перевернула его забинтованную руку ладонью вверх и уставилась на кончик бинта, выглядывающий из-под повязки.

– Да ничего такого не будет. Это всё не так страшно, как ты думаешь.

– Чем ты там занимаешься? – она понизила голос до шёпота, всё так же сидя на корточках у его ног и держа его руку в своей. Глаза у неё были как будто заплаканные. – Чем ты там всё время занимаешься?

– Это промышленная тайна, – неловко пошутил Родион. С каждым разом придумывать новые шутки было всё сложнее и сложнее.

Алиса закусила губу, поднялась. Стала собирать грязную посуду, гремя чашками о раковину. Родион видел, что она сердится, но молчал. Всё, что мог, он уже давно ей сказал.

Он взял журнал, тупо полистал, разглядывая плечистых широкоскулых женщин, рекламирующих хозяйственное мыло и новейшие противозачаточные средства. Ребёнка они так и не завели. И, наверное, уже не соберутся – обоим за тридцать. Он-то ничего, но Алисе просто поздно рожать, к тому же она такая слабенькая, – может и не выдержать. Хотя, наверное, оно и к лучшему – они и вдвоём-то едва вытягивают.

«Попросить ребёнка, что ли? Там», – мелькнула вдруг мысль. А что? Ему бы хотелось почувствовать себя отцом. Может, потом увидеть своего сына во сне. Это было бы… интересно.

– Сыграй мне на пианино, – попросил он.

– Эли-ис! – протянул он. – Ну а мы с такими рожами возьмём да и припрё-ёмся к Элис!

– Родя, выйди, пожалуйста. Там публика ждёт.

– Пошли они…

– Так нельзя. Ты же подводишь всех. Можешь представить, какая будет неустойка, если ты сорвёшь концерт?

– По хрен. Ты мне одолжишь. Немножко. Впервой, что ль?

Она как будто заколебалась, потом покачала головой.

– Родя, я… Я не смогу больше.

– А?

– Я уезжаю. В Рим. Мне предложили контракт… «L`Oreal». Они Клаудию Шиффер раскручивали. Я… такого шанса может никогда больше не представиться. Я попрощаться… пришла…

– Ну и иди, – сказал он.

Она закусила губу. Покачнулась, будто вот-вот упадёт. Вдруг развернулась к синтезатору, оставленному этим пацаном одноглазым, как его… Заправила белокурую прядку за ухо, взяла несколько аккордов, чисто и светло.

– А я и не знал, что ты играешь. Пойдёшь ко мне клавишницей? Плачу натурой.

Белокурая прядка выбилась из-за уха, скользнула по щеке.

Алиса снова вздрогнула. Чёрт, да поставь ты уже эту джезву, с внезапной злостью подумал Родион. Ухватилась, блин, как за белый флаг.

– Я не помню ничего, – помолчав, ответила Алиса. Сзади её волосы, большей частью светло-жёлтые, выглядели очень даже неплохо. Если б не тёмные корни, совсем хорошо было бы.

– Ну, так уж совсем и ничего. Что-то должна помнить.

– Да не помню я.

– Ладно, кончай ломаться.

– Да ну…

Она поупиралась ещё немного, потом сдалась. Вытерла руки о фартук и пошла в комнату. Родион остался на кухне – рассматривать эту бабу на обложке и мечтать об Алисе-манекенщице.

Из комнаты донёсся один нестройный аккорд, потом другой.

– Оно такое раздолбанное! – громко пожаловалась Алиса.

– Давай-давай! – крикнул Родион в ответ. – Всё равно у меня слуха нет.

Она опять взяла аккорд, ещё один. Потом заиграла какую-то мелодию – медленную и очень грустную. Что-то громко звенело каждый раз, когда Алиса нажимала на педаль, и это ужасно мешало. Родион послушал немного, потом снова стал листать журнал. Педаль звенела и звенела, громко так, противно. У Родиона начала болеть голова.

Алиса вдруг сбилась, после паузы попыталась продолжить, снова сбилась. Музыка смолкла, Родион облегчённо вздохнул. Он услышал, как захлопнулась крышка пианино, и положил журнал обратно на стол. Алиса вошла, виновато улыбаясь.

– Я ж говорила, не помню.

– Очень красиво, – сдержанно похвалил он и протянул к ней руки.

Любовью они занялись прямо в кухне – Родиону почему-то не хотелось идти в спальню, видеть сейчас это пианино… Алиса не спорила. Когда они закончили, было уже без пятнадцати восемь.

– Пойду я, – сказал Родион. Алиса молча возилась с пояском халата. Родион смотрел на неё какое-то время, а потом вдруг сказал: – Я рок-музыкант.

Она вскинула голову. На её лице было такое изумление, что Родион тут же пожалел о своей несдержанности. Не запрещалось рассказывать о судьбе, которую ты выбираешь для двойника, но он как-то стеснялся признаться в своих амбициях. Даже ей. И, как оказалось, не напрасно.

– Что?! – вид у Алисы был такой, словно он сообщил ей, что выступает в шоу трансвеститов.

– Рок-музыкант! – Родион немного повысил голос, чтобы скрыть замешательство. Чёрт, не надо было даже заговаривать об этом. – Что тут такого?

– У тебя же нет ни слуха, ни голоса!

– Только слуха! Голос… можно сделать голос! Все так говорят!

– Боже! Родя! Но ты же… – она сжала руки и смотрела на него, а глаза у неё были большие-большие, почти вытаращенные, так, что это становилось некрасиво. – Какая из тебя рок-звезда?! Ты ж двух слов связать не можешь! И выглядишь, как…

– При чём тут два слова связать? – Родион чувствовал, что краснеет. – Тексты мне пишут профессиональные… кто там… писатели, поэты. Музыканты тоже, известные композиторы. А что внешность… так это… можно всякий грим наложить и всё такое… Эти, как их… имиджмейкеры есть для этого! Словом, ты ничего не понимаешь, есть люди, которые всё там продумывают. Это ж серьёзное дело!

Теперь у него пылали даже уши, а звучало всё ужасно глупо. Алиса села ему на колени, обняла за шею, серьёзно посмотрела в глаза.

– Прости. Да, конечно. Ты прав. Ты просто не реализовал свои возможности. При… доле везения кто угодно может стать знаменитым.

– Вот именно, – кивнул Родион. Он всё ещё немного злился за смущение, в которое его ввергла Алиса, но она глядела так серьёзно, что он расслабился.

– Если это и правда случилось с тем… тем другим тобой, значит, в тебе в самом деле есть… задатки. И если ты успешен там … как рок-музыкант, значит, ты этого заслуживаешь.

Вот за это он её и любил.

– Алиса, – сказал Родион. – Я… я запаковываю бритвенные лезвия.

Она чуть отстранилась и посмотрела на него как-то странно. Родион закусил губу и сказал:

– Извини.

Кажется, со временем он совсем разучится шутить.

– Родион! Я последний раз тебя предупреждаю!

Иногда у него возникало чувство, что это всё неправильно. Всё слишком просто, слишком легко. Всё, мать твою, так невыносимо легко. Невыносимая лёгкость бытия, ха-ха. Кстати, а может, спеть дуэтом с Летовым? А что? Ему бы только захотеть. Или даже не хотеть, по хрен – он никогда ничего не хотел… а они считают, он должен быть счастлив. Вроде бы только это и надо для счастья. Невыносимая, твою мать, совершенно невыносимая лёгкость. Бытия.

Слишком.

Он завалился в кресло, по-прежнему игнорируя ор по ту сторону двери. Когда там завопили «Да ломай уже!», закрыл глаза. В голове шумело, тело словно подбрасывало, как будто в вагоне поезда, мчащегося в подземке метро.

Бритвенное лезвие в его пальцах было почти тёплым.

Он думал о её словах, трясясь в вагоне метро по дороге на Фабрику. В воскресенье вечером мало кто едет в рабочий квартал – только такие же, как он сам. Не меньше трети народа в вагоне были в синих фабричных костюмах. Но они не переговаривались и не переглядывались – просто покачивались в такт движения поезда, уткнувшись себе под ноги и грезя о том, что могло бы быть.

«Я заслуживаю, – думал Родион, глядя в заплёванный пол вагона. – Алиса права, я заслуживаю это – каждую ночь вот уже третий год я заслуживаю это снова и снова, стоя у необъятного конвейера с… нет, мне нельзя говорить, с чем, нельзя даже думать, с чем. Конвейер гудит и подрагивает, и я снова и снова снимаю с него то, о чём нельзя даже думать, и иногда оно режет мне пальцы, даже сквозь перчатки из пластика, и я не всегда замечаю это сразу. Потому что я на Фабрике Грёз, и я грежу. О том, что где-то там мне не надо стоять у этого конвейера ночи напролёт, чтобы заслужить сладкую долю. Я заслуживаю её здесь. Я делаю это для того, чтобы там, в другом мире, не думать и не знать о цене».

Вахтёр сменился, и теперь на проходной сидел дядя Гоша, неразговорчивый приземистый здоровяк непонятного возраста. Ему бы в охранники или на завод, так нет же, расселся на проходной. По блату, не иначе. В лицо ему этого никто не говорит, но за спиной… Дядя Гоша чувствует это и поэтому всех ненавидит. Но с Родионом у них полное взаимопонимание: дядя Гоша делает дырку в графе «Смену принял» и отдаёт Родиону трудовую книжку, не сказав ни слова, не предложив чаю и не покачав головой с укоряющим «Опять!». Родион так же молча суёт растолстевшую книжку в задний карман брюк и идёт в здание Фабрики. Там он поднимается на шестой этаж, заходит в свой отдел, перебрасывается парой слов с начальником смены, надевает перчатки из пластика. Потом заходит в грохочущий цех с высоким, как небо, потолком, и становится к широченной серой ленте, лениво ползущей из ниоткуда в никуда. И девять часов подряд снимает с неё то, что нельзя называть, о чём лучше не думать, если хочешь видеть во сне другого себя, успешного, богатого, знаменитого, счастливого, а не то, что не стоит видеть во сне. Родион исправно не думает об этом и поэтому завтра утром, во время быстрой дрёмы между сменами, увидит огни, и услышит свой голос, и почувствует сладкий запах дыма, и ощутит влажное тепло красивой Алисы… У Алисы будут чистые волосы, и она будет сниматься для обложки «Современной работницы», а когда она уйдёт, будут другие. Не важно – здесь или там.

Вот об этом Родион и мечтает, беря с конвейера первое то, о чём лучше не думать. Первое, а потом будут ещё сотни и тысячи. Это трудно. Порой ему кажется, что слишком трудно.

Но ведь никто не обещал, что будет легко.

Дорога в Баэлор

Я пришла

Фэнтези – это мой жанр. Не любимый. Просто – мой. Мне комфортно в нём, и, что намного важнее, в нём комфортно моим героям. Они там могут делать всё, что захотят. Абсолютно всё, понимаете? Потому что там, в «фэнтезийном» мире, совсем другие законы. Там всё намного проще, но вовсе не потому, что мои герои живут в волшебной стране и чуть что – бросаются за подмогой к могущественным магам. Вот уж нет. Совсем даже наоборот: миры, которые они населяют, трудно назвать сказочными, да и магии в них почти нет. Какое же это в таком случае фэнтези, спросите вы? Ну, может, нам с вами будет проще, если мы на время договоримся воспринимать слово «фэнтези» буквально – как «фантазия». Правда, фантазия далеко не всегда радужная, весёлая или добрая. Но именно в свободном, диком, искреннем мире фэнтези, где чувства сильны и первобытны, а поступки решительны и необратимы, люди могут быть такими, какими им хочется быть, и такими, какими они боятся быть… Может, это и есть свобода.

А может, и нет.

Шум я услыхала, ещё не дойдя до горницы: крик, потом отчётливый звук пощёчины, снова крик и приглушённое всхлипывание. Я приостановилась на миг – немного неловко стало: «В конце концов, кто я ему такая?..» Он снова что-то сказал, уже потише, а женщина опять всхлипнула. «Служанку лупит? Не похоже. Жену или дочь, наверное».

Я подошла к низкой двери вплотную, стукнула, деликатно кашлянула.

Шум стих.

– Кто там?

В голосе было столько раздражения, что я снова засмущалась. Захотелось развернуться и уйти – впрочем, мне всегда этого хочется, ничего нового. Такая вот я трусиха.

– Я.

– Кто – я?!

Вопрос, конечно, хороший, только ответа на него у меня нет. Пока, во всяком случае.

Поэтому отвечаю просто:

– Я… пришла.

Он выругался, довольно грязно, я даже поморщилась – не выношу брани. Подошёл к двери, громыхая шпорами, с силой распахнул.

– Кто такая? Что за чёрт! Стража где?!

Я быстро окинула его взглядом, слегка подбоченясь. Невысокий, крепко сбитый, немного за сорок, а может, и моложе – опрятная борода придавала ему солидности. Одет вульгарно – шёлк и золото. Не люблю мужиков, что выряжаются, словно девки на засватанье.

– Там где-то стража, – говорю, а сама смотрю на него, смотрю, как краска медленно сползает с румяного широкоскулого лица.

Женщина слабо всхлипнула за его спиной. Он вздрогнул, будто плетью его хлестнули, слабо шевельнул посиневшими губами.

Вечно я смущаюсь в такие минуты. Откашлявшись, говорю:

– Йед Аленски?

Он кивнул – так странно, словно голова у него на верёвочке. Я улыбнулась ободряюще: ну, ничего же страшного, что ты так… Только он ещё сильнее побелел от моей улыбки – и когда я уже научусь с людьми общаться? Непутёвая я…

– Пустишь меня?

Он помотал головой (нет, нет, не пущу!), продолжая пятиться. Я пожала плечами и вошла, наклонив голову, чтоб не удариться о низкую притолоку.

Заплаканная женщина в простом домотканом платье стояла посреди горницы, поминутно всхлипывая и не поднимая глаз от пола. Жаль, жаль – мне любопытно было, как бы на меня она-то смотрела.

– Ашка, вон, – прохрипел Йед Аленски, и женщина трусцой выбежала во внешние палаты, путаясь в подоле платья. Дверь прикрылась беззвучно – вышколена девка.

Я прошла мимо трясущегося Йеда, плюхнулась на широкую скамью, спиной к забранному витражами окошку, закинула ноги на стол.

– Ну что, князь, нальёшь мне, или как?

Он засуетился, забегал, хватая кубки неуклюжими пальцами, белея с каждой минутой всё больше. Я смотрела на него с интересом: понять пыталась, что же это. Чего он так боится.

Он поставил передо мной дубовую чашу, до краёв полную густого чёрного вина, поклонился до земли. Я хохотнула от волнения, схватила чашу, перевернула над раскрытым ртом. Сладкое, как первый поцелуй, вино полилось в моё пересохшее горло. Я выпила залпом до дна и, со стуком поставив чашу на место, посмотрела на осоловело моргавшего Йеда Аленски.

– А что, князь, – сказала весело, – исповедаться станешь?

Он задрожал, как мышка, едва не рухнул на колени, уцепился за край стола, потянул парчовую скатерть.

– Куда! – прикрикнула я, хватая ползущий кубок. – Успокойся, князь, сядь-ка лучше.

Йед сел, схватился за голову волосатыми руками. Я потянулась к кувшину, подлила вина ему и себе, легонько чокнулась с его бокалом.

– Пей, пей, полегчает. Ну, пей, говорю.

Он схватил кубок, словно только и ждал приказа, судорожно отпил. Потом, несмело глянув на меня и увидев мою улыбку, прохрипел:

– Так ты… пришла…

– Пришла, ну да, – не видно, что ли?

– Уже… Так… скоро.

Я хмыкнула, поднесла чашу к губам, пряча замешательство.

– Когда велели, тогда и пришла. Я не выбираю, князь, не в воле моей. А ты не ждал?

Он подскочил, распрямил на миг могучие плечи, взглянул на меня почти с негодованием.

– Да как же такое ждать можно!

– И то верно, – пробормотала я, уже, кажется, понимая, что к чему. Он как будто заметил что-то, развернулся ко мне, в глазах полыхнуло надеждой.

– А может… отсрочить… хоть на годик, хоть на полгодика…

– Побойся бога, князь! Куда уж отсрочивать? Пора.

Он снова сник, снова уронил голову на руки. Я потягивала вино, молча разглядывая Йеда. Только сейчас увидела плеть за поясом и невольно поёжилась.

– Расскажи-ка мне, князь.

Я всегда так говорю – мне интересно. Я их собираю. Судьбы эти, сказки-рассказки. Такого, бывает, нагородят. Потом хохочем с подружками. Особенно здорово, когда они пугаются. Тогда сказки самые интересные.

Йед Аленски вздохнул тяжко, проговорил:

– Да что там, сама знаешь… Убил…

Ай, ну, скукотища. Спрашиваю уже из чистой вежливости:

– Кого убил?

– Братьев… старших… Я ж меньшой был в семье, и пятеро братьев. Им войско, власть и хоромы, а мне – бык да корова… Ну и…

– Зарезал? – уже опять интересно.

– Зарезал младших… Старшего, Витта, отравил… Он крепкий был, его сталью не убьёшь…

– Чем отравил? Ярью-медянкой?

– Полынью…

– Напрасно, ярь-медянка лучше берёт.

Снова его затрясло, часто-часто. Крупные, как горох, слёзы покатились по круглым небритым щекам.

– Ну, а ещё что?

– Сестрица…

– Сестра? А она что?

Уже ревёт в голос, как дитя малое, слёзки размазывает, захлёбывается.

– В жёны… взял…

– Лупцуешь?

– А то…

– Это та, что ли, зарёванная?

Кивает, а плечи трясутся, меня аж саму трясти начало. Не люблю мужских соплей.

– Это ты, брат, зря! Баба – она ведь тоже человек! Какой-никакой, а человек!

– Я… я исправлюсь… я правда… я так не… буду… больше-е… Милая, милая моя госпожа, ну позволь мне ещё… разочек…

Поигрываю чашей, задумчиво поджимаю губы…

Йед Аленски вздрогнул, выпрямился, перестал реветь. Утёр вспотевшее лицо рукавом кафтана, снова посмотрел с надеждой.

Вздохнув, ставлю бокал.

– Прости, князь. Никак.

Толкаю ногами стол, кубки летят, тарелки, вино чёрным фонтаном брызжет на стены и скатерть…

Йед Аленски поник плечами, покачнулся, попробовал встать, но не вышло. Посмотрел на меня пустыми глазами, охнул, схватился за сердце. Плётка у него за поясом слабо шевельнулась, словно сама по себе.

Я встала, перевернула обмякшее тело, пощупала пульс на шее. Ну, хорошо хоть быстро. Не так уж плох человек. Братоубийца и тиран, но не так чтоб совсем душегуб. Я и хуже видала. Немного, но видала.

Я подняла с пола куриную ножку, задумчиво впилась в неё зубами. Всегда мне после этого есть хочется, просто до ужаса. Особенно когда мне приходиться стать смертью. Часто что-то в последнее время. Когда я любовью становлюсь, очень хочется пить, особенно, если любовь последняя. Вообще у каждого пришествия свои чудачества. Когда я свобода, смешинка почему-то нападает. Хохочу и хохочу, и остановиться – никаких сил.

А больше всего я люблю быть надеждой. В плохие места, правда, прихожу тогда – всё тюрьмы, и больницы, и виселицы, – но только скажу: «Я пришла», и на душе так легко становится, ярко. И не надо мне ничего больше, лишь эту яркую лёгкость. Только в последнее время всё реже и реже я становлюсь надеждой. Люди циничные пошли, напуганные, злые. Всё смерти своей ждут, погибели, предательства. Как вот этот бедолага. А добра ждать – не решаются. Невдомёк ведь им, что, ступая за порог и говоря «Я – пришла», не знаю я сама ещё, кем пришла. Кем вы видеть меня решите, тем я для вас и стану. И не в моей это воле – в вашей. Всё, что я могу – прийти.

Я догрызла ножку, швырнула кость в угол, лихо гикнула. Скрипнула дверь, потом половица. Я вскинула голову. Увидела огромные красные глаза и опухшее от слёз треугольное личико.

Ощутила удар под сердцем, вот тут…

Встала.

– Ашка Аленски?

Она слабо кивнула, тоненько тихо охнула.

– Я пришла.

Интересно, кем я буду для неё?

Рыцарь печального нейтралитета

– Вот что они там обсуждают, а? Что там можно полтора часа обсуждать? – изводился Антип, нервно затаптывая в землю окурок.

– Условия сдачи, естественно, – с ангельской невозмутимостью ответил наш монсеньёр и, поплевав на кончик пальца, принялся сворачивать новую самокрутку. Вообще-то это мне полагается выполнять почётную обязанность – делать для монсеньёра кустарное курево, но уж больно он любит процесс.

– Сдачи! Ага! Разбежался! – бросил Антип. – Ты видишь там белый флаг? Я не вижу!

– Парламентёр мог одуматься по ходу дела, – оптимистично предположил наш монсеньёр. – Я верю в Георга.

– Спорим? – встрепенулся Антип.

– Если опять на щелбаны – то запросто. За мной, кстати, должок с прошлого раза.

К счастью (как оказалось через минуту), принять пари Антип не успел. Парламентёры, топтавшиеся уже битый час посреди чистого поля, ровнёхонько между нашим войском и стенами осаждённого города, наконец прекратили махать конечностями и целенаправленно устремились каждый в свою сторону. Георг приближался неуверенной рысью и вид имел не слишком довольный.

– Опять тебе повезло, – вполголоса сказал Антип. – А то увеличился бы должок.

Лорд Себастиан не ответил. Его пальцы по-прежнему вертели самокрутку, хотя папироса была готова, и я в который раз подумал, что на самом деле он так просто успокаивает нервы.

Взмыленный Георг оказался возле нас, спешился, побрёл к монсеньёру, на ходу отирая мокрую шею. Я невольно тоже почесал загривок. Жара стояла страшная, солнце кулаком дубасило по головам, кругом, как назло, ни деревца, ни кустика – голая равнина, а мы шкваримся тут уже вторую неделю. Лорд Себастиан сидел без рубахи, остальные, и я в том числе, только рукава закатали, а Георг решил выпендриться и отправился на переговоры при полном параде, в боевом облачении, и теперь, похоже, мысленно крыл себя, монсеньёра, лорда Родрика и треклятое солнце самыми неприличными словами, которые знал.

– Ни хрена, да? – спросил лорд Себастиан.

– Нет! Именно что хрен! Хрен вам, это дословное послание лорда Родрика! – просипел Георг. – Теперь казните меня, что ли, монсеньёр?

– Да ну тебя, возиться лень, – хмуро ответил тот. – Жак, дай огня.

Я выбил искру, лорд Себастиан прикурил, опустив отяжелевшие веки. Я никогда не мог понять в такие минуты, то ли он напряжённо думает, то ли, напротив, пытается дать мозгу краткую передышку.

– Аргументы те же? – помолчав, спросил он.

– Если ты это называешь аргументами – ну да, пожалуй. Мой город, моя земля, а вы тут хоть вкрутую сваритесь.

– К этому всё идёт, – замогильным голосом вставил Антип. Ничего нового он не сообщил. Я посмотрел влево, туда, где мы разбили основной лагерь и где изнывала под жгучим солнцем армия лорда Себастиана, которую он вёл победным маршем всё дальше и дальше на юг. Пока не упёрся в город этого наглого типа, лорда Родрика, который и бой принять не хотел, и сдаться отказывался. Впрочем, его тактику понять было легко: он рассудил, что за недельку-другую торчания на открытом солнцепёке войско испечется заживо в собственных доспехах. И вполне резонно рассудил. А дожди тут случались раз в год, и прошли как раз за месяц до нашего появления. В общем, выражаясь культурным языком, положение критическое, если не сказать удручающее.

– Ты ему говорил, что мы убьём всех жителей, если войдём в город силой? – спокойно спросил лорд Себастиан, попыхивая папиросой.

– Да я чего только ни говорил, – вздохнул Георг. – А он: сперва войдите.

– Войдём.

– Как? – не выдержал Антип. – Вот скажи мне, Себ – как? Тебе тот первый штурм ничего не показал? Не взять их с налёту.

В его голосе звучало раздражение, и я понимал, почему: поход продолжался уже больше года, мы все жутко устали и хотели домой, праздновать многочисленные победы, но наш монсеньёр упрямо шёл всё дальше, кажется, не собираясь останавливаться.

– У них в городе тиф, – проигнорировав тон Антипа, спокойно возразил лорд Себастиан. – Они не смогут долго держать осаду.

– А мы сможем? Предлагаешь проверить, у кого все люди раньше перемрут?

– Я не уйду, – сказал наш монсеньёр и бросил недокуренную папиросу на землю. Антип тут же с воодушевлением её затоптал. Похоже, его это успокаивало в той же степени, что и лорда Себастиана – производство самокруток. А стюард монсеньёра, которому полагалось делать то и другое, то есть я, мог продолжать чесать шею в своё удовольствие.

– Нам бы сейчас пушку плазменную, – мечтательно произнёс Георг. – Или нейронную боеголовку…

– Я бы не отказался и от вульгарного файербола, – сказал лорд Себастиан. – Ещё конструктивные предложения есть?

Я лихорадочно зашарил по карманам в поисках карандаша. Порой с уст монсеньёра и его старых боевых товарищей слетали очень любопытные слова, при этом, кажется, абсолютно цензурные, что делало их ещё более удивительными. В молодости монсеньёр с ещё десятком таких же юных сорвиголов изрядно помотался по параллельным мирам, принеся оттуда, помимо безусловно полезных идей вроде папирос, часов и водопровода, множество странных и непонятных слов, от которых веяло тайным могуществом. К сожалению, попытки стырить то, что этими дивными словами называлось, привели к неприятным последствиям. Параллельные миры произвели одностороннее закрытие проходов, и моё поколение оказалось навеки лишено простой человеческой радости совать нос куда не следует. Когда на монсеньёра накатывало лирическое настроение, он говаривал, что это к лучшему, но в такие минуты, как эта, думаю, он сам бы с собой не согласился.

Какое-то время все молчали, подавленные беспросветностью ситуации. Потом Антип вздохнул.

– Ты, конечно, не захочешь, но в сложившихся обстоятельствах я бы попробовал Репейника…

– Чего-чего? – переспросил монсеньёр.

Все, включая меня, воззрились на него с удивлением. Даже я знал про Репейника, о нём ходило множество анекдотов, в основном неприличных. Ну, оно и понятно, те, кто разносили о Репейнике сплетни, его никогда не видели, а следовательно, боялись, а раз боялись, то поливали грязью – так было не страшно.

– А-а, – вдруг протянул Антип. – Ну да, ты же в восточной кампании был, когда он появился. Народ поначалу много судачил, потом поутихло…

– Ближе к делу, – посоветовал лорд Себастиан и, сняв с пояса меч, поставил его между ног.

Я вздрогнул. Сколько я знаю лорда Себастиана, он не расстаётся со своим мечом, ест, спит и курит с ним под боком, хотя меч самый обычный, не из лучших, так, железяка, вряд ли достойная столь великого завоевателя. Но монсеньёр и слышать не хочет о его замене, а когда держит вот так, лицо у него делается очень странным… а если он ещё сейчас на рукоять обопрётся и голову на руки положит…

Вот проклятье. Так и сделал. Не нравится мне это…

– Ну, если коротко, – начал Антип, – Рыцарь Печального Нейтралитета, сокращённо РыПеНей, в народе Репейник – блуждающий арбитр. Время от времени разбирает споры и стычки самой разной степени сложности и важности, от семейных драк до претензий на корону.

– Междумирец? Небось, из Малахитии? – улыбнулся лорд Себастиан. Междумирцами именовались жители других миров, продолжавшие временами шастать по нашему, чем несказанно раздражали тех, кто двадцать лет назад шастал по их мирам. Поэтому ничего удивительного, что улыбка монсеньёра вышла очень нехорошей.

– Говорят, оттуда. Как ты догадался?

– Это на них похоже. Вечно они не в своё дело лезут. Ещё и мнят себя эстетами, сволочи, так что само название вполне в их духе. И идиотское сокращение тоже, – лорд Себастиан приподнял голову, но меч из рук не выпустил. – Ладно, давайте теперь серьёзно, какие варианты действий.

– А чем тебе не нравится Репейник? – вдруг спросил Георг. Монсеньёр взглянул на него. Я поёжился, а он, дубина – нет. – Ты ведь ещё не знаешь, как он разруливает конфликты.

– И знать не хочу, – ласково сказал лорд Себастиан. – Я возьму этот город и точка. Никаких компромиссов и уж точно никаких грёбаных арбитров, которые будут навязывать мне свою волю.

– Они ничего не навязывают, – сказал Антип. – Вы сами решите. Ты и Родрик, оба. По собственной совести. Себ, ты и правда подумал бы, а то ведь наши ребята действительно понемногу дуреть начинают на этой жаре…

Кажется, только я заметил, как изменилось лицо лорда Себастиана при слове «совесть». Он ещё крепче стиснул меч и дальше уже не слушал.

– Ну и? – перебил он. – Как же он это делает?

– Он встаёт между вами – тобой и твоим противником, и смотрит в глаза вашей совести. Каждой, поочерёдно. И вам обоим становится очень стыдно. Ужасно, жутко стыдно, так стыдно, что вы уже начинаете спорить за право уступить больше. И в конце концов уступает тот, чья совесть на самом деле знает, что он должен уступить. Так что всё честно, как видишь.

– И правда! – развеселился монсеньёр. Его руки на рукояти меча были сжаты всё так же крепко. – Честнее некуда! Мне нравится! Давайте попробуем. А как его позвать, Репейника этого вашего? Коллективную заявку в какой-нибудь комитет подавать?

– Ну… – протянул Антип, кажется, немного настороженный столь быстрым согласием. – По слухам, надо просто договориться с другой стороной, и тогда он сам появится. Ты же знаешь этих, малахитовых, они умеют быть одновременно в нескольких местах…

– Знаю, – кивнул лорд Себастиан, и улыбка сбежала с его губ, будто он вспомнил что-то не слишком приятное. Он наконец выпустил рукоять меча, полез в карман за новой порцией табака. – Георг, дуй обратно. Вызови лично Родрика и передай ему весь этот бред. Будем договариваться как цивилизованные люди. Раз уж не достались нам их нейронные бомбы, будем использовать их дипломатов. Такая у нас натура, Жак, – добавил он, обращаясь ко мне. – Лишь бы чужое попользовать, будто своей башки на плечах нет. Чего встал? – бросил он всё ещё топтавшемуся рядом Георгу. – Бегом, арш!

Георг отсалютовал и уже через минуту, всё такой же взмыленный, снова мчался к стенам города, трубя вызов парламентёра. Лорд Себастиан проводил его взглядом, задумчиво сворачивая самокрутку.

– В глаза моей совести взглянет, значит, – проворчал он. – Поэты хреновы. Никогда мне эти малахитчики не нравились. Антип, а помнишь…

– Помню, – сказал Антип, и они оба умолкли.

А мне стало неуютно, как будто сейчас их стоило оставить наедине. Но я не ушёл, потому что блики беспощадного южного солнца всё так же полыхали на лезвии меча, всаженного в землю между колен у монсеньёра.

…Мне всегда было интересно, почему он Печальный. Ну, Рыцарь то есть. А в народе говорили: увидишь – поймёшь. То есть толком никто не знал.

Но я действительно понял, когда увидел.

Родрик согласился с неожиданной радостью – вероятно, и сам бы предложил, но то ли не хотел слабину показать, то ли реакции боялся. Враги называли монсеньёра Чёрным Душегубом, Бешеным Псом и даже Беспринципным Гадом, и согласие на подобный компромисс могло существенно подмочить его репутацию. Впрочем, любой, кто видел бы лицо лорда Себастиана до и во время арбитража, сразу догадался бы: что-то здесь нечисто. Я это понял с первого мгновения и прямо извёлся мыслями о том, что же он задумал. Мне бы порадоваться несомненному коварству моего господина, но… уж как-то слишком крепко прижимал он к себе свой меч. И это было плохо. Очень плохо.

Встречу назначили на закате того же дня. Паскудное солнце заходило как раз за лагерем, заливая его кровавым светом, и при желании это можно было трактовать как довольно мерзкое предзнаменование, но Антип сказал, что малахитчики со своей любовью к мрачной романтике подобные вещи только приветствуют. Я хотел было спросить, а не глупо ли пытаться задобрить Рыцаря, который славится приверженностью к Печальному Нейтралитету, но потом прикусил язык. Ну их, они и без меня довольно нервничали – все, кроме монсеньёра, конечно. Правда, он выкурил до заката полтора десятка папирос, а потом сказал, чтоб следующую ему скрутил я, и это уже было совсем скверно, хотя вид у него оставался по-прежнему бодрым, хитрым и очень довольным. Он даже помахал лорду Родрику, когда тот явился в окружении свиты, состоявшей из худых и измученных, наверняка тифозных, но очень нагло державшихся людей. Расположились они ярдах в двухстах от нашего лагеря, и слава богам – а то ещё нам бы эту заразу подкинули.

Репейник прибыл, когда солнце коснулось земли. Он шёл со стороны заката; свет слепил глаза, и, кажется, никто не уловил, как именно он появился. Это был высокий, худощавый человек, в плотно запахнутом сером плаще, закутывавшем его от подбородка до сапог. Он шёл, опираясь на деревянный посох, длинные седые волосы развевались, будто на ветру, хотя вечер выдался совершенно тихий, ни один стебелёк не шевелился.

Монсеньёр замысловато выругался сквозь зубы, не переставая улыбаться. Я разобрал только «символист хренов» и приготовился стать свидетелем одного из главных событий в истории Великого Похода.

Рыцарь Печального Нейтралитета приблизился, остановился, воздел руки к небу. Седые волосы ещё немного поразвевались для пущего эффекта и медленно улеглись на костлявые плечи.

– Приветствую вас, дети разума, избравшие разум! – провозгласил он.

Все опустились на колени, лорд Себастиан тоже – на одно, придерживаясь рукой за воткнутый в землю меч. Лорд Родрик, неосмотрительно бухнувшийся на оба колена сразу, бросил на него ненавидящий взгляд, но наш монсеньёр проигнорировал его и, выдержав для приличия паузу, поднялся.

– И тебе привет, друг малахитчик. Давненько я не видал вашего брата – почитай с тех пор, как вы меня вышвырнули из своего гадюшника за злостное нарушение прав человека. Рад встрече.

Репейник обратил на него немигающий взгляд. Глаза у него были светло-карие, выцветшие, вполне обычные. С виду вообще-то старик как старик, не такой уж и печальный. Скорее суровый и, сразу видно, серьёзный дядька.

– Я не знаю тебя, сын разума, даже если ты бывал в моём мире, даже если я бывал в мире твоём и судьба сводила нас прежде. Всё, что может иметь значение, стирается из моей памяти, но навеки живо в твоей. И совесть твоя ведёт учёт каждому сотворённому тобой деянию и расскажет об этом сперва мне, а потом тебе, и да будет так.

– Да будет, – кивнул лорд Себастиан. – Да будет тебе, старче, лясы точить. Потрудись начать.

– А как вы оплату берёте, уважаемый? – вдруг подал голос лорд Родрик. – По какому тарифу?

Антип – он стоял тут же, неподалёку, вместе с ещё несколькими людьми из окружения монсеньёра – посмотрел на него с неожиданной симпатией. Я зашарил в поисках карандаша, не нашёл и постарался просто запомнить. «Тариф». Красивое слово, экзотическое какое-то. Лорд Родрик тоже, небось, на поэтику давит.

Рыцарь кротко взглянул на него.

– Помилуй, сын разума, как можно взимать дань за пробуждение чей-то совести? Не противоречит ли это первооснове священного понятия Нейтралитета?

– Однозначно противоречит, – вмешался лорд Себастиан. – Кончай трендеть, старче, к делу.

– Как пожелаешь, сын разума. Кто будет первым?

– Бросим жребий, – предложил наш монсеньёр. Лорд Родрик что-то возмущённо залопотал, лорд Себастиан изогнул бровь: – Что ты задёргался? Какой подвох? Ну хочешь, твои спички будем тянуть?

– Да уж, у тебя, душегуба, и спички поди краплёные! – не остался в долгу лорд Родрик.

– Хватит вам! – встрял Антип. – Господин РыПеНей, не будете ли вы столь любезны сорвать две травинки и одну укоротить? А то эти двое вовек не договорятся.

Господин РыПеНей оказался столь любезен. Первый ход достался лорду Родрику, он поворчал, но смирился. Лорд Себастиан, ухмыльнувшись, уселся рядом со своим мечом и, положив руки на гарду, опёрся о них подбородком. Я старался на него не смотреть.

Тем более что зрелище и без того развернулось преинтереснейшее.

Рыцарь Печального Нейтралитета сказал какую-то напутственную ерунду, свёл кустистые брови и вперил взгляд в бегающие глазки лорда Родрика. Смотрел долго, с минуту. Потом отвернулся и застыл, задумчиво взирая вдаль. Весь его скорбный вид говорил: «Ай-яй-яй, как нехорошо».

Лорд Родрик мелко задрожал, рухнул на колени (опять на оба) и заплакал, как маленький мальчик. Его свита, понятное дело, заволновалась. Один из соратников нерешительно шагнул вперёд, потрепал господина по плечу.

– Монсеньёр… Монсеньёр, с вами всё в порядке?

– Уйди, скотина! – заревел лорд Родрик. – Нет, со мной не всё в порядке! Ты знаешь, какая я сволочь?! Нет, ты не знаешь, какая я сволочь! Что же я делаю?! Я обрёк свой город, свой народ на медленную смерть, и не только их! Этих прекрасных, могучих… паскуд я тоже обрёк на мучительную смерть от зноя и жажды, и всё из-за чего?! Из-за собственной корысти, жажды власти, позор мне, честолюбцу! А ведь условия, которые мне предлагал этот бесстрашный, всесильный, мужественный… гад! вполне терпимые… Он ведь обещал, что пальцем никого не тронет, если я раскрою ворота, и мне даст уйти – а я, я в ответ на это немыслимое благородство подбросил в его лагерь тифозную мертвечину…

– Ах ты гнида! – вскочив, закричал лорд Себастиан, до этого с нескрываемым интересом слушавший вражескую исповедь. А зря, потому что дальше лорд Родрик начал каяться в каких-то совсем уж интимных грехах вроде мужеложства, вызвав протестующе-смущённый ропот среди своей свиты. Но лорда Себастиана это очевидно не взволновало: он подскочил к лорду Родрику и схватил за грудки, а тот вырывался и норовил обнять его сапоги.

– Ты, гнида, решил отравить моих людей?! Что за мертвечина, где? Куда ты её подбросил?

– Мне стыдно, мне так стыдно! – рыдал лорд Родрик. – В воду подбросил, в воду! Вылей её, благородный лорд Себастиан, и забирай этот город себе, а я, я уйду в пустыню, нет, в монастырь и…

– Эй, а второй-то тоже будет каяться, или как? – крикнул кто-то со стороны Родрика, видимо, оскорблённый малодушием господина.

Поднявшийся было галдёж тут же улёгся. Лорд Себастиан ещё разок встряхнул лорда Родрика, потом отпустил, выпрямился. Оглянулся на нас, своих людей, – и я подумал, что не хочу ни видеть, ни слышать то, что случится дальше.

Было тихо, лорд Родрик тихонько стонал у ног нашего монсеньёра, Рыцарь Печального Нейтралитета смотрел вдаль, совершенно безучастный к происходящему.

Лорд Себастиан шагнул к нему, потом вдруг рывком выдернул из земли свой меч. Все ахнули, да и я грешным делом запаниковал – ведь не может же он убить Репейника?.. Но он только усмехнулся – как-то очень горько – и сказал:

– Ну давай, старик. Смотри в глаза моей совести.

Рыцарь Печального Нейтралитета послушно обернулся, вонзил в лицо нашему монсеньёру точно такой же взгляд, как и в лицо его противника.

Но через мгновение вздрогнул, заморгал и – я глазам своим не поверил – попятился. По толпе наблюдателей прошелестел слабый ропот – прошелестел и тут же стих.

– Что? – деревянно улыбнулся лорд Себастиан. – Сложности возникли, да?

– Твоя…

– Ну же, – подбодрил его наш монсеньёр и зачем-то выставил вперёд руку с мечом, остриё которого смотрело в землю. – Ну, давай.

– Твоя совесть… не здесь… – медленно проговорил старик и перевёл взгляд на крестовину меча. Я тоже – и только теперь заметил, что рука моего господина взмокла от пота, и голову даю на отсечение, что пот этот был холодный. – Твоя совесть… она…

– Ну, ну! – снова поторопил лорд Себастиан.

– Она здесь, – сказал Рыцарь Печального Нейтралитета и коснулся рукояти меча. Вид у него был совершенно обескураженный. – Я не знаю, как, но… здесь. Я не могу посмотреть в глаза твоей совести… сын разума… потому что у твоей совести нет глаз. Извините, – неловко добавил он и отвернулся.

Лорд Себастиан стоял к нам спиной, и я не видел его лица. Но он ещё довольно долго не двигался, протягивая меч отвернувшемуся Репейнику, как будто просил попробовать ещё раз. Потом его рука дрогнула, опустилась.

– Так я и знал, – проговорил он, и в голосе слышалась насмешка, но совсем не было радости. – Потому и согласился. Ну да, моя совесть в этом мече. Она заперта там. Говоришь, не знаешь, как, малахитчик? А мог бы и знать, ведь это твой собрат мне когда-то помог с этим делом. Хорошие маги у вас, в Малахитии, у нас таких отродясь не было. Я как-то напился с одним… самогон у вас тоже хороший… Разговорились, расфилософствовались. Я мальчишка был, сопляк, всё путь свой жизненный искал. Говорю: совесть мне эта проклятущая мешает, сладу с ней нет, и вроде знаю, чего хочу, а сделать не могу – стыдно. И тут твой собрат возьми да скажи: хочешь, я тебя от неё избавлю? Совсем, говорит, не заберу, потому что совесть – неотделимая часть человека, и она всегда должна быть при тебе… но не обязательно в тебе. Так что мы ей определим постоянное местожительство где-нибудь рядом с тобой – да хоть бы вот в этой железке. И всё будет путём… какой ты для себя сам выберешь, не смущаясь нравственными рассуждениями. Мог ли я, щенок неумный, отказаться от такого заманчивого предложения?

Он вдруг развернулся к нам, и я понял, отчего мне было так не по себе весь этот день. Я всё ждал, когда увижу на его лице такое выражение. Ждал и боялся. Дождался вот…

– Что смотрите? – резко сказал он. – Думали, просто так болтают, что нет у меня совести? Врут, конечно. Есть. У меня. А во мне – нет. Так что рыдать тут перед вами я не стану. – Он бросил короткий взгляд на всё ещё всхлипывающего и бормочущего покаяния Родрика. – А вы правда хотели бы увидеть меня таким? Не проще ли прямо спросить, что вас интересует? Я отвечу. Ну? Что вы хотите знать? Кого я убил и предал за свою весёлую жизнь? Очень многих. Могу ли я уйти отсюда, не обрекая на смерть свои войска и жителей этого города? Могу. Уйду? Нет. Потому что я решил, что пройду по этому пути. От самого севера до самого юга. И я пройду. И совесть мне в этом не помеха.

Он с размаху всадил меч в землю. Лезвие закачалось, загудело. Мне казалось, что от него исходит пар – будто пот лорда Себастиана шипит и испаряется на раскалённой добела стали.

– Да ладно вам, – небрежно проговорил монсеньёр. – Будто я что-то новое сказал.

Он сунул большие пальцы за пояс, снова обернулся к Репейнику. Тот стоял, поникнув седой головой, и на его лице отображалось недоумение.

– Ну что, старче? Каков твой вердикт?

Репейник поднял голову, скользнул по собравшимся растерянным взглядом.

– Вы сами выносите вердикт… дети… разума… – выдавил он. – Твоя совесть не может меня услышать… Совесть твоего противника меня услышала. Вы сами определяете, кто идёт на уступку.

– Браво! – хлопнул в ладоши монсеньёр. – И кто же, как думаешь?! Есть варианты?

– Забирай мой город, великий воин, забирай! – завопил лорд Родрик, к этому моменту уже начавший припоминать свои детские шалости и, кажется, еле соображающий от всепоглощающего чувства вины.

– Заткнись, – бросил лорд Себастиан. – Так как? Я победил?

– Смотря что считать победой.

Лорд Себастиан перестал улыбаться.

– Вот именно. Смотря что считать победой.

Он повернулся к нам.

– Антип, собирай солдат. И передай ребятам, что до утра город их.

– Как! – выкрикнул кто-то из свиты Родрика. – Но вы обещали в случае сдачи пощадить…

– Обещал, – кивнул наш монсеньёр и снова заулыбался – той, страшной улыбкой. – Пожурите меня, добрые люди, за то, что я нарушаю слово. Совести у меня нет, верно?

– Себ, но… – начал было Антип.

– Что – но? Мы коптимся тут уже вторую неделю! Ты сам вспомни, как подбадривал ребят, дескать, вот возьмём город, и тогда уж получите вы награду за все мучения! Ты понимаешь, что будет, если сейчас им это запретить?

– Но мы же не брали этот город, Себ… Нам его просто отдали…

– А что, есть разница? – лорд Себастиан вновь повернулся к неподвижно стоявшему Репейнику, грубо схватил его за плечо, встряхнул. – Вот ты мне скажи, приятель – есть разница? Ты со своей грёбаной дипломатией только что отдал этот город на поруганье моей солдатне – что твоя совесть думает по этому поводу?

– Ничего, – ответил тот.

Лорд Себастиан застыл. Жуткая маска слепого веселья наконец спала с его лица.

– Ничего? – переспросил он.

– Ничего.

– То есть тебе плевать на результат твоего… арбитража?

– Я нейтрален, – пояснил Репейник. – При любом исходе дела.

– Но сейчас ведь ситуация… как это у вас называется… внештатная? Ты по сути обработал только одного из нас, у меня против тебя этот… как же его… Антип!

– Иммунитет? – озадаченно предположил тот.

– Вот! Точно! Разве это не меняет дела?

– Нет, – сказал РыПеНей. – Как это ни печально. Правила едины для всех. В этом вся суть Нейтралитета.

– Да я ведь попросту смухлевал!

– Мне очень жаль.

И я вдруг понял, почему его так называют. И почему говорят: встретишь – поймёшь… Это не Рыцарь печален, а его нейтралитет. Печален просто до ужаса. Мне вдруг стало грустно и противно смотреть на этого растерянного, но по-прежнему равнодушного старика, который обладал силой, которую никому в нашем мире так и не удалось украсть… и совершенно не знал, что с ней делать.

Наш монсеньёр выразил эту же мысль гораздо более ёмко и внятно. Впрочем, если я буду составлять летопись Великого Похода, то его реплику я заменю на что-нибудь более благопристойное. Например, «тысяча распроклятых демонов грёбаной преисподней».

Потом лорд Себастиан разжал руку и хлопнул старика по плечу – с такой силой, что тот присел.

– И это меняони называют душегубом, – проговорил он. – Ладно. Антип! Труби отход.

– А? – встрепенулся тот – я тоже встрепенулся, надо сказать.

– Отход, говорю, труби. Домой идём.

В другое время Антип развёл бы из этого заседание военно-полевого совета, но теперь только махнул рукой и почти бегом устремился к лагерю.

Лорд Себастиан взглянул на сжавшуюся свиту лорда Родрика, всё так же скулившего на земле.

– Забирайте его. И покажите хорошему лекарю. Ну, из тех, которые по мозгам. А вы чего столпились? – крикнул он Георгу и другим нашим. – Разойтись! И собирайтесь, выступаем немедленно.

Они стали разбредаться – молча, не проронив ни слова. А я остался. И видел, как лорд Себастиан снова выдернул свой меч из земли и вложил его в руку Рыцаря Печального Нейтралитета.

– Держи… бедолага, – сказал он. – Тебе она нужнее, чем мне.

Потом он пошёл к лагерю, на ходу сворачивая самокрутку, спиной к розовеющему горизонту, на фоне которого застыла нелепая фигура с мечом в руках. Я смотрел на неё, пока лорд Себастиан, проходя мимо, не приобнял меня за плечи и потащил за собой.

– Что, Жак, заслушался, уши развесил? Всё запомнил?

– Ага! – оживился я. – Монсеньёр, вы так…

– А теперь забудь! – перебил лорд Себастиан и наградил меня могучей затрещиной. – Оно всё равно… у каждого по-разному.

– Понимаю… – выдавил я, потирая гудящее ухо. – Только как же это, как же вы, почему…

– Просто всему есть свой предел, парень, – ответил лорд Себастиан и, сунув в рот папиросу, попросил: – Дай-ка мне огня.

Те, кто остаётся

Т., с любовью

Я никогда не пишу о том, что происходило со мной в действительности. То есть, конечно, так или иначе я всегда использую в работе то, что видела, что чувствовала сама или чему была свидетелем. Но только использую – в сильно переработанном виде, так что чаще всего в героях и событиях в итоге не остаётся даже тени того, из чего они родились. Выдумывать легко, но нужно слишком много душевных сил для того, чтобы писать правду, как она есть.

Но правил без исключений не бывает. Два рассказа, «Те, кто остаётся» и «Дорога в Баэлор», полностью основаны на реальных событиях. Да, я знаю, что в это трудно поверить – особенно если учесть, что стержнем сюжета в них стала магия. Но это действительно так и было. И действительно была магия – не та, которая описана здесь, проще и обыденнее, та магия, которой полнится каждый наш день, каждый вздох и каждый взгляд, которыми мы обмениваемся с теми, кто нам близок. Обе эти истории случились на самом деле. Все герои этих рассказов имеют реальные прототипы. И эти люди по-прежнему мне очень дуроги. Может быть, кто-то из них читает сейчас эти строки. И если это так, я хочу сказать им, что по-прежнему остаюсь с ними, даже если мы идём в Баэлор разными путями.

– Милорд, мы должны уходить, – сказал Седдерик.

Ты развернулся и ударил его. Наотмашь, латной рукавицей по лицу.

Седдерик угрюмо сплюнул выбитый зуб и повторил:

– Должны, милорд.

Ты знал, что это правда, что не остаётся выбора, но всё равно ответил:

– Нет.

Так устало, так обречённо. Будто утомился иметь дело с дураками, которые никак не могут уразуметь, как дулжно себя вести воинам.

Только сам ты никогда не поймёшь, как дулжно себя вести побеждённым.

– Воды, – сухо потребовал ты. Кто-то передал тебе кувшин, ты отпил, в ярости швырнул сосуд на пол. Кувшин лопнул, черепки брызнули во все стороны, и твои солдаты, не прятавшиеся от вражеских стрел, инстинктивно отпрянули.

Они боятся тебя. Ты же знаешь, они тебя всегда боялись.

– Проклятье, я попросил воды!

– Воды не осталось, милорд, – полушёпотом ответил Рокстер. – Только вино.

– Подите к дьяволу, – раздражённо бросил ты и снова принялся мерить залу шагами, не замечая, что окровавленное лезвие меча бьёт тебя по бедру. Снаружи доносился приглушённый гул битвы, уже понемногу затихающий.

– Милорд… – снова начал Седдерик, похоже, не страшась лишиться оставшихся зубов.

Ты отрывисто спросил:

– Сколько мы ещё продержимся?

– Трудно сказать. Может, час, может, меньше. Но не больше двух, это точно.

– Проклятье, – почти спокойно повторил ты и поднял меч. – Ладно. Идёмте.

– Милорд! – Седдерик почти кричал.

– Я не сдам эту крепость, – сказал ты уже совсем невозмутимо и двинулся к выходу.

Бенкинд преградил тебе дорогу. Ты молча взглянул в его непроницаемое лицо, взмахнул мечом. Вас успели растащить прежде, чем ты снёс ему голову. Ты тяжело дышал, спутанные волосы залепляли тебе глаза, от тебя разило потом, кровью и отчаянием. Ты так страстно хотел умереть, что смотреть на это было куда больнее, чем собственно умирать.

Уэстерли шагнул вперёд. Он был ещё бледнее, чем ты. По тряпке, обматывавшей его голову, медленно расплывалось багровое пятно..

– Послушайте меня, – начал он.

– Я не сдам эту крепость! – яростно повторил ты.

– Не наша вина, что подкрепление задержалось в пути. Вы не должны погибнуть из-за этого. Вы же сами знаете, этот форт не ключевой…

– Я никогда не сдаю свои крепости, – выплюнул ты. Почему-то это прозвучало как оскорбление. Уэстерли на миг потупил взгляд.

– Милорд, это всего одна битва. Главное впереди, вы же знаете. В Тэленфорте вас ждут ещё десять тысяч бойцов. И триста тысяч простых людей, которые умрут, если умрёте вы. Вы… Господи, скажите мне, почему я должен вам это объяснять?!

Ты хмурился, злился, но уже колебался. Как всегда. Все видели, что тебя можно переубедить. Все знали это. Надо только немного терпения… но у нас ведь нет на это времени.

– Если вы умрете здесь сегодня, завтра они возьмут Тэленфорт, – произнёс Седдерик. И, помолчав, сказал единственное, что мог сказать: – И осквернят могилу вашей Аделины.

Ты не убил его за эти слова, хотя, вероятно, этого почти всерьёз ждали все присутствующие. Напротив – ты разом успокоился. Твой взгляд прояснился, дыхание выровнялось. Ты принял решение. На самом деле ты ведь просто хотел, чтобы тебя заставили его принять, разве не так?

Ты окинул взглядом группу выживших соратников. Помедлил, будто прислушиваясь к звукам битвы наверху – шум стал ровнее, но ближе – они уже взбирались на крепостные стены.

Потом произнёс:

– Я никогда не сдаю свои крепости.

Это был приговор. Ты должен был вынести его и вынес – оставалось лишь определить осуждённых. Но такие вещи ты всегда оставлял на совесть каждого из нас.

Молчание длилось не дольше нескольких мгновений. Потом Уокерс шагнул вперёд:

– Милорд, позвольте мне прижать ублюдков напоследок. Я прослежу, чтобы они не обошлись… слишком малой кровью.

Молодая беременная жена Уокерса умерла от холеры месяц назад. С тех пор он упрямо рвался в бой, но почему-то оставался жив, пока рядом с ним умирали те, кого дома, дрожа от страха больше не свидеться в этом мире, ждали многодетные семьи. Уокерсу только что исполнилось двадцать лет, но по его глазам все видели, что он хочет умереть не меньше, чем ты. Окажи ему эту милость, мой лорд – раз уж её некому оказать тебе.

– Благодарю вас, сэр Джой, – сказал ты. Уокерс коротко поклонился и окинул взглядом собравшихся.

– Я остаюсь, – сказал он. – Кто со мной?

– Я, – сказал Эвверин и шагнул вперёд.

– Я, – сказал Райлен и шагнул вперёд.

Они говорили «я» и шагали вперёд, и у каждого из них была своя причина, чтобы остаться здесь на верную смерть. Ты смотрел на них, и твой взгляд теплел, и из него уходило то, из-за чего они тебя боялись.

Когда тех, кто остаётся, набралось восемь, я шагнула вперёд и сказала:

– Я.

И увидела то, ради чего осталась бы трижды – вспышку света в твоих глазах. Вспышку ясной, виноватой признательности… Будь у тебя воля и право выбирать из нас смертников, ты назвал бы меня первой. Я знаю это, мой лорд.

Я знаю это и потому остаюсь.

– Старина Генри с нами, – ухмыльнулся Райлен и похлопал мясистой ладонью по мечу. – Ну держитесь, ублюдки, наша бой-баба вам задницы-то надерёт.

– Девять – число силы, – усмехнулась я. – Авось и правда поможет.

– Я благодарю вас, леди Генриетта, – сказал ты и почти улыбнулся. Окинул взглядом остающихся и улыбнулся по-настоящему. («О да… стоило остаться, чтобы это увидеть».) – Я благодарю вас всех, доблестные сэры. Ваша жертва не останется забытой.

Вопли звучали уже совсем близко, должно быть, на лестнице. Дверь содрогнулась под ударом рухнувшего тела. Уже можно было различить лязг оружия и брань.

– Идёмте, милорд, – быстро сказал Седдерик. Ты кивнул, не отводя от нас глаз, посылая прощальный взгляд каждому – всем, кроме меня. Но я поклонилась тебе так же низко, как остальные, и смотрела в пол, слушая твои затихающие в глубине потайного хода шаги. Ты хотел, чтобы я умерла. Ты так давно и так страстно этого хотел, что я уже устала этого не замечать.

«Так грустно, мой лорд… Я всего лишь не желала умирать вдали от тебя. Но, видимо, суждено».

Я выпрямилась. Мы, оставшиеся, перекинулись взглядами. Потянули мечи из ножен, заухмылялись, будто объединённые общей похабной тайной.

– А что, Генри, – проговорил Эвверин, – не подтянуть ли тебе безрукавочку, а? Не жмёт ли где? Может, напоследок?..

– Попробуй, Мак – я тебе кой-чего так подтяну, разом жить захочется.

Мужики загоготали – беспечно и развязно, куда веселее, чем соответствовало моей неуклюжей шутке, будто сидели в трактире за кубком вина, а не доживали последние минуты. Эвверин обиженно загундосил, я показала ему жест, в моём исполнении неизменно приводивший их в восторг. Хохот стал громче, своды зала содрогнулись, огоньки факелов дрогнули, затухая.

Я вдруг ощутила, что у меня затекла рука, и широко махнула мечом. Сказала:

– За милорда!

А Уокерс, изогнув обветренные губы в подобии усмешки, добавил – вполголоса:

– И его ведьму Аделину.

Мы кричали так всегда, хоть ты и не знал об этом, мой лорд. А, узнав, конечно, разгневался бы. Но память о твоей Аделине – это всё, то ещё держит тебя в живых. А стало быть – всё, что может держать в живых нас. Пусть ещё и совсем недолго.

То есть так кричали они: я – никогда.

Я не могла… ты же знаешь, Господи, я просто не могла.

– За его ведьму Аделину.

– За его ведьму Аделину!

– За милорда и его ведьму Аделину! Открывай!

Райлен сбил с двери засов. Мы ринулись вперёд, вверх по лестнице, туда, где ещё было солнце и где пара десятков уцелевших ждали нашего решения – ринулись, чтобы сказать им, что пришли разделить с ними их участь, которая волею нашего милорда одна для всех.

«Это глупо, мой лорд, но, слава Богу, у меня уже не будет возможности тебе об этом сказать».

– За милорда и его ведьму Аделину! – во всю силу глотки закричала я, и в глаза мне ударил солнечный свет.

Ворота Тэленфорта раскрывались медленно, неохотно, с мучительным, раздражённым скрежетом – словно форт не хотел принимать меня. Вполне возможно, что так – ведь в каждом родовом замке живёт частичка души его хозяина, а ты, без сомнения, не обрадуешься мне, мой лорд.

Сумрачный неприветливый двор плыл у меня перед глазами, плыли стены, плыли лица, голоса и звон железа сливались в единый заунывный гул. Кто-то кричит, чьи-то руки – на моих плечах, но я слишком устала, чтобы замечать это. Вдруг узнала мелькнувшее передо мной лицо: Айвин?

– Седдерик, – сказала я. – Там, сзади. Он ранен. Сзади…

Айвин посмотрел мне в глаза и покачал головой. Я вздохнула – почти облегчённо. Не помню, когда я перестала слышать хрипы Седдерика за своей спиной, но я ведь знала, что он не выдержит дороги. С развороченной-то грудиной…

– Я не могла. Я так старалась и всё рано.

– Вам надо отдохнуть, леди Генриетта, – сказал Айвин.

«Почему все они прячут от меня глаза?»

Впрочем, вздор – я знаю, почему. Я знаю, и я так виновата перед ними.

И перед тобой – так виновата, мой лорд.

– Сколько это длилось?

– Не знаю, милорд. Не более четверти часа. Нас было совсем мало.

– Так значит, ты осталась одна.

Ты стоял перед камином, заложив руки за спину, и мял пальцами ладонь. Я не видела твоего лица, но и одной твоей позы, исполненной упрёка, было достаточно. Мне бы хотелось, чтобы ты меня ударил – я заслужила это, и давно заслужила. Что за дерзость – не умирать, когда положено.

– Да, милорд, я осталась одна.

Ты хотел бы спросить, каким образом – я знаю, что хотел, но удержался, потому что боялся, что в голосе слишком отчётливо прозвучит горечь. Впрочем, это был бы бессмысленный вопрос – я сама не знаю, почему выжила в том аду. И не помню, как выбралась из него – очнулась уже на дороге, волоча Седдерика. Помню лишь, что отчаянно хотела жить – снова, и прости меня за это, прости, прости, прости.

Ты хрустнул костяшками пальцев, развернулся, огонь камина высветлил подол твоего плаща алым сполохом. Ты похудел, под глазами у тебя образовались мешки, а на лбу и меж бровей пролегли морщины. Слишком ранние морщины, мой лорд… А я помню самую первую – в левом уголке губ, она появилась в ту ночь, когда опускали в фамильный склеп тело твоей Аделины.

– Мы встретили подкрепление на полпути к Тэленфорту, – хмуро сказал ты. – Они опоздали всего на день. Море штормило, им пришлось переждать в случайном порту. – Ты с силой ударил стиснутым кулаком по раскрытой ладони. – Проклятье, всего один день! Если бы не чёртов шторм, они подошли бы к Галенфорту вовремя! И Седдерик не погиб бы! Седдерик и остальные!

«Но, может быть, погибла бы ты» – тебе ведь так хотелось это добавить, отчего же ты удержался? Пути Господни поистине неисповедимы. Разве же я знала, что так получится?

– Простите, милорд, – пробормотала я, и тебя передёрнуло. «Боже, как я глупа… ты и так ненавидишь меня, а я лишь усиливаю твою неприязнь тем, что слишком хорошо тебя понимаю».

Ты не хочешь, чтобы я тебя понимала. Ты не хочешь, чтобы я была рядом. Не хочешь ни видеть меня, ни слышать обо мне, мечтаешь забыть о моём существовании. А я всё равно остаюсь. Хотя знаю – тебе в тягость я, и ещё больше – моё чувство, с которым ни один из нас ничего не может поделать.

Ты стоял в островке красного света, стиснув руки, смотрел сквозь меня и хотел, чтобы я ушла, но я не могла удержаться и всё равно прошептала, снова, как безумная:

– Прости, я просто так хотела умереть рядом с тобой…

Ты круто развернулся к камину, выпрямил на миг согнувшуюся спину. Сказал, жёстко и холодно:

– Вы можете идти, леди Генриетта.

– Милорд…

– Что ещё?

– Джой Уокерс перед смертью… просил, чтобы вы… одумались.

По твоей спине прошла судорога – я заметила это даже сквозь латы и плащ. Ты снова сжал кулаки, но не обернулся.

– Хорошо. Идите.

Я поклонилась и вышла.

Ты выполнишь предсмертную просьбу своего вассала, мой лорд?

– Миледи… ох! – молоденький паж залился краской и поспешно развернулся лицом к противоположной стене.

– Ничего, малыш, заходи, – усмехнулась я, запахивая на груди простыню. Мальчишка застал меня, как раз когда я заканчивала принимать ванную и стояла по колено в мыльной воде. Думаю, его смущение было отчасти показным – небеса наградили старину Генри фигурой, напоминающей женскую столь отдалённо, что, не присмотревшись как следует, её можно было принять за мужчину-кастрата.

Мальчишка всё же мялся, и я не сумела сдержать сарказма:

– Да брось, парень, в жизни не поверю, что в тебе всколыхнулось вожделение.

Паж фыркнул, всё так же разглядывая угол комнаты, а я сухо улыбнулась и шагнула на доски пола. В кадке тихо заплескалась вода. Я запахнула простыню поплотнее и бросила:

– Ну, что там у тебя?

– Милорд желает вас видеть. Немедленно.

– Ясно. Иди.

Паж, пятясь, выскользнул за дверь. Я медленно обтёрлась, пытаясь успокоиться. Ты никогда прежде не звал меня к себе. «Что же случилось? Ведь не может быть, чтобы… нет. Я так старалась, ты не мог ничего узнать».

Я до того опешила, что даже стала раздумывать, что надеть. Несколько минут рылась в сундуках, прежде чем поняла абсурдность происходящего. Вряд ли белый шёлк и алый бархат украсят это неуклюжее мужиковатое тело – и не важно, что они были так к лицу твоей Аделине… твоей проклятой ведьме Аделине.

Я надела то, что носила дома всегда – льняную рубаху и холщовые штаны, распустила волосы. Всё равно – я никогда не смогу быть для тебя красивой. Даже если ты позовёшь меня к себе среди ночи…

Ты был в том же зале, где принял меня утром, только теперь сидел, вытянув ноги к огню. На миг мне показалось, что ты спишь, хотя твои глаза были открыты. Они совсем остекленели, но я знала, что ты жив. Как ни прискорбно, но всё ещё живы мы оба, мой лорд.

Я вошла так тихо, как могла, но ты, видимо, всё равно услышал и сказал:

– Сядь, Генриетта.

Я подошла, опустилась на скамью рядом с твоим креслом, потупив взгляд, неловко пряча ладони между колен и пытаясь унять дрожь. Никогда прежде я не слышала от тебя «ты». «Господи, что же это?»

Твоя рука лежала на подлокотнике и выглядела пугающе слабой. Казалось, если схватить сейчас меч и ударить по ней, ты и не подумаешь её отдёрнуть. Отсеченная, она упадёт на пол к твоим ногам и останется лежать там так же спокойно, как лежит сейчас – только ладонью вверх.

Что бы ты сделал, мой лорд, если бы я упала на колени и прижала её к своим губам?

– Я хочу поговорить с тобой, – сказал ты и умолк, а я всё глядела на твою руку, не смея смотреть в лицо.

Ты долго молчал; в камине трещал огонь, в дымоходе выл ветер.

Потом произнёс:

– Я знаю, ты осуждаешь меня.

Я немедленно вскинулась, забыв про страх.

– Нет!

– Осуждаешь, – без выражения повторил ты, всё так же остекленело глядя перед собой. – Ты и другие… те, кто остался в Галенфорте. И те, кто ушли сюда со мной. И Уокерс…

– Милорд, мы не вправе…

– Вы не вправе, но вы осуждаете! И вы правы, да! Я никогда не сдаю свои крепости – но я должен был остаться там с вами! Должен был! И вы все так думали. Умирали и думали, что ваш лорд – трусливый подонок, принесший вас в жертву своим понятиям о чести. – Твоё лицо потемнело, словно эти оскорбления произносились не тобой. – Но я не мог. Генриетта, я не мог оставить Тэленфорт. И её могилу. Я не мог допустить, чтобы они вошли сюда и осквернили её, понимаешь?

– Понимаю, милорд, – сказала я. – И все это понимали. Вам не в чем себя упрекнуть.

Ты посмотрел на меня – в первый раз за этот вечер.

– Думаешь? А о чём же тогда просил меня Уокерс?

Я не смогла выдержать твой взгляд – и никогда не могла. А потому не знаю, смеялся ты надо мной или… неужели настолько сильно ненавидел?

Я почувствовала, что ты перестал на меня смотреть, но не смогла поднять голову.

– Я должен был вернуться, – повторил ты. – Должен был. Я не был рядом с ней, не смог защитить её, когда она умирала. Но я могу по крайней мере защитить то, что осталось… в память о ней.

То, что осталось… в память о ней, да, мой лорд. Разве не это – всё, что ещё держит тебя среди нас? Память о твоей Аделине? Могила твоей Аделины? За милорда и его проклятую ведьму, которая и из могилы так цепко держит его в своих руках. Так цепко, что… даже смешно.

Я зажала рот ладонью. Ты посмотрел на меня, я зажмурилась, зажимая рот всё сильнее, чувствуя, как содрогаются мои плечи.

Твой голос был непривычно мягким, почти нежным:

– Ну, ну… что я вижу? Если уж старина Генри ударилась в слёзы, что делать нам? И вовсе кидаться с наружной стены?

Какое счастье, что я не стала заплетать волосы, и теперь они скрывали мое лицо, а ты думал, что я плачу.

Отдышавшись, я опустила руку и хрипло сказала:

– Простите.

– Ты тоже любила её, – произнёс ты, и что было в твоём голосе? Сочувствие? Удивление? Обвинение? Злость?

Я смогла лишь кивнуть. Любила ли я твою ведьму Аделину, мой лорд? Наверное… наверное, да, хотя кто знает.

И вдруг я сказала то, что не должна, не имела права говорить:

– Я была с ней, когда она умерла.

Ты вскочил, схватил меня за плечи, грубо – вовсе не так, как брал за плечи её. Я посмотрела тебе в глаза. У тебя такие длинные ресницы, мой лорд – наверное, в детстве соученики по оружию высмеивали тебя за это, но ты же помнишь, как эти ресницы целовала твоя Аделина – сначала веки, а потом ресницы…

– Почему ты раньше не говорила?!

– Не знаю. Не было случая.

– Что она сказала?

«Смотри на меня, мой лорд… смотри же. Смотри, смотри…»

– Сказала, что будет любить вас и после смерти, милорд.

Ты отпустил меня, словно у тебя разом ослабли руки. Сел.

Сказал – разочарованно и устало:

– Это я знаю и так.

«Неужели?»

У тебя задрожали губы.

– Она… Господи, Генриетта, она всегда была такой слабой. Такой бледной, хрупкой, тоненькой. Я всё время боялся, что она простудится, или сломает ногу, споткнувшись на лестнице. Мне казалось, она ломкая, как соломинка… Я должен был лучше оберегать её. Я…

– Вы не виноваты, милорд, – сказала я совсем тихо. – Поверьте, я знаю, я уверена: вы ни в чём перед ней не провинились. Это…

Я сглотнула окончание фразы, прежде чем успела совершить непоправимое. Перевела дыхание и закончила:

– Я была с ней до самого конца. Я знаю, что она любила вас, как никогда… не мог бы любить кто-то другой. Она не считала вас повинным в её слабости. Она хотела бы быть сильной, но… не смогла. Смогла только остаться с вами. Хотя бы в памяти… на это её сил хватило, но только на это. Так что это вы… простите её.

Ты протянул руку и положил её на моё запястье. Отблески пламени высветлили твою кожу и сделали её тёплой.

Мы долго сидели, глядя друг другу в глаза.

Ты сказал:

– Генриетта, послезавтра мы дадим последний бой. При Тэленфорте. За могилу моей Аделины. Ты будешь рядом со мной?

– Я буду рядом с тобой, – ответила я.

«Буду и умру рядом с тобой. Это то, чего я хотела. Всё, чего я всегда хотела. Просто – не умирать вдали от тебя».

Я встала, не дожидаясь приказа, и твоя рука соскользнула с моей – почти нехотя. Молча поклонившись, я двинулась к выходу. Ты окликнул меня уже в дверях.

– Больше Аделина тебе ничего не сказала?

Я остановилась. Помедлила, улыбаясь – ты же не мог видеть моего лица, а если бы и видел – ты разучился читать по губам.

Покачала головой и ушла.

Твоя Аделина ничего не сказала мне, мой лорд, Боже, да она просто не могла ничего мне сказать, но я… я так много могла бы сказать тебе.

Могла бы сказать, что народ не зря зовёт твою Аделину ведьмой, ибо она действительно была ведьмой. Насколько сильной – сложно судить: она не сумела отвратить свою смерть, но знала, как её пережить. Она позвала к себе глупую старину Генри, потому что знала, что та любит тебя до одури, до воя, до судорог, и сказала: «Хочешь, он будет любить нас обеих? Только, – добавила твоя Аделина, – мы должны стать одним человеком. Моя живая душа в твоём живом теле, потому что моё тело умирает, а твою душу он не полюбит никогда». И глупая, некрасивая Генриетта согласилась. Мы выбрали время, когда никто не мог нас застать, и провели ритуал…

Я могла бы сказать тебе это – но глупая Генриетта оказалась не столь уж глупа: в последний момент она заставила меня поклясться, что ты никогда не узнаешь о произошедшем. Вас с ней роднит лишь одно: она тоже никогда не сдавала свои крепости. А я была уже слишком слаба, чтобы пытаться уговорить или обмануть её. Я была так слаба… я всегда была слишком слабой. И вот теперь я сильная. Твоя слабая прекрасная Аделина в сильном уродливом теле, и теперь я могу быть с тобой, плечом к плечу, но только тебе ведь это не нужно. Ты тяготишься мною. Ты не видишь меня в её глазах.

Порой люди остаются рядом, хоть ты и думаешь, что они тебя покинули.

Завтра твоя последняя битва – наша последняя битва, мой лорд, за тебя и твою Аделину. Я не хотела умирать без тебя и теперь, наверное, наконец-то смогу умереть с тобой. И пусть ты не знаешь об этом – не важно. Я всё равно остаюсь.

Я остаюсь.

Дорога в Баэлор

Д. и Б., вам обоим.

На сей раз это были гарпии, и их оказалось шестеро. Взрослая, правда, только одна, остальные птенцы – мать вывела своих дочерей на первую охоту. Что ж, первая охота станет для них и последней – так часто случается в долине, и для гарпий, и для людей.

Мать мы убили первой. Взрослая гарпия, сражающаяся за своих птенцов – один из самых страшных противников, и с ней нелегко совладать даже Рику. Поэтому на неё он бросил всю свою мощь: воздух над долиной дрогнул, помутнел и окрасился золотом. Всего на мгновение, и это заметила только я, но и крестьянские дети, сбившиеся в кучку посреди луга, не могли не понять, до чего туго приходится господину магу. Рик стоял спиной ко мне, направив распрямлённые руки в землю, из которой по его напряжённым сосудам вливалась сила. Это тоже видела я одна: толстые чёрные жгуты, тянущиеся из травы и ввинчивающиеся в раскрытые ладони Рика.

Взрослая гарпия была мертва, её огромное тело лежало чуть поодаль серо-стальной горой. Молодые чудовища в ярости били крыльями над трупом и кричали – тонко и визгливо. Одна из гарпий вдруг сложила крылья и камнем понеслась вниз, к Рику, но через мгновение с воплем отпрянула, со всего размаху ударившись в защитный купол. Перья на её груди задымились. Воздух подёрнулся бронзовой дымкой.

– Кейт! Защита! – крикнул Рик.

Мне и думать не хотелось, чего ему стоил этот крик: в последний удар он, не рассчитав, вложил слишком много мощи. Гарпию сразило наповал, но теперь Рику нужна была передышка, пока он не вытянет из своей стихии достаточно силы. Пот струился по его лбу и подрагивающим от напряжения рукам, взмокшие волосы облепили лицо, и он даже не мог оправить их. Я-то тем более не могла: из моих ладоней рос купол, ограждавший меня, Рика и сгрудившихся на лугу детей от нападения разъярённых тварей. Рик тоже не мог бить сквозь эту плёнку, но сейчас я должна была защищать и его.

Я должна его защищать: это единственное, что мне позволено делать.

– Всё в порядке, Рик! Я держу!

– Усиль!

Я хотела сказать, что нет нужды, но тут сразу три гарпии ринулись на купол одна за другой – возможно, поняв, что убийца их матери ослаб, и я осталась против них одна, но скорее это были лишь отчаянные метания глупых птенцов, не знающих страха смерти. Все трое отпрянули, как и их сестра минутой ранее, но цель была достигнута: три удара подряд были слишком большой нагрузкой для Бронзы. Скрипнув зубами от злости, я шевельнула пальцами, усиливая защиту. Плёнка над нашими головами дрогнула, уплотняясь и белея. Вдоль сферы одна за другой побежали серебристые искры. Молодые гарпии испуганно взмыли выше, будто почуяв исходящий от купола ток.

«Проклятье. Слишком сильно».

– Удержишь? – прохрипел Рик. – Я уже почти…

– Удержу, – с видимым трудом выдавила я.

Крестьянская ребятня – два мальчика и три девочки, на крики которых мы с Риком примчались этим утром – сидели у моих ног, ошарашенно озираясь. Они видели только господ магов, смешно и странно махавших руками, и жутких тварей, отчего-то не смевших подлететь ближе – остальное оставалось скрыто от их глаз. Как и от глаз любого, кто никогда не ткал руками хотя бы Бронзу и никогда не пил чёрную кровь из земли.

Я сузила купол, уменьшив покрываемую им площадь. Плёнка сразу вспыхнула ярче, засеребрилась, почти скрывая небо.

– Удержишь? – снова крикнул Рик. Он волновался, и это было понятно: я редко выставляла полное Серебро.

Ответа он не дождался – чёрные жгуты, по которым в его тело лилась сила, истончились и растаяли. Рик вскинул руки, стиснул в замок напротив лба.

– Готова? Давай!

Я швырнула в Рика сгусток Серебра, мгновенно облепивший его тело, и одновременно открыла в куполе щель. Рик выскользнул в неё, как угорь из мокрых ладоней. Гарпии, в отличие от людей прекрасно чувствующие магию, с радостным воем ринулись на него, и на несколько секунд Рик исчез в бешеном водовороте взъерошенных серых перьев.

– Господин Рик! – вскрикнула одна из девочек.

– Тише, милая, всё хорошо, – ответила я, чуть ослабляя защиту. Серебряная плёнка стала медленно темнеть, возвращаясь к Бронзе. Ни к чему показывать, что я могу держать полное Серебро без необходимости… Но на Рике Серебро я оставила и даже усилила – всё равно он сейчас не заметит. Он был в самом пылу драки: двоих гарпий уже убил, ещё троих та же участь ждала самое большее через несколько минут. Памятуя о недавней ошибке, Рик метал в них Бронзу – с одного удара ею не убить даже гарпию-птенца, но это надёжнее, чем растрачивать силу на удары Серебром или Золотом. Конечно, он мог бы ударить в полную мощь и подзарядиться снова, благо земля здесь была хороша – душистый жирный чернозём, истекающий жизненными соками. А я прикрыла бы его – с лёгкостью.

Но как раз о последнем он не знал. И поэтому дрался, как мог себе позволить, имея в тылу лишь посредственного мага-защитника, сдерживавшего удары противников. Это его дело – бить. А моё – защищать. Так было всегда.

Осталось всего две твари – и вдруг одна из них, словно осознав, что битва проиграна, с гортанным воплем взмыла в небо. Я развернулась за ней, ни на миг не ослабляя защиты на Рике, и смотрела, как она, заходя по крутой дуге, мчится прямо в землю. Никогда не слыхала, чтобы гарпии убивали себя сами – и эта мысль меня не на шутку встревожила. И ещё я никогда не слыхала, чтобы эти дряни отличались такой изобретательностью, какую проявила последняя из сестёр. Как она узнала, как почуяла, что щель в куполе, которую я открыла для Рика, не закрылась до конца – не знаю. Обычно подобные вещи чуют только высшие демоны. Хотя в том и моя вина: я слишком сосредоточилась на Рике, ослабив сферу до полной Бронзы. И маленькая гарпия прорвалась сквозь неё. Она сожгла большую часть перьев и ворвалась под купол окровавленная, дрожащая – но ворвалась, и с победным криком вцепилась когтями в волосы ближайшего к ней мальчика.

Дети закричали, я тоже. Бронзовая плёнка купола, теперь бесполезная, лопнула.

– Рик!!!

Он уже был рядом и швырнул в гарпию Серебром. «Как глупо, – успела подумать я сквозь вязкую пелену паники, – зачем теперь, эта дрянь чуть жива, а ребёнок…» Довести мысль до конца я не успела: гарпия с хрипом повалилась наземь, заливая тёмной кровью ярко-зелёную траву. Едва она упала, одна из девочек постарше с криком бросилась к ней, рухнула на колени перед одуревшим от ужаса мальчишкой, с рёвом выдиравшим волосы из когтей мёртвой твари. Рик наклонился к ним, помог мальчику освободиться от хватки чудовища. Потом пнул ногой изуродованный труп гарпии.

– Погань! – его глаза обратились на меня. – Кейт, всё. Можешь отпустить.

И я только теперь поняла, что по-прежнему держу на нём защиту. Полное Серебро.

Я отпустила, и у меня задрожали ноги. Мир вокруг, передёрнутый белыми и жёлтыми разводами, понемногу прояснялся, восстанавливал чёткость. В воздухе над полем, усеянным трупами гарпий, висел запах крови и палёной плоти. А ещё над этим лугом несколько дней будут вспыхивать бронзовые и серебряные искры, но этого не увидит никто, кроме нас.

– Дети, вы в порядке? – спросила я, слыша, как предательски подрагивает голос.

Дети были в порядке – даже мальчик, которого схватила гарпия, отделался испугом да немного поредевшей шевелюрой.

– Рик, я доведу их до дому.

– Не надо, мы сами дойдём, – сказала самая старшая из девочек, прижимая к себе зарёванного брата. Взгляд у неё был серьёзный и, кажется, слегка осуждающий. А впрочем, после каждого боя мне что-то мерещится – не одно, так другое… Нас ведь не за что осуждать, не так ли?

– Хорошо, – я не стала спорить. – Скажите вашим отцам, что нужно сжечь тела.

Могла и не напоминать – они скажут. Это стало уже привычным. Здесь, в долине, окружённой горами, в которых какая только погань не водится, то и дело происходят сцены вроде сегодняшней. Твари прилетают, мы с Риком их убиваем, мужчины сжигают тела и траву, залитую кровью демонов, потом женщины засыпают место битвы песком, а дети играют с обломками когтей и клыков тварей, жертвами которых едва не стали. Здесь уже никого этим не удивить. Только нас – городских господ, привыкших к комфорту и безопасности и первое время напивавшихся после каждой битвы. Мы пили малиновую наливку, которую здесь делали на совесть, раздевались догола и танцевали во дворе нашего домика, перед костром, хохоча как безумные. «Раз уж мы живём в диком месте, будем дикарями», – говорил тогда Рик и смеялся, а потом колотил кулаком в стену дома и кричал, что он так больше не вынесет. Тогда я обнимала его и говорила, что со мной он вынесет всё. Как и я с ним.

И ещё я говорила, что однажды мы попадём в Баэлор. Я правда в это верила. А значит, верил и он. Когда мы оказались в этой затерянной деревушке, расположенной, кажется, в самом сердце ада, у нас только и осталось, что вера.

Рик подошёл ко мне и обнял за плечи. Я привалилась к его груди, закрыла глаза, как делала всегда. Он погладил меня по голове, усмехнулся пересохшими губами, хотя и с трудом.

– Ничего-ничего, ты умница, – сказал он, поддерживая моё внезапно обмякшее тело. – Ну, сорвалась, бывает. Но ведь всё закончилось хорошо, так?

– Так, – повторила я. Он не злился на меня, и в самом деле не винил за то, что я не до конца закрыла щель. Ведь это трудно, он знал, что трудно – держать одновременно Бронзовый купол над землёй и полное Серебро над человеком. Это трудно. Для обычного мага средней руки, каким я в его глазах всегда была – на грани возможного. Ничего удивительного, что я дала сбой. Так что не в чем себя винить… верно?

И я ведь не могу сказать ему, что мне есть в чём себя винить – что я попросту зазевалась, и что если бы я не сняла с купола Серебро, гарпия бы не прошла даже сквозь щель. Что мне ничуть не трудно держать полное Серебро и на куполе, и на нём, да и Золото, чего уж там. Но я решила, что это не нужно – и в итоге могли погибнуть дети. Из-за моей глупости, моей безответственности. Моего страха, что он узнает.

Последнее было самым главным.

* * *

Наша хижина стоит на холме, оттуда вся деревня как на ладони, и приближение большинства опасных тварей мы можем видеть издалека. Но сегодня вглядываться в горы нет нужды: сполохи искр над лугом на какое-то время отпугнут новых охотников до человечины. А мы с Риком пока сможем отдохнуть. Хотя бы немного.

Нам так редко это удавалось в последнее время.

Всю дорогу до дома Рик меня обнимал – крепко и нежно, и меня жгло прикосновение его горячего потного тела. Мы не разговаривали – и сил не было, и нужды, а переступив порог, направились в спальню. Как бы мы ни уставали, мы всегда шли в спальню с поля боя. Раньше я считала, это оттого, что азарт битвы разжигал в наших телах страсть. Но сегодня – сейчас, когда я откинулась на спину и обхватила шею Рика руками, я подумала, что, может быть, только азарт битвы и способен ещё нас разжечь.

– Страшно хочу есть, – сказал Рик позже, одеваясь.

– Я тоже, – призналась я.

– Ты сильно устала? Хочешь, я приготовлю?

Я рассмеялась, и он виновато улыбнулся. Не злится. Ни капли. И всё-таки – не подозревает. Несмотря на полное Серебро…

– Устала и впрямь, – солгала я. – Но не настолько, чтобы есть твою стряпню. Сиди тут, я быстро.

– Да нет, я пока Линию поищу…

Я кивнула, отвернувшись, чтобы он не успел заметить того, что могло проскользнуть в моём взгляде. И только слышала, как Рик выходит на задний двор. Снова Линия. В последнее время это всё больше напоминает одержимость. Наверное, потому, что уже почти перестало быть мечтой.

Когда я вынесла ему горшок с супом, Рик стоял посреди ровно очерченного квадрата перекопанной земли и пил из неё кровь. Это место за заднем дворе, на обратной стороне холма, он перекапывал ежедневно вот уже три года подряд, освежая плоть земли. А потом выпивал её – как мог, до дна, и часами чертил в дымке над долиной Золотые спирали. Это место было его алтарём, его тренировочным полем, его домом и, если так будет продолжаться, станет его могилой. Я знала, что всё тщетно – если за эти три года он ни разу не смог соткать хотя бы искры Платины, значит, ему не соткать её никогда. А значит, и не увидеть Линию. А значит, не найти дороги в Баэлор.

Если только… но я об этом я боялась думать.

– Подкрепись, – попросила я, и золотая змея, стремительно чертившая в небе виражи, дёрнулась и растаяла. Ещё до того, как Рик обернулся, я знала, что будет написано на его лице и потребовала: – Только не злись!

– Как ты не вовремя!

– Я всегда не вовремя, – ответила я с улыбкой, хотя мне не хотелось улыбаться.

Рик взял из моих ладоней горшок, быстро выпил – он всегда пил суп, а не ел, на ходу пережёвывая куски картофеля и свеклы – но вместо того, чтобы вернуться к Линии, вдруг попросил:

– Посидишь со мной?

Конечно, я не могла отказать – он всё реже и реже меня об этом просил, хотя в первые месяцы мы все вечера просиживали на этом склоне холма. А потом Рик как-то ощутил (или ему показалось, что ощутил) силу земли в этом месте, устроил свой алтарь, и началось…

Но сегодня, кажется, был особенный день. Я села на прогретую землю в нескольких шагах от перекопанного участка – туда Рик даже ступать не позволял, – Рик сел рядом и обнял меня за плечи. Я ткнулась лицом ему в подмышку. Он пахнул свежей землёй и усталостью. И горечью. И всё равно – верой.

Какое-то время мы сидели молча, и лучи закатного солнца гладили наши лица.

– Я её почти увидел, – сказал Рик.

Я подняла голову.

– Правда?

– Ты не веришь? – он нахмурился. – Почему ты не веришь?

– Кто сказал, что я не верю?

– Не увиливай. Я же вижу.

– Просто… – я умолкла, не зная, что сейчас можно сказать, а что нет. Рик вздохнул.

– Ну да, понимаю… Сколько раз я уже тебе говорил, что почти её вижу. Да? Но сейчас – и правда вижу, Кейт. Я уверен, потому что она не такая, как раньше. Когда я только… хотел её видеть.

– А… какая? – робко спросила я.

– Я пока не могу объяснить. И это меня обнадёживает. Ты же не думаешь, в самом деле, что это и правда выглядит как линия?

– Не знаю, – ответила я, и Рик, кивнув, перевёл взгляд на горизонт.

В самом деле, что я могу знать? Я всего лишь обычный маг средней руки, как и он. Впрочем, он ещё и подавал большие надежды – но в этом была вся разница между нами, студентами университета магии и оккультизма, когда мы встретились, влюбились и решили, что если когда-нибудь нащупаем Линию и пойдём в Баэлор, то вместе. О Баэлоре знали все, но большинство лишь мечтали: нас учили, что это место, в котором каждый истинный маг находит своё настоящее «я». А попасть в Баэлор можно только идя по Линии, но увидеть её способен лишь тот, кто готов. Среди студентов даже ходили байки, что Линия – это живое существо, и его надо попросту поймать, как зайца в силки, но я никогда не слыхала, чтобы адепты подобных кощунственных идей уходили в Баэлор. Впрочем, туда вообще никто не уходил. А те, кто уходил, наверное, не возвращались.

Конечно, это была сказка. Я это знала, и Рик тоже знал. Но когда нам пришлось бежать из города, а потом и из страны, когда мы, обычные маги средней руки, долго бродили по миру в поисках места, где будем нужны, когда в конце концов судьба забросила нас в эту кишащую монстрами долину, когда мы поняли, что это лучшее, на что мы можем рассчитывать – мы снова поверили в сказку. И каждый день, возвращаясь после битвы, взмыленные, окровавленные, испуганные, мы думали, что не вынесем этого. Но вынесли – потому что были друг у друга, а у нас – обоих – была Линия. Пусть её не существует, но это единственная дорога – по крайней мере для нас, – по которой нам есть куда идти.

Рик не мог жить без этой мысли. Прилежный студент, подававший большие надежды, на экзаменах уверенно демонстрировавший начальное Золото, любимец женщин и фортуны – до тех пор, пока его бахвальская шутка не убила человека, – он не мог жить без стремления к большему. А я могла.

Мы никогда об этом не говорили.

Я не смела об этом говорить. И не посмею. Никогда. И даже не захочу, если он хотя бы время от времени будет отрываться от своей Линии и просить меня посидеть с ним на закате. А его тело будет пахнуть жизненной силой земли.

– Ладно, я ещё немного попробую, – сказал Рик, и я беспрекословно встала. Настаивать – себе дороже. Он сразу замкнётся… и станет пахнуть по-другому. Но прежде чем вернуться в дом, я поцеловала его. Он целовался так же, как много лет назад, в переходах студенческого корпуса, под фонарями, и, если закрыть глаза, можно было представить, что мы снова там. А можно и не представлять.

Мне и так было хорошо.

Я вошла в дом, зажгла свечи и наконец поела сама. Я почти не устала, в отличие от Рика – но его сон сморит не скоро, и до поздней ночи за окном будут мелькать золотые искры. Поев, я легла спать. Закончился ещё один день – обычный день, один из тех, с которыми я успела свыкнуться. И я вдруг поняла, что была счастлива сегодня. Никто не погиб, и мы тоже живы, и крепкая рука Рика обнимала меня за плечи, а его поцелуи не меняются уже столько лет – что мне нужно ещё? Может быть, ребёнка… да… пожалуй, мы здесь уже достаточно долго, чтобы подумать о ребёнке…

Я задремала с этой мыслью, и когда много позже в полусне ощутила тепло тела Рика, только слабо улыбнулась про себя. А когда услышала стук в дверь (стук?.. да, стук… вот только…), не подняла век. Голос Рика был далёким, а сон – сладким, и мне не хотелось просыпаться.

– Кейт! Ты слышишь или нет?

Он умолк. Будить не стал – вот ещё одна польза от того, что он знает обо мне… точнее, чего не знает. Думает, что и впрямь устала. Ну и отлично, пусть откроет сам – непонятно, правда, кто это в такое время. Не иначе как кто-то из родителей спасённых сегодня детишек пришёл поблагодарить. Так бывало: частенько они не могли дождаться утра. Пусть Рик с ними разбирается, у него это всегда получалось лучше…

Но я открыла глаза – всё равно открыла, ещё до того, как Рик отпер дверь, он только взялся за ручку, а я уже кричала: «Нет, нет, Рик, не открывай!!!» Или нет, не кричала. Ведь тогда он не мог бы не услышать?

Стук не был стуком – скорее скрежетом… будто кто-то тихонько царапается в дверь снаружи..

И кто мог подумать, что эти твари в самом деле так хитры. Как она догадалась подкрасться, когда мы уснём? Маленькая, несмышленая малышка-гарпия – шестая сестра, видимо, отбившаяся от стаи во время охоты. О гарпиях говорят, что они мыслят и чувствуют почти как люди, только их мысли и чувства дики и яростны, как мысли и чувства человека, горящего в огне. И это верно – если бы я даже горела в огне, я бы всё равно жаждала отомстить тем, кто убил того, кто мне всех дороже.

Так что я понимала её, малышку-гарпию. Я знала, зачем она пришла.

Взрослая гарпия в дверной проём бы попросту не поместилась, но молодая тварь ростом была как раз с человека. Когда Рик открыл, она ударила когтистыми лапами по его груди. Красные брызги крови казались странно тягучими и тяжёлыми – я-то привыкла видеть совсем иные россыпи. И швырнула одну из них, не вставая с постели, одной рукой – сгусток полного Золота. Этот сгусток подхватил Рика, пока тот падал, и когда его бесчувственное тело коснулось пола, в плоть уже намертво впиталась самая сильная защита из всех, которые я могла соткать.

Когти гарпии попытались ухватить Рика за грудину, но немедленно вспыхнули, соприкоснувшись с Золотой защитой. Гарпия взмыла к потолку, врезалась в балку спиной, заверещала, но вместо того, чтобы броситься на меня, снова ринулась вниз. Она чувствовала, эта гарпия, она ненавидела, я почти слышала, как она плачет. Это была нечеловеческая ярость и нечеловеческий плач: и я вдруг поняла, как сильно она любила своих сестёр. Когти гарпии царапнули по золотой плёнке, и меня ожгло ужасом понимания: поскупись я снова и выстави Серебро, гарпия оторвала бы Рику голову.

– Оставь его! – закричала я. – Слышишь, оставь его в покое!

Она бросила на меня взгляд бешено выпученных глаз, зашипела, щёлкнула клювом. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга, в комнате, залитой мягкой желтизной полного Золота, и я, кажется, понимала её, а она – меня.

Потом я ударила в неё Серебром – Золотом не могла, иначе вместе с гарпией загорелся бы дом, но и этого хватило. Она сползла по стене, свалилась в угол. Я бросилась к Рику.

Раны, пересекавшие его грудь, были глубоки и сильно кровоточили, но важных органов когти гарпии не задели. Я возблагодарила небеса: даже моего полного Золота не хватило бы, чтобы срастить лёгкое. Но срастить сосуды и мышцы я могла. Хотя и никогда не пыталась.

Если бы я это делала, Рик бы мне не простил.

Я уложила его в постель, потом выволокла во двор труп гарпии и сожгла. И долго стояла, глядя на чёрный дым, и на искры – бронзовые и серебряные, вихрем гулявшие по долине.

– Что ты сделала?

Не думала, что он очнётся так скоро. Впрочем, я ведь вылечила его. И знала, что он спросит. Можно было сжечь труп, но ничего не поделаешь со снопами золотых искр, носящихся по нашей тёмной маленькой спальне.

Рик приподнялся на локте и смотрел на меня. Его лицо по-прежнему блестело от пота, и за спутанными волосами я не видела его глаз. Впрочем, и не хотела видеть. Не теперь.

– Что ты сделала, Кейт?

Как он мог спрашивать, видя эти искры?

И как я могла ответить?

– Я защищала тебя.

«Это ведь правда, ты знаешь. Я только это и делала все эти годы. Ты сам так решил. Мы – пара боевых магов, твоё дело – атака, моё – защита. И дело вовсе не в том, что защитная магия низших уровней – самая лёгкая и под силу почти каждому. Не в этом причина, правда, Рик? Ты просто не хотел подвергать меня лишнему риску. Так ты говорил, когда находился в добром расположении духа. А когда злился – кричал, что с чем-то большим я не справлюсь. Ты правда так думаешь, Рик.

Ты за это меня и любишь. За то, что я не справлюсь. За то, что я только помогу тебе, пока ты сделаешь всю работу. И за то, что ради меня – ведь ради меня? – ты до сих пор грезишь о Баэлоре. Ты говоришь, что хочешь лучшей жизни для нас обоих. И я не смею даже упомянуть о том, что счастлива здесь с тобой. Что буду счастлива с тобой где угодно. Что я всегда знала это. И поэтому когда на втором курсе в своей каморке сделала Золото, никому об этом не сказала. Никто никогда так рано не делал Золото. Даже ты. И, конечно, я не сказала тебе об этом.

Я никому не сказала.

Я не тягалась с тобой. Я просто защищала тебя. Как могла».

Я говорила ему всё это, не говоря – но уже и не пряча глаз, когда в них непременно должно было читаться всё то, на что мне не хватало ни слов, ни смелости. Не знаю, сколько длилось молчание. Потом Рик сел, выставил перед собой раскрытую руку. Облачно золотых искр осело на его ладонь.

– Что ты сделала, Кейт? – спросил он в третий раз, и я поняла, что он не слышал моего ответа. А если и слышал – это не тот ответ, который ему нужен.

Нужный ему ответ таков: «Я сделала Золото, Рик. Да, Золотую защиту и Серебряную атаку сразу. Да, я знаю, что атака и защита одновременно – это за пределом даже твоих возможностей. Что уж говорить о силе. Но ты спросил, что я сделала, и вот тебе ответ».

Рик медленно сжал кулак. Золотая крошка захрустела под его пальцами. Он опустил голову, какое-то время разглядывал белые шрамы на своей груди. Потом сказал:

– И ты даже не устала.

Это звучало как обвинение – это было обвинением. И мне нечего было ответить. Нечем было защититься. Всю свою защиту я отдала ему.

– Как интересно, Кейтлин… И давно ты умеешь ткать Золото?

«Подойди ко мне. Возьми меня за плечо – жёстко, грубо, встряхни меня, ударь. Но только дотронься до меня. Хотя бы дотронься…»

– Давно.

– Как давно? Я не видел, чтобы ты тренировалась.

– Я… не тренировалась.

«Посмотри на меня. Хотя бы посмотри! Что же ты жалеешь мне даже взгляда…»

Но он не дотронулся и не посмотрел – только его пальцы, эти сильные, ловкие пальцы, так мастеровито сплетавшие Бронзу и Серебро, по-прежнему мяли золотую крошку.

– А может, ты и Платину умеешь ткать, а, Кейтлин?

И столько горечи… столько горечи, но разве я этого хотела?

– Рик, я…

– Может, ты и Линию видела, а?! – закричал он.

«Разве я этого хотела, Рик?

Я только хотела быть с тобой. Любой ценой. Даже ценой твоей снисходительности, твоего презрения, твоих насмешек.

Просто я очень тебя люблю».

Я подошла к нему, села на пол у его ног, обвила их руками. «Я не вижу Линию, Рик. Клянусь, я никогда её не видела. И не хотела видеть. Прости меня, пожалуйста, если сможешь».

– Защита, Кейт! Держи защиту!!!

Я знаю, чего тебе стоит этот крик, и я держу защиту. Ещё я знаю, что этот крик нужен тебе не для того, чтобы подстегнуть меня, а для того, чтобы самому верить в его необходимость. Потому что пока ты не кричишь – ты не веришь. Я держу защиту, и ты убиваешь василиска – долго и мучительно выбивая его Серебром. Потому что ударить Золотом ты можешь только один раз. А я могла бы снова и снова, но не делаю этого.

Я не делаю ничего, что могло бы напомнить о той ночи, когда в наш дом ворвалась гарпия, а в наши души – отчуждённость.

– Молодчина! Устала?

Я отвечаю, что устала, хотя ты и не веришь мне, и не заботишься на самом деле – с той самой ночи. Ты всё настороженнее, всё дальше с каждым днём. И я уже не счастлива с тобой здесь, но никогда тебе об этом не скажу. Я никогда не скажу ничего такого, чего ты не хочешь слышать, видеть, знать – только не гони меня.

Только, пожалуйста, любимый, не гони меня прочь.

– Да что ты делаешь, проклятье?! Уже Серебро нормально держать не можешь?! Что с тобой?

Со мной ничего, милый, ничего. Я не держу Серебро. Я даже Бронзу не буду держать, если ты захочешь. Я буду бездарной, бесполезной, буду слабой для тебя – какой ты захочешь, чтобы я была. Я ведь притворялась столько лет, почему бы не притвориться ещё немного.

Но ты не хочешь, чтобы я притворялась. Ты честен. И ты тоже любишь меня. Но ещё сильнее – ненавидишь, за то, что я умею то, чего не умеешь ты.

– Я её почти вижу, Кейт! Я вижу!

…и никогда не сумеешь.

Нет никакой Линии, Рик. Нет Баэлора – там, куда ты смотришь. За горами такой же мир, как и здесь, только у его гарпий и василисков человеческий облик. Нет разницы между Бронзой и Золотом – а ты всегда был для меня лучше и дороже Платины. Её я тоже умею ткать. Научилась – после той ночи. Это не так трудно – чтобы ударить гарпию Платиной, нужно понять гарпию, только и всего. Но этого я тебе не скажу. Всё равно ты вряд ли смог бы понять гарпию.

Ты пойми хотя бы меня… пойми, это всё, о чём я прошу.

– Кейтлин… а эта… Золотая защита… как… как ты её делаешь?

Но ты не можешь. Ты хотел бы, но мы всё дальше с каждым днём. Потому что ты теперь видишь во мне не свою Кейт, а мага, способного ткать Золотую защиту. А раньше ты видел во мне мага, едва способного выткать Серебро.

Только и всего.

И когда солнце, освещающее след от пепелища, на котором я сожгла труп гарпии, заходит в тридцатый раз, я смотрю, как ты пьёшь силу из земли – ты крадёшь силу и надеешься, что она сможет дать тебе крылья. Но ты не знаешь, что всей силы земли недостаточно, чтобы поднять в воздух одного человека. А если бы и знал, ничего бы это не изменило.

Закат делает плёнку пота на твоём лице багровой. Я не знаю, что значит этот цвет, и не хочу знать.

Потому я должна уйти прежде, чем об этом узнаем мы оба.

Ты пьёшь кровь земли и шепчешь свои заклинания, а я возвращаюсь в дом, одеваюсь, накидываю на плечи плащ, тихо выхожу на другую сторону холма. Ты не услышишь моих шагов – ты слишком занят теперь. В том числе и мыслями о том, как сказать мне, что я тебе больше не нужна. Что ты боишься меня, потому что я – живой символ того, чем тебе никогда не стать. Но я избавлю тебя от этой тревоги, любимый. Я ведь поклялась тебя защищать.

Я закрываю за собой дверь дома, в котором была счастлива, а потом оборачиваюсь и вижу Линию.

Это и в самом деле линия. Почти прямая, она идёт через долину мимо гор и уводит к морю. У Линии яркий белый цвет, она лучится, и кажется, что изнутри она больше, чем снаружи. А над долиной, которую она разрезает, будто сияющий нож, кружатся миллионы бронзовых, серебряных и золотистых искр.

Я поднимаю капюшон плаща и смотрю на Линию, и думаю о том, что ты сделаешь, если сейчас я вернусь, возьму тебя за руку и поведу по ней, шаг за шагом, прося наступать в мои следы, прося довериться мне, просто довериться, потому что я теперь знаю

Я думаю о том, как исказится твоё лицо, что ты скажешь мне, вырывая свою руку из моей, как посмотришь мне вслед… И когда я думаю об этом, мне хочется закрыть глаза.

Но я оставляю их открытыми.

Прости меня, любимый, за то, что я едва не предала нашу мечту. Ты был прав, когда не переставал верить. Баэлор существует.

Но, кажется, я пойду туда одна.

Боги реки

Падение казалось долгим – словно он рухнул с крепостной стены; или нет – в колодец, узкий, сырой и тёмный, и, падая, бился плечами и грудью о выступающие камни. Достигнув дна, Мэдок почувствовал боль – новую вспышку, ярко-оранжевую. Он хрипло вздохнул, не открывая глаз. Здесь было сыро и холодно. Мэдок попытался нащупать опору и ткнулся дрожащими пальцами в слизкое дерево.

Это почему-то его успокоило. Он снова вздохнул, мысленно выругался, вяло и незло, перевернулся на спину, прижимая скрученную болью руку к груди. Его покачивало влево-вправо, тихонько, бережно. Он подумал о богах воды, о людях, поклонявшихся им, людях, кровью которых поил свой меч. И понял, что вряд ли есть смысл взывать к этим богам.

Внизу тихо шепелявили волны.

Мэдок уснул.

Он не был уверен, что проснётся, и осознал это, открыв глаза и увидев ровную, пронзительно-синюю гладь неба – в которое, как его учили, были зашиты боги. Кроме этого неба ничего не осталось – только покусывание боли в искалеченной руке. Хотелось пить. Мэдок с трудом перекатился на бок и тут же с размаху врезался лбом в низкий борт. Кровь из рассеченной брови капнула в глаз. Мэдок выругался – громче и смачнее, чем думал, что может, и это его ободрило. Приподнявшись на здоровой руке, он перегнулся через борт лодки, окунул опухшую кисть в зеленоватые воды Ленты, зачерпнул пригоршню прозрачной, почти нереальной жидкости, смочил окровавленное лицо и снова без сил упал на спину, прикрываясь локтем от бьющего в глаза солнца.

Через какое-то время Мэдок решил разобраться, что, чёрт подери, происходит, и приподнял голову.

Он лежал на дне старого рыбацкой лодки, влекомой течением по самому центру реки. Мэдок не помнил, как оказался здесь.

А прямо напротив него, вцепившись руками в раскачивающиеся борта и широко распахнув глаза цвета тёмного янтаря, сидела молодая темнокожая женщина.

Её Мэдок не помнил тоже.

Когда стало ясно, что бой проигран, ей осталось лишь одно – бежать. Это было позором, худшим, чем смерть – не к лицу подобная трусость дочери вождя мсанков, но Таринайя знала: если она не побежит, навлечёт на себя то, что хуже позора. Её отважные телохранители были мертвы: она видела, как один из северян отсёк голову Мгладу, а другой разрубил Сианайта пополам от макушки до поясницы так гладко, словно тот был куском масла. Очень красивый удар – Таринайя восхитилась свирепости и ловкости северянина. Но уже мгновение спустя бежала от того, кто вызвал в ней гордость за мужской род – дабы всё же пришёл день, когда она сможет родить столь же могучего воина. Почему-то она сомневалась, что северянин, убивший Сианайта, согласится взять её в жены, и поэтому побежала, крепко прижав локти к бокам и низко пригнув голову.

Пока сражение, уничтожившее её племя, затихало за спиной, спереди и справа нарастал шум других схваток. Берег Полноводной пылал и захлёбывался в крови, и Таринайя знала, что бежит не от смерти, а вдоль неё. Она стала понемногу забирать влево, к зелени реки, просвечивавшей среди обгорелых деревьев. Таринайя исцарапала себе руки и лицо, разодрала одежду и поселила в груди хрипящего злого зверя, но в конце концов пробралась к большой воде никем не замеченная. А когда увидела старую рыбацкую лодку, прибившуюся к берегу, не сразу поверила своим глазам.

Столкнуть лодку с места она не смогла – должно быть, рыбак оставил своё хозяйство давно, и почва под днищем успела высохнуть. Таринайя ступила в воду, надеясь найти точку опоры, и вздрогнула, услышав совсем рядом хруст сминаемых веток. Подход к воде загораживали кусты – Таринайя не рискнула бежать и, прыгнув в лодку, заползла под ворох сетей. Она чуяла походку тяжелораненого человека и надеялась, что он умрёт, не дойдя до воды. Тщетное чаяние – хруст перешёл в плеск, грузное тело рухнуло в лодку. Несколько мгновений Таринайя не сомневалась, что лодка перевернётся, а потом почувствовала движение: неведомо как, но человек этот сумел своим весом сдвинуть лодку с мели. Пока Таринайя дрожала, пытаясь рассмотреть сквозь прорехи в сети неподвижное тело, течение настигло барку, небрежно подцепило её тонкими пальцами и поволокло за собой.

Таринайя лежала под сетью ещё какое-то время, потом, видя, что человек всё так же недвижим, нерешительно выбралась из укрытия. Она знала, что боги жестоки, и это будет северянин: да, боги жестоки. Но и милосердны тоже. Таринайя решила, что пришло время для молитвы, и, сев на пятки, вознесла хвалу за своё избавление.

К тому времени, как она окончила молитву, течение вынесло лодку на середину Полноводной, прочь от сожжённого красного берега, а человек открыл глаза.

«Мсанка», – тут же понял Мэдок. Щуплая и худенькая, совсем крохотная, уродливая, как все коровницы, с обритой яйцеобразной головой, с бронзовой кожей и тёплыми золотыми глазами. Мэдоку не нравились мсанки, но его забавляло, что женщины коровников даже рожами походили на коров. «Впрочем, эта, – решил он, присмотревшись, – не простая навозница. Одета не в шкуры, а в короткое платье из дублёной кожи, с одним голым плечом и одной голой ногой. Мэдок слышал, что у коровников это признак высокого сана. – Тесные медные браслеты на запястьях и лодыжках, нитка лошадиных зубов на шее. Вид испуганный, но надменный. Точно, жрица или принцесса. Коровья принцесса». Эта мысль насмешила Мэдока.

– Здравствуй, девица, – прохрипел он, садясь.

Обманчиво ласковые воды Ленты качали их в прогнившей колыбели. Лодка была паршивой – чудо, что она до сих пор не дала течи. Мэдок поискал глазами весла, не нашёл и выругался. Правда, всё равно он не смог бы грести – с одной-то здоровой рукой. Кстати о руке… Мэдок придирчиво взглянул на свой локоть, поднёс к носу, шумно втянул воздух. Рана была пустячной и кровоточила несильно, но ему не нравилось, как она пахнет. Правда, чувствовал он себя как будто получше.

– Видала? – бросил Мэдок, угрожающе потрясая окровавленным локтем перед плоским носом коровьей принцессы. – Твои братцы поработали!

Девка изумлённо распахнула глазёнки, а потом широко ухмыльнулась и зашепелявила что-то на своём диком языке. «Радуется, сука, и ведь не скрывает даже». – Мэдок скривился, коротко плюнул в сторону мсанки, угрюмо отвернулся. Обгоревшая часть леса осталась далеко позади, деревья по обоим берегам полыхали, чуть дальше вниз по течению прямо в воде ожесточённо бились десятка два человек. Кто с кем, не разобрать – Лента слишком широка.

Мэдок снова повернулся к коровнице, хмуро оглядел её с ног до головы. Девка подобралась и смотрела на него очень ласково, даром что оплёванная. Прошепелявила что-то снова, явно вопросительно. Мэдок покачал головой:

– Не знаю, что ты там бормочешь, – мрачно бросил он, и мсанка поползла к нему на четвереньках, раскачивая и без того еле удерживающуюся на волнах лодчонку.

– Совсем охренела, дура! – заорал Мэдок и умолк, когда коровница нежно коснулась его правой руки повыше локтя и снова что-то залопотала. «Глянуть рану хочет. Странное дело». Мэдок подумал, а не схватить ли её за тонкую шейку и не швырнуть ли за борт, но вовремя рассудил, что не может знать, кто будет на берегу, к которому их рано или поздно прибьёт. Если это будут мсанки, то лучше ему иметь при себе их принцессу. Да и от стрел ею можно прикрыться в случае чего…

– Лады, девка, – проворчал он, разворачиваясь так, чтобы лучи солнца падали на его разрубленный локоть. – Поглядим.

Человек был ужасен – огромный и мохнатый, словно лес. Он напомнил Таринайе диковинных северных зверей, именуемых медведями, самым жутким в которых было то, что они могли передвигаться на задних ногах, как люди. Таринайя знала, что раненые медведи опаснее невредимых, и даже не могла представить, каково оказаться вдвоём с раненым медведем в утлой лодчонке посреди Полноводной. Она была безоружна, а столкнуть этого гиганта в реку у неё просто не хватит сил. Можно было прыгнуть в воду и попытаться достичь берега вплавь, но течение Полноводной слишком бурное. Потому Таринайя сидела, вцепившись в борта лодки, и смотрела на варвара во все глаза, думая, что по крайней мере успела вознести богам молитву перед смертью – редкая удача и большое счастье для мсанка.

Однако северянин не набросился на неё – более того, он даже с ней заговорил. Таринайя не понимала речи варваров, но знала, что ни один уважающий себя воин не заговорит с врагом перед тем, как убить его – священный миг смерти не дулжно осквернять словами. Это ободрило её, и она села ровнее. Северянин тем временем глянул на свой локоть, рассечённый до кости скользящим ударом палаша, и вдруг, ткнув кровавой раной Таринайе в лицо, что-то кратко и свирепо сказал. Она по-прежнему не понимала слов, но жест был недвусмысленным. Сердце Таринайи наполнилось признательностью и нежностью к этому варвару, предлагавшему свою кровь дочери врага. Верно говорят, что и на Севере ещё не исчезло полностью понятие чести: слабая женщина всегда остаётся слабой женщиной, даже когда она дочь, мать и жена противника. Правда, большинство северян предпочитало убивать и насиловать вражеских жён, но некоторые вставали на их защиту, ибо женщины рожают и северян, и мсанков. Душа Таринайи возликовала, а мысли её вновь обратились к богам с хвалой. Впрочем, на сей раз молитва была мысленной и очень короткой.

– Благодарю тебя, отважный воин, – торжественно произнесла Таринайя, стараясь говорить внятно. – Да будет тебе известно, что я – Таринайя, дочь Риная, шестого вождя мсанков. Я с готовностью принимаю твою помощь. Твои и мои боги, а также мои сородичи не забудут такого великодушия.

Северянин молча выслушал её, а потом плюнул ей в лицо и тут же отвернулся, видимо, смущённый собственным поступком. Таринайя была этому даже рада, ибо сама она в этот миг зарделась, потрясённая столь высоким знаком внимания и расположения. Её одаривали им лишь несколько раз – мать и некоторые старые женщины племени, и однажды отец, когда она сама пытала и казнила врага, проходя обряд посвящения в зрелые мсанки. Но сейчас она не сделала ничего, чтобы заслужить подобную милость, пусть даже от варвара – насколько знала Таринайя, северяне редко плюют на своих женщин, оставляя эту честь для врагов, которых уважают гораздо больше. Может, всё дело в том, что она была врагом? Но ведь он же предложил ей защиту. Значит, тут что-то другое…

– Храбрый воин, следует ли мне считать, что я могу рассчитывать на твоё расположение? – набравшись смелости, спросила Таринайя.

Северянин взглянул на неё из-под косматых бровей. У него были красивые глаза – сине-стальные, как свежевыкованный меч. Мужчина повернул голову справа налево и слева направо, являя общий для всех народов знак согласия, и Таринайя возликовала. Он сказал что-то, но она уже пробиралась к нему, одержимая желанием помочь столь достойному и благородному мужу. Когда она потянулась к ране, он вздрогнул и закричал, видимо, не желая, чтобы она оскверняла свои руки его кровью и гноем.

– Не волнуйся, мой храбрый воин, – сказала Таринайя, касаясь его плеча. – Я знаю, северные женщины слишком изнежены, ваши раны омывают мужчины, но женщины мсанков – дело иное. Позволь мне помочь тебе, как ты поможешь мне.

Он проворчал что-то, и она поняла, что он согласен принять её заботу. Таринайя жестом попросила его развернуться к свету и разорвала окровавленный рукав рубахи. У неё не было ни иглы, чтобы зашить рану, ни трав, чтобы сделать заживляющий настой, и она смогла только омыть её и забинтовать полоской кожи, оторванной от собственного подола. Таринайя завязывала узел на предплечье своего нежданного защитника, и слезы смиренной благодарности текли по её щекам.

Ночью стало полегче – духота немного спала, жар пожарищ, днём долетавший даже до середины реки, приглушила ночная сырость, но берега продолжали пылать, и светло было почти как днём. Мэдок снова почувствовал слабость, лег на дно лодки и теперь видел только небо, бархатисто-чёрное, без звёзд – боги спрятались от него, видимо, не слишком желая выслушивать упрёки. Мсанка наловила рыбы сетью, нашедшейся в лодке – коровница оказалась ещё и неплохой рыбачкой. Мэдок не хотел есть, но знал, что надо, и проглотил рыбёшку сырой, почти не разжёвывая. Вкуса он не почувствовал.

Вот так они и плыли: молча, сидя в разных концах лодки, отдавшись на волю Ленты и богов – каждый своих. Мсанка поглядывала на Мэдока с тревогой и нежностью. Он вяло подумал, не трахнуть ли её, но особого желания не было – он чувствовал себя совершенно разбитым, и к тому же хотел спать, да и прелестей коровниц Мэдок никогда не ценил.

Он немного подремал, потом проснулся и стал думать о своём отряде. Они шли на юг, тесня мсанков с их насиженных местечек: это было просто, большая часть племён воевала между собой, а потому они оказались разрознены, и их легко можно было задавить количеством. Правда, коровники отличались особой свирепостью, один воин у них с легкостью сходил за троих. Мэдок слышал, что посвящение во взрослые мсанки проходит одинаково для мужчин и женщин, хотя только мужчины имеют право участвовать в битвах – впрочем, это не делало встречи с жаркими коровницами приятнее. Поговаривали, что они варили и ели своих младенцев и снимали кожу с живых врагов, чтобы доказать собственную зрелость, а мертвецов рубили на куски, дабы те потом не восстали из могилы и не убили своих потомков. Коровья принцесса тоненько и красиво пела на корме, запрокинув уродливую мордочку к небу, а Мэдок лежал на спине, положив здоровую руку под голову, и думал о том, верно ли поступил, не отправив её богам реки – пусть они были и не его богами. Он чувствовал, что слабеет час от часу, и хотя мсанка не проявляла недружелюбия, ощущал смутную угрозу, исходившую от неё.

– Эй, коровница, – окликнул Мэдок, – а ты тоже ела младенцев?

Девчонка умолкла и долго не произносила ни звука. Потом ответила что-то – мягко и очень, очень печально. Мэдок восхитился, что эта дикая тварь способна на столь тонкие чувства, хоть и, как прежде, не понял ни слова.

– Знаю, что ела, стерва, – сказал он. – И не жаль тебе их было? А если б тебя саму сожрали в младенчестве, что тогда? Плыл бы я в этой лодке один, и не выла б ты у меня над башкой.

Она снова сказала что-то, он снова не понял и на этот раз даже не дослушал – она начинала его бесить.

– Захлопни пасть, девка, – прорычал Мэдок, садясь. Золотые глаза блеснули в темноте, ослепительно яркие на фоне совершенно чёрного в ночи лица мсанки, и на миг ему вдруг стало страшно. Некстати вспомнились жуткие сказки, которые рассказывала про мсанков мать – тогда, в почти полностью забытом детстве, он ещё не называл их коровниками, и они представлялись ему жутким племенем колдунов, выедающих души одним прикосновением. Глупо, конечно, но он не смог сдержать озноба. Мсанка открыла рот, и Мэдок увидел ярко-алое нёбо в чёрных пятнышках, и странные белые наросты на нём. «Да я ведь брежу», – с облегчением понял Мэдок и тут же успокоился. Рука почти не болела – напротив, онемела и плохо слушалась, и он знал, что это дурной знак, но смерти боялся меньше, чем коровьей принцессы, поблескивавшей золотыми глазами во тьме. «Не сожрёт ведь она меня», – подумал Мэдок и, чтобы ободрить себя, зло стукнул непослушной раненой рукой по сгибу локтя здоровой. «Выкуси, сука», – с мрачным удовлетворением мысленно пожелал он и чуть не заорал, когда ладошка мсанки юркнула ему в пах.

– А ну убери лапы! – проревел он, схватив её за руку и дёрнув к себе, и задохнулся, когда тёмное лицо оказалось рядом с его лицом, так близко, что он мог взять её голову в ладони. Она раскрыла маленький красный рот прямо возле его губ, и теперь Мэдок не увидел в нём ни чёрных пятнышек, ни белых наростов. И пахло от неё приятно – чем-то стихийным и диким, как огонь, бушевавший справа и слева от них; а они плыли по всегда спокойной зелёной воде, отдавшись на милость её богов, и были совсем одни.

– Не такая уж ты и дурнушка, – пробормотал Мэдок, поднимая здоровую руку и осторожно касаясь короткого пушка на темени мсанки. Он успел почувствовать, что пушок мягкий и густой, прежде чем девчонка отпрянула, широко распахнув янтарные глаза.

– Нет, нет, – замотал головой Мэдок, пытаясь быть ласковым и чувствуя, как неуклюже это выходит. – Не бойся, маленькая. Иди сюда, подлечи мои раны…

Он потянулся к ней, но мсанка зашипела, втиснувшись спиной в борт. Мэдок хотел снова плюнуть, да слюны пожалел. «Вот ведь дура всё-таки, а? То сама лезет, то в глаза когтями целится».

– Ну, как знаешь, – бросил он и, улегшись на дно лодки, провалился в лихорадочный прерывистый сон.

Она пела песню любви и победы, пророча скорый триумф своего народа, призывая богов реки поразить захватчиков и сохранить честь доблестных воинов, а ещё – сделать руки своей дочери Полноводной ласковыми к беглянке. Северянин спал – на спине, чем вызвал у Таринайи скрытое недовольство: только слабые младенцы и немощные старики спят на спине. Впрочем, тяжелораненые тоже, а её защитник ранен тяжело. Таринайе оставалось надеяться, что лодка пристанет к берегу прежде, чем он оправится пировать с богами. Если на берегу окажутся враги, северянин будет защищать её до последней капли своей отравленной крови, а если друзья, Таринайя проследит, чтобы его убили с честью и быстро. Об этом она тоже молилась.

Картавая речь северянина прервала её песнь в минуту, когда она взывала к богам любви, дабы сохранили они тех, кто дорог её сердцу – и Таринайя смутилась, зная, что это означает. Она не думала о том, может ли этот мужчина возжелать её, хотя теперь поняла, что, наверное, должна лечь с ним, чтобы отплатить за покровительство – она ведь делила ложе с Мгладом и Сианайтом, погибшими вчера от рук северян, а до той поры бывшими её защитой и тенью. Словно в подтверждение этих мыслей северянин что-то спросил – хрипло и почти испуганно, словно не веря в собственную смелость. Такое благородство растрогало Таринайю, и она ответила:

– Храбрый воин, если ты желаешь, я буду твоей столько раз, сколько твой жеребец встанет на дыбы этой ночью.

Северянин что-то сказал, отрывисто и почти недовольно.

– Не только сегодня, – поспешно согласилась Таринайя, – но и всё время, пока я останусь под твоей защитой…

Он резко сел, перебив её грубым и коротким словом, неотрывно глядя ей в лицо узкими прорезями стальных глаз. Таринайя обомлела на миг, а потом, когда он показал ей кулак руки, пересечённой в локте другим кулаком – жест, призывающий к немедленному соитию – всё поняла и устыдилась. Конечно, ей надлежало придержать свой глупый женский язык и делать, а не болтать. Истинный муж – человек не слова, но деяния. Таринайя покорилась столь твёрдой воле и послушно скользнула к северянину, кладя свою ладонь на его естество.

И тут случилось странное – то, от чего в ней зародилась первая искра сомнений. Вместо того, чтобы развернуть её и взять, как надлежит быку брать корову, северянин закричал на неё, схватил за руку и потянул к себе так, что их лица почти соприкоснулись. Таринайя застыла, не в силах шевельнуться от ужаса. Лицо к лицу: самый откровенный и грозный вызов, возможный среди воинов – когда их глаза так близко, один из них понимает, что видит смерть. Соитие – это жизнь, поэтому любовь никогда не смотрит в лицо – только в затылок. И лишь смерть заглядывает в глаза.

Она хотела осторожно отстраниться, надеясь, что всё ещё можно исправить, и тут северянин, пробормотав что-то невнятное, коснулся ладонью её головы.

Таринайя рванулась и, едва не перевернув лодку, вжалась в корму. Северянин снова покачал головой и заговорил ласково, подтверждая всё её опасения: да-да, маленькая мсанка, я коснулся твоей головы, я успел, и не делай вид, будто ты не заметила, будто ты не предупреждена. Горечь охватила Таринайю. Как глупа она была, не ожидая подобного вероломства от варвара! Все они лжецы и клятвопреступники: он предложил ей свою защиту лишь для того, чтобы усыпить её подозрения. А теперь она не может обвинять его в бесчестии, даже если он задушит её во сне, потому что он смотрел ей в глаза, предупреждая о своих намерениях, и он коснулся её головы – явственно обещая снести её ещё до новой луны.

«Если ты доживёшь до новой луны», – подумала Таринайя, когда он лёг на бок, в позу воина, и безмятежно уснул, показывая, что не боится её нападения. И верно, с чего ему бояться слабой мсанки?

Слабой, глупой маленькой мсанки, у которой нет ни ножа, ни яда, ни сильных рук… Только её боги, молча смотревшие на днище лодки с илистого тёмного дна.

Мэдок проснулся ближе к полудню, когда солнце уже подобралось к зениту и озверело вконец. Боги северян живут на небе, и если так, то к своим детям они нынче немилосердны. Речные боги мсанков пока что оказывались гораздо дружелюбнее: вода была спокойной и холодной, чистой и вкусной, она дарила им рыбу и неумолимо тащила вниз по течению уже второй день, унося прочь от горящих лесов. Сюда война ещё не дошла, и берега понемногу стали зеленеть, сливаясь с водой вдалеке, но это была чужая, чуждая зелень – Мэдок видел светлые поросли странной лиственницы и думал о густо-зелёной хвое своего родного края.

Ему было совсем скверно. Он снял и выбросил в Ленту полоску кожи, которой коровья принцесса обвязала его локоть. Рука распухла и онемела окончательно, рана почернела и истекала сукровицей. Мэдок чувствовал непрекращающийся жар, смерть поджаривала его на медленном огне изнутри, злые боги северян палили его солнцем снаружи, и только речные боги мсанков оставались добры. Вскоре после того, как солнце достигло зенита, течение ослабело, лодку стало сносить к левому берегу – тому самому, от которого унесло его с коровьей принцессой два дня назад.

Мсанка сидела на корме, выпрямив тощую спину и не сводя с пока ещё далёкого берега твёрдого, как кремень, взгляда. Она стала заметно прохладнее после их несостоявшейся забавы, и Мэдок даже не пытался понять, почему – один хрен разберёт этих баб, что уж говорить о коровницах. Однако Мэдоку не нравилось, как она на него смотрела в те редкие мгновения, когда золотой янтарь глаз обращался на него. Во взгляде не было угрозы – только затаенное, сдержанное презрение. Не то чтобы его это задевало – ещё чего. Но он не знал, чего от неё ждать. Убивать она его не собиралась – могла уже, и не раз. Что тогда? Ждёт, пока они пристанут к берегу? Тут каждый куст кишит её сородичами, до которых ещё не добрался меч северян – не самое лучшее положение. Впрочем, Мэдок всегда сможет свернуть её цыплячью шейку, особо и стараться-то не придётся. Хотя он всё-таки надеялся, что коровники относятся бережно к своим принцессам и не слишком охотно рискуют их жизнями. Ему только и надо, что меч да коня, а там уж как-то сам выберется… если будет на то воля богов. Правда, судя по тому, как они шпарили его со своего насеста на небесах, хорошего отношения от них ждать не приходилось. Мэдок чувствовал, что лицо у него обгорело, кожа на лбу потрескалась и кровоточила, с шеи лохмотьями слазила прозрачная шелуха – а этой сучонке хоть бы что. Сидит себе на корме и знай смотрит на берег, к которому их сносит. «А ведь она, может статься, последний человек, которого я вижу», – с тоской подумал Мэдок. Почему-то эта мысль отозвалась в нём не горечью, а болью. Болью, которой он никогда прежде не знал.

Он смотрел на неё и падал – сначала медленно, короткими, почти незаметными толчками. Потом провалы стали глубже, стремительнее, и с каждым разом Мэдок всё больше сомневался, что сможет вынырнуть. Словно почуяв его тоску, мсанка что-то сказала – отстранённо и так же печально, как говорила прошлой ночью. Он попытался сесть и обнаружил, что не может. Это наполнило его настоящим отчаянием. Мэдок понял, что и правда умирает. Ему вдруг безумно захотелось обнять эту девочку, просто обнять, чтобы в последний раз ощутить живое человеческое тепло. Он не хотел ей ничего плохого, он жалел, что напугал её вчера ночью, и сейчас жаждал просто доброго слова – так, как никогда не жаждал женщину. Мэдок попытался сказать ей всё это, но выдавил только:

– Девочка моя, хорошая девочка, коровья принцесса…

Она молчала, да и что на такое ответишь? Неимоверным усилием Мэдоку удалось сесть, но говорить он не мог. Поэтому только слабо потянулся к мсанке здоровой рукой, надеясь, что она поймёт. Девушка посмотрела на него, но он уже слишком нечётко видел её лицо. Оно расплывалось, таяло, превращаясь то в лицо его матери, то в лицо женщины с родимым пятном на щеке, которую он изнасиловал в последнем селении, то в огромный, переливающийся золотисто-янтарный глаз.

«Я ж хорошим был солдатом, только и всего», – почему-то с досадой подумал Мэдок, и мсанка, женщина с родимым пятном и янтарный глаз согласно кивнули в ответ.

Мэдок облегчённо вздохнул и через девять ударов сердца умер.

Таринайя думала о богах реки.

Её воспитали хорошо и правильно, в уважении к чести, в презрении к подлости, в страхе перед богами. Все её знания о том, каким должен быть мир, велели ей перегрызть северянину горло, пока он спит, и отдать его богам Полноводной.

Но убивали его собственные боги, жившие на небе – и в этом было всё дело. Сухой жар солнца, сжигавший его белую кожу, усиливал лихорадку и воспаление гниющей раны. А боги реки были к нему милостивы. Они позвали его к себе, они привели его к Таринайе – зачем они сделали это? Час назад, разглядывая почерневшее лицо северянина, она была уверена, что ей надлежит принести его в жертву Полноводной: не для того ли боги свели их в этой лодке? Но теперь она сомневалась. Боги реки хранили обоих – и мсанку, и вероломного северянина, который им даже не молился…

Может, они просто не хотели для него такого конца, что уготовили боги неба? Может, хотели эту жертву для себя – и только для себя?

«Но что же это за жертва, если умирает она своей смертью?» – подумала Таринайя и улыбнулась с благодарностью – теперь она знала, что угодно её богам.

Боги реки молчали, а боги неба издевались над своим умирающим сыном, усиливая его муки. Таринайя порадовалась, что не должна поклоняться богам неба. Её боги тоже жестоки, но они ещё и справедливы. Хотя, возможно, северянин чем-то прогневал своих собственных богов?..

– Это расплата за клятвопреступничество, – вдруг поняла Таринайя и так удивилась, что сказала это вслух. Северянин шевельнулся, захрипел, поднял на неё побелевшие глаза. Он что-то сказал, но она не двинулась, опасаясь, что, если подойдёт слишком близко, он схватит её и бросит в воду. Впрочем, течение тут было уже послабее: лодку медленно несло к берегу. Пожалуй, не позднее чем к вечеру они окажутся на твёрдой земле.

Вернее, только один из них.

Северянин сел. Только когда он выпрямился в лодке, огромный, страшный, Таринайя поняла, что это чудо – он должен был давно умереть. Гнойная кровь текла у него изо рта и носа, а дышал он так громко, что его, наверное, слышали рыбы. Он посмотрел на Таринайю, что-то прохрипел и протянул к ней руку – здоровую, больная давно уже скрючилась и омертвела.

Смерть сначала смотрит в глаза, а потом зовёт за собой – так было всегда.

– Нет, – сказала Таринайя и, не уверенная, что он может слышать её, подняла и опустила подбородок, подтверждая слово жестом. – Нет.

Северянин с хрипом перегнулся через борт, и его вытошнило в Полноводную.

«Спасибо вам, милосердные боги реки», – подумала Таринайя и встала.

Лодка качнулась, тяжёлое обмякшее тело поползло вниз. Северянин, кажется, не сразу почувствовал, что происходит, а когда понял, дёрнулся и тем завершил дело. Он рухнул за борт с гигантским всплеском, обдав Таринайю не по-летнему ледяной водой – всю, с головы до ног. И одновременно с этой волной волна дикой горечи захлестнула её. Те, что на небе… они хотя бы карают за дела.

«Я ведь верила вам, – подумала Таринайя, когда косматая рука северянина – правая рука, опухшая, онемевшая, мёртвая – зацепилась за борт и лодка стала крениться на бок. – Он клятвопреступник, и боги неба к нему суровы; я принесла вам жертву, почему вы суровы ко мне? Это так…»

Она не закончила мысль, соскользнув с кормы и камнем врезавшись в зеленую гладь. Воды сомкнулись над её головой. Таринайя забила ногами, отчаянно пытаясь вынырнуть, но течение уже тащило её за собой, так же легко и неумолимо, как тащило лодку, в которой боги реки везли двух овец себе за заклание. Здесь, под водой, течение было жёстче и злее. Здесь оно говорило правду.

«Я же сделала всё, как вы хотели», – подумала Таринайя и увидела золотисто-янтарный глаз, глядящий на неё сквозь плёнку воды с безграничного синего лица.

«Да, – услышала она. – Всё, как мы хотели».

И только тогда поняла, что всю свою жизнь молилась вовсе не богам.

Стигматы

Не знаю, кто как, а я всегда пишу под музыку. Самую разную, иногда даже всё равно какую именно. Очень многие мои рассказы без музыки получились бы совсем другими. Но иногда появляются такие, которых без музыки не было бы вовсе. Которые просто выросли из неё, и каждый звук стал образом, а мелодия – историей.

Три рассказа из этой подборки обязаны своим появлением на свет Наталье Николаевой, более известной как Хелависа. «Погибель моя» выросла из её песни «Королевна»; «Смола» – из «Горца»; «Стигмат» не было бы без «Лорда Рэндала». В первых двух случаях самые важные для меня слова вынесены в эпиграф, в «Стигматах» я вплела текст песни в ткань рассказа, и, надеюсь, это покажется оправданным. Я придумала всё это под песни Хелависы, писала под её песни, жила под её песни. И мне хотелось, чтобы, читая эти рассказы, вы услышали эти песни. Даже если у вас нет записей. Это единственное, чем я могу её отблагодарить.

Жизнь нас ничему не учит; так говорят, но какая же это глупость.

Сегодня очень чистое небо. Надо сказать, редкость для этих мест: ни облачка, не говоря уж о тучах. Солнца, впрочем, тоже нет, но как раз это неудивительно. Здесь его никогда не бывает.

Я выхожу во двор, на ходу поднимаю воротник плаща, по-прежнему смотрю на небо. Странное небо, до чего же странное. Нет, я уже давно перестал воспринимать подобные мелочи как счастливое предзнаменование. Смешно, раньше я любую ерунду принимал за благоприятный знак. Не сразу, конечно: только когда здешняя зараза въелась в меня до мозга костей. Чёрт, да тут ведь все верят в предзнаменования. И, что характерно, только в хорошие. Они зерно сеют, только если его чёрная курица поклюёт. Я как-то спросил мамашу Эклиф, отчего так, а она только плечами пожала. Понятное дело: сила привычки. Вот и со мной так же. С чего я взял, что ясное небо – это хорошо? Может, потому что это бывает нечасто? Ну хоть изредка, хоть время от времени можно давать мне шанс? Настоящий шанс, а не ту иллюзию, которой ты пичкаешь меня уже… не надо, не надо, прекрати, я не знаю, какой уже год.

Так о чём это я? Жизнь нас ничему не учит? Чушь. Она учит тому, что мы никогда не захотим учиться. Это слишком больно. И физически – тоже. В моём случае.

– Но-о-о, скотина, пошла! – хрипло горланит старина Патрик, нещадно пиная вьючную кобылу. Бедняжка тужится из последних сил, налившиеся кровью глаза вылезают из орбит, пена клочьями свисает с оттопыренной губы, от надсадного хрипа разрывается сердце, сбитые копыта загребают землю. Патрик лупит её с усердием, достойным похвалы. Я могу его понять. В последнее время бедняга совсем сдал. Он очень много пьёт. Порой я составляю ему компанию, мы надираемся на пару под старым предлогом «кто кого перепьёт», и меня приносят к Нерине тёпленького и размякшего, чтобы она меня утешила или высекла – в зависимости от настроения. Сечь она любит, это правда. У неё есть небольшая склонность к садизму, но моя девочка очень стесняется этой слабости, и мне приходится самому давать ей повод. Так безопаснее.

– Да пшла-а же ты! – надрывается Патрик, и кобылка надрывается следом, и вот так они надрываются вдвоём: старик-извозчик и вьючная лошадь, вместе, в унисон. Это тоже своеобразная гармония. Я немного завидую им: мне не дано даже такой.

В этой части замка сейчас тихо: после полудня активность челяди перемещается под крышу, в кухню, мастерские, пыльные душные залы… нет, что это я – в ослепительные великолепные залы, сверкающие блеском тысяч начищенных плиток, зеркал… что ещё, канделябров? Да… Нет. Нет, нет. Чёрт подери, один только раз Нерина имела неосторожность показать мне, как всё обстоит на самом деле, а я не могу забыть. Этой пыли, паутины, могильного холода, веющего из продуваемых сквозняком коридоров…

Залы, светлые залы. Пышность и великолепие, тепло и уют. Старина Патрик, мамаша Эклиф, вьючная кобылка, мучительно кряхтящая в пяти шагах от меня. Протяну руку, коснусь тёплой шелковистой морды, влажный нос ткнётся мне в ладонь. И я снова подумаю – с изумлением, с восхищением: чёртова ведьма!

Ведь ничего этого нет.

Интересно, неба без облаков нет тоже?.. Хотелось бы верить, что она ещё не сумела дотянуться так высоко. Хотелось бы верить, что хотя бы это она мне оставила.

Но чёрт с ним. Каждый раз я говорю себе: чёрт с ним, каждый раз встряхиваю головой, поднимаю воротник плаща (а плащ настоящий? да? ты так думаешь?), хмурюсь, твёрдым шагом пересекаю двор, иногда не удерживаясь от соблазна перекинуться парой фраз со слугами, которых, я знаю, не существует вне моего воображения – вне иллюзии, которая заменила мне настоящий мир. А иногда…

– Рэндал!

Она одна умеет так произносить моё имя. Я понял это, как только она сделала это впервые – много-много лет назад; оно спорхнуло с её губ, как мотылёк, пугливо срывающийся с лепестка за миг до того, как вы сжимаете его тонкие крылышки грубыми мозолистыми пальцами. И вам остаётся только смотреть на лениво колышущуюся головку цветка. Смотреть до тех пор, пока вы не поймёте, что это мак.

Поэтому – именно поэтому – я останавливаюсь, хотя, казалось, уже решил: чёрт с ним! – останавливаюсь и оборачиваюсь, и смотрю вверх, щурясь от нестерпимо яркого света. Ну, что на этот раз?.. Как всегда или…

Я вижу Нерину в окне ближайшей башни, на самом верху. Она высунулась в окно по пояс, наклонилась вниз, белые, как иней, волосы струятся по опрятной каменной стене. Я щурюсь сильнее, словно близорукий, стискиваю зубы, с силой кусаю себя за язык – не так давно я обнаружил, что внезапная острая боль помогает на миг сбросить оковы её чар – и действительно долю секунды вижу хищно изогнутый, обугленный скелет готовой обрушиться башни, вижу изломанные ветки мёртвого плюща у окна, вижу чёткий оскал обтянутого тухлой кожей черепа… Или не вижу. Вот, уже и не вижу. И кто разберёт, не было ли это плодом моих… не фантазий (здесь все свои, не надо эвфемизмов) – галлюцинаций. Да, назовём вещи своими именами. Давно пора сойти с ума, давно пора.

– Рэнда-ал! – отчаянно зовёт она и тянет вниз белоснежные руки. Я сухо улыбаюсь, посылаю ей воздушный поцелуй, она всплескивает голыми руками, сердито качает головой.

– Ты опять?!

– Опять, душа моя, опять, – говорю я сквозь зубы и отворачиваюсь. Услышала, не услышала, не важно. Она всегда говорит: «Рэндал, ты опять!», и всегда я отвечаю одно и то же, только разными словами.

– Ну перестань! – доносится до меня её низкий, бархатистый альт, когда я уже шагаю к замковым воротам. – Это уже становится просто смешно! Слышишь?!

В этом она, пожалуй, права. Мне не уйти. Я прекрасно это понимаю, но нет в мире силы, которая могла бы заставить меня прекратить попытки. Я всё надеюсь: вдруг… вдруг настанет день и я…

– И ты что? – кричит Нерина из окна; кажется, она всерьёз сердится. Почему, непонятно, я ведь не уходил почти неделю.

Мне тоже это надоело, Рин, хочу сказать я. Ей-богу, так надоело. Ну отпусти ты меня. Просто – позволь мне наконец уйти. Ты же знаешь, что я тебя ненавижу. И я не верю, что тебе настолько нравится моё тело. Так зачем же ты мучаешь нас обоих? Ты ведь страдаешь тоже, я вижу. И не испытываю к тебе ни малейшего сочувствия. А от этого ещё больнее. Что же ты за человек, что ты за женщина, хоть и ведьма, если способна терпеть такое?

Я очень хочу сказать ей это. Но не говорю. Потому что ей и так известны мои мысли. Это самое малое из того, на что она способна.

На что ещё способна моя Нерина? У вас богатая фантазия? Ну так прикиньте, каким – примерно – может быть могущество ведьмы, два тысячелетия живущей в полном одиночестве на самом северном краю мира. Я подчёркиваю, в полном одиночестве. В глубине души она очень, очень стеснительна. И никогда не стала бы демонстрировать своё могущество глупому и грубому миру. Пускать пыль в глаза – это не в её духе. Вот и живёт одна. Вы спросите: а как же я? А я не в счёт. Порой я сомневаюсь, не выдумала ли она меня.

Впрочем, если верить Нерине, я не первое её увлечение. (Она это так мило называет – увлечение. Страшно подумать, что бы она вытворяла, если бы влюбилась по-настоящему.) Раньше у неё было несколько дружков. Все они, как я понял, закончили свою дни плачевно. По правде говоря, она их попросту замучила. Может, запытала в своих уютных подвальчиках, а может, заездила до смерти на шестиспальной кровати, которую я в последние годы ненавижу почти так же сильно, как саму Нерину. Но с ними она упорно пыталась опровергнуть народную мудрость «Насильно мил не будешь» и, как это всегда бывает в стычках с народными мудростями, потерпела поражение. Мне повезло больше. Я всего лишь не могу уйти.

Или могу?

Да, я могу. Вот и сейчас, оставляя за спиной её обиженные гортанные выкрики, я подхожу к воротам. Иствик, неуклюжий полноватый привратник с вечно тупой алебардой под мышкой, привычно клюёт носом, крепко сжимая в кулаке связку ключей. Я дружески хлопаю его по плечу, он мгновенно открывает глаза, говорит: «А! Милорд! Вы снова…», и я только усмехаюсь в ответ, хотя внутри всё холодеет от жалости, скользящей в глазах старика. Это тоже иллюзия, не правда ли, Нерина? Ты специально поставила его сюда, чтобы помучить меня ещё больше перед самым выходом… Хотя я знаю, что даже будь Иствик настоящим, живым, я видел бы в его глазах всё то же едва уловимое, несмелое сострадание.

Не надо, старина. Я самый несчастный человек в этом проклятом месте. Знаю и без тебя.

Он вздыхает, кряхтит, отпирает свою кибитку, приводит в действие незамысловатый механизм. Ворота со скрипом опускаются. Густая коричневая пыль медленно вздымается клубами, тянется к непривычно, подло ясному небу.

Я выхожу на свободу.

Здесь другой воздух. Ещё не свободный, но уже – почти… Слева море, бездны воды, проклятой воды, по которой много лет назад мы прибыли в это кошмарное место. Спереди и справа горы. Сизые, неимоверно высокие. Где-то за ними – настоящий мир. Мир живых людей, живого солнца. Где-то там осталась Гвиневер. Но она, наверное, давно уже умерла. Наш сын давно умер, и его дети, и его внуки тоже. Здесь, по эту сторону гор, нет времени. Здесь нет смерти, нет жизни, только умирание. Я когда-то слышал, что эти места называют Зимней Агонией. Зимы здесь, впрочем, тоже нет. Когда я впервые рассказал об этом Нерине, она засмеялась, но это был странный смех. Никогда больше она так не смеялась.

Я иду быстро, подняв голову, не сводя глаз с гор. Ни одному человеку не удавалось их перейти. И даже если случится чудо, даже если я дойду до них на этот раз, мне их не одолеть. Там и страшный холод, и снег, и ветер, и нет воды, и не растёт даже чертополох. Я умру в этих горах. Но лучше там. Господи, лучше бы там. На свободе.

Что? Да, я тоже думал, что это глупости, чёртовы сентиментальные глупости. Первые десять лет.

Чем дальше, тем холоднее, тем свежее воздух, тем сильнее запах моря, хотя на самом деле я от него удаляюсь. Но ещё даже близко не появилось то щемящее, почти пробивающее на слёзы чувство, когда начинает казаться, что да, да, ДА, я смог, слышишь, грёбаная ты стерва, я всё-таки СМОГ! Восхитительное чувство – наверное, оно даже в некоторой степени стуит того, чем я за него неизменно расплачиваюсь. Иногда оно приходит позже, иногда раньше, но ни разу мне ещё не удавалось достичь гор. Однажды подошёл почти вплотную. Странный случай, кстати – тогда я сильно болел, от кашля просто лёгкие разрывались. Сразу после того, как я бросился в море, хотел… да нет, не утопиться. Не даст она мне утопиться. Хотел вплавь добраться до людей. Разумеется, птички-сестрички вытащили меня, но к тому времени я успел основательно нахлебаться ледяной воды. Провалялся с лихорадкой недели две. А потом, едва смог подняться, ушёл. И, надо же, выдержал как никогда долго. Но всё равно – не до гор.

Я никогда не выдерживаю до гор.

Я никогда не могу уйти.

Потому что рано или поздно, как бы я ни спешил, как бы ни держался, у меня на ладонях открываются стигматы.

Я останавливаюсь, круто оборачиваюсь, вскидываю голову. Они уже тут… Милые-милые птички-сестрички… Мизариэль и Патоэль, сволочные твари, чья внешность и нрав полностью отображают натуру их создательницы. Полуженщины-полуптицы, с человеческими лицами, с торсом и руками первобытных людей, с мощными обвислым крыльями за накачанными плечами. У них очень милые улыбки. Они всегда улыбаются. Когда тебя хватают за шкирку и пихают мордой в твоё собственное дерьмо, конечно, гораздо приятнее видеть на лице того, кто тебя унижает, ласковую и дружелюбную улыбку. Нет, правда. Они очень меня любят. Нерина очень меня любит. Просто любовь у них такая же, как они сами.

Зимняя Агония… Красиво, да?

Мизариэль и Патоэль парят надо мной, пока ещё вдалеке: ведь я прошёл совсем мало. А они никогда не торопятся. Они дождутся, пока ладони у меня треснут ровно по линии жизни, изрыгая тёплую яркую кровь, они двинутся по алым следам, которые я оставлю на твёрдой серой земле. Они будут лететь, паря надо мной неспешно, задумчиво, словно стервятники, пока я не упаду без сознания, вконец обессилев от потери крови, а потом возьмут меня своими сильными мускулистыми руками и отнесут к нашей повелительнице – обратно. Она наложит заживляющее заклятье на мои раны, споёт мне песню про лорда Рэндала и вытрет мои взмокшие от пота виски.

Потом я отдохну немного. И всё повторится сначала.

И сначала.

И сначала.

Так хочется добавить: до самой смерти, но смерти здесь нет. Одна только агония.

Если задуматься, это очень удобно. Мне кажется, она давно придумала этот способ – задолго до того, как корабль, на котором я плыл, прибило бурей к её берегам. Она убила всех, кроме меня. Чем-то я ей понравился. И никогда, ни одной минуты я не думал, что мне повезло – даже в самом начале. Её дружелюбие и любезность меня не обманули. Я сбежал в тот же день и, помню, страшно удивлялся, что за мной не было погони. Только эти птицы, не пытавшиеся напасть – просто спокойно парившие чуть в стороне, пока я, задыхаясь, мчался по скалистой пустоши к морю… В тот раз я прошёл совсем немного. Никогда мне не забыть ужаса, который охватил меня, когда из моих ладоней начала сочиться кровь – сама по себе… Я застыл, глядя на истекающие кровью руки, а птички-сестрички уже были рядышком, ласковые, улыбчивые: ну, нагулялся? Они отвели меня обратно; я был так шокирован, что и не думал сопротивляться. А кровотечение прекратилось, лишь только я ступил в замковые ворота. Теперь оно прекращается совсем быстро – иногда птички даже не успевают приземлиться, а я уже знаю: она опять победила.

Рэндал, опять?!

Опять.

И опять, и опять – я иду по серой пустоши, сначала глядя прямо перед собой, потом низко пригнув голову под порывами ветра, тянущего с гор. Я затылком чувствую их жёлтые глаза без зрачков, их ядовито-простодушные улыбки. О чём они говорят, когда остаются одни? Им-то это ещё не надоело? Им хоть что-нибудь в мире может надоесть? Их хотя бы двое… Попросить, что ли, Нерину вылепить мне из тумана брата-близнеца? А впрочем, было уже. Она быстро начинает ревновать, а меня бесит её ревность. Фантом всё равно умрёт страшной нарисованной смертью в камере пыток, я напьюсь со стариной Патриком, а она меня высечет. По причинным местам. А потом будет плакать, жалеть, говорить: бедный мой, бедный…

Стоп, что это я?! Я не вернусь! Надо думать так: я не вернусь. На этот раз всё у меня получится. Небо-то ясное, правда? Небо ясное… Птички-сестрички в ясном-преясном небе… Здесь никогда не бывает других птиц. Интересно, а чем питаются наши канареечки?

Я останавливаюсь снова, снова оборачиваюсь: птички уже ближе, а прошёл я даже больше, чем думал. Горы, правда, ещё далеко, но силуэт замковой стены уже подёрнулся сумраком. На таком расстоянии иллюзия не действует, во всяком случае, полностью, и я вижу Зимнюю Агонию такой, какова она на самом деле: заброшенный заплесневевший склеп, населённый разложившимися трупами. Здесь это не так пугает. Как ни крути, лучше быть на таком от неё расстоянии. Никак не ближе. Вырыть тут землянку, что ли?

Я чувствую влагу в ладонях. Уже?! Ах, нет, это только пот… пока. Ну да, в самом деле. Землянка – это не то… Это конура для любимой собачки. Это не свобода. Свобода дальше. Ещё немного дальше. Там, где я начинаю почти верить: я смог… на этот раз я смог …

На этот раз я смог пройти столько же, сколько проходил обычно в последние несколько лет. Примерно треть расстояния до хребта. Один раз глотнул пронзительного, обжигающего горного воздуха. Стало холодно, свежо. Птички сохраняли дистанцию, но такая тактичность с их стороны была излишней.

Я поворачиваюсь лицом к замку, сажусь на землю, вытираю ладони о камни, не сводя взгляда с подёрнутого дымкой силуэта моей далёкой тюрьмы. Камни быстро становятся красными, ладони – грязными. От заражения крови я тоже не умру; пробовал. Я никогда не умру.

Я никогда не умру. Теперь это уже не пугает меня так, как раньше. Наверное, я привык к этой мысли. Нерина всё только смеётся: «Как говорили древние, трудно только первую тысячу лет…» А я ещё и сотни здесь не пробыл. Господи, сколько же моей крови выпила эта земля? Что могло бы вырасти на ней, если бы…

Мысль я закончить не успеваю: Мизариэль и Патоэль плавно пикируют на землю, пригибаются в прыжке, распрямляют стройные спины, идут ко мне, улыбаются. Прогулка окончена. Теперь, мальчик, умыться, и – спать…

Спать…

Может, мне стало бы легче, если бы я сумел убить кого-нибудь из них. Но я и этого не могу.

– Что так по-оздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…

Голова раскалывается. Всегда она раскалывается, словно с перепоя. Тело подрагивает от иссушающей, испепеляющей слабости. Нет сил даже руку поднять, а уж тем более сказать: «Заткнись». Но придётся. Долго я этого не выдержу.

– Что так по-оздно вернулся, о мой паладин…

«За… за-мол-чи-же».

– Я охо-отился, мать, постели мне постель, я уста-ал на охоте и креп-ко ус-ну-у…

– Заткнись же ты! – кричу я, стиснув веки: плотно-плотно, чтобы ни одни луч проклятого мёртвого солнца, которого даже нет, не просочился сквозь этот заслон и не сжёг мне глаза.

Что-то мягкое касается моего лба. Батист. Уже успевший вымокнуть насквозь. Я осторожно прижимаю подрагивающие от усталости пальцы к ладоням, нащупываю вечно живые, вечно свежие шрамы, уже много лет заменяющие мне линию жизни. Не больно. Но пока ещё холодно. Нехорошо мне что-то…

Пока меня тошнит, Нерина заботливо придерживает мою голову. Потом помогает лечь, оправляет задравшееся одеяло, поднимает с пола золочёный таз, придерживая его перед собой, как прачки держат корзины с бельём. Только на моей Рин зелёная парча, а не выцветший хлопок, и в руках у неё золото, а не пенька. Правда, в ёмкости отнюдь не пахнущее морозной свежестью бельё. Очень символично, кстати: парча и золочёный таз с блевотиной. Чертовски символично.

– Почему ты так не любишь эту песню?

– Она у меня уже в печёнках сидит!

– Мне кажется, очень подходит.

– Иди ты…

Она заливается грудным смехом, очень сексуальным. Первое время мне даже нравился этот смех. Разговоры у нас всегда одни и те же: из года в год. Почти ритуал: ничего не меняется. Наверное, это бесит меня больше всего. Всё ещё. До сих пор.

Нерина отдаёт таз служанке, розовощёкой дурнушке с пухлыми губками и бородавкой над бровью (порой изобретательность моей девочки просто умилительна!), снова садится рядом со мной, скрывшись в тени балдахина, берёт мою руку тонкими холодными пальцами. Они всегда остаются холодными. Мне кажется, это та малая толика правды, которую она не может спрятать даже от себя.

– Рэндал, ну зачем ты?

– Что – зачем я? Что – зачем?

– Зачем ты уходишь?

– Я всегда уходил. И всегда буду.

– Зачем, зачем? – она уже почти плачет.

В такие минуты мне её немного жаль. Но это только потому, что, пока кровь не заструится по сосудам в привычном объёме, на злость просто нет сил.

– Ну что такого есть там? Что из того, что не могу дать тебе я?

Это тоже часть ритуала. Я давно ответил ей на этот вопрос, и давно понял, что ответа она просто не слышит. Он выпадает из её сознания, из её памяти – он вне сферы её восприятия. И это, наверное, тоже можно понять. Я стараюсь…

Гвиневер? Да нет, я уже почти не думаю о ней. Как не думаю о земле, которую считал своей родиной. Вспоминается почему-то колодец во дворе дома, где я вырос. В детстве я любил спускаться в него днём, забравшись в кадку (младший брат всегда стоял наготове и вытаскивал меня по первому крику). Говорят, днём из колодца видны звёзды.

Я когда-то попробовал рассказать об этом Нерине. Она ужасно растрогалась и долго плакала. А я после этого не мог вспоминать о том колодце без отвращения. Странно, что я раньше не понимал, какая всё это глупость.

Знать бы, что надо вспоминать. К чему надо хотеть вернуться.

– Я же даю тебе то, что никто никогда не даст, – шепчет она, прижимая мои пальцы к своей щеке. – Вечную молодость, вечную жизнь… Ты бы уже давно умер в том… в том мире.

– Я и так давно умер, – отвечаю я и, отняв руку, отворачиваюсь к стене. Нерина вздыхает (слёзы сегодня будут? нет? из года в год она становится всё плаксивее), сидит ещё немного, несмело гладит меня по голове, поднимается. Вот сейчас скажет… сейчас…

– Ничего. Когда-нибудь ты привыкнешь.

Всё. Ритуал завершён. Теперь она даст мне выспаться. Эти вечно безуспешные попытки побега отнимают чертовски много сил. Интересно, жаль ли ей меня хоть немного? Или ей на самом деле нравится наблюдать, как я тупоголовой мухой бьюсь о стекло, не замечая непреодолимой преграды? Она умеет черпать в этом одной ей ведомое наслаждение? Почему-то мне с трудом в это верится. Мне кажется, она была бы по-настоящему счастлива, если бы я просто любил её, как она того хочет. Она ведь пыталась показать мне настоящую себя. Просто не учла, что нет человека, способного выдержать это и не сойти с ума.

Нерина не уходит; я слышу её дыхание. Вот ведь дрянь, отошла и села в углу, думает, что я не замечу. Ну ладно, к чёрту. Хотя я всё равно не могу заснуть в её присутствии, особенно если она сидит у меня за спиной, глядя мне в затылок глазами птичек-сестричек, улыбаясь их сладкой безжалостной улыбкой. И мне остаётся только лежать, и смотреть в стену, и вспоминать, как давным-давно она пыталась открыть мне часть той правды, которой смертный вынести не может.

А ведь я сам упросил её. Меня снедало болезненное любопытство: хотелось знать, как она выглядит, как выглядит место, которое она называла моим новым домом и которое на самом деле было моей тюрьмой, кто приходит к ней вечерами, когда она закрывает восточную часть замка, и оттуда до утра доносится странная, очень медленная музыка, словно идущая из-под земли… Она отпиралась долго, ломаясь и жеманясь, хотя я видел, что её ужасно взволновала эта идея. До сих пор не понимаю, как можно прожить без малого две тысячи лет и быть такой наивной. Впрочем, это, наверное, моя вина. Не знаю, почему, но Нерина вообразила, будто я в самом деле люблю её. А я понял это слишком поздно. Ведь не могла же она принять за изъявление нежных чувств яростную страсть, с которой проходили наши первые ночи?.. Как оказалось, могла. Глупо было с моей стороны не понимать этого: почти любая женщина воспринимает секс как форму объяснения в любви. И почти любой мужчина слишком эгоистичен, чтобы раскрыть ей глаза раньше времени.

Нерина сказала, что устроит бал в мою честь. Это звучало очень торжественно, подготовка была соответствующей. Суматоха, которую она подняла вокруг этого события, меня раздражала: не слишком приятно быть представленным высоким гостям в качестве новой любимой собачки. Впрочем, когда всё началось, мне было не до того.

Я помню, как вошёл в зал, но не помню, как спбла пелена. Я словно пропустил момент, когда Нерина сняла иллюзию и меня опрокинуло в чадящий котёл тошнотворного смрада, выплеснувшего мне в лицо реальность, о которой я успел забыть. Я увидел осыпавшиеся стены давно разрушенной крепости, изломанную прогнившую мебель, изъеденные молью портьеры, блеклые синие свечи в канделябрах из человеческих костей. Услышал запах затхлости, разложения – такой доносится из разрытой могилы. Увидел её слуг, гостей…

Увидел её саму.

К рассвету на моей голове не осталось ни одного тёмного волоска. Нерина тут же исправила ситуацию, и сейчас, глядя в зеркало (которое, я знаю, на самом деле затянуто паутиной и заляпано мушиным помётом), я вижу человека, которому не дашь больше тридцати лет – если не заглядывать в глаза. У этого человека чёрные волосы. Я уже давно отвык считать его своим отражением.

Мы никогда не говорили о той ночи. Мне было проще считать её дурным сном. Вполне вероятно, она и была сном – ведь уже на следующий день вокруг меня снова оказались светлые стены, изящная меблировка, а рядом – под боком, под моей рукой – Нерина собственной персоной, свежая, душистая, прекрасная… Да только я так и не смог отделаться от чувства, что, обнимая её, на самом деле обнимаю отлично загримированный набальзамированный труп. Думаю, она это понимала. И ненавидела себя за неосмотрительную, романтичную глупость, толкнувшую её на этот опрометчивый шаг. Она хотела, чтобы я любил её такой, какая она есть. И думала, что я смогу это принять. Вот к чему приводит столь ожесточённое затворничество. Бедняжка совершенно не знает людей.

Я стараюсь дышать ровно: возможно, мне удастся убедить её, что я сплю. И в самом деле, Нерина встаёт, слишком громко шурша юбками, испуганно замирает. Я дышу ровно и глубоко – мне хочется, чтобы она поскорее ушла. Она попадается на уловку и неслышно выходит. Дверь не запирает. Зачем? Ей нет нужды применять силу. Заклятье удерживает меня надёжнее любых замков. Сколько уже раз я спрашивал её, как она додумалась до такого, а она только улыбается. Иногда говорит что-то бесстыдно-кокетливое вроде «Ты не сможешь жить без меня». Однажды я ударил её, когда она это сказала. Сильно ударил – она отлетела чуть не к противоположной стене. Был период, когда я пытался превратить её жизнь в ад, но чем можно вывести из себя существо, живущее две тысячи лет? Она только улыбается, мочит розги в растворе крапивы и сечёт ими иллюзию горничных, а иногда – меня (так хочется добавить: иллюзию меня). И нет из этого выхода – круг начинается и замыкается её улыбкой. «Ты не сможешь жить без меня».

Несколько сотен шагов к свободе – и всегда, при любых обстоятельствах, неумолимо, неизменно я начинаю умирать. Не знаю, не понимаю, почему…

Почему?

Почему?..

Странно… Я никогда раньше об этом не задумывался.

Почему?

– Рэндал, ты опять?

Нет, не опять. Я не верю в этот раз, что смогу дойти – как не верил никогда, но сегодня осмеливаюсь признаться себе в этом. В данный момент мною движет исследовательский интерес. Поэтому я не оборачиваюсь на крик Нерины (он доносится с нижней террасы), не думаю: к чёрту! не поднимаю воротник плаща, не перешучиваюсь с челядью. Я просто выхожу из замка, заложив руки за спину и глядя в землю. Пальцы правой руки стискивают ладонь левой, вжимаются в шрам. Он разойдётся через несколько минут, самое большее – через несколько часов…

Почему?

Я привык воспринимать это как должное, как иррациональную логику магии, понять которую невозможно в принципе. Несколько сотен шагов – и на моих ладонях открываются стигматы. Но сколько сотен? Всегда ли равное количество? Нет, разумеется. В первые дни я едва успевал отойти от ворот. В иные – забирался очень далеко. Значит, не в расстоянии дело. В чём же?

Не знаю, чего я хотел добиться. Даже если у заклятья Нерины есть определённый механизм, вряд ли точное его знание поможет мне это заклятье разрушить. Но, чёрт подери, чем мне ещё заниматься? Я же и так тут подыхаю от скуки. Пусть она примет это как одно из невинных развлечений, которым я время от времени придаюсь.

«Значит, не расстояние», – думаю я, а за спиной уже четверть мили, отделяющие меня от замковых стен, и птички-сестрички уже взмыли со своих жёрдочек в низкое небо… Сегодня не ясное, но это не важно. Всё это ерунда. Небо никогда не имеет значения. Но что же, если не расстояние? Время? Тоже нет: я иду всегда примерно с одинаковой скоростью. Или она привязала меня магией к какому-то предмету в замке, удаление от которого вызывает кровотечение?.. Нет, нет, это тоже расстояние, оно ведь всегда разное… Не предмет, не в замке, нет…

Не в замке?

Тогда где?

Я останавливаюсь, прислушиваюсь к гулкому биению сердца. Оно всегда бьётся немного сильнее, чем обычно, примерно на этом участке пути к горам: ничего я не могу поделать со своим телом. Нерина говорит, что я романтик. Глупая сука. Хрен останешься романтиком, чёрт знает сколько лет проведя в украшенном цветочками гробу без малейшей надежды вырваться. Я не романтик. Я идеалист. Я всегда беру в расчёт идеальные условия. Теорию, чёрт её подери. Чувствительные женские мозги плохо приспособлены для таких вещей: Гвиневер только вздыхала, когда я пытался ей объяснить, что нельзя сажать её любимые хризантемы в каменистую почву, даже если она перед этим освящена водой из источника святого Лодвига. Она их всё равно сажала, цветы не всходили, и Гвиневер считала, что святой Лодвиг на неё сердит. Женщины, даже любимые, почти всегда дуры в таких делах. Но я-то чётко знаю, что, пока я жив (то есть – вечно), теоретически есть вероятность, что однажды стигматы не откроются. Иногда ведь они открываются чуть позже… почему бы этому «чуть позже» в один прекрасный день не отодвинуться до бесконечности?

Потому что… потому что. Нет, Нерина не глупая сука. Она весьма умна. Она сделала так, что у меня не осталось ни малейшей лазейки. Почему? Где может находиться то, от чего я никогда, никогда, никогда не смогу убежать?

«Что так поздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын…»

«Лучше поздно, чем никогда, ма», – вот как надо было ответить лорду Рэндалу из этой песенки, тогда и песенки бы не было, и остался бы жив дурак.

Конечно. Лучше поздно, чем никогда.

Во мне, вот где это находится. Удивительно, как долго порой не замечаешь самой очевидной вещи.

Нерина привязала меня к самому себе. Это самый верный способ: от себя-то я сбежать не смогу, вне всяких теоретизирований. Что-то происходит со мной, когда я покидаю Зимнюю Агонию. Что-то, вызывающее стигматы. Что же?..

Я замираю, уже почти машинально проверяя, далеко ли птички-сестрички, и отшатываюсь, когда Мизариэль взмахивает крыльями прямо у меня над головой и тут же взмывает выше.

– Какого чёрта? – кричу я им и поднимаю ладони, пересечённые косыми линиями вечно свежих рубцов: видите? рано ещё, валите пока! Но они не улетают, тревожно кружат над головой, словно коршуны, готовые напасть. Кажется, они чем-то взволнованы…

А ведь в самом деле. Так далеко я не заходил уже пару лет. Странно… Задумался, не заметил, как прибавил шагу. Замок почти утратил очертания, расплылся сплошной чёрной громадой, зато с гор сошла дымка, уже видны контуры нижних пиков… Когда же я видел эти контуры в последний раз?.. И воздух совсем другой, морем больше не пахнет, стал острее, прохладнее… давно я им не дышал, да, это приятно… это почти как…

Ну вот. Не зря мои птички беспокоились. Долго им ждать не пришлось. Кровь потекла по пальцам, закапала в сухой песок, выедая в нём маленькие тёмные кратеры. Почему? Почему? Что произошло – только что, секунду назад? Я почувствовал запах… увидел очертания скалы… подумал о перевале, о том, что я сделаю, когда доберусь до него… Когда – а не если.

Когда – а не если.

Я уже действительно думал, что на этот раз удалось – я всегда так думаю. И всегда именно в этот момент мои ладони начинают кровоточить. В тот момент, когда я начинаю чувствовать себя свободным.

Вот оно.

– Ну что вы там возитесь?! – круто развернувшись, кричу я и яростно машу птичкам окровавленными ладонями. – Мне надо назад! Быстро!

Когда они снижаются, на их продолговатых улыбчивых лицах читается удивление. Обычно я иду, пока не потеряю сознание. Теперь же мне не терпится вернуться. Не хочется тратить лишние силы, не хочется потом долго их восстанавливать.

Они мне скоро понадобятся.

– Ну а где ты обедал, лорд Рэндал, мой сын?
Ну а где ты обедал, о мой паладин?
У любимой моей. Постели мне постель,
Я устал на охоте и крепко усну…

Нерина думает, что очень хорошо играет на арфе. Я не раз говорил, что играет она паршиво, дёргает струны, да и вообще у неё нет чувства ритма, хотя голос довольно приятный. Но когда она поёт эту песню – а она всегда поёт её после моего возвращения из очередного «загула», – я забываю даже о её бездарности. Как правило. Сегодня я не слышу не только рваных аккордов, которыми она мучает арфу, но и до смерти надоевших слов, коими моя девочка терзает меня уже столько лет. Я думаю. Я стараюсь понять.

– Что ты ел за обедом, лорд Рэндал, мой сын, что ты…

– Это свобода, не правда ли? – спрашиваю я, и Нерина немедленно умолкает. В её взгляде замешательство: давно уже я не выдерживал до третьего куплета.

Я лежу на кровати, закинув руки за голову и глядя в потолок, она сидит на резной скамеечке чуть в стороне, положив руки на струны, уже не играя. Мне почти не интересно, что она ответит. Я просто решил на этот раз заткнуть её каким-нибудь другим способом.

– Что? – переспрашивает Нерина, словно не понимая.

– Чувство свободы. Ощущение свободы. Ты на нём построила заклятье? Стигматы открываются, как только я понимаю, что свободен. Поэтому в самый первый раз это произошло так быстро. Я же тогда ещё не знал, какая ты дрянь. Думал, от тебя просто уйти.

– Перестань! – говорит она и чуть не плачет.

– Чего ты? – искренне удивляюсь я. – Разве это что-то меняет? Почему ты так долго мне не говорила?

– В самом деле, – с внезапной жёсткостью в голосе произносит она и поднимается. – Это ничего не меняет. И ты это прекрасно знаешь. Чем дальше ты пройдёшь, тем вероятнее, что ты подумаешь… подумаешь, что сбежал от меня. И именно поэтому сбежать не сможешь.

– Ну да, – я перекатываюсь на бок и, подперев голову рукой с ещё розоватым после недавней вылазки шрамом, смотрю на Нерину с восхищением. – Так и есть. Ты просто умница.

У неё начинают дрожать губы, но плакать она явно не собирается.

– Я же…. я просто люблю тебя, – шепчет она, и в этом шёпоте столько ярости, сколько наберётся не во всяком крике.

– Это я уже понял.

– Почему тебе плохо со мной?

– Потому что ты вечно поёшь эту чёртову песню про лорда Рэндала.

– Хочешь, я никогда её не буду петь?!

– Хочу.

– Ты же… – её руки безвольно падают вдоль тела, отчаянно теребят складки несуществующей юбки. – Так было бы проще для нас обоих.

– Нерина, ответишь мне на один вопрос? Только правду.

– Какой?..

– Правду, Нерина!

– Ладно, ладно! Какой?

Я пристально смотрю ей в глаза: почему-то зелёные, хотя мне всегда нравились карие. У Гвиневер карие глаза. Были. Она никогда не опускала их, когда я на неё смотрел. Зелёные глаза Нерины с трудом выдерживают мой взгляд.

– Сколько лет я уже здесь?

Она круто разворачивается, хлопает дверью. Я ложусь на спину.

Чувство свободы. Пьянящее, лёгкое, головокружительное: как от вина, впрочем, от вина так никогда не бывает. Свободу начинаешь ценить, только когда долго её лишён. Мне кажется, в моём случае прошло достаточно времени. Я рад, что не знаю точно, сколько именно. Если бы я думал, что Нерина ответит мне, я бы никогда не спросил её об этом.

Вечером того же дня мы лежим в чёртовой шестиспальной постели. Я жалею, что не прибыл к берегам Зимней Агонии немощным восьмидесятилетним стариком. Тогда она, наверное, убила бы меня, а если нет, я, во всяком случае, не смог бы удовлетворять её ненасытную плоть. И, главное, никакой изобретательности. Уже столько лет, и всё одно и то же. Только к кровати иногда привяжет, и то пугливо так, смущённо, а потом извиняется. Это довольно-таки отвратительно.

– Разве у меня некрасивое тело?

– Красивое, красивое.

– Я тебе совсем не нравлюсь.

– Ага.

– Ненавижу тебя!

– А говорила, любишь.

– Ненавижу!

– Так дай мне уйти.

– Никогда!

– Я спать хочу.

Вот такие постельные беседы. С Гвиневер мы вообще ни о чём не говорили, и это было замечательно. Гвиневер молчунья, за это я её и любил. Никто не умел так молчать, как она.

Я хотел бы вернуться к ней. В наш дом. Набрать горсть тяжелой сырой земли иссечёнными руками. Может быть, съездить туда, где родился. Заглянуть в колодец, крикнуть в него какую-нибудь глупость, послушать эхо. Внутрь уже не заберёшься: мой брат умер, а я больше никому не доверяю настолько, чтобы спускаться туда, вниз, и смотреть днём на звёзды.

Это – свобода?

Но разве об этом я думаю, когда у меня начинают кровоточить ладони?

Разве я вообще думаю в эти мгновения?

Нерина лежит рядом, тёплая, душистая, податливая. Она очень хочет, чтобы её любили. Наверное, хочет любить меня, надо просто ей позволить. Если задуматься, разве мне так уж плохо здесь? Она действительно может дать мне всё. И Гвиневер, если очень попрошу, и колодец в доме моего отца. Я смогу потрогать их руками. Свобода – это право обладать тем, чем хочешь? Или возможность взять это самому? Когда я начинаю думать об этом не как о мечте – как о завтрашнем дне, как о времени, которое придёт очень быстро – я становлюсь свободным? Да? Почему же сейчас, в эту минуту, когда я лежу с моей маленькой ведьмой в тёплой постели на измятых нами простынях, у меня не открываются стигматы?

– Отпусти меня, – говорю я одними губами, не глядя на неё, – отпусти.

– Не могу.

– Отпусти.

– Я не могу, Рэндал! Правда! Даже если бы хотела. Это заклятье нельзя снять. По крайней мере я не знаю, как это сделать.

– Ты просто умница. В такие минуты я тебя почти люблю.

– Ох, ты…

Она засыпает быстро, ткнувшись маленьким острым подбородком мне в плечо. Я осторожно глажу её длинные густые волосы. Такие же белые, как мои те, настоящие, которых я давно не видел. Может быть, мне не хотелось бы уйти так сильно, если бы я мог это сделать. Но я не могу – а потому не перестану пытаться. Муха бьётся о стекло, пока не погибает.

Или пока не исчезает стекло.

С донжона видно море.

Я стою на самом верху, у открытого люка, скрестив руки на груди, и смотрю на белые гребни, с неслышным здесь рёвом обрушивающиеся на прибрежные скалы. Птички-сестрички сидят на замковой стене, невдалеке. Мизариэль чистит перья Патоэль, та блаженно жмурится, не сводя с меня хищного улыбчивого взгляда. С тех пор, как я пытался сброситься с этого донжона, они ни на минуту не оставляют меня одного. Но сегодня я просто вышел подышать морем. Спёртый воздух замка плохо на меня действует.

Нерина беспокоится. Я не сбегал уже больше месяца. Сначала она радовалась, теперь разволновалась не на шутку. Ну что ж, хоть какое-то обновление отношений. Я не напивался ни разу за этот месяц, не бил её, не позволял ей бить себя (у неё порой случаются истерики, и их безопаснее молча терпеть – скорее успокоится). Семейная идиллия, одно слово. Она ежедневно пристаёт ко мне с расспросами, ахает, вздыхает, читает вслух рыцарские романы, быстрее насыщается в постели и не подходит к арфе. И – надо отдать ей должное – не поёт про лорда Рэндала. Но это и не нужно. Дурацкая песенка засела у меня в голове, прокручиваясь снова и снова, будто нож в ране. Что так поздно вернулся, лорд Рэндал… Что так поздно?

Это всё, что мне осталось. Нерина права: выхода нет, и это даже не её вина. Скорее моя. Всё моё чертово свободолюбие. Я не умею жить без этого чувства. Я ухожу снова и снова не потому, что в самом деле надеюсь сбежать из Зимней Агонии, а для того, чтобы ощутить его. Сначала я надеялся, что смогу просто заставить себя забыть об этом. Мне казалось, что это не так трудно. Я старался не думать, я уходил из замка с завязанными глазами, спасаясь от манящего зрелища далёкого хребта, брёл ощупью, твердил в уме таблицу умножения, гнал от себя это чувство, лишь только его первые искры вспыхивали в моей душе. И только вытирал мокрые ладони. Не знаю, от чего.

Бесполезно. Глоток горного воздуха, лишний десяток шагов – и всё начинается снова. Круг замыкается. Я становлюсь свободным, и это снова отнимает у меня свободу. И так – до бесконечности.

Остаётся донжон и рваные клочья серой пены далеко внизу, под ногами. Крыша круглая, как колесо, как порочный круг моего заточения. Я меряю взглядом расстояние до земли, потом до птичек-сестричек. Нечего и мечтать: реакция у малышек отменная. Я не успею пролететь и половину пути. Эта свобода мне тоже не дана. Хотя она другая. Может быть, лучше той, первой, которую – пора признаться себе в этом – мне никогда не вернуть. Круглая башня – шаг за неё – кремневый пол. Стены заклятья – шаг прочь – другая свобода. Что там, за теми воротами – мне всё равно. Что-то другое, этого достаточно. И ведь всего лишь шаг, чёрт подери, всего лишь шаг! Только не по кругу, не в круге этого чёртова донжона. В сторону, туда, где не будет опоры под ногой… И быстро, быстро – вниз, пока не успели подхватить… Сбежать, пока не успели догнать и вернуть обратно. Но у птичек слишком хорошая реакция. Если я упаду, они ринутся ко мне мгновенно. Выручить меня могла бы разве что неожиданность, которая выиграет мне несколько секунд. Но что может удивить птичек-сестричек? Ха, разве что если бы я упал вверх, а не вниз… Не рухнул наземь – а раскинул руки и взлетел.

Замкнутый круг. Шаг за него… И – взлететь, а не падать.

– Что так по-оздно вернулся…

Я вздрагиваю, содрогаюсь всем телом, как будто меня ударил скат, хватаюсь за крышку люка в попытке удержать равновесие. Птички поднимают головы, тут же успокаиваются. Звуки арфы льются из окна подо мной, из-под моих ног, из-под земли, из могилы. Играет кто-то другой, Нерина поёт. В голосе тревога и насмешка; не знаю, чего больше. Не знаю, зачем она поёт. Я ведь ещё не уходил.

Я только собираюсь.

– А кидал ли собакам, лорд Рэндал, мой сын?
А кидал ли собакам, о мой паладин?
Да, подохли они. Постели ж мне постель,
Я устал на охоте и крепко усну-у…

Шаг из замкнутого круга – и взлететь, а не падать.

Переброситься парой слов с привратником, выйти из замковых ворот, поднять воротник плаща, упрямо топтать истёртыми подошвами сухую землю, не сводя глаз с далёких горных вершин – и не думать о свободе, не думать, не думать, не думать!..

Остаться в этих стенах.

Расшнуровать воротник рубашки.

Молчать.

Слушать песню про лорда Рэндала, слушать, улыбаться, любить эту песню, любить ту, кто её поёт. Она ведь красивая. Песня и певица – они обе красивые. На самом деле.

– Я боюсь, ты отравлен, лорд Рэндал, мой сын,
Я боюсь, ты отравлен, о мой паладин…
Да, отравлен я, мать. Постели ж мне постель.
Я устал на охоте и крепко усну…

Слушать.

И… нет, не думать о свободе.

Ощущать её.

Здесь ведь дует ветер, правда? С моря. За горами мир, но он и за морем также. Здесь можно думать о Гвиневер. Можно думать о местах, в которые хотел бы вернуться. О них можно думать где угодно. Место не делает свободным. Возможность вернуться тоже. В отличие от возможности не возвращаться – и ничего не терять при этом. Потому что на самом деле из колодца не видно звёзд. Так говорят. Но это неправда. Романтическая чушь, а я не романтик. Никогда им не был.

Гвиневер это всегда расстраивало.

Нерина плачет. Она говорит: «Что я не могу дать тебе, Рэндал?» А ты можешь дать всё, девочка. Всё. Беда в том, что мне ничего не нужно. Ни от тебя, ни от мира, который ты у меня украла.

Мокро в ладонях… У меня в последнее время часто мокро в ладонях: издёргался совершенно. Измучила ты меня, Рин. Что, ты больше не поёшь? Уже допела? Спой ещё. Это ведь очень красивая песня. Она про меня. Я устал на охоте и крепко усну.

Птички-сестрички бросаются ко мне с каменных зубьев, словно ожившие горгульи, в панике треплют крыльями, сгущая насыщенный солью воздух. Их железные руки впиваются мне в предплечья. В чём дело, родные? И не надейтесь, я не собираюсь прыгать с донжона. Я не умею летать. В отличие от вас. Давно хотел спросить: вы-то летать умеете, почему же вы отсюда не улетите? Я знаю, что держит здесь меня – что держит вас? Тоже заклятие? Или неумение осознать себя свободными? Осознайте, вы ещё можете. Вы ещё успеете… Это проще, чем кажется. Вы, главное, запомните: свобода – это не возможность пойти туда, куда вы хотите. Это возможность признать, что вам некуда и незачем идти. Потому что днём в колодце не видно звёзд. Может быть, видно ночью, но я никогда не проверял.

Топот внизу, под ногами, из-под земли, из могилы… Грохот крышки люка, паутина тонких белых волос, полные ужаса глаза. Зелёные. А мне всегда нравились карие.

Почему-то так мокро в ладонях.

– Что ты… сделал?.. Рэндал, что ты сделал?!

Я беспомощно поднимаю руки, на которых повисли птички-сестрички. С ладоней что-то капает… с них что-то капает.

– Как ты… прекрати! Останови это! О Боже, ты ведь истечёшь кровью!

Да? Но кого в этом винить, Рин? Это ты, а не я, привязала стигматы к чувству свободы. Ты думала, его невозможно ощущать в этих стенах. Я тоже так думал. И до той поры нам ничто не угрожало. До той поры мы были почти счастливы. Ты и я. А теперь мои ладони треснули, и из них быстро вытекает жизнь, которую ты так долго держала на цепи. Я не могу остановить её, не могу, правда же. Пусть уходит. Если ты можешь, останови.

– Боже, Рэндал… Боже, Боже! Как же ты так, как же ты! Ну прекрати, прекрати, пожалуйста!

Ты опять плачешь? Перестань. Я ненавижу, когда ты плачешь. Лучше спой мне. Про лорда Рэндала. Про меня. Я устал.

И когда ты хватаешь вечно холодными пальцами мои руки, из которых по-прежнему течёт кровь, когда твои уродливые творения, так похожие на тебя саму, отступают, отворачиваются, взмывают в небо, когда внизу раздаётся истошное, умоляющее «Пшла-а!», вырывающееся из сухой глотки поломанной куклы, когда струны арфы рвутся где-то очень, очень далеко, мне на лоб падает первая капля дождя. Я хочу думать, что это дождь. Это моё право – решать, чьим слезам течь по моему лицу.

Погибель моя

Стань моей душою, птица,

Дай на время ветер в крылья,

Каждую ночь полет мне снится —

Холодные фьорды, миля за милей…

Шелком – твои рукава, королевна,

Белым вереском – вышиты горы.

Знаю, что там никогда я не был,

А если и был, то себе на горе.

Мне бы вспомнить, что случилось

Не с тобой и не со мною.

Я мечусь, как палый лист,

И нет моей душе покоя.

Хелависа.

Из ямы пахло страхом.

Ветки, топорщившиеся вокруг чёрного провала, пялились в небо. Надломы казались свежими: кто-то свалился вниз совсем недавно. К счастью для Дарта – потому что сейчас, осторожно осматривая развёрстую пасть ловушки, он думал, что наверняка угодил бы в неё сам, если бы куча поломанных сучьев не преградила дорогу.

Дарт шагнул ближе, старательно пробуя ногой болотистую почву. Его беспокоил запах, доносящийся оттуда, снизу. Запах страха. Дарт слишком хорошо его знал.

Он наклонился, безуспешно пытаясь разглядеть дно пропасти. Ему не хотелось думать, насколько она глубока. От одной мысли о том, что он мог упасть туда, ему становилось дурно. Это означало бы верную смерть. Очень долгую.

И кто-то, возможно, её принял.

– Эй! – вполголоса позвал он, сам не зная, на что рассчитывает. – Есть кто… живой?

Ни звука. Только запах – резкий, острый, пронзительный запах холодного пота. Такой знакомый.

Дарт подступил к яме так близко, как мог, ухватился за внушительного вида сук и потянул. Слизкая куча гнилого дерева заскрипела, расползаясь. Несколько веток упало вниз. Дарт разбросал сучья вокруг, расчистив подход к самому краю. Встал на колени возле сыпучей земляной кромки, придерживаясь за выступающий из земли корень.

– Эй! Есть тут… – громче позвал он и осёкся, услышав тихий, протяжный всхлип.

Дарт нагнулся ниже, проклиная темноту, залившую яму до краёв. Понял, что ничего рассмотреть не сможет, выпрямился, порылся в своей котомке, достал огниво, пошарил вокруг, с трудом отыскал сухую ветку, поджёг. Снова нагнулся. Тлеющий огонёк на миг высветил человеческую руку, безвольно лежащую в грязи, и мокрицу на тыльной стороне ладони.

– Вы живы? – спросил Дарт и тут же выругался сквозь зубы.

«Жив, жив, сам ведь знаю, хотя лучше бы ты был мёртв, приятель. Теперь мне придётся тебя вытаскивать. Если бы ты был мёртв, я прошел бы мимо, а так… В конце концов, я сам свалился бы в эту яму, не поспей ты прежде меня».

– Двигаться можешь?

Запах страха стал слабее. Во всяком случае, ему так показалось. Снова всхлип, а потом – голос. Тихий, сдавленный. Женский.

– Н-не… не знаю. У меня нога… болит… Наверное, сломала…

«Блеск», – отрешённо подумал Дарт, отгоняя мысли о том, как могла женщина попасть в эти леса, в самую глушь. Сейчас у него были другие заботы. Он встал, вынул из мешка веревку, снял пояс, связал вместе, сделал на конце ремня широкую петлю.

– Там глубоко? – спросил он.

– Н-не знаю… Глубоко… Футов десять…

«Превосходно. Просто превосходно. Как минимум два человеческих роста, с учётом того, что находящемуся на дне ямы расстояние до краёв всегда кажется меньше, чем на самом деле».

– Я брошу верёвку, – сказал он. – Наденешь петлю на пояс и туго затянешь. Справишся?

– П-попробую…

Он бросил веревку вниз. С минуту ничего не происходило, потом он услышал, как женщина задвигалась, вздыхая и всхлипывая. Запах страха стал сильнее, грубо ударил в нос. Дарта покачнуло от этого запаха, но он тряхнул головой, намотал свой конец верёвки на руку от запястья до локтя и бодро сказал:

– Теперь попробуй встать.

– Я не могу…

– Попробуй!

Она пыталась несколько раз, падала, вскрикивая от боли, но в конце концов сказала, что стоит. В её голосе слышалось удивление, и Дарт понял, что по крайней мере перелома там нет точно. Скорее всего, просто сильный вывих.

– Прислонись к стене. Грудью и животом. Сделала? Теперь вытяни руки вверх и крепко держись за верёвку. Я тебя вытащу.

– Вытащишь? – с недоверием переспросила она.

– Вытащу. Только держись крепко и, самое главное, не упирайся ногами. Поехали!

Она справилась отлично, ни на миг не осложнив Дарту дело. Ему показалось, что он тащит из ямы мешок с мукой. Маленький мешок, надо заметить.

Когда над краем ямы показались руки, судорожно стискивающие верёвку, Дарт перехватил тонкие женские запястья и без особого труда выволок её наверх. Потом сел на землю, переводя дыхание. Женщина какое-то время лежала у его ног, лицом вниз, по-прежнему вытянув руки над головой. Потом повернулась к Дарту, и он увидел разводы грязных слёз на её ввалившихся щеках.

– Спасибо, – еле слышно сказала она.

– Ох, чёрт, не стоит благодарности, – криво усмехнулся Дарт, пытаясь понять, хорошенькая ли она. Молодая – это точно… Совсем девчонка. Волосы до плеч, цвет не определить – вымазаны в грязи, как лицо и одежда. Одежда, кстати, мужская.

Они посидели ещё немного молча. Девушка с трудом приподнялась, опираясь на утопающие в грязи ладони. Заметила мокрицу на кисти, с визгом задёргала рукой, сбросила насекомое в кучу веток, облегчённо вздохнула. Посмотрела на Дарта – виновато, смущённо. И – он не поверил своим глазам – улыбнулась.

– Прости… Ты не думай, что я такая трусиха, просто ненавижу мокриц.

– Я и не думаю, – ответил он, оглядывая её с головы до ног. Она вздрогнула, должно быть, сообразив, в каком виде находится. Женщина всегда остаётся женщиной. Но Дарта гораздо больше интересовало, что делает в лесной глуши молоденькая девушка, коротко стриженная и одетая как мужчина. Он подумал, что наверняка успеет её об этом расспросить.

– Давай посмотрим, что там с твоей ногой, – предложил он, и она кивнула, как показалась Дарту, несколько напряжённо.

Дарт оказался прав: она всего лишь растянула связки. Несколько дней покоя поставили бы её на ноги, но на это рассчитывать не приходилось. Дарт не знал, сколько отсюда до ближайшего жилья, но подозревал, что не меньше недели пути. А нести её на закорках он не имел ни малейшего желания. Однако идти она всё-таки могла, хотя и с большим трудом. Дарт подумал, что спешить особо некуда, к тому же по таким местам, как этот лес, гораздо приятнее путешествовать в компании.

Поэтому пока он просто туго перевязал её щиколотку своим ремнём и показал, как нужно ходить, чтобы поберечь ногу. Девушка внимала молча, и Дарт всё отчётливее ощущал напряжение, росшее в ней с каждой минутой.

– Сколько тебе лет? – проворчал он, роясь в куче веток в надежде отыскать палку поровнее, которую можно было бы использовать в качестве посоха.

– Двадцать пять, – с неожиданным вызовом ответила она.

– Сколько?! – изумлённо обернулся Дарт.

– Что? Непохоже? – вызов прозвучал ещё отчётливее.

– Простите, сударыня, трёхдюймовый слой грязи на вашем сиятельном лике мешает мне точно установить ваш возраст, – раздражённый её заносчивостью, резко сказал он и протянул ей палку. – Держи.

Она взяла и, видимо, уже пожалев о своём тоне, послала Дарту извиняющийся взгляд, однако настороженное выражение лица не исчезло. Дарт подумал, что, похоже, невольно ударил её по больному месту.

– Ну, ладно, пошли, – вздохнул он и закинул котомку за спину. – Зовут-то тебя как?

– Этне. А… тебя?

– Дарт.

– Я гонец, – вдруг сообщила она со странной смесью гордости и смущения.

– Да? – усмехнулся он, пожалев про себя её адресата.

– А ты? Менестрель? – с интересом спросила она, кивнув на лютню за его плечом.

Дарт посмотрел на неё и сухо, невесело усмехнулся.

– Нет.

Они шли молча, экономя силы. Воздух был сырым, промозглым, от него драло горло и хотелось пить. Дарт время от времени посматривал на Этне, ковылявшую рядом. Она ни разу не пожаловалась, и почему-то это было ему приятно. Он рассудил, что за такое мужество она заслужила раннего отдыха и предложил остановиться на ночлег задолго до наступления темноты, благо они как раз проходили мимо ручья.

Дарт собрал хворост для костра, потратив на это немало времени и проклиная сырость болот. Когда он вернулся, Этне, умывшаяся и посвежевшая, уже разделывала какого-то зверька, напоминавшего большую крысу. Дарт отметил, что девчонка всё-таки хорошенькая, и даже маленький шрам под нижней губой её не портил, скорее наоборот. На изумлённый вопрос Дарта, где она взяла зверька, Этне спокойно ответила, что он пробегал мимо, и она запустила в него ножом. Дарту оставалось только возблагодарить провидение за столь находчивую спутницу. В этом чёртовом лесу вообще очень редко встречалась подобная живность. Одни пауки и мокрицы.

Этне проткнула освежеванную тушку заострённой веточкой, подержала над костром, надкусила, пожевала, протянула Дарту. Он принял свою долю с благодарностью. Мясо было терпким, но довольно вкусным.

– Долго ты в этой яме просидела? – спросил он наконец.

– Всю ночь, – опустив глаза, ответила она. – И часть дня… Я вечером свалилась.

– Повезло тебе. Сто против одного, что здесь никто не появился бы ещё долгие месяцы.

– Но ведь появился ты. И… – она вдруг осеклась и закончила – тихо и как-то странно: – …спас мне жизнь.

Дарт кивнул, разглядывая её лицо. «Не красавица, но вполне ничего… И никак ей не дашь двадцати пяти, никак. Наверное, врёт».

– Что так смотришь? – тихо спросила она. Мокрые волосы – как оказалось, светлые – небрежно спадали ей на плечи и лоб, и она казалась упрямым злым мальчишкой.

– Как ты здесь оказалась?

Этне пожала плечами, отвела взгляд. Ему не нравилась отстранённость, с которой она это сделала.

– Говорю же: я гонец, – пояснила она. – У меня было очень спешное поручение. Ну, теперь уже просрочено, конечно… Торопилась… вот яму и не заметила.

– Её немудрено не заметить, – пристально глядя на Этне, сказал Дарт. – Это старая волчья яма, Бог знает сколько лет назад её выкопали. Здесь ведь давным-давно никто не живёт. Даже лесников, и тех нет. И дорог тоже.

Она вскинула на него сердитые, но по-прежнему настороженные глаза.

– Ты на что намекаешь?

– Ни на что. Просто не понимаю, почему ты для доставки столь спешного поручения ломанулась через дикие болотистые леса.

– Послушай, но я ведь тебя не спрашиваю, что ты здесь делаешь, верно? – резко спросила она и откинулась назад, запрокинув лицо к небу.

Дарт ещё минуту смотрел на неё, потом откусил от прожаренной крысиной тушки. «В самом деле, она ведь не спрашивает. А если бы спросила, разве я сказал бы правду?»

– Хочешь? – он протянул Этне остаток.

– Доедай, – отмахнулась та, по-прежнему глядя в темнеющее низкое небо.

Дарт пожал плечами. Доел, стряхнул кости в огонь.

– Давай спать.

Этне не возразила. Дарт улегся на мягкую землю, подстелив плащ, снял с плеча лютню, положил под голову. Этне продолжала смотреть в небо.

Звезды моргнули и погасли.

Дарт проснулся рано, до рассвета – сказывалась выработанная за последние два года привычка. Костер догорел, сырые угли вяло истекали струйкой дыма, обвивавшей обугленный скелетик болотной крысы.

Этне поблизости не было.

Дарт приподнялся, схватился за лютню, вздохнул, то ли с облечением, то ли раздраженно. «И куда девчонку понесло? А впрочем, ее дело». Он даже чувствовал некоторое удовлетворение. Ему не нравилось, как она на него смотрела, не нравилось ее предположение, не пением ли фривольных куплетов он зарабатывает себе на жизнь. Хотя она была права. Почти.

Поэтому он с легким сердцем двинулся дальше.

Он догнал ее меньше чем за час, что, в общем-то, было неудивительно – Этне шла гораздо медленнее его, к тому же, похоже, она плохо ориентировалась в этой местности. Дарт, пробиравшийся сквозь леса уже больше месяца, чувствовал себя здесь почти как дома; кроме того, недавно он видел скелет собаки, значит, человеческое жилье не очень далеко. Этне же, что бы она там ни говорила, оказалась здесь случайно. Он видел растерянность на ее лице, когда она стояла, оперевшись о палку, и оглядывалась по сторонам.

– Все нормально, ты правильно идешь, – сказал Дарт.

Она порывисто обернулась и, как показалось Дату, слегка побледнела. Похоже, она полагала, что оторвалась от него на большее расстояние. «Странно, – подумал Дарт, ловя ее затравленный взгляд. – Такое впечатление, будто она меня боится».

– Почему ты ушла? – непринужденно спросил он, подходя ближе.

– Мне лучше идти одной, – резко ответила Этне.

– Уверена?

– Да!

– Как хочешь, – Дарт пожал плечами, демонстративно прошел мимо, бросив на ходу: – По скалам ориентируйся, они всегда должны быть слева.

– Я знаю! – вспыхнула она, словно он сообщал ей очевидные вещи.

– Ну хорошо, – кивнул Дарт и, запнувшись на миг, вполголоса сказал: – Слушай, зачем ты так?.. Я ведь ничего тебе не сделаю.

Она снова вспыхнула, снова мотнула головой. Дарт помолчал, опять кивнул и, развернувшись, пошел прочь. Его так и подмывало обернуться и посмотреть, глядит ли она ему вслед, но поборол искушение. В конце концов, какой в этом смысл? Но на самом деле ему просто не хотелось увидеть ее, бледную, маленькую, нетвердо опирающуюся на кривой грязный сук, такую одинокую посреди бескрайнего осеннего леса.

Он шел около часа, упрямо глядя в жухлое месиво прошлогодних листьев, которое топтали его ноги, потом остановился. Вспомнил маленький шрам у нее под губой. Какое-то время безуспешно боролся с этим образом. Потом сел на широкий темный пень, снял лютню с плеча, посмотрел на ее, надел снова. И стал ждать.

Ждал долго, часа три. Солнце миновало зенит и стало клониться к горам. Дарт встал, помедлил, все еще не зная, в какую сторону идти, потом двинулся в обратом направлении, беспрестанно думая об этом шрамике у нее под губой. «Спрошу, откуда он у нее, – мелькнула у него смехотворная мысль. – Спрошу и уйду».

Она сидела на земле, почти на том же самом месте, где он оставил ее, и плакала. Дарт заметил, что ремня на ее ноге уже нет – должно быть, развязался по дороге, а она и не заметила. Лодыжка покраснела и распухла. Этне растирала ее правой рукой, прижав левую к лицу, и тихо, сдержанно всхлипывала в ладонь. Дарт остановился, с минуту смотрел на нее, потом несмело окликнул. Она вздернула мокрое возмущённое лицо, и в ее светло-серых глазах снова блеснул гнев, смешанный с глубоко затаившимся страхом.

– Ну что тебе от меня надо? – выкрикнула она.

Он молча подошел, присел, стал растирать ее ногу. Этне попыталась оттолкнуть его, потом смирилась. Он действовал умело и осторожно, разминая одеревеневшие мускулы и украдкой поглядывая на шрам под дрожащей нижней губой. Потом выпростал из штанов рубашку, отодрал длинный лоскут и перетянул лодыжку Этне.

Потом повернулся к ней спиной.

– Забирайся.

– Нет!

– Слушай, девушка, не вредничай. Думаешь, мне шибко охота тебя тащить?

– Так зачем тогда… – зло начала она и умолкла под его взглядом, кажется, прочитав в нем ответ.

Забавно. Сам Дарт пока не имел ни малейшего представления, зачем это делает.

– Опять ты меня спасаешь, – прошептала она, ткнувшись лицом в его шею, когда он поднял ее на закорки, и на миг ему почудился ужас в ее голосе.

– Ладно уж, – бросил он. Только бы лютню не повредила, это все, что его сейчас беспокоило. – Тихо сиди, не ерзай, – с внезапной злостью добавил он и зашагал вперед.

Ближе к вечеру Этне вынудила его опустить ее на землю и дальше шла сама, довольно бодро. Однако она по-прежнему сторонилась его, а когда их глаза встречались, в ее взгляде Дарт ловил все тот же глубоко запрятанный страх. Это его удивляло. Насколько он знал, у него отнюдь не устрашающая внешность, скорее наоборот. Женщины обычно смотрели на него совершенно иначе. Он решил спросить ее об этом, и так и поступил, когда они снова расположились на ночлег.

– Слушай, я что, похож на дикого зверя, год не видавшего самки? – грубовато осведомился он, когда они уже улеглись по разные стороны костра и пожелали друг другу спокойной ночи.

Этне застыла под плащом, который он великодушно отдал ей в качестве одеяла. Дарт мысленно выругал свой длинный язык, стараясь не думать о том, что сказанное им в некоторой степени было правдой.

– Я тебе вопрос задал, – повторил он, еще больше раздраженный ее молчанием.

Этне шумно сглотнула. Она легла вне досягаемости скудного пламени костра, и в темноте Дарт не видел ее лица, но был уверен, что каждый его мускул напряжен.

– Нет, – наконец ответила она, каким-то странным, надтреснутым голосом.

– Так в чем же дело? Почему ты от меня убежала? Почему смотришь так, словно я тебя изнасиловать пытался?

Она вздохнула, грустно и очень тяжко. Потом тихо сказала:

– Ты спас мне жизнь. И даже дважды.

– Ну так? Это у тебя такой эксцентричный способ благодарности, да?

– Ты веришь в судьбу?

Интересный поворот. Дарт в ужасе подумал, что сейчас она заявит, будто теперь он обязан на ней жениться. Эта мысль насмешила его.

– Нет, – легко ответил он.

– А я верю, – сказала Этне и, поежившись, умолкла. Дарт выждал с минуту, потом, поняв, что продолжать она не намерена, нетерпеливо проговорил:

– Ну и? Что из того, что ты веришь в судьбу?

– Верю, – зачем-то повторила она. – Я не раз убеждалась, что она есть. Я в этом уверена… ну… абсолютно уверена. Я когда-то говорила с одним… магом, – помявшись, сказала она, не заметив, как вздрогнул Дарт от этого слова. – Он предсказал мою судьбу… мое будущее. И, знаешь, все так и случилось. Ну… почти все. Кое для чего просто еще не пришло время, но, я знаю, это сбудется, раз сбылось все остальное.

– Я-то тут при чем? – резко спросил Дарт.

Этне подняла на него глаза, и они мутно сверкнули в темноте.

– Он сказал… – тихо проговорила она. – Сказал: «Тебя спасет твоя погибель». Вот так-то.

Где-то далеко ухала ночная птица. Треск огня в ночи вдруг показался Дарту оглушительно громким.

– Ты думаешь, что я тебя убью? – наконец выдавил он.

– Думаю, да, – просто подтвердила Этне. – Тот маг никогда не ошибался. Ты – моя погибель.

Какое-то время он молчал, пылко и нецензурно проклиная про себя всех магов этого мира. Потом сказал:

– Слушай, Этне, давай спать.

– Давай, – согласилась она.

– И не убегай больше, ладно? Одна ты далеко не уйдешь. А маги – мошенники и сволочи, уж поверь мне на слово. Я тебя не трону.

– Это от тебя не зависит, – отозвалась она, и он услышал улыбку в её голосе. – Моя судьба – быть убитой тобой. Твоя судьба – убить меня. Я испугалась, когда поняла… Сильно испугалась. Я не думала, что это произойдёт… так скоро. Вот и ушла. Но ты прав, нет никакого смысла убегать. От судьбы ведь не убежишь.

Кажется, она и впрямь непоколебимо верила в то, что говорила. И в сочетании с этой верой легкость, с которой звучали её слова, очень сильно встревожила Дарта. Впрочем, тревожился он за Этне. В себе он был уверен.

– Давай спать, – повторил он.

Они шли весь следующий день, делая частые остановки, хотя и реже, чем на самом деле требовалось Этне. Она настаивала, чтобы они двигались быстрее, и он не возражал. В ее взгляде уже почти не было страха, и его это радовало. Дарт чувствовал, что его тянет к ней, и благодарил небеса за то, что на ней мужская одежда. Хотя, с другой стороны, будь на ней юбка, он не видел бы постоянно ее ноги…

– Куда ты смотришь? – с подозрением спросила Этне, косо поглядывая на него с другой стороны костра. В этот день они шли до самой темноты и остановились лишь когда мрак стал непроглядным.

Дарт поспешно откинулся назад, воровато пряча взгляд. Лихорадочно поискал тему, на которую можно было бы отвлечься и, встрепенувшись, сказал:

– Так что ты делала так далеко от дороги?

– А ты знаешь, где дорога? – в ее голосе зазвенела надежда.

– Если бы знал, меня бы здесь не было. Я почти неделю шел на запад. Думал там дорогу найти…

– Нашел? – беспомощно спросила она.

Дарт молча посмотрел на нее и ничего не сказал. Блеск в глазах Этне погас:

– Далеко…

– Что – далеко?

Она передернула плечами, отвернулась.

– Загнали тебя далеко, да? – тихо спросил Дарт.

Она метнула в него пристальный, подозрительный взгляд.

– Что ты об этом знаешь?

– А что я могу знать? – он пожал плечами. – Ты говоришь, что гонец, а гонцы по дорогам путешествуют, не по чащобам. Отсюда до дороги…

– Далеко, – повторила она с тенью страха в голосе, и Дарт кивнул.

– Ну я и подумал: ты не просто сбилась. Кто-то сбил тебя… загнал в самую чащу. Ты бежала от кого-то, мчалась как сумасшедшая…

Он осёкся, махнул рукой. Этне молча смотрела на огонь, но Дарт не видел её глаз.

– Он гнал меня в лес, – чуть слышно проговорила она. – Стоило мне остановиться, попытаться понять, где я, как он появлялся снова. И я бежала… не разбирая дороги… Остановилась только к ночи. Думала, пережду темноту и поищу выход на тракт. А он пришёл опять… и опять погнал меня…

– Кто? – не выдержал Дарт. Этне подняла голову, и он увидел её глаза.

– Зверь, – просто ответила она.

Помолчали. Потом она сказала:

– Ну вот, тогда я и свалилась в яму. Думала, тут мне и конец… А он подобрался к самому краю, постоял и ушёл. А я сидела там и ждала тебя.

– Меня?!

– Ну да. Я ведь знала, что кто-то придёт за мной. Тот, от чьей руки я умру.

– Что ему от тебя надо? – перебил Дарт, раздражённый спокойной убеждённостью её тона.

– Наверное, он хочет меня убить.

– Но ты ведь, я вижу, уверена, что это я тебя убью, – с лёгкой обидой бросил он.

– Уверена.

– Тогда почему ты от него убегаешь? Если знаешь, что не он убьёт тебя?

– Именно чтобы не позволить ему этого сделать, – объяснила она так, словно он не понимал очевидного.

Дарт на миг онемел.

– Выходит, ты веришь в судьбу настолько, что помогаешь ей, вместо того чтобы с ней бороться? – возмущённо проговорил он.

– А что мне остаётся? От судьбы не убежишь.

– От Зверя ты убежала, – раздражённо возразил Дарт и отвернулся от огня, давая понять, что разговор окончен.

Какое-то время тишину нарушал лишь треск поленьев в костре, потом Этне сказала:

– Сыграй мне что-нибудь.

– И не мечтай, – мгновенно отозвался Дарт.

– Почему? Ты ведь играешь?

– Теперь нет.

– А раньше играл.

– То раньше было.

– Что же изменилось?

Он не ответил, а она не стала повторять вопрос.

Зверь пришёл ночью, за несколько часов до рассвета. Дарт сразу понял, что это он, хотя никогда его не видел. Глухой протяжный рёв наполнил ночной воздух, земля мерно глубинно задрожала, воздух наполнился гулом птиц, тревожно взметавших в небо. Дарт сел, и в тот же миг рука Этне с невероятной, почти пугающей силой вцепилась в его плечо.

– Бежим! – закричала она, и в этом крике было столько дикого, животного ужаса, что Дарт сорвался с места, успев схватить лишь свою лютню, и помчался в мятущуюся сеть деревьев.

Этне пробежала совсем немного, потом упала, закричала. Дарт повернулся, схватил её, швырнул на плечо. Земля тряслась, стонала, плакала, словно от боли. Дарт лихорадочно всмотрелся в хаотичный мрак, болезненно желая увидеть того, от кого они убегают. Тогда он ничего не смог разглядеть, и позже благодарил за это небо.

Он бежал, пока хватало сил; с каждым шагом Этне словно становилась всё тяжелее, а далекий равнодушный рёв, хоть и не приближался, но и не стихал. И земля дрожала по-прежнему, будто содрогаясь от рыданий.

Наконец Дарт остановился, с трудом устоял на ногах, тяжело дыша и думая: «Ну минутку, всего минутку одну постою!», и вдруг с изумлением понял, что всё кончилось. Дрожь прошла, далекий гул растворился в ночи, и только сверчки трещали в жухлой траве.

Дарт почти бросил Этне на землю, сел сам, пытаясь отдышаться. Посидел немного, коснулся плеча, проверяя, на месте ли лютня, потом лёг, обратив лицо к небу, и закрыл глаза. Этне тихо застонала рядом, подползла к нему, ткнулась лбом в его подрагивающее плечо.

– Прости, – прошептала она. – Прости. Он нашёл меня. Он всегда меня находит.

– Ты ничего не хочешь мне рассказать? – хрипло спросил Дарт.

Она молча потёрлась о его плечо. Он медленно, словно неохотно поднял руку и обнял её. Этне не отстранилась. Дарт открыл глаза и увидел небо: ярко-синее, чистое, усеянное россыпью редких блеклых звёзд.

– Давай только созвездия не будем угадывать, ладно? – попросила Этне и рассмеялась – хрипло, ломко. Дарт сжал её крепче, и смех оборвался.

– Этне, а мужчина у тебя есть? – вполголоса спросил он, разглядывая небо.

– Дурак, – тихо пробормотала она и зарылась лицом в его мятую, провонявшую путом куртку, всей грудью вдыхая запах страха. Такой знакомый им обоим…

– Ну сыграй мне, – вдруг тихо взмолилась она. – Сыграй, пожалуйста!

– Отстань, – с внезапной досадой ответил он, убирая руку с её шеи.

– Ну пожалуйста! – настойчиво повторила она. – Ну пожалуйста, разве тебе так трудно? Пожалуйста!

– Ты ненормальная, – бросил он, отстраняясь от неё и поворачиваясь на бок. – До рассвета ещё часа полтора, дай отдохнуть хоть немного. Достала ты меня…

– Ну пожалуйста, – еле слышно повторила она, но он уже спал.

* * *

Дарт проснулся поздно – солнце уже было почти в зените. Этне, похоже, встала давно: в нескольких шагах от места их импровизированного ночлега дымился костёр, рядом на сложенных листках папоротника лежала поджаренная тушка болотной крысы. Дарт вспомнил о свой котомке, брошенной там, где их настиг Зверь, и мысленно выругавшись, сел.

Этне сидела в стороне, спиной к нему, и, держа в руках, рассматривала его лютню.

– Какого хрена! – закричал он. Она обернулась, вздрогнув всем телом и едва не выронив инструмент. Дарт подскочил к ней, вырвал лютню из её пальцев.

– Я разве разрешал тебе её брать?! – почти с ненавистью выкрикнул он.

– Извини, – изумлённо пробормотала Этне. – Я просто…

– Не смей к ней прикасаться, ясно тебе?! Никогда!

– Да, да, извини, я только хотела…

– Да наплевать мне, что ты хотела! – закричал он. – Откуда ты вообще взялась на мою голову?!

Он порывисто развернулся, подошёл к костру, сел, судорожно стискивая гриф дрожащими руками. Этне подошла сзади, коснулась его плеча.

– Ну не злись ты так, – тихо сказала она. – Не злись. Я же… не знала.

– Убить бы тебя, а? – зло бросил он. – Как насчёт такого поворота событий? Ты же уверена, что я это сделаю. Самое время.

Этне помолчала, села рядом, кивнула на овальную деку.

– У неё отверстие заклеено, – произнесла он. – Потому ты и не играешь на ней, да?

Дарт стиснул зубы, тщательно осматривая матерчатую заплату, наклеенную на дерево. Этне несмело протянула руку, коснулась пальцами грифа. Дарт мгновенно перехватил её запястье, сжал так, что она беззвучно вскрикнула от боли, встряхнул, взглянул в глаза – холодно, зло.

– Не смей, – тихо сказал он. Этне вздохнула, отвернулась. Дарт выпустил её руку, и она немедленно отодвинулась.

– Там песок какой-то, – еле слышно сказала она. – Песчинки видны, если наклонить… И тяжёлая очень…

Дарт старательно делал вид, что не слышит, хотя внутри у него всё похолодело.

Этне повернулась к нему, заправила за ухо прядь волос, сглотнула.

– Песок таким тяжёлым не бывает, – с трудом проговорила она. – Разве что золотой.

Дарт встал, сам не зная, зачем. Ему хотелось уйти, убежать от неё за тридевять земель, но почему-то он не мог этого сделать.

– Ты… ты беглый каторжник, да? – одними губами сказала она.

– Нет! – резко ответил он. – Ты ничего обо мне не знаешь!

– У тебя лютня набита золотым песком! – вдруг тоже вскочив, закричала она. – И прячешь ты его так, словно украл! А песок у нас добывают только в горных реках! В этих… в этих горах! – она осеклась, села, спрятала лицо в ладонях.

– Слушай, ну я же тебя ни о чём не спрашиваю, верно? – почти с отчаянием ответил Дарт. – Что это за Зверь, которому я сам чуть душу не отдал, и всё остальное! Ну так и ты помолчи!

Этне какое-то время сидела молча, потом подняла совершенно спокойное лицо, и по её глазам Дарт уже знал, что она скажет.

– Прав был тот маг, – с лёгкой усмешкой проговорила она. – Теперь ты меня убьёшь.

Несколько мгновений Дарт неотрывно смотрел на неё.

– Да пошла ты, – наконец бросил он и, закинув лютню за плечо, зашагал прочь.

Но потом вернулся. И знал, что вернётся, когда уходил.

Они шли через лес несколько дней, стараясь по-прежнему держаться гор. Почва становилась всё более мягкой и вязкой, деревья сменялись кустарниками, а те, что ещё высились время от времени на сырой, чавкающей под ногами земле, были то чёрными, а то и вовсе белыми, с пологими сгнившими стволами.

На пятый день они вышли к болотам.

Похоже, болота эти тянулись на много миль – и вперёд, и в сторону от гор. Дарт подозревал, что человеческое жильё как раз за ними, но до него надо было ещё дойти. Этне сказала, что они, должно быть, с самого начала пошли не в ту сторону, прочь от тракта, с которого её согнал Зверь, но теперь уже ничего нельзя было поделать – не возвращаться же. Тем более что она всё равно не смогла бы показать, с какой стороны пришла.

По болотам шли ещё два дня – медленно, мучительно, по колено в вязкой жиже. Одно хорошо – болотных крыс тут было полно, а ещё змеи, жабы, слизни. Этне визжала по меньшей мере раз в час в течение первого дня, потом привыкла, и теперь, если к её коже прилипала пиявка, просто сбрасывала её щелчком, даже не сбавляя шаг.

А потом они – одновременно – почуяли запах гари. Душный, тошнотворный. Сначала он чувствовался, только когда ветер дул с запада, потом затянул отовсюду.

– Болота горят, – сказал Дарт, и Этне преувеличенно спокойно кивнула.

Они шли ещё несколько часов, прежде чем увидели дым. Он полз по болоту, лениво и неотвратимо, как хозяин, заявляющий права на собственность.

– Там, наверное, торфяники, – предположил Дарт. – Если не пойдёт дождь, часть леса выгорит.

– Что же нам делать? – всё так же спокойно спросила Этне.

– В любом случае, дальше идти этим путём нельзя. В лес углубляться тоже – огонь может свернуть куда угодно, если поменяется ветер. Придётся подняться в горы.

Этне молча кивнула, хотя Дарт ясно видел, до чего ей не нравится эта идея. Ему и самому она не нравилась, но выбора не было.

Они свернули к серому хребту, видневшемуся над редкими деревьями, и ещё день добирались до него. К тому времени, когда они ступили на твердый каменистый грунт, вдалеке уже слышалось слабое потрескивание приближающегося пламени.

– Смотри, – сказала Этне, когда они поднялись достаточно высоко, чтобы видеть часть леса.

Дарт проследил, куда она указывала, и увидел густую пелену дыма, клубящегося над лесом.

– Это он сделал, – сказала Этне.

– Кто?

– Зверь. Он поджёг болота, чтобы загнать нас в горы. По горам не побегаешь.

– Давай найдём место для привала, – сказал Дарт. – Скоро темнеть начнёт.

На ночь они расположились в сухой, довольно широкой расщелине, хорошо защищавшей от ветра. Привычно развели костёр, Этне притащила какого-то грызуна, похожего на крота. Дарт уже и не спрашивал, где она его раздобыла.

– А что за послание ты несла? – спросил Дарт, сбросив обглоданные кости в огонь. Звезд из расщелины видно не было, и пламя оставалось единственным источником света.

– Предсмертное, – ответила Этне. – Я оказалась на месте одной битвы…

– Что за битва? – с интересом спросил Дарт. Он совершенно не знал, что происходило в мире последние два года.

– Междоусобица в Гизборро. Один лорд был смертельно ранен. Он написал письмо своей возлюбленной и отдал его мне, сказал, что очень важно доставить его, пока он ещё жив. Оставалось ему три дня, не больше, так что я помчалась во весь опор. Он хорошим человеком был. Он рассчитывал на меня. А я не успела.

– Но это ведь не твоя вина.

– А чья же?

Дарт помешал угли, молча кусая губы. Потом сказал:

– Этне, я хочу тебе кое-что объяснить.

– Ты не обязан, – тут же сказала она.

– Но я хочу. Ты права, в лютне кое-что есть. И я действительно украл это. Но я не каторжник. И это не золото.

– А что? – тихо спросила она.

Он вздохнул.

– Это один порошок… волшебный, из тех, что готовят колдуны.

– Волшебный? – скептично переспросила Этне. – И для чего же он?

Он помялся, потом ответил.

– Чтобы летать.

Этне посмотрела на него, как на сумасшедшего. Похоже, она была из тех людей, что верят в пророчества, привороты и порчу, но категорически отрицают более впечатляющие чудеса.

– Да ну тебя, – наконец проговорила она.

– Правда. Я сам не верил… раньше. Но теперь я знаю, что эти гады действительно способны делать всё, что угодно. Другое дело, как они этим пользуются.

– Так почему же ты не улетишь отсюда?

– В том-то и дело, – вздохнул Дарт. – Это просто порошок… В нём нет силы. И я не знаю, как ему её придать. Тот… тот, у кого я его взял, говорил, что подобные чудеса требуют огромной энергии. А когда я спросил, что способно её придать, он только усмехнулся.

– Ну и поделом тебе, – беззлобно сказала Этне. – Ты же его украл. Это правильно, что ты теперь не можешь его использовать.

– Ты ничего не знаешь! – с досадой бросил Дарт, снова начиная раздражаться.

– Конечно, ведь ты ничего не говоришь! – парировала она.

На этом разговор окончился.

А ночью их снова настиг Зверь.

Этне была права: в горах бежать некуда. Но они бежали, без оглядки, без единой мысли в голове. Дарт всё-таки обернулся, прежде чем ринуться вверх, в скалистую тьму. Он видел Зверя один только миг, и даже не его самого – только длинную плоскую тень на горном склоне, но этого ему хватило. К тому времени, когда они немного оторвались, его рубашка и даже куртка были насквозь мокрыми от пота, холодного, как вода в горном ручье. И он понял: «Этне права. Надо бежать».

И они бежали, взявшись за руки, бежали, что было сил. Горы дрожали, камни с грохотом катились по склонам. Этне дышала громко и хрипло, но когда Дарт попытался взять её на руки, сердито одёрнула его, бросив, что пойдёт сама. Она и шла, хотя Дарт знал, что каждый шаг даётся ей с такой болью, словно она идёт по раскалённым углям.

Когда Зверь был уже совсем близко, когда Дарт уже слышал лёгкую поступь тьмы за спиной, перед ними мелькнул узкий зев пещеры, чернеющий среди светло-серых скал. Дарт толкнул Этне вперёд. Она с трудом пролезла в диагональную щель, он с ещё большим трудом протиснулся следом. Был жуткий миг, когда ему показалось, что он застрял, но это всего лишь кустарник зацепился за его куртку. Они ввалились в сырой землянистый полумрак, все в поту и грязи, с исцарапанными лицами и руками. А Зверь остался снаружи. Подошёл к расщелине, приник к ней пустым страшным лицом, в которое оба они боялись смотреть.

И застыл.

– О Боже, – всхлипнув, простонала Этне. – Боже, боже.

Дарт думал, что у неё начнётся истерика. Он не ручался даже за себя, но обошлось. Поддерживая друг друга, они отошли подальше от приникшего к расщелине безмолвного лица, и только теперь заметили, что их укрытие было не пещерой, а коротким тоннелем, выходившем на другую сторону скалы. Второй его выход был гораздо шире. Дарт подошёл к краю, осторожно, стараясь не поскользнуться, выглянул наружу. Вернулся.

– Ну что? – прошептала Этне.

– Обрыв. Сверху и по сторонам тоже скалы. Пологие. Дна не видно. Подождём.

– Подождём, – покорно согласилась она, и в этой покорности промелькнуло осознание того, в чём Дарт не смел признаться себе сам: выход отсюда только один – обратно. Туда, где в безмолвном ожидании стоял Зверь.

И что-то подсказывало Дарту, что у этого существа поистине пропасть терпения.

– Странно всё это, – сказал Дарт, глядя на птицу, метавшуюся посреди светло-голубого неба. Было утро третьего дня.

В тоннеле не оказалось ни веток, ни хотя бы травы, чтобы развести огонь. Дарт сел к холодной неровной стене, оперевшись о неё спиной, Этне легла, положив голову ему на колени. А Зверь стоял у щели и смотрел на них.

Они к этому уже почти привыкли.

– На беду ты мне встретилась, Этне, – добавил он, проводя рукой по её слипшимся светлым волосам. Она тихо вздохнула, улыбнулась.

– Нет, всё не закончится так просто. Ты – моя погибель. А не я – твоя.

– Вот это и называется чёрной неблагодарностью, – попытался пошутить он. – Я загнал себя в эту ловушку вместе с тобой из чистой солидарности, а ты что-то о погибели болтаешь.

– Убей меня, пожалуйста.

Дарт даже не стал смеяться.

– Всё равно немного осталось, – сказал он. – Если бы хоть вода была… А так…

– Он не будет ждать, – прошептала Этне. – Когда он увидит, что я умираю, то найдёт способ проникнуть сюда. Он не позволит мне уйти так просто. И тогда мне… понадобится твоя помощь.

– И не надейся, – твёрдо сказал он. – Видишь обрыв? Туда тебе и дорога. Я не стану убивать тебя.

– Всё равно убьёшь, – почти беспечно заметила она. – А если и не убьёшь… то погубишь.

Дарту сдавило горло. Он проглотил комок и деревянно проговорил:

– Я никогда не обещал тебя защищать.

– Я знаю, – сказала Этне и погладила его по щеке. Он едва не застонал.

– Мне кажется, ты должна быть хороша в постели, – сказал он, уже не соображая, что говорит.

– Не так уж и хороша, – вздохнула она.

– Ты любишь кого-нибудь?

Она помолчала, словно обдумывая вопрос. Потом сказала:

– Нет. А ты?

Он долго смотрел на её бледное, осунувшееся лицо, пытаясь понять, кажется ли оно ему всё ещё привлекательным, но так и не смог.

– Наверное, люблю, – ответил он, а когда она подняла на него глаза, сказал: – У тебя сохранилось то письмо?..

– Да.

– Давай его почитаем.

Этне вспыхнула, запротестовала, и Дарта рассмешило то, что даже в таких условиях она оставалась верна своему долгу. Он принялся упрашивать её, с картинной, нарочитой настойчивостью, почему-то страшно забавляясь ситуацией. Наконец она сдалась, сняла куртку, разодрала руками подкладку, достала маленький свиток, скреплённый красной печатью.

– Давай ты. Я не могу, – сказала Этне, протягивая ему письмо.

Дарт сломал печать, развернул письмо. Хотя на самом деле это была всего лишь записка, написанная неровным, дрожащим почерком.

– Вслух читай, – чуть слышно попросила Этне.

И он прочёл:

«Я люблю тебя – пока ещё здесь. Я всё ещё здесь, ты это чувствуешь? Чувствуй, пожалуйста, дай мне руку. Дай. Я пока ещё могу дотянуться до тебя. Я чувствую, как ты читаешь это. Я дождусь, пока ты не прочтёшь. Я дождусь. Слышишь, родная моя? Я дождусь обязательно. Люблю тебя – здесь, но и там буду любить тоже. Так далеко отсюда, как это возможно. И ещё немного дальше».

Дарт свернул письмо, неловко засунул за разорванную подкладку. Этне молчала, глядя в низкий потолок.

– Он жив, – сказала она, и её голос прозвучал безмятежно.

– Думаешь?..

– Ну ты же видел, что он написал. Он дождётся, пока она не прочтёт это письмо. А она никогда его не прочтёт. Ты понимаешь, что мы сделали? Он будет жить вечно.

Она повернулась к нему, и Дарт увидел в её глазах то, что меньше всего ожидал увидеть.

Счастье.

– Дарт, убей меня. Пожалуйста. Это такая хорошая минута… чтобы умереть.

Дарт помолчал. Потом осторожно отстранился от Этне, неловко повернулся, взял лютню и стал отдирать заплату. Этне села, опершись руками о землянистый пол, и смотрела на него.

А Зверь, стоявший по ту сторону скалы, наблюдал за ними.

– Что ты делаешь?

– Хочу попытаться вытащить нас отсюда.

– Как? Там ведь обрыв.

– Ты забыла, что у меня есть порошок.

Она тихо засмеялась, опустив голову.

– Да, твой чудесный порошок… Чудесный краденый порошок, который не хочет давать крылья вору.

Ткань треснула. Этне осеклась.

– В этих горах, – спокойно сказал Дарт, – очень далеко отсюда, есть крепость одного некроманта. Я был там… два года. Я не думал, что когда-нибудь сумею вырваться. Я много там вынес… много. А это… это… знаешь, я это заслужил. К тому же мне всегда так хотелось летать.

Он перевернул лютню, подставил руку. Золотисто-зелёная крупа беззвучно посыпалась ему в ладонь.

Зверь встал. И закричал.

Горы снова ожили.

Этне закрыла глаза.

– Пора, – прошептала она. – Слышишь, пора. Давай…

– Вот только сила, – проговорил Дарт, перебирая пальцами теплый порошок. – Силы в нём нет. Придать бы силы…

– Дарт, ты меня слышишь? – перебила Этне, хватая его за плечо. – Он… он не хочет больше ждать. Он что-то почувствовал. Не заставляй меня прыгать вниз. Я… я не смогу… Ну хоть столкни меня, ради Бога!

– Этне, дай мне письмо.

– Ты слышишь меня?! – закричала она. – Зверь идёт сюда! Не отдавай меня ему! Ты — моя погибель! Не он!

– Этне, дай письмо, – повторил Дарт. Она осеклась, потом кинулась к своей куртке. Зверь снова взревел и бросился на расщелину всем телом. С потолка посыпалась земля. Этне выхватила из-за подкладки распечатанное письмо.

– На! – яростно крикнула она, швыряя пергамент Дарту в лицо. – Только скорее!

Дарт встал, подошёл к обрыву. Перевернул лютню, вытряхнул весь порошок без остатка. Золотисто-зелёные крупинки зависли в воздухе легким облачком и стали тихо оседать вниз, в клубящуюся туманом бездну.

Дарт бросил вперёд письмо, в котором была сила, в котором было много силы. Клочок пергамента завис посреди пустоты, покачиваясь на золотистых волнах, и Дарт с Этне увидели, как порошок меняет цвет, как светлеет, понемногу наполняясь ослепительным белым сиянием.

Этне вцепилась в плечо Дарта, повисла на нём, ткнулась лицом, словно не желая видеть. А Дарт смотрел. Он думал о некроманте, который едва не убил его, о двух годах нескончаемого кошмара, о болотистой чащобе, сквозь которую продирался к свободе, о девушке из этой чащобы, странной девушке, за которой шло что-то, что она называла Зверем. И благодарил небеса за всё это.

Позади них падали камни, стремительно увеличивалась щель. Зверь кричал. От страха. А перед ними висело, разрастаясь, белое сияние, наполненное силой.

– Но ведь всё это тщетно… тщетно, – чуть слышно сказала Этне. – От судьбы ведь не убежишь…

Дарт снова посмотрел на облако. Поискал в нём клочок пергамента. Не нашёл.

– Я знаю, – сказал он. – Мы от неё улетим.

Смола

Ах, знаю, знаю я, кого

Повесить надо на сосне,

Чтоб горца, друга моего,

Вернуть горам, лесам и мне.

Р.Бернс

Надрывный, почти яростный окрик будто плетью хлестнул по ушам.

– Хельга! Ты ещё здесь?!

– Что… – он стала оборачиваться, хотя сердце уже рванулось к горлу, почуяв, угадав.

– Едут! Там!..

Она едва успела уловить, куда махнула рука в тёмном рукаве, и уже летела туда, отшвырнув кувшин – гулкий плеск за спиной, стук глиняного дна о край колодца… Хельга стрелой промчалась через двор, сквозь ворота, подхватила подол на бегу, отчаянно вертя головой. Женщины со всего селения бежали к восточной окраине, спотыкаясь, распихивая друг друга локтями, ахая и вскрикивая с отчаянной, спирающей дыханье надеждой. Хельга рванулась вперёд, задрав юбку до самых колен, меся ногами вязкую землю. Один башмак слетел, но она даже не приостановилась – и достигла места одной из первых, хоть и поздно спохватилась. Рухнула животом на низкий плетень, впилась глазами в кайму леса, от которой мучительно медленно двигались с десяток человек.

Хотя это они с расстояния люди в большинстве – вблизи-то всё не так. Вблизи только двое или трое из них… и пусть там будет мой Кристиан, боги, пусть, пусть, пожалуйста!

Рябая мельничиха Эмма тяжело дышала рядом, повиснув на плетне всем телом. Хельга слышала, как она рыдает – тихо, задушенно. Она всегда прибегает первой, даром что толстая, как вол. Столько лет уже ждёт своего Георга… Пятнадцать? Или двадцать? Хельга не помнила, как его забрали, и помнить не хотела. И думать, что будет мчаться на восточную окраину вот так, задыхаясь на бегу и думая: только бы! только бы!! – ещё двадцать лет… тоже не хотела.

Колонна приближалась медленно: тройка пеших брела шатко, всадники позади не подгоняли, будто желая ещё больше помучить женщин, столпившихся на границе селения. Будь их воля, они бы кинулись навстречу, чужаковским коням под копыта – да нельзя… Запрещено, бог весть почему: надо стоять за плетнём и дрожать, пока они не приблизятся достаточно, чтоб можно было разглядеть фигуры пеших мужчин, узнать знакомые черты… по походке уже не узнать никак – она всегда у них меняется. И если бы только она…

Ингрид стояла у другого конца ограды. Хельга чувствовала её взгляд, хоть он и не был обращён на неё – просто смотрели они в одну сторону. И думали об одном и том же. И были родными в этом. Сейчас.

– Там есть мой Морриг? – слабо вскрикивала подслеповатая Эрика, местная швея, хватая соседок за холодные руки. – Есть? Вы видите? Скажите! Есть?

Моррига не было. И Кристиана тоже. Хельга поняла это и мгновенно словно гору с плеч уронила. Выпрямилась. И спокойно следила, как колонна подходит всё ближе и ближе. Хоггард-кузнец, Ульрих-кожемяка и сапожник Ларт – все трое уже почти старики. И пять чёрных силуэтов над ними – силуэтов, на которые никто не смотрел.

Мужчины подошли к плетню вплотную, ступили в распахнутые настежь ворота – сдвоенный женский крик, рыдания, истерический смех, некрасивые звуки смачных поцелуев. И молчание. Двух десятков женщин – и седого Хоггарда, одиноко стоявшего в стороне от собратьев по возвращению и в растерянности оглядывавшего толпу.

Женщины потоптались ещё немного, потом стали расходиться. Хельга подошла к Хоггарду. Тот поднял на неё выцветшие глаза в почерневших впадинах. Хрипло спросил:

– Давно?

– Года два уже, – ответила Хельга и, помолчав, добавила: – До самого последнего дня ходила. Мы думали, она и помрёт тут, у плетня…

Кузнец молча кивнул. Замешкался, будто забыл, в какой стороне находится родной дом – да и мудрено ли, за восемь лет… Потом побрёл в глубь селения. Хельга смотрела ему вслед и думала: «А я дождусь тебя? Дождусь? Или ты вот так же немощным слепцом один побредёшь по дороге к дому, из которого тебя забрали три года назад… забрали у меня…»

Она почувствовала на себе взгляд и подняла голову.

Четверо чёрных всадников ехали прочь, к лесу.

А один остался.

И смотрел на неё.

Это было невероятно, уму непостижимо. Трактир пустовал, но снаружи, за воротами, столпилась едва ли не вся деревня. Хотя все боялись, очень. Хельга, если бы могла выбирать, не пришла бы сюда. Её не мучило любопытство, отнюдь. Она знала, что от этих глупо ждать добра.

– Обслужи, – процедил Гунс и сунул ей в руки бутылку. Липкую, в соломенном чехле. Старейшее вино из закромов вытянул. Ну ещё бы – такой гость.

«Почему я?» – хотела спросить Хельга, но не успела – хозяин подтолкнул её к столу, за которым сидел чужак.

Она подошла, поклонилась, поставила бутылку. Уткнула взгляд в пол, ожидая заказа.

Но чужак молчал. Хельга вынудила себя поднять глаза. Он снова смотрел на неё – как тогда, у плетня. Узкие щели чёрных, как смола, глаз, на странном белом лице, невнятном, будто речь больного, и зыбком, как поверхность воды на ветру…

– Может, изволите чего? – пересилив себя, выдавила она. И едва не вздохнула от облегчения, когда чужак отрицательно качнул головой. Хельга присела в книксене, попятилась к стойке. Сквозь дверной проём она видела толпящихся односельчан: народ шушукался, качал головами, ахал – так по-бабски. Да тут и были почти одни только бабы, и ещё старики – те, кого эти вернули полуживыми, и те, кого в своё время побрезговали забрать.

– Умница, – шепнул Гунс. Хельга отмахнулась передником, показушно засуетилась у полок. У неё дрожали губы, и она была рада, что никто этого не видит.

Взгляд чужака по-прежнему жёг ей лопатки.

Скрежет отодвигаемой скамьи будто ножом разрезал отдалённый гул голосов. Люди смолкли.

Загремели тяжкие шаги, перемежаясь звоном шпор.

Хельга стояла спиной к нему, теперь у неё тряслись и руки.

Хлопнула входная дверь.

– А глазищи-то какие! Глазищи! Будто на вертел тебя насаживают!

– Ну ты дура, ты в глаза ему смотрела?! Это ж верный сглаз!

– Сама ты дура, какой от оборотня сглаз? Если не загрыз, так теперь уж что…

– А про коня его слыхали?

– Что?

– Сено жрать отказался! А как мясца ему сырого кинули – так мигом…

– Ага, ещё бы человечинки – совсем бы хорошо…

– Что ему надо-то было?

Хельга молча наматывала верёвку на ворот. Тот скрипел, ведро раскачивалось, поднимаясь из сырой пропасти. Скрип-скрип. Мышцы на руках Хельги напрягались и расслаблялись, в такт ударам сердца: раз-два… скрип-скрип…

– А одежка-то у него не шерсть и не лён. И не бархат какой. Бесовское…

– Ты что, щупала?

– Он мимо меня прошёл. У ткачихи, дорогуша, на такое глаз намётанный…

– А меж ног ты ему не приглядывалась?

Бабы заржали – дружно, испуганно. Они болтали без умолку весь день, с того мгновения, как чужак молча вышел из трактира, ничего не взяв. И какую же ерунду болтали…

Хельга нажимала, ворот скрипел, будто стонал.

– А глазёнки-то у него всё же это, ничего… ясные!

– Так что ж ты его на сеновал не позвала? Нечасто случай выпадает, с этим – то, а?

И снова – взрыв истеричного ржания. Господи…

Дно полной кадки стукнулось о край колодца.

– А ну заткнитесь, дуры! – свирепо бросила Хельга. – Вы что, совсем ума лишились, сколько его там было?! Он же из этих! Это бес, укравший наших мужей, наш покой! А вы только и думаете о том, каков он без штанов!

Бабы ошарашенно примолкли. Потом захихикали.

– А что, Хельга, ты-то его ближе всех видела. Как он на тебя смотрел? А?

– Никак, – отрезала она. – Вовсе не смотрел.

– Ну-у, сама-то уже три года без мужика…

– Конечно, кто на неё позарится-то, – обронила толстощёкая повариха Роза. Муж её лишился ноги на одной из старых войн, а потому, когда проклятые чужаки стали забирать в услужение их мужчин, остался с ней, в её доме, её постели.

Хельга остановилась. Поставила ведро на землю. Развернулась, молча подошла к Розе. Та побледнела, попыталась приподняться, не зная, чего ждать. Хельга опустила голову, вытянула шею и смачно плюнула в ведро поварихи, стоявшее у той меж ног.

Бабы онемели; Хельга успела подобрать своё ведро и пройти несколько шагов, прежде чем они разразились бранью. Пусть их. Дуры же…

Только дойдя до края колодезной площади, Хельга увидела Ингрид. Та стояла на обочине, с пустыми вёдрами. Её сын, мальчик пяти лет, увидел Хельгу и тут же спрятался за юбку матери. Та не глядя обхватила рукой его светловолосую голову.

Хельга смотрела ей в лицо ещё какое-то время, потом отвела взгляд и побрела дальше.

Её дом – вернее, их с Кристианом дом – стоял на окраине, так что воду таскать было далеко, и Хельга как всегда успела выдохнуться. Она поставила ведро в сенях, вошла в горницу, придерживаясь за стену, с опаской опустилась на скамью, тронула ноющую поясницу, с мукой думая, что в ближайший час ну никак не поднимется…

И взметнулась на ноги мгновением позже, лишь только увидела чёрного чужака, сидящего за её столом.

Он сразу встал и шагнул к ней.

Хельга вскрикнула, отпрянула, упёрлась спиной в стену. Вскинула руки, закрыла пальцами глаза, по-детски надеясь, что, когда она откроет их, он исчезнет. Ходили слухи, что тот, кто долго смотрит на чужака, начинает видеть его настоящий облик. Однако когда твёрдая рука взяла её за запястье, оторвала ладонь от лица – Хельга поняла, что люди всё же врут. У него по-прежнему было обычное лицо. Человеческое, да. Хотя нет – лицо твари, не очень умело прикидывающейся человеком.

– Молчи, – сказал чужак. – И слушай меня. Ты хочешь вернуть своего мужчину?

Голос у него был сиплый, с присвистом, со странными звуками меж слов – человеку такого никогда не выговорить. Речь твари, прикидывающейся человеком… не очень умело.

Но это уже не имело никакого значения, как и могильный холод, которым веяло от прижимавшегося к ней тела – важно было, что он сказал. Ноги Хельги подкосились, она рухнула обратно на скамью, вскинув лицо с широко раскрытыми глазами.

– Что? – прохрипела она.

– Ты хочешь вернуть своего мужчину?

– Да… Да! – силы вернулись в пересохшее горло, и она уже могла кричать, и кричала: – Да! Да, хочу!

– Он вернётся к тебе, – сказал чужак, глядя на неё глазами, в которых плавали пятна жжёной смолы. – Если ты убьёшь того, кого ненавидишь больше всех на свете.

Хельга на миг онемела. Потом слабо мотнула головой, почти уверенная, что ослышалась.

– Ч-что… что вы сказали?..

– Он вернётся к тебе. Если ты убьёшь того, кого ненавидишь больше всех на свете.

Слово в слово повторил. Будто наизусть. Или будто знает совсем немного фраз на её языке – только эти.

– Кого… ненавижу… кого ненавижу? – растерянно повторила Хельга. – И… только?

– Да.

Она прерывисто вздохнула, вздёрнула подбородок.

– Что вам с того?

Он просто смотрел на неё, не собираясь ничего объяснять. Хельга какое-то время глядела ему в глаза, потом потупилась. Никогда она не слыхала, чтобы чужаки приходили к соломенным вдовам и заключали с ними сделки… да ещё такие… странные…

– У тебя есть время до ночи, – сказал чужак и вдруг, рывком наклонившись, зажал ей рот с такой силой, что Хельге показалось, будто у неё вот-вот хрустнет челюсть.

Она хотела зажмуриться, но вместо этого лишь распахнула глаза шире, не в силах вынырнуть из мутного белого лица, такого обманчиво человеческого.

– И молчи, – проговорил он.

Она кивнула, но он уже отпустил её и шёл к выходу. Мгновение Хельга сидела, не в силах пошевелиться, потом снова вскочила и крикнула:

– Кто вы?

Чужак обернулся. И сказал – без тени улыбки:

– Можешь считать меня дьяволом.

Кого я ненавижу… кого я больше всех ненавижу?

Она знала ответ на этот вопрос. Давно уже знала. Просто думала об этом не как о ненависти. Как о чём-то другом. А теперь – да не всё ли равно? Верёвку она намотала на руку, от запястья до локтя. Идти пришлось через всю деревню, и Хельге не хотелось привлекать лишнего внимания. Впрочем, бабы у колодца её увидели и громко забранились, но она даже не обернулась.

Если чужак сказал правду, то ещё до ночи она увидит своего Кристиана, а больше её ничто не заботило. Никогда.

Домик Ингрид тоже стоял на отшибе, только с другой стороны. Она перебралась туда после смерти родителей, и это было её решение – хотя чего только Хельга потом не натерпелась, когда на неё посыпались упрёки в том, что-де мало того что мужа у хорошей женщины увела, так ещё из дому бедняжку выгнала. Кристиан говорил, чтобы она не смела слушать этих дур. Она и не слушала. Тем более что сама Ингрид ничего не говорила. Вообще. Ни об этом, ни о другом… даже когда у неё родился сын. Сын Кристиана. Она и этого не говорила, да и начало беременности как раз совпало с разрывом, но… всё было ясно без слов. При одном только взгляде на этого мальчика. Губы, волосы, глаза – всё отцовское. Кристиан ходил потом к Ингрид один раз. Долго сидел. С тех пор только приносил деньги и игрушки для мальчика, которые сам выстругивал из дерева. Получалось красиво, затейливо. Ингрид раскрашивала их разноцветной глазурью, и ни у одного ребёнка в деревне не было таких игрушек. Кристиан потом смотрел на своего мальчишку, возящегося с ними в пыли – издалека, – и улыбался. И Ингрид улыбалась тоже.

А Хельга смотрела на них и ненавидела, ненавидела.

Боже, как же она её ненавидела. За эту разноцветную глазурь.

А когда Кристиана забрали, разумеется, по деревне пошёл шумок: дескать, Божья кара. Хельга, и без того не особо дружившая с соседками, рассорилась с ними вконец. А Ингрид всё так же молчала. Только теперь всякий раз прижимала к себе мальчика, стоило Хельге пройти мимо. Будто боялась, что отнимет. А ей… ей почти хотелось. Он ведь так похож на Криста… как же похож. И улыбка теперь такая же. Одними только уголками губ. А бабы довольно кивали: всё верно, украла мужика, вот и у тебя его теперь украли. А бедняжка Ингрид как была при белокуром красавчике, так и есть. И всем поделом.

Говорили они так и хихикали, а Хельга молча стискивала немеющие губы.

И теперь она ненавидела не Ингрид. Что ей Ингрид, если она даже ребёнком не смогла Кристиана удержать?.. Но это только казалось – на деле она всё ещё держала его, держала этими ясными голубыми глазами, звонким детским смехом на залитом солнцем дворе, разноцветной глазурью… Он не вернулся. Но он смотрел. Всегда смотрел. И Хельга знала, что он хотел бы вернуться. Не к Ингрид – не к ней. К ним.

И она только нажимала и нажимала на рукоятку колодезного ворота, со всей силы, стиснув зубы так, что скулы сводило почти до боли…

Нет, это не было ненавистью. Но из всего, что можно было так назвать, это походило на неё больше остального.

Ингрид работала в поле и всегда брала ребёнка с собой. Раньше у самой юбки держала, ни на шаг в сторону. А теперь – три года уж прошло, подрос малый, да и сколько можно? – сажала на самом краю поля, только изредка бросала взгляд. Стоял июль, солнцепёк, некошенная рожь – по пояс. Было совсем нетрудно подкрасться со стороны, схватить ребёнка, накинуть на голову подол, заглушив крик. Ингрид скоро обнаружит пропажу, но ведь до соснового бора, что с другой стороны поля, сто шагов от силы.

В бору было темно и прохладно, хвоя хрустела под ногами, и пахло древесной смолой. Мальчишка глухо кричал и бился, но совсем слабенько – крепкие руки Хельги удерживали его без труда. Содрав обмотанную вокруг предплечья верёвку, Хельга накинула петлю на щуплую детскую шею, затянула со всей силы, душа крик. Лицо мальчика покраснело, он вцепился в верёвку пальцами, отчаянно таращась на тётушку Хельгу, с которой жил папа, но которую матушка наказывала уважать, что бы там ни болтали соседские мальчишки… Хельга поволокла сына Кристиана по земле, как щенка, оглядываясь в поисках дерева с достаточно низким суком.

Такое дерево в поле зрения нашлось лишь одно, и под ним стоял чужак.

Тот же или другой – Хельга не сразу поняла. На миг ей показалось, что он и был этой сосной – прямой, чёрный, неподвижный. Здесь, в полумраке, он казался человеком ещё меньше, чем прежде. И Хельга вдруг подумала – впервые, должно быть, – а кем же всё-таки были эти существа, с лёгкостью поработившие её народ и теперь так же легко заставившие её убить сына человека, которого она любила. И зачем им это. Господи, зачем.

Руки, стискивающие верёвку, дрогнули, потом сжались крепче.

– Ну, вот он, – с вызовом проговорила Хельга. – Вот тот, кого я ненавижу больше всех на свете. Что ты смотришь? Разве не это ты мне велел?

– Я сказал, твой мужчина вернётся к тебе, если ты…

– Помню! – нетерпеливо перебила она: её раздражало это монотонное повторение. – Уговор всё ещё в силе?

– Да.

– Ну так не стой на пути, – сказала Хельга и, размахнувшись, захлестнула верёвку на нижней ветке.

А натянуть не успела.

Ингрид бежала к ней – так, как бежала, должно быть, к восточному плетню этим утром, и много-много раз до того; так, как бежала сама Хельга… хотя нет. Нет, вовсе не так Хельга бежала. С безумием в глазах, с пеной на губах, сбиваясь временами на четвереньки, навстречу возлюбленным мужчинам не бегут. Так бегут только к детям, которым грозит опасность.

– Не-е-е-е-ет! – кричала Ингрид, дико, страшно, с чудовищной мольбой на перекошенном лице. Хельга стиснула зубы, бросила взгляд на застывшего у сосны чужака.

– Говоришь, ты дьявол? Ну так мне плевать.

И затянула петлю.

Ингрид кинулась вперёд, и в тот же миг что-то просвистело у Хельги над головой, а потом позади рухнуло тело, сорвавшееся с верёвки. Ингрид подползла к сыну на коленях, рыдая в голос, стала стаскивать петлю, врезавшуюся в нежную детскую кожу. Мальчик слабо дёргал руками и ногами, всхлипывал, мотал головой, разбрызгивая слёзы; жуткая синева понемногу сходила с его лица.

Хельга медленно обернулась.

Ингрид подняла голову.

Они смотрели на чёрного чужака с перетекающим из маски в маску лицом, в его глаза цвета сосновой смолы. И были родными в этом. Сейчас.

– Кристиан… – сказала Ингрид.

Он молча взглянул на неё.

Хельга сделала шаг назад. И смотрела. Смотрела, смотрела, пытаясь стать родной ей, матери ребёнка, которого она только что хотела убить – в этом, именно в этом… увидеть. Увидеть, как она… Узнать…

Чужак прошёл мимо застывших женщин, подобрал с земли нож, отёр его полой плаща, сделанного из бесовской ткани, сунул в ножны.

Посмотрел Хельге в лицо. Зыбкими, текучими, такими чуждыми глазами.

– Что же… что же они с тобой сделали, – сказала Хельга.

Он опустил густые, жёсткие – всё те же – ресницы и ответил:

– А с тобой?

Хельга улыбнулась. Уголками губ, как научилась у него. Усмехнулась – слабо, нерешительно. Потом ещё раз. Вздохнула.

Наклонилась к сидящей на земле Ингрид, взяла конец верёвки, потянула; шершавая пенька поползла с тела мальчика, будто гадюка, в последний миг отказавшаяся от добычи.

Хельга подошла к дереву, на ходу сплетая удавку. Накинула её на шею, полезла по стволу вверх, обдирая ладони о кору, липкую от смолы. Добравшись до нижней ветки, закрепила верёвку. Потом прыгнула вниз.

Она не запомнила последнее, что увидела, потому что всё это время была слепа.

Мальчик плакал, пряча лицо в материнском переднике. Ингрид гладила его по голове, не сводя мокрых глаз с тела, слабо покачивающегося на нижней ветке сосны.

– Вот и всё, – прошептала она.

– Да, – сказал Кристиан.

Он подошёл к дереву, снова достал нож, обрезал верёвку. Бережно обхватил тело Хельги, и она повисла на нём, обвивая руками его шею, так, как сделала бы, если бы была жива.

– Прощайте, – сказал Кристиан.

– Что?! – Ингрид побелела, ребёнок умолк. – Но ведь… ты же… ты… разве ты ничего не понял?!

– Это ты не поняла.

– Она хотела убить нашего сына! Ты же видел! Ты сам остановил её!

– Она убила того, кого ненавидела больше всех на свете. Она умела ненавидеть.

– Но я же… мы же… любим тебя, Крист… мы тебя… так долго…

– Она умела ненавидеть, – повторил Кристиан. Размеренно, равнодушно. Будто наизусть. Или будто знал совсем немного фраз на её языке – только эти. – Там, где я теперь, это главное. Она выполнила условие.

– Это несправедливо!

Кристиан подхватил тело Хельги, взвалил на плечо. Её волосы заструились вниз, к его сапогам.

– Там, где я теперь, это справедливо, – сказал он.

Ингрид сидела, судорожно стискивая в объятиях сына, и смотрела, как чужак, не сгибаясь под тяжестью своей ноши, идёт в глубь бора, в сгущающуюся тьму.

А тот, кто был для неё чужаком, улыбался одними только уголками губ.

Он наконец возвращался домой.

Пепел

Старые вещи всегда забавно перечитывать – любопытно проследить, как изменился мой стиль, мой образ мыслей, я сама. Впрочем, стоп, я сказала «всегда»? Нет. Иногда это совсем не забавно…

«Пепел» – один из самых первых моих рассказов, и я плохо помню человека, который его написал. Я только знаю теперь, что это был очень легкомысленный и отчаянно смелый человек, не побоявшийся вжиться в подобных героев и примерить на себя их чувства. Теперь бы я этого не сделала. И хотя этот рассказ и теперь не менее дорог мне, чем тогда, когда он был создан, я искренне рада, что мне больше никогда не придётся писать ничего подобного.

Я хочу рассказать вам об одном человеке. Мы довольно неплохо знакомы. Впрочем, не думаю, что я когда-нибудь знал его по-настоящему. Полагаю, его никто не знал по-настоящему. Его зовут Двейт Мак-Лендон.

Дыба – перекладина из сухого дерева, с верёвкой или канатом, натянутым в поперечнике. При должном натяжении жилы человеческие растянуты либо вырваны будут.

Иурен Фландрский. Мизерианиус.

Башня горела. Защитники крепости ещё пытались совладать с пламенем, охватившим два верхних этажа, но для всех, в том числе и для Двейта, было очевидно, что главному сооружению форта конец. Пламя, отороченное чёрной каймой дыма, проломило стены, оставив лишь несколько хрупких перекладин, ещё поддерживающих осевшую и почерневшую крышу. В оранжевом островке смерти носились одинокие фигурки людей. Временами они вываливались из окон и летели вниз, сияя в сумерках, как светляки, иногда просто исчезали из виду.

– Ты думаешь, они там? – спросил Тонвен.

Двейт пожал плечами, не отрывая глаз от тягучего хвоста дыма, сливающегося с вечерней зарёй. Он знал, что сожжёт эту башню на закате.

– Лично я сомневаюсь, – добавил Тонвен, не дождавшись ответа. – Мы шли слишком медленно. У них было полно времени, чтобы сбежать. Ты только вспомни, какое слабое сопротивление нам оказали. Почти наверняка они вовремя ушли с основными силами.

– У них почти не осталось войск, – ответил Двейт, по-прежнему глядя на полыхающую вдалеке башню.

С холма, на котором расположился их лагерь, опустевшее поле боя было словно на ладони. Почерневший форт, высившийся на соседнем холме, находился на уровне взгляда. Стены ещё истекали смолой, словно слезами, но ворота давно были открыты. Теперь бой шёл внутри.

Двейт не сомневался в победе. Не на этот раз:

– Ты не видел прошлого сражения. Мы просто раздавили их. Остались жалкие крохи. Думаю, тут все, кто уцелел.

– И Данкан с Изольдой?

Двейт не улыбнулся.

Тонвен ждал улыбки – может быть, горькой, но победоносной – и не дождался. Как и ответа.

– Думай что хочешь, а по мне, так они сбежали ещё вчера, – проворчал он, отворачиваясь. – По крайней мере я бы на их месте так и сделал. – Тонвен обречённо вздохнул и поднял голову. – Что это ты читаешь?

Железная дева, также именуемая гарротой – сосуд, формой и размером подобный телу человека, изнутри снабжённый стальными шипами длиною в четверть фута и более. Шипами этими тело человеческое, в железную деву, также именуемую гарротой, помещаемое, пронзаемо будет.

Иурен Фландрский. Мизерианиус

Данкан и Изольда. Звучит, словно имена героев из любовной легенды. Впрочем, они и есть любовники. И, пожалуй, когда он схватит и убьёт их, какой-нибудь сладкоголосый бард сложит душещипательную балладу о прекрасной леди, её жестокосердом муже и его честном и благородном брате. Какой чудный треугольничек, и впрямь точно для виршей. Да только в балладе не будет ни слова о хамстве и наглости Данкана, об истериках Изольды, о позорном долготерпении Двейта, о его добровольной слепоте. Он мог бы многое им простить. Он хотел. Он много раз говорил мне об этом. В конце концов, они были самыми близкими ему людьми. Его брат и его женщина. Конечно, он давно подозревал, что между ними что-то есть. Однажды нерешительно высказал свои подозрения, боясь обидеть их беспочвенной ревностью. Данкан всё отрицал, Изольда снова закатила истерику. И он подумал: «Пусть. Всё равно. Пока она здесь, пока отвечает на его поцелуи – всё равно».

И это продолжалось долго, чертовски долго. А потом он не выдержал. Он том, что стало последней каплей, он не раз рассказывал мне. В той самой башне, которая сейчас трещала и плевалась обугленными щепками в сотне ярдов над его головой. Запирал двери, садился возле камина… и рассказывал, снова и снова, как однажды вечером, вернувшись с прогулки верхом, он вошёл в спальню и увидел в своей постели Изольду и Данкана. Они занимались любовью и даже не заметили его. Данкан был сверху, Изольда обхватила его ногами и выгнулась, запрокинув голову назад. Двейт стоял у дверей, слушая стоны своей жены и глядя на крупные капли золотистого пота, сверкавшие на её коже. Потом она открыла глаза и увидела его. Выпрямилась, отстранилась от любовника, не снимая рук с его плеч, нахмурилась. Взяла пальцами светлый локон, упавший на лицо, заправила его за ухо и сказала: «Выйди вон!»

«Выйди вон!»

Он вышел и прикрыл за собой дверь. Земля плыла у него под ногами, но в мыслях было пусто. Глухо и пусто, словно в погребе.

«Выйди вон!»

Он пошёл в оружейный зал, снял со стены меч, которым его пятнадцать лет назад посвятили в рыцари, а потом бросил его на пол. Он хотел их убить. Но не смог. Тогда – не смог.

Они сбежали. Он не пытался их удержать. Ему хотелось лечь на смятые простыни, ещё отдававшие жаром распалённых от страсти тел, отвернуться лицом к стене и подтянуть колени к груди.

Так он мне рассказывал. Смотрел в пустоту… и повторял, снова и снова: «И она сказала мне: „Выйди вон!“, и я вышел. В пустой тёмной комнате, у камина, со стаканом вина в судорожно стиснутой руке. В башне, которая сейчас догорала.

Они бежали, но очень скоро вернулись. С огромным войском, под знамёнами их рода. Данкану было мало его жены. А Изольде было мало его бесчестия. Они оба не смогли простить ему пощёчин, которыми он сшиб их с кровати в ту ночь, ворвавшись в спальню. Двейт не был готов к атаке и спешно покинул крепость. Но вернулся тоже… Он возвращался снова и снова. Иногда они разбивали его, иногда он – их. Это была война. Он привык к войне.

Больше всего меня пугает то, что в нём ни на миг не проснулась ненависть. Даже ярости не было – ни когда он смотрел на их голые тела, ни когда солдаты Данкана взбирались на стены замка, ни когда Двейт видел Изольду на том холме, где стоял сейчас сам: высокую, стройную, рассеянно поигрывающую арбалетом, с серебристой паутиной волос, кончики которых трепал ветер. Ярости не было, не было гнева, не было злости.

Только эта книга.

Она всегда находилась с ним. Давно… С того самого дня, когда он впервые поймал взгляды Данкана и Изольды, скрестившиеся во время семейного ужина, словно два меча, увидел искры, брызнувшие от зазвеневшей стали, увидел, как эти искры падают на шелковую бахрому скатерти, как тлеют, как разгораются, увидел родившееся из них пламя… В тот же вечер он пошёл в библиотеку и отыскал эту книгу. Стёр с неё слой пыли, провёл пальцами по бархатному корешку. Но не стал открывать. Тогда.

Прошло несколько месяцев, прежде чем он открыл её. И с тех пор открывал часто. Очень часто. А с ночи, когда Изольда сказала ему: «Выйди вон!», он читал эту книгу ежедневно. Каждый час. Каждую минуту.

И сейчас она была с ним.

Бык – сосуд, подобный железной деве, также именуемой гарротой. С шипами бывает и без, но непременно с жаровней под дном. Человек, в быка помещаемый, когда разведено под сосудом пламя, узнает жестокие страдания от жара.

Иурен Фландрский. Мизерианиус.

– Эх, башня не уцелеет, – с сожалением сказал Тонвен. Он, видимо, вспомнил весёлые пьянки, не раз сотрясавшие донжон в лучшие времена, и в его старом чёрством сердце зашевелилась ностальгия.

– Да пошла бы она, – коротко ответил Двейт. – Меня больше волнуют подвалы.

– Подвалы? – Тонвен непонимающе приподнял бровь. – А что там такого ценного в подвалах?

Двейт пожал плечами. Ничего ценного там, конечно, не сохранилось. Вино и ткани не в счёт, это вполне восполнимая потеря. Но у него было такое чудное подземелье. С толстыми стенами, духовыми проходами, со стоком для крови в каждой камере. Последние пятнадцать лет подземелье пустовало, так как Двейт предпочитал убивать своих врагов на поле боя, а не возиться с ними после битвы. Но тот, кто владел этим замком до него, похоже, был большим любителем подобных забав. Получив замок вместе с рыцарским титулом, восемнадцатилетний Двейт только раз заглянул в подвалы, окинул взглядом громоздившиеся там машины для убийства и, поморщившись, велел смотрителю немедля спалить всю эту дрянь. В тот день у него не было ни желания, ни времени рассматривать эти игрушки – в пятидесяти милях к югу его ждала невеста, леди Изольда…

– Там даже канализация была, – вполголоса проговорил он. – Никакой крови, никакого дерьма. Так удобно.

– Ты же ими всё равно не пользовался, – возразил Тонвен.

– Да, – ответил Двейт и вдруг улыбнулся. Тонвен бросил на него встревоженный взгляд и с деланой небрежностью проговорил:

– Полно, старик, ничего с твоими подвалами не станется. Они на славу сделаны. Их разве что засыпать может, но это вряд ли. Камни туда не долетали. А вот башня…

– Башня, – медленно произнёс Двейт, – интересует меня только в одном смысле. Я хочу знать, там ли они.

– Ты бы этого хотел?

Двейт вздрогнул, резко повернулся к Тонвену. Книга коротко хлопнула в дрогнувших руках. В его взгляде был страх, и этот взгляд был страшен.

– Хотел бы я этого? – прошептал он. – Хотел бы? Нет. Нет, Тонвен, нет. Нет.

Стул ведьминский – трон с высокой спинкой, снабжённой стальными шипами длиною в четверть фута и более, и местом для жаровни в подножии. Человек, на стул ведьминский сажаемый, шипами пронзён будет, а ноги его на железе раскалённом жестокие страдания от жара узнают.

Иурен Фландрский. Мизерианиус.

Башня рухнула в сумерках, уже после того, как село солнце. Она падала медленно, камни лениво отлетали в стороны, горящие балки проталкивали себе дорогу среди густого дождя обломков кирпича. Прошла почти минута, прежде чем острая каменная стрела уступила место кривому столбу чёрной пыли. А потом и пыль осела, и стало ясно, что битва кончена.

«Были ли они там, – думал Двейт. – Он и она, наверху, в самом мощном укреплении их подлости, в последнем оплоте их любви».

Было ли одно из тел, с воплем летящее в бездну, телом его младшего брата Данкана, который в семилетнем возрасте сломал ключицу и плакал до тех пор, пока не пришёл Двейт и не сказал: «Эй, все хорошо, я с тобой»; которого он учил фехтовать, стрелять и ездить верхом, и который учил его флиртовать с женщинами; который был его оруженосцем и в день страшной битвы вынес раненого Двейта из красно-чёрного ада; который спал с его женой, собрал войско наёмников и пошёл штурмом на замок, где они оба выросли? Была ли чёрная фигурка, рассыпающаяся прахом в оранжевом аду башни, дивным телом его возлюбленной жены Изольды, руки которой он впервые коснулся под тополем в саду замка её отца; которую он тревожно спросил, заглядывая в её смеющиеся голубые глаза, по доброй ли воле она хочет стать его женой; которую он страстно и изумлённо целовал, получив ответ; которая перевязывала его раны, гладила его волосы и изо всех сил старалась родить ему ребёнка; которая все эти годы лгала и смеялась ему в лицо и в спину, которая заправила за ухо золотистый локон и, не снимая ладони с плеча любовника, сказала: «Выйди вон!»

Были ли они там?

Хотел ли он, чтобы они были там?

Да, конечно. Ведь такую смерть – смерть в огне, в дыму, в копоти, когда с губ вместо «люблю тебя» срывается лишь сиплый кашель – можно пожелать только таким бездушным тварям, как эти двое.

Нет, конечно. Ведь подвалы почти наверняка в целости, ведь там такой чудесный сток для крови, ведь у Двейта есть эта прекрасная мудрая книга, которая очень подробно и увлекательно рассказывает о том, как надо поступать с врагами. Рассказывает ему – тому, кто этого никогда не знал.

Башня стала столбом чёрного пепла.

Хочешь ли ты, чтобы они были там, в этом пепле, Двейт Мак-Лендон, хотелось мне спросить у него. Ты этого хочешь?

Нет, конечно. Ведь тогда он не сможет познакомить их с дыбой, железной девой, также гарротой называемой, с быком, со стулом ведьминским… Как он может позволить им пропустить столь волнующее знакомство? Они были бы огорчены.

Да, конечно. Потому что ему не хотелось быть сводником в этой ужасной встрече. Потому что ему не хотелось убивать их, не хотелось причинять им боль, жуткую боль, адскую боль, боль, которая наконец заставила бы их слаженно, в один голос кричать: «Прости!»

«Выйди вон!»

Дымка колыхалась в густом синем небе и таяла, как сон. Сквозь этот сон Двейт Мак-Лендон увидел человека в подранной одежде, человека с мечом, на который он опирался, словно на костыль, человека, взбиравшегося на холм.

– Это Хьюберт! – воскликнул Тонвен и бросился вперёд. – Ну, как там? Что?

Человек с помощью Тонвена вскарабкался на вершину холма. Поднял голову. Из-под упавших на лицо слипшихся волос блеснуло яростное торжество.

– Победа, милорд, – хрипло сказал он. – Форт наш.

Тонвен повернулся к Двейту, слегка улыбаясь – тревожно, вопросительно. И со страхом, который жил в его сердце уже давно. Тонвен думал, что Двейт ничего не знает об этом страхе, но ошибался. Жестоко ошибался.

– А мой брат и моя жена? – проговорил Двейт.

Хьюберт передёрнул плечами, сплюнул. Мокрота, хляпнувшая на сухую траву, была красной.

– Мы взяли их во время штурма башни, милорд. Обгорели, но живы.

Улыбка сбежала с губ Тонвена. Вернулась – поспешно, виновато, опасливо, в надежде, что хозяин не заметил её недолгого отсутствия.

– Ну вот, – с лёгким смешком сказал он.

Двейт опустил голову и посмотрел на закрытую книгу, которую сжимали его руки. Гневная книга, злая книга. Умная книга. До чего же умная.

«Прости меня, Двейт! Ради всего святого, прости меня!!!»

«Выйди вон!»

«Я люблю тебя, прости меня!»

«Выйди вон!»

Сизое небо озарилось сполохом последней вспышки. Теперь во всём замке остался лишь пепел.

«Дыба для него, – подумал Двейт. – Для неё – железная дева».

«Выйди вон!»

Она скажет ему это. Коснётся обгоревшей рукой изорванного плеча Данкана, заправит за ухо обугленный локон, улыбнётся растрескавшимися до крови губами и скажет.

Выйди. Вон.

Дыба! Для него! Для неё! Железная дева! И все остальное – МНЕ!

Я встаю, я хватаю «Мизерианиус», я рву его на части, с хрустом разламываю корешок, дёргаю страницы, швыряю вверх, в небо, и они разлетаются мелкими брызгами, как белый пепел.

Я так хотел, чтобы они погибли. О Господи, я так просил тебя, чтобы они погибли! Я ведь никогда ни о чём тебя не просил! Только сегодня! Только об этом! Так сильно просил.

– Двейт, – чуть слышный голос Тонвена.

Я смотрю на свои ладони. На них следы красной краски. Я поднимаю эти ладони и касаюсь ими своего лица. Совсем чуть-чуть. Едва ощутимо.

– Двейт.

Чего ты хочешь от меня? Чего вы все хотите от помешанного, развлекающегося разговорами с самим собой? А что, с вами такого никогда не бывало? Вы не сходили с ума от безысходности, зная и не зная, какое из возможных известий вас убьёт? Вы не проклинали себя за то, что можете и не хотите, что должны и не можете ненавидеть? Нет?

Тогда убирайтесь отсюда, слышите? Убирайтесь вон!

Это мой ад.

Цветы в её волосах

Вы верите в сказки? Нет, погодите морщиться и переворачивать страницу! Скажите всё-таки: верите? Если да, то – предупреждаю заранее – вам может быть неприятен рассказ «Цветы в её волосах». Тут будет сказка, да. С ложью и намёком, всё как положено. Вот только часто ли мы задумываемся о том, насколько много в сказке лжи? И что именно – ложь? И – самое главное – какова в таком случае правда?

Сентиментальность и цинизм – вещи, как ни странно, родственные. И того, и другого в этом рассказе достаточно. Даже и не знаю, чего больше. Так что пусть вас не обманет название. Или, может, наоборот – пусть обманет. Сколь ни циничная – а сказка, всё-таки… Потому что я вот, знаете ли, верю в сказки. Если уж это единственное, во что остаётся верить. Как вы думаете, это правильно?

Декабрьская ночь темна, и в ней нет ничего, кроме снега. Может, когда-то было что-то ещё, но вряд ли кто упомнит, что именно. По крайней мере, об этом не думаешь, глядя, как лохматые сизые хлопья беззвучно бьются снаружи о стекло. В такие ночи не хочется спать, хочется тосковать и слушать красивые песни. Особенно если ты – всего лишь маленькая некрасивая девочка, больная чёрной оспой.

– Лотар, расскажи мне красивую историю, – говорит эта девочка и подтягивает одеяло ближе к подбородку.

Старый Лотар сед и немощен, он никогда не был стройным могучим рыцарем, он не умеет лечить и не знает старинных наговоров, помогающих отогнать тоску, но он умеет рассказывать красивые истории, а кроме того, и это даже важнее, он когда-то болел чёрной оспой. Это случилось давно, Лотар тогда был лишь немного старше девочки, у постели которой сидит, и болезнь оставила ему в память о себе лишь уродливые рытвины на лице и немного грусти в глазах. Девочка любит эту грусть, потому что понимает её слишком хорошо. Особенно – теперь, когда болезнь вышвырнула её прочь из внешнего мира, оставив наедине с няней, которая старается не подходить слишком близко, да ещё с этим печальным уродливым стариком, не боящимся смерти и знающим много красивых историй.

Он в самом деле знает их много, но они сидят здесь вдвоём так давно, что он успел рассказать все.

– Какую? – спрашивает старый Лотар, поправляя одинокую свечу, под тяжестью воска покосившуюся в чугунном подсвечнике. В комнате холодно, несмотря на камин, а в этой свече появляется столько тепла, когда она освещает худое лицо девочки и её костлявые руки, подтягивающие одеяло к подбородку.

– Про Алана и Селену, – говорит девочка. Это её любимая история, и старый Лотар понимает, почему. Нет, эта история не затейливее и не лиричнее других, просто она про лето. Про цветы и про лето, и, конечно же, про любовь. Про всё то, чего эта маленькая девочка, наверное, уже никогда не увидит.

Старый Лотар снова поправляет свечу. Девочка смотрит на него влажными тёмными глазами и ждёт.

Старый Лотар начинает говорить.

– Давным-давно, в незапамятные времена, в далёкой земле, где вечное лето и всегда цветёт вишня, жил доблестный рыцарь Алан. И была у него кузина, леди Селена, прекрасная, как цветы этого края…

– Ненавижу эту страну.

– Чего?

– Ненавижу.

– Да ну, прекрати.

– Не выношу эту пыльцу! Дышать нечем от этой проклятой пыльцы! Днём и ночью, изо дня в день, круглый год! Ненавижу!

– Селена, у тебя что, месячные?

Лицо девочки чуть розовеет, взгляд становится внимательным. Она знает эту историю, и она уже там, уже среди вечно цветущих вишен. Ей уже почти тепло.

– Они росли вместе, бок о бок, и полюбили друг друга с младых лет. Не было для Алана никого прекраснее Селены, и не было для Селены никого желаннее Алана. Они были неразлучны в горе и в радости, и по достижении совершеннолетия Алан взял руки Селены в свои и сказал ей: «Прекрасная дева, лишь ты – моя грёза, лишь тебя я хочу видеть своею госпожой». И Селена ответила: «Доблестный сэр, лишь ты – мой сон, лишь тебя я согласна признать своим господином».

– А теперь… что?

– Ты меня спрашиваешь?! Это ты знать должен, а не я!

– Эм-м…

– Чему тебя только твои горничные учили!

– Ты… что ты хочешь этим сказать…

– Да я всё знаю! О чём, по-твоему, они болтают за шитьём?..

– Э-э…

– Ну? Я не вижу результата…

– Они все… опытные, а я…

– Боги, Алан, ты с ума меня сведёшь.

– Я сейчас…

– Да слезь ты с меня уже.

– Но отец доблестного Алана и его тётка, мать прекрасной Селены, прознали о чувствах молодых людей. В те времена, как и в нынешние, браки свершались для укрепления дружбы кланов, а не по любви наречённых, и брат с сестрою не видели нужды скреплять дружественный союз браком своих детей, ибо и без того он скреплён единой кровью. Посему, прознав про их чувство, вознамерились его погасить.

Девочка тихонько вздыхает, и пламя свечи колеблется. Девочка любит это место в истории: влюблённые встречают первое препятствие. А девочке нравятся препятствия, она любит мечтать о том, как преодолела бы их, если бы они встретились на пути её любви. Если бы у неё когда-нибудь была любовь…

– Ах ты шлюха!

– Матушка!

– Потаскуха! Дрянь! С собственным кузеном! Срам на всё королевство! Чем ты думала?!

– Я просто… я просто хотела…

– Кто теперь тебя возьмёт?! Брюхатую-то?!

– Алан возьмёт!.. Ай! Не деритесь, матушка!

– Мерзавка! И думать не смей! Чтоб я выдала тебя за сына этого оборванца!

– Этот оборванец ваш брат… Ой, перестаньте!

– Перестану, когда сочту нужным. Не для того я тебя растила и воспитала, чтобы ты стала женой межевого рыцаря. Ты предназначена не кому-нибудь, а великому герцогу! И будешь пить настой из пижмы три раза в день, ясно тебе?

– Нет!

– Я могу позвать стражу, чтобы они поколотили тебя, как уличную шлюху, кем ты себя и показала. Результат будет тем же. Выбирай.

Дальше становится грустно. Но старый Лотар умеет рассказывать грустное так, чтобы было тепло.

– Влюблённые не посмели противиться родительской воле. Алана отослали в далёкие земли, дабы в странствиях он позабыл Селену. Однако он поклялся, что совершит в чужих землях много подвигов и вернётся к своей леди могучим, прославленным рыцарем, вождём собственного клана, и его жестокосердая тётка почтёт за честь отдать свою дочь столь великому воину. А Селена поклялась, что дождётся этого дня, что бы ни случилось.

– Чего загрустил, парень? Давно девки не имел?

– Да уж…

– Эй, нельзя сегодня грустить! Перед боем надо ужраться и потрахаться, только так! Авось ведь последний раз.

– Да…

– Чё ты мямлишь? Ты вообще чей?

– А?

– Кому служишь, говорю?

– Гнолту.

– Ха! И я. Хорошо платит, стервец. И погулять в городе потом даёт три дня, а не сутки, как некоторые… Ну, пошли, я тебе хорошую девку покажу… Её на двоих хватает. Идёшь или нет?

– Иду.

– И летели годы, прекрасная Селена ждала и ждала своего Алана, памятуя о его клятве и о своей. Но настал чёрный день, когда мать её пришла и сказала: «Дочь моя, вскоре ты станешь женой достойного и славного мужа, который сделает тебя счастливою». И прекрасная Селена ответила: «Леди мать моя, я обещала моему Алану ждать его из долгих странствий». И мать её сказала: «Дочь моя, в печали моей говорю тебе: сэр Алан пал в бою, и весть об этом да не омрачит твою свадьбу». И тогда леди Селена плакала три дня и три ночи, а после дала согласие стать женой великого герцога, по воле своей матери.

– Нечестно, – тихонько сказала девочка. Кончено, она уже знает, что мать обманула прекрасную Селену, и убеждена, что это подло и неправильно. Ведь иначе Селена дождалась бы своего Алана. По крайней мере, девочка на её месте непременно бы дождалась.

– Сотни лиг чистых чернозёмов. Восемь замков. Десятки тысяч крестьян. Положение при дворе. Подумай, от чего ты отказываешься…

– Он старый.

– Скажи спасибо, что не хромой и не юродивый! Ты порченная, тебя теперь не каждый конюх возьмёт.

– Ох, матушка, снова вы… Кто там знает, что я порченная?

– Да все знают!

– Я вас умоляю. Назначим свадьбу на мои лунные дни, и все дела. Вы будто маленькая, что я, учить вас должна?

– Так ты согласна?

– Ах! Матушка. Восемь замков. Вы просто не оставляете мне выбора.

– И прошли годы, много долгих лет. Алан стал великим и славным воином, Селена стала заботливой и послушной женой герцога, любящей матерью его детей. И однажды, когда вишни цвели пышнее обычного и пахли слаще прежнего, сэр Алан вернулся в родной край. И пришёл он в дом своей тётки, и узнал, что его возлюбленная отдана другому. И опечалился он, и стал искать свидания с нею. Добрые люди помогли им, и вот встретились они после долгой разлуки. И обнял сэр Алан свою возлюбленную, и поцеловал её в чело, и сказал: «Моя Селена, я вернулся к тебе во славе и доблести, а ты несвободна. Бежим же теперь со мною на другой край мира, где никто не найдёт и не разлучит нас». И отвечала ему на это Селена: «Мой Алан, обманом выданная за другого, я клялась ему в любви и верности. Я понесла от него, и я родила ему детей. Я в долгу перед ним и перед его детьми, и я не смею нарушить этот долг, ибо хоть любовь моя не ослабевала ни на миг, но мой долг сильнее любви. Уходи же, и не возвращайся никогда, дабы не смущать мой покой».

Девочка хмурится и морщит короткий кривой носик. Это место она не любит. Странная какая-то эта Селена. Что значит – долг сильнее любви? Нет ничего сильнее любви. Девочка в этом уверена, хотя никогда не знала ни того, ни другого, хотя где-то очень глубоко внутри её слабеющего тела тихонько скребется знание о том, что сильнее долга, сильнее любви, сильнее всего. Но об этом девочка думать не станет.

– Долго же ты меня ждала…

– Ну, знаешь ли! Бросил меня брюхатую и удрал от батюшкиного гнева, а меня оставил расплачиваться за двоих!

– Я странствовал.

– Странствовал он! Слышала я про твои странствия. Таскался в наёмнической армии. Небось переимел всех портовых шлюх по обе стороны моря.

– Ну, положим, ты тоже времени не теряла.

– А что мне, в девках было оставаться? Откуда я знала, что ты вернёшься? К тому же меня заставила мать.

– Ага, тебя заставишь…

– Что-что ты сказал?

– А ты бы поехала со мной?

– С тобой? Куда?!

– Всё равно… Я неплохо заработал… Я теперь…

– С ума сошёл? Тыняться по миру с тобой, оборванцем?

– Я тоже способен на высокие чувства.

– Ну конечно. Я никогда и не сомневалась.

– Ладно… Раз не хочешь… Ну иди сюда…

– Тихо! Идиот… Покои мужа над моими!

– А мы не будем шуметь…

– Дурак… Пусти меня! Ах, что же ты… делаешь… ах-х…

– Дай я покажу тебе, чему научился у портовых шлюх…

– Алан… что ты…

– Моя прекрасная леди Селена…

– Алан не мог противиться воле своей возлюбленной, но пожелал увидеть её ещё лишь раз перед тем, как покинуть навсегда. В тот день в замке великого герцога устраивали большой пир, и Алан проник в чертог под видом менестреля.

Девочка приподнимает голову, нетерпеливо убирает с лица тоненькие спутанные волосы. Начинается самое интересное, самое сладкое, самое красивое. Самое тёплое. И лёгкое, лёгкое…

– Много в тот день было в замке менестрелей, и каждый из них пел лучше другого. Сэр Алан никогда прежде не держал в руках лютни и не слагал песен, но лишь только взгляд его упал на леди Селену, сидевшую по правую руку от мужа, слова сложились, и пальцы сами побежали по струнам. И поразились все красоте и нежности его песни, ибо было в ней столько любви и печали, сколько не было во всех иных песнях, вместе взятых. И столь прекрасна была эта песня, что тронула даже великого герцога, супруга Селены, и он встал и сказал: «Вот лучший певец, какого я слышал. Скажи теперь, чего ты желаешь в награду за эту песню». И Алан сказал: «Я желаю лишь один цветок из волос прекраснейшей леди Селены, хотя моя песня не стоит даже его». И леди Селена встала, и извлекла из своих волос жёлтый цветок, и бросила к ногам возлюбленного Алана, и были сухи её глаза.

– Ну ты да-ал! Ох-хо-хо! Молодчина менестрель! Хорош! Где ты набрался таких виршей, а? Чай с солдатнёй разъезжал, признавайся?

– Доводилась, ваша светлость, не скрою…

– Ну я думаю! Эдакой пошлятины по замкам да трактиром не сыщешь, это только после хорошей драки поют! Ну, потешил старика. Говори теперь, чего желаешь.

– Да вы знаете, ваша светлость.

– Ну, ну!

– Чего может желать менестрель, поющий такие баллады?..

– Ха! Кого хочешь? Ну?

– Неромантично, ваша светлость… Не кого… что.

– Ну, что?

– Я хочу всего лишь один цветок… Тот, что между ног прекраснейшей леди в этом чертоге.

– Во даёт! Вы слыхали, а? Цветок между ног прекраснейшей леди! Менестрель, твою мать! Ох… Ох, до слёз довёл старика… В шуты ко мне пойдёшь?

– Смею обратить ваше внимание, мой лорд супруг, что сей певец не в меру дерзок. Мне сдаётся, он оскорбил вашу жену.

– Брось, дорогуша! Ты его песенку слыхала – чего ещё ждала? Нет, господин кривляка, этот цветочек вам не достанется. А вот цветок из её волос я вам дам. Вдохните поглубже. Волосы, знаете ли, всюду одинаково пахнут… Ох-хо-хо!

– Лорд, мой супруг! Это невыносимо!

– Перестань, дорогуша. Брось ему бутончик. Я тебе ещё нарву.

– И сэр Алан наутро уехал навек из края цветущих вишен, спрятав у самого сердца часть этого края, пахнущую той, кого он вечно любил. И долгие годы он скитался по миру, нигде не находя забвения, и наконец пришёл в наш край, в тот, что мы зовём своей родиной. Ты знаешь, дитя, наш край суров, зимы тут лютые, у нас не растут цветы. Но сердце Алана успокоилось здесь, и он остался в нашем суровом краю, надеясь, что долгая зима быстро положит конец его бытию. И в одну из долгих снежных ночей ему вдруг почудилось, что час этот близок. Тогда он взял давно засохший черенок цветка, и вышел с ним в метель, и воткнул черенок в твёрдую мёрзлую землю, и лёг на него, чтобы согреть его своим теплом. И снег наметал на нём слой за слоем, и спал доблестный сэр Алан, оберегая черенок теплом своего сердца, ибо тело его окоченело и остыло. А когда зима кончилась, из нашей твёрдой мёрзлой земли выросли жёлтые цветы. Много-много жёлтых цветов, сотни и тысячи, и растут поныне, не боясь холодов, ибо в самые лютые зимы греет их тепло любви Алана и Селены.

Девочка плачет. Она много раз слышала эту историю и каждый раз плачет, зимой сильнее, чем летом. Тёплые солёные слёзы скатываются к кончику её кривого носа и капают с него на одеяло. Но девочка улыбается, она счастлива, ей тепло. Её греет любовь Алана и Селены. В эту декабрьскую ночь ей особенно нужно их тепло.

– Сударь… Можно моя смотреть?

– Чего?

– Моя смотреть ваш корешок…

– Чего? Какой корешок?

– Простить… черенок… Этот цветок… Это есть ваш?

– Какой черенок? А!.. Ты ж чёрт… Надо же, в кармане завалялось… я и забыл…

– Моя можно смотреть?

– Да смотри.

– О… о, о, это есть удивительный! Такой редкий сорт. Очень редкий корешок… черенок…

– Да? Это с юга.

– Очень, очень редкий сорт! Моя ехать на север, далеко-далеко, где холодно. Моя выводить цветы, которые терпеть холода. Чтобы на севере люди растить цветы.

– Ага…

– Моя можно это взять? Сколько ваша хотеть денег за этот… черенок?

– Чего? Ты его хочешь взять?

– Да, моя хотеть выводить из него особый сорт. Чтобы на холоде растить.

– Ну бери.

– О! Ваша так добра! Если моя всё сделать хорошо, ваша имя войти в история!

– Слушай-слушай его, Алан. Сам знаешь этих стихоплётов. Они ещё легенду про тебя сложат. Чего-нибудь эдакое. Про тебя и бабу твою… как бишь её?

– Да ну тебя… скажешь тоже… легенду…

* * *

– Опять ты здесь, старик!

Няня приходит как раз к концу истории, и на этот раз ничего не успевает испортить. Она качает головой и ставит поднос с питьём на столик, держась от девочки подальше.

– Совсем уморил нашу Селенку! Ей бы поспать немного, а ты всё россказни свои да сказки!

– Мне нравится, няня, – говорит девочка, а старый Лотар опускает седую голову. Он никогда не спорит с няней, и девочке его жалко – няня не права.

– Понимаю, что нравится. Мне в твои годы тоже нравилось всякие глупости слушать. Выпей-ка.

– Это не глупости, – говорит девочка, грея окоченевшие пальцы о стенки чашки. Питьё противное, но пальцы замёрзли, а чашка тёплая. – Лотар рассказывал мне про наши цветы. Цветы ведь настоящие. Это не сказка.

– Не сказка, – кивает няня. – А всё остальное – сказка! Знаю я эту чушь, про южные цветы да рыцаря-менестреля. Ну и чушь так чушь! Где это видано, чтобы рыцари песни слагали, ещё и складные? Да чтобы цветы просто так взяли и выросли на снегу? Сами по себе!

– Они не сами по себе, это любовь…

– Да уж! Любовь. Да дураку понятно, что магия. Что ж ещё, как не магия? Я вот тебе всю правду расскажу, мне моя бабка говорила. Как-то один колдун…

– Няня, – голос Лотара почему-то делается жёстким. – Вы, кажется, сказали, что Селена устала.

– Ой, верно, – спохватывается та. – Заболтали вы меня! Допила? Теперь спи, Селенка, отдыхай.

Она машет Лотару на дверь, Лотар встаёт и идёт вон, тяжело опираясь на клюку. У него с юных лет эта клюка, он поэтому и не стал великим рыцарем. А няня не стала прекрасной леди, потому что она простолюдинка. А девочка не станет прекрасной леди, потому что она совсем некрасивая. И теперь будет ещё некрасивее, даже если снова увидит цветы, даже если вплетёт их в свои волосы. Хоть и зовут её Селеной. Хоть цветы те самые. Но почему-то в её истории, в отличие от истории про Алана и его Селену, всё так нелегко.

Няня, выходя, задувает свечу, и девочка остаётся одна в темноте. Декабрьская ночь темна, хоть в ней и есть что-то ещё, кроме снега. Девочка натягивает одеяло совсем высоко и смотрит сквозь тающий во мраке дымок на снег, бьющийся в стекло. Если бы было лето, она бы нашла силы встать и подойти к окну. А там, за ним, увидела бы тёплые жёлтые цветы, выросшие из того цветка, что был в её волосах… из той любви, что греет девочку этой декабрьской ночью. Сейчас цветы замело снегом, но они выстоят до весны, как выстаивают уже много веков подряд. Потому что их тоже греет эта любовь. Такая красивая, сладкая, лёгкая…. тёплая.

И, засыпая, девочка чувствует это тепло чужой любви, и верит в него, и надеется, что там, в наступающем долгом сне, оно тоже её согреет.

Люблю тебя мёртвой

Есть такой жанр – готика. Не та, которая Эдгар По, Лавкрафт и Шелли, а та, которую любят готы. Ну, вы в курсе, это когда всё такое чёрное. Очень чёрное. Чёрное-пречёрное. И обязательно чтобы все умерли. Что, не страшно? А зря.

Каждому автору иногда хочется немножко похулиганить. Нет, вы не подумайте, «Люблю тебя мёртвой» вовсе не стёбный рассказ. Что вы! Он очень серьёзный. Очень серьёзный и очень чёрный. Там ведь про смерть и про любовь – как про такие вещи можно несерьёзно? И если вы всё ещё думаете, что я шучу, то напрасно. Я действительно старалась создать в этом рассказе «правильную» атмосферу, и даже думаю, что мне это вполне удалось. И тем не менее я рада, что у членов жюри Первого конкурса готики, для которого был написан этот рассказ, хватило чувства юмора, чтобы отдать ему первое место.

– Никогда не входи в эту комнату.

– Как в старой сказке, да?

– Да, – сказала ты и посмотрела на меня – внимательно, выжидающе – будто хотела удостовериться, что я правильно понял.

Мне немножко смешно. Я коснулся твоей щеки тыльной стороной ладони, а ты всё смотрела – неотрывно и мучительно серьёзно.

– Никогда не входи.

– Я понял.

– Никогда, слышишь?

– Это вообще-то мне положено так говорить, – усмехнулся я, но твой взгляд не потеплел.

– Я серьёзно.

– Если ты так этого не хочешь, зачем вообще показала мне эту дверь? Знаешь ведь, что зайти обязательно захочется.

Ты промолчала, и я понял, что ты действительно обеспокоена. Так странно. Я не привык видеть тебя беспомощной. Ты сильная. Ты не умеешь быть слабой. А теперь ты полностью зависишь от меня и от моего умения держать слово.

– Что будет, если я зайду? – спросил я, и ты вспыхнула, хотя, мне казалось, уже привыкла, что я люблю тебя дразнить. – Ты меня убьёшь и положишь труп в этой самой комнате, рядом со скелетами твоих предыдущих любопытных мужей?

– Прекрати! – ты снова вспыхиваешь и опять сердишься, и мне это ужасно нравится, ты же знаешь.

– Не волнуйся, милая. Мужчины далеко не столь любопытны, как женщины. Если бы Синяя Борода был женщиной… он был бы очень уродливой женщиной, но тогда и сказка бы закончилась иначе.

– Да прекрати же! – ты сердито стукнула меня кулаком в грудь, но я-то видел, что ты уже почти смеёшься. Я поймал твою руку, прижал к губам тонкое запястье.

– Моя восхитительная леди жена. Я буду покорным рабом вашей светлости. Никогда не осмелюсь ослушаться. Угодно проверить?

– И проверю, – сказала ты, и я усмехнулся спокойной властности в твоём голосе. В какую ярость она меня приводила… раньше. Давно. Когда я ещё не свыкся с мыслью, что если уж благородная леди соизволила обратить на меня внимание и почтить своей милостью, мне придётся мириться с тем, что пропасть разных сословий навсегда между нами останется. По крайней мере до тех пор, пока мы не окажемся в спальне: там ты забываешь напрочь про то, что ты – леди, а я – нищий холоп, умудрившийся влюбить тебя в себя. Ты так долго сопротивлялась… но потом забыла, кто я и кто ты. Ты иногда вспоминаешь об этом – как сейчас, потому что мы в твоём доме, в твоём владении, на твоей земле, и ты здесь – госпожа, а мой статус ничего не меняет в глазах твоих соседей и даже слуг… Но со временем ты станешь вспоминать об этом всё реже, поверь мне. Пока что – я потерплю.

Мне есть ради чего терпеть.

Вот и сейчас ты снова забыла – я целовал твоё запястье, потом стал подниматься выше, к локтю, щекоча нежную кожу губами и языком, и знал, что ты уже почти улыбаешься. Мы стояли перед запертой дверью – высокой, с виду крепкой, затянутой паутиной по углам – туда и правда, кажется, давно никто не входил, – я целовал твою руку от запястья до самого плеча, и ты опомнилась только когда я притянул тебя к себе. Это было бы забавно – взять тебя перед дверью, в которую ты запретила мне входить. Но ты всё ещё слишком часто вспоминаешь о том, кто здесь хозяин. Твоя ладонь упёрлась мне в грудь, и ты спросила:

– Запомнил?

Я ответил:

– Да, – и это была правда.

Ты уехала в тот же вечер. Нарочно? Не сомневаюсь. Я знаю, у тебя очень много дел. Ты не хочешь решать их здесь – специально ведь обзавелась имением в такой глуши, среди болот, чтобы никто не мог волновать тебя. Ты сама волнуешь тех, до кого тебе есть дело. И ещё как волнуешь…

И, конечно же, я не пошёл к запретной двери. Мы не в сказке, и я – не женщина. Я твой муж и новый хозяин этого замка. Тот вечер я употребил на то, чтобы помочь прислуге уяснить эту мысль. Уж слишком высокомерно они на меня поглядывали. Без сомнения, лакеи благородной дамы куда выше сына сельского мясника. Но никак не выше мужа этой самой дамы. Почему-то у них не укладывалось в голове, что одно не исключает другого. Возможно, брак своей госпожи они считали причудой. Твоё богатство и происхождение предоставляет тебе право на такие причуды.

Это оказалось очень твёрдое убеждение, которое мне пришлось выколачивать с большим усилием. И ушёл на это далеко не только тот, первый, вечер. Последующие тоже. И всякий раз, возвращаясь, ты украдкой смотрела на мои руки. Да, порой они были в ссадинах – я простой человек, предпочитаю бить кулаками. Ты искала занозы и, кажется, огорчалась, ничего не найдя. Но твои глаза всё равно оставались спокойны. Как будто ты знала, что если я нарушу твой запрет, ты поймёшь это сразу. Там, за этой дверью, нечто, увидев которое я не смогу встретить тебя приветливой улыбкой и жарким поцелуем.

Но мы не в сказке, милая, и мне не интересно, что это.

Поэтому время шло, а я только бил твоих слуг. Это занимало меня больше, чем твои маленькие секреты. И ты сердилась. Ты обижалась. Недоумевала. Однажды даже спросила прямо:

– Ты входил?

И ужасно рассердилась, когда я с искренним непониманием спросил:

– Куда?

– Хватит колотить прислугу!

Какой последовательный переход. Вполне в твоём духе, милая.

Я и перестал их колотить – когда в масляных лакейских глазках появилось хоть какое-то уважение. Или его подобие, но пока мне и этого было достаточно. Теперь я занялся обустройством нашего быта. Обороноспособность замка, выстроенного на болотах, была просто плачевна – я хоть и не воин, и то это понимал. Строительство основательного рва и укрепление стен заняли меня ещё на какое-то время.

Ты по-прежнему уезжала, и понемногу в твоих глазах, когда ты возвращалась, назревала мука.

– Я подумал, что неплохо было бы построить хорошую дорогу. Конному сюда трудно пробраться, что уж говорить о карете.

Ты была в тот вечер особенно мрачна и немногословна.

– Я не езжу в каретах.

Да, знаю. Ты ездишь только верхом, на вороном жеребце, к которому я не смею подойти – однажды он уже метил в мою грудь копытом. Ты мчишься на нём по вязкой заболоченной тропе в туман, и твои чёрные волосы развеваются по ветру, смешиваясь с гривой твоего скакуна. В такие минуты мне хочется тебя бояться. Ты чудовищно красива, когда похожа на смерть.

– Всё равно. Мы могли бы хоть иногда звать к себе кого-то. Ты слишком много времени проводишь вне дома. Никого себе не завела?

Ты посмотрела на меня, как на сумасшедшего, а я расхохотался.

– Прости! Ты до того стараешься быть мужчиной, что я просто не могу сдержаться!

– Прекрати! – кричишь ты – и тут же, снова так по-женски, без малейшего перехода: – Ты входил или нет? Да? Отвечай?

Я встаю, подхватываю тебя на руки. Ты кричишь и бьёшь меня не глядя, требуешь поставить на пол. А я всё ещё смеюсь. Моя милостивая благородная леди, которая так хотела бы быть мужчиной. Зачем? Ты и так сильная. Слишком сильная для меня.

«Это моя сказка, а не твоя, – думаю я, зажимая твой рот поцелуем. – В этой сказке всё иначе».

А потом ты исчезла.

Уехала ранним утром, как всегда, и твои волосы яростно вились по ветру, путаясь в складках плаща. Моя валькирия. Моя дикая чёрная всадница. Ты таяла в тумане – мягко и плавно, словно неосознанно проявляя слабость, которая так свойственна любой женщине, даже тебе. А я стоял и глядел тебе вслед. Потом отвернулся и пошёл в оружейную, посмотреть на новые клинки. Накануне ты не спрашивала меня про дверь – я запомнил, потому что перед этим ты спрашивала ежедневно. А теперь… неужели забыла?

Нет. Не забыла.

Ты просто решила, что уже довольно.

В тот день ты не вернулась, и на следующий тоже. Я не знал, где тебя искать – ты никогда не говорила, куда отправляешься, а я не имел права спрашивать. Это одна из издержек моего низкого происхождения, за которое ты никогда не перестанешь меня презирать. Помню, когда я в первый и последний раз спросил, где ты была, ты смерила меня леденящим взглядом и сказала: «Сын мясника не имеет права устраивать допрос дочери лорда», и сын мясника больше не устраивал тебе допросов. А теперь сын мясника беспокоился. В мире есть и другие чёрные всадники. Не только ты.

Я понял не сразу. Только на третий день, когда уже всерьёз собрался ехать на твои поиски куда глаза глядят. А ты прислала мне весточку. Ключ, привязанный к лапке почтового голубя. Птица была перламутрово-серой, с голубыми перьями в крыльях. Если бы ты прислала ворона, я бы понял намёк. Но теперь…

Теперь я просто держал ключ от запретной двери и думал, как мне поступить.

Милая, мне не хотелось идти в ту комнату. Меня не заботили твои секреты. Меня не заботило, что ты делала с теми, кто их узнавал. У меня было множество других интересов. Ты, например. Но я мог бы догадаться и раньше. Когда человек настойчиво просит не делать чего-то – разве это не значит на самом деле, что он умоляет тебя поступить наоборот? Во всяком случае, если этот человек – женщина.

Из тебя никудышная Синяя Борода, милая, а из меня – никудышная любопытная кошка. Поэтому, может, меня и не сгубит любопытство?

Но теперь я и правда хотел знать, что за этой дверью. Хотел – потому что оно мучило тебя, мучило так сильно, что ты делала всё, лишь бы излить мне эту боль, сбросить этот камень с твоей бедной израненной души. Я знаю, что ты много страдала, дорогая. От хорошей жизни не выходят за сыновей мясников.

И поэтому – ради тебя, ради твоего спокойствия – я выполнил твою просьбу. Я открыл эту дверь.

В тот миг мне почему-то не пришло в голову, что ты просто меня испытывала.

Там ничего не было. Совсем ничего. Пусто: тёмная комната с толстым слоем пыли на полу, тухлый запах плесени от старых портьер, которые, видимо, просто забыли снять, когда выносили мебель. Окнами комната выходит во внутренний двор, и сюда не проникает даже лунный свет. Темно, невыносимо душно, очень тягостно.

И пусто.

Почему ты так хочешь казаться сильной, милая? Я не знаю, плакать или смеяться… над тобой.

Я запер дверь, не потревожив слой пыли на пороге, хотя знал, что у замочной скважины останутся следы. Положил ключ в нашей спальне, на столик у изголовья. Так, чтобы ты сразу увидела, как только войдёшь.

Ты вернулась следующим вечером, до наступления темноты.

Отголосок твоих шагов я услышал ещё в коридоре. Звучно. Размеренно. В полной тишине. Ты мечтаешь быть сильной, как мужчина, но твои сказки такие женские.

Ты распахнула дверь. Встала на пороге. Вся в чёрном, чёрные волосы рассыпались по плечам, тлеющие угли глаз, в руке – хлыст. Моя чёрная вестница смерти. Чёрная вестница моей смерти.

Взгляд в лицо, в душу. Вопрос, готовый сорваться с губ.

Но это моя сказка, милая.

– Ты!.. Как ты могла?! Что это значит?! Откуда это?

Я вскочил, я кричу, трясясь от ужаса так правдоподобно, что ты веришь мгновенно. Угли в твоих глазах гаснут, рука с хлыстом замирает.

– Что?..

– Ты мне скажи, что! Что в этой комнате?! Как это понимать?!

– Что?.. – повторяешь ты одними губами, иссиня-чёрными в полумраке.

– Скелет! В той комнате! Только не говори, что ты не хотела, чтобы я вошёл туда! Ты сама прислала мне ключ!

– Я… – ты слабеешь, тяжело приваливаешься плечом к стене; ты, конечно, собиралась сказать, что не присылала никакого ключа, но теперь это уже не важно. – Я…

– Ты! Отвечай! Чей это скелет? В той комнате? Чей?

И ты делаешь это. Ты падаешь на колени, упираешься руками в пол, твои плечи трясутся, ты содрогаешься от рыданий, ты ничего не понимаешь, но знаешь одно: немыслимо как твоя тайна раскрыта. Хотя ты хотела просто испытать меня, испытать на прочность, на верность, на честность – нам ведь так долго быть вместе… нам целую вечность быть вместе… но ты не хотела, не собиралась, в мыслях не держала сказать мне правду.

Ты ведь думала, что это твоя сказка.

– Чей. Это. Скелет. – Я хриплю, и у меня хорошо получается. Я знаю. Научился… было у кого…

И ты отвечаешь. Поверив в мою сказку, став её частью.

– М-мой…

И умолкаешь, ткнувшись лицом в пол.

Я подхожу к тебе. Медленно-медленно. Стою над твоим распростёртым чёрным телом – чёрная одежда и чёрные волосы, всё черно, – стою, широко расставив ноги, чтобы ты лизала мои сапоги… вымаливая прощение…

– Ты… хочешь сказать… что… ты…

Ты плачешь. Совсем тихо. И так безнадёжно, так устало. С таким мучительным виноватым облегчением. И когда я хватаю тебя и покрываю твоё мёртвое лицо поцелуями, шепчешь, захлёбываясь слезами:

– Я… о Господи… я не могла… тебе… я не знала, как… прости… я так люблю… тебя… а ты меня теперь… нена…

Я закрываю твой рот поцелуем, не дав тебе договорить, не желая слушать объяснений, любя тебя такой – любя тебя вот такой, дрожащей, плачущей, слабой, мёртвой… И не спрашивая ни о чём.

Мне нет нужды спрашивать. Я всё знаю, милая.

Ведь это я убил тебя.

Ты не помнишь, потому что я сразу выколол тебе глаза. За то, как они, эти сверкающие глаза благородной дамы, смотрели на меня, ничтожного сына мясника – смотрели, не видя, когда ты ехала по улице на своём вороном, прекрасная и мрачная, как сама смерть, и хотела казаться сильной. И не только казалась – была, а я не хотел тебя такой, я хотел тебя слабой… А ты не умела быть слабой. Я хотел тебя слабой – а ты не умела. Не хотела учиться.

Ты так долго сопротивлялась…

Я напал на тебя со спины, в темноте, и ты так и не увидела моего лица. Я сразу оглушил тебя и любил такой – слабой, – я люблю тебя слабой, девочка… В твоей сказке женщина может быть Синей Бородой – но в настоящих сказках Синяя Борода всегда мужчина, знаешь?

Теперь знаешь.

Я доказал тебе, что сын мясника тоже чего-то стоит. И моё происхождение сыграло в нашей истории не меньшую роль, чем твоё… хоть ты и не подозреваешь об этом. Даже сейчас, когда я осыпаю поцелуями твоё лицо и шепчу, что люблю, что, даже такой, да, даже такой (нет, ты не понимаешь, ты не-по… я же мертва, я мертва), мне всё равно, мне плевать, господи, глупая моя, милая, я люблю тебя даже мёртвой…

Особенно – мёртвой.

И ты любишь меня тоже. Ты полюбила меня по-настоящему в эти минуты – когда поняла, поверила, что нужна мне любой. И ты никогда не узнаешь, что это не так. Ты не нужна мне любой. Ты нужна мне только такой.

Потому что каждый раз, входя в твоё мёртвое тело, я чувствую не только неистовое, липкое, больное счастье, но и ужас. Он застревает комом у меня в горле и остаётся, даже когда счастье выплёскивается из меня в твоё тело, и ты плачешь, потому что тоже счастлива. Ты глотаешь слёзы, а я – этот ужас, но не могу проглотить, не могу и не хочу, потому что это – моя расплата…

Я виновен, и это – моя расплата. Каждый миг. Я согласен на неё. Я знаю, что ничто не даётся даром.

И иногда – в редкие минуты, когда ты берёшь меня за руку и ведёшь в ту комнату, в свою пустую комнату и в мою комнату, где спрятан твой скелет, и мы стоим там долго-долго, прижавшись друг к другу и молча упиваясь нашей общей тайной – в эти минуты мне кажется, что ты тоже это знаешь.

Человек, который убил за улыбку

Его звали Ян Тайли, и он был человеком, который убил за улыбку. Во всяком случае, он сам так себя называл, и никто не расспрашивал, почему – некоторые считали его сумасшедшим, а остальным было недосуг. Мало ли, что он имеет в виду – многие ведь говорят, что способны убить за улыбку. Любимой, матери или ребёнка. Только вот одно дело – быть способным, а убивать – совсем другое.

И потом, есть ведь ещё разница – кого.

И есть разница – за чью.

Наверное, это странно, но Ян Тайли никогда не улыбался.

Впрочем, что в этом странного?

Город выскользнул из сумерек, будто хищный зверь из засады. Стены сперва показались зелёными, но на самом деле они были так плотно увиты тысячелетним плющом, что камня за ним было не разглядеть. Только ближе, у самых ворот, выстроились вдоль стен, странно ровными рядами, серые глыбы, поросшие мхом. По большому счёту, им следовало давным-давно разрушиться до самого основания.

Всё это было дьявольски подозрительно, и Яну следовало об этом подумать, прежде чем соваться в этот проклятый город. Но он тогда вообще ни о чём не думал, даже о Марте. Разве что о своём желудке, основательно прилипшем к позвоночнику, и стёртых едва не до костей ногах. Он не встречал людского жилья уже несколько недель, и почти столько же не ел досыта. Он вошёл бы в этот город, даже если бы на его стенах, размахивая пращами, восседали полчища гоблинов. Какого дьявола – он знал на них управу.

Ян таскался по миру уже пятый год и знал управу на всех тварей от одного края света до противоположного. С этими ободряющими мыслями он и ступил в город, увитый плющом, а через минуту стоял, растерянно озираясь, и обзывал себя последними словами. Этих, впрочем, тоже.

Их были десятки, и они всё прибывали. Он даже не понимал, откуда они взялись: как будто появлялись прямиком из спёртого, застоявшегося воздуха. «Какой странный тут воздух, – отстранённо подумал Ян, глядя на стекающиеся со всех сторон прозрачные тени. – Словно не город, а погреб. Который не проветривали пару сотен лет».

Существа были похожи на людей и не пытались напасть, но это не утешало. За считанные мгновения они сбились вокруг Яна плотным кольцом, и теперь смотрели на него огромными глазами без малейшего выражения. Красивыми глазами – эти твари были красивы, несмотря на почти прозрачную плоть. «Может, эльфы?.. Этих остроухих столько разновидностей – кто их разберёт…» Ян смущённо откашлялся, пробормотал приветствие на общеэльфийском наречии. Никакой реакции. Всё так же стоят – не нападая, не выжидая, просто стоят. Ян переступил с одной истёртой ноги на другую, выругался сквозь зубы. Небо над городом было серым и плотным, будто крышка.

«Проклятье, до чего неприятное местечко».

– Здравствуй. Мы ждали тебя.

«Это ещё что за хрень», – встревоженно подумал Ян, оборачиваясь на голос. То, что звучал он вполне по-человечески и принадлежал старику, который, судя по внешности, был именно человеком, его не слишком обнадёжило. За годы странствий Ян не менее дюжины раз натыкался на внешне дружелюбные народцы, которые так и норовили то посвятить его в свои вожди неким извращённым способом, вроде купания в кипящем молоке, то принести в жертву своим прожорливым богам, то ещё что-нибудь столь же соблазнительное. Поэтому к фразе «Мы ждали тебя» Ян отнёсся более чем настороженно.

– Вы, наверное, ошиблись, – бодро сказал он и попятился. Кольцо теней, само собой, не дрогнуло, зато старик ступил вперёд. Он был почти такой же бледный, как они («Это и правда всего-то бледность, а не прозрачность, – понял Ян, – будто их кожа никогда не видела солнца»), высокий, и ещё довольно крепкий, хотя на вид Ян дал бы ему лет семьдесят. Глаза у него были выцветшие, но очень цепкие. И пряталось в них какое-то дикое, неистовое упрямство, которое больше подошло бы двадцатилетнему юнцу или отчаянному бродяге вроде Яна.

– Мы не ошиблись, – сказал старик. – Ты же увидел этот город. И вошёл в него. И ты человек.

«А вы разве нет?» – хотел спросить Ян, но не стал. Пустые взгляды леденили его спину, он поёжился.

– Ну, человек… допустим… – дипломатично начал он. – Что с того?

– Лишь раз в сто семнадцать лет человек может увидеть этот город и войти в него. Только тот, кого мы ждём.

– Ладно, и что теперь? – перебил Ян, понемногу начиная паниковать. «Очень уж знакомое начало, дьявол всё побери…»

А тени вдруг схлынули. По направлению к воротам, так что сбежать это не помогло – зато взгляду Яна открылся прямой, как стрела, арочный проход, ведущий вдоль сумрачной пустой улицы.

– Идём, – сказал старик и двинулся вперёд. Опыт подсказывал Яну, что идти надо как раз в обратном направлении, но почему-то он двинулся следом. Обернулся, проверяя, что поделывает безликая толпа за его спиной. Она стояла всё так же неподвижно, не сводя с него глаз – и Ян внезапно понял, что в них абсолютно явственно читается безграничное отвращение.

И ещё он понял, что город красив. Нет, не был красив когда-то – это та красота, что не меняется со временем ни в лучшую, ни в худшую сторону. Безупречная гармония линий, плавные перепады архитектурных каскадов, безмятежное спокойствие, излучаемое стенами. По пути попадались статуи, барельефы и даже фонтаны – работающие, к несказанному удивлению Яна, только вода из них не била, и не капала, и даже не текла, а сочилась, как кровь из раны, без единого звука. Тут вообще не было звуков – даже шаги Яна и сопровождавшего его старика как будто впитывались в брусчатку, словно в губку. Город спал, но, без сомнения, видел сладкие сны. Такие сладкие, что не хотел просыпаться.

Переход привёл к короткой, в пять ступенек, лестнице, ведущей к беседке с высоким постаментом посреди, и, ещё не поднявшись в неё, Ян увидел, что на постаменте лежит человек. И почему-то уже тогда знал, что этот человек не мёртв, а только спит.

Старик стал подниматься по лестнице, а Ян остановился. Перед его глазами молниеносно и мучительно всплыло лицо Марты – и её улыбка, лучистая, живая. Улыбка, ради которой он был готов убить. И ради которой находил силы жить. Чтобы увидеть её – когда-нибудь. Уже совсем скоро.

Если только он не поднимется по этой лестнице.

Ян не знал, откуда пришла эта мысль – но бороться с ней он не мог и не хотел.

– Я не пойду туда, – сказал он.

Старик остановился. Оглянулся. Его лицо, изборождённое морщинами, когда-то было красивым и до сих пор оставалось мужественным. И на нём Ян прочитал то, о чём не было необходимости говорить вслух.

«У меня просто нет выбора», – подумал он, ступая на холодные шершавые ступени.

Там, внутри, была статуя. Фигура женщины, старой, иссохшей, со смертельной тоской в глубине каменных глаз – стояла у дальнего портика, за постаментом.

А на постаменте лежала девушка, столь же недвижимо, но её нельзя было принять за статую.

Ян остановился у входа, глядя, как старик подходит к ней.

– Кто это? – резко спросил Ян, хотя знал, что вопрос бессмысленен… и ответ на него тоже знал.

– Лаурейя, – сказал старик. – По-вашему – Заря. Ты должен разбудить её.

Тогда Ян шагнул вперёд и увидел.

Она была из этих, странных… но так от них отличалась. Бледная, прозрачная – и холодная, твёрдая, как мрамор, Ян знал это, не касаясь её. Но в то же время – другая. Чужая и чуждая этим сонным стенам, спёртому воздуху… И не потому, что она была красивее любого существа, какое Ян видел в своей жизни. Не потому, что у неё были золотые волосы – из настоящего живого золота, тяжкой массой лежавшие на мраморе постамента. Не потому, что при одном взгляде на неё Ян вспомнил все те старые полузабытые сны, которые уже множество лет не давали ему покоя.

Просто она улыбалась.

– Я… – Ян понял, что охрип, попытался прочистить горло, но у него ничего не вышло. Тогда он сдался и просипел: – Что всё это значит? Кто… вы эльфы?

– Нет. Не совсем. Мы гораздо древнее эльфов. Отчасти – они наша младшая раса… но это не важно. Нас почти не осталось. Этот город – остатки народа, много тысячелетий назад правившего миром. Нас прокляли в те времена, когда ещё не родились человеческие боги. И только раз в сто лет является чужак, способный снять проклятье. Всего на шестнадцать лет… но это лучше, чем ничего.

– Я не понимаю…

– Лаурейя – наша принцесса. Когда ей исполнилось шестнадцать, она уснула, как и все принцессы до неё. И спала сто лет, ожидая тебя. Теперь ты поцелуешь её, и она проснётся. И проснётся наш город, наш народ. Ты станешь её мужем, она родит от тебя дочь, и когда той исполнится шестнадцать, она тоже уснёт. Вместе с нами. Ещё на сто лет.

– Подождите, – Ян коснулся ладонью стены. Он не чувствовал слабости в ногах, но знал, что она вот-вот появится. – Не так быстро… Вы что, хотите, чтобы я остался здесь?

– Не важно, хочу ли этого я, мальчик. Так просто будет. Так всегда было. Не тебе решать.

Ян смотрел на её улыбку.

Ян Тайли нравился девушкам, а ему нравилось смотреть, как девушки улыбаются. Он любил смешить их, щекотать, целовать так, чтобы им стало легко и приятно – чтобы они улыбались, потому что улыбка любую дурнушку делает красавицей. Так было, пока он не встретил Марту. Он полюбил её сразу – за лучики ярко-жёлтого света, плясавшие на её губах, словно сквозь них улыбалось солнце…

Но сейчас он понял, что, наверное, ничего не знал о том, как улыбается солнце. До этого мгновения. Потому что вот оно, здесь – на этих губах. Девушка по имени Заря.

Ян с трудом моргнул, выдохнул, покачал головой.

– Я… хорошо, я разбужу её. Если… хотите. Если смогу. Но потом уйду. Меня… меня ждёт невеста, я должен идти к ней.

– Ты не уйдёшь. Не сможешь.

– И кто меня остановит? – вскинулся он.

– Никто. Поцеловав её, ты забудешь обо всех женщинах, которых знал раньше. И просто не сможешь уйти.

Ян верил этому. В другое время лишь притворился бы – но теперь верил на самом деле. И Марта… На краткий, чудовищный миг он подумал, что Марта так далеко… И одни боги ведают, суждено ли ему добраться до неё, увидеть… её улыбку. С которой тоже улыбалось солнце… но это было, наверное, какое-то другое солнце.

– Не сомневайся, – сказал старик и улыбнулся – совсем не так, как улыбалась спящая девушка… и в то же время неуловимо похоже. – Впрочем, я тоже сомневался.

Ян вскинул на него глаза. Медленно проговорил:

– Вы… так вы…

– Её отец.

– Так сколько же вам…

– Сто сорок три, если не ошибаюсь… Неплохо сохранился, да? – Его улыбка на миг поблекла, потом вернулась и засияла с прежней силой. – Ты станешь частью этого народа – а они долгожители.

Жить столетия… и столетиями видеть эту улыбку.

(…Марта…)

Ян нерешительно шагнул ближе. Протянул руку к лицу девушки, отдёрнул, не коснувшись его. Она улыбалась так… безмятежно. Так умиротворённо, радостно, светло. Это не золото её волос отблескивало на плотно сжатых губах – напротив, с губ струился свет, переливающийся в волосах… единственный свет в этом месте. «Тут же нет солнца, – вдруг понял Ян. – Здесь только свинцовое небо… без солнца».

(…а Марта…)

Она была солнцем этого мира.

– Боже, какая же ты красивая, – бессильно прошептал он, хотя знал, что это ложь, не в красоте дело. И, может, даже не в улыбке.

– Вот видишь, – сказал отец девушки-зари. – Я же говорил, это легко.

Ян сделал ещё один шаг и оказался у самого постамента. Ему безумно хотелось коснуться этих губ – и было так страшно… страшно потревожить свет, который затаился на них.

«Она спит, и она счастлива в своём сне», – подумал Ян.

Будет ли она счастлива, когда я её разбужу?

Он не мог ответить на этот вопрос – у него просто не было времени, он уже склонялся над ней, нет, над её улыбкой.

(…Марта, Марта… Марта ведь улыбается… тоже.)

И, уже касаясь дыханием её сомкнутых век, он вдруг увидел, что статуя содрогнулась.

Ян выпрямился, так резко, что закружилась голова. Если это были чары, то самое время им сгинуть – но нет, свет всё так же искрился на губах принцессы древнего народа, и воздух был всё так же тяжёл и душен, и Марта была по-прежнему так далеко…

Только он почему-то и в мыслях видел сейчас её улыбку – не такую, как эта, другую.

А статуя, стоявшая за постаментом, не улыбалась. Ян ощутил мучительную неправильность – и одновременно понял: это вовсе не статуя.

Серые, как пепел, волосы слабо шевелились вокруг её плеч, хотя не было ни малейшего ветерка. А в глазах, где-то на дне глухой дикой тоски – отвращение.

То самое, которое он уже видел. Там, у ворот.

Ян сделал шаг назад. Хотелось смотреть на улыбку Лаурейи, но он не мог.

– Кто это?

Старик молчал долго, очень долго. Потом ответил:

– Это её мать.

– Что она делает здесь?

– Спит. С тех самых пор, как уснула её дочь. И весь город вместе с ней.

– Но они ведь… живые. Они так на меня смотрели… и она вот сейчас…

Старик молчал. Ян резко обернулся к нему.

– Смотрели с отвращением! Что это, дьявол побери, значит?!

– Так ты заметил, – сказал старик со странным смешком и привалился плечом к стене. Ян вдруг словно впервые заметил, до чего же он стар. – А я… не заметил. Тогда, сто семнадцать лет назад. Она так улыбалась… я больше ни на что другое не мог смотреть.

– Что будет, когда я разбужу её? Отвечайте!

– Да ничего… особенного, – вымучено обронил старик. – Это очень древний народ, мальчик. Они высших эльфов считают грязью. Люди для них… любые чужаки для них – грязь. Как и тот, кого грязь коснётся. Ведь нельзя коснуться грязи и не запачкаться… а они не умеют это отмывать.

– Так она станет…

– Изгоем, – кивнул он. – Так же, как и ты. До самой… до того дня, когда уснёт ваша дочь. И она… – он бросил на спящую девушку нежный взгляд, потом перевёл его на окаменевшую женщину, и нежности во взгляде стало ещё больше. – Она будет очень сильно любить тебя. Так… как сумеет. Вам будет хорошо вдвоём.

– Вдвоём? – отозвался Ян. – Всегда только вдвоём, верно? Потому что вы и её сделали такой же неприкасаемой? Эти… люди… проклятье, да они ведь даже во сне ненавидят… нас. Они же спят, и всё равно дрожат от омерзения, едва чуют дух человека. И даже… даже она. Ваша…

– Лаурейя, – вздохнул старик.

Ян медленно выпрямился.

Девушка-заря… мать девушки-зари… дочь и прабабка девушки-зари. Вы тоже так улыбались, каменная леди? Вы тоже были счастливы в своём сладком сне? Правда? Ведь так улыбаются только от счастья.

И что вы сказали, когда открыли глаза?

Постойте… я знаю. Вы сказали: «Зачем? Зачем, зачем?! Проклятый, ничтожный человек, зачем?!» Вы ведь были счастливы там… А потом, конечно, полюбили его – потому что он остался единственным существом в вашем мире, не отвернувшимся от вас.

– Почему вы не уснули?

– Что?

– Почему не уснули вы?! – почти закричал Ян. – Почему не ушли вместе с ней?

– Кто-то должен был ждать тебя. Объяснить…

– Не продолжайте, – сказал Ян, делая шаг назад. – Вы… вы сто лет здесь… совсем один. Не продолжайте.

– Это не трудно, – умоляюще проговорил старик. – Достаточно просто смотреть на её улыбку. Это так хорошо… поверь мне! Это же и есть настоящее счастье. Взгляни только…

«Не смотри, не смотри, Ян, пожалуйста, нет!» – вызвала к нему Марта, но он не мог не посмотреть, хотя бы в последний раз.

«Это чары, да? Наваждение, которым они меня опутали, чтобы заставить сделать то, что им нужно… Верно же? Столько раз это было…»

Нет, столько раз, но не теперь; Ян это знал, и оттого было ещё хуже. Улыбка девушки-зари не была плодом магии: она сама была магией. Сама по себе. Ян смотрел на эту девушку и уже любил её – дико, до одури, до слёз. Он искал её всю свою жизнь, сперва ждал, а потом искал – и это глупое путешествие, которое он списывал на горячую голову и от которого его так отговаривала Марта… это было ради неё. Он не мог усидеть на месте, что-то гнало его прочь, какие-то сны, обрывистые, сияющие, залитые солнцем – и он бросился куда глаза глядят, и шёл пять лет, прежде чем нашёл её.

Нашёл ради этой улыбки. Забрать её… отобрать. Выпить.

Согнать с этих губ навсегда.

– Вы же предназначены друг другу. Ты родился ради неё… чтобы вернуть её к жизни…

– К жизни? Это, по-вашему, жизнь? Когда даже короли – изгои?

– Ты же ничего не знаешь! Ты не видел, какие они, когда не спят!

– И не хочу видеть, – сказал Ян. – Довольно того, что они проклинают своё солнце лишь потому, что его коснулась грязь.

А это солнце не должно гаснуть. Нет.

И солнце… Марты… солнце Марты тоже.

Он снова протянул руку, почти коснувшись улыбки, за которую был готов убить. Пальцы дрогнули, сжались в кулак. Ян Тайли круто развернулся и бросился прочь.

– Стой! – закричал человек, чью ошибку он не хотел повторять – и в его голосе звенело всё то же молодое, дикое упрямство. – Остановись, негодяй! Ты хоть понимаешь, что она без тебя не проснётся?! И никто не проснётся! Ты убиваешь целый народ!

Это прозвучало так звонко, яростно… в полную силу молодой необузданной надежды, смеющей делать то, что хочется сделать.

«Я убиваю целый народ, – подумал Ян. – Древний народ. Древнейший. Я убиваю. Чтобы её улыбка вечно освещала этот склеп… И чтобы улыбка Марты осветила моё лицо, когда я вернусь».

Он шёл по проходу меж колон, не слыша криков за своей спиной, стараясь не думать о том, что оставил. Призраки не пытались ему помешать: стояли, смотрели на него – и в их спящих глазах было отвращение, которого они больше никогда не испытают. Которого больше не испытает никто и никогда, потому что они умрут, и не останется в мире расы, способной так неистово презирать.

Его звали Ян Тайли, и он никогда не улыбался. Улыбалась его жена – ясноглазая, яснолицая Марта, его дети; у них было много детей, и все они умели впускать солнце в приоткрытые губы.

Мрачность Яна Тайли казалась людям странной, и все сторонились его, поэтому вечерами, на заре, он сидел один возле своего дома, набивая трубку и щурясь на заходящее солнце.

Порой ему снилась улыбка. Лучистая, живая.

Но он всегда просыпался прежде, чем успевал понять – чья.

Собака моего врага

Некоторые рассказы придумываются слёту и так же быстро пишутся. А некоторые вызревают ни много ни мало – годами. Нет, я не преувеличиваю. Это происходит очень медленно и очень долго. Сперва появляется название – просто несколько странных слов. Потом они обрастают образами, зыбкими и неясными. Потом образы складываются в картинку, картинки выстраиваются в историю, а история снова возвращается к словам. И вот тогда понимаешь, что она, история, уже готова, её надо только записать.

Но это только так кажется.

Когда три года назад в моей голове сами собой возникла фраза «Собака моего врага», я думала о фантастике, о пустынном пляже, об усталом старом человеке, идущем по серому песку, и о собаке, чёрном добермане, который бежит по клокочущей белой пене… А потом однажды у меня выдался непростой вечер. Я была огорчена, я была зла, но я знала, что поступила правильно в тот день. И тогда я села и написала рассказ. От первоначальных картинок не осталось ничего. Совсем ничего. Но в нём есть я. Не в героях, не в мире, не в сюжете, даже не в чувствах – но в нём. Просто там, внутри. И, думаю, ради этого стоило ждать так долго.

Это самый злой, самый спорный и самый любимый мой рассказ.

Десять шагов, отделявшие ворота от дверей дома, дались ему так трудно, как никогда не давались мили. Последние ярды Трой прохромал, волоча немеющую ногу за собой и с трудом удерживая вой, рвущийся сквозь стиснутые зубы. Кровь из разрубленного бедра била по пальцам, судорожно сжимавшим рану. Кровь эта была горячая, живая, и орошала кожу так же приятно, как кровь Вонгерда минуту назад. Трою нестерпимо хотелось обернуться и посмотреть на тело, распростёртое посреди двора, но он знал, что любое промедление сейчас может стоить ему жизни. К тому же, пройдя первые пять шагов, он не мог уже думать ни о чём, кроме этой проклятой двери.

Когда она наконец подалась под его натиском, он впервые за последние месяцы ощутил глубокое ноющее облегчение. Громко вздохнув то ли от боли, то ли от радости, Трой повалился на скамью у входа. Грохнул мечом об пол, сорвал пояс, туго обхватил им бедро повыше разреза, затянул зубами – руки мелко тряслись. Тугая струя, бьющая из раны, тут же опала, превратилась в тягучий тёмный ручеёк. Было тихо, только надрывалась лаем цепная собака во дворе, да капли крови стучали о дощатый пол.

Трой поднял голову, огляделся в поисках чистой ткани, чтобы сделать перевязку, увидел женщину, неподвижно стоящую в углу, перевёл взгляд дальше и остановил его на скатерти, покрывавшей обеденный стол. На нём сладко дымилась каша – ещё четверть часа назад Вонгерд собирался пообедать. Трой поднялся, придерживаясь за стену, поковылял вперёд, сильно припадая на здоровую ногу. Раненой он уже не чувствовал вовсе, даже боль отпустила. Оказавшись у стола, Трой схватил скатерть одной рукой, дёрнул на себя. Миски, ложки, чашки со стуком полетели вниз. Трой сел на пол и принялся рвать скатерть на длинные узкие полосы.

Женщина в углу по-прежнему не двигалась. От неё исходил крепкий, кисловатый запах ужаса.

– Не трону, не бойся, – вполголоса сказал Трой, вспарывая ножом штанину. Ткань успела присохнуть, и он отодрал её от раны, скривившись от вспышки боли.

Женщина наконец шевельнулась, слабо, неуверенно. Трой привычно уловил движение боковым зрением, но даже не поднял глаза. Она была никто. Она была не опасна. Опасность он нутром чуял. Когда она что-то промычала, низко и сдавленно, он и не подумал, что она обращается к нему, и продолжал возиться со своей ногой. Женщина ещё помедлила, по-прежнему слабея от страха, а потом раздельно, хотя и с большим трудом проговорила:

– Промыть бы…

– Валяй, – равнодушно ответил Трой. Она рванулась с места, будто подстреленная газель, загремела чем-то, зашумела – Трой не обращал внимания, всё так же зная, что опасности нет. Женщина опустилась перед ним на колени, поставила таз с водой у его ног, прямо в лужицу крови.

– Не так. Надо… – она осеклась и молча вынула из рук Троя бинты, умудрившись не задеть его даже кончиком пальца. Трой привалился к ножке стола и закрыл глаза. Так и сидел, пока женщина лила воду на рану и вычищала прилипшие ошмётки ткани, даже не морщился уже. На смену облегчению пришла усталость, и ему страшно хотелось спать.

Он почувствовал, когда она закончила, и открыл глаза. Его бедро было плотно и аккуратно перемотано, белизна лоскутов резала глаз. А женщина всё так же стояла на коленях, уронив руки вдоль тела, и смотрела на Троя огромными глазами, тёмными, как колодцы, до краёв заполненные животным ужасом.

– Ты кто ему? – неохотно спросил Трой. – Рабыня? Дочь?

– Жена, – ответила она так тихо, что Трой скорее угадал ответ по движению губ, чем услышал его.

– А-а, – вяло протянул он. – Только не жена теперь. Вдова.

Он задрал руку над головой, нащупал край стола, тяжко опёрся, начал подниматься. Женщина резво подскочила к нему, подхватила, обвила грудь руками. Трой не стал её отталкивать.

– Кровать тут где? – спросил он, шаря мутнеющим взглядом по дому – в глазах темнело, и он плохо различал окружающие предметы.

Она без единого слова поволокла его куда-то в сторону. Трой расслабился, лишь давая себе труд перебирать здоровой ногой, и с наслаждением рухнул на мягкое. Женщина подхватила его ноги, бережно положила на кровать, накрыла. Её прикосновения были умелыми и заботливыми, но это была какая-то холодная, сухая забота, будто от долга шла, а не от сердца – он потому и подумал сперва, что она рабыня.

– Это его постель? – спросил Трой, не открывая глаз.

– Его, – прошептала она.

– Хорошо, – сказал Трой и удовлетворённо вздохнул. «Так-то, Вонгерд, – подумал он. – Ты бы не был против, правда? Как я бы не был против, чтобы ты спал в моей постели, если б убил меня прежде. Это право победителя, моё право. И я пользуюсь им не для того, чтобы унизить тебя – просто так вышло…» Последняя мысль отозвалась смутной тревогой, будто осталось что-то очень важное, о чём он забыл.

– Тело, – сказал Трой. Услышал отдалённое, почти неразличимое «Что?..» и повторил: – Тело.

Но больше ничего сказать не смог, потому что провалился в забытье, и последнее, что он запомнил, был приглушённый лай собаки во дворе.

Это, конечно, было опрометчиво – заснуть под надзором жены только что убитого врага, врага, которого выслеживал, гнал, травил много лет подряд. Засыпая, Трой отдавал себя в её власть, точнее – отдал бы, если бы это существо знало, что такое власть и как ею пользоваться. А оно не знало. Он понял это, увидев её в первый раз там, в углу, замершую статуей, и тогда уже перестал считать человеком. Вонгерд, возможно, смог бы зарезать раненого и спящего. Собака, надрывавшая глотку во дворе, могла бы вцепиться в горло. А эта – только дрожала да глазами хлопала.

Трой доверился инстинкту и не ошибся. Когда он проснулся, псина всё так же орала во дворе – хрипло и с промежутками, но по-прежнему упрямо. Трой представил, как она рвётся к телу хозяина, срывая сталью ошейника кожу с шеи, и вскинулся, приподнялся на локтях, встревоженно завертел головой.

Женщина, сидевшая на скамье у него в изголовье, тут же вскочила и склонилась над ним. Трой только теперь заметил, что у неё чёрные волосы.

– Пить хочешь? – спросила она и тут же протянула ему полную чашку. Трой молча принял, осушил залпом, вернул.

– Ещё?

Он кивнул, глядя за окно. Там было сумрачно – не понять, то ли вечереет, то ли он проспал до утра, и только начинает светать, то ли день стоит на дворе, просто пасмурный. Но теперь эта мысль его не обеспокоила. Он больше никуда не торопился.

Трой осушил вторую чашку, отдал, не поблагодарив. Сел, упёрся руками в края кровати, подтянулся. Онемение в ноге прошло, но какая-то она непослушная была, неродная будто – так, словно ногу Вонгерда ему пересадили, в качестве военного трофея. «В преисподнюю такие трофеи», – мрачно подумал Трой и снова пошевелил ногой. Шевелилась, зараза, но будто бы не так, как он хотел, неправильно как-то. Трой поднатужился и спустил ноги на пол. И лишь только ступня коснулась пола, всю ногу до бедра пронзила такая боль, будто её отрубили начисто.

– Что ты, нельзя тебе вставать! – вскрикнула женщина, до того лишь ошеломлённо смотревшая на его жалкоё дёрганье. – Кровь пойдёт, повязки часто менять надо, и промывать…

– Ты пса кормила? – скрипнув зубами, перебил Трой.

Женщина умолкла на полуслове, моргнула.

– Ч-что? Пса? А… ты про Мату?

– Я про тварь, которая там сутки уже почитай надрывается. Кормила?

– Я… – она снова заморгала, часто-часто, будто стряхивая непрошеные слёзы. – Я забыла… не до того…

– Покорми, – сказал Трой и снова лёг. От незначительного, казалось бы, усилия у него кружилась голова. Хриплый собачий лай гудел в ушах, и Трой увидел перед мысленным взглядом багровое от натуги лицо Вонгерда, сжимавшего его горло волосатыми руками. Трой задыхался, лупил рукой по земле в попытке найти выроненный меч, таращился в низкое небо, и надрывный лай псины, изводившейся на цепи в пяти шагах от них, разрывал его голову на куски. Потом он нащупал камень, огрел им Вонгерда по башке, выкарабкался, потом ещё много чего было… И, вонзая лезвие меча в податливую вражескую плоть, Трой всё так же слышал этот лай.

Псину он хорошо запомнил. Здоровая, как волк, чернющая, морда заросла – не разглядеть, только жёлтые глазищи сверкают да алая пасть разевается в лае. Брюхо у псины было огромное, отвислое почти до земли. Это была сука, на последних днях беременности. Не держи её Вонгерд на цепи, она бы Троя на куски порвала, он бы и в ворота ступить не успел. Но Вонгерд оказался честным человеком. Тварь, паскуда, ублюдок, но – честный. Он был хорошим врагом.

– Тело, – сказал Трой и, вздрогнув, открыл глаза. – Тело! Эй! Ты! Девка! – заорал он во всю глотку.

Она прискакала со двора, будто взмыленная кобылка, давно не покрытая жеребцом.

– Что? Тебе что-то…

– Тело там ещё? Во дворе?

– Д-да, – она как-то сразу сникла, будто надеялась, что он её позвал, чтобы приласкать. – Я закопаю… сейчас…

– Не трож. Трогать не смей, поняла? Тронешь – убью.

Он сжалась, съёжилась, вперилась в него испуганным взглядом. Трой слабо застонал от злости. «Как же забыть-то мог, а? И сил ведь, как назло, никаких… А тянуть нельзя – смрад скоро пойдёт».

Он скатился с кровати на пол, девка подняла крик, но он глянул на неё один только раз, и она будто язык откусила.

– Выйти помоги. И чем копать дай, – сухо велел Трой.

Она сделала всё, как он сказал, а потом стояла в дверях и смотрела, как он рыл железным ковшом мягкую землю. Порывалась было помочь, но Трой на неё и не взглянул – без толку ей объяснять, что он должен сам похоронить своего лучшего врага. Тело Вонгерда лежало там же, где он его оставил, ничком, в расплывшейся на четверть двора луже крови, над которой густо жужжали мухи. Жена даже не накрыла его. «Хороша супружница, – подумал Трой, – мне бы такую».

Он часто останавливался, чтобы отереть пот, обильно выступавший на лбу, и тогда смотрел на собаку. Она лежала у своей будки, положив морду на вытянутые лапы, сверлила его ненавидящим взглядом и беззвучно скалила белые клыки. Трой поглядывал на неё с уважением. Она ему нравилась. Он был рад, что Вонгерд не спустил её с цепи.

Могила получилась прямо посреди двора, аккурат между воротами и собачьей конурой. Трой копал её до самого вечера, и остановился лишь когда у него открылась рана. Тело Вонгерда было уже укрыто двумя футами земли.

– Ладно, – сказал Трой вслух, роняя ковш. – Остальное завтра засыплю. Эй! Девка! Назад меня тащи.

Она потащила, сопя и охая, а когда увидела кровь, набравшуюся в штанину – запричитала в голос. У Троя не было сил её осадить. Он молча вытерпел её возню, пока она меняла повязки, и отрубился ещё до того, как она закончила.

Собака уже не лаяла, и почему-то ему от этого становилось не по себе.

Он снова проспал больше суток, а, проснувшись, понял, что хочет есть. Он сказал об этом женщине, впервые обратившись к ней прямо, и испытал прилив раздражения, видя, как она обрадовалась. Сел он сам, хотя выбраться из постели оказался не в состоянии. Девка сидела рядом, глядя, как он ест, и глаза у неё были потрясённые, обожающие… собачьи.

Трой нахмурился от последней мысли. Тёплая мясная похлёбка внезапно показалась зловонной жижей.

– Так, говоришь, женой ему была? – резко спросил он, отставляя миску.

Женщина кивнула – она бормотала без умолку, когда её не просили, и не могла слова выдавить, если Трой с ней заговаривал.

– Что ж ты хреновая такая жена, а? Убийцу своего благоверного выхаживаешь?

– Он не благоверный мне был, – еле слышно сказала она.

– Что так? По бабам ходил? – сказал Трой и тут же сам подумал: «Глупость, откуда тут бабы? Глушь такую ещё поискать, одни болота кругом, ближайшее поселение – милях в десяти, не ближе». И тут же по скривившемуся лицу женщины понял её невысказанную мысль: дескать, да лучше бы ходил. «А ведь и правда девка для старика слишком хороша. Ничего так собой, миловидна», – Трой понял это только теперь, когда её лицо исказила гримаса, а потом оно снова разгладилось: молодое, красивое, только бледное немного.

– Он меня из деревни родной выкрал, – глядя в пол, проговорила женщина. – Я замуж собиралась. Он пришёл путником, мы ночевать пустили… А он меня на коня, ну и…

– Во как, – удивился Трой и захохотал. Женщина вскинула на него изумлённый, почти обиженный взгляд. Конечно, ей не понять, а вот Трой не мог себе представить эту старую скотину – да влюбившейся без памяти. «Надо же, развезло-то как Вонгерда на старости лет. А может… может, он просто уже тогда решил, что схоронится в этих местах, и ему понадобилась прислуга? – От этой мысли Трой перестал смеяться. – Да, наверное, так и было. Ты не просто так оказался здесь, Вонгерд. Ты прятался от меня. Как таракан, который, одурев от страха перед хозяйской метлой, забивается в щель. Ты боялся меня. Всегда боялся. Но в конце концов решился таки принять бой. И за это я не могу тебя не уважать».

Он взглянул на женщину, напряжённо изучавшую его лицо. Спросил:

– И долго ты с ним прожила?

– Год. Больше уже.

– Что же суженый твой не явился тебе на выручку?

Её лицо дёрнулась – как-то всё разом, будто кто-то оттуда, изнутри, пытался сорвать с него маску.

«Ага, видать, сама тем же вопросом всё это время задавалась».

– Что за деревня-то?

– Аренкойто… это… посёлок… милях в двух отсюда, к северу.

Теперь уже Трою расхотелось смеяться совсем.

– Был, – сказал он.

– Что?

– Посёлок твой – был. Нет его давно.

– К-как нет? – выдавила она и заморгала – ну дура дурой.

– Миновал я его, когда шёл сюда. Там…

Он смолк, припоминая – будто в другой жизни это было, хотя он проходил через это место всего несколько дней назад. Оно могло быть последним жилым селением в округе, если бы его не сожгли – начисто, дотла, сравняв с землёй постройки и превратив деревню в ровное круглое пепелище. Трой помнил, как хрустели под ногами кости, серые от пепла, как залепляло ноздри чёрной пылью, вздымавшейся от его шагов. Год назад по всей линии севера прошли Рыжие Шуты – много о них тогда толковали, бесчинствовали ребята так, что видавшие виды «старые волки» диву давались. Потому никто и не пришёл к тебе на выручку, девка. Некому было.

«Демоны преисподней, – внезапно подумал Трой, – а Вонгерд-то знал. Не просто так он в этих краях оказался – всегда с Шутами знакомство водил, ещё до того, как они по-настоящему разошлись. Знал и… увёл тебя оттуда».

– Эх ты, дура, – сказал Трой. – Он же спас тебя. Понимаешь? От лютой смерти спас. Кормил, защищал. Не бил даже сильно – синяков-то на тебе не видать. А ты, небось, ему поначалу в рожу когтями вцеплялась, когда он к тебе клинья подбивал…

Девка слушала, широко раскрыв глаза и ещё шире – рот. «Ничего ведь не понимает, и не поймёт – ну и хрен с ней». – Трой заворчал, махнул рукой, повернулся лицом к стене, бросив:

– Псину-то накорми.

Он почти сразу стал засыпать, и разозлился, когда его выдернул из полудрёмы тихий голос:

– …зовут…

– А?

– Меня Ясминой зовут…

– Да класть мне на то, как тебя зовут, – зло пробормотал он и провалился в сон.

И проснулся от воя. Тоскливого, горестного – сердце так и разрывалось. Трой встрепенулся, сел, потёр ладонями лицо. Стояла глухая ночь, полная луна пялилась в окно, топорщился в синеве ночного неба мохнатый лес.

Псина выла не то на луну, не то над хозяйской могилой, так, будто смерть свою звала. Или его, Троеву смерть.

– Девка! – закричал он. – Эй! Девка!

Она заворочалась в дальнем углу, подтащилась к нему, сонная, удивлённая.

– Не слышишь – псина воет! Чего она воет?

– Чего?.. Не знаю, чего…

– Так пойди глянь, дура!

Девка послушно пошлёпала к выходу – ноги у неё были босые, бесформенная сорочка болталась на худом теле. Распахнулась дверь, но светлее не стало. Трой сидел в темноте, цепляясь скользкими от пота пальцами за одеяло, и слушал этот вой. «Что ж ты мне сказать хочешь, – думал он. – Что же я сделал не так?.. Или… что я делаю не так, сейчас, в этот миг?»

Женщина вернулась, сказала с порога:

– Ничего, вроде рожает она…

– Рожает? Так с цепи её спусти!

– Да она ведь…

– Спусти с цепи, кому сказано! Она теперь недели на две мамашей станет, об остальном и думать забудет.

– Так я… – начала было женщина, но потом запнулась и поковыляла обратно во двор. Трой услышал, как она говорит с псиной, ласково, успокаивающе, но всё так же мучительно равнодушно, будто это её тяжкий долг, будто нет у неё другого выбора. Трой лёг и стал смотреть в потолок. Когда-то, давно, приходилось ему служить в королевской армии, где был целый взвод, натаскивавший бойцовских собак. И никогда ни одна на цепи не рожала. Самых свирепых даже спускали. Потом главное – щенков не трогать. Первые недели. А после их тоже можно посадить на цепь. И из них получатся новые свирепые, верные псы. Но только лишь если мать, рожавшая их, не сидела на цепи.

Псина разродилась под утро. Трой сгонял девку посмотреть, как там она, наказав только не подходить близко. Та вернулась, сказала, что щенков вроде четверо, а может, пятеро, и что они маленькие, голенькие и похожи на крысят. Крысят она, небось, на своём веку немало повидала. Трой сказал, чтобы теперь она их вовсе не трогала, только мясо дважды в день во двор кидала. Она покивала, глядя на него с прежней смесью страха и удивления. Потом ещё раз сказала, что её Ясминой зовут, и спросила, как зовут его, но Трой не ответил.

Дни шли, щенки подрастали, рана Троя затягивалась. Закончив с могилой Вонгерда, он больше не предпринимал вылазок во двор, только иногда подбредал к окну и смотрел, как щенки сосут свою мамку. Их было пятеро, один сдох на второй день, и остались четыре: трое чёрные, как мамаша, а один коричневый, с рыжеватым налётом. Он оказался самым бойким, лез вперёд братьев, распихивал их слепые мордочки наглыми, хоть и слабыми ещё лапами, и впивался в чёрный материнский сосок почти с яростью. Псина лежала, откинув морду, и терпеливо выносила деспотизм детёныша, только иногда вздрагивала.

– Сколько ей лет? – спросил как-то Трой у женщины. Он почти с ней не разговаривал, а когда всё-таки снисходил, она всегда съёживалась – то ли от страха, то ли от неожиданности.

– А? Кому? Мате? Не знаю. Она была уже, когда Вонгерд меня привёл. Он говорил, она старая совсем.

«Старая и верная», – думал Трой. Она всегда рычала, завидев его в окне, но не бросилась ни разу, ни на шаг не отходя от детёнышей. И всё ещё выла ночами.

Вскоре Трой понял, что вполне может добраться до тракта. Он, в общем-то, ещё и раньше почувствовал себя здоровым, но кругом были болота, и застрять где-то в топи с вновь открывшейся раной ему не очень-то хотелось. А теперь он по-прежнему хромал, но рана уже почти не болела и не открывалась даже от сильной натуги. Трой проверил это, обустраивая могилу Вонгерда. Натаскал валежника, выложил могилу и полдня потратил на поиски большого валуна, который вдавил поверх. На валуне нацарапал ножом: «Тут лежит Вонгерд, который жил плохо и умер хорошо». Женщина стояла чуть поодаль и смотрела с любопытством. Читать она, конечно, не умела.

Но соображала, как выяснилось, не так уж плохо. Вечером того же дня, за ужином, когда Трой медленно жевал хлеб, раздумывая о том, как быстрее выйти к тракту, она сказала:

– Возьми меня с собой.

Трой даже не перестал жевать, только мотнул головой.

– Возьми, – с непривычным для неё упорством повторила женщина. Трой так удивился, что поднял глаза: впервые она осмелилась настаивать. – Я знаю, ты уйдёшь скоро. А мне что тут теперь?..

– Здесь могила твоего мужа, – сказал Трой. – Ухаживать станешь. Слёзы проливать.

– Слёзы! – с внезапной злобой выкрикнула она. – Радости слёзы, не иначе! Только это и без могилы можно!

Трой покривился и выплюнул хлебный мякиш на тарелку.

– Дура ты, – сказал он. – Мне дура не нужна. Их там, в большом мире – знаешь сколько?

– На что тебе умная? А я бы… любить тебя стала.

Трой равнодушно посмотрел на неё.

– И таких там тоже немеряно. Вот что, девка, скажи-ка лучше, куда ты меч мой задевала. Почистить его надобно.

Она уткнулась взглядом в пол. Трой выругался.

– Давай сюда, сука, а то убью! – проревел он. Она сразу подкинулась, рванулась куда-то, принесла, положила. Чистый. Вычищенный до блеску, только что не вылизанный. Даже рукоять протёрла, вон, и рубиновые брызги на крестовине заиграли как следует. Ладный меч, дорогой. Вонгерд много бы за него дал. И почитал бы лучшей своей добычей, только вот не добычей его этот меч стал, а погибелью. Трой улыбнулся, попробовал пальцем острие. «Ну, что ж, – подумал он, – я теперь тоже вычищен и играю, как следует. И остр по-прежнему. Пора. А то засиделся в этом… болоте».

Ночь он спал крепко и без снов, а наутро собрался в дорогу. Девка смотрела на него прежним собачьим взглядом. Лицо у неё было красное, зарёванное.

«Небось до утра глаз не сомкнула. А ведь и пришибить могла во сне. Теперь – могла. Хотя… да нет, не могла. Кишка тонка. Раз Вонгерда за год так и не сподобилась подушкой придушить, так что уж теперь…»

Трой вышел во двор. День стоял солнечный, ясный – первый, кажется, ясный день за прошедшие недели. Было безветренно, и в кои-то веки не тянуло с ближних болот тухлым душком.

Трой оглядел двор, с удовлетворением задержал взгляд на ухоженной могиле, перевёл глаза на собачью конуру. Щенки подросли, прозрели, и теперь бойко копошились в пыли, меж мамкиных лап. Тот рыжий уже теперь был крупнее остальных: он повалил слабого брата и, зажав его шею лапами, остервенело драл зубами обвислое чёрное ухо. «А вот его уже пора бы на цепь, – подумал Трой. – Скоро сладу не будет».

Что-то кольнуло его – будто пристальный взгляд или чувство близкой опасности. Трой вскинул голову и встретился с круглыми жёлтыми глазами. Умными, внимательными. Изучающими. Вопрошающими. Не хотел бы он отвечать на этот вопрос, но не ответить не мог – всё тело его говорило, окрепшие мускулы, прямая спина, твёрдый взгляд. Говорило: здоров уже. Здоров – и готов.

«Вонгердова собака, – успел подумать он, глядя, как псина медленно поднимается – опустевшее брюхо казалось странно поджарым, – отталкивается мохнатыми лапами от земли, мчится к нему, пригнув голову, и солнце, тёплое солнце, отблесками играет на белых клыках… – Вонгердова собака – честная. Не нападёт на слабого, на больного. Дождётся. Дождётся равного».

Она прыгнула, Трой рванул из ножен меч, но всё равно не успел бы – может, и впилась бы сталь псине в опустевшее брюхо, да только ещё прежде её челюсти сомкнулись бы у Троя на горле… Но что-то сипло засвистело справа, потом грохнуло, так, что у Троя заложило уши, полыхнула в воздухе ярко-белая вспышка – и псина рухнула наземь, будто подстреленная в полёте птица. Брюхо ей прожгло напрочь, кишки вывалились из него ещё до того, как она упала. Собака задёргалась, булькая выступившей на алой пасти пеной, дико вращая жёлтыми глазами. Трой подошёл к ней, чувствуя, как снова отяжелела больная нога. Присел, хотел протянуть руку, коснуться морды, но передумал. Поднял меч, коротко ударил, прекратив мучения бедной твари. Глянул поверх замершей чёрной туши на щенков, сбившихся в кучу и отчаянно пищавших от недоумения и страха.

И потом только поднял голову и посмотрел направо.

Посмотрел – и обомлел.

Она стояла там, и в руках у неё было что-то такое, чему Трой сперва даже названия не мог подыскать. Вроде как палка, и не палка, длинная, чёрная, с круглой дыркой в основании. А потом его будто кипятком ошпарило: «Демоны преисподней, да это ведь „гремучий огонь“! У Вонгерда был „гремучий огонь“!» Трой никогда этих штуковин не видал, только слышал, что придумали их колдуны из восточных земель, вроде как палки, которые плюются белым пламенем, и дальность у них, и сила убойная – арбалету не снилось… Легенды об этих палках диковинных ходили, только никто не знал, где их найти. Трой бы душу за такую палку продал. А у Вонгерда – глядишь, была…

«Была, – подумал Трой, – и он мог встретить меня с ней наперевес, проклятье, да мог башку мне снести ещё до того, как я домишко его увидел – и не стал. Он вышел ко мне с мечом, как мужчина, как воин, и мы дрались, как мужчины и воины, и любой из нас мог умереть, как воин и мужчина – шансы были равны.

А теперь вот стоит тут… баба. С «гремучим огнём» наперевес. Стоит, и чёрная дыра направлена мне в грудь… И как она успела, – удивился Трой. – Как успела? Схватить, выскочить, выстрелить – а мне даже меч выдернуть времени не хватило? Или она ещё прежде, чем эта псина кинулась на меня, стояла на пороге, целя мне в спину?..»

– Ну, – сказал он, – ты дала. Не ожидал. Как ты её… слёту. И попала.

– Я умею, – ответила женщина и вдруг залилась гордым румянцем. – Меня Вонгерд учил. Тут на болоте твари разные, так я по ним…

– Учил? – переспросил Трой. – Он тебя учил? Обращаться с этим?..

– Учил, – повторила женщина и заулыбалась. – Говорил, хорошо у меня выходит. Хвалил даже. – Она запнулась и вдруг протянула ему «гремучий огонь». – Я тебе её несла. Возьми… может, сгодится? И я, может… сгожусь…

«Ох ты, дура… Ох ты дура, дура! Старик Вонгерд доверил твоим умелым, но таким равнодушным рукам самое ценное, что имел. Самое важное, что у него было, то, за что любой в большом мире правую руку бы отдал. Да я бы своей бабе под страхом смерти запретил даже прикасаться к этой палке… а он тебя учил. Стрелять. Он не боялся, что однажды ты направишь эту палку ему в голову и долбанёшь из неё „гремучим огнём“… Он верил тебе. Тебе, стерве, он верил, он тебе доверял. И жизнь спас, и заботился, и… И любил, выходит. Любил он тебя, дуру.

А ты врага его выходила. Убийце его жизнь подарила. Дважды. Первый раз – когда плохую, ох, плохую же рану залечила. И другой – сейчас… Когда от собачьих зубов спасла. От зубов собаки, которая, брюхатая на последних днях, сдирала себе кожу в кровь, срываясь с цепи и стремясь хозяину на выручку… верной, преданной, хорошей собаки. Ты бы такой собакой быть никогда не смогла. Ты только глумиться можешь над могилой своего хозяина, паскудными лапами её разгребать, и тут же с визгом ластиться к новому господину… И главное сокровище прежнего хозяина даришь, отдаёшь на поруганье и его, и себя, только что руки не лижешь. А я-то решил, ты убить меня вышла. Думал, проснулось-таки в тебе что-то…»

– Ах ты дрянь, – прохрипел Трой. – Ты зачем её убила? А? Дрянь… дрянь неблагодарная!

Улыбка замёрзла на миловидном лице, будто холодом от неё сразу повеяло. Чёрная палка дрогнула в тонких руках, приподнялась.

Трой развернулся, выпрямился во весь рост, расставил руки.

– Давай, – сказал он, глядя ей в глаза. – Давай, стреляй. Ну, давай, девка. Ясмина… Выстрелишь – хорошей собакой будешь. Человека из тебя так и так не выйдет. Так хоть собакой… хорошей же. Ну, стреляй, девочка, Ясминочка, стреляй, хорошая моя. Давай. За мужа своего, хозяина, давай…

Он говорил и говорил, а взгляд женщины плыл, будто она и хотела ему в глаза смотреть, и не могла.

– Да как же… – наконец прошептала она. – Как же ты, что ты… Как я могу, в тебя… ты что!

Она бросила палку на землю. Трой застыл, ожидая белой вспышки и, может быть, смерти, но ничего не произошло. Лежит себе – палка как палка. Только цены неописуемой…

И – вот странно – от последней мысли так гадко стало на душе.

– Нет, значит, – сказал он. – Не можешь в меня, значит, да? Ты, тупая, неблагодарная су…

Он осёкся, вдруг вспомнив алую пасть в клочьях пены и глаза, полные слепой ненависти к убийце хозяина.

«Нет. Это слово слишком хорошее для неё».

Он пошёл к ней, и она, кажется, до последнего мгновения не понимала, что он собирается делать. Мучить её Трой не стал – хватило одного удара. Кровь брызнула ему на лицо. Была она почему-то не тёплой, как кровь Вонгерда, и не горячей, как его собственная кровь, а прохладной, чуть ощутимой.

Трой отвернулся, отряхнул лезвие, пошёл прочь. Потом остановился, словно вспомнил что-то, подошёл к собачьей конуре. Двое щенков подползли к трупу матери и скулили подле него, двое других возобновили драку. Рыжая псинка уже забыла свои горести и с радостным визгом грызла хвост братишки. Тот пищал и вырывался, но всё было тщетно.

Трой с минуту смотрел на их возню, потом наклонился, поднял рыжего щенка. Тот заверещал, заёрзал, вскинул на человека бусинки злых жёлтых глазёнок. Трой усадил его себе на ладонь, задрал хвост. Щенок оказался сукой.

Трой улыбнулся.

– Мата, – негромко позвал он. – Мата, Мата.

Щенок тявкнул и зарычал, вцепился слабенькими ещё зубками Трою в ладонь. Трой усмехнулся, сунул щенка за пазуху.

И зашагал прочь от дома, к болотам, оставив «гремучий огонь» в пробивавшейся под солнцем траве.

Вместо послесловия

Иногда рассказы рождаются из одной фразы. «Поле битвы после сражения принадлежит мародёрам», – то ли услышала, то ли подумала я однажды, и вот вам результат. Хотя, как это часто бывает, рассказ в итоге получился совсем не об этом. Нет, конечно, тут есть мародёры. Есть поле битвы, и сражение. Но только на самом деле в этом рассказе я позволила себе заглянуть туда, куда обычно не заглядываешь. Последняя Битва с Чёрным Властелином позади, победили то ли силы добра, то ли силы разума, то ли как обычно, и всех интересует судьба мира, а не тех, кто его покинул… И как-то это… нечестно, что ли?

Так что можете считать этот маленький рассказ своеобразным пост-скриптумом ко всему, что я уже написала, и к тому, чего никогда не напишу.

Лайам Гранчестер умирал. Он лежал под невыносимо высоким небом, посреди дурно пахнущего поля, раскинув руки и глядя на тусклое солнце. Боли не было, но он уже не мог удивляться даже этому. Лайам знал, что в животе у него прожжена дыра размером с чайное блюдце, знал, что дымящаяся от крови земля на фут вокруг забрызгана синеватыми змейками его кишок, и знал, что жив. Он не мог понять, почему, но это вряд ли имело значение.

Было очень тихо; блеклое осеннее солнце приближалось к зениту, чтобы с этой удобной точки полюбоваться успокоившимся полем брани. Это была великая битва, думал Лайам, раскинув руки по выжженной окровавленной траве. Да, великая, соглашалась трава и тихо всхлипывала; она тоже обгорела, тоже истекала кровью, она тоже умирала. Но какое дело великой битве до Лайама Гранчестера и мёртвой травы? Она выбрала своим местом, местом последней встречи Добра и Зла, Света и Тьмы, именно это поле, и не её вина, что здесь, на этом поле оказался Лайам Гранчестер, что здесь росли клевер и куриная слепота, обугленные стебли которых поникли под тяжкой багровой кровью. Так всегда происходит: всегда кто-то умирает. Трава умирала. Лайам Гранчестер умирал.

Ему хотелось поднять голову и осмотреться, но он, кажется, не мог, и в глубине души был рад, что не может. Помнилось, как бились над его головой, на его теле, пиная развороченный живот, наступая на сведённые судорогой руки, лупя железными каблуками по зубам – уже после того, как силы Тьмы спустили магов, уже после того, как Лайам упал, чуя тошнотворный запах горелой плоти. Он видел белый шарик, несшийся к нему на уровне пояса, потом ощутил толчок в живот, упал. И понял – тогда уже понял – что подняться не сможет. Его гибель была одной из первых; она ничего не значила, её никто не заметил. И ещё долго над ним метались хрипящие тени, сверкала сталь, глухо хрустели ломающиеся кости, брызгала на лицо кровь. В конце концов он закрыл глаза и дождался тишины в темноте, но это случилось не скоро.

А теперь, когда всё стихло, когда Зло, смятое и отброшенное, отступило, Лайам Гранчестер лежал и думал, как рад тому, что не может подняться. Он видел сегодня слишком много – со странного, страшного ракурса, неведомого большинству живых. Война была над ним. Она подмяла его под себя, и сползла, лишь совершенно выдохшись, а он продолжал смотреть в невыносимо высокое небо, осторожно трогая заледеневшими пальцами слизкие петельки собственных кишок, разбросанных по мёртвой земле.

Надо думать о чём-нибудь, решил Лайам. Слишком тихо; надо думать, раз уж он ещё не умер. Положено видеть перед смертью всю свою жизнь, от первого прикосновения матери до белого шара, беззвучно выжигающего плоть, и то, что было между ними. А думалось о кожаных перчатках. Вроде как заклятых от поражения пламенем – во всяком случае так утверждал косоглазый торгаш, у которого он их купил. Что ж, может, и правда. Может, без этих перчаток рана в животе была бы гораздо больше. Хотя куда уж больше. Ну да теперь эти перчатки ему не нужны, надо снять их. Только как, если нельзя выпустить из пальцев слизкие синие змейки: нельзя, а то они расползутся, юркнут в мышиные норки, съедят их хозяев, свернутся клубочками, отложат яйца, выведут из них ещё сотни маленьких слизких змеек… Черно-красное поле, заполонённое полчищами слизких змеек: это ли не ад, тот, о котором боишься даже думать, пока в твоём животе не появится рана размером с чайное блюдце? А когда появится – не боишься. Не страшно, не больно – не умираешь. Почему-то. Всё ещё. Надо думать о маме. Или о Беате? Беата, Беата… мама? К чёрту! Беата… Беата?

Спереди послышался шум. Почти оглушающий среди этой блаженной звонкой тишины. Кряхтение, покашливание, стук железа о железо. Бормотание – недовольное, злое, снова стук. Ближе, ближе… Беата, Беата…

Ближе, ближе… Беата, Беата…

Он же обещал ей вернуться. Он привык сдерживать обещания.

Хрямс! – тело пронзает тупая вспышка боли, короткая, как сполох огненного шара у пояса, от ступни, через подошву сапога, к колену, к бедру, в плечо, в зубы, в мозг. Бормотание ближе, над ним: белое солнце в зените, чёрное солнце чуть ниже. Беата? Нет, это не солнце, это голова: тёмная, взлохмаченная, с густыми бровями, и ничего под бровями нет, ничего, ничего-ничего, только…

Беата? Почему-то теперь всё время вспоминается её имя, после зрелища синих змеек, быстро ползущих по полю брани, словно она королева этих змеек: Беата…

Человек наклонился (чёрное солнце ушло за горизонт), довольно хмыкнул, жадные крепкие руки обхватили голень Лайама, рванули сапог, взялись за другой. Тёмное тяжелое тело зависло между ним и небом, как несколько часов висела война. Вот нет и белого солнца. Только синие змейки в пальцах и Беата, их королева.

Лайам Гранчестер приподнял залитую кровью голову и сказал:

– Дозволено ли мне узнать, что вы делаете, о благородный сэр?

Человек замер, медленно отстранился. Лайам с некоторым удивлением понял, что у него есть лицо. Смуглое, сморщенное, почти детское – вероятно, из-за мягких губ и слабого пушка над ними. Мальчишка. А глаза взрослые. Не злые – просто взрослые. Надо прожить много лет, чтобы иметь право на такие равнодушные глаза.

– Вот ведь чёрт, сударь, – с удивлением сказал парень. – И не подумал бы, что вы ещё живы.

– Я жив, – то ли переспросил, то ли подтвердил Лайам. – Разумеется, я жив. Что вы делаете?

– Снимаю с вас сапоги. Вам они уже не понадобятся. Раз вы при памяти, скажите, нет ли у вас чего ценного?

– Перчатки, – подумав, проговорил Лайам. – Они заговорены от урона пламенем.

– Пламенем? – с сомнением переспросил парень, почесал бок, бросил скептичный взгляд на живот Лайама. – Ладно, давайте.

– Я не могу, – беспомощно отозвался тот. – Я держу… держу змеек, видите?

– Змеек?

– Нельзя дать им расползтись.

Парень задумчиво пожевал пухлыми губами, покачал головой, поцокал языком.

– Ну, давайте, я их подержу, – великодушно предложил он.

– Правда? – едва сдерживая слёзы, спросил Лайам. Парень покивал, разжал окоченевшие пальцы рыцаря, стянул перчатки, осмотрел их, сунул в мешок, позвякивавший награбленным у мертвецов добром. Лайам снова нащупал змеек и их королеву, леди Беату, стиснул, без боли, без мысли, опустил голову.

– Благородный сэр, – проговорил он, – ведь это же называется мародёрством.

– Так точно.

– Ведь это же низко, сэр.

– Поле битвы после сражения принадлежит мародёрам, сударь.

– Кто победил?

– Вы победили, – ответил парень и поднял к небу равнодушные глаза.

Лайам вдруг увидел, что этот человек горбат: правое плечо, несколько большее, чем левое, выдавалось назад и в сторону. Как странно. Жизнь часто сталкивала его с горбунами. Ключник отцовского замка. Маленькая кузина, умершая от чумы. Брат горничной Арианы, его первой женщины. Благородный сэр Эдрик из Стиррига, отец золотоволосой Беаты, королевы синих змеек. Лайам ненавидел горбунов, ненавидел, ненавидел. Ключник был колдуном; маленькая кузина заразила половину замка; брат горничной забил её до смерти; сэр Эдрик держит за горло его отца, грозя засадить в долговую яму, если Лайам не женится на королеве Беате, повелительнице синих змеек… И он не женится. Теперь уже не женится, хотя обещал и привык держать слово.

А этого горбуна надо любить. Ведь он последний, кого Лайам видит под этим небом, под невыносимо высоким небом. Потом будут другие небеса.

– Я сэр Лайам из Гранчестера, – сказал он и протянул руку.

Парень обернулся. Лайам не видел его глаз, не знал, о чём он думает. Наверное, он думал: почему? Или: зачем? Или: сколько стоят эти перчатки?

– Я Сальдо Броснан из Стиррига, – сказал горбун, не касаясь протянутой руки.

– Из Стиррига! – вскрикнул Лайам, снова приподнимаясь. – Из Стиррига?! Так ты, благородный Сальдо, возможно, знаешь сэра Эдрика? И его дочь, золотоволосую леди Беату?

– Нет, сударь, не знаю.

– Как же не знаешь?! Их знают все в тех землях. Сэр Эдрик! Золотоволосая Беата!

– Не имел чести.

– Ты знаешь! Не лги мне! Ты знаешь её! Она сияет, когда открывает глаза, она владычица над синими змейками! Как ты можешь её не знать?

– Сударь, вы бы…

– Знаешь! – закричал Лайам, садясь и хватая Сальдо Броснана за предплечье. Голая рука впилась в кожу горбуна с такой силой, словно была закована в сталь. – Ты её знаешь! Всё знают сэра Эдрика, все знают леди Беату! Постой! Ты же знаешь! Зачем ты отпираешься? На! Смотри! – трясущиеся пальцы потянулись к животу, к развороченной ране, сорвали черный кушак, расшитый зелёным шёлком, ткнули кусок окровавленного бархата в горбатое плечо. – Возьми! Видишь?

– Сударь, что ж вы так…

– Видишь?! Это она вышивала! Она мне это вышивала… И просила вернуться… Я взял… я обещал. Так отдай ей… Верни это ей, слышишь?

– Э-эх… – досадливо пробормотал Сальдо, вырываясь, и сэр Лайам из Гранчестера захрипел, думая, что кричит:

– Я прошу тебя… Отдай его… ей… отдай… Пусть он останется у неё. Пусть она его забирает… назад… Слышишь? Скажи ей, чтобы забирала! Скажи этой суке, пусть забирает! Скажи ей, что я умер! Пусть забирает свой чёртов кушак!

Грубые, обветренные пальцы встретились с мускулистыми, окровавленными, тут же пристыженно отпрянули, сжимая засаленную бархатную тряпку, касаясь чьей-то грязной, глупой тайны.

– Пусть забирает, – прохрипел Лайам. – Это всё, что она от меня получит.

Сальдо Броснан встал. Чёрное солнце взошло в невыносимо высоком небе, белое поднялось следом. Лайам Гранчестер лег на землю и закрыл глаза.

Горбатый парень из Стиррига отвернулся и, хромая, пошёл прочь, одной рукой придерживая заплечный мешок, а другой сжимая кушак, расшитый королевой синих змеек. Он шёл долго, потом остановился, опустился на колени, развязал мешок, сунул в него кусок бархата, орошённый кровью из поколотых иголкой пальчиков золотоволосой Беаты. Его плечи тряслись. Лайам улыбнулся серыми, как пыль, губами и открыл глаза.

Было очень тихо. Стервятники парили в невыносимо высоком небе, били облезлыми крыльями душный воздух.

Они-то знали, кто настоящий хозяин этого мира.